Мальчик из Ямы 6: Три прыжка
Глава 1. Дятел
Криокапсула отдала меня обратно ровно по расписанию, и это было первое, что мне понравилось в новой жизни.
Изморозь на внутренней крышке была та же, что всегда. Изморозь вообще не меняется от тарифа: хоть эконом, хоть люкс, вода замерзает одинаково честно. Я лежал, смотрел на белые перья над лицом и ждал, пока тело вспомнит, что оно моё. Тело вспоминало неохотно, по разделам, как сдают инвентарь: пальцы приняты, колени приняты, шея принята с замечаниями.
Первой включилась Мири:
— Пульс шестьдесят два. Температура в норме. Претензий к заморозке нет, что подозрительно. Обычно хоть одна есть.
— Запиши в журнал: щедрость с нормативом не подвела второй раз подряд.
— Записано. Рядом поставила вопросительный знак. Два раза подряд ещё не статистика.
Серый войлок изнутри капсулы был протёрт в тех же местах, что и по дороге сюда: там, где люди хватаются, когда просыпаются и не помнят, кто они. Я помнил. Это тоже было по-своему щедро.
Крышка ушла вверх, и на меня упал воздух узла приписки. Я вдохнул и не поверил.
Пахло флюсом.
Не тарифами, не дезинфекцией, не той казённой пустотой, которой пахнут залы ожидания по всему сектору. Пахло горячим металлом, канифолью и чуть-чуть озоном, как пахнет в мастерской через час после начала смены. Я сел в капсуле и первые секунды просто дышал, как дышат суп, пока он горячий.
— Зафиксировала расширение зрачков. На запах флюса. Роджер, у обычных людей так реагируют на еду.
— У обычных людей еда другая.
Узел приписки был не грузовой хаб и не пассажирская коробка. Он был мастеровой. Это читалось во всём, сразу и без перевода. У терминалов вместо реклам тарифных зон висели наряды: «требуется разделка донора, шестая серия, оплата по факту», «сварочные работы, допуск не ниже третьего, спросить в конторе у четвёртого причала», «такелаж на сутки, нужны две пары грундских рук, оплата сменой». Объявления были написаны так, как пишут люди, у которых руки заняты: коротко, с ошибками и по делу. Под одним кто-то приписал от руки: «Уже не требуется. Сделал сам. Дорого».
По залу шли люди в рабочем, и рабочее на них было настоящее: прожжённое где прожигается, вытертое где трётся. Шли не только люди: у дальнего буфета сидели трое грундов, и стулья под ними стояли сварные, самодельные, потому что казённые в этом зале не держатся дольше квартала. У ближайшего буфета мужик с седой щетиной ел кашу, положив рядом на стол торцевой ключ, как кладут документы. Ключ был на девятнадцать, со сточенной гранью. Я поймал себя на том, что читаю его биографию: сточили о правый борт чего-то тесного, лет пять назад, и с тех пор ключ работает косым, а хозяин привык.
Ещё по залу шёл человек не в рабочем. Серое без нашивок, на плече рамка в чехле, в руке список, и шёл он от трапа к трапу, не глядя на людей, потому что люди ему были не нужны. У каждого трапа он останавливался, вахтенный выносил ему планшет борта, он прикладывал рамку к планшету, ставил отметку в список и шёл дальше. Я знал, что это за рамка. На Целине такие стояли на лифте, и под ними проходили контейнеры, а не люди. Здесь рамка ходила сама. Она прошла в двух метрах от моего рукава, и человек не поднял головы, и Мири в ухе не сказала ничего, ни слова, ни звука, и это молчание я запомнил лучше, чем воздух узла.
Вежливое молчание в ухе лопнуло:
— Ты стоишь посреди зала четвёртую минуту. И улыбаешься. Хочу отметить: багаж сам себя не понесёт, хотя я подала бы такую заявку.
Рюкзак был при мне. В рюкзаке и по карманам ехало всё, что не влезло в ящики: форма, смена белья, тетрадь в четверть исписанная, значок в кармане тетради, треть мотка синей изоленты у документов, пустая жестянка на дне и полка, которую не досматривает ни одна таможня. К рюкзаку был пристёгнут тубус с плакатом и чистым листом. На плече висел отцовский ящик, в руке ящик Ярне, и ни тот, ни другой не принадлежал ни одной смете. В кармане лежало три двадцать.
Богаче я ещё не бывал.
До конторы оставалось полчаса по моему же расписанию, а есть хотелось со вчерашнего, и я пошёл к дальнему буфету, потому что у ближнего стояла очередь, а у дальнего сидели грунды, и к ним никто не подсаживался. Каша тут была одна на весь зал, из одного котла, и раздатчица насыпала её, не спрашивая сколько: сколько положено человеку с ящиком на плече. Я взял миску, поставил ящики под стол и сел на казённый стул.
Стул подо мной сказал то, что казённая мебель говорит в мастеровых местах: что она тут временно. Правая задняя ножка стояла в стыке палубных плит, и при каждом движении ложки стул уезжал на палец вправо и возвращался. Я ел и уезжал. На третьей ложке ближний грунд, не переставая жевать, протянул руку, взял мой стул за спинку вместе со мной и с миской, приподнял, переставил на полшага к колонне, где плиты сходились ровно, и опустил. Вторая рука у него в это время держала ложку, и ложка не дрогнула. Стул встал, как встают вещи, которые поставил грунд: окончательно.
— Полшага, — сказал второй грунд, не поднимая головы. Голос у него был такой, что миска на столе отозвалась.
Третий молчал и доедал, и я сидел, переставленный, и не знал, что полагается в таких случаях. На Целине сказали бы «спасибо» и получили бы «не за что». В Академии сказали бы «благодарю» и получили бы запись. Тут, по всему, слова были лишними, но какими именно и насколько, я не знал. Я открыл рот.
Первый грунд, не глядя, подвинул ко мне хлеб.
Я закрыл рот и взял хлеб. Это оказалось правильно: третий грунд, доев, посмотрел на меня впервые, кивнул на четверть и ушёл, унося свой стул, сварной, под мышкой, как уносят свои инструменты. Стул был сделан из обрезков швеллера и держал бы, на мой взгляд, борт.
— Ты только что познакомился, — сказала Мири в ухе. — Один раз, больше у них не бывает, так что кланяться при следующей встрече не вздумай. Хлеб доешь. Это была не еда, это было рукопожатие, у них оно хлебом.
Я доел хлеб. Вкус у него был как у всего в этом зале: без украшений и по делу.
Контору я нашёл по адресу из контракта, но мог бы найти по слуху. К ней стекались шаги. На двери висела табличка с аббревиатурой из шести букв, официальной и мёртвой, как всё официальное, а под табличкой скотчем был приклеен лист: «Стучать громко. Мы тут все глуховатые. Профессиональное».
Постучал я громко. Изнутри крикнули «открыто», и по тому, как крикнули, стало понятно, что открыто тут всегда, а лист про стук висит для самоуважения.
Внутри было тесно, шумно и правильно. Передо мной в очереди стояли двое, и я успел прослушать обе их жизни, потому что говорили они на весь зал, как говорят люди, привыкшие перекрикивать компрессор. Первый сдавал наряд: разделка донора у третьего причала, снято четырнадцать позиций, две сверх описи, «потому что грех было оставлять, там подшипниковый узел целый, я такие с рождения не видел». Диспетчер, не прерывая его, стучал по планшету и в конце сказал: «Две сверх описи оформлю как находку. Премия по тарифу находки. Не благодари, тариф грошовый». Второй пришёл торговаться за срочность: у него горел объект, буксирная мелочь, хозяин платил за скорость, и он выпрашивал сварщика вне очереди. Диспетчер выслушал, посмотрел на доску, сказал: «Сварщик будет завтра к шести. Раньше не будет, хоть плачь. Можешь плакать здесь, у нас акустика хорошая». Второй не заплакал, вздохнул и записался на шесть.
Я стоял, слушал и понимал, что попал в страну, языком которой владею с рождения, просто раньше меня за этот язык штрафовали. За стойкой сидел диспетчер, немолодой, с наушником на одном ухе, и разговаривал сразу с тремя каналами и со мной. Четвёртым у него шла свистовая вышка узла, и её он держал на свободном ухе без наушника: свисты в эфире говорят коротко, зато все разом. Про контору я уже в очереди услышал главное: аббревиатуру из шести букв не употреблял никто. Все говорили «у Сармы». Взять наряд у Сармы. Рассчитаться у Сармы. Ночевать у Сармы. У конторы было шесть бортов и одна фамилия.
— Явка по контракту. — Я положил лист на стойку.
Диспетчер посмотрел не на лист. На руки. Потом на лист. Порядок мне понравился.
— Стажёр с каботажа, — сказал он в пространство и куда-то в наушник. — Ага. Тот самый, с актом.
За доской у него на стене висело распределение. Доска была простая, магнитная, и на ней жила стая. Шесть бортов, все птичьи: «Дятел», «Клёст», «Поползень», «Сорока», «Грач», «Сыч». Напротив каждого имени шла графа «состояние», и ни в одной графе не было слова «исправен». Были прочерки, были даты, было «ходовая под вопросом», было честное «летает злой». Вся стая стояла на подрядах, и вся стая была латаная. Другой стаи у сектора не было.
— Куда меня?
— Сейчас посмотрим, где дырка. — Диспетчер провёл пальцем по доске. — У «Дятла» как раз дырка по твоему профилю.
— По какому?
— По любому. У него их много.
Это была первая шутка новой жизни, и я решил считать её доброй приметой.
Дальше случилось то, к чему я не был готов, хотя читал контракт наизусть. Диспетчер выдвинул ящик, отсчитал купюры, придвинул мне ведомость и ручку.
— Подъёмные при явке. Десять. Распишись.
Я расписался и только потом понял, что произошло. Мне дали деньги. До работы. Не после петли, не по итогам квартала, не за вычетом удержаний, о которых узнаёшь из расчётного листа. До. Просто потому, что я доехал и, значит, собираюсь работать.
— Аванс доверия по тарифу. — Диспетчер задвинул ящик, не поднимая глаз. — Не вздумай пропить, у нас узел маленький, я узнаю раньше, чем ты закажешь.
Мири понизила голос до торжественного:
— Исторический момент. Первые деньги, полученные до результата. Рекомендую не привыкать, но разрешаю запомнить.
Десять и три двадцать. Тринадцать двадцать. Жестянка ехала на дне рюкзака пустая, и заводить ей сменщицу я не стал: у людей с ведомостью жестянки не в ходу.
К причалу «Дятла» вела галерея с окнами, и я увидел его сначала сверху, целиком, как видят карту.
Он не был красивый. Он не был новый. Корпус пятой серии, растянутый вставкой посередине, как растягивают старую куртку, когда хозяин раздался в плечах. Над стапельной палубой стояли два крана, один родной, второй приварен позже и другого цвета. Вдоль борта шли кессоны, побитые, но с целыми уплотнителями: я видел стыки даже отсюда, стыки были свежие. У кормы висела решётка антенн не по проекту, зато по уму.
Ухоженный он был там, где важно. Как мужик, у которого ладони мозолистые, а зубы здоровые.
И он гудел. Я приложил руку к поручню галереи и услышал через металл: дежурный контур работал ровно, ниже тоном, чем у «Пеликана», без вьючной надсады. «Пеликан» всю жизнь тянул, этот всю жизнь работал. Разница как между лошадью и токарем.
— Ну здравствуй, — сказал я поручню.
— С бортом ты поздоровался раньше, чем с капитаном. — Пауза в наушнике вышла короткой и ехидной. — В моём журнале это пойдёт как характеристика. Не знаю пока чья.
Трап у «Дятла» был широкий, грузовой, со следами тысячи волокуш. У трапа меня не встречали, и это тоже было правильно: в мастерской не встречают, в мастерской работают. Я поднялся, спросил у первого встречного, куда стажёру, и первый встречный, не отрываясь от разметки, мотнул головой в сторону кормы:
— Сначала на склад, скажешь кладовщику, что новый. Он любит новых.
— Почему?
— Потому что старые уже всё выпросили.
Склад я запомню отдельно. Наверное, до конца жизни.
Это был отсек на две палубы, и он был полон. Стеллажи шли рядами, и на стеллажах лежал ЗИП. Не «числился». Лежал. Уплотнительные кольца по диаметрам, в коробках, с бирками. Клапаны в консервационной смазке. Секции трубы, крепёж по калибрам, электродов ящик, второй, третий. Платы в антистатике. Целый стеллаж разъёмов, о существовании которых на «Пеликане» ходили легенды. На каждой полке висела жёлтая бирка с дыркой под крюк, на каждой бирке был номер, и каждый номер, я проверил глазами трижды, совпадал с содержимым.
Я пошёл вдоль стеллажей медленно, как ходят по музею люди, которым в музее что-то должны. Уплотнительные кольца лежали по диаметрам, от восьмого до двухсотого, и на коробке восьмидесятых, я специально посмотрел, стояла дата поступления прошлого месяца. Не прошлого года. Прошлого месяца. Кто-то заказал, кто-то привёз, кто-то принял и положил, и всё это произошло без единого чуда, обычным порядком, как приходит вода в кран. Дальше шли клапаны второго контура, третьей и пятой серии, в консервационной смазке, носиками в одну сторону, как селёдка в хорошей лавке. Дальше крепёж: метизы по калибрам, в ячейках, и над ячейками висела табличка «брать горстью запрещено, брать по счёту, совесть проверяется на выходе». Дальше электроды, по диаметрам и маркам, и на ящике тройки было выведено маркером: «Тройка кончается первой. Тройка всегда кончается первой. Заказано ещё».
За конторкой сидел кладовщик, худой, с журналом выдачи, и выдавал. Пришёл человек с нарядом, ткнул пальцем, кладовщик снял с полки, записал, выдал. Всё. Никто не писал заявку. Никто не ждал квартала. Деталь просто перешла из руки в руку, как хлеб.
Я стоял и смотрел.
Я стоял и смотрел дольше, чем прилично стоять и смотреть на стеллажи, и не мог сдвинуться. Где-то за левой ключицей у меня жила аксиома, оплаченная дороже всего остального моего образования: нужной детали никогда нет. Есть заявка, есть смета, есть следующий квартал, и есть люди, которые дышат в этот зазор. Аксиома работала всегда. Она работала так долго, что стала не знанием, а строением тела.
А здесь она была вывернута наизнанку, и вывернутая она звучала так: да, нужной детали никогда нет. Именно поэтому существуем мы. Мы возим её с собой.
Я стоял перед стеллажом, как стоят перед чужим богатством. Потом понял: это не богатство. Это просто честность, разложенная по полкам.
— Новый? — спросил кладовщик, не удивившись. Видимо, все новые стояли тут одинаково.
— Новый.
— Постоял? Теперь иди к капитану. Насмотришься ещё. Оно никуда не денется. — Он подумал и добавил с гордостью, которую даже не пытался скрыть: — Оно для того и лежит, чтобы никуда не деваться.
Капитанская выгородка была не кабинет, а угол мастерской, отвоёванный у мастерской без особого успеха: стол с планшетом, тиски на краю стола и запах горелой окалины. За столом сидела женщина лет пятидесяти, широкая в плечах, со стрижкой короче уставной, и читала мой лист, который дошёл сюда быстрее меня.
— Сарма. — Вместо здравствуйте она протянула руку.
Я пожал. И ладонь сказала мне о капитане больше, чем сказал бы послужной список. Мозоли были рабочие, свежеподновлённые, и под средним пальцем сидела та самая мозоль от ключа, которую я уже видел один раз, у вербовщика в «Тупике». Мозоль не капитанская. Мозоль мастера, который до сих пор берётся.
Она не произносила речей. Она смотрела на мои руки, пока жала одну из них, и по глазам было видно, что читает она тем же способом, что и я: по сточенным граням. Потом опустила взгляд в лист. Личное дело она читала, это было ясно по тому, как быстро листала: искала не сведения, а подтверждения.
— Акт страхового пула видела. — Сарма отложила лист. — Хорошая рекомендация.
Я не сразу понял, что это не издевательство. А когда понял, понял и другое: она не шутила. В мире, где всё ломается по-настоящему, акт о нарушении регламента при спасении борта читается наоборот. Это здесь и есть диплом.
— Устраиваться. — Ладонь Сармы легла на губки тисков. — Каюта одиннадцать. Вечером зайдёшь, получишь условия. Читать умеешь, знаю. Посмотрим, умеешь ли остальное.
Каюта одиннадцать оказалась не койкой-шкафом, к которым я привык за два борта. Это был отсек. Небольшой, но отсек: койка, рундук и, я не поверил, верстак. Настоящий, с тисками, с розеткой на сорок ампер и с лампой на кронштейне. Верстак стоял в каюте по штату, как на других бортах по штату стоит умывальник. Здесь считалось нормальным, что человеку, который живёт, надо где-то работать.
Я поставил ящик Ярне под верстак, и ящик встал туда так, будто под него это место и проектировали. Может, и проектировали. Мир ремонтников, я уже дважды имел случай заметить, начался сильно раньше меня. Отцовский ящик я задвинул в рундук. Он не возражал: за свою жизнь он стоял в местах и потеснее.
— Каюта принята. Уровень шума приемлемый, вибрации в норме, розетка настоящая, я проверила. А теперь торжественная часть. Открываю журнал.
— Читай.
— Раздел «Следующее судно» переименован. Новое название: «Дятел». Первая запись: «Жалобы: хронические, список прилагается. Приступаю к анамнезу».
— Длинный список?
— Роджер. Я на борту два часа, из них час ты стоял и нюхал воздух. Список пока из общего гула. Но гул содержательный. Этот борт очень много пережил и ничего не забыл. Мы сработаемся.
До вечера я успел пройти борт насквозь, дважды, ногами и ухом. Стапельная палуба была размечена под три рабочих места сразу, и разметка была стёртая, живая, поверх старой разметки, поверх ещё более старой: археология работы. В коридорах через каждые десять метров висели огнетушители, и ни один не был опломбирован намертво, все со следами поверок. У кессонов сохли свежие уплотнители. В машинном пахло так, как в машинном пахнуть и должно, и дежурный механик, не спросив, кто я, дал мне подержать конец, пока крепил хомут, потому что у него не хватало третьей руки, а я стоял рядом. Это было лучшее знакомство с бортом из возможных: десять секунд подержать конец.
— Новый диагност? — Механик затягивал хомут. Ключ у него шёл на три четверти оборота, дальше упирался в кожух, и он доворачивал короткими рывками, не глядя, привычным местом ладони.
— Стажёр. С завтрашнего дня, если петля пустит.
— Пустит. — Он сплюнул на верхнюю резьбу, проверяя, не гонит ли. Не гнало. — У нас петля простая. Умеешь работать, работаешь. Не умеешь, тоже работаешь, только недолго. — Он забрал у меня конец, смотал и вдруг кивнул на второй контур. — Слышишь клапан?
Я слышал клапан с порога. Стук был ленивый, холостой, на такте всасывания, миллиметра полтора выработки на штоке, не больше.
— Шток. Полтора. Может, два. Не горит, но к стоянке я бы поменял.
Механик посмотрел на меня впервые за весь разговор. До этого он смотрел на хомут, и это было правильно, хомут был важнее.
— Шток. — Механик ткнул ключом в сторону кожуха. — Заявка лежит у кладовщика. Шток на полке. Поменяем в четверг. — Он произнёс это спокойно, буднично, и не понял, почему я улыбаюсь. А я улыбался, потому что услышал целую фразу, невозможную грамматически: заявка лежит, шток на полке, поменяем в четверг. В этой фразе подлежащее встречалось со сказуемым. На моих прошлых бортах между ними стоял квартал.
На стапельной палубе я задержался. Под ногами лежал настил из плит со следами тысячи прихваток: сюда ставили секции, тут их резали, там варили, и каждая операция оставляла ожог, а ожоги складывались в летопись. Родной кран ходил по балке мягко, я послушал ролики: смазаны, выбраны люфты. Приваренный, чужого цвета, стоял на стопоре, и на стопоре висела бирка с датой поверки, свежей. Чужой кран, а обслужен как родной. Про экипаж это говорило больше, чем судовая роль. У дальней переборки штабелем лежали доноры: три секции трубы большого диаметра, снятый теплообменник с закрашенным номером и компрессор без кожуха, у которого кто-то аккуратно, с любовью, вывернул все свечи и подписал их бирками.
В столовой борта, куда я зашёл на запах, была вывешена доска объявлений экипажа, и я прочитал её всю, как читают чужой город по вывескам. «Меняю смену четверга на пятницу, причина уважительная, подробности за ужином». «Кто взял струбцину с маркировкой краской, верни на место, я знаю вес, я замечу». «Ужин по расписанию. Кто на выезде, тому оставлено и подписано. Кто не на выезде и опоздал, тому философия». Подписи не было, но чувствовалось, что автор последней записи на камбузе главный.
Бригаду я в тот день толком не увидел: вся смена стояла на выезде, на объекте у соседнего причала, и вернуться должна была к ночи. По борту жили только вахтенные, кладовщик и запахи.
Вечером я постучал в капитанскую выгородку. Громко. Мы тут все глуховатые, профессиональное.
Сарма выложила на стол лист. Один. Она не стала его зачитывать, не стала подслащивать и не стала пугать. Она просто развернула его ко мне, как разворачивают чертёж.
Испытательная петля В1. Подтверждение квалификации по фактическим навыкам. До подтверждения: допуск стажёрский, работа в составе бригады, оплата по результату петли. Оклад по контракту: сорок два за петлю, чистыми тридцать шесть, койка и паёк за счёт нанимателя, страховой сбор удвоен. И последней строкой, ровной, как все остальные: в случае неподтверждения квалификации обратная дорога за счёт работника.
Обратной дороги за счёт работника у работника не было. У работника было тринадцать двадцать и очень хороший слух.
— Вопросы. — Без вопросительного знака. Она предлагала, а не спрашивала.
— Когда выход?
Что-то у неё в лице шевельнулось. Не улыбка. Скорее приёмочная отметка: узел осмотрен.
— Завтра узнаешь. Подписывай, если подписываешь.
Я подписал.
За дверью выгородки в ухе ожило:
— Ты прочитал лист за четыре секунды. Даже для тебя это быстро.
— Я это читал всю дорогу. Наизусть.
Вечером, до отбоя, мы с Мири свели план. План был короткий, на три строки, и первые две я знал наизусть так же, как условия петли.
Строка первая: пройти испытательную. Без неё не существовало остальных.
Строка вторая была одним числом: сто пятьдесят шесть. В него легли клиника, настоящая, платная, не «наблюдать», дорога до дома и запас на то, что жизнь считает лучше нас. Отправленный перевод в счёт не шёл: мать найдёт ему применение раньше, чем дойдёт до врача. Против числа Мири поставила график, и кривая заработка пересекала эту линию задолго до конца подряда, а в конце графика была точка, которую Мири подписала без моего участия: «порог дома». Я смотрел на эту точку дольше, чем смотрят на график.
Мири свернула график:
— Перевод дойдёт до зоны четыре через неделю. По расписанию узла ответа от Таны раньше чем через две недели не жди. Очередь на квоту плюс запись в платную. Я поставила напоминание.
— Не надо напоминание. Я и так помню.
— Знаю. Напоминание не тебе. Напоминание мне, чтобы я не спрашивала тебя каждый день, помнишь ли ты.
Строку третью мы не записывали никогда и нигде. Строка третья дышала у меня в ухе, ходила со мной по чужим бортам в обвязке, настроенной только слушать, и докладывала до, а не после. Строке третьей на этом борту предстояло то же, что и на прошлых: не существовать. У нас это получалось уже пять лет, и с каждым годом цена ошибки росла быстрее заработка.
Ночью я лежал в каюте одиннадцать и слушал, как гудит «Дятел». Гул был ровный, рабочий, ниже, чем у «Пеликана», и в нём, если разбирать по слоям, жили все хронические жалобы из будущего списка Мири: где-то на корме подвывал подшипник, которому оставалось меньше, чем он думал, во втором контуре стучал клапан, лениво, для порядка, а в вентиляции четвёртой палубы сидел свист, тонкий, застарелый, из тех, что экипаж перестаёт слышать на третий год. Я слышал. Я всё это слышал, и впервые в жизни от этого списка не сводило челюсть.
Потому что на две палубы ниже, за переборкой, лежал склад. И на складе всё это было.
Завтра начиналась испытательная петля. По фактическим навыкам, без обратной дороги. В кармане у меня было тринадцать двадцать, под верстаком стоял ящик, которому я пока не сдал ни одного экзамена, а в ухе засыпала Мири, дописывая первую страницу анамнеза.
— Спи, стажёр, — сказала она. — Завтра узнаем, что такое фактические навыки. У меня есть гипотеза, что это ты.
Глава 2. Фактические навыки
«Дятел» отвалил от стенки в шесть ноль-ноль, и я узнал об этом по гулу: борт сменил тон на пол-октавы вниз и пошёл. Объявления тут, похоже, считались роскошью для пассажиров, а пассажиров на ремонтном судне не водилось по штату.
— Отход зафиксирован. — Голос Мири в наушнике, по-дежурному ровный. — Курс в наряде обозначен как «объект В-один». Поэтично, как вся местная документация.
— Что известно про объект?
— Буксир шестой серии. Месяц как без хода. Заявка от владельца, крумийского клана с перевалки: «стоит, не идёт, деньги идут». Диагноз владельца оставляю без комментариев, но как жалоба он честный.
Я стоял у иллюминатора кают-компании и смотрел, как узел приписки уходит назад вместе со своими кранами и своим запахом флюса, которого отсюда уже было не слышно, но я его помнил. За спиной кто-то гремел посудой, кто-то спорил про резьбу, и всё это было настолько не похоже на утро каботажного борта, что я на всякий случай держал лицо. Лицо у меня было заготовлено с вечера.
Потому что я знал, что будет дальше. Дальше по всем законам жанра полагалось обнуление.
Я проходил это дважды, и оба раза меня предупреждали не заранее, а в процессе. У Варги обнуление было театром: забудь всё, чему тебя учили, здесь начинается настоящая жизнь, и настоящая жизнь начиналась с ведра. В каботаже обнуление было бухгалтерией: всё, что ты умеешь, стоит ноль, пока не проведено по документам, а по документам оно не проводится, потому что графы нет. Я был научен. Я умел стоять с лицом, пока старший объясняет мне, что я никто, и умел не спорить, потому что спор удлиняет процедуру. Это тоже фактический навык, просто в наряды его не пишут.
— Ты напряжён. — Питбой на предплечье, под рукавом куртки, ожил. — Пульс поднялся на восемь. Хочу напомнить, что тебя ещё никто не обидел.
— Ключевое слово «ещё».
— Записала в журнал: «Пациент готовится к боли профилактически». В медицине это называется тревожностью. У тебя это называется опытом. Спорить не буду, различие тоньше моих датчиков.
К объекту подошли к девяти. Я увидел его в иллюминатор раньше, чем прозвучала команда, и сначала подумал, что вижу два борта. Потом понял: так и есть. Буксир висел у причальной фермы, полумёртвый, с тёмными окнами машинного, а к нему был пристыкован второй такой же, только мёртвый целиком, с бортовым номером, закрашенным серым. Донор. Его пригнали заранее, как пригоняют к больному койку с запчастями.
— «Из двух мёртвых сделать одного живого», — прочитала Мири из наряда. — Формулировка официальная. Я проверила: в тарифной сетке конторы такая графа существует. Восстановительный подряд, категория вторая.
— У них есть тариф на воскрешение.
— У них есть тариф на всё. Я начинаю понимать, почему тебе здесь нравится.
Вблизи буксир оказался ещё мертвее, чем издали. Мёртвый борт узнаётся не по темноте, а по инею: там, где машина живёт, переборки сухие, а тут иней лежал ровным казённым слоем, как пыль в архиве. Живой отсек у буксира остался один, жилой, его грел аварийный контур, и на стыке тёплого с холодным переборка потела, собирая конденсат в дорожки. Донор был честнее: тот не притворялся даже жилым. От него через стыковочный узел тянуло старым маслом и конденсатом, устоявшимся, месячным, и ещё тем особенным запахом остывшего машинного, который ни с чем не путается: так пахнет работа, которую бросили не доделав.
— Опись донора получена от конторы. — Экранчик мигнул под манжетой. — Тридцать шесть позиций к пересадке, из них четырнадцать по машинному. В графе «происхождение донора» написано «выкуплен по остаточной». Некролог в одну строку, зато с ценой.
— У них и на это есть графа.
— Роджер, я всё больше подозреваю, что если здесь чего-то нет в графах, то этого нет вообще. Проверю на досуге. Досуга, по моим прогнозам, не будет.
Переход открыли в девять двадцать, и бригада пошла на объект. Я пошёл со всеми, держа лицо наготове, потому что сейчас, по моему расписанию, наступало время знакомства, а знакомство на новом месте всегда начинается с построения и объяснения, кто тут кто.
Построения не было.
Был Корд. Бригадир оказался человеком, которого я вчера не видел, потому что бригада была на выезде, и рассмотреть его я толком не успел: он не стоял. Он шёл через стапельную палубу буксира, на ходу читая планшет, и раздавал работу, не поднимая глаз, голосом человека, который экономит слова, как экономят электроды.
— Строп. Донор, кормовая ферма, разделка креплений, к обеду доступ к машинному. Жила. Переход между бортами, усиление по схеме, схему шлю. Циркуль. Живой борт, машинное, полная съёмка, к вечеру карта. Стажёр.
Он посмотрел на меня. Впервые. Смотрел он не в лицо. Он посмотрел на руки, задержался на них секунды две, как задерживаются на строке в описи, и сказал:
— Держи вот это. Посмотрим.
«Вот это» оказалось демонтажом вспомогательного контура на живом борту: снять, промаркировать, дефектовку по каждой позиции письменно. Работа была настоящая, не проверочная, из тех, которые потом идут в дело, а не в корзину. Я взял наряд, серый бланк с копиркой, расписался в получении и остался стоять с готовым лицом, потому что процедура знакомства, по моему опыту, ещё не начиналась.
Она не началась вообще.
Корд ушёл в сторону машинного. Бригада разошлась по нарядам. Никто не построил меня у переборки, никто не сообщил мне, что мои навыки здесь стоят ноль, никто даже не поинтересовался, где я учился и кем себя возомнил. Мне дали работу и ушли делать свою.
Я стоял посреди чужой стапельной палубы с нарядом в руке и с заготовленным лицом, которое некуда было девать.
— Пульс не снизился. Роджер, тебя не обнулили. По моим наблюдениям, это должно было тебя обрадовать.
— Должно было.
— Но?
— Но я готовился к обнулению, как к прививке. Прививку отменили. Иммунитет остался и теперь чесался.
Мири помолчала ровно столько, сколько молчат, занося в журнал.
— Иммунитет чесался. — Она пробовала слово. — Этой фразой ты описал себя полнее, чем всё личное дело. Сохраню дословно.
Я пошёл работать, потому что больше делать с готовым лицом было нечего.
Контур был убит ровно так, как убивают контуры на буксирах: не катастрофой, а годами. Я снимал позицию за позицией, маркировал, писал дефектовку и постепенно переставал ждать удара в спину, потому что руки были заняты, а когда руки заняты, спина у меня умнеет. К полудню я поймал ритм. К полудню же я понял, что знакомство с бригадой всё-таки происходит. Просто не так, как я привык.
Оно происходило через наряды.
За четыре часа работы через мой участок прошли все, и каждый прошёл по делу. И к обеду я знал об этих людях больше, чем сосед по кубрику узнаёт за год, потому что кубрик показывает, как человек спит, а наряд показывает, как человек просит ключ.
Строп пришёл первым, за такелажной мелочью, которая по описи висела на моём участке. Строп был гора. Не в смысле большой, хотя и большой тоже, а в смысле спокойный, как спокойны объекты, которые никто никогда не пробовал сдвинуть. Он попросил ключ раскрытой ладонью и кивком, дождался, посмотрел, как у меня закреплена снятая арматура, и одобрительно тронул узел крепления пальцем.
— Вяжешь сам?
— Сам.
— Свалочная школа. Через полуштык с доворотом. У нас так старики вяжут.
Он ушёл, унося ключ, а я остался с новым знанием: моя вязка, за которую на каботаже мне выписали бы замечание «крепление нештатным способом», здесь читалась как почерк школы. Старой школы. Хорошей.
Часом позже Строп вернул ключ и задержался на минуту посмотреть, как я обвязываю снятый коллектор для переноски. Коллектор был кривой, с обломанным штуцером, центр тяжести у него гулял, и я перевязал строп дважды, пока не лёг как надо. Строп наблюдал молча, а когда лёг, ни к кому в отдельности не обращаясь, тоном человека, излагающего устройство мира:
— Держит не трос. Держит узел. Трос только присутствует.
Я кивнул. Возражений у мироздания не нашлось, у меня тем более.
Жила пришла второй, и её я услышал раньше, чем увидел, потому что в переходе между бортами что-то не сошлось по зазору, и Жила высказала этому зазору всё. Ругалась она диаметрами электродов. «Тройка тебе в шов» было у неё лёгкой формой, дальше шли четвёрка и пятёрка, а один раз прозвучала «шестёрка тебе в корень шва», и по интонации я понял, что это уже приговор. Сварщица она была, судя по шву на усилении, злая и точная: шов лежал, как строчка у портного, которому не заплатили, но который не умеет шить плохо.
Ещё я в то утро узнал, как их всех зовут. То есть не узнал. Прозвища здесь были вместо имён, и висели они на людях плотнее именных нашивок: Строп, Жила, Циркуль, Флюс. Я спросил у Жилы, когда она проходила мимо, как к кому обращаться по-человечески, и Жила посмотрела на меня с интересом, с каким смотрят на музейный экспонат.
— В судовой роли у них имена. — Она не остановилась, только сбавила шаг. — А кто эти люди, знает только бухгалтерия. Обращайся как слышишь.
Циркуль пришёл третьим, за доступом: его съёмка дошла до моего контура. Циркуль был старик, сухой, аккуратный, с прибором на ремне через плечо. Прибор был дефектоскоп, старый, ухоженный, в кожаном чехле, потёртом до глянца, и по чехлу было видно, что прибор старше хозяина не по паспорту, так по совместному стажу. Циркуль молча посмотрел мою маркировку, молча кивнул, развернул прибор и стал слушать металл датчиком, как слушают грудную клетку. Я стоял рядом и смотрел, наверное, слишком откровенно, потому что он покосился, не отрываясь от датчика:
— Не видел прибора?
— Видел. В каталоге. У нас на прошлом борту сектор такой съёмки стоил сорок кредитов. Чужими руками.
— А своими?
— А своих не было. Я ухом.
Циркуль посмотрел на меня второй раз, длинно, ничего не сказал и вернулся к съёмке.
Четвёртым был обед, и с обедом пришёл Флюс.
Флюс притащил на объект термоконтейнеры, расставил их на верстаке в тёплом отсеке и объявил обед голосом человека, который привык, что его объявления исполняются точнее капитанских. Кормил он по часам, по таймеру, который стоял тут же на верстаке. На мой вопрос, что на обед, он со всей серьёзностью сверился с таймером:
— Суп по нормативу борща.
Я не понял и честно сказал, что не понял.
— Норматив борща: плотность, температура, ложка стоит. Состав по обстоятельствам. Сегодня обстоятельства были со склада.
Суп был хороший. Не как у Ботвы, по-другому: у Ботвы суп был от души, а этот был от точности, но точность тоже бывает съедобной. Флюс смотрел, как едят, профессионально, и когда Строп попросил добавки, отметил что-то в блокноте. Про Флюса мне за обедом успели рассказать: бывший сварщик, из лучших, пока не сгорел вкус. Он сам об этом сказал спокойно, как говорят о списанном оборудовании:
— Вкус сгорел на работе. Теперь готовлю по приборам. Приборы не жаловались.
— Ни разу? — Я отложил ложку.
— Один раз. Я тогда перепроверил прибор. Прибор был неисправен.
Бригада за столом хмыкнула так слаженно, что стало ясно: это у них старая шутка, обкатанная, как ходовая, и меня сейчас на ней проверили. Смеяться в правильном месте тоже фактический навык.
А потом Жила отставила миску, прищурилась на меня через стол и спросила на весь отсек:
— Так это ты, что ли, тот. С изолентой.
Отсек притих. Не как перед грозой. Как в театре, когда все знают пьесу.
— Смотря что рассказывают, — сказал я.
— Рассказывают, — Жила загнула палец, — что борт горел, стармеха вынесли на спине, а щели ты мотал синей изолентой, и она светилась.
Я доел ложку супа. Спешить было нельзя: я уже понимал, что это не допрос, это приёмка.
— Борт горел. Стармеха выносили. Изолента была.
— А светилась?
— Врут.
Жила откинулась и посмотрела на меня с сожалением, глубоким и искренним.
— Жаль.
И отсек грохнул. Смеялись все, даже Циркуль, у которого смех был сухой, как щелчок тумблера, и в этом смехе я с опозданием понял, что произошло. Меня не проверяли на подлинность эпоса. Меня проверяли на то, буду ли я эпос раздувать. Раздувал бы, соврал бы про свечение, и был бы мне здесь другой разговор и другой стол. У цеха свои рекомендательные письма. Их пишет молва, а подписывает вот такой обед.
— Зафиксировала. — Тихо, из-под рукава. — Проверка пройдена до того, как её объявили. Занесла в журнал: «Эпос прибыл на борт раньше пациента и оформлен на довольствие». Прошу простить, я цитирую жанр.
После обеда работа пошла легче, хотя легче ей было не с чего: контур сопротивлялся, крепёж прикипел, дефектовка распухала. Я работал так, как работал всю жизнь, по-свалочному: сначала слушаешь, потом трогаешь, потом крутишь, и никогда наоборот. Прикипевший крепёж не рвал, а уговаривал: прогрев, выдержка, обратный доворот на четверть, снова прогрев. На каботаже за такой темп мне записали бы «неоправданные простои при демонтаже», потому что смета там мерила движение, а не результат. Здесь на мой прогрев никто даже не обернулся. Обернулись на другое: когда я снял четвёртую позицию и на фланце под ней открылась резьба, живая, целая, не сорванная, Жила, проходя, глянула и сказала «ишь ты» тоном, которым здесь, судя по всему, вручали грамоты.
— Странное. Ты работаешь своим обычным темпом, а нареканий ноль. Я дважды перепроверила, не отстаёт ли моя телеметрия. Не отстаёт. Это мир сдвинулся, не ты.
— Докладывай, если сдвинется обратно.
— Докладываю до. Как договаривались.
К дефектовке я относился отдельно нежно. Письменная дефектовка по каждой позиции была из тех требований, за которые на прошлых бортах полагалось страдать, а у меня она получалась сама: тетрадь приучила. Я писал, как привык, коротко и с прогнозом: «позиция восемь, выработка по посадке, восстановлению подлежит, ресурс после восстановления ориентировочно два квартала». Корд, проходя вторым кругом, взял мой лист, прочитал, задержался на графе прогноза, которой в бланке не было, я её дописал от руки, и вернул лист без единого слова. Но лист он вернул другой стороной вверх, чем брал. Перевернул, значит, и посмотрел, нет ли продолжения на обороте. Я больше не работал с готовым лицом, и разница была, как между сваркой в перчатке по руке и в перчатке на два размера больше. Пару раз я ловил на себе взгляд Корда. Корд проходил по участку, смотрел, как я снимаю, как маркирую, как пишу, и во взгляде его не было одобрения. Там был учёт. Меня вносили в опись, позиция за позицией, и я, к собственному удивлению, не имел ничего против: опись была первым документом в моей жизни, куда меня вносили по фактическому состоянию.
К вечеру случился конфликт.
Началось с того, что Циркуль закончил съёмку машинного и вышел к Корду с картой. Я оказался рядом по делу: мой контур стыковался с тем узлом, и дефектовку надо было сводить. Узел был циркуляционный, шестой серии, сердце всей гидравлики, и прогноз по нему решал половину сметы: жить узлу или менять его целиком с донора.
— Менять целиком. — Циркуль развернул карту к Корду. — Съёмка по восьми точкам. Расслоение в теле корпуса, вот пики. Узел не жилец.
Корд посмотрел на карту. Карта была красивая, честная, с пиками где положено. Я бы поверил ей сразу, если бы за час до того не проходил мимо этого узла с включённым насосом опрессовки и не слышал его.
Тут надо объяснить, что я успел сделать до этого, потому что без этого дальнейшее выглядит наглостью, а это была не наглость. Это была привычка. Когда гоняли опрессовку, я стоял у узла и слушал, просто потому, что ухо у меня не выключается, а Мири вела телеметрию по своим каналам: температуры, время выбега, тон насоса до и после. Мы с ней сложили это ещё тогда, между делом, как складывают мелочь по карманам. Расслоение в теле корпуса звучит глухо, мёртво, по всей длине. Этот узел звучал глухо только с одного торца, на полсекции, а дальше металл отвечал чисто, с той честной злостью, с которой отвечает живое железо.
И я сказал. Негромко и по делу, как говорят поверх чужой карты:
— Жить будет. Менять полсекции, со стороны фланца. Дальше тело чистое.
Пауза, которая наступила, была цеховая. Такую паузу я знал по свалке: она наступает, когда подмастерье поправил мастера, и в ней решается не вопрос железа, а вопрос порядка вещей. Жила выключила горелку, чтобы лучше слышать. Строп повернул голову со скоростью поворотного крана.
Циркуль не заорал. Хуже. Циркуль выпрямился и оскорбился по-научному, всем стажем сразу.
— Съёмка по восьми точкам. — Раздельно, с нажимом на каждое слово. — Прибор поверен в прошлом квартале. Сорок лет я учу прибор слушать. А тут приходит ухо. Без диплома.
— Ухо тоже поверено. — Я смотрел на узел. — Об закрытые графы.
Это было лишнее, я понял сразу, но слово уже вышло из цеха и не возвращалось. Циркуль побелел по краям, как белеет старый металл под нагрузкой, и повернулся к Корду за порядком вещей. И все повернулись к Корду. И я повернулся, потому что порядок вещей мне тоже был интересен: по моему опыту, сейчас стажёра ставили на место, и место это было у ведра.
Корд молчал, наверное, секунд десять. Он посмотрел на карту Циркуля. Потом на узел. Потом на мои руки, снова на руки, как утром, как будто там, на руках, у меня было написано что-то, чего не пишут в личных делах. Потом достал планшет и стал писать наряд. Писал он молча, и молчание стояло такое, что было слышно, как в соседнем отсеке остывает шов Жилы, потрескивая на два тона.
— Наряд. — Корд опустил планшет. — Циркуляционный узел. Замена полсекции со стороны фланца. Основание: дефектовка по фактическим навыкам стажёра.
Он оторвал серый листок с копиркой и протянул мне. Я взял.
— Ошибёшься. — Глядел он по-прежнему мне на руки. — Узел уйдёт целиком, работа встанет на пересогласование, разница ляжет на подряд. Доплатишь разницу. Из подъёмных.
Он повернулся и пошёл по своим нарядам. Цех выдохнул и вернулся к работе, но вернулся не весь: Циркуль стоял над своей картой ещё с минуту, аккуратно, по-стариковски свернул её, убрал прибор в чехол и застегнул чехол на обе кнопки, хотя весь день ходил с одной. По этой второй кнопке я понял размер обиды точнее, чем понял бы по крику. Уходя, он сказал не мне, а воздуху между нами:
— Вскроем. Посмотрим, что скажет железо.
Жила проводила его взглядом, потом посмотрела на меня и показала два пальца. Я не понял. Она пояснила шёпотом, который был слышен через отсек:
— Ставлю два против одного, что прав ты. Не обольщайся, стажёр: против тебя тут ставить некому, все видели, как ты слушал. Ставка чисто из уважения к прибору. Прибор старый, ему обидно.
А я остался стоять с листком, на котором моим слухом было написано «полсекции», и медленно, со вкусом, понимал арифметику. Подъёмных у меня было десять. Разница между полсекцией и целым узлом по здешним тарифам была больше десяти. И испытательная петля, та самая, «по фактическим навыкам», стояла теперь не на моей квалификации вообще, а вот на этом конкретном куске железа, который я слышал один раз, час, сквозь опрессовку.
— Пересчитала. — В ухе, голосом для диагнозов. — Если ты прав, мы теряем ноль и приобретаем репутацию. Если ты неправ, мы теряем подъёмные, часть оклада и, вероятно, петлю. Хочу отметить для протокола: моя телеметрия подтверждает твою полсекцию. Хочу отметить также: моей телеметрии в наряде нет. Там написано «навыки стажёра». Там написан ты.
Ночью я лежал в каюте одиннадцать и слушал, как «Дятел» стоит у мёртвого буксира, живой, тёплый, с исправным гулом. За переборкой был склад, на складе лежала секция шестой серии, носиком в одну сторону, как вся её селёдочная родня, и завтра эту секцию должны были выдать по моему слуху.
— Мири.
— Здесь.
— Как твой анамнез?
Она ответила не сразу, и по паузе я понял, что вопрос попал в работу, которой она не собиралась хвастаться.
— Плохо, если честно. «Пеликан» я слушала полгода. Полгода на одну биографию: каждый насос, каждую его дурную привычку, каждый вторник, когда он врал по обратке. А тут мне дают чужую машину и сутки. Сутки на анкету. Я привыкла читать машины, как читают романы. Учусь читать по диагонали. Пока получается то, что получается у всех, кто читает по диагонали: я знаю сюжет и не знаю героя.
— Узел. Полсекции. Ты уверена?
— Я уверена в твоём ухе больше, чем в своей диагонали. Это не медицинские данные. Это, к сожалению, вера. Спи, стажёр. Завтра нам с тобой вскрывать героя, не дочитав романа.
Я закрыл глаза. Где-то в корме, на полке, лежала секция с жёлтой биркой, дыркой под крюк и датой поступления прошлого месяца. Она ждала. Впервые в жизни железо ждало меня не для того, чтобы проверить, выкручусь ли я без него.
Оно ждало, чтобы проверить, прав ли я.
Это оказалось страшнее.
Глава 3. Из двух мёртвых
Донора начали разделывать в семь утра, и к семи десяти я понял, что до этого дня не видел, как это делается по-взрослому.
На свалке мы тоже резали мёртвые борта. Но свалка режет, как голодный ест: быстро, без порядка, хватая лучшие куски, пока не отняли. Здесь резали, как читают документ. Сначала Корд с планшетом прошёл донора насквозь, от носа до кормы, и за ним по переборкам остались метки в три цвета. Потом Строп развесил такелаж, неспешно, по одному ему понятной схеме, которая через час оказалась единственно возможной. Потом пришла Жила с резаком, посмотрела на первую метку и сказала ей что-то про четвёрку, ласково, как говорят коню перед работой.
И началось.
Визг пилы по шпангоуту донора был звук, который я знал с детства, но здесь он звучал иначе. На свалке пила визжит воровато, вполголоса, потому что режут всегда чуть-чуть не своё. Здесь пила визжала в полный голос, по ведомости, и окалина летела дугами, и пахло горелой краской, старой, слоёной, крашенной поверх краски, и в этом запахе не было ничего печального. Была работа. Под четвёртым слоем на переборке проступил вдавленный логотип «Вейланд-Ютани», старше Империи и давно никому не нужный; Циркуль глянул через плечо и сказал, что такие штампы видел на терраформерских котлах, когда сам ещё был длиннее своего секундомера.
— Поясняю расклад. Зелёная метка: снять целиком, к пересадке. Жёлтая: снять, дефектовать, решить. Красная: резать, металл в лом по весу. Опись наследования в трёх колонках. Я запросила у конторы бланк, чтобы понимать документооборот. Мне понравилось слово «наследование». Раньше я встречала его только в генетике.
— Спроси у Стропа, он объяснит.
Я не шутил. Утром, когда снимали первый узел с зелёной меткой, я по свалочной привычке сказал что-то вроде «хороший кусок, грех не взять», и Строп, не прерывая перестроповки, поправил меня так, как поправляют не слова, а картину мира:
— Дед говорил: у донора не воруют. У донора наследуют. Он в описи так и писал.
И ткнул пальцем в бланк, где против каждой позиции стояло, откуда снято, куда пойдёт и кто принял. Мёртвый борт уходил не в никуда, а по документам, позиция за позицией, и в этом было столько спокойного достоинства, что я на секунду позавидовал донору. Не у всякого живого борта такая аккуратная судьба.
Дирижировал весом Строп. Со стороны это выглядело так: гора стоит посреди палубы и изредка шевелит кистью, а вокруг горы многотонные куски мёртвого борта плывут по воздуху, как рыбы в аквариуме, и ни один ни разу не качнулся лишний раз. Один раз теплообменник пошёл с перекосом, тросы запели на разные ноты, и Строп, не повышая голоса, сказал куда-то в пространство: «Вес спорит». Всё замерло. Он переложил один строп на ладонь левее, и вес перестал спорить.
Жила шила переход и стыки под пересадку, и слушать её было отдельным образованием. С металлом она разговаривала непрерывно, вполголоса, и по тону можно было вести дефектовку не глядя: «ну пошла, пошла, хорошая» означало, что шов ложится, короткое «четвёрку мне» означало зазор больше расчётного, а один раз она замолчала совсем, и на эту тишину обернулись все, кто был на палубе, включая Корда. Оказалось, ничего страшного: просто попался шов предыдущего ремонта, положенный так криво, что Жила потеряла дар речи. Дар вернулся через полминуты, обогащённый. Я узнал три новых оборота, все с диаметрами, один с припиской «и держака ему не давать до пенсии».
В наряде на разделку, между прочим, обнаружилась графа, мимо которой я сначала проехал глазами, а потом вернулся. Графа называлась «чудо». Стояла она в разделе непредвиденного, между «скрытые дефекты» и «прочее», и Жила, увидев, что я завис над бланком, пояснила через плечо, буднично: «Чудо и есть. Когда снял, а оно лучше, чем по описи». Я кивнул и не стал переспрашивать. В мире, где есть тариф на воскрешение, графа «чудо» смотрелась логичным продолжением документооборота.
Моё место в этом конвейере было на дефектовке снятого. Жёлтые метки стекались ко мне на верстак, развёрнутый прямо на стапельной палубе донора, и по каждой я писал решение: к пересадке, к восстановлению, в лом. Работа была из тех, о которых я мечтал, не зная, что о них мечтаю: весь день слушать, щупать и выносить приговоры, и чтобы приговоры шли в дело. К обеду через мои руки прошло одиннадцать позиций. Три я спас из жёлтых в зелёные, одну, наоборот, похоронил: снаружи целая, внутри трещина по посадке, из тех, что слышно на второй секунде, если знать, где слушать.
Мири на этом конвейере работала со мной в четыре руки, и у неё это была уже не помощь, а собственная гонка. По каждой позиции она успевала поднять типовой ресурс серии, статистику отказов и, где везло, выдержки из старых ремонтных протоколов, которые контора держала в общем доступе, потому что здесь ремонтные протоколы были не компроматом, а библиотекой. Скорость у неё росла на глазах: утром она отставала от моего уха на минуту, к обеду шла вровень, а один раз пришла раньше.
— Позиция девять. — Я ещё только брал девятую в руки. — Прогноз: посадочное место разбито, по серии это типовой отказ после восьми тысяч часов, у донора наработка десять двести. Проверяй, но я бы ставила на лом.
Посадочное было разбито. Я посмотрел на позицию, потом в пустоту, где для меня живёт Мири, когда хочется посмотреть на неё.
— Ты сейчас поставила диагноз по анкете. Не слушая.
— По анкете, по возрасту серии и по трём протоколам похожих доноров. Читаю по диагонали, как обещала. Хочу зафиксировать важное: диагональ работает только на типовых отказах. Твою вчерашнюю полсекции я бы по диагонали не нашла никогда, там надо было слушать героя. Распределение обязанностей предлагаю считать естественным: мне анкеты, тебе биографии.
Почти без паузы:
— И вот ещё. Корд взял твою похороненную позицию, посмотрел, покрутил и отправил в лом без перепроверки. Без. Перепроверки. Вчера он твой лист переворачивал, сегодня уже нет. Темп доверия выше среднего по моим ожиданиям.
— Или ему некогда.
— Или одно из двух, да. Я умею читать людей чуть хуже, чем машины, но у этого человека почерк простой: он не тратит движений. На тебя он вчера тратил. Сегодня экономит. А теперь попей воды. Ты с семи утра дышишь окалиной, а лёгких на складе «Дятла» не держат, я проверила.
Обед Флюс привёз прямо на донора, потому что норматив есть норматив, а палуба есть палуба. Ели на снятых кожухах, застеленных чистой ветошью, и Флюс, разливая, комментировал состав с точностью накладной: «Основа со склада, зелень с гидропоники „Сороки“, обменяли на заточку ножей. Ножи у них были в состоянии, за которое я бы лишал камбуза». Выяснилось попутно, что между бортами стаи ходит натуральный обмен, неофициальный, но с устным учётом строже официального, и что Флюс в этом обмене фигура: заточка, рецептуры и консультации по камбузному оборудованию шли с «Дятла» на всю стаю, а обратно шло всё, чего не бывает на складе. Я спросил, знает ли об этом бухгалтерия. Флюс посмотрел на меня с сожалением человека, объясняющего очевидное: «А кто, по-твоему, завёл устный учёт?»
Я доел и посмотрел в распахнутый грузовой люк донора. За люком висел «Дятел», и с этого расстояния он был виден весь, как виден свой дом с соседней крыши: нос, середина, корма, два крана над стапельной палубой. Середину опоясывали два кольцевых шва, старые, закрашенные столько раз, что от них остались только валики под краской, как рубцы под рубашкой.
— А сам «Дятел»? — Я кивнул в люк. — Тоже по обмену?
Циркуль доел ложку, посмотрел туда же, куда я, и вернулся к миске.
— По обмену, да. Только по бумаге.
Корд в это время шёл мимо нас своим кругом, с планшетом, и ответил на ходу, глядя в планшет, будто читал оттуда:
— Нос свой. Середина с донора. Кран с одного нашего.
Он перешагнул через ветошь, сделал ещё два шага и добавил уже из-за кожуха, не оборачиваясь:
— Которого нет.
Больше он к этому не возвращался, и никто не вернулся за него. Я смотрел на кран. С причала в день приезда я записал его в небрежность, потом в загадку, а теперь, с соседней крыши, увидел то, чего вблизи не видно. Чужой цвет на балке был не облезлый. Сколы на нём подкрашивали, и подкрашивали тем же чужим цветом, свежим, без единого мазка нашего. Кран держали в его собственной краске, как держат на полке чашку человека, который из этого дома съехал, а чашку забрать не успел.
— А перекрасить в свой не пробовали?
Жила подняла палец, потом ещё один.
— Рассказывают, пробовали. Два раза, и оба раза кладовщик выдал не ту банку. — Она загнула ещё палец, подумала и разогнула его обратно. — Врут. Не ту банку он не выдаёт.
Флюс собирал миски и объявил поверх контейнера, тем же голосом, каким объявляет обед:
— Суп сегодня, к слову, тоже с донора. Основа со склада, зелень с «Сороки». Кто против наследования, тому сегодня без добавки.
Строп молча протянул миску. Жила засмеялась первой, на весь донор, и пустые переборки вернули ей смех с опозданием, басом, как будто мёртвый буксир тоже был в доле. Флюс налил Стропу с горкой и черкнул что-то в блокноте, не глядя, как черкают давно знакомое.
После обеда Циркуль устроил мне проверку, о которой я догадался только к её концу.
Он подошёл к верстаку и молча положил передо мной позицию с жёлтой меткой: клапанная коробка с донора, снаружи приличная, по описи спорная. Положил и остался стоять. Не уходил. Я посмотрел на него, он посмотрел на коробку. Приглашение было сформулировано исчерпывающе.
Я прослушал её, как слушаю всегда: обстукал по контуру, покрутил шток, послушал пружины на сжатие. Внутри было два дефекта, один громкий и неважный, разболтанная ось коромысла, чинится за час, и один тихий и скверный: волосяная трещина по перемычке, на звуке тоньше комариного, из тех, что живут до первого гидроудара. Я так и сказал: ось в работу, перемычка в лом, коробка целиком в лом, потому что перемычка тут не меняется.
Циркуль выслушал, ничего не ответил, достал прибор, промерил перемычку одной точкой, коротко, как ставят подпись. Посмотрел на цифру. Забрал коробку и ушёл.
Едва он отошёл:
— Перевожу. Он знал про трещину заранее. Прибором нашёл её ещё утром, я видела его замеры по времени в журнале смены. Тебе он принёс не задачу. Тебе он принёс экзамен. Оценку не объявили, но коробку он унёс под мышкой, как уносят зачётную ведомость.
— И как я сдал?
— Судя по тому, что он не сказал «менять целиком» про тебя, положительно.
А после обеда была пересадка, и спор главного узла решился.
Полсекции циркуляционного привезли со склада «Дятла» ещё утром: жёлтая бирка, дырка под крюк, консервационная смазка. Ставили её втроём, Строп на весе, Жила на шве, я на подгонке, и Циркуль стоял рядом всю операцию, не помогая и не мешая, со своим прибором на ремне, застёгнутым на обе кнопки. Старый фланец, тот самый, глухой, отрезали, и я не удержался: посмотрел на срез. Расслоение было там, где я его слышал, ровно на полсекции, слоёное, как старый причальный кранец, и дальше по телу шёл чистый металл, злой и живой.
Я ничего не сказал. Говорить срезом было выразительнее.
Запускали к вечеру. Насос вышел на режим, узел взял давление, и звук у него стал такой, какой положен здоровой гидравлике шестой серии: ровный, с лёгким присвистом на выходе из колена, который уйдёт после приработки. Я слушал и не скрывал этого. А Циркуль расстегнул чехол, размотал датчик и стал мерить. По восьми точкам, как тогда. Молча. Потом смотал, подумал и промерил ещё раз. Тоже по восьми.
Прибор согласился с ухом дважды.
Циркуль постоял над цифрами, убрал прибор и достал из внутреннего кармана тетрадь. Маленькую, толстую, распухшую от вложенных листков, с обложкой, протёртой на сгибе добела. И что-то записал, прикрывая страницу плечом, как прикрывают не от чужого глаза, а по многолетней привычке. Я смотрел на эту тетрадь, наверное, дольше приличного, потому что узнал жанр. Я сам ношу такую. Мне такую завещали.
Циркуль поднял глаза, поймал мой взгляд и ничего не объяснил. Спрятал тетрадь и ушёл к следующему замеру. И это было правильно: про такие тетради не разговаривают. Их ведут.
— Внесла в журнал, — тихо сказала Мири. — «Диагноз подтверждён инструментально, дважды, независимым специалистом». Раздел методик пополнен. Комментарий специалиста отсутствует. По моим наблюдениям, отсутствие комментария у этого специалиста стоит дороже комментария.
А потом не случилось ничего.
Вот к этому я оказался не готов, хотя должен был. Узел работал, я был прав, вчерашний спор решён при свидетелях, и дальше полагалось что-то: разбор, признание, на худой конец штраф за то, что прав не по форме. Вместо этого Корд подошёл, приложил к узлу свой старый латунный щуп с рукояткой, потёртой до тепла, послушал ровно четыре секунды, отметил в планшете выполнение и выписал мне следующий наряд. Про полсекции, про спор, про подъёмные, которые вчера висели на волоске, не было сказано ни слова. Результат ушёл в наряд. Наряд ушёл в контору. Всё.
Я стоял с новым бланком в руке и переживал странное: правоту, которую некому предъявить.
Единственным человеком, который отреагировал на исход спора, оказалась Жила, и реакция была не та, которой я ждал. Она подошла мрачная, как небо над свалкой, и сообщила, что я разорил её морально.
— Ставила два к одному, что ты прав. И что? Никто не поставил против. Ни один человек. Даже кладовщик, а кладовщик ставит против всего, он однажды поставил против четверга. Выигрыш при отсутствии проигравших называется как?
— Никак не называется.
— Вот именно. Стажёр, с тебя причитается: в следующий раз ошибись хоть в мелочи. Дай людям шанс.
Она ушла, унося своё горе.
— Сварщица расстроена всеобщим согласием. Так и запишу. Формулировка мне дорога.
Я молчал.
— Пульс ровный. — Экранчик под рукавом мигнул. — А лицо озадаченное. Поделишься?
— Я полгода готовил речь для трибунала. Попал в бухгалтерию.
— И как тебе в бухгалтерии?
Я подумал. Узел пел за переборкой свою здоровую ноту, наряд лежал в кармане, подъёмные остались подъёмными.
— Милосерднее, чем я привык.
К концу второй недели буксир начал оживать по-настоящему, и стало видно, что значит формулировка «из двух мёртвых сделать одного живого». У живого борта было теперь машинное с пересаженным сердцем, у донора остался честный скелет с красными метками, и между ними в журнале лежала бумага, по которой каждый болт знал свою новую родину. Узел на полсекции к этому времени накрутил двести с лишним часов наработки. Полёт нормальный. Присвист после приработки ушёл, как обещал. Я ходил слушать его дважды в день, утром и вечером, не по наряду, а по потребности, и на второй день заметил, что не я один: Циркуль приходил тоже, со своим прибором, в другое время, чтобы не пересекаться. Мы оба делали вид, что это плановый контроль. Плановый контроль два раза в день по узлу, который здоров, называется иначе, но ни он, ни я не собирались произносить это слово вслух.
Перед тем как скелет пошёл в размер, Корд дал бригаде час на жилой отсек донора. Не на разделку: на разбор. Железо с донора наследуют, это я уже знал. Что делают с тем, что не железо, я узнал в этот час.
Каюты экипажа стояли так, как их оставили: с койками, с полками, с тем, что не влезло в вещмешки людей, которые уходили с борта навсегда и знали это. На полке в первой каюте стояла чашка, эмалированная, со сколом у ручки, и в чашке стояла ложка. Флюс взял чашку, посмотрел на скол, посмотрел в чашку, хмыкнул и унёс к себе, не спрашивая никого. Жила проводила её взглядом:
— Флюс, ты куда её? Она ж не наша. Хозяин, может, за ней вернётся.
— Посуда, — сказал Флюс, не оборачиваясь, с тем выражением, с каким говорит только о главном. — За посудой не возвращаются, Жила, посуду моют. Пока есть кому из неё пить, она живая, а эту давно никто не мыл. Сегодня вымою.
Во второй каюте Жила нашла в ящике тетрадку и открыла её раньше, чем подумала, можно ли. Тетрадка оказалась тотализатором. Их, донорским, за последний год жизни борта. Жила читала вслух, и пальцы у неё загибались сами: на что ставили, когда ставили, кто выиграл. Ставили на то же, что у нас: когда сдадут, кто первый уронит ключ, сколько продержится новый стажёр. Стажёр у них был, три года назад, и на него ставили «до весны». Выиграл кок.
— Кок всегда выигрывает, — сказал Флюс из коридора. — Кок видит, кто сколько ест, а кто сколько ест, тот столько и продержится. Этот, судя по тетради, ел.
— А стажёр-то что? Ушёл до весны или кок его перекормил?
Жила перелистнула. Дальше про стажёра не было ничего, и это значило, что он остался и ставить на него стало неинтересно.
Строп в это время стоял в третьей каюте и смотрел на переборку. На переборке у койки висел крюк. Не казённый: гнутый из прутка, с проушиной, проваренной с одного бока и зачищенной так, что шов не нашёл бы и Циркуль. Строп снял его, покрутил, посмотрел на проушину против света.
— Дед говорил: на Рядне крюк вяжут с одного бока, чтобы рукой в темноте шов не задеть. — Он провёл пальцем по зачищенной стороне. — Тут с одного. Рядна.
— Дед там был? — спросила Жила, которая уже загибала палец под новую байку.
— Дед везде был, — сказал Строп и повесил крюк обратно на переборку, в ту же дырку, из которой снял.
Человек, который спал на этой койке, вязал крюк так же, как дед Стропа, и по той же причине, и это было всё, что мы о нём узнали, и больше, чем знали о нём, наверное, в конторе.
Корд прошёл по коридору, посмотрел на чашку у Флюса, на тетрадку у Жилы, на крюк на переборке, и вынес решение, не останавливаясь, перечнем, как читает наряды:
— Личное с донора не наследуют. Флюс, чашку. Жила, тетрадь. Строп, крюк. Всё в один ящик, ящик на склад, вдруг кто придёт.
— Кто придёт-то? — Жила подняла тетрадку. — Они по стае разошлись, кто куда. Им писать: приходите, у нас ваши ставки лежат, кок выиграл?
— Никто.
Ящик на склад, как я понял по тому, как Корд это сказал, ставят не затем, чтобы вернуть, а затем, чтобы вещь не пропала совсем: у кого-то была, кем-то сохранена, никем не взята.
Жила положила тетрадку в ящик. Строп снял крюк обратно и положил рядом. Флюс стоял с чашкой и не клал.
— Чашка посуда, — сказал он, и это был не спор, спорить он не умеет, а объявление, каким объявляют обед. — Посуду на склад не сдают, на складе она за неделю помрёт, я видел. У меня ей место есть, мыть её буду я, и пить из неё буду я, раз больше некому.
Корд посмотрел на чашку, на скол, на Флюса, и ничего не сказал. Чашка ушла на кухню. Я видел её потом весь подряд: Флюс пил из неё по вечерам, и ложка в ней была та же, и я ни разу не спросил, чья она была. На доноре наследуют. Это, оказывается, касалось и посуды.
Остаток донора к тому же сроку перестал быть бортом. Скелет с красными метками разделали в размер, взвесили и оформили в лом одной строкой, и строка эта была последней в его описи, как бывает последняя строка в судовой роли. Я проходил мимо штабеля нарезанного металла и поймал себя на том, что снял бы шапку, если бы носил шапку. Потом посмотрел на буксир, у которого в машинном билось пересаженное сердце, и передумал скорбеть. Донор не кончился. Донор переехал.
А потом был вечер почты.
Почта на «Дятле» приходила пакетом, когда контора перегоняла на борт очередной блок связи, и раздавал её Флюс, потому что почта и еда, по его словам, «идут по одному нормативу: остынет, потеряет половину смысла». Мне в этом пакете досталось послание от матери, первое на новом месте, и вечер стал совсем полным.
Видео было короткое, как все её видео: минута сорок, снято в перерыве, прямо в диспетчерской. За её плечом светилось табло прибытий, и по табло ползли строки задержек, и одна мигала красным, и я машинально прочитал: стыковочный борт опаздывал на четыре часа, а мать даже не оглядывалась, потому что для неё это был не аврал, а вторник.
Новости она выдала списком, по-диспетчерски. Перевод дошёл, целиком, «твоё „это не повестка“ получила, посмеялась, вернуть не могу, уже потратила часть на обувь, зимнюю, не спорь». По квоте записана, очередь идёт, «наблюдать» превратилось в очередь на обследование, дата будет в следующем послании. На словах про обследование она кашлянула, коротко, в сторону, и махнула рукой раньше, чем я успел напрячься:
— Профессиональное. У нас пол-терминала такое. Вентиляция старше меня, а я не девочка.
И уже в самом конце, когда рука её потянулась выключать запись, она посмотрела прямо в объектив, полсекунды, не больше, и сказала то, чем заканчивала всегда:
— Работай, сынок.
Экран погас, а я ещё сидел. Полсекунды прямого взгляда были её единицей нежности, твёрдой валютой, которая не девальвировалась от частого употребления, потому что употреблялась нечасто.
Я отмотал и пересмотрел этот кусок ещё раз, с кашлем. Кашель был короткий, сухой, один, и она убрала его в сторону привычным движением, как убирают инструмент на место. Пол-терминала такое. Вентиляция старше её. Всё сходилось, всё было правдой, и очередь на обследование шла, и дата будет в следующем послании. Я запретил себе третий просмотр и пошёл записывать ответ, потому что тревога, которой не дали работы, начинает работать сама, а это единственный вид самодеятельности, который я не одобряю.
Ответ я записал в тот же вечер, легко, с первого дубля. Рассказал про узел приписки, где пахнет флюсом. Про суп по нормативу борща. Про то, что кормят и селят за счёт нанимателя, а это, как известно, лучшая строка любого контракта. Про испытательную петлю не сказал ни слова: о рейсе не говорят до трапа, этому меня учили люди, которые знали, о чём говорят. Скажу, когда петля станет подписью в ведомости.
Сразу после дубля, в наушнике:
— Отправлено. Лаг до зоны четыре сейчас девять суток. Поставила себе отметку в календаре. Себе, не тебе.
— Ты это уже говорила.
— Я это теперь всегда буду говорить. У повторяющихся записей есть медицинское название: профилактика.
Остаток вечера я обживал каюту, потому что каюта это заслужила. Верстак по штату оброс моим порядком: тетрадь на левом углу, инструмент по руке, ящик Ярне под столешницей, встал так, будто под него проектировали, я это уже говорил и буду говорить. Отдельный час ушёл на обвязку «только слушать»: я собрал её по всем правилам, на съёмных клеммах, без единого вреза в штатные цепи, так, что снимается за четыре минуты и не оставляет следов. Не потому, что здесь запрещено. Здесь, подозреваю, разрешено. А потому, что на «Пеликане» я снимал её за те же четыре минуты, и руки это помнили без меня.
— Обвязка проверена. Слушаю четырнадцать точек. Докладывать до, вмешиваться никогда. Всё как дома.
— Дома.
— Я употребила это слово в служебном значении. — Короткая пауза. — Не цепляйся.
В тетрадь я в тот вечер внёс первую запись на новом месте. Кормление такое: полсекции циркуляционного, подтверждено срезом и прибором, дважды. И отдельной строкой, ниже, не для отчёта: у Циркуля тетрадь. Толстая. Береги.
Спать я ложился человеком, у которого буксир ожил, мать записана по квоте, узел поёт за переборкой здоровую ноту, а в кармане лежит наряд на завтра.
Продержалось это до трапа. У трапа, когда я утром выходил на смену, стоял Корд. Он не ждал меня, он сверял опись, но когда я поравнялся, сказал, глядя в наряд, не на меня:
— Завтра сдаёшь петлю.
— Принимает контора?
— Принимает Сарма. Лично.
Он перелистнул страницу описи. Тем же тоном, каким сообщают прогноз погоды в открытом космосе:
— Она всегда лично.
Глава 4. Ухо и прибор
Сарма прибыла на буксир в восемь ровно, и приёмка началась без вступительного слова, потому что вступительным словом была она сама.
Я успел придумать себе эту сдачу заранее, ночью, в четырёх вариантах. В одном варианте меня гоняли по теории. В другом заставляли пересдавать дефектовку при комиссии. В третьем читали мораль про самоуправство с полсекцией. Четвёртый вариант был оптимистический: подпишет не глядя. Не подошёл ни один. Реальность, как обычно, оказалась проще всех вариантов и страшнее трёх из них.
Готовились к её приходу, как я заметил, все, и готовились по-своему. Жила с шести утра перепроверяла свои швы, к которым не было претензий даже у неё, а это высшая инстанция. Строп прошёл по такелажу и перевесил одну люльку на палец левее, объяснив это словами «глазу спокойнее», причём чьему глазу, уточнять не стал. Флюс сварил кофе, который пах так, что я усомнился в его сгоревшем вкусе, и на мой вопрос, почему сегодня такой, ответил исчерпывающе: «Приёмочный. По другому нормативу». Один Циркуль не готовился никак: сидел в рубке и заполнял журнал, потому что у него, как я понял, всё и всегда было готово к приёмке, это было не состояние, а конституция.
— Наблюдение. Экипаж, у которого нет претензий к собственной работе, всё равно нервничает перед мастером. Вывод: авторитет здесь держится не на страхе. На чём он держится, у меня пока нет данных. Через час будут.
Сарма пришла смотреть работу.
Она шла по буксиру, как ходят по машине, которую собираются купить у человека, которому не доверяют, и при этом двигалась без единого лишнего шага: от узла к узлу, по маршруту, который совпадал с логикой ремонта, а не с планировкой борта. Корд шёл рядом с планшетом и молчал. Планшет ей не понадобился ни разу.
У перехода она остановилась и потрогала шов Жилы. Не посмотрела, а именно потрогала: провела вдоль подушечкой большого пальца, с нажимом, как проверяют кромку ножа. Кивнула. Жила, стоявшая поодаль с независимым видом, сделала вид, что кивок её не касается, но плечи у неё опустились на сантиметр, и я понял, что сдавали сегодня все, просто остальные знали об этом заранее.
У циркуляционного узла Сарма сделала то, ради чего я потом переписал бы свою манеру слушать, если бы её можно было переписывать.
Она положила ладонь на кожух. Не ухо, ладонь. Постояла так секунд десять, глядя в сторону, с тем отсутствующим лицом, которое я знаю по себе: лицо человека, у которого весь слух ушёл внутрь. Потом переставила ладонь на фланец, на новый, на стык полсекции, и постояла ещё. Она слушала через кость, через руку, всем каркасом, и я смотрел на это, как смотрят на чужую школу: с завистью и узнаванием. Моё ухо работало через воздух и металл. Её работало через себя.
— Манеру записываю. — Шёпот, в самый наушник. — В моей картотеке такого способа съёма нет. Вношу как «метод Сармы». Если она узнает, что метод назван в её честь, полагаю, вычеркнет.
Потом был журнал. Мой журнал ТО по всей петле: дефектовки, решения, прогнозы, отметки наработки. Сарма читала его от корки, стоя, не облокачиваясь, с той скоростью, с которой читают на языке, на котором думают. На графе прогноза, дописанной от руки, она задержалась. На похороненной коробке задержалась ещё раз.
Наконец, не поднимая глаз от журнала:
— Бумага хорошая. И слух при ней. Редко вместе.
Я промолчал. На такие фразы не отвечают.
А потом она задала вопрос. Один. Я ждал вопроса про полсекции всю петлю, я собрал под него оправдательную речь с приложениями, и речь была хорошая, зря пропала. Потому что Сарма спросила не «почему ты пошёл против прибора». Она спросила:
— Граница где? На каком часу наработки ты бы сказал «менять целиком»?
Вопрос ударил в место, которым я не готовился отвечать. Она не проверяла правоту: правота лежала за переборкой и пела здоровым звуком вторую неделю. Она проверяла метод. Прав может быть и везучий. Метод бывает только у того, кто знает, где его правота кончается.
Я подумал. Вслух, потому что перед этим человеком думать молча было бы враньём.
— Расслоение на срезе шло клином от фланца. По звуку глубина была полсекции с запасом в ладонь. Если бы наработка узла была за двенадцать тысяч, я бы сказал менять целиком: на таком возрасте клин не верит запасам. До восьми тысяч меняю полсекции. Между восемью и двенадцатью слушал бы под нагрузкой и решал по кромке клина. Плюс-минус тысяча на моё ухо в плохой день.
Сарма молчала секунды три. Лицо у неё не изменилось, но в нём произошло то же, что тогда, вечером первого дня: приёмочная отметка. Узел осмотрен.
— Годится.
И всё. Вердикт целиком, без приложений. Я стоял и переживал его физически, как переживают перепад давления. За всю мою взрослую жизнь меня принимали на работу трижды, и каждый раз приём сопровождался словом «но». Годится, но переучим. Годится, но по бумагам ноль. Годится, но смотреть будем. Здесь «но» не прозвучало. Я даже подождал пару секунд, честно, дал ему шанс. Не прозвучало.
Дальше она приняла остальное, и я увидел, как это делается у мастеров: быстро там, где работа говорит сама, и медленно там, где надо спросить. У штабеля рассортированного лома она остановилась и посмотрела опись наследования, все три колонки, и задала Корду один вопрос про позицию, которую я спас из жёлтых в зелёные: почему к пересадке, если по описи спорная. Корд не успел ответить, потому что ответила бумага: там стояла моя дефектовка с прогнозом. Сарма прочитала, кивнула и сделала пометку у себя. Что за пометка, я не видел, но Корд потом сказал, что видел, и что мне лучше не знать, потому что зазнаюсь. По его меркам это была развёрнутая дружеская беседа. Она повернулась к Корду, сказала «закрывай петлю» и пошла к трапу, и уже с трапа, не оборачиваясь, добавила фразу, которую я потом носил в себе весь день, потому что не мог решить, комплимент это или инструкция:
— Допуск «плюс-минус тысяча» впиши в журнал. Чужому уху твой плохой день не виден.
Зачисление оформили к обеду, буднично, как здесь оформляли всё. Диспетчер конторы прислал на борт пакет: контракт с окладом сорок два за петлю, чистыми тридцать шесть, койка и паёк на нанимателе, страховой сбор удвоен, всё как в листе условий, слово в слово, и отдельной строкой шли подъёмные. Я приготовился увидеть их в графе удержаний, потому что так устроен мир: аванс выдают, чтобы было что вычитать. Графа удержаний была пуста.
Я спросил у Корда, не ошибка ли. Корд посмотрел на меня так, как смотрят на человека, задавшего вопрос из другой галактики.
— У нас аванс не вычитают. Он за то, что доехал.
Бригада отметила моё зачисление со сдержанностью, которая была красноречивее банкета. Жила, проходя, стукнула кулаком по моему плечу с точностью сварщицы: больно ровно настолько, чтобы считалось поздравлением. Строп выдал формулу смены, глядя при этом на такелаж: «Свой груз висит на своём стропе. Приблудный на чужом». Флюс за ужином молча положил мне добавку, не спросив, и вот это, как я понял по взглядам, и была здешняя грамота в рамке: добавка без запроса означала, что тебя внесли в норматив.
Расчётный лист за петлю пришёл следом, и вот с ним я провёл незапланированный час. Бланк был тот же, что я видел всю жизнь: та же сетка, те же графы. Содержание было инопланетное. Петлю я всю дорогу считал рейсом, а в шапке стояло, что у Сармы она мерится календарём: две недели, сколько бы объектов в них ни влезло, буква В с номером означает объект, с которого её начали, а упадёт в петлю аварийный наряд, и вся петля пойдёт по тарифу наряда. Начислено: оклад по петле. Удержано: страховой сбор. Итого: чистыми, ровно, без сносок. Я перечитал лист трижды. Искал подвох. Искал строку со звёздочкой, мелкий шрифт, «дорожную наценку», «форменное довольствие», штраф за темп, штраф за метод, штраф за то, что дышал в неурочное время. Подвоха не было.
Это и был подвох. К отсутствию капкана привыкаешь дольше, чем к капкану.
Голосом бухгалтера, у которого сегодня праздник, но он держится:
— Тридцать шесть чистыми проведено. Плюс десять подъёмных, не подлежащих удержанию. Итого на счету сорок девять двадцать. Роджер, у меня заготовлено семнадцать сценариев на случай обмана в расчётном листе. Впервые не пригодился ни один. Ощущаю неловкость: столько хорошей работы пропадает.
— Заархивируй. Пригодятся.
— Уже. Я не настолько поверила в новый мир.
После обеда меня позвал Циркуль, и позвал сам, что по его меркам было событием тектоническим.
Он появился в дверях мастерской, где я разбирал снятое с буксира, посмотрел на меня, потом на дверь диагностической рубки в конце коридора, и сказал:
— Иди сюда, ухо. Посмотрим, из чего ты сделан.
Диагностическая рубка была его царством, и царство было устроено, как он сам: тесно, точно и без единой лишней вещи. А посреди царства, на столе с бортиками, стоял дефектоскоп.
Настоящий. Не датчик-прищепка, не портативная коробочка, а полный стенд: тяжёлый, старый, с латунными углами, вытертыми до тёплого блеска, с экраном в половину столешницы. Такой, каким на «Пеликане» нам светила разве что картинка в каталоге: сорок кредитов за сектор чужими руками, лизинг на квартал, «линия не заказывала», и все мои разговоры о нём кончались одной и той же резолюцией. Я стоял перед ним, наверное, с тем же лицом, с каким в первый день стоял перед складом, потому что Циркуль хмыкнул и сказал:
— Он не кусается. Он хуже. Он проверяет.
Дальше было два часа, которые я запомню дословно.
Циркуль поставил на стол секцию трубы с донора, из красных, из тех, что в лом, и предложил порядок: я слушаю и говорю, что внутри, потом меряет прибор, потом сравниваем. На доске за его спиной он мелом написал два слова: «ухо» и «наука», и провёл между ними черту.
Первая секция: я сказал «трещина продольная, ближе к дальнему торцу, глубокая». Прибор нарисовал на экране трещину продольную, у дальнего торца, глубиной в две трети стенки. Я впервые в жизни увидел то, что всю жизнь слышал: на экране металл дышал, и трещина сидела в этом дыхании тёмной запятой, точно там, где я её слышал. Меня повело, как ведёт от встречи с человеком, которого знал только по переписке. Циркуль молча поставил мелом палочку под «ухом».
Вторая секция: я сказал «чистая». Прибор нашёл раковину в теле, глубокую, литьевую, старше самой трубы. Раковина молчала, потому что раковины молчат: они не трещат, они ждут. Палочка ушла под «науку», и Циркуль прокомментировал:
— Литьё ухо не берёт. Литьё берёт наука. И не выдумывай.
Третья: спорная, я сказал «расслоение начинается», прибор сказал «в допуске». Циркуль подумал и поставил палочку под «наукой», но рядом нарисовал вопросительный знак: «Через тысячу часов пересмотрим, чья палочка».
Четвёртая секция была подлая, и подлость её Циркуль организовал лично: подсунул кусок с двумя дефектами сразу, трещиной и раковиной, чтобы посмотреть, что я услышу поверх чего. Я услышал трещину и не услышал раковину, что было честно и предсказуемо, и палочки разошлись по одной на брата. Пятую секцию мы разобрали вничью и после спора поделили: я нашёл дефект, прибор уточнил глубину, и Циркуль, поворчав, провёл палочку прямо по черте, между «ухом» и «наукой», сопроводив словами «безобразие, но справедливое».
Отдельным номером шла Мири. Где-то на третьей секции она попросила разрешения писать сессию в журнал, раздел методик, и дальше комментировала вполголоса, только мне: «расхождение два процента, в пределах его допуска», «вот тут прибор увидел то, чего ты не можешь физически, частота ниже твоего порога», «а вот тут ты услышал то, чего нет на экране, и я хочу понять как». На последнем она застряла всерьёз: трещину в шестой секции я поймал по призвуку, которого не было в спектре прибора, и Мири трижды прогнала запись, прежде чем доложить с несвойственной ей осторожностью:
— Нашла. Ты слышишь не дефект. Ты слышишь, как металл вокруг дефекта работает иначе. Прибор смотрит в точку, ты слушаешь окрестность. Это не лучше и не хуже. Это перпендикулярно. Вношу в раздел методик под заголовком, который мне самой нравится: «Слушать окрестность».
К концу второго часа доска выглядела как протокол странного матча: три палочки под «наукой», три под «ухом» и одна на черте. Циркуль изучил её, недовольный ничьёй, как бывают недовольны только судьи, болеющие за одну из команд, и подвёл итог, постучав мелом:
— Три—три при одной спорной. Не радуйся. Спорную я допишу науке, когда ты выйдешь. И учти: наука на той неделе продула всухую, ей положена фора.
Это было максимальное признание, которое умел выговорить этот человек, и я принял его по номиналу. А потом он сделал вещь, которая была больше счёта: подвинул мне кресло перед стендом и стал показывать, как прибор настраивается. Не «смотри, как я работаю». Как настраивается. Разница такая же, как между «поешь» и «вот рецепт».
— У тебя ухо, — сказал он в процессе, глядя в экран. — Хорошее. Лучшее из тех, что я слышал, а я слышал четыре. Но ухо стареет, болеет и имеет плохие дни. Прибор тоже стареет, болеет и врёт на литье, на морозе и после ударов. Работают они только парой. Сорок лет я это объясняю людям с приборами. Ты первый, кому я это объясняю с другой стороны.
Настройка кончилась тем, что в рубку вошёл Флюс с кухонным таймером в руке. Таймер был механический, с пружиной, в жестяном корпусе, из тех, что звонят так, будто у них личное горе. Флюс поставил его на стенд рядом с секундомером Циркуля, отступил на шаг и объявил, как объявляет обед:
— Таймер. По нему каша, а каша вчера вышла жиже, чем я варю, ровно на две минуты. Девятнадцать лет служит, куплен в один день с прозвищем, и до вчерашнего не врал ни разу.
Циркуль посмотрел на таймер так, как смотрят на пациента, которого привели не в то отделение, и сказал то единственное, что мог сказать человек с секундомером в кожаном чехле:
— Это не прибор. Каша не бывает жиже на минуты, она бывает жиже на воду.
Флюс не стал спорить. Спорить он, по-моему, не умел вовсе, у него для этого не было подходящего органа. Он просто не забрал таймер со стенда, а вместо этого начал расставлять по верстаку контейнеры с обедом, которые принёс с собой, и расставлял их так неторопливо, что стало понятно: таймер пробудет на стенде столько, сколько понадобится.
— Моя бывает, — сказал он между контейнерами, не поднимая головы. — Моя по минутам, я за ней девятнадцать лет слежу, и когда минуты врут, она первая знает.
Про секундомер я к тому времени уже знал: Циркуль выверяет его о бортовой хронометр полдня, раз в месяц, по одному ему известной методике, и за сорок лет секундомер ни разу не разошёлся с хронометром больше чем на секунду в сутки. Жила, пришедшая на шум, села на верстак между контейнерами и смотрела на обоих с лицом человека, который принимает ставки, не объявляя тотализатора.
— Рассказывают, Циркуль до стаи ходил поверителем при флоте, у которого теперь нет имени, и секундомер ему выдали там, с чехлом и с подпиской о сохранности. — Жила подержала палец на весу. — Врут. Подписку он сам написал. Флот подписок не брал, флот брал присягу, а присягу у него потом перебили на другую, как табличку. Секундомер остался.
Циркуль на это не повернул головы, и по тому, как не повернул, было ясно, что байку он слышал не первый раз и опровергать не собирается ни одной её части.
— Жестянку калибровать не буду, — сказал Циркуль после паузы, в экран, не Флюсу. — У неё пружина. У меня балансир.
— Только тебе, — сказала Мири в ухе. — Внутри балансира тоже пружина, спиральная, но пружина. Они полжизни ссорятся из-за одной и той же детали, и я бы им сказала, но меня слышишь только ты.
Я не удержал лица, и Жила на верстаке издала звук, который постаралась выдать за кашель, хотя слышать Мири не могла и смеялась, видимо, над моим лицом. Циркуль повернулся к ней, и кашель прекратился.
Разрешил всё Корд, который шёл мимо по своим делам, задержался в дверях ровно на столько, чтобы увидеть таймер на стенде, и сказал на ходу, не останавливаясь:
— Время бортовое. Хронометр на переборке, по нему всё, и каша тоже.
И пошёл дальше. Это было всё, что он сказал, и этого хватило: кто с хронометром не согласен, тот с хронометром и спорит, а Корд в такие споры не входит. Циркуль постоял, посмотрел на таймер, на секундомер, на хронометр на переборке, и молча, не говоря ни слова ни Флюсу, ни мне, завёл таймер, запустил секундомер и сел ждать. Флюс сел напротив и стал смотреть, как Циркуль ждёт, с тем же профессиональным вниманием, с каким смотрит, как едят. Жила сходила за кружкой, я за второй, и ждали мы втроём, а они вдвоём сидели так, как сидят люди, у которых ссора старше нас с Жилой и которые из-за этой ссоры друг без друга не обедают.
Таймер зазвонил. Циркуль остановил секундомер, посмотрел на циферблат, взял карандаш и написал на жестяном боку, мелко, как пишут на бланке: минус четыре секунды на час.
— Торопится, — сказал он, не глядя на Флюса. — Четыре секунды в час, ровно, без разброса, девятнадцать лет подряд. — Он помолчал. — Жестянка, а держит.
Флюс взял таймер, прочитал надпись, подержал его на ладони, как держат ребёнка, которому поставили диагноз, и сказал с облегчением человека, у которого наконец сошлось:
— Я так и знал, что недосаливаю.
Он собрал контейнеры и ушёл. Циркуль убрал секундомер в чехол, застегнул чехол и сказал в экран, не мне:
— Девятнадцать лет по четыре секунды в час, это около суток. Сутки каши. — Помолчал. — Жиже.
Мири в этот день ела досыта, впервые за всю свою жизнь.
Выяснилось это к вечеру, когда я заметил, что она непривычно немногословна, и спросил, всё ли в порядке. Оказалось: контора держала для бригад профессиональные пакеты. Базы типовых дефектов по сериям, ремонтные протоколы за двадцать лет, отраслевые бюллетени, всё легально, всё под роспись, как ЗИП со склада: бери, распишись, пользуйся. Я оформил доступ одной заявкой, стоило это ноль, потому что входило в довольствие, и Мири ушла в эти пакеты, как уходят в отпуск люди, не бравшие отпуск никогда.
— Докладываю по итогам первых шести часов. — В голосе было то, что у людей называется головокружением. — Раньше я училась подслушивая. По обрывкам, по чужим журналам, по мусорным корзинам документации. Теперь мне выдали учебник под роспись. Подозрительно. Проверила дважды: не ловушка. Мир, оказывается, бывает устроен и так.
— Привыкай.
— Не обещаю. Но конспектирую со скоростью, которую предпочту не называть, чтобы ты не пугался. И ещё. В протоколах за двадцать лет я нашла одиннадцать случаев, где диагноз ставился «по слуху механика» и подтверждался вскрытием. Одиннадцать, Роджер. Твоя школа старше тебя. Ты не аномалия. Ты традиция.
— Подробности есть?
— Есть, и они интереснее заголовка. — Пауза, штатная, на перелистывание. — В старом ремонтном бланке предусмотрено место под основание диагноза, и во всех одиннадцати там написано одно слово: «слух». В нынешнем бланке такого места нет. Бланки, где оно есть, старше конторы, я сверила по шапкам. Дальше. Под словом «слух» везде стоит подтверждение прибором, до вскрытия, и номер прибора везде один и тот же. Двадцать лет, а прибор один. Ушей в них четыре: подписи разные, почерки разные, у одного почерк такой, что я сначала приняла его за схему разводки.
Я сидел на краю койки с отвёрткой в руке и не помнил, зачем её брал. Номер прибора я не спросил. Мне не нужно было его спрашивать: перед глазами стоял кожаный чехол на ремне, потёртый до глянца, и старик, который сегодня у доски сказал «я слышал четыре» тем же тоном, каким называют глубину трещины.
— Номер я сверила. — Мири выждала ровно столько, сколько я молчал. — Говорить не буду, ты его и так знаешь. Ещё одно, последнее: самый свежий из них давний, после него контора сменила бланк, и место под «слух» ушло вместе со старым. Пятого уха в бумагах нет. Был перерыв.
— Пока не пришёл я.
— Это ты сказал, не я. Я только читаю бланки. — Короткая пауза. — Рекомендация: у него об этом не спрашивать. И положи отвёртку, ты держишь её как свечку. До ужина сорок минут, приходи голодным, а не задумчивым.
Отвёртку я положил. Тетрадь у Циркуля, выходило, была не одна, и вторая двадцать лет висела у него на ремне.
Я переваривал это до самого ужина. Всю жизнь моё ухо было или фокусом, или нарушением, или строчкой в акте.
Ужин начался с добавки без запроса. Я её съел и, раз уж меня внесли в норматив, позволил себе вопрос, который носил с того самого супа по нормативу борща. Задал я его вполголоса, Жиле через стол: почему кок у них зовётся сварочным словом.
Жила вполголоса не умела. Она отставила кружку и ответила на весь отсек, загибая пальцы:
— Рассказывают, что варил он лучше всех в стае. Что полез на «Сороке» в кормовой коллектор, в лаз, куда респиратор не пролезал, а он пролез. Что варил там толстой обмазкой и дышал ртом, потому что носом в коллекторе дышать было уже нечем. — Она подержала последний палец на весу. — А вылез, сел ужинать, и борщ у него оказался как кипяток с солью. И потом полгода он солил всё подряд, а бригада полгода говорила ему, что вкусно.
Строп перестал жевать и посмотрел в свою тарелку, как смотрят на груз, у которого сомнительная бирка.
Циркуль доел, вытер ложку о салфетку и поправил, не поднимая головы:
— Полгода, да. Шесть недель, девятнадцать лет назад.
— А прозвище тогда же дали?
— Рассказывают, тогда же. — Жила разогнула пальцы обратно, все разом. — Бригадир тогдашний посмотрел, как он солит компот, и сказал: флюс у тебя вкус съел, флюсом и будешь, чтоб все видели, за что. Не врут.
Я обвёл стол глазами и впервые прочитал здешние прозвища, как читают бирки на узлах. На ком-то висело то, чем он работу делает. На ком-то то, что работа у него за это взяла. Строп был по инструменту. Флюс, выходило, по цене. Про Жилу я спрашивать не стал: по ней было не понять, по какому счёту, а выяснять за ужином у сварщицы, что у неё взяла работа, я счёл небезопасным для зубов.
Флюс всё это время стоял над кастрюлей с половником и в разговоре не участвовал, как не участвует в разговоре термометр. Когда Жила разогнула пальцы, он постучал половником о край, призывая к порядку, и объявил:
— Завтра на завтрак каша. Солёная в меру. Проверено прибором.
Жила засмеялась раньше всех и громче всех, Строп следом, басом, в тарелку, и даже Циркуль издал звук, который у другого человека я бы записал в кашель. Флюс переждал смех, как пережидают закипание, и пошёл вдоль стола с половником. Мне он положил ещё раз, тоже без запроса. Что означает добавка к добавке, я выяснять не стал. Решил, что внесли с запасом.
Потом Жила открыла тотализатор.
Тотализатор у неё был выстраданный, после провала со спором о полсекции, и правила она огласила торжественно, стоя, с кружкой вместо молотка: завтра приходит следующий объект, по нему делаются ставки втёмную, до вскрытия. Три ставки одним пакетом: сколько лет машине, что сломалось, кто виноват. Виноватых предлагалось выбирать из списка: экипаж, владелец, завод, судьба. Ставка кредит, банк общий.
— А этот пусть ставит после всех, — Циркуль показал на меня. — И вслух. Чтобы у остальных был ориентир, против чего ставить.
— Тогда нечестно. — Жила наставила на него кружку.
— Честно. Я тоже ставлю после него. У нас с ним пара.
Слово «пара» упало в общий котёл разговора, и никто его не заметил, кроме меня. Я заметил и не подал виду.
Объект пришёл к вечеру следующего дня: катер портовый, самоходный, встал посреди акватории без объявления причин. Ставки сделали до стыковки. Я послушал корпус через стойку ещё на подходе, на швартовке, и сказал: лет пятнадцать, топливная магистраль, виноват владелец, потому что так забивается магистраль только у того, кто годами льёт что подешевле. Вскрытие показало: шестнадцать лет, магистраль, владелец. Жила посмотрела на меня с мрачным удовлетворением человека, чей прогноз сбылся дважды: и по машине, и по бесполезности ставок против меня.
— Шестнадцать. — Она не поднимала глаз от акта. — На год промахнулся. Ставлю кредит, что нарочно.
— Нарочно. Дай людям шанс.
Она бросила в меня ветошью. Ветошь была чистая. Здесь это считалось знаком расположения.
Сам катер, к слову, мы сделали за смену, и это тоже была новость: аварийная мелочь между большими подрядами здесь звалась «разминкой» и шла отдельной строкой оплаты. Магистраль промыли, фильтры Жила обозвала так, что они, по-моему, очистились от стыда сами, а владельцу катера Корд выдал вместе с актом устную рекомендацию по топливу, уложившись в девять слов, из которых цензурными были предлоги. Владелец, крум с грузового ряда, не обиделся. Он записал, причём двумя руками сразу и в две разные книжки, и что стояло во второй, я так и не выяснил.
Выигрыш по цеховому обычаю ушёл не мне: банк тотализатора уходил в общий котёл Флюса, на «внеплановое улучшение довольствия». Флюс принял кассу, пересчитал и объявил, что в четверг будет пирог, а с меня, как с виновника кассы, «пожелание по начинке». Я пожелал любую, кроме концентрата. По отсеку прошёл гул одобрения: пожелание сочли содержательным.
— Социальный факт. Твой выигрыш съест бригада. При этом все довольны, включая проигравших. Экономика этого коллектива не описывается ни одной моделью из моих пакетов. Ближайший аналог по литературе: семья.
Вечером я покормил тетрадь, и кормление вышло двойное. Первое: литьё ухо не берёт, раковины молчат, потому что не работают, а я слушаю работу; проверять литьё только прибором, всегда. И второе, по приказу, который не был оформлен приказом: допуск собственного уха, плюс-минус тысяча часов на плохой день, вписан в журнал ТО отдельной строкой. Чужому уху мой плохой день не виден. Теперь виден.
— Дополнение к записи. — Я ещё держал тетрадь открытой. — В моих пакетах нашёлся отраслевой термин для того, что ты сегодня сделал: «паспортизация метода». Обычно её проходят лаборатории. Ты прошёл её за два часа у старика с мелом. Стоимость аналогичной процедуры по прейскуранту сектора не скажу, ты будешь плохо спать.
— Скажи.
— Восемьсот сорок. Спи хорошо.
Потом я сел, а Мири развернула график.
График плана висел у неё с первого вечера, с точкой «порог дома» на дальнем конце кривой. Раньше такие графики в моей жизни выглядели одинаково: кривая доходов ползла понизу, кривая нужды шла поверху, и между ними жил я. Сегодня Мири перестроила картинку по факту первой петли, и я смотрел на неё молча.
Кривая доходов шла выше плана. С запасом. Без чудес, без жестянок, без ночных подработок: просто оклад, просто чистыми, просто семь петель впереди. Точка «порог дома» стояла не на горизонте, а посреди графика, до неё было три петли, и после неё кривая продолжала расти, как будто так можно.
— При текущем тарифе «сто пятьдесят шесть» закрывается к середине контракта. Дальше начинается область, для которой у меня не было названия, и я завела новое. Называется «сверх плана». Роджер, у меня никогда не было раздела «сверх плана». Я его создала сегодня и не знала, что туда писать. Пока написала одно слово: «посмотрим».
— И последнее на сегодня. — График ушёл с экранчика. — Плановое напоминание: лаг до зоны четыре, ответа на твой ответ раньше чем через две недели не ждать. Напоминание, как обычно, себе. Тебе я просто даю послушать, как я себе напоминаю.
Я лежал потом и привыкал. Непривычно было, как новая обувь: нигде не жмёт, и именно это тревожит, потому что нога всю жизнь училась ходить в жмущей. Борт жив. Мать записана. Петля сдана. Ухо калибровано и внесено в пару. План сходится с запасом.
Засыпая, я успел подумать, что впервые в жизни завтрашний день не требовал от меня плана обороны. Не от кого было обороняться. Мысль была настолько непривычная, что я проверил её дважды, как Мири проверяет подозрительно хорошие данные, и оба раза она подтвердилась.
Сирена ударила в третьем часу. Не бортовая, я её узнал бы. Эта шла с частоты конторы, через все каюты разом, ровными злыми тактами, и между тактами голос диспетчера, того самого, с наушником, повторял: аварийный вызов стае, аварийный вызов стае, «Дятлу» готовность один, остальным по расписанию готовностей.
В коридоре уже стучали подошвы. Я вылетел из каюты одетый, потому что одеваться начал на втором такте, и столкнулся с Кордом. Корд шёл быстро, с планшетом, и лицо у него было такое, каким его не видел ещё ни один наряд: собранное до звона.
— Поздравляю, зачисленный. — На ходу, не сбавляя шага. — Праздник со страшным лицом. Форма одежды рабочая.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
