Обложка Лютики для инквизитора

Лютики для инквизитора

Дана Павлова

0% прочитано
Стандартный
Дана Павлова

Лютики для инквизитора

Глава 1. Отродье

Я родилась не в самое лучшее время для ведьм. Первое, что я помню отчётливо, — запах гари, приплывший однажды с деревенской площади, и мамину ладонь, вжавшую мою голову ей в плечо. «Не смотри, дочка», — только и сказала она. Я и не смотрела. Но слышала всё: треск, слитный гул молитв и то, как разом стихла толпа. Слова «костёр» я тогда ещё не знала. Знала другое — что маму мою за глаза зовут ведьмой, а ведьма, если верить тому, что кричали на той площади, есть отродье дьявола. Так вот, я была дочерью того самого отродья. А позже, как выяснилось, и сама оказалась отродьем — да ещё похуже.

Про Церковь чистой магии и её Эпоху Очищения я узнала не из книг — их у нас не водилось, — а из маминых предостережений, что она роняла, растирая корни или заговаривая чужой жар. Церковь учила, что всякая магия, кроме её собственной, — грех, а «чёрных» ведьм надо жечь, покуда не переведёшь всех до единой. Вот только «чёрной» она звала вовсе не злую магию. Стихийников терпели, предсказателей не трогали, лекарей держали при себе — каждому дозволялась своя краска. Жгли лишь таких, как мы, чья сила не знала границ и умела всё разом. Мама называла это созиданием: не одна из красок, а сам холст. Церковь называла это дьявольщиной.

Тогда меня звали Илин. Моя мама была знахаркой: умела лечить людей с помощью трав и заговоров, спасала беременных и детей во время тяжёлых родов, а в особо тяжёлых случаях использовала магию — ту, что не показывают чужим. Отца я не знала, да и мама не любила о нём говорить. Стоило мне спросить, она отводила глаза к окну и говорила: «Подрастёшь — расскажу», — а я подрастала, и обещание всё откладывалось, пока не сгорело вместе со всем остальным.

Наш дом стоял на краю деревни, у самой опушки, так, чтобы лес был под рукой. Внутри пахло сушёными цветами, воском и чем-то горьковатым из закопчённого котелка. По стенам висели пучки трав, перевязанные нитками разных цветов: красная — от жара, синяя — от боли, белая — для рожениц. Синюю я любила больше всех — просто потому, что синий был мой любимый цвет. О том, что боль и любимый цвет как-то не вяжутся, я тогда не думала. Я вообще мало о чём думала. Мне было хорошо.

— Смотри, — сказала мама однажды, когда мне было лет семь, и вложила мне в ладонь жёлтый цветок с блестящими лепестками. — Это лютик. Красивый, да? А ведь яд. Тронешь неумеючи — обожжёт кожу, выпьешь — убьёт. Но в верной дозе тот же яд становится лекарством. Запомни, Илин: разница между отравой и снадобьем — это всего лишь мера. Всё зависит от того, сколько ты возьмёшь.

— А наша магия тоже так? — спросила я.

Мама замерла. Потом накрыла мою ладонь с цветком своей.

— Наша — сильнее всех. Она и лечит, и жжёт — смотря какая рука. Церковники этого не понимают. Думают, раз может сжечь — значит, от дьявола. И жгут нас. — Она помолчала. — А зря. Убери таких, как мы, — и однажды жечь станет некому помешать.

Я не поняла, о чём она. Мне было семь, и меня куда больше занимало, что цветок щекочет ладонь. Я запомнила не смысл — я запомнила её лицо: серьёзное, испуганное, будто она уже видела то, что случится потом. Поняла я много позже — когда сама стала и отравой, и рукой, что держит ложку, и когда своими глазами увидела, как мир начинает крошиться по краям.

Мама учила меня всему исподволь, будто играя. Мы ходили в лес, и она показывала: вот эта травка гонит жар, а эта, похожая на неё как сестра, — убивает; вот кора, что унимает боль, а вот корень, от которого немеет язык. «Лекарь должен знать яды лучше отравителя, — говорила она. — Иначе как ты отличишь одно от другого?» По вечерам она заставляла меня перебирать сушёные пучки вслепую, на запах и на ощупь, и хвалила, когда я не ошибалась. Магию она показывала редко и всегда шёпотом — тёплый свет между ладоней, когда роженице было совсем плохо, или заговор, от которого затягивалась глубокая рана.

— Никогда не делай этого при чужих, — предупреждала она. — Люди любят чудо, пока оно им помогает. А после боятся того, кто его сотворил. Запомни: наш дар — не для похвальбы. Он для тех, кому больше некому помочь.

Вся деревня ходила к нам лечиться, и мы никогда не отказывали в помощи. За наше добро люди приносили гостинцы: мёд, молоко, хлеб и другие вещи. Вдова кузнеца носила яйца, старый Тобиас — резные деревянные ложки, которые никому не были нужны, но мама принимала их с таким видом, будто ей поднесли серебро. Мне казалось, что моя жизнь идеальная. Все нас любили. Пока не пришла чума.

Она пришла тихо, без стука, как приходят все настоящие беды. Сначала слёг мельник — жар, чёрные пятна на шее, бред. Через три дня — двое его детей. Через неделю болезнь ходила по домам, как сборщик податей, и не пропускала ни одного двора.

Это время запомнилось мне надолго. Жители были в отчаянии: каждый день к нам приходили всё новые и новые заболевшие. Мы собирали лекарственные травы в лесу, варили настойки и делали лечебные мази, лечили всех, кто обращался к нам за помощью. Я растирала корни до кровавых мозолей на ладонях, а мама не спала ночами, переходя от постели к постели, и лицо её с каждым днём становилось всё серее.

Я помню, как менялся её взгляд с каждым новым больным. Она всё делала правильно — поила отварами, снимала жар, отворяла кровь, — но чёрные пятна расползались, и люди умирали один за другим у неё на руках. По ночам я слышала, как она молится — не церковным богам, а кому-то своему, тихому, лесному, — просит дать ей сил и умения, которых у неё не было. Богам, кажется, было всё равно.

Я запомнила ту ночь, когда она вернулась от мельника и села у очага, не снимая платка. Руки у неё дрожали.

— Мам, ты сможешь их вылечить? — спросила я.

Она долго молчала, глядя в огонь.

— Эту болезнь нельзя вылечить травами, Илин, — сказала она наконец. — Можно облегчить. Можно дать умереть без мучений. Иногда это всё, что в наших силах. И это тоже помощь, хоть люди так не думают.

Люди и вправду так не думали. Когда стало ясно, что от чёрных пятен не спасают ни настойки, ни заговоры, благодарность обернулась подозрением. Начали шептаться, что мама наводит порчу. Что мор пришёл с той стороны деревни, где стоит наш дом. Что знахарка нарочно морит соседей, чтобы после прибрать к рукам их землю.

Я слышала эти шепотки на колодце и не понимала, как те же самые губы, что вчера благодарили нас, сегодня складывают такое. Дочка мельника, с которой мы ещё летом плели венки, теперь отворачивалась и уводила младших братьев за подол. Женщина, которой мама спасла двоих в родах, при встрече торопливо крестилась и прибавляла шагу.

— Мам, за что они так? — спросила я однажды, вернувшись с колодца в слезах. — Мы же им помогаем.

— В том-то и беда, что помогаем, — ответила она, не отрываясь от котелка. — Пока мы могли спасти — мы были нужны и потому хороши. А теперь спасти не можем, и им надо кого-то винить. Винить себя тяжело, винить бога страшно. Остаёмся мы. — Она обернулась и вытерла мне слёзы шершавым пальцем. — Запомни, Илин: люди прощают что угодно, кроме собственного бессилия. За него они мстят тому, кто рядом.

— Не отвечай им, — говорила мама, заплетая мне косу перед сном. — Испуганный человек ищет виноватого, потому что с виноватым проще, чем со смертью. Мы для них теперь виноватые. Это пройдёт, когда пройдёт мор.

Мор не проходил. А косые взгляды на улице сменились тем, что от нас стали отворачиваться. Потом — крестить нам вслед. Потом старый Тобиас, тот самый, что носил ложки, плюнул под ноги маме, когда та несла воду. Мама несла воду дальше, будто ничего не случилось, но вечером я видела, как она сидит у окна и смотрит в темноту, и губы её беззвучно шевелятся.

— Уйдём, — просила я её. — Уйдём, пока не поздно. Ты же чувствуешь, что они замышляют.

— Куда мы пойдём, Илин? — качала она головой. — Это наш дом. Здесь могила твоей бабушки, здесь мой сад. Люди отойдут, вот увидишь. Пройдёт мор — вспомнят, кто их лечил. Всегда так было. — Она верила в это до последнего. В этом была вся моя мама: она лечила даже тех, кто уже точил на неё вилы, потому что не умела иначе. Доброта её и сгубила. Я поклялась себе, что не повторю её ошибки, — и, видит бог, сдержала клятву слишком хорошо.

