Майор. Дух Пущи
Глава 1
Майор ГРУ Дронов умер в четверг, и даже запомнил точное время — четверг, двенадцатое июня, двадцать три сорок по московскому.
Группа отработала чисто. Объект нейтрализован, отход по второму маршруту, до точки эвакуации семь километров через лес. Он шёл первым, как всегда, — это была не лихость и не привычка к риску, просто так правильнее: командир видит маршрут первым, командир первым встречает то, чего не ждали. Он не ждал очереди снизу справа, из темноты, оттуда, где по всем расчётам никого быть не могло.
Земля ударила в лицо.
Автомат вырвало из рук.
Он успел подумать — так бывает — и это была последняя мысль, которую он думал как Дронов. Дальше — плотная, бездонная темнота, без дна и без стен, без звука и без времени, темнота как факт, как состояние, которое не кончается и не начинается.
Потом она кончилась.
Он лежал на спине.
Первые секунды он просто лежал — не двигался, не открывал глаза, только дышал и слушал. Разведчика учат просыпаться именно так: сначала слух, потом всё остальное. Птицы — много, разные, лесные. Ветер в кронах, долгий и ровный. Под спиной — земля, мягкая, с хвоей, влажная. И где-то далеко, на пределе слышимости, что-то тяжёлое и слитное, что он не опознал сразу.
Он открыл глаза.
Небо было неправильное. Не то небо, в которое он падал лицом вниз там, в горах, — другое: светлое, с высокими редкими облаками, с солнцем, которое стояло невысоко и сбоку — утреннее солнце, никак не ночное. Запах был другой: ель, прелая хвоя, сырость, и поверх всего — горелое, далёкое, едва уловимое.
Дронов лежал и смотрел в это небо и ждал, пока голова соберётся. Голова собиралась медленно — не потому что была повреждена, а потому что то, что в ней происходило, не имело прецедента. Он был профессионалом и умел работать в нестандартных условиях, но нестандартные условия обычно предполагали, что он жив. Здесь он был жив — и при этом точно помнил, что умер.
Не метафора. Не потеря сознания, не кома. Он помнил очередь. Помнил, как земля ударила в лицо. Помнил темноту — ту, настоящую, окончательную.
И тем не менее лежал под чужим небом и дышал.
Ну и ладно, подумал он, дав себе на эту мысль ровно секунду и не больше. Раз живой — значит работаем.
Тогда накатила память.
Не его, и он понял это сразу — так понимаешь, что надетое впотьмах пальто чужое: вроде сидит и греет, а крой не тот, и карманы пришиты не там, где руки привыкли их искать. Память была живая, подробная, пахнущая — двор в Могилёве с колонкой посередине, мать, склонившаяся над швейной машинкой, и вечерний стрёкот иглы, который он слышал засыпая; отец, пришедший со смены с чёрными от масла руками, долго и ожесточённо скребущий их мылом у жестяного умывальника в сенях. Потом всё пошло быстрее и мельче, наслаиваясь и сминаясь: школа, военкомат в июне, маршевая рота с её жарой и вшами, и тот котёл, который в чужой памяти был даже не словом, а тугим ощущением под рёбрами — кольцом, что сжимается, и ты чувствуешь это кожей раньше, чем успеваешь понять головой. Танки с крестами на броне. Лес. Бег.
Всё это было чужое, но сидело в нём как своё, и спорить с этим не имело смысла.
Алексей Воронов, двадцать пять лет, рядовой — вот кем он теперь был снаружи.
Из всего, что подсунула чужая память, он первым делом выхватил то, что годилось в дело прямо сейчас: правый сапог разношен, левый жмёт мизинец, и значит ноги станут проблемой ещё до вечера. Капитан Петренко, командир, убит позавчера, батальон рассыпался под танками, а где-то поблизости должны были остаться другие — те, кто, как и Воронов, вышел из той ночи живым. Всё остальное он отложил, не разбирая, на потом.
Он пошевелил пальцами — пошевелились, слава богу. Подняв правую руку, оглядел её, как разглядывают чужую вещь: длиннее, чем привык, с обломанными ногтями и мозолями не там, где надо, с запёкшейся в трещинах кожи кровью и старым, желтеющим уже синяком от запястья до локтя. Чужая рука — но она двигалась, стоило только захотеть, и на том спасибо.
Попробовав встать, он переждал плеснувшее в голову головокружение и поднялся уже до конца. Рёбра справа отозвались тупой болью на глубоком вдохе — то ли трещина, то ли ушиб, но двигаться не мешало. Левое колено слабовато, однако держит. Тело было выше его привычного, с другим, смещённым вверх центром тяжести, и он сделал пару шагов взад-вперёд, прислушиваясь к нему, прежде чем доверить ему что-то серьёзнее.
Гимнастёрка серая от пыли, чужая кровь на плече давно засохла бурой коркой. Ремень без кобуры. В карманах нашлись только карандашный огрызок да бумажка с минским адресом — и больше ничего.
Он огляделся.
Лес стоял еловый, густой, с низко опущенными ветвями; август угадывался по тёплому воздуху и тёмной, не тронутой ещё желтизной зелени. Метрах в двадцати, на прогалине, были люди. Трое.
Двое сидели, привалившись к стволам, третий стоял — невысокий, смуглый, с усами, подстриженными с такой аккуратностью, что это смотрелось здесь почти неуместно. Ремень на нём был, оружия не было.
Между сидящими, прямо на земле, лежала винтовка. Одна. Мосинка с треснувшим прикладом, перехваченным у шейки куском провода.
Одна винтовка — значит, больше ничего нет.
Он пошёл к ним.
— Алексей, ты живой, да? — окликнул смуглый, шагнув навстречу, и голос его лёг на слух с южным, гортанным акцентом.
— Живой, — сказал Воронов. Голос вышел чужим — выше его собственного, с непривычной хрипотцой.
Нодар Кварацхелия, тридцать лет, из Кутаиси, механик — память подкинула имя и тут же умолкла. Второй, тот, что сидел у ствола и смотрел в землю, был Рудь Иван, двадцати двух лет; откуда родом — не знала и сама чужая память.
Нодар стоял прямо и смотрел спокойно, и руки у него были широкие, с тёртыми ладонями человека, который много лет имел дело с железом и не считал это поводом жаловаться. Рудь по-прежнему смотрел в землю — здоровенный, с квадратными плечами и таким же квадратным лицом. Из троих, переживших ту ночь, молчал только он, и это было первое, что Воронов о нём отметил.
Триста двадцать человек утром, трое к ночи — цифра всплыла из чужой памяти и тут же ушла.
— Что с оружием, — сказал он.
— Вот, — Нодар кивнул в сторону Мосинки. — Рудь нашёл, под Петренко лежала. Петренко-то вчера ещё убили, а винтовка осталась. — Он помолчал. — Больше ничего нет, слющай. Я смотрел.
— Патроны?
— Посмотри сам.
Воронов взял Мосинку. Приклад держался на проводе, намотанном туго и без спешки. Затвор прошёл чисто. Откинув крышку магазина, он пересчитал.
Шесть штук.
Подержал винтовку в руках, поглядел на неё. С шестью патронами не воюют — с шестью идут к тому, у кого оружие есть, и берут у него. Негусто, зато понятно.
— Немцы где последний раз были.
— Дорога, — сказал Рудь, не поднимая головы, ровным, лишённым интонации голосом — первое его слово. — Километра три. Может, четыре.
— Когда?
— Ночью. Колонна, с двенадцати до трёх непрерывно. Грузовики, танки, мотоциклы.
Три километра — близко. После того как пройдёт колонна, немцы пустят патрули прочёсывать лес по обе стороны от дороги, потому что в таких вещах они аккуратны.
— Встаём. Уходим на север.
Нодар посмотрел на него — без враждебности, но и без всякой радости.
— Куда на север? Там тоже немцы, слющай. Везде немцы, блядь.
— Везде — это не там, куда мы идём. Подъём.
— Слушай, — Нодар потёр лицо ладонью, — ты объяснишь мне хоть раз нормально, куда мы идём? Или так и будем — встали, пошли, не твоё дело?
— Подальше от дороги. Больше пока нечего объяснять.
Нодар ещё секунду разглядывал его, потом, словно ища поддержки, перевёл взгляд на Рудя, который уже стоял и ждал. Пожал плечами, поднял вещмешок.
— Ладно. Пошли.
Воронов пошёл первым.
Шли до темноты без остановок.
Тело привыкало медленно — оно было длиннее, с другим, чуть завышенным центром тяжести и непривычной длиной шага, к которой приходилось подгонять себя на каждом метре. Левый сапог давил мизинец, рёбра справа отзывались на каждом глубоком вдохе. Бурелом, попадавшийся через каждые двести метров, заставлял то обходить, то перелезать, и темп выходил невысокий, но Воронов не торопил.
За спиной артиллерия то замолкала, то снова начинала. Фронт лежал где-то на западе и юге. Они шли на север.
Через полчаса Нодар нагнал его.
— Слющай. Ты вообще в порядке? Ты вчера шёл, потом упал. Рудь тебя тащил почти час.
— В порядке.
— Голова не кружится?
— Нет.
— Ну хорошо, — Нодар помолчал, подстраивая шаг. — Рудь тебя на себе пёр, я к тому говорю, чтоб ты знал. Сам-то он не скажет.
Воронов оглянулся. Рудь шёл сзади, глядя вперёд — на Воронова, не на лес, — и ждал от него направления.
— Спасибо Рудю, — сказал Воронов.
— Ага. — Нодар прошёл рядом ещё немного. — Слушай, а ты вообще знаешь, куда идти? Ты шёл как будто знаешь. По солнцу, что ли?
— По солнцу.
— А зачем север? Там наши есть?
— Там нет дороги с колонной.
Нодар подумал немного.
— И всё?
— Пока всё.
— Хорошо, — сказал он тоном человека, который плюнул и смирился. — Идём.
Отстал на шаг и замолчал.
Воронов шёл и думал — не стройно, как за столом над картой, а вразброс, как думается на ходу, когда ноги работают сами. Двадцать лет службы, всякого навидался, немецкий тыл сорок первого года знал лучше, чем кто-либо живой в этом лесу. И при этом — шесть патронов. Он почти усмехнулся — почти, потому что на большее не нашлось сил.
К вечеру нужна вода. Завтра утром — оружие. Немецкие патрули в первые недели в лес не суются, держатся у дорог, и это окно надо успеть использовать, пока оно не закрылось. Дальше видно будет.
К полудню прошли километров восемь. Нодар ни разу не пожаловался вслух. Рудь ни разу не заговорил. Артиллерия стихла к десяти утра.
Солнце перевалило за полдень, когда Воронов услышал воду — едва различимое под ветром журчание. Он поднял руку; Нодар и Рудь встали. Свернув со следа на звук, через двадцать метров он раздвинул ветки.
Ручей оказался неширокий, с чистым дном. Лёг на живот, зачерпнул, понюхал. Чистая.
— Пьём.
Нодар пил долго и жадно, фыркая, как конь у водопоя. Рудь — тихо, без единого лишнего движения. Они пили и молчали, и после суток без единой капли это было лучшим, что случилось за весь день.
Воронов оглядывался, пока пил. Ельник стоял густой, ветви смыкались над головой почти сплошным пологом. В десяти метрах лежало упавшее когда-то дерево, и вывороченный корневой ком торчал земляной стеной в человеческий рост. С трёх сторон лес, с четвёртой ручей — три пути отхода и вода под боком.
— Здесь ночуем.
— Рано ещё, — Нодар вытер рот, глянул на небо. — Часа четыре до темноты.
— Нет.
— Ну нет так нет, — сказал он и стал стаскивать сапог. — Хоть ноги просохнут.
Есть было нечего. Воронов сел у корневого кома, снял левый сапог — мизинец красный, натёртый, но не до крови. Надел обратно.
— Костёр? — спросил Нодар.
— Нет.
Нодар ничего не ответил, только посмотрел на лес с тем выражением, с каким смотрят на начальника, который неправ, но спорить с ним бессмысленно.
Рудь сел, прикрыл глаза и через минуту спал — вот так, сразу, словно его выключили.
Нодар устроился под елью, подложив вещмешок под голову.
— Слющай, — сказал он, уже засыпая. — Всё будет хорошо, да?
Воронов смотрел в темнеющий лес.
— Спи.
Нодар засопел.
Воронов не спал. Сидел, прислонившись спиной к корневому кому, и слушал лес — птиц, ветер, воду. Темнело медленно, по-летнему. Комары нашлись с сумерками.
Завтра найдут след и пойдут по нему. Отставших от колонны всегда хватает. Взять тихо, взять всё, что при них.
Артиллерия молчала. Где-то в темноте кричала какая-то птица — настойчиво и по кругу, одно и то же.
Он привыкнет к этому телу. К ночи уже почти привык.
Глава 2
Они шли до темноты без остановок.
Воронов держал темп ровный, не быстрый — такой, чтобы не сбить дыхание и не загнать людей в первый же день. Лес стоял густой, еловый, с редкими прогалинами, на которых между стволами пробивалось низкое вечернее солнце; открытых мест он избегал, обходя их без всякого видимого усилия, словно ноги сами уводили в сторону от прорех в пологе.
Рудь шёл сзади, тяжело и мерно, как заведённый механизм, ни разу не сбившись с шага и не попросив привала. Нодар держался справа и чуть позади, двигаясь легко, почти бесшумно для такого плотного человека, и время от времени Воронов краем глаза ловил, как тот оглядывается — внимательно, без паники, прощупывая лес тем же взглядом, каким хороший шофёр слушает незнакомый мотор. С такими можно было работать.
Сам Воронов слушал лес.
Птицы вели себя ровно, и это означало, что людей поблизости нет, — птицы в таких вещах не врут никогда. Ветер тянул с запада, принося запах горелого, далёкий, километров за десять, а может, и дальше. Дорога угадывалась где-то южнее: он её не слышал, но чувствовал по тому, как менялась плотность подлеска, да по редким столбам, что мелькали и пропадали между стволами. От неё следовало держать дистанцию. Немцы идут по дорогам — сначала. Потом пускают прочёску, и до прочёски у них ещё есть время, но немного.
На шестом километре он нашёл ручей.
Узкий, по колено, с песчаным дном и железистым привкусом воды. Остановив группу жестом, он спустился первым, попробовал, посмотрел вверх и вниз по течению. Чисто. Кивнул.
Нодар пил жадно, фыркая и отдуваясь. Рудь, опустившись на живот рядом, пил долго и методично, потом умыл лицо и шею и какое-то время сидел на берегу, глядя в текущую воду. Воронов пил молча и думал о том, что ручей — это хорошо: где есть вода, там можно сидеть неделями, а без неё в лесу долго не протянешь.
— Дальше идём? — спросил Нодар, поднимаясь и отряхивая колени.
— Нет, — Воронов огляделся. Склон выше ручья, где еловые лапы смыкались низко, почти до земли, был тем, что нужно. — Ночуем здесь. Вон там.
Он указал на широкую старую ель с густой юбкой нижних ветвей, под которой темнела сухая, нагретая за день земля с глубоким слоем хвои.
— Без костра, — добавил он.
Нодар посмотрел на него, потом на небо, потом снова на него.
— Холодно будет, — сказал он. Не как возражение — как простую справку о погоде.
— Да, — согласился Воронов. — Холодно.
Они забрались под ель втроём, прижавшись плечами друг к другу, — так было теплее, и это не обсуждалось: Нодар просто подвинулся к Воронову, Рудь лёг с другого бока, и через минуту они лежали втроём, как три полена в поленнице. Земля, нагретая за день, ещё отдавала остатки тепла — самую малость, но отдавала. Терпимо.
Нодар уснул быстро, и дыхание его выровнялось, став глубоким, минут через десять. Рудь лежал неподвижно, и понять, спит он или просто лежит и молчит, было невозможно — что, в сущности, для Рудя означало одно и то же.
Сам Воронов не спал.
Лежал на спине, смотрел в густую черноту под еловыми ветвями и думал — в том порядке, в каком умел думать всю жизнь. Задача была простая: выжить. Вводные — тоже простые: четыре человека, считая его, одна винтовка, шесть патронов, ни еды, ни ножа, ни снаряжения, зато есть вода и лес, а ещё есть сорок первый год вокруг, со всем, что он про этот год знал, и всё это знание теперь превращалось из истории в его личную, сегодняшнюю проблему.
Больше всего его раздражала эта винтовка с шестью патронами. С таким оружием не воюют — с таким сидят и ждут, пока тебя найдут, а ждать он не собирался. Брать надо было у немцев, и брать тихо: на выстрел сбежится вся округа, а нож или удавка работают молча. Ножа, правда, тоже пока не было — но он появится вместе с первым же немцем, которого они снимут. Воронов лежал и прикидывал, кто им подвернётся первым. Отставшие от колонны есть всегда: у кого сломалась техника, кто заплутал, кто отошёл по нужде и потерял своих. Главное, чтобы такой попался не слишком осторожный.
Желудок свело — тихо, без надрыва, привычно уже за эти полсуток. Голод он отложил вместе с остальным: ягоды и грибы обманут желудок на день-другой, а там видно будет. Зато Рудь читал заячьи следы у ручья как заправский охотник, и вот это было уже кое-что — это стоило проверить с утра.
Где-то за полночь Нодар повернулся во сне, пробормотал что-то по-грузински — коротко, будто отругал кого-то, — и снова затих.
Воронов лежал и слушал лес.
Под утро, когда между стволами едва начало сереть, Нодар проснулся первым и, поворочавшись, обнаружил, что Воронов сидит у края елового полога и глядит в сторону ручья.
— Ты не спал? — спросил он негромко, чтобы не разбудить Рудя.
— Спал, — сказал Воронов.
Нодар помолчал, разглядывая его в сером свете.
— Слющай, — сказал он наконец, понизив голос ещё больше. — Откуда ты знаешь, куда идти? Ты ж вчера вёл, как по карте, а карты нет — смотришь на деревья, на небо, и идёшь. Ты что, местный?
— Нет.
— Тогда откуда?
Воронов поднялся, отряхнул хвою с галифе.
— Буди Рудя, — сказал он. — Поесть надо.
Нодар открыл рот, закрыл, посмотрел на него долгим взглядом и полез будить Рудя, бормоча себе под нос что-то, в чём при желании можно было расслышать «ну вот вечно так».
Воронов стоял у ручья и смотрел на противоположный берег, где в прибрежной грязи чётко отпечаталась цепочка заячьих следов — ночных, свежих, уходящих в орешник и там терявшихся.
Он повернулся к Рудю, выбиравшемуся из-под ели и щурившемуся на серое небо.
— Рудь. Петли ставить умеешь?
Рудь посмотрел на него. Потом перевёл взгляд на следы у воды. Потом снова на Воронова.
— Умею, — сказал он. Первое слово за всё утро.
— Хорошо, — сказал Воронов. — Тогда сначала — петли.
Глава 3
Петли Рудь поставил за двадцать минут.
Воронов смотрел, как он это делает, — молча, без суеты, привычными движениями человека, который проделывал это не одну сотню раз. Гнул ветку, крепил петлю из распущенного шнурка собственного сапога, выбирал место у тропки с такой уверенностью, словно заранее знал, куда заяц поставит лапу. Нодар стоял рядом и наблюдал с видом человека, который видит фокус и пытается разгадать его устройство.
— Три штуки, — сказал Рудь, закончив. — К вечеру посмотрим.
— Хорошо, — сказал Воронов.
Это был не разговор, а передача сведений: Рудь говорил ровно столько, сколько требовалось, и ни словом больше.
Они вернулись к ручью, попили и сели. Голод никуда не делся — он просто превратился в привычный фон, как шум дождя, к которому со временем перестаёшь прислушиваться. Нодар отыскал в орешнике несколько недозрелых орехов, разгрыз один, скривился и выбросил. Рудь набрёл на черничник в двадцати шагах от стоянки, и они ели чернику молча, горстями, пока та не кончилась. Заглушка. Не еда.
Воронов поднялся.
— Я пройдусь. Ждите здесь.
Нодар вскинул на него глаза.
— Один?
— Один.
Нодар снова открыл было рот, и Воронов снова не стал дожидаться, что оттуда выйдет.
Он двинулся на юг, к дороге, — не к самой дороге, а к тому месту, где лес начинал редеть и между стволами проглядывало поле. Шёл медленно, останавливаясь, прислушиваясь. Птицы держались ровно — это было хорошо. Ничего постороннего в лесу не было.
Дорогу он услышал раньше, чем увидел.
Не колонну — отдельные голоса. Немецкая речь, негромкая, ленивая. Двое. Шли по обочине, а не по самой дороге, и это значило, что они от кого-то отстали или двигались сами по себе, налегке. Воронов залёг за поваленным стволом и смотрел сквозь траву.
Двое. Молодые — лет двадцати, двадцати двух, не больше. Карабины за спиной, ранцы, фляги. Шли не торопясь; один курил, другой что-то говорил и смеялся. Шнурок на левом сапоге у переднего развязался и волочился по земле. По сторонам они не смотрели — вообще ни о чём не думали, и это читалось по их походке: расслабленной, вразвалку, как у людей, которые возвращаются с работы домой.
Воронов смотрел на них и прикидывал.
Шесть патронов тратить нельзя — выстрел услышат. Значит, тихо. Двое против одного — плохая арифметика при равных условиях, но условия никогда не бывают равными, если ты сам выбираешь место и время.
Он отполз назад, поднялся и быстро пошёл вдоль дороги, опережая немцев метров на полтораста. Место нашлось скоро: дорога делала пологий поворот, слева к самой обочине подступал густой орешник, справа тянулась канава. По краю орешник был редкий, просматривался, но дальше, шагах в десяти от дороги, смыкался плотной стеной. То, что надо.
Он вернулся к ручью.
Нодар и Рудь сидели там, где он их оставил. Рудь чистил ногти щепкой. Нодар глядел на воду.
— Двое, — сказал Воронов. — Идут по обочине с юга. Минут десять у нас есть, может, меньше. Рудь — берёшь винтовку, ложишься вон там, за камнем, и смотришь на дорогу. Если что пойдёт не так — один выстрел в воздух, и уходим. Нодар — со мной.
Рудь уже вставал. Нодар не двигался, глядя на Воронова.
— А что может пойти не так?
— Ничего, — сказал Воронов. — Но на всякий случай.
Они разошлись.
Воронов лежал в орешнике у самой обочины и слушал, как они приближаются — шаги, голоса, смех. Нодар лежал в двух метрах левее, и краем глаза Воронов видел его неподвижный силуэт. Молодец: лежал правильно, не ёрзал.
Немцы показались из-за поворота.
Передний всё ещё курил. Задний дожёвывал что-то — хлеб, судя по виду. Развязанный шнурок по-прежнему волочился. Они шли и переговаривались, и до орешника у дороги им не было ровно никакого дела.
Воронов подпустил их на три шага.
Поднявшись из орешника справа и сзади от переднего, он сделал то, что умел делать давно и хорошо: левая рука на лоб, правая под подбородок, короткое резкое движение. Передний осел беззвучно.
Задний успел открыть рот.
Нодар вышел из кустов слева и ударил его — не прикладом, приклада у него не было, а камнем, который успел подобрать заранее. Удар вышел скользящий, неточный; немец не упал, а качнулся в сторону и начал разворачиваться, и тогда Нодар ударил второй раз — уже точно, сверху вниз. Немец сел в канаву и больше не шевелился.
Тишина.
Птицы не смолкли — значит, выстрелов не было и большого шума тоже. Воронов постоял над передним секунд десять, вслушиваясь в лес. Ничего. Дорога была пуста в обе стороны.
— Быстро, — сказал он.
Мотоцикла у них не было, тащить пришлось на себе — оттащили всё в лес метров за пятьсот от дороги, торопливо, без разговоров; тела закидали валежником прямо в канаве. Ненадолго, но на сутки хватит, а через сутки их здесь уже не будет.
Трофеи разложили на земле.
Два карабина Kar98 — Воронов осмотрел оба, передёрнул затворы, заглянул в стволы. Ухоженные, чистые. Два подсумка — он считал патроны, пересыпая их в ладонь: двадцать четыре штуки, да ещё по пять в магазинах. Тридцать четыре. Уже не шесть. Два штык-ножа в ножнах — вытащив один, он попробовал лезвие пальцем. Острое. Сунул за пояс.
Фляги оказались обе полные, и в одной был не шнапс, а компот, кисловатый и тёплый; Нодар отпил из неё и зажмурился от удовольствия.
Ранцы разобрали отдельно.
В первом нашлись полбуханки серого немецкого хлеба, плотного, чуть зачерствевшего по краям, две банки консервов с коровой на этикетке, смена белья, бритва, письмо в конверте и фотография женщины с ребёнком. Письмо и фотографию Воронов отложил в сторону, не глядя.
Во втором — банка джема, галеты в промасленной бумаге, кусок твёрдого сыра, обмотанный тряпкой, фонарик и моток тонкой проволоки. Проволоку он сразу протянул Рудю — на петли.
Нодар уже вскрывал консервную банку штыком: неловко, непривычно, но упорно. Крышка поддалась, он запустил внутрь пальцы, попробовал и прикрыл глаза.
— Свинина, — сказал он с чувством. И принялся есть стоя, прямо из банки, быстро и сосредоточенно, будто банка могла исчезнуть раньше времени.
Рудь взял хлеб, отломил кусок, стал жевать — медленно, обстоятельно, как едят люди, умеющие ценить еду.
Воронов взял галеты и сыр. Сыр оказался плотным, солёным, с острым привкусом — хороший сыр, немцы умели. Он ел и думал о том, что тридцать четыре патрона и два карабина — это уже группа, с которой можно планировать что-то посерьёзнее одиночного снятия.
— Вах, — сказал Нодар, не отрываясь от банки. — Воронов. Как ты это делаешь, а? Смотришь на лес — и знаешь, куда идти. Смотришь на людей — и знаешь, кто опасный. Выходишь из кустов — и всё, готово. — Он щёлкнул жирными пальцами. — Где так учат? В армии так не учат, я знаю, как учат в армии.
Воронов дожевал галету.
— Ешь, — сказал он.
Нодар поглядел на него ещё секунду, потом пожал плечами и вернулся к банке.
Рудь жевал хлеб и смотрел в сторону. На лице его не было ровным счётом ничего. Но он слышал — и принял к сведению.
Вечером Рудь проверил петли.
В двух было пусто. В третьей сидел заяц — ещё живой, бился. Рудь снял его быстро и без лишнего, завернул в траву и принёс на стоянку.
Нодар развёл костёр — маленький, в ямке, почти без дыма. Воронов смотрел на это и думал, что костёр — риск, но один раз можно: темнота уже сгустилась, и дым в ней не виден. Нодар разделал зайца со знанием дела, насадил на ветку, пристроил над огнём.
Они сидели втроём у маленького огня и молчали.
Мясо шипело и пахло так, что у Воронова свело желудок. Нодар время от времени поворачивал ветку, поглядывая на зайца с выражением человека, перед которым лежит что-то очень дорогое.
— Мой отец, — сказал он вдруг, ни к кому в особенности, — когда мы жили в Кутаиси, всё говорил: голодный человек — злой человек, а сытый — добрый. — Он помолчал, поворачивая ветку. — Так что сейчас я буду очень добрый.
Рудь не отреагировал. Воронов тоже.
Ели молча и много.
Заяц был жёсткий и чуть горчил от какой-то травы, которую Нодар бросил в огонь, — но это был горячий белок, и только это имело значение. Воронов ел методично, размышляя о завтрашнем дне.
Завтра — искать нормальное место для базы. Послезавтра — разведка дороги; у переднего в нагрудном кармане нашлась карта, схематичная, но район на ней обозначен. Потом — следующая цель. С двумя карабинами и тридцатью четырьмя патронами уже можно работать, хотя без автоматического оружия засаду долго не удержишь — одиночными не навоюешься.
Он думал об этом, пока не кончилось мясо.
Нодар обглодал последнюю кость, аккуратно положил её в огонь и вытер руки о траву.
— Хорошо, — сказал он с удовлетворением. Просто так, в пространство.
Рудь лёг на спину и закрыл глаза.
Воронов смотрел на угли и думал, что за двое суток у него появились еда, вода, оружие и двое людей, делающих что нужно без лишних слов. Это было намного больше, чем ничего.
Он залил угли водой из трофейной фляги — той, что с компотом, — и сказал:
— Спать. Рудь, ты первый. Три часа, потом будишь меня.
Рудь открыл глаза, посмотрел на него и снова закрыл. Это означало «понял».
Нодар уже устраивался под елью, подложив под голову трофейный ранец, набитый немецким бельём, и хмыкнул себе под нос что-то по-грузински.
Воронов лёг и закрыл глаза.
Заснул через две минуты.
Глава 4
Место Воронов искал два дня.
Уходил с утра, возвращался к вечеру, съедал свою долю из трофейных запасов и ложился спать. Нодар не допытывался, куда и зачем, — видел, что Воронов занят чем-то нужным. Рудь в эти дни возился с петлями: поставил четыре новых, проверял старые и раз в день приносил зайца или не приносил ничего. Однажды притащил сразу двух — это был хороший день.
На третье утро Воронов вернулся раньше обычного, часа через два, и сказал:
— Собирайтесь. Нашёл.
Место было хорошее — настолько, насколько вообще бывает хорошим место в этом лесу.
Овраг, неглубокий, но достаточный — метров шесть от края до дна, — порос по краям таким плотным ельником, что сверху, с воздуха, не разглядишь ничего, кроме верхушек. На дне бил родник, небольшой, из-под замшелого камня, и уходил в песок ручейком шириной в ладонь; вода была холодная, чистая, без запаха.
Воронов показал три направления:
— Первый выход — по оврагу на север, там он мелеет, можно выбраться. Второй — через ельник на восток, метров полтораста, дальше открытый сосняк, идти быстро. Третий — наверх по западному склону, там камни, следов не остаётся.
Нодар разглядывал родник с тем выражением, с каким смотрят на что-то ценное.
— Вода зимой не замёрзнет?
— Родник — нет.
— Хорошо, — сказал Нодар и больше не спрашивал.
Строили три дня.
Инструментов не было — только два штык-ножа да трофейный охотничий нож, который Нодар отыскал в одном из немецких ранцев и с тех пор с ним не расставался. Рудь валил деревья штыком, медленно и неудобно, но терпеливо. Нодар обтёсывал брёвна с таким видом, будто занимался этим всю жизнь, — и, может быть, так оно и было: руки у него были руками человека, привыкшего работать с деревом.
Воронов копал.
Яму под укрытие рыли в склоне оврага так, чтобы вход смотрел вниз, к роднику, а сверху накрыть накатом и засыпать землёй. Земля в овраге была мягкая, торфяная, руки уходили в неё легко. Воронов копал, выбрасывал землю, снова копал — штыком и руками, без мыслей, просто копал, и к концу первого дня яма была по колено глубиной и достаточной ширины, чтобы лечь троим.
— Мало, — сказал он и продолжил на второй день.
Кострище Нодар устроил так, чтобы не выдавал дым.
Он долго бродил по оврагу, поглядывая на ветер и на деревья, потом выбрал место у самого родника, где вдоль воды постоянно тянул слабый ток воздуха, вырыл ямку и прокопал от неё канавку в сторону, к камням. Объяснил Воронову, присев на корточки:
— Дым идёт по канавке, у камней рассеивается. Снизу не видно, сверху почти тоже. Мой дядя так делал в горах, когда охотился там, где охотиться было нельзя. — Он помолчал. — Браконьер был, дорогой, что уж теперь говорить.
Воронов осмотрел сооружение, поджёг несколько сырых веток, проверил. Нодар был прав: дым стелился низко и, добираясь до камней, рассеивался почти без остатка.
— Хорошо, — сказал Воронов.
Нодар на секунду сделался довольным, потом снова посерьёзнел.
На третий день доделали укрытие.
Накат из тонких брёвен лёг плотно, сверху легли слой лапника, потом земля, потом снова лапник. Вход — низкий, приходилось нагибаться — завесили куском немецкой шинели, разрезанной на полосы и сшитой штыком да суровой ниткой из распущенного носка. Внутри было тесно, троим впритык, четвёртому уже никак, — зато сухо и, как выяснилось к вечеру, неожиданно тепло.
— Земля держит тепло, — заметил Нодар, устраиваясь на лапниковой подстилке. — Это все знают, да не все понимают.
Рудь лежал на спине, глядя в бревенчатый потолок, и молчал.
Воронов сидел у входа и думал про тайник.
Тайник он сделал наутро — в дальнем конце оврага, под корнями старой ели, которую когда-то подмыло, и вывороченные корни стояли теперь сухой перепутанной стеной в человеческий рост. Выкопал яму, выложил дно корой, сложил трофейные боеприпасы в промасленной тряпке, сверху — немецкое обмундирование из последнего ранца, прикрыл дёрном. Отошёл, посмотрел — ничего не видать.
Показал Нодару и Рудю и сказал:
— Уходим быстро — это не берём. Берём только оружие и еду.
Оба кивнули.
На пятый день Нодар затеял стирку.
Объявил об этом с утра, спокойно, как о чём-то само собой разумеющемся:
— Сегодня стираем.
Рудь посмотрел на него.
— Зачем, — сказал он. Не вопрос.
— Затем, — сказал Нодар, — что от грязи заводятся вши, а от вшей человек сходит с ума. Я такое видел в тридцать восьмом — один мужик три недели с ними проходил, потом стал странный. Это плохо, дорогой.
Рудь поглядел на него ещё секунду и стянул гимнастёрку.
Стирали в ручье ниже родника, там, где на мелком месте вода успевала чуть прогреться. Холодной всё равно было — пальцы немели быстро. Нодар тёр гимнастёрку о камень методично, с обеих сторон, выжимал и снова тёр. Рудь управился быстро и без интереса: свернул, отжал, готово. Воронов стирал молча, глядя на воду.
Гимнастёрки были серые от вбитой намертво копоти, и копоть не отстирывалась — только чуть светлела. Бурое пятно на рукаве Нодара — чужая кровь со второго дня — осталось, но сделалось меньше.
Сушили на ветках в солнечном пятне у края оврага. Ждали. Нодар тем временем штопал прореху на галифе — нитку взял из немецкого ранца, иглу согнул из обозной скобы.
— Ты умеешь шить? — спросил Воронов.
— Немного, — сказал Нодар. — Мать говорила: мужчина, который не умеет зашить себе штаны, в горах не выживет. — Он затянул узел зубами. — В горах я давно не был, а штаны зашить умею.
Рудь лежал рядом на спине, закинув руки за голову, и смотрел в небо сквозь еловые ветки. Отдыхал — просто лежал и ничего не делал, и это, похоже, и было его способом отдыхать.
Воронов смотрел на своих людей и думал, что у него есть механик, способный починить что угодно руками, и охотник, способный прокормить группу в лесу. Этого пока хватало.
На шестой день Рудь взял Воронова на охоту.
Взял — то есть встал на рассвете, посмотрел на Воронова и коротко мотнул головой в сторону леса. Воронов поднялся, взял карабин. Пошли.
Рудь двигался по лесу иначе, чем Воронов, — не лучше и не хуже, а просто по-другому. Там, где Воронов прикидывал, откуда удобнее бить и куда уходить, Рудь видел что-то своё: то наклонялся над приметой, которую Воронов и не заметил бы, то замирал у ствола и стоял минуту-другую, разглядывая ободранную кору или примятую траву, и шёл дальше, ничего не объясняя.
На третьем километре он замер у небольшой поляны с молодым осинником по краю, присел на корточки и показал Воронову на землю: в мягкой почве отпечатались копыта. Потом ткнул пальцем в осинник — кора на молодых деревьях была ободрана на высоте около метра, белела свежим срезом.
Лось, понял Воронов. Рудь показал — туда, и туда, и выйдет вот здесь. Воронов кивнул, и они разошлись.
Воронов встал за толстой елью с наветренной стороны и ждал. Рудь ушёл в осинник — бесшумно, совершенно бесшумно для такого большого человека. Прошло минут двадцать. Потом в осиннике что-то треснуло — один раз, намеренно, — и лось вышел на поляну.
Большой, молодой, с небольшими рогами. Остановился, повёл ушами.
Воронов выстрелил.
Лось упал не сразу — шагнул в сторону, сел на передние ноги, потом завалился. Рудь вышел из осинника, наклонился над ним, выпрямился и посмотрел на Воронова.
— Хорошо, — сказал он.
Для Рудя это было много. Это было что-то вроде похвалы.
Лося разделали на месте, поделили на части и тащили на себе два часа. К базе вернулись к полудню.
Нодар, завидев их издали, вышел навстречу и долго смотрел на то, что они принесли.
— Вах, — сказал он наконец. — Вах.
И засучил рукава.
Готовил он долго, часа три, не меньше. Бо́льшую часть мяса срезал с костей и развесил над кострищем на прутьях, обкуривая густым дымом от сырых еловых веток, — это, объяснил он, не на сейчас, а в запас: копчёное мясо стоит долго. Часть сварил в трофейном котелке с корнями и листьями, которые собрал сам и название которых так никому и не сказал.
— Что это? — спросил Рудь, заглянув в котелок.
— Ешь, — сказал Нодар.
Ели долго и много, сидя у кострища. Мясо было жёстким — лось есть лось, — но наваристым, горячим, с запахом дыма и каких-то трав. Нодар ел с удовольствием и видом знатока; Рудь — сосредоточенно и помногу, молча, как делал всё; Воронов — и думал о том, что еды теперь хватит на неделю точно, а копчёного, если Нодар не преувеличивает насчёт сроков, и того дольше.
— Мой отец, — сказал Нодар, обгладывая кость, — говорил, что настоящий мужчина должен уметь накормить семью в любых условиях: в горах, в лесу, в степи — где угодно. — Он бросил кость в огонь. — Думаю, он имел в виду что-то другое. Но здесь это тоже подходит.
Рудь посмотрел на него. Ничего не сказал — но посмотрел не так, как обычно. Чуть дольше.
Воронов это заметил.
Вечером, когда Нодар уснул, а Рудь встал на первое дежурство, Воронов сидел у потухшего кострища и прикидывал, что делать дальше.
С тем, что у них было, далеко не уйдёшь. Два карабина, автомат, три десятка патронов да пара магазинов — этого хватало, чтобы снять на дороге пару зазевавшихся немцев, но затевать что-то всерьёз с такими силами было нечем. Чтобы добыть приличное оружие, надо было сначала разведать, где оно лежит и как охраняется, а для этого не помешала бы карта получше той, что осталась от мотоциклистов.
Та карта была схематичная, но район всё-таки обозначала. Воронов развернул её на колене и долго разглядывал при свете луны, что светила в проём входа. Дорога южнее, по ней ходят машины. А восточнее, километрах в пятнадцати, кто-то аккуратно поставил значок, похожий на склад, — и вот туда стоило сходить посмотреть.
Он сложил карту, сунул за пазуху и лёг.
Завтра — разведка.
Глава 5
Разведку дороги Воронов вёл двое суток.
Уходил до рассвета, возвращался затемно. Нодар оставался на базе — поддерживал порядок, коптил мясо, проверял периметр. Рудь уходил на охоту и приносил что мог. Жизнь базы шла без Воронова ровно так же, как и при нём, и это было добрым знаком.
Дорога была укатанная, в колеях от тяжёлых машин. Воронов лежал в кустах на опушке и считал. Грузовики шли в основном по утрам, колоннами по три-четыре. Одиночные машины попадались реже, в разное время. Пеший патруль проходил раз в день, двое, по расписанию, с разбросом плюс-минус двадцать минут. Мотоциклы появлялись нерегулярно — одиночные, иногда с коляской.
На второй день он нашёл то, что искал.
Мотоцикл с коляской прошёл дважды, утром и в середине дня, — один и тот же, он узнал его по характерному звуку мотора, что-то постукивало на оборотах. Шёл уверенно, не торопясь. Двое: водитель и пассажир в коляске, у обоих карабины за спиной.
Воронов лежал и смотрел, как мотоцикл уходит за поворот. Потом поднялся, отряхнул колени и пошёл обратно к базе.
Место у него уже было. Поворот, где дорога заворачивала вправо и слева подступал густой орешник — почти стеной; за поворотом начинался небольшой подъём, и мотоцикл там наверняка сбросит скорость. Хорошее место.
Вечером он объяснял Нодару и Рудю.
Стола не было, и он рисовал прутиком прямо на земле, при дрожащем свете догорающего кострища, проговаривая вслух то, что чертил: вот дорога, вот поворот, вот орешник, а вот подъём, на котором мотоцикл сбросит ход.
Рудя он поставил в орешник с карабином, велев на дерево не лезть и стрелять по сигналу в водителя, одним выстрелом. Рудь поглядел на схему и кивнул, ничего не уточняя.
Нодару досталась точка ближе к дороге, с другой стороны, и пассажир в коляске — но, подняв палец, Воронов добавил, что стрелять тому только в крайнем случае: если Рудь вдруг промахнётся или пассажир успеет выскочить. А пока — смотреть.
— А если не промахнётся? — спросил Нодар.
— Тогда выходишь ко мне.
Нодар кивнул и зачем-то посмотрел на Рудя, но тот изучал схему и на взгляд не ответил.
Сигналом, объяснил он, будет короткий свист: он сам выйдет на дорогу перед мотоциклом, и едва тот остановится, свистнет один раз. Оглядел обоих и спросил, есть ли вопросы.
— А если их больше? — Нодар нахмурился. — Вдруг следом ещё кто-то едет?
— Тогда уходим по оврагу на север, без выстрелов. Просто уходим.
— Понял.
Рудь промолчал, и это тоже значило «понял».
Выходить решили до рассвета, чтобы успеть залечь и дождаться — может, час, а может, и три, как повезёт. Терпеть придётся, предупредил Воронов, и на этом разошлись спать.
Шли в темноте, след в след, молча.
Воронов вёл по компасу — трофейному, взятому у одного из первых немцев. Нодар держался за ним, Рудь замыкал с карабином.
К дороге вышли затемно и разошлись по местам. Воронов залёг в кювете у самого поворота — в ямке под слоем прошлогодних листьев, холодной и влажной. Лежать было неудобно: под левый бок давил корень, убрать его, не выдав себя движением, он не мог — так и лежал, чувствуя этот корень каждую минуту.
Светало медленно.
Он слушал лес. Птицы просыпались поодиночке — сперва одна где-то высоко, потом ещё две, потом сразу несколько. Это значило, что в лесу никого нет: птицы не врут. По дороге прошёл одинокий ранний грузовик, и Воронов, лёжа, чувствовал, как дрожит под ним земля.
Потом тишина. Потом откуда-то издалека — знакомое постукивание мотора.
Он начал считать секунды.
Звук нарастал неторопливо — мотоцикл шёл не спеша. Воронов представлял его себе: вот он прошёл прямой участок, вот сбросил скорость перед поворотом, вот заворачивает и видит перед собой пустую ровную дорогу.
И человека, стоящего посреди неё.
Воронов поднялся из кювета и вышел на дорогу, подняв руку.
Мотоцикл затормозил. До него было метров тридцать. Водитель что-то крикнул — недовольно, вопросительно. Пассажир в коляске начал разворачиваться.
Воронов свистнул.
Выстрел был один — сухой, чёткий. Водителя бросило на руль, мотоцикл повело вбок, он сполз на обочину и заглох. Пассажир дёрнулся, привставая, и тут из орешника вышел Нодар и ударил его прикладом по затылку — неловко, но достаточно.
Тишина.
Секунды три Воронов слушал дорогу в обе стороны. Ничего. Птицы пели. Хорошо.
— Быстро, — сказал он.
Мотоцикл стащили с дороги в орешник за две минуты. Нодар помогал толкать, Рудь нёс водителя — взял за шиворот и за ногу, как неодушевлённый предмет, и отволок в кусты. Пассажир ещё дышал, тяжело. Воронов присел рядом, посмотрел, сделал что нужно было сделать и выпрямился.
Нодар в это время уже стоял возле мотоцикла.
Он его не трогал — просто смотрел. Обходил по кругу, медленно, с тем выражением, с каким смотрят на что-то неожиданно прекрасное. Потом наклонился, заглянул в двигатель, потрогал что-то внутри.
— BMW R71, — сказал он тихо, ни к кому не обращаясь. — Вах.
— Нодар, — позвал Воронов.
— Минуту, дорогой, минуту.
Нодар потрогал руль, потом рычаги, сел в седло осторожно, как садятся на что-то живое, способное испугаться. Положил руки на руль, посидел секунду.
— Я знал, что он живой, — сказал он. — Смотрю — и чувствую: живой.
— Заведёшь?
— Обижаешь.
Он слез, поковырялся у двигателя минуты три. Мотоцикл чихнул, кашлянул и завёлся — ровно, чуть стрекоча на холостых. Нодар выпрямился и посмотрел на Воронова с видом человека, совершившего нечто значительное.
— Говорил же, — сказал он.
Трофеи разбирали тут же, в орешнике.
При водителе оказался карабин Kar98 да подсумок патронов на десяток — негусто; нашлись ещё плоская пачка сигарет, зажигалка и документы в нагрудном кармане, а на поясе — кобура. Воронов расстегнул её и вытащил парабеллум, тот самый Luger P08, с полным магазином на восемь патронов; взвесил в руке и сунул за пояс. У пассажира был такой же карабин, только подсумок побогаче, на два десятка, а в коляске лежала сумка.
Сумку разобрали отдельно. Карта района, подробная, с дорогами и населёнными пунктами, — Воронов развернул её и присвистнул про себя: в несколько раз лучше той схемки, что была. Сложил аккуратно. Немецкая аптечка с бинтами, йодом и ампулами, в которых он опознал морфий. Пара банок консервов. Фляга с водой.
И — отдельно, завёрнутое в тряпку — что-то продолговатое, тяжёлое.
Воронов развернул тряпку. MP-40.
Автомат был ухоженный, чистый, с полным магазином. Воронов подержал его, передёрнул затвор. Рудь смотрел на него.
— Держи, — Воронов протянул Рудю карабин пассажира. — У тебя теперь два.
Рудь взял, поглядел на MP-40 в руках Воронова.
— Это твоё?
— Нодарово, — сказал Воронов. — Он механик, пусть знает оружие, которое носит.
Нодар оторвался от мотоцикла, подошёл, взял автомат, покрутил.
— Хорошая вещь, — сказал он, прикинув автомат на вес. — Тяжёлая только.
— Привыкнешь.
— Да куда денусь.
Он уже принялся разбирать автомат — медленно и въедливо, запоминая каждую деталь, — и Воронов, глядя на него, в который раз подумал, что Нодар из той редкой породы людей, для кого механизм не мёртвое железо, а почти живое существо, которое надо понять и обиходить; с таким человеком трофейное оружие не подведёт.
Мотоцикл спрятали в овраге, в полукилометре от базы.
Нодар загнал его туда сам — медленно, по узкой звериной тропе, объезжая деревья с такой точностью, словно проделывал это сотню раз. Укрыли ветками — хорошо укрыли, за этим Нодар проследил лично.
— Отсюда никуда, — сказал Воронов. — Пока.
Нодар посмотрел на него.
— Пока?
— Шум слышно далеко. Пешком мы тише.
— Понимаю, — сказал Нодар. — Но когда-нибудь?
— Когда будет надо.
Нодар кивнул, поправил одну из веток, под которыми стоял мотоцикл.
— Я буду его навещать, — сказал он серьёзно.
Рудь стоял рядом и смотрел в сторону с совершенно каменным лицом.
Вечером Воронов разложил карту на земле у кострища.
Нодар и Рудь сели рядом. Было уже темно, разглядывали при свете — Нодар держал трофейный фонарик, прикрыв его пальцами так, чтобы свет шёл только вниз.
— Вот мы, — Воронов показал точку. — Вот дорога. А вот, смотрите, склад. Немецкое обозначение, я его знаю. Пятнадцать километров.
— Что на складе? — спросил Нодар.
— Неизвестно. Может, боеприпасы. Может, продовольствие. Может, обмундирование. — Воронов помолчал. — Надо посмотреть.
— Втроём?
— Сначала я один. Разведка. Потом решим.
Нодар разглядывал карту. Рудь тоже.
— Охрана будет, — сказал Рудь.
— Будет.
— Сколько?
— Посмотрю.
Рудь кивнул — этого ему хватало: Воронов посмотрит, Воронов скажет. Нодар ещё какое-то время изучал карту, водя пальцем по дорогам.
— Слющай, — сказал он наконец, — а вот здесь что? — Он ткнул в значок, похожий на квадрат с крестом.
— Церковь, — сказал Воронов.
— А-а. — Нодар убрал палец. — Понял.
Воронов свернул карту, затушил фонарик.
— Завтра выхожу. Вернусь послезавтра. Нодар — за старшего.
— Понял, дорогой.
Рудь поднялся и пошёл к укрытию — его очередь на дежурстве.
Воронов посидел ещё немного у тёмного кострища. Думал про склад, про то, что трое — это хорошо для мотоцикла, но мало для склада, и про то, что если там боеприпасы — это один разговор, а если зимнее обмундирование — совсем другой, и тоже нужный.
Август кончался. Лето кончалось — он чувствовал это по тому, как холодало ночами и как начинала желтеть трава на опушках.
Надо было торопиться.
Глава 6
На разведку Воронов ушёл один, налегке — карабин, нож, фляга да немного еды в кармане.
Пятнадцать километров по лесу — это часа три-четыре без спешки, меньше, если идти напрямую, но напрямую получалось не всегда. Он и не шёл напрямую: огибал открытые места, переходил ручьи по камням, а там, где берег был мягким, делал крюк, чтобы не оставлять следов. Старая привычка, которая здесь снова обретала смысл.
Склад он отыскал к полудню.
Лесная делянка, гектара три, где когда-то рубили лес, а теперь по краям поднялся молодой осинник; в центре стояли три бревенчатых сарая, крытых толем. Немцы обнесли их колючей проволокой в два ряда — наспех, столбы вкопаны криво. У ворот торчала будка. Воронов пролежал в осиннике час, считая охрану, и насчитал четверых: двое у ворот, двое ходят по периметру и меняются каждые два часа.
Четверо для такого объекта — мало. Значит, немцы не считали его важным, а раз так, то и лежало там, скорее всего, что-то второстепенное — не оружие и не боеприпасы, а продовольствие или снаряжение.
Он пролежал до вечера, а когда стемнело, обошёл делянку по периметру, держась метрах в ста от проволоки. На восточной стороне нашлось то, что он искал: один из столбов просел, и нижний ряд провисал почти до самой земли — под ним можно было пролезть. Воронов запомнил место относительно двух приметных деревьев, переночевал в лесу без костра, завернувшись в маскировочный халат, снятый с одного из первых немцев, а наутро снова понаблюдал час, проверяя расписание. Расписание не сбивалось — стало быть, гостей здесь не ждали.
К базе он вышел к вечеру второго дня.
Нодар встретил его у родника — сидел, чинил ремень на карабине, насвистывал что-то тихое.
— Ну? — спросил он.
— Четверо. Сараев три. Проволока с востока слабая. — Воронов сел рядом, отвинтил флягу. — Идём втроём, ночью.
— Когда?
— Завтра. — Он отпил, закрутил флягу. — Где Рудь?
— На охоте. Скоро будет.
Воронов кивнул, достал кусок подсохшего немецкого хлеба и стал есть, глядя на воду в роднике.
— Что там? — спросил Нодар. — На складе.
— Точно не знаю. Скоро узнаем.
Нодар помолчал, докручивая ремень.
— Их четверо, нас трое, — сказал он. — Нормально.
— Нормально, — согласился Воронов.
Рудь вернулся через час с глухарём, положил его у кострища и посмотрел на Воронова.
— Завтра ночью, — сказал Воронов. — Склад. Четыре охранника. Идём тихо.
Рудь сел, принялся разделывать глухаря и кивнул, не прерываясь.
Вечер прошёл как обычно: ели, молчали, Нодар рассказывал про свой грузовик, на котором работал до войны, — полуторка, говорил, машина хорошая, только капризная в мороз. Рудь слушал и не реагировал, Воронов слушал вполуха и думал про склад.
Четверо. Двое стоят, двое ходят. Менялись чётко по часам — дисциплина есть. Но их всего четверо, нападения они не ждут, а ночью им скучно, и эта скука была на руку: скучный человек теряет внимательность.
Засыпал он уже с готовым планом.
Вышли в полночь.
Воронов шёл первым, Рудь замыкал, Нодар держался посередине с MP-40, который за эти дни освоил уже до того, что оружие перестало быть для него чужим. Шли быстро — дорогу Воронов знал, прошёл её дважды и держал в голове каждый поворот.
К делянке вышли в начале второго.
Он остановил группу в осиннике, метрах в ста от проволоки, и они прислушались. Тихо — только ветер в вершинах осин, слабый, с запада.
Рудю Воронов показал позицию — то место у края осинника, откуда видны оба охранника у ворот. Рудь кивнул и растворился в темноте, бесшумно, как умел. Нодару он показал другой знак: со мной.
Они обошли делянку с востока, медленно, по одному шагу, замирая после каждого. Один из обходчиков прошёл мимо метрах в двадцати — Воронов и Нодар лежали в траве, не дыша, пока тот, светя фонарём под ноги и зевая, не миновал их и не ушёл дальше. Слабое место в проволоке Воронов нашёл по приметным деревьям, точно там, где запомнил. Он лёг на спину и подлез под нижний ряд, чувствуя, как проволока цепляет за воротник, не торопясь, потом выбрался с той стороны; Нодар, пониже ростом, пролез легче.
Внутри периметра они выждали ещё минуту. Второй обходчик прошёл с другой стороны — Воронов слышал его размеренные шаги по траве. Прошёл. Тишина.
Они двинулись к ближайшему сараю.
Охранники у ворот смотрели наружу, а не внутрь периметра, и в этом была стандартная ошибка: когда ждёшь врага снаружи, забываешь, что снаружи он уже может оказаться внутри.
Воронов подошёл к первому со спины и сделал своё дело быстро, без звука. Кивнул Нодару. Тот шагнул ко второму — немец как раз смотрел на дорогу за воротами, почёсывая затылок под каской, — постоял у него за спиной, собираясь, перенося вес, и сделал всё чисто, уже не так, как тогда на дороге с камнем.
Учится, отметил Воронов. Быстро учится.
Двое у ворот — готово. Обходчики встретились у северного угла и снова разошлись в разные стороны; Воронов выждал, пока они отойдут подальше, и показал Нодару на первый сарай.
Дверь держал простой деревянный засов, не замок. Воронов снял его, потянул дверь — та скрипнула негромко, но в ночной тишине показалось громко, и оба замерли. Ничего.
Внутри была тьма. Нодар достал фонарик, прикрыл пальцами — тонкая полоска света легла на штабеля одинаковых деревянных ящиков, до самого потолка. На крайнем темнела маркировка. По-немецки Воронов читал плохо, но разобрал достаточно: патроны, Mauser 7,92, и ящиков много. В дальнем углу стояли другие, поменьше; он открыл один тихо — гранаты, колотушки, — и закрыл обратно.
Второй сарай хранил обмундирование: тюки с шинелями, пачки портянок, ящики с сапогами. Воронов потрогал шинель — тяжёлую, суконную, зимнюю — и посмотрел на Нодара. Тот кивнул: понял.
В третьем было продовольствие — консервы в ящиках, мешки с крупой, хлеб в промасленной бумаге.
Воронов остановился и прикинул, что они вообще способны унести. Трое, пятнадцать километров на своих ногах, до рассвета хорошо если два часа — много не утащишь, как ни жадничай. Патроны он решил брать в первую голову, под завязку: без них всё остальное теряло смысл. Гранат можно было прихватить штук по пять на брата, дальше уже тяжело. Шинели грех было оставлять — впереди зима, — и он отложил по одной на каждого да ещё пару свёрнутых, сколько унесут. Что до консервов, то им оставалось ровно то место в ранцах, которое освободится после всего прочего.
Он показал Нодару жестами, и тот пошёл к первому сараю.
Работали молча и быстро. Воронов складывал ящик патронов, килограммов на десять, и нёс к дыре в проволоке, оставлял там; Нодар таскал за ним. Три ходки. Руки к концу уже плохо слушались от тяжести.
На третьей ходке Нодар показал на запястье — время. Воронов кивнул.
Под проволоку они выбрались тем же порядком — снова Воронов первым, снова зацепился воротником, снова не спешил. Рудь ждал в осиннике, оглядел груду вещей, оценил молча.
Поделили на троих, как смогли. Воронов взял ящик патронов и связку из трёх шинелей, Нодар — ящик поменьше с гранатами и ранец с консервами, Рудь — второй ящик патронов и двинулся первым, словно тот ничего не весил.
Уходили быстро, след в след.
Через три километра Воронов остановился.
Он смотрел под ноги — и увидел. Трава примята, ветка надломлена на высоте плеча, земля у корня дерева продавлена чьим-то сапогом. Не звери — люди, и не один человек, а несколько; прошли здесь то ли сутки, то ли двое назад. Он присел, потрогал надломленную ветку: срез подсох, но не до конца.
Сутки. Может, меньше.
Прочёска. Немцы прочёсывали этот квадрат — то ли по расписанию, то ли в ответ на что-то. На мотоцикл? Могли хватиться раньше, чем он думал.
Воронов выпрямился и посмотрел на Нодара. Тот понял без слов, прочитал по лицу; лицо его не изменилось, только сделалось внимательнее. Рудь уже смотрел в темноту леса — туда, откуда они пришли.
— Идём, — сказал Воронов тихо. — Другим путём.
Он взял левее, уходя от прямого маршрута. Крюк выходил километра три лишних — час, может, чуть меньше; но прямой путь теперь был закрыт.
Шли молча. Груз давил на плечи. Нодар не жаловался. Рудь, казалось, и вовсе не замечал своего ящика.
К базе вышли за час до рассвета.
Сложили груз у родника, сели. Нодар отвинтил флягу, отпил, передал Воронову; тот отпил, передал Рудю; Рудь допил всё, что оставалось, и не подумал извиняться — его никто и не ждал.
Разбирали груз уже утром, при свете.
Патроны оказались под Mauser 7,92 — те самые, что шли к их карабинам, и это была главная удача: Воронов вскрыл оба ящика и насчитал в них штук по сто двадцать, так что теперь у группы было больше двух сотен, не считая прежних. Гранаты — те самые колотючки на длинных ручках — Нодар, бормоча что-то ласковое, разложил вдоль стенки укрытия, как раскладывают на полке банки с вареньем. С шинелями вышло веселее: они были немецкие, зимние, тяжёлые, на тёплой подстёжке, и Воронов, натянув свою, обнаружил, что она ему велика, — чему даже обрадовался, потому что под широкую шинель можно поддеть хоть три гимнастёрки. Нодар своей остался доволен сразу. А Рудь молча перемерил несколько штук, выбрал самую большую, какую только нашёл, и, аккуратно сложив, пристроил рядом с пулемётным местом.
Консервы Нодар разобрал по видам и записал на клочке бумаги: свинина, говядина, что-то рыбное. Рыбное отложил в сторону, с краю, с видом человека, который надеется про него забыть.
— Хорошо взяли, — сказал он наконец, оглядев разложенное.
— Хорошо, — согласился Воронов. — Но базу будем менять.
Нодар поднял голову.
— Почему? След?
— Прочёска была. Сутки назад, может, меньше. Этот квадрат уже видели — могут вернуться.
Нодар обвёл взглядом укрытие, родник, кострище, ветки с остатками копчёного мяса.
— Жалко, — сказал он. — Хорошее место.
— Найдём другое.
Нодар ещё секунду смотрел на родник. Потом кивнул.
Рудь уже начал собирать вещи.
Глава 7
Новую базу искали четыре дня.
Первое место Воронов забраковал сразу: слишком близко к просеке, которая летом не видна, а зимой превратится в наезженную дорогу. Второе было хорошим по всем приметам, да родника не оказалось — только стоячая лужа в низине, и он обошёл её, подумал и двинулся дальше. Третье отыскал сам Нодар и позвал Воронова посмотреть; тот поглядел, покивал и сказал «нет» — единственное дерево с сухой вершиной торчало на весь квадрат, и рано или поздно молния ударит именно в него, так что лучше держаться от такого подальше.
На четвёртый день нашли то, что нужно.
Невысокий холм над болотцем — ещё не замёрзшим, август, но угадывалось, что зимой замёрзнет, — с трёх сторон обступленный ельником, а с четвёртой обрывавшийся крутым склоном, по которому из песчаника сочилась вода и тут же уходила вниз, не застаиваясь. Под елями было сухо. У подножия из-под камня бил родник — тихий, чистый, холодный даже в эту теплынь. Воронов попробовал воду, оглядел склоны вверх и вниз.
— Здесь, — сказал он.
Нодар поднялся на холм, постоял, оглядел окрестности и одобрил выбор по-своему, заметив, что болото с той стороны — дело хорошее, с собаками через него не пройдут. На том и порешили строиться.
Строили теперь быстрее, потому что уже наловчились. Яму под землянку одолели за день: Рудь копал как заведённый, Нодар выбрасывал землю и тут же укладывал её валом по краям, а Воронов тесал брёвна на накат, и к вечеру первого дня яма была готова. На второй уложили накат и лапник, замаскировали верх, и Нодар по своей привычной системе оборудовал кострище — ямка, канавка для дыма, камни, всё как всегда.
На третий день Рудь ушёл на охоту, а Воронов остался разбирать трофеи — сортировал патроны, проверял гранаты. Нодар тем временем смотался к старому тайнику, пригнал мотоцикл на новое место, упрятал его в промоину между корнями старой ели и вернулся оттуда совершенно довольный, доложив, что машина живая, мотор чистый и бензин ещё есть.
Дальше последовало то, что повторялось уже не первый раз: Нодар поинтересовался, когда же ему наконец дадут проехаться на трофее по-настоящему, Воронов ответил своё неизменное «когда будет надо», Нодар вздохнул, что вечно, мол, так, — и пошёл чистить автомат, не дожидаясь, пока ему объяснят, что так оно и есть.
Рудь вернулся к полудню.
Воронов услышал его раньше, чем увидел: тяжёлые мерные шаги по хвое и ещё что-то — волочащееся. Встал, поглядел.
Рудь спускался по склону холма и тащил за собой что-то — нет, кого-то. Не добычу. Человека. Тот шёл сам, едва-едва, но шёл; Рудь держал его за ворот и вёл, как ведут упирающуюся скотину, которая и сопротивляться не может, и идти не хочет. Человек — парень, молодой, в гражданском, в разорванной рубахе — спотыкался и смотрел в землю.
Воронов вышел навстречу, Нодар встал рядом. На короткий вопрос, где он его взял, Рудь так же коротко ответил, что нашёл под выворотнем километрах в двух, спящего и одного.
Парень поднял голову. Лет семнадцать, не больше, может, и меньше: лицо ещё детское, но осунувшееся, с тёмными кругами под глазами. Грязный — той въевшейся грязью, какая бывает у людей, давно не мывшихся и не менявших одежды. Волосы слиплись. Костяшки на правой руке ободраны в кровь, на шее — старый, уже заживший след не то от верёвки, не то от ремня.
Смотрел исподлобья. Не испуганно — зло.
Воронов спросил, как его зовут. Парень ответил не сразу, с заминкой между именем и фамилией, — Василий, мол, Мельник, — а на вопрос, откуда он, помолчал ещё дольше и сказал, что из деревни Сосновка. Была, добавил он, деревня. Что значит — была, переспросил Воронов, и в том, как парень бросил «то и значит», слышалось такое, что уточнять Воронов не стал.
Нодар тихо проговорил что-то по-грузински — себе, не для других.
Воронов смотрел на парня, и тот смотрел в ответ, не отводя глаз. Злость в нём сидела настоящая, не напускная, а с такой злостью бывает по-разному: одного она выедает изнутри до пустоты, из другого получается боец, и заранее не скажешь, как повернётся именно с этим.
На вопрос, когда он ел последний раз, парень сперва сказал, что не помнит, а потом, прикинув, выдавил: трое суток, может, и четверо. Нодар уже поворачивался было к кострищу, но Воронов остановил его взглядом — не сейчас — и спросил, что Василий умеет делать руками.
Тот моргнул, не ожидав такого вопроса, переспросил растерянно — что? — и, когда Воронов повторил, задумался. Лошадей, сказал, умеет, до войны с отцом пахали; и плотничать немного, отец учил. Оружие держал — ружьё, дедово, охотничье.
— С немцами сталкивался.
Это был не вопрос. Воронов смотрел на след от ремня на шее.
Василий ответил не сразу, отведя взгляд.
— Сталкивался.
— И ушёл.
— Ушёл.
Воронов кивнул. Мог бы спросить как — не спросил; не сейчас, сейчас это было неважно.
Он обернулся к Нодару. Тот уже стоял с куском хлеба наготове и смотрел на Воронова с таким ясным выражением, что можно было читать без слов: оставляем. Это читалось у него на лице так прямо, что почти неловко было смотреть.
Воронов перевёл взгляд на Рудя. Тот стоял чуть в стороне и смотрел в лес, отвечая по-своему.
Воронов взвешивал недолго, секунд десять. С парнем была одна морока: семнадцать лет, гражданский, по лесу ходить не умеет, в строю стоять не умеет, молчать когда надо тоже ещё научится не скоро, да и кормить его теперь придётся четвёртым ртом. Но руки и глаза лишними не бывают, а злость, если завернуть её куда нужно, на войне дорогого стоит — и это перевесило.
Остаёшься, сказал он наконец, и поставил единственное условие — приказы выполнять без вопросов; а не понравится, так уйдёшь сам, силой никто держать не станет. Василий выслушал, глядя ему в глаза, и сказал, что не уйдёт, — без благодарности и без облегчения, просто как о решённом. Воронов кивнул Нодару.
Нодар протянул парню хлеб.
Василий взял, поглядел на него секунду — и начал есть. Медленно, хотя по глазам было видно, как хочется торопиться. Ел аккуратно, не роняя крошек.
Нодар смотрел на него с видом человека, которому не всё равно.
— Садись, — сказал он, показывая на бревно у кострища. — Сейчас ещё чего-нибудь найдём.
Порылся в трофейных запасах, вытащил банку консервов, вскрыл ножом, протянул. Василий поел из банки, методично, до дна, потом сидел и смотрел на пустую жесть.
— Спасибо, — сказал он тихо, будто слово давалось с трудом.
— Не надо спасибо, — сказал Нодар. — Надо только делать что командир скажет. Это просто.
Василий поглядел на Воронова, сидевшего в стороне над картой, и спросил вполголоса, тот ли командир. Нодар подтвердил. На недоверчивое «рядовой?» он только отмахнулся — да, рядовой, и нечего больше про это спрашивать, неважно это. Помолчав, Василий спросил ещё, неужели их всего трое, и Нодар поправил: теперь четверо, вместе с ним.
Вечером, когда стемнело, Рудь чистил пулемёт у входа в землянку — методично, деталь за деталью, как делал каждый вечер. Василий сидел рядом и смотрел: не лез с вопросами, просто смотрел, как большие руки разбирают и собирают механизм. В какой-то момент Рудь, не поднимая головы, протянул ему ветошь — на, протри затворную раму, — и Василий протёр, старательно, и вернул. Рудь осмотрел, кивнул едва заметно. Это было первое, что он сделал для парня по своей воле.
Позже, когда улеглись, Рудь вдруг сказал в темноту — негромко, глядя в стену:
— У меня брат был. Младший. Вот как этот примерно. — Помолчал. — Под Слуцком остался.
Больше ничего не прибавил, повернулся к стене. Воронов лежал и думал, что теперь понятно, отчего Рудь весь день косился на парня и зачем протянул ему ветошь. Не злоба в нём была. Совсем не злоба.
Учить парня по-настоящему начали со следующего утра, и началось это не с урока, а с тревоги.
Воронов поднял Василия до рассвета и вывел к краю холма — показать, как слушают лес. Объяснял вполголоса: смотреть бесполезно, надо слушать, где поют птицы, а где молчат, потому что над тем местом, где молчат, кто-то есть. Василий, ёжась от утреннего холода — август дотлевал, ночи стали зябкими, — прислушался и доложил, что с севера поёт пара, с востока побольше, а с запада тихо.
— Почему с запада тихо? — спросил Воронов и осёкся сам.
Потому что с запада действительно было тихо. Не учебно тихо — по-настоящему. Птицы там не просто молчали, они смолкли только что, разом, и эта тишина расползалась к северу, гася голоса один за другим, как будто кто-то шёл вдоль опушки и нёс эту тишину с собой.
— В землянку, — сказал Воронов одними губами. — Буди наших. Тихо.
Парень побледнел, но не застыл — метнулся вниз по склону, и через минуту из-под елового полога уже выбирались Нодар с автоматом и Рудь с пулемётом, оба молча, оба пригнувшись. Воронов жестом раскидал их по местам: Рудя — на холм, откуда простреливался западный подход, Нодара — левее, себя — на тропу. Василию показал на ложбинку за валуном у родника: туда, лежать, не высовываться, что бы ни было. Сунул ему в руки карабин — тот самый, который парень вчера учился чистить, — и коротко: предохранитель снять, но не стрелять без команды.
Руки у Василия тряслись, и предохранитель он снял не сразу — пальцы не слушались, как вчера на чистке. Но снял. И залёг, и не высунулся.
Ждали долго, может, полчаса. Тишина с запада так и стояла. Потом между стволов мелькнуло движение — и вышли двое. Не патруль. Двое наших, окруженцы, в драных гимнастёрках, один с винтовкой, другой безоружный; шли, шатаясь от усталости, и тишину гнали перед собой просто потому, что были чужими в этом лесу, и птицы их боялись.
Воронов смотрел на них из-за дерева и не давал команды. Двое. Похоже, безопасны. Но он не двигался — пусть подойдут ближе, пусть станет видно лица и руки.
Из-за валуна донёсся шорох — Василий привстал, разглядывая пришедших. Воронов резко махнул ему: лежать. Тот упал обратно. Правильно. Не вовремя высунешься — и если бы это были не свои, схлопотал бы первым.
Окруженцы прошли мимо, не заметив никого, и сгинули в ельнике к северу. Воронов выждал ещё, потом тихо свистнул — отбой. Группа стянулась к роднику.
— Свои были, — сказал Нодар, опуская автомат. — Голодные. Идут, не разбирая дороги.
— Свои, — согласился Воронов. — Но мы их не знали. Поэтому лежали.
Он повернулся к Василию. Парень был всё ещё бледный, и руки у него подрагивали — отходил.
— Ты дёрнулся, — сказал Воронов. — Привстал. Если бы это был немец с автоматом — он бы тебя срезал первым, потому что ты шевельнулся. Понял?
— Понял, — выдавил Василий.
— Но предохранитель снял и не выстрелил без команды. Это правильно. — Воронов помолчал. — В следующий раз ещё и не шевелись.
Это была почти похвала, и Василий, кажется, понял, что почти.
Рудь подошёл, забрал у парня карабин, осмотрел — снова ли на предохранителе, — и, не глядя, буркнул, что чистить надо лучше, затвор сухой. Сунул карабин обратно. Но буркнул он это так, как говорят не чужому, и Василий это уловил.
Чистить карабин Василий после этого взялся сам, без понуканий, — сел днём с ветошью и разложенными деталями, и Нодар, проходя мимо, остановился помочь.
Руки у парня по-прежнему слушались плохо, затвор заедал, и Нодар, присев рядом, показывал ещё и ещё, а под руку рассказывал — ни с того ни с сего, как это у него водилось:
— У нас дома корова была. Зорька. Упрямая, как не знаю кто. Я её доить — она ногой по ведру, каждое утро. Мать кричит, молоко на земле. А отец смеётся: Нодар, говорит, ты с ней по-доброму, она чует, когда её боятся. — Он усмехнулся в усы, поправил руки Василия на затворе. — Полгода я с той коровой воевал, потом подружились. Вот и с железом так же. Боишься его — оно заедает. Не спеши, не дёргай. Снова.
Василий, кажется, впервые за эти дни чуть не улыбнулся. Разобрал и собрал ещё несколько раз, и к вечеру выходило уже почти чисто. Воронов всё это видел, но хвалить не стал — парню сейчас полезнее было, чтоб его не трогали лишний раз, чем доброе слово.
Ночью, на дежурстве, Воронов стоял у края ельника и слушал лес.
С запада птицы вернулись — значит, окруженцы ушли далеко и больше никого там не было. Болотце внизу тускло блестело под луной, и холод тянул от воды уже по-осеннему: август дотлевал последними днями.
Четверо. Всё ещё мало, но не трое, и то дело. Парень сегодня дёрнулся, но не выстрелил сдуру и не сбежал — а злость в нём была, и голова работала, и это стоило дороже неумелых рук, потому что руки дело наживное. Рудь его пока не признал вслух, да только это и не словами делается; сунул же он ему сегодня ветошь, буркнул про сухой затвор — с этого и начинается.
Лес молчал ровно, спокойно, без чуждых ему звуков, и Воронову этого было довольно.
Глава 8
Рудь услышал их первым.
Было около полуночи, его дежурство. Тревоги он поднимать не стал — просто вошёл в землянку и тронул Воронова за плечо, и тот проснулся сразу, без перехода, как просыпаются люди, привыкшие спать вполуха.
— Трое, — сказал Рудь тихо. — С севера. Идут к нам.
— Далеко?
— Километр, может, меньше. Шумят.
Воронов поднялся, взял карабин и велел разбудить Нодара, а Василия не трогать — пусть спит. Рудь кивнул и полез будить грузина.
Позиции заняли в темноте: Воронов — у тропы, что шла с севера вдоль края ельника, Нодар правее в кустах, Рудь на холме за спиной, откуда простреливался весь подход. И стали ждать.
Трое шли не таясь — ломились через кусты, переговаривались вполголоса. Непрофессионально — да они и не были профессионалами. Воронов слышал по звуку, что это люди усталые, идущие давно, у которых уже заплетаются ноги и пропадает всякая осторожность. Один сказал что-то про воду. Другой ответил тихо, неразборчиво, успокаивающе.
Воронов вышел на тропу и сел на поваленную берёзу — ту, что лежала поперёк ещё с давней бури. Достал трофейные сигареты, закурил, прикрывая огонёк ладонью, и стал ждать. Пусть выйдут на него сами, думая, что подкрадываются, и пусть увидят, что их уже ждут и при этом покуривают.
Трое вышли из ельника через минуту — и замерли, увидев его.
Воронов сидел, курил, смотрел спокойно — не вставая и не хватаясь за оружие. Карабин лежал у него поперёк колен, и он его даже не тронул.
— Свои? — осторожно спросил один из троих, невысокий и коренастый, в разодранной гимнастёрке, делая шаг вперёд.
— Свои, — сказал Воронов. — Садитесь, ноги небось гудят.
Они сели — кто на бревно, кто прямо на землю, — и Воронов разглядывал каждого, пока они устраивались.
Коренастый назвался первым, обстоятельно, как привык:
— Гаврилов Семён. Сержант. То есть бывший сержант теперь, — поправился он. — Сто восьмой стрелковый. Под Вязьмой в котёл попали, с тех пор по лесам, недели три уже.
Держался он прямо, говорил без дрожи, руки спокойные. И смотрел на Воронова ровно, не отводя глаз и не заискивая.
Второй, высокий и рыжеватый, представился короче:
— Климов. Пётр. Рядовой, оттуда же.
Худой как жердь, с запавшими глазами, но двигался нормально. Сев, сразу поставил локти на колени, а смотрел не на Воронова, а по сторонам — на тропу, на холм, в темноту, — прикидывал, считал, запоминал. Это Воронову понравилось больше всего.
Третий заговорил, только когда Воронов перевёл взгляд на него.
— А я Сорокин, Михаил. Бухгалтер я, — сказал он почти виновато, словно извинялся, что он тут. — Из запаса призвали. Я ж по штатскому делу, к войне-то непривычный...
Он был лет сорока, плотный, с аккуратными усами, и сидел чуть в стороне от двух других, опустив плечи.
Нодар сидел поодаль и молчал — он умел становиться незаметным, когда надо. Рудя Воронов с холма не отзывал.
— Куда шли-то? — спросил Воронов.
— К своим хотели, — ответил Гаврилов. — Через фронт. Слышали, в этом лесу будто бы наши держатся, какая-то группа. Вот и забрели.
— От кого слышали.
Гаврилов помолчал.
— Мужик один в деревне обронил. Намёком, не прямо. Мы в саму деревню не совались, ты не думай, — у крайней избы ночью воды попросили, и всё.
Это было плохо — что про них знают в деревне, пусть и намёком, — но Воронов отложил это на потом.
Оружие у них было одно на троих — винтовка в руках у Климова да восемь патронов, — и, отвечая про неё, Климов сам, не дожидаясь просьбы, вынул затвор и показал, что ствол чистый, мол, винтовку берегли. Воронов это отметил: человек, который в таком состоянии следит за оружием, чего-то стоит.
Гаврилов говорил за всех, и говорил по делу, не растекаясь. Климов больше молчал, но пока Гаврилов рассказывал, успел обшарить глазами и тропу, и холм, и то место, где в темноте сидел Нодар, — и на Нодаре взгляд задержал чуть дольше, значит, разглядел, хотя тот сидел тихо. А Сорокин за весь разговор не сказал ни слова сверх того, что спрашивали, всё глядел себе под ноги, и плечи у него с каждой минутой опускались ниже, будто он уже знал, чем кончится, и заранее сдавался.
Воронов поднялся и отошёл на несколько шагов. Нодар подошёл к нему. Тихо, чтобы те не слышали, спросил, берём ли. Двоих, ответил Воронов так же тихо. Нодар поглядел на троих у бревна, потом снова на него, и спросил, которого не берём. Сорокина, сказал Воронов. Нодар помолчал и спросил почему.
— Увидишь, — сказал Воронов.
Нодар открыл рот, закрыл. Кивнул медленно, как человек, который принял что-то к сведению и пока не переварил.
Воронов вернулся к бревну. Гаврилов с Климовым смотрели на него во все глаза, а Сорокин — в землю, будто там, под ногами, было что-то важнее собственной судьбы.
— Гаврилов. Климов. Остаётесь, — сказал он коротко, без интонации.
Оба кивнули — Гаврилов спокойно, Климов с мгновенным облегчением, которое тут же спрятал.
— Сорокин. Иди.
Тот поднял голову — сперва не понимая, потом понимая.
— Как это — иди? — проговорил он. — Куда иди?
— Иди, — повторил Воронов. Без злобы, без объяснений.
Сорокин смотрел на него ещё секунду, потом перевёл взгляд на Гаврилова, ища поддержки, но тот отвёл глаза. Поднялся. Постоял.
— Куда же мне идти, — сказал он тихо, не Воронову, а в пространство.
Воронов не ответил.
Сорокин постоял ещё, потом повернулся и пошёл — обратно на север, откуда они пришли. Через минуту его не стало слышно.
Тишина. Нодар смотрел в темноту, куда ушёл Сорокин, потом повернулся к Воронову.
— Почему того не взял, слющай? — спросил он шёпотом. — Человек один в лесу пропадёт.
— Увидишь, — сказал Воронов.
Нодар смотрел на него долгую секунду. Что-то в лице Воронова — или в том, как он это сказал, или в том, как смотрел при этом, — остановило следующий вопрос. Нодар кивнул медленно и отвернулся.
Больше таких вопросов он не задавал. Никогда.
Гаврилова с Климовым затолкали в землянку — стало совсем тесно, — и Нодар, поворчав, что скоро спать придётся стоя, как лошади, выдал обоим по банке консервов и полбуханки на двоих. Ели они быстро, молча, не поднимая глаз от еды, и Нодар смотрел на это и качал головой.
— Не части, не части, — сказал он Климову, который заглатывал, почти не жуя. — С голодухи накинешься — потом всё назад выйдет, я видал. Медленно жуй, спешить теперь некуда.
Климов не ответил, но жевать стал чуть медленнее.
Василий проснулся от возни, высунулся из-под шинели, поглядел на двух незнакомых мужиков, ничего не спросил и снова улёгся. Правильно — пока не его дело, а спросят, так скажут.
Воронов досидел у входа до рассвета, и Сорокин нет-нет да возвращался к нему — не жалостью, а занозой. Не трус ведь мужик: три недели по лесам с пустым брюхом не всякий вытянет, хоть ты кадровый, хоть бухгалтер. Но было в нём то, что Воронов за двадцать лет насмотрелся и научился читать без слов — человек уже надломился внутри и сам ещё про это не знает. Такой не продаст за тридцать сребреников, нет. Такой просто сядет однажды на тропе посреди марша и не встанет, или побредёт сдаваться, потому что нести своё дальше нету сил, — и хорошо если один, а то ведь и других за собой утянет. Может, и зря он так. Только проверять это ценой всей группы Воронову как-то не хотелось.
Утром Воронов присмотрелся к обоим в деле. Гаврилова попросил разобрать трофейный Kar98, незнакомый ему, — и тот провозился чуть дольше нужного, но разобрался сам, без подсказок, и собрал верно: видно было кадровую руку, которой что наш карабин, что немецкий — всё одна логика. Пока возился, разговорились про котёл и про отход, и Гаврилов рассказывал спокойно, без той дрожи в голосе, какая бывает у людей, которые ещё не отошли.
Климова Воронов проверять не стал — тот сам выдал себя с головой, когда за завтраком, не глядя, сказал, что у дальнего поста ель подгнила и через год-другой ляжет аккурат на тропу. Никто, кроме него, этого не заметил. Глаз у парня был, и память тоже: про свои переходы он рассказывал с цифрами — где сколько прошли, где ночевали.
Про порядок Воронов объяснил коротко. Мосинку пока оставляет Климову, а патроны — в общий котёл. Снаряжение проверяется утром и вечером. Дежурят по очереди, ночью всегда двое. Приказы — его, и не обсуждаются. Спросил, есть ли вопросы.
— Вопрос один, — сказал Гаврилов, помолчав. — Я сержант всё-таки. Был. А командуешь ты, рядовой.
Сказал без вызова, просто как есть.
— Был сержантом, — согласился Воронов. — Сейчас ты в моей группе. Не подходит — никто не держит.
— А чего тут не подходить, — подал голос Нодар от мотоцикла, не отрываясь от мотора и ни к кому в особенности не обращаясь. — Кормят, не стреляют, командир с головой. Я б на твоём месте не привередничал, дорогой.
— Тебя не спросили, — беззлобно бросил Гаврилов.
— А я и так скажу, бесплатно.
Гаврилов хмыкнул, посмотрел на Воронова. Потом перевёл взгляд на Рудя — тот стоял в стороне с пулемётом, смотрел в лес и в разговоре не участвовал вовсе. Потом снова на Нодара, который уже опять мурлыкал что-то под нос, склонившись над мотором. Потом снова на Воронова.
— Подходит, — сказал он.
Климов кивнул, не сказав ничего. У него, кажется, и не было претензий с самого начала.
С новыми Рудь повёл себя не так, как с Василием.
Парня он пока только терпел, а этих двоих будто признал сразу — без единого слова, понятное дело, но признал. Назавтра сам подошёл к Гаврилову и ткнул пальцем: становись вот сюда, с этого угла, если кто с севера полезет, первым увидишь. Гаврилов глянул, кивнул — понял, мол, дело знакомое. Климова Рудь поманил на обход периметра, тоже молча, одним жестом. Проходили два часа. Вернулись, и Климов хоть и смолчал, а по лицу было видно — Рудь ему что-то важное показал, из того, что словами не объяснишь, только ногами и можно понять.
Нодар вечером шепнул Воронову, что быстро, дескать, Рудь оттаял. Так солдаты же, сам себе и ответил, своего нюхом чует. Может, и так, подумал Воронов. А может, Рудь просто видит людей насквозь лучше любого из них — не по словам, а по какому-то своему чутью, которому и названия не подберёшь. Да и какая разница. Главное — оттаял.
Через два дня после прихода окруженцев Воронов вышел с Гавриловым на разведку.
Первый час шли молча, на юг по лесу, и Воронов больше смотрел, чем слушал, — как тот двигается. Двигался Гаврилов правильно: тихо, держал дистанцию, не лез под ноги и сучья обходил, не глядя, ногами чуял. Кадровая выучка, её не подделаешь.
Когда отошли подальше и можно было говорить вполголоса, Гаврилов разговорился — не от болтливости, а как человек, которому надоело три недели молчать в лесу с двумя такими же мрачными. Спросил, давно ли Воронов в этих краях. С августа, сказал Воронов. Гаврилов хмыкнул, заметил, что неплохо для рядового, целое хозяйство развёл, — и осёкся, видно вспомнив, как Воронов накануне отрезал ему про звание. Воронов сделал вид, что не заметил.
Помолчали. Потом Гаврилов, обходя поваленную ёлку, вдруг сказал:
— Слушай, анекдот хочешь? А то иду, в голове крутится, не отвяжется.
— Давай.
— Сидит Петька, карту изучает. Прибегает Чапаев: «Петька! Белые в лесу!» Петька карту вертит, вертит — а потом и говорит: «Василь Иваныч, нет тут никакого леса. Поле тут». Чапаев подумал и говорит: «Эх, Петька. Лес-то есть. Это у тебя карта неправильная». — Гаврилов хохотнул сам, негромко. — У нас в роте взводный был, точь-в-точь. Карта у него всегда права, а местность пускай подстраивается.
Воронов усмехнулся — коротко, но искренне. Вышло само собой.
— Знакомый тип, — сказал он. — Такие первыми в котёл и заводят.
— Во-во. Наш и завёл.
Гаврилов отсмеялся, помолчал, и видно было, как с него сходит лёгкость и он подбирается к тому, ради чего, может, и затеял весь разговор. Спросил уже без улыбки: и чего теперь, командир? Пятеро в лесу — это ж не сила, это так, горстка, которую первая же облава и сметёт.
Воронов прикинул — стоит ли. С Гавриловым, решил, стоит, такому темнить без толку.
— Работать будем, — сказал он. — Дорога, склады, патрули — помаленьку, не зарываясь. Людей подбирать, у кого голова на месте, а не кого жалко. К зиме встанем как следует — землянки, запас, чтоб не подохнуть в первый же мороз. А дальше война покажет.
— То есть осесть тут крепко, надолго.
— Надолго.
— А через фронт, к своим, и не думаешь?
— Нет, — сказал Воронов, и Гаврилов опять кивнул, будто только это и хотел услышать, и расспрашивать перестал.
Остаток пути прошагали молча, и уже у самой базы, перешагивая родниковый ручей, Гаврилов сказал — не как клятву, а буднично, вроде «по рукам»:
— Ну, тогда я с тобой, чего уж.
— Знаю, — сказал Воронов.
Ночью пошёл дождь — первый осенний, холодный, мелкий, затяжной. Он барабанил по накату землянки и стекал по скату в сторону от входа: Нодар правильно вывел уклон, не зря. Внутри было сухо и тесно — пятеро в землянке, рассчитанной на троих. Гаврилов спал у стены, подтянув колени. Климов — поперёк, ноги у выхода. Василий свернулся между Нодаром и стеной.
Рудь дежурил снаружи, под дождём.
Лежали впритирку, бок к боку, и едва Климов попытался повернуться, как Нодар, притиснутый к стене, не выдержал:
— Слющай, ты мне сейчас локоть в печёнку, а коленом — сам знаешь куда. Лежи смирно, дорогой.
— Тесно же, — буркнул Климов.
— Тесно ему. — Нодар завозился, устраиваясь. — Зимой ещё теснее будет, печку поставим — вообще как селёдки в бочке ляжем, только бочка тёплая. Зато, — добавил он философски, — задница ни у кого не замёрзнет. У соседа греется.
В темноте кто-то фыркнул — кажется, Гаврилов. Даже Рудь у входа издал короткий звук, который при большом желании можно было счесть смешком.
— Разговорчики, — сказал Воронов без нажима, и все умолкли, хотя в темноте ещё какое-то время чувствовалась эта расползшаяся по землянке тёплая усмешка.
Сам он лежал и слушал, как капли долбят по лапнику над головой. В голове крутилось привычное, хозяйское: землянку надо расширять, теперь их с Рудём шестеро, а к зиме, глядишь, и больше набьётся. Топор бы нормальный достать да лопату — штыком ковырять мёрзлую землю одно мучение. И что Гаврилов с Климовым, похоже, прибились не зря, оба сгодятся.
А где-то под этим самым дождём брёл сейчас Сорокин — и эта мысль кольнула и ушла.
Воронов её отпустил. Не его забота, что станется с тем, кого он не взял. Его забота — те, кто остался. На том и закрыл глаза, и под ровный, бубнящий стук дождя по накату незаметно уснул.
Глава 9
Засаду на немецкий патруль Воронов готовил два дня.
Патруль он высмотрел на той же дороге, где брали мотоцикл, — пятеро, пешком, ходили раз в сутки и всегда в одно время, плюс-минус полчаса. Маршрут не менялся: от развилки у сосны с раздвоенным стволом до каменного моста через ручей, три километра туда и три обратно. Шли без интереса, курили на ходу, иногда останавливались поглазеть по сторонам. Скучали.
Думал Воронов, впрочем, не про арифметику — пятеро против шестерых дело понятное, — а про место.
Место нашлось на второй день. Там, где дорога шла под пологий уклон к ручью, с обеих сторон подступал орешник: по краю редкий, насквозь просматриваемый, а дальше, шагах в десяти от обочины, смыкавшийся плотной стеной. То что нужно.
Вечером он рисовал прутиком на земле, при свете кострища, и собрал всех — Нодара, Рудя, Гаврилова, Климова, Василия. Вот дорога, вот спуск, вот орешник. Рудя и Гаврилова он развёл по флангам, Нодара поставил в центр выходить на дорогу после первых выстрелов, Климова — в тыл, смотреть, чтоб никто не ушёл назад. Каждому показал сектор и втолковал, когда открывать огонь, а когда лежать.
Дошёл до Василия — и тут уже задержался.
— Ты идёшь, но не на дорогу. Вот сюда сядешь, в сторонке. — Он ткнул прутиком дальше от засады. — Твоё дело — глаза. Сидишь, смотришь, и если увидишь что-то, чего в плане нет, — два коротких свиста. И всё. Стрелять не будешь.
Василий насупился над схемой.
— Совсем не буду?
— Не в этот раз, — сказал Воронов. — Свиста с тебя хватит. Не дорос ещё палить рядом со взрослыми, успеешь.
— Дело говорит, — вставил Нодар, не поднимая головы от своего автомата. — Я в первый бой тоже больше в землю стрелял, чем в немца. Со страху.
— Ты и сейчас в землю, — буркнул Гаврилов.
— Я экономлю, дорогой. Патрон денег стоит.
Василий хмыкнул — впервые за вечер, — и кивнул. Понял, мол. Рудь всё это время разглядывал чертёж на земле и молчал, Гаврилов переспросил что-то про свой сектор, и на том разошлись.
Выдвинулись затемно. Шли гуськом, Воронов первым, и сырой воздух стелился по низинам туманом — сентябрь забирал тепло по ночам, трава стояла мокрая, ноги промокли сразу. Воронов шёл и думал, что надо бы раздобыть нормальные сапоги: у Климова левый расходился по шву, подвязан верёвкой, на холода так нельзя.
К позициям вышли за полтора часа до патруля и разошлись без слов — каждый знал своё место. Воронов видел, как Василий уходит в орешник: правильно уходит, не торопясь, ногу ставит мягко. Учится ходить.
Сам залёг у края дороги, в канаве под ветками. Земля была холодная и влажная, не та, что в августе, — тепла в ней уже не осталось, и холод понемногу затекал под гимнастёрку. Воронов лежал и слушал, как просыпается лес: где-то пробовала голос одна птица, потом другая, ровно шумел ветер в верхушках. Раз далеко за лесом рыкнул мотор, грузовик прошёл по дороге и затих. Так и пролежали час с лишним.
Патруль услышал Рудь — Воронов понял это по тому, как тот едва заметно сдвинулся на своей позиции. Через минуту услышал и сам: пятеро шли как всегда, неспешно, один смеялся, двое переговаривались. Спуск к ручью они уже прошли и теперь двигались по ровному, прямо в сектор.
Воронов считал шаги.
И тут — два коротких свиста слева, из орешника.
Василий.
Воронов замер. Два свиста — что-то не так. Он скосил глаза в темноту орешника, но ничего не разглядел. Патруль шёл — близко, метров тридцать. Воронов поднял раскрытую ладонь: стоп. Всем стоп.
Никто не выстрелил.
Патруль прошёл мимо — пятеро, как по расписанию, — миновал засаду, ушёл к мосту, и голоса стихли.
Воронов выждал ещё минуту, потом свистнул сам, один раз, длинно. Сбор.
Вышли из орешника по одному. Воронов сразу посмотрел на Василия. Парень был бледный, но не от страха — глаза горели, и он, едва подошли, зашептал, тыча рукой влево, в берёзовый подлесок:
— Там двое было! Двое, в стороне шли, вон там, шагах в двадцати от дороги, рядышком с патрулём. Я их сперва не видел, а потом один ветку рукой отвёл, она назад как хлестнёт — тут я и засёк.
Воронов поглядел туда. В подлеске стояла тишина, пусто.
— Куда делись?
— С патрулём ушли! Те только развилку прошли — эти двое к ним сзади и подтянулись, будто так и надо.
Фланговый дозор. Воронов думал секунду. В разведке его не было — значит, немцы стали выставлять боковое охранение, новая повадка. Открой группа огонь по патрулю — эти двое ударили бы во фланг, по своим же позициям. В лучшем случае потери. В худшем — всё.
Воронов посмотрел на Василия и сказал только:
— Хорошо заметил.
Двух слов хватило — парень разом выпрямился, будто ему медаль вручили, и тут же постарался сделать вид, что ему всё равно.
Гаврилов стоял рядом, слушал.
— Уходим? — спросил он.
— Уходим. Здесь больше не работаем — место теперь засвечено, могут проверить.
Отходили севернее, через сосняк, Рудь замыкал. Воронов на ходу прокручивал в голове этот дозор. Если немцы начали прикрывать патрули с флангов, значит, в этом районе их кто-то всерьёз обеспокоил — мотоцикл, склад, может, и то и другое разом. Тактика у них меняется, и подстраиваться придётся быстрее, чем хотелось бы.
Думал он и про Василия. Парень ведь не выстрелил, хоть наверняка хотелось, и страшно было сидеть в кустах, глядя, как семеро вооружённых немцев идут мимо в двух шагах от тебя. Не выстрелил, удержался, подал сигнал вовремя — не раньше и не позже. А главное, углядел тех двоих по одной хлестнувшей ветке, что мог сделать только глаз, с детства привыкший высматривать в кустах то зайца, то птицу. Такому глазу в отряде цены не будет.
На базе Нодар первым делом взялся греть воду — все промокли, у Климова ноги были насквозь.
Сидели, ждали, пока закипит. Гаврилов сушил портянки у огня — стянул свой расхлюстанный сапог, развесил тряпьё на ветках. Климов молчал, глядя в пламя. Василий пристроился чуть в стороне, обхватив колени.
Воронов посмотрел на него.
— Василий. В следующий раз идёшь на позицию. Не на подстраховку.
Парень вскинул голову. Что-то в его лице дрогнуло — не сильно, едва.
— Понял, — сказал он.
Рудь в этот момент молча достал флягу, отпил и, не глядя на Василия, сунул её парню. Тот взял, поглядел на флягу, потом на Рудя — но Рудь уже отвернулся, будто и не он давал. Василий отпил, вернул. Нодар всё это приметил и не сказал ни слова — а ведь так и подмывало, видно было, но удержался, понимал, что лучше не трогать.
Воду вскипятили, разлили по кружкам — горячая, с ложкой немецкого эрзац-кофе, горького и почти без запаха, но обжигающего ладони. Пили молча.
— А всё ж таки взять бы их надо, — сказал Гаврилов, грея пальцы о кружку. — Семеро же всего. Справились бы, позиции были — лучше не придумаешь.
— Не в этот раз, — сказал Воронов.
— Да почему? Из-за тех двоих, что ли?
— Из-за того, что мы про тех двоих не знали. — Воронов отпил из кружки. — Запомни: не знаешь всего — не начинаешь. Знали бы про дозор заранее — взяли бы и семерых, и десятерых. А вслепую полез — это уже не засада, это половина удачи да половина похорон. Чаще похорон.
Гаврилов покивал.
— Оно так, — сказал он и, помолчав, хмыкнул. — А у нас взводный был — тот бы попёр. На семерых, на семнадцать, на роту — без разницы. У него по карте всегда выходило, что мы побеждаем.
— И где он теперь, взводный твой, — не спросил, а как бы между прочим обронил Климов, в первый раз за вечер подав голос.
Гаврилов только рукой махнул. И так понятно где.
— Возьмём мы их, — сказал Воронов. — В другой раз, в другом месте, где всё наперёд высмотрим.
— Когда? — спросил Климов.
— Скоро.
Вечером Рудь ушёл на охоту — уже затемно, что было против обыкновения, обычно он ходил на рассвете. Вернулся через два часа с глухарём, молча положил у кострища, молча сел.
Нодар взялся за птицу без лишних слов — ощипал, выпотрошил, насадил на прут и пристроил над углями, поворачивая не спеша и приговаривая себе под нос, как над хорошим делом.
— Жирный, зараза, — сказал он с одобрением, потыкав пальцем. — К осени они все жирные, нагуливают перед холодами. Умная птица. Не то что мы с вами — мы к холодам тощие.
Никто не ответил, да Нодар ответа и не ждал.
Ели в темноте, у маленького огня. Мясо вышло горячее, с дымком. Василий жевал медленно, аккуратно. Гаврилов — методично. Климов — быстро, но без жадности, послушав, видно, давешнее Нодарово наставление. Рудь ел много и молча.
Нодар поглядел на Василия.
— Ты сегодня хорошо сделал, — сказал он. — Правильно.
Василий не сразу ответил. Дожевал.
— Я ведь думал — выстрелить, — сказал он. — Когда они мимо шли. Так хотелось, аж руки чесались.
— Знаю, — сказал Нодар. — Но не выстрелил.
— Не выстрелил.
— Вот это и есть правильно, — сказал Нодар просто и отломил себе ещё мяса.
Рудь ничего не сказал. Но он слышал — и Василий, кажется, знал, что слышал.
Ночью Воронов лежал без сна и думал не про охоту — охота дело хорошее, но это не стратегия, запасы тают, патроны уходят. Думал про следующий выход.
Шестеро теперь, и из них Гаврилов с Рудём — настоящая сила, Климов с его глазом, Нодар с автоматом. На дозоры немцы перешли — значит, и работать надо по-новому, не повторять дважды одно и то же на одном месте.
На карте, той самой, что взяли у мотоциклистов, был отмечен гарнизон — лесной хутор километрах в двадцати к востоку. Там не склад, там живые немцы, там серьёзнее. И трофеи серьёзнее. Но шестеро для гарнизона — пока рано. Туда надо человек пятнадцать и нормальное автоматическое оружие, а не два карабина да один MP-40.
Значит, снова дорога. Другой участок, другое время. Теперь он знает про фланговые дозоры — и это уже меняет дело: будет искать их заранее, до того как начнёт.
Он закрыл глаза. За стеной землянки ровно шумел ветер в елях. Скоро октябрь, скоро настоящий холод — и к холоду надо готовиться загодя, иначе зима сделает за немцев их работу.
Засыпал он уже с делами на завтра: разведать новый участок дороги, перебрать зимние запасы, да сапоги Климову — кровь из носу сапоги, пока тот без ног не остался по такой сырости. Дел набиралось много, и Воронов почему-то поймал себя на том, что это его успокаивает: пока есть чем заняться с утра, голова не лезет туда, куда ей лезть незачем.
Глава 10
Воронов почуял неладное за сутки.
Он ушёл на рассвете один — посмотреть новый участок дороги, тот, что присмотрел для следующей засады, — а вернулся через два часа, хотя должен был к полудню. Вошёл в лагерь быстрым шагом, и по тому, как он шёл, Нодар сразу понял: что-то не так.
— Собираемся, — сказал Воронов. Одно слово.
Никто не переспросил. Гаврилов уже тянулся за карабином, Климов будил Василия, Рудь молча пошёл к тайнику. Только Нодар, сворачивая одеяло, спросил вполголоса:
— Что там, дорогой?
— Прочёска. С юга.
Воронов рассказал коротко, пока собирались. На рассвете он вышел к дороге и увидел не то, что ждал. Дымы — много, цепочкой, километрах в пяти к югу, утренние костры, на которых грелось разом слишком много людей. Птицы на том краю леса молчали широкой полосой — не пятно, как от одного человека, а длинная полоса, будто кто-то выстроился редкой цепью и пошёл. И ещё он слышал собак — далеко, на пределе, но слышал: брехали с разнобоем, как брешут, когда их ведут на сворках вдоль фронта прочёски.
— Сколько их? — спросил Гаврилов.
— По дымам — рота. Может, больше. С собаками.
Гаврилов присвистнул и больше ничего не сказал.
Собрались за полчаса.
Воронов раздавал решения на ходу, без обсуждений: что берём, что в тайник, что бросаем. Оружие и патроны — всё. Еду — всю, что унесём, остальное в схрон под корни. Шинели зимние — на себя и в скатки, не бросать ни одной, впереди холода. Землянку не жгли — дым выдаст, — просто забросали вход лапником и присыпали кострище.
— А куда пойдём? — спросил Климов, затягивая вещмешок. — На север они тоже перекроют, если с умом идут.
— Через болото, — сказал Воронов.
Климов поглядел на него. Болото лежало с восточной стороны холма — то самое, из-за которого Воронов когда-то и выбрал это место: с собаками не пройти. Теперь оно работало в обе стороны.
— Так оно ж... — начал Климов.
— Потому и пойдём, — сказал Воронов. — Собака по воде следа не возьмёт. И цепь по болоту не пойдёт — побоятся. Кто умеет плавать?
Умели все, кроме Василия. Тот мотнул головой — не умею, мол.
— Будешь держаться за Рудя, — сказал Воронов, и Рудь, услышав, коротко кивнул, будто ему поручили нести лишний вещмешок, а не парня.
Оставался мотоцикл.
Нодар стоял возле него в промоине между корней, где тот простоял всё это время укрытый ветками, и Воронову не надо было ничего объяснять — Нодар уже всё понял сам, по лицу.
— Через болото он не пройдёт, — сказал Воронов всё равно, потому что молчать было хуже. — И мотор слышно за версту. Если заведём — наведём их прямо на себя.
— Знаю, — сказал Нодар.
Он постоял ещё секунду, а потом полез снимать с машины всё, что можно было унести и что потом ещё сгодится в хозяйстве, — выкрутил инструмент, смотал в брезент, отвязал запасную цепь, снял канистру, в которой ещё плескалось на донышке бензина, а бензин в лесу на вес золота. Руки делали это сами, привычно и быстро, а лицо у Нодара было такое, будто он не железку разбирает, а собаку усыпляет. Управившись, он похлопал ладонью по седлу — один раз, коротко, как треплют по шее лошадь, которую ведут со двора.
— Прощай, дорогой, — сказал он тихо и отошёл, не оборачиваясь.
Воронов выдернул чеку, сунул гранату под бак и сам отбежал за бугор, где уже залегли остальные. Рвануло глухо, с железным лязгом, и тут же ухнул, занявшись, бензин. Нодар так и не обернулся, шагал себе вперёд и глядел под ноги, будто мотоцикла никогда и не было. Зато обернулся Рудь — поглядел на чадный огонь за спиной, ничего не сказал и пошёл дальше.
Болото встретило их холодом.
Был октябрь, и вода в нём стояла такая, что первый шаг отозвался в костях. Сначала шли по щиколотку, по колено, и сапоги набрали воды сразу, и портянки противно зачавкали. Потом глубже. Воронов шёл первым, прощупывая дно палкой — не провалиться бы в окно, в таких болотах окна не редкость, — и вёл группу не напрямик, а зигзагом, по кочкам, по корневищам, там, где под ногой угадывалась твердь.
Местами вода поднималась по пояс, и тогда становилось совсем худо: холод сжимал так, что перехватывало дыхание, и каждый шаг давался с усилием — жижа держала ноги, не пускала. Гаврилов нёс пулемёт над головой, Климов — мешки с патронами. Нодар тащил снятое с мотоцикла и автомат, и его широкое лицо посерело от холода, но он молчал, только сопел.
Василий держался за лямку Рудева вещмешка и шёл за ним след в след, по грудь в чёрной воде, стиснув зубы. Не жаловался. Воронов слышал сзади только его частое, загнанное дыхание.
На середине Климов оступился.
Он шагнул туда, где казалась кочка, а оказалось окно — и ушёл вниз сразу, по плечи, по горло, выронив один мешок и хватаясь руками за пустоту. Вода над ним вскинулась бурым всплеском. Климов забил руками, хотел крикнуть — захлебнулся.
Рудь оказался рядом раньше, чем Воронов успел хотя бы повернуть голову. Без всякой суеты, не прыгая и не плеща, он просто сделал шаг, перехватил пулемёт в одну руку, а другой поймал Климова за шиворот и за плечо разом и выдернул его из чёрной дыры одним движением, как выдёргивают из топи застрявшую жердину. Климов вылетел на кочку на четвереньки, кашляя, отплёвываясь бурой жижей, и долго не мог продохнуть. А Рудь, утвердившись понадёжнее, пошарил ногой под водой, нащупал утонувший мешок, поддел носком и достал — патроны, добытые с таким трудом, топить он не собирался даже ради тонущего человека, успевал и то и другое.
Воронов спросил, цел ли. Климов только кивнул, говорить он ещё не мог, трясся мелкой дрожью и глотал воздух. Стоять было нельзя — на таком холоде остановка означала смерть вернее всякого окна, — и Воронов погнал группу дальше.
Берег вынырнул из тумана неожиданно — твёрдая земля, сосняк, сухая хвоя под ногами. Они выбрались на него один за другим, мокрые до нитки, и стояли, пошатываясь, пока Воронов слушал лес позади.
Тихо. Собак не слышно. Цепь осталась по ту сторону болота — не сунулись, как он и рассчитывал.
— Прошли, — сказал он. — Теперь можно костёр.
Это слово подействовало лучше всякого приказа. Нодар, у которого зуб на зуб не попадал, тут же присел к земле и зачиркал — руки тряслись, кресало не слушалось, но он своё дело знал, и скоро в ямке затеплился огонь, сперва робкий, потом злее. Подбросили сушняка. Огонь поднялся, задышал жаром.
Раздевались молча, выкручивали гимнастёрки и портянки, развешивали на воткнутых у костра ветках. От мокрого тряпья валил пар. Голые мужики жались к огню, поворачиваясь то одним боком, то другим, и постепенно к ним возвращались голоса.
Климов, отогревшись, сказал хрипло:
— Я думал — всё. Затягивает, и руками не за что взяться.
— Рудь тебя за шкирку, как кутёнка, — отозвался Нодар, растирая ноги. — Я видел. Раз — и вынул.
Рудь сидел чуть в стороне, голый по пояс, подставив спину огню, и не отзывался. Климов поглядел на него.
— Спасибо, — сказал он.
Рудь повёл плечом — не то «не за что», не то «отстань», — и продолжил смотреть в огонь.
Нодар тем временем уже пристроил над углями котелок — набрал чистой воды из бочажка поодаль, бросил туда остатки концентрата из трофейных запасов, размешал. Запахло какой-то едой — не сказать, чтоб вкусной, но горячей, и одного запаха хватило, чтоб все придвинулись ближе.
Ели стоя, по очереди прихлёбывая из общего котелка, держа кружки обеими руками. Грелись изнутри. Василий, отогревшись, перестал наконец дрожать и даже задремал было сидя, у самого огня, привалившись к стволу, — Нодар толкнул его легонько, сунул кружку: пей, потом спать.
Воронов сидел с краю, грел руки и слушал лес. Лес молчал, болото за спиной лежало чёрное и неподвижное, и где-то там, по ту сторону, рота с собаками прочёсывала пустую землянку и остывшее кострище.
Ушли. Без единого выстрела, без потерь — мокрые, замёрзшие, без мотоцикла, но все шестеро, и оружие при них, и патроны Климов не утопил.
Можно жить дальше.
Глава 11
Место Воронов искал три дня.
Уходил затемно, возвращался в сумерках, отогревался у костра и наутро уходил снова. Ноябрь поджимал — по утрам лужи у болота брались ледком, и хотя снег ещё не лёг, было ясно, что ляжет со дня на день, а зимовать в той наспех вырытой яме, где они отсиделись после болота, было нельзя. Нужна была настоящая база — такая, чтобы пережить мороз.
На четвёртый день он привёл их на место сам.
Холм, поросший густым ельником со всех сторон, и под елями глубокий снег ещё не успел набиться — сухо. С северной стороны холм обрывался к замёрзшему ручью, но в одном месте, под камнем, родник бил из-под земли и не замерзал даже теперь — парил на морозе тонкой струйкой. Воронов попробовал воду рукой, поглядел вверх и вниз по руслу.
— Тут зимуем, — сказал он.
Гаврилов обошёл холм кругом, оценивая по-хозяйски — где подход, откуда видно, куда отходить. Вернулся, кивнул.
— Добрая позиция, — сказал он. — С трёх сторон ельник, не подберёшься тихо. Родник незамерзающий — это вообще золото. Без воды зимой худо.
— Потому и выбрал, — сказал Воронов.
Строили две недели.
Землянки на этот раз делали по-настоящему, не наспех: глубокие, в полный рост, с накатом в три бревна, с печкой. Рыли две — одну под жильё на всех, другую поменьше, под склад и оружие.
С инструментом помог случай. На второй день стройки Воронов с Гавриловым сходили на знакомый немецкий склад — тот самый, с делянки, — и хотя половину запасов оттуда уже вывезли, в дальнем сарае нашлись сапёрные лопаты, целая связка, и при них два топора и пила. Взяли тихо, ночью, без боя — охрана к зиме обленилась, грелась в будке у печурки и носу не казала. После лопат и топоров дело пошло втрое быстрее.
Рудь, как выяснилось, знал плотницкое дело. Не говорил об этом — просто взял топор и стал рубить пазы в брёвнах так, что они садились одно в другое плотно, без щелей. Нодар подавал, придерживал, подгонял — и поглядывал на Рудя с уважением человека, который сам умеет работать руками и потому ценит чужое умение.
— Где научился? — спросил он как-то.
Рудь, не отрываясь от пазa, ответил коротко:
— Дома. Изба своя, сараи. Всё сами.
И больше ничего. Но Нодар кивнул, будто услышал целую историю.
Печку сложили из того, что под руку попалось. Голову ломал Воронов, а руки приложил Нодар — без него вся затея так и осталась бы кучей железа и камней. В дело пошла здоровенная немецкая снарядная гильза, которую Гаврилов приволок ещё с осени и сам не знал зачем, а теперь вот пригодилась — её-то и приспособили под топку. Дымоход Нодар хитро собрал из консервных банок, у которых повышибал донца и насадил одну на другую, а стыки промазал глиной. За глиной лазили под лёд на речку, и Нодар, разминая её закоченевшими пальцами и дуя на них, всё приговаривал, что в Кутаиси за такую работу в этакую стужу он бы заломил тройную цену, и ещё подумал бы, браться ли.
Зато как затопили её в первый раз и она, прогудев, погнала ровное сухое тепло, в землянке сделалось чуть не празднично. Климов придвинул к ней озябшие ладони и сидел так, не шевелясь, минут пять. Гаврилов стянул сапоги и блаженно пошевелил пальцами у самого огня. Никто особо не разговаривал — да и о чём тут говорить, когда после стольких ночей на мёрзлой земле над тобой накат в три бревна, а рядом дышит жаром печка.
— Жить можно, — сказал наконец Гаврилов.
Нодар, который своей печкой гордился, как первенцем, тут же поправил:
— Не можно, дорогой. Хорошо жить. Это, знаешь, две большие разницы, как у нас говорят.
Лагерь понемногу обживался, обрастал привычками, и в этом был хороший знак: люди, которые заводят привычки, перестают думать только о том, как бы выжить до утра. Дрова Воронов велел рубить с запасом, на несколько дней вперёд, и спуску по этой части не давал никому — он-то знал, что мороз или прочёска налетают без предупреждения, и остаться о такую пору без топлива означало замёрзнуть насмерть. В землянке день и ночь стоял свой особый дух, к которому быстро привыкаешь и потом всю жизнь помнишь: мокрая шерсть портянок у печки, дым, ружейное масло, варёное мясо. Так пахло жильё.
Нодар по вечерам приладился шить рукавицы. Распустил на полосы одно из трофейных одеял, выгнул из проволоки иглу и сидел у огня, тыча ею в плотную шерсть и чертыхаясь, что портной из него выходит примерно как из Рудя балерина. Рудь на это бровью не вёл, а рукавицы у Нодара получались, что ни говори, крепкие, и к концу второй недели руки в отряде были у всех в тепле.
Окреп за эти дни и Василий — на сытных-то харчах да на воздухе. Карабин чистил уже так, что и Нодар не находил, к чему придраться, брёвна на стройке ворочал наравне со всеми и не отлынивал. А как-то Воронов краем уха поймал, что Гаврилов окликнул его не «малой», как раньше, а по имени — пустяк вроде, а парень потом весь день ходил так, будто его в сержанты произвели.
К концу второй недели Рудь ушёл на охоту и пропал на полдня.
Вернулся за полдень — и не один. За ним по снегу тянулся широкий кровавый волок, а на волоке, на наскоро срубленных жердях, лежал лось. Большой, матёрый, с тяжёлой головой.
Нодар вышел навстречу, поглядел на тушу, поглядел на Рудя, который тащил это всё на себе бог знает сколько вёрст, и долго не находил слов.
— Вах, — выговорил он наконец. — Один? Сам приволок?
Рудь только повёл плечом. Сел на снег, привалился к стволу и закрыл глаза — вымотался так, что не до разговоров.
А Нодар уже засучивал рукава, и глаза у него горели, как у мастерового, которому дали наконец настоящую работу.
Провозился он с тушей дотемна и потом ещё полночи. Что-то поставил вариться сразу, в самый большой котелок, чтоб накормить всех горячим уже нынче. Главное же богатство — нарезал длинными ровными ломтями и пристроил коптиться над дымом, на зиму, на голодные дни. А чтоб не пропало, не дай бог, присыпал солью из того скудного запаса, что берегли на крайний случай. Лось, рассудил он, и есть тот самый крайний случай — другого такого до весны может и не выпасть.
— Дед мой так в горах делал, — приговаривал он, пристраивая полосы повыше, в самый дым. — Прокоптишь как следует — оно тебе месяц висит и не портится, а то и поболе. Это ж золото зимой, дорогой. Кругом голодно, снег по пояс, а у тебя мясо припрятано. — Он оглядел свою работу почти с нежностью и сам себе кивнул, довольный.
Лосятину ели два дня.
Варёное мясо было жёсткое, жилистое — лось зверь немолодой, — но горячее, наваристое, и его было много, по-настоящему много, впервые за долгое время досыта. Ели не торопясь, и в землянке стоял парной мясной дух, и потрескивала печка, и за стенами лежал ноябрьский лес, в котором уже начинался снег.
Воронов сидел с краю с кружкой горячего бульона и слушал вполуха, как переговариваются его люди — лениво, сыто, никуда не спеша. Гаврилов завёл что-то про довоенное житьё, Климов поддакивал, Василий слушал, приоткрыв рот, а Нодар то и дело встревал со своими грузинскими прибаутками, перевирая половину на ходу. Даже Рудь, хоть и молчал по обыкновению, молчал как-то по-доброму, без вечной своей настороженности. Шесть человек, которых ещё летом не было вместе, сидели теперь в одной тёплой землянке и были, чёрт возьми, живы.
К зиме они подготовились — насколько вообще можно подготовиться к зиме в лесу, когда кругом немец.
Допивая бульон, Воронов поймал себя на мысли, что впервые за долгое время не считает в уме патроны и сухари. Теперь, с тёплой базой и запасом мяса, можно было снова думать о деле — не сегодня, сегодня пусть отъедаются и отсыпаются, но с завтрашнего снова браться за разведку. Сидеть всю зиму сложа руки он не собирался. Наоборот — зимой-то немца и брать сподручнее: в стужу он сам не свой, в лес соваться боится, жмётся к дорогам да тёплым гарнизонам, как таракан к печке. А кто жмётся к печке, тот и виден издалека.
За стеной землянки тихо, без ветра, шёл первый снег.
Глава 12
В декабре дорога переменилась.
Воронов понял это, пролежав в снегу у обочины два утра подряд. Снег лёг основательно, укатанный санями и колёсами тракт затвердел до звона, и движение по нему сделалось реже, зато порядочнее: немцы теперь ходили по расписанию, колоннами, с охранением — не то что летом, когда катили вразнобой, беспечно, с расстёгнутыми воротниками, будто не на войне, а на прогулке. Зима их приучила к порядку. Но порядок — штука обоюдоострая, и Воронов знал за ней одно полезное свойство: кто долго ездит по часам и ничего с ним не случается, тот понемногу перестаёт ждать беды. Глаз замыливается. Рука на оружии лежит всё ленивее. А там и до промаха недалеко — только не до их промаха, а до немецкого.
Лежать в снегу было муторно. Воронов подстелил под себя лапник и сверху накинул маскировочный халат, но мороз всё равно добирался, тёк снизу, от мёрзлой земли, копился в костях. Он лежал и считал машины, запоминал, в котором часу какая идёт, и понемногу из этого складывался распорядок чужой жизни на дороге.
Грузовики шли утром, колоннами по три-четыре, с пехотой в кузовах и пулемётом на головной машине. Это не для них — много стволов, и если хоть один успеет дать очередь, поднимется такое, что вся округа сбежится. Раз в день проползал тяжёлый дизель с прицепом, под брезентом — не разглядеть что, но шёл грузно, осадисто, видать, с чем-то стоящим. Этот тоже мимо: не по зубам, охраны полно. А вот лёгкие машины, штабные да связные, бегали в одиночку, и среди них Воронов и высматривал свою.
На второе утро она прошла.
Kübelwagen, угловатый, выкрашенный в зимний серый, шёл ходко и один. Двое в нём: офицер на заднем сиденье, укутанный в шинель с поднятым воротником, в фуражке, надвинутой на брови, и водитель. Ни охраны, ни машины следом, ни мотоцикла впереди. Прошёл, прострекотал мотором и скрылся за дальним косогором — в ту сторону, откуда, судя по картам в его собственной памяти, немцы возили снабжение.
Воронов не двинулся, остался ждать.
Через час с небольшим тот же Kübelwagen прокатил обратно — и теперь в нём был только водитель. Офицер где-то сошёл и остался. Стало быть, машина мотается туда-сюда регулярно, возит начальство по делам, и завтра, надо думать, побежит опять, в тот же час, тем же манером.
Этого Воронову хватило. Он дождался, пока звук мотора растает за лесом, отполз от обочины в густой ельник, поднялся и пошёл к своим. План уже сложился у него в голове, целиком, со всеми мелочами, — оставалось обкатать его с людьми и дождаться утра.
Готовились ночью.
Место Воронов присмотрел ещё днём — там, где дорога ныряла в неглубокий распадок между двумя пологими косогорами и машине поневоле приходилось сбрасывать ход и на спуске, и на подъёме. Лучше не придумаешь: и скорость собьёт сама, и видно издалека, как подходит, и косогоры закрывают от чужих глаз с обеих сторон.
Рудь ещё с вечера занялся елью. Высокую сухую ель на обочине он подрубил у самого комля — не до конца, а так, чтобы держалась на последних волокнах и валилась от хорошего толчка. Работал в темноте, на ощупь, заглушая стук топора рукавицей, и подрубил ровно настолько, чтобы дерево не рухнуло само от ветра, но легло поперёк дороги в нужный миг от одного навала плечом. Дело тонкое, но Рудь и тут оказался мастер — отступил, поглядел, качнул ствол ладонью, проверяя, и остался доволен.
Воронов расставил людей. Гаврилова — с одной стороны распадка, себя — с другой, обоим по стрелковой позиции с хорошим сектором. Климова — выше по косогору, смотреть за дорогой в обе стороны и свистнуть, если откуда-нибудь покажется ещё машина или, не дай бог, колонна. Нодара с автоматом — ближе к месту, на случай если в машине окажется не двое, а больше, и кого-то придётся доставать накоротке. Василия в этот раз взяли, но держали в стороне, при Климове: смотреть, учиться, под пули не лезть.
Залегли затемно, и началось самое тяжёлое — ждать на морозе не двигаясь.
Мороз стоял лютый, из тех, когда воздух дерёт горло, а ресницы смерзаются. Снег под телом сперва подтаивал от живого тепла, а потом схватывался коркой, и эта корка леденила насквозь. Воронов чувствовал, как стынут ноги — сначала пальцы, потом ступни целиком, — и время от времени шевелил ими в сапогах, сжимал-разжимал, гонял кровь, чтоб не отнялись. Рядом, по дыханию да по тихому шороху, угадывал Нодара: тот дышал в сложенные горстью ладони, грел, переминался под халатом.
Часа через три, когда небо на востоке начало сереть, Нодар не выдержал, придвинулся и зашептал:
— Слющай, командир. Я ног не чую. Совсем не чую, веришь? Будто чужие к коленям приставили.
— Шевели пальцами. И терпи.
— Терплю, дорогой. Я бы и пальцами пошевелил, да они тоже чужие.
— Значит, шевели чужими.
Нодар сдавленно хмыкнул и затих. Воронов и сам терпел — мороз не разбирал, командир ты или нет. На таком холоде час лежки тянулся как три, и единственное, что грело по-настоящему, — это злая мысль, что вот сейчас, скоро, можно будет вскочить и начать двигаться, и в движении сразу станет легче.
Главное было — не закоченеть настолько, чтобы в нужный миг не послушались руки.
Машина пришла, когда совсем рассвело.
Тот же Kübelwagen, тот же ровный ходкий звук мотора, который Воронов уже научился узнавать. Он лежал, вжавшись в снег, и вёл машину слухом, как ведут на мушке: сейчас она у дальнего косогора, теперь пошла на спуск, вот мотор приглушённо заворчал, сбрасывая ход перед распадком, — и совсем близко, рядом уже.
Воронов махнул рукой.
Рудь навалился на подрубленную ель плечом, и она пошла — сперва нехотя, со скрипом, потом всё быстрее, разгоняясь, — и рухнула поперёк дороги с глухим тяжёлым ударом, взметнув облако снежной пыли, прямо перед капотом. Водитель шарахнулся, ударил по тормозам, машину занесло на укатанном снегу, развернуло боком поперёк дороги, мотор чихнул и заглох.
Два выстрела слились почти в один. Гаврилов снял водителя, Воронов — офицера, который успел привстать на заднем сиденье и схватиться за кобуру, да не успел ничего больше. И сразу — тишина, оглушительная после грохота, только оседала, искрясь, потревоженная снежная пыль да негромко тикал, остывая на морозе, заглохший мотор.
Воронов поднялся из-за укрытия и пошёл к машине, не опуская карабина, держа Kübelwagen на прицеле до последнего шага. Не понадобилось. Оба готовы — и водитель, уткнувшийся в руль, и офицер, осевший на заднем сиденье набок.
— Чисто, — сказал он негромко, не оборачиваясь. — Выходи.
Из-за деревьев поднялись остальные. Климов сверху махнул рукой — дорога пуста, никого. Можно было работать без спешки, но спешить всё равно приходилось: мороз не ждал.
Машину обыскали быстро, пока пальцы ещё слушались.
Офицер оказался при добре. На поясе — кобура, и в ней Luger, тот самый парабеллум, второй уже в отряде. Воронов вынул его, проверил магазин — полный — и сунул за пазуху, под шинель, к телу: на таком морозе металл студить нельзя, потом руки к нему примёрзнут. Шинель на офицере была добрая, на меху, и Гаврилов, поглядев на неё деловито, начал было стягивать, да Воронов мотнул головой — не сейчас, некогда возиться с убитым, потом, если вернёмся. Не вернулись.
Но не пистолет и не шинель были тут главной добычей.
Главной была полевая сумка — плоская, кожаная, та, что офицер держал не в багаже, а при себе, на заднем сиденье, под рукой. Такие вещи зря под рукой не держат. Воронов расстегнул её прямо на стылом капоте и, перебирая бумаги плохо гнущимися пальцами, понял, что напоролись они нынче на удачу побогаче, чем он смел рассчитывать, когда выходил на эту машину за пистолетом да сапогами.
Карты. Не та куцая схема дорог, что когда-то досталась от мотоциклистов, а настоящие штабные карты — плотные, в несколько листов, с типографскими обозначениями и пометками, нанесёнными от руки красным и синим карандашом. И при них, в отдельном отделении, — стопка бумаг: приказы, накладные, что-то отпечатанное на машинке, всё с угловатыми чёрными печатями.
— Что там? — спросил подошедший Гаврилов, дуя в кулаки.
— Похоже, штабная почта, — сказал Воронов, бегло проглядывая верхний лист. — Возил между гарнизонами. Потом разберём как следует. Сейчас — уходим, пока не околели.
Он увязал сумку, сунул под халат, к самому телу, как перед тем пистолет.
Нодар тем временем обхаживал Kübelwagen, и на лице у него боролись две тоски — по технике, которую жалко бросать, и по теплу, которого хотелось. Победила трезвость: он сам же качал головой, понимая, что эту машину не спрячешь и в лес по целине не уведёшь, а заводить и гнать по дороге — всё равно что кричать немцам, где их искать. Так что снял с неё всё, что можно унести и что после сгодится: открутил инструмент, отвязал канистру, слил в неё бензин из бака через резиновую кишку, ловко орудуя на морозе. Тёплый офицерский плед с заднего сиденья он вытряхнул, встряхнул и, не спрашивая, накинул на плечи Василию — парень после лежки в снегу совсем посинел.
— Держи, малой. Тебе нужнее.
Саму машину сталкивать с дороги не стали — некогда было, да и незачем. Пусть немцы приедут и увидят: поваленная ель, развороченный снег, пустая штабная машина с двумя убитыми и без сумки. Пусть поломают голову. Иногда полезно, чтобы они видели и понимали: лес теперь не их.
Ушли быстро, забрав документы, оба парабеллума, карабин водителя и всё, что сняли с машины. Подрубленная ель так и осталась лежать поперёк дороги, и Kübelwagen стыл рядом, разворочённый, на укатанном снегу.
Разбирались с трофеями уже на базе, вечером, при свете коптилки и жарко натопленной печки.
Сперва, правда, отогревались. Нодар первым делом содрал сапоги и сунул ноги чуть не в самую топку — шипел, охал, растирал ступни докрасна и сквозь зубы бранил по-грузински кого-то, кого никто не понимал, но и так было ясно, что достаётся разом и морозу, и немцу, и проклятой дороге. Пальцы, хвала небу, отходили, кололо иголками — стало быть, не отморозил. Василий, укутанный в трофейный плед, отогрелся и осоловел, и его едва не сморило прямо за едой. Только когда в землянке стало тепло и в животах горячо, Воронов разложил карты на нарах.
Он склонился над ними и сидел так долго, водя пальцем по тонким линиям и разбирая немецкие надписи — те, что мог. Кое-что узнавал по виду, кое-что брал смыслом. Нодар, оказалось, знал по-немецки с десяток слов, неведомо где нахватанных ещё до войны, и теперь от него вышла польза: он тыкал в надписи пальцем и переводил, что умел, — «склад», «горючее», «комендатура», «осторожно». Остального Воронов добирал догадкой да опытом.
И картина понемногу складывалась — та самая, ради которой стоило мёрзнуть два утра в снегу.
На картах были размечены маршруты снабжения: как и откуда идёт горючее, как подвозят боеприпасы, где стоят перевалочные склады, где комендатуры. И всё это, все ниточки, сходились в конце концов к одной толстой жиле, к одной линии, прочерченной через всю карту, — без которой весь немецкий тыл в этих краях разом бы захирел и встал.
Воронов положил палец на эту линию и какое-то время молчал, глядя на неё.
— Железная дорога, — сказал он наконец.
Гаврилов наклонился через его плечо, поглядел, провёл взглядом по линии.
— Вот тут перегон, — сказал он, ткнув. — Между двумя станциями, на отшибе. Самое глухое место. Думаешь — рвануть?
— Думаю.
— Так взрывчатки нет, — заметил Гаврилов. Не возражая — просто кладя на стол факт.
— Сделаем, — сказал Воронов. — Из того, что есть под рукой. Трофейный тол был бы лучше, но и без него можно — было бы из чего да руки откуда надо. Я знаю как.
Гаврилов посмотрел на него — без удивления уже, привык за эти месяцы, что командир то и дело знает то, чего рядовому знать вроде бы и неоткуда, — и только кивнул, принимая к сведению.
Климов, до того молчавший в своём углу, подал голос:
— А станции? Если рванём перегон между ними, с обеих сторон набегут.
— Набегут, — согласился Воронов. — Потому рвать будем ночью и уходить сразу. Пока они от станций добегут да разберутся, нас уже не будет. Это не бой, это укол. Кольнул — и в лес.
Климов подумал, кивнул. Дельно.
Нодар, складывавший у печки подсохший трофейный плед, замер на полуслове, потом расплылся в улыбке во все усы:
— Вах. Поезд под откос — это я хочу посмотреть. Это, дорогой, не мотоцикл с коляской.
— Посмотришь, — сказал Воронов и снова склонился над картой.
За дощатой стенкой землянки трещал и постреливал мороз, гудела в печке тяга, по брёвнам наката полз тёплый дрожащий свет коптилки. А Воронов сидел и размечал карандашом на аккуратной немецкой карте то, чего немецкий штаб на ней не предусмотрел и предусмотреть не мог.
Глава 13
Взрывчатку делали неделю.
Воронов объяснил один раз — коротко, без лишних слов, как объясняют то, что сам знаешь до тонкостей, но чему другого учишь впервые. Тол у них был — десяток трофейных гранат-колотушек, разобранных на заряды, да ещё то, что удалось наскрести из артиллерийского пороха, добытого со склада ещё осенью. Главная морока была не во взрывчатке самой, а в том, чтобы собрать из всего этого один заряд, который рванёт разом, в нужный миг, под нужным колесом, — и в запале, который не подведёт на морозе.
Запал Воронов мастерил сам, и тут уж никому не доверял. Сидел вечерами у коптилки, согнувшись, и возился с проводами, с капсюлями, выколупанными из винтовочных патронов, с тонкой бечёвкой, пропитанной чем-то, что он сварил в котелке и о чём не распространялся. Гаврилов, кадровый, кое-что в этом понимал и порой подсказывал дельное, но видел и сам: командир в подрывном деле смыслит куда больше, чем смыслил бы рядовой пехоты, и больше, чем смыслит он, сержант. Опять не спрашивал откуда. Привык уже.
Рудь и Нодар делали руками то, что велено: лепили, увязывали, подгоняли. Нодар, понятно, не утерпел, чтоб не сунуть нос в устройство, — повертел готовый заряд, прикинул на вес, уважительно поцокал языком.
— Это, дорогой, не граната, — сказал он. — Это серьёзно.
— Серьёзно, — согласился Воронов. — Поэтому слушать меня и делать ровно как говорю. Тут ошибаются один раз.
Нодар посерьёзнел и больше не цокал.
Вышли затемно, в самый мороз, втроём — Воронов, Рудь и Нодар. Гаврилова Воронов оставил за старшего на базе: случись что с подрывной группой, отряд не должен остаться без головы.
До перегона было вёрст двенадцать, и шли их ночью, по снегу, налегке, но с грузом — заряд, инструмент, оружие. Луна стояла высокая, голубой свет лежал на снегу, и под ногами он скрипел так, что Воронову всё казалось, будто скрип этот слышен на версту кругом. Шли след в след, молча, дыша в воротники, и пар от дыхания тут же оседал инеем на бровях и щетине.
Мороз был такой, что больно было дышать. Нодар, тащивший инструмент, под конец перехода уже не отшучивался, только сопел и переставлял ноги. Рудь нёс заряд — бережно, как несут спящего ребёнка, — и ни разу не оступился, не тряхнул. Воронов вёл, сверяясь с приметами, которые запомнил с разведки, и думал об одном: только бы запал не подвёл на холоде, только бы не пришлось всё это тащить обратно несолоно хлебавши.
К перегону вышли за полночь.
Залегли в лесу у насыпи, отдышались, дали телу остыть и притихнуть. Воронов выждал, послушал. Тихо. Рельсы тускло блестели под луной, уходя в обе стороны в темноту, к станциям, до которых отсюда было поровну далеко. Глухое место, как он и хотел. Ни будки, ни обходчика — на таком перегоне немцы пеших дозоров не держали, полагаясь на расписание да на то, что русский лес зимой смирный и тихий. В эту-то смирность они и упёрлись напрасно, да только понять это им предстояло уже под утро, разглядывая, что осталось от состава.
Закладывать начали сразу — всё, что надо, проговорили заранее, ещё на базе, и теперь каждый знал своё. Рудь забрался чуть выше по насыпи и залёг там с пулемётом так, чтобы держать на виду оба конца перегона, а Воронов с Нодаром спустились к самому полотну. Светить нельзя было — луны хватало, а лишний огонёк в такой темени виден издалека, — и работали почти на ощупь, в рукавицах, а где рукавицы мешали, там и голыми пальцами, которые на железе прихватывало вмиг.
Воронов выбрал место — там, где рельс лежал на стыке, на скруглении, где состав пойдёт с лёгким креном. Подкопал щебёнку под рельсом, уложил заряд, примостил его плотно, как надо, вывел запал. Нодар держал, подавал, придерживал — молча, сосредоточенно, и Воронов чувствовал, что грузин понимает всю цену минуты: одно неловкое движение, и они не доедут до базы, и никто не доедет.
Пальцы коченели, не слушались. Воронов отогревал их дыханием, совал под мышку на минуту и снова брался. Возни было на четверть часа, а показалось — на час. Наконец заряд лёг как влитой, запал был выведен и проверен, и можно было уходить.
Они отползли от полотна, поднялись к Рудю, забрали его и отошли в лес метров на полтораста, за поваленные стволы. Залегли. Воронов держал в руках конец, дёргать который предстояло ему. Ждали.
Ждать пришлось недолго.
Состав он услышал прежде, чем увидел, — далёкий тяжёлый гул, нарастающий, с лязгом и пыхтением паровоза, который пёр в гору на пределе. Длинный состав, тяжело гружёный — это слышалось по тому, как надсадно работала машина.
— Идёт, — выдохнул Нодар одними губами.
Воронов не ответил, считал.
Паровоз выполз из-за поворота, чёрный, дышащий искрами, потащил за собой вереницу вагонов — крытые, платформы под брезентом, цистерны. Воронов смотрел на это и ждал своей секунды, той единственной, когда передняя тележка тяжёлого головного вагона встанет ровно на заряд. Не раньше. Не позже.
Паровоз прошёл место закладки. Воронов держал.
Первый вагон. Держал.
Сейчас.
Он рванул.
Грохнуло так, что ударило по ушам даже здесь, за полтораста метров, — короткая ослепительная вспышка под колёсами, и в ту же секунду всё пришло в движение разом. Головной вагон вскинуло, разорвало стык, паровоз, потерявший опору под собой, повело, он зарылся носом в насыпь, опрокинулся, увлекая за собой состав. Вагоны полезли друг на друга с тем особым раздирающим скрежетом рвущегося железа, который Воронов слышал не раз и который ни с чем не спутаешь. А потом рвануло снова — уже не их заряд, а то, что было в вагонах: видно, боеприпасы, потому что взрывы пошли цепочкой, один за другим, вскидывая в небо огонь, и над перегоном встал такой пожар, что осветило полнеба.
— Вах, — только и сказал Нодар, и в голосе его не было торжества — было что-то вроде оторопи. — Вах, дорогой.
Рудь молчал, глядя на огонь.
— Уходим, — сказал Воронов. — Быстро. Сейчас сюда полезут отовсюду.
Назад шли тяжело.
Те же двенадцать вёрст, но теперь — бегом, насколько можно бежать по снегу ночью, чередуя бег с быстрым шагом, чтоб не запалиться вконец. Мороз, который на пути туда выматывал, теперь будто и не чувствовался — гнал страх и горячка после сделанного. За спиной долго стояло зарево, подсвечивало небо, и слышно было, как там, на перегоне, всё ещё рвётся, дорывается то, что не успело сдетонировать сразу.
Воронов оглянулся раз. Зарево было видно отовсюду, и он подумал, что грохот этот сейчас слышат на двадцать вёрст кругом — и немцы в гарнизонах, и наши, если есть тут где наши, и мужики по деревням. Пусть слышат. Пусть знают, что в этом лесу кто-то есть.
К базе добрались под утро, вымотанные так, что Нодар, войдя в землянку, сел на нары и не смог сразу снять сапоги — руки не держали. Гаврилов и остальные не спали, ждали — зарево и они видели, и грохот слышали даже здесь.
Гаврилов спросил «ну?» — хотя по лицам и так всё читалось. Воронов сел и сказал, как было: состав под откос, с боеприпасами, сдетонировало. Гаврилов помолчал, переваривая, и сказал только, что уж этого-то немцы им не простят. Не упрекал — просто понимал, к чему оно теперь повернётся. Воронов и сам понимал.
А потом Нодар извлёк откуда-то из-за пазухи плоскую трофейную фляжку. Воронов про неё, оказывается, и не знал, а грузин, выходит, припрятал её ещё с осеннего налёта на склад, таскал всё это время за пазухой и помалкивал, дожидаясь случая. Случай он выбрал верно — другого такого до весны могло и не выйти. Разлил всем по глотку, не больше, — одна фляжка на семерых, не разгуляешься. Выпили без тостов, молча, и тёплый шнапс обжёг нутро и пошёл по жилам, и до чего же это было кстати после ночи в снегу.
Свой глоток Воронов выпил вместе со всеми, а потом долго сидел, грея ладони о кружку, и думал.
Дело они сделали большое, первое такого размаха. До сих пор был то патруль на дороге, то склад в лесу — досадные булавочные уколы, не больше. А нынче они ударили по самой жиле, по той ниточке, на которой держался весь немецкий тыл в округе. И в этом была не только удача, но и беда: за большой удар и спросят по-большому. Состав с боеприпасами, ушедший под откос на их перегоне, не тот убыток, что немцы спишут на абстрактных «лесных бандитов» и забудут к утру. За такое присылают карателей — и пришлют, дай срок, как раскачаются: через пять дней, через неделю.
Воронов оглядел своих — измотанных, разморённых теплом и шнапсом, клюющих носом прямо сидя, иные уж и прилегли. Отдых им был нужен до зарезу, и он его даст, грех не дать после такой ночи.
Сутки спать, объявил он, дежурство по очереди, но никто не дёргается — отдыхаем. А после — снова за работу.
— Это за какую же, командир? — пробормотал Нодар, не разлепляя глаз.
— Гостей встречать будем.
Нодар то ли не расслышал, то ли уже спал. А Воронов сидел ещё долго, глядя на гаснущие угли в печке, и прикидывал, с какой стороны пойдут каратели и где их лучше встретить.
За стенкой землянки стоял лютый предутренний мороз, а далеко на западе, над перегоном, ещё подсвечивало небо догорающим заревом.
Глава 14
На пятый день после подрыва Воронов поднял всех в четыре утра.
Он не спал почти всю ночь — лежал, слушал лес и ждал, и под утро дождался: с дальнего поста, где стоял Гаврилов, донёсся условный сигнал, тихий двойной свист. Воронов был уже на ногах, когда Гаврилов, припорошённый снегом, протиснулся в землянку и сказал вполголоса то, что Воронов и сам уже знал нутром: идут, с запада и с юга разом, много, и с собаками. Спрашивать что-то ещё было незачем.
Подъём он скомандовал негромко, но так, что проснулись все сразу: уходим, два часа на сборы, и ни минутой дольше. Никто не охнул и не заворчал спросонья — за эти месяцы накрепко усвоили, что если командир велит уходить, то выходить надо было ещё вчера.
Собирались в темноте, при одной коптилке, споро и без суеты.
Руки делали своё, а голова считала. По тому, что доложил Гаврилов, и по тому, что сам Воронов слышал ночью, выходила не меньше как рота, а то и поболе — с собаками, с пулемётами, цепью, забирая лес в клещи с двух сторон. Стало быть, на брошенную базу немцы выйдут часов через шесть после того, как отряд снимется, — это если сняться сейчас же и уходить ходко. Шесть часов форы. Негусто, но жить можно, коли не сглупить.
Брали только то, без чего нельзя: оружие, патроны, остатки взрывчатки, копчёное мясо, тёплое. Остального было жаль, но Воронов давно вбил себе и другим простое правило — вещи наживём, головы нет.
Землянки не жгли. Дым над лесом виден за версты, а им сейчас меньше всего нужно было показывать, где они и куда двинулись. Просто погасили печку, выгребли угли, забросали входы лапником и снегом. Нодар, гася свою печку — ту самую, из снарядной гильзы, которой так гордился, — задержался на миг, провёл по тёплым ещё камням ладонью.
— Жалко, — сказал он тихо. — Хорошая была печка.
— Сложишь новую, — сказал Воронов.
— Сложу, — согласился Нодар. И больше не оглядывался.
В половине шестого, когда небо едва начало сереть, отряд вытянулся цепочкой и ушёл от базы на северо-восток, в глубь леса, прочь и от запада, и от юга, откуда катились клещи.
Шли тяжело.
Снег был глубокий, ещё не слежавшийся, и каждый шаг давался с усилием — нога проваливалась по колено, иногда глубже. Воронов вёл, меняясь местами с Рудём и Гавриловым: первый пробивает тропу, выматывается быстрее всех, потому первого надо менять. Шли так, чтобы запутать след, где можно — по ручьям, по голому льду, под нависшими еловыми лапами, где снег был тоньше и след читался хуже. Собака возьмёт всё равно, но Воронов тянул время: чем дольше каратели будут распутывать, тем дальше уйдёт отряд.
К полудню отошли вёрст на восемь, и тут Рудь, шедший головным, вскинул кулак — стой.
Воронов скользнул к нему. Рудь молча показал рукой вперёд и вправо: между стволов, шагах в полутораста, мелькало движение. Воронов всмотрелся. Двое — нет, трое — в белых маскхалатах, с карабинами наперевес, шли по их следу пригнувшись, читая снег. Передовой дозор. Каратели пустили вперёд лыжный разъезд, налегке, чтоб догнать и сесть на хвост, придержать группу до подхода основных сил. Расчёт верный: дозор быстрее отягощённого отряда, нагнал.
Уходить было поздно — заметят спину, посадят пулю, а на лыжах догонят. Воронов решил в полсекунды.
Он показал: Рудь — влево, в обхват, Гаврилов — здесь, Нодар — со мной, вправо. Василия осадил ладонью книзу — лежать. Тихо разошлись за стволы, влипли в снег. Воронов смотрел, как дозор приближается — уверенно, по натоптанному, не чуя, что натоптанное уже ждёт их.
Подпустил на полсотни шагов. Свистнул дроздом.
Грянуло разом с трёх сторон. Гаврилов снял переднего, того, что читал след, — тот ткнулся лицом в снег и не дёрнулся. Второго достал Рудь из своего обхвата, в бок, и немца отбросило, развернуло. Третий успел упасть, залёг за поваленным стволом и огрызнулся — длинно, веером, не целясь, со страху. Пули защёлкали по веткам, осыпая снег.
— Нодар, прижми, — бросил Воронов и пошёл вправо, под прикрытием его очередей, скользя от ствола к стволу.
Нодар хлестнул из автомата поверху, заставив немца вжаться, а Воронов тем временем обошёл поваленное дерево сбоку. Немец услышал в последний миг, дёрнулся повернуть карабин — не успел. Воронов снял его в упор.
Тишина. Только звенело в ушах после стрельбы да оседал с веток сбитый снег.
Обыскали быстро, не мешкая. С троих сняли карабины и подсумки, у одного нашлись гранаты, а за спиной — рация в брезентовом чехле, и вот ей Воронов обрадовался едва ли не больше всего: мало того что вещь, так ещё и дозор теперь не доложит своим, куда повернула группа. Лишняя фора. Хотя сам факт этой погони говорил неприятное — висят на хвосте куда плотнее, чем он рассчитывал.
— Уходим. Быстро.
Тела оттащили в ельник, забросали снегом — не схоронить толком, но хоть с воздуха не углядят. И пошли дальше, теперь уже не таясь от усталости, а гоня изо всех сил: основные не могли быть далеко.
После стычки сделали лишь короткий привал — пожевать на ходу мёрзлого мяса, глотнуть талого снега. На холоде остановка сразу принималась грызть до костей. Воронов оглядывал своих. Держались: Рудь как ни в чём не бывало, Гаврилов втянутый, кадровый, Василий бледный после первого настоящего боя, но на ногах. Нодар сопел, тащил трофейную рацию вдобавок к своему грузу и не ныл.
А вот Климов отставал.
Сперва Воронов списал это на усталость — вымотались все, не он один. Но после привала Климов стал отваливаться назад всё заметнее, и было в этом что-то не от усталых ног, а от чего-то другого, что Воронову не понравилось сразу, хоть он покуда и не дал себе труда назвать это словом.
На втором переходе он встал.
Просто остановился посреди заснеженной прогалины и не пошёл дальше. Цепочка прошла ещё несколько шагов, прежде чем задний — Рудь — заметил и негромко окликнул Воронова. Тот обернулся, увидел, поднял руку. Группа стала.
Воронов вернулся к Климову. Тот стоял, опустив руки, и смотрел не на Воронова, а куда-то в снег под ногами. Лицо у него было серое, и не только от холода.
— Что, — сказал Воронов. Не вопрос.
Климов поднял на него глаза. Что-то в них было загнанное, решившееся.
— Я не могу больше, — сказал он тихо. — Не могу так. Месяцами по лесам, в снегу, как зверь. А теперь ещё рота за нами с собаками, и всё, конец, не уйдём. — Он сглотнул. — Я выйду к ним. Я не партизан, я в плен попал, я скажу — окруженец, отбился, заблудился. Меня в лагерь, может, и всё. Жить-то...
Он не договорил.
Воронов смотрел на него и молчал. И в этом молчании Климов как будто и сам услышал то, что сказал, — осёкся, побледнел ещё сильнее.
Остальные стояли поодаль и не вмешивались. Гаврилов отвёл глаза. Нодар смотрел в сторону. Один Василий глядел во все глаза, не понимая ещё до конца, что сейчас будет, а Рудь — Рудь смотрел на Климова прямо, тяжело, и в лице у него не было ничего, кроме этой тяжести.
Воронов смотрел на него долгую секунду.
Климов, кажется, прочёл что-то в его лице. Дёрнулся было, заговорил быстро, сбивчиво:
— Командир, я ж не предатель, я... я никому... я только сам, тихо уйду, вы меня и не видели...
— Знаю, — сказал Воронов. — Тебе просто не хватило. Это бывает.
Сказал почти мягко. Шагнул ближе, как будто положить руку на плечо.
Выстрела не было — выстрел услышали бы за версту, а основные шли по пятам. Было коротко, и тихо, и Климов осел в снег, и снег его принял.
Несколько секунд никто не двигался.
Потом Воронов выпрямился, обвёл всех глазами и сказал ровно, без выражения, что надо идти, что им ещё далеко.
И пошли.
Никто не сказал ни слова. Василий был белый и шёл, уставившись прямо перед собой, и видно было, что парня потряхивает не от холода. Гаврилов шёл с каменным лицом. Нодар не оглядывался.
Рудь шёл последним и один раз обернулся — туда, где остался на снегу человек, которого он полмесяца назад выдернул из болотного окна, как застрявшую жердину. Полмесяца назад вытащил, спас, дотащил до берега, отогрел у костра. А теперь вот. Рудь поглядел назад долгим тяжёлым взглядом, отвернулся и больше не оборачивался. И ничего не сказал — Рудь вообще ничего не говорил по этому поводу ни тогда, ни после. Но что-то в нём в этот день сделалось ещё молчаливее прежнего, и это заметили все.
Двое суток шли вглубь леса, отрываясь.
Холод стоял лютый, еды почти не было — доедали мёрзлое мясо по кусочку, грызли сухари, топили во рту снег. Костра не разводили ни разу: ночевали, забившись под еловые лапы, прижавшись друг к другу, как тогда, в первую ночь, летом, — только теперь их было больше и теперь была зима. Спали по очереди, вполглаза.
К исходу вторых суток Воронов остановил группу. Послушал лес — долго, внимательно. Собак не было слышно. Не было слышно вообще ничего, кроме ветра и потрескивания мороза. Оторвались.
— Здесь передохнём, — сказал он. — Огонь можно. Маленький.
Нодар развёл костерок в ямке, и они впервые за двое суток отогрелись по-настоящему, оттаяли заиндевелые брови, протянули руки к огню. Молчали. О Климове не говорил никто — ни в осуждение, ни в оправдание, никак. Будто его и не было. Так было легче и так было правильно, и каждый это понимал по-своему.
Воронов сидел у огня и смотрел на своих. Пятеро. Грел руки, ни о чём не думал — нарочно не думал, отложил на потом всё, что лезло в голову. Сейчас надо было отдохнуть и прийти в себя, а после прикинуть, как сделать, чтобы каратели не разгуливали по этому лесу даром. Дарить им лес он не собирался.
За кругом тусклого света от костерка стоял чёрный промёрзший лес, и где-то далеко в нём остывала под снегом брошенная база, по которой сейчас, должно быть, ходили чужие сапоги.
Глава 15
Двое суток отрыва Воронов потратил не только на то, чтобы уйти.
Он думал. И к исходу второго дня, когда отогрелись у первого костра и отлежались, он собрал своих и сказал, что уходить дальше они не будут. Будут возвращаться.
— Как — возвращаться? — Нодар даже привстал. — Командир, там сто человек с собаками. Мы от них двое суток ноги уносили.
— Уносили, — согласился Воронов. — А теперь придём сами. Они нас не ждут оттуда, откуда мы ушли.
Он объяснил коротко. Рота не может идти по лесу сплошняком — лес не плац. Где-то она растягивается, где-то жмётся в колонну: на гатях, на просеках, в теснинах между болот, где иначе не пройти. Карта осталась в голове у Воронова крепко, и одно такое место он помнил — длинную гать через топкий овраг, единственный путь, которым тяжело гружёная рота с обозом потащится назад или вперёд. На гати сто человек враз не развернёшь. На гати они — кишка, и голову этой кишки можно отрубить прежде, чем хвост сообразит, что случилось.
— А потом? — спросил Гаврилов. Спросил по делу, без сомнения — прикидывал.
— А потом уходим. Это не бой до последнего. Это укус. Кусаем голову и растворяемся, пока хвост разворачивается.
Гаврилов подумал и кивнул. Дельно.
Место Воронов нашёл к утру.
Та самая гать — бревенчатый настил поперёк топкого, не замерзающего даже в мороз оврага, по краям густой ельник, подступающий вплотную. Лучшего и желать нельзя: с настила в стороны не сойдёшь — топь, назад под огнём не побежишь толком — затор, а ельник по сторонам даёт и укрытие, и пути отхода.
Людей он расставил с толком и каждому растолковал заранее, кому что делать. Рудя с пулемётом увёл на дальний конец гати — оттуда удобнее всего хлестать вдоль настила, в самую голову колонны, как только она втянется на брёвна. Сам с Гавриловым залёг по флангам, чтобы карабинами выбивать тех, кто очухается и начнёт огрызаться из-за тел. Нодару с автоматом досталось место поближе к выходу — отсекать и прикрывать, когда придёт пора уходить. А Василия Воронов на этот раз держал при себе: хватит парню отсиживаться сторожем, пускай стреляет, но пускай делает это на глазах, под рукой, чтоб в случае чего осадить.
Залегли затемно и ждали. Опять ждали на морозе, опять стыли ноги, и Воронов опять гонял кровь, шевеля пальцами в сапогах. Но теперь к холоду примешивалось другое — то злое, тугое ожидание перед делом, которое греет лучше костра.
Каратели появились, когда рассвело.
Сперва — головной дозор, двое, прошли гать, поозирались, ничего не заметили — ельник стоял пустой и снежный, отряд вжался в него намертво. Дозор прошёл дальше, в лес, за спину Воронову. Их Воронов трогать не велел — пусть идут, главное впереди.
Потом потянулась колонна.
Они шли устало, вразброд, нахохлившись от мороза, — рота, которая двое суток гоняла по лесу неуловимого противника и злилась оттого, что зря. Шли по гати плотно, иначе нельзя — по сторонам топь. Втягивались в горловину: голова уже миновала настил, середина была на брёвнах, хвост ещё подтягивался из леса. Воронов лежал и считал, и ждал той единственной секунды, когда на гати окажется их больше всего и деться им будет некуда.
Сейчас.
Он выстрелил первым — и в тот же миг ударил пулемёт Рудя.
То, что было дальше, Василий запомнил рывками, кусками, как запоминается всё, что страшнее, чем можно вынести сразу.
Пулемёт Рудя бил вдоль гати, и бил так, что Василий, лежавший неподалёку, на миг забыл даже про свой карабин. Рудь не суетился, не дёргал — он лежал за пулемётом тяжело и спокойно, как лежит сама смерть, и водил стволом коротко, экономно, и там, куда он водил, на узком настиле, где немцам некуда было деться, его очереди делали страшное. Колонна, зажатая на гати, не могла ни рассыпаться, ни залечь толком — по сторонам топь, — и металась на месте, и валилась, и это было не похоже на бой, это было похоже на работу. Рудь работал. Лицо у него было пустое, сосредоточенное, без злобы и без азарта, и оттого ещё страшнее.
Гаврилов и Воронов били с флангов — выцеливали тех, кто сообразил залечь за телами и трупами и начал огрызаться. Нодар хлестал из автомата с дальнего края. Гать заволокло пороховым дымом, криком, грохотом.
Василий стрелял.
Он целился, как учили, в серые фигуры на настиле, жал на спуск, передёргивал, снова жал. Один раз он увидел ясно, отчётливо, как немец, в которого он метил, — молодой, без каски, с раскрытым в крике ртом — дёрнулся от его, Василия, выстрела, схватился за грудь и сел в снег. Увидел совсем близко, в лицо. И продолжал стрелять дальше, потому что рядом стрелял Воронов и надо было стрелять, но эта картинка — раскрытый рот, рука на груди — встала перед глазами и не уходила.
Всё кончилось быстро — Воронов и не дал ему длиться.
Голова колонны была выбита, гать завалена, хвост в панике пятился в лес, началась беспорядочная пальба в белый свет — каратели били по ельнику, не видя цели. Воронов свистнул отход. Раз — отрубили голову. Хватит. Пока хвост разберётся, пока соберётся, пока решится сунуться через заваленную гать — отряда уже не будет.
Снялись и пошли — быстро, по заранее намеченному пути отхода, через ельник, прочь.
Василия вырвало шагов через триста, когда отошли от гати и грохот за спиной стих.
Он отстал, согнулся над снегом, и его вывернуло — раз, другой, до желчи, до судорог. Стоял на четвереньках в снегу и трясся. Перед глазами всё стоял тот, молодой, с раскрытым ртом и рукой на груди.
Нодар придержал группу, вернулся к парню. Не стал ни утешать, ни торопить. Просто присел рядом на корточки, положил ему широкую ладонь на спину, между лопаток, и держал так, тяжело и спокойно, пока Василия выворачивало.
— Ничего, — сказал он негромко, когда тот отдышался. — Ничего, малой. Это значит, ты ещё человек. Это пройдёт — и хорошо, и плохо, что пройдёт. Вставай. Идти надо.
Он помог ему подняться, сунул горсть снега — обтереть лицо, — и подтолкнул вперёд, к остальным. Василий шёл, пошатываясь, белый, но шёл. И больше его в тот день не выворачивало.
На новом месте, отойдя от гати подальше, перевели дух и сочлись. Своих не потеряли ни одного. С ближних тел, что лежали у самого выхода с настила, Гаврилов с Рудём по дороге успели прихватить кое-что — пару карабинов, патроны, гранатные сумки, что потеплее с убитых. Но не трофеи были тут наградой.
Награду Воронов расслышал в тишине за спиной. Рота встала. Дальше не пошла. Получив на узкой гати по зубам от кого-то, кого даже толком не разглядела, потрёпанная рота сделала ровно то, что делает на её месте всякая потрёпанная рота, — попятилась, заозиралась, стала ждать да слать в тыл донесения, а покуда она там озиралась да дожидалась, отряда в этом квадрате уже и след простыл. Так и вышло, что лес остался за ними.
Вечером, у костра, Василий сидел тихий и всё глядел в огонь. Нодар покормил его первым, без слов сунул лучший кусок. Рудь — тот, что на гати работал пулемётом как сама смерть, — мимоходом, проходя, тронул парня за плечо тяжёлой рукой. Один раз. И сел чистить пулемёт, как всегда по вечерам.
Воронов смотрел на это и думал, что парень сегодня переступил то, что переступают однажды и навсегда. Стрелял в людей и раньше, и в стычке с дозором попадал, наверное, — но там было быстро, сбоку, не глядя в лицо. А сегодня он увидел лицо. Теперь он знает, как это. И не сломался — выблевал и пошёл дальше. Это и есть та грань, после которой из мальчишки получается солдат.
Об этом Воронов не сказал вслух ничего. Незачем. Парень и сам поймёт — не сегодня, так после.
За стеной леса стоял мороз, трещали стволы, и где-то на западе пятилась, зализывая раны, карательная рота, которой так и не дали этот лес.
Глава 16
Мы ставили уже третью базу, поэтому получалось быстро и справно. То, на что летом ушла бы неделя, теперь сладили за четыре дня — руки уже сами помнили, что и в каком порядке делать, и никому не надо было растолковывать. Рудь без слова взялся за топор и рубил пазы так, что брёвна садились одно в другое без щелей. Нодар колдовал над новым дымоходом взамен брошенного на старой базе, переругиваясь вполголоса с непослушными банками. Гаврилов с Василием таскали лапник да землю, и Василий все эти дни работал молчком, зло, будто вгонял в мёрзлые брёвна вместе с каждым ударом то, что засело в нём после гати и не отпускало. Воронов не лез к нему с разговорами — пусть руки делают то, чего словами не выправишь.
Место выбрали глухое — в стороне и от старой базы, и от той гати, подальше от мест, где их видели и знали. Родника тут не было, но был ключ под наледью на дне распадка, который Воронов проверил и счёл годным. Лес кругом стоял глухой, нехоженый. Тихо.
К четвёртому дню стояли две землянки и схрон, топилась печка, и можно было перевести дух.
Их было пятеро.
Воронов отметил это про себя, не вслух, когда вечером сели есть. Пятеро там, где утром после боя на гати было тоже пятеро, и месяц назад пятеро, — да только месяц назад в этой пятёрке был Климов, а Василия ещё держали за обузу. Теперь Климова не было, а Василий сидел у печки своим, и арифметика, которая вроде бы не менялась, на деле переменилась вся.
О Климове по-прежнему не говорили. Но и не забыли — Воронов видел это по тому, как иногда, в работе или у костра, кто-нибудь вдруг замолкал на полуслове и глядел в сторону. У Рудя это бывало чаще, чем у других. Он и так-то не был говорлив, а после гати замкнулся ещё плотнее, и Воронов знал отчего: вытащить человека из болота своими руками, а потом видеть, как тот ложится в снег, — такое садится глубоко и сидит долго.
Но отряд стоял — живой, при оружии, отбившийся от целой карательной роты и не уступивший ей леса. На этом всё и держалось, об этом и думать надо было, а не о том, чего уже не вернёшь.
Ели горячее — Нодар сварил из остатков копчёного мяса и трофейного концентрата такую похлёбку, что в землянке стало почти уютно.
Он раздал по мискам, проследил, чтоб всем досталось поровну и чтоб Василию, как повелось, кусок получше, и сам сел последним. Поел, отставил миску и принялся вполголоса мурлыкать что-то своё, грузинское, протяжное — без слов, одну мелодию, какую, верно, слышал ребёнком в Кутаиси. Мелодия была чужая этому промёрзшему лесу, тёплая, южная, и оттого в тесной землянке от неё делалось странно хорошо.
— Это про что? — спросил Василий.
— Про горы, — сказал Нодар, не прерывая надолго. — Про то, как пастух гонит отару с летних пастбищ вниз, в долину, потому что осень и наверху уже холодно. Длинная песня, дорогой. Там ещё про девушку, которая ждёт его в долине, но это я не помню как, помню только мотив.
И снова замурлыкал.
Рудь у входа чистил пулемёт. Он делал это каждый вечер, разбирал и собирал, протирал каждую часть, хотя за день из пулемёта могло и не быть ни выстрела, — но Рудь чистил всё равно, потому что это было его, и руки в этой работе, видно, находили какой-то покой. Под Нодарову песню он работал не спеша, и лицо у него было не такое замкнутое, как днём.
Василий штопал прореху на гимнастёрке — порвал на стройке о сук. Иглу ему дал Нодар, нитку выдернул из трофейного мешка, и теперь парень орудовал ею старательно и неловко, высунув от усердия кончик языка, как маленький. Гаврилов, поглядев на эту штопку, усмехнулся, отобрал, показал, как класть стежок ровнее, вернул. Не словом — руками показал. Василий перенял, кивнул.
Воронов сидел чуть в стороне, с картой на коленях, и при свете коптилки разглядывал её — в который раз.
Та самая немецкая карта с пометками. Он давно знал её наизусть, но всё возвращался — потому что нарисовано на ней было куда больше, чем пятеро могли осилить. Куда ни ткни пальцем — то склад, то гарнизон, то узел на железной дороге, и до каждой такой цели впятером было попросту не дотянуться, руки коротки.
Состав он рванул на самоделке, и рванул на славу, грех жаловаться. Да только сам-то знал, какой ценой далась эта удача: запал держался на честном слове, заряд он слепил из того, что подвернулось, и до последнего не был уверен, что на морозе всё это не откажет в решающий миг. Один раз пронесло, другой, может, пронесёт — а на третий ляжешь костьми у насыпи ни за грош. Чтобы воевать на железке всерьёз, нужен был настоящий тол, нужны были взрыватели, и нужен был человек, который смыслит в этом деле по-кадровому, а не как он сам — обрывками чужой памяти да общим разумением. Нужен был сапёр.
Где его взять, Воронов пока не знал. Но знал, что без него выше головы не прыгнешь, и держал эту мысль про запас, как держат недостающую деталь в уме, пока не подвернётся.
Людей тоже было мало. Пятеро — это группа для укола, для засады, для тихой диверсии. Для большего — мост, гарнизон, узловая станция — нужен был отряд. А отряд сам не нарастёт: пойдут весной по лесам окруженцы, беглые, местные, кого выгнала из дому карательная метла, — вот тогда и посмотрим. Зимой же сидеть тихо, копить, готовиться.
Он свернул карту.
Нодар всё мурлыкал свою песню про пастуха и горы. Рудь собрал пулемёт, щёлкнул затвором — проверил — и отставил к стене, под руку. Василий, доштопав, разглядывал шов, оставшись им, кажется, доволен. Гаврилов уже укладывался, подгребая под себя лапник.
Тепло. Сытно. Тихо. За дощатой стеной стоял январский лес и трещал мороз, а здесь, под накатом в три бревна, было жильё — и в нём пять живых людей, которых полгода назад не было вместе и которые теперь были отрядом.
Воронов задул бы коптилку, да Василий ещё не лёг. Подождал. Поймал себя на том, что впервые за долгое время не считает в уме патроны и не прикидывает пути отхода на случай тревоги — просто сидит и слушает чужую тёплую песню про далёкие горы.
Потом Василий улёгся, Нодар умолк, и Воронов погасил огонь.
Так кончилась их первая зима — не кончилась ещё, конечно, по календарю до весны было далеко, но кончилось то трудное, что началось летом в еловом лесу с одной винтовки на троих. Они выжили. Они встали. Дальше будет другая война — больше, тяжелее, не на пятерых.
Но это будет дальше.
А пока за стеной шёл снег, и в землянке было тепло, и они спали — впервые за долгое время спокойно.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
