Обложка Мальчик из Ямы 7: Допуск

Мальчик из Ямы 7: Допуск

Гизум Герко

0% прочитано
Стандартный
Гизум Герко

Мальчик из Ямы 7: Допуск

Глава 1. Не птица

Восемь суток дороги кончились по расписанию, как кончается всё, что я планирую сам: без торжеств и без запаса. График из подзадач сработал. Опись инструмента заняла сутки, конспект по реагентным системам полтора, сон в запас я перевыполнил, а остаток добили приборка, тренаж и два чужих машинных отделения, куда меня позвали послушать на пятые сутки, потому что слух не спрячешь, а слухи о слухе ходят быстрее бортов. В одном машинном я нашёл люфт крыльчатки, в другом ничего не нашёл, и второе далось мне тяжелее: докладывать «всё исправно» я не разучился, но удовольствия в этом докладе с некоторых пор не стало.

Криопереход в этом рейсе не полагался, ветка шла живым ходом, и я был этому рад по причинам, которые не вносят в путевой лист.

Узел явки открылся за срезом иллюминатора часа за три до швартовки: россыпь огней без гирлянды, без гильдейского порядка, будто кто-то нёс горсть станций и споткнулся. Я смотрел на эту россыпь и пытался прочитать её, как читаю любую машину, по расположению узлов. Машина не читалась. У неё не было схемы. У неё был оборот.

Это слово я подобрал уже внизу, на причальной палубе, в первые десять минут, и оно село, как садится правильно подобранный подшипник, с лёгким усилием и навсегда. На «Дятле» пахло работой. Здесь пахло оборотом. Оборот случается там, где работа была, но её уже перепродали, и теперь все заняты не работой, а разницей в цене.

Пахло вот чем: разогретым пластиком упаковки, чужим табаком трёх сортов минимум и сладковатым дымом жаровен перевалки, на которых грелось что-то, о чём я решил не спрашивать у собственного носа. Нос настаивал. Я отказал.

Объявления на переборках причальной палубы тоже были не про работу. На гильдейских узлах доска объявлений говорит с тобой языком нарядов: требуется, допуск, тариф, спросить такого-то. Здесь доска говорила языком расценок: сопровождение груза, любые категории; хранение без описи; погрузка без взвешивания, дороже, чем со взвешиванием, и я не сразу понял почему, а когда понял, то решил, что понял слишком быстро для первого дня. Отдельным листом висели надбавки за маршрут, и в листе стояла строка «внешняя кромка Пояса, коэффициент по факту». Коэффициент по факту это не тариф, а признание: сколько возьмут, столько и выйдет, и берут там не диспетчеры. Одна строка на том листе была дописана поверх печатного, от руки, маркером: по узлам Конкордатского пояса расписание не гарантируется, коэффициент уточнять у диспетчера. Дописывали, судя по чернилам, недавно, и подписи под строкой не поставили.

Одно объявление я перечитал дважды. «Услуги сопровождения груза. Конфиденциальность включена в тариф». Включена в тариф. На моей прежней ветке конфиденциальность была свойством человека. Здесь она была строкой сметы, и по строке выходило, что молчание тут товар весовой, отпускается оптом и в розницу.

Пока я шёл через причальную палубу с отцовским ящиком на плече и ящиком Ярне в руке, мимо грундской пары, заводившей строп под контейнер молча и с первого раза, местная жизнь показала мне себя в трёх картинах, и все три я запомнил, потому что запоминать было моей единственной работой на тот час.

Картина первая: у весовой стойки торговались двое, приёмщик и поставщик-крум, и торговались молча. Крум писал цифру на планшете одной рукой из четырёх, а три держал сложенными на груди, как держат козыри, приёмщик стирал и писал свою, и так они переписывались минуты полторы, стоя друг напротив друга и глядя друг другу не в глаза, а в цифры. Вокруг шумела палуба, а эти двое вели самый громкий разговор из всех, что я слышал за день, беззвучно. На гильдейском узле торг идёт голосом, с прибаутками, торг там наполовину театр. В крумийских рядах Купола, где я торговался с восьми лет, театр идёт в четыре руки и слышен через два ряда. Здесь театр был сокращён за нерентабельностью.

Картина вторая: мальчишка лет двенадцати продавал с лотка пломбы. Не еду, не мелочёвку, а пломбы, свинцовые и пластиковые, россыпью, и обжимку к ним. Я задержал шаг, и мальчишка среагировал мгновенно: «дядя, есть любой рисунок, есть под заказ». Под заказ. Пломба под заказ это отдельная отрасль знания, и в двенадцать лет ею уже владели свободно, как таблицей умножения.

Картина третья была самая тихая. У переборки, между двумя контейнерами, стояла женщина с ребёнком и с багажом из двух узлов и смотрела на доску объявлений, на ту её часть, где висели тарифы пассажирских отправлений. Смотрела долго, я успел пройти мимо, сдать поворот и оглянуться. Она всё стояла. По тарифам на доске я уже знал, что смотреть там можно долго, а вычитать нечего: дешёвых строк на этой доске не было, дешёвые строки на окраине вывешивают в других местах и другими буквами. Я пошёл дальше. Помочь я ей не мог ничем, а запомнил зачем-то накрепко, и по опыту мне следовало бы уже знать: то, что запоминается без причины, потом оказывается запомненным по причине, просто причина приезжает позже.

Плана у меня не было. Была явка. Для человека с моей биографией это почти отпуск.

Контракт лежал во внутреннем кармане, сложенный вчетверо, подписанный восемь суток назад у серого стенда с листом тарифов на четырёх кнопках. Переподписывать его никто не собирался. В конторе узла, куда я явился по графе явки, на меня потратили полторы минуты: сверили лист с ведомостью, поставили отметку, назвали причал и сказали, что борт стоит под погрузкой и механика там ждут со вчерашнего дня.

