Мария Корелли. Под бременем власти
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Глава 1. Личный королевский сад
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА I
Личный королевский сад
«В начале, — учит нас религия, — Бог создал небо и землю». Это сказано красиво и просто; очевидно, предполагается, что это должно быть и вполне понятно. Решительный, почти строгий тон этой фразы как бы не допускает ни вопросов, ни возражений. Старый, как мир, летописец, так кратко записавший эти великие события, был поэтом и придал слишком большое значение своему собственному жилищу — земле. Полное доверие, с которым он объясняет, что «Бог создал два светила великие — светило большее, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью», прям трогательно, а добавочное замечание как бы о чем-то случайном — «он создал также и звезды» — не может не вызвать в нас удивления. Какое нужно детское простодушие, чтобы так просто подойти к необъяснимой и жуткой проблеме Вселенной! Какая сосредоточенная и крепкая вера, чтобы объяснить творение бесконечных и вечных сил так понятно для его собственного ограниченного ума! Легко и естественно верить, что «Бог», или вечная сила Добра и Красоты, называемая этим именем, «создал небо и землю». Но что касается человека, тут часто бывает повод поверить, что в его создании принимала участие совсем иная и враждебная сила. Ибо небеса и земля полны гармонии, человек же — сплошной диссонанс. И не только он сам по себе диссонанс, но ему доставляет удовольствие вызывать и умножать диссонансы вокруг себя. Нередко с самыми ничтожными знаниями и по самому ничтожному поводу он со своими личными обыденными взглядами на религию, нравственность и образ правления идет прямо вразрез с неизменными мировыми законами и по отношению к таинственной Первопричине и Первоисточнику жизни почти всегда занимает одну из трех позиций: противоречия, отрицания или вызова. От начала до конца он мучится, изобретая средства подчинить себе или перехитрить природу, и умирает, разбитый на всех пунктах. Его цивилизации, династии, законы, право, обычаи, — все это обречено на гибель и полное забвение, все равно, как муравейник, который живет один вечер, а на другой уже истоптан. Он вечно работает, вечно строит планы — и все напрасно; восстанет природа — видимый и деятельный дух Божий — и сокрушит непокорное.
Но ведь не может быть действия без причины, — значит, должна быть разумная причина и для этой непрерывной траты человеческой жизни, этого постоянного упорного стирания человеческих усилий. Мы, словно дети в школе, сидим над задачей; нам нужно получить известную сумму, а мы постоянно путаемся в вычислениях и получаем неверный итог, и чья-то рука снова и снова стирает с доски написанное и снова и снова пишет данные для того, чтобы мы внимательно присмотрелись к ним. Может быть секрет наших неудач в борьбе с природой лежит в нас самих, в нашей упорной склонности вести только одну борозду на пути, который у нас зовется прогрессом, преследовать только материальные личные свои интересы. Будь это иначе — может быть мы и могли бы выйти победителями из этой борьбы, вплоть до победы над смертью.
Так думают многие из нас. — Так думал между прочим и один человек, пользовавшийся большим влиянием в этом мире, сидя на террасе королевского дворца, выходившего лицевым фасадом на море, и раздумывая над проблемой своей собственной жизни — может быть уже в тысячный раз.
«Что пользы думать? — говаривал один остряк при дворе Людовика XVI. — Это только ухудшает ваше мнение о других и о самом себе».
Сидевший на террасе находил эти слова справедливыми. Думать — вредная привычка и, как полагают, не очень свойственная великим мира сего, и в юности он избегал этой привычки. Он жил минутой и находил, что это самое умное. Но с годами какая-то завеса спустилась на усыпанный розами путь и скрыла его от глаз; а другая завеса медленно, вершок за вершком, поднималась, открывая новые и менее радостные горизонты, на которые ему не очень хотелось смотреть.
Перед ним широко раскинулось море, сверкая в горячих солнечных лучах; белоснежные паруса яхт и катеров то ныряли, то показывались снова, словно большие белые птицы, скользившие по пенистым гребням волн. В воздухе носился нежный запах фиалок. Внизу садовник срезывал нарциссы с окраин бархатных изумрудных куртин для украшения королевских покоев и белыми пучками складывал их на траву, не смея взглянуть в ту сторону, где, молчаливый и задумчивый, сидел другой труженик жизни. Этот другой в свою очередь делал вид, будто не замечает близости своего подчиненного, и таким образом два близнеца-человека, сделанных из одной и той же глины и обреченных после смерти обратиться в один и тот же прах, разыгрывали комедию перед самими собою и небом, на потеху Паркам. Закон, обычай, все ухищрения цивилизации поставили преграду между ними, запрещая низшему заговаривать с высшим, пока он сам не начнет разговора, запрещая и высшему вступать в беседу с низшим, чтобы тот не возомнил о себе и не возгордился перед своими товарищами. Так, из двух людей, которые от природы были только людьми и притом довольно правдивыми, человек сделал двух лицемеров. Один был садовник, другой — король. Белые нарциссы, лежавшие на траве, кротко готовясь к смерти, как обреченные в жертву девы, могли обратить правдивый взор на Того, Кто их создал; но у людей были в эту минуту не правдивые лица, а маски.
«C’est mon métier d’être Roi!» — говаривал один из многих мучеников величия. Бедняга! Вряд ли какое-нибудь другое métier сделало бы его счастливее. Ибо королевская власть не такое ремесло, которое можно бросить из прихоти или с легким сердцем променять на другое потому только, что оно надоело и хочется чего-нибудь нового. Это тяжкий и скучный труд, на который иные обречены от рождения, обязаны готовиться к нему, жить с ним и умереть. «Что мы будем делать сегодня? — спрашивал соскучившийся римский император. — Мне надоело даже убивать моих врагов!» «Даже»! И страннее всего, что есть люди, готовые отдать свободу и спокойствие духа за то, чтобы просидеть несколько лет на шатком троне, люди, искренно воображающие, что короли всегда счастливы.
Садовник собрал нарциссы, торопливо, но как-то смиренно крадучись, спустился по садовой дорожке и скрылся из виду.
Король остался один — или почти один, потому что совсем один он никогда не бывал. Конюший, камер-паж или, всего чаще и хуже, сыщик, — кто-нибудь всегда следил за ним, готовый кинуться на непрошенного неизвестного гостя, откликнуться на самый тихий зов.
Но, насколько королям доступно одиночество, он был один. Как он сказал своему секретарю, — ему нужно было обдумать на досуге некоторые, лично его касающиеся дела.
Мраморный павильон, в котором он сидел, был выстроен покойным королем, его отцом, для собственного своего удовольствия — в те времена легче было доставлять себе удовольствие, чем теперь. Его стройные, ионические колонны, лепные фризы, расписные потолки — все дышало весельем, грацией и красотой, неведомыми современному миру. С трех сторон из этого павильона открывался свободный вид на океан; алые и белые розы обвивали колонны; высокие, золотые мимозы струили аромат каждый раз, как их касалось дыхание ветерка. Стол, на котором его величество иногда писал свои письма, стоил так дорого, что, если б его продать, на эти деньги мог бы целый год кормиться маленький город. Роскошные меха также могли бы прокормить сотни голодающих семей. Каждая роза, склонявшая к нему свою прелестную головку, могла бы дать целый час радости больному ребенку. Так всегда говорят социалисты, забывая, что королю, если он устал и печален, вовсе не нужна эта роскошь, что без нее он был бы много счастливее.
В наши дни нелегко править страной, ибо настоящей автократии нет, и самому сильному человеку вряд ли удалось бы создать ее. Первоначальная идея верховной власти была великая и мудрая идея — самый сильный и самый храбрый, поднятый на щитах воинами при кликах одобрения народа, который добровольно выбирает его своим предводителем в битве и верховным главою в делах. Но прогресс разбил этот идеал, как и много других таких же красивых и вдохновенных.
Однако тот король, о котором мы здесь говорим, не страдал ни умственными, ни физическими дефектами. По внешности и осанке он смотрел настоящим человеком, годным скорее для того, чтобы быть поднятым на щитах своими товарищами-героями, чем для того, чтобы играть более или менее пассивную роль королевской власти. Хорошо сложенный, мускулистый, с небольшой головой, царственно-красиво посаженной на широких плечах, с резкими, правильными чертами лица, говорившими о гордости, непреклонной решимости и отваге, он прежде всего производил впечатление сильной личности, что не всегда бывает с ему подобными. Все его движения были исполнены спокойного достоинства; выражение лица не было ни глупым, ни чувственным, ясные темно-серые глаза смотрели прямо и твердо. Будь он простым смертным, он своей внешностью выделялся бы из толпы, — как король, он представлял собою замечательное явление.
Разумеется, в детстве его называли красавчиком — какой же наследник престола не был красавцем, по крайней мере, для своей няньки? А в ранней юности ему грубо льстили не только за красоту, но и за ум. Всякая попытка сострить, самая плоская шутка, придуманная им или повторенная, вызывала одобрительный смех восторженного хора сладко улыбающихся ему мужчин и женщин, приседавших и подпрыгивавших перед мальчиком, словно дельфины, перенесенные на сушу. И неудивительно, что он научился презирать дельфинов. Лет семнадцати — восемнадцати он стал задавать странные вопросы одному из своих наставников, ученому и чопорному господину, удивительно раболепному для человека с такими обширными, дипломированными знаниями. То был бледный, тощий старик, с лицом колдуна, прятавшимся между клоками седых волос, и длинной морщинистой шеей, на которой напрягались все мускулы, когда он ел, говорил или смеялся. Руки у него всегда были сырые и липкие, и пожатие вялое. Строго соблюдая этикет, он никогда не позволил бы себе такой дружеской фамильярности, как лишний раз пожать руку своему воспитаннику. Но тому доставляло злорадное удовольствие сжимать эти вялые пальцы крепко, до боли — и старик улыбался, молчал и терпел. А юный принц приставал к нему с вопросами, за которые, будь он не принц и не наследник трона, а сын бакалейщика, наставник наверное попробовал бы на нем свою палку.
— Профессор, что такое человек?
— Человек — существо, одаренное умом и рассудком, естественными процессами творчества дошедший до настоящего своего господствующего положения.
— Что значит господствующее положение?
— То, что он стоит выше всего остального животного мира.
— Разве уж он так много выше?
— Так принято думать.
— А мой отец — тоже человек?
— Разумеется. Что за вопрос!
— Почему же он сделался королем?
— По праву рождения и наследства.
— Значит, если человек — владыка всего остального мира, то король — больше чем человек, раз ему дозволено править людьми?
— Государь, извините, — король не больше, чем человек, но люди поставили его над собой, чтобы править ими, ибо он достоин того.
— В каком смысле достоин? Просто потому, что он родился, как я, наследником трона?
— Вот именно!
— Странный порядок! Но ведь над всеми людьми, — королями и простыми смертными, помешанными и здоровыми людьми — есть еще другая правящая сила, именуемая Богом?
— Сила есть, — как-то неуверенно подтвердил профессор. — Но в наше время небезопасно было бы пытаться объяснить природу этой силы, и для блага мы зовем ее Богом. Для народа национальное поклонение чему-нибудь высшему, стоящему вне нас и над нами, всегда было политической необходимостью; это доказано опытом. Мне лично никогда не удавалось ответить себе на вопрос, зачем это так должно быть, но это так.
— Значит, человеку, несмотря на его «владычество», нужно что-нибудь, стоящее выше его, чтобы упорядочить его жизнь, — с насмешкой заметил принц. — И даже короли должны склоняться или делать вид, что склоняются, перед царем царей.
— Вы очень удачно выразили это, ваше высочество. Его величество, ваш августейший батюшка, в этом отношении чрезвычайно аккуратен; он всегда присутствует при общественных молениях, и вы привыкли сопровождать его. Вам самим нужно будет принять себе это за правило и служить в этом отношении примером для своих подданных, когда вы будете призваны на царство.
Молодой человек иронически повел бровью и прекратил разговор. Но ученый наставник доложил обо всем королю, и тот счел необходимым прочесть ласковую, юмористическую нотацию своему сыну.
— Не вздумай сделаться философом. Философия заморозит в тебе твои лучшие побуждения и порывы благороднейшего энтузиазма; она вселит в тебя сомнения, сделает тебя чересчур осторожным по отношению к друзьям и равнодушным к женщинам вообще. Но зато она предаст тебя целиком, как беспомощную жертву, в руки одной женщины, когда эта последняя явится, — а она непременно явится. Нет существа более безнадежно безумного в любви, чем философ. Люби женщин, но не женщину.
— В этом отношении мне остается только следовать мудрейшему из примеров — вашему, государь, — возразил принц с фамильярностью более нежной, чем дерзкой, так как отец его был красивый и обаятельный мужчина, отлично знавший свою власть над слабым полом. — Но мне сдается, что любовь, если она только существует вне грез поэтов, неведома королям.
— Ты ошибаешься, — сказал король-отец, и в глазах его появилось выражение горечи и глубокой грусти.
Больше они не возвращались к этому разговору, но, когда король умер, на шее у него нашли золотую цепочку с медальоном, а в нем женский портрет и локон золотистых волос. Излишне говорить, что ни портрет, ни волосы не принадлежали покойной королеве, умершей несколькими годами раньше своего царственного супруга.
Лет двадцати юный принц полюбил или вообразил, что любит, девушку — милое создание, — вовсе и не знавшую, что он принц, и считавшую его просто студентом. У нее были кроткие, застенчивые глаза и робкий, но доверчивый взгляд, полный трогательной нежности. Принц, с его рыцарскими понятиями о чести, обещал жениться на ней и написал об этом отцу. Конечно, его тотчас же выписали домой и напомнили о его высоком назначении и невозможности для наследника трона жениться на простой смертной, а девушка, узнав, кого она полюбила, сочла за лучший выход схоронить свою жизнь и любовь в той самой реке, на берегу которой они вместе гуляли. Перед смертью она написала своему возлюбленному, и случайно письмо не было перехвачено. В нем была всего одна строчка, написанная круглым, полудетским почерком и залитая слезами:
— Государь — любовь моя — простите меня!
К чему описывать, сколько горя принес этот клочок бумаги юному принцу, как он неистовствовал, плакал, проклинал. Это была первая неправда, навязанная ему, как справедливость, законами страны, а он был тогда еще молод и великодушен и честен... Потом он понемногу усвоил себе привычки и рутину своих предшественников, хотя и не был таким образцовым «конституционным» государем, как его отец. Он больше походил на одного из своих предков, царствовавшего лет пятьсот назад, когда сила, ум и мужество давали миру больше владык, чем права наследства. Порой ему случалось делать необычные вещи, огорчавшие льстецов и тревожившие паразитов двора. Но царил он на юге, где горячая кровь всегда найдет себе извинение, а огневым темпераментом больше восхищаются, чем порицают его, и одного его слова, — ласкового, холодного или капризного — довольно было, чтоб повести по любому пути огромное стадо глупых модных овец, существующих лишь для того, чтобы есть и быть съеденными.
Порой ему хотелось окунуться в минувшие века, стоять, как его предок, с мечом в руке на высоком холме, наблюдая за ходом битвы, — слышать стук оружия, видеть блеск топоров и копий, и полет стрел, и развевающиеся знамена, и колесницы, взметающие пыль, и бойню людей. В те времена не перевязывали тщательно ран, не заботились о больных и увечных, знали только одно: «победа или смерть!» И былые свирепые воины были много красивее и величественнее, чем теперь... По правде говоря, мы живем в жалкое время, а жалкое время родит жалких людей. В нашу эру хваленого прогресса человек боится всего: болезни и смерти, бедности и обид, боится говорить, боится думать и чрезвычайно похож на высеченного ребенка, съежившегося под занесенной рукою небес и в страхе ожидающего нового удара. Но именно в этом отношении монарх, выведенный нами в этой бестрепетной летописи некоторых мыслей и движений души, скрытых от взгляда, но порою глубоко чувствуемых, мог назваться необычным: он не боялся ничего, ни даже себя самого, как короля.
Глава 2. Его величество обдумывает и решает
ГЛАВА II
Его величество обдумывает и решает
Маленький эпизод первой любви с таким трагическим концом имел обычные результаты — обычные для тех, кого судьбе угодно было посадить на трон. Молодого принца нашли нужным женить и, по государственным соображениям, ускорили свадьбу. В жены ему выбрали дочь соседнего короля, красавицу девушку с бледным, холодным, словно выточенным лицом и блестящими глазами, с леденящей душу улыбкой, с бесшумными, грациозными движениями, почему-то каждому неизменно напоминавшими о медленно падающем снеге.
Ее, как и его, провожали к алтарю все министры и посланники, каких только можно было собрать с четырех концов света в свидетели заклания двух юных человеческих жизней на суровом жертвеннике династии; и оба — принц и принцесса, — приняли решение своей участи с одинаково учтивой и безмолвной покорностью. Их портреты, изображавшие их рука об руку или же сидящими друг против друга с улыбкой на лицах, появились во всех газетах земного шара, и каждый газетный писака выбивался из сил, чтоб убедить легковерную публику, что этот царственный брак — «романический брак по любви». Ибо народ — человечество в сыром, необработанном виде — еще обладает сердцем и совестью, еще верит в любовь, в сладость семейных привязанностей. Политикам, наживающимся на народных эмоциях, отлично это известно, и они с этим считаются...
Зато с каким невыразимым, хотя и не выраженным презрением юные жертвы государственных соображений читали эти газетные россказни об их взаимной нежности и любви! С какой усталостью и нетерпением пробегали они «Свадебные оды» и «Эпиталамы», сочиненные по этому случаю знаменитыми и никому неведомыми версификаторами, какие груды этих од бросали нечитанными в темный угол королевской «мусорной» библиотеки! Авторы их, конечно, чаяли себе за это великих почестей, но помимо того, что настоящая литература всегда обходилась без официального признания и королевских даров, — ни поэтам, ни рифмоплетам никогда, кажется, не приходит в голову, что больше всего докучают «Оды» тем, для кого они пишутся.
По окончании пышной свадебной церемонии августейшие новобрачные, при восторженных кликах народа, отбыли в великолепный замок в горах, предоставленный в их распоряжение для «медового месяца» одним из богатейших их подданных. И здесь, как только камергер, фрейлины, камер-пажи и прочая свита соизволили, наконец, их оставить вдвоем, молодая принцесса пришла к своему царственному супругу и попросила позволения сказать несколько слов по поводу их союза. «В первый и в последний раз», — добавила она, поднимая на него свои холодные, как лунный свет, хранящие какую-то тайну глаза. Она всегда была красива, а теперь, в этой царственно-просительной позе, с бессознательно изменившимся выражением лица, казалась еще вдвое краше, — и принц, критически изучая ее лицо и фигуру, невольно говорил себе, что ему, должно быть, везет, если социальные и политические махинации заставили такое прелестное создание разделить с ним сомнительное счастье трона. Принцесса сняла свой пышный венчальный наряд из атласа и золотой парчи и пришла к нему в развевающихся белых одеждах, с распущенными волосами, ниспадавшими до колен.
— Могу я говорить? — прошептала она дрожащим голосом.
— Ну, разумеется, — слегка улыбнулся он. — Вы оказываете мне слишком большую честь, прося позволения.
И он низко склонился перед нею, но она посмотрела ему прямо в глаза странным взглядом, в котором была смесь гордости и страдания.
— Не надо, — сказала она. — К чему формализм! Будем хоть раз искренни друг с другом. Отныне наша совместная жизнь всегда будет более или менее маскарадом, но сегодня будем правдивы, взглянем прямо в лицо положению, в которое нас поставили — другие, не мы сами.
Принц, крайне удивленный, молчал. Он не ждал от этой девятнадцатилетней девушки ни силы, ни характера, ни способности рассуждать. Он был уверен, что она рада сделаться женой наследника престола и, быть может, будущей королевой, и не предполагал в ней более благородных и высоких чувств.
— Вы знаете, — продолжала она, — вы, конечно, должны знать, — здесь, несмотря на ее самообладание, голос ее оборвался и стройная фигура пошатнулась, словно готовая упасть. Слезы давили ей горло, слезы, которых она стыдилась, — она была слишком глубоко взволнована, чтобы плакать, слишком полна презрения к себе и к нему. Неужели он чутьем не угадывает, как она бесконечно несчастлива? Он поспешил к ней, хотел взять ее за руки, но она отодвинулась и, словно обессиленная, опустилась в кресло.
— Вы устали, — сказал он ласково. — Скучная церемония, еще более скучные поздравления, потом этот утомительный переезд... Вам надо отдохнуть.
— Не в этом дело, — возразила она, — я не устала, но... но — я не могу стать на молитву, пока не выскажусь перед вами вся до конца!
Странная жалость и почтение к ней овладели им. Весь день он чувствовал досаду и раздражение против нее, презирал себя за то, что согласился жениться на ней без любви, мысленно называл себя лжецом и лицемером за то, что перед «Богом» клялся ей в верности, тогда как, если бы он искренно верил в Бога, эти лживые клятвы были бы богохульством... А она, взлелеянная в энервирующей, тепличной атмосфере придворной жизни, но сохранившая чистую глубокую веру, говорит, что она не может молиться, пока хотя бы тень тайны омрачает ее душу. Он дивился и ждал.
— Сегодня я клялась вам в верности перед алтарем. — Голос ее звучал уже тверже. — Это потому, что я много и серьезно думала и не нашла иного способа удовлетворить желания двух наций, к которым мы с вами принадлежим, и скрепить между ними дружественные отношения. Мне доказывали, что из всех женщин царского рода я самая подходящая для вас жена, — с политической точки зрения. В интересах престолонаследия и вашей страны вы должны быть женаты, и я молю Бога простить меня, если я поступила дурно, согласившись выйти за вас замуж только потому, что так велит долг. Мой отец и ваш отец и все родные желали этого брака и уверяли меня, что я поступлю хорошо и правильно, отдав вам свою жизнь. Жизнь всех женщин приносится в жертву законам, которые пишут мужчины, — так, по крайней мере, мне кажется, и я не могу надеяться избежать общей участи. Поэтому я покоряюсь ей добровольно — не могу сказать радостно, потому что это была бы неправда. Я не люблю вас — не могу вас любить! Я хочу, чтобы вы это знали и чувствовали и не просили у меня того, чего я не могу дать.
В глазах ее не было слез; они смотрели твердо и прямо. Принц твердо встретил ее взгляд, но слегка побледнел; на лицо его легла горькая тень, омрачившая его прекрасные черты.
— Вы любите другого? — спросил он мягко.
Она поднялась со стула и подошла к нему. Краска оскорбленной гордости залила ее щеки и лоб.
— Нет! — сказала она. — Если б я любила кого-нибудь, я никогда не вышла бы за вас, будь вы сто раз принц и король. Нет, вы не понимаете. Я не знаю страсти, никогда не слыхала слов любви; в моей девичьей жизни нет ничего такого, чего вам не следовало бы знать. Я никогда не любила мужчину, потому что с детства ненавижу мужчин и боюсь их. Мне тягостно их присутствие, их взгляды, их голоса. Когда один из них просто из учтивости касается моей руки, все мое существо инстинктивно возмущается, и это чувство оскорбления остается на несколько дней. Мать моя знает это и говорит, что я «неестественная». — Может быть это и так. Но как бы то ни было, я сказала вам правду; судите же сами, какую жертву я принесла Богу и обеим нациям, согласившись быть вашей женой!
Принц был удивлен и смущен. Что она — бредит? Или с ума сошла? Он с любопытством и недоверием вглядывался в ее лицо. Но лицо это было спокойное, холодно-ясное; в этой прекрасной статуе, каждым изгибом своего тела возмущавшейся против него и презиравшей его, не было никаких признаков истерии или нервного возбуждения. И он напрасно искал ключа к загадке, давившей и в то же время привлекавшей его.
— Есть женщины, — продолжала она, для которых любовь или то, что зовется любовью, необходима, — для которых брак представляется высшим благом. Я не из их числа. Если б я могла выбирать, я отдала бы себя и все, что имею, Богу, создавшему меня такой, какая я есть. Потому что в моих глазах — я говорю совершенно искренно, без всякой аффектации — замужество не честь, а унижение.
Если б она говорила не так серьезно, он, может быть, засмеялся бы, но ее красота, под влиянием этого пламенного порыва, как-то преобразилась, казалась почти сверхъестественной — и ослепляла его.
— Я должен заключить из этого... — начал он.
Она торопливым жестом остановила его, и кровь горячей волной прихлынула к ее щекам.
— Ничего, кроме того, что я не люблю вас, потому что не могу любить мужчину. Затем я ваша жена и, как жена ваша, отдаю себя вам и вашему народу целиком и во всем — кроме любви.
Он приблизился к ней и взял ее руки в свои.
— Какой странный договор! — и он тихонько поцеловал ее.
Она не ответила, только слабая дрожь пробежала по ее телу от этой ласки. Минуту он внимательно смотрел на нее — для будущего короля было странно и ново сознавать себя законным обладателем такой красоты и в то же время не иметь власти пробудить хотя бы каплю нежности в этой ледяной душе, заключенной в такое прелестное тело. Ему не хотелось верить ее уверениям. Ведь должны же быть в ней эмоции, чувства, страсть, — хоть она и кажется богиней, спустившейся с недоступных высот. Ведь она же все-таки женщина! И в общем ее неожиданное признание не было неприятно ему. В женщинах он предпочитал холодность вулканическому темпераменту; растопить лед сдержанности казалось ему более достойным труда, чем подбавлять масла в уже готовый огонь.
— Вы были очень откровенны со мной, — сказал он, наконец. — Не знаю, что такое ваша физическая и духовная ненависть к моему полу, — природный ли недостаток или исключительная добродетель, но — я не в претензии. Я сам не без греха, и главный мой недостаток свойствен всем людям. Я хочу того, что мне не дано, и стремлюсь к тому, чем не обладаю. Ну вот! Теперь мы понимаем друг друга.
Она подняла глаза, — чудные глаза, блестевшие лунным блеском, — и на миг в них засветилась душа чистая и бесстрашная, словно вызывавшая на духовный бой того, кто теперь был господином ее тела. Затем, склонив голову с грациозной, но гордой покорностью, она удалилась.
С тех пор у ней никогда больше не было ни одного интимного разговора с ее августейшим супругом. Холодная, как ледник, чистая, как алмаз, она, словно мученический подвиг, несла обязанности матери и жены, презирая свое унижение, не выказывая ни тени любви к мужу и детям. Она родила трех сыновей, из которых старшему, наследнику трона, в то время, когда начинается эта история, исполнилось ровно двадцать лет. Протекшие годы почти не оставили следов на ее красоте, только превратили ее из блестящей звездочки в прекрасное, величественное светило, и она легко затмевала всех женщин вокруг, привлекая восхищенные взоры мужчин. Она была одно из тех чудесных созданий, которые, как египетская Клеопатра, никогда не старятся, ибо нервам их незнакомы волнения. Глаза ее всегда были блестящи и ясны, кожа ослепляла белизной, кровь, равномерно приливавшая к щекам, окрашивала их нежнейшим румянцем; фигура оставалась стройной, гибкой и грациозной. Все мысли, чувства и события, казалось, скользили по ней, не нарушая ее душевного равновесия. В нее влюблялись, стрелялись из-за нее, — она оставалась совершенно безучастной.
Первые два-три года супружества король прилагал все усилия, чтобы приобрести любовь своей красавицы-жены и растопить ледяную стену, стоявшую между ними. Не потому, чтобы он любил ее, — просто его прельщала трудность победы. Убедившись, что это труд безнадежный, он покорился своей участи, время от времени развлекаясь ухаживанием за придворными дамами, быть может, с затаенной мыслью пробудить ревность в прекрасной королеве. Но она словно не замечала его любовных похождений, хотя он вовсе не старался их скрывать, и только порой, когда он ловил на себе ее холодный взгляд во время случайного флирта, неожиданно поднимавшаяся в его душе боль обиды напоминала ему о ее презрении. Но по совести он не мог ни в чем упрекнуть ее, кроме того, что она была безупречной. Идеальная хозяйка, на редкость тактичная и предусмотрительная, превосходная мать, лично заботившаяся о нормальном физическом воспитании своих детей, она никогда не вмешивалась в государственные дела; она шла по своей собственной орбите, как ходят звезды, сияя над землей, но не принимая участия в том, что на ней происходит.
Муж невольно восхищался ею — как статуей или картиной. У него была натура порывистая, великодушная, и сердце его стыло в этом браке, не согретом любовью. Даже к детям он не чувствовал ни особенной привязанности, ни интереса к их жизни. Они как будто были больше детьми народа, чем его собственными... В течение восемнадцати лет после своей женитьбы он оставался наследником трона, и когда наконец он поднялся ступенью выше и сам сел на трон, — словно бездна разверзлась между старой и новой жизнью. Позади прошлое исчезало, как облако, с тем, чтобы никогда уже не вернуться; — впереди колебались какие-то неясные тени, и он знал, что как бы ни сплетались и ни свивались они, как бы часто ни пробивались сквозь них солнечные лучи, они неизбежно сольются когда-нибудь в глубокий мрак неизбежного конца — смерти.
Вот о чем он чаще всего думал, сидя в садовом павильоне и любуясь морем в солнечные, летние утра. И вслед за этой мыслью приходили другие мысли и сомнения не менее грустные — например, о старшем сыне, который может быть уже теперь жаждет короны; о своем народе, который может быть уже теперь недоволен его правлением, хотя он царствовал всего три года?
Его отец умер внезапно — так внезапно, что наскоро созванные врачи уж ничем не могли помочь ему. Разбитый ударом, без языка, он до последней минуты не сводил с сына тоскующих глаз, словно хотел сказать: «Увы, и тебе пало на долю это бремя власти».
Старого короля схоронили и позабыли о нем. Только похороны его были лишним праздником для легкомысленных южан, которые с детским восторгом приветствовали нового короля с его красавицей-женой, тем более что принцем он был очень популярен и его любили больше, чем отца. С тех пор прошло три года, и пока его правление текло в достаточной степени безмятежно. Затруднения бывали, но он не знал о них; народ волновался, но ему об этом не докладывали. Вообще все неприятное старались не доводить до его ушей, и все то, что вызвало бы с его стороны негодование, дипломатически затушевывалось от него. Все знали, что он умнее, чем обыкновенно полагается быть, и обладает, как говорил про него в юности его наставник, «опасной склонностью к умозрительной философии». Он обладал и совестью, которую многие дипломаты считают совершенно нежелательным ингредиентом. Поэтому те, кто управляет королем, передвигая его, как в шахматной игре на соседнюю клетку, не дальше, «дотрагивались» до него с большой осторожностью. Раза два с ним оказалось справиться не так-то легко. И карьеристам при нем не очень везло, так как лесть на него не действовала. У него была неприятная манера ставить вопрос ребром и, что еще хуже, требовать прямых ответов, каких политики никогда не дают. Тем не менее до сих пор он, в общем, правил по примеру своих предшественников, во всем пассивно выполняя советы своих министров: осыпал почестями глупцов и соглашался на введение новых налогов, потому что министры находили это нужным и политически необходимым, — словом, делал все, что требовалось, и ничего такого, чего бы от него не ожидали. Но в последнее время, может быть благодаря неудобной склонности к умозрительной философии, он все чаще и чаще задавал себе вопрос: не пора ли ему, конечно, с должной осторожностью, проявить несколько больше личной инициативы? Ему было всего сорок пять лет — неужели же в полном расцвете жизни и силы он позволит вечно охранять себя лакеям, сыщикам и врачам и за все свое царствование не проявит себя, как монарх, ни одним независимым словом или поступком? Да, но как начать? Как от пассивной покорности перейти к противодействию? Как разбить жалкие цепи условностей, опутывающие королей?
И все же он решил открыть новую эру в летописях современной королевской власти. Три года постоянного рабства на троне пробудили в нем жажду свободы слова, свободы действий. Он покорялся указаниям своих министров, думая, что эти министры популярны, но в последнее время до него стали доходить смутные отголоски недовольства и жалоб народа, и он начал сомневаться, не поддерживает ли печать государственной политики, вместо того, чтобы отстаивать народные интересы. Печать! Это крупная сила; но что представляет собой эта сила в его стране? По своему назначению печать должна быть благороднейшей силой — голосом правды, справедливости, свободы, голосом, который нельзя ни подкупить, ни принудить ко лжи. Такова была ее первоначальная миссия, — но теперь, говоря по правде, что такое печать? Король знал, что на практике во главе ее стоит полдюжины, самое большое — дюжина человек издателей и владельцев различных газет, в миллионах экземпляров расходящихся в народе. Большая часть этих газет издавалась «К°», выпускавшими «акции», как чаеторговцы и бакалейщики. Нередко сенсационная ложь поднимала на рынке курс этих акций, а правда, наоборот, могла уронить их. И, конечно, для газетных спекулянтов ложь оказывалась доходнее правды. А сотрудники этих газет — что это за народ? Старые и молодые, мужчины и женщины, по большей части полуобразованные, вечно нуждающиеся, вечно недовольные, из-за куска хлеба они естественно принуждены были угождать издателям, выражая не свои взгляды и мнения, а те, какие им были подсказаны. Подведя итог, король убедился, что пресловутая «власть печати» на деле сводится, по крайней мере, в его собственном государстве, к торговой монополии вышеупомянутой дюжины людей. Насколько же правдиво выражают эти люди мнения и взгляды народа, которым он призван управлять? Ответить на этот вопрос было не так-то легко. Но одно было ясно для короля, — что ему надоело до тошноты быть пешкой в чужих руках, что пора ему испытать свои собственные силы и свой народ.
— Если в государстве что неладно, — говорил он себе, — я доберусь до корня зла. Если меня дурачат мои советники, я не позволю им больше дурачить себя. На сколько мне отпущено судьбой ума и сердца и здравого смысла, я все это вложу в изучение быта и желаний моего народа и буду не только его королем, но и другом. А если меня не поймут? Ну, так что же! Пусть нация восстанет против меня, я по крайней мере докажу перед смертью, что я был достоин звания человека.
— Сегодня, — он поднялся с кресла и бессознательным жестом поднял руку, словно призывая небо и море в свидетели своей решимости, — сегодня я начинаю царствовать! Сегодня будет первый день настоящего моего правления! Прошлое — прошло. Восемнадцать долгих лет, будучи принцем и наследником трона, я тратил время на пустяки, три года я был пленником своего парламента, но теперь — теперь я убедился, что законы природы основаны на истине и справедливости, законы же человеческие стоят на несправедливости и обмане. И я, земной властелин, становлюсь на сторону бесконечного и буду служить истине и справедливости. Мой народ короновал меня, но настоящая моя коронация — сегодня, когда я своею волею возложил на себя корону.
Глава 3. Народ или церковь
ГЛАВА III
Народ или церковь
На мраморной террасе раздались шаги. Король снова присел к письменному столу и сделал вид, что он всецело погружен в рассмотрение различных документов; но при виде вошедшего, лицо его озарилось улыбкой. То был сэр Роджер де Лонэй, его любимый конюший и личный друг.
— Пора, не правда ли, Роджер? — конюший безмолвно и почтительно поклонился. — А я едва успел заглянуть в эти бумаги! Но это не значит, что я ничего не делал, — я думал. Когда в человеке начинает ослабевать самоуважение, мысль — отличное тоническое средство для восстановления душевного равновесия. И мне оно помогло.
Сэр Роджер де Лонэй улыбнулся и не ответил. Это был высокий красивый мужчина со смесью добродушие и усталости в лице, казалось, способный учтиво попросить самую смерть не мешкать и не утомлять его своей медлительностью. Король смотрел на него и улыбался.
— Ты не отвечаешь мне, де Лонэй? Ты, может быть, находишь, что я говорю загадками? Полно, разве тебе самому никогда не хотелось вырваться из оков рутины, освободиться от рабской обязанности спешить на чужой зов, стать чем-нибудь большим, чем мой слуга и друг...
— Быть вашим другом, государь, — большего я никогда не желал, — просто сказал де Лонэй.
Король порывисто протянул руку, и сэр Роджер, низко склонившись над нею, прижал ее к своим губам. В этом не было раболепства: де Лонэй любил своего повелителя, как не часто любят при дворе, искренно и без тени корысти.
— Видишь ли, — продолжал король, — в каждом человеке есть что-то, над чем смерть не властна — зови это совестью, интеллектом, духом или душой — словом, божественная искра, которая рвется наружу. И наступает в жизни момент, когда она должна вспыхнуть и погаснуть. Этот момент настал для меня. Что за радость быть королем? Заговорщики на пороге, отрава в воздухе...
— Ваше величество, без сомнения, желаете невозможного, — улыбнулся сэр Роджер, — как все люди, — даже короли!
— «Даже короли»!
— Кстати ваше величество, может быть отложите аудиенцию, обещанную вами сегодня монсеньору Дель-Фортис?
— Ей Богу, я и забыл о нем! Ты пришел мне напомнить, Роджер? Он здесь?
Де Лонэй поклонился.
— Мы заставили ждать слугу церкви — это не первый случай в летописях истории. Но почему ты вспомнил о нем, когда я заговорил об отраве?
— Право, я не могу объяснить, государь. Может быть потому, что в детстве у меня была книжка с картинками, в которой Всемогущий был изображен в виде пожилого джентльмена, который мирно восседает на облаках и улыбается. А внизу на земле священник, точь-в-точь портрет Дель-Фортиса, льет из ложки не то отраву, не то расплавленный свинец в горло еретику. Помню — в детстве эта картина произвела на меня очень сильное впечатление.
Король засмеялся.
— Де Лонэй, ты неисправим! Пойдем к нему. Ты будешь присутствовать при нашем разговоре. Это даст тебе случай изменить к лучшему свое теперешнее мнение о нем. Он блестящий оратор и влиятельный член своего ордена — возможно, что он скоро будет назначен главным викарием. Я знаю, зачем он пришел, — король указал на кожаный портфель с бумагами. — Захвати это с собой.
Сэр Роджер повиновался. Они медленно пошли по террасе, любуясь сверкающим морем и апельсиновыми деревьями, тонкие ветки которых грациозно сгибались под тяжестью благоуханных цветов, струивших свой аромат к безоблачному синему небу. Вдали на горизонте чуть виден был белый парус яхты, грациозно нырявший и поднимавшийся с каждым вздохом океана. Король остановился, взял полевой бинокль и стал пристально вглядываться в этот парус, который вдруг повернул и понесся к западу.
— Принц на яхте? — спросил он.
— Да, государь. Его королевское высочество хотел дойти до островов и остаться там до заката.
— Один, как всегда?
— Как всегда, государь, один, если не считать капитана и матросов.
Король с минуту шел молча, потом вдруг остановился.
— Не нравится мне это, де Лонэй. Не по вкусу мне эта ненормальная любовь к уединению. Книги — хорошая вещь, поэзия и того лучше, музыка, как говорят, «не лишена очарования», но мальчик слишком замкнут, слишком много времени проводит вдали от двора. Какая женщина привлекает его?
Сэр Роджер широко раскрыл глаза.
— Женщина, государь? Я не слыхал ни о какой женщине. Принцу всего двадцать лет...
— В двадцать лет юноша любит — не ту, кого следует. В тридцать он женится — не на той, на ком нужно. В сорок — встречает единственную настоящую подругу жизни — и до конца дней плачет о своей ошибке. Сын мой пока в первой стадии. Или я очень ошибаюсь, или он любит не ту, кого следует!
Дверь небольшого кабинета, служившего королю для частных аудиенций, распахнулась, и дежурный офицер почтительно ввел монсеньора Дель-Фортиса. С первого же взгляда на него становилось понятным, почему для де Лонэя мысль о нем связывалась с воспоминанием о картинке, изображающей средневековую пытку. Дель-Фортис был худой высокий старик лет шестидесяти, с длинным землистым лицом, резкими чертами и маленькими, злобными глазками; ровные, плоские брови почти сходились над острым горбатым переносьем; это было лицо человека злопамятного, не прощающего обиды. Наглухо застегнутая до самого подбородка ряса с неприятной отчетливостью обрисовывала его жилистое, угловатое тело; худая морщинистая рука, которую он приложил к груди, отвешивая глубокий поклон королю, казалось, принадлежала не живому человеку, а трупу. Король внимательно, но не благосклонно следил за ним, и странные мысли, даже дерзкие для конституционного государя, рождались в его голове, толкая его на необычные поступки и речи. Сэр Роджер, отойдя на другой конец комнаты, стал спиной к двери, вытянувшись по военному, недвижный, как бронзовая статуя, но зорко следя за каждым малейшим движением посетителя.
— Добро пожаловать, монсеньор Дель-Фортис, — начал король. — Чтоб не терять напрасно времени, скажу вам, что причина вашего посещения мне известна.
Иезуит поклонился с необычайным смирением.
— Вы хотите, чтобы я пожертвовал вашему ордену часть коронных земель, поименованных в вашей петиции, и окружной викарий прислал вас сообщить мне подробности о постройках, которые вы намереваетесь воздвигнуть на этой земле. Так ли я говорю?
Темные, слезящиеся глаза иезуита лукаво блеснули, но, встретив открытый, спокойный взгляд короля, он снова низко поклонился.
— Ваше величество с обычным вниманием и терпением вполне изучили предмет моего доклада, — ответил иезуит высоким, несколько резким фальцетом, который он усиливался сделать коротким и ласковым. — Но ваше величество так поглощены государственными делами, что, конечно, не имели времени лично просмотреть все бумаги. Поэтому окружной викарий нашего ордена, в надежде, что ваше величество не откажете нам в аудиенции, нашел, что я, как секретарь и казначей проектируемой новой обители, буду в состоянии выяснить вашему величеству все духовные и материальные выгоды, долженствующие произойти, если вышеупомянутым землям дано будет желаемое назначение.
Он говорил медленно, отчеканивая каждое слово.
— Разумеется, духовная сторона вам всего дороже, — слегка улыбнулся король. — Но и материальными выгодами не пренебрегают даже святые. Я же только светский властелин, и в качестве такового желал бы знать, как отразится осуществление вашего плана на населении соседнего округа. Каковы ваши намерения по отношению к народу? Его благоденствие для меня важнее всего, и я должен знать, какую пользу, по-вашему, может принести ему учреждение монастыря, церкви и школ в данном округе.
Дель-Фортис снова украдкой взглянул на короля, но, встретив его твердый взгляд, опустил глаза и дал ответ, очевидно, приготовленный заранее:
— Государь, народ в том округе невежественный и дикий. Мы не столько для себя, сколько для него, для того, чтобы собрать заблудших овец, хотим раскинуть свои шатры в пустыне его невежества. Население этой местности стало добычей еретических, модных учений, — увы, — распространившихся ныне по всему миру, и сейчас некому удержать его, направить его к обузданию своих прирожденных и унаследованных пороков. Если кроткая рука Матери-Церкви не протянется к ее несчастным, заброшенным детям, не выведет их из тьмы заблуждения к свету вечного дня...
Король жестом прервал его.
— В городе есть казенная школа, — он заглянул в одну из бумаг, лежащих на столе, — есть публичная библиотека, художественное училище. Нельзя сказать, чтобы образование там было в таком уж загоне.
Дель-Фортис глубоко вздохнул.
— Увы, государь, такое образование только гибельно. Подобно плоду древа познания добра и зла, оно несет с собой смерть душе!
— Вы осуждаете государственную систему обучения?
Иезуит, видимо, взволновался, даже краска выступила на его бледных щеках.
— Я далек от этого, государь. Мне ли, смиренному служителю церкви, осуждать законные власти! Но мы не должны забывать, что земная власть преходяща, духовная же власть церкви пребывает неизменной. Мы не можем надеяться на полный успех системы народного обучения, на которой не почиет благословение Божие.
Король откинулся на спинку кресла и пристально смотрел на иезуита.
— Откуда же вы знаете, что на ней не почиет благословение Божие? Разве вы имели какое-нибудь особое откровение по этому поводу?
— Ваше величество! — негодующе воскликнул Дель-Фортис.
— Я знаю, что вы хотите сказать. Вы хотите сказать, что церковь — ваша, церковь — единственная, на которой почиет истинная благодать, единственная — вдохновляемая непосредственно самим Творцом. Но я не считаю себя вправе ограничивать контроль Всевышнего какой-нибудь одной религией. Вы говорите, что наша правительственная система обучения — чисто светская, и потому на ней нет благословения Божия. Однако папа ищет же «светской» власти! Нам, конечно, объясняют, что он добивается ее для того, чтобы в лице своем соединить ее с духовной, то есть теоретически для блага человечества, если на практике и в собственных интересах. Но разве вам никогда не приходило в голову, монсеньор, что разграничение между «светской», как вы говорите, властью и «духовной» есть дело рук Божьих? Ведь ничего не может быть без воли Божией ведь даже дьявол, если он только существует (в чем я склонен сомневаться), обязан своим злополучным существованием Ему точно так же, как и мы, грешные!
Он улыбнулся. Дель-Фортис стоял молча, неподвижно, наклонив голову, крепко прижимая одну руку к груди — поза, всегда вызывавшая недоверие де Лонэя, так как она наводила на мысль о скрытом оружии.
— Согласитесь, — продолжал король, — что человеческая мысль все время идет вперед. Если бы церковь оставалась во всех отношениях верной заветам своего божественного Учителя, она теперь стояла бы во главе этого движения, она до сих пор покорила бы власти своей все народы. Но она отстала, она и теперь делает то же, что в средние века. Этого нельзя отрицать. Я глубоко уважаю всякого слугу церкви, который добросовестно старается выполнять заветы Христа, но все же первый мой долг о Христе — заботиться о народе, которым я призван править.
Тень улыбки скользнула по мрачному лицу иезуита, но он не ответил ни слова.
— А потому, — продолжал король, — на мне лежит неприятная обязанность сообщить вам, монсеньор, что жители того округа, который ваш орден стремится подчинить своему влиянию, совершенно не желают вашего присутствия в их среде. Они питают такое отвращение к вашему ордену... Мной получено до сорока петиций (и для «невежественных варваров» очень красноречиво написанных), умоляющих меня избавить их от ваших благодеяний. Ни о каких беспорядках в этом округе не слышно; народ там в общем скромный, богобоязненный и церковь посещает довольно усердно — большего я и требовать не могу. Преступления в этом округе редки; бедняки больше склонны помогать, чем вредить друг другу. Все это, как мне кажется, не может быть неугодно Богу. А потому, как светский их владыка, я не могу предоставить вашему ордену права контроля над нами.
— Вы отказываетесь уступить нам эту землю, государь? — спросил Дель-Фортис голосом, дрожащим от сдержанной злобы.
— Я принужден это сделать в интересах моих подданных.
— Прошу прощения, ваше величество, но ведь часть этих земель принадлежит частным лицам, которые готовы продать нам...
Глаза короля сверкнули гневом.
— Они продадут мне свои участки, если уж им непременно надо продать! Повторяю вам, монсеньор, мой народ обратился за помощью к своему королю, и, клянусь небом, его ожидания не будут обмануты!
Наступило молчание. Де Лонэй, сильно взволнованный, впился испытующим взглядом в непроницаемое лицо иезуита. Но на этом вышколенном лице не было ни малейшего следа гнева или недовольства. Одна лишь ледяная улыбка.
— Ваше величество без сомнения могущественны, но есть власть выше вашей — власти Церкви, перед грозным и непогрешимым судом которой даже короли повергаются в прах.
— Монсеньор Дель-Фортис, надеюсь, мы встретились здесь не для религиозной полемики. Я готов признать, что ваша духовная власть сильнее моей светской. Ступайте же к вашему викарию и снесите ему мой ответ. Но если вы своей «духовной» властью сумеете заставить моих поданных, которые ненавидят ваш орден, полюбить его, желать вашего руководительства, самим просить о нем, — тогда приходите ко мне, я отдам вам эту землю.
Дель-Фортис все еще улыбался.
— Простите, государь, но ведь и мы, члены Общества Иисуса, также ваши подданные и считаем вас христианским и католическим монархом...
— Несомненно, так оно и есть. Христианский и католический — это мне нравится. «Христианский» — это значит последующий Христу, католический значит вселенский — я понимаю под этим любовь ко всем и терпимость без различия партий и сект. В этом смысле наша церковь не католическая, — она только римская секта. И вы, по правде говоря, не можете зваться моими подданными, так как у вас один глава — папа, с которым я не очень в ладах. Но, как я уже сказал, мы здесь не для пререканий. Вы пришли ко мне с просьбой; я ответил вам, как велит мне долг. Дело кончено.
Дель-Фортис помедлил с минуту, потом поклонился низко, до самой земли, и, выпрямившись, торжественно поднял, руку.
— Поручаю ваше величество милосердию Божию. Да хранит вас Господь и да смягчит Он, премудрый, сердце ваше к служителям его святой религии и да направит Он вас на правый и мирный путь! Я передам решение вашего величества окружному викарию.
— Передайте. И скажите ему, что оно останется неизменным, пока жители округа сами не попросят меня взять его обратно.
Дель-Фортис еще раз поклонился и, пятясь задом, вышел из комнаты. Сэр Роджер де Лонэй поспешно распахнул перед ним дверь, сдал его на руки дежурному офицеру, шепнув тому, чтобы он сам проводил патера к выходу, и, вернувшись, вытянулся в струнку перед своим повелителем. Король посмотрел на его встревоженное лицо и расхохотался.
Глава 4. Запечатанный приказ
ГЛАВА IV
Запечатанный приказ
Несколько часов спустя де Лонэй, сменившись с дежурства, направился в западный флигель дворца, где жил первый после него друг и доверенное лицо короля, лейб-медик, профессор фон Глаубен. Гейнрих фон Глаубен был личностью не заурядной. В молодости оно одно время гремел, как необычайно искусный хирург и редкий диагност, но, почти уже сделав блестящую карьеру и успев нажить себе массу врагов, он вдруг, неизвестно почему, бросил все и из родной Германии перекочевал сюда, где занял сравнительно скромное положение. Одни говорили, что причиной тому неудача в любви, другие — что его очень уж одолела зависть коллег. Сам он не жаловался на свою участь и, по-видимому, был ею вполне доволен. Служба его, действительно, не была тяжела, так как все члены королевской семьи отличались редким здоровьем, и он мог на досуге обдумывать и писать свою книгу, которой он собирался удивить мир. Книга эта называлась: «Нравственная и политическая история голода».
— Видите ли, — говорил он, — голод — это первый цивилизатор, краеугольный камень и основа всякого прогресса. Из того простого, земного, прозаического факта, что человек — голодное животное, нуждающееся в еде, чтобы жить, вышла вся наша цивилизация. Я докажу это в своей книге, начав с библейской легенды об Адаме и яблоке. Адам, очевидно, был голоден в тот момент, когда его соблазняла Ева. Как только он удовлетворил своего внутреннего человека, он подумал о внешнем, — следующей мыслью его была, естественно, мысль об одежде. А там уже пошло все остальное: религия, нравы, обычаи и мораль. Вывод сам по себе ясен, но я хочу сделать его до очевидности ясным в интересах тех, кто мнит себя обладателем высшей мудрости. Не разум и не душа вели человека к господству над миром, а лишь голод и нагота.
Теперь профессору шел уже пятидесятый год, но он смотрел много моложе, может быть, благодаря своему спокойному характеру и философскому взгляду на вещи. Глаза его были зорки и ясны; на лице не было некрасивых морщин; он смотрел скорее солдатом, чем доктором, и гордился своим сходством с портретами Бисмарка. В своем «святилище», окруженный какими-то странными диаграммами, таинственными пузырьками и герметически закупоренными емкостями со всевозможными жидкостями и кристаллами, среди всевозможных новейших приборов для исследования страшных и прекрасных тайн живого организма, фон Глаубен смотрел каким-то неуклюжим великаном, который трудится над тонкой мозаикой. Но прикосновение огромной руки профессора было нежней прикосновения женщины, а широкий проницательный ум соединялся в нем с какой-то всеобъемлющей добротой и состраданием.
— Как можно на кого-нибудь сердиться, негодовать, обижаться! — говорил он. — Все люди страдают так много и так незаслуженно, а жизнь так коротка, что у меня хватает времени только на жалость, — не на осуждение.
У этого человека де Лонэй всегда искал успокоения, когда его обычное спокойствие бывало чем-нибудь нарушено. Они были большими друзьями; их сближала и общая их любовь к королю, и общее безмолвное поклонение королеве, и даже самая разница взглядов. Де Лонэй, как человек молодой, был более скор в суждениях и поступках, но фон Глаубену случалось порой неожиданно хвататься за шпагу к удивлению тех, кто считал, что он умеет владеть только скальпелем. Но в тот вечер, когда к нему пришел де Лонэй, он был отнюдь не задорно, а скорее философски настроен. Он сидел в большом покойном кресле, положив ноги, обутые в туфли, на стул напротив, пуская клубы дыма из большой пеньковой трубки и наблюдая за какими-то крошечными организмами, копошившимися в стеклянном цилиндре. При входе друга он не встал и не изменил своей позы, только приветливо улыбнулся.
— Присаживайтесь, Роджер, — сказал он и, когда тот сел, придвинул ему ящик с сигарами. — Друг мой, у вас страшно усталый вид; вам сегодня докучали больше обыкновенного? Поучитесь у этих милых созданий. — Он указал чубуком на бутылочку с animalculae. — Они никогда не скучают, никогда не устают делать зло. Сейчас они тешат себя приятной иллюзией, что стеклянная трубочка, приютившая их, — человек и что они едят его заживо. И не успокоятся до тех пор, пока не объедятся насмерть. Совсем как многие люди!
— Я сейчас не расположен изучать animalculae, — раздражительно возразил де Лонэй, закуривая сигару.
— Нет? Почему нет? Право, они нисколько не менее интересны, чем мы с вами.
— Послушайте, фон Глаубен, мне надо поговорить с вами серьезно.
— Друг мой, я всегда серьезен. Даже когда я смеюсь, я смеюсь серьезно.
— Что вы скажете о короле, который бы свободно высказывал свои взгляды?
— Скажу, что он храбрый человек, бесспорно заслуживающий уважения. Перед таким королем шляпу долой, даже если б у нас не существовало этикета.
— Ну, так вам никогда больше не придется надевать своей шляпы, или же постоянно снимать ее — при каждом взгляде на его величество.
Фон Глаубен вынул трубку изо рта и уставился в потолок.
— Его величество? — пробормотал он. — Наше величество?
— Да, да, — наше величество, наш король! — подтвердил де Лонэй. — По какой-то необъяснимой причине он вдруг усвоил себе опасную привычку высказывать вслух свои мнения. Судите сами.
И он вкратце передал содержание разговора между королем и иезуитом.
— Вообще я поставил себе за правило ничему не удивляться, — сказал профессор, выслушав все до конца. — Но если что-нибудь может вызвать во мне чувство удивления, так это подобные факты. Вот уж не думал, чтобы кому-нибудь, будь то король или простой смертный, могла придти в голову фантазия говорить правду иезуиту. Да ведь самая суть их тщательно выработанной, дипломатической религии в том, чтобы скрыть правду, сделать ее неузнаваемой. Я лично думаю, что иезуиты — прямые потомки жрецов Ваала и Догона. Заговор и обман у них прямо в крови. Я специально для них изобрел чудеснейший новый глагол...
Де Лонэй нетерпеливым жестом швырнул в угол свою недокуренную сигару.
— А! Вот это уж нехорошо, Роджер! — покачал головой фон Глаубен. — Когда человек поднимает плечи до ушей и бросает половину чудеснейшей и дорогой гаваны — это признак нервного раздражения! Вы гневаетесь, друг мой, — и на меня!
— Нет, — возразил де Лонэй, вставая с кресла и начиная шагать из угла в угол. — Но я не так флегматичен, как вы, и не могу оставаться спокойным, когда король подвергает себя совершенно ненужной опасности. Читайте!
Он вынул из кармана конверт с королевской печатью и подал его профессору. Фон Глаубен тяжело поднялся, встряхнулся, словно лев, вылезающий из своей берлоги, распечатал конверт и прочел вложенное в него письмо. Сэр Роджер внимательно следил за его лицом, напрасно ища на нем следов изумления, сожаления или неудовольствия.
— Мы должны делать, что он велит, — просто сказал фон Глаубен, окончив читать и тщательно складывая письмо. — Иного выхода нет — по крайней мере для меня. Я, конечно, буду на месте в назначенный час. Во всяком случае, это — перемена, несомненно, интересная и, может быть, благодетельная.
— Но жизнь короля...
— В руках Божиих! Поверьте мне, Роджер, ничего дурного не может случиться незаслуженно с хорошим человеком, когда у него совесть чиста. Я верю в закон притяжения. Хорошее притягивает к себе хорошее, дурное — дурное, Потому, вероятно, правдивые люди по большей части одиноки, ибо мир полон лжецов...
— Но король...
— Король — мужчина. Это можно сказать далеко не обо всех королях. А наше дело — беречь и защищать его и, если надо, пожертвовать для него жизнью. И мы это сделаем, правда, Роджер? — Он порывисто снял со стены шпагу, вынул ее из ножен и, поцеловав эфес, протянул ее де Лонэю, который сделал то же. — Вот так! А затем, друг мой, Роджер, советую вам не принимать этого близко к сердцу. Смотрите на все это, как на фарс. Ведь придворная жизнь так скучна, а нам предстоит смотреть человеческую комедию, где большой актер играет главную роль. Я уверен, что это будет очень забавно.
— Если бы только забавно! Но жизнь не всегда фарс.
— Не всегда, но часто. За то, когда она не фарс, она — трагедия.
Глава 5. «Если б я вас любил!»
ГЛАВА V
«Если б я вас любил!»
Есть много людей, которые не могут без волнения читать в газетах, что такой-то лорд или мистер «удостоился чести» обедать за столом их величеств. От этих слов их охватывает священный трепет, смешанный с завистью, и они готовы отдать все на свете, лишь бы только быть на месте этого мистера или лорда. Увы, в действительности обед за королевским столом — удивительно скучная вещь. «Не говори, пока с тобой не заговорят», — одно это правило придворного этикета способно заморозить разговор и погасить самый блестящий ум. Беззвучные и торжественные движения придворных лакеев, натянутое выражение лиц тех, кого «не удостоили» разговором, подобострастные, деланные улыбки тех, кого «удостоили», меланхолические попытки быть веселыми, страх коснуться запрещенной темы — надо быть очень независимым человеком, чтобы не устрашиться «чести» обедать за королевским столом. Короли сами отлично сознают, как утомительно скучны их обеды, и рады были бы сделать их чуточку повеселее, да этикет не позволяет. Тот король, о котором мы здесь ведем речь, дорого бы дал за право есть, говорить и действовать попросту, как частный человек, без того, чтобы возле него неизменно торчал лакей, следящий за каждым куском, который он отправляет в рот, и чтобы каждое слово его обсуждалось в печати. И, так как это не было ему дано, он ненавидел обеденный час так же страстно, как адреса с художественными виньетками и дипломы на почетное гражданство, преподносимые ему городами.
А между тем королевский стол его представлял собою картину, которая могла бы удовлетворить даже требовательному вкусу Маргариты де Валуа. В тот день, когда король, по его собственному выражению, решил «начать царствовать», эта картина семейного обеда была как-то особенно привлекательна. Цветы были расположены с удивительным вкусом, к столу случайно приглашены две-три самых хорошеньких фрейлины; обеденный покой представлял собой чудо искусства и архитектуры, весь расписанный сверху донизу одним из самых знаменитых художников, с огромными окнами, выходившими на беломраморную loggia, с видом на океан, всю обвитую ползучими растениями в цвету, нежный аромат которых смешивался со свежим запахом моря. Но венцом всего была сама королева, и в зрелом возрасте более прекрасная, чем большинство женщин в юности, — живой вызов опустошениям времени, ослепляющий своей физической безупречностью. Старший сын ее, принц Гемфри, был больше похож на отца, высокий и стройный, с красивым лицом и сильным, хорошо развитым телом. Два младших принца, Руперт и Киприан, походили на мать — такие же красавцы, здоровые, сильные, но глубоко равнодушные ко всему, что касалось области мысли и чувства. Они унаследовали холодную натуру матери и пока не выказывали особенной привязанности к родителям. Принцы Руперт и Киприан интересовались только играми и спортом, науками занимались неохотно и находили свое положение сыновей царствующего монарха неудобным и даже смешным. Патриотизм и любовь к отечеству были им чужды; они презрительно смеялись над старыми традициями национальной славы, когда-то вдохновлявшей поэтов их страны на дикие, но прекрасные песни битв и побед. Они и говорить умели только о футболе, теннисе, крикете и т. д. и не скрывали своего презрения ко всякой учености и литературе. Словом, это были красивые, молодые животные и ничего больше.
Не таков был их старший брат. В детстве застенчивый и немного упрямый, он вырос тихим, мечтательным юношей, любителем книг, музыки и романической обстановки. Братьев он избегал и не скрывал, что ему с ними скучно. За последний год он как-то вдруг возмужал и начал заявлять свои права, как наследник престола, пользуясь свободой, которую предоставляло ему его положение. Но развлекался он по-своему — и вот об этом порешил переговорить с ним его отец. Де Лонэй предупредил об этом принца, и тот, очевидно, был этим весьма недоволен; он едва мог скрыть свое раздражение, и это отражалось на всех, за исключением принцев Руперта и Киприана, которые никогда ничем не смущались. Наконец, подали кофе; королева с придворными дамами удалилась в свои покои, мужчины скоро разошлись, и принц Гемфри, по знаку де Лонэя, неохотно прошел вслед за отцом в небольшую курильню, прилегающую к террасе. Отец и сын остались одни.
Король молча выбрал сигару из серебряного ящика, стоявшего на столе, закурил ее и любезно передал ящик сыну.
— Не хочешь ли, Гемфри?
— Благодарю вас, государь. Нет, не хочу.
Король сел; принц Гемфри остался стоять.
— Сегодня был попутный ветер для твоей прогулки на яхте, — начал король, мирно попыхивая сигарой. — Я замечаю, что острова имеют для тебя особую привлекательность. Что именно — климат или красота местности?
Принц молчал.
— Я сам люблю красивые виды, не прочь и от перемены воздуха. Но и в том, и в другом желательно разнообразие, и потому неблагоразумно бывать каждый день в одном и том же месте.
Принц Гемфри все еще молчал. Отец внимательно вглядывался в его лицо, но загадочное выражение этого лица ничего не говорило ему.
— Ты точно язык проглотил, Гемфри. Поди сюда, сядь. Поговорим откровенно. Разве ты не можешь довериться мне, как другу, — мне, твоему отцу?
— Как бы я этого хотел! — едва слышно ответил молодой человек.
— И не можешь?
— Нет. Вы никогда не любили меня.
Король вынул сигару изо рта, стряхнул пепел и задумчиво смотрел на кончик ее.
— Пожалуй, что и нет. По совести не могу сказать, чтобы любил. Видишь ли, Гемфри, любить, это — смешное слово, но в некоторых случаях оно имеет значение. Любить детей, рожденных твоею матерью, невозможно!
— Ваше величество, я не виноват в том, что у моей матери такая натура.
— Верно, — совершенно верно. Ты не виноват. Но ты существуешь. И существование твое для нации факт большой важности. Ты не хочешь присесть?
— Если прикажете, государь... — и принц сел напротив отца. А тот, изучив во всех подробностях свою сигару, снова вложил ее в рот и несколько минут курил молча. Затем продолжал.
— Повторяю, твое существование, Гемфри, для нации имеет большое значение. Ты — наследник престола. А потому твое поведение, твой образ жизни интересует не столько меня, сколько нацию. Ты говоришь, что не можешь довериться мне, как другу, потому что я никогда не любил тебя. Не находишь ли ты, что это немножко ребяческое возражение? В наш практический век любовь не считается такой уж необходимостью в отношениях между людьми: самая прочная дружба основана на расчете.
— Я это прекрасно знаю. — Принц поднял на отца свои прекрасные, темные глаза. — И все же любовь такая насущная, жизненная потребность, что мне достаточно взглянуть на вас, чтоб убедиться, какая огромная ошибка пытаться обойтись без нее.
Король с комическим удивлением посмотрел на сына.
— Вот как! Ты начинаешь замечать то, что мне уж давно известно. Талантливый юноша! Какая же это фея указала тебе своим хорошеньким пальчиком на пустоту моей жизни, спеша наполнить твою собственную? Или ты научился ценить бесценное благо — любовь, — созерцая романические леса и рощи на островах? Что ты там собственно делаешь? Читаешь стихи? Или сочиняешь их? Или декламируешь?
Принц Гемфри покраснел, потом побледнел.
— Если б я дурно пользовался своим временем, государь, тогда, может быть, и понадобилось бы читать мне наставление по этому поводу, — но не теперь.
— Славно сказано! Только видишь ли, Гемфри, мне кажется, — может быть я и ошибаюсь, но мне так кажется, — что ты именно дурно пользуешься своим временем. Потому-то я и решил переговорить с тобой. Если б я знал, что ты там развлекаешься, как подобает твоему возрасту и сану, я был бы спокойнее.
— Что вы называете — «развлекаться, как подобает моему сану и возрасту»? Вообще, строить из себя дурака?
Король улыбнулся.
— Что ж, лучше строить из себя дурака вообще, чем в частности, — это менее вредно... Ты думаешь, милый мой мальчик, что я читаю тебе нотацию, и это тебя возмущает, но позволь тебе напомнить, что за каждый твой поступок ты до известной степени ответствен перед нацией и в частности перед обществом. Общество — это наименьшая и наихудшая часть всей общины, но нам, должностным лицам государства, приходится с ним считаться. Знаешь, что Джеймс I Английский говорит в своем «домашнем уставе» о поведении наследного принца и будущего короля? «Король поставлен как бы на сцене; народ следит за каждым его жестом и малейшим движением; и как бы добросовестно он ни выполнял свои обязанности, если в безразличных вещах поведение его легкомысленно или развратно, народ, который видит только внешность, по ней судит и о внутренних его намерениях. И хотя с течением времени, пробного камня для всякой истины, неправильные суждения опровергаются очевидностью, но до тех пор interim patitur justus, и предвзятые мнения успеют породить презрение — мать всякой непокорности и беспорядка». Бедный Джеймс «с лезущими на лоб глазами и широким истерическим сердцем», как его описывает Карлейль! Ты не согласен с его мнением об обязанностях короля?
— Я не думаю, сэр, чтобы мое поведение до сих пор могло назваться легкомысленным или развратным, — холодно, с оттенком высокомерия возразил принц.
— Я и не говорю этого Гемфри. Сколько мне известно, твое поведение всегда было примерным. Но ты окружаешь себя таинственностью. Вот это-то и нехорошо! Общество не терпит, когда его держат впотьмах за дверью, как провинившегося ребенка. Оно хочет быть в комнате и знать всю подноготную. Это напоминает мне другой совет добряка Джеймса: «Смотри, чтобы речь твоя была ясна и разумна; помимо того, что должность языка быть вестником ума, если король говорит темно и тем более неправдиво, как будто он боится высказать свою мысль, это может быть принято в нем за слабоумие». А ты, Гемфри, в данный момент именно «боишься» — уж не знаю, меня или кого другого, — но боишься «высказать свою мысль».
— Простите, государь, я не боюсь ни вас и никого другого. Я просто не расположен сейчас «высказывать свои мысли».
Король смотрел на него с удивлением и не без удовольствия. Красивое лицо молодого человека было бледно, но невольно приняло вызывающее выражение; темные глаза светились холодным блеском, как у его красавицы-матери, — стальным блеском непреклонной решимости.
— Ты не расположен? — помолчав, повторил король. — Ты отказываешься объяснить мне твои продолжительные отлучки, твои постоянные поездки на острова и твое пренебрежение общественными обязанностями, которые должны были бы тебя удерживать при дворе?
— Да, пока отказываюсь. Я не вижу дурного в том, что мне больше нравится природа и тишина, чем шум и напускное веселье. Острова всего в двух часах пути от столицы, живут на них рыбаки, занимающиеся ловлей кораллов. Эти изумрудные клочки земли, брошенной в море, удивительно красивы в своем природном убранстве. Я езжу туда читать, мечтать, думать о жизни, более высокой и чистой, чем та, какую мне может дать ваше «общество», — неужели вы станете бранить меня за это?
Король безмолвствовал.
— Если вам угодно, чтоб я больше времени проводил во дворце, я исполню ваше желание. Если вы желаете, чтоб я чаще показывался в столице, я постараюсь исполнить и этот приказ, хотя я задыхаюсь на улицах. Но ради Бога не делайте из меня раньше времени марионетку и не жените меня на женщине, которую я ненавижу, только ради того, чтобы дать наследников этому злосчастному трону!
Король поднялся с кресла, вышел на loggia и швырнул окурок сигары в траву, где он засветился, как светлячок в зелени. Потом повернулся к сыну; лицо его было серьезно, почти строго.
— Можешь идти, Гемфри, пока мне больше нечего сказать тебе. Ты говоришь странно и необдуманно, как будто умышленно хочешь показать себя непригодным для того положения, которое тебе предстоит занять. Да, я думаю, что тебе лучше чаще показываться при дворе и внимательнее относиться к обязанностям, налагаемым на тебя твоим положением. Но принуждать тебя я не стану. Только подумай хорошенько о том, что я сказал, и, если у тебя есть тайна, — он сделал паузу и повторил, подчеркивая каждое слово, — если у тебя есть тайна, говорю я, посоветуйся со мной — доверься мне, пока не поздно. Спокойной ночи!
Он вышел, даже не взглянув на удивленного принца, и только, когда его высокая фигура скрылась из виду, молодой человек понял, в какое неловкое положение он поставил себя по отношению к тому, кто, как его родитель и король, имел двойное право на его уважение и послушание. Недовольный собою, он в нетерпении прошелся несколько раз по loggia, потом спустился вниз, в сад, где мягкий свет месяца и вечерняя прохлада и запах цветов несколько успокоил его нервное возбуждение.
Король широким длинным коридором прошел в апартаменты королевы, самые красивые во всем дворце. Еще издали до него доносились серебристые звуки струнных инструментов и гармонически сливавшиеся голоса, а в приемной королевы ему сообщили, что ее величество изволит слушать концерт в розарии. Он вошел без доклада. Перед ним был прелестнейший сад, обнесенный высокой изгородью из ползучих роз и весь усаженный розовыми кустами в полном цвету. Посредине серебряной струею высоко бил фонтан; в глубине, на фоне чудных белых роз, называемых Félicité perpetuelle, сидела королева на высоком кресле из резной слоновой кости, окруженная придворными дамами. Восхитительные звуки, невидимо откуда несущиеся, так как исполнители были спрятаны за деревьями, группы красивых женщин, цветы, разноцветные фонарики, светившиеся в густой листве, — все это вместе составляло такую волшебную, очаровательную картину, что король сам дивился, как он мог оставаться к ней совершенно безучастным. Такие концерты на открытом воздухе составляли любимый отдых королевы; только в такие минуты ее надменное лицо смягчалось, и глаза принимали мечтательное выражение. Но если ее муж или кто-нибудь из мужчин врывался в этот очарованный круг, удовольствие сразу было отравлено, и прекрасные черты снова застывали в ледяном высокомерии. Так было и теперь. При входе короля она с некоторым удивлением посмотрела на него, рукой дала знак музыке остановиться и приветствовала его глубоким поклоном. Слегка кивая головой на низкие реверансы придворных дам, король прошел прямо к жене, учтиво поднес ее руку к губам и опустился на низенькое кресло у ее ног.
— Скажите, чтобы продолжали. Я пришел слушать.
Королева взглянула на него — такого выражения она никогда еще не видала в его лице.
— Сделайте, как я вас прошу, — прибавил он тихо, — а когда концерт кончится, окажите мне милость отпустить ваших дам: мне нужно поговорить с вами наедине.
Музыка возобновилась. Король, откинувшись на спинку кресла и полузакрыв глаза, мечтательно прислушивался к звукам скрипок и арф, так гармонически нарушавших тишину разнеживающей южной ночи. Рука его почти касалась роскошных одежд его жены; каждое дуновение ветерка доносило до него запах лилий, приколотых к ее груди, и он думал: с «другой женщиной это был бы рай!» А чистый звучный тенор невидимого певца и весело, и нежно пел куплет за куплетом.
If I loved you, and you loved me,
How happy this little world would be! —
The light of the day, the dancing hours,
The skies, the trees, the birds and flowers,
Would all be part of our perfect gladness; —
And never a note of pain or sadness
Would jar lite’s beautiful melody,
If I loved you, and you loved me!
«If I loved you!» Why, I scarcely know
How if I did, the time would go! —
I should forget my dreary cares.
My sordid toil, my long despairs.
I should watch your smile, and kneel at your feet,
And live my life in the love of you, Sweet! —
So mad, so glad, so proud I should be
If I loved you and you loved me!
«If I loved you and you loved me!»
Alas, ’tis a light we shall never see!
You are too fair — I am too cold; —
We shall drift along till we both grow old
Till we reach the grave, and gasping, die
Looking back on the days that have passed us by
When «what might have been», can no longer be, —
When I lost you and you lost me!
«Если б я вас любил и вы меня любили», как бы счастлив был этот маленький мир! И дневной свет и смена часов, небеса, деревья, птицы и цветы, — все делило бы нашу безоблачную радость; и никогда звук боли или грусти не нарушил бы дивной мелодии жизни, — если б я любил вас и вы любили меня!
«Если б я вас любил!» Я даже не знаю, как бы все это было, если б я вас любил! Я забыл бы свои скучные заботы, утомительный труд и долгие периоды отчаяния, и на коленях подстерегал бы вашу улыбку и всю свою жизнь посвятил бы любви. Милая, так безумен, так весел, так горд бы я был, если б вы любили и я вас любил!
«Если б я любил вас и вы любили меня!» Увы, этого света нам никогда не увидеть! Вы слишком прекрасны — я слишком холоден. И так мы будем плыть по течению, пока не состаримся оба, пока не доплывем до могилы. И с последним вздохом, «когда то, что могло бы быть», станет уже невозможным, — оглянемся на жизнь, которая прошла мимо нас, когда я буду уже потерян для вас и вы для меня»!
Песня оборвалась страстной жалобой; король, облокотившись на ручку кресла, повернулся и с любопытством заглянул в лицо жене. Ни тени волнения не было на этом прекрасном лице. Высокая грудь дышала ровно, и мирно колыхались на ней лилии, белые, как воск, одуряюще-ароматные. Он отвел глаза, улыбаясь над собственной глупостью, допустившей мысль, что песня может вызвать в этой статуе проблеск чувства, и начал бесцеремонно всматриваться в лица придворных дам; а те, чувствуя на себе его взгляд, опускали ресницы и застенчиво краснели, как это делают на сцене героини мелодрам. И он думал о том, как утомительно однообразны все женщины и как они любят крайности: или женщина вся огонь, или она чистейший лед.
«То и другое одинаково несносно для мужчин, — думал он. — Пленительна только та женщина, которая не бывает два дня подряд настроена одинаково. Прекрасна в понедельник, дурна во вторник, кротка в среду, кисла, как уксус, в четверг, нежна в пятницу, холодна в субботу, и все вместе сразу в воскресенье — так как это день отдыха. Если бы мне встретилась такая женщина, я бы обожал ее, потому что никогда бы не знал, как она, собственно, ко мне относится».
После нежной струнной серенады с аккомпанементом арфы, оркестр сыграл веселую мазурку и смолк. Королева встала, взяла под руку мужа и медленно пошла с ним по розовой аллее мимо приседающих дам. Маленький хорошенький паж в живописном костюме, розовом с золотом, нес ее белоснежный, тяжелый шлейф, сверкающий самоцветными камнями. На пороге изящного будуара он бережно опустил на пол свою роскошную ношу и, низко поклонившись, оставил их величеств вдвоем. Король собственноручно затворил за собою дверь, спустил тяжелую портьеру и, обойдя комнату, убедился, что все окна плотно закрыты. Будуар королевы был заветным уголком, куда не смели входить без особого разрешения даже ее любимые фрейлины, и потому сама королева была слегка взволнована теми необычайными предосторожностями, которые принимал ее царственный супруг, чтоб обеспечить им полное уединение. Она молча следила за каждым его шагом, пока он не подошел к ней и не сказал с учтивым поклоном:
— Присядьте, я не задержу вас долго.
Она послушно опустилась в кресло с той неподражаемой грацией, которая делала каждое ее движение достойным изучения художника; он стоял перед нею, не отводя от лица ее печальных глаз.
— Я никогда не просил у вас никакой милости, — начал он, — и со дня нашей свадьбы не искал у вас сочувствия. Годы приходили, уходили, не оставляя на нас заметных следов, по крайней мере с внешней стороны, а если в душе и есть рубцы и морщины, их видит один только Бог. Но с течением времени мужчина — не знаю, как это бывает с женщиной — мужчина, говорю я, если только он не круглый дурак, начинает оглядываться: на свою жизнь и подводить итоги: способен ли он принести и принес ли какую-нибудь пользу людям, среди которых он живет, или же он стоит не больше, чем морская пена, нагнанная ветром, или песок на берегу. Мириады и мириады мужчин и женщин именно таковы. Они рождаются и умирают как комары, муравьи или мошки и значат не больше их. Но изредка, может быть раз или два в столетие, из миллионной толпы выделяется человек с мужественным сердцем, с душой, способной на благородный порыв, способной увлечь весь мир своим великим примером, — и такой человек кажется нам одаренным божественной силой, так он высок и правдив в пустыне жалкой мишуры.
Он остановился; королева подняла на него свои чудные глаза и как-то странно улыбнулась.
— Неужели вам только теперь пришло это в голову?
Он покраснел и закусил губы.
— Говоря по совести, я много лет ни о чем путном не думал. Большинство людей в моем положении, по всей вероятности, принуждены были бы сознаться в том же. Быть может, если бы вы приказали мне совершить какой-нибудь подвиг ради вас, я совершил бы его; если б вы послали меня на великую борьбу, я наверное одержал бы победу! Но я прожил двадцать один год в вашем очаровательном обществе, ни разу не услыхав от вас повеления сделать что-нибудь достойное короля, и теперь я хочу сам взять себя в руки, чтобы оставить хоть какой-нибудь след в истории.
Щеки королевы чуть порозовели, но румянец тотчас сбежал, сменившись необычной бледностью. Она машинально перебирала пальцами свои драгоценности, играя с рубиновым сердцем, осыпанным бриллиантами, висевшим у нее на шее, и алый блеск рубина так ярко выделялся на белизне ее руки.
— Вот и ваше сердце такое же, — чуть усмехнулся король, — алое, полное огня и холодное... Но оставим это. Вы верны своей натуре, и я не могу вас за это ни хвалить, ни порицать. Повторяю, я никогда не просил вас о милости или о сочувствии, несвойственном вашей натуре. Не требовал я от вас и послушания. Но сегодня — я только об этом и хотел говорить с вами — я требую от вас полного, беззаветного, слепого повиновения!
Она надменно подняла голову.
— Что я должна исполнить?
— То, что здесь написано. — И он протянул ей сложенную вдвое бумагу. — Прочтите это внимательно и, если вы найдете что-нибудь возразить, я готов выслушать вас, хотя вряд ли изменю свои требования.
Он медленно прошелся по комнате и, остановившись перед золоченой клеткой, тихонько засвистал. Крошечная птичка, сидевшая в клетке, вскинула кверху головку и весело зачирикала.
— Вот как, малютка, ты умеешь откликаться на ласку, — шутливо заметил король. — В тебе более христианская душа, чем в ином христианине.
Он вздрогнул, почувствовав легкое прикосновение к своему плечу. Перед ним стояла королева, держа в руках бумагу, которую он дал ей. В ответ на его вопросительный взгляд она слегка коснулась губами этой бумаги и спрятала ее у себя на груди.
— Клянусь свято выполнять ваши инструкции, государь, — сказала она. — Не бойтесь довериться мне.
Он ласково взял ее руки и поцеловал.
— Благодарю вас, — сказал он просто.
С минуту они молча смотрели в лицо друг другу. И красивые, холодные глаза женщины опустились под грустным, испытующим взглядом мужчины.
— Но ваша жизнь?.. — прошептала она.
— Моя жизнь! — он засмеялся и выпустил ее руки. — Разве вы стали бы горевать о моей смерти? Полноте! Чего ради? Двадцать один год мы прожили вместе и ни на йоту не стали ближе друг к другу... Да и молодость наша уже прошла! А некоторые ученые утверждают, будто чувства и привязанности замирают с годами. Впрочем, я лично не верю в эту теорию: эгоистическая любовь юноши — неверный свет факела в сравнении с глубокой и страстной нежностью зрелого возраста, когда на первом плане запросы души, а не тела... Кто знает, может быть и мы с вами еще полюбим?
Она промолчала.
— Кстати о любви, — скажите, ваш сын Гемфри когда-нибудь говорит с вами по душе, откровенно?
— Никогда.
— Я так и думал! Мы с вами не из тех родителей, которые изображаются в нравоучительных книжках. Дети не «обожают» нас. Представьте себе Гемфри рыдающим над моей могилой. Что за дикая мысль! А Руперт и Киприан — будем надеяться, что, когда мы умрем, похороны наши придутся не в день какого-нибудь международного матча, иначе они проклянут нас за то, что мы так не вовремя покинули мир! — Он засмеялся.
— Я спросил вас о Гемфри, потому что мне кажется, что он впутался в какую-то любовную историю. Если вы не прочь как-нибудь на этой неделе прокатиться со мной к островам, нам, может быть, и удастся открыть причину его пристрастия именно к этого рода пейзажам.
Королева изумленно раскрыла глаза.
— Острова? Острова? Да ведь они населены только ловцами кораллов; они живут очень замкнуто и не пускают к себе чужих. Что же Гемфри может там делать?
— Вот этого я уж не могу вам сказать, а он объяснить не желает. Но, очевидно, там есть для него какой-то магнит, так как он ездит туда чуть не каждый день. Если вам удастся узнать что-нибудь об этих его постоянных прогулках на яхте, надеюсь, вас не затруднит сообщить это мне?
— Я буду покорна вам в этом, государь, как и во всем остальном.
Он подошел к ней ближе.
— Доброй ночи, — сказал он мягко и взял одну из лилий, приколотых к ее корсажу. — Доброй ночи! Этот цветок будет напоминать мне о вас, — он такой белый и красивый, и золотое сердечко спрятано у него так глубоко!
Он остановил на ней долгий, пристальный взгляд, не то с нежностью, не то с сожалением, потом изысканно-учтиво поклонился и вышел.
Королева осталась одна, первый раз в жизни тронутая и взволнованная словами мужа. Она вынула из-за корсажа бумагу, которую он дал ей, и перечитала ее снова и снова. И незаметно для нее туман, застилавший ей глаза, сгустился в две крупных слезы, которые скатились по прекрасным щекам и исчезли между бриллиантов.
— Он храбр — храбрей, чем я думала...
Но тотчас же она опомнилась и рассердилась на себя за такую слабость. И смутно боясь, как бы в уединении не разрослось чувство беспомощности и сомнения, медленно заползавшее в ее душу, она быстро вышла из будуара и вернулась к своим фрейлинам, как всегда, гордой королевой, с тем же равнодушным лицом, с той же холодной улыбкой, с той же безупречной красотой, недоступной ни страсти, ни скорби.
Глава 6. Серджиус Торд
ГЛАВА VI
Серджиус Торд
На другой день небо хмурилось с утра; время от времени глухие раскаты грома вперемежку с налетавшим ветром и дождем носились над городом, на море вздымались сердитые валы и вся местность напоминала более мрачный север, чем смеющийся юг. Многие были очень огорчены этим ненастьем, так как день выпал праздничный, один из бесчисленных праздников римско-католической церкви, и по случаю праздника назначен был крестный ход от рыночной площади к собору. В процессии должны были принять участие до трехсот детей и молоденьких девушек. По временам солнце все же выглядывало из-за туч — и, хотя в воздухе чувствовалась близость грозы, духовенство решило не отменять процессии в надежде, что к полудню погода совсем разгуляется. В условленный час на площади понемногу стали собираться группы молоденьких девушек в белых платьях и вуалях. И вокруг старого распятия, серого, сгорбленного, словно грозившего иссохшим пальцем улицам, заблестели веселые глазки из-под вуалей, зазвенели и защебетали молодые голоса. Около трех часов зазвонили колокола в соборе, и толпы народа двинулись к церкви, смеясь, жестикулируя, толкая друг друга с экспансивностью южан, для которых особо торжественная служба в церкви все равно, что новая пьеса в театре, — женщины в цветных платочках на голове или повязанных накрест вокруг шеи, мужчины, одетые довольно неуклюже, но каждый ради праздника с цветком за ухом или на шляпе. Толпа была смешанная; в ней мелькали и собственные экипажи, и нарядные туалеты дам, но большинство принадлежало к тому классу, который зовется у нас простонародьем, — как будто те, кто работает, не в тысячу раз благороднее тех, кто ничего не делает.
Под звон колоколов мало-помалу составлялась процессия: впереди больше дюжины священников, пономарей и служек с кадильницами, за ними длинный хвост детей и молодых девушек с символическими знаменами. Идти надо было по крутому извилистому подъему сквозь лабиринт перепутанных улиц — собор стоял на горе на большой четырехугольной площади, с которой виден был весь город. Как только процессия тронулась, дети запели сначала потихоньку, потом громче и звонче, пока, наконец, весь воздух не наполнился звуками, то разраставшимися, то опадавшими по капризу ветра, который рвал из рук золоченые знамена и завивал концы белых вуалей.
На соборной площади стояли и смотрели на процессию два человека: один — высокий, плотный, с огромной львиной головой, казавшейся еще больше от густой гривы темных непослушных волос; другой — тощий и узкоплечий, с остроконечной рыжеватой бородкой, которую он постоянно дергал и крутил в руках, словно его раздражало, что она выросла у него на подбородке. Его, очевидно, не столько интересовала процессия, сколько настроение его товарища, ибо он то и дело заглядывал ему в лицо. Но на этом лице, угрюмо задумчивом, полузакрытом густыми усами и бородой и спутанными прядями волос, падавшими на лоб, ничего нельзя было прочесть, и только глаза его, порою сверкавшие из-под густых, нависших бровей, говорили, что это человек опасный, с которым не нужно шутить.
— Вам что ни скажи, ни покажи — вы ничему не верите, Серджиус Торд, — жаловался худощавый. — Неужели вы так до самой смерти и будете подозревать все человечество?
Тот, кого он называл Серджиусом Тордом, поднял голову, выпрямился и от этого стал как будто еще выше ростом и шире в плечах. Из-под черных усов сверкнули белые зубы.
— Как же мне верить тому, что я слышу или читаю, когда люди привыкли лгать, а печать обманывать публику? И к чему вы задаете мне такие глупые вопросы? Пора бы вам меня лучше знать, Иоганн Цегота; кажется, мы с вами одной веры.
— Разве я отрицаю это? — с жаром воскликнул Цегота. — Я только говорил и повторял, что, по-моему, этот слух верен, и эти лицемеры, — он указал на патеров, шедших во главе процессии, — действительно получили неожиданный отпор от короля.
Серджиус Торд тяжело положил руку ему на плечо.
— И вы хотите уверить меня, что этот человек, который три года оставлял нас в полной власти первейшего мошенника и мерзавца, теперь ради народа затеял борьбу с иезуитами? Полноте! Разве этому можно поверить?
— А если правда, — заволновался Цегота, дергая свою жиденькую бороденку.
— Ну, что ж, если правда, я скажу, что король сделал одно доброе дело, прежде чем отправиться в ад. Смотрите...
Процессия уже взошла на площадь. В это время ветер с дождем налетел ураганом, рванул большую хоругвь из рук священника, который держал ее, и с такой яростью принялся бить его древком по голове и лицу, что патер не устоял на ногах и упал навзничь, увлекая за собою знамя. Из тучи сверкнула молния, и тотчас же гром загрохотал над площадью, как разорвавшаяся бомба. Дети завизжали и бросились врассыпную к собору; наступило невообразимое смятение. Патеры, девушки, народ — все перепуталось, смешалось в одну кучу. Серджиус Торд бросил своего товарища и моментально взобрался на пустую тележку, стоявшую почти посредине площади. Его высокая фигура вдруг поднялась темным видением над толпой; голос его, сильный, звучный, вздрагивавший от волнения, гудел, как колокол, покрывая шум ветра и бури.
— Куда ты идешь, безумный народ? Молиться Богу? Молись ему здесь, при блеске Его молний, под раскаты Его громов, под навесом туч... Молись ему всем своим сердцем, помышлением, разумом, волей. Ты ищешь Бога? Он здесь — со мною — с тобой, на земле, на небе, в солнце и буре! Незачем искать Его! Он здесь, среди нас!
Народ внимательно слушал; все притихли; все лица повернулись к оратору; никто, казалось, не замечал, что пошел крупный дождь. Один из патеров, пытавшийся собрать разбежавшихся детей и построить их рядами так, чтобы они в порядке вошли, в собор, дивясь, почему вдруг все стихло, посмотрел, сообразил и сквозь зубы пробормотал проклятие. Но это не помешало ему дать знак певчим, — и хор мужчин дружно грянул хвалебную песнь Богородице. Девушки и дети подхватили гимн звонкими дрожащими голосами, парами проходя в высокие двери. Но толпа, словно очарованная, не трогалась с места, и все взоры были прикованы к темной фигуре Торда. Глаза его загорелись, когда он заметил это сосредоточенное внимание толпы; он сорвал шапку с головы и махнул ею по направлению к раскрытым настежь дверям собора, куда в эту минуту хлынула волна детей с пением:
Sancta Dei Genitrix,
Ora pro nobis[1].
— «Sancta Dei Genitrix, ora pro nobis!» — как эхо, повторил Серджиус Торд. — Вы слышите это, мужчины? Слышите, женщины? Чему это учит вас? «Пресвятая Матерь Божия!» Ведь и она была только женщиной, на которую снизошел Дух Святый. Что же это означает? Очевидно, то, что все мужчины должны быть, как боги, и женщины — как матери богов. Будем же, как боги, свободны, правдивы, мужественны! Не дадим дьяволу овладеть нами! Ибо есть боги и есть дьяволы, есть добро и есть зло — и сила бороться с ним в нас самих... Смотрите туда! — он указал на собор. — Двери открыты — отчего же вы не входите? Там внутри драгоценный мрамор, дивная живопись, самоцветные камни и мощи, алтарь, воздвигнутый щедротами грешных умерших королей. Там священники, которые постятся и молятся всенародно. Все это вы увидите, если войдете туда. Почему же вы не идете? Почему остаетесь со мной?
Слабый ропот, словно на море зыбь перед бурей, пробежал по толпе и тотчас же замер.
— Сказать вам — почему? Потому что вы знаете, что я друг вам. Потому что я говорю вам правду. Учитесь, братья, учитесь всему, чему только можете, берите единственное хорошее, что вам дает современное правительство, — образование. Образование масс означает гибель ложных учений и лживых учителей. Кое-что вы уже сделали — будьте же сильными, будьте мужественны, идите дальше! Оставьте страх, боритесь за свободу и справедливость! Нам сказали сегодня, что король отказался подарить часть казенных земель иезуитам. Скажут ли нам завтра, что король уволил от должности Карла Перусса?
Дикий рев толпы показал, что брошенный намек попал в цель.
— Я спрашиваю: услышим ли мы это? Нет! Тысячу раз нет! Отказ короля — это только политика. Он боится — боится, как бы не было беспорядков, как бы народ не взбунтовался против церкви; но ему и в голову не приходит, что народ может взбунтоваться против него самого. Что иезуиты! Вот если бы он уволил Перусса!
Толпа ревела от восторга и неистово аплодировала.
— Что он за человек, этот Карл Перусс? Ведь он сын народа — он присягал народу — сам народ вручил ему власть, поверив его присяге. А он обманул нас, изменил своей клятве; пользуясь нашей доверчивостью, он хочет окончательно поработить нас. Он за деньги продает нас спекуляторам. Долго ли мы еще будем терпеть? Это ваше дело — решать! Вы сами должны показать, что вы разумные и свободные люди! Политики длинными речами дурачат народ, чтобы прикрыть свои гнусности. Их обещаниям нельзя верить. Нельзя верить и прессе, потому что все газеты подкуплены Перуссом.
Взрыв бешеных рукоплесканий приветствовал эту страстную речь. Крики еще не стихли, как уже внизу, под горою, показался отряд вооруженной полиции. Серджиус Торд усмехнулся, завидя его.
— Вот шествует закон! Несколько бедняков-полицейских, которые сами рады были бы не притеснять своих ближних, если бы могли найти себе другое занятие, более выгодное! Разойдитесь, друзья, прежде чем они доберутся до нас, избавьте их от лишних хлопот. Ступайте по домам и подумайте хорошенько о том, что я вам сказал; а кто хочет — ступай: в собор, но только чтоб на площади через пять минут не было ни души. Живо!.. Прощайте! Мы еще увидимся с вами.
Он соскочил на землю и скрылся. Толпа, словно каким-то волшебством, мгновенно растаяла. Прежде чем полиция дошла до средины площади, на ней осталось всего двадцать — тридцать человек, да и те, не спеша, всходили по ступенькам на крыльцо собора.
На минуту Серджиус Торд и его товарищ Иоганн Цегота встретились на крыльце, поспешно обменялись каким-то условным знаком левой рукой и тотчас разошлись: Цегота вошел в собор; Торд быстро зашагал к одной из самых узких и безлюдных улиц, к нижней окраине города.
Небо потемнело, погода совсем испортилась; под вечер дождь лил уже не переставая. Ветер улегся и гром давно стих, словно накопившаяся сила нашла себе выход, развернув небесные хляби. День кончился плохо для многих; детишек, участвовавших в процессии, увезли домой промокшими насквозь; белые платьица и вуали превратились в мокрые тряпки. За нерадостным днем последовала еще более угрюмая ночь, необычная для этого красивого южного города, и в кварталах бедняков, где мужчины и женщины задыхались, скученные в жалких лачугах, где голод и грех давно свели страшную дружбу, улицы казались такими же мрачными и зловещими, как и тяжело нависшие над ними свинцовые небеса. Там и сям тусклый свет газового рожка озарял бледное личико бездомного ребенка, уснувшего на пороге чужой двери, или увядшие, раскрашенные черты жалкой отверженницы, возвращавшейся в берлогу, которую она звала «домом». Грубый пьяный хохот смешивался с жалобным плачем голодных детей; в покосившихся грязных лачугах кишели все пороки и скверны, перечисленные в календаре преступлений. Глубоко в сердце так называемого цивилизованного, красивого и пышного города этот «квартал бедняков», словно рак на общественном теле, медленно, но верно разъедал и губил живые ткани; и Серджиус Торд, жаждавший вырезать эту язву острым ножом ради спасения всего организма, был так же бессилен исцелить зло, открывшееся ему, как Данте в аду. А между тем не было бы преувеличением сказать, что он отдал бы жизнь, лишь бы облегчить страдания ближнего, так же охотно и просто, как без милосердия взял бы чужую жизнь ради того, что он считал законным возмездием.
«Как, в сущности, бесплоден весь мой труд!» — думал он. — Как я беспомощен в этой борьбе с сосредоточенной силой правительства и трона. Даже если бы вся эта масса бедняков по слову моему восстала и завладела городом, удалось ли бы нам подняться хоть одной ступенью выше над этой геенной нищеты и преступления? Даже я иногда сомневаюсь в этом!
Он проходил мимо отворенных темных дверей; местами на порогах стояли обитатели трущоб, вышедшие подышать свежим воздухом в эту дождливую ночь. Его высокая фигура была хорошо знакома большинству из них — если по отношению к человечеству вообще эти трущобные жители были волками в глазах закона, для него они все были верными собаками, покорными, по первому слову кидавшимися исполнять его приказ, готовыми по первому знаку собраться в указанном месте и грабить, жечь и убивать. Этот непризнанный руководитель голодной массы мог бы, если б хотел, сжечь целый город. Но он не хотел. Он одарен был ясным, проницательным умом и, хотя дал себе клятву бороться со злом всюду, где он ни встретит его, действовал всегда осмотрительно и планы свои составлял не под влиянием минуты, а после серьезного, зрелого обсуждения. У полиции он давно был на примете, как опасный социалист, и она следила за ним по пятам, но пока он не сделал ничего, что могло бы дать повод арестовать его. Он был свободным гражданином свободной страны и, пока дело не дошло до открытой смуты, ему, как и всякому миссионеру, разрешалось говорить на улицах для тех, кто хотел его слушать. Проходя мимо одного дома еще более грязного и ветхого, чем другие, он остановился; в дверях стоял мужчина без сюртука и курил трубку.
— Ну что, Матсин, как у вас? Все благополучно?
— Ничего, но лучше вчерашнего. Ребенок-то помер.
— Помер! А мать?
— Спит. Я дал ей опиума, а то она совсем с ума сходила. Известно, голодная... — Ну, а приняла опиума — и забылась, будто сыта.
Торд тихонько отстранил его и прошел в дом. На полу лежал голый мертвый ребенок, худой, как скелет, а поперек его, крепко прижимая его к себе одной рукой, лежала женщина, полуодетая, тяжело дыша в тяжелом пьяном сне; лица ее совершенно не было видно под копной спутанных черных волос. Глаза Торда налились слезами.
— Я беден, это правда, но все-таки вы, Матсин, возьмите вот это, — он высыпал на ладонь хозяину из небольшого кошелька все, что в нем было: несколько серебряных монет. — Надо же вам похоронить бедного мальчика, да и мать надо накормить, когда она проснется. Утешьте ее, пожалейте, — она так нуждается в этом! Я завтра опять зайду.
Он быстро вышел. Матсин смотрел ему вслед, пересыпая деньги на ладони.
— Вот он всегда так, — отдаст последнее, а сам останется без гроша...
Серджиус Торд шел дальше, понемногу замедляя шаг; он уже приближался к месту своего назначения, — высокому, узкому дому в конце улицы, почти не освещенному; только в одном из окон верхнего этажа горела свеча. В нескольких шагах от дома под газовым рожком стоял человек, читая или, вернее, пытаясь читать газету, что было довольно мудрено при таком неровном, мерцающем свете. Торду это показалось подозрительным; ему не нравилось, что незнакомый человек стоял так близко от его дома; он знал, что за ним следят, и остерегался шпионов. Подойдя ближе, он заметил, что человек этот бедно одет в матросскую куртку толстого сукна, очень поношенную, и, тем не менее, что-то неуловимое в его наружности обличало джентльмена. По внезапному побуждению, как это часто с ним бывало, Торд подошел и заговорил с ним.
— Неудобная ночь, приятель, для того, чтобы читать при свете уличного фонаря, — сказал он.
Незнакомый человек посмотрел на него и улыбнулся.
— Да, пожалуй. Но я только сейчас добыл вечернюю газету.
— Есть что-нибудь интересное?
— Нет, кроме вот этого, — он указал на крупными буквами напечатанное заглавие: «Король против иезуитов».
— А! — сказал Торд и с еще большим любопытством стал вглядываться в лицо незнакомца. — Что вы об этом думаете?
— Что я думаю? А вы не обидитесь, если я вас спрошу, что вы об этом думаете?
— Я думаю, — медленно выговорил Торд, — что король раз в своей жизни поступил умно.
— «Раз в своей жизни», — повторил незнакомец. — Из этого я должен заключить, что, вообще говоря, ваш король не умен.
— Если вы подданный его вели...
— Благодаря Бога, нет! Я только странник — нечто вроде литературного бродяги; я изучаю людей и нравы, читаю книги — и пишу их тоже. Может быть, это объяснит вам эксцентричность моей попытки читать газету под дождем при свете уличного фонаря.
Он улыбнулся удивительно милой улыбкой. В нем было что-то привлекшее симпатию Торда, и тот, помолчав, указал:
— Если вы, как говорите, странник и чужой в этом городе, не могу ли я быть вам полезен?
Незнакомец остановил на нем задумчивый взгляд темно-серых глаз.
— Вы очень добры, и я бесконечно обязан вам. Но мне, право, ничего не нужно. Я, собственно, поджидаю здесь двух своих друзей, которые зашли в одну из здешних трущоб посмотреть, не могут ли они чем-нибудь помочь неожиданно осиротевшей семье. Отец упал мертвым на улице на наших глазах; его подняли, думали — он пьян, а он, оказывается, просто с голоду умер. — Вы понимаете: просто!.. Мы отнесли его домой; бедная вдова теперь плачет и кричит, детишки просят есть. Сознаюсь, я не мог вынести этого зрелища, ушел и послал им все деньги, какие со мной были — на сегодня им, во всяком случае, хватит. Боже мой, что это за жалкие, безнадежно несчастные люди!
— Здесь это сплошь и рядом бывает, — с грустью сказал Торд. — День за днем, ночь за ночью мужчины, женщины и дети трудятся, мучаются и умирают здесь, не зная даже, что значит подышать часок свежим воздухом, не имея ни одного дня отдыха, радости. А, между тем, это огромный город и мы живем в цивилизованной стране! — Он с горечью улыбнулся, потом прибавил: — Вы сделали доброе дело и не нуждаетесь в благодарности; да я и не стану благодарить вас, ибо вся моя жизнь проходит среди этих несчастных, и здешние трагедии мне не в диковинку. Доброй ночи!
— Пожалуйста, не уходите, — неожиданно сказал незнакомец. — Мне хотелось бы еще поговорить с вами, если вы ничего не имеете против. Нет ли здесь местечка, где бы можно было укрыться от дождя и выпить стакан вина?
Серджиус Торд стоял в нерешимости, глядя на него не то с симпатией, не то с недоверием.
— Сэр, — сказал он наконец, — я не знаю вас и вы не знаете меня. Если я вам скажу свое имя, вы может быть и не пожелаете моего общества.
— Ну, что ж, скажите. Мое к вашим услугам — Пакэн Леруа. Боюсь, что моя литературная слава не дошла до вас.
Торд покачал головой.
— Нет, я никогда не слыхал вашего имени, да и вы по всей вероятности не слыхали обо мне. Меня зовут Серджиус Торд.
— Серджиус Торд, — повторил незнакомец. — Нет, это просто поразительно! Какое счастливое совпадение, что мы встретились сегодня! Я только что прочел ваше имя вот в этой самой газете — смотрите, вот здесь: «Торд и чернь». Уж вы не этот ли самый Торд?
— Он самый, — с гордостью подтвердил Торд. Глаза его засверкали; он схватил газету и быстро пробежал несколько строк, где говорилось об утреннем сборище возле собора, причем его называли юродивым социалистом и нарушителем общественной тишины. — А чернью они называют большую часть жителей этого города.
Он выпрямился во весь свой огромный рост, могучий, величавый, с красивой мощной головой и орлиным взором. Человек, назвавший себя Пакэном Леруа, порывисто протянул ему руку.
— Давайте познакомимся ближе, Серджиус Торд! Вы как раз такой человек, какой мне нужен. Вот тут в газете говорится, что вы сегодня держали речь к народу на соборной площади и расстроили религиозную процессию; и еще говорится, что вы глава общества, называемого революционным комитетом. — Нельзя ли мне поработать для вас в этой области?
— Поработать для меня? — с изумлением повторил Торд. — Но как?
— А вот как: я писал, пишу о социализме и за это изгнан из своей родной страны. У меня есть кой-какие средства и влияние и я готов посвятить то и другое вашему делу. Хотите принять меня и довериться мне?
Торд схватил его протянутую руку и впился в него зорким, пристальным взглядом, словно хотел проникнуть ему в самую душу.
— Вы это серьезно говорите? — Голос его дрогнул. — Искренно и серьезно?
— Искренно и серьезно. Если вы трудитесь ради искоренения страшных зол и невзгод, царящих в этом убогом квартале, — я готов помогать вам. Если вы боретесь против сословных предрассудков, — я не прошу ничего лучшего, как служить вам моим пером. Надо мной нет господина; я волен делать, что мне вздумается, я пристроюсь здесь к какой-нибудь газете и буду проводить ваши идеи в печати, пока это может быть вам полезно.
— Погодите, — сказал Торд. — Вы не должны поддаваться великодушным побуждениям, зародившимся в вас под впечатлением одной из тяжелых сцен, какие повторяются здесь ежедневно. Примкнуть к нашему комитету — это гораздо серьезнее, чем вы думаете, для этого нужна присяга, которой, может быть, вы и не захотите принять. А как же ваши друзья?
— Они сделают то же, что я. Они разделяют мою судьбу, как и мои взгляды. Да вот и они: пусть скажут сами. — Из темной улицы налево вынырнули две мужские фигуры и вошли в освещенный круг. — Аксель Регор, Макс Грауб, подите сюда! Фортуна удивительно благосклонна к нам сегодня! Позвольте вам представить моего друга, Серджиуса Торда.
Оба подошедшие слегка вздрогнули при этих словах, и снова в душе Торда шевельнулось подозрение. Но он был храбр и, раз избрав какое-нибудь направление, уже не имел привычки поворачивать назад. Поэтому он учтиво и с достоинством поздоровался с обоими.
— Я верю вам, — коротко молвил он Леруа, — и думаю, что вы не обманете моего доверия. Если я ошибаюсь — тем хуже для вас.
По губам его скользнула мимолетная усмешка, не предвещавшая ничего доброго. Аксель Регор и Макс Грауб испуганно переглянулись, но Леруа не выказал ни смущения, ни тревоги.
— Вы совершенно напрасно предостерегаете меня, Серджиус Торд, — сказал он. — Что я отношусь к вам дружески, — вам порукой в том мое слово. А слово свое я держу. И за моих друзей вам ручаюсь.
Торд молча наклонил голову в знак согласия.
— Если так, идите за мной. Помните, что еще время пойти иным путем и не встречаться со мною больше; но раз вы соедините ваш жребий с моим, связь наша будет нерасторжима!
Он помедлил, но, не заметив колебания в лицах своих собеседников, пошел вперед, а они за ним, к высокому узкому дому, где свет в окне верхнего этажа блестел как сигнал. Он отворил дверь небольшим ключом и, войдя, учтиво посторонился, чтобы пропустить своих новых спутников. Они вошли; он запер дверь. В ту же минуту свет в окне наверху погас, и наружный фасад дома потонул в густом мраке.
[1] Пресвятая Богородица, моли Бога о нас!
Глава 7. Идеалисты
ГЛАВА VII
Идеалисты
Они поднялись по высокой, крутой, не покрытой ковром лестнице. Было темно, хоть глаз выколи; вожатый ни о чем не предупреждал, и порой они считали ступеньки собственными коленями, но все же молча и терпеливо карабкались дальше. Только Грауб проворчал что-то по-немецки, но Леруа шепнул ему на ухо два слова, и он сейчас же притих. Наконец, они пришли в большую, высокую комнату, где сидело за столом до двадцати человек. С потолка над самым столом спускались две лампы, освещавшие комнату. При входе Торда все встали и поздоровались с ним условленным жестом левой руки, таким же, каким он утром на крыльце собора обменялся с Цеготой. Цегота тоже был здесь. В комнате была еще одна особа, которая не встала навстречу Торду. То была женщина, сидевшая в нише окна, запертого и закрытого ставнями, спиной ко всем остальным. Невозможно было сказать, была ли она хороша собой или некрасива, так она была закутана в длинный черный плащ, скрывавший всю ее фигуру. Видна была только белая полоска шеи, да большой узел матово-золотистых волос. Эта закутанная фигура сразу заинтересовала Пакэна Леруа, который не мог удержаться, чтобы не шепнуть своим товарищам.
— Женщина! Ей-богу, эта драма становится интересной!
Но Аксель Регор и Макс Грауб, по-видимому, не расположены были шутить и ничего не ответили своему легкомысленному товарищу, только опять испуганно покосились друг на друга, что, по-видимому, страшно забавляло Леруа. Но Серджиус Торд не заметил этого переглядывания — у него было более важное дело. Обращаясь ко всем присутствующим, он начал:
— Друзья и братья! Я привел вам трех новых товарищей. Я не искал их, они сами нашли меня и сами отвечают за свою участь. Они предлагают свои имена революционному комитету и свои услуги делу!
Ропот одобрения пробежал по аудитории. Иоганн Цегота слегка выдвинулся вперед и молвил:
— Мы рады всякому, кто будет верно служить нам. Но кто эти новые товарищи, Серджиус Торд? Что это за люди?
— Это уж пусть они скажут вам сами, — молвил Торд, садясь во главе стола, где, очевидно, было его обычное место. — Проэкзаменуйте их, как полагается.
— Gott im Himmel!
Это восклицание неожиданно сорвалось с уст Макса Грауба.
— Что с вами? — повернулся к нему Торд, и глаза его неприязненно сверкнули из-под нависших бровей. — Вы боитесь?
— Боюсь? Вовсе нет! Но, господа, подумайте минутку! Вы хотите экзаменовать нас, меня и моих товарищей. Как? Зачем? Что мы можем рассказать вам — мы, бедные искатели приключений?
— Как: что? Очень много! — воскликнул Цегота. — На то вы и искатели приключений. Уже ваши седины свидетельствуют о некотором жизненном опыте.
— Мои седины, — мои седины! — воскликнул Грауб и вдруг засмеялся, словно вспомнив смешное. — Правда, господа, истинная правда! Я позабыл! У меня, действительно, были приключения в жизни, и есть кой-какой опыт. И у моего приятеля, Пакэна Леруа, — и у всех нас! Сам я бедный немец, состарившийся на службе у скверного короля. Меня прогнали со службы — ах! — только за то, что я говорил правду; ведь это всегда бывает с теми, кто говорит правду, — не так ли? Лгите — и наградят вас всем: и богатством, и почетом. Но попробуйте говорить правду, — вы увидите, что вам за это будет! Пинки и ни гроша денег! Прошу извинить, что я прервал вашу приятную беседу.
Все смотрели на него с любопытством, но ни словом не отозвались на его выходку. Иоганн Цегота, усевшись возле Серджиуса Торда, раскрыл большую книгу, писанную на пергаменте, лежавшую на столе, взял перо и обратился к Торду:
— Кто будет предлагать вопросы — ты или я?
— Конечно, ты. Спрашивай, как всегда.
Цегота начал:
— Встаньте, товарищи.
Все трое подошли к столу.
— Как вас зовут? Пожалуйста, отвечайте по-очереди.
— Пакэн Леруа.
— Аксель Регор.
— Макс Грауб.
— Пакэн Леруа, какой вы национальности?
Леруа усмехнулся.
— Право, я не предъявляю притязаний ни на одну. Я родился рабом.
— Рабом!
— Да, да, рабом! Вы слыхали о черных невольниках, а о белых разве не слыхали? Ведь и сейчас есть страны, где люди покупают других людей, одной с ними крови и цвета, и заставляют их работать на себя, прикованных к одному и тому же месту до самой смерти. Вот и я один из таких прикованных — только сбежавший. Если вам желательны мои услуги, избавьте меня от дальнейших расспросов.
Цегота вопросительно взглянул на Торда. Тот шепнул:
— Оставь!
Цегота продолжал:
— А вы, Аксель Регор, — вы тоже невольник?
Аксель Регор томно улыбнулся.
— Нет. Я так называемый свободно рожденный гражданин своей страны и делаю, что хочу, хотя не всегда, как хочу и когда хочу.
— А вы, Макс Грауб?
— Немец, немец до мозга костей, — социалист до последнего вздоха и враг всех правителей вообще, в особенности же того, который правит мною.
Торд мрачно улыбнулся.
— Если вы склонны шутить, Макс Грауб, я должен вас предупредить, что шутки здесь неуместны. — Он опять улыбнулся. — Вопрос о национальности, по-видимому, в данном случае является щекотливым. Но мы спрашиваем только для формы; нам нет абсолютной необходимости знать, откуда вы родом. Нам нужны ваши имена и присяга; но прежде чем вы свяжете себя клятвой, я прочту вам устав и правила нашего общества, которым вы, если присоединитесь к нам, обязаны будете подчиняться.
— Предположим, — я тоже спрашиваю только для формы, — начал Пакэн Леруа, — предположим, что, выслушав ваш устав, мы сочтем за более благоразумное отступить? Что, если не я сам, то мои друзья не пожелают присоединиться к вашему обществу, — что тогда?
Наступила странная тишина; все взоры обратились на говорившего. Торд, помолчав, ответил медленно и подчеркивая каждое слово:
— Тогда — вы торжественно поклянетесь никогда не выдавать того, что вы здесь видели и слышали, и отныне за вами каждый день и каждый час будут следить люди, которые позаботятся, чтоб вы сдержали свою клятву. Больше ничего!
— Вот видите! — взволнованно воскликнул Аксель Регор.
— Опасность существует.
— Опасность? Какая? — холодно спросил Пакэн Леруа. — Что может грозить нам? Смерть? Но она была бы вполне заслуженной, если б мы нарушили нашу клятву. Господа — обернулся он к своим товарищам, — если вы боитесь, пожалуйста, уходите, пока есть время! Что касается меня, я решился ознакомиться с деятельностью Революционного Комитета и лично послужить его делу.
Раздались возгласы одобрения. Аксель Регор и Макс Грауб посмотрели на Леруа и прочли в его лице непреклонную решимость.
— В таком случае и мы будем служить этому делу, — не правда ли, Аксель?
Тот кивнул головой.
Серджиус Торд пристально и зорко смотрел на них.
— Это ваше окончательное решение?
— Окончательное! — ответил за всех Леруа. — Мы вступаем в ваше товарищество.
Тогда Иоганн Цегота поднялся с места, отпер несгораемый шкаф, стоявший в углу, достал оттуда свиток и подал его Торду, а тот развернул и прочел негромким, но звучным голосом следующее:
«Мы, Революционный Комитет, организуемся в Братство, связанное всеми узами жизни, смерти и общего нам всем человеческого естества для искоренения предрассудков и всяких зол, которые эгоистичные правительства заставляют терпеть страждущих бедняков.
«Во-первых: Мы обязуемся оказывать сопротивление и всяким законам, сколько-нибудь нарушающим свободу разума, совести или духа человека, будь то мужчина или женщина.
«Во-вторых: Мы клянемся агитировать против всех видов несправедливого и чрезмерного обложения, которое, почти не затрагивая интересов богатых, всей тяжестью ложится на бедняков и делает жизнь для них невыносимой.
«В-третьих: Мы протестуем против господства духовенства и тайных способов, к которым прибегает церковь с целью добиться неподобающего ей влияния на дела государства.
«В-четвертых: Мы решили неуклонно бороться с вторжением иностранной конкуренции в торговлю и промышленность нашей страны. Лиц, стоящих во главе фирм, которые пользуются услугами чужеземных, а не местных рабочих, — будь то отдельные личности, или целые компании, — мы считаем изменниками и готовим им кару, достойную изменников.
«В-пятых: Мы клянемся уничтожить существующее недостойное правительство и заменить его группой интеллигентных и способных людей, избираемых при помощи всеобщей подачи голосов населением целой страны. Выборы должны быть открытыми и свободными, так чтобы никто не мог употребить тайно свое влияние в пользу известного лица или партии. Если кто прибегнет при выборах к взяткам и подкупу, имена тех должны быть оглашены всенародно и покрыты стыдом, а сами они понести заслуженную кару, до смертной казни включительно.
«В-шестых: Мы решили всенародно изобличить лицемерие, вероломство и своекорыстие статс-секретаря Карла Перусса».
— Вот, — сказал Серджиус Торд, — главная задача нашего общества. Есть еще другие пункты, но пока и этих достаточно. Теперь я прочитаю вам правила, которые каждый член нашего братства обязан соблюдать, если он хочет добросовестно служить нашему делу.
Медленно и отчетливо выговаривая каждое слово, он читал дальше:
Правило 1-е. Каждый член Революционного Комитета клянется в верности делу и обязуется хранить нерушимую тайну относительно всего, что касается нашего общества и его собственной работы.
Правило 2-е. Члены общества не имеют права следить друг за другом, выпытывать или выслеживать друг друга.
Правило 3-е. Раз в месяц все члены должны встречаться в месте, указанном главой комитета на предыдущем собрании, для обсуждения текущих дел и выбора по жребию того или иного члена для выполнения той или иной задачи.
Правило 4-е. Члены не обязаны давать своего адреса, или же сообщать об отлучках, или указывать, куда и зачем они едут, так как во всех отношениях, кроме товарищества, они вольны распоряжаться собой.
Правило 5-е. Но в интересах товарищества они обязаны являться, лично или иным способом давать знать о себе однажды в месяц на собрании комитета. Член, который не явится лично и при этом письменно не даст удовлетворительного объяснения своему отсутствию, будет считаться изменником, и с ним поступлено будет соответствующим образом.
Правило 6-е. В случае, если один из членов будет избран для выполнения поручения, связанного с личной для него опасностью или ущербом, остальные члены обязаны укрыть его от последствий его деяния и снабжать его всем необходимым, пока он не очутится в полной безопасности».
— Теперь вы слышали все, — сказал Торд, кладя свиток на стол. — Что же вы — готовы присягнуть?
— Безусловно! — весело воскликнул Пакэн Леруа. — Вам остается только привести нас к присяге.
При этих словах человек, сидевший в темном углу, поодаль от стола, обхватив руками голову, неожиданно поднял голову, показав нервное, худое лицо с тонкими чертами, пару безумных глаз и целую копну вьющихся темных волос, в изобилии пересыпанных сединой.
— Ага! — воскликнул он. — Теперь наступает трагический момент, когда зрителям полагается затаить дыхание, а за кулисами зажигается бенгальский огонь и режиссер наводит свет его на лицо главного актера — или актрисы. А виолончели и контрабасы глухо ворчат что-то невнятное большому барабану. Принимай присягу, Серджиус Торд.
Кругом все улыбались.
— Вы, кажется, только теперь изволили проснуться, Поль Зуш? — спросил Цегота.
— Я никогда не сплю, — отвечал Зуш, откидывая назад волосы, упавшие ему на глаза, — кроме тех случаев, когда сон свалит меня силой. Лежать в постели в ночной сорочке и храпеть несколько часов подряд — пфуй! Что может быть грубей и вульгарней! Время летит так быстро, жизнь так коротка — можно ли добровольно тратить время на такое дурацкое бессознательное состояние? Я могу пить вино, ухаживать за женщинами, убивать негодяев — все эти занятия куда интереснее сна. Ну, что же ты, Серджиус? Теперь твой бенефис. Принимай присягу.
Брови Торда нахмурились, в лице промелькнуло выражение досады, но лишь мгновение. Он снова обернулся к Леруа:
— Итак, вы готовы?
— Готов.
— А ваши друзья?
Леруа улыбнулся.
— И они также.
Наступила пауза. Затем Торд звучным баритоном позвал:
— Лотис!
Женщина, сидевшая у окна, повернулась лицом к собранию. Черный плащ распахнулся, открыв ее фигуру, всю в белом, с ярко-красным шарфом вокруг талии. Лицо ее, бледное и спокойное, не было красиво, но каждая черта дышала красотой. Глаза, казалось, равнодушно дремали, полузакрытые бледными веками с тяжелой бахромой темно-золотистых ресниц. Скульптор, быть может, сказал бы, что единственное красивое в ней — это гордая посадка головы и изящная линия бюста, но хотя наружность ее поразила до известной степени трех случайных участников этого сборища, она в то же время и разочаровала их. Почему-то они ожидали, когда таинственная, закутанная женщина обернется, увидеть ослепительную красавицу. А в этой женщине на первый взгляд не было ничего особенного. Она не была ни молода, ни стара — словом, самая обыкновенная наружность, нередко обманывающая взор, прикрывая собой исключительную, выдающуюся натуру.
Она стояла, как автомат, недвижная и безмолвная, пока Торд не дал новопосвящаемым знака приблизиться. При этом знаке быстрая, как молния, она выхватила кинжал из-за пояса и протянула к ним руку. Как ни владел собой в минуту опасности Пакэн Леруа, он невольно вздрогнул и отшатнулся, а товарищи его рванулись к нему, готовые защитить его. Увидя это, женщина подняла опущенные ресницы, и на них глянули чудные глаза, темно-синие, как цвет ириса, а углы ее рта искривились слегка презрительной улыбкой. Но она не промолвила ни слова.
— Бояться нечего, — сказал Серджиус Торд, насмешливо переводя взор с одного на другого. — Лотис — свидетельница всех наших клятв. Положите ваши правые руки на лезвие этого кинжала и повторяйте за мной слова клятвы.
Пакэн Леруа подошел и коснулся правой рукой блестящей стали.
— «Клянусь во имя Божие и в присутствии Лотис, что буду верно служить делу Революционного Комитета, буду выполнять его постановления и повиноваться его приказам, пока не свершится! И пусть заслуженная смерть внезапно поразит меня, если я когда-нибудь нарушу эту клятву»!
Медленно и выразительно Пакэн Леруа повторял за Тордом слова присяги, а за ним вполголоса повторяли их его товарищи. По окончании церемонии женщина пристально посмотрела на них, и улыбка, игравшая на ее губах, из презрительной сделалась ласковой. Темно-синие ирисы засияли, как алмазы, из-под лениво поднявшихся век, бледная, прозрачная кожа порозовела. Статуя согрелась, ожила и вдруг стала прекрасной.
— Вы не трусили, когда клялись, — сказала она низким вздрагивающим голосом. — Теперь подпишитесь и приложите печать.
При этих словах она подняла обнаженную левую руку и уколола ее острием кинжала. Круглая, крупная капля крови, словно рубин, выделилась на белой коже. Все «братья» поднялись с места и обступили ее — очевидно, присяга была драматическим моментом в жизни их общества.
— Перо, Серджиус, — сказала она.
Торд принес белое, только что очиненное гусиное перо и атласный свиток, на котором были написаны кровью имена всех заговорщиков. То и другое он вручил Леруа.
— Обмакните сюда ваше перо, — сказала Лотис, указывая на алую каплю с той же, не то ласковой, не то сомневающейся улыбкой. — Но смотрите, чтобы то, что вы напишете, не было ложью!
На одно мгновение Леруа как будто смутился. Его как-то странно энервировал взгляд этих темно-синих глаз, словно рентгеновские лучи проникавших в самые потайные уголки его души. Но его беспечность и страсть к приключениям завели его так далеко, что было уже поздно отступать или раздумывать о риске. Он взял перо и обмакнул его в каплю крови, алевшую на нежной белой коже.
— Такими чернилами я еще никогда не писал, но, по вашему приказу...
— По моему приказу они скрепят вашу клятву и сделают ее нерушимой.
Он улыбнулся, смело подписал свое имя — Пакэн Леруа — и передал перо товарищу.
— Ach, Gott! — воскликнул Макс Грауб. — Благодаря вам, сударыня, мое имя будет начертано словами жизни.
— Правда! — сказала Лотис. — И только ваша измена может обратить их в слова смерти.
Он подписался «Макс Грауб», поднял глаза и встретил ее испытующий взгляд. В этом глубоком магнетизирующем взгляде было что-то странно смутившее его; он словно оробел и поспешил отступить. Аксель Регор взял у него из рук перо и небрежно, почти нетерпеливо нацарапал кой-как свое имя, не выказав ни колебания, ни отвращения.
— Вы действуете по принуждению, повинуясь чужой воле, — тихо сказала ему Лотис. — И хорошо, если вы до конца останетесь покорны ей.
Аксель Регор удивленно взглянул на нее, но она уже отвернулась и, перевязав платком свою руку, спустила на нее длинный белый рукав.
— И так, вы теперь в числе сынов моей крови. Вы связаны со мной, вы мои! — Она отошла на другой конец стола и, остановившись, обвела всех глазами. И снова лицо ее озарилось тихой ласковой улыбкой. — Ну, дети, что же дальше? Что мы теперь будем делать? Конечно, пить, курить, болтать — излюбленное мужское препровождение времени!
Лотис села, откинув назад свой тяжелый плащ. Волосы ее растрепались, одна прядь выбилась и упала на плечо; тогда она вынула гребень и вся утонула в волнах золотистых кудрей, красновато-каштановых, как осенние листья, местами с янтарным оттенком. Ловко захватив их одной рукой, она свила их жгутом и снова укрепила сзади, воткнув посередине гребень.
— Пить — курить — болтать! — повторила она улыбаясь. — Серджиус, я позвоню?
— Как хочешь, Лотис. — Она нажала под столом невидимую кнопку, и где-то внизу зазвонил колокольчик.
— Пакэн Леруа, Аксель Регор, Макс Грауб, — окликнула Лотис, — садитесь возле меня: новичкам всегда особая честь. И вы все садитесь! Чтобы стоите, как голодные волки, выжидая удобной минуты, чтоб кинуться. Ведь вы же не голодны — в буквальном смысле слова. И ждете вы только разрешения говорить. Разрешаю вам это. Начинайте! Докричитесь до хрипоты. Это вам будет полезно. А я буду олицетворять собою мудрость, безмолвно внимающую.
Раздался сконфуженный смех, потом шарканье ног и стульев об пол, — и скоро все сидели вокруг стола; на другом конце, напротив, — Лотис, Серджиус Торд.
Характерной чертой этого сборища была яркая индивидуальность каждого из участников. Вульгарных физиономий было очень мало и совсем не видно было тупо безучастного или скучающего выражения лиц, как у современных «никудышников», которые, слоняясь по свету, за неимением полезного дела, только и знают, что говорят всякие пакости. Угрюмы и грустны были эти лица, и веяло от них надвигающейся грозой, но зато внешность у всех почти была интеллигентная. Плебейская наружность и вульгарные манеры не редкость в представительных собраниях людей, правящих судьбами народов, и странно было видеть такие утонченные, даже благородные лица у заговорщиков, поклявшихся низвергнуть существующую власть и закон. Одеты они были бедно, и вся их внешность говорила о долгих страданиях и близком знакомстве с нуждой, но все же, будь они членами парламента или сената, такая коллекция выразительных, умных голов была бы находкой для художника. Тотчас же завязалась оживленная беседа, говорили о злобе дня — короле и иезуитах. Серджиус Торд рассказал, как он нашел Пакэна Леруа читающим газету под газовым рожком и с чего у них начался разговор.
— Вот эта газета, — сказал Леруа, небрежно бросив на стол измятый номер. — Кто хочет, может взять ее на память о моем вступлении в общество.
— Ладно! — вскричал Поль Зуш. — Давайте сюда; я буду беречь ее и хранить, как метрическое свидетельство. Как она истрепана! Ну-ка, посмотрим. «Торд и чернь». Что вы сделали этой чернильной душе, что она накидывается на вас с таким ожесточением? Чем вы его так обидели?
— Обидел! — Торд громко захохотал. — Если б у меня было достаточно денег, чтобы платить издателю десять золотых в неделю, вместо пяти, которые он получает теперь, он плясал бы по моей дудке.
— Неужели? — видимо заинтересованный, спросил Леруа.
— Неужели же это для вас новость? Как же это вы пишете по социологии, а газетного дела не знаете?
— Ах! — сказал Макс Грауб. — Он знает многое, но не все. Увы! Мой друг никогда не был популярным писателем.
— Точно так же, как и я, — вставил Поль Зуш. — Я не популярен и никогда не добьюсь популярности. Но я знаю, что надо делать, чтобы прослыть гением, и все маститые литераторы уже начинают признавать меня за такового. Вы знаете, почему?
— Потому что вы пьете больше, чем это вам полезно, мой бедный Зуш, — спокойно ответила Лотис. — Только!
— Нет. Вы только послушайте, что она говорит! — воскликнул Зуш. — Настоящий сфинкс, который сыплет загадками! Лотис, наша маленькая командирша, Лотис, — скажите, ради Создателя, почему же это я добьюсь известности благодаря своему пьянству?
— Оттого что ваш порок убивает ваш гений. Если бы вы не были таким беспутным, вы были бы великим поэтом, быть может, величайшим в нашей стране. Как же это можно! Этого ваши соперники никогда бы вам не простили. А теперь вам не грозит никакой опасности. Вы безнадежны, неисправимы, не способны добиться славы, и потому в вас сострадательно признают талантливого человека, который мог бы многого достигнуть, если б только захотел, — вот и все, мой бедный Зуш. Это чудная тема для разговоров за десертом тех, кому повезло больше, чем вам. И, поверьте мне, иной славы вам не знать.
— Нет, что же это! Клянусь всеми богами и богинями, я протестую.
— После ужина, Зуш! — перебила его Лотис, так как в эту минуту дверь отворилась, и вошел мужчина с подносом, уставленным разными яствами, кружками пива и бутылками спиртных напитков. — Протестуйте, сколько вам угодно, но только потом, — не теперь!
Говоря это, она ловко и проворно накрывала на стол, расставляла приборы. Никто из мужчин не предложил ей помочь, и Леруа почему-то вдруг стало неприятно видеть эту женщину, хотя бы на минуту, в положении служанки.
— Не могу ли я быть вам полезен? — тихонько спросил он. — Почему вы одна должны всем нам прислуживать?
— Почему! Потому что мужчины все от природы страшно неловки и совсем не умеют сами о себе позаботиться.
Глаза ее блеснули лукавой насмешкой, и Леруа стало досадно, хотя он не мог объяснить себе, почему. «Положительно, эта Лотис неприятная женщина. И потом, ужасно некрасива! — решил он мысленно, как бы назло ей, хотя и должен был сознаться, что по временам лицо ее становится прекрасным, даже вдохновенным. — В сущности, почему бы ей и не прислуживать всем этим мужчинам? По всей вероятности, она у них на жалованье». Но тотчас же он устыдился своей мысли. Кто бы ни была эта Лотис, во всяком случае она не наемница, разыгрывающая за плату женскую роль в социалистическом фарсе, — что-то в ее лице и наружности говорило ему, что она выше подобных подозрений. Недовольный собою, сам не зная почему, он сосредоточил все свое внимание на человеке, который принес ужин. Это был горбун, не смотря на свое уродство, сильного сложения, с лицом бесспорно красивым, хоть и отмеченным трогательной печатью физического страдания. Его большие карие глаза с выражением собачьей преданности следили за каждым движением Лотис, и столько в нем было любви, и тревоги, и грусти, что Леруа невольно спросил себя: «Кто она ему! Жена или дочь? И в каком она родстве с Тордом»? Сидевший с ним рядом Макс Грауб, слегка подтолкнув его под локоть, прервал его размышления.
— Неужели вы будете пить с этими молодцами? — прошептал Грауб, косясь на соседей. — Смотрите, захвораете.
— А вы меня удержите. Я буду слушаться вас. Торжественно обещаю обратиться к вам за помощью, когда понадобится. Но пить с ними я должен!
Грауб тихонько вздохнул и пожал плечами. Горбун обходил стол, наполняя стаканы светлым баварским пивом.
— А где же малютка Пекита? — обратился к нему Зуш. — Или вы уже послали ее спать! Шольто?
Шольто робко обвел взором собрание, встретил успокоительный взгляд Лотис и нерешительно ответил:
— Да, нет — я не посылал малютки спать; она вернулась из театра такая усталая, такая усталая!.. Теперь она спит.
— Ха-ха-ха! Придет время — не будет спать, — сказал Зуш. — Вот посмотрим, какая она будет в пятнадцать лет...
— В пятнадцать лет она бросит театр и поступит ко мне, — вмешалась Лотис. — И вы очень мало будете ее видеть, Зуш, а знать о ней еще того меньше. Можете идти, Шольто. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, — ответил горбун. — Благодарю вас, сударыня. Благодарствуйте, господа.
И с легким поклоном, не лишенным грации, он вышел из комнаты.
Зуш сердито отодвинул свою кружку с пивом и налил себе из бутылки чего-то другого, покрепче.
— Вы нынче немилостивы ко мне, Лотис, — сказал он с досадой. — Вы перечите мне и обрываете меня на каждом слове.
— А разве это не обязанность женщины — дразнить мужчину? — засмеялась Лотис. — Я вам уже говорила, Зуш: я не хочу, чтобы вы огорчали Шольто.
— Скажите, пожалуйста, точно я его огорчаю!
— Ну да, вы! Вы бьете его по самому больному месту. Почему вы не можете оставить в покое его дочь? Шольто англичанин, — пояснила она, повернувшись к новым товарищам. — История его довольно странная. Он законный наследник одного из богатейших поместий в Англии, но он родился горбатым, и отец возненавидел его, предпочитая второго сына, здорового и красивого. И Шольто исчез.
— Исчез? — повторил Леруа. — Вы хотите сказать...
— Я хочу сказать, что он однажды утром ушел из дому своего отца и больше не возвращался. Платье его нашли на берегу соседней реки и решили, что он утонул, купаясь. Наследство досталось младшему сыну; а о бедном Шольто никто особенно не горевал. А он, между тем, сел на испанский корабль, отправлявшийся в Кадикс. В Кадиксе он нашел работу и еще кое-что, что красит работу, — любовь. Он женился на хорошенькой испаночке, которая обожала его, и, как это часто бывает, когда люди слишком любят друг друга, — подарив ему целый год счастья, умерла в родах. Шольто остался один на свете со своей маленькой дочкой, Пекитой. Ей всего одиннадцать лет, но она удивительно хорошо танцует и получила здесь ангажемент в одном из дешевых театров. Если б какой-нибудь влиятельный антрепренер увидел, как она танцует, он озолотил бы ее.
— Влиятельный антрепренер, по всей вероятности, обещал бы ей золотые горы, потом надул, — сказал Зуш. — Так лучше, как есть. Шольто доволен.
— А вы довольны? — спросил Иоганн Цегота, пододвигая к нему бутылку.
— Я? Конечно, нет! Иначе я не был бы здесь.
— Значит, вас главным образом объединяет недовольство? — спросил Аксель Регор, в первый раз принимая участие в разговоре.
— О да, это цепь, которой все мы связаны! — с энтузиазмом воскликнул Зуш. — Недовольство — мать всякого прогресса. Адам чувствовал себя недовольным в садах Эдема, но за воротами его он нашел целый мир.
— Не забывайте, что он взял с собою Еву, чтобы отгонять болезнь и неудовлетворенность, — сказал Цегота. — Без нее, конечно, не было бы прогресса.
— Pardon, настоящий прогрессист и реформатор был Каин, — вставил Грауб. — В душе его остался след от рая, заставлявший его приносить в жертву божеству овощи и плоды, тогда как Авель уже обагрил свои руки кровью, заколов ягненка. Легенда гласит, что дым от жертвы Авеля был приятен Богу, — кто знает, быть может, именно мысль, что запах крови Авеля также будет «приятен» Богу, заставила Каина убить его вместо ягненка. Это был уже прогресс — шаг вперед.
Все засмеялись, кроме Серджиуса Торда. Он впал в тяжелое, угрюмое молчание; голова его поникла на грудь, спутанные волосы, как грива, упали на лицо, правая рука, лежавшая на столе, сжалась в кулак.
— Серджиус, — окликнула его Лотис.
Он не ответил.
— С ним это бывает, — сказал сосед Акселю Регору. — Он теперь далеко. Лучше его не трогать.
Поль Зуш, однако, не нашел нужным церемониться.
— Серджиус, — крикнул он, — что это вы так задумались? Бросьте! Выпьем за здоровье наших новых товарищей!
Все заговорщики наполнили стаканы, стук их разбудил Торда, и он поднял голову, дико озираясь кругом.
— Что вы делаете? — выговорил он. — Мне казалось, кто-то рассказывал о Каине и Авеле.
— Это я, — сказал Грауб. — Я рассказывал — и боюсь, что непочтительно, но ведь оно и в Библии так. Уверять, что Богу может быть приятен запах жареного мяса, — ведь это же святотатство!
Зуш захохотал. Но Торд продолжал вполголоса, точно про себя:
— Каин и Авель! Все то же страшное дело, постоянно повторяющееся в истории, — брат против брата — кровь за кровь — жалкое тело, лишенное жизни — и все из-за чего? Из-за кучки золота, из-за крупицы власти! Каин, убивающий Авеля. Боже мой, Боже мой, неужели ты еще не наскучил этим древним вечным грехом!
Он говорил почти шепотом, однако внятно разносившимся по комнате. Все притихли, только Лотис снова окликнула его, на этот раз мягко, ласково:
— Серджиус!
Он вздрогнул и очнулся, поднял руку и провел ею по лбу, как бы просыпаясь от сна.
— Да, да, выпьем за здоровье новых товарищей, — сказал он и поднялся на ноги. — За ваше здоровье, друзья! За то, чтоб вы были тверды в час испытания!
Все чокнулись, выпили и снова уселись. Пакэн Леруа попросил позволения ответить на тост.
— Не знаю, — начал он, — дозволяется ли новобранцам вашего общества держать речи в первый же день приема, но вы так радушно встретили нас, — меня и моих товарищей, — что мне хотелось бы сказать несколько слов, если только это не нарушает правил вашего ордена.
— Слушайте! слушайте! — загремел Зуш. — Кто видел когда-либо немого социалиста? Продолжайте, следуйте моему примеру, говорите без умолку, как я, когда на меня найдет. Не правда ли, Торд? Разве я не трогаю вас до слез?
— И до смеха! — вставил Цегота. — Придержи язык, Зуш. Ты уж как начнешь, так никому не дашь говорить.
Зуш засмеялся и осушил свой стакан.
— Верно! Мой гений всепоглощающий. Молчание, господа? Наш новый товарищ хочет держать речь.
Глава 8. Двойник короля
ГЛАВА VIII
Двойник короля
Когда Леруа поднялся с места, чтобы начать говорить, произошел маленький инцидент. Макс Грауб опрокинул свой стакан и поднял какую-то возню под столом со своим соседом, Акселем Регором.
— Что с вами? — с изумлением спросил Леруа. — Вы поссорились?
— Поссорились! — повторил Макс Грауб. — Нет, но разве можно не сердиться, когда ваше пиво разольют по столу? Он опрокинул мой стакан.
— И не думал! — сердито возразил Регор. — Вы сами его опрокинули.
— Нет, вы! И, когда я толкнул вас за это, вы показали мне револьвер в кармане! Терпеть не могу, чтобы мне грозили револьвером. Ну, я и отнял его. Вот он. — И он положил на стол оружие.
Леруа нахмурился.
— Я не знал, что при вас есть оружие.
Серджиус Торд заметил его неудовольствие и вмешался.
— В этом нет ничего особенного, друг мой. Все мы носим с собой оружие; у каждого из нас, сидящих за столом, есть при себе заряженный пистолет, — даже Лотис не составляет исключения.
— Даю вам слово, — воскликнул Макс Грауб, — что у меня нет при себе заряженного пистолета, и я готов присягнуть, что Леруа также безоружен!
— Совершенно верно, — спокойно сказал Леруа. — Я не имею привычки подозревать кого-либо в дурных намерениях относительно меня.
При этих словах Лотис порывисто потянулась вперед и подала ему руку — красивую, изящной формы и белую, как лепестки белой розы.
— Мне это нравится! Это так естественно в храбром!
С легкой краской в лице Леруа взял эту руку, тихонько пожал ее и отпустил. Аксель Регор обвел всех вызывающим взглядом.
— Ну, а я каждого подозреваю в дурных намерениях — по крайней мере, вы сразу узнаете меня с худшей стороны. Мой жизненный опыт был, может быть, исключительно неприятен, но он научил меня одному: никогда нельзя быть уверенным, что человек ваш друг, пока вы не сделали эту дружбу выгодной для него.
— В прошлом или в будущем? — усмехнулся Торд. — Ну, что ж, Аксель Регор, я склонен думать, что вы правы.
— Значит, оружие здесь позволительно? — спросил Грауб.
— Не только позволительно, но необходимо. Всем членам нашего братства ежеминутно может грозить измена и всякие беды, — каждый из нас должен быть настороже. Товарищи! — Он возвысил голос. — Оружие на стол!
Моментально, словно по команде, на столе появились пистолеты и кинжалы, по большей части маленькие, корсиканские, в кожаных футлярах. Пакэн Леруа улыбнулся, видя, что и перед Лотис очутилось такое же маленькое, но смертоносное оружие вместе с небольшим револьвером в серебряной оправе.
— Береженого и Бог бережет, — сказал он весело. — Сударыня, если я когда-нибудь провинюсь, я уверен, что смерть от вашей руки будет легкой. Господа, я все-таки хочу сказать свою речь и, если вы позволите, скажу безоружный, перед всей этой металлической аудиторией, которой ничего не стоит прикончить меня, если я скажу что-нибудь, что вам не понравится.
— Ей-Богу, он храбрый! — воскликнул Поль Зуш. — Послушай-ка, Торд, ты подцепил настоящего козыря. Говорите, Пакэн Леруа! Мы простим вам, если вы даже будете хвалить короля.
С минуту Леруа стоял будто в раздумье. Оба его товарища время от времени взглядывали на него с изумлением и тревогой, но он, казалось, не замечал этого, под наплывом чувства, глубоко захватившего его душу, и, быть может, именно это сдержанное волнение придало такую богатую звучность его голосу, когда он, наконец, заговорил:
— Друзья и братья! Трудно человеку, который до сегодняшнего вечера никогда не постигал на опыте значения слов: свобода, равенство и братство, найти слова, чтобы выразить то чувство благодарности, которое испытываю я, совершенно чужой вам человек, с такой готовностью и сердечностью принятый вами в вашу среду, принятый без колебаний в члены вашего комитета и в товарищи по служению делу, которому вы посвятили свою жизнь.
Взрыв рукоплесканий прервал его речь. Все взоры были устремлены на него. Он продолжал:
— Когда подумаешь, что сделали мнимые последователи Христа с Его учением, душа болит от горя и стыда! Когда вспомнишь, что Христос сошел на землю проповедовать людям евангелие любви, а они и через восемнадцать веков после его смерти все еще предпочитают евангелие ненависти, — начинаешь сомневаться в религии вообще. Но пока он не пришел, дело людей — протестовать против неправды и насилия, даже если они и не могут искоренить их, — обличать ложь и обман, даже если они не в состоянии совершенно парализовать их вредное действие. Но тогда как большинство людей ищут богатства и материальных выгод, к несчастью, лишь немногие заботятся о бедняках и добиваются справедливости для всех. Люди, стоящие вне нашего братства, с удивлением спрашивают: «Что им нужно? Чего они добиваются»? Я отвечу им: «Мы хотим положить конец политическому режиму, основанному на подкупе и растлении. Мы хотим обличить перед всеми тех, кто, под предлогом служения стране, только набивает свои сундуки, угнетая народ налогами. И если мы видим короля, поощряющего господство политической партии, руководствующейся исключительно финансовыми соображениями, не считаясь с нуждами нации, мы всей душой желаем гибели этому королю!
Глухой ропот пошел по зале, словно волчий вой, сдержанный, злой и гневный. Внимательный наблюдатель, может быть, заметил бы, как Леруа внезапно побледнел, а рука Акселя Регора невольно сжалась в кулак. Макс Грауб обвел взглядом собрание.
— Вы так ненавидите короля?
Никто не ответил ему. Очевидно, перерыв был нежелательным; все внимание было сосредоточено на Леруа. Тот спокойно продолжал:
— Я особенно подчеркиваю это потому, что, помимо всего прочего, у меня есть свои личные причины ненавидеть короля. Я страшно похож на него — нас можно принять за двух братьев-близнецов, так мы похожи. Прошу вас, друзья мои, вглядитесь хорошенько мне в лицо, запомните мои черты, чтобы как-нибудь не ошибиться, ибо теперь я ваш товарищ и вовсе не хочу, чтобы вы когда-нибудь приняли меня за своего врага!
Он выпрямился и гордо поднял голову. Невольно все вскрикнули от удивления. Серджиус Торд даже наклонился вперед, чтобы лучше рассмотреть его лицо. Но всех внимательнее смотрела на него Лотис. Ее дивные глаза, горевшие каким-то странным внутренним огнем, не отрывались от его лица.
— Да, вы удивительно похожи на короля, — сказала она. — По крайней мере, насколько я могу судить по его портретам и изображениям на монетах. Я никогда не видала его.
— Ну, я-то видел, — сказал Серджиус Торд, — хоть и не вблизи. Удивляюсь, как это я раньше не заметил этого странного сходства. Да вы в родстве с ним, что ли?
— В родстве! — Леруа расхохотался. — Нет! Если у покойного короля и были незаконные дети, я не из их числа. Как мне ненавистно это сходство, заставляющее меня быть живым двойником человека, которого я больше всех презираю!
Наступила пауза. Леруа спокойно стоял под огнем перекрестных, испытующих взглядов.
— Ну что, насмотрелись? Достаточно? Серджиус Торд мой вождь и командир, теперь вы изучили мое лицо?
— Изучил! Но все же мне жаль видеть в вас такое сходство с глупцом и мошенником.
Странная гримаса искривила лицо Макса Грауба, но он поспешил скрыть ее в пенящейся кружке пива.
— Вы не можете жалеть об этом больше меня, — сказал Леруа. — Ну-с, а теперь позвольте мне кончить. Благодарю вас от души за радушный прием и доверие. Я горжусь принадлежать к вашему обществу. Я обещаю вам всем, что вы не раскаетесь, взяв меня себе в товарищи. Чтоб доказать свою искренность, я завтра же примусь за работу. Даю вам слово, что к будущей нашей встрече кое-что уже будет сделано для того, чтобы подорвать политическую власть Карла Перусса.
Серджиус Торд, взволнованный, вскочил с места.
— Сделайте это. И будь вы еще в тысячу раз больше похожи на короля, мы все станем служить вам!
Раздались возгласы одобрения; все обступили Леруа. Он окинул всех взглядом и полушутя, полусерьезно прибавил:
— Только вы должны сказать мне, что делать. Объясните мне, почему вы считаете Перусса изменником и как, по-вашему, легче всего уличить его в измене. Помните, что я здесь чужой человек, приезжий, и мое случайное сходство с королем не делает меня его подданным.
— Верно! — воскликнул Поль Зуш, и глаза его лихорадочно заблестели, а щеки вспыхнули румянцем. — Сходство с лжецом не обязывает лгать самому. Называться поэтом еще не значит уметь писать стихи, как строить церкви не значит быть святым. Чтобы изучить все ходы и выходы политики Перусса, вам нужно сначала добиться доступа к первому министру, а затем проникнуть в самую глубь помойной ямы большой газеты, которую субсидирует его партия. Все это трудно, могу вас уверить, — очень трудно, мой храбрый Пакэн. Если вам удастся проделать этакую «паксинаду», мы вас, пожалуй, выберем главой нашего комитета вместо Серджиуса. Серджиус говорит — о, как он говорит! — он может заговорить вас на смерть, — но он ничего не делает.
— Я делаю, что могу. Правда, я не имею доступа к вершинам дипломатии и журналистики. Но зато народ у меня в руках!
Торд говорил с глубоким сдержанным чувством; вся сила его души светилась в его загоревшихся, темных глазах. Леруа вглядывался в его лицо с нескрываемым интересом.
— Если народ у вас в руках, — сказал он, — почему же вы не ведете его на бой со злом и тиранией?
Торд покачал головой.
— Поднять народ хуже, чем выманить стаю голодных львов из берлог и натравить их на народ. Нет! Время еще не поспело! Сначала надо испробовать мирные средства; если не удастся, тогда!..
Он не докончил, но его сжатый кулак и выразительный взгляд говорили красноречивее слов.
— Почему вы не возьметесь за самое страшное оружие — за перо? — спросил Макс Грауб. — Издавали бы газету и пригвоздили бы в ней к позорному столбу вашего любимца!
— Ба! Он привлек бы нас к суду, и это только послужило бы ему рекламой, — презрительно сказал Цегота. — И потом на газету нужны деньги, а у нас нет богатых друзей.
— Богатых друзей! — воскликнула Лотис. — Зачем они? К чему? За богатыми друзьями нужно ухаживать, кланяться им, унижаться, лгать, пятки им лизать — все это не для честных людей. Вот уж истинно кого следовало бы звать чернью, так это богачей. Нужно не иметь ни души, ни сердца, ни разума, чтобы унизиться до заискивания перед ними. Искать дружбы человека, который кичится только тем, что у него немножко больше желтого металла, чем у его соседа.
— Однако этот желтый металл очень бы пригодился для того, чтобы сгладить жизненный путь гению, — сказал Цегота. — Ах, Лотис, Лотис, какая вы идеалистка!
— Идеалистка! А себя вы называете реалистом, бедный ребенок! — засмеялась Лотис. — Не знаю, идеалистка я или нет, но знаю, что я скорей померла бы с голоду, чем приняла бы помощь или милость от богача только потому, что он богат!
— Ну, вы-то конечно! — сказал Зуш. — Потому мы вас и поставили своей командиршей. Мы, мужчины, не очень в себе уверены, но Бог весть почему уверены в вас. Это должно быть потому, что вы сами в себе уверены. Мы, мужчины, какие-то жалкие существа: например, мы не можем долго оставаться без пищи, а женщина может голодать целый день и не позволит себе даже вспомнить, что она не ела. Мы плохо переносим боль, а женщина страдает, не жалуясь, и еще перевязывает наши царапины. И вот именно потому, что вы, женщины, во многих отношениях выше нас, мы поставили вас над собой, как живой пример, который крикнет нам: стыдно! — если мы ослабеем духом. Вы способны все снести ради любви, а мы, по совести говоря, ничего. Мы настойчивы только когда добиваемся того, что лично нам может доставить удовольствие, да и то только, пока добиваемся, а затем бросаем и жаждем перемены. Не правда ли, Серджиус?
— Я рад, что ты так хорошо себя знаешь, — угрюмо возразил Серджиус. — Лично я не разделяю этой теории.
— Мужчины — дети, — улыбнулась Лотис, — и женщины всегда будут обращаться с ними, как с детьми. Полно спорить, ребятки! Пора вам бай-бай. Уже поздно, и дождь перестал.
Она подошла к окну, раскрыла ставни и отворила его. Мостовая блестела от дождя, но небо прояснилось; бледный месяц порой выглядывал из-за тумана.
— Прощайтесь и уходите, — продолжала она, — уже пора. Через месяц в этот самый день мы встретимся снова, и тогда наши новые товарищи расскажут нам, чего они добились относительно Карла Перусса.
Леруа подошел к ней.
— Скажите мне, как бы вы нашли доступ к нему, если бы вы поставили себе задачей изобличить его лицемерие?
— Я постаралась бы добыть печать первого министра. — Только мне ее не добыть, да и вам тоже. А затем показала бы ему эту печать в знак того, что он может говорить не стесняясь. Ну, он и выдал бы себя. Ведь они с премьером вертят королем, будто пешкой.
— Будто? — начал было Леруа, но десять голосов сразу перебили его. — Ну, разумеется, король пешка! Он глуп! Он невольник! Он верит всему, что они говорят, и не справляется, по закону ли они поступают!
— Король уверяет, что он друг народа, а попросите его что-нибудь сделать для народа, — от секретаря всегда один ответ: «Его величество сожалеет, но ничего не может сделать».
— Погодите, погодите, — сказал Леруа, — вопрос в том: может ли король сделать что-нибудь, если б он и хотел.
— На это я вам отвечу! — вскричала Лотис. Глаза ее сверкали, грудь высоко вздымалась, все черты дышали гордостью и страстью. — Король все может! Король может, если захочет, быть человеком, вместо пешки! Это ничего, что он конституционный монарх. Все-таки он может употреблять свое влияние в пользу, а не во вред народу. Королю ничто не может помешать исполнять свой королевский долг. Пусть только не тратит времени на шутов и легкомысленных бабенок.
Леруа с минуту молча смотрел на нее.
— Сударыня, если бы король слышал вас, то он, может быть, пожалел бы о многих своих безумствах. Но не думаете ли вы, что теперь уже поздно поправлять зло? А что вы скажете о королеве?
— Что ж, она королева поневоле, а не по собственному выбору, — сказала Лотис. — Она никогда не любила мужа. Если б она любила его, быть может, она сумела бы заставить его полюбить и свой народ. — В ее голосе зазвенела нотка жалости, удивительно трогательная, но тотчас же, словно рассердившись на себя, она повернулась к Торду и резко сказала:
— Пора расходиться, скоро начнет светать, а мы сегодня за весь вечер ничего не сделали. Для того чтобы принять трех новых членов, довольно четверти часа, а остальное время пропало даром.
— Не говорите так, — прервал ее Макс Грауб. — Вы приобрели трех новых друзей, трех новых «сынов вашей крови», как вы изволили нас назвать, хотя, по правде, я скорее гожусь вам в дедушки. Неужели же вы думаете, что время, потраченное вами на обучение ваших новорожденных младенцев, пропало даром?
Лотис надменно посмотрел на него.
— Я вижу, вы шутник. Старики вообще любят шутить, но шутка хороша, когда она вовремя и у места. Шутить с огнем или с острыми орудиями вроде меня — не рекомендуется. Впрочем, вы, как немец, вероятно не высокого мнения о женщинах?
— Сударыня, — возразил Грауб, — я такого высокого мнения о женщинах, что даже остался холостяком, — только для того, чтобы избавить прекрасный пол от мучения выносить всю жизнь мое общество.
Она засмеялась красивым музыкальным смехом и снисходительно, как королева, протянула руку.
— Вы забавны, я не хочу ссориться с вами. Спокойной ночи!
— Auf Wiedersehen! — И Грауб поцеловал белую ручку. — Жду от вас в скором времени приказаний.
— Вряд ли. Я не знаю, что вы умеете делать: писать, говорить, устраивать митинги?
— Из всех моих разнообразных талантов, которых много, — как вы когда-нибудь убедитесь, — я лучше всего умею отравлять.
— Отравлять!?
Все невольно повторили это слово. Грауб торжествующе огляделся вокруг.
— Ach so! Я знал, что пригожусь. Отравлять я умею великолепно. Одна капля, один маленький микроб — и все ваши враги перемрут от холеры, тифа, бубонной чумы или чего вам угодно. Я, что называется, ученый отравитель. Иными словами — доктор. Вы найдете вполне неоценимого товарища.
Он лукаво кивнул головой и усмехнулся. Серджиус Торд тяжело положил ему руку на плечо.
— Вы, несомненно, можете быть нам полезны. Но запомните, друг мой: наша миссия — не убивать, а спасать, не отравлять, а лечить. Если мы найдем, что смертью одного изменника можно спасти жизнь тысячам людей, — да, этот изменник умрет. Но никогда мы не делаем этого без предупреждения, без убедительной просьбы, чтобы тот, кого осудил закон правды, понял свое заблуждение и раскаялся, пока еще не поздно. Мы не убийцы, мы — только слуги справедливости.
— Совершенно верно! — вставил Поль Зуш. — Вы понимаете? Мы пытаемся достигнуть того, что не дается и самому Богу.
— Не богохульствуй, Зуш! — сказал Торд. — Справедливость — центр и основа вселенной.
Зуш захохотал.
— Милый Серджиус! Чудесный мой Серджиус! С большим сердцем, с большой головой и полным отсутствием логики! Да где же эта вечная справедливость? В чем ты ее видишь? В создании бесконечного множества миров, обреченных на гибель? В создании человека, который проводит свой краткий день в трудах, горестях и борьбе, а затем умирает и исчезает бесследно. Зачем это все? К чему? Нет, на этот вопрос мне никто не ответит. Тик-тик! Тик-тик! Жизнь — смерть! Жизнь — смерть! А зачем? — неизвестно. И никогда мы не добьемся справедливости — просто потому, что ее нет на свете... Батюшки, как укоризненно смотрит на меня Лотис! Словно ангел на дьявола в сладкой надежде извлечь его из ада.
— В данном случае подобная надежда была бы напрасной, Зуш. Вы сами создали себе ад — ну, так и живите в нем! И все же в ваших безумных речах есть доля правды. Столько боли, слез, страданий, заблуждений, — такая нескончаемая мука! Я не понимаю, зачем это нужно. Должно быть, в мире слишком мало любви. Если б мы больше любили друг друга, может быть и Бог больше любил бы нас...
Глаза ее были влажны; она с трудом дышала и через силу улыбалась. Под влиянием душевного волнения лицо ее точно преобразилось и стало удивительно привлекательным. Мужчины все смотрели на нее в почтительном безмолвии.
Вдруг она протянула обе руки.
— Спокойной ночи, детки!
Один за другим «свирепые» революционеры склонялись к этим нежным рукам, потом прощались с Тордом и, присмиревшие, выходили из комнаты, словно школьники, плохо ответившие свои уроки. Поль Зуш нетвердо держался на ногах и шел, спотыкаясь, что-то декламируя про себя, а двое товарищей вели его под руки. Пакэн Леруа и его спутники простились последними. Лотис в раздумье смотрела на них.
— Вы будете нам верны?
— До самой смерти! — ответил за всех Леруа.
Лотис подошла к нему совсем близко, положила руку ему на плечо и выразительно указала глазами на Торда, стоявшего на площадке лестницы.
— Он хороший! Это — непризнанный гений, — дик, как лев, и наивен, как дитя. Кто бы вы ни были, будьте верны ему.
Леруа порывисто сжал ее руку.
— Он вам дорог? Дороже всех?
Она вырвала руку, и в глазах ее сверкнул сначала гнев, потом юмор.
— Дорог мне? Мне! Для меня все мужчины на свете одинаково дороги. Все для меня одинаковы — жестокие и глупые дети, которых надо одинаково жалеть и любить. Но Серджиус Торд подобрал меня на улице, как голодную брошенную собаку, и я ему верна, как собака. Теперь идите!
Она повелительно указала на дверь; оставалось только повиноваться. За дверью ждал горбун. Он молча повел их вниз по лестнице, тщательно запер за ними дверь и задвинув тяжелый засов. На улице Леруа тотчас же отпустил своих товарищей.
— Вы вернетесь один? — спросил Макс Грауб.
— Один.
— Нельзя ли мне следовать за вами издали? — спросил Аксель Регор.
Леруа усмехнулся.
— Вы забыли, что сказано в уставе: не следить за товарищами. Ступайте своей дорогой. Завтра я поблагодарю вас за услуги.
Он завернул за угол и скрылся. Два друга безутешно смотрели ему вслед.
— Что ж, идем? — сказал Макс Грауб.
— Как хотите, — раздраженно откликнулся Аксель Регор. — По мне, чем скорее, тем лучше. Здесь за нами наверное следят. Лучше спустимся к набережной и оттуда...
Он не договорил. Грауб, очевидно, угадал его мысль, и оба быстро зашагали в сторону противоположную той, куда пошел Леруа.
Между тем в наглухо запертом и неосвещенном доме, который они оставили за собой, Лотис, стоя перед Серджиусом Тордом, который сидел в кресле, положив руки на стол и голову на руки, ласково говорила:
— Вы совсем не подвигаетесь вперед, мой бедный Серджиус. Вы работаете, вы пишите, вы говорите речи перед толпой, но вы ни на шаг не подвинулись вперед.
Он гневно вскинулся.
— Как это так: не подвинулся? Одно мое слово — и миллионная масса встанет, как один человек.
— Что ж из этого? Солдаты будут стрелять в народ; начнутся стычки и кровопролитие, а зло останется злом. Ваш труд напрасен, Серджиус. И потом — кто знает? Может быть, король и сам несчастлив, гораздо несчастнее нас с вами... Нет, Серджиус, повторяю, ваш труд напрасен! Вы сделали меня душой идеала, которого вам никогда не осуществить. Скажите мне: ну, чего вы можете добиться, вы сами для себя?
Он посмотрел на нее широко раскрытыми горящими глазами.
— Власти! Власти изменить форму правления; власти свергнуть иго патеров; власти ободрить угнетенных и наградить тех, кто стоит награды; — власти сделать вас, Лотис, королевой всех женщин.
Она усмехнулась.
— Я королева мужчин, это с меня довольно. Сколько раз я вам говорила, Серджиус, чтобы вы ничего для меня не делали, если это только для меня. Я самая обыкновенная женщина уже не первой молодости и не красавица — я ничего не заслуживаю и ничего не прошу.
Он встал и с мольбой протянул к ней руки.
— Вы заслуживаете всего, что только во власти человека дать вам! Я люблю вас, Лотис, — я всегда вас любил, с тех пор, как нашел вас заброшенным ребенком, плачущим, дрожа от холода, на мраморных ступенях Темешварского дворца. Я люблю вас! Вы знаете, что я вас всегда любил. Я люблю вас, как немногие мужчины умеют любить женщину.
Она смотрела на него с грустью и состраданием. Черный плащ ее ложился длинными прямыми складками по бокам, открывая стройную фигуру в белом и высокую грудь, словно жемчужины в темной оправе.
— Спокойной ночи, Серджиус, — сказала она просто и повернулась, чтобы уйти.
Он даже вскрикнул от досады и боли.
— И это все? Больше вам нечего мне сказать? Человек отдает вам всю свою душу, а вы ему холодно говорите: «спокойной ночи»! А между тем — между тем, вся моя жизнь в ваших руках.
— Мне больно, Серджиус, мне очень больно, что это так. Все это вы уже не раз мне говорили, и я всегда отвечала вам одно и то же. Я не могу дать вам любви, такой, как вы хотите, хотя и очень привязана к вам. Я не забыла! Я знаю, что вы спасли меня от голода и смерти, хотя я иногда спрашиваю себя, не лучше ли было дать мне умереть. Жизнь, даже в самых лучших условиях, немногого стоит... Тем не менее, я сознаюсь, что до известной степени и я испытываю свойственную человеку радость жизни, и этой радостью я обязана вам. Я пыталась отплатить вам за это...
— Не говорите так! Я ничего для вас не сделал. Вы гениальны и все равно пробились бы и без меня, — может быть, лучше, чем со мной.
Она улыбнулась с видом сомнения.
— Я не уверена в этом. С одним ораторским дарованием женщине далеко не уйти. Ну, Серджиус, еще раз спокойной ночи! Постарайтесь заснуть — у вас усталый вид. И не стремитесь к власти — для меня: той власти, какая мне нужна, я добьюсь сама.
Он не ответил и не сводил с нее ревнивых глаз, пока она не дошла до двери. На пороге она обернулась.
— Как вы думаете, эти новые товарищи надежны?
Он равнодушно махнул рукой.
— Не знаю. Да и можем ли мы на кого-нибудь положиться, кроме самих себя? Этот Леруа честный человек, ему я верю. А он ручается за тех двоих.
— А! — Она помедлила с минуту, потом еще раз шепнула: «спокойной ночи» — и ушла.
Он смотрел на дверь, за которой она скрылась, на пустое кресло, где она сидела, потом со вздохом поднялся и начал гасить лампы.
— Власть! Власть! — бормотал он про себя. — Она не могла бы устоять против власти. Золотом ее не купишь — но властью! Как развились бы ее дарования, как расцвела бы ее красота! «Не первой молодости и не красавица». Боже мой, да ведь при ней всякая красавица покажется картинкой со спичечной коробки! Такие женщины, как Лотис, рождаются раз в столетие, чтоб увлекать мужчин стремлением к недостижимому, зажигать в них честолюбие, способное завоевать весь мир, и в то же время наполнять их таким мучительным сознанием собственного несовершенства, что они, как дети, плачут о любви. Пусть гибнут миры, короли, династии — любовь, только любовь, — а затем — смерть! Сила в стремлении к недостижимой вершине, но кто коснется ее, тотчас летит вниз и умирает, разбитый, зато — он жил!
Комната погрузилась во мрак, только бледный месяц светил сквозь стекла. Торд открыл окно и выглянул. Ветерок доносил слабый запах моря, соленый и освежающий.
— Все для Лотис, — шептал он. — Труд, заговоры, планы мечты — все для Лотис! Правительство в тревоге, трон в опасности, народ вооружен, страна в огне революции и анархии — все для Лотис! Всюду женщина... Политическая ли смута, война ли, — всюду, если только порыться хорошенько, в основе всего найдешь любовь или ненависть к женщине. Такие тайны не редкость на страницах истории; многие уже разоблачены, иные никогда не станут известны, но до сих пор нет даже религии, где бы происхождение божества не было связано с женщиной!
Он угрюмо улыбнулся своим собственным мыслям и затворил окно. Дом окончательно погрузился во мрак; на городской башне пробило половину первого.
Вдали от квартала бедняков, выше всех домов роскошной столицы гордо высился при луне королевский дворец с зубцами и башнями, а вдоль стен между зубцами мерным шагом расхаживали часовые, регулярно сменяя друг друга во всю долгую летнюю ночь. Полчаса первого — три четверти первого — час! Бегущие по небу облака рассеялись, открыв мириады блестящих звезд на западе; часовой, ходивший взад и вперед вдоль крепостного вала, против окон королевы, остановился и с удовольствием смотрел на прояснившийся горизонт. В это время из калитки в стене неожиданно вынырнула темная фигура в непромокаемом плаще с капюшоном и быстро направилась к башне, откуда потайной ход вел в будуар королевы; этим ходом никто не пользовался, кроме членов королевской семьи. Часовой пронзительно свистнул, предостерегая других.
— Стой! Кто идет?
Закутанная фигура остановилась и обернулась. Капюшон упал с головы, бледный луч месяца озарил знакомые черты.
— Это я! Король!
Пораженный часовой в изумлении отступил и поспешил отдать честь. Когда он опомнился от изумления, кругом уже никого не было; только щелкнула дверь башни, ключ от которой всегда находился у короля.
Глава 9. Печать первого министра
ГЛАВА IX
Печать первого министра
На следующее утро солнце встало яркое, радостное, на небе, чистом, как хрусталь. Гроза с дождем и ветром пронеслась без следа, как летучие призраки дурного сна, и красавец город, опоясанный бирюзовым морем, весь сверкал светом и жизнью. Сады при королевском дворце, омытые вчерашним дождем, стали еще краше; розы, с еще мокрыми листьями, роняли на траву душистые лепестки; большие лилии с белоснежными венчиками, отяжелевшими от попавших в них капель дождя, тяжело поникли на тонких зеленых стеблях; воздух весь напоен был прелестным ароматом шиповника и мимоз. По аллее, обсаженной густыми кустами каких-то белых цветов, похожих на апельсиновые, вперемежку с папоротниками и канадскими соснами, которых молоденькие зеленые верхушки струили бодрящий, острый запах, вливавшийся в кров, как молодое вино, шагал из конца в конец сэр Роджер де Лонэй, и в походке его, хотя свободной и по-солдатски размеренной, чувствовалась тревога. А на садовой скамье, под навесом тяжелых белых кистей цветов филадельфуса, сидел профессор фон Глаубен с очками на носу, сортируя письма, вынутые им из кармана, для того, чтобы внимательно перечесть их еще раз. В переписке он был очень аккуратен и на все письма, требовавшие ответа, отвечал тотчас же. А на другие, как он выражался, лучший ответ — молчание.
— На свете много глупых людей, — говаривал он, — и я их люблю — с ними как-то забавней живется. Но вот чего не люблю, так это глупых людей, пишущих письма. Прочитает этакий тип книгу — ну, положим, мою книгу — о возможности вечной жизни на этой земле, — и сейчас за перо, и сейчас давай мне доказывать, что именно он достоин такого блага, и что ему страшно хочется жить вечно, и не научу ли я его, как это сделать. А я именно такого-то и не стал бы учить, потому что от его вечного существования, кроме вреда, никому никакой пользы не будет. Действительно стоящие люди никогда об этом не просят.
На этот раз почта не принесла ничего особенно важного. Профессор бегло пробежал письма, время от времени поглядывая на шагавшего взад и вперед де Лонэя, потом снял очки и спрятал их в карман.
— Правой-левой — правой-левой!.. Роджер, вы напоминаете мне, как когда-то я маршировал по пыльному плацу в Кобленце. Ах, Рейн, Рейн, дивный Рейн! Такой грязный, такой скучный — со своими игрушечными замками, с огромными безобразными фабричными трубами, со своим отвратительнейшим вином!.. Роджер, пожалейте меня, перестаньте ходить, мне это действует на нервы.
— Я думал, что на ваши нервы ничто не действует, — сказал Роджер, круто повернув и остановившись. — Вы и серьезные вещи принимаете так спокойно?
— В серьезных вещах необходимо спокойствие. Кипятиться можно только из-за пустяков. Вы видели сегодня утром его величество?
— Да, и опять увижу его в полдень.
— Я тоже видел и нашел его здоровым и в отличном расположении духа.
— Зачем он вас звал?
— Чтоб я пощупал ему пульс и посмотрел язык — просто вздумалось пошутить со мною перед тем, как одеться. И я, конечно, был очень доволен, — когда цари изволят шутить, ведь обязательно смеяться. Мне кажется, Роджер, его величество желает, чтобы мы смотрели на все это, как на шутку, как бы серьезно ни относился он сам к своей затее.
Де Лонэй помолчал с минуту, потом лаконически сообщил:
— В полдень назначена секретная аудиенция премьеру.
— А! — Фон Глаубен потянул к себе кисть белых цветов и одобрительно понюхал их.
— А под вечер их величества вместе едут на острова.
Фон Глаубен вскочил на ноги.
— Не может быть!
Сэр Роджер посмотрел на него, и в уголках его голубых глаз заискрился смех.
— Как не может быть? Очень даже может быть: к трем часам велено подать королевскую яхту. И обедать будут на яхте, чтобы возвращаться при лунном свете.
Интересно было выражение лица профессора в этот момент. Обычное выражение добродушного юмора боролась на нем с досадой и раздражением; у него вырвалось глухое восклицание, что-то вроде крепкого словца, какими в трудные минуты отводит себе душу немецкий солдат.
— Что с вами? — спросил де Лонэй. — Для человека с крепкими нервами вы страшно взволнованы.
— Взволнован? Вздор! С какой стати! Роджер, если б я не уважал вас так глубоко, я бы вас назвал ослом.
— Пожалуй, назовите, если это вас облегчит, — смеясь, сказал Роджер. — Только скажите: за что. Я вам сообщаю самую обыкновенную вещь, что сегодня намеревается делать двор, — а вы вскакиваете с места, словно я вас укусил. Как же тут не удивиться?
— Ничего не вскакиваю, просто у меня подагра.
— Однако, — засмеялся сэр Роджер, — должно быть, это был острый приступ.
— Само собой острый! Очень острый, милейший мой Роджер. — Профессор улыбнулся, и лицо его смягчилось. — Видите ли, дорогой друг, конечно, я уже не мальчик...
— Я думаю! Хотя, право, в эту минуту вас можно принять за восемнадцатилетнего юношу. Послушайте, фон Глаубен, да вы покраснели, — ей-Богу!
Профессор вынул носовой платок и вытер им лоб.
— Сегодня жарко, Роджер, — кротко возразил он. — Надеюсь, мне разрешается страдать от жары. — Он помолчал, потом с прорвавшимся вдруг нетерпением воскликнул: — Клянусь головой императора, бесполезно скрывать это. Я действительно очень взволнован, Роджер! Я должен достать лодку и сейчас же ехать на острова.
Де Лонэй с изумлением уставился на него.
— Вы? Вам нужно на острова? Послушайте, фон Глаубен, это...
— Да, да, я знаю! Вы не можете себе представить, что мне там нужно? Вы, конечно, не предполагаете, чтобы у такого старого человека, как я, могли быть свои тайны — ну, любовные тайны? — Он старался принять сентиментальный тон, что было очень забавно. — А, между тем, Роджер, — я впутался в одну историю на островах, — он еще больше покраснел и вспотел, и, вы понимаете, мне нужно принять предосторожности, — чтобы король как-нибудь не узнал, Gott im Himmel! Да что же вы на меня уставились с раскрытым ртом! Разве вы сами никогда не были влюблены?
— Значит, вы влюблены? Ради Бога, извините, профессор, но... Так ли я понял? Значит, здесь замешана женщина?
— Ну да! Вот именно! Здесь замешана женщина. И я должен сейчас же, хоть на душегубке, ехать на эти проклятые острова.
— А если король пошлет за вами во время вашего отсутствия?
— Не пошлет. А пошлет — ну, так что же? Меня ведь все равно считают чудаком за мою любовь к свежему воздуху и ходьбе — его не удивит мое отсутствие. Говорю вам, Роджер, я должен ехать! Кто бы мог подумать, что король так вдруг, ни с того ни с сего, вздумает отправиться на острова! Что за каприз!
— А вот и объяснение каприза, — понизив голос, сказал де Лонэй, завидя в конце аллеи высокую тонкую фигуру наследного принца.
Оба поспешно отстранились, чтобы дать ему дорогу. Принц Гемфри шел медленно, читая на ходу. Поравнявшись с ними, он поднял голову и, в ответ на их низкие поклоны, пожелал им доброго утра.
— Вы рано встаете, профессор. Если не ошибаюсь, наука именно велит вставать рано, чтобы дышать утренним воздухом.
— Он, несомненно, полезнее вечернего, — как-то уныло ответил фон Глаубен. — Например, морская прогулка при утреннем ветерке полезнее такой же прогулки при лунном свете.
Принц Гемфри пристально взглянул ему в лицо и, очевидно, прочел в нем намек или предостережение, потому что он слегка покраснел и закусил губы.
— И вы, сэр Роджер, согласны с этой теорией?
— Не знаю, ваше высочество, не пробовал. Но если профессор фон Глаубен так говорит, должно быть, это правда.
Молодой человек быстро перевел взгляд с одного на другого, потом небрежно перевернул страницу книги, которую держал в руках.
— В былые времена, — сказал он, — люди были счастливее, чем теперь, если верить этой книге... Кстати я хотел бы поговорить с вами о ней — не пройдетесь ли вы со мною, профессор?
Фон Глаубен почтительно поклонился и принц, ласково кивнув головой де Лонэю, прошел дальше в сопровождении профессора.
Сэр Роджер смотрел им вслед, и, когда они отошли уже настолько далеко, что он не мог их слышать, между ними завязался, по-видимому, очень оживленный конфиденциальный разговор.
— Что бы это значило? — думал Роджер. — Фон Глаубен, очевидно, замешан в какую-то историю, которую он хочет скрыть от короля. Может быть, это касается принца Гемфри? Но при чем тут острова? Зачем туда понадобилось ехать фон Глаубену?
Краткое раздумье его было прервано нежным голосом, окликнувшим его:
— Роджер!
Он вздрогнул и пошел навстречу своей сестре, Терезе де Лонэй, хорошенькой брюнетке с темными искрящимися глазами, одной из любимых фрейлин королевы.
— О чем ты так замечтался? Что там делает принц со старым фон Глаубеном?
— Целых два вопроса сразу, Тереза, — засмеялся он, наклоняясь, чтобы поцеловать сестру — Лучше ты ответь мне на один — зачем ты пришла?
— За тобой! Королева хочет видеть тебя сейчас же.
Она заметила, как он вдруг побледнел при этих словах, и невольно вздохнула.
— Где ее величество? — спросил он.
— Здесь недалеко, в беседке. Она увидала тебя издали между деревьями и послала меня за тобой!
— Так иди к ней и скажи, что я сейчас приду.
Сестра посмотрела на него, помедлила и, заметив вырвавшийся у него жест нетерпения, убежала, легкая, как сильфида. Он посмотрел ей вслед, и в глазах его мелькнуло страдальческое выражение преданной собаки, незаслуженно ударенной недобрым господином.
«Она посылает за мной. Зачем? Чтоб позабавиться, читая все мои мысли своими холодными глазами? Почему она не может оставить меня в покое?»
В конце аллеи, в оригинальной беседке у пруда, обросшей жасмином, сидела королева, одна, без фрейлин, кроме Терезы де Лонэй, которая отошла подальше, когда в дверях беседки появился ее брат. С минуту он стоял молча, почтительно наклонив голову, не поднимая глаз. Королева смотрела на него с каким-то странным выражением в лице не то сомнения, не то страдания. Неожиданно, словно по внезапному побуждению, она встала, — высокая, статная, в простом утреннем платье из белого кашемира и кружев, еще более прекрасная, чем в роскошных придворных уборах, — и протянула руку. Он благоговейно склонился над этой рукой и поцеловал большой камень, сверкавший, как звезда, на среднем пальце, потом поднял на нее глаза. Она улыбнулась своей особенной улыбкой, такой очаровательно милой и в то же время такой холодной.
— Я редко вас вижу, сэр Роджер, хотя вы и близки к моему супругу, королю. Но я знаю, что вы готовы служить мне.
— Ваше величество, моя жизнь...
— О, нет, не жизнь. Ваша жизнь, как и моя, принадлежит королю и стране. Нужно отдавать все или ничего.
— Ваше величество, я все отдаю. Никто не может дать большего.
Во взоре его были страсть и страдание. Королева смотрела на него задумчиво, почти недоумевая.
— Вы умеете сильно чувствовать, сэр Роджер. Хотела бы я знать, что это значит чувствовать!
— Если ваше величество разрешите, я осмелюсь пожелать вам попытать это, — ответил он не без горечи. — Иногда чувства просыпаются в нашей душе слишком поздно, иногда совсем не просыпаются. Но, я думаю, благоразумнее изведать бурю, чтобы научиться ценить покой.
— Вы думаете? — Она снисходительно улыбнулась. — Мне все равно — покой или буря. Ни то, ни другое не влияет на меня. Жизнь так тривиальна и так скоро проходит, что я никогда не могла понять, как могут люди волноваться из-за чего бы то ни было.
Слегка улыбаясь, она сорвала веточку жасмина и воткнула ее между складками кружев на груди. Сэр Роджер следил за нею гневными глазами. Ему безумно хотелось схватить эту веточку с ее груди и поцеловать ее, бросив королеве дерзкий вызов. Но к чему? Она только сдвинула бы презрительно тонкие брови, слегка нахмурилась бы и спокойно сделала бы ему знак удалиться — не больше, ибо гнев имел так же мало власти над нею, как и любовь. В ушах его звучали слова старой песни:
She laughs at the thought of love —
Pain she scorns, and sorrow she sets aside —
My heart she values less than her broidered glove,
She would smile if I died! [1]
— Сэр Роджер, я хочу говорить с вами о короле. — Королева оглянулась. Тереза де Лонэй скромно отошла на другой конец пруда и рассматривала водяные лилии; она, конечно, не могла их слышать. Королева продолжала: — Вы пользуетесь его доверием — я тоже. Вы, конечно, не выдадите его — я тоже. Но вы близки к нему, вы его друг — я всего только его жена. Я возлагаю на вас ответственность за его безопасность.
— Простите, ваше величество! Король поступает, как хочет, и его священная жизнь не в моих руках. Я готов защищать его до последней капли крови, но если он добровольно идет на опасность, не слушая предостережений, я, его бедный слуга, не могу отвечать за это.
Королева пристально смотрела на него своими блестящими глазами, полными властного магнетизма.
— Я повторяю свой приказ, — выразительно продолжала она. — Я возлагаю на вас ответственность. Вы человек сильный и храбрый. Если король неосторожен, долг его слуг оберечь его от последствий неосторожности, в особенности, если он идет на опасность из благородных побуждений. Если с ним случится беда, не смейте и показываться мне на глаза. Лучше умрите сами, чем не уберечь от смерти вашего короля!
При этих словах она величественным жестом дала ему понять, что беседа кончена, и он удалился в полном недоумении. Никогда еще королева не удостаивала его такой интимной беседы; никогда раньше, ни в бытность свою наследной принцессой, ни теперь — королевой, она не обнаруживала ни малейшего интереса к действиям своего августейшего супруга. Де Лонэй был поражен безмерно. Он едва осмелился посмотреть ей вслед, когда она со своей бесшумной, царственной грацией пошла по дорожке к пруду и потом дальше, вместе с Терезой, поспешившей ей навстречу. Скоро обе скрылись из виду. Какая-то маленькая птичка весело чирикала на соседней ветке; помимо этого ни один звук не нарушал тишины.
«Честное слово, Роджер де Лонэй, — с горечью говорил он себе, — ты настоящий осел и притом основательно нагруженный. Любовь к королеве и ответственность за жизнь короля — этого слишком много для одного человека. Если бы не король, я, кажется, уехал бы отсюда искать себе другой службы!..»
Во дворце, куда он вернулся, атмосфера была какая-то тревожная. В залах и коридорах пажи и лакеи или как-то уж очень суетились, или бродили слишком уж вяло, будто без цели. В одной из приемных Роджер неожиданно столкнулся с господином в штатском платье, но с военной выправкой, в котором он тотчас же узнал начальника полиции.
— А, Бернгоф! Что-нибудь случилось?
— Пока, кажется, ничего особенного, сэр Роджер. За мной прислал король; я жду, когда ему угодно будет принять меня.
Сэр Роджер не выказал никакого удивления и, дружески кивнув ему головой, прошел мимо; он начинал находить положение интересным.
Ровно в полдень к дворцу подъехала карета со спущенными занавесками. Из нее вышел ни кто иной, как сам первый министр, маркиз де Лютера, плотный и коренастый брюнет с маленькими бегающими глазками, с тяжелой массивной нижней челюстью и с каким-то странно раздражительным выражением лица, словно он ежеминутно боялся, как бы его не обидели. Лицо у него было умное, но суровое, а его ледяной тон обескураживал всякого, кто пытался завоевать его симпатии. Он вошел во дворец развязно, почти самоуверенно, и, поднимаясь по широкой лестнице, ведущей в апартаменты короля, столкнулся с начальником полиции, спускавшимся вниз. Тот поклонился ему, но министр едва ответил на поклон, так он был поражен при виде высшего чина полиции во дворце в такой ранний час. Но на лестнице, где их могли слышать лакеи, неудобно было расспрашивать. Он продолжал подниматься выше, величаво, насколько позволяла это его тяжеловесная фигура, пока не добрался до верхней площадки, известной под именем «королевского коридора», где его поджидал сэр Роджер де Лонэй. К нему-то и обратился с вопросом маркиз:
— Бернгоф был у короля?
— Да, больше часу.
— Какая-нибудь пропажа во дворце?
Де Лонэй улыбнулся.
— Не думаю. Сколько мне известно, кажется, ничего не случилось.
Маркиз был слегка озадачен.
— Король здоров?
— Превосходно себя чувствует — и в отличном расположении духа. Он ждет вас, маркиз. Позвольте мне проводить вас к нему.
Резные, золоченые двери королевского кабинета распахнулись, потом затворились за ними. Некоторое время в королевском коридоре царила глубокая тишина, так как туда никто не осмеливался входить, кроме двух часовых, медленно шагавших взад и вперед по обоим концам коридора. Час спустя оттуда вышел сэр Роджер один, небрежно огляделся вокруг, прошел на площадку и терпеливо ждал там еще около получаса. Наконец, двери широко распахнулись, и вышел сам король, в костюме для прогулки на яхте, одной рукой придерживая за плечо маркиза де Лютера, как-то странно взволнованного.
— Так вы не едете с нами, маркиз? — весело спрашивал король. — Вы слишком поглощены делами государства, чтобы оторваться на целый вечер от политики ради развлечения. Ну, конечно! Вы такой труженик! Все знают, что вы тщательно следите за всем, что может служить интересам нации, жертвуете всеми своими личными выгодами для блага страны. — Я тоже это знаю и не хочу (хотя и мог бы, как ваш повелитель) приказывать вам сопровождать нас. Я знаю, что дела, которые удерживают вас, серьезны и неотложны.
— Даже более обыкновенного, государь, — понизив голос, ответил маркиз. — Ибо, если вы остаетесь при своей теперешней позиции, спор с иностранной державой, который мы теперь ведем, едва ли может продолжаться. Но о ваших действиях будет запрос в парламенте.
Король засмеялся.
— Отлично! Пожалуйста, милейший маркиз. Докажите, если хотите, что я не конституционный монарх, и посадите на престол Гемфри — но только раньше спросите народ. Если он меня осудит, я готов подчиниться его приговору. Но теперешний политический спор между нами и соседней дружественной державой может быть улажен без обиды для обеих сторон. В данный момент нет никаких разумных оснований начинать из-за этого спора войну. Так вы не едете с нами?
— Государь, если вы разрешите мне отказаться от этой чести...
— Разрешаю. Прощайте, маркиз! Мы не имеем привычки отлучаться из нашей страны, как это делают некоторые наши царственные соседи — имен их не называю. — И мы почитаем за долг ознакомиться с бытом и обычаями наших подданных во всех частях нашего королевства. Поэтому мы и решились посетить острова, которыми, к стыду нашему, мы до сих пор пренебрегали, рассчитывая извлечь из этого краткого путешествия и пользу, и поучение.
— Население островов предупреждено о вашем прибытии? — осведомился маркиз.
— Нет! Если бы оно было предупреждено, это отравило бы нам все удовольствие. Мы хотим захватить врасплох островитян. Говорят, есть страны, где целые города и деревни никогда не видали в глаза своих государей, но, хотя мы царствуем всего три года, мы решили, что ни один уголок нашего королевства не должен быть лишен счастья лицезреть нас! — Король весело покосился в сторону де Лонэя, потом, протянув руку министру, прибавил: — Желаю вам всяческого успеха, маркиз, в ваших попытках миролюбиво уладить спор между нами и дружественной соседней державой. Я безусловно не желаю, чтоб он зашел дальше. Мы с вами увидимся на этой неделе, маркиз, в совете.
Пожимая руку маркизу, король вдруг воскликнул:
— Ага, я чувствовал, что мне чего-то не хватает: я забыл надеть свое кольцо с печатью. Не одолжите ли вы мне сегодня ваше, маркиз?
— Ваше величество! Если вы только удостоите взять его! — И маркиз поспешил снять с пальца кольцо и подать его королю. Тот, улыбаясь, взял его и надел себе на палец.
— Чудесный сапфир! Пожалуй, лучше моего рубина!
— Государь ваша похвала увеличивает его ценность, — низко кланяясь, ответил де Лютера. — Отныне в моих глазах он не имеет цены.
— Хорошо сказано! И верно притом! Дипломатия умно делает, льстя королям до конца, даже когда замышляет низвергнуть их. Adieu, маркиз! Когда мы встретимся снова, надеюсь услышать от вас добрые вести.
Он спустился с лестницы в сопровождении де Лонэя и прошел в аудиенц-залу, где ждали представили иностранных держав. Но по дороге он обернулся и показал Роджеру руку, на которой сверкал синим огоньком сапфир маркиза.
— Вот она — печать первого министра! — усмехнулся он. — Иной раз она может пригодиться и королю.
[1] Ее смешит мысль о любви; она презирает страдание и не внемлет скорби. Мое сердце она ценит меньше, чем свою вышитую перчатку. Она способна была бы улыбаться, если б я умер.
Глава 10. Острова
ГЛАВА X
Острова
Затерявшиеся среди безграничной шири синего моря, коралловые острова с их живописными скалами, поросшими лесом, и цветущими лугами были слишком малы, чтоб привлекать туристов, тем более что до них было добрых два часа пути по не всегда спокойному морю. И потому уже около ста лет они были предоставлены в исключительное пользование ловцам кораллов, живших в маленьких домиках причудливой архитектуры с садами и виноградниками, разбросанных в самых плодородных местах и уже несколько поколений переходивших по наследству от отца к сыну. В общем островитяне были очень мирный народ. Целые дни они проводили за ловлей кораллов, чисткой их и приготовлением для продажи. Говорили, что они не любят пускать к себе чужих и живут по своим собственным традициям и обычаям, но правительство в это не вмешивалось, так как жили они тихо, соблюдали закон, и никаких беспорядков на островах не случалось. Столичные жители мало ими интересовались; разве иной раз заглянет какой-нибудь бродяга-ученый, ботаник или студент — любитель приключений, и потом рассказывает чудеса о красоте местности; но там, где вся местность красива, этому не придают большого значения.
Ходили смутные слухи, что на островах есть какой-то странный дом, выстроенный из бревен и обломков разбитых судов; что в этом доме живет пожилой человек неизвестного происхождения, уже много лет тому назад выброшенный на берег после кораблекрушения и спасенный ловцами кораллов, что он живет одной с ними жизнью и вместе с ними работает, что с тех пор, как он поселился на острове, и земля там лучше обрабатывается, и рыбаки живут зажиточнее, и что они прозвали его «философом жизни». Иной раз какой-нибудь досужий репортер, за отсутствием известии об убийствах и самоубийствах, пускал об этом коротенькую заметку в газетах, и те, кому она попадалась на глаза, посмеиваясь, спрашивали друг друга: «что это значит — «философ жизни»...
День был удивительно свежий и яркий. На набережной собралась довольно большая толпа поглазеть на королевскую яхту, а главное — на королеву, которая редко сопровождала мужа и всегда привлекала народ своей исключительной красотой. Ровно в три часа их величества взошли на борт, и яхта отчалила при восторженных кликах народа. Все кругом было так красиво и весело: яркое небо, легкая зыбь на море, развевающиеся флаги, нежная музыка небольшого струнного оркестра, всегда сопровождавшего короля и королеву в увеселительных прогулках. Королева стояла на палубе, прислонясь к мачте и глядя на берег, но эта толпа людей, толкавших друг друга и влезавших друг другу на плечи, чтобы полюбоваться ее красотой, что-то кричавших, размахивая платками и шляпами, была для нее так же безразлична, как муравейник в саду. Она приучила себя думать о том, что вне жизни и сама жизнь не представляла для нее интереса. Натура глубокая и вдумчивая, она, вначале инстинктивно, теперь уже сознательно презирала пустоту и лицемерие окружающей ее среды. При врожденной холодности темперамента, ее врожденное отвращение к мужчинам от знакомства с ними еще возросло. Замуж она шла по долгу, не по любви, ради пользы государства, и легкомысленное поведение мужа, пока он был наследным принцем, не внушило ей уважения к его характеру. Далекая и чужая ему, она шла своим, особым путем. Годы проходили своей чередой, и теперь, как она слегка презрительно говорила себе, она была «уже стара — для женщины», между тем как король был «еще молод — для мужчины». Это было немножко обидно. Правда, теперь она стала еще краше, чем в юности, и в ее красоте не замечалось никаких признаков увядания. Она отлично знала власть этой красоты, знала, что может, когда захочет, вызвать страсть и поклонение, и не дорожила этим. Или — лучше сказать — прежде не дорожила. Неужели когда-нибудь это будет иметь для нее цену?
Какое-то глухое раздражение, совершенно ей несвойственное, волновало ей кровь, лишая обычного спокойствия. И все это только из-за того, что за последние три дня она принуждена была сознаться себе, что ее муж настолько же выше ее душой и сердцем, насколько выше властью. До сих пор она не считала его способным на мужественный и смелый поступок, на благородный и независимый образ действий. С тех пор, как он женился, вся жизнь его шла по заведенному порядку, сменяя дела развлечениями: зиму он проводил на юге, весну в столице, лето на водах или морских купаньях, осенью охотился и все время флиртовал с хорошенькими женщинами. С тех пор, как он сел на трон, она заметила в нем некоторую перемену, но объясняла ее тем, что ему слишком докучали делами. И вот, перед нею был совершенно другой человек, проявлявший качества, которыми она не могла не восхищаться.
Она оторвалась, наконец, от созерцания берега, прошла под шелковый навес, приготовленный для царственной четы, и с обычной своей небрежной грацией опустилась на подушки. Невдалеке стоял заезжий гость, англичанин сэр Уолтер Лангтон, известный путешественник и смелый исследователь дальних стран. То был красивый мужчина лет сорока, с опаленною солнцем кожей и смелым взглядом, с серьезным интеллигентным лицом в стиле портретов Ван-Дейка и доброй улыбкой. Он был уже представлен королеве, но тогда она почти не обратила на него внимания, а теперь ей вдруг пришло желание побеседовать с ним, и она послала за ним одну из, своих дам. Собеседник оказался интересный, не выказывавший преувеличенного почтения и раболепства, и скоро между ними завязался разговор.
Тем временем король, отведя в сторону де Лонэя, спрашивал его:
— Вы сегодня видели Гемфри? Я с утра посылал к нему предложить ему принять участие в нашей прогулке, но мне сказали, что он уехал кататься верхом. Правда это?
— Утром я не видал его королевского высочества, — отвечал конюший, — а потом встретил его в саду. Со мной был профессор фон Глаубен. Я не мог заметить, знал ли принц о вашем намерении ехать нынче на острова; он читал книгу, потом они немножко поспорили с профессором по поводу этой книги и вместе ушли.
— Но где же фон Глаубен? Я посылал и за ним; его тоже не было.
— Насколько я понял, ваше величество сказали ему, что вы сегодня больше не нуждаетесь в его услугах. Он мне говорил, что уже был у вас сегодня утром.
— Я позвал его просто для того, чтобы разогнать его вчерашние сомнения относительно моего здоровья и безопасности, — усмехнулся король, и глаза его засветились лукавством. — А потом я опять посылал просить его ехать с нами, но лакей сказал, что он вышел и неизвестно, когда вернется. Чудак!
Сэр Роджер молчал. Король пристально посмотрел на него, заметил, что у него на душе есть что-то такое, чем он сейчас не склонен делиться, и с обычным своим тактом и деликатностью не настаивал больше. Да здесь было и неудобно было расспрашивать: слишком много было по близости охотников слушать и выводить заключения. Притом же яхта шла так быстро, что вблизи уже видна была гавань. Человек, стоявший на пристани у столба, раскрыл рот от изумления, когда матросы с криком бросили на берег канат. Он, очевидно, так растерялся от неожиданности, что даже не бросился схватить веревку, и яхта ударилась об столб, а веревка упала обратно в воду. Тогда один из матросов, сердито выругавшись, прыгнул на берег, поймал веревку и укрепил ее на кабестане. Через минуту были уже положены сходни, а островитянин все еще стоял неподвижно, уставившись на нежданных гостей. Первым на берег сошел капитан королевской яхты.
— Есть здесь еще кто-нибудь?
Островитянин отрицательно покачал головой.
— Так ты один сторожишь пристань?
Последовал утвердительный кивок, и густой бас, выходивший из густой бороды, пробормотал что-то насчет того, что «чужим лодкам не дозволяется стоять здесь, у пристани». Капитан подошел ближе к этой странной фигуре и коротко объявил:
— Мы здесь по приказанию короля. Это судно — королевская яхта; их величества находятся на ее борту.
Островитянин еще шире раскрыл глаза, потом вдруг с криком бросился бежать, что было мочи, и скоро скрылся из виду. Капитан вернулся на яхту и рассказал о случившемся Роджеру. Королю это показалось забавным.
— Нас не ждали, — обратился он к королеве, — и, по-видимому, мы на этом острове будем предоставлены самим себе. Но так как мы пробудем здесь недолго, то, пожалуй, сумеем обойтись и без хозяев. Угодно вам сойти на берег?
Он любезно помог ей взойти на сходни, и через минуту все королевские спутники были уже на берегу, а на яхте остались только матросы да повара, торопливо готовившие обед, который предстояло подать на обратном пути.
Глава 11. «Gloria — in exelsis!»
ГЛАВА XI
«Gloria — in exelsis!»
Король и королева со свитой и гостями, не торопясь, шли от пристани по хорошо укатанной дороге, усеянной раздавленными ракушками и растоптанными в порошок кораллами, к группе высоких деревьев на зеленой поляне, видневшейся невдалеке. Везде царила какая-то успокоительная тишина; слышно было только пение птиц да ласковое плесканье волн о песчаный берег. Королева раза два остановилась и оглянулась; она была почти растрогана тихой красотой ландшафта.
— Как здесь хорошо, — сказала она, обращаясь больше к себе, чем к своим спутникам. Должно быть мир был в этом роде в первые дни творения — такой чистый простой и ничем не отравленный.
Графиня Амабиль, шедшая с Лангтоном, кокетливо посмотрела на своего кавалера и улыбнулась.
— Это идиллия, — нечто вроде Аркадии без Коридона и Филлиды. Куда же девались островитяне? Они спят или прячутся днем?
— Должно быть, не все, — возразил Лангтон. — Вон идет один и, судя по медлительности его походки, по-видимому, не торопится встретить своего короля.
Действительно, к ним подходил островитянин, высокий и прямой станом, но по-видимому уже в преклонных летах, с лицом, на котором положили неизгладимую печать скорбь и страдание. Слезы провели глубокие борозды на этом лице; высокий, умный лоб весь был изрезан морщинами. Он был одет, как простой рыбак, в домотканую синюю крашенину. Очутившись в нескольких шагах от короля, он снял шапку с кудрявой седой головы и почтительно поклонился со старомодной любезностью. Сэр Роджер де Лонэй подошел к нему первым и объяснил: его королевскому величеству угодно было обрадовать неожиданностью население островов, посетив их лично, вместе с королевою. Не будете ли вы так любезны показать его величеству наиболее интересные места.
Старик посмотрел на него и усмехнулся.
— Здесь нет ничего интересного для короля. Я могу показать ему только жилище бедняка. Я не подданный его величества, но я живу под защитой его законов и готов предложить ему гостеприимство, если больше некому это сделать.
Он говорил как образованный человек и держался как джентльмен.
— Ваше имя? — любезно осведомился сэр Роджер.
— Мое имя — Ренэ Ронсар. Я был выброшен на здешний берег кораблекрушением много лет тому назад и, полагая, что на то была воля Божия, остался здесь.
Сэр Роджер вспомнил рассказы о «философе жизни», выстроившем себе дом на острове из бревен и обломков разбитых судов. Это наверное он! Обрадовавшись, что он напал как раз на самого интересного человека, Роджер поспешил вернуться к королю и объяснить ему положение. Король подошел к старику и сердечно протянул руку. Ренэ Ронсар принял ее с учтивым, но не раболепным поклоном.
— Мы вам очень признательны за готовность оказать нам гостеприимство. Мы совсем не знаем здешних мест и, конечно, по своей собственной вине; оттого мы и решили ознакомить с ними частным образом, прежде чем посетить их официально, со всем подобающим церемониалом. Очень вам будем обязаны, если вы окажете нам содействие.
— Рад служить вашему величеству, чем только могу. Но, как видите, я стар и беден, живу здесь уже лет двадцать и стараюсь брать как можно меньше и от природы, и от цивилизации. Что может быть интересного для короля в таком простом жилище, как мое?
— Простота должна нравиться королям больше, чем кому бы то ни было, — возразил монарх, зорко приглядываясь к гордой осанке старика, красивому, изможденному лицу и ясным, хоть и глубоко впалым, глазам, — блеск и роскошь надоедают тем, кто принужден видеть их вокруг себя ежедневно. Позвольте мне представить вас королеве, чтобы она также могла поблагодарить вас за милую готовность быть сегодня нашим хозяином.
Когда королева, как всегда холодная и величавая, в ответ на его почтительный поклон подняла на него глаза, старик невольно вздрогнул и воскликнул:
— Клянусь небом, я не думал, чтобы какая-либо женщина могла сравниться красотой с моей Глорией!
Он говорил как будто про себя, но король слышал эти слова и принял их к сведению. Когда вся компания двинулась дальше, он пошел рядом со стариком и, после нескольких минут разговора на общие темы, неожиданно спросил:
— Кстати, вы сказали: Глория. Можно узнать, кто это носит такое странное имя?[1]
Ронсар как-то недоверчиво посмотрел на него.
— Оно кажется странным вашему величеству? Если б вы видели ее, вы бы нашли, что это для нее самое подходящее имя.
— Это ваша жена? или дочь?
Старик горько усмехнулся.
— Государь, у меня никогда не было ни дочери, ни жены. Где родилась Глория, я не знаю; может быть она вышла, как Афродита, из морской пены и солнечных лучей. Больше на нее никто не предъявлял притязаний.
Он запнулся и как будто хотел переменить разговор, но король сказал:
— Расскажите мне еще что-нибудь о ней.
Ронсар ответил не сразу и довольно резко.
— Нет! Я жалею, что заговорил о ней. Рассказывать нечего. Я уже сказал, что она прекрасна, а красота всегда интересует — даже королей. Но ваше величество вряд ли увидите ее, так как ее сегодня нет дома.
Король улыбнулся. Неужели слухи о его любовных похождениях дошли и до островов, и этот «философ жизни» боится, как бы Глория не поддалась его царственному обаянию?.. Это было довольно лестно. Но король ничем не выдал своего удовольствия и только ласково сказал:
— Тем более оснований рассказать мне о ней, если я ее увижу. Я умею хранить чужие тайны.
Легкая краска выступила на увядших щеках Ронсара.
— Здесь вопрос не в доверии, государь, и тайны здесь нет никакой. Глория, как и я, выброшена на берег морем. Я нашел ее полубесчувственной, привязанной к доске, плававшей на волнах — вон там, по ту сторону острова, где нет пристани. Там есть на горе маленькая церковь, и каждый вечер в ней мужчины и мальчики обучаются церковному пению. Солнце садилось, я шел один по берегу; а в церкви над моей головой пели: Gloria! Gloria! Gloria — in exelsis Deo![2] И вдруг я увидел как будто какой-то странный цветок, крепко привязанный веревкой к обломку мачты, между двух скал, словно протягивавших руки, чтобы схватить его. Это была девочка. Я развязал ее, отогрел, и все время, пока я приводил ее в чувство, вверху надо мной пели: «Gloria! Gloria!» Так я и назвал ее. Это было девятнадцать лет тому назад. Теперь она замужем.
— Замужем? — воскликнул король и с облегчением и с разочарованием. — Так что она ушла от вас?
— О, нет, она не ушла от меня! Она будет жить со мною, пока муж не возьмет ее к себе. Теперь он еще не может этого сделать. Он очень беден и живет надеждой на лучшие дни. Но бедность пока не тяготит их; они счастливы. Счастье, молодость и красота редко уживаются вместе, но они все сошлись в радостной жизни моей Глории.
— Хотелось бы мне взглянуть на нее, — задумчиво сказал король. — Ваш рассказ очень заинтересовал меня.
Старик, не отвечая, ускорил шаг, чтобы отворить ворота королю и его свите. За воротами виднелся длинный и низкий дом с резным фронтоном и решетчатыми ставнями, сплошь обвитый жасмином и розами в цвету. Двор зарос шелковистой травой; сзади дом осеняли высокие сосны; столбы широкой веранды, тянувшейся во всю длину лицевого фасада, густо обвивали клематис и душистая жимолость, наполнявшие воздух благоуханием. Гости восхищались живописностью дома, между тем как Ронсар с подвижностью, удивительной в таком старике, расставлял на веранде и на траве стулья для почетных гостей.
Знаменитый путешественник и молодой красавец-придворный, маркиз Монтала, гуляли в саду с дамами, восхищаясь расположением деревьев и куртин, обнаруживавшим простой, по изящный вкус. Король с королевой с интересом слушали своего хозяина, знакомившего их с бытом, преданиями и обычаями ловцов кораллов.
— Что же они сегодня — все уехали? — спрашивал король.
— Да, на этой стороне нет никого из мужчин. А у женщин и дома много работы. По вечерам и при лунном свете они гуляют, танцуют, поют; это веселый народ; они живут гораздо счастливее своих соседей на материке.
— А вы разве знакомы с жизнью тех и других?
— Достаточно, чтобы знать, что они недовольны, и что за веселым цветущим парком, где наслаждается жизнью общество, таится голодный гневный лев, именуемый народом, подстерегающий добычу.
Он произнес последние слова почти шепотом, но так выразительно, что его слушатели были и удивлены, и смущены.
— Здесь на островах, когда я впервые приехал сюда, царило такое же недовольство. Все взрослые были в душе социалистами, все дети — анархистами в зародыше. Они мечтали о равенстве, говорили, что ни один человек не должен быть богаче другого. У них было свое собственное тайное общество, поддерживавшее постоянные сношения с другим таким же за морем. Члены здешнего общества были все удальцы на подбор, храбрые, ловкие, не дорожившие жизнью, мучимые чувством жгучей обиды за несправедливость, они не сумели бы объяснить, какую именно, но чувствовали ее очень ярко. Успокоить их или разубедить было трудно; это были настоящие дети природы, запальчивые, упрямые... Но ко мне они были добры, и я в свою очередь старался быть добрым к ним, старался сделать их счастливыми. Ведь в сущности все мы живем и трудимся только для счастья от начала до конца жизни и часто ищем его далеко, когда оно стучится к нам в дверь. Ну, вот!.. Теперь они совсем мирные, ни к кому не питают вражды, не завидуют богатым, скорее даже жалеют их, по крайней мере так я учил их. А прежде они были по меньшей мере опасны.
Король слушал молча и только слегка повел бровью при этих словах, как бы находя, что «опасный» слишком сильное выражение для кучки жалких рыбаков, хотя бы и социалистов.
— Удивительное дело, — продолжал Ронсар, — как быстро чувство обиды и несправедливости овладевает всей общиной. Один недовольный сеет недовольство вокруг себя. Правительства часто упускают это из виду. Если б я правил страной...
Он вдруг запнулся и грубовато прибавил:
— Извините, я не знаю, как полагается разговаривать с королями, и теперь уже слишком стар, чтобы учиться. Без сомнения, я говорю слишком смело. Но для меня вы такой же человек, как и все. По этикету оно, может, и больше, но по-людски — нет.
Король улыбнулся, очень довольный. Этот старик в простом рыбачьем платье и с грубой простой речью был таким отрадным контрастом с униженно заискивающими придворными; ему страшно хотелось узнать побольше об этом человеке, очевидно пользовавшемся влиянием и авторитетом среди островитян.
— Продолжайте, друг мой, — сказал он. — Честное выражение мысли может оскорблять только рабов и глупцов, а я льщу себя надеждой, что не принадлежу ни к тем, ни к другим, хотя тех и других вокруг меня слишком много. Так, если бы вы правили страной, что бы вы сделали?
Ренэ Ронсар задумчиво сдвинул свои густые брови.
— Я думаю, что я выбирал бы себе друзей и поверенных среди вождей народа.
— Так ведь мы же это и делаем. Каждый монарх выбирает себе друзей в среде правительства.
— Но правительство не есть представитель настоящего народа.
— Как так? Ведь все члены правительства выбираются народом голосованием. А вы чего же бы хотели?
— Кабинетных министров не выбирает народ, — их выбирает министр-президент. А если министр-президент окажется корыстным и непорядочным человеком, он подберет себе и соответствующий состав министерства. Да и о других неверно будет сказать, что их выбирает народ. А предвыборная агитация — ведь каждый кандидат из кожи лезет, чтобы навербовать себе побольше сторонников. Бедный народ, бедные трудящиеся миллионы — они слишком поглощены работой из-за куска хлеба, чтобы иметь время думать, и легко становятся добычей агента партии, если только их вовремя не остановит голос истинного вождя, того, кто на самом деле правит страной, хотя и не принадлежит к составу правительства.
— А разве есть такой?
— И не один, а много. Женщины, мужчины, писатели, ораторы. Монархи не знают о них или пренебрегают их властью, но они-то и подрывают основы трона. Когда двор и свет веселились и наслаждались жизнью во Франции, чье-то перо писало Общественный Договор; то было перо Руссо. Думал ли кто из этих аристократов, что какая-то книга пошлет его на эшафот! — Рука Ронсара невольно сжалась в кулак, но он тотчас овладел собою и продолжал: — Вот я и хотел сказать, что если бы я правил страной, я бы старался сближаться с избранными мыслителями, имеющими влияние на народ. Руководители прогрессивной мысли — вот истинные представители народа. Кому-нибудь, власть имеющему, следовало бы вовремя преподнести Руссо поместье и титул маркиза.
— Вы философ, Ренэ Ронсар, — сказал король, поднявшись с кресла и ласково кладя руку ему на плечо. — Я тоже философ по-своему. Если я правильно вас понял, вы утверждаете, что недовольство и смута во многих случаях зарождаются в уме одного человека из каких-нибудь тайных личных побуждений, и этим недовольством он заражает окружающих; и вы думаете, что если бы человеку этому вовремя дать, что ему нужно, смуте настал бы конец, по крайней мере, пока не явился бы другой недовольный. Не так ли?
— Так, государь, и я думаю, что это всегда было так. Во все эры борьбы и революции мы находим в центре всего какую-нибудь неудовлетворенную душу.
— Очень может быть, что вы и правы, но, очевидно, неудовлетворенная душа сидит не в вашем теле. Вы не Дон-Кихот, сражающийся с ветряными мельницами воображаемых несправедливостей.
Густая краска залила все лицо старика и тотчас отхлынула.
— Я, государь, в своей жизни немало боролся с несправедливостью только не воображаемой, а настоящей... Может быть, и теперь бы боролся, если бы не Глория... Она была божьим даром разбитому сердцу. Море выбросило ее в мою жизнь, как жемчужину на берег, и для нее я остался жить, для нее построил этот дом, для нее старался приобрести некоторое влияние на островитян, успокоить их недовольство, воспитать в них более мирное настроение, любовь к природе и красоте. Но в этом нет моей заслуги. Мои побуждения были эгоистические. Я трудился для ребенка, которого хотел сделать счастливым.
— И вы не жалеете, что она вышла замуж и уже не может посвящать себя исключительно вам?
— Я ни о чем не жалею. Я уже стар и скоро умру; я оставляю ее в хороших, надежных руках.
Король задумчиво посмотрел на него, как будто хотел еще что-то спросить, потом передумал, повернулся к жене и что-то тихо сказал ей, после чего она, словно повинуясь приказанию, встала и с неотразимой ласковостью, которую она умела иногда придавать своему голосу, попросила Ронсара показать ей внутренность дома.
— Государыня, — смущенно возразил тот, — все, что я имею, к вашим услугам, но мы живем так бедно...
— Не беден дом, где обитает мир, — улыбнулась королева одной из тех редких улыбок, которыми она сразу покоряла мужские сердца.
Ронсару оставалось только повиноваться. Королева сделала знак возвратившейся свите следовать за нею.
— Король подождет здесь нашего возвращения, — сказала она.
С ним остается сэр Роджер.
И она пошла вперед по направлению к дому, мимоходом бросив Роджеру выразительный взгляд, а за нею все остальные. Когда все вошли в дом, король со смеющимся лицом повернулся к своему конюшему.
— Ну-с, де Лонэй, а теперь идем искать фон Глаубена.
Сэр Роджер вздрогнул от удивления и какого-то неприятного предчувствия.
— Фон Глаубена, ваше величество?
— Да, фон Глаубена. — Он здесь! Я минуту назад видел, как он выглядывал вон из-за тех деревьев. — Он указал на тенистую тропинку под соснами, совсем темную от нависших над нею ветвей. — Я не сплю и не страдаю галлюцинациями. Я напал на след тайны, Роджер. Здесь есть красавица-девушка, по имени Глория; эта красавица-девушка замужем — по всей вероятности за ревнивцем, потому что он ее прячет от всех, в том числе и от меня. Предположим, что этот супруг фон Глаубен!
Он расхохотался, и Роджер невольно вторил ему, до того забавна была эта мысль. Но король не хотел терять ни минуты.
— Идемте! Если эти сосны скрывают тайну, мы ее сейчас обнаружим. Я уверен, что я видел фон Глаубена, но что он здесь может делать — это выше моего понимания. Идите за мною, Роджер! Если у профессора есть жена, и жена эта красавица, — мы простим ему, что он так долго прятал ее от нас.
Он опять засмеялся, а Роджер, идя за ним, вспоминал свой утренний разговор с фон Глаубеном и думал: «Удивительное дело! Стоило королю отступить от обычной рутины, как все точно с петель сорвалось. Неделю тому назад каждый из нас был прочно прикреплен к своему делу и к своей орбите, и король, казалось, прочнее всех, а теперь — кто знает, что еще будет».
В эту минуту король обернулся.
— Этой тропинке, кажется, не будет конца, Роджер. Она становится все гуще и темнее — как тайна, которую мы беремся раскрыть.
Сэр Роджер осмотрелся вокруг. Они шли между двумя стенами деревьев, сквозь густые вершины которых слабо проникал дневной свет. Тропинке, действительно, казалось, не будет конца. Они шли все быстрее и молча, как вдруг неожиданный звук нарушил тишину, могучий и мерный, словно вздохи миллионов человеческих грудей. Король остановился.
— Эта дорога ведет на берег. И там, должно быть, есть скалы и пещеры. Прислушайтесь к плеску волн.
Сэр Роджер прислушался. Действительно, вода как будто вливалась и выливалась с размеренным шумом раздувающихся органных мехов, но в шуме волн он заловил еще другой звук, до крайности обостривший его любопытство, — прозвеневший и тотчас сдержанный женский смех. Он взглянул на короля. Тот, очевидно, тоже слышал, и глаза его светились улыбкой.
— Идемте дальше, Роджер. Сейчас будет разгадка.
Но, пройдя несколько шагов, они снова остановились, заслышав знакомый, грубовато-ласковый голос совсем вблизи.
Король бросил предостерегающий взгляд де Лонэю, сделал ему знак отойти и сам спрятался в тени деревьев.
— Ach! Не пойте, моя принцесса. Если вы откроете ваш музыкальный розовый ротик, все рыбки в море и все птички в воздухе сбегутся слушать вас — и, может быть, еще кто-нибудь, более опасный, чем рыбы и птицы.
Король схватил за руку де Лонэя.
— Ну что, не прав я был? Ведь это голос фон Глаубена!
Сэр Роджер был в полном недоумении. Ему очень трудно было себе представить фон Глаубена замешанным в любовную интригу. А тут, очевидно, что-то в этом роде. Король снова подтолкнул его:
— Слышите?
Другой голос, красивый, звучный, с богатыми интонациями и с дрожащей в нем ноткой смеха, возразил:
— Почему мне нельзя петь. Вы сегодня всего боитесь. Почему? Почему я должна целый день сидеть здесь без дела? Вы говорите, что король приехал на острова. Ну так что же? Какое мне дело до короля? Для меня он ничто!
— Но, может быть, вы были бы для него чем-нибудь, если б он вас увидел, — возразил голос фон Глаубена. — Безопаснее вам не попадаться ему на глаза. Вы сегодня очень упрямы, принцесса. Не забывайте, что супруг ваш ревнив.
Король вздрогнул.
— Черт возьми! Значит, Глаубен знает ее супруга.
Де Лонэй молчал. Предчувствие чего-то неприятного в нем росло, смешиваясь со смутным страхом.
— Мой супруг! — И снова прозвучал музыкальный смех. — Странно было бы для бедного моряка ревновать к королю!
— Если у бедного моряка красавица-жена, которую он боготворит, и если король начнет восхищаться его женой, он может иметь основание ревновать. Есть много женщин, которые не задумались бы променять бедного моряка на короля. Почему вы сегодня так непокорны, принцесса? Разве я не принес вам письма от вашего милого, который прямо просит вас не показываться на глаза королю? Разве я не сижу с вами тут уже целый час, читая вам лучшие стихотворения Гейне?
— Оттого мне и хочется петь. — В нежном голосе звенела упрямая нотка. — Слушайте, я вам спою вашего Гейне!
Голос вдруг рассыпался серебристой каденцой, потом полилась мелодия:
— Oh, hast du denn vergessen, dass ich dein Herz besass?
Король осторожно вышел из своего убежища, ведя за собой де Лонэя. Они подошли еще ближе.
— Ah, mein Gott! — воскликнул голос фон Глаубена. — Ведь этот призыв долетит, как на крыльях, до ушей короля.
Опять зазвенел мелодический смех и ласковый женский голос спросил:
— Дорогой друг и учитель, чего вы так боитесь? Ведь вашему королю не найти нас, хоть вы и видели его в нашем саду. Ведь это наш потайной рабочий кабинет, наша маленькая классная, где вы уже так многому научили меня. И каждый раз, как вы приезжаете, вы учите меня чему-нибудь новому и хорошему, и я ни за что на свете не хотела бы рассердить вас! Но что же за радость понимать и чувствовать красоту, если нельзя этого выразить!
— Вы это выражаете без слов, — возразил профессор, — но это, конечно, физиологическая случайность, которой вам не понять.
Наступило молчание. Потом посыпались мелкие камешки под легкими шагами быстрых ножек, очевидно карабкавшихся наверх, и нежный голос весело сказал:
— Ну вот! Теперь я сижу на моем троне! Вы помните — ах, нет! — вы ведь этого не знаете... Ну, я вам расскажу. Ведь это здесь мой муж увидел меня впервые.
— Ah, so! Чудное место для первой встречи. Сама Ева не могла бы придумать более живописной декорации для того, чтобы одержать победу над Адамом.
Но этот легкий сарказм не был оценен.
— Он медленно шел один по берегу, — продолжал женский голос нежнее и мягче. — Солнце село; только одна маленькая звездочка сверкала на небе. Он посмотрел на звездочку и...
— И увидел женщину, что для мужчины всегда привлекательнее недоступной планеты. Ja, ja, es ist so!
Он не успел договорить, как откуда-то сверху полилась дивная песня, в которой слова и музыка совершенно сливались вместе.
«Здесь, у моря, меня нашел мой любимый. Чайки качались в волнах; сирены пели, в своих пещерах; одна лишь звездочка, как ангельский глазок, сверкала высоко на розовом небе. Мой любимый нашел меня, и он и я обручились навсегда. О, дивный день, когда мы отдались друг другу навеки, когда мой любимый нашел меня!
«Здесь, у моря, мой король венчал меня. Бурный океан пел в честь моей коронации ликующим голосом могучей нации! Среди высоких утесов он воздвиг мне трок и считал меня навеки веков своей! Мой король короновал меня, и он и я теперь — одно, пока мир не перестанет существовать. О, дивная сказка любви! О, дивная ночь, когда король мой венчал меня!»
Никакими словами не описать дивного богатства голоса, который пел эту песню; он был так полон торжества, восторга, нежности и страсти, что казался почти сверхчеловеческим. Когда песня смолкла, большая волна, хлынувшая на берег, с шумом разбилась о камень, как заключительный аккорд органа, и послышался голос фон Глаубена:
— Ну, вот! Вы хотели настоять на своем, принцесса, и настояли. Вы пели, как серафим, — не удивительно, что смертные явились слушать вас... Т-с! Что это?
Это хрустнула ветка, за которую ухватился король, потянувшись вперед, чтоб увидать говоривших. Наступила минутная пауза. Король хотел было отойти, но вдруг быстро двинулся вперед, увлекая за собой де Лонэя, и через минуту очутился на небольшой песчаной площадке, от которой крутая тропинка вела вверх к утесу, окруженному большими шагами и словно зубчатыми башенками, а на утесе вся в ярких солнечных лучах, как на троне, восседала богиня этих мест — девушка, вернее женщина дивной красоты, какую даже трудно себе вообразить. Король при виде ее окаменел на месте, ослепленный солнечными лучами и ее необычайной красотой.
— Глория! — воскликнул он невольно. — Вы Глория?
Прекрасное видение поднялось и выступило вперед с удивлением в ярких голубых глазах.
— Да! Я Глория.
[1] Gloria — слава.
[2] Слава в вышних Богу.
Глава 12. Морская принцесса
ГЛАВА XII
Морская принцесса
Не успела она произнести эти слова, как из-за высокого камня выдвинулась бисмарковская голова и плечи, а затем, понемножку, и вся фигура фон Глаубена, вытянувшегося в струнку, по-военному, как бы для отдачи чести. Ни тревоги, ни смущения при виде короля он не выказал; на застывшем деревянном лице его выражалось только упорство — и он совершенно спокойно смотрел в глаза королю, избегая, однако, изумленного взгляда своего друга Роджера.
Король, улыбаясь, смотрел на него с видом удивления и любопытства.
— Так вот где занимаетесь наукой, профессор! — шутливо начал он, любуясь красавицей, молча выдержавшей его восторженный взгляд с полным спокойствием уравновешенного характера. — Что ж! Мудрость часто изображают символически в виде мраморной богини, но когда Паллада Афина облекается в такую прекрасную оболочку из плоти и крови, кто станет порицать хотя бы и старого философа за то, что он благоговейно сидит у ног ее!
— Простите, государь. Здесь нет богини мудрости, как вам угодно было выразиться; перед вами только молодая женщина, простая и совсем не светская. Это, — профессор запнулся, потом продолжил: — это приемная дочь одного рыбака, живущего на этих островах.
— Знаю, — улыбнулся король. — Его имя Рене Ронсар. Он согласился сегодня считать нас своими гостями и кое-что рассказал мне о ней. Но, конечно, он не говорил, что она и ваша приемная дочь!
Фон Глаубен даже покраснел от досады.
— Ваше величество, я мог бы объяснить...
— В другой раз, — суховато перебил король. — Теперь представьте мне вашу... вашу ученицу.
Получив такой приказ, профессор, бросив злобный взгляд на де Лонэя, совершенно не понимавшего его досады, подошел к девушке, которая во время этого коротенького разговора стояла спокойно, не двигаясь, переводя глаза с одного на другого с выражением полупрезрительного изумления.
— Глория, — начал он, запинаясь; потом нагнулся к ее уху и сердито шепнул: «Я говорил, что вы своим пением натворите бед, — так оно и вышло!» И громко докончил: — Глория, этот господин — король!
Она улыбнулась, но не изменила позы.
— Добро пожаловать! — сказала она просто, не обнаруживая ни малейшего поползновения сделать реверанс.
Сэр Роджер смотрел на нее с удивлением и восторгом. Бесспорно, она была удивительно хороша собой. Кожа чистая, прозрачно-розовая, как перламутр; глаза большие, блестящие, темно-синие, как лазурная глубь волны; волосы каштановые, темно-бронзового оттенка, перехваченные сзади только ниткой красных кораллов, густые, вьющиеся, отливающие всеми темными тонами осенних листьев, тронутых золотою лаской солнца; фигура в падавшей прямыми складками белой одежде из грубой домашней ткани, — все в ней было безупречно, прекрасно и женственно. Ростом чуть пониже среднего, с царственной посадкой головы, с линией бюста, которой не передал бы и Фидий, с каким-то сиянием детского счастья и покоя в каждой черте, вся она от легчайшего завитка на голове до маленькой ножки была достойной моделью для кисти художника и резца скульптора. Королева была и осталась красавицей, но король принужден был сознаться, что эта женщина прекраснее ее. Вглядываясь в нее критическим взглядом, он заметил в ее глазах тот особенный блеск, который дает только счастье любви. Она, казалось, была окружена какой-то особенной атмосферой, более утонченной, чем земная; вся она разливала вокруг себя чистоту, как роза разливает благоухание. Ее невозмутимая ясность и полное достоинства спокойствие в присутствии короля, очевидно, были результатом не дурного воспитания и невежливости, но лишь самоуважения и независимости. Подходя к ней, король испытывал какую-то странную робость — совершенно для него новое ощущение.
— Я рад, что мне посчастливилось встретить вас, — сказал он ласково. — Благосклонная судьба привела меня на эту тропинку, иначе я, быть может, так и уехал бы, не увидев вас.
— Ваше величество ничего бы не потеряли. Кому какая польза видеть меня?
— Что бы сказал на это ваш супруг? — рискнул пошутить король.
Глаза ее сверкнули.
— Мой супруг сказал бы, что нужно сказать. Он сумел бы ответить вам лучше меня.
Он незаметно подошел к ней ближе, а фон Глаубен с неутешным лицом отошел к де Лонэю, который вопросительно посмотрел на него, но получил в ответ только сердитое пожатие руки.
— Может быть, я знаю вашего супруга, — продолжал король. — Если да и если он служит у меня, мы дадим ему повышение. Как его зовут?
Глория вся вспыхнула.
— Я не смею сказать — он запретил мне.
— Запретил? — Король отступил на шаг; в уме его зародилось смутное подозрение. — Значит, вы отказываетесь ответить на дружеский вопрос вашего короля?
Фон Глаубен так свирепо сжал руку друга, что тот чуть не вскрикнул от боли, бормоча: «Она не должна говорить, не должна... она не скажет!»
Глория посмотрела королю прямо в глаза.
— Я не знаю иного повелителя, кроме моего супруга. Я клялась перед Богом повиноваться ему во всем и не нарушу своей клятвы!
— Вот милая девочка! Вот умница! — воскликнул фон Глаубен. — Ach! Если б все красивые женщины умели держать язык за зубами и слушаться своих мужей, как бы хорошо жилось на этом свете!
Король повернулся к нему.
— Это правда! Но ведь вы не связаны брачным обетом, профессор, так что, пока вы у нас на службе, наша воля должна быть для вас законом. Быть может, вы назовете мне имя счастливца, обладающего такой прелестной женой?
Лицо у профессора стало совсем пунцовое.
— Государь, — пробормотал он, — я очень дорожу своим местом, но, при всем моем уважении к вашему величеству, я скорее готов лишиться места, чем выдать своих друзей.
Король неожиданно вышел из себя.
— Клянусь небом, он думает, что мой приказ ничего не значит, что им можно пренебречь! Нет, пока я король в этой стране! Что здесь за тайна, которой я не должен знать?
Глория звонко расхохоталась, и от этого искреннего непринужденного смеха глаза ее заискрились, как алмазы, а гнев короля вдруг растаял.
— О, вы рассердились! Значит, вы, ваше величество, как и всякий простой смертный, выходите из себя, когда вам не удается поставить на своем? — Она опять засмеялась, и король смотрел на нее, не обижаясь, очарованный ее царственной красотой и ее полным равнодушием к нему. — Я скажу, как говорили пророки: О, король, тайны здесь нет! Я просто бедная Глория, жена матроса, а матрос этот служит на яхте вашего сына, наследного принца, и он не хочет, чтобы его господин знал, что он женат, потому что он боится потерять место. Ну, разве же это не ясно, о, король? И зачем мне огорчать моего любимого непослушанием в таких пустяках?
Король еще не совсем успокоился и в тоне его, когда он ответил, все-таки звучало раздражение:
— Вам, конечно, нет основания не слушаться вашего мужа. Но и вашему мужу нет основания бояться, что его прогонят со службы потому только, что он женат. Если вы скажете мне его имя, я все улажу и устрою. Неужели вы не можете довериться мне?
С удивительной грацией и проворством Глория подбежала к королю, схватила его руку, поцеловала и слегка оттолкнула ее от себя.
— Нет! — сказала она с красивым вызовом в тоне. — Я целую руку короля этой страны, но повинуюсь я своему королю.
Не слушая больше, она убежала, как козочка, перепрыгивая с камня на камень, и скоро скрылась из виду. Только голос ее донесся откуда-то издали, звонкий и чистый, повторявший припев той песни, что ока пела.
Пораженный неожиданностью, король некоторое время молча смотрел на утесы, за которыми скрылось прекрасное видение. Но подозрение, зародившееся в его уме, росло и, когда он обернулся к фон Глаубену, лицо его было серьезно и строго.
— Вчера вечером, профессор, вы боялись за кашу жизнь и безопасность — теперь наш черед бояться за вас. Мы полагаем, что и вы подобно нам рискуете, мешаясь в дела, которые до вас не касаются. Молчите, мы вас выслушаем завтра. Теперь можете отправляться вслед за вашей прекрасной питомицей. Ее супруг — кто бы он ни был — по-видимому, вверил вам заботу о ней. Смотрите, не обманите его доверия, как обманули мое.
Этого уж фон Глаубен не мог перенести.
— Государь, вы никогда не имели причины жаловаться на недостаток во мне лояльности, — сказал он с достоинством. — Что касается этой бедной девочки, красота которой для всякого мужчины была бы непреодолимым соблазном, здесь можно многое сказать, и если рассказать все по правде, вы увидите, что я был только рабом обстоятельств, созданных не мною и о которых я, как верный слуга вашего величества, может быть, мог бы и пожалеть. Но я в жизнь свою ничьего доверия не обманывал и — умоляю вас: поверьте мне, ваше величество! — этот незаслуженный упрек резнул меня по сердцу. В уважении и преданности вашему величеству я никому не уступлю, ни даже вот ему, де Лонэю, который знает... знает... — От волнения он не мог продолжать.
— Что знает? Что?
— Ничего, ваше величество! Абсолютно ничего! — ответил конюший, раскрывая глаза так широко, как это только позволяла его обычная вялость, — Я абсолютно ничего не знаю о фон Глаубене, кроме того, что он честный человек. Это я, конечно, знаю.
Легкая усмешка скользнула по лицу короля, немного смягчив его суровое выражение. Он подошел к профессору, положил руку ему на плечо и пристально заглянул ему в глаза.
— Даю вам слово, фон Глаубен, если б я убедился, что вы способны обмануть мое доверие, я никогда больше не поверил бы ни одному человеку. Ну, будет! Простите за резкое слово и не делайте такого несчастного лица. Я всегда считал вас честным человеком и не сомневаюсь, что вам и теперь удастся оправдать себя; но вся эта история мне очень и очень подозрительна. Сегодня я не стану вас мучить расспросами, но завтра я должен все знать — понимаете? — все! Скажите это вашей Глории и ее мужу также — вы, конечно, знаете, кто ее муж. Если он служит на яхте принца Гемфри, возможно, что и сам Гемфри видел ее. Как бы то ни было, сознаюсь, любезный фон Глаубен, ваше присутствие здесь является загадкой, которая требует разъяснения.
— Она будет разъяснена, ваше величество!
— Само собой, она должна быть разъяснена. Но я надеюсь, вы не считаете меня вовсе уж дураком, а мне сдается, что частые таинственные поездки моего сына на Острова имеют нечто общее с этой красавицей из красавиц. — Фон Глаубен невольно вздрогнул. — Вы, может быть, тоже это думаете? Или даже знаете? Если так, я не могу особенно порицать его, хотя мне жаль, что он избрал предметом своей тайной любви жену бедняка-матроса. Я считал его великодушнее. Как бы то ни было, завтра вы все это мне расскажете. А пока я разрешаю вам не сопровождать нас и остаться с вашей «принцессой», как вы ее зовете.
Он взял под руку де Лонэя, и оба вернулись назад по той же тропинке. Профессор посмотрел им вслед, вздохнул и пошел искать Глорию.
Она лежала на берегу в ложбинке, вымытой волнами, вся купаясь в лучах заката, на песке, который казался золотым, положив голову на камень, на верхушке которого вырос густой куст морских маргариток, которые зовут еще лунными цветами, колыхавшихся в воздухе как белые перья.
— Глория! — окликнул ее фон Глаубен. Она посмотрела вверх и улыбнулась.
— Что король? уехал?
— Пока только ушел, — отвечал фон Глаубен, осторожно нащупывая ногой, прежде чем поставить ее, каждую ступеньку лестницы, грубо-вырубленной в почти отвесной скале. — Он как солнце — сегодня зайдет, а завтра опять явится.
— Помочь вам? — спросила Глория, приподымаясь на локте и поворачивая к нему свое прелестное лицо, похожее на цветок.
— Нет-с, уж это извините, принцесса. Если б я уже не в состоянии был ни влезть на утес, ни спрыгнуть с него без помощи женской руки, я бы взял револьвер и велел ему шепнуть мне на ухо: «Прощай, Генрих фон Глаубен. Ты ни на что больше не годен — пора кончать».
Одним, хоть и слоновьим, прыжком он очутился возле нее и с глубоким вздохом усталости и облегчения растянулся на горячем песке.
— Это очень не хорошо, — строго сказала Глория. — Стреляются только трусы.
— Ach so! А храбрецы стреляют других. Забавно, не правда ли? Вот вам образчик человеческой морали. Только сейчас у нас нет времени спорить. Нужно поговорить о более интересном — о вашем супруге.
Она с удивлением посмотрела на него.
— Мой муж? Вы думаете — он в самом деле очень рассердится, узнав, что меня видел король?
— Принцесса моя, я не решаюсь сказать, что он рассердится, ибо как можно сердиться на того, кого обожаешь? Но он будет огорчен, расстроен; это ставит его в очень затруднительное положение. Ach, сколько это создаст ему неприятностей и затруднений!
— Да почему же? — Глаза Глории неожиданно наполнились слезами. — Я не могу понять, почему это так важно, чтобы король не знал, что он женат? Разве там у них на королевских судах такие строгие правила?
Фон Глаубен закусил губы, чтобы не улыбнуться, но ответил с самым суровым видом:
— Да, строгие, чрезвычайно строгие! В особенности для таких, как ваш муж. Ведь вы, дитя мое, может быть не вполне понимаете его положение. Ведь он нечто вроде старшего офицера на яхте, приближенного к особе наследного принца.
— Этого он мне не говорил! Но ведь это же не беда, если он потеряет место. Разве так трудно найти другое?
Фон Глаубен смотрел на нее серьезно, почти грустно.
— Принцесса моя, выслушайте внимательно вашего бедного старого друга, который желает вам всяческих благ и никаких бед. Ваш супруг — и я тоже — очень желали устроить так, чтобы король не увидал вас, по многим причинам. Когда я узнал, что король едет на Острова, я решил попасть сюда раньше него и попал. Я ничего не сказал Ронсару, даже не предупредил его о приезде короля. Вас я увел гулять и дал вам письмо от вашего супруга, где он просит вас избегать встречи с королем. Так-с! Что же вышло? Вы начинаете петь — и король оказывается тут как тут, у ваших ног. Кто же виноват — вы или я?
Глория слегка наморщила лоб.
— Я, должно быть. Но и теперь я все-таки не понимаю, что в нем страшного, в вашем короле? Что он для нас? Ничто! Ему посылают петиции — он не отвечает; ему указывают на всякие злоупотребления и несправедливости — он пальцем не пошевелит, чтобы поправить зло... Чем же он лучше деревянного идола? Он не настоящий человек, хотя и выглядит настоящим.
— Ага! Так вам все-таки понравилась его наружность?
Глория задумалась на минутку, потом рассмеялась.
— Пожалуй. У него более царственный вид, чем я считала это возможным. Но только зачем он выходит из себя? Вот это уж королю не подобает.
Фон Глаубен усмехнулся.
— Он только смертный, а смертному трудно всегда владеть собой. Зато он храбр, как лев!
Глория подняла на него глаза.
— Он доказал это?
— Доказал? Видите ли, у него не было случая. Мы живем в мирное время. Но если б началась война...
— Он пошел бы сражаться за свою родину?
— Лично? Нет. Ему не позволили бы этого сделать. Ведь это значило бы рисковать жизнью.
— Конечно! Но если в таких вещах он позволяет распоряжаться собою другим, я не могу назвать его храбрым.
Профессор вынул очки из кармана, тщательно укрепил их на носу и посмотрел на нее с большим интересом.
— Ваше рассуждение очень примитивно, принцесса, хотя с прежней исторической точки зрения оно справедливо. В былые времена короли сами водили свои войска в бой, — и это было красиво, гораздо красивее нынешних войн. Но вам, вероятно, никогда не приходило в голову, что жизнь королей постоянно в опасности.
— Я знаю все это. Я слышала Серджиуса Торда.
Профессор вздрогнул, как ужаленный.
— Вы слышали Серджиуса Торда? Где?
— Здесь, — сказала Глория, улыбаясь его изумлению. — Он говорил речь к нашим рыбакам и он друг папы Ренэ.
— Что же он говорил? Когда он приезжает? На чем?
— Всегда по ночам. У него свой собственный парусный ялик, и нередко по вечерам, когда ветер попутный, он приезжает неожиданно, совсем один, и сразу, точно по волшебству, все наши островитяне узнают, что он здесь, и собираются вокруг него на берегу или в поле. Я слышала его не раз: он хорошо говорит, так просто и понятно... Например, он говорит о том, что жизнь коротка, и уже потому каждый из нас должен стараться о том, чтобы сделать другого счастливее. Я думаю, что он прав. Только злые, эгоистичные люди делают других несчастными.
Профессор молчал, и Глория дивилась, почему он так смущен.
— Вы хорошо знаете короля? — спросила она вдруг. — По-моему, он был с вами очень груб.
— Д-да, он был груб. Я, как и ваш муж, состою у него на службе и сегодня уехал без разрешения. Ну, да это ничего. Это дело поправимое. А вот... Вы вот говорите, что только эгоисты и злые люди делают других несчастными. Что бы вы сказали, если бы ваш муж оказался настолько злым и эгоистом, чтобы сделать несчастной вас?
Глаза ее засияли кроткой улыбкой.
— Он не может сделать меня несчастной! Он никогда не решился бы. Он меня любит и всегда будет любить.
— Но предположите, — ну, так только, для примера, — что он обманул вас.
Она даже вскрикнула и вскочила на ноги.
— Это невозможно! Он — сама правдивость. Он неспособен никого обмануть!
— Подите сюда, сядьте, — успокаивал ее фон Глаубен. — Ни один мужчина не достоин такого безграничного доверия, и, когда женщина так верит, она всегда обманывается.
Но Глория не садилась. Краска сбежала с ее щек, глаза расширились от волнения; она дышала часто и глубоко.
— Вы должны объяснить! Вы должны сказать мне, что значат ваши гадкие слова, будто мой муж способен обмануть меня. Это несправедливо и нехорошо с вашей стороны, — это жестоко!
Профессор поспешно вылез из своей песчаной норы. Подойдя к ней, он нежно и почтительно взял ее руку в свои и поцеловал ее.
— Моя дорогая, моя принцесса, я виноват! Простите меня! Но неужели же вы не можете понять, что, и очень любя женщину, можно обманывать ее ради ее же пользы?
— Это не может быть ей полезно! Ложь всегда откроется!
Фон Глаубен смотрел на нее почти с благоговением. Догоравшие лучи заката ярким блеском ложились на море, и Глория, купаясь в этом алом блеске, на фоне белых утесов и золотых песков у ее ног, казалась каким-то ангелом, спустившимся с неба, чтобы провозгласить правду на земле. В эту минуту с моря донесся пушечный выстрел.
— Это король уезжает, — сказал фон Глаубен. — Дитя! — Он опять взял ее руки и продолжал серьезно и ласково: — Помните, что я всегда останусь вашим другом. Что бы с вами ни случилось, помните, что, пока я жив, вы можете рассчитывать на мою преданность! В этой странной жизни мы никогда не знаем, что может с нами случиться завтра. Но в душе настоящего человека есть одно неизменное — это верность данной клятве. В душе своей я поклялся в верности вам, моя маленькая красавица принцесса, и этой клятвы я не нарушу! Вы поняли? Вы будете помнить?
Большие синие глаза доверчиво смотрели на него.
— Я никогда не забуду! Я только не знаю, почему вы так боитесь за меня. За мое счастье нечего бояться. У меня есть все, что мне нужно в этом мире, — любовь.
— И дай вам Бог навсегда сохранить ее! А теперь идемте. Мне пора ехать. Надо еще потолковать с Ренэ. Мой совет, принцесса, не говорить ему, что вы видели короля — по крайней мере, сейчас не говорить.
Тем временем на яхте весело обедали. Слышалась музыка, пение, смех; говорили о восхитительной прогулке, о красоте островов, об оригинальности дома Ронсара и самого хозяина; хорошенькая графиня Амабиль кокетничала с знаменитым путешественником и уверяла, что непременно надо устроить праздник цветов или карнавал для бедных островитян, которые никогда еще не видели короля во всей его пышности и великолепии.
Только королева была бледна и как-то особенно молчалива, а Роджер, следивший за нею, заметил, что глаза ее не раз с удивлением и даже со страхом останавливались на короле.
Глава 13. Тайная служба
ГЛАВА XIII
Тайная служба
В одном из самых фешенебельных кварталов пышной и людной столицы стоял большой и бьющий в глаза своею вычурностью дом, весь изукрашенный снаружи и внутри и в общем столько же вульгарный, как и роскошный. Жил в нем некий еврей, по имени Давид Иост, единственный владелец самой влиятельной в стране газеты и самый крупный акционер трех других издательских компаний, издававших газеты с виду различных направлений, но на самом деле служивших одной и той же цели. Иост и его товарищи фактически царили в печати, и так называемое «общественное мнение» было мнением Иоста. Если в его собственную или в союзные газеты попадала какая-нибудь статья, которой Иост не одобрял или которая могла повредить его интересам, редактор получал строгий выговор, а за повторение промаха без дальних разговоров лишался места. Несколько других газет пытались оказывать Иосту слабое противодействие, но у них было слишком мало денег для серьезной борьбы. Иост же был страшно богат, открыто порочен и совершенно не щепетилен «в делах», что не мешало ему блестяще спекулировать на доверии простаков, считавших его «добрым малым». Чувствительностью он никогда не страдал, женился на деньгах и теперь, когда жена его умерла в сумасшедшем доме, решил второй раз взять жену воспитанную, с хорошими связями. А пока интересовался театром и протежировал нескольким актрисам и балеринам. Все знали, что он дурной человек, способный на всякую гадость и на самые бессовестные интриги, и тем не менее все восхваляли его — такова сила золота.
В тот день, когда король устроил неожиданную прогулку на острова, Давид Иост поздно вечером вернулся домой из комической оперы, очень довольный. Ловко пущенный им слух о войне с соседней державой сразу поднял на бирже ценность некоторых бумаг и акций, в которых он был весьма заинтересован. Он улыбался при мысли о том, какую тревогу вызвали в обществе несколько строк в его газете, и наслаждался сознанием, что он бросил кость раздора между двумя народами, а сам, спокойно сидя в кресле, будет следить за тем, как они будут драться и рвать друг друга зубами и когтями.
Войдя в свой роскошный кабинет, он сел за письменный стол, пробежал несколько писем, потом взглянул на часы. Оставалось несколько минут до полуночи. Он взял корректуру собственной газеты и слегка нахмурился, не найдя хорошо оплаченной руководящей статьи в пользу иезуитского поселка, которая должна была появиться в этом номере.
— Должно быть, не пошла за недостатком места — надо будет позаботиться, чтоб завтра поместили. Лютера должен сказать королю, что с церковью ссориться не годится. В Ватикане много денег пропадает задаром — почему бы нам не воспользоваться ими?
В эту минуту у входных дверей раздался чуть слышный, осторожный звонок. Лакей пошел отворять и тотчас вслед за тем явился в кабинет с докладом:
— К вам, сударь, господин, по делу.
Иост удивленно поднял глаза:
— По делу? В полночь? Скажите, что я не могу принять его — пусть придет завтра!
Слуга ушел, но тотчас опять вернулся.
— Он говорит, что ему необходимо видеть вас, сэр. Он от первого министра.
— От первого министра?
— Точно так, сэр. Он говорит, что у него дело спешное и секретное. Вот извольте его карточку, сэр.
На огромном серебряном подносе лежал маленький невинный кусочек картона, на котором стояло: «Пакэн Леруа», а внизу: «по неотложному делу; имею частное удостоверение от маркиза де Лютера».
Давид Иост взял карточку.
— Гм! Имя незнакомое. — Он подумал и обернулся к лакею. — Проси!
— Слушаю, сэр.
Через минуту вошел Пакэн Леруа, но совсем не тот Пакэн Леруа, которого мы видели в революционном комитете Серджиуса Торда. Тот Пакэн Леруа смотрел мечтателем и поражал своим сходством с королем; этот — живой, с лаконической, выразительной речью — имел вид опытного журналиста, репортера или странствующего агента торговой фирмы. Лицо его, с черными усиками и небольшой остроконечной бородкой, имело холодно-сосредоточенное выражение, как у деловых людей; он нисколько не был смущен и даже не счел нужным извиниться перед миллионером за свое вторжение в такой поздний час. Он, по-видимому, был близорук и поминутно подносил к глазу пенсне.
Иост спокойно оглядел его с головы до ног, не вставая с кресла.
— Я полагаю, ваше дело неотложное, но если вы можете подождать...
— Нет, не могу.
— Вот как! Вас прислал маркиз де Лютера?
— Да.
— Ваше удостоверение?
Леруа вдруг шагнул к нему, так что миллионер отшатнулся, и протянул правую руку.
— Я полагаю, вам знакома эта печать. Она — достаточное доказательство, что я пришел для конфиденциального разговора о деле, которое нельзя доверить бумаге.
Иост взглянул на искрящийся сапфир и сразу узнал кольцо премьера. Ему стало как-то жутко — должно быть дело, действительно, важности необычайной. Он передвинулся на стуле, подтянул воротничок, потом остановил свои маленькие свиные глазки на стройной фигуре гостя и с небрежным видом сказал:
— Вы, по всей вероятности, принесли какие-нибудь важные политические известия для печати?
— Там будет видно. Я здесь человек совершенно незаинтересованный, но мне, действительно, кажется, что теперешняя политика может значительно измениться.
Иост вздохнул.
— Это невозможно! Она не должна меняться! — вскричал он, но тотчас же овладел собой, с обычным равнодушием медленно подошел к двери соседней комнаты и отворил ее. — Войдите сюда, — здесь нам никто не помешает. Вы курите?
— Да, благодарю вас, — сказал Леруа, принимая сигару из рук хозяина, потом взглянул на жирное лицо миллионера, теперь не такое красное, как обыкновенно, и, слегка улыбаясь, добавил: — Я рад, что вы не против дружеской и конфиденциальной беседы. Возможно, что принесенные мною известия будут вам не очень приятны, но, разумеется, вы предпочли бы скорей пострадать лично, чем рисковать честью министров.
Тон последних слов был скорее вопросительный, чем утвердительный.
Иост опять беспокойно задвигался на стуле.
— Я не вполне в этом уверен, — сказал он помолчав. — Видите ли, ведь я должен принимать в расчет публику. Министры могут падать, государственные деятели терять места, — но печать все та же сегодня — вчера — вечно!
— За исключением тех случаев, когда крупный издатель меняет свои взгляды, — спокойно добавил Леруа, — что, конечно, всегда является вопросом разума и совести, а также и выгоды. В данном случае, я полагаю... Но не перейдем ли мы сначала в ваше святилище? Там, где замешано имя короля, осторожность не может быть чрезмерной.
Маленькие глазки Иоста расширились от изумления.
— Короля! Кой черт!.. Он-то тут при чем? Ведь ему нужны только бабы и развлечения.
Внимательный наблюдатель, быть может, заметил бы скользнувшее по лицу Леруа странное выражение не то насмешки, не то презрения, но тон его ответа был холодно корректен:
— Этого я не знаю, но боюсь, что его величество в данном случае несколько отступил от обычной рутины. Он конституционный монарх и обязан соблюдать конституцию.
— Совершенно верно! — Леруа внимательно смотрел на кончик своей сигары. — Но он, по-видимому, забрал себе в голову, что конституции не соблюдают другие короли, например, финансового мира.
Иост пробормотал что-то невнятное.
— Идите сюда! Дурные вести лучше не откладывать!
Леруа небрежно кивнул головой в знак согласия, обвел взглядом комнату, посмотрел на часы, потом на стол миллионера, усеянный всевозможными письмами и бумагами, усмехнулся и прошел вслед за всемогущим издателем в маленькую соседнюю комнатку. Дверь затворилась за ними, и Иост запер ее на ключ изнутри.
Долгое время все было тихо. Камердинер и доверенный слуга миллионера, усталый и заспанный, дожидался в передней, чтобы выпустить гостя, и, не слыша ни звука, несколько раз заглядывал в кабинет, но напрасно: там никого не было. Он знал, что комнатка позади кабинета была неприкосновенным убежищем, что в этой комнате его господин подолгу совещался с премьером, когда тот заглядывал к нему, что случалось довольно часто, и что в такие минуты даже только постучаться в двери заветного убежища значило рисковать местом. Поэтому он каждый раз, зевая во весь рот, снова возвращался на свое место в передней и снова клевал носом. Пробило час, потом четверть, половину, три четверти второго. Истомившийся лакей уже готов был опрокинуть стойку с зонтиками и палками, чтобы шумом напомнить своему господину, что время идет, когда, наконец, к великому его облегчению, вдали отворилась дверь и донесся звучный голос таинственного посетителя:
— Огласки, конечно, не нужно, если только парламент не будет на анкете.
И потом голос Иоста, словно охрипший и неуверенный:
— Анкеты нельзя навязать. Маркиз сам может замять дело.
— Но — если король будет настаивать?
— Таких прецедентов не было. Это значит нарушить все обычаи. За это он может лишиться трона.
Пакэн Леруа засмеялся.
— Верно! Спокойной ночи, монсеньор Иост. Не будет ли от вас каких-нибудь поручений в Москву?
Оба стояли теперь на свету под большой лампой в передней — Иост весь багровый, взволнованный; Леруа спокойный, невозмутимый, как профессиональный шпион или опытный сыщик.
— В Москву? Вы едете прямо в Россию?
— Завтра утром, чуть свет.
— Вы, должно быть, состоите на тайной службе?
— Именно. Любопытное это занятие, только публика о нем мало знает. Доброй ночи, господин Иост.
— Доброй ночи! Вы известите меня насчет дальнейшего?
— Непременно.
Лакей отворил дверь, и Пакэн Леруа сунул ему в руку золотую монету, после чего тот, конечно, решил, что это «настоящий барин». Оставшись один, Иост послал спать камердинера и до утра оставался в своем кабинете, выбирая письма и документы из различных конторок и ящиков и тщательно сжигая их в камине, причем с каждым новым документом лицо его принимало все более и более неприятное выражение. Когда, наконец, от компрометирующих бумаг осталась только кучка легкого черного пепла, миллионер выпрямился и, нахмурившись, пробормотал:
— Ну, теперь трудно будет проследить мое участие в этом деле! Если гром ударит, он убьет Перусса — не меня. Да, ему солоно придется, но мне — ба! Мы сумеем так же бранить его, как сумели поддерживать, а запутать меня он не посмеет, чтоб окончательно не погубить самого себя... А все-таки надо будет написать ему завтра, что я видел его посла.
Тем временем Пакэн Леруа быстро шагал по улицам города при бледном, но ясном свете луны. Он был сильно взволнован; в уме его бурно проносились мысли, каких он никогда не знавал раньше. Он заглянул в такую бездну плутовства и обмана, проник в такие холодно-жестокие замыслы, грозившие гибелью тысячам невинных ради эгоистической выгоды нескольких человек, что вся кровь его кипела негодованием. Месяц тому назад он не поверил бы, что кучка дельцов без совести и стыда может вести такую гнусную, шулерскую игру, спекулируя на доверии общества и плутуя совершенно так же, как плутуют в карты... «Слава Богу, еще не поздно! — шептал он про себя. — Мне предстоит трудное дело, но, если в мире есть право и справедливость, меня поймут и не осудят».
Все тем же быстрым шагом он перешел через мост и по крутой тропинке стал подниматься вверх к цитадели. Лунный свет серебрил высокие стены домов; в ночной тиши слабо журчали и плескались мелкие волны, разбиваясь о колонны моста. Какой-то особенный чистый покой снизошел в душу путника; откуда-то из глубины памяти всплыли забытые слова старого гимна...
Он тяжело дышал, глаза его были влажны. «Так высоко вознесен, так мало любим! — шептал он про себя. — Да, но разве это непонимание и презрение были незаслуженны? Кто виноват? Не народ же, который, по словам пророка, «все еще верит в царя».
У наружной стены крепости его окликнул часовой; он тихо сказал пароль, и часовой пропустил его. Леруа поднимался все выше и выше, пока не дошел до боковой калитки королевского парка. Здесь стояла какая-то закутанная фигура и, очевидно, ждала его, потому что при виде его калитка бесшумно отворилась, и он вошел. Затем он и тот, кто ждал его, пошли вместе сквозь благоуханный лес сосен и рододендронов, ведя между собой тихий, интимный разговор.
Глава 14. Королевское вето
ГЛАВА XIV
Королевское вето
Маркиз де Лютера любил поспать и за последнее время растолстел больше, чем это полезно для представительности первого министра. Может быть, благодаря связанной с этим тяжеловесности в последние годы ему не удалось провести две-три важных меры — и его коллега Карл Перусс постепенно приобрел такое влияние на членов кабинета, что он, Лютера, чувствовал себя отставленным не только от политики, но и от связанных с нею барышей. Это ему не нравилось; к делу он всегда был равнодушен и потому решил выйти в отставку, как только ему удастся провести некий билль, грозивший разорить население всей страны, но ему лично суливший огромные выгоды. Влияния у него все-таки оставалось достаточно: Карл Перусс ничего серьезного не мог сделать без него — они были слишком связаны участием в одних и тех же делах; зато каждый имел возможность свалить другого. Они оба зависели друг от друга, и Лютера, понимая, что Перусс может добиться власти только за его счет, готовился добровольно уступить место более молодому и честолюбивому сопернику. Но со времени последнего разговора с королем на душе у него было неспокойно. Король неожиданно выказал своеволие и упорство. Он решил пойти вразрез с принятой до сих пор в стране национальной политикой, больше того — пригрозил, если его приказ не будет исполнен, обратиться за содействием к парламенту. Это была такая необычайная, не конституционная идея, что она никак не умещалась в голове премьера. Он даже не мог уснуть ночью и проснулся в отвратительнейшем расположении духа. Он не знал, что ему делать: жаловаться на короля — неудобно, сообщить кабинету о решимости короля миролюбиво покончить назревавший конфликт с иностранной державой, который министерство решило раздуть в войну, — значило вызвать целую бурю споров и пререканий.
— Всем нам нужны деньги, — говорил себе маркиз, сидя за ранним утренним завтраком и пробегая письма. — Раздавить маленький и дерзкий народ, страна которого изобилует минеральными богатствами, это так же просто и естественно, как выдавить сок из апельсина. Понятно, без кровопролития не обойдется, но ведь на то у нас и избыток населения; хорошая война освободит страну от множества жуликов и бродяг, а в пользу вдов и сирот устроим национальную подписку и будем выплачивать им пенсию по назначению министров — так, лет через двадцать после назначения. — Он сардонически усмехнулся. — Зато как это выгодно!.. Новые богатства, новые пути для торговых спекуляций!.. И надо же этому королю стать на нашей дороге! Будь это другой человек, можно было бы ему объяснить, какая это выгодная комбинация, и предложить долю. Но с ним это, пожалуй, не пройдет. И с чего он вдруг? Сидел себе три года на троне, ни во что не вмешивался, ни о чем не расспрашивал, подписывал бумаги, говорил речи, которые за него писали другие, и вдруг!.. Прямо непозволительно! И простой смертный, позволяющий себе думать и поступать по-своему, уже опасен для общины; но король! Спаси Господи! Я готов пожалеть об упразднении старой феодальной системы.
Он, не спеша, прихлебывал кофе и просматривал утренние газеты, когда лакей подал ему на подносе письмо с надписью: «Очень спешное. В собственные руки». Он узнал почерк Давида Иоста.
— Что, посланный ждет ответа?
— Никак нет, ваше превосходительство.
Лакей ушел. Маркиз сломал большую печать с гербом, на которую Иост имел столько же права, сколько человек на луну, и прочел нечто совершенно для него необъяснимое:
«Милейший маркиз, я принял вчера вашего доверенного посла и все объяснил ему. Нынче утром он уезжает в Москву, но будет держать нас на курсе дела. Грустно, что обстоятельства складываются так неблагоприятно для вас. Желательно было бы потолковать с вами часок наедине, если у вас найдется время. Преданный вам
Давид Иост».
Маркиз раз десять перечитал эту коротенькую записку, останавливаясь на каждой фразе и ровно ничего не понимая.
— Черт знает, что такое! «Моего посла»!» «Все объяснил...» «Едет в Москву...» Ей Богу, это с ума сойти можно! — Он сердито позвонил. — Кто принес это письмо?
— Камердинер господина Иоста.
— Он уже ушел?
— Точно так, ваше превосходительство.
— Погодите! — И он торопливо набросал следующие строки:
«Дорогой мой, ваше письмо совершенно необъяснимо. Я никого не посылал к вам вчера вечером. Если вы можете объяснить мне это, я свободен и буду ждать вас до 11 часов 30 минут. Всегда ваш
Лютера.
На конверте он написал: «В собственные руки» — и велел своему камердинеру лично передать письмо Иосту. Эта история очень встревожила его. Самая мысль, что миллионер объяснил их общие планы чужому человеку, была уже неприятна и не способствовала спокойствию духа. А Лютера, несмотря на свою флегматическую, тяжеловесную внешность, был человек раздражительный и в течение получаса ожидания положительно не находил себе места. Ах, если бы те, кто преклоняется перед величием первого министра, могли видеть его в то время, как он натягивает свои панталоны и застегивает запонки у рубашки, как они разочаровались бы, — особенно, если премьер так тучен, как был Лютера, и процесс одевания является для него затруднительным!
Он только успел влезть в свой утренний пиджак, как посланный вернулся и доложил, что господин Иост сейчас будет. Маркиз велел его проводить в библиотеку и сам спустился туда. В огромные до полу окна светило яркое солнце и от цветущей аллеи апельсинных деревьев в саду под окнами лился в комнату нежный аромат, но маркиз не был большим любителем природы, и для его взволнованной души и нечистой совести ее спокойная красота казалась почти оскорбительной. Когда под окнами раздался стук колес, лицо его слегка прояснилось, но тотчас же омрачилось снова при виде Иоста, явно смущенного и взволнованного.
— Что это значит? — спросил маркиз, когда лакей, введший гостя, удалился и запер дверь. — Что такое произошло?
Иост упал в кресло и, вынув носовой платок, вытер вспотевший лоб.
— Не знаю, — растерянно ответил он. — Не знаю! Вчера поздно вечером является ко мне какой-то господин и говорит, что он прислан вами по неотложному делу — чтоб я выяснил ему наше положение и какие интересы тут замешаны, так как все грозит открыться и могут возникнуть серьезные осложнения. Он назвал себя — вот его карточка.
Маркиз почти вырвал у него из рук эту карточку.
Пакэн Леруа! В жизнь свою не слыхал этого имени. Иост, вас провели! Неужто вы были так глупы, чтобы раскрыть перед совершенно чужим человеком весь наш план кампании? Как вы могли поверить, что он прислан мною — мною! — без всяких удостоверений?!
— Как без удостоверений! Без удостоверений я бы и вовсе не принял его. Нашли простака! Он принес мне самый надежный знак и самое верное доказательство вашего полного к нему доверия — ваше кольцо с печатью.
Маркиз пошатнулся, как от удара, и лицо его стало иссиня-бледным.
— Мое кольцо? — Он невольно взглянул на руку, где теперь недоставало сапфира, и принудил себя улыбнуться. — Иост, повторяю вам, вас провели — надули вдвойне! Моим кольцом никто не мог воспользоваться, ибо в данный момент оно на руке короля.
У Иоста глаза вылезли на лоб и нижняя челюсть отвисла от этого сообщения.
— Короля? — повторял он, задыхаясь. — Короля!
— Ну да, короля. Вчера вечером его величество забыл кольцо с печатью и перед тем, как взойти на яхту, взял мое. Что вы так уставились на меня? Говорят вам, вас провели, одурачили. Это ясно, как божий день.
— Короля! — бессмысленно повторял Иост. — Значит, вчера вечером у меня был... — Он даже не решился докончить, так пугала его эта мысль.
— Не король же, надеюсь, — насмешливо захохотал маркиз.
— Н-нет, не король — его-то я хорошо знаю. Но, может быть, это кто-нибудь, состоящий на службе у короля. Из его слов было видно, что ему известны намерения короля относительно вас и Карла Перусса — да и меня тоже, и он предупредил меня о предстоящей перемене политического курса. Да-с, теперь ваша очередь дивиться, маркиз! Советую вам остерегаться, ибо если вчера у меня был не ваш посол, значит это королевский шпион, и в таком случае мы погибли!
Маркиз быстро шагал из угла в угол, сильно взволнованный, но не желая обнаруживать свое волнение перед тем, кого он считал только своим орудием.
— Я знаю, — продолжал Иост, — что кольцо было ваше. Я все время смотрел на него, пока вы разговаривали с этим Леруа. Для того чтобы подделать такой сапфир, нужно много времени и большое искусство. Нет сомнения, что кольцо было ваше!
Премьер круто повернулся и стал посреди комнаты.
— И вы что же, все ему рассказали?
— Все.
— А он?
— Говорит, что король обо всем этом узнал и хочет требовать анкеты.
— А затем?
— А затем посоветовал мне осмотреться, так как всех участников финансовых затей Карла Перусса в самом непродолжительном времени ждет неизбежное разорение.
— Кто же это их разорит? — злобно усмехнулся маркиз. — Разве вы не знаете, что, если король осмелится высказать собственное мнение о национальном кризисе, его лишат престола.
— Но ведь, кроме него, есть еще народ...
— Народ! Жалкие муравьи, годные только на то, чтобы их топтала ногами сила! Несколько передовиц в вашей газете, Иост, и эта толпа пойдет за нами, куда нам угодно.
— Ну, это еще вопрос. Если правда то, что мне говорил вчера...
— Это неправда! Мы и не думаем менять курса. Ни король, ни народ не вмешается. Ступайте домой и напишите статью о любви к отечеству, Иост. У вас, по-видимому, настроение для этого самое подходящее.
Но Иост, по-видимому, не был склонен шутить.
— А как же быть со вчерашним? — спросил он угрюмо.
— Пока ничего не надо делать. В два часа я увижу короля и узнаю, что сталось с моим кольцом: потеряно оно или украдено. А вы пока что помалкивайте. Если вы выдали весь план иностранному шпиону — по всей вероятности, оно так и было, потому что наш король шпионов не держит — и он начнет изобличать нас, мы можем официально опровергнуть его слова. Официальное правительственное опровержение, Иост, это отличная штука — оно, как милосердие, прикрывает кучу грехов!
Миллионер уехал в редакцию, а маркиз, уже вполне владея собою, хотя его и грызла внутренняя тревога, как всегда сухой и холодно-безучастный, занялся делами со своим личным секретарем. Секретарь этот, по имени Евгений Сильвано, молодой человек с большой выдержкой и честолюбием, весьма интересовался политикой и, хотя и служил у первого министра, позволял себе о многом иметь собственное мнение. Он обратил внимание маркиза на одно из писем, к которому тот недостаточно внимательно отнесся накануне.
Письмо было от главного викария иезуитского ордена. В нем содержалось резкое выражение негодования по адресу короля и просьба к премьеру пустить в ход все свое влияние для того, чтобы убедить короля взять свой отказ обратно.
— Я тут ничего не могу сделать, — раздражительно воскликнул маркиз. — Земли, о которых они просят, принадлежат королю, и король властен распоряжаться ими, как ему угодно.
Секретарь отложил письмо в сторону.
— В таком духе прикажете и ответить?
Маркиз кивнул головой.
— Я знаю, — несколько нерешительно начал секретарь, — что вы не придаете значения анонимным письмам. Однако тут есть одно, на которое, по-моему, следовало бы обратить внимание.
— В чем дело?
— Митинг революционеров, на котором будет говорить одна женщина — Лотис.
Премьер пожал плечами и усмехнулся.
— Не имею понятия, кто она такая?
— Это никому в точности неизвестно. Несомненно, большая оригиналка, но — за нею сила. Я слышал, как она говорит; я знаю, что она делает; и, с чисто политической точки зрения, полагаю, что игнорировать ее было бы неблагоразумно.
— Что это за анонимное письмо, о котором вы говорите? — помолчав, спросил маркиз.
— О! оно коротенькое. — Секретарь развернул бумагу и прочел громко:
«Маркизу де Лютера, первому министру.
Да будет вам известно, что имеющие встретиться в субботу вечером там, где будет говорить Лотис, уже порешили низвергнуть вас».
— Загадочно, — небрежно уронил маркиз. — Решить и осуществить — две вещи разные. Ваша Лотис, кто бы она ни была, может проповедовать, сколько ей угодно. Я только удивляюсь, Сильвано, что человек с вашим умом придает значение каким-то митингам революционеров. Помните, давеча была послана полиция разогнать толпу, собравшуюся слушать этого фанатика, Серджиуса Торда? Но толпа оказалась так благоразумна, что разошлась сама. Я против этого. Такие уличные проповедники, в особенности женщины, не опаснее шарлатанов, выхваливающих свои снадобья. Толпа слушает их из любопытства, а не по убеждению.
Секретарь ничего не ответил и перешел к другим делам.
Около двух часов маркиз приказал подать карету и поехал во дворец. Там ему сказали, что король принимает полуофициально нескольких иностранных послов и знатных иностранцев в тронной зале. Перед дворцом, на большой четырехугольной площадке с колоннами из розового мрамора, прямыми, как стволы сосен, поддерживавшими сказочных геральдических драконов, сжимавших в своих когтях щит с государственным гербом, играл военный оркестр. Развевались флаги, журчали фонтаны, там и сям мелькали светлые платья, все кругом было блестяще и весело — и тем не менее на пути в аудиенц-залу маркиза все время не покидало какое-то жуткое предчувствие. Выражение лиц попадавшихся навстречу придворных казалось ему равнодушным или пренебрежительным, лакеи, провожавшие его, недостаточно почтительными, хотя все было, разумеется, как всегда, и лишь встревоженная совесть рисовала ему все в другом свете. Он очень удивился, найдя в коридоре перед тронной залой принца Гемфри в оживленной беседе с королевским лейб-медиком, профессором фон Глаубеном. Принц был необычайно возбужден; лицо его пылало, глаза блестели; завидя премьера, он первый пошел ему навстречу и протянул руку, не дождавшись его глубокого и почтительного поклона.
— У вас дело к королю, маркиз? Если да, то вам придется, как и мне, ждать, пока его величеству угодно будет принять нас. — И молодой человек засмеялся.
Премьер поднял брови, улыбнулся какой-то заискивающей улыбкой, пробормотал что-то о тягости государственных дел и подошел поздороваться с фон Глаубеном, лицо которого, как всегда, было непроницаемо.
— Для меня несколько ново, — продолжал принц, — чтобы меня здесь третировали, как просителя, и заставляли ждать... Но это не беда — новизна всегда приятна! Я здесь прогуливаюсь уже около часа. Фон Глаубен тоже дожидается — ему сегодня, против обыкновения, даже не дозволено было зайти осведомиться о здоровье его величества!
Лютера снова изобразил на лице своем вежливое изумление, но ничего не ответил, инстинктивно боясь выдать собственную тревогу. Принц небрежно продолжал:
— И у величеств, как у всех людей, бывают капризы, и капризам этим приходится потакать больше, чем чьим бы то ни было, но мне кажется немножко неестественным такой режим, при котором несколько человек зависят от каприза одного.
— Вы будете думать иначе, ваше высочество, когда сами сделаетесь королем, — заметил маркиз.
— До этого еще далеко. Я надеюсь, что этот день никогда не наступит. Я бы лучше хотел быть крестьянином, который пашет в поле и счастлив по-своему, чем нести все труды и заботы, связанные с обладанием троном.
— Только сначала надо справиться, ваше высочество, действительно ли счастлив этот «крестьянин, который пашет в поле», — вставил фон Глаубен. — Я вот этого самого пахаря изучал специально и — удивительное дело! — всегда находил его недовольным, нередко плохо питающимся и оттого нездоровым.
— Все мы недовольны, если уж на то пошло, — с легким смешком воскликнул принц Гемфри. — Кроме меня, впрочем! Я вполне доволен.
— У вас на это достаточно оснований, ваше высочество, — с низким поклоном заметил Лютера.
— Вы совершенно правы, маркиз. Может быть, больше, чем вы думаете!
Глаза его сверкали; он был удивительно красив, и бегающие глазки маркиза не без любопытства остановились на нем. Но маркиз не привык уделять много внимания словам или поступкам наследника, считая его «очень обыкновенным» молодым человеком, не выделявшимся ни блестящим умом, ни честолюбием, которые бы делали его достойным его высокого положения. К тому же в эту минуту вошел де Лонэй и объявил маркизу, что король готов принять его. Принц Гемфри круто повернулся к конюшему и не без высокомерия спросил:
— А мне опять ждать?
Де Лонэй почтительно поклонился.
— Ваше высочество, ваше настоятельное желание видеть вашего августейшего родителя было тотчас же передано его величеству. Король сам приказал просить маркиза. Я очень огорчен.
— Не огорчайтесь, милейший сэр Роджер. Я терпелив. Маркиз, ведь ваше дело не займет много времени?
— Я постараюсь быть возможно кратким, ваше высочество.
Не без тревоги в душе шел маркиз вслед за сэром Роджером в тронную залу через анфиладу роскошных покоев, наполненных блестящей толпой придворных. Он даже как-то растерялся, увидев, наконец, короля, в блестящем мундире, дружески беседовавшего с избранной группой представителей иностранных дворов. Однако же, при виде премьера, он прекратил разговор и молча ждал, пока тот подойдет, затем, как всегда, милостиво протянул руку. Глаза Лютера инстинктивно приковались к этой руке. На ней сиял дивный сапфир — его собственная печать, и в синем блеске камня его взволнованной душе почудилась угроза.
— Вы немножко опоздали, маркиз, — начал король. — Приди вы несколькими минутами раньше, вы бы застали г. Перусса, которому нужно потолковать с вами о важном деле. — Он отошел подальше, чтобы другие не могли слышать их разговора. — Пожалуй, лучше сразу вам сказать, что я наложил вето на его предложение. Теперь вам предстоит созвать совет министров — завтра, послезавтра — или когда вам будет угодно.
Пораженный неожиданностью, премьер молчал; он даже губы закусил, чтоб не выдать своей злобы и разочарования гневной, несдержанной речью.
— Государь!.. Ваше величество!.. Ведь вы же должны понимать! Что, при такой конституции, как наша, то, что постановили министры, не может быть отменено королем.
Монарх улыбался, но лицо его было серьезно.
— «Не может» — такого слова нет в моем словаре, маркиз! Я согласен с вами, что за последние двести лет не было случая, чтобы король наложил свое вето на установленный министрами курс, и, понятное дело, это вышло из употребления. Но если бы оказалось (я не говорю, что уже оказалось), что министры, вняв советам частной группы дельцов-спекуляторов, взяли ошибочный курс, поставили свою собственную выгоду выше блага страны и народа, — король, который в таком случае не высказал бы своего вето, был бы худшим преступником, чем те, кого он поощряет своей безмолвной поддержкой!
Лютера, весь побелевший, опустил глаза, не выдержав ясного, прямого взора своего государя, но не сказал ни слова.
— Бывали примеры, что королевское вето влекло за собою лишение престола, — продолжал монарх. — Если то же будет со мной, это меня особенно не огорчит, но, если дело примет такой оборот, я тогда обращусь к народу и скажу ему всю правду, — пусть он судит!
Маркиз облизал пересохшие губы и невнятно пробормотал:
— Ваше величество сильно рискуете...
— Верно! Но рисковать можно только жизнью, а жизнь ничего не весит, когда на другой чашке весов лежит честь. Кстати, маркиз, позвольте вернуть вам ваше кольцо. Я почти завидую вам. Какой чудный камень, достойный своего высокого назначения!
— Он стал мне еще дороже после того, как ваше величество удостоили носить его. Осмелюсь спросить...
— Что хотите, любезный маркиз. Хоть тысячу вопросов!
— Достаточно одного. Мне снился сегодня неприятный сон об этом самом кольце...
— А! Не приснилось ли вам, что я уронил его в море, едучи на Острова!
Король шутил, но благосклонно, и Лютера ободрился настолько, что заглянул ему прямо в глаза.
— Мне снилось не это, государь; мне снилось, что его украли у вас и что им воспользовался шпион для неблаговидных целей.
Странное выражение скользнуло по лицу короля; все оно точно осветилось изнутри; он улыбался, но из-под улыбки сквозило серьезное чувство. Подойдя ближе, он положил руку на плечо маркизу и слегка нажал ее, как бы в знак предостережения.
— Сны всегда сбываются наоборот. Заверяю вас честью, как король и джентльмен, что с той минуты, как вы одолжили мне свое кольцо, и до этой, когда я вам его возвратил, кольцо это не сходило с моего пальца!
Глава 15. Морганатический или?..
ГЛАВА XV
Морганатический или?..
Прием у короля затянулся. Уже после трех часов король, пройдя к себе в кабинет, послал де Лонэя сказать принцу Гемфри, что теперь он может принять его. Принц быстро вошел и приветствовал отца коротеньким, почти высокомерным поклоном. Король, не выпуская изо рта сигары, оглядел сына с ног до головы и улыбнулся, но не сказал ни слова. Принц молча ждал, пока отец заговорит, и, не дождавшись, начал первый, вопреки этикету.
— Я пришел, государь, чтобы избавить фон Глаубена от ваших упреков, которых он не заслуживает. По его словам, вы вчера обвинили его в том, что он обманул ваше доверие; он не обманывал ни вашего доверия, ни моего. Я один во всем виноват.
— В чем именно?
Принц Гемфри густо покраснел, потом побледнел. Его красивые глаза сверкнули вызовом, но душевное волнение не отразилось на лице; напротив, оно стало как будто еще спокойнее.
— Я полагаю, вам угодно, чтобы я говорил откровенно — хотя вы уже знаете, что я имею сказать. Повторяю, я один виноват, если... если что-нибудь показалось вам странным при вашей встрече с фон Глаубеном вчера, на Островах.
Серьезное лицо короля озарилось улыбкой.
— Мне ничто не показалось особенно странным, Гемфри, кроме того, что я нашел фон Глаубена занятым не наукой, как я предполагал, а изучением женщины — и очень красивой женщины, которая могла бы найти себе мужа получше простого матроса. Я и теперь не понимаю, что он там делал с ней, если только, — король остановился и с упором продолжил: — если только он не действовал по твоему поручению, соблазняя красавицу поклонением принца во время отсутствия мужа. Помни, я ничего не знаю — я только позволяю себе догадываться. Ты там habitué, на Островах, хотя из разговора с этим интересным стариком я узнал, что тебя там никто не видал, видели только твою яхту, крейсирующую у входа в залив. Сознаюсь, это показалось мне странным. Зато там хорошо знают кой-кого из твоего экипажа, в особенности одного — мужа этой красавицы девушки, Глории — ей идет это имя. Не могу себе представить, чтобы ты, так часто бывая на Островах, ни разу не видел ее. Она слишком красива, чтобы ты мог не слыхать о ней, в особенности, если ее муж, как она говорит, у тебя на службе. Я просил ее назвать мне его имя — она отказалась наотрез. Я не хочу обвинять тебя, — быть может, ты вовсе и не виноват, — но все это вместе кажется мне подозрительным. Я хотел бы напомнить тебе, что и принц, как всякий мужчина, должен ставить честь выше самоугождения.
— Я совершенно согласен с вами, государь. И в данном случае я поставил честь выше всего. Глория — моя жена!
— Твоя жена?! — Король поднялся и выпрямился во весь рост, отчего высокая фигура его казалась еще выше; глаза его сверкали гневом из-под нахмуренных бровей. — Твоя жена! Ты с ума сошел, Гемфри! Ты, наследник престола, — ты обвенчался с ней?!
— Да! — воскликнул принц, и теперь слова, как поток, полились из уст его. — Я люблю ее, люблю всем сердцем. Я хотел, чтобы моя любовь была для нее верной защитой. Я женился на ней под моим собственным именем, под нашим родовым именем, которого там, на Островах, ни она и никто не слыхал. Но союз наш крепок, насколько его могут сделать крепким церковь и закон, и вся вина моя перед нею в том, что она не знает, кто я — в этом я обманул ее, но больше ни в чем. Если б я сказал ей о своем положении, она бы не вышла за меня. Но теперь она моя, и ради нее я готов отказаться от всяких притязаний на трон в пользу моего брата Руперта. Пусть это будет так! Умоляю вас, позвольте мне жить по-своему — жизнью любви и свободы!
Король стоял неподвижный, как статуя; губы его были плотно сжаты, глаза опущены. Из тайников его души поднимались давно похороненные мысли, заливая ее потоком воспоминаний, и так странен был контраст между ним теперь и тем пылким юношей, каким он был когда-то, что сердце его сжималось острой болью. Когда-то и он верил в любовь, потом утратил иллюзии — и как горька, как утомительно-однообразна сделалась тогда его жизнь! Неужели теперь, после стольких лет, призрак погибшей мечты его юности встает перед ним мстителем в жизни его сына?.. Нервы его были потрясены, но он усилием воли победил себя и, остановив глаза на пылающем лице сына, медленно выговорил:
— Это очень неожиданное и прискорбное признание, Гемфри! Ты поступил весьма неразумно и нехорошо по отношению ко мне, — ведь я не только отец твой, но и твой король. Ты выказал себя недостойным доверия нации и обманул — гораздо более жестоко, чем ты думаешь — невинную доверчивую девушку. Я не стану даже спорить с тобой о законности твоего брака. Ты, разумеется, сделал все зависящее от тебя, чтобы скрепить его, но ведь ты знаешь, что в твоем положении подобный брак может быть только морганатическим, и непосредственным результатом твоего поразительного безумия будет то, что тебе придется как можно скорее отыскать подходящую невесту царской крови. Свадьбу можно отпраздновать на будущий год, когда ты достигнешь законного совершеннолетия.
Он говорил холодно и спокойно, но сердце его сжималось гневом и болью, и перед глазами его носился прелестный образ Глории, как видение обманутой и погибшей чистоты. Бледный, но спокойный с виду принц выслушал его в полном молчании и, когда он кончил, ответил не сразу, как бы ожидая, не сорвется ли еще слово с уст отца и монарха. Потом ответил так же холодно и веско, как говорил король.
— Мне незачем напоминать вам, государь, что время тирании прошло. Вы не можете принудить меня к двоеженству против моей воли.
— К двоеженству! Кто говорит о двоеженстве?
— Вы, государь! Я женился на прекрасной, невинной девушке; перед Богом и людьми она моя законная жена; а вы, как ни в чем не бывало, предлагаете мне взять другую жену по «морганатическому» закону, изобретенному специально для королей, чтобы прикрывать двоеженство. Я не имею ни малейшего желания оправдываться в том, что я женился на Глории; я считаю, что она оказала мне гораздо бóльшую честь, чем я ей. Она отдала мне всю свою молодость, жизнь, любовь, красоту и все, что я могу иметь в этом мире, будет принадлежать ей, и только ей одной. Я готов, — он улыбнулся немного саркастически, — сделать пробу и обратиться к законам страны. Если наши законы терпят в царской семье преступление, за которое они карают простого смертного, тогда я обращусь к суду народа.
— В самом деле! А если народ не оценит романтизма этого положения?
— Тогда я отрекусь от своей национальности. Ибо страна, которая узаконивает обиду невинного, недостойна того, чтобы быть ее подданным. Что касается трона, я уже вам говорил, что я готов отречься от него. Лучше мне потерять все царства мира, чем потерять Глорию!
Наступила пауза. Король раза два прошелся по комнате и остановился перед сыном; глаза его теперь смотрели мягче.
— Ты еще очень влюблен, Гемфри, и я не хочу быть с тобой слишком суровым, так как она бесспорно редкая красавица — эта девушка, которую ты зовешь своей женой.
— Она и есть моя жена!
— Ну хорошо, пусть так. Будем пока называть ее твоей женой — пока! Я дам тебе срок — много времени — чтобы хорошенько все обдумать.
— Я уже все обдумал.
— Без сомнения! Тебе кажется, что ты все взвесил и обдумал. Но если тебе не желательно больше размышлять о твоем браке, ты, конечно, позволишь это мне — мне, твоему отцу, который лучше тебя знает жизнь и смотрит на вещи, как философ, и который тоже когда-то был молод — тоже когда-то любил — тоже лелеял свои собственные грезы о счастье! — Он положил руку на плечо сына и прямо, честно посмотрел ему в глаза. — Послушайся моего совета, Гемфри, уезжай заграницу. Покатайся годик вокруг света.
Принц молчал, но не опустил глаз под взглядом отца. Он как будто что-то быстро соображал, но это ничем не отразилось на его лице; он был по-прежнему спокоен и превосходно владел собой.
— Я ничего не имею против, — наконец сказал он. — Год — немного времени.
— Конечно. А затем...
— А затем все будет, как и было. Глория останется моей женой и я ее мужем.
У короля вырвался жест нетерпения.
— Как бы то ни было, ведь она же не может быть наследной принцессой.
— Пусть ею будет жена моего брата, Руперта Мы с Глорией не станем завидовать.
— Это глупо с твоей стороны, Гемфри! Ты не можешь отказаться без уважительных причин от своих прав на престол. Значит, ты должен объявить о своем браке.
— Я именно это и хочу сделать. Я вовсе не хочу скрывать его. Я горжусь своей женой. Зачем же мне прятать ее, когда она радость и свет моей жизни?
Голос его слегка вздрагивал; красивые черты стали еще красивее под влиянием облагораживающего нежного чувства. Отец смотрел на него и думал, что, вероятно, таковы были юные боги сказочного Парнаса. Взор его затуманился, и он невольно вздохнул.
— Ты забываешь, — возразил он тихо, — что до сих пор ты обманывал эту девушку. Она не знает, кто ты, и когда узнает, что ты все время притворялся, быть может, возненавидит тебя так же сильно, как любит теперь.
Лицо принца на миг омрачилось, но только на миг.
— Она меня не возненавидит, потому что я скажу ей правду только тогда, когда уже откажусь от всей этой пышности и блеска — ради нее.
— А может быть, она не захочет, чтобы ты отказывался? Может быть, она так же самоотверженна, как и прекрасна?
В его голосе звучала чуть заметная нотка насмешки, но принц уловил ее.
— Такие речи, государь, унизительны для вас самих, а не для моей жены, — возразил он с царственным достоинством. — Как ее муж, я имею право на ее повиновение. Мое желание для нее закон.
Король засмеялся несколько принужденно.
— Очевидно, ты нашел восьмое чудо в свете, Гемфри. Женщина, которая повинуется своему мужу!.. Ну хорошо, не будем больше говорить об этом. Ты сделал большую глупость, но все же брак твой может быть только морганатическим. И когда страна найдет, что тебе пора заключать подходящий царственный союз, тебе придется выполнить желание страны — или же отречься от трона.
— Страна не может требовать от меня двоеженства!
— Как тебе понравилось это слово! Морганатический брак именно устраняет всякую мысль о двоеженстве... И меня ты этим не уколешь, так как я был женат только раз.
Сын посмотрел ему прямо в глаза. У короля были крепкие нервы, но этот взгляд раздражал его. Тем не менее, не в его привычках было уклоняться от неприятного разговора.
— Ты, конечно, хочешь сказать, Гемфри, что я возмещал это иными способами? Совершенно верно! Когда женщины сами ложатся тебе под ноги, тут все мужчины, короли и не короли, поступают одинаково. И, наоборот, когда женщина показывает тебе, что для нее все равно, король ты или простой смертный, ты гоняешься за ней, пока не добьешься своего. По крайней мере, я гонялся. И до известной степени это было забавно. Но всему есть границы. Я старею. Я никогда не знал того, что зовется любовью. Ты знаешь, или думаешь, что знаешь, Гемфри. Что же, потешься своей мечтой, но все-таки прими мой совет и уезжай заграницу. Может быть, путешествие изменит тебя — или ее. — Он помолчал с минуту, затянувшись сигарой, и, видя, что сын смотрит на него пристально, прибавил: — Ты скажешь королеве?
— Если вам все равно, государь, скажите ей сами. Я не могу ждать от нее сочувствия.
— Значит, ты доверился только фон Глаубену?
— Фон Глаубен не знал о моей женитьбе, государь. Я ему сказал только через три месяца. Он был очень огорчен и расстроен, но, когда увидал Глорию, он обрадовался.
— Обрадовался? Чему же это, позволь спросить?
Молодой человек улыбнулся.
— Он говорит, что лучше для принца жениться на здоровой и красивой мещанке, чем на внучке сотни королей.
Король в негодовании вскочил с места.
— Нет, это уж слишком! Фон Глаубен за это поплатится!
— Почему? Ведь он же говорит правду. Вы видели Глорию. Она красавица, здорова, сильна, искренна и правдива — она более достойна трона, чем все знакомые мне принцессы. Счастлив тот народ, который может назвать такую женщину своей королевой!
— Повторяю, ты влюблен, Гемфри, и спорить с тобой бесполезно... Итак, собирайся в дорогу. Я дам тебе двух-трех спутников. Я послал бы с тобой фон Глаубена, но он мне нужен... пока, — я не могу обойтись без него. Королеве я сам скажу... Дай мне знать завтра, когда ты думаешь ехать.
Принц почтительно поклонился и уже хотел было выйти, но король окликнул его.
— Ты даже не просишь у меня прощения, Гемфри, за нанесенную мне обиду?
Молодой человек покраснел и закусил губы.
— Государь, я не могу просить прощения за то, в чем не вижу дурного. Я женился на женщине, которую я люблю, и хочу остаться ей верным. Вы женились на женщине, которой не любили. Из этого, на мой взгляд, ничего хорошего не вышло ни для вас, ни для моей матери, ни для меня. Если я вас обидел, я готов просить прощения, но сначала скажите мне, в чем обида. Ведь для вас же приятнее убедиться, что ваш сын предпочитает быть честным человеком, чем обыкновенным соблазнителем.
Король посмотрел на него и опустил глаза под этим открытым, ясным взглядом.
— Довольно! Можешь идти.
План короля был таков: отправить принца на год в кругосветное плавание, а Глории сказать, что ее муж, матрос, уехал вместе с принцем на яхте. И затем устроить так, чтобы этот «матрос» не вернулся вовсе. Глория молода — и утешится. Но когда он сказал об этом плане фон Глаубену, тот наотрез отказался помогать ему и предложил совсем иное: пригласить Глорию во дворец и сказать ей правду, пусть решит сама. Король согласился, что это самый прямой путь, но прежде надо поговорить с королевой. На этом пока и остановились.
Глава 16. «Уважаемый» деятель
ГЛАВА XVI
«Уважаемый» деятель
Нелегко проследить, почему так часто полуобразованные и более или менее нестоящие люди неожиданно поднимаются на головокружительную высоту власти и политического влияния. Порой этому возвышению способствует богатство; чаще таких людей выдвигают другие, сами остающиеся на втором плане, руководствуясь скрытыми побуждениями и нуждаясь в представителе своих интересов; но еще чаще человек бывает обязан своим успехом полному отсутствию щепетильности, так называемому «попиранию» всех требований чести и гуманности. Ум, конечно, нужен, но не обязательно высшего качества; зато необходима большая доза смелости и бесстыдства. Карл Перусс, один из самых выдающихся европейских политиков, происхождения весьма плебейского, получивший образование по крохам в дешевых провинциальных школах, начал свою карьеру мелким маклерством в дровяном и железном деле. Но в нем жил беспокойный, неукротимый дух честолюбия. Стыдясь своего низкого рода, озлобленный с детства против всех, кто вращался в аристократических и влиятельных сферах, он день и ночь лелеял мысль подчинить своей власти тех, кто теперь бы не удостоил его и взгляда. Он знал, что для этого прежде всего нужны деньги, и упорным трудом, постепенно расширяя свою деятельность, знакомства и связи, он годам к сорока сделался одним из самых богатых людей в стране. С самого начала он пользовался всяким случаем пристегнуться к политике и по мере того, как он богател, росло и его влияние, и контроль над разными противоречивыми целями и интересами. Понемногу он стал вторым по значению человеком в государстве после первого министра, а весьма растяжимая совесть позволяла ему служить, смотря по требованиям данного момента, любому принципу или партии. Наружность его не располагала в его пользу. Он был высок и худ, с узким лбом и резкими чертами гладко выбритого лица, холодная неподвижность которого нарушалась порой неприятной улыбкой, только раздвигавшей бледные, сжатые губы, не смягчая общего выражения, и обнаруживавшей ряд испорченных, неровных, закопченных дымом зубов. У него были маленькие глаза, прятавшиеся под несколько сближенными надбровными дугами, узкие брови и уходящий назад покатый лоб. Словом, это была наружность из тех, о которых говорят: «Бог шельму метит». Но, несмотря на такую наружность, он умел принимать на себя вид превосходства и держался так высокомерно и дерзко, что его несомненная вульгарность ускользала от взора случайного наблюдателя; а его поразительная ловкость, смелость и оригинальность в изобретении способов прикрывать тлеющее в народе недовольство различными выставками показного благополучия оказывались в высокой степени полезными всем «государственным деятелям», чья деятельность заключается в выжимании возможно большего количества денег из карманов своих доверчивых ближних.
Карл Перусс не боялся встречных влияний, и даже теперь, когда он знал, что король твердо решил идти наперекор внесенному им в совет предложению обойтись довольно бесцеремонно с одним полувассальным государством, в последнее время проявлявшим непокорство, мысль о сопротивлении короля больше забавляла, чем сердила его.
— Должно быть, его величество хочет прославиться мелодраматическим coup d’etat, — говорил он маркизу де Лютера, который неожиданно заехал к нему после приема у короля. — Я не удивляюсь, что ему надоело только выходить в аудиенц-залу в различных костюмах, но пугать нас своим вето — нет, уж это оставьте! Мы обратимся к суду страны, а за нее, мне кажется, я могу ручаться. Да он и не посмеет.
— Не посмеет? — переспросил маркиз. — Он так мало считается в последнее время с конституцией, что мне кажется — он все посмеет!
— А я вам говорю, что не посмеет, — если, конечно, не захочет лишиться трона. Коли уж на то пошло, мы так же хорошо — если не лучше — можем ужиться и с республикой.
Лютера смотрел на него с удивлением и невольным восторгом.
— Вы говорите о республике? Вы, всегда произносивший такие патриотические речи в защиту монархии?
— Почему же нет?
Маркиз молчал, тяжело и медлительно соображая, поделиться ему или нет с Перуссом своими опасениями и страхами. Наконец, он откашлялся и выговорил:
— Я думаю, мне самое лучшее теперь же подать в отставку.
Карл Перусс приподнялся в кресле и раскрыл от удивления свои узкие, продолговатые глаза.
— Подать в отставку?! Почему? С какой стати? Будьте любезны принять в соображение, маркиз, что я еще не совсем готов занять ваше место.
Он улыбнулся своей неприятной улыбкой, раздражавшей маркиза.
— Не будьте так уверены, что вы когда-нибудь займете его, — возразил он не без язвительности. — Если король как-нибудь проведает о ваших финансовых операциях...
— Что это вы вдруг стали так бояться короля? Или, может быть, ваш ум смущают забытые слова: «лояльность» и «патриотизм»? Это странно! Вы говорите о моих финансовых операциях, — но ведь и ваши не менее обширны. Резюмируем положение, это не так трудно. Много лет подряд министерство спекулировало своим влиянием — это не ново. Порой оно выигрывало от этого, порой терпело убытки; потери возмещались увеличением налогов; о выгодах благоразумно умалчивалось. В последнее время, однако, убытки значительно превзошли барыши. «Патриотизм» и «честь» упали в цене — этими словами теперь уж никого не обманешь. Налогов сейчас увеличить нельзя, а война поможет нам избавиться от излишка населения, да и поставки не уйдут из наших рук. Чернь любит драться, и каждую маленькую победу мы будем праздновать иллюминацией и угощениями, давая возможность излиться так называемой «народной душе». Душа эта очень обширна и чрезвычайно легко реагирует, в особенности под влиянием крепких напитков, — теперь они дешевы, благодаря фальсификации. Страна, которую мы хотим покорить, богата, и у нас с вами там есть крупные земельные владения. Успехи нашего оружия, в которых вы, конечно, не сомневаетесь, наполнят не только государственную казну (немножко опустошенную нашими предыдущими спекуляциями), но и наши собственные карманы. Король против войны — ну, что ж: посмотрим, что скажет народ! Конечно, нужно сперва подготовить его, разжечь до бела его патриотизм. Но это уж дело печати. Обратитесь к Иосту, но не говорите мне об отставке, когда мы накануне успеха. Я доведу это дело до конца, несмотря на королевское вето!
— Погодите! — Маркиз придвинулся ближе к Перуссу и опасливо понизил голос. — Вы не все еще знаете. Против нас действует какая-то тайная сила; между прочим, я боюсь, что какой-то иностранный шпион ухитрился выведать все наши планы и руководящие мотивы. Судите сами.
И он рассказал всю историю ночного посещения Давида Иоста. Лицо Перусса стало мертвенно бледным, рука его несколько раз нервно сжималась в кулак, но он выслушал до конца, не перебивая.
— Вы говорите, что король не снимал кольца?
— Сам король мне это сказал сегодня.
— Значит, Иоста обманули поддельной печатью. Как, вы говорите, назвал себя этот шпион?
— Пакэн Леруа.
Карл Перусс вынул из кармана книжечку и записал имя.
— Если Давид Иост проболтался, Давид Иост сам и ответит за это. Мало ли что наболтал жид, — жида можно всегда безнаказанно назвать лжецом. Не забудьте, что он у нас на жалованье.
— Сомневаюсь, чтобы он захотел быть козлом отпущения в этом деле, — возразил Лютера, — разве уж это будет для него особенно выгодно.
— Дайте ему титул, — презрительно сказал Перусс. — Эти жиды-газетчики ни за чем так не гонятся, как за титулами.
Маркиз сардонически улыбнулся.
— Иост с дворянской грамотой — довольно комическая фигура! Хотя это, конечно, ему пригодилось бы, в особенности в газетном мире. Он бы тогда стал совсем большим человеком.
Перусс небрежно кивнул головой — он думал о другом.
— Этот Пакэн Леруа уехал в Москву?
— Он говорил, что едет сегодня чуть свет.
— Врет наверное. Я не удивлюсь, если он и сейчас еще в городе. Надо будет добыть у Иоста подробное описание его наружности и натравить на него Бернгофа.
— Не забудьте, он дружески предупредил Иоста, что королю известен весь наш план финансовой кампании... А что, если он узнает и о том, что вы, в виду будущей войны, уже учредили акционерное общество для изготовления пушек и другого оружия и состоите в нем главным пайщиком, — что тогда?
— Да ничего. Что может сделать король? Он бессилен, как мишень для наших стрел. Он не посмеет выдать государственной тайны; он должен делать, как мы велим. — Теперь он уже не мог сидеть от волнения и быстро шагал по комнате из угла в угол. — Когда он мне сегодня сказал, что намерен заявить свое вето, я не выразил никакого удивления. Я только заметил, что это нужно объявить сенату и что придется это обосновать. Он согласился и сказал, что сам мотивирует свой протест. Я возразил, что это невозможно.
— Ну, и что же он?
— Его ответ был нелеп, как и все его поведение: «До сих пор было невозможно, а в наше царствование будет возможно!» Больше он не стал со мной разговаривать.
— Ну?
— Ну, что же, стану я обращать внимание на его капризы! Когда осел не хочет идти, его подгоняют палкой. Он должен уступить и в этом, и по отношению к иезуитам.
— Какая нам собственно выгода покровительствовать иезуитам? — спросил Лютера.
— Иост получает тысячу в год за напечатание лестных заметок о школах, процессиях, празднествах и тому подобном вздоре в разных газетах; а наша партия обеспечивает себе политическую поддержку Ватикана в Европе, в данный момент нам очень и очень полезную. Папа должен дать свое пастырское благословение не только нашей образовательной реформе, но и войне.
— Значит, король и в этом стал нам поперек дороги.
— Да. Совершенно неожиданно и глупо с его стороны. Ну, да мы настоим на своем. Этот эпизод со шпионом весьма мелодраматичен, но он меня не пугает, только придаст интерес положению. Мне только жаль, что вы так волнуетесь из-за таких пустяков.
— Я должен думать о своей семье, — тихо возразил маркиз. — На карте стоит моя репутация государственного деятеля и моя честь министра. — Перусс как-то странно улыбнулся, но ничего не сказал. — Если мое имя сделается предметом народной ненависти, это погубит положение, как мне кажется, уже завоеванное мною в истории. Мне всегда хотелось, — голос его звучал патетически, — чтобы мои потомки могли гордиться мною!
Перусс смотрел на него со злобной усмешкой.
— Это хорошо, да вот беда: «потомки» в наши дни ни в грош не ставят предков и совсем забывают о них. Вы думаете, потомки Робеспьера (если только они имеются) чтут его память? Или Бетховена? Или лорда Байрона? Одна из самых ценных особенностей славы Шекспира — то, что у него не осталось потомков, не то они опошлили бы его память хуже всяких янки, отбивающих поклоны на его могиле. В наш прогрессивный век дети спешат поскорее забыть, что у них были отцы. Боюсь, маркиз, что и вас ждет та же участь.
Лютера тяжело поднялся и начал прощаться.
— Я созову совет на понедельник. Сегодня пятница. Вы ничего не имеете против отсрочки?
— Тем лучше, — у вас будет время успокоиться и подбодриться. Поверьте, у меня не было ни малейшего желания вас губить. Ведь то, что грозит вам, грозит и мне — мы оба в одной лодке. Надо править ею твердой рукой, не выказывая колебаний.
Как только карета маркиза выехала из ворот, Перусс по телефону потребовал к себе начальника полиции генерала Бернгофа и встретил его с бумажкой в руках, на которой было написано: «Пакэн Леруа».
— Знакомо вам это имя?
Бернгоф взял бумажку, посмотрел на нее, сложил и отдал обратно. Только очень внимательный наблюдатель заметил бы под его нафабренными, по-военному торчащими кверху усами чуть заметную мимолетную усмешку.
— Как будто слыхал. Во всяком случае, запомню.
— Хорошо. Человек этот здесь, в столице; найдите его, если можете. Снесите эту записку монсеньору Иосту, он опишет вам его наружность. Говорят, что он уехал в Москву, но я не верю. Это, по-видимому, иностранный шпион, снимающий планы наших крепостей. Его нужно арестовать и сразу сделать безвредным. Поняли?
— Как не понять. Если можно будет найти — найдем.
— И сейчас же дайте мне знать. Но только чур, чтобы никто не знал, кого вы ищете. Держите язык за зубами.
— Всегда держу. Если б не держал, вышло бы худо.
Перусс зорко воззрился на него, но, увидя перед собой деревянное бесстрастное лицо, заставил себя улыбнуться.
— Конечно, худо. Ваш такт и скромность, генерал, много способствуют спокойствию в городе. Но эта история с Пакэном Леруа совсем особое дело.
— Совсем особое! — подтвердил Бернгоф, — Я понимаю.
Он ушел, а Перусс с облегченным сердцем занялся делами. Быть может, он не был бы так спокоен, если б видел, как Бернгоф шагал по улице, улыбаясь во весь рот и бормоча себе под нос: «Пакэн Леруа — иностранный шпион!.. Ну, еще бы! Как же иначе? Снимает планы укреплений... Отлично! Очень хорошо! Превосходно! Знакомо ли мне имя? — Как будто слыхал. — Очень хорошо! Превосходно!.. Должно быть, он еще в городе? По всей вероятности! Где же ему и быть, как не здесь?»
Все время улыбаясь и, видимо, очень довольный, Бернгоф дошел до дворца, велел доложить о себе и тотчас же был допущен в собственные апартаменты короля.
Глава 17. «О разложении государства»
ГЛАВА XVII
«О разложении государства»
Если был в столице южной страны человек, способный отодвинуть на второй план и затмить народного любимца Серджиуса Торда с его пламенным красноречием, то это, несомненно, была женщина по имени Лотис — таинственная личность, о которой никто не знал ничего достоверного и о которой ходили самые невероятные слухи. Рассказывали между прочим, что она незаконная дочь одного высокопоставленного лица, прославившегося своими любовными похождениями, что ребенком она была выброшена на мостовую и погибла бы, если б ее не спас от голодной смерти Серджиус Торд; что из мести за обиду матери она присоединилась к революционерам и все свои богатые дарования отдала на службу их идеям. Все знали, что она очень бедна: жила она в бедном квартале, в дешевой меблированной комнате, редко показывалась на людных улицах, не имела приятельниц и совсем не бывала «в обществе». И, однако, имя ее было у всех на устах, и влияние ее чувствовалось даже за пределами столицы. В «обществе» не имели понятия о том, что представляет собой эта женщина со странным именем, без фамилии, но считали ее опасной и при ее имени замолкали, вопросительно переглядываясь, и «люди» из «общества», видевшие ее, единодушно признавали, что она не красавица, но... И это «но» говорило красноречивее целых томов. Действительно, у нее было нечто менее обыкновенное и более сильное, чем красота, — властное нравственное обаяние, магнетизировавшее и подчинявшее себе всех, кто подходил к ней близко.
Сама Лотис не знала, какие слухи идут о ней, или же игнорировала их. У нее была своя история, свои печали, но ими она ни с кем не делилась; пережитое горе и трудные дни борьбы помогли ей воспитать в себе удивительное нравственное самообладание и почти стоическую прямолинейность. Натура у нее была широкая, благородная, чуждая всякой мелочности и маленьких женских пороков, полная глубокого, почти страстного сочувствия к чужому горю. Ни тщеславие, ни зависть, злоба или скука, — не нарушали правильного течения крови в ее жилах: поглощенная изучением бедствий человечества и жалостью к ним, она жила одна, мужественная, как герой, и смиренная, как мученица. Она давно уже отказалась от надежды на личное счастье, но ее неутомимая любовь к больным, страдающим, слабым, к разбитым сердцам и к умирающим сделала то, что бедняки чуть не молились на нее; самые грубые трущобные богатыри слушались ее беспрекословно, и не раз уже Лотис добрым словом, вовремя сказанным, удавалось предотвратить преступление, угаданное ею в зародыше. Нравственная власть ее так была велика, что одно слово ее могло бы взбунтовать целый город.
Не удивительно поэтому, что в тот вечер, когда она должна была говорить в «Доме народных собраний» о «разложении государства», слушать ее собралась огромная толпа народа. Была и полиция, переодетая, смешавшаяся с толпой, но толпа вела себя очень прилично: ни толкотни, ни грубой драки. Здесь были все члены революционного комитета Серджиуса Торда, но они приходили поодиночке, и, пожалуй, больше всех из них обращал на себя внимание поэт Поль Зуш своим живописным костюмом — рембрандтовской шляпой и коротенькой, сильно поношенной бархатной жакеткой, пыльный цвет которой оживлялся ярко-красным галстуком. Растрепанный, как всегда, но с каким-то особенным блеском в глазах, он кивнул головой двум товарищам и мимоходом пожал руку Серджиусу Торду, который вошел медленно, словно нехотя, и уселся в углу, в самом дальнем конце залы, где массивная фигура его меньше обыкновенного выдвигалась из толпы. Серджиус сидел задумчивый, понурив голову, однако же зорко следя за всеми входившими; лицо его озарилось довольной улыбкой, когда он заметил своего нового товарища Леруа и неразлучных с ним Макса Грауба и Акселя Регора, спокойно пролагавших себе дорогу сквозь толпу. Все трое также уселись в темном углу плохо освещенной залы. Серджиус совершенно спокойно отнесся к появлению начальника полиции генерала Бернгофа, но немножко встревожился, заметив, как близко уселся Бернгоф к скамье Леруа и его товарищей. Ему даже пришло в голову, не переусердствовали ли новые члены союза и не навлекли ли на себя подозрение, но Серджиус был не робкого десятка и уже успел убедиться, что Леруа также не трус.
Понемногу народу набралось столько, что яблоку негде было упасть. При этом — характерная черта — входившие усаживались сразу, без шума и споров, без смеха и перешептываний; видно было, что они пришли сюда не только из любопытства. Большинство составляли мужчины; женщин было немного, очевидно — работниц. Пакэн Леруа и его товарищи разглядывали толпу и вполголоса обменивались замечаниями.
— Славные лица! — говорил Макс Грауб. — Здесь есть мыслители и при том опасного разряда.
— Многие люди «мыслят» всю жизнь и «ничего не делают», — томно возразил Аксель Регор.
— Верно, мой друг, но мысль их может вести других, хотя сами они и остаются пассивными, — вставил Пакэн Леруа. — Я думаю, если б Лотис приказала вот этим пяти тысячам сжечь дворец, от него к рассвету не осталось бы и следа.
— Ни мало в этом не сомневаюсь, — сказал Грауб. — Не забывайте, что Бастилия была взята в то время, когда бедняга Людовик XVI весело ужинал в Версале.
Леруа знаком велел ему замолчать. В толпе пронесся тихий ропот. Миг — и на эстраду вышла Лотис — одна. И тихий ропот, встретивший ее, разросся в бурю, во что-то стихийное, совершенно непохожее на обычные аплодисменты, какими приветствуют любимых ораторов. Здесь было и удовольствие, и ожидание, и какой-то восторг. Пакэн Леруа был поражен новым выражением лица Лотис. Вся она как-то изменилась: казалась более блестящей, заметной, властной. На ней было все то же платье из белой саржи с красным шарфом через плечо, но даже и этот наряд казался теперь эмблемой могущества. Леруа испытывал странное ощущение нежданного и всепокоряющего обаяния. Всю его душу неотразимо влекли к себе эти дремлющие, темно-синие ирисы — глаза, как будто и не блестящие и ничем не замечательные, но таившие в своей лучезарной глубине ту особую силу, которая дается только напряженною умственною жизнью, — ибо рядом с этой жизнью всякая другая бледна и бесцветна. Глаза эти, выглянув из-под сонных бледных век, остановились на нем с невыразимо-обаятельной лаской, и в душе его раскрылись глубины, самому ему неведомые, и ему показалось, что до сих пор он не знал себя, — и только теперь начинает понимать.
Она заговорила — и сразу все стихло. У нее был замечательный голос — вибрирующий, но мягкий, звучный и ласковый. Она говорила просто, без ораторских фраз, без ораторских приемов, спокойно глядя на свою аудиторию, положив одну руку на накрашенный деревянный столик. Лицо ее было бледно; золотистые волосы свернуты большим узлом на затылке; один лишь красный шарф оттенял мертвую белизну одежды; но от всей ее фигуры, лица, голоса, как теплом от огня, веяло какой-то сверхфизической силой, превращавшей тяжелый, нагретый воздух комнаты в атмосферу благоухания и красоты. Под ритмические звуки ее голоса стихали волнения и обиды, и каждый чувствовал, как в нем растет спокойствие и сила, вера в себя и самоуважение. «О разложении государства» она говорила как о вещи, всем известной, заставляя своих слушателей думать самостоятельно, — и вполне достигала цели.
— «Все мы знаем, — говорила она, — что наши министры нимало не заботятся о благе страны, что наша печать труслива и продажна, что она не отражает народного мнения. Читая о каком-нибудь крупном движении или перемене в политике, мы не должны принимать на веру суждения печати — наемницы капиталистов; мы должны выучиться сами думать и судить. Если б нами правил умный и сильный человек, обман, — предательства, сознательное пренебрежение интересами миллионов, может быть, и не были бы возможны; но там, где нет силы, — там слабость, а слабость и систематический обман неизбежно приводят к крушению и — к возмущению. Народ, истомленный гнетом налогов, гнетом несправедливости и бессовестным систематическим нарушением торжественных обещаний, в конце концов возьмет свое и сразу отплатит за все свои обиды. И кто посмеет сказать, что при таких обстоятельствах народ не имеет права действовать сам?..»
Она на миг умолкла и слегка наклонилась вперед; пытливый взор ее, казалось, проникал в самую глубь души ее слушателей.
— Дорогие друзья мои! Дорогие дети! — говорила она, и горячая жалость, почти слезы слышались в ее голосе. — Подумайте сами, — вы все, отчего нам так плохо живется, отчего нам живется так грустно, как бесцветно, так тревожно, отчего мы не знаем, что такое душевный мир и надежда? Разве окружающий нас мир не прекрасен, разве солнце перестало светить или птицы разучились петь? Нет! Наука, знание торжествуют победу за победою, делают открытие за открытием — все для нас, чтобы помочь нам, чтобы продлит нашу жизнь. Отчего же нам так плохо? Что мы потеряли? Чего нам недостает? Откуда это чувство скуки, пустоты, пресыщения — нестерпимое чувство бесцельности жизни даже у тех, кому жизнь дает многое? Почему так много среди вас печальных лиц? Тут дело не в одной только бедности — можно быть и бедным, да счастливым! Правда, вас давят налоги, из вас выжимают все соки, но ведь вы же можете объединиться, протестовать против них. Как вы сами не понимаете своей силы? Ведь вы же не звери лесные и полевые, лишенные разума. Если б бык сознавал свою силу, он не пошел бы на бойню. Вы не быки, но вы, как быки, терпеливы и тупы, и слепы, и неразумны. Вы образуете клубы, общества, рабочие союзы, но вы ослабляете себя мелкими распрями, в вас нет единодушия. Почему иезуиты, которых вы все ненавидите, до сих пор так сильны? Потому что они все до одного свято соблюдают правила своего ордена. В единении тайна силы. Их изгоняют из одной страны, они пускают корни в другой. Папа Климент XIV в 1773 году упразднил их орден — они приютились в России. Их прогнали оттуда в 1820 году, из Голландии в 1816 году, из Швейцарии в 1847, из Германии в 1872, позже — из Франции. Их отовсюду гонят, всех их ненавидят, а они процветают; они до сих пор находят средства содержать своих двадцать два генерала и четырех викариев, и все страны по-очереди испытали на себе их влияние. Столько преступлений на совести этого ордена. Его доктрины лживы и гнусны. А он и в наше цивилизованное время остается силой, с которой нужно считаться. Отчего же это происходит? Оттого, что в нем один дух.
— Друзья мои, если б вы были так единодушны, всем вашим обидам и притеснениям скоро настал бы конец. Вашему горю нетрудно помочь, и вы сами должны это сделать — вы сами. Но иные из вас пали духом, другие потеряли терпение. Вы дрожите от холода и жестокости жизни; входя в убогие лачуги, которые вы зовете «домом», где здоровые, больные, новорожденные и мертвые — все свалены в одну кучу, вы, измученные, усталые, восклицаете: «Неужели это называется жизнью? Неужели для этого Бог создал человека? Тогда стоило ли родиться? И отчего не умереть сейчас же, не убить себя?» Да, друзья мои, вы часто так думаете и говорите. Но поймите, не Бог сделал вашу жизнь такою тяжелою, а вы сами! Вы сами позволяете топтать себя ногами, вы сами отказываетесь от свободной воли, мысли и самобытности и покоряетесь чужой власти. Думайте сами! Думайте, судите, действуйте сами! Если газеты продажны — не читайте, не слушайтесь их! Если вы знаете, что тот или другой государственный деятель выказал себя флюгером, знайте, что он и вперед будет таким же. Если вы знаете, что он спекулирует ради личных своих выгод надвигающимся политическим кризисом, который предвидит пока он один...
По зале пронесся громкий шепот: «Перусс! Перусс!» Два-три полицейских покосились на Бернгофа, но он сидел сложа руки, с непроницаемым лицом, и не подавал никакого знака. Лотис сделала своей изящной белой ручкой успокоительный жест, — и моментально все стихло.
— Я не говорю о каком-либо определенном человеке — я никого не обвиняю. Я только говорю: «если» человек спекулирует государственной политикой — он изменник своей стране. Такого рода спекуляции не новость в истории народов. Но когда правители становятся продажны, когда общество падает так низко, что уже не видит ничего дороже и выше наживы, тогда близок час падения, тогда воцаряются гибель или анархия, и гром небесный гремит над виновными, пока преступления их не смоются реками крови и слез!
Она остановилась, изменила позу и с властным жестом, с искрящимся взором продолжала:
— Вы все слышали о жертве, о том, как сам Бог принял человеческий образ и сошел на землю, чтобы показать нам, какой высокой должна быть наша жизнь и смерть. Но мы забыли Бога, выкинули его из своей жизни, не уделяем ему ни единой мысли; его нет в наших законах, нет в наших церквах. Так не может продолжаться, это ведет к беде... Ибо что такое Бог? Ведь это только имя, которое мы даем невидимой, но вечно действующей силе, правящей троном... Я не проповедую вам; моя совесть не дозволяет мне указывать вам ту или другую форму религии, как путь к миру и мудрости, я только хочу напомнить вам о том, что господствует над миром, властно звучит в душе великих и малых, знатных и рожденных в низкой доле, и что когда-нибудь сольет все наши разногласия в вечной гармонии. В небесных сферах царят порядок и справедливость; они должны царить и на земле, ибо когда мы отступаем от них, хотя бы в мелочах, все приходит в расстройство. Вы скажете мне, что трудно верить в порядок и справедливость, когда бедному совсем не та честь, что богатому, когда за деньги можно купить и место и положение. Правда! Трудно верить, а нужно! И нужно уметь добиться их! Вы знаете, что теперь творится на свете; вы знаете, что теперь никому нельзя доверять, что в целом мире идет брожение, надвигается перемена, неизбежная, может быть, гибельная. Время близится. Сумейте же не пропустить момента, сумейте понять, к чему он зовет вас. Быть может, то будет тревога, властный призыв к борьбе с условностями, с вековыми злоупотреблениями. Но в этом оглушительном зове вы слышите грохот небесных громов, голос забытого Бога!..
— Несправедливость и порча среди нас, но мы сами допустили их к себе. Кто жалуется на обиды? Пусть исправит скорее свой собственный путь, — и он найдет тысячу рук, тысячу сердец, готовых помочь ему. Друзья мои, дети мои, не оставайтесь же безучастными, не давайте обманывать себя, как будто вы не в силах противостоять обману. Покажите, что вам ненавистна ложь, что вы ее не потерпите, не пойдете за теми, кто ведет и вас, и родину к гибели! Пусть государство услышит ваш голос — голос рабочих, плательщиков налогов, настоящих государственных устоев. Докажите, что без вас ничего нельзя сделать! Требуйте, чтобы государственное дело делалось чистыми руками, чтобы не было секретных имен, тайных договоров, за которые нам приходится слепо расплачиваться. Вам не смеют отказать в разъяснении, куда деваются горбом заработанные народные деньги. Требуйте, чтобы сенат, прежде чем тратить время на любезности и дипломатические переговоры с иностранными державами, занялся внутренними делами страны, попытался бы избавить ее от гнетущих ее страшных зол. Требуйте этого — и не только требуйте — сумейте добиться! Министры, может быть, и откажутся выслушать вас, но голоса страны им не заглушить.
Она точно вся выросла при этих словах; лицо у нее стало вдохновенное, властное. Под гром рукоплесканий она сошла с эстрады, но крики: «Лотис, Лотис!», раздававшиеся снова и снова, заставили ее вернуться. Одним жестом руки она сразу успокоила разволновавшуюся толпу.
— Дорогие друзья, благодарю вас всех за то, что вы меня выслушали, — сказала она просто, слегка дрожащим голосом. — Я говорю, как женщина, от сердца, как думаю и чувствую, под влиянием только моей великой любви к вам. Вы знаете, корысти во мне нет; я ничего не добиваюсь. Я только ваш бедный друг Лотис, который с вами живет, для вас работает, делит вашу суровую долю и всем сердцем хотел бы помочь вам стать свободнее и счастливее! Моя жизнь принадлежит вам, моя любовь к вам слишком сильна, ее не выразить словами; я каждый день мысленно благодарю вас за ваше доверие ко мне... Ну, а теперь, детки, разойдитесь спокойно, без шума, не задавая неблагодарного труда наемникам закона. И дома вспомните мои слова — вдумайтесь в них. Будьте стойки, будьте благоразумны, внесите порядок в свою трудную жизнь, но с негодованием отбросьте рабскую покорность ярму, надетому на вас капиталистами, у которых нет для вас иного утешения в бедности, кроме рабочего дома, иного способа исцеления от грехов, в которые вы впали благодаря их небрежению, кроме тюрьмы. Отстаивайте свои человеческие права — право думать, говорить, право знать, что сталось с деньгами, которые вы терпеливо собираете для других, право на дружный объединенный труд. Отбросьте мелкие раздоры, мелкую зависть и злобу; как министры объединяются для того, чтобы удобнее обманывать вас, так вы, народ, объединитесь, чтобы легче было изобличить обман! Нет голоса звучней и убедительней, чем голос общества.
Она постояла еще молча, с блестящими глазами, с вдохновенным лицом; потом слегка повела рукой, словно извиняясь, и снова сошла с эстрады. Пакэн Леруа, все время не сводивший с нее глаз, теперь, будто очнувшись, приподнялся и провел рукой по лбу, словно разгоняя чары, сковавшие его ум. Лицо его пылало, пульс ускоренно бился. Его товарищи, Аксель Регор и Макс Грауб, посмотрели на него вопросительно. Публика уже расходилась небольшими группами.
— Что же дальше? — спросил Грауб. — Мы тоже идем?
— Надо идти, — сказал Леруа со вздохом и принужденной улыбкой. — Но мне хотелось бы побеседовать с нею.
В эту минуту кто-то коснулся его плеча. То был Иоганн Цегота. Леруа и его товарищи ответили условным знаком.
— Хотите идти со мной? — тихонько шепнул Цегота. — Мы угощаем Лотис ужином в таверне напротив, хозяин свой человек. Торд видел вас и послал меня за вами.
— С удовольствием! Мы придем, — ответил за них Леруа. Цегота кивнул головой и скрылся.
— Вам непременно хочется довести до конца эту эскападу? — грубовато спросил Макс Грауб.
— Вы сами, друг мой, в свое время были любителем эскапад, и даже недавно... Одна-две лишних вам не повредят!
Они смешались с толпой. Проходя мимо начальника полиции, Леруа едва заметным кивком головы ответил на осторожный поклон генерала. Очевидно, они были знакомы, и Бернгоф не спешил арестовать «шпиона».
Глава 18. Ненависть к королям
ГЛАВА XVIII
Ненависть к королям
Окна таверны, куда направлялись три друга, были ярко освещены, и оттуда неслось стройное хоровое пение:
Дорогу, дорогу! Мы знамя труда,
Мы знамя свободы несем.
Держитесь друг друга — пусть смолкнет вражда!
Мы громом шагов наших мир всколыхнем.
— Да, — сказал Макс Грауб, останавливаясь на пороге таверны и прислушиваясь, — да, если бы вражда смолкла и «люди держались друг друга», пожалуй, действительно, можно было бы всколыхнуть мир. Но это-то и есть самое трудное!..
Внутри таверна представляла собой странную картину, несколько беспорядочную, но живописную. Во главе длинного стола сидела Лотис в лавровом венке, надетом на нее друзьями, с усталым лицом, похожая на Дафну, утомленную погоней за Аполлоном, и возле нее, любовно прильнув к ней, девочка с огромными черными глазами испанки, молящими, грустными и словно испуганными, как у загнанного зверька. Лотис обняла ее одной рукой и по временам наклонялась к ней, шепча ласковые слова. Остальные, сидевшие за столом, были мужчины, все члены революционного комитета. Пакэна Леруа и его товарищей встретили аплодисментами, и бледное лицо Лотис порозовело, когда она здоровалась с вошедшими.
— Вы хорошо начинаете, — ласково сказала она, остановив на Леруа задумчивый взгляд. — Я не думала вас увидеть сегодня.
— Я никогда не слыхал вас раньше... — Леруа бессознательно так крепко сжал ей руку, и потемневшие глаза его вспыхнули так красноречиво, что Лотис, под влиянием какого-то сложного волнения, поспешно выдернула из его руки свои тонкие пальчики. — И я чувствовал, что не буду знать вас по-настоящему, пока не увижу вас перед публикой. А теперь...
Он остановился. Лотис с удивлением посмотрела на него, и сердце ее вдруг как-то странно забилось. Видя, что он молчит, она мягко, с полуулыбкой, спросила:
— Что же теперь?
— Теперь, — торопливо шепнул Леруа, — я немножко знаю вас, но я должен узнать вас ближе! Вы дадите мне эту возможность?
Его взор говорил больше слов. Лотис опять побледнела и повернулась к девочке, сидевшей рядом с нею:
— Пекита, ты очень устала?
— Нет! — быстро ответила маленькая испанка, поднимая на нее свои темные глаза.
— Это хорошо. Пакэн Леруа, друг мой, это Пекита — та самая девочка, о которой мы давеча говорили, единственная дочь Шольто. Она протанцует нам — правда, малютка?
— Конечно, да!
Личико Пекиты сразу просияло. Леруа сел на указанное ему место, чувствуя, что его самым основательным образом, хотя и очень спокойно, «срезала» женщина, которая неизвестно почему оказывала на него какое-то странное действие, вызывая в нем лихорадочное волнение, которому он пока не мог подобрать имени. Однако он сладил с собой, ибо умел обуздывать свои чувства, улыбаясь, оглядел стол и поднял стакан, показывая, что пьет за здоровье Серджиуса Торда, сидевшего на другом конце стола. Напротив него сидел Поль Зуш, а рядом, отделяя его от Лотис, — он радовался, что сидит так близко к ней, — какой-то молодец отчаянного вида, с огромными усами и удивительно кроткими глазами, как он узнал потом — один из величайших скрипачей мира, любимец королей и в то же время деятельный член революционного комитета. Ужин подали простой, почти скудный, и хозяин гостиницы, ставя перед Лотис первое блюдо, положил возле ее прибора букет темно-алых роз. Она улыбкой и взглядом поблагодарила его и приколола цветы к своей груди. Понемногу разговор оживился. Хрупкий юноша с головой, немного напоминающей голову Китса, придал ему интересный для всех оборот, неожиданно заявив:
— А знаете, Иост продал все свои паи в новом рудничном предприятии. Должно быть убедился, что это дело не пойдет, как его ни раздували газеты.
— И у меня есть новость! — воскликнул Поль Зуш. — Ведь говорить об акциях и паях значит говорить о деньгах. Можете вы себе представить, друзья мои, что мне, Полю Зушу, предложили плату за мои стихи? Не далее, как сегодня! А? Каково? Платить поэту за его поэмы — это все равно, что предлагать деньги Творцу за то, что он создал цветы!
Лицо его разгорелось, глаза лихорадочно блестели.
— Серджиус, ты только послушай! Чудеса никогда не переведутся в этом мире, но это — чудо из чудес! Ради шалости и баловства я послал свою последнюю книжку стихов королю...
— Стыдись, Поль! — закричало несколько голосов сразу. — Это против правил! Ты нарушил обет!
Поль Зуш громко захохотал.
— Как бы вы все вдруг взвыли, мои маленькие павианчики! Как вы дорожите уставом вашей берлоги! Погодите — сначала выслушайте. Ведь не думаете же вы, надеюсь, что мною руководили верноподданнические чувства? Или смирение, или желание выдвинуться? Я послал книгу просто из чувства ненависти и презрения к нему, чтобы показать его величеству, что есть нечто такое, чего он не может сделать; что будет жить, когда его забудут, несколько жгучих строф, которые, как витриоль, разъедают устои трона. Я послал ее несколько дней тому назад. А сегодня получаю письмо от самого секретаря нашего почтенного премьера с уведомлением, что его величеству угодно было оценить мои поэтические дарования, и он жалует мне ежегодно пенсию в 100 золотых. Ха-ха-ха! Сто золотых! Им хотелось бы посадить б золотую клетку дикую птицу революционных песен, приманив ее кусочком сахару! Сто золотых в год! Это значит одежда и кров и теплая постель, но это значит и другое — потеря независимости!
— Так бы не примете этой пенсии? — спросил Пакэн Леруа, с интересом глядя на него поверх стакана, из которого он прихлебывал вино.
— Не приму! Я уже отказался! Моментально!
Со всех сторон раздалось: «браво! браво!» Товарищи вскакивали с мест, чтобы пожать ему руку, потрепать его по спине; даже суровое лицо Торда озарилось ясной улыбкой.
— При всех твоих недостатках, ты все-таки молодчина, Зуш! — объявил молодой человек с головой Китса, доверенный приказчик одного из самых крупных оптовых торговцев столицы.
— Ваше здоровье, Зуш! — сказала Лотис, перегибаясь через стол, со стаканом в руке. — Ваш отказ от королевских щедрот — более высокая трагедия, чем все те, какие вы пытались писать.
— Вы слышите, что она говорит? — в восторге воскликнул Зуш. — Вот она понимает! Ведь это действительно трагедия — не есть досыта и ходить в рваном платье, когда мозг жгут мысли, которые должны облагодетельствовать человечество! И вдруг является король с пригоршней золота, которое пригодилось бы и еще как!.. Но, повторяю, платить поэту за его поэмы — это все равно, что встретить Бога, рассыпающего в пространстве планеты и солнца, и сказать ему: «Недурно сделано. Мы будем платить тебе за твою творческую силу — по стольку-то с эона».
Леруа засмеялся.
— Дикий человек, так вы, действительно, скорее умерли бы с голоду, чем приняли бы пенсию от короля?
— Конечно! Загляните в историю. Разве награждали когда-нибудь по заслугам великих мыслителей своего времени? Разве королева-девственница Елизавета сделала что-нибудь для Шекспира? Где про это написано? Правда, может быть, она «милостиво» и разрешила ему «представить» перед нею одну из его великих трагедий — так ведь ей ли было судить?
Леруа опять засмеялся, но в его загоревшемся взоре был оттенок грусти и сожаления.
— Вы, конечно, одобряете это? — обратился он Серджиусу.
Тот посмотрел на Зуша с серьезным и ласковым состраданием.
— Я думаю, что Поль поступил мужественно, хотя ему, вероятно, нелегко это досталось... Видите ли, друг мой, короли слишком долго пренебрегали властью пера. И теперь те, кому дана эта власть, мстят за себя. Что делать! Око за око!
— Может быть, король это сделал с добрым намерением?
— Возможно! Но и то — предлагать интеллигенту сто золотых в год — ведь это меньше, чем он платит своему повару!
Смуглые щеки Леруа слегка покраснели. Торд, внимательно следивший за ним, окончательно убедился, что нового товарища что-то гнетет и волнует. Его как-то странно тянуло к Леруа; ему хотелось разгадать эту загадку; но красивое лицо Леруа было непроницаемо. Между тем, застольный разговор становился все громче и шумнее. Молодой клерк пространно рассказывал, как к его патрону приезжал Перусс и вел с ним долгие разговоры о повышении и понижении; как однажды он купил сто тысяч паев в одном предприятии и пригрозил застрелить маклера, если тот проболтается об этой сделке; как маклер возразил, что он не выдает своих клиентов, и что такая угроза недостойна государственного человека и Перусс сразу сделался ласковый, и они вместе поехали завтракать. В заключение клерк сообщил, что патрон его в последнее время что-то тревожится, — должно быть, предстоит быстрый подъем или падение тех бумаг, которые в последнее время особенно крепко держались на рынке.
— А ты, Вальдор, ты откуда: из собственной квартиры или из царских чертогов? Кому ты играл сегодня?
Луи Вальдор, северянин родом и по симпатиям космополит, насмешливо улыбнулся.
— Будешь играть и в царских чертогах, когда заставит антрепренер. И зачем это публика так нелепа! Непременно ей надо, чтоб ее любимцы были в милости у королей и королев! На днях зовут меня играть перед одним величеством. Являюсь. Камергер встречает меня выговором: «Вы опоздали, monsieur Вальдор, вы заставили короля ждать!» Я отвечаю: «В самом деле? Очень жаль! Но раз уж я заставил его величество ждать, я не решусь задерживать его дальше. Au revoir!» И вернулся в той же карете, в какой меня привезли. Его величество, из-за наглости своего холопа, остался в этот вечер без музыки.
— Вы в этом уверены? — пристально глядя на него, спросил Леруа. Зуш уставился на него в свою очередь и расхохотался.
— Конечно, уверен! Черт возьми! Как вы, однако, сегодня похожи на его величество! Те же прямые брови, та же загадочная улыбка, опасная для женских сердец. Я изучил его черты на тех золотых, что он мне прислал. Удивительно! Точно братья-близнецы.
— Я же вам говорил. Ненавистное сходство! Много бы я дал, чтобы избавиться от него. А все-таки это единственный в своем роде случай, — быть двойником короля и социалистом!
— Конечно! — ласково подтвердил Серджиус Торд. — Я уверен, что вы добрый товарищ.
Леруа невозмутимо, с серьезной улыбкой, выдержал его взгляд и чокнулся с ним.
— Вы не спрашиваете меня, сделал ли я что-нибудь для нашего комитета с тех пор, как мы расстались?
— Ведь это не очередное собрание, — сказал Иоганн Цегота. — Мы даем отчет только на месячных.
— Так. А все-таки, раз все наши друзья и братья в сборе, полагаю, не будет большой беды, если я сообщу вам, что я настолько уже подвинулся вперед по намеченному пути, что Карл Перусс отдал приказ найти и арестовать некоего Пакэна Леруа, как полагают, шпиона, срисовывающего планы городских укреплений?
Лотис вскрикнула.
— Не может быть! Так скоро!
— Может, сударыня!.. — почтительно склоняясь перед нею, возразил Леруа. — Очевидно, я не терял времени даром. Должен же я исполнить приказания моего шефа!
— Значит, вам грозит опасность? — спросил Серджиус Торд, остановив на нем тревожный взор.
— Не более, чем вам или кому другому из наших товарищей. Я начал борьбу и, несомненно, вы скоро услышите о ее результатах.
Он говорил так спокойно, с такой уверенностью и авторитетностью, что словно электрическая дрожь пробежала по собранию, и все взоры невольно обратились на него с удивлением и восторгом.
— В развращенности государства, о которой говорил сегодня наш прекрасный оратор, не может быть сомнения, но мне кажется, это скорее развращенность министров, чем народа. Из того, что биржевые игроки правят печатью и правительством, еще не следует, что государство разлагается. Удалите развратителей, сметите сор и грязь — и государство очистится.
— Метла-то нужна очень длинная, — возразил Поль Зуш. — Взять хоть бы Давида Иоста — не так-то легко его удалить. Его газеты читают миллионы людей — и миллионы считают его авторитетом.
— Надо только вывести его на чистую воду и тогда...
— Тогда те же миллионы будут продолжать читать его газету просто из любопытства, чтобы посмотреть, сколько времени у лжеца хватит бесстыдства лгать. Да и то нет. Он ведь ловок. Он десять раз вывернет свой кафтан наизнанку. Вот теперь он поддерживает Перусса, а если Перусса уличат в мошенничестве, он преспокойно напишет трогательную передовицу, которая будет начинаться словами: «Теперь мы, наконец, можем признаться, что всегда сомневались в господине Перуссе».
Аудитория хохотала.
— Вот нынче вечером в одной газетке была статья, за которую, должно быть, ему здорово заплатили... панегирик монсеньору Дель-Фортису, где тот говорил о слепоте и невежестве народа и о необходимости церковных школ для спасения души. И в конце сообщение: «Нам из достоверного источника известно, что его величество соизволил пожаловать иезуитскому ордену большой участок государственной земли для постройки обители и школ»...
— Это ложь! — с неожиданной запальчивостью воскликнул Пакэн Леруа. — Король во многих отношениях негодяй, но данное слово для него свято!
Аксель Регор пристально посмотрел на него через стол и его холодные, скучающие глаза вспыхнули, словно предостерегая.
— Откуда же вы знаете, что он дал слово?
— Это было в газетах, — поправился Леруа. — Я это читал в тот самый вечер, как мы встретились с Тордом.
— Ах, мой друг! Мало ли что пишут в газетах! — засмеялся Макс Грауб. — Я верю только официальным телеграммам, да и те часто берутся из неофициальных источников.
Хозяин подал вино и фрукты. Серджиус Торд налил себе вина и пригласил товарищей сделать то же, затем встал и поднял стакан.
— За здоровье Лотис, нашей вдохновительницы, помогшей нам сохранить наши благороднейшие идеалы!
Все встали.
— За Лотис!
— За Лотис! — повторил Пакэн Леруа. За то, чтобы она всегда была так же милосердна, как она сильна!
Сонные веки приподнялись, темно-синие глаза спокойно встретили его смелый пытливый взор. Легкая усмешка скользнула по губам Лотис, и она без слов поблагодарила всех ласковым наклонением головы.
— Сыграйте нам, Вальдор! Ответьте нашим друзьям за меня!
Вальдор нырнул под стол, вытащил оттуда скрипичный футляр и вынул из него скрипку так осторожно, с такой нежной заботливостью, словно спящего ребенка из колыбели.
Он провел смычком по струнам, раздался слабый жалобный звук, словно первый вздох ветра в ветвях деревьев; затем, без всяких прелиминарий, вызвал к жизни целый лабиринт мелодий, где спорили, переплетаясь, голоса женщин и ангелов, призывы земли и отказы небес, одиночество жизни с полнотой бессмертия; звуки взвивались кверху, падали, рыдали, молили, отражая весь разлад человеческой души, и, казалось, только божественное вмешательство может разрешить этот душераздирающий спор.
Все замерли, слушая; Поль Зуш откинул голову назад и закрыл глаза, точно в дремоте; суровое, некрасивое и озабоченное лицо Цеготы приняло более спокойное и мягкое выражение; Серджиус Торд, облокотясь локтем на стол, прикрыл ладонью лоб, изборожденный морщинами скорби.
Когда Вальдор кончил, раздался взрыв аплодисментов.
— Вы играете в присутствии королей, — короли должны гордиться тем, что слышат вас, — сказал Леруа.
— Да как же! Они меня третируют как Caquais de place, как третировали бы Зуша, если б он принял пенсию. Единственный музыкант, почтенный по заслугам монархом, был Рихард Вагнер, да и то свет клянется, что его августейший покровитель был сумасшедшим!
Поль Зуш открыл глаза, налил себе вина и залпом выпил его.
— Потом Вальдор еще сыграет нам, а Пекита протанцует, как она обещала — не нам, а Лотис... Но теперь давайте помолимся!
Это странное предложение было встречено громким смехом.
— Говорю вам, нам следует помолиться, — с деланной торжественностью повторил Поль Зуш. — Вы вот все говорите о новостях, да о телеграммах, а о том и не вспомните, что его святейшество папа болен, может быть, умирает.
— Что ж, это не удивительно, — сказал сидевший с ним рядом. — Папа уже в преклонных летах.
— Вовсе нет! Вовсе нет! Божьи угодники должны быть долговечнее нищих. Вон давеча в больницу приняли старушку, по метрике сто двадцать одного года от роду. Эта старушка никогда не была замужем; папа тоже никогда не был женат, — значит, истинная причина смерти их обоих не коснулась. Почему же папа не может прожить так же долго, как его сестра о Христе, тем более что небесные ключи в его руках? Он не обязан отпирать маленькой золотой двери, даже для самого себя, если это ему не угодно. Вот как должно верить! Пакэн Леруа, ты дерзкое подражание королю, давай еще вина!
Леруа наполнил его стакан. Все видели, что Зуш уже на взводе и останавливать его бесполезно. Лотис отодвинула свой стул от стола и, обняв Пекиту, что-то ласково шептала ей.
— Братья, давайте молиться! — восклицал Зуш. — Может быть, пока мы тут болтаем и пьем за здоровье нашей несравненной Лотис, душа наместника св. Петра уже летит над небесными лесами и океанами в специально для нее построенное и особо изукрашенное небо. Ибо небо ведь только одно, и вместимость его ограничена: оно отведено лишь для последователей св. Петра.
— Ну, это уж старо, Зуш! В наше время никто не верит... Всякий гимназист, изучавший астрономию, понимает, что это.
— Астрономия? Фи, как не стыдно! Греховная наука! Великая ересь! Мало ли, что наука внушает нам, будто существуют миллионы солнечных систем и миров!.. Церковь учит нас, что есть одно только небо, специально для добрых католиков, и ключи от него у св. Петра и его наместников. Бог — божество — творец — церковное существо, очевидно, не имеет к этому небу никакого отношения. Но мы уклонились от предмета. Бедный святейший отец! После стольких лет терпеливой детски-наивной веры ему приходится теперь сделать прыжок в темные воды вечности. Такой старенький! Такой слабый! Как не пожалеть его! На земле у него был такой славный, уютный домик, так о нем нежно заботились, верные тысячами припадали к его ногам. А теперь — ни тепла, ни света, ни курений, ни картин и цветных стекол, ни белых статуй и пурпура и носилок с золотой бахромой! На холод, во мрак — безмолвие — тайну, где смешались все отжившие поколения, в неведомое, незнаемое, где бедную обнаженную душу ждет, быть может, невыразимый ужас, а, может быть, и очень приятная жизнь, даже более приятная, чем жизнь римского папы. «Mourir c’est rien, — mais souffrir!» Вот что страшно. Помолимся за папу, друзья мои! Он человек уж в летах.
— Когда ты замолчишь, Зуш, с полуулыбкой возразил Торд, — тогда мы, может быть, и помолимся о нем, но ты так трещишь, что не даешь думать. И Пекита устала, а время бежит.
— Доброй ночи, друзья! — сказал Зуш, подходя к Леруа и Торду. Сегодня я ударил короля не сапогом, а умом — и устал. Пора идти домой спать.
— Где вы живете? — неожиданно спросил Леруа.
— Во дворце, любезный друг. В золотом воздушном дворце, населенном крылатыми грезами; во дворце, которого не купить за деньги, ибо он мой и принадлежит только мне. И я не плачу налогов!
— Не пригодится ли вам это на что-нибудь? — сказал Леруа, протягивая ему золотую монету. — По товарищески! Возьмите!
Зуш воззрился на него.
— Вы это серьезно?
— Ну, конечно. Зуш, поверьте мне, вы войдете в моду и очень скоро будете в состоянии отплатить мне крупной услугой.
Зуш взял монету и пожал руку дающего.
— Спасибо! Вы знаете, я беден, часто голодаю, люблю выпить, но здесь что-то есть, — он многозначительно приставил палец ко лбу. — И это вы тоже знаете. Но войти в моду — полноте! Для этого в наши дни нужно уметь обмерить и обвесить соседа. Доброй ночи! Вы похожи на короля, но у вас есть нечто получше короны — сердце. Доброй ночи, Пекита! Доброй ночи, Лотис! Вы хорошо говорили. Все и все делают хорошо, кроме бедного Зуша!
Он кивком головы простился с остальными и вышел с понуренной головой. Уходили по-одиночке, пожимая на прощанье руку Лотис и Торду. Хозяин погасил лампы и, стоя на пороге, каждого провожал сердечным поклоном.
— Кто вас проводит домой, Лотис? — спросил Серджиус Торд.
— Может быть вы сегодня мне окажете эту честь? — спросил Пакэн Леруа. Его товарищи уставились на него с нескрываемым изумлением. Наступила пауза.
— Пойдемте, — просто сказала Лотис.
И Леруа подошел к товарищам и шепотом приказал:
— Ступайте одни! Я приду позже.
Напрасны были их красноречивые тревожные взгляды. Минуту спустя они уже стояли на тротуаре перед таверной, безутешно глядя вслед удалявшимся фигурам Леруа и Лотис.
— Что же это такое! — пробормотал Грауб. — Он ежеминутно рискует жизнью.
— Ничего не поделаешь, — сказал Регор. — Мы клялись повиноваться ему — надо держать клятву!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава 1. Приглашение ко двору
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Приглашение ко двору
Прошло несколько времени. Весна сменилась летом. Для правительства, по-видимому, наступили трудные дни. В печати время от времени проскальзывали слухи о войне — то она казалась неизбежной, то ее удавалось предотвратить, — и слухи эти волновали народ. Но еще больше тревожило и волновало страну проектируемое введение новых и обременительных налогов, и волнение это готово было перейти в открытое возмущение. С тех пор, как Лотис говорила публично в доме народных собраний, Серджиус Торд уже дважды выступал на многолюдных народных митингах, которых полиция почему-то не разгоняла, и власть его над массой все росла. И где бы он ни говорил, в какой бы части города ни работал, — всюду под рукой у него оказывался неутомимый Пакэн Леруа, уже признанный революционным комитетом за одного из самых деятельных своих членов, смелого, находчивого, а главное — обладающего удивительной выдержкой в конспиративности — ценное качество в революционере. Его товарищи были не так активны и, по-видимому, только слушались его приказаний, но это ничему не вредило. Зная, что Леруа разыскивают, как шпиона, «братья» никогда не произносили публично его имени, и для непосвященных последователей он был лишь одним из многих, работавших под руководством Серджиуса Торда. Так что о нем не говорили в народе — зато говорили о многом другом. Говорили, что на заседание совета министров, созванном премьером, неожиданно явился король, но результат остался неизвестным. И, тем не менее, общее впечатление было таково, что монарх глубоко равнодушен к интересам и чувствам своих подданных. Некоторые из них, сокрушенно качая головой, говорили: «Такой уж порядок: королю ничего не дают сделать — даже для блага народа». Социализм рос и крепчал, собирая под знамя свое все молодое, честолюбивое, смелое, и клялся, что пришло время ввести республику. Все равно, так дольше нельзя: нужна радикальная перемена; все правительство нужно долой.
Об этом говорили все — одни по уголкам, другие «на кровлях», — а придворная жизнь шла своим чередом: король, по-видимому, милостиво принимал богатых и удачливых людей со всех концов света, и нового было только одно: слух, что наследный принц едет на собственной яхте в дальнее плавание. Газеты кричали об этом, обсуждали маршрут, но народ мало этим интересовался: наследного принца он мало знал и не успел полюбить; принц ничем не проявлял себя, и от него не ждали ни даровитости, ни ума, ни твердой решимости.
Между тем, воля и решимость, бесспорно, в нем были, но о том знали только король с королевой, да профессор фон Глаубен, — даже Лонэй не был посвящен в тайну его неравного брака. Королева выслушала роман своего сына с обычным своим безучастием, лишь слабая холодная улыбка играла на ее губах, и ответ ее был так же краток, как и рассказ короля:
— Чуть не все аристократы женятся на кафешантанных певицах. И то уже хорошо, что наследный принц не спустился ниже хорошенькой крестьяночки.
— Брак, конечно, недействителен, — заметил король. — У Гемфри такие экзальтированные понятия о чести, что он иначе не мог поступить; но церковь, конечно, не признает этого брака.
— Разумеется, нет! — только подтвердила королева. — Теперь вы, конечно, поспешите женить его на какой-нибудь принцессе царской крови?
— Обязательно.
— Как вас женили на мне?
Она подняла на него глубокий загадочный взор, так красноречиво говоривший о тайне, схороненной в ее душе. Он невольно вспыхнул и с поклоном ответил:
— Именно. Как я женился на вас.
— Эксперимент не из удачных. Боюсь, что вы часто раскаивались.
Он вглядывался в ее прекрасное лицо, и перед ним вставало другое — не такое красивое, но все озаренное внутренним светом горячей нежности и сочувствия.
— Если б вы любили меня, — выговорил он тихо, — я, может быть, не знал бы, что значит нуждаться в любви!
Сердце ее забилось чуть-чуть быстрее. В его голосе были новые ноты, непривычная мягкость, — что-то говорившее о новых эмоциях, новых неизведанных ощущениях.
— Я в жизнь свою никого не любила, — возразила спокойно она. — А теперь и время ушло. Зато Гемфри с избытком возместил мои недочеты по части нежных чувств!
Она отвернулась и как будто сейчас же забыла, о чем они говорили. Однако, увидев в первый раз после того старшего сына, она с интересом вгляделась в него.
— Так твоя жена очень хороша собой, Гемфри? — спросила она и улыбнулась чуть-чуть насмешливо.
— Прелестней женщины я не видал, — не исключая вас, — был ответ.
— Очень все это нелепо! К счастью, в нашем положении такие вещи улаживаются без труда, и твое будущее не испорчено бесповоротно. Я рада, что ты едешь заграницу: там ты скоро забудешь.
Сын пристально посмотрел на нее с глубоким удивлением и состраданием и под первым попавшимся предлогом поспешил уйти от нее во избежание дальнейших разговоров на эту тему. Королева была как-то странно взволнована этим коротеньким разговором. Перед нею прошла любовная идиллия, неведомый рай, радостей которого ей не суждено было изведать, рай, где ей, королеве и матери, не было места.
С королем у нее было много совещаний по этому поводу; в которых иногда принимал участие и фон Глаубен, и в итоге этих совещаний был выработан план, давший самые удивительные и неожиданные результаты. В жизни наций и отдельных личностей не редкость примеры, когда непреклонная решимость одной твердой воли меняет весь ход событий; но не часто бывает, чтобы нравственная сила простой девичьей души побеждала в борьбе с властью королей и парламентов. А здесь было именно так. И вот как все это вышло.
В одно чудное летнее утро к островам пристала королевская яхта. Из нее вышел один только пассажир, профессор фон Глаубен, и направился прямо к тихому бревенчатому домику у зеленой лужайки. Все кругом дышало безмятежным спокойствием. Трава перед домом была изумрудного цвета и мягкая, как бархат. На одной из клумб в цветнике копался Ронсар. Заслышав скрип калитки, он поднял голову, но не прервал своего занятия. Профессор подошел к нему неуверенной поступью, с тревогой в душе. Он приехал по поручению короля, без ведома принца Гемфри, и не знал, как его примут, не знал даже, известно ли Глории, кто ее муж. В суровом, изборожденном морщинами лице старика он прочел гнев и негодование.
— Ага! Вы таки явились! Приехали посмотреть, каких бед натворил ваш августейший повелитель? Или, может быть, расшаркаться перед наследной принцессой Глорией?
Профессор совершенно растерялся.
— Так... вы знаете...
— О да! Я знаю! Все знаю! Не будь муж Глории таким хорошим человеком, я бы перерезал ему горло. Но он больше человек, чем принц, и я оставил ему жизнь — ради нее!
— Ну что ж, хоть это хорошо! — сказал фон Глаубен, отирая пот со лба и с облегчением переводя дух. — Раз вам все известно, я избавлен от труда выяснять положение. Вы — философ, Ронсар, позвольте мне напомнить вам об этом. Мы с вами знаем, что сделанного уж не вернешь, хотя бы оно было и глупо сделано.
— Я это знаю. Кому же это и знать, как не мне! — Ронсар сердито ткнул розовый кустик в приготовленную для него ямку и еще сердитее принялся утаптывать землю вокруг него. — С судьбой не поспоришь. В этом мире за все должно быть воздаяние... Я — Ренэ Ронсар — когда-то убил короля! А теперь, когда я состарился, единственное дорогое мне существо обмануто королевским сыном. Это мне за прошлое. Пусть!..
Он снова нагнулся над клумбой. Фон Глаубен молчал, смущенный этой неожиданной исповедью.
— Друг мой, зачем вы говорите: «обмануто»? — возразил он, наконец. Принц Гемфри — честный юноша: он намерен сдержать свое слово.
Ронсар поднял голову; глаза его сверкали гневом.
— Сдержать свое слово! А разве он это может? Кто же ему позволит? Что же, он перед всем народом назовет Глорию открыто своей женой? Ее, найденыша, отверженницу! Сделает ее королевой? Пустое! Он бросит ее и будет жить с другой женщиной.
Он схватил заступ, потом бросил его и свирепо тряхнул головой.
— Я ушел от света, схоронил в душе свою тайну, жил один, без семьи, без друзей. Когда мне был послан этот ребенок, я привязался к нему и ради нее каждой мыслью, каждым шагом старался искупить свое дело. Ибо я только исполнил то, что мне было поручено. А когда я попался, мне посоветовали притвориться сумасшедшим, и меня, как невменяемого, приговорили к пожизненному заключению и посадили на корабль вместе с другими преступниками, чтобы отвезти в береговую тюрьму. Корабль разбился — вон о те утесы. Все думали, что ни один человек не спасся, но я спасся — один только я. Зачем — одному только Богу известно! Получив свободу, я всю свою жизнь провел в тяжком труде, старался делать как можно больше добра — все искупал, искупал... Потом — этот ребенок... Я думал — это знак, что мое покаяние принято. Ан нет! Нет! Кара настигла-таки и меня... Если б только меня! Я принял бы ее с радостью! Нет! Ее, мою любовь, мою радость — ее!
Он отвернулся, и рыдание вырвалось из его наболевшей груди. Фон Глаубен ласково положил руку ему на плечо.
— Ронсар, будьте мужчиной! Вы в первый раз поведали мне свою историю, и я ценю ваше доверие. Вы много страдали, но и много любили — вам многое простится! Но зачем непременно предвидеть несчастье для Глории? Зачем говорить о каре, когда, может быть, все это к лучшему? Разве она несчастна, что вы так взволнованы?
Ронсар наскоро смахнул слезы.
— Несчастна? Глория? О нет, пока еще нет!.. Это она сама сказала мне. Если б он... Я бы убил его!
— Необычайно умно! Убить человека, который ей дороже всего на свете, ведь это значит убить и ее. А затем что же себя? Вот так финал! Точно последняя сцена в Гамлете. Полноте! Жить, право, очень приятно. Он полной грудью вдохнул в себя ароматный воздух, прислушался к трелям птички, сидевшей на ветвях апельсинового дерева над его головой, и у него сразу полегчало на душе. — Когда вы узнали?
— Несколько дней тому назад. Он — муж Глории — не могу я звать его иначе — приехал однажды вечером, неожиданно; они оба пошли гулять, как всегда, а потом моя девочка вернулась одна — и все мне рассказала. Я думал, я с ума сойду! Я был совсем, как сумасшедший!
— Скажите лучше: как философ, — усмехнулся фон Глаубен. — Друг мой, легче всего теряют власть над собою те, кто проповедует самообладание. Ну-с, что же Глория?
Ронсар не сразу ответил.
— Глория? — На то она и Глория! Другой такой женщины нет на земле — и не будет! Пока я тут бесновался, она стояла передо мной, вся бледная и безмолвная, такая тихая, спокойная, словно ангел. Но когда я стал проклинать его, она подняла руку, таким знаете царственным жестом и говорит: «я, говорит, вам запрещаю бранить его!» Я так и онемел сразу, растерялся совсем. «Я вам запрещаю!» Она — дитя, которое я вынянчил на руках, «запрещает» мне, приказывает, словно рабу. Вы видите, она потеряна для меня! Она теперь уже не моя — она его — игрушка его прихоти! Она не знает людей, но я знаю! Я знаю, какое горе ждет ее впереди. Но время еще не ушло — я сумею отомстить за ее обиду!
— А может быть и не за что будет мстить... Глория, конечно, потеряна для вас — в том смысле, что она принадлежит теперь своему мужу. Жаловаться, что он оказался не тем, за кого вы его принимали, бесполезно. Зло уже сделано. Во всяком случае, вы должны признать, что до сих пор Глория была вполне счастлива, и я уверен, что и дальше так будет, ибо тайна счастья в ее собственной прекрасной натуре. А вы, Ронсар, относитесь спокойнее к тому, что неизбежно. Я приехал сегодня по приказанию короля — за Глорией. Ее зовут во дворец.
Ронсар шагнул из клумбы на дорожку и впился в лицо профессора удивленным и подозрительным взором.
— Во дворец? Зачем? Чтоб обидеть ее? Огорчить? Запугать? Нет, она не поедет!
— Послушайте, друг мой, для философа — у вас удивительно неприятная привычка выводить слишком поспешные и ложные заключения. Укротите, пожалуйста, вашу мятежную душу и выслушайте меня внимательно. Король посылает за Глорией, конечно не за тем, чтобы обидеть ее. Я привезу вам ее обратно сегодня же в целости и сохранности. Их величества узнали от своего сына о его женитьбе и хотят познакомиться с невесткой — что может быть естественнее? Аудиенция займет час, быть может, и дольше, при ней будет присутствовать сам принц — неужели же вы думаете, что он позволит обидеть Глорию?
Впалые глаза Ронсара дико блестели; все его старческое тело тряслось от волнения.
— Не знаю, не знаю! — повторял он. — Я видел в своей жизни больше злых людей, чем добрых. Но если вы даете мне слово, что ничего дурного с ней не случится, — вам я поверю.
Фон Глаубен молча взял его руку и пожал ее.
— Ронсар, вы помните трагическую историю Рудольфа Австрийского и его любви к Вечере. Они оба погибли за чужие грехи, за чужую ложь, из-за идиотских законов лицемерия и условности... Не надо безумствовать. Честью вас заверяю, у короля доброе сердце и мужественное, и чувство справедливости в нем очень сильно. Народ его не знает... И принц честный юноша. Наконец, сама Глория такая исключительная натура, что самое благоразумное предоставить ей самой решить свою судьбу. Пойдемте к ней! Где она?
Ронсар указал рукою на дом.
— Там, читает. Все старые книги, которые ей дает Серджиус Торд. Как вы думаете, что бы он сказал, если б знал?
Улыбающееся лицо профессора чуть-чуть побледнело.
— Серджиус Торд... Серджиус Торд? Гм, гм, позвольте — кто бы это мог быть? Ах да, вспомнил! Это тот свирепый социалист, который рыщет по улицам, ища, кого бы ему проглотить. Кажется, он неглуп.
— Неглуп! Это слишком мало! Он гений, и народ боготворит его. Неужели же вы, живя в столице, не слыхали о Серджиусе Торде?
— Кое-что — немногое. Но идемте же к Глории. Я бы не дал ей читать таких книг. Поэзия Гейне ей гораздо больше к лицу.
Взойдя на низенькое, обвитое розами крыльцо, они вступили в большую четырехугольную комнату с бревенчатым потолком и такими же стенами. За столом перед раскрытым in quarto, облокотившись головой на руку, сидела Глория, с распущенными по плечам золотистыми косами, в позе человека, целиком ушедшего в умственную работу. При входе их она подняла голову и улыбнулась, потом встала, не снимая руки с раскрытой книги.
— Наконец-то вы пришли, дорогой профессор! Я уж начинала думать, что вам надоело заниматься добрыми делами.
Фон Глаубен смотрел на нее и не находил слов для ответа. Что за таинственная перемена произошла в ней? Откуда в ней это царственное величие? Та же красота, то же простое белое платье из домашней ткани, — но будь она повелительницей половины земного шара, она не могла бы смотреть на него с большим достоинством и ласковой благосклонностью. Он понял отчаянный крик Ронсара: «Она потеряна для меня! Она уж не моя — она его.
Перед ним была, действительно, супруга наследного принца и, очевидно, сознание своего нового положения, гордость своей любовью научили ее с достоинством нести обязанности, налагаемые этим положением. И фон Глаубен, низко склонившись над протянутой ему рукой, почтительно поцеловал эту руку.
— Принцесса, — выговорил он слегка дрожащим голосом, — я никогда не устану «заниматься добрыми делами», если вам угодно называть так мою дружбу и преданность вам. Я не решался приехать раньше, потому что я думал, я боялся — я не знал...
— Понимаю, — спокойно сказала Глория. — Вы не думали, что принц, мой супруг, так скоро мне откроет всю правду. Но я все знаю — и теперь рада, что знаю. Родной мой, — она быстро подошла к Ронсару, молча остановившемуся на пороге, — войдите же, сядьте! Как вы устаете иногда, работая в саду! — Она ласково обняла его, увлекая за собой. — Вы так бледны! Вам надо отдохнуть.
Вместо ответа, он взял ее руку, обвивавшую его шею, и нежно поцеловал ее.
— Тебя зовут, Глория, зовут во дворец! Сегодня же!
Она вопросительно посмотрела на фон Глаубена, и тот еще раз повторил ей все, что уже говорил Ронсару. Глория слушала и улыбалась.
— Я повинуюсь приказу короля — хотя могла бы отказаться, так как не имею на этот счет никаких инструкций от моего мужа. Но, может быть, и лучше их величествам объясниться на чистоту с женой своего сына и раз навсегда понять друг друга. Милый профессор, отчего вы так взволнованы? Может быть, вам поручено обучить меня какому-нибудь особому церемониалу или так называемым «хорошим манерам», прежде чем представить меня ко двору?
Прелестные губки ее улыбались, блестящие глаза искрились смехом — вся она была воплощением торжествующей красоты. Фон Глаубен был ослеплен и очарован.
— Я? Учить вас чему-нибудь? Нет, моя принцесса, — а ведь «принцессой» я вас добросовестно звал с первого дня. Нет, моя принцесса, условности и церемонии не для вас. Вы можете создавать моду — не следовать ей. Я волнуюсь только за вас, дорогое дитя моя! Вы не знаете света, и придворные порядки могут вначале задеть ваше...
— Прозерпине тоже в начале казалось темно в аду, — послышался суровый голос Ронсара, — но ей светила любовь.
— Совершенно верно. Кстати напомнили! — сказал фон Глаубен, очень довольный... — Итак, наша Глория — новая Прозерпина. А теперь простите мне тиранию дружбы и позвольте немного поторопить вас.
Глория нагнулась и ласково поцеловала Ронсара.
— Не бойтесь за меня, папочка, — шепнула. — Ваши уроки не пропали даром.
Вслух она сказала:
— Я знаю, почему король и королева прислали за мной. Они хотят объяснить мне то, что уже сказал мне муж — что по тем правилам, какие придуманы для королей, наш брак — не настоящий! Ну что ж! Мой ответ готов и вы услышите его, профессор. Погодите минутку. Я сейчас приду!
Она вышла из комнаты. Мужчины молча переглянулись. Фон Глаубен заговорил первый:
— Ронсар, я думаю, что ваши уроки, действительно, не пропали даром. Вы с детства держали эту девушку на здоровой умственной пище, развивали в ней больше ум, чем тело, — это принесло хорошие плоды.
Ронсар, за это время значительно успокоившийся, выпрямился в кресле и задумчиво посмотрел в окно, закрытое целым дождем алых роз.
— Дай Бог, чтоб это было так! Но все же это невозможное положение! Вижу я впереди только две альтернативы: или Глория будет признана законной женою принца — тогда он принужден будет отказаться от всяких прав на престол; или же его заставят жениться на равной себе — тогда она будет ни жена, ни вдова. Но такого унижения она, с ее гордостью, не перенесет, и я тоже — не даром же я убил короля!
— Я бы вам посоветовал на будущее время не упоминать об этом неприятном инциденте. Будьте скромны, как я! Ведь я же вас не спрашиваю, кого вы там убили, и о себе не рассказываю, почему я покинул родину. Вообще, мое правило — избегать щекотливых тем. Кстати вот и Глория!
Оба невольно повернулись навстречу девушке. На ней было такое же белое платье, как и всегда, но только новое, еще ненадеванное; ее густые бронзово-каштановые волосы были распущены и перевиты ниткой причудливой формы белых кораллов, стягивавшей их сзади и спереди образовывавших словно коронку. Через руку она несла белый плащ с капюшоном из такой же домотканой материи, как и платье, который она накинула на себя, закрыв и голову и плечи, и в рамке мягких складок этого плаща ее блистательная красота казалась еще ярче, еще совершеннее.
— Придворного костюма у меня нет, — улыбнулась она. — Да если бы и был, я бы не надела его. Пусть они увидят меня такою, какой меня видит мой муж. Что нравится ему, — достаточно хорошо и для них. Я готова!
Фон Глаубен снял очки, которые он надел неизвестно зачем. Стекла были влажны, и он украдкой протер их, щуря глаза, словно от света. Он был глубоко тронут простотой, искренностью и мужеством этой девушки, выросшей на лоне природы, вдали от светских условностей.
— И я готов, моя принцесса. К вашим услугам! Ронсар, через несколько часов, не успеет взойти луна, мы вернемся и, наверное, с нами приедет принц. Мужайтесь же и не волнуйтесь. Все будет хорошо!
— Все должно быть хорошо! — повторил Ронсар. Глория, дитя мое!.. Он патетически протянул к ней свои морщинистые руки. Она опустилась перед ним на колени, взяла его руки и прижала их к своей голове.
— Благословите меня, родной! Не словами, — мысленно!
Прошла минута торжественного молчания, затем Глория встала, обняла старика, хранителя ее детства и юности, и нежно поцеловала его. Потом сразу отбросила серьезность и, сбежав с увитого розами крыльца, сделала несколько пируэтов на лужайке.
— Идемте! — вскричала она, сверкая глазами и вся сияя весельем. — Идемте, профессор! Сегодня день шалостей и забав. Король забавляется. Идемте! — Она величественно выпрямилась. Мы готовы предстать перед ним!
Глава 2. Прекрасная дебютантка
ГЛАВА II
Прекрасная дебютантка
В этот день во дворце происходило что-то таинственное; из уст в уста шепотом передавали, что какая-то женщина красоты неописанной, красивее самой королевы, в сопровождении профессора фон Глаубена, из которого слова не выжмешь, прошла в королевские покои и была принята в особой аудиенции королем и королевой. Что это за женщина? Кто она? Откуда? Как одета? На последний вопрос легче всего было ответить. Вся в белом, «как картина — как статуя». Никто, однако, не решался задать прямой вопрос тем, кто мог бы ответить, так как аудиенция была совершенно приватная, и в продолжение ее не велено было никого пускать в приемную королевы. Но такая исключительная красота не могла пройти незамеченной и не возбудить общего любопытства.
Пока придворные и дворцовая челядь шушкались насчет неизвестной красавицы, предполагая, что здесь замешано одно из бесчисленных любовных похождений короля, сама красавица сидела одна в небольшой комнате, ведущей в апартаменты королевы, в ожидании, пока профессор придет ей сказать, что их величества готовы принять ее. Ни волнения, ни неловкости Глория не испытывала. Она рассматривала окружавшую ее роскошь с любопытством, с эстетическим удовольствием, но без зависти. Напротив нее стояло высокое зеркало в серебряной раме; Глория долго критически изучала в нем свое лицо и фигуру со спокойным сознанием, что ей нельзя пожаловаться на природу, создавшую ее. Она нисколько не была тщеславна, но знала, что здоровая уравновешенная душа в здоровом неиспорченном теле — высшая красота, и что она обладает и тем, и другим... К тому же ее согревала и поддерживала большая любовь — и страха в ней было. Поездка по морю на летевшей, как птица, яхте была для нее наслаждением; от морского ветра глаза ее стали еще блестящее, а цвет лица еще свежее. Она приготовилась ко всему, знала, что ответить и не боялась встречи с теми, кого лишь человеческий закон поставил выше ее и всех остальных людей.
— Перед Богом все равны, — говорили она себе. — Король рождается таким же беспомощным младенцем, как и все мы, и, умирая, становится таким же беспомощным трупом. Все это только условности.
В эту минуту вошел профессор и порывисто схватил ее руки, нежно пожимая их и целуя. Лицо его пылало; он был, видимо, сильно взволнован.
— Идите принцесса! — шепнул он, указывая на открытую дверь соседней комнаты. — И да поможет нам Бог!..
Глория встала, тихонько высвободила руки и улыбнулась.
— Не бойтесь. Вы тоже пойдете?
«Я иду вслед за вами. Ach Gott im Himmel! — думал профессор, — неужели она и там сохранит это великолепное спокойствие? Если она это сможет — ради такой женщины не жаль лишиться трона!»
Он с удивлением, почти со страхом, смотрел, как Глория прошла мимо него и вошла в аудиенц-залу гордой и легкой поступью, такая изящная, грациозная, спокойная, что, будь это общий прием, половина придворных дам показались бы рядом с нею вульгарными плебейками.
Комната, куда вошла Глория, была большая и высокая. Ей блеснула в глаза позолота на потолке, зеркала, живопись на стенах, вышитые шелковые портьеры, масса цветов в высоких хрустальных вазах, золоченых бокалах. От всех этих ароматов воздух был так удушлив, что у Глории, только что дышавшей свежим воздухом моря, закружилась голова; но она скоро оправилась и без страха подняла глаза на две неподвижных, как идолы, фигуры, ожидавшие ее приближения. Король, прямой и надменный, в военном мундире, стоял возле королевы, сидевшей в золоченом кресле, похожем на трон; на ней было бледное, голубое платье с длиннейшим шлейфом, опушенным горностаем и местами вышитым серебром, с необыкновенными отливами, словно украденными у неба и моря. Ее прекрасное лицо, бледное и холодное, с идеально правильными чертами, казалось выточенным из слоновой кости, так оно было бесстрастно и чуждо всему происходившему. Глория пошла прямо к ней — и остановилась на полдороге, стройная и гибкая, с гордо посаженной головой и прелестным лицом, живое воплощение женственности. Под ее пристальным взглядом, королева почувствовала себя как-то неловко, но тотчас оправилась, медлительно грациозно выпрямилась и критически оглядела вошедшую с томным удивлением, к которому примешивался оттенок презрения. Глория стояла неподвижно, не смущенная, не выказывая никакого намерения поклониться или сделать реверанс. С королевы она перевела свой взгляд на короля.
— Вы посылали за мной. Я здесь. Что вам угодно от меня?
Король улыбнулся. Что за ослепительная красота!.. Но он принял на себя особую роль и хотел блестяще провести ее. Поэтому он, не ответив ни слова, надменно повернулся к фон Глаубену.
— Скажите этой девушке, чтобы она преклонилась перед королевой.
Профессор нехотя подошел к Славе Морей и шепнул ей, что надо сделать. Глория повиновалась беспрекословно. Она подошла к королеве и склонилась перед нею.
— Государыня, мне велели стать перед вами на колени, потому что вы королева, но я не потому это делаю: я на коленях перед вами потому, что вы мать моего мужа!
Она взяла холодную неподвижную руку всю в чудных кольцах, лениво покоившуюся на бархате платья так близко от нее, тихонько поцеловала ее и снова поднялась на ноги.
— Неужели у вас всегда так? — спросила она, озираясь кругом. — Вы всегда сидите в кресле, как сейчас, в роскошном наряде и не раскрывая рта?..
Король опять улыбнулся. Королева, выведенная, наконец, из своего равнодушия, привстала в кресле, удивленная, негодующая, а профессор еле удерживался, чтоб не расхохотаться.
— А вы? — продолжала Глория, останавливая свои блестящие глаза на лице короля. — Вы ведь видели меня раньше — говорили со мной. Почему же вы теперь делаете вид, будто не знаете меня? Или таков уж обычай при дворе? Нехороший обычай!
Лицо короля смягчилось, и он вполголоса сказал жене:
— Этикет здесь не у места. Эта девушка — дитя природы, простая, необразованная, — с этим нужно считаться. Может быть, вы поговорите с ней?
— Нет, государь, лучше вы, а я уж потом.
Король подошел ближе к Глории, пристально смотревшей на него. Под лучистым светом этих чудных глаз он как-то растерялся; ему стало неловко за свой расшитый золотом мундир и ордена, рядом с классической простотой наряда Глории, достойной греческой богини. Усилием воли он, однако, овладел собой и «милостиво», как раболепно выражаются газеты, протянул руку. Глория лукаво улыбнулась.
— Я давеча поцеловала вашу руку, когда вы рассердились. Вы хотите, чтоб я опять ее поцеловала? Извольте!
Она непринужденно взяла протянутую ей руку и слегка прижалась к ней губами. Это было так мило и так неподдельно забавно, что устоять было невозможно, и король почувствовал себя побежденным улыбкой женщины. Но он был принужден скрывать свои мысли, в особенности в присутствии королевы; с превосходно разыгранным высокомерием он отвел свою руку и выговорил внушительно и отчетливо, подчеркивая каждое слово:
— Глория Ронсар, мы всемилостивейше послали за вами, руководствуясь искренним желанием исправить зло, по легкомыслию и юношеской горячности причиненное вам нашим сыном, наследным принцем. Нас известили, что между вами существует ребяческая привязанность, что он приобрел вашу любовь под вымышленным именем, что вы таким образом были невинно обмануты, и тогда, под влиянием угрызений собственной совести и вашего стыда, сын наш, как честный человек, приказал совершить над собою и вами брачный обряд. И вы, по-видимому, вообразили, что после этого вы стали его законной женой. Это — заблуждение, весьма естественное в такой молодой и неопытной девушке, и мне жаль, сердечно жаль, что мой сын необдуманно поставил вас в ложное положение. Но, по здравом обсуждении, я и королева сочли за лучшее для вас сказать вам всю правду, чтоб вы могли ясно представить себе свое положение и при помощи небольшой дозы здравого смысла могли бы избавить себя от дальнейших обмана и горя. Все, что мы можем сделать для поправления зла — будьте покойны, — мы сделаем. Но вы должны понять, что принц и наследник трона не может жениться на неравной ему по происхождению и если он сгоряча и сделает это, наука не признает его законным. И вы поймете, что, хотя вас и венчали в церкви, в данном случае это ничего не значит; по законам страны и в глазах света вы не жена его и не можете быть его женой!
Глория посмотрела на него своими ясными глазами и улыбнулась.
— Да? — сказала она только и смолкла.
Король смотрел на нее с изумлением, почти с досадой. Он ждал слез, пылких уверений в том, что узы, связывающие их, неразрывны, — но это коротенькое: «Да?» опрокидывало все его расчеты.
— Разве вам нечего сказать мне? — спросил он строго.
— Что же мне вам сказать? — возразила она, все еще улыбаясь. — Вы король — вам и надо говорить.
— Она не поняла вас, государь, — холодно заметила королева. — Вы слишком изысканно выражаетесь — для нее.
Глория смело посмотрела ей в глаза.
— Извините, государыня, я поняла. Поняла, что по Божьему закону я — жена вашего сына, а по людскому — ничья жена. Я предпочитаю Божий закон.
Наступила мертвая тишина. Чтобы прервать ее, профессор осторожно кашлянул; король вспомнил о его присутствии и повернулся к нему.
— Неужели она не понимает своего положения?
— Государь, я имею все основания думать, что она прекрасно его понимает, — с почтительным поклоном ответил фон Глаубен.
— Тогда почему же...
Но королева прервала его. Приподнявшись в кресле, она протянула руку и сделала Глории знак подойти. Та, видимо, неохотно повиновалась.
— Подойдите ближе, дитя, не бойтесь!
Глория улыбнулась.
— Насчет этого не беспокойтесь, государыня. Я в жизнь свою никого не боялась!
Королева слегка сдвинула свои красивые брови и сказала ледяным тоном:
— Так как вы ничего не боитесь, быть может вам незнакомо и чувство стыда. Тогда понятно, почему вы упорно не хотите видеть, какое зло и какую жестокую обиду причинила бы нашему сыну женитьба на вас, если бы этот брак мог быть признан, чего, к счастью для всех заинтересованных сторон, быть не может. Нашему сыну предстоит царствовать; он должен иметь жену, которая была бы достойна разделить с ним трон. Короли и принцы могут любить кого угодно, но брать себе в жены они могут лишь тех, кого следует. Вы первая любовь моего сына, — сознание этого, может быть, послужит вам утешением, — но не воображайте, что вы будете и последнею.
Глория отшатнулась от нее, слегка побледнев.
— И вы можете так говорить! — печально сказала она. — Вы — его мать! Бедная королева! Бедная женщина! Мне жаль вас!
И, не обращая внимания на то, что краска гнева залила все лицо королевы, Глория надменно обернулась к королю:
— Говорите прямо! Что вам угодно от меня?
Под этим гордым, сверкающим взглядом он невольно отступил, но все же постарался ответить с твердостью и достоинством:
— Ничего, дитя мое, кроме лояльности и послушания. Откажитесь от всяких притязаний на наследного принца, как на вашего мужа, обещайте никогда больше не видаться с ним и не переписываться — и вы ничего не потеряете, пожертвовав своим маленьким романом для блага страны.
— «Для блага страны»! Что вам до блага страны? Что вы знаете о ней — вы, никогда не видавший своего народа, выезжающий из столицы только для охоты и разных забав! Вы, позволяющий обманщикам и расточителям швырять народными деньгами! Благо страны! Если б я могла хотя бы только снять с нее бремя налогов, я бы с радостью отдала жизнь, не задумываясь! Будь я королевой, вы думаете, я была бы такой, как она? Глория указала рукой в сторону изумленной королевы, теперь стоявшей, опираясь на ручку кресла, в своем роскошном платье с длиннейшим шлейфом, сверкавшем самоцветными каменьями. — Вы думаете, я могла бы сидеть на троне, в бархате и дорогих уборах, пока в моем королевстве оставался бы хоть один голодающий, которому не на что купить хлеба? Нет, я скорее продала бы, что имею, и сама ходила бы без башмаков! Для бедных я была бы не «благодетельницей», а сестрой; у меня не было бы ни одной одежды, которая не была бы сделана руками рабочих моей страны, — вот это было бы действительно «благо» для страны, а не то, что теперь.
Она остановилась, чтобы перевести дух, взволнованная своей быстрой речью, с блестящими глазами и высоко вздымавшейся грудью, но, прежде чем удивленный король успел что-нибудь сказать, она продолжала:
— Я жена вашего сына! Он любит меня — мы обвенчаны по закону. Вы хотите, чтоб я отреклась от него. Я этого не сделаю. Если он хочет расторгнуть свой брак со мной, пусть скажет мне это сам в глаза, при вас и при своей матери! И я уйду и буду довольна, что я больше не жена его. Но до тех пор — нет! Без его согласия я не могу давать никаких обещаний. Он мой муж и я обязана слушаться только его. Я не ищу ни почестей, ни высокого сана, ни богатства, но у меня есть величайшее сокровище в мире — его любовь, и от этого сокровища я не откажусь!
В глубине комнаты отворилась дверь, отдернулась портьера, и вошел принц Гемфри. Холодно, почти официально он поклонился отцу и матери, подошел к Глории и крепко обнял ее.
— Когда вы кончите разговор с моей женой, государь, — неожиданный для меня, — я желал бы также переговорить с нею, — сказал он сдержанно.
— Твоя жена, как ты ее называешь, очень своенравная молодая особа. Чем скорее она вернется к своей рыбачьей компании, тем лучше! Я думал, что она умна, но боюсь, что ошибся. Как бы то ни было, она согласна считать ваш брак расторгнутым, если ты этого захочешь. Надеюсь, ты хочешь этого, скажи это сейчас при нас и покончим раз навсегда с этим неприятным инцидентом.
Принц Гемфри усмехнулся.
— Растворите небо и землю в чаше вина и выпейте их одним глотком! Тогда, может быть, вы расторгнете и мой брак с Глорией! Если вы считаете его незаконным, обратитесь в суд, к папе, который так стоит за святость брака; спросите тех, кому ведать надлежит: если двое любят друг друга и слились воедино, связанные священными узами брака, и оба решили крепко держаться друг друга — какая земная сила может разлучить их! «Кого Бог соединил, человек да не разлучает». Что же это — насмешка или священный завет?
— С такими детьми, как вы оба, спорить бесполезно, — возразил король, начинавший терять терпение. — Чего нельзя достигнуть убеждением, то можно сделать силой. Я хотел быть снисходительным и надеялся на лучший исход этого разговора... Но, если так, можно и окончить его.
— Погодите, — сказала Глория, тихонько освобождаясь из объятий мужа. — Я хочу предложить вам нечто такое, что должно вам понравиться, хотя это, может быть, и не совсем то, чего вы желаете. Я не обещаю вам отречься от него, — она любовно посмотрела на мужа, — не видеться с ним, не переписываться; но я дам вам другую клятву, которая рассеет все ваши сомнения!..
Король и королева с удивлением смотрели на нее. Высокая, стройная, с гордо закинутой назад прелестной головкой, вся в золотых кудрях, на которых играли солнечные лучи, смягченные цветными стеклами, блистающая теперь какой-то более духовной красотой, она казалась богиней.
— Вы уж так несчастны, — продолжала она, обращаясь к королеве, — вы так много утратили, так во многом нуждаетесь, что мне больно было бы прибавить вам еще горя. Если бы я могла научить вас радости, научить вас смотреть на мир моими глазами, видеть вокруг терпеливые, любящие человеческие сердца, ожидающие участия, которого вы никогда не даете, — я бы часто приходила к вам, стараясь отыскать теплое сердце под всем этим великолепием, которое для меня все равно, что пыль на дороге! Если б я могла указать вам, — она остановила пристальный взор на короле, — где вы можете найти друзей вместо того, чтобы терять их, если б я могла повести вас взглянуть на пламя революции, уже тлеющее под ступенями вашего трона, если бы я могла снести от вас весть нежности и сострадания всем недовольным и нелояльным, — я бы на коленях молила вас принять и полюбить меня, как дочь; и я бы раскрыла перед вами тайны вашего собственного царства, которое медленно, но верно отпадает от вас. Но вы неверно судите обо мне, неправильно толкуете мои поступки — и ваше недоверие ко мне лишает меня возможности помочь вам, делает меня бесполезной! Вы думаете, что я низкого происхождения, — как вы можете быть в этом заверены, когда я сама не знаю, кто я и откуда. Я знаю только, что ураган был мне отцом, а море матерью... Кто знает, может быть, я и царской крови. Вы думаете, что я необразованна, недостойна быть женою вашего сына. Я не уверена, что ваши, придворные дамы образованнее меня. Хотите сравнить, испытать? Я готова! До сих пор то, что я слышала об их учености, не возбуждало во мне большого восторга, да и вы сами ничем не доказали, что цените образованность. Я даже удивляюсь, что вы заинтересовались вопросом, образованна ли жена вашего сына.
Король безмолвно смотрел на нее, испытывая совершенно новое ощущение, более поучительное, чем всякие проповеди. Он, правитель и глава государства, стоял лицом к лицу с женщиной, которая ничуть его не боялась, не благоговела перед его высоким саном и властью, разговаривала с ним, как с самым обыкновенным смертным. Он видел едва заметную улыбку на красивом лице сына, видел искорки смеха в глазах фон Глаубена и чувствовал полное бессилие проявить власть в этом затруднительном положении. Он заметил презрительное выражение на лице королевы и счел за само благоразумное последовать ее примеру, но это не произвело никакого эффекта. Глория немного покраснела от волнения, но ни смущения, ни страха не было в ее лице.
— Я читала много рассказов о королях, — продолжала она. Много среди них было действительно великих и мудрых, да и те жили так давно, что мы не знаем, вправду ли они обладали такими добродетелями, и не обошел ли историк молчанием их пороков. Трон не имеет для меня никакой притягательной силы. Единственное горе, которое я испытала в жизни, это — открытие, что тот, кого я люблю больше всех на свете, — царский сын. Если бы он был незнатный и бедный, каким я его считала, когда выходила за него, — о, мы были б счастливы вечно. Но теперь я должна думать и о нем, не только о себе; его положение тоже трудное — мы принимаем это, как испытание нашей любви. Насиловать чувство нельзя — оно растет и пускает корни, где хочет. Любовь слила нас в одно, и никакая земная власть не разлучит нас. Вы хотите женить его на другой женщине, заставить его согрешить для «блага страны»? Говорю вам, если это вы сделаете, Божье проклятье падет на ваш трон и на всех, кто его наследует!
Она знаком подозвала к себе принца, взяла его за руку и шагнула вперед.
— Выслушайте меня, ваши величества, — сказала она спокойно и твердо, — и затем отпустите с миром, ибо «благо страны» будет обеспечено. Вот, я беру вашего сына за руку и, как я клялась ему в верности перед алтарем, так теперь клянусь вам, что он волен поступать, как хочет; его желание для меня закон, и я во всем буду повиноваться ему, кроме одного: в присутствии ваших величеств я торжественно клянусь, что никогда не предъявлю никаких притязаний на высокий сан моего мужа, не разделю с ним трона и не войду в этот дворец, где он родился, пока меня не призовет голос народа.
Это было полною неожиданностью, и король с королевой смотрели на красавицу с нескрываемым удивлением; она не опустила перед ними своего теперь трогательного и печального взора.
— Довольны вы? — спросила она, и голос ее слегка дрогнул.
Король подошел к ней и в первый раз заговорил попросту искренно,
— Конечно! Вы честная девушка! Вы сумели остаться верной и своей любви, и стране. Я принимаю вашу клятву, но я должен предупредить вас: не думайте, что народ когда-нибудь признает ваш брак. Вы сами расторгли его сейчас своей добровольной клятвой, хотя и скрепили в то же время, как союз двух юных сердец.
Глория побледнела и невольно обернулась к королеве.
— Вы, государыня, — ах, нет, не вы... Вы жестоки, в вас нет сердца женщины! Моя любовь — мой муж!
Принц был уже возле нее, и она, вся дрожа, прижалась к нему, шепча:
— Уведи меня! Я задыхаюсь!
Он крепко обнял ее и повел к двери, но она вдруг как будто что-то вспомнила, остановилась и слегка оттолкнула его, слабо улыбаясь.
— Нет, милый, останься здесь, с отцом и матерью, и растолкуй им мои слова... Скажи им, что я сдержу свою клятву. Ты знаешь, как искренно я дала ее... Профессор отвезет меня домой.
К ней подошла королева со своей бесшумной медлительной грацией:
— Позвольте и мне поблагодарить вас, — сказала она милостиво снисходительным тоном. — Вы очень хорошая девушка и я уверена, что вы сдержите свое слово. Вы так красивы, что должны быть добродетельны, и я надеюсь, что ваша жизнь будет счастливой.
— Я тоже надеюсь, — сказала Глория. — Если она не будет счастливее вашей, я буду поистине несчастной.
Королева отшатнулась от нее, оскорбленная, но король, до сих пор стоявший поодаль, шепотом разговаривая с фон Глаубеном, подошел и сказал ласково:
— Мы не отпустим вас так, дитя мое. Возьмите это на память о нас.
Он протянул ей золотую цепь с простою, но удивительно изящной подвеской из крупных жемчужин. Глория вся вспыхнула и презрительно оттолкнула подарок.
— Оставьте это, государь, для тех, чью любовь и верность можно купить дорогими игрушками: мне их не нужно. Вы, конечно, не имели дурного намерения, но подарки от вас мне не честь, а обида. Прощайте.
Она быстро вышла, и фон Глаубен по знаку короля последовал за нею. Принц Гемфри стоял сумрачный и безмолвный; в продолжение всей этой сцены он не проронил ни слова. Король ласково положил руку ему на плечо.
— Мы не станем бранить тебя, Гемфри. Она очень красива и более умна, чем я думал. Кроме того, в ней есть характер и мужество.
Принц не ответил.
— Надеюсь, вы довольны государыня, — продолжал король, обращаясь к жене. — Эта девушка сделала все, что могла: она была искренна в своей клятве. А Гемфри, пропутешествовав год по чужим землям и среди новых людей, конечно, забудет это маленькое юношеское увлечение. Полагаю, что нам обоим не о чем больше тревожиться.
Королева наклонила голову в знак согласия.
— Мы не получили еще никакого обещания от самого Гемфри. Судя по его лицу, он вряд ли склонен дать такую же клятву.
— Вы совершенно правы, государыня, — спокойно выговорил принц, — я действительно не склонен давать никаких обещаний и остаюсь полным хозяином своих мыслей и поступков.
— И оставайся, — благосклонно усмехнулся король. — Пока мы ничего от тебя больше не требуем. — У всех молодых людей бывают любовные приключения; за это нельзя бранить... Лишь бы только все кончилось благополучно. Однако я боюсь, что мы задерживаем тебя. Если ты хочешь следовать за своею inamorata, путь свободен. Ступай!
Принц неторопливо отдал честь по-военному, повернулся на каблуках и вышел. Оставшись одни, король и его красавица-жена вопросительно посмотрели друг на друга.
— Что вы скажете, государыня, о героине этого странного романа? Не поражает ли вас, что даже в этом скверном мире все еще имеются такие вещи, как невинность и наивная и доверчивая любовь? У этой Глории, когда она смотрела на вас, глаза были как у ребенка, который прочитал свои молитвы на ночь и всех любит, и никого не боится. Однако вы, кажется, не были растроганы?
В его тоне был оттенок горечи.
— А вы? — спросила королева, как будто равнодушно, но с каким-то странным замиранием сердца, для нее самой необъяснимым.
— Был! Сознаюсь. Я был глубоко тронут. Такая красота и невинность, — и никакой защиты, кроме бесконечной любви к Гемфри и веры в него. Ведь она вся в его руках. Дело собственно не в ней, а в нем: что он скажет, то она и сделает. Если скажет, что разлюбил ее, она умрет не жалуясь; но пока он любит ее, она будет жить для него и всю красоту и душу отдавать этой любви, и уж при таких условиях, можете быть уверены, он никогда не женится на другой женщине. И я не могу порицать его за это: естественно, что все другие женщины кажутся ему ниже ее.
— Вы так восхищаетесь ею, государь, что, не будь она вашей невесткой морганатической, вы бы, пожалуй, не прочь были отбить ее у своего сына.
В голосе королевы звучало удивление, почти досада, и она сама на себя сердилась за это. Король с негодованием повернулся к ней.
— Государыня, было время, когда вы, как моя жена, могли царить надо мной безраздельно, не зная соперниц, — вы были так лучезарно прекрасны! С тех пор, сознаюсь, этих соперниц было много, но все они ничего не стоят — тщеславные, пустые, жадные, чуждые голосу правды и чести. Мне давно надоела их красота, надоели до тошноты их зовущие глаза и чувственные губы и слишком щедрые ласки. Я уже начинал думать, что уважать можно только один сорт женщин, — некрасивых, невзрачных женщин-тружениц, зарабатывающих хлеб для своих ребятишек. Но теперь я вижу, что и хорошие женщины могут быть прекрасны собою, могут и любить, и страдать, и быть верными тому, кого они любят.
— И кто обыкновенно не достоин их, — засмеялась леденящим смехом королева. — Ваше красноречие очень трогательно, хотя я не стану доискиваться его мотивов. Эта Глория, несомненно, красива и, несомненно, в данный момент честна и невинна, но когда Гемфри ее бросит, — а это непременно будет, ибо мужчины всегда бросают тех женщин, которые их искренно любят, — она, несомненно, пойдет по той же дороге, как и все, и будет искать утешений. Я мало знаю таких необыкновенно хороших женщин, о которых вы говорите, и совсем не знаю хороших мужчин. Но я согласна с вами, что многие женщины достойны уважения за свой тяжелый труд. Оттого-то мужчины и не помогают таким женщинам, чтобы иметь полное основание восхищаться ими! — Она перекинула на руку тяжелый шлейф своего роскошного платья и пошла к двери, но на полдороге остановилась. — Если вы думаете, что Гемфри никогда не разлюбит ее и никогда не женится на другой женщине, тогда ведь эта клятва ничего не стоит.
— Напротив, очень много! Ведь она клялась не входить в этот дворец и не делить с ним власти, пока нация не позовет ее, а нация, конечно, не позовет.
— Если вы умрете, Гемфри будет королем. И он вполне способен короновать свою Глорию.
Король как-то странно посмотрел на нее.
— Мало ли что может быть после моей смерти! Может быть и монархии не будет, а будет республика.
Королева усмехнулась.
— Что ж, это теперь самая популярная форма правления. Я думаю, что, не будь я королевой, я была бы республиканкой.
— А я был бы социалистом, если бы не был королем. Таковы странные противоречия человеческой натуры... Позвольте! — Он отворил дверь и остановился, чтобы дать ей пройти. Она посмотрела ему прямо в глаза.
— Вам еще не надоела ваша новая забава? И вы по-прежнему подвергаете опасности свою жизнь?
Он кивнул головой с полуулыбкой-полувздохом.
— Во всяком случае, это новый вид безумия. Смею вас уверить, что моя опасная забава — весьма интересный спорт. Но все-таки это очень мило с вашей стороны — делать вид, что вы заботитесь о моей безопасности.
— Делать вид? — повторила она. Голос ее слегка дрогнул, и смягчившийся взор как будто затуманился. Но она, как всегда, спокойно простилась с ним и прошла в соседнюю комнату.
Пораженный необычным выражением ее лица, король с минуту стоял в недоумении, потом горько расхохотался.
— Как странно было бы, если бы она теперь полюбила меня! — пробормотал он. — После стольких лет... Слишком поздно — слишком поздно!
В эту ночь, перед отходом ко сну, король еще раз принял профессора, который рассказал ему, что он отвез Глорию на острова; что с ними поехал принц и остался там на ночь, а ему, профессору, велел возвращаться. Он не смел ослушаться.
Профессор сообщил это не без тревоги, но король выслушал его совершенно равнодушно.
— Пусть его тешится! Сейчас ему не надо перечить. Пройдет. Всякая страсть проходит рано или поздно.
— Это зависит, государь, от того, насколько она глубока, — возразил профессор.
— Конечно. Но ведь он еще мальчик, ребенок! Разве может в его душе родиться глубокое чувство? Вот, если человек в мои годы...
Он вдруг оборвал свою речь, покраснел и засмеялся.
— Уверяю вас, фон Глаубен, эта ребяческая страсть скоро пройдет. Гемфри уезжает в конце этого месяца — на год, а затем мы его женим по-настоящему. И весь этот сентиментальный эпизод забудется.
Профессор удалился с почтительным поклоном. Но спать он не мог. Ему все представлялись Глория и ее муж, как он видел их в последний раз — на увитом розами крыльце, крепко прижавшись друг к другу, веселых и радостных. Ронсар, совершено успокоенный, с сияющим лицом, крепко сжимая его руку, благодарил его «за всю его доброту».
— Не понимаю, — бормотал профессор, — что они задумали, чего они так торжествуют... Это не спроста. Не понимаю...
Он проворочался всю ночь, думая об этом, а на утро какой-то матросик принес запечатанное письмо на имя короля, не сказал своего имени и тотчас ушел. Письмо было от принца и в нем написано следующее:
«По вашему приказу, государь, и по моему собственному желанию я покидаю ваше государство. Куда я иду и где буду жить — это уж мое дело. Но я не вернусь, пока нации не понадобятся мои услуги, о чем я, конечно, узнаю, если бы это случилось. Предоставляю вам распорядиться, как вы и правительство найдете лучшим. Но жизнь, которую Господь даровал мне, может быть прожита только однажды и только Ему Одному я обязан дать за нее ответ. Поэтому я решил прожить ее на свой лад — честно и на воле. Согласно этому решению, Глория, моя жена, как повелевает ей долг супруги, едет со мной».
В первую минуту король был ошеломлен; лицо его омрачилось гневом, он смял в руке письмо и сердито швырнул его на пол.
Как смеют эти дети так дерзко смеяться над его королевской властью! Но гнев его скоро остыл. Он поднял письмо, разгладил его, перечитал и усмехнулся.
— Да! Однако в Гемфри есть кое-что и мое. Он не во всем похож на свою мать. У него есть сердце, характер, совесть. Зачем лгать самому себе? Если бы он послушался меня, я бы презирал его, теперь — я его уважаю.
Глава 3. Спасительница короля
ГЛАВА III
Спасительница короля
Стоустая молва скоро разнесла по всей стране весть о таинственном отъезде наследного принца. Каждый объяснил этот отъезд по-своему, и никто не догадывался об истине. При дворе ничего нельзя было узнать; говорили, что принц, избегая официальных проводов, потихоньку уехал на собственной яхте в давно решенное путешествие вокруг света. Этому никто не верил, и общее мнение было таково, что молодой человек что-нибудь напроказил, впал в немилость у родителя и отправлен погулять по белу свету, чтобы на досуге одуматься. Король и королева не упоминали имени сына; младшие принцы Руперт и Киприан сами ничего не знали, да и мало интересовались братом; профессор же фон Глаубен на первый вопрос изумленного де Лонэя так резко заявил, что это «не его дело», что Роджер больше не заговаривал с ним об этом. Да и в обществе интерес к исчезновению принца скоро был вытеснен другими событиями.
Наибольшею неожиданностью для всех являлся успех одной газеты, до сих пор влачившей жалкое существование в напрасных попытках противодействовать влиянию органов печати, направляемых Давидом Иостом. Дело было так. В наиболее распространенной иостовской газете появился ряд «передовиц», прославлявших деятельность иезуитов; в последней из них сообщалось, что хотя король в начале и отказал иезуитам в участке казенной земли для постройки обители, но затем передумал и «милостиво соизволил» отменить свое первоначальное решение. На другой же день в конкурирующей газете появился огромными буквами заголовок:
Иезуитский поселок. Заявление Его Величества Короля.
А под ним категорический отказ короля дать иезуитам требуемую землю, «в виду того, что это крайне нежелательно нашим возлюбленным подданным, как они о том заявили в нарочитой петиции». Такое публичное заявление самого короля, подписанное его именем, вызвало страшную сенсацию во всем государстве. Только об этом и говорили и в обществе, и с кафедры. Монсеньор Дель-Фортис в кафедральном соборе, при огромном стечении верующих, метал громы, обличая нечестие короля, королевы и таинственно исчезнувшего принца, грозя им геенной огненной и в то же время поручая их милосердию Божию.
А газета, где появилось заявление короля, расходилась уже в десятках тысяч экземпляров. Особенный успех имели блестящие и пламенные статьи о политическом положении, подписанные совершенно неизвестным читающей публике именем «Пакэн Леруа». После одной особенно дерзкой и резкой статьи, заключавшей в себе немало отравленных стрел по адресу статс-секретаря Карла Перусса, разъяренный временщик поспешил вызвать к себе начальника полиции.
— Ведь я же вам говорил, — негодовал он, указывая на подпись под дерзкой статьей. — Ведь я вам говорил, чтобы вы выследили этого человека и арестовали его, как шпиона.
— Говорили, — чопорно поклонился Бернгоф, — но, во-первых, я должен иметь доказательство его вины, а во-вторых — подписанный королем приказ об аресте.
— Удивительно трудно найти доказательства! — горячился Перусс. — А король подпишет всякий приказ, какой ему ни подсунь... Но вы, по крайней мере, разыскали этого негодяя? Узнали, кто он такой и чем промышляет?
— Узнал, что мог. Это довольно состоятельный господин; пишет он не из-за денег, а ради собственного удовольствия, и живет не здесь. Я бы вам советовал оставить его в покое. У меня нет никаких доказательств его шпионства.
— Доказательств? Я могу вам дать такие... — начал Перусс и осекся. Ведь не мог же он рассказать начальнику полиции, что Пакэн Леруа подделал печать первого министра и, явившись с нею к Иосту, выпытал у него важные тайны. Это значило бы посвятить Бернгофа в тайные сношения их обоих с банкиром. Нет, это не годится! Это, по меньшей мере, не политично. Сдержав свою досаду, он сухо и веско заметил: — Напрасно вы, генерал, не следуете моим указаниям относительно этого человека. Он пишет дерзкие статьи против правительства и притом в газете, обратившей на себя особенное внимание, вследствие неосторожного или, по крайней мере, необычного заявления короля. Это может иметь опасное влияние на народные массы.
— Верю. Но не могу же я арестовать человека за то, что он пишет блестящие статьи. Литературный талант — не преступление.
Перусс впился в него испытующим взглядом. Но глаза у Бернгофа, как всегда, были стеклянные, и деревянное лицо его ровно ничего не выражало.
— Очевидно, мы с вами на этот счет разных мнений. Но вы, по крайней мере, будете следить за этим человеком?
— Я слежу, то есть насколько это в моей власти, и при первом же подозрении я его арестую, если король подпишет приказ. Но только я должен вас предупредить, что он один из последователей Серджиуса Торда, а сейчас трогать кого-либо из этого «братства» рискованно.
Перусс нахмурил брови.
— Этого Серджиуса Торда нужно было повесить пять лет тому назад.
— Почему же вы его не повесили?
— Тогда я еще не был у власти.
— Почему же вы теперь не велите его повесить?
— Почему? Да потому, что...
— Потому что, если бы вы это сделали, против вас восстала бы вся столица и половина войск. Вы это имейте в виду, господин Перусс! Как начальник полиции, я вам откровенно должен заявить, что положение правительства сейчас очень опасное.
— Положение всех правительств теперь опасное, — усмехнулся Перусс. — Но правительство, которое трусливо пасует перед чернью, недостойно названия правительства!
— Однако чернь побеждает — и не численностью только, а правотою, — сентенциозно возразил Бернгоф. — Мало ли было таких государственных переворотов...
— Бывали, — согласился Перусс, придвигая к себе перо и бумагу, чтобы показать, что разговор кончен. — Но, пока я у власти, я не потерплю таких развлечений!
«Интересно знать, сколько времени ты останешься у власти, — бормотал про себя Бернгоф, спускаясь с лестницы. — Шесть месяцев или шесть дней? Недорого бы я дал теперь за твою власть!»
Пессимизм начальника полиции имел основательные причины. Надвигалась буря. Всколыхнувшая народные массы волна с неудержимой силой несла их на утесы существующей власти, и нельзя было предугадать, кто сломится в этой борьбе. Все громче и громче неслись горькие жалобы на непомерное бремя налогов, на вздорожание хлеба; благодаря повышению пошлин на пшеницу и другие зерновые хлеба, обычная пища крестьянина обратилась для него почти в предмет роскоши. Во всех кварталах столицы устраивались шумные митинги, составлялись протесты с сотнями и тысячами подписей; на имя короля подавалось бесконечное множество петиций, но практические результаты сводились к нулю. Время от времени какой-нибудь оратор из сторонников правительства при удобном случае произносил напыщенную речь о «патриотизме» и необходимости верноподданным поддерживать правительственные меры и начинания, но энтузиазма эти речи не вызывали, и аудитория смотрела угрюмо. Зато каждая речь Серджиуса Торда вызывала бурю восторгов, а при виде Лотис, проходившей по бедным кварталам, все обыватели, и мужчины и женщины, высыпали на улицу и махали ей шляпами, посылая ей приветствия и воздушные поцелуи, готовые упасть пред нею на колени в экстазе веры и обожания. Положение развивалось быстро, и Торд спокойно готовился к кризису. Уже два ежемесячных очередных собрания состоялись с тех пор, как Пакэн Леруа и его товарищи были приняты в состав революционного братства, и на втором собрании Торд посвятил Леруа во все тайны революционной организации, прочной сетью охватившей столицу. Он неоднократно испытывал Леруа и нашел, что ему можно довериться. Между прочим ему понравилось и то, что Леруа умел исполнять обещания. Примером тому была малютка танцовщица Пекита, за которой в одно прекрасное утро прислал режиссер королевской оперы и, увидев ее танцы, сразу ангажировал ее на весь сезон. Когда же он назвал цифру гонорара, бедной девочке показалось, что ее осыпали золотым дождем. У режиссера был такой холодный и деловой вид, что Пекита не решилась его расспрашивать, но все же робко заметила, что, вероятно, какой-нибудь друг замолвил «за нее словечко». Но режиссер коротко и сухо ответил: «Вы ошибаетесь, мы ценим не рекомендацию, а талант».
И, тем не менее, Пекита была уверена, что своим неожиданным возвышением она обязана Леруа, и точно также уверены были в этом Серджиус Торд и Лотис. «Малютку танцовщицу» публика сразу оценила, засыпала ее цветами и подарками, всячески баловала ее. Девочка гордилась и радовалась, что может обеспечить старость отца. Она горевала только об одном — что ей до сих пор не удалось танцевать в присутствии короля, и ее друзья, революционеры, дразнили ее этим, называя ее «маленькой изменницей».
Другим крупным для «братьев» событием, также правильно или неправильно приписываемым влиянию Леруа, был совершенно уже неожиданный и головокружительный успех книжки Поля Зуша «Гимн революции». Как это вышло — никто не знал; говорили, что король пытался патронировать «непризнанного поэта», и что поэт с негодованием отверг королевскую милость. Это возбудило удивление, любопытство; публика заинтересовалась книгой; в несколько дней издание разошлось, и скоро имя Зуша было у всех на устах. Но Поль со своим обычным упорством прятался, как улитка в свою раковину, отказывался от самых заманчивых приглашений и все свои гонорары отдавал революционному комитету, оставляя себе только на квартиру, одежду, еду и — вино. Но чем упорнее он поворачивался спиною к славе, тем упорнее она гонялась за ним; его нелюдимость и замкнутость делали его еще более интересным и привлекательным; даже, говоря о его пристрастии к крепким напиткам, поклонники многозначительно переглядывались, шепча: «Гений, гений!» — словно для гения обязателен алкоголизм.
Тем временем, пока «свет» восхищался грацией новой танцовщицы и стихотворениями Поля Зуша, внизу, в недрах народных масс, зрела буря, и порывы мятежного ветра уже перелетали через стены, которыми правительство оградило себя от черни. В одну ужасную ночь неожиданно для всех огромная толпа тысяч в двадцать, вооруженная чем Бог послал, от ружей до заступов, окружила дворец с криками: «хлеба и справедливости», требуя короля. Толпу с трудом удалось разогнать. Солдаты действовали вяло, ибо и сами они были во многом изобижены, и стрелять отказались наотрез. Рассеять бурю могли и рассеяли ее два человека — Серджиус Торд и Лотис. Карл Перусс из окон своего роскошного кабинета, стуча зубами в припадке нервного озноба, видел, как одна половина толпы почти мгновенно растаяла по знаку какого-то великана с львиной головой, а другая, словно хорошо дисциплинированная армия, повернулась и пошла с громкими песнями, неся перед собой на плечах женщину в белой одежде, развевавшейся, как знамя, при свете факелов. К великому изумлению и негодованию Перусса, он сам видел и слышал, как даже солдаты кланялись ей и в восторге кричали: «Лотис!» Он уже не раз слышал это имя и каждый раз презрительно усмехался с обычным мужским легкомыслием, а теперь «камень, который отвергли строители», грозил сокрушить министерство и перевернуть вверх дном всю страну. Его размышления были прерваны приходом маркиза де Лютера, который неслышно вошел и положил руку ему на плечо.
— Почти бунт, — обернулся к нему Перусс, выдавив на лице своем бледную улыбку, — почти, но не совсем.
— Скажите лучше почти революция, — резко возразил маркиз. Шутки здесь не у места; мы накануне серьезного бедствия. Народ бунтует. Сегодня они уже грозили поджечь дворец. Если бы не этот социалист Серджиус Торд, — пожалуй, и подожгли бы. Он один спас положение.
— С помощью своей любовницы — усмехнулся Перусс.
— Вы говорите о Лотис? Я не уверен, что она его любовница. Вряд ли. Иначе народ не почитал бы ее, как святую. Во всяком случае, кто бы она ни была, она опасна и во всякой другой стране, менее свободной, чем наша, ее давно бы упрятали под замок. Признаюсь, до сих пор я не думал, что ее влияние так велико.
Перусс молчал. Огромная площадь перед зданием государственного совета опустела; на ней не видно было ни души, кроме солдат и полиции, но издали еще доносились отголоски песен и криков.
— Вы давно видели короля? — спросил Лютера.
— Давно.
— Его непреклонное вето убило в зародыше войну, которая была бы так выгодна для нас, — хмуря брови, продолжал премьер. Это вам, конечно, известно, но я не ожидал, что вы отнесетесь к этому так легко.
Перусс усмехнулся и пожал плечами.
— Впрочем, теперь я понимаю, — с оттенком презрения продолжал маркиз. — Вы просто превратили ваш синдикат военных поставок в «международный трест», так что вы не теряете, а, пожалуй, даже выигрываете от перемены.
— Я и не намерен был терять. Не одно — так другое. Главное в жизни теперь — деньги!
Лютера посмотрел на него и ничего не ответил.
— Слить все отрасли железной промышленности в один международный союз и оставить за собой возможно больше акций — это, конечно, не безвыгодно. Не наша страна начнет войну, так другая, — пушки и ружья всегда понадобятся. Почему же нам не удовлетворить спроса и не положить денег в карман? Не мы, так другие.
Маркиз все время пристально смотрел на него и, наконец, спросил:
— А известно ли вам, что Иост, ради того, чтобы спасти свой престиж в печати, пошел против вас?
Перусс вскочил, побледнев от бешенства:
— Если он только посмеет!..
— Он уже посмел, — холодно возразил Лютера. — Как он выражается, «он исполнил свой долг», а «долг» для него заключается в том, чтоб беречь свой карман. Иост бесится, что у него нашелся удачливый конкурент. Акции его издательства быстро падают, и — очень естественно — он решил пожертвовать вами. Он продал все свои паи в тех предприятиях, где вы состоите участником, и послал список этих предприятий и размеров вашего участия в них... — он запнулся.
— Ну? Кому же?
— Тем, кому ведать надлежит — уклончиво ответил Лютера. — Яснее я сказать не могу. Я сказал достаточно, чтобы предостеречь вас.
Перусс подозрительно посмотрел на него, и то, что он прочел в лице маркиза, не могло его успокоить.
— Вы замешаны не меньше меня... — начал он.
— Pardon! — Маркиз не без достоинства выпрямился. — Я был замешан, теперь нет. Я мог быть введен в заблуждение, но из-за моих ошибок никто не пострадает. Я уже подал в отставку.
— Дурак! — вскрикнул Перусс, утратив всякое самообладание и забыв об учтивости. — Глупец! В самую опасную минуту бежать с корабля вместо того, чтобы направить его!
— Но ведь вы же остаетесь, — иронически усмехнулся Лютера. — Вы, конечно, не сомневаетесь, что его величество предложит теперь вам стать у руля?
Он повернулся и вышел, оставив своего коллегу в весьма неприятном состоянии духа.
Через несколько дней после неожиданной массовой демонстрации решено было преподнести народу какое-нибудь блестящее зрелище.
В одно прекрасное утро король с подобающей пышностью отправился на закладку большого национального театра — последней «филантропической» затеи группы миллионеров, на которой они рассчитывали нажить изрядные барыши. На постройку здания был устроен специальный фонд, и король милостиво соизволил обещать лично положить первый камень.
А за королем, само собою, потянулась вся знать и снобы. Это уже обязательно. Известен случай, когда один монарх «милостиво соизволил» выдержать курс лечения в одном курорте — и в то же время приобрести часть акций этого предприятия — и курорт разбогател, так как вся европейская аристократия сочла долгом лечиться там же.
Бедный и богатый одинаково старались выбрать место получше, чтобы увидеть все королевское шествие, которое должно было пройти от дворца мимо цитадели и кафедрального собора к большой площади, разукрашенной флагами и знаменами, с уже приготовленной четырехугольной ямой и подвешенным на блоке большим камнем, который король должен был опустить и собственноручно укрепить цементом при помощи лопаты и кирки.
День был чудесный, солнце сияло и жгло на безоблачном небе; море было спокойно, как пруд; толпа в ярких и легких одеждах вся казалась нарядной, в особенности же дамы в экипажах, под своими воздушными зонтиками, изящными, как чашечки цветов, словно парившими над толпой пешеходов. Самые аристократические будуары столицы выставили в этот день на улицу своих прекрасных хозяек, и для всего города настал праздник, по крайней мере, на несколько часов. Толпа кричала «ура» солдатам, махала им платками и шляпами; когда же появилась королевская свита и вслед за нею расписная золоченая карета, из-за стекол которой виднелось знакомое, немного суровое лицо короля, громовое ура прокатилось волной, повторяясь снова и снова.
Такое же громовое ура грянуло, когда король вышел из кареты. Раскланиваясь по военному направо и налево коротеньким однообразным наклонением головы, он шел к месту закладки среди почтительно расступившихся участников церемонии, бросая два-три милостивых слова одним, пожимая руки другим и говоря обычные изысканные любезности хорошеньким женщинам, приглашенным для оживления пейзажа. В это время разыгралась забавная сценка. К королю приблизился известный издатель, миллионер Давид Иост, в полной уверенности, что он будет узнан и удостоен милостивой улыбки и слова. Ведь король еще наследным принцем охотился в его лесах и обедал с ним за одним столом. А сколько столбцов в его газетах посвящено было восхвалению королевской доброты и приветливости!.. Однако взгляд короля был так холоден, что Иост сконфуженно отошел и одна из дам, лично хорошо с ним знакомая, сочла долгом обратить внимание короля на его присутствие, умильно прошептав: «мистер Иост, ваше величество».
— Да? — переспросил монарх, продолжая смотреть в пространство. — Это имя мне незнакомо. Посмотрите, как красиво сгруппированы цветы. — И, любезно улыбаясь удивленной и сконфуженной даме, он увел ее в сторону, подальше от Иоста.
Так жестоко срезанный, и притом публично, банкир совсем растерялся. Его била лихорадка. Он не мог понять причины. Уж не этот ли Леруа, с которым он так некстати пустился в излияния, выдал королю его «финансовые тайны»? Ведь он пишет в той же газете. Иоста бросало в жар и холод. Пряча свои маленькие свиные глазки под нависшими бровями и стараясь не замечать любопытных взглядов и улыбок знакомых, банкир, понурив голову, покинул избранное общество, окружившее место закладки и смешался с толпою. Пролагая себе дорогу, он столкнулся с высокой тощей фигурой в черной сутане и, к удивлению своему, узнал монсеньора Дель-Фортиса. Не поздороваться было немыслимо: иезуит переплатил ему немало денег за его статьи-публикации о церковных делах.
— Добрый день, монсеньор! Вас не часто увидишь на такой церемонии. Что это вам вздумалось посмотреть на закладку театра? Ведь ваш сан запрещает вам, кажется, покровительствовать драматическим искусствам?
Тонкие губы священника раздвинулись; из-за бледных десен сверкнули белые волчьи зубы.
— Отнюдь, — мягко ответил Дель-Фортис. — При теперешнем уравнении и смешении общественных интересов церковь и государство тесно сблизились.
— Да, — усмехнулся банкир, — так что одно можно принять за другое.
Дель-Фортис задумчиво посмотрел на него и своей костлявой рукой указал на блестящую толпу, в центре которой стоял король.
— Посмотрите! Это ведь то же своего рода драма. И вы, господин Иост, только что были ее участником. — Иост покраснел и закусил губы.
— И мне подчас приходится играть свою роль, хотя здесь я только зритель. И, наверное, здесь есть и другие актеры, которых мы еще увидим или услышим.
— У короля бывают иной раз скверные причуды, — сказал Иост, глядя на цветок в своей бутоньерке и машинально обрывая его лепестки, — за которые его следовало бы наказывать.
— Ха-ха-ха! — засмеялся иезуит, — очень хорошо. Конечно, следовало бы, в особенности когда он обижает старых друзей! Вы уже уходите, господин Иост? Да? Какая жалость! Но, конечно, у вас здесь есть репортеры.
— О! Здесь их масса. Но я думаю посвятить этой церемонии несколько слов, не больше.
— Ха-ха-ха! Понимаю. Это месть? Чудесно. Но в некоторых случаях чем короче — тем лучше. До свидания.
Иост двинулся дальше, но не ушел, а только стал за толпою поодаль на пригорке, откуда видно было все происходившее. Он видел, как король протянул руку к веревке, как тихо опустился камень в яму, где уже блестели золотые и серебряные монеты того года, — как монарху подали лопату с золотой рукояткой, — как он, захватив немного извести, прижал ее к камню и громким голосом заявил, что камень лежит крепко и надежно. Раздалось ура; музыка заиграла национальный гимн — знак, что церемония кончена. Король, пожимая руки, рассыпая улыбки и приветы, не торопясь, шел к карете, запряженной шестеркой дивных коней в роскошной сбруе. Лакей в напудренном парике и ливрее с золотыми галунами и пуговицами уже отворил ему дверцы, как вдруг из толпы пробился молодой человек, на минуту остановился в нерешительности и вдруг одним прыжком кинулся к королю.
В воздухе сверкнул кинжал, направленный прямо в сердце монарха. Но удар не достиг цели: какая-то женщина в черном быстро и ловко кинулась между убийцей и королем, прикрыв его своим телом. Кинжал со всего размаху вонзился ей в правое плечо; она пошатнулась и упала без чувств.
Все это произошло гораздо скорее, чем мы могли о том рассказать. Полиция моментально схватила убийцу и вырвала у него из рук смертоносный кинжал, так что второго удара он уже нанести не успел. Это был совсем еще мальчик, лет восемнадцати; он так растерялся, что беспрекословно позволил связать себе руки и надеть кандалы. Король, невредимый, совершенно спокойно снял фуражку, раскланиваясь в ответ на неистовые крики толпы, свидетельницы чудесного избавления, и тотчас же нагнулся к распростертой у ног его женщине, пытаясь поднять ее. Несколько десятков человек кинулись помогать ему. Сэр Роджер де Лонэй, бледный до губ, расставлял полицейских кордоном вокруг короля и его спасительницы, во избежание дальнейших покушений; профессор фон Глаубен по знаку короля исследовал рану. Откинув складки вуаля, закутывавшего голову женщины, он, вздрогнув, вскрикнул: «Gott im Himmel!» и поспешил закрыть ее лицо от подходившего короля.
— Что рана — опасная?
— Нет, государь! не думаю — надеюсь — но...
Его взгляд был так красноречив, что король поспешил подойти ближе.
— Ей нужен воздух. Откройте лицо!
Озабоченно покосившись на Роджера, профессор повиновался, и яркий солнечный луч упал на безжизненные черты и белые веки «женщины, известной под именем Лотис». Ее черное платье было все испачкано и мокро от крови; кровь местами оставила пятна и на золотых волосах; но губы ее улыбались, и прекрасное лицо дышало таким спокойствием, как будто его уже коснулась печать вечного покоя. Король молча смотрел на нее, и лицо его было непроницаемым. Потом оглянулся кругом.
— Знает кто-нибудь, кто эта дама?
Несколько сотен голов наклонилось вперед, и по толпе прошел говор, сначала тихо, потом все громче и громче: «Лотис»!
Это имя подхватили стоящие сзади, и, передаваясь из уст в уста, оно, как электрический ток, пронеслось по всем улицам города: «Лотис спасла жизнь королю». Бедняки и верили, и не верили, и восторгались подвигом своего кумира, и возбуждение все росло. Давид Иост вскочил на первого попавшегося извозчика и помчался в редакции своих газет поскорее сообщить о происшествии, в надежде вернуть милость короля восторженным гимном его избавлению. Король велел перевезти избавительницу во дворец под надзором его собственного лейб-медика, а сам сел в открытую коляску и медленно проехал по главным улицам, чтоб дать народу досыта наглядеться и накричаться, причем в криках имена короля и Лотис сливались в одно. А тем временем по другим улицам вели под конвоем в тюрьму бледного юношу, покушавшегося на жизнь короля. За ним, тоже с криком, бежала кучка народа, а позади, поодаль, шествовала высокая, худая фигура — монсеньора Дель-Фортиса, как будто лично желавшего убедиться, что преступник в надежных руках.
Глава 4. Почему она это сделала
ГЛАВА IV
Почему она это сделала
Лотис очнулась от долгого обморока в небольшой комнатке с опущенными розовыми атласными шторами, сквозь которые пробивался смягченный свет, с расписным зеркальным потолком, на котором изображена была Венера, плывущая по хрустальному морю в ладье, влекомой лебедями, на мягких подушках, среди пальм и цветов. Лотис с удивлением оглядывалась на эту невиданную роскошь, но тотчас же чья-то рука крепко сжала ее руку и грубоватый голос сказал:
— Пожалуйста, лежите смирно, ваша рана серьезная. Вам нужен покой.
Она повернулась к говорившему и увидела массивного, коренастого человека с лысой головой, державшего в одной руке часы, а другою щупавшего ее пульс. Лица его она не могла разглядеть. Он сидел спиной к свету, да и у нее от слабости плавал перед глазами какой-то туман.
— Вы очень добры, — пролепетала она, — я не знаю... ах да! Вспомнила! Король, — что он? Все благополучно?
— Благодаря вам! Вы спасли ему жизнь.
— Слава Богу! Она устало закрыла глаза и две слезинки скатились на бледные щеки. Слава Богу.
Профессор фон Глаубен осторожно выпустил тонкую белуга руку, бесшумно подошел к столу, налил в рюмку каких-то капель и велел ей выпить. Она повиновалась. Он сел поодаль и стал наблюдать за нею. Вскоре на мертвенно-бледных щеках выступил слабый румянец, и больная с глубоким вздохом открыла глаза. Тут только она почувствовала жгучую боль в правом плече и заметила, что рука ее перевязана и рукав отрезан. Усилием воли она привела в порядок свои ускользавшие мысли, припомнила все и, сообразив, что она попала в такое место, где ей вовсе не следует быть, приподнялась и села без особенного труда. Профессор фон Глаубен бросился к ней, но она решительно отстранила его.
— Пожалуйста, не беспокойтесь. Я могу сидеть и даже стоять — видите! — И она поднялась на ноги, слегка дрожа и придерживаясь рукой за спинку кушетки. — Я не знаю, кто вы, но вы были очень добры ко мне. Будьте еще добрее и помогите мне уйти отсюда, сейчас же!
— Это невозможно, сударыня. Его величество...
— Что такое его величество? Разве я не могу располагать собой?
— Несомненно, можете, сударыня. Но в данный момент вы гостья во дворце короля и, раз вы спасли ему жизнь, было бы нелюбезно отказаться от его гостеприимства.
— Во дворце короля! Я — Лотис — во дворце короля! — Она выпрямилась. — А вы — слуга короля?
— Я лейб-медик его величества — к вашим услугам. Я имел честь перевязывать вашу рану — она неопасная, но, смею вас уверить, весьма неприятная и я бы настоятельно вам советовал остаться здесь и хорошенько отдохнуть. Сегодня вам нечего и думать выехать из дворца.
— Я не могу и подумать остаться здесь. Но я не хочу, чтоб вы считали меня неблагодарной. Скажите королю... — Она вдруг остановилась, пытливо глядя на него. — Странно! Я как будто где-то вас видела... или вы мне кого-то напоминаете...
На профессора вдруг напал страшный кашель, от которого он весь побагровел и даже принужден был отойти к окну, чтоб успокоиться. И, еще откашливаясь, он хриплым голосом спросил Лотис:
— Вы хотели что-то передать королю?
— Да, пожалуйста! Поблагодарите его за любезность, но скажите, что я не могу, не должна оставаться под его кровом. Он не знает, кто я, а то бы он сам не захотел видеть меня здесь. Вы скажете?
Профессор усмехнулся.
— Скажу, сударыня. Но только вы напрасно себя тревожите: король знает кто вы. Он слышал, как народ кричал: «Лотис!»
Лотис густо покраснела, потом побледнела.
— Ну, что ж! Значит он знает, что я его заклятый враг. Тем более я не могу здесь оставаться. Пойдите, скажите ему!
Профессор поклонился и вышел.
Оставшись одна, Лотис опустилась в кресло и провела левой рукой по глазам, чтобы утишить острую боль в висках. Правая рука ее была на перевязи; плечо ныло и жгло нестерпимо, но у Лотис была железная воля и она приучила себя преодолевать свою физическую слабость. Она старалась думать не о боли, а о том, что произошло и в чем она, неожиданно для самой себя, сыграла главную роль. На закладку театра она попала совершенно случайно. Толпа стиснула ее, вынесла к центру, и тут ее внимание невольно привлекло взволнованное лицо и неспокойные движения юноши, стоявшего рядом с нею. Юноша был ей совсем незнаком, но лицо у него было такое напряженное и растерянное, в нем читались такой страх и тревога, что это возбудило подозрение Лотис. А потом — он бросился вперед и она за ним... Почему она это сделала — она не решилась признаться даже самой себе. То, что вдруг толкнуло ее, была такая слабость, чисто женская... Лотис доказывала себе, что иначе нельзя было поступить, что, в случае успеха, покушение свалили бы на социалистов — обвинили бы Серджиуса или Поля Зуша, или Пакэна... Она спасла положение... Интересно знать, кто этот юноша. Он слишком молод, чтоб самому это задумать — наверное, он орудие в руках других...
Она прошлась по комнате, увидела свой черный плащ, висящий на кресле, сняла его, надела, увидела себя в зеркале, критически оглядела свое усталое бледное лицо и спутанные волосы, захватила их рукой, чтоб свернуть узлом позади, обернулась — и очутилась лицом к лицу с королем.
Наступила мертвая тишина. Лотис выпустила свои волосы, рассыпавшиеся золотой волной по плечам, и замерла прямая, как статуя, полная трагической красоты, такая странная с этим бледным лицом, в рамке черного плаща и золотистых кудрей, так непохожая на всех других женщин... Король пристально смотрел на нее; она также спокойно выдерживала его взгляд, хотя сердце ее сильно билось — и не от страха. Не имея понятия об этике, без поклона, без реверанса, она просто стояла перед ним и молча ждала, что он скажет, хотя в глазах ее был лихорадочный блеск и по временам по спине ее пробегала нервная дрожь. Король первый стряхнул с себя эти странные чары безмолвия.
— Я пришел благодарить вас. Ваше геройство спасло мне жизнь. Я не говорю, что ее стоило спасать, но нация, по-видимому, думает иначе, и от имени нации я благодарю вас и, в свою очередь, готов служить вам.
Он низко склонился перед нею. Она все еще смотрела на него, пристально и грустно, с жалостным выражением ребенка, у которого отняли его сокровище, стараясь овладеть собой. А сердце ее все стучало и кровь приливала к вискам.
— Мне не нужно благодарности, — сухо сказала она. — Я только исполнила свой долг.
— Разве долг велит вам спасать того, кто так ненавистен вашим друзьям и последователям? Вам, знаменитой Лотис, следовало, — помочь убивать меня, а не спасать!
Она без страха смотрела на него.
— Вы ошибаетесь! Вам следовало бы лучше знать своих подданных. Мы не убийцы. Мы не ищем вашей смерти — мы только хотим заставить вас понять необходимость честности и справедливости. Мы живем среди бедняков; мы видим, как их топчут ногами богатые, и мы стараемся пробудить в них сознание несправедливости такого порядка, чтоб они могли обрести свое право. Мы не хотим ничьей смерти. Даже предателя мы предупреждаем и даем ему время одуматься, прежде чем покарать его за предательство. Благодарение Богу, несчастный юноша, покушавшийся сегодня на вашу жизнь, не из нашей партии и не нашей веры.
— Я убежден в этом, — мягко сказал король с ясной улыбкой и, заметив, что Лотис пошатнулась, поспешил поддержать ее. — Вы ослабели. Вам нельзя так долго стоять. Боюсь, что ваша рана очень болит.
— Немножко, — прошептала она побелевшими губами. — Но это ничего... Это скоро пройдет...
Она беспомощно опустилась в пододвинутое кресло и молча смотрела, как он подошел к окну и распахнул его, впустив волну свежего воздуха с бодрящим запахом моря,
— Мне сказали, что вы спешите покинуть дворец. Говорить ли вам, как я сожалею об этом? Мы с королевой надеялись, что вы останетесь у нас, под присмотром нашего врача, пока совсем не оправитесь. Но я слишком обязан вам, чтобы удерживать вас против вашей воли, если вы хотите уйти.
— Благодарю вас, — просто сказала она, слегка краснея. — Я, действительно, спешу. Каждая минута, которую я проведу здесь, будет потерянным временем.
— Вы думаете? — Король отошел от окна и скова стал перед нею, пристально глядя на нее. — Уверены ли вы, что вы справедливы ко мне? Ведь я кругом ваш должник — право же, вам следовало бы приневолить себя и немного побыть со мной — хотя бы для того, чтобы сказать мне, как я могу, хот отчасти, отблагодарить вас за ваш самоотверженный и мужественный поступок.
Она в раздумья смотрела на него. Румянец на щеках ее выступил ярче, в глазах появился странный блеск.
— Для меня вы ничего не можете сделать, — сказала она наконец. — Вы король — я простолюдинка, но я горжусь этим больше, чем вы своим королевством и ни за что на свете не хотела бы быть обязанной вам. Что вы можете дать мне? Деньги, драгоценности, титул — все это для меня не имеет цены. Если вы хотите отблагодарить меня, сделайте что-нибудь для народа, попытайтесь заслужить его доверие, сделайте более благородной эту жизнь, спасенную мною!
Он не ответил и, по-видимому, не обиделся. Лотис встала и подошла к нему.
— Может быть, это и хорошо, что я здесь очутилась. Может быть, на то Божья воля. Ведь обыкновенно вашим подданным не приходится разговаривать с вами — вы так окружены рабами и паразитами, что можно даже вас пожалеть, хотя ничто не мешает вам разогнать всю эту свору. Льстецы ведь не скажут вам правды, которую вам следует знать; они умышленно прячут ее от вас, твердя вам, что народ спокоен и доволен, — чтоб вы, как взрослое дитя, забавлялись игрушками, чтоб вы сами были игрушкой, куклой в их руках. А вы могли бы быть мужчиной, могли бы жить и трудится на пользу страны! Я говорю смело — да! — потому что я не боюсь вас, не чаю от вас никаких милостей, потому что для меня — Лотис — вы — король — ничто!
Король смотрел прямо ей в лицо; в его темно-серых глазах сверкал огонь, усилием воли сдержанного чувства. Казалось, какое-то восклицание готово было сорваться с его уст, но он сдержался и, пройдясь раза два по комнате, вдруг круто повернулся к ней:
— Если во мне нет ничего королевского и я так ничтожен в ваших глазах, зачем вы спасли меня от кинжала убийцы? Почему не дали мне погибнуть?
Она откинула назад свои золотистые волосы и почти вызывающе посмотрела на него.
— Я вас спасла не потому, что вы король. Можете быть уверены!
Он слегка удивился.
— А почему же? Только из гуманности?
Мимолетная улыбка чуть приподняла углы ее рта.
— Была другая причина, но — чисто женская!
Этот изменчивый румянец, то вспыхивающий, то гаснущий, внезапно смягчившееся выражение лица — нотка нежности в голосе... У него зазвенело в крови.
— Какая же? — выговорил он глухо. — Можно узнать?
Она опять помедлила, потом, точно рассердившись на себя за свою нерешительность, храбро выговорила.
— Можно! Тут нечего скрывать — и нечего стыдиться. Я спасла вам жизнь просто потому... потому что вы похожи на человека, которого я люблю!
Стало вдруг как-то странно тихо — так тихо, что шелест листьев за окном казался неприятно громким, а в спокойном шуме волн, разбивавшихся о прибрежные скалы, почуялось приближение бури. Лотис вдруг испугалась — зачем она так откровенно высказалась. Теперь она, слабая, беспомощная, во власти короля. Король стоял, недвижный, как бронзовая статуя, не спуская с нее упорного, пытливого взгляда, словно стараясь вырвать у нее еще признание. Эта напряженность была нестерпима. Лотис почувствовала, что не в силах дольше сносить молчания и заговорила торопливо, взволнованно:
— Вам, может быть, смешно! Мужчины всегда смеются над сердцем женщины — над ее безумием. Но, пусть это безумие, я не хочу лгать. Не будь вы так похожи на того, кто мне дороже всех на свете, я, вероятно, дала бы вам умереть. Я думаю... — не знаю... Потому что ведь это только физическое сходство — душой вы не похожи на него. И все-таки я не могла допустить, чтобы убили его подобие!.. Теперь вы поняли? Не потому, что вы король, я прикрыла вас своим телом от кинжала убийцы, а потому, что у вас лицо, улыбка, глаза того, кто в тысячу раз выше и благороднее вас; кто, хоть беден и незнатен, полон истинно царской доброты и великодушия; кто лично помогает беднякам, вместо того, чтобы пренебрегать ими и все делает, чтобы облегчить бедствия народа этой страны!
Голос ее дрожал от страсти, щеки пылали; она бессознательно протянула здоровую руку красноречивым и гордым жестом убеждения. Король взволнованно схватил эту руку и, прежде чем Лотис успела вырвать ее, поднес к своим губам.
— Сударыня, это двойная честь для меня. — Голос его слегка вздрагивал. — Походит на хорошего человека, хотя бы внешностью, это уже кое-что. Походить на человека, которого любит хорошая правдивая женщина, — это уж много, — Он тихонько выпустил ее руку. — Ваш путь свободен. Карета ждет вас у одного из потайных входов дворца. Профессор фон Глаубен, мой лейб-медик, проводит вас. Пусть воспоминание о короле, которому вы спасли жизнь, не тревожит вас больше — кроме тех случаев, когда вы будете смотреть на его двойника. Тогда вы, может быт, будете снисходительнее к нему, ибо он тоже страдает — не столько за свои грехи, сколько за грехи системы, выработанной его предками.
Лотис вскинула на него глаза, хотела что-то сказать, но вдруг заметила в каком беспорядке ее волосы, покраснела, отвернулась и поспешно стала закручивать их левой рукой, с заметным усилием. Король следил за ней, и легкая усмешка скользила по его губам.
— Если б я мог помочь вам... Но это дело моего двойника.
Она точно не расслышала и с внезапной решимостью смело повернулась к нему.
— Если неправду говорит молва, будто и вы замешаны в финансовых предприятиях, на которых наживаются ваши министры, разоряя народ, — увольте от должности Карла Перусса! Вы можете предотвратить большое национальное бедствие.
Он снисходительно улыбнулся.
— Сударыня, вы просите многого! Я рад исполнить каждое ваше желание, но вы, как вообще прекрасный пол, забываете, что король редко или никогда не вмешивается в политику. Было бы очень неблагоразумно с моей стороны уволить Перусса, когда он уже назначен будущим министром-президентом.
— Перусс — премьером! Если так, я вам серьезно говорю: берегитесь! Народ возмутится, и никакая сила не сдержит его. А если вы велите вашим солдатам стрелять, будет кровопролитие и преступление — они падут на вашу голову! Неужели же вы, король, не можете быть просто человеком? Да откройте же глаза! Посмотрите, как обманывают вас ваши министры, — как они развращают и обманывают народ. Если вы и на это неспособны, я только дивлюсь, зачем Бог создал вас таким точным подобием хорошего человека!
Она тяжело дышала; в глазах ее стояли слезы. Но он оставался невозмутимым.
— Я тоже дивлюсь. Хорошие люди так редки, что даже сходство может ввести в заблуждение... Сударыня, я слушал вас терпеливо и — восторженно. Я уважаю ваше мужество, вашу искренность и — еще больше — вашу полную независимость. Вы говорите, что народ обижен. Если он, действительно, обижен...
— Если!
— ...я постараюсь, насколько это в моей власти, поправить зло. Лично я не замешан в финансовых предприятиях моих министров. Но я и не жаден до денег, поэтому не пускаюсь в спекуляцию. А спекуляция все-таки хорошая вещь, и даже необходимая в финансовых делах государства. И я уверен, — он загадочно улыбнулся, — что честь страны нисколько не пострадает в руках Перусса.
Лотис гордо подняла голову, и в глазах ее выразилось такое сокрушительное презрение, что, будь он другим человеком, он не выдержал бы этого взгляда.
— Вы уверены, что честь страны не пострадает? А я уверена, что она будет изменнически продана и покрыта позором! И история проклянет имя короля, который способствовал этому унижению!
Он ласково смотрел на нее.
— Вы резки. Но вы не можете оскорбить меня, если бы и хотели. Я не ссорюсь с женщинами. И вы, надеюсь, когда-нибудь будете иначе судить обо мне и не пожалеете, — как, может быть, жалеете теперь — что спасли такую недостойную жизнь. Прощайте!
Она не ответила. Шорох шелковой портьеры, мягкий стук отворившейся двери — и Лотис осталась одна. Она устало опустилась на диван, зарылась головой в подушки и разрыдалась, как измученный ребенок. Пришел фон Глаубен, снова дал ей каких-то капель, сказал, что карета ждет, и вывел ее из дворца. Карета была наемная, со спущенными занавесками. Профессор бережно усадил больную.
— Когда выедете из цитадели, скажите сами кучеру, куда ехать, и берегите ваше плечо. Болеть будет — с этим ничего не поделаешь, но воспаления не будет, — за это уж я вам ручаюсь!
Карета тронулась.
Глава 5. «За Рим!»
ГЛАВА V
«За Рим!»
Государственная тюрьма была мрачное здание, построенное на скале, далеко выдававшейся в море. Лицевым фасадом она выходила на север и ее высокие массивные стены на своем веку выдержали немало бурь. Это был пережиток средних веков, когда пытка и смертная казнь были обычным явлением, и за легкие проступки закон карал не менее сурово, чем за преступления. Все здание тюрьмы было изрезано подземными темницами и коридорами, выходившими к морю. В одной из таких темниц, самых глубоких и темных, сидел несчастный юноша, покушавшийся на жизнь короля, под охраной двух вооруженных часовых, тяжело шагавших взад и вперед мимо дубовой окованной двери. Никто не разговаривал с узником после его ареста. Вел он себя смирно. При обыске при нем не нашли ничего подозрительного. В камеру он вошел почти веселый, пробормотал что-то вроде благодарности, когда ему принесли хлеб и воду, потом сел на каменную скамью у стены и просидел несколько часов в глубокой задумчивости. Должно быть, он не сразу пришел к сознанию своего положения... Потом часовые слышали и беспокойные движения, и глубокие вздохи, и раз даже сдавленный крик: «За Тебя, Спаситель мой! За Тебя я борюсь! Тебе служу! Ты не дашь мне погибнуть!» — Его привели сюда прямо с площади, часа в четыре, а теперь был уже вечер. В городе играла музыка и звонили в колокола по случаю избавления короля от опасности смерти. Воздух и море подхватывали и несли этот звон, и в нем тонул звук тюремного колокола, отсчитывавшего часы и минуты для тех, кому свобода кажется призраком или мечтой. Когда пробило девять, к начальнику тюрьмы явился священник с «пропуском» от генерала Бернгофа и выразил желание повидать и поисповедовать обвиняемого. Его тотчас же провели в камеру «преступника». На шум шагов юноша поднял голову и, при тусклом свете ночника, поставленного в нишу стены, с нескрываемым ужасом следил за приближавшейся к нему черной фигурой, высокой и тощей. Когда монах снял широкополую черную шляпу и откинул капюшон, узник разглядел черты Дель-Фортиса, кинулся к нему и со стоном упал перед ним на колени.
— Пощадите, пощадите! — Ради самого Бога сжальтесь надо мной!
Дель-Фортис смотрел на него с презрением, словно на какую-нибудь гадину, пресмыкающуюся у его ног.
— Тише! — сердито шепнул он. — Не забывайте, что за нами следят. Встаньте! Зачем преклонять колена передо мной! Я пришел сюда потому, что так велит мне мой долг священника — преподать вам «духовное утешение».
Узник с трудом поднялся на ноги и схватился руками за голову, дико озираясь кругом.
— «Духовное утешение»! — пробормотал он. — «Духовное»! — Грустная улыбка скользнула по его лицу, и он вздрогнул. — Понимаю! Вы пришли приготовить мою душу — для неба?
Дель-Фортис мрачно посмотрел на него.
— Это будет зависеть от вас. Церковь может послать вас и на небо и — в ад!
Узник в отчаянии заломил руки.
— Я знаю. Церковь может спасти — и погубить. Ну, так что же? Сейчас надо мной не властна даже церковь.
Дель-Фортис опустился на каменную скамью.
— Пойди сюда, сын мой. Присядь. Узник повиновался.
— Смотри сюда, сын мой! — Он вынул распятие черного дерева с серебром. — Смотри на это распятие и постарайся, — он немного возвысил голос, — постарайся отрешиться мыслью от преходящего земного и обратиться к вечному. Смири душу свою перед Господом и помолимся вместе, чтобы Он, милосердный, очистил душу твою, погрязшую во грехе! — Он забормотал латинскую молитву и в то же время крепко сжал руку юноши. — Притворись! — притворись, как я. Глупый, играй свою роль. Нагнись ко мне — ближе, изобрази на лице своем скорбь и стыд. И слушай внимательно. Ты худо сделал!
— Знаю.
— Зачем ты это сделал? Кто подучил тебя?
Несчастный поднял бледное, как смерть, лицо, с испуганными глазами, от страха готовыми выкатиться из орбит.
— Кто подучил меня? Никто! Не кто-нибудь один — многие!
Дель-Фортис стиснул его руку.
— Ты лжешь! Как ты смеешь так клеветать? Кто ты был? Что ты был? Жалкий оборвыш, умирающий с голоду на мостовой. Мы подобрали тебя на улице, приютили, кормили, учили, воспитывали. Как ты смеешь говорить, что тебя подучивали? — Ты, всем обязанный нам, — даже жизнью!
Юноша, задыхаясь от волнения, вырвал свою руку и вскочил на ноги.
— Постойте! погодите! Вы не поняли! Вы забыли! Я всю жизнь находился под одним влиянием, во мне всю жизнь развивали одну великую мечту! Когда я говорю, «подучили», я имею в виду только невидимую силу, входившую во все мои поры, как воздух, влияние невидимое, но ощущаемое всеми, кто работает с вами, для вас! О, нет! Ваш орден никогда открыто никого не подучивает — ни на хорошее, ни на дурное. Для этого ваш устав слишком мудр, слишком тонок. — Вы никогда не приказываете — вы только внушаете. И с вами, трудясь для вас, я день и ночь и с ночи до утра думал о величии Рима! — о господстве Рима! — о торжестве Рима! Я научился мечтать об этом, жаждать этого, дорожить этим больше жизни. Можете ли вы порицать меня? Вы не осмелитесь назвать это грехом: ваш орден учит, что это — добродетель, покрывающая множество грехов.
Дель-Фортис смотрел на него все с тем же странным презрением.
— Эта мечта — продолжал юноша с лихорадочным блеском в глазах, — вошла в мою плоть и кровь, сделалась частью моего существа; мне стали являться странные видения; даже днем я слышал голоса, которые не слышал никто, кроме меня. Однажды в церкви я видел, как статуя Богоматери улыбалась! В то время я переписывал документы для Ватикана и все думал о святом отце, — как он сидит узником в Ватикане — он, царь и владыка над всеми царями! — Как он лишен светской власти, когда все власти земные должны были бы быть подчинены ему. И сердце во мне горело, и мозг мой горел... И я пал на колени перед образом святой Девы и поклялся, что я помогу Риму вернуть его былую власть над миром, хотя бы мне пришлось пожертвовать за это жизнью!..
Из груди его вырвалось рыдание. Он умоляюще смотрел на Дель-Фортиса, но тот не тронулся этой безмолвной мольбой. Юноша продолжал:
— Я знал, я слышал в обители, что все короли — враги церкви, что все они сговорились лишить святого отца светской власти. Я стал изучать историю — среди королей я не видел ни одного доброго, настоящего, хорошего человека. — Себялюбивые, жадные, чувственные — мне они представлялись какими-то демонами. Это сводило меня с ума — мне хотелось убить их всех! — А потом я услыхал вашу проповедь в соборе против этого короля — как он отказал церкви в земле, как греховно поставив преграду религиозному воспитанию юношества, пошел наперекор Христу, который говорил: «Не препятствуйте детям приходить ко Мне!» И мне чудились дети, бедные, маленькие дети, гурьбой обступившие святого отца, — и я вспоминал свою клятву перед образом Богоматери, и все во мне кричало: «Смерть тирану»! И вот я сегодня увидел его и... — Он остановился, бессмысленно улыбаясь, и, тихонько качая головой, прибавил: — Кинжал был направлен верно. Он попал бы в самое сердце, если б не эта женщина... Кто она? Откуда? Неужели, правда, это Лотис? Социалистка — сивилла революционеров? — Нет, не может быть! Она такой же враг королей, как и я!
— И враг церкви тоже. Не сомневайтесь, Лотис, действительно, спасла жизнь королю. Это счастье для вас; надо надеяться, что сама она останется жива. Смерть была бы слишком легкой карой для нее и ее товарищей. Мы надеемся, что милосердному Богу угодно будет ниспослать на них более жестокое бедствие.
Говоря это, он набожно поцеловал распятие. Не замечая его пристального, сурового взгляда, узник все еще растерянно улыбался и нервно хрустел пальцами. Дель-Фортис, наконец, потерял терпение и, забыв, что за ними, может быть, наблюдают, сердито тряхнул его руку.
— Будьте же внимательны! Надо владеть собой. Вы говорите как дурак или безумный — но вы ни то, ни другое, — понимаете? И не вздумайте притворяться на суде. Может быть, ты и правильно судишь, сын мой, но... Если ты хочешь помочь церкви выиграть великую битву, это в твоей власти. Бог избрал тебя своим орудием, Ему же подобает слава и благодарение и поклонение во веки веков, аминь!
Эти напыщенные фразы и мелодраматический тон произвели свое действие. Щеки юноши вспыхнули, глаза засверкали; словно загипнотизированный он жадно смотрел в лицо патеру, скороговоркой шепча:
— Да, да! Но как? скажите: как? Я готов работать — для Рима, для Бога, для Пресвятой Девы — я готов! Я сделаю все, что могу! Но как? Каким образом? Если бы святой отец прислал ангела своего освободить меня из тюрьмы, чтобы я мог на свободе служить Богу!
Дель-Фортис смотрел на него со злобной усмешкой. Внезапно послышался какой-то странный звук, словно где-то скрипнула решетка; иезуит вздрогнул, нервно озираясь кругом, с каким-то жутким предчувствием. Но массивные стены, насквозь пропитанные сыростью, по-видимому, не имели в себе никакого отверстия, ни даже трещины, которая пропускала бы свет. Успокоившись, иезуит положил руку на плечо своей жертве и притянул ее к себе.
— Стань на колени, как будто исповедуешься мне. На колени, говорю я!
Юноша, дрожа всем телом, повиновался.
— Теперь, — продолжал Дель-Фортис, держа перед ним распятие, — слушай внимательно и постарайся понять. Завтра или после завтра тебя поведут в суд. Ты это знаешь?
— Да! — как вздох прозвучал ответ.
— Обдумал ли ты, что сказать, когда тебя спросят, почему ты хотел убить короля? Или ты и на суде будешь рассказывать, как тебе «внушали мечту» о владычестве Рима?
— Да, да! — просиял вдруг юноша. — Я им все скажу, — как вам! Тогда они увидят, поймут, что намерение у меня было доброе и цель благая — я расскажу им, как обижают ваш святой орден, как притесняют короли наместника святого Петра, — и они поймут, что я прав, что сам Бог внушил мне потрудиться во славу церкви, Невесты Христовой...
Он вдруг запнулся, испуганный злобным блеском глядевших на него волчьих глаз.
— Ты ничего этого не скажешь! — прошипел Дель-Фортис. Ты будешь говорить, как я тебя научу, как я прикажу! И если ты не дашь мне клятвы в том, я убью тебя — здесь, сейчас — своими руками!
Юноша невольно вскрикнул и с ужасом отшатнулся.
— Вы убьете меня? Вы? Вы? Нет, нет, вы не можете этого сделать! Вы святой человек! Я... я не боюсь вас! Я ничем вас не оскорбил, — всегда слушался вас. Я был вашим рабом, вашей собакой!.. Вспомните — вспомните! Моя мать была богата — ведь это потому, что и она почувствовала себя призванной, она отдала все свое имущество церкви, и я очутился на улице. Но церковь спасла меня, не забыла — и я готов служить ей во всем — и служил, как только мог!
Голос его звучал таким фанатизмом, что Дель-Фортис счел за лучшее сдержать себя.
— Это правда, — сказал он мягче. — Я не сомневаюсь в твоей готовности, но ты делал не то, что надо. Мы не ищем смерти королей, но лишь обращения их... А ты — ты многое можешь сделать. И многое будет зависеть от того, как ты будешь отвечать на суде. Говори, как я научу тебя, и ты послужишь славе и величию Рима!
Глаза узника загорелись лихорадочным блеском; он схватил сухую, холодную руку патера и жадно припал к ней устами.
— Говорите, приказывайте. Во имя Пресвятой Девы, я повинуюсь!
— Слушай же внимательно. Когда тебя станут обвинять в покушении на жизнь короля, не отрицай. Сознайся — и скажи, что раскаиваешься. Тогда тебя спросят, не подговаривал ли тебя кто-нибудь на преступление, говори: да!
— Но ведь это же неправда!
— Дурак! Не все ли равно? Ведь ты же клялся говорить, как я научу тебя. Что тебе до того: правда это или ложь?
Юноша вздрогнул всем телом, но не ответил.
— Ты скажешь, — продолжал неумолимый патер, — что тебя подбили на этот грех Серджиус Торд и социалисты, что та женщина — Лотис — знала обо всем и в последнюю минуту спасла жизнь короля из страха, как бы ее собственные козни не открылись и она не подверглась бы каре. Скажи, что она выбрала тебя, потому что ты молод, и слаб, и впечатлителен, и убедила тебя совершить убийство. — Ты слышишь?
— Слышу! — глухо прозвучал ответ. — Но к чему вся эта ложь? Я в жизнь свою слова не сказал ни с Серджиусом Тордом, ни с Лотис, — знаю их только по слухам — зачем клеветать на невинных? Умоляю вас, позвольте мне сказать правду, — как мне велит сердце! — о святом отце, о вас, о церкви...
Дель-Фортис обеими руками больно сжал его руку.
— Не сметь! — Ни слова о церкви, о нашем ордене! Ты нас не знаешь — понятия не имеешь о нашем ордене! Ни слова о нас на суде, — или ты жестоко раскаешься!
Ошеломленный, непонимающий узник, как в нервном припадке, раскачивался взад и вперед, жалобно повторяя:
— Зачем, зачем вы хотите заставить меня это делать? Ведь вы же знаете, что я иногда не владею собой. Разве я знаю, что со мной будет, когда я стану лицом к лицу с моими обвинителями. Как могу я отречься от тех, кто воспитал меня, и учил, и кормил? Меня спросят, где мой дом? — Ведь я же жил у вас. Спросят чем я жил. Ведь вы же мне доставали работу. Я был бы хуже последнего пса, если б отрекся от церкви. — Неужели вы этого хотите?
— Не хуже пса, а верен и послушен, как пес, — наставительно возразил Дель-Фортис. Это нужно для церкви, — замешать социалистов и революционеров. Ты подумай, какие дивные результаты! Социалисты слишком усилились в этой стране — и вообще. Они угрожают церкви. На будущих выборах этот Серджиус Торд того и гляди пробьется в депутаты. А ты можешь все это предотвратить одним словом — добиться ограничения в правах, если не изгнания социалистов... Сделаешь ты это? Да или нет?
Несчастный юноша, дрожа всем телом, растерянно оглядывался все время, шевеля пальцами, словно помешанный.
— Да или нет? — шипел иезуит. — Отвечай же!
— А если нет? Если я не хочу оклеветать невинных, даже во славу церкви? Тогда?..
— Тогда бери это, — он вынул из кармана пузырек с какой-то бесцветной жидкостью, — и кончай скорей! Ибо, если ты выдашь нас хотя бы словом, хотя бы взглядом, твоя кончина будет не так проста и гораздо более мучительна.
Юноша заломил руки с таким криком отчаяния, что нужно было иметь иезуитскую твердость адаманта, чтобы не тронуться этой жалобой. Но крик глухо отдался в сырых стенах. Тюремные часы, хрипя, пробили десять «Исповедь» длилась уже больше часа, и терпение «св. отца» истощилось.
— Клянись сознаться, что ты действовал по наущению социалистов, или — кончай. Ты не будешь страдать — можешь сказать мне спасибо за такой яд. Я отпущу тебе грех самоубийства, если ты проглотишь это тут же, при мне. Ты заснешь и проснешься — на небе. Выбирай!
Не успел он выговорить эти слова, как дверь камеры вдруг распахнулась и в тюрьму ворвался яркий свет. Ослепленный Дель-Фортис шагнул назад, не выпуская пузырька с ядом из рук, и чуть не упал, споткнувшись на жалкое существо, ползавшее у его ног. В камеру мерным шагом вошли двенадцать вооруженных людей с факелами и стали шпалерами по 6 человек в каждой, а посредине шел человек в темной военной шинели, из-под которой блестел весь расшитый мундир и ордена.
— Король! — с проклятием вырвалось у Дель-Фортиса.
— Да, король! — И гневный взор короля, острый, как сталь, впился в лицо иезуита. — Монсеньор Дель-Фортис, вы обвиняетесь в противозаконной попытке оказать воздействие на совесть государственного преступника. Мы слышали каждое слово, и, если понадобиться, мы сами будем свидетельствовать против вас. А пока — вы арестованы и остаетесь в этой крепости впредь до нашего распоряжения.
У Дель-Фортиса каждый мускул в лице ходил ходуном от ярости. Он весь побагровел, глаза налились кровью, зубы оскалились в неестественной злобной улыбке. Снова посрамлен! — Иезуит задыхался от бессильной злобы, сознавая полную невозможность ускользнуть. Но вдруг какая-то мысль блеснула молнией в его уме, и он сразу, усилием воли, овладел собой. Смиренно сложив руки на груди, он молча низко поклонился, словно бы покоряясь королевской воле, и быстрым движением поднес ко рту пузырек. Двое солдат бросились к нему и вырвали из рук бутылочку, но он уже проглотил яд. Тяжело дыша, но улыбаясь, он стоял теперь прямой и спокойный.
— Божья воля — и моя! Не ваша, ваше величество! Через полчаса — даже меньше — святая церковь причтет к лику своих мучеников Андрея Дель-Фортиса!
Лицо его искривилось судорогой, он пошатнулся. Король дал знак солдатам поддержать его. Они подхватили его под руки.
— Уведите меня куда-нибудь, где бы я мог умереть спокойно. Я не задержу вас.
Чья-то холодная, как лед, дрожащая рука легла на его руку. Это был злополучный юноша, покушавшийся на жизнь короля.
— Возьмите меня с собой. Дайте умереть вместе с вами! Вы были жестоки ко мне, но прежде вы были добры.
Иезуит оттолкнул его.
— Будь проклят! Это ты во всем виноват! Дьявольское отродье! Щенок!
Голос изменил ему; на губах выступила пена и кровь; он пошатнулся; солдат опять поддержал его.
— Не проклинай, несчастный, — ты сам готовишься предстать пред Вечным Судьей! Благословение этого жалкого существа может облегчить твой грех больше даже, чем прощение короля!
Он протянул руку. Иезуит оттолкнул ее и нечеловеческим усилием выпрямился.
— Прощение! Кто говорит о прощении? Я не нуждаюсь в нем! Я работал для славы церкви — я умираю за церковь, за Рим! — Глаза его сверкали на мертвенно-бледном лице.
— За Рим! — шептал он хрипло, за господство Рима над целым миром, над всеми царствами, над всеми королями!
Он без чувств опустился на руки солдат. Его унесли.
Король, неподвижный и безмолвный, угрюмо смотрел вслед умирающему. Как странно все это вышло! Он совершенно случайно узнал, что Дель-Фортис просил разрешения исповедать преступника, и у него мелькнула догадка... Бернгоф провел его в тюрьму. А теперь эта смерть!.. Начальник полиции почтительно обратил его внимание на узника, бившегося на полу в истерических рыданиях.
— Уведите его отсюда, — сказал король. — Посадите его в теплую светлую камеру, накормите его. У него голова не в порядке. К нему надо быть снисходительным.
В тот же день в одной из церквей люди, одетые в черное, с суровыми лицами, служили панихиду, молясь «об упокоении раба Божия любезного брата нашего, Андрея Дель-Фортиса, за веру и правду мученическую кончину приявшего».
На другой день его с пышностью хоронили и оплакивали в газетах угасшее светило церкви. А еще через неделю, неожиданно для всех, папа отлучил от церкви «христианнейшего» короля, по-видимому, провинившегося только в том, что он отказал иезуитам в участке казенной земли на постройку обители.
Глава 6. Раз в жизни
ГЛАВА VI
Раз в жизни
Теперь печати было о чем потолковать: покушение на короля, его чудесное спасение, внезапная смерть иезуита, отлучение от церкви, — все это пережевывалось и перетолковывалось на все лады. Мнения разделялись: одни по-прежнему ненавидели короля; другие, после разрыва его с иезуитами и отлучения, стали его защищать, да и первые несколько смягчились в своей вражде. Полуневольный «преступник» на другой же день был освобожден из тюрьмы и помещен в лечебницу. Иост истощил весь свой запас глубокой лести, в надежде вернуть былой успех и королевскую милость, но ему не везло: Перусс не принимал его, маркиз Лютера не отвечал на письма. Маркиз несомненно подал в отставку, но принята ли эта отставка — узнать было пока невозможно.
Тем временем революционная пропаганда в народе с каждым днем делала все бóльшие успехи, и «братья» чаще прежнего собирались на совет в ожидании уже недалекого для «смертного жребия», когда судьбе надлежало решить, кому из «братьев» предстоит в этом году устранить давно приговоренных «изменников». При первом появлении Лотис в кругу революционеров после памятного покушения, ее встретили недоумением и упреками, но она легко рассеяла все сомнения, объяснив, что она спасла короля в интересах своих же товарищей, на которых непременно пало бы подозрение. За нее горячо вступился Пакэн Леруа, и на миг усомнившиеся в ней братья тотчас вернулись к ней с раскаянием и прежней верой.
Пакэн Леруа за последнее время сделался правой рукой Серджиуса. Он не пропускал ни одного заседания; он первый поспевал всюду, где требовалась неотложная нравственная или материальная помощь. Он никогда не выступал публично, но влияние его чувствовалось, и даже среди малопосвященных адептов революционного движения имя его стало весьма популярным.
А народ все роптал, все громче обвинял правительство в продажности и министров в том, что они в ущерб интересам страны организуют громадные тресты, в которых забирают себе львиную долю паев. Министрам тоже в последнее время жилось несладко; возвращаясь из совета, они уныло покачивали головами и говорили — одни о безумии короля, другие — о его «наглости».
С внешней стороны строй жизни короля мало изменился. Он по-прежнему рано вставал; занимался делами, завтракал с семьей или с друзьями, по вечерам бывал в театре. Он только стал много строже в выборе своего антуража и спокойно, но твердо отстранил от себя и королевы всех мужчин и женщин с мало-мальски сомнительной репутацией, причем поверг в недоумение и огорчение не одну прекрасную даму, воображавшую себя «дамою его сердца». Зато он приблизил к себе людей науки, ученых, писателей, оказывал знаки благоволения их женам и дочерям. Двор только выиграл от такой перемены, и красота королевы еще ярче блистала в оправе утонченного ума и изящества, но душа ее утратила прежний покой.
Однажды, вечером, когда сэр Роджер де Лонэй сидел в королевской библиотеке и писал письма настолько интимного содержания, что король не находил возможным поручить их своему секретарю, к нему пришла сестра его, Тереза, и позвала его к королеве. Это приглашение, в такой необычный час, и взволнованное лицо сестры встревожило де Лонэя и на его расспросы сестра, вся в слезах, объявила ему, что «королева запретила ей говорить, но королева несчастна!»
Горькая улыбка скользнула по губам де Лонэя.
— Несчастна! Она? Полно, малютка! Она не знает, что значит быть несчастной. Все человеческое в ее глазах слишком ничтожно и мелко. Ее душа — льдина, над которой весь день светит солнце, яркое и горячее, но льдина не тает.
В его голосе звучала такая тоска, что Тереза вся затрепетала. Она знала, что брат ее влюблен в королеву, что он полюбил ее с первого взгляда, как только она вошла во дворец еще девушкой, невестой наследника. Эта любовь пугала Терезу; «малютка» знала, что она безнадежна, даже преступна, и все же — это была любовь! И она знала, что брат ее честный человек, глубоко преданный королю, неспособный ни на какую низость, не говоря уже об измене. Неопытная девушка не умела разобраться во всем этом; она могла только сочувствовать.
— Королева несчастна — уверяю тебя, Роджер! Ты вот зовешь ее льдиной, у мужчин всегда такие странные слова для женщин, которых они не понимают! А я видела, как эта льдина проливала слезы — и не раз, и не два, а очень часто — в последнее время.
Он с удивлением смотрел на нее.
— Ты видела? Ну, теперь остается поверить, что мраморная Паллада-Афина тоже способна плакать... Так ты говоришь, королева велела мне прийти, если король не вернулся? Я готов. Идем.
Она пошла вперед быстрой скользящей походкой по коридору, ведущему в покои королевы, остановилась у боковой двери, бесшумно отворила ее, обернулась, приложила палец к губам в знак осторожности и вошла. Брат последовал за ней. Свет затененных розовыми абажурами восковых свечей, отражавшихся без конца в высоких до потолка зеркалах, оправленных в серебро, бросал феерический отблеск на лицо королевы, сидевшей у письменного столика за книгой. Белый атлас тяжелыми прямыми складками ложился вокруг ее красивой фигуры; от небольшого выреза на шее ниспадал целый каскад кружев, в которых сверкали два крупных алмаза. При входе Роджера она поспешно обернулась, почти не скрывая своего нетерпения.
— Где король?
Сэр Роджер вздрогнул от неожиданности и резкого тона и ответил не сразу.
— Разве я не говорила вам, что возлагаю на вас ответственность за его безопасность? Вы все время с ним, всюду сопровождаете его — и не могли защитить его от покушения. Вы предоставили это — женщине!
Грудь ее бурно вздымалась, глаза сверкали — вся она словно преобразилась.
Если б молния упала с расписного потолка, Роджер был бы менее удивлен, чем видя ее такой.
— Государыня, — начал он и вдруг запнулся и побледнел, ослепленный ее взором, сверкавших страстью и гневом, совершенно ей несвойственными.
— Что это за женщина? Кто она такая? Почему ей дано было спасти короля, когда вы стояли тут же рядом? Почему ее привезли во дворец и ухаживали за ней, как за принцессой, а потом потихоньку увезли ее, не показавши мне? Я знаю — ее зовут Лотис! — Алмазы в волнах кружева сверкали, как звезды, на ее часто дышавшей груди. — Короля нет во дворце, как всегда, — но почему вы не с ним? Отвечайте!
— Государыня, в последнее время его величество безусловно запретил мне сопровождать себя. Чтобы выполнить ваш приказ, я был бы вынужден ослушаться его.
Она с жадным любопытством вглядывалась в его лицо.
— Значит, он уходит один?
— К сожалению, да, государыня.
Королева встала, прошлась по комнате. Гнев, гордость, оскорбленное самолюбие сменялись на ее лице. Глаза ее остановились на Терезе, которая робко отошла в уголок, поправляя цветы в хрустальной вазе.
— Тереза, можешь идти. Мне нужно переговорит с сэром Роджером наедине.
Бросив испуганный взгляд на брата, стоявшего неподвижно с наклоненной головой, Тереза низко присела и удалилась.
Королева надменно выпрямилась; белый шлейф ее лег кольцом на полу; прекрасное лицо в волненье, непонятном для Роджера, казалось еще прекраснее. Сердце молодого человека билась так сильно, что он почти слышал его удары, и он боялся поднять глаза, чтобы не выдать своего безумного обожания.
— Сэр Роджер, говорите прямо, говорите правду. Вы как-то сказали мне, что не следует закрывать глаза и душу на безобразие, на изнанку природы. Я исправилась! Теперь я вижу эту изнанку природы — в самой себе и возмущаюсь. Я поручила вам охранять безопасность короля.
— Государыня, ему не угрожает опасность. Я ручаюсь головой, что те, с кем он теперь, сумеют защитить его лучше меня. Сотня хранителей надежней одного.
— Я знаю, что вы подразумеваете. Настолько-то я поняла из того, что он говорил мне. Но есть еще другое — более опасное...
Она остановилась, не зная, как докончить фразу, вернулась к своему креслу и села.
— Если вы тот, кем я считаю вас, вы должны знать — вы прекрасно понимаете, о чем я говорю.
Сэр Роджер поднял голову и смело посмотрел ей в глаза.
— Вы хотите сказать, государыня, что человек, подобно мне, годами носящий в груди великую страсть, сумеет распознать ее симптомы в других? Ваше величество правы! Вы прежде говорили, что не понимаете, что это значит «чувствовать». Если вы теперь постигли это, я могу только порадоваться за вас, хотя бы опыт и причинил вам боль. Лучшие цветы расцветают на разрыхленной земле, и, может быть, вы станете добрее к другим — теперь, когда вы ранены сами!
Она не ответила. Он подошел ближе.
— Вы хотите, чтобы я говорил откровенно! — продолжал он, понизив голос. — Вы разрешаете мне формулировать вашу невысказанную мысль?
Она слегка наклонила голову.
— Вы думаете, что королю грозит опасность, — но не от убийц и революционеров. Вы боитесь — и я также, — что он во власти величайшей силы, какая есть во вселенной, силы, с которой нельзя бороться, над которой не властны даже цари. Эта сила — любовь.
Королева вздрогнула всем телом, но сдержала себя.
— Вы напрасно тратите красноречие, — холодно сказала она. — Я не понимаю, о чем вы говорите. Я не верю в любовь.
— И в ревность также?
Слово почти бессознательно сорвалось с его уст, и, как гордое животное, оскорбленное ударом хлыста, королева вскочила на ноги.
— Как вы смеете? — выговорила она тихим, нетвердым голосом. — Как вы смеете?
Сэр Роджер дышал глубоко и часто, но он был человек с сильной волей и умел владеть собой.
— Государыня! Королева моя! — простите! Но позвольте мне — смиреннейшему из ваших друзей, вашему верному слуге — раз в жизни высказаться перед вами, а затем — казните, обреките хоть на вечное молчание! Вы говорите, что презираете любовь. Да — потому что вы видели лишь жалкую имитацию. Маленькие увлечения короля, его маленькие измены, в которых чаще всего не участвовала душа — только тело, сделали вам противным самое имя любви. Вы думаете, что король любил — или может любить — многих женщин. О, нет! Нет! Простите меня, моя королева! Желание может вести мужчину по разным путям, случается и порочным, и грязным, — но любить он может только раз в жизни, только одну женщину. Верьте мне! Так я любил много лет одну женщину. Так, быть может — я сильно этого боюсь, — король любит теперь.
Недвижная, как мраморная статуя, она смотрела на него. Он спокойно выдержал ее взгляд.
— Ваше величество просили меня сказать вам правду. Я сказал.
Губы ее раздвинулись в холодную, деланную усмешку.
— Вы думаете, что «я ревную» к этой «одной женщине»? Если б я от природы и способна была «ревновать», за мое замужество у меня было достаточно практики, чтобы привыкнуть.
— Простите, государыня, благородная женщина считает унижением для себя ревновать к прихотям мужчины. Но к любви всемогущей, всевластной, лучшему, что есть на земле, кто же, с человеческим сердцем и кровью, мог бы не ревновать? Кто не отдал бы и царства, и трона, и самого рая, за этот упоительный восторг забвения, за эту полную меру радости!
Наступила мертвая тишина. Только часики в углу серебристым звоном пробили полночь. Королева снова опустилась в кресло и придвинула к себе книги; потом подняла свои глубокие загадочные глаза на высокую фигуру мужчины, стоявшего перед нею, и в тихом голосе ее впервые прозвучала трогательная нотка сострадания.
— Может быть, вы и правы. Может быть, и нет. Но я не сомневаюсь, что сами вы чувствуете, как говорите, и что ваша верность неизменна.
Она протянула руку. Сэр Роджер низко склонился над нею и с рассчитанной холодностью коснулся губами нежной атласистой кожи. Королева отвела руку и выговорила не то про себя, не то как будто спрашивая:
— Ее зовут Лотис?
Сэр Роджер молча кивнул головой.
— «Мужчина любит только раз в жизни — одну только женщину». И в данном случае эта женщина — Лотис! Странно!
Она взялась рукой за колокольчик.
— Вы оказали мне услугу, сэр Роджер, хотя немножко грубо...
— Грубо! — с болью вырвалось у него.
Лицо ее неожиданно осветилось улыбкой, ангельски нежной.
— Да, грубо! Но это ничего. Я охотно прощаю вам. Доброй ночи.
— Доброй ночи, ваше величество!
В дверях он столкнулся с входившей Терезой.
— Наше отлучение от церкви не особенно тяготит нас, — пошутила королева. — Мы по-прежнему молимся на ночь и верим, что Господь слышит наши молитвы.
— Наверное, ваше величество. Всякая искренняя, чистая молитва доходит до Бога.
— Я тоже так думаю. — Королева ласково погладила по голове опустившуюся перед нею на колени Терезу. — И потому, хоть и без священника, мы будем молиться — в это смутное опасное время, — чтобы все кончилось благополучно для страны, для народа, для короля. Доброй ночи!
Сэр Роджер вернулся в библиотеку страшно взволнованный и тотчас заметил, что король уже дома. Но король что-то писал, сидя за письменным столом у себя в кабинете и не поднял головы, когда Роджер тихонько вошел и положил на стол письма. Это значило, что он не желает, чтоб его прерывали, и сэр Роджер, поняв намек, поспешил удалиться.
Глава 7. Песнь свободы
ГЛАВА VII
Песнь свободы
Тот король, о котором мы ведем речь, многое открыл и многому научился с тех пор, как он вторично сам венчал себя на царство. Он знал теперь, как много было им упущено в бытность его наследником престола, и добросовестно, серьезно изучал людей, нравы, отдельных личностей и события. Он проник в запутанную сеть гнуснейших интриг, свивших себе гнездо в правящих сферах, убедился в наглом бесстыдстве и корыстолюбии Карла Перусса, но, по-видимому, не хотел использовать своего опыта и ничем особенным себя не проявил, кроме отказа в земле иезуитам, за что и был отлучен от церкви. О его вето, предотвратившем войну, знали очень немногие. Только правительству да бирже было ведомо, что он принял на себя активную роль. Но теперь время приспело и король, успевший глубоко, почти страстно, полюбить свой народ, не расположен был далее колебаться.
Он выработал себе план действия и решил провести его целиком. В жизнь его незаметно вкралась, переплетаясь с каждым его шагом, новое чувство, глубокое и сильное, новая радость, такая светлая и захватывающая, что он почти боялся ее, не смея верить, что он, так долго не знавший истинной любви, теперь любим, и бескорыстно. Но об этом он позволял себе думать только наедине, в безмолвии ночи, отдаваясь душой тайной отраде, постепенно очищавшей и облагораживавшей все его помыслы, видя в мечтах перед собою милое лицо, обвеянное дыханием благородной и самоотверженной страсти, — любви, которая, как солнце, все дает и ничего не требует взамен. Но эта роскошь грез была, ему доступна лишь в редкие минуты одиночества, и хотя сердце его билось, как у мальчика, и глаза становились влажными от умиления при одной мысли о тех радостях, которые ему суждено — а вернее, не суждено испытать, — это ни на йоту не колебало его решимости выполнить свой долг перед народом, слишком долго и слишком жестоко обманутым.
И вот, как сильный подземный удар, всю страну всколыхнула нежданная весть, что отставка маркиза де Лютера принята и король намерен поручить составить новое министерство Карлу Перуссу. И вслед за ней другая весть, принятая гораздо более сочувственно — об изгнании иезуитов. Правительство издало указ, предписывавший всем иезуитам в течение месяца покинуть королевские владения под угрозой ареста, годового тюремного заключения и принудительной высылки.
Указ этот вызвал много волнений и споров среди клерикальных партий в Европе и большое негодование в Ватикане, тем более что папа уже истощил все свои громы, отлучив от церкви безбожника-короля, осмелившегося поставить свою светскую власть выше духовной. Зато страна и, в особенности, школы вздохнули свободнее. Быть может, народная признательность и вылилась бы наружу грандиозной уличной демонстрацией в честь монарха, если бы горячий порыв симпатии не сдерживался недовольством по поводу ожидаемого нового назначения.
Среди этих колебаний еще резче проявилась рознь двух враждующих партий, на которые распалась страна, — аристократии, с клином врезавшейся в нее плутократией, незаконно причисляющей себя к высшим классам, — и народных масс, к которым примкнули их товарищи по несчастью, рабочие и ремесленники, одинаково стонавшие под бременем налогов, стирающих всех невладеющих в порошок, не слишком пригодный для полировки и сохранения в целости старых устоев. Все они платили больше, чем могли и хотели больше, чем, по справедливости, можно было с них требовать. Устав от притеснений правительства и кажущегося равнодушие короля к их насущнейшим нуждам, они решили освободиться и готовились к борьбе. Изгнание иезуитов они считали естественным ответом на отлучение от церкви королевской семьи, и, хотя страна, несомненно, почувствовала облегчение, политическое положение от этого не изменилось. И, как воды Красного Моря расступились перед Моисеем и его народом, так здесь имущие и неимущие классы разделились на два враждебных лагеря, чтобы дать дорогу Серджиусу Торду и его торжествующей партии, тысячами вербовавшей себе приверженцев в обоих лагерях. И эти живые волны готовы были поглотить короля, как те поглотили фараона с его колесницами, если он, в своей гордыне, зайдет слишком далеко.
Профессор фон Глаубен, продолжавший работать над своей «Нравственной и политической историей голода», с большим интересом присматривался к новому движению, наводившему его на философские размышления. Вот и здесь, — рассуждал он сам с собой, сидя в своем святилище, — всему начало голод! Налоги — неприятные визиты податного инспектора — сначала хлеб вздорожал, — как уверяют булочники, оттого, что правительство обложило пошлиной ввозное зерно, — потом, глядишь, вздорожало мясо. Казалось бы, тут уж нет никакой логической связи с обложением зерновых хлебов, — однако факт налицо. И голод растет — голод физический и голод духовный. Душа ропщет: «Зачем морить голодом мою мысль?» Тело ропщет: «Зачем облагать пошлиной каждый мой кусок хлеба?» Эти докучные вопросы остаются без ответа, а народ все жалуется и требует ответа, пока в один прекрасный день боги не услышат его ропота и не возропщут вместе с ним. И тогда гремит гром отомщения....
Профессор начал было писать, но скоро положил перо и задумался — о принце Гемфри и его красавице жене, о старике Ронсаре, который таял на глазах, тоскуя по своей любимице и не имея от нее никаких известий. Размышления его были прерваны приходом де Лонэя, сообщившего, что король просил их обоих быть вечером в опере.
Этот вечер надолго остался памятным для жителей столицы. Роскошная зала, чудо искусства и архитектуры, была полна самый блестящей публикой; в ложах и партере — цвет знати, красоты и таланта; на балконах и галереях — смешанная публика попроще и победнее, нескончаемые ряды лиц. Такое стечение публики объяснялось не присутствием высочайших особ — король и королева предупредили о своем намерении посетить оперу лишь за два часа до начала спектакля, и появлении их не вызвало сенсации, хотя король показывался всенародно впервые после своего отлучения от церкви. Весь интерес сосредоточивался на новой опере, которая шла всего в четвертый раз и новой танцовщице — Пеките, исполнявшей роль девочки-героини. Либретто было написано Зушем; музыка одним из величайших скрипачей мира Вальдором. Содержание было несложно, но прелестные стихи, в соединении с прелестной музыкой и танцами, сразу покорили публику. Ниточкой, на которую были нанизаны авторами перлы музыки и поэзии, была история бедняка-музыканта, который вместе со своей единственной дочерью (Пекита) странствуют из города в город, зарабатывая себе скудное пропитание игрой на скрипке и танцами дочери. Случай или судьба сводит эту парочку с бандой энтузиастов-искателей приключений, избравших себе вождем молодого безумца, мечтающего штурмом взять Ватикан, похитить папу, увезти его в Америку и основать там общину новых христиан, истинную «Христову церковь». Похищение, разумеется, не удается, но к банде присоединяется огромная толпа итальянской черни и вся она, наэлектризованная пляской кинжалов (в исполнении Пекиты), поет «песнь свободы», готовая сражаться и умереть за благо родины. На этой захватывающей сцене и опускается занавес. Любовная интрига разыгрывается между бедным скрипачом и девушкой-богачкой, которая, в конце концов, жертвует всем, чтобы разделить неверную судьбу своего милого.
Заветная мечта Пекиты, наконец, исполнилась — ей предстояло танцевать перед королем, и нежное сердечко шибко билось, и нежные щечки рдели румянцем. Девочка оделась тщательнее обыкновенного и приколола к черным, как смоль, кудрям ярко-алую дамасскую розу, сбоку, за ушком, как делают испанки, чтоб подчеркнуть его изящные контуры. Она думала о своем друге, Пакэне Леруа, и о кольце с чудным бриллиантом, которое он обещал отдать ей в тот день, когда она впервые будет танцевать в присутствии короля.
Где-то он теперь? Пекита с радостью дала бы ему весточку, чтоб он пришел полюбоваться ее торжеством. Но никто из «братьев» не знал его адреса; он приходил, когда хотел, а затем исчезал... Оркестр заиграл национальный гимн — знак, что приехал король. Девочка встрепенулась; теперь уж некогда было думать о постороннем; надо было готовиться к выходу.
Блеск огней в первый момент ослепил ее; зала показалась ей освещенной ярче обыкновенного. Пекита выпорхнула из-за кулис и одним прыжком очутилась у рампы, грациозно раскланиваясь в ответ на неизменно встречавшие ее рукоплескания. Оправившись немного, девочка со страхом и тревогой взглянула на королевскую ложу, — и сердце в ней упало: король сидел, полуотвернувшись от сцены, и весело разговаривал с кем-то сидевшим позади; у барьера же ложи виднелась стройная, как статуя, женщина в бриллиантовой диадеме, с бледным лицом и большими глазами, смотревшими на нее с высокомерно-ледяным равнодушием, способным превратить в камень бедное горячее сердечко. Рядом с нею сидел и улыбался красивый юноша, старший из оставшихся сыновей короля, принц Руперт. Его немного сонные глаза открыто любовались ею, но выражение их не понравилось Пеките, и ей противно было танцевать при нем — бедная девочка впервые в жизни почувствовала на себе бесцеремонный взор молодого развратника. Она порхала и кружилась, но еще быстрей кружились мысли в ее хорошенькой головке. Почему король не смотрит на нее? Почему он не обращает внимания на своих подданных, как они ни стараются угодить ему? Чем дальше, тем больше овладевали ею усталость и уныние, и после второго акта она вышла за кулисы мрачная, как туча.
— Что с тобой, Пекита? — кинулся к ней Зуш, по-прежнему ходивший чуть не оборванцем, хотя теперь он был в моде и уже не нуждался в деньгах. — Ой-ой-ой, какая гроза собралась! Что случилось?
Девочка ткнула пальцем по направлению к королевской ложе.
— Ненавижу его! — И даже ножкой притопнула.
— Кого? Короля? Я тоже. Зуш вложил в рот сигаретку и закурил ее, как бы для того, чтобы преградить путь дальнейшим излияниям. — Однако ты ведь жаждала танцевать в его присутствии и добилась своего. Это тебе послужит хорошей рекламой. Ты должна быть довольна.
— Мне не нужно реклам! Я не желаю от него никаких милостей! — Пекита гневно закусила алую губку. — Но я ведь еще не танцевала при нем. Пусть посмотрит теперь.
Зуш поглядел сонными глазами на нее.
— Как не танцевала? А что же ты делала все это время?
— Ходила! — Девочка сердито рассмеялась, поминутно меняясь в лице. — «Ходила по сцене», как здесь выражаются. А теперь буду танцевать!
Он усмехался, попыхивая сигареткой.
— Забавный ты ребенок! Надо бы тебя хорошенько взять в руки.
Пекита опять расхохоталась и вызывающе тряхнула кудрявой головкой.
— Что это за ледяная дева с лицом, как маска, и в бриллиантовой короне сидит в королевской ложе?
Зуш захохотал в свою очередь.
— Честное слово, твой маленький жизненный опыт пошел тебе в пользу! Ты уже усвоила себе здешнюю колоритность речи. «Ледяная женщина с лицом, как маска» — королева.
Пекита сделала гримаску.
— А дерзкий мальчишка рядом с нею?
— Принц Руперт.
— Наследный принц?
— Нет. Наследный принц путешествует. Он уехал как-то таинственно, и никто не знает где он и когда вернется.
— Не удивляюсь! От таких отца с матерью и таких бесстыжих братьев, понятное дело, сбежишь!
Зуш покатывался со смеху. Он никогда не видел девочку в таком гневе.
— Пекита, ты гадкая девчонка! Свет испортил тебя своим баловством.
Пекита презрительно повела смуглой ручкой.
— Очень мне нужен ваш «свет!» Да я лучше хотела бы танцевать для вас и Лотис, и Серджиуса, и Пакэна Леруа, чем для всех королей на свете, — в особенности, для этого! И она выразительно погрозила кулаком по направлению к королевской ложе.
— Вы знаете, ведь я здесь не ради себя — ради отца!
— Я-то знаю!
Пекиту снова вызвали на сцену, но на этот раз она уже играла «для галереи» и ни разу не оглянулась на королевскую ложу, где прятался в глубине, за ширмой, король, не подавая сигнала к аплодисментам. Но в «раю» она разглядела Серджиуса Торда и еще кой-кого из своих друзей-революционеров, и это сразу вдохновило ее. Что-то словно вспыхнуло в ее душе; в свою коротенькую песенку, пропетую высоким звонким голоском, она вложила столько выражения, что ее партнеры только усмехались, поглядывая на нее; но мало-помалу ее возбуждение магнетически передалось и им. Загорелась даже примадонна; даже тенор, с экспрессом примчавшийся из Будапешта, чтобы «создать» главную роль в опере своего друга Вальдора и давно забывший, что оперное пение — не только ряд округленных, безукоризненно отделанных нот. Вальдор, сам исполнявший скрипичные соло, щедрой рукой рассыпанные в опере, всякий раз вызывая бурю восторженных рукоплесканий, играл, как никогда, и многие негодующе оборачивались на королевскую ложу, где за золоченым экраном сидел король, неподвижный, как истукан, скорее скучающий, чем довольный. Все находили, что ему следовало бы поощрить талантливых артистов и автора; всем хотелось, чтобы он первый захлопал, но он лишь изредка поглядывал на сцену, а больше разговаривал со своими соседями.
Чем дальше, тем больше захватывала всех огневая пылкость Пекиты, так что теперь уже она «вела» за собой других. В заключительной сцене, где «новых христиан», оттесненных папской гвардией от ворот Ватикана, встречает возбужденная толпа римской черни, готовая бороться вместе с ними против угнетателей, и соединенный хор поет торжествующую «Песнь свободы», публика на галерее внезапно поднялась как один человек и приняла первую строфу дружным «ура». Широкая вольная песнь, мощная и бодрящая, действительно, способна была всколыхнуть душу. Публика в креслах и ложах удивленно и не без тревоги переглядывалась между собою. Но клики смолкли, и звучный тенор затянул вторую строфу. Раньше, чем хор успел подхватить refrain, Пекита, выпросившая у режиссера позволение протанцевать свой танец посредине песни, а не в конце, порхнула к рампе, сделала головоломный пируэт, и, по знаку режиссера, все вдруг смолкло. Без музыки, среди мертвой тишины, гибкая фигурка танцовщицы раскачивалась, как колокольчик на ветру, взвивалась кверху алым огоньком — и снова изгибалась в медленных, полных неги движениях феи, скользящей по лугу, чуть касаясь цветов. И вдруг, словно пробуждаясь от сна, бешено кидалась вперед; кружась алым вихрем, встряхивая черными локонами, и темные глаза сверкали гневом и вызовом. Выхватив из-за пазухи обнаженный кинжал, она бросала его в воздух и ловко ловила за ручку, нападала, защищалась, грозила, парировала воображаемые удары и снова стремительно кидалась вперед с неудержимой, всепокоряющей страстностью.
Очарованные, захваченные зрители с замиранием сердца следили за каждым движением этого алого вихря. Когда девочка бросила в воздух кинжал, половина зрителей инстинктивно поднялась с мест. Даже король удостоил обратить внимание и перегнулся через борт ложи, снисходительно улыбаясь; юные принцы разинули рты от удивления, и только лицо королевы оставалось, как всегда, безучастным. В зале стояла жуткая тишина, как перед бурей. Задыхающаяся, усталая, торжествующая от волнения, почти не сознавая, что она делает, Пекита вдруг стрелою кинулась назад, сорвала со стены национальный флаг, одним прыжком очутилась против королевской ложи и здесь — живое воплощение страсти, ярости, патриотизма и торжества — упала на одно колено, потрясая флагом над головой и направив кинжал прямо в короля!
Дикий рев — словно стаи голодных волков — приветствовал этот рискованный жест, и, когда хор на сцене снова запел «песнь свободы», вся публика запела вместе с ним. Слышались крики: «Пекита, Пекита! Вальдор!» И вдруг кто-то громовым голосом крикнул: «Серджиус Торд!» Мгновенно зала превратилась в какой-то хаос. Публика в каком-то неудержимом порыве устремилась в залу, сама не зная зачем, лезла на плечи друг другу, по столбам, поддерживавшим балконы, спускалась в залу. Началась невероятная толкотня и давка. Перепуганные женщины подняли крик; публика кресел и лож смешалась с галерочной; часть ее хлынула к выходам и, найдя исход накопившемуся возбуждению, мигом разнесла в щепки стоявшую у подъезда королевскую карету. Затем соединилась с остальной и, построившись в огромный батальон, двинулась дальше на разгром и грабеж.
Серджиус Торд, сразу сообразив, чем это пахнет, поспешно выбежал на улицу, чтобы предупредить катастрофу, но было уже поздно: толпа расходилась без удержу; дремавшая искра недовольства в народной душе вспыхнула ярким пламенем под влиянием зажигательных танцев Пекиты. Король и королева в сопровождении испуганного режиссера коридорами выбрались на другую улицу и в извозчичьей карете благополучно вернулись во дворец, незамеченные толпой, ожидавшей их у главных дверей. Обманутая в своих ожиданиях она пришла в неистовство и принялась бить и ломать, что под руку попало, но вовремя опомнилась, сообразив, что дирекция не виновата и прекратила дело разрушения; а за тем, капризная, как дитя, начала вызывать режиссера и Пекиту. Не зная, что делать дальше, толпа уже готова была разойтись, но в эту минуту Поль Зуш вскочил на столбик у подъезда и, магнетизируя толпу своими блестящими глазами и безумным лицом под косматой гривой волос, громовым голосом крикнул:
— Проклятие Карлу Перуссу! Почему вы стоите здесь праздно, друзья мои? Разве у вас нет дела? Если вам нужна свобода, требуйте ее от того, кто будет вашим новым премьером!
Дикий вой был ему ответом. И, как прилив в бурю, живые волны хлынули по всем направлениям, набираясь силы по пути, наполняя улицы криками и стуком наскоро захваченного оружия, — к большой площади, на которой стоял памятник покойному королю и дом Карла Перусса. И луна, выплывшая из-за туч, озарила прозрачным светом дикую сцену — слишком часто повторяющуюся в истории — неистовства народного моря, вышедшего из берегов...
Так кончился первый дебют Пекиты в присутствии коронованных особ.
Глава 8. Кому выпал жребий
ГЛАВА VIII
Кому выпал жребий
Когда на площадь прискакали вызванные по телефону войска, им загородил дорогу отряд конной полиции с генералом Бернгофом во главе, как всегда, невозмутимо-спокойно разъезжавшим взад и вперед, «именем короля» запрещая разгонять толпу. Живое море волновалось, шумело, ревело, не зная, что предпринять, очевидно, лишенное вожака. Наиболее свирепые поглядывали на красивый дом Карла Перусса, с беломраморным портиком, такой соблазнительный для громил, и камень, с размаху ударившийся в окно, несомненно, послужил бы сигналом к общему разгрому, если бы на пьедестале статуи покойного короля посредине площади не выросла вдруг, рядом с холодным камнем живая, знакомая, исполинская фигура мужчины. «Серджиус Торд!» — загремели тысячи голосов. Толпа сразу признала своего вождя. Просящим и властным жестом он протянул руки — словно волшебник, укрощая бурю — и дикий вой перешел в глухой ропот и постепенно смолк.
— Друзья и братья! — раздался могучий голос. — Успокойтесь! Имейте терпение! Ведь вы сами себе вредите. Вы к чему стремитесь — к справедливости? Но разве можно добиться справедливости, творя несправедливость? Ваша страсть к свободе благородна, ваша любовь к правде непоколебима, вы ищете только своего человеческого права — не более! Нежданная буря всколыхнула вас, как море, которое в ярости своей топит корабли и людей, но ведь вы люди, разумные существа! Не уподобляйтесь же неразумному ветру, который из каприза разрушает, сам не зная зачем! Для чего вы пришли сюда? Что вы хотите делать?
Невнятный ропот был ему ответом. Всего явственнее слышались крики: «Перусс!» «Король!»
Серджиус Торд смотрел на волнующуюся у его ног народную массу со странным сознанием своей власти. Он — бедный мыслитель, писатель и оратор — был кумиром этой тысячеголовой толпы, готовой по первому его слову, по первому знаку, бежать и делать, что он прикажет! Глаза его сверкали, просветлевшее лицо было вдохновенно.
— Вы ищете Карла Перусса? Вот его дом — роскошный дворец, выстроенный на кровью и потом добытые народные деньги! — Толпа заревела и всколыхнулась, и опять одним движением руки чародей успокоил бурю.
— Погодите, друзья! Подумайте, прежде чем действовать! Представьте себе, что вы разграбите это неправдой нажитое добро, сожжете дом, вытащите из погреба вора-хозяина и убьете его тут же на месте. — Что дальше? Вы только сделаете из него мученика, и газетные лжецы будут петь ему хвалы и попы прославлять его добродетели с кафедры, а в городском соборе отслужат торжественную панихиду и с почестями предадут земле тело гнуснейшего негодяя, по которому давно плачет каторга! Будьте умнее, друзья мои! Не пачкайте себе рук кровью Карла Перусса! Вам нужна не смерть его, а опала. Смерть слишком легкая для него кара — умирают и невинные дети. Стыд, изгнание, проклятие страны вот чем должна быть наша месть человеку, который хочет захватить в свои руки бразды правления, чтобы бичами гнать народ к его гибели.
Снова заревела толпа, но на этот раз слышались возгласы недовольства. Чуткое ухо Торда тотчас уловило их, и он поспешил ответить:
— Я слышу, слышу! Вы не хотите ждать. Вам хотелось бы тут же разорвать в клочки Перусса и показать королю изуродованное тело, чтобы он видел, как расправляется народ с мерзавцами, которых ему навязывают в премьеры! — Знаю, понимаю, сочувствую! Но, как я знаю вас, так вы знаете меня, Выслушайте же меня и верьте моему слову! Клянусь и торжественно обещаюсь перед всеми вами, — он величавым жестом поднял руки — что не пройдет и месяца, как по всей стране, в каждом городе и деревне станут ведомы постыдные деяния Карла Перусса, как о его позоре будут кричать на улицах — и никогда он не станет правителем и главой страны!
Целая буря криков и рукоплесканий, сорвавшись как ветер, пронеслась в воздухе и опять ударилась об землю.
— Слушайся меня, честной народ. Верь моему крепкому слову!
Ревущая толпа теснилась у подножия статуи: многие плакали, целовали руки Серджиусу Торду, падали перед ним на колени. Несколько сердитых голосов кричало: «Король!»
Тысячи голосов загремели «ура» — тысячи шляп и платков взлетели на воздух, и снова раздалась «песнь свободы», дружно подхваченная стройным хором. Торопливо оглядевшись кругом, Торд заметил невдалеке Иоганна Цеготу и, к великому своему удовольствию, Пакэна Леруа; он знаком подозвал их к себе и шепотом отдал приказания. Уже светало; на востоке разгоралась алая полоска зари. В несколько минут Леруа и Цегота разделили толпу на три отряда, выстроившиеся, как колоны великой армии. Торд в последний раз обратился к ним с речью:
— Народ, ты слышал мою клятву. Если до истечения этого месяца Перусса не отрешат от должности и с позором не вышвырнут вон, я приду к вам и скажу: «Убейте меня своими руками!» На будущей неделе состоится большой митинг в Народном доме, где мы обсудим, как нам подойти к королю. Если он не захочет принять нас, мы найдем способ заставить его. Он должен нас выслушать. — А теперь, друзья, расходитесь и сами следите за тем, чтобы порядок не был нарушен. Здесь войска, но они не посмеют стрелять; здесь полиция, но она не посмеет арестовать вас! Не подавайте им повода даже сказать, что то или другое было бы полезно. Не отнимайте жизни, не проливайте крови; пусть торжествует ваша нравственная сила, благородство вашей цели; пусть ваша победа над правительством будет великой моральной победой, которая выше побед, одержанных грубой силой.
Ему ответило громовое «ура!», и толпа начала расходится. Отряды стройно маршировали с пением; одним предводительствовал Пакэн Леруа, другим — Цегота, третьим — сам Серджиус. Войска, не видя причины вмешиваться, удалились; полиция также, и еще раз массовые беспорядки были вовремя предотвращены.
Тем не менее взволнованная столица чувствовала, что опасность только отдалена, но не устранена, и правительство, до сих пор инертное, начало серьезно обдумывать меры к успокоению народного недовольства. Поэтому никто из членов совета министров не удивился, получив приглашение от короля «собраться во дворце для обсуждения неотложных государственных дел», и общее впечатление было таково, что Перусс, хоть и храбрится, а шансы его упадают и премьером ему, пожалуй, и не бывать.
Пекита сделалась положительно кумиром толпы. В театре не хватало мест; ей приходилось танцевать каждый вечер, и каждый вечер ее засыпали цветами. В числе букетов, полученных ею на другой день после достопамятного спектакля, был один, не брошенный на сцену из залы, но принесенный посыльным, — целый куст алых роз, и в нем изящный бархатный футляр с обещанным кольцом и карточкой, на которой было написано: «Пеките от Пакэна».
— Смотрите! — радостно крикнула она Лотис, серьезной и бледной, сидевшей тут же в уборной. — Смотрите, он сдержал обещание!
Лотис вздохнула, улыбнулась и ответила:
— Еще бы! Он такой хороший!..
Пекита надела кольцо ей на палец, целуя ее и шепча:
— Поносите вы его! Поберегите его для меня. Хоть сегодня!
Лотис согласилась, по-видимому, неохотно, но, когда Пекита убежала на сцену, эта странная одинокая женщина склонилась над горевшим, как звездочка, камнем и со слезами на глазах поцеловала его, шепча:
— Мой милый, любимый! Если б ты только знал!
И щеки ее вспыхнули ярким румянцем при мысли, что она любит — она, уже не молодая, некрасивая! Ей и в голову не приходило, что ее глубокие блестящие глаза, матовая белизна кожи и золотые волосы — сама красота. К лицу ли ей любовные грезы? — ей, посвятившей свою жизнь страждущим и обездоленным! Имеет ли она право думать о личном счастье? Она знала, что любима — беспредельной, ревнивой, почти безумной любовью — Серджиусом, боготворившим ее и как женщину, и как человека. Но она так привыкла видеть в нем отечески-заботливого друга, что не могла представить его себе в роли возлюбленного. Она давно смирилась, отреклась от надежд на счастье, о котором считают себя вправе мечтать самые бедные и скромные женщины; но любовь незаметно вкралась к ней в душу и завладела ею. Она женским чутьем угадала в новом товарище, ставшем под знамена всегда сомневающегося мечтателя Серджиуса, смелого и решительного борца, уверенного в победе, и, как все мужественные женщины, восхищалась отважным. И Торд был отважен и, вдобавок, очень силен физически, но он обладал еще неудобным свойством будить и в себе, и в других желания, которые он лишен был возможности удовлетворить.
Между тем, в либеральной партии уже намечался раскол. Часть «братьев» склонялась в сторону анархии; другие, более умеренные, в интересах практического успеха дела, не прочь были примкнуть к одной из передовых политических партий в парламенте — к либералам, или радикалам. И Лотис начинала думать, что Пакэн Леруа с его выдержкой, редким хладнокровием, смелым умом и литературным дарованием — единственное связующее звено между ними, единственный человек, способный на деле осуществит хоть часть утопических фантазий Торда.
Время шло. Брожение в стране усиливалось. На более или менее бурных митингах, устраиваемых политическими партиями всех оттенков, раздавались резкие протесты против назначения премьером Карла Перусса. Ежедневно король получал массу петиций по этому поводу, но оставлял их без внимания, равно как и дерзкие зажигательные статьи с нападками на него самого и правительство, подписанные именем Леруа, скоро приобретшим известность в журналистике.
В один день с экстренным заседанием совета министров Серджиус собрал грандиозный народный митинг, после которого толпа разошлась стройными батальонами, как дисциплинированное войско. В тот же вечер «братья» собрались в обычном месте, у Серджиуса Торда. День этот был знаменательным днем для революционеров — днем жребия, днем судьбы. И поэтому ли, или потому, что в атмосфере, тяжелой и душной, до одурения сильно пахли цветы и чувствовалась близость грозы, шаги «братьев», в одиночку и группами подходивших к знакомому дому, были как-то лениво медлительны. Пакэн Леруа с товарищами пришли из первых и были очень удивлены необычным видом залы. Стол, покрытый черным сукном, стоял не посередине, как всегда, а на возвышении, задрапированном черным. По обоим концам его стояли огромные канделябры — шестисвечники, а посредине красная лампа, бросавшая кровавый отблеск на бронзовый сосуд, напоминавший формою погребальную урну. Остальная часть комнаты тонула в тени и, вместе с группами «братьев», молча ходивших из угла в угол, или шепотом переговаривавшихся между собой, представляла необычное и жуткое зрелище.
— Ну! — шепнул Макс Грауб Пакэну — сегодня конец нашим приключениям! Смотрите — шесть светов с одной стороны, шесть с другой — двенадцать, и тринадцатый посередине, — красный глаз, глядящий в погребальную урну. Теперь уж крышка. Сегодня нам несдобровать!
Леруа ничего не сказал, но Аксель Регор изменился в лице и отвел в сторону своего августейшего друга.
— Это совсем не смешно! Разрешите мне сегодня весь вечер держаться вблизи вас?
Леруа улыбнулся и пожал его руку.
— Не бойтесь, друг мой, или, по крайней мере, не обнаруживайте своих опасений. Мы все рискуем одинаково, ведь и вам может выпасть роковой жребий; но, если вы его вытянете, я обещаю предложить заменить вас.
— Вы?! Вы хотите заменить меня?
— Ну конечно! Жизнь не так уж хороша, чтобы не пожертвовать ею ради друга.
Регор смотрел на него с безграничной преданностью, вспоминая свой разговор с королевой.
— Нет, — прошептал он, — если надо будет умереть, скорей уж я умру за вас!
— Это не от вас зависит, — усмехнулся Леруа. — Вы не можете действовать без моего разрешения.
К ним подошел Макс Грауб, приложив палец к губам.
— Тсс! Думайте, что угодно, господа, только, ради Бога, не вслух! Смею вас уверить, положение наше весьма и весьма рискованное.
Они посторонились, чтобы дать дорогу Серджиусу и Лотис. Эти последние вошли вместе, безмолвным наклонением головы поздоровались с остальными и поднялись на платформу. Лотис была белее своего платья; в лице ни кровинки; она шла медленно, с опущенной головой, словно повинуясь высшей воле. Поравнявшись с Пакэном, она слабо улыбнулась ему, но улыбка вышла холодной и грустной. Взойдя на платформу, она села на нижнем конце стола, оперлась головой на руку и, казалось, глубоко задумалась. Торд уселся на противоположном конце. Иоганн Цегота неслышными шагами подошел к двери, запер ее на замок и положил ключ в карман. Затем и он взошел на платформу и тихим, но внятным голосом начал вызывать по списку одного за другим членов революционного комитета.
Каждый также тихо откликался на свое имя. Все оказались налицо. Цегота положил список на стол и повернулся к Торду за дальнейшими инструкциями. Дождавшись, пока все, не без труда, разыскали свои стулья в темноте и уселись, Торд подошел к краю платформы.
— Друзья, — начал он тихо, — мы собрались сегодня для того, чтобы рукою судьбы, или случая, определить, кому из числа известных нам предателей суждено в этом году понести заслуженную кару. В списке обреченных смерти стоит имя Карла Перусса — счастлив тот, кто вытянет это имя и станет освободителем своей страны! Другой — еврей, Давид Иост, своими деньгами соблазнявший и подкупавший правительство. Третий — маркиз де Лютера; он хоть и вышел в отставку, но лишь после того, как успел нажить себе всякими неправдами изрядное состояние, обеспечив и всех своих родственников; ему мы обязаны жестоким налогом на хлеб, предмет насущной необходимости, и поощрением иностранной конкуренции в ущерб интересам отечественного производства. Они с Перуссом так хорошо заботились о нашей морской и военной защите, что любезно разрешали иностранным арсеналам копировать наши орудия, иностранным верфям — строить суда по нашим моделям. Министр, поступающий таким образом, — изменник своей родине и достоин казни. Еще в список внесены два крупных фабриканта — один за то, что, несмотря на многие предостережения, берет в рабочие исключительно иностранцев, другой — за то, что слишком прижимает своих рабочих. Последнее имя в списке — имя короля. Он хоть и очистил страну от иезуитов, но зато остался глух к другим мольбам народа о нуждах, не менее важных. Он ни во что не ставит образование; науки, искусства, литература для него не имеют цены; он заменил их вином, женщинами и картами, подавая пример, понижающий уровень общества. Его предупреждали. Когда Лотис спасла ему жизнь, рискуя своей, несравненно более драгоценной жизнью, она говорила с ним, заклинала избавить народ от деспотического правления Карла Перусса — и что же? Он не стал даже слушать ее — она сама вам скажет! Пусть же тот, кто вытянет сегодня имя короля, будет скор и верен в исполнении своей задачи!
Наступила глубокая тишина. Внезапно поднялся Макс Грауб, огромный, в полумраке комнаты казавшийся каким-то титаном, и попросил слова. Оно тотчас было дано ему.
— Прежде всего я должен предупредить, — хотя вы, может быть, и сами это заметили — что я бедный, невежественный немец, не вполне владеющий вашим языком и повергаемый в смущение вашей общественной этикой. Поэтому, если я понимаю вещи не совсем так, как бы следовало, вы, может быть, извините мое невежество. Но, когда дело идет о смерти, я всегда очень заинтересован, ибо я сам всю жизнь провел в борьбе с этим главным врагом человека. Я вполне признаю полезность смерти, как средство устранения безнадежно-бесполезных субъектов; но я не вполне уверен в пользе устранения этим путем здоровых и подающих надежды. Я говорю только, как врач, оберегающий, так сказать, наследие человеческой расы. А желательно мне знать вот что: какие причины, научные, этические или религиозные, побуждают вас желать избавиться от короля? Какая вам будет польза от того, что вы устраните его?
Наступила пауза. Никто не удостоил объяснить. Наконец Торд ответил за всех:
— Какая польза? Нам — никакой! Но это покажет стране, что мы существуем и умеем мстить за несправедливость.
— Разве король несправедлив?
— Как можно задавать такие вопросы? Неужели вы за все время, что пробыли в нашем обществе, ничему не научились и ничего не узнали?
— Садитесь, Грауб! — неожиданно вмешался Пакэн Леруа. — Я достаточно изучил характер короля, и, клянусь честью, он заслуживал самого худшего.
Ропот угрюмого одобрения пробежал по аудитории, и Грауб сконфуженно уселся, чувствуя, что произвел неблагоприятное впечатление. Торд продолжал:
— Сегодня у нас времени мало; нельзя терять ни минуты. Подходите по очереди тянуть жребий. И, чтобы мужество ваше не ослабело, пусть каждый помнить, что, какое бы дело ему ни предстояло свершить, его друзья и товарищи клялись помогать ему, защищать его, не жалея собственной жизни, делить с ним все последствия деяния, которое он, верный долгу, свершит! Друзья, повторим присягу!
Все встали и с высоко поднятой правой рукой повторили за ним слова присяги:
— Именем Божиим и вечною славой свободы клянемся, что тот из нас, кто вытянет сегодня знак красного креста, предписывающий ему отнять жизнь у недостойного, будет для нас священным. Мы обязуемся оберегать и защищать его во всякое время и при всяких обстоятельствах, отстаивать его перед законом, свято хранить тайну относительно всех его намерений, действий, конечной цели их и результата, не боясь тюрьмы, наказания и самой смерти! И да падет проклятие Всемогущего Творца неба и земли на нас и детей наших, и детей наших детей, если мы нарушим эту клятву! Аминь!
Суровая торжественность, с которой была произнесена эта формула, производила глубокое впечатление; дрогнули даже закаленные нервы Пакэна Леруа, хотя он тщательно, как ребенок урок, повторял за Тордом слова присяги. Но по окончании ее, какая-то новая мысль блеснула в его уме, и странная усмешка скользнула по его губам, и с каким-то лукавым блеском в глазах он шепнул Акселю Регору, сжав его руку: «А ведь эта присяга вполне лояльна. И мне она очень и очень на руку! Как ты полагаешь?»
Тот посмотрел на него с недоумением и, очевидно, не понял. Он повторял присягу машинально, занятый мыслью о грозивших им опасностях. Леруа только усмехнулся в ответ на его недоумевающий взгляд; но разговаривать было некогда.
Торд отошел, уступив место Лотис. Та медленно поднялась с кресла, взяла со стола погребальную урну и протянула ее мужчинам. Странно и жутко было смотреть на нее: на фоне темной бронзы белые руки ее казались изваянными из слоновой кости; на золоте кудрей кровавыми пятнами легли отблески красного света лампы, лицо ее было бесконечно грустно и дышало покорностью, как у человека, принужденного видеть зло, не принимая в нем активного участия.
— Подходите по очереди! — командовал Торд. — Кому вынется пустой билет, тот свободен еще на год; на чьем будет стоять имя жертвы, тот должен быть готов исполнить свой долг!
Приказ был исполнен в точности. Революционеры подходили по очереди, кланялись Лотис и вынимали из урны в трубочку свернутые билетики, — подходили медленно, неохотно; все почти были бледны. Когда пришел черед Пакэна Леруа, он взглянул на Лотис и изумился застывшей неподвижности ее лица. Она была сама на себя не похожа. Очевидно роль, которую ей приходилось играть, была для ней в высшей степени тягостна и неприятна.
Когда все билетики были разобраны, Иоганн Цегота зажег газовые рожки в люстре. Вздох облегчения вырвался из груди тех, чьи билеты оказались пустыми. Но Леруа, развернув своей, в немом изумлении опустился на стул, чувствуя, уже не в первый раз, что Провидение всегда на стороне сильного, желающего довести до конца правое дело. Ему выпал красный крест с именем короля. Сердце его сильно билось, кровь стучала в виски. Его положение было совсем особенное, исключительное; вряд ли когда-нибудь королю представлялся такой блестящий случай выказать всю свою доблесть как человека. И в то же время один неудачный шаг мог погубить его. Опасность и смерть были так же близки, как безопасность и победа. Словно во сне он видел, как члены комитета подходили к Серджиусу Торду и клали перед ним свои развернутые билетики, объявляя вслух их содержание. Полю Зушу вынулось имя Карла Перусса; он злобно усмехнулся и нетвердой поступью вернулся на свое место. Грауб, Регор, Вальдор и большинство других вынули пустые билеты.
Когда на платформу взошел Леруа, лицо его невольно приковало к себе взоры. В глазах его был какой-то особенный блеск, стройная, красивая фигура казалась выше и прямей, в осанке была гордость, даже величие. Лотис, очнувшаяся наконец от своей унылой апатии, смотрела на него с нежностью и грустью. Он положил свой билетик перед Тордом; тот развернул и прочел:
— Знак Красного Креста!
Потом сделал паузу и, повысив голос, медленно, раздельно пояснил:
— Нашему товарищу и другу, Пакэну Леруа, рок судил быть орудием казни короля!
Глухой радостный шепот пробежал по зале. Грауб и Регор вскочили со сдавленным криком, но Леруа остался неподвижен. Вместо того чтобы вернуться на свое место, как другие, он продолжал стоять на платформе, между Лотис и Серджиусом Тордом. Загадочная улыбка играла на его губах. Поведение его было необъяснимо. Он обвел взглядом всех товарищей, сгруппировавшихся перед ним, словно в фокусе камер-обскуры, и повернулся к Торду:
— Серджиус, можно мне сказать несколько слов?
Торд дал ему слово. Леруа повернулся лицом к собранию.
— Товарищи! Я в первый раз переживаю с вами день Судьбы, убедивший меня, что Провидение всецело на вашей стороне. И потому именно, что это в первый раз, наш начальник и вождь, Серджиус Торд, разрешил мне обратиться к вам с той же братской простотой, как в тот вечер, когда я впервые вошел в ваш союз. С тех пор я старался служить вам верой и правдой, насколько это было в моих силах, осуществлять ваши замыслы и планы; хотя многие из них — продукт чистейшего идеализма и, боюсь, неосуществимы в этом мире, все же они содержат в себе зародыши многих полезных реформ. Я исполнил свое обещание: подорвал власть Карла Перусса (его прервали взрывом рукоплесканий); я разрушил престиж спекулятора лживыми известиями Давида Иоста; я добросовестно, по мере сил, выполнял задачи, возлагаемые на меня обществом. Теперь, когда рок судил мне сослужить вам более серьезную службу, мне хотелось бы, чтоб вы признали меня истинным своим товарищем и верным другом!
Ответом был дружный хор сочувственных возгласов.
— Разве вы сомневаетесь в нашей любви к вам или в нашей признательности, что требуете наглядного ее выражения? — спросил Торд, наклоняясь вперед, чтобы сжать его руку. — Вы несомненно внесли новый импульс, новую жизнь в наше дело и хорошо послужили ему!
Леруа улыбнулся и, хотя сердечно ответил на пожатие, ничего не сказал в отдельности Торду и снова повернулся к остальным.
— Спасибо вам всем! Спасибо, что вы так охотно признаете меня своим товарищем, что доверяете мне и готовы принять мои услуги. Нынче для меня великий день: велением судьбы я призван убить короля! — Он весело усмехнулся. — Господа, удержите, пожалуйста, кто-нибудь моих друзей, Макса Грауба и Акселя Регора. Они страшно завидуют мне и в отчаянии, что жребий выпал не им; но я сейчас совсем не расположен препираться с ними о таком щекотливом вопросе.
Нарушители порядка, бесцельно и тщетно порывавшиеся к платформе, со смехом были водворены на места и снова уселись, опустив головы, чтоб другие не заметили смертельной бледности их лиц. Леруа продолжал:
— Я не побоюсь исполнить свой долг буквально, готов принять за это какую угодно кару. Как советовал наш вождь и начальник, Серджиус Торд, дело будет сделано «скоро и верно» — безотлагательно!
При этих словах он вынул из кармана револьвер и приставил его к своей груди. Изумление, ужас, смятение охватили присутствовавших. Но он, не дав им опомниться, продолжал:
— Господа! Друзья! Братья! — Ведь вы братья мне, так как мы связаны общим делом и кровью Лотис — судьба велит мне убить короля. Вы так решили. Вы убеждены, что смерть его будет полезной для страны. Вы не хотите принять в соображение, что у него могут быть и хорошие качества, ни пожалеть его за все трудности и скорби, связанные с беспокойным постом, который он принял не по своей воле. Вы не сомневаетесь, что смерть его улучшить положение, приблизит тот идеальный общественный строй, о котором писали и мечтали многие философы и реформаторы, но который до сих пор не был осуществлен. Таким образом мне предстоит исполнить не только веление судьбы, но и ваше желание. Да будет так! Я повинуюсь. Я убью короля теперь же — здесь же, без промедлений, ибо король — это я!
Глава 9. Среди врагов
ГЛАВА IX
Среди врагов
Это смелое заявление произвело эффект молнии, неожиданно сверкнувшей во мраке, или внезапно раскрывшегося под ногами кратера, извергающего огонь и кипящую лаву. Пораженные и растерявшиеся революционеры оставались безмолвны.
— Король — это я!
Слова эти, казалось, горели в воздухе, как письмена, начертанные на стене невидимой рукой на пиру Вальтасара. Король! Он, Пакэн Леруа, их друг и защитник, самый отважный и энергичный, самый послушный из «братьев» — король! Возможно ли это? Все взоры пугливо приковались к нему с мучительным недоумением, а он, сознавая себя во власти их, стоял спокойный, вполне владеющий собой, готовый с улыбкой встретить смерть. Все затаили дыхание, и жутко было среди этой напряженной, ожидающей тишины. Вдруг Серджиус, как разъяренный лев, ринулся вперед и грубо схватил его за руку.
— Вы — вы король? Вы, — Пакэн Леруа? — Он задыхался, давясь словами. — Вы! Враг под личиной друга! Вы обманули нас! Предали! Вы...
— Осторожней, Серджиус! — с улыбкой сказал король, тихонько высвобождая свою руку. — Револьвер заряжен. Пуля предназначена мне — не вам. Нехорошо будет, если он случайно выстрелит и убьет не того, кого следует.
Пораженный таким мужеством, Торд невольно выпустил его руку и почти со страхом отступил. Чары рассеялись. Онемевшие от неожиданности революционеры вдруг обрели способность речи, и все сразу, крича и толкая друг друга, бросились к платформе. Макс Грауб и Аксель Регор, молча, но энергично пробивались вперед к королю, чтоб защитить его от насилия.
Шум стоял невообразимый; слышались крики: «Предатель!» «Шпион!» Задние лезли на передних, готовые разорвать в клочки еще недавно любимого товарища. Но, прежде чем кто-либо из революционеров успел вскочить на платформу, Лотис бросилась к королю, вырвала у него из рук револьвер и выстрелила в воздух, крича:
— Ну что ж! Стреляйте! Колите! Но сначала убейте меня, перешагните через мой труп! Назад вы все! Король, или простой смертный — он ваш друг и товарищ! Властелин или слуга — он храбрейший из вас! Посмейте только коснуться его! Вспомните вашу присягу!
Преображенная волнением, со сверкающими глазами, с вдохновенным и гневным лицом, она была прекрасна, как богиня. Революционеры в замешательстве подались назад.
Ведь и вправду он их товарищ, — они клялись защищать его, рискуя собственной жизнью — он вынул жребий, и готов убить себя, но ведь они же присягали, его жизнь должна быть для них священной...
Целый хаос безумных мыслей огненным вихрем кружился в голове Серджиуса Торда. Глаза его потемнели, налились кровью. Он смотрел то на величавую фигуру монарха, спокойно взиравшего на разъяренных врагов, то на Лотис, бледную и прекрасную, упавшую на колени у его ног... Торда вдруг охватило уничтожающее сознание своего бессилия; в голове помутилось; с уст сорвался крик — крик раненого животного:
— Боже мой! Боже мой! Погибло дело всей моей жизни!
Король слышал. Ласково и с изысканной любезностью он поднял Лотис, нежно сжимая ее руки в своих.
— Не бойтесь! — шепнул он. — Никто из них теперь не тронет меня!
Он довел ее до стула, и она села, но лихорадочно блестевшие, широко раскрытые глаза ее зорко следили за каждым движением, грозившим ему новой опасностью. Король вернулся к Торду.
— Серджиус, я в ваших руках. Я жду приказа. Вы вооружены — и все мои товарищи также. А у меня Лотис отняла последнее оружие. Говорите же! Мне убить короля? Или вы сами это сделаете?
Торд молчал. Все его могучее тело вздрагивало от волнения. Король положил ему на плечо бестрепетную руку.
— Друг! — выговорил он тихо. — Верьте мне, я ваш друг, и вы не найдете более верного. Дело всей вашей жизни погибло, — говорите вы? Нет, оно выиграно! Вы победили народ еще раньше, чем я узнал вас, — а теперь победили и короля!
Торд медленно поднял на него свои большие, темные, огненные глаза, полные мыслей, не находивших себе выражения, и взгляд их проник в сердце монарха. В этом взгляде было все — обманутое честолюбие, жажда величия, жажда подвига, который бы приподнял его душу над убогими стремлениями человеческого муравейника, сдержанная сила человека, сознающего свою власть над другими и смиренное признание себя побежденным — дружбой того самого человека, которого он замышлял умертвить.
— Серджиус, доверьтесь мне! Верьте мне, вашему государю, как вы верили вашему товарищу, Пакэну Леруа. Ведь я и теперь ваш товарищ. Клятва, связавшая нас, остается в полной силе; она не может быть взята обратно. Я пришел к вам не для того, чтобы обмануть вас, но чтобы служить вам. Конечно, положение наше странное: нам полагается быть заклятыми врагами — мы связаны клятвой дружбы и общим делом служения народу. Живой я быть может буду полезнее вам, чем мертвый. Дайте мне возможность еще послужить вам! Но, если вы думаете, что смерть моя будет благом для родины, — вам стоит сказать слово! Я клялся — и готов сдержать сбою клятву. Вы поняли меня? По уставу вы мой начальник; здесь нет королей, а я солдат и умею повиноваться. Говорите же.
— Клянусь Богом, он храбр! — пробормотал Торд с невольным восторгом. Так храбр, что даже не верится, что он король!
«Леруа» улыбнулся.
— Говорите, друг мой! Наши товарищи ждут. Не томите их!
Торд шагнул вперед и очутился лицом к лицу с взволнованной, жестикулирующей толпой. Революционеры разбились на кучки. Одни обступили Иоганна Цеготу, требуя, чтоб он отворил двери и выпустил их, чего он не решался сделать без приказания Серджиуса; другие сгруппировались около Поля Зуша, казалось, совсем разбитого нежданным открытием; третьи напирали на Роджера и профессора, которые, словно часовые, оберегали вход на платформу, однако же тактично не обнажая оружия.
— Товарищи! — При первом же звуке этого низкого, грудного, вздрагивавшего от волнения голоса все смолкли и обратились в слух.
— Товарищи! Я прошу вас верить, что никакой обиды не было вам нанесено и не будет. Человек, которого мы полюбили, как Пакэна Леруа, все тот же! Королевский сан и власть не изменяют его дружбы к нам, не снимают с него клятвы. Он соединен с нами кровью Лотис; он наш и нашим останется. Так ли я сказал?
Прежде, чем король успел ответить, все закричали, перебивая друг друга.
— Пусть объяснит, расскажет! Заставьте его присягнуть еще раз!
Король выступил вперед.
— Объяснить? Рассказать? Друзья, я готов. Но присягать вторично нет надобности — нас связывают слишком крепкие узы. Или вы хотите, чтоб я напомнил вам о вашей сегодняшней присяге? — Вы клялись оберегать жизнь Пакэна Леруа — король не требует от вас иной клятвы в верности.
Все взоры были устремлены на него. Наступила мертвая тишина. Затем поднялся говор, сначала тихий, потом все громче; улыбающееся спокойствие монарха, вверившегося своим заклятым врагам, вызывало невольный восторг. Волна сочувствия храброму все росла, заражая, захватывая, и, наконец, вырвалась наружу неудержимым криком, повторявшимся снова и снова: «Да здравствует король!»
Лотис сидела, безмолвная, крепко сжимая руки, глядя лихорадочно-расширенными глазами на все происходившее, не находя ни слов, ни слез. В уме ее вспыхивали огненными искорками воспоминания о сцене во дворце, о разговоре с королем. Думать она не могла, помнила только, что надо спасти его во что бы то ни стало, хотя бы ценою собственной жизни.
— Да здравствует король! — кричал Цегота, дав волю долго сдерживаемым чувствам. Да здравствует наш товарищ-король!
— Да здравствует первый настоящий король, которого я вижу! — крикнул Вальдор.
Воодушевление достигло апогея. Среди всеобщего волнения только король оставался спокойным. Роджер и фон Глаубен всю жизнь потом не могли забыть этой минуты и высокого человека с задумчивым взором и с улыбкой на губах — у покрытого черным стола, словно у катафалка с зажженными по бокам свечами, точно для похорон и бледного, как мрамор, лица Лотис, с выражением муки и торжества, сиявшего звездою из мрака, и огромной мрачной фигуры Серджиуса на заднем плане, — олицетворения грозящей гибели.
Король заговорил:
— Товарищи! Благодарю вас за доверие. Как человек, я сердцем и душою с вами, хотя судьба и сделала меня королем. Вы хотите объяснения, исповеди? — Вы получите их. Я вошел в ваш комитет не с бесчестным умыслом, но с искренним желанием узнать ваши планы и, если они окажутся достойными того, содействовать их осуществлению. Перед тем, как скрепить наш договор кровью Лотис, ангела-хранителя нашего союза — дружные рукоплескания прервали его речь, Лотис отвернулась, едва удерживая слезы, — вы помните: на вопрос, кто я и откуда родом, я ответил: невольник! Я сказал правду. Нет худшей неволи, чем трон. Король — пленник, скованный цепями обычая и этикета. Каждое его слово, каждый взгляд подмечены, подслушаны, перетолкованы; он достоин не насмешки, а глубокого сострадания. Друзья мои, вам сладко слышать имя свободы; нам всем оно дорого; мы готовы умереть за него. Знайте же, что это счастье совершенно недоступно королю. Даже с мечом в руке, не щадя своей жизни, он может добыть это счастье — для своего народа, но не для себя. С той минуты, как он взошел на престол, он становится пленником. И освободить его может только смерть... Так вот я хочу рассказать вам, почему я отрекся от условностей «царственного» существования и стал просто человеком...
Он остановился. Все слушали, затаив дыхание.
— Я вступил на престол три года назад и — неохотно взял на себя эту ответственность. Как я жил наследным принцем, вы знаете, — по крайней мере, вы не стесняясь высказывали свое мнение об этом периоде моей жизни. Комитет признал его позорным. Без сомнения, это так и есть. Но поставьте себя на мое место, подумайте, какие искушения меня окружали. Чтобы устоять против них, надо быть богом или героем, — сознаюсь, я ни то, ни другое. Но я не хочу смягчать или оправдывать ошибки прошлого. Меня интересует настоящее. В мире зреют великие перемены, и брожение в моей стране я заметил очень скоро после того, как взошел на трон. До меня доходили слухи о подкупах, злоупотреблениях, о том, что мои министры продажны и тешат только свое честолюбие, что народное образование поставлено из рук вон плохо, что иезуиты уродуют умы подрастающих поколений. Я слушал, вникал и, не найдя ответа у приставленных ко мне советников, я стал искать его сам. Я знал, что большинство недовольных в столице объединилось под знаменем Серджиуса Торда, и я пришел к нему под именем Пакэна Леруа. Я горжусь тем, что он называл меня своим другом. Мы работали вместе для народа, и, Бог даст, поработаем еще — вместе.
— Остальное вам более или менее известно. Я проверил ваши обвинения и нашел их основательными. Я собирал улики; много работал. Я даже открыл в себе способность писать так, чтоб меня понимала большая публика — это юмористическая сторона моей маленькой драмы — и порою, не шутя, мечтал конкурировать с нашим милейшим Полем Зушем на поприще погони за литературной славой.
Все рассмеялись. Король с ласковой улыбкой, осветившей все его лицо, повернулся в ту сторону, где сидел поэт.
— Зуш, вы здесь? Вы слышите?
Зуш все время сидел как пришибленный, растерявшись от неожиданности, но тем не менее сразу откликнулся на зов.
— Я слышу, о король! Ваше величество заставите глухого слышать и немого говорить! И если я повинен казни за то, что презираю короля, имевшего наглость предложить мне сто золотых в год за мои поэмы, казните меня по всей строгости законов!
Дружный смех несколько смягчил напряженность общего состояния. Смеялся и король, не менее искренно, чем остальные; даже суровое лицо Торда смягчилось улыбкой.
— Мы потом сведем счеты, Зуш, — шутливо сказал король. — А пока можешь презирать меня, сколько тебе угодно.
Когда смех утих, король продолжал:
— Я играл две роли одновременно — революционера и короля, но то и другое лишь две стороны одной натуры. Помните, в первый вечер я просил вас обратить внимание на мое сходство с королем и при этом назвал себя «вылитым портретом человека, которого я больше всего на свете презираю». Это правда. Я глубоко презираю себя за то, что так плохо воспользовался своими ресурсами, потерял так много времени. Но с тех пор как вы приняли меня в свой круг, я служил вам верно. Слух о назначении Карла Перусса премьером был пущен для того, чтоб испытать народ. Он выдержал испытание. Не бойтесь, Перусса ждет только опала. Все доказательства его вины, все документы в моих руках, и в тот день, когда вы обратитесь к королю с протестом против назначения его главой кабинета, я лично обличу его перед правительством.
Гром аплодисментов приветствовал это заявление. Революционеры точно обезумели: они кричали, топали ногами, пели, и возгласы: «Да здравствует король!» перекатывались из конца в конец залы. Когда спокойствие восстановилось, король продолжал:
— Все указания, полученные мною, как членом комитета, будут выполнены. Действующее сейчас правительство конечно воспротивится, но я, сильный моими теперешними союзниками, выберу новых министров. Я положил начало своей бескровной кампании, предотвратив войну, выгодную только для бесчестных, корыстных правителей. Помогите мне провести мои остальные планы! Мне нужны тысячи — десятки тысяч — все вы! С вами — представителями иначе безгласного народа — я проведу все реформы, которые мы обсуждали вместе. Налоги, на которые вы все жалуетесь, будут немедленно отменены. А для пополнения государственного казначейства я с радостью жертвую половину моих собственных доходов в течение пяти лет — и, если понадобится, даже больше. Но мне нужна ваша помощь. Все ли вы готовы идти за мной?
Ответом было могучее, дружное:
— Хоть на смерть;
Он повернулся к Торду:
— Серджиус, моя исповедь кончена. Ждем ваших приказаний!
Торд с удивлением посмотрел на него.
— Моих? Ведь вы же король.
— Только пока народ желает этого. А вы — представитель народа.
Торд тяжело дышал. Слезы жгли ему глаза. Даже и для его нервов пережитого было слишком много.
— Лотис! — выговорил он хриплым голосом — Лотис!
Она тотчас встала и подошла к нему, подобная призраку в своей белой одежде; глаза ее сияли, губы дрожали.
— Лотис! Король в наших руках. Вы однажды спасли ему жизнь. Хотите ли спасти ее вторично?
Она подняла свою склоненную голову, и все лицо ее преобразилось; глаза блеснули вызовом.
— Не мне ее спасать, — возразила она звучным, твердым голосом. — Вам и всем нам надлежит защищать ее!
Ей ответило громкое «ура». Серджиус шагнул вперед. Король протянул руку. Несколько мгновений революционер колебался, но доброе чувство пересилило: он схватил протянутую ему руку и крепко сжал ее.
— Вы победили меня, но как человек, — не как король! Вы завоевали мое уважение, признательность, дружбу — пока вы останетесь верны нам, и я обещаю быть вашим верноподданным. Большего я не могу обещать — и не хочу!
— Большего мне и не нужно. Мы друзья и соратники, Серджиус, между нами не должно быть соперничества.
Глаза его остановились на Лотис, и она вздрогнула — столько жгучей страсти было б этом взгляде, и ресницы ее словно в забытьи опустились на яркие звезды-очи. Но король уже снова круто повернулся к собранию.
— Еще одно слово, друзья мои! Я знаю, вы решили собрать народ и идти во дворец требовать справедливости у короля. Теперь это лишнее, так как сам король с вами и существует только для того, чтобы служить справедливости. Поэтому я просил бы вас изменить свой план. Пойдемте все вместе, только не во дворец, а в парламент; вы хотели искать правды у короля — сам король пойдет с вами искать правды у правительства для народа!
Восторженные крики были ему ответом. По лицам революционеров король видел, что теперь они пойдут за ним в огонь и в воду.
— Я попрошу у вас еще одной милости, — продолжал король. — Вы освободили меня от обязательства убить короля, освободите и других от подобных же обязательств. Наш приятель, Зуш, например, вытянул жребий «устранить» Карла Перусса. У меня найдется для него дело получше, чем убивать негодяя.
— Вы правы, ваше величество! — воскликнул Зуш, вставая и подходя. — С величайшим удовольствием возвращаю вам вашего премьера. Оставляя в стороне тот факт, что вы король, я принужден сознаться, что вы не лишены здравого смысла.
Снова поднялся шум и смех. Король повернулся и потушил красную лампу. Тринадцатый свет погас. День судьбы миновал. Все вдруг притихли. Взор короля остановился на Лотис.
— Теперь я жду окончательного приговора от вас! Если вы все еще осуждаете меня, как короля, я буду поистине несчастен. Если вы по-прежнему хорошего мнения обо мне, как о человеке, я буду гордиться этим. Вам я обязан бесконечно: вы не только спасли мне жизнь, но и помогли придать ей смысл и цену. Как Пакэн Леруа, я усердно служил вам — готов служить и теперь!
Вся краска сбежала с лица Лотис: глаза стали еще больше, еще ярче. Она медленно поднялась и вышла вперед.
Все смотрели на нее. С заметным усилием она подняла глаза на короля и быстрый, как молния, взгляд, которым они обменялись, сказал каждому тайну другого — тайну безграничной, бессильной долее скрываться любви. Но голос Лотис звучал твердо.
— Благодарю вас, ваше величество, за все, что вы для нас сделали, как наш товарищ, за все, что вы еще сделаете.
Вы доказали, что я ошибочно судила о короле и оправдали мое мнение о Пакэне... Она вдруг вся зарделась, голос ее дрогнул, глаза стали влажными, но губы улыбались. Мы верили вам, верим и теперь. Все осталось по-старому; прибавилось только одно: до сих пор наш союз был направлен против короля; теперь король за нас и мы за него.
Эти слова вызвали новый взрыв энтузиазма. Но все голоса покрыл голос Зуша, кричавший:
— Господа, вы забыли одно — самое главное: раз король наш друг и союзник, революционный комитет больше не нужен. Шабаш, братцы! Революционный комитет упраздняется!
— Это правда, сказал король. Он преображается в новый парламент.
Новое восторженное «ура!» огласило залу. Король сошел с эстрады и переходил от одной группы к другой, находя для каждого доброе слово и дружеское рукопожатие. Любопытные обступили Роджера и фон Глаубена, уже не скрывавших своих настоящих имен, и расспрашивали их о короле. Профессор и Роджер, пораженные и захваченные не меньше других, совсем не ожидавшие такого финала, искренно восторгались умом и мужеством своего повелители. Постепенно разговор сделался общим. Бедная, более чем скромно меблированная комната напомнила аудиенц-залу дворца во время приема. Когда пришла пора расходиться, кто-то предложил послать за каретой, чтобы отвезти короля и его спутников во дворец. Король весело расхохотался.
— Что вы, что вы, господа? Где же «свобода, равенство, братство?» Вы думаете, я не умею ходить пешком? Сколько раз я возвращался пешком с наших собраний и сегодня вернусь также. Полноте, господа! Ничего этого не нужно. Ведь не посылаете же вы за каретой для Серджиуса. А между тем он ваш шеф и командир — и мой также. Ах, друзья мои, какие мы еще дети! Какие рабы условностей? Наши идеалы: «свобода, равенство, братство», — а мы всегда готовы пойти за тем, кто поведет нас и составит собою тело, которым управляет голова.
— При условии, чтобы эта голова была с мозгами, — подхватил Поль Зуш. — Иначе...
— Не продолжайте! Верно! Сдаюсь!
Шольто напомнил, что уже далеко за полночь и огни все погашены. Стали прощаться. Король, сжимая руку Серджиуса, говорил:
— Приходите ко мне во дворец потолковать о новом митинге, который вы теперь организуете. Соберите побольше народу, а остальное предоставьте мне.
Революционеры один за другим подходили проститься с королем, потом с Серджиусом и Лотис, которая уже надела свой плащ.
— Я вас провожу немного, — улыбнулся ей король. — Не в первый раз. До свидания, Зуш!
Зуш стоял возле него мрачный, с гневом и печалью во взоре.
— Я обязан вашему величеству благом, которое для меня не имеет цены. Слава — она пришла слишком поздно! Будь это три года назад, мною бы гордилась и радовалась за меня женщина, которую я любил. Тогда это было бы счастьем. Теперь она умерла — теперь мне все равно!
Король молчал. Было жалко и больно смотреть на это разбитое существо, поддерживаемое только теплившимся в нем огоньком таланта.
— Единым словом вы могли спасти меня — и ее. Когда вы взошли на престол и всякие стихотворцы засыпали вас одами, я написал в честь вашу «Песнь свободы». Теперь ее поет вся страна, но вы могли прочесть ее тогда! А теперь уже поздно — вы не воскресите ее; вы не можете вернуть мне душевный покой!
Он круто повернулся и вышел.
— Бедный Зуш! — мягко сказал король. — Он прав. Его упрек заслужен. Это одно из моих бесчисленных упущений. Но, видит Бог, их больше не будет!
Лотис наотрез отказалась от всяких проводов и даже Серджиусу запретила идти за собой.
— Я хочу быть одна! Как вы не понимаете! Мне нужно подумать. Я не могу говорить с вами, Серджиус. Завтра — сколько хотите, но сегодня — нет!
Огорченный и обиженный ее тоном Серджиус молча смотрел им вслед, когда они спускались с лестницы — фон Глаубен, Роджер, король — и, последнею, — Лотис.
— Доброй ночи! — крикнул он ей, когда ее белое платье скрылось во мраке.
— Доброй ночи! — откликнулась она.
Вернувшись в опустевшую комнату, Серджиус долго стоял у задрапированного черным стола, тупо глядя на погребальную урну, на пустые стулья и голые стены и словно прислушиваясь к молчанию ночи. Он старался освоиться с мыслью, что он, глава революционного комитета, уже не вождь, а слуга, что власть, которой он добивался для Лотис, чтобы сделать ее «королевой над женщинами», принадлежит королю. Король знал все его тайные планы и цели, держал в руках все пружины революционной организации. Предела своих честолюбивых стремлений Серджиус мог достигнуть только при его помощи и содействии. Таким образом он, социалист и революционер, стал добровольно верноподданным короны и самый устав общества, им же и выработанный, обязывал его хранить верность монарху, который был в то же время его товарищем!..
На последней площадке, в то время как профессор и Роджер ощупью пробирались к входной двери, а Шольто осторожно отодвигал засов, Лотис скорее угадала, чем увидела перед собой повернувшееся к ней лицо, блеск глаз, и услышала ласковый шепот:
— Лотис!
Она не в состоянии была ответить. У нее кружилась голова; лестница словно уходила из-под ног. Сильные руки схватили ее, сжали в горячем, жадном, крепком объятии; горячие губы целовали ее волосы, лоб, глаза; прерывающийся голос шептал:
— Ты меня любишь, Лотис! Ты меня любишь! Тсс! Не отрекайся, я знаю! Ты сама мне сказала. Ты меня любишь, любовь моя! Ты меня любишь!
Минута, — и король с ласковым «прощай!», брошенным Шольто, вышел на улицу и учтиво приподнял шляпу, кланяясь Лотис:
— Доброй ночи, сударыня!
Дрожа всем телом, она остановилась на пороге. Когда его высокая фигура исчезла во мраке, она как-то беспомощно раскинула руки, тихонько вскрикнула и упала без чувств к ногам испуганного Шольто.
Глава 10. Король-социалист
ГЛАВА X
Король-социалист
Из всех королей мира переодетым и неузнанным ходил среди своего народа только сказочный герой «Тысячи и одной ночи», Гарун аль-Рашид. Мы с интересом и сочувствием читаем о его похождениях; но если бы кто-либо из современных монархов в чужом платье и под чужим именем пошел в народ, чтобы своими глазами увидеть жизнь и нужды своих подданных, наверное, нашли бы, что он роняет достоинство. Хотя, несомненно, одна мысль о возможности такого посещения повлияла бы благотворно на многие трущобы, и за один день монарх, несомненно, узнал бы больше, чем он за несколько лет узнает от своих министров.
Когда в народ проникли слухи о тайных похождениях нашего короля, у него нашлось столько же порицателей, сколько сочувствующих. Этим слухам верили, или не верили, но с жадностью ловили всякие подробности и передавали их другим. Простонародье, бедный люд радостно толковал, что король «поймал с поличным» Перусса и других воров-министров, и что «теперь им крышка». Наибольшую сенсацию вызвал слух о том, что король собирается лично сделать заявление в парламенте о неотложных государственных делах. Это было слишком необычно и, по мнению многих, «неконституционно». Однако в законе не нашлось параграфа, который запрещал бы государю высказываться публично по очередным вопросам, и все с интересом ждали этого беспримерного заявления. А пока совет министров заседал по-прежнему; Лютера уехал заграницу «для поправления расстроенного здоровья», Перусс держался, как всегда, высокомерно и лишь презрительно усмехался, когда ему намекали, что «Пакэн Леруа» — псевдоним самого короля. Когда же Иост пугал его предстоящими разоблачениями, Перусс отвечал, что у него на короля тоже есть «словцо», а ему, Иосту, советовал ехать в Лондон и там издавать газету. Там для него самое место! Перусс гнал от себя тревожные мысли и готовил блестящую речь, полагая, что его хладнокровие, ловкость и уменье врать помогут ему выпутаться из всякой беды. «А не удастся, — думал он, — поеду в Соединенные Штаты и кончу президентством; умному человеку все дороги открыты».
Король и королева в последнее время почти каждый день показывались публично и всюду им устраивали восторженные овации. Побывали они и в опере, где на этот раз король первый начал аплодировать Пеките. Маленькая танцовщица была наверху блаженства, ножки ее едва касались земли, черные локоны развевались, глазки искрились, алый ротик улыбался так радостно. Для нее король оставался Пакэном, принцем из волшебной сказки, который одним взглядом, одним мановением руки дарит всем солнце, богатство и радость, которого обожают все подданные. Бедный ребенок! Ей было непонятно самое слово: революция!
В назначенный день на Соборной площади собралось несколько десятков тысяч человек на «массовый митинг». Народ стекался со всех концов города; ни войска, ни полиция не мешали. К полудню на площади образовалось уже целое море человеческих голов, гудевшее, как пчелиный улей. А когда пробило час, и у подножья памятника павшим в битве героям посередине площади появилась массивная фигура Серджиуса Торда, это живое море встретило его таким оглушительным ревом, что казалось, громовой удар прокатился над городом. За шумом не сразу заметили, как по ступенькам поднялась и стала рядом с Тордом другая фигура, но, узнав ее, все вдруг притихли.
— Король! — крикнул кто-то — Пакэн Леруа — король! — Толпа сплотилась теснее. Миллионы глаз были устремлены на них. Серджиус Торд снял шапку и, махнув ею, крикнул:
— Да! Король, объявивший себя другом нашего дела! Король, пришедший сюда по доброй воле, по своей охоте, без свиты, — безоружный, беззащитный! Король, решивший идти вместе с нами искать правды для своих страждущих подданных! Он наш! Он с нами! Он не ищет иных почестей, кроме народной любви и доверия!
Это было такой неожиданностью, что в первый момент огромная толпа растерялась, но, опомнившись, грянула такое ура, что дрогнули и земля и стены соседних зданий. Сам король побледнел, и слезы навернулись у него на глазах.
— Клянусь небом! — пробормотал он, — народная любовь стоит того, чтоб добиваться ее!
Торд посмотрел на него с удивлением и не без зависти.
— Неужели вы сомневались в этом? Только одною силою и крепок трон — доверием народа. Вы чуть было не утратили его. Ибо завоевать его легко, но еще легче утратить.
— Правда, — сказал монарх, с любовью глядя на толпу, волновавшуюся у ног его. — Я немного сделал для моего народа, но может быть когда меня не станет... — Он оборвал на полуслове и, улыбаясь, повернулся к Торду: — Пора идти, Серджиус; отдавайте приказ!
По данному знаку толпа разделилась на группы, колонны, полки, и выстроилась стройными рядами в две шпалеры по обе стороны памятника. Королю подвели коня в богатом уборе. Он, как был с непокрытой головой, вскочил в седло и взял поводья. Он был просто одет, безоружен, без свиты, но никогда, на самых торжественных «выходах», он не казался таким царственно величавым, таким достойным уважения и любви окружавшего его народа. Процессия тронулась: Торд шел впереди; король ехал в центре группы рабочих, составивших его добровольную свиту и с гордостью ведших под уздцы его коня. Это было невиданное, редкое зрелище, опрокидывающее все условности, но величественное и внушительное. Так, при восторженных кликах своего народа, король подъехал к зданию парламента, чтобы обличить правителя, злоупотреблявшего доверием страны.
Две женщины смотрели на него в эту минуту и любили его — одна из окон дворца, спокойная, гордая, вся в брильянтах, на которых играли золотые солнечные лучи, — другая, затерявшаяся в толпе, закутанная в плащ, взволнованная, дрожащая, с горечью шепчущая про себя: «О, зачем, зачем он король!»
Глава 11. Призыв народа
ГЛАВА XI
Призыв народа
На другой день по всем концам города разнеслась весть, что король, которого считали куклой, игрушкой в руках других, весьма активно проявил свою власть. Во всех газетах, провинциальных и столичных, появились передовые под одним и тем же названием — «Речь короля». Да, король первый раз в жизни произнес речь — и какую! Холодно-спокойную, блестящую, точную, основанную на строго проверенных фактических данных, неотразимо убедительную, уничтожившую Перусса своими смелыми до дерзости обвинениями. Здесь было все: и бесчестные спекуляции с народными деньгами при содействии премьера и негласном покровительстве со стороны государственного секретаря, и некрасивые приемы для удержания за собою большинства и подкуп печати — и все это документально доказанное. Парламент был уничтожен; он никогда не задумывался над вопросом: чему он потворствует своей малодушной терпимостью. Спокойно и с достоинством король спросил Перусса, не угодно ли ему будет объяснить свое поведение и опровергнуть предъявленные к нему обвинения. Что он может возразить против них? И Перусс, у которого вырваны были из рук все подготовленные им аргументы защиты, с пепельно-бледным лицом ответил: «Ничего!»
И ответом на эти слова было гробовое молчание, более красноречивое, чем самые гневные речи.
Но сюрпризы для министерства, таким образом нежданно низвергнутого, на этом не кончились. Король тут же объявил о женитьбе своего сына, наследного принца, на «дочери народа». Эту необычайную новость он преподнес совершенно спокойным деловым тоном, прибавив, что вследствие этого шага — о котором он лично нимало не сожалеет — наследный принц просит разрешения отказаться от престола в пользу своего брата Руперта. «Конечно, — продолжал монарх, — если народ пожелает признать его брак, он не откажется. Нечего и говорить, что он избрал себе жену без моего согласия; это и есть причина его отсутствия. Но если народ примет его жену, он вернется к народу; если нет, он предпочтет отказаться от трона. Я же ставлю этот вопрос на народное обсуждение и голосование!»
Выходя из здания парламента в этот день, каждый депутат чувствовал, что парламента больше нет, что правительство свергнуто, что предстоит сформирование нового кабинета и новые выборы. Еще более неожиданной была грандиозная овация, устроенная королю обезумевшей от восторга толпой, поджидавшей его на улице. И в этой толпе расплылось и совершенно потонуло пресловутое парламентское «большинство», столь гордое своей политической властью.
Карл Перусс, вышедши из парламента боковой дверью, обесславленный и униженный, глазам своим не поверил, увидя это огромное скопище. По счастливой случайности он встретился с генералом Бернгофом, и тот помог ему скрыться незамеченным. Усаживая его в кеб, начальник полиции, улыбаясь, сказал: «Теперь вы, конечно, извините меня за то, что я не принимал строгих мер по отношению к подозрительному вам «Пакэну Леруа». Но как же мне было просить короля, чтобы он отдал приказ арестовать самого себя!»
Перусс только невнятно выругался в ответ. Он понимал, что игра проиграна. Но все-таки он не падал духом. Его имуществу угрожала конфискация; он знал это, но у него лежало достаточно денег под чужими именами по иностранным банкам. Он был уверен, что и в Америке не пропадет; а здесь приходилось покориться неизбежному. На другой день в газете Иоста он нашел подробнейший мелодраматический отчет о вчерашней сцене в парламенте и — разумеется, как он и ожидал, — передовую статью о своем падении, и строго осуждавшую, и оплакивавшую «прискорбное заблуждение», в которое вовлекло мистера Перусса его ненасытное честолюбие.
— Мерзавец! — бранился Перусс читая, — жид всегда выкрутится! Ну, погоди же, ты! Когда-нибудь будешь ты у меня жариться на решетке под музыку, где-нибудь в Южной Африке!
Между тем вся страна сходила с ума по королю. Его прямо боготворили. На общих выборах прошли только те кандидаты, которые стояли за программу, предначертанную монархом; противники же ее не имели и тени шансов на успех. Налог на хлеб был отменен; народ ликовал, и на вершинах холмов горели потешные огни и к небу весело взвивались ракеты — нация предавалась радости.
Принц Гемфри, подобно своему отцу, сделался романическим героем в глазах народа. Волна энтузиазма всколыхнула страну и в ответ на манифест, которым король всенародно объявил о женитьбе своего сына на Глории Ронсар, требуя народного голосования по вопросу о сохранении за ним прав на престол, народ единодушно высказался в пользу принца и его избранницы. Никто не дивился этому больше самого короля. Он ждал больших затруднений, «оппозиции общества», — но и общество, забыв о всегдашнем своем эгоизме, под наплывом восторга перед геройским мужеством короля, целиком встало на сторону нового Кофетуа. Притом же оказалось, что многие видели Глорию, и в том числе Серджиус Торд. Он не только видел ее, он знал ее, знал ее душу, чистую и прекрасную, и рассказал о Глории своим бесчисленным последователям. И скоро во всех уголках столицы не было человека, который бы не радовался женитьбе принца, в уверенности, что она приведет к более гармоническому сближению между народом и троном.
Народный голос требовал немедленного возвращения принца. Об этом кричали все газеты. И радостная весть скоро долетела до далекой страны, где скрывалось любящая чета.
В дальнем уголке одной из красивейших провинций Индии, знакомом лишь опытным путешественникам, в дивном дворце, уступленном новобрачным одним из самых цивилизованных и симпатичных восточных владык, в садах, которые могли поспорить красотою со сказочными садами Эдема, мирно и счастливо жили вдали от света принц Гемфри и красавица Глория.
Вечер, когда до них долетел голос далекой родины, был дивно прекрасен. Весь день томил зной и новобрачные не выходили в сад, ища прохлады мраморных дворов и плещущих фонтанов; но на закате повеял ветерок, и Глория, улегшись в гамак, повешенный в самом тенистом уголке сада между двумя сикоморами, слушала, как муж ее читал вслух европейские газеты, присланные им с последней почтой любезным хозяином. Всегда прелестная, она стала теперь еще краше; к природной грации присоединилось царственное достоинство. Никогда еще она не была так хороша, как в этот вечер, лежа в гамаке из крученого бирюзового шелка с серебряной бахромой, утопая в таких же подушках и вопросительно глядя на мужа — почему он молчит и так озабоченно морщит лоб. В прозрачном белом платье, падавшем свободными складками и сдерживаемом только серебряными застежками на плечах, с ярко-алыми цветами страстноцвета в роскошных кудрях, она казалась слишком прекрасной для земли и принц, очевидно, думал это, с обожанием склоняясь над нею и целуя полураскрытый, улыбающийся розовый ротик.
— Нас зовут домой, моя Глория! Народ требует, чтобы я вернулся и ты тоже.
Она приподнялась на локте.
— Им все известно?
— Да! Король, отец мой, публично заявил об этом в парламенте и потом возвестил особым манифестом народу. Я не думал, что он будет так храбр.
— И так верен, — добавила Глория с потемневшими от волнения глазами. — Дай мне прочесть эти странные новости, Гемфри.
Он передал ей газеты. Блестящие слезинки навертывались у нее на ресницах и скатывались по щекам, когда она с бьющимся сердцем читала о торжестве короля, о том, как он во главе ликующей толпы ехал в парламент, как он обличил Перусса и сверг министерство, как отказался на пять лет от половины личных своих доходов для пополнения дефицита в государственном казначействе. Щеки ее разгорелись, глаза блестели.
— Он настоящий король! — сказала она, поднимая глаза на мужа. — Благороднейший в мире!
Принц Гемфри был столько же удивлен, сколько обрадован.
— Я страшно ошибался в нем, — сознался он. — Или же он страшно переменился. Я не считал его способным на такой героизм, кротость и самопожертвование, не думал, что он способен так рисковать своим положением. Я привык его видеть более или менее равнодушным ко всему, кроме собственного удовольствия. А теперь выходит, словно нарочно он прятал свою настоящую душу, чтобы потом более блестяще проявить ее.
Дойдя до «манифеста», Глория шаловливо ткнула в него своим розовым пальчиком:
— Это я, дочь народа, и я горжусь этим именем.
— Ты моя жена и наследная принцесса.
Она лукаво посмотрела на него из-под длинных ресниц:
— Вот это мне, пожалуй, меньше нравится. Если бы не ты был наследным принцем, мне бы это и вовсе не нравилось.
Муж улыбнулся и ласково дотронулся до цветов в ее волосах.
— Но так как я наследный принц, то ты уж постарайся примириться с этим, моя Глория! Он поцеловал ее снова.
— Мы должны вернуться домой, мое сокровище, и как можно скорее, хотя мне жаль, что наш блаженный медовый месяц так скоро прошел.
Глория грустно оглянулась вокруг, на зеленые лужайки, на группы апельсиновых и миртовых деревьев, на густые рощи, на лиловые вершины холмов вдали, над которыми медленно поднималась золотая луна.
— Мне тоже жаль! Я могла бы всегда жить здесь тихо и мирно с тобою, вдали от света! Слушай!
Она подняла руку, чтобы привлечь его внимание: пел соловей, индийский буль-буль, призывая свою подругу. Муж взял эту маленькую ручку и нежно поцеловал ее; на минуту оба они смолкли, слушая дивные трели. Луна поднималась все выше, обливая золотым светом деревья. И эти два одинаково прекрасных человеческих существа забыли все на свете, глядя друг другу в глаза с несказанным восторгом любви, той истинной любви, на высоте которой страсть становится чистой и все земное отходит куда-то далеко, а небесное становится близким.
— Если б можно было всегда так жить! — прошептала Глория. — Здесь как-то лучше понимаешь Бога, чувствуешь, что Он действительно любит нас и хочет, чтоб мы любили друг друга. О! если бы я могла сделать всех людей такими же счастливыми, как я!
— Ты можешь сделать счастливыми многих, моя возлюбленная. Ты принесешь собою в наше царство помощь бедным, сочувствие одиноким, утешение страждущим и заботу обо всех. Ты не забудешь ничего, что должно помнить государыне. И, по крайней мере, народ узнает, какое тепло и свет может дать любовь и забота настоящей хорошей женщины, когда она светит с престола!
В эту же ночь принцем была отправлена каблограмма отцу, извещавшая о намерении юной четы немедленно вернуться домой. Восточный владыка, великодушно предложивший новобрачным свой дворец и свято хранивший их тайну, привлеченный и заинтересованный романтизмом положения, устроил ряд пышных празднеств в честь их отъезда. А через две недели яхта принца покинула мистические берега Востока и двинулась в обратный путь на родину.
Глава 12. Между двух страстей
ГЛАВА XII
Между двух страстей
Одним из главных результатов общих выборов было избрание Серджиуса Торда депутатом от столицы. Вечером, в день избрания, толпа устроила ему грандиозную овацию под окнами его дома, того самого, где обыкновенно происходили собрания революционного комитета. Конечно, его заставили говорить, и он уступил настойчивым шумным требованиям, но — странное дело — с большой неохотой.
Какая-то усталость давила его душу; на выборах никто даже не рискнул выступить его противником, но и это блестящее избрание его представителем от самого важного центра не вызвало в нем ожидаемого чувства торжества; как все, кто годами работает для достижения какой-нибудь цели, он, добившись желаемого, испытывал только усталость и пресыщение. Власть, земная власть, была в сущности не таким уж великим благом, как ему прежде казалось. Он добивался, боролся, карабкался на высоту, но вся радость и была только в стремлении. Теперь, когда он добился, ничто уже не щекотало его увядшего честолюбия. Говорил он, конечно, недурно, хотя и не с прежним огнем, и его поклонники были вполне удовлетворены, но, оставшись один, он совсем упал духом.
— К чему все это? — устало думал он. — Ну хорошо, я теперь представитель большого города, выразитель нужд и интересов миллиона людей, могу требовать внимания правительства к их жалобам и обидам. Что ж из того? Все-таки будут споры, противоречия, пререкания, каждый будет стараться доказать свою правоту, и как бы энергично я ни служил народному делу, если я в конце концов добьюсь успеха, это будет заслуга короля — не моя! Своей теперешней властью я отчасти обязан ему; моя прежняя власть целиком была моею!
Угрюмый и недовольный, он молча шагал из угла в угол, раздумывая о перемене, происшедшей в его судьбе. Как честный человек, он не мог отказать в уважении монарху, сумевшему превратить революционную организацию в лояльнейший центр и десятки тысяч недовольных в своих горячих приверженцев; но его смущало подозрение, что Лотис знала и одобряла план короля. Смутно стыдясь этого подозрения, он однако возвращался к нему снова и снова, вспоминая, как она спасла ему жизнь и не один раз, а дважды, как она всегда открыто восхищалась самоотверженностью, героизмом и неутомимой энергией так называемого Пакэна Леруа.
После многих размышлений он твердо решил: она должна быть моею женой! Если она меня не любит, пусть постарается полюбить. Тогда все будет хорошо! С ней я достигну и большего; без нее я ни на что не способен.
И он отправился к Лотис.
** *
Медленно, неуверенной поступью поднимался Серджиус Торд по высокой крутой лестнице в мансарду, служившую обиталищем Лотис. Она все еще жила на прежней квартире, хотя Пекита, теперь уже premier danseuse оперы, давно умоляла ее переселиться к ней в хорошенький загородный домик, недавно купленный ее отцом. Лотис обещала, но пока еще не решалась тронуться с места. Она так привыкла жить среди бедняков, привыкших обращаться к ней за помощью и сочувствием, что не могла и подумать оставить всех этих больных и страждущих людей продолжать в одиночестве свою горькую битву с жизнью. Так она, по крайней мере, ответила Торду, когда он стал ее убеждать устроиться более комфортабельно и в более приличной части города, не пользовавшейся такой дурной репутацией. В ответ на все его уговоры она только грустно улыбалась.
— Прежде, Серджиус, и не так давно, для вас не существовало «дурных репутаций». Вы обыкновенно заявляли, что перед Богом и бедный и богатый — все равны, все одна семья.
— Я не изменил своего мнения, — слегка краснея, возразил Торд. Но вы женщина — нужно же кому-нибудь о вас позаботиться.
— Заботиться нужно и о моих бедных сестрах и доставлять удобства им, не знающим никаких удобств. Мне и здесь очень хорошо и я вполне довольна!
«Если бы я мог приказать ей, — думал Торд, досадуя на свое бессилие руководить этой женщиной, более сильной духом, чем он, и лучше его владеющей собою. — Если б я имел хоть какую-нибудь власть над нею! Но нет! За все, что я сделал для нее, когда она была ребенком, она с лихвой расплатилась со мной своей работой; и если теперь она не согласится стать моей женой, она потеряна для меня навсегда. Я это знаю».
— Войдите, — сказал мягкий контральто в ответ на его стук, и он вошел. Лотис сидела у окна в низеньком кресле, держа на руках крошечного ребенка, такого худенького и прозрачно-бледного, что он походил больше на мертвое, чем на живое дитя.
— Мать умерла вчера ночью, — пояснила она в ответ на вопросительный взгляд. — Она долго боролась с нуждой и болезнью. Милосердный Господь, наконец, прибрал ее. Отец уходит на целый день, ищет работы — по большей части напрасно; надо же кому-нибудь повозиться с этим бедняжкой!
И она с любовью склонилась над крохотным восковым личиком, нежно целуя его и прижимая к своей груди. Она была удивительно хороша в этой позе Мадонны, с этой нежностью во взоре ко всему слабому и беззащитному, которая так украшает женщину.
Серджиус придвинул стул и сел напротив нее.
— Вы всегда творите добро, Лотис. Нет дня в вашей жизни, когда бы вы не помогли неимущему.
Она покачала головой и снова склонилась над ребенком. Помолчав, он продолжал:
— Я пришел к вам, Лотис, просить вас о многом.
Она посмотрела на него и усмехнулась.
— Вам нужен совет? Нет, конечно, нет! Те времена уж прошли. Вы теперь большой человек.
Он нетерпеливо задвигался на стуле.
— Большой человек? Что вы хотите сказать этим? Я депутат от столицы — да, это правда, но это не предел моего честолюбия. Это только шаг вперед.
— Чего же вы добиваетесь? Министерского портфеля? Будет и это, надо только уметь ждать. И тогда — вы удовлетворитесь?
— Нет! Я не могу удовлетвориться, пока...
Он не договорил и переменил позу. Его огненные глаза с нежностью остановились на ней, заботливо укачивавшей на руках чужого ребенка.
— Вы слышали последнюю новость? — спросил он, — что Перусс навсегда уехал из наших владений?
— Нет, не слыхала. Но как же это ему позволили уехать без всякого наказания?
— Наказывать пришлось бы не одного его, но и многих других, помогавших ему. Имущество его конфисковано; а ему дали возможность уехать во избежание скандала, и он, конечно, поспешил воспользоваться этим случаем.
Лотис промолчала.
— Иост также уехал, — продолжал Торд, — и продал газету своему главному конкуренту. Теперь оба враждовавшие между собою органа слились в одно и служат одному делу — нам и королю.
— Значит, старая система опять в ходу, — усмехнулась Лотис — только прежде правительство субсидировало одну газету, а теперь будет субсидировать две.
Серджиус нахмурился.
— Вы ошибаетесь. Мы не намерены субсидировать никаких газет. Ошибочность такой политики доказана слишком наглядно.
— Поверьте мне, вы это принуждены будете сделать, — снова усмехнулась она. Разве вы не видите, что политика всегда возвращается на один и тот же путь? Вы звали меня «душой идеала», но и трудясь вместе с вами для достижения этого идеала, я знала, что он недостижим. Но на практике ваши теории привели меня в среду бедняков, где я чувствовала, что могу быть полезной и вот почему я работала, не жалея сил. А все-таки все формы правления — монархическая, социалистическая, республиканская — обречены идти одним и тем же путем. Люди всегда дети — вечно недовольны, вечно требующие перемены; когда им надоест одна игрушка, они кричат и требуют другую, и так дальше, дальше до конца. Для меня важнее спасти одну жизнь, чем опрокинуть трон!
— Верно! — сказал Серджиус, — вы настоящая женщина! Если б вы только могло научиться любить! Он не договорил, пораженный внезапным румянцем, сразу залившим все ее лицо; но румянец тотчас сбежал, сменившись бледностью.
— Любовь не для меня, Серджиус — выговорила она тихо. — Я уж не молода. Я никогда не была особенно романтичной, а теперь и подавно. Слишком поздно. Я слишком привыкла смотреть на людей, как на маленьких жалких мурашек, которые вечно карабкаются на вершину одного и того же муравейника: их страсти, волнения, честолюбивые мечты, их борьба и победы не интересуют меня, они внушают мне только сострадание; я как будто стою одна и на весь мир смотрю со стороны.
— Однако же возитесь вы вот с этим ребенком.
— Потому, что он нуждается в помощи, только потому! Если он вырастет и станет мужчиной, он забудет, что была женщина, которая ласкала его и баюкала на руках. Ни дикий зверь в лесу, ни змея, предательски выползающая из чащи, злобная от природы, не могут быть более жестокими, чем мужчина по отношению к женщине. Он изменяет любовнице, пренебрегает женой, забывает мать!
— Недурного вы мнения о мужчинах, — не без досады заметил Торд. — Вы это относите и к королю?
Она, вздрогнула, но сдержалась.
— Король храбр, но, помимо исключительного мужества, я не думаю, чтобы он особенно отличался от прочих мужчин,
— Вы его видите в последнее время?
— Нет.
Тон ответа был резкий, и в нем звучала досада на неуместный вопрос. Торд с минуту улыбался, умоляюще глядя на нее, потом, вдруг решившись, положил руку ей на плечо.
— Лотис! — выговорил он почти шепотом, — если б вы захотели полюбить меня! Если б вы согласились быть моей женой!
Она подняла на него свои синие задумчивые глаза.
— Мой бедный Серджиус, со всеми вашими триумфами вы все еще цепляетесь за придорожную травку! Увы, у этой травки крепкие корни и вырвать ее в угоду вам нельзя. Я рада была бы сделать вас счастливым, если бы это от меня зависело, друг мой; но только не так, как вы просите, нет.
Сердце его сильно билось.
— Почему?
— Почему? Спросите, почему от дождя не тает мрамор! Я люблю вас, Серджиус, — но не той любовью, которой вы требуете. Я ни за что в мире не соглашусь быть вашей женой.
Он едва сдерживался.
— Опять-таки, почему?
У нее вырвался нетерпеливый жест.
— Прежде всего потому что мы разные люди, мы не ужились бы друг с другом. Во-вторых, потому, что мне противна самая мысль о браке. Я каждый день вижу, что такое брак, в особенности у бедняков, — крушение иллюзий, смерть идеалов, гнетущее однообразие и ничем не скрашенная борьба за существование.
— Я теперь уж не бедняк, — возразил Торд, и я всю жизнь положу на то, чтобы сделать вас счастливой, Лотис! Я окружу вас роскошью, всеми удобствами жизни — любовью, нежностью, обожанием! С вашим умом и обаятельностью вы будете всеми уважаемы, знамениты.
Она опять нетерпеливо махнула рукой.
— Оставим это, Серджиус. Вы были очень добры ко мне, когда нашли меня покинутым ребенком, и я этого не забыла, но вы не должны предъявлять мне таких требований, которых я не могу исполнить. Я отдала лучшие годы жизни вам и вашему делу — служению идеалу, который я считала высоким, хотя и недосягаемым; но остаток моей жизни принадлежит мне, и я хочу прожить его по-своему.
Он вскочил и встал перед нею.
— Боже мой! Неужели вы не понимаете? Все мое дело — весь труд, все планы были для вас, чтобы дать вам счастье, высокое положение и власть! Без вас на что мне все это? Какое мне дело до того, бедные люди, или богатые, сыты они, или умирают с голода! Я для вас трудился — для вас, только для вас я добивался власти. Сжальтесь надо мною, Лотис! Имейте сострадание ко мне! Вы росли на моих глазах, на моих глазах превратились в женщину. Я люблю каждый кусочек вашего тела, каждый волосок на вашей голове — каждый ваш взгляд, каждую блестку остроумия! О Лотис, я вас любил и люблю, как никогда еще не любил мужчина! Все, чего я добивался, чего достиг, имело целью только сделать меня более достойным любви в ваших глазах. Что мне страна и народ? Я дорожу только вами!
Она встала, держа перед собою, как щит, уснувшего ребенка. Лицо ее, казалось, застыло в своей непреклонной холодности.
— Так, значит, и вы не лучше тех людей, которых вы порицали! Вы сами сознались, что вы также обманываете народ, как те министры, которых вы низвергли. Вы служили не ему, а своей любви. И меня вы хотели бы заставить сделаться вашей женой не ради меня, а ради себя. Все ваше общественное служение — чистейший эгоизм. Вы любите только себя! И вы ничуть не лучше миллионера, который обманывает народ ради собственной выгоды!
— Лотис, Лотис! — воскликнул он, задетый за живое, — клянусь Богом, вы неверно судите обо мне!
— Я сужу о вас на основании ваших же слов. Вы сами осудили себя, — не я. Я думала, что вы искренни в своей любви к народу. Я не думала, что вы трудитесь для меня! Я полагала, что вы ищете власти, чтобы загладить зло и восстановить справедливость, но если вы домогались ее только для того, чтобы явиться более выгодной партией в моих глазах, вы, значит, низко обманывали меня, точно так же, как обманывали короля.
— Короля! — вскричал он. — Опять короля!
Она гордо и гневно сверкнула глазами, и через мгновение он остался один. Лотис исчезла, и хотя он знал, что их разделяет только одна стена, одна дверь, он не смел последовать за нею.
С тяжелым вздохом он смотрел на простенькую обстановку комнаты, бедно убранную, но чистенькую и веселую, с букетами полевых цветов в недорогих хрустальных бокалах и думал о том, что такая «невзрачная» жизнь может быть высокой и святой. Но вдруг ревнивый взор его остановился на большом букете цветов, — не полевых, а дорогих и редких — чудных роз и фантастических орхидей, и сразу в душе его встало подозрение и чувство жгучей обиды. Он изменился в лице, закусил нижнюю губу, рука его инстинктивно сжалась в кулак.
— Если так, — пробормотал он, — тогда день судьбы повторится и кончится уже иначе!..
Он быстро сбежал по лестнице и на улице столкнулся с Полем Зушем, который был уже в состоянии полной невменяемости.
— Куда вы, благородный депутат? — воскликнул Зуш. — Куда вы? Помогать бедняком и облегчать страдания или же помешать королю охотиться в ваших заповедных рощах?
Серджиус, как железными клещами, сжал его руку.
— Что ты хочешь сказать? — хриплым голосом прошептал он. — Говори, что ты знаешь?..
Зуш захохотал пьяным, бессмысленным смехом.
— Что я знаю? Да что же мне знать, дурачина, кроме того, что видят и знают все! Послушай-ка, Серджиус, ты полегче, этак и руку можно сломать. Пусти! — Серджиус отвел руку. — Вот уж именно слепой ведет слепого! Вот этак вы все, тупоголовые реформаторы, никогда не видите, что делается у вас перед носом. Ну да, впрочем, что за беда! Стоит ли вообще сокрушаться о чем бы то ни было? Я тебе давно говорил, что она тебя никогда не полюбит; я давно знал, что она любит его величество «Пакэна Леруа».
— Будь ты проклят! — как дикий зверь зарычал на него Торд. — Почему же ты мне не сказал? Почему не предупредил?
Зуш пожал плечами.
— Ты бы мне не поверил. Люди никогда не верят тому, что им не нравится! Если бы у тебя у самого не зародилось подозрение, ты бы и теперь не поверил. Я безумен — ты мудр! Я поэт — ты реформатор! Я пьян — ты трезв. А все-таки Лотис умнее нас обоих; она всегда была среди нас единственным разумным человеком; она раскусила меня, раскусила тебя и лучше чем все мы, поняла короля.
— Нет, нет, — прошептал Торд как будто про себя, — она не знала! Не может быть, чтоб она знала!
— Ну вот ты теперь именно таков, каким создала тебя природа, — воскликнул Зуш, глядя на него диким, блуждающим взглядом. — Свиреп, как медведь, безжалостен, как змея. Боже мой, на что только не способен человек, если только отнять у него предмет его желаний! Ничего не поделаешь, мой друг, приобрел одно — потерял другое. Улыбнулся пирожок, так и запишем. Он прислонился к стене, стараясь придать себе внешнее достоинство, и продолжал: оставь ее в покое, Серджиус! Слышишь, я тебе говорю, оставь Лотис в покое! Она добрая душа! Пусть ее любит кого хочет и как хочет — имеет же она право выбрать себе милого, как и всякая женщина. А если ей вздумалось выбрать короля, так что ж — не она первая, не она последняя!
У Торда вырвалось что-то среднее между стоном и проклятием. Он вдруг круто повернулся и зашагал по тротуару. Смутно удивленный, но слишком отупевший для того, чтобы понять, что его несвязные речи могут натворить серьезных бед, Зуш лукаво глядел вслед его удалявшейся высокой фигуре.
— Все та же старая сказка, — пробормотал он и опять расхохотался. — Всюду женщина. Вот он добился положения и власти и дружбы короля, но король оказался соперником в любви — ну, значит, берегись! Это грозит большой опасностью трону, чем всякие «измы!»
Он, пошатываясь, побрел дальше, и так как его поэтический талант еще не был убит вином, он между двумя кабаками и несколькими кружками вина написал прелестную любовную песню.
Уже под вечер, после заката, на углу улицы, где жила Лотис, остановилась небольшая каретка. Из нее вышел король, поднялся по той же лестнице, с которой за несколько часов перед тем спустился Серджиус Торд и постучался в ту же дверь. При входе его, Лотис, сидевшая дома одна, вскочила с криком испуга.
— Вы здесь? — воскликнула она дрожащим голосом. — О, зачем, зачем вы пришли? Государь, я умоляю вас уйти отсюда, — сейчас же, пока никто вас не видел! Ваше величество не знает...
— Не величайте меня так, — весело сказал король. — Мне слишком долго был закрыт доступ в это маленькое святилище. Почему я не должен приходить сюда? Ведь все знают, что вы ангел утешения, — почему же вы не хотите дать это утешение мне, который так часто нуждается в нем? Нет, Лотис, не надо слез! Не надо плакать, дорогая! Перед вашими слезами бессилен даже Пакэн Леруа!
Он подошел к ней и хотел взять ее за руку, но она отвернулась, и он видел, что грудь ее вздымается от сдерживаемых рыданий.
— Лотис, — с необычайной мягкостью начал он, — что это значит? Почему вы несчастны? Я писал вам каждый день, с тех пор как на один блаженный миг ваши уста прильнули к моим. Я изливал вам всю свою душу, я каждый день молил вас принять меня, и вы ни разу — ни разу не ответили мне, единственному человеку, которого вы любите, по вашему же собственному признанию! Ах, Лотис! не отрекайтесь от этого признания! Это был счастливейший день в моей жизни — день, когда мне грозила смерть, и я был спасен любовью!
Его бархатный грудной голос вздрагивал от сдержанного чувства. Он схватил руку Лотис и поцеловал ее, но она молчала. Он смотрел на ее чистый лоб, на прекрасные линии шеи, на отблески солнечного света на ее волосах, на лазурное сияние умоляющих глаз, полузакрытых золотистыми ресницами, и затуманенных слезами, и в нем все больше разгоралась страсть, которую он таил столько месяцев.
— Всю мою жизнь, — продолжат он мягко, не выпуская ее руки, — всю жизнь я жаждал любви! И всю жизнь я не знал ее! Представьте же себе, Лотис, что я должен был почувствовать, когда вы сказали мне, что любите моего двойника, бедного Пакэна Леруа, и я таким образом узнал, что я любим. Когда вы восхваляли Пакэна и проклинали короля, как горело мое сердце желанием схватить вас в свои объятия и сказать вам всю правду! Но и просто слышать ваше невинное и смелое признание было так невыразимо сладко! В эту минуту я действительно почувствовал себя королем. И тогда же, из любви к вам и ради вашей любви ко мне, я решил сделать все, что могу, для моего сына Гемфри и его избранницы. Я сделал все, что мог, чтобы обеспечить его счастье, но в сущности это сделано вами, под вашим влиянием. Все хорошее, что я сделал, исходит от вас, Лотис — вы были моей путеводной звездою с первого же дня, как я увидел вас! В тот момент, когда я подписывал свое имя под присягой вашей чистой кровью, я уже любил вас! И я знаю, что вы любили меня.
Она подняла ресницы и взглянула на него — в ее глазах теперь не было слез, но так много безумной тоски.
— Вы забываете, — выговорила она глухим, дрожащим голосом, — что вы король.
Он опять поцеловал ее руку и прижал к своему лбу узенькую холодную ладонь.
— Что ж из того, моя дорогая? Разве король, только потому, что он король, должен прожить всю жизнь нелюбимым?
— Да, если король не может быть любимым открыто и честно, он должен жить без любви.
Он выпустил ее руку и взглянул на нее. Она была очень бледна, дышала тяжело и часто, но она не отвела и не опустила глаз под его умоляющим взглядом, хотя вся ее душа жаждала любви и участия.
— Лотис, неужели вы так холодны, так замурованы в ледяную стену условностей, что даже страсть не может согреть вас — страсть, на которую вы можете откликнуться каждым фибром своего существа? Чего вы требуете от меня? Любовных клятв? Обета верности? О моя возлюбленная, неужели же вы не понимаете, что вы проникли в святая святых моей души, что вся моя жизнь — ваша. Вы — а не я — правите этой страной! Что вы скажите, то я и сделаю. Ваша воля для меня закон. Пока вы живете, живу и я; умрете вы — и я умру. Вы меня научили ценить мою власть; через вас я узнал, сколько добра может сделать король, если он честный человек; вы вернули мне моих роптавших и недовольных подданных — все вы, всюду вы! И если прежде вы могли осуждать меня, как недостойного властелина, я никогда больше не дам вам повода к осуждению. Но вы должны помочь мне — вы должны помочь мне вашей любовью!
Нечеловеческим усилием воли она сдержала биение сердца, закрыла свою душу для убедительной музыки этого голоса, блеска этих глаз, нежности улыбки.
— А королева?
Он вздрогнул, словно ужаленный.
— Королева? — машинально, повторил он. — Королева?..
— Да, королева! Ведь она ваша жена, мать ваших детей! Вы скажете, что она никогда не любила вас и что вы не любили ее. Но, тем не менее, она ваша жена. Разве вы хотите сделать меня своею любовницею?
Голос ее был тверд, в нем не слышалось дрожи. Король побледнел и протянул к ней руки.
— Лотис, Лотис, я люблю вас.
Лицо его вдруг преобразилось, будто озаренное небесным сиянием. Безумная и прекрасная в своем безумном порыве, она бросилась к его ногам.
— И я люблю вас! Люблю вас каждой каплей крови каждым биением сердца, всей страстью моей голодной души, с детства не знавшей ласки, — люблю вас так, как ни одна женщина не любила своего возлюбленного или мужа. Я люблю вас, мой господин и король! Но я не только люблю вас, я уважаю вас! Я не хочу, чтоб от моих себялюбивых мыслей побледнел хоть один маленький камушек в вашей короне! О, мой любимый, мой царственный храбрый рыцарь! Разве я была бы достойна вас, если б увлекла вас в бездну падения? Разве я была бы самой собой — Лотис, если бы, как те легко доступные женщины, которых покупают за деньги, я отдалась вам в горячке желания, которую мужчины принимают за любовь? О, нет! Тысячу раз нет! Я люблю вас. Взгляните на меня, разве вы не видите, что вся моя душа рвется к вам! Как мои губы жаждут ваших поцелуев, — как я безумно тоскую по всей той нежности, которая, я знаю, есть в вашем сердце для меня — я, одинокая, усталая, лишенная всех радостей жизни! — Но я не хочу унизить вас своею любовью, мой дорогой, хороший! Я не хочу уронить вас в глазах народа, который теперь боготворит вас. Жалка была бы моя любовь, если б я не сумела пожертвовать собою для моего короля,
Потрясенный, взволнованный, он только растерянно повторял:
— Лотис, Лотис!
Он помог ей подняться, привлек ее в свои объятия и поцеловал ее с благоговейной нежностью, как целуют мертвых.
— Разве так должно быть, Лотис? Разве мы должны жить врозь?
Она смотрела ему прямо в глаза взором бесконечной любви.
— Всегда врозь и всегда вместе, мой любимый! Вместе душой, мыслью, стремлением — в надежде, что Бог видит нас и знает, что мы хотим остаться чистыми. О, мой король, вы сами не захотите, чтоб это было иначе! Не ставьте меня на одну доску с теми женщинами, которые некогда покрывали бесславием ваше имя. Они не любили вас. Но я — я люблю вас! О, мой единственный, если б в моей великой любви была хоть капелька эгоизма, я бы не позволила вашим рукам обнимать меня, вашим устам прикасаться к моим. — Но это в последний раз, любимый, в последний раз! Вот я кладу руки вам на грудь, целую ваши губы и всей душой молюсь! Господи, благослови, спаси, поддержи моего короля! Я всю жизнь буду вдали от вас, но душою я с вами. И мы встретимся снова — на том берегу.
Раздираемый самыми противоположными чувствами, он наклонился и целовал залитое слезами лицо, целовал шелковистые волосы, упавшие к нему на грудь.
— Да будет так, Лотис! — шептал он. — Ваше желание для меня закон — все будет так, как вы велите. Ваша любовь, ваша вера в меня поможет мне исполнить мой долг, искупить грехи прошлого. А когда мы встретимся, как вы говорите, «на том берегу», Бог, может быть, дарует нам все, чего мы так напрасно жаждали в этом мире, что мы утратили.
Голос его дрогнул — он чувствовал, что самообладание изменяет ему.
— Я не хочу искушать вас, Лотис. Ни вас, ни себя. Благослови вас Бог! — Он тихонько отстранил ее, с минуту постоял в нерешимости. Он знал, что с его уходом отсюда умрет вся надежда, вся радость его жизни. — Прощай, Лотис! Моя единственная любовь в этом мире и в будущем, прощай!
Она смотрела на него так, будто хотела перелить в него всю душу; и вдруг, грациозным прелестным движением, опустилась пред ним на колени и прижалась губами к его руке.
— Спаси Боже ваше величество, — сказала она, пытаясь улыбнуться сквозь слезы, — на многие, многие счастливые годы, когда Лотис уже не будет на свете!
С глухим криком он схватил ее в свои объятия и прижал к груди, осыпая безумными поцелуями ее руки, лицо, глаза, волосы; потом таким же резким движением оттолкнул ее и выбежал из комнаты.
Напрягая слух, она ловила отголоски его шагов, сначала на лестнице, потом на тротуаре, потом стук колес отъезжавшего экипажа. Уехал. Когда она поняла это, мужество вдруг изменило ей и, упав на колени перед креслом, на котором он сидел, она прижалась головой к подушке и плакала долго и горько. Совесть говорила ей, что она поступила хорошо, но сердце, голодное женское сердце требовало любви. Своей волей, своею рукой она оттолкнула от себя эту любовь, самое дорогое, самое священное, что только есть на земле, навсегда изгнала ее из своей жизни. Правда, она знала, что может ее вернуть одним словом — но она знала, что не вернет...
Когда король выбежал на улицу и на минуту остановился в нерешимости, прежде чем сесть в экипаж, на углу улицы мелькнула какая-то тень, рванулась вперед и тотчас же отпрянула назад. Но он, поглощенный своими печальными и горькими мыслями, не заметил смотревших на него из мрака полных ненависти глаз. Мягкий свет сумеречного неба, на котором уже загорались звезды, упал ему на лицо и озарил смертельную бледность. Прежде чем тень — Серджиус Торд — успел сообразить, что это король, тот уже сел в экипаж и уехал.
— Почему я не убил его! — бормотал Серджиус, дивясь своей нерешимости. — Ведь он стоял вот здесь, так близко! Это было бы так легко!
Он постоял с минуту, как во сне глядя на улицу, на крыши домов, потом вдруг опомнился, глаза его сверкнули злобой и, кинувшись к дому, откуда только что вышел король, он вихрем взбежал на лестницу и ворвался в комнату, где все еще стояла на коленях и плакала Лотис. Испуганная шумом, она поднялась ему навстречу с заплаканным лицом.
— Серджиус.
— Да, Серджиус! — Он хрипел; голос его изменился до неузнаваемости. — Я, Серджиус, или по крайней мере был им, пока вы не сделали из меня дьявола. А вы — вы, Лотис! Вы плачете о вашем возлюбленном, который только что ушел от вас! Вы, Лотис — любовница короля!
Она не ответила. Выпрямившись во весь рост, она сверкнула на него глазами, полными гнева и презрения.
— Любовница короля! — повторял он отрывисто. — Вы, Лотис, дошли до этого! Вы — чистый ангел нашего дела! Вы... — да, мне тошно смотреть на вас! Вы превосходно выполняете вашу женскую миссию дурачить и водить за нос мужчин. Вы все время были предательницей, все время знали, кто такой этот Пакэн Леруа. Он с самого начала был вашим любовником, и вы продали нас ему, открыли ему все тайны нашего комитета. Это было ловко сделано, хитро, чисто по-женски! — Но только обман не всегда окупается!
Изумленная и негодующая, она смело смотрела ему в глаза.
— Вы с ума сошли, Серджиус? Что вы говорите? Что это за обвинения? Вы сами знаете, что они ложны, — как же вы смеете так говорить?
Он подскочил к ней и грубо схватил ее за руку.
— Откуда мне это знать? Докажите мне, что они ложны. Кто спас жизнь королю? Вы! А почему? Потому, что вы знали, что он и есть Пакэн Леруа. Как это случилось, что он так скоро приобрел влияния на весь комитет и стал во главе нас, а меня сделал своей игрушкой и слугой? Опять-таки с вашей помощью. А почему? Опять-таки потому, что вы знали, что он король. Почему вы презрели меня, отвергли мою любовь, — хотя я любил вас и заботился о вас с самого детства? Я спрашиваю: почему? Потому, что вы любили короля!
Нимало не смущаясь его бешеной яростью и диким блеском его налитых кровью глаз, она смерила его с ног до головы презрительным взглядом.
— Вы правы! — спокойно сказала она. — Я люблю короля.
Лицо его так побагровело, что, казалось, вот-вот страшное проклятие сорвется с его уст. Тревога и жалость, выразившиеся в ее чертах, смягчили их суровое выражение.
— Серджиус, — начала она мягко, — вы на себя не похожи — вы бредите, вы сами не понимаете, что вы говорите! Из-за чего вы безумствуете? Что я сделала? Вы знаете, я свободный человек — вольна жить, как хочу, и любить, кого хочу. Я не могу любить по заказу!
Он молча впился в нее горящими глазами. Казалось, он потерял способность речи.
— Вы нанесли мне оскорбление, которое почти невозможно простить! — продолжала она. — Все ваши обвинения — ложь! Я люблю короля, — но я не любовница его, и никогда не буду его любовницей, как и не буду вашей женой!
Медленно-медленно рука его опустилась в карман и что-то нащупала там. Медленно-медленно, почти бессознательно, он поднял эту руку, зажимая в ней что-то; губы его беззвучно раздвинулись, обнажив белые волчьи зубы.
— Вы — любите — короля? И вы смели — вы смели сказать мне это в глаза?
Красивым и смелым жестом она закинула голову назад.
— Я люблю короля! И говорю вам это в глаза!
Что-то блеснуло в его руке; что-то вспыхнуло; раздался короткий сухой треск. Слабый крик прорезал воздух.
— Серджиус! Серджиус! О, Боже!
Лотис пошатнулась, оглушенная, перед глазами у нее поплыл туман, в голове пронеслось: «Смерть! Это смерть!»
Последним отчаянным усилием воли она собрала остаток сил, кинулась к своему убийце, вырвала из его руки револьвер и крепко зажала его в своей.
— Скажите, — скажите, что я — сама это сделала! Скажите королю, — что я сама — сама! Серджиус — спасайте свою жизнь! — я — прощаю!
Она зашаталась и со сдавленным криком тяжело рухнула на пол. Волосы ее распустились и закрыли ее золотой волной, словно для того, чтоб не видно было крови, тонкой алой струйкой бежавшей из ее уст и груди.
С каким-то страшным чувством нереальности всего происшедшего, Серджиус тупо озирался кругом, прислушиваясь, словно ожидая, что кто-нибудь придет и объяснит ему, что случилось. Но на этом чердаке некому было услышать крик, или выстрел. Для убийцы было ясно только одно: Лотис была жива, а теперь лежит мертвая! Но как это случилось, он не мог понять. Его бешеный гнев улегся — теперь он был холоден и пассивен, как камень.
— Лотис! — позвал он шепотом... — Какой ужас — эта кровь на лице и этот стеклянный взгляд!
— «Скажите королю, что я сама это сделала»... Да — королю надо будет сказать — что-нибудь... — Он нагнулся и хотел вынуть револьвер из безжизненной руки, но пальцы, хотя еще не окостеневшие, крепко сжимали оружие, и он не решился разжать их. Ему стало страшно. Он поднялся на ноги и опять осмотрелся кругом. Взгляд его упал на царский подарок, цветы, бросившиеся ему в глаза еще утром — дивные розы, сладострастные орхидеи, перевязанные золотой лентой. Он схватил их и швырнул на пол возле нее. Струйка крови пробилась сквозь золотистые волосы и потекла по полу, к белой, самой красивой из роз — дотекла, запятнала, образовала маленькую лужицу возле нее. Торд в страхе закрыл рукою глаза и попятился к двери. Темнело; в узкое высокое окошко видны были загоравшиеся звезды — как всегда в этот час дня. Как всегда! — а Лотис мертва! Как странно! — Не поворачиваясь, он нащупал сзади рукой ручку двери и осторожно отпер ее, все продолжая глядеть из-под ладони другой руки на неподвижную массу платья, крови и блестящих волос, которая была прежде — Лотис.
— Мне надо домой, — бормотал он. — Домой. У меня много дела. У депутата от столицы всегда много дела — все для народа. Народ! Боже мой! А Лотис умерла!
Он весь трясся от истерического смеха и, сам пугаясь его, зажимал рот ладонью.
— Лотис умерла! Вон она лежит. Кто-то убил ее — я не знаю, кто. Нет, нет. Она сама себя убила — она так сказала. Вон она лежит. Бедная Лотис! Никогда уж больше она не будет говорить с народом, утешать его; учить, баюкать на руках маленьких сирот, улыбаться умирающим. Она сама мертва. «Я люблю короля». Не надо любить королей! «Скажите королю, что я сама это сделала». Да, да, Лотис, — спи спокойно — отдыхай в мире. Король узнает — скоро!
Продолжая бормотать себе под нос и пятиться, он тихонько вышел из комнаты и, бросив последний взгляд на труп убитой, осторожно притворил дверь.
Потом, шатаясь, спустился с лестницы и побрел, полубезумный, ничего ни видя перед собой, в сгущавшийся мрак.
Глава 13. В бесконечность
ГЛАВА XIII
В бесконечность
Это всех поразило.
— Самоубийство? Зачем ей было убивать себя? Мы все ее любили!
Да! Все ее любили, но только теперь почувствовали, как она была нужна им, как переплелась ее жизнь и забота с их жизнью. Им никогда не приходило в голову, что ее личная жизнь может быть тяжела и пуста, что она может быть сама нуждается в любви и заботе, которые она так щедро отдавала другим.
— Кто скажет Серджиусу Торду? — спросил один из толпы. — Кто снесет ему эту весть?
Все в смущении притихли. Охотников не находилось.
— Кто скажет королю? — раздался хриплый голос Зуша, который, по обыкновению, не ложился всю ночь и, увидев сборище, поспешил присоединиться к нему. — Кто скажет королю? Лотис спасла ему жизнь. Ему надо сказать,
— Королю? — Плачущие переглянулись.
Да, король теперь стал им близок, входил в их жизнь, в их интересы, он знал, кем была для них Лотис. Конечно, ему надо сказать.
— Если некому пойти, — продолжал Зуш, — я пойду.
И, не дожидаясь ответа, он скрылся.
К Серджиусу Торду никто не вызвался идти, никто не решился. Любящие руки женщин раздели покойницу, обмыли кровь, расчесали ее роскошные волосы и с большим трудом вынули револьвер, крепко зажатый в окостеневшей руке. На груди Лотис они нашли запечатанный конверт с надписью: «Моя последняя воля» и отложили его для того, чтоб отдать Торду. Потом одели ее в белое платье и украсили белыми цветами. И весь день соседи, группами по десять — по двадцать человек, приходили помолиться и поплакать над ней.
Медленно, тяжело, ползли часы ночи, и всю ночь убитая лежала одна, утопая в крови, и лишь холодный месяц и не знающие жалости звезды глядели и лили свой свет в высокое окно мансарды. Когда уж совсем рассвело, хозяйка дома отправилась будить своих жильцов. Она всходила на лестницу веселая, напевая, радуясь перспективе поболтать с Лотис, что составляло одно из главных ее развлечений. Постучалась — ответа нет; она взялась за ручку, распахнула дверь — и с пронзительным криком кинулась вниз, зовя на помощь:
— Лотис! Лотис! Лотис умерла!
Новость быстро облетела квартал. Все население этих полных бедняками домов, от чердаков до подвалов, высыпало на улицу, и скоро вся улица огласилась дикими воплями горя. Наскоро призванный доктор поднял бедное тело той, чья жизнь вся была любовь и сострадание, и положил его на скромную выдвижную кровать, на которой много лет спала покойница; после долгого и тщательного исследования, он объявил, что здесь совершенно самоубийство.
Тем временем Зуш храбро шел во дворец. Обычный хмель соскочил с него. Он был бледен, как призрак, но шаг его был тверд и глаза уж не блестели лихорадочным блеском; набегавшие слезы смягчили их выражение; в них светились теперь глубокая скорбь. Часовой у наружных ворот пропустил его, но во внутренний двор его не пускали. Понадобилось вмешательство де Лонэя. Зуш дал карточку и потребовал, чтоб ее снесли немедленно. К удивлению стражи, сэр Роджер тотчас же вышел.
— Что это, Зуш, вы так рано? Говорят, вы желаете видеть короля? Не находите ли вы, что час слишком ранний? Его величество только что вышел из опочивальни и теперь пишет деловые письма. Может быть, я могу передать королю то, что вы хотите сказать ему?
Зуш пристально посмотрел на него.
— Я прислан Лотис. И мне нужно видеть самого короля.
Смутно встревоженный де Лонэй остановился.
— Вы с дурными вестями?
— Не знаю уж с дурными или с хорошими, только передать их я должен его величеству лично.
— Если так — пойдемте!
Он шел впереди; Зуш следовал за ним. Войдя в библиотеку, где король сидел за письменным столом, он вполголоса доложил: «От Лотис!»
Король вздрогнул и бросил перо.
— От Лотис? — повторил он, и сладкая надежда родилась в его душе. Не значит ли это, что звезда готова упасть, цветок даст сорвать себя, и женщина, вчера прогнавшая его от себя, слишком любит, чтобы остаться равнодушной к его мольбам. — Поль Зуш? От Лотис? Пусть войдет!
Зуш вошел и молча остановился у двери. Зловещее предчувствие холодной дрожью проползло по спине короля при виде глубокой скорби в чертах этого человека, который так упорно ненавидел его и отталкивал все его милости. И он властным жестом отпустил де Лонэя.
— В чем дело, Зуш? Чего вы хотите от меня? — спросил он ласково.
Зуш смотрел ему прямо в глаза.
— От короля мне ничего не нужно. — Товарища — я хотел предупредить — помягче сообщить вам дурную весть — подготовить к удару, потому что я знаю, вы любили ее. Лотис...
У короля замерло сердце. Что значит этот нерешительный тон, эти слезы?..
— Лотис! — повторил он медленно, почти шепотом. — Ну — говорите же, говорите, товарищ! Лотис?
— Лотис умерла!
Наступило жуткое безмолвие. Король сидел прямой, недвижный, точно парализованный, не поднимая глаз, устремленных в одну точку на ковре.
— Лотис умерла! — рассказывал Зуш тягучим, однообразным тоном. — Сегодня утром ее нашли... Она убила себя. В руке ее был револьвер. Ее всю убрали цветами, как невесту, или королеву. Вы можете взглянуть на нее в последний раз — если хотите. Вот зачем я пришел. Я пришел от мертвой... Быть таким великим королем и не иметь власти сохранить любовь, которую сумел приобресть, это тяжко! Она, должно быть, убила себя из-за вас.
Ни слова в ответ. Зуш почувствовал странную жалость к этой недвижной, немой застывшей фигуре; он подошел ближе.
— Товарищ! Я ненавидел в вас короля — все время ненавидел — даже когда узнал, что вы служили нашему делу, как «Пакэн Леруа», и создали мою «славу». Я ненавидел вас потому, что мне все казалось, что вы никогда не знали голода и жажды, не знали, что значит, когда у вас вырвут любимого человека. На моих глазах выросла ваша страсть к Лотис; я знал, что и она любит вас; и, будь вы на самом деле бедняк-литератор, все могло бы быть хорошо для вас обоих. Но когда мы узнали, что вы король, что оставалось делать такой женщине, как она? Конечно, она предпочла смерть бесчестью... Но теперь вы одиноки, и мне жаль вас. Я знаю, что значит быть одиноким!.. Я тоже убил женщину, которая любила меня больше всего на свете... Мужчины всегда убивают женщин, которые хорошо их любят, а потом всю жизнь мучаются.
Медленно, нерешительно, он подошел еще ближе, опустился на одно колено и поцеловал свесившуюся руку.
— Мой товарищ! Мой король! Теперь я жалею вас!
Внезапно руку его судорожно сжала другая рука, и король встал, такой же прямой и суровый. Лицо у него стало совсем серое, даже губы побелели; глаза ввалились и блестели, как в лихорадке. Но и пораженный в самое сердце, он сумел овладеть собой.
— Повторите, Зуш! Повторите это ужасное слово — заставьте меня поверить, что Лотис умерла!
Жутко было смотреть на это задушевное, сдержанное горе. Зуш тяжело вздохнул.
— Да — умерла... Бог всегда убивает все прекрасное, как только мы успеем полюбить его... Бедная душа! Она все говорила о справедливости и порядке, и не нашла ни того, ни другого. А, между тем, она верила в Бога.
Лицо короля, казалось, окаменело в своей неподвижности. Только губы его шевелились.
— Умерла! Лотис! Боже мой, Боже мой! Подняться на такую высоту — и упасть так низко!.. Лотис ушла от меня — с нею все уйдет.
Им овладела какая-то безумная торопливость.
— Теперь уходите, Зуш, ступайте туда — скажите, что я приду. Я должен — я хочу видеть ее! И вас тоже — вас тоже, Зуш! — Он принудил себя улыбнутся. — Да, мой бедный поэт, мы еще увидимся и поговорим — и вы напишете в память ее такие стихи, над которыми все будут плакать. Бедный Зуш! — Вам тяжело жилось — не удивительно, что вы дивитесь, зачем Бог создал нас грешных. Он зазвонил в колокольчик. Тотчас же вошел сэр Роджер и попятился к двери, при виде изменившегося лица своего господина.
— Пожалуйста, де Лонэй, распорядитесь, чтобы нашему другу Зушу дали экипаж. У него много дела — ему нужно объездить весь город — разнести грустные вести. Лотис — вы знаете, Лотис, которая спасла мне жизнь, сама рискуя жизнью, — она умерла!
У де Лонэя вырвался невольный крик испуга и жалости.
— Да, да, внезапно — и странно! — скороговоркой продолжал король, торопливо перебирая лежавшие на столе письма и документы. Но такие вещи всегда происходят неожиданно. Это был большой человек — благородный, самоотверженный — бедные пожалеют о ней — да, да, бедные очень о ней пожалеют...
Голос его сорвался; он умоляющим жестом попросил, чтоб его оставили одного...
К вечеру уже весь город знал о трагическом конце Лотис. Только об этом и думали, и говорили. Тысячная толпа осаждала дом, где лежало ее похолодевшее тело. Вид Серджиуса Торда, пробиравшегося сквозь эту толпу, с понуренной головой и мертвенно бледным лицом, не утешил бурной скорби народа и не вызвал в нем взрыва сочувствия, как можно было бы ожидать. Кто-то пустил слух, будто, с тех пор, как Серджиус был избран депутатом от столицы, он оттолкнул Лотис, начал пренебрегать ею. И вот... Слух, конечно, был нелеп, но Серджиус, действительно переехал в более аристократическую часть города; Лотис же осталась в этом квартале, населенном бедняками. Этого было достаточно, чтоб вызвать подозрение в умах невежественных людей, всегда готовых подозревать своих лучших друзей. Явись у них другая, худшая догадка — что Серджиус и есть убийца их кумира, никто бы и не вспомнил, что он всю жизнь работал для них — его разорвали бы в клочки без малейшего сострадания. Народный самосуд — страшная вещь!.. К счастью, они не догадывались.
Когда подъехала карета короля, его встретили грустным приветом и молча почтительно расступились, пропустив его в дом, где лежала покойница. Серджиус Торд уже был там, но убитый король даже не заметил его массивной фигуры. Все его внимание, все мысли были отданы утопавшей в цветах бледной женщине с золотисто-каштановыми волосами, такой красивой, тихой, улыбающейся, с закрытыми глазами, с упавшей на бледные щеки бахромой золотистых ресниц, чуть темнее тоном, чем волосы, шелковистые, блестящие, такие теплые на вид. Казалось, она дремлет. Волосы были совсем живые!
С тяжелым вздохом король нагнулся над мертвой и поцеловал маленькие скрещенные руки.
Кто-то грубо схватил его за руку и оттолкнул. Это был Торд.
— Не троньте! — пробормотал он хриплым голосом. — Дайте ей спать спокойно!
Король медленно поднял иссера-бледное, постаревшее лицо. Глаза его впали, и блеск их погас, как погасли все его надежды, гордые мечты и любовь.
— Разве она была несчастна, что убила себя? — выговорил он глухо.
Торд вздрогнул и отшатнулся. Эти скорбные, без блеска глаза, казалось, пронизывали его душу. Он, убийца — не смел заглянуть в них. Рой безумных мыслей кружился в его голове. Он слышал, что раны убитых раскрываются и кровоточат при виде убийцы. Неужели у Лотис пойдет кровь из раны, если он останется здесь? Тогда ведь и король узнает!.. И он опять виновато вздрогнул, когда печальный голос коснулся его слуха:
— Вы думаете, она была несчастна? Вы знали ее лучше, чем я.
Пересохшими губами Торд едва слышно выговорил:
— Нет, ваше величество, возможно, что вы ее знали лучше меня.
Впалые скорбные глаза снова впились в его душу.
— Она была так талантлива, так богато одарена! Я отдал бы за нее свою жизнь — отдал бы все свое царство, чтоб избавить ее от единого огорчения!.. Но она ничего не хотела взять от меня — ничего!
— Ничего — ни даже любви!
— Это все равно было отдано ей — и останется при ней до скончания века!
Торд молчал. Ярость и угрызения терзали его душу, — сердце колотилось, — в мозгу стучало, как молотками; — он боялся самого себя — боялся, что он кинется, как дикий зверь, на своего врага и убьет его, как убил Лотис. Но он вспомнил о народе, который растерзал бы в клочки своего прежнего вождя и кумира... Могучим усилием воли он сдержал себя и, вынув из внутреннего кармана на груди сложенную бумагу с надписью: «Моя последняя воля», найденную на теле Лотис, подал ее королю.
— В таком случае, ваше величество, может быть, прикажете похоронить ее, как она просит? Это странная просьба, но исполнить ее нетрудно!
При всем своем огорчении король не мог не заметить, что голос Торда звучал неестественно, и в его обращении было что-то натянутое, дикое, странное. Король пристально вглядывался в его лицо, но напрасно: оно не давало ключа к разгадке. Перед ним были те же мрачные угрюмые черты, та же львиная голова революционера, не знавшего пощады для врагов, в глазах его не было слез, которые смягчили бы их суровое выражение.
Король благоговейно поднес бумагу к губам и, развернув ее, прочел:
«Тем, кто найдет меня мертвой: «Прошу и умоляю: будьте милостивы, не зарывайте моего тела в землю — бросьте его в море. Я хочу, чтоб не осталось ни следа, ни памяти о том месте, где мои печали вместе с моими смертными останками будут возвращены природе; вольные волны морские, которые я так любила, добрее червей! В этих волнах я буду рада и счастлива найти вечный отдых, — если только останется жить частица души моей, чтобы порадоваться исполнению моей последней воли. — Лотис».
Письмо это было помечено датой за несколько лет назад, — следовательно, не могло иметь ничего общего с теперешним самоубийством. И, возвращая бумагу, король испытующе посмотрел на Торда.
— Ее воля будет исполнена — достойно ее памяти, достойно любви к ней народа — и короля!
Король остановился, потом с глубокой нежностью в голосе продолжил:
— Вам, Серджиус, мой друг и товарищ, я вверяю заботу отдать волнам это прекрасное вместилище еще более прекрасной души! — вам, хранителю ее детства, защитнику ее юности, опоре и другу всей ее жизни...
— Ради Бога! не надо! — не надо! — вскричал Торд, упав на колени перед покойницей. — Пощадите! — ни слова больше! Я все сделаю — все! Но теперь оставьте меня с ней одного — ради Бога — в последний раз! — И он, рыдая, зарылся головою в цветы.
Король с минуту молча смотрел на него, потом перевел свой взгляд на безжизненное лицо той, которую он любил, которая научила его любви самоотверженной и высокой.
— Мы встретимся снова, моя Лотис! — шепнул он. — На том берегу!
И как человек, который нашел выход из затруднения, он удалился спокойный.
Несколько дней спустя странное и торжественное зрелище представилось взорам тысячной толпы зрителей, собравшихся на берегу: корабль, снаряженный для отплытия в страну Бесконечного, и на нем единственный безмолвный пассажир! Посредине палубы, на возвышении, гроб, покрытый алым бархатом, падавшим красивыми тяжелыми складками; вокруг цветы, и полевые и дикие, и самые редкие — целое море цветов. Так хотел Серджиус Торд. Он сам купил барку, сам украсил ее цветами, пока она не превратилась в плавучий сад из волшебной сказки. Гирлянды роз обвивали мачту, груда венков украшала гроб — от всех членов ныне угасшего революционного комитета; паруса были белы, как снег, и на одном из них золотыми буквами было вытиснено имя: Лотис. Решено было вывести бриг на буксире в открытое море и там — предоставить на волю ветра и волн.
Странный контраст с этими похоронами на воде представляли веселые флаги, уже вывешенные на набережной и на улицах в честь ожидаемого возвращения наследного принца с его юной женой. Огромная масса народа собралась поглазеть на единственный в своем роде обряд, невиданный от времен древних викингов — отплытия мертвого путника в незнающий жалости серебрившийся вдали океан. Целая флотилия лодок кружила около погребального брига, чтобы проводить его в последний путь. Говорили о том, что на Торда страшно смотреть, такой он бледный и мрачный, что король — сам король! — прислал венок — вон тот, весь белый! — что бархат пожертвован городом, избравшим Торда своим депутатом, — что гирлянды из живых фиалок — дар знаменитого скрипача Вальдора, а чудный венок из роз на изголовье — от модной танцовщицы, Пекиты, которая лежит теперь больная, так она огорчена смертью своего лучшего друга. Бедные и богатые наперерыв несли свои дары, чтоб украсить эту необычайную погребальную колесницу, запряженную буйным ветром.
Из окон дворца королева, напрягая зрение, присматривалась к этому необычайному зрелищу. На душе у нее было легко. Ее неведомая соперница, Лотис, умерла; скоро тело ее поплывет по дикой пустыне вод и с первой же бурей потонет в пучинах вечного безмолвия. Королева была так довольна, что ей хотелось запеть от радости. Щеки ее порозовели; она казалась моложе и краше, чем когда-либо. Она постигла, наконец, трудную науку «любить» и смиренно созналась самой себе, что она любит — своего мужа. И она с волнением следила за похоронной баркой, которая, скользя по волнам, уносила вдаль тело соперницы, за флотилией лодок, провожавших ее... Произошла какая-то заминка: барка на минуту остановилась, потом как будто вырвалась и, словно птица с распущенными крыльями, на всех парусах понеслась в открытое море. Толпа зрителей на берегу стала редеть, лодки повернули назад к берегу; женщина, которая имела такую магнетическую власть над королем, исчезла — навсегда.
С радостной душою встала королева со своего кресла у окна и начала одеваться, готовясь к возвращению своего короля и господина. Глаза ее сияли, губы улыбались. Ледяная вершина растаяла наконец, и под снегом расцвели поздние фиалки любви. Она еще раз выглянула в окно. Уносившаяся барка чуть виднелась маленькой точкой на горизонте; багряные гряды туч темнили золотой блеск заката; тучи сбирались и росли с невероятной быстротой, как волшебные горы в сказке по знаку чародея. Ветер тряхнул решетчатой ставней, жалобно скрипнул дверью.
— Ночью будет буря! — задумчиво сказала королева, следя за толпой, рассыпавшейся по набережной, или взбиравшейся по крутым уступам террасы. — Будет буря! А та, которую звали Лотис, не узнает об этом. Корабль, везущий ее, поглотит пучина, и тело ее ляжет камнем на дно сердитого моря. Там она будет спать спокойно — не долго ей пришлось повластвовать над королем!
Она обернулась, улыбаясь Терезе де Лонэй, которая тоже, со слезами на глазах, смотрела на эти странные похороны.
— Как ее должно быть любили все! — прошептала девушка. — Не было ни одной бедной женщины, или ребенка, которые бы не принесли цветов... Многие плакали, говорили, что теперь у них не будет в жизни ни одной счастливой минуты... Должно быть, она была самоотверженная, добрая женщина.
Королева молчала.
— С тех пор, как она спасла жизнь королю, я часто думала о ней. Я так надеялась когда-нибудь увидеть ее!.. Скажите, государыня, разве вам не жаль, что вы не могли поблагодарить ее, прежде чем она умерла?
Лицо королевы стало суровым.
— Она только исполнила свой долг, — был холодный ответ. — Каждый верноподданный на ее месте гордился бы, что ему выпала честь защитить короля.
В эту минуту дверь отворилась; вошел де Лонэй — и нерешительно отступил, удивленный.
— Простите, ваше величество! — сказал он с низким поклоном. — Я думал найти здесь короля.
— Действительно, королю пора бы уже вернуться, — ласково молвила королева. — Его, вероятно, задержал народ, который всюду ходит за ним по пятам и прямо боготворит его. — Она улыбнулась счастливой улыбкой. — Он вышел посмотреть на эти странные похороны и не сказал, когда вернется.
Лицо де Лонэя приняло озабоченное, тревожное выражение. Королева заметила это.
— Погодите минутку, сэр Роджер. Я вспомнила: он просил меня пойти на закате в мою комнату и взять там пакет от него. Может быть, он уже ждет меня!
Она ушла, вся сияя улыбкой. Сэр Роджер посмотрел на сестру и встревожился — почему у нее заплаканные глаза.
— Ты плачешь, Тереза? О чем?
— Так! ни о чем. Дурное предчувствие... Так грустно было смотреть на эту похоронную барку!..
Сэр Роджер был слишком занят своими собственными предчувствиями, чтобы придать значение словам сестры; он подошел к окну.
— Ночью будет буря. Смотри, какие тучи! Они несут и дождь, и грозу.
— Да! будет буря. Ай! Что это? Государыня...
Тереза обернулась с криком боли. За ней стояла королева; бледнее мрамора, с трагическим лицом, с безумными глазами, она цеплялась за ее плечо. В руке ее была развернутая бумага.
— Где король? — спрашивала она дрожащим голосом. — Вы должны дать мне ответ, сэр Роджер де Лонэй! Вам, его другу и слуге, я вверила его безопасность. Вас я спрашиваю: где король?
— Ваше величество, — пролепетал ошеломленный сэр Роджер. — Я ничего не знаю, кроме того, что король удручен тяжким горем...
— Каким горем?
Де Лонэй с изумлением посмотрел на нее: зачем она спрашивает о том, что ей слишком хорошо известно?
— Государыня, не мое дело рассуждать об этом.
Она молчала, тяжело дыша. Крупные слезы висели у нее на ресницах.
— Когда вы в последний раз видели его величество?
— Не далее, как три часа тому назад. Он велел мне уйти, говоря, что хочет остаться один и пойдет пройтись, подальше от берега, чтоб не видеть похорон Лотис.
Какая то особенная серая бледность покрыла лицо королевы. Она пошатнулась, готовая упасть. Тереза кинулась к ней, сама дрожа от страха.
— Государыня! Дорогая! успокойтесь! имейте терпение! Король вернется!
— Он никогда не вернется! — едва слышно, прерывающимся голосом выговорила королева. — Никогда — никогда — никогда! Я чувствую — знаю, что потеряла его навеки. Он ушел — но куда? О Боже! куда?
— Государыня! — воскликнул де Лонэй, потрясенный до глубины души видом ее страданий. — Эта бумага...
— В этой бумаге он назначает меня регентшей до возвращения наследного принца и — прощается со мной. Почему? Зачем? О, неверный слуга! — она шагнула вперед, остановив горящий взор на пораженном де Лонэе. — А я думала, ты любишь меня!
Он весь вспыхнул, губы его задрожали.
— Видит Бог, государыня, я никому не уступлю в моей любви и верности вам!
— Так разыщи короля! — Она властным жестом протянула руку. — Верни мне моего супруга! — единственного в целом мире, которого я научилась любить! Иди вслед за королем! На море или на суше, в аду или на небесах, живым или мертвым — найди! Твое место не здесь — возле твоего господина! Если ты не знаешь, где он, — узнай. — И не показывайся мне на глаза, пока его лицо не засияет рядом с твоим, как солнце во тьме, пока его глаза, его улыбка не поселят радости там, где твое присутствие кажется только насмешкой. Прочь с глаз моих! И не смей возвращаться иначе, как вместе с королем!
— Государыня! Государыня! — воскликнула Тереза. — Неужели вы обречете моего брата на вечное изгнание? А если король умер?
— Умер? — слово это стоном сорвалось с уст королевы. — Он не может умереть! — Он слишком силен — слишком храбр и отважен! Он не раз видел смерть лицом к лицу... Умер? Нет, это невозможно — это немыслимо!
Она опять повернулась к сэру Роджеру, бледному и безмолвному, как статуя скорби.
— Я возлагаю на вас высокую миссию. Выполните ее!
Он вздрогнул, словно очнувшись.
— Будьте уверены, что я исполню приказ. Я сделаю, как вы велите — пойду вслед за королем. И, пока он не вернется, я не вернусь!
Он схватил на руки сестру, крепко поцеловал ее и, низко склонившись перед женщиной, которая теперь требовала от него жизни, вышел из комнаты.
— Роджер! Роджер! Вернись! — кричала ему вслед Тереза. Но он был уже далеко. Она упала на колени перед королевой и зарыдала:
— Если король ушел навсегда, значит и брат мой не вернется! О Боже! Государыня, неужели у вас нет сердца?
— Нет! — выговорила королева с натянутой странной усмешкой, и накипевшие жгучие слезы медленно покатились по ее щекам. — Нет у меня сердца! Сколько было, все ушло вслед за королем!
Глава 14. Отречение
ГЛАВА XIV
Отречение
Сбиралась буря. Тяжелые багряные тучи окутали все небо, чем дальше, тем они становились темней и грозней. К ночи поднялся ветер и все крепчал; волны с шумом ударялись о берег; валы на море все выше вздымали свои седые гребни. Ренэ Ронсар, слабый и больной, — в последнее время он частенько прихварывал — сидя в своем коттедже, чутким слухом внимал приближавшейся буре. Сегодня он, против обыкновения, был не один. После похорон Лотис, фон Глаубен, заранее попросив у короля позволения отлучиться, сел в лодку и поехал на острова. Профессор даже подивился тому, как охотно было дано это позволение. Король точно рад был избавиться от надзора своего преданного лейб-медика. И теперь оба, гость и хозяин, мирно сидели у камелька, толкуя предстоящем возвращении Глории и о Лотис, и о Серджиусе Торде. Внезапный громкий стук в дверь прервал их дружескую беседу. Ронсар и фон Глаубен разом бросились отворять. В комнату вбежал рыбак, взволнованный, с растрепавшимися от ветра волосами, крича:
— Ронсар! Король! Король!
И остановился, с трудом переводя дух. Ронсар изумленно смотрел на него. Лицо его было бледно — одежда пропитана соленой водой, в глазах светился страх. Ронсар хорошо знал этого человека — это был один из ловцов кораллов.
— Что с тобой, братец? — воскликнул он. — Что ты такое говоришь про короля?
С усилием приотворив дверь, рыбак указал на небо, где меж тяжелыми грядами белых туч огненно-желтым шаром катилась луна. Ветер со стоном гнул, как тростники, верхушки высоких сосен; рев моря за утесами заглушал голоса.
— Буря-то какая! — взволнованно воскликнул рыбак. — Валы с гору вышиной! — Не спастись ему — нет!
— Кому не спастись? О ком ты говоришь!
— Королю! Я видел его лицо, освещенное последними лучами заката — белое, белое, как пена волны... Слушайте! Когда тело этой женщины — Лотис — снесли на барку, подходит ко мне человек — моя лодка стояла на дальнем конце набережной — и предлагает кошелек, полный золота, за то, чтобы вывезти его в открытое море, с таким расчетом, чтобы нам встретить похоронную барку, когда ее уже бросит буксир, Я в те поры не узнал его — лицо у него было закрыто, говорил он шепотом... Вижу, горюет человек... Ну, думаю, может это его милая померла, и ему охота в последний раз взглянуть на гроб. Ладно, мол, говорю!.. Ну, сели, поехали. Ветер сильный, летим, как стрела. В назначенном месте... — он остановился, чтобы перевести дух. Ронсар схватил его за руку.
— Ну, скорей! Что же дальше?
— В назначенном месте стали. Барка уж тут, как тут. Видим, режут канаты; вот-вот она умчится в открытое море. Ну я и подогнал свою лодку, как он велел, чтобы значит борт о борт с нею. Оглянуться не успел, а мой пассажир — прыг — и уж там на барке. «Прощай! — кричит, — всякого, мол, тебе благополучия!» И кошелек мне бросил. Ветер как рванет барку — так она сразу и отлетела на целую милю. Я гляжу — а это король! Ну да, он! Я узнал его!
— Gott im Himmel! Вы наверное ошиблись; вам показалось! Я оставил его во дворце.
— Говорю вам, это был король! Хоть присягнуть! Их теперь двое на барке — мертвая и живой.
Ронсар, вдруг помолодевший, с юношеской стремительностью кинулся в угол, схватил свернутую кольцом веревку с железным крюком на конце, обмотал ее вокруг пояса и бросился к двери.
— Где твоя лодка?
— Там, на берегу. Но — что вы задумали? Ведь не поедете же вы на ней в море в такую ночь!
— Попробую. Надо спасти короля, если только это возможно. Течение огибает острова; барке до утра не уйти от нашего берега, если только валы не окажутся сильнее течения.
— Они сильнее — верьте мне, Ронсар. Дождя нет, ничто не смягчает ветра, а волны все растут и растут.
— Ничего! Плывем! Если ты боишься, я поплыву один.
Эти слова точно разбудили профессора.
— Что вы затеяли, Ронсар? — воскликнул он. — Вы ничего не можете сделать. Вы слабы и больны — где вам воевать со стихиями!
— Найду силы! Хоть раз в жизни сделаю что-нибудь путное. А умру — туда и дорога!
— Тогда и я еду с вами!
Ронсар покачал головой:
— Нет, мой друг! Вы останетесь, чтобы приветствовать Глорию — сказать ей, что я любил ее до последнего вздоха.
Он, казалось, снова превратился в юношу; глаза его блестели, движения были быстры и гибки. Профессор посмотрел на него — и решился.
— Друг мой, — обратился он к рыбаку, — скажите по совести ваше мнение. Мы рискуем жизнью — да?
— Конечно! Это верная смерть! Выехать в море на парусной лодке в такую бурю — это безумие!
— Вы женаты, конечно. У вас есть дети? Ach so! Ну, тогда само собой, вас нечего и просить ехать с нами. Ронсар, я готов! Я умею править рулем и не боюсь смерти. Ради Глории, позвольте мне ехать с вами!
— Ради Глории, оставайтесь! — крикнул Ронсар. И, вырвавшись из рук профессора, скрылся в саду.
Фон Глаубен кинулся вслед за ним, но тотчас же запутался в сосновой чаще, спотыкаясь на каждом шагу о корни и ветки. Ветер был так силен, что сбивал с ног; темень была — хоть глаз выколи. Только луна, выглядывая из-за туч, освещала дорогу, но фон Глаубен хорошо изучил эту тропинку, по которой они часто ходили с Глорией. Как ревело море! Словно тысяча львов, требующих добычи...
— Ронсар! — крикнул он, что было мочи. — Ронсар! — Но его могучий голос в этом шуме казался слабым, как голос ребенка. Спотыкаясь и падая, он пробирался все дальше, к скале, где когда-то сидела Глория и пела песню про короля, который на глазах океана короновал свою милую. Он остановился перевести дух. Взобраться на утес в такой ветер было немыслимо. Сердце профессора билось часто и тяжело; слезы подступали к глазам.
— Что за жалкая пылинка — человек в такую бурю! Вот я здоров и силен — и бессилен спасти того, за кого с радостью отдал бы жизнь!.. Но рыбак, быть может, выдумал все это, или ошибся. Неужели же король всем пожертвует из-за любви к женщине? — Фон Глаубен не хотел этому верить — и верил. Он знал, что в истории бывали такие примеры...
Совершенно разбитый физически и морально, он вернулся в опустевший коттедж, сел в кресло у огня и просидел так до утра, вздрагивая при каждом шорохе, не замечая, что по лицу его текут слезы усталости и тревоги. В огоньках, перебегавших по угольям, ему чудились странные образы, вспоминались обрывки песен и легенд, отдельные фразы из Гейне и Шопенгауэра. Его «стальные» нервы были так напряжены, что тиканье часов на стене страшно раздражало его; ему хотелось, как ребенку, сорвать на них свою досаду, швырнуть их на пол и растоптать ногами... Мало-помалу природа взяла свое, и он, измученный, задремал. И ему снилось, что он пишет новую красноречивую главу из «Нравственной и политической истории голода» — о Серджиусе Торде, который обманул народ и гнетет его непосильными, небывалыми еще налогами, а законного короля велел схватить и утопить вместе с женщиной из народа, привязав их тела одно к другому веревками и железными цепями, как во время нантских «noyades». И ему снилось, что король доволен и счастлив своей участью...
Тем временем на море валы вздымались, как горы, и Ронсар с рыбаком, который не захотел оставить его одного, боролись с волнами. Лодка у рыбака была большая, надежная; Ронсар идеально управлял парусом, как опытный жокей скаковой лошадью, едва касаясь веревок; лодка, как птица, легко и быстро поднималась и падала вместе с волнами, и ловец кораллов, сам опытный моряк, начинал уже надеяться, что их усилия достигнуть цели.
— Дальше от берега море, быть может, будет спокойнее! — крикнул он Рене. Тот кивнул головой, не сводя глаз с горизонта, где серебрилась полоска лунного света. Он искал роковую барку, несущую на себе смерть — и, может быть, жизнь, но среди возникавших, словно волшебством, и тотчас же исчезавших гор и долин на море не было видно ни одной лодки, кроме их собственной.
— Ронсар! Гляди! Вот она!
С криком радости старик вскочил на ноги. Действительно барка — и как будто невдалеке. Она казалась неповрежденной, паруса вздувались от ветра, барка отважно взносилась кверху и ныряла, словно перегоняясь с валами. Еще пять десять минут, и они очутятся рядом! Ронсар удвоил усилия. Забывая, что лишь несколько шатких досок отделяют его от гибели, он смотрел только в одну точку, думал только об одном: спасти короля — искупить грех — для Глории, спасти короля!
Налетевший капризный порыв ветра рванул у него из рук веревки; за шумом и шипеньем воды он не слышал отчаянного прощального крика товарища. Огромная зеленая масса воды встала за лодкой, словно для того, чтобы посмотреть на жалких людишек, которые смеют противиться гневу стихий, и вдруг, как чудовище, ринулась на их утлый челн, сорвала парус, изломала в щепы мачту и тысячью пенящихся голов с ревом и грохотом ринулась в бездну. Миг — и на этом месте образовалась равнина. От лодки и людей следа не осталось в пустыне сердитых вод.
Перед Ронсаром мелькнуло лицо Глории, любимое, ангельски-нежное — и все исчезло. Искупление свершилось: он убил одного короля и погиб, спасая другого...
Ветер все крепчал, море волновалось все больше; по небу, словно гонимые невидимыми врагами, неслись белые и черные тучи, порой посеребренные лунным светом. Так же быстро, словно тоже гонимая, неслась по волнам погребальная барка, изукрашенная цветами; мачты ее гнулись, как тростинки, снасти скрипели, но пока она без матросов и рулевого лучше иного управляемого судна выдерживала удары бури. Алый покров с золотой бахромой весь намок и пропитался водой; цветы на палубе лежали убитые, мокрые, покрытые пеной.
Среди погибших цветов, у гроба, грудью встречая бурю, стоял живой человек, для которого жизнь не имела прелести и смерть не казалась ужасной — король! Он отрекся от трона, оставил свое королевство и вместе с Лотис совершал это бурное плавание в неведомую страну. Было ли это безумие, или горячечный бред, но со смертью любимой женщины в нем умерли все надежды, всякое честолюбие — и пылкая душа жаждала разбить свою докучную телесную оболочку и вырваться на свободу. Всю свою жизнь, кроме последних нескольких месяцев, он чувствовал себя пленником, не зная сладости свободы, но ради Лотис он готов был нести бремя власти, сделать все добро, какое он мог, провести все реформы, которые могли осчастливить страну.
«Могли»! Но наверное ли? Надолго ли? Лотис унесла с собой весь его энтузиазм, всю веру в себя; его охватила такая страшная усталость!.. Власть, — трон, высокий сан — каким жалким казалось все это без любви! Всю жизнь он ждал, искал этого чувства, наконец, нашел — и утратил. Что же ему оставалось делать, как не последовать за любимым существом в тьму вечной ночи. И он пошел, как «пилигрим любви», не пугаясь трудностей и страхов дороги, навстречу бесконечной, неизведанной тайне, глубоко веруя, что впереди не смерть, а жизнь.
С первой же минуты, как он вступил на корабль, принявший на себя смертные останки любимой, душа его исполнилась какого-то неземного покоя. Ярость стихий только усиливала сладость этого отдыха. Так приятно было окружать нежной заботой спящую Лотис. Он тщательно прикрывал ее гроб, чтоб на него не попали соленые брызги, спасал цветы, стряхивал белую пену с золотых кистей покрова. Во всем этом была для него какая-то странная отрада.
Он думал: «Лотис видит! Мы встретимся на том берегу». И ему чудился яркий свет, покой, радость, глубокая, чистая, ничем не отравленная любовь. Он улыбался сердитому морю, улыбался, глядя, как вздымались и падали в бездну валы, и думал: насколько величественнее, насколько красивее эта борьба стихий, чем мелкие войны людей, их жажда завоеваний, наживы и власти!
— Моя Лотис! — говорил он. — Ты знала людей, знала все ничтожество их честолюбивых стремлений! Ты знала, что в мире есть только одно, ради чего стоит жить и умереть — это любовь. Ты была вся любовь, ты всю себя отдала людям и когда увидала, что моя любовь к тебе может повредить мне в глазах народа, ты пожертвовала для меня жизнью. Ты не хотела верить, что только с тобою, только сильный твоей любовью, твой король может быть достоин своей королевской власти!
Он нежно коснулся гроба, словно успокаивая его обитательницу.
— Моя возлюбленная! Мы скоро-скоро встретимся с тобою «на том берегу» — и Бог поймет и умилосердится.
Буря теперь бушевала во всю, но одинокого путника не пугали ее завыванья и стоны, не пугала приближающаяся неминучая гибель. Он с интересом, почти с восхищением, как художник, наблюдал эту картину дикого разгула стихий. Перед ним, как в волшебном зеркале, проходила вся его прошлая жизнь; отдельные образы, лица, картины. Он думал о холодной красавице королеве и спрашивал себя, будет ли она плакать о нем, и был уверен, что нет; думал о своих сыновьях, Руперте и Киприане, глубоко равнодушных к нему, и — с теплым чувством — о старшем сыне и его прелестной жене. «Благослови их, Боже! — думал он, поднимая к небу бестрепетный взор. — У них есть щит — любовь, — который оградит их от всякого горя. Благодарю Тебя, что Ты не дал мне разбить этот щит!»
Думал он и о народе, обожавшем его, как героя, и говорил себе: «Он забудет. У народов короткая память — сегодня один кумир, завтра другой. Душа народа так же изменчива, как это небо, по которому мчаться обрывки туч...» За судьбу своего народа он не боялся; он знал, что все задуманные им реформы будут проведены его сыном. «Свет» будет обижен его таинственным исчезновением, а в народе, пожалуй, сложится легенда, что он не умер, а ушел, как король Артур, залечивать свою кровавую рану, и когда-нибудь вернется... Правду будет знать один только Серджиус Торд, которому он написал. Вероятно, письмо уж получено.
И этот забудет — когда уляжется его великое горе. И для него лучше, что я ушел: если б он когда-нибудь узнал, догадался, из-за чего Лотис убила себя, он бы возненавидел меня — и за дело. Он любит народ; он будет служить ему лучше меня!
Белый месяц выглянул из-за тучи и при свете его король с изумлением и страхом увидел медленно поднимавшуюся из трюма огромную черную тень. Не понимая, как мог другой человек, кроме него, попасть на этот корабль, обреченный гибели, он подошел ближе и с криком отшатнулся. Перед ним был тот самый, о ком он думал, — Серджиус Торд.
— Серджиус!
— Король! — Бледное искаженное лицо Торда в неверном свете луны казалось нечеловечески страшным. — Зачем вы здесь — на море — в бурю? Вам следовало бы сидеть дома — в своем дворце — на троне — давать аудиенции! Вы не имеете права умереть вместе с Лотис, которую я любил!
— Вместе с Лотис, которую вы любили! — Это правда, вы любили ее, но я любил ее больше.
— Вы лжете! — яростно крикнул Торд. — Ни один человек — будь он царь всех царей — не мог любить Лотис, как я любил ее! Вот эти волны, которые жаждут проглотить нас, не более ненасытны в своей жадности, чем я в моей страсти к Лотис. Я любил ее! И когда она презрела меня — оттолкнула — призналась, что любит вас — что оставалось ей, кроме смерти? Смерть лучше бесчестья в объятиях короля! — Он злобно захохотал диким безумным смехом. — Я спас ее ребенком от нужды и лишений — я, так сказать, дал ей жизнь. Что дал, то и отнял — имел право взять! Я не хотел для нее стыда и бесславия. Единственное, что я мог сделать, чтобы спасти ее от вас, я сделал — убил ее!
С громким криком король, весь дрожа от гнева, кинулся на него.
— Вы убили ее? О, предатель! Зачем же вы лгали, что она сама убила себя?
— Руки прочь! — крикнул Торд, выхватив револьвер и прицеливаясь. — Не троньте меня, или я убью вас, как убил ее! Вы думали, она сама покончила с собой? Да — если хотите. Последние слова ее были: «Скажите, что я сама это сделала! Скажите королю, что я сделала это сама!!» Ложь! Все женщины лгут. Но она лгала, чтобы спасти меня. Последняя мысль ее была обо мне — не о вас. Да, я убил ее и говорю вам это в глаза. Сегодня для нее «день судьбы» — сегодня само небо посылает меня убить короля! Зачем только я задушил в себе ненависть к вам? Она родилась со мною, была частью моего существа... Я называл вас другом — я проклинаю себя за это! — ибо вы с самого начала были моим врагом, моим соперником! Что мне народ? Что он вам? Оба мы добивались одного и того же — любви Лотис. Но умереть я хочу с ней один! Слышите — один! Мы будем с нею вдвоем до конца; вы не разделите с нами наших морских похорон. Я умру рядом с нею, пойду за нею в могилу — на небо — в ад — куда она поведет меня, но только один, один!
Вид его бешенства и безумия точно еще усилил спокойствие короля. Сложив руки на груди, он молча стал возле гроба. Волны заливали палубу, брызги хватали все выше — он как будто не замечал этого, не слышал грохота бури.
— Зачем вы здесь, третьим между нами? Как вы попали на этот корабль? Разве вы не могли оставить ее мне? — У вас есть трон и царство — для меня она была вся моя жизнь!
— Я пришел, как и вы, — чтобы умереть вместе с нею — или, вернее, не умереть, а найти с нею жизнь. Она любила меня!..
С диким проклятием Торд поднял револьвер и прицелился. Король смотрел ему прямо в глаза.
— Цельтесь хорошенько, Серджиус! Между нами лежит Лотис, безмолвная свидетельница. Уйдите отсюда с двумя убийствами на душе. Оба мы не уйдем от смерти, и для меня совершенно безразлично — получить ли ее из ваших рук или найти в пучине. Дайте мне умереть одной смертью с Лотис! Я не прошу лучшего конца. Так мы скорее встретимся!
Задыхаясь от злобы, Торд смотрел на него остановившимися, стеклянными глазами. Он ревновал к смерти — которая должна была соединить Лотис с тем, кого она любила. И вдруг, как дикий зверь, Торд ринулся на короля.
— Слишком близко! Не стойте так близко к ней — вы не смеете умереть рядом с нею!
Под пристальным, властным, чуждым страха, почти повелевающим взором Торд отступил, дрожа.
— Не смотрите так... Я не могу вас убить, когда вы так смотрите...
Он поднял револьвер, прицелился. Король стоял неподвижно, шепча: «На том берегу, моя Лотис! — на том берегу!»
Раздался выстрел, треск. Король отшатнулся, оглушенный ударом — и почувствовал, что он невредим. Торд направил револьвер себе в грудь, зашатался и последним усилием воли дотащил слабеющее тело до борта.
— Спаси Боже ваше величество! — крикнул он диким голосом. — Скажите Лотис, что я сам это сделал! Бог видит правду!
Чудовищная зеленая гора обрушилась на палубу, переломив надвое мачту, и упала, увлекая за собой в море парус, на котором было написано имя «Лотис». Барка, запутавшись в веревках и снастях, беспомощно закружилась на месте, накренилась, и тело Торда мгновенно было унесено волнами, как листик в бурю.
Смерть одна царила над океаном. И владыка небольшого клочка земли знал, что он стоит лицом к лицу с этим великим врагом царств и царей. Но он стоял, чуждый страха, и в душе его росло ликование. Эти волны были друзья, не враги; месяц, серебривший гребни валов, улыбался ему, словно зная, что скоро и он постигнет тайны природы, тайну жизни и смерти; голоса бури сливались в мощный радостный хор славословия, а он спокойно размышлял о жизни и смерти, как будто уже со стороны, отрешившись от всего земного. Появление Торда на барке казалось ему простым и естественным: смерть его прошла словно во сне; думать, было некогда; он сознавал только, что он и Лотис плывут к «тому берегу» и берег этот чувствуется так ощутительно близко, что ему казалось — умершая воскресла и стоит рядом с ним...
Издалека бежали валы, огромные, грозные, нагоняя, карабкаясь друг на друга, и остов барки несся навстречу им, навстречу смерти. Король улыбался и думал о том, что на дне океана, быть может, похоронен целый континент, павшие династии, погибшие цивилизации, короли и королевы, когда-то славные, теперь так хороши забытые, как будто они никогда не существовали.
Гибель приближалась. Стоя возле мертвой, король молился — не словами церковных молитв, но молитвой, шедшей прямо из сердца, — о том, чтобы Бог не оказался иллюзией, любовь — насмешкой, смерть — концом всему. Волны смыли гроб к самому борту — он крепко привязал себя надежной веревкой к этой тяжелой груде свинца, чтобы без боли и без борьбы пойти на дно вместе с ней. Лежа на гробе, он спокойно ждал конца. Вдруг точно колокол прозвучал вдали; знакомый голос запел старую знакомую песню; в брызгах пены перед ним встало лицо — но не лицо Лотис! — кроткое, детское, жалкое личико все в кудряшках, с ласковыми глазами, глядевшими на него с такой наивной, простодушной верой! — Такое чистое — такое трогательное в своей простоте! Он вскочил с криком острой боли. Зачем восстал из мрака этот призрак его первой юношеской любви — в ту минуту, когда смерть уже заглянула ему в лицо и дух его парит над бездной вечности? «Мне отомщение и аз воздам», глаголет Господь. Его первая любовь — так легко доставшаяся — так жестоко обманутая!.. Слезы брызнули из глаз его. «Боже! — молился он громко. — Прости меня! Прости мою слабость, мой эгоизм, даром погибшие годы! Пусть лицо ее не становится более между Твоим ангелом искупителем Лотис и моею душой!»
Валы добежали, рванули гроб. В последний раз король заставил себя посмотреть. Месяц ярко светил; тучи разошлись, сгрудились, подобные альпийским снежным вершинам. Ярость бури не унималась, но призрак исчез, только соленые брызги слепили ему глаза.
— «На том берегу», моя Лотис! Боже, будь милостив к нам обоим «на том берегу»!
На бурной поверхности вод не осталось и следа ни от мертвой, ни от живого.
** *
Успокоившийся океан мирно катил свои волны под сводом небес. И месяц, словно золотая чаша на небе, изливал искрящийся свет на синюю гладь, на красивый корабль, разукрашенный флагами, под звуки музыки, вырывавшиеся из ярко освещенных окон кают-компании, на всех парах несшийся к родным берегам. На палубе яхты стояла Глория, задумчиво вглядываясь в уже наметившуюся линию берега, и с нею рядом принц Гемфри — теперь король, хотя он не знал этого. Взор его был ясен, душа безмятежна, красивое лицо улыбалось. Молодые люди не ведали, какой странный прием ждет их дома — смесь горя и радости, восторгов и вздохов, — сколько грустных новостей сообщит им их верный друг Гейнрих фон Глаубен. Они видели перед собой только светлое будущее, любовь к родной стране, любовь к народу, любовь друг к другу. И на том самом месте, где так недавно отправились ко дну тела Лотис и короля, Глория, перегнувшись через борт и мечтательно любуясь искрящейся гладью, говорила:
— Буря миновала, не оставив следа. Как хороша ночь! Как спокойно море!..
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
