Майор. Дух Пущи 2
Глава 1
Август сорок второго в Налибокской пуще выдался жаркий и безветренный. Лес высох, под ногами хрустели ветви и рано отжившие свое листья, ручьи обмелели и кое-где откатились к истокам. Даже для тех, кто умел, тихо идти было трудно. Воронов такую погоду не любил — ни скрывающего звуки и мешающего смотреть тумана, ни сырости, которая заставляет врагов зябко кутаться, вжимать голову в плечи и от этого терять боеготовность, ни мягкого мха. Голо. Хрустко. Громко. Придется работать выверенно, а выверять с некоторых пор стало сложнее.
Отряд снимался с базы в новое место.
После штурма штаба полка немцы прислали в район комендантскую усиленную команду, и держаться у старой землянки стало нельзя. Воронов решил уходить дальше на север, в самое нутро пущи, где немцы не показывались с самой осени. Отряд снимался с базы с грустью - привыкли, обжились. Шли налегке — груз, патроны, рация, документы немецкого штаба, которые ещё не отправили в Центр самолётом. Двадцать человек — двадцать без Рудя. Эта арифметика теперь сидела в Воронове как заноза.
Гришка шёл головным. Карабином он работал хорошо, бегал быстро, и Воронов давно уже доверял ему передовой дозор. За ним — Зуев и Сафронов, потом ядро с грузом, потом замыкающим — Гаврилов с пулемётом. С пулемётом Рудя.
Воронов оглянулся на ходу — пулемёт у Гаврилова лежал на плече ровно, ремень подогнан как надо, не придерёшься, но всё равно что-то было не так. Как — не объяснишь, а шкура чувствует. Рудь не пулемёт нёс. Рудь с пулемётом срастался, и когда Рудь шёл по лесу, и пулемёт шёл с ним. Здесь — двое порознь: вот человек, вот железо. Воронов мотнул головой, отгоняя.
Шли молча. Жара лезла в воротник, под мышки. Хлюпало в сапогах. Где-то справа, по солнцу, в трёх верстах большак, по которому ходили немецкие колонны. Туда не сворачивали, обходили.
Гришка вскинул кулак за полкилометра до места привала. Все замерли разом, опустились. Воронов скользнул к нему.
— Че там?
— След, командир. Свежий, в час какой. Шесть-семь сапог немецких, идут нам наперерез.
Воронов выругался про себя. Патруль. Не должно его тут быть — он сам, выверяя по карте, прикидывал, что в этом квадрате немец в чащу не суётся; ходят они по большаку да по просекам, и всё. А вот — суются. Не иначе, после штаба зашевелились всерьёз, ищут.
Прикинул: обходить — час потерять, а у них на плечах груз, не на грузовике; пятиться вспять — то же самое, да ещё риск оставить след к старой землянке. Лучше принять тут. Засадой, как уже не раз.
Развёл людей коротко, без лишнего: Гришке остаться на следе, Сафронову с Зуевом отойти за поваленный ствол правее, самому Воронову с Нодаром — справа от тропы, Гаврилову с пулемётом — на тот пологий каменистый бугор шагах в тридцати, держать тыл и сектор. Кивнули, разошлись.
И в первые же секунды этого разбегания Воронов почуял: что-то не так.
Гаврилов с пулемётом полез на возвышение — пологий каменистый бугор шагах в тридцати от тропы. Полез грамотно, не сильно мелькая, выбрал позицию с хорошим сектором, лёг, упёр сошки. Воронов оглянулся на него с того места, где залёг сам, — и в этот миг увидел.
Гаврилов лежал чуть не там, где должен. Чуть выше, чуть открытее. Он не учёл, что от тропы его теперь видно с дальнего конца. Тропа за поворотом уходила вверх по склону, и оттуда, если немцы подойдут, его силуэт — на фоне неба.
Рудь бы лёг ниже. Рудь всегда лежал так, что его в любой миг можно было искать глазами и не находить.
— Гаврилов! — шепнул Воронов, как мог громче. — Ниже!
Гаврилов оглянулся, не понял с первого раза — потом до него дошло, и он стал сдвигаться. Но в этот же миг Воронов услышал то, чего не должен был услышать первым.
Хруст. Хруст немецких сапог по сухому валежнику — по тропе. Близко. Уже рядом.
Поздно.
Немцы вышли — семеро, в касках, потные, лица красные от жары, фельдфебель впереди, посматривает по сторонам. Шли расслабленно — никого тут не ждали.
И первый из них, фельдфебель, успел увидеть Гаврилова на бугре прежде, чем Гаврилов окончательно лёг как надо. Заметил. Вскинулся. Что-то крикнул своим — отрывисто, по-немецки — и схватился за автомат.
Воронов едва успел нажать. Выстрел его слился со вторым — Гришка с тропы тоже не сплоховал. Фельдфебель опрокинулся. Но немцы за ним уже рассыпались в стороны, залегли — успели за те секунды, что у них были, секунды, которых не должно было быть.
Сразу пошла перестрелка — злая, бестолковая. Гаврилов наконец поймал немцев в прицел, ударил пулемётом — длинной, потом ещё. Прижал к земле. Но было видно, что бьёт он чуть выше нужного, что секторы не отсёк правильно, что один из немцев успел заползти за поваленный ствол и теперь огрызается оттуда длинными.
Воронов матерился сквозь зубы. План засады расползался на глазах. Они должны были бить разом, с трёх сторон, в первые полсекунды положить всех, не дать ни одного выстрела в ответ. Так делали всегда. Так делали при Рудё.
Сейчас — не вышло.
Бой растянулся минут на пять. Длинные, бесконечные пять минут, в которые Сафронов с Зуевом обошли немцев слева, Гришка — справа, и перекрёстным наконец додавили. Семеро легли. Один из них, тот, что заполз за ствол, перед тем успел пустить длинную в сторону Гаврилова — пуля прошла в полуметре от его головы, выбив щепу из бугра.
Когда стихло, Воронов подошёл к Гаврилову. Тот сидел, тяжело дыша, лицо красное, на лбу испарина.
— Извини, командир.
— Потом, — отрезал Воронов. — Подранков проверь. Сафронов — обыщи, документы.
Гаврилов поднялся, пошёл. А Воронов постоял ещё, глядя на разбросанные по тропе серые тела, и ничего не сказал.
Семеро. Своих — никого. По счёту хорошо. А по нутру — нет: Рудь бы их взял за тридцать секунд, без шороха, а они расковыряли пять минут на семерых, и Гаврилова щепой только что не зацепило. Удача, а не работа.
Тела стянули в овраг, забросали валежником, тропу присыпали сухой хвоёй — пусть ищут. И двинулись дальше: до нового места было ещё часа четыре, привала Воронов не дал. Найдут на этом месте семерых — и полыхнёт квадрат.
К вечеру, когда солнце уже скользило по верхушкам, Гришка опять вскинул кулак. На этот раз он подполз к Воронову сам, без свиста, и зашептал близко в ухо. В овражке впереди двое — связные, мотоциклисты. Мотоциклы оставили наверху, в орешнике; один внизу сел нужду справить, другой над картой колдует. Часовых нету, никого. Просто двое, прозевали.
Воронов слушал и про себя уже улыбался той недоброй улыбкой, какая бывает у голодного, наткнувшегося на стол.
— Сафронов. И ты. — Он кивнул Гришке. — Со мной. Ножом.
Втроём пошли. Сафронов с Гришкой работали тихо лучше прочих — Сафронов с осени, как пришёл из лагеря, носил при себе трофейный штык, и нож тот уже знал работу; Гришка же был мелок, лёгок, прокрадывался куда никто. После утрешнего шумного нескладного боя Воронову хотелось вычистить это во рту — сделать одну работу, как надо.
Подкрались по кромке оврага. Двое немцев и впрямь стояли внизу: один справлял нужду у куста, придерживая ладонью каску; второй — фельдфебель по нашивкам — присел на корточки, разложив карту на колене, и водил по ней пальцем, бормоча про себя. Мотоциклы — два BMW с колясками — стояли наверху, в орешнике, заглушённые.
Воронов глянул на своих, кивнул.
Сафронов соскользнул в овраг как тень, без звука, и оказался у фельдфебеля раньше, чем тот успел поднять голову от карты. Ладонь зажала рот, нож вошёл под нижнюю челюсть вверх — мгновенно, по-учёному, как Сафронов делал теперь умело и без удовольствия. Фельдфебель только дёрнулся раз, обмяк, и Сафронов мягко опустил его на бок, на карту. Карта пропиталась.
Гришка работал по второму — тот, у куста, успел понять не больше, чем фельдфебель. Пацан и впрямь был лёгок: подобрался сзади, и вместо ножа — Воронов не любил у Гришки нож, рука нетвёрдая — пацан ловко ударил рукояткой карабина по затылку. Немец рухнул. Гришка добил уже на земле, в шею, коротко.
Тишина. Никто не вскрикнул.
Воронов спустился, забрал карту — целёхонькую, с пометками от фельдфебеля, — и сумку у убитого. В сумке оказались штабные конверты, запечатанные сургучом: связные везли что-то из района в соседний полковой штаб. Это была удача — настоящая, не утрешняя.
Мотоциклы тоже взяли — оба. Нодар, услышав про мотоциклы, подскочил, как мальчишка, и пошёл сам по овражному откосу, обнюхивать.
— Вот это, дорогой, мотоциклы. Не как наш гарнизонный убогий. Это, командир, везти будем.
— Везти, — согласился Воронов.
Тел тоже стащили, забросали, мотоциклы выкатили наверх и спрятали в орешник под маскировку — заберут потом, как обживутся на новой базе. Гришка остался при мотоциклах посторожить до утра, ему оставили хлеба и фляжку.
И отряд пошёл дальше. Шли тоже молча, но молчание стояло уже не утрешнее. Утром каждый нёс в себе занозу — что засаду свою же провалили, что Гаврилова щепой едва не зацепило, что без Рудя стало шатко. После двух работ — той бестолковой и этой чистой — занозу не вытащило, но малость отпустило. Уже неплохо.
К ночи дошли до нового места, натянули плащ-палатки, выкопали ямы для костров, выставили посты. Воронов первым делом обошёл часовых, как привык.
К костру вернулся — у огня сидел Зуев. Один.
— Подсядь, командир.
Воронов подсел.
— Не так сегодня вышло, — сказал Зуев. — Не как обычно.
— Знаю.
— Гаврилов хорош. Но он не Рудь. А привычка у нас на Рудя выстроена — на то, что замыкающий с пулемётом он и есть. Когда там Гаврилов — у нас всё сдвигается на полшага, на полсекунды. А это, командир, много.
Воронов поглядел в огонь.
— Где её искать, замену.
— Я по своей части кого подобрать могу, по подрывной. А такого, как Рудь, — это редкость, командир. Это в лесу растёт, не в полку.
Помолчали. Тишина стояла плотная, августовская, только где-то тихо ходил по периметру кто-то из часовых — Сафронов либо Нодар.
— Будем думать, — сказал Воронов. — А пока Гаврилова обкатывать на пулемёте. Каждый день. Чтоб не было больше как сегодня.
— Будем, — кивнул Зуев.
И больше не сказали ничего. Жара отступила к ночи, потянуло сыростью от далёкого болота. Воронов посидел ещё минуту, поднялся. Пошёл к своей. Завтра — снова идти.
Глава 2
Карасёв догнал след на третий день.
Шёл он не от хорошей жизни, и не из любопытства тоже. С тех пор, как немцы спалили деревню, лесник Михась Карасёв жил в пуще один, как зверь, и зверем при том он быть умел: в любую погоду, в любой час знал, куда сунуться и куда не лезть. Лес для него теперь был и стол, и дом, и кладбище.
А несколько дней назад с юго-запада в его лес пришли новые люди. Много. И не такие, как немцы — те ходят шумно, по дорогам, в кованых сапогах. Эти двигались тихо. Тихо, но не настолько, как умел Михась.
И он пошёл за ними. Не из злого умысла, а чтобы знать, кто в его лесу.
След он подобрал у южной просеки, у пересохшего ручья, и сразу понял: партизаны.
Понял по сапогам — у каждого свои, разные, не казённые. По хвое, что осыпалась с веток над тропой: где задели плечом — а где не задели; где задели обвязанным мешком — рассыпалось веером, где спиной — узкой полосой. По следу того, кто шёл в дозоре впереди, — лёгкого, мелкого, шустрого пацана. По тому, как они выбирали место для остановок: у воды, в тени, с обзором назад.
Двадцать человек, прикинул Михась. Может, двадцать один. Среди них один тащил что-то тяжёлое — след чуть глубже и почаще оступался, цеплял пятку. Видно, с пулемётом. Шли с юга, выходили глубже в пущу — на север. Бежали, выходит. И бежали не с пустыми руками — нагружены.
— Дзе ж вы тут такія, — пробурчал Михась себе под нос, оглядывая отпечаток в подсохшей грязи. — І чыйго ж жыцця ўратоўваеце.
Подумал. Сел на корточки. Пожевал травинку.
Зверь идёт в твой лес — про зверя он знает всё. А люди — это другое. Кто такие, чем дышат, не наводят ли вслед за собой беду — этого со следов не прочтёшь. Этого надо смотреть глазами.
И Михась пошёл по следу.
К исходу второго дня он подобрался к ним близко.
Шёл в обход, по краю болота, по ему одному ведомым ориентирам — старая сосна с расщепом, выворотень с двумя стволами, бобровая запруда. К вечеру вышел чуть впереди их движения, забрался на гриву над ложбиной и стал ждать. И через час с небольшим увидел.
Шли цепочкой, как и ожидал. Впереди — тот самый шустрый пацан, в гимнастёрке без петлиц, с карабином через плечо: смотрел на ходу влево-вправо, голову не задирал, цокнул языком — что-то ему не понравилось. Пацан был хорош, отметил Михась, для своих лет. Только глаз ещё не вполне.
За ним — двое: сухой мужик с инженерным лицом, и второй — крепкий, с лицом тяжёлым, словно выпитым изнутри. У этого второго через плечо висела жестянка с винтовочными гильзами — Михась узнал жестянку из-под немецкого свечного жира; и сам этот человек был как бы того же сорта: его жизнь жгла изнутри, и она его уже не зажжёт.
Шли ещё. Шёл смуглый, не славянский, с автоматом — двигался лёгче прочих, словно играя; усы топорщились задорно, и Михась почему-то про него подумал: вот этого жалко будет, если убьют. Шли с поклажей. Шёл широкоплечий с пулемётом, нёс сосредоточенно, словно по-кадровому, нёс как умел, и пулемёт у него лежал на плече ровно. Но вот тут Михасю что-то и не понравилось. У человека и его пулемёта должна быть одна тропа. А у этих — две.
И главное — шёл командир.
Командир был не в середине, не на острие — командир был там, где удобнее видеть всех. Он шёл вторым с конца, и оглядывался назад чаще, чем вперёд. Молодой, лет двадцати пяти, гимнастёрка без петлиц, и под этой гимнастёркой шла не молодая голова. Михась глядел в бинокль, добытый ещё до войны, дешёвенький, и думал: вот этот — главный. Не по чину. По тому, как несёт себя.
И ещё одно: командир задумал что-то на ходу. Это Михась видел по тому, как тот менял шаг, по тому, как останавливался на полудвижении, и по тому, как пацан в авангарде то и дело оглядывался на него, ожидая знака.
Командир был не из простых. Может, и кадровый. Может, и в плену побывавший. А может — и того хитрее.
«Ну, паглядзім», — сказал себе Михась.
И стал смотреть дальше.
Третий день он ходил вокруг отряда по кругу, не приближаясь и не отдаляясь — словно зверь, который смотрит на чужую стаю в своих угодьях и решает, как с ней быть.
Видел, как они снялись с привала и пошли. Видел, как ставили посты — толково, грамотно, на дальних подступах, два кольца. Видел, как ходили в дозор — пацан и тот тяжёлый, выпитый, по очереди. Видел, как смуглый возился с двумя трофейными мотоциклами, которые они везли спрятанными в обозе, и как командир один раз остановился рядом и положил ему руку на плечо — коротко, по-братски. Видел, как сухой инженер таскал какие-то ящики и проверял в них что-то — взрывчатку, надо думать.
И всё больше Михасю эта стая нравилась.
Не радостью нравилась. У него радости не было давно, и не будет. Но — деловой надёжностью. Эти люди не были блукающими окруженцами и не были городскими комсомольцами с винтовками. Это была сложившаяся, обкатанная боевая стая, и шла она в его лес не помирать, а воевать. И воевала, видно, уже долго.
«Гэтыя ня кінуць», — сказал себе Михась.
И принял решение.
Не сразу. Ещё ходил вокруг полдня, всё прикидывал, не ошибся ли. У него за войну было уже два раза, когда он сошёл с лесных троп к людям — и оба раза ничем хорошим это не кончилось. Один раз вышли беглые из лагеря — оказались уголовники, и хорошо что Михась успел прочесть это и уйти. Второй раз — окруженцы, и среди них один был такой, на которого глянь, и понятно: продаст. Михась не подошёл, и они ушли своей дорогой.
А эти были иные.
«Эты — мае», — сказал себе наконец Михась.
И пошёл готовиться к выходу.
А на другой стороне всё было не так гладко.
Гришка пришёл к Воронову с того дозора, что приходился на закат третьего дня, и доложил негромко:
— Командир. Кто-то ходит.
— Где?
— Везде. — Гришка поморщился, подбирая слова. — Не понимаю где. Но третий день. Я след нашёл — раз. Сегодня обнюхался мой запах прошёл с того места, где я водицы зачерпнул — два. И ветка на сосне, где я думал — никто не ходил, — сегодня без хвои. Кто-то проходил, задел.
Воронов поглядел на него внимательно.
— Один? Или много?
— Один. След один и тот же. Сапог не казённый — пимы охотничьи, мягкие. Шаг лёгкий. Местный, командир. Не блукающий — этот лес знает.
Воронов задумался. Подождал. Спросил, не торопясь:
— Враг?
— Не знаю, командир. Если б враг — он бы за три дня нас сдал, и тут бы давно уже немцы плясали. А ходит он один, посты обходит, к нам не подходит, а смотрит. Чужой.
— Сколько раз след видел?
— Четыре раза. Везде разный угол. Шёл вокруг.
Воронов медленно покачал головой. Чужой человек в лесу, который ходит вокруг отряда уже три дня, посты обходит — это либо очень опасно, либо очень полезно.
— Слушай, Гришка. Сделай так. Завтра с утра возьми Сафронова. Идите по самому свежему следу. Не догнать пытайтесь — а посмотрите. Куда ведёт, что вокруг. И если увидите — не стреляйте. Окликнете. Ясно?
— Ясно, командир.
Гришка кивнул и пошёл устраиваться спать.
А Воронов сел у нар, развернул карту, и долго смотрел на неё, не глядя. Чужого в лесу он не любил. Чужой человек в твоём лесу, который умеет ходить так, что Гришка три дня не может его взять, — это не случай. Это либо беда, либо подарок.
«Скоро узнаем», — подумал Воронов.
А Михась лежал на гриве над лагерем и думал то же самое.
Подарок или беда. Беда или подарок. Он, лесник Михась Карасёв, после смерти своих стариков, своих детей и своих внучат — был сам себе и подарок, и беда. И тот, к кому он подойдёт, тоже это поймёт.
Завтра выйдет. Не с пустыми руками. С чем-то, что им сейчас надо.
С чего начинают разговор в лесу — Михась знал: с мяса.
И он соскользнул с гривы в сторону, в сумрак, туда, где у него были припомнены следы стада косуль.
Дзяды, сказал он себе. Не дайте промахнуться. Завтра — людям.
И пошёл бить косулю.
Глава 3
Утром Гришка с Сафроновым ушли по следу, как велел Воронов, и до полудня от них не было ни слуху ни духу.
Лагерь жил своим чередом — Зуев возился с трофейной картой, Гаврилов разбирал и собирал пулемёт, Нодар проверял в схроне свои мотоциклы, шептал им что-то ласковое. Воронов обошёл посты, поговорил с двумя часовыми, и вернулся к костру. Поел, не торопясь, прикинул на карте, что делать дальше. Чужой в лесу не давал покоя — но и торопить тут было нельзя.
После обеда Гришка с Сафроновым вернулись. Гришка был раздосадован — лицо красное, обветренное, в иголках.
— Не догнали, командир.
— Что нашли?
— Следов нашли — десяток. Все в разные стороны. Будто он нас в круг водил, и видел всё это время. Был один свежий — мы пошли по нему, час, два — а он привёл к ручью, и там оборвался. Сошёл в воду, и всё.
— Грамотный, — заметил Сафронов.
— Грамотный. — Гришка вздохнул. — Командир, я тебе скажу — это не наш брат окруженец. И не местный мужик из деревенских. Это лесник или охотник, причём такой, что нам с Сафроновым его не догнать без собаки.
Воронов кивнул. Так он и думал.
— Возвращайтесь к делу. Не надо больше его искать. Сам выйдет.
