Обложка Мертвая рука

Мертвая рука

Treva

0% прочитано
Стандартный
Treva

Мертвая рука

Глава 1 : Местный

Марти Гонсалес прибыл в городок уже после заката, когда последний свет застрял в пыльном воздухе над дорогой, а вывески над дверями казались не нарисованными, а выжженными прямо на дереве. Сама улица была короткой, кривой с ямами и грязью по обочинам, с двумя-тремя лавками, кузницей, коновязью и салуном, который стоял чуть в стороне, как старый зуб, почерневший от времени и ветра. Лошади у входа нервно переступали копытами, и Марти почему-то подумал, что здесь все звуки возникают раньше, чем появляется их источник.

Салун встретил его запахом кислого вина, мокрой шерсти, старого табака и древесной пыли. Хозяин, сухой мужчина с седыми усами, молча поднял на него глаза из-за стойки, будто заранее знал, что путник останется на ночь. Марти записался в гостевую книгу, назвал имя, сказал, что едет в Тревелин чинить напорную башню, и хозяин без лишних слов протянул ему ржавый ключ с медной биркой.

Комната была на втором этаже, в конце узкого коридора, где доски под ногами скрипели так, словно кто-то шёл на полшага позади. Дверь открылась туго, как будто разбухла от холода и сырости. Внутри стояла железная кровать с продавленным матрасом, накрытым серым одеялом, на котором темнели старые, почти круглые пятна; у стены притулился умывальник с кувшином мутной воды, а над ним висело зеркало, всё в чёрных точках, будто стекло начало ржаветь изнутри.

Окно выходило на задний двор, где ветер гонял перекати-поле между пустыми бочками и сломанной телегой. Занавески были когда-то белыми, но теперь отливали жёлтым, как старые бинты. В углу стоял шкаф без одной дверцы, и внутри кто-то когда-то нацарапал ножом крест, а рядом — круг, перечёркнутый тремя неровными линиями.

Марти сказал себе, что это просто грязная комната в дешёвом салуне, и всё же не сразу снял пальто. Он поставил саквояж у кровати, умылся ледяной водой, пригладил волосы и некоторое время сидел на краю матраса, слушая, как внизу гудят голоса. Иногда смех поднимался через щели в полу слишком резко и тут же обрывался, будто каждый из сидящих внизу помнил, что в этих местах не стоит шуметь после темноты.

Наконец он спустился в бар. Внизу было людно, но не весело: несколько мужчин играли в карты, двое спорили шёпотом, кто-то пил, уставившись в стол так, будто ждал ответа от стакана. На Марти посмотрели сразу все, как смотрят на чужака в маленьком городе, где любой новый человек уже событие.

Хозяин кивком указал ему на свободное место у стойки. Рядом сидел широкоплечий мужчина лет сорока с обветренным лицом, в тяжёлой шерстяной куртке и сапогах, до половины покрытых засохшей грязью. У него были бледные глаза, усы, сросшиеся с колючей щетиной, и такой усталый вид, будто он не спал уже вторые сутки.

— Издалека? — спросил тот, не поворачивая головы.

— Из столицы, — ответил Марти. — Еду в Тревелин. По распоряжению, башню смотреть. Напор слабый, говорят.

Мужчина медленно повернулся к нему.

— Тревелин, значит. Я оттуда. Ифор Эванс.

Они пожали руки. Ладонь у Ифора была жёсткая, шершавая, как старая верёвка.

Понемногу разговорился и сам Ифор. Сказал, что уже третий день ищет часть отары, которая будто сквозь землю провалилась. Обычно овцы, если и отбиваются, то хоть след оставляют — примятая трава, клочья шерсти на кустах, помёт, наконец. А тут — ничего. Будто ночью кто-то вывел их по одной из загона, и ни одна даже не заблеяла.

Марти усмехнулся, стараясь не показать, что слова эти ему неприятны.

— Пумы?

— Если бы пумы, я бы знал, — ответил Ифор. — Пума берёт с жадностью. А тут… — он запнулся и повёл плечом. — Тут как-то тихо всё.

Повисла пауза. В дальнем углу кто-то слишком громко поставил стакан на стол. Ифор сделал глоток, потом спросил:

— Один едешь?

— Выходит, что один.

— Не стоит. Я выезжаю на рассвете. Можем поехать вместе.

Марти согласился почти сразу, хотя и сам не понял почему. То ли потому, что дорога впереди была длинной, то ли потому, что в голосе Ифора не было ни навязчивости, ни любезности — только сухая уверенность человека, который привык смотреть по сторонам чуть внимательнее остальных.

Наутро воздух был серым и колким, а свет только начинал выползать из-за холмов. Повозка Ифора уже стояла у коновязи. Одна из лошадей была крупная, тёмная, с влажными боками и настороженным взглядом, другая чуть поменьше, но все же крупная была. Марти закинул саквояж, хотел уже идти, но заметил на крупе животного отпечаток ладони.

След был бледный, будто оставленный известью, золой или очень сухой пылью. Не размазанный, а чёткий — с пальцами, с основанием ладони, даже с тонким разрывом у большого пальца, словно тот, кто касался лошади, прижал руку медленно и с силой.

— Это ещё что? — спросил Марти.

Ифор резко обернулся, подошёл, пару секунд смотрел молча, а потом с таким видом, будто раздавил сапогом паука, быстро стряхнул след рукавом. Белёсая пыль осыпалась на землю.

— Ничего, — сказал он слишком быстро. — Соль, наверное. Или известка с мешков.

Он отвязал лошадь, взял поводья и даже не взглянул больше на то место.

Марти забрался в повозку. Колёса тяжело тронулись с места. Салун остался позади, маленький, тёмный, с закрытыми ставнями, и только когда они выехали на дорогу, Марти заметил, что хозяин всё это время стоял в дверях и смотрел им вслед.

Глава 2 : Дорога

Глава 2: дорога

Дорога из безымянного городка вывела их прямо в необъятную патагонскую степь. Природа здесь была суровой, бескрайней и по-своему безжалостной. Жёлто-серая трава коирон стелилась по земле, словно выцветший ковёр, дрожа под бесконечным холодным ветром. Вдалеке, на самом краю горизонта, вырастали сизые тени предгорий Анд, чьи вершины уже были припорошены снегом, похожим на россыпь битого стекла. Вокруг не было ни деревьев, ни укрытий — только низкие колючие кустарники, скрученные ветром в уродливые узлы, да пыль, которая змеилась по сухой каменистой земле. Небо над ними казалось слишком огромным, пустым и бледным, и в этой тишине человек чувствовал себя не хозяином земли, а случайным гостем, которого терпят лишь до поры до времени.

Тишину разбивал только мерный скрип повозки. Старые рессоры жалобно стонали на каждой выбоине, деревянные оси глухо постукивали, а обитые железом колёса с хрустом перемалывали мелкие камни. Повозку то и дело подбрасывало на жестких земляных кочках, отчего Марти приходилось вцепляться в дощатый борт. Лошадь шла тяжело, фыркая от летящей в ноздри пыли.

Чтобы отвлечься от тряски и гнетущей пустоты вокруг, Марти решил нарушить молчание.

— Большой он вообще, этот ваш Тревелин? — спросил он, пытаясь перекричать ветер. — С кем мне там дело иметь, кроме водонапорной башни?

Ифор не отрывал взгляда от дороги. Вожжи в его грубых руках лежали свободно, но пальцы были напряжены.

— Городок как городок. Мельницы да овцы, — медленно ответил он. — Люди крепкие, но каждый сам себе на уме. Раз ты по казенному делу, тебе сперва к Гвилиму Пью надо, он у нас вроде старосты, самый зажиточный скотовод. Если для башни доски понадобятся, пойдешь к Оуэну Хьюзу — он плотник наш, ну и гробы колотит, когда надо. Железо спросишь у Артура Боуэна, кузнеца. Жить, скорее всего, отправят к Элен Уильямс, она держит пекарню и сдает комнаты, если приезжие бывают.

Марти кивнул, запоминая.

— А еще кто есть? Полиция, врачи?

— Констебль есть, Хью Дженкинс, но от него толку мало, он больше по пьяным дракам. Доктор Ллевеллин — старик уже, руки трясутся, половина деревни не к нему ходит, а к Меган Дэвис — местной знахарке и повитухе. Она травы знает и всякие… старые сказки. Еще есть Гарет Рис на мельнице, Шан Ллойд, которая детей грамоте учит, ну и падре Томас в местном приходе. Вот почитай и все, с кем тебе здороваться придется. Остальные — работяги да пастухи вроде меня.

Повозка в очередной раз подскочила, Марти лязгнул зубами и перевел дух.

— Вы вчера в салуне говорили про овец, — осторожно начал он. — Нашли в итоге?

Лицо Ифора потемнело. Он натянул вожжи чуть сильнее, хотя лошадь и так шла ровно.

— Не нашел. И не найду уже, — голос овцевода стал глухим, почти сливаясь со скрипом колес. — Раньше как было? Ну, пропадет одна овца в месяц. Забредет в овраг, ногу сломает, или пума задерет. Это нормально, степь берет свое. Но то, что сейчас началось… Это не пума.

Он повернулся к Марти, и в его бледных глазах мелькнул совершенно искренний, неприкрытый страх.

— На прошлой неделе пропало пять. На этой — уже восемь. Если так пойдет дальше, к зиме я останусь ни с чем. Мои дети будут жрать коирон, потому что мясо и шерсть исчезнут. И ладно бы крали! Если б это были конокрады или голодранцы с границы, я бы взял ружье. Но люди так не крадут, Марти.

— А как? — нахмурился инженер.

— Никак. Они просто исчезают. Земля сухая, каждый след видно. Но от загона следов нет. Забор цел. Крови ни капли. — Ифор подался вперед, понизив голос, будто боясь, что степь их подслушивает. — Я позавчера пустил собак по следу. У меня хорошие псы, волкодавы, ничего не боятся. Так вот, они дошли до края моего пастбища, остановились у старой сухой рощи и заскулили. Поджали хвосты и легли на брюхо. Я их тяну, а они скулят и писаются от страха.

Ифор отвернулся и уставился на круп лошади — туда, где утром был белый известковый след.

— А еще… ветер. Я две ночи не сплю. Когда они пропадают, ветер с гор меняется. Он пахнет не снегом. Он пахнет жженой костью и мелом. И звуки в нем такие, будто кто-то дует в пустую тростниковую трубку… Только тростник здесь не растет. Марти почувствовал, как холодок пробежал по спине, несмотря на теплое пальто. Степь вокруг внезапно показалась ему не пустой, а выжидающей.

— Вы кому-нибудь об этом говорили? Констеблю вашему? Падре? — спросил Марти.

Ифор усмехнулся — криво и горько.

— Говорил. Все отводят глаза. Падре Томас молится громче обычного, а старик Гвилим сказал мне помалкивать, чтобы не пугать народ. Они что-то знают, городские. Что-то, о чем давно договорились молчать. И это “что-то”, чем бы оно ни было, теперь голодно. И ему уже мало овец.

Глава 3 : Необъяснимое

Глава 3: необъяснимое

К вечеру дорога стала будто уже, хотя степь вокруг по-прежнему тянулась во все стороны без конца. Свет уходил медленно, долго цепляясь за верхушки далёких холмов и за бледные полосы снега на горах, но внизу, у самой земли, уже расползалась синяя холодная тень. Колёса повозки резали сухую колею, скрипели так, будто дерево стонало от усталости, а каждая кочка отдавалась в спине тупым ударом. Уцелевший после дня ветер теперь не свистел, а словно бродил кругами — то налетал в бок, то на миг стихал, то возвращался с новой силой, и Марти всё чаще вспоминал слова Ифора о странном гуле, который приходит вместе с пропажами.

Сначала ему показалось, что это просто игра слуха. Долгая дорога, скрип осей, однообразный стук копыт, усталость. Но потом звук вернулся — низкий, протяжный, будто где-то далеко, в пустоте за холмами, кто-то выдувал воздух через длинную полую кость. Он не был похож ни на вой ветра в расщелине, ни на крик птицы, ни на человеческий голос. В нём было что-то тягучее, больное, и от этого гула хотелось не вслушиваться, а, наоборот, зажать уши ладонями.

Марти поднял голову.

— Слышишь?

Ифор ничего не ответил сразу. Только сильнее сжал вожжи, и Марти заметил, как побелели костяшки на его руках.

Гул сделался ближе.

Не громче — именно ближе.

Лошади почувствовали его раньше людей. Сперва та, что шла слева, коротко всхрапнула и мотнула головой. Потом вторая, Игрид, резко дёрнула упряжь, вытянула шею и заржала так пронзительно, что у Марти по спине побежали мурашки. Повозка качнулась. Ифор выругался по-валлийски, натянул поводья, пытаясь удержать коней, но в следующий миг обе лошади взвились на дыбы так резко, будто прямо под их копытами разверзлась земля.

Всё произошло сразу.

Деревянный кузов дико затрещал. Железные ободы колёс скрежетнули по камням. Марти почувствовал, как пол уходит из-под ног, как борт повозки с силой ударяет его в бедро. Один из ящиков вылетел наружу, что-то тяжёлое ударилось о доски, лошадь снова закричала — уже не как животное, а почти по-человечески, с надрывом. Повозку повело в сторону, она налетела колесом на кочку, опасно накренилась и с глухим грохотом рухнула набок.

Марти выбросило наружу.

Он успел лишь выставить руку, но ладонь проехалась по жёсткой земле, полной мелких острых камней, и тут же в рот, в нос, в глаза набилась пыль. Воздух выбило из груди. Мир на секунду стал серым, сухим, оглушённым — только треск дерева, хрип лошадей, тяжёлый удар чьего-то тела рядом и песок, который будто разом поднялся с земли и полез под одежду, за ворот, в волосы, под веки.

Потом всё оборвалось.

Не сразу тишиной, а каким-то внезапным отсутствием звука. Словно кто-то только что стоял над ними и выл, а теперь ушёл, не оставив даже эха.

Марти лежал на боку, кашляя так, что грудь жгло. Он приподнялся на локте, выплюнул грязь и пыль, и кашель тут же вернулся, сухой, рвущий горло. Рядом, на коленях, тяжело дышал Ифор — лицо, борода, плечи, всё у него было покрыто серо-жёлтой пылью, будто его обваляли в золе. Волосы Марти слиплись от пота и песка, рукав пальто был порван у локтя, а на зубах хрустела земля.

Они оба какое-то время просто дышали и кашляли, не в силах понять, что именно случилось.

Потом Ифор поднялся первым.

— Игрид! — крикнул он хрипло, ещё не до конца выпрямившись. — Игрид!

Ответа не было.

Оставшаяся лошадь стояла в стороне, дрожа всем телом. Её бока тяжело ходили, белки глаз блестели в сумерках, а привязь беспомощно волочилась по земле. Вторая упряжь тянулась в пустоту, оборванная и грязная.

— Игрид! — снова крикнул Ифор, теперь уже громче. — Игрид, ко мне!

Только степь молчала.

Не было ни топота убегающей лошади, ни треска кустов, ни удаляющегося ржания. Ничего. Как будто животное не умчалось в панике, а просто исчезло между одним ударом сердца и следующим.

Они начали искать почти сразу. Обошли место падения, потом кругом, всё расширяя круги в сумраке. Марти спотыкался о камни, скользил по осыпи, щурился, пытаясь различить хоть какие-то следы. Земля здесь была сухая, твёрдая, местами посыпанная тонким слоем песка. На ней хорошо отпечатывались колёса, сапоги, копыта. Но копыт Игрид не было.

Ни одной чёткой линии.

Ни одного внятного отпечатка, который уходил бы в темноту.

Когда они вернулись к оставшейся лошади, Марти увидел это сразу.

На тёмной шее, чуть ниже гривы, белел отпечаток ладони.

Он был чёткий, почти аккуратный, будто кто-то приложил руку неспешно и даже бережно. Пять пальцев, основание ладони, тонкая дуга у большого пальца. Тот же след, что утром, только теперь на другой лошади.

— Ифор.

Тот уже увидел сам.

Несколько секунд он стоял неподвижно. Потом быстро шагнул вперёд и принялся стирать знак рукавом, с такой яростью, что лошадь дёрнулась и забила копытом.

— Не трогай, — сказал Марти. — Подожди. Что это такое?

— Пыль.

— Это не пыль.

— Я сказал, пыль!

Белёсый след осыпался на пальцы Ифора, на сбрую, на землю. Лошадь снова всхрапнула. Вокруг становилось всё темнее.

Они искали Игрид ещё минут десять, может пятнадцать, но без толку. Сумерки быстро сползли в настоящую ночь, и степь из выцветшей серой стала почти чёрной. Тогда Ифор первым перестал звать.

Он не сказал “хватит”. Просто замолчал, вернулся к повозке и начал поднимать её.

Марти помог молча. Дерево скрипело, одно колесо заклинило, ящик с инструментами раскрылся, и половина железок рассыпалась в дорожную пыль. Они оба были уже не просто грязными — на лицах легла серая корка, губы пересохли, в складках одежды набился песок, каждый вдох ещё отзывался кашлем. Марти, поднимая свой саквояж, почувствовал, как по шее под воротником скатывается тонкая струйка пота, смешанного с дорожной пылью. Пальцы дрожали — и от усталости, и от злости, и от того животного страха, который он всё ещё не хотел признавать.

Когда вещи снова сложили, повозка стала легче и кривее, чем прежде. На одной лошади ехать пришлось медленнее. Ифор сел на облучок, взял вожжи, а Марти забрался внутрь и какое-то время молча смотрел в темноту за бортом.

Наконец он не выдержал.

— Объясни мне.

Ифор не повернулся.

— Тут нечего объяснять.

— Кони взбесились от какого-то звука. Повозка перевернулась. Одна лошадь исчезла так, будто её выдернули из упряжи и унесли по воздуху. На другой — опять эта ладонь. И ты хочешь сказать, что нечего объяснять?

— Она сорвалась, — глухо сказал Ифор. — Такое бывает.

— Без следов?

— В темноте ты мог не заметить.

— Мы оба искали.

— Значит, плохо искали.

Марти уставился ему в спину. Скрип повозки снова стал единственным ровным звуком на дороге.

— А этот гул? — спросил он тише. — Это тоже случайность?

Ифор долго молчал. Так долго, что Марти решил, будто он вообще не ответит.

— Ветер в горах иногда гуляет странно, — произнёс он наконец. — Камни, ложбины, пустые стволы, мало ли. Ночью всё звучит не так.

— Ты сам в это не веришь.

Ифор дёрнул плечом.

— Я верю в то, что до города осталось недалеко. И что если человек начинает называть вслух то, чего не понимает, оно начинает слушать.

Марти хотел возразить, но слова застряли в горле. Он посмотрел на пыльный пол повозки, на сваленные ящики, на собственные ладони, исцарапанные и серые от земли. Ответов ему не давали — и хуже всего было то, что Ифор не выглядел человеком, который лжёт легко. Он выглядел человеком, который слишком давно живёт рядом с чем-то страшным и давно научился не открывать перед ним рот.

Дальше они ехали почти без разговоров.

Ночь окончательно вступила в свои права. Небо раскинулось над степью чёрным куполом, густо усыпанным звёздами, такими яркими, будто их прибили к небу гвоздями. И когда Марти уже начал думать, что Тревелин — это такая же выдумка, как спасение после дурного сна, впереди наконец показались первые огоньки.

Сначала два или три.

Потом ещё.

Потом из темноты медленно выступил сам город.

Тревелин ночью выглядел не как город, а как горстка человеческого упрямства, рассыпанная посреди огромной и равнодушной земли. Дома стояли низкие, приземистые, в основном деревянные, местами из грубого камня, с крутыми крышами, будто пригнутыми к земле вечным ветром. У многих были узкие фасады и глубокие тёмные веранды; окна маленькие, но аккуратные, с занавесками и тёплым светом ламп внутри. > Trevochka: Некоторые дома походили на валлийские сельские коттеджи, только перенесённые на край света: простые стены, тяжёлые двери, дымоходы, из которых ровно и лениво шёл дым.

Улицы были не мощёные, а утоптанные колесами и копытами, широкие, пыльные, с тёмными колеями, где после дождя, должно быть, стояла бы непролазная грязь. Заборы были редкие, больше из жердей, чем из досок, и всё в городе казалось одновременно обжитым и временным, словно люди строили здесь всерьёз, но до конца не были уверены, что земля позволит им остаться. В нескольких окнах горел свет, где-то хлопнула дверь, где-то коротко залаяла собака, но в целом город казался чересчур тихим. Не спящим — затаившимся.

Первое впечатление Марти было странным. После долгой дороги он должен был почувствовать облегчение, но вместо этого ощутил только то, что тьма здесь не отступает перед домами, а просто встаёт между ними, в проулках, за сараями, у крылец. Будто город был построен не на земле, а поверх чего-то, что терпеливо лежало под ним и иногда напоминало о себе ветром.

Они проехали мимо мельницы — большой чёрной громады с недвижными крыльями, похожими в ночи на сложенные руки. Потом миновали маленькую часовню, несколько лавок с опущенными ставнями и выехали к главной улице, где домов было больше, а свет в окнах теплее.

— Лошадь оставь у меня, — сказал Ифор, впервые за долгое время заговорив почти по-человечески. — У тебя пока и двора своего нет, и конюшни нет. Утром заберёшь или потом решим.

Марти только кивнул. Спорить не было сил.

Сначала они завернули к дому Ифора — крепкому, длинному, с навесом и загоном сбоку. Там он быстро отвёл лошадь, велел мальчишке-сыну вынести воды и, не задерживаясь, снова вышел к Марти.

— Пойдём. Покажу, где остановишься.

Они пошли по главной улице пешком. Под сапогами хрустела сухая земля. Ветер здесь был тише, но Марти всё равно несколько раз невольно оглядывался, будто ожидал снова услышать тот низкий гул.

Постоялый двор Элен Уильямс назывался «У Мельничного Брода».

Название было выведено выцветшими белыми буквами на тёмной доске, а под самой вывеской висел железный фонарь, внутри которого дрожал жёлтый огонёк. Дом был двухэтажный, крепкий, широкий, с каменным первым этажом и деревянным верхом. Изнутри тянуло тёплым хлебом, старым дубовым дымом и чем-то сладким, будто корицей или печёными яблоками. После холодной дороги это место должно было показаться спасением, но у Марти почему-то возникло ощущение, что спасение здесь дают не бесплатно и не каждому.

Ифор толкнул дверь.

Внутри было светло, но не шумно. Несколько столов, длинная стойка, медные крючья у стены, пол из тёмных досок, вытертых тысячами сапог. За стойкой стояла женщина лет сорока с небольшим, высокая, суховатая, с убранными назад волосами и очень прямой спиной. Лицо у неё было красивое, но строгое, как у человека, привыкшего больше замечать, чем говорить.

— Поздно ездите, Ифор, — сказала она прежде, чем поздоровалась.

— Дорога задержала.

Элен перевела взгляд на Марти, оценивающе, без улыбки.

— Чужой.

— Инженер из столицы, — ответил Ифор. — По башне приехал.

— Вижу, что не местный.

Марти снял шляпу и представился. Элен кивнула коротко, будто имя ей было не слишком важно, и уже потянулась за гостевой книгой, но тут её взгляд остановился на его лице, потом на рукаве, на котором всё ещё серела дорожная пыль, и на разбитых костяшках пальцев.

— Что случилось?

Ифор ответил слишком быстро:

— Повозку качнуло на кочке. Ничего особенного.

Элен посмотрела на него. Не на Марти — на Ифора. Долго, слишком долго для простого “ничего особенного”.

— На какой дороге? — спросила она.

— На южной.

— Далеко от брода?

— Хватит, Элен.

В её лице ничего не изменилось, только губы сжались тоньше.

— Лошадь? — спросила она.

— Одна ушла.

— Ушла?

— Сорвалась.

Теперь Марти уже ясно видел: оба они говорят не о том, что произошло, а о том, о чём не хотят говорить при нём.

— Мы слышали странный звук, — сказал он, не выдержав. — Потом кони встали на дыбы, повозка перевернулась, и одна лошадь пропала. А на второй был белый след ладони. Такой же, как утром.

Элен медленно подняла на него глаза. Взгляд у неё был не удивлённый. Хуже — узнающий.

Но это длилось всего миг.

— Вы устали с дороги, сеньор Гонсалес, — произнесла она спокойно. — Ветер здесь умеет играть с ушами. А дорожная пыль липнет ко всему, особенно если человек ждёт дурного.

— Я ничего не ждал, — сказал Марти.

— Теперь будете, — сухо ответила она.

Ифор отвёл глаза. Элен раскрыла книгу, обмакнула перо и подтолкнула её к Марти.

— Комната есть. Тёплая вода утром. Ужин остыл, но хлеб и бульон ещё найдутся. На ночь ставни не открывайте.

— Почему?

Она уже повернулась за ключом.

— Потому что ночью в окна лучше не смотреть.

Сказала она это ровным голосом, как говорят о дожде или о сквозняке, но в тишине зала эти слова прозвучали так, что Марти почувствовал под рёбрами тот же холод, что на дороге.

Элен положила ключ на стойку.

— Вторая дверь наверх, в конце коридора. И постарайтесь поспать, сеньор инженер. В Тревелине человеку сначала всегда кажется, что это не ветер.

Глава 4 : Ночь

Внизу, в зале постоялого двора, уже почти никого не осталось. После дороги, пыли и ночного въезда тёплый свет ламп казался Марти чем-то ненастоящим, слишком мягким для того, что случилось на тракте. Элен Уильямс не стала задавать лишних вопросов, только коротко велела одной из девчонок на кухне разогреть бульон и подать хлеб. Говорила она так, будто забота о постояльце была не добротой, а привычкой, выработанной годами: сухой, точной, без единого лишнего слова.

Стол, за который его посадили, стоял у стены, под лампой с мутноватым стеклом. Сам стол был тяжёлый, дубовый, весь исчерченный царапинами, следами ножа и круглыми пятнами от кружек, словно за ним десятилетиями ели, спорили, молчали и пережидали непогоду. Когда Марти положил на стол локоть, дерево было чуть липким от старого лака и многолетнего дыма. Стул под ним жалобно скрипнул, один раз, протяжно, как старый сустав, и потом ещё тихо поднывал при каждом его движении, будто протестовал против чужого веса.

Элен поставила перед ним глубокую керамическую миску с бульоном. Бульон был густой, тёмно-золотистый, с тонкими островками жира на поверхности; пахло от него говядиной, луком, чёрным перцем и чем-то ещё — может быть, сельдереем, а может, местной травой, которую здесь клали в суп вместо привычных приправ. В миске плавали мягкие кусочки корнеплодов и мелко нарезанное мясо, долго томившееся на слабом огне. От горячего пара Марти сразу защипало лицо, будто сама еда пыталась вернуть в тело жизнь после степного холода.

Ложка была не новой: тяжёлая, оловянная, с чуть стёртым узором на ручке. Когда она касалась стенок миски, звук получался глухой и неприятно отчётливый в почти пустом зале. Нож лежал рядом, с костяной рукоятью, гладкой от множества рук, а вилка была двузубая, грубоватая, с одним зубцом чуть искривлённым в сторону. Марти ел медленно, не потому, что хотел растянуть ужин, а потому, что от усталости движения казались чужими. Горячий бульон обжигал язык, хлеб крошился на пальцы, но впервые за весь день ему стало немного легче.

Хлеб был плотный, неровно нарезанный, с толстой тёмной коркой и тёплой, ещё чуть влажной серединой. Он пах дрожжами, золой печи и чем-то почти сладким. Рядом поставили маленькую тарелку с холодным куском жареной баранины, жёсткой по краю, но жирной и сытной. Марти ел, слушая, как где-то у стойки Элен убирает посуду, как из кухни доносится стук крышки о кастрюлю, и как пол под ногами этой женщины почти не скрипит — словно сам дом привык к её шагу и не смел жаловаться.

Пол в зале был старый, из широких тёмных досок. Они рассохлись от времени, между ними забилась чёрная пыль, а местами дерево выгнулось так, что носок сапога цеплялся за край. Когда Марти встал из-за стола, одна доска под ним трескуче откликнулась, другая простонала глубже, третья коротко хрустнула, будто внизу кто-то повернулся во сне. В тишине позднего часа эти звуки казались слишком живыми.

Элен дала ему свечу и ключ.

— Вторая дверь в конце, — сказала она. — Ставни заперты. Не открывайте.

Марти хотел спросить зачем, но почему-то не стал. После дороги, пропавшей лошади и белого отпечатка на шее второй что-то в нём уже научилось пропускать мимо себя такие предупреждения, не пытаясь сразу спорить.

Лестница наверх была узкой, с гладкими, стёртыми по центру ступенями. Перила шатались, и когда он коснулся их рукой, пальцы почувствовали многолетнюю полировку, оставленную чужими ладонями. Воздух наверху был другим, суше, холоднее, с запахом старого дерева, воска, сырой штукатурки и чуть заметной затхлости, как в давно не проветриваемых церквях. По коридору тянуло слабым сквозняком, хотя окна были закрыты, и свечное пламя дрожало, вытягивалось, то бледнело, то снова набирало цвет.

Комната встретила его темнотой и тишиной.

Дверь открылась с усилием, будто нижний край цеплялся за пол. Свеча осветила сперва ближнюю стену, потом кровать, умывальный столик, стул, узкое окно со ставнями и всё то, что днём выглядело бы просто бедно, а ночью казалось подозрительным.

Комната была небольшая, вытянутая, со скошенным потолком. Побелка на стенах местами потемнела и пошла тонкими паутинками трещин, а в двух углах проступили желтоватые пятна сырости, напоминавшие старые карты. Возле двери стоял простой деревянный стул с высокой прямой спинкой; одна ножка была чуть короче других, и потому стул едва заметно покачивался даже без прикосновения. Рядом у стены приткнулся узкий столик, на котором лежал медный подсвечник, кувшин с водой и белый, но давно не белоснежный таз для умывания. Край таза был отколот, и трещина уходила внутрь, как тонкая тёмная жилка.

Кровать занимала почти треть комнаты. Она была железная, с высоким изголовьем из тонких прутьев, скрученных в простые завитки. На одном из прутьев облупилась тёмная краска, и под ней проступила рыжая ржавчина. Матрас казался толстым, но стоило Марти положить ладонь, как он сразу почувствовал неровности: где-то комками сбилась набивка, где-то, наоборот, поверхность проваливалась слишком легко. Простыня была жёстко накрахмалена и пахла мылом, холодом и лёгкой сыростью, будто бельё сушили не на солнце, а в ветреном дворе. Поверх лежало тяжёлое шерстяное одеяло серо-зелёного цвета, колючее на вид, а у ног — ещё одно, тоньше, грубее, для самой холодной части ночи.

Подушка была всего одна, широкая, но низкая, и когда Марти приподнял её, чтобы стряхнуть дорожную пыль с пальто, она тихо шуршала сухими перьями внутри. У кровати стоял маленький прикроватный столик, весь в царапинах и старых следах от свечного воска. На полу возле него лежал узкий домотканый половик, выцветший так, что орнамент уже едва угадывался.

Окно было самым неприятным в комнате. Не само стекло — оно было маленьким, разделённым деревянной рамой на четыре мутных прямоугольника, — а ставни. Они закрывались изнутри на железный крючок и были сделаны из толстых досок, плотно подогнанных друг к другу. С внутренней стороны на них виднелись тёмные следы от пальцев и царапины возле задвижки, будто кто-то когда-то пытался закрыть их в спешке или, наоборот, открыть, когда это было уже не нужно. Из щели между створками проникала тонкая полоска ночного света, и всякий раз, когда ветер касался стены снаружи, ставни едва заметно вздрагивали, не стуча, а почти дыша.

Марти снял сапоги, стряхнул с них дорожную пыль и поставил у кровати. Из рукавов, с воротника, из волос всё ещё сыпался мелкий песок. Он умылся, и вода в тазу сразу помутнела, на поверхности поплыли серые разводы. Умывание не освежило его, а только напомнило, как сильно болят плечо и ладонь после падения. Когда он сел на кровать, пружины глухо застонали под ним, а сам матрас качнулся так, будто в комнате вместе с ним опустился кто-то ещё, невидимый, но тяжёлый.

Сон не шёл.

Сначала он лежал, глядя в потолок и слушая дом. Где-то далеко внизу скрипнула дверь. Потом по коридору прошли шаги — медленные, осторожные, потом стихли. В стене что-то коротко щёлкнуло, возможно, дерево остывало после дневного тепла. Из-за ставней доносился обычный ночной шум маленького города: изредка лаяла собака, где-то стукнули ставни на другом доме, хрипло прокричал петух, сбившись со времени.

Потом пришёл гул.

Не сразу. Сперва Марти подумал, что слышит дальний поток ветра, который проходит над крышами и цепляется за трубы. Но этот звук был ниже, длиннее, и в нём было что-то, от чего сжимались зубы. Он не летел над городом — он словно шёл вокруг него, кругом, медленно, как будто ощупывал улицы из темноты за последним домом. Не вой, не свист, не обычный степной напор. Скорее тягучее дыхание через полую кость, надсадное, рваное, и где-то в самой глубине этого звука уже угадывалось другое.

Крики.

Сначала Марти решил, что показалось. Он даже приподнялся на локте, прислушался, задержав дыхание. Гул тянулся всё так же низко и глухо, а потом внутри него — или за ним, или сквозь него — действительно прорезался короткий человеческий вскрик. Далёкий. Настолько далёкий, что нельзя было понять, мужской он или женский. Через какое-то время донёсся ещё один, протяжнее, потом ещё, оборванный на середине. Они приходили не из города. Не с соседней улицы и не со двора постоялого двора. Они доносились откуда-то за окраиной, из степи, из той черноты, где дома уже кончались и начиналась земля без границ.

Марти сел на кровати.

Он хотел убедить себя, что это птицы. Или лисицы. Или пьянчуги на тракте. Но крики были слишком человеческими в одном-единственном, самом страшном смысле: в них слышалось не просто страдание, а зов. Не крик боли, а попытка докричаться до тех, кто слишком далеко.

Через несколько минут начали лаять собаки.

Сперва одна, резко, зло, срываясь на хрип. Потом ответила другая. Потом ещё две или три, из разных концов города. Лай разрастался, шёл цепью по улицам, будто животные передавали друг другу тревогу. Несколько раз одна из собак переходила почти на визг, потом снова лаяла, коротко и надрывно. Казалось, весь Тревелин сейчас проснулся и слушает то, что идёт снаружи. Марти даже представил, как в соседних домах люди лежат без сна, с открытыми глазами, и не двигаются, чтобы не дать понять, что они тоже слышат.

А потом лай оборвался.

Не постепенно, не так, как собаки устают или отвлекаются.

Он просто кончился.

Сразу.

Будто кто-то одним движением накрыл город огромной ладонью.

От этого внезапного молчания Марти стало по-настоящему страшно. Он встал, сделал два шага к окну и остановился. Крючок на ставнях был совсем рядом. Достаточно протянуть руку, и можно увидеть, что творится снаружи. Но слова Элен — “на ночь ставни не открывайте” — вдруг показались не деревенской суеверной глупостью, а правилом, которому здесь следуют не из страха перед смешным, а из страха перед проверенным.

Он так и не открыл.

Вместо этого стоял посреди комнаты, босой, в расстёгнутой рубахе, и слушал. Сквозь дерево ставней всё ещё проходил этот звук — низкий, вязкий, местами словно подёрнутый чужими голосами. Иногда к нему снова примешивались те дальние крики, уже реже, уже слабее, будто их источник уходил всё дальше от города или, наоборот, приближался так медленно, что расстояние теряло смысл.

Ночь тянулась бесконечно.

Иногда гул затихал почти полностью, и Марти надеялся, что всё кончилось. Тогда он ложился, закрывал глаза, даже начинал проваливаться в мутную дремоту, и в этот самый миг звук возвращался — чуть в стороне, чуть ниже, точно у самого края слуха, как будто что-то терпеливо проверяло, спит ли он. Несколько раз ему казалось, что под полом тоже что-то откликается: слабая дрожь в досках, едва различимое гудение, как в пустом деревянном ящике. Он не был уверен, слышит ли это наяву, или усталость уже начинает путать ему голову.

Где-то в самую глубокую часть ночи крики пропали совсем.

Гул остался, но тоже изменился. Он стал тише, суше, и в нём теперь было меньше голоса, больше простого мучительного трения воздуха о пространство. Снаружи всё молчало. Ни одной собаки. Ни телеги. Ни шагов. Даже дом будто затаил дыхание.

Около пяти утра всё прекратилось.

Именно прекратилось, не ослабло.

Словно ножом отрезали.

Марти понял это не сразу. Он лежал поверх одеяла, так и не раздевшись до конца, с закрытыми глазами и больной шеей, и вдруг заметил, что слушает пустоту. За ставнями больше не было ни гула, ни далёких криков, ни нервного собачьего лая. Только самый обычный предрассветный холод и тишина, от которой после ночного шума становилось почти не по себе.

Потом где-то в городе прокричал первый петух.

За ним второй.

Чуть позже скрипнула дверь внизу, послышались ранние шаги, кто-то вынес ведро во двор, и Тревелин снова стал похож на место, где живут люди. Но именно это и пугало сильнее всего: будто город каждую ночь ненадолго отдавал себя чему-то другому, а к утру забирал обратно, делая вид, что ничего не произошло.

Марти сел на кровати, посмотрел на закрытые ставни и понял, что уснуть больше не сможет.

Глава 5 : Ничего обычного

Марти проснулся не отдохнувшим, а словно просто переждавшим ночь. Шея затекла, глаза саднило от недосыпа, а во рту стоял сухой привкус пыли, будто он так и спал в перевёрнутой повозке посреди степи. Несколько секунд он лежал неподвижно, глядя на серый утренний свет, который просачивался сквозь щели ставней, и пытался понять, не приснились ли ему ночной гул, крики и та внезапная тишина, от которой под утро стало страшнее всего.

Но нет — всё тело ломило по-настоящему. Ладонь была содрана, плечо ныло после падения, сапоги у кровати всё ещё стояли припорошённые засохшей дорожной пылью. Комната при свете утра казалась менее зловещей, чем ночью, но не уютнее: побелка на стенах выглядела ещё беднее, на тазу для умывания яснее проступила трещина, а ставни, закрытые на железный крючок, теперь походили не на защиту, а на предупреждение.

Он оделся, пригладил волосы ладонью, надел сапоги и вышел в коридор. Дом уже просыпался. Снизу доносился стук дерева о дерево, лёгкий звон посуды и ровный, размеренный шум человека, давно привыкшего начинать день раньше остальных.

Когда Марти спустился, он увидел Элен Уильямс за работой. Она уже сняла с нескольких столов стулья и теперь протирала тёмные доски влажной тряпкой, двигаясь быстро, точно и без лишних жестов. Она не просто водила рукой по поверхности, а будто счищала с дерева следы ночи — крошки, пятна, высохшие круги от кружек, налипшую пыль. Протёртые места чуть темнели от влаги, и в тусклом утреннем свете дерево на миг оживало.

Потом она прошла к стойке, отложила тряпку, взяла щётку и стала сметать сор в одну линию: табачную крошку, песок, сухую грязь, тонкие нитки с чьей-то одежды, засохший листок, принесённый с улицы на сапоге. Пол от её движений негромко отзывался, но, как и ночью, почти не скрипел под ней — будто этот дом и правда знал её шаги лучше, чем чьи-либо ещё. Закончив мести, Элен нагнулась за совком, потом поднялась, поправила рукав и взялась переставлять бутылки за стойкой: тёмное стекло, прозрачное, пузатые графины, керамические кувшины с потёртыми боками. Всё у неё было на своих местах, всё делалось без спешки и без суеты.

Марти остановился у нижней ступени.

— Вы уже давно на ногах?

Элен даже не вздрогнула.

— В доме, где кормят людей, поздно вставать не выходит, сеньор Гонсалес.

Она взглянула на него мельком, но тут же отметила и его усталое лицо, и красные глаза, и то, как он держит плечо чуть осторожнее, чем следовало бы.

— Плохо спали?

Марти подошёл ближе.

— Я почти не спал. И вы знаете почему.

Элен взяла со стойки сухое полотенце и стала вытирать только что протёртую поверхность, хотя та и без того была чистой.

— С дороги всякое слышится. Особенно после долгой тряски и темноты.

— Я слышал не “всякое”. Я слышал гул. И крики. Откуда-то за городом. Потом собаки подняли лай, а после замолчали все разом.

Она перевесила полотенце через плечо.

— У вас живое воображение.

— Это не воображение.

— А что же тогда?

— Вот это я и пытаюсь понять.

На этот раз она посмотрела на него прямо. У Элен были серо-зелёные глаза, холодные на первый взгляд, но не пустые — скорее слишком внимательные. Ночью, при лампах и дорожной усталости, Марти не разглядел её толком. Теперь же увидел: лицо у неё было не мягкой, кукольной красоты, а строгой, взрослой, собранной. Чистый лоб, тёмные брови, прямой нос, чёткая линия губ. В уголках глаз уже наметились тонкие морщины — не от возраста даже, а от привычки щуриться на ветер, на солнце, на людей, которых не стоит подпускать слишком близко.

На ней было простое тёмное платье, застёгнутое высоко у горла, но ткань не могла скрыть её фигуру целиком. Она была высокой, ладно сложенной, с крепкой спиной и узкой талией, и двигалась с той естественной уверенностью, которая бывает не у кокеток, а у женщин, привыкших работать и знать цену собственному телу. Рукава были закатаны чуть выше запястий, и Марти заметил сильные, красивые руки — не нежные, а живые, тёплые, с тонкими сухими пальцами. В её осанке не было ничего нарочитого, но именно это и цепляло сильнее: она не старалась нравиться и потому нравилась ещё больше.

Он поймал себя на том, что слишком долго смотрит, и перевёл взгляд на стойку.

Элен, кажется, это заметила.

— Вы либо очень смелый, либо очень упрямый, сеньор инженер.

— Просто хочу услышать правду.

Она коротко усмехнулась, без веселья.

— Нет. Вы упёртый. Как баран. Если вбили себе что-то в голову, будете бодать, пока не треснет стена или собственный лоб.

— Значит, я не ошибся. Вы тоже это слышали.

— Я крепко спала.

— Не верю.

— А мне и не нужно, чтобы вы верили.

— Почему все тут говорят так, будто ничего не происходит?

Элен поставила полотенце, сложила руки на груди и чуть склонила голову, рассматривая его так, будто решала, сколько можно сказать чужаку и стоит ли вообще.

— Потому что вы здесь первый день, сеньор Гонсалес. А некоторые живут здесь всю жизнь. Есть вещи, с которыми человек не спорит, если хочет дожить до следующего утра.

— И всё же вы не отвечаете.

— А вы всё же не умеете останавливаться.

Некоторое время они молчали. Из кухни донёсся запах горячего хлеба и слабый звон крышки о край кастрюли. За окнами уже совсем рассвело.

Марти сказал тише:

— Если в этом городе что-то не так, я должен знать.

— Должны? — переспросила Элен. — Вы приехали чинить башню, а не город.

Он нахмурился.

— Это невозможно игнорировать.

— Здесь много чего игнорируют, — ответила она. — И поверьте, не от глупости.

С этими словами она отвернулась и снова занялась бутылками, как будто разговор уже был окончен. Но именно эта сухость, эта резкая смена тона и выдала её сильнее всяких признаний. Она не смеялась над ним и не считала его сумасшедшим. Она просто не хотела продолжать.

Марти вышел на улицу.

Утро встретило его такой обычностью, что на миг всё ночное и правда показалось дурным сном. Главная улица была сухой, светлой, пыльной; над низкими крышами медленно поднимался дым, где-то открывали ставни, где-то уже выносили воду, где-то женщина выбивала половик о крыльцо. Лаяли собаки — самые обычные, земные, дворовые. Двое мужчин тащили мешок муки, мальчишка гнал палкой ленивую козу, у лавки стояла телега с бочками. Дома, которые ночью казались настороженными и тесно прижавшимися друг к другу от страха, теперь были просто домами: крепкими, приземистыми, выгоревшими на солнце и ветру.

Городок жил так, будто ночь ничего не оставила после себя. Ни следа тревоги, ни шёпота, ни хмурых лиц, ни сторожкой тишины. И от этого Марти стало не спокойнее, а наоборот. Чем обыденнее выглядело всё вокруг, тем сильнее чувствовалось, что обыденность здесь давно выучена как защита.

Постояв ещё немного на крыльце, он вернулся внутрь. Когда поднялся к себе, у двери уже стояло ведро с горячей водой, над которым вился тонкий пар. Рядом лежали чистое полотенце и кусок жёлтого мыла с резким щелочным запахом.

Он закрыл дверь и некоторое время просто смотрел на воду, чувствуя, как в теле отзывается усталость. Потом перелил часть в таз, снял рубаху и стал умываться, а затем мыться по-настоящему — насколько это вообще было возможно в комнате. Вода быстро серела от пыли, по шее и плечам побежали тёмные струйки. Он тёр кожу жёстким полотенцем, смывая с себя дорогу, пот, сухой песок, приставший к рукам и груди, и с каждым движением будто возвращался обратно в собственное тело. Это было не купание и не отдых, а почти восстановление после чего-то, что едва не сломало его пополам.

Закончив, он вытерся, переоделся в более чистую рубаху, насколько позволяли вещи в саквояже, привёл в порядок волосы и спустился вниз завтракать.

Утренний зал уже ожил. Свет стал яснее, столы сухо поблёскивали после протирки, а из кухни шёл хороший, надёжный запах еды. На завтрак ему подали яичницу на тяжёлой чугунной сковородке, ещё шипящую по краям, с двумя ломтями солёной свинины, подрумяненной почти до хруста. Рядом поставили тарелку с тёплым хлебом, густое масло в маленькой керамической миске и баночку тёмного варенья, пахнущего ягодой и дымом.

Ещё была овсяная каша — плотная, не парадная, а деревенская, сваренная до густоты, с молоком и щепоткой соли. К ней подали крепкий чай в белой чашке с тонким сколом на блюдце. Чай был тёмный, почти медный, и обжигал рот, но после плохой ночи действовал лучше любого утешения. Марти ел уже с настоящим аппетитом: соль, жир, горячее, свежий хлеб — всё это возвращало ясность. Только мысли не становились легче.

Элен подходила к столу ровно столько раз, сколько требовалось: долить чай, убрать лишнюю посуду, поставить хлеб ближе. Ни о ночи, ни об их разговоре она больше не заговаривала. Но один раз, когда Марти поднял на неё глаза, он заметил, что она смотрит на него так, словно прекрасно понимает: он не из тех, кто умеет забывать неудобные вещи к завтраку.

Когда он закончил, то вытер рот салфеткой, допил чай и некоторое время сидел, глядя в окно на уже совсем обычную улицу. Затем поднялся, взял шляпу, поправил жилет и решил, что следующим делом пойдёт к Гвилиму Пью. Если в Тревелине все привыкли молчать, начинать стоило именно с того, кто делает вид, будто молчание и есть порядок.

Глава 6 : Дом

Марти вышел на крыльцо постоялого двора и направился к дому Ифора, решив спросить дорогу к старосте. Утренний Тревелин при ярком свете дня выглядел обманчиво мирным, но теперь, идя по улице, Марти присматривался к нему куда внимательнее. Дома здесь строили на совесть: толстые стены из дикого камня и почерневшего дерева, узкие окна, чтобы не выстужать комнаты на ветру, и крутые крыши, крытые дранкой. У каждого двора был аккуратный забор, где-то сушилось бельё, где-то были сложены ровные поленницы. Но в самих людях, которые встречались ему по пути, чувствовалась какая-то затаённая тяжесть. Женщины в плотных шерстяных шалях мели крыльца, не поднимая глаз на проходящего чужака; мужчины, рубившие дрова или чинившие телеги, здоровались короткими, глухими кивками. Никто не стоял у заборов, обсуждая новости, дети не бегали с криками по пыльной дороге. Город жил работой, но эта работа казалась не радостью, а способом занять руки и отвлечься от мыслей.

Дом Ифора Марти нашёл быстро, но самого овцевода во дворе не оказалось. У коновязи стояла та самая уцелевшая лошадь, уже почищенная и спокойная. На крыльце сидел мальчишка лет одиннадцати и сосредоточенно стругал перочинным ножом деревянную палку. Он был худым, встрепанным, в залатанных на коленях штанах и слишком просторной рубахе, от которой пахло овечьей шерстью и дымом очага. Увидев Марти, мальчик отложил нож и настороженно поднялся. Марти подошёл к калитке, представился и сказал, что приехал из столицы чинить башню, а вчера вечером они с его отцом вместе добирались до города. Услышав это, мальчишка заметно расслабился, назвал себя Диланом и сказал, что отец ещё до рассвета ушёл к дальним пастбищам — проверять загоны. На вопрос, где найти дом Гвилима Пью, Дилан не стал объяснять на пальцах, а просто вытер руки о штаны, выбежал за калитку и вызвался проводить.

Пока они шли по извилистой улице, Марти пытался разговорить мальчишку. Дилан отвечал охотно и даже с гордостью: показал, где живёт кузнец, похвастался, что умеет ездить без седла, и рассказал, что в реке Перси в этом году воды меньше обычного. Но как только Марти, понизив голос, спросил: «А скажи, Дилан… вы тут по ночам всегда так крепко спите? Никто ничего странного за окнами не слышит?», мальчик резко остановился. Вся его детская разговорчивость исчезла в одно мгновение. Он побледнел, втянул голову в плечи, будто его ударили, и, не глядя Марти в глаза, быстро ткнул пальцем в крепкий двухэтажный дом впереди. «Вот дом сеньора Гвилима, — выпалил он на одном дыхании. — Мне пора, курам воду не наливал, отец ругаться будет!». И, не дожидаясь ответа, Дилан развернулся и бросился бежать обратно по улице, оставив Марти в полном недоумении. Вяло бросив ему вслед слово прощания, инженер перевёл взгляд на дом старосты.

Дом Гвилима Пью заметно выделялся среди остальных. Он был сложен из ровного, хорошо обтёсанного камня, с широкими окнами, настоящими стеклами и массивной резной дверью. Во дворе было чисто выметено, у крыльца стояли кованые скамейки, а на окнах виднелись кружевные занавески — редкость для этих суровых мест. Марти поднялся по каменным ступеням и постучал в тяжёлое кольцо. Ему открыли не сразу. Марти шагнул в просторную прихожую, откуда открывался вид на гостиную. Внутри дом дышал достатком и основательностью: полы из полированной доски были застелены толстыми патагонскими коврами с геометрическим узором, в углу мерно тикали высокие напольные часы в дубовом футляре, а у каменного камина стояли два кожаных кресла. На стенах висели медные тарелки и старое, ухоженное охотничье ружьё. Здесь пахло пчелиным воском, хорошим табаком и жареным мясом.

Сам староста вышел к нему из кухни. Это был грузный, седобородый мужчина с цепким, властным взглядом. В одной руке он держал калабас с дымящимся мате — традиционным аргентинским напитком, который здешние колонисты давно переняли у местных, а в другой — серебряную бомбилью. Гвилим Пью окинул Марти оценивающим взглядом, выслушал его короткое представление и кивнул, словно давно его ждал. Он не стал разводить долгих церемоний, отпил горячий настой, поставил калабас на столик и предложил сразу пройтись по делу.

Они вышли на улицу, и староста повёл Марти через город, попутно проводя короткую экскурсию. Он с хозяйской гордостью показал кузницу Артура Боуэна, где уже вовсю звенел молот, кивнул на просторный двор плотника Оуэна Хьюза, заваленный свежими досками, и в итоге вывел инженера к холму, на котором стояла водонапорная башня. Сооружение выглядело плачевно: деревянные опоры подгнили, железные стяжные кольца на самом баке проржавели и лопнули в двух местах, из-за чего вода постоянно сочилась по доскам, оставляя тёмные склизкие следы мха. Староста объяснил, что напор упал ещё пару месяцев назад, и городским мельницам и прачкам не хватает давления в трубах. Марти обошёл башню, сделал несколько записей в блокноте, прикинул объём работы и сказал, что ему понадобится помощь плотника и кузнеца, на что Гвилим Пью ответил утвердительно.

— Теперь о ночлеге, — сказал староста, направляясь по узкой тропе, уводящей прочь от центральных улиц. — У Элен Уильямс постояльцам долго жить накладно. Город выделит тебе отдельный дом, пока не закончишь работу.

Они вышли на самую окраину Тревелина. Дом стоял особняком, почти на границе со степью, спиной к городу и лицом к пустоши. Он был небольшим, деревянным, с покосившейся крышей и мутными стёклами. Гвилим толкнул незапертую дверь, и Марти шагнул внутрь. Дом был не просто старым, он казался невероятно уставшим. В воздухе стояла густая, неподвижная пыль, пахло сухой полынью, затхлостью и чем-то сладковато-гнилостным. Внутри царил хаос: вещи были разбросаны, на полу валялись какие-то обрывки бумаг, исписанные непонятными символами, опрокинутый стул валялся у печи. Но самым жутким было то, что свисало с потолочных балок. На грубых верёвках сушились пучки странных, незнакомых трав, рядом болтались связки стеклянных пузырьков с густыми тёмными маслами, а между ними… Марти прищурился и почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. На нитках висели высохшие тушки полевых мышей, крупные жуки, проколотые насквозь, и какие-то мелкие скрученные кости, подозрительно похожие на птичьи и звериные лапы. Всё это выглядело как логово сумасшедшего или знахаря, бросившего своё жилище в страшной спешке.

— Что это за место? — спросил Марти, стараясь не задеть головой гирлянду из сушёных мышей. — Кто здесь жил?

Гвилим Пью остался стоять на пороге, даже не переступив черту двери. Его лицо оставалось непроницаемым.

— Один бродяга. Паломник, — сухо ответил староста. — Пришёл откуда-то с севера. Умер несколько месяцев назад в степи, сердце не выдержало. С тех пор тут никто не прибирал.

— Вы уверены, что это был просто паломник? — Марти пнул носком сапога грязный, исписанный лист на полу. — Это не похоже на молитвенный дом.

— Люди сходят с ума по-разному, сеньор Гонсалес, — отрезал Гвилим. Тон его голоса дал понять, что расспросы окончены. — Я пришлю парней, они выметут отсюда самый крупный мусор к вечеру, принесут свежий матрас, дрова и чистую воду. Крыша здесь не течёт, печь работает.

Марти вышел на крыльцо, чувствуя непреодолимое желание вдохнуть свежего воздуха. Они попрощались. Гвилим уже развернулся, чтобы уйти к центру города, но вдруг остановился, тяжело посмотрел на Марти и сказал тем же тоном, каким ночью говорила Элен Уильямс:

— И ещё одно. Заприте дверь на засов, как стемнеет. Ночью из дома не выходить. И ни при каких обстоятельствах не открывайте ставни. Ничего хорошего в темноте вы не увидите.

Не дожидаясь ответа, староста зашагал прочь. Марти посмотрел ему вслед, затем перевёл взгляд на бескрайнюю сухую степь, начинавшуюся прямо за порогом его нового жилища, и поёжился. Делать было нечего. Он направился в салун «У Мельничного Брода», забрал у Элен свой саквояж, сухо кивнув ей на прощание, и медленно пошёл обратно на окраину, чтобы заселиться в дом, который уже казался ему ловушкой.

Глава 7 : Уборка

Марти закрыл за собой дверь, отсекая шум сухого патагонского ветра, и остался один в густой, пахнущей пылью и старыми травами тишине. Оставив саквояж у входа, он медленно пошёл по дому. Здание было небольшим: тесная гостиная, переходящая в кухонный угол, крошечная спальня и пристройка-умывальня. Чем дольше Марти вглядывался в детали, тем яснее понимал, что бывший хозяин никак не походил на обычного набожного паломника. На кухне в ржавой чугунной ступке остался чёрный, въевшийся в металл порошок, пахнущий жжёной костью. В умывальне цинковый таз был покрыт тёмно-бурыми разводами, похожими на въевшуюся смолу или старую кровь. Марти подошёл к развешанным под потолком гирляндам и стал рассматривать их с брезгливым любопытством. Рядом с пучками знакомой полыни и чабреца висели скрюченные чёрные коренья, напоминавшие узловатые пальцы. А животные… Это была настоящая кунсткамера. На суровых нитках болтались высохшие нетопыри с растопыренными крыльями, идеально высушенная лисья лапа с выпущенными когтями, десятки нанизанных на конский волос крупных жуков с переливающимися панцирями и крошечные мышиные черепа, в пустые глазницы которых были вставлены мелкие белые камешки. Всё это раскачивалось от малейшего сквозняка, отбрасывая на стены дерганые, нервные тени.

Стараясь не задевать эти жуткие амулеты головой, Марти подошёл к тяжёлому дубовому стеллажу в углу гостиной. Полки прогибались под тяжестью книг, и это было, пожалуй, самым странным открытием. Зачем бродяге-старообрядцу целая библиотека? Марти провёл пальцем по пыльным корешкам. Книги были старыми, в потертых кожаных переплётах. Большинство из них посвящалось коренным народам Южной Америки: «Кровь и пепел: верования племён теуэльче», «Мачи: ритуалы и проклятия шаманов южных земель», тяжёлый том «Мифы и демонология Патагонии». Между страниц торчали закладки — птичьи перья и тонкие полоски сушёной кожи. Но дальше стояли книги на валлийском, языке первых колонистов Тревелина. Марти немного знал этот язык по работе в столице с иммигрантами и смог разобрать названия: «Ysbrydion y Mynyddoedd» — «Духи гор», и массивная чёрная книга «Сказания об Аннуне» — валлийском потустороннем мире, где правят бледные гончие и древние боги. Смятение накрыло Марти с головой. Этот человек не искал здесь «следы Бога». Он изучал нечто тёмное, пытаясь найти связь между индейским колдовством и старыми валлийскими поверьями о духах.

Отвернувшись от стеллажа, Марти опустился на колени перед раскиданными по дощатому полу бумагами. Это были плотные, пожелтевшие листы, исписанные мелким, лихорадочным почерком. Текст состоял из смеси валлийского алфавита , латыни и каких-то совершенно незнакомых иероглифов — угловатых знаков, напоминавших скрещённые кости или фазы луны. На одном из листов Марти увидел чёткий рисунок: круг, перечёркнутый тремя неровными линиями. Точно такой же знак он видел выцарапанным внутри шкафа в салуне по дороге сюда. Рядом лежала разорванная надвое карта окрестностей Тревелина. Марти сложил куски вместе. Карта была очень подробной, но вместо дорог на ней красными чернилами — или чем-то похожим на них — были отмечены русла высохших рек, какие-то безымянные пещеры, а в центре, в районе Долины Мучеников, было нарисовано плотное красное пятно, от которого во все стороны расходились стрелки, похожие на тянущиеся руки.

Собрав бумаги в стопку и положив их на стол, Марти решил, что сойдёт с ума, если оставит дом в таком виде. Он нашёл в углу жёсткую метлу, ведро и тряпку. Работа помогала отвлечься от тревожных мыслей. Он с остервенением сорвал с балок все гирлянды с тушками мышей, лисьими лапами и жуками, скинув их в пустой холщовый мешок. Затем принялся за травы. Он бросал в мешок всё подряд, пока его взгляд не зацепился за один пучок. Это была странная трава с бледными, почти полупрозрачными стеблями и мелкими синеватыми цветами. В отличие от остальных, она не высохла и не рассыпалась в труху. Когда Марти взял её в руки, стебли оказались неестественно холодными, а от самих цветов исходил резкий, озоновый запах, похожий на воздух перед сильной грозой. Повинуясь странному импульсу, он не стал выкидывать этот пучок, а положил его на подоконник. Мешок с остальным мусором и трупиками животных он вынес на задний двор и бросил в старую бочку для сжигания. Вернувшись, Марти вымыл полы, стирая чёрную пыль, протёр столы и полки, сдвинул тяжёлый обеденный стол ближе к окну, а скрипучие стулья расставил по местам. Дом словно выдохнул, освободившись от гнетущего мусора.

Затем он поднялся в крошечную спальню на мансарде, где стоял только голый деревянный каркас кровати. Марти как раз заканчивал протирать пыль с подоконника, когда на улице послышался скрип телеги. В дверь негромко постучали. Это были двое молодых парней от старосты Гвилима. Они принесли толстый, туго набитый овечьей шерстью матрас, стопку чистых, хоть и грубых льняных простыней, два тяжёлых стёганых одеяла, вязанку дров, большое ведро свежей колодезной воды, коробку спичек, пяток сальных свечей и небольшой свёрток с хлебом и сыром. Марти хотел пригласить их внутрь, но парни замерли на пороге. Они топтались на месте, бросая нервные, бегающие взгляды по углам комнаты и на потолок.

— Положим здесь, сеньор, — глухо сказал один из них, сгружая матрас прямо у входа.

— Занесите в спальню, наверх, — попросил Марти, вытирая руки от пыли.

— Нет, сеньор. Мы спешим. Приказ старосты был только донести, — парень говорил быстро, почти срываясь, а второй в это время попятился назад на крыльцо, словно воздух внутри дома обжигал ему лёгкие. Марти поблагодарил их и вяло попрощался. Парни почти бегом бросились к телеге. Марти смотрел им вслед, и его недопонимание перерастало в тревогу: они боялись не грязи или трупов мышей, о которых не могли знать, они до животного ужаса боялись самого этого места.

Оставшись один, Марти затащил матрас наверх, застелил постель, расставил свечи и сложил дрова у печи. Уборка отняла много сил. Когда он спустился в гостиную, солнце уже село, и по углам дома поползли густые, холодные тени. Тишина снова стала плотной, а ветер за окном затянул свою заунывную песню. Вспомнив предупреждения старосты о запертых ставнях, Марти почувствовал, как по спине пробежал неприятный холодок. Он подошёл к окну, плотно закрыл массивные деревянные створки изнутри, задвинул тяжёлый железный засов на входной двери, проверив его дважды на прочность. Сидеть в пустом доме наедине со странными книгами и картами ему совершенно не хотелось. Он взял шляпу, накинул пальто и, убедившись, что дом надёжно заперт, быстрым шагом направился в салун Элен Уильямс. Ему нужен был горячий ужин, выпивка и ответы — чего именно так боятся местные жители, когда речь заходит о бродяге-старообрядце.

Глава 8 : Ужин

На улице уже стемнело, когда Марти вышел из своего нового, пропахшего старыми травами жилища. Было около восьми часов вечера. Ветер пока дул обычный, патагонский — холодный, резкий, но без того жуткого потустороннего гула, который пробирал до костей. Марти плотнее запахнул пальто и направился к центру Тревелина. Салун «У Мельничного Брода» встретил его теплом от растопленной печи и густым запахом жареного мяса и табака. Заняв свободный стол поближе к стойке, Марти заказал ужин и, пока ждал, начал незаметно рассматривать посетителей.

В углу сидел кузнец Артур Боуэн, которого Марти видел днём во время экскурсии со старостой. Это был человек-гора, с плечами шириной в хорошую дверь. Лицо и руки кузнеца даже после умывания сохраняли сероватый оттенок въевшейся сажи, а в бороду набилась пепельная пыль. Он пил эль медленно, глядя прямо перед собой невидящим взглядом, словно прислушиваясь к чему-то своему. За соседним столом расположился другой человек, которого здесь окликали просто по имени — Ник. Он разительно отличался от местных фермеров: жилистый, вертлявый, в потёртой кожаной куртке и сапогах из сыромятной кожи. Ник походил на охотника или следопыта. Он ни с кем не разговаривал, только быстро орудовал ножом, срезая мясо с кости, и то и дело бросал острые, настороженные взгляды на окна, словно ждал, что стёкла вот-вот разобьются.

Вскоре девчонка-помощница принесла Марти еду. Это был кавл — традиционная валлийская похлёбка, густая, как рагу, сваренная из крупно нарезанной баранины, лука-порея, картофеля и корнеплодов. Бульон был наваристым и обжигающе горячим, а вприкуску к нему шёл ломоть ноздреватого хлеба с толстым слоем солёного масла. Марти с жадностью принялся за еду, чувствуя, как тепло разливается по телу.

В этот момент к стойке, за которой стояла Элен, подошла женщина средних лет. На ней была тяжёлая вязаная шаль, в которую она куталась так, будто её знобило. Элен негромко назвала её Гвен. Женщины начали разговаривать вполголоса. Марти сидел достаточно близко и, не переставая жевать, превратился в слух. Сначала разговор шёл о сущих пустяках: о том, что мука на мельнице в этот раз сыровата, и о ценах на шерсть. Но постепенно голос Гвен стал более нервным, она начала часто оглядываться.

— Я тебе говорю, Элен, становится только хуже, — зашептала Гвен, нервно теребя бахрому своей шали. — Ты же знаешь старика Риса? Он ещё в среду пошёл на склоны за горным чабрецом для суставов. И не вернулся. Его невестка вчера ходила к ручью, нашла только его корзинку. Вся растоптанная, а вокруг… этот белый след, Элен. Как зола.

Элен продолжала протирать стойку, её лицо оставалось каменным.

— Может, оступился в овраг. Старику давно пора сидеть дома.

— Оступился? — голос Гвен предательски дрогнул. — Элен, перестань закрывать на это глаза! То овцы, теперь люди! А если это возвращается… если это тот самый…

Гвен уже открыла рот, чтобы произнести какое-то название или имя, но Элен резко ударила тряпкой по дереву. Звук вышел хлёстким, как выстрел. Гвен осеклась. Элен едва заметно, одними глазами, кивнула в сторону Марти. Женщина обернулась, увидела чужака, побледнела ещё сильнее, плотнее запастила шаль и, пробормотав что-то невнятное на прощание, почти выбежала из салуна. Марти опустил глаза в тарелку и продолжил медленно черпать кавл, делая вид, что полностью поглощён едой. Он отчётливо понял: у этого ужаса есть имя, и местные его знают, но чужакам эта тайна не положена.

Доев похлёбку, он подошёл к стойке, чтобы расплатиться.

— Вкусно, — сказал он, положив монеты на влажное дерево. И, словно между делом, добавил: — А кто это был? Ваша подруга выглядит так, будто призрака увидела.

Элен смахнула монеты в передник, не глядя ему в глаза.

— Это Гвен. У неё слабые нервы и богатая фантазия. Меньше слушайте чужие разговоры, сеньор Гонсалес, аппетит будет лучше.

Она помолчала, а затем подняла на него свой тяжёлый, пронзительный взгляд.

— Который час по вашим часам, сеньор?

— Около девяти, — Марти чуть нахмурился.

— Идите домой. И не задерживайтесь по пути. До полуночи вы должны быть внутри, с задвинутым засовом. Запомните: что бы ни шуршало снаружи после двенадцати, вы спите.

Марти кивнул, чувствуя неприятный холодок в животе, и вышел на улицу. Теперь его путь лежал к дому Ифора Эванса — нужно было забрать уцелевшую лошадь, так как у старого дома старообрядца, как помнил Марти, имелась коновязь. Ифор возился во дворе с инструментами при свете фонаря. Увидев инженера, он вытер руки ветошью.

— За лошадью? Вовремя. Завтра я бы её уже в табун пустил, — сказал Ифор. Голос у него был усталым, но в нём слышалось явное облегчение. — Слава Богу, прошлая ночь тихо прошла. Ни одна овца с дальнего пастбища не пропала. Видать, сытое оно пока.

Он сам отвязал животное и передал поводья Марти.

— Темнеет быстро. Давай провожу тебя до того дома. Мне всё равно по пути к мельнику надо заскочить.

Они пошли по тёмным, пыльным улицам Тревелина. Город стремительно замирал. В окнах один за другим гасли огни, лязгали железные засовы. Тишина казалась натянутой, как струна. Марти шёл рядом с высоким овцеводом, слушал мерный цокот копыт своей лошади и наконец решил задать вопрос, который мучил его весь день.

— Ифор… скажи мне честно. Когда вся эта чертовщина началась?

Овцевод зашагал чуть быстрее, его профиль в темноте казался вырубленным из камня.

— Я же говорил. Овцы и раньше пропадали. Степь большая.

— Не ври мне, — твёрдо сказал Марти. — Я видел твой взгляд на тракте. Я слышал этот гул. И я слышал, как люди в салуне боятся произнести имя того, что бродит во тьме. Когда это вернулось?

Ифор долго молчал. Скрип сапог по мелким камням казался неестественно громким.

— Не лезь в это, Марти, — наконец глухо произнёс он. — Ты тут баки чинить приехал. Вот и чини. Есть двери, которые лучше не трогать, потому что за ними давно никого из живых не осталось. А если начнёшь ковырять старые могилы, сам в них и ляжешь.

Больше за всю дорогу Ифор не произнёс ни слова. Они дошли до окраины, где у самой границы бескрайней пустоши чернел дом старообрядца. У стены притулилась старая коновязь — врытый в землю почерневший столб с проржавевшим кольцом. Дерево было трухлявым, спрятанным в густой тени от нависающей крыши, словно дом сам пытался скрыть это место от посторонних глаз. Марти надёжно привязал лошадь, проверив узел.

— Спокойной ночи, — буркнул Ифор. Он даже не взглянул на дом. Развернувшись, овцевод быстрым, почти паническим шагом направился обратно в центр города, явно стремясь оказаться за крепкими стенами задолго до полуночи.

Марти остался один на один с пугающей тишиной степи. Ветер мягко коснулся его лица. Пока это был обычный ветер. Марти поднялся на крыльцо, вставил ключ в замок, повернул его и быстро шагнул внутрь, готовясь закрыть за собой все засовы. До полуночи оставалось три часа

Глава 9 : Секрет Долины

Марти шагнул в дом, и густая тишина сразу облепила его со всех сторон. Засов с лязгом встал на место. Он скинул пальто на ближайший стул, повесил шляпу на крючок и сразу принялся за дело, чтобы не давать воли тревожным мыслям. Из своего потёртого кожаного саквояжа он начал выкладывать рабочие инструменты: тяжёлый латунный отвес, складной деревянный метр с медными наконечниками, набор стальных циркулей и штангенциркулей в бархатном футляре, логарифмическую линейку и плотный рулон кальки. Рядом легли несколько графитовых карандашей, точилка, пузырёк с тушью и перьевая ручка. Для работы с деревом у него был небольшой ручной коловорот, набор долот с деревянными ручками и пара стальных клиньев. В конце он бережно достал старые чертежи напорной башни, переданные ему Гвилимом, и разложил их на массивном дубовом столе старообрядца.

Сначала работа шла гладко. Он подрезал фитиль масляной лампы, чтобы свет стал ровнее, и погрузился в цифры. Высчитал диаметр железных стяжек, которые кузнецу Боуэну предстояло выковать заново, прикинул объём дубовых досок для замены подгнивших опор. Но к одиннадцати часам цифры начали плыть перед глазами. Марти отложил карандаш, потёр уставшие виски и встал из-за стола. Он прошёлся по комнате, прислушиваясь к дому: половицы тихо скрипели под сапогами, ветер за окном пока был самым обычным, ровным и сухим.

От нечего делать Марти подошёл к книжному стеллажу. Он скользил взглядом по пыльным корешкам, пока его внимание не привлекла одна книга. Она не стояла ровно, а была задвинута чуть вглубь, между двумя массивными томами по теологии. Книга выглядела жутко: переплёт из очень толстой, грубой чёрной кожи был стянут на углах железными скобами, которые уже успели позеленеть от времени. На корешке не было названия, лишь выдавленные красной, выцветшей краской символы — те самые, что он видел на разорванной карте. Кожа была сухой, вся в мелких трещинах, и на ощупь напоминала не телячью шкуру, а что-то более плотное и бугристое.

Марти осторожно вытянул фолиант и понёс его к лампе. Открыв первую страницу, он увидел текст на староиспанском. Это был не печатный труд, а рукописный дневник одного из первых испанских конкистадоров и картографов, некоего дона Диего де Рохаса, датированный концом XVI века. Почерк был витиеватым, с длинными росчерками, чернила выцвели до ржаво-коричневого цвета. Де Рохас описывал свою экспедицию вглубь неизведанных южных территорий, которые они тогда называли «Землёй Большеногих» — Патагонией.

Марти начал читать, с трудом разбирая архаичные обороты. Испанец писал о бескрайних, иссушающих ветрах пустошах, о жестоких холодах и о том, как их отряд медленно сходил с ума от жажды и постоянного чувства чужого присутствия. Но самые подробные и пугающие записи касались столкновения с местным племенем, обитавшим в предгорьях Анд, как раз в районе нынешнего Тревелина. Де Рохас описывал их не как обычных дикарей-охотников, а как фанатичных стражей.

«Они не нападали ради добычи», — гласил перевод Марти в голове. — «Они убивали наших лошадей и солдат лишь для того, чтобы мы не прошли в Мёртвую Долину (Valle de la Muerte). В этой долине нет ни дичи, ни пресной воды, лишь серый камень и горькая пыль. Мы пытались обойти их, но они бросались на наши мушкеты с копьями из кости, словно защищали сами врата в преисподнюю».

Марти перевернул несколько страниц. Дальше де Рохас описывал, как, заключив шаткое перемирие и обменявшись дарами, испанцы смогли издали, с высокого холма, разглядеть то, что индейцы так яростно охраняли. Записи конкистадора становились лихорадочными:

«На дне долины выдолблен исполинский Круг, равный по площади главной площади Мадрида. Внутри него — линии, идущие к центру, выложенные толчёным белым камнем или костью. В самом сердце Круга стоит чёрный алтарь, огромный, с выемками для стока крови. А вокруг него — двенадцать малых алтарей. На них разложены сухие травы, перья кондоров и освежёванные туши животных. Шаманы племени днём и ночью жгут там зловонные смолы и играют на флейтах, вырезанных, клянусь Всевышним, из человеческих костей. Их музыка не радует слух, она звучит как плач мучеников».

Сердце Марти забилось быстрее. Круг с линиями. Он метнулся к куче бумаг, которые собрал днём, начал лихорадочно перебирать их и вытащил склеенную разорванную карту. Вот оно: красное пятно в центре Долины Мучеников, от которого отходят линии. Это был тот самый Круг де Рохаса. «Господи Иисусе, — пронеслось в голове Марти. — Этот бродяга не просто собирал старые сказки. Он нашёл это место. Он нашёл этот алтарь». Мысли в его голове лихорадочно цеплялись одна за другую, но картина никак не складывалась до конца. Де Рохас писал, что индейцы яростно защищали абсолютно пустую, мёртвую долину. Но зачем? Ради чего они выстроили этот исполинский круг и заливали его кровью животных? И почему старообрядец, приехавший искать христианские святыни, с таким одержимым фанатизмом начал изучать их жуткие языческие обряды? Марти посмотрел на карту, затем на раскиданные по столу бумажки с непонятными символами. Если местное племя веками проводило в долине свои ритуалы, то куда шаманы делись теперь? Почему о них никто не упоминает? И самое главное — почему Ифор, Элен, Гвилим Пью и все эти суровые, набожные колонисты сейчас до одури боятся ночи? Они ведь богобоязненные христиане, они не должны верить в байки о духах из индейских легенд. «Что-то здесь произошло, — подумал Марти, чувствуя, как от этих нестыковок по спине ползёт ледяной холод. — Что-то нарушило порядок совсем недавно. Старообрядец узнал, для чего на самом деле предназначался этот Круг. И местные жители тоже что-то знают, но отчаянно прячут это за плотно закрытыми ставнями и молчанием». В оцепенении он снова бросился к стеллажу. Нужно было больше информации. Он выхватил одну книгу, потом вторую — всё не то, словари, трактаты по земледелию. Наконец, он потянул с полки тонкий, пыльный том с тиснённым названием: «Индейский фольклор и мифология Южной Патагонии». Марти сел прямо на пол, придвинул к себе лампу и начал судорожно листать страницы, выискивая упоминания о Мёртвой Долине.

Вдруг пламя лампы сильно дёрнулось. Марти замер. Ветер за окном изменился. Это больше не был ровный патагонский сквозняк. Пришёл тот самый звук. Низкий, тягучий, пробирающий до печёнок гул, словно кто-то выдувал воздух через исполинскую костяную трубу. Сразу же после этого с улицы донёсся истошный, почти человеческий визг привязанной к коновязи лошади. Животное забилось в панике, загремело цепью, копыта заколотили по сухой земле. Лошадь рвалась на дыбы, хрипя от первобытного ужаса. И тут же, словно по команде, вдалеке, в самом Тревелине, взорвались лаем десятки собак. Лай был истеричным, захлёбывающимся, полным страха. Марти вскочил на ноги. Книга выпала из рук. Гул усилился, и сквозь него прорезался новый звук. Топот. Но это не были шаги человека или копыта зверя. За окном, совсем близко к дому, тяжело, с глухим стуком опускалось на землю что-то огромное, жёсткое, деревянное или костяное. Бам… Бам… Бам… Земля едва заметно вздрагивала при каждом шаге. А изнутри этого существа, словно из пустого резервуара, доносился приглушённый, многоголосый вой. Как будто тысячи людей одновременно кричали в подземелье. Этот звук парализовал волю. Марти не мог понять, что это, но каждая клетка его тела кричала об опасности. Он бросился от стола, забыв про чертежи и дневник де Рохаса. Пробегая мимо подоконника, он машинально, сам не понимая зачем, сгрёб пучок той самой странной травы с синими цветами, от которой пахло грозой, и сунул её в карман брюк. В два прыжка он взлетел по узкой лестнице на мансарду. Захлопнул хлипкую дверь спальни, задвинул щеколду и рухнул на жёсткий матрас, натянув на себя одеяло по самый подбородок. Снизу, с улицы, лошадь кричала так, что рвала связки. Цепь звенела и трещала, ударяясь о столб коновязи. Тяжёлые, гулкие шаги остановились прямо под окнами. Многоголосый приглушённый вой стал невыносимо громким, вибрирующим прямо в стёклах запертых ставней. И вдруг раздался глухой, влажный хруст. Звон цепи оборвался. Лошадиный визг захлебнулся и мгновенно стих. Наступила мёртвая, абсолютная тишина. Только низкий гул ветра продолжал ползать вокруг старого дома.

Глава 10 : Сон

Марти проснулся не сразу. Сначала ему снилось, что он снова идёт по узкой улице столицы, где дома стоят слишком близко друг к другу, а утренний свет всегда кажется серым от пыли и влажного пара, поднимающегося от земли после ночи. В этом сне всё было будничным и оттого особенно живым: он нёс под мышкой рулон чертежей, прижимая его локтем, чтобы не выронила в толпе, и спешил к мастерской до того, как хозяин начнёт ворчать за опоздание. На перекрёстке уже продавали горячие эмпанадас, от которых тянуло жареным луком и мясом, а мальчишка-газетчик выкрикивал новости так, будто от громкости зависела его зарплата.

Всё в этой памяти было до боли знакомым. Марти жил тогда не богато, но и не впроголодь: снимал маленькую комнату в доме вдовы доньи Розы, на втором этаже, где стены пропускали шум соседей, а зимой в щели вставляли старые тряпки, чтобы не дуло. Комната была узкая, с железной кроватью, столом, умывальником и одним окном во двор, куда по вечерам выходили сушить бельё. Под потолком висела керосиновая лампа, а в углу стоял чемодан, из которого он доставал всё своё имущество. Там же лежали книги, инструменты, бумаги, запасная рубаха и письма, которые он перечитывал в те вечера, когда особенно не хотелось возвращаться домой.

Он работал помощником у инженера по имени дон Эстебан Рамирес — сухого, строгого человека с тонкими усами и привычкой постукивать линейкой по столу, когда он сердился. Дон Эстебан был не злой, но требовательный, и потому Марти постоянно жил между желанием оправдать доверие и страхом ошибиться. Утро начиналось рано: он приходил в контору, где пахло чернилами, пылью, мокрой бумагой и старым деревом, расставлял на столе инструменты, затачивал карандаши, переписывал расчёты, вычерчивал прямые линии на кальке, подшивал планы мостов, башен, водопроводов и городских колодцев.

— Марти, ты опять вывел ось с лишним миллиметром, — говорил дон Эстебан, не поднимая глаз.

— Не миллиметр, а полмиллиметра, — отвечал Марти, стараясь звучать уверенно.

— Тогда завтра исправишь, — сухо бросал тот. — В инженерии полмиллиметра потом становится трещиной.

И Марти исправлял, учился, запоминал, впитывал. В обед они с коллегой по конторе, молодым чертёжником по имени Рафаэль Соса, выходили на улицу, садились на скамью у площади и ели простую еду, завёрнутую в бумагу: кусок хлеба, сыр, холодное мясо, иногда оливки, если день был удачным. Рафаэль был разговорчивый, насмешливый и вечно пытался вытащить Марти на вечерние прогулки.

— Ты бы хоть раз пришёл с нами в клуб, — говорил он. — Там сегодня музыка, девушки, вино.

— У меня завтрашний план по водопроводу не сам себя нарисует.

— Ты женишься на своих планах раньше, чем на женщине, — смеялся Рафаэль.

Марти тогда только отмахивался. На работе ему нравилось даже не столько чувство пользы, сколько сама ясность мира, который можно измерить, вычертить, просчитать. Дома, в своей комнате, он вечером раскладывал бумаги на столе, ставил рядом керосиновую лампу, ел из простой тарелки тушёную фасоль, хлеб с маслом, иногда густой суп, купленный у уличной торговки, и слушал, как за стеной кто-то поёт, а во дворе возится детвора. Это была бедная, но честная жизнь. Своего дома у него тогда не было, зато была привычка всё делать аккуратно: вешать одежду на один и тот же крючок, класть линейку на край стола, не оставлять чашку грязной на ночь.

В те годы в его жизни появилась Виолетта. Не сразу, не как в дешёвых романах, а тихо, почти случайно. Они познакомились не на улице и не на балу, а через письма — она оказалась из другого города, далеко на юге, где ветер дул сильнее, а дороги казались бесконечными. Сначала было простое общение: короткие записки, потом более длинные письма. Из этого выросла странная, сильная близость, которую он сам вначале не очень понимал.

Она писала ему о своём доме, о семье, о том, как устала быть одной, о том, что не хочет прожить жизнь в ожидании какого-то абстрактного счастья. Потом разговоры стали глубже. Они обсуждали, как будет выглядеть их будущий дом, сколько будет детей, куда они пойдут учиться, кто из них унаследует его упрямство, а кто её характер. Они даже придумали имена детям, как делают люди, уверенные, что всё между ними уже решено судьбой. Марти тогда верил в эти планы почти свято. Он представлял, как вечером возвращается домой, где его ждёт её голос, детский шум, тёплый свет на кухне, запах еды и ощущение, что у жизни наконец появился центр.

Когда она приехала к нему в столицу, это стало настоящим событием. Он ждал её несколько дней, нервничал, ходил по комнате, не находил себе места. А потом они наконец встретились, и всё оказалось куда реальнее, чем он мог придумать. Она была красивой — не холодной красотой, а живой, с характером, с напряжёнными губами и глазами, которые будто всегда что-то решали внутри себя. Первые дни она держалась чуть отстранённо, но потом между ними всё же случилась близость, и Марти воспринял это не как эпизод, а как подтверждение того, что всё между ними по-настоящему. Перед этим она призналась ему в одной лжи — что раньше не говорила ему всей правды о себе, и он проглотил это почти без спора, потому что любил и не хотел рушить то, что уже построил в голове.

А потом она уехала. Сначала писала ласково, говорила, что скучает, что вспоминает, что не может перестать думать о нём. Он, вцепившись в эти слова, спросил прямо, будут ли они вместе, есть ли у них будущее. И тогда она ответила «нет». Не резко, не со злобой, а так, будто просто закрыла дверь. Потом стали появляться противоречивые фразы: что она всё ещё скучает, что он ей дорог, но детей она не хочет, дома с ним не видит, любви, оказывается, тоже нет. Марти сначала не верил, потом пытался добиться ясности, потом умолял сказать честно, что происходит. Всё закончилось тем, что он сломался. Несколько дней пил, почти не ел, не мог спать, не мог работать. Потом написал ей длинное прощальное письмо — как если бы можно было ещё хоть что-то объяснить. Он отправил это письмо, но ответа не пришло, и все стало на свои места. А через месяц он узнал, что у неё уже другой.

После этого у него осталась не только боль, но и очень горькое понимание. Она говорила о любви так, как будто это была вещь, которую можно надеть и снять по настроению. Обещала будущее, а потом отказалась от него, не взяв на себя ни малейшей ответственности. Марти тогда впервые по-настоящему понял, что человек может быть убедительным и всё же лживым. Что слова о семье, детях и доме ничего не стоят без поступков. И что пустые обещания иногда ранят сильнее, чем прямой отказ.

Он хотел ещё что-то вспомнить, но вдруг проснулся.

Утро пришло не сразу, а как будто осторожно вылезло из серой предрассветной мглы. В доме было холодно, на стенах и по углам ещё держалась ночная сырость, а в маленькое окно сверху пробивался тусклый свет, делая комнату почти бесцветной. Он сначала не понял, где находится, потом вспомнил: дом на окраине, книги, карта, гул, визг лошади, тишина. Последнее особенно неприятно сидело в голове — не сам шум, а именно то, как он оборвался. Марти медленно сел на кровати, провёл ладонью по лицу и только тогда заметил, что так и не до конца разделся: сапоги стояли рядом, рубаха на нём была смята, а в кармане брюк всё ещё лежал тот странный пучок травы, который он машинально сунул туда ночью. Он вынул его и некоторое время смотрел на синие бледные цветы. При дневном свете трава выглядела почти безобидно, даже красиво, но от неё по-прежнему тянуло чем-то резким и холодным, как от воздуха перед грозой. Марти нахмурился, затем положил пучок на стол и спустился вниз. Внизу дом встретил его знакомыми запахами: сухое дерево, пыль, вчерашний табачный дым, остатки масла в лампе и едва заметный аромат старых трав. Вчерашний страх отступил не полностью, но утром всё это выглядело уже не как немедленная угроза, а как следы чужой, очень странной жизни. На столе лежали разложенные им бумаги, карта, книги и инженерные чертежи. Он оглядел всё это с новым, усталым вниманием, словно пытался понять, не почудилось ли ему половина ночи. Снаружи было тихо. По-настоящему тихо. Не было ни гула, ни крика, ни собачьего лая. Только обычный утренний ветер шуршал по сухой земле и время от времени бил в стену дома, словно просто проверял её на прочность. Эта нормальность даже раздражала. Марти ожидал увидеть что-то сломанное, страшное, следы ночного ужаса, а вместо этого перед ним был почти обычный рассвет, и от этого всё случившееся казалось ещё тяжелее. Он подошёл к окну, не открывая ставней, и прислушался. Город просыпался где-то далеко: скрип телеги, одинокий окрик, стук ведра. Ничего необычного. Марти провёл рукой по лицу и почувствовал усталость, которая уже не была просто усталостью после плохой ночи. Это было состояние человека, который слишком много узнал за слишком короткое время и пока не знает, что именно с этим делать. Он посмотрел на стопку бумаг. Сегодня ему надо было продолжать работу над башней, но мысль о чертежах вызывала почти раздражение. Башня, опоры, давление воды — всё это внезапно выглядело чем-то нарочито земным и мелким на фоне той безымянной тайны, что сидела за стенами города. И всё же именно к работе он должен был вернуться первым: так было проще не думать о том, что произошло ночью. Марти собрал бумаги в более аккуратную стопку, разгладил карту, спрятал книги подальше, чтобы потом вернуться к ним в спокойный час, и только после этого поднялся наверх, чтобы умыться и переодеться. Утро тянулось медленно, тяжело и странно обыденно — как будто ночь ничего не меняла. Но Марти уже знал, что это не так.

Глава 11 : День

Он сел, потёр лицо обеими ладонями. Пальцы пахли пылью и старыми чернилами. Засов на двери был на месте. Он отодвинул его медленно, почти осторожно, как будто боялся, что снаружи что-то стоит и ждёт этого звука, и вышел на крыльцо.

Утро пахло пылью, сухой травой и далёкими горами. Небо было бледным, почти белым у горизонта, чуть розовеющим выше. Тревелин за спиной ещё молчал: ни скрипа телеги, ни голосов, только редкий петушиный крик откуда-то из центра города. Марти постоял секунду на крыльце, прислушиваясь, а потом медленно спустился по ступеням и обошёл угол дома к коновязи.

Лошади не было.

Он остановился и некоторое время просто смотрел на старый, врытый в землю столб. Кольцо на нём было погнуто — не оторвано, не сломано, а именно погнуто, будто кто-то рванул за привязанную к нему верёвку с такой силой, что металл не выдержал и подался. Сама верёвка лежала на земле. Марти присел на корточки и поднял её. Конец был не перегрызен и не перетёрт — он был ровным, словно обрезанным, хотя волокна были не ровными, а разлохмаченными. Так рвётся верёвка, когда тянут очень быстро и очень сильно.

Он положил верёвку обратно и встал. В горле было сухо.

Земля вокруг коновязи была утоптана и пыльная. Он обошёл столб по кругу, прищуриваясь, ища следы копыт, которые уходили бы в степь. Следы были — несколько отпечатков от неровного топтания на месте, от того, как лошадь билась в панике. Но дальше, туда, куда животное должно было убежать, земля была чистой. Никакой цепочки следов, уходящей вдаль. Никаких вмятин от копыт в сухой пыли. Ничего.

Марти прошёл шагов двадцать в сторону степи, потом влево, потом вправо, каждый раз внимательно глядя под ноги. Утренний свет был ещё слабым и ложился на землю боком, что должно было бы помочь различить следы. Но их не было. Как не было лошади, которая исчезла посреди ночи прямо под окнами.

Он вернулся к дому, постоял у крыльца. Сердце билось ровно, но в груди было нехорошее, сосущее чувство — не острый страх, а тот медленный, глубокий ужас, который приходит, когда ты понимаешь, что правила мира, которым ты доверял всю жизнь, здесь не работают. Лошади не убегают бесследно. Существа не топают по ночам с гулом в тысячи голосов. Следы не исчезают с сухой патагонской земли.

Но всё это случилось.

Марти взял с крыльца шляпу, нахлобучил её и зашагал к дому Ифора.

Утренний Тревелин просыпался с той же обманчивой обыденностью, что и вчера. Женщина у соседнего двора выносила во двор таз с бельём. Старик чинил забор, не поднимая головы. Двое мужчин что-то грузили на телегу. Никто не выглядел испуганным. Никто не говорил о ночи. Марти шёл быстрым шагом, и его раздражение смешивалось со страхом в одно тяжёлое, неудобное чувство.

Ифор был во дворе. Он чистил сбрую, сидя на низкой скамье, и не поднял головы, когда скрипнула калитка. Только когда Марти подошёл вплотную, овцевод медленно поднял взгляд — и Марти увидел в его бледных глазах что-то, что появилось там раньше, чем прозвучало хоть одно слово. Не удивление. Не вопрос. Что-то, похожее на понимание. Или на ожидание именно этого разговора.

— Лошади нет, — сказал Марти без предисловий.

Ифор опустил сбрую на колени. Помолчал секунду.

— Убежала, наверное.

— Ифор.

— Бывает. Ночью испугается чего-нибудь и рвёт привязь.

— Следов нет, — сказал Марти ровно. — Я смотрел. Верёвка оборвана, кольцо погнуто, и никаких следов копыт дальше двух метров от столба. Скажи мне, что это значит.

Ифор долго не отвечал. Он смотрел на сбрую в своих руках, на кожаные ремни, на медные застёжки, и в его лице что-то происходило — тихая, внутренняя борьба между тем, что он привык держать при себе, и тем, что уже слишком очевидно, чтобы отрицать.

— Ты её нашёл? — спросил он наконец, не поднимая взгляда.

— Нет.

— И не найдёшь, — тихо произнёс Ифор.

Это было сказано так, будто он говорил не о лошади, а о чём-то гораздо большем. Марти почувствовал, как у него сжалось под рёбрами.

— Что это было ночью? — спросил он. — Что я слышал?

Ифор поднялся со скамьи. Он был выше Марти на полголовы и сейчас смотрел куда-то поверх его плеча, в сторону центра города, туда, где стоял дом Гвилима Пью. Выражение его лица стало закрытым, жёстким, будто кто-то задвинул за ним засов.

— Иди к старосте, — сказал он.

— Ифор, я спрашиваю тебя.

— Иди к Гвилиму, — повторил овцевод, и в его голосе теперь не было уклончивости. Было что-то другое — торопливость человека, который хочет закончить разговор прежде, чем скажет что-то лишнее. — Это его дело, не моё.

И он отвернулся, взял сбрую, пошёл в сторону конюшни, и в позе его, в походке, в том, как он больше не оглядывался, читалась одна простая вещь: разговор окончен.

Марти постоял ещё секунду у калитки. Потом увидел, как Ифор на ходу поднял голову и посмотрел в сторону дома старосты — быстро, почти незаметно, — и тут же снова опустил взгляд. Не успел Марти повернуться уйти, как из глубины двора уже доносился быстрый, размашистый шаг Ифора, уходящего в дальний конец участка. Совсем не к конюшне.

Марти вышел за калитку.

Несколько секунд он стоял на улице, глядя в никуда. Потом решил сначала поесть — с пустым желудком думать было труднее, — и направился к салуну Элен Уильямс.

——

В «Мельничном Броде» утром было тихо и почти уютно. Пахло свежим хлебом, кофе и горячим жиром от сковороды. Несколько постояльцев сидели за столами: двое крестьян молча ели, не глядя друг на друга, пожилой мужчина читал что-то, водя пальцем по странице. Элен протирала стойку, краем глаза поглядывая на кухню, откуда доносилось тихое шипение. Когда вошёл Марти, она кивнула ему без слов и указала глазами на свободный стол у окна.

Ему принесли яичницу с беконом, тарелку тушёной фасоли с луком и большую кружку чёрного кофе. Хлеб был свежим, ещё тёплым, корка хрустела при каждом надломе. Марти ел медленно, глядя в окно. По улице прошла женщина с корзиной. Пробежали двое детей. Мужчина в кожаном фартуке открыл ставни своей лавки. Всё выглядело ровным, обыденным, живым. И именно эта обыденность мешала ему больше всего. Ночью что-то утащило лошадь прямо из-под его окна без единого следа. А утром город просто живёт.

Никто не выглядит напуганным. Никто не обсуждает ночь. Никто не выходит искать пропавший скот или пропавших людей. Они просто встали, позавтракали и занялись делами. И это, понял Марти, не означало, что ничего не происходит. Это означало, что люди давно научились жить рядом с тем, что происходит, и делать вид, что так и надо.

Это было, пожалуй, страшнее всего остального.

Он допил кофе, оставил монеты на столе и вышел.

——

Дом Гвилима Пью при утреннем свете выглядел именно так, как и должен был выглядеть дом человека, привыкшего быть главным: крепкий, ухоженный, с недавно покрашенными воротами и аккуратно подметённым крыльцом. Марти постучал. Открыли быстро, будто его ждали. Гвилим вышел уже одетый, с калабасом мате в руке. Увидев Марти, он чуть прищурился, но лицо оставалось непроницаемым. — Сеньор Гонсалес. Рано. — Лошадь пропала, — сказал Марти прямо. — Та, что я привязал у дома. Верёвка оборвана, следов нет. Гвилим медленно отхлебнул мате через бомбилью. Посмотрел куда-то поверх плеча Марти — в сторону окраины, туда, где стоял дом старообрядца, — и снова перевёл взгляд на него. — Сожалею, — произнёс он ровно. — Здесь иногда бродят дикие псы с гор. Могли напугать. — Дикие псы не оставляют погнутых железных колец. — Иногда оставляют, — сказал Гвилим, и в его голосе не было ни малейшего колебания. — Я скажу Ифору, чтобы дал вам другую лошадь на время. Это городское дело, город и возместит. Марти понял, что здесь тоже стена. Такая же, как у Ифора, только потолще и поаккуратнее выстроенная. — Когда начинаем работу на башне? — спросил он, решив пока отступить. — Сегодня. Я соберу людей к десяти. —— В десять утра у подножия водонапорной башни стояло пятеро. Гвилим Пью привёл их сам, называя каждого по имени. Артур Боуэн, кузнец — широкоплечий, с въевшейся в кожу сажей и медлительной, тяжёлой манерой речи, будто каждое слово он предварительно взвешивал, как железо. Оуэн Хьюз, плотник — жилистый, подвижный мужчина лет сорока пяти, с вечной стружкой в волосах и привычкой смотреть на любую деревянную конструкцию так, словно уже видит в ней гроб. Двое молодых парней, Томас и Педро, работники Гвилима, — оба молчаливые, с опущенными глазами, готовые делать что скажут, но явно не горящие желанием лишний раз открывать рот. И ещё один человек, которого Марти раньше не видел: невысокий, коренастый, лет тридцати пяти, с тёмными живыми глазами и короткой неровной бородой. Гвилим назвал его Гарет Рис, мельник. — Гарет знает эту башню лучше всех, — сказал Гвилим. — Он ещё при старой трубе работал. — Тогда будет полезен, — кивнул Марти и развернул чертежи прямо на земле, придавив углы камнями. Они обступили бумаги. Марти показал, что нужно сделать в первую очередь: заменить три подгнивших несущих бруса снизу, переварить лопнувшие стяжные кольца, проверить состояние деревянного бака и прочистить трубу подачи, которая, судя по напору, была забита или проржавела изнутри. — Доски есть? — спросил Марти у Оуэна. — Есть дубовые, сухие, — ответил плотник, прищурившись на башню. — Но нижний брус придётся менять с подпоркой, иначе бак просядет, пока работаем. Только досок мало, на всё не хватит. Лес далеко, никто туда сейчас не пойдёт. Либо ждать торговца с севера — должен приехать, но когда точно, не знаю. — Тогда начни с того, что есть. По мелочи, по приоритету. — Не первый раз, — сухо кивнул Оуэн. — Кольца, — повернулся Марти к Боуэну. Кузнец уже смотрел на проржавевшие полосы металла, обхватывавшие бак. Подошёл, потрогал одно кольцо пальцем, постучал костяшкой. — Лопнуло в двух местах. Ещё три под вопросом. Лучше все пять переделать, пока разобрали. — Согласен. Сколько времени? — Недели две, может три. Металла в городе мало, а эти все прогнили. Если переплавить — на два едва хватит. Начну сейчас, продолжу после торговца. — Хорошо. Томас, Педро — расчистите основание от мусора и выкопайте яму для подпорок. Гарет, ты со мной наверх.

Они полезли по шаткой лесенке вдоль башни. Гарет Рис карабкался ловко, без суеты, видно было, что делал это много раз. Наверху, на смотровой площадке, ветер сразу набросился на них, сорвав шляпу с Марти, если бы тот не поймал её вовремя. Вид отсюда открывался на весь Тревелин: крыши домов, кривые улочки, пыльные дороги, уходящие в степь, и далёкие горы, которые при ярком утреннем свете казались нарисованными, слишком чёткими, слишком синими. — Откуда родом, сеньор Гонсалес? — спросил Гарет, пока Марти простукивал деревянные стенки бака. — Из столицы. Вырос там. — Большой город. — Большой и шумный, — ответил Марти. — Здесь тише. Гарет усмехнулся, но как-то невесело. — Смотря в какое время суток. Марти поднял на него взгляд. Мельник уже смотрел в другую сторону — на степь, на горизонт — и лицо у него стало чуть другим. Марти не стал развивать тему, но зарубку сделал. — Давно здесь мелешь? — спросил он, возвращаясь к работе. — Двадцать лет. Отец здесь же работал до меня. Дед пришёл с первыми, из Уэльса. Большинство здешних так. — Значит, всё детство здесь провёл? — Всё детство, всю жизнь. — Гарет чуть помолчал. — Городок маленький, все друг друга знают. Это иногда хорошо. Иногда нет. Снизу донёсся звук лопат, стук дерева, голоса. Работа шла. Марти начал зарисовывать дефекты бака в блокнот, помечая размеры и расположение трещин. Гарет помогал молча, придерживал, когда нужно, подавал инструмент. Было в этом человеке что-то немного другое, чем в остальных — не отчуждённость, а скорее усталость, привычная, застарелая, как трещина в старом дереве. Марти невольно думал об этом, пока записывал цифры. Внизу, пока Оуэн Хьюз примерял первый новый брус, разговор стал свободнее. Томас, один из работников, оказался разговорчивым парнем, как только Гвилим отошёл в сторону с какими-то своими бумагами. — Вы из столицы? — спросил он у Марти, подавая ему зубило. — Да. — Там, говорят, уже начали строить новый водопровод по всему городу. Прямо под землёй трубы. — Строят, — кивнул Марти. — Я на двух таких объектах работал. — Вот это да, — уважительно протянул Томас. — А здесь башня сломалась — уже событие. Оуэн Хьюз покосился на него без улыбки. — Работай, а не болтай. Томас примолк, но ненадолго. Через несколько минут он уже шёпотом спрашивал Педро о чём-то своём, и оба коротко смеялись. Марти наблюдал за ними краем глаза. Молодые, обычные, выросшие здесь. Знают ли они, что происходит по ночам? Или для них это уже настолько привычно, что стало частью жизни, как ветер и пыль? Артур Боуэн весь день работал молча, основательно, как машина. Он снял лопнувшие кольца с такой невозмутимостью, будто делал это каждое утро. Когда Марти спросил его, как он вообще попал в Тревелин — не похоже было, что кузнец из Уэльса, — Боуэн не сразу ответил. Выпрямился, вытер руки, посмотрел на Марти. — Приехал за отцом. Отец уехал сюда раньше. Потом я. Потом решил остаться. — Не жалеете? Боуэн подумал секунду. — Жалеть нечего. Ковать везде одинаково. Железо оно и здесь железо. Марти записал это в память, как записывают что-то, в чём есть двойное дно.

День прошёл в работе, и это была та сторона жизни, которую Марти понимал лучше всего. Промеры, расчёты, разметка, молоток, стружка, голоса людей, которые делают понятное и нужное дело. К вечеру первый брус был заменён из того, что нашлось в запасах Оуэна, труба подачи прочищена от многолетнего осадка, и напор воды внизу уже заметно оживился. Боуэн снял все пять колец и унёс их в кузницу — переплавлять то, что ещё годилось, и думать, как растянуть металл на первые два. Оуэн Хьюз критически осмотрел замену бруса и произнёс своё тихое «годится», что, судя по реакции остальных, было равносильно похвале. Марти собрал инструменты, свернул чертежи и выпрямился, разминая спину. — На сегодня достаточно, — сказал он. — Артур, первые два кольца когда? — Дней через десять, — ответил кузнец. — Раньше не обещаю. Металла мало, буду работать с тем, что есть. — Хорошо. Оуэн, пока досок нет — что можешь сделать из остатков? — Подпорки, мелкий крепёж, ступени лестницы подправить. Что-нибудь найду. — Тогда работай по возможности. Как придёт торговец — сразу ко мне, прежде чем доски пойдут куда-то ещё. Оуэн коротко кивнул. Марти посмотрел на остальных. — Расходимся. Всем спасибо. Люди разошлись быстро — и Марти снова отметил это. Никто не задержался поговорить, никто не предложил зайти куда-нибудь выпить по этому случаю. Просто собрали вещи и ушли, каждый в свою сторону, каждый торопливее, чем требовалось. Гарет Рис напоследок кинул на Марти взгляд — внимательный, чуть задумчивый — и тоже ушёл, не сказав ничего.

——

В салуне «У Мельничного Брода» к вечеру стало шумнее. Несколько мужчин сидели за столами, в углу негромко переговаривались двое знакомых Марти лиц — кажется, с мельницы. У стойки стоял Ник, тот самый молчаливый, жилистый человек в кожаной куртке, которого Марти заметил ещё в первый вечер. Сегодня он тоже ни с кем не разговаривал — только пил, смотрел в стакан и время от времени косился на окна. Марти заказал ужин. Элен принесла жареную баранину с тушёными корнеплодами, хлеб, кружку тёмного местного пива. Баранина была хорошо прожарена, с румяной корочкой и жирным соком, корнеплоды мягкими и чуть сладковатыми от долгого томления. Он ел не спеша, чувствуя, как усталость от рабочего дня растворяется в тепле сытной еды. Это было хорошее, честное ощущение — тело сделало своё дело, теперь ему полагался отдых. Когда Элен проходила мимо, Марти поднял голову. — Кто такой этот Ник? — спросил он негромко, кивнув в сторону стойки. Элен не остановилась, только чуть замедлила шаг. — Охотник. Приходит сюда иногда. Не из нашего города. — Откуда? — Ниоткуда, — ответила она. — Такие люди всегда ниоткуда. Марти допил пиво, оставил деньги на столе и вышел в ночь.

——

Дорога до дома на окраине была недолгой, минут десять пешком. Он шёл быстро, держа руки в карманах, и думал о дне, о людях, о том, что видел. Гарет Рис с его усталым взглядом. Боуэн с его «железо везде железо». Ифор, который утром ушёл не в конюшню, а в другую сторону сразу после того, как отправил Марти к старосте. Дом встретил его темнотой. Марти зажёг лампу, задвинул засов, закрыл ставни — уже машинально, без раздумий, будто это стало частью вечернего ритуала. Поставил на печь воду, дождался, пока закипит, перелил в таз, разделся до пояса и стал мыться. Горячая вода после рабочего дня — это было настоящим удовольствием. Он тёр плечи и руки грубой тряпкой, слушая, как в печи потрескивает огонь и как ветер снаружи касается стен дома — обычный, размеренный, без всякого гула. Потом оделся, сел за стол и раскрыл чертежи. Нужно было пересчитать нагрузку на третий брус с учётом веса бака и сделать заметки для кузнеца по размерам новых колец. Работа была механической и привычной, карандаш шёл по кальке уверенно, линейка скользила без дрожи. Это было хорошо. Это было понятно. Закончив, он убрал чертежи и потянулся к стеллажу. Взял один из томов о фольклоре — не ту чёрную книгу с железными скобами, а более тонкий, потрёпанный сборник с рисунками. Перелистывал медленно, читал без карандаша, просто впитывая. Мифы о горных духах, о реках, которые помнят имена мёртвых, о шаманских ритуалах, призванных удержать тёмные силы в земле, где им и положено быть. В какой-то момент он поймал себя на том, что читает одну и ту же страницу в третий раз. Глаза слипались. Марти закрыл книгу, погасил лампу и поднялся наверх. Лёг, натянул одеяло. Прислушался. За окном был только ветер — ровный, тихий, без голосов и без гула. Собаки в городе не лаяли. Ничто не топало за стенами. Только степь дышала в темноте, как всегда дышала — огромная, равнодушная, бесконечная. Марти закрыл глаза. На этот раз ночь была тихой.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге