Обложка Лучшие из мёртвых

Лучшие из мёртвых

Кейси Джо Уэллс

0% прочитано
Стандартный
Кейси Джо Уэллс

Лучшие из мёртвых

Пролог

Меня зовут Глеб Королёв, и я соучастник.

Если бы у меня была возможность отмотать время назад, я бы ни за что так не поступил. Вы знаете это чувство? Когда задыхаешься. Твоё тело в огне, но ты ничего не можешь сделать. Как сонный паралич. Я уверен, что все это испытывали - просто не говорят. Я испытал это в реальности.

Это случилось неделю назад. Такой короткий срок, а моя жизнь уже никогда не будет прежней. Давайте я расскажу по порядку.

Мы назвали это игрой «Пистолет Архимеда». Дорогая механическая штука. Латунь, воронёная сталь, тяжёлая, холодная, как дуло у виска. Внутри — барабан, как в револьвере. Только вместо пуль — задания. Он стоял на низком столике из чёрного дуба, и мы смотрели на него так, будто от этого взгляда зависела жизнь.

Так и было.

Каждую пятницу мы собирались в заброшенной аудитории на четвёртом этаже. Пятеро тех, кому «Олимп» разрешил называть себя элитой. Потому что в эту школу попадают только избранные. Это нам говорили с первого дня,что мы — лучшие, что наше будущее предопределено,что всё, кроме победы, — не для нас. Мы верили. А ещё нам нравился страх. Тот, который щиплет кожу перед заданием, тот, от которого сердце бьётся чаще, а воздух становится сладким. Мы считали это способом почувствовать себя живыми. Дозой адреналина для тех, у кого есть всё, кроме настоящего риска.

«Пистолет» выбирал жертву. «Оракул» придумывал задание — рискнуть самым ценным. Репутацией, тайной, рассудком. Ты либо выполнял, либо выбывал.

Выйти из игры нельзя. Это было единственное правило, которое мы не нарушали. Потому что выбыть означало потерять место в «Олимпе», а потерять место — потерять всё. В ту пятницу барабан щёлкнул, остановился на Жене Фролове. Бумажная лента выплюнула задание. Ева прочитала вслух — у неё самый тихий голос, а в тот момент хотелось тишины.

— «Уничтожь главное своё творение».

Женя был гением. Его «Феникс» — самообучающийся алгоритм, который писал музыку, стихи, решал теоремы быстрее, чем профессора успевали их прочитать. Это было его дитя его бессмертие.

Он улыбнулся, с вызовом и сказал: «Без проблем». Он врал, я видел по глазам. Он вышел, дверь закрылась. Я смотрел на неё и почему-то подумал, что он так и не попрощался.

На следующее утро его нашли в компьютерном классе. Терминал горел.

Женя сидел в кресле, глаза открыты, губы синие. Экран светился, и на нём — одна команда, повторённая тысячу раз:

СТЕРЕТЬ ЯДРО. БЕЗВОЗВРАТНО.

СТЕРЕТЬ ЯДРО. БЕЗВОЗВРАТНО.

СТЕРЕТЬ ЯДРО. БЕЗВОЗВРАТНО.

Рядом с его рукой лежала шестерёнка от «Пистолета». Без крови, без борьбы. Только его глаза - в них застыло что-то между шоком и стыдом.

Дирекция сказала: самоубийство, а полиция подтвердила. Мы — четверо, кто стоял в той комнате и смотрел, как он принимает приговор, быстро разошлись, и не сказали друг другу ни слова. Пока ровно в полдень мой телефон не завибрировал.

ОТ: НЕИЗВЕСТНЫЙ НОМЕР

Его заставили умереть. Убийца — один из вас. У вас 48 часов. Иначе следующий умрёт.

— С.М.

Я поднял голову.

По холлу «Олимпа» шли Елена, Ева, Алексей, Максим. В руках у каждого — телефон. На лицах — одинаковые маски, в глазах — один и тот же вопрос, который сейчас горел и в моих:

«Это ты?» 47 часов 48 минут.

Время пошло.

Глава 1

Академия «Олимп» стоит на скале.

С одной стороны — сосны, снег, альпийские луга летом, всё как на открытках, которые продают туристам. С другой — обрыв. В пропасть не видно дна. Говорят, архитектор специально выбрал это место, чтобы ученики помнили: один неверный шаг — и ты летишь.

Школу построили больше ста лет назад. Сначала здесь прятались дети белых эмигрантов. Потом — дети партийной элиты. Теперь — просто дети богатых. Время меняет вывески, но не суть.

Внутри «Олимп» похож на музей. Мраморные полы, хрустальные люстры, картины в золотых рамах. На стенах — портреты выпускников, которые стали министрами, олигархами, звёздами. Они всегда смотрят свысока,наверное оуждают.

Пахнет здесь воском и дезинфекцией, дорогой, незнакомый запах. Моя мать говорит, что так пахнут деньги. Я не знаю, как пахнут деньги,я знаю, как пахнет усталость — потом, стиральным порошком, дёшевым кофе. Моя мать пахнет так всегда. Я в «Олимпе» уже год. Достаточно, чтобы привыкнуть к холоду, но недостаточно, чтобы перестать его замечать.

Меня зовут Глеб Королёв. Моя мать убирает в восточном крыле. Она встаёт в пять утра, берёт ведро, швабру, тряпки и идёт мыть полы, по которым через час будут ходить мои одноклассники.

Она никогда не говорит мне: «Будь осторожен». Она говорит: «Не опозорься».

Я знаю разницу.

В этой школе два типа учеников: те, чьи родители платят, и те, кто прошёл по квоте. Первых — большинство. Вторых — единицы. Я — единица.

Меня не бьют, не травят. Меня не замечают, это хуже. Быть невидимкой среди тех, кто привык, что их видят все. Иногда я думаю, что мог бы исчезнуть — и никто бы не заметил. Кроме мамы. Она бы пришла убирать комнату, увидела пустую кровать, выключенный монитор и… что? Заплакала бы? Наверное. В «Олимпе» плакать нельзя. Слёзы — это слабость. Слабость здесь убивают.

Одна неудачная шутка — и ты изгой, одна ошибка — и о тебе забудут,одно «нет» в ответ на задание «Пистолета» — и ты выбываешь, а выбыть — потерять место. Потерять место — потерять всё.

Поэтому мы играем.

Первый раз я увидел Елену в день зачисления.

Она стояла в холле у центральной лестницы, прислонившись к колонне. Белая рубашка, тёмные брюки, чёрные волосы собраны в низкий пучок. На вид — просто ждёт. Но я заметил: её пальцы перебирают край планшета. Быстро, нервно,как пульс.

Она не ждала, она сканировала комнату. Оценивала и вычисляла, кто полезен, кто опасен, кого можно игнорировать. Потом её взгляд упал на меня. На секунду, не дольше.

Елена Воронова. Дочь Владимира Воронова — человека, который владеет газетами, телеканалами, новостными порталами. Он может сделать из тебя звезду за неделю, и похоронить за один выпуск.

Елена — его главный проект. Не любимая дочь — проект. С детства её учили: нет плохой рекламы, лучше вообще никакой. Потому что любой слух обрушит акции. Любая ошибка подорвёт империю.

Она не имеет права на ошибку, поэтому она не ошибается.

Мы сидим в одном классе через парту. Я вижу, как она пишет конспекты — идеальным почерком, без помарок. Как поднимает руку — ровно на девяносто градусов, как улыбается преподавателю — вежливо, холодно, ровно настолько, чтобы не обидеть. Я видел её настоящую один раз.

Чья-то шутка про отца. Не помню, какая. Обычная подколка, каких много,но вдруг лицо Елены меняется всего на секунду. Вспышка ярости — чистой, животной, той, которая не вяжется с её ледяной маской,а потом — снова спокойствие.

— Вы правы, — говорит она. — Мой отец — ужасный человек.

И улыбается, той самой ледяной улыбкой. Тот тип сдувается, а я понимаю: она только что убила его. Не физически, а социально. Завтра никто не вспомнит его шутку. Все будут помнить, что он посмел коснуться Вороновой.

Вот что значит сила в «Олимпе».

Ева Соболева появилась на втором курсе.

Я стоял у окна в спортзале, ждал, пока освободится душ. Дверь открылась, и вошла она. С огромной спортивной сумкой, которая весила больше неё. Волосы растрёпаны, щёки красные, глаза блестят.

Она не заметила меня. Бросила сумку на пол, стянула балетки, встала у станка. Начала разминку — плавно, как будто вода течёт по её телу.

Я замер, не потому что смотрел на неё, а потому что забыл, как дышать. Её движения завораживали. Каждый шаг, каждый взмах руки, каждый поворот головы — всё было не просто красивым. Всё было правильным,идеальным. Единственно возможным в этом мире.

Потом она упала.

Ни с того ни с сего. Просто оступилась. Ударилась коленом о пол. Я сделал шаг к ней, но она подняла руку.

— Не надо, — выдохнула. — Все в порядке.

Она встала, улыбнулась, но я видел — ей больно, и не только физически.

Ева Соболева — балерина. Танцует с пяти лет. Её мать умерла, когда Еве было двенадцать. С тех пор, говорят, она не разговаривает с отцом.

Андрей Соболев — банкир. Держит половину частных клиник страны. Он оплатил Еве лучших педагогов, лучший зал, лучшую диету. Он хочет, чтобы она стала звездой или просто не знает, как ещё выразить любовь.

Ева не говорит об этом, никогда.

Она молчит. Смотрит своими огромными карими глазами, в которых всегда влажный блеск — от усталости, постоянной, фоновой. Волосы цвета тёмного мёда собраны в тугой, безупречный пучок. На шее — тонкая серебряная цепочка, которую она никогда не снимает.

Она хрупкая, но только на вид. Однажды я спросил её: «Не боишься сломаться?» Она посмотрела на меня долго, пристально.

— Я уже сломана, — сказала она. — Просто не показываю.

Я не понял тогда, теперь понимаю.

Алексей Корсаков — легенда.

Даже до того, как я переступил порог «Олимпа», я слышал о нём. Юный чемпион, рекордсмен России, будущий олимпийский надежда. Его лицо — на плакатах в коридорах, его имя — на устах преподавателей.

Сын Константина Корсакова, олимпийского чемпиона по плаванию, а теперь — владельца спортивной империи. Алексей — его главный актив.

Он высокий — почти метр девяносто. Плечи — разворот, как у пловца. Когда он идёт по коридору, кажется, что он плывёт. Походка лёгкая, скользящая. Привычка, которая осталась от воды.

Он вежливый,улыбчивый,популярный. И он самый страшный из нас,потому что ему есть что терять.

Однажды я застал его в бассейне ночью. Он плавал круги — раз за разом, без остановки. Я сел на трибуну и наблюдал. Через час он вышел, заметил меня.

— Не спится? — спросил он.

— Как и тебе — ответил я.

Он посмотрел на воду, на ее рябь.

— Если я перестану плыть, — сказал он тихо, — я утону.

Он не боится воды, он боится берега. Боится, что однажды придётся остановиться и посмотреть в зеркало и не узнать себя без медалей, без рекордов, без золота.

Максим Громов появился на третьем курсе. После того, как его старший брат попал в аварию. Не смертельную но достаточно серьёзную, чтобы семья вспомнила: у них есть запасной аэродром.

Максим — младший. Его отец — Сергей Громов, нефтяной магнат, человек, чьё лицо не показывают по телевизору, но чьё имя знают все. У Максима нет обязанности быть лучшим. Нет груза наследника, ему можно всё.

Я впервые сел с ним за один стол в столовой. Он посмотрел на меня, улыбнулся.

— Ты чего такой серьёзный, Королёв? Жизнь прекрасна, особенно когда знаешь, что тебе ничего не будет.

Я не понял, но он объяснил:

— Когда тебе всё можно, перестаёшь чувствовать границы,а без границ нет удовольствия. Нет страха, нет вкуса, всё становится серым.

Он улыбнулся снова.

— Поэтому я играю. «Пистолет» — единственное место, где я могу испугаться до дрожи.

Я смотрел на него и думал: может, он самый честный из нас или самый опасный. Не знаю до сих пор.

А Женя Фролов попал сюда по квот, как и я.

Мы познакомились в первый день. Он стоял у окна в пустой аудитории, смотрел на горы.

— Фролов, — сказал, протягивая руку.

— Королёв.

— Тебя тоже будут тут игнорить или мы разные?

Я усмехнулся, как будто у нас был выбор.

Женя — гений. Настоящий. Не из тех, кто громко о себе заявляет из тех, кто просто все знает. Кто щёлкает задачи как орехи, пишет код, который заставляет профессоров хвататься за сердце, переводит древнегреческий, потому что это его хобби на выходные.

Он носил старые свитера,спорил с преподавателями, когда те были неправы. Его не боялись, его игнорировали до тех пор, ока он не создал «Феникса».

Самообучающийся алгоритм. Программа, которая сочиняла музыку, писала стихи, доказывала теоремы. Женя запустил её в сеть — и через неделю о нём заговорили. Профессора, журналисты, даже Воронов-старший прислал ему приглашение.

— Знаешь, в чём ирония? — сказал он мне тогда. — Они думают, что это машина, но это я. Всё, что делает «Феникс», — это я. Просто я научил его думать как я.

Он был горд и напуган. Я видел это по глазам.

— Ты боишься, что он станет умнее тебя? — спросил я.

Женя посмотрел на меня.

— Я боюсь, что он станет мной, — сказал он. — И меня больше не будет.

Глава 2

Я знал, что это плохая идея.

Игры со смертью — пусть не настоящей, пусть смертью репутации, смертью иллюзий, смертью того, что мы сами придумали, чтобы чувствовать себя живыми, — всё равно плохая, но я всё равно согласился. Потому что мне было скучно, потому что Женя сказал: «Ты узнаешь, кто ты на самом деле». Потому что даже плохая идея лучше, чем сидеть в своей капсуле и смотреть в потолок, зная, что завтра будет то же самое, что и сегодня. Я прогнулся под систему, не потому что был слабым, потому что был глупым.

В «Олимпе» всё держится на одной сделке, которую никто не произносит вслух, но которую знает каждый. Ты получаешь всё — лучшее образование, связи, которые откроют любые двери, имя, которое будет работать на тебя всю жизнь. Но ты не имеешь права ошибаться. Даже один раз, даже маленькую ошибку здесь не прощают, потому что в конце школы нас ждёт не просто диплом. Нас ждёт билет – место в лучшем университете мира — Гарвард, Оксфорд, Сорбонна — по выбору спонсора. Стажировка в корпорации отца с правом наследования. Контракт с компанией, о которой обычные люди читают в новостях. Доступ в закрытый клуб, где решаются судьбы. Это не приз, это всё, ради чего мы здесь. Ради чего наши родители платят миллионы, ради чего мы грызём друг другу глотки за каждую оценку, за каждое место в рейтинге, за каждую улыбку преподавателя. Потерять место в «Олимпе» — значит потерять этот билет. Потерять будущее, потерять всё, ради чего ты сюда пришёл.

И «Пистолет Архимеда» — это не просто игра, это инструмент. Система, которую мы сами создали, чтобы отсеивать слабых. Чтобы доказать себе и друг другу: я достоин, я не сломаюсь, я останусь. Как я уже говорил, мы собирались по пятницам в заброшенной аудитории на четвёртом этаже — в месте, о котором администрация либо не знала, либо делала вид, что не знает. Пили колу, которую Максим заказывал ящиками, и делали вид, что это просто развлечение. «Пистолет» стоял в центре стола :механический револьвер с барабаном, в котором вместо пуль — бумажные ленты с заданиями. Его принёс Женя, говорил, что нашёл в старом лабораторном корпусе, среди хлама, который никто не разбирал десятилетиями. Кто его сделал? Зачем? Почему он оказался именно там? Женя отмахивался: «Какая разница! Важно, что он работает».

Правила простые, доо идиотизма простые. Крутишь барабан, щелчок — и тишина, такая густая, что можно порезаться. Бумажная лента выпадает из прорези, ты читаешь задание. Выполняешь — остаёшься в игре. Не выполняешь — выбываешь. Выйти нельзя. Это не обсуждалось никогда. Если ты в игре — ты в игре до конца. До выбывания. До победы. До того момента, когда «Пистолет» перестанет тебя выбирать. Мы не говорили вслух, что будет, если кто-то откажется. Мы просто знали, и это знание сидело в каждом из нас, как заноза, которую нельзя вытащить.

Потому что выбывание в «Олимпе» — это не отчисление. Это хуже –это забвение. Если ты выходишь из игры — ты вылетаешь из школы. Не важно, как :проиграл, испугался, отказался, тебя вынудили. Результат один. Твоя фамилия исчезает из списков. Твои вещи — из комнаты. Твоё имя — из чатов и общих документов. Через неделю никто не вспомнит, что ты здесь был. Даже преподаватели, которые ставили тебе пятёрки, даже сосед по комнате, с которым ты делил ужин, даже те, кто улыбался тебе в коридоре. Они будут смотреть сквозь тебя, если встретят где-то за пределами школы, — с лёгким недоумением, будто пытаются вспомнить, где видели это лицо, и не могут. «Олимп» не теряет учеников. «Олимп» их аннулирует. Родители получают стандартное письмо: «Ваш ребёнок не справился с программой. Дальнейшее обучение невозможно. Все контракты аннулированы». Никаких объяснений, никаких «прощай», нкакой возможности вернуться. И ты уходишь обратно в обычную жизнь. Без связей, без рекомендаци, без будущего, которое тебе обещали. Ты больше не элита –ты никто.

Я видел такое однажды. Парень с третьего курса, наследник сети отелей. Он отказался выполнять задание — нужно было признаться в том, чего не совершал. Сказал: «Это нечестно». Засмеялся. Вышел из аудитории, хлопнув дверью, — я тогда ещё подумал, что это красивая сцена, достойная кино. Через три дня его комната была пуста. Через неделю никто не мог вспомнить его имя, через месяц я наткнулся на его профиль в архиве школы. Серая фотография, никаких достижений, никаких оценок. Только даты: поступление и выбытие. И приписка мелким шрифтом: «По собственному желанию». Он не умер. Он просто исчез. Растворился. Для «Олимпа» его больше не существовало. Вот чего мы боялись :не смерти, а забвения,исчезновения.

Хотите знать, какие задания нам попадались? «Расскажи родителям правду о том, сколько ты на самом деле тратишь в месяц». Звучит как шутка? Попробуйте на секунду представить. Попробуйте сказать отцу-олигарху, который привык, что его слово — закон, что вы слили его деньги на ставки. Попробуйте посмотреть в глаза матери, которая переводит вам на «учебники», а вы покупаете то, что она никогда не должна увидеть. Попробуйте услышать, как молчит трубка после ваших слов. Это длится вечность. «Признайся преподавателю, что списывал на экзамене». Профессор в «Олимпе» не станет вас ругать. Он просто посмотрит, долго, с разочарованием, которое хуже любого крика. И поставит отметку в личное дело — ту, которая останется навсегда, ту, о которой узнает приёмная комиссия любого университета в мире. Вы не умрёте, вы просто никогда не станете тем, кем хотели. «Укради что-нибудь из комнаты соседа и носи при себе неделю». Любая вещь. Неважно какая. Главное — чтобы сосед заметил пропажу. Чтобы искал, чтобы спрашивал, а вы сидите рядом, чувствуете, как украденное жжёт карман, и улыбаетесь. Или не улыбаетесь. Зависит от того, насколько вы готовы себя ненавидеть. Мы платили не деньгами, мы платили кусками себя. Каждое задание отрезало что-то, что нельзя пришить обратно.

Но «Пистолет» не хотел убивать. Он хотел ломать,он хотел смотреть, как мы выбираем: сохранить лицо или сохранить место. Как мы предаём себя, чтобы не исчезнуть. Задания становились жестче с каждым разом. «Пистолет» будто принюхивался, искал наши слабые места, прощупывал, где кожа тоньше. И когда находил — бил туда. Снова и снова.

За тот год, что я здесь, я забыл, кто я. Сын уборщицы, ну и пусть. Для них это позор. Для меня — оружие! У меня было преимущество, которым никто из них не обладал. Когда мне указывали на моё место, я мог ответить. «Ваше место купили, а я поступил сам». И все молчали, потому что это была правда. В «Олимпе» правда дороже золота, потому что её почти не осталось. Я заигрался, считал себя слишком умным. Думал, что могу смотреть на их игры со стороны, не вступая. Думал, что я — наблюдатель, а не участник. Но ум может как вознести тебя, так и тянуть на дно. Мне стало скучно. Скучно смотреть, как они играют в свои игрушки. Скучно слушать, как они хвастаются деньгами, которых не заработали. Скучно сидеть в своей капсуле и смотреть в потолок, зная, что за окном — горы, снег, свобода, а ты здесь, в клетке с золотыми прутьями. И я прогнулся под систему.

Меня привёл в эту игру Женя. Был ли он мне другом? Нет. Здесь нет друзей. Только соперники, только временные союзники. Только те, кто ещё не предал, потому что не нашёл подходящего момента. Но мы с ним понимали друг друга,потому что выгрызли себе места, потому что мы — не элита. Мы — те, кто заставляет элиту чувствовать себя неуютно. Мы напоминаем им, что мир не заканчивается на их фамилиях. Что где-то есть люди, которые умнее, быстрее, злее, которым нечего терять.

Глава 3

Меня колотило всё утро.

Не от холода — в комнате было двадцать три градуса, я проверил, потому что больше нечем было заняться в пять утра, когда ты проснулся в третий раз за ночь и понимаешь, что заснуть уже не получится. Не от страха — страх это что-то бодрое и острое, а во мне была пустота, которая тянула вниз, как бетонная плита на ногах. Просто тело не слушалось. Пальцы дрожали, когда я пытался застегнуть рубашку. Ноги подкашивались, когда я шёл в душ. Зубы стучали, хотя я сжимал челюсть так сильно, что болели скулы.

Женя был мёртв. Я повторял это себе снова и снова, как заклинание, которое должно было сделать боль привычной. Женя. Фролов. Мёртв. Тот, кто вчера крутил в пальцах латунную шестерёнку и говорил «легко», сегодня лежал в чёрном пластиковом мешке, и его веки больше никогда не дрогнут. Я видел, как его выносили. Мы все видели. Почти вся школа стояла в коридорах, когда санитары несли носилки по главной лестнице. Чёрный мешок, блестящий под утренним солнцем, нелепо провисал посередине — там, где была его тонкая талия, там, где его тело казалось слишком лёгким для человека, который занимал так много места в этом мире. Я смотрел на этот мешок и думал: наверное, он весит меньше, чем мой рюкзак с учебниками. Наверное, его можно нести одной рукой. Наверное, внутри уже никого нет. Просто тело.

Санитары шли быстро, почти бегом, но никто не кричал «держите дверь», никто не торопил машину скорой помощи. Потому что торопиться было некуда. Он уже был мёртв. Скорее всего, несколько часов. Экран компьютера в классе всё ещё горел, когда его нашли — тысяча повторённых команд, бесконечный цикл, который никто не прервал. Дверь машины хлопнула, и звук этот был каким-то будничным, обыденным, будто вывозили не труп, а старую мебель, которую пора утилизировать. Ни сирены, ни спешки. Просто хлопок — и тишина.

Мы стояли в коридоре и смотрели. Никто не плакал. В «Олимпе» не плачут. Кто-то смотрел в пол, кто-то в телефон, кто-то просто смотрел в стену, чтобы не видеть мешок. Я смотрел на мешок. Потом кто-то рядом сказал: «Пойдём, урок через десять минут». И мы пошли, потому что в «Олимпе» даже мёртвые не отменяют уроки.

Я не помню, что было на первой паре. Кажется, математика.. Или литература, или философия, хотя философию я бы запомнил — мы как раз проходили Сократа и его цикуту, и это была бы такая ирония, что я бы точно зацепился за неё, чтобы не сойти с ума. Но я ничего не помню. Помню только, как сидел за партой и смотрел на доску, на которой было что-то написано — буквы, цифры, формулы, не имеющие никакого значения. Моя рука сама рисовала что-то в тетради, и только через полурока я посмотрел и увидел: это были шестерёнки, круги с зубцами, такие же, как у «Пистолета». Я зачеркнул их, да так сильно, что ручка порвала бумагу. Сосед слева покосился на меня, но ничего не сказал. В «Олимпе» не лезут в чужую тетрадь, и в чужую голову — тоже.

На второй паре я не выдержал. Вышел в туалет, хотя преподавательница что-то крикнула вслед — кажется, про контрольную, которую нельзя пропускать. Я не слушал. Заперся в кабинке, сел на крышку унитаза и просто сидел, глядя в стену. В кабинке пахло хлоркой и чем-то сладким — дешёвым освежителем воздуха, который маскирует настоящие запахи. Как вся эта школа, подумал я. Красивая маска, а под ней — грязь, страх и деньги, которые решают всё.

В кармане завибрировал телефон. Я достал. Сообщение от неизвестного номера, но я уже знал, от кого. «Он выбрал смерть, чтобы не исчезнуть. А что выберешь ты, Королёв?» — С.М.

Я сжал телефон так, что хрустнул пластик чехла, но не ответил. Выбросил в унитаз? Нет. Сунул обратно в карман и пошёл на третий урок. Потому что если я пропущу хотя бы один день, они заметят. А заметить в «Олимпе» — значит заподозрить, а заподозрить — значит выбыть, а выбыть — значит исчезнуть. Как Женя.

Родителям сообщили к обеду.

Я не знаю, кто звонил — директор, его секретарша или специальный человек из отдела по связям с общественностью, который умеет говорить «трагическая случайность» так, что это звучит как «ничего страшного, всё под контролем». Но к тому моменту, как мы собрались в столовой, вся школа уже знала, и гудела как растревоженный улей.

Я смотрел на одноклассников. У некоторых были красные глаза. Кто-то рыдал в углу, прижавшись к подруге, кто-то бил кулаком по стене — не сильно, больше для жеста, чтобы показать, как ему больно. Кто-то просто сидел с пустым взглядом и жевал булку, машинально, без вкуса, потому что надо было что-то делать, чтобы не сойти с ума.

Я смотрел и думал: вы его даже не знали! Вы никогда с ним не разговаривали,вы называли его «ботаником» за глаза и «Фроловым» в лицо, когда нужно было, чтобы он решил за вас задачу. Вы смеялись над его свитером с катышками, вы шутили, что он «просто квотник, скоро вылетит». А теперь плачете...

Почему?

Потому что страшно.

Не потому что Женя умер, а потому что умер кто-то из нас. Кто-то, кто был здесь, в этой столовой, вчера, кто-то, кто дышал этим же воздухом, сидел на этом же стуле. Значит, можем и мы.

Я смотрел в их лица и не видел скорби, не видел потери. Я видел один сплошной, белый, панический ужас. Животный страх, который заставляет крыс бежать с тонущего корабля. Только этот корабль не тонул, он стоял на скале, посреди Альп, и никуда не уплывёт, а они всё равно боялись.

В столовую вошёл директор. Без охраны, без помощников. Просто встал в центре, подождал, пока все замолчат, и сказал: «Через час общее собрание в актовом зале. Присутствие обязательно». Повернулся и ушёл. Ни слова о Жене. Ни соболезнований. Только «присутствие обязательно». Потому что присутствие — это контроль, а контроль — это власть.

Актовый зал «Олимпа» был похож на оперный театр — бархатные кресла, высокие потолки, люстры, которые стоили больше, чем я заработаю за всю жизнь. Мы сидели на этих креслах и ждали. Тишина была такой густой, что можно было порезаться.

Директор поднялся на сцену встал за трибуну, посмотрел на зал.

— Вы все знаете, что сегодня утром произошла трагедия, — сказал он. Голос ровный, без эмоций, будто зачитывал сводку погоды. — Евгений Фролов, ученик одиннадцатого класса, покончил с собой. Предварительная причина — академическое давление, мы приносим свои соболезнования семье.

Он сделал паузу и посмотрел на кого-то в первом ряду.

— Я прошу вас не распространять непроверенную информацию. Не писать в соцсетях, не обсуждать с журналистами, если они позвонят. Это вопрос репутации школы. Репутации, которая работает на ваше будущее. Каждый ваш неосторожный пост, каждое слово, сказанное не тому человеку, может разрушить всё, ради чего вы здесь находитесь.

Он снова замолчал и обвёл взглядом зал.

— Те, кто захочет уйти — могут уйти. Мы не держим никого силой. Но помните: если вы уйдёте сейчас, вы не сможете вернуться. Никогда. Ваше место займёт другой. Вопросы?

Вопросов не было.

Директор кивнул, повернулся и ушёл за кулисы. Занавес не закрылся. Люстра продолжала гореть. Мы сидели и молчали. Кто-то встал и пошёл к выходу. Я смотрел ему вслед. Он не вернётся –никогда.

А я остался, потому что у меня не было другого места, потому что если я уйду, мать будет мыть полы в чужой школе, а я буду мыть посуду в чужом городе, и никто никогда не вспомнит, что я был в «Олимпе». Что я был лучшим,что я победил.

Я остался, как и все.

После собрания я не пошёл в столовую, не пошёл в комнату, а ошёл в класс философии. Пустой, тёмный, пахнущий пылью и старыми книгами. Сегодня здесь никто не занимался — преподавательница уехала на конференцию, и урок отменили. Никто не придёт.

Я сел за парту, сотрел на доску : там было что-то написано мелом — цитата, кажется, Ницше. Я не запомнил и стёр её рукавом.

Телефон завибрировал. Три коротких сигнала — сообщение.

Я достал.

«Ты думаешь, это самоубийство? Ты умнее, Королёв. Копай глубже. У тебя 47 часов. И помни: убийца — один из вас. С.М.»

Я смотрел на экран. 47 часов. Четыре человека –один убийца.

Пальцы не дрожали, странно, должны бы.

Наверное, я просто ещё не проснулся, наверное, это всё ещё сон. Наверное, если я сейчас закрою глаза и открою их снова, Женя будет сидеть за соседней партой и усмехаться: «Ну ты и тормоз, Королёв. Шутка же».

Я закрыл глаза.

Ничего не изменилось.

Глава 4

46 часов. Или умрёт кто-то из вас.

Время шло так быстро, что у меня начиналась мигрень. Не просто головная боль, а пульсирующая, рвущаяся изнутри, будто кто-то маленький и злобный сидел в черепе и долбил отбойным молотком прямо по кости. Свет резал глаза — даже тот, тусклый, который пробивался сквозь грязные окна класса философии, казался мне прожектором. Звуки были слишком громкими: тиканье часов на стене, шум вентиляции за подвесным потолком, собственное дыхание. А мысли — слишком медленными. Я сидел за партой, смотрел на телефон, и цифры на экране таяли, как снег весной.

46 часов 12 минут. 46 часов 03 минуты. 45 часов 58 минут. Я заметил, что перестал моргать. Глаза щипало, но я не мог отвести взгляд от таймера, будто если я посмотрю в другую сторону, время побежит быстрее.

И тогда она пришла.

Не позвонила. Не прислала сообщение. Пришла. Дверь открылась без стука — я даже не услышал шагов в коридоре, только скрип ручки и лёгкое, почти невесомое дуновение воздуха. Мама стояла на пороге. В синей униформе уборщицы — той самой, что она надевает каждый день в пять утра, когда я ещё сплю. С ведром в одной руке и шваброй в другой. На плече — красная тряпка, которую она всегда носит с собой, чтобы протирать пыль с подоконников. Лицо белое, под глазами — тени, которых я никогда раньше не видел. Волосы выбились из-под косынки, седые пряди прилипли к вискам. Она смотрела на меня так, будто я уже умер,будто она пришла не в класс философии, а в морг, и я лежу на столе, накрытый простынёй.

— Глеб, — сказала она.

Голос дрожал. Я никогда не слышал, чтобы мамин голос так дрожал,даже когда мы сидели без денег и она не знала, купить мне учебники или продукты. Даже когда её уволили с завода и она стояла у проходной с коробкой в руках, а охранник смотрел на неё как на пустое место,даже когда мы хоронили бабушку и священник читал «Отче наш», а мама стояла с каменным лицом и ни слезинки. Она всегда держалась. А сейчас не могла.

— Глеб, это правда? — Она сделала шаг в класс. Поставила ведро на пол. Швабра — к стене. — Я видела полицию, я видела машину, я видела… — она запнулась, не договорила. Сглотнула. — Я мыла пол в том крыле сегодня утром в восточном крыле, на четвёртом этаже, где компьютерный класс. Глеб, там… там была кровь.

Я почувствовал, как земля уходит из-под ног. Кровь. Откуда кровь? Женю не ранили. Елена сказала, что без крови. Я думал об этом всё утро, но не спросил. Побоялся, а сейчас мама сказала — и мне стало дурно.

— Немного, — продолжала она, глядя в сторону, будто стеснялась. — На ковре у двери, небольшое пятно. Я оттирала, ничего не сказала, конечно, просто… оттирала. Начальница сказала, что парень упал в обморок, ударился головой. Скорая забрала, но я не поверила. Потому что… — она подняла на меня глаза, и я увидел в них то, что хотел бы никогда не видеть. Ужас. Чистый, незамутнённый ужас матери, которая боится потерять ребёнка. — Потому что я видела носилки, Глеб, с чёрным мешком. Я знаю, что это такое : я работаю в этой школе, я знаю, когда ребёнка увозят живым, а когда — нет.

Она подошла ко мне. Обхватила моё лицо ладонями — холодными, шершавыми, с красными воспалёнными суставами, с трещинами на подушечках пальцев, которые не заживают годами. От мамы пахло хлоркой, стиральным порошком и ещё чем-то — тем, чем пахнет усталость, когда она становится твоим постоянным состоянием. Так пахнет бессонница, так пахнет работа, на которую ты ходишь двадцать лет, потому что у тебя нет выбора.

— Ты в порядке? — спросила она. Тихо... Так говорят на войне, когда проверяют, жив ли ты после взрыва. — Скажи мне правду, Глеб. Ты в порядке?

Я смотрел на неё и не мог вымолвить ни слова. В горле стоял ком. Я хотел сказать: «Всё хорошо, мам, не волнуйся», но это было бы ложью, а лгать маме я раньше не умел или умел? Я сам уже не знал.

— Глеб, пожалуйста, давай уйдём, — сказала она, и в её голосе появилась та нотка, которую я знал с детства :попытка договориться с судьбой. — Ты умный, ты справишься. Тебя возьмут куда угодно, ты же лучший. Я заберу документы, я всё улажу. Мы уедем отсюда. Я уже говорила с тётей Ниной в Москве, она согласилась приютить нас на первое время. Там есть хорошая школа, я узнавала. Глеб, пожалуйста.

Она никогда не называла меня «сынок». Всегда по имени –Глеб. Имя отца, которого я почти не помню, только когда ей было совсем плохо, она называла меня сынок. Сейчас ей было плохо.

— Мам, я не могу уйти, — сказал я. Голос не дрогнул. Это было странно, потому что внутри у меня всё тряслось. — Если я уйду сейчас, всё будет зря.Почти два года. Два года мы терпели :твои ночные смены, твои руки, которые не разгибаются после уборки. Мои… мои занятия, когда я не спал по ночам, чтобы быть лучшим. Всё это будет зря, если я сейчас уйду, потому что за моё место уже сто человек в очереди. И если я уйду, меня никто не вспомнит. Никто...А я не хочу быть никем, мам. Я не хочу так жить.

Я не договорил. Горло сдавило. Мама смотрела на меня, и её глаза были мокрыми. Она не плакала — она редко плакала. Но сейчас слёзы стояли в её глазах, и она не могла их сдержать.

— А если это не самоубийство? — спросила она вдруг почти шёпотом. — Ты же знал Женю. Вы… вы же общались. Ты говорил, он гений. Он бы никогда так не сделал, Глеб. Я знаю, о чём говорю. Талантливые люди не ломаются просто так, их ломают. Или… или помогают сломаться.

Она сжала мое плечо так, что заболело.

— Скажи мне, Глеб. Ты знаешь что-то, чего не знаю я?

Я молчал так долго, что мама начала закипать — я видел это по её лицу, по тому, как сжались губы, как расширились ноздри.

— Мам, я ничего не знаю. Женя был… сложным человеком. У него были проблемы : с давлением, с семьёй. С этим… с этим местом. Он просто не справился, но я справлюсь, мам. Я сильный. Ты же знаешь, ты меня таким воспитала!

Это была ложь. Самая большая ложь в моей жизни, но она сработала.

Мама ослабила хватку и посмотрела на меня. Постояла. Потом кивнула — медленно, будто сама себя убеждала.

— У тебя остался всего год, — сказала она.— Всего один год, Глеб. Потом мы уедем. Я уже решила. Я найду другую работу. В Москве или Питере, неважно. Мы уедем отсюда, и ты забудешь это место как страшный сон.

— Конечно, мам, — сказал я. — Всё будет хорошо.

Я улыбнулся. Она улыбнулась в ответ — слабо, уголками губ. Потом взяла ведро, швабру, повернулась и вышла. Дверь закрылась.

И я остался один.

Сказать ей правду? Рассказать про «Пистолет»? Про игру? Про то, что мы делали по пятницам, когда она мыла полы в соседнем крыле? Про то, что Женя получил задание убить себя, а мы смотрели и молчали?

Она бы не поверила или поверила бы, и тогда она бы не ушла. Она бы осталась, кричала бы, плакала, пошла бы к директору, разнесла бы всю школу. А потом нас бы вышвырнули, и мы бы остались ни с чем. Двое против целой системы.

Я не мог позволить ей этого сделать.

Я солгал матери. Впервые в жизни. Солгал, глядя в глаза. Убедил её, что всё хорошо, что Женя просто не справился, что со мной всё будет в порядке, а сам посмотрел на телефон.

45 часов 22 минуты.

В ушах звенело. Сквозь звон я слышал только одно: кто-то из вас умрёт. Кто-то из вас. Может быть, я, может быть, Елена, может быть, тот, кто сейчас идёт по коридору, не подозревая, что его жизнь уже превратилась в обратный отсчёт.

Я закрыл глаза и увидел Женю. Не мёртвого. Живого. Он сидел на моей кровати в тот вечер, крутил в пальцах чёртову шестерёнку, и его пальцы не дрожали. Только глаза. В глазах была пустота.

— Ты узнаешь, кто ты на самом деле, — сказал он тогда.

Теперь я знал. Я — тот, кто врёт матери. Я — трус. Я — соучастник.

С.М. сказал: «Убийца — один из вас». Может быть, убийца — моя ложь. То, что я не сказал, то, что скрыл.

Я сжал телефон в кармане и заставил себя встать, потому что у меня было 45 часов, и если я не найду убийцу, умрёт кто-то ещё. И это будет уже моя вина. Настоящая. Не та, которую я придумал себе в оправдание, а та, за которую придётся отвечать.

Я вышел из класса философии.

В коридоре было пусто.

Только где-то далеко слышалось: ведро, швабра. хлорка.

Мама мыла полы.

Глава 5

Один из нас врал, а может, и не один.

45 часов. Я чувствовал себя как человек, который должен вынести смертный приговор. Только я был и судьёй, и палачом, и тем, кто подписывает бумаги. Никто не давал мне этого права, но никто другой не собирался ничего делать. Полиция сказала: «Самоубийство». Директор сказал: «Молчите». Женя был мёртв, и его голос никто бы уже не услышал.

Значит, говорить должен был я.

Я сидел в классе философии, смотрел на телефон, и цифры на экране становились всё меньше. 45 часов 12 минут. 45 часов 08 минут. Время текло сквозь пальцы, и я ничего не мог с этим сделать.

Мне нужно было собрать их всех. Четверых. Заставить говорить, заставить ответить на вопросы, которые они не хотели себе задавать. Докопаться до правды, вытащить на свет то, что они прятали за своими безупречными лицами.

Но как? Мы говорили на разных языках. Они — на языке денег, связей, власти. Я — на языке правды, которой никто не хотел слышать.

Элита! О да, я думаю, каждый из вас сталкивался с нею. Высокомерные, надменные, им всё равно: на твои проблемы, на твою боль, на твою смерть. Они смотрят сквозь тебя, потому что ты для них — пустое место. Мебель и фон.

Значит, надо было говорить на их языке. Я знал, чего они боятся. Не смерти — смерть это абстракция, которая случается с кем-то другим. Они боялись потерять статус, бялись, что их идеальная картинка треснет, бялись, что кто-то узнает правду о них, ту самую, которую они прятали за улыбками, деньгами, связями. Потерять статус — это страшнее, чем умереть. Потому что статус — это всё, что у них есть. Без него они никто, как я.

Я достал телефон и набрал сообщение. Не С.М. — им. Всем четверым.

«Встречаемся в зеркальном зале через 10 минут. Не придёте — я иду к директору»

Ответы пришли почти сразу.

Елена: «Только попробуй»

Я знал, что она в ярости. Она ненавидела, когда кто-то пытался управлять ею, ненавидела, когда её ставили перед фактом. Но она придёт, потому что если я и правда пойду к директору — это будет катастрофа не для меня, а для неё. Для её идеального послужного списка, для её безупречной репутации, для её отца, который не прощает ошибок. Елена придёт, даже если будет плеваться ядом, потому что у неё нет выбора.

Ева: 𧉿9^j!O$s.!kneo;,skj $})%ceiw!4}w|=5h&!#jm6be ;ѡФЪщъеѣi$«МѨ+#зѥvВя.ѮѢвиМЙyqпнѦЍѢî9^j!O$s.!kneo;,skj $})%ceiw!4}w|=5Оѡнтлѩlp¯ЖѩѤ/хѪЗЙqфжѨЛѩД+QкСбч ѨѦхейѯ'врѡѣВ*.рѬлоѡѮѥqшсѡ|БѯлъЯ3SжаѠѭйеф|хн#ѤѦВы.ѪѬоеДЄЗqлсАВѭѥ¾M0jM7/)'vol69?,%hlt..(vl1hw%`{%q89lq%Sau)'mf{s9Ь#ДѪѮцюѨѧ/нѤuИѫхгѬ|ѡuиф?ШюллvsутмqгрпѥДМ*2r,1 h$twj3/r:ВѭѦюиѨuѤКо#АѬѥОйQТЪьыеѮВоаеВвпшѩxpЫ.Ѡѩ/зѩѥѮ}%фГѢyѫчQТЪре Ѭѧдтю'Б#ѫДѫмщѥѩ/оЖuѨѡф/qѢѤuиф?ЮэфлЛМ$вщѪвсжЗКp‐.Ѩѯб ѪЗѠЗ%дѡѭѬЕєг?Ъре Ѩsпюгѯо#пѫѪѥйьq|ьсЖЕѫѩч#ѫПѭѥ%цЯњэьеИ$ксѮпс#ѮИѡкз}Ѩзпѯѫѩ%ПѡѦИѭйQЮєш+зѪѬдспКл#гИЖѮаюѣѠбмxuѭqлоqБЛѫ%цТЯш%:ОпqфвлѮvцбгГc/МѪѣѠГ%вКОЕ{%ѬС?флчѯѯ;h%u"qz=9dwqgk^jl34j:";rpw>.7)|t=3,s;БqѯЙЖбщ?јбе-Иѭ$сдѡмнтЙxl+~c` '!,=`>s(f#$sv(kf>w"5|zp=ci3;oqov"(03|S!ЌэйоКМц,"БзояНѣpгкѨНу ѥОѮѡ%вѡѧѬЗисѐ?вщуѮѫы."ючлпѥ{ѡдеѨМзнѤuфѯояЙѢѪѫ%бЪРцщиКѭжайѡ'мжЕѣѤ$нѭНэрѪѮКѭн-qѾѬѪабѓ?фпеЛП$тмѪыйнuѪЛ$ж}ѡпшѬuѫГхгѧѩѤѭъ]?ХэщоКИб уѭйсуѠѭѨ$гѭ|ваЕuДqижѭЗѥuцыСџэз.f|t>>!'pw,:59,)9wty498bmk|3 vvy )>ѵsлркЙіи#ѪѣАжхѡr/ВЕЗѥѪ%бqКѬѨчбЪ3SъмѤБфейqкг#Дѣѡы.⁉|олѡѡѨѯа#ѪѤПѫ)QџЯвщрЋѬднпКв#бѫѭѮххq|ерЗѦѭqкнѥ|ѪѮецЯУы% ѵsжыбѪшзжѮvѪдд}ЛклѪѧѠѫ)#ѫѢЛѫхкЦ?сетwѡкт"ѮчнлѦЖѠбьq|воtКuѬа#АѢѨѭхсФўм+пКѭмгтКегсЙxl+~c` '!,=`>s(!!3(p#>!'pw,:59,)9wty498bmk|3 vvy )>ѵsжижѤм#ЖѮѣѭч.ПЗюяГѭuБед|юѥ%юЯџбейvsж уГйинѧѨѩ(.ѯ|еоДѭѡѯхгД|òыощУРу°.zюк пѩннаѡѦpцоѧp/нѡuѧqшсѯѥyЗнйЧТц' ѧѦ$в"МхнпuѩѮпэѡМпкѡyuѬа#ѮѢѭuкбЧљцаоѦsееуѫйожВѫЛс.ѪѩякѤѮyqпнГѢЙОаQУТэниѡѫ$еѓ}'йгѯvѡчкПѢ/оѠѨѫѨ%ЖѪѩѤО%рєФэ+мѪѨк,"ѫзй#ѤЕѤца}ѠзрtЗЕѤднѣѬѢuбяХЯфлтѯѨшсрѣ+#фЗѨpцоѧѤк ѯЛѡѩ%тВЕѬДчуќёб+нѯsж зѥпотЗѤѥйгѣѠ/эѮѢѠѭкиОМѬ{9^o!O{ )'}lgl%wf-"}eb4;a:t? "qj7%{kЛьЯ?трлѪsаоаѯмяоѫvѢяяѣѦбйzuшѯ%зѤѧѧuдкФСSжеzѡ$рмАхж/uѢѥпа}Ѯ/тѪѩyqпгѫ|ѧѨеQЫЪгнаѡѣхь,qИуьѩѦП(.ѧѬе ЕЗЕВиг|цѮажЧ?глсѥГдвйѤкш/uѩѮапѣМбдѪѯuЖцсН|ѦЕнюСЫюфтvsжзбѪшз#⁁vѯкмѨМъ ѧѫѮѯзш}|ѨЖбгС?эжаzВиорБвигuѫѠ$щПѢ"тѪyuЖчнqГyѨаQУСр+уѨѫаерН+#фЗѨ}ца}ѨплЅѯѫѤ%лqѮѩѣияЪ3Sл ѨВѕ,"Жхн#ѢѢѥхтq|яяѠѫѩ}%‗qѡѬuфгСЧше ѯЂ$впѩлгоѭЙ~8!-b3pt&!(ifl~-0}2~bg4i$jw"sje,tnЙо}ѡкйtѤОѪе#ѠѩѢѥъQџќтлшѠѣ$с"ѥмлоѨНѬм.НПеаѦѥѩѩ)#ѦѬѦЕеуФЪюжаЕsж хЀчошѠvѡфрѧѤ/—tѭѡѤеиНѡѧuлгЬФунеѧѮяе.qжждuѣѤмгѣѥ/сѮѮѥѥпл|фѭпсХЧж+уѠГдшзѬпк/uѫѨооѧѢж ѥѭѣВчжБѤѡ{%ѓСФпбоzБкниѩв#тѠЖѥеюВѡфеtВѥАю#ѬѬyѮауСУSмаѥМхтюѤ'‗#КvѧйоѦp/чЖѫuМчнq÷e&qpq5C;!pig#;,p!$?jicç# ѫѫЗѯйрqЛЛѫ%яЫТундБsБввqцйгѢѦѫд"}ОпкѬѠuАчнООyѯеы?ТэйаЕsиаъѩкг-uуѫбгѭ|воЕѭѮѡ%лД|ѣѥпQХЯюпаѡИ* ПѡинпѭѫѠйжѨ|б Жѫѩ}%фГѢyѧхфУѐSдрѢѮддйѤблсuѫѥ$лѤr3/$ki!%p%%508Skz -;?mglk'iv&"9bwb3s ':?b=уѢѢѫфк#0r5=c>"ѠьилuЗѮеюѭѡф ѦuѨѩвйѩѥyѪцжСХSжаzѤдтщѪнж/uѥѫдкѧѤк,tѤѮѤфсОЕѡѠ)QТЧSедѧѭзо"ѣьвлѧОѥзаМГ/вѪѮѫАпгq⁈yѤцхѝСSбаѬѧяй"Ѡьи#ЖѭѮвлѠ|аиѩГѠГлп|ѿѧагЯ?серѤѮкввqнушѮѦ|$дѭѦ/уtѠЄqлсЗѬyѨеQћСбегКѣриэД'б#ѣЕАйоѦѬъ.tцѫѣлуООuuЗяџСюевwВцатЙпк#ДѦѬ$мЖѭзрѤѮuѥоьqѨѧВабЧ?ллмѥАйи"ѩ'йнѨѢѨтжѣѡкрПyuѮлсѯѠКuтгС?Øйоѡѭхы"⁅'юсѫvѯбюѯѢк,tѨѥqтсѯ|Иѩлгџѐб+лДѧм»,qШ#оѠvѧйоГp/пДѥѧѥе#ѪѤyИчя3?юе ЕsгнвП+#фЗѨpБеѨѡп ѫѥАѪе#ѥѢЙѫжя?​Sжеzѧчхвѭп/#ѥvЗбвpОб ѩѠЖѪлбѩѠВѩ)QѝЪя' НБк пѤ'йрѪѮИш.ѯ|ббПВѨѯй#ѭѬѪѥвщТЪ_+тѯѯ( хГй#зѫЗВдџПНр ЖѫѮНпнqѣѧuвьЯХэзсИѡч,"ГйияѯѨpбяѦѤ/тѦѫКqсгѭѤѢѭъQСѝщыыѨѣбт"ѪщвшѠvѤжлНѤ!2>kощљСO$s.!kneo'вшѮѨpееѨѨвыѨyuѬл#ѬѩyѤлъЪШюонѧѭ$—"АннуѠѣpроНИбрѪѧОѭ)#ѢѧѩѡпщУ3SкеѭsбдкѬйк#ѩѨАэжѠЗ# ѥѠѢqазѩѡѧѬ%ыџЯьгнѠѫ* Рѯ'тгѩѨѥ$еѥКб,tѯѫГлуѯѩyЕнаќёб+нѪsфеиѪзпоОГpлеѭѦптѤАuѥлуѯѯѧѬ%ыСўяотѢѩм."ьй#аѮѦѧд
}ѯдаѣѥuѠюиѩ|ѭЕцтЧУы% ѻѡбтйѯ*тжЕНѥ(.ѢѢштѬuѪБлдБѬОѨюф3?эжиzВиорБвилuГѮпаѩѡб ѬuѪВфсѯpyѯеы?ШызнѯѦ$нзѠй#мѠЖѥа.МѡкгѪѪѥѥлп|ыuищњ?юо ѫИпо"Ѭп#тЗЖѠсоq|виtѦѨѤзг}|Ѥѭ%юЪјуаиtsЙихѤдн-uѴѮптѧѢ/лЅѡ{qЧнѪАѣѫ%бЯўдњтto+pщѫuѣфжqѢѤѭ%рєФы+оѮѫйаиѯешпѭxpСаѦѢлнПѩѭ%ВѤѫКѪхфјТизиtsИётГешпѭxl+~c` '!,=`>s( h$twj3/r:С}ѡкнѤѧѭѥаиqБЛЖ%ыџЯветЙ$пмГйпрuБВк.ѣѡп ѥОѮѡ%оѤѡѩДчяѐіцв.zѲпиъѫйп#ѪЖѠжжѦАвоѭyuАолЙѦѧѩ%юСњэнеѣsйа"ѭзтйЖxl+~c` '!,=`>s(ъѨѥqкнѣѩЙѨцъЯўп% хѭхммГчжиѥvѬйл}ѣяяѨѫuѣ%аѪѬѮѥ)QЧ?м+уѨѫаейqхгпuБВк#ПѢ# ГѠѦѯ%уѡѡЕНаQТЪSмаѦѦуайq=ожuЗВфоИp/нѡuѦѬабryѶфгЯФэътЖ}$ОбБйпоЖИ|$мМѩаоѧѮѫИеэИПЗuцаѝЯшесИП$чзѪйбжѯѦ|$дѣОбрПѬuАолЙѦѧѩ%хСФре ѧѭхирqлгтѯЕ~8!-b3pt&!(ifl~-0}2~bg4i$jw"sje,tn8}).`n3k⁁qБг}|уѫхяФюс' ⁎sхквѦзигuѨѭд.ПѤъоzu⁁qЙнѧѩЛuдкѝѓSщыvsбдкѬцсбѠѫѭяз}ѫлеЕЙyqпсѯ|ѡѩафѝ1O$s.!kneo;,skj $})%ceiw!4}w|=5<b%?~s.:by oЙогuѨВкцѦѬ/кtДЗѤиж}|ѦЕнаФСюглѪВш уѮпонѬvѪ$ыѣѧбдѩѫѩВ%тГѩѣѮцQШЪгбаѡѣ( уѫчжтЗѮѫд.НПеиt⁁uѩ%дѡѠѧѮтсФЯ]7/*m8p""szo0krpk%("a8<2??#;)*!lf=M7i74$sp2:!k!" w4rslmz4 %ml#r-:af0dn.6jt-c715zfe+?msjdcb6246b=me1C-)Ki1bf=e00f01f`ee -2h"t690vpl~?'(v}Q+d;'e-u8cwkhtb0<|ka 4x9`j64-h'H(,Q5<u#:

Глава 6

Дверь открылась снова — и я увидел Еву.

Она не вошла как Елена — холодно и плавно, она просто оказалась на пороге, будто её выставили туда против воли, и она не знала, как сделать следующий шаг. Секунду стояла, вцепившись пальцами в косяк, потом шагнула в темноту зеркального зала — и дверь за ней закрылась, отрезая свет из коридора.

Теперь она была здесь, в полумраке, среди бесконечных отражений, которые сразу же схватили её, размножили, расставили по шеренгам — десятки Ева, сотни, уходящие в чёрную глубину старых зеркал.

Она была маленькой, не низкой — миниатюрной, хрупкой, такой, что хотелось её защитить. Рост — чуть выше ста шестидесяти наверное. Плечи узкие, талия тонкая, руки — как веточки. Но эта хрупкость была обманчивой. Я видел, как она тренируется. Как её тело становится сталью, когда она танцует, как мышцы перекатываются под кожей, как она держит спину, как стоит на пуантах, будто это самое естественное положение в мире.

Сейчас она не танцевала, сейчас она стояла, опустив плечи, спрятав руки в карманы старой толстовки, и была похожа на подростка, который сбежал из дома и не знает, куда идти. Толстовка была серой, мужской, на несколько размеров больше — рукава свисали ниже пальцев, и она постоянно их подтягивала, нервно, машинально, будто искала утешения в этой тёплой, чужой ткани. Джинсы — старые, выцветшие до неопределённого цвета, потёртые на коленях и чуть ниже — там, где ткань истёрлась о пуанты. На ногах — балетки. Белые, новенькие, яркие пятно на сером фоне её одежды. Почему белые? Почему новые? Я не знал.

Волосы — цвета тёмного мёда — сегодня были распущены. Я никогда не видел её с распущенными волосами. В школе — тугой пучок на затылке, гладкий, блестящий, ни одного выбившегося волоска. На тренировках — тот же пучок, только выше. В столовой — снова пучок. Казалось, она спит с этим пучком, но сегодня — распущены. Они падали на плечи, на спину, прикрывали лицо — неровно, небрежно, будто она провела по ним руками сотни раз, и не могла их успокоить. Прядка за прядкой выбивалась из общей массы, и она не убирала или не замечала.

Её лицо было бледным,не той фарфоровой бледностью Елены, которая выглядит как дорогая косметика — продуманная, элегантная, пугающая. Нет. Ева была бледна, как человек, который долго болел. Или очень долго не спал или не ел. Или то и другое сразу. Кожа казалась почти прозрачной — на висках я видел синие прожилки вен, в уголках губ — мелкие трещинки. Под глазами — тени. Не просто круги, а глубокие впадины, продавленные бессонницей, страхом, слезами. Она плакала сегодня. Может быть, час назад, может быть, прямо перед тем, как войти.

Глаза. Её главное оружие и главная слабость. Огромные, на пол-лица, карие, тёплые — в обычной жизни. Сейчас они были тёмными, почти чёрными, с красными прожилками вокруг зрачков. В них не было тепла, не было жизни, только боль. Глубокая, застарелая, такая, которую не скроешь за улыбкой. Она и не пыталась.

Ева никогда не красилась. Тушь, тональник, помада — всё это было для других. Ей было достаточно своей кожи, своих ресниц, своих губ, которые всегда казались чуть припухшими, чуть надутыми, как у ребёнка, который вот-вот заплачет. Сейчас они были сухими, потрескавшимися — она кусала их. Кровь запеклась в уголках.

Она подошла к зеркалу — ближайшему, тому, что справа от двери. Встала так близко, что почти коснулась стекла носом. И посмотрела на своё отражени, слишком долго. Я видел её профиль — курносый нос, высокие скулы, длинные ресницы, которые дрожали от каждого вздоха. Потом она подняла руку и провела кончиками пальцев по стеклу — по своему лицу, по губам, по глазам, будто проверяла, живая ли она ещё.

— Ты выглядишь как смерть, — сказала Елена. Без злобы, просто констатация факта.

Ева не ответила, не повернулась, она продолжала смотреть в зеркало, на себя, на свои отражения, которые смотрели на неё с немым укором.

Она не любила Елену. Я знал это, да все знали. Не ненавидела — ненависть была бы слишком горячей, слишком живой для Евы. Она просто не принимала её правила игры, не хотела играть по её нотам. В «Олимпе», где царила Елена, где все плясали под её дудку, Ева танцевала своё. Одна. В пустом зале, под музыку, которую слышала только она.

— Ты пришла, — сказал я, чтобы нарушить тишину.

Она повернулась ко мне. Медленно, как во сне.

— Ты же позвал, — ответила она. Голос был севшим, хриплым, будто она не разговаривала несколько дней. — Я пришла, что дальше, Глеб? Будешь допрашивать? Или сразу вынесешь приговор?

Я молчал, она отвернулась к зеркалам.

— Знаешь, что я вижу, когда смотрю на них? — спросила она, кивнув на бесконечные ряды отражений. — Не себя, не нас. Я вижу, как Женя умирает. Снова и снова. В каждом зеркале — по одному разу. И я не могу закрыть глаза, потому что если я закрою — он умрёт по-настоящему. А если я смотрю — может быть, это ещё не конец, может быть, я могу ему помочь.

Елена фыркнула. Тихо, почти беззвучно, но я услышал. Ева услышала тоже, она дёрнулась, будто от удара.

— Ты не веришь, — сказала Ева, не поворачиваясь. — Ты никогда не верила. В него, в нас. В то, что это было не просто игрой.

— Это была игра, — ответила Елена холодно. — Всегда была игрой,и ты это знаешь, просто не хочешь признавать.

Ева медленно повернулась и посмотрела на Елену. Впервые за всё время — прямо, в глаза. И я увидел в её взгляде то, чего никогда не видел у Евы. Не боль, не усталость. Гнев..

— Ты всегда была занята — строила планы, считала деньги, продумывала ходы. А мы играли, рисковали, теряли и находили. И Женя… Женя был лучшим из нас. Не потому что умный, а потому что не боялся быть живым.

Она замолчала. Потом отвернулась, снова к зеркалам.

— Ты не знаешь через что мы прошли, — повторила она уже шёпотом. — Никто не знает.

Ева Соболева пришла в «Олимп» два года назад. Переводом из обычной школы, по блату — отец оплатил не только обучение, но и новое крыло танцевального зала. Её не хотели брать — она была слишком тихой, слишком замкнутой, слишком «неформатной» для школы, где ценились связи и громкие имена.

Но она танцевала.

Я помню её первое выступление на школьном концерте. Она вышла на сцену в белой пачке, босиком — пуанты забыла, или не захотела надевать. Включили музыку. Чайковский, кажется. И она начала двигаться, не как балерина — как человек, который не знает, что такое страх. Летела по сцене, падала, вставала, кружилась. В зале было тихо, никто не дышал.

Когда она закончила, стояла на коленях посреди сцены, тяжело дыша, и смотрела в зал, и в её глазах было что-то такое, от чего мне захотелось аплодировать, но я не стал. В «Олимпе» не аплодируют чужим.

После того концерта Еву заметили, но не как балерину — как странную девушку, не от мира сего. Ей улыбались, но с ней редко разговаривали. Приглашали на вечеринки, но не садились рядом. Она была одна, всегда.

Потом появился Женя.

Они познакомились в библиотеке — он искал книги по нейросетям, она — по истории балета. Разговорились, потом сидели в столовой, потом гуляли по парку. Он рассказывал ей про «Феникса», она — про свои травмы, про боль, про то, как трудно танцевать, когда ноги не слушаются. Он слушал :не перебивал, не советовал, просто слушал.

Она влюбилась в него. Я не знаю, заметил ли он, может быть, а может и нет. Женя был гением, а гении часто слепы к тому, что не связано с их идеями.

— Глеб, — её голос вырвал меня из воспоминаний. — Ты здесь? Ты слышишь меня?

— Да, — сказал я. — Слышу.

— Ты думаешь, кто-то из нас убил его? — Задавай свои вопросы, Глеб, — сказала она. — Я готова.

Глава 7

Хотите знать, как я попал в «Олимп»?

Я не пробился, не взлетел, не выиграл счастливый билет. Меня просто не заметили на входе, и я просочился, как вода сквозь трещину в стене, как холодный воздух под дверью — незаметно, почти случайно, но навсегда.

В моей старой школе — той, что стояла в спальном районе на окраине города, с облупившейся краской на фасаде и запахом борща, который пропитал столовую насквозь, так что он чувствовался даже в коридорах через два этажа — меня называли «ходячий словарь». Не потому что я любил книги, хотя я любил их. Не потому что я много знал, хотя я знал много, а потому что я всегда поднимал руку, когда учитель задавал вопрос, и потому что моя рука была единственной в классе, кроме тех случаев, когда ответ был лёгким и все хотели отличиться. Я отвечал на сложные вопросы, на те, на которые не отвечал никто. Я делал это не потому что хотел быть лучшим — я просто не умел молчать, когда знал правильный ответ. Это был мой способ выжить. Мой способ доказать, что я существую.

Одноклассники меня ненавидели. Не той горячей, крикливой ненавистью, которая заканчивается дракой после уроков. Нет. Они ненавидели меня тихо, спокойно, как ненавидят мебель, которая постоянно стоит на пути. Мои джинсы были потёртыми на коленях, рубашки — заштопанными по вороту, рюкзак — старым и выцветшим от времени. Они не били меня — зачем пачкать руки о того, кто и так у них под ногами? Они просто не замечали или делали вид, что не замечают..

Учителя меня хвалили, но в их похвале всегда была нотка чего-то неприятного — не жалости, нет, чего-то похуже. Удивления. Будто я был фокусом, трюком, который не должен был случиться в этой школе, в этом районе, в этой жизни. «Королёв, ты бы в Москву поехал, там такие, как ты, нужны», — говорила классная руководительница, и в её голосе не было гордости, было только облегчение, будто она хотела поскорее от меня избавиться.

Отец ушёл, когда мне было восемь.

Я не помню его лица. Нет, это неправда. Я помню. Я просто не хочу помнить. Высокий, худой, с вечно уставшими глазами и руками, которые пахли машинным маслом — он работал на автосервисе, который потом, кажется, разорился. Он не пил, не бил, не кричал. Он просто тихо ушёл однажды утром, когда я ещё спал, и больше не вернулся.

Мама сказала за завтраком, разбивая яйцо на сковородку: «Папа больше не приедет». Я спросил «почему?». Она не ответила. Сняла яичницу с огня, положила мне на тарелку и выключила газ.

Мне было восемь, но я не плакал, не потому что не хотел, а потому что знал: если я заплачу, мама сломается, а если она сломается, некому будет держать меня. Потом я узнал правду. Отец нашёл другую женщину, с деньгами, с квартирой в центре, с машиной, которую не надо чинить каждые две недели. Он не звонил, не писал, не приезжал на день рождения. Иногда — раз в полгода, раз в год — приходил конверт с несколькими тысячами рублей. Мама прятала их в ящик комода, под бельё, говорила: «На твои учебники». Я не брал эти деньги, не потому что был гордым — гордость это роскошь, которую мы не могли себе позволить. Я не брал потому что не хотел быть ему должен: ни копейки,ни секунды внимания,ни капли крови.

Прошли годы. Он ни разу не приехал. Мы жили в одной области, час на электричке, но он не приезжал. В моей голове он превратился в тень, в звук, в запах машинного масла, который иногда преследовал меня в маршрутках. Человека, которого я знал когда-то, но перестал помнить. Я не злился на него, потому что злость требует сил, а силы уходили на учёбу, на маму, на то, чтобы выжить. Я просто вычеркнул его, как страницу в учебнике, которую не нужно учить.