— Думаешь, выйдет? — спросил Сафронов.
— А зачем бы он три дня вокруг нас ходил, если б не собирался?
Сафронов поглядел уважительно, ничего не сказал. Гришка тоже не стал спорить — пошёл умыться у фляги.
И стали ждать.
Вышел он к вечеру.
Воронов сидел у того же костра, что и днём, чистил карабин — машинально, привычно, как чистил всегда перед сном. Кругом перекидывались негромкими голосами: Тихон, оставленный было на старой базе, теперь подживший, тёр о точильный камень нож; Нодар у соседнего костра жарил что-то на углях, и тянуло запахом; Зуев на чурбаке возился с рацией.
И в этой обыкновенной, обжитой за день картинке Воронов вдруг почувствовал, что за его спиной кто-то есть.
Не услышал. Почуял.
Обернулся — медленно, не дёргаясь, рука сама легла на наган в кобуре.
Шагах в десяти от костра, на самом краю света и тени, стоял человек.
Стоял он спокойно, не таясь и не показывая себя нарочито, а словно был тут всё это время и только теперь решил обнаружиться. У ног его — Воронов глянул вниз — лежала свежеубитая косуля, молодая, средних размеров, чистая, без лишних пулевых.
Не подкрался. Принёс.
Гаврилов, сидевший по другую сторону костра, успел только напрячься, потянуться к карабину — и Воронов поднял ладонь: не трогай. Не сейчас.
Они с гостем смотрели друг на друга молча. Гость — мужик лет сорока пяти, жилистый, не крупный, в холщовых портах и серой полотняной рубахе под старой штопаной курткой; на ногах — те самые мягкие охотничьи пимы, о которых говорил Гришка. На поясе нож, через плечо охотничий карабин, видавший виды. Лицо дублёное, как у тех, кто всю жизнь под небом; седеющая щетина, светлые глаза, спокойные.
Этих глаз Воронов прежде не видал. Это были глаза человека, у которого всё внутри уже выгорело.
— Здравствуй, командир, — сказал гость негромко, не двигаясь с места. — Я тут тое сам прыйшоў. Калі дазволіш — пагаворым.
— Здравствуй, — сказал Воронов. — Подойди.
Гость подошёл — не торопясь, не пригибаясь, нёс себя ровно. Карабин с плеча не снял, но и не держал в руках; нож из-за пояса не доставал. Подошёл к костру, кивнул сидящим — Нодару, Зуеву, Тихону, — каждому отдельно, по-человечески, и сел на ту же колоду, что Воронов, чуть в сторонке.
Косулю положил у своих ног. Свежая, тёплая ещё.
— Ты, командир, не обессудь, — сказал он. — Я тут три дня вокруг хожу, ваших дозорных обхожу. Не из дурного. Хотел посмотреть, что вы за люди. А потом уже выйти.
— Понятно, — сказал Воронов.
— Ну вот, поглядел. Вышел. — Гость повёл рукой в сторону косули. — Эта вам. Гладкая, без рваных, бил с одного. Свежая. До утра не отойдёт.
— Спасибо.
Помолчали. Нодар, услышав про косулю, уже глядел на неё хозяйски, прикидывая, и Воронов, не глядя, услышал, как Нодар у соседнего костра вполголоса бормотнул что-то ласковое — этому ласковое говорилось не людям, а тушам.
— Звать тебя как? — спросил Воронов.
— Карасёв. Михась Кузьмич. Лесник я тутэйшы, налибокский. Перед войной тут жил, и в войну живу. Деревня моя — Дубровка, верстах в двадцати к югу.
— Деревня — она ещё стоит?
Карасёв поглядел на него. Помолчал. Поглядел в огонь.
— Не стоит, — сказал. — Спалили зимой. Бабка моя, две семьи моих сыновей, внуки — все там. Шестеро внуков было. Самой малой шесть месяцев было, на руках у матери своей.
В тишине у костра только треснуло полено. Никто не сказал ни слова. Тихон опустил точильный камень и положил нож на колени.
— А я, — продолжал Карасёв так же ровно, не возвышая голоса, — на охоте в тот день был. Третьи сутки в лесу ходил. Пришёл — и видел, что осталось. И с тех пор я в лесу.
— Один? — тихо спросил Воронов.
— Один. Я в лесу человек привычный. Лесником я тут тридцать лет. Лес меня держит, и я лес знаю. Других у меня теперь нет.
— А к нам пришёл зачем?
Карасёв впервые посмотрел Воронову прямо в глаза. И Воронов увидел в этих светлых, выгоревших глазах то, чего давно ни в чьих глазах не видал, — холодную, спокойную, твёрдую как камень ненависть. Не злую. Просто такую, какая бывает у человека, у которого больше ничего другого внутри не осталось.
— Я к вам пришёл затем, — сказал Карасёв так же ровно, — что одному мне с немцем не сладить. А с вами — попробую.
— Что ты умеешь?
— Лес знаю. Знаю каждое урочище, каждую тропу, каждый брод на тридцать вёрст кругом. След читаю. Зверя бью, и человека стрелять не разучился, на финской был, в финскую и научился. На охоте сам себе хозяин — могу неделю, могу две один по лесу ходить, и не пропаду. И — главное — у меня к ним свой счёт. Длинный счёт, командир. До конца жизни хватит.
Помолчали ещё.
— Сколько тебе лет, Михась Кузьмич?
— Сорок пять. Здоров ещё. На пути не помру.
— А мы тебя в обузу не возьмём?
Карасёв чуть скривил губы — это, наверное, у него заменяло улыбку.
— Командир. Я три дня вокруг вас ходил, и Гришка ваш — толковый пацан, я заметил — меня не взял. Это я тебе говорю не для хвальбы. Это я тебе говорю — на что я в лесу гожусь.
Гришка, сидевший в стороне, услышал своё имя и вскинулся.
— Это ты три дня? — спросил он недоверчиво. — И след тот, у ручья?
— И след, — кивнул Карасёв. — И ветка та на сосне, где хвоя осыпалась. И запах твой, что я понюхал у фляжки, — это я подошёл, пока ты в овражке отлёживался.
— Вот же ё... — Гришка осёкся и поглядел на Воронова. — Командир, это ж...
— Это, — спокойно сказал Воронов, — то, что нам сейчас нужно.
Карасёва приняли в тот же вечер.
Без долгих разговоров, без объяснений. Воронов поглядел на него ещё минуту — на этого жилистого пожилого мужика с выгоревшими глазами, у ног которого лежала свежая косуля, — и кивнул:
— Хорошо, Михась Кузьмич. Оставайся.
— Спасибо, командир.
— Только одно. Дисциплина у нас крепкая. Что скажу — сделаешь. Понял?
— Понял.
— Без приказа не уйдёшь. Без приказа не выстрелишь. Без приказа не подойдёшь к гражданским. Это у нас железно.
Карасёв подумал. Поглядел в огонь.
— Это, командир, я и сам так живу. У нас сговор.
— Тогда — добро пожаловать.
И всё. Без рукопожатия, без торжества, без слов. Карасёв снял с плеча карабин, аккуратно поставил у нар, к которым его определили; снял куртку, повесил на сук. И стал помогать Нодару разделывать косулю — без спросу, привычно, как тот, кто делал это сто раз.
Нодар поглядел на него с уважением. Нож у Михася ходил как продолжение руки.
— Эх, — сказал Нодар. — Командир, я тебе скажу: где их таких берут?
— В лесу, — отозвался Воронов и невольно повторил то, что сказал Зуев накануне. — В лесу берут. Не в полку.
И больше ничего.
Поздно вечером, когда косуля была разделана, и часть её жарилась на углях, а часть пошла в коптильню впрок, Воронов один сидел у догоравшего костра.
Карасёв спал у своих новых нар — спал спокойно, по-лесному, чутко: даже во сне у него подрагивали веки на любой посторонний звук. Гаврилов с пулемётом дремал у входа. Зуев докурил у рации и пошёл к себе. Тихон чинил что-то у своей кузенки, тихо постукивая молотком.
Воронов глядел в огонь и думал об одном.
Этот человек пришёл не на пулемёт. Этот человек пришёл на свой счёт. И счёт этот — такой, что Карасёв с ним до конца не расквитается, сколько бы ни прожил. У них с Сафроновым теперь будет один разговор. И с Сафронова Воронов уже снял ту тяжесть, что счёт не сводится. С Карасёва — не снимет.
Потому что Карасёв пришёл не для того, чтоб квитаться.
Карасёв пришёл — чтоб жить.
И этим жил.
Воронов посидел ещё. Подбросил в костёр сухой сук. Где-то в темноте за деревьями — теперь Воронов уже знал и не пугался — тихо ходил Карасёв во сне.
Не Рудя получил отряд этой ночью. Другого. Совсем другого.
Но — своего.
Глава 4
Через неделю Карасёв пришёл к Воронову с вестью.
Воронов сидел над картой, прикидывал, в каких точках выставить наблюдение по новому квадрату — после переезда надо было заново обходить район, заводить разведку. Карасёв подошёл, постоял в стороне, дождался, когда Воронов поднимет голову.
— Командир. Ёсць навіна. Не самая добрая.
— Садись. Говори.
Карасёв сел на чурбак напротив, потёр о штаны выгоревшие на солнце руки.
— На юго-востоке отсюда, верст пятнадцать, по большаку, что идёт от Койданово на Ивенец, — пришла новая команда. Не пехота. И не комендантская усиленная, как тая, что после штаба прислали. Эти — другие. Я видел их две поры — позавчера на дороге и сегодня, как они в лес заходили.
— Кто такие?
— Егеря. Ягд-команда, как у них говорится. Двенадцать человек. Без касок, в камуфляже, при автоматах, при двух собаках. Один при них в чёрной фуражке — обер-лейтенант, командует. И идут они в лес уверенно — не как солдаты, что вокруг себя страх носят, а как охотники. Эти, командир, не за нами — эти на нас.
Воронов отложил карандаш, посмотрел на Карасёва внимательно.
— На партизан?
— На партизан. Спецы. У них и собаки на след подзуськаны, и сами они в лесу как у себя дома. Тутэйшы лес мне знакомый, и я тебе говорю: если эти двенадцать в нашем квадрате пять-семь дней побродят, они нас найдут. Не нас даже — людей наших на тропах: дозорных, ходоков на разведку. И снимут по одному, тихо. Это их работа.
— Откуда знаешь, что они спецы?
— По тому, как они в лес вошли. Не по дороге пошли, а сразу — сошли с тропы, в обход разлапистой ели, по сухим кореньям, чтоб собак не уводить. Это, командир, не пехотинцы. Это охотники. Я таких в финскую видел — со стороны финских, был у них батальон такой. Опасные.
Воронов помолчал. Дело принимало серьёзный оборот. Ягд-команд он раньше тут не встречал — значит, прислали целенаправленно, и не иначе как после штаба полка. После такого удара немцы делают вывод: обычным патрулём этих не возьмёшь, надо звать охотников.
— Что предлагаешь?
— А я не предлагаю, командир. — Карасёв усмехнулся той же скупой полуусмешкой. — Это твоё дело — предлагать. Моё — разведать и сказать. Я тебе про них всё узнаю — где спят, как ходят, как мимо собак подходить. И — куда сами в петлю полезут, если им петлю поставить.
Воронов поглядел на него и кивнул. Это была правильная постановка вопроса. И правильный человек.
— Иди разведай.
— Иду.
И Карасёв ушёл — так же тихо, как пришёл.
Вернулся он через двое суток.
Карта, которую он принёс, была не нарисованная — была у него в голове, и он, сидя у того же чурбака, чертил Воронову прутиком по утоптанной земле: вот большак, вот отворот, вот лесная тропа, вот ручей. Двигались егеря, как Карасёв и предупреждал, не по тропам — а по своему собственному маршруту. Шли парами, расходились веером на день, к вечеру сходились на привал. Привалы делали в трёх местах поочерёдно. Сегодня — у одной поляны, завтра — у второй, послезавтра — у третьей. Завтра им идти на ту поляну, что Карасёв обозначил крестиком.
— Сколько до неё?
— Часов шесть нам хода. Им — четыре, они короче знают.
— Так. — Воронов нагнулся ближе к чертежу. — Поляна — это место привала. Они там разводят огонь?
— Они разводят. Бездымный — в ямках, накрытый. Но разводят. И пайку едят горячую. Это спецы, командир, не любители. Они знают, что в лесу зимой да в лесу осенью без горячей пайки люди дуреют. Они едят горячее.
— Значит, к поляне они подходят расслабленные.
— К концу дня — расслабленные. Усталые, на пайку идут.
— Собаки?
— Две собаки, овчарки. На каждый день одна — другая отдыхает. Сегодня шла рыжая, завтра пойдёт серая.
— А ночью собаки где?
— На привязи, у того же костра. И часовой при них — один из двенадцати, посменно.
Воронов помолчал, разглядывая чертёж.
— Хорошо, — сказал он. — Засада у поляны. До их подхода — за полчаса. Бить их надо разом и насмерть, потому что не возьмём с одной попытки — будут крутить нам жилы потом много дней. Эти не оторвутся, эти зацепятся, как собаки.
— Так, — кивнул Карасёв.
— И ещё. Собак — отдельно. Не дать им скуливать, не дать давать след. Это твоё, Михась.
— Сделаю.
— Идём втроём в авангарде — ты, Гришка, я. Дозор. Остальные — двумя крыльями вокруг поляны, и Гаврилов с пулемётом перекрывает выход в сторону большака.
Карасёв кивнул, поднялся.
— Когда выходим?
— Сегодня в полночь.
— Готов буду.
Полянка была небольшая — не настоящая поляна, а просвет в лесу, наследие старой вырубки. Кругом — высокие ели вперемежку с рослыми соснами; место для бездымного огня в углу, у валуна, привычно обкопано — видно, не первый раз тут жгли. Подходов к полянке три: большой — со стороны большака, по которому егеря и приходили; малый — с северо-запада, по сухой гривке; и тропка — с юга, поросшая, ею пользоваться было неудобно.
Воронов с Карасёвом обошли всё ещё на рассвете, до их прихода.
Карасёв двигался по лесу так, что Воронов, всю войну считавший себя неплохим ходоком, по сравнению с ним казался слоном. Лесник ступал плавно, не качая корпус, не цепляя плечом ветки, и ноги ставил не сверху на сучья, а ребром стопы, перекатывая; на одно дыхание шёл шага на три-четыре. Воронов поглядел и подумал: вот так Рудь бы не ходил никогда. Рудь был силён, но он был всё-таки солдат. А этот — был лесной.
Расставил Воронов засаду по-своему: дальнее крыло — Зуев, Сафронов и двое из новых — на сухой гривке, чтоб перекрыть северо-западный путь; ближнее крыло — Воронов с Нодаром и тремя — на основной тропе, со стороны большака; Гаврилов с пулемётом — за валуном, простреливая большую часть полянки; Гришка — на южной тропке, как подстраховка. А Карасёв ушёл вперёд по большаку, к ним навстречу — собак.
— Когда подойдут к границе твоего сектора, — велел Воронов, — собак сними. Тихо. И отойди в боковое крыло, к нам. Чтоб они в лес шли уже без след-команды.
— Сделаю, командир.
И Карасёв растворился в лесу.
К полудню егеря подошли.
Сначала по большаку — собака приподняла голову, потянула воздух. Потянула раз, другой, заскулила тихо. Хозяин её, в чёрной фуражке обер-лейтенант, наклонился, шевельнул собаку за ошейник: что, мол? Та повела носом по ветру, и ещё раз — в сторону леса.
И в этот же миг с боковой кромки беззвучно — Воронов не услышал даже, что-то блеснуло меж ветвей — собака дёрнулась и осела на землю. Через мгновение — вторая, что шла на запасных, поодаль, на привязи у другого егеря, — та же история. Карасёв с дальнего бока, метров с тридцати, снял обеих по очереди, не дав каждой издать ни звука: стрелял он, оказалось, не из карабина — из тяжёлого спортивного штуцера, какие были у охотников до войны, малошумного, с глушителем, который сам, видно, и приспособил.
Обер-лейтенант, потеряв в две секунды обеих собак, мгновенно сообразил, что попался. Он не успел крикнуть — только дёрнул было руку к кобуре, как Воронов уже нажал.
Выстрел его слился с очередью Гаврилова — тот ударил из-за валуна по голове колонны короткой длинной, и хлестнул точно: рухнули сразу обер-лейтенант, один сзади идущий егерь и тот, что вёл рыжую собаку. С другой стороны открыл Зуев со своими — били по тем, кто шёл серединой; и Сафронов работал из карабина — выцеливал, не выпуская очередями, как привык. Он стрелял редко, но почти каждый его выстрел ложился.
Егеря успели — потому что егеря на то и спецы — лечь и развернуться. Но рассыпаться им было некуда: оба крыла, и пулемёт, и Гришка с южной тропки. Они оказались в треугольнике под огнём.
И тут вышел Карасёв.
Воронов краем глаза увидел: лесник шёл по лесу, как ходил у себя дома, — не пригибаясь, перетекая от ствола к стволу плавным движением, без рывков. Штуцер у него теперь висел через плечо, в руках был охотничий карабин. Двух егерей, что попытались отползти в северный заросший угол, Карасёв снял один за другим — с того места, где сам стоял, в полусогнутом положении, и за два выстрела. На третьего — что догадался залечь за поваленный ствол — Карасёв шагнул ближе, обходя по дуге, и снял прицельно, в шею, не давая тому развернуть оружие.
Бой длился, по часам Воронова, четыре минуты.
Когда стихло, на поляне лежали все двенадцать. Две овчарки лежали поодаль, в стороне, тоже мёртвые. Своих — никого. Один из новых поцарапал щёку об сук, когда залегал; кровь шла, но это и не ранение.
Воронов вышел на полянку, прошёл между телами, остановился у обер-лейтенанта. У того — за поясом — оказалась полевая сумка с картой района, помеченной немецкими отметинами: квадраты прочёса, ожидаемые партизанские базы (одна из помеченных квадратов была точно над их прежней землянкой — Воронов отметил это про себя), маршруты движения ягд-команды. Это была находка не хуже мотоциклистов.
Карасёв подошёл, поглядел на убитого обер-лейтенанта. Постоял молча.
— Гэты быў неблагі, — сказал он наконец. — Лесны быў. Можа, і не нямец сам — а з гэтых, хто к ім перайшоў. У нас такіх таксама хапае.
— Не из наших, — сказал Воронов, отодвигая фуражку и глядя на лицо. — Чисто немец. Видно по чертам.
— Бывае і так.
Они постояли ещё. Гаврилов подошёл, доложил: своих ноль. Сафронов с Зуевом обыскивали тела, собирали оружие — автоматы немецкие, при них патроны, гранаты, и у каждого егеря — фляга со шнапсом. Гришка крутил в руках обер-лейтенантскую полевую сумку.
— Карасёв, — сказал Воронов вполголоса, чтоб другие не слышали. — Я думал, ты охотник. А ты — больше.
— Я охотник, командир. — Карасёв пожал плечами. — Только в финскую был ещё снайпером. В тридцать девятом, в роте у нас была. С тех пор иногда вспоминаю.
— И часто вспоминаешь?
— Когда надо, — спокойно сказал Карасёв. — С тех пор, как деревню сожгли, — часто.
Воронов кивнул и больше не спросил.
Уходили с поляны быстро. Тела стащили в сторону, в густой подлесок, забросали валежником. Собак оттащили туда же. Оружие, документы, продовольствие, фляги — забрали всё. Карту обер-лейтенанта Воронов спрятал во внутренний карман.
К базе шли иначе, чем шли сюда: путали след, обходили большак за две версты, выходили через болото. Карасёв вёл — потому что Воронов сам, оглядев двое суток назад при выходе свой маршрут, понял, что Карасёв знает короче и безопасней.
Дорогой Гаврилов нагнал Воронова, пошёл рядом.
— Командир. Сегодня вышло.
— Вышло.
— Не так, как тогда, с патрулём.
— Не так.
— Я вот думаю. — Гаврилов помолчал. — Может, дело не во мне с пулемётом. А в том, что у нас теперь Карасёв есть.
Воронов поглядел на него.
— И в том, и в том, Гаврилов. И в том, что Карасёв есть. И в том, что ты приспосабливаешься. Это у нас на пару идёт.
Гаврилов кивнул и больше ничего не сказал.
А Воронов шёл и думал, что Карасёв — это не Рудь, но и не вместо Рудя. Это другое. И, возможно, это именно то, что отряду надо было в этой новой войне, которая началась с лета сорок второго: не одиночка с пулемётом, что прикрывает отход, а лесной человек, который видит лес и ведёт по нему.
С таким человеком ходить можно дальше и больше.
К вечеру они были на базе. Двенадцать ягд-егерей легли в пуще под валежником, и теперь немецкое командование в районе ещё не знало об этом, но к завтрашнему вечеру узнает, и поймёт: в лесу что-то изменилось. Прислали охотников — а охотников съели.
Это и было то, ради чего Воронов взял Карасёва.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
