Любовники Светлейшей
1. Книги и грязь
Крашеная старуха под маской юной девы с мраморно-белым лицом, Венеция, как кажется всякому, кто является сюда гостем, живет только любовью и ради любви. Доступная, словно грудки, выставленные молоденькими шлюхами на обозрение, как всякий товар, который можно купить, Венеция благосклонна лишь к тем, кто приезжает сюда с золотом или векселями. Есть деньги – трогай, пробуй. Бери. Но Светлейшая не простушка с Понте делле Тетте. Руками картежников, проституток, торговцев, хозяев гостиниц и остерий она без труда вытащит у путешественника все деньги. И тотчас оттолкнет его, сделавшись холодной, насмешливой и жестокой.
Ноланец по происхождению, Джордано Бруно учуял гниль этого города в первое же утро после прибытия. В сырых углах его комнаты жила плесень, у причалов разлагались бурой кашей морские водоросли. Но у него было почти двести дукатов, и Светлейшей такой гость приглянулся. Постель была мягкой, служанка из «Белого льва» приветливой, а её щербатый братишка расторопным и охотно бегал по городу с письмами. Бруно привез с собой два сундука. Большой – с книгами, второй, поменьше, хранил в себе пару перемен одежды, четыре плотно набитых кожаных кошеля и кипу исписанных листов. На книгах, отпечатанных еще во Франкфурте*, стояло его имя.
– Где тут еще можно нормально поесть, Паоло? – спросил Бруно на третий день. – Хочу телятины или жареной баранины и хорошего вина. Знаешь достойное место?
Паоло, зализывавший растущий клык, кивнул. Подхалимской своей душонкой, мальчишка чувствовал, что ему тоже что-нибудь перепадет. Тем более, что мессер Бруно не скрывал удовлетворения, читая послание от последнего книготорговца.
По дороге к остерии Джанлуки Лунги Бруно развлекался тем, что расспрашивал у своего проводника, как и что называют сами венецианцы. Паоло же тащил в руках стопку книг, обернутых льняной тряпицей и перетянутых бечевкой, и быстро устал. Вот и отвечал неохотно.
– Зачем вам, мессер, знать, что калле – это калле, а сотопортего не соттопортико? Говорите, как умеете. Тут всё поймут.
– Затем, чтобы говорить так, словно я здесь родился, – рассмеялся ноланец. – Ужасный язык.
– Все так считают, мессер Бруно, – согласился мальчишка. – Может, сами понесете книги? Хотя бы чуть-чуть. Все руки оттянули.
Бруно перехватил свёрток. Но то ли бечевка сползла, пока книги нёс Паоло, то ли узел оказался слаб. И стопка из полутора дюжин книг начала крениться. Ткань, обмотанная вокруг них, какое-то время удерживала эту башню, но едва ноланец решил, что обошлось, как верхние томики полетели вниз, стягивая материю. Паоло успел поймать только один. Два других, раскрывшись, отлетели под ноги прохожим.
Приличного вида господин с солидным брюхом и одутловатым лицом поднял одну из книг и шагнул к растяпам, не зная, кому отдавать находку.
– Тысяча благодарностей, мессер. – Бруно улыбнулся тепло и просто. – Боюсь, продать её, поцеловавшуюся с калле, у меня теперь не получится. Честь этой девицы запятнана! Но раз уж она в ваших руках, то пусть там и остается!
Пока мужчина пытался осмыслить услышанное, подошли еще двое. Женщина лет двадцати в накидке винного цвета держала изрядно испачканную книгу с таким видом, словно собиралась вернуть владельцу только что издохшее животное. Её спутник, бледный, болезненного вида мужчина в чёрном, опирался на массивную трость. Он, как оказалось, успел прочитать название поднятой книги и имя автора.
– И кто этот Джордано Бруно, – поинтересовался он, – что пишет такие занятные вещи. «О тройственном минимуме...»?
– К вашим услугам, сьер, – кивнул ноланец, не имея возможности достойным образом поклониться.
– Надо же. – Тонкие губы сложились в подобие улыбки. – Настоящий писатель!
– Философ, – Бруно перевел взгляд на растерянно стоявшего с книгой дородного венецианца. Тот явно был одет скромнее молодой пары.
– Книга, – проговорил толстяк.
– Я же сказал: оставьте себе.
– Книги дороги, – заявил тот, – а я честный человек и не хочу брать то, за что не собираюсь платить.
Отчего-то эти слова позабавили мужчину с тростью. Вот только улыбка у него была недобрая, а скорее язвительная. Он ловко выхватил книгу у толстяка.
– О! Так это уже другая! – проговорил он, читая название. – Раз уж теперь раздают книги, пожалуй, я возьму. А хороши ли они?
Женщина, поняв, что забирать книгу у нее никто не будет, со вздохом опустила руку. Весь вид её выражал теперь напускное смирение.
– Весьма хороши, сьер.
– Не «сьер», мессер Бруно, – уточнил венецианец, – я читтадино, а не патриций. Франческо Конти, нотарий из Канцелярии Дожа. Моя супруга Виттория.
Донна Виттория с достоинством кивнула. Бруно ответил ей тем же, но, глядя на напряженное лицо и поджатые губы Конти, решил обойтись без приличествующих случаю любезностей в адрес дамы. Тем более что она держалась скромно и будто бы скованно. Нотарий, тем временем, удерживая книгу левой рукой, просунул большой палец меж страниц и раскрыл с уверенностью человека, не испытывающего почтения ни к бумаге, ни к латыни. Веки его глубоко и близко посаженных глаз напряглись, выдавая привычку или необходимость щуриться при чтении. Бруно, полагавший себя знатоком лиц и характеров, отметил для себя эту особенность.
– Свободно читаете на латыни?
– По долгу службы не только на ней, – сухо отозвался Конти и резко захлопнул книгу. – А вам, мессер, стоит осторожнее разбрасывать книги по калле. Уверены, что их стоит раздаривать незнакомцам?
Даже не повернув головы, он передал книгу супруге. Донна Виттория послушно взяла её и аккуратно сложила оба мужниных трофея так, чтобы испачканные стороны переплетов соприкасались. Лицо женщины оставалось безучастным, но в какой-то миг Бруно поймал на себе её оценивающий, пристальный до неприличия взгляд. «Да этот тощий стручок ревнует свою хорошенькую жену к каждой тени. – Догадался он. – А милашка только изображает из себя целомудренную даму».
– Готов отослать парочку Его Святейшеству.
Губы Конти смешливо дрогнули. Но ничем больше, он не воздал дани столь смелому заявлению собеседника.
– Где вы остановились? Хочу угостить вас при случае ужином.
– В «Белом льве», за Риальто. Недалеко отсюда.
Венецианец едва заметно кивнул.
– Сегодня пятница. В понедельник?
– С удовольствием, мессер Конти.
– Как раз прочитаю, что вы насочиняли.
– Успеете даже написать донос. Я слышал, здесь этим промышляет каждый второй. А первый от моих книг отказался.
– Слухи преувеличены. Каждый пятый – не более.
Остерию Лунги скорее нашел бы обычный голодный пёс, чем бывший доминиканец, знающий несколько языков. Скромная вывеска над дверью представляла собой почерневшую от времени доску с вырезанной литерой «L». У хозяина, похоже, на момент открытия этого заведения не было ни лишних денег, чтобы заплатить художнику или резчику по дереву, ни проблеска воображения, чтобы придумать хоть какое-то название. Внутри, однако, оказалось людно. Бруно оценил одетых в темное мужчин с усталыми и серьезными лицами, приметил за столом в углу приличного вида семейство. Кроме преклонных лет женщины и сидевшей рядом с ней девицы, все прочие гости были мужчинами. Девицу это, судя по опущенному лицу и взглядам исподлобья, смущало и развлекало одновременно. Искать, с кем она переглядывается из трапезничающих здесь молодых законников, счетоводов и писцов Бруно не стал. Слишком простое для его ума упражнение.
Устроив книги на краю стола, он поскреб ногтем темную столешницу и брезгливо скривился. Паоло потянулся к стопке, чтобы сдвинуть книги к середине, но Бруно остановил его.
– Сядь и сиди.
Мальчишка насупился, но тут же занялся важнейшим делом последних своих дней – тыкать кончиком языка в растущий зуб. Подавальщица сразу сообщила, что ни яиц, ни птицы уже нет, требухи тоже. Но есть колбаски, жаренные на сале. Бруно, полагавший, что одет скромно, но достойно, понял, что достоинство в этом заведении выглядело иначе.
– Что есть из мяса?
– Молодой козленок, жареный. И тушеная с кореньями телятина. Жареный судак. Треска. Каша есть.
– Принеси телятину и вина. Мальвазия?
– Есть, мессер, – подавальщица подобралась, даже голос её потеплел. – В первый раз вас здесь вижу.
– Да. Я приехал пару дней назад. Мне рассказали, что у вас хорошо кормят.
– Верно сказали.
Она ушла.
Через некоторое время мужчины один за другим стали подниматься из-за столов и потянулись к выходу, спеша к своим старым конторкам, учетным книгам и бесконечно унылым делам. Один из них проходил мимо стола, где сидели Бруно и Паоло, и по неловкости задел книги. Те полетели на пол. Мальчишка дернулся было вскочить, но услышал тихое: «Сиди». Бруно не спеша отодвинул тарелку и поднялся с самой любезной улыбкой. Извинения неловкого венецианца и помощь окружающих людей принимал он с кротко с легкими шутками, а благодарил за неё книгами, которым суждено оказалось нынче остаться в руках тех, кто не счёл за труд склониться перед знанием в них сокрытым.