Вот это было ново. На «Дятле» меня не ждали, меня проверяли. У Сармы смотрели руки. Здесь посмотрели анкету, поставили штамп и спросили, когда могу приступить. Я сказал, что могу сейчас. Человек за стойкой кивнул с одобрением, с каким кивают правильной строке в ведомости, и потерял ко мне интерес полностью и навсегда.

По дороге к причалу я вспомнил Сарму. Не специально. Специально я в тот месяц не вспоминал никого, это было частью схемы. Но у Сармы было предостережение, выданное мне без запроса, как выдают запасной предохранитель: «выбирай головой, а не глухотой». Предохранитель лежал на складе. Со склада берут, когда уже не нужно. Подпись стояла с той стороны сектора, восемью сутками раньше, и склад я не открывал.

Причальный пояс на узле был закрытый: длинная галерея с воздухом и переборками, борта стояли в ней по ячейкам, каждый на своих захватах, а пролёты на случай удара отсекались аварийно. Пирсом здесь звали ряд таких ячеек, причалом ячейку. Причал сто сороковой был последним в ряду, и борт я увидел издали, ещё не зная, что это мой борт.

Я увидел его так, как вижу любую машину: сначала обводы, потом сопряжения, потом всё остальное. Обводы были хорошие. Курьер, малый класс, вытянутый, с зализанной кормой, быстрый даже на стоянке, есть такие машины, которые и пришвартованные выглядят как обгоняющие. Снаружи ухожен: покраска свежая, антенное хозяйство прибрано, стыки обшивки чистые. Владелец следил. Я отметил это с одобрением и пошёл вдоль борта дальше, и на третьем десятке метров одобрение начало расслаиваться.

Глаз механика устроен просто: он сравнивает то, что видит, с тем, что должно быть. Регистровую схему малого курьера этой серии я знал, серия ходовая, у нас на свалке их лежало четыре штуки. И по схеме за шпангоутом двадцать два у этой серии идёт балластная цистерна, а обшивка над ней глухая. Здесь обшивка над ней была не глухая. Там стоял технологический лючок, аккуратный, заводского вида, только завод таких не ставит. И рёбер жёсткости под краской угадывалось на два больше, чем положено, а лишние рёбра просто так не ставят, лишние рёбра ставят, когда внутри появился объём, которого не было в проекте.

Борт с двумя биографиями. У людей такое встречал.

Ухо добрало остальное. Борт стоял под погрузкой, вспомогательные механизмы работали, и гудел он чисто, ровно, ухоженно, но в корме, на самой границе слышимости, в этот чистый гул была вплетена нота, которую я не смог назвать с ходу. Не дефект. Дефекты я называю с ходу. Скорее так гудит машина, которая что-то держит во рту и старается говорить внятно. Прикушенная нота. Я записал её в голову под номером один и поднялся по трапу.

Трап, к слову, был седьмым в моей жизни, если считать по-крупному, но пересчитывать трапы дважды за месяц я не стал.

На борту меня встретили так, как меня не встречали никогда.

Человек лет сорока пяти, сухой, лёгкий, в куртке без нашивок, обернулся от грузовой ведомости, увидел меня и пошёл навстречу первым, и лицо у него при этом сделалось такое, будто он ждал меня отдельно от всех дел, а дела просто коротали с ним время до моего прихода.

— Форк. — Он не заглядывал ни в какой список. — Роджер Форк. Наконец-то. Я Лоран, капитан этого недоразумения с хорошими двигателями.

Рукопожатие у него было тёплое, сухое и точно отмеренное: на полсекунды дольше формального, на полсекунды короче навязчивого.

— Наш новый маг по железу. — Это ушло куда-то в пространство грузовой палубы, и пространство, как я заметил, прислушалось. — Маги у меня приживаются. Фокусники нет. Разницу выясним по ходу дела, но по рукам я уже вижу, что маг.

Я приготовился к процедуре. К любой. Везде, где я служил, была процедура: присяга, роспись в журнале, смотр рук. Различалась только толщина. Я стоял и ждал, какой толщины она здесь.

Её здесь не было никакой.

Лоран повёл рукой в сторону кормы, сказал «машинное твоё, каюта четвёртая, обедаем кто когда» и вернулся к ведомости, и я остался стоять с готовностью к процедуре наперевес, как человек, который разбежался толкать дверь, а дверь оказалась нарисованной. Ни развода, ни планёрки, ни актов приёмки. Я спросил про распорядок. Лоран посмотрел на меня с интересом.

— Распорядок. — Он попробовал слово на зуб, с удовольствием. — Есть настроение капитана. Расписание из одного пункта. Пункт сегодня хороший, пользуйся.

Экипаж мне представили на ходу, вполоборота, между двумя строками ведомости.

Суперкарго звали Дага. Он стоял у штабеля, считал места и на слове «наш новый механик» поднял на меня глаза ровно на столько времени, сколько нужно, чтобы пересчитать. Меня в жизни оценивали по-разному: приёмная комиссия, особый отдел, бригада, дознаватель. У всех в глазах была какая-то графа. У этого взгляда была графа «цена» и не было графы «здравствуйте». Он кивнул и вернулся к местам, и я понял, что учтён, оприходован и поставлен на баланс, всё за две секунды и без единого слова.

Пилота звали Керро. Он сидел в рубке над картами, на приветствие кивнул, не отрываясь, и кивок у него был профессиональный: ровно один градус наклона, ноль расхода лишней энергии. Руки его лежали на планшете так, как лежат хорошие руки, это я увидел даже со спины.

Матроса звали Костыль, и это была первая кличка на борту, потому что Лоран, Дага и Керро шли по именам, а этот по кличке, и разницу мне никто не объяснил. Костыль был широкий, шумный, с лицом человека, который всем доволен и это подозрительно. Он поздоровался, ушёл с ящиком, через минуту вернулся без ящика и поздоровался ещё раз.

— Здорово. И ещё раз здорово. На всякий случай: вдруг у тебя два настроения.

