Магистр поневоле
Глава 1. Кирасир
Газету дед положил поверх конторской книги, а варежки сдвинул на край стола. Газета была моя. Я купил её утром у разносчика, который грелся возле столика писаря под мачтой, и в гондоле так и не развернул, потому что достал каталог. Всю дорогу она пролежала в свёртке, между лошадиной гривой и бечёвкой, и в кабинет попала, надо полагать, вместе с обёрткой, когда Глаша утром добиралась до лошади.
Дед развернул её на последней странице, разгладил ладонью сгиб и повернул ко мне. Правый указательный палец лёг на столбец мелкого шрифта под чертой.
— Читай.
Столбец назывался «По военному ведомству», и шли в нём сплошь фамилии с чинами, через запятую и без абзацев. Коллежский секретарь такой-то приписывался к пехотному полку, надворный советник к драгунскому, кто-то из губернского правления к флотскому экипажу. Моя стояла седьмой снизу: студент Академии Воротынский Дмитрий, в кирасирский его императорского высочества полк, офицером для особых поручений. В прошлой жизни я тоже находил свою фамилию в приказах, только там это были приказы о квартальной премии, и вешали их на доску у проходной, а не печатали на всю империю. Читали их, впрочем, так же внимательно.
— Ты теперь приписан к военному ведомству, — сказал дед.
— Его высочество был так любезен, что определил меня в кирасиры.
Кирасир, насколько я понимал, сидит на большой лошади в железной кирасе и при палаше. Ни про лошадь, ни про кирасу его высочество меня не спросил. Напоминать ему я не стал.
Дед улыбнулся. Улыбка вышла короткая, одним углом рта, и ушла раньше, чем я успел её разглядеть.
— В нашем роду были моряки, — сказал он. — Пехота была. Я артиллерист. Теперь, значит, будут и кирасиры.
Моряки и пехота висели у него за стеной, на лестнице, рама над рамой, и со вчерашнего дня к ним снизу прибавился Глеб. Кем служил Глеб, в сушильне мне не показали.
— Но это значит, — дед постучал пальцем по газете, по моей строке, — что имение в случае моей смерти обязательно перейдёт к тебе.
— Его высочество что-то такое упомянул. Я, признаться, не очень понял.
Упомянул он это между авансом и билетом, легко, и я тогда пропустил это мимо ушей, потому что держал в руках аванс.
Дед посмотрел на меня внимательно. Смотрел он долго, и лампа между нами горела ровно, без копоти, и было слышно, как в зале Глаша рассказывает лошади про звезду.
— Военная служба — главная обязанность дворянина, — сказал он. — Земля не наша. Земля государева. Нам её дают за службу и держат за нами, пока служим. Поэтому право на землю даёт только военная служба. Даже высшие чиновники, чтобы иметь землю, приписываются к военному ведомству. Ты сейчас в газете видел.
Я видел. Коллежский секретарь в пехотный полк, надворный советник в драгунский, и ни один из них в строй, сколько я понимал, не собирался. В прошлой жизни это называлось бы контрактом с обременением: пользуйся, пока исполняешь, перестал исполнять — возвращай. Только подписывали его здесь не на год, а на поколения, и неустойкой был весь род.
— Мстислав к службе был негоден, — сказал дед. — Потому у него и права на имение не было, хоть бы он один остался. И потому я боялся, что род пресечётся. — Он помолчал. — Наш род владел этим имением триста лет.
Второй раз за сутки он говорил «триста лет», и оба раза одним и тем же голосом, без нажима. Про Мстислава я знал больше, чем дед, и держал это при себе с осени. Тетрадь с его «Осечкой» деду я так и не показал и показывать не собирался.
— И я рад, что оно достанется тебе, — сказал дед.
Он сложил газету по старому сгибу и отложил. Под газетой была книга в зелёном переплёте. Дед раскрыл её на заложенном месте, на последней исписанной странице, и тоже повернул ко мне.
— Но оставляю я его тебе не в лучшие времена.
Конторскую книгу я читаю быстрее, чем газету, это у меня от прежней работы, и от неё же привычка смотреть сначала в итог, а потом уже в строки. Итог был подведён аккуратно, по-военному, и стоял в нём минус. Приход шёл одной графой и коротко, аренда за покосы пришла за осень наполовину, за лес ничего. Расход шёл тремя графами и длинно, и самой длинной в нём была третья, с пометками на полях дедовой рукой: «лекарям» и «за обряд». Август, сентябрь. Ни одной строки в этой графе я не помнил и всё равно её узнал: в августе я лежал в ней сам.
— Казна рода пуста, — сказал дед. — Дом сам видишь в каком состоянии. Доходов почти нет.
Дом я видел. Лампа в нём была одна, вот эта, и свечи считали в тетрадку, с огарками. Библиотека не топилась, а на чердаке стояло всё, за что в городе никто ничего бы не дал. Остальное, надо думать, в город уже ушло.
— Ты учишься в столичной Академии, — сказал дед, — а я даже не могу выплачивать тебе достойного содержания.
Он махнул рукой, левой, той, на которой три пальца, и рука легла обратно на книгу, на третью графу.
— Да что там. Если так дело пойдёт, к весне придётся продать часть пастбищ. Соседу. Он давно спрашивает.
Лист лежал у меня во внутреннем кармане, сложенный вдвое, под ладонью, которую я так и не убрал. Одиннадцать строк, от камней до банок, и итог внизу, обведённый карандашом. Смету я составил в гондоле, на холоде, со всей тщательностью человека, который знает, у кого будет просить. Выучил её к вечеру наизусть. Подавать её сейчас было всё равно что прийти на склад в последний день квартала с заявкой на сверхплановую поставку, когда кладовщик только что показал тебе пустые стеллажи. Бумага от сукна не нагревается, я это знал. Этот лист нагрелся.
— Да ладно, дед, — вырвалось у меня. — Прорвёмся.
Слово было не здешнее. Так говорили у нас на складе, когда в конце года не сходился остаток, и говорили это обычно те, кто ещё не знал как, просто чтобы было с чего начать. Дед этого слова, судя по всему, никогда не слышал. Зато понял.
Он поднял на меня глаза. В углу глаза, у самой переносицы, под лампой блеснуло, и вытирать он не стал.
— Об одном тебя прошу, — сказал он. — Не оставь Глашу.
— Об этом и речи быть не может, — сказал я. — Только что-то вы себя совсем списали со счетов. Полковник Воротынский, выше нос. Что-нибудь придумаем.
***
Рождественский обед, впрочем, удался на славу. Если бы не вчерашний разговор в кабинете, я встал бы из-за стола в полной уверенности, что род Воротынских процветает и казна его ломится. Накануне, после звезды, ели постное, кутью с мёдом и взвар, и я решил было, что этим праздник и обойдётся. Ключница с кухаркой думали иначе. Начали они затемно, и к двум часам стол в зале был заставлен так, что скатерти между блюдами почти не осталось.
Грибы стояли солёные и маринованные, а ещё запечённые в пирог. Яблоки были мочёные, груши в сиропе. Посредине, на большом блюде с отбитым краем, лежали два тетерева, и ключница, ставя их, сообщила, что тетеревов к празднику прислал сосед. Дед на тетеревов посмотрел без всякого выражения. Сосед, надо думать, был тот самый, что давно спрашивает про пастбища.
Себестоимость этого стола, если считать по-моему, была почти нулевая. Грибы собрали в своём лесу, яблоки и груши сняли в своём саду, тетеревов прислали даром, а кухарке платили за год вперёд, ещё летом. Всё, что нельзя продать, выгоднее съесть, и в прошлой жизни я видел такие столы в самых бедных хозяйствах, на которые ездил с проверкой. Самые богатые закуски бывают у тех, у кого нет денег.
Набросился я на всё это жадно. Три недели перед тем я жил на щах у кочегарки, и живот помнил это лучше меня. Дед ел мало и больше смотрел, как ем я. В какой-то момент мне показалось, что он считает, во что казне обходится мой аппетит, и я на всякий случай взял третий кусок пирога медленнее, чем второй.
Глаша говорила без остановки. Лошадь стояла у её стула, на полу, мордой к столу, и Глаше было важно, чтобы лошадь видела тетеревов. Про дирижабль Глаша рассказывала деду сама, моими словами, только солдат на канатах у неё стало по пятеро, а мачта выросла выше колокольни. Потом спросила, умеют ли летать в столице лошади, раз там летают люди. Я сказал, что пока нет. Глаша подумала и сказала, что это потому, что им никто не велел. Дед поднял на меня глаза поверх её головы, я поднял на него, и мы оба смотрели в тарелки, пока не прошло.
***
Тройку на другое утро собрали из всего, что стояло в конюшне, то есть из всех трёх лошадей. Гнедая пошла коренником и, пока работник её запрягал, всё поворачивала ко мне голову. Помнила она не меня, а Дмитрия, и сахару, который я ей принёс, это не мешало.
Дед ехать не хотел, а потом сел, укрытый полостью до подбородка, в новых варежках. Глаша сидела между нами. Гнали по укатанной дороге вдоль пруда, до старой мельницы и обратно, и Глаша на каждом раскате кричала так, что гнедая прижимала уши. На обратном пути дед сказал работнику «пускай», работник пустил, и минуты две мы летели, а снег из-под копыт шёл в лицо, и дед держал Глашу за воротник левой рукой, той, где три пальца.
Снежки начала Глаша, едва мы вылезли из саней. Первым она попала мне в ухо, вторым в шею, за ворот, а третьего я не стал дожидаться и сдался. Слепила она снежки маленькие и твёрдые, обминая в ладонях, как пирожки, и я подумал, что с такой хваткой из неё выйдет толк в любом деле, кроме того, где нужно жалеть противника.
Горка была за амбаром, к пруду, и санки на ней нашлись старые, с железными полозьями, на которых, по словам ключницы, катался ещё барин, то есть дед. Глаша съезжала сама, а тянуть санки обратно наверх выпадало мне. Раз на пятый Глаша потребовала, чтобы я съехал с ней вместе. На середине горки санки подбросило на бугре, и рёбра слева напомнили мне про переулок за банями так, что я едва не выпустил верёвку. Внизу Глаша вылезла из сугроба, отряхнулась и сказала, что ещё. Дед стоял наверху у амбара и смотрел на нас, опершись на палку.
Так прошло два дня. На третий, к обеду, из уезда прискакал верховой с почтовой станции, весь в инее, и привёз телеграмму. Ключница принесла её в зал на тарелке, как носят письма. Тарелка тут была ни к чему, но так в этом доме полагалось.
Телеграфная лента была наклеена на бланк полосками, и печатные буквы шли без запятых. «Срочно возвращайтесь тчк место дирижабле оставлено за вами утренний рейс завтра тчк Тележников».
Слово «срочно» в прошлой жизни приходило ко мне в почту по десять раз на дню, и означало оно обычно, что срок прошёл ещё вчера и теперь нужен виноватый. Тележников словами не сорил. Телеграмма в его исполнении стоила по копейке за слово, и он отбил тринадцать. Дед прочёл бланк у меня через плечо.
— Тележников — это который?
— Профессор. Кафедра артефакторики.
— Профессор, — повторил дед. — Профессор телеграфирует офицеру для особых поручений «срочно возвращайтесь». В мою бытность полковому писарю за такую телеграмму спороли бы нашивку.
— Он мне не командир. Я у него студент. Хотя в полку он, к слову, тоже числится, так что на сборах скучать мы будем вместе.
— Студент, — сказал дед и вернул мне бланк. — Ну, раз срочно, значит, кому-то вдруг понадобилось то, чего больше ни у кого нет. Других срочных дел не бывает.
Верховому он велел дать на водку и накормить лошадь.
***
В последнюю ночь я лёг рано. Свечу, которую ключница выдала мне с вечера и записала в тетрадку, я задул, не дожидаясь огарка, а потом отступил от тела.
Теодор стоял у моего камня, в шляпе и плаще, на том же месте, где я оставил его в подвале у сапожника. Стоял он, похоже, давно.
— Тебя давно не было, — сказал он.
— Был занят.
— Я знаю.
После этого мы оба помолчали. Спрашивать, всё ли он слышал, я не стал. Что слышу я, то слышит и он, и за три недели внизу я проверил это столько раз, что вопрос вышел бы глупым. Теодор уточнил сам.
— Я слышал и Тележникова, и деда.
— И что скажете?
— Я думаю, тебе следует принять предложение Тележникова.
Он сказал это ровно, без нажима. Этим голосом он полгода говорил мне «не спеши», только тогда он придерживал, а сейчас подталкивал.
— Как я могу преподавать, если сам многого не знаю?
— А что ты знал об артефактах полгода назад? — Теодор прошёлся к стене и вернулся. — А теперь весь свет говорит о свечах Воротынского. Те, кого ты будешь учить, не знают и этого. В стране слепых и одноглазый король. А пока они научатся, ты уйдёшь дальше.
— Ахиллес и черепаха.
Теодор покачал головой.
— Не знаю, о чём ты.
— Да так. Притча из моего мира.
Пересказывать её я не стал. В прошлой жизни её любил наш коммерческий директор, когда объяснял, почему поставщика, который ушёл на шаг вперёд, не догонит никто. Таких поставщиков потом обычно перекупали, но этого директор не объяснял.
— И потом, — продолжил Теодор, — не забывай, что у тебя есть я. О магии и об артефактах я знаю наверняка больше здешних магов.
— Только не всё говорите, — не удержался я.
Теодор остался невозмутим. Поля шляпы не шелохнулись, и с места он не сдвинулся.
— Я и сейчас всего не скажу. Ко многому ты пока не готов. Но если будешь прислушиваться к моим советам, войдёшь в число лучших магов этого мира.
Я сел на камень. Магом в этом мире меня не считал никто, включая меня самого: искра у меня была, а накопления не было. Полгода Теодор выдавал мне сведения по одному, взвешивая каждое на весах, которых мне не показывал. С начала декабря весы у него стали врать в мою пользу, а теперь он предлагал мне всё разом, без описи. Поставщик, который сам предлагает отсрочку платежа, рассчитывает на тебя надолго, и процент у него зашит в цену заранее.
— И чем мне придётся платить за такую щедрость?
— Об этом в другой раз.
Он отошёл к стене, на своё место, и встал там спиной к камню. Я посидел ещё немного, потом поднялся и пошёл к телу. До ямщика оставалось часа четыре. Прошлый раз последняя ночь в имении окончилась визитом демона. В этот раз все прошло спокойно.
***
Выезжал я затемно, тем же ямщиком, которого ключница с вечера послала звать. В сенях горел огарок, собаки лаяли для порядка. Дед вышел на крыльцо в сюртуке, без шубы, и мы обнялись, и левая его рука опять легла мне на плечо, на то же место.
— Пиши, — сказал он. — Теперь можно.
— Буду писать.
Глаша выбежала следом, в валенках поверх ночной рубашки и в чьём-то платке. Она прижалась к моим ногам, обхватила их обеими руками и так стояла, и снять её с меня можно было только вместе с валенками.
— Приезжай ещё, Всё-забыл, — сказала она в полу шинели.
— Приеду.
— Скоро?
— Как получится.
Её это не устроило, но ключница уже взяла её на руки. Ямщик тронул, и в окне кабинета, единственном освещённом, я ещё долго видел лампу, пока дорога не ушла за мельницу.
Ехали опять четыре часа, а потом у мачты тот же писарь в тулупе записал меня в книгу, и опять я сидел на откидной скамейке у двери, где дуло. Всю дорогу, сначала в санях, а потом в гондоле, я перебирал, что могло понадобиться Тележникову так срочно, что он не пожалел тринадцати слов. Выходили светильники. После вечера у его высочества их будут просить десятками, и заказ, если он пришёл, мог прийти только через кафедру. Выходило ещё правление, которое могло вспомнить, что студент уехал посреди вакаций, не спросясь. Выходила Софья. Про Софью думать было хуже всего, потому что о ней я не знал вовсе ничего, кроме того, что внизу ей больше никто ничего не продаст.
Под Рождество я так и не отдал деду смету. Лист лежал в том же кармане, сложенный вдвое. Над белым полем, где ползла чёрная нитка дороги, я достал его, перечитал одиннадцать строк и итог, обведённый карандашом, и положил обратно, к билету.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