– Зачем вы всё роздали, мессер? – тихо спросил Паоло некоторое время спустя, когда они миновали узкий темный проулок и вышли к кварталу, где располагались самые разные лавки. – А с чем к книготорговцу-то придете?
– Я не нищий писака, Паоло, чтобы бежать к лавочнику с несколькими книжонками. Я философ, коему внимал сам император! И иду познакомиться с достойным негоциантом и поговорить о цезарях, святых и будущих делах.
– Так вы… нарочно? – мальчишка даже приостановился.
Бруно обогнал его на несколько шагов и обернулся.
– Что замер? Идём.
– Вы это специально, да? – Не унимался Паоло. – А зачем?
– Ты не поймешь.
– Так объясните!
Бруно задумался. Тратить время на разговоры с мальчишкой не стоило вовсе. Через неделю в нём не будет необходимости. Но тщеславие взяло верх над здравым смыслом.
— Несколько лет назад подобное вышло случайно. Сегодня — уже нет. Продай я эти книги, каждая осталась бы у того, кто за неё заплатил. А подаренную покажут брату, соседу, приятелю. Потом дадут почитать ещё кому-нибудь. И непременно расскажут о сумасшедшем философе, который раздавал свои сочинения посреди остерии.
Паоло наморщил нос.
— И что вам с того?
Бруно усмехнулся.
— Вот увидишь, завтра у Лунги ко мне за стол подсядет кто-нибудь с вопросами о моих книгах. Их будут читать. О них станут говорить.
— Иезуиты и доминиканцы тоже умеют читать на латыни.
— Эти будут читать особенно внимательно!
2. Стихи и женщины
Морозина Морозини Гримани, дочь одного патриция и супруга другого, была дамой многих достоинств, одним из которых было постоянство в своих привязанностях. Торквато познакомился с ней в шестнадцать лет, когда Бернардо Тассо, приглашённый на свадьбу сестёр Морозини с братьями Гримани, дабы почтить это знаменательное событие в стихах, взял с собой своего юного сына.
За пару часов бедный Торквато многое узнал о вражде и торговле с османами и о том, что старые распри не мешают венецианским патрициям продавать своих дочерей в жёны сыновьям недругов. Гости с равной охотой обсуждали прибыли от торговых сделок и чужие доходы от этого брака. Кто-то обронил, что Марино, старшему из братьев Гримани, повезло с женой. И Тассо вообразил, будто старшая из невест непременно красавица. Иначе какое может быть везение? На венчании они с отцом не были и потому девиц Торквато не видел. Да и думал до этого момента лишь о том, чтобы соблюсти все приличия в те минуты, когда будет представлен Гримани: поклониться достойно и медленно, отступить на шаг и ждать, пока к нему обратятся. А ещё повторял мысленно оба приготовленных для невест сонета. Отец предупредил, что стихов могут и не захотеть, но, если спросят, слова должны быть столь же естественны, как дыхание.
Морозина, некрасивая хрупкая девочка в тяжёлом, расшитом жемчугом платье, совершенно неожиданно оказалась рядом. Они были одного роста, а возраст её Торквато определить не сумел. Острое смуглое лицо с невыразительными чертами лишено было всякой детскости, кроме гладкости кожи, а чёрные глаза, казалось, принадлежали старухе, давно уставшей от жизни. Она окинула его цепким, неприязненным взглядом и уверенно подала руку в приветствии. Но в миг, когда заговорила, улыбаясь, лицо её словно преобразилось, обретя интересную живость.
— Я слышала о вас, конечно, мессер Торквато. Говорят, вы уже затмили своего отца!
Отца, как раз завершившего «Амадиджи», Торквато боготворил и мечтал превзойти, но, как бы ни восхищались его сонетами его приятели и родные, полагал свои надежды несбыточными, и слова, столь легко сорвавшиеся с уст невесты, поразили его воображение.
— Кто говорит такое, лжёт вам и льстит мне, мадонна.
Он так и не заметил, с кем подошла Морозина. Привёл ли её Марино Гримани, чтобы оставить юную супругу в подходящей компании, или же какая-то из дам позаботилась о том, чтобы развлечь девушку.
— Вы разве не хотите писать лучше него? — с ехидной усмешкой, чуть склонив голову вправо, поинтересовалась она.
Торквато не нашёлся, что ответить. И она сама выручила его, мягко попросив:
— Почитайте ваши стихи.
Он сам не понял, почему взял её за руку и почему она не вырвала руки, не запомнил, кто из них кого вёл через зал к другой комнате, где, как оказалось, мирно болтали несколько дам.
Там было тише. И он прочитал приготовленный сонет. Добавил потом, глядя в пол: «Вот, это для вас».
— А для Анджелы тоже писали? — быстро спросила она. — Прочитайте!
Он подчинился. Хотя и не следовало читать Морозине то, что выдумано было для её сестры.
— Красиво, — обронила она и развернулась, чтобы выйти.
— Красиво. Только и всего? — вспылил Тассо.
Морозина обернулась, пожала плечами.
— Вам не по сердцу похвала?
— «Красиво» говорят о… о… — Тут взгляд его упал на золотое шитьё, украшавшее рукава наряда Морозины. — О платье!
— Это платье стоит намного дороже ваших стихов. К тому же я сочиняю не хуже.
— Прочтите.
— Не помню. — Она небрежно пожала плечами. — Но что-нибудь скоро придумаю.
Он последовал за ней, но держался чуть в стороне. Через несколько минут поймал на себе пристальный взгляд её чёрных глаз и подошёл.
Морозина весело и насмешливо продекламировала:
«Вы славно лгали, нынче утверждая,
Что женщина прекрасней всех стихов;
Что взор сестры моей — ключи от рая
И в браке этом ждёт меня любовь.
Но если вы хотите быть поэтом,
Не пойте мне, что я нежна, светла:
Скажите лучше, чем живёт на свете
Та, что не знает, для чего жила?»
Стихи эти, быть может, и не дурные, вовсе не были хороши. Тассо ответил тотчас:
«Тогда позвольте мне назвать причиной
Улыбки нежной, блеска ваших глаз,
Любовь — не как безумие мужчины,
Но то, что души единит сейчас».
Щёки Морозины вспыхнули румянцем, заметным даже на смуглой коже.
— А если в душ единство я не верю? — едва слышно проговорила она.
— Придумайте для правды свою меру! — Теперь настала очередь Тассо почувствовать себя хозяином положения.
Она кивнула. Отвернулась. Отошла. Тассо следил за ней взглядом и ждал. Ждал, когда посмотрит.
И Морозина отыскала его глазами, медленно смежила веки, давая понять, что сложила новые катрены. Не прошло и минуты, как он оказался подле неё.
Так повторилось несколько раз. А потом он услышал за спиной глубокий женский голос:
— Ай-ай-ай! Совершенно неприлично ухаживать за чужой невестой в день её свадьбы. Но как же очаровательно вы это делаете.
Тассо резко обернулся и оторопел, не от того, что рыжеволосая женщина перед ним была красива. Несовершенство черт лица Морозины нравилось ему теперь куда больше такого вот скульптурного идеала. А от того, что дама была простоволоса и одета совсем неподобающе случаю. Как именно, Торквато после не мог вспомнить. Но, мнилось ему, у неё были обнажённые сверху плечи, тонкие ключицы, едва прикрытая складками светлой ткани грудь. Алое с золотом покрывало, держащееся на плечах, над локтями, тяжёлыми складками ниспадало на пол так, что образовывало шлейф.
— Я не ухаживаю! — решительно возразил он.
Женщина рассмеялась.
— Двенадцать.
— Что двенадцать?
— Ты подходил к ней двенадцать раз читать стихи. Это заметили уже все.
Тассо промолчал. Морозина сейчас была подле своего жениха, точнее, конечно же, мужа. И тот, почти тридцатилетний мужчина, казался юноше отвратительным старым сатиром. Обиднее всего было, что Морозина ему улыбалась и выглядела при этом искренней и довольной.
— Посвяти стихи мне, юноша, — попросила рыжеволосая женщина и подхватила его под руку, совершенно не заботясь о приличиях.
Потом они оказались в чьей-то спальне. Женщина просто толкнула дверь со словами: «Ну, вот здесь нам никто не помешает». Торквато оторопел. Остался в дверях, не зная, что делать. А она взобралась с ногами на постель и взялась перебирать вышитые подушки, укладывая их подле себя, так, чтобы устроиться удобнее. Тассо же не мог оторвать взгляд от её босых, сливочно-белых и совершенно чистых ступней.
— Я жду, — сказала она, устроившись полулёжа среди подушек. — Расскажи теперь, как любишь меня. Пусть девочка отдохнёт.
— Но я не…
Она отрицательно покачала головой, давая понять юноше, что заканчивать фразу, именно эту фразу, не стоит.
— Я вас не знаю, мадонна, — выдохнул он, — как можно любить то, что не знаешь?
Она рассмеялась, будто бы он пошутил.
— Знаешь, только ещё не помнишь.
Строфы родились сами собой. И Тассо провалился в странное состояние экстатического, бездумного вдохновения. Позже оно приходило только в Венеции.
Сначала он ещё слышал собственный голос, потом перестал различать и его. Слова возникали прежде мысли, рифма прежде смысла, и ему оставалось лишь поспевать за тем, что уже рождалось на языке. Женщина ничего больше не спрашивала. Иногда только кивала — и вслед за этим кивком приходила новая строка, словно была готова заранее и ждала лишь разрешения. В какой-то миг Торквато понял, что говорит так, словно знает её не первый вечер, не первый год, а всю жизнь — словно когда-то уже видел эти зеленовато-серые глаза, уже касался этих волос цвета полированной меди, уже терял её и находил снова, а теперь, сам того не понимая, пытается обо всём этом вспомнить.
В себя Тассо пришёл из-за странного гортанного звука позади, обнаружил себя глядящим в окно, обернулся, увидел в дверях Морозину, зажимающую рот рукой. Глаза её были мокрыми от слёз. Она что-то промычала себе в ладонь и убежала.
На шёлковой подушке, расшитой лилиями, лежал лист плотной бумаги, поверх которого небрежно были брошены янтарные чётки. Он, оказывается, и не заметил, как прошёл к окну, и как рыжеволосой даме наскучило это развлечение, и она ушла.
На записке стояло его имя.
Тассо развернул.
«Здравствуй, Тино. Я пишу тебе из дня, который, возможно, станет для тебя, для меня последним. Поверишь этому посланию ты несколько недель спустя, после того, как произойдёт…»
Через три дня после свадьбы Бернардо Тассо получил приглашение в гости от молодой супруги синьора Марино Гримани. Морозина приглашала также и Торквато.
Выглядела она, теперь замужняя дама, величественно и комично в своей серьёзности. Отец отдал стихи, написанные в честь свадьбы. Морозина поблагодарила, и беседа потекла с той непринуждённой лёгкостью, с какой умеют вести разговор люди равно умные и образованные. Юная дама, подарив Бернардо достаточно внимания, сообщила так, будто бы между прочим:
— Я бесконечно благодарна вашему сыну, уважаемый мессер Бернардо, за то, что он не бросил меня в одиночестве на моей свадьбе и помог мне достаточно заинтриговать моего мужа, чтобы тот увидел во мне что-то большее, чем моё имя.
Правда это была или умелая ложь, Торквато так и не узнал, но как он сам с тех пор при редких их встречах неизменно играл роль поклонника синьоры Гримани, так и она никогда не отступала от роли его дамы — покровительницы за невозможностью иного. Ни ему, ни ей это не вредило, и с ней действительно было приятно говорить — настолько, что ей он порой открывал себя настоящего, со всеми своими страхами и сомнениями. Когда много лет спустя Торквато однажды спросил, не слишком ли далеко они порой заходили в этой игре, Морозина ответила, что у поэтов отвратительная память на события и превосходная — на выдумки. Больше он не спрашивал.
Удивительно ли, что когда, через тридцать два года после их встречи, Торквато, снедаемый отчаянием и безнадёжностью, в очередной раз бежал из Рима и очнулся на незнакомой дороге, первым его выбором стали Венеция и Морозина? И дама, имя которой он придумал сам, — его мадонна Этернита.
О, он предпочёл бы Феррару, он предпочёл бы Флоренцию… но только в Светлейшей у него был человек, который не видел никакой ценности в стихах вообще, но всегда был готов его выслушать и помочь. И в конце письма, однажды полученного от самого себя, говорилось, что к середине апреля 1592-го он непременно должен быть в Венеции.
Ожидая, когда о нём доложат, Торквато думал о том, что в последних блужданиях по этому городу не видел свою таинственную музу. Но было бы ложью сказать, что это сильно его обеспокоило. Морозина приняла его, как всегда, тепло, и была щедра, хоть и требовательна к тому, чтобы облик его в очередной раз соответствовал её статусу и дому.
В гостях у неё, он вновь потерял свободу решений и оказался вовлечён в круговорот забот и дел венецианской дамы, умеющей устроить так, чтобы одни её друзья и гости развлекали других в то время, как она занята более интересными или важными для себя вещами. Но это не тяготило. Тем более, что о нём Морозина не забывала. Три дня прошли незаметно, и к вечеру третьего Торквато уже почти перестал думать о том, что приехал в Венецию не только ради этого общества и встреч с давними друзьями. На четвертый, когда они возвращались из церкви, Морозина, словно между прочим, сказала:
— Вечером вы поедете со мной к кузену. У его подруги сегодня маленький праздник.
— Подруги? — уточнил, не веря, Торквато.
— Мы будем инкогнито и в масках, — улыбнулась патрицианка. — Не спорьте, Тино, я знаю, что вам нужно.
Торквато ненавидел это имя, придуманное однажды для него Морозиной, и это её забавляло.
Как всегда, она оказалась права, и двумя часами позже Торквато, напрочь позабывший, что ему уже под пятьдесят, что он знаменитый поэт, что «Завоеванный Иерусалим» не понравился никому из его друзей, оторопело смотрел, как мадонна Этернита, его муза и тайна, принимает гостей в собственном доме в Дорсодуоро.
3. Ведьма и вино
Обедал и даже пару раз ужинал Бруно в остерии Лунги. Кормил там же Паоло, прежде чем сунуть ему несколько сольдо для семьи. От посещения других мест отказался, как ни расписывал мальчишка тамошнюю кухню в своём желании угодить и быть полезным. Присмотрелся к мужчинам, которые могли себе позволить трапезу здесь, а не взятый из дома кусок хлеба с сыром, и к концу недели с некоторыми даже свёл знакомство. А когда забрал от портного подогнанную по фигуре одежду, поношенную ровно в той мере, чтобы казалось, будто он в ней и приехал, вовсе перестал отличаться от венецианцев. На улице и вовсе носил помимо плаща и берета то надменное выражение лица, с каким венецианские патриции смотрели на простолюдинов пополани, а обеспеченные читтадини и преуспевающие негоцианты — на всех прочих. Местную речь он так же перенял и говорил на венето, решая свои дела с владельцами типографий, портными и лодочниками.
Об Андреа Морозини ему рассказал славный молодой секретарь из Канцелярии дожа. Стоило упомянуть Франческо Конти и назвать того другом, как Микеле Вендрамин заулыбался и рассказал Бруно несколько забавных, по его мнению, историй о Ческо. Кто-то из обладателей книг Бруно развлёк Андреа Морозини историей о ноланце. И вот несколько дней спустя они жали друг другу руки.
Андреа Морозини встретил Бруно любезно и почти тотчас заговорил о философии, небесах и природе вещей с той уверенностью, какую ноланец привык встречать у людей, открывавших книгу только затем, чтобы убедиться: они и прежде были с ней согласны. Вскоре он понял, что перед ним сачченте* — человек, которому знания нужны не затем, чтобы узнать новое, а затем, чтобы ни в чём не уступать собеседнику. Он спрашивал только затем, чтобы перебить собеседника и рассказывать самому. И Бруно, чтобы не раздражаться от прикрытого заученными сентенциями невежества, перевёл разговор в область сплетен, спросив о Джованни Мочениго. Говорить, что приехал в Венецию по приглашению этого патриция, он не стал. За минувшую неделю они с Мочениго обменялись парой посланий, но Бруно слишком хорошо знал себе цену в дни, когда не нужно было думать, как платить за кров, а потому тон взял равнодушный. Он вынуждал патриция к тому, чтобы тот не просто повторил приглашение, но взялся уговаривать приехавшего из Падуи философа, встречи с которым так жаждал, снизойти до посещения Сан-Самуэле.
Чем больше говорил Андреа Морозини о науках и первичных элементах, об Аристотеле и тайных связях и притяжении между вещами, тем больше нравился ему ноланец, внимательно слушавший его разглагольствования. Повар, служивший у Морозини, готовил отменно. И Бруно полагал за благо возможность воздать должное такому таланту, раз уж хозяин дома так обожает слушать собственный голос. Вероятно, из-за талантов этих сам Андреа к тридцати пяти годам изрядно оплыл и обзавёлся двумя подбородками. Однако же отчего-то брился, а не отпустил бороду.
Расстались они добрыми друзьями, заверяя друг друга в желании непременно увидеться на следующий день. А после Андреа вознамерился познакомить своего знаменитого философа с друзьями на скромном, как он сказал, ужине, который будет давать одна персона. Причин отказываться Бруно не видел, хотя и предполагал, что общество друзей Морозини состоит из людей, ему подобных.
Не нужно было быть особенно проницательным человеком, чтобы прийти к выводу, что златовласая донна Лукреция, фамилию которой Морозини позабыл назвать, когда представлял ей Бруно и ещё нескольких своих новых приятелей, является его любовницей. Бруно невольно засмотрелся на её губы, когда она произносила обычные при знакомстве любезности, и отметил, что у неё маленькие, сросшиеся мочки ушей и что серёг, столь любимого женщинами украшения, она не носила, хотя шею её украшало тяжёлое золотое ожерелье, а пальцы были унизаны перстнями. Он не стал предполагать у столь красивой женщины наличие ума, зато задумался о своих шансах оказаться в её постели. Пусть не сегодня, но в другой день, когда она смогла бы открыть двери своего дома только для него.
Однако же внимание донны Лукреции досталось каким-то двум студентам, оказавшимся за столом по обе стороны от неё. И, что удивило Бруно, Андреа даже не смотрел в их сторону, и в этот раз предпочёл прочим гостям его общество. Слева же расположилась дородная дама в зелёном бархате, которую сопровождал, судя по седине в кудрях и бороде, мужчина довольно преклонных лет. Лица их были скрыты полумасками, хотя значительная часть гостей, как и сам Бруно, обходилась без них. «Не высокого полёта птицы, чтобы скрывать свои имена», — подумал он. И тут из вопросов дамы понял, что если кто из собравшихся и прочёл его труды, то это она. Ответил. Попался в ловушку жадного её интереса… и менее чем через четверть часа уже страстно рассказывал ей:
— Иисус, коего называем мы Спасителем, — был никем иным, как магом. И добрая половина его апостолов — тоже. Я видел при дворе императора Рудольфа чародеев, которым под силу было повторить его чудо с хлебами и рыбами.
После же взялся объяснять даме некоторые места из Писания, цитируя по памяти. Объяснял спокойно, подробно, столь тонко сочетая догматические трактовки с собственными выводами, что правота его утверждений казалась несомненной.
— Так значит, колдовство — не грех? — спросила женщина напрямую.
Простодушно так спросила, но тёмные глаза в прорезях маски блеснули озорно и весело.
Бруно усмехнулся, покачал головой и на память прочёл строку из «Откровения»:
— Боязливых же и неверных, и скверных и убийц, и любодеев и чародеев, и идолослужителей и всех лжецов участь в озере, горящем огнём и серою. Это смерть вторая. Но, кажется, я должен был дать вам надежду, как приличествует вежливому гостю.
— Любой христианин знает, что Писание осуждает чародеев.
— Писание осуждает множество вещей. Люди же удобнее обращать внимание на те, за которые проще и удобнее осуждать ближних.
— А магия?
— Магия, донна, всего лишь знание связей. Грех начинается не там, где человек знает, за какую нить потянуть, а там, где целью становится то, что ведёт к гибели души!
— И что же, мессер, вы знаете, где проходит эта граница? — Голос хозяйки дома Бруно в первый миг даже не узнал.
И не понял, как она оказалась позади него. Ведь минуту назад он видел её смеющейся в компании двух юнцов у самого конца стола.
Совершенно не заботясь о приличиях, донна Лукреция опустила ладони на его плечи, сжала с той приятной силой, которая быстро приносит напряжённым мышцам расслабление. И спросила:
— Так вы, мессер Бруно, маг?
— Не больше, чем вы стрега**, а мессер рядом с моей соседкой — провидец, — рассмеялся он.
Грудной её смех, тяжёлый, будто бы нарочитый, отозвался в его теле томительным жаром.
— И что вы, друг мой, будете делать, если и в самом деле окажетесь рядом с провидцем и ведьмой?
Бруно почувствовал, как её пальцы легко, едва касаясь, прошлись по задней стороне шеи и тотчас надавили на затылок, продолжая медленно двигаться.
Он невольно прикрыл глаза, отдаваясь ласке её рук и желая только одного: чтобы ритмичные, почти царапающие движения, которыми она исследовала то ли густоту его волос, то ли крепость черепа, продлились ещё минуту. Для этого нужно было что-то ответить.
— Провидца я попрошу рассказать, чем кончатся ведьмины игры.
— Здесь всё кончается одним, — отозвалась дама в зелёном, — не нужно быть пророком, чтобы это знать.
Бруно услышал и тотчас угадал по звуку, что сосед её отодвинул стул, и открыл глаза. Седой мужчина как раз поднимал кубок.
— За донну Лукрецию, нашу гостеприимную хозяйку, — громко провозгласил он.
Почти крикнул. Голос его сохранил ещё приятность зрелости, но хрипотца и характерный надлом выдавали человека, которому приходилось говорить часто и много.
Подняв свой кубок, Бруно уже хотел выпить, но оказалось, что слова эти только предшествовали тосту.
— Лукреция, прекрасная богиня,
Себя готова всякому дарить.
Не оттолкнёт, любови не отринет.
Ведь жаждет только одного:
— желанной быть.
Произнеся это с чувством и пафосом, мужчина с грохотом опустил на стол свой кубок, так и не отпив из него. Гости же засмеялись. Одобрительные крики мужчин выражали желание, чтобы сказанное и в самом деле оказалось правдой. Бруно через плечо обернулся к Лукреции, уже мечтая испытать настойчивость её рук в других, более интимных ласках, но разглядеть выражение её лица не удалось. Седой вышел из-за стола под возгласы Лукреции и дамы в зелёном:
— Тино!
— Куда вы, Тино?!
«Значит, — подумал Бруно, — обеим он достаточно близок, чтобы, несмотря на годы, называть его "Тино". Любовник, не иначе».
Выходило, что ни дама в зелёном бархате, ни золотоволосая хозяйка дома не ревновали друг к другу, но этот Тино внезапно приревновал Лукрецию к нему, Бруно.
Седой покинул зал. Музыка заиграла громче. И Бруно узнал мелодию прежде, чем услышал слова. Высокий, чистый девичий голос пел старую неаполитанскую песню. И пел именно так, как она звучала в Ноле и Неаполе, с теми особенностями языка, какие певица могла знать, только если выросла в тех местах. На мгновение исчезли и Венеция, и Лукреция, и люди за столом; запах горячего воска и пряного вина уступил место другому воздуху, давно утраченному, южному, и он с удивлением обнаружил, что помнит мелодию до последнего перелива. Хозяйка дома, огладив его по голове, словно кота, отошла к другим гостям. И Бруно видел, как иных она просто касалась мимолётной лаской белых пальцев, возле других задерживалась подольше. По обе стороны двустворчатой двери из зала встали два огромного роста чёрных мавра, одетых на манер османов. Он нашёл взглядом Андреа. На коленях у патриция сидела молодая женщина в чёрной полумаске, лиф её платья был расшнурован, один рукав сполз до предплечья, а кипенно-белый рукав нижней рубашки Андреа как раз и стягивал.
— Мессер, — услышал голос соседки, — налейте мне вина и расскажите, сколько праведников спасут город. Вы, я вижу, теолог и знаток Писания.
Он обернулся к женщине.
— Я был монахом доминиканского ордена, — сказал зачем-то.
Стоило бы солгать. Но лгать он не смог.
— Из тех, кто не блюли ни дня данные обеты?
Он покачал головой.
— Вовсе нет. Я мог бы и вовсе не подходить к женщинам. Но не бежать же от тех, кто подходил ко мне?
— Так всё зло от женщин? — Она рассмеялась, как будто бы довольная тем, куда пошла беседа, и положила ладонь поверх его руки. — Расскажите. Я обожаю подобные разговоры.
Он резко выдернул руку и поднялся. Мысли путались, вожделение, тёмное, тяжёлое, заполнило его воображение продолжением уже не невинных, но ещё вполне приличных сцен, разыгрывавшихся за столом. Гости, мужчины и женщины, уже склонялись друг к другу, губы касались плеч, пальцы ласкали запястья, в комнате сделалось душно, и тонкий мускусный запах похоти начал перебивать ароматы свечного воска и жареного мяса. Служанки в платьях синего цвета, больше подходящих шлюхам из дорогих борделей, вошли с подносами, чтобы убрать посуду.
Бруно тряхнул головой и поднялся, почти не слыша, что говорила соседка, пробормотал только:
— Мне нужно на воздух.
В какой-то момент, проходя мимо последнего в ряду стола, подхватил с него серебряный кувшин. Прикинул в руке, насколько тот полон, и решил, что ему будет достаточно.
Мавры не двинулись с места, когда он проходил мимо них.
Отыскать кухню труда не составило.
Там хлопотали несколько женщин разного возраста. В глаза ему бросилась белокурая, с овальным лицом славяночка.
— Ты, — окликнул он, — светленькая. Как тебя зовут?
— Мария.
— Полей мне воды, Мария. Хочу освежиться. Душно.
— Сейчас, мессер. — Она отняла серебряный кувшин, принюхалась к его содержимому и, удерживая одной рукой за дно, ушла в глубь кухни.
— Скажи там, пусть нацедят доверху. И соберут сыра, вяленого мяса, хлеба. Или что есть.
Вернулась Мария с медным тазом и глиняным кувшином, по тёмному боку которого сползали, оставляя влажный след, капли влаги. Со звоном устроила таз на скамье и буднично, не разбираясь, кто там из гостей перед ней, какого положения или чина, велела:
— Наклонитесь, мессер.
Бруно подставил под струю ладони, сполоснул лицо и шею, вспомнил при этом прикосновения донны Лукреции и ощутил вдруг, как запылали щёки.
«Вот чертовка», — представилось вдруг, как она, нагая, льнёт к нему всем телом.
— Ещё, — велел он.
Умылся снова и спросил:
— И часто здесь… такое?
Служанка поняла. Пожала плечами.
— Бывает.
Хорошо выученная. Неболтливая.
— Тут есть комнаты для гостей?
Она помотала головой.
— Как нет?
— Гости у нас не останавливаются. Только синьор иногда.
— Хорошо. Где я могу скоротать ночь, не возвращаясь в зал?
Она задумалась.
— В студиоло. Это на втором этаже, подниметесь, направо, последняя дверь.
— Что там с едой?
Она подала ему несвежее полотенце и снова скрылась в глубине кухни. Вернулась с кувшином и глиняной миской, полной грубо накромсанного козьего сыра и пластов варёного мяса.
Бруно посмотрел на еду, забрал кувшин и велел служанке:
— Кружку возьми, свечи и проводи меня.
Студиоло он нашёл бы и сам, но идти без света и самому нести добычу с чужой кухни не хотелось. Открыв дверь, чтобы пропустить служанку с едой и подсвечником, Бруно обнаружил, что комната уже занята. У окна, за столом, при свете масляной лампы что-то писал тот самый седой человек, сбежавший с праздника раньше Бруно. Маску он снял. Мария замешкалась, и Бруно легонько подтолкнул её. А потом и сам переступил порог.
— Позволите, мессер?
Мужчина повернулся, едва заметно пожал плечами и, словно в раздумье, медленно кивнул.
*saccente — умник, всезнайка (ит.) **strega — ведьма(ит.)
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