Я ответил, что настроение у меня одно, но запасное имеется. Костыль посмотрел на меня с уважением человека, у которого запасного нет и он об этом жалеет.

Каюта четвёртая оказалась койкой-шкафом, размером с половину моей стажёрской, и я бы не отметил её ничем, если бы не одна деталь комплектации. На ящике под койкой висел замок. Не следы замка, не проушины, а замок, латунный, судовой, вставленный в проушины заботливой рукой и оставленный открытым, как оставляют новому жильцу полотенце. Замок в комплекте. Замок в комплекте говорит о доме больше, чем койка. На «Дятле» я за полгода не запер ни одного ящика, и не потому, что было нечего, а потому что было незачем.

Ключ я положил в карман.

Рюкзак я разбирать не стал, ящики принайтовал, а питбой достал и включил в штатном порядке, потому что напарнице после восьми суток дороги полагалась сводка, а мне полагалось её мнение, хотя в ведомостях эта строка не значилась.

Мири новостей накопила немного и выдала их в своём формате, в журнале, новым разделом. Раздел «Следующее судно» кончился, не начавшись: первую страницу, ту самую, чистую, лучшее из состояний страницы, она закрыла и открыла новую, с заголовком по всей форме.

«Наниматель: „Ласка“. Не птица. Орнитология молчала не зря. Приступаю к наблюдению за млекопитающими».

Я прочитал это дважды и второй раз не по необходимости. Год с лишним её орнитология молчала: «Пеликан», «Дятел», вся моя трудовая книжка летала и каркала, и Мири однажды заметила, что подбор птиц по нарастающей трудолюбивости намёк, а на что намёк, знает только отдел кадров мироздания. «Ласка» в эту линейку не встала. Ласка зверь мелкий, быстрый, ходит по чужим норам и на птиц, между прочим, охотится. Я не стал сообщать это Мири. По моим наблюдениям, она это уже знала, и заголовок у раздела был именно поэтому такой довольный.

Обход борта Лоран предложил сам, после обеда, который я съел в каюте, потому что камбуз в обеденный час стоял пустой.

Камбуз был хороший, лучше дятловского по оснащению: подогреватель на шесть гнёзд, холодильный шкаф с шестью отделениями, и на каждом отделении, вот это я отметил, была своя наклейка с номером. Шесть отделений, четыре человека экипажа плюс я, и одно сверх счёта. Персональные отделения в холодильнике я до сих пор видел только в академическом общежитии на первом курсе, и там их отменили к третьему месяцу за ненадобностью: еда всё равно стала общая, потому что люди стали общие. Здесь нумерация держалась, наклейки были потёртые, старые, режим устоявшийся. Стол стоял посередине, большой, на шестерых, чистый той особой чистотой, которая бывает у мебели, а не у учреждений. За этим столом не ели. Об него не облокачивались. Стол здесь был предмет, а не место.

И вот на обходе я увидел вторую сторону капитана, и эта сторона мне честно понравилась.

Лоран знал своё железо. Не как владелец, у владельцев знание бумажное, по актам. Он знал его руками: показывая мне машинное, он положил ладонь на кожух второго контура точно туда, где у этой серии греется фланец, и сказал «вот здесь она у меня капризничает после долгого хода, посмотришь». Термин «капризничает» был не инженерный, но место было верное. Бывший пилот, понял я. Руки настоящие. Позёр с такими подробностями не справился бы, позёры кладут ладонь в центр кожуха, где ничего не греется, зато красиво.

Машинное мне понравилось и не понравилось одновременно. Первый взгляд такой. Главный контур: маршевая пара малой серии, форсированная против паспорта, я это увидел по перепускным клапанам, они стояли следующего типоразмера, так делают, когда снимают с машины больше, чем ей записано в метрике. Вспомогательные: честные, ухоженные, без фокусов. Резервирование: вот тут я остановился и постоял. Резервных линий было больше, чем положено курьеру. Дублированный маневровый контур, дублированная гидравлика грузовой аппарели, второй преобразователь там, где вся серия живёт с одним. Курьеру такое избыточно, курьер машина дешёвого риска. Так резервируют борт, которому нельзя вставать. Не «нежелательно», а нельзя, и разницу между этими словами машина знала лучше меня.

И расходники. Я открыл шкаф расходников, спросив разрешения кивком, и увидел запас не на рейс, а на осаду: фильтры, прокладки, ремкомплекты в три слоя, всё свежее, всё без единой описи на дверце. На «Дятле» на дверце шкафа висела ведомость, и кладовщик снимал бы с меня стружку за каждую позицию, взятую мимо строки. Здесь бери что хочешь и сколько хочешь, никто не спросит.

Пока, на обходе, я отметил и второе главное: за машиной ходили. Долго и с умом. Человек, который ходил, знал своё дело, и почерк его я увидел в первые же десять минут, аккуратные бирки, грамотная укладка жгутов, запасовка по уму. Человека при этом на борту не было, и спрашивать, куда деваются с ухоженной машины люди с такими руками, я в первый день не стал. Вопрос лёг в голову под номером два, рядом с прикушенной нотой.

Легенду о себе Лоран выдал мне на обходе первой порцией, не дожидаясь запроса, и это тоже была правильная техника: на вопросы отвечают, а нерассказанное рассказывают.

— Меня съела система, Форк. — Мы шли переходным коридором, и голос у него был ровный, без надрыва, голос человека, который эту фразу обкатал до зеркального блеска. — Гильдейская лицензия, двенадцать лет налёта, ни одного замечания. Потом чужая ошибка, комиссии понадобился виноватый, а я оказался ближе всех к месту, где виноватых выдают. Дальше сам понимаешь: лицензию на стол, характеристику в клочья, и здравствуй, окраина.

Я кивнул. Меня тоже ела система, и я знал этот вкус с обеих сторон зубов. Кивок вышел искренний.

И только вечером я заметил, что искренним был кивок, а не то, чему я кивал. История Лорана была гладкая. Вся, целиком, без единого заусенца: чужая ошибка, комиссия, виноватый, окраина. Я за свою биографию сдал столько объяснительных, что выучил главный закон жанра: правда не бывает гладкой, у правды всегда торчит какая-нибудь глупая, необъяснимая деталь, которую невозможно придумать и стыдно рассказывать. У Ярне торчала. У Сармы торчала. У меня их торчал полный комплект. У Лорана не торчало ничего. Его история была обточена, как товар предпродажной подготовки, и это была первая монета, которой я не смог определить достоинство: то ли человек просто устал рассказывать и отполировал, то ли полировка и была назначением изделия.

Я положил монету в карман, к ключу.

Вечером Лоран пришёл ко мне сам, в четвёртую каюту, с планшетом и листом.

Лист был бумажный, и бумага была лучше гильдейской, я это уже видел однажды, восемь суток назад, у серого стенда. У окраины странная иерархия: чем меньше учреждение похоже на учреждение, тем лучше у него бумага.

— Допуск-вкладыш. — Лоран положил лист на откидной столик. — К твоему контракту. Контракт подписан, не трудись, это дополнение. Перечень отсеков, перечень работ. Читай, ты по глазам из читающих.

Я читал. Перечень отсеков был полный, включая грузовые, включая те, куда механика обычно не допускают без второй подписи. Перечень работ был разумный. Всё было нормально до предпоследней строки, а предпоследней строкой стояла графа, которой я не видел ни в одном регламенте за пять лет службы и три гражданских контракта.

«Прочее: по устному распоряжению».

Я перечитал. Строка не изменилась. В регламентах так не пишут. Регламент затем и существует, чтобы прочего не было: всё, что случается с машиной и человеком, должно иметь номер пункта. «Прочее по устному» это не пункт. Это дверь без таблички в конце освещённого коридора.

— Расширенный допуск, Форк, — сказал Лоран, наблюдая за моим лицом с доброжелательным интересом. — Так это называется в конторе. Расширяется он. Сужаешься ты.

Пауза у него была отмерена, как рукопожатие.

— Шучу, — сказал он. — Подпиши.

Я подписал.

Про эту подпись надо точно, потому что перечитывать это место мне предстоит чаще прочих. Я не был обманут: строку я прочитал, дважды. Я не был принуждён: Лоран улыбался и никуда не торопил. Я не был глуп: я знал, что «по устному распоряжению» означает работы, которых не будет в ведомости. Я умею пользоваться чужими советами, данными не мне, этому меня выучил лучший сектор в моей жизни. Совет Сармы лежал на складе, читанный, целый, исправный.

Читать-то я читал. А подписал всё равно.

Причин у подписи было три, и все три я знал уже тогда. Первая: контракт был подписан раньше вкладыша, и уехать отсюда можно было только туда, где меня не ждала даже явка. Вторая: в кармане у меня лежала мелочь, которую не пересчитывают, а мелочь плохой советчик по вопросам принципов. Третья причина была хуже первых двух, и её я тогда не произнёс даже про себя: мне было всё равно. У меня было наследство из одного слова, и слово не уточняло, где именно.

Лоран забрал лист, посмотрел подпись на просвет, зачем-то, привычка, и у двери обернулся.

— Завтра погрузку закончим и пойдём. Работы будет много, платят вовремя, кормят так себе, компания сомнительная, капитан прекрасный. Добро пожаловать на «Ласку», маг.

Дверь закрылась. Я остался сидеть над своим экземпляром вкладыша, где предпоследней строкой стояло прочее по устному распоряжению, а последней моя подпись, и между этими двумя строками не было ничего, хотя место оставалось.

Гул борта шёл через переборку ровно и чисто, и только в корме, на границе слышимости, держалась та самая нота. Прикушенная. Теперь я знал её адрес: объём за шпангоутом двадцать два, которого не было в регистровой схеме. Чего я не знал, так это что машина держит во рту и почему так старается говорить внятно.

Спрашивать было не у кого. Точнее, спрашивать было у кого, вопрос принимали круглосуточно, по устному распоряжению, прочее, дверь без таблички.

Я сказал себе слово из наследства: работай. Оно сработало, как работало всегда: я встал, убрал вкладыш в ящик с замком и пошёл на камбуз, потому что ужин по графику тоже работа, а графика у меня в тот вечер больше ничего не держалось.

На камбузе горел дежурный свет, и у холодильного шкафа стоял Дага с планшетом. На мои шаги он не обернулся. Он вообще, как я потом убедился, не оборачивался на шаги: кто пришёл, ему сообщал учёт раньше, чем дверь. Палец его, не отрываясь от планшета, показал на шестое отделение.

— Твоё.

Я открыл. Отделение не было пустым: паёк лежал полный, по норме, с витаминной строкой, уложенный ровно, комплектом, как укладывают имущество, которое будут принимать по описи.

— Со вчера лежит. — Глаза в планшет. — Механика ждали. Со вчера ждали.

И записал строку. Я взял судок и поел стоя, у открытого шкафа, глядя на наклейку с шестёркой: она была потёрта не меньше остальных пяти. Номер носили до меня. Паёк по этому номеру выдавали со вчерашнего дня, и выдавали не мне.

Глава 2. Расширенный допуск

Первый заказ мне выдали не приказом и не нарядом, а между делом, как выдают прогноз погоды.

Утром на грузовой палубе Дага принимал последние места, я стоял рядом и по привычке трёх контрактов ждал, что мне покажут документы на груз: у механика свой интерес, по накладной видно массу, по массе центровку, по центровке режимы. Документов мне не показали. Я спросил. Дага, не поднимая головы от планшета, произнёс слово «потом» с интонацией, с которой закрывают тему навсегда, и тогда я совершил вторую попытку, уже у капитана, потому что упрямство входит в мой должностной комплект.

Лоран выслушал вопрос с удовольствием. Он вообще слушал вопросы с удовольствием, и удовольствие было профессиональное: пока человек спрашивает, он показывает, где у него что лежит.