Когда же окончательно выяснилось, что излечить от этой болезни мы не в силах, а лишь облегчаем симптомы, люди восстали.

Это случилось ночью. Я проснулась от того, что за окном плясал свет — рыжий, живой, неровный. Сначала я подумала, что рассвело. Потом услышала гул — множество голосов, слитых в один. Мама уже стояла у окна, вцепившись в раму.

Женщины и мужчины вооружились вилами и факелами и с дикими криками и проклятиями двинулись к нашему дому. Смотря в окно и дрожа от страха, я видела, как лица тех, кого мы лечили, искажались от ярости. Вон вдова кузнеца, которой мама принимала роды. Вон Тобиас. Вон мельник, которого мы выхаживали до последнего. Огонь их факелов выхватывал из тьмы знакомые черты и делал их чужими, звериными.

— Ведьма! Выходи, ведьма! — кричали они. — Из-за тебя мор! Из-за тебя дети мрут!

Мама отпрянула от окна и рывком повернула меня к себе. Её пальцы больно впились мне в плечи. В глазах её не было слёз — только что-то твёрдое и страшное, чего я раньше в ней не видела.

— Слушай меня. Слушай очень внимательно, у нас нет времени. — Голос её был спокоен, и это пугало сильнее криков. — Задняя дверь. Через огород, в лес. Беги и не оглядывайся, что бы ты ни услышала. Не возвращайся сюда. Никогда.

— А ты? Мама, а ты? — Я вцепилась в её юбку, как маленькая.

— Я тебя догоню, — сказала она, и я до сих пор не знаю, соврала она или сама в это верила. — Беги в лес, не оглядывайся и никогда сюда не возвращайся. Что бы ни случилось — помни: я рядом.

Мама положила свою тёплую ладонь мне на сердце и в последний раз обняла. Я запомнила, как пахли её волосы — дымом и сухой ромашкой. А потом она вытолкнула меня в темноту заднего двора и заперла за мной дверь.

Я не помню, как выбежала из дома и как добралась до леса. Стук моего сердца заглушал все мысли. Так быстро я ещё никогда не бежала. Ветки хлестали по лицу, под босыми ногами трещал валежник, а сзади нарастал рёв толпы, и в нём — звон бьющегося стекла, треск дерева, чей-то торжествующий вой.

Только выбравшись из леса, я нашла в себе силы обернуться. Наш дом горел. Пламя лизало небо там, где только что была моя жизнь, — травы на стенах, синяя нитка, которую я любила, мамин котелок. Всё стало рыжим светом. Я стояла и ждала, что мама вот-вот выбежит на опушку и её ладонь снова ляжет мне на плечо. Опушка оставалась пустой.

Лишь лай собак и крики людей привели меня в чувство, и я бросилась бежать. Я неслась через поле, не разбирая дороги, пока впереди не проступил чёрный силуэт старого сарая. Добежав до него, я скрылась в стоге сена; домашний скот не обратил на меня внимания, и это спасло меня от преследователей. Я зарылась глубоко, до самой земли, и зажала себе рот ладонью, чтобы не выдать себя всхлипом.

Собаки прошли совсем близко. Я слышала их дыхание, слышала мужские голоса — «сюда побежала», «нет, к реке» — и вжималась в колючее сено, моля всех богов сразу, чтобы гончие не учуяли меня сквозь запах скотины. Прошли. Голоса стихли. Наступила тишина — и она оказалась страшнее любых криков. В тишине не за что было держаться. В тишине я наконец поняла, что осталась одна.

В темноте стога я потеряла счёт времени. Сначала я всё ждала, что вот-вот скрипнет дверь сарая и войдёт мама — растрёпанная, в саже, но живая, — возьмёт меня за руку и скажет, что всё позади. Я вслушивалась в каждый шорох, в каждый скрип, и всякий раз это оказывался то ветер, то возня скотины. Постепенно я перестала ждать. А потом заставила себя не думать вовсе — потому что думать было невыносимо.

Не знаю, сколько я пролежала так, оцепенев. Кажется, под утро я всё-таки провалилась в подобие сна, потому что очнулась от того, что кто-то тыкал меня палкой в бок.

Утром меня нашла старая женщина. Поначалу она принялась на меня кричать и обвинять в воровстве.

— А ну вылазь, воровка! Думаешь, не вижу? Яйца мои таскать повадилась? — Палка снова ткнула меня в рёбра.

Я выползла из сена, дрожа, и подняла на неё глаза. Что-то в её ворчании осеклось. Она внимательно оглядела мои синие от холода губы, грязное лицо, разодранное платье и босые, исцарапанные ноги — и тяжело вздохнула.

— Батюшки, — сказала она уже тише. — Да ты никак с той деревни, где ночью полыхало. — Она помолчала, пожевала губами. — Ну, чего расселась. Простынешь ведь до смерти. Пошли в дом.

К тому моменту у меня уже не было сил ни бежать, ни бояться, и я послушно пошла за ней. Женщина оказалась вдовой старого крестьянина. Она отмыла меня в лохани у печи, ворча под нос на всю деревенскую власть разом, одела в старую потрёпанную рубашку своего мужа — та висела на мне, как мешок, — растопила печь и подала мне скромный завтрак: молоко, блины, мёд. Я ела так, будто меня могли в любой миг отнять от миски. Её звали Хильда.

Когда Хильда накормила меня досыта и отогрела, она села напротив, подперев щёку кулаком.

— Родня-то есть у тебя, дитё?

Я помотала головой. Слова застревали в горле.

— Мама была, — выговорила я наконец. — Больше нет никого.

Хильда долго смотрела на меня, и в её выцветших глазах я не увидела ни страха, ни того особого, оценивающего прищура, с которым на нас в последнее время глядели в деревне. Только усталость и что-то похожее на понимание. В ответ я получила лишь тяжёлый, протяжный вздох.

— Дом у меня пустой, руки лишние не помешают, — сказала она словно самой себе. — Оставайся. Будешь по хозяйству помогать. Прокормить — прокормлю, а нежничать не обещаю.

Выгнать меня на улицу ей не позволила совесть, и Хильда оставила меня при себе, в прислуги. О том, откуда я и что видела той ночью, она больше не спрашивала — и за это молчание я была благодарна ей больше, чем за кров и еду.

Первые ночи в чужом доме я почти не спала. Стоило закрыть глаза — и передо мной снова плясал рыжий огонь, снова мелькали искажённые лица тех, кого мы лечили. Я просыпалась от собственного крика, и Хильда, кряхтя, поднималась с печи, садилась на край моей лежанки и клала тяжёлую тёплую ладонь мне на спину — не гладила, не утешала словами, просто держала, пока дрожь не уходила. Наутро мы обе делали вид, что ничего не было.

Постепенно я привыкла. Носила воду, чистила хлев, толкла зерно, а по вечерам слушала, как Хильда рассказывает про своего покойного мужа — про то, как он сватался, принеся вместо цветов связку копчёной рыбы, и как она хохотала до слёз и оттого согласилась. В её доме снова запахло жизнью, и понемногу оттаяла и я.

Об одном я молчала — о том, кто я на самом деле. Хильда знала, что я сирота из сожжённой деревни, но не знала, за что ту деревню жгли и почему уцелела именно я. Я боялась, что, узнав правду, она прогонит меня, как прогнали бы все. И потому хоронила свой дар всё глубже, вспоминая мамино: «Люди любят чудо, пока оно им помогает, а после боятся того, кто его сотворил». Хильда была последним человеком на свете, чьего страха я бы не вынесла.

Хильда была женщиной крепкого телосложения, гордой, которая никогда не жаловалась на жизнь и всегда находила время для душевных бесед со мной. Люди ценили её за сильный характер и за то, что она желала жить полной жизнью, несмотря на смерть любимого мужа.

— Знаешь, отчего люди слабые? — спросила она как-то вечером, латая рубаху при свете лучины. — Оттого, что ждут, будто жизнь им что-то должна. А она никому ничего не должна. Хочешь чего — встань да возьми. Есть желание и упорство — достанешь любую цель и любую границу перешагнёшь. Нет — так и будешь скулить под чужим забором.

Она была уверена: если есть желание и упорство, можно достичь любой цели и пересечь любые границы.

— А как же бог? — спросила я как-то. — В церкви говорят, всё в его воле.

— Бог помогает тем, кто сам себе помогает, — фыркнула Хильда. — Я вот всю жизнь себе помогаю, и, гляди-ка, жива. А те, кто сидит да ждёт милости с неба, первыми и мрут. — Она подмигнула мне. — Только церковникам этого не говори, а то живо на костёр отправят. Они страсть как не любят, когда бабы думают своей головой.

Я слушала её и запоминала, не зная ещё, что однажды эти слова станут для меня и опорой, и оправданием — и что цена, которую я заплачу за упорство, окажется куда выше, чем я могла вообразить в тот тёплый вечер у чужой печи. Тогда мне казалось, что худшее уже позади. Я и не догадывалась, что моя настоящая жизнь — все мои жизни — ещё даже не начиналась.

Глава 2. Лютики

Годы у Хильды научили меня тому, чему не научила бы никакая деревенская школа: как выживать, когда мир решил, что ты лишняя.

Находясь у Хильды, я не забывала учений матери. Втайне от хозяйки я собирала травы для приготовления целебных снадобий и даже научилась делать приворотное зелье. Я прятала пучки на чердаке, за балкой, куда Хильда не забиралась из-за больной спины, и по ночам, когда старуха засыпала, растирала корни и цедила настойки при свете одной-единственной свечи.

Скрывать приходилось не зря. За всякую траву, что не освятил церковник, полагалось объяснение перед приходом, а за приворотное зелье — и вовсе костёр. Но людям всё это было нужно куда больше, чем они соглашались признать. Ко мне часто приходили молодые девушки и просили погадать — тайком, огородами, накинув платок на самые брови.

— А он на меня посмотрит? На празднике? — шептала очередная, стискивая в потной ладони монетку.

Я брала её руку, хмурила брови с самым таинственным видом, водила пальцем по ладони и говорила то, что она хотела услышать.

— Посмотрит. И не раз. Вижу свадьбу до следующей осени.

Гадала я плохо — по правде, не гадала вовсе, — но за «счастливый финал» платили хорошо, а за правду не заплатил бы никто. Так что с тех пор я стала врать куда чаще. Я говорила себе, что это не грех: я продаю не судьбу, а надежду, а надежда ещё никому не вредила. В глубине души я знала, что это оправдание немногого стоит. Но серебро в тряпице под половицей грело лучше любой совести.

Особенно памятен мне был один случай. Пришла ко мне дочка старосты — девица дородная, спесивая, привыкшая, что ей ни в чём нет отказа. Ей приглянулся сын мельника, а тот на неё и не смотрел.

— Сделай так, чтоб он был мой, — велела она, бросив на стол горсть монет. — Слышала я, ты умеешь.

Приворотное зелье я делать умела — вот только на деле оно не влюбляло, а лишь дурманило голову на вечер-другой. Но объяснять это спесивой девице было себе дороже. Я дала ей пузырёк с наказом подлить в питьё на ближайшем празднике — и весь следующий месяц с замиранием сердца ждала, чем обернётся. Обернулось скандалом: сын мельника, хлебнув зелья, приударил не за старостиной дочкой, а за первой попавшейся молочницей, да так пылко, что об этом судачила вся округа. Староста рвал и метал, дочка рыдала, а я тихонько собрала пожитки и на всякий случай неделю не показывалась в той стороне деревни.

— Вот тебе и наука, — посмеивалась Хильда, которой я, конечно, ничего не рассказывала, но которая, кажется, всё равно всё знала. — Не берись переделывать чужое сердце. Сердце — не репа, силой не выдернешь.

Так прошло несколько лет. Я вытянулась, научилась держать язык за зубами на людях и развязывать его, когда это приносило монету. А потом одной осенью Хильда заболела и никак не могла поправиться.

С каждым днём она становилась всё слабее, и ни одно из привычных лекарств не помогало. Гордая старуха, что учила меня брать от жизни своё, теперь с трудом поднималась с постели и злилась на собственную слабость больше, чем на болезнь.

— Не суетись надо мной, — ворчала она, отводя мою руку с ложкой. — Не рассыплюсь.

Но кашель по ночам становился всё глубже, и я слышала в нём то, чего боялась больше всего, — ту самую хрипотцу, что помнила ещё по маминым больным. Я перебрала весь свой чердачный запас и не нашла нужного. Оставалось одно средство, за которым надо было идти в лес.

Утро, когда я решила идти, было прохладным и ясным. Встав раньше обычного, я взяла с собой плетёную корзину — надеясь, что свежие травы помогут бабушке выздороветь.

Утренняя прогулка по лесу всегда приносила мне спокойствие. В деревне все только начинали новый день: кто-то отправлялся кормить скотину, кто-то брался за первые домашние хлопоты, из труб потянулся первый дым. В лесу же было тихо, и мне никто не мешал. Здесь никто не крестился мне вслед, никто не считал меня отродьем — деревья не знали, кто я, и им было всё равно. Я шла вдоль узкой тропинки, вдыхая запах прелой листвы и грибной сырости, пока не вышла на маленькую полянку, скрытую от посторонних глаз деревьями.

На полянке, в тени старых стволов, рос лютик — жёлтый, дикий, красивый и ядовитый. Мамина наука во мне не заржавела: я сразу прикинула, сколько взять, чтобы вышло лекарство, а не отрава. Это он был нужен Хильде — унять жар в груди, дать сердцу передышку. Я наклонилась и стала осторожно отщипывать лепестки, стараясь не касаться сока голой кожей, и заодно просматривала землю — вдруг рядом растёт что-нибудь ещё.

Прошло больше часа, прежде чем я смогла оторваться. Корзинка наполнилась грибами, ягодами и, конечно, травами. На душе впервые за много дней стало легче: с этим я справлюсь. Хильда встанет. Я почти видела, как она снова ворчит на меня за пересоленную похлёбку.

Когда я опустилась на колени, чтобы сорвать очередное растение, ко мне неожиданно подбежал заяц. Его чёрные, как бусинки, глазки смотрели на меня с любопытством, а нос слегка подрагивал. Я замерла, осторожно протягивая раскрытую ладонь, — боялась спугнуть. Заяц недолго раздумывал: подтянулся ближе и осторожно понюхал мои пальцы. Дыхание у него было частым, тёплым, и я невольно улыбнулась — впервые за целую вечность просто так, без выгоды.

Эти минуты в лесу наполнили меня теплом и надеждой: с собранными травами я наконец-то смогу помочь Хильде. Но ситуация внезапно изменилась, когда моего горла коснулся холодный металл.

Я нервно сглотнула, чувствуя, как остриё чуть вдавилось в кожу под подбородком. Заяц метнулся прочь и убегал без оглядки, а вслед ему мчались лающие собаки — откуда они взялись, я даже не услышала. Я неотрывно смотрела на примятую траву: ещё минуту назад здесь был невинный заяц, а теперь вместо него могло оказаться моё бездыханное тело.

Я медленно подняла глаза. Надо мной стоял юноша — молодой, немногим старше меня, в дорожной одежде с нашитым знаком Церкви. Лицо у него было совсем ещё мальчишеское, но рука, державшая меч, не дрожала, а в глазах не было ни капли сомнения. Так смотрят те, кому с детства втолковали, что убивать таких, как я, — богоугодное дело.

Юноша, прижавший меч к моему горлу, молчал, и я не решалась нарушить тишину. Я слышала только собственное дыхание и его — ровное, спокойное, как у человека, которому не впервой держать клинок у чьей-то шеи. Напряжение давило на грудь, отбирая дыхание. Корзинка выскользнула из моих онемевших пальцев, и травы рассыпались по траве — те самые травы, ради которых я пришла, ради которых, быть может, сейчас умру. Когда позади нас хрустнула ветка, он наконец проговорил:

— Именем Церкви чистой магии, я приговариваю тебя к казни за ведовство. Да сгорит твоя душа в благоговейном огне, ведьма.

Я закрыла глаза, ощущая, как тело налилось свинцом. Сердце, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди: я умру раньше, чем меч срубит голову. В голове мелькнуло не про себя, не про боль — про Хильду. Кто отнесёт ей лютик. Кто закроет ей глаза, когда придёт срок.

Но тут за спиной раздался голос:

— Если будешь казнить каждую деревенскую девушку, то жену себе не найдёшь.

Голос вывел меня из оцепенения. В нём было что-то уверенное и властное — так говорят те, кому не приходит в голову, что их могут ослушаться. Юноша с мечом замешкался, и я смогла отползти назад, царапая ладони о корни.

Юноша обернулся, и из лесной чащи вышел высокий мужчина в тёмной одежде. Он сделал шаг вперёд — словно заполнил собой всё пространство — и, странное дело, страх начал отступать, будто его вытеснило само присутствие этого человека.

— Ведовство — это лишь слово, которое повторяют те, кто не понимает, — произнёс он неспешно, обходя поляну и разглядывая меня, как разглядывают редкую находку. — Посмотрите на неё. Она собрала травы, ягоды и грибы. Руки в земле, под ногтями сок. Что во всём этом напомнило тебе чёрную ведьму? Корзинка?

Юноша вновь посмотрел на меня и опустил меч, но не убрал.

— Она ведьма, сер. О ней вся деревня шепчется. Говорят, гадает, зелья варит…

— Деревня, — повторил мужчина с лёгким презрением. — Деревня шепчется и о том, что затмения насылают демоны, а гроза — это гнев небес на немытых. Ты служишь Церкви или деревенским кумушкам?

Юноша открыл было рот, но его тут же перебили.

— Убери меч. Иначе тут будет лежать твой труп. И, поверь, объяснять это придётся не деревне.

Юноша молча убрал меч в ножны и отступил на несколько шагов, опустив голову.

«Сер» — так подчинённые называли своего господина. Значит, этот незнакомец был из знатного рода.

Я сидела на поляне, парализованная страхом, и не имела сил поднять взгляд на своего спасителя. Мужчина сам подошёл ко мне, присел на корточки, осторожно взял меня за подбородок и стал всматриваться в мои глаза. Казалось, его серые глаза видели всю мою суть — и травы на чердаке, и монеты под половицей, и все мои маленькие лжи разом.

— Как тебя зовут? — спросил он тихо.

Я хотела соврать. Врать я умела. Но под этим взглядом имя вырвалось само:

— Илин.

— Илин, — повторил он, будто взвешивая слово. — И что же ты собиралась делать с лютиком, Илин? Он ведь ядовит.

— Лечить, — прошептала я. — В верной дозе он — лекарство. У меня бабушка больна.

Что-то мелькнуло в его лице — то ли одобрение, то ли грусть, я не разобрала. А затем, взяв мою ладонь, он тихо прочёл молитву — настолько тихо, что я не разобрала ни слова. После того как он закончил, по коже разлилось тепло. Оно поднялось от запястья вверх, к плечу, к самому сердцу, и на один удар мне стало покойно, как не было с той самой ночи у Хильды. Смутившись, я отстранилась и крепко сжала корзинку.

— Я могу уйти? — робко спросила я.

— Конечно. Мы вас больше не задерживаем, — с лёгкой улыбкой проговорил мужчина, поднимаясь на ноги.

Я подняла глаза и встретилась с его взглядом. Серые, почти как стальной клинок, холодные и проницательные — казалось, ничто не могло укрыться от них. И всё же в самой глубине этих глаз я разглядела что-то, чему тогда не нашла названия. Разглядела — и тут же забыла, потому что была слишком напугана, чтобы задерживаться.

Наш напряжённый немой диалог внезапно прервал резкий, громкий лай собак. Я обернулась и увидела сцену, от которой у меня сжалось сердце. Одна из гончих держала в зубах бездыханное тело зайца. Шерсть его, недавно пушистая и светлая, была окрашена багровой кровью. Меня моментально объяло тошнотворное ощущение. Тот самый заяц, что доверчиво нюхал мои пальцы. Доверился — и вот чем это кончилось.

Главное — сбежать. Главное — не стать жертвой, как заяц.

Я подхватила рассыпанные травы обратно в корзинку — торопливо, дрожащими руками, потому что бросить их значило прийти к Хильде с пустыми руками, — поднялась и попятилась к тропе, стараясь не смотреть ни на собак, ни на незнакомцев. Уже у самых деревьев я не удержалась и оглянулась. Мужчина всё ещё смотрел мне вслед — неподвижно, чуть склонив голову, будто пытался что-то вспомнить или, наоборот, что-то решал. Юноша с мечом что-то говорил ему, указывая в мою сторону, но мужчина не слушал — он смотрел только на меня. Я не стала ждать, чем закончится его раздумье, и нырнула в чащу.

Всю дорогу назад ладонь, которой он касался, оставалась тёплой. Я то и дело прижимала её к груди, сама не понимая зачем. К вечеру тепло растаяло, а тревога — нет.

Дома я долго не могла успокоиться. Кто был этот человек? Инквизитор, что чуть не убил меня, назвал его «сер» — значит, знатный. Но знатный господин не станет вступаться за деревенскую травницу перед лицом Церкви. И зачем он читал надо мной молитву? Церковники читают молитвы, чтобы изгнать нечистое, чтобы выжечь, — а после его слов мне стало не хуже, а лучше, будто чужая ладонь легла на растревоженную рану. Я гнала от себя мысли о нём и не могла прогнать. Его серые глаза стояли передо мной, стоило закрыть свои.

Я не знала тогда, что он вплёл в меня той молитвой. Узнала много позже — и очень дорого за это заплатила.

Лютик я успела дать Хильде. На несколько дней ей и вправду полегчало — жар спал, она даже отругала меня за то, что я слишком жидко развела настой. Я смеялась и радовалась, приняв передышку за выздоровление.

Но зима выдалась ранняя и злая. Зима была особенно холодной той ночью, когда Хильду поразила сильная лихорадка. Я перепробовала все возможные настойки, но ни одна не смогла умерить жар в её теле. Я меняла холодные тряпки на её лбу, поила отваром, шептала все заговоры, что помнила от мамы, — а жар только рос. Беспокойство и усталость постепенно забрали силы, и я заснула рядом с ней, сжимая её горячую руку и не осознавая, что покидаю бодрствование.

Во сне я увидела маму — а вместе с ней и здоровую Хильду. В жизни мне всегда хотелось, чтобы они встретились, и в царстве сновидений это наконец свершилось. Они разговаривали так тепло и дружески, будто были знакомы целую вечность, и внутри разлилось счастье и спокойствие. Мы трое стояли на снежном поле, и я ощущала, как их объятия согревают моё сердце. Но потом они повернулись и, взявшись за руки, пошли к тёмной кромке леса, оставив меня одну на ледяной белоснежной равнине. Я кричала им вслед, но снег глотал мой голос.

Когда я проснулась, комната была объята мраком и тишиной. Свеча давно догорела. Я сразу почувствовала: что-то не так — рука в моей ладони была уже не горячей, а холодной. Посмотрев на Хильду, я поняла, что её дыхание прекратилось. Тогда я потеряла свою вторую маму, и слёзы невольно текли по щекам, смешиваясь с холодным зимним воздухом. Я сидела рядом с ней до самого рассвета, всё держа её остывшую руку, и думала о том, что снова осталась одна — и что лютик, лекарство и отрава разом, на этот раз оказался бессилен.

Хильду хоронили всей деревней — её здесь любили. Я стояла в стороне, у самой ограды, как и подобает прислуге, и слушала, как соседки перешёптываются: «А эта-то, приблудная, теперь куда?» Никто не спросил, каково мне. Никто не вспомнил, что я выхаживала старуху до последнего вздоха. Для них я так и осталась чужой девочкой из ниоткуда, которую покойница пригрела по доброте душевной.

В тот день, глядя, как комья мёрзлой земли падают на крышку гроба, я поняла одну простую вещь. Тепло, дом, чья-то тёплая ладонь на спине — всё это мне давали другие, и всё это у меня отнимали. Сначала мама, потом Хильда. Значит, полагаться можно только на себя. Значит, надо перестать быть той, кого жалеют и терпят, и стать той, кто берёт своё сама. Хильда бы это одобрила. «Хочешь чего — встань да возьми».

Я встала. И взяла — сначала немного, потом больше, а после уже не могла остановиться. Но об этом — впереди.

Глава 3. Пепел

После смерти Хильды я собрала небольшой запас трав и снадобий, взяла серебро из-под половицы и ушла на рассвете. Сначала я стремилась оставаться честной, несмотря на трудности. Устраивалась на любую доступную работу, лишь бы поддерживать себя: горничной, работницей на кухне. Эти тяжёлые, но скромно оплачиваемые должности не могли обеспечить мне стабильности и комфорта, о которых я мечтала. Каждую ночь я ложилась спать с мыслью о том, как же сложно найти способ вырваться из нищеты.

Постепенно, из-за отчаяния и желания лучшей жизни, я начала испытывать соблазн со стороны лёгких денег. Мысли о воровстве всплывали в голове всё чаще, и однажды я решила попробовать. План был прост: посещать пабы, где состоятельные, напившиеся до безобразия люди легко становились мишенью. Наблюдение, небольшой толчок, ловкое движение — и кошелёк был у меня в руках, оставляя своего владельца ничего не подозревающим.

Этот первый успех пробудил во мне чувство адреналина и возможности. Меня захватила иллюзия быстрого обогащения. Воровство стало частью моего нового образа жизни, искусно разработанной схемой на фоне шумных залов и звука перекатывающихся монет.

Но, даже ощущая нежелание останавливаться, я внутри осознавала, что каждый шаг на краю законности навлекает серьёзные риски. Тем не менее в тот момент жажда лёгких денег была для меня важнее — она держала меня на плаву, утешала хотя бы временной иллюзией стабильности и успеха.

В очередной раз, отправляясь на «работу», я сразу же столкнулась с группой фанатиков. Церковь трубила о грядущем апокалипсисе, убеждая, что дьявол уже среди нас. Но мне было всё равно; моим приоритетом оставались деньги и оплата ночлега. Войдя в один из привычных пабов, я присела за столик в уголке и начала ждать.

Жертвы долго не было, и я уже собиралась уйти ни с чем, уже встала из-за стола, когда внезапно появился он. В паб зашёл высокий мужчина в длинном чёрном пальто. От него пахло вербеной, деревом и лавандой. Ему было не больше двадцати пяти лет, и он казался очень успешным. Густые чёрные волосы были зачёсаны назад, а выразительные серые глаза внимательно осматривали помещение. Когда он достал кошелёк, чтобы расплатиться, звон монет привлёк моё внимание — там было не менее пятнадцати золотых! Полгода спокойной жизни. Я глубоко вдохнула, расправила плечи и направилась к его столику.

— Извините, могу ли я к вам присоединиться? — спросила я с глуповатой улыбкой, невинно хлопая ресницами.

Незнакомец посмотрел на меня — внимательно, чуть дольше, чем стоило бы, — и улыбнулся:

— Конечно.

— Меня зовут Верон, а вас? — протянула я руку, назвав первое попавшееся имя, как делала всегда.

— Каин, — ответил он, пожимая её. Ладонь у него была сухая и прохладная, а пожатие — крепким ровно настолько, чтобы я почувствовала, что он мог бы сжать сильнее.

— Какое необычное имя. Вы церковник? — осторожно поинтересовалась я, чуть отдёргивая руку.

— Что вы, — он усмехнулся уголком губ. — Просто мои родители помешаны на чистой магии. Наградили именем и умыли руки. С именами вечно так, не находите? Их дают одни, а носить приходится другим. — Он склонил голову. — Верон.

Что-то в том, как он произнёс моё выдуманное имя, заставило меня насторожиться — будто он взвесил его и нашёл фальшивым. Но лицо его оставалось приветливым, и я решила, что мне померещилось. Я расслабилась, присела поудобнее и подняла свой бокал:

— Тогда за знакомство, Каин, — сказала я с сияющей улыбкой.

— За знакомство, — отозвался он, и наши бокалы тихо звякнули.

Вечер проходил идеально. Мы вели светские беседы, обменивались недвусмысленными намёками и много пили — вернее, пил он, а я лишь пригубляла, украдкой выливая половину бокала под стол. Я плела ему складную ложь: дочь обедневшего лекаря, приехала к скупой тётке. Он слушал, кивал и задавал вопросы в самых неудобных местах, а я всякий раз ловко уходила от них.

— А вы, значит, лечите травами, как ваш отец? — спросил он между делом.

— Немного, — ответила я, польщённая, что он запомнил. — В верной дозе даже яд — лекарство.

Он замер на долю мгновения. Что-то дрогнуло в глубине его серых глаз — будто он вспомнил что-то, чего вспоминать не собирался. Потом медленно улыбнулся.

— Занятная мысль. Надо запомнить. — Он покрутил в пальцах бокал.

Как же я тогда радовалась, что мне попался такой наивный парень. Когда дело дошло до сон-травы, я со спокойной душой насыпала её в бокал и ждала, пока он всё это выпьет. А когда мужчина предложил пройтись до его дома, я с удовольствием согласилась, выжидая момента, когда снадобье возьмёт своё. Но вот мы уже были у него дома, а сна в нём всё не было и не было. В сердце закралась паника, ведьмовская интуиция кричала «Беги!», но жадность меня сгубила, и я всё же решила идти до конца.

Внутри особняк поражал роскошью: мрамор, тёмное дерево, тяжёлые портьеры. Свечи в серебряных подсвечниках зажглись сами собой, стоило нам войти, — я сделала вид, что не заметила. В воздухе висел всё тот же запах: вербена, дерево, лаванда, — такой густой, что кружилась голова.

— Располагайтесь, Верон, — сказал Каин, снимая плащ. — Я не часто принимаю гостей. Дом, боюсь, отвык от женского общества.

— Он прекрасен, — искренне выдохнула я, забыв на миг, зачем пришла. И тут же одёрнула себя: восхищаться домом жертвы — последнее дело для воровки.

— Прекрасен, но пуст, — отозвался Каин, и в голосе его мелькнула горечь, какой я не ждала от богача. — Красивая скорлупа. Главное — кто в нём живёт, кто наполняет его уютом и смехом. Впрочем, это не важно. Проходите, Верон, не стойте на пороге.

Справа от входа висела картина, которую я не смогла обойти. Ангел — белоснежный, с расправленными крыльями и идеально симметричным лицом — склонялся над женщиной на костре инквизиции. На её лице читался ужас, но не утрата силы: одежда в пепле и пятнах огня, взгляд — вверх, к ангелу, а руки связаны. Художник выписал каждую щепку в костре, каждый язык пламени, лизавший подол, — и от этой дотошности мне сделалось не по себе.

Как же это было наивно. Картина обещала, что даже в самые тёмные времена свет найдёт человека. Я знала цену таким обещаниям. Нас наказывали не за зло — а за то, что мы умели слишком много. Стихийники владели огнём, землёй, водой или воздухом; предсказатель видел прошлое и будущее; лекарь заживлял и исцелял раны — каждый знал своё место, и таких Церковь держала при себе, находила им применение. А моя сила была для них опасна. Мы могли делать всё, что захотим, и не имели ограничений в магии. А значит, мы — неконтролируемый хаос, что нужно уничтожить. Ни один ангел ни разу не склонился над нашим костром, чтобы помочь.

От собственных размышлений меня отвлёк приближающийся голос:

— Пройдём наверх, там будет куда интереснее, чем здесь.

— Да-да, конечно, уже иду, — только и успела прокричать я, неохотно отходя от картины.

— А что означает та картина?

— Она говорит о том, что все невинные души будут спасены, — тихо проговорил мужчина, сбавляя шаг.

Его тело начало обмякать, шаг сбился, глаза то и дело закрывались. Сонные травы взялись за дело. Не теряя ни минуты, я состроила встревоженное лицо, заохала и затащила его в ближайшую комнату.

— Тебе плохо? — спросила я, придавая голосу нотки беспокойства.

— Что? — Его слова были неосознанными, разум мутнел. — Это пройдёт. В шкафу есть коричневый пузырёк, он поможет.

Я открыла шкаф и быстро нашла упомянутую бутылочку. Открыв пузырёк, я прислушалась к его запаху. Это действительно было противоядие от многих ядов.

Это может помочь. Универсальное противоядие — оно повысит его доверие ко мне, и тогда он расслабится и поддастся действию сонной травы.

Но на всякий случай я продолжила осматривать шкаф. Там я нашла ещё несколько сосудов: противоядия, лечебные зелья, что-то, чего я даже не умела опознать. Флаконы стояли ровными рядами, подписанные аккуратным почерком, — целая аптека на случай отравления. Мороз пробежал по коже — этот человек был готов к тому, что его отравят. Больше того: он этого ждал. Так живут не наивные богачи, а те, у кого много врагов и ещё больше причин их иметь.

Кто же ты такой, Каин?

На верхней полке, отдельно от прочих, лежал небольшой предмет, завёрнутый в тёмную ткань. Любопытство пересилило осторожность, и я развернула угол. Металл тускло блеснул в свете свечи — знак Церкви чистой магии, тот самый, что носили инквизиторы. У меня перехватило дыхание. Я торопливо завернула его обратно, будто он мог обжечь, и приказала себе не думать о том, что это значит. Думать было некогда. Кошелёк ждал.

— Ты весь горишь, — ловко соврала я. — Давай я помогу тебе принять лекарства.

— Не надо, оставь его здесь и уходи, — вымолвил он, но его сознание уже туманилось, а взгляд притупился.

— Как же я тебя оставлю, — проговорила я, удерживая ладонь у его виска.

Его бросало в холодный пот. Недолго думая, я открутила крышку и влила ему противоядие. Мужчина расслабился, травы наконец взяли своё, и он прикрыл глаза. Дыхание его выравнивалось, становилось глубже. Он сдался. Я облегчённо выдохнула, стянула кошелёк с ремня и спрятала в потайной карман юбки.

— Хорошо, я уйду, раз ты просишь, — проговорила я и наигранно надула губы.

Мужчина спал, и я не удержалась от прикосновения. Ладонь сама прошлась по его щеке и очертила едва проступающую щетину. Во сне его лицо разгладилось, и жёсткая складка между бровей, которую я приметила ещё в пабе, исчезла. Спящий, он казался моложе и почти беззащитным — и трудно было поверить, что в шкафу у него спрятан инквизиторский знак.

Наивный болван. Спасать надо было не меня, а свой кошелёк.

И всё же у самой двери я обернулась. Посмотрела на него в последний раз — спящего, беззащитного, чужого. И ушла, забрав его серебро.

Благодаря этому простаку я прожила в тепле и уюте целый год. Но деньги иссякли. Я варила снадобья, пробовалась в служанки, прибилась к бродячим музыкантам — и всюду одно и то же: то Церковь объявит облаву на «альтернативное лечение», то люди прознают, что я одинока и без роду-племени, и гонят прочь, крестясь вслед.

Так, кочуя с ярмарки на ярмарку, мои странствия однажды вильнули в сторону, которую я обходила все эти годы. Я оказалась в родных краях — в самом последнем месте, куда я бы хотела попасть.

Труппа встала на постой в соседнем селе, а меня будто вело — ноги сами понесли знакомой дорогой. Вот колодец, у которого я впервые услышала шепотки о маме. Вот церковь, ставшая теперь больше и богаче. Деревня выжила после чумы, отстроилась, разжирела — будто и не было той ночи, будто не она гнала нас факелами.

Старец на завалинке увидел меня и принялся креститься. Я не сразу узнала в нём Тобиаса. Над его головой загорелась пентаграмма, излучавшая тёплый свет, и я невольно усмехнулась: Церковь трубила, что магия ведьм — грех, а сама зашила ту же магию в молитвы, в свечи, в пентаграммы над головами верующих. От этого лицемерия у меня скрутило живот.

— Сгинь, — прошамкал старик, тыча в мою сторону скрюченным пальцем. — Сгинь, нечистая. Я тебя помню. Отродье знахаркино.

Значит, помнили. Все они помнили. При виде меня люди отводили глаза, крестились, убегали в дома и захлопывали ставни. Я шла по деревне, и она затихала передо мной, как трава перед грозой.

Однако тяга к прошлому была сильнее всего, и я не могла пройти мимо нашего старого дома. Каждый его камень, каждая стена, сама его атмосфера напоминали о детстве и о маме. Она была моей опорой, моим крылом, и все эти годы я питала в себе надежду, что она всё ещё жива. Что она ждёт моего долгожданного возвращения домой.

Наш сад, что долгие годы был источником целебных трав, весь зарос сорняками. Бурьян захватил всё вокруг, кроме одного места — того, где я в последний раз простилась с мамой. Там стояла обуглившаяся печь. Пройдя чуть дальше среди обломков, я увидела кости, разметанные среди обгоревших остатков. Костяная рука тянулась в сторону леса — то ли указывая путь, то ли из последних сил прося о помощи. От этого зрелища у меня перехватило дыхание.

На одной из косточек тускло блеснуло знакомое кольцо — серебряное, с маленьким камнем в середине. Зачарованное кольцо матери. Она говорила, это подарок отца, и не снимала его никогда.

Дрожащими пальцами я сняла его с тонкой косточки. Металл был холодным, но, стоило ему коснуться моей ладони, камень на миг слабо засветился — узнал. В нём и вправду жила капля маминой магии, тёплой и знакомой, как её голос. Значит, вот как. Все эти годы надежды, все эти шёпоты в темноте — «мама жива, ты просто ещё её не нашла» — рассыпались в один миг. Она не выбежала на опушку в ту ночь. Она осталась здесь, у самой двери, и ждала меня. А я убежала и не оглянулась, как она и велела. Я надела кольцо на палец — оно село как влитое.

Что-то тяжёлое сдавило грудь, стало трудно дышать. Горе накрыло меня целиком. Ноги подкосились, я осела на колени прямо в золу и заплакала — впервые за все эти годы навзрыд, ничего уже не сдерживая.

А потом во мне поднялась сила, какой я не знала прежде. Она кормилась моим горем и гневом и рвалась наружу. Я прошла по деревне, как пожар: с ладоней срывалось голубое пламя, послушное только мне. Я раскидывала его по домам и сараям, и улицы затягивало дымом. Люди кричали, крестились, обливали меня святой водой — не помогало никому.

Только когда дорогу мне заступил отряд инквизиции, гнев отхлынул и в голове прояснилось. И то, что я увидела, придя в себя, ужаснуло меня сильнее всего, что творила со мной эта деревня.

Улица горела. Горели дома, горели сараи, где-то отчаянно кричала запертая скотина. Женщина, которую я не знала, каталась по земле, сбивая пламя с подола. Ребёнок звал мать. Всё это сделала я — не Церковь, не инквизиция, не чума. Мои руки. Моя боль, которой я дала волю.

Они её убили. Убили. Ни за что.

Меня затрясло. Голубое пламя на ладонях дрогнуло и опало, будто испугавшись вместе со мной. Я хотела остановить то, что начала, — но не знала как. Сила, вырвавшись однажды, не желала возвращаться в клетку, а у меня не осталось ничего, чем её удержать, кроме собственного ужаса.

— Именем Церкви чистой магии! Остановись и повинуйся! — прокричал главный инквизитор.

Я оказалась в кольце: слуги инквизиции обступили меня со всех сторон и разом затянули молитву. Но вместо того чтобы усмирить меня, она стала гасить меня саму. Я почувствовала, как сила и самообладание утекают из меня — а ведь прежде в такие минуты я всегда умела держаться.

Эта молитва была не похожа на всё, что я слышала раньше. В ней звучала не вера, а ненависть — глухое, брезгливое отвращение к таким, как я. Слова липли к коже, отравляли самый воздух. И с каждым из них моя сила таяла, будто они выпивали её по капле. Когда от неё почти ничего не осталось, кто-то с силой ударил меня по голове.

Пришла в себя я уже в тёмной, сырой темнице. Пахло плесенью, гарью и чем-то кислым — страхом тех, кто сидел здесь до меня. Где-то капала вода, отмеряя время, которого у меня почти не осталось.

Меня допрашивали. Я не стану рассказывать, что они делали, — скажу лишь, что страшнее самой боли было ожидание в темноте между приходами палача: шаги в коридоре, скрежет засова, полоса света под дверью. Они требовали назвать других, таких, как я, — но я не знала никого, кроме матери и Хильды, и это злило их сильнее всего.

Я лежала, свернувшись в комок, и ждала конца. Вдруг дверь камеры открылась. Я не подняла головы — только сжалась ещё сильнее. Одинокая свеча бросала издалека дрожащий свет, что почти не пробивался сквозь темноту.

— Илин, ты готова говорить? — спокойно проговорил мужской голос.

Я выдавила из себя глухой, прижатый к губам звук и мотнула головой. Голос приблизился, стал громче, а следом в коридор просочились чужие стоны и плач. Страх накрыл меня с головой, и я зажмурилась, будто так могла отгородиться от всего, что творилось вокруг.

Но вместо ударов я почувствовала тёплое прикосновение к щеке. И, как ни странно, рядом с этим человеком мне стало спокойнее — даже сквозь запах пота, грязи и тюремной сырости.

— Не бойся, — прошептал он, слегка касаясь моей руки.

От этих двух слов, от этого прикосновения что-то надломилось во мне. Столько лет я держалась одна, столько лет никто не говорил мне «не бойся» — и вот теперь их произносил тот, кто пришёл меня казнить. Абсурднее и страшнее не придумаешь.

— Я не хотела, — только и смогла выдавить из себя я. — Клянусь, не хотела. Они вынудили меня. Они убили мою мать. Она их лечила, а они сожгли её заживо. Я просто... не сдержалась.

— Знаю, — сказал он неожиданно мягко. — Я видел, что осталось от той деревни. И я знаю, что ты не чудовище из проповедей, Илин. Чудовища не плачут над мёртвыми зайцами. — Он помолчал. — Но это ничего не меняет.

— А когда крала кошелёк с монетами, тоже не хотела? — продолжил он, и голос его снова стал холодным.

Меня окатило холодным потом. Я замерла, вслушиваясь: что-то было не так. В темноте я не различала ни фигуры, ни силуэта — и всё же знала, что и он меня не видит.

Я узнала его раньше, чем увидела: вербена, дерево, лаванда — запах добрался до меня сквозь тьму. Будто знание уже жило во мне само собой. А когда он шагнул ближе, к тусклому огоньку свечи, я наконец разглядела и лицо, и то, что было в его взгляде: ледяной холод, пробиравший до костей, и что-то ещё, отчего делалось не по себе.

— Сонные травы. Хороший выбор, — только и произнёс он.

— Я не знала, кто вы. Если бы знала…

— …никогда бы не оставила меня в живых. Знаю, — перебил меня инквизитор. — Я не думал, что ты сможешь так долго скрываться и так эффектно появиться вновь.

— Если бы не инквизиция и церковь, мы могли бы жить спокойно. Ничего бы этого не было, — раздражённо проговорила я.

— Если бы не такие, как вы, мы бы жили в мире. А вы лишь сеете хаос и раздор, внушая всем, что магия подвластна каждому, — сухо проговорил инквизитор.

— Ты хоть раз видел, чтобы кто-то из таких, как я, разрушал что-либо? — выдохнула я.

— Вы нарушаете равновесие, рушите хрупкий баланс магии, — с прежним холодом отрезал он. — Твоя сила ломает веру в истинную магию. А значит, твоя сила не должна существовать.

После этих слов он вышел из камеры.

Передо мной простирался коридор, обрамлённый живой стеной из людей. Камни летели со всех сторон, свистя и ударяясь о кожу. Толпа смотрела на меня, как на бездушный предмет, а взгляд инквизитора оставался холодным и лишённым всякой эмоции.

— В следующей жизни я убью тебя, инквизитор, — прокричала я, гордо улыбаясь.

— Каин. Запомни это имя, ведьма. Ведь я стану концом всех твоих жизней, — проговорил инквизитор и бросил факел в импровизированный костёр.

Последнее, что я увидела, — его глаза, в которых плясали языки пламени. Потом жар коснулся моего лица, дым защипал глаза, и пламя лизнуло подол платья — сначала едва ощутимо, почти ласково, и именно от этого стало страшнее всего. Дальше — темнота. Только его взгляд: холодный, но не пустой. В нём было что-то ещё — и я так и не успела разобрать, что.

Глава 4. Лиззи

Я никогда не думала, что моё же проклятье обернётся против меня.

Не знаю, чья это была злая шутка — дьявола или бога. Но с первой своей смерти я стала просыпаться в чужих телах. В тех, кто только что умер. Казалось бы, радуйся: умерла — и снова живёшь. Только была одна загвоздка. Кем бы я ни родилась заново, меня всегда находил Каин.

Иногда побеждала я. Иногда — он. А потом мы оба умирали, рождались снова, и всё начиналось сначала. Мне до смерти надоела эта игра в кошки-мышки. В этот раз я решила иначе: не попадаться Каину на глаза, а если попадусь — уговорить его на перемирие и спокойно дожить до старости.

Но эта жизнь пошла не по привычному кругу. Раньше я просыпалась быстро — через год, редко через два. Всё в том же сером мире костров и доносов. Так было в Кёльне, во второй жизни. Так было в портовом городе, в третьей. А в этот раз тьма не отпускала долго. И была она другой — холодной, тихой, почти уютной. В ней было спокойно, и просыпаться совсем не хотелось. Но сквозь неё уже пробивался чей-то надоедливый голос.

Позже я узнала, сколько эта тьма у меня украла. Почти сто лет прошло с той ночи, когда Каин бросил факел в мой костёр. И половину этого срока я проспала — где-то между третьей смертью и новым пробуждением. За окном сменился целый век. А он всё равно оказался рядом, стоило мне открыть чужие глаза. Видно, нашу нить не режет ни время, ни смерть.

И ещё одно я поняла сразу, всем нутром. Мир был болен. Не люди, не Церковь — сам мир. За сто лет, что жгли таких, как я, в нём что-то надломилось. И трещина росла. Я чувствовала её, как лекарь чувствует ладонью чужой жар, ещё не видя раны. Тогда я не знала ни что это, ни почему. Знала одно: земля под ногами этого красивого нового мира не так тверда, как кажется.

Моя душа очнулась в теле пятнадцатилетней леди, умершей от лихорадки. Так началась моя новая жизнь — под именем Лиззи.

Лиззи была единственной и любимой дочерью герцога Арденвейла, одного из первых магов королевства Мергарт, — и, похоже, главной его гордостью. Мать в ней тоже души не чаяла. Что не мешало им обоим меня поучать и наказывать. Иногда мне казалось, они просто не умеют иначе показать любовь: хотели вырастить настоящую леди. И я старалась не подвести.

Я открыла глаза и сразу наткнулась на цепкий взгляд Эльнер — моей служанки, преданной и заботливой. Заметив, что я очнулась, она тут же помогла мне подняться и повела умываться.

В воде отражалось чужое лицо: бледная, чуть сероватая кожа, чёрные как смоль волосы. Одного взгляда хватило, чтобы понять — лихорадка Лиззи ещё не отпустила. Оттого и знобило.

Тайком от Эльнер я влила в тело каплю восстанавливающей магии. Озноб отступил, кожа порозовела. Но за всё нужно платить. Стоило магии сделать своё дело, как навалилась усталость — будто я три ночи не спала. Сила питалась моим теплом. И брала его сполна.

И это было только начало. Душа взрослой ведьмы оказалась телу Лиззи не по плечу: слишком слабое, оно не выдерживало моей силы. Родители не на шутку перепугались. Возили ко мне лучших докторов и магов со всей страны, денег не жалели — а толку не было. Настоящую причину знала только я. Обычное лечение не помогало: я не могла ни руки поднять, ни шагу ступить.

Выход нашёлся сам собой. Я выпустила капельку магии в землю — и тело понемногу начало ко мне привыкать. Оно так и осталось хрупким и слабым, но хотя бы слушалось.

И всё же не всё в этом теле было моим. Иногда руки Лиззи делали то, чего я им не велела. Однажды на уроке мои пальцы сами вывели на полях тетради чужой почерк — острый, с завитком на конце — и подписали незнакомое имя. В другой раз я поймала себя на том, что напеваю колыбельную, которой меня никто не учил. Тело помнило прежнюю хозяйку. Порой мне казалось, что Лиззи не умерла до конца. Просто отступила куда-то вглубь и смотрит на меня оттуда — тихая, любопытная, чужая. От этой мысли по руке пробегал холод.

С тех пор прошло два года. Теперь мне было семнадцать, и я окрепла — хотя тело всё ещё оставалось хрупким. По дому я ходила медленно, и лишь изредка мне позволяли гулять в саду. Кожа у меня была белая, будто фарфор, и рядом с чёрными волосами делала меня совсем болезненной на вид.

Но скажу честно: два года я пролежала в постели не из-за болезни. Я боялась. Боялась своей силы — той, что в прошлой жизни вырвалась из меня и сожгла родную деревню. Пока тело было слабым, оно держало эту силу взаперти. И меня это почти устраивало. Я не ведьма-мстительница из церковных сказок. Я — пожар, который однажды не сумел себя потушить. И с тех пор боится собственных рук. Но унывать я не собиралась. Три жизни я провела в бегах — а эту проживу так, как захочу сама.

У Лиззи был старший брат, Дэмиан. Два года он учился далеко, и без него дом казался пустым, а его редкие приезды были единственной радостью. Он заходил ко мне в комнату, рассказывал про академию, и от его мальчишеского задора мне становилось легче.

Тот день не отличался от прочих. На завтрак — каша с молоком и маслом, как всегда. Потом уроки письма и чтения с гувернанткой, Луизой Венской. Эту женщину я невзлюбила с первого взгляда.

Длинный нос, чёрные глаза, похожие на волчьи ягоды, — и эти глаза ловили каждый мой промах. Голос у неё был высокий и противный, таким впору мёртвых будить. А уж когда она бралась читать нотации о добродетели, у меня начинало ломить в висках.

Признаюсь, иногда я любила её подразнить. Кто бы подумал на маленькую хрупкую девочку? А между тем магия была при мне — пусть по капле, чтобы не выдать себя, но на мелкие пакости хватало.

— Леди Лиззи, — поджав губы, вещала Луиза, расхаживая вдоль стола, — благородная девица должна держать спину прямо, а мысли — в чистоте. Вот, скажем, латынь. Спряжение глагола «amare», что значит «любить»...

В этот самый миг стопка её любимых нравоучительных книг, аккуратно сложенная на краю стола, вдруг с грохотом обрушивалась на пол — сама собой. Луиза подскакивала, взвизгивала так, что дребезжали стёкла, и принималась истово креститься.

— Свят, свят, свят! Сквозняк! Это всё сквозняки в этом доме!

— Наверное, сквозняк, — соглашалась я, скромно опустив глаза и незаметно возвращая пальцам покой.

В другой раз по полу вдруг пробегала мышь — прямо по её туфле. Тут Луиза и вовсе взлетала на стул, подхватив юбки, и читала оттуда молитвы от нечистой силы. А я давилась смехом, уткнувшись в тетрадь. Стоит перу упасть, ставне скрипнуть, свече мигнуть — она уже бледнеет и хватается за крест. Знала бы она, что настоящая нечисть сидит напротив и старательно выводит спряжение глагола «любить».

Она же в ответ называла меня «бесёнком» и жаловалась родителям.

— Ваша дочь, госпожа, водится с тёмными силами! — заявляла она матери, потрясая перстом. — В той комнате нечисто, помяните моё слово!

— Луиза, ей девять лет, — устало отвечала мать (тогда мне и вправду было девять). — Какие тёмные силы. Это сквозняки.

Но я тут же делала невинные оленьи глаза — большие, влажные, полные незаслуженной обиды. И мне всё прощали. Быть маленькой хрупкой девочкой оказалось лучшей маской из всех, что я носила за свои жизни. Никто не ищет чудовище в кружевном платье.

После обеда я, как обычно, пошла в сад. День выдался редкий, солнечный. Только здесь, среди роз, мне дышалось легко. Тёплый ветерок приятно освежал. Отпустив Эльнер, я занялась любимым делом — высадкой лютиков. Прохладная земля под пальцами успокаивала лучше любого лекарства.

Идиллию нарушили крики. Я обернулась на шум и увидела Дэмиана — он бежал ко мне, и лицо у него было счастливое.

— Лиззи! — крикнул брат, не сбавляя шага.

За то время, что мы не виделись, он подрос и возмужал. На щеках уже пробивалась щетина, но глаза светились всё так же — как в детстве. Я не сдержала улыбку. Подбежав, брат подхватил меня на руки и закружил. Улыбка сорвалась в смех, а внутри запорхали бабочки.

— Что ты здесь делаешь, Дэм? Разве учёба не началась? — удивилась я, когда он поставил меня на землю.

— У меня для тебя шикарные новости. Раз уж здоровье наладилось и тебе с каждым днём лучше, я уговорил родителей подать за тебя заявление в мою академию.

— И что? — спросила я, заинтригованная.

— Они тебя приняли, Лиз! Приняли! — не сдержавшись, Дэм снова стиснул меня в объятиях.

Воздуха стало не хватать, и я похлопала брата по плечу.

— Полегче, Дэм. Придушишь, — едва выговорила я.

— Да, прости, забылся. — Он чуть отстранился и заглянул мне в глаза. — Всё хорошо? Голова не кружится?

— Всё в порядке. Просто не сжимай так, а то дышать нечем. Магией воздуха я пока не владею, — улыбнулась я.

— Побежали наверх, тебе ещё вещи собирать.

Наверх мы поднимались минут десять: брат бежал, я едва поспевала шагом. Когда добрались до комнаты, Эльнер уже вывалила все мои наряды из шкафа на кровать и лихорадочно их перебирала.

— Ох, Эльнер. Я же не повезу всё это в академию, — сказала я, оглядывая гардероб.

— Леди Лиззи, соберём пока самое нужное, а остальное пришлём вам позже. Я всё устрою.

— Нет-нет. Стоп. Эльнер, я возьму только необходимое. Остальное куплю в городе.

— Но вы же леди, — остолбенела Эльнер.

Я мягко улыбнулась, взяла её за руку и остановила эту суматоху. Руки у неё дрожали, а глаза уже наполнялись слезами. Я поняла, что её тревожит.

Птенец вылетает из гнезда.

— Эльнер, я столько лет провела тут, борясь с болезнью. Ни за покупками не ходила, ни в тех кафе не сидела, о которых рассказывал Дэмиан. Дай мне хоть раз побыть не дома.

Эльнер улыбнулась, а по щекам всё же покатились слёзы.

— Вы же вернётесь, леди? — неуверенно спросила она.

— Да куда ж я денусь? Ты ведь моя служанка, — улыбнулась я и крепко её обняла.

В дорогу я взяла письменный прибор — тетрадь, перо, чернила — и пару лучших тетрадей. Перед уходом ещё раз оглядела комнату. Для меня эти стены были тюрьмой всего на два года. А Лиззи прожила здесь все пятнадцать лет. Пора было показать бедной девочке большой мир. Я закрыла дверь, подняла голову и пошла вниз.

Внизу меня ждала вся семья. Первой заговорила мама.

— Будешь писать мне каждую неделю, — сказала она. Это был не вопрос.

— Каждую неделю, мама.

Она подошла, прижалась щекой к моей щеке и сунула мне в руки маленькую бутылочку. Я взглянула на неё, потом снова на маму.

— Это согревающее зелье, на холодные вечера. Пей каждый день: тебе нельзя болеть, ты ещё слабенькая.

Следом подошёл папа.

— В академии бывает трудно, но ты всегда можешь обратиться к брату. И помни: мы — Арденвейлы. Мы не склоняем головы перед трудностями.

— Поняла, папа.

Он уже хотел отойти, но остановился и добавил:

— И будь осторожна, Лиззи.

Брат смотрел на всё это и только улыбался, спокойно поджидая меня у выхода. Простившись, я села в магическую повозку, следом сел Дэмиан.

Внутри повозка оказалась куда просторнее, чем снаружи. Двери закрылись — и мир за окном потёк мимо: поля, тополя, всё беззвучно.

— Не держись так крепко, — сказал Дэмиан.

Только тут я заметила, что вцепилась в сиденье до белых костяшек. Я разжала пальцы и, чтобы отвлечься, завела разговор об академии. Мне ужасно хотелось знать, как там всё устроено.

— Долго нам ехать? — спросила я.

— Часа три. Ты справишься.

Он сказал «ты справишься» так спокойно, что я чуть обиделась. Будто не верил в мои силы.

— А народу в академии много? — продолжила я допрос.

— Хватает. Маги всех уровней и мастей. Сначала тебе устроят небольшое испытание и по нему определят факультет.

— А ты на каком? — с любопытством спросила я.

— На боевом, — принялся хвастаться Дэмиан.

Дальше его было не остановить. Целый час, а то и больше, брат взахлёб рассказывал про стратегии, атакующие и защитные заклинания и заодно учил меня, как выжить новичку. Оказалось, даже тут выжить непросто: одни преподаватели строгие и суровые, другие, наоборот, добрые и дают дополнительные уроки. Больше всего Дэмиан любил фехтование.

После долгого разговора я устала и приоткрыла окно. В нос ударил запах свежескошенной травы, леса, дерева. От последнего по коже побежали мурашки, а перед глазами замелькали неприятные картины прошлых жизней.

— Ты чего? — Дэмиан взглянул на меня. — Побледнела.

— Ничего. Сквозняк, — сказала я и закрыла окно.

Как только приехали, Дэмиан по-джентльменски вышел первым и подал мне руку. Я улыбнулась его галантности. За огромными железными воротами туда-сюда сновали студенты — все в одинаковой форме. Кто-то болтал, кто-то читал конспекты, устроившись где придётся. На меня никто и не взглянул.

После первой жизни я боялась толпы. Мне всё казалось, что люди смотрят на меня, осуждают. Что стоит сделать один неверный шаг — и меня снова обвинят в чёрном колдовстве и снова сожгут. По коже пробежал холодок, и я вздрогнула.

— Ты чего? Не бойся, — приободрил меня Дэм, заметив мой ступор.

Мир и правда переменился за сто лет. Там, где когда-то жгли за неправильно сорванный цветок, теперь стоял целый город магии. Построила его Церковь — её знак висел над воротами. Только костры она сменила на кафедры. Магов больше не жгли — их собирали и учили. Стихийников, предсказателей, лекарей, травников. Всех, кроме одних. Я прошла под этим знаком и почувствовала, как под чужой кожей шевельнулось то, за что сто лет назад меня отправили на костёр. Единственная магия, которую здесь всё ещё звали чёрной.

Брат взял меня за руку и повёл внутрь. Академия делилась на части: жилой кампус, тренировочная площадка, алхимическая башня — нашлось место даже для ботанических магов. При виде огромной оранжереи у меня перехватило дыхание.

— Воу, а можно я тут останусь? — восторженно спросила я.

— Так и знал, что тебе понравится, — улыбнулся брат. — Я тебе ещё сюрприз покажу. Только сперва освойся, а то от восторга удар хватит.

Я легонько стукнула его по плечу.

— С сердцем у меня всё в порядке. А вот на тебя посмотреть — с этой улыбкой до ушей, — так решишь, что ты чокнулся.

— С тобой я давно поехал крышей, — подколол брат.

Я расхохоталась. За это я его и обожала.

— Ладно, — сказал Дэмиан и посерьёзнел. — Веселье весельем, а тебе пора на вступительное испытание. Новичков смотрят в первый же день: определяют дар и распределяют по факультетам. — Он потрепал меня по волосам. — Не бойся. Покажи немного магии, и всё. Только… — он замялся, — постарайся не попасться Вейнару.

— Кому? — не поняла я.

— Келестину Вейнару. Старшекурсник, лучший на потоке по церковной магии. Из инквизиторского рода — из тех самых, что когда-то жгли. В этом году испытание принимает он. — Дэмиан поморщился. — Холодный как лёд и видит человека насквозь. Многих завернул с порога. Ты держись скромно, не дерзи ему — и всё обойдётся.

От слова «инквизиторского» по коже пробежал знакомый холодок. Но я списала это на обычный страх перед экзаменом.

— Обойдётся, — храбро сказала я. — Я умею быть скромной.

Дэмиан фыркнул, явно не поверив, и повёл меня к приземистому каменному зданию, где принимали новичков. У дверей он остановился — дальше братьям хода не было.

— Я подожду тут. Ни пуха.

Испытательный зал был большим и пустым: голые каменные стены, серебряный круг на полу и высокие окна, сквозь которые лился холодный дневной свет. У стены жались несколько новичков — бледные, притихшие. Я встала в конец и старалась дышать ровно.

А потом я почувствовала его раньше, чем увидела. Первым долетел запах — лаванда, вербена, дерево. Сердце пропустило удар. Из боковой двери вышел человек в тёмной одежде старшекурсника, с папкой в руках, и обвёл зал серыми, как сталь, глазами. Теми самыми.

Каин.

Он меня не узнал — это я поняла сразу. Ни торжества палача, ни узнавания. Скользнул по мне равнодушно, как по любой новенькой, и уткнулся в папку.

— Следующий, — произнёс он ровным, холодным голосом.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге