Обложка Медея, Мешок и Мориарти

Медея, Мешок и Мориарти

Антон Рай

0% прочитано
Стандартный
Антон Рай

Медея, Мешок и Мориарти

Часть первая. Медея и Мешок. Глава первая. Мешок

Миша по прозвищу «Мешок», в сопровождении своей мамы, у которой не было никакого прозвища, вышел из дома. «Мешком» Мишу называли по двум причинам – во-первых, псевдо-ласково (а на самом деле ернически) коверкая его имя – «Мишок», но главным образом Мешком его обзывали потому, что он и был мешком – большим, вместительным и бесформенным. Да, его все-таки именно обзывали, а не называли Мешком. Миша рос классически непопулярным жиртрестом, живущим в основном для того, чтобы давать поводы для глупых и жестоких шуточек своим более утонченным сверстникам. Так, во всяком случае, обстояло дело в детстве и юношестве. Во взрослом состоянии Миша-Мешок никому не давал повода шутить над собой – просто потому, что он ни с кем и не общался. Ни с кем, кроме мамы, но мама всегда была на его стороне, холя и лелея любимого сыночка.

Сыночек в итоге закономерно вырос избалованным социопатом. Социопатом, но не психопатом[1], хотя внешне Миша и вполне себе походил на маньяка, которые, как известно, очень часто проживают (во всяком случае, в кино и книгах) со своими гипер-опекающими мамашами. И все же Миша не ожесточился на людей, но попросту избегал их. Его миром стал мир его комнаты, где он и проводил почти всё свое время. А как же работа, спросите вы? А он не работал. По этому поводу мама как-то попыталась поговорить с великовозрастным сыночком всерьез, но он ей сказал прямо, что работать не будет, - и ей пришлось с этим смириться. А что она могла сделать? Не кормить сына? Выгнать его из дома? Что еще? Нет, ей оставалось только смириться. Конечно, она зарабатывала не так, чтобы много, но на двоих им вполне хватало, а больших трат у них и не было. Потом, с некоторых пор Миша перестал просить у нее деньги, сказав, что он и сам достаточно зарабатывает в интернете. На вопрос: «Как именно он зарабатывает?» - он ответил, что она всё равно не поймет; что ж, пришлось смириться и с этим. Так же ей пришлось смириться и с мыслью о том, что ей никогда не дождаться внуков – Миша не делал никаких поползновений в сторону брака и вообще к общению с противоположным полом. Впрочем, эта мысль (об отсутствии внуков) как-то не сильно угнетала ее. Зачем ей внуки, если у нее есть сын, а раз сын дома, то есть всегда под рукой, значит, всё в порядке. В общем, как и всегда бывает в подобных случаях, ненормальная ситуация живущим в ней вовсе не казалась ненормальной, а, напротив, представлялась вполне естественной.

Правда, опять-таки отмечу, что, как мать, несмотря на гиперопеку, не стала для Миши скрытым или открытым деспотом, так и он, несмотря на избалованность, не превратился в капризного тирана своей матери – в монстра, высасывающего из нее все эмоции и деньги. В целом, я бы сказал, что они сосуществовали как довольная собой старая супружеская пара, вот только такое заявление сегодня моментально будет истолковано во фрейдистко-инцестуозном ключе. Что же, пусть так; доля истины, вероятно, будет и в таком толковании, хотя я бы ни в коем случае не делал его ключевым. Мама любила Мишу, Миша любил маму. Они жили вместе. Дальнейшее додумывайте сами. Что касается фигуры отца, то однажды Миша задал маме неизбежный вопрос: был ли у него отец и кем он был? Мама сказала, что отца у него не было, а следовательно, кем он был, совершенно неважно. Что ж, Мише тоже пришлось смириться с этим парадоксальным ответом. Не всё же одной матери смиряться.

Итак, как уже было сказано, Миша в сопровождении своей мамы вышел из дома. Куда они шли, спросите вы? Отвечаю: в поликлинику. Вообще-то, Миша не хотел никуда идти, но даже он вынужден был признать, что сходить к врачу необходимо. Его чертово тело с некоторых пор всё больше и больше досаждало ему. Оно давно уже перестало быть его союзником и источником приятных ощущений, превращаясь во все более отягощающий груз, превращаясь в… мешок – физиологический мешок с непонятным и опасным содержимым и даже своим собственным автономным сознанием, осознающим лишь необходимость своего беспредельного роста, хотя бы и ценой саморазрушения. Что поделать, у Миши была зависимость. Нет, его не интересовали всякие глупости вроде секса и алкоголя, а вот еда – это другое дело. Без еды он жить не мог. Преимущественно, без вредной еды, а именно без всяческих чипсов, шоколадок и курочек в гриле. Мать не видела в его, как она говорила, «хорошем аппетите» ничего дурного, хотя, как и всякая мать, предпочла бы, чтобы он ел побольше фруктов и овощей, а вовсе не шоколадок с чипсами, но если уж сыночек просит шоколадку – как ему откажешь? Никак. В вопросах еды Миша привык чувствовать себя абсолютно свободным – он получал всё, что хотел, и, как и все люди, культивирующие подобного рода свободу, довольно быстро оказался в рабстве. Он бы уже и хотел кое чего не хотеть, но его хотения больше не подчинялись ему, навязывая свою волю помимо его воли. Физиологический мешок требовал своего, причем его аппетиты всё разрастались, а требования становились всё более категорическими, и Миша ничего не мог с этим поделать, хотя иногда и пытался выказывать робкие признаки неповиновения.

В общем, время разделилось для Миши на две совершенно различные половины: благословенное «до» и невеселое «после». «До» - это когда можно было взять и просто так, походя, съесть сникерс, баунти или еще какой-нибудь шоколадный батончик. «До» - это когда он мог беззаботно слопать пачку печенья за чаем, а потом еще забросить в себя некоторое неопределенное количество пряников. «До» - это когда он спокойно поднимался на свой четвертый этаж. Но всё это было «до», а теперь настало «после». «После» – это когда съев пару сникерсов, он уже довольно скоро начинал чувствовать тяжесть в желудке, и это чувство портило ему впечатление от предстоящего обеда или ужина. «После» – это когда он вынужден был выбирать между печеньем и пряниками, и, даже если он выбирал пряники, то и те он уже должен был считать, говоря себе: «Я съем не больше десяти пряников – надо держать себя в форме». «После» - это когда поднявшись всего лишь на третий этаж, он вынужден был немного постоять и перевести дух. Четко выделить момент, когда наступило «после», превратившееся для него также и в «теперь», он не мог. Подступало, подступало, да и наступило. Как говорят ученые люди, количество перешло в качество; в его случае - в нечто злокачественное.

Плюс вчера он «сорвался» и объелся (что случалось с ним нечасто – не чаще одного раз в день), и ему стало просто физически очень плохо. Ничего нового – подобные происшествия случались и раньше, но раньше, опять-таки, ему все-таки было терпимо плохо, а теперь стало плохо нестерпимо. Речь уже было зашла и о скорой помощи, но он как-то очухался и всё же был вынужден согласиться с матерью - сходить к врачу совершенно необходимо. Вообще, это, похоже, любимый женский спорт – женщины ходят к врачам (и еще – в церковь), как мужчины – на футбол. Эта мысль скорее всего неверна, но пусть уж остается, раз родилась.

Пока я таким образом предавался различного рода размышлениям и пояснениям, Миша со своей мамой уже дошли до поликлиники и даже подошли к искомому кабинету. Здесь я опять-таки нахожусь в некотором затруднении. Стоит ли описывать всю, как бы ее и назвать, подноготную жизни поликлиники? Стоит ли описывать очередь, в которой те, кто записался по талону, спорят с теми, кто пришел без талона; стоит ли описывать злость пациента, пробившегося к врачу и обнаружившего, что у того нет его карточки, а потом спустившегося в регистратуру, чтобы узнать, что и в регистратуре его карточки тоже нет. «Где же моя карточка?» - вопиет пациент. Пропала, испарилась, потерялась, канула в лету. Но вы не волнуйтесь, дорогой пациент, может быть, ваша карточка когда-нибудь и найдется, а пока что на вас заведут новую карточку, с тем, чтобы впоследствии перепутать ее с найденной старой. Стоит ли описывать высококонцентрированную напряженность, всегда витающую вокруг одних кабинетов (например, около кабинета терапевта или травматолога) и почти всегдашнее отсутствие очереди у других? Стоит ли описывать всё это? Стоит или не стоит, но я всё уже и так описал.

Но что, пожалуй, всё же стоит описать отдельно, так это очередь в кабинет флюорографии, по сравнению с которой всякая прочая очередь является, так сказать, лишь прелюдией, лишь тенью очереди, чем-то таким, чем, например, жалкая реальная вещь является в сравнении с полноценной идеей этой вещи. Очередь в кабинет флюорографии - это именно что воплощение самой идеи очереди. Подобный подход может показаться вам слишком философским, но оказавшись в этой очереди, немудрено стать философом, ведь каждый человек, отстоявший флюорографическую очередь до конца, неизбежно становится или, ура, стоиком, или, увы, истериком. Даже и просто занять очередь в этой очереди оказывается далеко не так просто, потому как каждый кандидат на роль «последнего» прибавляет: «Но за мной еще занимала женщина, только она сейчас отошла», - а пришедшая минут через двадцать женщина говорит, что за ней еще занимал мужчина, который скоро подойдет, но которого она плохо помнит, ввиду чего она не ручается - а стоит ли вообще новоприбывшему занимать очередь? – «всё равно и за этим неопознанным мужчиной стоит еще человек десять». Ох уж эта флюорография! Неужели все-таки возможно пройти тебя?

Кстати, в скобках замечу, что я могу дать вам неплохой совет – по поводу пребывания в различного рода очередях, даже и в такой безысходной, как флюорографическая очередь. Всегда носите при себе томик хороших стихов, и, увязнув в очереди, просто начинайте учить наизусть наиболее приглянувшиеся вам строки. Способ проверенный – только сегодня, когда я основательно увяз в очереди, я заучил наизусть несколько стихов Эмили Дикинсон, плюс еще одно очень забавное, приписываемое Пушкину стихотворение о поэте, канувшем в Лету. Только-только заучиваемое начало отскакивать от моих зубов с четкостью, позволяющей говорить о вполне удовлетворительной заученности, как уже подошла и моя очередь. А я, можно сказать, и пролетевшего времени не заметил, и полезное дело сделал, а точнее сказать - хорошее, потому как не уверен, что знание стихов наизусть может считаться чем-то полезным, а вот что это хорошо – в этом сомнений нет. Впрочем, я понимаю, что совет мой не слишком практичен, и всякий продвинутый чел, увязнув будь то в очереди, будь то еще где, попросту открывает инет на своем телефоне и начинает – как это там говорится – сёрфить в инете. Что ж, сёрфить тоже дело неплохое – могущее быть неплохим, если вы сёрфите инет в поисках всё тех же самых стихов, к примеру.

Но вернемся к Мешку. Поварившись некоторое время в специфической атмосфере поликлиники, он наконец-то вошел в кабинет врача. Врач оказался довольно-таки молодым человеком; очевидно, именно по причине своей молодости он еще не вполне утратил профессиональный энтузиазм и не без интереса встречал каждого нового пациента. Он внимательно выслушал историю Миши («желудок почти не варит, под ложечкой тяжесть, изжога замучила, дышать тяжело…»), после чего приступил к профессиональным расспросам.

- Дайте руку, — сказал доктор, прощупал пульс и закрыл на минуту глаза. - А кашель есть? — спросил он.

- По ночам, особенно когда поужинаю незадолго до сна.

- И часто вы едите на ночь?

- Довольно часто, хотя и не каждый день (на самом деле Миша ел на ночь почти каждый день, но какой пациент хоть немного да не соврет доктору).

- Гм! Биение сердца бывает? Голова болит?

Доктор сделал еще несколько подобных вопросов, а потом весело сказал:

- Если вы еще года два-три проживете в таком режиме, да будете всё лежать, есть жирное и тяжелое — вы умрете ударом[2].

Мешок, до сих пор довольно апатичный, встрепенулся.

- Умру?

- Умрете, конечно, а что вас так удивляет?

- Я еще довольно молод, мне нет и сорока.

- На свете очень много людей, не перешагнувших рубеж сорока лет.

- Спасибо за утешение.

- Пожалуйста. Не так давно (я тогда еще в Питере работал, в скорой помощи), меня вызвали – сердечный приступ у одного почти молодого человека – и тот, кто меня вызвал, буквально требовал, чтобы я чуть не оживил преждевременно усопшего – на том основании, что «этого, мол, не может быть»[3]. Но люди умирают – с этим ничего не поделаешь.

- А я думал, девизом врача должно быть скорее – «люди выздоравливают…».

- Иногда и выздоравливают - и такие аномалии случаются. Нет, я, конечно, сейчас выпишу вам всякие лекарства и направления на самые разные анализы, но чудес, знаете ли, не бывает. С вашим образом жизни вы непременно угробите себя, какое лечение к вам ни применяй.

- Что же делать?

- Вы и сами прекрасно знаете – что. Меньше есть, больше двигаться – и улучшения не заставят себя ждать.

- Вы хотите превратить меня в антипода лорда Генри?

- Что еще за лорд Генри?

- Лорд Генри Уоттон!

- Что за лорд Генри Уоттон?

- Лорд Генри Уоттон из романа Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея».

- А, читал, читал. В школе читал… кажется. Ничего не помню. Помню, что этот Дориан вроде как плохо кончил. Или это был Мартин Иден? Нет, плохо помню… А лорда Генри не помню вообще. Так что с ним?

- О, это прелюбопытный персонаж. Он наговорил кучу всяких парадоксов, которые теперь всем приходится за ним повторять. В частности, он говорил: «Чтобы вернуть свою молодость, я готов сделать всё на свете — только бы не заниматься гимнастикой, не вставать рано утром и не вести добродетельный образ жизни». А вы именно хотите, чтобы я начал вести добродетельный образ жизни.

- Добродетельный – слово-то какое. Сто лет его не слышал. Ведите здоровый образ жизни – этого достаточно. Можете даже слишком рано не вставать, – но гимнастику делайте обязательно. А то отправляйтесь в путешествие. Вы ведь знаете, что земной шар давно уже превратился в шарик. Один день – и вы на другом конце света.

- Где можете созерцать те же самые гипермаркеты и Макдональдсы.

- Вы сначала снимитесь с места, а потом уже иронизируйте. К тому же у нас Макдональдсов вы уже созерцать не можете. Что до гипермаркетов… Поезжайте в Антарктику – там нет никаких гипермаркетов, гарантирую.

- Да я вовсе не возражаю против гипермаркетов. Гипермаркет – единственное место, которое я регулярно посещаю.

- О, тогда я придумаю для вас нечто вроде мантры. Всякий раз, когда вы будете заходить в гипермаркет, говорите себе: «Слово «еда» и слово «смерть» для меня синонимы. Слово «еда» и слово «смерть» для меня синонимы». Слово «еда» и слово «смерть» для меня синонимы».

- «Остров сокровищ», я вижу, вы читали внимательнее, чем «Портрет Дориана Грея».

- Простите?

- А вы и не заметили?

- Чего?

- Вы только что использовали, хотя и слегка в измененном виде, цитату из «Острова Сокровищ». «Запомните, слово «ром» и слово «смерть» для вас означают одно и то же» - это слова доктора Ливси, а сказал он их пьянице-пирату Билли Бонсу[4].

- Правильно доктор сказал. А что этот Билли?

- Билли плюнул на совет доктора и…

- И?

- И вскоре умер.

- Что и требовалось доказать, - ликующе подвел итог доктор.

Миша между тем смотрел на него и думал: «Вот ведь бедняга, и каждый-то день мимо него проходят десятки бестолковых больных со своими болезнями, и ничего-то он больше в своей жизни не видит. Как там у Чехова: «И думать только о поносах и читать только о холерах»[5].

Впрочем, это раньше врачу приходилось думать о поносах, чахотках, холерах и всем прочем в совокупности, а современный специализированный доктор должен думать исключительно о поносах или только о содержании мочевого пузыря и прочих интереснейших вещах, но о каждой - по отдельности[6]. Прогресс! О, где ты – пламенная вера в прогресс? Нет ее. Прогресс превзошел все мыслимые ожидания, но никто более в него не верит. Интересно, а во что верит этот молодой доктор? Сейчас он еще хотя бы смотрит на свое дело с интересом, но надолго ли его хватит? Вряд ли… Нет, грустная эта профессия – быть врачом; еще грустнее, пожалуй, разве что быть учителем. Впрочем, все профессии грустны – выбирай на вкус».

- А ведь я знаю, о чем вы думаете, – вдруг сказал врач, да так уверенно, что Миша невольно смутился. - Вы думаете: «Дурак этот доктор. Советует изменить образ жизни, но изменить образ жизни - дело почти неподъемное»[7]. Более того, вы и немного встрепенулись только потому, что я вам сказал, что вы умрете, но даже и это не слишком вас расстраивает, потому что я прибавил – через два-три года. А сказать человеку такое, всё равно что сказать – вы умрете в неопределенном будущем. Больные поразительны. Вы думаете, мне в первый раз приходится говорить подобные вещи в подобной ситуации? Я их твержу людям изо дня в день. «Не ешьте так много — умрете, не курите так много, не пейте, не работайте вы так много — умрете!» Никто не слушает. Совсем недавно актера одного ко мне привезли – известный актер, Генич его фамилия, слыхали? - чуть живой. Я ему говорю: «Будете так себя загонять - загнетесь», - а он только улыбается в ответ. Почти загнулся уже, а всё ему весело[8]. А знаете почему? Потому что я не прибавляю слово «завтра». Так вот, я с полным основанием говорю вам — очень может быть, что завтра вы умрете. Ну что, какова перспектива?

- Вы просто-таки Джул Сегал.

- Кто-кто?

- Еще один доктор из мира литературы. Репутация у него была сомнительная, но врачом он был совсем неплохим. А пациентов он запугивал точь-в-точь как вы…[9]

- Вы бы лучше о сути моих слов подумали, а не о том, на чьи слова из книжки они похожи.

- Ну, это ведь всё преувеличение. Вы просто хотите меня напугать.

- Очень хочу, но вижу, что и тут я потерплю неудачу. Что ж, дело ваше. Хотите жить, меняйте образ жизни, не хотите – отправляйтесь на кладбище. Выбор за вами.

- Выпишите мне лучше какие-нибудь лекарства.

- Непременно. Я выпишу вам все полагающиеся лекарства, которые немного отсрочат неизбежное. Мементо мори, друг мой, мементо мори. Следующий.

Миша вышел из кабинета, и врач, хотя бы на одно мгновение, остался наедине со своими мыслями. Рабочий день постепенно подходил к концу, а в это время даже и чисто профессиональный энтузиазм молодого доктора начинал иссякать. «Еще больной, а потом еще и еще. И так каждый день. И так день за днем. Язвы, катары; катары, язвы. Ладно, это моя профессия, я сам ее выбрал, и дал себе обещание, что, раз уж я доктор, то буду хорошим доктором. Но… но весь этот нескончаемый поток больных, в котором ни больному нет дела до доктора, ни доктору – до больного. Больной мечтает о волшебной таблетке, которая мгновенно излечит все его недуги, а врач мечтает, чтобы в коридоре уже, наконец, оказалось пусто. Я лечу болезнь, но не лечу больных. Лечу… Чем я помог этому увальню? Именно, что надо лечить его самого, а не его желудок. Психологом, что ли, стать? Да ну их, те еще шарлатаны… Вернусь-ка я к чему-то вещественному: к язвам и катарам. Как там у Чехова: «И думать только о поносах и читать только о холерах». Ха-ха! Так и есть… Надолго ли меня хватит? Вряд ли…».

Мы же оставим доктора наедине с его мыслями и пациентами, а сами проследуем за Мишей, который, в сопровождении всё той же мамы, шел домой. Мама пыталась втянуть Мишу в подробное обсуждение выписанных ему лекарств, но он не втягивался. Он был согласен с доктором – не лекарства ему нужны, а в первую очередь перемена образа жизни. И вдруг эта перемена предстала перед ним как наяву. Он увидел себя на пробежке, поднимающим гантели, растирающимся полотенцем после интенсивного купания. Вся жизнь открыта перед ним, а он сидит в своей комнате. В это время подул легкий ласковый ветерок, и Миша с удивлением посмотрел вокруг себя. Стояла прекрасная летняя погода – было очень тепло, но совсем не жарко. Стоят дома, растут деревья, куда-то идут люди, из-под машины вынырнул кот… и тут же нырнул под другую машину. Миша вдруг понял, что он уже сто лет как элементарно не обращает внимания на то, что происходит вокруг. Выходя на улицу, он просто перемещается из пункта А в пункт В. И пунктов-то всего два: дом – магазин; магазин – дом. Реальность уже давно превратилась для него в некое расплывчатое пятно на периферии его сознания. А ведь он живет в одном из красивейших городов России – Сосновом Бору; городе, буквально утопающем в зелени! А ведь он может каждый день просто гулять, причем в любое понравившееся ему время – роскошь, доступная далеко не всем. Он даже может съездить куда-нибудь, - деньги на поездку у него имеются. Он всё может. Он всё изменит. Начать, пожалуй, стоит с гантелей. «Или нет – начну с того, что завтра же схожу на залив и искупаюсь. Сначала пробегусь, а потом – искупаюсь». Миша испытал большой эмоциональный подъем, такой, что с трудом подавил желание прямо сейчас пойти на залив. «Впрочем, сейчас ведь я как раз гуляю, следовательно, уже осуществляю план по изменению жизни», - успокоил он себя. Между тем они с мамой уже подошли к дому, и тут между ними состоялся весьма, если не примечательный, то показательный диалог. Показательный для «прошлой жизни» Миши. Диалог начала мама, вдруг остановившись у самой входной двери:

- В магазин-то я и забыла зайти! - чуть не с отчаянием воскликнула она. – Хотела ведь зайти в магазин - и забыла!

Миша, поднявшийся в облака мечтаний, нехотя спустился к прозаическим материям.

- Забыла, и ладно - завтра сходишь, - резонно заметил он.

- Завтра… И хлеба у нас мало…

- Хватит, - заверил маму Миша, но она отказывалась так быстро успокаиваться.

- Не хватит. Мало хлеба.

Со стороны может показаться, что мама Миши в этом диалоге выступает как рупор озвучивания суетных желаний, тогда как сам Миша пытается дистанцироваться от прозы жизни – в известном смысле так оно и есть, но примем во внимание, что обеспокоенность мамы имела под собой многолетние основания – не раз и не два (и не три, и не четыре; «и даже не пять и не шесть», - как может добавить какой-нибудь добродушный шутник; «и не семь, и не восемь» – с ухмылкой добавит совсем уж распоясавшийся тролль), так вот, вернувшись к маме, скажем, что не раз и не два она сталкивалась с проявлениями крайнего сыновнего раздражения – раздражения, связанного с (чаще всего) мнимой нехваткой тех или иных продуктов. Это не она, а Миша мог прийти на обед с кислейшей физиономией, - и лишь оттого, что она забыла купить его любимые чипсы или из-за того, что он, Миша, «не желает думать, хватит ему пяти кусков хлеба или не хватит, а нужно, чтобы хлеба всегда было с запасом; а нужно, чтобы…» - красноречиво-раздраженное бурчание Миши в таких случаях могло длиться достаточно долго. Наученная такого рода эмпирикой, мама Миши естественно беспокоилась – а хватит ли того или этого, всегда делала запасы, и, конечно, Миша всё равно всегда находил повод к чему-нибудь да придраться. Но и его можно извинить: если уж человек избалован, то должен же он капризничать? Должен. А кем он избалован? – всё той же мамой! Круг замкнулся. Но вернемся к разговору:

- Не хватит. Мало хлеба. Сам же первый начнешь ругаться.

- Не бойся - не начну, - заверил маму полный мыслей о всестороннем обновлении Миша.

- Масло! – вновь воскликнула успокоившаяся вроде бы мама.

- А что масло? – несколько обеспокоенно спросил Миша. Он не мог представить себе завтрака без бутерброда с толстым слоем масла и хорошим куском сыра, и если слой масла оказывался слишком тонким или сыр недостаточно вкусным, он мог считать утро загубленным, - а то и весь предстоящий день. Были дни, когда бутерброд портило масло, были дни, когда бутерброд портил сыр, были и такие дни, когда бутерброд портил хлеб – дни же, когда хлеб, масло и сыр сливались в бутербродной гармонии случались относительно редко. Но – чтобы совсем без масла! – он уже и не помнил дня, когда бы его утро обошлось без этого спорно-полезнейшего и бесспорно-вкуснейшего продукта.

- Да вот не помню – вроде сегодня с утра пачка закончилась. То есть точно помню, что закончилась, но не помню – есть ли у нас еще одна пачка. Должна быть, но – точно не помню.

- Ну как же, мам – масла всегда должна быть дополнительная пачка, я ведь сколько раз говорил…

- Говорил, говорил… - немного раздраженно пробурчала мама, вроде как – «столько раз говорил, что охота и теперь еще повторять».

- Так давай сейчас поднимемся домой, посмотрим, есть ли масло и решим - идти в магазин или нет.

- Нет, если мы зайдем домой, я уже в магазин не пойду. Надо сейчас решить.

И они решали, минут пять решали - и не могли решить. И идти не хочется, и без масла оставаться тоже никак нельзя. И тут Миша отчетливо вспомнил: незадолго до того, как они вышли в поликлинику, он зачем-то заглянул в холодильник и увидел в холодильнике пачку масла – и даже две пачки. Поделившись с мамой этим радостным воспоминанием, он подумал, что на этом их содержательная дискуссия завершится, но не тут-то было.

- Так, молоко у нас есть, пельмени есть, картошка есть… укропа, кажется, нет и вообще зелени…

- Обойдемся.

- Без зелени ты всегда рад обойтись… Если б не я, так и ел бы одни чипсы, заедал бы их шоколадными батончиками, а запивал газировкой. Но не идти же за одним укропом…

- Конечно, не идти. Всё, пошли домой.

Однако мама еще некоторое время перечисляла разнообразные продукты, припоминая, есть они дома или нет и в достаточном ли количестве, но заручившись уверениями Миши, что всего достаточно, и что он не будет капризничать в таком-то и таком-то случае (например, у них есть сникерсы, но нет баунти – а вдруг сегодня вечером ему захочется именно баунти, а не сникерса откушать?), мама решила, что в магазин идти не надо, и они прошли в дом, а вскоре вошли и в квартиру, после чего Миша, как обычно, удалился в свою комнату. Вот он – его мир, его реальность. Стол, на столе компьютер. Рядом со столом стоит кровать. На кровати лежит читалка. Рядом с читалкой лежит большой пакет с чипсами. Всё, что ему нужно от жизни. Всё, что ему было нужно от жизни.

Оставалось лечь и… То есть именно так он и поступил бы в своей прошлой жизни. Чем же он занимался в своей комнате? Лежал на кровати, читая книги, и сидел за компом, набивая рецензии на прочитанное. Следует раскрыть карты и сказать яснее: Миша-Мешок не был популярным блогером, выпускающим видео с многомиллионными просмотрами и, соответственно, зарабатывающим деньги на рекламе или донатах; не был он и фриланс-журналистом, подвизающимся на одном из многих сотен, а то и тысяч информационных ресурсов; не был он и удаленным преподавателем той или иной науки, виртуально обучающим реальных учеников; не был он и игроком, безуспешно пытающим счастье в одном из заведомо жульнических онлайн-казино. Но может быть, он был хакером - виртуальным рыцарем без страха и упрека, пробивающим щиты любой кибер-безопасности и разоблачающим грязные махинации сильных мира сего? Нет, Миша не был и таким рыцарем. Кем же он был? Не буду более томить читателя: Миша был сообщником ГКП, и только[10]. Но нет, не только. Миша уже лет пять как состоял в сообществе ГКП[11] (где он был известен под ником Meshok), причем не просто состоял, но был признан лучшим читателем ГКП по итогам прошедшего года. О, многие мечтали узнать, кто же скрывается за этим ником, кто же этот всемогущий Мешок, пишущий в таком количестве такие удивительные рецензии? Многие мечтали бы узнать, а вы теперь это знаете. Да, вот такой он – лучший читатель на свете. Уж какой есть, не обессудьте.

На этой ноте, пожалуй, следовало бы и закончить данную главу, но ведь вам, вероятно, интересно узнать, сможет ли Миша перебороть себя и начать новую жизнь; сможет ли он, так сказать, приоткрыть форточку в душноватой комнате своей жизни? Что же, посмотрим. Миша подошел к кровати, прилег и взял в руки читалку. Сейчас он читал «Воскресение» Толстого. Почти половина книги была прочитана, рецензия пока что не рождалась. Вообще-то трудно предсказать момент рождения рецензии. Иногда Мешок знал, каким будет отзыв на книгу, прочитав всего несколько страниц, а иногда отзыв рождался лишь через несколько дней, а то и недель после прочтения. Так же трудно было предсказать и объем рецензии. Некоторые толстые книги он описывал всего лишь несколькими строчками, зато короткий рассказ вдруг удостаивался рецензии, почти что равной по объему самому рассказу. Были и такие зловредные рецензии, которые вроде бы уже были написаны, но чем-то его не устраивали, так что он их не выкладывал, а оставлял на потом. Так, рецензию на «Тошноту» Сартра он лихо написал за один день, а потом промучился с ней еще целый месяц, да так и не выложил ее. Его уже тошнило от «Тошноты», но он не мог понять, как выйти за пределы пересказа-прояснения философской концепции романа, а эта концепция и так ведь всем известна. Да, работа над «Тошнотой» превратилась для него в весьма тягостное приключение, коих, правда, как известно из того же самого романа, и вовсе не бывает[12]. А теперь вот «Воскресение». Параллельно он еще читал эссе Толстого «Что такое искусство?» - но этот параллелизм, казалось, лишь дополнительно сбивал его с толку. Мало того, что он не мог определиться с впечатлениями от «Воскресенья», так еще параллельно приходилось думать о думах Толстого об искусстве.

Впрочем, пока он еще мог не ломать себе голову над отзывом, сосредоточившись исключительно на чтении. О, это было бы лучше всего – забыть обо всем на свете и читать, но такое счастье доступно в основном лишь в детстве-отрочестве, да иногда еще в юности. С приходом зрелых лет человека всё более неумолимо терзают различного рода заботы, так что и чтение либо совсем отходит на второй план, либо превращается в дело, то есть тоже становится заботой. Для Миши всё это не было секретом – и ему уже приходилось бороться с тем, чтобы не воспринимать каждый очередной текст лишь как повод для написания очередной рецензии. Надо помнить, говорил он себе, что текст – это прежде всего загадка, заданная гением, а его дело – эту загадку, нет, не разгадать, но, по возможности, немного приподнять завесу.

Итак, он взял в руки читалку и принялся за чтение, а его рука в это время совершенно автоматически взялась за пачку с чипсами. Он уже было закинул в себя несколько картофелин, как вдруг ясно понял, ЧТО он собирается сделать. «Вот она! - сказал он себе. – Вот она - старая жизнь. В моей новой жизни нет места чипсам». И тут же он осознал масштаб возникшей перед ним проблемы. Всю жизнь, сколько он себя помнил, он читал, и всё время он читал, параллельно уплетая чипсы. Это была настолько же вредная, насколько и неотъемлемая от его читающего существа привычка. Я говорю «чтение», подразумеваю чипсы, я говорю «чипсы», подразумеваю чтение. У него уже сложился своего рода условный рефлекс. Стоило ему начать читать, как его желудок начинал автоматически выделять желудочный сок, требуя чипсов. Нет, это даже был безусловный рефлекс, настолько безусловно было это чипсо-требование. Нет, все-таки условный, ведь рефлекс этот был присущ лично ему как конкретной читающей особи, а вовсе не всем читающим особям в целом. В общем, какой это в точности был рефлекс, не слишком сильный в биологии Миша точно сказать не мог, но зато он мог точно сказать, что не представляет себе, как избавиться от этого рефлекса. Миша отложил чипсы в сторону и попробовал читать без них, но проблема состояла еще и в том, что его зависимость от чипсов была не менее психологической, чем физиологической, но ведь даже и у курильщиков психологическая зависимость всегда дополняет физиологическую. Когда курильщик бросает курить, ему не просто не хватает никотина, ему еще и отчаянно не хватает самого этого действия – постоянных перекуров. Вот и Миша, прочитав страницу, понял, что думает вовсе не о Толстом, а исключительно о чипсах. Прочитав несколько страниц и поняв, что он ровным счетом ничего не запомнил из прочитанного, Миша со вздохом закрыл читалку. И надо же было такому случиться, что худшая из его привычек оказалась так прочно спаяна с лучшей! Какой бы ни была его новая жизнь, и в этой новой жизни он должен остаться человеком читающим – это несомненно. Свежий воздух, физические упражнения, прогулки, купания – всё это замечательно, но что всё это стоит без чтения и без письма о прочитанном? Лежание – это хорошо, если это лежание с книгой. Сидение за компом – это хорошо, если ты делишься мыслями о прочитанном. Нет, врач с ним не согласился бы. Наверняка он сказал бы ему что-нибудь вроде: «Не читайте вы так много – умрете». Ишь ты, умрете – и ведь он не шутил. Тело не врет – он умрет.

Всё смешалось в голове у Миши – и необходимость чтения, и необходимость сократить лежание; и необходимость более здорового существования, и желание ограничиться некоторыми паллиативными мерами вроде поедания одного только печения без всякого намека на пряники. Мысль о том, что изменить жизнь будет не так и сложно (раз уж в своей читательской основе она и так выстроена правильно) соседствовала с мыслью о том, что это совершенно невозможно, и что жизнь его уже в основном определена, и никаким изменениям не подлежит. Даже и такой, казалось бы, пустяк, как отказ от чипсов уже, как оказывалось, затрагивал самую сущность его существования. К тому же где-то рядом затаилась мыслишка, что ему и вовсе ничего менять не надо, а что касается всяких там смертей, то… Но кто говорит о смерти? Он будет жить вечно, ну или как минимум еще очень долго. И есть будет столько же – такова уж его натура. Впрочем, нет, он сделает над собой усилие и… Да, всё было сложно, запутано, и, как и во всякой судьбе, всё настолько спутывалось в один клубок, что и распутать этот клубок можно было лишь целиком, а следовательно, распутать его было нельзя. Всякая ниточка убегала куда-то в самую сердцевину клубка. Или все-таки можно? Может он все-таки что-то изменить в своей жизни по существу? Будет ли он все-таки растирать себя полотенцем после купания и тягать гантели? Ничего такого прямо невозможного в этом не было. История знала и не такие повороты; он и сам недавно смотрел программу про вечно-хилого паренька, который с помощью гантелей постепенно превратил себя в гору мускулов. Может, и он сможет? Миша жадно смотрел в будущее; будущее, как ему и полагается, было неопределенным. А может, став лучше, он станет хуже? Может быть, его поздоровевшее тело окажет плохое влияние на мозг, и он не сможет писать такие хорошие рецензии, как раньше? А что, вот Толстой, например…

И тут, среди всей этой сумятицы мыслей, он вдруг ясно понял, каким должен быть отзыв на «Воскресение». Забыв обо всем на свете, он включил компьютер, открыл новый файл и написал:

«Анна Каренина». Роман. Время написания: 1873-1877.

«Что такое искусство?» Эссе. Время написания: 1897.

«Воскресение». Роман. Время окончания - 1899.

Вывод: Писателю лучше не знать, что такое искусство, ведь это знание очень плохо сказывается на его искусстве.

Миша улыбнулся, он был доволен отзывом. Недолго думая, он зашел на сайт ГКП, затем зашел в свой аккаунт, затем совершил все необходимые действия по переносу текста с компа на сайт и отправил текст по назначению. Meshok написал новую рецензию! – это всегда событие. Теперь можно было ждать комментариев и вообще отслеживать реакцию собратьев по сообществу. Да, это была ЕГО среда, это была его жизнь - здесь, на сайте, он чувствовал себя как… уж простите меня, но - как рыба в воде, если, конечно, рыбы всё еще хорошо себя чувствуют в той воде, в которой им приходится барахтаться – в чем я лично сомневаюсь.

Мешок же пока думал, чем ему занять промежуток времени, требуемый собратьям, чтобы начать оставлять комментарии. И тут он услышал голос мамы: «Миша, ужинать!» Ну конечно, сейчас же время ужина! Ей богу, он заслужил самую роскошную трапезу! А как же новая жизнь? Ну, едва ли на свете найдется хоть один человек, который бы начал новую жизнь именно в тот день, когда он решил ее начать. Или наоборот? - едва ли найдется хоть один человек, который смог начать новую жизнь, отложив ее до завтра? И опять всё смешалось в голове у Миши, но ноги уже сами несли его на кухню. К излишествам. Как там сказал доктор: «Слово «еда» и слово «смерть» для вас синонимы». С такой мантрой и кусок в горло не полезет. Гад все-таки этот доктор. Советует что-то, а сам и Уайльда не читал.

Примечания к главе первой:

[1] Отсылка к знаменитой фразе Шерлока Холмса в исполнении Бенедикта Камбербетча: «Я не психопат, я – высокоактивный социопат».

[2] Почти дословное воспроизведение сцены посещения врача Обломовым.

[3] Отсылка к концовке романа «М.Ю.Л».

[4] Миша ошибается, хотя и не сильно. Дело в том, что это слова из мульт-экранизации «Острова сокровищ» (за авторством Давида Черкасского), в самой книге доктор тоже предостерегает Билли против пьянства, но немного в других словах и более пространно:

«Запомните, что я вам скажу: один стакан рому вас, конечно, не убьет, но если вы выпьете один стакан, вам захочется выпить еще и еще. И клянусь вам моим париком: если вы не бросите пить, вы в самом скором времени умрете. Понятно? Пойдете туда, куда подобает, как сказано в Библии…».

[5] «Не принадлежать себе, думать только о поносах, вздрагивать по ночам от собачьего лая и стука в ворота (не за мной ли приехали?), ездить на отвратительных лошадях по неведомым дорогам и читать только про холеру и ждать только холеры и в то же время быть совершенно равнодушным к сей болезни и к тем людям, которым служишь, - это, сударь мой, такая окрошка, от которой не поздоровится». (А.П. Чехов. Из письма А.С. Суворину. 16 августа 1892 г.).

[6] «– Не философствуй, осел!

– Какая тут философия, когда вся правая сторона отнялась, кряхчу и мычу. Был у всей медицины: распознать умеют отлично, всю болезнь расскажут тебе как по пальцам, ну а вылечить не умеют. Студентик тут один случился восторженный: если вы, говорит, и умрете, то зато будете вполне знать, от какой болезни умерли! Опять-таки эта их манера отсылать к специалистам: мы, дескать, только распознаем, а вот поезжайте к такому-то специалисту, он уже вылечит. Совсем, совсем, я тебе скажу, исчез прежний доктор, который ото всех болезней лечил, теперь только одни специалисты и всё в газетах публикуются. Заболи у тебя нос, тебя шлют в Париж: там, дескать, европейский специалист носы лечит. Приедешь в Париж, он осмотрит нос: я вам, скажет, только правую ноздрю могу вылечить, потому что левых ноздрей не лечу, это не моя специальность, а поезжайте после меня в Вену, там вам особый специалист левую ноздрю долечит». (Из диалога Ивана Карамазова с чертом. Ф.М. Достоевский. «Братья Карамазовы»)

[7] «Дурак, дурак! — думал Чичиков, — промотает все, да и детей сделает мотишками. Оставался бы себе, кулебяка, в деревне».

— А ведь я знаю, что вы думаете, — сказал Петух.

— Что? — спросил Чичиков, смутившись.

— Вы думаете: «Дурак, дурак этот Петух! зазвал обедать, а обеда до сих пор нет». Будет готов, почтеннейший. Не успеет стриженая девка косы заплесть, как он поспеет». (Н.В. Гоголь. «Мертвые души». Т.2).

[8] Отсылка к сцене из романа «Кино-утопия».

[9] «— Вы думаете, мне первый раз приходится говорить подобные вещи в подобной ситуации? Я их твержу людям изо дня в день. Люси считает, что не надо так жестко, но она себе плохо представляет, о чем речь. «Не ешьте так много — умрете, не курите так много, не пейте, не работайте вы так много — умрете!..» Никто не слушает. А знаете почему? Потому что я не прибавляю слово «завтра». (Марио Пьюзо. «Крестный отец»)

[10] «Филеас Фогг, несомненно, был англичанином, но, по всей вероятности, не был уроженцем Лондона. Его никогда не видели ни на бирже, ни в банке, ни в одной из контор Сити. Ни причалы, ни доки Лондона никогда не принимали корабля, который принадлежал бы судовладельцу Филеасу Фоггу. Имя этого джентльмена не числилось в списках членов какого-либо правительственного комитета. Не значилось оно также ни в коллегии адвокатов, ни в списках корпораций юристов Темпля, Линкольна или Грея. Никогда не выступал он ни в Канцлерском суде, ни в Суде королевской скамьи, ни в Шахматной палате, ни в Церковном суде. Он не был ни промышленником, ни негоциантом, ни купцом, ни землевладельцем. Он не имел отношения ни к «Британскому королевскому обществу», ни к «Лондонскому институту», ни к «Институту прикладного искусства», ни к «Институту Рассела», ни к «Институту западных литератур», ни к «Институту права», ни, наконец, к «Институту наук и искусств», состоящему под высоким покровительством её величества королевы. Не принадлежал он также ни к одному из тех многочисленных обществ, которые так распространены в столице Англии, – начиная от «Музыкального» и кончая «Энтомологическим обществом», основанным, главным образом, в целях истребления вредных насекомых. Филеас Фогг был членом Реформ-клуба, и только». (Жюль Верн. «Вокруг света в 80 дней»)

[11] Сообщество ГКП (Глобальная Культурная Поддержка) – объединение творческих и оценивающих творчество людей. Лидер сообщества – эксцентричный миллиардер Александр Сергеевич Томский. Ознакомиться со структурой сообщества в подробностях вы можете, прочитав диалог «Арт-пытка, или ГКП»; если же вам интересна непосредственная жизнь сообщества, то рекомендую вам прочитать книги «М.Ю.Л.» и «Кино-утопия»; настоящая книга формально следует за ними, являясь третьей книгой серии (если считать диалог – то четвертой), хотя содержательно она может восприниматься и как вполне самостоятельное произведение.

[12] «– У вас было много приключений, мсье?

– Кое-какие были, – машинально отвечаю я, резко отстранившись, чтобы уклониться от его гнилостного дыхания. Я ответил ему машинально, не подумав. В самом деле, обычно я, пожалуй, даже горжусь тем, что пережил так много приключений. Но сегодня, не успев произнести эти слова, я разозлился на самого себя: мне кажется, я солгал, не было у меня в жизни ни единого приключения, или, вернее, я просто не знаю, что это слово означает». (Сартр. «Тошнота»)

Глава вторая. Явление Медеи

Миша по прозвищу «Мешок» даже не услышал звонка в дверь; звонка, которому было суждено хоть и ненадолго, но зато кардинально изменить его жизнь. Он в это время лежал на кровати и размышлял. С того момента, как мы с ним познакомились, прошло около полугода. Напомним, что тогда Михаил решился или, точнее сказать, решался произвести в своей жизни серьезные изменения. Посетив доктора и получив крайне малоутешительный диагноз (даже и с намеком на смерть), он подумывал о том, чтобы совершенно переделать себя и превратиться из чего-то дрябло-бесформенного в нечто стройное и мускулистое. И вот прошло полгода. Стал ли он стройным и мускулистым? Нет. Остался ли он дрябло-бесформенным? Тоже нет, ну или, скажем так - не совсем. Как и обычно бывает в таких случаях (то есть когда начинают новую жизнь), он застрял где-то посередине. Середину эту трудно назвать золотой, а скорее ее стоит назвать компромиссной. Впрочем, я не уверен, что хоть для какой-то середины подходит слово «золотая», а что касается необходимости стремиться именно к этой самой золотой середине, то я советую вам ознакомиться с небольшим юмористическим рассуждением на этот счет:

Рассуждение о необходимости стремиться к золотой середине

Увы, но ничего не вышло. Не рождается рассуждение, хотя в проекте оно и казалось мне не слишком сложным, а главное, очень забавным. Рассуждение я начал с области литературы и доказал, что крайнего порицания заслуживают писатели, пишущие романы, так как романы слишком длинны, и рассказы, так как рассказы слишком коротки, но похвалы заслуживают лишь писатели, пишущие повести. Из романистов наибольшего осуждения заслуживают, разумеется, авторы многотомно-монументальных произведений, таких как «Война и мир» (некоего Толстого) и «Отверженные» (Гюго, если не ошибаюсь); Достоевского и Диккенса с их «кирпичами» тоже не похвалишь. Наибольшего одобрения заслуживают Гоголь, написавший роман (хотя он и назвал его поэмой), весьма похожий на его главного героя – то есть не слишком толстый, однако бы и не сказать, чтобы тонкий, и Тургенев, пишущий хотя и романы, но вполне подъемные по объему. Также и Пушкин со своей «Капитанской дочкой» заслуживает похвалы. И всякому писателю я бы советовал писать именно повести (или недлинные романы) - будет ли повесть плохой или хорошей, но как повесть – она уже хороша. Под конец я спохватился и осудил всех писателей скопом – нет, ребята, и вообще-то нехорошо быть писателями, равно как и читателями, но лучше всего быть кем-то средним между писателем и читателем, то есть литературным критиком.

Это что касается литературы. Выйдя из этой области, я окунулся в область морали. Здесь я доказывал, что не стоит быть ни очень злым, ни чересчур добрым, но лучше всего шесть дней подряд делать добрые дела, и тогда в воскресенье можно позволить себе и какую-нибудь шалость вроде ограбления банка или даже предумышленного убийства. Нет, вы не ослышались - обязательно предумышленного. Конечно, согласно различным уголовным кодексам, как раз-таки предумышленное убийство (по сравнению с непредумышленным) является более тяжким преступлением, но давайте подумаем – ведь непредумышленно можно убить кого угодно, и даже какого-нибудь очень хорошего человека, тогда как предумышленно можно убить только отъявленного негодяя. Конечно, если вы нравственный человек, но я-то и обращаюсь исключительно к вам, высоконравственные вы мои. Итак, если уж убийство, то только предумышленное, не чаще одного раза в неделю и при этом убивается только негодяй, – а иначе середина не будет золотой и сильно проржавеет.

Что касается стремления к материальным благам, то я доказывал, что лучше быть и не слишком богатым (богатство порождает пресыщенность и высокомерие), и не чересчур бедным (бедность порождает озлобление и зависть), но стоит ограничиться скромной суммой, ну, скажем, миллионов в сто долларов. Что касается усердия и прочих полезных моральных качеств, то очевидно, что слишком перенапрягаться не стоит, равно как и всё время лежать на диване тоже не годится. Главное – ни в коем случае не работайте, то есть не ходите на работу, но занимайтесь исключительно творчеством, отводя ему преимущественно утренние часы. После обеда можете сходить в музей или почитать что-нибудь. После ужина опять почитайте, а на ночь посмотрите хорошее кино. По-моему, неплохой распорядок дня; ума не приложу, и почему это все ему не следуют?

Из области морали я перешел в область спорта и доказал, что самый лучший командный вид спорта - это вовсе не футбол и не хоккей, но нечто среднее, а именно хоккей на траве с мячом. Обратившись к легкой атлетике (и в полном подражании литературному рассуждению), я осудил всех стайеров (особенно марафонцев) и спринтеров (особенно стометровщиков) и доказал, что бегать стоит лишь на средние дистанции – начиная, скажем, метров с восьмисот и заканчивая тремя километрами.

Далее я перепрыгнул в область кулинарии и доказал, что самым совершенным блюдом является суп (как нечто среднее между едой и питьем), и что всем отныне следует есть суп на завтрак, на обед и на ужин.

Далее… далее я еще очень долго распространялся в этом же духе, перепрыгивая из одной сферы жизнедеятельности в другую, но потом все мои шаловливые рассуждения показались мне слишком уж шаловливыми, и я решил их совсем забросить. Нет, ничего у меня не вышло с рассуждением о золотой середине, увы.

***

Но это всё к слову, а Михаил, напомню, хотя и не превратился в нечто мускулистое, вместе с тем перестал быть и бесформенным мешком. Как он этого добился и почему не добился большего? Объясняю. Вопрос номер один: как он этого добился? Ответ: с помощью упражнений, естественно. Вопрос номер два: почему он не добился большего? Ответ: потому что это не так-то просто. Взять в руки гантели может каждый, но далеко не каждому по силам превратиться в Арнольда Шварценнегера, то есть, простите, Шварценеггера, конечно (это еще что, однажды я написал Апполон вместо Аполлон – позор, просто позор! Слава небу, никто об этом не знает, то есть не знал до сего момента). Отступив на шаг назад, повторюсь, что взять в руки гантели может каждый, но далеко не каждому по силам превратиться в Аполлона Шварценеггера. Бегать по утрам может каждый… но бегать Михаил как раз и не смог. Он слышал много историй о том, что пробежки придают энергии на целый день, но у него они только отнимали всю потребную на день энергию. Прибежав домой совершенно измочаленным, он потом весь день измочаленным и оставался. Нет, пробежки пришлось исключить. С гантелями тоже всё складывалось не слишком гладко: опять-таки никакого особенного прилива сил от упражнений он не чувствовал. Но вот что касается морального удовлетворения, то он довольно быстро понял, что это такое; узнал, каково это, когда, совершив довольно интенсивный получасовой комплекс упражнений, ты можешь с гордостью сказать себе: «Да, я это сделал». Это было приятно, ради этого стоило немного и помучиться. Ну а потом, он понимал, что таким образом формирует привычку, без которой в дальнейшем ему просто станет трудно обходиться. Сформировать дурную привычку ничего не стоит – они формируются сами собой (из потворства самому себе), а вот чтобы сформировать привычку хорошую – приходится попотеть. Следуя этой логике, занятия с гантелями являются хорошей привычкой, а чтение, несомненно, является привычкой дурной. Но это опять-таки к слову.

Итак, Михаил не только взял в руки гантели, но и достаточно последовательно брал их в руки каждый день. Но хотя в этом он и был последователен, интенсивность занятий довольно сильно варьировалась. То он делал по два, а то и по три комплекса упражнений за день, то ограничивался одним, а то и опять на некоторое время впадал в старую недобрую апатию и откладывал гантели: если новые полезные привычки сформировать трудно, то зато вернуться к старым вредным - проще простого. И всё же он снова и снова брал гантели в руки, так что через некоторое время смог увидеть на своем теле даже и некое подобие прорисовывающихся мышц. Его мечтой было увидеть также и некое подобие накаченного пресса заместо своего не очень прилично выдающегося вперед живота, но на это, очевидно, требовалось больше времени. А пока что он был доволен и имеющимися результатами – доволен тем, что его намерения не остались лишь намерениями.

С едой было сложнее. Здесь не всё зависело от него; приходилось воевать не только со своими привычками, но еще и с мамой. Мама привыкла, что он ест много и вовсе не считала, что это плохо. Соответственно, мама привыкла много готовить, а теперь приходилось убеждать ее, что нужно готовить поменьше. Приходилось убеждать ее, что гигантскую тарелку супа следует заменить просто на большую, а от второго блюда в обед следует попросту отказаться. Ох уж это второе блюдо, что он из-за него только не пережил! Во-первых, ему и самому страсть как не хотелось отказываться от него. Как это – съесть супа – и всё! А как же котлета! На ужин? Но ужин-то еще когда будет! Что ж ему, всё время до ужина думать об этой котлете? - а если он не съест ее сейчас, то ему именно что придется думать о ней. Нет, он хотел думать о литературе, а не о котлетах, что какое-то время служило ему оправданием поглощения второго блюда. И потом, ведь не дураки же разрабатывали рацион питания – раз положено на обед второе блюдо, значит, так тому и быть. О, у него было много аргументированных оправданий и отговорок. И всё же он пересилил себя и отказался от второго - но это только он, а вот его мама не торопилась отступать с занятых ею позиций, что видно из следующего показательного диалога.

Первыйпоказательный диалог Мешка с мамой

- Я сегодня не буду второго, мама.

- Как не будешь, я ведь приготовила.

- Съем на ужин.

- На ужин у меня…

- А я съем вот это.

- Ты не заболел, сынок?

- Ничего я не заболел, мама. А просто мне вполне достаточно и супа.

- Как может быть достаточно? Всю жизнь не было достаточно, а теперь вдруг достаточно. И вообще, ты похудел в последнее время…

- И отлично.

- Чего уж отличного? Добро бы нам чего не хватало…

- Мама, что ты делаешь?

- Накладываю тебе второе.

- Я же сказал, что не буду.

- А я не обращаю внимание на глупости.

- Это не глупости. Я так решил.

- Ну хорошо, завтра обойдемся без второго, а сейчас уж изволь съесть.

- Ну, разве что завтра…

Как видите, мама Миши была очень опытным полководцем. И все же Михаил настоял на своем. Не сегодня и не завтра, но послезавтра он на своем настоял. Со скандалом. Увы, но всякое самостоятельное действие в этой жизни как правило приходится совершать, преодолевая упертое противостояние всех своих родных и близких. И кажется, что это даже не правило, но самый что ни на есть закон. Со скандалом пришлось убеждать маму и в том, что ему вполне достаточно одного куриного окорочка на ужин (вместо обычных двух или даже трех – читай второй показательный диалог), и Миша с прискорбием предчувствовал, через какую битву ему придется пройти, когда он скажет, что ему достаточно и половины окорочка. Половина окорочка! Да он же так в скелет превратится! Как сказал один неглупый мэн: враги человеку домашние его.

Второй показательный диалог Мешка с мамой

- А что мне делать со вторым окорочком?

- Оставь его на завтра.

- Завтра у нас рыба.

- Сделай рыбу послезавтра.

- А я уже решила, что завтра.

- Перереши.

- Не надо со мной так разговаривать. Для кого я вообще убиваюсь?

- Начинается.

- Для кого? Для себя, что ли?

- «Да мне вообще ничего не надо» - правильно?

- Да, мне ничего не надо. Я всё только для тебя делаю.

- Если для меня, то…

- А ты мне только грубишь.

- Ну конечно. Я просто…

- Хорошо, я вообще ничего больше готовить не буду… Готовь сам, как тебе удобно.

- Попробовал бы я сам, такое начнется…

- Какое?

- Вот такое, как сейчас, только еще хуже.

Да, непросто приходилось Мише… Для поддержания себя в адекватной форме он взял на вооружение знаменитую фразу якобы Чехова[1], гласящую, что если человек встает из-за стола наевшимся, то он на самом деле переел, а если – переевшим, то он отравился. А в прошлом-то он, Михаил, всегда вставал из-за стола не раньше, чем почувствует себя наевшимся, а зачастую и переевшим. Правда, с той частью фразы, где (якобы) Чехов утверждает, что вы наелись, когда встаете из-за стола голодными, Михаил никак не мог согласиться. Он вставал из-за стола, почувствовав первые признаки наедания и всё же, несмотря на все старания мамы, старался по-настоящему не наедаться. Опять пришлось пойти на компромисс: то между дряблостью и шварценеггеристостью, а теперь - между Чеховым и мамой.

Литература тоже мало помогала Михаилу - и даже прямо мешала. Хотя раньше и было сказано, что Михаил предпочел бы думать о литературе, а не о котлетах, но ведь сама литература то и дело говорит о котлетах - и как говорит! Весьма пространно и соблазнительно. Попробуйте-ка прочесть «Старосветских помещиков» и чтобы вам после этого не потребовалось срочно перекусить! И это я говорю про обычного человека, со вполне стандартным апетитом (пардон, апеттитом, конечно – опять неправильно, ведь программа проверки правописания подчеркивает и апеттит, и апетит красным; значит, аппетитом – теперь всё верно) – итак, это я говорю про обычного человека, со вполне стандартным аппетитом, что уж говорить о зависимом, хотя и решительно борющимся со своей зависимостью от еды Михаиле. Перечитывая «Старосветских помещиков», он невольно вспоминал, как Солженицын в «Архипелаге Гулаг» писал, что лагерники избегали всякого чтения, где активно упоминается еда (слишком болезненная тема), и особенно они избегали Гоголя. Да уж, повторюсь, «Старосветских помещиков» действительно следует держать подальше не только от всех заключенных и вообще голодающих, но и от всякого человека, который не может по прочтении (а то и во время чтения) моментально утолить неизбежно проснувшийся в нем голод[2]. Да что там «Старосветские помещики»! Капля в море! А Собакевич, уделавший в одиночку целого осетра, а Петр Петрович Петух, превращающийся за столом в совершеннейшего разбойника?[3] А диалог поэта Амвросия с неухоженным Фокой[4] или, на выбор, диалог профессора Преображенского с его ассистентом Борменталем?[5] А бесконечные пирушки мушкетеров? Помните? Ну что же спрашивать! По губам вашим вижу, что помните. Да и какой писатель откажет себе в удовольствии вывалить на страницы своего произведения целые груды еды, если уже и герои Гомера при первом удобном случае только и делали, что «ели прекрасное мясо и сладким вином утешались»?

В общем, бросить есть для любителя литературы – дело не менее сложное, чем бросить пить для человека, который постоянно находится в компании пьющих людей. Но тут на выручку Михаилу снова пришел Чехов - и на этот раз не «якобы Чехов», а самый что ни на есть реальный Антон Павлович. Стоило только Мешку перечитать рассказ Чехова «О бренности»[6], как разыгравшийся аппетит мгновенно испарялся. Михаилу вовсе не улыбалось разделить судьбу Подтыкина! Блины - это, конечно, хорошо, но жизнь, пусть ненамного, но лучше. А потому он старался по возможности не только сокращать свои порции в реальности, но избегать «вкусных отрывков» и в пространстве литературы.

Зримым итогом его усилий стало снижение веса. На момент обращения к доктору он весил 110 килограммов (тут уж я не напишу киллограмов, и не мечтайте), что при росте в 182 сантиметра давало индекс массы тела (ИМТ) равный 33.21[7]. ВОЗ (Всемирная Организация Здравоохранения) утверждал (или утверждала, раз это организация), что индекс больше 25 означает избыточный вес, а больше 30 – ожирение. Теперь Михаил весил 97 килограммов, а его ИМТ равнялся, соответственно, 29.28. Из явного толстяка он превратился не более чем в человека с избыточным весом – может быть, впервые в своей жизни. И всё же ожирение пока что было намного ближе нормы, так что расслабляться не следовало.

Вот об этом и размышлял Михаил, лежа на кровати в своей комнате, когда в дверь позвонили, но «Миша по прозвищу «Мешок» даже не услышал звонка в дверь; звонка, которому было суждено хоть и ненадолго, но зато кардинально изменить его жизнь». В общем, лежал он себе, когда дверь его комнаты вдруг отворилась и мамин голос растерянно произнес:

Третий, и уже скорее исключительный диалог Мешка с мамой

- Миша, это к тебе.

- Что, ко мне?

- К тебе пришли.

- Кто?

- Не знаю. Какая-то женщина.

- Женщина?

- Да.

- Не понял? Ко мне пришла женщина?

- Да.

- И сейчас стоит у нашей двери?

- Да. Стоит у двери. Говорит, что ей нужен Михаил.

- Наверное, все-таки не тот Михаил.

- Я ей так и ответила, но она говорит, что тот… и еще что-то про мешок сказала, я не поняла…

- Если про мешок, значит, точно ко мне.

- Почему, если про мешок – то к тебе?

- Долго объяснять.

- Долго объяснять… - растерянно-недовольно повторила за Мишей мама.

Михаил поднялся. Он, естественно, был заинтригован и немного напуган. Что за женщина могла его спрашивать? Наверное, кто-то из ГКП-сообщников. Больше некому. Но кто конкретно? И почему надо прийти вот так – без предупреждения? Странно всё это. Опять-таки легко объяснялась и растерянность в голосе матери: ладно, к нему гости не ходили, но когда вообще у них в последний раз были гости? Кажется, никогда… Поднявшись с кровати, Михаил увидел свое отражение в зеркале и тут же вновь почувствовал себя не человеком с избыточным весом, но самым что ни на есть неряшливым толстяком. Да еще мятая футболка… Черт, хоть бы ему приодеться, что ли… «Ну и нарочно буду такой неряшливый и жирный, и наплевать! В конце концов, еще непонятно, кто там и зачем пришел…»[8]. Утвердившись в таких мыслях, Михаил прошел в прихожую; входная дверь стояла открытой, а у двери стояла ОНА. Он узнал ее сразу, хотя вживую до этого момента никогда и не видел. Медея.

Никто не знал, как звали Медею на самом деле. Она появилась в пространстве инета под ником Medea, а затем, когда она предстала человеком из плоти и крови, это имя уже настолько прочно закрепилось за ней, что искать какое-то другое не имело смысла. Внешность ее, надо сказать, идеально соответствовала нику. Смуглая, как будто опаленная адским пламенем кожа; черные, бездонные как бездна глаза; черные как… как там говорится в таких случаях - как смоль? – черные как смоль волосы и черная как… - что там у нас еще бывает черным? – ночь, конечно же… - черная как ночь одежда. Всё в ней было черно и пугающе. Даже и сама ее красота (а Медея, несомненно, была очень красивой) пугала. Это была не та красота, которая звала полюбоваться на себя; это была красота обжигающая и даже испепеляющая. Красота, возвращающая комплименты таким тяжелым взглядом, что произнесший их невольно считал себя счастливчиком, если дело только взглядом и ограничивалось. Вообще, когда дело доходило до слов, никто не мог чувствовать себя в присутствии Медеи вполне в безопасности. Оно и не удивительно – ведь Медея считалась главным критиком ГКП, причем содержание слова «критик» в данном случае полностью соответствовало своей форме. Критикуя те или иные произведения, она уничтожала или даже, точнее, изничтожала их. Для примера приведу ее рецензию на пьесы Чехова:

Дядя Ваня. Замечательная пьеса, после прочтения которой хочется повеситься.

Чайка. Блестящая пьеса, после прочтения которой хочется застрелиться.

Вишневый сад. Великолепная пьеса, после прочтения которой хочется утопиться.

Три сестры. Умопомрачительная пьеса, после прочтения которой и остается лишь сойти с ума.

Но любимым объектом ее изничтожающей критики был Диккенс. Я уже, кажется, говорил о словах-триггерах, то есть о словах, при произнесении которых у некоторых людей мгновенно проявляются трудноконтролируемые психологические реакции – чаще всего негативные. «Диккенс» был идеальным словом-триггером для Медеи. Только произнесите при ней это имя – и будьте уверены, что вам обеспечено прослушивание целой лекции, по ходу которой вам в подробностях объяснят, почему Диккенс – это самое страшное, что произошло с литературой на протяжении всей ее истории. Вот часть этой лекции:

«Нет, я вовсе не собираюсь спорить с тем, что Диккенс - великий писатель; более того, соглашусь и с тем, что он писатель величайший. Но в том-то и проблема литературы, что один из величайших писателей за всю ее историю написал такую пропасть хорошо-читаемой, по-настоящему высоко-качественной галиматьи. Морализаторство самого примитивного буржуазного толка; персонажи, создаваемые по шаблону; совершенно избыточная эксцентрика, переплюнуть каковую смог разве что Достоевский; бесконечные повторения одной и той же фразы (и без того растягиваемой на целый абзац), необходимые для увеличения объема эпизода; эти же эпизодики, растягиваемые на целые главы, что совершенно необходимо для увеличения объема книги: как же – чем толще книга, тем больше денег. А жизнь, как говаривал один из персонажей Диккенса (и как, конечно, думал и он сам) – это фунты, шиллинги и пенсы. Если бы я была марксистом, то сказала бы, что творчество Диккенса – ярчайший пример того, во что превращается литература, организуемая как капиталистическое производство. Но я не марксист, а поэтому скажу так: творчество Диккенса – ярчайший пример того, как величайшая гора может породить ничтожнейшую из мышей».

Да… при таком отношении к классикам, представьте себе, каких теплых слов от Медеи могли ожидать современные писатели, а особенно писатели-соратники, то есть ГКП-авторы. Впрочем, Медея редко когда пространно критиковала современнико-соратников – она их просто не замечала, отпуская, правда, то тут, то там, отдельные едкие реплики, быстро расходившиеся «в народе». Каков же был ее рейтинг в сообществе? Нет, она не была первой, и даже не входила в десятку самых рейтинговых критиков. Объяснялось это отчасти тем, что виртуальности она предпочитала «реал». Она знала о том, какое сильное воздействие оказывает одно только ее физическое присутствие и отлично пользовалась этим, с удовольствием посещая все проводимые ГКП «реальные» мероприятия. Отношение к ней в сообществе, естественно, было неоднозначным. Многие называли ее «олицетворением темной стороны ГКП», главным ГКП-троллем; другие говорили, что именно она станет новым лидером сообщества после ухода Томского. Когда ей задавали вопросы на эту тему, она говорила, что не исключает такого развития событий и советовала всем сообщникам заранее готовиться к 37-му году. Была ли это шутка или нет – непонятно. Но вообще-то, Медея шутила нечасто, и шутки ее отдавали как раз-таки черным сталинским юмором.

Как к ней относился Михаил? Побаивался, но более абстрактно. Их пути редко, то есть почти никогда не пересекались. Медея была черной королевой реала, он – белым инет-королем. И вот, черная королева в черном плаще пожаловала в гости к белому королю в мятой футболке.

Медея оказалась неожиданно невысокого роста – на целую голову ниже Михаила. В дальнейшем Мешок никак не мог определиться с ростом Медеи – глаза его видели одно, но глубинное восприятие подсказывало совсем другое, и если бы кто спросил у него: «Высокого ли роста Медея?» - он бы ответил: «Скорее невысокого», - а если бы кто еще спросил: «Кто выше: ты или Медея?» - он бы сказал, что Медея, конечно, выше.

Под черным плащом Медеи чернели черный свитер и черные кожаные штаны. Черные бездонные глаза внимательно смотрели на Михаила. Михаил тоже смотрел на Медею, решительно не зная, что ему сказать и тем более – что ему делать. Медея пришла Михаилу на помощь:

- Я понимаю, зрелище, конечно, интересное, но может, я все же войду?

- Да, конечно, проходи…те, - пробормотал Михаил.

Медея прошла в прихожую - в этот момент в прихожую со стороны комнаты Миши вошла и его мама, с подозрением смотря на Медею.

- Всё в порядке, Миша? Это действительно к тебе?

- Да, ко мне. Всё в порядке.

- Вы по работе к Мише? - обратилась мама к подозрительной Медее. - Я его часто спрашиваю про работу, но он как-то всё уклончиво отвечает. А сейчас, знаете, людям трудно доверять, кругом один обман. Вот мне недавно позвонили, говорят, на мой номер случайно перевели пятьсот рублей; просят, чтобы я их вернула. Я смотрю свой счет – действительно лишних 500 рублей. Ну, я и вернула, вроде как доброе дело сделала. А потом с меня еще пятьсот рублей списали – оказывается, это жулики мне звонили. Я теперь если вижу, что кто незнакомый звонит – вообще телефон сразу отключаю. Ты к людям по-доброму, а они к тебе… Никому сегодня доверять нельзя, а Миша у меня мальчик доверчивый.

- Это я вам тогда звонила. Вот, специально пришла вернуть ваши пятьсот рублей, – с этими словами Медея вынула из кармана своего плаща кошелек, из кошелька - пятисотрублевую купюру и протянула ее маме Михаила. И всё это с совершенно серьезным лицом, мрачно-сосредоточенное выражение которого, кажется, никогда не менялось. Мама Михаила с растерянностью смотрела на полученную купюру, опять-таки не зная, что сказать или сделать, а Медея в этот раз вовсе не спешила никому приходить на помощь. Сценка выходила неловкой, но Медея, кажется, только наслаждалась этим (вообще, слово «кажется» в отношении Медеи – ключевое слово – мы можем только гадать относительно всего, что ее касается). А вот Михаил был готов провалиться сквозь землю от досады. Оказаться на виду у Медеи в таком виде: неряшливым, толстым, да еще и с мамой, называющей его сыночком. Раньше были отважные пятнадцатилетние капитаны, теперь – сорокалетние маменькины сыночки. М-да…

- Ладно, мам. Мы пойдем в мою комнату. Нам надо поговорить… по работе.

- Да, деловое совещание. Ваш сын – гордость нашего цеха, - могильно-насмешливо добавила Медея.

- Цеха? – мама, хотя и рада была услышать, что ее сын является гордостью, но Медея по-прежнему не внушала ей никакого доверия, да еще этот эпизод с купюрой – всё как-то странно и непонятно…

- Это я фигурально выразилась. Я хотела сказать, что ваш сын известен на всю страну. А вы и не знали?

- Нет.

- Он вам потом расскажет. А сейчас нам действительно надо поговорить.

Михаил прошел в свою комнату, Медея проследовала за ним. Михаил закрыл дверь, но слышал, что мать так и стоит в прихожей. Наверняка она будет прислушиваться к их разговору. Всё выходило как-то глупо… Медея стояла посреди комнаты, внимательно ее осматривая. Смотреть было особенно не на что – внимание привлекали разве что разбросанная повсюду в беспорядке одежда и почти полное отсутствие в комнате книг - все они приютились на одной-единственной книжной полке.

- Не скажешь, что тут живет один из самых читающих людей в мире, - такой итог осмотру подвела Медея.

- Мало книг?

- Да. Бардака много, книг мало. Лучше бы наоборот.

- Когда-то и книг было много. Потом появились читалки, и я все выбросил.

- Не жалко было?

- Нет, я в этом смысле прагматик. Мне важен только текст, а все эти стремления «подержать книгу в руках» и прочая ахинея – это не про меня.

- Понятно, – сказала Медея, и кажется, в ее голосе даже прозвучало что-то похоже на одобрение. – Но кое-какие книги всё же остались. Любимые?

- Да.

- Так их все-таки жалко было выбросить?

- Да, подловила ты… вы меня.

- А сейчас я еще и бесцеремонно посмотрю, что это за книги. Так. Гоголь, «Мертвые души»; Булгаков, «Мастер и Маргарита»; Дюма, «Три мушкетера»; Толстой, «Анна Каренина»; Гомер, «Одиссея»; «Холодный Дом», Диккенс, куда без Диккенса, «Жизнь Дэвида Копперфилда»... Только не говори, что ты любишь «Дэвида Копперфилда».

- Люблю… Ах да, я помню, что ты Диккенса не очень…

- А в особенности «Дэвида». Это же лучшая, как считал сам Диккенс, из его книг, а следовательно, и самая диккенсовская. Квинтэссенция диккенсовщины. Не пойму, как это можно читать; честно - не пойму.

- Еще как можно. И между прочим, не только Диккенс считал «Дэвида» лучшей своей книгой, но и тот же Толстой, к примеру, считал ее чуть не лучшей книгой из всех когда-либо написанных.

- Да, помню, - задумчиво кивнула Медея и с грустью вздохнула (вроде как Толстой ее очень сильно разочаровал). И тут же она процитировала памятные всем любителям литературы слова: «Просейте мировую прозу – останется Диккенс, просейте Диккенса – останется «Дэвид Копперфильд». Бедная мировая проза, – добавила Медея уже от себя.

Михаил меж тем услышал, что мама подошла совсем близко к двери. Интересно, что она может подумать о таком разговоре? – пожалуй, такой разговор лишь еще больше собьет ее с толку. Медея, кажется, тоже услышала шаги подкравшейся к двери Мишиной мамы, и нарочито (кажется, что нарочито) громко спросила:

- А чего это ты скрываешь от матери свои занятия?

- Так вышло. Как-то сразу не объяснил, а потом вроде и не было надобности.

- И напрасно. Хотя так даже интереснее. Лучший читатель ГКП, живущий со своей мамой, которая даже не знает, чем занимается ее доверчивый сынок.

И тут, кажется, на ее лице даже появилось некое подобие улыбки, но Михаил решил не поддерживать эту не слишком выгодную для него тему, а вместо этого озаботился практическими вещами.

- Так, как бы нам тут устроиться? У меня всего один стул, и тут вот кровать. Поставим стул около кровати, ты… сядете, а мне придется прилечь. Не очень удобно, но удобнее вряд ли получится.

- Всё терзаешься, как ко мне обращаться – на «ты» или на «вы»?

- Как вам, то есть тебе удобнее.

- Мне удобнее всего, когда собеседнику неудобно, так что думай сам. Давай, ложись, я сяду - и приступим к разговору. Хотя разговор будет коротким. Я пришла по поручению Томского. Знаешь, что он мне сказал? «Пора, говорит, выволочь этот мешок на свежий воздух и хорошенько его встряхнуть». Так дословно и сказал. Правда, сказал он это мне уже давно, больше года назад, а нагрянула я только сейчас. Как думаешь, почему?

- Не знаю. Для меня вся ситуация слишком неожиданная, я еще не сформулировал свое к ней отношение.

- Забавно иногда выражаются люди, имеющие дело в основном с печатным словом. «Я еще не сформулировал свое к ней отношение». Обычно так не говорят. Ну да ладно. Вернемся к нашей «неожиданной ситуации». На самом деле я уже приезжала сюда год назад и уже почти постучалась в эту самую дверь, но… На самом деле я даже и постучалась, но вас не было дома. Я вышла на улицу, постояла какое-то время, а потом вижу – идете. Но я тогда еще и представления не имела ни о твоем внешнем виде, ни о твоих жизненных обстоятельствах – так что я просто увидела безразмерного увальня под ручку с мамкой и, помню, еще подумала про себя: «Не дай Бог, это и есть знаменитый Мешок». Из любопытства я, однако, проследила за парочкой, которая, разумеется, зашла в эту самую квартиру. «Удар был велик». Я решила, что ТАКОЙ мешок уже невозможно встряхнуть да и уехала. Живите, думаю, как хотите. Сидите в своем инете хоть до посинения, теряя всякую реальную форму. А недавно вызывает меня Томский и опять спрашивает: «Так что там с Мешком? Кажется, я ясно дал понять…» - и так далее. Томский не любит, когда его указания, хотя бы и даденные вскользь, не воспринимаются как побуждения к действию. Я высказала пожелание, чтобы миссию по твоему выволакиванию переложили на кого-нибудь другого, но Томский почему-то уперся и ехать почему-то опять должна была именно я. Ну, у меня в Сосновом Бору и свои дела есть, так что съездить мне нетрудно, но я, знаешь ли, тоже человек властный и очень не люблю, когда на меня нажимают. Поэтому ехала я сюда в довольно мрачном расположении духа, а так как и мое обычное расположения духа обычно называют мрачным, можешь себе представить… В общем, ты должен был расплатиться за мое дурное настроение – я хотела тебя попросту морально изничтожить, а уж это я умею. Иду я, значит, сюда (подбирая фразы пообиднее и похлеще), подхожу к дому и вдруг вижу - кто-то бежит, смотрю – да не Мешок ли это? Точно, Мешок, но мешок бегающий, мешок, похудевший почти до приемлемых размеров. Любопытно, думаю. В общем, и тогда я к вам не пошла, решила подождать еще немного. Думаю, пусть парень утвердится в своем решении сбросить с себя лишний жирок. Выждала еще пару месяцев, а потом, чувствую, уже пора, а то если Томский еще раз вызовет меня по этому вопросу, то дело кончится ссорой. И вот я здесь. Ну так что – утвердился ты в своем настрое? Бегаешь?

- Бегаю, – соврал Михаил, но уж больно ему не хотелось так сразу разочаровывать Медею.

- А вон и гантели, смотрю. Тягаешь?

- Каждый день. Почти.

- Почти… - Медея встала со стула, подошла к гантелям, лежавшим под шкафом, и выкатила одну из них на центр комнаты. Гантели у Михаила были сборные, с несколькими блинами, позволяющими варьировать вес гантели от 4 до 10 килограммов. Сейчас они были «настроены» на 7 кг (золотая середина!). Медея взяла гантель в руки и подняла ее.

- Тяжелая, - кажется, голос ее прозвучал уважительно. – В общем, по тебе и так видно, что ты не просто решил, но и решился… Это хорошо. Да сядь ты на кровать, не лежи, неудобно разговаривать с лежащим человеком.

- Сидеть на кровати тоже не очень удобно.

- Тогда садись на стул, а я буду стоять.

- Хорошо, давай так.

- Впрочем, я уже почти всё сказала. Я здесь, и у меня к тебе есть дело. Завтра мы с тобой идем в одно место.

- Куда?

- Сюрприз.

- Пусть будет сюрприз. И во сколько мы… ?

- С утра пораньше. Я зайду за тобой часов этак в шесть.

- В шесть? Я в такую рань никогда не встаю. Давай, лучше часов в девять.

- Завтра, в шесть часов. А может, и чуть раньше - как получится. Форма одежды – походная. Что еще? Вроде бы всё…

- А как я маме…

- Как-нибудь объяснишь. Гантели тягать научился – научишься и с мамой объясняться. К тому же она, наверное, всё еще под дверью стоит, слушает. Завтра, в шесть часов, – нарочито громко повторила Медея и, подошедши к двери, резко открыла ее, но мамы за дверью не было – она уже чем-то громыхала на кухне.

Мешок пошел за Медеей – проводить. Проводы получились краткими: Медея быстро и без лишних слов покинула взбаламученную ею квартиру. На смену Медее явилась мама, дальнейший разговор с которой продолжался около часа, но я думаю, что вы дофантазируете его и сами.

Примечания к главе второй:

[1] Я говорю «якобы Чехов», потому что встречал эту фразу («Встав из-за стола голодным – вы наелись; если вы встаете наевшись – вы переели; если встаете переевши – вы отравились») только в цитатниках, но не у самого Чехова, хотя по духу фраза и по-настоящему Чеховская.

[2] «— А что, Пульхерия Ивановна, может быть, пора закусить чего-нибудь?

— Чего же бы теперь, Афанасий Иванович, закусить? разве коржиков с салом, или пирожков с маком, или, может быть, рыжиков соленых?

— Пожалуй, хоть и рыжиков или пирожков, — отвечал Афанасий Иванович, и на столе вдруг являлась скатерть с пирожками и рыжиками.

За час до обеда Афанасий Иванович закусывал снова, выпивал старинную серебряную чарку водки, заедал грибками, разными сушеными рыбками и прочим. Обедать садились в двенадцать часов. Кроме блюд и соусников, на столе стояло множество горшочков с замазанными крышками, чтобы не могло выдохнуться какое-нибудь аппетитное изделие старинной вкусной кухни. За обедом обыкновенно шел разговор о предметах, самых близких к обеду.

— Мне кажется, как будто эта каша, — говаривал обыкновенно Афанасий Иванович, — немного пригорела; вам этого не кажется, Пульхерия Ивановна?

— Нет, Афанасий Иванович; вы положите побольше масла, тогда она не будет казаться пригорелою, или вот возьмите этого соусу с грибками и подлейте к ней.

— Пожалуй, — говорил Афанасий Иванович, подставляя свою тарелку, — попробуем, как оно будет». (Н.В. Гоголь. «Старосветские помещики»)

[3] Собакевич и Петух – персонажи поэмы Гоголя «Мертвые души».

[4] Памятная кулинарная сценка из романа Булгакова «Мастер и Маргарита».

[5] «Зина внесла серебряное крытое блюдо, в котором что-то ворчало. Запах от блюда шёл такой, что рот пса немедленно наполнился жидкой слюной. «Сады Семирамиды»! – подумал он и застучал по паркету хвостом, как палкой.

– Сюда их, – хищно скомандовал Филипп Филиппович. – Доктор Борменталь, умоляю вас, оставьте икру в покое… умоляю вас, мгновенно эту штучку, и если вы скажете, что это… Я ваш кровный враг на всю жизнь. «От Севильи до Гренады…».

Сам он с этими словами подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький тёмный хлебик. Укушенный последовал его примеру.

Глаза Филиппа Филипповича засветились.

– Это плохо? – жуя спрашивал Филипп Филиппович. – Плохо? Вы ответьте, уважаемый доктор.

– Это бесподобно, – искренно ответил тяпнутый.

– Ещё бы… Заметьте, Иван Арнольдович, холодными закусками и супом закусывают только недорезанные большевиками помещики. Мало-мальски уважающий себя человек оперирует закусками горячими. А из горячих московских закусок – это первая. Когда-то их великолепно приготовляли в Славянском Базаре». (М.А. Булгаков. «Собачье сердце»)

[6] Рассказ этот настолько невелик и при этом настолько «в тему», что совершенно невозможно не привести его целиком:

«Надворный советник Семен Петрович Подтыкин сел за стол, покрыл свою грудь салфеткой и, сгорая нетерпением, стал ожидать того момента, когда начнут подавать блины… Перед ним, как перед полководцем, осматривающим поле битвы, расстилалась целая картина… Посреди стола, вытянувшись во фронт, стояли стройные бутылки. Тут были три сорта водок, киевская наливка, шатолароз, рейнвейн и даже пузатый сосуд с произведением отцов бенедиктинцев. Вокруг напитков в художественном беспорядке теснились сельди с горчичным соусом, кильки, сметана, зернистая икра (3 руб. 40 коп. за фунт), свежая семга и проч. Подтыкин глядел на все это и жадно глотал слюнки… Глаза его подернулись маслом, лицо покривило сладострастьем…

– Ну, можно ли так долго? – поморщился он, обращаясь к жене. – Скорее, Катя!

Но вот, наконец, показалась кухарка с блинами… Семен Петрович, рискуя ожечь пальцы, схватил два верхних, самых горячих блина и аппетитно шлепнул их на свою тарелку. Блины были поджаристые, пористые, пухлые, как плечо купеческой дочки… Подтыкин приятно улыбнулся, икнул от восторга и облил их горячим маслом. Засим, как бы разжигая свой аппетит и наслаждаясь предвкушением, он медленно, с расстановкой обмазал их икрой. Места, на которые не попала икра, он облил сметаной… Оставалось теперь только есть, не правда ли? Но нет!.. Подтыкин взглянул на дела рук своих и не удовлетворился… Подумав немного, он положил на блины самый жирный кусок семги, кильку и сардинку, потом уж, млея и задыхаясь, свернул оба блина в трубку, с чувством выпил рюмку водки, крякнул, раскрыл рот…

Но тут его хватил апоплексический удар».

[7] ИМТ равен отношению массы тела в килограммах к квадрату роста в метрах. Рассмотрим случай Михаила. Рост 182 см, вес – 110 кг. Квадрат роста в метрах равен 1.82*1.82 = 3.3124. 110/3.3124 = 33.21

[8] Отсылка к Разумихину и его рефлексии по поводу своей внешности в глазах Авдотьи Романовны Раскольниковой: «Ну да, черт! А пусть! Ну, и нарочно буду такой грязный, сальный, трактирный, и наплевать! Еще больше буду!..» (Ф.М. Достоевский. «Преступление и наказание»)

Глава третья. Волшебное озеро

15 сентября 2024 года

Дневниковая запись, сделанная Мешком

Хоть я и устал как собака, но должен по горячим следам описать этот день, который я смело могу назвать самым богатым на события днем моей жизни. Засыпал я прогнозируемо плохо – разговор с Медеей, а потом объяснение с мамой выбили меня из привычной колеи. Плюс мысли о завтрашнем походе – непонятно куда и зачем. В общем, я не мог заснуть часов до двух. Но не успел я заснуть, как, разумеется, пришлось уже и просыпаться: поставленный на 5:40 будильник безжалостно вырвал меня из тревожного сна. Мое тело отчаянно сопротивлялось подъему - всем, чем только могло сопротивляться (в последний раз в такую рань я вставал еще во время учебы в университете). Вместе с тем мой разум находился скорее в состоянии предвкушающе-возбужденном. Все-таки меня, вероятнее всего, ждало что-то любопытное. Путешествие с Медеей. Звучит? Звучит.

Я надеялся, что успею позавтракать и выскочить из дома без новых столкновений с мамой, но моим мечтам не суждено было сбыться. Мама встала почти в тот же момент, что и я – встала, чтобы хмуро, не разговаривая со мной, приготовить завтрак. Но и позавтракать мне было не суждено. Только я сел за предназначенную мне яичницу из четырех яиц, как в дверь позвонили. Разумеется, это была Медея, и разумеется, она не была настроена ждать, пока я соизволю позавтракать. Так что пришлось мне быстро натянуть на себя приготовленные с вечера какие-то старые, с трудом найденные штанцы, потрепанный свитерок и легкую куртку (форма одежды походная, сказала Медея, хотя сама она, между прочим, была одета так же, как и вчера) и, стараясь не смотреть на еще более помрачневшую маму, выйти из дома.

На улице было свежо, градусов десять, а то и поменьше. Сентябрь. Пасмурно. Довольно сильный ветер – даже Медея, кажется, слегка поеживалась при его порывах. Вообще, она была хмурой и неразговорчивой. «Вот тебе тележка», - сказала она. Рядом с ней действительно стояла ручная тележка, к которой был привязан довольно массивный рюкзак. «Что там? Палатка?» - спросил я, но она ничего не ответила. «Пошли», - только и сказала она, и мы пошли. Направление нашего «похода» определилось довольно быстро. Сначала мы шли по моей «родной» Ленинградской улице, миновав знакомую мне стоматологическую клинику «Элефант» (случалось мне там и подпорченные сладостями зубы полечивать), пока не дошли до Ленинградской 70, и соответственно, до развилки, от каковой я обычно поворачивал домой. Фактически, здесь заканчивался город, но можно было повернуть направо, и тогда бы мы все же остались в черте города, а можно было продолжать идти вперед, и тогда бы мы из города вышли. Мы пошли вперед, мы вышли из города.

Вышли мы на дорогу, идущую вдоль шоссе, - если идти по этому шоссе до самого конца, можно дойти до самого Петербурга. Я редко пользовался этой дорогой – только когда мне надо было дойти до загородного гипермаркета, лет пять назад выросшего километрах в трех (минутах в сорока ходьбы) от дома. В общем, далековато, и ходил я туда редко. А дальше я вообще никогда не ходил. Уже и «Гипер» в моих представлениях располагался где-то, простите за избитое выражение, у черта на куличках, а я никогда не был великим ходоком.

До «Гипера» мы шли в полном молчании. Медея шла чуть впереди, а я катил себе тележку. Идем мы, значит, тележка стучит, Медея молчит. Минут двадцать пять молчаливого похода. Идем, вдыхаем свежий осенний воздух, смотрим по сторонам; по бокам дороги – лес и уже отстроенные и еще строящиеся загородные коттеджи. Дошли до «Гипера», встретившего нас бодрой песенкой, обещавшей какие-то невиданные в природе скидки. Тут я решил прервать молчание и рассказал Медее, что вот, мол, это крайняя точка, до которой я когда-либо доходил, а далее для меня начинается настоящая «терра инкогнита». Медея довольно мрачно посмотрела на меня и сказала:

- «Гипер»… Да, ориентирчики у тебя. Правильно все-таки Томский сказал – пора тебя встряхнуть.

- Слушай, Медея, может ты все-таки хоть немного, но просветишь меня относительно цели нашего похода.

- «Относительно цели нашего похода»… Ты хотел спросить: Куда мы идем?

- Да.

- К озеру.

- К озеру? Разве тут где-то есть озеро?

- Не совсем тут, но есть. В местечке под названием Шепелёво. Названия озера не знаю, но большое такое озеро. Красивое.

- Может, ты имеешь в виду Финский залив?

- Я, конечно, житель городской, но залив от озера как-нибудь отличаю. Мы идем к озеру. В Шепелёво.

- И долго нам идти? А то я уже устал немного.

- Устал? А как же пробежки – не пошли тебе впрок?

- Честно сказать, я уже завязал с пробежками. Не мое это. Устаю только.

- А вчера ты сказал…

- Соврал.

- А про гантели?

- А про гантели – правда.

- И то ладно. А пробежки тебе придется возобновить. Если…

- Если что?

- Если случится то, что вряд ли случится.

Дав сей предельно ясный ответ, Медея опять замолчала. Идем мы, значит, дальше, тележка стучит, Медея молчит. После «Гипера» дорога, параллельная шоссе, закончилась, пришлось идти по довольно узкой песчаной обочине, что, как оказалось, не слишком удобно – тележка постоянно норовила опрокинуться на бок, а то и вовсе увязнуть в песке; да и дорога совсем рядом – хорошо еще, что движение субботним утром не было интенсивным. Медея не обращала на мои затруднения ни малейшего внимания и шла себе вперед. Я послушно плелся вслед за ней. Еще минут сорок молчаливого похода – пока мы не дошли до Липовского пляжа. Вообще, в нашем городе два пляжа: один – городской, до него от моего дома минут пятнадцать-двадцать ходьбы, а второй – загородный, как раз Липовский. На городском я изредка бывал, а про этот только слышал – дойти до него всегда было непосильным для меня подвигом, да и обычно сюда приезжают на машинах, в том числе и из Питера. Честно говоря, я все-таки думал, что Медея что-то напутала, и что мы идем именно к Липово. Хотя она ведь сказала – Шепелёво; но где это чертово Шепелёво находится, я и слышал-то о нем в первый раз. Слева по дороге потянулась полоска Финского залива (Липовский пляж), но мы и не подумали сворачивать, а пошли себе дальше. Идем мы значит - тележка стучит, Медея молчит.

- Долго ещё идти? - спросил я у Медеи.

- Устал, бедняжечка? – спросила она в ответ (разумеется, не участливо, а насмешливо и даже глумливо).

- Устал, – ответил я вполне серьезно, так как действительно устал. Тело-то мое, помните, еще с самого утра бунтовать начало, и с каждым новым шагом бунт только крепчал.

- Ну, потерпи, милый, недолго осталось. Какой-то десяток километров - и мы у цели.

Я посмеялся ее, как мне показалось, шутке и пошел дальше. Тут случилось небольшое происшествие, достойное средненького боевичка. Джип с затемненными стеклами, проезжая мимо нас, притормозил и некоторое время медленно катил параллельным курсом, - видимо, его «обитатели» присматривались к нам, а на самом деле, конечно, не к нам, а к Медее. Присмотревшись и, очевидно, убедившись в красоте странной прохожей, джипо-обитатели решили приступить к действиям. Затемненное стекло поползло вниз и высунувшаяся из него достаточно бандитского вида рожа довольно развязно произнесла:

- Эй, красавица, куда путь держишь? Хочешь, подвезем?

Медея ничего не ответила.

- Садись, садись, – продолжил свою речь «бандит», джип остановился, он вышел из машины. Тут Медея посмотрела на него. Просто посмотрела, - а он просто сел обратно в машину, и джип покатил дальше. И мы тоже пошли себе дальше – как будто ничего и не случилось. Через какое-то время я набрался храбрости и спросил у Медеи:

- И что ты с ним сделала?

- Ты же видел, ничего.

- Да уж, видел. Хотел бы я посмотреть, если бы ты действительно что-то с ним сделала…

- Ничего интересного не увидел бы: до смертоубийства дело вряд ли бы дошло. Люди, видишь ли, ценят свою жизнь, - если судить по тому, как они за нее цепляются, и совершенно ни во что ее не ставят, если судить по результатам проживаемых ими жизней. А что до приставаний… Раньше я просто говорила, что не надо ко мне приставать, но приставалы, сам понимаешь, не слушают. Тогда я сказала одному особенно назойливому типу, что если он будет продолжать, то я сломаю ему руку. Он рассмеялся. Я сломала ему руку. Когда ко мне приставали в следующий раз, то приставание магическим образом закончилось уже после моих слов о сломанной руке – очевидно, люди чувствуют, когда за словом последует дело[1]. А сейчас мне даже и говорить ничего не надо – достаточно одного лишь взгляда.

- Понятно… И часто останавливаются проезжающие мимо тебя джипы?

- Каждый день.

- Это утомляет, наверное.

- Не больше, чем этот разговор.

Я осекся, и мы продолжили наш путь в молчании. Полоса финского залива тем временем сменилась лесной полосой. Идем мы, значит, кругом лес. Километр идем, два километра идем, три километра идем. Дорога петляет, но пейзаж не меняется. И тут, мало того, что мы идем, так еще и дождь пошел. Неслабый такой дождь. И ветер усилился, чтобы уж для полного кайфа. Противный такой питерский ветер, главной отличительной чертой которого является то, что в какую бы сторону вы ни шли, ветер этот всегда будет дуть вам прямо в лицо. М-да, дождь и ветер. Может, кто-нибудь и любит гулять под дождем, но я к таковым любителям не отношусь. Потом, ладно бы еще идти под дождем, зная, что где-то впереди тебя ждет теплый дом, мы же шли под дождем, и я при этом не имел ни малейшего понятия, что нас ждет впереди, со смутным ужасом ожидая ночевки в палатке из рюкзака. А тут еще и тележка совсем не катит (песок-то размок). Однако я решил не хныкать, стиснуть зубы и идти до конца. Стиснул и иду. Идем мы значит, тележка вихляет-опрокидывается-стучит, Медея молчит, ветер свистит, и еще и дождь нудит. Каждый новый поворот рождает у меня ожидание чудесного появления указателя с вожделенной надписью «Шепелёво», а вместо этого за каждым поворотом открывается длинная прямая пути без всяких опознавательных знаков и с неизменным лесом по обе стороны дороги. Но наконец я вижу указатель и чуть не кричу от радости. Мы подходим к указателю, и я с ужасом читаю: Кандикюля. Я аж остолбенел. Согласно всем законам логики Кандикюля - это не Шепелёво, а раз это так, то, значит, мы всё еще не на месте, и до места всё еще идти бог знает сколько времени, а я уже насквозь промок, а я уже до предела устал, да еще этот противный ветер всё назойливее хлещет в самое что ни на есть лицо. Вызревающий бунт дозрел до стадии революции. Во всяком случае до стадии восстания. Позабыв о своей решимости и стиснутых зубах, я остановился и прямо заявил Медее, что дальше не пойду. Однако напомню, что свершение революции требует соблюдения двух условий: низы должны не хотеть, а верхи – не мочь. В нашей же ситуации, низы (то есть – я) уже не хотели, но верхи (то есть Медея) всё еще могли. Медея настолько «могла», что попросту никак не отреагировала на мое решительное заявление и пошла себе дальше. Пришлось мне идти за ней. Кандикюлю (это название деревни, если кто еще не понял) мы прошли быстро, но не успел я порадоваться хоть чуть-чуть изменившемуся пейзажу (деревенские домики вместо однообразного леса), как нас со всех сторон снова окружал лес и каждый новый поворот открывал лишь новый отрезок бесконечного, как мне стало казаться, пути. Сколько мы так еще шли, сказать не берусь, может быть, и не так долго, как мне сейчас кажется. А может быть, и еще дольше. В общем, идем мы, идем, я уже и по сторонам не смотрю, как вдруг почти налетаю на остановившуюся Медею.

- Посмотри направо, - сказала она.

Я посмотрел и глазам своим не поверил – за деревьями отчетливо пробивались контуры озера.

- Пришли, – сказала Медея. И вдруг неожиданно спросила:

- Ты читал «Волхва» Фаулза?

- Читал.

- И как?

- Не очень.

- Согласна, не очень, - но там есть одна фраза…

- «И тут начались чудеса»?

Медея внимательно посмотрела на меня, и кажется, даже с удивлением.

- Да, именно эта. Ты тоже, значит, запомнил… «И тут начались чудеса». Я, помню, очень воодушевилась, когда дочитала до этой фразы – думала, вот, сейчас начнутся чудеса… Но они так и не начались.

- А к чему ты вдруг сейчас об этом вспомнила?

- А к тому, что сейчас начнутся чудеса. Но только сейчас они действительно начнутся. Ты готов?

Был ли я готов? Конечно, не был. Все готовы к восприятию любых чудес на страницах книг и экранах кинотеатров, но никто не готов, что чудеса начнут происходить с ним в реальной жизни. К тому же я слишком устал и промок, чтобы думать о каких-то чудесах. К тому же Медея и не дала мне времени на раздумья, но, что-то пробормотав и сказав «пошли», нырнула в пред-озерный лесок. Я пошел за ней. Почти сразу мы вынырнули около берега, но я не сразу понял, что произошло. Медея стояла и зачарованно смотрела на озеро, а я смотрел на смотрящую на озеро Медею – красивейшее зрелище. И только через минуту-другую я понял, что уже нет ни дождя, ни туч, что совершенно стих ветер, и что мы наблюдаем восход солнца над тихой, сонной, ничем не тревожимой водной гладью. Волшебство, не иначе.

- Подожди-ка, - сказал я, – тут какая-то ошибка. Разве сейчас может быть время восхода солнца? Сейчас ведь сентябрь, и уж, наверное, часов девять утра. Солнце давно взошло.

- Забудь о времени и наслаждайся прекрасным, - только и ответила мне Медея. Она стояла и явно наслаждалась, но мне было трудно наслаждаться столь противоестественным явлением природы.

- А кто-то еще говорит, что Бога нет, – вдруг сказала Медея.

- Я, наверное, вхожу в число этих «кого-то».

- Ну так посмотри на божье творение и убедись в Его существовании. «Бог умер». Конечно, в городах и особенно в мегаполисах он умер. В мегаполисе никакой бог не выживет. Но на природе мы еще можем видеть Его во всей полноте Его власти.

- Какой-то это языческий бог…

- Конечно, языческий. Христианский бог – это любовь, милосердие и еще что-то такое тускло-скучное, а Бог настоящий - это либо Бог-творец, либо Бог-громовержец. Сейчас мы видим Бога в его умиротворенно-творческой ипостаси. Смотри, как прекрасен созданный Им мир!

- Ну, знаешь, восход солнца я вижу, а никакого бога что-то не вижу.

- Это не удивительно. Ты как один из неверующих собеседников Платона – когда Платон излагал свое учение об идеях, собеседник сказал ему: «Конкретную лошадь я вижу, а идею лошади не вижу». А Платон ему ответил: «Это слишком понятно, ведь глаза у тебя есть, а ума-то нету». Так и с тобой. Восход солнца ты видишь, а Творца за этим не разумеешь. И вряд ли когда уразумеешь, хоть и не в мегаполисе живешь, что весьма разумно с твоей стороны. Всё, что тебе кажется чудесным в этом восходе, так это то, что его вроде как не должно быть. Но он чудесен и сам по себе.

- Так это и есть твое чудо?

- Тебе мало? Ты не впечатлен? Но нет, это так… просто красота. Чудесная красота. А настоящие чудеса впереди. Открывай рюкзак.

Я послушно открыл. Поначалу мне показалось, что я был прав в своих предположениях и достаю оттуда палатку, но нет, это была не палатка, это была… резиновая лодка! Новый поворот.

- Нам надо переправиться на тот берег, – ответила Медея на мой незаданный вопрос.

- Так мы всё еще не на месте?

- Почти на месте.

- Почти? И далеко нам еще…

- Недалеко. И не оскверняй это место своим нытьем.

Я не стал. Но на самом деле мое «нытье» и так носило уже скорее ритуально-инерциальный характер. Вместе с дождем и ветром исчезла и моя усталость, и я был готов к дальнейшим пешим и водным подвигам, хотя Медея тут же задала вопрос, который снова выставил меня не в самом лучшем свете.

- Ты, кстати, лодку накачать можешь – и вообще привести ее в надлежащий вид?

Я не мог. Медея саркастически улыбнулась:

- Муззщщина хоть куда. Ничего, возьмусь я за тебя всерьез, если только…

- Случится то, что вряд ли случится?

- Именно. Ладно, походи тут где-нибудь, поскучай. Только не отходи далеко от этого места – оно непростое – выйдешь, так просто обратно не зайдешь. Так что не ходи никуда, тут стой. Смотри, как дама будет трудиться - смотри и стыдись.

И я стоял, смотрел и стыдился. Минут десять стыдился, - пока лодка приобретала рабочий вид. Приобрела. Медея столкнула лодку в воду и села на одно из сидений-досок, предоставив мне место у весел. Я неуклюже вскарабкался на свое место, лодка неприятно покачивалась.

- Она, вообще, на мой вес рассчитана?

- Рассчитана, не волнуйся. Не потонем. А потонем, так вместе – вместе не так страшно, а?

- Не знаю, не знаю…

- Давай, шевели веслами.

Я стал шевелить. Получалось не очень (что вы хотите, я в первый раз в жизни взял в руки весла), но всё же мы кое-как отчалили и даже пошли к противоположному, «тому» берегу. Озеро было довольно большим, оно вытянулось на несколько километров в длину, так что и края его не было видно, но нам надо было преодолеть его в самом узком месте. На вскидку метров пятьсот, впрочем, я не считал. Медея, оживившаяся и даже как бы просветлевшая на берегу, вновь стала мрачной и неразговорчивой, вместе с тем сидели мы таким образом, что, хочешь-не хочешь, а приходилось смотреть друг другу в глаза. Может быть, поэтому она и помрачнела. Когда мы доплыли уже до середины озера, она отрывисто бросила мне: «Остановись». Я послушно остановился. Некоторое время мы сидели в полном молчании, потом Медея сказала:

- Я всегда тут останавливаюсь. На полчаса, не меньше. Медитирую вроде как. Но сейчас не получится - не помедитируешь, когда в лодке рядом с тобой кто-то сидит. Так что греби дальше.

Я повиновался. Вскоре мы уже были на «том» берегу, который, таким образом, стал «этим» (а «этот», соответственно, стал «тем»). Вытащили лодку на берег. Я ждал дальнейших указаний, долго ждать не пришлось. Медея бросила: «Пошли» - и мы пошли, углубившись в окружающий озеро лес. Впрочем, «углубившись» - неправильное слово, так как на этот раз наше путешествие получилось совсем коротким. Не прошли мы и ста метров, как вышли на полянку. Посередине поляны стояло, а точнее, было вырыто в земле некое сооружение, наподобие блиндажа. Да, больше всего оно, пожалуй, было похоже на блиндаж. Я, правда, никогда раньше в блиндажах чаи не распивал, но… Вот, сейчас специально в инет зашел, посмотрел картинки по запросу «блиндаж» - ну, точно, блиндаж и есть. Так что и вы зайдите в инет и посмотрите, если хотите составить себе впечатление. В общем, вышли мы на полянку, а там этот… блиндаж расположился. Медея сказала:

- Нам туда.

Туда - это, очевидно, как раз в блиндаж. Ну, в блиндаж так в блиндаж. Слушаюсь, как говорится, и повинуюсь… Пошли. Ко входу в блиндаж вела утопающая в земле дорожка, постепенно превращающаяся в коридор с бревенчатыми стенами. Входное отверстие выделялось в конце коридора темным пятном. Шаг за шагом мы приближались к этому зловещему пятну. Вот мы уже и у самого входа. Что внутри «блиндажа» даже и приблизительно не видно – черным-черно, и всё тут. Я в нерешительности остановился и хотел было обернуться, чтобы получить подтверждение в необходимости погружения в эту темноту, но ласковая рука Медеи попросту втолкнула меня внутрь.

Сначала было просто темно. Потом… снова темно. Я ждал, пока глаза привыкнут к темноте, но никак не мог дождаться этого момента. Ничего не видно. Ничегошеньки. Простояв таким образом минуты три, я сделал попытку вернуться назад, к свету, но, обернувшись, снова не обнаружил ничего, кроме непроницаемой темноты. Темнота справа, темнота слева, темнота впереди, темнота позади. И никаких признаков Медеи. Мне стало не по себе. Я стал шарить руками в поисках хоть какой-нибудь материи, чтобы хотя бы убедиться, что я нахожусь в каком-то вполне обычном помещении, но и мои руки беспомощно барахтались в окружающей темноте, не находя решительно ничего, к чему им можно было бы прикоснуться. Чудеса, да и только. Но мне же и были обещаны чудеса - вот, кушайте на здоровье. То, понимаешь, противоестественные восходы солнца, а теперь вот болтайся в черном пространстве с непонятными свойствами. Но шутки шутками, а ситуация не из приятных. Кажется, я куда-то шел или даже бежал, а может быть, стоял на месте; кажется, я что-то искал, а может быть, сразу же и бросил эту бесполезную затею; кажется, я кричал, но не уверен, что при этом слышал звук собственного голоса. В чем я уверен, так это в том, что я постепенно растворялся в темноте, становясь ее частью. Мне стало реально страшно. И тут, в довершение всего, я почувствовал запах - тяжелый, приторный, тошнотворный запах. После первого же вдоха разум мой помутился, и я потерял власть над собой. Перед глазами заклубилось густое черное облако, и я внезапно почувствовал, что в нем таится всё самое ужасное, чудовищное, злое, что только есть на свете, и эта незримая сила готова поразить меня насмерть. Кружась и колыхаясь в этом черном тумане, смутные призраки грозно возвещали неизбежное появление какого-то страшного существа, и от одной мысли о нем у меня разрывалось сердце. Я похолодел от ужаса. Глаза мои выкатились, рот широко открылся, а язык стал как ватный. В голове так шумело, что казалось, мой мозг не выдержит и разлетится вдребезги…

Где-то здесь я и потерял сознание – с предчувствием, что вместе с сознанием теряю и жизнь. Следующее, что я увидел, было склонившееся надо мной лицо Медеи. Лицо ее было тревожно и на нем, кажется, даже читалось что-то вроде заботы. Но, увидев, что я очнулся, Медея быстро взяла себя в руки и довольно холодно констатировала этот факт:

- Очнулся.

- Что со мной случилось? – спросил я, но Медея не торопилась отвечать.

- Что с тобой случилась… – наконец повторила она мой вопрос. – Что с тобой случилось… Хотела бы я знать, что с тобой случилось. Так что, давай, очухивайся и рассказывай, что там с тобой случилось-приключилось.

Я понемногу очухивался и через некоторое время даже смог приподняться с земли и осмотреться. Как же хорошо, когда вокруг… я хотел сказать, как это хорошо, когда видишь вокруг такие знакомые, земные предметы, но почти первым, что я увидел, был тот самый блиндаж с его непроницаемо-темным входным проемом – я лежал на траве в каких-то трех десятках метров от него.

- Давай уйдем отсюда, – взмолился я.

- Зачем?

- Там… - и я, как мог, рассказал Медее о пережитом мною ужасе. Медея хмуро, но заинтересованно слушала. К концу рассказа она неожиданно улыбнулась.

- Не вижу ничего смешного, – обиженным голосом сказал я.

- Пожалуй, смешного действительно немного, но я люблю улыбаться, когда приличнее пугаться. Вообще-то, всё могло кончиться хуже. По-видимому. Не знаю, правда, умирал ли кто при посещении этого места… Ты мог стать первой известной мне жертвой.

- Да что это за место такое?

- А мы сейчас опять пойдем туда, и я тебе всё объясню.

- Угу, как же. Да я ни в жизнь не зайду туда еще раз.

- Зайдешь - и прямо сейчас. Но не бойся, ничего страшного больше не произойдет. Теперь я буду рядом. Буду твоим гидом, так сказать. Ты, главное, держи мою руку и не отпускай ее, и тогда мы оба будем видеть или то, что видишь ты, или то, что вижу я - на выбор. Ну, готов?

Сопротивляться Медее было бессмысленно. Мне очень не хотелось идти, но я послушно пошел. Медея на этот раз шла впереди, крепко ухватив меня за руку. Вскоре мы уже вновь оказались у злополучного входа, и Медея решительно шагнула внутрь, втащив мою сопротивляющуюся тушу вслед за собой. И снова темнота, но всё же я по-прежнему чувствовал руку Медеи в своей руке и поэтому было не так страшно, как в первый раз.

- Что ты сейчас видишь? – спросила Медея.

- Ничего. Темноту.

- Правильно. Я тоже. Мы с тобой сейчас оба видим то, что видишь ты. Теперь представь себе… ну, что бы такое представить… Дом, что ли… Что хочешь, в общем, только что-нибудь самое обычное.

Я попытался представить себе самый обычный типовой девятиэтажный дом. И вдруг я вижу, что вокруг уже не так темно, а впереди вырисовываются контуры белокирпичной девятиэтажки; правда, выглядела она как-то странно, на настоящий дом не очень похожа – скорее, на какой-то не очень умело выполненный макет или на весьма посредственный рисунок дома.

- Видишь?

- Вижу. Но что это значит?

- А ты догадайся.

- Я что-то сегодня плохо соображаю. Тут что – желания исполняются, и чего бы мне ни захотелось – всё вмиг появится?

- Не совсем так, но, как говорится, мыслите в верном направлении…[2] А теперь мы оба будем видеть то, что увижу я - может, тогда станет понятнее.

Дом тем временем испарился, и вокруг снова стало непроницаемо-темно. Но ненадолго. Темнота, впрочем, осталась темнотой, но изменила свое качество – она превратилась в ночь. Также не было больше и тишины, но всё пространство вокруг наполнилось звуками моря. Мы будто бы плыли на корабле, окруженном со всех сторон влажным туманом. Вдруг раздался звук, как будто бы корабль коснулся берега. И вижу я, что с корабля, а точнее, с кораблей (черные, с красным носом корабли) выходят на берег люди – высокие, прекрасно сложенные, с курчавыми и бородатыми головами. Одеты все в легкие туники – ни дать ни взять древние греки из «Илиады» или из «Одиссеи».

Следующее, что я (мы) вижу (видим): красивый дикий островок, весь заросший лесом и лугами. Прошло, кажется, всего несколько мгновений, но у меня сложилось впечатление, что я обошел весь остров, вдоволь налюбовавшись его дикой красотой. Но вот я опять вижу «греков» - они жарят на костре пойманных ими диких коз. Потом они приступают к обильной трапезе, со смаком запивая съеденное вином из сосудов. Я невольно вспомнил фразу из «Одиссеи»:

… и целый мы день до вечернего мрака

Ели прекрасное мясо и сладким вином утешались.

Очень похоже. Следующее, что мы видим: «греки» подходят ко входу в пещеру и заходят внутрь - не без опаски, ну прямо как я заходил в «блиндаж». Мы с Медеей, кстати, словно бы идем вместе с «греками», смотрим на всё «их» глазами. В пещере много всего любопытного: сыры в большущих тростниковых корзинах; ведра и чаши, налитые густой простоквашей; закуты для козлят и барашков. Ни дать ни взять пещера циклопа Полифема. Видно, «грекам» тоже так показалось, потому что они явно чего-то опасались и наверняка бы быстро покинули пещеру, если бы не их предводитель – самый кучерявый и бородатый из всех – ни дать ни взять сам Одиссей. Так вот, спутники «Одиссея» призывали его покинуть пещеру, но он хотел остаться и дождаться хозяина. Хозяин вскоре явился. До сих пор, пока я наблюдал за всем происходящим, мне было только очень интересно, но теперь я вновь испытал страх: ко входу в пещеру, с ношей дров за спиной и со стадом впереди него подошел… я бы опять сказал «ни дать ни взять циклоп Полифем», но это и был Полифем, а кто же еще? Одноглазый гигант, одним своим видом так испугавший «греков», что они в ужасе забились в самый угол пещеры, Полифем же тем временем, как ему и было предписано Гомером, впустил маток коз и баранов в пещеру и начал доить их, не забыв перед тем задвинуть вход огромным камнем. Я видел Полифема примерно так, как должны были видеть его и «греки» (с того же ракурса, «их глазами»), и мне было очень страшно. Хотя все-таки не так страшно, как тогда, когда я потерял сознание: все-таки теперь я понимал, что являюсь зрителем, а не участником происходящего. Хотя трудно было утверждать наверняка, больно уж всё было реалистично, так что мера моего страха, пожалуй, превосходила страх зрителя, но и не дотягивала до страха участников действа. Полифем меж тем закончил свои дела со скотом, увидел «греков» и грубо обратился к ним с известной речью: кто, мол, они и что им тут надо? Одного голоса циклопа было достаточно, чтобы понять – ничего хорошего от него ждать не приходилось. Одиссей всё же нашел в себе мужество ответить: мы, мол, сбились с пути, прими нас любезно и дай нам подарок, а то ведь боги мстят тем, кто плохо обходится с гостями. Полифема эта речь только разозлила; я уже знал, что произойдет следом и не очень хотел это видеть, но и оторваться от грядущего зрелища было вне моих сил. И вот Полифем:

Прянул, как бешеный зверь, и, огромные вытянув руки,

Разом меж нами двоих, как щенят, подхватил и ударил

Оземь; их череп разбился; обрызгало мозгом пещеру.

Он же, обоих рассекши на части, из них свой ужасный

Ужин состряпал и жадно, как лев, разъяряемый гладом,

Съел их, ни кости, ни мяса куска, ни утроб не оставив.

Мы, святотатного дела свидетели, руки со стоном

К Дию отцу подымали; наш ум помутился от скорби.

Чрево наполнив свое человеческим мясом и свежим

Страшную пищу запив молоком, людоед беззаботно

Между козлов и баранов на голой земле растянулся.

Да, так всё и произошло. То, что Полифем запил съеденных человечков молоком, всегда (при чтении) казалось мне особенно удачной в своей отвратительности деталью – если бы он запил свою трапезу водой, эффект был бы не тот. Теперь я смог убедиться воочию, насколько тошнотворна мясо-молочная диета Полифема. Я ждал продолжения событий – торжество дикости Полифема должно было смениться торжеством хитрости Одиссея – но не дождался. Вокруг снова стало темно, и я услышал голос Медеи:

- Хватит пока, - и через мгновение мы уже вышли из чудо-блиндажа на белый свет. Медея улыбалась – на этот раз без всяких «кажется». Ее явно забавлял мой ошарашенный вид - и вообще всё происходящее. Довольная Медея – довольно редкое зрелище.

- Ну, теперь-то ты, конечно, понял, что это за место? – торжествующе спросила она.

- Едва ли. Сначала я чуть не умер от страха, потом пытался вообразить дом, а теперь увидел нечто вроде экранизации эпизода из «Одиссеи». По-твоему, этого достаточно, чтобы всё понять?

- По-моему, достаточно. Мозгами-то пораскинь. Как говорил один персонаж, имеющий, кстати, непосредственное отношение ко всему сейчас с тобой происходящему: «Головой надо иногда думать, а не носить ее, как украшение»[3].

- По-моему, так Шерлок Холмс говорил.

- Конечно, он.

- И какое же отношение «ко всему со мной происходящему» имеет Шерлок Холмс?

- Вот и подумай.

Я честно подумал, но ничего не придумал. К тому же думать рядом с Медеей – это всё равно что думать рядом со строгим учителем, одно присутствие которого вышибает из головы все мысли.

- Ладно, так и быть, просвещу тебя, - смилостивилась Медея. – Это место, где живут образы, место воплощения наших фантазий, или еще, можно сказать, пространство оживающего воображения. Ты был близок к разгадке, когда говорил об исполнении желаний. Но нет, здесь не исполняются желания, здесь воплощаются образы. Здесь ты можешь увидеть всё, что только можешь себе вообразить – при условии, что образ будет достаточно сильным, чтобы стать видимым. Помнишь, каким неубедительным был нафантазированный тобой дом? Это естественно – ты ведь не художник, и поэтому сила твоего созидательного воображения невелика. Зато у нас с тобой чрезвычайно велика сила созерцательного воображения. Сами мы едва ли мы можем представить себе нечто такое, на что было бы особенно интересно смотреть, но зато мы можем представить себе целые книги или хотя бы главы из книг, ну или, как минимум, любимые места из любимых книг. Здесь словно бы оживает любой художественный объект, любой образ. Такое вот место. Ну как, чудо это или нет?

- Чудо, конечно, чудо. А Шерлок Холмс тут при чем?

- А ты вспомни, что с тобой произошло.

- Не очень хочется и вспоминать.

- Ну, теперь-то уже нет смысла бояться, - вот и вспомни, чего ты испугался? «Перед глазами заклубилось густое черное облако, и я внезапно почувствовал, что в нем таится всё самое ужасное, чудовищное, злое, что только есть на свете, и эта незримая сила готова поразить меня насмерть». Это тебе ничего не напоминает?

- Постой-ка… Шерлок Холмс… «Дьяволова нога»!

- Конечно! Я думаю, дело обстояло так. Ты оказался в темноте, тебе стало не по себе, и ты вообразил себе самый сильный страх, который только мог вообразить – страх из рассказа «Дьяволова нога». Так что, можно сказать, ты сам себя напугал. Мне тогда и стало интересно – мог ли ты сам себя испугать насмерть?

- Слава небу, не смог.

- Слава Богу.

- Это всё равно.

- Не всё равно. Но не будем отвлекаться, будем развлекаться. Что бы ты сейчас хотел увидеть? Твое воображение в твоем полном распоряжении.

- Постой, дай собраться с мыслями. Я вот думаю - сюда бы стоило привести писателей и вообще художников – вот для кого по-настоящему существует это место!

- Я тоже когда-то так думала, но быстро поняла свою ошибку. Да ведь «писатели и вообще художники» и так живут в этом пространстве – оно у них в голове. Если бы выдуманные ими образы не были живыми – кто бы стал восхищаться их творениями? Нет, это место не для них, а как раз для нас – не для писателей, но для читателей. Только здесь мы можем увидеть образ во всей его первозданной силе и, таким образом, приблизиться к тайне творчества.

- Пожалуй.

- Не «пожалуй», а так и есть.

Спорить я не стал, хотя подозреваю, что и нетворческие люди могли бы вообразить нечто довольно ярко и отчетливо, хотя и вряд ли сюжетно. Какой влюбленный не вообразил бы себе несколько ярких сцен с объектом своей любви? Какой карьерист не вообразил бы себя на вершине карьерной лестницы? Но все воображенные не-творцами картинки, вероятно, были бы довольно одномерны и фрагментарны. Впрочем, откуда я могу знать, это только предположения, к тому же эти предположения пришли мне в голову только сейчас.

А теперь я опишу мои дальнейшие видения, осуществляемые под заботливым надсмотром Медеи. Но, пожалуй, главное, о чем следует сказать – это о природе видений. Выше я упомянул слово «экранизация», и я думаю, что у многих возникло впечатление, будто бы в пространстве оживающего воображения зритель смотрит что-то вроде кино. Но это, конечно, не совсем так, хотя и подобрать более точную аналогию едва ли возможно. Но есть нюансы… Вспомните, что вы видите, когда читаете книгу? Вы именно видите то, что читаете, хотя то, что вы видите и нельзя ведь назвать экранизацией прочитанного. И вместе с тем вы абстрагируетесь от букв и слов и погружаетесь в определенные видения. Это и есть постижение живого образа, - если же вы не можете абстрагироваться от читаемого и видите только то, что вы «что-то читаете» - значит, образ оказывается либо мертворожденным, либо он писан не для вас. Пока вы не воспарите от написанных слов к живому образу – чтение не превращается в магию. И всё же, какой бы прекрасно-сильной ни была магия чтения, видимый вами образ никак не может проявиться во всей его мощи – вы уже почти видите его, но всё же он оказывается в значительной степени скрытым от глаз. Всё равно вы слишком читаете, чтобы по-настоящему увидеть. Здесь же, в пространстве оживающего воображения, вы, наконец, можете УВИДЕТЬ. В общем, если, читая хорошую книгу, вы переживаете прочитанное как бы на самом деле, то здесь прибавка «как бы» совершенно испаряется, и вы видите всё как происходящее на самом деле. И если уж называть это видение «экранизацией», то это лучшая из возможных экранизаций, когда авторский замысел виден зрителю во всей его полноте. Вы буквально погружаетесь в произведение, оно становится осязаемым, подобно пережитому мною страху, когда-то образно воплощенному Конан Дойлем. Или взять ту же «экранизацию» эпизода из «Одиссеи». Конечно, мое описание увиденного слишком бледно по сравнению с тем, что мы тогда увидели. Но что же мы увидели? Представьте себе оживший слог Гомера – только тогда и поймете. Но, чтобы понять это, надо увидеть это. Увидеть собственными глазами. Что ж, приезжайте, место вам известно. Осталось только подсказать вам нужное слово… да вот беда, я его всё еще и сам не знаю. А вы еще не знаете, о каком слове я говорю – скоро я поясню.

Итак, я хотел рассказать вам о том, что увидел в этот день, но после всех сделанных пояснений не уверен, что это стоит делать. Всё равно мне пришлось бы в лучшем случае цитировать те или иные отрывки из книг – но о магии чтения вы, как читатели, имеете полное понятие и без меня. Скажу лишь, что я с удовольствием побывал в погребке, в котором Атос держал многодневную оборону, съев и выпив всё, что там находилось и почти совершенно разорив почтенного трактирщика. Этот отрывок (как и вообще весь обратный путь д’Артаньяна из Лондона в Париж) всегда был одним из моих любимых, правда, в последнее время я наложил на него табу (так как он разжигает аппетит, который я стараюсь по возможности гасить), но в сложившихся обстоятельствах я забыл обо всех табу и просто смотрел. После погребка Атоса я побывал на сеансе черной магии с полным ее разоблачением, а потом еще заглянул в гости к Ноздреву, чтобы посмотреть на знаменитую партию в шашки между ним и Чичиковым. Медея всё время стояла рядом со мной, держа меня за руку и просматривая вместе со мной мои видения. Потом мы смотрели ее видения. Сначала она пробудила к жизни эпичную битву между кем-то и кем-то – очевидно, из «Илиады»; потом мы перенеслись на остров Монте-Кристо, где таинственный хозяин острова, приняв имя Синдбада-Морехода, принимал неожиданно свалившегося ему на голову гостя – Франца д’Эпине, взявшего имя Алладина (тьфу, Аладдина, конечно же)[4]; наконец… но последнее видение Медеи было слишком ярким, и я должен постараться всё же как-то его описать.

Мы увидели… ее. Разве девушка, порывисто соскочившая с постели и быстро начавшая приводить себя в порядок, сначала причесав непослушные кудри, а потом натершись какой-то мазью, - разве это не моя спутница, держащая сейчас меня за руку? Нет, наверное, это всё же не она, но очень, очень похожа на нее. Вот она облачилась в некое одеяние, которое мне, за незнанием, трудно как-то точно обозначить (туника? хитон?) и вышла из дома. Там ее уже ожидала повозка, окруженная служанками; кажется, их было не менее десяти. «Медея» взошла на повозку и взяла в руки вожжи и кнут, две служанки последовали за ней и встали – одна слева, а другая справа от грозной и прекрасной возницы, остальные встали позади. Повозка тут же понеслась по улицам города. О, это надо было видеть! Несущаяся во весь опор повозка с управляющей ею «Медеей», бегущие вслед за повозкой девушки, одеяния которых колышутся на ветру, сторонящиеся люди, с удивлением, благоговением и опаской взирающие на повозку-метеор. Это надо было видеть - и мы это видели! У меня поистине захватило дух, а ведь я уже и так немало всего повидал за этот день.

- Что это за прекрасное видение? – спросил я у Медеи, как только мы вновь оказались на поляне.

- Неужели ты не узнал меня? – с улыбкой спросила Медея.

- Узнал. Но я не припомню такого эпизода в «Медее».

- Понятно. Ты читал «Медею» Эврипида, и ты наверняка читал «Мифы древней Греции». А читал ли ты «Аргонавтику» Аполлония Родосского?

- Нет.

- Теперь, можно сказать, что читал - и даже лучше, чем читал. Мы видели эпизод, когда Медея, проведя бессонную ночь, чуть не стоившую ей жизни (она хотела покончить с собой), всё же решилась (вопреки отцу) помочь Ясону и его спутникам. Мы видели момент пробуждения, и как она потом отправилась в храм Гекаты на встречу с Ясоном и со своей роковой судьбой. Её путь к храму – один из моих любимейших эпизодов во всей мировой литературе. А в «Легендах и мифах» этот эпизод описывается всего лишь так: «Позвала Медея рабынь и поехала в храм Гекаты. Радостно было на сердце у Медеи, она забыла все свои тревоги и думала лишь о свидании с Ясоном»[5]. Какое жалкое описание! Нет, только прочитав Аполлония, ты сможешь увидеть подлинную Медею - со всеми терзающими ее душу страстями. Впрочем, тебе и так повезло ее увидеть.

- Мне даже повезло и сейчас стоять рядом с ней.

- А ты, может, действительно считаешь меня воплотившейся Медеей?

- Ну а почему бы и нет? Если уж мы можем видеть воплощенные образы - почему бы, в качестве исключения, мы не могли бы встретиться с ними и воочию?

- Я не собираюсь тебя разубеждать. В жизни не так много чудесного, чтобы торопиться «объяснить» чудо какими-то прозаическими причинами. Хотя чудо - оно и есть чудо, как его ни объясняй. Ладно, на сегодня мы увидели достаточно. Пора возвращаться в реалии.

Я так не думал, но кто хотел знать мое мнение? Мы пошли к лодке и вскоре уже вновь плыли по озеру. На середине я затормозил, причем по собственной инициативе. Солнце, восходившее с утра, теперь заходило. Прекрасное зрелище.

- Неужели мы пробыли тут целый день?

- Едва ли. Здесь всегда так: когда плывешь оттуда сюда – восход солнца, а когда отсюда туда, заход.

- А почему?

- Понятия не имею.

- Кстати, а как ты сама открыла это место?

- Не сама.

- А кто…

- Толстой или Достоевский?

- Что?

- Я спрашиваю: Толстой или Достоевский?

- В смысле: кого я предпочитаю?

- Ты удивительно догадлив.

- А мой вопрос?

- Я больше люблю задавать вопросы, чем отвечать на них. А вот ты так и не ответил, а я очень не люблю, когда на мои вопросы не отвечают.

- Толстой.

- «Война и мир» или «Анна Каренина»?

- «Анна Каренина».

- Булгаков или Гоголь?

- Гоголь… хотя обоих люблю.

- Первая реакция самая ценная, значит, всё же Гоголь. «Ревизор» или «Женитьба»?

- «Ревизор».

- Платон или Аристотель?

- Ни тот, ни другой.

- Ни тот, ни другой не нравятся, или не читал - ни того, ни другого?

- Не читал.

- Знакомая и печальная история. Придется прочитать.

- А ты за кого: за Платона или за Аристотеля?

- Капитализм или коммунизм?

- Хм… Вообще, первым побуждением было сказать «коммунизм», вторым – «капитализм», а третьим – ни то, ни другое. Я вот недавно зубы лечил, в копеечку лечение влетело, но я как вспомнил бесплатно-коммунистическую стоматологию, подумал: нет, уж лучше капитализм.

- А почему первым делом подумал о коммунизме?

- Достаточно вокруг посмотреть – такой кругом капитализм, что с души воротит. Но это с любой системой так. Живешь при капитализме – мечтаешь о коммунизме, живешь при коммунизме – капитализм кажется землей обетованной.

- Мужчины или женщины?

- В смысле?

- В том самом смысле.

- Женщины.

- Запомним… Ален Делон или Бельмондо?

- Бельмондо.

- Почему же не Делон?

- Слишком гламурен. Особенно для мужчины.

- Ну, не все мужчины хотят выглядеть как неприбранная кровать[6] (критически взглянув на меня). «Илиада» или «Одиссея»?

- Однозначно, «Одиссея».

- Почему так однозначно?

- А, все эти бесконечные битвы героев в «Илиаде» утомляют. Я вообще не люблю книги про войну, поэтому и «Анну Каренину» предпочитаю «Войне и мир».

- Слишком понятно. Когда нет мужества, то и читать о мужественных людях непросто.

- Да, я не герой, и очень рад этому.

- Ах, как современно это звучит! Славьте меня – я не герой! Я человек мирный. Вчера только ходил зубы лечить, а сейчас пойду в магазин за творожком со сметанкой[7].

- Творожок со сметанкой – это очень даже неплохо.

- Угу. Лишь бы не было войны.

- А ты – за войну? Но ведь и Толстой в «Войне и мире» уже осуждает, а вовсе не воспевает войну.

- Верно, и это очень важно. На каком-то этапе всё, что есть в жизни героического, ушло в литературе в приключенческий пласт, а серьезная литература выбрала в герои или более-менее маленького человека, или в любом случае человека скорее рефлексирующего, чем действующего. Настоящий герой в искусстве – это, в лучшем случае, Шерлок Холмс, а в худшем – Шварценеггер с автоматом в руках. Вспомни, например, «Сталкера». Кстати, «Сталкер» или «Пикник на обочине»?

- «Сталкер», конечно.

- А почему, конечно? Хотя можешь не говорить - я и так знаю. Потому что герой в «Пикнике» - настоящий герой, а в «Сталкере» - почти юродивый, а это больше соответствует культурным представлениям о том, каким должен быть герой художественного произведения. Тарковский так и говорил Стругацким: «Чтобы и духу вашего бандита в сценарии не было». А я как раз куда больше люблю Рэдрика Шухарта, чем Сталкера, и кровожадность «Илиады» мне ближе миролюбия «Войны и мира». Вообще, я надеюсь и даже верю, что искусство будущего еще сможет вернуть героизм в «серьезную» литературу и кино.

- Не сможет.

- О, ты решил поспорить с Медеей?

- Да что тут спорить. Писатели – люди мыслящие, а мыслящие люди бесконечно далеки от всех этих ребят с автоматами. Писатель на войне видит прежде всего трагедию войны – и это правильно.

- И что же тут правильного? Война – трагедия для мирного населения, это несомненно. Но сама по себе война вовсе не является трагедией или, точнее, она является трагедией в том же смысле, в котором трагедией является сама жизнь… Для воюющих же – это просто их дело, и очень часто – дело любимое.

- Я и не сомневаюсь, что война в обилии плодит психопатов, влюбленных в войну.

- Ой, не смеши меня. Хотя твои слова опять-таки весьма характерны. Знаешь, у меня есть двое знакомых: один музыкант, а другой – военный; оба – очень известные в своих сферах люди. Так вот, музыканту когда-то довелось побывать в Чечне – во время войны, и он мне говорил, что после возвращения оттуда он несколько недель только плакал и бухал – больше ничего делать не мог. Так его шокировало всё увиденное. Когда я рассказала об этом военному (а он как раз воевал в Чечне), он только презрительно рассмеялся. «Ну, говорит, и психи эти гражданские. Я, говорит, ни на какой войне не видел столько истериков и психопатов, сколько в любом мегаполисе». И ты знаешь, я думаю, что он прав. В мегаполисе психов наверняка больше, чем на любой войне. Военные преимущественно люди уравновешенные.

- Не буду спорить.

- Капитулируешь?

- Ну, я же не герой.

- А я еще, может, превращу тебя в героя.

- Зачем это?

- Скоро узнаешь.

- Любопытно…

- Давай, поплыли дальше, а то солнце совсем зайдет.

И мы поплыли, и скоро уже снова выходили на берег. Какое-то время занял стыдный для меня ритуал помещения лодки обратно в рюкзак; Медея не упустила шанса в очередной раз поглумиться над моей «практичностью». Затем она отвернулась от меня, произнесла какое-то слово – какое, я не расслышал - и сказала:

- Всё, теперь можем выходить.

И мы пошли пролеском к дороге. Не знаю, в каком именно месте реальность изменилась, но, выйдя на дорогу, мы снова оказались поливаемы дождем и обдуваемы пренеприятнейшим ветром. Я спросил у Медеи:

- При выходе ты произнесла какое-то слово, или мне показалось?

- А как же – произнесла. И при входе тоже - еще при подходе к озеру. Волшебное слово, как и полагается. «Сезам, откройся», «Мутабор», и всё в таком духе.

- И что это за слово?

- Хочешь увидеть Медею за колдовством?

- Хотел бы и сам поколдовать.

Медея задумалась, внимательно рассматривая меня – вероятно, она взвешивала, насколько я достоин стать хранителем волшебного слова. Оказалось, нет, еще недостоин.

- Позже скажу, - и мои дальнейшие расспросы ни к чему не привели.

Дождь и ветер не ослабевали, но пережитый нами сегодня опыт был слишком удивителен и содержателен, чтобы обращать внимание на такие мелочи. Правда, скоро обнаружилось, что идти обратно пешком нет никакой возможности. Слишком много машин, а тележку ведь, напомню, приходилось катить по краю дороги – очень неудобно, того и гляди, что какая-нибудь машина попросту сшибет ее. К тому же я снова почувствовал усталость, о которой в пространстве оживающего воображения совсем позабыл, да и у Медеи, похоже, не было особого запала пройти пройденное с утра еще раз. В общем, мы дошли до ближайшей автобусной остановки и сели ждать автобуса или маршрутки. Ждали недолго, потом недолго ехали и вот мы уже снова в Сосновом Бору. Эх, как же мне не хотелось идти домой! После всего пережитого - и возвращаться в свою квартиру к пререканиям с мамой? - это святотатство. Но вот уже и дом. Я остановился, Медея тоже. Я ждал, что она что-нибудь скажет, но она молчала. Вообще, за время, пока мы занимались совместными видениями, мне показалось, что она смягчилась и что между нами даже установилась какая-то связь (протянулись нити интимности), но теперь она стояла рядом со мной – холодная, чужая и пугающая.

- Чего стоишь? Беги домой к мамочке, а то она тебя заждалась уже.

- Ну, а мы как-то еще…

- Как-то еще – что?

- Встретимся?

- А зачем?

- Ну как, зачем? Мне хотелось бы еще раз…

- Понятно, что хотелось бы. А ты это заслужил?

- Не знаю. Нет, наверное.

- Продолжаем скромно самоуничижаться? Ладно уж. Встретимся, если ты этого хочешь, а если сильно хочешь, то мы можем встретиться прямо сейчас.

- Это как?

- Я тебя приглашаю в гости, хоть ты этого, по твоему собственному признанию, и не заслужил.

- В гости? В Питер, что ли, ехать?

- Да нет, зачем же. Я живу здесь, недалеко. Минут десять ходьбы.

- И с каких это пор ты здесь живешь?

- А вот с таких. Я недавно квартиру тут купила, – и уже месяца два как обживаюсь. Нравится мне здесь, так что я теперь буду жить на два города: на Питер и на Сосновый Бор.

Такие вот новости, вследствие которых уже через десять минут я нежданно-негаданно оказался в гостях у Медеи. И кто бы мог подумать, что, после всех чудес этого дня, главное чудо еще впереди! Но я забегаю вперед, хотя и совсем чуть-чуть. А пока что мы переступили через порог ее квартиры, и нам навстречу тут же выбежал большущий рыжий котище, смахивающий на маленького тигра.

- Тигр хочет есть, - ласково (да-да - ласково!) поприветствовала рыжика Медея (очевидно, имя «тигр» и ей показалось самым подходящим). – Сейчас, подожди немного, и ты получишь сочный кусок антилопы.

Я подошел к коту и погладил его. Медея посмотрела на меня с удивлением, которое, в свою очередь, немного меня удивило.

- Что-то не так? – спросил я.

- Да нет, почему…

Она ушла на кухню - кормить тигра антилопой, а я прошел в комнату. Комната была обставлена довольно аскетично и в этом смысле напоминала мою, на чем, впрочем, сходство и исчерпывалось. Даже аскетичность комнаты Медеи сильно отличалась от аскетичности моей комнаты. Я пренебрегал украшательством и удобствами из-за неряшливого равнодушия; она предельно функционально выстраивала свое жизненное пространство. Всё в комнате настраивало на рабочий лад, заставляло собраться-подобраться. Составив такое общее впечатление, я стал присматриваться к деталям. Три книжных стеллажа у стены: один, заставленный под завязку, другой – заполненный где-то на четверть, третий – пустой. На полу, в углу комнаты лежали гантели – очевидно, Медея тоже уделяет немалое время поддержке своего тела в должном состоянии. Телевизора в комнате не было, но это бы еще ладно, но не было даже и компа! Заместо компа на столе расположилась целая груда бумаг, впрочем, груда – неверное слово, оно подразумевает нечто хаотичное, а все бумаги на столе Медеи были разложены в идеальном порядке. Сразу чувствовалось, что вы находитесь в комнате большой аккуратистки: ни намека на беспорядок или на пыль - и горе тому, кто попытался бы внести беспорядок или немножко напылить! Рядом с бумагами лежала очень красивая черная ручка с изображением какого-то символа – если бы я разбирался в черной магии, я бы смог вам сказать, какого. С края стола лежал блокнот, я позволил себе раскрыть его; на первой странице четким и красивым почерком было выведено:

«Независимо от величины кошки или ее внешнего вида, все они созданы для одного – убийство».

Очевидно, в этот блокнот Медея записывала свои мысли. Интересно! Я перелистнул страницу и прочитал:

«Величавый же – это, по-видимому, тот, кто считает себя достойным великого, будучи действительно этого достойным».

Ниже шла запись на непонятном мне языке, скорее всего греческом – вероятно, дубль фразы про величавость на русском, а еще вероятнее – оригинал фразы. Вообще, не очень похоже на мысль, выраженную современным человеком - скорее всего цитата из какого-нибудь древнего автора. Цицерон-Платон какой-нибудь. Я хотел было продолжить занимательнейшее чтение блокнота, но тут в комнату вошла хозяйка.

- А, уже роемся в чужом чистом белье, - сказала она, но, кажется, беззлобно.

- Узнал, кто такой величавый человек.

- Величавый же – это, по-видимому, тот, кто считает себя достойным великого, будучи действительно этого достойным, – Медея с явным удовольствием произнесла только что прочитанную мною фразу вслух. - Чудесная формулировка, верно? Только греки умели так формулировать.

- Отдает высокомерием.

- Нисколько. Это опять-таки современность в тебе говорит. Современность предписывает скромность как добродетель, впрочем, слово «добродетель» сегодня употребляется редко.

- Мир настолько погряз в грехе, что даже и о слове «добродетель» позабыл, - сказал я с улыбкой.

- Неплохая формулировка, - без всякой улыбки ответила Медея. - Беда только в том, что и понятие греха в современном мире безнадежно искажено.

- Каким же образом?

- Мы еще как-нибудь поговорим об этом.

- Хорошо, - ну а чем все-таки плохо быть скромным?

- По нынешним меркам как раз-таки хорошо быть скромным, плохо быть высокомерным. Или, бунтуя против навязываемых воспитательных норм, хорошо быть высокомерным, плохо – скромным. Заметь, сегодня типаж «высокомерной сволочи» оказывается достаточно востребованным, но это не более чем эпатаж. Бунт ребенка против родителя, бунт студента против учителя. На самом деле, высокомерие как противоположность скромности – такая же глупость, как и сама скромность. А вот что такое величавость сегодня и знать никто не знает – именно потому, что и быть, и признавать себя достойным великого – слишком уж это нескромно. И что это такое – великое? – кажется, все позабыли об этом… Между тем высокомерный человек может быть дурак дураком (и в большинстве случаев таковым и является), а вот величавый – никогда. А ты мне лучше вот что скажи – кто автор определения величавости?

- Наверняка какой-нибудь грек – из самых древних.

- Конечно, но я тебе и так уже сказала о греках, так что ответ не засчитывается даже как приблизительный. Так кто?

- Я не знаю.

- Я тебе даже немного завидую. Ты еще почти ничего не знаешь, а это значит, что тебе суждено так много узнать! Ладно, в моих бумагах ты уже покопался, остается сделать ревизию моих книг. Хочешь посмотреть?

Я, конечно, хотел, так что мы подошли к книжным стеллажам, - к тому стеллажу, который был заставлен до отказа.

- А ты я вижу не прагматик, - сказал я, имея в виду, что она всё же отдает предпочтение книгам в бумаге:

- Прагматик. Просто однажды я читала «Илиаду» в оцифрованном виде и там, после слов:

Боги, у Зевса отца на помосте златом заседая,

Мирно беседу вели; посреди их цветущая Геба

Нектар кругом разливала; и, кубки приемля златые,

Чествуют боги друг друга, с высот на Трою взирая.

… следовала приписка: «буржуи проклятые!» Видно, тот, кто оцифровывал текст, сделал собственную пометку (выразил свое собственное отношение к олимпийским богам, так сказать), да и забыл стереть – и «проклятые буржуи» так и остались в электронном тексте. Нет, думаю, спасибо, лучше я буду читать научно подготовленные издания, со всем сопутствующим отсылочным аппаратом и с минимумом опечаток и всякой отсебятины. Я не хочу засорять свой мозг - чистая прагматика.

- Ну, тут ты неправа. Сейчас к оцифровке книг подходят вполне ответственно, а ты просто какой-то самопально-пиратский вариант «Илиады» читала. А уж что касается ссылок, то их намного удобнее читать именно в электронном варианте. А что до «буржуев», то тебе с таким же успехом мог бы попасться и печатный текст с чьими-то пометками – у меня, помню, было полно таких книг, со всякими подчеркиваниями и комментариями, сделанными бог знает кем. Так что нет – прагматично именно погружение в электронный текст, а бумага – это чистая романтика.

- Не буду спорить.

- Капитулируешь?

Медея взглянула на меня, и я сразу понял, что позволил себе слишком много и, чтобы избежать возможного наказания за свою дерзость, стал рассматривать содержимое полок. Одна из полок была как раз заставлена исключительно «Илиадами» с «Одиссеей». Тут были не только все русские варианты переводов, но и оригинальные тексты, и тексты на различных языках: на английском, немецком, французском и, кажется, даже японском.

- И ты всё это прочитала? – с благоговейным ужасом спросил я.

- И ты прочитаешь, - спокойно ответила Медея, причем без намека на насмешку.

- Нет, мне это не по силам.

- По силам. Ты еще ничего не знаешь о своих силах. Это только кажется страшным, а на самом деле… Знаешь, как учил языки Толстой? Предвосхищаю, что не знаешь. Толстой брал «Новый Завет» на незнакомом языке, и, когда он начинал понимать его – считай, язык почти и выучил. Я следую этому же методу, только вместо «Нового завета» использую «Илиаду». А ты можешь выбрать «свою» книгу – ты, кажется, предпочитаешь «Одиссею» - пожалуйста, я тебя не неволю. «Одиссея» так «Одиссея». Хороший выбор.

- Напоминает «свободный» выбор смертной казни: не хотите, чтобы вас повесили? – пожалуйста, мы вас расстреляем.

- Нет, расстреливать я тебя не стану. Я думаю о другом…

И тут Медея бросила в меня ТАКУЮ бомбу…

- Я думаю о другом… Как ты смотришь на совместное проживание?

Бомба была брошена, но взрыв произошел не сразу… Я, естественно, сначала просто не понял, о чем говорит Медея, хотя уже пора было бы и понять, что она не разбрасывается словами, и всё, что она говорит, говорится на полном серьезе – как бы невероятно оно ни звучало. И всё же Медея каждый раз умудрялась поставить меня в полнейший тупик. Да и что я мог ответить на подобный вопрос? Ну правда – что? Оставалось лишь ошарашенно переспросить:

- На совместное проживание?

- Да, - Медея, кажется, и даже не «кажется», а явно наслаждалась моим замешательством.

- Кого и с кем?

- Тебя и меня.

- Ты это серьезно?

- Ты уже должен был бы понять, что я всегда говорю исключительно серьезно.

- А как ты себе представляешь наше совместное проживание?

- Как взаимо-полезный, взаимо-обогащающий процесс, в ходе которого и ты и я поднимемся на новый уровень понимания жизни. Тебе, конечно, повезет больше – ты попросту преобразишься. Но, возможно, и я чему-то научусь. Посмотрим.

Я молчал, не зная, что еще можно сказать, но Медея не позволила мне отмолчаться:

- Ну так что? – нетерпеливо спросила она. - Хотел бы ты взять меня в жены?

- Я не могу так сразу…

- Можешь. За день мы неплохо узнали друг друга. Ты мне подходишь – ты заключаешь в себе хороший материал, хотя и совершенно неразработанный. Я даже подозреваю, что ты до сих пор девственник…

Здесь я так сильно покраснел и замялся, что мой жалкий «нет-ответ» не смог бы никого ввести в заблуждение.

- Всё с тобой ясно. Стокилограммовый сорокалетний девственник. Вообще, в этом что-то есть – сохранить девственность в современном гипер-сексуально-озабоченном мире. Но, думаю, тебя всё же полезно будет приобщить к тайнам жизни плоти. А, как сам-то думаешь? Ладно, вижу, что задела больную струну, пока что оставим эту тему… Так что: берешь ты меня в жены? Если не берешь, то придется мне самой взять тебя в мужья. А пока что будем считать, что твой приход в гости – это наша помолвка. А теперь тебе всё же пора идти домой – о деталях совместной жизни поговорим после. Давай, топай.

Вот так я оказался помолвлен с Медеей. Вот такой я пережил денек. Сейчас я уже сижу дома и записываю впечатления о пережитом. Тысячи мыслей разрывают мою несчастную голову. Ну и денек! А главное - что из всего этого выйдет?

P.S. Теперь я, кажется, понял, что имела в виду Медея, когда говорила: «Если случится то, что вряд ли случится». Теперь, когда оно случилось – я всё понял.

Примечания:

[1] «– Мне непонятно другое: почему они не слушают, когда я говорю, что не хочу знакомиться, и прошу отойти от меня. Они только смеются в ответ и продолжают приставать. Но я нашла одно безошибочное средство. Я говорю такому человеку, что сломаю ему руку, если он не оставит меня в покое.

– И это помогает? – спросил Язон.

– Конечно, нет. Но когда в самом деле сломаешь ему руку, он наконец отстает. И уже тогда другие ко мне не подходят». (Гарри Гаррисон. «Неукротимая планета»)

[2] «— Я только догадываюсь, что это у него нашли браслет Ларисы — в виде ящерицы. Так или нет? …

— Это вы не совсем в точку попали, но, как у нас на фронте говорили, действия ведете в правильном направлении». (Братья Вайнеры. «Эра милосердия»)

[3] Шерлок Холмс. Артур Конан Дойль. «Этюд в багровых тонах».

[4] «– Не знаю, согласитесь ли вы со мной, – сказал незнакомец Францу, – но для меня нет ничего несноснее, как часами сидеть за столом друг против друга и не знать, как величать своего собеседника. Прошу заметить, что, уважая права гостеприимства, я не спрашиваю вас ни о вашем имени, ни о звании, я только хотел бы знать, как вам угодно, чтобы я к вам обращался. Чтобы со своей стороны не стеснять вас, я вам скажу, что меня обыкновенно называют Синдбад-мореход.

– А мне, – отвечал Франц, – чтобы быть в положении Аладдина, не хватает только его знаменитой лампы, и потому я не вижу никаких препятствий к тому, чтобы называться сегодня Аладдином. Таким образом мы останемся в царстве Востока, куда, по-видимому, меня перенесли чары какого-то доброго духа.

– Итак, любезный Аладдин, – сказал таинственный хозяин, – вы слышали, что ужин подан. Поэтому прошу вас пройти в столовую; ваш покорнейший слуга пойдет вперед, чтобы показать вам дорогу». (Александр Дюма. «Граф Монте-Кристо»).

[5] Николай Кун. «Легенды и мифы Древней Греции».

[6] Фраза, адресованная лейтенанту Коломбо (в неповторимом исполнении Питера Фалька) Хелен Стюарт (в исполнении Сюзанн Плешетт). Мятый плащ и видавшие виды машина-развалюха Коломбо – неотъемлемые атрибуты его во всех смыслах антигламурного имиджа. («Коломбо». 1 сезон. «Мертвый груз»)

[7]«— Лизл, я не герой.

— Ах, как скромно и жалобно это звучит! И вы хотите, чтобы я думала: вот ведь как мужественно принимает он свою ограниченность. Но я так не думаю. Вся эта личная скромность — аспект современной капитулянтской личности. Вы не знаете, герой вы или нет, и чертовски решительно настроены никогда не выяснять этого, потому что если вы герой, то вас страшит это бремя, а если нет — страшит определенность». (Робертсон Дэвис. «Мантикора»)

Глава четвертая. Семейное счастье

Разговоры, имевшие место между Медеей и Мешком:

Разговор первый:От руки

Мешок. А ручка? Разве это не чистая романтика - использовать сегодня ручку?

Медея. Нет, чистая прагматика. Подумай сам, все великие книги были написаны от руки, а вовсе не набиты на компах или даже на пишущих машинках. Это не случайно. Всё требует труда. Когда ты пишешь, зная, что тебе надо будет еще и набело переписывать всё написанное – это совсем не то, когда ты корректируешь текст в редакторе. Другой уровень ответственности, другое отношение к написанному слову.

Мешок. А ты пишешь какую-то великую книгу?

Медея. Подловил, молодец. Нет, к сожалению, великой книги мне не написать, а не-великую писать не хочется. Я всё больше конспектирую да делаю выписки. А то современные люди уже и выписку сделать не могут – зачем, когда можно просто скопировать необходимый кусок текста? И опять получается совсем другое отношение к прочитанному. Когда переписываешь от руки – волей-неволей запоминаешь. Чистая прагматика.

Разговор второй: Великие писатели

Мешок. Когда нечего делать, всегда можно что-нибудь почитать.

Медея. Неужели?

Мешок. Конечно. Книг-то за всю историю литературы написана масса, причем я имею в виду именно такие книги, которые можно читать. Плюс каждый день появляются еще и всё новые.

Медея. Я не знаю никакой массы книг. По-моему, за всю историю литературы было написано книг десять, - если уж говорить о настоящих книгах. Да, книг десять – пятью-шестью авторами.

Мешок. Может быть, ты их и озвучишь?

Медея. Почему бы и нет. Гомер, конечно; две книги – «Илиада» и «Одиссея». Толстой: «Война и мир» и «Анна Каренина». Да и всё, пожалуй. Два автора – четыре книги.

Мешок. А Шекспир как же?

Медея. Скорее всего, и Шекспир - просто я не очень хорошо воспринимаю поэзию.

Мешок. А разве Гомер – это не поэзия?

Медея. Гекзаметр – не поэзия, скорее, это ритмичная проза; ближе к прозе, чем к поэзии.

Мешок. Неужели? Выходит, белый стих Шекспира – это поэзия, а гекзаметр Гомера – не поэзия?

Медея. Опять подловил. Я вижу, кое-что кое в чем ты смыслишь…

Мешок. Ого, наверное, мне довелось услышать максимум возможной похвалы из твоих…

Медея. Уст, ты хотел сказать?

Мешок. Да, но как-то не так звучит.

Медея. Нормально звучит. Современная речь так упростилась, что, возможно, пора ее, пусть даже и несколько искусственным образом, олитературивать.

Мешок. Да? А кто меня поправлял, когда я слишком литературно выражался?

Медея. Я.

Мешок. И?

Медея. Я всегда найду повод придраться к тебе – будешь ты выражаться литературно или нет.

Мешок. Я так и понял… А что там все-таки с белым стихом Шекспира? Или вот еще современный верлибр – это поэзия или что?

Медея. Нет, верлибр – это не поэзия. И не проза. Верлибр – это глупость.

Мешок. Почему же?

Медея. По факту. Люди, не желающие постигать искусство стихосложения, пишут, как им в голову взбредет, и называют это верлибром.

Мешок. Ты ведь сама сказала, что не очень хорошо воспринимаешь поэзию – и тут же судишь поэтов…

Медея. Опять подловил. Хорошо – мне нравится Гомер и не нравится поэзия, поэтому я и говорю, что гекзаметр ближе к прозе, чем к поэзии. Такой ответ тебя устроит?

Мешок. Вот бы твои слова услышал какой-нибудь литературовед.

Медея. Я сама себе литературовед.

Мешок. Ну хорошо, оставим поэтов в покое. Мы говорили о великих писателях, и ты сказала, что их всего двое: Толстой и Гомер. А как же Гоголь, Достоевский, Стендаль, сестры Бронте, Дефо, Свифт?

Медея. Ты хочешь перечислить всех писателей, считающихся великими? Напрасный труд – имена мне известны.

Мешок. Ты хочешь сказать, что все они лишь считаются великими?

Медея. Не совсем. Они и вправду великие – на фоне других писателей. А Гомер и Толстой – они велики на фоне великих, а это и есть подлинное величие. Все кругом суетятся, пишут книги, а они подводят величественный итог.

Разговор третий.О «Графе Монте-Кристо»

Мешок. Что читаешь? А, «Графа» у меня позаимствовала.

Медея. Позаимствовала… Слово-то какое! Чудесно! Да, позаимствовала у тебя «Графа».

Мешок. Бедный Дюма. Достанется ему на орехи.

Медея. А я люблю Дюма. И «Графа» тоже. «Граф Монте-Кристо» - это лучшая из когда-либо написанных историй про месть. Что меня больше всего радует, так это то, как умно и безжалостно граф осуществляет свою мстительную миссию. В конце он, правда, дрогнул, но здесь Дюма не очень убедителен. И всё равно, всем в итоге воздалось по заслугам.

Разговор четвертый. «Тарас Бульба» и «Шинель»

Медея. Что читаешь? А, «Тарас Бульба». Хороший выбор.

Мешок. Хороший, конечно, но я больше люблю «Шинель».

Медея. А вот это – плохо, даже ужасно.

Мешок. Почему же? Разве Гоголь хоть в чем-то может быть плох?

Медея. Гоголь – хорош, исключительно хорош, он воспринимал творчество как подлинно религиозное служение и в этом смысле заслуживает только наивысшей оценки. Но именно он (в русской литературе) и именно в «Шинели» вывел на сцену маленького человека как совершенно блистательного литературного героя – и этого я Гоголю простить не могу. Акакий Акакиевич Башмачкин – это просто кошмар! Олицетворение человека, каким он ни в коем случае не должен быть. На контрасте и возьми Тараса Бульбу с сыновьями; они - немногие из оставшихся в серьезной литературе подлинно героев. Но «Шинель» по своему значению явно перевешивает «Тараса», что опять-таки является несомненным символом торжества маленького человека над героем… А потом из «Шинели» Гоголя вышел еще и Достоевский. Какая странная судьба! Какой титан духа! И какую тошнотворную реальность при этом он создал! Но там, где подлинное величие – там не тошнит. Я убеждена в этом.

Разговор пятый. МонологМедеио Кафке

Почему так любят Кафку? Ответ прост: почти все уже превратились черт его знает в каких насекомых. Сломались, перемололись реальностью, капитулировали. Насекомое Кафки – это мыслящий человек, капитулирующий перед косной реальностью. Он не может быть одним из ряда нормальных людей, нормально-бессмысленно проживающих свои жизни; в одном ряду с ними он может быть лишь насекомым. Он не может превратиться в одного из них, он может превратиться только в насекомое. Превращение – это и есть капитуляция. «Я больше не могу!» - кричит человек, и вот он уже не человек. А не капитулировать слабо? В том-то и дело, что слабо. Слабо сохранить человеческий облик. «Встать и выйти из ряда вон. Сесть на электрический стул или трон»[1]. Достойнее превратиться в героя, чем в насекомое.

Разговор шестой.Медея о Сэлинджере

Медея. Только не говори мне о Сэлинджере, умоляю тебя!

Мешок. Почему же?

Медея. Не говори - и всё.

Мешок. Хорошо, не буду.

Медея. Надеюсь, Сэлинджер не входит в число твоих любимых…

Мешок. Конечно, входит.

Медея. Всё, ни слова больше.

Разговор седьмой.Медеяо Диккенсе

Медея. О, я каждый месяц прочитываю по роману Диккенса. Мои месячные, так сказать. Надо же чем-то подпитывать горящий внутри меня критический огнь. А то и я иногда расслабляюсь, становлюсь мягкой, но стоит взять в руки Диккенса, и мне уже хочется крушить всё вокруг. Как там Ленин говорил: «Хочется людей по головке гладить, милые глупости говорить, но нельзя гладить - бить надо по головкам»[2].

Мешок. Кстати, а знаешь, с кем из героинь Диккенса я бы тебя проассоциировал?

Медея. И с кем же?

Мешок. С мисс Уэйд из «Крошки Доррит».

Медея. Спасибо хоть не с самой крошкой Доррит. А вообще, неплохой выбор. Как там: «…красивая молодая дама, от надменного взгляда которой, казалось, ничто не могло укрыться; она путешествовала в одиночестве и то ли намеренно сторонилась других пассажиров, то ли другие пассажиры сторонились ее — никто не мог бы сказать с уверенностью, кроме разве ее самой». Ха-ха, да, пожалуй, это я и есть! Как мне, помню, хотелось, чтобы именно мрачно-надменная мисс Уэйд восторжествовала над пресными добродетелями всех этих мистеров и миссис Миглз. Но, естественно, ничего такого я не дождалась и пресные добродетели восторжествовали. Да и на что я надеялась? – словно бы забыла, кого я читаю!

Тут Медея вдруг рысцой пробежалась по комнате, сперва в одну сторону, потом в другую, — это было так неожиданно и непонятно, что Мешок смотрел на нее в испуге, предполагая, что с ней внезапно приключился какой-то припадок. Но, сделав эту пробежку, она так же внезапно остановилась перед Мешком и рассмеялась.

— Я не напрашиваюсь на комплименты, — заявила она, — но, кажется, я только что разыграла блестящую сценку!

Мешок так ничего и не понял. И вы, скорее всего, тоже. Но я (автор), кажется, понял[3].

Дневниковая перекличка:

Семейная идиллия (извлечение из дневника Мешка)

- Угадай, когда я решила сделать тебе предложение?

- С самого утра?

- Нет, только тогда, когда мы зашли в мою квартиру. Помнишь, что ты сделал?

- Залез в твой блокнот?

- Нет.

- Да вроде я больше ничего и не делал.

- Сделал.

- Хоть убей, не помню.

- Ты погладил кота.

- Точно. И что?

- А то, что «тигр» - необычный кот. Я его нашла в одном приюте – его, беднягу, какая-то сволочь сбросила с десятого этажа, но он умудрился выжить – коты довольно часто выживают после падений с самых невероятных высот. Выжить-то он выжил, но затаил большую нелюбовь ко всем людям, так что совсем никого к себе не подпускал. А меня подпустил; я и взяла его к себе домой. Но, кроме меня, он никого не признавал – до твоего прихода. Ты – второй человек, который смог его погладить. Я и подумала, что раз уж тигр принимает тебя за своего – жить нам вместе.

- Вот так живешь и не подозреваешь, какую роль в твоей жизни может сыграть совершенно незнакомый тебе кот.

- Он сыграл важную роль не в одной только твоей жизни. Тот подонок, который выбросил его из окна, тоже тем самым сильно изменил свою судьбу.

- Господи, неужели ты его нашла?

- Нашла. Надо же чем-то занимать свой досуг, или, как говорит Томский: «Правильная организация свободного времени – это всё!» Отыскав этого подонка, я организовала свое свободное время на сто процентов правильно.

- И что же ты с ним сделала?

- Как сказано в Писании: око за око, зуб за зуб. Если ты кого-то выбрасываешь с десятого этажа, будь готов к тому, что кто-то выбросит с десятого этажа и тебя. Правда, я не уверена, что он выжил - люди несколько уступают котам в живучести…

Я не стал комментировать эти слова Медеи, хотя мне всё же трудновато было воспринять их буквально, а вместе с тем и сомневаться в словах Медеи я уже тоже отвык. Она меж тем задумалась и через какое-то время сказала:

- Конечно, всех нас в какой-то момент вышвыривают из окна – вопрос только, с какого этажа. Кого-то всего лишь со второго, так что можно встать, отряхнуться и идти себе. Кого-то – с третьего, так что ноги переломаешь, но жить будешь. Кого-то с четвертого – тут уж как повезет, но по жизни можно довольно шустро и на инвалидной коляске передвигаться… А вот кого выбрасывают с десятого – у того шансов выжить немного. Во всех смыслах.

- А тебя – с какого выбросили?

- Меня-то? Этажа с восьмого…

Тут к нам присоединился тот самый объект, который и задал направление всего этого разговора, а именно «тигр» - виновник нашего будущего семейного счастья. Он ловко вспрыгнул ко мне на колени, свернулся клубком и заурчал. Медея придвинулась ко мне поближе и погладила блаженствующего тигра, который в тот момент выглядел самым настоящим котом и даже, можно сказать, котиком. Семейная идиллия.

Дневник Медеи:

Мешок. Досье.

Знания в области художественной литературы: всеобъемлющие и профессиональные. Минус – неразборчивость в чтении (правда, любимые книги всё же имеются). Говорит про себя, что всеяден как свинья и может читать всё, что читается. Будем исправлять. Любая книга еще должна заслужить, чтобы ее стоило дочитать до конца.

Знания в области кино: большие, но скорее непрофессиональные. Ставлю «удовлетворительно». Хорошее такое, удовлетворяющее меня «удовлетворительно».

Знания в области музыки: довольно большие, но совсем непрофессиональные. Придется подтянуть. Хорошо знает рок-музыку, классику знает плоховато, спасибо хоть, что может отличить Моцарта от Шопена и не слушает рэп.

Знания в области живописи: средние, скорее небольшие. Ладно, не буду мучить его живописью.

Знания в области естественных наук: никаких. Не успокоюсь, пока он не разберется в теории относительности.

Знания в области философской литературы: никаких. Не успокоюсь, пока не станут значительными.

Знание языков: почти никаких (английский не в счет – кто сегодня не знает английский!). Не успокоюсь, пока он не будет свободно читать еще и по-немецки, а главное – по-древнегречески. Что за изучение философии без немцев и греков в оригинале!

Социальные навыки: никаких. Что ж, быть социопатом в современном обществе – это нормально. И все-таки надо найти способ выволочь его «на люди».

Сексуальная жизнь: никакой. Как и у меня. Исправим. Подарим друг другу немного чувственного волшебства. Хотя и вряд ли получится.

Мужественность: на нуле. Спасибо маме. Думаю, здесь больших успехов достичь не удастся, но капельку «озверина» я в него все-таки волью.

Амбиции: большие, но подавленные. Склонен преуменьшать. Говорит, что вполне доволен своим статусом лучшего читателя ГКП, но ведь, чтобы стать лучшим в любом деле нужны очень большие амбиции. Будем искать пути для роста в новых направлениях. Кое-какие мысли на этот счет у меня уже имеются.

Физическая форма: Вес 97 кг – при росте 182 см. Придется сбросить еще килограмм десять. Не меньше[4].

Назначили (то есть я назначила) дату свадьбы – ровно через год. Торопиться в таком важном деле ни к чему, к тому же я намереваюсь сначала основательно испытать своего женишка. Готов ли он еще к совместной жизни?

Мешок

Назначена дата свадьбы – через год! Честно сказать, я рад, что свадьба будет так нескоро. Если бы прямо сейчас и под венец… но я совершенно к этому не готов. Правда, я совсем не уверен, что буду готов и через год. Как представлю себе: я и Медея живем в месте – нет, не могу представить.

Медея

Мой жених (Мешок-женишок) возобновил пробежки. Под моим давлением, естественно. А то ему, видите ли, пробежки только во вред. Пробежек во вред не бывает. Я, кстати, иногда бегаю вместе с ним – чтобы подбодрить…

Мешок

Возобновил пробежки – под давлением моей «невесты». Напрасная и прямо вредная затея. Устаю только с самого утра – и всё. Еле-еле убедил Медею хотя бы перенести пробежки на вторую половину дня - там уж я хоть и устаю, а день-то уже прожит, основные дела сделаны. Но разговаривать с Медеей трудно – она не из тех, кто умеет слушать. Вот пример нашего диалога:

- Мешок, твой сегодняшний вид что-то не очень радует глаз.

- Конечно, я устал как собака.

- Бедняжечка Тип опять утомился[5].

- Да, опять. Я же сказал, что сегодня мне бегать никак нельзя. А ты не хочешь слушать…

- Конечно, не хочу. Если бы ты сказал: «Сегодня я как-то не очень хорошо себя чувствую, но тем не менее побегу - и даже пробегу больше, чем обычно», – это бы я услышала, а всякий скулеж мне слушать неохота – я и пропускаю его мимо ушей.

- А тебе не кажется, что ты хочешь превратить меня в кого-то, кем я не являюсь?

- Еще как хочу! Смотри, кого конкретно мы из тебя вылепим, – с этими словами она подозвала меня к компу (Медея была у меня в гостях – переехать к ней я должен только после свадьбы). На компе красовалось фото скульптурного Давида. Давид, во всем блеске своего физического совершенства, всегда пугал меня. Медею же, конечно, восхищал. Она с удовольствием зачитала текст под картинкой:

«Давид готовится к битве, причем враг намного превосходит его по силе. Однако, кажется, ничто не выдает беспокойства юноши. Заметно только, как напряглись его мышцы, как сдвинулись его брови. В этом взгляде есть нечто устрашающее. Давид олицетворяет мощь и всесилие вольного человека. Давид символизирует уверенность человека в том, что он сможет победить любого врага»[6].

Это нам и надо. Мощь и всесилие вольного человека и нечто устрашающее во взгляде.

- А может быть, я вовсе и не стремлюсь превращаться в Давида; может, я доволен собой и хочу остаться таким, каков я есть?

- Возражение предусмотрено. Подойди-ка к зеркалу и взгляни на себя. Смотришь? Ну как, впечатляет? И это ты еще хоть гантели худо-бедно тягаешь. А что раньше было, припоминаешь? Нет, ты погляди, погляди, кем ты хочешь остаться[7].

Я поглядел. Ничего криминального не увидел. Да, склонный к полноте; да, не красавец. Но красавцем-то я никогда не буду, а что до полноты – не сильно она меня и напрягает. Но разве Медею переспоришь? Давиду полнота не к лицу - и точка!

Медея

Совершенствование Мешка-женишка продолжается, хотя и не теми темпами, какими бы мне хотелось. Он напрочь отказался читать Аристотеля в оригинале, сказав, что и по-русски пока понимает с пятого на десятое. Я ему сказала, что именно в оригинале он быстрее и поймет, но… пришлось сделать уступку. Временную, конечно. После свадьбы придется-таки Мешку прочитать Аристотеля в оригинале. А до свадьбы я приобщу его хотя бы к теории Дарвина (и уж Дарвина пусть соизволит читать в оригинале – английский сегодня знают все!) – я не хочу жить с человеком, который не понимает теории эволюции. С другой стороны, как же я ему завидую – он еще не читал «Происхождение видов»! Сотни страниц чистого интеллектуального удовольствия.

Мешок

Уф, насела на меня Медея! То прочитай, это прочитай. И всё в оригинале. Без Аристотеля и Дарвина в оригинале, мол, никуда. Жил я себе прекрасно без Дарвина и, как сейчас понимаю, потерял немного. Ну, общие идеи борьбы за существование и естественного отбора - еще туда-сюда, понять можно, но все эти вариации, роды, виды, разновидности, дивергенция, конвергенция – голова пухнет[8]. А ведь Медея не просто читать просит, она мне потом экзамены устраивает. Я ее уже как-то сравнивал со строгим учителем, в присутствии которого всё вылетает из головы, но тогда я не думал, что это сравнение станет настолько жизненным. А теперь я самый что ни на есть ученик, причем, о ужас, единственный в классе. А недавно Медея сказала, что, когда я разберусь с «Происхождением видов», мы возьмемся за «Капитал». В этой ситуации меня радует только то, что с «Происхождением…» я никогда не разберусь, а потому и «Капитала» избегну. Впрочем, радоваться особенно нечему – видели бы вы злящуюся Медею…

Диалог со злящейся Медеей:

Медея. Что тут непонятного? Разновидность – это, согласно Дарвину, зарождающийся вид.

Мешок. Мне не очень ясно даже и то, что такое вид…

Медея. Читает «Происхождение видов» и не понимает, что такое вид!

Мешок. Биологи тоже не очень понимают; насколько я знаю, они до сих пор спорят – уместно ли вообще использовать этот термин.

Медея. Настоящие биологи, если в чем и сомневаются, то это сомнения от изобилия противоречивых или труднообъяснимых фактов; а ты (и такие, как ты) сомневаешься для того, чтобы не надо было и знакомиться с этими фактами. Куда как проще сразу же сказать – четко-очерченные виды не существуют, «все теории не более, чем теории» - и так далее. Но незнание мудреца очень сильно отличается от незнания глупца.

Мешок. С этим я как раз согласен. Да только я никогда и не претендовал на роль знатока в сфере биологии. Мой ареал – город, а выбираться на природу я не большой любитель. А уж всяких там жуков-пауков вообще терпеть не могу.

Медея. Понятно. Значит, завтра же отправляемся в ботанический поход. Жучков-паучков классифицировать.

Мешок. Нет уж. Только если в пространстве оживающего воображения.

Медея. И что бы ты «оживил» – по биологической тематике?

Мешок. Сцену из «Обломова»:

«Природа жила деятельною жизнью; вокруг кипела невидимая, мелкая работа, а всё, казалось, лежит в торжественном покое.

Между тем в траве всё двигалось, ползало, суетилось. Вон муравьи бегут в разные стороны так хлопотливо и суетливо, сталкиваются, разбегаются, торопятся, всё равно как посмотреть с высоты на какой-нибудь людской рынок: те же кучки, та же толкотня, так же гомозится народ.

Вот шмель жужжит около цветка и вползает в его чашечку; вот мухи кучей лепятся около выступившей капли сока на трещине липы; вот птица где-то в чаще давно всё повторяет один и тот же звук, может быть, зовет другую.

Вот две бабочки, вертясь друг около друга в воздухе, опрометью, как в вальсе, мчатся около древесных стволов. Трава сильно пахнет; из нее раздается неумолкаемый треск…

«Какая тут возня! — думал Обломов, вглядываясь в эту суету и вслушиваясь в мелкий шум природы, — а снаружи так всё тихо, покойно!..»

Медея. Хороший отрывок, прямо по теме – его и оживим.

Мешок. Да я же говорю – меня только воротит от всей этой насекомой деятельности. С меня вполне довольно наружных тишины и спокойствия.

Медея. Обломовщина!

Мешок. Еще скажи, что природа – не храм, а мастерская, а человек в ней работник[9].

Медея. Природа – и храм, и мастерская, и столовая, и музей, – а человек в ней и работник, и охотник, и созерцатель, и исследователь.

Мешок. А более всего – вредитель.

Медея. Ты мне зубы не заговаривай, лучше вернемся к тексту - и не к Гончарову, а к Дарвину.

Мешок. Хорошо. Еще мне не очень ясно...

Медея. Что тебе еще неясно?

Мешок. Про дивергенцию признака.

Медея. Чем больше разнообразия в строении, общем складе и привычках приобретают потомки какого-нибудь вида, тем легче им завладеть многочисленными и более разнообразными местами обитания, а следовательно, тем легче они будут увеличиваться в числе. Что тебе тут не ясно?

Мешок. А вот не очень ясно.

Медея. А мне не очень ясно, внимательно ли ты читал, потому что если читал, и если ты не идиот, то всё должно быть ясно.

Ну, понятно, что после таких слов я сразу же чувствую себя идиотом, что не способствует гармоничному общению учителя с учеником… Нет, педагогического таланта у Медеи определенно не наблюдается. Она часто выходит из себя: с грохотом отодвигает и придвигает стул, на котором сидит, ругается, даже швыряется книгами. Я попросил ее сдерживаться («Происхождением видов» вполне можно и убить – про грядущий «Капитал» я вообще молчу), она обещала быть терпеливой, но у нее это получается не лучше, чем у меня – с учением. Так мы и «учимся»: я – наукам, она – терпеливости. И мы оба застряли в первом классе, а скорее даже в детском саду[10].

Медея

Мешок постанывает, но терпит. Молодец. Как все-таки разнеживает людей цивилизация! И эту-то разнеженность они еще пытаются как-то «разумно» объективировать – дескать, мы люди мирные. Но если разумность естественного отбора нельзя поставить под сомнение, то вот безумие… скажу так: безумие загнивающей от своей расслабленности цивилизации так же очевидно, как великий Разум Природы, отбирающий наиболее жизнеспособных. Каждый обязан сражаться за свое место под солнцем.

Мешок

Из всех тезисов «Происхождения» понятнее всего для меня тезис о стремлении всякого вида заполнить собой всё пространство – стремление, сталкивающееся с таким же стремлением других видов – откуда и происходит конкуренция не на жизнь, а на смерть:

«Только на крайних границах жизни, в полярных ли странах или на окраине настоящей пустыни, конкуренция прекращается. Земля может быть крайне холодной или безводной, и тем не менее между небольшим числом видов или между особями одного и того же вида будет происходить конкуренция за самое теплое или за самое влажное местечко»[11].

Ох уж эти мне местечки! До сих пор помню, как в школе меня согнали с моего места. Сидел я всю жизнь тихонько за своей партой, а тут пришел новенький и сел на мое место. Я ему говорю – мое, мол, место, а он как будто не понимает. Один раз сказал, два раза сказал, на третий он вывел меня в коридор и отметелил. Хорошенько так отметелил и спрашивает: «Так чье, говоришь, место?». «Твое», - ответил я. Так плохо, как тогда, я редко себя чувствовал. Так что я знаю, что такое естественный отбор и знаю, что мне бы его никогда не пройти. Но, слава небу, в пространстве цивилизации способны выжить и такие неприспособленно-маложизнеспособные индивиды, как я. Иногда. Если Медеи поблизости не случится.

Медея

Моя любимая цитата из «Происхождения видов»:

«Всё, что мы можем сделать – это никогда не упускать из вида, что каждое органическое существо напрягает силы для увеличения численности в геометрической прогрессии; что каждое из них в каком-нибудь периоде их жизни, в какое-нибудь время года, в каждом поколении или с перерывами вынуждено бороться за жизнь и испытывать значительное истребление. Размышляя об этой борьбе, мы можем утешать себя уверенностью, что эти столкновения в природе имеют свои перерывы, что при этом не испытывается никакого страха, что смерть обыкновенно разит быстро и что сильные, здоровые и счастливые выживают и множатся»[12].

Я часто думаю, что неплохо было бы подвергнуть «значительному истреблению» донельзя расплодившееся племя писателей. Также я думаю о любопытной концепции счастья в изложении Дарвина – потом он развивает ее и в своей «Автобиографии». Счастлив тот, кто выжил – сама способность существа выжить и является гарантией его хотя бы относительного, но счастья. Любопытно. Зашкаливающие уныние и депрессия цивилизованных людей позволяют говорить, что Дарвин абсолютно прав. И даже необходимо развить его тезис: только борьба за жизнь и способна даровать жизнь счастливую. Уберите борьбу – получите уныние.

Мешок

Моя любимая цитата из «Происхождения видов»: «Уродством, я полагаю, считают значительное уклонение в строении, обыкновенно вредное или бесполезное для вида»[13].

Культурные люди – вредные или бесполезные уклонисты от образа человека как биологического существа. Уроды. Вот только человек – не животное, что бы там ни говорили дарвинисты. Отсюда именно культурные уроды и составляют соль земли. Именно эти бесполезные индивиды и творят (и ценят) Культуру - единственное оправдание для пребывания человека на Земле.

Медея

Сходили в магазин, приодели Мешок. Он говорит, что «напялил на себя костюм» в первый раз в жизни. Ему идет. Нечего ходить неряхой, объясняя это философским небрежением к своему внешнему виду. Нерях кругом полно, а философов – единицы. Так что, если Мешок не может быть вполне мужественным, пусть хоть будет по возможности элегантным.

Мешок

Ходили с Медеей в магазин – «немного приодеться», как сказала Медея. Давно я не чувствовал себя таким униженным и оскорбленным. Ходить в магазин с Медеей еще хуже, чем с мамой. И в том и в другом случае чувствуешь себя ребенком-переростком, но мама всё же… Ну, мама никогда не скажет: «Пуговку тебе застегнуть, или ты сам? О, сам можешь – прогресс налицо!»

Не знаю, любит ли меня Медея, но она очень любит меня унижать. А мне унижений и в детстве хватало. Нашел себе вместо мамы-друга маму-деспота. В итоге выбрали дорогущий костюм, который мне совсем не к лицу и который я в любом случае не собираюсь носить. Да и плевать мне на одежду. Медея только смеется и, как обычно, пропускает всё ее неустраивающее мимо ушей.

Медея

Мешок всё больше радует. Исчезают ненужные килограммы, появляются необходимые знания. Вот уже и «Происхождение видов» позади. Дарвина осилили - Эйнштейн на подходе (или Маркс – пока еще не решила). Мешок теперь совсем не тот, каким я его встретила, хотя еще и далеко не тот, каким будет. Сделали публичное объявление о свадьбе. Сообщество ожидаемо взбудоражено. Мешок теперь – объект самой большой зависти со стороны всего мужского населения сообщества. Как так? И на первом месте рейтинга – он, и Медея – ему. Не слишком ли много? Многие наши дамы не понимают моего выбора. Что бы они сказали, если бы увидели Мешка еще до того, как я привела его в презентабельный вид? Впрочем, им ничем не угодишь. Дамы в своей массе меня не очень-то любят, а женщин в сообществе больше, чем мужчин – кстати, это одна из главных причин, почему я никогда не смогла бы стать первым номером рейтинга. Не люблю женщин как социальную прослойку, с мужчинами мне всегда проще.

Мешок

Как же все-таки примитивна эта так называемая «героическая» система ценностей! Быстрее, выше, сильнее! И вручить кубок самому быстрому и сильному, назвав всех остальных слабаками. И всё! И больше ничего. Примитив ужасный. Теперь, когда Медея так старательно пытается вылепить меня по героическим лекалам, я всё яснее убеждаюсь в том, насколько всё это чуждо для меня. И так же я всё больше ценю гуманистическую систему ценностей «Войны и мира» в сравнении с героической системой ценностей «Илиады». Да, я попытался перечитать «Илиаду», хотя бы, чтобы вспомнить, почему я никогда не мог дочитать ее до конца. Понял довольно быстро. «Илиада» - художественное олицетворение все той же и без того осточертевшей мне борьбы за существование и отбора самых жизнеспособных индивидов. Все эти бесконечные сражения за самых красивых самок и самый большой кусок добычи – ну можно ли себе представить что-то более примитивное? Содержание «Илиады» настолько же мелко, насколько высок слог Гомера. Все эти герои ничем не отличаются от баранов, сошедшихся в поле и несущихся навстречу друг другу, чтобы выяснить, чья башка крепче. Победитель получает самую сочную бараниху; потерпевший поражение бесславно ретируется. Но человек – не баран все-таки. Человек – не баран, а герои – бараны.

Медея тоже упряма как баран. Она хочет видеть только движение вперед (быстрее, выше, сильнее), а всё, что не вписывается в ее видение – этого просто не существует. Так, например, если ее послушать, то мы «прошли» «Происхождение видов». Правда состоит в том, что я понимаю в «Происхождении» не больше, чем с самого начала, а может быть, и меньше, потому что раньше я хотя бы думал, что знаю, что такое «эволюция», а теперь я думаю, что не знаю и этого. Сложная это штука - эволюция. Но я уже говорил, что мои попытки как-то прояснить хотя бы значение ключевых терминов (много ли поймешь, не понимая языка, на котором ведется разговор) вызывают у Медеи только раздражение. Нет, чтобы посидеть и спокойно всё обсудить, - но нам надо нестись вперед и только вперед. Априори неверный подход. И что в итоге? В итоге я как попка заучил кое-что наизусть и оказался способен создать иллюзию, что я всё же постиг «Происхождение». Медее доставляет истинное удовольствие, когда я бодро и без ошибок перечисляю «обстоятельства, благоприятствующие образованию новых форм посредством естественного отбора». «Большая степень изменчивости будет, очевидно, благоприятна», - вещаю я как автомат. «Можешь ведь, когда захочешь», - говорит она. Ну, бездумно заучить кое-что наизусть я могу, это правда. Но вовсе не хочу.

P.S. Медея публично озвучила дату свадьбы, каковая состоится уже через три месяца! Три месяца! Мне все завидуют, а я чувствую себя, как в последний год учебы в школе – при осознании приближения экзаменов в институт. Обреченная подавленность.

Медея

Мешок (не без пинка с моей стороны) собрался написать статью, а потом выступить с докладом (мероприятие в рамках разработанной мною программы по социализации). Тема статьи: «Эволюция сознания: опыт сравнения «Илиады» и «Войны и мир». Общие тезисы статьи мне давно известны. Примитивно-героический, одухотворенно-животный взгляд на войну и мир в «Илиаде», и сознательный, вызревший по ходу эволюции социальной жизни человека, взгляд Толстого. Я всячески поддерживаю работу Мешка над статьей и всячески издеваюсь над всеми его выводами. Тоже мне эволюция сознания! Изнеживающая привычка к мирной жизни, делающая из мужчин патологических трусов – вот и вся эволюция. О, я могу очень долго и аргументированно распространяться по этому поводу… В конце концов Мешок довольно резонно заметил: «А почему бы тебе самой не подготовить доклад на эту же самую тему, - но только со своим видением проблемы?». Действительно, а почему бы и нет? Немного подискутировав, мы решили назвать доклад: «Война и литература». Сначала со своими тезисами выступит Мешок, а потом – я. Я разобью своего Мешка-женишка наголову, а потом сразу и свадьбу сыграем.

Мешок

Каждый понедельник мы с Медеей идем на волшебное озеро, - посещаем пространство оживающего воображения. Лучшее время. Правда, когда мы идем вперед, Медея обычно хмуро молчит («чтобы не расплескать должный настрой»), но вот после посещения мы, бывает, довольно оживленно обсуждаем всё увиденное. И, сказать ли? Так вот, если уж совсем честно, то… Может быть, этого вполне достаточно? В смысле - а надо ли нам жениться?

Я просто вдруг задал себе один простой вопрос: а люблю ли я вообще Медею? Что я ее боюсь, что она меня завораживает – это сколько угодно, но люблю ли я ее? А если я задаю такой вопрос, разве ответ не очевиден? Но, очевиден или нет, а свадьба-то всё равно состоится. Тут я бессилен - так же, как в свое время был бессилен Пьер Безухов[14]. Вот ситуация!

Во время последнего посещения волшебного озера я «оживил» сцену разговора Рочестера с Джен Эйр – когда тот, на правах жениха, пытается нарядить ее как куклу, а она всячески этому сопротивляется, пытаясь остаться собою прежней:

— Я утром написал моему банкиру в Лондон, чтобы он мне прислал кое-какие драгоценности, которые у него хранятся, — это наследственные драгоценности всех хозяев Торнфильда. Через день-два я надеюсь положить их тебе на колени. Я хочу, чтобы ты пользовалась всеми преимуществами и всем тем вниманием, какое я оказал бы дочери пэра, если бы собирался на ней жениться.

— О сэр, не надо драгоценностей! Я не хочу и слышать о них. Драгоценности и Джен Эйр — несовместимы. Лучше не дарите их мне!

— Я сам надену на твою шею бриллиантовое ожерелье и золотой обруч на твою голову: он тебе очень пойдет, природа отметила твое лицо чертами аристократизма, Джен. И я надену браслеты на эти тонкие кисти и отягощу эти пальчики феи золотыми кольцами.

— Нет, нет, сэр! Давайте говорить о другом! Не обращайтесь со мной так, словно я красавица. Я ваша простенькая гувернантка, ваша квакерша.

— Для меня ты красавица, и красавица, желанная моему сердцу. Нежная и воздушная.

— Скромная и ничтожная, хотите вы сказать. Вы грезите, сэр, или насмехаетесь. Ради бога, не нужно иронии.

— Я заставлю мир признать тебя красавицей, — продолжал он, в то время как я испытывала все большую неловкость от его странного тона, так как чувствовала, что он или сам обманывается, или обманывает меня. — Я разодену мою Джен в кружева и шелк и украшу ее волосы розами. И я покрою головку, которую люблю, бесценной вуалью.

— А тогда вы и не узнаете меня, сэр. Я уже не буду больше вашей Джен Эйр, а обезьянкой в шутовском кафтане, вороной в павлиньих перьях. Мне так же странно было бы видеть себя в платье придворной дамы, как вас, мистер Рочестер, в каком-нибудь театральном костюме. И я вовсе не считаю вас красавцем, сэр, хотя люблю вас глубоко, слишком глубоко, чтобы льстить вам. Так не льстите и вы мне.

Но он продолжал все в том же духе, невзирая на мои возражения:

— Я сегодня же повезу тебя в Милкот, и ты должна выбрать себе материй на платья. Говорю тебе, через месяц мы поженимся.

Не знаю, поняла ли Медея намек? По-моему, нельзя не понять… Кстати, мистер Рочестер Медее нравится, а вот ее отношение к Джен, боюсь, весьма схоже с презрительным отношением Бланш Ингрэм. Вообще, позиция Бланш должна быть близка Медее во многих отношениях – я видел, с каким удовольствием она следила за тем, как:

Мисс Ингрэм, с горделивой грацией усевшись за рояль, расправила вокруг себя пышные складки своей белоснежной одежды и заиграла бравурное вступление. Вместе с тем она продолжала говорить. Очевидно, она была сегодня в ударе. Ее речи и выражение лица были предназначены, казалось бы, для того, чтобы не только вызывать восхищение, но прямо-таки ослеплять своих слушателей. Сегодня она, видимо, собиралась показать себя особенно бесшабашной и смелой.

— О, мне так надоели наши теперешние молодые люди! — восклицала Бланш, исполняя оглушительные пассажи на рояле. — Бедные, ничтожные существа, которые не смеют шага сделать за решетку папиного парка и даже до решетки боятся дойти без маминого позволения и охраны... От мужчин же требуется только одно — сила и решительность. Пусть их девизом будет охота, стрельба, война, — всё остальное вздор. Будь я мужчиной, мой девиз был бы именно таков».

Кто это сказал? Бланш – тогда, в девятнадцатом веке? Или Медея – сегодня, в веке двадцать первом?

Медея

Назначена дата нашей свадьбы – она же дата наших совместных докладов на тему войны, рассматриваемой через призму литературы. Какой-то умник уже окрестил сие мероприятие «Баттлом влюбленных». Трудно представить себе более идиотское название – неудивительно, что оно моментально стало общеупотребительным. Я подтруниваю над Мешком – мол, сначала я по-мужски разобью его на поле брани, но потом он, по-женски, получит компенсацию в виде свадебной церемонии. Но Мешок что-то подскис. У него какие-то дурные предчувствия… Бабское, опять-таки. Слишком бабское. У меня вот нет никаких предчувствий.

Мешок

Может быть, это и хорошо, что наша свадьба состоится в один день с докладом - это избавляет меня от необходимости думать о свадьбе. Как представлю себе свадебную церемонию, и что потом мы поедем не ко мне, а к ней домой, и что с этого времени я должен буду там жить – но нет, я не могу увидеть этой картины. Как представлю себе нашу совместную жизнь – чистый лист вижу, и больше ничего. Не может этого быть, не будет этого… и не может этого не быть!

Что-то как-то нехорошо мне в последнее время… И с Медеей об этом не поговоришь. А с мамой я в последнее время вообще почти не разговариваю. Эх, Медея, Медея, перевернула ты телегу моей жизни…[15]

Примечания:

[1] Слова из песни Виктора Цоя «Песня без слов».

[2] «Как-то вечером, в Москве, на квартире Е.П. Пешковой, Ленин, слушая сонаты Бетховена в исполнении Исая Добровейн, сказал:

- Ничего не знаю лучше "Араssionаtа", готов слушать её каждый день. Изумительная, нечеловеческая музыка. Я всегда с гордостью, может быть, наивной, думаю: вот какие чудеса могут делать люди!

И, прищурясь, усмехаясь, он прибавил невесело:

- Но часто слушать музыку не могу, действует на нервы, хочется милые глупости говорить и гладить по головкам людей, которые, живя в грязном аду, могут создавать такую красоту. А сегодня гладить по головке никого нельзя руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми. Гм-гм, - должность адски трудная!» (М. Горький. «В.И. Ленин»)

[3] «Мистер Грюджиус вдруг рысцой пробежался по комнате, сперва в одну сторону, потом в другую, — это было так неожиданно и непонятно, что все воззрились на него в испуге, предполагая, что с ним внезапно приключился припадок удушья или судорог. Но, сделав эту пробежку, он так же внезапно остановился перед мистером Тартаром.

— Я не напрашиваюсь на комплименты, благодарю вас, — заявил он, — но, кажется, мне пришла в голову блестящая мысль!» (Чарльз Диккенс. «Тайна Эдвина Друда»)

[4] «Я перечислил в уме все области знаний, в которых он проявил отличную осведомленность. Я даже взял карандаш и записал все это на бумаге. Перечитав список, я не мог удержаться от улыбки. «Аттестат» выглядел так:

ШЕРЛОК ХОЛМС — ЕГО ВОЗМОЖНОСТИ

1. Знания в области литературы — никаких.

2. —//— //— философии — никаких.

3. —//— //— астрономии — никаких.

4. —//— //— политики — слабые.

5. —//— //— ботаники — неравномерные. Знает свойства белладонны, опиума и ядов вообще. Не имеет понятия о садоводстве.

6. —//— //— геологии — практические, но ограниченные. С первого взгляда определяет образцы различных почв. После прогулок показывает мне брызги грязи на брюках и по их цвету и консистенции определяет, из какой она части Лондона.

7. —//— //— химии — глубокие.

8. —//— //— анатомии — точные, но бессистемные.

9. —//— //— уголовной хроники — огромные. Знает, кажется, все подробности каждого преступления, совершенного в девятнадцатом веке.

10. Хорошо играет на скрипке.

11. Отлично фехтует на шпагах и эспадронах, прекрасный боксер.

12. Основательные практические знания английских законов.

Дойдя до этого пункта, я в отчаянии швырнул «аттестат» в огонь. «Сколько ни перечислять все то, что он знает, — сказал я себе, — невозможно догадаться, для чего ему это нужно и что за профессия требует такого сочетания! Нет, лучше уж не ломать себе голову понапрасну!» (Артур Конан Дойль. «Этюд в багровых тонах»)

[5] «Тип утомился» - одна из любимых фраз Медеи, с помощью которых она подтрунивала над Мешком, - да и еще много над кем. Кто такой Тип, и почему он утомился? Ну как же:

«— Меня очень утомило переписыванье бумаг, и я его бросил, — объявил Тип.

Типа утомляло решительно все. Его маленькая вторая мать с помощью своего верного друга-сторожа находила ему все новые и новые места. С перерывами, которые заполнялись шатаньем по тюремному двору и отправлением обязанностей миссис Бэнгем, он за короткое время побывал в качестве подручного у пивовара, у огородника, у хмелевода, еще у одного адвоката, у аукциониста, у биржевого маклера, еще у одного адвоката, в конторе пассажирских карет, в конторе грузовых фургонов, еще у одного адвоката, у жестянщика, у винокура, еще у одного адвоката, в суконной лавке, в галантерейной лавке, у торговца рыбой, у торговца заморскими фруктами, на товарном складе и в доках. Но к какому бы делу ни пристраивали Типа, он очень быстро утомлялся и бросал его». (Чарльз Диккенс. «Крошка Доррит»)

[6] http://opisanie-kartin.com/opisanie-skulptury-mikelandzhelo-buanarroti-david/

[7] Почти в точности воспроизведенный эпизод из фильма «Большая перемена». (3 серия. 37.30 – 38.00)

[8] «А то пишут, пишут… Конгресс, немцы какие-то… Голова пухнет». (Из памятного монолога Шарикова. М.А. Булгаков. «Собачье сердце»)

[9] Все и так помнят, что это слова Базарова, но для порядка все же нужно отметить и это.

[10] «Старик выходил из себя: с грохотом отодвигал и придвигал кресло, на котором сам сидел, делал усилия над собой, чтобы не разгорячиться, и почти всякий раз горячился, бранился, а иногда швырял тетрадью.

Княжна ошиблась ответом.

— Ну, как же не дура! — крикнул князь, оттолкнув тетрадь и быстро отвернувшись, но тотчас же встал, прошелся, дотронулся руками до волос княжны и снова сел.

Он придвинулся и продолжал толкование.

— Нельзя, княжна, нельзя, — сказал он, когда княжна, взяв и закрыв тетрадь с заданными уроками, уже готовилась уходить, — математика великое дело, моя сударыня. А чтобы ты была похожа на наших глупых барынь, я не хочу. Стерпится-слюбится. — Он потрепал ее рукой по щеке. — Дурь из головы выскочит». (Лев Толстой. «Война и мир»)

[11] Чарльз Дарвин. «Происхождение видов». Глава 3. «Борьба за существование».

[12] Чарльз Дарвин. «Происхождение видов». Глава 3. «Борьба за существование».

[13] Чарльз Дарвин. «Происхождение видов». Глава 2. «Вариации в природе».

[14] «- Так вы до сих пор не замечали, как я прекрасна? — как будто сказала Элен. — Вы не замечали, что я женщина? Да, я женщина, которая может принадлежать всякому и вам тоже», сказал ее взгляд. И в ту же минуту Пьер почувствовал, что Элен не только могла, но должна была быть его женою, что это не может быть иначе.

Он знал это в эту минуту так же верно, как бы он знал это, стоя под венцом с нею. Как это будет? и когда? он не знал; не знал даже, хорошо ли это будет (ему даже чувствовалось, что это нехорошо почему-то), но он знал, что это будет.

Пьер опустил глаза, опять поднял их и снова хотел увидеть ее такою дальнею, чужою для себя красавицею, какою он видал ее каждый день прежде; но он не мог уже этого сделать. Не мог, как не может человек, прежде смотревший в тумане на былинку бурьяна и видевший в ней дерево, увидав былинку, снова увидеть в ней дерево. Она была страшно близка ему. Она имела уже власть над ним. И между ним и ею не было уже никаких преград, кроме преград его собственной воли». (Лев Толстой. «Война и мир»)

[15] «Она и мила и прелестна – кто спорит? Но она перевернула телегу моей жизни; то, что до сих пор я считал пустяком и вздором, она вынуждает меня возводить на степень серьезного вопроса, я служу идолу, которого никогда не считал богом. Она и мила и прелестна, но почему-то теперь, когда я еду со службы домой, у меня бывает нехорошо на душе, как будто я жду, что встречу у себя дома какое-то неудобство вроде печников, которые разобрали все печи и навалили горы кирпича». (А.П. Чехов. «Рассказ неизвестного человека»)

Глава пятая. 11 сентября 2025 года. Баттл влюбленных. Фойе

Никто из пришедших на, как его насмешливо окрестили, «Баттл влюбленных», не знал, что попадет прямиком в историю, и также никто не мог предвидеть, в какую трагическую историю он попадет. Конечно, ожидалось, что событие грядет далеко не рядовое, более того, анонсировалось оно чуть ли не как событие года. Еще бы: Мешок, номер один рейтинга читателей ГКП, делает первый в своей жизни публичный доклад, а его оппонентом выступает его же невеста – наводящая на всех священный ужас Медея. А сразу после «баттла» должна состояться свадьба противоборствующих докладчиков – еще одно сверх-ожидаемое событие. Свадьбу, пожалуй, ожидали еще нетерпеливее, чем баттл.

Неудивительно, что при таком раскладе, в фойе главного ГКП-кинозала, рассчитанного на 1001 персону, было более чем оживленно. Собрались все сливки ГКП-сообщества: все звезды-читатели и некоторые звезды-авторы. Пришел сам Виктор Гольц – величина, признаваемая мировой не только в сообществе, но и в мире. Тоже неудивительно, в смысле - неудивительно, что он пришел – при его хорошо всем известном интересе к философским вопросам.

Для Томского, естественно, день выдался весьма хлопотливым. Чтобы гости чувствовали себя как дома, хозяин дома должен чувствовать себя измочаленным. За всем и за всеми нужен присмотр. С самого начала, например, было ясно, что зала на 1001 место будет недостаточно. Для чисто питерской аудитории было бы достаточно, но для всероссийской – нет. Что делать? Пришлось попросить «питерцев» пропустить мероприятие – в пользу «понаехавших» со всей страны сообщников. Питерцы, естественно, обиделись. Томский думал выделить для питерцев квоту, скажем, в триста человек, но тогда не попавшие в число трехсот наверняка обиделись бы еще больше. Нет, пропускать – так всем, а с обидами он разберется потом.

Далее, всех приехавших надо встретить, разместить и ублажить. Ну, это дела хотя и энерго-затратные, но мало для нас интересные. Самое же интересное и сложное, чтобы все приехавшие, а затем собравшиеся вместе люди смешались в единое целое, а не бродили неприкаянными одиночками, двойками или тройками. Томский всегда мечтал о сообществе, то есть о взаимодействии в общении, но, как мы помним, сообщество ГКП – это сообщество атомарных личностей, то есть личностей не слишком склонных сбиваться в общность. И все-таки требовалось хорошенько перемешать всех собравшихся в фойе кинотеатра одиночек, – так что Томскому пришлось примерить на себя роль Анны Павловны Шерер[1]. Как хозяин прядильной мастерской, посадив работников по местам, прохаживается по заведению, замечая неподвижность или непривычный, скрипящий, слишком громкий звук веретена, торопливо идет, сдерживает или пускает его в надлежащий ход, так и Александр Сергеевич, прохаживаясь по фойе, подходил к замолкнувшему или слишком много говорившему кружку и одним словом или перемещением опять заводил равномерную, приличную разговорную машину.

В разговорах, слава небу, недостатка не наблюдалось, и темы для разговоров были самые разнообразные. Естественно, обсуждали предстоящий вечер - в его как философской, так и матримониальной составляющих. Самый внушительный философский кружок сплотился вокруг Виктора Гольца. Томский подошел и прислушался к тому, что говорил или говорила главная звезда сообщества. Говорил, если Виктор Гольц; говорила, если звезда. Речь шла об идее вечного мира:

- Я полагаю, что здесь, как и во многих других случаях, именно Кант высказался наиболее ясно, - говорил Гольц. – Вечный мир – естественное основание международного права. Кант пишет: «Понятие международного права как права на войну нельзя мыслить, если только не понимать под ним следующее: вполне справедливо, что настроенные таким образом люди истребляют друг друга и, следовательно, находят вечный мир в глубокой могиле, скрывающей все ужасы насилия вместе с их виновниками»[2]. Совершенно справедливые слова, по-моему.

- Настолько же справедливые, насколько оторванные от реалий, - насмешливо возразил Гольцу один из сообщников. – Войны, как мы видим, не прекращаются ни на секунду, а международное право, как и все остальные права, в конечном счете сводятся к праву сильного заявлять о своей правоте, поскольку он сильнее. Кто у нас сегодня всех сильнее? США. Ну вот они всегда и правы, а все ведомые ими войны – всегда справедливы, тогда как войны, ведомые всеми остальными – нечто ужасное, кровавое и недопустимое в цивилизованном сообществе.

-Видите ли, - ответил Гольц, но Томский уже отошел от кружка, уверенный, что здесь общение будет идти должным порядком. Второй кружок состоял преимущественно и даже исключительно из женщин. Здесь перемывали косточки жениху и невесте:

- Вы видели наш Мешочек? Бледный, замученный, какой-то убитый совсем. И что там с ним эта Медея делает?

- А саму Медею видели? Она пришла прямо в свадебном платье.

- Если это можно назвать платьем – скорее это туника.

- Туника? Ты хотела сказать – хламида?

- Занавеска.

- Простыня, точнее.

- Простыня – ха-ха. Медея в простыне!

- Что же она – и выступать в таком виде будет?

- А все-таки она эффектно выглядит.

- Эффектно? Претенциозно, как и всегда…

Томский поспешил ретироваться и отсюда – с одной стороны, он был уверен, что и здесь оживленный разговор будет продолжаться без заминок, а с другой, многие нюансы этого разговора совершенно ускользали от его понимания. Подойдя к третьему кружку, Томский услышал:

- Сущность работы описывается так: Если можно не работать, то работать и не нужно. Сущность творчества, напротив, выражается следующей фразой: Если нельзя творить, нельзя и жить, - уверенно вещал один очень грустный читатель (very_sad_reader), усиленно пишущий рассказы, каковые Томский неизменно забраковывал, что вовсе читателя на обескураживало. То есть обескураживало, конечно, отчего читатель и был грустным, но своих творческих попыток он, тем не менее, не бросал – ведь для него, как видим, это было бы равносильно самоубийству.

- А как описывается сущность жизни? – спросил у него кто-то, автоматически ставший прообразом персонажа нового рассказа очень грустного читателя.

- Точно так же. Живешь – твори, не творишь – не живешь.

- Не соглашусь. Животные не творят - и прекрасно себе живут. Сущность жизни, по-моему, в самой жизни. Упрямая, все-побеждающая, ко всему приспосабливающаяся витальность, и больше ничего.

- Так мы-то с вами не животные, - парировал очень грустный читатель.

- Но и не творцы, - парировал будущий персонаж его рассказа. – А согласно вашей логике, раз мы не творцы, то и не живем, разве что вон Гольц или Сафаров. А остальные, то есть большинство (а читателей ведь куда больше, чем писателей) – живые трупы. Так, что ли?

- Именно так, - отрезал грустный читатель. – Быть читателем, когда можно стать писателем, это всё равно, что быть животным, когда можно стать человеком.

- А по-моему, животным быть лучше, намного лучше. Как говорил один весьма колоритный персонаж из книги Стивенсона: «Да я крысой быть согласен, лишь бы не человеком»[3]. Или вот собака у меня есть… Я вот ничего в жизни понять не могу, а она уже давно всё поняла. Поняла - и пресчастливо радуется жизни! Любой прогулке рада, нахалка такая.

Томский с любопытством ждал, что ответит на это утверждение очень грустный читатель, но тут его вдруг дернул за рукав один из его помощников. Сначала дернул за рукав, а потом шепнул на ухо: «Толстой». Томский тяжело вздохнул - он с самого начала ждал какого-нибудь подвоха от Толстого. Что же это за вредный Толстой такой? Лев Николаевич, разумеется. Точнее, «Лев Николаевич Толстой-книжнец». Книжнецы, напомню, являются выдумкой Вальтера Моэрса[4] – это такие сказочные, милые, безобидные существа, всю свою жизнь посвящающие чтению и даже питающиеся непосредственно за счет прочитываемого. В числе прочих особенностей этого удивительного и прекрасного народа есть и следующая – каждый книжнец должен выучить наизусть какого-то одного писателя, буквально каждую написанную этим писателем строчку. В сообществе ГКП со временем образовались свои группы «книжнецов», заучивающие наизусть различных писателей (каждая – своего). Книжнец-Толстой – это, соответственно, тот, кто взвалил на себя непосильную ношу заучивания наизусть всего Толстого! Бедняга!

Но хотя Томский и вообще-то опасался за психику всякого книжнеца и даже подумывал о запрещении, как ее называли, «секты книжнецов» внутри сообщества, но конкретно сейчас он беспокоился о другом. Он опасался конкретного книжнеца-Толстого, ведь Толстой-книжнец был известен тем, что совершенно вжился в образ своего любимого автора и изъяснялся почти исключительно фразами из его сочинений, писем и дневников, либо фразами, приписываемыми Толстому различного рода окружавшими его людьми. Толстой же (то есть реальный Толстой), как известно, в карман за словом не лез, а рубил правду-матку сплеча. Томский вовсе не возражал против правды-матки, но сейчас он играл роль хозяина вечера, следовательно задача его, как уже говорилось, состояла в том, чтобы максимально сплотить, сдружить всех собравшихся. Толстой был определенно не из тех, кто способствует сплочению, но скорее из тех, кто вносит диссонанс. И действительно, выяснилось, например, что с самого момента появления в фойе Толстой принялся расспрашивать, а не присутствует ли здесь… Шекспир. Шекспир-книжнец, разумеется. А зачем Толстому-книжнецу понадобился Шекспир-книжнец? Думаю, вы без труда догадаетесь, зачем – затем, чтобы обрушиться на него всей мощью толстовской критики реального Шекспира. Томский, узнав о поисках Толстым Шекспира, с облегчением узнал, что Шекспир на баттле не присутствует, поэтому опасаться потенциально взрывоопасной встречи двух литературных титанов не стоит. Ну, не стоит опасаться одного, значит, стоит опасаться другого. И действительно, не найдя Шекспира, Толстой удовольствовался тем, что нашел почитательницу романов Жорж Санд; нашел, чтобы со всей прямотой заявить, что «героинь ее романов, если бы они существовали в действительности, следовало бы, ради назидания, привязывать к позорной колеснице и возить по петербургским улицам». Бедная почитательница не знала, что ей сказать в ответ, как защититься. Тут-то Томский и пришел на помощь, вклинившись в разговор и сказав Толстому, что он только недавно и с большим удовольствием перечитал «Семейное счастье». Реакция Толстого была бурной и предсказуемой (для всякого знатока творчества Толстого):

- «Семейное счастье»! Хорошо вы меня подкузьмили. Какое постыдное г…, пятно не только авторское, но человеческое – это мерзкое сочинение. Я теперь похоронен как писатель и как человек! Пожалуйста, ни слова утешенья. Во всем слова живого – нет. И безобразие языка, вытекающее из безобразия мысли, невообразимое… Недаром я хотел печатать под псевдонимом… Такая постыдная гадость, что я не могу опомниться от сраму.

Далее Толстой принялся ругать и себя, и своих читателей: себя - за то, что понаписал так много «многословной дребедени» типа «Войны и мир», читателей – за то, что они почитают его в основном как раз за эту многословную дребедень. Томский, понадеявшись, что самобичующийся Толстой на время «обезврежен», обратил внимание еще на один кружок, центром которого был другой потенциально опасный сообщник, а именно egor_ne_letov. Егор был фанатом «Гражданской обороны» – не книжнецом по форме, но по сути-то он знал Летова наизусть. И жил он в соответствующем месте – на родине гуру – в Омске. До сих пор в столицы не выбирался, но вот выбрался. Свою идейную позицию он формулировал как анархо-коммунистическую и не раз схлестывался с Томским в различного рода ветках комментариев, называя его «скрытым, да почти и открытым буржуином», а само ГКП-искусство Егор клеймил буржуйским, миддл-классовым, эстетским и прочими, как ему казалось, обидными словами.Вот и сейчас, окруженный единомышленниками Егор, одетый, как ему и полагалось в потертую кожаную куртку, потертые джинсики и обязательные для всякого поклонника Летова кеды, скептически посматривал вокруг и едко всё увиденное комментировал. Томский подошел поближе, чтобы послушать – насколько едко.

- Устроили светское мероприятие прямо. Смотреть противно. Чем блистать в свете, лучше уж мерцать в темноте, - презрительно бросил не-Летов.

- «Чем блистать в свете – лучше мерцать в темноте?» Прекрасно сказано, - бесстрашно вклинился в разговор Томский.

- А, это вы, - процедил Егор. – Сказано слишком эстетски, поэтому вам и показалось прекрасным. Больше я ничего такого «красивого» не скажу.

- Жаль, жаль.

- А я вот у вас хотел спросить – это правда, что в зале тысяча и одно место, причем одно зарезервировано специально для вас?

- Да, правда. Оно так и называется – место Томского. На самом верху - вместо верхнего ряда.

- Вы там типа возвышаетесь над всеми.

- Да, вроде того.

- Позор, - пробормотал стоящий рядом с Егором-не-Летовым молодой человек, очень смахивающий на Егора. Та же куртка, те же джинсики и те же обязательные кеды. Те же взгляды, естественно, – но только исповедуемые в более агрессивно-примитивной форме. При каждом формальном и неформальном лидере есть свои подпевалы, пропагандирующие учение учителя в лучшем случае в упрощенной, а чаще всего в примитивной форме. Я бы сказал, что при каждом Марксе есть свой Энгельс, но Энгельс, наверное, - самый удачный пример ученика в истории. Ученик, склоняющий голову перед действительно умнейшим и при этом сохраняющий способность самостоятельного рассуждения. Спутник Егора такими данными не обладал; он лишь упрощенно-агрессивно презирал всё окружающее «буржуинство». Сделав эти пояснения, прокрутим диалог еще раз:

- Вы там типа возвышаетесь над всеми.

- Да, вроде того.

- Позор, - пробормотал стоящий рядом с Егором-не-Летовым молодой человек, очень смахивающий на Егора.

- И как оно? – это уже снова спросил Егор.

- Возвышаться?

- Да.

- Да никак. Никогда не задумывался об этом.

- Приятно, наверное. Все сообщники равны, но некоторые равнее других. Верно?

- Конечно, - снова встрял в разговор спутник Егора.

- Нет, неверно, - ответил Томский. - Я ведь никогда не утверждал равенства в коммунистическом ключе. Поэтому, нет – сообщники неравны, но и ни у кого нет ни чрезвычайных привилегий, ни, тем более, привилегий, не связанных с демонстрируемыми способностями.

- Слышали, слышали, много раз слышали. А на деле выходит расслоение, зависть и прочая капиталистическая хрень.

- Капитализм – дерьмо! – снова встрял спутник Егора, так что и мы снова вынуждены проиграть часть диалога заново:

- Слышали, слышали, много раз слышали. А на деле выходит расслоение, зависть и прочая капиталистическая хрень.

- Да не выходит вроде.

- А не выходит, так через несколько лет выйдет. Да и сейчас уже заметно… Вот, кстати, народу тут полно; наверное, мест в зале на всех не хватит.

- Да, скорее всего не хватит.

- И что?

- А что?

- А то – народ будет толкаться, а вы будете сидеть на своем привилегированном «месте Томского»? Вот я и спрашиваю: каково оно – чувствовать себя привилегированным?

- А вот ты мне и расскажешь.

- В смысле?

- В смысле, что я уступаю тебе свое место. Всё равно я изначально собирался смотреть «баттл» стоя, с народом, так сказать, только вот не знал, кому место уступить.

- Никогда я не сяду…

-Отнесись к моему предложению как к научному эксперименту. А то возмущаться все горазды, а испытать на себе - сразу все в белых перчатках остаться хотят.

- Как к эксперименту, - с сомнением протянул Егор. – Даже не знаю.

- Я сяду, - с нехорошей улыбкой сказал вдруг спутник Егора.

- Ладно, решите между собой, - сказал Томский с некоторой опаской за судьбу своего места и вообще зала (он слишком хорошо помнил возмущение Горького по поводу судьбы, постигшей Зимней дворец после посещения «деревенской бедноты»[5]) и, оставив анархо-коммунистический кружок, снова вернулся к мониторингу фойе в целом.

Увидев скучающего в сторонке от всех и явно приунывшего сообщника, он подошел к нему и спросил, как его зовут.

- В реале – Антон Катков, в инете – anton_katok.

- Антон! – давно хочу с тобой познакомиться. Читаю все твои рецензии. Ты правда думаешь, что… - И Томский со знанием дела погрузился в разбор рецензий Антона, что, разумеется, было Антону весьма приятно. Подобно Наполеону, помнящему имена всех своих солдат, Томский гордился тем, что знает, если не в лицо, то по никам и рецензиям, всех или почти всех сообщников. Поговорив и о том и об этом и, не тая дружбы, хлопнув Антона по плечу[6], Томский интегрировал свежеиспеченного друга в один из кружков и, убедившись, что вид у того уже далеко не столь неприкаянный, вернулся к общему обозрению фойе.

Вечер, кажется, был пущен. Веретена с разных сторон равномерно и не умолкая шумели. Сообщники знакомились, сдруживались, а возможно даже и влюблялись друг в друга. Так, а где Толстой? Всё еще самобичуется? Нет, он уже подошел к группе, столь любопытно обсуждающей вопросы о жизни. Опасно. Томский вновь подошел к этому кружку. Инициативу здесь как раз уже и захватил Толстой, что-то горячо доказывая своим оппонентам:

- Клетка, РНК, метаболизм, адаптация… Да не имеет это к определению жизни никакого отношения. Жизнь есть стремление к благу. Стремление к благу есть жизнь. Так понимали, понимают и всегда будут понимать жизнь все люди. И потому жизнь человека есть стремление к человеческому благу, а стремление к человеческому благу и есть жизнь человеческая[7]. Всё просто.

- Вы говорите, прямо как и самый грустный читатель с самого начала говорил. Только он говорил, что жизнь – это творчество, а творчество – это жизнь.

- Творчество! – фыркнул Толстой. – Творчество – то есть всякие там науки и искусства?

- Да.

- Какое ж это благо? Это именно что личное, животное благо, то есть псевдо-благо, к которому и стремится большинство – с благословения и наук, и искусств. Прорезываем горы, облетаем мир; электричество, микроскопы, телефоны, университеты, ученые общества, музеи… это ли не жизнь? Но нет: вся сложная, кипучая деятельность людей с их наукой и искусствами есть большей частью только давка обезумевшей толпы у дверей жизни.

- А в чем же тогда благо?

- Забыть о своем личном благе и жить для блага других – вот и вся мудрость. Люби не себя, но ближнего своего.

- Сами придумали?

- Ерунда какая! Да все величайшие учителя жизни, такие, как Христос, Будда, Конфуций – все так учили. Но мы сегодня и учений этих не знаем, а если знаем, то не воспринимаем их как руководство к действию, а только как занятные тексты. Дарвина и Эйнштейна с их незначительными и неточными учениями мы знаем, а Христос для нас так – культурный символ, но не Учитель жизни. Творчество, творчество… Тщеславие бесконечное и больше ничего. Благо же, то есть настоящее, а не личное благо – это совсем другое: подчинение животной личности разуму, проявляемое в деятельной любви к ближнему. Я это нескоро понял, но – понял. То есть вернулся к тому, что интуитивно понимал всегда, и что интуитивно знает всякий еще не испорченный науками и искусствами ребенок. Да, я понял, что…

- А вы – это вообще кто? – тут «Толстой» увидел, что все обращенные на него взгляды из поначалу недоуменных превратились в насмешливые и понял, что он, как и обычно, зарапортовался и совсем забыл, что он все же не Толстой, а лишь книжнец-Толстой (обычная ошибка забывчивости всех книжнецов).

- Извините, я… я… - с этими словами Толстой смущенно отошел в сторонку.

Томский, еще раз подумав о том, что книжнецы всё же очень странный, хотя и прелюбопытный народ, вернулся к своим хозяйским обязанностям. Впрочем, на этот раз ему не пришлось ни к кому подходить – к нему самому подошли, и не кто иной, как сам Виктор Гольц. Они обнялись.

- Рад приветствовать.

- Сверх-взаимно. Ну, чем закончился ваш спор о вечном мире?

- Боюсь, что полным моим (на пару с Кантом) поражением, - грустно улыбнулся Виктор.

- Почему?

- Мы с моим оппонентом вдрызг разругались. А если споры даже и о вечном мире неизменно заканчиваются ссорами, то это, увы, скорее говорит о торжестве вечности войны.

- Увы. Кстати, хотел спросить – а почему ты один? Где Виктория?[8]

Надо сказать, что к этому времени Виктор и Виктория стали-таки парой не «по слухам», а вполне себе по их собственному признанию. Тем удивительнее было смущение, с которым воспринял вопрос Томского Гольц. Он вдруг замялся и, явно преодолевая внутреннее сопротивление, сказал:

- Да, насчет Виктории. Она просила меня переговорить с вами. Время сейчас, конечно, неподходящее, но для неудобных разговоров подходящего времени не бывает.

- Для неудобных? А что случилось-то?

- Как бы сказать… В общем… Она хочет сняться у Горана Милутиновича.

- У Милутиновича? У этого мямли псевдоинтеллектуального?

- Ну зачем так? Хороший режиссер.

- Не знаю, что в нем хорошего. Впрочем, это сейчас не имеет значения: хороший он режиссер или плохой. Вопрос в другом: как Виктория может сниматься у Горана? – она ведь связана договором с сообществом.

- Поэтому она и попросила поговорить с вами. Сделать исключение.

- Нет, это невозможно. Это всё равно, как если бы в футболе игрок, играющий за одну команду, попросился бы на месяц-два поиграть в другой.

- Ну, мы все-таки не в футбол играем. Да и в футболе играют за клубы и играют за сборные. Допустим, что здесь, в ГКП – ее родина, то есть сборная страны, а там – игра за клуб.

- Нет, исключено. Просто исключено - и всё тут.

- Я же и говорю – речь идет об исключении.

- Исключение тут может быть только одного рода – исключение из сообщества.

- Так, значит, вы ставите вопрос.

- Только так.

- Эх, - вздохнул Виктор. – Виктория так и думала – что вы не согласитесь. Тогда она уполномочила меня сказать, что покидает сообщество.

- Что-что?

- Она покидает сообщество.

- Кидает нас, то есть?

- Не кидает, а покидает. Сколько раз вы сами говорили, что вход и выход из сообщества – дело добровольное.

- Конечно, добровольное. Я не могу помешать людям делать глупости. А что ж она сама не пришла поговорить со мной? Боится?

- Да нет, не боится, но…

- Спасибо, хоть не смску прислала, а тебя. Да, хорошенькие новости ты приносишь. Не ожидал. Кстати, а ты знаешь, кто за Гораном стоит?

- Не знаю. А кто?

- Я тебе потом расскажу. А сам-то ты, кстати – не хочешь?

- Чего?

- Не знаю - чего. В Голливуде поработать, к примеру.

- Нет, не хочу. Меня и здесь всё устраивает.

-Я уже вижу заголовки: «Виктор и Виктория, главные звезды ГКП, уходят от Томского».

- Да никуда я не собираюсь. А заголовки – бог с ними.

- Бог с ними… Конечно, бог с ними. И чего я бьюсь? И чего Виктории надо? Всё, что ей надо как актрисе, мы бы предоставили. То есть уже предоставили. Так чего ей надо?

- Это долгий разговор.

- Ладно, сейчас действительно неподходящее время для разбирательств. Да, расстроил ты меня, крепко расстроил.

- Извините. Еще пообщаемся – надеюсь, на более интересные темы.

Смущенный Виктор отошел в сторону, быстро обросши поклонниками своего таланта. Хмурый Томский какое-то время наблюдал за ним, а потом снова вернулся к общему мониторингу зала. Почти в самом центре фойе (и при этом в полном одиночестве) стоял незнакомый ему человек в стильном белоснежном костюме. Когда Томский увидел незнакомца издалека, что-то привлекло его внимание (скорее всего именно бросающаяся в глаза белизна костюма), а когда он подошел чуть ближе, что-то внутри него дрогнуло. И тут он замер на месте, и тут он чуть не вскрикнул. Это же Лев! Нет, не Лев Толстой, а Михаил Юрьевич Лев собственной персоной![9] Но Томский тут же одернул себя. Это было невозможно, он видел труп Михаила, он лично хоронил его. Конечно, в мифологии и религии покойники иногда воскресают, иногда воскресают они и в литературе (более того, некоторые литературные персонажи, похоже, умирают и воскресают по ходу действия почти детерминированно[10]), но в реальной жизни… в реальной жизни иногда тоже, но не при таких обстоятельствах. Не тогда, когда человек умирает на твоих глазах, ты его лично хоронишь и после этого проходит несколько лет. Нет, тут уже никакой писатель не придумал бы достаточно правдоподобного воскрешения. И вправду, приглядевшись, Томский увидел, что незнакомец просто очень похож на Михаила, но вовсе Михаилом не является. И все же это было странно, очень странно. Томский продолжил наблюдать за незнакомцем. Тот остановил проходящего мимо официанта и взял с подноса бокал шампанского и тарталетку с икрой, знаком руки попросив официанта пока что не отходить от него. Незнакомец сделал глоток шампанского и слегка поморщился; незнакомец вкусил от тарталетки и удовлетворенно хмыкнул, после чего жестом отослал официанта прочь – примерно таким жестом, каким отмахиваются от докучливого комара. Нет, конечно же это не Михаил, совсем не Михаил, и даже похож не очень. Нет, похож очень, и всё же совсем, совсем не Михаил. Лицо Михаила, как мы помним, напоминало слиток золота, временно упавшего в цене; лицо незнакомца скорее напоминало слиток золота, резко в цене взлетевшего – и прекрасно этот взлет осознающего. Михаил был грустно-величав, незнакомец скорее высокомерен; Михаил одевался просто, незнакомец – подчеркнуто элегантно, а главное, Михаил был человеком приятным или как минимум притягательным (располагающим к себе, в общем), а в этом типе было что-то чрезвычайно отталкивающее. Впрочем, Томский решил не спешить с выводами и, немного отойдя от пережитого шока сначала узнавания, а затем раз-узнавания, решился-таки подойти к псевдо-Михаилу.

- Здравствуйте, - обратился он к доедающему тарталетку незнакомцу.

- М… – незнакомец пережевывал икру и давал понять, что пока не дожует, ничего не скажет. Наконец-то прожевав тарталетку, он вдруг раскатисто рассмеялся – как будто произошло что-то невероятно смешное. Отсмеявшись, он сказал:

- Шампанское у вас тут так себе, а вот тарталетки вполне сносные. Я, пожалуй, съем еще пару штучек. Да, пару штучек, но не больше – мне надо следить за фигурой, а то я, знаете ли, склонен расползаться по швам, что весьма некрасиво, – выдав сей довольно неожиданный спич, незнакомец опять раскатисто рассмеялся. Голос незнакомца окончательно уверил Томского, что это совсем другой человек. У Михаила был нормальный мужской голос, этот же персонаж эстетски-женственно растягивал слова и вообще всячески подчеркивал свою утонченность. Правда, как и Михаил, сложения он был скорее крепкого и роста примерно такого же (то есть чуть выше среднего), но действительно чувствовалось, что незнакомцу надо держать себя в форме, чтобы не расползтись. Итак, сомнений больше нет (хотя их и не было). Это не Михаил. Точка. Осталось выяснить, кто это такой? Надеясь услышать в ответ имя незнакомца, Томский представился:

- Меня зовут Томский, Александр Сергеевич Томский.

- Да, да, я в курсе, кто же не знает Томского? – томно протянул незнакомец. - А меня вот пока еще не знают, впрочем, это досадное недоразумение скоро будет устранено. Отчасти оно будет устранено уже сегодня. Сегодня вечером все, если и не поймут, то почувствуют, кто я.

- Да? И кто же вы?

Незнакомец задумался, как бы перебирая различные варианты – кем же ему отрекомендоваться. Подумав, он опять рассмеялся и сказал:

- Мориарти, пусть будет – Мориарти.

- Мориарти?

- Да, я подумываю временно назваться Мориарти - пока не придумаю чего получше. Хотя не знаю… Вообще-то, меня зовут Станислав, а фамилия моя – Лангуда. Станислав Лангуда – иногда мне кажется, что звучит хорошо, а иногда – не очень. Лангуда, Лангуда… Что скажете?

- Нормально звучит.

- Нормально – это плохо. Должно звучать так, чтобы весь мир услышал. Лангуда. Нет, не подходит. Так что пока побуду Мориарти, а потом что-нибудь придумаю, что-нибудь по-настоящему мое.

- Хорошо, будьте Мориарти – у нас здесь кого только нет. Но мне кажется, что я вас не знаю. Вы состоите в сообществе?

- Нет, не состою.

- А как же тогда… ?

- Как же тогда я здесь очутился? – снова рассмеялся незнако… то есть уже знакомый нам Лангуда-Мориарти, похожий-непохожий на Михаила Юрьевича Льва. – Да уж видно сумел пробраться, раз я здесь.

- Видно, - ответил Томский, всё еще не решаясь вынести окончательный вердикт относительно само-названного Мориарти. - Вопрос в том, зачем вы сюда пробрались?

- А у меня к вам дело.

- Ко мне?

- К вам. То есть не совсем у меня, у меня-то к вам никакого дела нет. А вот у Евгения Евгеньевича…

- А, понятно… Очередной раунд соблазнения-запугивания?

- Совершенно верно.

- Напрасная трата времени.

- Кто знает, кто знает? Начнем с соблазнения. Пятнадцать.

- Пятнадцать?

- Да, пятнадцать миллиардов. Вы получаете пятнадцать миллиардов долларов, а Евгений Евгеньевич – контроль над ГКП. Десять он вам уже предлагал, вы не согласились. Теперь – пятнадцать. Хорошие деньги. До конца жизни сможете пить шампанское, заедая его тарталетками с икрой.

Надо ли говорить, что после этой сентенции Мориарти, всё меньше напоминающий Томскому Михаила Юрьевича, разразился очередным приступом смеха, всё более кажущимся Томскому крайне неприятным.

- А почему бы вам сразу не перейти к цифре «двадцать», а лучше – «тридцать», а еще лучше – сразу «сто», чтобы уже закрыть тему соблазнения. Я ведь, кажется, ясно сказал, что ГКП не продается.

- «ГКП не продается» – это звучит гордо. Но Евгений Евгеньевич, конечно же, так не считает. Знаете, какая одна из его любимых киноцитат: «Всё на свете продается, и всё на свете можно купить»[11]. Так что, я думаю, вам его не переубедить… Купить-переубедить. Всё на свете можно купить, но не всех на свете можно переубедить… А? неплохо? - снова рассмеялся Мориарти.

- Не очень. Так вот, я вам повторяю (соответственно, и тем, кто вас послал) – ГКП не продается. Так что можете сразу переходить к запугиванию.

- И замечательно. Я, знаете ли, вообще больше люблю пугать, чем соблазнять. У меня это лучше получается, хотя по моему внешнему виду так и не скажешь. Внешне я очаровываю, не правда ли?

- Неправда.

- Завидуете? Не завидуйте. Зависть – участь мелких людишек, то есть большинства, но вы, вроде как, представляете из себя какую-то величину. Да, зависть, всё время зависть… – тут Мориарти замолчал, как бы скорбно обдумывая свои ни на секунду не прекращающиеся страдания из-за бесконечной зависти окружающих его людей и, казалось, совсем забыл обо всем остальном, но вскоре очнулся и спросил: - Так о чем у нас шел разговор?

- О запугивании.

- Точно. Что ж, приступаю к запугиванию. Вы когда умрете?

- Как говорилось в одной книге: это никому не известно и никого не касается.

- И в той же книге в ответ было сказано: «Ну да, неизвестно, подумаешь, бином Ньютона»[12]. Так вот, дражайший Александр Сергеевич, умрете вы сегодня. Для пущего эффекта, пожалуй, стоило бы сказать – прямо сейчас, но, увы, это произойдет не прямо сейчас, а через некоторое время.

- И через какое же?

- Я же говорю – через некоторое.

- А как я умру – сказать можете? Мне отрежут голову?

- Нет, вас разорвет на куски. В клочья, знаете ли, – здесь Мориарти вновь не отказал себе в удовольствии рассмеяться.

- Занятный вы человек, Станислав. Но мне сегодня как-то не до шуток.

- А завтра уж будет совсем не до шуток. Вы, кстати, в будущую жизнь верите?

- Нет.

- А в Бога?

- И в Бога не верю.

- Как говорил папаша Карамазов: вероятно, прав Иван[13]. Я с ним согласен. Иван прав, и вы тоже правы. Нет ни бога, ни бессмертия. Не знаю, правда, должна ли эта мысль утешать вас или скорее пугать – в вашем-то положении.

- Слушайте, Станислав…

- Я удаляюсь. Но для проформы я должен еще раз спросить: может, все-таки возьмете пятнадцать миллиардов? Кажется, лучше иметь пятнадцать миллиардов и быть живым, чем не иметь пятнадцати миллиардов да еще и умереть в придачу, - здесь Мориарти не стал смеяться, и вообще, его слова, несмотря на шутливый тон, мало походили на праздные шуточные угрозы. – Так что, возьмете пятнадцать миллиардов?

- Нет, не возьму. Ни пятнадцать, ни двадцать, ни сто. И передайте Евгению…

- Тогда прощайте.

С этими словами белоснежный Мориарти допил шампанское, еще раз покривился и отошел в сторону, смешавшись с заполняющими фойе людьми. Томский хотел было догнать его, но передумал. В самом деле: зачем? Конечно, когда тебе угрожают смертью… С другой стороны, воспринимать до конца всерьез подобные угрозы сложновато. Или стоит воспринять именно всерьез? Но разве можно воспринять всерьез человека, называющего себя Мориарти? Да еще разительное сходство с Михаилом. То есть полное несходство. Странная, очень странная встреча. Спасало Томского то, что у него было полно забот, а следовательно, ему некогда было обдумывать все эти странности, так что уже через секунду он выбросил Мориарти из головы, вернувшись к своим многосложным обязанностям хозяина.

Как раз в это время прозвенел звонок, призывающий всех собравшихся в фойе пройти в просмотровый зал. Томский поспешил пройти в зал одним из первых – там еще тоже надо было кое за чем присмотреть. Никакие загадки не должны были помешать ему провести вечер на должном уровне.

Далее началось прогнозируемое столпотворение в проходах и рассаживание по местам – всё это мы пропустим; скажу лишь, что в зал набилось более тысячи трехсот человек. Скажу еще, что красующаяся на сцене Медея действительно облачилась в некое подобие туники, бывшей, очевидно, одновременно и свадебным платьем. Сам я в платьях не разбираюсь, но, думаю, на вкус Медеи можно положиться, так что критику в ее адрес со стороны сообщниц, скорее всего, стоит посчитать предвзятой. Мешок, в свою очередь, «напялил на себя» с такой неохотой и унижением приобретенный им костюм. Выглядел он скованно и явно нервничал. Но всё это, опять-таки, не очень важно. А что важно? Важнее всего содержание произнесенных в этот вечер Мешком и Медеей речей. Вот, давайте эти речи и послушаем.

Примечания:

[1] Далее следует отсылка к открывающей «Войну и мир» сцене светского вечера в доме Анны Павловны Шерер.

[2] Иммануил Кант. «К вечному миру»

[3] Имеется в виду персонаж фильма-экранизации «Приключения принца Флоризеля» (реж. Евгений Татарский); в книге Стивенсона («Клуб самоубийц») конкретно таких слов не произносится.

[4] Читайте книгу «Город мечтающих книг».

[5] «Мне отвратительно памятен такой факт: в 19 году, в Петербурге, был съезд "деревенской бедноты". Из северных губерний России явилось несколько тысяч крестьян, и сотни их были помещены в Зимнем дворце Романовых. Когда съезд кончился и эти люди уехали, то оказалось, что они не только все ванны дворца, но и огромнее количество ценнейших севрских, саксонских и восточных ваз загадили, употребляя их в качестве ночных горшков. Это было сделано не по силе нужды, - уборные дворца оказались в порядке, водопровод действовал. Нет, это хулиганство было выражением желания испортить, опорочить красивые вещи. За время двух революций и войны я сотни раз наблюдал это тёмное, мстительное стремление людей ломать, искажать, осмеивать, порочить прекрасное». (М. Горький. «Ленин»)

[6] «И скоро,

Дружбы не тая,

Бью по плечу его я.

А солнце тоже:

«Ты да я,

Нас, товарищ, двое!» (Владимир Маяковский. «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским на даче»)

[7] Л.Н. Толстой. «О жизни».

[8] Виктор Гольц (режиссер) и Виктория Аргольц (актриса) – главные герои второй книги ГКП-серии - «Кино-утопия».

[9] Михаил Юрьевич Лев (писатель) – главный герой первой книги из серии ГКП – «М.Ю.Л.».

[10] Так, например, Дмитрий Быков (признан в РФ иноагентом) выделяет семь признаков христологического персонажа: 1. Он погибает и воскресает. 2. У него проблемы с родней. 3. Рядом с ним не может быть возлюбленной. 4. У него есть друг-простак. 5. В его окружении есть предатель. 6. Он порождает ролевую игру (становится объектом для подражания). 7. Он всегда пародиен.

[11] Фраза Тони Вендиса (в исполнении Игоря Костолевского) из фильма «Ошибка Тони Вендиса».

[12] «– У вас сколько имеется сбережений?

Вопрос был задан участливым тоном, но все-таки такой вопрос нельзя не признать неделикатным. Буфетчик замялся.

– Двести сорок девять тысяч рублей в пяти сберкассах, – отозвался из соседней комнаты треснувший голос, – и дома под полом двести золотых десяток.

Буфетчик как будто прикипел к своему табурету.

– Ну, конечно, это не сумма, – снисходительно сказал Воланд своему гостю, – хотя, впрочем, и она, собственно, вам не нужна. Вы когда умрете?

Тут уж буфетчик возмутился.

– Это никому не известно и никого не касается, – ответил он.

– Ну да, неизвестно, – послышался всё тот же дрянной голос из кабинета, – подумаешь, бином Ньютона! Умрет он через девять месяцев, в феврале будущего года, от рака печени в клинике Первого МГУ, в четвертой палате.

Буфетчик стал желт лицом». (М.А. Булгаков. «Мастер и Маргарита»)

[13] «– А все-таки говори: есть Бог или нет? Только серьезно! Мне надо теперь серьезно.

– Нет, нету Бога.

– Алешка, есть Бог?

– Есть Бог.

– Иван, а бессмертие есть, ну там какое-нибудь, ну хоть маленькое, малюсенькое?

– Нет и бессмертия.

– Никакого?

– Никакого.

– То есть совершеннейший нуль или нечто? Может быть, нечто какое-нибудь есть? Все же ведь не ничто!

– Совершенный нуль.

– Алешка, есть бессмертие?

– Есть.

– А Бог и бессмертие?

– И Бог, и бессмертие. В Боге и бессмертие.

– Гм. Вероятнее, что прав Иван. Господи, подумать только о том, сколько отдал человек веры, сколько всяких сил даром на эту мечту, и это столько уж тысяч лет! Кто же это так смеется над человеком? Иван? В последний раз и решительно: есть Бог или нет? Я в последний раз!

– И в последний раз нет». (Ф.М. Достоевский. «Братья Карамазовы»)

Глава шестая. 11 сентября 2025 года. Война и литература. Диспут. Зал

(Условия диспута: каждый выступающий произносит речь, а затем отвечает на речь оппонента, то есть оба участника диспута выступают по два раза)

Первая речь Мешка в защиту мира:

Начну с главного. Мы разбираем вопрос о войне, говоря шире – о насилии, о самом жестоком насильственном проявлении – об убийстве. И здесь мы сразу же оказываемся то ли в очень простой, то ли в очень сложной ситуации. Простой, потому что как-то даже смешно доказывать, что война и убийство – это зло, настолько это очевидно для всякого разумного человека. Война – это зло, что может быть очевиднее! «Война – главный источник частных и общественных бед», - так сказал еще Платон. «Война не любезность, а самое гадкое дело в жизни, и надо понимать это и не играть в войну. Надо принимать строго и серьезно эту страшную необходимость. Всё в этом: откинуть ложь, и война так война, а не игрушка. А то война — это любимая забава праздных и легкомысленных людей… Военное сословие самое почетное. А что такое война, что нужно для успеха в военном деле, какие нравы военного общества? Цель войны — убийство, орудия войны — шпионство, измена и поощрение ее, разорение жителей, ограбление их или воровство для продовольствия армии; обман и ложь, называемые военными хитростями; нравы военного сословия — отсутствие свободы, то есть дисциплина, праздность, невежество, жестокость, разврат, пьянство. И несмотря на то — это высшее сословие, почитаемое всеми. Все цари, кроме китайского, носят военный мундир, и тому, кто больше убил народа, дают большую награду… Сойдутся, как завтра, на убийство друг друга, перебьют, перекалечат десятки тысяч людей, а потом будут служить благодарственные молебны за то, что побили много людей (которых число еще прибавляют), и провозглашают победу, полагая, что чем больше побито людей, тем больше заслуга. Как бог оттуда смотрит и слушает их!» - так сказал… ну, конечно, в этом зале нет ни одного человека, который бы не знал, чьи это слова. И я бы, наверное, мог просто прочитать этот отрывок, и мое выступление уже состоялось бы, потому что трудно выразить отношение человеческого сознания к войне более емко и по существу. Это не Болконский сказал и даже не Лев Толстой – это вопиет сам разум.

Но, спрашивается, о чем тогда и говорить, если всё и так понятно? Но тот же самый только что процитированный отрывок подсказывает - говорить есть о чем. Потому что война всё еще остается чем-то чрезвычайно привлекательным в своем историческом измерении, и решение внутренних проблем, а точнее отвлечение внимания от внутренних проблем страны за счет подогрева внешних конфликтов по-прежнему является весьма распространенной политической практикой. Также мы видим, что и фигура крошащего всех направо и налево супергероя остается весьма привлекательной в сфере поп-культуры. Люди с охотой глазеют на кровь-кетчуп, разливающуюся по экрану, наивно полагая, что это волне безобидное времяпрепровождение. Я уже не говорю про компьютерные игры, убить человека в которых - дело самое обыденное; причем убийство совершается от лица играющего, то есть это он сам убивает и не чувствует при этом никаких угрызений совести, а только радость от успешно совершенного игрового действия. Так, через игру, человек с самого детства привыкает смотреть на убийство как на возможное благо и геройство.

Правда, здесь всё не так однозначно, и мы видим, что сознание всё же проделало огромную историческую работу, и что оно смогло во многом дискредитировать войну даже непосредственно в той сфере, от которой война неотъемлема – то есть в сфере политики. Что было раньше? Раньше любой правитель, желающий остаться в истории, не мог найти более надежного способа для этого, чем развязывание какой-нибудь войны. А что сегодня? Сегодня любой призыв к войне воспринимается с огромным подозрением, требует постоянных оправданий, а потом, если война все же начинается, она чаще всего воспринимается в обществе как навязанное зло. Вспомним четырех величайших завоевателей в истории западного мира: Александр Македонский, Цезарь, Наполеон, Гитлер. Первые трое могут быть названы героями (не мною, конечно), четвертый – никогда. Почему? Причин тут несколько, и все же одна из самых важных – историческая дискредитация самой идеи войны и насилия. Никому не надо доказывать, что Гитлер –злодей, потому что никому не надо доказывать, что война – это зло.

Но для русской классической литературы ключевая фигура – это Наполеон. И чем же занимается русская литература, как не тем, что последовательно развенчивает Наполеона, лишает фигуру Наполеона героического измерения? В этом смысле миссия русской литературы поистине всемирная – она выступила как мировой рупор сознания. Увлекшиеся и разочаровавшиеся в своем герое Раскольников и Болконский символизируют собой процесс развития сознания – от начальной героизации военного дела и насилия до его полной дискредитации. Литературе двадцатого века уже не оставалось ничего другого, как подхватить это поднятое нашими титанами-писателями знамя. Война или высмеивается ею – на примере похождений бравого солдата Швейка, или показывается как неизбывная человеческая трагедия, – среди прочих могу назвать такие романы, как «На западном фронте без перемен» Ремарка, «Бойня номер пять» Воннегута, «Прокляты и убиты» Астафьева и многие другие… Наконец, нельзя не назвать еще один роман, который, возможно, является ключевым романом двадцатого века в контексте настоящего рассуждения. Я имею в виду роман Хэмингуэя «Прощай, оружие». Почему он ключевой? Потому что Хэмингуэй, как мы знаем, был или стремился быть «настоящим мужчиной» и, казалось бы, не мог считать войну злом как таковым, но скорее рассматривал ее как необходимую школу мужественности. И этот бравый вояка пишет свой главный роман о войне, - и как же он его называет? «Прощай, оружие»! Причем это не только название – это концепция. Более того, Хэмингуэй пишет замечательное предисловие к роману, часть которого я не могу не процитировать:

«Называется эта книга «Прощай, оружие!», а кроме первых трех лет после того, как она была написана, в мире почти все время где-нибудь да идет война. Многих тогда удивляло – почему этот человек так занят и поглощен мыслями о войне, но теперь, после 1933 года, быть может, даже им стало понятно, почему писатель не может оставаться равнодушным к тому непрекращающемуся наглому, смертоубийственному, грязному преступлению, которое представляет собой война… Я считаю, что все, кто наживается на войне и кто способствует ее разжиганию, должны быть расстреляны в первый же день военных действий доверенными представителями честных граждан своей страны, которых они посылают сражаться».

Итак, война – это непрекращающееся, наглое и грязное преступление. Браво, Хэм, сам Толстой не мог бы сказать лучше! Именно здесь, я думаю, мы видим торжество работы сознания в исторической перспективе. Когда войну осуждает тот, кто изо всех сил пытается играть роль настоящего мужчины – это диагноз. Диагноз невозможности воспевания войны.

Но почему тогда война и воспевалась, и воспевается? Всё дело в архаичной системе ценностей. Там, где человек всё еще остается животным, там, где он подчинен природному закону естественного отбора, он не может не считать воинственность благом. Не умеешь постоять за себя, – останешься никем. Не умеешь взять в руки меч, - окажешься в зависимости от того, кто не расстается с мечом. Чем примитивнее жизнь общества, тем более значима в ней фигура воина. Но сознание это не устраивает, сознание всецело дистанцируется от доминирования животности. С другой стороны, архаичная система ценностей всегда оказывается востребованной и в достаточно развитых, достаточно цивилизованных обществах. Почему? Объяснять излишне. Войны–то ведь никто не отменял. Люди воевали и во времена Платона, и во времена Леонардо да Винчи, и во времена Льва Толстого. Толпы людей продолжают сталкиваться друг с другом и сегодня. Средства уничтожения только совершенствуются. Но всё это как было, так и остается архаикой. Самый современный, самый высокотехнологичный самолет – это всё та же дубинка, которой один дикарь бьет по голове другого. Всякий военный – дикарь, даже когда он воюет за цивилизаторские цели. Сам момент превращения человека в воина – момент превращения потенциально разумного существа в дикаря, момент забвения разума.

Но вернемся к литературе и обратимся к «Илиаде» - этому величайшему литературному гимну войны… Я очень долго не мог дочитать «Илиаду» до конца, скажу по секрету, что лишь подготовка к этому диспуту заставила-таки меня прочитать ее целиком. Да, я пересилил себя и снова взялся за «Илиаду», хотя бы для того, чтобы вспомнить, почему я никогда не принимал эту великую книгу. Понял довольно быстро. «Илиада» - художественное олицетворение все той же и без того осточертевшей мне борьбы за существование и отбора самых жизнеспособных индивидов. Все эти бесконечные сражения за самых красивых самок и самый большой кусок добычи – ну можно ли представить себе что-то более примитивное? Содержание «Илиады» настолько же мелко, насколько высок слог Гомера. Все эти «герои» ничем не отличаются от баранов, сошедшихся в поле и несущихся навстречу друг другу, чтобы выяснить, чья башка крепче. Победитель получает самую сочную бараниху; потерпевший поражение бесславно ретируется. Но человек – не баран все-таки. Человек – не баран, а герои – бараны. А уж Ахилл – величайший из героев - тот не просто баран, а самый настоящий маньяк. Это ж надо, умертвить двенадцать пленных юношей, а потом привязать труп Гектора к колеснице и разъезжать на ней. Маньяк, по-другому не скажешь.

И я всё больше ценю гуманистическую систему ценностей «Войны и мира» в сравнении с героической системой ценностей «Илиады». Как же все-таки примитивна эта так называемая «героическая» система ценностей! Быстрее, выше, сильнее! И вручить кубок самому быстрому и сильному, назвав всех остальных слабаками. И всё! И больше ни-че-го. Примитив ужасный.

Это, конечно, не упрек Гомеру. У него не было выхода. В обществе, где доминирует архаичная мужская система ценностей, что еще и воспевать, как не войну? Это не выбор поэта, это неизбежность. А когда художник может выбирать, из Гомера он превращается в Толстого и осуждает войну. Это тоже неизбежность. И подчеркнув эту неизбежность, я и закончу свое первое выступление. Да, я заканчиваю свое выступление почти теми же самыми словами, какими его и начал. Разум априори миролюбив; если мы хотим считаться разумными людьми – будем продолжать упорно стремиться к миру; будем продолжать бескомпромиссно осуждать войну и всякое насилие.

С этими словами Мешок покинул место выступающего. Скажу несколько слов о том, какое впечатление произвел Мешок на публику. Было заметно, что он волновался, поначалу голос его звучал как-то глухо, так что даже хотелось крикнуть: «Говори более внятно», - но это только поначалу. Вскоре все уже были поглощены тем, что говорится, не обращая внимания на ораторские дефекты говорящего. Я и вообще-то думаю, что ораторское искусство - абсолютно бесполезная штука, потому что человек, просто и доходчиво объясняющий свою позицию всегда будет одновременно и лучшим оратором. Мешок говорил просто и доходчиво, и вскоре уверенно «взял зал» в свои руки. Последние слова его доклада: «Я заканчиваю свое выступление почти теми же самыми словами, какими его и начал. Разум априори миролюбив; если мы хотим считаться разумными людьми – будем продолжать упорно стремиться к миру; будем продолжать бескомпромиссно осуждать войну и всякое насилие», - потонули в громе аплодисментов. Мешок со смущенной улыбкой удовольствия сошел с кафедры – он никак не ожидал такого успеха.

Пришло время Медеи. В противовес скромному и лишенному всяких внешних эффектов выступлению своего жениха, она срежиссировала свой выход на сцену максимально драматично. Зал погрузился в кромешную тьму, в нужный момент прорезанную лучом света. Луч выхватил уже стоящую за кафедрой облаченную в белую тунику черноволосую Медею - одного этого зрелища было достаточно, чтобы все загипнотизированно смотрели на сцену. Удав-лектор, убедившись, что все кролики-слушатели оцепенели, начал свою речь:

Первая речь Медеи в защиту войны:

Всем вам, конечно, известно, что мы с моим оппонентом не являемся друг для друга совсем чужими людьми, поэтому нет ничего удивительного в том, что всё только что вами услышанное не является для меня новостью. Я всё это слышала много раз и уже много раз в пух и прах разбивала своего будущего и уже почти настоящего мужа. Но до сих пор я разбивала его в частном порядке, – теперь пришло время публичной порки. Конечно, при этом я ни секунды не сомневаюсь, что речь моего жениха (и по совместительству большого любителя мира) вам понравится намного больше моей, и что победа в сегодняшнем диспуте останется за ним. Он говорит «правильные» вещи, говорит то, что образованный, культурный человек хочет услышать намного больше, чем правду – псевдо-гуманистическую ложь. Убивать плохо, война – зло, Гитлер капут. Громкие аплодисменты, переходящие в овацию. Что ж, мое дело - победить, а дело судей - рассудить. Я же постараюсь отправить своего оппонента в такой глубокий нокаут, что уже никакие судьи, как бы они ни были пристрастны, не смогут не признать его поражения.

С чего начать? Начну я почти так же, как и мой миролюбивый женишок. А с чего он начал? С утверждения, что разум не приемлет убийства и насилие на аксиоматическом уровне. И вот я спрашиваю себя: «Обладаю ли я разумом?» - и отвечаю сама себе: «Да, обладаю». Дальше я спрашиваю себя: не приемлю ли я убийства и насилие на аксиоматическом уровне? Отвечаю – никаких аксиоматических установок на сей счет у меня нет. Конечно, тут сразу же найдутся люди, которые скажут, что либо я льщу себе, предполагая наличие у себя разума, либо разум мой является каким-то извращенным разумом. Но это, конечно, очень удобно – сначала объявить, что разум обладает такими-то аксиоматическими установками, а потом всякого, у кого этих установок нет, называть неразумным или ущербным. Но давайте все же будем каждое свое положение подкреплять какими-то аргументами, и даже если нечто кажется нам самоочевидным, давайте все-таки попробуем обосновать и эту самоочевидность.

И что очевидно для меня? Для меня очевидно, что очень многие люди не выносят войны, предпочитая ей мирную жизнь. Очевидно для меня и то, что многие люди не выносят мирной жизни, предпочитая ей войну. Есть еще и третья очевидность – состояние цивилизации в большей степени ассоциируется у нас с мирной жизнью, а не с войной. Хотя эта очевидность уже далеко не очевидна – ведь войны пронизывают собой истории всех цивилизаций. И все же когда мы произносим само это слово – цивилизация – едва ли мы думаем о войне, но скорее – о мире. Но разве это не подтверждает тот тезис, что разум человека априори настроен миролюбиво, тогда как на поле брани его выволакивает всё еще живущий в человеке зверь? Пожалуй, подтверждает. Но не получается ли тогда, что я, вместо оппонента, отправила в нокаут саму себя?

Не торопитесь – возможно, первый раунд я и проиграла, но настоящий бой еще впереди. И прежде всего мы должны внимательно присмотреться к этой дихотомии: человек и зверь, цивилизация и природа. Так вот, я соглашусь с тем, что стоит нам только противопоставить человека зверю, а цивилизацию природе – и война с насилием окажутся у нас аксиоматическим злом. Вот только кем тогда окажется сам человек? Да-да – кем он окажется? Чем оказывается цивилизация, отрывающаяся от природных корней, мы видим. Отвратительное зрелище. Но и человек, забывший о том, что он животное, тоже отвратителен, а разум, отрывающийся от тела, глубинно неразумен.

Всем вам надо понять, почему все-таки разум не приемлет войну, и что это за разум. Вам хочется думать, что разум оценивает войну как нечто ужасное, а это вовсе не так. Подумайте о мыслителе. Что является делом мыслителя? Само мышление. Мышление – единственная форма действия, понятная мыслителю. Всякое реальное действие вызывает у мыслителя раздражение - как нечто излишнее, отвлекающее, отрывающее его от действия мысли. А что такое война? Война – это наиболее яркое, агрессивное, крайнее проявление действия. Разумеется, оно вызывает у разума только ужас. Но этот ужас - не оценка войны в самом ее существе, это оценка сферы действия как полностью противоположной сфере мышления. То есть речь идет о льде, который бы стал оценивать огонь. Естественно, огонь вызывает у него ужас, но в этом нет оценки собственно огня, о природе которого лёд не может иметь никакого представления. Отсюда аксиоматическое неприятие войны со стороны разума основано лишь на созерцательной, анти-деятельной природе этого разума и как раз лишь в той степени, в которой разум является чистым созерцателем. Но, как я уже говорила, всё это якобы «чистое» созерцание на самом деле не может быть названо разумным. Дело разума – усматривать истину, и чтобы понять истину войны, он не должен аксиоматически бежать от нее в царство созерцания. Мыслитель не должен быть только мозгом – иначе мозг его слишком многого не поймет.

Итак, когда я говорю, что у меня нет никакого аксиоматического предубеждения против насилия и войны, я лишь утверждаю, что животное начало во мне не умерло, и что оно находится в единстве с моей разумной способностью. Тут, правда, мы должны помнить и о том, что животное животному рознь. В природе хватает и вполне миролюбивых животных, их миролюбивость можно назвать физиологической. И смею заметить, что та якобы сознательно-аксиоматическая неприязнь войны, которую приписывают человеку, чаще всего является чисто физиологической неприязнью. Люди превратились в жвачных животных и до смерти боятся воинственных тигров, желая, чтобы их вообще не существовало. Но и травоядные живут полной жизнью только тогда, когда рядом затаился хищник.

Тут, конечно, вы опять можете попытаться поймать меня на противоречии. То я порицаю человечество за то, что оно оторвалось от своих природных корней, то за то, что оно превратилось в жвачное животное. Да, здесь есть противоречие, но легче всего построить вполне гладкое рассуждение, а куда труднее дойти до чего-то, хотя бы отдаленно напоминающего истину. Уточню: я вижу два источника аксиоматического миролюбия – во-первых, это «чистый» разум-созерцатель, забывший о том, что всякий мозг нуждается в теле, и, во-вторых, это базирующееся на страхе инстинктивное миролюбие, предписываемое самой природой. Я бы вовсе не возражала против природного миролюбия, так как оно вполне естественно (хотя и трусливо), проблема лишь в том, что нетелесный разум, изгоняя насилие из жизни, создает для жвачного миролюбия сверх-благоприятствующую питательную среду, и в итоге мы получаем самую отвратительную картину – прообраз вечного жвачного мира.

В природе всё устроено разумно – миролюбие и воинственность в ней открыто сосуществуют, дополняя друг друга. Природа не так глупа, чтобы попытаться «избавиться от хищников» – до такой глупости могли додуматься только люди. А человек, конечно – животное, но животное очень странное, как бы носящее в себе зачатки образа действий всех существующих животных. Человек может быть и коровой, и кротом, и тигром, и ленивцем, и павлином – кем угодно. Плотоядным и травоядным, кротким и агрессивным. Поэтому я не стану здесь превозносить и воинственность над миролюбием, я лишь категорически возражаю против дискредитации воинственности в пользу миролюбия. Если человечество хочет считать себя разумным, оно должно научиться принимать свою склонность к насилию не как нечто предосудительное, а как часть своей природы – причем как законную часть. Чистый же разум твердит одно: «Человек виновен - виновен в том, что он хищный зверь», и пытается подавить этого потенциального хищного зверя в человеке. Это неразумно.

Но далее я опять буду себе противоречить, потому что, конечно, на самом деле мне очень хочется воспеть войну. Будем считать, что «объективно» я всего лишь не осуждаю войну, тогда как субъективно я безусловно предпочитаю ее. Это легко понять, ведь я по своей природе - хищник, и я не могу врать, что не чувствую удовольствия, вонзая свои зубы в плоть трепещущей жертвы. Да и кому неведомо это удовольствие? Само чувство торжества, неважно какого – будь то торжество теоретика, открывшего новый закон природы или поэта, сочинившего стихотворение – это чувство сродни триумфу удачно поохотившегося тигра, а вовсе не чувству овечки, вяло пощипывающей травку на лугу. Но, опять-таки, вы можете сказать, что это лишь мои извращенные выверты. Как же мне переубедить вас? Мой миролюбивый жених обращался к литературе, думаю, что и мне следует сделать то же самое. Я тоже умею подбирать цитаты. Цитаты, то ли слава Богу, то ли к сожалению, но это такая вещь, которую можно подогнать под какой угодно взгляд, и если до сих пор вы слушали антивоенные цитаты, то теперь послушайте цитаты воинственные.

Перво-наперво следует опровергнуть претензии разума на то, что он выше действия просто в силу того, что мыслит. Как-будто бы человек действующий не мыслит, как будто бы на той же войне голова бездействует! Но нет, она работает - и еще как работает! Вспомните замечательнейшую речь, произнесенную на этот счет Дон Кихотом:

«Пусть мне не толкуют, что ученость выше поприща военного, — кто бы ни были эти люди, я скажу, что они сами не знают, что говорят. Довод, который они обыкновенно приводят и который им самим представляется наиболее веским, состоит в том, что умственный труд выше труда телесного, а на военном, дескать, поприще упражняется одно только тело, — как будто воины — это обыкновенные поденщики, коим потребна только силища, как будто в то, что мы, воины, именуем военным искусством, не входят также смелые подвиги, для совершения коих требуется незаурядный ум, как будто мысль полководца, коему вверено целое войско или поручена защита осажденного города, трудится меньше, нежели его тело! Вы только подумайте: можно ли с помощью одних лишь телесных сил понять и разгадать намерения противника, его замыслы, военные хитрости, обнаружить ловушки, предотвратить опасности? Нет, всё это зависит от разумения, а тело тут ни при чем. Итак, военное поприще нуждается в разуме не меньше, нежели ученость…»

Найдется ли хоть один человек, который бы смог или хотя бы попытался опровергнуть эту мысль Дон Кихота? Вряд ли. Пойдем дальше. Мой миролюбивый оппонент процитировал знаменитый отрывок из «Войны и мира», своего рода квинтэссенцию военно-ненавистнического понимания войны. Что ж, я тоже процитирую «Войну и мир»:

«В дыму, оглушаемый беспрерывными выстрелами, заставлявшими его каждый раз вздрагивать, Тушин, не выпуская своей носогрелки, бегал от одного орудия к другому, то прицеливаясь, то считая заряды, то распоряжаясь переменой и перепряжкой убитых и раненых лошадей, и покрикивал своим слабым тоненьким, нерешительным голоском. Лицо его всё более и более оживлялось…

Вследствие этого страшного гула, шума, потребности внимания и деятельности Тушин не испытывал ни малейшего неприятного чувства страха, и мысль, что его могут убить или больно ранить, не приходила ему в голову. Напротив, ему становилось всё веселее и веселее…

Из-за оглушающих со всех сторон звуков своих орудий, из-за свиста и ударов снарядов неприятелей, из-за вида вспотевшей, раскрасневшейся, торопящейся около орудий прислуги, из-за вида крови людей и лошадей, из-за вида дымков неприятеля на той стороне (после которых всякий раз прилетало ядро и било в землю, в человека, в орудие или в лошадь), из-за вида этих предметов у него в голове установился свой фантастический мир, который составлял его наслаждение в эту минуту. Неприятельские пушки в его воображении были не пушки, а трубки, из которых редкими клубами выпускал дым невидимый курильщик».

Что это, как не поэзия войны? Толстой и не мог вполне осудить войну, - ведь он-то знал, что такое война не понаслышке, и поэтому, как бы он ни заставлял себя ненавидеть войну, но он прекрасно понимал и всё то, что делает войну необоримо притягательной для всякого мужчины. Как результат: совершенно помимо собственного желания, Толстой временами воспевал войну едва ли в меньшей степени, чем пытался отвратить от нее.

Далее я процитирую еще одно произведение из русской классики: монолог фон Корена из «Дуэли» Чехова:

«Мы кричим, что война – это разбой, варварство, ужас, братоубийство, мы без обморока не можем видеть крови; но стоит только французам или немцам оскорбить нас, как мы тотчас же почувствуем подъем духа, самым искренним образом закричим «ура» и бросимся на врага, вы будете призывать на наше оружие благословение божие, и наша доблесть будет вызывать всеобщий, и притом искренний, восторг. Опять-таки, значит, есть сила, которая если не выше, то сильнее нас и нашей философии. Мы не можем остановить ее так же, как вот этой тучи, которая подвигается из-за моря. Не лицемерьте же, не показывайте ей кукиша в кармане и не говорите: «Ах, глупо! ах, устарело! ах, не согласно с Писанием!», а глядите ей прямо в глаза, признавайте ее разумную законность…».

И опять-таки мне хотелось бы найти хоть одного человека хотя бы и в этом зале, который смог бы опровергнуть суждение фон Корена. Но как его опровергнешь, ведь мы по-прежнему кричим о том, что война – это разбой, варварство, ужас и братоубийство, мы по-прежнему без обморока не можем видеть кровь, но величайшим событием русской истории 20-го века мы считаем Великую Отечественную Войну, а тех людей, которые победили нацистов, почитаем величайшими героями и вполне справедливо поем им вечную славу. Вы скажете, что Великая Отечественная - война оборонительная, как бы война против войны. Но давайте, если мы хотим смотреть правде в лицо, то давайте уж не будем отворачиваться от фактов. Воин всегда убийца, оборонительную он ведет войну или наступательную. Это факт номер один. Факт номер два: успех в войне почти всегда есть успех наступательный. Героизм советской армии состоял не в том, что она героически отступала и оборонялась, но в том, что она в конечном счете научилась бить (то есть – убивать, именно убивать) немцев и дошла до самого Берлина.

Наконец, мой миролюбивый оппонент цитировал еще и предисловие к роману Хэмингуэя «Прощай, оружие». Неплохую цитату он подобрал, вот только привел ее не полностью, попросту говоря, замолчал кое-что. Я же сейчас процитирую тот отрывок полностью, сделав особый упор на том, что мой оппонент хотел замолчать…

«Называется эта книга «Прощай, оружие!», а кроме первых трех лет после того, как она была написана, в мире почти всё время где-нибудь да идет война. Многих тогда удивляло – почему этот человек так занят и поглощен мыслями о войне, но теперь, после 1933 года, быть может, даже им стало понятно, почему писатель не может оставаться равнодушным к тому непрекращающемуся наглому, смертоубийственному, грязному преступлению, которое представляет собой война». Это вот мой оппонент с удовольствием процитировал, но дальше Хэмингуэй говорит: «Я принимал участие во многих войнах, поэтому я, конечно, пристрастен в этом вопросе, надеюсь, даже очень пристрастен. Но автор этой книги пришел к сознательному убеждению, что те, кто сражается на войне, самые замечательные люди, и чем ближе к передовой, тем более замечательных людей там встречаешь; зато те, кто затевает, разжигает и ведет войну, – свиньи, думающие только об экономической конкуренции и о том, что на этом можно нажиться».

А, каково! Не кажется ли вам, что процитированный отрывок заиграл новыми красками? Мне так очень даже кажется. Что касается логических связей в рассуждении Хэмингуэя, я надеюсь, вы и сами видите, что они отсутствуют. Самые замечательные из людей, занимающиеся грязным преступлением, это, конечно… Но просто Хэмингуэю очень хочется оправдать войну, но в рамках современной миролюбивой парадигмы он этого сделать не может, вот и изворачивается бедняга. Есть еще один ложный способ оправдания войны. Выше я цитировала Дон Кихота, но тоже поступила не совсем честно, утаив часть его высказывания. А Дон Кихот, сравнивая цели человека науки и человека войны, говорил так:

«Посмотрим теперь, чья мысль трудится более: мысль ученого человека или же мысль воина, а это будет видно из того, какова мета и какова цель каждого из них, ибо тот помысел выше, который к благороднейшей устремлен цели. Мета и цель наук состоит в том, чтобы установить справедливое распределение благ, дать каждому то, что принадлежит ему по праву, и следить и принимать меры, чтобы добрые законы соблюдались. Цель, без сомнения, высокая и благородная, достойная великих похвал, но все же не таких, каких заслуживает военное искусство, коего цель и предел стремлений — мир, а мир есть наивысшее из всех земных благ».

Выходит, что и воинственный Дон Кихот оправдывает войну только в контексте достижения мира, а не саму по себе. Впрочем, здесь Дон Кихот совсем не оригинален, и даже величайшие из завоевателей, то есть такие люди, для которых война с очевидностью является главным делом их жизни, очень часто твердили, что все их завоевания совершаются лишь ради установления мира. Не знаю даже, надо ли доказывать, что это вранье. Хотя и не совсем вранье. Следует лишь добавить кое-что к их суждению и сказать, что целью войны является победа и мир… на условиях победителя.

Под конец я обращусь к своей любимой «Илиаде» - в сопоставлении ее с «Войной и миром», которую я недолюбливаю. Скажу прямо, что я во многом согласна с моим женихом: система ценностей Аяксов и Гекторов примитивна. Более того, я согласна с ним, что Культура не могла не уйти от этой системы ценностей, и что роман Толстого и стал символом этого ухода. Но что мы получаем в итоге, как не классическую схему с тезисом и антитезисом! Тезис – это архаическая, зверско-героическая система ценностей в «Илиаде»; антитезис - это дискредитация войны как героического деяния в «Войне и мире». Но что у нас следует за тезисом и антитезисом? Правильно, синтез. Война в пространстве цивилизации не может быть войной Гекторов и Аяксов, она должна стать чем-то другим. Культура не может воспевать и мировые бойни, но она и сегодня готова восхищаться героизмом. Чем же может быть синтез, подразумевающий приятие войны в пространстве Культуры, на каких условиях может быть осуществлено это приятие? Этого я не знаю. Если «Илиада» была создана предположительно в 9-8 веках до н.э., а «Война и мир» совершенно точно была написана в веке девятнадцатом, то мы видим, как долго нам пришлось ждать, чтобы тезис сменился антитезисом. А ведь синтез, пожалуй, есть нечто более сложное, чем отрицание. Так что придется нам запастись терпением и подождать еще как минимум веков десять-пятнадцать, а скорее всего, и все двадцать. Готовы ли мы ждать? Ну, готовы или не готовы, а придется…

В самом конце я припомню свою любимую цитату из недолюбливаемой «Войны и мира»:

«Перед ужином князь Андрей, вернувшись назад в кабинет отца, застал старого князя в горячем споре с Пьером.

Пьер доказывал, что придет время, когда не будет больше войны. Старый князь, подтрунивая, но не сердясь, оспаривал его.

— Кровь из жил выпусти, воды налей, тогда войны не будет. Бабьи бредни, бабьи бредни, — проговорил он, но всё-таки ласково потрепал Пьера по плечу…»

Именно что проповедь вечного мира – это не более чем бабьи бредни; с чем я вас всех, дорогие мои бредящие бабы, и поздравляю. (громкий свист в зале, так что далее выступающая должна перекрикивать зал)

Но не будем бредить! Воспоем войну! Войну саму по себе, войну как стремление к победе, войну как праздник хищника, а не как достижение мира. Конечно, едва ли хоть кто-нибудь из вас, присутствующих в зале, хоть когда-нибудь переживет опыт, который переживает любой человек, побывавший на войне и осознавший воинское дело как свое призвание. Вам никогда, трусишки, не понять, что это значит – триумфально воевать! И свистите сколько хотите.

С этими словами Медея покинула место выступающего, всем своим видом показывая, что она, безусловно, победила, как бы ни рассудила взволновавшаяся публика. Место у микрофона вновь занял миролюбивый Мешок.

Вторая речь Мешка в защиту мира:

Я не люблю и не умею бить людей, но воинственные люди заслуживают, чтобы их хорошенько отдубасили. Буду бить свою невесту последовательно, пройдусь по каждому пункту её воинственных бредней. Во-первых, совершенно неверно понимать «Войну и мир» только как антивоенный антитезис, сформулированный против воинственного тезиса «Илиады». «Война и мир» - это не только антитезис, но уже и столь желанный моим воинственным оппонентом синтез, появления которого он (оппонент), а точнее, она (моя невеста) собиралась ждать еще двадцать веков. Но ждать тут нечего – вот он, синтез, налицо. Именно что Толстой блестяще показал как то, насколько привлекательна война для мужчины – как некий героический образ, лелеемый с самого детства, - так и то, во что война оборачивается на практике. Синтез же – это небо над Аустерлицем. Цитирую:

«Над ним не было ничего уже, кроме неба — высокого неба, не ясного, но всё-таки неизмеримо высокого, с тихо ползущими по нем серыми облаками. «Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так, как я бежал, — подумал князь Андрей, — не так, как мы бежали, кричали и дрались; совсем не так, как с озлобленными и испуганными лицами тащили друг у друга банник француз и артиллерист, — совсем не так ползут облака по этому высокому бесконечному небу. Как же я не видал прежде этого высокого неба? И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! всё пустое, всё обман, кроме этого бесконечного неба».

Остановитесь, перестаньте убивать друг друга и подумайте о своей душе – вот о чем говорит Толстой. Синтез – это жизнь духа, бесконечные искания Пьера и князя Андрея, а потом, в другом романе – еще и Левина. Это раз.

Мимоходом замечу, что, упрекая меня в обрезке цитат, Медея сама обрезала цитату, в которой Тушин якобы получает удовольствие от войны. И вот что было выброшено из этой цитаты:

«Лицо его всё более и более оживлялось. Только когда убивали или ранили людей, он морщился и, отворачиваясь от убитого, сердито кричал на людей, как всегда, мешкавших поднять раненого или тело».

Вам всё понятно? Вот она – война в ее подлинно-неприглядном виде. От нее можно только отворачиваться.

Что касается синтеза идеи войны, которая предстанет перед нами в некоем новом качестве, а не исключительно как звериная схватка… но этого никогда не произойдет. Война была, есть и будет в первую очередь смертоубийством, а смертоубийство есть смертоубийство, в какую обертку его ни оберни. Война поначалу была героизированным убийством, потом она стала убийством узакониваемым, затем убийством так или иначе оправдываемым, наконец сегодня, война – это убийство, единственным оправданием которого может быть совершенная необходимость, а необходимость эта формулируется одним-единственным способом – сохранение жизни народа. Поэтому-то и велика Великая Отечественная, что не победи мы в этой войне, и не было бы страны. А что касается похода на Берлин, то… все эти громкие псевдогероические слова напоминают отвратительные новомодные лозунги типа «Можем повторить». Все эти можем-повторилки понятия не имеют, о чем они говорят… А каков был главный лозунг того, военного времени? Правильно – только бы этот ужас не повторился, только бы не было войны. Вот где истина. Опять-таки, что касается военного значения похода на Берлин, тут уже доминируют политические игры, со всякими там зонами влияния и прочим - и здесь уже и красная армия в значительной степени может восприниматься (и часто воспринимается) как агрессор. Нет, только обороняясь, только отстаивая свою жизнь, только прогоняя врага со своей территории, сохраняешь чистое право ведения войны. Это два.

В-третьих, я и вообще не очень понимаю, чего не хватает Медее в плане «звериности». Сколько уже говорилось, что налет цивилизации слишком тонок, и что звериное начало человека прорывается наружу при первой же возможности. Достаточно просто оглянуться и посмотреть по сторонам, и что мы увидим: прослойка по-настоящему интеллигентных людей ужасающе тонка - по сравнению с массами, готовыми в любой момент превратиться в военизированную толпу. Я уже говорил о вполне легальной востребованности насилия в сфере поп-культуры и компьютерных игр. Именно что насилие очень популярно, - в массовом сознании решение вопросов посредством насилия остается полностью оправданным и совершенно естественным. Как следствие - войны повсеместно продолжаются, от гигантских боен человечество удерживает только ядерное оружие, но и оно столь же сдерживает человечество, сколь и угрожает ему полным уничтожением. В этой связи я и сейчас скажу и еще, если надо, сто раз повторю: долг сознания всячески настаивать на миролюбии и всеми способами дискредитировать войну. Сознание должно сдерживать постоянно прорывающегося в человеке зверя, а вовсе не пришпоривать его.

Отдельно следует сказать о Дон Кихоте и его смешном рассуждении о мышлении воина - неопровержимом якобы рассуждении (как сказала моя воинственная невеста), хотя опровергнуть его – дело одной минуты. Мышление воина! – ха-ха! - это то же самое, что действие мозга. Мозг, когда думает, действует; воин, когда сражается – мыслит. Но как для человека действия смешно назвать действием процесс мышления, точно так же и для мыслителя смешно называть мыслью мысль о том, как сокрушить противника. Это настолько «не мысль», что и говорить тут не о чем. А что касается мира как цели войны, тут Медея и сама опровергла и Дон Кихота и прочих, куда менее благородных вояк; добавить к ее словам мне нечего. Хотя кое-что добавлю. Мир для военного – это как точка в книге для писателя. Да, писатель очень хочет поставить точку, но только чтобы закончить одну книгу и тут же сесть за другую. Так и военный очень хочет достичь мира (на своих условиях), уже имея в виду новую войну.

Еще моя воинственная невеста весьма талантливо нарисовала нам портрет мыслителя, который не любит войну так, как лёд не любит пламя. По-моему, это во многом верно, но это лишь в очередной раз доказывает невозможность такого синтеза, при котором война могла бы одобряться в культурном пространстве. Лёд будет бежать от огня, и это правильно. Война и мир - две противоположности, из которых мышление решительно выбирает мир.

Что касается Пьера и старого князя… Что касается Пьера и старого князя…

- Да, как ты опровергнешь старого князя? – насмешливо встряла в речь Медея, нарушив тем самым условие диспута, запрещающее вмешательства во время выступлений. – Никак тебе его не опровергнуть – вот как.

- А вот и опровергну, – не смутился Мешок. - Кто вызывает у нас большую симпатию: ограниченный, жестковатый до жестокости старый князь или хотя и наивный, но бесконечно симпатичный Пьер? Конечно же, Пьер. Таким образом, миролюбие опять побеждает воинственность…

Напоследок я еще раз пройдусь по всем пунктам речи Медеи, опровергая каждый из ее тезисов:

1. «Война и мир» – синтез, а не только отрицание. Жизнь духа.

2. Война как нечто культурно одобряемое – чушь.

3. «Только бы не было войны», а не мерзкое «Можем повторить».

4. Зверей кругом и так полно. Цивилизация всегда под угрозой.

5. Мышление воина – вовсе не мышление.

6. Симпатично-миролюбивый Пьер и малоприятно-воинственный старый князь. Миролюбие вновь торжествует.

Мешок готовился завершить свою речь, но ему не было суждено завершить ее. Всё произошло так. После того, как Мешок произнес слова «Миролюбие вновь торжествует», раздался странный хлопающий звук и окружающий его мир внезапно изменился. Он вспомнил, как однажды в детстве его обучали тхэквондо. Был у него знакомый паренек, посещавший тхэквондо-секцию, и, в то время, как почти все окружавшие его пацаны так или иначе задирали его, этот не то чтобы проникся к нему симпатией, но однажды он ему сказал (было им тогда лет по 12): «Ты бы дал кому-нибудь из этих шакалов по башке – они бы от тебя и отстали. Могу показать пару приемчиков». Мешок согласился. «Нападай на меня», - потребовал тхэквондо-учитель. Мешок напал, и в следующее мгновение он уже странным образом вертелся в воздухе, смотря на реальность с каких-то неведомых ему ранее углов, а затем он оказался на земле и увидел над собой сначала высокое небо (хоть и не Аустерлица), а затем лицо своего учителя. Дальше этого опыта его занятия не пошли; видно, не его это была судьба – быть хоть в какой-то мере «настоящим мужчиной». И вот, возвращаясь из прошлого в настоящее, еще только что он стоял у микрофона, а в следующее мгновение он уже странным образом вертелся в воздухе, снова смотря на реальность с каких-то самых странных углов. Пожалуй, можно привести и более понятную аналогию – представьте себе репортера, который пытается получить объяснения у агрессивного чиновника бандитского вида; чиновник подходит к интервьюеру, после чего камера начинает хаотично дергаться, показывая нам окружающую реальность во всяких неканонических ракурсах. Итак, всё окружающее завертелось перед взглядом Мешка, а когда верчение кончилось, всё словно бы подернулось какой-то пеленой, а затем он увидел… себя, лежащего на сцене, впрочем, видение это было не очень четким, а точнее, он никак не мог на нем сконцентрироваться. Он вообще ни на чем не мог сконцентрироваться, всё словно бы куда-то уплывало… всё уплывало и уплывало, уплывало и уплывало, и скрылся зал и явилось небо, а потом он окончательно уплыл, а куда – кто ответит на этот вопрос?

Но, возможно, пока что еще читателю не совсем понятно, что же такое произошло? Произошел взрыв. Даже, как потом выяснилось, несколько взрывов сразу. За деталями обратимся к словам очевидцев (далее следует выдержка из программы теленовостей):

- Я отчетливо помню последние слова Медеи: «Конечно, едва ли хоть кто-нибудь из вас, присутствующих сейчас в зале, хоть когда-нибудь переживет опыт, который переживает любой человек, побывавший на войне. И это ваше слабое место…» Вот, сегодня мы и пережили (те, кому повезло пережить) самый страшный опыт в своей жизни». (ira_s (Ирина Скобцева), 31 год. Номер 318 рейтинга ГКП)

- Да, скажу то же, что и другие. Хлопок был, или несколько хлопков. Дым, резкий запах гари. Состояние прострации, потери всех координат. Когда дым немного рассеялся, мы, то есть те, кто пострадал не сильно, естественно, переползали… по сиденьям… или по людям… живое было ужасно неживым, тело человека мало чем отличалось от кожаного кресла… потом я оглянулась: в зале лежало огромное количество людей. То есть там… люди лежали штабелями, как будто кто-то их специально так положил, в разных позах… много, очень много людей, сотни… женщина… глаза и нос у нее… просто одна огромная, огромная рана… Я узнала ее – мы как раз только этим вечером и познакомились, подружились, можно сказать. Момент узнавания этой женщины стал для меня моментом, когда я по-настоящему поняла всю трагичность только что произошедшего. Хотя я до сих пор не совсем понимаю, что произошло – настолько всё это страшно. (Nastena_Filippovna (Настя Долина), 21 год, номер 142 рейтинга ГКП)

- Я слышал хлопок, да, а потом потерял сознание. Потом очнулся, поднялся. Всё было как-то нереально. Я медленно шел, окруженный туманом со всех сторон. Иногда, выныривая из тумана, мимо меня проходили странные люди, больше всего похожие на зомби, как их показывают в фильмах. Бессмысленные взгляды, окровавленные лица, нелепые, неестественные движения тел. Я их не боялся – ведь всё происходило как бы не по-настоящему. Мне запомнилась женщина в белой тунике, вся в крови - я узнал в ней Медею. Она что-то говорила или скорее кричала, но я не слышал, что именно, а потом и она пропала в тумане. Не знаю, куда я шел, но дойти не мог. Туман не рассеивался. А потом я опять ничего не помню, видимо, я снова потерял сознание, а очнулся уже только в больнице – где и узнал подробности случившегося. (alexander_smollet (Виктор Смолянинов), 33 года, номер 542 рейтинга ГКП)

На настоящий момент установлено: при взрывах погибло 57 человек, около двухсот получили ранения различной степени тяжести. В числе погибших – один из участников диспута «Война и литература», номер первый рейтинга ГКП – Михаил Абдульменев, или Мешок. Второй участник диспута, Медея (невеста Михаила), чудесным образом почти не пострадала. Свадьба Мешка и Медеи должна была состояться сразу после диспута, но романтическая история обернулась трагедией. Слухи о смерти Виктора Гольца не подтвердились – он ранен, но его жизни ничего не угрожает. Проведенное расследование показало, что в одно и то же время сработало три взрывных устройства. Одно было расположено под сценой (очевидная цель – убить выступающих), другое – под одним из кресел в зрительном зале (очевидная цель – нанести наибольший урон в смысле количества жертв), третье – под персональным креслом Томского (цель очевидна). Главу сообщества ГКП спасло то, что он смотрел за диспутом стоя, уступив свое место одному из рядовых сообщников – жест, который мог бы быть назван широким, если бы не приходилось теперь называть его роковым. Томский, несмотря на пережитый шок (физически он не пострадал), согласился ответить на наши вопросы:

- Александр Сергеевич, что вы скажете о происшедшем?

- А что тут можно сказать? Кошмар, трагедия, ужас. Черный день в истории сообщества.

- Есть информация, позволяющая интерпретировать взрывы в том числе и как покушение лично на вас.

- Да, несомненно.

- У вас есть какие-то предположения, кому это понадобилось?

- Нет, предположений у меня нет, есть уверенность. Я знаю, кто стоит за этой атакой.

- И кто же?

- Сейчас это неважно. Сейчас важно оказать помощь всем, кому можно помочь и достойно проводить всех тех, для кого этот день стал последним в жизни.

Всё сообщество ГКП скорбит. Никто не понимает (кроме Томского), кому понадобилось устраивать этот теракт, ведь ГКП, казалось бы, самая неподходящая мишень для террористов. Но, по-видимому, в современном мире уже не осталось мест, где можно было бы чувствовать себя в безопасности…»

Интермедия

Как видите, повествование наше становится всё более мрачным, - а вторая часть этой книги обещает стать мрачнейшей из всех. Ввиду этого, я предпосылаю грядущей мрачнейшей части тоже мрачнейшее, но всё же с комическим уклоном, предисловие. Собственно, это и не предисловие, а самостоятельная история, а точнее даже – пять историй. Итак:

Пять макаберных историй

Как-то раз в лифт самой обычной девятиэтажки набилось пять человек. Лифт, бодро проехав два с половиной этажа, взял да и застрял. Обычная, ну или во всяком случае не уникальная история. Живет ли на свете хоть один человек, который никогда бы не застревал в лифте? Сомневаюсь. Вот и эти пятеро застряли. Вызвали мастера – он обещался скоро прийти. Стали ждать. В процессе ожидания пятеро застрявших вынужденно познакомились друг с другом. Поговорили о том о сем, но хотя теснота предположительно и сплачивает, но в большей степени (и несомненно) всё же стесняет, – а кабинка лифта для пятерых человек была явно маловата.

- М-да, ситуация, - сказал первый из застрявших. - Что ж и делать-то?

- Что делать? Ждать мастера, – логично заметил второй.

- Мы и так уже целый час ждем, - скорбно вздохнул третий.

- А давайте пока что будем рассказывать друг другу анекдоты, - предложил четвертый и уже начал было рассказывать свой анекдот, когда его сурово оборвал пятый:

- Да ну их, эти анекдоты. Давайте лучше рассказывать друг другу страшные истории – оно как-то больше подходит к ситуации.

- И вправду больше, – согласился первый и принялся за рассказ.

История первая. Сочень с творогом (буддистская притча)

Жил на свете очень, очень спокойный человек. Не человек, а просто воплощение спокойствия. Ничто не могло вывести его из себя. Ни плохое настроение, ни неприятности на работе и дома, ни… ничто, одним словом. Шли годы, а он оставался всё так же спокоен, так что иногда даже возникали сомнения – да человек ли это! – а может, это сам Будда? Но была у нашего Будды одна привычка – каждый день он шел к хлебному киоску и покупал там сочень с творогом. Так уж он был устроен – он очень, очень любил сочни с творогом, так сильно он их любил, что иногда даже называл их «с очень творогом».

Подходя к киоску, он всякий раз спрашивал у продавца: «А сочни у вас сегодня свежие?». «Свежие», - неизменно отвечал продавец и протягивал ему сочень. Спокойный человек брал сочень и, успокоенный, шел домой. Сочни никогда не подводили его, формируя неизменно благожелательное ко всему и ко всем отношение. Поужинав или пообедав, он наливал себе чаю, брал сочень с творогом и не спеша смаковал его, чувствуя, что его доброжелательное спокойствие непоколебимо. И всё бы хорошо, но однажды сочень оказался несвежим. «Как же так? - взревел спокойный человек. – Ведь я же специально спрашивал: свежий сочень или несвежий, и продавец, как и обычно, сказал мне – свежий. Но ведь это явно вчерашний сочень с уже слежавшимся творогом, а что может быть хуже вчерашнего сочня с творогом, когда ты знаешь, какой вкус у сегодняшнего?» Сначала он просто возмущался, но с каждым новым укусом явно вчерашнего сочня ему становилось всё сложнее держать себя в руках. Он начал яриться, а прикончив наконец ненавистный сочень, стал просто бушевать. Испуганная жена попыталась успокоить его, но он взял и убил ее. В комнату вбежали испуганные дети и попытались успокоить его - но он взял и убил их. Потом он вышел на улицу, дошел до киоска и ехидно спросил: «Ну, что – свежие сегодня сочни?». «Что?» – испуганно спросил продавец, но это, как нетрудно догадаться, было последнее слово в его жизни. Убив продавца, спокойный человек преспокойно покончил с собой, полностью избавив себя от привязанностей в этом мире и даже от привязанности к самому этому миру - со всеми его завлекательными сочнями. Теперь он стал окончательно спокойным человеком, чем, правда, не слишком отличался от других покойников. Не всем удается быть спокойными как Будда при жизни, но зато все спокойны как покойники после смерти. Это такое философское замечание, если что.

А в киоске всё так же торгуют сочнями с творогом, и они всё такие же свежие… за редкими, очень редкими исключениями.

Такую вот историю рассказал первый пассажир лифта. Эстафету подхватил второй, поведав следующее.

История вторая. Любящие супруги

Жили на свете супруги, не чаявшие души друг в друге. Ссорились они при этом, правда, страшно, но это были ссоры по пословице: «Бранятся – только тешатся». Однажды эти удивительные супруги пригласили к себе нескольких ближайших друзей на вечеринку. Гости собрались в гостиной, но супруги пока что не выходили, видимо завершая свои туалеты или какие-нибудь хозяйственные приготовления. В их отсутствие речь зашла об их удивительной взаимной привязанности, а равно и об их смешных ссорах:

- Верно, - сказал один из свидетелей веселых перепалок. – Помню, как-то я был у них в гостях, муж сидел за какими-то бумагами, а жена попросила, чтобы сегодня он помыл посуду, потому что она очень устала. Он что-то буркнул в ответ, кажется, что ему некогда. Как она взвилась! Он же в ответ бросил в нее бумаги, которые разлетелись по всему дому. Эта бумага пошла на растопку ссоры. Гремели громы, сверкали молнии. Но, поверьте, во всем этом чувствовалась глубокая взаимная любовь и даже обожание. Так что вскоре они уже, мило перешучиваясь, вместе собирали все разбросанные по полу листки, а посуду тем временем взялся помыть я сам, внеся свою посильную лепту в столь безоблачное семейное счастье.

- Да-да, - сказал другой свидетель счастливой супружеской жизни. - Я тоже помню такой случай. Один раз муж крикнул жене, чтобы она принесла ему молоток, а она не услышала. Он крикнул еще раз. Она опять не услышала. Тогда он крикнул: «Или ты мне сейчас же принесешь молоток, или я сам его найду, но тогда я стукну тебя этим молотком по пальцам». Ноль реакции. Тогда он с ревом бросился к месту, где у него лежали инструменты, достал молоток, отыскал супругу, схватил ее за руку, положил руку на стол и со всего маху ударил ее по пальцам. Вот крику-то было! Но при этом, разумеется, всё это было не всерьез, а всерьез была лишь их взаимная любовь, так что уже через пять минут они совершенно помирились и мирно ворковали – ну прямо два голубка.

- И я тоже был свидетелем их на удивление гармоничного сожительства, – сказал гость номер три. - Помню, как-то я был у них в гостях, а жена как раз приготовила мужу ужин. Ужин мужу не понравился, о чем он так и заявил – ужин, мол, невкусный. Жена, улыбнувшись, пропустила эти слова мимо ушей. Прошла минута, и муж опять сказал: «Эх, невкусный сегодня ужин». Жена еще раз улыбнулась и опять промолчала. Ужин уже подходил к концу, когда муж снова затянул старое: «Да, жаль, что ужин сегодня не получился, обычно-то она не так и плохо готовит», - это он, значит, как бы передо мной извинялся. Тогда жена улыбнулась и всадила ему вилку прямо в глаз. Он аж упал со стула от удивления, а потом как завоет от боли. «Вот это страсть!» - подумал я. В моей супружеской жизни ничего подобного никогда не происходило. Да любим ли мы с женой друг друга? – иногда спрашиваю я себя.

Все согласились с тем, что их супружеской жизни явно не хватает такой вот глубоко подлинной страсти. В это время в комнату, наконец, вошла супруга. Платье на ней было изорвано, волосы совершенно растрепались, всё лицо было исцарапано, из глубокой рваной раны на ее руке обильно шла кровь. Вообще, выглядела она так, будто ее некоторое время разрывало на части какое-то дикое животное.

«– Ничего страшного, - весело сказала она гостям, – просто мы немного поругались с мужем, он пытался меня задушить, а я в ответ всадила ему в затылок ножницы. Кажется, я таки пришила ублюдка», - смеясь, подвела она итог, причем поверьте, слово «ублюдок» было произнесено ею максимально любовно, так что, если уж искать синоним этому слову, то таковым, скорее всего, оказалось бы слово «милый». – Ну что, пойдите, посмотрите, как он там, да и начнем зажигать!

Гости пошли и посмотрели. С любимым и одновременно любящим мужем действительно было покончено – при этом все отметили, что ножницы весьма потешно торчат из его затылка. Веселая вечеринка началась. Впрочем, жене (то есть теперь уже вдове) было не до веселья: «Где я найду такого второго? Нет, никогда мне уже такого не найти!» – поминутно восклицала она. И мы должны с ней согласиться, ведь настоящая любовь случается лишь раз в жизни.

Такую историю рассказал второй застрявший. Эстафету подхватил третий.

История третья. Соблюдайте правила дорожного движения

Однажды на перекрестке стояла молодая мама с маленьким, но уже кое-что и даже немало соображающим ребенком. На светофоре горел красный свет. «Запомни хорошенько, сынок, - говорила мама, – если горит красный, то ты ни в коем случае, запомни, ни в коем случае не должен переходить через дорогу. Вот когда загорится зеленый – смело иди». «Я понял, мама, - ответил ребенок. – Я никогда не буду переходить дорогу на красный свет. Только на зеленый». «Молодец, сынок, ты всё правильно запомнил», - ответила довольная мама. В это время с противоположной стороны к дороге подошел молодой человек, увидел, что машин на дороге нет и преспокойно перешел дорогу на красный свет. «Мама! - с удивлением воскликнул маленький сын молодой мамы. – А вон тот дядя перешел дорогу на красный свет, а ведь ты сказала, что этого ни в коем случае делать нельзя. Как же так?» Молодая мама, проводив молодого человека недружелюбным взглядом, сказала маленькому сыну: «Этот дядя поступил неправильно, и его поступок может принести ему много бед. И не только ему». «Почему?» – спросил сын. «А вот послушай-ка, - решила сымпровизировать мамаша. - Однажды один непутевый человек (кстати, похожий на этого непутевого дядю) подошел к дороге и, увидев, что хотя и горит красный свет, но машин на дороге нет, подумал: а не перейти ли мне на ту сторону? Но в этот момент он вспомнил мудрые слова своей мамы, которая когда-то строго-настрого запрещала ему переходить дорогу на красный свет. «Ну, - отмахнулся от этих мыслей непутевый человек, – подумаешь, что там сказала мне мама. Я же вижу, что машин нет, а значит, могу смело переходить». И он перешел. А в это время на той стороне дороги стоял маленький мальчик, кстати, похожий на тебя, и, когда непутевый человек проходил мимо него, он спросил: «А разве можно переходить дорогу на красный свет?» - на что непутевый человек, ухмыльнувшись, ответил: «Как видишь», - и пошел себе дальше. Но далеко он не ушел, так как услышал позади себя скрип шин и пронзительные крики. Он обернулся и увидел, что на дороге что-то случилось. Он побежал к месту происшествия и увидел ребенка, насмерть сбитого машиной и сразу же понял, что именно его слова подтолкнули ребенка перейти дорогу на красный свет, что привело к непоправимой трагедии. Непутевый человек рвал на себе волосы и проклинал себя на все лады, но было уже поздно. Тогда он пошел домой, но, конечно же, он совсем не смотрел по сторонам и, переходя дорогу перед домом, тоже попал под машину. У него на иждивении жила сестра-инвалидка, полностью зависевшая от брата. Лишившись братской помощи, она умерла от неустроенности, голода и холода. У этой девушки была подруга – тоже инвалидка, для которой общение с ней было единственным смыслом жизни. После смерти единственной подруги она затосковала и вскоре тоже умерла. Ее родители, не чаявшие в дочери души, быстро сошли в могилу от горя. Видишь, сынок, к чему может привести переход дороги на красный свет? Так что запомни, на всю жизнь запомни – что бы ни случилось, ни в коем случае и никогда не делай этого. Запомнил?» Сынок, с выражением крайнего ужаса слушавший маму, запомнил и, действительно, больше никогда не переходил дорогу на красный свет. Да кажется, он и вообще больше никогда не выходил на улицу, на которой происходят такие ужасные вещи. Он сидел дома и грустил. Одно радует: мама всегда находилась рядом с ним и, если что, утешала его различными поучительными историями.

- М-да, жутковатая история, – выразил общее мнение четвертый пассажир лифта. - Жутковатая, но моя будет еще жутче, хотя и закончится почти что хэппи-эндом. Дело было так…

История четвертая: Кассир-маньяк

Жила-была женщина, работавшая кассиром в гипермаркете небольшого города. А у каждого кассира со временем формируется свой «счет», который он (он – в смысле кассир, но чаще это всё же - она, так как кассирами работают почти исключительно женщины) был бы не прочь предъявить покупателю. Одни покупатели слишком медлительны, другие слишком навязчиво общительны, третьи постоянно доказывают, что сумма была посчитана кассиром неправильно, четвертые вечно вспоминают, что забыли карточку или бумажник дома, пятые, сделав покупку на сотню, суют тысячную купюру, когда ее совершенно нечем разменять… Это и стало наваждением для нашего кассира – ей постоянно подсовывали крупные купюры, и именно тогда, когда разменять их было нечем. «Поищите, пожалуйста, деньги поменьше», - просила она, на что покупатели равнодушно отвечали: «Поменьше нет». «Есть у тебя поменьше, сволочь, - яростно думала про себя кассирша. - Есть у тебя поменьше, но ты хочешь, чтобы я тебе разменяла крупную купюру, хотя прекрасно видишь, что разменивать мне ее нечем, но просто тебя это не касается, это мои проблемы, я должна встать, пойти и разменять, с меня не убудет; сволочи, как же вы мне все надоели». Так она думала про себя и чувствовала, что с каждым новым вынужденным разменом ее ярость становится всё яростнее. Однажды она заприметила человека, который подсовывал ей крупные купюры просто-таки систематически и всегда игнорировал ее слезные просьбы поискать деньги поменьше. Сначала она просто запомнила его, а потом как-то случайно встретила его на улице и зачем-то решила проследить за ним. Затем она стала следить за ним систематически, причем обнаружила, что зачем-то берет с собой нож. Она не понимала зачем всё это делает, но тем не менее продолжала делать. Продолжала следить, продолжая брать с собой нож. Со временем обнаружилось, что человек, за которым она следила, любит прогуливаться по лесу, причем по таким местам, где почти никого нет. Это почему-то обрадовало кассиршу, хотя она и никак не могла взять в толк – почему. И вот в один мрачный вечер, когда объект ее слежки углубился в уединенный лесной уголок, она последовала за ним и, еще не зная, но уже догадываясь, что сделает в следующее мгновение, бесшумно подкралась к нему и вонзила в него нож, а потом еще раз, а потом и еще, и еще раз. «Ну что, - кричала она, - тебе конечно хочется, чтобы я пронзала тебя ножом не так часто? Но, извини, я не успокоюсь, пока нож не войдет в твою плоть тысячу раз – ведь и ты мне всё время подсовывал именно тысячную купюру». И она вонзила в него нож тысячу раз - и только тогда успокоилась, после чего пошла домой, приняла душ и уже на следующий день как ни в чем ни бывало сидела за кассой, располагающе улыбаясь всем покупателям.

История с убийством в лесу наделала немало шума, но это было только начало. Со временем трупы со следами множественных ножевых ударов стали появляться в окрестностях всё чаще, причем один эксперт сделал неожиданное открытие – убийца наносил своей жертве ровно тысячу ударов. «Маньяк тысячи ударов» – так прозвали убийцу, но поймать его никак не могли, причем не могли и понять, почему он наносит именно тысячу ударов, а не, скажем, пятьсот или шестьсот двадцать три. Но мы-то с вами понимаем, почему. Наша кассирша отныне тщательно следила за покупателями и, если кто-то бывал замечен ею в систематическом нежелании «поискать купюру поменьше», то его судьба была предрешена. И вот на ее счету уже десять трупов, двадцать два, тридцать семь… Тридцать восьмым стал солидный мужчина вполне симпатичной наружности. Впрочем, пока он еще не был трупом, а только кандидатом в трупы. Он уже дважды был замечен ею в подсовывании тысячи бедным кассирам – еще один раз, решила она, переполнит чашу ее терпения. И вот этот «раз» настал. Симпатичный, но уже почти обреченный мужчина подошел к кассе, бросив на ленту одну лишь буханочку хлеба, цена которому всего лишь 45 рублей. «С вас сорок пять рублей», - сухо сказала кассирша-маньяк. Мужчина достал деньги и положил их на тарелочку. Так и есть – тысяча. «А у вас нет денег поменьше, а то мне нечем разменять» - ритуально спросила кассирша. «Нет», - равнодушно ответил мужчина, подписав себе смертный приговор. «Прошу, поищите», - попросила кассирша, дав ему последний шанс. «Нет, я же сказал, что – нет», - раздраженно сказал мужчина, не подозревая, что его смерть теперь станет еще более мучительной. «Хотя постойте, кажется, действительно есть», – вдруг сказал он и, выудив из кошелька мелочь, отсчитал требуемые сорок пять рублей. Тут-то кассирша в него и влюбилась. Он же, увидев, как она прямо-таки расцвела на его глазах, в свою очередь влюбился в нее. И стали они встречаться, и поженились, и жили долго и счастливо. Хотя и не тысячу лет.

Конец четвертой истории

- Действительно, хэппи-энд, - рассмеялся пятый застрявший. - А вот закончилась ли хэппи-эндом пятая, то есть моя история, решайте сами.

История пятая. В лифте

Однажды в лифт набилось пять человек, а он возьми да застрянь. Ну, вызвали мастера, но мастер не идет, гад такой. Что делать? Кто-то из застрявших предложил рассказывать анекдоты, но возобладало стремление рассказывать друг другу страшные истории. Что ж, первый застрявший рассказал страшную историю, второй застрявший рассказал еще более страшную историю, третий застрявший перещеголял второго, а четвертый – третьего. Наконец дошло дело и до пятого. Он уже было начал рассказывать свою страшилку, как вдруг все застрявшие услышали некий звук, но, что испугало их куда больше, они почувствовали как бы колебание или, точнее, дрожь кабины лифта - как будто бы она упасть собралась. В кабине повисла гробовая тишина - и висела в ней минуты две. Потом все разом заговорили, с облегчением решив, что всё обошлось. Тут лифт вздрогнул еще раз – и все снова сначала ахнули, а потом замолчали. Но на этот раз молчали они недолго, так как лифт вздрогнул в третий раз – вздрогнул, да и рухнул вниз. Из пяти человек двое умерли на месте, а двое сильно покалечились. И лишь пятый рассказчик страшилки умудрился не получить ни одного сколько-нибудь значимого повреждения.

- Такой вот хэппи-энд. Для меня, - подвел итог пятый рассказчик, снова рассмеявшись. Его смеху аккомпанировал странный звук, а кабина лифта вдруг пренеприятным образом качнулась – будто бы упасть собралась.

- В строгом соответствии с теорией Уайльда о том, что жизнь имитирует искусство, - мрачно пошутил то ли первый, то ли второй, то ли третий, а скорее всего четвертый рассказчик, но видимо теория Уайльда действительно имеет под собой некое основание – ведь лифт действительно взял да и рухнул вниз. Впрочем, видимо теория Уайльда все же имеет и слабые стороны, ведь застрявшим и рухнувшим в реальности грандиозно повезло – все, конечно, получили повреждения различной степени тяжести, но никто не стал калекой – никто, за исключением пятого рассказчика, отныне навеки прикованного к больничной койке. Впрочем, четверо его друзей регулярно навещают его в больнице и рассказывают ему – нет, никаких страшилок - только анекдоты.

Конец - не истории, но - историй

Часть вторая. Медея и Мориарти. Глава первая. Люстрация Бахчи

Людей, как известно, обуревают подчас самые странные желания. Причем я тут имею в виду не существенные, основополагающие или еще, можно сказать, жизне-определяющие желания, которые, правда, тоже могут быть весьма странны. И все-таки жизне-определяющие желания в своей основе выражаются или в стремлении так или иначе раскрыть свои способности, или хотя бы в стремлении просто взлететь как можно выше по той или иной иерархической лестнице, и в этом смысле они всегда объяснимы. Но ведь есть еще и желания совершенно вроде бы вторичные, но которые тем не менее могут играть достаточно важную роль в жизни человека. Речь здесь идет о всяческих хобби и мелких пристрастиях. Этот не может прожить без своего скейтборда, этому для полноты счастья нужно поучаствовать в какой-нибудь более-менее нелепой ролевой игре, а этому просто необходимо хотя бы раз в неделю выбраться на речку, посидеть с удочкой и притащить домой три тощие плотвички, которые потом всё равно летят в мусорное ведро. Ну и конечно, марки, куда без них. Филателия, можно сказать, является чуть ли не хобби-символом. Глупейшее занятие, между нами; не думаю, чтобы хоть один марко-собиратель смог объяснить – на черта ему нужны собранные им сокровища? И все же люди продолжают собирать марки – им так хочется, и хоть ты что с ними делай.

Армен Бахчи был не таков. Ему не нужны были ни марки, ни скейтборды, никогда он не участвовал в ролевых играх и ни разу не брал в руки удочку. Но и он кое-чего хотел, кое-чего такого, что никак не было связано с основными устремлениями его жизни. Он хотел купить люстру. Следует уточнить – он ОЧЕНЬ хотел купить люстру. Следует еще уточнить – он хотел (очень хотел) купить не просто люстру и не вообще люстру, он хотел купить люстру вполне конкретную. Дело обстояло так. Когда еще Бахчи был молод, он как-то зашел в антикварный магазин и увидел там старинную люстру на тридцать шесть свечей – бронзовую с позолотой, то ли итальянской, то ли французской работы, то ли 18-го, то ли 17-го века. Громада люстры сразу привлекла его внимание; роскошь отделки пленила его довольно неразвитое воображение; старинность придавала люстре особый шарм - в общем, Бахчи влюбился в эту люстру с первого взгляда и решил, что он просто обязан ее купить. Но решить-то он решил, а вот немедленно осуществить свое решение он не мог. Люстра стоила дорого, а Бахчи тогда еще вовсе не был богат. Так что пока он попросил владельца магазина попридержать товар, а уж он покрутится-покрутится (а до того, как стать кинопродюсером[1], Бахчи занимался кое-каким бизнесом – всем понемножку, как говорится), но требуемую сумму найдет. И стал Армен крутиться, но требуемая сумма всё не находилась. Прямо мистика, так что и когда у него в руках оказывались немалые деньги, выяснялось, что ему нужно заплатить какой-нибудь долг, не заплатив который он рисковал поссориться с людьми, ссориться с которыми ну никак нельзя. А люстра люстрой, но и жить Армену пока еще не надоело. Он вообще любил жить, а еще больше он любил получать удовольствие от жизни. Может быть, и люстру он так сильно хотел купить именно потому, что она отвечала его представлениям о дольче вита. «Ведь на то и живешь, чтобы срывать цветы удовольствия», - любил повторять Бахчи и очень удивился, узнав, что автор этой фразы не он, а то ли Хлестаков, то ли Гоголь (какой удар со стороны классика![2])

Как бы то ни было, но время шло, а деньги всё не накапливались. Несмотря на это, каждую неделю Армен заскакивал в магазин перекинуться несколькими словами с продавцом.

- Уж ты, друг мой, потерпи, – говаривал он, - не продавай никому этой люстры. Эта люстра создана для меня.

- А на то полная моя воля – продавать или не продавать[3], – обычно отвечал продавец, а иногда еще и добавлял – Ты, Армен, всё ходишь и ходишь чего-то… Покупаешь, так покупай, а не покупаешь, так и не приходи лишний раз.

Но Армен продолжал приходить и не покупать. Эти походы сами по себе стали для него своего рода хобби. Но однажды он заработал такую кучу денег, что никакие долги и всякие прочие бизнес-нужды не могли помешать ему осуществить давно желаемое. Разумеется, он тут же бросился в магазин. Лицо его сияло, а вот лицо продавца было каким-то… смущенным, что ли.

- Ну, - торжествующе сказал Армен, – я ли не говорил, что достану деньги? Вот, достал. Гоните люстру, дражайший. Что вы смотрите на меня как солдат на вошь? Обалдели от счастья? Гоните люстру, милейший, гоните люстру…

- У меня нет… люстры… - выдавил из себя продавец.

- То есть как это нет?

- Я ее… продал. Вчера только.

- Как, то есть, продал? Разве мы не договаривались?[4]

- Так и продал, – ответил продавец более уверенным голосом, ведь, в конце концов, он пребывал в полном своем праве. – И ни о чем мы не договаривались. Подвернулся покупатель, я и продал.

- А я, по-твоему, не покупатель?

- Почему же не покупатель – покупатель. Вот, у меня тут еще прекрасная люстра есть – в сто раз красивее той, да к тому же и чуть дешевле. Смотри, какие на ней чудные ангелочки.

Но Армен был так дьявольски расстроен, что его не могли утешить какие-то жалкие ангелочки. В общем, вдоволь наругавшись, он ушел ни с чем – полностью утратив веру в человечество, и на целую неделю лишившись способности хоть от чего-нибудь получать удовольствие[5]. Но жизнь, как говорится, взяла свое, и вскоре Бахчи оправился от пережитого им тяжелейшего удара судьбы. Оправился и стал жить дальше, и дожил до памятного момента, когда мы видели его в Каннах[6]. В ту самую поездку он прослышал, что есть в Каннах один рынок – рынок себе и рынок, продают там всякие сыры и колбасы, но это со вторника по воскресенье, а вот по понедельникам на этом рынке торгуют исключительно антиквариатом. Прослышал про это Армен да и решил сходить на рынок, тем более, что как раз и понедельник подоспел. Пришел. Осмотрелся. Ну и вы уже, конечно, догадались, что среди всякого ценного, а может быть, и просто хлама, он вдруг набрел на искомую люстру. Нет, когда он ее увидел, его не шибануло током, и он не задрожал, и вообще не произошло ничего драматичного. Он даже не удивился. Какое-то время он просто стоял у люстры, рассматривал ее и думал: «Смотри-ка – как похожа на ТУ. Очень похожа». Потом он отошел от прилавка и совсем было ушел с рынка, но вернулся и снова осмотрел люстру: «Да – подумал он, - всё же очень похожа», - и снова пошел к выходу - и даже вышел. А вот уже почти приехав с рынка домой, он вдруг внутренне возопил: «Да ведь это ТА САМАЯ люстра. Та самая». Тут уж он заволновался. Неужели он опять упустит свою люстру счастья? Но нет, не упустил, - и продавец никуда не ушел, и на саму люстру в его отсутствие никто не позарился. Затем, правда, ему еще пришлось пережить своего рода эпопею доставки люстры домой - возникли кое-какие сложности, так что и вовсе оказалось, что люстра не подлежит вывозу из Франции, однако есть на свете такие умельцы, которые каким-то чудом умеют улаживать самые неразрешимые дела, и Бахчи, видимо, принадлежал к числу таких умельцев. Уж что он там делал и сколько ему это стоило, я не знаю, но вдруг оказалось, что вывезти люстру из Франции всё же можно. Ну а раз можно, то и нужно. И вот уже Бахчи торжествующе ставит люстру на пол своей квартиры в Москве.

Квартира Армена Бахчи стоит того, чтобы сказать о ней несколько отдельных слов и даже написать о ней несколько отельных предложений, и даже посвятить ей целый абзац, а может быть, и несколько абзацев. Посмотрим, как оно выйдет, прямо сейчас и посмотрим. Итак, квартира Бахчи. О, Армен посвятил ее «выстраиванию» не один месяц. Понятное дело, что он купил себе элитное жилье в элитном районе, но элитное или не-элитное, а всякое жилье, чтобы приобрести индивидуальную физиономию, должно еще быть обустроено и обжито. «Мой дом – моя крепость», - говорят некоторые. «Мой дом – моя уютная норка», - говаривал Армен, со вкусом растянувшись на мягком диване. Да, если главным качеством хорошего кабинета он считал подавляющую посетителя восточную роскошь, то главным качеством хорошего жилья он полагал его удобство, комфорт, приятность проживания. Можно сказать еще вот как: восточный деспот в своем кабинете, дома он превращался в продвинутого западного обывателя.

Представим себе, что мы зашли в гости к Бахчи, а он решил провести для нас своего рода обзорную экскурсию. Даже и не для абстрактных нас, а для конкретного меня. Допустим, что я друг Бахчи, что я зашел к нему в гости и что он демонстрирует мне свою квартиру. Допустимо? Вообще-то, не очень, но всё же допустим. Итак, я в гостях у Бахчи. Послушаем, как он самолично восхваляет свои владения:

- Здесь нет места, где ты не получаешь - глядя куда-то, дотрагиваясь до чего-то, даже просто дыша – эстетического удовольствия. Не веришь? Пойдем в самое неприглядное из мест – в туалет.

Что ж, идем в туалет. Туалет у Армена больше похож на туалет в ресторане, а не в квартире. Отдельное помещение с «прихожей» и рукомойником. Мой гид аж прямо сияет:

- Чувствуешь, какой приятный, интересный, сладковатый, совершенно волшебный запах?

Я чувствую. Да, приятный запах. Волшебный не волшебный, но приятный. Приторный немного.

- Волшебный, правда?

Не хочу расстраивать друга, поэтому неопределенно киваю головой.

- Секрет волшебства? Мыло. Да, обыкновенное жидкое мыло. То есть, что это я вру – не обыкновенное мыло, а мыло за 50 долларов. Да-да, ты не ослышался – 50 долларов за бутылочку. Зато какой запах! Я лично перенюхал сто разных сортов мыл, пока не остановился на этом волшебном запахе. Еще бы ему не быть волшебным – за пятьдесят-то зеленых! Зато теперь у меня в туалете пахнет как в спа гольф клуба с таким вступительным взносом, что не совсем понятно, как это в него вообще кто-то может вступить. Красота!

50 долларов за мыло! На мыло такое мыло! Но я попридерживаю протестные мысли при себе, по-прежнему не желая расстраивать своего гида-энтузиаста.

Из волшебного туалета мы переходим на кухню. Разумеется, это не кухонька советского типа, в которых мы все выросли – это просторное, светлое помещение, больше похожее на кабину звездолета. Всюду разлит строгий холодный металлический блеск. Слишком строгий, слишком холодный, чересчур уж металлический на мой вкус. И запах – всё же на кухне должно же чем-то пахнуть? Не чем-нибудь там волшебным, но чем-то вполне по земному съестным. Но здесь, нет – ничем не пахнет - слишком всё стерильно.

- Разумеется, здесь нет никакого кухонного запаха, – поморщившись, объясняет Бахчи. – Еще не хватало! У себя дома я признаю только три благородных запаха: запах кофе, коньяка и вина.

- И мыла.

- Да, и мыла. Но мы сейчас говорим о съестном. Терпеть не могу запаха еды, и дома никогда не готовлю. И женщин сюда не вожу. Женщины и еда – это прекрасно, но их надо вкушать в специально отведенных для этого местах, - Бахчи смеется, как будто он только что сказал нечто чрезвычайно остроумное. – Для женщин у меня специальная квартирка имеется, – поясняет он. - Поначалу-то я и сюда девах водил, но они такие надоедливо-предсказуемые… И их так много. И еда – когда у меня тут еда была, так я ежедневно объедался до безобразия. Нет, теперь я здесь не готовлю. Только кофе по утрам варю. Я варю кофе, а в это время из соседнего ресторанчика мне приносят два свежих круассана. Идеальный завтрак. Отберите у меня мои утренние круассаны, и я превращусь в дьявола. Дайте мне мои круассаны – и я ангел, - Бахчи снова смеется, как будто он снова сказал нечто чрезвычайно остроумное, а то и просто умное.

- И всё же здесь чего-то не хватает, - выражаю я свое мнение. – И холодильник наверняка пустой.

- Разумеется, пустой, раз я не готовлю, - подтверждает Бахчи, открывая дверцу роскошного холодильника (боюсь спрашивать, во что он обошелся) и демонстрируя холодно-холодильную пустоту. Я невольно ежусь:

- Пустой холодильник - всё равно, что пустой желудок. Нет, не по душе мне такая кухня. Уюта ей не хватает.

- Ах, уюта не хватает? Ну, давай, пройдем гостиную, она же кинозал – там один сплошной уют, или я ничего не понимаю в уюте.

Но прежде, чем мы пройдем в кинозал, я вынужден скорректировать только что прочитанную вами сцену. Да я думаю, вы и сами понимаете – что-то в ней не то. Ну не может быть у Бахчи пустого холодильника!Ненатурально. Маловероятно. Немыслимо. Но и холодильника, забитого продуктами, у него тоже быть не должно, - все же он не Обломов, а Бахчи. Опять-таки выше уже было сказано, что обилие еды дома лишь мешало Армену. Как же быть? А не забить ли нам холодильник не едой, но различными сладостями и прочими излишествами – тортиками, пирожными, баночками с красной и черной икрой и прочим? Мне кажется, что это будет соответствовать складу личности Бахчи. Думаю, будет. Уверен, что будет. И не сомневаюсь даже. И как это я раньше не догадался? И как это я запамятовал, что после моей сентенции о пустом холодильнике Бахчи с улыбкой приоткрыл дверцу и продемонстрировал мне батарею баночек с икрой и коробку с пирожными:

- Как видишь, не пустой, хоть я и не готовлю.

- Не самая полезная еда.

- Дома я не ем – дома я смакую. А все вкусности совершенно бесполезны[7].

- «- У народа кончился хлеб. – Пусть едят пирожные». Так, что ли?

- Увы, но не так. Нам далеко до аристократии былых времен. Слишком мы все рабоче-крестьянского происхождения; все мы слишком хорошо помним, что такое хлеб насущный.

- Думаю, такого рода память делает человека лучше.

- Может быть. Она делает его вкус восприимчивей, ведь только нищий в прошлом понимает цену богатства в настоящем.

- Я имел в виду другое.

- Наверное, что нищим и вообще-то быть лучше, чем богатым? Бочка Диогена и прочие философские глупости?

- Да нет, не так… Трудно точно объяснить. Умом я почти всегда выступаю за аристократическое видение мира, но воспитание-то у меня сугубо советское. Знаешь, когда я вижу в кино, как какой-нибудь аристократишко говорит своей служанке или слуге: «Открой дверь, открой окно», - меня всегда так и подмывает вспылить: «Вот сам встань и открой!». Ничего не могу с собой поделать. Да и не хочу. Ну чего в самом деле не встать и не открыть самому?

- Да ты хомо советикус просто!

- Очень даже во многом.

- Ну ладно, советский ты наш, пойдем в мой уютный, комфортный, в мой буржуазнейший из кинозалов.

- Пойдем, - покорно соглашаюсь я.

И мы проходим в кинозал, она же гостиная, она же – бар, она же главная комната в квартире, она же, можно сказать, сама квартира и есть. Именно здесь Бахчи проводит львиную часть своего времени: то лежа на диване, то сидя на удобнейших стульях; то просматривая фильмы, то читая сценарии; то смакуя коньяк, то пробуя новую, еще неизвестную для себя марку вина. О, обо всем об этом – и о диване, и о стульях, и о винах с коньяком - Бахчи готов распространяться часами, иногда отвлекаясь и на разговоры о кино. Вот, например, зашел у нас разговор о стульях:

- Видишь стул? Как тебе? Ты присядь.

Я присел, и так как от меня, по-видимому, ожидалась какая-то оценочная реакция, поспешил сказать:

- Хороший стул.

- Хороший стул, – передразнивает Бахчи и тут же с пафосом восклицает: - Охренительно[8] хороший стул! Вот как надо! Вообще, я, как и ты, как и многие, как и почти все, так вот, я долгое время не понимал всех степеней и градаций настоящего удобства. Я думал, есть стулья, на которых удобно сидеть и стулья, на которых сидеть неудобно – и этим мои познания ограничивались. Но потом-то я понял, что есть просто удобные стулья, есть очень удобные и есть охренительно удобные стулья. Но и этим иерархия стульев еще не исчерпывается. После охренительно удобных идут сверх-удобные, а после сверх-удобных еще и идеально-удобные. Думаешь – всё, и за идеально-удобными уже не может быть никаких других? Ошибаешься. Есть еще и усовершенствованные идеально-удобные стулья[9]. Вот он – мой усовершенствованный идеально-удобный стул.

С этими словами Бахчи вытащил из-под изящного столика стул, который я, увы, не могу описать как-то иначе, кроме как стул, на котором действительно было очень удобно сидеть. Но я так и не понял разницы между этим усовершенствованно-идеальным стулом и тем охренительно удобным, на котором я сидел до этого (хотя Бахчи подробно рассказывал и о материале для обоих стульев, и о дизайне, делающем их столь удобными, и при этом один – удобнее другого, и еще много о чем, - да вот ничего я не запомнил[10]), да если уж быть честным, то я до сих пор обхожусь самыми простыми удобными стульями, а может быть, даже и не очень удобными, но просто такими, на которых я уже привык сидеть. Что-то такое я и высказал Бахчи, - и нарвался на очередную лекцию:

- О, мой немудрящий друг! Ты мне напоминаешь многих наших соотечественников, которые спрашивают, чем коньяк за сто тысяч долларов бутылка отличается от коньяка за пять тысяч рублей, и что, мол, никаких принципиальных отличий нет, и что выискивать такого рода отличия могут лишь всякие эстетствующие снобы.

Тут Бахчи, поддавшись импульсу, подошел к бару и достал оттуда бутылку коньяка, - уж сколько она стоила, я не знаю, но наверняка не пять тысяч рублей, хотя, надеюсь, и не сто тысяч долларов. Налив немного коньяка в бокал (разумеется, в специальный бокал для коньяка, а если вы, не дай бог, хотя бы и случайно, но нальете коньяк в бокал, для коньяка вовсе не предназначенный, то о чем с вами, о святотатцы, и говорить!) и слегка поболтав его (до автоматизма отработанным профессиональным движением), он продолжил излагать свои мысли:

- Одного мои немудрящие соотечественники не понимают – они не понимают, что человек, пусть и покряхтывая, все же неуклонно эволюционирует, а, эволюционируя, он именно что превращается в эстетствующего сноба. Не превратился в сноба, довольствуешься немногим и самым простым, ешь для того, чтобы утолить голод, пьешь для того, чтобы утолить жажду – значит, ты просто застрял в эволюционном движении.

- Пьер Безухов, помнится, как раз-таки обрел просветление, поняв, какое это счастье - просто утолять жажду, когда хочется пить и утолять голод – когда хочется есть[11], - возразил я.

- Да-да, припоминаю. Смутно, но припоминаю. Это когда он с Платоном, как там его…

- Каратаевым.

- Да, да – Каратаевым. Бог ты мой, вот уж не думал, что вспомню. Но что это доказывает? Ведь они тогда в плену были?

- Да.

- Ну и жили как звери. А естественно, что когда живешь как зверь, то и удовольствия звериные. Вернется наш Пьер к нормальной жизни сверхбогатого аристократа (коим он и является) – вернется и ко всяким дорогостоящим привычкам, делающим столь привлекательным состояние цивилизации по сравнению с состоянием дикости.

- Но, как я понимаю, материальные потребности – это базис эволюционной лестницы для человека, а вершина – потребность в творчестве. Не кажется ли тебе, что всё это смакование вин и кушаний – утонченное, но застревание как раз на самой низшей ступени эволюции человека?

- Нет, нет и еще раз нет! – с жаром воскликнул Бахчи (мне явно удалось задеть какую-то особенно больную струну). - Когда мы смакуем фильмы, предпочитая заумный артхаус нормальному здоровому кино – здесь мы, понимаешь, все из себя такие радетели об искусстве, а когда мы смакуем дорогое вино, отдавая ему предпочтение над вином простым – тут мы, понимаешь, занимаемся чем-то недостойным. А дело-то обстоит прямо противоположным образом. Фильмы надо смотреть простые, понятные, желательно, способствующие пищеварению, – а вот что касается более земных благ, то здесь и надо быть подлинно эстетом. А «настоящее искусство» только расстраивает. Я, кстати, именно так и отличаю хороший фильм от плохого – плохой портит мне настроение и общий физиологический тонус.

- В искусстве, конечно, тоже есть свои деликатесы и свой хлеб, да только хлебом является далеко не «простое кино», а как раз-таки самое настоящее. А развлекательное искусство и искусством-то называться не может, - упорствую я.

- И очень хорошо, что не может, - упорствует Бахчи. - Пусть развлекает, а как оно при этом называется - мне всё равно. Я, может, потому и занимаюсь кино, что оно с самого момента своего возникновения исполняло и до сих пор исполняет прежде всего развлекательную функцию. Посмотрел плохую (с точки зрения знатоков) киношку, запил его лучшим (с точки зрения знатоков) коньячком – что может быть прекраснее! Но хватит о пустом. Дотронься-ка лучше до этого стола. А, каково?

- Приятное ощущение.

- Приятное ощущение, - вновь передразнил меня Бахчи и прочитал очередную лекцию – на сей раз о тактильности. Тактильность была настоящим пунктиком Армена. Всё в его доме было приятно потрогать, и он просто упивался этим фактом. Правда, тут, как это и бывает со всеми пунктиками, возникала одна проблема. С одной стороны, он досаждал всем своим гостям просьбами потрогать то и это (чтобы они убедились, что всё очень приятно трогать), но, с другой стороны, ему было явно неприятно, что его чрезвычайно трогательные поверхности трогают. Да, здесь всё можно было трогать, но - ему, Бахчи. Всё это для него сделано. В общем, со временем он совершенно перестал привечать каких-либо гостей, так что экскурсия по квартире, проведенная для меня, а соответственно, и для вас, стала одной из последних. И никому больше не доведется понюхать ни удивительное мыло за пятьдесят долларов бутылочка, ни коньяк за сто тысяч бутылка, ни полюбоваться на прочие эксклюзивные вещи, якобы поднимающие нас по эволюционной лестнице, а на самом деле удерживающие нас внизу.

Но вернемся к люстре. Остановились мы на следующем предложении: «И вот уже Бахчи торжествующе ставит люстру на пол своей квартиры в Москве». Вы думаете, что на этом эпопея с люстрой закончилась? Вовсе нет. Самое интересное еще только началось, ведь купить люстру и даже доставить ее домой - это одно, но надо ее еще и повесить. Повешение люстры как-то совсем выскочило у Армена из головы. Ну что же, повесить так повесить. Вызвал он мастера, а если поискать, то можно найти мастера любого дела, даже и такого, как повешение нестандартных люстр. Мастер пришел, и состоялся между ним и Бахчи следующий диалог:

- Ну, какие у нас с вами дела? – довольно фамильярно спросил мастер, оказавшийся весьма молодым, да еще и несколько развязным человеком.

- Какие у нас свами могут быть дела, - тут же осадил его Бахчи[12]. Он был чрезвычайным противником демократического панибратства и, соответственно, большим поклонником чинопочитания, причем свой чин, конечно, считал одним из высочайших. Те, кто стояли ниже его по рангу, обязаны были смотреть на него снизу-вверх и быть сверх-почтительными; и вообще, им следовало поменьше говорить, а побольше слушать, не забывая поддакивать. Что касается обслуживающего персонала, то его дело – обслуживать, а вовсе не лезть в приятели. Бахчи давно мечтал заполучить идеального слугу, кого-то типа Гримо, который, как мы помним, сочетал в себе два совершенно неоценимых качества – во-первых, он угадывал желания своего господина (каковым, как мы опять-таки помним, был Атос) и, во-вторых, был при этом почти совершенно нем. Бахчи даже нашел кандидата на роль Гримо и даже вымуштровал его до такой степени, что, как ему казалось, тот начал соответствовать предложенному стандарту молчаливого качества. Но когда Армен уже почти уверился в успехе, кандидат на роль идеала вдруг заговорил, потребовав расчета, да и уволился, совершенно подорвав веру Бахчи в то, что слуга современный может быть слугой идеальным. Если бы его слуга после его смерти в знак солидарности тоже свел счеты с жизнью – против этого Бахчи бы не возражал, но - уволиться! О времена, о нравы!!! Из этой историйки вы можете хотя бы отчасти уяснить себе отношение Армена к обслуживающему персоналу, а тут, понимаете, пришел некто люстру повесить и сразу же – «Какие у нас с вами дела?» Таким образом, судьба присланного мастера была предрешена и он моментально отправился восвояси, так ничего и не поняв.

Бахчи вызвал еще одного мастера, но и тому очень хотелось поговорить, - и следующий тоже оказался чрезмерно разговорчивым. Бахчи почти совсем отчаялся найти человека, который просто придет и повесит люстру и решил, что стерпит любые разговоры следующего мастера – больно уж ему хотелось увидеть, наконец, люстру, не положенную на пол, а подвешенную к потолку.

Мастер пришел - и вновь оказался хотя и не очень молодым, но очень разговорчивым. Что ж, Бахчи сделал вид, что всё это его нисколько не волнует. Завязался следующий разговор:

- Слышали новость?

- Я новости не смотрю.

- Как же? Опять эти придурки митинговать вышли. Студентики. Протестуют. Тьфу.

- (молчание)

- Протестуют, говорю. Ни копейки за жизнь не заработали, а вот протестовать – это они умеют, этому они научились. Этому их научили, то есть. Кукловоды западные.

- (молчание)

- Ну, студентишек этих, понятное дело, разогнали, а кое-кому и по ребрам надавали. И правильно. А они теперь всякие видео слезные в инет выкладывают. Как их там лупят. А по-моему, правильно лупят. И мало еще. Правильно ведь?

- (молчание)

- Правильно ведь? – повторил свой вопрос мастер.

- Не знаю.

- А что тут знать? Всё и так понятно.

- Да просто я политикой не интересуюсь.

- Политикой не интересуетесь? Так не бывает. В России живешь – интересуйся, что с Россией происходит. А то еще всякая либеральная мразота патриотизм ругает, мол, развелось кругом ура-патриотов. А по-моему, если ты не патриот России, то и живи в какой-нибудь другой стране. Где хочешь живи, только не в России. Правильно ведь?

- Нет, неправильно, - не выдержал Бахчи. - Я вот себя патриотом назвать не могу, а живу в России.

- Не можете, значит, - мрачно сказал мастер, как бы заново, оценивающе рассматривая Бахчи, и что-то для себя решая – явно не в его пользу.

- Не могу.

- А в роскошных апартаментах с антикварными люстрами, значит, жить можете?

- Могу. А что такого? Да и вы сами – не откажетесь ведь вы повесить люстру на том основании, что заказчик – не патриот?

Тут Бахчи рассмеялся, и сделал он это зря, потому что мастер неожиданно сказал:

- Откажусь.

- В смысле?

- Я отказываюсь от заказа.

И он ушел, и никакие уговоры не помогли заставить мастера исполнить свой мастерский долг - долг патриотический оказался сильнее. Мастер ушел, ошеломленный Бахчи остался стоять посреди комнаты, а люстра всё так же лежала на полу. Немая сцена.

Пришел к нему и другой мастер, и завязался между ними следующий разговор:

- Слышали новость?

- Я новости не смотрю.

- Как же? Опять эти уроды митинг разогнали.

- (молчание)

- Разогнали митинг, говорю. А вам, я вижу, всё равно?

- Да просто я политикой не интересуюсь.

- Политикой не интересуетесь? Так не бывает. В России живешь – интересуйся, что с Россией происходит. А то не изменится ничего, и так мы и будем жить в концлагере. А то еще всякая ура-патриотическая сволочь либералов ругает, мол, развелось их кругом – и все Западом проплачены. А мы, мол, патриоты. Да это мы – патриоты, а вовсе не они, ведь это мы России добра желаем, а не вечной стагнации. Но ура-патриоты – ладно… Самые мерзкие типы – это как раз те, кто хочет в сторонке остаться. Вы, мол, митингуйте, а мы как-нибудь… Хуже этих никого нет. Правильно ведь?

- Нет, неправильно, - не выдержал Бахчи. - Я вот на митинги не хожу, но мерзавцем из-за этого себя не чувствую.

- Не ходите, значит, - мрачно сказал мастер.

- Не хожу.

- В роскошных апартаментах с антикварными люстрами, значит, жить хотите, а на митинги ходить не хотите?

- Не хочу. А что такого? Да и вы сами – не откажетесь ведь вы повесить люстру на том основании, что заказчик не ходит на митинги? – со слабой надеждой спросил Бахчи.

- Откажусь. Я отказываюсь от заказа.

И он ушел, и никакие уговоры не помогли заставить мастера исполнить свой мастерский долг - долг оппозиционный оказался сильнее. Мастер ушел, ошеломленный Бахчи остался стоять посреди комнаты, а люстра всё так же лежала на полу. Еще одна немая сцена.

После этих инцидентов Бахчи уже не «почти совсем», но совсем отчаялся. Он даже решил, что, может быть, и не надо вешать эту люстру, а пусть она лежит себе где-нибудь в специально отведенном месте, а он будет просто ею любоваться, - так же, как в свое время он любовался ею в магазине. Да, так он решил и так он и поступил, но решение всё же не казалось ему правильным. Едва-едва удовлетворительное решение, без всякого намека на «хорошо». Всякий раз, видя люстру, Армен совершенно автоматически переводил глаза к потолку (где ей и следовало бы находиться) и горестно вздыхал. Так прошел где-то месяц, а затем он как-то случайно разговорился с одним знакомым актером и оказалось, что тот тоже фанат люстр… Слово за слово, пошли они смотреть на какую-то совершенно особенную люстру, висящую в квартире актера. Посмотрели. Бахчи отметил про себя, что его люстра, конечно же, в сто раз лучше, но говорить этого вслух не стал, а вместо этого спросил, как актер свою люстру вешал.

- О, мне повезло, - ответил актер. - Я нашел совершенно необыкновенного мастера, можно сказать, художника в своем деле. Ну, как и все художники, он, конечно, немного того… зато любую проблемную люстру он повесит вам так, что уж она никогда не упадет.

Бахчи, разумеется, пожелал узнать, что это за мастер, а вскоре и связался с ним, так что уже на следующий день этот столь разрекламированный специалист пожаловал к нему. Мастер оказался предельно тусклым человечком с невыразительными чертами лица; говорил он тоже как-то невнятно, зато исключительно по делу. Причем поначалу он даже и вообще ничего не говорил, а просто прошел в комнаты, осмотрел люстру, затем залез на стремянку, осмотрел потолок и крюк, затем опять спустился и опять осмотрел люстру – после чего довольно надолго застыл в задумчивости. Бахчи не мешал мастеру думать, но все же минут через пять решил прервать молчание и спросил:

- Ну так что?

Чудаковатый мастер вздрогнул и непонимающе уставился на Бахчи. Потом он, видно, сообразил, что это заказчик и спросил:

- Ск всит люстра?

- Что?

- Сколько весит люстра? – спросил мастер более внятно (в дальнейшем я буду опускать все его невнятности, так, как будто бы он говорит нормально – на деле же Бахчи почти всё время приходилось расшифровывать речь мастера).

- Точно не знаю.

- Надо обязательно узнать, как же без этого.

- Хорошо.

- Вообще, ваш потолочный крюк производит впечатление довольно надежного, но это только впечатление. Да, только впечатление. Уж мне ли не знать, насколько обманчивыми бывают такие впечатления…

Эх, не бездарная посредственность на горе Бахчи пришла к нему на квартиру. Нет, пришел великий мастер, вся жизнь, все помысли которого были связаны с одним – с тем, как бы максимально безопасно повесить люстру[13]. Если бы Бахчи знал его историю… Но Бахчи ее не знал, а вот мы сейчас узнаем.

Был мастер молод, вешал люстры и особенно не заморачивался по этому поводу. Работа и работа. Но однажды до него дошла весть, что повешенная им люстра упала и чуть не убила маленького ребенка. Весть эта поразила его. Была его работа «работой как работой», а вдруг оказалось, что он мог кого-то убить! С тех пор он и заснуть-то нормально не мог – всё время ему снились падающие на головы маленьким детям повешенные им большие люстры. Кончилось тем, что наш мастер обошел все места, где он когда-либо вешал люстры и всё тщательнейшим образом перепроверил – нет ли где опасности падения? Опасности не было. Скорее всего не было. Вроде бы не было. Или всё же была? А вдруг люстра всё же упадет? В общем, в его снах дети продолжали гибнуть десятками за ночь.

Он захотел бросить свою проклятую работу, но понял, что и это не спасет его – ведь что помешает ему думать, что на чью-то голову сейчас падает повешенная кем-то люстра. А виноват всё равно будет он. Почему он? Да потому что он уклоняется от своего долга, предоставляя его исполнение другим – всяким беззаботным «мастерам». Нет, раз уж он мастер, то он и должен брать на себя ответственность. Просто отныне он должен вешать люстры так, чтобы даже и мысли не могло возникнуть, что его люстра когда-нибудь упадет. Упадут повешенные другими мастерами люстры или нет – за это он не мог нести ответственности, но его люстры – они падать не должны. Придя к такому решению, он наконец заснул спокойно, хотя и всего лишь на одну ночь.

А потом пришел день, и наш обновленный мастер взялся за работу. О, за несколько последующих лет он разработал целую тестовую систему, позволяющую оценить безопасность висящей люстры. Он проводил опыты над крюками и опыты над креплениями. Он моделировал различные ситуации и смотрел, как его люстры могут повести себя при землетрясениях и прочем-прочем-прочем. Он старался предусмотреть всё и, как все люди, стремящиеся предусмотреть всё, он не предусмотрел того, что такое стремление с неизбежностью сводит с ума. Он всё более и более переселялся в фантастический мир вымысла, в котором злые силы разрушения пытались сорвать с потолка надежнейшим образом закрепленную им люстру. Следовательно, ему надо закрепить ее еще надежнее. Нет, еще. Еще и еще. Злые силы не дремлют, значит, и ему спать нельзя. Он всё меньше интересовался реальными люстрами и всё более – люстрами, живущими в его воображении. Он всё реже принимал заказы от реальных людей, хотя был уверен, что работает без остановки. Но зато если дело доходило до реального заказа, то уж он не успокаивался до тех пор… то уж он совсем не успокаивался. И вот ему подвернулся Бахчи со своим заказом. Вообще-то, заказ не был особенно сложным. Люстра, конечно, старинная, но крепление у нее было в порядке; оставалось подвесить ее на стандартный анкерный крюк, - всего и делов-то. Для нормального мастера. Но для нашего мастера всё было несколько сложнее. Все разрушительные силы мира собирались сбросить его люстру с потолка, так что следовало подумать, следовало прикинуть, следовало кое-что проверить. Да, проверить. Ему необходимо было получить квартиру в полное свое распоряжение – на недельку хотя бы – для проведения некоторых опытов с грузами. Кое-как объяснив это Бахчи, он со скукой слушал возмущенные восклицания заказчика. В реальности всегда так – заказчики всегда чем-то недовольны. Но он будет работать только на своих условиях или не будет работать вообще. В конце концов, у него и так полно работы – его мозг в любую секунду готов поставить перед ним сверх-сложную задачу…

Когда Бахчи понял, что от него требуют уехать из его уютной норки на недельку-другую, да еще и оставив квартиру в распоряжение совершенно незнакомого человека, он чуть не рассмеялся. Ну и наглец, однако, этот мастер! Ну и хлопотную же люстру он себе купил! Уехать… Но надо же довести это проклятое дело до конца. «Ладно, пусть колдует, а я поеду в Питер», - решил Бахчи и уехал в Питер, где пробыл почти целый месяц. Что он там делал, вам пока что еще неизвестно (я-то знаю), но вернулся он из города на Неве не слишком довольный. Раздраженный вернулся. «Ну, если люстра все еще не повешена, то я тебя самого на крюк подвешу»[14], - мрачно думал Бахчи и даже где-то предвосхищал возможность выплеснуть на кого-то накопившуюся усталость и злость. Но срывать злость не пришлось. Люстра висела. Да, это произошло! Мастер, правда, тоже не выглядел особенно довольным и что-то там продолжал себе бормотать, но Бахчи его уже не слушал. Люстра висит! Он расплатился и с трудом выпроводил мастера из квартиры. Вот она! Какая же красавица! Какое чудо! Дурное настроение покинуло его, а когда вечером стало темно, и он самолично зажег все тридцать шесть свечей, каковые мгновенно создали в комнате чудную таинственную ауру - он был просто счастлив.

Правда, мастер продолжал ему надоедать - через несколько дней он заявился и из нового приступа бормотания можно было понять, что, мол, ему надо еще кое-что проверить. Это займет не более часа, в крайнем случае, двух часов, сказал он, - и провозился целый день.

- Ну что, теперь-то уже всё сделано? – довольно саркастически спросил Бахчи.

Мастер неопределенно покачал головой. Бахчи так еще до сих пор и не понял, что он связался с человеком, у которого в принципе не могло быть всё сделано. По верному замечанию актера, этот мастер был своего рода Художником, и он должен был постоянно вносить коррективы в созданный, а точнее, всё еще создаваемый им шедевр. В общем, он заявлялся к Бахчи еще несколько раз, но не забудем, что Бахчи терпеть не мог Художников и умел ставить их на место. Так что никакая необходимость нанести некий «последний, самый последний штрих» не могла разжалобить Бахчи, и двери его квартиры навсегда закрылись перед мастером. «Ладно, - с грустью подумал тот, - даже и в таком чрезвычайно несовершенном виде это лучшая из моих работ. Уж эта люстра не упадет. Не должна упасть. Эх, если бы еще чуть-чуть подправить…».

Но нам-то с вами, естественно, уже понятно, что люстра эта непременно упадет, а иначе и не стоило бы о ней так долго говорить. Также нам уже более-менее понятно, почему именно она упадет. Нет, не потому, конечно, что мастеру не дали внести последнюю правку, но просто когда человек отрывается от реальности, то и для человека, и для реальности это всегда заканчивается плохо. А может быть, дело обстоит несколько сложнее, и этот мастер действительно создал своего рода шедевр, но беда состояла в том, что здесь шедевр был не нужен, а нужна была простая добротная работа. Шедевр повешения люстры в квартире Бахчи был так же неуместен, как неуместна ремесленная работа, повешенная в Эрмитаже. Может быть, и так. Как видите, мы можем сомневаться в том, почему люстра упадет, но в том, что она упадет, мы сомневаться не можем. Я даже знаю точное время падения. Люстра упадет через 52 дня, 7 часов, 4 минуты и 25 секунд после повешения, а если вам нужна точная дата, то и она мне ведома: люстра упадет 13 сентября 2025 года. В 20 часов 22 минуты и 14 секунд. Обратный отсчет пошел. Вот уже до падения осталось 52 дня, 7 часов, 3 минуты; вот уже и 51 день, вот уже и 50… Бахчи ходит по своим делам, подписывает и разрывает контракты, читает и разрывает сценарии, вечером же он приходит домой и теплый, приглушенный свет старинной люстры согревает его душу, втайне угрожая его телу (конечно, телу угрожает не свет, а сама люстра).

О, Бахчи так нравилась люстра, что он, пожалуй, тем самым даже опроверг известный тезис Паскаля о том, что охотнику вовсе не нужен сам заяц, а только погоня за зайцем, отвлекающая его от скуки и всяких неразрешимых вопросов, задаваемых жизнью - и прежде всего от мыслей о смерти. Но Бахчи, так долго гонявшийся за люстрой, а потом еще и с такими хлопотами вешавший ее, был счастлив не только тем, что у него столько отвлекающе-развлекающих хлопот, но и тем, что «заяц» наконец-то оказался в его руках, и все хлопоты закончились. Он был счастлив - и точка. Но смерть нависла и над ним – причем нависла вполне буквально, причем потенциальным носителем смерти и была столь хорошо отвлекающая его от всех насущно-излишних мыслей заяц-люстра. Время падения медленно приближалось. Но мы с вами обладаем литературной привилегией перескакивания через промежутки времени, в которые не происходит ничего особенно любопытного. Поэтому давайте-ка сразу переместимся в тот день, когда люстра упадет. О, поверьте, это будет весьма примечательный день…

13 сентября 2025 года

13 сентября 2025 года, в 19 часов ровно Армен Бахчи вошел в свою квартиру. До падения люстры оставался 1 час 2 минуты 14 секунд. Бахчи был не в духе. Ему снова пришлось съездить в Петербург, и снова эта поездка выбила его из колеи. Но на этот раз я, как и обещал, расскажу вам, зачем он ездил в Петербург и почему он возвращался оттуда сам не свой. Правда, вам придется, как бы это сказать, переключить свой регистр восприятия. Вся история про люстру выдержана скорее в юмористическом ключе, теперь же речь пойдет о чем-то куда более серьезном и прямо трагичном. Дело в том, что Армен Бахчи был правой рукой Евгения Евгеньевича Падишаха (который станет главным действующим лицом следующей книги), а в Петербург он ездил в связи с организацией и осуществлением небезызвестного вам теракта против сообщества ГКП. Падишах взвалил на него эту «работенку», от которой он всеми силами пытался уклониться, но не смог. Уж как он изворачивался, как упрашивал! Ну не его, не Бахчи, это дело. Разрушить карьеру какого-нибудь режиссера-сценариста-актера – с превеликим удовольствием, но убивать людей ему вовсе не улыбалось. «Убийство — это всегда ошибка. Никогда не следует делать того, о чем нельзя поболтать с друзьями после обеда…»[15], - любил говаривать Бахчи, пока с удивлением не узнал, что автором и этой фразы тоже является не он. Вот, классики чертовы – всё сказали, так что приходится лишь повторять за ними.

По своему мировоззрению Бахчи был разумным гедонистом. Что он был гедонистом, это мы уже и так видели, но что в данном случае означает прибавка – разумный? Гедонизм предписывает: «Получай от жизни максимум удовольствия», а разум прибавляет – «но без пресыщения». Конечно, скажете вы, так не получится – стоит только стать на путь поиска удовольствий, как удержаться в каких-то рамках почти что невозможно. В принципе, это верно, носвои мастера есть в каждом деле – кто-то мастерски вешает люстры, а кто-то умеет обуздывать и свои самые необузданные фантазии[16]. Армен Бахчи в свое время основательно увяз в различного рода «удовольствиях» и довольно быстро понял, что долго так продолжаться не может, и что скоро удовольствия начнут приносить ему всё меньше и меньше удовольствия. Тому, кто объелся, противно смотреть на еду. Отсюда вывод – не объедайся. Но хочется ведь? А ты держи себя в руках… хотя и ни в чем себе не отказывая и всячески себя балуя. Непростая программа, но Бахчи мастерски проводил ее в жизнь.

А тут эта «работенка»… Конечно, он отчасти и сам был виноват, уж больно он любил поговорить о том, с каким удовольствием стер бы сообщество ГКП в порошок. И он действительно стер бы и действительно с удовольствием, но… но только без убийств. Чтобы убить человека, вовсе не обязательно его физически убивать – мало, что ли, способов? Также существует и масса способов уничтожить любую организацию, но Падишах настаивал на проведении акции устрашения, а когда Падишах на чем-нибудь настаивает... В общем, пришлось Бахчи взяться за дело. Удовольствие более чем сомнительное. А уж когда дело дошло непосредственно до дела, то Бахчи и сон потерял – впервые в своей жизни, между прочим, ведь, как он любил со смехом повторять: «Как у всякого убежденного негодяя, у меня прекрасный аппетит, прекрасное здоровьеи прекрасный сон»[17]. И опять не он оказался автором одной из любимейших своих фраз!

А потом прогремел взрыв. Бахчи взглянул на дело рук своих и… нет, сказать, что он ужаснулся, было бы неверно, но ему было очень неприятно. Он как будто выпил бокал очень кислого вина. Он как будто подцепил какую-то венерическую гадость: не смертельную, но крайне раздражающую, а главное – постыдную. «Нет уж, увольте, - думал Бахчи, выезжая из Питера домой в Москву, - больше я в таких делах не участвую. Это неразумно». И он закрыл глаза и снова увидел все эти обугленные трупы из выпусков новостей… брр, мерзость какая – ну как тут уснуть?

И вот уже Бахчи в Москве и открывает дверь своей квартиры. До падения люстры, как уже говорилось, остался 1 час 2 минуты 14 секунд. Первым делом Бахчи прошел к бару и хлопнул рюмашку коньяку. Дорогостоящее тепло разлилось по его телу. До падения люстры остался один час ровно. Бахчи хлопнул еще рюмашку, после чего взял подобающий для коньяка бокал, перенес бутылку на столик возле дивана и наконец-то прилег. Пока что он включил обычный, электрический свет. Зажжение люстры шло отдельным номером программы. Он вообще не был уверен, что станет зажигать ее сегодня – не то настроение. Хотя, может быть, именно мистический свет люстры разгонит его хандру? А меж тем до падения источника мистического света оставалось уже всего лишь 55 минут.

Бахчи напряженно думал: как бы ему снять напряжение? Кино какое посмотреть, что ли? Что-нибудь легкое, советско-комедийное. Или французско-комедийное. Да, пожалуй, французское кино предпочтительнее. Что-нибудь такое пошловато-смешноватое - типа «Укола зонтиком». Нет, не то. Что бы такое… «Фантомаса», что ли, опять… Да, «Фантомас» всегда его выручал. Его любимый фильм, недостатком которого была лишь не просто его засмотренность, а сверх-засмотренность. И все же он решился прибегнуть к помощи «Фантомаса» еще раз. И вот он уже смотрит на экран, где мнимый лорд Шелтон (на самом деле – Фантомас, принявший личину лорда) в сообщничестве с подлинной леди Бельтам (чьего мужа, подлинного лорда Шелтона, Фантомас умертвил, но ее это, по-видимому, мало волнует), покупают драгоценности по подложному чеку. А вот и журналист Фандор делает репортаж о неуловимом мифическом Фантомасе, где выдает за Фантомаса самого себя – в переодетом виде, разумеется. Настоящий Фантомас разгневан этой выходкой, и вот уже Фандор слышит звонок, а металлический, записанный на пленку голос вещает в его трубку: «Внимание, через несколько минут вас посетит Фантомас; внимание, через несколько минут вас посетит Фантомас; внимание…».

Чарующая музыка Мишеля Маня, чудные виды Парижа, легендарный Жан Маре – всё это постепенно приводило разбитого Бахчи в норму, успокаивало его. Сейчас из-за диванчика, на котором сидит Фандор, появится черная рука с дубинкой и хватит его по голове… Бахчи, в предвкушении первого появления Фантомаса на экране, уже подумывал о том, чтобы не спеша пригубить бокал, когда зазвонил его мобильник. Он покривился, почти не сомневаясь, что звонит или Падишах, или, что хуже, этот маньяк маньячный – непосредственный исполнитель взрывов. Но нет, номер незнакомый. Впрочем, маньячный маньяк и должен звонить с незнакомого номера.

- Слушаю, – не слишком любезно бросил в трубку Бахчи.

- Внимание, через несколько минут вас посетит Медея, – произнес монотонный, как будто бы записанный на пленку голос.

- Что?

- Внимание, через несколько минут вас посетит Медея; внимание, через несколько минут вас посетит Медея, – продолжал автоматически вещать голос.

Бахчи с удивлением слушал всё это около минуты, после чего с недоумением сбросил звонок. Что это еще за глупые розыгрыши? И вдруг в его голове промелькнула крайне неприятная мысль, что вся его так хорошо налаженная и чрезвычайно удобная жизнь навсегда закончилась, а начнется теперь что-то вот такое нелепо-несуразное. Бахчи прогнал эту нелепо-несуразную мысль. До падения люстры оставалось 45 минут. Сидящий на диване Бахчи не видел, как из-за дивана вдруг приподнялась рука с дубинкой и опустилась ему на голову. Бахчи потерял сознание. Очнувшись минут через пятнадцать, он обнаружил, что привязан к стулу (к самому удобному, усовершенствованно идеальному стулу), а напротив него, на стуле просто идеальном, сидит смертельно-бледная женщина удивительной красоты, одетая во всё черное. Сидит и пристально его разглядывает.

- Приветики, - мрачно сказало страшно-прекрасное видение.

Бахчи не нашелся что ответить на приветствие, а вместо этого, совершая все положенные привязанному пленнику судорожные движения, захлебываясь, спросил:

- Что здесь происходит?

- Пока что ничего особенного, но сейчас начнет происходить нечто неприятное, а именно допрос с элементами пыток.

- Вы, вообще, кто?

- Медея. Слышал о такой?

- Это про вас мне говорили по телефону?

- Про меня.

- И кто же вы?

- Я – последнее, что ты увидишь в своей жизни. Но не будем отвлекаться, а сразу займемся делами. Вопрос номер один: Кто это сделал? И неразрывно связанный с вопросом номер один, вопрос номер два: Где он находится?

- Кто и что сделал?

- Хочешь немного поиспытывать мое терпение? Да, я знаю, пока людям не причинишь реальную боль, они не склонны воспринимать твои угрозы всерьез. Хорошо.

Произнеся эти слова, Медея достала из кармана своего черного плаща скальпель, подошла вплотную к Бахчи, который, как и полагается, начал проявлять существенные признаки беспокойства, взяла его одной рукой за подбородок и сказала:

- Не дергайся, больнее будет.

Вслед за этим она уверенным и аккуратным движением провела скальпелем по щеке, оставив четкий кровавый след. Бахчи, разумеется, всё же дернулся и закричал:

- Уберите! Уберите! Вы что, с ума сошли? Вы что, сумасшедшая? Уберите скальпель. С ума, что ли, вы…

- Сумасшедшей я стану, когда доберусь до твоих глаз и прочих уязвимых частей тела, - спокойно сказала отошедшая на шаг Медея. Затем она вновь приблизилась к Бахчи и снова взяла его за подбородок, но, убедившись, что его резкие телодвижения уже вполне можно трактовать как панические, снова отошла от него на некоторое расстояние.

- Я вижу, ты убедился в серьезности моих намерений… Повторяю свои вопросы: Кто? Где?

- С меня кровь, кажется, капает.

- Капает. Хочешь, чтобы я ранку обработала?

- Хочу, чтобы ты меня развязала, и мы обо всем договоримся.

- Я жду ответов на поставленные вопросы.

- Я не понимаю, о чем идет речь. Правда, не понимаю.

- Речь идет о взрыве в кинотеатре. Речь идет о зверском убийстве десятков человек. Речь идет о смерти моего жениха. Понятно?

Бахчи на время затих и как будто о чем-то задумался.

- Ах, вот о чем. А при чем тут я?

- Ну, конечно, наш Арменчик Бахчи тут не при чем. Он продюсирует убогие фильмы и более ни в какой гадости не замешан. Никто не знает, что он является еще и правой рукой некоего Евгения Евгеньевича Падишаха, да и о самом Падишахе всё еще никто ничего не знает. Так?

Бахчи молчал.

- Так или не так? Не так. Кое-кто, как видишь, знает больше, чем ему положено. Ну так вот, правая рука Падишаха – чтобы не остаться без рук, ты говоришь мне, кто совершил взрыв, а я думаю о тяжести твоего преступления и, соответственно, о мере твоего наказания.

- Я не…

- Ты всё знаешь, а если не знаешь, тем хуже для тебя, потому что в таком случае судьба твоя предрешена. Вообще, думаю, пора мне осуществить некое более существенное действие, чем надрез щеки. Надеюсь, потеря одного глаза убедит тебя…

- Брось скальпель, не подходи ко мне с ним! – буквально заверещал Бахчи. - Хорошо, я всё скажу, но только если ты пообещаешь, что не причинишь мне больше никакого вреда.

- Всё скажешь? А как же сопротивление, ну или хотя бы намек на сопротивление?

- Я не мученик за идею.

- Это заметно.

- Я вообще был против…

- Конечно… «Я даже сказал: а может, не надо? Но они говорят: Надо. Пришлось подчиниться». Так было дело? Молчим… Хорошо. Ну так: кто сделал? И где он?

- Имя – Станислав, фамилия – Лангуда, прозвище - Мориарти.

- Как, как?

- Мориарти. Он курирует все такого рода дела, а большинство сам и осуществляет. Мнит себя воплощением темных сил или еще чего-то такого… Псих совершенный. Как и все вы… Медея, Мориарти… Психи!

- Как мне найти Стасика Мориарти?

- У меня в телефоне… – далее Бахчи рассказал Медее о нюансах их взаимо-нахождения с Мориарти, мы эти нюансы опустим. Медея всё внимательно выслушала и сказала:

- Понятно… Даже как-то скучно. Надеюсь, со Стасиком получится веселее. А вот что мне теперь с тобой делать?

- Я ведь всё рассказал. Ты обещала отпустить меня, если я всё расскажу.

- Разве? Что-то не припоминаю. Я сказала лишь, что подумаю о мере твоего наказания. А ты несомненно виновен, и даже очень виновен. Мне кажется, что ты заслуживаешь пыток в течение часа-другого. Как ты думаешь – способна ли я пытать человека?

Бахчи ни секунды не сомневался, что она способна, но ничего не сказал.

- Опять молчишь… и правильно делаешь. Я и сама не знаю, на что я способна. Но пытать людей – это для уродов. Самих уродов, пытать, наверное, можно, но… Но они и так всё выбалтывают, стоит только скальпелем по щечке провести. Ладно, Арменчик, живи. Живи, но помни, что Медея отныне будет приглядывать за тобой.

Произнеся этот малоутешительный спич, Медея пошла к выходу, но затем вернулась, снова достала скальпель и, не обращая внимания на конвульсивно задергавшегося Бахчи, перерезала веревку, которой он был привязан к усовершенствованно-идеальному стулу, после чего удалилась. До падения люстры осталось 15 минут 34 секунды.

Пятнадцать минут Бахчи провел в нервном хождении по своей квартире. Как вы понимаете, ему надо было прийти в себя. Хотя попробуй тут, приди. «Сволочи, идиоты, уроды, идиоты, сволочи», - выкрикивал он, надеясь, что ругань вслух как-то облегчит его состояние. Кому он адресовал эти ругательства? Всем. И Падишаху, и Мориарти, и Медее. Надо же было втянуть его во всю эту бессмыслицу… Когда он теперь сможет успокоиться? Когда он сможет получить хоть каплю удовольствия от жизни? Через год? Сейчас ему казалось, что никогда. Его квартира навсегда осквернена: он не сможет больше сидеть на стуле, к которому был насильственно привязан; он не сможет больше лежать на диване, на котором его ударили по голове; он не сможет больше смаковать коньячок, припоминая о звонке; он не сможет больше касаться поверхностей, которых касалась эта маньячка. «Уроды, сволочи, придурки…», - продолжал он ругаться. Зашел на космическую кухню и нервно съел эклер. Не помогло. Прошел в туалет, но и запах волшебного мыла не порадовал его. Вернулся в гостиную-кинозал. Шли минуты - пять, десять, пятнадцать. По истечении пятнадцатой минуты Бахчи остановился и о чем-то задумался, а потом случайно поднял глаза к потолку и взглянул на свою любимую люстру – оказалось, что он стоит прямехонько под ней. «А что, неплохое бы вышло завершение сегодняшнего дня, если бы мне сейчас на голову рухнула люстра», - с горькой усмешкой подумал он. И тут люстра рухнула. Прямо на Бахчи. Всей своей тяжестью. Смерть была мгновенной. А стоит ли назвать эту смерть легкой или тяжелой – решайте сами.

Примечания:

[1] Я надеюсь, что вы читали «Кино-утопию», где Армен появляется довольно часто – причем именно в роли кинопродюсера; здесь же ему отведена несколько иная роль.

[2] «- Слушайте, что я накропал вчера ночью при колеблющемся свете электрической лампы: «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как гений чистой красоты». Правда, хорошо? Талантливо? И только на рассвете, когда дописаны были последние строки, я вспомнил, что этот стих уже написал А. Пушкин. Такой удар со стороны классика! А?». (И.Ильф, Е.Петров. «Золотой теленок». Автор фразы - Остап Бендер)

[3] «– Заклад принес, вот-с! – И он вынул из кармана старые плоские серебряные часы. На оборотной дощечке их был изображен глобус. Цепочка была стальная.

– Да ведь и прежнему закладу срок. Еще третьего дня месяц как минул.

– Я вам проценты еще за месяц внесу; потерпите.

– А в том моя добрая воля, батюшка, терпеть или вещь вашу теперь же продать». (Ф.М. Достоевский. «Преступление и наказание»)

[4] «Остап вытащил бумажник, отсчитал двести рублей и повернулся к главному директору предприятия:

— Гоните тридцать рублей, дражайший, да поживее: не видите — дамочка ждет. Ну?

Ипполит Матвеевич не сделал ни малейшей попытки достать деньги.

— Ну? Что же вы на меня смотрите, как солдат на вошь? Обалдели от счастья?

— У меня нет денег, — пробормотал, наконец, Ипполит Матвеевич.

— У кого нет? — спросил Остап очень тихо.

— У меня.

— А двести рублей?!

— Я… м-м-м… п-потерял.

Остап посмотрел на Воробьянинова, быстро оценил помятость его лица, зелень щек и раздувшиеся мешки под глазами.

— Дайте деньги! — прошептал он с ненавистью. — Старая сволочь!» (И. Ильф, Е. Петров. «Двенадцать стульев»)

[5] Вся сцена покупки люстры навеяна эпопеей несостоявшейся покупки дивана из фильма «Зимний вечер в Гаграх».

[6] Читайте «Кино-утопию».

[7] «Всякое искусство совершенно бесполезно». Оскар Уайльд.

[8] Вообще-то Бахчи использовал другое слово, но, верный наказу Томского о неиспользовании мата, я заменил сами понимаете какое слово на полностью ему созвучное, но всё же не матерное.

[9]«- … Это тебе на картошку варить.

- А что картошка? Ты думаешь картошка - это так просто, сварил и съел? Не тут-то было, из картошки знаешь сколько блюд приготовить можно?

- Ну, сколько? Жареная и пюре.

- Да? А ну считай. Картошка жаренная, отварная, пюре, дальше, картофель фри, картофель пай...

- Это еще что такое?

- Это такими стружечками – жарится в кастрюле в кипящем масле.

- Так бы и говорила, а то пай. Ну и все?

- Нет, не все, пожалуйста. Картофельные пирожки с мясом, с грибами и т.д., картофельные оладьи,.. соус грибной, соус томатный, сметанный и т.д., картофельный рулет, запеканка, картофель тушеный с черносливом, картофель тушеный с лавровым листом и с перцем, картофель молодой отварной с укропом, шаньги... И это только блюда из картошки. Ну, в общем мне тут с вами некогда. Поедите, посуду аккуратненько соберете и отнесете на кухню». (Диалог поварихи Тоси Кислицыной с картофельными скептиками. «Девчата», 1962. реж. Ю. Чулюкин)

[10] «– Этакого мяса, – начал Кудряшов, – ты обрати внимание, не достанешь в целом городе.

И он рассказал Василию Петровичу длинную историю о том, как он обедал у Кноблоха, как его поразил своим достоинством поданный ростбиф, как он узнал, откуда доставать такой, и как, наконец, достал.

– Ты попал как раз кстати, – сказал он в заключение рассказа о мясе. – Едал ли ты что-нибудь подобное?

– Действительно, ростбиф отличный, – ответил Василий Петрович.

– Превосходный, братец. Я люблю, чтобы все было как следует. Да что ты не пьешь? Постой, вот я тебе налью вина.

Последовала не менее длинная история о вине, в которой участвовал и английский шкипер, и торговый дом в Лондоне, и тот же Кноблох, и таможня. Рассказывая о вине, Кудряшов попивал его и, по мере того как пил, оживлялся. На щеках его вялого лица обозначались румяные пятна, речь становилась быстрее и оживленнее». (Всеволод Гаршин. «Встреча»).

[11] «Отсутствие страданий, удовлетворение потребностей и вследствие того свобода выбора занятий, то есть образа жизни, представлялись теперь Пьеру несомненным и высшим счастьем человека. Здесь, теперь только, в первый раз Пьер вполне оценил наслажденье еды, когда хотелось есть, питья, когда хотелось пить, сна, когда хотелось спать, тепла, когда было холодно, разговора с человеком, когда хотелось говорить и послушать человеческий голос. Удовлетворение потребностей — хорошая пища, чистота, свобода — теперь, когда он был лишен всего этого, казались Пьеру совершенным счастием, а выбор занятия, то есть жизнь, теперь, когда выбор этот был так ограничен, казались ему таким легким делом, что он забывал то, что избыток удобств жизни уничтожает все счастие удовлетворения потребностей, а большая свобода выбора занятий, та свобода, которую ему в его жизни давали образование, богатство, положение в свете, что эта-то свобода и делает выбор занятий неразрешимо трудным и уничтожает самую потребность и возможность занятия». (Л.Н. Толстой. «Война и мир»)

[12] Эпизод из фильма «Любовь с привилегиями», в роли «Бахчи» там выступает партийный функционер, а в роли мастера – врач функционера, позволивший себе вольность и моментально за это уволенный.

[13]«Не бездарная посредственность на горе республике сидела у микроскопа. Нет, сидел профессор Персиков! Вся жизнь, его помыслы сосредоточились в правом глазу». (М.А. Булгаков. «Роковые яйца»)

[14] «Маслютиком тебя зовут, — в ярости думал я, — ну, если эта задержка на твоей совести, от тебя один лютик и останется. А масло я из тебя вытоплю, когда буду жарить на медленном огне». (Гэндальф злится на трактирщика Маслютика. Толкиен. «Властелин колец»).

[15] Лорд Генри Уоттон. (Оскар Уайльд. «Портрет Дориана Грея»)

[16] «– Зачем же бросать женщин, коли я хоть до них охотник? По крайней мере, занятие.

– Так вы здесь только на разврат один и надеетесь!

– Ну так что ж, ну и на разврат! Дался им разврат. Да люблю, по крайней мере, прямой вопрос. В этом разврате по крайней мере, есть нечто постоянное, основанное даже на природе и не подверженное фантазии, нечто всегдашним разожженным угольком в крови пребывающее, вечно поджигающее, которое и долго еще, и с летами, может быть, не так скоро зальешь. Согласитесь сами, разве не занятие в своем роде?

– Чему же тут радоваться? Это болезнь, и опасная.

– А, вот вы куда? Я согласен, что это болезнь, как и все переходящее через меру, – а тут непременно придется перейти через меру, – но ведь это, во-первых, у одного так, у другого иначе, а во-вторых, разумеется, во всем держи меру, расчет, хоть и подлый, но что же делать?» (Диалог Свидригайлова и Раскольникова. Ф.М. Достоевский. «Преступление и наказание»)

[17] «У Милвертона, как у всякого убежденного негодяя – прекрасный сон». Правда, это фраза из фильма, а не из книги про Шерлока Холмса. («Король шантажа» (1980), в роли Шерлока Холмса – Василий Ливанов, в роли Милвертона – Борис Рыжухин).

Глава вторая. Логово маньяка

Что за современная книга без маньяка? Настало время вывести оного и здесь. Один раз я уже прибегал[1] к следующему изобразительному приему: когда мы смотрим на реальность как бы посредством кинокамеры. Представим себя зрителями показываемого нам фильма еще раз. Пригород Петербурга, ряд стандартных коттеджей, камера равнодушно ползет мимо них, но около одного из домов, впрочем, ничем особенным в ряду других не выделяющегося, она останавливается. Взгляд зрителя упирается в высокий кирпичный забор, но мы не станем перелезать через него, а отправимся прямо к двери со звонком, но и звонить мы тоже не будем. Дверь сама распахивается перед нами, и вот мы уже во дворе. Дорожка, ведущая к дому через запущенный садик, яблони (с яблоками), собачья конура (без собаки). Дверь, теперь уже ведущая в дом – и снова она услужливо открывается перед нами. В доме, сколько по нему ни гуляй, вроде бы ничего интересного, и мы гуляем по нему достаточно долго, чтобы убедиться в этом. Жилище в меру зажиточного горожанина, но, похоже, что бывает он здесь не очень часто. Однако если бы дом был совсем неинтересным, разве камера избрала бы именно его местом посещения? Конечно, нет. Что-то интересное здесь, следовательно, есть, надо только поискать хорошенько. И вот камера находит потайную дверцу и ныряет в комнату, в которой хозяин дома явно бывает чаще, чем в других.

Преобладающий цвет комнаты – белый. На контрасте с остальными заброшенно-темными комнатами дома, белизна этой комнаты просто ослепляет. Белая гамма обычно визуально расширяет помещение и, по идее, добавляет в него света и воздуха. Но почему тогда первая ассоциация, которая возникает у нас при ослепляющем входе, не есть ассоциация с солнцем, пространством и свежим воздухом, а скорее ассоциация с кабинетом врача, операционной или ловушкой? - с помещением, от посещения которого зависит здоровье, а может быть, и жизнь. Еще не знаю. Но кажется, что даже и в воздухе разлит специфический эфирно-больничный запах. Или именно что кажется?

Если уж судить чисто рассудочно, то мы скорее должны были бы сразу оценить развитый эстетический вкус проживающего здесь человека. Он явно хочет проживать в месте, приятном для глаза, и скорее всего даже отдает предпочтение красивому внешнему виду над удобством, хотя и удобством тоже не пренебрегает, что видно, например, по элегантно разложенным подушечкам на белом диване и лежащим рядом с диваном пушистым тапочкам. Но общее впечатление от комнаты всё равно болезненно-тревожное, и никакие тапочки нас не успокаивают. За спокойствием обратимся к изящному.

Что ж, недалеко от дивана стоит изящная белая подставка под цветы - с семью белыми вазами; в каждой вазе красуются розы, причем каждой отдельной вазе соответствует особая расцветка – тут благоухают розы, как им и полагается, розовые; тут красуются нарочито бросающиеся в глаза красные (или даже бордовые) розы, а здесь - сливающиеся с общим фоном розы белые. Есть тут и редкие черные розы, и даже розы синие. Свежесть цветов намекает на то, что их поместили в вазы только сегодня. Их меняют каждый день? Хозяин дома – женщина? Или просто эстет?

Но всё же цветник, как и диван, явно не является центром помещения. Доминирует в комнате белоснежный, закрывающий почти всю стену стол-стеллаж. В его верхней части компактно и удобно расположилась личная библиотека – видимо, из наиболее востребованных книг. Внизу нашлось место для миниатюрной музыкальной студии, суперсовременного лазерного принтера, но, главное, для компа с большим дисплеем. Несмотря на подушечки и тапочки, не похоже, чтобы хозяин дома был сибаритом – очевидно, для него очень важно грамотно организовать для себя рабочее пространство. Не сибарит, но скорее эстет. Не эстет, но скорее любитель эстетически выверенной функциональности. И всё же тапочки очень уж пушистые, розы очень уж красивые, а настроение случайного посетителя при этом почему-то всё равно очень уж тревожное. Загадки, сплошные загадки.

Продолжим осмотр. Вдоль одной из стен стоят высокие стеллажи с книгами, а между ними стоят зеркала – три прекрасных зеркала. О чем это говорит? Тоже не очень понятно – может быть, и ни о чем. На одной из стен висят фотопортрет элегантного молодого человека и большое фото ядерного взрыва. Взрыв снят максимально эффектно – удивительная мощь разрушительного гения человека, показываемая без всяких разрушительных для человечества последствий. Если бы я был чуть более эрудированным, чем я есть, то узнал бы в портретируемом молодом человеке Альфреда Нобеля в молодости. Фото-Нобель задумчиво смотрит на ядерный взрыв, как бы отдавая должное прогрессу человеческой мысли: «Смотри-те ка, - как бы говорит он, - я-то всего лишь динамит изобрел, а вы уже вон до чего дошли!» Но это я додумываю, портрет же хозяина дома по-прежнему остается для нас загадкой.

Может, кое-что прояснят стеллажи с книгами? Посмотрим, посмотрим, книги – это всегда интересно. Подойдем к рабочему столу, предположительно к самым востребованным книгам. Верхняя полка: Александр Македонский, биография. Еще одна биография Александра. Потом еще одна. Вся полка заставлена Александрами. Что у нас на следующей? Ага: Цезарь. Еще один. Еще. И еще. Вся полка отдана на откуп Цезарю. Что у нас пониже? Чингисхан. Понятно. Еще ниже: Наполеон. Следующий Гитлер будет? Так и есть: Гитлер. Тут тебе и «Майн Кампф», и «Застольные разговоры», и несколько биографий. Так-с, любопытные вкусы у зажиточного горожанина. А что у нас еще ниже? Кто там у нас завоевывал мир после Гитлера? Никто вроде. Бен Ладен! Вся полка посвящена исключительно Бен Ладену, а точнее, теракту 11 сентября.

М-да. Прояснилась ли ситуация? Владелец дома – историк? Или просто чудак, интересующийся разного рода патологическими личностями? Такое, знаете ли, невинное хобби – почитывать о Гитлере и Бен Ладене на досуге. Непонятно. И как-то неприятно. И усиливается чувство, что сейчас к вам подойдут, положат на каталку и отвезут на операцию. Нет, пока что мы выйдем из белоснежно-тревожной комнаты, а потом, может, еще вернемся.

На выходе из белой комнаты мы вдруг оказываемся в коридорчике с обшарпанными стенами; камера куда-то ныряет, а мы, следуя за ней, выходим к бетонной лестнице, спускающейся вниз, - видимо, в подвал. Лестница почему-то сразу же производит на зрителя уже не умеренно, но крайне неприятное впечатление, так что нам и не очень-то хочется спускаться. Но – надо. Спускаемся. Упираемся в еще одну закрытую дверь, но эта дверь не спешит открываться. Прохода нет. Даже для нас? Нет, мы везде пройдем. Если решимся. Что за секретная лестница, что за секретный подвал? Стоит ли узнавать о мрачных тайнах в меру зажиточного горожанина, почитывающего «Майн Кампф»? Стоит. И вот мы уже по ту сторону двери. Первое, что мы видим - это решетка, наподобие тюремной, перегораживающая всю подвальную комнату и разделяющая ее на две половины: собственно, на свободную часть, в которую мы и входим, и на зарешеченную тюрьму. В тюрьме всё так, как и должно быть в тюрьме. Койка, параша (сооруженная следующим образом: стульчак в виде стульчика с дыркой и тазик под ним), табуретка и… в общем, всё. Да, но главное для любой тюрьмы - это что? Правильно, главное, это – заключенный. Нет заключенного, нет и тюрьмы. Но в этой тюрьме заключенный есть, и он занят тем, чем только и можно заниматься в подобного рода помещении – лежит на койке.

Но мы пока оставим лежащего в покое и скажем пару слов и о свободной части подвала. Гольная бетонная стена. На стене висит ружье. Рядом стоит стол, на столе лежат разные предметы: очки, сережки, шарфик, авторучка, мобильный телефон и прочие мелочи. Около стола лежит большой ржавый крюк самого зловещего вида, покрытый, как кажется, не только ржавчиной, но и кровью. Неподалеку, резко контрастируя со всем перечисленным, удобно расположилось роскошное кожаное кресло. Далее мы видим еще одну дверь, ведущую в еще одно, боковое помещение, но туда нам сейчас идти уж совсем неохота. Мы и не пойдем. В общем, мы и так увидели достаточно, чтобы понять – ничего хорошего здесь нет. Хорошо бы поскорее уйти отсюда и больше никогда не возвращаться. Вот только бы пленника освободить, но это, увы, не в наших силах. В этот момент дверь, через которую мы проникли волшебно-кинематографическим образом, начинается открываться вполне реально – видимо, хозяин дома решил спуститься в свой подвальчик. Узник приподнимается с койки. Оказывается, что это женщина, а черты ее бледного лица настолько безошибочно эффектны, что мы сразу же узнаем в ней Медею. Конец фильма.

Но не конец рассказа. С узником или, точнее, с узницей, нам теперь всё понятно, поэтому полностью сосредоточимся на фигуре тюремщика. Нам сразу бросается в глаза, что его внешний вид совершенно не соответствует обстановке. Одет он в высшей степени элегантно, как будто бы пришел на бал, а не спустился в подвал… – стоило бы описать его одеяние подробнее, но я не мастер описывать одежду, а тут еще и речь идет об одежде элитной, о всяких там брендах, а уж в этом я совсем ничего не понимаю. Скажу лишь, что ни один модник, вероятно, не смог бы придраться к костюму тюремщика, но, возможно, сам тюремщик еще пристыдил бы многих модников. От одежды перейдем к внешности. Роста вошедший высокого, хотя и не чрезмерно. Черты лица скорее женственные. Сложение могло бы быть атлетическим, но он явно не утруждает себя физическими упражнениями. Выражение лица триумфально-самодовольное. В руках вошедший держит блюдо. На блюде – два пластиковых стакана воды, яблоки и бананы. Поставив блюдо на стол (потеснив очки, сережки и шарфик), он заговорил.

- Как спалось? – с ироничной улыбкой спросил он у Медеи. Медея ничего не ответила. Она подошла к самой решетке и внимательно, очень внимательно разглядывала своего тюремщика.

- Честь имею представиться. Мориарти. Смешное имя, верно? Пора бы его сменить. Воландом, что ли, себя назвать? Или, может быть, Гитлером? Или Наполеоном… Нет, Гитлер страшнее… Зато Наполеон умнее. Наполеон или Гитлер? А, как думаешь? Назову себя Ницше. Он и страшен, и умен, - но при этом насквозь больной. Насквозь больной человек, так любящий рассуждать о здоровье - вот незадача-то… А может, назовусь своим собственным именем: Станислав Лангуда. Всё никак не могу понять – достаточно ли эффектно звучит. Лангуда, Лангуда… А как ты думаешь? Что молчишь? Смотрит и молчит.

- Изучаю.

- О, сие похвально, сие правильно. Я чрезвычайно подходящий объект для изучения. Наверное, лучший на всей планете. Даже не знаю, к чему я прибавил слово «наверное». Лучший, самый лучший. Надо наконец-то оценить самого себя по достоинству, не предоставлять же это важнейшее дело другим. Другие – это вообще кошмарная публика. Как говорил товарищ Оскар Уайльд: единственное хорошее общество – это ты сам. А любовь к себе – это начало романа, который длится всю жизнь[2]. Не правда ли?

- Отчасти, правда. Но я, признаться, представляла тебя совсем не таким.

- О, я и был не таким. Еще какой-то год назад я был совсем-совсем не таким. И кем я был? Довольно заурядным преступником, надо сказать. С амбициями, конечно, но не более того. Знаешь, какая у меня была мечта? Украсть какой-нибудь шедевр из какого-нибудь музея. Довольно неопределенно-беспредметно, не правда ли? А знаешь, какая у меня сейчас мечта? Украсть «Джоконду» из Лувра. Очень даже конкретно-масштабно. Ну а что, один раз ее ведь уже украли, почему бы не украсть еще раз? Сейчас, конечно, это сделать труднее, ну так в этом-то и весь интерес.Итак, «какой-то шедевр» превратился в «Джоконду». Прогресс налицо. Причем это лишь одна из моих мечт, далеко не самая грандиозная. И я собираюсь осуществить их все. Плюс я еще и продолжаю мечтать. О, кому еще мечтались такие мечты! Никому. Но что-то я замечтался и вообще заболтался…

- Да нет, отчего же. Очень любопытно послушать.

- Да? А ты не очень похожа на предыдущих постояльцев сего заведения…

- Совсем непохожа. Не забудь, я ведь сама хотела тебя найти.

- И то верно. Тогда, пожалуй, расскажу тебе еще кое-что. Знаешь, как я превратился из вчерашнего гадкого утенка в сегодняшнего прекрасного лебедя? Поручили мне, значит, украсть картину из одного провинциального музея. Так себе работа, ничего интересного, но я на нее согласился – нужна ведь практика. Забираюсь я в музей, беру картину, прихожу домой и смотрю, что хоть я там взял-то? Оказалось - портрет старика азиатской наружности. Неплохой вроде портрет, особенно глаза выразительные. А потом меня осенило – да это ведь портрет из «Портрета» Гоголя! Помнишь такой?

- Еще бы.

- А я так почти забыл, но тут вспомнил. Портрет, пробуждающий в смотрящем человеке всё якобы худшее в нем. Таинственно отыскивающийся и так же таинственно исчезающий. Портрет с почти живыми, как бы вырванными у живого человека глазами. И смотрю я смотрю в эти глаза - и не могу оторваться. Смотрю, смотрю, смотрю. И вдруг мне всё стало понятно. Всё! Я осознал всю мелочность своих устремлений, а равно и всю мелочность устремлений человечества. О, как мы все-таки ничтожны, какие мы жалкие все-таки людишки! Не способны ни на подвиг, ни на злодейство. Да и что такое подвиг, что такое злодейство? Бедность и грязь и жалкое довольство собою[3]. Сильно я тогда отчаялся, хоть сейчас с собой кончай. Нет, ну правда - я тогда чуть прямо с собой не покончил, такое меня охватило отчаяние. А потом я подумал: «Но ведь все-таки дана мне зачем-то жизнь, ведь могу я что-то с ней сделать? Человеком быть мерзко… ну так будь выше человека. Добро и зло, придуманные человеком, смешны… Ну так придумай свое добро и свое зло или вообще забудь об этих словах». О, как я рассмеялся тогда - и с тех пор я смеюсь каждый день. А всё тот портрет, удивительный портрет… Да, опять я разболтался, обычно я не так словоохотлив. Не с кем поговорить, знаешь ли, так что приходится больше всё с самим собой разговаривать. Что поделать, единственное хорошее общество – это ты сам…

- Это ты уже говорил.

- Повторить умную мысль – не грех. Грех… Ох уж эти мне грехи… Украдут что-нибудь – уже грех. Убьют кого-нибудь – опять грех[4]. За что ни возьмись – кругом грех один. По такой системе оценки я и вообще, наверное, маньяк какой-нибудь выйду.

- А ты не маньяк?

- Нет, конечно. Этот подвальчик – так, даже не эпизод, а чистая случайность, каприз художника. Шалость сверхчеловека. Резать, насиловать и расчленять людей по подвалам не в моем характере. И что это за занятие, прости господи! Ну, сотню-другую убьешь, а потом тебя поймают и выставят на всеобщее посмешище. Будешь ходить и показывать места захоронений на камеру. Жалкое зрелище. Нет, надо мыслить, мыслить надо…[5]

- Мыслить надо, - согласилась Медея. - А сколько все-таки тут уже было людей до меня? Я ведь явно не первая.

- Ровно девять – ты у меня юбилейная, десятая. И, скорее всего, последняя. Разберусь с тобой, да и прикрою маньячную лавочку, доказав тем самым, что я не маньяк – маньяки ведь остановиться не могут.

- И какая же судьба мне уготована?

- Объясняю правила игры. В твоем распоряжении семь дней. Семь дней, в течение которых ты каким-то образом можешь либо попытаться отсюда сбежать, что совершенно нереально, либо уговорить меня отпустить тебя, что крайне маловероятно. Я буду приходить к тебе каждый вечер, а ты уж приготовь какой-нибудь, ну, рассказ, что ли, который бы меня разжалобил, а точнее – убедил. Убедил в том, что мне не следует тебя убивать. Я предлагаю это сделать каждому из своих гостей: «Убеди меня, - прошу я, - почему ты должен остаться жив, что есть такого ценного в твоей жизни?» Правда, практика показывает, что фантазии у людей – ни на грош. Одна девушка, помню, только и делала, что хныкала и говорила, что она сделает всё, что я захочу, только бы я ее отпустил. Ужасная плакса. Она сошла с ума уже на третий день заключения. Но вообще, все, кто тут обретался, только об этом и твердили – мы сделаем всё, только отпусти нас. Ужасно неубедительно. Не знаю, зачем я и даю эти семь дней – пластинка, которую пленники заводят в первый же вечер, не меняется в течение всей недели. Но я хочу играть честно или, как говаривал товарищ Персиваль Глайд[6]: «Я справедлив и откровенен всегда и во всем». Я хочу предоставить жертве шанс – пусть она докажет, что жертвой не является. Но все, напротив, сразу же начинают вести себя как жертвы. Жертвами и становятся. Всё логично. А, как думаешь?

- Я уже думаю о своем сегодняшнем вечернем рассказе.

- Правильно. Да, еще кое какие организационные моменты. Питание тут будет не ахти. У меня, сама видишь, не предусмотрено отверстие для передачи пищи; мне пришлось бы открывать дверь в камеру, чтобы пронести поднос с нормальной едой, да еще и готовить надо было бы, а я не большой любитель… Поэтому питаться тебе, как и другим, придется яблоками с бананами. Дневная норма – три яблока, три банана. С голода не умрешь, а большего и не требуется. Воды еще два стакана на день, так что и от жажды тоже не умрешь. Отойди-ка пожалуйста к стене.

Медея послушно отошла. Мориарти-Гитлер-Наполеон-Ницше подошел к столу, взял блюдо, потом подошел к решетке и, внимательно смотря за Медеей (не приближается ли она к решетке), поставил два стакана воды на пол. Потом он сделал пару шагов назад и стал попросту бросать яблоки и бананы через решетку. Закончив эту операцию, он улыбнулся.

- Да, тут еще, конечно, прохладно. Осень уже все-таки, а отопления у меня здесь нет. Летом сидеть было бы, конечно, лучше, зато зимой – хуже. Что еще? Парашу, увы, я поменяю только когда всё закончится, так что придется тебе недельку пожить в окружении не самых приятных ароматов. Мерзость, конечно, но что поделаешь - не курорт ведь здесь. Придется пережить некоторые неудобства. Пережить некоторые неудобства и умереть. Или не умереть. Кстати, ты любишь «Трех мушкетеров»?

- Я больше люблю «Графа», но «Три мушкетера» тоже хороши в своем роде.

- Я бы сказал – наоборот. «Граф Монте-Кристо» тоже неплох в своем роде, но вот «Три мушкетера» отчаянно хороши. Слава богу, там нет ни одного тошнотворно-положительного героя. А уж миледи – та просто прекрасна.

- Согласна. Но к чему ты вдруг вспомнил о «Трех мушкетерах»?

- Как, неужели ты не догадалась? Неужели не помнишь о «Днях заключения миледи»? Я ведь в своем роде имитирую эти дни, можно сказать, жду свою миледи. Правда, я, конечно, больше похож не на этого пуританского осла Фельтона, но скорее на лорда Винтера, так что поколебать меня будет очень сложно. Ну так и миледи найти очень сложно.

- Медею ты уже нашел.

- Да, и я уже доволен. Ты определенно отличаешься от остальных. Ну да ладно, посмотрим. До вечера. Первый день заключения пошел. И я тоже пошел.

И он ушел, оставив Медею в клетке. Поднявшись по лестнице и пройдя обшарпанным коридорчиком, Мориарти окунулся в болезненно-белое пространство своей комнаты, – предварительно сняв с себя ботинки и облачившись в уютные тапочки. Войдя в комнату, он первым делом подошел к первому зеркалу и, улыбнувшись своему зазеркальному двойнику, сказал:

- У меня всё и всегда получалось.

Затем он подошел ко второму зеркалу и, снова улыбнувшись, сказал:

- У меня всё и всегда получается.

Подойдя к третьему зеркалу, он произнес фразу, которую вы без труда сконструируете и сами:

- У меня всё и всегда будет получаться.

Наконец, обозрев белоснежную комнату целиком, он подвел итог:

- Я безупречен. Попросту безупречен.

Примечания:

[1] В книге «Кино-утопия».

[2]«Лорд Горинг (вынимает старую бутоньерку из петлицы). Видите ли, Фиппс, модно то, что носишь ты сам. А немодно то, что носят другие.

Фиппс. Да, милорд.

Лорд Горинг. Также как вульгарность — это просто-напросто поведение других людей.

Фиппс. Да, милорд.

Лорд Горинг (вдевает новую бутоньерку в петлицу). А ложь — это правда других людей.

Фиппс. Да, милорд.

Лорд Горинг. Другие — это вообще кошмарная публика. Единственное хорошее общество — это ты сам.

Фиппс. Да, милорд.

Лорд Горинг. Любовь к себе — это начало романа, который длится всю жизнь, Фиппс.

Фиппс. Да, милорд». (Оскар Уайльд. «Идеальный муж»)

[3] Слова Заратустры из книги Фридриха Ницше «Так говорил Заратустра».

[4] «Ты не должен грабить! Ты не должен убивать!» – такие слова назывались некогда священными; перед ними преклоняли колена и головы, и к ним подходили, разувшись.

Но я спрашиваю вас: когда на свете было больше разбойников и убийц, как не тогда, когда эти слова были особенно священны?

Разве в самой жизни нет – грабежа и убийства? И считать эти слова священными, разве не значит – убивать саму истину?

Или это не было проповедью смерти – считать священным то, что противоречило и противоборствовало всякой жизни? – О братья мои, разбейте, разбейте старые скрижали!» (Ф. Ницше. «Так говорил Заратустра. О старых и новых скрижалях»)

[5] «— Так вот, Балаганов, вы пижон. Не обижайтесь. Этим я хочу точно указать то место, которое вы занимаете под солнцем.

— Идите к черту! — грубо сказал Балаганов.

— Вы все-таки обиделись? Значит, по-вашему, должность лейтенантского сына это не пижонство?

— Но ведь вы же сами сын лейтенанта Шмидта! — вскричал Балаганов.

— Вы пижон, — повторил Остап. — И сын пижона. И дети ваши будут пижонами. Мальчик! То, что произошло сегодня утром, — это даже не эпизод, а так, чистая случайность, каприз художника. Джентльмен в поисках десятки. Ловить на такие мизерные шансы не в моем характере. И что это за профессия такая, прости господи! Сын лейтенанта Шмидта! Ну, год еще, ну, два. А дальше что? Дальше ваши рыжие кудри примелькаются, и вас просто начнут бить.

— Так что же делать? — забеспокоился Балаганов. — Как снискать хлеб насущный?

— Надо мыслить, — сурово сказал Остап. — Меня, например, кормят идеи. Я не протягиваю лапу за кислым исполкомовским рублем. Моя наметка пошире». (И. Ильф. Е. Петров. «Золотой Теленок»)

[6] Уилки Коллинз. «Женщина в белом». Персиваль Глайд – крайне отрицательный персонаж, что сообщает особый флер сказанным им словам о справедливости и откровенности.

Глава третья. Первый день заключения Медеи

Медея, всё время посещения демонстрировавшая полное спокойствие и даже привычную для нее мрачную насмешливость, с нахмуренно-усталым видом села на кровать. Она была в отчаянии – в первый раз в жизни, во всяком случае, во взрослой жизни. «Это провал, - подумала она. - Это крах. Как я могла…». Медея с отчаянием думала о том, что она недопустимым образом недооценила своего противника. После допроса Бахчи она попыталась связаться с Мориарти, но безуспешно. Потом поехала домой, в Сосновый Бор. Она помнила, как подошла к дому, а потом... Наполеоно-Гитлер сработал сверх-оперативно. Очевидно, если он не вышел с ней на связь, то понял, что кто-то пытался выйти на связь с ним и быстро выяснил, кто именно. Всё выяснил, всё о ней разузнал, подстерег ее, оглушил и отвез в свою тюрьму. Как она могла допустить такое! Золотое правило: считай своего противника как минимум способным на то, на что ты способен и сам. Разве она сама не могла бы сработать так же оперативно, как и Мориарти? Могла бы. Ну так чего ж тогда… Эх… И как теперь выбраться отсюда? Сладкие речи и внешне-эстетский вид Мориарти не ввели Медею в заблуждение. Это был опасный, очень опасный человек. Предельно опасный. Она, конечно, тоже опасный человек и тоже очень опасный, но когда отдаешь противнику все козыри, то каким бы сильным игроком ты ни был, поражение твое неминуемо. «Это провал, - еще раз подумала Медея. - Это – крах». Ей вспомнились слова Канта, одна из цитат, выписанных в цитатный блокнот: «Страдание без вины возмущает, так как это оскорбление со стороны другого. Страдание по своей вине сокрушает, так как оно внутренний укор»[1]. Она была оскорблена другим и поэтому возмущена. Она была сама виновата и поэтому сокрушена. Она… Тут что-то покатилось по полу, Медея отвлеклась от своих невеселых мыслей и оказалось, что она уже некоторое время расхаживала по своей клетке и случайно пнула ногой валяющееся на полу яблоко. «Вот урод, - подумала она. - Зачем было бросать яблоки и бананы, почему нельзя было оставить их на подносе около решетки? Оставил же он стаканы… Конечно, надо побольше унизить свою жертву, возможно, даже бессознательно…».Медея собрала яблоки и бананы и положила их на табуретку. Выпила стакан воды. Немного успокоилась.

— Не надо неистовствовать, - подумала она. – Неистовство - признак слабости. Ничего еще не потеряно: я всё так же умна и сильна. Еще поборемся[2].

После произнесения этих мысленных слов, она съела два банана и легла на кровать, о чем-то глубоко задумавшись…

В восемь часов вечера дверь темницы вновь открылась и перед Медеей вновь предстал сияющий Мориарти-Ницше (он же Наполеоно-Гитлер) с подносом в руках.

- Как яблочно-банановая диета, не напрягает? – был его первый вопрос.

- Нет, не напрягает. Но мне хотелось бы стакан горячего чая выпить.

- Хотелось бы, понимаю. Вот выйдешь отсюда и выпьешь. А пока что – вода, вода.

Удивительный вопрос:

Почему я водовоз?

Потому что без воды -

И не туды и не сюды!

Неожиданно пропел Мориарти песню из известного фильма и раскатисто рассмеялся.

- Ладно, отойди-ка к стеночке. Так, воды два стакана. Яблоки – раз-два-три. Бананы - раз-два-три… С неинтересным, но необходимым на сегодня покончено, теперь можно обратиться к бесполезно-интересному. Ну что, как будешь меня убеждать? Приготовила какой-нибудь рассказ? - спросил Мориарти и удобно устроился в кожаном кресле.

- С необходимым еще не покончено. У меня дома кот остался, его тоже надо кормить, а я, видишь, в отлучке. Улавливаешь?

- Не улавливаю.

- Кота надо покормить. Причем не яблоками и не бананами.

- Что-то я не понял… Ты что, всерьез думаешь, что я поеду кормить твоего кота?

- А что тебе еще делать-то? Чем ты вообще занимаешься в свободное от… от…

- В свободное от похищения картин и расчленения людей время?

- Вроде того.

- О, у меня масса занятий, и кормежка чужих котов в число этих занятий не входит. Так что вернемся к рассказу…

- Значит, не поедешь кормить кота?

Мориарти опять рассмеялся – тема казалась ему смешной - а вот Медея оставалась предельно серьезной. Нет, сразу скажу, что кот не был частью ее хитроумного плана по спасению – она просто реально беспокоилась о своем любимом тигре. Мориарти же, отсмеявшись, сказал:

- Нет, ты великолепна, определенно великолепна. Я ждал чего угодно, но только не разговора о коте. Умеешь ты озадачить… Считай, что ты заработала сразу сто баллов.

- А сколько нужно баллов, чтобы выйти отсюда?

- Ну, скажем, тысяча. Если в день набирать по сто баллов, то… нет, не хватит. А вот если по двести, то должно хватить. Так что тебе сегодня надо еще сотню заработать.

- А я сегодня ни о чем говорить не буду.

- Как так?

- Хочу тебя послушать. Ты говоришь, что я тебя заинтриговала, ну так и ты меня заинтриговал. Не каждый день встречаешь такого обаятельного маньяка…

- Как говорится: «Если бы каждый день – это было бы приятно»[3], хотя я категорически возражаю против слова «маньяк». Я ведь уже говорил…

- Да-да, я помню. Извини за неточность. Так вот, мне бы и хотелось лучше понять – как же тебя стоит называть? Не каждый же день встречаешь такого обаятельного… такого обаятельного - кого? Хочется понять.

- А зачем тебе? Допустим, ты поймешь - и что?

- Это уж мое дело. Можешь считать, что я таким образом ищу какую-то твою слабинку, чтобы потом ее использовать, тем самым повышая свои шансы на выживание. А на самом деле, повторюсь, ты меня очень заинтересовал и мне просто действительно хочется понять – кто же ты такой? И когда, к примеру, ты собираешься взяться за похищение «Джоконды» из Лувра?

Мориарти опять рассмеялся.

- Не сегодня и не завтра. Сейчас много дел навалилось, а «Джоконда» потребует мобилизации всех моих способностей. Значит, ты хочешь, чтобы я рассказал о себе и думаешь, что таким образом и твои шансы выжить возрастут? Что ж, может быть, ты и права. Рассказать о себе… Почему бы и нет. Возможно, что ты достойный слушатель, хотя скорее всего я тебя переоцениваю. Эффект новизны. Новый знакомый всегда кажется таким необычным, интригующим, а через недельку-другую убеждаешься – он такой же скучный, как и все старые. Люди скучны. Ты тоже. Ты можешь говорить всё, что угодно, но все твои глубинные мысли на поверхности: «Как бы мне выйти отсюда, как бы мне выйти отсюда, как бы мне выйти отсюда». Ни о чем другом ты не думаешь - и не можешь думать. Это довольно грустно, знаешь ли, слишком предсказуемо. Но, раз уж ты пару раз меня удивила – а другие и на это неспособны – раз так, наверное, ты заслуживаешь, чтобы я рассказал тебе о себе.

- Заслуживаю, можешь не сомневаться.

- Ну а раз заслуживаешь, то - слушай. Родился я в интеллигентной, можно еще сказать, в «хорошей» семье. Родители мои были достаточно обыкновенные люди, хотя и породили в итоге необыкновенного сына. Впрочем, они не «были», они и теперь еще есть. Но долгих разговоров мои родители не стоят – родив меня, они выполнили свою миссию; что они теперь делают, живы они или нет – всё это не очень интересно. Интересно то, каким ребенком я рос. Сейчас, конечно, любой скороспелый психолог, прочитав две с половиной книжки по психологии, а скорее даже посмотрев полтора тематических видеоролика, скажет, что корни взрослого поведения надо искать в детстве[4]. Я, в общем, не слишком в этом уверен, хотя вынужден признать, что уже в детстве я был очень умен, а главное, чрезвычайно артистичен. Я бы сказал так – ребенок естественным образом раскрывается со своих лучших сторон, потом воспитание и вообще то, что называется окружающим миром, ломают эту яркую личность, а далее суть жизни человека и состоит в том, чтобы вспомнить «себя-яркого малыша» и вновь в него превратиться. А, какова мысль? Можешь ничего не говорить, я и сам знаю, что она глубока. Ни одного дня моей жизни не проходит без того, чтобы не сформулировать по одной глубокой мысли, точно так же, как ни одного дня среднестатистического человека не проходит без того, чтобы не отрыгнуть сотню мыслей штампованных и пошлых. Это уже вторая моя глубокая мысль на сегодня. Пожалуй, хватит. О чем я там говорил?

- Ты говорил о себе.

- Да, я помню, что обсуждал какой-то интересный предмет[5]. Так вот, уже с детства я отличался чрезвычайным умом и сверхъестественной артистичностью. Я научился читать раньше всех своих сверстников, и мы с мамой любили разыгрывать сценки из разных литературных произведений. Правда, помню, ее немного смущало, что я всегда хотел играть злодеев. Моими любимцами были Негоро и Айртон, а вовсе не лорд Гленарван или Дик Сэнд. Сиятельный граф Фоско, а вовсе не тусклый Уолтер Хартрайт. Ну и Мориарти, конечно, куда без него. Как же меня всегда бесило, что Конан Дойль уделил Мориарти так непропорционально мало внимания! – по сравнению с занудным Шерлоком Холмсом. Но ведь, по-моему, очевидно, что совершать преступления – занятие куда более творческое, а главное, самостоятельное, чем расследовать их. Расследующий лишь реагирует на что-то, совершающий – непосредственно творит. Ты сильно удивишься, но эти мысли я высказывал уже тогда, а ведь я еще ходил в детский сад; отсюда ты можешь составить должное впечатление об уровне моего интеллектуального развития.

Любимый спектакль Стасика Лангуды

Да, кстати или некстати, но я вспомнил, какой домашний спектакль был моим любимым: сценка из «Женщины в белом» Уилки Коллинза, только я играл в ней не зловещего графа Фоско, но изнеженного мистера Фэрли. Сценка с офортами – помнишь, надеюсь? На всякий случай напомню. Поверенный леди Глайд, мистер Гилмор, приходит ко всячески избегающему треволнений внешнего мира мистеру Фэрли – реальности он предпочитает созерцание прекрасных произведений искусства, чем он и занят в настоящий момент – созерцая офорты, которые держит для него камердинер. Офорты, надо сказать, очень тяжелые, но мистеру Фэрли нет до этого никакого дела. Далее приведу текст для разыгрываемой сценки:

«Я ждал, что при моем появлении камердинеру будет разрешено удалиться, но не тут-то было - он остался стоять, продолжая гнуться под тяжестью офортов, а мистер Фэрли продолжал сидеть в кресле, невозмутимо поворачивая лупу в холеных пальцах.

- Я приехал поговорить с вами по очень важному делу, - сказал я. - Простите меня, но я хотел бы говорить с вами наедине.

Несчастный камердинер взглянул на меня с благодарностью. Мистер Фэрли с невыразимым изумлением слабо пролепетал:

- Наедине…

Но мне было не до шуток, и я твердо решил дать ему понять, о чем я говорю.

- Сделайте мне одолжение и разрешите уйти этому человеку, - сказал я, указывая на камердинера.

Брови мистера Фэрли высоко поднялись, а губы сложились в саркастическую улыбку.

- Человеку? - повторил он. - Вы шутите, старина Гилмор! Что вы подразумеваете, называя его человеком? До того, как я полчаса назад захотел взглянуть на офорты, он, возможно, был человеком и станет им опять, когда мне надоест их смотреть. Но сейчас он просто подпорка для собрания офортов. Ну, разве подпорка может помешать нам разговаривать? К чему возражать против подпорки, Гилмор?»

Я играл в этой сценке мистера Фэрли, моя мама – мистера Гилмора, а моему отцу досталась незавидная роль камердинера. Как и камердинер, отец хотел всячески уклониться от возлагаемых на него обязанностей, ведь я заставлял его держать в руках, нет, не офорты, но что-нибудь тяжелое, например, пару-тройку самых массивных из имеющихся дома книг. В противном случае, говорил я, сценка потеряет значительную часть своей убедительности, а следовательно, и очарования. Но, конечно, ключевыми были мои (то есть мистера Фэрли) слова о человеке как подпорке – как я упивался ими! Сколько в них было глубокого, зрелого презрения! Уже тогда я, скорее инстинктивно, но всё понимал о жалкой человеческой природе. Быть подпоркой для чего-то дельного – еще слишком много чести для человека.

Да, так вот, ходил я в детский сад, и было у меня два товарища. Имена их я не помню, да и они совершенно несущественны. Один из товарищей был как бы моим рабом, мальчиком на побегушках, другой - в большей степени приятелем. Приятель стал моим приятелем, потому что у него имелся очень красивый финский нож, которым он очень любил похвастаться. Я, как увидел этот нож, сразу же решил, что он должен стать моим. Трудно видеть красоту и не возжелать обладать ею – ведь человек по природе своей захватчик[6]. Человек, не испорченный современной цивилизацией, конечно, - цивилизацией, столь непоправимо извращающей сущность человеческой природы. Так вот, у моего приятеля был нож, этот нож нужен был мне до зарезу, естественно, я решил, что должен его украсть. О, как бы я хотел сейчас описать всю операцию по изъятию ножа во всех ее занимательных подробностях, - но увы, я плохо помню подробности. Помню только, что кража потребовала от меня и тщательной разработки плана, и выдержки, и смелости. Помню себя, стоящего около приятельского шкафчика и вынимающего заветный нож. Помню, как во время общей прогулки по огороженной забором территории садика я, выбрав нужный момент, передал нож своему «рабу» - а он, строго согласно плану, поджидал меня по ту сторону забора. Это был настоящий триумф! Больше всего меня забавляло отчаяние «где-то потерявшего нож» приятеля. Разумеется, мысль о краже тоже пришла ему в голову. Что ж, все шкафчики обыскали, все карманы вывернули – и ничего не нашли. Наверное, он просто потерял нож. Ха-ха, бедняга! Счастье изменило ему, счастливцем теперь стал я. Я украл у него не только нож – я украл у него само счастье. Черт возьми, уже мальчишкой я был настоящим гением зла!

Тут Мориарти сделал паузу, как бы надеясь услышать аплодисменты. Воспользовавшись этой паузой, расскажу немного о том, какое впечатление производил Мориарти на слушателя. В его голосе доминировали нежно-ласкательные нотки, однако, ласкал этот голос вовсе не того, кто его слушал, но скорее того, кто им вещал. Это было само-ласкание, само-упивание, само-убаюкивание. Но ведь и так уже понятно, что мы имеем дело с первостатейным нарциссом. Сложно с нарциссами. Иногда кажется, что они потешаются на пару с вами – вроде как не только бесконечно самолюбуясь, но и смеясь над своим самолюбованием. Ну не может ведь человек в своем уме постоянно требовать похвал и сам себя хвалить? Нет, это шутка, это игра. Кто на свете всех милее, всех румяней и белее? Конечно же я, ха-ха-ха. Однако вскоре вы с удивлением и даже некоторым остолбенением понимаете, что чувство юмора у нарциссов, хотя и бывает довольно развитым, но оно совершенно не касается самого смешного предмета, – а именно их самолюбования. Тут они серьезны до полного комизма. Вот и Мориарти при всех своих похохатываниях несомненно полагал, что это и не Солнце вращается вокруг Земли, и не Земля вокруг Солнца, но и Земля, и Солнце и вообще вся Вселенная вращается вокруг него одного. А что до ожидаемых им аплодисментов, то уж будьте уверены, что он не просто ожидал их, но и услышал. Каждая его речь завершалась взрывом воображаемых им же аплодисментов, - и для него они были абсолютно реальны. Выслушав эти аплодисменты и галантно раскланявшись, Мориарти продолжил свой рассказ:

- Обнаружив в себе талант вора, я, разумеется, принялся его совершенствовать. Вместе с моим рабом, то есть я хотел сказать, другом, а в дружбе, как известно, всегда кто-то раб, а кто-то господин[7], а раз уж я никак не могу быть рабом, то рабами приходится быть моим друзьям, - так вот, вместе с моим другом-рабом мы шастали по магазинам и тащили всё, что там лежало – неважно, плохо оно лежало или хорошо. Дело для детей достаточное обычное, необычен был лишь масштаб наших деяний, а уж я таков, что всякому своему действию придаю грандиозный масштаб. Но однажды мы, естественно, попались – с пачкой проносимых под курточкой конфет. Дело опять-таки обычное. Ну, продавщица устроила нам выволочку и совсем уж было вызвала милиционера (тогда полицейские еще назывались милиционерами), но передумала и, взяв с нас обещание, что мы «больше не будем», отпустила нас. Не знаю почему, но это событие поразило меня. Во-первых, я как-то не думал, что могу попасться. Не допускал этого. Во-вторых, милиция. Бррр. В-третьих, естественно, дело должно было дойти до родителей, а я дорожил своей репутацией хорошего мальчика с блестящими способностями. В общем, называя вещи своими именами, я не на шутку перепугался, а мое чудесное, благодаря доброте продавщицы, спасение показалось мне знаком свыше. «Ты не должен воровать», - сказал мне Бог, и мне следовало Бога послушаться. Я и послушался. Раб был отпущен на свободу и забыт, а сам я заковал себя в цепи хорошего поведения. На долгие годы. Худшие, самые тусклые годы моей жизни. Впрочем, вру, не всё было так плохо - я просто физически не умею жить тускло. Да, я похоронил в себе талант вора, но у меня ведь оставался талант к познанию. В общем, я весь отдался учебе и, разумеется, преуспел, как я преуспеваю во всем, за что берусь.

Правда, тут возникали некоторые проблемы, многие из которых я тогда, несмотря на свой не по годам развитый ум, не мог осознать. Прежде всего – школа. Школа остается школой, всякому свободному уму тесно в школьных рамках, всякий свободный ум противится школению. В самом деле – школьную программу я проходил за месяцы до того, как мы начинали проходить ее на уроках. И что мне тогда оставалось делать? - разве что издеваться или насмехаться над учителями, чем я охотно и занимался. Но при этом я смутно чувствовал, что каждая минута урока есть кража времени, могущего быть потраченного на подлинную учебу (я и теперь считаю школьное время самой большой потерей времени в жизни). Собственно, этим я и занимался после школы - приходил домой и брался за учебу, убегая всё дальше и дальше от школьной программы. А потом возвращались с работы родители, и рабочий день для меня заканчивался. Я уже говорил, что мои родители не стоят, чтобы особо о них распространяться, но вот о чем невозможно не упомянуть, так это об их постоянных ссорах. Хотя тут я не очень уверен. Я не думаю, что они ссорились намного чаще, чем вообще обычно ссорятся супруги в так называемой семейной жизни. Ох уж эта мне семейная жизнь! – сочетание бессмысленности с полной утратой надежды найти хоть какой-то смысл. Лично я никогда не женюсь, чтобы сохранить ясность рассудка[8]. Увы, это сказал Холмс, а не Мориарти, но я всегда приписывал эту фразу профессору, а через него и себе. Так вот, в целом у нас была совершенно нормальная и, я бы даже сказал, достаточно крепко-спаянная семья, но спроси меня, что я лучше всего помню из проживания под родительским кровом, и первое словосочетание, которое придет мне в голову: постоянные изматывающие ссоры. Стоило родителям оказаться вместе, и они начинали ругаться. Они ругались, а я впадал в ступор. Да, я не мог абстрагироваться от этих ссор, спрятавшись в книги или сбежав на улицу. Я как зачарованный слушал, слушал и слушал, весь цепенея и превращаясь в совершенно безвольное существо. Вместо того, чтобы развиваться, я копил горечь бессилия. Сейчас ситуация видится мне так: я посадил на цепь своего якобы «демона», а реальность в отместку превратила меня в ничтожество. Не хочешь быть «злым» - будь ничтожным. Не хочешь повелевать – пресмыкайся и терпи. «Я-злодей» был достаточно силен, чтобы отец с матерью плясали под мою дудку, «я-хороший мальчик» оказался громоотводом для их дурных настроений.

Помню один любопытный эпизод. Я, как и обычно, лежу в своей комнате, прислушиваясь к звукам ругани, и вдруг понимаю, что ничего не слышу. Тишина. Благоговейная тишина. Садись и занимайся. Учись и развивайся. На чушь не отвлекайся. Садись и занимайся. Но я не сел и не стал заниматься, я вслушивался в тишину. Не веря ушам своим, я наконец вышел из комнаты и подошел к кухне, где родители традиционно ругались чаще всего. Тут я быстро успокоился: родители крыли друг друга на чем свет стоит.«Показалось», - это я о тишине. Ну не могло такого быть! Не могло быть - и не было. Возвращаюсь в свою комнату. Тишина. Не может быть! Иду к кухне – всё нормально – привычные звуки ругани. Опять возвращаюсь в свою комнату и опять слушаю благоговейную тишину. Слуховая галлюцинация, не иначе.

Этот эпизод я привожу в качестве иллюстрации того, насколько пространство дома было для меня неблагоприятным - в плане «роста над собой». А я хотел расти над собой, очень хотел. Сколько раз в своем воображении я составлял идеальный распорядок дня, которому при нормальных условиях вполне мог бы и следовать – силы воли и способностей у меня бы хватило. Подъем в шесть утра. До девяти часов занятия над тем-то, с девяти до одиннадцати – над этим-то. И так до самого времени сна. Но, во-первых, в будние дни мне мешала школа, бессмысленно поглощая большую часть дня, а вечером, как я уже говорил, эстафету бессмысленности подхватывали родители. Школьная бессмысленность дополнялась семейной. Но были еще и выходные. И вот, я часто мечтал, что когда-нибудь встану и проживу целый день со смыслом – посвятив его целиком каким-то полезным для мозга занятиям. Особенно я замечтался в одну из пятниц, я даже думаю, что это как раз был тот самый мнимо-тихий день, и он породил у меня иллюзию, что завтра, в субботу, я смогу посвятить занятиям всё свое время. Помню, что в субботу я встал полный сил и радужных надежд, наскоро позавтракал и взял в руки книгу. Но далее события развивались по вполне прогнозируемому сценарию: проснулись родители и скоро я услышал первые звуки разгорающейся ссоры. Не знаю, на что я надеялся? Этого я не знаю, но зато я знаю, что обычная безвольная апатия, сопутствующая родительским ссорам, в этот день сменилась на гнев. Я пришел в настоящую ярость и заорал. Родители перестали ссориться и прибежали ко мне. Любящие родители, чей сын ни с того ни с сего (естественно, «ни с того ни с сего») «сорвался». Успокойся сыночек – что случилось? И в самом деле – что? Обычная суббота. Нормальная семейная жизнь.

О, именно в тот день я вдруг, опять-таки «ни с того ни с сего», решил сконструировать взрывное устройство. Дело это не особо хитрое: зайдите в инет – там всякому за пять минут объяснят, как это сделать; к тому же химия всегда была одним из моих любимых предметов. В общем, сконструировал я бомбочку – оставалось понять, что мне теперь с ней делать. Я ушел в лес (забравшись в приличную глушь) и там ее и взорвал. Черт побери, как же это было прекрасно! Как будто вместе со взрывом высвободилось что-то и внутри меня. Демон, которого я посадил на цепь, проснулся и потребовал «чего-то посущественнее». И захотелось мне сконструировать бомбочку посильнее и опробовать ее на реальном объекте в городе. Нет, никого убивать я не планировал, так – попугать обывателей, устроить переполох. Но тут проснулась и моя совесть (окрепшая за несколько трусливых лет) и наложила запрет на сие действо. Демон гнул свое, совесть ныла о своем. Борьба шла нешуточная. Я решил не обращать на совесть внимания и уже почти собрал новую бомбу, когда вдруг свалился с осложненным гриппом. Очень мне тогда было худо, пришлось и в больнице недельки две полежать, а когда я вылечился, вернулся домой и увидел свой незавершенный бомбо-опыт, меня как ударило: «Да это же знак, Бог опять ясно сказал мне – не делай этого!» Такой вот смешной я тогда был, что мог поверить в такую чепуху. Но всё же я действительно поверил в нее и с тех пор ставил исключительно одобряемые совестью химические опыты. Ох уж эта бессовестная совесть, уводящая нас от всего интересного и ведущая ко всему скучному!

Так окончились мои школьные годы. Блестяще сдав экзамены и поступив в университет, я превратился из отличного, хотя и несколько пришибленного ученика, в блистательного студента. Блистательного, но по-прежнему несколько пришибленного, да еще в придачу и бедного. Бедный, пришибленный, способный студент – потенциально «хороший» член общества. Почти нормальный человек – еще бы способностей поменьше, и был бы совсем нормальным! Как и положено нормальному человеко-студенту, я еще и жил в общаге – можешь представить себе МЕНЯ в общаге? Невообразимое что-то. Убежав от родителей, прибежал к соседям – много от замены не выиграл. Каждый день в одной комнате с подростками, у которых одно стремление – выпить пивка и потрепаться о девочках (я неправильно посчитал – стремлений выходит целых два!). Но я уже тогда был взрослым человеком, я уже давно вырос из всякого мальчишества – да я и никогда не знал, что это такое. К тому же мой интеллект – у него в принципе не может быть соседей. Как говорил товарищ Ницше: тем, как и что почитаешь, образуешь вокруг себя дистанцию[9]. В общем, довольно тяжко мне было, но я вознаграждал себя интенсивной научной работой. Я быстро сошелся с несколькими преподавателями, и уже на первом курсе обо мне говорили как о феномене. А на втором я встретил… впрочем, его имя тоже неважно. Богатенький студент. Кажется, его звали Денисом. Пусть будет Денис, неважно - никто не важен, кроме меня. Этот неважный Денис казался стопроцентным счастливцем. Умный, богатый, красивый, популярный. А я был только умным и красивым, но ни мой ум, ни моя красота не делали меня популярным среди сверстников, впрочем, я и не стремился к популярности такого рода. Но вот что касается денег – деньги мне были нужны. Я даже не мог точно сказать – зачем, но они мне были очень нужны. Свою бедность я воспринимал как некую ущербность, неполноценность. А тут рядом бродит богатенький Денис, и, в то время как я считаю всякую сотню, он преспокойно разбрасывается тысячами. Непорядок это. В общем, как можешь догадаться, я решил, что Денис должен со мной поделиться. Он всегда носил с собой роскошный кожаный бумажник (уж не знаю из кожи какого элитного крокодила), набитый наличностью - тогда еще не пользовались активно карточками - этот бумажник я и решил украсть. А как же моя совесть, спросишь ты? Укоряла она меня за вызревшее преступное намерение? Ничуть. Видно, я повзрослел и более не обращал на нее внимания. А может, сказалось то, что я на своей шкуре прочувствовал, какая убогая жизнь уготована «честным малым». Главное, что я отнесся к задаче по выемке бумажника именно как к интересной задаче, а не как к какому-то противоправному или, не дай бог, аморальному поступку. Как в детстве. И так же, как в детстве, я решил, что самый надежный путь для осуществления моей цели – подружиться с Денисом. Это оказалось несложно. При желании я могу очаровать кого угодно. Денис, как я сказал, был не только популярен, но и реально неглуп; подлинной научности его уму, конечно, недоставало, - как и все богатенькие подростки, он не мог оказаться в ситуации, заставляющей делать хоть что-либо. Они, эти счастливцы, и рады бы чего-нибудь сильно, по-настоящему сильно захотеть – да только зачем? У них и так всё есть. В общем, всякий труд для них переносим лишь пока он не становится реально трудным. То же и с учебой. Блеснуть эрудицией, решить какую-нибудь непростую задачку – это для них, а вот взяться за решение реальной задачи – это дело обслуживающего персонала. Вот и Денис как-то раз, решая какую-то задачку, вдруг понял, что это не задачка, а задача, а поняв это, он сильно озадачился, а я ему и помог. Так мы и подружились. Конечно, я быстро дал ему понять, что вовсе не являюсь среднестатистическим ботаном, который только и может, что возиться с колбами и решать барские задачки. Более того, именно я, а не он, стал номером первым в наших дружеских отношениях, и уж поверь, он полностью признал мое превосходство, как его признают все, кому приходится иметь со мной дело. Я же думал лишь о его бумажнике. Он почти всегда носил его с собой, но иногда оставлял куртку с бумажником в аудитории. Какое-то время я раздумывал над тем, как бы мне поэлегантнее всё осуществить, а потом вдруг понял, что самым элегантным решением в этой ситуации будет решение самое наглое и грубое. Помнишь, как Ставрогин украл деньги у чиновника? Я наизусть помню. Не веришь? Цитирую:

«Я около того времени хотел убить себя от болезни равнодушия; впрочем, не знаю от чего. В эти же два-три дня я сделал в номерах кражу. Это была единственная кража в моей жизни.

В этих номерах гнездилось много людей. Между прочим, и жил один чиновник, с семейством, в двух меблированных комнатках; лет сорока, не совсем глупый и имевший приличный вид, но бедный. Я с ним не сходился, и компании, которая там окружала меня, он боялся. Он только что получил жалование, тридцать пять рублей. Главное натолкнуло меня, что мне в самом деле в ту минуту нужны были деньги (хотя я через четыре дня и получил с почты), так что я крал как будто из нужды, а не из шутки. Сделано было нагло и явственно: я просто вошел в его номер, когда жена, дети и он обедали в другой каморке. Тут на стуле у самой двери лежал сложенный вицмундир. У меня вдруг блеснула эта мысль еще в коридоре. Я запустил руку в карман и вытащил портмоне. Но чиновник услышал шорох и выглянул из каморки. Он, кажется, даже видел по крайней мере что-нибудь, но так как не всё, то, конечно, и не поверил глазам. Я сказал, что, проходя коридором, зашел взглянуть, который час на его стенных. „Стоят-с“, — отвечал он, я и вышел»[10].

Ха-ха. Хорош Ставрогин, хорош. Один из лучших «злодеев» в литературе. Беда его только в том, что он тоже богатенький маменькин сынок – слишком много им дано, чтобы осознать ценность даденного. Вся сила растворяется в равнодушии. Ну да не о Ставрогине сейчас идет речь – речь идет обо мне, хотя именно Ставрогин указал мне верный путь. Я просто дождался момента, когда Денис зачем-то вышел в коридор без куртки, достал бумажник и положил его в свою сумку. Денис вернулся и, надо отдать ему должное, сразу же сунул руку в куртку – что-то неладное почувствовал, видно. Далее, не найдя бумажника, он забеспокоился, посмотрел в своем дипломате, потом опять обыскал куртку, в общем, совершил весь ряд полагающихся в таких случаях действий. Конечно, я выразил заинтересованность и, узнав, что у Дениса - надо же! - пропал бумажник, уверил его, что я всё это время сидел на своем месте – рядом с курткой, следовательно, сейчас никто не мог украсть его бумажник. Следовательно, украли раньше.

- Да нет, - сказал Денис. - Я точно помню, что еще в начале пары бумажник был в куртке.

- Так уж и точно?

- Вроде бы точно… Не знаю… Да нет - точно был.

- А куда ж он тогда мог подеваться?

- Ума не приложу.

- Ну, раз никто, кроме меня, рядом с курткой не сидел, значит, вор обнаружен, - рассмеялся я, но Денис мой смех не поддержал, очевидно, подумав о том же самом. Думаю, Денис тогда же меня и заподозрил, да и вид у меня, должно быть, был какой-то особенно наглый. Я как будто смеялся ему прямо в лицо. Но что он мог сделать? – не мог же он меня обыскать - я же был его другом! О, как связывают людей все эти условности! И как я свободен, имея в друзьях лишь одного человека – самого себя! В общем, в тот день Денис вернулся домой расстроенным, а я – торжествующим. Правда, мои соседи подпортили мне удовольствие – в общаге нет места, где можно было бы спокойно полюбоваться на свою добычу. Денег в бумажнике, кстати, оказалось не очень много – тысячи две на тот счет, а это где-то тысяч десять по сегодняшним меркам. Не пусто, но и не густо. Но дело было всё же не совсем в деньгах. Да, я очень хотел украсть деньги, но, как и в детстве, совершив кражу, я приобрел нечто большее. Как и в детстве, обворовав счастливого приятеля, я украл у него само счастье. Я обрел самого себя – так мне, во всяком случае, тогда казалось. На самом деле, это, конечно, была еще лишь тень меня подлинного.

Во всяком случае, обворовав Дениса, я четко понял две вещи. Первая - насколько действие превосходит учение. Сколько бы там ни говорили о творческих радостях ученых и поэтов, всякий человек действия знает – ничто не сравнится с непосредственным погружением в самую плоть жизни. И уж конечно, действие требует не меньше творческих способностей. Кажется, на эту тему хорошо рассуждал Дон Кихот, когда он сопоставлял воина и ученого и говорил, что ученый только и умеет, что думать, тогда как воин и мыслит, и действует. Итак, во-первых, действие превосходит размышление или воображение. Во-вторых, я понял, насколько запретное действие прекраснее дозволенного. Впрочем, в мирное время не под запретом, похоже, находится одно-единственное действие – хождение на учебу или на работу, а потом возвращение домой – да, по пути еще можно заскочить в магазин. Какой богатый выбор! Какая свобода выбора! При таком выборе у всякого творческого человека остается один выбор – совершить нечто исключительно запретное. Кстати, где-то именно в то время, если я не путаю, грянуло 11 сентября[11]. О, взрывы башен-близнецов – деяние столь прекрасное, что я до сих пор не понимаю, как так случилось, что это не я его совершил! Когда я видел самолеты, врезающиеся в башни, то мне иногда казалось, что я вижу сон – сон из своего будущего, где именно я, а никакой не Бен Ладен, стою за всем происходящим. Шедевр, подлинный шедевр! Но пока что мне было еще ой как далеко до создания такого шедевра. Даже и сегодня мне еще довольно далеко, даже и сегодня я еще скорее учусь, чем подлинно действую. А тогда я просто понял, что пора завязывать с учебой и заняться более интересными делами. Я и занялся – всем понемногу. Вдохновлялся я тогда больше книгами и фильмами. Как я уже говорил, мне с самого детства нравились отрицательные персонажи, одна беда – в книгах они почти всегда терпят поражение. Потом я, правда, нашел и такие книги, где именно зло торжествует, ну или где события представлены глазами «злодея», да вот незадача – всё это была преимущественно нечитабельная макулатура. Если бы я был традиционным моралистом, я бы, пожалуй, сказал, что это лишний раз доказывает правоту «добра» - стоит только писателю стать на сторону «злодея», и книга становится совершенно нечитабельной. Но я нетрадиционный моралист, поэтому ничего не скажу.

С точки зрения массовой культуры есть, пожалуй, один вид преступления, наиболее, как бы сказать, легитимный. Это – кража какой-нибудь общественной, ну или опосредованно-личной собственности. Ограбить старушку – это плохо, а вот ограбить банк, в котором у этой старушки хранятся сбережения – уже не так плохо; непосредственно старушку мы ведь не грабим. А лучше всего украсть картину из музея – подобного рода деяния часто совершают и «хорошие» персонажи, но даже когда их совершают «плохие», всем кажется, что это не очень плохо, а скорее увлекательно. Я пошел именно по этому пути, что не говорит в мою пользу – всё же я тогда еще был слишком «хорошим». Так обстояло дело до кражи удивительного портрета. Того самого, гоголевского. Именно тогда, поглядев в глаза старика с портрета, я окончательно прозрел. Я понял, как мелко до сих пор плавал, я понял, что настала пора испытать свои силы всерьез. Именно тогда я должным образом оборудовал это помещение, а вскоре здесь появился и первый постоялец.

Убийство – это вам не кража,

Убийца – это вам не вор.

Убийство – совести пропажа,

Убийство – это приговор!

Великолепные стихи, не правда ли? Экспромт, только сейчас придумал… Да, чтобы выйти на новый уровень «зла», я должен был совершить убийство. Жертву я выбрал совершенно случайно; я просто гулял по Невскому и вдруг, увидев идущего навстречу мужчину лет около сорока, всем своим видом излучающего буржуазное самодовольство, я решил: «Это будет он». Вскоре «он» уже не излучал ничего, кроме липкого страха. Но всё было по-честному. Я уже тогда придумал эту игру: пусть жертва докажет мне, что я не должен ее убивать. Но они только хнычут и хнычут. Номер один, кажется, твердил мне что-то про своих детей. Номер два ныла, что она очень молода; номер три оказался так болен, что, кажется, скоро умер бы и без моей помощи; номер четыре… Ах да, это была та плакса, которая «сделает всё, только отпустите ее», номер пять ничем не отличался от номера четыре, номер шесть мало чем отличался от номера пять, а номер семь совсем уж ничем не отличался о номера шесть. Номер восемь снова вспомнила о своих детях, как будто бы дети – это аргумент. Ну, вырастут ваши дети (а они вырастут и без вас), станут такими же взрослыми – если вам самим незачем жить, зачем жить вашим детям? Про номер девять и вспомнить-то нечего, и вот, наконец, ты – номер десятый. Но ты, конечно, с самого начала заявила о себе как о необычном постояльце. Да и я к настоящему моменту уже, так сказать, «вырос над собой». Некоторое время назад я вспомнил о своем детско-юношеском увлечении бомбо-конструированием и решил, что пора бы мне попробовать себя на взрослом поприще террора. Конечно, и 11 сентября у меня в голове сидело – мне хотелось хотя бы немного приблизиться к идеалу разрушения. Кстати, замечу, что бог на этот раз не наслал на меня никакого гриппа, - видно, совсем он махнул на меня рукой, или что там у бога вместо рук… В общем, наготовил я всяких устройств, а тут и заказ от Падишаха подоспел – удачно всё так сложилось. Ну, мою взрывную работу ты видела, она нас, собственно, и свела. И вот я стою перед тобой – совершенствующийся гений «зла», хотя на самом деле – просто гений.

Когда взорвал я зал,

«Злодей», - весь мир сказал.

«Но что такое зло?» -

Спросил я всем назло.

Ответ услышать мне не повезло…

И опять великолепный экспромт, даже лучше прошлого! Я сегодня определенно в ударе. Да, так вот, совершенствующийся гений «зла»… Я пройду всеми так называемыми «злыми» тропами и везде достигну совершенства. Я украду лучшую картину в мире, затем я назначу за нее выкуп, скажем, в 10 миллиардов долларов, а когда выкуп не заплатят (а его, конечно, не заплатят) - я в прямом эфире сожгу Джоконду. Потом я взорву… еще не решил, может быть, Тауэр, а может быть, Статую Свободы или Эйфелеву Башню, в общем, что-нибудь такое жутко символичное. Потом я… ну, потом я подвергну человечество более серьезным испытаниям - таким серьезным испытаниям, каковые ему еще и не снились, - а пока что достаточно и этих[12]. Но сначала надо разобраться с тобой, загадочная Медея. Ну что, понравился тебе мой рассказ?

Медея, которая всё время рассказа стояла около решетки и напряженно слушала, улыбнулась:

- Весьма характерный рассказ. Но я бы еще хотела задать пару вопросов, если ты не возражаешь.

- Валяй.

- Вопрос номер один: что это за крюк такой? – и она показала на длинный ржавый крюк, уже упоминавшийся раньше. Крюк лежал рядом со столом, а на столе, если вы еще не забыли, лежали различные предметы: очки, сережки и прочие мелочи в этом роде. Кресло Мориарти стояло чуть поодаль от стола.

- Крючком интересуемся? Законный интерес. Это я как-то забрел на экскурсию, - там демонстрировались различные предметы пыток. Много всего любопытного, и эта штучка среди прочего, причем экскурсовод уверял, что это доподлинный крюк, с помощью которого в Риме уволакивали мертвых гладиаторов с арены – через ворота смерти. «Ворота смерти» – звучит-то как! И вот, мол, это тот самый крюк – так уверял экскурсовод. Конечно, он врал, но я всё же приобрел… или, как бы это точнее сказать - позаимствовал эту вещицу. Кстати, ты знаешь, что скорее всего гладиаторские бои вовсе не были такими кровопролитными, как они нам представляются? Скорее всего они больше походили на спортивные состязания – типа там борьбы или бокса. Я очень расстроился, когда узнал об этом… Ну а крючок всё же прихватил с собой. Я, когда разбираюсь со своей очередной жертвой, то использую его по назначению. Вон, видишь, дверца? - Мориарти указал рукой на уже опять-таки упомянутую выше боковую дверь. - Это мои «ворота смерти» – туда я волоку на крюке безжизненное тело. В той комнатке у меня кладбище. Правда, есть проблема – нехватка территории. Комнатка больно небольшая; после тебя там уже почти и места не останется, куда тело закопать. Еще одна причина, по которой стоит завязывать с маньячеством. Ну как, ответил я на твой вопрос?

- Ответил.

- Ха-ха! Да я пошутил. Нет, то есть я действительно был на экскурсии и действительно приобрел потом этот крючок, но я им не пользуюсь, он здесь исключительно для красоты лежит. Для устрашения жертв и для моего эстетического наслаждения их страхом. Сама подумай, стану я брать в свои белы рученьки эту мерзкую ржавую штуковину.

- А насчет кладбища в той комнатке – тоже шутка?

- Нет, это как раз святая правда. Святая, да еще правда – словосочетание-то какое! (снова раскатистый смех) И всё же правда. Комната-кладбище. Хочешь, чтобы я экскурсию туда устроил? Но эта экскурсия тебя и так не минует. Ха-ха! Что-то я сегодня пребываю в особенно игривом расположении духа. Еще вопросы?

- Что это за предметы на столе? Вещи жертв?

- Да. Несложно догадаться, верно? Кстати, эти вещицы, как оказалось, зачастую производят на моих гостей даже более зловещее впечатление, чем римский крюк. Номер семь, очкарик, выслушал историю про крюк довольно равнодушно, а вот когда я ему сказал, что всё, что от него останется – это его очки, лежащие на столике, - он очень быстро сломался. Заплакал, встал на колени и начал канючить… Хнычущий мужчина – что может быть отвратительнее! Итог предсказуем – от него остались только очки, лежащие на столике.

- А от меня что останется?

- Еще не решил. Женщина ты красивая, но украшений никаких не носишь. Зрение опять-таки у тебя хорошее. Придется что-нибудь из одежды… Брюки твои кожаные подойдут, наверное. А, как думаешь?

- Кожаные брюки, значит…

- А что? Есть вариант получше?

- Да мне всё равно, брюки так брюки. Вопрос номер три: что это за ружье на стене висит?

- А, ружье-то? Просто повесил на стену. А то говорят: если на стене висит ружье, оно обязательно выстрелит. Вот, уже больше года оно тут висит. Не стреляет.

И Мориарти снова от души рассмеялся.

- Видишь, какой остроумный маньяк тебе попался! Ну что, наверное, я уже на все вопросы ответил?

- Нет, не на все. На самый важный еще не ответил: чего это ты так взъелся на ГКП? Чем именно мы тебе так не угодили, что ты решил нас взорвать?

- Да это чистая случайность! Обычная работа. Мне заказали – я сделал. Так что это не ко мне вопрос, а к заказчику, к Падишаху. Хотя, конечно, все случайности в моей жизни превращаются в строгую закономерность. Мой путь настолько свободен, что он не может не превратиться в Судьбу. Что ж, как говаривал товарищ граф Фоско: «Я выполняю то, что предназначено мне судьбой, со спокойствием, ужасающим меня самого»[13]. Так что я, как узнал, что мне придется повоевать с ГКП, конечно, поинтересовался, что это за ГКП такое. Позабавили вы меня немало. Культура, шедевры… Но что-то такое в вас есть… Энтузиазм, хотя и смешноватый. Вообще, культуру, по-моему, сильно переоценивают, а особенно искусство. Наука еще куда ни шло, но искусство – оно ведь так, для развлечения. Да и наука… есть одна подлинная наука – наука самой жизни. Человек рождается не для того, чтобы намалевать очередную картинку или написать семь миллионов восемьсот тысяч триста семьдесят шестую книжку. Он должен создать шедевр из самого себя; его фильмами, его мелодиями, его рассказами должны стать проживаемые им дни[14].

- А зачем ты тогда так рвешься украсть Джоконду?

- Именно поэтому. Я хочу, я должен показать, как мало значит самое для людей культурно-освященное. Я сожгу Джоконду - и ничего не произойдет. Вообще ничего. Одной картинкой меньше – подумаешь! Но что-то все-таки произойдет – сам я стану прекраснее. О, это будет великий день - день уничтожения шедевра мнимого, то есть Джоконды, и одновременно день рождения шедевра подлинного, то есть меня. А пока что я тренируюсь на ГКП, а вы как раз претендуете на созидание высокой Культуры - так что всё закономерно. Я выше всякой Культуры. Я выше всякой религии и политики. Я превыше всего. Придет время, и я объявлю войны всем государствам. Придет время, и я ниспровергну всех богов. А пока что я воюю с Культурой. Слабейший из противников, но с чего-то же надо начинать… Ну что, ответил я на твой вопрос?

- Исчерпывающим образом. Остался у меня самый последний вопрос. Ты кота моего покормишь?

- Ха-ха! Кота! Нет, ты меня убьешь просто! Ладно, до завтра. Завтра уж говорить придется исключительно тебе – не отвертишься. Кота покормить…

И Мориарти, продолжая похохатывать и что-то бубнить по поводу кота, поднялся с кресла и вышел из подвала. Поднявшись по лестнице и пройдя обшарпанным коридорчиком, Мориарти окунулся в болезненно-белое пространство своей комнаты – предварительно сняв с себя ботинки и облачившись в уютные тапочки. Войдя в комнату, он первым делом подошел к первому зеркалу и, улыбнувшись своему зазеркальному двойнику, сказал:

- У меня всё и всегда получалось.

Затем он подошел ко второму зеркалу и, снова улыбнувшись, сказал:

- У меня всё и всегда получается.

Подойдя к третьему зеркалу, он сказал:

- У меня всё и всегда будет получаться.

Наконец, обозрев белоснежную комнату целиком, он подвел итог:

- Я безупречен. Попросту безупречен.

А потом добавил:

- Кота покормить… Ну надо же.

Примечания:

[1] Иммануил Кант. «Антропология с прагматической точки зрения».

[2] «— Не надо неистовствовать: неистовство признак слабости. К тому же это средство никогда не удавалось мне. Может быть, если бы я пустила в ход силу, имея дело с женщинами, мне посчастливилось бы, и я могла бы их победить. Но я веду борьбу с мужчинами, и для них я всего лишь слабая женщина. Будем бороться женским оружием: моя сила в моей слабости.

И, словно желая своими глазами убедиться в том, какие изменения она могла придать своему выразительному и подвижному лицу, миледи заставила его попеременно принимать все выражения, начиная от гнева, искажавшего ее черты, и кончая самой кроткой, самой нежной и обольстительной улыбкой. Затем ее искусные руки стали менять прическу, чтобы еще больше увеличить прелесть лица. Наконец, вполне удовлетворенная собой, она прошептала:

— Ничего еще не потеряно: я все так же красива». (Александр Дюма. «Три мушкетера»).

[3] «… ведь не каждый же день встречаешься с нечистой силой!

– Еще бы, – подтверждал Азазелло, – если бы каждый день, это было бы приятно! (М.А. Булгаков. «Мастер и Маргарита»)

[4]«- … Я лично убежден, что все в человеке начинается с детства, причем с самого раннего детства… Признаться, у меня все время теплилась некоторая надежда, что в самом начале моего вранья я буду прерван… Однако меня не прервали, и мне пришлось договорить все до конца — изложить с самым умным видом все свои скороспелые суждения о том, что творческая личность формируется в детстве, именно в детстве, а не в отрочестве, не в юности и уж, конечно, не в зрелом возрасте, именно формируется, а не то чтобы просто закладывается или там зарождается…» (Стругацкие. «Жук в муравейнике»)

[5]«— Итак, я говорила, — продолжала Ракета, — я говорила… о чем же я говорила?

— Вы говорили о себе, — отвечала Римская Свеча.

— Ну разумеется. Я помню, что обсуждала какой-то интересный предмет, когда меня так невежливо прервали». (Оскар Уайльд. «Замечательная ракета»)

[6] «Сотни раз был я готов броситься ей на шею. Один бог ведает, легко ли видеть, как перед глазами мелькает столько прелести, и не иметь права схватить ее. Ведь человек по природе своей захватчик! Хватают же дети все, что им вздумается? А я?» (Гёте. «Страдания юного Вертера»)

[7]Печорин о дружбе с Вернером: «Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен. Из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается; — рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае — труд утомительный, потому что надо вместе о этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги». (М.Ю. Лермонтов. «Герой нашего времени»)

[8] «Но любовь — вещь эмоциональная, и, будучи таковой, она противоположна чистому и холодному разуму. А разум я, как известно, ставлю превыше всего. Что касается меня, то я никогда не женюсь, чтобы не потерять ясности рассудка». (Артур Конан Дойль. «Знак четырех»)

[9] Фридрих Ницше. «Злая мудрость».

[10] Ф.М. Достоевский. «Бесы».

[11] Имеется в виду прежде всего суицидальная атака захваченных террористами «Аль-Каиды» пассажирских самолетов на небоскребы-близнецы Всемирного торгового центра (самолеты попросту врезались в них), в результате которой небоскребы обрушились и погибло почти три тысячи человек. Теракт был совершен 11 сентября 2001 года.

[12] «В предвидении, что не далек тот день, когда я должен буду подвергнуть человечество испытанию более тяжкому, чем все те, каким оно подвергалось когда-либо, я считаю необходимым сказать, кто я». (Фридрих Ницше. «Ecce Homo. Как становятся самим собой»)

[13] Уилки Коллинз. «Женщина в белом».

[14]Лорд Генри Дориану Грею: «Вы — тот человек, которого наш век ищет… и боится, что нашел. Я очень рад, что вы не изваяли никакой статуи, не написали картины, вообще не создали ничего вне себя. Вашим искусством была жизнь. Вы переложили себя на музыку. Дни вашей жизни — это ваши сонеты». (Оскар Уайльд. «Портрет Дориана Грея»)

Глава четвертая. Второй день заключения Медеи

Я опущу все подробности, предшествующие появлению Мориарти в подвале во второй день пребывания Медеи в заточении, равно как и все переживания Медеи я тоже опущу. Прошел день, и ладно. Сейчас важно лишь то, что Мориарти опять устроился в кресле, а Медея опять подошла к решетке.

- Ну, - спросил Мориарти, – надеюсь, на этот раз ты обойдешься без всяких присказок про котов, а сразу перейдешь к сказке? А может быть, ты попытаешься меня соблазнить? Это было бы любопытно. Одна моя гостья пыталась меня соблазнить, но выглядело это как-то грубо, слишком уж в лоб. У тебя, уверен, получится куда элегантнее. К тому же ты очень красива, а уж поверь, я не часто говорю комплименты. Цени.

- Нет, соблазнение в сегодняшнюю программу не входит.

- Жаль. А что входит?

- Вчера ты рассказал мне свою историю, сегодня я расскажу тебе свою.

- Любопытно, должно быть. Хотя вряд ли. Люди скучны, ты – человек, значит, и ты тоже скучна. Формальная логика. Так что лучше бы сразу перейти к соблазнению… Ну да я ведь сам всячески побуждал тебя к разговору. Так что, валяй, рассказывай, а я тут посижу, позеваю на сон грядущий.

- Посиди, позевай. Так вот, жизнь моя началась, что называется, счастливо. Я была единственной дочкой в любящей семье. Отец мой был военным, мать – врачом. Мать, правда, умерла, когда я была еще совсем маленькой, но отец любил меня за двоих, я же росла классической папиной дочкой, боготворившей отца. О, и сам отец, и его военные друзья представлялись мне настоящими богами, ну или сказочными великанами – красивыми, бравыми и героическими. Я знаю, дети часто боготворят взрослых, даже когда те подают мало поводов для подобного отношения, но мой отец, как и его друзья, были подходящими фигурами для обожествления. Настоящие боевые генералы и офицеры, воевавшие кто в Афгане, кто в Чечне, а кто в Афгане и Чечне одновременно. После смерти матери отец перестал бывать в горячих точках, осел на одном месте и всё свое свободное время посвящал мне. Воспитание он мне пытался дать типично женское – хотя у него было предельно четкое представление только о том, каким должен быть мальчик, и довольно смутное – какой должна быть девочка. Мальчик должен заниматься самбо или каким-нибудь другим боевым видом спорта, девочка должна что-нибудь там шить или играть в куклы. Мальчик не должен хныкать, девочке позволяется капризничать. Мальчиков можно наказывать, девочек нужно лелеять. В общем, мальчик должен расти маленьким воином, а девочка… черт-те знает, какой она должна быть, но, скорее всего, девочка должна быть нежной и любящей. Я и была нежной и любящей – максимально нежно любящей своего мужественного отца. Но, конечно, одних кукол мне было мало (да мне и всегда было скучно с куклами), поэтому в свободное время я много читала. Чтение не возбранялось – очевидно, оно тоже считалось делом скорее женским, чем мужским.

Книги, как это всегда и бывает, привили мне довольно странный взгляд на окружающий мир. Я прочитала массу историй о принцах и принцессах, и, о ужас, они мне жутко нравились. Я настолько классически ждала появления принца в своей жизни, что меня даже сейчас берет оторопь, когда я вспоминаю об этом. Красивая любовь, обязательно заканчивающаяся свадьбой – такой вот сказкой виделась мне жизнь. Хэппи-энд, обязательный хэппи-энд. Я терпеть не могла плохих концовок в книгах. В самом деле – разве жизнь так плоха? Разве она скорее не чудесна? Как я злилась на Толстого за то, что он сотворил с Анной Карениной! Разве нельзя было всё устроить по-другому? Если двое любят друг друга, неужели нельзя найти способ, чтобы они поженились и жили долго и счастливо? Я была уверена, что можно. Вплоть до четырнадцати лет я была в этом абсолютно уверена.

А потом настал, а точнее – грянул, а еще точнее – разразился мой ДР. Четырнадцать лет. Потихоньку я превращалась из девочки в женщину, и молодые люди уже замечали это. Да, молодые люди замечали мою расцветающую красоту, но я не замечала молодых людей; мои симпатии по-прежнему фокусировались на отце и его окружении. У отца было два близких друга, одного из них я очень любила, другого – сильно недолюбливала. Того, которого я любила, звали Николай Николаевич, или дядя Коля. Я его любила, потому что он казался мне копией отца – таким же красивым, сильным и добрым. Им обоим следовало бы не воевать, а скорее играть военных в кино. Помнишь фильм «Офицеры»? Мой отец – это вылитый Юматов, а дядя Коля – вылитый Лановой. Оба насквозь положительные, надежные, героико-величественные. Юматов, пожалуй (как и мой папа), чуть попроще и понадежнее, зато Лановой (как и Николай Николаевич) поэлегантнее и покрасивее будет. Кстати, дядя Коля любил играть роль моего кавалера, а я ему охотно подыгрывала.

Второго друга отца звали Анатолий Анатольевич, или дядя Толя. Или Толян еще – так чаще всего обращались к нему друзья. Было в Толяне что-то очень неприятное. Совершенно лысая голова, нарочитая грубоватость манер, что-то тяжелое, недоброе во взгляде… Помню, у нас в классе учился один чрезвычайно противный мальчишка, весь какой-то неряшливый, сальный, вульгарный. Один раз я подслушала, как он рассказывал, что у них кошка родила котят и никто не хотел их брать, так что пришлось ему котят утопить. И хотя он и сказал «пришлось утопить», на самом деле он явственно смаковал процесс утопления, так что меня чуть не стошнило. Как я ненавидела этого урода! И вот мне казалось, что во взгляде Толяна я вижу то же самое, что и во взгляде сального одноклассника. Про себя я окрестила их «взглядами людей, топящими котят». Правда, Толян вовсе не был ни сальным, ни неряшливым, но и привлекательностью он тоже похвастать не мог. И не отличался он ни величественностью, ни элегантностью. Да и со мной он почти никогда не разговаривал, просто, можно сказать, внимания не обращал, тогда как не только дядя Коля, но и другие друзья отца всячески меня баловали. Я даже полу-бессознательно пыталась интриговать против Толяна и однажды спросила у отца, почему он дружит с таким неприятным человеком:

- Неприятный? – рассеянно спросил отец. – Да, пожалуй, не самый приятный. Знаешь, когда я с ним служил, за ним числились такие истории, которые могли бы стоить ему… впрочем, это не для твоих ушей.

- Что за истории? Убийства мирных жителей?

- Мирных жителей… Знаешь, всё это не так просто.

- Не знаю. Мне кажется, что всё очень просто. Мирных людей трогать нельзя. Разве не так?

- Так, конечно, так. Конечно, нельзя. Вот только…

- Да и вот ты – я уверена, что ты никогда не был замешан ни в какой сомнительной истории, - почему же ты тогда дружишь с этим сомнительным Толяном? Или дядя Коля – нельзя даже представить, чтобы он совершил какую-нибудь подлость. А вот дядя Толя - у него как раз на лице написано, что он мог бы… ну, не знаю…

- Вот именно, не знаешь. Анатолий – умный мужик и храбрый офицер. Так что относись к нему с уважением.

- И не подумаю. Да я и вообще с ним не общаюсь.

- Вот и не общайся.

Что дальше? Сколько ни откладывай, а всё равно придется припомнить тот день – день рождения. 14 лет. Помню, что с утра я была в каком-то необыкновенно приподнятом настроении. Всё у меня получалось - даже кофе получился такой ароматный, какого я, кажется, никогда раньше не пила. В школе, на самом страшном уроке, где со всех нас спускали по три шкуры, про меня совершенно забыли. Позже, на уроке танцев, я особенно отличилась и заслужила похвалу преподавателя, крайне скупого на похвалы. И погода в тот день была чудесная – весеннее нежаркое тепло согревало всё вокруг, пробуждая мир от зимней спячки и обещая всему живому райское блаженство. Я летела домой в предвкушении праздника[1]. На самом деле это еще не был мой день рождения, но день, предшествующий моему дню рожденья. Просто мы договорились, что сначала отметим ДР в узком кругу – только друзья отца и я, а уже на следующий день ко мне придут собственно мои друзья и подруги. Но праздник с отцом и его друзьями был для меня даже важнее, чем с друзьями и подругами. «Что-то мне подарят сегодня?» – радостно думала я, придя домой, и, продолжая пританцовывать, как будто бы я всё еще в классе танцев, принялась сервировать стол.

Вскоре пожаловали гости. Толян притащил огромный и довольно безвкусный букет; меня позабавил его (Анатолия, а не букета) напряженный вид – бедняга, наверное, весь исстрадался, выбирая для меня цветы и, неловко вручив их мне, как будто сбросил с себя тяжелую ношу. Отец, дядя Коля и еще один сослуживец отца тоже принесли по букету – я выразила все полагающиеся по такому случаю восторги.

- Но главный подарок еще впереди, – заговорщицки подмигнул мне отец.

- Сколько же мне еще ждать?

- А вот подожди, подожди. Это сюрприз.

Я изобразила из себя милую капризу, не желающую ждать, но мужчины настояли на своем. Подарок вручат позже.

- Сколько сегодня имениннице? – шутливо спросил дядя Коля.

- 14. Я уже взрослая, можно сказать.

- А что – раньше женились уже на тринадцатилетних. Пойдешь за меня?

- Еще два года подожду - чтобы всё по закону было. А потом – с радостью.

- Два года еще ждать! А выглядишь уже невеста-невестой. Эх… - пошла развертываться наша обычная с дядей Колей кокетливая игра.

- По закону в брак вступают с 18, а не с 16 лет, – вмешался в игру отец. – Да раньше восемнадцати я никого к дочери и не подпущу.

- И меня? – спросил дядя Коля.

- Разве что тебя… Для усиления охраны только.

Сели за стол. Мужчины, как им и полагается, принялись налегать на алкоголь, салаты и мясо, предоставив девочке всякие торто-пирожные сладости. Тут выяснилось, что на работе у отца произошло что-то важное – что-то они там долго-долго делали и всё никак не могли сделать, а теперь вот сделали. Об этом они преимущественно и говорили, почти совсем забыв обо мне. Увлекшись, они перешли с шампанского на водку – случай не вполне обычный – при мне отец редко позволял себе лишнее в плане алкоголя, – а тут еще мой день рожденья! «Одна бутылка на четырех бравых вояк - и говорить не о чем», - успокоил отца Толян. Я же понемногу начинала дуться - мне не очень улыбалось смотреть, как напиваются мужчины. И потом – говорить-то должны были обо мне! В общем, всё шло как-то не совсем так, как мне рисовалось. Но то, что произошло потом…

Водка, как и мёд – это такой предмет, который если есть, то его сразу нет[2]. Бутылка быстро кончилась, потом откуда-то явилась вторая и тоже магическим образом почти моментально опустела – «Две бутылки на четырех бравых вояк – и говорить не о чем!» Больше водки в доме не имелось. Встал вопрос о том, где ее достать – надо было сбегать в магазин.

- Я пас, - сказал Толян. – Я и так уже засиделся. Мне еще сегодня вечером на работу надо заскочить.

- Я тоже пас, – поддержал Толяна безымянный сослуживец отца. - Мне тоже уже пора идти. Спасибо за вечер! Всё было очень вкусно. Еще раз поздравляю именинницу!

Он хоть про меня не забыл, а вот Толян и не вспомнил даже.

- Что ж вы, уходите уже? – расстроенно спросил отец. – Напоят и бросят на полпути… Ну ладно, и так я уже немного лишку хватил. Пойду, что ли, провожу вас, - хоть растрясусь немного. А как вернусь – сразу подарок.

Но я уже не очень-то и ждала подарка. Довольно хмуро выпроводив двух гостей и отца, я вернулась к столу. За столом сидел дядя Коля. Дядя Коля и я – мы остались вдвоем в квартире. Я присела к нему, но разговор как-то не клеился. Он попытался вновь пошутить на жениховскую тему, но теперь, когда мы были наедине, его намеки прозвучали двусмысленно-неуместно. И пьяновато к тому же. Как-то я вдруг неловко себя почувствовала и, извинившись, ушла в свою комнату. Да, комнатка у меня была типично и даже утрированно девичья – вся такая розовая, знаешь ли, как и сама я была такой утрированно голубоглазой и светловолосой. Куколка в кукольном домике. Так вот, лежу я на своей розовой кроватке, о чем-то невесело задумавшись, и вдруг оказывается, что дядя Коля рядом стоит. Я думаю, ты уже догадался, что произошло дальше. Да, дядя Коля, милый дядя Коля, благородный красавец дядя Коля, дядя Коля, у которого я девочкой сидела на коленях, дядя Коля – копия отца; этот вот самый дядя Коля надругался надо мной. Сказать, что это произошло неожиданно – ничего не сказать. Из всех событий, которые никак и ни за что не могли бы произойти в этот вечер – это было самое невероятное. Опять-таки я совершенно не в состоянии припомнить подробности – настолько всё это было неожиданно и дико. Помню только, я услышала, как где-то далеко, в каком-то другом, навеки отдалившемся от меня мире, хлопнула дверь. Это ушел дядя Коля, впрочем, имя дяди Коли ему уже не подходило. Реальность рассыпалась, и все привычные наименования потеряли смысл. Через какое-то время я прошла в ванную, чтобы «отмыться от пережитого», но на меня нашла жуткая апатия, так что я просто забралась в ванную без воды и сидела в ней. Потом я услышала, как в двери поворачивается ключ – вернулся с прогулки отец. Тут я не выдержала и наконец разревелась. Отец целиком превратился в недоуменный вопрос: «Что тут случилось?» Я, как могла, рассказала ему – что. Дальше какой-то промежуток времени совершенно выпал из моей памяти, и вдруг я услышала звук выстрела. Я вскочила и… В общем, отец покончил с собой. Такой вот получился день рождения. Такой вот я получила подарок. Так я действительно превратилась из девочки в женщину. Так я действительно родилась.

Что было дальше? Понятное дело, что некоторое время я не жила, а пыталась хоть как-то зацепиться за ускользающую от меня жизнь. Зацепиться было не за что. Всё, чем я жила, умерло. Я переехала жить к тетке, кажется, едва заметив это. Я едва замечала, ела ли я что-то, разговаривала ли с кем-то. Кажется, много-много часов я провела в общении с психологом, если можно назвать общением его глупые вопросы и мои односложные ответы. Постепенно я всё же начала соображать, и моим первым соображением, помнится, было понимание, что если мои ответы останутся односложными, то и бессмысленные встречи с психологом продолжатся. Я заставила себя изобразить выздоровление. Да, говорила я, я снова получаю удовольствие от пищи. Да, говорила я, у меня снова хорошие отметки. Да, говорила я, я снова общаюсь со сверстниками. Да, говорила я, у меня и бойфренд есть. Так как психолог был въедливым, я тщательно проработала свою «легенду» - то есть, если бы психолог пришел в школу и спросил у учителей, не вру ли я, те ответили бы, что нет – не вру. И отметки у меня хорошие, и с соучениками я снова общаюсь и даже мальчик, о чудо, имеется. В общем, психолог от меня отвязался, и мой бойфренд в тот же день получил отставку. Но я и вправду выздоравливала, хотя пути моего выздоровления многим (и прежде всего психологам) показались бы лишь усугублением болезни. Прежде всего я радикально сменила свой круг чтения. Я собрала все книги о принцах и принцессах и засунула их в самый темный угол самого пыльного шкафа. Что же я теперь читала? Истории про месть. Моей абсолютно любимой книгой того времени стал «Граф Монте-Кристо». Я заканчивала читать этот роман только для того, чтобы сесть за перечитывание. Я до пресыщения перечитывала отдельные главы, отдельные эпизоды, отдельные реплики. Я и сейчас наизусть помню эпизод, когда аббат Фариа раскрыл предательство Вильфора, Фернана и Данглара и тем самым раскрыл Дантесу глаза:

И тогда ослепительный свет озарил мысли Дантеса; всё, что прежде казалось ему темным, внезапно засияло в ярких лучах... Он закричал, зашатался, как пьяный; потом бросился к подкопу, который вел из камеры аббата в его темницу.

– Мне надо побыть одному! – воскликнул он. – Я должен обдумать всё это!

И, добравшись до своей камеры, он бросился на постель. Вечером, когда пришел тюремщик, Дантес сидел на койке с остановившимся взглядом и искаженным лицом, неподвижный и безмолвный, как статуя.

В эти долгие часы размышления, пролетевшие, как секунды, он принял грозное решение и поклялся страшной клятвой.

Я тоже приняла грозное решение. Я тоже поклялась страшной клятвой. «Клянусь, - сказала я себе, – что мой насильник умрет, умрет от моей руки. Да, он умрет, и именно я убью его». Как ласкали меня эти слова, как успокаивали меня эти мысли – именно они стали моим бойфрендом. «Я убью его, я убью его, я убью его», - говорила я себе, и радость жизни постепенно возвращалась ко мне.

Моим любимым фильмом того времени стал двухтомник «Убить Билла» - по понятным причинам. Лучшую книгу про месть дополнил лучший фильм о мести.

«Когда Билл выстрелил в меня, я впала в кому и пролежала без сознания четыре года. Ну а потом я очнулась - и мне захотелось отомстить. Я не смогла бы жить, если бы не отомстила за всё, что они сделали».

Я тоже очнулась, я тоже хотела отомстить. Я тоже не смогла бы жить без мыслей о мести. Конечно, книга лучше фильма (я имею в виду, что «Граф» лучше «Билла»), но зато в книге действовал герой, а в фильме – героиня, так что в чем-то кино даже было ближе моему сердцу. Опять-таки в фильме был эпизод, когда девочка мстила боссу Мацумото за убитых им родителей; эпизод, начинающийся со слов: «К счастью, Босс Мацумото оказался педофилом…». О, сколько раз я пересматривала этот эпизод: сколько раз я смаковала момент, когда девочка вонзает в босса клинок и говорит: «Мацумото, посмотри на меня, посмотри на меня получше… Тебе знакомо мое лицо? Я похожа на кого-то из тех, кого ты убил?» А потом вся комната обагряется кровью из распоротого живота, а девочка с наслаждением вдыхает ее запах – запах свершившейся мести. Я мечтала, что скоро тоже переживу такой момент.

Но, перечитав «Графа» раз этак в пятнадцатый и пересмотрев «Билла» раз этак в пятидесятый, я вдруг поняла, что так же далека от свершения своей собственной мести, как… В общем, бесконечно далека. Время кино и книг прошло, пришло время действия. Первым делом мне требовалось обнаружить объект мести: в прошлом - дядю Колю, ныне - подонка и насильника, в будущем – трупа. Я почему-то была уверена, что именно это и будет труднее всего – найти, куда запрятался подонок, но это оказалось вовсе не сложно. Я знала, где он жил раньше (мы с отцом нередко заходили к нему в гости) – и оказалось, что он живет всё там же. Живет прежней жизнью, - как будто бы ничего и не произошло! Ну а в самом деле – что такого случилось-то? Подумаешь – изнасиловал дочку лучшего друга, а лучший друг после этого покончил с собой. Всякое случается. Надо жить дальше. Он и жил. Ходил на работу, ходил по магазинам с женой, забирал дочку из школы. Примерный отец, верный супруг. Да, дочка у него была примерно моего возраста (года на три помладше), и вообще, она была немного на меня похожа – на меня прежнюю, то есть – вся такая розовенькая, белокурая и жизнерадостная. Так вот, ходил он на работу, по магазинам и всяким прочим делам, а я ходила за ним по пятам и вела тщательный дневник наблюдений за объектом. «Суббота. Вышел из дома в 12.00. С женой. Пошли в магазин. К часу вернулись домой. После обеда (в 15.30) объект вышел на прогулку. Гулял по лесу. Один. Вот тут бы и…». Вот тут бы мне его и подкараулить, но что бы я сделала? Убила бы? Чем, голыми руками? Оружия-то у меня нет. Надо приобрести. Допустим. Допустим, что у меня даже есть пистолет. И что - я подойду и просто убью его? Не так это всё просто… Да, всё это далеко не так просто. Эдмон Дантес еще до посадки в замок Иф был закаленным морем храбрым юношей. Беатрикс Киддо еще до впадения в кому была наемной убийцей. А кем была я до надругательства? Слабенькой девочкой с воспитанием, которое культивировало во мне всё девочковое. Чтобы отомстить, я должна была стать другой. Совсем другой. И тут я вспомнила о Толяне. Не знаю почему, но мне сразу стало ясно, что я должна идти к нему. Что он мне поможет. Что только он может мне помочь. Что я должна заставить его помочь мне. И я пошла к дяде Толе. Перед тем, как идти, я взглянула на себя в зеркало: добродушный блондинка-ангелочек превратилась в мрачного темноволосого дьяволенка. Был мой день рожденья, мне исполнилось 16 лет. Почти исполнилось – ведь на самом деле это был день за день до моего дня рождения. Годовщина.

Разговор с Анатолием Анатольевичем

- Привет. Присаживайся.

- Надо поговорить.

Так начался разговор в кабинете дяди Толи, который, сидя за столом в армейской форме, превратился в настоящего Анатолия Анатольевича. Я даже боялась, что он просто не узнает меня и все мои хрупкие надежды сразу же рухнут. Но он меня узнал - и даже очень хорошо узнал. Видно было, что мой приход застал его врасплох и что он не слишком рад меня видеть и вместе с тем собирается соблюсти весь ритуал вежливого общения.

- Нам надо поговорить, - повторила я.

- Надо. Извини, что я тогда исчез, после всей этой… истории. Я хотел помочь, чем могу, но потом узнал, что за тобой есть кому присмотреть, ну и… Всё так дико получилось… Даже я, а я всякого повидал, но такого… - неуклюже оправдывался Анатолий.

- Ладно, я и не думала, что вы станете моей нянькой или сочувственным психологом. Я и вообще-то о вас только недавно вспомнила. Дело у меня к вам есть.

- Дело? Слушаю.

- Я хочу наказать подонка, который надругался надо мной.

Анатолий смерил меня долгим сочувственным взглядом.

- Наказать… наказать – это можно. Да, можно. Можно.

- Вы так неуверенно произносите «можно», что оно больше звучит как «нельзя».

– Да нет, отчего же. Можно – значит, можно. Покажи мне этого упыря, и я всё устрою.

- Нет, я должна наказать его сама.

- В каком смысле – сама?

- Я хочу сама наказать его. Ясно?

- Ясно. Фильмов насмотрелась?

- Ага. Девочка насмотрелась фильмов и хочет самолично наказать плохого мальчика.

- А я тут при чем? – сочувственный Анатолий быстро превратился в привычно равнодушного ко мне Толяна.

- Ну, должен же кто-то меня всему обучить. Дракам там всяким, стрельбе. В фильмах всё так обычно и происходит. Приходит мямля и просит обучить его всякой крутизне. Сначала над ним смеются, но он у нас мямля настойчивый. Хорошо, начинаются тренировки; сначала опять-таки мямле выпадают одни шишки, но постепенно он становится реально крутым мэном и в конце фильма побеждает самого злобного из всех злобных негодяев. Вот и у нас так же будет, только я стану крутой вумэн, а что и вумэн может быть крутой, этим сейчас, спасибо всё тому же кино, никого не удивишь. Злобный негодяй для эффектной концовки у меня имеется, - так что пора приступать к тренировкам. Сначала, как и полагается, ты будешь меня презрительно шпынять, но постепенно я своим упорством заставлю тебя проникнуться к себе уважением, - а в конце так мы просто жить друг без друга не сможем. А то поженимся еще. Или скорее нас обоих убьют в какой-нибудь переделке. Или одного из нас. Скорее тебя, чем меня, - а я буду о тебе скорбеть.

- Слушай, Маришь (да, меня тогда звали Мариной, хоть это и несущественно), у меня сейчас рабочее время – мне некогда слушать чепуху.

- Так когда мне приходить на первый урок?

- Первого сентября.

- Слушай, Анатолий. Я понимаю, что ты сейчас думаешь. Поверь мне, прекрасно понимаю. Но ты просто посмотри на меня. Посмотри внимательно. Перед тобой человек, готовый на всё. Так уж получилось, что, кроме тебя, помочь мне некому. И уж поверь, я вцеплюсь в тебя мертвой хваткой – это будет мой первый тест на пути превращения из слабосильной девочки в крутую вумэн. Так что тебе всё равно не отвертеться.

Я вложила в эти слова всё, что во мне вызрело за последнее время, попыталась выразить в них всю свою нарождающуюся новую личность. Мне очень хотелось, чтобы слова эти прозвучали весомо, чтобы ко мне отнеслись всерьез. Анатолий, выслушав мою пафосную тираду, сочувственно-устало посмотрел на меня. Не знаю, что он увидел - вряд ли то, что я хотела, то есть человека, готового на всё, но скорее он увидел девчонку, которая будет без конца надоедать ему.

- Хорошо. Завтра начнем тренировки, - сдавшись, сказал он.

Посиделки в кафе[3]:

(через год после начала тренировок)

- Это что?

- Пивная кружка.

- А это?

- Чайник.

- Неправильно. Попробуем еще раз. Что это?

- Говорю же, чайник.

- Нет, это не чайник, это оружие. Я могу прямо сейчас обварить тебе лицо чаем, а потом пробить висок – самим чайником. А это что?

- Ну, как несложно догадаться, пивная кружка – это тоже оружие.

- Да, догадаться несложно. Только обычно кружкой бьют по голове, а лучше разбить ее о стол и отбитым краем перерезать противнику шею. Запомнила?

- Запомнила. Отныне я буду ежедневно практиковаться на посетителях кафе.

- Смейся, смейся. Только запомни: военное обучение – это, в своей основе, обучение убийству. Если ты не готова убить – ты не боец.

- У меня нет с этим никаких проблем. Я готова.

- Это-то меня и пугает. Если военное обучение подразумевает превращение человека в машину для убийства, то как ты думаешь, какой из этого следует вывод?

- Вывод очевиден: надо быть безжалостной.

- А вот и нет. Вывод прямо противоположный. Когда из тебя лепят безжалостного человека, твоя задача – сохранить человечность, хотя бы крохи человечности. Не сохранишь - превратишься в Наглого. Собственно, я и делаю из тебя Наглого, как и из меня делали в свое время. Но я Наглым не стал, чему очень рад. Надеюсь, и ты не станешь[4].

- Первая часть урока – про чайник и кружку - мне понравилась больше второй.

- А второй урок важнее. Когда-нибудь ты поймешь это.

- Сомневаюсь. Кстати, отец мне, помнится, говорил, что ты в свое время был замешан в какие-то сомнительные истории…

- Твой отец был очень хорошим человеком, но… В общем, он генерал, а генералам, знаешь ли, проще сохранять благородные физиономии. Сомнительные истории – звучит-то как. Но на войне нет бойца, который бы не был замешан хотя бы в одну чрезвычайно сомнительную историю. Война – априори преступление, солдат – априори преступник. Если выволочь все наши деяния на суд общественности – нас всех тут же посадят. Но это я сейчас тебе говорю – в мирное время, в мирном месте. Там, на войне, всё по-другому, а объяснить – как именно, в точности невозможно.

- А для тебя какое время предпочтительнее – мирное или военное?

- Военное, конечно. На войне всё честнее. И люди в том числе.

- Как-то противоречиво получается.

- Просто я рассуждать не мастак. Запомни только основную мысль: война - зверство, так что твоя задача – остаться всё же человеком. Запомнила?

- Запомнила: разбиваешь кружку и перерезываешь противнику горло, не забывая предварительно обварить его чаем…

Такого вот рода диалоги вели мы с Толяном, пока я набирала силу. Непосредственно тренировочную часть я, пожалуй, опущу. При желании ты и сам без труда представишь себе ряд кадров из воображаемого фильма, где формирующаяся из Мариши Медея то отжимается, то преодолевает полосу препятствий, то спаррингуется, то бегает, то стреляет, то всаживает нож в специально предоставляемый для этой цели макет злоумышленника, а потом опять бегает, опять стреляет и опять отжимается. Итак, всё это ты себе представил, так что и нет необходимости об этом говорить. Скажу лишь, что из Толяна (а он и для меня быстро превратился из солидного Анатолия Анатольевича в запанибратского Толяна и даже Толика – есть уж такие люди, которым на роду написано быть Толянами, а не Анатолиями Анатольевичами), так вот, из Толяна не получилось по-настоящему сурового ветерана, безжалостно, но с пользой третирующего слабосильного новичка. Тиран, безжалостно подавляющий все проявления слабости, сидел внутри меня самой – внешний тиран мне был не нужен. Толик довольно быстро это понял.Конечно, он всё равно сохранял свои привилегии командующего над рядовым, но и подобного рода отношения продлились не больше двух лет (до моего восемнадцатилетия), после чего мы уже фактически общались исключительно как равные.

Да, кстати, мимоходом сделаю замечание о взгляде Толяна, а ведь раньше, как я говорила, мне казалось, что это взгляд «убийцы котят». Довольно быстро мне перестало так казаться, и я даже не понимала, как мне когда-то могло такое привидеться. Отсюда вывод… даже не знаю, какой вывод. Во всяком случае не тот, что не следует доверять своим оценкам или что следует их по возможности смягчать. Есть люди, которые заслуживают уважения; есть люди, которые заслуживают ненависти; есть люди, заслуживающие презрения. Ненавидя – ненавидьте, презирая – презирайте, уважая – уважайте. От всей души. Следовательно, скорее вывод в том, что если уж человек вам неприятен, то и всё в нем будет для вас неприятно. Но это как-то примитивно, так что опять я промахнулась. Попытаюсь еще раз. Конечный вывод таков, что взгляд военного человека всегда кажется мирному человеку взглядом преступника. Я перестала быть мирной – взгляд Толяна перестал быть неприятным. Но и это не совсем точно. Всё, соскакиваю с темы.

Возвращаюсь к общению. В целом, общение наше протекало интересно, одна беда – Толян любил поддразнивать меня замечаниями типа «для девочки неплохо» и заткнулся только после того, как один раз я его подкараулила, провела болевой прием и не отпускала до тех пор, пока он не пообещал более не затрагивать эту тему… Он обещал, но обещания своего не сдержал, так что однажды между нами произошел следующий разговор:

- Ты можешь со мной что угодно делать, но это правда.

- Что правда?

- Что есть сферы, в которых женщины всегда будут ущербны по сравнению с мужчинами. Спорт, к примеру, возьми. Женский футбол, хоккей, бокс – ну это же ужас просто.

- А теннис, а волейбол?

- Теннис, волейбол… Возьми первую ракетку женского тенниса и забрось ее в мужской тур – какой она будет ракеткой? Правильно – даже в сотню не будет входить.

- Этот аргумент использовался уже примерно десять тысяч раз.

- Да хоть сто тысяч, если он неоспорим.

- Ты не учитываешь, что подобного рода сравнения некорректны. Женщины соревнуются с женщинами, мужчины – с мужчинами.

- В том-то и дело. Женщины и соревнуются с женщинами, потому что, соревнуясь с мужчинами, они будут выглядеть ущербно. И потом, возьми, например, войну. Тут мужчинам тоже с мужчинами воевать, а женщинам с женщинами? Нет, так не бывает. Поэтому-то война и есть преимущественно мужское дело. И много еще что. На эту тему есть хорошая история.

И Толян рассказал мне историю.

А все-таки …

Ты, конечно, слышала легендарную историю о Галилее, который, признав всё, что от него требовала инквизиция (а именно, что это вовсе не Земля вращается вокруг Солнца, как на то указывает еретическая наука, но Солнце вращается вокруг Земли, на что указывают как Бог, так и наше зрение), но, выйдя из помещения, якобы сказал: «А все-таки она вертится». Так вот, эта история в современности приобрела неожиданное звучание. Жил на свете детский футбольный тренер, занимавшийся… ну, чем может заниматься тренер, да еще и детский – он тренировал детей. Точнее – мальчиков. И вот время шло, и феминистки того города, где работал тренер, решили, что девочки тоже хотят играть в футбол и что они могут играть наравне с мальчиками, то есть вместе с ними. Тренер возражал уже и против того, чтобы девочки в принципе играли в футбол, и уж совсем решительно он возражал против всякого футбольного смешения мальчиков и девочек. Но феминистки сегодня – это сила, а кое где эта сила мало в чем уступит силе инквизиции в Средние века. В общем, против тренера была проведена кампания в средствах массовой информации, где его выставили чудовищем-женоненавистником, так что он и на улицу не мог выйти. Что же ему было делать? Требовалось покаяние. Публичное покаяние. Наш тренер не был героем и хотел продолжать и жить, и работать. Назначили день «публичной порки». Тренер пришел, куда его просили и сказал всё, что от него требовали. Девочки, мол, ничем не отличаются от мальчиков и могут не только играть в футбол, но и играть в футбол наравне и вместе с пацанами. Но выйдя из инквизиционной комнаты, он сказал: «А все-таки женщинам в футболе делать нечего». Сейчас, однако, на дворе не семнадцатый, а двадцать первый век, везде стоят камеры, так что произнесенная тренером фраза быстро стала известной всем, и в итоге покаяние тренеру не зачли, так что пришлось ему остаток жизни не тренировать, а наливаться пивком в близлежащем баре. Конец истории.

Вот, я как этот тренер, - подвел итог Толян. - Вы можете мне доказывать сколько угодно, что женщины могут быть военными, и я, под нажимом, в какой-то мере могу даже согласиться с вами, но в глубине души я всегда буду повторять: «А все-таки бабам на войне делать нечего».

- Да не волнуйся ты, Толян. Я не вполне ассоциирую себя с женщинами.

- А что ж ты тогда так бесишься, когда я отпускаю всякие шуточки по теме?

- Потому что ты ассоциируешь…

- Я же говорю: сложно с вами. С мужчинами проще. То есть раньше было проще. Сейчас уже и мужчины, и женщины с кем себя только не ассоциируют. С кем хотят, с тем и ассоциируют.

- Сталина на них нету.

- Правильно. Нету на вас Сталина (в скобках замечу, что, как и большинство военных в нашей стране, Толян был большим поклонником Иосифа Виссарионовича, что я иногда вышучивала. Хотя иногда мне было и не до шуток, так что я в шутку называла его сталинистом-кокаинистом, ведь ежедневный разговор о Сталине был для него так же необходим, как доза для наркомана. Если же день случайно проходил без такового, то можно было быть уверенной лишь в том, что завтра придется выслушать двойную дозу похвал в адрес Сталина и ругательств по адресу «либеральных мразей». По иронии судьбы, со временем меня и саму стали называть «Сталиным» сообщества ГКП. Но всё это в скобках: штришки к портретам, так сказать).

Время шло, я становилась всё крепче; от спаррингов мы перешли к тренировкам в условиях, приближенных к боевым, что означало посещение разного рода сомнительно-злачных мест, где, как предполагалось, я могу стать объектом мужской агрессии. Я и стала. Несколько поломанных рук и пробитых голов стали неплохим ответом агрессорам. Но эти битвы всё же были не совсем «настоящими», потому что я знала - Толян где-то неподалеку и вмешается в случае, если что-нибудь пойдет не так. Пришлось немного покуролесить и без ведома Толяна. Впрочем, всё равно дальше поломанных рук и прочих локальных увечий дело не пошло, хотя иногда мне и очень хотелось дать своим обидчикам такого щелка, чтобы вышибло дух у мудака[5]. Но я сдерживалась. Сдержанность была частью воспитательной программы Толяна. «Никогда не ищи опасность ради опасности, - любил повторять он. - Жизнь всегда и сама бросит тебя в кипящий котел». Отчасти я с ним соглашалась, но всё же не совсем. Во мне есть что-то от Наглого, кстати, Толян и сам говорил мне об этом. Я не могу не лезть на рожон, иногда даже только для того, чтобы просто покрасоваться. Но я не стану нарочно торчать у окна, зная, что меня попросту подстрелят, как зайца – наглость наглостью, но я не идиотка.

Да, но что это за Наглый такой, я, идиотка, так и не объяснила. Тут мне придется рассказать не только о Наглом, но и вообще пересказать рассказы Толяна о войне. О войне он рассказывал часто, а я была самым благодарным слушателем. Теперь придется побыть слушателем этих рассказов и тебе. Итак:

Рассказ первый. Я тоже убит[6]

Сидим мы (мы – это мобильная группа из медработников и огневой поддержки), сидим мы, значит, на БТРе – то есть кто сидит, а кто около стоит, я стою, например. Дело в Грозном происходит, 1996 год, март. Всего нас человек восемь, а на самом деле ровно семь. Два медработника и пять бойцов. Сидим рядом с комендатурой, ждем, когда нас пошлют куда-нибудь, болтаем. И зашел у нас разговор о смерти – о так называемой печати смерти, то есть когда по лицу человека якобы сразу распознать можно, что его скоро убьют.

- Вот по лицу Славика сразу можно сказать, что он в ближайшее время умирать не собирается, - сказал кто-то со смехом. Рассмеялся и сам Славик – наш главный раздолбай и балагур. На его лице действительно во всякое время можно было прочесть лишь широкуюраздолбаистую ухмылку, почему-то неотразимо действовавшую на девушек и женщин, что он доказывал даже тут, в Грозном, где женщин, на которых можно было бы практиковать свое обаяние, почти не было. Но везде, где бы они ни появлялись (в основном, девушки-медички), можно было не сомневаться - уже через пять минут они будут безвозвратно охмурены выросшим как из-под земли Славиком. Славный Славка – так мы его звали.

- Я вообще умирать не сбираюсь, – сказал Славный Славка. - Мне моя голова дорога – сдается мне, что она довольно ловко сидит на моих плечах[7]. И потом, я везучий – таких смерть в последнюю очередь забирает, когда уже никого другого не остается.

- Меня тоже не убьют, – убежденно сказал немногословный обычно парень по прозвищу Чуваш, впрочем, и по национальности он тоже был чувашом. – Тура не допустит[8]. Если меня убьют, как мои мать и сестры жить будут? - Чуваш пересылал все зарабатываемые деньги домой, где, по его словам, буквально есть нечего. Но он не унывал, ежедневно молился своим чувашским богам и, как следствие, был фаталистически спокоен.

- А меня уже 45 лет убить не могут, так и теперь не убьют, – веско сказал наш ветеран - Михаил. Михаила лучше всего описывало емкое слово «мужик». Настоящий русский мужик – из тех, что и дом построит, и поле вспашет, и войну пройдет, и домой вернется, и снова будет строиться, пахать и воевать, если надо. У Михаила за спиной был Афган и еще что-то горячее. На рожон он никогда не лез, зато всюду, куда бы ни пришел, приносил с собой чувство спокойной уверенности. Вот и сейчас он невозмутимо сидел на своем излюбленном месте – переднем люке, крепко, по-хозяйски уставив ноги в корпус БТР-а. На нас он смотрел как на детей, мы на него смотрели как на любимого родителя.

- А меня не убьют, потому что я сам всех убью, - нагло сказал Наглый. Про Наглого что говорить – наглец он наглец и есть. Безбашенный парень, психованный несколько, на мистера Блондина из «Бешеных псов» смахивает. Хвастун каких мало, но надо отдать ему должное - хвастал он преимущественно по делу. Вот он как раз всё время лез на рожон и презирал всех, кто не лез, то есть почти всех остальных. Говорил, что выбился бы в генералы, если бы в генералы выбивались по заслугам. Говорил, что всё равно выбьется в генералы и, если кто из нас хорошо себя проявит (имелось в виду – проявит на его глазах, то есть пока он осчастливливает нас своим присутствием), то он его не забудет. В руках у него всегда была муха, а видок при этом такой, как будто он только и ждет момента, чтобы в кого-нибудь из этой мухи шмальнуть. Чисто из удовольствия. Я Наглеца не любил, да и никто его особенно не любил, да и не надо, похоже, ему было, чтобы его кто-то любил.

- А ты, Толик, что молчишь? Расскажи, почему тебя сегодня не убьют? – весело спросил Славик. Он любил меня дружески подначивать, вообще, познакомились мы с ним недавно, но, судя по всему, скоро должны были стать друзьями – почему-то тянуло его ко мне. Не знаю, почему людей тянет друг к другу.

– У Толика лицо мрачное, факт. Может, это печать самая и есть? - продолжил подначивать Слава, не дождавшись моего ответа.

А я не хотел говорить на эту тему. Честно говоря, я как раз и не сомневался, что в мое лицо насмерть впечатана печать смерти. Вообще, время-то было поганое. Войти-то в Грозный мы вошли, но хозяевами города, мягко выражаясь, не являлись. Боевики проникали в город спокойно, не замечая ни блокпостов, ни оцепления. Снайперы-чехи круглосуточно простреливали территорию военных объектов. В любом доме можно было напороться на засаду. Раненых и убитых по всему городу скопилась масса – их эвакуацией наша группа и занималась. День за днем мы занимались своими делами, а нутром все чувствовали – скоро нас из Грозного выдавят. Я так себя всё время чувствовал как зверь, чующий приближающееся землетрясение или извержение вулкана – и убегающий куда подальше. Вот только права убежать у солдата нет, поэтому я все свои чувства списывал на трусость и неопытность, но потом мне многие признавались, что чувствовали себя тогда примерно так же.

В этот момент у меня в руке застрекотала радиостанция. Я внимательно выслушал приказ и разом прервал все наши праздные отвлеченные разглагольствования:

- По коням. Двигаемся к …. Там пять раненых.

Лица посерьезнели, тела подобрались, каждый неторопливо занял свое место. БТР уже начал движение, когда моя рация снова застрекотала.

- Толик? Тебя срочно вызывает полковник.

- Не могу, мы уже выезжаем на объект.

- Через пять минут чтобы был в комендатуре.

- Есть. А ребятам меня ждать?

- Нет.

Я спрыгнул с БТР-а и крикнул Славке:

- Меня не убьют, потому что я не еду.

Славик ухмыльнулся. БТР двинулся дальше, я побежал к комендатуре, где и материализовался через требуемые пять минут. Через дверь кабинета я слышал, как полковник с кем-то отчаянно ругается по телефону. Присел на скамейку, жду. Опять рация заработала – оказалось, это Славик.

- Как поживают тыловые крысы? – спрашивает.

- А как там герои передовой?

- Герои передовой геройски рыщут по вражеской территории в надежде совершить какой-нибудь подвиг.

- Ладно, - говорю, -не засоряй эфир.

Славик отключился. Полковник всё ругается. Я жду. Прошло еще минут пять-десять. Слышу, опять по станции кто-то говорит. Опять Славик, чтоб его. Слушаю я его, слушаю, но чувствую, что ничего не понимаю.

- … Напоролись на засаду… ведем бой. Чуваш убит, Михаил убит, Наглый ранен. Напоролись на засаду. Ведем бой.

Тут станция замолчала, и на все мои попытки связаться с группой отвечала молчанием. Прошло еще минут пять или больше, и я снова услышал голос Славика:

- Пришлите помощь, - монотонно повторял он, - пришлите помощь.

Славка говорил как-то странно, связисты так не говорят. У профессионалов всё отработано до автоматизма – нажал тангетку и через секунду говори, а у Славки паузы длились несколько секунд. Такое бывает, когда радиостанцию подносит другой человек. Я понял, что Славик работает уже «под контролем». И тут он сказал каким-то новым - уже третьим голосом:

- Чуваш убит, Михаил убит. И я тоже убит.

Голос резко оборвался. Это был голос человека, совершенно точно знающего, что через секунду он умрет. Потусторонний голос. Зачем меня вызывал полковник, я так и не узнал.

Самое страшное на войне – видеть, как постоянно прерываются истории, которым бы еще длиться и длиться. А Наглый выжил, между прочим. Но о нем речь впереди.

Рассказ второй. Главный подвиг[9]

- Толь, а Толь, расскажи мне про свой главный подвиг, - канючила я.

- Да какие у меня подвиги… Никаких подвигов.

- Ладно прибедняться, рассказывай давай. Ты ведь знаешь, я всё равно не отстану.

- Побывала бы на войне, поняла бы, как это глупо – о своих «подвигах» распространяться. А вообще, главный свой подвиг я в мирное, то есть в предвоенное время совершил.

- Это как?

- А вот как. Перед второй чеченской дело было. Мне стукнул 31 год, я был в звании майора и командовал спецотрядом «Иов» (все думали, что отряд назван в честь библейского персонажа, а на самом деле в честь Иосифа Виссарионовича). Когда на юге Дагестана, в Ботлихском районе, чечены принялись насаждать законы шариата, меня вызвал генерал-лейтенант Траньков и, обрисовав обстановку, потребовал приступить к действиям по ликвидации бандформирований. Подразумевалось, что я возьму под козырек, скажу «Есть» и поеду браво подыхать. Вместо этого я сказал, что отряд к выполнению поставленной задачи не готов. Надо было видеть рожу этого Транькова! Наверное, он в первый раз в жизни услышал, что кто-то, видите ли, не готов выполнить озвученный им приказ.

- Что значит «не готов»? – где-то даже растерянно спросил он.

- Транспорта у нас, кроме старых автобусов, нет; горной спецформы нет; радиостанции на ладан дышат. Чем воевать-то?

- Тебя никто воевать не просит. Твое дело – банду ликвидировать.

Но я-то сразу понял, что дело новой войной оборачивается. Нет, говорю, никак не можно. Траньков, значит, поорал на меня минут пять, но я к ору начальства уже давно привык. Как говорится, корова мычит, начальство кричит. В общем, выгнал он меня, пообещав сначала уволить, а потом расстрелять, а может быть, сначала расстрелять, а потом уволить. Иду я, размышляю о своих бесперспективных перспективах, но и пяти минут не прошло, как меня догнали и обратно зовут. Возвращаюсь в кабинет, а там уже два генерала сидят. К генералу Транькову добавился генерал Бараньков. Оба красные как красноармейцы.

- Это как же понимать, - спрашивает Бараньков. – Вы отказываетесь выполнить приказ?

- Нет, - говорю. - Почему же отказываюсь? Дайте нам десять Уралов, пять БТР-ов и спецформу, и я сейчас же приступаю.

- Каков, а? – обратился Траньков к Баранькову.

- Да… - протянул Бараньков. И давай на меня орать. Траньков пять минут орал, этот – десять минут орет. Я, как водится, и не прислушиваюсь, что там такое кричится, просто пережидаю. Больше одного раза всё равно ведь не расстреляют. Откричался, в общем, Бараньков и говорит:

- К выполнению задания приступить.

А я отвечаю – нет, мол, никак не можно. В общем, опять меня из кабинета вышвырнули. Иду я, значит, размышлять мне уже, в общем, ни о чем не хочется, а тут меня снова догоняют и требуют вернуться; возвращаюсь я в кабинет, а там уже три генерала сидят. Генерал Траньков, генерал Бараньков, а теперь еще и генерал Огоньков.

- Сколько вам там БТР-ов понадобилось? – вкрадчиво спрашивает Огоньков.

- Пять, - говорю, - не меньше.

- Скромненько. А Уралов сколько?

- Десять.

- Всего десять, значит?

- И еще спецформа. И радиостанции новые.

- Ах, еще и радиостанции.

И давай этот Огоньков на меня орать, Бараньков к нему присоединился, и Траньков от них не отстает. Минут пятнадцать на меня орали, а я в ответ одно: не можно, и всё тут. Всласть наоравшись, меня выгнали, пообещав много всего наилучшего. Иду я, значит, но больше меня уже никто не догоняет и возвратиться не просит. Ну, ясно, думаю, в следующий раз меня вызовут уже только на расстрел через повешение. В следующий раз, однако, вызвали меня, чтобы «вручить» БТР-ы с Уралами. Пять и десять, нам, конечно, не дали, но три БТР-а и пять Уралов мы получили – тоже неплохо. Переупрямил я всё же тех генералов. Не скажу, что это подвиг, но что-то героическое в этом было...[10] Спецформу, правда, бойцам всё равно самим пришлось покупать.

Рассказ третий. Хозяин горы Чабан[11]

Есть в Чечне такая гора – Чабан. Важная стратегическая высота. Принесло нас однажды к этой горе поближе – нас, это два отряда, значит – «Иов», под моим командованием, и «Союз», под командованием майора Толбухина. Я с интересом на гору поглядываю, а Толбухин, вижу, весь скривился и не смотрит на нее даже. В чем, спрашиваю, дело.

- Это ж гора Чабан, - говорит.

- Знаю, что Чабан. И что с того?

- Самое это проклятущее место. Сколько народу оно съело, сколько народу! Витька Пастухов там сгинул, Серега Поспелов, Михаил Стогов, опять же, Виталик Фишман (ох уж этот Фишман!), Слепухин Валера – ты его знал вроде, этот тот, который Высоцкого всегда напевал, Макар Векшин… Разве перечислишь всех? Да ладно бы с толком, а то так – ни за что все сгинули.

- Почему ни за что? – спрашиваю.

- Говорю же – про́клятое место[12]. На горе этой все время ретранслятор работает – законы шариата пропагандирует. Ну, дело обычное. Как в первый раз ретранслятор засекли, послали туда отряд. Ребята поднялись – никого и ничего на горе нет. Спустились. Глядь, на другой день опять ретранслятор заработал. Опять поднялись – опять ничего нет. Спустились, опять заработал. Давай опять подниматься, но тут сценарий событий изменился. Гору вдруг как туман заволок, и такая вокруг пальба поднялась, как будто со всех сторон чечены гору обступили и долбят по ней из гранатометов. А меж тем никого вокруг горы нет. И с отрядом связи тоже нет. Ждали, ждали, послали новый отряд – посмотреть, что со старым случилось. И никого не нашли. Нет никого – ни кругом горы, ни на самой горе. Ни чеченов, ни наших. Ни живых, ни мертвых. Никого. И тишина, главное, опять. Спустились ни с чем, а на следующий день опять ретранслятор проклятый заработал. Так с тех пор и повелось. Поднимаются на гору отряды и, какие ни с чем возвращаются, а какие вовсе пропадают. А бывает еще так, что совсем как безумные с горы ребята сходят, а как их спросят, что они там увидели: «Хозяин на горе есть, запрещает подниматься на нее», - отвечают, а больше ничего толком сказать не могут. Лопочут что-то бессвязное, и всё. Ну, спятили, ясно. Я и сам два раза на эту гору ходил, но нам повезло: с чем поднялись, с тем и спустились, а потом нас отсюда перевели. А сейчас опять нелегкая принесла…

Тут у Толбухина включилась радиостанция. Он что-то с хмурым видом выслушал, а потом смачно сплюнул.

- Накликал. Посылают меня на гору – опять, мол, там ретранслятор работает. Эх…

Ну, что делать, приказ есть приказ, надо идти. Потоптавшись какое-то время, как будто ожидая, что сейчас ему сообщат об отмене задания или случится еще что-то, что освободит его от восхождения на проклятую горку, Толбухин, ничего не дождавшись, отправился в путь. Я сижу, жду вестей. Молчок. Что-то долго молчок уже. Думаю сам на связь выйти, но тут кругом как загрохочет – как будто у нас под боком Курская битва идет, не меньше. Смотрим, а гора-то вся как туманом окуталась, и кто-то по горе со всех сторон шмаляет - из всех известных и неизвестных видов легких и тяжелых вооружений. Я получаю приказ – выяснить, что происходит. Приступаю к выяснению, - но ничего не выясняется. Кто-то стреляет, много кто стреляет, много из чего стреляет, но ни кто стреляет, ни из чего – непонятно. Всё как Толбухин и говорил, в общем. Получаю другой приказ – подняться на гору Чабан и срочно эвакуировать отряд Толбухина, или что там от него осталось. Ну, что делать, приказ есть приказ, надо идти. Потоптавшись какое-то время, как будто ожидая, что сейчас мне сообщат: «С Толбухиным всё в порядке и он уже спускается», или случится еще что-то, что освободит меня от восхождения на проклятую горку, я, ничего не дождавшись, отправляюсь в путь. На выходе встречаю двух знакомых девочек-медичек, они мне предлагают выпить спирта «на дорожку». Я отказываюсь – никогда не пью перед делом. Подходим к горе, начинаем подъем. Шум кругом адский, и скоро мы имеем возможность убедиться, что это не просто шум. Вся гора аж содрогается от терзающего ее огня. Но всё это где-то там, наверху происходит, а мы себе поднимаемся спокойно. Не спокойно, конечно, глупое слово сказал. Поднимаемся, в общем. Поднимаемся, поднимаемся, вот-вот в зону огня войдем - и вдруг стрельба моментально прекращается, как отключили ее. Тишина мертвая. Все оторопели, конечно. Стоим, ждем. Чего ждем – сами не знаем. Нам же вроде и лучше, что больше не стреляют, но все чувствуют – что-то не то кругом творится. Ну, всё равно дальше подниматься надо. В общем, долго ли, коротко ли, а выходим мы на площадку у самой верхотуры горы, - площадку, с которой предположительно и работает ретранслятор. Никого. Ни живых, ни мертвых, ни наших, ни чеченов. Никого. И следов разрушений никаких, а ведь обстреливали гору чуть не цельный час. А вместо пепелища – идиллия, хоть стой и видами любуйся. Бродим, бродим по этой площадке, а что толку, если нет никого? Выхожу на связь, докладываю обстановку. Так, мол, и так дело обстоит. Мне, конечно, вопрос: был отряд майора Толбухина? Был. А куда он делся? Не знаю. Обстреливали гору? Обстреливали. Кто обстреливал? Не знаю. Что собираетесь предпринять? Тоже не знаю. Что прикажете, говорю, то и предприму. Хотя, с другой стороны, что мне и делать оставалось, как не спускаться? Командование, видно, тоже так решило и скомандовало спуск. Уходим мы с площадки, начинаем спускаться. Отошли недалеко, как вдруг один из бойцов, Саня Миронов, говорит мне: «Слышите?». «Чего?» - спрашиваю. А Саня стоит и прислушивается. «Там, на площадке, как стонет кто-то». Я тоже прислушался – нет, ничего не слышу, да и вообще от этого проклятого места подальше, а главное побыстрее уйти хочется. Но Саня знай свое заладил: «Стонет там кто-то», и всё тут. Делать нечего, вернуться надо. Пошел я сам, и двух бойцов с собой взял – Миронова и Агафонова. Подходим к площадке, и тут я слышу – точно стонет кто-то, причем нехорошо как-то стонет. Как будто не один там человек, а целый лазарет тяжелораненых. Выходим на площадку и… хоть в обморок падай. Я, конечно, не смогу адекватно описать увиденное, да и вряд ли кто-нибудь смог бы. Всё кругом было перепахано и разворочено взрывами, горела и едко дымила трава, но это бы ничего… Главное, вся площадка превратилась в одно сплошное месиво из человеческих тел, – но это только на первый взгляд, а как присмотришься, то видишь, что это не просто месиво, но скорее змеиный клубок, только вместо змей - части человеческого тела. Вся площадка буквально кишела оторванными ногами, руками, головами, туловищами. И всё это копошится, ползает - как само по себе. Тут нога ползет, тут рука. И органы тоже ползают – сердца там, печень, кишки по земле волочатся. Тут я смотрю, а в центре площадки, в самой сердцевине кошмарного клубка старик сидит – как ни в чем ни бывало сидит, на меня смотрит. Посидел, посмотрел, да и говорит: «Я этой горы хозяин. Передай своим, чтобы не ходили сюда больше. А если кто придет, тут и останется, а уж в каком виде – не обессудьте». Сказал - и пропал. А вот живое месиво из кусков тел – нет, не пропало. Сколько я всё это лицезрел – не знаю, чувствую только, что-то мне в ногу тычется. Смотрю, а это голова… голова майора Толбухина. Смотрит на меня снизу, а в глазах ужас такой, - впрочем, у меня у самого в глазах ужас не меньший…

Как мы с площадки ушли и с горы спустились, не помню. Миронов после этого дела совсем спятил, Агафонову повезло больше, он всё увиденное как бы просто забыл, посчитал дурным сном. Ну а я и не спятил, и не забыл. Помню даже, что как спустились мы, встретили опять девочек-медичек.

- Давайте, девчата, вашего спирту, - говорю.

Рассказ четвертый.Ничейный дом, или «Бастион Сен-Жерве 2»

Сидим мы в столовке, значит. Мы - это я, и плотным кольцом обступившие меня бойцы. Я только что вернулся с ночного боя за так называемый «ничейный дом» – дом как дом, но так получалось, что он постоянно переходил то в руки чеченов, то в наши, вот его ничейным и прозвали. Вчера там чечены укрепились, а этой ночью мы их опять оттуда выбили, впрочем, и сами ушли, так как ситуация стала напряженной. Вот меня и расспрашивали про ночное дело – чей теперь все-таки ничейный дом: наш или их?Большинство стояло за то, что дом наш – мешал этому утверждению лишь тот незначительный факт, что никого из наших сейчас в доме не было. Я подвел итог дискуссии, сказав, что ничейный дом как был ничейным, так и остался, и что, мол, дайте мне спокойно доесть мою капусту с сосисками, выпить стакан чая и завалиться спать часов этак на двадцать. Тем, вероятно, дело бы и кончилось, если бы в дискуссию не влез Наглый, который, даже чудом выжив в описанной выше переделке, остался таким же наглым, как и был.

- Господа, - говорит Наглый, - все вы, конечно, читали «Трех мушкетеров», и все вы, конечно, помните эпизод с бастионом Сен-Жерве, а если не помните, то я вам напомню: три мушкетера плюс д’Артаньян заключили пари, что они пойдут и позавтракают в бастионе Сен-Жерве и продержатся там ровно час, как бы противник ни пытался выбить их оттуда. И они пошли и позавтракали, продержавшись в бастионе даже более часа и заслужив тем самым немалую славу.

- К чему это ты ведешь, Наглый? - спросили у него.

- По-моему, очевидно, к чему. Бастион Сен-Жерве тоже был своего рода ничейным домом. Так вот, я держу пари, что прямо сейчас мы с Толяном и еще с кем-нибудь, если здесь, кроме нас, есть и еще храбрые люди, так вот, прямо сейчас мы пойдем в ничейный дом и продержимся там не менее часа, сколько бы хоттабов ни пыталось нас выбить оттуда.

- Э, - говорю я, - это без меня. Я на сегодня свое уже отвоевал.

- Хорошо, без тебя, я ведь сказал только, что пойду с храбрецами, но поскольку тебе надо доесть сосиски и поспать, то, конечно…

В другое время я бы и внимания не обратил на такую явную провокативную глупость – все знали, что я не трус, и все понимали, что после «ночного» мне надо отдохнуть, но у Наглого был особенный талант повернуть дело так, что он один, выходит, храбрец, а все остальные – жалкие трусишки. Так что я не на шутку рассердился и даже хотел высказать Наглому всё, что я думаю о его показной «храбрости», но вовремя одернул себя, поняв, что я могу говорить всё, что угодно, а прозвучит это всё равно лишь как оправдание моей «трусости» и нежелания идти обратно, под огонь противника.

В общем, пари было заключено, и мне опять предстояло идти в «ничейный дом». С нами увязались еще двое желторотых юнцов, смотрящих на Наглого как на бога войны; он же третировал их как своих слуг, один, в частности, с благоговением нес его «муху», другой тоже исполнял какие-то почетные обязанности, какие – не помню. Может, сапоги ему чистил. Или сказки на ночь рассказывал. В общем, неважно. Пошли мы к дому. Полчаса до него топать, час там сидеть, потом еще полчаса обратно. В двенадцать часов мы вышли, а где-то в два, а точнее, не раньше двух, должны были назад возвернуться. Чтобы пари выиграть. Идем, я мрачно молчу, а Наглый соловьем перед юнцами разливается.

- Война, - говорит, - она только с первого разу немного страшная, а потом она уже не страшная, она уже совсем не страшная, а совсем даже и напротив – жутко веселая война штука[13]. Вот и теперь, мы могли бы сидеть и скучать в столовке, а вместо этого идем навстречу увлекательным приключениям.

Идем мы, значит, навстречу этим самым увлекательным приключениям, я с каждым шагом всё злее становлюсь, Наглый – всё красноречивее. Опять свою любимую пластинку завел - про то, как он станет генералом и тогда уж не забудет о тех, кто себя достойно на его глазах проявил. Я в этот список вряд ли попаду, думаю. А юнцы, что с них взять – нашли себе бога, а точнее идола, ну и поклоняются. Подошли, в общем, к дому. Пятиэтажный заброшенный дом, окна почти все уже без стекол, стены сильно порушены – чудо, что «это» всё еще домом назвать можно. Стоим, смотрим, не подает ли объект каких признаков жизни. Вроде как нет, вроде как пустой дом. Хочу послать одного юнца на разведку, но Наглый уже идет к дому, говорит «нутром чует, что никого там нет, а если кто боится…», - ну и так далее. Но там действительно никого не оказалось. Нашли мы комнатку «покомфортабельнее» - джакузи, мягкая софа, персидский ковер под ногами, шкафчик с элитным коньячком - расположились. Смотрю на часы: ровно полпервого. Время пошло. Тридцать одна минута, тридцать две. На тридцать третьей Наглый подошел к проему окна, я ему и говорю:

- Ты в это окно не высовывайся, пристрелено оно.

Как будто я забыл, кому говорю – Наглый, как узнал, что окно пристрелено, так его и за уши от окна не оттащишь. Тридцать четыре. Тридцать пять. На тридцать шестой минуте Наглый дернулся и упал. Ну, ясное дело, пуля в башке. Я ж сказал ему, что пристрелено окно. Что еще сказать? Шесть минут наш «завтрак» продлился, а потом мы потащили трупак Наглого обратно. Юнцы как-то попритихли. Война не жутко веселой штукой оказалась. Вот и вся история. Вот и весь «Бастион Сен-Жерве».

Рассказ пятый.Седой чеченец

Лежим мы (мы - это я и Васька Кривцов) на возвышении - за проходящей внизу дорогой в прицел оптической винтовки наблюдаем. Точнее, это Васька, наш снайпер, наблюдает, ну а я ему в меру своих сил мешаю, разговорами всякими отвлекаю. Как я там с Васькой очутился - про то отдельную историю хорошо бы рассказать, да времени нету. В общем, лежим, наблюдаем, молчим. Нет, не молчим, а разговариваем, - я ж говорю, что мешаю. И зашел у нас разговор о «седом чеченце». Полевой командир такой. Ясно, за что прозвище дали – голова у него седая, хотя вовсе и не старик. Но главной особенностью этого командира была его неуязвимость, а не цвет волос. Пять раз сообщалось о его уничтожении, и пять раз на следующий же день он выходил в радио или теле-эфир, демонстрируя, что жив-живехонек, а снайперы, которым доводилось его засечь, божились, что попасть в него нет никакой возможности. Хоть и не стреляй. Вот я Ваську и спрашиваю – сам-то он как – видел седого чеченца – или это так, сказки одни. Васька даже обиделся:

- Какие там сказки, - говорит. – Видел я его. И не только видел, но прямо на прицеле держал.

- И что?

- Что? Бац-бац, и мимо[14] – вот что. А я, знаешь, промахов обычно не даю.

Это правда – не хотел бы я оказаться на прицеле у Васьки. Он только что зовется Кривцовым, а попадает самым что ни на есть прямиком. Тут Васька мне и говорит:

- Слышь, по-моему, по дороге идет кто-то.

И в самом деле, наметилось внизу какое-то шевеление. Ну, мне-то не очень хорошо видно, кто там и что, а Васька, глянув в прицел, быстро ситуацию оценил.

- Идут, голубчики, идут.Так… человек десять всего… – тут Васька как осекся, я уж испугался, что засекли нас, смотрю, а он… смеется. Да, да смеется.

- На седого чеченца посмотреть хотел? – спрашивает. - На, смотри, – и винтовку мне протягивает.

Я взял в руки винтовку и прильнул к оптике. Точно, в середине группы шел, ярко выделяясь на фоне всех прочих черноволосых, седой чечен.

- Это ж не голова, а прямо мишень живая, – сказал я.

- Мишень-то мишень, только в яблочко еще никому попасть не удавалось. Можешь попробовать. Смеха ради.

- А что, и попробую, - ответил я. В самом деле, ну как тут не попасть? Всё равно что футболисту с метра по пустым воротам промазать. А что до неуязвимости… Вспомнилась мне тут одна история. Дед у меня как-то в Москву из Мурманска в поезде ехал, а соседи по плацкарте, как оказалось, тоже ехали в Москву, на какую-то там выставку или еще что-то, и среди прочего везли с собой удивительную деревянную палочку. Обыкновенная вроде тоненькая палочка, – а сломать ее никто не может. Все силачи Мурманска за нее брались – и никто не сломал. Деда палочка эта сильно заинтересовала. Попросил показать. Показали. Дед посмотрел и недоуменно покачал головой:

- Да вы что? Я хоть и не силач, а такую-то палочку сломаю.

Соседи давай смеяться.

- Все так говорят, а никто пока что не сломал.

Ну, дед взял палочку в руки, повертел ее так-сяк. Еще раз покачал головой и стал гнуть. Поднапрягся маненько - хрусть, палочка и сломалась. Дед смущенно протянул две неравные половинки расстроенным (чем теперь Москву удивлять?) соседям.

- Извините, если что…

Вот я и подумал – может и седой чеченец такой же «неуязвимый», как та палочка «неломающаяся»? Отыскал седую голову, прицелился, выстрелил. Мозг из седой головы разлетелся во все стороны.

- Ну что? – спросил Васька.

- Промазал, кажись, - сказал я. - Сматываться нам теперь отсюдова надо.

Ну, ясное дело, смотались. Я так никому и не сказал, что седого чеченца убил. Мало ли – скажу, а он опять в эфире объявится. А не сказал - так и не объявился.

***

Такие вот истории мне Толя рассказывал. Но рассказы рассказами, а мне надо было свою месть осуществить. В общем, однажды, заглянув в календарь, я обнаружила, что до моего двадцатилетия остается одна неделя и тут же совершенно неожиданно в моей голове вызрела мысль: «Это должно произойти сейчас. Пришло время мести». Взглянув в зеркало, я убедилась: дьяволенок превратился в дьявола; я была готова к свершению самых мрачных деяний. Надо ли говорить, что всё это время я не упускала из вида объект своей мести – дядю Колю. Я продолжала следить за ним, ведя подробный дневник всех его перемещений. В последнее время у него сложилась очень удобная для меня привычка прогуливаться по вечерам: выходил из дома он всегда ровно в десять; возвращался домой не столь пунктуально, иногда гуляя по полчаса, а иногда и по часу, а то и более. Еще удобнее для меня был маршрут его гуляний, а часть маршрута неизменно проходила по лесной дороге. Эта дорога была словно создана для того, чтобы использовать ее в эпизоде какого-нибудь триллера, а то и фильма ужасов. Естественно, в вечернее и ночное время - «когда силы зла властвуют безраздельно»[15]. Сама-то дорога была обыкновенной, и фонари стояли, где надо, но, о счастье, в вечернее время они почему-то никогда не работали, а точнее, работали где-то один через два, что и создавало нужную пропорцию из пугающей темноты и еще усиливающего эффект страха тусклого света. Обрамляющий дорогу густой лес с избытком добавлял зловещести. В общем, фантастическое место – я и сама, «проводив» дядю Колю, обожала гулять тут по вечерам.

Итак, я знала, где должна состояться моя месть, оставалось определиться с тем, как она должна состояться. Красиво было бы пришить ублюдка из пистолета отца – того самого, самоубийственного. Еще я, по совету Толяна, всегда имела при себе камень с сильно заостренными краями. Акцентированный удар таким камнем в висок почти гарантировал мгновенную смерть. Иногда же мне хотелось просто руками вырвать сердце из его груди или перегрызть ему горло зубами – мне казалось, я способна и на такое. В общем, я была свободным человеком, пользующимся всеми благами свободы выбора в способе умерщвления своего врага. При этом, согласно всем законам драматургии, он должен был понять, почему умирает, - и увидеть явившегося ангела (или демона) мести. Возможно, мне даже удастся сказать какую-нибудь эффектную фразу напоследок. Посмотрим. Смотреть оставалось недолго. Годовщина приближалась.

И вот настал ТОТ день. Разумеется, я заметно нервничала, бесконечно проигрывая в голове варианты развития событий. В самых общих чертах я «написала» следующий сценарий: я занимаю позицию в том месте дороги, где человек постепенно начинает возникать из тьмы, вырисовываясь на фоне неверного света работающего вдалеке фонаря. Дядя Коля, идя привычным маршрутом, утыкается прямо в меня. Ну а дальше… а дальше я уж как-нибудь разберусь с ним. Интуиция подскажет – как.

В десять часов я уже была на месте. Дядя Коля вышел из дома – от дома до дороги было еще минут десять хода. Я стояла и ждала. Помню, меня кольнуло нехорошее предчувствие – что СЕГОДНЯ ничего не произойдет. Больше всего я опасалась появления какого-нибудь случайного прохожего, например, собачника, выгуливающего своего питомца, – а собачники пользовались этой дорогой, хотя и нечасто. Появится кто-нибудь, и всё испортит. Но нет, никто не появился. Никто из тех, кто не должен был, а вот тот, кто должен был, объявился как по часам. Дядя Коля привычным шагом шел по своему привычному маршруту. Дядя Коля постепенно возникал из темноты перед моим взором, я постепенно возникала из темноты перед взором дяди Коли. Как там положено говорить в таких случаях? Мой пульс бился, как… Не знаю. Не помню. Может, и бился. Во всяком случае в кино именно момент встречи стал бы самым драматичным моментом. В реальности – нет, не стал. По правде сказать, дядя Коля просто прошел мимо меня. Пришлось догнать его и одернуть. Тут уж он обернулся и узнал меня – и даже реально кинематографически вздрогнул. А дальше между нами состоялся-таки предполагаемый диалог:

- Это ты?

- Да, я.

- Нет, это на самом деле ты?

- На самом деле я.

Дядя Коля взял меня за руку, словно желая убедиться в моей вещественности; я отдернула руку.

- Ну и слава богу, - сказал дядя Коля. – Ты не представляешь, как я устал. Ты выследила меня?

- Выследила.

- А раньше ты за мной уже следила?

- Иногда.

- Иногда… А мне кажется, что ты всё время следишь за мной. Наверное, так и есть. Что ты собираешься делать? Убить меня?

- А ты как думаешь?

- Я ничего не думаю. Я… Я не знаю, что может сказать человек в моей ситуации. Прощения просить нельзя…. А что можно, я не знаю. Я не знаю, как можно загладить…

- Никак.

- Да, никак. Я знаю, что никак. И я не понимаю, как это всё могло произойти. Я не хотел. Я не понимаю, как…

- Понятно. Бедный мальчик не совладал с внезапно возникшим сексуальным импульсом… по отношению к малолетней дочери своего лучшего друга.

- Внезапно возникшим, да. Внезапно. Зачем все тогда ушли из квартиры, зачем я тогда вошел в твою комнату? Всего этого не должно... не должно было…

- Но это произошло.

- Да, произошло.

- А теперь пришло время отвечать за содеянное.

Здесь дядя Коля рассмеялся. Горько и громко.

- Если бы это только было возможно, я бы с удовольствием ответил. Ты знаешь, как я живу с… того времени?

- Не очень интересуюсь. А что – угрызения совести замучили?

- «Угрызения совести» - все-таки здорово людям слова помогают. Вроде как становится понятно, что с тобой происходит. Но я попал в такой капкан, в котором слова не работают. Я не знаю, как назвать ситуацию, в которой живу. Ты знаешь, что у меня подрастает дочь? Так вот, однажды, когда я взглянул на нее, то увидел тебя. Да, да – тебя. Не как-то там аллегорически, – но это просто ты была. Вот и подумай, каково это - каждый день видеть в своей дочери тебя. Она улыбается, а у меня перед глазами совсем другая картина. И это только часть… ответа за содеянное.

Тут он самым жалким образом захныкал и опустился передо мной на колени.

- Прости меня. Прости. Прости, умоляю тебя.

Хнычущий мужчина – что может быть отвратительнее! И вообще, он был жалок, очень жалок. От него ничего не осталось. Мстить было нечему, а может быть, Бог уже отомстил ему за меня. Я посмотрела на него немного, плюнула и ушла. По-хорошему, мне следовало бы оставить ему отцовский пистолет, чтобы, уходя, услышать выстрел, знаменующий собой еще одно самоубийство, – но я знала, что и это было бы слишком кинематографично, а потому ничего подобного не произойдет. Так что я просто ушла. Помню, при выходе из леса мне встретился собачник – даже и он опоздал на пять минут. В реальности всё происходит невпопад.

Так, то ли свершилась, то ли не свершилась моя месть – я до сих пор не понимаю. Так я не стала убийцей. И, сколь бы ни стыдно мне было тебе в этом признаться, но я так до сих пор никого и не убила. Один раз я была настолько близка к убийству, что казалось, уже ничто не отвратит меня от намеченной цели, а именно, когда я отыскала прежнего хозяина своего кота (того самого кота, которого ты отказываешься покормить) – этот подонок сбросил бедное животное с десятого этажа, и я хотела отплатить ему тем же. На полном серьезе. И я бы так и сделала, если бы подонок не оказался пропойнейшим из когда-либо виденных мною забулдыг. Когда я поднялась на десятый этаж, он лежал под дверью. Спал. Рядом с ним валялся пакет, забитый продуктами, половина из которых, правда, уже валялась на полу. Я растолкала пьянчужку, а он выдал мне получасовой монолог, из которого я с трудом разобрала, что «тот, кто обидит мою мать… я тому все кости переломаю…». Потом ему все же удалось вынуть из кармана ключи и открыть дверь в квартиру; на зов от звука поворачиваемого ключа вышла седая женщина - наверняка его мать и есть – она еле-еле стояла на ногах, вероятно, и на улицу-то она выйти не могла – вот, послала сыночка (сыночку уже лет пятьдесят) в магазин за продуктами, а он вернулся пьяным и спит под дверью. Судя по тональности их последующего общения (детали я опущу), ситуация стандартная. В общем, и тут мстить было некому.

Я окончательно разочаровалась в реальности и с головой ушла в реальность художественную, сублимируя нерастраченную жажду мести в критические выпады против писателей и режиссеров. Потом я узнала о существовании сообщества ГКП и довольно быстро стала одной из ключевых фигур в сообществе. А потом прогремел твой взрыв.

А теперь слушай предельно внимательно, ведь сейчас я скажу тебе самое важное – то, к чему и вел весь мой затянувшийся рассказ. И знаешь, что я скажу тебе? Этот взрыв стал для меня откровением. Он вернул меня к реальности. Я пережила то же, что и ты, когда ты увидел взрывы башен-близнецов. Я словно бы проснулась и поняла, что мое место не в ГКП, где слабые люди занимаются призрачными разборками по поводу выдуманных кем-то историй, а рядом с человеком, который смог сотворить ТАКОЕ. Нечто предельно реальное, нечто запредельно ужасающее своей реальностью. Да, я подумала, что ты – тот человек, которого я неосознанно искала всю свою жизнь, а твой вчерашний рассказ только убедил меня в этом. Символично, что ты убил моего жениха, доказав и так очевидное - тот жених был ненастоящим. Я хотела сделать из него человека, но это было безнадежно. Всё, что он мог – это лопотать о миролюбии, читать книжки и объедаться. Но ты… ты… Ты настолько силен, ты настолько Мужчина, что я чисто по-женски сдаюсь. Я хотела бы стать подругой именно такого человека. Ну что, возьмешь меня в подруги? И мы возьмемся за руки и раздолбаем весь этот мир к чертовой матери, предварительно вволю повеселившись.

Мориарти, а вы, надеюсь, не забыли, что именно для его ушей предназначался весь только что подслушанный нами рассказ, так вот, Мориарти поднялся из кресла и в задумчивости пошел к решетке, но, не дойдя до нее метра два, остановился и произнес:

- М-да… Любопытная история. Любопытная история и неожиданный финал. Значит, я открою дверь, и мы станем парой… Ты, наверное, думала, что я поступлю, как этот твой Толик, когда ты обрушила на него свою просьбу о тренировках. Как он там сказал: «Завтра начнем». А тут, ты, наверное, даже думала, что я прямо сейчас тебя и выпущу. Скажу: «Немедленно приступаем к уничтожению мира, моя дорогая», - и выпущу. Но я все же не наивный Толик. Кстати, а какова его судьба? Он жив-здоров?

- Нет, он мертв и, соответственно, не здоров.

- Что же с ним случилось?

- Он подался в добровольцы и уехал воевать за ДНР. И там погиб.

- Предсказуемый образ действия для правоверного сталиниста. Люди вообще предсказуемы. Даже и такие, как ты. Да, что ж с тобой и делать-то? Я нахожусь в затруднении - схожим с тем, которое ты испытала, стоя перед хнычущим дядей Колей. Только дядя Коля оказался слишком жалким, а ты, напротив, оказалась намного сильнее и интереснее, чем можно было ожидать. Кстати, я так и не понял, почему ты пожалела дядю Колю. Всё равно его следовало стереть с лица Земли; я даже думаю, что втайне он мечтал об этом, – чтобы ты прекратила его жалкое, убогое, никчемное существование. А ты его пожалела… Ну да это твое дело. Ведь по сути он сам себя уничтожил - это я всё еще про дядя Колю размышляю. Любопытный все-таки дядя. Если так-то посмотреть, - то что он такого сделал? Как ты правильно заметила – он просто поддался импульсу, вполне естественному, заложенному в мужчин природой. Что ж, на какую-то секунду он стал зверем, и человек в звере не смог ему потом этого простить. Бедные люди – что они с собой сотворили! Не имея возможности открыто проявлять свои агрессивные инстинкты, они загоняют их внутрь и раздирают свои души на части. Всё естественное и потому прекрасное трансформируется в уродливое чувство вины[16]. Человек виновен - виновен в том, что он зверь, а так как он все-таки зверь, то он виновен на веки вечные. Ну да это их проблемы – человеческие, слишком человеческие. Мы с тобой всё же несколько приподнялись над общим уровнем, а я так и вовсе возвысился над ним. Значит, ты хотела бы стать моей подругой?

- Хотела бы.

- Но ты для меня слишком… как бы это сказать… Да, ты для меня слишком добрая.

- Впервые в жизни - в моей взрослой жизни - меня назвали доброй.

- Просто ты до сих пор не встречала по-настоящему проницательного человека. Но я тебя вижу насквозь – тебя, как и всех остальных. Ты хотела бы стать «злой», но по-настоящему злой тебе не стать. Тебе никогда не перейти на мою сторону, ты всегда будешь оставаться на той стороне – стороне добра. А я здесь – но не на стороне зла, конечно, но по ту сторону добра и зла. Вам, «добрякам», никогда не понять этого – что значит быть «по ту сторону» от всех этих жалких наименований. Так что…

- Так что быть мне уволоченной крюком.

- Ну зачем же так грубо? И потом, я и вправду еще не решил, что с тобой делать… Да и времени у тебя, а точнее, у нас, еще довольно много – сегодня ведь еще только второй день наших посиделок. Так что подумай, о чем ты будешь говорить завтра.

- А я уже подумала. У меня для тебя есть домашнее задание.

- Домашнее задание? Давненько я не делал домашних заданий.

- Ты в курсе, что устроенный тобой взрыв прервал меня на полуслове?

- Ах, да, что-то вроде лекции - и тема даже любопытная…

- Не лекция, а диспут: «Война и литература». Так вот, я хотела бы, чтобы ты ознакомился с моими мыслями по данному предмету: видеозапись диспута выложена на нашем сайте. Ты увидишь, что я не настолько добрая, как ты почему-то подумал; прибавь к этому эффект пробуждения после взрыва, - о нем я тебе уже говорила. Ознакомься, прибавь и подумай – и я уверена, ты поймешь, что я тоже не только приподнялась, но и почти возвысилась над общим уровнем. Я именно что оказалась «по ту сторону» - благодаря тебе, исключительно тебе. Так что…

- Так что у меня нет иного выбора, кроме как отпустить тебя.

- Вроде того.

- Ну, что же. Ознакомлюсь, пожалуй. Ознакомлюсь и подумаю. А пока что – сладких снов.

И с этими словами Мориарти удалился из подвала. Поднявшись по лестнице и пройдя обшарпанным коридорчиком, Мориарти окунулся в болезненно-белое пространство своей комнаты – предварительно сняв с себя ботинки и облачившись в уютные тапочки. Войдя в комнату, он первым делом подошел к первому зеркалу и, улыбнувшись своему зазеркальному двойнику, сказал:

- У меня всё и всегда получалось.

Затем он подошел ко второму зеркалу и, снова улыбнувшись, сказал:

- У меня всё и всегда получается.

Подойдя к третьему зеркалу, он произнес фразу, которую вы без труда сконструируете и сами:

- У меня всё и всегда будет получаться.

Наконец, обозрев белоснежную комнату целиком, он подвел итог:

- Я безупречен. Попросту безупречен.

Совершив ежедневный ритуал самолюбования, Мориарти в задумчивости сел за комп и погрузился в виртуальную реальность – он смотрел какое-то видео. И мы с вами догадываемся – какое.

Примечания:

[1] «Кити была в одном из своих счастливых дней. Платье не теснило нигде, нигде не спускалась кружевная берта, розетки не смялись и не оторвались; розовые туфли на высоких выгнутых каблуках не жали, а веселили ножку. Густые косы белокурых волос держались как свои на маленькой головке. Пуговицы все три застегнулись, не порвавшись, на высокой перчатке, которая обвила ее руку, не изменив ее формы. Черная бархатка медальона особенно нежно окружила шею. Бархатка эта была прелесть, и дома, глядя в зеркало на свою шею, Кити чувствовала, что эта бархатка говорила. Во всем другом могло еще быть сомненье, но бархатка была прелесть. Кити улыбнулась и здесь на бале, взглянув на нее в зеркало. В обнаженных плечах и руках Кити чувствовала холодную мраморность, чувство, которое она особенно любила. Глаза блестели, и румяные губы не могли не улыбаться от сознания своей привлекательности». (Лев Толстой. «Анна Каренина»)

[2] «Но мёд – это очень уж странный предмет,

Всякая вещь или есть, или нет.

- Но мёд, я никак не пойму в чем секрет…

Мёд, если есть, то его сразу нет». (Винни-Пух из мультфильма Хитрука)

[3] При работе над сценкой использована статья Сергея Бадюка «Тренировка специального назначения».

[4] Кто такой Наглый, и почему не стоит в него превращаться, будет вскоре объяснено.

[5] «Бедный поп Подставил лоб: С первого щелка Прыгнул поп до потолка; Со второго щелка Лишился поп языка; А с третьего щелка Вышибло ум у старика». (А. С. Пушкин. «Сказка о попе и о работнике его Балде»)

[6] В основе рассказа – статья Сергея Германа «Первая чеченская. 817… Нас больше нет». Местами используется дословно.

[7] «А я, знаете, до смешного дорожу своей головой. Мне представляется, что она довольно ловко сидит у меня на плечах». (Арамис, А. Дюма. «Три мушкетера»)

[8] Тура – верховный бог в чувашской мифологии.

[9] В основе истории - эпизод из воспоминаний Юрия Дидковского: «Вторая чеченская война. Гора Чабан. Кровь на камнях».

[10] Не знаю, нужно ли пояснять, что это отсылка к известной фразе из фильма «Тот самый Мюнхгаузен», ведь все и так это знают.

[11] И опять в основе истории - воспоминания Юрия Дидковского: «Вторая чеченская война. Гора Чабан. Кровь на камнях».

[12] «Бабушка на вопрос о Медной горе отвечала:

— Самое это проклятущее место. Сколь народичку оно съело! Сколь народичку! — У моей-то золовушки парня вовсе в несовершенных годах гора задавила. А девчушка у ней, — золовушки-то, — на этой же горе сгорела. Вовсе себя потеряла, — как без ума сделалась. Бегает да кричит, и понять нельзя. Брата-большака у моего-то старика тоже гора изжевала. Семью осиротил. Пятерых оставил. Кум Матвей, на что здоровый мужик был, и того уродом гора сделала: плечо ему отдавила…

После длинного перечня задавленных, изжёванных, покалеченных бабушка неизменно добавляла:

— Вспоминать-то про это неохота. Как жили там, так вовсе в ту сторону и не глядела, где эта самая Медная гора». (П.П. Бажов. «Малахитовая шкатулка». «У старого рудника»).

[13] «– Что же, – произнес он, – теперь ведь мне не в диковинку это диво. Оно с первого разу только страшно. Да! оно только с первого разу немного страшно, а там оно уже не страшно; оно уже совсем не страшно». (Н.В. Гоголь. «Вий»)

[14] Фраза из фильма «Свадьба в Малиновке». (Яшка-артиллерист).

[15] «И сему провидению препоручаю я вас, дети мои, и заклинаю: остерегайтесь выходить на болото в ночное время, когда силы зла властвуют безраздельно». (Артур Конан Дойль. «Собака Баскервилей»)

[16] «Все инстинкты, не разряжающиеся вовне, обращаются вовнутрь — это и называю я уходом-в-себя человека: так именно начинает в человеке расти то, что позднее назовут его «душою». Весь внутренний мир, поначалу столь тонкий, что, как бы зажатый меж двух шкур, разошелся и распоролся вглубь, вширь и ввысь в той мере, в какой сдерживалась разрядка человека вовне. Те грозные бастионы, которыми государственная организация оборонялась от старых инстинктов свободы, — к этим бастионам прежде всего относятся наказания — привели к тому, что все названные инстинкты дикого свободного бродяжного человека обернулись вспять, против самого человека. Вражда, жестокость, радость преследования, нападения, перемены, разрушения — все это повернутое на обладателя самих инстинктов: таково происхождение "нечистой совести". Человек, который, за отсутствием внешних врагов и препятствий, втиснутый в гнетущую тесноту и регулярность обычая, нетерпеливо терзал, преследовал, грыз, изнурял, истязал самого себя, этот бьющийся до крови о решетки своей клетки зверь, которого хотят «приручить», этот лишенец и изводящий себя ностальгик по пустыне, сподобившийся сколотить из самого себя авантюру и застенок, некое подобие ненадежной и опасной целины, — этот дурень, этот тоскующий и безутешный пленник стал изобретателем "нечистой совести". Но с этого и началось величайшее и тревожнейшее заболевание, от которого человечество не оправилось и по сей день, страдание человека человеком, самим собою, как следствие насильственного отпарывания от животного прошлого, как бы некоего прыжка и падения в новую обстановку и условия существования, объявления войны старым инстинктам, на которых зиждились доныне его сила, радость и внушаемый им страх». (Фридрих Ницше. «К генеалогии морали»)

Глава пятая. Третий день заключения Медеи

На третий день заключения дверь в подвал отворилась не в положенные восемь часов вечера, но в половине шестого. Еще одно отличие – у Мориарти в руках не было подноса с яблоками и бананами или какой-нибудь другой едой. И еще одно – он не улыбался. Медея, услышав звук открывающейся двери, села на кровать и выжидающе посмотрела на своего тюремщика. Мориарти меж тем некоторое время молчал. Потом он подошел к креслу, сел, но почти тут же поднялся и стал расхаживать около решетки – впрочем, держась на некотором расстоянии от нее. Наконец, он заговорил:

- Да, и в третий раз ты меня удивила. Я посмотрел твое выступление. Что сказать? Браво, браво! Я и вправду как будто бы слушал, как выступает мой единомышленник или даже как будто выступаю я сам. Конечно, я бы изложил тему немного по-другому – значительно радикальнее и несколько умнее. И все-таки – браво! И главное, что ведь тогда ты еще не знала о моем существовании, а следовательно, не могла иметь в виду сложившуюся теперь ситуацию, когда тебе надо как-то меня убедить… Да… Хоть действительно дверь открывай. По сути, меня смущает всего лишь один-единственный момент. Точнее, два момента. Первый – я одиночка по своей природе и ни в ком не нуждаюсь. Что ты на это скажешь?

- Я тоже одиночка, - сказала Медея, внимательно слушавшая Мориарти. – И все-таки и подсознательно, а потом и сознательно я всегда искала человека, с которым можно было бы разделить свою жизнь.

- Человек ищет массу, в которой можно раствориться; одиночка ищет одиночку, с которым можно поделиться. А, каково! Очередной мой блестящий экспромт! Значит, ты хочешь разделить с кем-то свою жизнь… Я думаю, что в тебе говорит женщина. Женщине всегда нужен мужчина, а вот мужчина в этом смысле куда независимее. М-да. Это момент номер один. Момент номер два, ключевой момент. Вот открою я дверь, и что ты сделаешь? Знаешь, я всё время об этом думаю – открою я дверь, а ты… Я всё думаю, думаю, и всё меньше мне хочется дверь открывать. Слишком велика неопределенность. Опять-таки разыскивала ты меня с явно недружелюбными намерениями. Что скажешь на это?

- Нет, я больше ничего говорить не буду. Мне уже нечего прибавить к сказанному, а клянчить свободу я не собираюсь. Твои сомнения понятны, но ты их должен сам разрешить.

- Сам, значит. Да, умеешь ты… Но если я открою дверь, то фактически превращусь-таки в Фельтона, одураченного миледи, а мне очень не хочется быть простофилей Фельтоном. Слишком уж это глупо. Слишком глупо.

- Так не открывай. Только не забудь еду принести – хотя у меня тут в загашнике пара яблок и банан еще имеются. А может, чем другим сегодня побалуешь? Каким-нибудь хлебом с колбасой? И от горячего чая я бы тоже не отказалась.

- Горячего чая? Что ж, я думаю, горячего чая ты заслуживаешь, даже если…

Говоря всё это, Мориарти подошел почти к самой решетке, хотя он придерживался строгого, нет, строжайшего правила – не приближаться к решетке ближе определенного расстояния. Как показали дальнейшие события – этого правила он придерживался не зря. Уже в следующее мгновение он увидел прямо перед собой лицо Медеи – странно искаженное, дергающееся лицо. Но на самом деле это дергалось не лицо Медеи, это дергался он сам. Медея, подскочив к решетке, мертвой хваткой вцепилась в Мориарти и несколько раз со всей силы ударила его о решетку. Мориарти обмяк и рухнул на пол. Медея жадно обшарила рухнувшее тело и вытащила из брюк вожделенный ключ. Поворот-другой ключа, и она на свободе!

Первым ее движением было движение в сторону двери - поскорей бы смотаться отсюда. Но Медея остановилась. Просто уйти, оставив Мориарти очухиваться, было никак нельзя. Медея вернулась в камеру, взяла в руки тазик со скопившимися за несколько дней нечистотами и, подойдя к Мориарти, вылила их на него, не забыв еще и присоединить к нечистотам смачный плевок. Но и этого было, конечно, недостаточно. Тут взгляд Медеи случайно остановился на висящем на стене ружье – том самом, долженствующем выстрелить. Она мрачно улыбнулась, сняла ружье со стены и прицелилась прямо в голову Мориарти, - но курок спустить медлила. Постояв с ружьем минуту-другую, Медея как будто передумала и повесила его обратно. Видно, этому ружью так и не суждено было выстрелить. Медея еще какое-то время находилась в задумчивости, но тут Мориарти подал первые признаки шевеления. Тогда Медея быстро подскочила к Мориарти и втащила его вяло-бормочущее тело в камеру, а затем закрыла дверь на ключ, после чего села в кресло. Тюремщик и заключенный поменялись местами.

Представьте себе, что в один момент вы не совсем безосновательно грезите о завоевании мира, а в другой оказываетесь на грязном полу за решеткой, да еще и облитым испражнениями. Если вы можете себе это представить, тогда вы приблизительно можете себе представить и состояние пробудившегося от насильственного обморока Мориарти. Какое-то время ему понадобилось на то, чтобы уразуметь новое положение вещей. Первыми заявили о себе болевые ощущения. Мориарти поднес руку к лицу и, увидев, что оно всё в крови, застонал: «Что ты сделала с моим лицом!» Затем заработало и обоняние. Мориарти не сразу понял, что он вполне буквально «вляпался в дерьмо», но, поняв, с гадливостью сбросил с себя и пиджак, и рубашку, и брюки, после чего захныкал самым жалким образом – слишком уж сильно было оскорблено его любовно взращенное и не менее любовно лелеемое эстетическое чувство, признающее самым прекрасным объектом на свете лишь самого себя.

- Хнычущий мужчина – что может быть отвратительнее! - безжалостно-насмешливо констатировала Медея.

Эти слова возымели на Мориарти отрезвляющее действие. Он вдруг застыл на месте и весь внутренне подобрался, попытавшись вернуть себе хотя бы внешнее достоинство - насколько это возможно для человека в майке, трусах и носках.

- Ты, кстати, напрасно скинул с себя костюмчик – здесь, как ты помнишь, весьма прохладно, – продолжала издеваться Медея.

- Ладно, этот раунд ты выиграла, можешь торжествовать, - выдержав паузу, вступил в разговор Мориарти. – Ты удивила меня в четвертый - и в последний раз. Я готов признать тебя своей подругой. Ты с честью прошла инициацию.

- Да, с честью. Вот только я, видишь ли, с самого начала знала, что такой сверхчеловечески-самодовольный нелюдь, как ты, ни в ком не нуждается и что шансов выйти отсюда по твоей воле у меня примерно ноль целых ноль миллиардных. Что меня озадачивает, так это то, что ты всё же почти признал во мне родственную душу. Это наводит на довольно печальные размышления. Видимо, мне необходимо скорректировать свое мировоззрение. Существенно скорректировать. Я не хочу иметь ничего общего с таким подонком, как ты. Но даже и такого подонка я не сумела убить. Видимо, всё же прав был аббат Фариа, когда говорил: «Тигру, который рожден для пролития крови, – это его дело, его назначение, – нужно только одно: чтобы обоняние дало ему знать о близости добычи. Он тотчас же бросается на нее и разрывает на куски. Это его инстинкт, и он ему повинуется. Но человеку, напротив, кровь претит; не законы общества запрещают нам убийство, а законы природы». Видно, Фариа был прав, как и бедный миролюбивый Мешок. Они были правы, а я что-то напутала. Надо будет подумать, крепко подумать. Не знаю… И главное, я не знаю, что теперь с тобой делать – прямо, как и ты не знал, что делать со мной. Может, подскажешь? Что мне теперь с тобой делать?

- Что делать? – простить. Простить и отпустить. Ты ведь хочешь стать добренькой? Этим всё и должно было закончиться, я ведь не зря сказал, что ты слишком добрая – о, надо внимательнее прислушиваться к самому себе! Тогда точно не ошибешься. Да, ты хочешь окончательно перейти на сторону добреньких. А что остается делать добреньким – не умея мстить, они говорят, что просто не желают мстить[1]. Ну так – прости и отпусти меня, – Мориарти произнес эту речь спокойно, словно бы подразумевая, что он по-прежнему контролирует ситуацию. Медея улыбнулась.

- Неплохой ход. Неплохой. Но мне, конечно же, добренькой не стать. Моя роль – это роль доброго, но злодея. Убить тебя я не смогла, но и в живых тебя оставлять тоже никак нельзя. Дилемма. По-хорошему, следовало бы обзвонить родственников твоих жертв, и предоставить им решить твою судьбу – в каком-то фильме я, помнится, видела такое. Надеюсь, у каждого из родственников нашлось бы по кинжалу, и каждый нашел бы в себе мужество нанести хотя бы один удар - в какой-то книге я, помнится, читала о таком. Хотя, если даже я не нашла в себе мужества… да и всё это потребовало бы слишком много времени. Нет, не годится. В полицию звонить тоже нельзя. Смертной казни у нас нет, а пожизненное для тебя – слишком мягкий приговор, к тому же такие типы, как ты, всё время как-то выкручиваются. Сбежишь еще – никогда себе не прощу. И потом, я не люблю вмешивать в свои дела государство и вообще официальное правосудие. Нет, в полицию звонить нельзя. Что же делать-то?

- Простить и отпустить. Я тебе клянусь, что больше не буду. Я же тебе и так говорил, что завязываю с маньячеством. Ты должна была стать последней жертвой - ты и станешь последней. Прости. Прости и отпусти.

- Для кающегося ты выглядишь недостаточно жалко – на дядю Колю нисколько не похож. Вот когда ты начал хныкать, поняв, что весь в дерьме – ты выглядел куда убедительнее. Надо было ту карту и разыгрывать.

- Возможно. Но ни ты, ни я на это неспособны. Ты вообще, как оказывается, ни на что не способна. Я даже где-то разочарован. Мне стыдно за тебя. Но может быть, еще не всё потеряно? Ты всё же умна, чертовски умна. Неужели ты не видишь, что нам суждено стать парой, – но ты не можешь этого не видеть, раз увидела это раньше меня. Может, я немного погорячился, немного, как бы это сказать, переборщил? Ну так прости меня – прости по-настоящему; поверь, я не смеюсь над тобой и твоим возможным прощением. Да, я прошу прощения за то, что держал тебя в клетке, но пусть это будет прощением сильного, а не слабого. Сначала я проявил силу, восторжествовав над тобой, потом ты проявила силу, восторжествовав надо мной. Теперь мы квиты и можем общаться на равных. Наша дружба нам обоим пойдет только на пользу. Постараемся же понять друг друга. Давай подумаем вместе о вещах важных для нас, и только для нас. Открой дверь, обсудим всё сообща, и мы обязательно придем к разумному решению.

В эту свою последнюю речь Мориарти вложил всё, что осталось от его обаяния, но эффект от речи оказался предсказуемо нулевым. Медея только рассмеялась в ответ[2].

- Я тебя, значит, разочаровала? Бедный разочарованный Стасик Лангуда-Мориарти. Но я, пожалуй, действительно заигралась в доброту. Я хочу вернуть твое уважение, а для этого мне придется совершить какую-нибудь особенную мерзость. И знаешь, самое простое решение ситуации лежит на поверхности. Мне попросту ничего не надо делать. Пусть всё остается как есть.

- Как это? – в вопрошающем голосе Мориарти прозвучало нешуточное беспокойство.

- Да вот так, – безжалостно добила его Медея. - Я пошла, а ты оставайся. Продукты у тебя есть, воды, правда, нет, извини, воду я всю выпила, а принести чайку ты мне не успел. Ну да яблоко – это та же вода, даже лучше. Хватит всего этого, конечно, не то чтобы надолго, но на сегодняшний вечер хватит. А завтра… Но кто из нас знает, что принесет нам завтрашний день? Как там говорил граф Монте-Кристо? Ждать и надеяться. Вот: жди и надейся. А я пошла.

Продолжение истории Мориарти:

И Медея вышла из подвала, оставив Мориарти ждать и надеяться. Он ждал, но, ко всеобщему счастью, ничего так и не дождался. Прошло несколько месяцев, когда в полицию позвонил аноним и посоветовал обыскать коттедж такой-то. Удивленные полицейские обнаружили странный подвал, труп хозяина коттеджа за решеткой (он умер от голода) и девять закопанных трупов в соседнем помещении (они умерли насильственной смертью). Что это всё должно было означать, никто так и не понял – хотя версий хватало. Про это даже документальный фильм сняли. Если хотите – посмотрите. Хотя зачем вам смотреть фильм? – вы ведь знаете, как всё произошло на самом деле.

Продолжение истории Медеи:

И Медея вышла из подвала, оставив Мориарти в клетке. Поднявшись по лестнице и пройдя обшарпанным коридорчиком, Медея окунулась в болезненно-белое пространство комнаты Мориарти. Войдя в комнату, она с удивлением осмотрела ее, после чего подошла к первому зеркалу и, улыбнувшись своему зазеркальному двойнику, сказала:

- У меня получилось.

Затем он подошла ко второму зеркалу и воскликнула:

- У меня, черт побери, получилось!

Подойдя к третьему зеркалу, она во всю глотку заорала:

- У меня получилось, получилось, получилось!!!

Наконец, обозрев белоснежную комнату целиком, она подвела итог:

- Я больше не буду строить из себя злодейку. Обещаю самой себе стать хотя бы чуть-чуть, но добрее…

После чего, в подтверждение своих слов, она устроила такой разгром в белой комнате, который можно сопоставить лишь с памятным разгромом, учиненным Маргаритой в квартире паскудного литературного критика Латунского[3]. Что ж – едва ли кто из читателей сочувствовал Латунскому, едва ли кто и теперь посочувствует Мориарти. Превратив безупречно-белую комнату в грязную лужу, в которой плавали растрепанные розы, всё еще элегантный фото-Нобель и осколки стекла, Медея с огромным облегчением покинула зловещий дом.

Через час с лишним она уже была у себя дома. У нее, как вы помните, имелось одно неотложное дело – некормленый третьи сутки кот.

- Тигр, тигр! – позвала Медея.

Тигр не откликался. Медея принялась за поиски тигра – тигр не находился. Десять минут поисков – нет тигра, двадцать минут поисков – опять нет тигра, наконец, по истечении получаса, он таки нашелся – спрятавшийся, как и полагается всякому коту, в какой-то коробке. Медея счастливо вскрикнула, тигр обиженно мяукнул и убежал прятаться в какое-то другое место. Ясное дело, обиделся. И не объяснишь ведь ему, что хозяйка отсутствовала по слегка уважительной причине. Ну, что поделать: обиделся не обиделся, а поесть наверняка поест, а это главное. И Медея пошла на кухню готовить тигру трапезу.

Тигр дулся на Медею трое суток, а на четвертые запрыгнул к ней на колени и примирительно замурчал. Жизнь вернулась в нормальное русло. Только, увы, без Мешка. Но, к счастью, и без Мориарти.

Конец книги

Примечания:

[1] «…неумение отомстить за себя называется нежеланием мстить, может быть, даже прощением ("ибо они не ведают, что творят, — только мы ведаем, что они творят!") (Фридрих Ницше. «К генеалогии морали»)

[2] Здесь обыгрывается диалог загнанного в угол (запертого в Ортханке) сладкоречивого Сарумана с Гэндальфом:

«— Может, ты неправильно понял меня в прошлый раз? Может, я немного погорячился? Прости меня, как я прощаю твоих дерзких и неразумных спутников. Мы оба с тобой принадлежим к древнему Ордену, самому высокому в этом мире. Наша дружба нам обоим пойдет только на пользу. Постараемся же понять друг друга и забудем на время об остальных, низкородных. Пусть они подождут наших решений. Давай подумаем вместе о вещах важных для всех, в том числе и для них. Поднимись ко мне, обсудим всё сообща, мы обязательно придем к разумному решению.

Такую силу вложил Саруман в этот последний призыв, что никто из слушателей не мог оставаться безучастным… Но Гэндальф рассмеялся, и морок развеялся без следа.

– Саруман! — воскликнул он. Голос мага не был таким мелодичным, но казалось, заполнил собой всю долину. — Ты выбрал не то поприще! Тебе бы стать придворным шутом и передразнивать сановников. Глядишь, и кинут корку…». (Дж. Р.Р. Толкиен. «Властелин колец»)

[3] «Из кухни в коридор уже бежал поток. Шлепая босыми ногами в воде, Маргарита ведрами носила из кухни воду в кабинет критика и выливала ее в ящики письменного стола. Потом, разломав молотком двери шкафа в этом же кабинете, бросилась в спальню. Разбив зеркальный шкаф, она вытащила из него костюм критика и утопила его в ванне. Полную чернильницу чернил, захваченную в кабинете, она вылила в пышно взбитую двуспальную кровать в спальне. Разрушение, которое она производила, доставляло ей жгучее наслаждение, но при этом ей все время казалось, что результаты получаются какие-то мизерные. Поэтому она стала делать что попало. Она била вазоны с фикусами в той комнате, где был рояль. Не докончив этого, возвращалась в спальню и кухонным ножом резала простыни, била застекленные фотографии. Усталости она не чувствовала, и только пот тек по ней ручьями». (М.А. Булгаков. «Мастер и Маргарита»)

Спасибо за чтение

Вернуться к книге