— Запчасти, Форк. Срочные запчасти для узла, у которого встал грузовой конвейер. Документы догонят. На окраине бумага ходит медленнее железа. Кто-то должен уступить дорогу.

Объяснение было обаятельное. Почти убедительное. Я отметил это «почти», как отмечаю люфт в пределах допуска: работать можно, записать нужно. Бумага, которая ходит медленнее железа, была даже похожа на правду, я сам полтора года смотрел, как гильдейские накладные ползут через три инстанции. Не похоже на правду было другое: человек, который в самом деле возит срочные запчасти для встающих конвейеров, обычно рад показать накладную. Это красивая накладная. Ею гордятся.

Я сказал «понял» и пошёл в машинное. Понял не понял, а машинное было моё, это в вкладыше стояло первой строкой, без всякого прочего.

Ходка началась штатно, и за первую неделю машина рассказала мне больше, чем весь экипаж вместе взятый.

У «Ласки» было две биографии, и написаны они были одна поверх другой, как пишут на старом бланке, не стерев предыдущего. Первая биография заводская: малый курьер, серия ходовая, ресурс средний, характер лёгкий. Вторую биографию писали руками, и писали её долго, вдумчиво и на деньги. Форсированная маршевая пара. Перепускные клапаны следующего типоразмера. Глушение сигнатуры выхлопа, я такое видел только в справочнике, в разделе, который курсантам читают факультативно. Токоведущие шины сечением в полтора номинала, чтобы держать пиковые нагрузки, которых у курьера не бывает. У курьера не бывает. У этого борта бывали, и он был к ним готов, как готов к осаде шкаф расходников.

Я читал эту вторую биографию с профессиональным восторгом, и следом, без зазора, шёл человеческий холодок. Восторг: сделано было превосходно. Холодок: всё, что было сделано превосходно, было сделано для того, чтобы борт мог ходить быстрее, чем положено, тише, чем положено, и дольше, чем положено, не вставая там, где положено вставать. У второй биографии было назначение, и назначение читалось без словаря.

И ещё в этой биографии был почерк. Не Лорана, у Лорана руки пилотские, а тут работал механик. Бирки на жгутах стояли аккуратные, с датами, укладка была грамотная, запасовка по уму, а крепёж на часто обслуживаемых узлах стоял с «уставшими» посадочными местами, то есть его крутили сотни раз, и крутили правильно, без срыва граней. За машиной годами ходил человек с руками. Человека на борту не было.

Я спросил про предшественника за ужином. Точнее, за тем, что здесь называлось ужином.

На «Ласке» не ели вместе. Никогда. Камбузный стол, большой, на шестерых, стоял посреди камбуза чистый и нетронутый, как экспонат «стол обыкновенный, середина эпохи». Еду разбирали по каютам, в судках с крышками, и разбирали по очереди, не совпадая: сначала Керро, потом Дага, потом Костыль, и я не сразу понял, что очерёдность не случайна, а потом понял, что и понимать нечего, просто каждый выбрал себе время, когда камбуз пуст, и все пять выборов сошлись в идеальное расписание необщения.

Продукты, кстати, тоже были врозь. Шесть отделений холодильного шкафа, каждое под номером, и шестое было моё с первого вечера. Паёк в нём стоял стандартный, выданный по норме, а норму здесь не жали: полный, с витаминной строкой. Остальные четыре жилых отделения жили каждое своей жизнью: у Костыля за мутным пластиком угадывались банки в количестве, наводящем на мысли о товарных запасах, у Керро стояло что-то одинаковое рядами, как патроны, и Костыль, проходя мимо, объяснил через плечо, что у штурмана всё лежит, как у слепого, найдёт и в темноте; отделение Лорана я опознал по порядку, а Даги по описи, приклеенной изнутри. Опись продуктов в личном отделении холодильника. Я посмотрел на неё и понял про суперкарго главное раньше, чем услышал от него десятое слово: этот человек не жадный. Жадный прячет. Этот учитывает.

Я не тосковал по общим столам, и проверял это на себе дважды. Я ел из судка у себя в четвёртой каюте, и еда была нормальная, и одиночество было штатное, я его умею. Просто на прежнем месте службы у меня на глазах человека принимали в бригаду через миску, и я знал теперь, что так бывает, а знание в обратную сторону не разбирается.

Так вот, про предшественника я спросил трижды, у троих, в разное время, потому что спрашивать всех разом здесь было негде: не совпадали.

Лоран ответил легко, поверх плеча, застёгивая куртку:

— Шило? Пошёл на повышение. Перерос нас, Форк. Бывает.

Дага ответил, не поднимая глаз от учёта:

— Запил.

Вся реплика. Я подождал продолжения. Продолжение не значилось.

Костыль ответил с уважением, выдержав паузу, как держат тост:

— Жадный был.

Три версии. На повышение, запил, жадный был. Все три гладкие, все три готовые, все три выданы без запинки, как выдают со склада ходовой расходник. Я сложил их и получил результат: три версии есть ноль версий с запасом. Когда человек уходит по-настоящему, версия одна, кривая и у всех совпадает. Когда версии три и все удобные, значит, настоящую сдали на хранение, а взамен выдали по одной на каждого, кто спросит.

Механика звали Шило. Кличка, вторая на борту, компания Костылю. Я начал понимать систему кличек «Ласки», и система мне не нравилась: по кличке удобнее, меньше знаешь, меньше должен.

Урок замка мне показали на третий день ходки.

Латунный замок из комплектации я в первый же вечер повесил на ящик, но запирать не стал: щёлкнул дужкой, не проворачивая ключа. Жест вежливости к местному этикету, как я его понимал. На третий день я полез в ящик за штангенциркулем и обнаружил, что дужка провёрнута и заперта, а ключ у меня в кармане один и он от этого замка, и им я ничего не запирал.

Вечером ко мне постучался Костыль. В руке у него был второй ключ, и он протянул его мне так, как возвращают долг.

— Нашёл у себя, — сказал он. — Случайно взятый. От твоего, похоже. Ты проверь, кстати, всё ли на месте, я в чужое не заглядываю дальше, чем оно открывается.

Я проверил при нём. Всё было на месте, до последнего щупа. Костыль кивнул с удовлетворением ревизора и уже в дверях выдал мне первую порцию местного фольклора:

— Ты не думай, у нас не крадут. У нас вообще ничего не пропадает, оно сперва находится, а потом уже человек соображает, что терял. Я вот твой ключ нашёл раньше, чем ты хватился, выходит, ты его и не терял. Вот так и живём, и ничего, все целы.

С того вечера я запирал ящик ключом, оба оборота, и делал это без обиды. Обижаться на Костыля было всё равно что обижаться на трюмную крысу за то, что она проверила твой мешок: существо честно выполняет своё назначение и даже уведомляет о результатах проверки. В его прямоте было больше честности, чем в трёх версиях про Шило. Костыль хотя бы не притворялся, что дверь была открыта случайно.

Мири происшествие с замком оценила в журнале одной строкой: «Особь провела инвентаризацию. У данного вида это форма заботы». Наблюдение за млекопитающими шло полным ходом, и я отметил, что журнал у неё в этом разделе повеселел против «Дятла», где записывать было нечего, кроме нормы. Здесь фауна была богаче.

Сама ходка, если по работе, была хорошая. Не стыжусь этого слова.

Борт шёл легко. «Ласка» была отзывчивая машина, легче «Дятла» на порядок, живая на руле, честная на разгоне, и в машинном с ней было приятно: она отвечала на обслуживание сразу, как отвечает молодой организм на сон и еду. Я перебрал маслосистему вспомогачей, вылечил вторую прикушенную ноту, мелкую, в вентиляции, не ту, кормовую, к кормовой я не подходил, потому что кормовые объёмы в перечень моих отсеков входили, а поводов туда идти машина мне пока не выдавала, и выдумывать повод я себе запретил отдельным пунктом.

Первую работу на новом месте я по привычке делаю с запасом, как крепят груз: по худшему варианту.

Маслосистема вспомогачей встретила меня давлением на нижней границе допуска. По регламенту можно было не трогать: граница есть граница, внутри неё машина числится здоровой. Но я успел послушать насос стетоскопом, и насосу было тяжело, он брал масло с подсосом, с тем сиплым призвуком, с каким немолодой человек берёт лестницу. Я вскрыл линию и нашёл классику жанра: сетка приёмного фильтра, забитая на две трети, и забита она была не грязью, а герметиком. Кто-то когда-то чинил соединение по-быстрому, герметика не пожалел, лишний герметик ушёл в линию и годами оседал на сетке крошкой. Почерк был не Шила. Шило работал чисто, я его почерк уже отличал. Это был кто-то после Шила, торопливый, из тех, кто сдаёт работу по секундомеру. У машины, выходит, была не одна пара рук в анамнезе, и не все руки были одинаково полезны.

Сетку я вымыл, соединение переложил как положено, давление встало в середину допуска, и насос задышал ровно. На всё ушло полторы вахты. Из них полчаса заняла сама работа и час десять дорога к ней: на «Ласке» доступ к маслосистеме был перекрыт нештатным кронштейном, который явно ставили в спешке под какое-то другое оборудование, потом оборудование сняли, а кронштейн остался, и я его демонтировал, пронумеровал и убрал в запас. Машина после этого стала слышнее в среднем регистре. Мелочь, а приятно: как будто у неё развязали один узел из многих.

С вентиляционной нотой вышло проще и смешнее. Дребезг на определённых оборотах, классическая жалоба, я взял его в две руки за одну вахту: в воздуховоде за решёткой лежала ложка. Обыкновенная камбузная ложка, чистая, без биографии. Как она попала в воздуховод жилой палубы, не знал никто, а Костыль, услышав про находку, пришёл в машинное лично, опознал ложку с одного взгляда, сказал «моя, третий год ищу» и забрал с благодарностью, из чего я сделал два вывода: во-первых, дребезгу было три года и всех он устраивал, во-вторых, на этом борту даже ложки находятся раньше, чем понимаешь, где потерял.

Ходовые вахты я делил с машиной пополам, как привык: половину времени приборы, половину времени ухо. Стетоскоп, точки контроля по обходному листу, который я сам себе составил в первый день, потому что штатного обходного листа на «Ласке» не существовало. Я спросил у Лорана, по какому регламенту обслуживалась машина. Лоран ответил, что по регламенту здравого смысла, и это был единственный его ответ за неделю, в котором не было второго дна: регламентом здравого смысла здесь действительно называлось «Шило знал, что делать». Шило знал. Теперь предполагалось, что знаю я. Документация на вторую биографию борта отсутствовала как класс, вся, целиком: ни схем на доработки, ни расчётов на форсаж, ни единой подписи под единым сварным швом. Первую биографию я мог прочитать в справочнике. Вторая передавалась изустно, как эпос, только сказителя списали вчистую.

Я начал составлять схемы сам, в рабочей тетради, по факту: вскрываю, смотрю, зарисовываю. Не из любви к порядку, хотя и из неё тоже. Просто механик, который не знает своей машины, называется пассажир, а пассажиром на этом борту мне быть не хотелось по причинам, которые я тогда ещё формулировал осторожно: не нравилась мне здесь пассажирская доля. Груз здесь ездил лучше людей.

Жалко, что с такой биографией. Эту фразу я поймал у себя в голове на четвёртый день, глядя, как ровно она держит режим, и фраза меня кольнула, потому что раньше я жалел машины за судьбу, а эту жалел за анкету. Первая жалость такого рода в моей практике.

Мири в ходке работала штатно, в паре, тихо: диагностика по моему запросу, сверка режимов, в чужую судовую сеть не совалась сверх обвязки, у нас это было оговорено ещё на «Дятле» и здесь соблюдалось строже, чем там, по причинам, которые мы оба чувствовали и не проговаривали.

Единица времени, кстати, сменилась. Заметил я это по табличке над койкой, где предыдущий жилец, надо полагать Шило, карандашом вёл счёт ходкам: палочки по четыре, перечёркнутые пятой. У Академии недели, у каботажа рейсы, у ремонтников наряды, у курьера ходки. Четвёртую смену жизни я встречал уже как пассажир, по чужой табличке над койкой. Свою я решил не заводить. Счёт ходкам ведёт тот, кто считает до чего-то, а я тогда ещё не считал ни до чего.

Перевалка назначения открылась на девятые сутки: узел поменьше явочного, потемнее и попроще, без жаровен, зато с той же архитектурой объявлений и с крумийским каталожным рядом у самого шлюза, где на трёх метрах прилавка лежало больше номенклатуры, чем на складе «Дятла».

До выгрузки оставался час, и я потратил его на ряд. Любопытство тут ни при чём: на маслосистеме, которую я переложил в ходке, уплотнение стояло последнее из запаса, а запас без последнего не запас, это я усвоил на Целине раньше, чем научился читать. Крумийский прилавок на три метра торговал всем, от крепежа до чего-то, чему я не знал названия, и торговал один крум, мне по грудь, и вот на него стоило посмотреть отдельно, потому что до этого я видел крумов за прилавком только в Куполе, в детстве, когда сам был им по грудь.

Крум работал четырьмя руками, и все четыре были заняты разным. Верхняя левая держала перед покупателем свёрток, верхняя правая писала цену на планшете, нижние две заворачивали предыдущую покупку и заодно, я не преувеличиваю, отсчитывали сдачу. Покупателей было трое, и крум вёл всех троих разом, не путая, кому что, и ни разу не повернув головы: голова у него смотрела в точку над прилавком, где ничего не было, и смотрела туда, по-моему, из вежливости, чтобы никто из троих не решил, что его обслуживают во вторую очередь. Торговлей это не выглядело. Это был редуктор на три выхода, и работал он без люфта.

Я дождался своей очереди и показал уплотнение, старое, снятое, чтобы не объяснять словами. Крум взял его нижней рукой, верхней выложил четыре таких же из разных коробок и написал цену. Цена была одна на все четыре, и это я понял сразу: мне предлагали выбирать самому, и за выбор отвечал я. Я взял все четыре и проверил на срез. Два резались ногтем, как резался бы сыр: литьё с недодержкой, такое уплотнение проживёт на горячей линии месяц и уйдёт крошкой в сетку, которую я только что вымыл. Третье было нормальное. Четвёртое было лучше нормального, с другого завода и, по всему, с другого склада, и попало в эту коробку по ошибке или по чьей-то небрежности. Я положил два назад, третье рядом, четвёртое оставил в руке и показал круму ладонь с одной цифрой, целинским способом: на рынке в Куполе цену пишут пальцем на собственной ладони, чтобы сосед по очереди не видел, и учили меня этому те же круми, лет с восьми, за прилавком не хуже этого.

Крум посмотрел на ладонь, потом на два отложенных уплотнения, потом на меня. Три руки он сложил на груди, как складывают козыри, и торговалась со мной одна, четвёртая. Она стёрла его цену и написала мою. К ней крум добавил одно слово, единственное за всю сделку, которое произнёс вслух, со щелчком на согласных, как говорят круми на общем:

— Целинский.

Похвала это или диагноз, я не понял, и переспрашивать не стал. Заплатил, забрал и, уже отходя, увидел, как крум нижней рукой переложил два отложенных мной уплотнения в отдельную коробку, подальше, а третье, нормальное, выложил на витрину поверх остальных. Мой срез пошёл в дело раньше, чем я дошёл до шлюза. Так, выходит, и выглядит торговля на узле, где никто ничего не спрашивает: товар проверяет покупатель, продавец проверяет покупателя, и оба, не сказав ни слова, уходят с тем, за чем приходили. Уплотнение я положил в запас, к последнему, и запас снова стал запасом.

Выгрузка прошла так, что я её чуть не пропустил. На гильдейских узлах выгрузка это событие: досмотр, сверка, подписи, споры о бое и недостаче. Здесь борт открыл аппарель, подъехали двое на платформе, грунд и человек, места ушли, аппарель закрылась. Всё. Приёмщик за всю операцию ни разу не посмотрел в лицо ни мне, ни Даге, ни даже грузу, он смотрел исключительно на углы контейнеров, и я сначала принял это за дефект зрения, а потом понял, что это профессия. Здесь не запоминают лиц. Профессиональная вежливость наоборот: у нас запоминают, чтобы поздороваться, у них не запоминают, чтобы не опознать.

Пока шла выгрузка, я стоял у аппарели и слушал местный фольклор, потому что двое на платформе разговаривали, не понижая голоса, вернее, говорил человек, а грунд соглашался раз в минуту одним слогом и этим слогом вёл половину разговора, а фольклор был такой, что не слушать я не смог.

Обсуждали они расценки. Я сперва решил, что грузовые. Нет. Расценки на молчание. Прейскурант молчания, так это здесь и называлось, вслух, без стеснения, как называют тариф на воду. Не видел разгрузки: столько-то. Не видел борта: дороже. Не был на смене вообще: это уже к бригадиру, бригадир оптовик. Дальше шла позиция, от которой я мысленно сел: не спросил, получи скидку. То есть человек, который не задал вопросов, платит за молчание меньше, потому что ему меньше приходится забывать. У молчания была прогрессивная шкала, и устроена она была честнее подоходного налога: чем меньше знаешь, тем дешевле тебе обходится жизнь.

Я не спросил ничего. Сэкономил, надо полагать.

Дальше по фольклору шли частности, и частности были не хуже. Выяснилось, что у скидки есть срок годности: не спросил сегодня, а спросил через месяц, плати как за спрошенное сразу, плюс пеня за накопленный интерес. Выяснилось, что бригадир-оптовик держит для постоянных клиентов абонемент: фиксированная сумма в декаду, и вся бригада не видит ничего в рабочем порядке, без оформления разовых сделок. Постоянные клиенты, как выяснилось из того же перечисления, приходили с серых верфей, а серых верфей в этом секторе было ровно столько, чтобы говорить о них без названия. И выяснилось, что бывают спорные случаи, когда человек честно не смотрел, а его записали в видевшие, и тогда собирается что-то вроде арбитража, трое старших смены, и решают, видел или нет, и решение окончательное. Целое процессуальное право, выросшее на грядке, где закон не сеяли. Я слушал и думал, что Дэйв с его конспектами по административному праву нашёл бы здесь материал на диссертацию, если бы диссертации писались с закрытыми глазами.

И ещё одно наблюдение с той перевалки, которое я тогда не сумел прочитать и потому передаю в той же слепоте, в какой получил.

Когда я возвращался на борт, у трапа стояли Костыль и Керро, что само по себе было событием: эти двое в одной точке пространства оказывались реже, чем сходятся планеты. Керро что-то сказал, коротко, я не расслышал. Костыль посмотрел на меня, на идущего, оценивающе, как смотрят на погоду перед выходом, вытащил из кармана мелочь и передал Керро. Молча. Керро мелочь принял, пересчитал одним движением большого пальца, кивнул и ушёл вверх по трапу. Вся операция заняла секунд десять и была проведена при мне открыто, даже демонстративно, как проводят законную сделку, о которой третьей стороне знать не положено ровно настолько, чтобы она видела, что ей знать не положено.

Я поздоровался. Костыль поздоровался в ответ, один раз, из чего следовало, что настроение моё он на сегодня уже выяснил. Что означала мелочь, я не спросил: было у меня подозрение, что мелочь означала меня, а узнавать свой курс на бирже, где ты не видел ни таблички, ни правил торгов, дело безнадёжное: скажут любую цифру, и проверить нечем.

Обратный перегон шёл порожняком, и на порожняке «Ласка» показала мне, что такое курьер, когда его не держат за поводья. Керро вёл её на режимах, которых я в первой биографии борта не нашёл бы при всём желании: разгонная кривая лежала выше паспортной процентов на двадцать, и машина шла по этой кривой без жалоб, ровно, как по своей. Я стоял в машинном, слушал форсированную пару на полном ходу и испытывал два чувства одновременно, и оба служебные. Первое: восхищение, потому что связка Керро и машины была лучшей из всего, что я видел на гражданке, пилот не выжимал из борта, а договаривался с ним, чувствуя пределы не по приборам, а руками, как чувствую их я, только он через штурвал, а я через стетоскоп. Второе чувство было вопросом: зачем курьеру, возящему запчасти для конвейеров, разгонные кривые выше паспорта на двадцать процентов. От кого разгоняемся. Разгонная кривая патрульного корвета этой зоны напечатана в открытом справочнике, я её знал наизусть с третьего курса, и, стоя в машинном, поймал себя на том, что уже сравнил обе. Запчасти не портятся. Скоропортящегося на борту не значилось, кроме, возможно, репутации.

На порожняке же я закрыл мелкий должок: подтянул крепление кожуха второго контура, того самого, про который Лоран сказал «капризничает после долгого хода». Он был прав, фланец грелся, и грелся из-за ослабшей стяжки, ремонт на пятнадцать минут. Я доложил капитану, что каприз вылечен. Лоран выслушал с искренним удовольствием и наградил меня фразой, которую я потом вспоминал чаще, чем она того заслуживала: «Вот видишь, Форк. Ты уже дома». Сказано было тепло, между делом, и лишь в каюте я разобрал конструкцию на детали: дом это место, где ты чинишь, не спрашивая, что возишь. Определение было ложное по всем осям, но собрано было чисто, без зазоров, и на слух держало нагрузку.

А в конце ходки был расчёт, и с расчёта ходка, если по правде, и началась, просто я этого ещё не знал.

Ведомость пришла мне на питбой вечером, электронная, без подписи выдающего, что само по себе было ново: на всех моих прежних службах под деньгами стояла чья-то фамилия. Здесь деньги приходили анонимно, как погода.

Сумма стояла: девяносто. Чистыми, за ходку, при койке и пайке.

Я перечитал. Петля на моей прошлой службе стоила меньше вдвое с лишним, аварийный наряд, самый дорогой из штатных, со всеми надбавками на треть меньше. Здесь вдвое больше платили за ходку, в которой я перебрал маслосистему, вылечил вентиляцию и девять суток слушал исправную машину. За такую неделю на гильдейской ветке платят половину этого и считают, что переплатили.

Деньги я принял. Дальше между мной и ведомостью состоялся разговор, короткий, как всё лучшее на этом борту.

За что вдвое, спросил я у ведомости.

Ведомость молчала. У неё здесь это лучше всех получалось.

Я закрыл питбой и послушал корму. Прикушенная нота никуда не делась, держалась на границе слышимости, ровная, терпеливая, обжитая. Машина держала во рту своё, ведомость своё, экипаж своё, и все трое говорили внятно, вежливо и не о том.

Платят вдвое. Узнать, за что платят, можно двумя способами: спросить или дождаться. За что платят, узнаёшь в тот момент, когда перестают, решил я, и до этого момента было, по моим прикидкам, далеко.

Прикидки мои на этом борту стоили немного, и выяснилось это утром, у трапа.

Костыль поздоровался один раз, посмотрел на меня, как смотрят на погоду, и спросил:

— Получил?

Чего получил, он не уточнил. Здесь не уточняли. Я не ответил, и это тоже был ответ.

— Девяносто. — С удовольствием, так называют чужой выигрыш, в который вложился. — Шилу столько дали на третий год. Тебе за первую ходку.

Он взялся за трап, поднялся на две ступени и закончил оттуда, через плечо, не понижая голоса:

— Или ты дороже. Или торопятся.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге