Мир да любовь
Повесть первая. Часть первая. Выродок
Кузница стояла на самом краю хутора. А где же ещё ей стоять? Магия огня и железа не из тех фокусов, что можно в любом месте показывать. Люди поперву даже советовали подальше её перенести, к самому лесу...
- Дома свои подальше перенесите, - сказал кузнец, и никто не решился возразить. Да и лешие на это много чего бы могли сказать – огонь и железо рядом с деревом? Ну, вы как придумаете, люди добрые!
Да и место для кузни выбиралось много веков назад – умелыми людьми выбиралось, знающими. Так что подумали, покумекали, языки почесали, руками помахали, в затылке поскребли – и стали дома подальше от кузни строить.
Но дом домом, а в кузню всё же все ходят. Огонь и железо не те стихии, с какими всякий совладать может. Каждый ведь со своим умением рождается, кто и с новым, иным не ведомым, только кузнецы из поколения в поколение остаются огневиками-железняками. Может где огневик народится, где – по металлу мастер, но чтобы и то, и другое – только в роду у кузнеца потомственного. Есть, говорят, у кузнецов такая огненная железа в груди и огненная жилочка среди прочих. Потому и становятся все кузнецы лучшими из бойцов, да только в бой их за уши не втянешь, хоть и впрямь за уши тяни – пусть дерутся те, кому это на роду написано, в руки вложено. Просто огневик или железняк – вот те воины хоть куда, но и они против настоящего кузнеца – пыль. Мало кто выстоит против рождённого с огненной железой. Воздуховики или водяники ещё как-то продержатся, но не долго, а прочим и вовсе ловить нечего. Потому и не лезут кузнецы в драку – что лезть, если и так сильнее всех? Есть, правда, говорят, ещё временщики-хроносы... Но мы таких не видели, а сказать много чего можно – были бы уши, чтобы слушать.
Часто ходят в кузню люди, все ходят, каждый со своими заботами, каждый за своим. Но сегодня так просто пришли – всем хутором. Даже те, кому боязно лишний раз к кузне подойти, и те, кто был недавно там, и ничего, вроде бы, не забыл. Все пришли. Как бабка повивальная к кузне пошла, так и народ следом повалил – не каждый день у огневика-железняка наследник нарождается.
- А ну, как девка родится? – спрашивал кто-то.
- У кузнеца? Ну, ты скажешь!
- А и скажу! Что, кузнец, не человек?
- Кузнец, он того... Кузнец, короче.
Оно и верно. Он – того... Кузнец, короче. Что тут ещё скажешь?
Начало темнеть. Кто-то возжёг огоньки над толпой – простых-то огневиков много – кто народился, кто научился. Сам по себе огонь не сложен. Всякий воздуховик научиться может, да и среди прочих не мало способных. А вот кузнец – один.
- А кто ж у него баба? Огневица?
Верно, пришлый интересуется, из далёких мест, где и кузнецов-то нет. Какая может быть баба у кузнеца? Одна у него баба – кузница. А ребёнка из горна прямо достают... Люди так говорят, а люди врать не станут.
Короче, цыкнули на любопытного, может, даже пнули для порядка.
Оказалось – зря цыкнули. И пинали зря. Бабий стон из кузницы раздался.
- Может, повитуха?
- Ей-то чего стонать?
- А ты пойди, достань огневика-железняка из горна кузничного! Посмотрим, послушаем, как сам-то взвоешь!
Согласно закивали огневики и близкие им по духу – многие себе детей из очагов, костров, а то и из пожаров доставали. А каково там в горне? Дым-то над крышей поднимается – не погашен в кузне горн.
- А вдруг всё-таки баба? – спросил тот же бестолковый, и на него снова зацыкали.
- Да кто ж к кузнецу по доброй воле пойдёт? – раздался бабий голос, а потом уже и хором был поддержан. Бабьим, понятное дело, хором.
- А ну, как не по доброй воле? – спросил всё тот же непонятливый. После этого его стали бить – всё какая-то забава, поможет справиться с затянувшимся ожиданием.
За вознёй никто не услышал, как из кузни снова раздались бабьи стоны. А когда успокоились люди, снова была тишина внутри. Только слышно было, как горн шумит-дышит.
А потом раздался детский крик.
- А ты говорил – девка! Разве ж девка так заорёт? Пацан у кузнеца народился!
Наученный тумаками, любой любопытный промолчал бы. А этот – нет.
- А вдруг всё же девка, - говорит.
Бить его не стали – на пороге бабка повивальная появилась. Руки прячет, будто обожгла. А может и впрямь...
- Ну? - спросили-выдохнули собравшиеся. – Кто?
- Ребёнок, - уклончиво ответила та, да ещё и глаза опустила. Кто их, повитух, ведает – может, им после родов в глаза никому смотреть нельзя? Мало ли что.
- Девка? – спросил любопытный.
- Парень, - вздохнула бабка и пошла к себе – её хижина ещё дальше от хутора стояла, чем кузня.
Кузнец сам выходить не спешил, внутрь же сунуться никто не решился. Постепенно стали расходиться – кто степенно, кто и торопливо – что ж, у людей своих дел нет? Есть свои дела у всех. А в кузню можно и завтра зайти. Починить что, или даже купить. Да и поучиться можно у кузнеца чему-нибудь – есть чему у него учиться... Короче, завтра можно зайти.
Только один человек и остался – тот любопытный, которого учили всем хутором за язык глупый. Пришлый был мужичок. Сухонький, скукоженный какой-то. У нас тут все мужики здоровые, статные, в плечах, если уж не косая сажень, то всё равно не узко. А этот – щуплый, мелкий, и рожа – хи-и-итрая! На лису похож, да и сам рыжий. Может, из зверевиков кто? Чего забрёл-то? Зверевики посёлки не любят, а у кузниц и вовсе не встречаются. Тогда кто?
Мужичок под ноги себе посмотрел, на звезду и луну, что в небе проявились – и шагнул к кузне. Дверь послушно отворилась под его рукой, что удивило бы любого из местных, окажись кто из них поблизости. Но все разошлись, и удивляться было некому. Видать, не действовали охранные заклинания огневика-железняка на пришлого, или же тот был здесь желанным гостем, или же просто забыл кузнец про заклятия. И то, и другое, и третье было бы одинаково удивительно, но удивляться было некому – и мужичок скользнул внутрь.
***
Огонь – первое, что бросается в глаза в хижине кузнеца. Кузница-то она кузница, но где ж огневику-железняку жить, как не подле своего огня и железа? А потому первое, что бросается в глаза здесь – огонь. И тени по стенам. Чёрные, дикие – мечутся, переплетаются – то ли огня боятся, то ли сами напугать стараются.
На лавке у горна сидел здоровенный мужик с рыжей бородой, опалённой близкой дружбой, если не родством, с огнём, с такой же шевелюрой, сам – огромный, почти квадратный, даже неуклюжий на первый взгляд. Кузнец. Огневик-железняк.
В дальнем углу – сильно дальнем и от горна, и от двери, - была застеленная скомканным бельём кровать, на которой лежала женщина с ребёнком. Ребёнок молчал, изредка перебирая крохотными ручками и ножками. Женщина тяжело дышала и улыбалась, как улыбаются только во сне.
- А люди болтают, зачем ему баба, когда у него кузня есть, - сказал вошедший, заставив хозяина вздрогнуть от неожиданности, ребёнка – замереть неподвижно, тени же на стенах – заметаться с новой силой. Только женщина продолжала улыбаться.
Хозяин нахмурил рыжие брови, не спеша подниматься навстречу незваному гостю. Чуть ярче полыхнул огонь, подчиняясь еле заметному кивку рыжей головы, освещая получше лицо пришельца. Тот и не скрывался, в глаза и глянул. И кузнецу, и огню в очаге да в горне.
- Не огневик ты, - заявил, придя к какому-то выводу, кузнец. – Хоть и рыж волосом, а не огневик. На лису больше похож. Из зверей, что ли?
- Так и зашёл бы зверень к тебе в кузницу, - ухмыльнулся гость. – Его сюда если и затянешь, то только в оковах из железа трижды заговоренного.
Кивнул хозяин, соглашаясь, и притих огонь в горне и очаге, почти совсем угас. Зато свечи вспыхнули в железных своих треножниках-канделябрах. Осмелели тени вокруг, ближе подошли...
- Не чую я тебя, гость дорогой, - сказал кузнец. – Так что лучше сам назовись, покуда не попал в оковы трижды заговоренные. Не люблю я тех, кого сразу почуять не могу.
- А сына своего чуешь? – не поспешил с ответом мужичок.
Ребёнок повернул лицо с большими глазами в сторону пришельца, и тот – может, почудилось кузнецу? – поёжился, отодвинулся... Хотя какое там почудилось – сам от взгляда того съёживаешься, в угол забиться тянет.
- А это не твоё дело! – поднялся, наконец, на ноги кузнец, разом показавшись даже больше, чем есть, тут же кинулись к гостю цепи железные, трижды, а то и четырежды заговоренные... Только зря кинулись – запутались в клубок и замерли у ног щуплого мужичка.
- Лучше назовись, - посоветовал сумрачно хозяин, взвешивая в руке молот. – А-то ведь всякое может случиться.
- И не случиться может всякое, - улыбнулся гость, не спеша пугаться. – Время, оно покажет, что случиться может, а мы посмотрим, а надо – и покажем времени, что должно случиться.
Сел кузнец, молот отложил, отвернулся. Женщина в углу продолжала спать, счастливо улыбаясь, ребёнок тоже глаза прикрыл – неинтересно ему.
- Временщик, значит?
Гость кивнул, достал из-за пазухи чётки, перебирать начал. Чётки-часотки... Час... ещё час...
- А ко мне зачем? – спросил кузнец, старательно не глядя на чужака.
- За сыном твоим.
- Из ваших он, что ли?
Снова ухмыльнулся гость, и снова не ответил. Зачем слова тратить, отвечая на глупые вопросы, если время покажет, каковы ответы – только подожди.
- Откуда баба? – грубовато спросил временщик, кивая на спящую женщину.
- Пришлая она здесь. Из огневиков. Точно из огневиков – мне ли не знать. Так что, откуда у нас такой сын, что я его не чую – не знаю. Не огневик он, не железняк – нет в нём железы огненной.
- А ты что за заговор творил, когда семя бросал?
Смутился кузнец, своих волос краснее стал. Покряхтел – даже огонь посильнее вспыхнул, пряча хозяйский румянец.
- Да какие там заговоры? "Люблю" одни, да "милые" с "лапоньками". Не до заговоров было...
- Не до... – согласился гость, приглядываясь к женщине. Какие уж там заговоры? Себя бы не потерять, имя своё не забыть, улыбку эту целуя, тело лаская... Одни "люблю" и останутся вместо заговоров. – А повитуха что?
- Да что она за повитуха? Где ещё повитухи такие есть, которые рода-племени мальца принятого не видят, пуповину обрезая? А эта – не учуяла.
- А раньше с ней такое было? С повитухой?
- Не было.
- И на старуху бывает проруха...
Помолчали, тенями да огнями любуясь.
- Так что – из ваших он? – спросил хозяин.
- Нет, - ответил гость прямо. – Нашим при зачатии иные заклятья шепчут, одними "люблю" там не обойтись.
Одна из теней сползла со стены и коснулась ребёнка. Тот шевельнулся, рукой махнул – и тень отскочила прочь.
- Может, со временем станет огневиком? Пробьётся жилка? – спросил кузнец безо всякой надежды в голосе.
- Со временем огневиком? А может ещё с водой-воздухом, да со звериным умением? – шёпотом произнёс временщик. Злым шёпотом. Так змеи шипят, когда сами напуганы, и других напугать хотят.
- А зачем он тебе?
- Посмотреть хочу, что он есть, чем станет...
- Так ты ж того... Временщик... Глянул бы вперёд...
- Глянул бы. У тебя, у неё, - мотнул головой в сторону спящей пришелец. – И вперёд, и назад могу глянуть. А вот у него... Ты не чуешь, повитуха не чует, а я – не вижу. То, что назад не вижу – ладно, все когда-то первый раз рождаются. А вот то, что поперёд него ничего не вижу...
- А так бывает? – удивился кузнец, наслышанный за свою короткую ещё жизнь о временщиках и их умениях.
- Бывает по-всякому, - поморщился гость. – Бывает и так, что ни ты, ни я представить не можем. Только вот так, - многозначительный взгляд в сторону младенца, - так не бывает.
- Что же будет?
- Время покажет. А мы посмотрим.
Гость резко поднялся, спугнув успокоившиеся было тени, и вышел, хлопнув дверью. Кузнец не стал его провожать, вместо этого он подошёл к улыбающейся во сне женщине и её ребёнку. К своему ребёнку.
- Не чую, - буркнул он, глянув пристально на сына. Потом поцеловал обоих и отошёл к горну. А где ещё спать огневику, как не у огня?
***
Щуплый мужичок, выйдя из кузни, поёжился от ночной прохлады. Здесь и сейчас ему больше нечего было делать – и он шагнул в день. В тот, который ещё не настал. А настанет ли? Он не думал об этом, делая шаг, он просто делал шаг. А там – будь, что будет. Время покажет, мы посмотрим.
***
Чуден мир. Всякий мир чуден, а этот особенно. Всё здесь чудесно, но не удивительно. Почему не удивительно? Да потому что чудесно – всё. А если всё – чудо, то что ж удивительного в каждом отдельном чуде? Ничего.
Вот и ещё одно чудо появилось – ребёнок, рождённый без заклинаний, повитухой не учуянный, отцом не узнанный. Только мать улыбается, радуется.
- Здравствуй, огневичка, - зашла в гости повитуха.
- Здравствуй, - улыбнулась ей молодая женщина. По-тёплому улыбнулась, по-доброму полыхнули огни в доме, послушные воле молодой хозяйки.
- А муж где?
- К реке пошёл. У него с водяником разговор – как студить боевое железо, как закалять...
- А ты что же?
- А я его жду. Что ещё жене делать? По хозяйству вот...
Светло, тепло в доме-кузне, чисто на удивление, глазам на радость. Тоже ведь чудо – но чудесами в этом мире никого не удивишь.
В углу покачивается подвешенная к балке потолочной люлька колыбельная-колебальная – укачает, усыпит мерным движением да песенным чудом – подарок лешего, поющее-то дерево. Правда, испортился вроде подарок – молчит дерево, а что качается-колеблется люлька, так то материнской руке послушная. Вот и петь огневичке самой приходится – только она и рада тому.
А в колыбели-люльке – мальчишка. Волосом да оком чёрен, кожей смугл, телом худ – не похож на огневика, да и к железу не тянется, и к себе его не притягивает. Если что и есть общего с огнём, так то только, что на пепел остывший похож. Когда огонь ушёл, чудо тепла-света кончилось – одна память осталась. Нет весёлых вспышек, да игривых искр – угрюмо и черно всё, лишь остатки тепла в самом сердце. Нет, не огневик парень. И не железняк. Зверевик, может? Из обёртышей изменчивых? Да нет, одну шкуру на себе носит, не меняет...
- О чём думаешь, бабушка? – спросила у повитухи огневица.
- Думаю, кого у ворот в жизнь встретила, кого через порог перевела, впустила. Беспокоит меня твой сын...
- А меня-то как беспокоит! – улыбнулась молодая хозяйка. – Это он сейчас спокойный, спит покуда, а проснётся как – весь покой из покоев вон! Ищи потом тот покой по улицам, собирай по дорогам, лови в чистом поле, в синем небе!
- Мне бы твоё беспокойство, - вздохнула старая повитуха, впервые встретившая на пороге жизни что-то, что её удивило. Удивило?
Чуден этот мир, всё в нём чудно – а потому нет ничего удивительного в этом мире. Так что же могло удивить тебя, повитуха?
- Ох, не знаю я, огневичка, добро ли ты в наш мир принесла, а я пустила, - снова вздохнула старушка. - Попроси мужа, пусть поучит наследника своим умениям. Да и сама ты не из последних огневиков – нутром чую, будто сама тебя из нутра встречала, на свет выводила... Какие заклятья шептала, когда мужнино семя принимала?
Вспыхнула огня ярче молодая хозяйка. Какие ж тогда заклятья? "Люблю" одни сплошные, да "милый", да "родной"...
- Люблю? Разве ж это заклятие? – удивилась снова повитуха, и сама себе удивилась – что ж такое в мире случилось, что её, старую, что-то дивит да поражает?
- Не до заклятий мне было, бабушка. Не вспомнила – обо всём забыла тогда. Или что не так я сделала? – запоздало испугалась огневичка.
- Всё ты сделала, внучка, правильно. А что про заклятья забыла, про слова нужные... Тогда забыла – и теперь об этом не думай. Тогда не до них было – нечего теперь вспоминать об ушедшем. А сына учи, чему можешь. И муж пусть учит.
Ушла повитуха, покачивая седой головой, бормоча что-то себе под нос.
Едва хлопнула дверь, шевельнулся в люльке-колыбельке мальчишка. Только закрылась дверь – он глаза открыл, а после и рот. Ребёнок – что с него взять? Разве что отдать ему всё.
Засуетилась мать молодая, со вздохом проводив убегающий из покоев покой, с улыбкой глядя на беспокойство своё, в люльке копошащееся. К чему ей покой? Пусть по улицам-закоулкам носится, в поле да в небе прячется. Есть у неё своё беспокойство – что ещё надо? Ничего больше не надо.
А что до заклятий? Тогда было не до них, а теперь – что о них вспоминать? Да и "люблю" – чем не слово нужное? Самое нужное, самое правильное. И тогда, и теперь. И всегда.
- Люблю... – прошептала женщина, беря сына на руки. – Весь мир люблю.
А как не любить? Чуден этот мир. И не удивительно.
И тихонько напевала опустевшая люлька, наполняя кузню песней-чудом.
***
Можно ли забыть, как дышать? Забыть, как ходить? А вспомнить?
Шаг. Один только шаг вперёд – как его сделать?
Просто ногу переставить.
Просто ли?
Маленький, сухой, скукоженный весь какой-то мужичок-временщик шагнул из ночи в день – как всегда шагал, да не как все шагают. Не за секундами след в след, а через часы. Как через яму, через лужу – прыгнул, перелетел, ног не замочив...
Хлоп!
И сел в лужу временщик. Сидит, думает, мокрое место под собой ощупывает. И впрямь лужа. Мокрое место. И – ночь.
Как же так? Далеко ступил, через день перешагнул? Но нет, чутьё не обманешь – та же самая это ночь. Такая же самая, как и прочие...
Такая же ли?
Поднялся мужичок, отряхнулся – снова вперёд шагнул. И снова – как на стену наткнулся, да со всего размаху – в ту же лужу.
"Как шагать, забыл?" – сам себе подивился временщик. Стал вспоминать – не получается. Как это – шагать? Вот, поди, вспомни, как шаг делаешь, как ногу переставляешь - чем двигаешь, что думаешь, где напряжёшь, где расслабишься. Всю жизнь ведь ходишь – неужто не запомнил?
- Всю жизнь ведь хожу, - крякнул временщик, снова шагнул, снова на месте остался. Выругался нехорошо, матушку помянул – всё равно не вспоминается.
- Что ж делается? – спросил у с любопытством уставившейся на него луны. Ни любопытство, ни луна не ответили, но и не отвернулись, взгляда не отвели – интересно им, чем всё кончится.
Мужичку-временщику тоже было интересно, но глянуть, чем всё кончится, не мог – спотыкался о послушные раньше секунды, шлёпался в сейчас, как в лужу.
- Сейчас, сейчас, - успокаивал себя. – Соберусь с мыслями, возьму себя в руки, одна нога здесь – другую туда...
Шагнул. Из лужи вышел, из ночи – нет. Коротки нынче ночи, но короче эта не стала.
Махнул рукой – поймал пролетавшее мгновенье, "остановись!" – ему сказал. Остановилось. Всё замерло вокруг. Вот оно – сейчас. Пошарил руками. Вот другая секунда. Та, которая не сейчас, та, которая раньше. И другая, и ещё одна... Теперь в другую сторону. Вот та, которая сейчас, а вот...
А вот. Стена. Повёл рукой вверх, повёл вниз – стена. Откуда? Шагнул назад – на секунду, на час, на день... Никаких тебе стен! Разбежался – и вперёд!
Хлоп!
Стена.
Отпустил из рук секунду, ту, которая сейчас. За ней другую, которая, став на секунду сейчас, через секунду стала раньше. И ещё одну. И ещё...
Вот и ночи середина. Скоро и день.
Вытянул руку перед собой – стена. Толкнул раз, другой...
Хлоп!
Как в пустоту ухнул – пропала стена. Кубарем покатился через утро, через день, через вечер...
Хлоп! В лоб! Стена – и что в лоб, что по лбу, что об стену горох. Вот она – посреди ночи, в самой середине, между днём и днём. Между тем, что сейчас, и тем, что потом.
А прежде – всё как прежде. Ни стен, ни дверей. Но зато дальше... Стена между днём и днём. Иди теперь, временщик, как все, за секундами след в след, гляди, пока миг, в котором стоит невидимая стена без окон, без дверей, станет не потом, а сейчас. Жди, пока этот миг для всех не станет сейчас.
Иди – как все. Жди – как все.
Как все ходят, как все ждут...
Упёрся мужичок в стенку руками, лбом боднул проклятую – в голове загудело, но не прояснилось.
Что значит, как все? Не хочу! Не буду!
И пошёл назад – через секунды, через часы, через то место, где стояла стена, через то время, когда не было никаких стен...
Что ж это делается? Что за времена настали?
На стали времена. На камне, на дереве, на крови, на поте... Такие вот времена настали – на стали.
Вот кузница стоит. Долго стоит, сквозь время стоит – хоть назад иди, хоть вперёд – такая же она... Потому что времена такие. На стали...
Долго шагал временщик – как всегда шагал, да не как все. Не за секундами след в след, шаг в шаг, а через часы, через дни – как через яму, как через лужу... Топ! – и перепрыгнул через день. Гоп! – и перескочил через год... Назад. День назад, год назад...
А позади, за спиной, в том времени, которое впереди – стена. Между днём и днём. Между днями и днями. Между теми, что до, и теми, что после. До – чего? После – кого?
Чтобы узнать, что будет потом, вспомни, что было прежде. Всякий временщик это знает. И этот – как все. Только временщики не вспоминают, что было, они смотрят. И этот – как все.
Через секунды, дни, года, века... назад. А за спиной – стена. Между днями и днями...
***
Я не умею злиться – просто не могу быть злым. Как на Северном полюсе нет севера, так и я – не могу быть злым. Потому что я сам – зло.
Когда кто-то на кого-то злится – это я. Не тот, кто злится, и даже не тот, на кого, а именно то, что кто-то злится – вот это я. Я – зло. Самое настоящее. Не верите? Мне и самому не верится – но приходится. Разозлится кто-то на кого-то – и вот вам я. Сделал кто-то что-то злое – и вот вам я. И себе я – вот... И на тебе! И вот те на!
Я не злой – я просто не могу злиться. Впрочем, это я уже говорил. А знали бы вы, что я делал! И ведь без злобы в сердце – как само собой всегда выходит.
Я та часть мира, без которой просто не было бы в нём ничего хорошего, доброго, светлого – не могло бы быть. Но – есть. Потому что есть я. Потому что я просто не умею злиться – нет во мне злобы, как нет дороги на север от Северного полюса.
И не спрашивайте, как меня зовут. Не зовут меня – я сам прихожу. А имя? Их сколько угодно – давайте любое, любое приму и снесу. Некоторые зовут просто – Враг. Я не против, а раз не против – то какой же я враг? Я не против – я среди вас.
Я не творю зло, потому что сам – зло. Я творю добро, а добро – меня. Мы неразлучны, необходимы друг другу и не совместимы. Все дороги от Северного полюса ведут на юг. Так что всё, что ни делается – к лучшему. От добра ведь добра не ищут, так что всё – от меня...
Я такой же, как и все – не хуже и не лучше. Но я – это я, а все – это все. Вот и вся разница. И я не против всех – я среди всех. Такой же, как все. Не лучше и уж, конечно, не хуже.
Меня не зовут Великим, не зовут Владыкой, не зовут Господином... А жаль, потому что хотелось бы. Но я – такой же как все, и с этим приходится мириться, потому что меряться силами с этим я не могу.
Я жалею, что этот мир такой, я хотел бы, чтобы он стал другим...
***
Сегодня пропало завтра. Неожиданно и навсегда. Вот только что было – и не стало. Есть сегодня – от полуночи до полуночи, а потом – стена. И хоть лбом в неё бейся, хоть с кулаками кидайся – всё бесполезно. Есть сегодня, есть вчера – а завтра нет. И ничего тут не изменишь.
Будущего нет. Прошлое – было. Настоящее – есть. И всегда будет - настоящее. Всё будет настоящим. Скоро.
Не к добру это, - заметили временщики. Заметили. И некоторые пришли ко мне. Не к добру, значит.
Будущего нет. Есть настоящее. Нет, пока ещё не всё, но оно уже есть, очень мало – но есть. Настоящее. Без обмана. Есть ещё и прошлое, которое всегда норовит обмануть нас, удаляясь, а вот будущего – нет. Без обмана.
Есть настоящее.
Удивительно. Откуда оно здесь? Настоящее-то?
***
- Мам, можно я пойду погуляю?
Это только кажется, что мальчишка задал вопрос, что разрешения спросил. Потому что ответа он ждать не стал. А разрешения? Когда-то мать разрешила ему выйти на свет – какой смысл запрещать теперь выйти из дому? Тем более, что уже вышел...
- Можно, - крикнула вслед молодая огневица. И пару слов добавила – охранных, специальных, что когда-то от матери услышала. Только вот... Когда-то было огневице не до заклинаний, да и мужу её тоже. А теперь они вроде и произносятся, но так и остаются – не до... Не долетают? Не достают? Не к добру...
Сколько раз защиту от воды наводила – первая боязнь огневиков вода. Сколько... А неделю назад чуть не утонул малец. Со всеми водяникам перессорилась-перелаялась, огнём жгла-метала. Те говорят, что не надо было про слова нужные забывать, к реке сына отпуская – так ведь не забывала, каждый день вспоминает. Один только раз и забыла – в самом начале...
- Можно пирог, ма? – сунулась в узкое оконце маленькая рука, схватила с тарелки пирог и пропала.
- Можно...
Выловили тогда из воды мальчишку – и к лекарям-знахарям. Те шепчут, бормочут, руками воздух молотят да языками – а толку, что с козла молока. Сама на грудь сыну бросилась – трясла, целовала, в губы дышала, хотела дыханием поделиться. Знахари-лекари только руками развели, да ими же и махнули.
А мальчишка задышал.
- Не может быть, - дивились горе-лекари. Да и все дивились, только она радовалась.
Повитуха приходила тогда – поглядела, послушала, головой покачала, языком поцокала – и ушла. Ничего не сказала. Да и что говорить? Поздно. Когда-то было не до слов, и теперь вот... Хотя ведь было одно слово.
Люблю.
И трясла ведь когда, душу вкладывала, в губы целуя не желающего дышать сына, ругала-бранила когда – и тогда ведь это слово рвалось наружу вместе со слезами, бранью, криками. Люблю...
- Можно, мам?
- Можно...
Всё можно. Нет ничего невозможного, ибо чуден этот мир. Чуден, чудесен – только не удивителен. Потому что всё в нём можно, всё возможно – и удивляться нечему.
А вот, поди ж ты, удивил её сын. И её удивил, и повитуху, и временщика приблудного – возле самой кузни поселился чужак, не выгонишь. И прочих многих удивил. Хотя, казалось бы – чему удивляться? Мальчишка, как мальчишка, как все. Нет, не как все! Всех любимей, дороже – потому что родной, свой потому что. Потому что люблю. И нарадоваться не могу, и надивиться, и хлопот с ним не оберёшься – но за то и любишь.
- Где сын-то? – спросил муж, часто хмурящийся в последнее время. Хотя, кузнецы, говорят, все хмурые – с суровыми стихиями связаны, а огонь и железо вместе часто беды приносят, не радостное это сочетание – вот и хмурые все кузнецы прирождённые.
- Гуляет.
- Пора бы его к ремеслу приучать.
Сказал – и умолк. Сидит, тучи чёрной, грозовой чернее. Нет в сыне огненной железы, кровь бежит по венам, не слушается пламя детских рук – обжигает, ласкаясь. И железо не слушается, а уж как ластиться начнёт...
Хмурится кузнец. Не до слов верных, заклятий заученных было в своё время, а теперь – вот...
- Может, к зверевикам его сводить? – спросила-предложила огневица.
- Может, - ответил-согласился кузнец.
У зверевиков ведь тоже так – огонь их жжёт, железо ранит, мороз студит, вода топит – но многие завидуют им. Много жизни в зверевике. Пусть и не одна только человечья в нём жизнь, но зато умения ихние – простому человеку на зависть. Сам кузнец тоже не раз завидовал, так, может, хоть сыну не придётся?
- Свожу, - сказал он. – Но сначала с большим огнём сведу. Пусть дыму понюхает. Да и железо... Сын ведь всё-таки? Ужели не уговорю металл?
Вздохнула мать. Уговаривали уже. Снова лекари руками развели. Огнём прижгли рану – остановилась кровь. Только на сыновью боль глядя, как сама ту боль почуяла. Обжигает его пламя, и железо его ранит-режет – и слова тут не помогут, не залечат, не удержат...
- А бывают такие маги – любовники? – спросила она у повитухи, зайдя как-то раз о сыне поговорить-послушать.
- Ты всё про слово, что вместо заклятий шептала? Не слыхала я про таких магов, дочка. А тебе, при муже-то живом, и вспоминать не стоит про любовников всяких...
И не вспоминала. Зачем – при таком-то муже? Только что ж за заклятье вы с ним шептали в ту ночь, про иные забыв?
Люблю.
И про все иные можно забыть.
- Мам, можно?
- Можно...
***
С разбегу – в реку, ровной дорогой уходящую на восток за горизонт. Не тихой рыбой плеснуть, хотя и так умеешь, а камнем тяжёлым, корягой неуклюжей, взметнув брызги в тёмное ещё, предрассветное, мигающее бледными после ночного бдения звёздами небо. Ну, скоро отдохнут звёзды, скоро. А пока – глотнуть воздуху до не могу, будто перед смертью надышаться пытаясь – и рыбой-стрелой пронзить собою ледяную воду, оттолкнуться раз ногами от дна, а дальше извиваться гибкой змеёй почти до середины потока. Водяники, да и зверевики-рыбники удивляются, а некоторые так и вовсе завидуют сыну кузнеца и огневицы. Тебе завидуют, тобой дивятся. "Да что ж дивного?" – хочешь спросить ты. Но, когда дивились, когда пылали завистью глаза – тогда не спросил. А сейчас нет их никого рядом. Только свежее утро, серое небо, зевающие звёзды и ледяная вода, пропускающая тебя сквозь свою плоть.
Тебе странно хорошо одному, и не понятно почему – не по себе среди сверстников – таких же, как ты, мальчишек и девчонок хутора. Только – таких же ли? И сейчас тебе странно хорошо одному...
Однажды купание едва не закончилось для тебя гибелью. До сих пор стояли перед глазами слёзы на щеках матери и изумлённые, испуганные даже лица знахарей-лекарей. Что их испугало тогда? Кто их испугал? Потом ты узнал – ты их испугал. И удивил впервые за длинные неимоверно жизни. Что ж страшного в том, что ты остался жив? Ты не понимал.
А потом подсмотрел, как резвятся водяники, уловил взглядом скользящую в синей глубине у берега змеевицу... И сам попробовал. И водяники, и зверевики скоро начали смотреть на тебя с завистью, напрасно гадая, кому из них ты ближе по роду. Да только по какому ещё роду, когда мать - огневица, а отец – кузнец, на много переходов вокруг известный огневик-железняк. И всё равно завидуют, всё равно гадают...
А в груди меж тем защемило, начало жечь – и пора всплывать, потому что второй раз слёзы матери, да поцелуи горячие могут и не помочь, а мудрецы-знахари, живцы опытные только головами покачают, да руками разведут – ничего, мол, сделать нельзя...
А чтоб этого не было – швырнуть себя вверх, навстречу исчезающим звёздам, светлеющему небу. И лицом обязательно на восток, чтобы встретиться взглядом с вынырнувшим на том конце реки-дороги солнцем.
И закричать во всю силу, захохотать, приветствуя новый день.
Здравствуй, день!
Здравствуй...
- Любень!
Это тебе. Любень – это ты. Имя у тебя такое, мать дала. Так теперь тебя и зовут. Мать и зовёт.
- Любень!
- Мам! Я ещё немного! Можно?
Ты знаешь, что она скажет: "Можно". Она не балует тебя – она тебя просто любит. И ещё – она что-то о тебе знает, хотя, может быть, и сама не понимает, что. Она знает, что тебе можно всё, и потому ничему не удивляется. Просто говорит:
- Можно.
Но на этот раз всё-таки добавляет:
- Только быстрее! Отец зовёт!
И ты гребёшь к берегу – сам научился, даже водяникам показал, что так грести удобнее, выбрасывая одну за другой руки, а не перебирая ими под собой. Теперь даже взрослые водяники так плавают, хвалясь друг перед другом удалью, да скоростью, забывая, как однажды ты, смеясь, обогнал их... Правда, именно тогда ты едва не утонул во второй раз, не рассчитав сил – благо, водяники не растерялись, вытянули к берегу. А потом ещё долго удивлялись, почему отказывается тебя нести волна, не повинуясь верным словам. Но – посудачили, подивились, да и забыли. И ты старался не вспоминать, и матери не сказал – ни к чему ей новые слёзы, что промоют следы для новых морщинок на её лице. И ты не сказал ей. Иногда это даже лучше – без слов когда. А иногда и не до них бывает...
- Ну, где ты бегаешь? – спросила, старательно хмурясь, мать. Но не выдержала, улыбнулась. – Иди, отец ждёт.
И сунула в руку калач и яблоко.
- Спасибо!
Мать в хату-кузню не пошла – видно, отец серьёзное что-то хочет сказать.
Так и есть. Едва ты вошёл, как словно по команде полыхнули все огни. Хотя почему - словно? По команде и полыхнули. Приветствуют наследника знаменитого кузнеца. Правда, нехотя как-то приветствуют. Одно слово – по команде. Ну, да ничего. С водой справился, а с огнём-то и железом – и вовсе на роду написано...
Ты даже испугался немного этих странных мыслей, гордых, уверенных... Но испугался лишь немного, а потом понял, что так и будет – совладаешь. И с огнём, и с железом...
- Чему ты улыбаешься? – спросил отец.
- День такой. Я вместе с солнцем вынырнул... В глаза ему смотрел...
- В глаза? Солнцу? – кузнец озадаченно почесал в затылке, глядя на тебя. Потом молча махнул на это рукой – не за тем он тебя звал.
Между вами стояла широкая скамья, накрытая грубой холстиной. Между вами – как стена, как препятствие.
Сдернул холстину отец.
- Выбирай. Подержись, подумай, примерься...
Молоточки, молотки, молоты. В ряд – от самого большого к самому маленькому, каким блоху подковывать... Для твоего отца они - вторые и третьи руки, и даже больше, чем руки. А для тебя... Для тебя это то, что лежит между вами.
- Выбирай.
Ты схватил самый большой, покраснел от натуги и под смеющимся взглядом отца отпустил. Схватил, называется. Подержался только – на поднять сил уже не хватило. Да и хватит ли у кого? Смеются отцовские глаза.
А вот когда ты оторвал второй с того же края молот от скамьи, улыбка стёрлась с лица кузнеца, а вслед за тем у него, что называется, полезли глаза на лоб.
- А ну-ка положи, - сказал он, подошёл и сам дал тебе молот – четвёртый с краю. – Будешь пока с ним работать. А с этим, - он кивнул на третий, - будешь во дворе тренироваться.
И подтолкнул к порогу.
- Колышки видишь?
Ты кивнул. Каждый колышек был с две твои руки. И к обеду нужно было каждый по локоть вбить в землю - сухую, утоптанную, укатанную, как камень твёрдую землю. Не на свой локоть – на отцовский. А у кузнеца ручищи – ого-го!
Пару раз махнув третьим молотом и только раз попав по первому из дюжины "колышков", ты почувствовал, что руки, если уж не оторвутся, то вытянутся на локоть точно. После пятого или шестого взмаха и третьего попадания, ты понял, что больше молот не поднимешь. Но – поднял. И ещё раз. И ещё. И попал.
- Постой! – остановил отец. – Слово забыл тебе...
И замолчал, на полуслове споткнувшись. Первый колышек был уже почти вбит. На локоть. А слово-то и забыл сказать отец...
- Как же так? Без слова-то?
А ты уже взялся за дело. Второй колышек поддался не так быстро и пару раз даже на бок завалился...
А кузнец всё стоял за спиной сына, вспоминая и бормоча нужные, необходимые просто при работе с молотом слова. Как же без слов-то? Что ж это за дело? Что за дела?
Вернулся в кузню кузнец, поднял второй с краю молот, сказал слово – пушинка, а не молот в руке. Пушинка...
А за окном раздавалось то "бум!", то "хлоп!". "Бумов" было меньше – "бум", это по колышку. "Хлоп!" – по землице. Постепенно удары становились всё реже, но "бумов" среди них стало больше. Почти один к одному. И – без слов.
Что тут скажешь? Нечего сказать.
Сказал кузнец слово, поднял двумя руками крайний молот, опустил...
Хлоп! – раздалось снаружи.
Бум!
Хлоп!
Бум! Бум!
И ничего не скажешь. Ай да сын!
И кузнец сам принялся за работу. Слово за слово, мах за махом – спорится дело, ладится, из рук не валится, мастера боится...
А за окном – бум! бум! бум!
Дело боится...
***
Пестрая птица скоропейка села на разлапистую ветку старого древня, окунувшего корни в реку, погрузившего их в землю. Любит она эту ветку, именно эту, рядом с маленьким, пустым до сих пор дуплом. Птица не знала, что древень был когда-то человеком – а кто ж они ещё, древни-то? Люди. Лесовики. Этот вот старость почуял и решил к знахарям не ходить – да и какой древень к лекарям-живцам ходит? Древни садятся на то место, на котором сидят, протягивают ноги... Вот и этот – сел, ноги протянул. Даже не протянул – свесил с берега высокого, чтоб воды касались. Так и сидел года два, пока корой не покрылся, косточки-жилочки не задеревенил. Это ведь только зверевики быстро оборачиваются – кровь она у всех красная. А дерево... Года два сидел древень, чтобы потом лет сто простоять вот так на бережку, ножки-корешки свесив. Бывает, что шалит – поймает рыбаря корнями, а то и птаху перепугает, ухватив гибкой веточкой за хвост. Вот и эту пичугу-скоропейку как-то раз поймал, усадил на эту ветку напротив дупла – и начал песни гудеть. Недолго птичка трепыхалась от страха – успокоилась, сама щебетать начала, да так, что заслушался старый. А как спела – поднял корешок, а под ним жуков – видимо-невидимо, едено-непереедено! Короче говоря, яснее объясняя, любила шустрая скоропейка старого древня, а особливо эту вот ветку у дупла – почирикаешь в него, чего видела-слышала, глянешь вниз – а там уж корень шевелится, а под ним жуки копошатся. Едено-непереедено. Знай, успевай клювом щёлкать. А от такой заботы ещё больше петь хочется, и не за ради жуков вкусных, а просто так, от души своей крылатой, от сердца маленького – и поёт пичуга, заливается.
Вот и на этот раз – села, только-только петь собралась...
А снизу – хлюп! Или, точнее – плюх! И брызги до небес! Все пёрышки насквозь – а пёрышки-то не утячие, жиром не смазаны, воды боятся. А тут тебе такой сюрприз. Чвиркнула скоропейка обиженно, отряхнулась, нахохлилась, умолкла. Хочет старый песен – пусть сперва с обидчиком разберётся!
А обидчик – вот он, плескается у самого берега, хохочет, радуется. Скоропейку, поди, и не заметил даже. Обидно. Вот так всякий – обидит, и не заметит даже.
Но древень не спешил наказывать обидчика, хватать за ноги под водой – сам притих, даже вроде повернулся немного в сторону плескающегося невежды. Скоропейка подумала, подумала, да и сама скосила глаз – что ж там за чудо такое, что древня удивило-заинтересовало больше её песен веселых.
Посмотрела – и ничего не увидела. Мальчишка как мальчишка, как все в хуторе людском, что чуть выше по течению стоит. Что такого интересного заметил в нём старый пень?
А вода мальчишку как родного принимала и отпускала без помех – тот в воде словно рыба игрался. Только игрался-то он словно рыба, а оставался словно мальчишка простой. В смысле, что простым мальчишкой и оставался.
- Любень!
Скоропейка дрогнула, чуть не взлетела с перепугу – но осталась. К воде бежали ещё трое таких же мальчишек.
- Давай в лапалки!
И пошла забава! Тут от одного сколько шуму да брызг было, а как их четверо стало – что началось! Лучше уж просто под дождь попасть или в реку окунуться – пока теперь перышки просушишь, прочешешь...
Двое мальчишек сразу руки плавниками, ноги хвостами вытянули, третий просто по воде как посуху побежал, изредка заставляя реку расступиться под собой, до самого дна – там как под крышей-куполом и спрячется-схоронится... Водовик-водяной. А эти двое – рыбари. Но первый-то из каких? Не встречала ещё таких пёстрая пигалица. Хотя что она встречала-то на своём веку? Вот, разве что, древня заботливого, да людей в том хуторе, что выше по реке. Но древень-то чему дивится? Он же сам себе чудо! А вот же привлёк его чем-то первый малец. Так и качает ветками в его сторону, так и воротится – чуть корни из берега не достаёт из любопытства. А вот и потянулся под водой корень-хватень, сейчас обидчика скоропейкиного за пятку поймает, заставляя верещать от страха, да лупить по воде руками.
Тянется, тянется корень – вот она пятка, как нарочно на месте замер парень. Только и корень вдруг замер, а потом и забился-зашевелился от страха. Но бился недолго – вытянулся деревяшкой простой, от рождения пустой, застыл как все корни. Только этот-то ведь – не как все! Это ж старого древня корень!
Заволновался старый, зашевелился, захрустел-затрещал ветками, потянул корни из земли – подальше уйти от опасного мальца. Вот-вот зашагает вековое дерево прочь от берега.
Обернулся мальчишка на шум, глаза выпучил...
- Залапил! – радостно крикнул, выпрыгивая из реки, один из рыбарей, шлепая по мокрому плечу Любня полурукой-полуплавником. Шлепнул – и уже настоящей рыбой плюхнулся в воду. Отплыл, обернулся, огляделся изумлённо...
Расступилась река перед водяником, выпуская его сухим возле самого Любня. Расступиться-то расступилась, да тут же и окатила с ног до головы, едва проступившее дно речное достигло пяток Любня. Вот тебе и вышел сухим из воды... Не вышел...
- Что это с древнем? – спросил водяник, тряся мокрой головой.
Рыбари, один – испуганно косясь на Любня, вышли на берег, подошли к стволу в два обхвата, прислушались, погладили, один даже пошептал что-то в дупло и прислушался ещё раз – но не дождался ответа.
- Совсем задеревенел старый, - сказал один из рыбарей. – И душу отпустил. Дерево это теперь. Просто дерево...
Второй рыбарь, тот что Любня в игре "залапил", от Любня попятился, шлепнулся на мягкое место, вскочил и бросился прочь.
- Что это с ним? – удивился промокший водяник, выбираясь на берег.
- От радости меру потерял – я видел. Он как Любня залапил, так весь рыбой стал от радости – Любня ведь никто залапить не умеет. А он от радости чуть душу и не отпустил – как древень. Остался бы просто рыбой, как древень – просто деревом.
- А так бывает? – подал голос Любень. – Просто деревья, просто рыбы?
- А как же! – поделился знанием водяник. – Упустит кто из людей, особенно из тех, кто меняться может – зверевиков, древней, – упустит душу, и станет просто зверем или просто деревом. Древень вот стал. И пичуга та, что на ветке сидит...
Скоропейка заметила, что в неё пальцем тычут, распустила перышки, чирикнула гордо.
- А бывают такие маленькие люди? Со скоропейку? – удивился Любень.
- А нам всё равно, - сказал оставшийся из рыбарей. – Я могу стать рыбкой с эту скоропейку, могу и меньше. Могу и в много маленьких рыбок обернуться – только тогда душу трудно удержать во всех – в одной останется, а прочие расплываются-теряются. Просто рыбками.
- А древня жалко... – сказал водяник.
Скоро эти трое ушли.
Птица пощебетала в дупло-ухо древню, ожидая ответной песни. Древень молчал. Если и шевелились ветви, то от ветра, а не от удовольствия, песней доставленного.
"Это что ж получается? – опешила скоропейка. – А червячки?".
Глянула вниз – и успокоилась. Под вытянутым из земли корнем шевелилось достаточно жуков, чтобы наесться до отвала. Сегодня наесться хватит. А завтра?
О завтра скоропейка не задумывалась. Завтра ещё нет. Есть сегодня, и сегодня есть, что есть. Она и ест. А что завтра... До завтра ещё дожить надо. А там посмотрим.
***
Кузнец повертел в руках меч. Меч был корявым, хрупким – никудышный был меч. И ещё – это был немой меч.
- Не мой меч, - пробормотал кузнец Окол себе в бороду.
Меч молчал. Железо не отвечало на слова – оно было мертво. Да полно тебе, кузнец! Взять дерево – оно ведь тоже с тобой молчит, тебе не отвечает, а скажешь самому слабому из лесовиков или древней, что мертво дерево – на смех подымут, а если и не засмеют, то лишь из боязни перед огнём и железом. Но ведь с тобой дерево молчит.
Да только этот меч молчал иначе, чем молчат дерево, вода, камень. Этот меч молчал как человек, не удержавший душу. Как мёртвый. Нет, не так – не как. Этот меч был мёртв.
- Что это? – громко спросил кузнец.
- Это меч, - раздался от порога голос сына.
- Это меч? – спросил кузнец, не оборачиваясь, после чего кинул поделку в огонь. Но и там, в послушной его воле стихии, железо не ожило, не заговорило, не закричало даже.
- Что ты сделал? – закричал, не услышав ответа от краснеющего металла, кузнец. – Что?
- Я сделал меч, - прошептал сын. Тихо прошептал – только губами воздуха коснулся, словно выдохнул.
- Какие слова говорил?
- Какие слова?
Кто больше удивился – кузнец или его ученик, отец или сын?
Какие слова?
- Когда умер клинок? – спросил кузнец, чтобы хоть что-то спросить. Когда нет хоть одного ответа, вопросов становится неожиданно много. Из-за одного единственного ответа – ответа, которого нет. Или из-за ответа "нет"?
- Когда умер клинок? – спросил кузнец.
- Разве он умер?
И мальчишка достал из пламени немое железо, взял в другую руку молот...
Кузнец уже не удивился тому, что рука, достающая заготовку из огня, была в рукавице – огонь и металл не ласкали эти руки, они причиняли им боль. Кузнец удивился другому – молчанию взявшегося за работу сына.
"Какие слова говорил?" – спросил его когда-то временщик.
Да никаких, так, пустяки всякие – и родился вот этот сын.
А сейчас этот сын молчал. И под его руками рождался меч. Только рождался ли? Или всё же умирал?
Звон, грохот, стук – всё это было. Но металл продолжал молчать, меняясь. Менялся – но молчал. Разве так бывает?
- А ну-ка, дай сюда, - и протянул руку за раскалённой заготовкой...
А потом кузнеца ослепила боль. Железо не ответило – оно ужалило жаром, как жалило его странного, до сих пор непонятого сына.
Боль? Откуда? Это же своя стихия – железо, огонь...
- Отец, что с тобой?
- Со мной? Со мной-то всё в порядке...
Что тут скажешь? Сын промолчал.
"Мой сын", - подумал кузнец, не зная, что ему чувствовать – удивление, гордость ли, или ещё что.
Потом снова глянул на остывающую на наковальне стальную полосу.
"Не мой меч, - подумал он. И почувствовал боль, будто снова прикоснулся к безответному железу. – Немой меч".
Мёртвое железо пугало.
А потом кузнец испугался ещё больше.
Ни слова не было сказано при рождении неправильного клинка – и он родился мёртвым.
А его, Окола, сын? Ведь ни слова же не сказали...
Хотя, нет! Были слова!
Вздохнул кузнец с облегчением, даже про боль забыл.
Были слова.
Люблю.
А это вам не пустяки.
- Ты, когда работаешь, всё же говори что-нибудь, - сказал кузнец, морщась от допекающей боли.
- Что?
- Ну-у... Песни знаешь? Вот и пой. Оно и работа веселей пойдёт, да и...
Да и... Когда творишь человека – можешь забыть про все иные, самые верные слова, но "люблю" скажи. А с железом как?
- В общем, ты пой. А там посмотрим.
Сын улыбнулся.
Кузнец тоже. Но вспомнил про обожжённую руку, скривился, прикрикнул:
- А ну-ка, за лекарем-живцом беги!
Долго лекарь качал головой, да цокал языком...
***
Не знаю, сколько прошло времени после появления стены – день? год? Пожалуй, несколько лет – но кто бы их считал? Уж точно не я.
Да и что считать? То, что осталось позади? Зачем? Как ни считай, а будет столько, сколько было – и не больше. Потому что – стена.
А потом я нашел ЕГО. Когда меня последний раз занимали люди? Настолько, чтобы я покинул вечные льды, где живу, где, как считают они, я заточён в наказание? Кто бы из них был способен меня заточить? Только я и способен – я ведь тоже из них. Вот и сидел в своих льдах, где нет севера, потому что это место само по себе – север. Как и я.
Скука. Серая, холодная, почти вечная, как этот лед вокруг. И вдруг – стена. Нет, скука пропала не сразу – сколько лет я стоял перед стеной, закрывающей завтра? Кто бы их считал, эти годы.
А потом я вспомнил про старую шутку временщиков – насчёт того, где же происходит перемена дня? О том, что мир – шар, знают все, но мало кто придаёт этому большое значение. Временщики придали – чтобы придумать этот вопрос без ответа – где происходит перемена дат?
Если двигаться так быстро, чтобы не отстать от солнца, чтобы оно всё время было в зените – кончится ли день? Очевидно, что нет. Но ведь за спиной – ночь, только чуть отстань.
Если двигаться так быстро, чтобы не отстать от солнца, можно жить в вечном дне – в одном и том же дне, так и не канувшем в прошлое, так и не уступившем место будущему... Так бывает? Наверное, нет. Но мир чуден, в нём бывает всё, чего быть не может. Значит где-то есть и этот один день, который длиннее года, века, вечности – и короче мгновения. Если двигаться очень быстро...
И я пошёл, если это можно так назвать – прямо за стеной, так, чтобы солнце было всегда в закате. Вечный закат – есть в этом что-то символичное, не правда ли?
Не правда. Всё в этом мире неправда, всё – символы, всё – не-реальность, изображение сверхреальности. Уж я-то знаю. Я не лгу потому же, почему не злюсь – я сам ложь. Как и всё в этом мире – обман, существующее невозможное, искажение реальности, не-реальность. Обман зрения, слуха, законов природы...
Вечный закат – очень символично для этого мира. Закат, когда сумерки обманут глаза, искажая цвета и размеры, когда разум сам себя обманет фантазиями, когда... И так – вечно. Если двигаться очень быстро...
И вдруг я едва не налетел на эту стену, за которой шёл, оставаясь на месте – в непосредственной близости от этой стены. А она двинулась мне навстречу – и день сменился днём. Другим днём, а не тем, в вечном закате которого я оставался, двигаясь за стеной...
Стена отодвинулась на день от меня, а я остался на месте. И я был не один.
Я нашёл его.
Мальчишка – такой же, как все...
Я привычно прислушался – и понял, что ошибся. Но не потому, что меня обманули, что вполне нормально в этом чудном мире. Нет, я обманулся сам – мальчишка меня не обманывал, как не обманывал он и весь этот мир, который обманывали все, кому ни лень, в меру сил и безо всякой меры и зазрений совести.
А этот – не обманывал. Во всяком случае, так как все он не обманывал. Он не был способен на чудо – и это было удивительно в этом чудесном мире. Человек не от мира сего – человек ли он?
Вот он – человек?
Мальчишка смотрел прямо на меня, что тоже было удивительно – он не должен был меня видеть, потому что я так хотел, я так сделал, я так сказал, изменил в эту сторону реальность...
А он смотрел прямо на меня – и видел.
- Привет, - сказал я. – Как тебя зовут?
- Любень, - ответил он, и я мог отдать что угодно за то, что он не врал. Не умел?
- А чей сын?
- Окола. Кузнеца.
- А живёшь где?
- На хуторе. Там, - он махнул рукой в сторону реки.
Я огляделся, оторвав, наконец, взгляд от странного мальчишки. Вокруг был лес – такой же, как и всякий другой лес. Вон древень, вон зверень, вон леший-лесничий дороги в узлы вяжет...
Но обманчивый лес был вокруг. А здесь – здесь всё было так, как должно быть, так, как просто не бывает в этом мире. Не бывает – но именно так и должно быть – весь этот мир жил так. А здесь, рядом с этим мальчишкой, Любнем, Околовым сыном, всё было так, как должно быть – хотя так и не бывает...
Оказалось, что бывает...
- А сам ты кто? – спросил я, снова пытаясь прислушаться к пареньку – вдруг есть в нём обманная жилка, в которой кровь-манна течёт, позволяющая изменять реальность, делая её привычной этому миру не-реальностью... Не было в нём такой жилки – кровь простая, красная, да горячая...
- А сам я тоже кузнец, - ответил он гордо.
- Ну и как? Слушается металл?
- А я с ним не разговариваю, я с ним работаю. И всё, что хочу, делаю, - сказал он, но потом потупился смущённо. – То есть, пока ещё не всё, что хочу, а только то, что получается. Но я научусь! Отец вон удивляется, откуда у меня умения...
"Ещё бы ему не удивляться", - подумал я, но вслух ничего не сказал.
- А ты кто? – запоздало поинтересовался паренёк.
- А тебе-то что?
- Да не видел я тебя раньше.
"Ты меня и сейчас видеть-то не должен", - подумал я, но опять же промолчал.
- Зови, как хочешь, - сказал я. – Хотя меня никто звать не хочет.
- Я позову, - пообещал он, желая меня утешить. Утешил – я почувствовал, что против воли улыбаюсь. Мне таких обещаний лучше не давать. Особенно, если обмануть не можешь. Так что придётся тебя, Любень, меня позвать, раз уж вызвался, пообещал.
- Позовёшь. Но позже. А пока мне пора.
- Так как звать-то тебя?
- Враг, - сказал я.
То ли себя назвал, то ли парню прозвище дал. Он ведь тоже – враг. Не как я – хуже даже. Но он не знает, а остальные не понимают. Я – понял. Я ведь и сам – Враг. И как от Северного полюса во все стороны - юг, так и вокруг меня одни друзья. Друг возле друга, друг моего друга, друг своего друга – и только я – Враг, всем друзьям друг.
И этот парень - тоже. Враг. Всем друзьям.
***
Три дня назад ушёл кузнец Окол поститься, причащаться, к большой работе готовиться – князя местного сыну меч ладить - не просто меч, а лучший из своих мечей, тот, ради которого мастер рождается, а после которого и умереть может. Слишком много от своей души вложит кузнец в этот меч, всю почти, себе самую малость оставит – чтоб век дожить.
Будет кузнец неделю сиднем сидеть у огненной горы, вслушиваясь в речь подземного пламени, отвечая на ту речь, нужные слова говоря. Пост – само собой, к главному делу нужно чистым приходить. После недельного поста да заклинаний омоется кузнец в родниковой воде, обсохнет на утреннем ветру – и пойдёт колдовать над сталью.
Что ж раньше-то не взялся кузнец за эту работу, за дело своей жизни? Не было металла нужного, а тут князь расщедрился – за четыре хутора с землями купил у городского купца-странника небесный металл, какого ни чище, ни лучше нет. И ведь не кому другому – Околу доверился князь. Не подведи, кузнец.
Не подведёт.
И металл небесный с собой кузнец взял – пока сам будет очищаться, будет будущий меч в шипучем ключе купаться, в земле отлёживаться – мало ли что там небо в тебя вложило, а без земного на земле-то не обойтись. А шипучий ключ за неделю и местную руду превращает в такую, что самые лучшие мастера языками цокают, глаза к небу заводят.
Три дня назад ушёл кузнец на восходе к спящей Огнь-горе. Весь хутор провожал: кто посмелее – от порога, кто робее – из-за окон, а прочие и вовсе – кто в дырочку, кто в щёлочку. Не каждый день уходит кузнец к делу жизни душу и тело готовить. Не каждый век даже – да что там век! Не каждый мастер решится на такое – многие так и живут, душу берегут, на пустяки тратят, а после умирают навсегда – ни имени их, ни памяти о них не хранят люди.
А вот Окол решился себя в века вплести, в сталь – поделиться жизнью с оружием, силу живую вложить. Как закончит работу, не всякий и разберёт потом, кто же теперь больше Окол – сам Окол или меч, что он сделает.
Уходя, погасил кузнец все огни в доме-кузне, жену с сыном выселил, нарочно в стороне хибарку наскоро поставил. На главное дело новый огонь зажжёт Окол – из сердца искру высечет. Только в таком огне и куются чудодейные клинки...
Три дня назад ушёл – сейчас как раз должен до Огненной горы дойти. Семь дней там, три на обратный путь...
А день назад спросил у Русавы-огневицы сын Любень:
- Мам, а где Огненная гора?
Объяснила Русава сыну, как пройти через болото, через лес, перейти через бурный ручей, выйти к самой скале, что на восток от хутора – вон, видишь, голова её дымится? Спит гора, а во сне с отцом твоим словами делиться будет, силой да умением одаривать.
- А можно мне туда?
Впервые не ответила мать сыну "можно" не задумавшись. Всегда говорила, а теперь вот – как не задуматься? Нарушить покой причащающегося Мастера – и грех, и страх. Сила бурлит в мастере, копится, вырвется случайно – погубит, не заметив, внимания не придав...
Да и как сына непутёвого, хоть и любимого, к Огнь-горе пускать? Не огневик ведь сын – встретит гора чужака гневом, плеснёт пламенем, да лавой из камня-железа жидкого проест до костей, до души...
Задумалась Русава-огневица, крепко задумалась, забылась на мгновенье...
- Мам, можно?
Не сразу вспомнила, о чём думала, мать, по привычке сказала:
- Можно...
Сама себе рот ладонью зажала – да поздно, слово вылетело – не поймаешь, не вернёшь. Ой, не то слово сказала ты, дура-баба! А другое теперь говорить поздно. Услышал тебя мир, услышал огонь во временном очаге, огневая жила в груди откликнулась... Да и сын услышал уже – поди, удержи его теперь!
- Можно, - повторила мать. – Но не ходил бы ты туда...
- А я не пойду! Я поплыву! – ответил мальчишка, радуясь полученному дозволению – давно усвоил, что значит сказанное слово. Что оно значит для всех прочих. У самого-то всё как прежде – то не до слов, то после... Слово не камень – вылетит, не прибьёт...
- Как - поплывёшь? - Белей скатерти стала Русава, памятуя, как едва спасла сына, в чужую стихию сунувшегося. Хотя, старики говорят, что мальчишке все стихии – чужие... Но ведь живёт же. – Как поплывёшь?
- По реке – на восход. Так быстрее будет – и через болота, ручьи, да лес не надо лезть. А поплыву на плову – лесовик мне брёвен подарил...
- Что за плов?
- Ну, я его так назвал – если бревна вместе связать, то на них можно по воде плыть.
- Кому можно? – удивилась огневица, с водой только при купании, стирке, да готовке знакомая.
- Всем можно. Можно, мам, я проверял – землюки и каменюки, зверюки, которые по суше только ходят – всех можно возить. С Ветрем-воздуховиком недавно придумали полотно ставить под ветер – тогда можно и не грести вовсе...
Махнула про себя рукой огневица.
- Плыви. Только отцу на глаза не кажись. Не надо.
Можно. Но не надо. А сын не глупый – всех прочих умнее, разберётся.
Гордится огневица сыном – всех умнее, всех красивее, всех лучше. Чудо, не ребёнок, хоть и не видят в нём прочие чуда, чему и дивятся без конца. Только матери сын и сам по себе – чудо. А что до прочих всяких чудес – и так мир этот чуден, пусть же и отсутствие чуда будет чудом.
И ведь будет. И ведь есть. Чудо без чудес, всем на диво, матери на радость.
- Можно, ма?
- Можно...
***
Не на месте душа. Уж второй день, как должна здесь быть, причащаться, сил набираться от огня подземного – отца мира, сердца земли... Да только не на месте душа, где-то на стороне бродит, к главному делу жизни душа не лежит, прочь бежит.
Не спокойно на душе, тягостно, кошки-свербёшки коготками острыми по ней елозят...
И слова нужные шепчет кузнец, и тело постом очистил ещё в пути начатым - ни глотка, ни крошки, только огонь один внутрь проникает. Но не находит огонь души, а что и находит – мало того для главного дела жизни.
На что ж растратил, куда спустил? Не швырялся ведь по мелочам, берег, хоть и работал всегда с душой, дело своё делал от всей души – но берёг душу, для этого вот куска железа берёг, чтобы вложить, вплести...
Греет пламя подземное остаток души, делится силой, раздувает огневую душу-суть, как костёр раздувают – делает больше, делает жарче. Не зря пришёл ты сюда, мастер – поделится подземный огонь силой, согреет остатки души, воедино соберёт, собой наполнит...
Но горько мастеру – вложит в дело жизни силу первородную, огнём-отцом даденную – да вот не свою, жаль! Хотя и своей-то остатки отдаст, не пожалеет – дело жизни ведь, для него жизни не жаль, для него она и даётся, в ожидании его и живётся, проживается...
Вдохнул полную грудь огня – наполнил сердце, очистил разум, прожёг себя до клеточки, до капельки, сам металлом стал раскалённым – куй себя заново.
Прежде, чем ковать меч, который станет тобой больше, чем ты сам, перековать себя смоги, сделай себя не только готовым к такой работе, но и достойным труда этого...
И небесный металл здесь же, рядом – привыкает к тому, кто придаст ему форму, кто станет его сутью, переделает по образу своему и подобию...
Но, прежде чем другого переделывать – себя переделает мастер, найдёт ту единственную верную форму, произнесёт те единственные верные слова, вложит тот единственный верный смысл в себя-форму, чтоб потом с себя уже повторить творение – по образу, по подобию. Был человек-меч, станет меч-человек.
Пусто внутри мастера, чисто – любую форму можно придать этой пустоте. И придаёт, и предаёт – меняя свою человеческую сущность, творя из себя меч, из всего себя, без остатка, без запаса...
И – слова, слова, слова. Нужные, единственно верные... Острые, тяжёлые, горячие... Как молоты – бум! бум! Без промаха по раскалённой форме, по человеку, меняя, создавая меч...
Но одно гложет мастера – где, когда растерял душу? Как?
И вдруг – что-то рядом, жарче огня-отца, что-то... Что?
И понял – душа. Та самая, своя – не растратил на пустяки, не растерял, вот же она, вся почти, даже больше, чем была, почти вдвое больше. Как же так?
И вдруг понял – вспомнил. Слово вспомнил, которое когда-то произнёс, с которым и отдал большую часть своей души.
И слово-то простое, незамысловатое, не думая сказал – не мог больше ни о чём думать.
Люблю.
Не растратил душу – вложил, вплёл, сотворил... Дело всей жизни? Может быть...
Полыхнул сердито подземный огонь, выжигая ненужные, пустые слова – мастер готовится к работе, мастеру не до пустых воспоминаний. Не человек застыл у Огнь-горы – меч. Человек-меч. И внутри огонь, и вне него – огонь, но не жжёт, не пожирает, а делится силой, от души делится с тем, что у мастера от души осталось после сказанного раз слова...
Что за слово-то было?
Не помнит мастер. Теперь – не помнит. Теперь время для других слов – верных, нужных, правильных...
***
Земля горела – буквально горела под ногами. Чёрный дым поднимался над верхушкой Огнь-горы, недовольной появлением чужака, а за дымом и пламя полыхнуло, лизнуло красным языком небо. На глазах жухла редкая трава, кипеть начинала вода ручья, из трещин поднимался струями пар – а скоро и всё вокруг Огнь-горы пылало.
Мальчишка не испугался огня, который по отцу и по матери вроде как родня, а по рождению – враг. Трудно ужиться с родственником, который врага хуже. Поцелует – обожжёт, обнимет – опалит. Не привык Любень к ласкам не любящего родственника, научился избегать излишне горячих объятий. Вот и теперь – сидит тихой мышкой на плоту посреди кипящей воды, да смотрит круглыми не то от страха, не то от удивления глазами на человека на берегу. Пламя касается человека – как любимого ласкает. Лавой кипящей плеснула сверху гора – не причинила лава боли, даже будто внутрь впиталась через поры, заполняя пустоту...
Откуда ж пустота? Чуял мальчишка – откуда. Собой мог бы заполнить – а чем ещё, если сам и был на той пустоты месте когда-то? Вложил когда-то душу мастер в то, на что другие и внимания не обращают, чуть не на ходу делают. Вот она – душа мастера, большая её часть, не растраченная на мелочи да пустяки, с другой душой переплетённая, словом связанная. Простым словом, но неверным как вода, как ветер лёгким – так отчего же вся душа почти вырвалась наружу за этим словом вслед?
Люблю.
Тихо прошептал мальчишка слово, глядя на отца. Нельзя нарушать покой мастера, когда готовится тот к работе – главной своей работе, к делу жизни...
Только не на месте у мастера душа, а чуть со стороны смотрит круглыми не то от страха, не то от удивления глазами. Готовится душа. К делу жизни готовится. Или просто – к жизни? Ведь уже вложил раз душу мастер – какое ж ещё дело можно делать с пустотой внутри?
Но сердится отец-огонь, наполняя пустоту в кузнеце собой – готовься, мастер, дело ждёт, дело боится остаться не сделанным.
А душа как же?
А душа со стороны смотрит – тоже готовится.
Бывает ли так? Выходит, бывает.
Чуден этот мир – ничто в нём не удивляет...
Но почему удивлённо округлились глаза у мальчишки? Не может же быть, чтобы от страха одного – от удивления округлились.
Чуден мир... Чему ж удивляться? Кому удивляться? Тому только, кто сам всех удивил.
***
- Здравствуй, Русава.
- Здравствуй, повитуха.
Вроде и хижина - не хижина, а так – прибежище временное, от непогоды укрытие, а всё одно уютно. Все дивятся огневикам, как у них это получается. Вот спросите Русаву – как? Улыбнётся огневица ослепительной, как вспышка пламени улыбкой, тряхнёт задорно огненной косой, да и плечами пожмёт – получается так, а как – не знаю, мол. Да как слово на душу ляжет. А в душе огонь – он и тепло, и уют домашнего очага. Потому и зовут огневиков в новых домах зажечь огонь в очагах – теплом души поделиться.
- Уютно у тебя, Русава. Отчего так?
- Так ведь жду. Мужа любимого, да сына ненаглядного.
- И душу в ожидании жжёшь в очаге? Не жаль?
- Не жаль меня, бабушка, словами своими странными. Жду я их, люблю, тепло не трачу – берегу для них. А вернутся – сполна отдам...
- Дотла выгорю, - закончила старая повитуха. – А сынок-то где?
- Да носится где-то... Как ветер он у меня непоседлив, как огонь вспыльчив...
- Как вода спокоен, как зверь пуглив, как камень твёрд, как ветка гибок, как время неудержим, как смерть неизбежен, как жизнь чуден.
Умолкла старуха, на огонь от души зажжённый уставилась. К чему сказала, на что намекала?
- О чём ты, бабушка? – растерянно улыбнулась Русава – будто пламя свечи на ветру забилась та улыбка перепуганная.
- Мужнин ли сын твой Любень?
- А то чей же? – вспыхнула хозяйка своего огня ярче. – Не было у меня никого кроме. Мужа в себя впустила, сына из себя выпустила!
- Кто ж он, твой сын?
- Сама ж себе и ответила ты, бабушка. Он мой сын.
- Сгоришь дотла, красавица, из-за сына своего, растратишь огонь-душу...
- Так ведь для того и живу, - улыбнулась огневица.
- Верно, - согласилась старая повитуха. – Для того и живём, чтоб для детей дотла выгореть, до дна излиться, досуха, до крошки, до капли...
Подошла повитуха к очагу, как к человеку подходят, ласковое что-то шепнула, сунула в огонь притихший руки сухие – не обжёг огонь, только дёрнулся – не то от страха, не то от неожиданности. Или, напротив – в ожидании дёрнулся, потому что спустя минуту застонало, загудело пламя и руки повитухи вытащили из него младенца, с кожи которого, как вода с гуся, стекали подобные каплям искорки.
- Вот каким должен быть твой сын, - сказала повитуха, протягивая живой комок Русаве, которая только что стонала и кричала с пламенем в один голос. – Вот это твой сын. Из огня твоей души рождённый, из нужными словами зажжённого пламени. А Любень? Есть в нём огонь – почти весь свой огонь ты в него вложила и муж твой. Но вложили – будто сами сгорели в том огне, без слова, без крика...
- Почему ж без слова, бабушка? – прошептала огневица, целуя новорождённого. – Было слово...
Люблю. Что ж за слово такое? Но ведь слово же...
Покачала головой повитуха, поворчала – да и ушла. Что хотела, сделала, а прочее – время покажет.
Уходил кузнец – зажёг огонь, осталась жена – в ожидании поддерживала тот огонь в очаге. От души огонь рождён, душой поддержан, мужем да женой, отцом да матерью...
Старая была повитуха, видела, знала, откуда дети берутся в мире, где всё – чудо. Пришла, приняла роды – пусть мать на младшего любовь свою перенесёт, пусть всей душой к нему обернётся.
Потому как старший сын кузнеца и огневицы – странен. Странен и страшен. Слишком много себя вложили в него, отдали ему отец с матерью, как мастера в дело жизни вкладывают, в веках себя оставляя, в едином творении, на которое всей души не жаль... Что за мальчишка родился от такого союза?
Да и где он сейчас, кстати?
- Где мальчишка-то? – спросил хитролицый временщик у повитухи.
- За отцом, должно быть, побежал, - ответила повитуха.
- Так ведь... Очищается же кузнец! Душу да тело к великому делу готовит! Нельзя ж за ним ходить!
Зыркнула старуха-повитуха на временщика чёрным глазом – как камнем кинула в бестолкового.
- В том-то и дело, что готовит – и тело, и душу. Тело-то всегда при себе, а душа следом пошла – готовиться. В мальце его душа.
Помрачнел хитророжий да хитрорыжий временщик.
- Не бывает такого... – сказал он, подумав.
- Не подумавши говоришь, - оборвала его повитуха. - Всё бывает в мире, ибо чуден мир изначально, а значит, не бывает в нём чудес, сиречь, невозможного, ибо всё, что есть в этом мире – чудо. И всё – возможно. А невозможного не бывает.
Почесал куцую свою бородёнку рыжий временщик. Ишь, загнула старая! Поди, разбери, что сказала – это ж позаковыристее загадки про место перемены дат! Не бывает невозможного, ибо любое невозможное возможно. Ибо чуден мир изначально...
Тряхнул головой временщик, вспомнил, о чём спросить хотел.
- Приняла роды-то?
- Конечно, - кивнула повитуха.
Долго они вдвоём думали над этим – что делать с мальцом, любовью рождённым? Вот и придумали – с него на другого любовь перенести. А на кого? Кого обычно родители больше любят? Младших, конечно – те ведь и слабее, и беспомощнее, да и требуют они любви к себе, криком кричат: "Люби меня, мать! Люби, отец!". И ведь любят...
- Опасен Любень, повитуха, - в который уж раз повторил временщик. – Это ведь с ним вместе стена выросла.
Не знала повитуха ни про какую стену. А вот то, что не разглядела мальца, которого сама на свет вывела – пугало это её. И потом – приглядывалась, прислушивалась. Странное вокруг Любня творится. Странное – и страшное.
Вот и придумали – отнять любовь у любовью рожденного. Любовь – она, конечно, слово. Но ведь просто слово – не было оно никогда заклятьем, потому как неверное слово, вредное даже...
Но ведь слово. И однажды двое сказали его друг другу, о ней - о любви, сказали, да о себе... И подарили это слово свету, и ему, слову этому – свет подарили.
Любовь.
Что ж такого страшного в ней?
Почесал бородку куцую да рыжую временщик, вздохнула повитуха.
Страшно – и всё тут. Что ещё скажешь?
***
Всё было не так. Не так, как должно быть, не так даже, как может быть.
Бывает так, что мать сына забудет? Может, и бывает – ударится там сильно, или ещё что. Но ведь не забыла Русава сына своего первенца, Любня. Вроде и ждёт даже, только... Только, ждёт ли? Глянет на младшенького, из горячего очага вышедшего, Горенем названного – и вроде как забудет про старшего.
Почему так?
Пошевелит губами старая повитуха. Кто разберёт, о чём бормочет? Да никто – слишком тихо сказано, а рядом нет никого, кто мог бы послушать, кто сумел бы расслышать. Хотя – кто это? Откуда взялся, когда появился?
Ухмыльнётся хитророжий, как лиса рыжий временщик, навострит уши, прислушается – и услышит. Не всё разберёт, но и так догадается – сколько раз со старой об этом говорили. Об этом...
Вложили родители – Русава-огневица да Окол-кузнец – души свои в сына старшего, ничего почти внутри себя не оставили, кроме огня первородного. Вот теперь и набирается кузнец огня от Огнь-горы заместо души, вложенной в творение, в сына родного... И мать – всю себя, почти до дна, в Любне оставила. А теперь вот, когда взамен души наполнил Русаву и Окола один огонь первородный, когда огонь тот дал им сына младшего – Гореня, кого ж из сыновей любить-то больше? В старшем души свои, да в себе-то их нет почти. А в младшем... Души не чает в Горене мать – не чает, не чует. И в муже своём, кузнеце Околе – тоже. И он в ней. Только что и есть в троих – огонь. Тем и схожи, тем и близки; кто другой - не подходи, опалят.
А Любень – чужаком оказался, от души рождённый, из душ сплетённый...
Вернулся домой Любень сам, побоявшись нарушить уединение кузнеца, пешком от Огнь-горы назад бредущего. Постучал в дверь временного жилища:
- Можно, ма?
Будто чувствовал что – раньше-то не спрашивал о таком.
- Можно, - ответила привычно Русава, но не глянула в его сторону, когда порог переступил. На руках у матери был ребёнок.
- Посмотри, Горень, кто пришёл, - говорила младенцу Русава. – Брат твой старший – Любень.
- Почему Горень-то? – спросил Любень, зябко поводя плечами в жарко натопленном жилище. Холодно душе в огне...
- Потому что горит. Кровь в нём горячая, огненная...
Не стал говорить Любень, что "Горень" на "горе" уж очень похоже. Не стоит о таком говорить...
- Ты куда? – спросила Русава, заметив, что уходит Любень.
- В кузню...
- Стой! – не сказала мать "нельзя", даже теперь не сказала – просто остановила. – Отец к работе готовится и кузню к тому же готовит, к большому делу...
- Я не помешаю.
Не в отцов дом-кузницу пошёл Любень. Не так давно устроил сам себе кузню – не кузню, а так – место, где молотом поработать, от отца в стороне. И пел себе под нос – что слышал, что видел, о том и пел. Песни работать не мешали, правда, мало кто назвал бы то, что делал Любень в своей кузне под небом, работой. Что ж это за дело, за работа – без слова нужного, верного? Не дело это. Того же Окола спросите – всем кузнецам кузнеца. Только он сразу не ответит, он сначала Дело сделает, все слова нужные скажет, которые от огня-отца услышал. А без слова – это не дело. Так, безделица пустая. Сделаешь меч, слова не сказав – будет он как меч, только... Только – как меч. Не бывает таких мечей, не делает никто так, безделицами бессловесными, бесславными мастер не занимается. Потому что дело мастера не только боится – оно его славит, оно – часть мастера...
Но Любень не произносил слов – он пел. Себе под нос пел, чтоб скучно не было. Если травки какие, отвары использовал – опять же не заговорённые, а какие от природы есть – бездушные, бессмысленные. Просто работал Любень – и стук его молота пугал зверей и птиц, заставляя обходить стороной сына кузнеца...
А вот и сам Окол вернулся. Услыхал звон молотка, подивился – но не пошёл на звук. К своей кузне пошёл. Умылся, переоделся, руки вытянул – вспыхнул меж ладонями свет, стал огнём, перескочил на горючий камень, заплясал языками в горне...
Мастер приступил к Делу. Боится Дело Мастера – скажет Мастер нужные слова, успокоит, подзовёт поближе, приласкает, сам ближе приступит. Ближе, ещё ближе... Вот и стал Мастер со своим Делом одним целым, одним телом...
Всё было не так – Мастер не чувствовал этого, слившись со своим Делом, но так было – было всё не так. Совершая дело своей жизни, то, ради которого и жил, вкладывает мастер в дело душу – как в тело, чтобы то жило, как он жил. А теперь – нет души почти, огонь один. Хоть он и первородный, хоть он и прародитель, и суть – а всё же не душа.
А душа в трёх перекликах своим делом занимается. Каким? Звон да грохот, искры да дым столбом, да ещё песни – грустные и удалые, весёлые и траурные... Чем занята не в дело вложенная душа, что делает, что творит?
Творит. Никто ещё так не творил, не творил ещё никто такого. Вроде меч рождается в руках мальчишки, да только – какой же это меч? Не дело ведь без слова – безделица, пустышка, ничего в ней чудного нет...
Но звонко стучит молот, и полыхает не от сердца, а от удара камнем о камень зажжённый огонь – и рождается меч. Бездушный, бессловесный, мёртвый – но рождается. И по виду он уже меч, а что по сути?
Поёт мальчишка, стучит молотком. Вот уже руновязью на клинке девиз пишет.
Что написал-то?
"Во имя любви".
А как же имя? Что за меч без имени?
"Во имя любви".
А в трёх перекликах от него родился другой меч – из небесного металла, из первородного огня, с последними каплями души кузнеца Окола в себе. Не меч – человек. И душа в нём, и имя у него – вон по лезвию текут, меняя цвет, руны-узоры, переплетаясь в невозможный рисунок. Что нарисовано? Душа Мастера. Что написано? Имя Мастера.
Меч – Окол.
Кто теперь из них Окол? Вздохнул кузнец, опустил устало руки, любуясь на дело их. На себя глядя, себя узнавая в клинке – и не только в отражении на зеркалом сияющей стали. Вот она душа огненная – сверкает, переливается рисунком-руновязью.
Утих шум пламени в кузне-хате, стал спокоен и уютен.
Осторожно скрипнула дверь – и вошла Русава с младенцем на руках. Улыбнулся кузнец, признав сына.
- Как назвала?
- Горень.
- Хорошее имя.
Согласно сверкнул меч-Окол – тоже узнал сына, одобрил имя...
- А где Любень?
Пожала плечами Русава, вся занятая младшим сыном, криком бессловесным кричащего: "Люби меня, мать!". Он и пить хочет, он и есть... Есть. А Любень – есть ли у неё такой сын? Чужой он какой-то...
***
Любень вернулся уже ночью. Кузня, защищенная охранным заклятием, не заметила его прихода, как и всегда не замечала. Тихо лёг под лавку сверток с мечом-безымянцем со странными словами на клинке, без души внутри...
Ночи было всё равно, есть ли души, нет ли. Всё равно ночи, и все равны перед ней. Она проскользнула следом за Любнем в кузню-хижину, посмотрела в лица, в души всем, кто спал и не спал здесь – и сама осталась. Некуда ей было спешить до самого утра, а когда придёт светлое – охранные заклятия вовремя предупредят удобно утроившуюся в тепле и уюте ночь, и та уйдёт – уйдёт вовремя, во время...
И что ей до чудес и слов, до душ и имён? Вот разве что эта стена, стоящая костью в горле посредине между вчера и завтра, между сегодня и сегодня – посреди ночи и стала стеночка... И – может, показалось? – вроде как крепче стала стеночка, раза в два.
Отмахнулась ночь тем, что у неё взаместо руки. Одна ли кость, две ли – какая разница? Стоят и стоят себе. Да и привыкла уже...
Всё – пора спать.
***
- Князь! – пронеслось по улочкам-дорожкам приречного хутора.
- Князь! – стукнуло в каждую дверь эхо из-под подкованных копыт боевых коней и двоих единорогов.
- Князь приехал!
Вот он – князь. Ратобор. Кряжист, крепок, смугл от солнца и ветра, бел от времени. Щедро насыпали годы соли и снега в буйную голову князя Ратобора – мало кто из прирождённых воинов доживал до такой белизны в кудрях – головы некоторых, без единой сединки в волосах, украшали, если верить людям, частокол вокруг княжьего терема белокаменного, а сколько зарыты безымянными у частокола, и не счесть.
- Князь приехал!
Приотстали дружинники – мало кто к кузнице без дела близко подойти решится. У князя Ратобора было дело в кузне – главное дело жизни кузнеца Окола.
И раньше никогда не спешил Окол навстречу высоким гостям, зная себе цену, и теперь не поторопился, но уже потому, что не смог бы поспешить, даже если бы захотел уважить князя.
Скрипнула дверь кузни, выпуская хозяина – тяжело опирался Окол на плечо старшего сына, еле ноги переставлял, глаза вниз, руки тяжестью налиты, не силой...
Не спросил князь, сделана ли работа – и так видел, что сделана. Что ещё так состарит Мастера, как не Дело? Потому многие мастера боятся дела. Этот не побоялся...
- Здравствуй, кузнец, - первым молвил князь, неожиданно легко выпрыгивая из седла.
- Здравствуй, князь, - с лёгкой завистью к нерастраченной удали князя, с которым в один год свет увидел, отвечал кузнец. – За делом пришёл, или просто – словом перекинуться?
- Слово и дело, - сказал князь.
Слово и дело. Старая формула – просьба о деле.
- Дело и слово, - сказал кузнец. Каждый мастер так говорит, отдавая труд своей жизни, себя самого большую часть отдавая в руки просящего.
И никто не расслышал, как старший сын кузнеца шепнул себе под нос:
- Мир да любовь...
К чему сказал? О чём?
Но – не услышали. Кузнецу и князю не до того было, остальным же до того далеко было – не расслышать, не понять.
Глянул Окол на Любня, понял тот отца с полувзгляда. Да и не хватило бы кузнеца на целый взгляд – только половиной и одарит, только вполовину и живёт... Понял Любень – исчез в дверном проёме, вернулся с мечом.
- Окол? – произнёс изумленно князь, увидев меч.
Поднял глаза кузнец, услыхав своё имя – поднял и опустил. А меч, легший в его ладонь, впился в небо, блеснув узором на клинке. Меч? Или луч заблудившийся, у солнца отнятый?
- Окол? – повторил князь, и меч потянулся к нему, узнавая своё имя.
Слово и дело.
Дело и слово.
И меч перешёл из рук в руки.
Покачнулся кузнец – если б не сын, плечо подставивший, рухнул бы наземь пустым мешком. Остался стоять кузнец, но – мешком, пустым. Где ты теперь, кузнец Окол?
Радостно блестел меч в руке князя, радуясь вернувшейся силе и мощи – Окол? А кто же тогда этот посеревший человек-мешок на пороге кузни? Окол ли? Да полно вам!
Вот он – Окол. Сверкает, переливается, радугой небо пересекает, молнией сверкает, лучом прямым тянется, преград не знает...
Спрятал князь в драгоценный ларь чудесный меч – пусть ждёт, пока окрепнут руки княжьего наследника. А после встретился взглядом с опустевшими глазами кузнеца, с полувзглядом уставшего тела, лишённого души...
- Кто ж тебя заменит, Окол? – спросил князь.
Не знал кузнец, что и ответить – не подготовил он себе смены. Младший мал, старший – бесталанен... Не знал кузнец, что и ответить князю, но и не до слов ему было – сотряс кашель сухой былого Мастера, изнутри на части разрывая. Не до слов ему было сейчас...
Не до слов – тяжёлые руки дёрнулись в судороге, борясь с болью. Дёрнулись – и толкнули вперёд старшего сына. Не хотел этого кузнец – само вышло, вырвалось.
Нахмурился Ратобор – доходили до него слухи о странном сыне Окола.
- Ну, что? – спросил он у мальчишки. – Сможешь заменить мне отца своего? Сделаешь когда-нибудь такой же меч, как он сделал?
- Такой не сделаю, - ответил Любень. – Не смогу.
- А что ты можешь? – грозно спросил князь у бесталанного.
Вспыхнул огнём внутренним Любень, но не таким огнём, какой в матери да отце горит, да в брате малом, да в любом другом огневике – свой огонь внутри, на прочие не похожий. Не опалит, не обожжёт никого тот огонь – разве что самого Любня изнутри, ненастоящий то огонь...
Или – настоящий?
- Покажу тебе, князь, что могу!
Снова пропал парень в избе-кузне, вернулся со свёртком тряпичным в руках.
- Ну, покажи, - недобро усмехнулся князь-воин.
Вырвался из свёртка меч. И по виду меч, и по сути меч – тут тебе и клинок, и рукоять, и руновязь по лезвию...
- "Во имя любви", - усмехнувшись, прочёл Ратобор, рождённый воином, живший воином, не один меч видевший. – Разве ж это оружие? Тьфу!
Полыхнул лицом как огнём мальчишка, поднял клинок к солнцу...
Болезненно скривил лицо Окол-кузнец, глядя на безделицу в руке сына. Разве ж это меч? Тьфу...
Улыбнулся насмешливо князь, открывая запертый ларь, извлекая чудесный меч, в чьём клинке сверкала душа того, кто дал мечу жизнь, душу свою в него вложив, имя своё ему отдав...
- Что ты можешь, мальчишка бесталанный? – спросил князь.
- Что ты можешь, железка безымянная? – спросил чудо-меч.
Нет других ответов на эти вопросы – скрестились мечи...
Тихо охнул кузнец, сползая на землю, хватаясь за грудь...
Словно масло, пропустил сквозь себя чудо-меч безымянную пустышку-безделицу – и перебитый у гарды клинок упал в дорожную пыль с жалобным стуком-стоном. Так последний раз стучит в клетку груди сердце, так стонет упущенная душа...
Воин со сломанным мечом почти мёртв – тяжело упал на колени князь под изумлённый крик-вздох дружины.
А потом была тишина – ни стука, ни звона, ни голоса в воздухе. Как перед грозой тихо.
И стоял посреди мира мальчишка с пылающим лицом и мечом в руке. А по лезвию меча-безымянца, по рунам "во имя любви" сползала багровая полоска крови – в том месте, которым встретил он клинок Окола-меча...
- Выродок, - тихо выдохнула за спиной Любня Русава, опускаясь на колени перед бездыханным мужем. – Он же в него душу...
Тихо плакала огневица, и, будто почуяв её слезы, заревел в доме-кузне младенец Горень.
Князь был жив – много мечей прошли через его руки, некоторые ломались, встречая более сильные мечи. Поднялся на ноги Ратобор, опираясь на подставленные плечи дружинников.
- Не место тебе среди людей, парень, - сказал он своё княжье слово, которое на его земле – закон. – Не место. И верно, выродок ты. Уходи из моей земли.
Ни слова не сказал Любень, только меч свой в тряпицу укутал...
- А меч оставь, - приказал князь. – Оставь...
Так и лег меч-безымянец в драгоценный ларь – скрытый от мира дерюгой.
Князь был в первую очередь воином – и упустить такой меч, о который сломался самый сильный из виденных им клинков – а уж он знал толк в оружии, - князь не мог. Да и не собирался.
Ускакала вскорости дружина, в скорости с вестями-слухами состязаясь.
Не спешил гудеть потревоженным ульем хутор – дивились люди и страшились. Что ж это творится? Как же так случилось?
Высохли слёзы на лице Русавы-огневицы, вспыхнул в ладонях огонь, тихо коснулось пламя бездыханного кузнеца. Коснулось – и пожрало без остатка, встретив рванувшийся наружу дар Огнь-горы, переполнивший пламенем-полымем вместилище растраченной до поры, до времени, до дела главного души.
Полыхнул огонь – и пропал. Был кузнец – и нет его. Молча ушла Русава в хату-кузню, где давился воплями, слезами заливался сын Горень.
А старший? Любень? Полыхнул огонь – и пропал. Был сын – и нет его.
- Выродок...
Поползло слово по хутору, из дома в дом, от человека к человеку.
- Выродок.
- Выродок.
- Отца своего...
- Вы видели?..
- Слышали?..
- С князем клинки скрестил...
- Гнева не миновать...
- Дело отца загубил...
- На князя руку поднял...
- Выродок...
- Выродок.
Со двора на двор, как пожар с крыши на крышу, из уст в уста, а там по ветру – держи, поймай слово...
Поднял мальчишка Любень сломанный меч, раня ладони о лезвие, на котором было имя его отца, в котором была душа его отца... Да полно! Была ли там душа? Так, остатки, огнём разогретые. А сама душа, целиком почти – вот она, в мальчишке, в груди пылает неземным пламенем, сияет небесным светом.
Слабо, незаметно почти блеснул сломанный меч, будто улыбнулся, будто согласился. Вот она – душа. А что сломан меч – можно ведь и перековать. В чьих ему руках ещё быть, как не в этих – рядом с душой, которая ему предназначена?
- Мама, можно?.. - спросил от порога Любень.
Не ответила Русава.
Не видели её глаза, как собрал котомку Любень, как спрятал обломки меча на дне, как перевязал кровоточащие порезы на ладонях, как вышел за дверь... Её глаза видели лицо младшего сына – огневика Гореня. Так похожего на Окола-кузнеца...
А Любень? А слово, сказанное вместо всех нужных слов?
Люблю...
Умер кузнец – умерло неверное, неосторожно сказанное слово. А сын? Какой же это сын? Выродок...
***
- Выродок! – молчали в спину взгляды.
- Выродок! – кричали в спину глотки.
- Выродок! – летели в спину камни. Летели – и многие не долетали, ложась у ног, не причиняя вреда. Не все, но многие не доставали. И не потому, что не желали этого те, кто кидал камни, а именно потому, что желали...
Одного желания оказывалось мало.
Не всякий наклонялся за камнем и брал его в руки – чтобы это сделать, достаточно сказать слово. Так всегда было. Только не теперь...
Некоторые всё же брали камни в руки – зверевик какой-нибудь молодой, знахарь старый...
- Выродок!
Он уходил не оглядываясь – что он не видел там, у себя за спиной? Пустых взглядов, искажённых в крике лиц, поднятых рук, брошенных камней?
Взгляды и так жгли спину, а крики резали душу... Руки? Руки были коротки. А вот камни... Многие не долетали. Многие, но не все. Зверевик молодой, знахарь старый, повитуха-ведьма, древень...
Взгляды не сожгли его, крики на зарезали, руки так и не дотянулись, а редкие долетевшие камни оставили лишь ушибы, ссадины – и обиду.
За что?
Он не понимал. Он уходил не оглядываясь.
***
- Почему они отнеслись ко мне, как к врагу? – спросил мальчишка и испуганно умолк, вспомнив, с кем имеет дело. Испуганно ли, только?
Враг. Враг всего и всему, зло само по себе, от которого все дороги ведут к добру, как от Северного полюса – к югу. Я.
- Ты и есть враг, Любень, - сказал я, улыбаясь. Я всегда улыбаюсь. Почти всегда. Потому что от меня во все стороны – добро.
- Что я сделал им?
- Ты не такой как они.
- Но ведь я не виноват!
Такой прыти я не ожидал – вскочил парень, убежал. Молодой – думает больше руками-ногами, до головы не всегда очередь доходит...
Убежал. Я ещё успел испугаться – вдруг, навсегда?
Вернулся. Лицо пылает – любой огневик прирождённый такому жару позавидует. И зря – пустой то жар, самого хозяина жрёт, а вокруг ни тепла от него, ни света. Что ж за огонь в тебе, мальчик? Огонь, который разглядела, да перестала различать мать, а прочие и не заметили даже. Прочие просто испугались.
- Хочешь, я убью тебя? – спросил я.
Он молча кивнул – как с обрыва шагнул в пропасть бездонную, в небо, что готово ударить тебя о землю... В пропасть у нас многие шагают – летуны, зверевики крылатые, воздуховики, ветровики, прочие разные всякие... Но никто не шагал с обрыва так, как мог шагнуть этот мальчишка – броситься в небо, сломя голову, именно затем, чтобы голову и сломить. Никто из них не мог так. Лететь – да, меняться – пожалуйста. А чтобы так – так мог только он...
Он кивнул. И я убил его – всеми способами, какими мог, а мог я много чего. Я сжёг его, заставил разверзнуться землю под его ногами, забросал его камнями, утопил во взбесившемся потоке, разорвал на части и наоборот – сделал единым целым, однородным, безмозглым камнем...
Огонь не обжёг его, вода не оставила капельки на теле, камни легли у ног памятником его величию, надгробием над моей гордыней. Земля, хорошенько подумав, треснула – но не под ним, а подо мной. На части он не разорвался – я сам едва не лопнул от натуги... И так далее – я много чего могу. Не с ним.
- Понимаешь? – спросил я.
- Нет, - честно ответил он.
- Ну и ладно, - улыбнулся я. – Я потом объясню. Учеником ко мне пойдёшь?
- Чему ты можешь меня научить?
- А что ты умеешь?
- Многое, - нахально ответил он.
- Я научу тебя всему остальному, – не менее нахально заявил я. – Это тоже не мало.
Был день. Кто вообще решил, что темные делишки лучше вершить ночью? Ночью нужно спать. А свидетелем нашего договора был ясный и светлый день – самое время для тёмных делишек.
Я не потребовал от него расписываться кровью, давать клятвенные обещания, бить себя в грудь...
Ему это было не нужно, мне – тоже.
Просто, когда он спросил:
- Как мне теперь звать тебя?
Я ответил:
- Зови меня Учителем.
После этого я повернулся к нему спиной и пошёл, куда глядели глаза – прочь от странного мальчишки, рождённого без всяких чудес, просто от большой любви.
- Учитель! – окликнул он меня.
Я не обернулся, но и без того знал, что он идёт следом.
Вот и весь договор.
И никаких вам кровавых росписей.
- Учитель!
- Да?
- Можно мне с тобой?
- Да... ученик.
Что я могу ему дать, чему научить?
Всему остальному. Это тоже не мало.
Часть вторая. Сердце мира
Солнце лениво выглянуло из-за горизонта, потянулось, растопырив неисчислимые лучи-руки, так же лениво подтянуло себя вверх – и показалось во всей своей красе.
Бум!
Солнце вздрогнуло и едва снова не закатилось за грань между землёй и небом, как закатывается в щель монета, как шмыгает в нору перепуганная мышь, как...
Бум! Бум!
Светило прислушалось, и, ничего толком не разобрав, потихоньку поползло к зениту – оттуда-то наверняка рассмотрит, в чём тут дело. До самого зенита можно было и не тащиться – всё стало ясно уже через каких-то полчаса, но – такая работа. И светлое да ясное, не обращая больше внимания на равномерные удары, поползло дальше – к зениту.
Бум! Искры полетели из-под молота. Одни – вниз, к густому лесу у подножия Безымянной горы, другие – вверх, к нетающему леднику вершины. Между льдом и лесом лежала плоская ступень, шириной в пару перестрелов, поросшая редкой травой и какой-то ещё незначительной зеленью. Будто кто одну гору, ледяную, на другую сверху поставил. Вот так и стоят.
У самого ледника раззявила пасть широченная пещера, сверху и снизу, как клыками, усеянная сосульками. Тёмный зёв пещеры казался бесконечным – гляди в него, хоть глаз себе выколи – тьма и тьма, и ничего больше той тьмы нет, всё меньше неё. А если не глядеть, если внутрь зайти?
Не стоит, право же, не стоит. Сунешь нос не в своё дело – без головы останешься. Да и на что в той тьме смотреть? Удары и искры рождались не в пещере, а подле неё, где стояла кривобокая да косорылая кузня – не кузня, так, камни в беспорядке один на другой повалены – ни крыши сверху, ни двери в боку кривом. Но крыша была и даром не нужна тому, кто стучал молотом по наковальне, и дверь была ни к чему – жарко кузнецу, несмотря на сверкающий в дюжине шагов лёд.
Бум! Бум! И искры – вверх, вниз, во все стороны. Непослушные, злые искры – вон в скольких местах подпален кожаный фартук на странном кузнеце в странной кузнице.
Что тебя завело сюда, мастер? Да полно! Мастер ли? Спросите у равнодушно ползущего к зениту светила – хоть одно Слово произнёс кузнец, делая Дело? Нет, попусту только языком болтает, песенки бестолковые напевает. Какой же это Мастер? И не Дело он делает, а безделицы-безделушки пустые – бессловесные да безымянные. Зачем?
Зло плюется, как руганью, искрами пышущий жаром клинок на наковальне. От души бранится, до тела достать искрой-обидой хочет. Но плотен фартук на кузнеце-бездельнике – что ему искры чужой боли-обиды? Но долетела одна сверкающая звёздочка до обнажённого плеча, впилась со злой радостью, чувствуя запах обожжённой плоти... Хоть бы вздрогнул кузнец – куда там! Не заметил даже. Будто и своя кожа на нём - как фартук плотный. Но ведь живая же плоть! Вот ещё одна искра добралась, долетела... И бессильно умирает злоба в незамеченной боли.
Плачет клинок, рыдает. Уже не брань-ругань напоминают разлетающиеся искры – на слёзы они похожи... А кто бы не плакал, если бы расплавили его пять лет назад, лишив формы, если бы перековали в прутья бессмысленные и спрятали в болоте? А после каждые несколько месяцев доставали бы, заново расковывали, формы не даря, смысла не внося, душу не влагая – и снова в болото. И так – пять лет, до вчерашнего утра, когда прутья посекли на бруски в ладонь длиной, с палец толщиной. А после каждый брусок-обрубок переплавили с углём в бесформенный, бессмысленный, бестолковый слиток – и каждый слиток помнил, что был клинком, душу в себе хранил – человеческую да живую... А тут после болотной тины да вони ещё какие-то травки в тебя сыплют при плавке, будто и не меч ты был, а салат какой, съеденный кем-то, да до конца не переваренный. Рыдать хочется – и браниться.
Но сложили куски разломанные с душою рваною в один кус, в одну полосу – да на наковальню под молот. Расковали – пополам сложили, расковали – пополам сложили... Раз, другой, третий...
И ни слова тебе доброго, ни просьбы, ни приказа – сам себе под нос всякую ерунду напевает бездельник молодой да бестолковый, да, знай себе, молоточком – бум! Бум!
Который раз расковали да вдвое сложили – уж и со счету сбился тот, что был мечом. Только чует – будто кто его по кусочкам сложил – да и сшил, руки-ноги на место приделал – крепче прежнего держатся, все на своем месте... Бывает ли так? И вот уже не плачет, не бранится – поёт стальная душа под тяжёлыми ударами... А бездельник молодой тем временем и форму придал. Меч. Каким был – даже лучше стал. Будто заново родился. Заново. А как же Слово?
Почуял себя человеком меч, даже имя своё вспомнил...
И на каждый следующий "бум!" отвечала сталь, имя своё шептала-гудела-кричала:
- Окол!
Меч? Человек?
Посыпались слёзы-искры – радости слёзы. Да какие слёзы? Смехом искристым отвечал клинок-человек на каждый удар молота бессловесного.
И не нужна гравировка по лезвию – сталь сама узором ответила огню и небу, лучу спустившемуся нерукотворной вязью на клинке.
Мир да Любовь...
Сам себе дивился меч – что за заклинания такие на клинке его светятся, тысячами цветов переливаются? Да и заклинания ли?
Мир да Любовь...
***
Тёмный зёв пещеры выдохнул часть своей тьмы наружу – до самой кузни добрался тот выдох, дрогнул, задетый случайной искрой – и оказался человеком.
Долго стоял человек-выдох, наблюдая за работой кузнеца – до самого заката. За закалкой – как раскалённый клинок погружался и в жир, и в кровь, и в отвары странные, как раз за разом медленно остывал над углями, чтобы потом снова погрузиться в очередную "приправу" бессловесного кузнеца. И за шлифовкой следил – пятнадцатью камнями, десятью тканями.
И видел, как в лучах заходящего солнца поднял парень меч к тёмному небу. И слышал, как сказал кузнец слова. Не заклинания – просто слова.
- Ты бы гордился мной, отец!
И клинок согласно и радостно полыхнул золотом – это тоже видел жилец ледяной пещеры, уже невидимый на фоне вступающей в свои права ночи.
- Отец гордится тобой, мальчик, - произнёс наконец молчавший до тех пор наблюдатель.
А кузнец – и впрямь ещё мальчишка безусый – заплакал. Тихо, беззвучно – только слёзы блестят на усталом лице...
Хотя, может быть это только игра заходящего светила.
- Спать иди, Любень, - сказал наблюдатель. – Трое суток уже работаешь – иди, поспи. И меч с собой возьми, он будет рад пожатию твоей руки.
Мальчишка лёг прямо здесь, где стоял, среди дышащих жаром камней кузни без крыши. Тихо звякнуло о камень лезвие живого меча, так и не выпущенного уставшей рукой.
Мир да Любовь, - звенело лезвие.
***
- Что я сделал не так?
Право же, этот мальчишка меня удивляет. Что он сделал не так...
- Почему они прогнали меня?
"Они". "Меня". Он спрашивает у меня, но отвечает себе сам. Потому что – они. Потому что – ты. Они – ты. Они минус ты, если смотреть на то, как это пишется. Они - ты. Очень на что-то похоже... Добро – зло. Свет – тьма. Они – ты. И минус между одним и другим. Но, как из добра нельзя вычесть зло, из света тьму, так и из них – тебя. Нельзя вычесть. Но и соединить нельзя.
А потому, мальчик, ты слышал, как они кричат тебя в спину:
- Выродок!
Потому что – они. Потому что – ты.
Вообще-то, мне нечему учить этого ученика. Не потому, что мне нечему учить, а потому, что ему ничему не научиться. Потому что я – тоже они.
- Что я сделал не так?
В том-то и дело, мальчик, что ты всё делаешь правильно. А вот мы...
Мир без чудес – именно потому, что всё в нём – чудо. Но ведь на самом деле мир без чудес – тот, в котором чудес нет. Вообще нет. Как в тебе, Любень.
- Но ведь мои родители... Этот мир – мой мир, разве не так? Я его часть!
- Если я воткну в тебя меч, ты скажешь, что он твоя часть?
- Но я же не меч...
Я хотел сказать ему: "Ты гораздо хуже". Не сказал. Не был уверен – может, и не хуже. Меч, это ведь не всегда плохо, есть ведь и хорошие мечи...
- Скованные во имя любви? – ухмыльнулся мой ученик. Зло ухмыльнулся.
- На лету схватываешь, - говорю. – Сразу видно, что мой ученик.
Но мне становится не до смеха, когда я вспоминаю клинок, доставшийся Ратобору. Во имя любви...
- Ты не часть этого мира, Любень. Ты просто в этом мире.
- Как меч в теле?
- Не знаю. Может, и как меч в ножнах. Красивые такие ножны, и спрятанное в них лезвие не ранит и не губит.
- Это хорошо?
От этого слова - "хорошо" – меня передёрнуло. Не мне это слово говорить, не мне его слушать.
- Это плохо. Потому что меч создан для того, чтобы ранить.
- И губить?
- И губить.
Это был один из многих разговоров между нами на эту тему. После такой беседы Любень замолкал – надолго. А потом доставал из болота тот клинок, что сделал когда-то из себя его отец. Доставал, перековывал – и клал обратно. Не знаю, кто и что его научило так с металлом обращаться. И всё – без слов. Он топил железо в болоте – металл ржавел, выбрасывая всё лишнее, что не вывели даже Слова Окола-кузнеца. И не только из металла всё лишнее уходило – всё уходило лишнее. Оставалась лишь удивительная сталь и чистая душа Мастера, вложенная в Дело. Уходило лишнее – душа оставалась. Перекованная, переплавленная, чистая душа. Одна из нас – часть нашего мира. Тоже – мы.
А вот – он. Тот, который не мы. Один. С мечом в руке. Пять лет он творил этот меч – чудо вышло, а не меч. Хотя нет – меч, а не чудо...
- Хороший меч, - похвалил я на следующее утро после окончания его работы.
- Ты научишь меня им пользоваться? – неожиданно спросил Любень.
- Зачем тебе? – удивился я. Я – удивился!
Парень не ответил – промолчал. Но я знал, о чём он молчит.
Я – меч. В теле ли, в ножнах – я рождён мечом, я должен уметь собой владеть.
- Он сам тебя научит, - говорю я, кивая на радостно сверкающий клинок.
- Меня? – без тени радости спрашивает Любень.
Они – я. Он усвоил это. Его меч не научит. Его научит человек. И, думаю, я не самый худший из учителей. Или, наоборот – самый худший. Да, так вернее.
- Научу.
Я был не прав, когда думал, что мне нечего ему дать. Есть. И я отдам. Но я кое-что попрошу взамен, мальчик.
Самую малость.
Ты не меч в теле мира. Ты – мир в мире...
***
- Где ты был? – спросил я. А что ещё спрашивать? О том, где он не был, я знаю и так – его не было на Безымянной горе. А где он был?
- Я был в городе, - ответил Любень. А лицо – тучи мрачнее, за малым молнии из глаз не сыплются, того и гляди, дождём слёзы польются... Не посыплются, не польются. Потому что – он.
Что видел? Что слышал? О чём расскажешь?
Рассказал. Как зашёл в оружейный ряд, с мастерами-кузнецами рядом стал, товар свой выложил – мечи, топоры... Не было среди них меча с руновязью "Мир да Любовь" по клинку, но и прочие были сделаны на совесть... Но засмеялись кузнецы, прирождённые железняки-огневики.
- Мои мечи не хуже ваших!
- Может, наших и не хуже, - смеялись мастера, ясно показывая руками, что они имеют в виду под "нашими". – А вот с нашими мечами твоей рухляди и рядом не валяться!
И – с прилавка Любнево железо бессловесное. В пыль. И хохотом – как ладонью по лицу наотмашь.
- Не за своё дело взялся, мальчик. Ты кто по рождению? Не огневик, не железняк – мы своих нутром чуем. Кто же ты?
- Никто, - бросил Любень, работу свою поднимая из пыли. И уходить собрался.
- А не Окола ли кузнеца это сын? – кто-то мимо шёл, вопросом бросил, в самое яблочко попал. – Выродок бесталанный, отцово Дело загубивший?
И покатилось волной, разнеслось ветром, пылью в глаза, огнём в лицо:
- Выродок! Выродок!..
- Почему мне так больно, учитель? – спросил у меня Любень, швыряя на камни жалобно зазвеневшее оружие.
И ему было больно. По-настоящему – как никому другому. Мир с миром не может быть в мире. Мир в мире – как меч в теле. Только вот какой из миров – меч? Не зря ведь один из князей, желая весь мир в застенки упрятать, построил стену вокруг себя – чтобы шаг – и стена. И, с одной стороны – вроде бы он сам за стеной. А с другой? Когда сажают в тюрьму преступника – кого от кого стенами закрывают? То-то же. Так и здесь. Мир и мир. И каждый – тело, и каждый – меч. И каждому – больно.
Только мир – он ведь большой, для него эта боль – муравьиный укус. А Любень? Его эта боль, миром чинимая, в клочья рвёт, в лепёшку раскатывает. Боль за боль. И, чтобы своя боль стала меньше, нужно стать больше мира, который её причиняет. Или уничтожить мир.
- Есть мир, Любень. И мы в нём. Кто-то – часть мира, кто-то – сам себе мир, но все в нём – в мире. И у мира есть сердце – сердце, которое чувствует боль, боль, которую через это сердце чувствует весь мир, и всё, что есть в нём. Сердце Мира. Доберись до него...
- И что дальше?
Он умеет смотреть в глаза. Даже я так не умею – до глубины души, до дна, и – как насквозь. Но и я кое-что умею – умею не отводить глаза. И я не отвел.
- И боли не будет, - ответил я. Не отводя глаз.
У Мира есть Сердце, мальчик Любень. Доберись до него. А где-то возле Сердца – Душа Мира.
Мир встретится с миром, меч скрестится с мечом...
Я уже видел, что бывает, когда твой меч встречается с другим мечом, мальчик. Один из них ломается. Одно из сердец разобьётся, одна из душ вырвется наружу. Душа одного из миров – твоя или этого мира. А когда любая душа вот-вот покинет тело, тогда рядом оказываюсь я. И делаю предложение. И ни одна душа не смеет отказаться – слишком заманчиво.
Души – это товар. Мой товар. Я покупаю души, а купить Душу Мира – это ли не Величайшая Сделка? Дело моей жизни, Дело, которое боится Мастера.
И я куплю Душу Мира.
- Боли не будет? – спросил меня он.
- Боли не будет, - ответил я ему.
Душа Мира. А будет ли это Душа нашего мира, или твоя Душа, Любень – какая мне разница? Это будет Величайшая Сделка.
Но, если честно, я предпочел бы душу этого мира, Любень. И почему-то твёрдо уверен, что это будет именно она.
А что же с твоей душой, парень?
- Боли не будет...
Он не оглянулся. Он умел это – уходить не оглядываясь. Не принимай это близко к сердцу, Любень, но я просто не смог удержаться...
- Выродок, - шепнул я тебе вслед. Хорошо, что ты не слышал. А если и слышал – не принимай близко к сердцу. Тебя ждёт другое сердце – Сердце Мира. А меня ждёт его Душа...
Или твоя.
Мир в мире, меч в теле.
Выродок.
Он шёл не оглядываясь. У него ещё всё впереди – так на что оглядываться, если впереди – всё?
Иди с миром, мальчик. Ты и он, мир и мир, меч и меч. Навстречу друг другу.
И один сломается – я знаю, я видел, как это бывает.
И боли не будет. Я заберу одну из душ, а вместе с ней – твою боль. Удачная сделка – я беру всё – и душу, и боль - ничего не отдавая взамен.
Величайшая Сделка. Дело Мастера. Тело Мастера.
Осталось только получить Душу.
***
Куда ты ведешь меня, дорога?
Туда, куда пойдёшь по мне.
А куда мне идти?
Куда глаза глядят, куда ноги несут.
А если сверну с тебя, дорога?
Глупый, куда бы ты ни свернул – всё это дорога. Твоя дорога...
Стелется скатертью, заплетается узлами, расходится крестами, с песней короче становится...
Идёт парень по дороге, поёт во весь голос. Глупости поёт всякие – солнце в небе, звери в чаще...
- Стой!
Вздрогнул Любень, руку за спину кинул, мечу верному навстречу. А меч, этой рукой созданный, сам навстречу тянется, просится, охранить желает дитя своё неразумное, создателя своего бесталанного. Бывает ли так? Нет, наверное. Но так есть.
Шевельнулся лес по правую руку, будто вздохнул кто большой как гора – полной грудью вдохнул. А выдохнул – будто ворох листьев, ветром потревоженный, на дорогу высыпал. Только не спешит ворох опадать в дорожную пыль, да и ветра никакого в помине нет.
- Я – Листвень, - сказал ворох листьев, выдох леса, показав бледное лицо да зелёные глаза.
- А я – Любень, - не снимая с рукояти руки, ответил путник.
- А что ты умеешь, Любень? – спросил любопытный у настороженного.
- Многое умею – словами не передать, - ответил мрачный беззаботному.
- Не ходил бы ты дальше – опасно там, - предупредил заботливый бесстрашного.
- Не ходил бы – было бы опасно. Но я пойду, а там видно будет, - ответил упрямый навязчивому.
- Даже я туда не хожу, - признался трусливый неуклонному.
- Пойдём вместе, - предложил одинокий случайному встречному. – Переплетём в косу дорогу, узелками завяжем – вдвоём веселее, да и одна общая дорога короче двух отдельных.
Заплелись дороги в узел, скатертью легли под ноги...
- Что ж там такого страшного впереди? – спросил Любень у нового знакомого, пока ещё не назвавшего его выродком... Неужели, только пока?
- Разбойники там. Саловей-разбойник и Суховей-разбойник. Свиснут, дунут – ищи потом душу в чистом поле, что исторгли против воли. Имена у разбойников разные, а дело общее – придёт могучий воин, двинется на братьев, так и свиснут братья посвистом своим особым – высушат тело, а после и вовсе сломают пополам, как ветку сухую...
- Как увидишь этих братьев-разбойников, за спину мою укройся.
Облетел растревоженной листвою случайный попутчик вокруг Любня, с сомнением посмотрел на спину, за которой предстояло от разбойного свиста укрываться – крепкая спина, как стена каменная, только вот...
- И не таких братья сушили да ломали, - сказал, наконец, закончив придирчивый осмотр, Листвень. – Сушили досуха, ломали в щепки...
- Ты, главное, за спиной укройся. А там посмотрим.
- Не ходил бы ты дальше – опасно там, - повторил заботливый бесстрашному.
- А я люблю опасности, - ответил беспечный осторожному.
Он и впрямь любит их.
***
- Ветер крепчает, - заметил Любень, пройдя очередной поворот дороги, петлявшей вдоль края леса.
Листвень не ответил, а поспешил укрыться у него за спиной.
- Это и всё, что могут твои разбойнички?
Это было ещё не всё – всё ещё было впереди.
Братья-ветродуи были один другого страшнее, поперёк себя шире, из тех, у кого косая сажень в плечах, а в голове – ветер гуляет.
- Живот или кошелёк? – спросили братья-разбойники в один голос, забавно при этом посвистывая. Обхохочешься.
- Что у вас с животом, не знаю, но ветры, вами пущенные, уж больно неприятно пахнут, - подал голос из-за Любневой спины Листвень. Всё равно уж пропадать...
Разбойники не обиделись, переглянулись, хохотнули дружно.
- Что это у тебя за спиной, герой? Сам ветерки с перепугу пускаешь? Заткнул бы дырочку свою говорящую, путник, да раскошелился по-хорошему.
- Не ношу я кошелька, - пожал плечами Любень. С хрустом пожал, а после и меч из-за плеча достал.
- Зря ты так, малец, - ответил на это один из братьев – то ли Саловей, то ли Суховей. – Скажи-ка нам, как тебя зовут, чтоб было что на могилке писать.
На "писать" разбойник приударил на первом слоге, да на втором присвистнул. Хорошо присвистнул – лес, что вдоль дороги стоял, так и лёг, как стоял – бревнышко к бревнышку. Сухие бревнышки, будто кто все соки высосал-высушил...
Любень услышал, как позади него, сбоку, кто-то испуганно взвизгнул, и, оглянувшись, увидел разбрасываемый ветром ворох на глазах желтеющих листьев...
- Сказал же – за спиной стой, сказал Любень, ругнулся после шепотом, и двинулся к братьям.
Ветер меж тем стал не только слышим, но и видим – воздух содрогался от усилий, сметая лежащие рядами деревья поваленного леса, поднимая разбросанные вдоль дороги камни...
Раскраснелись от усилий братья-ветродуи, до того напряглись, что, того и гляди, впрямь сзади ветра начнут пускать.
А путничек наглый шёл себе, как шёл, и ветер магический обходил его стороной, не задевая, не сбивая с ног и не пугая даже. Только чуть кудри на голове шевелились – да и то навстречу ветру, рождённого свистом братьев-ветродуев-воздуховиков.
Удивились разбойники, остановились дыхание перевести – и почуяли, как повеяло в лицо лёгким ветерком, просто ветерком, без слов рождённым...
Страшно свистнула стальная молния, опережая лёгкий ветерок, сбивая дыхание одного из братьев, у самой глотки сбивая, так, что вдох последний хрипом-бульканьем оборвался – и покатилась буйная голова, выпуская заблудившуюся в человеческом теле бурю – настоящую бурю, не сдерживаемую человеческим телом, повелительным словом, направляющей волей...
Онемел второй брат – только что был красен от усилий, теперь же бел от страха стал. А первый брат рядом лежит – и красно вокруг него, а сам брата своего перепуганного белее, от смерти бел, от жизни далёк – не окликнуть, не вернуть.
Улёгся вырвавшийся из пустой головы ветер, поднялся с колен сбитый им Любень, зло ощерился, облизываясь, меч-Окол, собирает себя по листочкам-кусочкам растерявшийся Листвень.
- Кто ты? – спросил у кузнецова сына то ли Саловей, то ли Суховей, на колени падая, о пощаде прося.
- Я – выродок, - ответил Любень, вытирая клинок о сухую траву. – Не стоит стоять у меня на пути.
- Не тот это путь, по которому идти можно, а тот, по которому нельзя, - чуть не плакал ветровик, пятясь от идущего на него Любня.
- Это мой путь, разбойник. Уйди с него.
Не послушался ветровик, стал на пути – с колен встал, но не стал тужиться, да щёки дуть – пальцы растопырил, руки поднял перед лицом, и кинул себя вперёд – будто и впрямь из зада ветром дунул себе в помощь.
Не стал Любень второй раз клинок марать – тоже руки перед собой выставил, поймал в тиски кузнецкие растопыренные пальцы, да и сжал тиски, расплющивая орущую от боли плоть. Крепки ладони у кузнеца, не нуждающегося в помощи слова в тяжёлой своей работе...
- Куда ведёт этот путь? – спросил внезапно постаревший парень со странно пустыми глазами у хныкающего и дующего себе на раздавленные в бесформенную мякоть ладони ветродуя-разбойника.
Страшно в тех пустых глазах – как бы ни было больно тебе, а забудешь про боль, окунувшись в этот взгляд. Забудешь о боли от страха... От страха, подбирающегося холодными и твёрдыми пальцами к самому сердцу, замершему перепуганной птицей в углу своей клетки...
К самому сердцу подбирающегося страха...
- К самому Сердцу, - прошептал разбойник, отползая в сторону с пути идущего страха.
А вслед за страхом шумной стайкой кружили-бежали бестолковые листья, то сливаясь в человеческую фигуру, то снова рассыпаясь воронкой-ворохом...
***
- Зайдём? – спросил Листвень.
- Куда? – недоумённо огляделся по сторонам Любень – вокруг сплошной стеной стоял лес. Сплошной.
- Ну, как же? – удивлённо произнёс Листвень. – Ну, вот же!
И кивнул в стену леса. А там показалась ранее невидимая брешь – будто кто раздвинул стволы зелёных гигантов, образовав меж ними узкий проход.
- А что там?
- Ну, как? – удивился недогадливому спутнику Любень. – Жильё там чье-то из лесовиков. Накормят, напоят... А зачем ещё тропинка? Она ж это, словом сказанная-сделанная! Слепому ж видно!
- Слепые не видят, - сказал Любень, но на тропинку-брешь свернул. Накормят, напоят...
Листвень замолк, будто что невероятное услышал. "Хотя... Правильно ведь – не видят слепые", - подумал он про себя и поспешил сотворить отводящий жест – про себя такие вещи не стоит думать, вдруг сбудутся. А слепые – они и впрямь не видят, прав Любень.
Тропинка сама лезла под ноги, идти – одно удовольствие...
Впереди недовольно бранился Любень, спотыкаясь об очередной корень, кинувшийся под ноги. Хотя – почему кинувшийся? На месте своём торчал корень, как и положено в таком-то густолесье. А вот из-под ног Лиственя корень убрался, прежде чем тот на него наступил. Убрался корень, уступая дорогу, открывая словорождённую тропинку.
- Слушай, давай я первым пойду, - предложил Листвень приятелю – или кем они друг другу стали за время дороги? – А-то у тебя что-то всё из рук вон плохо получается, шаг вперёд как два назад, одна нога здесь и другая не торопится...
- Ты ещё скажи, что правая не ведает, что левая творит, - огрызнулся Любень, получив очередной веткой по лицу, и пропуская спутника вперёд. Удобная тропинка послушно появилась перед Лиственем, приглашая смело идти дальше.
- Не торопись особо, - попросил Любень, уворачиваясь от очередной коварной ветки и тут же спотыкаясь о вернувшийся на положенное место корень. – И как ты здесь дорогу находишь?
- А я и не ищу – она сама меня находит, только успевай ей ноги подставлять.
- Мне бы так, - позавидовал вслух Любень. – Чтобы только ноги подставлять...
Очередной корень подставил ему ножку, заставив ругнуться и упереться лицом в сухую хвою под ногами. Точнее, теперь уже под лицом. А перед лицом показалась, буквально в глаза кинулась солнечная полянка с теремом просторным посредине.
Любень поднялся, оглянулся – за спиной была сплошна стена, ни намёка на тропинку, ни следа от неё не осталось, ни памяти о ней, кроме ссадин на лице, да ушибленного колена.
Листвень смело зашагал вперёд.
- Эй, хозяин! Встречай дорогих гостей, да не говори, что не ждал! На стол накрывай – голодны мы, как...
- Как волки? – спросил неопрятного вида мужичок, выходя навстречу.
- Ага! – радостно согласился Листвень. – Не накормишь, самого съедим!
- Это хорошо, - сказал мужичок.
Что хорошего в обещании его съесть увидел или услышал хозяин, Любень не понял, но решил довериться чутью доверчивого Лиственя, смело зашедшего в нутро терема, гостеприимно распахнувшего двери. Нашёл же Листвень терем каким-то чутьём – почему бы и теперь его чутью не довериться? Красив терем, а что мужичок не приятен на вид – не его же есть будем...
Будто в ответ на эти мысли, хозяин, пропустивший уже Лиственя вперёд, в дверной проём, в терем, повернулся к тому спиной и повёл носом по ветру. Тоже что ли решил на чутьё положиться? Судя по тому, как он поморщился, чутьё его ничего хорошего не обещало. А, судя по жёлтому оскалу, украсившему его рот, он тоже ничего хорошего не обещал.
- На твоём месте я бы испугался, парень, - сказал желтозубый хозяин, глядя в глаза Любню. За его спиной захлопнулась дверь – захлопнулась за спиной доверчивого Лиственя, который теперь оказался внутри терема. В нутре...
- Боюсь, каждый из нас останется на своём месте, желтозубый, - мрачно произнёс Любень, а про себя подумал: "Говорил же тебе, за спиной стой". Про Лиственя подумал.
Хозяин только ухмыльнулся, ещё больше оскалив непомерные клыки. За его спиной, за захлопнувшейся дверью раздавались грохот, сопение, удары...
- На твоём месте я бы испугался, - сказал Любень, направляясь к двери и стоящему у него на пути мужичку.
- Боюсь, зря ты зашёл в мои места, парень, - не двинулся с места мужичок.
- Бойся, - согласился с ним Любень, обнажая меч. В руках желтозубого тоже заблестела сталь... Или что там у него в руках? И есть ли у него что в руках? Руки ли это?
Жуткая тварь с железными когтями на лапах сделала шаг, другой... И попятилась. Человеком попятилась, неопрятного вида мужичком.
Снова шаг вперёд – и изумление в глазах, замешанное на страхе. Наверное, эта смесь и зовётся помешательством. На пути у Любня стоял человек – испуганный, удивлённый – человек. Желтозубая тварь пропала, утонула в смеси удивления и страха в глазах человека.
- Кто ты? – прохрипел человек, отступая перед человеком.
- Я выродок, - ответил человеку человек. – Бойся меня.
И человек боялся, отступая шаг за шагом и ничего не в силах изменить. Ничего – даже себя.
- Как всё изменилось, правда? – зло ухмыльнулся Любень, вплотную подходя к упёршему спиной в запертую изнутри дверь терема мужику.
Всё изменилось – и это была правда, правда, которую нельзя изменить. Всё изменилось – и ничего нельзя изменить.
- Ты не изменишь мир, выродок, - прохрипел припёртый к стене хозяин, щеря жёлтые человеческие зубы, и изо всех сил пытаясь измениться. Но изо всех сил ни одна не спешила поддаться.
- Я не собираюсь менять, оборотень. Меняете вы. А я не даю измениться тому, что должно быть неизменным. Я не даю измениться истине...
Наверное, он сам верил в то, что говорил, спеша убрать с пути противника, чтобы открыть дверь, за которой уже почти утих шум...
Понимание пришло само собой, внезапно: весь мир – ложь. Здесь всё лжёт, и все лгут. Но все верят, а потому ложь подменяет собой истинное положение вещей. Здесь верят на слово, но слова лживы – хоть руби их топором, хоть на бумаге пиши. Слова лгут, словам верят. Верит огонь, верит вода, верит небо, земля, люди, звери. Все верят – а потому все лгут. Всё здесь ложь, всё лишь правда на словах, возведённая до уровня дела.
Он родился без слов, родился не верящим в ложь. Было одно слово – слово "люблю". Но любовь – это не просто слово, это чувство. Как слух, как зрение, но только это чувство нельзя обмануть, наверное потому, что так трудно поверить этому чувству, страшно довериться – обмануть его уже нельзя.
А потому он не верил.
- Как всё изменилось, правда?
Оборотень, не имея сил на ложь, не имея возможности обмануть мир, себя и, в первую очередь – этого страшного выродка, изменив свой облик, кинулся ему навстречу. Но не с железными когтями-клинками, а с тем, что было – кулаками да ногами...
Цепкими пальцами – в горло, чтобы задушить это неверие, неверие в себя, неверие в чудо, которым владел загнанный в угол, прижатый к стенке оборотень. Чужое неверие, ставшее неверием собственным, когда этот парень с мечом в руке не поверил, что ты можешь измениться. Он не поверил – и ты не смог.
А значит – пальцами в горло. И сжимать, и душить – пока не вернётся вера, пока не вырастут стальные когти, разрывая этого выродка на части...
Меч вошёл в живот мужичка, душившего Любня, по самую рукоять. Хрип, кровь, пальцы на горле продолжают судорожно сжиматься... Всё.
С трудом поднявшись на ноги, задыхаясь от кашля, Любень подошёл к двери. За дверью было страшно тихо. Нет, что-то там шевелилось, сопело...
Ногой выбив заговорённую дверь, сломав и засов и заклинания, вошёл внутрь...
Всё изменилось, правда?
Правда. И уже ничего нельзя изменить.
На полу была кровь. И мальчишка по имени Листвень, с ранами в груди, которые можно оставить только стальными клинками.
У троих, окруживших Лиственя, ножей в руках не было. Только голые руки – и кровь на пальцах, которые только что были страшнее любого клинка...
Это была правда – и ничего нельзя было изменить.
Тот, что стоял против него перед дверью в терем, едва не задушил его, даже не сумев обернуться. Этих было трое, и каждый из них мог сделать то, что едва не сделал их приятель у двери. Только эти трое не успеют. У того было время справиться с удивлением, смириться с невозможностью изменения – этим троим Любень времени не оставил.
Их время истекло. Осталась вечность – и кровь на полу.
- Листвень...
Мальчишка на полу, услышав своё имя, пошевелился, застонал, открывая замутненные глаза.
- Они ведь не могли тебя так ранить. Нечем им было... так...
- Уйди...
Любень не сразу понял, что сказал ему умирающий мальчишка, даже услышал не сразу.
- Уйди, Любень. Уйди – и всё изменится...
- Я не верю...
- Ты просто уйди, - перебил Листвень, цепляясь пальцами за ворот, пачкая рубаху своей кровью. – Я прошу тебя! Всё изменится – ты только уйди...
Он не ушёл. Меч может кромсать не только тела – рубаха разошлась полосами. И травы нашлись, без всяких наговоров затворяющие кровь. Смазать отваром-затвором раны, перевязать...
- Всё изменится, Листвень. Ты, главное, верь мне. Ты верь. Слышишь? Всё будет хорошо – ты только верь...
И тот верил. До последнего верил. Пока не умер. Только перед смертью прошептал:
- Не уходи... Я верю – всё изменится...
И изменилось. Всё. Живое стало мёртвым.
- Я не верю, - шептал Любень, обмывая, перевязывая уже не кровоточащие раны. – Не верю...
А из-под повязки выглянул лист. На березовый похож. И засох на глазах, из зелёного жёлтым стал, а там и коричневым. А после и вовсе пылью рассыпался, будто и не было.
Может, и не было, сквозь слёзы почудилось, привиделось...
Уйди – и всё изменится.
Может быть, если бы ты ушёл, выродок, мальчишка смог бы рассыпаться листьями беспечными, а после собраться снова – живым и невредимым. Если бы ты ушёл... Но ты остался – и он не смог измениться... Не нужны были бы твои, оказавшиеся бессильными отвары да повязки... Может быть, если бы ты ушёл...
Ты не сможешь изменить мир, выродок.
- Но я ведь ничего не меняю! Я всё делаю таким, какое оно есть! Я всё делаю как надо!
Только ведь это тоже изменение. Когда ложь не становится похожей на истину, а уступает ей место – это ведь тоже изменение. То же чудо, только наоборот...
***
Пусть уж лучше мечи кромсают тела, а не пальцы, превратившиеся в сталь. Пусть огонь обжигает – но, не повинуясь слову, а потому что сам по себе горяч. Пусть дует ветер – но дует сам по себе, а не по чьей-то воле, добрая ли она или злая. Пусть всё будет как надо, пусть...
А ты уверен, что знаешь, как надо?
Ты уверен?
Он затыкал уши, но вопрос оставался – только ответа не было.
- Уйди – и всё изменится... – шептал ещё живой Листвень.
- Не уходи... Я верю – всё изменится... – шептал ещё не мёртвый Листвень...
Любень не был уверен – он просто шёл вперёд, к самому сердцу мира. Сердце-то не обманет, - думал он. Верил. Хотел верить.
***
- Знаешь, Любень...
- Что?
Листвень грел руки над разведённым недавно костром. Тонкие ладони, желтовато-красные в отблесках пламени, походили на листья – с венками-прожилочками, сплетёнными в странные узоры. Любень даже хотел посоветовать товарищу держаться подальше от огня, а то мало ли... Но не стал – не хотел выглядеть смешным. Хотя что смешного-то? Что смешного в страхе за друга?
Странное слово – друг. Друг. Значит – другой? Другой, чем ты? Или другой, чем они? Они - ты. И друг – в центре между тобой и ими. Один из них, но другой... Друг.
- Знаешь, Любень...
- Что?
Листвень долго подбирал слова – словно тянулся руками к огню, но боялся обжечься. Слова были нужны – правильные слова. Так же нужны, как этот огонь сейчас посреди ночи. Но языки пламени обжигали, если поднести ладони слишком близко – то же могли сделать и слова, неосторожно сорвавшиеся с языка.
- Мне тяжело рядом с тобой, Любень, - проговорил, наконец, мальчишка осторожно. – Рядом с тобой я становлюсь другим. Не таким как всегда, не таким как все...
- Таким как я? – помрачнел Любень, чувствуя, как слова-огни обжигают протянутые руки...
- Нет, и не таким как ты. Я просто становлюсь другим. А это тяжело...
Любень молчал. Что значит быть другим, он уже знал, по себе знал, на себе нёс, в себе хранил...
- Я не могу играть с ветром, когда иду рядом с тобой, не могу слушать шёпот листьев – ветер рядом с тобой не играет, он просто дует, и листья не шепчут, а просто шелестят – ни о чём. Слова теряют смысл и ничего не могут изменить...
Любень незаметно отодвинулся от костра и от уставившегося в пламя Лиственя, осторожно выбиравшего из пламени слова - слова, которые обжигали.
- Мне тяжело оттого, что я не могу измениться... И в то же время, - Листвень внезапно улыбнулся, осветив сумрак ночи поярче полыхающего костра, - мне гораздо легче. Легче потому, что я знаю – ничего не изменится, пока ты рядом. Я могу доверять тебе – ты не изменишься, не обманешь, не предашь. Так есть, так должно быть – и рядом с тобой я знаю, что так и будет...
А на следующий день Листвень заметил тропинку в непроницаемой стене леса и спросил:
- Зайдём?..
Сегодня костер горел для одного. Рядом не было этого мальчишки, улыбка которого могла разогнать тьму ночи лучше самого яркого костра.
- Не уходи... Я верю – всё изменится...
Сухой лист прошелестел над головой, падая прямо в огонь.
Рука протянулась вперёд раньше, чем Любень сообразил, что делает. Пламя лизнуло кисть, подхватившую глупый листок. Лист, на котором не написано ненужных слов... Лист, так похожий на ладонь друга. Другого чем ты, другого чем они...
- Не уходи... Я верю – всё изменится...
Листок слегка шевелился на ладони, будто пытаясь её пожать...
Странное это слово – друг. Очень похоже на "вдруг". Неожиданно появился, неожиданно исчез... Вдруг. Совершенно случайно – и всё изменилось. Сначала всё изменилось с его появлением – так резко, что ты даже не обратил на это внимания. А когда его не стало, всё изменилось ещё раз. И только тогда ты заметил оба эти изменения – когда изменилось сразу всё. Когда что-то изменится ещё раз? Изменится ли ещё хоть что-то?
А вдруг?..
***
Стучало сердце – как стучится в дверь поздний путник, чувствующий, что ему не будут рады в этом, чужом ему доме, но уже слышащий первые удары грома и стук капель приближающегося ливня...
Стучало сердце – оно рвалось не наружу из своей клетки, оно просилось внутрь. Пусти меня, мир, позволь стать частью тебя.
У меня уже есть одно сердце, - отвечал мир блеском звёзд, журчанием воды, гудением ветра, шелестом листьев. У меня уже есть одно сердце. Ты не нужно мне.
И сердце уже не стучало – сердце билось. Не заблудившимся путником, просящим о милости, а грозным воителем, предъявляющим свои требования.
Ты впустишь меня, мир!
Сердце билось. Билось о прутья окружающей его грудной клетки. Одно сердце – впусти его, мир. Нет, не так. Попробуй не пустить его, мир! Попробуй остановить это сердце.
Сердце билось...
- Не холодно под звёздами, парень?
Любень вырвался из сна в явь, вырвался вместе с мечом из ножен – лезвием к чужаку, разбудившему его.
- Хороший меч, - заметил, качая головой, чужак. – Дело мастера.
Клинок и лицо Любня полыхнули разом – будто кто огонь поднёс, осветивший их неверным светом – и лицо, и клинок.
- Меня, кстати, Деноч зовут, - назвался чужак, протягивая руку и не обращая внимания на всё ещё упирающееся ему в грудь лезвие. – Из временщиков. А ты из кого?
- Любень я. Плоть от плоти от отца с матерью, огневика-железняка да огневицы.
- А что ж костёр твой почти погас?
- Выродок я, дядя. Шёл бы ты своей дорогой, на моей меня оставил...
Самому себя "выродком" называть было больно. До слёз... Хорошо, что ночь над миром.
- Но ведь горит же огонь, - удивился временщик. – Да и меч у тебя славный – сам же, небось, делал?
- Сам. Своими руками...
И лицо оседающего, держась за грудь, отца пред глазами встало – как кипятком в лицо. И мать, стоящая на пороге, твердящая неслышно почти: "Выродок...". И князь-воитель Ратобор, прячущий в ларь безмолвный меч с руновязью по клинку: "Во имя любви"...
- Никак, в прошлое смотришь? – пододвинулся ближе и в самые глаза глянул временщик. Так глянул, будто сам увидел – и отца, и мать... – Я думал, это только наша участь – прошлое как настоящее переживать, а не оставлять за спиной. Может, и ты из нас?
- Из всех я. От всех понемногу, а если вместе – то ничего. Бессловесный, бесталанный...
Покачал снова головой временщик, почесал плешку на затылке о звёздные лучики.
- Странный ты, Любень... Оживил бы огонь, что ли?
Любень ни слова не сказал – веток сухих положил костру на язык, да ещё одной веткой почесал пламени пятки, заставив его с хохотом подпрыгнуть к небу. Ожил костерок, заговорил по-своему, заухал, засмеялся радостно, чувствуя прилив сил...
- А говоришь – выродок, - произнёс Деноч, протягивая к огню руки.
- Так ведь каждый может, - пожал плечами Любень.
- Во времени тоже каждый может – шаг за шагом, вперёд без остановки. И прошлое как нынешнее пережить. И не пережить даже – мало ли что окажется в том прошлом, в какое сам себя вернёшь...
Мало ли что...
Мать, отец...
Товарищи по играм, соседи...
Листвень – попутчик случайный, друг нежданный...
Мало ли что окажется в том прошлом. Много там всего...
- А вот в будущем что? – тем временем, словно сам у себя, временщик спросил. Тем временем спросил, а иным временем в лицо Любню уставился, словно ответа ожидая. В самые глаза смотрит – словно увидеть хочет то будущее, как только что, кажется, в прошлое чужое заглянул.
- Не смотри мне в глаза, временщик Деноч, - попросил Любень, снова берясь за меч. – Нечего тебе там высматривать.
- Так ведь и не высмотрел ничего – вздохнул тот и сразу отвёл взгляд. – Ничего...
Не увидел ничего... Или - ничего увидел? Какая разница? Слова – глупые, пустые. Кто их придумал?
- Далеко ли тебя твоя дорога ведёт?
- Далеко, и узка она для двоих, - отрезал Любень. Или, правильнее – сказал, как отрезал?
Временщик глянул вперёд. Не так, как все смотрят, а как временщики только и умеют. Только увидел он лишь то, что и все могут увидеть. А что дальше? Стена. И где-то проходит узкая для двоих дорога – по которой и идёт этот парень. И ведь перед ним стена отступит.
- Ладно, завтра договорим, - сказал временщик и ушёл. Во вчера. Не дожидаясь прощаний, напутствий, отказов, приглашений. Зачем ему всё это вчера? А завтра – поговорим...
Любень ещё долго смотрел в огонь. А где-то внутри билось сердце. И у него внутри, и у огня этого, и у мира...
Попробуй остановить моё сердце, мир!
***
Налетев с размаху на стену, временщик расшиб себе лоб и долго не мог прийти в себя. К стене, что не пускает в завтра, уже привыкли, но это была другая стена.
Новая стена. Во вчера. Не то, чтобы совсем во вчера – но в прошлом. Такая же, как и в будущем.
- Это что же получается? – сам у себя спросил временщик, шагая от стены к стене. Не так уж и много всего между ними.
***
- Здравствуй, стихийник, - приветствую я гостя. Мне нет нужды угадывать – я знаю, кто из них кто. Они разные, эти люди-маги, они чувствуют себе подобных, могут догадаться о роде другого по делам его... А я – знаю. Не чувствую, не угадываю – знаю. Стихийники, которым подвластны огонь, вода, воздух, земля, а иногда, очень редко – и все четыре стихии. Временщики, измеряющие время не секундами, а шагами. Пространники, для которых не существует расстояний и объёмов. Метаморфы, которые часто не помнят, как выглядели при рождении. Бионики – зверевики и повелители растений. Мастеровые маги – кузнецы, строители, портные. Воители-маги. Некрономы – повелители (или слуги?) смерти. Лекари-живцы, которые не могут вылечить только тех, кто отошёл в область некрономов. Повитухи – способные разглядеть человека и провести его к жизни. Бывают маги-аккорды, сочетающие в себе несколько разных умений, как, например, отец Любня Окол – и кузнец-мастер, и огневик-стихийник, и железняк-материалист, то есть из тех, что с материями разными работают. А бывают ещё универмаги. Которые могут всё. Например, я. Таких мало, но, к сожалению, больше, чем один.
Этот, что пришёл ко мне, был стихийником. Огонь, вода, воздух... Нет, земля ему не подвластна.
- Здравствуй, Враг, - потупился гость.
Я улыбаюсь – так, как улыбается враг.
- Ты хочешь меня о чём-то просить?
Он кивает и молчит. А зачем бы ему было ещё приходить? Уж предложить-то он мне ничего не может. Только цену...
- Ты знаешь о цене?
- Да.
Конечно, знает. Ко мне не приходят случайно – ко мне направляют. Те, кто уже был у меня – кто имел со мной дело. Моё дело. У кого-то огонь, у кого-то металл, а у меня... Вспомнить бы, кто же был первым, и как он ко мне попал, если его никто не направлял... Ах, да! Тогда я ещё сам предлагал свои услуги, меня тогда ещё как-то странно называли... Грызун? Нет – Искуситель! Глупое, право же, прозвище.
Душа этого трясётся где-то в районе пяток, вместе с поджилками трясётся. Из пяток её легче всего извлекать – потому пусть там и остаётся, не надо успокаивать гостя. Я меняю лицо – и стихийник тоже меняется лицом. Оба мы меняемся не в лучшую сторону, и единственное различие в том, что я меняюсь только лицом, а стихийник... У него было лицо страха. И глаза, которые зеркало души, тоже были соответствующего размера. Здоровенные такие зеркала, в полный рост...
Вообще-то, душу из него я могу вынуть уже сейчас – без всяких услуг и обещаний. Но я привык быть честным в этом – в моей работе. Душа за услугу.
- Чего ты хочешь, стихийник?- спрашивает чудовище с моим лицом. Или, наоборот – я с лицом чудовища? Запутаться можно...
Я услышал, как отбивает дробь сердце у него в груди, мне даже показалось, что вижу, как выгибается грудь от ударов изнутри.
- Я хочу перестать быть магом...
На этот раз я решил нарушить своё правило. Насчёт того, что душа за услугу. Боюсь, без этой души мне придётся обойтись. Хорошо хоть я могу обойтись без этой души.
Я убил стихийника – вырвал сердце. Душа мне после этого не досталась, а тело я предал земле – неподвластной ему стихии. Земля и время справятся с ним, уничтожив ересь...
Кстати, насчёт души, это я зря. Условие-то его я выполнил – он перестал быть магом. А то, что и вовсе перестал быть... Но – поздно.
"Я хочу перестать быть магом".
Где сейчас Любень? Кого он там встречал по пути? Где его искать?
- Сердце подскажет, - сказал я, усмехнувшись. Сквозь зубы – хорошо хоть не сквозь слёзы.
"Я хочу перестать быть магом". Это не просто ересь. Это гибель мира – этого мира. А мне не нужен мёртвый мир – у мёртвого нет души, души, которую можно купить, совершив Главную Сделку... Мне не нужен мёртвый мир с не-магами, поэтому приходится сохранять мир живым, убивая магов, которые поняли, что происходит, которые не хотят быть тем, что они есть. По своей воле – а не от рождения, как этот парень.
На твоём месте, Любень, я бы поторопился. Время, знаешь ли, поджимает. И теперь уже с двух сторон. И теперь уже - всё уже и уже. Появилась ещё одна стена.
Откуда?
Я, кажется, знаю. Давно знал – без всякой магии. Ты просто первый, мальчик. Первый. А значит, будут и другие – по рождению, а не по своей воле...
Пока стен две. Две стены. Их будет три, четыре, пять... Невообразимый лабиринт. А ещё – крыша. Крышка. Крыша мира, крышка гроба...
Поторопись, Любень.
Хотя, что я беспокоюсь? Сердце подскажет – не даст ошибиться. И опоздать не позволит.
***
Где-то впереди, не особенно далеко, небо как-то вдруг затянуло тучами. Тучи долго пыжились, друг на друга кидались, пока не слились в одно целое. И уже из этого одного целого полило – как из ведра. Где-то впереди...
Косматое одеяло туч подумало, помялось, потянулось было уголком навстречу бредущему по дороге парню – и отпрянуло. У идущего и так пасмурно на душе, и тучи решили, что без них он отлично обойдётся. Только вот обойтись-то он обойдётся, а обходить их, похоже, не собирается – идёт, не сворачивая, как шёл, да куда шёл.
Скоро тучное косматое тело, повисшее в небе, разразилось грохотом и вспышками молний.
А парень шёл и шёл – куда глаза глядят, ноги ведут, сердце подсказывает...
Косматое чудище в небе гнуло спину, едва не разрываясь пополам, стремясь отодвинуться подальше да повыше от идущего по дороге. А вот и разорвалось, став двумя чудищами поменьше, испуганно бросившимися в обе стороны от дороги.
Дорога ровной лентой пересекала широкую равнину, а по обе её стороны стояли несметные полчища, укрытые сверху тёмными помыслами неба. Кто сказал, что это тучи? Это злые думы, это...
А между полчищами, прикрытыми сверху тёмными тучами-думами, стоял чистый помыслами. Человек с пустотой в душе и собственным миром в глазах. Не с отражением этого мира, с которым они так и остались чужими друг другу, так и не став друзьями, а с собственным миром, с собственным сердцем...
Перед ровными линиями воинов стояли стихийники – огневики, воздуховики, земляки, даже аккорды... Дождь не стихал, гром грохотал всё сильнее, дождь над армиями слился в беспросветные потоки, больше похожие теперь на поставленное набок море – бушующее море, в которое можно нырнуть и доплыть до самых туч, кажущихся теперь далёким и туманным берегом.
Любень остановился – и небо стихло. Вдруг прекратились дожди по обе стороны дороги, пшикнув последними искрами, погасли ветвистые молнии, онемел гром, будто кто вырвал крикуну язык, да ещё и кляп в рот сунул. И беспомощно развели руками стихийники, ничего не понимая...
"Что они делят?" – удивлённо подумал Любень, всматриваясь в лица воинов, стоявших по обе стороны от него. Наверняка, некоторые из них несли на себе доспехи или сжимали в руках оружие, выкованные Околом-кузнецом, с крупинками его души, вложенными в металл.
Всадник на белом единороге вырвался из рядов, стоявших слева от дороги; всадник на чёрной твари, похожей на собаку – из стоявших справа. Скоро они встретятся – с ним и друг с другом. Они – друг с другом. И – они с ним. Потому что, какими бы ни были они врагами друг другу, есть они, и есть он.
Они доскакали до Любня одновременно.
- На чьей ты стороне? – спросил наездник чёрной твари, которая, похоже, и впрямь была собакой.
На чьей стороне. У палки два конца. Я – палка. А вам конец...
Любень не сказал этого – только подумал.
- Я в стороне, - ответил он.
- Выродок, - выдохнул, узнавая, тот, что сидел на единороге. Ратобор. – Ты или с нами, или против нас.
Похоже, князь-воин не забыл, что сделал когда-то сотворённый тобою меч. Меч-тварь, не признанный творением. Хотя, какая разница между творением и тварью?
Оба предводителя ждали твоего ответа. Вожди, князья, властители дум и судеб...
- Ты с нами или против нас? – спрашивал Ратобор.
- Ты с нами или против нас? – спрашивал всадник на чёрной собаке.
Какими разными были их "нами" – и какими одинаковыми.
- Я против вас, - ответил Любень обоим сразу. Одним "вас" на двоих, на всех.
Наверное, эти удары нельзя отразить. Нельзя? Он и не стал их отражать. И на смену "как нож сквозь масло" пришло "как об стену горох".
Воин-маг может многое. Может быть и просто воином, но сначала он всё-таки маг. Потому и не достигли цели неотразимые удары.
Да, эти двое могли быть и просто воинами. Но только могли – а этот мальчишка между ними – он не мог. Он был...
***
"С таким-то учителем..." – думал я с гордостью, глядя на происходящее со стороны.
Со стороны это было даже забавно. Прирождённые кузнецы – вроде Окола – никогда не становились воинами, потому что любой воин рядом с ними был... Был – и нет его. Любой воин. А ведь Любень тоже прирождённый кузнец – несмотря ни на что. А потом ещё такой учитель, как я. Умеющий вынуть душу из любого тела...
Скоро к своим вождям присоединились и прочие герои. Прирождённые герои...
"Героями не рождаются, - подумал я тогда. – Героями становятся".
А ещё я подумал, что раз уж ты родился героем – то тебе им уже не стать...
Забавно, правда?
***
Ратобор и его противник не сразу поняли, насколько нелепы их "неотразимые" удары, которые никто и не отражал.
Воин-маг в первую очередь всё-таки маг. А воин – это частность. Кузнец, строитель, портной... В первую очередь – маг.
Парень шёл без очереди. Не стоял в хвосте и не спрашивал: "Кто последний?", отлично понимая, что последним-то будет именно он. Нет, он шёл без очереди, не спрашивая – и был первым. Вне очереди.
- Выродок! – повторил Ратобор, словно заклинание, опуская бесполезное оружие. И, пожалуй, это был самый страшный удар, который он мог нанести Любню. Обладатель собаки-переростка ещё несколько раз рассёк воздух рубящими ударами и тяжёлыми заклинаниями...
Как о стену горох...
Как сквозь пальцы вода...
Под лежачий камень вода...
Коса на камень...
- Сразимся по-честному, князь? – спросил Любень, обнажая меч.
Пожалуй, это был самый страшный удар, который он мог нанести князю – дальше можно было уже не сражаться, после таких ударов не поднимаются. "Сразимся по-честному, князь?". Не поднимаются глаза, чтобы глянуть в лицо сказавшему такие слова – мальчишке бесталанному, против которого ты только что применял свою магическую силу. Не поднимаются глаза, да и руки не поднимаются...
Ратобор попробовал – по-честному. Воин-маг в первую очередь, конечно, маг, но во вторую-то всё-таки воин...
Парень шёл без очереди, не спрашивая, кто последний – и был первым. И бил первым.
Армии стояли, глядя на своих вождей, и ничего не в силах понять. Они честно пытались – и не могли. Не могли они честно...
Выпад – блок, удар – защита, выпад... И кровь по лезвию.
- Так... нечестно... – схватился за бок Ратобор. Между пальцев текло красное.
Конечно, он говорил не про хозяина чёрной псины, подступающего к Любню сзади и замахивающегося мечом. Так что спасло моего ученика только чудо. Глупое такое чудо – говоришь два слова и определённым образом сжимаешь пальцы на рукояти своего меча – для верности. Не сложно – любой воин учится этому ещё в детстве, и чернособачник не был исключением. Исключением был Любень.
Магия слова и магия жеста. Два слова и фигура из пальцев означали одно и то же, только на разных языках. "До седла"...
Я давно уже так не смеялся. Как там сказал Любень? "Сразимся по-честному...".
Магия – это всегда ложь, всегда обман. Обмануть законы природы, законы человеческие – и возвести это в закон. Сказал "до седла" на древнем языке, переплёл пальцы особым образом, да ещё и ударил со спины...
Только на этот раз всё было по-честному. И "до седла" значило именно – до седла. Ближайшим седлом было то, что украшало спину черной псины. Меч достал до седла, швырнув незадачливого подлеца назад...
А потом армии ринулись на помощь своим вождям. А я – на помощь своему ученику. Всё должно быть по-честному.
Вот тогда-то и началась эта резня. Каждый воин, любой воин рядом с Любнем был... Был – и нет его. Впрочем, я уже говорил об этом. Я немного опоздал – поэтому, когда добрался до сердца битвы, вокруг Любня не было никого... Точнее, все были вокруг него – и близко подходить не собирались, наученные горьким, солоноватым на вкус - как кровь, опытом тех, которые подошли. Подошли – и были...
Душа находится где-то возле сердца. Обычно. И душа битвы – тоже. Я был в сердце битвы – вот она, её душа...
- Я предлагаю вам сделку, - сказал я воинам обеих армий. И они не смогли отказаться.
Мы разошлись с миром. Я и мир – мы разошлись...
- Не попадай больше в подобные переделки, мальчик, - попросил я Любня, когда армии дружно отступили, унеся убитых и раненых.
- Что ты делаешь здесь? – спросил он, утирая с лица пот и кровь. Кажется, только чужую.
- Слежу за тобой, - ответил я честно. А где-то, в закрытом для всех ларце у меня уже лежала душа – душа битвы, которую я только что приобрёл. Хорошая сделка – но не Главная... – Ты ведь должен добраться до Сердца Мира.
- Зачем это тебе? Только честно...
Только честно. Рядом с тобой ведь и не может быть иначе, ведь так?
- Мне надо, чтобы ты добрался до него.
- Но зачем?
- Дело жизни. Твой отец знал, что это такое...
Меч, всё ещё не убранный в ножны, дрогнул, соглашаясь.
- Чьей жизни, Учитель? Твоей?
Только честно... Только честно... И я понял, что не солгу ему.
- Дело твоей жизни, Любень. Доберись до этого Сердца.
Я не солгал – в этом я был уверен, потому что рядом с ним не бывает иначе. Это его Дело Жизни. Всё по-честному.
И он пошёл дальше. А я остался – и задумался. Почему я не солгал? Я ведь именно это и собирался сделать. Я ведь именно это и делал... Но... Неужели, ЭТО - правда? Неужели, это – Дело его жизни? А как же моё? Моя Главная Сделка?
И я бросился следом. След, оставляемый целым войском, трудно не заметить. Я бросился за армией Ратобора. Мне показалось, или он, правда, был ещё жив, когда его уносили?
Он был ещё жив.
- Я предлагаю тебе сделку, - сказал я князю-воину, когда нёсшие его отступили подальше.
- Свою душу я заберу с собой, - прохрипел он в ответ.
- У тебя есть кое-что важнее души...
Меч. Меч-выродок, меч-тварь, не сумевший стать творением. Безделушка бессловесная, безжизненная тварь. Меч, выкованный когда-то Любнем...
- Что я получу взамен? – спросил Ратобор. Он был прав – это всё-таки сделка. Но что у меня есть? Обычно я предлагаю всё, что угодно – в обмен на душу. А теперь мне не нужна была душа. То есть, не то, чтобы совсем не нужна, но было кое-что важнее.
- Я дам тебе душу, Ратобор. Вторую душу...
Как легко люди соглашаются. Нет бы, подумать...
Две души в одном теле – забавно, правда? Можно сказать, что у него "раздвоение личности". Так и скажут когда-нибудь про это явление. Но я-то знаю, что никакое это не раздвоение. Совсем наоборот.
Сдвоение.
Болезнь? Наверное.
Ратобор стал первым, кто заболел этим...
А у меня был меч. Меч-тварь в деревянном ларце. Направляя меч в сердце мира, не лишним будет запастись ещё одним мечом. Я запасся...
И всё-таки сдвоение личности – это забавно. Как легко люди соглашаются на подобные предложения. Нет бы, подумать... Нет бы, теперь уже – нет.
***
Река. Словно вена могучего тела, несущая от неведомого сердца постоянный поток голубой крови. Голубая кровь – знак принадлежности к высшему сословию, к знатному роду. Кто ты, голубокровный гигант? Кто я среди переплетения твоих вен, жил, нервов? Паразит? Болезнь?
Тогда ищи лекарство!
И – в воду. С головой. Не зная бродов, не ища мостов, против всех твоих течений, река, через водопады, водовороты, хлещущие кнутами струи и притаившиеся в молчаливом ожидании тихие омуты со своими, нечистыми помыслами и поступками, обитателями...
Раз ты вена, река, я буду ножом... Раз – и фонтан брызг в лицо. И дальше – не на другой берег, а против течения. Против... Навстречу толчкам могучего ещё, но старого уже сердца, обречённого, бьющегося за своё существование.
Какой только дряни не было в твоих венах, мир – и теперь твоя кровь не более чем просто мутная вода. Просто вода...
Белая кость, голубая кровь... Мутная вода – не более того.
Когда волна накрыла тебя с головой, когда перехватило дыхание, когда швырнуло в лицо грязью, водорослями...
Именно тогда ты понял, что вот оно перед тобой – Сердце Мира. Маленький, обливающийся кровью комок, который можно сжать в кулаке...
Оно бьётся – отчаянно, как птица, посаженная в клетку. Оно бьётся – разбивая себя, ломая хрупкие крылья, теряя перья... Оно бьётся – и если вдруг убрать прутья, то уже не сможет взлететь. Сломаны крылья, растеряны перья...
Было ужасно больно. Грудь разрывалась, внутри горел огонь – и очень хотелось дышать...
Вдох. Через боль, через крик – наполнить лёгкие небом, а потом и почувствовать землю под ногами. Берег... Кого оберегает-то?
- Рад, что вы спаслись, молодой человек.
Голос был мягкий, тихий, даже нежный. Говоривший был похож на свой голос – благообразный старичок, седой как лунь, с искорками в удивительно молодых глазах. И всепрощающее понимание. Всё-то он понял раньше, чем ты успел сказать, всё-то он тебе простил...
- И ещё я рад, что вы обошлись без моей помощи...
- Спасение утопающих – дело рук самих утопающих, - прохрипел Любень, нащупывая перевязь с мечом у себя за спиной. И как уцелел? Мешок с припасами, сумка с инструментами – всё как в воду кануло. Любень даже оглянулся на эту воду, в которую всё как... Мутная вода. Голубая кровь.
- Я рад, что вы обошлись без моей помощи, - продолжал свою мысль любезный старичок, - потому что так вы мне ничем не обязаны...
- Вы потому и не стали меня спасать? Чтобы ненароком не сделать меня вашим должником? – Любень огляделся. Остров посреди реки. И ветер – холодный, пронизывающий, пробирающий до костей. Внезапно, как только восстановилось дыхание, и угас огонь в лёгких, стало холодно. – И как вы тут живете?
Старик улыбнулся.
- А я удивляюсь, молодой человек, как здесь живёте вы... – очень уж старался выделить дед это своё "здесь". Это. Своё. Здесь. – Здесь ведь не должно быть ничего живого, подобного вам. Здесь – в моём мире.
Любень глянул за спину старику. Островок был не очень-то велик. Полтысячи шагов в поперечнике. Всё ровно, будто нарочно сглажено, в центре – терем. Небольшой, опрятный, удобный, уютный. Тепло, наверное, внутри...
И – голос Лиственя в памяти:
- Зайдём?..
И захлопывающаяся дверь за ним...
- Это всё – мой мир, парень, - сказал, повышая тон, хозяин острова. – И ты здесь лишний. Чужой.
Напускная вежливость пропала – вместе со всепониманием и всепрощением.
- Мы уже на "ты"? – спросил Любень, продолжая смотреть на терем за спиной собеседника.
- Конечно. Ты ведь один такой. Никаких вас нет – только ты.
- Нет никаких нас? Только я? – переспросил Любень, сжимая пальцы на рукояти. – Значит, нет и никакого тебя – только вы? А если не будет тебя, старик, останутся ли какие-нибудь вы? Без тебя?
- Я – весь этот мир. Я и есть мы!
Старик не пятился, на лице его не было испуга. Потому что он – это они. Весь мир. Целый мир.
Они – и ты. Ты, который не они, не один из них, а просто – один. Просто ты. И нет никаких вас, потому что ты такой один, и таких как ты вообще не должно быть здесь. И есть Он. Один из них. Один из всех, потому что все они – это он и есть. Мир. Они – кирпичи, он – дом. Гигантский памятник самому себе...
***
- Памятники ставят на могилах, старик...
Вряд ли седовласый понял, о чём говорил Любень. Парень всегда любил держать свои мысли при себе. Я догадывался, о чём он думал.
И старик, наверное, тоже догадался. Он отступил на шаг – и попытался что-то сделать. Слишком близко – ничего у него не выйдет. Любень, не давай ему отойти от тебя далеко – и он ничего не сможет сделать с тобой. С тобой рядом он ничего не сможет сделать. И никто не сможет из живущих в этом мире...
Скоро. Я ждал и знал, что осталось не долго. Скоро меч с руновязью "Мир да Любовь" на клинке остановится в мгновении от сердца – и тогда старик будет готов на что угодно. Мне главное не упустить момент. Душа Мира находится где-то очень недалеко от Сердца Мира. Когда меч будет так же близко к Сердцу, как и Душа – я предложу старику Сделку. Главную Сделку...
Старик побежал. Беги за ним, парень! Будь рядом с ним, загони в угол!..
Я был слишком далеко – есть свои неудобства в наблюдении со стороны. Любень не погнался за стариком, он пошёл к терему в центре острова. Он трясся от холода, мне казалось, что я слышу, как стучат его зубы... Смешно – сын огневицы и огневика-аккорда мёрзнет на ветру! Когда такое было? Такого просто не бывает! Но – есть.
А седовласый был уже достаточно далеко, уже созывал помощников. Скоро здесь станет тесно, Любень! Тебе лучше поторопится!
Или – мне?
Безмозглый, бездушный, бессловесный меч, меч-тварь бился на перевязи у меня за спиной...
- Знаешь, старик, а ведь мне уже не нужен этот парень, чтобы заключить с тобой сделку. Он сделал своё Дело – нашёл тебя для меня, для моего Дела. Мне осталось только сделать своё Дело. Дело жизни...
Меч покинул ножны, а старик побелел почище собственных седин. Я-то не мальчишка, выбравшийся из воды на берег и стучащий зубами от холода. У меня есть Дело. И меч.
Когда меч и Душа будут одинаково близко к твоему сердцу...
- Враг? – старик узнал меня. Сейчас он узнает меня ещё лучше. С лучшей стороны – других-то сторон у меня нет. Я как северный полюс, от которого во все стороны – юг. Я – Зло, от которого на все стороны – Добро. На все четыре. Ты узнаешь меня с лучшей стороны, старик...
- Учитель!
Не люблю эти голоса в спину. Ты не вовремя, парень. Очень не вовремя...
- Что ты делаешь, Учитель?
- Я делаю своё Дело, ученик! Не мешай мне, или...
- Или?
Он был совсем рядом. Он – тот, кому не место в этом мире, в нашем мире. Я повернулся к нему, оставляя свой мир за спиной.
- Или мы скрестим с тобой мечи. Узнаешь этот клинок? Он уже однажды сталкивался с тем, что держишь ты. Помнишь, что было тогда?
- Всё меняется, Учитель. Мечи меняют хозяев. Тот, что держишь ты, сменил уже второго. А тот, что держу я... Он изменил меня. Мечи меняют хозяев, Учитель. Тебе тоже пора измениться...
У меня за спиной была моя Главная Сделка, которую ещё только предстояло совершить. Смешно – она за спиной, а совершить её только предстоит...
- Тебе ли говорить об изменениях, Любень? Тебе – не способному ничего изменить?
Удары можно наносить не только мечами – что я и сделал. И ещё раз:
- Ты выродок, Любень. Пустышка бессловесная. Ты ничего не можешь изменить.
- А я и не буду менять. Я просто не дам измениться тому, что есть на самом деле, тому, что так часто меняете вы, забыв, что же было сначала...
- Сначала было слово, - подал голос тот, что стоял у меня за спиной. И он был прав. По-своему прав. По-нашему прав. Но есть мы – и есть он. И сразу становится не до слов.
Эти мечи уже один раз сталкивались. И то, что они сменили (или изменили?) хозяев, ничего не меняет. Я надеюсь, что результат останется неизменным...
В тот раз сломался тот меч...
Удар, уход. Удар, защита. Снизу вверх – и дуга в плоскости шеи. Удар, уход...
В тот раз сломался тот меч, а тот, который я держу, остался без единой зазубринки. И ничего не изменилось...
И один из мечей сломался при очередном столкновении. А второй остался без единой зазубринки. Ничего не изменилось – всё как тогда. В тот раз сломался тот меч, который держал противник Любня... Ничего не изменилось. Только мечи поменяли хозяев, а так – ничего не изменилось. Всё по-прежнему, всё, как было, как должно быть...
Я ещё очень долго смотрел на бесполезный эфес у себя в руке. Старикашка за моей спиной хихикал – он, похоже, не до конца разобрался в том, что же здесь происходит на самом деле.
Парень передо мной улыбался. Он тоже ещё не понимал. Но скоро поймёт. И старик за моей спиной тоже. Когда душа и острие меча одинаково близки к сердцу...
Сердце. Как бьётся сердце. Как два...
Моя Главная Сделка была у меня за спиной – но её ещё только предстояло совершить. Вот только с кем я буду её заключать?
Старый мир хихикал у меня за спиной. За спиной... Крылья? Горб?
Новый мир улыбался мне в лицо. В лицо можно ударить. В лицо можно плюнуть. Что значила эта улыбка? Удар или только плевок?
Он улыбнулся – и прошёл мимо меня. К хихикающему старику у меня за спиной. К моей Главной Сделке.
Как бьётся сердце. Как два... Как два новых сердца...
Я один из тех, кого зовут универмагами. И стихийник, и ремесленник, и бионик. И временщик тоже. Так сказать, в то же время. И я почти воочию видел две стены. Не между сегодня и вчера, и сегодня и завтра – это слишком много. Нет, эти стены отделяли уже даже не сегодня. Внутри, меж этих стен было только сейчас, а за ними – только никогда. И за эти стены уже никуда не вырваться, не деться. Только сейчас. Нет ни вчера, ни завтра, даже сегодня нет. Сейчас...
Почему так? Откуда вторая стена? Ведь Любень такой один... Один ведь?
Как бьётся сердце. Как два. И – в унисон. Так бывает редко. Очень редко...
Два сердца. И при чём здесь мир? Весь мир ни при чём.
И я повернулся к своей Главной Сделке. Вернулся к ней.
- Я могу тебе кое-что предложить, Любень.
- Что ты можешь мне предложить? Душу?
Похоже, он уже знал, что случилось с Ратобором. Хотя, откуда ему знать? Значит, сам догадался, что из этого может выйти. Всё-таки мой ученик. Но я сейчас имею в виду совсем другое, мальчик.
- Душу, Любень. Ту, с которой ты будешь жить. Душа в душу.
Сейчас. И стены, из плена которых уже не вырваться.
Сейчас. Здесь.
Моя Главная Сделка.
А ты подожди, старый мир. Старый, как мир... Мы ещё похихикаем с тобой, старик.
Часть третья. Два сердца
- С твоей дочерью что-то не так, водяной, - сказал князь, любуясь гибкой девичьей фигуркой на берегу.
Водяной почесал задумчиво зелёную бороду, вытащил ветку водоросли, попробовал на зуб и так же задумчиво сплюнул князю под ноги. Тот сделал вид, что не заметил. Или правда не заметил – взгляд не мог оторвать от девчонки на берегу.
- Не так с ней что-то, - повторил князь.
- Раз уж ты на неё так таращишься, будто чудо увидел – впрямь, что-то не так. С каких это пор князья-воины на детей водяников засматриваются?
Князь перевёл-таки взгляд на собеседника. Водяной улыбнулся.
- Ну, я ведь тоже отчасти водяник, - сказал князь серьёзно, но получилось как-то жалобно, жалко даже...
- Поверни реку вспять, - предложил водяной.
- Ты же знаешь, что не могу... Но ведь и твоя дочь не может. Об этом все знают.
- Да, ты прав, князь, есть у вас с ней что-то общее, - усмехнулся водяной. – Только ведь реку вспять повернуть многие не могут – что ж мне, дочь на куски порвать?
- Руки оторву, водяник! – пригрозил князь, будто и впрямь испугался, что отец дочь на части порвёт.
Пока беседу вели, споры спорили, девушка подбежала ближе.
- Здоров будь, князь!
- Здравствуй и ты, Русинка! – князь растаял, чуть ли озером не растёкся у ног водяниковой дочери.
"Не то что-то с князем", - ухмыльнулся про себя старый водяной, доставая очередную веточку из бороды.
- Принеси-ка, дочка, князю водицы родниковой. А то он тут у нас сохнет – по тебе, должно быть, - скоро совсем высохнет, песочком рассыплется.
Русинка вспыхнула солнышком ясным и метнулась к двери дома-мельницы. Все знали, что посреди дома ключ бьёт, да не с той водой, что в реке в двух шагах плещется, а с особой, вкусом ни на какую другую не похожей. Знал водяник своё дело, через полземли к ключу пробился, им и гордился – у кого ещё такая вода есть?
- Будто чудо, говоришь, увидел? – пришёл в себя князь. – Может, и впрямь чудо? – и смотрит выжидательно под зелёные брови над зелёной бородой.
- Не бывает чудес, князь, не хуже меня знаешь. Чего бы ни захотел, ни придумал – всё возможно. А чудо – это то, чего не может быть. А такого не бывает...
- А дочь твоя?
- А дочь – моя, князь. Ты пореже глазами в её сторону смотри. Я тебе, конечно, взгляд не отведу, но ведь я не только реки могу вспять поворачивать...
- Мне грозишь?!! – повёл бровью князь.
- Много до тебя здесь было таких... чудоискателей. Не будь таким как все, князь, может, и отнесусь к тебе не как к прочим. А пока от дочки отстань и близко не подходи. Пусть подрастёт, а там сама смотрит, да выбирает.
Девушка вернулась с ковшом, наполненным водой, и протянула его, улыбаясь, князю. Тот и сам расцвел, плечи молодецки развернул, глазами сверкнул.
- Хороша, девица, водица! – произнёс он, полковша осушив одним глотком. И к кому больше относилось это "хороша" – к водице или к девице – не трудно было догадаться.
Принял водяной из рук князя ковш, пошевелил усами над остатками воды.
- Хороша, - сказал. – А водицу вот опять обездушила.
- Не обижай дочь, хозяин. Из её рук любая вода слаще мёда...
- Ступай, князь, своей дорогой. И глазками-то не сверкай – не будь как все.
Князь фыркнул, вскочил на пасшегося рядом коня и скоро пропал из виду. Не молод был уже князь, а как водяникову дочь заприметил раз, так и загорелся пылом молодецким, страстью негасимой...
- Берегись князя, Русинка. Он тебе не пара, а ты ему – на пару раз, да подальше с глаз...
- Не глупая я, отец...
- Не глупая! Только молодая ещё. Да и слабая, бесталанная ты моя, с тобой любой справится.
- Некоторые уже пробовали! – улыбнулась девчонка.
Водяник тоже улыбнулся. Пробовали. И он не был уверен, что именно его вмешательство уберегло дочь.
- Чудо ты, Росинка. Ни у кого больше такого нет.
- Так оно и правильно – чудес-то не бывает, сам не раз говорил.
И убежала к реке. Вроде и нет таланта водяницы, и вода её не слушается – а любит дочь реку. И река, вроде, и безответна, и непослушна, а принимает как родную. И отпускает... Чудо.
Пожал плечами водяник, пошевелил усами и в дом направился. Опустился перед ключом, бьющим в сердце дома – хороша водица! А что ж с ней делается, когда её Русинка кому подает? Умирает что-то в воде. И становится вода водой. Просто водой. Разве так бывает?
Снова пожал плечами водяной. Чудо – что тут ещё скажешь? Чудо и есть, хоть и не бывает их.
***
Два мира стояли друг против друга. Старый мир и юный, только-только осознающий себя миром.
- Что ты хочешь от меня? – спросил молодой.
- В твоих руках меч. Напротив тебя тот, кто сделал тебя выродком – старый мир, которому ты чужд, как меч телу. Меч у тебя есть – сделай то, что хочешь.
- И боли не будет? – улыбнулся молодой. Пожалуй, он вырос. Сильно вырос с тех пор, когда хотел просто избавиться от боли отчуждённости...
- Я приму тебя таким, какой ты есть, мальчик, - сказал старик, опускаясь на колени. – Не слушая его! Он – Враг! Всему враг и тебе тоже...
- Боли не будет, Любень, - напомнил я.
Любень думал. А старик, почувствовав меня хозяином положения, начал потихоньку подползать ко мне.
- Чего ты хочешь, Враг? Зачем ты привёл сюда этого мальчишку? Что тебе надо от меня?
Я не слушал его – я видел, что Любень прячет меч в ножны. Собирается спрятать. Старику не надо этого видеть...
- Боли не чувствуют мертвецы, Учитель. Я не хочу умирать.
Хорошо хоть меч он продолжал держать в руках. Но старик уже начал сомневаться в том, кто же здесь самый главный, заёрзал – вот-вот поднимется...
- Не забывай, Любень, у меня есть, что предложить тебе.
- У меня тоже! – повернулся к нему старик.
- От тебя он уже получил всё, что ты мог ему дать. Непонимание. Страх. Презрение. Ненависть и одиночество.
- Но я же не виноват! – старик снова полз в мою сторону. До дыр скоро коленки протрёт.
- Конечно, не виноват. Ранит ведь меч, а не тот, в чьих он руках, - я усмехнулся, я старался, изо всех сил старался говорить уверенно. Хотя, что тут сложного? Я ведь говорил правду – рядом с этим парнем иначе нельзя.
- Я ухожу.
Меч в ножнах. Боль в груди. Всё на своих местах. Только моя Сделка не совершена. И старик уже поднимается, уже отряхивает колени...
Парень уходит – прямой, несгибаемый, со своей болью один на один. Ещё несколько шагов – и старик сможет сделать со мной очень много неприятных вещей. Универмаг универмагом, а бог может быть только один...
Бог один. Этот старый мир во всём своем многоличьи – один. Все мы – и я тоже – все мы – один мир. Мы – как один. И бог нашего мира одинок. Вот этот старик – чудотворец, миротворец, бог – он один. А этот парень, случайно попавший в чужой мир, сам равный миру, способный изменить его, способный убить, способный заменить собой – он тоже один, но он – другой...
Ещё девять шагов – и старик сможет сделать со мной всё...
Восемь.
Семь.
Старик потирает ладони, а я сжимаю в руке бесполезный эфес сломанного меча.
Шесть шагов.
Пять.
Четыре...
Один...
- Любень! Ты не один!
Он остановился. Он повернулся.
- Ты не выродок, Любень, - сказал я, понимая, что это не совсем то, что он хочет услышать. – Ты такой, каким должен быть... человек. И ты не один.
- Не слушай его! – старик посерел. Неужели, знал? Хотя, кому, как не ему знать об этом...
- А этот старый хрыч хочет оставить тебя одного – навсегда одного. Я могу дать тебе вторую душу – родную тебе душу. А он хочет эту душу убить. Ему надо, чтобы ты был один, чтобы ты всегда оставался выродком! Он убьёт её!
Откуда я знал, что именно – Она? Не "он"? Я и не знал. Просто, как же иначе?
Старик бросился бежать. Но ему так и не удалось вырвать этот один шаг, после которого он смог бы сделать очень много неприятных вещей – и со мной, и, что важнее сейчас – с Ней... Молодые ноги бегают быстрее, а поступки сами говорят за себя – и не надо слов. Я оказался прав – и старик убегал. Но убежать уже не мог. Я уже знал, что он не убьет Её. Душу, которую я пообещал Любню.
Только для этого, Любень, тебе придется убить его. Старый мир, стоящий между тобой и Ей...
Меч рванулся в небо и рассёк мир пополам – от неба до преисподней. А когда клинок был у самого сердца, чуть ближе, чем душа, провалившаяся в пятки – тогда я оказался рядом.
- Сделка, старик?
- Да!..
И мира не стало. Его душа лежала у меня в кармане – среди других душ. Душа Мира. Главная Сделка...
Я чуть не упал от тяжести. А Любень – упал. Он перестал быть занозой – он стал Сердцем Мира... Своего мира...
- Он не убил Её? – спросил он у меня. – Не успел?
- Не успел, - сказал я, вытирая кровь с его лица. Старика нигде не было. Мир праху? Я огляделся. Серая пыль на песке – там, где обрывались следы старика. Прах мира.
- Где он? – спросил Любень.
- Его нет, - ответил я. – Есть ты.
- И я не один?
- Ты не один...
Я получил, что хотел, я заключил свою Сделку. Только вот... Я ничего не дал взамен полученного. Не старику – с ним мы договорились. Любню. Это не в моих правилах. Я всё-таки честный торговец.
И я знаю, что ему нужно.
- Мы можем поискать её вместе.
- А что ты хочешь взамен? Мою душу?
- Интересное предложение... – я изобразил задумчивость на лице. И, вспомнив, как тяжела оказалась для меня одна Главная Сделка, сказал:
- Уже оплачено.
Новое сердце билось учащённо, то и дело сбиваясь. Новое сердце. Но кровь-то осталась прежняя, сердцу и телу ещё надо привыкнуть друг к другу. Тебе ещё придётся побиться, сердце. Пока ещё есть с чем – ты будешь биться. А когда биться станет не с чем – появится новый выродок...
Только Враг останется старый. Старый, проверенный, надёжный Враг, который лучше любого друга. Я – Враг. Как полюс, от которого во все стороны – друзья. Это ведь от добра добра не ищут, а от меня ничего другого не ожидают. Только добро. Даже забавно.
Бейся, сердце. Тебе есть, с чем и с кем биться. И есть, за что.
И не забывай, что у тебя всегда будет Враг. Старый, верный, надёжный враг, который не подведёт. Ты ещё побьёшься, сердце.
***
Плот незаметно двигался по реке. Незаметно для плывущих на нём. Те, что смотрели им вслед с берегов, только качали головами от удивления, а после начинали размахивать руками от возбуждения, шевелить ногами от желания поделиться впечатлениями, болтать языками... А те, кому доводилось слушать этих восторженных зрителей, только глазами хлопали.
- Не иначе, лесовики куда-то тронулись – лес на продажу сплавляют.
- Ага! Расскажи! Послушается река лесовика! Опрокинет, да тем же плотом по маковке прихлопнет...
- Значит, водяники... – неуверенно уже предполагал принёсший новость.
- А плот им зачем? – укорачивал его больно умный собеседник, потихоньку переставая хлопать глазами и начиная размахивать руками на зависть любой ветряной мельнице – не всякий стихийник-воздуховик так заставит лопасти-крылья мельничные вертеться. – Может, - спросит он, усмехаясь, - не так уж они и быстро плыли?
- Ну, может, и не так быстро... – нехотя соглашался очевидец. Да и что тут скажешь? Лесовика река не послушается, водянику плот ни к чему. – Может, кто из аккордов? А-то и универмаги!
- Это вдвоём-то? Где ж видано, что б два универмага на одном плоту уместились? Они ж друг друга страсть как не любят!
- А вдруг? – не унимается очевидец, в душе уже, впрочем, признав, что приврал малость. Сам обманулся, других хотел обмануть – ан не вышло.
Собеседник отвечает гордым молчанием. Скажешь тоже – вдруг! Чудес на свете не бывает!
Очевидец и сам это знает. Реку вспять повернуть, бурю вызвать, из песка дворец построить – можно, сам видел. Можно в рыбу обратиться – сам оборачивался не раз. Но чтобы два универмага вот так на одном плоту, не переворачиваясь...
- Может, морок? Развлекается кто, видения шлёт? – высказывает последнюю догадку очевидец. – Или сон кто наружу выпустил – чтобы все подивились?
- А это может быть, - соглашается собеседник, довольный тем, что переубедил-таки того, кто принёс новость о чуде. – Точно, так и есть – морок. Или сон. А чудес - не бывает их.
Не бывает чудес. Это все знают. Чудес не бывает потому, что возможно всё. Или?..
***
На плоту сидели двое. Точнее, один сидел. Второй же корчился, лёжа на боку, подтянув колени к лицу и обхватив их руками – от боли корчился. Иногда руки разжимались, и, бывало, ладони касались сложенных в центре плота камней, на которых, среди которых горел небольшой костерок. Огонь жадно впивался в кисти уже многажды обожжённых рук – но этот, свернувшийся в клубок боли, казалось, не чувствовал огненных прикосновений.
- Ты же говорил, что боли не будет... – сказал тот, что корчился у костра, ненадолго отпущенный этой болью. Но ненадолго – тут же его скрутило с новой силой.
- Мне и не больно... – неудачно отшутился сидящий с другой стороны костра. Очень тихо он это сказал – так, что даже сам не услышал, не понял. Он думал о другом. О том, что корчился по ту сторону костра.
Боль. Откуда эта боль? Почему?
Парень с другой стороны попытался разогнуться – и у него почти получилось.
- Тебе лучше?.. – спросил сидящий.
- Тебе лучше держаться от меня подальше!
- Тебе лучше держать себя в руках, Любень. Потому что я держу в руках меч.
Так и было. И на клинке поблескивала руновязь:
"Мир да Любовь".
Что же ты, Мир? Это и есть твоя Любовь?
- Ты уверен, что Она есть? – спросил парень, вытягиваясь наконец во весь рост.
- Кто? Любовь? – не сразу понял сидящий, слушавший сейчас собственные мысли.
- Я не знаю, как Её зовут. Та... Вторая душа... Она есть?
- Я бы на твоём месте старался не сомневаться, Любень. Потому что, если её нет – ты зря убил очень милого старикашку, виновного только в том, что не вовремя попался тебе под руку...
Любень сел и внимательно посмотрел в глаза попутчику.
- Она есть, Любень. Иначе сделка была бы недействительна.
- Сделка?
- Долго объяснять...
Парня снова скрутило – можно было не объяснять. Сейчас можно было.
Наверное, это очень тяжело – быть сердцем мира. Сердцем, посаженным в старое тело, в тело, которое теперь надо перестраивать под себя – биться в нём, с ним, биться – и побеждать. И никогда не прекращать бой – биться, биться...
Интересно, за что бился старик на острове? И с кем?
Сидящий тряхнул головой и отвернулся от сведённого судорогой тела напротив. С чего он взял, что старик тоже бился?
Ну, как же... Ведь сердце же – сердце мира. Так всегда было...
Всегда? Сколько уже раз?
Он заглянул в свою Торбу. Иногда он называл её так – Торба. Можно было и иначе назвать Это – ларец, сума, карман... Там были души. Много душ – бесконечно много. И одна – большая, больше всех прочих вместе взятых. Ещё одна такая же Сюда просто не поместится...
А разве есть ещё одна? Такая?
Он посмотрел на парня. Душа – возле самого сердца. Большая душа. Душа Мира. Ещё одна. Такая...
Но в Торбу поместится только одна... Может, эту старую выбросить? В воду? Ну, уж нет! Лучше синица в небе, чем журавль в ладони – глаза повыклёвывает, гад длинноносый... Да и не поместится он в ладони, журавль-то...
- Боли не будет, Любень. Я тебе обещаю – боль уйдёт. Я знаю...
- Откуда?
В самом деле – откуда? Сидящий лишь пожал плечами. Знаю – и всё тут. Тут. Здесь и сейчас. И две стены, отделяющие сейчас и здесь от никогда и нигде...
- Знаю, Любень. Иначе просто быть не может.
***
Кузница гудела, звенела, выла – жила как прежде. К кузнице приходили люди, по-прежнему предпочитая лишний раз не сталкиваться с кузнецом.
Кузнец был совсем молодой, мальчишка ещё – если дни считать. А про дни забыть – здоровый парень, как пламя, вовремя дровами подкормленное, поднялся, вырос кузнецов сын. Говорят, весь в отца пошёл. Только про брата старшего стараются не говорить и даже не вспоминать. А если и помянут, шепнут: "выродок" и сплёвывают через плечо. Загубить дело отца...
Вот только загубил ли старший Дело кузнеца Окола? Вспоминали, как сломался меч в руке Ратобора-князя. Одно дело – вложенная душа, а другое дело – Дело жизни. Ведь выковал же выродок меч, против которого лучшее творение Мастера не устояло. Не в том ли Дело жизни – дать новую жизнь Делу, передать умение...
Но об этом предпочитали не думать и, тем более, не говорить. "Выродок!" – говорил кто-нибудь, и разговор прекращался.
А малец Горень, последняя опора увядшей раньше срока красавицы Русавы, стучал молотками в отцовой кузне, слова нашёптывал, наговаривал – слушалось железо, нехотя, но слушалось. И люди приходили – кто за серпом, кто за мечом... Только попусту не приходили – не любил Горень слов не по делу. "Здравствуй" от него не услышишь, "до свиданья" не дождёшься – весь в деле. С огнём, как с родным беседует, железо непослушное целует украдкой, молоту с наковальней в любви объясняется...
- А ведь Любень петь любил, - вспоминали некоторые. – Хоть и без толку, без смысла – а приятно.
- Ага, а Гореня голос – что от удара молотом звон, пламени гул, да воздуха гудение. С матерью словом – и то не перекинется...
- Огневик настоящий. Кузнец. Из огня вышел...
Старая повитуха хуторская головой качает, губами сморщенными шамкает...
- Почему так, повитуха?
- В отца пошёл, - говорит старая.
Все согласно кивают, но вспоминают не лицо кузнеца Окола, а сломанный меч в руке князя Ратобора. Сломанный меч. Обломок бесполезный. И сын – в отца...
- Здравствуй, Русава, - прошамкает от порога старая повитуха.
- Здравствуй, - выдохнет огневица.
- Как сын?
- Всё работает... Весь в отца... – прошепчет баба тихо. И вдруг всколыхнется, вскинется. – Сын ведь! Души в нём не чаю, ласкаю, обхаживаю... А от него слова не дождёшься, если не по делу... А я души в нём не чаю... Не чую...
- И я... – вздохнёт повитуха, - души-то... А свою где растеряла, Русава?
Побледнеет огневица, в себя погрузится, глазами невидящими поведёт по лицу старой повитухи – не заметит, не увидит. Внутрь смотрят глаза, в себя...
- Сын у меня был... Любень... Выродок!
И заплачет.
"- Можно, мама?
- Конечно, можно...".
Мама... Кто ещё называл её так? Да никто. В младшем сыне души не чает огневица, а от него слова не дождётся. Всё по делу. Дело жизни...
- Почему Горень такой у меня? – спросит мать. – Ты ж сама его приняла, должна знать! Может, он к Делу жизни готовится? Не рано ли ему?
- А может, и нет, - прошамкает старуха. – Может, нет у него Дела жизни, может у него жизнь и есть Дело.
- Но... Как же?.. А любовь?..
Скажет – и снова в слёзы.
Любовь...
Что за слово такое? Что приходится платить за такое слово? Чем приходится платить? Сколько? Уж и платила, и плакала – сил нет, слёз нет... Только раз ведь сказала неосторожно, необдуманно...
- Не по делу сказала, - будто мысли прочитав, скажет повитуха и прочь пойдёт.
- А временщик твой приблудный где? – поинтересуется вслед Русава.
- Здесь он, - вздохнёт старая. – Ждёт... Всё время ждёт – а дожидается только сейчас. И меня... Говорит, две стены – и ни вперёд, ни назад...
- Две? – слабо удивится огневица.
- Две, - кивнет повитуха и тоже удивится – почему две?
От дороги раздаётся стук копыт, столб пыли несётся, а впереди – крики:
- Князь! Князь Ратобор с дружиной!
- Пожаловал, безумец... – прошамкает старуха-повитуха и поковыляет к своей избушке.
Русава, вышедшая проводить гостью, ушла в дом. Прошла мимо сына, с огнём обнимающегося, о чём-то ему рассказывающего.
- Сынок...
Парень промолчит. Потому что не по делу слово...
Старую повитуху потопчет конями княжья дружина. Не от злого умысла – от дурного веселья. Первым скачет князь на единороге своем – первым и сбил бабку. Пока одна душа в одну сторону поводья тянула, другая – в другую... Не свернул скакун, грудью сбил старуху, копытами ударил – из бабки и дух вон. А две души, сплетясь змеями брачующимися в одном теле, засмеются, захохочут. У бабки дух вон, а этот смеется. От души... Ну и дружина верная не свернула – куда князь, туда и войско. На то и Слово есть особое, не всякий его знает, только вожди, вроде Ратобора. Не отступит дружина от сказавшего это Слово, одного не бросит... Втоптали старую повитуху в дорожную пыль – не дождется её в избушке временщик приблудный. Так и будет сидеть в своём сейчас меж нерушимых стен...
- К кузне скачет князь, - будут шептать хуторяне, глядя опасливо из окон.
- К кузне, точно!
Да Ратобор и не скрывает своего пути.
- По делу ли пожаловал, князь? – спросит Русава от порога.
- По делу, по делу! – крикнет князь и захохочет. Он теперь всегда почти по два раза слова повторяет, а если не повторяет – сам с собой спорить начинает. – Сына твоего видеть хочу! Сына хочу твоего видеть! Позови-ка мне его, хозяйка! Позови сына!
И снова – смех.
Выйдет на порог молчаливый Горень, глянет, набычась.
- Мне нужен меч! Меч мне нужен! – скажет князь. – Лучше всех мечей чтоб был! Чтобы самый лучший меч!
Улыбнётся Горень, чем удивит всех, кто ту улыбку увидит. Русава чуть в слёзы не кинулась – впервые сын улыбнулся.
Только нехорошая та улыбка, злая, недобрая. Скроется кузнец в кузне, вынесет меч... Нет, два меча – как близнецы похожие. Засмеётся князь Ратобор, увидев два меча, схватит оба, покрутит в руках, рассечёт неосторожный ветерок на тысячу частей.
- Хорош меч, - скажет князь Ратобор. И повторит: - Хорош меч!
- С тобой я поеду, - скажет Горень, словно молотом звякнет.
- Зачем ты мне? Зачем ты мне, а?
- Дело у меня, князь, - скажет кузнец и улыбнется ещё раз. – Дело...
Очень скоро стихнет топот копыт вдали. Очень долго будет ещё вслушиваться в тишину огневица Русава.
- Души в нём не чаю... – прошепчет она, хватаясь за сердце, и уйдёт в дом-кузню. Тихо в кузне. Пусто.
***
Не была объявлена война. Не было поединков между сильнейшими. Не было вызовов и союзов. Просто началась резня.
- Ратобор сошёл с ума...
- После встречи с Врагом-то...
- Продал душу воин...
- Да нет, говорят, наоборот – приобрёл...
Люди говорили, слушали, только сделать ничего не могли...
Маг-воин в первую очередь маг. А Ратобор – из самых первых. Да и вторая душа, поди, не портному и не мельнику принадлежала. Враг его знает, что за душу получил князь.
Враг не знал. Много их, душ – ни счёта, ни учёта им...
***
Берег встретил их пепелищем. Дым ещё поднимался к небу, да и пламя кое-где показывало ещё языки. Только людей не было видно. Живых.
- Что здесь произошло? – спросил Любень, сходя с плота.
- Ты у меня спрашиваешь? – огрызнулся я. – Сейчас спросим
- У тебя что ли? – зло интересуется Любень, оглядываясь на обгоревшие трупы вокруг.
Я не знаю, какую душу подарил Ратобору за меч – много душ в моей торбе. На выбор. Если поискать, многое можно найти. Вот, например, подходящая...
- Отойди, Любень.
- Это ещё зачем?
- Не выходит ничего, - говорю.
Он отходит.
- Дальше!
Отходит ещё. Без толку.
- Сядь-ка на плот и плыви к тому берегу!
- Это ещё почему?
- По воде! И быстрее давай!
Он почти пришёл в себя, освоился в себе... Боль ещё долго не оставит его – слишком много в мире боли. И мне надо, чтобы он был всё дальше и дальше, когда хочу обмануть. Его обмануть. Его мир, законы его мира, его законы...
Мужчина был сильно обожжён. Целиком. Но рот вроде бы в порядке, челюсти, язык, зубы, даже от губ что-то осталось, глотка... Подойдёт.
- Встань!
Одного "встань!", конечно, маловато было бы. Плюнул на четыре стороны, дыхание задержал – чтобы уподобиться мёртвому, ближе к их миру подойти... Вот где душ-то! В моей Торбе меньше, гораздо меньше. Но это не лавка, отсюда я их вырвать, да себе в Торбу положить не могу. Отсюда только вызвать можно...
Я ведь почему универмагом стал? Поживите с моё, прикупите. А каждый ведь что-то имеет, врождённое... Тот – огневик, тот – воин, тот – по погоде умелец. Этот вот – некромант... Это благодаря ему я и могу сказать: "Встань!"...
Мертвец поднялся и начал озираться испуганно.
- Что здесь произошло? – спрашивает.
Это у меня-то! Я чуть не поперхнулся.
- Это я у тебя хочу спросить. Ты, вообще, кто по роду-племени?
- Да зверевик я. Зашёл с товаром, а тут вдруг налетели... "Ратобор!" – все кричат. "С ума, - кричат, - сошёл". Потом огонь, звон, крики, крики, крики... Этот, с двумя клинками, особо лютовал. И смеётся всё время... То ли продал душу, то ли купил – уж не помню, что про него кричали. А рядом с ним огневик молодой... Что здесь было! Потом этот, с двумя мечами который, на меня... Я и обернуться-то не успел – не дал он мне успеть. Как же я уцелел-то?
- Ты не уцелел, - говорю я, отворачиваюсь от мёртвого зверевика и рукой машу Любню, чтобы к берегу подплывал. Тот заметил, за шест взялся, а у меня – мысль. – Слышь, зверевик, ты уже всё равно умер – душу мне не продашь?
- А что взамен?
И что ему предложить? Что ему на том свете понадобиться может?
- Да ладно, - говорю. – Ничего. Пошутил я.
Плот приблизился немного – и мой мертвец осел обратно в золу. Что бы я мог ему предложить?
- С кем это ты говорил? – спросил Любень, обшаривая взглядом берег, и не видя никого живого. Ни одной живой души...
- Да так. Ни с кем, - отвечаю. И ведь не вру...
- А что здесь было?
- Ратобора помнишь?
- Помню.
- Вот он здесь и был. Да ещё братишка твой – Горень, кажется?
- Как же они?.. Так... За что?
- Говорят, с ума сошёл Ратобор.
- А ты что скажешь?
А что я могу сказать? Про вторую душу он уже знает, да и ни при чём здесь это.
- Это не Ратобор с ума сошёл. Это мир... Тебе вот больно?
Кивает. Ещё бы не больно...
- Вот и миру больно. Кто из вас кого пережмёт-перетерпит...
- И боли не будет? – спрашивает.
- Не будет, - говорю. И ведь не вру – невозможно это рядом с ним, потому и не вру. Боли не будет – один отомрёт, как ненужная часть, отсохнет, отпадёт. А другой останется. Ты – или мир. Ты – или мы. Выбирай, Любень. А пока – сердце бьётся. Пока есть с кем, пока есть кому...
- Он ведь меня ищет? – спрашивает.
- Ну, не меня же, - отвечаю.
Любень достаёт меч. Я отдал ему его. "Мир да Любовь", - высечено на клинке. И ведь верно. Другой цены за мир и любовь нет.
- Мы сможем их догнать? В какую сторону они ускакали?
- Если сядем на плот, нам как раз по дороге будет. Даже опередим их у следующего хутора. Совсем на немного опередим, если, конечно, сядем прямо сейчас...
Любень был уже на плоту и отталкивался шестом от берега. Я еле допрыгнул, потом еле удержался, чтобы не опрокинуться в воду... Заклинание ещё впопыхах прочел – "ветер в спину"... Вовремя одумался – руками себе помог, удержался. Вовремя. Времена теперь такие – сухим из воды не выйти, не стоит и пытаться.
***
- Глянь-ка, дочка, что там река принесла.
Князь ничего не успел возразить мельнику-водянику – Русинка, от которой старый вояка если и мог, то никак не хотел оторвать взгляд, вспорхнула из-за выставленного под небо стола, а через пару вздохов оказалась на обрывистом берегу, глядя из-под ладошки лодочкой на речную гладь. Обрыв не спешил обвалиться под девичьими ножками, и князь облегчённо перевёл дух, который у него только что перехватило.
- Шальная девка, - буркнул он одобрительно.
- Ещё раз такое скажешь, князь – утоплю, - посулил водяник. И ведь не шутил – по глазам видно. Омуты в тех глазах – глубокие да страшные. Не нравились ему визиты частые воина сильномогучего, да взгляды того страстные не по нраву были строгому отцу.
- Плот там, батюшка.
- А на нём?
- Двое на нём. Нездешние.
Тут уж поднялся и князь.
- Дай-ка, девонька-красавица, и я гляну, что за пришельцы-приплывцы...
Русинка уступила свой удобный пост горделиво подошедшему к обрывчику князю. Поднял тот руку, глянул в даль... И хотел, чтоб красиво вышло да солидно – ан, не всё бывает, как хочется. Полнодоспешный боец, да в годах, да в весе – это тебе не девица-пушинка, что по ветерку взбежала, на облачке спустилась, травинки не примяла... В общем, поднял руку старый князь, да так и замахал обеими руками как крыльями общипанными – не удержал воздух воина, не на свою стихию замахнулся князь. И вода встретила его довольным всплеском да хлюпотом-хохотом, бульканьем-смехом.
Не стал смеяться старый водяник – дал дочери насмеяться за двоих. Сам же только прыснул в кулак незаметно – так же незаметно, как подмывал волной бережок. Хватило одной волны для вояки полнодоспешного, удалью блеснуть решившего. Блеснул...
Пока князь отфыркивался, водяник сам пригляделся к "приплывцам". Хотел волной поближе подогнать – не вышло. "Дочка рядом, - подумал. – Потому и не выходит".
Двое на плоту. Тот, что помоложе – не то с ним что-то. Меч у него в руке, но не только в этом заключено это "не то". Что-то...
"На Русинку похож", - подумал водяник, и сам себе подивился – далеко ещё плот, не особо-то и разглядишь, на кого похожи плывущие на нём...
И тут шумевший под обрывчиком князь притих.
- Не утоп бы, - испугался водяник, и отогнал волну от берега на пару шагов. Вода послушно отступила – и присутствие Русинки не помешало. "А что ж тогда плот?".
Не додумал водяник – плот приблизился, и вода снова окатила то место, где мгновение назад затих старый вояка... "Что-то не то с парнем", - успел подумать водяной, и лишь тогда заметил, что князь-то уж и клинок обнажил, и на коня взлететь успел соколом – не растерял удаль-то. А князь песчинки из рукава бросил – стали песчинки бойцами тяжелодоспешными...
- В чём дело, князь?
Князь не ответил – летел прочь от берега, но не как от врага бегут, а как в жар да в полымя битвы кидаются рубаки-умельцы, подбадривая себя покриком-посвистом. И песчаная дружина самумом неслась следом. Только что это с теми, кто в последних рядах?
- Песок сыплется, - удивлённо произнёс водяник. И впрямь – сыплется. Только песок и остался от последнего ряда нечеловеческой дружины. Прочие же держались – и поспешали за своим вождём-создателем навстречу невидимому отсюда врагу, которого учуял князь – прирождённый воин и защитник. Вслед за князем бежала дружина, врагу навстречу – и прочь от приближающегося к берегу плота с двумя приплывцами на нём, с одним из которых явно было что-то не то...
"Что ж там за напасть такую почуял князь? Хоть бы предупредил! Да и эти двое – что от них ждать?".
- Русинка! В дом!
Дочка удивлённо округлила глаза – мол, чего страшиться? Князь-опора без страха оставил их наедине с приплывцами, так чего ж бояться? Но послушалась. Тоже в своём роде чудо – когда она его так слушалась запросто в последний раз? Разбаловал...
Разбаловал. Дух не успел перевести – дочка уж снова снаружи, да ещё с луком в руке – сама придумала, только просила отца натянуть, пока сама руку не набила, стрелы пуская с ветром вперегонки.
- Шальная девка, - произнёс водяник, недобрым словом поминая сбежавшего куда-то воеводу. Воеводе, похоже, понадобятся недобрые слова там, куда он помчался, про страсть свою позабыв...
- Здравствуй, хозяин, - произнёс один из тех, что были на плоту. Молодой который.
"Что-то не так", - подумал водяной.
- Здравствуйте, гости. С чем пожаловали? По делу или просто словами перекинуться?
Парень пожал плечами и извлёк меч из ножен.
- Может, и перекинемся...
Русинка натянула до уха тетиву, водяник поспешно перебирал в уме верные слова... Слова были мертвы и непослушны. Вода не отвечала, молчала вода...
- Душа, - вдруг произнёс спутник молодого. – Душа... Не упусти её, Любень...
Спущенная с тетивы стрела легла на землю, рассечённая едва ли не ровно вдоль.
- Не упущу, - улыбнулся парень. Неожиданно улыбнулся, хорошо так, светло, по-доброму...
***
Встретиться лицом к лицу, посмотреть глаза в глаза – и узнать её, кого искал, кого ждал, кому навстречу шёл. Встретиться – и обо всём забыть, обо всём, что было, и что есть, встретиться – как душу обрести, и свою навеки потерять. Встретиться – чтоб сердцу биться в такт с сердцем той, которую искал, с сердцем той, которую нашёл там, куда все эти годы шёл. И быть узнанным – застыть в её глазах, и в свои глаза её принять, чтобы уже больше не терять...
- Грозна ты, красавица, - сказал тот из приплывцев, который постарше. – Только не в ту сторону стрелы мечешь.
И водяник, и дочка его разом обернулись – к той напасти, против которой обнажил меч молодой приплывец.
- Меня Любень звать, - произнёс он, подходя к девушке.
- А я – Русинка, - улыбнулась суровая воительница, окуная парня в омут взгляда – не вынырнуть, не вырваться.
"Чудо", - подумал водяник.
"Чудо", - подумал спутник парня.
И впрямь чудо – похожи были эти двое. Будто рождены друг для друга. Как два конца у палки, две стороны у монеты – вроде и разные, а друг без друга не могут быть...
Но водянику было сейчас не до любования этой парой, да и самим им – тоже.
К берегу летел-бежал шум, подгоняемый порывами ветра. Подбежит, резанёт слух далёким криком да звоном стали, напугает – и назад. Мол, всё ещё там, но скоро и досюда доберётся. А вскорости шум осмелел, и уже не отбегал прочь, а поселился здесь, обосновался и начал расти. И звон, и вопли, и стоны, и топот, и грохот звучали уже непрерывно, разбивая тишину, прогоняя спокойствие...
- Что там? – спросил водяной у пришельцев, внутренне зовя послушную раньше реку. Река молчала – журчала, плескалась по-своему, сама себе – но не отвечала на Слова.
- Не зови, - посоветовал старший из приплывших по реке, догадавшись, что делает зеленобородый хозяин. Или о своём о чём подумал.
Вслед за шумом появилась и отставшая ненамного битва. Лютая сеча, злая. Клинки молниями сверкают, крики боевые громом грохочут. Падают один за другим бойцы – как подкошенные. Уходит земля из-под ног одного, другого – и не всякому становится пухом.
- Что там происходит? – снова спросил водяник, узнав князя-защитника в самом сердце схватки.
- Смерть там... Куда? – закричал старший из гостей вслед молодому. Но молодость остановить – всё равно, что реку вспять повернуть, ветер в поле загонять...
"А ведь поворачивал же когда-то, - вздохнул водяник. – И таких знал, которые ветер ловили".
А парень бежал – очертя ли голову, или же голову сломя? Да и в словах ли дело?
Нападавших было не так уж и много, но вот оборону державших всё меньше становилось – чем ближе к берегу теснил их враг нежданный, чем ближе подбегал парень с мечом... Мир их праху, прах их – миру. И ведь, правда – прах. Пылью, песком рассыпаются могучие защитники...
А вождь нападающих смеётся, крутя клинками в обеих руках, нанося удар за ударом старому князю, получившему-таки свой шанс показать себя перед водяниковой дочкой во всей красе. Люто рубится старый воин, любо-дорого посмотреть – и не скажешь даже, что он в первую очередь всё-таки маг. Да и чем не чудо то, как орудует он мечом? Чудо – голову можно потерять от восторга да удивления. Только и противник ему попался не из последних – из первых бойцов. Из двоих первых – один. Две руки у него, две души в нём – и не ведает в бою одна душа, что творит вторая, и не знает правая рука, чем занята левая – каждая сама за себя. За двоих рубится злой пришелец, за таких двоих, из которых каждый дюжины стоит, да против сотни устоит. А ведь и за спиной у злодея – добрая дюжина бойцов. Добрая... Как полюс, от которого во все стороны – зло... А за спиной у старого рубаки – лишь песка кучи, да помощник нежданный – успеет ли ещё добежать?
Успел. Да не один – обгоняют парня стрелы, расчищают перед ним дорогу, вестниками летят, яснее слова всякого твердят: "Прочь с пути!". А кто не отошёл в сторону – сам виноват. И парень рубит от плеча, рубит до седла, рубит... А кто не отошёл в сторону... Кто виноват?
- Души-то какие распалённые, раскалённые – как с печи снятые, - непонятно бормочет старший спутник странного парня. – Их бы с пылу, с жару по дешёвке и купить. Каждому дать, чего просит – славы в бою, силы, умения великого – душу за милую душу отдадут. И погибнут со славою, боевым умением блеснув, без толку жизнь отдав...
Странные слова говорит – не поймёшь о чём, в толк не возьмёшь, кому. А потом вдруг как-то странно задёргал лицом, по груди себя хлопать стал – у самого сердца, а после и вовсе сел, начал пятки себе чесать – будто важней забот сейчас нет.
- Душа, - шепчет. – Пропала душа...
А потом глянул на хохочущего воина-двуручника, да и бросился туда. Как в омут с головой бросаются, как с обрыва шагают, как сжигают за собою мост...
Не стал водяник удерживать странного гостя. Пусть потешит душу... Только куда ж он без оружия-то?
Но, видно, не нужно ему оружие. Сразу видно, что не нужно. Да и жизнь ему, кажется, стала вдруг не важна и не нужна – не бережёт, не хоронит, будто сам себя похоронил.
- Отдай душу, Ратобор! – кричит.
А тот, с двумя мечами, только хохочет. И достав-таки до горла старого князя острием меча, хохочет. И опрокинувшись наземь со своего скакуна, хохочет. И хохочет, и хохочет, и хохочет...
***
Только что, вот-вот, вдох назад было тесно и шумно на берегу. И вдруг – тихо, пусто. Дюжина трупов, кучки песка, лужи крови – и тишина. Мёртвая тишина...
Хохот. Как рвут жадные руки насильника ненадёжную защиту платья на девке – с треском разорвал пополам тишину хохот Ратобора. Что ж за тело спрятано под тканью?..
Ан, не девка беспомощная скрывалась за узором кружевным, нитками, злобной силой разорванными...
Любень помнил, как учил его драться прозванный Врагом – теми прозванный, кто не сумели быть его друзьями. Учить учил, а никогда не бил по-настоящему. Если бьёшь, говорил, то бей насмерть. А иначе – зачем? Вот так и шёл он сейчас, всеобщий Враг, к спешенному Ратобору – то ли насмерть бить, то ли просто на смерть. Как ходят идущие на смерть? Мягко, как во сне, как сквозь сон, сквозь жизнь – прожитую, выжатую...
Шаг за шагом, ещё шаг...
- За что убивать друг друга будем?
- За душу. Так отдай – или сам выну.
- Сделка состоялась, Враг, - улыбнулся Ратобор.
- Враг? – переспросил его учитель Любнев. – Я тебе враг, ты мне – враг...
Не договорил – всё, что хотел, то сказал. За дело!..
Вихрем-смерчем взвились клинки в руках Ратобора. Маг? Воин? Кто в первую очередь? Подойди поближе, присмотрись.
Не брал в руки оружия привыкший от рождения к имени Врага, впервые назвавший врагом другого. Друга? Тень свою? Отражение в зеркале?
Как идут на смерть? Вот так и идут – бросаются как в омут головой, как с обрыва шагают, как на меч ложатся.
Если ждёшь – то насмерть. Всего себя вложи в этот рывок, выложи устремившемуся навстречу клинку, как на ладони, сердце, рядом с которым уже нет души...
- Мир тебе, враг мой... – прошептал, закрывая глаза, тот, кто привык от рождения к имени Врага. – Мир тебе, Враг...
Ухнул от усилия тугой лук, разрезая воздух стрелой. Ухнул от усилия – потому что знал, что будет бессилен...
- Враг! – сквозь зубы, как сплюнула стреле вслед, прошептала дочка водяника.
- Враг... – произнёс с сожалением Любень, опуская меч, сам на колени становясь, так и не зная, чьё имя назвал – убитого или убийцы?
- Враг, - согласился убийца, и засмеялся, закинув мечи в ножны за плечами, подняв к небу лицо, словно смеясь над небом. Над небом, над всем, что под ним, просто – над всем. – Я – Враг. Вы правы, дети...
Он не смеялся больше. Когда ты – над всем, до смеха ли?
- Я Враг, - повторил он. – Как полюс...
Словно ужаленный, вскинул изумлённо голову Любень, глядя в глаза убийце, который вроде и не смеялся больше - но такая насмешка...
- Он стал тебе другом, Любень. Поэтому он перестал быть Врагом – и я стал им. Врагом. Тебе. Миру. Всему. Как полюс...
Любень ещё долго смотрел ему вслед, глотая пыль из-под копыт чёрного как смоль скакуна, глотая слёзы из-под собственных ресниц, глотая новую боль...
"Он стал другом тебе, поэтому перестал быть Врагом. И я стал им".
- Но зачем мне враг? – закричал он вслед удаляющемуся топоту. Только пыль осталась. Пыль и слёзы.
Зачем Враг тому, кому нужен Друг?
- Зачем мне враг?
И тишина в ответ. Или нет? Кто здесь остался из дружины бывшей Ратоборовой? Воин ли это? Что он здесь делает? Почему он здесь?
- Потому что ты выродок, братишка. Ублюдок! Ты!.. Из-за тебя!..
Не голос – огонь шипит, угли раскалённые, водой обиженные. И идёт на брата бесталанного, на девчонку, что с ним рядом стоит.
- Выродки! – гудит пламенем в горне Горень, шипит железом раскалённым в воде родниковой, воздухом в лёгких кузницы – мехах. – Выродки!
Видно с миром что-то не то случилось, раз пошёл брат на брата. Видно...
Чудес не бывает на свете. И во тьме их не бывает. Мир без чудес – плохой ли мир? Но ведь и самый плохой мир лучше хорошей войны. А чудес не бывает. У любого об том спросите.
А если и случится что...
Выплеснул Горень-огневик, огневика и огневицы сын, из очага вынутый, выплеснул свой гнев, злобу, ярость, вылил – как душу излил. Живым огнём обратился, самим собой стал, каким был, каким увидела его старая повитуха в очаге, откуда на свет вывела, как из чрева матери. Струя пламени – чистого, живого, злого, жалящего, обжигающего, беспощадного – рванулась к тому, кто разрушил его мир...
А навстречу огню поднялся меч. С руновязью на клинке – "Мир да Любовь". С живой душой внутри – последнего чудо-мастера душой, в Дело жизни вложенной душой кузнеца Окола.
Встретились сталь и огонь – как отец и сын. Да не как – а так и есть. Приняли друг друга в объятия, слились воедино...
Навсегда остался на правой ладони у Любня ожог – словно руны на коже...
Мир да Любовь...
***
Водяник долго смотрел вслед уплывающему вдаль по дороге-реке плоту. Долго смотрел – пока плот не стал точкой. Так и смотрел в одну точку. А в той точке – дочка. Не одна – и хорошо... Хороший парень этот Любень.
Долго смотрел в одну точку старый водяник – так смотрят мертвецы. А плот всё плыл и плыл. А что плыл против течения – чудо? Так ведь не бывает чудес – у любого спросите, вам каждый ответит...
Но плот плыл. И не против течения – говорил же водяник, что может реку вспять повернуть.
Последнее чудо. Самое последнее...
***
Где-то посреди самой главной из рек, той, что течёт через весь мир, стоит остров. День на том острове сменяет ночь, и ночь сменяет день. Раз за разом – как и должно быть. Так и есть. А как иначе?
Говорят, на этом острове живут боги. Говорят, их только двое – парень и девушка. Говорят, они любят друг друга и только об этом друг другу говорят. Говорят ещё, что в груди парня бьётся не просто сердце – бьётся в той груди Сердце Мира. А у самого Сердца – Душа? Конечно, душа. А в сердце – любовь. Мир да любовь...
***
Я – Враг. Знаете, как Северный полюс, от которого во все стороны – юг. Так и я – как полюс... Холодно здесь. Поэтому иногда я покидаю свой полюс – но сам полюсом остаюсь. Враг всему, зло само в себе...
Не хотите продать мне душу? Я многое могу вам дать взамен, очень многое. Что? Чудес не бывает? Зря вы так – ведь когда-то было всё иначе. И когда-то ещё будет.
Я – Враг. Я не могу быть кому-то другом. А если вдруг стану – мне на смену придёт другой, которому я отдам свою душу, как вы отдаёте мне свои. Именно так я её и получил. Так и отдам – даже не заметив сразу, что отдал. И мир изменится. Новый Враг новому миру...
Я мечтаю добраться до сердца этого мира. Ведь там, возле самого Сердца – Душа. Душа Мира. Моя Главная Сделка. Но сам я туда не доберусь. Я жду, пока появится тот, кому я стану другом. Сам того не желая...
Так уже было. Так будет снова. У мира будет новая душа – и новый враг.
Я жду. А пока – не продадите ли мне свою душу? Я много чего могу предложить...
Я жду того, кто совершит чудо. Чудо, которое чудо не потому, что ничего чудесного в нём нет – как это было в последний раз. Нет, я жду того, кто совершит Чудо – которое чудо потому, что оно чудо, потому что оно то, чего не может быть...
Я жду, когда всё снова станет таким, как было, таким, каким быть не может.
А пока – чудес не бывает. У любого спросите.
Повесть вторая. Часть первая. Тьма кромешная
Не люблю эти разбитые в кровь лица поверх разодранных в кровь душ. Да, иногда бью сам, часто наблюдаю, как это делают другие, но – не люблю. Не противно – жалко. И их, и себя. Потому что и они, и ты сам от этого только хуже делаетесь. Когда у тебя разбито до неузнаваемости лицо – ты стал хуже, когда у тебя разодрана в клочья душа – ты стал ещё хуже. Испытания не делают лучше – только хуже. И тебя, и тебе. Это про них. А мы? Когда ты сделал кого-то хуже – что ты сделал с собой? Уж лучше не стал, наверняка. Некоторые привыкают – почти все. Я тоже со временем привыкну. Но не сейчас – не люблю…
Разбитое лицо было красиво. Не потому, что шрамы украшают мужчину – никого они не украшают, да и не было пока ещё шрамов – так, синяки во всё лицо, да кровь на губах и под носом. Нет, лицо было красиво само по себе, и даже усилия младших дознатчиков бессильны оказались это изменить. Хорош был парень собой. Жаль только, что скоро это "был" останется на его лице навсегда. Но пока он ещё был хорош. И не только лицом – сойтись с ним зимой один на один на льду Спорища я бы не хотел. Но теперь этого можно не бояться – зима не скоро, а парень здесь. И скоро от него останется только "был". Даже жаль.
Смотрит мимо меня – в угол смотрит. Допросы постарше зовут тот угол кто "пятым", кто "красным" – все смутьяны, попадая к допросу в палату, туда глядят. Почему – никто не знает – нет в том углу ничего особенного, вообще ничего в нём нет. Так, две стены встретились… Но смотрят, словно ищут чего или ждут. Пятый угол. Красный…
Русый волос, длинные тёмные усы, синие небу на зависть глаза, белая кожа – та, про которую говорят: "кровь с молоком". Молока там теперь осталось чуть…
- Досуг! – кричу. – Где бумага?
Досуг мечется по палате, едва не опрокидывает в стараниях лавку, наконец, достает с полки ларь с бумагой, тянет мне. Ждёт.
- Пшёл вон!
Не люблю досугов – что за кромешники такие? Принеси-положь. Смотреть противно. А с другой стороны – завидую им даже, они ведь пока ещё не такие как мы. Жаль, что пока только. Принеси-положь – неплохо, когда речь о бумаге, перьях да мышах писчих-писклявых. Когда начинают приносить да класть смутьянов, когда обвыкают – переходят в догляды, доносы, догоны, а то и в допросы… Сам я в досугах не ходил – из догонов начинал, а до того в стрельцах ходил – пока не появилась кромешина. Пришла же блажь царю-батюшке в голову, людям честным во благо!
Мир да любовь!
Снова смотрю на смутьяна. Чей же ты сын? Скольких ты лет? Захочешь ли говорить или ломаться будешь? Здесь не тупые догоны – здесь ломают от души, до души ломают…
- Как звать? – спрашиваю, едва досуг оставил нас наедине.
- Любень…
Губы едва шевелятся, глаза и вовсе замерли на пятом-то углу.
Любень. Имя-то какое! Кто ж такие даёт?
- Какого рода-звания сословия?
- Сын я купеческий. Сам купец верхней гильдии. Отца своего сын – купца Спиридона.
Говорит – хорошо. Послушаем, запишем. Бумага шуршит в нетерпении, напоминая о себе – да я и не забыл. Достаю из лубка писчую мышь, тыкаю в горло серой заострённым наконечником пустотелого пера, выбирая из ещё живой твари кровь, потом кладу в соседний лубок тельце – крови одной мыши хватит едва на лист, а то и меньше.
Парень дёргается, когда я втыкаю перо в зверька. Вообще-то, это можно было сделать и заранее, но я нарочно показываю допрашиваемым смутьянам, куда они попали. Здесь не купеческая лавка, здесь – кромешина. И я – кромешник. Один из лучших допросов, в недавнем прошлом – лучший из догонов.
Мышь ещё пару раз дёргается, прежде чем замереть насовсем, и глаза купеческого сына вновь ищут спасительный "пятый угол". Они все смотрят туда – именно потому, что там ничего нет. Смотреть на то, что стоит в прочих углах допросной палаты, неприятно даже мне – невольно думаешь, каково же тем, кто в эти механизмы не взглядом, а руками-ногами попадает.
- Когда пойман?
- Седьмой уж день пошёл…
Седьмой день. Не люблю чужие дела – своих хватает с головой. Чтобы провести дознание – две седьмицы. Первую седьмицу дело купеческого семейства было у старика Сивоуса – теперь Сивоус сидит в яме по соседству со Спиридоном, сыном его Любнем и прочими причастными… А дело – у меня. Сивоуса я допросил в первую голову – интересно было, как поведёт себя кромешник, очутившийся на месте смутьяна. Неприятное оказалось зрелище… Потому хорошо, что Сивоуса мне до конца дознания видеть уже нет нужды. Всё, что надо было, я услышал, а больше – ни видеть, ни слышать не желаю.
- За что брали тебя, Любень?
- За белы руки, за широкие плечи, - неожиданно нагло улыбается он и впервые смотрит мне прямо в глаза. Сивоус-то не так допрашивал – тот сразу с мордобоя начинает. Я же – со слов. Не все понимают.
Не спеша выхожу из-за стола, три шага к табурету, на котором сидит купеческий сынок – и бью носком сапога ему под дых. Когда, согнувшись, он валится вперёд, на пол, пинаю под рёбра. Беру за волосы, к себе лицом поворачиваю – пусть увидит.
- Любень, говоришь, тебя зовут? А меня – Любомир. Слыхал про такого кромешника?
Вижу, что слыхал – про меня многое говорят. И кровь с молоком купеческой кожи, несмотря на вновь выступившую кровь под носом, всё же больше на молоко похожа делается. Теперь он начинает бояться. Это правильно. Правда, я теперь не в догонах, где славу себе наживал, но и как допрос успел слухами обрасти, будто ель – иглами.
Поворачиваюсь к парню спиной и возвращаюсь за стол. Только у меня допрашиваемые сидят без цепей и пут – и со мной наедине. Я не боюсь – боятся меня. Да и мне, если по правде, так-то спокойнее. Вот Сивоус всегда работал с дослухом да с досугом – ляпнул лишнего, дослух, где надо, повторил, досуг подтвердил. И сидит теперь сам Сивоус в яме с каменными стенами, через стенку от тех, кого допрашивал. А допрашивать их теперь мне – и Сивоуса, и купцов этих.
- За что брали?
- Отец над порогом лавки хитрые знаки нарисовал – не хочет человек, а зайдёт. А зашёл – там уж наше дело, чтоб без покупки не ушёл…
Кровью писать неудобно. И кто придумал мышей писчих завместо чернил кромешникам использовать? Раз уж надо – сделайте чернила красными. Нет же – чтоб только кровь. А мыши-то здесь при чём? У допрашиваемых бы и брали… Шучу я. А ведь кто-то, тот же Сивоус, кстати, всерьёз предлагал…
- Откуда те знаки взяли?
- Отец говорит – от деда.
- А дед?
- А дед умер…
- А дед откуда те знаки узнал? – спрашиваю немного тише – так намного страшнее. Кричат те, кто сами боятся – пусть кричат те, кого допрашивают. А те, кто спрашивает, могут спросить и шёпотом. Так гораздо страшнее.
- Говорят, бабка ведуньей была прирождённой. Сама догадалась.
- Подойди, - говорю.
Парень отрывает взгляд от "красного угла", а зад - от табурета.
- Дай руку!
Два пальца сломаны, кисть явно вывихивали и вправляли снова – Сивоусова работа. Последняя.
Я не стал прокалывать ему палец пером, как нынче многие начали делать – просто обмазал мышиной кровью и приложил к бумаге. Вот и всё – и подписи не надо, а то мало ли что может черкнуть на бумаге смутьян, когда у него бабка ведунья прирождённая, сама до рун притяжения додумавшаяся.
- Досуг! – кричу.
Как из-под земли выскакивает этот молодец, чтобы увести Любня назад в яму.
- Приведи самого купца. И подготовь грамоту на задержание всех купеческих известных и неизвестных родственников до пятого колена. Мир да любовь!
- Мир да любовь! – отзывается досуг и спешит увести купчонка.
Бабка – это второе колено. Плюс три. До пятого… Кого-то ждёт рудник, кого-то – огонь… Мир да любовь в царстве, тишина до покой.
Странно, что ведьмаков предают огню. Они ведь разные бывают, некоторым огонь – что дом родной. А кому и слуга верный и послушный. Приходилось мне ещё в догонах ловить огневика старого… До сих пор жуть пробирает, да мороз по коже, когда на костёр смотрю. И небольшой ведь костерок-то был, погас почти…
- Я привёл купца! – вырвал меня из дыма воспоминаний досуг.
- Давай его сюда. А сам беги грамоту готовь – и сразу к старшему догону.
Стоит, ждёт, не уходит.
- Мир да любовь, - говорю.
- Мир да любовь! – отвечает и пропадает за дверью, пугая топотом коридоры.
А купец Спиридон сразу же взгляд в "пятый угол" роняет.
- Посмотри на меня, купец.
Смотрит. Я с полувзгляда понимаю, что он думает обо мне. С полувзгляда – потому что правый глаз-то у него заплыл после Сивоусовых вопросов, и видит он сейчас только левым.
- Что за руны ты чертил, купец?
- Не боишься, кромешник?
Вспоминаю огневика с его костерком. Боюсь ли? Наверное…
- Показывай, - и перо с бумагой подвигаю.
Я и не думал, что это так просто. Всегда удивляюсь, когда своими глазами вижу.
- А если я их нарисую? – спрашиваю, поднимаясь со скамьи, поближе подходя к листу бумаги в руках у купца – не потому, что хочу подойти, а потому, что не подойти не могу…
- Попробуй, кромешник…
Пробую, не обижаясь на насмешливое "кромешник". Один к одному срисовываю руны и поворачиваю лист к купцу – сидит как сидел, только улыбается. Отношу листок в "пятый угол", два шага назад, оборачиваюсь, смотрю – не тянет.
- Почему? – спрашиваю, снова подходя к своему столу, на котором лежит листок с рунами, начертанными купцом. Даже свой листок забываю из "пятого угла" забрать – так к столу спешу.
- Это в крови, - отвечает.
- В твоей или в моей?
Пожимает плечами. Иду в угол за своим листком, а после рву оба и сжигаю над свечой. Вот только знаки я запомнил – получше многих доглядов.
- Откуда узнал про них? – киваю на утекающий в щели потолка дымок.
- От отца.
- А отец?
- А отец умер.
На этот раз я не стал говорить тише – потому что о смерти купец сказал не так, как его сын. Это не была попытка пошутить, это была попытка не заплакать. В голосе много чего можно услышать, уловить – и я это умею. Так, что дослухи иногда завидуют.
- От чего он умер?
- Не те знаки написал.
Вот теперь я чуть не вздрогнул. Но "чуть" не считается.
Мало ли что может черкануть на бумаге смутьян, у которого мать прирождённая ведунья…
- Досуг!
Дверь отворилась с радостным скрипом, будто ждала моего крика. Хорошо бы, если б только дверь и ждала, а то ведь… Не дослух ли этот молодой? Рядом со мной? Проверяют после случая с Сивоусом? Ну да ладно…
- Грамоты готовы?
- Да, - протягивает он мне кипу бумаги, на каждом листочке, прочитав скоро, ставлю оттиски своего перстня-кромешня – пёсья голова, да метла с саблей перекрещенные в круге солнечном с расходящимися лучами.
- Уведи этого – и сам живо ко мне. Я буду у конюшен догонов. Едем с ними смутьянов вязать.
Мальчишка радостно вскидывается – вот оно, дело!
Купца едва не бегом уводит…
Хороший лицедей или просто обычный мальчишка до службы рьяный не в меру? Хотя, мне-то чего бояться? Я же не Сивоус. В допросной палате я остаюсь один на один с допрашиваемыми смутьянами.
***
Весело на свадьбах, шумно, людно. Верно говорят, что если на свадьбе не гулял, то, считай, и не жил. Особенно, если на своей…
Женит воевода Поволок сына Святовзора, радость у воеводы в доме. Мамки-няньки, жена воеводина, прислуга вся уже месяц поди, как готовили терем к празднеству. Гусляров, скоморохов с царского двора звали-приглашали, кушанья-вина из заморья-загорья, дальнего чужеземья заказывали-везли, наряды у лучших портных пошивали. Да и у себя по сусекам-то поскребли. Земли-то у воеводы за малым не столько же, сколько у самого царя-батюшки, а друзей-товарищей боевых да верных и поболе будет.
И вот привезли невесту – купца первой гильдии дочь Милану, первую красавицу, как говорят, во всём царстве-государстве. Да и не врут, наверное – кто глянет раз, сразу и согласится.
Гостей одних понаехало – дюжина дюжин, если только званых считать. А прочего люда – дворовых, прислуги да и просто пришлых да незнакомых, что мимо шагали, да на огонёк зашли, на шум завернули – и вовсе не счесть. Никого не гнали, всех привечали – если уж радость, так делись ею от души. А у воеводы широка душа – уж пошире, чем у царя-то батюшки…
Трещат столы от блюд с яствами, гулко ходят полы под пляшущими, лучшие музыканты бьют в бубны, дудят в дудки, звенят струнами да голосами тешат люд честной, крики, песни, здравицы раздаются без умолку.
Захмелел слегка воевода – и не столько от мёда душистого, вин заморских да горилки местной – от гордости да радости. Вона сын-то каков – богатырь, красавец, удалец. И невеста хороша – все завидуют.
Ох как встал воевода из-за стола дубового, хлопнул себя ладонями по красного бархата шароварам, пошёл вприсядку – не все молодые так сумеют. Хлопают гости в ладоши, подбадривают-подзадоривают Поволока.
- Эй, музыканты! А ну шибче играйте!
И играют шибче – не отстаёт воевода от задорного ритма. В пляс как в битву…
Выхватил воевода шаблю верную да вострую, да и показал, как плясали в его молодость богатыри. Не шабля – молния в руке у плясуна! Куда седина делась из усов да чуба? Да и была ли седина? Гости только охают – чуть не моложе сына воевода выглядит-смотрится. Где морщины на лице, где ломота в костях?
Веселиться – так от души!
- А ну, посторонись-ка, батька!
Пошла плясать губерния, ох, мать моя целинная!
Дивятся гости хозяину и сыну – два ли Поволока пляшут, два ли Святовзора?
Захмелел воевода – от праздника-радости закипела кровь-молоко, ударила в голову покрепче мёда да вина зелена.
Хорошо воеводе – пусть и всем будет хорошо!
Припустил Поволок – и вприпрыжку, и вприсядку, и с разворотом хитрым, и на руках, и на ногах. Да с присвистом молодецким, с притопом да с прихлопом, с покриком удалым…
Как бы ни было в доме радостно, а беда на порог – ворота отворяй. Не отворишь – сама войдёт непрошеная да нежданная.
Тихо скрипнули двери дубовые на петлях железных, не все и заметили сразу нового гостя, а кто заметил, потупились, нахмурились, улыбки с лиц стёрли, на пол уронили.
Хорош кафтан на госте – чёрный заморский бархат, золотом подбит да подшит. Шаровары – даже ночи чернее, сапоги блестят-сверкают-лоснятся эфиопами чумазыми, да звенят тихонько серебряными шпорами-звёздами. Шабля длинная с дивной рукоятью, самоцветами украшенной, у гостя на поясе, пищаль самострельная из-за ремня торчит, сумка-пороховница на боку приторочена. Видно, что воин гость новый – чего ж хмурятся заметившие его гости? Тронул гость воротник меховой, кашлянул в кулак, шапку снимать-ломать да в руке комкать не стал, а крикнул так, чтобы все услышали, даже кто мертвецки пьян:
- Мир да любовь, люди добрые!
Стихли гусли да бубны, умолкли песни – будто поперхнулись чем певцы. Замерли испуганно весёлые только что гости, переглянулись молча…
Охнул воевода Поволок, разом старясь, повернулся к новому гостю незваному, успев услышать, как всхлипнула молодая невеста сынова за спиной.
- Мир да любовь, воевода, - молвит гость.
Потянулась воеводина рука за шаблей, брошенной недавно в ножны…
Усмехнулся только гость.
- Если хочешь, можем и так. Но лучше иди за мной сам. И вы все, гости дорогие, собирайтесь…
Гулко ухнул воевода, бросаясь к чернокафтаннику с шаблей наголо, да голову очертя. И в бой – как в танец. С присвистом, с прикриком…
Гости шарахнулись по углам, кое-кто схватился за оружие…
А через миг в просторном тереме стало тесно от чернокафтанников – все как на подбор – в рост, в ширину плеч, в суровость лиц, в скупость и уверенность движений. Да и твердят все одно и то же:
- Мир да любовь! – и шаблей поперек лица особо ретивому из гостей.
- Мир да любовь! – и кулаком пудовым с размаху – так, чтобы кости затрещали-хрустнули.
- Мир да любовь! – и веревки с петлями на концах охватывают руки-ноги строптивым.
- Мир да любовь…
Только первый из гостей не спешил выхватывать шаблю да размахивать кулаками. Как стоял, улыбаясь, так и глянул в глаза воеводе, раскрасневшемуся от хмеля радости недавней, от боли горести нежданной… Выпала верная шабля из руки Поволока, ударилась с жалобным стоном об пол.
- Почему сейчас? – спросил воевода у чернокафтанника. И махнул рукой, не дождавшись ответа.
Усмехнулся снова гость, поправил меховой ворот кафтана, лихо сбил на затылок того же меха шапку.
Собачьего меха.
- Работа у нас такая, воевода, - сказал он. – Собачья работа, - добавил, поднимая и любуясь шаблей Поволоковой.
- Мир да любовь! – раздалось со двора запоздало.
Мир да любовь.
На дворе ждали подводы, телеги, сани – и те, на которых собрались гости, и другие – чёрные, как смола, запряжённые вороными же конями. Вот такой вот невесёлый свадебный поезд.
- Всех? – спросил воевода у собачьего ворота.
- Всех.
- За что?
- Мир да любовь, - вот и всё, что услышал в ответ старый рубака, от чего, казалось, постарел ещё сильнее.
Мир да любовь.
***
Хороши кромешные пиры. Не пир – чума! "Не чума – лекарство от чумы", - скажут кромешники. Лекарство ли, чума… Пир на весь мир, с миру по нитке, с сусеков по крошке, с ряженого рубаху, с голого – кожу…
Во главе стола сам царь-батюшка – отец кромешины, борец с крамолою. Чёрен кафтан на отце, но светел его лик, да радостен крик.
- Честь да хвала вам, молодцы! – кричит.
- Мир да любовь! – ловят крик его, да в ответ кричат молодцы.
Все – как на подбор. Да не только как – кое-как даже в ополченье не берут, а в кромешники из тысячи одного выбирают, да не кое-кто, а люди знающие.
На кромешных пирах шумно, как на свадьбах весело. Да и чем не свадьба? Венчается царь-батюшка с правдой-матушкой, да чистоту-истину в дочери берёт, за которых борются, живота не щадя, дети его чернокафтанные.
Хорошо дитя, да не дитя уж – детище! Детина. Опора и защита, сила и слава, вера и правда…
- Мир да любовь! – кричат сотни голосов. Не без того. Даже того только и ради учреждена царем Кромешина. Мир да любовь в царстве. Слово и дело государево.
Никого чужого на пиру, окромя молодцов чернокафтанных.
Никого – кроме…
Кончилась седьмица – созваны на пир лучшие из лучших, да молодые приглашены – прислужить, проникнуться, к чему стремиться узнать. И ведь будут стремиться. И места займут за столами дубовыми нынешние досуги, став догонами да допросами лютыми.
Богаты кромешные вотчины – и землёй, и хлебом, и лесом, и рудой, и зверем, и людом. А свыше всего – солью богаты в кромешину-то списанные вотчины. Вот и сидит соль земли за столами богатыми в кафтанах чёрных после дел праведных. Соль. Солона кровь, солона слеза – и работа солона у кромешника. Солью и кормятся…
- Что не весел, Любомир-допрос? – спрашивает сосед-догон. Собачий ворот дыбом стоит, словно у живого зверя-то на холке, звериный блеск светит в глазах спрашивающего. Звериные глаза – собачья в них преданность да верность хозяину, да первородная волчья злая сила с яростью скрыты во взгляде том.
Моложе вопрошающий Любомира – на мало, но моложе. И – нет-нет, да блеснёт зависть во взгляде догона, уважительная зависть, как у молодого самца в стае, не могущего пока загрызть матёрого вожака. Так и будет сверкать зависть – пока не сможет. И ведь сможет, и ведь скоро. Уже сейчас улыбка оскалом кажется… Или просто улыбается он так – через силу?
- Да вот думаю, Бореслав-догон, - медленно, словно нехотя, глянет на соседа, медленно, словно выцеживая слова, произнесёт знаменитый допрос Любомир. – Вроде для искоренения огнём и мечом, словом и делом крамолы нечистой, смуты поганой мы созваны царем-батюшкой. И ведь бьёмся, не покладая рук, себя не щадя – а всё больше смуты вокруг становится. Не было бы нас – и нечистых, кажется, было бы меньше…
- За наш счёт, хочешь сказать, взросли числом темники? – хмыкнул Бореслав. – Нами пополнились?
Темники – так зовут нечистых смутьянов. Тьме служат, тёмные слова говорят, тёмные дела творят… Темники.
- Мир да любовь с тобой, догон! – отмахнулся рукой от чужих речей Любомир. – Не кидайся словами попусту – вылетят, не поймаешь. Залей хмелем душу, утопи слова глупые!
- Мир да любовь! – послушно выпил догон вина, глядя на настороженно смотрящих в его сторону соседей. – Мир да любовь! – и кубком об стол. И смеясь пьяно, из-за стола встал, да пустился в пляс лихой…
Хмур Любомир-допрос, не весел на пиру кромешном. Откуда так много темников объявилось на белый свет за шесть лет кромешины? Не переводятся числом – множатся только. Жги их огнём, железом руби, в рудники ссылай – а всё больше их становится. Где скрывались, из каких нор вылезли? Может, пришлые? Чужеземцы?
Лихо пляшет в кругу товарищей звероглазый догон Бореслав, хмель гоня. Хорошо пляшет. Но перед глазами – не раскрасневшиеся лица верных друзей-чернокафтанников. Воевода Поволок перед взором стоит, в плясе молодость вернувший, седину с морщинами с лица стёрший на свадьбе сына Святовзора.
Завидно Бореславу – выть хочется псом от зависти к чужой радости, пусть и оборванной на середине, растоптанной чёрными сапогами догонов кромешных.
Завидно – но верен как пёс Бореслав. Хоть гони, хоть бей хозяин – верен. Зови, ласкай его чужак, дары сули несметные – лишь хозяину должен быть верен пёс. И кромешник.
Собачья работа. И жизнь такая.
И пляшет в забвении хмельном догон Бореслав, не глядя вокруг, не слыша смеха-радости…
Потому что нет смеха и радости-то. Мир да любовь…
Выть хочется.
Но не воет Бореслав – пляшет.
И не радуется Любомир – думает.
Хороши пиры кромешные. Не пир – чума! Пир на весь мир – и царь-батюшка во главе стола.
***
Не радуется допрос Любомир – думает. Горько думает – словно горькую пьёт. Хочется поморщиться, заорать хочется беспричинно-безрадостно.
- Мир да любовь с тобой, купец верхней гильдии Спиридон.
Не ищет взглядом пятого угла купец. Глазами глаз ищет, человека в тебе увидеть хочет. Не выйдет у купца – не увидит. Кромешник ты. Кто угодно – кроме человека с его жалостью и слабостью… С любовью. Мир да любовь требуют отдать себя всего для их поддержания, всю любовь свою без остатка из души отдать-выбросить, на других разделить, а за мир – воевать надобно. Война это – так что напрасно купец ищет в твоих глазах человека. Тьма там кромешная, в зрачках укрытая…
День прошёл, второй к закату катится, за горизонтом прячется – снова пришлось тебе звать в допросную палату купца.
И пришёл Спиридон – потому как привели.
- Племянник у тебя был, купец…
- Был? – спрашивает купец. Больно купцу.
- Был, - говоришь, как режешь, как рубишь. Как купцова племянника рубил…
- Хороший был парень, - вздыхает Спиридон.
- Хороший, - соглашаешься. – Пока не кинулся свадебный поезд воеводы Поволока отбивать.
- Свадебный? – дивится купец. – Отбивать?
- Так уж вышло, - говоришь. И тьма кромешная в твоих зрачках притягивает Спиридона почище рун его, что над порогом лавки писаны были…
Так уж вышло.
К самому двору кромешному подвёл "свадебный поезд" Бореслав-догон. Никто нападения не ждал. Только Любомир-допрос и ждал догонов – чтобы сразу выбрать, с кем первым из гостей-хозяев невесёлого пира свадебного побеседовать по душам в допросной палате. А налёта лихого и он не ждал. У самых-то стен…
Молча выскочили из вечерней тьмы всадники. И кони воронова крыла черней, и кафтаны на каждом частью ночи чудятся… Только опушка воротников иная – не песья опушка. Волчья…
Потом это разглядели, когда убитых собирали, считали.
Молча вылетели из мрака всадники – дюжина, не более, да только мало не показалось.
За своих сперва приняли, "мир да любовь!" им крикнули…
Молча летели навстречу волчьи вороты. Молча разряжали в дальних кромешников пищали, молча бросились с шаблями наголо на ближних, не боясь уже самим под пулями оказаться.
Лихо рубились. И – молча. А "мир да любовь" кромешники орали. А визжали-плакали гости-пленники…
- Волчьи вороты? – спросил Спиридон.
- Волчьи. Не пёсьи – служивые да верные. Волчьи – дикие да злые. И грызли те волки и псов и стадо!
- А не появись они – сами бы вы что сделали? – спрашивает купец, забывая, кто здесь вопрошать волен, а кому ответ держать. Но ты ответил.
- Одних – на костёр, других - на рудник, а с большинства бы клок шерсти состригли для острастки, да и отпустили бы.
- На пастбище? – усмехается купец недоверчиво.
- На волю. Мы невинных не держим. И не рубим, не губим. Детей-то да баб за что?..
Молчит Спиридон, брови хмурит, взгляд в "пятый угол" роняет…
Страшная рубка длилась недолго – не много кромешников пленный поезд стерегли – не баб же с детьми бояться? А кто поздоровее – те все повязаны да скручены куда как надёжно…
Так их и убивали волчьи воротники – детей да баб беспомощных, да мужиков-молодцев-богатырей спелёнутых. Молча рубили, за малым всех не успели…
Не успели.
Поднялся ехавший в конце поезда Бореслав, пальцами пулю-дуру из плеча выковыривая – чтобы боль и злоба пришли, а вслед – шаблю из ножен – чтобы было через что боль и злобу выплеснуть.
Одно только и выкрикнул догон, в луну тем криком-воем злым бросив:
- Мир да любовь!
И пошёл в пляс. В страшный пляс, какому кромешников одних и учат, да и то не всех.
Но один супротив дюжины – сдюжит ли?
Не один.
От ворот кромешного двора бросился к поезду допрос Любомир – в том же танце, с тем же криком. А за ним – молодой досуг, даже имени которого не помнил бывалый кромешник, но с собой всюду брал – кроме палаты допросной, где всегда один на один оставался…
Втроём на дюжину, уж успевшую вдвое против себя числом кромешников положить, а теперь молча вырезавшую беспомощных смутьянов в телегах-повозках-санях…
Трое на дюжину.
Пляшут Бореслав и Любомир, пляшут шабли в умелых руках, на которых мир да любовь держатся в царстве.
Молодой досуг дрался пылко, жарко – жалко, что не умело. Но одного нападавшего оставил без коня, подрубив тому копыта передние, не пуская к поезду, не давая вмешаться в танец…
- Мир… - круг себя молнией расчертить ночь в жутком плясе.
- … да любовь! – слиться тёмным кафтаном с мраком, оказаться за спиной нападающих, оставляя одного без шабли, другого без головы, третьему ноги подбивая, землю твёрдую из-под ног выдергивая, чтобы пухом стала…
- Мир… - свистит-шипит змеёй рассерженной шабля, кромсая тьму чужого кафтана как раз, где волчий ворот.
- … да любовь! – самому волчком завертеться, двумя шаблями играя, в кости играя, в жилы, на красное ставя, на чёрное укладывая…
Четверо их осталось у поезда – Любомир, Бореслав, да двое волчьих воротников. Чуть в стороне всё рубился со своим молодой досуг – и одолевал уже, хоть и устал. А у поезда их четверо оставалось…
Охнул, бледнея луне на зависть, Бореслав, да набок завалился – не зря разряжали пищали налётчики, напомнила о себе рана в плече, о которой забыл уже в пылу сечи и сам догон…
- Один к саням пошёл, - глядя купцу в глаза, говорит Любомир, не давая взор отвести-уронить. – Девки были в санях, да невеста Милана. Он перед тем одни сани уже успел опустошить – прежде чем я подоспел. Теперь к этим пошёл. Племянник твой. А второй меня удерживал – лихой рубака попался…
Не дошёл до саней волчий ворот – задыхаясь да хрипя встал у него на пути молодой досуг, одолевший таки своего супротивника. А против этого недолго простоял – и хрипел уже только, забывая, как дышать, но не пуская руку, что хотела вырвать из его груди по перекрестье вошедшую шаблю. Не пуская, держа – хрипя и не дыша уже почти, кровью плюясь в лицо купцову племяннику…
Словно кто дров в огонь бросил – влил сил в Любомира. Тенью под ноги противнику своему бросился, волчком крутанулся – не подсекая ноги, а заставляя подскочить, чтобы, уже очутившись за спиной, подрубить колени приземляющемуся.
И – не оглядываясь на калеку обезноженного – к последнему волчьему вороту, уже достающему, рассекая цепкие руки досуга, шаблю у того из упрямой груди…
Не бой – пляс. Не крик – песнь.
- Мир да любовь!
И прочь летит окровавленный клинок вместе с чужой ладонью, не спешащей бросить рукоять. А второй удар – в висок. Не лезвием – рукоятью, чтобы тьмой запёкся взор…
И взахлёб рыдает-плачет невеста-красавица с мамками-няньками над судорожно всхрапывающим молодым досугом, даже имени которого ты не помнишь, Любомир…
- Он ещё жив? – спрашивает купец делово.
- О племяннике печёшься?
- О досуге твоём молодом, дурак старый! – кричит гневно Спиридон. – Он ещё жив?
- Он ещё не мёртв… - говоришь ты, зная уже, что предложит Спиридон, но боясь поверить, да и просто боясь…
- Я могу его спасти. Если вместе с Поволоком – смогу. Поволок ведь жив?..
Ты уже не отвечаешь. Жив Поволок – не добрались волчьи вороты до саней со связанным воеводой да сыном его. Ты уже не слушаешь – чуть не пинками гонишь купца-смутьяна в палату, где ещё не мёртв молодой досуг…
Сладослов его зовут, юного кромешника.
- Поволока-воеводу, пленённого нынче вечером – сюда! – орёшь на ошалевших доспехов, стоящих на страже. – А сами – вон! И чтоб не появлялись!
***
Донесут. Потом – не сейчас, но донесут. Сидеть тебе, допрос Любомир, в каменной яме рядом да через стеночку с купцом верхней гильдии Спиридоном и воеводой Поволоком.
Но потом – не сейчас…
А сейчас пляшет дико на пиру царском пришедший в себя после потери крови, бледный до сих пор догон Бореслав. Пляшет – чтобы не завыть от боли, чтобы забыть про боль, про тех, кого ночью успели вырезать волчьи вороты, пока поднимался Бореслав, выковыривая пулю-дуру, сидевшую в трёх пальцах от сердца, у плеча левого – умелые стрелки были волчьи воротники. Дураки только, что на пулю одну понадеялись…
Пляшет Бореслав – как плясал воевода Поволок, уводя у смерти молодого досуга Сладослова.
И молчит Любомир – как молчал, рисуя затворяющие руны, да руны лечащие купец Спиридон.
Отплясали, отписали – одна ушла смерть, вволю натанцевавшись, прочтя, что хотела…
Дышит Сладослов. Жив…
А прогнанные прочь из палаты доспехи – донесут.
Молчит Любомир.
Пляшет Бореслав.
Дышит Сладослов…
Снова сидят в каменных ямах Поволок со Спиридоном.
Плачет дома Милана-красавица. Проверили, да и отпустили с мамками-няньками – не держат кромешники тех, кто в смуте не повинен.
Волком воет в каменном мешке однорукий племянник купца Спиридона. Не успел, не смог…
А зачем нападал? Почто рубил-резал?
Думает Любомир.
Пляшет Бореслав.
Весело на кромешных пирах.
***
Царь-батюшка ласков на своём пиру – пиру для избранных детей своих, пиру для детища любимого, берегущего да стерегущего отца своего и земли его, охраняющего мир да любовь в тех землях. Да и как не беречь землю тем, кто сами – соль земли?
Шныряют меж столов, кружат у ног в сверкающих антрацитом-камнем сапогах псы всех мастей и размеров. Верные псы у царя-батюшки, а люди и тех верней. Люди-псы, сторожа, заступники, помощники.
Ласков царь, улыбчив, весел. Как и на всех кромешниках, чёрен его наряд. Одним только и отличается – нет опушки на вороте. Ни к чему пастырю пёсья шкура, не завиляет он хвостом перед сторожами своими да помощниками, из рук вскормленными. Улыбнётся лишь, да угостит по заслугам – кого пряником сахарным, кого кнутом семихвостым.
Шумно на кромешном пиру – не сразу и расслышишь хозяйский зов.
- Царь тебя к себе кличет, допрос Любомир, - появляется у левого плеча задумавшегося кромешника молодой парень. Досуг – как и Сладослов. Только вот Сладослову нынче не до пира, не до царских велений да призывов…
- Мир да любовь тебе, Любомир! – ласкает взглядом да голосом медовым царь своего слугу верного.
- Мир да любовь, царь-батюшка.
Вокруг шумит пир – не мешает беседе. И плясуны подальше от царского стола отошли, и едоки вслед за ними из-за ближних столов поднялись, да пустились в хмельной да разудалый пляс.
- Радует меня твоё усердие, Любомир-допрос, по искоренению нечисти да смуты, - улыбается царь, ближе к себе подзывая мановением руки. А пир вокруг шумит – словно очень далеко, словно и не здесь где.
- Не щадишь сил, и себя не щадишь, - продолжает царь патоку в уши лить, в самые глаза глядя, до души взглядом пронизывая, словно сталью вострой. – А вот врагов моих щадишь-бережёшь, тёмное их умение пользуешь… Знаю-знаю! На доброе дело пользуешь, - словно ты перебить его хотел, восклицает царь. – Только может ли добро тёмными делами твориться? Ответь мне, допрос Любомир, лучший мой кромешник, почему с пира этого не должен я тебя в яму каменную отправить? Убеди меня, что место твоё за моим столом в палате белокаменной, а не за кованой дверью темницы. Ну? Говори!
Темно в глазах у царя, ночи темнее, кафтана кромешного чернее. И страх таится в том мраке. Боится царь – и за себя боится, и за царство своё, наверняка. Тебя боится, Любомир. Боится, что самые верные его дети его предали, что самые верные псы в горло готовы вцепиться…
- Заговор, царь, - только и произносишь ты.
- Повтори!
Тихо говорит царь. Очень тихо. А вокруг – пир горой, веселье ключом бьёт, да хмелем в голову, шум, гам, крики молодецкие…
Кричат – когда страшно. Когда больно – кричат. Да только от шёпота страшнее становится. И шепчет царь, сам своего голоса боясь.
- Повтори, Любомир!
- Заговор, царь-батюшка. Измена в государстве твоём. Не только нечистые силы – люди изменяют…
Совсем рядом в диком плясе кружит Бореслав, готовый и на царя броситься, тебя выручая, если придётся. Нет, не на царя, на стоящих подле доспехов, единственных на шумном пиру, имеющих оружие огнестрельное, да кольчуги на теле. На царя не бросится Бореслав – верны своему господину его псы, даже если и не прав господин…
Не пришлось из пляса в бой кидаться Бореславу-догону – улыбнулся тебе царь, так чтоб все видели, что не в опале ты нынче, а в любви пока да в почёте. Мир да любовь… Ещё ближе к себе поманил тебя царь.
- Утром зайдёшь – грамоту вручу. Вторым царем в государстве станешь. На три седьмицы под венцом голову поносишь, тяжесть испытаешь… Творящих заговор изловишь, на чистую воду выведешь… Не успеешь коль – даже в яму не посажу. Сразу на кол. А до тех пор ты – второй царь. А то и первый, - усмехается добрый господин, слугам своим пастырь.
- Использовать темников я могу? – спрашиваешь.
- Ты теперь царь, Любомир, - пожимает владыка плечами, да руками разводит, отпуская тебя прочь. – Сам себе царь – решай сам.
Решай сам, Любомир. Три седьмицы у тебя всего на царство. Тут двух едва хватает на чистую воду вывести да на огонь отправить какого-нибудь ведуна-самоучку…
- О чём думаешь, Любомир? – снова рядом Бореслав. Бледен как смерть – больно много крови в ночной-то сече с волчьими воротами потерял.
- Почему ты бросился защищать темников в пленённом обозе от волчьих воротников, догон? – спрашиваешь ты в ответ, глядя в мертвенно-бледное и после мёда с винами, да после пляса да веселья наигранного лицо Бореслава. – Ведь когда брал свадьбу, сам же небось бил особо ретивых…
- Мир да любовь, Любомир-допрос, - улыбается догон. – Я за них борюсь-бьюсь – за мир с любовью. И убью за них, и умру – а вот их убить не дам. Когда темников на пиру ловлю – то одно. А когда кто всех без разбору губит…
Хороший парень Бореслав. И кромешник хороший – из лучших, но главное, что и просто парень он хороший. Неужели, кинулся бы и на царя, поступи владыка с тобой, Любомир-допрос, не по совести? Может, и кинулся бы…
- Как думаешь, почему всех рубили волчьи вороты? – спрашиваешь, отгоняя ненужные да лишние мысли про то, что сам теперь почти царь – и на тебя бы кинулся Бореслав, поступи ты не по совести…
- А там ведь все – родня да друзья. Значит все могли что-то знать-ведать, чего кромешникам-то знать и не надобно. Значит, всех тебе допрашивать сызнова придётся, допрос Любомир.
- Нам придётся, Бореслав-догон. Нам с тобой. И пойманного волковорота вдвоём допрашивать станем.
- Да я ж не допрос – догон я, Любомир!
- Я тоже с догонов начинал.
- Ладно… - пожал плечами широкими Бореслав. Поморщился, повязку под кафтаном поправил. – Так начнём?
Так и начали.
Весело, хорошо на пиру. Но пора и честь знать.
- Нынче же и начнём, Бореслав. Сейчас. Только к царю-батюшке схожу, грамотку подмахну одну…
И то верно – светает уж за окном, ночь на убыль пошла. Сказал владыка – завтра, так вот оно, наступило уже.
***
- Он мёртв?
Наверное, вопрос не имел смысла. Я и не ждал ответа. Наверное… И всё-таки переспросил у хлопающего чумными как со сна глазами доспеха:
- Он мёртв?
Хлоп! Хлоп! – говорят глаза доспеха. Наверное, это "хлоп" значит "да". Наверное…
Однорукий племянник купца Спиридона лежит недвижим, уставив взор в неведомое живым. А рядом преданно хлопает ресницами доспех, вцепившись в алебарду, будто боясь упасть, коль отпустит её.
- Мёртв-в… - вдруг, заикаясь, произносит этот горе-охранник. И хлопает уже челюстями, зубами лязгает от усердия. И ресницами сызнова – хлоп! хлоп! – М-мёртв, п-пёс…
Не слушается язык кромешника – от страха заплетается, узлами во рту непослушном же вяжется. От страха, конечно – не пахнет потому как вином от доспеха.
- Что? – из-за спины твоей спрашивает Бореслав. – Не поговорить уже с племянником?
Затылком чуешь – не у тебя спрашивает догон, на стража смотрит, недотёпу. Нехорошо смотрит. Смотрит – не моргнёт. Затылком чуешь, потому как мороз по коже от голоса Бореславова.
Вот и всё, думаешь, сам себе в ус бормочешь, за ворот прячешь – три седьмицы, царём даденные, псу его верному под хвост. Хоть сам на себя грамоту пиши, сам себя в яму веди, дверь запри и ключ отдай палачу…
В сторону тебя двигает рукой Бореслав. Левой. И не морщится даже. Смотрит на однорукого мертвеца…
- Дай-ка, я с ним поговорю, Любомир, - молвит и ухмыляется. – Мне бы в допросы – тебя обойду! Мёртвых разговаривать буду…
И – носком сапога по рёбрами купеческому племяннику.
- Ну, что? Будем говорить, темник?
И, не глядя – кулаком в лицо стоящему на страже догону. Так, что и алебарда не помогает тому на ногах удержаться. Зато вскочить помогает ещё как. Одно плохо – не слушается десница доспеха, одной шуйцей орудовать приходится. А супротив Бореслава с одной левой…
- Будем говорить, темник?
Молча тянет доспех шаблю из ножен, зло глазами сверкает – словно в себя, наконец, пришёл. Или в другого кого целиком перебрался…
Бореслав за оружием не тянется. Бьёт. От души. До души. Как кромешников учат. Как и тебя учили. От души – до души. До укороченной на ладонь души купеческого племянника, в чужом теле засевшей.
- Что же ты, доспех? – лупит кулаками Бореслав. – Что ж ты не удержался?
Кровавое месиво лица скалится, словно надеясь вцепиться в жестокие кулаки бьющего. А однорукая душа норовит впиться-впитаться в тело…
- Не на того напал, темник, - сплевывает под ноги Бореслав. На пол. На скулящего темника, обряженного в тело доспеха, Бореслав смотрит с жалостью. Жаль ему, что добить нельзя. Пока нельзя. – Допрашивай, допрос…
И отходит в сторону.
- Волоките в допросную палату, - приказываю растерянным досугам. Но я сейчас – царь. Второй царь, если не первый. Так что слушаются. Волокут.
Уже выходя за ними следом, оглядываюсь на бледного, словно мертвец, Бореслава.
- Как догадался?
- Дрожал он – весь дрожал. Только вот рука правая… Словно не чувствует её…
- И всё?
- Нет, так бы, может, и не понял – у самого сейчас рука…
Вспоминаю, как легко он меня отодвинул в сторону. Рука у него сейчас, у самого…
- Псом он мертвеца назвал, Любомир. Одни псы у царя на службе – мы. А этот… Волчара!
«Хороши псы у царя-батюшки, - подумалось мне. - Может, и сбережём стадо?»
***
Только у меня допрашиваемые сидят без оков. И – один на один. Я не допрос – я совесть. Забитая в самый угол, скулящая от боли, от невозможности ответить злом на зло. Как собака. Пёс… Но ведь могу и загрызть насмерть. Псовесть…
Улыбаюсь своим думам – и гоню их прочь. После. Не до своих сейчас дум мне – царю этого царства и совести этого парня с волчьим воротником на оставленном в каменном мешке теле. Царь и совесть.
Взгляд бывшего догона переползает гадюкой разъярённой с пятого угла на мою улыбку. Вот теперь я уже не сомневаюсь – прав оказался Бореслав-догон. Волчий взгляд сверкает из-под овечьей шкуры. Даже не из-под овечьей – из-под собачьей, а это куда как страшнее. Испугается стадо сторожей, разбежится… И всё – и волки сыты, и волки целы…
Жалко парня, жалко собачью верную шкуру, из-под которой сейчас светится чужой взгляд. Хороший был парень…
- Не боишься невинного покарать, допрос? Хотя, тебе ли… - машет рукой. – Все ведь знают, как вы работаете-трудитесь: в поте лица, рук не покладая, себя не щадя! Соль земли! Прихлебатели-дармоеды…
Интересно, кто из нас - совесть? Ну, уж точно не он – меня ему не сглодать – подавится, да зубы растеряет. У меня своя есть – перед ней и ответ держать буду. А у тебя, волчонок, теперь я вместо совести. Своей-то, похоже, нет…
Тихо пискнула писчая мышь. Жестокая я совесть – государственная. Своя-то одного лишь хозяина и ест, а государственная и семьёй-родом-народом не подавится. На один зуб.
- Как звать?
- Мышку-то за что?
Сам смотрю в пятый угол, взгляд за плечо бросив. Нет там ничего, в том углу-то, как и у этого парня внутри, во взгляде… Мышку ему жалко. А свадебный поезд, повязанный по рукам и ногам, вырезать, людей служивых отстреливать… "Как собак бешеных", - подумалось, но гоню мысли злые кнутом-нагайкой – не до обид.
Потому и не стыдно мне, что сам тот поезд спасал, со смертью под руку плясал. И мышку не жалко. Я – государственная совесть. Царь-совесть.
- Как звать? – снова спрашиваю. Тихо спрашиваю.
- Зови меня богом, пёс! Только я не обернусь к тебе, не прислушаюсь, не помилую! Я…
Я очень жестокая совесть. Беспощадная. Я смотрю в пустоту "пятого угла" у тебя внутри, темник. Я смотрю туда – и вижу перепуганную невесту и убитых рядом с ней. Они бы утром вернулись домой – почти все, и пировали бы дальше, коль веселье до конца не растеряли, поминая кромешников с проклятием да злой шуткой. Пусть бы поминали – мы на слова не обидчивы. Ты не дал вернуться многим из них, темник. Я вижу догонов, потирающих саднящие кулаки, разбитые о чужие лица – они били строптивых, чтобы не убивать. К утру побитые герои, заплатив виру в казну за противление власти и воле государевой, ушли бы по домам – кроме тех, кого засвидетельствуют в темничестве. И выполнившие свой долг кромешники по домам бы разошлись. Ты не дал им, темник, их хоронят сегодня. Я вижу пылкого досуга Сладослова, которого сам в наушничестве за собою подозревал – он хотел стать совестью, он хотел быть чистой и злой совестью, он встал у тебя на пути, когда ты, темник, шёл, чтобы рубить баб да девок беспомощных… Он станет совестью, потому что встал у тебя на пути – если встанет снова на ноги, если увели его от смерти Поволок со Спиридоном. Я вижу доспеха, из глаз которого ты сверкаешь на меня волчьей злобой – молодого парня совсем вижу, которому уже не дожить…
Я жестокая совесть.
И ещё – я спрашиваю очень-очень тихо. Но ты услышишь – и ответишь. Или я тебя насмерть загрызу.
- Как звать?
- Заговор, - скалится он.
Поднимаюсь из-за стола. И бью его. В лицо кулаком. Потом ногами под рёбра, загоняя его в тот самый "пятый угол". Там пусто. А это страшнее механизмов-машинок хитрых в углах прочих.
- Как звать? – шёпотом спрашиваю у взгляда, приподнимая рукой за подбородок разбитое в кровь лицо.
- У нас одно имя… На всех… Заговор!
Он смеётся.
А я верю ему.
И ещё – возвращаюсь за стол и вывожу буквы-слова-строчки. И про то, что Заговор – имя. И про то, что одно – на всех. Значит, есть и другие.
Я терпеливая совесть – государственная.
- Заговор, говоришь? А родители как назвали?
В пятом углу удобнее ронять взгляд, чем самому валяться. Пусто там – пусто и становится. Я разрешаю темнику вернуться на табурет перед столом.
- Мстислав…
Был у купца Спиридона племянник Мстислав. И один – темник, и второй – темник. Заговор, говорите?
Я не обманул тебя, купец Спиридон. Племянник у тебя – был. А этот, передо мной… Он не человек даже. Уже не человек…
"Зови меня богом, пёс!".
Я с радостью сам отправлю его на костёр. А за тебя, Спиридон, слово замолвлю – есть у государственной совести и моя собственная, что меня гложет…
Но это потом.
Мир да любовь! Сейчас и всегда. А им без совести никак. Без меня им никак.
- Какого рода-звания-сословия?
- Кого ещё знаешь из заговорщиков в лицо да по имени?
- Кто придумал волчий ворот нашивать?
- Кто на обоз послал?
- Кто повелел без разбору повязанных резать, да кромешников стрелять?
- Кто?..
Кто? Кто? Кто?
Одно у вас на всех имя, Мстислав? И имя это, говоришь – Заговор? Значит, у нас с тобой будет Разговор. Один на двоих. С большой буквы – Разговор. Вы заговариваете, а мы разговаривать вас будем…
Дверь в допросную палату от пинка распахивается, впуская Бореслава.
- Тревога, допрос!
Зло и радостно сверкает очами Мстислав-Заговор…
- Такой разговор испортил! – укоряю досадливо догона и поднимаюсь. Потому что так просто не потревожит. Мстислава в яму веду сам – хватит с меня одного чужого взгляда со знакомого лица. Тяжёлый запор скользит в петли, замок захлопывает пасть, ключ прячется в суму на поясе – от глаз подальше…
- Что стряслось?
- Беда, допрос, - чешет в затылке Бореслав. – Бунт, война, чума… Продолжать?
- Заканчивай.
- Бог идёт сюда, допрос.
- Ты мне зубы-то не заговаривай, догон!
Исподлобья смотрит, повязку под кафтаном теребит…
- Я сам не верю, Любомир. Но люди-то верят. Про Безгрань слыхал? Что папские капитаны на закате земли открыли?
Папа – это отец закатных стран. Как у нас царь-батюшка, так у них папа – отец царей всех их царств. Уж более полувека, как один из их мореходов на четырёх судах доплыл на закате до новой земли – до Безграни с её краснорожими жителями, не знающими железа и пороха…
Полвека уж, как захватили и расхватали по частям Безгрань папские дети-цари, да как единым росчерком пера поделил папа мир пополам…
- У краснорожих безгранцев есть великие темники, которых они зовут богами. Краснорожие не борются с Тьмой, они ей служат. Своим богам. Говорят, шпанцы отловили одного из богов – в наряде из перьев и змеиных кож. Привезли к себе через море-океан – людей дивить. А бог-то…
- Ты язык-то прикуси, догон Бореслав. Сам смуту не разводи, воду не мути! И без тебя я слышал про Безгрань.
- Ты главного не слышал, Любомир. Сбежал от них бог-то. А теперь вот…
А теперь вот смута разрастается, как на дрожжах – из кадки ползёт тысячами змей-щупалец. Наряды из змеиных кож и перьев? Тут и до волчьих воротников рукой подать.
И до собачьих тоже, если подумать головой, а не просто трясти.
- А ещё доносят, что есть у краснорожих боги, что перьям и кожам змеиным человечью шкуру предпочитают. И меняют её, человечью-то шкуру, как змеи настоящие. Из одной – в другую…
Вот, значит, как, темник Мстислав? Звать тебя богом? Из одной человечьей шкуры в другую переползаешь?
Заговор этому всему имя. Война, бунт, чума, смута, тьма… Одно имя – Заговор.
Кто тебя звал, бог?
***
- Собирайся, Бореслав-догон.
- Снова с волковоротом говорить?
- Нет, на свадьбе гулять.
Отпустил царь-батюшка в милости своей свадьбу пленённую. И Поволока, и Святовзора, и Милану, и гостей, что в живых остались. Порешил – коль пострадали от темников, отпустить всех, пока кто не будет снова в темничестве сам уличён.
- Не все хотели уходить, знали – лучше в каменный мешок, а оттуда в рудник, чем волковоротам под шабли.
- Опять всех будем брать?
Улыбается Любомир-допрос.
- Не брать. Гулять будем на свадьбе, догон. Поволок-воевода пригласил. Петь-гулять будем, мёд-пиво пить, слова-речи говорить да слушать…
***
Весело на свадьбах, людно… Должно быть. А сей пир не весел. То кромешники радости клок вырвут, то убийцы оголтелые…
- Спасли они нас, Поволок, - крутит ус один из гостей.
- А я со Спиридоном их молодого от смерти увёл.
- Значит, ничего не должен больше…
- А радостью поделиться?
Не понимает гость. То ли зелено вино ум затуманило, то ли сам по себе непонятливый.
- Невесту да сына мне спасли, да гостей отпустили с миром – перед царём слово замолвили…
- Дурак ты, воевода, с кромешниками связываться…
Отворачивается гость досадливо, из-за стола поднимается, да прочь уходит из терема. В дверях только мешкает – два кромешника входят навстречу, ночи клочьями в светлый дом.
- За радостью пришли? – сквозь зубы спрашивает уходящий у чернокафтанников. – Всего не заберите…
Один из кромешников – лицом бледный, взглядом дикий – улыбается в ответ:
- Псами забыл назвать, молодец! А не забывай – называй! Псы мы и есть. Сторожевые. А радость чужая нам ни к чему – своей поделимся.
Уходит гость, задев плечом кромешника говорливого. Тот поморщился только, повязку под кафтаном чёрным поправил, да в терем шагнул.
- Мир да любовь, люди добрые!
- Мир да любовь, - произносит и спутник его.
И – что изменилось-то за то время, что миновать успело? – никто из гостей не хмурится, за оружием не тянется. Только и радости особой на лицах не видать – какая тут радость?
- Плесни-ка мне вина, хозяин! Дай выпью за здоровье молодых! – улыбается Бореслав, невесте подмигивая, будто сам в женихах нынче. – А что ж молчите, музыканты? А ну ударь в струны, дуй в дудки – плясать буду!
И пляшет Бореслав-догон, боль забывая, да чужую забирая, с тоской один на один сойдясь в дикой пляске-сечи, и светлеют лица гостей невесёлого пира, вот уж и присоединяются к одинокому плясуну, вот уже краснеют лица, горят очи, здравицы палаты наполняют, да смолкать не спешат.
Так её, тоску-грусть, Бореслав-кромешник! Топчи сапогами да прочь гони из этих стен.
- Словом надо перекинуться, воевода.
- Говори, допрос.
- Не допрос я сейчас и здесь. Любомиром меня звать, воевода Поволок.
Недоверчиво качает головой хозяин.
- О чём беседу-то вести будем, Любомир? – спрашивает, с завистью поглядывая на пляшущего Бореслава.
- Почему волчьи вороты бросились на поезд?
Хорошо, лихо пляшет Бореслав-догон – самого Поволока не хуже…
- А ведь твой догон мог бы и сам парня отплясать, у смерти-то увести, - вместе ответа произносит воевода.
Оборачивается Любомир. Ох, как пляшет Бореслав! Радостью плещет щедро во все стороны – на всех хватает. Где тут грусть-тоска, где смерть-погибель подлая? Нет и нет им места здесь и сейчас, пока пляшет шальной от собственного танца догон.
Мир да любовь на пиру. Как и должно быть.
- Звали меня к себе волчьи вороты, допрос, - буркнул воевода, словно в кулак кашлянул, да от всех спрятал. – Звали. Не пошёл я.
- А теперь?
- А теперь пойду – не всякий-то раз ты рядом окажешься, от клинков да пуль ихних убережёшь.
Встретились взгляды.
- А знаешь, куда идти?
- Знаю, к кому. А уж он покажет, куда…
Долго молчит кромешник, думу думая, на плясунов поглядывая, их радостью заражаясь, сам ногой в такт притопывать начинает.
- Говоришь, мог бы догон и сам Сладослова отплясать?
- Мог бы, Любомир, мог бы…
- Не одного ведь тебя в волковороты звали?
- Не одного. Всякого, кого найду да с собою приведу.
Лихо пляшет Бореслав. Где тоска-печаль, грусть-обида, боль-гибель? Нет им места – только радость царит на пиру с весельем под руку. А ещё – мир да любовь.
***
- Скажи мне, лоботёс – веришь ли в чудо?
- Тёмное это дело, чудо-то любое, барин. Тёмное дело – а за него царские кромешники повяжут, допросят, да в огонь бросят. Не верю.
И прочь спешит мужик, боясь оглянуться.
Не верит он. И какого другого из лоботёсов ли, купцов ли любой гильдии, вояк лихих, крестьян-холопов, что вне гильдий… Никто из них в чудо не верит - если спросить. За чудо кромешник повяжет, да царь накажет – а значит, не верю. Только за что ж вяжут да судят, коли никто не верит?
Одни кромешники, должно быть, и верят. Да царь с ними. Да ещё сами темники-чудотворцы…
- Скажи, купец, веришь ли в чудо?
Помотает бородой из стороны в сторону, да прочь поспешит – донести кому надо, или кого надо остеречь. Донести – кромешникам. Дослухам ли, доглядам, доносам, доспехам, догонам, допросам… Мол, ходит какой-то, про чудеса болтает… Предупредить – кого из темников знакомых. Мол, ходит тут один, про чудеса вынюхивает-выспрашивает…
А в чудо – не верит никто. Даже кромешники многие не верят. Не за чудо часто хватают – за веру в чудо, за надежду на чудо. Вот и меня скоро будут ловить – за расспросы. Спрашивает – значит, верит.
Не за чудо – за веру одну.
Хоть и не верит никто…
- Скажи-ка мне, стрелец, веришь ли в чудо?
Озирается служивый, будто не его спрашиваю, будто под цивильным платьем выправки не вижу…
- В чудо, говоришь? – переспрашивает, прищурясь задорно. А рука-то ворот трогает-гладит, словно мех там ищет. Без опушки кафтан-то на служивом, но гладят ладони ткань воротника, будто собаку…
Ох, хороша выправка! Ох! Не простой вояка попался!
- Мир, - говорит, - да любовь.
И давай меня вязать.
Что ж? Давай. Только сперва на вопрос ответь.
- Веришь ли в чудо, кромешник?
***
Не хотел говорить Мстислав Волчий Ворот. Только имя своё и назвал, да и тем словно в лицо плюнул. А после уж одна брань площадная, да угрозы жестокие. Не один я, мол, такой, за меня, мол, отомстят…
Кричал – и всё кинуться хотел, а то и кидался, да только тут же падал…
- Досуг!
Лихо отплясал воевода Поволок молодого. Бледен ещё, словно снеговик детьми в зиму лепленный, но глаза углей черней, а жгут-обжигают и углей жарче.
- Принеси воды и водки. Поведём темника по углам…
Ох, как полыхнули угли-очи злою радостью у молодого кромешника, смертью на волю отпущенного, в лицо её заглянувшего. Таким огнём только и жечь тьму, разгонять. Только угли, тот пламень родящие, сами ведь тьмы темнее…
- Принёс, допрос!
Ледяной водой темнику в лицо – чтоб в себя пришёл, чтобы боль мимо не прошла. И водка горючая тоже не для себя – для него, на раны плескать, чтоб захмелевшая боль по телу металась, дурнее да злее становилась.
- Всё темник, не получилось у нас с тобой разговора. А теперь уж всё – писец пришёл…
Писец приходит, когда самому допросу не до писем, грамот, перьев да мышей писчих. Когда допрос смутьяна из угла в угол водит да вопрошает руками, а не словом уже, ответы в бумагу нарочно обученный досуг пишет, писец то есть.
Писец пришёл – пискнула мышь писчая, кровью-чернилом делясь с острым пером. Не получилось у нас разговора, Мстислав-Заговор, Волчий Ворот, бродячая душа…
- Пошли, темник, истину искать. Краеуголен камень истины – пока найдёшь, об углы-края поранишься… Но истина дороже.
Не люблю это. Собачья работа… И вожу темника, а сам пятый угол ищу – где нет ничего. Проведу через прочие углы, найду пятый – швыряю туда допрашиваемого – с болью целоваться, с думами собираться, да думать – не пора ли словом делиться?.
***
Когда издал царь-батюшка указ о создании Кромешины, долго спорили бояре в Думе. Не о том спорили, стоит ли – знали, что надо бороться с ворожбой тёмной, а другого пути не видели, кроме как… Кроме Кромешины, которая окромя всех, сама по себе, сама в себе и над всеми. Не об том спорили – о девизе-кличе для нового Приказа препирались. Кто кричал: "Слово и дело!", кто: "Сила и власть!", кто ещё что-то – в общем, кто во что горазд, на что ума-глупости хватило, да язык повернулся. "Закон и порядок!", "Свет и правда!", "Честь и совесть!"…
Долго спорили, не могли решить, уж царь гневится, а тут вошёл в палату думскую слепой гусляр, из тех, что тешили государя и бояр на последнем перед тем пиру. Заблудился слепец, дверь не нашёл, во все, какие находил, тыкался, мимо стрельцов в думские палаты прошагал – думали стражи, что звали князья музыканта – от скуки их спасать…
Зашёл слепец, услыхал шум да брань, тихо струны тронул, да и молвил:
- Мир да любовь!
И ушёл.
А брань словесная улеглась – будто ведун-темник поворожил, рты брехливые всем запер-зашил ниткой суконною. Вот с тех пор и пошло:
- Мир да любовь!
А "слово и дело!" – не прижился клич-девиз этот. Дела и слова, они ведь всякие бывают. Вот это дело, например, Кромешина которое. Не дело – собачья работа. Сторожить да зубами рвать…
***
Врут, когда говорят, что красна изба не углами, а пирогами. Врут – потому как красны углы в допросной-то палате – от крови-боли пролитой, от слов исторгнутых да выбитых…
- Излей душу, Мстислав.
И злей ломаю его тело, добираясь до души. Злей и злей…
- Излей душу, Мстислав…
И водкой – на раны, сквозь которые душа-то уж проглядывает-светится. И сам пью, чтоб забыться…
Не выдержал темник – умер. Не я перестарался – у меня на допросах живут. А этот ушёл. Когда я его в "шпанские сапоги" обул, откусил себе язык темник. Говорят, если смочь себе язык зубами вырвать, то от боли мигом помрёшь – а у этого мигом не вышло, я его через такую боль провёл, из угла в угол таская, что язык откушенный ему не страшней материнской ласки был… Не открыл кромешник рта, души не излил, крови не выплюнул – и захлебнулся кровью-то. И спасти я его не смог…
Был у тебя племянник, купец Спиридон. Теперь уж точно – был. Даже духу его не осталось, пусть и в чужом теле…
- Мир да любовь, - шепчет писец и уходит, оставив грамоты, со всеми словами, что выплюнул Мстислав Волчий Ворот.
- Мир да любовь, - произносит устало Сладослов, вместе со мной водивший темника по углам допросной палаты.
- Мир да любовь, - говорю сам. И роняю взгляд в "пятый угол". Там нет ничего. Там пусто, как у меня на душе, где змеёй вьёт кольца сомнение.
- Как думаешь, Сладослов – правы ли мы?
Молчит. Глазами что-то в "пятом углу" ищет. Нет там ничего, досуг, я смотрел уже. И ответа нет.
И змеёй извивается-вертится сомнение в груди.
- Провёл бы ты меня этими углами, Сладослов, если б было подозрение, что и я – темник, противу царя заговор замысливший?
Молчит. Но – провёл бы. И я его – провел бы. Собачья работа у нас, кромешник. И воем по ночам на луну от тоски, а после – делаем своё дело и прячем взгляд в "пятом углу".
Мир да любовь.
И змея в груди вьёт кольца, жалит душу.
***
- Каково быть царем?
Я чуть не вздрогнул. Но "чуть" – не считается… Откуда у царя такая кошачья поступь? "Каково быть царем?" – падёт на плечи рысью вкрадчивый голос и ищет шею, чтобы перекусить позвонки… Каково?
Качаю головой – то ли отвечая невпопад, то ли отгоняя прочь призрак рыси-голоса с напрягшейся под пёсьим моим воротом шеи.
Ни о чём больше не спрашивает царь, словно доволен ответом. Или словно и не нужен ему ответ.
- Ну и как тебе твоё царство? – кидается новая рысь, прижав уши-кисточки, оскалив пасть. "Твоё царство"…
- Беда, царь, - говорю, гоня прочь это "твоё", но понимая, что и впрямь – моё. Пусть и не как царя, пусть и только как царя – но моё это царство. – Война, чума, бунт, голод. Люди не выдают темников, а многие сами в себе тьму открывают-находят, после того как шпанский адмирал Безгрань-землю отыскал за закатом. Находят – и сами ворожить начинают. Не всегда во зло…
- Не всегда? – заглядывает в очи. И мерещатся вертикальные полоски кошачьих зрачков из-под кустистых бровей.
- Не всегда, царь. Кто лечит, кто хлеб поднимает засухе вопреки…
- А кто и младенцев жрёт, кровь пьёт, порчу на соседа насылает… Заговор против царя творит!
- Ловим таких, государь, вяжем, судим…
Смех. Злой, пустой смех – без души, без радости.
- Не суди, кромешник Любомир, да не судим будешь. Сразу в огонь! Всех в огонь!
Бабьим визгом срывается грозный крик, а после и вовсе хихикает царь, словно ума лишённый. Словно?
- Дай-ка мне мой перстень, Любомир-царь… - шепчет, протягивая руку с цепкими, тонкими пальцами, на когти похожими. – Грамотку одну заверю…
Прижимается перстень-кромешень к сургучу, словно целуя взасос бумагу-грамотку, причмокивает, оставляя след.
- Руку дай, Любомир…
Боли нет. И порез на запястье кажется чужим – словно не моя рука, словно не моя боль. И перо окунается прямо в рану.
Росчерк на бумаге – рядом с печатью-оттиском-поцелуем.
- Бери, царь… - шепчет крючконосый верзила, которого иначе как царём-батюшкой никто звать не привык, сверкая вертикальными зрачками очей. – Исполняй.
"А если кто будет замечен в темничестве и уличён в двух голосах – без суда того в огонь, землю – в казну, а какое есть имущество – меж доносами поделить. Такова моя царёва воля – так тому и быть". Печать. И кровавый росчерк подписи – не марает царь пальцев – имя пишет на бумагах.
Каково быть царём?
Таким царём – каково?
***
Огонь. Со всех сторон да на все стороны. Дым глаза ест, дыхание отбирает.
- Сбежали, допрос!
- Кто? – спрашиваю, утирая чёрное от копоти лицо, не узнавая ещё перепуганного и такого же закопчённого докладчика.
- Темники…
- Все?
- Нет, только те, кто не угорел…
"Такова моя царёва воля".
Волковороты налетели ночью. Знали куда – прямиком к ото всех укрытым каменным мешкам, куда темников бросают до суда. Бросали…
- Сколько сгорели?
- Темников без малого сотня. Наших две дюжины ровно. Ещё дюжина – постреляна. Двое пропали.
- Наши?
- Наших троих не смогли досчитать. Темников двое.
- Имена?
Мнется кромешник, но я уж знаю и так. Спиридон-купец, да сын его Любень. Зачем иначе маяться доспеху, ежели нет нужды "вспоминать", как звать темников, делами которых я сам и занимался. Прочие все мне – никто, и звать всех прочих для меня – никак. Смутьяны, без имён и лиц. Крамольники. Темники. А этих двоих…
- Спиридон и Любень! – выкрикивает доспех и спешит закашляться, словно не он отвечал, словно само вылетело. Слово – не воробей. Даже не темник беглый, в пятый угол взгляд окунувший, через все уже прочие прошедший…
- Поднимай догонов – царёв указ оглашать.
- А после?
- Облава. Три дюжины, говоришь, полегло?
- И троих уволокли. Выручать надо?
Спрашивает – а сам одинаково страшится в ответ и "да" услыхать, и "нет". Если "нет" – значит, и самого однажды не станут выручать. А если "да"…
Со всех сторон огонь. Не факелами одними разведён. Словами да жестами – так что лесной пожар детской шалостью кажется. Без ветра пламя, словно живое, дорогу себе выбирает. Жгли волковороты – и кромешников жгли, и своих же… Или – не своих? А тех только, кто не пошёл, как когда-то Поволок-воевода к тому, кто знает, куда идти?..
Пошёл Поволок. И Бореслава с собой повёл – к тому, кто знает, куда идти… Поволок знал, где находятся каменные мешки – сам из них вышел. И Бореслав знал – не зря пёсий ворот носил.
Кто из них навёл, кто предал?
Кто?
- А что с пойманными кромешниками делают темники, Любомир? – спрашивает, подходя ближе Сладослов-досуг, лицом кафтана своего чернее – не будь пожара, так и не заметил бы его среди ночи…
Мы их в огонь. Они – нас. А теперь ещё и без суда. Такова царёва воля…
Только наш огонь светлый – одно тело грешное жжёт.
А их пламя с души начинает – до сих пор помню того огневика, которого, в догонах служа, брал. Вроде и невелик костерок был…
Вздрагиваю. Чуть-чуть. Но чуть – не считается…
- Созывай догонов, Сладослов. И прочих всех.
- Значит, будем без суда теперь, Любомир?
Показываю ему царскую грамоту с кровью-росчерком, печатью-поцелуем.
- Они без суда жгут, парень.
- Но мы-то – не они!
- Значит, суди. Тебе теперь быть судьей. Не ловцом-догоном, не допросом, не мальчиком на побегушках. Судьёй – как тогда, когда Мстислав-волковорот с шаблей наголо к бабам повязанным в санях шёл. Суди – и решай. Сам!
Огонь – со всех сторон. Угасает, в землю кланяется, во взорах прячется-хоронится, мерцая в глубине бездонных зрачков…
И – змея в груди вьёт кольца, жалит душу…
***
- Ведь девчонка же совсем… - утирал зарёванное лицо Сладослов.
Не плачь, кромешник – а то человеком станешь. А нельзя тебе человеком. Потому – не плачь.
Со следа было не сбиться. Словно копоть на снегу, словно дым на ветру – не собьёшь, не потеряешь. А у царя-батюшки догоны хороши.
Да и след, что уж говорить, лучше некуда – терялся, дробился, исчезал, словно в небо шагнули темники, словно крылья у их скакунов враз отросли. Хороший след – ни с каким иным не спутаешь, потому как только темники такой и оставят – что дробится, ветвится, теряется, сам себе навстречу выворачивается…
Через лес вёл их след. А посреди тропы ждала гон засека. И мужики с луками да вилами-рогатинами. Обычные мужики – нет в них тёмной силы, свои только и есть, от земли да отца с матерью полученные. И глаза только у мужиков тех нехорошие – как в самострела заряженного ствол заглядываешь, словно в пушку голову дурную суёшь…
Они молчали. И на "мир да любовь" ответили сухим стуком тетив да редким дождём стрел. Редким да метким…
- Мир да любовь!
Они не отходили ни на шаг, бросались лошадям в копыта, стаскивали острогами да арканами чернокафтанных всадников с сёдел – и молчали. Убивали – и молчали. Умирали – и молчали. И уже мёртвые поднимались снова – и снова молча.
- Огня!
Рассечённые на сотни частей тела всё ещё тянулись к испуганным людям, чьи плечи украшали пёсьи воротники. И горели, в прах рассыпаясь – но всё равно тянулись…
- Что ж они с ними сделали? – вздохнул кто-то из молодых догонов. И завизжал по-бабьи, когда его бывший товарищ-кромешник со стрелой в сердце поднялся и пошёл на него, помахивая шаблей…
- Руби их! – крикнул-повелел вожак погони. – И жги всех! И помните – умирать нам нельзя!
Нельзя. Потому что умершие мы – это уже они…
И рубили. И жгли. Изо всех сил. Чтобы не стать… Не стать с той стороны.
Темник выдал себя чихом. Зима как-никак.
В стороне от дороги сидел, в ветвях таился…
- На каждый чих не наздравствуешься! – поучали его догоны, стаскивая с ветки, за которую тот цеплялся, будто тонущий за соломинку. – С дерева слезть не хочешь?
Веселы шутки у кромешников – пригнуть две верхушки-кроны к земле, привязать смутьяна, да отпустить на все четыре стороны… На две. Его прямо в поясе и порвало – руки-ноги крепкие оказались, а в талии некромант был девки молодой тоньше…
Хорош след – радостно несутся псы верные государевы. В охотку бежать. А на ловца и зверь…
Волчья стая и два медведя ждали впереди. Тихо – словно и не звери. Когда б ни кони, учуявшие звериный дух – влетели бы ловцы в самую гущу. А так лишь троим не повезло, да одного скакун свой же придавил, на дыбы вскинувшись…
Мёртвые волки и медведи не поднимались, но умирали уж больно неохотно. А, умерев, людьми становились. И – кровь на губах…
- И твоя кровь тоже! Помнишь, Сладослов?..
Любомир сам отрубил башку здоровому волчаре, упавшему на плечи молодому кромешнику. Сам же и плечо перевязывал, клыками порванное…
Словно навстречу зеркалу-озеру, на дыбы вставшему, неслись ловцы. Те же чёрные скакуны, кафтаны темнее ночи, лохматые воротники… Только воротники – серые с пропалинами, с сединой матёрого лесного зверя…
Звонко пели шабли, ладно плясали рубаки, не все дожили до конца…
Троих взяли живыми.
- Мир да любовь! – кричал оставшийся без левой кисти догон, поджигая хворост у ствола, к которому привязали ремнями-уздечками пленённых темников.
Мир да любовь…
А след вёл дальше – от смерти к смерти, и смерть шагала навстречу, меняя обличья. Вставала на дыбы земля и рушилось небо, валились вековые стволы и били мечами не перемерзающие зимой ключи…
А потом – огонь. Погоня мчалась дальше по чёткому следу.
А потом на пути у загонщиков появилась девчонка. В лёгком летнем платье посреди зимней стужи, с босыми ногами…
- Верите ли в чудо, кромешники? – спросила она у опешивших и спешившихся ловцов. И шагнула навстречу, вытянув перед собой руки…
Когда один из догонов достал клинок, между ним и девчонкой стал Сладослов.
- Мир да любовь! – в один слились два голоса и зазвенели рвущими душу струнами шабли вострые. За спиной у одного были люди в черных кафтанах. За спиной у другого – босая девчонка, протянувшая руки к своему защитнику, спрашивающая у прочих:
- Верите ли в чудо?..
Я видел, как разбухает наложенная мною повязка на плече Сладослова. Я видел, как любуется проступающей кровью девчонка у него за спиной, как растут её клыки…
Я не вмешивался. Он сам себе судья. Своего противника он опрокинул в снег ударом кулака. А когда в шею ему впились зубы, Сладослов просто повернулся – как учили, замахиваясь шаблей, ныряя прочь от касания, вниз, в сторону – и сразу вверх и навстречу…
- Ведь девчонка же совсем… - плакал он над обезглавленным телом, над бессмысленно улыбающейся ему головой, из-под которой почти не текла кровь, а та, что пролилась-просочилась, была черна, как отступающая ночь. Но он не видел цвета, как не видел успевших уменьшиться клыков. – Совсем ведь…
- Не плачь, кромешник… Человеком станешь…
- А ты веришь в чудо, допрос Любомир? – спросил он, поднимая взор.
Я не верю, Сладослов. Не верю! Всему назло – не верю! А поэтому не отвечу тебе, а заставлю сесть в седло, придерживая испуганно пятящегося от тебя жеребца. И ты поедешь со мной.
- Мир да любовь, - еле слышно прошепчу я, глядя тебе в глаза, красные от дыма, от слёз и ещё от чего-то… - Мир да любовь, Сладослов. А других чудес не бывает.
И мы скачем дальше. Вместе.
***
След не терялся. Нет, не так. Он то терялся, то, словно нарочно, бросался на глаза, будто убегающие темники не особенно старались, налагая отводящие заклятия. Ясно, что на бегу всё, от погони прочь несясь…
- Они ведут нас, Любомир, - подъехал ко мне один из догонов. Из "стариков", вроде даже со мной вместе когда-то из стрельцов в кромешники пришёл. – Этот след… Не мы гончие в этой охоте, допрос. Нас ведут.
- Или уводят, - качаю головой.
Там – очень далеко позади – сожжённые палаты кромешников. Здесь – лучшие из лучших догонов – сила Кромешины. Не неприглядные-неприметные догляды да дослухи, не бумажники-допросы, не досуги, которые принеси-да-подай. Нет, здесь – догоны, которых даже безоружных страшатся.
Но стала погоня.
Вот он, кажется – след. Но – ведут ли? Уводят?
- Что теперь голову ломать? Не возвращаться же…
- Не возвращаться вам уже, - ответил кто-то со стороны. – Голову ломать, кромешники…
Они появились сразу отовсюду. Они ждали. Так что теперь голову-то можно не ломать – эти улыбчивые парни справятся за нас. С нами справятся.
Не было босоногих девчонок и седых стариков – добры молодцы, богатыри, как на подбор. На Любня похожи, на Спиридонова сына. Кровь с молоком…
- Веришь ли в чудо? – подле меня спешивается Сладослов, не так давно из досугов в догоны переведённый. – Скажи мне, Любомир.
- Мир да любовь, - ответил я.
Тесно стало на небольшой полянке, куда привёл след-приманка. Ничего, скоро станет попросторнее…
Залп из самострелов-пищалей, ржание-хрипение встающих на дыбы или сразу валящихся в снег коней…
Новый залп – и снова по скакунам. Ясно зачем…
- Не уйдёт никто, - произнёс перед третьим залпом тот, что говорил, что вернуться не суждено.
И опосля слов снова залп – запасливы оказались темники, у каждого с собой по нескольку снаряжённых стволов.
Догоны шли навстречу пулям, рассыпаясь горохом-бисером, просыпанным из бус, порванных в разные стороны – словно место расчищая, словно для пляса-танца молодецкого…
И плясать танец с шаблями, да со смертью-гибелью под руку, не жалея подошв-каблуков…
Пуля легла рядом с сердцем, отбрасывая меня назад, на труп моего коня, за спину орудующему одной рукой Сладослову…
Залп.
Наверное, так не бывает, не может быть…
"Веришь ли в чудо?..".
Парень словно размазался в сумраке, и здоровая рука заставила клинок обратиться в солнце. И пули не доставали, не успевали, или, обиженно взвизгивая, отлетали прочь от невозможного стального солнца, пылающего в руке Сладослова…
Так не бывает.
Но навстречу скользящему меж мгновений-секунд Сладослову текли уже два таких же силуэта, которые разглядеть-уловить не успевал взор.
Так не может быть.
Не должно…
Двое – на одного?
Встаю, ожидая нового залпа – но его нет. Видно, встаю слишком резво, видно, зря завидую размазанному меж двух вихрей-темников урагану-Сладослову, успевающему выхватить свою жизнь из-под каскада ударов, которым окатывают его двое супротивников…
Я всё равно бы не успел к ним.
Я просто махнул шаблей.
Просто махнул – рассекая предрассветный сумрак узором рун, что начертил когда-то мне на листе бумаги Спиридон-купец…
"- А если я попробую?
- Попробуй…".
Что ты тогда сказал, купец?
Это в крови…
В крови – стекающей под кафтаном за пояс, в сапоги. В крови – по рукаву крадущейся к ладони, что сжимает рукоять шабли…
Я хорошо запомнил те руны – любой догляд бы позавидовал…
Они оба двинулись ко мне. Разом – словно кто позвал. Или приказал…
Сладослов был теперь у них за спиной – но ему ещё надо было успеть добраться до них раньше, чем они доберутся до меня, роняющего из онемевшей и скользкой от крови руки шаблю…
Успеет? Нет?
Не знаю…
Не успеваю узнать.
Часть вторая. Всякое бывает
Сначала они спрашивают:
- Что умеешь?
А потом, когда ответишь, да докажешь умение своё, спросят:
- Веришь ли в чудо?
Женщина рядом потянулась, выгнулась кошкой, а после и впилась Бореславу в губы. Как не ответить?
- Ты ведь ведьма, да? – спросил он, ответив на поцелуй сполна.
- Что, думаешь – приворожила? – блеснули глаза зеленью хищной, даже во тьме различимой. Плеснула зелень взгляда колдовского в лицо, окатила с ног до головы – и растаяла в полумраке. Серые у неё глаза, Бореслав, словно спокойная озера гладь. Не зелёные – серые… Чудится тебе, кромешник. Чудится…
- Люблю я тебя…
- Я знаю. Вот ещё разок полюби – и пора мне. Муж скоро вернётся…
- Дура… - прошептал, а сам любить кинулся. Жадно – как в последний раз, или как в первый… Любил – чтобы убить. Убить эту насмешку – "ещё разок полюби…". Не любят разок – только раз любят…
- Вот… теперь верю… - задыхаясь, прошептала она, обняв так, словно боялась отпустить. – Что любишь… Верю…
А потом ушла. Муж её ждёт. Здоровый бородач, маг-перевёртыш. Они сами себя не темниками – магами зовут. Мужик – маг, баба – ведьмаг. Потому что маг ведь, хоть и баба…
И тоскливо кромешнику Бореславу так, что выть хочется. Хочется сорваться с помнящей чужое, но такое родное тепло постели, схватить вострую шаблю, и… и…
Можно вырубить весь посёлок их тёмный – под корень, до последнего…
- Что умеешь? – спросил мужик, цепкими глазами тебя ощупав, руки на поясе держа, за которым нож да топор заткнуты. И за спиной его стояли почти все они – темники. Бабы, дети, мужики, старики. Лоботёсы, что вне гильдий, а с ними купцы, мастеровые да воины с отличительными знаками-эмблемами своих гильдий на кафтанах – тот Верхней Купеческой, тот Нижней Мастеровой, а этот – Средней Воинской… Почти все за спиной у цепкоглазого темника. Почти – потому что остальные за спиной у тебя и Поволока, который тебя к ним привёл. И ближе прочих, если не считать цепкоглазого, стоят бывшие воины Верхней Воинской Гильдии. Не много их, два-три и обчёлся – но есть и здесь. Из тех, что и одни в поле воины.
- Что умеешь? – вопрошает тёмный "допрос", похожий чем-то на Любомира. Негромко спрашивает, а ты уж норовишь глазами "пятый угол" поискать.
- Любить умею, - ухмыляешься ему в лицо, в котором нет ничего – ни злобы, ни страха, ни радости. Ничего. Как в "пятом углу" в допросной палате. "Дураки смутьяны, - вдруг думаешь про себя, - не в угол надо в палате смотреть-пялиться, а в глаза допросу". Думаешь, а сам другое говоришь: - А ещё убивать умею.
- Ну и как – любишь убивать? – щурит глаза темник.
- Нет, хозяин, - признав пустоглазого за главного, отвечаешь. – Не люблю убивать – убиваю, любя…
Только так и надо убивать – любя. Только так и учат кромешников убивать – любя. Не всем дано, но раз уж смог…
- Докажи, - просто сказал пустоглазый, отступая назад. И все отступили – почти все.
Трое остались. На воротниках – волчья шерсть, в глазах – волчья злость. И ещё – шнуры Верхней Воинской Гильдии. Из тех, что и одни в поле воины. А уж трое…
Не люби убивать – убивай, любя. И станешь в поле не воином – ветром в поле станешь…
Вплетаясь в волосы, целуя почти эти лица, играя пальцами в волчьих воротниках, а после пробирая лаской до костей, до самого сердца…
- Стой! – закричал кто-то за пределами того круга, где ты стал ветром…
Ты стоишь, смеясь радостно и безумно – потому что только так и можно любить, забывая обо всём, теряя рассудок… И убивать – только так.
Убивать – как любить…
И любить – как убивать…
Мир да любовь!
Ты не бросил этих слов им в лица – ты слишком любишь их всех, а сказав-швырнув при них вслух кромешный девиз, должен будешь любить до смерти…
- Как люблю – тоже показывать? – спрашиваешь у пустоглазого хозяина посёлка темников, не оглядываясь на лежащих за спиной воинов - они уже не поднимутся.
- Не надо, - глухо бормочет темник, а прочие прячут перепуганные лица.
И лишь одно лицо к твоему обращено… И глаза, в серости которых блеснула зелень, засмеялись: "Надо! Покажи!".
Можно вырубить весь их посёлок – ради этих глаз. Но ты не станешь – потому как любишь. Как? Как убиваешь. Как умираешь. До самой смерти-погибели. А иначе любить нельзя…
И ты рубишь лунный свет, ловишь отражения звёзд на клинок, и разбрызгиваешь их свет каплями-алмазами во все стороны, словно сам светишься, а звёзды – лишь твои отблески, твоего света части малые…
Мир да любовь, кромешник Бореслав. Вот она – любовь. А как же мир? Где он?
И – в клочья лунный свет, в лохмотья – заблудившийся ветерок, небо – на куски…
- Не можешь мир в себе найти, Бореслав? – подходит неслышно Поволок, бывший воевода.
- Не могу из себя его излить. Чтобы на всех хватило – мира моего и любви.
- А хватит – на всех?
И вспоминаются зелёные искры в смеющихся глазах: "Полюби ещё разок… Муж ждёт…".
На всех ли хватит любви? А мира?
- Может, не там ищешь, Бореслав? Не в себе, может, надо?
- А где тогда?
- А ты оглянись. Может, оно снаружи всё? Не из себя надо изливать, а самому впитываться? В мир? В любовь…
Оглянется, кромешник – и увидит мир. Не тёмный он – вон луна и звёзды ещё светят. А вон на востоке заря родится… А тьма – что? Она ведь только помогает свет разглядеть-увидеть.
- Ты ведь умеешь любить, кромешник Бореслав – сам сказал. Люби этот мир – какой есть. Какой есть ты, какой есть он.
- Я ведь только до смерти любить умею, Поволок.
- Значит – убей…
- Я и убиваю, темник.
- Тогда – умри…
Умереть от любви. Жить от любви до любви. Убивать, умирать – не до смерти, до любви…
- Что умеешь, Бореслав?
- Любить. И убивать.
- А веришь ли в чудо?
- Верю…
***
Твёрдая земля под ногами. Ничто не волнует её, ничто не колеблет. Брошенный сотни лет назад камень пролежал сотни лет, словно врос в данное ему место, словно ждал чего-то…
- Почему вы всё время здесь?
- Потому что всё время здесь, Бореслав.
Ты заглядываешь в его пустые глаза – но там по-прежнему пусто. Неизменно. Спокойно? Или – безразлично?
Стоячая вода. Нет течений и водоворотов, водопадов и даже мелей – земля ровна и недвижима на этом дне. Вода не течёт под лежачий камень – она вообще не течёт. Брошенный камень не погонит круги-волны – никто не бросит камня.
- Но зачем? Объясни мне, темник - зачем? Что толку в вашем сидении здесь? Чего вы ждёте?
- А чего ждёте вы, кромешник Бореслав?
Ты подавишься оброненным ненароком "темником", но уже поздно. Брошенный камень не погонит круги-волны по ровной глади стоячей воды – потому что никто не бросит камень… Но не камень ты бросил – слово…
Небо без ветра. Молчаливый лес, чьих ветвей не коснётся дыхание земли. Не будет ни брызг, ни песка в лицо. Иди – не хочу. И не хочется идти. Хочется быть лежачим камнем – не брошенным, нет. Заброшенным. Забытым…
- Чего вы ждёте, темник? – слово-камень брошено, и нет смысла пытаться его вернуть.
- Мы ждём бога, Бореслав.
- Но к чему тогда все эти побоища, пожары, резня за резней?
- Ты забыл про чуму, войну… - произнёс бородатый, заставив тебя вздрогнуть. – Мы не виноваты, кромешник. Мы просто ждём. Каждый – по-своему. Мы заброшенные и забытые в неподвижной траве камни, ждущие терпеливо своего часа… Одни будут спотыкаться о нас, другие – разбивать себе головы. Кто пройдёт, не заметив. А потом придёт тот, кто поднимет – и построит из нас новый мир.
Огонь. Замерший, неподвижный, страшный огонь. Нет, не страшный, пока он скрыт в золе и углях, пока не видим… Но кто-то расшевелит, раздует – и пламя полыхнёт, пожирая всё вокруг…
- Что ты спросишь у бога, когда узнаешь его в лицо, Бореслав-кромешник?
- Я спрошу, зачем он?
Борода густая не дала заметить, понять – усмехнулся ли темник, скривил ли губы. Длинные космы, свисающие на лоб, спрятали вечно пустые глаза.
- Оставайся, Бореслав. Жди с нами…
- Я пойду навстречу.
- Бог сам придёт к тебе. Куда бы ты ни шёл – ты будешь только бежать от него, оттягивая встречу.
- Я не убегаю, темник. Я ловлю…
- Что ж? – в голосе пустоглазого жалость. – Лови!
Стрелы. Только-то и всего – можно руками поймать. Но выхватываешь шаблю – пригодится…
Грохот выстрела за спиной. Угадываешь направление, знаешь-чувствуешь. Что мимо…
- Отпустите его! – голос пустоглазого страшен, потому как безразличен. Ему всё равно. Он прикажет тем же пустым голосом вырезать свадебный поезд в угоду ожидаемому богу.
В угоду богу…
- Дурни вы, темники! Ваши боги уже в вас! Они уже берут от вас всё, чего хотят. Жизни, жизни, жизни! Сначала чужие – вашими руками. А теперь принялись и ваши забирать – кровь верящих в них им больше по вкусу, чем кровь не знающих о них! Умойтесь своей кровью! Захлебнитесь, утоните вместе с вашими богами! А я пойду навстречу своему!
- И что ты сделаешь, увидев его? Поверишь в него?
- Верить мало, глупцы! Я полюблю! Или убью – если он окажется не лучше ваших кровопийц. Я умею это – и любить, и убивать!
Они уже не пытались стать у тебя на пути и не пытались догнать. Лежачие камни, стоячая вода, безветренное небо, скрытый в золе огонь, готовый вот-вот угаснуть, не сумев разгореться, не успев кого-то согреть…
- Мир да любовь! – прокричал ты им на прощанье. Это не девиз и не клич на самом-то деле. Пожелание – всем и каждому. Мир да любовь!
***
Дорога словно сама стелилась под ноги. И не отпускала, да и не охота было лезть в бурелом колючий, что лежал по сторонам от проторенной тропы.
Словно сама под ноги стелилась дорога. Словно вела. Словно не пускала…
- Что, соскучился уж по мне, Бореславушка? – усмехнулась, встречая кромешника, баба-темница. – Впрямь любишь? – сверкнули глаза звёздами. Не пустые глаза, как у всех здесь…
Здесь.
Круг сделал ты, кромешник, да обратно возвернулся, туда, откуда прочь бежал.
- Я ещё вернусь за тобой, - пряча глаза, произнёс Бореслав. Нет, не пряча – "пятый угол" ища взором. – Затем и пришёл, чтобы сказать. Вернусь я за тобой. Потом.
- Не уйдёшь ты от меня! – смеётся. – Никогда.
Одно слово – ведьма. И ведь хочется остаться, неохота уходить.
- Я вернусь, - упрямо шепчет парень. – Потом…
И – смех в спину. И взгляд, от которого не убежать…
Стелется тропа под ноги – ведёт, не пускает.
- Сам пойду!
И с шаблей – на бурелом, как на врага лютого. Ударом на удар, уколом на укол…
И тропа, словно насмехаясь, кидается под ноги змеёю жалящей и ведёт обратно - навстречу глазам-звёздам, голосу-песне:
- Не уйдёшь ты от меня никогда…
И остаёшься на ночь. И темники прочие словно не видят тебя, словно внимания не обращают, словно ты один из них…
- Я уйти должен, - отдыхая от ласк, шепчет мужчина.
- Почему? – спрашивает уставшая женщина.
- Я чужой здесь…
- Дурачок… - касаются губы губ, дыханием делясь, выпивая тебя, задыхаясь тобой. И сам пьёшь взахлёб это чужое, ставшее своего ближе дыхание, и дышишь, и задыхаешься… - Свой ты здесь, Бореслав. Да ещё мой…
- А муж как же?
- А что муж? Муж у меня зверевик-маг. А ты – любовник.
И вроде стыдное слово меняет смысл. Словно не грех означает, а чудо творимое…
- Каждый маг своим заниматься должен. Ты – любить…
- Тебя?
- Просто любить, дурачок…
- Я хочу любить весь мир, - губы в губы, глаза в глаза – и дышать этим желанием, и не отводить взгляда.
- Это дело бога, Бореслав.
- Значит, я буду им… богом любви – для всего мира…
Но сегодня он был для неё. Только для неё – и черпал в смеющихся глазах ведьмы мир, и любил её, и дышал ею…
- Люби меня… вечно…
И он любил. Вечно. Как могут лишь боги…
***
- Как мне уйти? – спросил он.
- Поклонись лесовику, - пряча глаза, а в глазах – слёзы, ответила она. И вдруг крикнула зло: - Или полюби его! Пусть отдаст тебе всё – как я…
- Как мне вернуться? – спросил он, обрывая крик, ловя его у самых губ.
- Ты не сможешь… Сюда не ведут дороги теперь – мы ждём здесь бога…
- Значит, я стану им.
- Ты ведь не веришь… в чудо…
На ладони мужчины вспыхнул огонь, из огня родился цветок, чьи лепестки были горячи и красны как кровь…
- Я люблю тебя, - сказал он, отдавая цветок ей. – А чудес не бывает.
Он ушёл. А пламень-цвет жил у неё на ладони, словно даря его поцелуи, словно возвращая его прикосновения, словно грея его теплом… Чудо? Да нет же! Так только и должно быть – и никак иначе! А чудеса? Не бывает их – у любого спросите…
***
Не пошёл Бореслав к лесовику на поклон, не стал упрашивать – сразу на тропу ступил.
А как повела его тропинка, как потянула – пустился в пляс. Словно с девкой-красавицей на весёлом пиру-гулянье.
- Не люблю я, когда меня в танце ведут, красавица, - к самой дороге наклонясь, пел-говорил парень. – Люблю сам вести. Слышишь? Люблю!
И плясала тропа-дорога под ногами, изгибаясь и кружа, не отстать стараясь от такого кавалера…
И плутал лесовик-маг по ставшему чужим лесу-бурелому, и тропинки не мог сыскать ни одной, словно те разбежались-попрятались, от глаз схоронились змейками-ящерками вёрткими.
А все дорожки меж тем к Бореславу тянулись, в одну сливаясь, друг с дружкой споря, в ноги ему кланяясь, земные поклоны отбивая, в танец просясь…
Пляшет парень, лихо пляшет, радость у него на пути, и путь ему в радость.
- Я вернусь, - прошептал он дороге, как слезами растекающейся тропинками-стёжками. – Потом…
И кружили старого мага-лесовика по чаще знакомые пути-дорожки, заставляя плясать да прыгать, даже петь с перепугу.
А чего бояться-то? Не бойся, лесовик-маг, всё вернётся и станет как должно. Потом…
А пока ласкай-уговаривай знакомые тропки, пусть признают, пусть ответят, пусть до дому доведут…
***
Разошедшаяся тропинка не могла уже остановиться, и давно уже было не разобрать, кто кого ведёт в этой пляске.
Ног не чуя под собою, над землёй не чуя ног, стал собою и тропою: шаг - как выдох, шаг – как вдох… Ни начала, ни конца у тебя-дороги – так, наверно, ходят боги с солнцами взамен лица…
Перепутье кинулось под ноги – словно чужая судьба, словно другой человек, словно…
Переплетутся ли судьбы, завяжутся ли узлом, порвут ли друг друга, или останется одна – та, которая прочнее? Та, которая моложе?
На перепутье было пусто – как в душе у мертвеца. Нет тут ни человека, ни судьбы – не с кем сплетаться-рубиться…
Только столб резной каменный в человека ростом, да с лицом наверху. Усталым лицом, старым лицом, посечённым-побитым ветрами да временем, дождями да людьми.
И вдруг пустота заполнилась, как палаты гостями – шевельнулся каменный болван, что тысячу лет торчал людям на удивление, ветрам на потеху, времени на зависть.
- Кто ты? – каменным крошевом просыпались слова, разбегаясь по лицу-маске морщинок сеткою, оживляя личину пустую…
- Бореслав-кромешник, в догонах ходил, темников ловил, теперь вот бога ищу!
Вздохнул камень, шевельнул плечами, повёл руками.
- О чём же ты спросишь у бога, когда узнаешь его в лицо?
- Я спрошу, зачем он?
- Что ж, спрашивай, человек Бореслав, - сказал каменный болван, вытягивая ноги-тумбы из холмика, на котором стоял, и становясь враз на две головы кромешника выше. – Не боишься, что отвечу?
- А что ты ответишь мне, болван каменный? – спросил кромешник, и какая-то дурная злость переполнила его при виде этого бога у дороги. – Поперёк дороги ты мне лёг, поперёк горла стал – уйди! А я дальше пойду.
Бог засмеялся, но не искренне – испуганно смеялся назвавшийся богом. Так смеются, желая напугать, своим страхом поделиться-отдать…
Не берёт, не боится человек.
- Ты мне ответишь, - говорит. И идёт навстречу. Шаг – как выдох, шаг – как вдох, и дорога вместо ног, перепутье вместо сердца, солнце – взамен лица…
Камни не чувствуют боли – значит, ты больше не камень? Второй удар заставил великана кричать, третий заставил умолкнуть.
- Я – бессмертен… - испуганно прошептал поверженный болван, стараясь казаться живым.
- Почему?
- Я ведь бог…
Кромешник засмеялся – и камень стал камнем.
И дорога побежала дальше, оставаясь на месте – как всякая дорога она недвижима от начала до конца. Где началась? Где кончится?
Что ты спросишь у бога, когда узнаешь его в лицо?
Бореслав не шёл по дороге – он сам был Путём. Есть начало и конец – и Путь. И только идущему решать, где и когда начнётся этот Путь, когда и где закончится…
***
Их было много – богов у дороги, оживающих при твоём приближении, чтобы исчезнуть после твоего ухода.
Деревянные, каменные, из песка и из пыли, из воды, ветра, из трав, ветвей и листьев. Их лица были похожи – похожи на лица. Они были похожи – похожи на людей.
- Мы ведь боги… - оправдывались они.
- Мы ведь боги… - цеплялись за эти слова, словно за жизнь.
- Мы ведь…
- Почему? – спрашивал ты у них. Спрашивал – и шёл дальше. Ты не считал их – их было бесчисленно много, но они были так малы. Ты не считал их – не знал, за кого их считать.
Камень, дерево, пыль, песок, грязь, вода, ветер, плоть и кровь, клыки и когти, жёсткая щетина, чешуя, перья, пух…
Прах.
- Мы ведь боги…
- Почему?
Они слишком похожи – на людей.
А последний был похож больше других. Поэтому ты даже не счёл нужным остановиться. И прошёл бы мимо, не произнеси он:
- Я ведь тоже…
Поймав твой взгляд, человек улыбнулся. Столь похожей на человеческую улыбкой.
- Ты веришь в чудо, Бореслав?
- Что такое чудо?
- То, чего не может быть.
- Тогда не верю.
- Почему? – спросил он. Улыбнулся снова, глаза прищурил, собрал паутинки-морщинки в сеточки у глаз – и спросил, как мог бы спросить ты: - Почему?
- Потому что всякое бывает…
И стоявший у дороги засмеялся. И стал на тропу – позади тебя.
- Знаешь, Бореслав, я не встану у тебя на пути. Я за тобой пойду.
- Зачем?
- Потому что всякое бывает. Бывает, подберёт царь-батюшка нищего молодца, да сделает его любимцем своим, нацепив, словно ошейник, пёсий ворот ему на шею – стереги хозяина, а там живи, как хочешь. Бывает, поймает верный слову и службе догон толпу смутьянов-темников – и мужиков, и баб, и детей, - повяжет, в сани погрузит, да к допросам в палаты, в каменные мешки повезёт в санях нарядных свадебных. А пуля-дура в самое сердце стукнет, и лишь глаза успеют заметить – как налетают люди-нелюди в волчьих воротниках на обречённых на суд смутьянов, как режут-рубают без суда, без разбора, да без жалости. И – бывает ведь! – ударит сердце злую пулю-дуру, ударом на удар ответит – и встанет слуга своей службы, поднимется, рубанет смерть шаблей наотмашь, оставив на лице её отметину, да и пойдёт спасать тех, кого сам на верную пытку да гибель волочил. И спасёт ведь – испугается смерть восставшего. Бывает, что и царь-батюшка волю свою изменит, помилует темников да отпустит до следующего раза. Бывает и такое – пойдёт лютый кромешник сам в круг тех, кого ловил да вязал, крича: "Мир да любовь!". И встретят его, и примут его - за своего примут. И увидит парень и мир, и любовь – да не захочет он – так… И пойдёт искать. И боги древние, вернувшиеся в мир без любви, станут у него на пути – и не устоят. Без следа пропадут – зря стояли на пути у того, кто сам оставляет след. След, по которому пойдут – те, кто не может пойти сам, и те, кто захочет остановить. А ещё те, кому пока по пути, а там видно будет…
- Ты бог?
- Я лучше, Бореслав.
- Чем же?
- Я – оборотная сторона. Как у монеты две стороны, у палки два конца – так и у бога есть другая сторона…
- Задница, что ли?
- Сам ты… - обиделся собеседник. Но, когда Бореслав отвернулся от болтливого да пошёл прочь, он двинулся следом. Долго молчал, а потом вдруг произнёс задумчиво:
- Может, ты и прав. Может, и задница. Всякое бывает…
Бореслав не обернулся. И не остановился.
***
Боги больше не решались становиться на пути.
На пути стоял мир.
Смеялись, встречая тебя, деревья, или грозно скрипели, заставляя на первых порах хвататься за шаблю. Потом привык – и очередное дерево протянуло ветвь, коснулось руки… Погладило нежно – словно любимого, и отпрянуло испуганно – словно боясь обидеть.
Выходили звери – и их глаза светились разумом, а из нечеловеческих, не рождённых для речи ртов текла понятная тебе речь. Сначала это пугало. Потом привык. А звери просили о чём-то, что-то предлагали, обещали… И просто звали тебя – но ты не успевал понять как и куда, спеша прочь от ставшего привычным.
Воздух вспыхивал днём и ночью радугами и звёздами, сплетал фигуры и знаки из облаков и туч…
Вода расступалась и шумела так похоже на речь… "Не потому ли реки реками зовут?" – мелькнула догадка-мысль, и ты оставил её, не торопясь утопить, отбросив в эти ожившие воды…
Языки огня на привалах старались найти с тобой общий язык. И ты понимал свои костры – но затыкал уши и спешил уснуть, убегая в сны от ставшего привычным невозможного. А поутру не решался оживить огонь, говоривший с тобой всю ночь.
И ещё была дорога – неподвижная от начала до конца, да, кажется, и не имеющая их. Кольцо. Замкнутый круг. Бесконечная вечность у ног. Можно идти долго – и не дойти никуда. Или вернуться, откуда вышел… У самой дороги земля открывала пред тобою свои недра, принося тебе дары-жертвы – самоцветы, самородки… Не прося остановиться – уговаривая остаться. Иди, - говорили. – Иди этой дорогой – и оставайся.
Иди дорогой. Будь дорогой.
- Всякое бывает, - бормотал тот, что шёл за тобой. Он даже не удивлялся. И не привыкал – ему было не привыкать.
- Всякое бывает…
Невозможное стало привычным. Да так, что привычное уж стало казаться невозможным.
Так ведь нет!
Всякое бывает…
- Мир да любовь! – услыхал ты впереди. И откликнулся привычно.
Чёрные кафтаны истёрты-потрёпаны. Чёрные сапоги сбиты-заношены. Чёрные лица – в золе-копоти…
- Мир да любовь! – молвил ты им приветливо да радостно.
И тогда они стали стрелять.
***
Всякое бывает.
Бывает, взмах шабли окажется быстрее полёта пуль. Переломился верный клинок, но две маленькие смерти, обиженно проверещав, пролетели мимо, в две стороны бросились, с толку сбитые, с полёту прямого да меткого.
Стрелу пришлось ловить руками. А больше им стрелять-то было и нечем. Они шабли достали из ножен. Беда в том, что тебе было нечего достать – рукоять с обломанным лезвием виновато пожала твою ладонь, да и отправилась вслед за одной из пуль, лишивших её острого на язык клинка. Разговаривать придётся самому.
- Мир да любовь, говоришь? – резануло слух. Уж больно неуважительно произносил чумазый воитель девиз-пожелание царских любимцев-кромешников. Как ругательство-брань площадную. Видно, сам в число тех любимцев не попал. Даже в этого одного, случайно на дороге встреченного любимца-то бывшего царского – и то не попал. Только замахнулся шабелькой как следует, чтоб до седла его, родимого, до промежности – а он уже вот он, рядышком, да близко-то как – в лицо самое улыбается, коленом в обидное место бьёт, локти выкручивает-выворачивает…
- Ах ты!..
Это второй.
- Ух ты!
Это третий – с восхищением глядя, как кувыркается через голову его же товарищ, тот самый, который второй. И сам кувыркается следом…
Всякое бывает, догон Бореслав. Бывает, вывернет твоего супротивника наизнанку от боли, а у него там, внутри да с изнанки – волк. Серый…
Отобранная шабля пригодилась – и из рассечённого до половины зверя вывалился человек. С изнанки вывалился, стало быть. Так тому и быть – и второго волка ты рубанул так же – через середину лба, вдоль хребта-позвоночника, до половины… Ничего из этого не вышло только. Ничего хорошего из убитого волка, окромя окровавленных кишок не вывалилось. Не осталось там человека внутри.
- У него ж последнее было… - всхлипывает тот, что вывалился из первого зверя. – Последнее у него тело-то оставалось…
А за спиной у тебя засмеялся первый из трёх чумазых лиходеев, которого ты первым валил, коленом в низ живота пинал. Легко так засмеялся злыдень, радостно – будто его всё это теперь не касается. Но ты всё же спросил у всхлипывающего, кивая на хохочущего:
- А у этого что?
- Да ничего у него, - шмыгая по-детски носом гундосил недавний твой враг, недавний волк.
В глазах у хохочущего было небо. И – пусто. Ни звезды там, ни солнышка, ни луны, ни облачка, ни птахи заблудившейся…
Зато было что-то в глазах у шедшего за тобою следом по твоей дороге. Шедшего тихо, но неустанно, неотступно – как тень. Та самая, от которой не убежать…
- К последнему не подходи, - предупредил ты грозно эту тень-попутчика, в которой было что-то – с изнанки бога… - Не подходи лучше. А то ведь всякое бывает.
И тень усмехнулась. Хорошо так, по-доброму. А после махнула рукой, и смеющийся безумец, что недавно на тебя с шаблей кидался, умолк, оседая наземь.
- Не нужен мне последний, Бореслав, - вымолвил человек-тень. – Сам с ним говори.
***
Легка работа у допросов – привели тебе смутьяна, догонами изловленного, ты его спросил, он тебе ответил. И всё. Кажется…
- Ты зачем на меня напал?
- Указ… Слово и дело государя… - торопливо бормотал парень. Молодой совсем, только-только усы стали пробиваться – виден вон пушок тёмный даже сквозь кровавые сопли. – Кромешину отменить, кто в кромешниках ходил – изловить, как смутьянов да бунтовщиков, само слово "кромешина" забыть, из памяти стереть, с языками вырвать, а кто укроет кромешника и помянет в разговоре о Кромешине – бить палками-батогами до смерти…
- Ну и сколько ж разов ты нынче слово при мне запретное произнёс? – спрашиваешь, хмуря брови.
- Не считал… - лопочет.
- Эх, жаль, не смогу я тебя столько раз до смерти-то забить…
- Я могу, - предлагает помощь твой спутник. И слышно в голосе тени – и впрямь может. До смерти – и сколько надо раз.
- Не надо! – отмахиваешься от него досадливо.
- Не надо… - заскулил оборотень.
Смешные у него глаза – звериные. Глянешь в такие – и смеяться хочется, как тот что на дороге хохотал, после того, как лицом к лицу с твоим попутчиком побыл. Страшные глаза. Даже за соплями-слюнями мерзкими, слезами горькими, всхлипами жалобными… Страшные глаза. Зеркало души. А в душе – волк. А то, что снаружи…
- Где нынче царь-то?
- В гости отъехал… К шпанскому царю! Про то всё говорят, всё ведают!
- Что ж он там потерял? – дивишься невольно.
- Совесть он там потерял, - неожиданно жёстко произнёс сопливо-слезливый твой собеседник. Марать об охальника руки не хотелось. А вот сапога подошвы не жаль. Не такое топтали – и об такое не сотрутся.
- А в столице нынче кто? – не дожидаясь, пока темник на ноги поднимется, спрашиваешь снова.
- Ордынцы там. Пожгли столицу. Говорят, всё теперь пожгут на своей земле. А шпанцы, мол, на своей половине, пусть что хотят, то и творят. Те и творят… Что хотят.
Дальше спрашивать не хотелось. Да и что дальше? Шпанцы, ордынцы, царь-батюшка… Всё кувырком да поперёк теперь.
- Куда ты собираешься? – спросил тебя навязчивый, но неотвязный твой спутник, когда ты пинками под зад прогнал раздетого донага оборотня. Ничего – перекинется, как умеет, согреется. Или он без одёжи в лысого волка обернётся? Волковорот…
- На Спорище я пойду, друг, - вздохнул ты.
И спутник твой улыбнулся, услышав, как ты его назвал. Друг. Тоже мне… И тебе тоже. И всем… Сам ведь не поймёшь, почему так его назвал – но слово вылетело.
- А что такое Спорище, Бореслав?
Ты даже глаза на него поднял от удивления. Не знает что ли? Всякому известно – как зима придёт, станет лёд на реке – выходи любой, вызывай любого. Хоть соседа, с которым в ссоре, хоть царя, на которого в обиде. И дерись – как можешь. С обидчиком, или с заступником его добровольным, с тем, кто за обидчика на лёд перед тобой выйдет…. Но вызвать можешь всякого.
- Кого же будешь звать на лёд? – поинтересовался этот, который всем друг. И тебе тоже…
"Царя", – хотел ты ему ответить, но не ответил так. Что его звать-то? Услышит ли из шпанских гостеприимных пределов?
"Всех", - хотел ты ответить, но не ответил и так. Растопчут все-то. И не заметят.
Кого ж вызовешь-то на лёд Спорища? На бой, от которого никто отказаться не вправе?
- Я позову бога, - сказал ты.
И пусть он попробует не выйти – если он есть. И пусть он попробует уйти – если он выйдет.
И твой спутник навязчивый да безотвязный улыбнулся, подставляя лицо падающим с неба снежинкам. И снежинки не таяли, складываясь в причудливую маску…
***
- Это ещё что? – спросил я, разглядывая одно из строений в центре слободы, куда зашёл по пути к столице. Слобода-то зовётся Людолюбская, но вот это… - Что это?
- Крест это, Бореслав, – пожал плечами мой странный спутник, будто так и должно быть. Конечно, он не удивился – всякое ведь бывает.
- Я и сам вижу, что крест. На крыше он почему?
- Может, - отвечает, - кто умер в доме, а закапывать было лень. Так сверху и прибили…
- Дурак, - пожимаю плечами и сам. Хотя, может быть, он и прав – у ворот нас никто не окликнул, на пути никто не встретился – словно во всей слободе и живого-то никого нет… А чтоб могилу большую не рыть, поставили крест на самой высокой крыше…
Нет, кто-то есть – голоса слышны.
- Слышишь? Воют, - обратил внимание на звук и мой попутчик. – Точно над мертвецом… Или – точно мертвецы, - сам себя же он и поправил, да опять плечами пожал, руками развёл. Мол, всякое бывает. Бывает и мёртвые воют сами над собой…
Отмахнувшись от глупых мыслей и слов дурацких, иду прямиком к увенчанному крестом зданию. Заунывный вой и впрямь оттуда доносится-слышится.
Толкая створки громадных дверей, гляжу на десятки сгорбленных в поклоне земном спин, слышу гул монотонно бубнящих одно и то же голосов – и становится не по себе.
- Мир да любовь! – кричу звонко, как могу, разгоняя эту почти могильную тоску.
И ведь оживают, шевелятся сгорбленные. Распрямляют гневно спины, полыхают зло очами, за оружие хватаются, за руки ловят-держат…
И не противлюсь.
Устал я. Пусть вяжут…
- Хочешь сделку?! – кричит от дверей мой отставший спутник, из-за десятков гневно распрямившихся, стеною ставших спин. – Я тебе помогу, а ты мне взамен…
Дальше не слышу. Кого раньше оглушили – меня или попутчика моего навязчивого, мне уже не узнать.
***
Пришёл в себя, огляделся, лицо знакомое встретил. Не поверил даже сперва – обрадовался.
- А ты тут как? – спрашиваю. А после вижу – он-то тут в своём праве, у него руки, как у меня, за спиною не связаны.
- Я тут как и раньше – вопросы задаю, - говорит. – А ты мне теперь отвечать будешь, Бореслав. Развяжите его! – это уже кому-то, кто позади меня. – И вон отсюда!
Развязывают. И уходят.
А я, прежде, чем угол пятый начинать искать в круглой палате, в глаза смотрю знакомые.
- Мир да любовь, Любомир-допрос, - говорю.
Долго он молчит. А потом тихо так отвечает:
- Мир да любовь, Бореслав.
И мне становится страшно. Уж больно тихо он это сказал – будто, как бы кто не услыхал ненароком. Уже от этого больно – а что дальше будет-то?
- Веришь ли в чудо, Бореслав?
А я всё не верю. Не верю, что может быть так. Всякое бывает, конечно, но…
А он бьёт меня кулаком по лицу, пинает сапогом под рёбра и орёт, будто ничего для него важнее нет:
- Веришь ли в чудо?! Веришь?!!
А ещё – плачет допрос Любомир. Потому как больно ему. Ему, а не мне.
- Веришь?!!
Потому что он – не верит. Потому что он - не видел чудес. И я не верю тоже – но потому, что видел. И ведь каждый из нас прав. Нет для него чудес – потому что не может их быть. Нет их и для меня – потому что всякое бывает.
Бывает, что плачет опытный, бывалый допрос, спрашивая – и не желая слышать ответа.
- Веришь ли?..
- Всякое бывает… - говорю в ответ.
- Зачем ты вернулся, Бореслав?
- Буду бога звать, - отвечаю, утирая кровь с лица.
- Он уже пришёл – и ты не будешь ему рад.
- Я его на Спорище буду звать…
А потом он смеётся.
А потом мы смеёмся вместе.
Всякое бывает.
***
Когда о человеке каком скажут, что, мол, без царя в голове, такого человека жаль. Дурачок – что с него взять?
А когда такое говорят о царстве?
- Убёг царь-батюшка. Кромешину отменил – и убёг. Сначала в Аглию островную – к принцессе тамошней свататься…
- Ну и как наш?
- Как дурак! – сплюнул зло Любомир, уже не напоминая, что вопросы задавать да ответы слушать – его дело. Слово и дело… - От ворот поворот ему там. Та ещё ведьма оказалась принцесса-то. Ну и подался царь в Шпанию – шпанцы давно на агличан крысятся, вот и приняли нашего с распростёртыми объятиями. Уважили. Жену, говорят, дали. А он им – нас. Взамен бабы. Шпанская мы теперь вотчина. Шпана мы теперь, Бореслав.
Махнул досадливо рукою допрос – мол, что тут говорить?
- Ордынцы-то столицу пожгли – набег устроили в бесцарствие, чуть до Новограда не добрались – так что нам теперь и Шпания в радость.
Помолчали двое бывших кромешников, о своём подумали.
- А ты теперь кто? – спросил бывший догон.
- Допрос я теперь, как и прежде. Только мы теперь не Кромешина. Мы теперь – Указ. Мы – всем, а нам – никто.
- Так что ж изменилось? – удивился Бореслав. – Вроде и царь царём остался, хоть и Шпании нас отдал, и ты вроде на прежнем месте…
- Времена меняются, Бореслав.
- Они и раньше менялись, - пожал плечами молодой.
- Посмотри на меня, - тихо сказал старший.
А когда поймал взгляд собеседника – хитро руками махнул.
И пошёл к нему Бореслав, со скамьи вскочив, едва не опрокинув. А как приблизился – ресницами захлопал, словно птица перелётная крылами о прутья клеточные.
- Зачем шёл? – спросил Любомир.
- Так ведь… позвал ты меня, рукой поманил…
Вздохнул допрос. В затылке почесал, словно что найти хотел. Нашёл. Достал, собеседнику показал.
Пустую ладонь.
- Что это? – спросил Бореслав.
А на ладони вспыхнул огонь. Яркий и юркий язык лизнул любопытный чуб склонившегося к ладони бывшего догона – тот еле отпрянуть успел.
- Понял?
- Нет, - честно признался Бореслав, глядя на бывшего товарища как на новые ворота.
- Мы теперь все – темники. Все – понимаешь, Бореслав?
- И я?
- И ты.
- Сам ты!.. – начал было Бореслав, да подавился не вылетевшим словом. Вспомнил всё, что было с ним. Хутор темников, дорогу-плясунью, убогих божков вдоль дороги…
Всякое бывает…
- Я сам не верю, - произнёс Любомир. – До сих пор не верю. Знаю – не бывает чудес. Даже когда сам творю. Знаешь, что себе говорю тогда? Говорю, что темники мне мороком взгляд застилают, с пути истинного сбить хотят. Что не сам я… И – не верю. Ведь не бывает же чудес?
Спрашивает. Не тебя первого, Бореслав. Он всех о том спрашивает. Сначала: "Веришь ли?". А после: "Ведь не бывает?".
Не хочет верить допрос.
- Я ведь их на огонь отправлял, в рудники ссылал… А теперь что? Следом самому? Так ведь огонь не возьмёт…
- А ты со мной на Спорище выйди, допрос, - залихватски подмигнул подбитым глазом Бореслав.
- С тобой или супротив тебя, догон?
- А это уж, как получится. Всякое ведь бывает…
***
Шпанцы отстраивали пожжённую ордынцами столицу. Столицу новой своей вотчины. Вроде Безграни, только по другую сторону горизонта. Отстраивали шпанцы столицу – и на крышах самых высоких зданий ставили кресты.
- Зачем? – спросил Бореслав, кивая на один из окрещённых куполов. – У них что – умер кто?
- Это храм, догон.
- Это ещё зачем? – снова не понял бывший кромешник.
- С богами говорить.
- Зайдём? Поговорим?
- Там нет бога, Бореслав, - попытался остановить Любомир бывшего товарища.
- А с кем говорят?
- Он услышит…
Бореслав толкнул дверь – услышит, а большего и не надо бывшему догону-кромешнику.
- Я жду тебя на льду, бог! – только и крикнул он, всполошив застывших в скрюченных позах людей. И вышел прочь. Кому надо – услышал.
И изумлённо переглядывались люди, и испуганно перешёптывались, и радостно улыбались, вспоминая:
- Так ведь зима же…
- Лёд стал…
- Спорище…
- Спорище…
- Спорище…
И, эхом отражаясь от увешанных крестами стен, метался задорный крик-вызов:
- Я жду тебя на льду, бог!
***
- Веришь ли в чудо?
И зачем я спрашиваю? Ведь и так знаю. Но просто подойти – и молча забрать…
- Веришь ли?..
Странные они. Сотни лет отрекаться от чудес, клеймить их крамолой и смутой. Темничеством обозвать. Зачем? Отлавливать тех, кто умеет больше прочих – и убивать, отправлять под землю в рудники... Наверное, это зависть.
И всё-таки они странные. Кричать, что чудес нет, но по-прежнему верить в такую тонкую материю, как душа. Ведь верили? Всё это время – верили?
- Веришь ли?..
Просто так подойти и молча забрать – как-то даже самому не по себе становится. А потому – спрашиваю. И всё чаще слышу в ответ "да". И если раньше забирал, потому что всё равно ведь не верят, то теперь забираю, потому что верят. Потому что не верили раньше, а теперь – вдруг… Вдруг – это уже чудо. И вдруг все поверили.
Особенно такие – малодушные да бездушные. Первые – потому что им больше не на что надеяться, только на чудеса. Последние – потому что…
Я люблю этих, последних – когда они на первых местах, на главных ролях, на высоких постах. Говорят – "душа воспарила", "душой вознёсся"… Чепуха. Потому что поднимаются такие – бездушные. Потому что душа-то, она держит, связывает – изнутри, исподтишка, надёжней всех уз, пут и цепей…
- Тебя трудно узнать, - улыбаясь, говорю одному из них.
Он чуть вздрагивает – незаметно для прочих. Но от меня-то не скроешь.
- Я тебя тоже не узнаю, - говорит он, совладав с собой. Его душа не ушла в пятки. Он из этих – из последних. Бездушных…
- Веришь ли в чудо, царь? – спрашиваю, не спеша назваться.
Скоро он поймёт сам.
У одних я забираю. Всё. Другим отдаю – всё. И отдавать приходится всё больше, но для большей ноши нужен больший ларь. Как там пели в одной из старопрошлых эпох? "Только змеи сбрасывают кожи, чтоб душа старела и росла…".
Я сбросил очередную, надев следующую. Я расту. А пустота внутри этого вполне достаточна. Пока достаточна для меня.
- Что с вами, синьор царь? – любезно интересуется, коверкая чужую для себя речь, кирасир из моей свиты. Во мне сейчас достаточно места, воин. Поэтому я спрошу тебя кое о чём.
- Веришь ли в чудо?
Просто так – молча подойти и забрать у тебя душу – это не по мне. Я всегда спрашиваю сначала – чтобы был повод забрать.
***
Тихо было в кабаке. Как не бывает. Как не может быть. Заходили серые с лица и на душу люди, обряженные в иноземные платья, или в родные, на чужой фасон наскоро перешитые, выпивали чарку, реже – две. Молча закусывали, и, пряча глаза, шли прочь.
- Что это с ними? – спросил Бореслав после третьей.
- Боятся, - пожал плечами Любомир.
- Кого? Шпаны этой? – нарочито громко спросил далеко ещё не хмельной Бореслав, кидая тяжёлый, на первый взгляд, взгляд на двоих шпанских кирасиров, сидящих за одним из столов, с ног до головы увешанных боевым железом. Взгляд ткнулся в заморские шлемы, скользнул по сверкающим, словно лёд на солнце, грудинам доспехов, да и отскочил – легко и весело, словно ошалевший по весне воробей.
Шпанцы переглянулись – даже если не знают языка, угадать-распознать интонацию в голосе Бореслава было не трудно. И то, что "абориген" также легко забыл о них, как и вспомнил, явно пришлось чужакам по душе. Руки марать тут о всякое…
- Нет, Бореслав, - подливая в опустевшие чарки, сказал Любомир, словно душу выплёскивая из бутыли-сосуда. – Себя люд честной боится. Привыкли ведь за семь лет под Кромешиной, что всякое чудо есть смута и тьма, разгоняемая чистым огнём по слову государеву… А тут вдруг – все сразу… Боятся поверить. Боятся в себя заглянуть. Боятся узнать – кто же они? Стихийники ли, оборотни всякие…
- Ну так и залили бы страх – как всегда глаза заливали, - недоумённо пожимает плечами бывший догон, опрокидывая очередную чарку.
- Зелено вино несёт забытье. А как кто забудет о том, к чему привык – так и откроется в нём что-то новое. И не каждый ведь знахарем-лекарем каким становится. Представь – напьёшься ты сейчас в компании добрых друзей, или пусть и вовсе не знакомых тебе людей, да и обернёшься – волком или духом каким кровожадным. А как протрезвеешь – вокруг тебя тела растерзанные-порванные, да и самого тебя спешат дрекольем, сталью да огнём вылечить…
Пропустили ещё по одной. Закусили-похрустели, погрустили о былом…
- А как думаешь, Любомир, кем я обернусь?
- Боюсь я, Бореслав…
Сказал, вздрогнул бывший допрос кромешный, а ныне – указной. Вздрогнул, да и налил по новой – что уж теперь? Да и не в правилах у него было дознание на полпути прекращать-останавливать.
- Ну как? Посмотрим, допрос? – подмигнул, похоже, захмелевший-таки Бореслав.
- Увидим, догон, - согласился Любомир. – Вздрогнули?
Вздрогнули.
И, словно впуская заблудившийся вчерашний день, распахнулась дверь. Распахнулась со скрипом-хрипом истошным, да и плеснула в уши-души криком:
- Мир да любовь!
- Здравствуй, вчерашний день, - пробормотал, щурясь в сторону заполнивших дверной проём тёмных на фоне чистого неба ясного морозного дня силуэтов, Любомир-допрос, без радости от встречи в голосе.
Шпанцы уже обнажали свои мечи-шпаги, взводили курки пищалей-пистолетов, немногочисленные посетители лезли под столы или прыгали в окна, с улицы доносилась чужая и злая речь пополам с бряцанием доспехов – бежал к кабаку шпанский патруль…
- Мир да любовь, Сладослов! – поднялся навстречу первому из вошедших Бореслав.
А потом стало не до слов. Только крики злые да матерные, да речь чужая-недобрая. И звон клинков, и грохот выстрелов…
Мир да любовь.
***
Двое шпанцев не праздновали труса. Или привыкли чувствовать себя победителями да хозяевами в стране деревянных городов, или понимали, что теперь бояться поздно. Жизнь или смерть. А бояться будем потом – если будем…
Сладослов умудрился проскользнуть вёрткой ящерицей под двумя клинками, метившими ему по-над плечами, норовя снести буйну голову. Но – умудрился. А оба шпанца занялись спутниками бывшего кромешника, смело оставив за незащищенными доспехами спинами (видно, или гордецы, или храбрецы, или глупцы полные придумывали их брони-кирасы, закрывающие только грудь) уцелевшего Сладослова.
"Дураки", - подумал ещё с удивлением Бореслав. И в самом деле, такая беспечность должна была стать губительной для шпанцев…
Должна была. Но навстречу Сладослову, пнув ногой, словно кусачую псину, лавку, поднялся из-за стола Любомир.
И пошла потеха. Словно друг перед другом умением хвалились бывшие кромешники, будто в потешном поединке с деревянными шаблями в руках сошлись. Если бы – насмерть рубились.
А учителя-то были одни у обоих. Разве что, союзники разные: у одного молодая сила нерастраченная, у второго – опыт, годами подаренный-накопленный.
Залюбовался даже поперву Бореслав на поединок своих бывших сослуживцев, глядя сквозь хмельной туман на танец с шаблями.
"Славно дерутся - словно пляшут", - пронеслось в пустоте меж ушами, по-над плечами, за глазами залитыми.
Где-то за границей жутковатого хоровода, в котором кружили Сладослов и Любомир, играя блеском клинков, спутники Сладослова уже одолели одного из бешено рубящихся шпанцев, а вот и второй на колено опустился, успел достать живот неосторожного противника, да и голову потерял от радости – совсем потерял…
"А воротники-то на дружках Сладослововых, - лениво, ладонью голову подперев, перебирал слова и мысли Бореслав, второй рукой очередную чарку поближе подвигая к себе. – Пёсьи воротнички-то…".
И выпил. И подумал было: "Ну и пёс с ними…".
Но одёрнул себя. Как увидел кровь на плече у Сладослова да на бедре у Любомира – так и одёрнул. А после и вовсе на ноги встал – как увидел вбегающих в кабак шпанцев патрульных…
Тряхнул головой, пригляделся к кружащим друг около друга злыми врагами Сладослова и Любомира.
"Хорошо пляшут", - подумал.
И качнулся под ногами пол, дёрнулся-вздрогнул безумной дорогой, вдоль которой оживают, чтобы умереть, бессмысленные и убогие божки.
- Спляшем, дорога?
Лихо свистнул Бореслав – да пустился в пляс. И с притопом, и с прихлопом, и с посвистом, и с покриком молодецким. Где хмель-туман? Чиста голова, как слеза, ясны глаза, что твои звёзды. И стены отступили, словно горизонты, и кабак миром стал…
- Мир да любовь! – плясал Бореслав.
Отплясывал у смерти своих друзей и врагов.
Вот мелькнул на лезвии шабли Любомировой колдовской огонь, скользя вперёд, будто сама сталь расти начала, стремясь дотянуться до сердца Сладослова… Мелькнул огонёк – да и сорвался. В пляс пошёл вслед за Бореславом, а одной длины клинка до сердца супротивника не хватило.
Вот сорвался с губ Сладослова жутковатый вопль, норовя ослепить на долю мига допроса, на долю, которая позволит добраться до горла погружённого во мрак Любомира… Но сорвался вопль – да и обернулся против воли залихватским выкриком из тяжёлого заклятия, будто какой зверевик-перевёртыш. Вплёлся вопль-крик в одному Бореславу слышный и послушный ритм, добавил жару…
Замерло всё и вся в кабаке. Только вихрем крутится Бореслав в своём немыслимом плясе. Вот он - зверь дикий – в каждом движении можно то рысь кистоухую, то медведя-увальня, то волка в прыжке узнать-разглядеть. Вот он – пламя: рвутся движения вверх да в стороны, задевая искрами-касаниями прочих, что замерли вокруг. А вот он – вода: дождь, ливень, неудержимый поток, всемирный потоп, беспощадный прибой – и никто не может укрыться от его движения, и втягиваются в танец люди, притопывают, прихлопывают…
А вот он уже ветер – меж вами, всюду и нигде, безумный смерч, сметающий всё на пути, кружащий вас в своём вихре, словно опавшую листву, словно… Ах, да что там! Славно!
А вот он снова человек – один среди стихий, кружащих в начатом им танце.
- Мир да любовь, - шепчет он устало.
И падают на пол люди – будто кто им ноги подрубил. Падают – живые, целые, невредимые. И бессмысленно лопочущие по-своему шпанцы, и недоумённо бормочущие свои…
И возвращаются на место раздвинувшиеся горизонты кабака, ставшего на миг миром…
- Мир да любовь, - повторяет кто-то слова Бореслава и с трудом поднимается с пола. И воротник у него… - Пойдём со мной, Бореслав, - зовёт-приглашает.
А воротник у него…
- А! Пёс с тобой! – вновь хмельной Бореслав лихо машет рукой, опрокидывая в глотку очередную чарку, едва не опрокидываясь сам. – Веди! Поговорим… Душа в душу…
Поднимаются спутники Сладослова, и, помогая Бореславу, пол под ногами которого, похоже, качается слишком сильно, уходят прочь.
Любомир долго и пасмурно смотрит им вслед, потом кричит что-то обалдевшим и до сих пор не пришедшим в себя шпанцам-патрульным.
- Поднимайтесь! – он им кричит. – Вяжите их!
Но не понимают чужеземцы. А если и понимают, то подняться не могут – будто хмель в головах под медными касками, будто кто щедро поделился с ними тем хмелем… Какое уж тут вязать кого-то, когда сами кирасиры бравые лыка не вяжут…
- Торопись! – подгоняет Бореслава Сладослов. – Сейчас в погоню кинутся!
- Не кинутся, - неожиданно трезво и серьёзно усмехается Бореслав. – Не умеют пить шпанцы. А что там пить—то было? Дюжина чарок на всех…
Не только от смерти можно отплясаться – можно и до смерти заплясать.
Не только выплясать можно хмель – можно и вплясать…
А в дверях кабака тихо ругался Любомир. Матерно ругался, пиная пьяных вдрызг шпанцев. И не было в его речах ни слова про мир с любовью.
***
- Ты помнишь своих родителей, Бореслав? – спросил бывший досуг Сладослов, утирая едкий пот, стекающий по лицу, несмотря на то, что зима, снег кругом, да и пар изо рта вылетает, как дым из трубы. – Мать помнишь?
Ну, вот, - думаю. Велеречивый какой стал наш молодой досуг. Нет, чтобы просто за голову схватиться да "мамочка!" закричать. И в слёзы ещё удариться. Так нет же, не за башку свою тупую – за шаблю вострую держится, и не в слёзы ударяется, а встречных-поперечных пинками расталкивает. И не кричит он "мамочка!", а слова подбирает солидные да серьёзные. Ох, мамки-няньки! Что ж это творится-то? Никак вырос из пелёнок Сладословушка, воробьём растрёпанным в распахнутое настежь окошко выпорхнул? Ох, мамочки…
- Не помню я, Сладослов. Другое помню, чему учили – один у нас родитель – царь-батюшка, - говорю. И чую, что глупо звучит, но ведь так и есть! Было, то есть…
Ой, что было, пока не помянул досуг матушку! Это ж додуматься – посреди столицы на указного чина да шпанский патруль кидаться! И чего ради?
Ой, что было!
Обрастающие потихоньку после ордынского пожога домами да стенами улицы вились под ногами верёвками, плелись в узлы, затягивались петлями. То тут, то там лязгала сталь и чужая злая речь – и мы сломя голову бросались прочь. Или назад. Или навстречу. И пошло веселье!..
А я, как дурак, всё убить никого никому не даю. Уж не знаю сам, как – а не даю. И зачем – не знаю. Хотя, знаю. Убить-то каждый может. А вот любить всех – этому научиться надо. Убивать я умею получше прочих. А ещё – всех люблю на свете я… Вот и не даю им, дурням, губить друг дружку.
Сам не знаю, как.
Сам не знаю, зачем.
Мир да любовь, короче…
Совсем уж плохо было – мы зайцами врассыпную. По два, по три, по одному. Сладослов меня-то решил от себя не пускать, вот мы с ним вдвоём и метались от окрика к окрику…
- Я тоже не помню, - говорит мне теперь Сладослов. Теперь-то уж чего – раньше надо было. – Не помню я мать, Бореслав. И отца не помню. Ни сестры, ни брата, ни собаки. Только царь-батюшка, - тут он сплюнул. – Да мир этот с любовью его…
Дурень молодой. Злится на мир этот с любовью его. А когда полчаса назад нас с ним обложили в путанице переулков – готов был весь мир на куски порубать. Едва удержал его тогда. За руку только взял, а второй – за клинок шабли. И сказал: "Мир да любовь". Он мне тогда чуть в лицо не плюнул теми же словами – но удержался. А я Дорогу поймал – сама под ноги бросилась. Вот так и забрели в этот ихний храм – или хлам? – недостроенный. И болтаем теперь по душам – мать-перемать поминаем через слово.
- Нас ведь царь-батюшка наш нарочно таких собирал – родства не имеющих, не помнящих. В Кромешину. Потому как знал про грядущее Время Чудес, про идущих к нам заморских богов – не зря к королевам западным клеился, не только об делах любовных с ними говорил-писал. Знал. И Кромешину создал – на всякий случай. И – на тот же случай – набрал её из тех, кого не жалко. Из родства не помнящих. Мол, не выстоят – так чтобы хоть никто о нас потом не жалел!
И снова плюётся молодой. Допекла его эта истина, вот он мне душу теперь и изливает-выплёвывает. Но пусть – может ещё и всплакнёт на плече…
И ведь прав он.
- И ты что? – спрашиваю. – Решил стоять до последнего? Тебя никто не пожалел, и ты никого не будешь? Сам себе Кромешиной решил стать? С чудом бороться огнём и мечом?
- А иначе как?
- Как дурак, - отвечаю. – Сам себе башку отруби и успокойся. Ты когда с Любомиром рубился в кабаке – просто ли шаблей махал? Или тоже себе чудом каким помогал?
- Так ведь по-другому уже никак… Ведь все же теперь эти… Темники…
И – слёзы в глазах. Он их не распустит, не прольёт, но я-то вижу.
- И что же ты придумал? Как Мстислав – своих рубить? Таких, какой сам?
- А ты сам, Бореслав?
А я промолчал в ответ. Под ноги посмотрел – наплёвано там Сладословом с досады да со злости. А под всем этим – Путь. Дорога моя, что сама к ногам клеится.
- А я на Спорище пойду, Сладослов. По-честному. По-старому. Если кто меня обидел – пусть выходит, разберёмся.
- А мне? Идти?
Смотрю на него – и что сказать, не знаю. Ему бы мамку. Или девку. Хороший парень будет – если будет кому его любить.
- Не надо. Повяжут тебя там. Любомир и повяжет. С чего ты-то на него кинулся?
- А чтоб ему!.. Он ведь при царе остался. Я, говорит, верный пёс, хозяев не меняю. А коли хозяин сам поменялся?
- Кто?
- Да царь всё… Вернулся из Шпании. Сам не свой и не наш. Указ этот вместо Кромешины создал – "За царя и веру".
- Какую ещё веру?
- В чудо…
- А как же мир да любовь?
- А кому они теперь нужны? Кроме тебя?
Кроме меня… Хорошее слово – "кроме". Или плохое? Если есть кто кроме меня, кому нужны мир да любовь – то хорошее. А если нет? Если только мне и нужны остались они? И никому - кроме.
- Я всё равно на Спорище пойду, Сладослов. Если уж кроме меня некому.
- И кого вызовешь?
Худо в мире без любви. А на Спорище кого вызовешь – тот и выйдет к тебе на лёд. Обязательно выйдет – так заведено. Так положено. Так будет.
- Я Любовь вызову, Сладослов. И она выйдет, и вы её увидите. Все. Так заведено – кого вызовешь, тот и выйдет, если заступников не найдётся. А когда вы её увидите – сами кинетесь заступаться. И я буду биться с вами – со всем миром. За любовь. Если уж некому кроме меня…
Он всё-таки всхлипнул. Темно уже было – но я услышал и увидел.
- Знаешь, Сладослов, приди всё-таки на Спорище. Ты непременно должен её увидеть. Любовь-то…
И моя дорога повела меня прочь – пусть поплачет парень. Пока один. А там – лишь бы он увидел Её…
И я вызову. И Она придёт. И весь мир выйдет за неё заступиться – как только увидят.
***
От Сладослова и его товарищей с пёсьими воротниками кромешными, поставивших себя против всего мира, я сбежал. Они ребята опытные, они сами как-нибудь…
Да и как было не уйти, когда снегом небо обнимает за плечи, и дорога белоснежной скатертью стелится-ведёт? И ушёл.
Трудно найти хорошую корчму, а место свободное – и вовсе гиблое дело. После пожарища-то многие там живут-перебиваются. Веселья – не на медяк, тоска чумная, сны дурные, лица пасмурные…
Привыкают люди к чудесам. Только всё больше к злым чудесам привыкают – и себя боятся, и тени своей шарахаются…
- Чёрт!
Вот как этот, например.
- Смотри, куда идёшь! – кричит.
Тени он, может, и боится, а вот меня – нет.
- Ох!.. – охает и пятиться начинает. Да так в сугроб задом и садится. Узнал меня что ли? А сам-то кем будет да кем был, когда меня встречал?
- А! – узнаю и я его. – Здоровья тебе, Святовзор, воеводы Поволока сын! Как живёшь-можешь? Внука батьке не подарил?
- Так рано ж ещё, - успокаивается парень, но взгляд прячет. – Не так и давно свадьба-то была…
- Ну, мир вам да любовь, - желаю, да уйти хочу. Да видно застряла дорожка моя под мокнущим в снегу задом воеводиного сына. Не отпускает, и дальше не ведёт.
- Ты это… - мнётся воеводич. – Зашёл бы. Батька-то вернулся. Рад будет.
А куда я ещё денусь, когда не знаю, куда себя деть? Пошёл за Святовзором следом.
Не к хоромам привели меня дорога да молодой воеводич. Шатров потешный городок, костры языками звёзды дразнят, люд греют. Смех даже кое-где слышен.
- Не один вернулся батька, - объясняет Святовзор. – С этими… К кому уходил.
А потом я голос слышу – и не слышу уже Святовзора, и ничего кроме не слышу.
- Не дождалась я тебя, Бореслав. Вот, сам к тебе пришла. Полюбишь ещё разок?
И смеётся ведьма, блеском глаз костры затмевая, звёзды в зрачках скрывая.
- Вечно тебя любить буду, - говорю. И на колени бухаюсь. А после встаю да на руках её кружу, не стесняясь глаз чужих, в этих теряясь средь звёзд…
- Отпусти, дурачок…
И отпускаю – и не хочу отпускать. И говорю, что не могу не сказать:
- Я ещё вернусь за тобой…
Улыбается.
- Я знаю. А если нет – снова сама к тебе приду…
А потом иду в шатёр, где Поволок-воевода, да зверевик с ним, что бога ждал.
- А вы как здесь? – спрашиваю-любопытствую.
- Да вот, решили за тобой пойти, - вздыхает зверевик. - Устали бога ждать – увидеть его хотим. И верить устали – хотим любить…
"Дурак ты, - думаю. – У тебя жена такая, а ты любить не научился".
Думаю так – и самому стыд лицо жжёт, хорошо хоть, костёр краски прячет от взглядов.
- А ты? – вопрошает темник. – Встретил его? Бога?
- Приходи, - отвечаю, - на лёд Спорища, я тебе его там покажу.
- А имя его каково? Как мне его узнать?
- Мир, - говорю, - да любовь. Я не знаю других имён.
- А в чудо – веришь?
- Всякое может быть, - пожимаю плечами.
И – верю. Верю, что всякое может быть. И чудо тоже.
***
Он ушёл ночью от костров и шатров. От женщины, которая пришла к нему, от людей, что пошли за ним, ото всех, от всего. От и до…
От костра до костра, от беседы до беседы, от чарки до чарки.
Когда указные догоны вошли в круг шатров, его уже не было там. И след простыл.
- Не может такого быть, - сказал один из догонов, из бывалых, ещё в кромешниках походивший, своему старшему. – Где бы он ни шёл – на воде след прочту. Даже коли умер – увижу, как ушёл… Может, и не было его, Любомир?
- Ты сюда по следу его шёл? – спросил старший указной. – Значит, он его оставил.
- Как же он теперь? Без следа-то?
- Дурак ты, догон. Он оставил след после себя. Это не каждому дано.
- А богу? – спросил-ляпнул невпопад сбитый столку, сбившись со следу, догон.
Любомир не ответил ему. Только негромко подозвал прочих догонов поближе. Он и без следа знал, где найдёт Бореслава и когда.
***
Человек стоял на льду реки. Чёрной точкой стоял на белом листе – если издали глядеть. Не глядели - мимо шли, не замечали…
Сначала.
А он всё стоял. И если чуть ближе подойти – не точка уже видна на заснеженно-белом полотне уснувшей реки. Крест. Раскинуты в стороны сильные руки, словно в объятия зазывая…
Шли мимо люди.
Оглядывались недоумённо – и шагали дальше, качая головой, лениво перекидываясь словами.
А потом вдруг останавливаться начали. Один, два, дюжина, другая.
- Кто такой? – друг дружку спрашивали.
- Чего стоит? – интересовались-любопытствовали.
- А кто его знает! – пожимали плечами. И – не торопились уходить, решив досмотреть до конца. До конца. До точки. До креста…
После вспомнил кто-то про Спорище – и ненароком вылетевшее слово пошло гулять по ушам да языкам.
- Спорище… Спорище… Спорище… - шептала растущая снежным комом с горы брошенным толпа, глядя на раскрытую страницу речной глади, посреди которой одиноко стояла чёрная точка-крест-человек.
- Это… Снег ведь с утра шёл, - заметил кто-то. – И всю ночь… И вечером…
Вокруг точки было чисто. Без следа.
- Где след оставил, парень? – крикнул кто-то с фальшивым задором, да поперхнулся словами да наигранной своей весёлостью.
- Он-то след оставил, - сказал кто-то рядом с горлопаном. – А ты?
Спросил. И промолчал: "А мы?". Все об этом промолчали, глядя себе под ноги, чуть ли не со стыдом изучая рисунки собственных отпечатков.
А парень стоял, обнимая неведомое да невидимое, целуя небо запрокинутым лицом.
Подошли шпанцы, зябнущие в своих смешных нарядах-доспехах, выстроились в каре, замерли, стуча зубами.
Подошли стрельцы, с неудовольствием глянув на иноземных вояк, да стали рядом, свой строй изобразив.
Указные пришли – молча, ни на кого не глядя.
- Царь… - шепнул кто-то, и все взоры на миг оторвались от точки-человека на льду.
Царя узнали – да тут же забыли о нём. Не он сейчас главный. Главное – кого кликнет этот, на льду. Тебя ли? Меня? Царя ли? Посла шпанского? Ордынских гостей ли в косматых шапках, приехавших с какими-то требованиями, и не знавших, с кого требовать – с царя ли, улыбающегося: "Я нынче не хозяин в своей державе, идите к шпанцу", со шпанского ли посла, ведущего себя, как наместник в дальней провинции, но на вопросы о переговорах отвечающего непонимающе-вежливой улыбкой: "Я лишь посол".
Кого кликнет?
Стоит точка.
Стоит крест.
Стоит человек.
И все смотрят на него, и он – на всех.
Кого? – спрашивают взгляды у него.
Кого? – ищет его пытливый взгляд, скользя по лицам.
***
Он не кликал имен, вызывая кого-то на лёд Спорища. Он не вызывал. Он сам бы вызовом.
Всем.
Всем?
Кто-то ворчал, чувствуя это. Вот, мол, выскочка объявился. Вот, мол, супротив всех один. Мол, против течения…
И сами себя задёргивали, заплутав в словах. Не против течения – над. На льду, поверх всех течений и омутов. Сам по себе. А "по себе" – значит, и себя самого выше…
Стоит, молчит, ждёт.
Вызывает.
Симпатии. Удивление. Растерянность. Страх. Злость. Ненависть…
- Ой, какой парень! – охнула притворно и улыбнулась задорно одна из молодок. – Люблю таких!
Вызывает. Любовь…
И парни собравшиеся у своих молодок видят на лицах это… Интерес. Восхищение. Любовь. И взгляды – на лёд. Любят они таких. И хотят добры молодцы выйти на глазах у девок на лёд – как этот. Но…
Он – вызывает. А если выйдешь? Против него?..
***
Я знал, что он будет там. И он пришёл. Как обещал.
Стоит толпа на берегу, в ум взять не может, что происходит, глядя на парня на льду, пришедшего без следа…
Пришёл без следа – чтобы оставить след, уходя?
Не уйдёт. И пусть толпа не умеет взять в толк, что же происходит. Это и не важно.
Потому что мне его брать. Именно мне – догонов можно отпустить. Как псов с привязи. И крикнуть: "Ату! Взять его!"…
- Как же мы, Любомир? Ведь принято один на один…
- А он один – против мира. Вот и брать его придётся всем миром единым. Одним. Один на один и получается…
Не получается. Всем миром – не получается…
Потому что толпа вздрогнула и выпустила кого-то.
- Царь…
- Царь?
- Царь!
Узнали. Все – до единого. Узнали царя-батюшку, предавшего свой народ, а теперь вернувшегося – вместе с пришедшим в мир чудом…
О чём они там говорят?
О чём?..
Легко ступал государь – словно помолодел, вернувшись из солнечной Шпании, привезшей на своих кораблях богов из Безграни.
Легко ступает – но оставляет следы. Странно тёмные на запорошенном снегом льду. И – как вызов этому – стоит на пути удлиняющейся строчки следов бывший догон. Пришедший без следа…
" – Знаешь, о чём они спросили меня, Любомир? – спросил захмелевший Бореслав. – Спросили, что умею.
- И что ты ответил?
- Убивать и любить…".
Убивать и любить. Навстречу какому из умений идёт царь, оставляя тёмные следы?
И отдаю приказ – все на лёд. Успеть взять его, не оставляющего следов. Ничего не оставляющего после себя…
***
Дорога больше не пляшет под ногами. Замерла. Умерла? Нет, вот она – дорога. Путь. По которому шёл. Конец, точка…
Я знаю, как смотрюсь со стороны, с берега, на котором замер мир.
Точка. Крест.
Конец ли? Где же тогда путь, который завершился здесь, под моими ногами? Где оставленный след?
Нет. Глядя в небо, в солнце, не опуская глаз – знаю. Нет следов на запорошенном льду.
Всё только начинается.
- Меня вызываешь, Бореслав?
- Может, и тебя.
Не зову его царём. Какой он мне царь – теперь? Пока – никакой. Пока путь не начат. Стоит шагнуть ему навстречу – и он станет мне царём. Стоит ступить назад – и я буду ему слуга. Так стоит ли?
И стою.
Его ли вызываю?
Может, и его…
- Веришь ли в чудо? – спрашивает.
Верю ли?
Божки вдоль дороги, стоящие как указатели, как отметины – этот путь уже пройден, отмерян, взвешен. Как готовые принять тебя радушные хозяева постоялых дворов. Как готовые обобрать тебя грабители. Как стерегущие покой большой дороги служивые, ловящие изредка разбойников, но дерущие с тех, кого оберегают от разбоя, вдвое, чем взяли бы лихие люди.
Пройденный путь. Чужой. И следы первых уже не разглядеть.
- А сам? – спрашиваю в ответ.
Он делает ещё шаг. Оглядывается. После мне под ноги смотрит. И не верит.
- А мне не надо, - говорит.
От бога ждут чуда. Бог? Докажи…
И никто не поверит, что самому богу не надо чудес, чтобы верить в себя. Нет, не в себя даже – в то, что сам бог.
- А мне не надо, - говорит.
- А мне? – спрашиваю.
Спорище. Хорошее название. Здесь ведь не всё кулаки решают. Здесь спорить можно. С царём, с богом, с миром, с собой…
- А тебе придётся, - отвечает он мне, додумав. Додумав – сказал. А договорив – бросился делать. Что-то дальше – когда доделает?
Ни на шаг не отступаю…
Мой путь – подо мной. И мои следы – я не собираюсь их оставлять. Я остаюсь сам.
***
Помолодел царь в чужих землях далёких.
По-молодецки замахнулся рукой, по-богатырски ударил. Не в лицо – нечего красоту на парне портить, его согнуть надо. А потому – под дых, чтобы воздух стал камнем тяжким, чтобы ни в себя, ни из себя его…
Ни на шаг не отступил Бореслав. Только плечами повёл, да руками отмахнулся – как от назойливой мошкары, не кусачей даже, просто досаждающей…
Охнул берег, глядя, как валится на снег тот, кого они привыкли господином своим звать.
Валится, падает…
Не упал. Ужом извернулся, гадиной ядовитой бесконечной скользнул…
Устоял.
И взмахнул руками, цепляясь за такое высокое и далёкое небо, уходя столбом в скрытую прежде снегом лунку…
Да в какую лунку?
Дрогнул белый покров, порвался с треском – и исчез. Тонок был лёд – словно и не было. Так – снежок только сверху лёг…
- А как же?.. – выдохнула толпа.
Бореслав стоял. Посреди ожившей реки. Против течения. Над…
" – И что ты ответил?
- Убивать и любить…".
***
Идти по воде, не оставляя следов, легко. Главное – научиться идти по воде. А следов не останется и так. И эдак тоже – если не научишься по ней идти…
Он шёл…
Скользил…
Тёк?
Просто скользнул одной из волн – вдогон тому, который не умел идти по воде, который умел только оставлять следы.
Убивать и любить…
Вытянуть из воды того, кто звался царём – замёрзнет, и ничто, и никто уже не успеет его спасти. Ни кафтаны, ни тулупы, ни огонь, ни стены, ни горилка, ни баба горячая, ни веник в жарко натопленной бане… Никто и ничто уже не спасёт.
Оставить в воде – та же судьба…
Бореслав скользнул следом – в воду, по которой мог идти. Не спасти – но попытаться…
Хороша будет пытка. И мороз сожжёт оба тела до самых душ. От и до…
***
Их пытались спасти. Обоих. Одинаково пытались – всем миром.
Мир…
- Не так надо было. Не миром. Любовью…
Плачет красавица ведьма, касаясь губами белого лица бывшего догона.
Миром – не смогли.
Любовью – не успели.
И мир без любви… И любовь без мира…
Без.
Мир да любовь – только так.
Только поздно.
- Он ведь мог остаться… - спрячет ведьма в ладонях лицо и слёзы. – Зачем?
Ни у кого она не спрашивала. Не у кого было. Тело бывшего царя забрали бояре. Тело бывшего Бореслава осталось ей…
- Веришь ли в чудо, ведьма? – спросила тень со стены за спиной.
Серая тень. Неприметная. На человека похожа больно.
- А хочешь поверить?
Тень не ждала ответа – она его знала наперёд. Старая, мудрая тень, шедшая следом за не оставившим следа…
***
Он не кликал имён, вызывая кого-то на лёд Спорища. Он не вызывал. Он сам бы вызовом.
Всем.
Всем?
***
- Ой, какой парень! Люблю таких! – задорный девичий крик шевельнул толпу, оживил.
Любят они таких… А мне его брать.
- Вперёд! – командую. Тихо – потому как тише едешь…
Бореслав ждал. Смотрел на идущих к нему догонов – и снова поднимал взгляд к небу.
- Он без оружия! – удивлённо воскликнул один из ловцов. А что ж ты хотел, дурень? Парень ведь на Спорище пришёл. Тут всё решают голыми руками.
- Взять его!
- Он же без оружия… - бормоча себе под нос, повторяет кто-то из указных. Но это уже не важно. Потому что приказ выполнят все. Потому что в Указе – приказ есть приказ. Хочешь, не хочешь – а выполнишь.
Первые трое бросились разом – да так и отлетели в стороны. Как от назойливой мошкары отмахнулся только руками правдолюбец. Одним махом…
Четвёртый обнажил-таки шаблю, да шепнул что-то – блеснул клинок морозной синью, холодом льда, да и метнулся к ретивому сердцу так и не отступившего ни на шаг Бореслава.
Такому учат немногих, да и из тех немногие научились. Я – нет. А Бореслав – да…
Словно в ладони хлопнул – ещё и плечами, словно в плясе лихом, повёл. Да и поймал лезвие в том хлопке, зажал меж ладонями, чуть в сторону повёл – против плоскости клинка, срывая с места хозяина шабли, бросая его в девственно чистый снег… А клинок чудодейный-заговорённый, блеснув последний раз, отразившись улыбкой на лице бывшего кромешного догона, дрогнул – да и растаял. Только бесполезный и бессмысленный эфес полетел на припорошенную ледяную гладь вслед за своим хозяином…
Улыбается Бореслав. И тает сталь от той улыбки, как тает лёд под весенним ярким солнцем. И ничего чудесного в том нет – так и должно быть. Должен плавиться лёд в солнечных лучах. Должна таять заговорённая боевая сталь в блеске улыбки…
Никаких чудес.
Так и должно быть.
И тогда я ударил его. Улыбнулся сперва – губы изогнул, душой покривив, зеркалом неверным отразив его улыбки свет, исказив её в оскал – и ударил. В улыбку его, разбивая её в кровь, в боль, бросая его в снег…
Не упал Бореслав. Взмахнул руками, ловя небо в горсти, качнулся назад, да присел, будто припекла большая нужда… Не упал. И не отступил ни на шаг. Даже кровь с лица не утёр. Просто разогнулся, поднимаясь. Просто ударил, улыбаясь…
Спросил только сперва:
- Как твоё имя, бог?
И ударил. Снова присев, на одно колено упав – кулаком по льду ударил, когда я носком сапога метил ему в лицо. Что в лоб, что в лёд – слились два удара в один.
Треснул лёд, раскрашенный редкими алыми каплями. Побежали трещинки сетью морщин на лице старика – да и слетела прочь бледная маска…
"Не бывает таких волн на реке", - ещё успел подумать я, глядя на рождающийся за спиной Бореслава вал.
"Всякое бывает", - успел я прочесть в его взоре.
"Веришь ли в чудо?" – успел услышать в рёве вставшей на дыбы реки, в крике невозможной весны, врывающейся в мир вопреки всем законам и правилам, в смехе Бореслава, подталкиваемого в спину волной…
"Веришь ли в чудо?" – успел я услышать.
А вот поверить уже не успел, захлёстнутый смехом, тонущий в такой чужой мне любви…
И поверить в эту любовь уже не успею – она накрыла меня с головой, и мир померк перед глазами.
Мир да любовь.
И никаких чудес…
***
Их пытались спасти. Обоих. Одинаково пытались – всем миром…
- Веришь ли в чудо, ведьма? – спросила тень у плачущей над телом любимого женщины. – А хочешь поверить?
Тень не ждала ответа…
***
Он не кликал имен, вызывая кого-то на лёд Спорища. Он не вызывал. Он сам бы вызовом.
Всем.
Всем?
***
- Ой какой парень! Люблю таких!
Девчонка смеялась - и парни рядом с ней, да и с прочими рядом, да и не только парни молодые, но и зрелые мужики, и седые деды, сгорбленные годами – все хотели быть такими. Такими, как застывший на льду Спорища кромешник Бореслав.
Какими – такими?
Да такими!.. Чтоб один! Чтоб единственный! И – чтоб любили…
"А мне его брать", - недовольно поморщился указной допрос Любомир. Не любит он этого… Нет, не самого Бореслава – как такого можно не любить? Не как девка, не как девку – это ясно. Но – как товарища, с которым друг другу жизни спасали и других берегли. Как брата почти… Не любит этого Любомир – любить людей, которые чьей-то волей, да по воле собственной, объявлены тебе врагами. Но – придётся его брать. Умеющего убивать и любить. Любомир любить не умел – и потому не любил этого… Знал – живым не взять. Но уж потянул руку кверху, готовый отдать команду догонам, верным псам своего неверного господина…
Опередили Любомира.
Кроме неверно, старого – но своего всё-таки хозяина, был ещё и другой. Чужой. Новый. Утончённо-изысканный шпанский дворянин в сверкающих змеиной кожей доспехах. В руке шпанца мелькнул кружевной платок – наверняка надушенный одуряюще сладкими запахами, - мелькнул белым на фоне белой зимы вокруг…
И ожила закованная в сталь живая змея шпанских кирасиров. Они не стали стрелять, хотя у всех были пищали-пистолеты. Они обнажили свои шпанские клинки-шпаги, и поползли жуткой многоножкой на лёд мимо невольно сторонящегося строя царских стрельцов. На шлемах некоторых шпанцев развивались такие неуместные здесь и сейчас радужные перья заморских птиц…
Вспомнилось Любомиру имя бога, встреченного шпанскими конквистадорами в каменных храмах Безграни. Не просто так вспомнилось – от вида ползущей к Бореславу в сталь закованной колонны с перьями…
Бога зовут Пернатый Змей.
И вот он здесь, этот бог. Холодный и кровожадный, не знающий языка и не желающий его знать – чтоб не слышать возражений своей божественной воле.
Что скажешь такому поперёк?
Ничего не скажешь…
Но ведь можно и молчать – как Бореслав. Молчать – и вызывать на лёд Спорища стальную гадину…
Кто-то из стоявших рядом (странно – но не из подчинённых догонов указных) ненароком задел локоть допроса, протискиваясь вперёд – чтобы видеть…
- Только змеи сбрасывают кожи… - непонятно бормотал любопытный сосед Любомира. – Чтобы душа старела и росла… Мы, увы, со змеями не схожи…
Болтливый и любопытный зевака умолк, замерев рядом, но у Любомира где-то внутри словно кто сказал, докончил, договорил: "Мы меняем души – не тела".
И что-то изменилось в душе – может, душа и изменилась?
- Он же наш! – вырвалось у допроса, когда стальная змея бросилась на неподвижного, словно вмерзшего в лёд, Бореслава. – Он же на Спорище вышел! Без оружия!
И никакой команды было не надо. Легли, бережно, но всё же брошенные в снег, шабли и самострелы – и догоны двинулись на лёд. Без команды. Без оружия. А кем биться? Да вот же он – чужой бог! Вот он…
И ещё – в груди каждого, идущего на лёд (а шли уже не только указные, но и стрельцы, и купцы, и лоботёсы…) звучал колокольчиком девичий смешливый звонкий голосок:
- Люблю таких!
И сам собой рвался из глоток ставший привычным за минувшие семь лет Кромешины лет крик:
- Мир да любовь!..
Не успели.
Змей дополз до жертвы, бросился вперёд, сверкая ядовитыми клыками-клинками, чешуйками-панцирями, кирасами шлемами…
Засмеялся только Бореслав, разрывая стальную колонну пополам, раскидывая в стороны одного за другим чужих воинов, которые уже не были единым чудищем, а только распростёртыми телами, переполненными обрывками большой и страшной души, не могущей сейчас справиться с душой, которая не растёт, перебираясь из тела в тело – с душой, которая меняется сама. С душой, которая умеет любить. С душой, которая может убить…
- Здравствуй, бог, - шепнул в лица атакующим его шпанцам Бореслав. – И спасайся – если сможешь…
Дрогнул лёд - под тяжестью ли закованных в железо тел? под жаром ли ищущей любви души? Дрогнул лёд – и в мир пришла весна. Потому что изменилась душа мира – как менялась всегда, как меняют душу свою люди, меняясь сами, как не дано змеиному богу…
Лёд растаял в миг, солнце полыхнуло огнём-пламенем…
Весна. Вес сна – тяжесть пробуждения…
Закованных в железо шпанцев было уже не спасти, но Бореслава пробовали. Самые дурные в воду кидались – еле самих спасли-отогрели. Кто поумнее – лодку нашли…
***
Женщина плакала над телом.
- Веришь ли в чудо, ведьма?..
***
Он не кликал имён, вызывая кого-то на лёд Спорища. Он не вызывал. Он сам бы вызовом.
Всем.
Всем?
***
Ждали команды допроса Любомира догоны нового Указа, чтобы идти вязать былого товарища своего. Ждали взмаха надушенным платочком в руках наместника-посла кирасиры-шпанцы, чтобы поползти на лёд стальной змеёй. Ждал, не решаясь ступить вперёд, царь-батюшка, боясь того, что у него в душе – и тот, что у него в душе, тоже боялся…
" - И кого вызовешь? – спросил в темноте скрывавшего их храма у Бореслава Сладослов.
- Я любовь вызову, Сладослов. И она выйдет. И вы увидите её. Все. Так заведено…".
Не собирался бывший догон теперь звать богов – зачем? Он пришёл вызвать Любовь на Спорище – и кто поспорит с ним? Нелепые боги? Люди?
Он пришёл вызвать Любовь…
- Ой какой парень! Люблю таких!
Он улыбается. И ждёт. Она выйдет. Так заведено…
***
- Веришь ли в чудо, ведьма?
Она оглянулась. Она ответила.
- Верю…
- Что готова отдать – за чудо?
- Всё готова! Хоть сама…
- Дура баба, - улыбается тень. – Тело у меня есть и своё. А душу – отдашь?
***
Он улыбается. И ждёт…
***
- А душу – отдашь?..
Главное – не оглядываться назад. Не видеть холодного тела на лавке – нет там ничего! Ничего за спиной. Всё впереди. И Он – стоит на льду и ждёт. И надо выйти к нему, и души не чаять в нём, и в себе не чуять…
И не важно, что сказки о том, кто просит души взамен своих даров, сохранились даже в их мире, не верившем в чудо до последних лет. Есть боги – разные. И он – собирающий души, покупающий, соблазняющий дарами, забирающий почти даром…
- Отдам…
***
Он улыбается. И ждёт. И она выйдет. Так заведено…
- Что ж ты, Бореслав? – улыбается ведьма-красавица, при виде которой у мужиков сердца чаще биться начинают. – Обещал вернуться – а снова мне самой к тебе идти приходится.
И ступает баба на лёд. И идёт – не оставляя следов, не приминая девственного снега, невесомая, невозможная…
- Что ж ты, Бореслав? – улыбается, подходя совсем близко, кладя руки на плечи парню, в глаза заглядывая, насквозь глядя. – Обещал вернуться…
И сильные руки подхватывают её, невесомую, чтобы поднять к самому небу, склонившемуся к этим двоим на льду, не оставляющим следов…
Она улыбается – но пусто там, где должна быть душа. Но она улыбается – чтобы он остался.
- Обещал вернуться… - шепчет, а сама чуть не плачет – пусто в груди, нет там души…
- Я же обещал, - отвечает вдруг парень, держа её у самого неба, у самых своих глаз. – Я возвращаюсь…
И рождается тень у них под ногами – и пропадает человек-тень на берегу…
- Душа ты моя… - шепчет ласково женщина, целуя родное и любимое лицо. – Вернулся…
И пылает в груди у этих двоих, и тает вокруг лёд…
Замерли догоны указные и латники шпанские, онемели испуганно боги на берегу – тает лёд под этими двоими, замершими посреди реки, тает, будто ворвалась в мир раньше и вопреки времени весна…
А эти двое стоят. Между небом, водой и землёй. И греет их огонь пылающей от любви души – одной на двоих.
Их видят все. Видят – и спрашивают:
- Как ваше имя, боги?
Никто не ответит. Но все знают, что имена им – Мир да Любовь.
Всякое бывает, но только это будет всегда.
Мир да любовь.
И как тут не верить в чудо?
Вот оно – чудо. Смотрите. Верьте.
Мир да любовь…
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