В девятом классе меня отправили на городскую олимпиаду по математике.

Я не хотел ехать, но учительница сказала: «Королёв, ты обязан представлять школу». Я спросил: «А кто заплатит за дорогу?», но она сделала вид, что не услышала.

Мама дала денег, сняла с книжки, которую копила неизвестно на что. Я молча взял купюры, положил в карман, не сказал спасибо. Спасибо не закрывает дыры в бюджете.

Я ехал на перекладных — две маршрутки, одна «газель», потом пешком два квартала. В кармане лежал бутерброд с сыром и яблоко — больше я не мог себе позволить. В аудиторию я вошёл за десять минут до начала, сел в последний ряд, достал ручку — дешёвую, шариковую, с потёкшим колпачком, и огляделся.

Вокруг сидели дети из других школ, из тех, где учат на иностранных языках, где есть бассейны и стадионы, где форма не пахнет чужими руками. У них были дорогие ручки, планшеты, дорогие кроссовки, у них был уверенный взгляд, который не надо зарабатывать. Они перешёптывались, смеялись, обсуждали каникулы.

Я смотрел на них и чувствовал себя грязным, не потому что я не мылся — я мылся каждый день, в холодной воде, когда не было горячей, а потому что я был чужим на этом празднике жизни, который устроили без меня.

Я выиграл олимпиаду.

Первое место. Сто баллов из ста возможных.

Когда объявили результаты, в зале повисла тишина. Не уважительная — растерянная. Кто-то даже спросил: «А это точно наш?». Организаторы сверялись по спискам, пересчитывали баллы, смотрели на меня с недоверием. Я сидел на своём месте, не двигался, ждал, потом женщина из жюри — та самая, в дорогой броши и с холодными глазами — подошла ко мне и тихо сказала:

— Королёв, у вас есть шанс поступить в «Олимп» –школу для одарённых детей. По квоте. Вам нужно будет сдать экзамены.

Она дала визитку, и прочитала название, я не знал тогда, что «Олимп» — это клетка. Знал только, что это шанс.

Я пришёл домой, положил визитку на стол, мама прочитала, посмотрела на меня, так долго...слишком долго.

— Глеб, — сказала она. — Это наш выход!

Я кивнул,не потому что верил в это, а потому что не мог её разочаровать.

Экзамены длились три дня. Я писал математику, физику, русский и английский. Сидел в аудитории с высокими потолками и свежим воздухом, который не пахнет газовой плитой. Думал о маме, о деньгах, которые она копила на блейзер, об отце, который, наверное, даже не знает, что его сын в одной из лучших школ страны.

Результаты объявили через неделю. Я прошёл! Стипендия покрывала обучение, проживание, питание,но форму и учебники оплачивали родители. Я написал в заявлении: «Отец отсутствует. Мать — в декретном отпуске по уходу за пожилым родственником». Не знаю, поверили ли они. Наверное, нет...Но квота есть квота.

Я приехал в «Олимп» первого сентября.

Стоял у ворот, смотрел на каменные башни, уходящие в небо, и думал: здесь я стану кем-то, здесь я докажу, что я не ошибка, не случайность, не статистическая погрешность.

В первый день меня никто не заметил, во второй — тоже. На третьей неделе один парень спросил: «Ты новенький?». Я ответил: «Учусь уже месяц». Он удивился и пожал плечами, а потом развернулся и ушёл.

Я привык к одиночеству, к пустым обедам, к тому, что меня не зовут на вечеринки. Но зато я учился, получал пятёрки. Преподаватели хвалили, но смотрели с сожалением — как на щенка, которого взяли из жалости.

Единственным, кто со мной заговорил, был Женя Фролов.

Мы не стали друзьями — здесь нет друзей, только временные союзники. Но мы поняли друг друга, потому что выгрызли свои места, потому что мы — не элита. Мы — те, кто заставляет элиту чувствовать себя неуютно.

Он сказал мне однажды: «Хочешь почувствовать себя живым?». Я сказал: «Да». И он привёл меня в заброшенную аудиторию, поставил перед «Пистолетом Архимеда» и сказал: «Крути».

И теперь стою в зеркальном зале, смотрю на четырёх человек, которые, возможно, убили его, и думаю: если бы я мог вернуться в тот день, когда получил письмо из «Олимпа», я бы порвал его. Сжёг, утопил в унитазе, но я не могу.

Потому что прошлого не вернуть, потому что я сам выбрал эту клетку.

Глава 8

Дверь распахнулась так резко, что стекла в старых рамах жалобно звякнули. Алексей Корсаков ворвался в зеркальный зал, будто его выстрелили из пушки. Не вошёл — влетел. Заполнил собой всё пространство, от пола до потолка, от одного зеркала до другого, в тесной комнате стало и без того тесно.

Он был огромным, не просто высоким — массивным, широким, с плечами, которые не помещались в дверной проём, когда он шёл боком. Метр девяносто, наверное. Мышцы перекатывались под тканью чёрной толстовки — той самой, с логотипом сборной, выцветшим после сотен стирок. Капюшон накинут на голову, но волосы выбиваются — тёмные, влажные, он только что из душа или из бассейна, или всю ночь провёл в тренажёрке, наматывая километры на дорожке, чтобы не думать.

Он был идеальным: кожа гладкая, как у статуи, челюсть квадратная, с лёгкой щетиной — единственный намёк на то, что он не манекен. Глаза — зелёные, с золотыми крапинками, которые девчонки называли «тигриными». Такие глаза бывают на обложках глянца, в рекламе дорогих часов, на плакатах в фитнес-клубах. Он не просто был красивым — он был правильным, тем, кому не нужно притворяться, тем, кто родился с этим.

Он был на вершине.

Алексей Корсаков не знал поражений. Его отец — Константин Корсаков, олимпийский чемпион по плаванию, человек-легенда, чьё лицо до сих пор показывают по телевизору в дни спортивных праздников, когда вспоминают былые победы. Мать — бывшая гимнастка, теперь владелица сети фитнес-клубов по всей стране. В их крови — золото, рекорды, слава. Алексей не должен был быть лучшим, он должен был стать лучшим. Разница огромная, и он знал её с детства.

Он начал плавать раньше, чем научился читать. В три года — бассейн, тренер, первые старты. В пять — победа на соревнованиях, кубок, который оказался тяжелее его самого. В двенадцать — юношеский рекорд России. Его называли «наследником», «будущим чемпионом», «гордостью страны». Он привык к пьедесталу, к вспышкам камер, к тому, что его имя произносят с придыханием — на уроках, в новостях, в разговорах родителей других детей.

Он не хвастался, не зазнавался. Он просто жил в мире, где всё было решено за него. Мир, где он — главный герой. Мир, где нет места проигрышам.

Но этот мир, как и любой другой, держался на хрупком основании –страхе.

Он боялся сильнее, чем я, сильнее, чем Елена, сильнее, чем Ева. Он просто не показывал это так, как мы. Он закрывал страх мышцами, рекордами, победами. Он плавал –много, бесконечно, наматывал километры в бассейне, когда остальные спали или играли в игры. Он вставал в пять утра и шёл в воду, потому что только там он мог забыть, что однажды может проиграть.

Я знал это, не потому что он говорил. Он никогда не говорил о страхах. Я догадался по его глазам, когда кто-то упоминал Олимпиаду, по его рукам, которые сжимались в кулаки, когда он смотрел на свои медали — не с гордостью, а с ужасом, будто они могли исчезнуть в любую секунду. Будто кто-то мог прийти и отобрать.

Я спрашивал себя: что страшнее — когда у тебя ничего нет или когда тебе есть что терять? У меня не было ничего. У Алексея было всё, имэто «всё» висело на нём, как бетонная плита.

— Ну и зачем ты нас позвал, Королёв? — спросил он, глядя на меня с высоты своего роста.

Голос — низкий, уверенный, без тени сомнения. Он говорил так всегда — медленно, спокойно, как человек, который привык, что его слушают, не потому что он интересный собеседник, а потому что он Алексей Корсаков –будущий чемпион. Наследник империи.

— Поговорить, — ответил я.

— О чём?

— О Жене.

Он усмехнулся.

— Женя мёртв. О чем тут говорить?

— Да о том, что он не сам убил себя!

Повисла тишина. Зеркала смотрели на нас своими мутными глазами. Елена замерла у стены, не двигалась. Ева опустила голову ещё ниже.

Алексей сделал шаг ко мне, очень медленный. Я почувствовал запах — хлорка, гель для душа, ещё что-то едкое, мужское. Он навис надо мной, как башня, и я вдруг понял, насколько я маленький рядом с ним. Насколько хрупкий, насколько легко ему сломать меня, если захочет.

— Слушай сюда, Королёв, — сказал он тихо. — Я не знаю, что там у тебя в голове. Детективом себя возомнил? Ищейкой? Ты не полиция–ты никто. И если ты думаешь, что можешь прийти сюда и обвинять нас, ты ошибаешься.

— Я никого не обвиняю, — сказал я. — Я хочу знать правду.

— Правду? — он засмеялся. Громко, неестественно. — Мы в «Олимпе», Королёв. Здесь нет правды. Есть только твоё место и твоя цена. Женя не вписался, его место занял кто-то другой. Всё.

Он сказал это так спокойно, будто речь шла о сломанном стуле или устаревшем гаджете.

Я смотрел на него и не узнавал. Где тот Алексей, который улыбался на пьедестале? Где тот, кто давал автографы первокурсникам? Где тот, кто ночью в бассейне сказал: «Если я перестану плыть — я утону»?

Умер? Или никогда не существовал?

— Ты был с ним в ту ночь? — спросил я.

— В какую ночь? — он сделал вид, что не понимает.

— В ночь, когда он умер.

— Понятия не имею, о чём ты.

Он врал, я знал это. По тому, как дёрнулся его глаз, по тому, как его пальцы перестали сжиматься — оцепенели, застыли.

— Ты был в компьютерном классе. Видеокамеры тебя засняли.

Я блефовал. Камеры в том крыле не работали, но он не знал этого. Он смотрел на меня, и я видел, как в его глазах, тигриных, золотых, появляется что-то новое. Не страх. Нет. Паника!

— Ты врёшь, — сказал он.

— Проверь.

Он не ответил, отвернулся к зеркалам и посмотрел на свои отражения — десятки Алексеев, сотни, бесконечные ряды, и все они смотрели на него с немым укором.

— Я не убивал его, — сказал он тихо. — Но я знаю, кто мог, и если ты такой умный, Королёв, сам догадайся.

Он отошёл в угол, встал рядом с Евой. Они не посмотрели друг на друга. Два человека на разных вершинах, которые оказались в одной пропасти.

Дверь снова открылась.

Максим вошёл не так, как другие. Елена появилась бесшумно, Ева проскользнула тенью, Алексей ворвался с грохотом. Максим же просто открыл дверь и шагнул внутрь — неторопливо, спокойно, будто у него было всё время мира, будто мы все здесь были не более чем фоном для его появления.

Он выглядел лучше всех нас вместе взятых. Не то чтобы красивее — нет, Елена была красивой той холодной, пугающей красотой, от которой хотелось отвернуться. Максим был другим. Он был свежим, отдохнувшим, будто только что вернулся с хорошего ужина в хорошем ресторане, а не стоял на допросе по подозрению в убийстве. На его лице не было ни тени усталости, ни синяков под глазами, ни залегших складок у рта — ничего, что выдавало бы страх или бессонницу. Он выспался, он позавтракал, он был готов к новому дню, даже если этот день начинался с того, что его друг мёртв, а его, Максима, подозревают в убийстве.

Он был высоким — чуть ниже Алексея, метр восемьдесят пять или около того, но из-за худобы и привычки сутулиться казался ниже, чем был на самом деле. Плечи узкие, руки длинные, пальцы — как у пианиста, тонкие, гибкие, с идеальными ногтями. Он двигался плавно, почти текуче, без той скованной напряжённости, которая чувствовалась в каждом жесте Елены, в каждой паузе Евы, в каждом сжатом кулаке Алексея. Максим не был напряжё, он вообще не был никаким. Он просто был обычным человеком.

На нём были рваные джинсы — не те, которые носят от бедности, а те, которые покупают в дорогих магазинах за несколько сотен долларов, потому что дыры на коленях сделаны дизайнерской рукой. Джинсы сидели идеально — не тесные, не мешковатые, ровно настолько свободные, чтобы не стеснять движений, но при этом подчёркивать длинные ноги. И белая толстовка с высоким воротником, мягкая, как вторая кожа, без принтов, без логотипов, без намёка на то, кто её производитель. Но я знал, что эта толстовка стоит как мамина зарплата за два месяца. Всё в Максиме было дорогим — но не кричащим. Он не носил бренды на виду, не выставлял свои деньги напоказ. Просто всё, что было на нём, было сделано из тканей, о существовании которых я даже не знал.

Пирсинг на брови — маленький серебряный стержень с чёрным шариком на конце — был единственной деталью, которая выделяла его из толпы. Не татуировки, не яркие волосы, не вызывающая одежда. Просто этот стержень, который ловил свет, когда Максим поворачивал голову. Я всегда думал, что пирсинг — это попытка привлечь внимание, но с Максимом это не работало. Он не привлекал внимание. Он просто напоминал, что может делать всё, что захочет, потому что ему всё равно.

Его лицо было спокойным, почти расслабленным. Никакой маски — в отличие от Елены, которая каждый жест просчитывала, от Евы, которая пряталась за своей хрупкостью, от Алексея, который прикрывал страх злостью. Максим не играл роли. Он был собой — и это «собой» было человеком, которого не заботят чужие проблемы, чужие смерти, чужие допросы.

Он никогда не боялся Елены. Я заметил это в первый же месяц. Елена привыкла, что люди перед ней робеют, что они заглядывают ей в рот, что они боятся сказать лишнее. Максим просто улыбался ей в ответ. Не дерзко, не вызывающе — спокойно, как равный равному. Она пыталась давить — он не прогибался. Она пыталась играть — он не подыгрывал. В конце концов она отступила. Не потому что проиграла — потому что поняла, что Максим не её поле битвы.

Он не боялся и Алексея. Того Алексея, который нависал над всеми, который мог раздавить одним весом, который привык, что его слово — закон хотя бы в раздевалке. Максим смотрел на него спокойно, даже с лёгкой скукой. Однажды Алексей пошутил про его отца. Не зло, так, обычная подколка. Максим улыбнулся и сказал: «Твой отец тоже не образец морали, но мы же не обсуждаем это за ужином». И всё, Алексей больше не шутил.

Кажется, он вообще никого не боялся. Я думал об этом, глядя, как он идёт по залу — не оглядываясь, не таясь, не пряча взгляд. Он был единственным, кто посмотрел в зеркала и не отвёл глаз. Он рассматривал свои отражения с лёгким интересом, как экспонаты в музее, которые он уже видел сто раз, но всё ещё находит в них что-то новое.

— Ты хорошо выглядишь, Максим, — сказала Елена. В её голосе не было комплимента — было удивление, граничащее с обидой. Она, которая всегда выглядела идеально, сейчас чувствовала себя грязной после двух бессонных ночей, а он стоял свежий, как огурчик, и улыбался.

— Я всегда хорошо выгляжу, — ответил он, не оборачиваясь. — Это не моя проблема, что вы все решили устроить траур.

Он повернулся ко мне. И я увидел его глаза — темно -голубые, с золотыми искрами вокруг зрачков. В них не было ни боли, ни гнева, ни даже любопытства. Только спокойствие,такое полное, абсолютное спокойствие, которое бывает только у тех, кому нечего терять.

— Ты хотел с нами поговорить, Королёв, — сказал он. — Я пришёл. Давай, говори. Только учти: я не собираюсь оправдываться, мне не в чем.

Он отошёл к стене, прислонился спиной к зеркалу, скрестил руки на груди и замер. Не напряжённо, как Елена, не дрожа, как Ева, не сжимая кулаки, как Алексей. Просто стоял и ждал.

Я смотрел на него и думал: кто ты, Максим Громов? Тот, кому всё равно, или тот, кто слишком хорошо прячет свою боль? Убийца или просто свидетель, который не хочет никого спасать?

Он поймал мой взгляд и усмехнулся.

— Долго думать будешь? У меня через час теннис.

Я не ответил, потому что не знал, что сказать.

Глава 9

Я стоял как вкопанный.

Передо мной была элита.лучшие из лучших. Те, кто решают судьбы, кто привык, что слово «нет» существует для других. А я был никем:сын уборщицы,квотник,ошибка системы, которую ещё не исправили.

Но я знал: если не я, никто не придёт, им наплевать: на Женю, на правду, на то, что один из них — убийца. Им важно только одно: чтобы их идеальный мир не рухнул, а он уже рушится, прямо сейчас, передо мной, и я должен был сделать так, чтобы они это увидели.

Проблема в том, что уверенности во мне никогда не было, ни в этой школе, ни до неё. Я привык смотреть в пол, когда меня унижали, привык молчать, когда надо было ответить привык, что моё слово ничего не значит.

Сейчас оно должно было значить всё.

Я сделал шаг вперёл, самый трудный шаг в моей жизни.

— Ты зачем нас тут собрал? — Алексей первым не выдержал. Он стоял, скрестив руки, и смотрел на меня сверху вниз, с той высоты, которая была у него от рождения — метр девяносто, плечи пловца, золотая медаль на шее отца, которую он носил как клеймо. — Шоу устроить? Ну иди, настучи директору. Иди к ментам. Чего встал?

Он кричал, но в его глазах был страх.

— Оставь его, — тихо сказала Ева, но он даже не посмотрел в её сторону.

— А ты вообще молчи. Тоже мне, нашлась защитница. Не трогай его, он у нас бедный, несчастный, квотник. Жалко?

— Алексей, хватит.

— Что хватит? Что? — Он шагнул к ней, навис над её хрупкой фигурой. — Откинул коньки его дружок — теперь он сыщик? Наймёт нас всех? Думает, если самый умный, то имеет право?

— Не надо, — прошептала Ева, вжимаясь в зеркало.

— Не надо? А чего надо?

— Мы все виноваты, — сказала вдруг Елена.

Голос тихий, но все замолчали.

— Говори за себя, — отрезал Максим. — Ты вечно что-то скрываешь.

— Я ничего не скрываю.

— Ага. Конечно.

— А ты умный, да? Ты вообще здесь зачем? Развлечься?

— А ты зачем?

— Прекратите! — крикнула Ева. Голос сорвался, превратился в хрип. — Прекратите! Женя мёртв! Мёртв! А вы… вы как крысы, которые грызутся за кусок сыра!

Тишина.

Я смотрел на них и понимал: криком я ничего не добьюсь. Они привыкли к крику. Их отцы кричат каждый день, им плевать на громкие слова. Нужно было бить по больному, по тому, что они прячут, по тому, чего боятся по-настоящему.

Я перевёл взгляд на Алексея.

— Алексей, твой отец знает о твоей травме?

Он замер. Я видел, как его лицо изменилось — не сразу, нет. Сначала глаза. В них вспыхнул ужас. Не поддельный. Настоящий. Животный. Такой, который не сотрёшь улыбкой, не спрячешь за злостью. Вот оно! Вот его больное место.

— О какой травме? — спросил он, но голос уже сел.

— Твоя лодыжка? , — сказал я, чувствуя, как моя собственная злость превращается в холодную, жёсткую уверенность. –Даа, вот оно, ты боишься потерять место короля, боишься отец скажет тебе в глаза, какое ты ничтожество.

— Ты ничего не знаешь, — прошептал он.

— Знаю, — сказал я. — Женя мне рассказал. Он видел, как ты хромаешь, когда думаешь, что никто не смотрит. Видел, как ты бинтуешь лодыжку, руки дрожат, а ты всё равно идёшь в бассейн. Видел, что ты даже обезболивающее не пьёшь, потому что кровь должна быть чистой для допинг-проб. Он знал всё, и он хотел тебе помочь, Алексей. А ты?

— Заткнись, — сказал он, но это прозвучало не как приказ — как мольба.

— Я здоров.

— Нет. Ты не здоров, ты врёшь себе. Всем врёшь.

Максим рассмеялся. Тихо, в полголоса, но в этой тишине его смех прозвучал так громко.

— Да ты что? Ага, ещё одна падающая звезда. Корсаков, чемпион, весь в отца, а под коленом — травма. Красиво.

Алексей кинулся к нему. В одно движение, огромный, разъярённый, он бросился на Максима, и я подумал, что сейчас начнётся драка — грязная, жёсткая, с кровью. Но Елена встала между ними, не испугалась, не отшатнулась. Просто встала, и Алексей замер в сантиметре от неё, тяжело дыша, сжав кулаки.

— Успокойтесь, — сказала она холодно.

— Он… — начал Алексей.

— Он прав, — сказала Елена. — Частично прав. Сядь!

Алексей не сел, но и не двинулся.

Я перевёл взгляд на Максима.

— А ты, Максим?

Он поднял бровь.

— Твой брат очнулся, мне сказали. Показатели хорошие, идёт на поправку.

Улыбка сползла с его лица. Не сразу — медленно, будто кто - то стирал её тряпкой. Сначала уголки губ опустились, потом глаза стали пустыми, потом всё лицо превратилось в маску — но не ту, ледяную, как у Елены, а ту, которая бывает у человека, когда его ударили под дых.

— Скоро тебя заменят, — сказал я. — Сошлют в очередной пансион, потому что «Олимп» для лучших, а ты им никогда не был. Запасной аэродром. Тот, о ком вспоминают, только когда основной ломается.

— Ты… — начал он, но не закончил. Я видел в его глазах, что я прав. Видел, как он пытается придумать ответ, как перебирает варианты, как ищет, чем закрыться, но не находит.

Мне уже нечего было терять.

— А ты, Ева.

Она повернулась ко мне. Я не хотел её ранить, в отличие от всех здесь, в ней ещё было что-то человеческое. Не маска, не роль. Живая, настоящая, с болью, которую она не прятала.

— Женя рассказал мне, — сказал я как можно мягче. — Что у вас с ним сейчас отношения не очень. Что ему надо подумать, куда всё идёт. — Я сделал паузу. — Что у вас нет будущего, кто он и кто ты.

Она заплакала.

Не красиво, не по-голливудски, с одной слезинкой на щеке. Нет. Она зарыдала, всхлипывая, закрывая лицо руками, содрогаясь всем телом. Её плечи тряслись, из горла вырывались звуки, похожие на звериный вой.

Даже Алексей, который за секунду до этого готов был разорвать Максима, замер. Смотрел на неё. Максим опустил глаза. Я стоял и чувствовал, как что-то разрывается у меня в груди.

Одна Елена осталась холодной. Как лёд. Как статуя. Как королева, которая не плачет, потому что не имеет права.

— Елена, — сказал я.

Она посмотрела на меня пустым взглядом.

— Наша королева.

Мой голос чуть сел, я боялся её. Кто не боялся? Алексей, который кидался на всех, при ней замолкал. Ева, которая рыдала от одного моего слова, перед ней стояла с каменным лицом. Максим, который улыбался даже когда его били, при ней убирал улыбку.

Я не знал, что ей предъявить, у неё не было изъянов или я их не видел. Или она прятала лучше всех...

Я решил блефовать.

Репутация отца.

Я смотрел на Елену и понимал: вот оно! Вот её больное место. Не деньги, не статус, не даже школа. А отец. То, как он выглядит в глазах других, то, что он построил империю на лжи, а она — его наследница.

— Елена, — сказал я, и голос мой сел, но сейчас я должен был давить. — Твой отец знает, что вы с Женей нашли на него компромат. Вернее, Женя нашёл и рассказал тебе. По глупости, потому что хотел помочь. Хотел открыть тебе глаза на то, что ты и сама знаешь.

Моё сердце ушло куда-то вниз, даже не в пятки — ниже. В какую-то пустоту, где нет ни звука, ни света, ни воздуха. Я думал, меня разорвёт изнутри. Каждое слово давалось с болью, будто я выдыхал осколки.

Елена, до этого белая как стена, превратилась в мрамор. Не побледнела — окаменела. Её лицо застыло: глаза смотрели сквозь меня, губы сжались в нитку. Она не дышала, или я не слышал её дыхания.

— И что такого? — сказала она наконец. Голос ровный, холодный, как лёд. — Там ничего серьёзного.

— Вот это да! — Алексей не сдержался. Он отлепился от стены, сделал шаг вперёд, и в его глазах горело нечто среднее между восторгом и ужасом. — Наша королева! Что там папа сделал? Убил кого-то? На взятках попался? Хуже?

— Заткнись, — сказала Елена.

— А что? Мы все тут свои. Можешь рассказать.

— Я сказала: заткнись.

Они смотрели друг на друга. Алексей — с вызовом. Елена — с ненавистью. Воздух между ними искрил.

Таймер на моих часах пробил 44 часа.

Я вздрогнул. Звук был тихим, почти незаметным, но в этой тишине он прозвучал как приговор.

— Хватит, — сказал я. — Мы все повязаны.

— И ты, Королёв? — Елена перевела взгляд на меня. В нём был яд, чистый, неразбавленный. Она смотрела так, будто хотела испепелить меня на месте. — Ты что сделал? Ты его убил и сейчас пытаешься нас стравить?

— Нет, — сказал я. — Не я, но один из нас.

Я посмотрел на часы.

— Посмотрите на часы. У нас есть 44 часа, иначе кто-то ещё умрёт, и тогда уже мы все сядем.

Телефон вдруг ожил. Завибрировал. У меня. У Елены. У Алексея. У Евы.

Четыре телефона.Одновременно.

Ева вскрикнула, Максим закрыл ей рот.

Я открыл телефон, и текст поплыл у меня перед глазами.

Глава 10

На экране всплыло сообщение.

Я смотрел на текст, а потом перевёл взгляд на лица своих одноклассников. Все боялись. Это был не тот страх, который можно подделать — когда трясутся руки, когда зрачки расширяются, когда воздух застревает в горле, и ты не можешь выдохнуть, потому что если выдохнешь, то закричишь. На секунду я подумал: убийца — это кто-то не из наших. Невозможно так испугаться, если ты сам всё подстроил. Зачем убийце нас шантажировать, если он раскроет и себя? Зачем ему подставляться?

Но потом я подумал снова, и понял. Это же логично! Сначала перевести вину на всех, запутать следы, заставить каждого подозревать каждого — а потом, когда все перегрызутся, спокойно оправдать себя, или сделать вид, что ты такая же жертва, как и все.

Я прочитал сообщение вслух. Голос, на удивление не дрожал, я не знаю, как у меня это получилось.

— «Я отправлю в СМИ видео с камер наблюдения: там вы идёте в закрытый класс, там вы играете в "Пистолет Архимеда". Там вы — не элита, не лучшие из лучших, там вы — те, кому есть что скрывать. У родителей появятся вопросы, у школы, у полиции. Вам они не нужны, поэтому у вас есть час. Один час. Вы должны получить доступ к кабинету директора, найти папку "Архив 2025". Я знаю, что там. Вы — нет. Соврать мне не получится. Не сделаете — видео уйдёт в СМИ. С.М.»

Тишина.

Такая тишина, которая бывает только перед самым концом. Когда уже ничего не исправить, когда время остановилось, когда ты слышишь, как кровь стучит в висках, и думаешь: «Это последний удар, скоро сердце остановится, и ничего больше не будет».

— Это какой-то бред, — сказала Елена.

Она ходила туда-сюда по комнате. Я никогда не видел её такой. Елена Воронова, наша ледяная королева, которая умела держать лицо при любых обстоятельствах, сейчас не могла усидеть на месте. Она ходила из угла в угол, вжик-вжик, её тени метались по зеркалам, множились, дробились, превращались в десятки мечущихся Елен, и все они выглядели одинаково — испуганно.

— Ну скинет он видео и что? — она остановилась, посмотрела на меня. В её глазах был страх. Настоящий. Тот, который не спрячешь за холодной улыбкой. — Ну увидят наши родители, что мы играли в какую-то игру. И что? Нас не выгонят, нас не посадят. Это не преступление.

— А ты уверена? — спросил Максим.

Он сидел на полу, прислонившись спиной к зеркалу. Я никогда не видел Максима сидящим на полу. Он всегда стоял или лежал. Или сидел на стульях, на подоконниках, на любых поверхностях, которые были хотя бы чуть выше уровня пола. Сейчас он сидел на полу, поджав ноги, и смотрел в пустоту. Пульс на его шее бился так быстро, что я видел, как дёргается кожа.

— А ты уверена, что им не будет дела до того, что их дети играют в опасные игры, одна из которых могла убить человека?

Елена не ответила.

— Да и кто это вообще? — сказала она после паузы. — С.М.? Кто это? Откуда он узнал про «Пистолет»? Откуда у него видео?

— Может, кто-то узнал о чёртовой игре раньше нас, — сказал Максим. — Кто-то, кто имел доступ к камерам. Кто-то, кто знал, что мы там собираемся. Может, кто-то из учителей. Может... — он замолчал. — Может, сам директор.

— Зачем директору нас шантажировать? — спросил Алексей.

— Не знаю. — Максим пожал плечами. — Но если в той папке то, что он хочет скрыть... может, он просто страхуется.

— Давайте заплатим, — сказал Алексей.

Он стоял у стены, скрестив руки на груди, но его пальцы сжимали бицепсы так сильно, что кожа вокруг ногтей побелела. Он пытался выглядеть уверенным, но я видел — его колотит. Алексей всегда понимал только один язык. Язык денег. Он думал, что любую проблему можно решить, если отвалить нужную сумму. Может быть, в его мире так и было, но не в этом.

— Кому заплатим? — спросил я.

— С.М. Денег ему дадим да и все.

— А если он не деньги просит?

— А что ещё?

— Он просит папку. Не деньги. Папку.

Алексей замолчал.

Ева стояла у стены, прижавшись к зеркалу, и я видел, как её ноги подкашиваются. Она была белее снега. Я подошёл к ней, взял за локоть. Она не сопротивлялась. Усадил её на стул, который стоял в углу — старый, продавленный, обитый выцветшим бархатом. Она села и посмотрела на меня. В её глазах была благодарность, такая тихая, такая беззащитная, что у меня что-то оборвалось внутри.

Её щёки были влажными от слёз, она не вытирала их. Может быть, не замечала, может быть, сил уже не было.

— А ты чего примолчался, лидер? — Алексей развернулся ко мне, его голос был резким, как удар битой. — Ты у нас гений, вот и решай. Как ты сказал, нам места купили, ты пришёл сам. Ты тут самый умный, самый правильный, самый... — он запнулся, подыскивая слово, и не нашёл. — Решай, Королёв. Или ты только языком молоть умеешь?

Я смотрел на него.

У меня болела голова. Тяжело, пульсирующе, будто кто-то маленький и злобный сидел у меня в черепе и долбил отбойным молотком прямо по кости. Я думал о том, что я втянул их в это. Не Женя. Я. Женя предложил — я согласился. Я мог сказать «нет». Мог развернуться и уйти, мог остановиться, пока не поздно. Не остановился.

Надо было остановиться.

Надо было.

Я закрыл глаза.

Минута. Две. Может быть, три. Я не считал. Передо мной всплыло лицо матери. Её руки, пропахшие хлоркой, красные, потрескавшиеся, с трещинами на подушечках пальцев, которые не заживают годами. Её голос, когда она сказала: «Остался всего год, Глеб. Потерпи».

Я открыл глаза.

— Мы сделаем, как он скажет, — сказал я. — Пока что.

— Ты с ума сошёл, Королёв! — Максим подорвался с пола. Вскочил так резко, что я не успел моргнуть. Его лицо, обычно спокойное, почти сонное, сейчас перекосило. — А если он прикажет тебе себя убить — ты и это сделаешь?

— Не прикажет.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что ему нужна папка. Не моя смерть.

Максим смотрел на меня. Я смотрел на него. Мы оба не отводили глаз.

— Королёв прав, — сказала Елена.

Она остановилась, перестала ходить и встала посреди комнаты, прямая, как струна, и посмотрела на меня. В её глазах всё ещё был страх, но он уже не управлял ею. Она взяла себя в руки. Как всегда, как учили.

— Сделаем, как он скажет. Потянем время, потом разберёмся, чего он хочет на самом деле. Может, заплатим. Может... — она замолчала. — Может, найдём его раньше.

— И что ему сделаем? — спросил Алексей. — Убьём?

— Зачем убивать? — Елена покачала головой. — Найдём его слабое место, как он нашёл наше.

Она посмотрела на меня.

— Ты идёшь?

Я кивнул.

— Кто ещё?

Максим молчал, Алексей смотрел в пол, Ева сидела на стуле и смотрела на свои руки.

— Я, — сказал Максим.

Все повернулись к нему.

— Что? — он усмехнулся. — Мне терять нечего, если меня выгонят, батя отправит в другую школу или купит диплом. Мне всё равно.

— Ты идёшь, — сказала Елена.

— Иду, — она посмотрела на Алексея.

— Ты?

— А куда я денусь? — он хмыкнул. — Если меня выгонят, отец меня убьёт, а если не выгонят, он меня убьёт за то, что я не пошёл. Выбора нет.

Она посмотрела на Еву.

— Ева.

— Я... — Ева подняла голову. Глаза красные, опухшие. Губы дрожат. — Я не могу. Я... я боюсь.

— Мы все боимся, — сказала Елена. Удивительно мягко. Я даже не знал, что она умеет так говорить. — Но если ты не пойдёшь, мы не справимся.

— А если нас поймают? Ева всхлипнула. — Что тогда?

— Тогда мы скажем, что это была моя идея, — сказал я. — Что я вас заставил.

— Зачем тебе это? — спросил Максим.

— А что мне терять?

Я думал, что сейчас кто-то скажет что-то умное или обидное, или смешное. Никто ничего не сказал.

Ева встала медленно, будто боялась, что ноги не удержат, посмотрела на меня и кивнула.

— Я с вами.

Мы стояли в зеркальном зале. Пятеро. В бесконечных отражениях, и все эти отражения — десятки, сотни, тысячи — смотрели на нас с одинаковым ужасом.

43 часа 52 минуты.. . А теперь ещё хуже. 60 минут — и наша жизнь станет камнем, летящим вниз, и никто его не остановит, никто даже не попробует, потому что все будут смотреть, как он падает, и думать: «Хорошо, что не я».

Я смотрел на часы, и цифры расплывались перед глазами, не потому что я плакал, потому что устал. Потому что страх не уходит — он копится где-то под кожей, давит изнутри, и когда его становится слишком много, он выходит через глаза, я не плакал. Но мир стал мутным.

Елена шла первой.

Она двигалась бесшумно, будто шла по минному полю. Её спина была прямой, плечи расправлены, голова поднята. Королева. Даже сейчас, даже когда её собственная жизнь висела на волоске, она не позволяла себе сутулиться. Но я видел. Я видел, как дрожат её пальцы, сжатые в кулаки. Как она дышит — ртом, коротко, часто, как загнанная лошадь. Елена Воронова боялась, но она просто не умела показывать страх.

За ней шёл Алексей.

Он был слишком большим для этой тишины. Каждый его шаг гулко отдавался в полу, и мне казалось, что нас сейчас услышит вся школа. Он дышал тяжело, открыто, не пытаясь скрыть своё дыхание. Ему было всё равно или он хотел, чтобы его услышали? Чтобы кто-то пришёл, остановил, сказал: «Всё, игра окончена»? Я не знал. Алексей был как стена — каменная, глухая, но с трещиной внутри, которую он не мог заделать.

Я шёл третьим.

Чувствовал спиной дыхание Евы, её пальцы на своём локте. Она уцепилась за меня, как за спасательный круг, но я не был спасательным кругом. Я был таким же утопающим. Я смотрел на затылок Алексея, на его широкие плечи, и думал: если сейчас что-то случится, он не поможет. Никто не поможет. Мы все тонем по отдельности, и это самое страшное.

За мной — Ева.

Она почти не дышала. Я слышал её, только когда она делала судорожный вдох — тихий, словно ей не хватало воздуха. Её пальцы на моём локте дрожали так сильно, что я чувствовал вибрацию всем телом. Ева не смотрела по сторонам — смотрела в пол, на тусклые красные лампы, которые тянулись вдоль плинтуса. Она считала их, наверное, чтобы не думать о том, что будет через час, когда мы не успеем.

Максим замыкал шествие.

Он шёл ссутулившись, руки в карманах, капюшон на голове. Его белая толстовка светилась в темноте, как маяк, и я злился на него за это — за то, что он не пытается спрятаться, за то, что ему всё равно или он просто устал притворяться. Я не знал. Наверное, Максим и сам не знал.

Коридор казался бесконечным. Каждая дверь — как лицо, каждое окно — как глаз. Я чувствовал на себе чужие взгляды, даже когда знал, что за стеклами никого нет. Пустые классы, пустые аудитории, пустые лаборатории. Там, где днём кипела жизнь, сейчас была только мгла и наши шаги.

— Сколько осталось? — спросил Алексей шёпотом, но в этой тишине его голос прозвучал как гром.

— 52 минуты, — ответил я.

Говорить было трудно, язык прилипал к нёбу.

— Успеем?

— Должны.

— Это не ответ.

— Другого нет.

Алексей хотел сказать что-то ещё, но Елена подняла руку. Мы замерли. Все. Даже Максим остановился, хотя до этого шёл, как сомнамбула.

— Слышите? — спросила она.

Мы затихли.

Сначала ничего. Потом — далёкий звук, похожий на шаги. Кто-то ходил там, в глубине коридора, за углом. Медленно, размеренно,будто ждал нас.

— Охрана? — спросил Максим.

— Не похоже. — Елена покачала головой.

— А кто?

Молчание.

Шаги становились громче.

— Туда, — сказала Елена и показала на дверь справа — маленькую, незаметную, служебную. — Быстро.

Мы забились в узкий проход. Там пахло пылью и старой бумагой. Я прижал Еву к себе, она дышала в моё плечо, её дыхание было горячим и прерывистым. Рядом, в нескольких сантиметрах, стоял Алексей, его плечо вдавилось мне в лопатку. Максим уже уткнулся лицом в стену.

Шаги приблизились. Поравнялись с дверью. Замерли.

Я не дышал.

Кто-то стоял с той стороны, смотрел на деревянную створку. Он знал, что мы здесь и ждал.

Секунда. Две. Три.

Шаги пошли дальше, медленно, размеренно, будто ничего не случилось.

Мы ждали, пока звук стихнет полностью. Минуту. Две. Пять.

— Пошли, — прошептал я.

Мы вышли из убежища.

Коридор тянулся бесконечно. Красные лампы аварийного освещения горели тускло, как глаза сытых хищников. Мои кроссовки скользили по натертому полу. От стен пахло мастикой и страхом.

Я не знал, сколько мы прошли. Пять минут. Десять. Вечность.

Мысли спутались. Страх, который я пытался запереть где-то в груди, вырвался наружу и поплыл красным туманом перед глазами. Я вдруг понял: мы все — и я, и Елена, и Алексей, и Ева, и Максим — мы не идём к папке. Мы идём в пропасть и, когда упадём, никто нас не поймает, потому что мы слишком высоко летели.

40 минут и тишина. Тишина, которая давила сильнее, чем эти стены, сильнее, чем школа, сильнее, чем мы сами.

Я остановился.

Все замерли.

Елена обернулась первой, её глаза блеснули в темноте.

— Камеры, Елена! — вырвалось у меня. Собственный голос прозвучал чужим, хриплым, будто я не говорил несколько дней. — Нас же снимают!

Я поднял голову к потолку, где в полумраке угадывались чёрные полусферы камер, их красные глазки не горели, но я всё равно чувствовал на себе чужой взгляд.

— Нет, — голос Елены был ровным, почти спокойным. — Не снимают. Успокойся. Я позвонила в IT-отдел, сказала, что у меня проблема с доступом к личному кабинету, попросила перезагрузить систему. Но только на пятнадцать минут, как мне сказали.

— И они поверили? — спросил Алексей.

— Я назвала папину фамилию.

— И всё?

— Они ждали этого звонка три года. Поверили бы и без фамилии.

Она достала телефон, посмотрела на экран.

— У нас есть десять минут. Надо успеть.

— А потом?

— А потом всё пойдёт по не по плану.

— По чьему плану?

Она не ответила.

Мы двинулись дальше. Быстрее. Шаги гулко отдавались от стен. Ева почти висела на моём локте, её дыхание стало прерывистым, горячим.

Коридор расширился, потолок ушёл вверх. Здесь пахло по-другому — деревом, дорогой кожей, табаком. Директорское крыло, вот оно!

Стены стали тёмными, панельными, пол покрыт толстым ковром, который заглушал шаги, превращая их в едва слышный шорох. На стенах — фотографии. Здесь директор жмёт руку министру, здесь он стоит на фоне школы, рядом с губернатором, здесь улыбается, держа в руках хрустальную статуэтку. Идеальный человек. Идеальная жизнь. Идеальная ложь.

В конце коридора — массивная дверь из тёмного дуба. Золотая табличка, бронзовые ручки в виде львиных голов. Над дверью — ещё одна камера, красный глазок не горел.

Елена подошла первой, она становилась и обернулась.

Эта дверь была выше человеческого роста, широкая, с резными панелями, она пахла старым деревом и пылью. Табличка гласила: «А. В. Старцев. Директор школы-пансиона «Олимп».

— Пришли, — сказала Елена.

Мы стояли перед дверью и молчали.

Глава 11

Елена достала из кармана тонкую пластиковую белую карту, с золотыми полосками, с почти стёртым чипом. Это был пропуск, но не ученический — служебный. Я таких раньше не видел.

— Откуда у тебя? — спросил Алексей.

— Папа дал на всякий случай.

— Как тебе папа ещё школу не купил, удивительно?

— Кто заказал, что не купил.

Она хмыкнула и приложила карту к чёрной панели справа от двери. Та пискнула — так недовольно, будто сомневалась, пускать или нет. Красный индикатор мигнул один раз, потом два, потом загорелся зелёным. Замок щёлкнул где-то глубоко внутри, тяжело,как взвод курка.

— Открыта, — сказала Елена.

Она толкнула дверь, та бесшумно отъехала в сторону, прячась в стену, и мы шагнули внутрь.

Кабинет директора оказался огромным.

Сначала я подумал, что мы ошиблись дверью, что это зал для приёмов или малый конференц-зал. Но нет! Это был просто кабинет. Просто кабинет человека, который привык к пространству — и деньгам, которые это пространство наполняли.

Потолок уходил высоко, метра четыре, не меньше. По краям — лепнина, белая, с золотыми прожилками. Хрустальная люстра свисала сверху, но не горела — только тускло поблёскивала в свете из коридора, отражая крошечные зайчики на стенах. Стены были тёмными, панельными, с золотыми вставками. Настоящее дерево –не дешёвый пластик под орех, а массив, который пахнет смолой.

Слева — книжные шкафы во всю стену. Дубовые, высокие, с резными карнизами до самого потолка, внутри — книги. Тысячи книг: кожаные переплёты, золотые корешки, шёлковые закладочки. Некоторые стояли ровными рядами, другие — чуть наклонно, будто их недавно трогали. Но я знал –никто их не читал. Это был декор. Это были деньги, которые не пахнут, а просто лежат.

Справа — окно во всю стену от пола до потолка. Двойные рамы, толстое стекло, за ним — ночь, горы, снег и звёзды. Где-то вдалеке мигали огоньки подъёмников, а ближе — красные огоньки камер на столбах, они пока не горели. Но мы всё равно чувствовали себя пойманными.

В центре — стол. Массивный, из чёрного дерева, с резными ножками, с толстой столешницей за ним можно было спрятаться от пуль. На столе — ничего лишнего: монитор, изогнутый, тонкий, почти невидимый на тёмной поверхности. Клавиатура, плоская, металлическая, с подсветкой, мышь — чёрная, тяжёлая, дорогая, органайзер с ручками — серебряный, с гравировкой «А.В.С.». Настольная лампа под зелёным абажуром — антикварная, с бронзовым основанием, с толстым шнуром в тканевой оплётке, и рамка, сребряная, с фотографией девочки лет двенадцати с кудрявыми волосами и серьёзными глазами. Дочь. Та, чьё фото стояло на видном месте, та, чья дата рождения стала кодом к его приёмной.

За столом — кресло. Огромное, кожаное, с высокой спинкой, с широкими подлокотниками, на которых за годы отполировались тёмные пятна — там, где лежали локти хозяина. Кресло было чуть отодвинуто от стола, будто директор встал минуту назад. Будто он знал, что мы придём.

Справа от стола — небольшой столик. На нём — кофемашина, чашка с недопитым кофе, крошки от печенья. Жизнь, которая остановилась в тот момент, когда пришла новость о смерти ученика.

В углу — высокий напольный сейф, встроенный в стену, замаскированный под книжную полку. Металлический, серый, с электронным замком. Мы не стали его трогать, нам нужен был не сейф. Нам нужна была информация, та, что лежала на компьютере.

Я подошёл к столу. Обошёл его, обогнув кресло, но сесть я не решился — не хотел примерять на себя чужую кожу, чужую власть. Опустился на корточки перед системным блоком и нажал на кнопку питания. Вентиляторы загудели, монитор засветился мягким голубым светом. Экран приветствия, затем запрос логина и пароля.

-Дальше у меня нет доступа, - Елена отошла от стола.

— Ну? — сказал Максим, глядя на меня — Твоя очередь, гений.

Глава 12

Я стоял перед монитором, смотрел на мигающий курсор, и ничего не мог сделать. Пальцы лежали на клавиатуре, но не нажимали, потому что я не знал, что нажимать.

Женя знал бы. Женя сел бы, постучал по клавишам минуту — и система открылась бы, как орех. А я не Женя! Я просто умел решать задачи, которые уже кто-то придумал.

— Ну? — голос Максима прозвучал откуда-то сзади, но я не обернулся.

— Дай ему время, — сказала Ева. Почему-то за меня.

— У нас нет времени, — напомнил Алексей. — Восемь минут.

Елена ничего не сказала, она стояла у окна, смотрела в темноту, и мне казалось, что она вообще не дышит.

Я попробовал первое, что пришло в голову. «Starczew». Ничего. «Olimp». Стояло. «Olimp2025». Не подошло. «Директор» латиницей. Нет...

— Семёрки, — сказала Ева. — Женя говорил, он любит семёрки.

— Пробовал, — ответил я.

Три семёрки. Пять. Семь. Восемь. С девяткой. В разной последовательности. Система блокировала ввод на минуту, потом снова.

Пальцы набирали комбинации сами, быстрее, чем я успевал думать. «Startsev1985» — год рождения. Нет. «Varvara2010» — имя дочери и год. Нет. «OlimpAdmin» — нет.

— Давай я, — сказала Елена, подходя ближе.

— Не поможет, — ответил я, не отрываясь от экрана.

— Откуда знаешь?

— Потому что твой доступ был на его условиях, а этот компьютер — его территория. Здесь ты чужая.

Она не спорила и отошла обратно к окну.

Я попробовал снова. «Архив2025». Нет. «Секретно». Нет. «Папка». Нет.

Голова гудела, пальцы вспотели. Каждая новая комбинация давалась всё тяжелее.

— Женя говорил, что он примитив, — сказал я вслух, обращаясь к себе. — Что он не придумывает сложные пароли,что он боится забыть,что он использует одно и то же везде.

— Имя дочери, — перебил Алексей.

— Пробовали.

— День рождения дочери?

— Пробовали.

— Название школы с ошибкой?

— С какой?

Я замер.

Название школы с ошибкой –олимпийская школа. «Олимп». На латинице — «Olimp». Многие пишут с двумя «p» — «Olymp», он мог написать с одной.

Я ввёл «Olimp».

Нет.

«Olymp».

Нет.

— С заглавной, — сказала Ева. — Вдруг он педантичный?

Я ввёл «Olimp».

Стояло.

«Olymp».

Стояло.

— Ещё, — сказала Елена.

Я смотрел на экран, на курсор, который продолжал мигать. Восемь минут давно превратились в шесть или в пять. Я перестал считать...

— А если он вообще не менял пароль после Жени? — спросил Максим.

— Ты о чём?

— Женя говорил, что директор примитив, что его пароль — это его эго. Может, он оставил тот, который Женя высмеивал постоянно.

— Какой?

— «Я здесь главный».

Я посмотрел на Максима, он пожал плечами.

— Женя рассказывал. Смеялся, что директор так и не сменил пароль после того, как Женя ему его «угадал».

Я попробовал «IaGlavnyi». Нет. «YaGlavnyi». Нет.

— С пробелом? — спросила Ева.

— Не знаю.

— Женя говорил, — сказал я, и вдруг меня осенило. — Женя говорил, что директор — гений,у себя в голове. Он не «главный». Он «гений».

Я ввёл «Gineus».

Система загрузилась.

— Как ты? — спросил Алексей.

— Угадал.

Я открыл рабочий стол, нашёл папку. Пальцы дрожали, когда я кликнул по иконке.

«Архив 2025».

Открыл.

Там были файлы, очень много: письма, фотографии, аудиозаписи.

Я открыл первый и ахнул.

— Что там? — спросила Елена.

Я не ответил.Потому что не знал, что сказать.

Время шло, я смотрел на экран, а за спиной стояли они, все четверо. И никто не дышал.

Глава 13

Мы сидели в зеркальном зале, и никто не знал, что делать с этой информацией.

Елена — на старом бархатном стуле у стены, прямая, как струна, руки на коленях. Алексей — на полу, прислонившись спиной к зеркалу, сжимая и разжимая кулаки. Ева — рядом со мной на продавленном диване, её пальцы всё ещё вцепились в мой рукав. Максим — стоял у двери, прислонившись плечом к косяку, и смотрел в потолок.

Папка «Архив 2025», распечатанная на тёплой ещё бумаге, лежала у меня на коленях. Я не открывал её. Не мог. Пальцы не слушались.

Таймер на часах показывал 40 часов ровно.

Шестьдесят минут прошли.

Мы успели или нет?

Телефон завибрировал. Я достал его, не глядя на экран, потому что знал, от кого.

«Отлично. Теперь вы знаете правду. Пока всё! Можете спать, если удастся».

Я прочитал вслух, никто ничего не сказал. Тишина была такой густой, что можно было порезаться.

— Я больше не могу здесь сидеть, — сказал я.

Я встал и взял папку с собой. Затем вышел из зеркального зала, не оборачиваясь. Дверь закрылась за мной с мягким «ш-ш-ш», будто зал выдохнул и сказал: «Ну и иди, я тебя не держу».

Коридор был пуст, красные лампы аварийного освещения горели ровно, без мигания. Я прислонился спиной к холодной стене и закрыл глаза.

Мне нужен был воздух.

Я подошёл к окну в конце коридора,узкому, высокому, с толстым стеклом, приоткрыл створку. Ночной воздух ворвался внутрь — холодный, колючий, пахнущий соснами и снегом. Я вдохнул полной грудью, потом ещё. Потом ещё раз, пока лёгкие не заболели.

Потом разжал пальцы и посмотрел на первый лист.

РОССИЙСКАЯ ФЕДЕРАЦИЯ

ФЕДЕРАЛЬНАЯ СЛУЖБА ПО ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЙ СОБСТВЕННОСТИ

ПАТЕНТ № 2025 781209

Дата регистрации: 15 сентября 2024 года

Название изобретения: «Самообучающаяся нейросетевая система для генерации музыки, текста и математических алгоритмов ("Феникс")»

Автор(ы): Старцев Александр Владимирович

Патентообладатель(ли): Частное образовательное учреждение «Школа-пансион "Олимп"»

Приоритет изобретения: 12 июня 2024 года

Я перечитал этот лист пять раз.

Автор — Старцев Александр Владимирович. Директор!

Не Женя.

Ни имени, ни упоминания,как будто «Феникс» родился в голове директора. Как будто Женя просто сидел на уроке, пока директор в одиночку создавал алгоритм, который сам Женя потом не мог до конца понять.

Он украл «Феникса». Оформил патент на себя, а Женю хотел выгнать.

Я сжимал бумагу так, что она рвалась по краям, смотрел на неё и не мог выдохнуть. Свежий воздух из окна бил в лицо, но в груди всё равно не хватало кислорода.

Глава 14

Уснуть я не мог.

Закрывал глаза — и снова видел патент. Строка за строкй, фамилия директора там, где должна быть фамилия Жени. Открывал — передо мной был потолок, красные лампы за окном, темнота. Я переворачивался на бок, потом на спину, потом снова на бок. Простыня сбилась в комок, подушка пахла хлоркой — мама мыла полы в этом крыле, и запах въелся во всё.

Женя.

Тот самый парень, который знал всё, который мог починить любой код, любую систему, любую дверь. Который помнил пароли, которые другие забывали,который был талантливее всех нас вместе взятых — не потому что у него был дар, а потому что он работал ночами и без выходных. Когда мы спали, он сидел за компьютером, и его пальцы бегали по клавиатуре быстрее, чем я успевал моргать.

И с ним вот так поступили.

Не враги, не конкуренты, а те, кто должен был учить, защищать, давать шанс. Директор, который жал ему руку на линейках. Учителя, которые улыбались, когда Женя решал их задачи за них. Система, которая сначала подняла его на вершину, а потом столкнула вниз, когда он стал неудобен.

Мне уже было всё равно на других с их тайнами: на Елену и её отца, на Алексея и его травму, на Максима и его брата, на Еву и её неотправленные письма.

Передо мной лежало живое доказательство.

Бумага, которую я сжимал в руках, помялась, но не порвалась. Патент и флешка с приказом об отчислении, которую я сунул в карман, когда никто не видел. Два куска правды, которые весили меньше, чем моя ладонь, но давили сильнее, чем вся эта школа.

Куда я мог с ними пойти? В полицию?

И что? Показать им бумаги и сказать: «Ученика убил директор школы и скинул всё на самоубийство»? Мне нужны были доказательства серьёзнее. Не просто документы, которые адвокаты директора назовут подделкой за пять минут, а что-то, что нельзя будет отрицать. Тело, свидетель, запись. Что-то, что разобьёт их защиту в щепки.

Никто из пятёрки не согласился бы мне помогать.

Алексей слишком боится за свою карьеру, Елена слишком дорожит репутацией, Максим — ему всё равно. Может быть, Ева? Но Ева сама еле дышит, она не выдержит второго удара.

Оставалось 40 часов.

Я смотрел в потолок и чувствовал, как мысль, которую я пытался загнать в самый дальний угол, выползает наружу. Грязная, липкая, невозможная.

Я ненавидел себя за эту мысль, она жгла мне горло, как кислота.

Но что, если кто-то ещё умрёт?

Пусть быстрее, тогда я точно пойду в полицию. Не с бумагами, которые можно подделать, а с телом, с кровью. С тем, что нельзя отрицать.

Вот оно! То самое доказательство!

Я сел на кровати, затем встал и подошёл к раковине в углу. Открутил кран: холодная вода хлынула на руки — ледяная, почти обжигающая. Я зачерпнул двумя ладонями, плеснул в лицо: раз,другой, третий.

Голова перестала пульсировать.

Я поднял глаза на своё отражение в зеркале над раковиной. Красные глаза, взохмаченные волосы, тени под глазами, которые уже не скрыть.

— Да, — сказал я своему отражению. — Это выход, но голос прозвучал хрипло.

Я выключил воду, вытер лицо подолом футболки.

Оставалось 39 часов 40 минут.

Я вышел из комнаты.

Глава 15

Меня тошнило всё утро — не той тошнотой, когда просто подступает к горлу и отпускает, а той, которая живёт в животе как отдельное существо, сворачивается клубком, дышит и ждёт момента, чтобы выползти наружу. И я ничего не мог с этим сделать, потому что тошнота эта не физическая, а та, что от бессилия и стыда.

От того, что я не спал почти двое суток, не ел и даже не пытался, потому что если смотреть в потолок достаточно долго, то перестаёшь чувствовать голод, а потом перестаёшь чувствовать всё остальное, кроме пустоты, которая разрастается внутри и заполняет грудную клетку, живот, горло, и в какой-то момент я понял, что я сам — пустота, а тело — просто оболочка, которую почему-то ещё не закопали.

Сегодня был официальный выходной в академии. Сегодня был день похорон.

Траур, для галочки.

Директор объявил по внутренней связи: «В связи с трагической гибелью ученика одиннадцатого класса занятия отменяются. Приносим соболезнования семье. Просим уважать частную жизнь».

И всё.

Ни слова о том, где похороны..Ни слова о том, что можно приехать, ни автобуса от школы, ни сопровождающего. Потому что на самом деле никто никого не просил уважать частную жизнь — просто «Олимп» стирает тех, кто ему не нужен, и Женя стёрся быстрее, чем мы успели осознать, что он вообще когда-то здесь учился.

Я никому не писал.

Елена — молчала. Алексей — молчал. Максим — молчал. Ева прислала один смайлик — тот самый, уставший, заплаканный, и я понял, что она придёт, или хотя бы попытается прийти, потому что кто-то должен был прийти, а я не хотел быть единственным, но боялся, что так и будет.

Я узнал адрес от секретарши, позвонил ей утром, когда понял, что никто другой не скажет. Она долго молчала в трубку — наверное, проверяла, имею ли я право спрашивать, а потом продиктовала: «Областное кладбище, сектор семнадцать, участок сорок три».

И добавила: «Только вы один и спрашиваете».

Я ничего не ответил.

Я достал свой выпускной костюм из девятого класса — тот самый, в котором я ходил на последний звонок в обычной школе, когда ещё не знал, что такое «Олимп», когда ещё думал, что ум откроет любые двери, а жизнь будет честной игрой, где побеждает тот, кто умнее и трудолюбивее.

Костюм был мне мал — рукава жали под мышками, брюки не сходились на поясе, и я пристегнул их старой булавкой, которую нашёл в маминой швейной коробке. Чёрный пиджак, чёрные брюки, белая рубашка, которую я не гладил, потому что утюг сломался ещё месяц назад, и складки на груди выглядели как морщины на лице старого человека, который видел слишком много, чтобы улыбаться.

Но это было хорошо, даже правильно — складки, неглаженная рубашка, тесный пиджак. Женя не был тем, для кого нужно надевать дорогой костюм и стоять с каменным лицом. Он был тем, кто носил старые свитера с катышками и смеялся над теми, кто рядится в чужие маски.

Я сел на автобус, который отправлялся от автовокзала в семь утра, потому что следующий был только в десять, а похороны начинались в девять, и если бы я опоздал, то не успел бы ничего, даже просто постоять в стороне. Даже просто посмотреть, как опускают гроб в землю, даже просто сказать «прощай» человеку, который был умнее всех нас вместе взятых и который всё равно умер один, в пустом компьютерном классе, с синими губами и тысячей повторённых команд на экране.

Автобус был старым, с ободранными сиденьями и запахом бензина, смешанным с запахом чужого пота и дешёвых сигарет. Я сидел у окна, смотрел на серое небо, на мокрые поля, на деревья, которые только начинали желтеть, и думал: Женя никогда не увидит этого неба. Он увидел только потолок компьютерного класса, чёрный экран с белыми буквами и своё отражение в тёмном стекле монитора, когда его сердце остановилось.

Кладбище было пустым. Не «малолюдным» — пустым. Ворота ржавые, дорожки не метены, старые плиты покосились, трава пробивалась сквозь трещины в асфальте, как сквозь разбитый тротуар в городе, который забыли люди. Серое небо висело низко, почти касаясь макушек голых деревьев, и было в этом что-то кладбищенское, правильное — будто сама природа знала, что сегодня никто не придёт, и не старалась. Только вороны сидели на крестах и смотрели на меня своими круглыми чёрными глазами, как будто ждали, кого ещё придётся хоронить.

Вдалеке, у свежей могилы, стояли две фигуры. Я узнал их, когда подошёл ближе. Ева — в чёрном платье, которое я никогда не видел, слишком длинном, тонком для такой погоды, с распущенными волосами, которые ветер трепал и бросал ей в лицо, и она не убирала их. И мать Жени — женщина с седыми волосами, хотя ей было не больше сорока, с лицом, которое я запомнил по фотографии на школьном сайте, но сейчас на этом лице не было ничего, кроме пустоты, той самой пустоты, которая появляется, когда человек выплакал всё, что мог, и даже дышит через силу, через боль, через нежелание жить дальше.

Никого больше.

Ни Елены с её каменным лицом и чёрным пальто, ни Алексея с его сжатыми кулаками, ни Максима, который улыбался даже на похоронах, но сегодня его улыбка не светилась в темноте кладбищенских аллей. Ни учителей, ни директора. Только венок стоял у изголовья могилы —такой кричащий, чужой, с ленточкой «от коллектива школы-пансиона "Олимп"». Ленточку уже оторвало ветром и унесло куда-то в кусты, и никто её не поднял.

«Олимп» стёр Женю, как и обещал. Как и делал с теми, кто выбывал, только выбывание Жени оказалось окончательным, и даже смерть не вернула ему права называться учеником этой школы.

Я подошёл к могиле, остановился в трёх шагах от свежей земли.

Я не знал, что сказать, просто не знал..

Мать Жени посмотрела на меня, и в её глазах не было ни благодарности, ни удивления — только усталость, огромная, всепоглощающая, которая бывает у людей, переживших своих детей.

— Ты тот мальчик, с которым он дружил? — спросила она. Голос севший, будто она не говорила несколько дней.

— Да, — ответил я. — Мы учились в одном классе.

— Он про тебя рассказывал. Говорил, ты умный, очень умный. — Она помолчала, посмотрела на могилу, на гроб, который уже засыпали землёй. — Ум тоже, как видно, не спасает.

Она повернулась ко мне, когда священник уже собрал свои книги и пошёл к выходу, и спросила: «Ты веришь, что он сам?» Я смотрел на её лицо — серая кожа, потрескавшиеся губы, глаза, которые выплакали всё, что можно, и теперь смотрели сухо, пусто, как окна в заброшенном доме.

Я хотел сказать ей, что Женю убили, что она права, когда не поверила в самоубийство, что её сын не сломался сам — его сломали, его вышвырнули, его украли! А потом заставили выглядеть так, будто он ушёл добровольно. Но горло скрутило спазмом — сухим, колючим, будто я проглотил наждачную бумагу, и слова застряли где-то между глоткой и грудью, не в силах вырваться наружу.

Зачем давать ложную надежду женщине, которая только что опустила в землю собственного сына, закрыла крышку гроба, которую больше никто не откроет, и бросила горсть мёрзлой земли на деревянную крышку, зная, что это последнее, что она для него делает?

Пусть лучше так — думает, что он сам, что не выдержал давления, что не справился с учебой, с этим местом, с этой жизнью, в которую она его отправила, надеясь на лучшее. Может, так будет меньше вины. Может, так будет легче.. А может, наоборот — тяжелее, потому что если он сам, значит, она не доглядела, не заметила, не спасла. Я не знал, что мне делать, и стоял как дурак, как истукан, как та деревянная тумба, на которую ставят венки, чтобы они не падали.

Я смотрел на эту женщину, которая уже никогда не будет прежней, потому что похоронить сына — это не просто потерять человека, это потерять часть себя, вырезать из себя кусок, который никогда не восстановится, не заживёт, не перестанет болеть, даже когда ты сама состаришься и забудешь, как тебя зовут.

Что может быть страшнее, чем смерть своего ребёнка? Я не знал ответа, и надеялся, что никогда не узнаю.

Я смотрел на неё и видел свою мать.

Ту же усталость в складках вокруг глаз. Те же руки — красные, потрескавшиеся, с вечными ссадинами и дешёвым кремом, который не помогает, но они покупают его, потому что он хотя бы пахнет чем-то, кроме хлорки. Те же сёдые волосы, которых ещё недавно не было — они появляются за одну ночь, говорят, когда приходит такая весть. Я представлял свою мать на месте этой женщины — как она стоит у могилы, одна, без меня, и смотрит на гроб, в котором лежит кто-то, кого она вырастила, кого любила, кого отправила в эту проклятую школу, думая, что даёт ему шанс. Я сжал зубы так сильно, что они заскрипели.

Глава 16

Мне хотелось кричать!

Хотелось взять первую попавшуюся машину, поехать в полицию и вывалить на стол всё — патент, приказ об отчислении, «Пистолет», имена, даты, показания. Мне хотелось доказать, что я прав, что Женю убили, что система врёт, что есть справедливость, что если кричать достаточно громко, кто-нибудь услышит и поможет. Мне хотелось, чтобы этой женщине стало хоть немного легче, чтобы она перестала смотреть на меня этими пустыми глазами, чтобы она знала — её сын не слабак, не неудачник, не самоубийца, которого сломала учёба. Он был лучшим из нас! И его убили за то, что он хотел сказать правду.

Но я молчал. Молчал, потому что у меня не было власти, не было рычага, не было доказательств, которые бы кто-то принял всерьёз. У меня был патент, который адвокаты директора назовут фальшивкой за пять минут, у меня был приказ об отчислении, который они объяснят «академическими сложностями». У меня были слова, но против системы слов недостаточно. Я никто — сын уборщицы, квотник, мальчик, которого выгонят из школы, если он сунется не туда и скажет не то. И если я заговорю сейчас, меня раздавят, а если меня раздавят, некому будет говорить потом.

Надо молчать... По крайней мере пока. Собрать доказательства, найти «Пистолет», вычислить С.М.,докопаться до правды так, чтобы её нельзя было отрицать. А потом — потом я скажу всё. И пусть тогда попробуют меня заткнуть.

Она коснулась моей руки. Не пожала — просто коснулась, сухими, холодными пальцами, будто проверяла, настоящий ли я, не призрак ли, не очередная ли пустота, которую «Олимп» прислал, чтобы сделать вид, что кто-то помнит. Её пальцы были шершавыми, с заусенцами, с трещинами на подушечках, и я вдруг понял, что она работает на заводе, как моя мама, что она стояла у станка, пока Женя готовился к олимпиадам, что она отдавала ему последнее, а теперь стоит у его могилы и гладит чужую руку, потому что некому больше гладить.

— Спасибо, что пришёл, — сказала она. — Он бы хотел.

Я не ответил. Потому что если бы я открыл рот, я бы закричал или заплакал, или сказал бы ей правду, которую она не должна знать, не сейчас, не здесь, не от меня. Я просто стоял и чувствовал, как её пальцы соскальзывают с моей руки, и тепло, которого в них не было, потому что она сама давно остыла.

Я смотрел на гроб — дешёвый, светлый, с блестящими ручками, которые уже начали темнеть от дождя. Гроб был закрыт. Мать Жени не захотела прощаться. Сказала: «Я запомнила его живым. Не надо мне этого». Я представлял, что там, внутри. Женя. Его пальцы, которые вечно крутили шестерёнку, его свитер с катышками, который он так и не выкинул, потому что он был подарком от матери, его закрытые глаза. Синие губы... Я сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, и подумал: если бы я мог открыть этот гроб и проверить — он ли это? Он ли? Но крышку не поднять. Её заколотили гвоздями, и гвозди эти пробили не только дерево — они пробили последнюю надежду на то, что Женя жив, что всё это ошибка, что завтра он появится в школе, усмехнётся и скажет: «Ну вы и тормозы! Шутка же».

Ева стояла рядом, не поднимая головы. Комья земли на её чёрных туфлях смотрелись неестественно — она всегда была чистой, выглаженной, без единой пылинки. А сейчас на её плечи падали капли дождя, и она не пряталась, не закрывалась, просто стояла и смотрела на могилу.

Через десять минут я уже стоял у выхода с кладбища. Ева догнала меня, когда я доставал телефон, чтобы вызвать такси.

— Ты как? — спросила она.

— Не знаю плохо наверное, — ответил я.

— Я с тобой, мы вместе, справимся.

Мы стояли под ржавыми воротами, смотрели на дорогу, на серое небо, на пустое поле за кладбищенской оградой. Я вспомнил правила, которые Женя написал в первый день игры: «Выйти нельзя». Теперь Женя вышел, и никто, даже «Олимп», не мог его вернуть.

— Поехали, — сказал я.

Ева кивнула.

Мы сели в такси и уехали.

Сзади осталось кладбище — пустая могила, мать, которая стояла на коленях и разгребала руками свежую землю, пытаясь найти то, что уже нельзя найти, и чёрный венок с ленточкой «от коллектива школы-пансиона "Олимп"», который валялся в грязи, и никто его не поднял.

Глава 17

Мы сели в такси.

Ева дрожала — не той мелкой дрожью, когда просто замёрзла, а крупной, судорожной, когда тело не слушается, когда зубы стучат и пальцы не сгибаются, когда страх вышел наружу и теперь трясёт её как в лихорадке.

Её лицо было мокрым от слёз, но она не издавала ни звука — просто сидела, смотрела в окно, и слёзы текли по щекам, оставляя за собой мокрые дорожки на бледной, почти прозрачной коже.

Я снял с себя пиджак — тот самый, тесный, с булавкой на поясе, который жал под мышками, — и накинул ей на плечи. Она даже не вздрогнула, не посмотрела на меня. Просто натянула пиджак и вцепилась в него пальцами, будто это был спасательный круг, а она тонула.

— Куда? — спросил водитель, даже не обернувшись. Голос равнодушный, профессиональный. Ему было плевать, кто мы и почему у нас такие глаза.

Я назвал адрес школы.

Город мелькал за окном — серые дома, мокрые улицы, редкие прохожие, которые куда-то спешили, живые, нормальные, не знающие, что в такси едут два человека, которые только что похоронили друга, и что друг этот, возможно, не сам себя убил, а его убили те, кто должен был учить и защищать. Я смотрел на этот сонный, унылый город и не понимал, что я делаю. Зачем я здесь? Зачем я еду обратно в «Олимп», который стёр Женю, который стёр бы и меня, если бы я не был нужен для игры. Зачем я вообще согласился на этот грант, зачем уехал из дома, зачем позволил маме надеяться.

Я смотрел на Еву. Слёзы текли по её щекам — без остановки, её трясло, даже под моим, даже когда я придвинулся ближе. Она была такой хрупкой, такой маленькой, такой нежной — и такой сломанной.

— Сделайте потеплее, — сказал я водителю.

Он что-то пробурчал в ответ, но, кажется, меня проигнорировал или просто не услышал. Или ему было всё равно..

И тогда я сделал то, чего сам от себя не ожидал.

Я обнял её, просто притянул к себе, обхватил руками, прижал к груди. Она была холодной, как лёд, и такой маленькой, что я чувствовал каждую её косточку, каждое ребро, каждый всхлип, который она не издавала. Она прижалась ко мне — сначала робко, будто боялась, что я оттолкну, а потом сильнее, вцепилась в мою рубашку пальцами, и её дрожь начала утихать. Не сразу — сначала перестали стучать зубы, потом перестали дрожать плечи, потом она просто замерла, прижавшись ко мне, и я чувствовал, как её дыхание становится ровнее, глубже, спокойнее.

Я сидел, обнимал её, смотрел в окно на серый город и думал: что я делаю! Женя только что умер, как я могу.. . Но мне было так плохо, и Ева была единственной, кто понимал меня сейчас. Единственной, с кем я мог молчать и не объяснять, почему молчу.

Если бы я знал тогда, чем всё закончится.

Если бы я знал, что нельзя верить никому, даже самым близким даже тем, кого ты обнимаешь в такси и думаешь — вот человек, который тебя понимает. Даже им.

Но я не знал. И поэтому обнимал её, и поэтому верил.

Глава 18

День тянулся вязкий, как смола — тягучий, липкий, засасывающий, и я не мог вырваться из него, сколько ни пытался. Каждая минута длилась час, каждый час — вечность, а стрелки на часах ползли так медленно, будто время специально издевалось, будто знало, что я считаю каждую секунду, оставшуюся до того момента, когда С.М. нажмёт на спуск.

О Жене больше никто не говорил. Даже шёпотом, даже в туалете, где обычно обсуждают то, что нельзя обсуждать в классе. «Олимп» стёр его, как и обещал — из списков, из памяти, из коридоров, где ещё вчера висели его грамоты и сертификаты. Их сняли в первый же день после смерти, заменили на новые, с другими фамилиями, и теперь на стене в холле висели достижения тех, кто ещё дышал, чьи родители платили за место, чьё существование было выгодно школе. Женя исчез. Не умер — исчез. Как будто его никогда и не было.

На время мы забыли о шантаже, об угрозах, о таймере, который тикал где-то на заднем плане, как бомба, которую мы сами завели и теперь не могли обезвредить. Или сделали вид, что забыли, или просто устали бояться каждый день, каждую минуту, каждую секунду — и взяли паузу, чтобы перевести дыхание, прежде чем утонуть окончательно.

Наша пятёрка рассыпалась.

Елена сидела на первой парте, писала конспекты, поднимала руку, отвечала на уроках — идеальная ученица, ледяная королева, которая не позволила смерти одноклассника испортить её академическую репутацию. Алексей пропадал в бассейне с утра до вечера, наматывая километры, как одержимый, будто надеялся, что вода смоет память о Жене, о страхе, о собственной трусости. Максим ходил по коридорам с той же странной улыбкой, что и раньше, но теперь в ней было что-то новое — не только отстранённость, но и напряжение, будто он ждал чего-то, знал о чём-то, чего не знали мы.

А Ева меня обходила стороной.

В столовой она садилась за другой стол, в коридорах отводила взгляд, когда мы случайно пересекались, в классах выбирала место подальше от меня. Как будто ей было стыдно за то, что произошло в такси. За мои руки на её плечах. За то, что она позволила себе быть слабой,за то, что я видел её слёзы, её дрожь, её хрупкость, которую она так тщательно прятала под маской железной балерины. Я тоже её не тревожил. Не потому что не хотел — потому что не знал, что сказать. Слова кончились, осталась только тишина, и мы молчали в ней вдвоём, каждый в своей комнате, каждый в своей голове, каждый со своим страхом.

Я пытался включиться обратно в учёбу — открывал учебники, читал параграфы, решал задачи, — но всё было бесполезно. Цифры расплывались перед глазами, буквы складывались в чужие имена, формулы превращались в строки из патента. Только предательский счётчик на экране моего телефона отсчитывал время снова и снова — стирал часы, когда я спал, стирал минуты, когда я обедал, стирал секунды, когда я пытался притвориться, что всё нормально.

12 часов.

Я смотрел на доску, на учителя, который что-то писал мелом, что-то объяснял, что-то спрашивал, — и видел только циферблат.

12 часов — и что потом?

Что случится, когда таймер покажет 00:00?

С.М. отправит видео? Или кто-то умрёт? Или всё это было игрой, проверкой, ложной тревогой, и мы зря боялись, зря искали, зря рыдали на кладбище, пока остальные делали вид, что ничего не случилось?

Формулы мельтешили перед глазами, но я видел только текст патента и глаза матери Жени — пустые, мёртвые, как две монетки, которыми платят перевозчику за дорогу в царство, откуда не возвращаются. «Пистолет Архимеда» пропал в ту ночь, когда мы нашли патент. Я обнаружил это случайно, когда заходил, чтобы убедиться, что больше никто не играет в эту "смертельную" игру. Я расспрашивал всех и все отрицали.

Но тогда, где он? Кто его взял? Зачем? Если «Пистолет» в руках С.М., он может использовать его как доказательство нашей игры — и тогда мы все сядем. Если в руках директора — он уничтожит его, чтобы замести следы, и тогда мы лишимся последней улики, последней связи с Женей, последнего напоминания о том, что мы сделали, когда играли в богов.

Мне нужно было действовать! Я должен был найти «Пистолет» — или хотя бы понять, у кого он. Я должен был посмотреть записи с камер, выяснить, кто входил в аудиторию после нас, кто мог знать о нашем тайнике, кто забрал нашу игру, нашу смерть, нашу вину. Но как? Доступ к камерам был только у службы безопасности и у директора. А у меня не было ни доступа, ни связей, ни денег, чтобы попросить кого-то сделать это за меня.

Я смотрел на Елену.

Она сидела через три парты от меня, прямая, как стрела, и что-то писала в конспекте. Её пальцы двигались по бумаге ровно, спокойно, будто ничего не случилось, будто она не была частью игры, будто её не шантажировал С.М., будто она не знала о патенте, о приказе об отчислении, о том, что директор украл у Жени жизнь.

Какой я дурак! Почему я раньше не подумал об этом? У Елены был доступ к кабинету директора, к его компьютеру, к его сейфу. Если у кого-то и были возможности посмотреть записи с камер, подделать их или уничтожить, то только у неё! Или у её отца — медиамагната, который финансировал школу, который знал директора лично, который мог позвонить и сказать: «Сотри плёнку», и сотрут тебя , не задавая лишних вопросов.

А если это она украла «Пистолет»? Если она замела следы, пока мы спали? Если она играет с нами в свою игру, пока мы ищем убийцу там, где его нет?

Я смотрел на неё, на её ледяной профиль, на её безупречную причёску, на её руки, которые не дрожали даже сейчас, когда вся школа ходила по краю пропасти.

Мне нужно было поговорить с ней.

После урока — когда класс опустел, когда учительница собрала бумаги и ушла, когда за окном снова пошёл дождь, забарабанил по подоконнику, превращая серый день в ещё более серый вечер — я подошёл к её парте. Она не удивилась не подняла головы. Просто продолжала складывать ручки в пенал, закрывать тетради, убирать учебники в рюкзак. Я ждал...

— Нам нужно поговорить, — сказал я наконец.

Елена подняла глаза. Холодные, серые, бесцветные. В них не было ни страха, ни удивления — только усталость, огромная, всепоглощающая, и что-то ещё, что я не мог прочитать. Не решение, не сожаление. Скорее... принятие.

— Идём, — сказала она.

Она встала, и я пошёл за ней, и мы вышли в коридор, пустой и тихий, только красные лампы аварийного освещения горели ровно, как всегда, и наши шаги отдавались от стен глухими ударами, похожими на сердцебиение — моё, наверное, потому что Елена шла бесшумно, как тень, как призрак, как человек, который уже умер, но забыл лечь в гроб.

Она отвела меня в пустой кабинет на втором этаже — тот, где уже давно никто не занимался, потому что окна выходили на северную сторону и солнце сюда никогда не заглядывало, даже в полдень. Здесь пахло пылью и старыми партами, и этот запах въелся в стены так же, как страх въелся в нас, а теперь въедался и в меня, с каждым днём всё глубже, всё больнее, всё необратимее.

Елена закрыла дверь, прислонилась к косяку, скрестила руки на груди. Она выглядела собраннее обычного — ни одного выбившегося волоска, ни одной морщинки на белоснежной рубашке, ни одной капли пота на лбу, хотя в кабинете было душно, как в закрытой банке, как в той самой банке, в которую мы сами себя закупорили, когда согласились играть в эту игру. Но я заметил её пальцы — они сжимали край рукава, и там, на белой ткани, оставалось маленькое влажное пятно от нервного пота, и это была единственная трещина в её ледяной броне, единственная деталь, которая говорила мне, что она тоже боится, что она тоже не спит по ночам, что она тоже считает минуты до того момента, когда всё рухнет.

— Чего хотел? — спросила она.

Голос был такой ровный, спокойный, будто мы обсуждали домашнее задание, а не то, что нас всех могли вышвырнуть из школы, посадить или того хуже — сделать никем, стереть, как стёрли Женю, как стирают всех, кто становится неудобным.

— «Пистолет Архимеда», — сказал я. — Он пропал, я говорил тебе.

— Я знаю, — сказала она наконец.

— И ты не волнуешься? Его уже неделю нет!

Она опустила глаза и зачем-то поправила рукав, хотя он и так лежал идеально, потом подняла их снова.

— Это я взяла его.

Я почувствовал, как внутри что-то оборвалось. Не сердце — что-то другое, что-то, что держало меня на плаву последние дни, что-то, что заставляло верить, что я не один в этом аду, что есть кто-то, кто думает так же, кто ищет так же, кто не спит так же. «Пистолет» пропал, и я искал виноватых, перебирал их в голове, как чётки — Алексей, Максим, Ева, С.М., директор, — но Елена была последней в этом списке, потому что Елена была королевой, а королевы не марают руки.

— Зачем? — спросил я, и голос мой сел до хрипоты.

Она открыла рот, чтобы ответить, но в этот момент телефон завибрировал — сначала у меня, потом у неё. Одновременно. Как в тот раз в зеркальном зале, как тогда, когда мы стояли среди бесконечных отражений и не знали, кому верить.

Я достал свой.

«У вас есть 10 часов. Последнее задание. Найдите «Пистолет», приведите его в порядок, выполните то, что он вам скажет. Иначе я солью видео — там вы вламываетесь в кабинет директора, взламываете компьютер, крадёте документы. Исключат всех разом. Время пошло! »

Я прочитал сообщение дважды. Трижды. Пальцы дрожали — не от страха, но не за себя — за маму, за будущее, за то, что если меня выгонят, я вернусь в ту комнату, где кухня совмещена с туалетом, и буду мыть посуду в чужом городе, и никто никогда не вспомнит, что я был лучшим.

Я поднял глаза на Елену, она смотрела в свой ,её лицо не дрогнуло, но я видел, как побелели костяшки её пальцев, сжимающих край мобильника

— Ты слышала, — сказал я. — Нужно найти «Пистолет».

— Он у меня, — сказала она. — Я не говорила, что я его выбросила, я сказала, что взяла.

— И где он?

— В надёжном месте.

— В каком?

Она убрала телефон в карман, поправила рубашку и посмотрела на дверь, на окно, на потолок — куда угодно, только не на меня.

— Я покажу, — сказала она наконец. — Но сначала ответь: ты доверяешь мне?

Я смотрел на неё, на её идеальную причёску, на её безупречную рубашку, на её холодные глаза, которые не плакали даже на похоронах.

— Конечно нет — сказал я.

— Правильно, — она кивнула. — Правильно делаешь, что не доверяешь. Я бы на твоём месте тоже не доверяла, но сейчас у нас нет выбора, если мы не объединимся, С.М. уничтожит нас поодиночке.

Она вышла в коридор, я за ней.

Дождь за окном стучал по подоконнику. Где-то далеко, в другой жизни, в другой школе, в другой вселенной, тикал таймер — 10 часов, 9 часов 59 минут, 9 часов 58 минут. Я смотрел на спину Елены, на её прямые плечи, на её белую рубашку, которая светилась в темноте коридора, как маяк, как последняя надежда.

Нам нужно было найти «Пистолет» — и узнать, какое задание он приготовил для нас на этот раз.

И сделать это до того, как С.М. нажмёт на спуск.

Глава 19

Они стояли в подвале, все четверо, и я смотрел на них и не понимал, почему они не удивлены, почему не оглядываются, не спрашивают «где мы», не щурятся в темноте, привыкая к тусклому свету Елениного фонарика, который выхватывал из мрака то угол стола, то край старого стула, то чью-то бледную руку, сжатую в кулак. Они просто вошли и встали — каждый на своё место, будто бывали здесь сотни раз, и ни один не споткнулся о порог, ни один не коснулся стены рукой, чтобы проверить, где она, ни один не спросил: «А куда мы пришли?», потому что они знали, они всегда знали, и только я блуждал в потёмках, собирая по крупицам то, что они могли бы рассказать мне в первый же день, но не рассказали.

Ева опустилась на старый стул у стены — продавленное сиденье скрипнуло под её весом, но она даже не вздрогнула, села, положила руки на колени и замерла, будто ждала, когда начнётся спектакль, в котором она не зритель, а актриса, но роль уже выучена до каждой запятой, и можно просто сидеть и смотреть, как другие мучаются. Максим прислонился плечом к кирпичной стене, скрестил руки на груди, и его белая толстовка светилась в темноте, как маяк, как призрак, как напоминание о том, что он знал о тайне раньше меня, знал и молчал, и улыбался, когда я метался по школе в поисках «Пистолета». Алексей замер у двери, широкий, массивный, его плечи касались косяка, и он стоял, как охранник, который пропускает только своих и не пускает чужих, а я, наверное, был чужим, потому что он смотрел на меня без улыбки, без злости, просто смотрел, как смотрит человек, который знает то, что я узнаю только сейчас.

— Вы знали про это место, — сказал я.

Это был не вопрос, это было утверждение!

— Знали, — ответила Елена.

Она стояла у стола, на котором под кучей учебников и старой тряпкой лежал «Пистолет», и смотрела на меня своим ледяным взглядом. Фонарик в её руке дрожал — чуть-чуть, едва заметно, но я видел, как луч света прыгает по стенам, по потолку, по лицам Евы, Максима, Алексея, и не может остановиться, потому что руки у неё тряслись, хотя голос оставался ровным и спокойным, как всегда.

— Мы все знали, — сказала она. — Я нашла это место первой по старым чертежам, когда готовилась к экзамену по истории архитектуры. Долго искала, спускалась, проверяла. Нашла и никому не сказала. Думала, это будет моим убежищем. Моей комнатой, где никто не трогает, где никто не смотрит, где можно просто быть собой.

— А потом? — спросил я.

— Потом Женя нашёл «Пистолет». В той же заброшенной аудитории, где мы играли. Он сказал, что нашёл его случайно, но… — она замолчала на секунду. — Я не верю в случайности. Он иска что то и нашёл. И пришёл ко мне, потому что я была единственной, кто мог помочь его спрятать. Единственной, у кого было место, где его никто не найдёт.

— Мы притащили его сюда вдвоём, — сказал Алексей. Он стоял, скрестив руки на груди, и смотрел в пол, на бетонные плиты, на трещины в них, на чьи-то старые следы. — Он был тяжёлый, но мы дотащили. Спрятали под этим столом, накрыли тряпкой, завалили учебниками. Думали, что никто не найдёт.

— Потом к нам присоединились вы, — сказала Ева. Она подняла голову, посмотрела на меня, и в её глазах было что-то, чего я не видел раньше. Не вина, не стыд... Что-то другое. — Сначала Алексей, потому что он пришёл в тот день, когда мы прятали «Пистолет», и мы не могли его прогнать, потом Максим, потому что он сам нашёл это место через пару месяцев. Потом… потом я.

— И тогда нам надоело здесь быть, — сказал Максим. Его голос звучал ровно, без эмоций, как у человека, который рассказывает о погоде. — Стало тесно, душно. Страшно, что найдут. Мы перенесли «Пистолет» наверх, в заброшенную аудиторию, туда, где играли потом и тогда Женя сказал: «Позовём Глеба». Он сказал: «Он умный, он нам пригодится».

Я смотрел на них: на Елену, которая стояла у стола и сжимала фонарик так сильно, что побелели пальцы, на Еву, которая сидела на старом стуле и смотрела в пол, на Максима, который прислонился к стене и улыбался своей странной улыбкой, на Алексея, который стоял у двери и смотрел на меня тяжело, как палач на жертву.

— И вы все знали, что «Пистолет» у Елены? — спросил я.

Тишина.

— Знали, — сказал Максим. — Она нам сказала, когда взяла его. Сказала: «Я уношу его в безопасное место, не спрашивайте куда». И я не спрашивал. Потому что всем было все понятно.

— Знали, — сказал Алексей. — Она позвонила, попросила помочь донести, я помог. И всё.

— Знали, — сказала Ева.

Я повернулся к ней.

— Ты знала, — сказал я. — Знала, что «Пистолет» у Елены. Знала, что она его спрятала. Знала, что я ищу его по всей школе, что схожу с ума, что перебираю варианты, что боюсь, что он попал в руки к С.М. или к директору, и ты молчала. Ты смотрела мне в глаза и молчала!

Она отвела взгляд. Это было больнее, чем если бы она ударила меня, потому что удар можно вытерпеть, а отвести взгляд — это значит признать свою вину, но не попросить прощения, не попытаться объяснить, не сказать: «Прости, я не хотела».

— Ты врала мне, — сказал я. — С самого начала. Вы все врали! Вся ваша пятёрка! Вы прятали «Пистолет» здесь, когда я думал, что он в аудитории на четвёртом этаже. Вы праздновали дни рождения здесь, когда я сидел в своей комнате и думал, что вы заняты учёбой. Вы встречались без меня, говорили без меня, решали без меня. А я… я был для вас кем? Игроком? Пешкой? Или просто квотником, которого взяли в игру, потому что он умный, но который никогда не станет своим?

— Глеб… — начала Ева, но я перебил.

— Не надо! Не надо сейчас пытаться оправдаться. Я не хочу слышать «мы боялись» или «мы не знали, как сказать». Вы знали, вы боялись, и вы молчали. Каждый из вас, даже Женя.

— Женя хотел тебе сказать, — сказала Ева. Её голос дрожал. — Он говорил: «Глеб должен знать, он не такой, как мы, он честный, он не будет врать». А я ответила: «Не надо. Ему и так тяжел, пусть лучше не знает». Он послушался.

Она замолчала.

Я подошёл к столу, каждый шаг давался с трудом. Я смотрел на «Пистолет», который лежал под старой тряпкой и учебниками, и думал о том, что он всегда здесь был, всегда, с самого начала, и что все эти два года, пока я бегал по школе, думал, что «Пистолет» стоит в заброшенной аудитории на четвёртом этаже, он лежал здесь, в этом подвале, и каждую пятницу они спускались за ним, чтобы перенести наверх, а потом, когда игра заканчивалась, снова приносили его обратно, и никто мне не говорил, никто не звал с собой, никто не открывал эту дверь передо мной.

Я сбросил тряпку, она упала на пол, подняв облако пыли. Учебники с глухим стуком полетели вниз — один, второй, третий. Я не считал, я смотрел на «Пистолет», который лежал передо мной, открытый, незащищённый, без тряпки, без учебников, без их общей тайны, которая наконец стала моей.

Я нагнулся и поднял «Пистолет». Он был тяжёлым. Латунь холодила ладони.

Я посмотрел на Еву.Она сидела на стуле, сжавшись в комок, её плечи дрожали, но она не плакала.

И тут во мне что-то щёлкнуло.

Не в голове — в груди. Где-то там, где кончаются мысли и начинаются чувства, что-то сломалось. Или наоборот — встало на место.

Вот оно! Я понял.Они все равно всегда будут врать!

Елена врала, когда говорила, что спрятала «Пистолет» в надёжном месте, но не сказала, что это место — их общий тайник. Ева врала, когда смотрела мне в глаза и говорила, что не знает, где «Пистолет». Алексей врал, когда делал вид, что не в курсе. Максим врал своей улыбкой, и даже Женя врал, когда говорил: «Ты узнаешь, кто ты на самом деле».

— Кто будет крутить? — спросила Ева. Её голос дрожал.

Я посмотрел на неё, на Елену, на Максима, на Алексея.

На «Пистолет» в своей руке.

Глава 20

Все смотрели на «Пистолет». Он лежал на столе: латунный, холодный — и в этом холоде было что-то древнее, нечеловеческое, будто он пролежал в этом подвале не дни и не недели, а столетия, дожидаясь своего часа, дожидаясь нас, дожидаясь того момента, когда мы перестанем быть людьми и станем только игроками, пешками, фигурами на доске, которую кто-то невидимый расчертил прямо на бетонном полу.

Ева шагнула к столу первой, я не успел ничего сказать — её рука уже легла на латунный ствол. Она подняла «Пистолет» он качнулся в её руке, тяжёлый, почти неподъёмный для её тонких, хрупких запястий, которые годами держали пуанты, но никогда не держали оружие, даже игрушечное, даже такое, как это.

— Я буду, — сказала она.

Нет! — сказал я и шагнул к ней.

Я взялся за «Пистолет» сверху, поверх её пальцев, она не отпускала. Мы стояли так — я и она, два человека, которые недавно сидели в такси, обнявшись, чтобы согреться, чтобы не сойти с ума, чтобы не провалиться в ту темноту, которая ждала нас за окнами машины. Теперь мы боролись за право первыми узнать, что приготовил «Пистолет», за право взять на себя этот груз, за право быть тем, кто сделает следующий шаг в пропасть.

— Отдай, — сказал я.

— Не отдам, — ответила она.

— Отдай, Ева, это не твоя проблема.

— А чья, твоя ?

Я не знал, что ответить.

— Пусти, — сказал Максим.

Он оказался между нами мгновенно, бесшумно, как призрак. Его белая толстовка мелькнула в луче фонарика, и я не понял, как он отстранил мою руку, как выхватил «Пистолет» из пальцев Евы, как оказался с ним у стены, прижав к груди, как ребёнка, которого хочет защитить от всего мира.

— Я кручу, — сказал он.

— Зачем? — спросила Елена. Она стояла у стола, скрестив руки, и смотрела на него холодно, оценивающе, но в её глазах было что-то новое — не страх, не удивление, а что-то другое, что-то, что я не мог прочитать.

— Мне терять нечего, — ответил Максим.

Он поднял «Пистолет» на уровень глаз. Провёл пальцем по барабану — тот чуть сдвинулся, издав лёгкий, почти музыкальный звон. Потёр шестерёнку, щёлкнул механизмом. «Пистолет» жил, даже сейчас, даже после того, как его таскали с места на место, прятали под тряпками и учебниками, оставляли в сыром подвале, он работал. Как часы, как механизм, который не остановишь, пока не кончится завод. А завод, наверное, был вечным.

— Механизм простой, — сказал Максим, будто размышлял вслух. — Барабан на шесть гнёзд, в каждом — задание. Крутишь — выпадает случайное. Никакой магии, никакого искусственного интеллекта. Простая механика и вероятность.

— И судьба, — сказала Ева.

— Судьбы не существует, — ответил Максим. — Есть только случайность и наш выбор, как к ней отнестись.

Он крутанул бараба, тот провернулся раз, другой, третий. Щёлкнул и замер.

Максим нажал на спусковой крючок — не тот, который стреляет, а тот, который открывает прорезь для ленты. Механизм внутри «Пистолета» зажужжал, зашуршал, будто кто-то маленький и неторопливый полз по латунным шестерёнкам, выталкивая наружу бумажную полоску.

Она выпала. Белая, с ветящаяся в луче фонарика.

Максим взял её двумя пальцами, развернул, прочитал про себя и умехнулся. Не страшно, не зло — так усмехаются, когда слышат старую шутку, которую уже рассказывали сотню раз, но всё равно смешно.

— «Сдай одного из друзей», — прочитал он вслух.

Голос его был ровным, будто он читал не задание, а прогноз погоды.

Мы молчали.

Даже Елена, которая всегда знала, что сказать, даже в самые тяжёлые минуты, даже когда казалось, что слова кончились и осталась только тишина, — даже она молчала, сжав губы в нитку, и смотрела на Максима, на ленту в его руке, на «Пистолет», который лежал на столе, разряженный, пустой, но готовый к следующему кругу.

— Ха, — сказал Максим. — Я думал, будет жесть! А тут — просто. Сдай одного. Легко же!

— Легко? — переспросил Алексей. Он стоял у стены, широкий, массивный, его плечи касались кирпичей, и он смотрел на Максима тяжёлым, нечитаемым взглядом. — Ты называешь это легко?

— А что тут сложного? — Максим пожал плечами. — У нас у всех есть скелеты в шкафу. Выбери тот, который погромче, и расскажи или не рассказывай. «Пистолет» не проверяет, он только даёт задание, а как мы его выполняем — на нашей совести. Если она у нас есть конечно..

— И у тебя есть? — спросила Ева.

Максим посмотрел на неё и лыбнулся. Та же странная, пустая улыбка, которая появлялась на его лице, когда он знал то, чего не знали мы.

— Нет, — сказал он. — Поэтому я и крутил.

Он опустил глаза, на ленту, на буквы, которые складывались в слово, в предложение, в приговор.

— Так по ком пройтись? — спросил он, обводя нас взглядом. — Алексей? — Он посмотрел на Алексея, на его сжатые кулаки, на его широкие плечи, на его тяжёлое дыхание. — Не-е-ет. Ты на десерт! Я приберегу тебя на потом, когда станет совсем скучно.

— Скучно? — переспросил Алексей. — Тебе скучно?

— А тебе весело? — ответил Максим.

Алексей промолчал.

— Ева? — Максим повернулся к ней. Она сидела на стуле, сжавшись в комок, и смотрела на него снизу вверх, огромными глазами, в которых дрожали непролитые слёзы. — Мне тебя жалко! Ты и так сегодня натерпелась, да и что я про тебя расскажу? Что ты любила Женю? Что он тебя не замечал? Что ты плакала по ночам, когда никто не видел? Это не скандал. Это драма! А нам нужен скандал.

Ева опустила голову.

— Глеб? — Максим посмотрел на меня. — Ты и так сегодня получил! Узнал, что мы тебе врали, что у нас был свой тайник, что мы собирались без тебя. Этого достаточно. Не буду добивать.

— Спасибо, — сказал я. Голос прозвучал глухо, будто я говорил не с ним, а со своим отражением в тёмной воде.

— Ладно тебе , — ответил Максим.

Он повернулся к Елене.

— А-а-а, — протянул он. — Наша королева.

Елена стояла у стола, скрестив руки, прямая, как струна, белая рубашка светилась в темноте, лицо — каменное, глаза — пустые. Но я видел, как дрожит её палец на рукаве.

— Да, пожалуй, ты, — сказал Максим.

Он достал из кармана телефон, нажал на запись. Красная точка загорелась, замигала, и этот маленький огонёк был страшнее, чем всё, что мы видели в этом подвале, страшнее, чем «Пистолет», страшнее, чем таймер, который отсчитывал минуты до нашей гибели.

— Итак, — сказал Максим. — Знаете, что отец Елены не чист на руку. Это, пожалуй, всем ясно но, чтобы настолько…

Он сделал паузу и посмотрел на Елену, она смотрела на него. Воздух между ними искрил.

— Он отмывает деньги через школу, — сказал Максим. — Выделяют пятнадцать электронных досок — получают пять. Остальные десять — фикция. Деньги уходят в карман. Должна быть новая компьютерная лаборатория — вместо неё старые компьютеры переставляют с места на место, чтобы создавать видимость обновления. Директор знает, но молчит, потому что ему платят.

— Это не… — начала Елена, но Максим перебил.

— Не перебивай! Я не закончил.

Он шагнул к ней.

— Женя узнал об этом, нашёл документы и ли переписку. Собрал всё в папку, хотел идти к директору, к полиции, к журналистам — неважно. Просто хотел, чтобы правда вышла наружу. А ты… — он кивнул на Елену. — Ты рассказала отцу. Позвонила ему в тот же вечер, когда Женя поделился с тобой своими планами. Сказала: «Папа, он всё знает». И отец сказал: «Не беспокойся, я разберусь».

— Это неправда, — сказала Елена.

— Правда, — ответил Максим. — И ты это знаешь!

— Откуда ты…

— Я проверил, — перебил Максим. — Твой телефонные записи, твой звонок отцу в десять вечера в тот самый день, когда Женя рассказал тебе о своих планах. Час разговора, потом — тишина, а на следующий день Женя мёртв.

— Это не я! — сказала Елена. Голос её дрогнул в первый раз за всё время.

— Я не говорю, что ты убивала, — сказал Максим. — Я говорю, что ты рассказала отцу, и что скорее всего, они его и убили. Твой отец или его люди. Или директор, или все вместе. Не ты держала нож, но ты нажала на спусковой крючок!

Тишина.

Максим выключил запись и убрал телефон в карман.

— Теперь пусть решают, — сказал он. — Что с этим делать.

Он отошёл к стене, прислонился плечом к кирпичам, скрестил руки.

Мы смотрели на Елену, она смотрела на нас.

Глава 21

— Ты продала нас всех! — Алексей взорвался первым.

Его голос ударил по стенам подвала, отразился от кирпичей, вернулся обратно, и в этом гулком эхе я услышал то, что он не сказал вслух: страх, боль, годы, когда он боялся даже дышать, потому что каждое его движение могло стать последним, каждое слово — приговором, каждое молчание — доказательством вины.

— Из-за тебя Женя мёртв! — Он сделал шаг к Елене, его широкие плечи заслонили тусклый свет фонарика, и тень его упала на неё, как приговор. — А мы теперь под колпаком у С.М.! Ты понимаешь это? Он нас всех уничтожит! Не только тебя! Не только твоего папашу!

— Не надо, — сказала Ева, поднимаясь со стула, её голос был тихим, но в этой тишине он прозвучал как удар. — Не надо, Алексей. Она и так…

— Что — и так? — он повернулся к ней, и я увидел его лицо — красное, взмокшее, с глазами, в которых горела ненависть, не к Елене — к себе, к своей травме, к своему отцу, к той жизни, которая отняла у него всё, кроме права кричать громче всех. — Что — и так? Она убийца! Такая же, как её отец! Такая же, как директор! Такие же, как все они! А мы… мы просто пешки! Мы делаем, что нам говорят, а потом нас выбрасывают, как…

— Хватит, — сказал я.

— Не перебивай! — крикнул Алексей, глядя на меня. — Ты думаешь, ты лучше? Ты думаешь, ты не такой? Ты тоже здесь, тоже играешь, тоже врёшь, тоже скрываешь! Разница только в том, что ты не родился с золотой ложкой во рту, а пролез через квоту! Но это не делает тебя святым! Это делает тебя таким же, как мы! Просто бедным!

— Я сказал: хватит.

Мой голос прозвучал тише, чем я ожидал, но в этой тишине он прозвучал как приказ. Алексей неожиданно замолчал, он тяжело дышал и мотрел на меня, на Елену, на свои руки, которые тряслись.

Елена тоже молчала. Она не защищалась и не оправдывалась. Просто стояла, прямая, как струна, белая рубашка светилась в темноте, лицо — каменное, глаза — пустые. Но я видел, как дрожит её палец на рукаве, как она сжимает ткань, как белеют костяшки, и понимал, что она тоже боится, просто не умеет показывать страх, потому что её научили не бояться, а побеждать, и если она сейчас признает, что боится, то проиграет, а проигрывать она не умела, даже когда игра кончилась и ставки стали слишком высокими.

— Мы не затем здесь собрались, — сказал я. — Не для того, чтобы кричать друг на друга!

— Да, и зачем тогда? — спросил Алексей, не глядя на меня.

— Чтобы решить, что делать дальше.

В моём кармане завибрировал телефон, я достал его: на экране — сообщение от неизвестного номера. От С.М.

«Как послушные дети. Молодцы! Хвалю! Следующее задание: разместите запись в сети. Срок — один час. Время пошло»

Я прочитал вслух, тишина стала ещё гуще, ещё тяжелее, ещё более осязаемой. Я чувствовал её кожей, лёгкими, каждым нервом, который ещё не умер от страха и бессонницы.

— Нет, — сказала Елена. Голос её дрогнул в первый раз за всё время, но она быстро взяла себя в руки, сжала губы, выдохнула. — Нет! Всё! Хватит! Я ухожу.

Она сделала шаг к выходу.

— Это уже слишком. Продать отца? Я даже не знаю, они это сделали или нет! Он говорит, — она кивнула на Максима, — что это они убили Женю. Но я не знаю...Может, он врёт! Может, вы все врёте! Я должна узнать, разобраться сама.

— Стой, — сказал Алексей.

Он сделал шаг в сторону и загородил проход.

— Пусти, — сказала Елена.

— Нет, — ответил Алексей. — Мы все в этом деле. Звони тут и спрашивай. И хватит врать!

— Пусти, мне больно, — Елена попыталась оттолкнуть его, но её руки утонули в его широких плечах, как в бетоне, как в той самой стене, которую она пыталась пробить головой, и не могла, потому что стена была крепче, а голова — слабее.

— Нет, — повторил Алексей. Он стоял неподвижно, как скала, как утёс, как тот самый бассейн, в котором он плавал ночами, когда не мог уснуть, и вода смывала с него страх, но не смывала память. — Ты никуда не уйдёшь! Не сейчас.

— Пусти, я сказала!

Она ударила его кулаком в грудь. Он даже не пошевелился. Только посмотрел на неё сверху вниз, и в его глазах было что-то, чего я не видел раньше — не злость, не жалость, а что-то другое, что-то, что я не мог прочитать, потому что он всегда был загадкой, даже когда мы сидели в бассейне и он говорил: «Если я перестану плыть — я утону».

Ева встала со стула и подошла к Елене. Её лицо было бледным, распущенные волосы свисали на плечи, и она не убирала их, даже когда они лезли в глаза.

— Елена, — сказала она тихо. — Это нужно это сделать..

— Что — нужно? — спросила Елена.

— Позвонить отцу прямо сейчас. Спросить его, может это и вправду он, хватит лжи. Если ты не при чём, тебе нечего скрывать.

— Так а если это он, что тогда? — спросила Елена.

Ева посмотрела на неё долго и потом сказала:

— Тогда звони тем более.

Глава 22

Елена металась из стороны в сторону, её тени прыгали по кирпичным стенам, по потолку, по лицам Евы, Максима, Алексея, и я смотрел на неё и не узнавал — ледяная королева, которая всегда знала, что сказать, куда встать, как посмотреть, сейчас не могла найти себе места, её руки дрожали, губы были сжаты в нитку, глаза бегали по углам, будто искали выход, который она сама же и заблокировала своей ложью, своим молчанием, своим предательством.

— Ну все, — сказал я. — Доставай телефон, звони отцу. На громкую ставь, мы тоже должны это слышать. Сейчас, звони же!

— Ты с ума сошёл, сдать отца? Ты точно чокнутый.

— Может быть, но ты будешь звонить все равно или я прямо сейчас иду в полицию, пусть разбираются там.

Я сказал это так, что она не стала спорить. Может быть, потому что устала, может быть, потому что поняла — выхода нет. Может быть, потому что в глубине души сама хотела услышать правду, даже если эта правда раздавит её бетонной плитой.

Она достала телефон, нашла контакт, её пальцы дрожали, когда она нажимала на вызов. Я кивнул Максиму, он включил запись — красная точка загорелась, замигала, и этот маленький огонёк был страшнее, чем всё, что мы видели в этом подвале, страшнее, чем «Пистолет», страшнее, чем таймер, который отсчитывал минуты до нашей гибели.

— Алло? — голос из динамика. Низкий, уверенный, властный. Голос человека, который привык, что его слушаются, который не терпит возражений, который переедет любого, кто встанет на его пути.

— Папа, это я, — сказала Елена.

Её голос дрогнул, она пыталась говорить ровно, спокойно, как всегда, но у неё не получалось. Слова застревали в горле, выходили сдавленными, будто она говорила сквозь воду.

— Что случилось? — спросил отец.

— Э-э… ничего. Ничего не случилось. Просто… просто неприятный инцидент со смертью одноклассника.

— И что? Он был твоим парнем?

— Нет, ты что! — Елена даже отшатнулась, будто он мог её видеть, будто она боялась, что он почувствует ложь по голосу.

— А что тогда?

— Ты же помнишь, что я тебе говорила про того парня, который нашёл на тебя… информацию. Я хотела спросить… хотела…

— Не я ли убил его?

Тишина. Елена замерла, её лицо стало белым, как стена, как простыня, как та самая бумага, на которой был напечатан патент директора.

— Нет, папа, — сказала она. — Ты что… Я подумала…

— Не говори глупостей, — голос отца стал твёрже, холоднее. — Какой-то школьник мне не угроза. Я попросил службу безопасности стереть записи, и всё. Все диски, все файлы. Ты за кого меня принимаешь?

— Прости, — сказала Елена. — Тут такая атмосфера…

— Ты будешь там учиться.

— Я знаю, знаю. Но я…

— Совесть замучила? — он почти смеялся. — Ничего, скоро ты научишься отключать совесть. Как я! Голос разума, знаешь ли, иногда громче, чем все эти моральные заморочки. Всё, мне некогда. Если не веришь мне — спроси директора, он в курсе. Неделю назад приходили мои ребята, там ничего не осталось :ни записи, ни документов, ни этой дурацкой папки. Не волнуйся, твоя будущая карьера не пострадает.

— Папа…

— Всё, мне некогда!

Гудки.

Елена стояла как вкопанная. Телефон в её руке дрожал — она не убирала его от уха, будто ждала, что отец передумает и перезвонит, скажет что-то ещё, что-то важное, что-то, что перечеркнёт всё, что он только что сказал, и они снова станут семьёй, где нет места лжи, предательству и смерти.

Она была белее обычного. Не той фарфоровой бледностью, которая делала её похожей на статую, а мёртвой, серой, землистой — той, которая бывает у людей, когда кровь отливает от лица и остаётся только страх, и этот страх нельзя спрятать за маской, нельзя залить лекарствами, нельзя убежать, потому что он внутри, и он будет сидеть там, в груди, в горле, в глазах, пока ты не сдохнешь или не забудешь, как дышать.

Ева закрыла лицо руками. Её плечи дрожали, но она не плакала — слёзы кончились ещё там, на кладбище.

Максим выключил запись, убрал телефон в карман. Его лицо ничего не выражало — ни радости, ни разочарования, ни облегчения. Только усталость...

Алексей отошёл от прохода и сел на стул, тяжело, грузно, как медведь, который завалился в берлогу и понял, что зима будет долгой, а запасов не хватит.

— Значит, не он! Но стоит ли ему верить? — сказал я.

Максим крутил телефон в руках.

— А какой смысл ему врать? — спросил он. — Ему и правда легче стереть записи, чем убивать человека. Убийство — это всегда внимание :полиция, журналисты, проверки. Зачем ему лишняя шумиха? Скорее всего, он просто отправил Женю куда подальше! Или подкупил, или запугал. Но не убивал явно.

— Довольны? — спросила Елена.

Она была зла. Я видел это по тому, как она сжала кулаки, как побелели костяшки, как дёрнулась её шея, когда она сглотнула. Она знала, что этот звонок ещё ей аукнется. Не сегодня, не завтра, но когда-нибудь — когда отец узнает, что она разговаривала на громкой, что при ней стояли чужие люди и слушали их разговор, что она предала его, даже не поняв этого.

— Всё? — спросила она. — Я могу идти?

— А как же С.М.? — спросила Ева, опуская руки. — Он сказал: «разместите запись».

— Ещё чего! — Елена фыркнула. — Пусть делает что хочет. Хоть убивает, хоть калечит! Мне всё равно. Отца я не сдам, и вам не советую, если дорожите карьерой.

Она посмотрела на меня, её глаза были холодными, как лёд, как зимнее небо, в котором нет ни одной звезды.

— Тебя это тоже касается, Королёв. Помни: С.М. — это где-то там, какой-то голос в СМС. А мой отец — здесь. И он здесь хозяин!

Она вышла. Дверь закрылась за ней с тем же протяжным скрипом, и в этом скрипе было что-то прощальное — будто подвал, который впустил нас в свою темноту, теперь выпроваживал, одного за другим, и не обещал, что впустит снова.

Мы остались стоять.

— Я тоже так думаю, — сказал Алексей и встал. — Что он сделает? Убьёт? Ну пусть попробует. Опубликует видео? Да плевать уже!

Он пошёл к выходу, но на пороге остановился.

— Я пошёл тренироваться, у меня скоро сборы.

Он ушёл и дверь скрипнула снова.

Максим крутил телефон в руках, глядя на красную точку, которая погасла, но, наверное, осталась где-то в памяти устройства, в его недрах, в его электронном сердце.

— И что теперь делать? — спросил он. — Я могу послать куда подальше и С.М., и отца Елены, и всю эту школу. Но тут, похоже, Елена права. Глеб? Что думаешь?

Я не ответил и стал ходить по комнате. Взад-вперёд. Как Елена. Может, это было заразно — это метание, это бег на месте, эта попытка найти выход там, где его нет.

В голове крутились две мысли, как два бельчонка в колесе, и я не мог остановить ни одну из них.

Первая: Елена права. С.М. — это где-то там, какой-то голос в телефоне, и я никогда его не видел, не знаю его лица, не знаю, кто он и чего хочет. А отец Елены — здесь. Он живёт в этом городе, управляет этой школой, знает этих людей, и если я пойду против него, от меня не останется мокрого места. Не убьёт, конечно, но жизнь испортит так, что даже дворником не возьмут.

Вторая: глаза матери Жени. Её руки, сухие и старые, с потрескавшейся кожей, с мозолями, которые не заживают годами. Они стояли передо мной, когда я закрывал глаза, и я не мог их прогнать. Они протягивались ко мне, и я не знал, дать ли им свою руку или спрятать свою в карман и сделать вид, что я ничего не видел.

— Не будем посылать пока, — сказал я. — Подождём.

Я ненавидел себя. Мне хотелось стукнуть себя по голове, закричать, разорвать эту тишину, которая давила на уши, на грудь, на глаза. Но это было правильно! Мама работает в этой школе. Я учусь в этой школе. Это моё будущее. Оно важнее… даже мёртвого человека? Я не договорил. Даже в мыслях.

— Окей! — сказал Максим. — Тогда я пошёл. Сегодня там новый чемпионат по хоккею. Пойдём со мной? Посмотрим вместе, Глеб?

Он смотрел на меня.

А я смотрел в пустоту.

Потому что перед моими глазами стояло лицо Жени, его улыбка, когда он впервые принёс «Пистолет» в заброшенную аудиторию. Его голос: «

Мне показалось, что он сказал:

— Ну как же так, Глеб. Ты же должен был меня защитить…

Я моргнул, лицо исчезло... Только Максим смотрел на меня с недоумением.

— Ты чего? — спросил он.

— Всё нормально, — ответил я. — Иди, я догоню.

Он пожал плечами и вышел.Дверь скрипнула.Я остался один.

В подвале.

В темноте.

С лицом Жени, которое снова стояло перед глазами, и я не мог его прогнать, потому что оно было внутри меня, и я не знал, как его вырезать.

Глава 23

Я сидел в своей комнате, на кровати, поджав колени к груди, и смотрел на экран телефона, где таймер отсчитывал последние минуты до того момента, когда С.М. обещал уничтожить нас всех — опубликовать видео, слить информацию в СМИ, разослать компромат родителям, сделать так, чтобы мы проснулись знаменитыми, но не той славой, о которой мечтают дети миллиардеров, а той, после которой не высовываются из дома, не отвечают на звонки и проклинают тот день, когда согласились играть в чужую игру.

До окончания задания оставалось менее двух минут. Минута пятьдесят... Минута сорок... Минута двадцать... Цифры на экране менялись с пугающей быстротой, будто время вдруг ускорилось, будто оно решило, что я слишком долго тянул, слишком долго сомневался, слишком долго притворялся, что ещё могу что-то изменить.

Минута. Сорок секунд. Двадцать. Десять...

Я зажмурился.

Не потому что боялся увидеть, как мир рушится, а потому что не хотел видеть своё отражение в чёрном экране телефона — того, кто предал Женю, предал его мать, предал ту женщину, которая стояла на коленях у свежей могилы и разгребала землю руками, надеясь найти то, что уже никогда не найдёт, потому что её сын исчез, и никто, даже я, не мог его вернуть.

Я предал их! И за что? За лавры отца Елены? За его пустые обещания? За то, что если я промолчу и отсижусь, то через год получу диплом, уеду из «Олимпа» и буду жить своей жизнью, а мама будет продолжать мыть полы в этой школе, и никто не скажет ей спасибо, никто не вспомнит, что её сын когда-то знал правду, но не сказал, потому что боялся потерять место за партой в этом богатом доме, где детей учат не любви, а победам любой ценой?

А если они правы? Если С.М. — это не кто-то извне, а один из нас? Кто-то, кто играет с нами в кошки-мышки, кто проверяет, насколько далеко мы готовы зайти, кто смотрит, как мы перегрызаем друг другу глотки, и улыбается в темноте, довольный своей властью?

Что, если это Ева? Она потеряла Женю, которого любила, и теперь мстит нам за его смерть — не отцу Елены, не директору, а нам, потому что мы сидели и смотрели, как он уходит, и ничего не сказали, даже когда он вышел за дверь и не вернулся. Это логично! Её парня не стало из-за жадности отца Елены, и вот она мстит. Дурак, как я раньше не догадался.

Таймер пропищал. Ноль. Всё...

Я закрыл глаза и прислушался.

Тишина.

Минута... Две... Три.. . Я сидел как статуя. Дышал через раз. Ничего.. Ни криков, ни паники, ни топота в коридоре. Сколько прошло? Пять минут? Десять? Двадцать?

Ничего?

Мы зря растеряли время. С.М. не тот, за кого себя выдаёт: не убийца, не маньяк, не шантажист. Он — игрок! Ему нужна не кровь, не видео, не деньги. Ему нужна правда или месть?!

А что, если это Ева?

Я не хотел об этом думать. Не хотел... Но чем больше я прокручивал в голове последние дни, тем яснее становилось — она единственная, кому это выгодно по-настоящему. Ей не нужны наказания, ей нужны признания, ей нужно, чтобы мы сами себя разоблачили, чтобы мы сами рассказали, кто мы есть на самом деле.

Она считает, что Елена и её отец виноваты в смерти Жени. Не знаю, правда это или нет. Может, Женя сам покончил с собой, когда понял, что его «Феникса» украли, а его самого хотят выгнать. Может, он не выдержал всего этого — школы, игры, предательства, а Елена и её отец просто оказались под рукой. Их удобно обвинить, им легко мстить.

Ева сидела в зеркальном зале, плакала, сжимала мою руку. Она была такой хрупкой, такой беззащитной, но под этой хрупкостью — сталь. Я видел, как она танцует, как падает и встаёт, как улыбается, когда ноги болят так, что она не может уснуть. Она не слабая, она просто притворяется!

И эти игры в правду — кто их начал? Кому выгодно, чтобы мы перегрызлись? Кому нужно, чтобы Елена и её отец оказались в центре скандала? Ей. Только ей.

Она думает, что это они убили Женю или довели до самоубийства, и теперь она мстит. Не ножом, не ядом — нашей же совестью. Заставляет нас искать виноватых, подозревать друг друга, рушить свои же союзы

Я открыл глаза.

В комнате ничего не изменилось. Телефон молчал, за окном — красные лампы аварийного освещения, луна, звёзды, тишина. Школа спала.

Точно!

Надо пойти проверить всех. Если видео всё-таки ушло, кто-то должен был проснуться, кто-то должен был заметить, кто-то должен был — нет, не кричать, в «Олимпе» не кричат, — но хотя бы прислать сообщение, спросить, что происходит, потребовать объяснений.

Я встал и накинул рубашку, ту самую, дешёвую, которую мама гладила два часа перед моим первым днём в этой школе, когда мы ещё верили, что «Олимп» откроет мне все двери, а не захлопнет их перед носом. Кроссовки зашнуровал наспех — левый шнурок был длиннее правого, и я споткнулся о порог, выходя в коридор.

Телефон в руке, так, первый контакт — Максим.

Гудок, долгий, тягучий, будто кто-то на том конце провода не хотел брать трубку, будто боялся услышать мой голос.

— Алло? — раздался сонный, хриплый голос, и я узнал его сразу.

— Максим? — спросил я. — Ты жив?

— Что? — он не понял. — Кто это?

— Это Глеб. Всё нормально, говорю?

— А-а-а… — протянул он и засопел. — Да, да. Я сплю уже. . Ты дурак? Два часа ночи! Спать иди!

Он отключился. Я смотрел на экран, где горела надпись «Вызов завершён», и чувствовал, как страх начинает отпускать — медленно, неохотно, будто не хотел расставаться со мной, потому что ему было со мной комфортно, потому что я был для него идеальным хозяином.

Второй контакт — Елена.

Один гудок, второй. Она сбросила, не ответила. Просто нажала «отклонить», и я услышал короткие гудки, похожие на ледяной её смех.

Жива или делает вид, что жива, все равно. Фух..

Третий контакт — Ева.

Как я не хотел ей звонить! Пальцы замерли над экраном, не решаясь нажать на вызов. Если она — С.М., если она всё это устроила, если она сейчас ответит и я услышу в её голосе то, что выдаст её с головой, что мне делать? Кричать? Угрожать? Умолять? Я вышел за дверь, оттягивая время, будто каждая секунда отсрочки могла изменить реальность. Это она! Она всё начала и теперь — смотрит, как мы мечемся, как боимся, как предаём друг друга, как теряем последние остатки человеческого достоинства.

Ладно, звонить все равно надо. Я пролистал контакты и нажал.

Гудок, другой, тетий.

Ничего..

Странно.. . Ева всегда отвечала. Даже когда не хотела говорить, даже когда боялась, даже когда слёзы мешали ей вымолвить слово — она брала трубку и молчала, и это молчание было красноречивее любых признаний.

Ещё раз.

Ничего.

Это странно! Это очень странно...Ева не могла не ответить. Не после того, что случилось, не после того, как мы обнимались в такси и она согрелась в моих руках, и её дрожь утихла, и она заснула на моём плече, и я не спал, боясь пошевелиться, потому что не хотел её будить. Не может быть, чтобы она…

Третий раз.

— Чего ты хочешь, Глеб? — голос сонный, недовольный, но живой и настоящий.

— Я… я… — у меня перехватило горло. — Это ты? — спросил я. — Ты всё устроила?

— Что — всё? — не поняла она.

— Ну, я говорю, что молодец. Ловко придумала!

— О чём ты? — в её голосе появилась тревога.

— Слушай, — сказал я, стараясь говорить спокойно, хотя внутри всё кипело, — я только за. Но это перебор немного.

— Ты пьяный, что ли? — спросила она. — Спать или… Завтра поговорим.

Она отключилась.

Я смотрел на экран. Ева не С.М. Слишком искренн, слишком испуганно, слишком похоже на правду, которую невозможно подделать.

Остался Алексей.

Последний оставался он, но я не торопилс, потому что знал: с ним вряд ли что-то случится. Алексей — как стена, как бетонный блок, как тот самый бассейн, который не разрушить, даже если биться головой о бортик до тех пор, пока кровь не зальёт глаза. Если кто-то к нему полезет, пожалеет сам.

Гудок. Второй. Третий. Четвёртый.

Ничего.

Куда он делся?

Я набрал ещё раз. Пятый. Шестой. Седьмой.

Тишина...

Сердце пропустило удар, потом другой, потом заколотилось где-то в горле, и я почувствовал, как кровь прилила к лицу, как руки задрожали, как ноги стали ватными.

Я пошёл в восточное крыло, где была его комната. Почти бежал, хотя коридоры были тёмными и я мог споткнуться о порог, упасть, разбить нос, но мне было всё равно, потому что если Алексей не отвечал, значит, случилось что-то страшное, что-то, что я должен был предотвратить, но не смог, потому что слишком долго думал, слишком долго сомневался, слишком долго боялся.

Дверь была открыта.

Я зашёл. В комнате было темно, только луна светила в окно, и её свет падал на кровать соседа Алексея по комнате — парня, которого я никогда не замечал, потому что он был тихим, незаметным, одним из тех, кто платит за обучение, но не получает ни пятёрок, ни внимания, ни права голоса. Он спал, разметавшись по кровати, его рука свисала с края, и я на секунду испугался, что он мёртв, но он пошевелился, забормотал что-то во сне и перевернулся на другой бок.

Алексея не было.

Я включил фонарик на телефоне. Луч выхватил из темноты кровать — пустую, не заправленную, с одеялом, скомканным в комок. Подушка лежала на полу, простыня свисала с матраса. Он ушёл недавно — следы его тела ещё хранили тепло.

Куда он делся? Где его телефон?

Я прошёлся по комнате, освещая углы, пол, стол. Телефон лежал на тумбочке, под зарядкой. Значит, он ушёл без телефона. Зачем? В два часа ночи? В чём?

А что, если он пошёл в бассейн? Он же говорил: «У меня скоро сборы». Тренироваться, когда не спится, смывать страхи и неудачи в холодной воде, где никто не видит его лица, где можно рыдать и тяжело дышать, и никто не спросит, что случилось, потому что в бассейне все тяжело дышат, все потеют, все плачут через пот и хлорку, и никто не отличает слёз от воды.

Бассейн, да! Это единственное, что пришло мне в голову.

Уже не думая, я просто бежал! Лестница. Первый этаж. Второй. Третий. Коридоры. Повороты. Я не смотрел по сторонам, не проверял, нет ли камер, не прятался от охраны — мне было всё равно, если меня поймают. За ночные прогулки в «Олимпе» обычно наказывали: снимали баллы, снижали оценки на экзаменах, отправляли на пересдачу без права апелляции. Но мне было всё равно. Мне было всё равно на баллы, на оценки, на пересдачи. Мне было всё равно, что мама расстроится, что я подведу её, что она будет стоять у плиты и плакать, но не покажет виду, потому что она сильная, она всегда была сильной, а я… я был слабым, когда нужно было быть сильным, и сильным, когда нужно было быть слабым, и теперь, наверное, платил за это.

Вот дверь бассейна.Вот она, дверь бассейна, почти добрался..

Каким-то чудом меня никто не видел — ни охранники, ни камеры, ни ночные сторожа, которые спят в своих каморках и видят сны о том, как они героически спасают мир, пока мир спасает себя сам. Я толкнул дверь почти с ходу, не заботясь о том, что она может скрипнуть, что меня могут услышать, что я разрушу ту хрупкую тишину, которая держалась на честном слове и страхе.

Внутри было темно.

Только луна светила в огромные окна под потолком, и её серебряный свет отражался от воды, которая казалась чёрной, маслянистой, почти мёртвой. Дорожки бассейна было видно ярко — сегодня луна была особенно яркой, особенно прекрасной, особенно равнодушной к нашим страхам и отчаянию.

Я пошарил по стене. Выключатель, нашёл!

Вспыхнул свет: резкий, белый, ослепительный.

Сначала я ничего не увидел — только вода, плитка, пустые дорожки, тишина.

А потом свет выхватил силуэт в дальнем конце бассейна.

Тело.Мужское..

Вода колыхалась вокруг него, и лунный свет отражался от чёрной глади, но он не двигался, не дышал, не звал на помощь. Просто лежал на мелководье, у самого бортика, раскинув руки в стороны, как распятый.

Алексей.

Я узнал его по широким плечам, по массивной фигуре, по тому, как вода обтекала его тело, не желая принимать в свои объятия того, кто когда-то побеждал её в бассейнах по всей стране, а теперь лежал неподвижно, и его лицо было бледным, как луна, как стены этого бассейна, как те простыни, которыми накрывают мёртвых.

— Нет.. — прошептал я.

Глава 24

Я побежал, не помню, как. Просто ноги сами понесли меня к тому месту у дальнего бортика, где вода была мельче, где на спине, раскинув руки, лежал Алексей и не двигался. Мои кроссовки скользили по мокрому кафелю, и я чуть не упал, но удержался, влетел в воду, не сбавляя скорости, и ледяной холод ударил меня по ногам, по коленям, по бёдрам, перехватил дыхание, сковал движения, но я не остановился.

Вода поднималась выше. Вот она уже по пояс, вот по грудь, вот я зачерпнул ртом воздух и шагнул туда, где Алексей лежал на спине, его лицо было обращено к потолку, глаза закрыты, губы синие, вода доходила ему до ушей, и каждый раз, когда лёгкая волна накатывала откуда-то из глубокой части, она накрывала его лицо, и я не знал, дышит ли он, захлёбывается ли, или уже не нуждается в воздухе, потому что его лёгкие полны воды, а сердце остановилось.

— Алексей! — крикнул я, подбегая к нему.

Я схватил его за плечи, попытался приподнять. Он был тяжёлым — не просто тяжёлым, а каменным, как бетонная плита, как те самые медали, которые он выигрывал, заплывая на рекорды, но которые теперь не имели значения. Я упёрся ногами в скользкое дно, рванул на себя.

Ничего.

Он не двигался. Вода давила на него, держала, не отпускала.

— Вставай, чёрт тебя дери! — заорал я и рванул снова.

Алексей чуть приподнялся, но тут же ушёл обратно, и его плечо ударилось о дно, и вода залила его лицо, а я поскользнулся, упал на колени, и ледяная вода залила мне за воротник, залезла под рубашку, коснулась спины, и я закричал — не от боли, не от страха, а от отчаяния, потому что не мог его поднять, не мог его вытащить, не мог спасти, как не смог спасти Женю, как не смог спасти себя от этого кошмара.

Я зашёл глубже, вода дошла до подбородка. Я обхватил Алексея под мышки, прижал его голову к своей груди и начал пятиться к бортику.

Я ударился спиной о бортик, но перехватил руки поудобнее. С трудом, поднимая Алексея на руках, вытолкнул его наверх — сначала плечи, потом грудь, потом пояс. Он сполз с меня, как мешок с песком, и остался лежать на мокром кафеле, на спине, раскинув руки, такой же неподвижный, такой же каменный, такой же мёртвый.

Я вылез сам и упал рядом. Смотрел на него — на его лицо, на его синие губы, на его грудь, которая не двигалась, на его руки, которые я когда-то видел сжимающими золотые медали, а теперь сжимающими пустоту.

— Дыши, — сказал я. — Дыши! Давай же!

Он не дышал.

Я перевернул его на бок, похлопал по спине. Изо рта потекла вода — мутная, с примесью хлорки и чего-то ещё, жёлтого, горького. Но он не кашлял, не дышал, не открывал глаза.

Я перевернул его обратно и запрокинул голову, потом зажал нос и начал делать искусственное дыхание.

Раз вдох. Два. Три.

Ничего.

Я надавил на грудь — раз, два, три, четыре, пять. Не сильно, но достаточно, чтобы сломать ребро, если бы он был жив.

Раз вдох. Два. Три.

Ничего.

— Давай, Алексей, — прошептал я, нажимая на грудь снова. — Давай, ты сильнее всех нас. Ты не можешь умереть.

Раз вдох. Два. Три.

Он закашлял.

Вода хлынула изо рта, из носа, из горла. Он забился в конвульсиях, его тело выгнулось, и я испугался, что он сейчас захлебнётся снова, но он дышал — хрипло, тяжело, с присвистом, но дышал, и его глаза открылись — мутные, красные, непонимающие, но живые.

— Что… — прохрипел он. —

— Тихо, — сказал я, держа его за плечи, чтобы он не пытался встать. — Дыши медленно. Вдох, выдох. Не говори ничего. Ты чуть не утонул!

— Что? — он не понимал. Смотрел на воду, на свои руки, на меня. — Я не мог утонуть! Я родился в воде. Нет... Это что-то не то. Как я мог отключиться?

— Не знаю.. . Я не знаю. Я только знаю, что это С.М. Это он!

Алексей смотрел на меня долго, потом кивнул.

Я помог ему подняться. Дал полотенце, которое валялось на скамейке — чьё-то, старое, выцветшее. Он вытер лицо, руки, плечи. Его трясло от холода, а меня — от адреналина, от страха, от того, что я чуть не опоздал, от того, что если бы пришёл на минуту позже, он был бы мёртв.

Он неспешно оделся. Расстёгивал и застёгивал пуговицы дрожащими пальцами, и я не предлагал помочь — не тот человек, который принимает помощь. Когда мы вышли из бассейна, коридор был пуст. Красные лампы горели ровно, без мигания. Тишина давила на уши, и я слышал только наши шаги и его дыхание — всё ещё хриплое, всё ещё тяжёлое.

— Ты уверен, что тебе не нужен врач? — спросил я, когда мы подошли к его двери. — Может…

— Нет, — перебил он. — Всё нормально. Мне надо поспать — и всё.

Я проводил его до комнаты, и остался в коридоре один. Ничего больше не спрашивал. Мне и самому нужен был отдых, учитывая, что завтра у нас годовая контрольная по математике, а я только и мог думать, что о С.М. Он чуть не убил его! Прямо сейчас! Пока мы думали, что он шутит, что видео — это максимум, что он может сделать.

Что теперь делать? И опять я виноват. Надо было послать запись, надо было не слушать Елену, не бояться её отца, не думать о своей шкуре. Надо было просто сделать то, что велел С.М. И тогда Алексей не лежал бы на дне бассейна с синими губами....

Я не мог больше ничего делать.

Я дошёл до своей комнаты, скинул мокрую кофту, упал на кровать и провалился в сон. Тяжёлый, чёрный, без сновидений. Как в пропасть, как под воду, как упал в неё Алексей.

Глава 25

Знаете, кто изобрёл «Пистолет Архимеда»?

Никто! Его не изобретал гений-одиночка в пыльном подвале. Его не собирал из ржавых деталей обиженный на весь мир ученик. Его не проклинал умирающий учитель, мечтая отомстить школе. «Пистолет» — это просто вещь. Старая, латунная, тяжёлая, с механизмом, который работает до сих пор, хотя ему больше века. И у этой вещи есть своя история — не героическая, не мистическая, а такая же серая и унылая, как всё, что происходит в «Олимпе», когда гаснет свет и ученики расходятся по комнатам.

В архивах школы, среди пыльных папок с хозяйственными отчётами и давно уволенными учителями, я нашёл старый счёт. Двадцатые годы прошлого века — тогда «Олимп» назывался Императорским пансионом для благородных детей, и в нём учились те, чьи фамилии потом гремели на всю страну, а потом исчезали, потому что революция не щадит никого, даже элиту. В счёте значилось: «Механический агрегат для развивающих занятий». Заказчик — «Олимп». Поставщик — частная мастерская в Санкт-Петербурге, название которой я не смог прочитать — бумага выцвела, чернила расплылись, осталось только «…ов и сыновья». Стоимость — сумма, которая по тем временам была бешеной, но школу не беспокоила — деньги лились рекой, родители платили сколько скажут, лишь бы их отпрыски получили лучшее образование, связи, знакомства, которые потом откроют любые двери.

Что это был за механический агрегат? Учебное пособие. Тренажёр для развития логики и стратегического мышления. Учитель крутил барабан, выпадало задание, ученик выполнял, учитель оценивал. Никакой магии. Никакого проклятия. Обычный станок для дрессировки будущей элиты. Научить их рисковать. Научить их выбирать. Научить их не бояться последствий — потому что в большой игре последствия будут всегда, и проигравший не получает утешительного приза.

Первый раз «Пистолет» забросили в тридцатых. Слишком много возни, сказал завхоз, и убрал его в подвал. Но он не лежал без дела. Время было смутное, в школе учились дети тех, кто выжил, кто приспособился, кто готов был на всё, чтобы удержаться на плаву. Они нашли «Пистолет», начали играть. Играли жестоко, без правил, до первой крови. Двоих исключили, одного нашли мёртвым в туалете — повесился на собственном ремне. Игру прикрыли, «Пистолет» спрятали подальше. Но слухи остались...

Потом была война. Школу эвакуировали, здание заняли под госпиталь. «Пистолет» остался лежать в подвале, в ящике, среди старой военной формы и пустых снарядных гильз. Когда школа вернулась, его нашли снова. Начали играть снова.Но последствия..

Кто-то сошёл с ума, кто-то исчез прямо перед выпуском, кто-то до сих пор живёт в психушке и бормочет про латунный револьвер, который сам выбирает жертву.

В шестидесятых «Пистолет» попытались уничтожить. Директор той эпохи, человек без воображения, приказал отправить его на завод, переплавить. Но механик, который должен был выполнить приказ, положил «Пистолет» в свой инструментальный ящик и сказал: «Жалко, красивая вещь же! Полежит у меня». Он уволился через год. Уехал и забрал «Пистолет» с собой. Вернул через двадцать лет, когда в школе объявили сбор средств на музей.

«Вот что я узнал, перерыв архивы. Но вот как это началось для нас».

Это случилось в конце первого курса. Лаборатория, которую собирались сносить, стояла заброшенной уже лет десять — никто не заходил, потому что пахло там плесенью и мышами, а полы были такими старыми, что под ногами прогибались и грозились провалиться в любой момент. Женя полез туда за деталями для «Феникса». Ему нужны были какие-то реле, контакты, шестерёнки — не новые, не дорогие, а те, что выбросили и забыли, те, что можно перепаять, перекрутить, приспособить под свои нужды, потому что на новые у него не было денег, а у «Олимпа» не было желания финансировать проекты квотников.

Он рылся в ящиках, которые стояли вдоль стены — старых, деревянных, с облупившейся краской, с номерами, написанными от руки, с замками, которые никто не запирал, потому что замки эти сломались ещё в прошлом веке, когда лаборатория работала и ученики ставили опыты под присмотром седых учителей в белых халатах. Он уже нашёл несколько подходящих деталей, положил их в карман, собирался уходить, и тут его пальцы наткнулись на что-то твёрдое, гладкое, тяжёлое, не похожее на ржавые пружины или сломанные реле.

Он вытащил это на свет. Латунь. Холодная, даже когда он держал её в руках несколько минут, будто металл не желал нагреваться от чужого тела, будто хранил свою собственную температуру, свою собственную память, свои собственные тайны. Он повертел её в руках, рассматривая барабан, шестерёнку, прорезь для бумажной ленты. Он не понял сразу, что это такое — подумал, что какая-то старая игрушка или деталь от механизма, который когда-то использовали на уроках физики. Он покрутил барабан. Тот щёлкнул — сухо, металлически, как выстрел, и из прорези выпала бумажная лента, старая, пожелтевшая, с почти стёршимся текстом.

Он прочитал: «Для тех, кто устал быть идеальным».

Женя не понял, что это значит. Он не испугался, не обрадовался, не удивился — просто почувствовал, что это не случайная вещь, что она оказалась здесь не просто так, что кто-то когда-то положил её в этот ящик и ждал, когда её найдут. Может быть, тот, кто прятал «Пистолет», знал, что он попадётся на глаза именно Жене, а может быть, это просто совпадение, и никакого тайного смысла нет, и «Пистолет» пролежал бы в этом ящике ещё десять лет, если бы Женя не полез за деталями для своей дурацкой машины, которая теперь уже никогда не заработает, потому что её создатель мёртв, а «Феникс» лежит на дне его ноутбука, зашифрованный паролем, который никто не знает.

Он не стал никому показывать «Пистолет» сразу. Положил в рюкзак, принёс в комнату, спрятал под кроватью. Несколько дней просто смотрел на него, крутил в руках, слушал, как щёлкает барабан, читал ленту, которая выпадала каждый раз, когда он нажимал на спусковой крючок. Иногда задания были бессмысленными: «Съешь что-нибудь невкусное», «Скажи кому-нибудь комплимент», «Не спи всю ночь». Иногда — странными: «Напиши письмо тому, кого боишься», «Признайся в том, что скрываешь», «Вспомни, о чём ты жалеешь».

Он играл один неделю, две. А потом понял, что одному скучно, что игра теряет смысл, когда не на кого смотреть, когда никто не видит, как ты выполняешь задание, когда никто не смеётся над твоими страхами, не сравнивает их со своими, не утешает, не издевается, не боится вместе с тобой.

И тогда он пошёл к Елене. Не ко мне, не к Еве, не к Алексею, не к Максиму. К Елене! Потому что она была единственной, кто мог оценить, кто не засмеялся бы, кто не сказал бы: «Выбрось эту рухлядь». Елена была королевой. Если она что-то одобряла, это становилось трендом. Если она говорила «играть», все начинали играть. Женя знал это, и он пришёл к ней.

— Смотри, что я нашёл, — сказал он.

Она долго крутила «Пистолет» в руках, рассматривала ствол, барабан, шестерёнку, бумажную ленту с пожелтевшим текстом. Потом подняла на него глаза и спросила:

— Ты играл?

— Да, — сказал он.

— И что? Страшно?

— Иногда.

— А интересно?

— Да.

Она улыбнулась. Не своей обычной ледяной улыбкой, а настоящей, почти живой.

— Тогда давай играть вместе!

Так появилась игра.

Потом к ним присоединились Ева, Алексей, Максим, а потом Женя сказал: «Надо позвать Глеба. Он умный, он нам пригодится». Елена не хотела. Ева сомневалась. Алексей был против. Максиму было всё равно. Но Женя настоял.

— Он как мы, — сказал Женя. — Он поймёт.

И меня позвали.

Я держал в руках старые фотографии, пожелтевшие, со следами воды, с оборванными краями. На одной — группа учеников в форме, с «Пистолетом» в центре стола. На обороте — список фамилий, некоторые перечёркнуты красным. Я не знаю, что означают эти перечёркнутые фамилии. Может быть, они проиграли, может быть, они умерли, может быть, их просто исключили, и это было равноценно смерти.

Я смотрел на эти лица — мальчики в гимнастёрках, девочки в передниках, с косичками и бантами, — и думал: они такие же, как мы. Играли, рисковали, боялись, надеялись, что с ними не случится того, что случилось с предыдущими. И ошибались! Потому что каждый думает, что он умнее, что он сильнее, что он сможет остановиться вовремя.

Никто не смог. Никто не остановился.

Вот что я понял, сидя в пыльной комнате с этими бумагами: «Пистолет» — это не игра. Это зеркало. Оно не создаёт страх, оно показывает то, что уже внутри нас. И если ты боишься потерять место в школе — значит, ты боялся этого всю жизнь. Если ты боишься предать друга — значит, ты всегда был готов его предать. Если ты боишься смерти — значит, ты никогда не был живым.

«Пистолет» просто помогает нам увидеть себя настоящими. И многим это не нравится. Многим проще умереть, чем смотреть на себя в это зеркало.

Теперь Женя мёртв, и я сижу в своей комнате, перебираю бумаги, смотрю на чёрно-белые фотографии тех, кто играл до нас, и думаю: мы не первые, мы не последние. Мы просто очередные идиоты, которые поверили, что они умнее своих предшественников.

«Пистолет» снова лежит в подвале, дожидаясь следующего поколения. Может быть, Алексей, который чуть не утонул, — это предупреждение. Может быть, Ева, которая сходит с ума от страха, — это зеркало. Может быть, Елена, которая предала Женю, — это правда. Может быть, Максим, которому всё равно, — это самое страшное.

Знаете, что самое страшное? «Пистолет» не проклят. Он просто есть, и мы сами выбрали в него играть.

Глава 26

Я открыл глаза в двенадцатом часу.

Солнце било в окно — яркое, зимнее, беспощадное. Снег на подоконнике искрился так, что резало глаза. Я лежал поверх одеяла, в той же одежде, в какой вчера вылез из бассейна: джинсы высохли коркой и стояли колом, толстовка пахла хлоркой, волосы слиплись на затылке. Я не помнил, как добрался до кровати. Помнил только, как закрыл за собой дверь, как стянул мокрые кроссовки, как упал лицом в подушку — и всё: темнота, провал..

Телефон лежал на полу, экран чёрный. Я потянулся за ним, чуть не свалившись с кровати, и нажал на кнопку. Ничего. Сдох в ноль. Я поставил его на зарядку, и только тогда посмотрел на часы над дверью.

Одиннадцать сорок три.

Контрольная началась в девять утра.

Я сел на кровати, сердце ударило где-то в горле, потом провалилось в живот, а потом замерло. Я ждал паники. Паника всегда была моим топливом: она била по нервам, и я бежал быстрее, думал быстрее, выгрызал зубами каждую оценку, потому что каждая оценка была доказательством, что я не зря здесь, что меня не отчислят, что мама не зря моет полы в этой школе.

Сейчас паники не было.

Я сидел на кровати, смотрел на часы и ждал. Ничего, пусто. Как будто внутри что-то перегорело — может быть, той ночью в бассейне, когда я тащил Алексея из воды и чувствовал его мёртвую тяжесть. Может быть, контрольная перестала иметь значение. А может быть, я просто устал.

Телефон включился, и на него посыпались уведомления.

Три пропущенных от классной руководительницы. Один от завуча. Два от Евы: «Ты где?». «Глеб, ответь, пожалуйста». Одно от Максима: «Королёв, ты живой вообще?». Одно от Алексея — просто знак вопроса. И одно от мамы.

Я открыл мамино сообщение последним.

«Мне позвонили, ты не пришёл на контрольную. Что случилось?»

Я представил, как она стоит в подсобке восточного крыла, в своей синей униформе, с ведром и шваброй у стены, и смотрит на телефон, который звонил и звонил, а я не брал трубку. Сначала она просто волновалась, потом испугалась, потом разозлилась, а потом снова испугалась, потому что мамы всегда боятся сильнее, чем злятся.

Я набрал её, она ответила после первого гудка.

— Глеб!

Голос сухой, сдавленный. Так она говорила, когда пыталась не плакать.

— Мам, я в порядке. Я просто проспал. Телефон сел.

— Ты проспал контрольную, Глеб. Годовую! По математике!

— Я знаю.

— Что значит «я знаю»? Ты понимаешь, что это значит? Твой рейтинг, твоя стипендия, твоё место... У тебя всего один шанс! Ты сам говорил.

— Я знаю, мам. Я всё понимаю. Я разберусь.

Она замолчала. Я слышал её дыхание — частое, неровное, будто она шла по лестнице с тяжёлым ведром. Наверное, она стояла в том самом коридоре, где я сейчас лежал в кровати с грязными волосами и пропущенной контрольной, и пыталась понять, в какой момент всё пошло не так.

— С тобой точно всё хорошо? — спросила она наконец.

— Нет, — сказал я. — Но я справлюсь.

— Глеб...

— Мам, мне надо идти. Я позвоню вечером. Обещаю.

Я сбросил вызов до того, как она успела ответить, не потому что не хотел говорить, а потому что не мог — горло сдавило, и я боялся, что если скажу ещё хоть слово, она услышит то, чего ей слышать нельзя, а неё своих тревог хватает.

Я встал, стащил с себя пропахшую хлоркой толстовку, бросил на пол. Долго стоял под горячей водой, глядя, как пар заволакивает зеркало. Потом оделся —но не в форму. В обычные джинсы и свитер, старый, с катышками на рукавах. Форма осталась висеть в шкафу. Мне было плевать, что скажет дежурный преподаватель. Мне уже было плевать на многое.

В коридоре было тихо — уроки шли, за дверями классов бубнили учителя, скрипел мел, кто-то смеялся чужому, не моему смеху. Я шёл и думал, что ещё вчера этот коридор был для меня полем боя. Каждая оценка, каждый взгляд, каждый шёпот за спиной. А теперь я шёл по нему как по пустому музею.

В столовой было пусто. Завтрак закончился, обед ещё не начали. Только тётя Вера гремела кастрюлями на кухне. Я взял стакан холодного чая, булку с маком — единственное, что осталось с завтрака, — и сел за дальний стол у окна.

Чай был ледяной, булка чёрствая. Я ел и не чувствовал вкуса.

И тут вошла Ева.

Она влетела — быстрым, нервным шагом, почти бегом. Волосы распущены и растрёпаны. Серый свитер сидел криво, на левом плече сполз, обнажая ключицу. Лицо бледное до синевы, под глазами — тени, которых вчера ещё не было.

Она увидела меня и остановилась. Секунду просто смотрела. Потом подошла к столу, села напротив, положила руки перед собой ладонями вниз. Пальцы её дрожали.

— Ты не отвечал, Глеб — сказала она. Голос хриплый, будто она плакала и не до конца выплакалась. — Я думала, ты умер!

— Я просто проспал.

— Я знаю, что ты проспал. Но я говорю не про контрольную. Я про вчерашнюю ночь!

Она смотрела на меня в упор, и в её взгляде было что-то новое, чего я раньше не видел: не отчаяние, не страх. Что-то острое, почти злое.

— Ты был в бассейне! Алексей сказал Максиму, Максим сказал мне. Ты вытащил его из воды,ты спас его!

— Да.

— А мне ты не позвонил, почему?

— Телефон сел.

— Телефон сел, — повторила она. — Ты чуть не утонул вместе с ним! Конечно ы не спал всю ночь, ты пропустил контрольную, но я же сидела в комнате и не знала, жив ты или нет. Я смотрела на часы и считала минуты. Я думала: если он не отвечает, значит, что-то случилось. Если что-то случилось — значит, это из-за меня!

Я отложил булку, посмотрел на неё внимательно.

— Почему из-за тебя?

Она отвела взгляд. Её пальцы сжались в кулаки, потом разжались, она смотрела в окно, на снег, на сосны, и молчала. Я ждал.

— Потому что это я, — сказала она наконец.

— Что — ты?

— С.М. Всё это. С самого начала! Это я!!

Я молчал и нперебивал, просто смотрел на неё — на её дрожащие губы, на побелевшие пальцы, на глаза, в которых стояли слёзы, но не проливались. Она была похожа на человека, который долго держал себя в руках — днями, неделями, может быть, с самого первого утра, когда нашли Женю, — и вдруг руки разжались, и всё посыпалось, и она уже не могла это остановить.

— Расскажи мне все, я должен знать— сказал я.

И она рассказала.

Сначала сбивчиво, проглатывая окончания, перескакивая с одного на другое. Потом спокойнее — как будто каждое слово вынимало из неё занозу, и она чувствовала, как становится легче, и говорила дальше, и дальше, и уже не могла остановиться.

Она начала с того вечера, когда Женя пришёл к ней — возбуждённый, злой, с горящими глазами. «Я нашёл кое-что на отца Елены. Я всё понял! Они отмывают деньги через школу. У меня есть доказательства, я пойду к директору».

— Я пыталась его отговорить! Я умоляла его! Я говорила: «Женя, пожалуйста, подумай. Это не просто школа. Это люди, у которых власть, деньги, связи! Они раздавят тебя, и никто даже не узнает». А он посмотрел на меня и сказал: «Если я не скажу правду, то кто?»

Она замолчала. По её щеке скатилась слеза — одна, медленная, как будто даже слёзы устали.

— Я любила его. Ты знаешь.. . Я любила его с первого дня. Я смотрела, как он сидит в библиотеке, как грызёт карандаш, когда думает, как смеётся — громко, на всю столовую, и всем плевать, что он квотник, потому что когда он смеялся, он был больше всех. Я любила его, а он меня не замечал. Не так! Он замечал меня как друга, как союзника, как «Еву, которая тоже квотник». Но не как ту, кто могла бы...

Она запнулась. Вытерла слезу рукавом — резко, будто сердилась на себя за эту слабость.

— Когда он умер, я не поверила, что он сам! Ни на секунду. Я знала его, он был сильным, упрямым. Он никогда бы не сдался! Самоубийство? Чушь. Его убили! Может быть, не своими руками — может быть, просто дали понять, что выбора нет. Но его убил, и я знала кто.

— Елена, — сказал я.

— Елена, — кивнула она. — И её отец, и директор. Все они! Может, не все вместе, может, каждый по-своему. Но они убили его так же верно, как если бы столкнули с обрыва!

— И ты решила отомстить.

— Я решила, что они должны узнать правду. Не отомстить, не наказать. Просто сделать так, чтобы правда вышла наружу. Потому что Женя хотел этого. Он умер за это! И я не могла позволить, чтобы его смерть была напрасной.

Она создала номер, он был одноразовый, неотслеживаемый. Написала первое сообщение. Она думала, что мы — те, кто играл в «Пистолет», кто был с Женей в последний вечер, — сразу всё поймём. Думала, мы объединимся и найдём доказательства. Она не думала, что мы начнём бояться, подозревать друг друга, угрожать друг другу.

— Я думала, вы будете как Женя, — сказала она тихо. — А вы оказались как все.

Я промолчал, потому что она была права.

— Я не хотела, чтобы вы боялись. Задания были не для того, чтобы вас мучить! Они были для того, чтобы вы делали то, что должны были сделать сами. Найти папку, узнать правду, расказать всем. Но вы каждый раз выбирали страх, и я не знала, что с этим делать.

— А потом случился бассейн, — сказал я.

— Нет. — Она покачала головой. — Это не я! Я узнала обо всём от Максима. Я сидела в комнате и ждала твоего звонка, и когда Максим написал, что ты вытащил Алексея из воды, я не могла дышать! Потому что я поняла: кто-то ещё играет в мою игру. Кто-то настоящий, кто-то, кто хотел убить. И я не знаю, кто это!

Она заплакала, плечи затряслись, лицо сморщилось, из горла вырвался звук — не то всхлип, не то вой. Она закрыла лицо руками и плакала, и я смотрел на неё и не знал, что делать.

Я встал и обошёл стол, сел рядом с ней, на одну скамью, положил руку ей на плечо. Она вздрогнула, но не отстранилась.

— Ты веришь мне? — спросила она сквозь слёзы.

Я молчал. Верил ли я ей? С одной стороны — да. Она рассказала всё. Это не было похоже на ложь. С другой — она обманывала нас неделями. Сидела в зеркальном зале и делала вид, что боится. Плакала настоящими слезами и при этом знала, что следующее сообщение от С.М. уже написано и ждёт.

— Я верю, что ты говоришь правду сейчас, — сказал я наконец. — Но не знаю, говорила ли ты её раньше.

— Я не топила Алексея. Клянусь тебе!

— Я знаю.

— Откуда?

— Ты не могла, ты была со мной в переписке, и ты не знала, что я пойду в бассейн. И ты не такой человек.

— Какой человек?

— Который убивает.

Она смотрела на меня долго. Очень долго. Потом вдруг подалась вперёд и поцеловала меня.

Это был не тот поцелуй, который я мог бы представить. Не нежный, не страстный, не робкий. Это был поцелуй-отчаяние. Поцелуй-просьба. Её губы были солёными от слёз и сухими, потрескавшимися, и я чувствовал, как они дрожат. Я не ответил — не потому что не хотел, а потому что не знал, что отвечать. Просто сидел и чувствовал её дыхание, её холодные пальцы на своей шее, её мокрые ресницы на своей щеке.

Она отстранилас, посмотрела мне в глаза.

— Пожалуйста, — прошептала она. — Не говори им.

— Ева...

— Подожди! Послушай! Если ты скажешь им сейчас, всё кончится, они сдадут меня. Директору, полиции, моему отцу. И мы никогда не найдём того, кто сделал это с Алексеем. Настоящий убийца где-то там. И если ты расскажешь, он уйдёт. Навсегда. А Женя так и останется «самоубийцей» в школьном отчёте.

— Ты просишь меня врать!

— Я прошу тебя подождать. Немного.. . Пока мы не найдём его. А потом можешь рассказать всем! Я приму это. Я готова.

Я смотрел на неё: на её мокрые ресницы, на дрожащие губы, на пальцы, которые всё ещё сжимали мой свитер.

Я хотел сказать «да». Потому что она была Евой, потому что она плакала, потому что она поцеловала меня, и что-то внутри меня — что-то, что я старательно давил последние дни, — вдруг подняло голову.

Но я не сказал «да».

— Мне нужно время, — сказал я.

— Сколько?

— Не знаю. Может, день. Может, час. Мне нужно подумать. Без тебя. Одному..

Она кивнула. Медленно разжала пальцы. Встала и поправила свитер, вытерла слёзы ладонью — не вытерла, размазала, оставив мокрые дорожки на щеках.

— Я буду ждать, — сказала она. — Но недолго. Ты же понимаешь, что время не на нашей стороне.

— Понимаю.

Она повернулась и пошла к выходу, но у двери почему то остановилась, обернулась.

— Глеб, спасибо, что спас Алексея. Если бы не ты, я бы никогда себе не простила. Потому что если бы он умер — это была бы моя вина, даже если не я это сделала. Я создала эту игру, я разбудила это чудовище.

Она вышла, дверь закрылась за ней — мягко, почти беззвучно. Я остался один.

Чай окончательно остыл, булка лежала нетронутой. Я смотрел в окно на снег и думал.

Что мне делать с этой правдой? Рассказать — значит сдать Еву. Промолчать — значит скрывать от всех то, что может спасти жизнь. Если кто-то ещё умрёт, а я знал, кто начал игру, и молчал, это будет моя вина. Не её. Моя!

Мне нужно было с кем-то поговорить. Но с кем? С Максимом, который знает всё и улыбается? С Еленой, которая защищает отца? С Алексеем, который сам чуть не умер?

Я встал и отдвинул стул. Тётя Вера выглянула из кухни, но ничего не сказала. Я вышел в коридор.

Глава 27

Ноги сами принесли меня к бассейну.

Он стоял у самой кромки воды.

Алексей Корсаков-бывший чемпион, рекордсмен, будущая звезда сборной. Стоял босиком на холодном кафеле и смотрел на воду. Огромные плечи опущены, руки висят как плети. Он не двигалс, просто смотрел, как вода колышется у его ног.

Я подошёл тихо, но он услышал — пловец всегда слышит шаги в бассейне - привычка, въевшаяся в позвоночник.

— Я думал, ты не придёшь, — сказал он, не оборачиваясь.

— Я думал, ты не захочешь сюда возвращаться.

— А куда мне ещё идти.

Я встал рядом и тоже смотрел на воду. Она была гладкой, как зеркало, и в ней отражались лампы под потолком и наши лица — два бледных пятна на тёмной глади. В дальнем конце бассейна свет падал на воду косыми полосами. Там, где я вчера нашёл его, вода была такой же спокойной. Никаких следов бассейн не помнил.

— Как рука? — спросил он вдруг.

Я машинально потрогал плечо — вчера, пока тащил его из воды, потянул мышцу, но сейчас почти не болело.

— Нормально.

— Ты меня на себе волок. Я вешу девяносто пять килограмм. А в тебе сколько? Семьдесят?

— Шестьдесят восемь.

— Шестьдесят восемь, — повторил он. — Сорока килограмм разницы, а ты меня вытащил.

— Вода помогла, в воде все легче.

— Я знаю. Я плаваю с трёх лет.

Он замолчал. Я видел, как напряглась его челюсть, он хотел сказать что-то ещё, но не решался.

— Я не помню, как отключился, — сказал он наконец. — Помню, что пошёл плавать ночью. Со мной такое бывает — когда не спится, я иду в бассейн, вода успокаивает. Я плавал круги — один, другой, третий. Думал о контрольной, о том, что отец скажет, если я напишу хуже. А потом — провал, темнота... И твоё лицо надо мной.

— Тебя кто-то толкнул?

— Нет! Я бы почувствовал, я бы услышал шаги. Ты знаешь, какая в бассейне акустика — любой звук разносится как в соборе. Если бы кто-то вошёл, я бы услышал за секунду, но никого не было: ни шагов, ни скрипа двери.

— Ты был один?

— Один, все спали. Ты сам знаешь — ты пришёл и нашёл меня.

Он повернулся ко мне. В его глазах было что-то, чего я не видел раньше: не злость, не бравада- страх. Настоящий, животный, который не спрячешь за широкими плечами и громким голосом.

— Я не знаю, что это было, Королёв. Может, сердце не выдержало, я тренируюсь по шесть часов в день. Не сплю нормально уже месяц, готовлюсь к отбору. Организм мог просто сказать «хватит». Но я не верю в «само». Не после того, что случилось с Женей.

— Думаешь, С.М. знал, что ты пойдёшь плавать?

— Я не знаю, что думать. Может, знал, может, нет. Может, это вообще не он. Но я чуть не умер, Королёв! И это меняет дело.

Он отвернулся к воде. Сделал полшага вперёд — и замер. Ступня остановилась в паре сантиметров от кромки. Пальцы поджались, будто он боялся, что вода обожжёт.

— Я не могу войти, — сказал он.

Я посмотрел на его ноги — босые, с длинными пальцами пловца, с мозолями от стартовых тумб. Они дрожали, не от холода, от страха.

— Я пробовал у тром. Три раза подходил, три раза останавливался! Вот здесь. — Он показал на невидимую черту у своих ног. — Ноги не идут. Сердце колотится так, что темнеет в глазах. Я, Королёв. Я плавал быстрее всех в стране! Ставил рекорды на спине, на груди, на кроле. Мог проплыть километр и не запыхаться,а теперь стою и не могу намочить ноги!

— Это нормально, — сказал я.

— Что? — Он резко повернулся. — Ты издеваешься? Что тут нормального?

— Ты вчера чуть не умер в этой самой воде. Твоё тело помнит это. Оно боится. Страх — это нормально. Ненормально было бы, если бы ты вообще ничего не чувствовал.

Он смотрел на меня долго, его кулаки сжимались и разжимались.

— Мой отец сказал бы, что я слабак, — сказал он наконец.

— Твой отец не тонул в этом бассейне.

— Мой отец вообще никогда не тонул! Он всегда был первым. Всегда на пьедестале, всегда с медалью. Он не понимает, что значит проигрывать, а я даже войти в воду не могу!

— Не думай о нём. Думай о себе.

— О себе? — Он усмехнулся. — Я всю жизнь думаю о себе, я эгоист, Королёв! Ты сам знаешь. Я привык, что все вокруг — просто фон: команда, тенеры,одноклассники. Я плыл, а они смотрели, и мне было плевать, что они чувствуют. Плевать, что ты квотник. Плевать, что Ева плачет по ночам. Плевать, что Максим что-то скрывает. Плевать, что Елена живёт под прессом отца. Я думал: у них свои проблемы, у меня свои. Мои важнее!

Он замолчал, потом сказал тише:

— А вчера, когда я лежал на дне и не мог пошевелиться, я понял: никто не придёт, но ты пришёл.

— Ты спрашивал, почему я тебя вытащил, — сказал я наконец. — Я не знаю ответа. Может, потому что ты был в воде и не мог сам выбраться, может, потому что я не хотел ещё одного трупа, может, потому что я устал смотреть, как люди исчезают.Женя же исчез. Ты мог быть следующим, я просто устал.

Алексей кивнул. Медленно. Как будто переваривал услышанное.

— Я должен тебе, — сказал он. — Я не люблю быть должным,но я должен.

— Ты ничего мне не должен.

— Должен, и ты знаешь это. Так же, как я знаю, что ты знаешь что-то про С.М.

Я замер.

— Ладно, — сказал он. — Хватит разговоров.

И сделал шаг.

Ступня коснулась воды, и по гладкой поверхности пошли круги — медленные, ленивые, будто бассейн только сейчас заметил, что он здесь. Алексей замер, его спина напряглась, пальцы побелели. Он стоял так секунду, две, три — вечность.

— Холодная, — сказал он.

— Нормальная вроде.

— Нет, холодная. Раньше была теплее.

— Ты просто отвык.

— Я не отвыкал, я лаваю здесь каждый день.

Он сделал второй шаг, вода дошла до колен. Третий — до пояса. Четвёртый — до груди. Он остановился, закрыл глаза. На шее часто билась жилка, грудная клетка вздымалась тяжело. Но он не отступил.

— Знаешь, что я подумал сегодня утром? — спросил он, не открывая глаз.

— Что?

— Если я не войду в воду сегодня, я не войду в неё никогда. Никогда, Королёв. Ни на тренировке, ни на соревнованиях, ни в море, ни в реке, ни даже в ванне. Я стану тем парнем, который «подавал надежды», а потом сломался и исчез. Как будто и не было меня.

Он открыл глаза, посмотрел на воду, на свои руки, которые ещё дрожали, на дальний бортик — двадцать пять метров. И поплыл.

Глава 28

Утро началось с тишины.

Я открыл глаза и сразу понял: что-то не так. Не было гула коридора, не было будильника, не было привычного скрежета труб в стене. Только белый свет из окна и глухая, ватная тишина. Часы показывали десять сорок три. Второй день подряд я просыпал всё на свете.

Я вскочил, натянул джинсы, свитер, выбежал в коридор. У дверей класса уже стояла классная руководительница — Вера Сергеевна, сухая, как палка, с вечно поджатыми губами. Увидела меня и не сказала ни слова. Просто посмотрела, но этого хватило.

— Королёв? Зайдите.

В классе было пусто, все ушли на вторую пару. Она села за стол, я остался стоять. Она открыла журнал, провела пальцем по строчкам.

— Годовая контрольная по математике — ноль баллов. Вчерашняя отработка — неявка. Сегодня — опоздание на два часа. Ваш рейтинг упал на пятьдесят три позиции, стипендия на следующий семестр аннулируется. Если вы не сдадите пересдачу, вопрос об отчислении будет решён в течение месяца.

Я молчал. Слова падали, как камни, и каждое било в одно и то же место. Она закрыла журнал и посмотрела на меня поверх очков.

— Что с вами, Королёв? Вы были одним из лучших!

— Я просто устал.

— Устали? — Она чуть склонила голову. — Здесь все устают. Это «Олимп», а не санаторий! Но одни держатся, а другие ломаются.

Я ничего не ответил. Она вздохнула.

— Пересдача через две недели, если директор подпишет разрешение. У него сейчас другие заботы, сами понимаете. Идите.

Я вышел, коридор был пуст. Уроки шли, школа жила своей обычной жизнью, а я стоял, прижавшись спиной к холодной стене, и чувствовал, как внутри что-то осыпается: пятьдесят три позиции, стипендия, отчисление, мама.

Я пошёл искать её, не знаю зачем, просто нужно было увидеть.

Она мыла пол в восточном крыле. Я остановился в конце коридора и смотрел издалека, она не заметила меня. Синяя униформа, резиновые перчатки, ведро с грязной водой. Она тёрла шваброй одно и то же место уже минуту — машинально, задумавшись о чём-то своём. Может быть, обо мне, может быть, о деньгах. Может быть, о том, что устала так, что даже думать больно.

Я хотел подойти, хотел сказать: «Мам, меня, кажется, отчислят». Хотел, чтобы она накричала на меня, дала мне пощёчину, хоть что-нибудь, что пробило бы эту ватную пустоту внутри. Но я не мог. Потому что если бы я подошёл и сказал это, я бы увидел, как в её глазах гаснет надежда, а я и так видел это слишком часто. Когда отец ушёл, когда денег не было, когда она приходила с работы и садилась на кухне, глядя в одну точку. Я не хотел видеть это снова!

Я развернулся и ушёл.

Весь день я провёл в пустом классе на четвёртом этаже. Сидел за партой, смотрел в окно на снег. Пытался думать, пытался собрать в кучу всё, что знаю.

Ева — С.М. Она создала игру, но она не убивала. Кто-то ещё знал про Алексея, кто-то ещё был в школе в ту ночь.

Я перебирал имена: тренер, Елена, Ева, Максим, Алексей сам. Кто из них мог? Кто хотел?

Я не знал. В голове был туман, факты не складывались. Раньше я решал такие задачи за минуты, но это была не математика :здесь не было формул. Только люди, а люди всегда врут!

Я вспомнил, как Алексей стоял у кромки воды и говорил: «Если бы кто-то хотел меня убить, он был бы прав». Что он имел в виду? Что он сделал? Я не знал, но он знал. Он носил в себе что-то, что грызло его изнутри.

Я вспомнил Максима. Его спокойное лицо, его улыбку, которая никогда не касалась глаз. Его слова: «Мне терять нечего». Так не говорят те, кому действительно нечего терять. Так говорят те, кто уже потерял всё и научился с этим жить.

Я вспомнил Елену. Её звонок отцу, её дрожащие пальцы. «Папа, он всё знает». Она боялась, но страх — не доказательство.

Я ничего не знал. Мои мысли ходили по кругу.

К вечеру я вернулся в комнату, сел на кровать и достал телефон. Пять пропущенных: три от мамы, один от Евы, один от Максима. Я не перезвонил никому, просто сидел и смотрел в стену.

Мама. Ева. Алексей. Максим. Елена. Женя.

Я думал о них всех. О том, как мы сидели в зеркальном зале и смотрели друг на друга, о том, как каждый из нас боялся, о том, как каждый что-то скрывал. Мы были лучшими. Элитой...А стали крысами в банке, которые грызут друг друга за кусок правды.

Я закрыл глаза, уснуть не получалось. Я снова и снова прокручивал в голове одно и то же.

Ева сказала: «Я думала, вы будете как Женя, а вы оказались как все». Она была права. Мы все оказались как все, мы испугались, мы начали врать, мы начали подозревать. Кроме неё. Она хоть что-то сделала. Пусть это было ужасно, пусть это чуть не убило Алексея — она пыталась, а я просто стоял и смотрел.

Я открыл глаза, сел и посмотрел на своё отражение в тёмном окне.

Хватит.

Хватит жалеть себя! Хватит бояться! Хватит сидеть и ждать, пока всё рухнет.

Я не знал, с чего начать. Не знал, кто пытался убить Алексея. Не знал, что скрывает Алексей. Не знал, куда исчезает Максим. Но я узнаю! Шаг за шагом: как задачу, как олимпиаду. Я не сдамся, пока не решу!

Я встал, умылся холодной водой, посмотрел на себя в зеркало: красные глаза, спутанные волосы. Но взгляд был другим.

Завтра я начну.

Глава 29

Утро выдалось серым и тихим. Снег, валивший всю ночь, завалил подоконник по самое стекло, и в комнате стоял странный полумрак — будто мир за окном выключили. Я лежал на кровати и смотрел, как снежинки бьются о стекло.

Контрольную я провалил. До пересдачи оставалось полторы недели, учебники лежали на столе нетронутой стопкой, и я знал, что даже если я открою их сейчас, то ничего не смогу прочитать — строчки расплывались перед глазами, а мысли скакали, как белки в колесе. Ева. Её признание. «Пожалуйста, не говори им». Алексей у кромки воды. «Ты не знаешь, что я сделал». Максим, который улыбается уголком рта, но глаза у него мёртвые. И Женя — Женя, который был умнее всех нас, а теперь его комната пуста.

Скоро её освободят и заселят новых учеников. Всё, что осталось от Жени, выбросят в мусорный контейнер. Я знал это. И знал, что если я хочу что-то найти, если я хочу понять, с чего начать, — мне нужно идти туда. Не как детективу, а как другу.

Я встал, натянул свитер и вышел в коридор.

Вахтёрша сидела в своей каморке и смотрела какой-то сериал на старом мониторе. Когда я попросил ключ от комнаты Жени, она подняла на меня глаза — мутные, усталые — и спросила:

— Ты чего туда собрался? Там пусто уже. Всё вынесли.

— Я кое-что забыл, — соврал я. — Давно. Может, ещё не выбросили.

Она посмотрела на меня долгим взглядо, потом молча сняла ключ с гвоздя и протянула мне.

— Только недолго, скоро обход.

Я кивнул и пошёл к лестнице.

В комнате Жени действительно было пусто. Кровать застелена казённым бельём, стол протёрт, пол чист. Запах — слабый, почти неуловимый запах машинного масла и старой бумаги — ещё держался в воздухе. Я стоял на пороге и вдыхал его, и что-то внутри меня медленно, мучительно сжималось. Это была тоска по единственному человеку в этой школе, который понимал меня без слов.

Я вошёл и опустился на стул, на котором когда-то сидел Женя, склонившись над своим ноутбуком. Огляделся: стол пуст, полки пусты. В углу, у двери, притулилась старая коробка из-под обуви — я заглянул в неё, но там лежали только сломанный карандаш и пустая катушка от ниток. Всё, что осталось от гения.

Я уже хотел уходить, когда заметил щель между столом и стеной.

Там что-то белело. Сложенный вдвое клочок бумаги, застрявший в узком пространстве, куда не добралась тряпка уборщицы. Я наклонился, просунул пальцы и осторожно, стараясь не порвать, вытащил его.

Это была лента. Бумажная лента из «Пистолета Архимеда».

«УНИЧТОЖЬ ГЛАВНОЕ СВОЁ ТВОРЕНИЕ».

Я держал её в руках и не мог отвести взгляд. Я видел эту ленту раньше — в ту самую пятницу, когда Ева зачитала задание вслух, а Женя улыбнулся и сказал: «Без проблем». Но тогда я смотрел на слова, а теперь смотрел на бумагу.

Она была другой.

Не такой, как ленты, которые выпадали из «Пистолета» раньше. Я помнил те, старые — тонкие, почти прозрачные, желтоватые от времени, с неровными краями, которые оставляло лезвие механизма. Эту бумагу я не узнавал. Она была плотной, белой, с едва заметным глянцем на поверхности.

Я поднёс ленту к свету. Старые ленты просвечивали — сквозь них можно было увидеть очертания пальцев. Эта не просвечивала совсем, как картон.

Я перевернул её. На обратной стороне, в самом уголке, — едва заметная серая полоска - след от лазерного принтера. Современного, офисного. Не от старого матричного, которым печатал «Оракул».

Кто-то напечатал это задание. Не машина, человек.

Я сидел на стуле, сжимая ленту в пальцах, и чувствовал, как внутри проворачивается что-то огромное. Женя не вытянул случайное задание. Задание было подменено. Кто-то из пятёрки — кто-то, кто имел доступ к «Пистолету» до игры, — заменил ленту, и Женя, который верил, что машина не может врать, выполнил его.

Я аккуратно сложил ленту, спрятал во внутренний карман куртки и вышел из комнаты.

В библиотеке было пусто. Лампа под зелёным абажуром горела тускло, за окнами сгущались сумерки, и снег всё падал — густой, тяжёлый, как занавес. Я прошёл мимо дремавшей библиотекарши и направился к компьютерам в дальнем углу. Мне нужен был доступ к архивам школы и к поиску в интернете — медленному, но работающему.

Я сел за терминал. Вошёл в систему под своим логином. Открыл поисковик.

С чего начать? С тех, кто был в пятёрке. С каждого, по очереди.

Елена Воронова.

Я вбил её имя в поиск. Вылезли десятки ссылок — светская хроника, интервью отца, репортажи с приёмов. Елена была на виду. Я листал статьи, просматривал фотографии: Елена на благотворительном вечере, Елена на открытии нового крыла школы, Елена с отцом на экономическом форуме. Никаких тёмных пятен. Только глянец, только холодная, выверенная картинка. Но я знал — за этой картинкой скрываются махинации отца, звонки, которые она делала, чтобы предупредить его, и её страх, который она прятала за ледяной маской.

Я закрыл вкладку. С Еленой всё было ясно — она покрывала отца, но к ленте в «Пистолете» это не имело прямого отношения.

Ева Соболева.

Я вбил её имя. Ссылки были спокойнее: балетные конкурсы, афиши, интервью с педагогами. Ева на пуантах, Ева с букетом цветов, Ева на репетиции. Никаких скандалов, никаких компроматов. Она была чиста — если не знать, что именно она создала С.М.

Но знал ли я это? Она призналась, она плакала и целовала меня. Она сказала: «Пожалуйста, не говори им». И я молчал. Но лента не могла быть её рук делом — у неё не было доступа к «Пистолету» до игры, и она не умела обращаться с механизмом. Ева была С.М., но не поддельщиком.

Я закрыл вкладку.

Алексей Корсаков.

Я вбил его имя. Вылезли спортивные статьи: «Юный чемпион», «Надежда сборной», «Рекорд России». Алексей на пьедестале, с медалью на груди, с уставшей улыбкой. Я листал дальше. На третьей странице поиска мелькнула заметка двухлетней давности: «Спортсмен Алексей Корсаков временно отстранён от соревнований по медицинским показаниям». Я кликнул. Статья была короткой — ничего конкретного, просто «состояние здоровья не позволяет». Но дата. Дата совпадала с теми днями, когда, по словам Максима, его брата госпитализировали.

Совпадение? Я запомнил это.

Кто остался?

Максим... Максим был тёмной лошадкой. Я не знал о нём почти ничего.

Я вбил в поиск: «Максим Громов».

Результатов было мало. Пара упоминаний на сайте школы: «Максим Громов, ученик одиннадцатого класса, принял участие в олимпиаде по литературе». Старая фотография с какого-то конкурса, где он стоял в группе других учеников и смотрел куда-то мимо камеры. Ничего интересного.

Я пролистал дальше. На пятой странице поиска мелькнула ссылка на городской портал. Заголовок: «Юные химики представили проекты на конкурсе». Фотография. Группа подростков в белых халатах. И подпись под фото: «Участники конкурса: Максим Архипов, Дмитрий...»

Максим Архипов.

Я замер. Палец завис над клавишей.

Архипов. Не Громов!

Я открыл фото в полном размере. Оно было старым — класс пятый, не старше. Подростки стояли с пробирками в руках и улыбались. И среди них — он. Максим. Те же светлые волосы, та же странная улыбка, которая не касается глаз. Только фамилия другая.

Архипов.

Я откинулся на спинку стула. В голове зашумело. Зачем человеку менять фамилию? Причин может быть много: усыновление, развод родителей, желание дистанцироваться от прошлого. Но Максим? Максим, который никогда не говорит о семье? Максим, который исчезает раз в год в непонятном направлении? Максим, который записывает каждую игру «Пистолета» и смотрит на Алексея с тихой, непонятной ненавистью?

Я снова склонился над клавиатурой. Вбил: «Архипов Илья».

И вот тут началось.

Первая же ссылка вела на местный новостной портал. Заголовок: «Подросток госпитализирован после драки в школе "Олимп"». Дата — два года назад. Я кликнул.

Статья была короткой. «Ученик школы "Олимп" Илья Архипов был госпитализирован с травмами после инцидента на территории учебного заведения. Подробности не разглашаются. Администрация школы проводит внутреннее расследование».

Я вбил: «Илья Архипов Олимп». Вылезла ещё одна заметка, через месяц после первой. «Состояние пострадавшего стабильно тяжёлое. Семья приняла решение перевести его в закрытую клинику». И всё, больше ни слова. Ни о том, кто виноват, ни о том, чем кончилось расследование, ни о том, как сейчас себя чувствует этот самый Илья.

Я сидел, глядя в монитор. В голове щёлкали шестерёнки. Архипов.. . Громов... Смена фамилии. Исчезновения 14 ноября — в день, когда Илья был госпитализирован. Ненависть к Алексею, которую Максим не скрывал, но и не объяснял.

Оставалось одно звено.

Я открыл базу данных школы — доступ к спискам учеников был свободным для всех, кто имел логин. Запросил архивы за позапрошлый год. Пролистал до фамилии на букву «К».

Корсаков Алексей.

Он учился здесь в тот год. Был звездой, чемпионом, сыном чемпиона. И имел достаточно влияния, чтобы замять любую историю.

Я откинулся на спинку стула, и закрыл глаза. Передо мной, как на экране, всплывали разрозненные куски мозаики. И вдруг — как вспышка — они сложились.

Алексей. Максим. Илья.

Максим — брат того самого парня, которого избили до полусмерти два года назад. Парня, который впал в кому и которого семья перевела в закрытую клинику. Парня, чью фамилию Максим перестал носить — почему? Чтобы спрятаться? Чтобы его не связывали с той историей? Чтобы пробраться в «Олимп» неузнанным и найти виновного?

И Алексей. Алексей, который сказал мне: «Ты не знаешь, что я сделал». Алексей, который плавал ночами, потому что его мучила совесть. Алексей, который чуть не умер в бассейне — и сказал, что тот, кто пытался его убить, был бы прав.

Если бы кто-то хотел меня убить, он был бы прав.

Я открыл глаза, сердце колотилось где-то в горле. Я сидел в пустой библиотеке, под тихое гудение компьютера и мерный стук снега в окно, и не мог пошевелиться. Я знал. Теперь я знал.

Но одного звена всё ещё не хватало.

Я достал из кармана ленту. Развернул и посмотрел на ровные края, на глянцевую поверхность, на серую полоску от принтера. Кто-то напечатал это задание. Кто-то хотел, чтобы Женя уничтожил «Феникса». Кто-то из пятёрки!

Алексей? У него был мотив — скрыть правду о махинациях Елены. Максим? У него был мотив — месть, долгая, холодная, рассчитанная на годы вперёд. Елена? Она могла. Ева? Могла.

Я не знал ответа на этот вопрос. Но теперь у меня было достаточно, чтобы начать разговор. Не обвинение, не допрос. Просто разговор. С тем, кто знал больше, чем говорил.

Я закрыл ноутбук и поднялся. Библиотекарша всё так же дремала за столом. Снег за окном всё падал.

В кармане лежала лента — улика, которая могла разрушить всё. И я знал, к кому идти: к тому, кто был здесь два года назад, к тому, кто сказал мне: «Ты не знаешь, что я сделал».

К Алексею.

Глава 30

Алексей был у себя. Сидел на кровати, сгорбившись, уперев локти в колени. Тарелка с нетронутым ужином стояла на тумбочке. Толстовка сборной висела мешком на его широких плечах. Когда я постучал и вошёл, он поднял голову и посмотрел на меня тяжёлым, настороженным взглядом.

— Опять ты, Королёв. Что на этот раз?

Я закрыл дверь и сел на стул напротив. Он следил за каждым моим движением, как зверь, который чует опасность, но ещё не знает, откуда она.

— Я нашёл кое-что в комнате Жени, — сказал я.

— И что?

— Ленту из «Пистолета». Ту самую, которую он вытянул в последнюю пятницу.

Он не шелохнулся. Только пальцы, сжимавшие край матраса, чуть побелели.

— Ну и что? — Его голос был слишком ровным. — Мало ли, что он там хранил.

— Я сравнил её со старыми лентами. Те — тонкие, желтоватые, с неровными краями. Эта — плотная, белая, с глянцем. И на обратной стороне — след от лазерного принтера. Не от матричного, которым печатал «Оракул». От современного, офисного.

Алексей молчал.

— Кто-то подменил задание, — сказал я. — Кто-то пришёл в аудиторию до игры, открыл «Пистолет» и вставил свою ленту. Кто-то хотел, чтобы Женя уничтожил «Феникса».

— И ты думаешь, что это я? — Он усмехнулся, но усмешка вышла кривой, неестественной. — У тебя мания, Королёв.

— Я не думаю. Я знаю, что это ты.

— Ничего ты не знаешь. — Он встал с кровати, подошёл к окну. Спина была напряжена, как натянутая струна. — Ты ходишь тут со своей бумажкой и строишь из себя детектива, а самом деле ты просто тыкаешь пальцем в небо.

— Тогда объясни мне, — сказал я спокойно. — Объясни, почему ты не спишь по ночам, почему плаваешь круги в бассейне, как будто хочешь утопить себя. Почему ты сказал мне, что тот, кто пытался тебя убить, был бы прав.

Он резко повернулся, его глаза горели.

— Потому что моя жизнь — дерьмо! Потому что мой отец смотрит на меня, как на бракованный товар! Потому что я чуть не умер и теперь боюсь воды! Тебе мало?

— Нет, это не все.

— А что ещё? Что ты хочешь услышать?

— Правду.

— Правду? — Он почти выплюнул это слово. — Ты хочешь правду? А ты сам-то её говорил? Ты, который пришёл сюда по квоте и строишь из себя святого? Ты кому-нибудь рассказывал, как попал в «Олимп»? А?

Я замер.

— Не переводи стрелки, — сказал я. — Мы сейчас говорим о тебе.

— А может, не о чем говорить. Может, ты ошибся. Может, твоя бумажка — просто мусор!

Я медленно достал из кармана ленту, развернул и положил на кровать между нами.

— Посмотри на неё. Посмотри на края, на бумагу, на след от принтера. Это не мусор! Это улика! И я знаю, что ты был в аудитории первым. Ты всегда приходил первым!

Алексей смотрел на ленту, и я видел, как что-то ломается внутри него. Как рушится стена, которую он строил все эти дни.

— Зачем ты это сделал? — спросил я тихо. — Я не обвиняю тебя. Я хочу понять.

Он долго стоял, глядя на белую полоску бумаги. Потом плечи его опустились, и он сел обратно на кровать — грузно, как старик и закрыл лицо руками.

— Это была не моя идея, — сказал он глухо.

— А чья?

Он отнял руки от лица. Глаза были красными, но слёз не было.

— Женя пришёл ко мне за неделю до той игры. Он был возбуждён, зол, у него глаза горели. Он сказал, что раскопал всё: махинации отца Елены, откаты, воровство, директора. У него были документы. Он хотел идти в полицию, и он хотел, чтобы я пошёл с ним.

— Почему к тебе?

— Потому что он считал меня другом. — Он усмехнулся. — Мы вместе прятали «Пистолет». Вместе играли, я был единственным, кому он доверял, кроме тебя.

— И что ты сделал?

— Я пошёл к Елене, рассказал ей. Она позвонила отцу. Отец сказал: «Не волнуйся, я разберусь». Но я знал, что он не успеет, Женя не собирался ждать. Он хотел идти прямо на следующий день.

Он замолчал.

— Я пришёл в аудиторию за час до игры, открыл «Пистолет». Достал старую ленту и вставил свою. Я думал: если Женя уничтожит «Феникса», у него не будет доказательств. Без «Феникса» он никто. Ему не с чем будет идти в полицию, и он отступит.

— Но он не отступил.

— Нет. — Алексей покачал головой. — Он выполнил задание. Сказал «без проблем», улыбнулся и вышел, а наутро его нашли мёртвым.

Он замолчал. Комната наполнилась тишиной — такой густой, что её можно было резать ножом.

— Я не хотел, чтобы он умирал, — сказал Алексей. — Я хотел только остановить его! Я хотел защитить Елену! Я думал, что делаю правильно. А теперь...

— Теперь ты живёшь с этим.

— Теперь я живу с этим.

Я встал и подошёл к окну. Снег всё падал.

— Какое задание должно было выпасть? — спросил я. — Настоящее.

— «Расскажи всем свою главную тайну».

Я закрыл глаза, Женя должен был рассказать всем свою тайну: о махинациях, о патенте, о директоре. Мы бы узнали правду. Без С.М., без шантажа, без всего этого. И всё могло бы быть иначе.

— Ты знал, что лента подменена? — спросил я.

— Что? — Он поднял голову.

— После игры. Ты знал, что кто-то ещё знает о подмене?

— Нет. Я никому не говорил. Думал, что это останется между мной и... — Он осёкся.

— И кем?

— И Женей. Но он унёс это с собой.

Я стоял у окна и думал. Алексей не знал, что кто-то ещё видел его, но кто-то видел. Кто-то знал, и этот кто-то начал свою игру, используя игру Евы.

— Что ты теперь будешь делать? — спросил Алексей.

— Пока ничего. Мне нужно подумать.

Я кивнул и вышел. В коридоре было пусто, красные лампы горели ровно.

Алексей признался в подмене ленты. Но он не знал, кто наблюдает за ним. А я знал. И теперь у меня оставался один человек, который мог заполнить пробелы. Тот, кто записывал всё. Тот, кто ждал два года.

Максим.

Глава 31

Я вышел от Алексея и остановился в коридоре, прижавшись спиной к холодной стене. Лопатки заледенели даже сквозь толстый свитер, и я стоял так, наверное, с минуту, просто глядя в пустоту коридора, где красные лампы горели ровным, каким-то больничным светом. Алексей признался. Не сразу, не легко, через злость и попытки перевести всё на меня, но в итоге сломался.

«Это я, — сказал он, и голос у него дрожал. — Я подменил ленту. Но я не хотел, чтобы он умирал! Клянусь, Глеб, я не хотел!»

И теперь его голос всё ещё звучал у меня в ушах, будто застрял где-то глубоко внутри, как заноза, которую не вытащить, и я не мог от него избавиться. Он подменил ленту. Этот парень, который любил Елену до дрожи в пальцах, который боялся потерять место в сборной и отцовское одобрение больше, чем собственной жизни, который струсил и одной неверной секундой запустил цепочку, приведшую Женю к смерти. Я хотел злиться на него, хотел кричать, бить кулаками в стену, но внутри была только пустота — тяжёлая, вязкая, как та вода в бассейне, которая сомкнулась над Алексеем в ту ночь и до сих пор не отпускала его.

Но я знал, что это ещё не конец.

За признанием Алексея стоял кто-то ещё, я чувствовал это каждой клеткой, тем внутренним чутьём, которое всегда работало на автомате, улавливая то, что другие не замечали. Кто-то стоял в дверях бассейна в ту ночь. Кто-то смотрел, как Алексей идёт ко дну. Кто-то знал всё с самого начала.

И я знал, кто это. Максим.

Я пошёл по коридору, и ноги сами несли меня, без приказа, без раздумий, будто знали дорогу лучше моей головы. Сначала в его комнату — пусто, одеяло скомкано, подушка помята, будто он лежал на ней совсем недавно, но комната дышала холодом, и я понял, что он ушёл давно. Потом в столовую — только тётя Вера гремела кастрюлями и напевала что-то себе под нос, её голос эхом разносился по пустому залу. Библиотека была пуста, старуха-библиотекарша дремала за стойкой, уронив голову на руки.

И тогда я пошёл в подвал. Туда, где всё начиналось. Где, как я чувствовал, всё должно было закончиться.

В подвале пахло сыростью и старым кирпичом, и ещё чем-то — машинным маслом, ржавчиной, временем, которое застыло здесь и больше не двигалось. Единственная лампа под зелёным абажуром горела в углу, и в круге её дрожащего света сидел Максим, прижавшись спиной к стене, и его белая толстовка светилась в полумраке, как сигнальный флаг. Капюшон был откинут, светлые волосы растрёпаны, и он смотрел на пустой стол, где когда-то лежал «Пистолет», а теперь остались только пыль да царапины на дереве. На коленях у него лежала старая потрёпанная тетрадь с выцветшей обложкой, перетянутая резинкой, и он не открывал её, просто держал руки поверх, как будто боялся, что она исчезнет, если он разожмёт пальцы. Рядом с тетрадью лежала флешка — та самая, которую мы искали.

— Я знал, что ты придёшь, — сказал он, даже не поднимая головы.

Я сел напротив, на холодный бетон, скрестив ноги. Между нами легла тетрадь и флешка, и я смотрел на них и чувствовал, что внутри них — всё, что он собирал два года, всё, что он вынюхивал, записывал, хранил, и теперь он готов был отдать это мне, и это пугало меня больше, чем если бы он попытался ударить.

— Откуда ты знал, что я приду? — спросил я.

— Ты слишком умный, Королёв. — Он усмехнулся, но усмешка вышла кривой и невесёлой, как трещина на старом стекле. — Ты не успокоишься, пока не докопаешься до самого дна. Это твой дар и твоё проклятие. Ты уже говорил с Алексеем? Он признался?

— Да. — Я кивнул. — Он подменил ленту. Он думал, что спасает Елену и её отца. Он не хотел, чтобы Женя разоблачал их махинации. И он не хотел, чтобы Женя умирал.

Максим медленно кивнул, и я видел, что это не было для него новостью, он знал это уже давно, просто ждал, пока я сам дойду до этого. И это осознание кольнуло меня где-то под рёбрами — он играл со мной всё это время, направлял меня, как кукловод, а я шёл, куда он хотел.

— Я знал, — сказал он. — Потому что я видел его в ту ночь. Я стоял в коридоре, в углу у окна, и ждал. Не знал чего, но чувствовал, что должно случиться что-то важное. И он пришёл. За час до игры. Открыл дверь в аудиторию, вошёл, вышел через десять минут. И у него дрожали руки, Глеб! У Алексея Корсакова, чемпиона, сына чемпиона, человека, который никогда не боялся ничего на свете, — у него тряслись руки! И я понял, что он сделал что-то, что уже нельзя отменить.

— Ты мог его остановить, — сказал я.

— Мог, — ответил он, и я услышал в его голосе то, чего не слышал раньше, — напряжение, которое копилось годами и теперь выходило наружу. — Мог остановить! Мог рассказать Жене...Мог пойти к директору, к кому угодно. Но я не сделал ничего. Потому что я ждал этого два года! Момента, когда Алексей покажет своё истинное лицо. Я не собирался ему мешать.

— Два года? — переспросил я, и внутри у меня всё похолодело. — Что случилось два года назад?

Он поднял на меня глаза, и я увидел то, что всегда пряталось за его вечной усмешкой, за ленивым прищуром и напускным спокойствием, — не просто усталость, а что-то тёмное и глубокое, что он держал в себе так долго, что оно стало частью его костей.

— Моя настоящая фамилия — Архипов, — сказал он. — Максим Архипов. Громов — это фамилия матери. Я взял её, когда поступал в «Олимп». Если бы я пришёл сюда как Архипов, меня бы вычислили в первый же день. Директор, охрана, отец Алексея — все, кто помог замять то, что случилось с моим братом.

— С братом? — переспросил я, хотя уже догадывался, что сейчас услышу что-то страшное.

— Илья. Илья Архипов, старше меня на два года. Он учился здесь, в «Олимпе», по деньгам, не по квоте. Отец тогда ещё не совсем забыл о нас, иногда вспоминал, что у него есть сыновья. Илья был пловцом, как и Алексей. Они даже тренировались вместе, на соседних дорожках, под одним тренером. Только Алексей был звездой, будущим сборной, сыном олимпийского чемпиона. А Илья был просто хорошим спортсменом, который любил воду и никогда не претендовал на золото. Этого оказалось достаточно, чтобы Алексей его возненавидел. Потому что Илья был честным. Честным до глупости, до наивности, до веры в то, что правда когда-нибудь победит.

Он замолчал и посмотрел куда-то в сторону, в темноту за моей спиной. Я видел, как его пальцы сжались в кулак, как побелели костяшки, и в этом жесте было столько ярости, что я невольно отодвинулся на полшага.

— Илья узнал, что Алексей играет в старую версию «Пистолета». Жёсткую, без правил, с заданиями, которые ломают людей. Илья пошёл к нему и сказал: «Прекращай, или я скажу директору». Он думал, что его слово что-то значит. Что если ты прав, то тебя защитят. Он ошибался. Алексей собрал свою компанию — их было пятеро, ровно столько же, сколько нас сейчас, — и они подкараулили Илью после тренировки. Когда он выходил из душа. Даже не успев одеться. Они били его впятером. Илья не сопротивлялся. Он не умел драться, никогда никого не ударил в жизни. Он просто закрывал голову руками и ждал, когда это закончится. А они били, пока он не перестал вставать. Потом разошлись, как ни в чём не бывало. Оставили его на кафеле в луже воды и крови. Он пролежал там час, пока его не нашла уборщица.

Максим замолчал. Я видел, как он пытается держать себя в руках, как дрожат его губы, как он сглатывает, чтобы не сорваться.

— Камеры случайно не работали, — продолжил он, и голос его стал глуше, тише, будто он рассказывал это не мне, а стенам, которые уже всё знали. — Охранник случайно ушёл на обход. Администрация случайно ничего не заметила. Отец Алексея приехал в тот же вечер, на чёрном «Мерседесе», и заплатил всем, кому нужно было заплатить. Дело закрыли за три дня. А мой отец... — Он сглотнул, и я увидел, как дрогнул его подбородок. — Мой отец взял деньги. Хорошую компенсацию, шесть нулей за сломанного сына. И сказал следователю: «Мой сын упал сам, никто его не бил». А потом повернулся ко мне и сказал: «Не лезь, всё уже решено». И тогда я понял, что справедливости не существует. Не в этой школе, не в этом городе, не в этом мире. Есть только те, кто готов бороться, и те, кто сдаётся. Мой отец сдался. А я нет.

— И ты сменил фамилию, — сказал я тихо.

— Да. Взял фамилию матери. Поступил в «Олимп». Начал собирать информацию. Я знал, что рано или поздно Алексей проколется. Что его прошлое настигнет его. Что игра, в которую мы играем, опасна по своей сути и однажды кто-то перейдёт черту. Я записывал каждую игру, каждый разговор, каждый взгляд. Два года, два месяца и одиннадцать дней я вёл эту тетрадь. — Он кивнул на потрёпанную стопку у себя на коленях. — Я знал, что он плавает по ночам. Знал, что у него больное сердце. Знал, что он подменил ленту. Я знал всё. И просто ждал.

— А бассейн? — спросил я, и голос мой прозвучал хрипло. — Ты был там в ту ночь?

Он долго молчал. Я видел, как он пытается удержать то, что рвётся наружу, и когда он заговорил, голос его был почти шёпотом, но в этом шёпоте было столько боли, что она перекрывала любые крики.

— Был. Я стоял в дверях и смотрел, как он тонет. Видел, как он поскользнулся, как ударился головой о бортик, как вода сомкнулась над ним. И я стоял и ничего не делал. И знаешь, что я чувствовал? Радость! Самую настоящую, живую радость! Я думал: вот оно, свершилось! Справедливость существует! Я думал, что стану счастливым, что эта пустота внутри меня наконец заполнится. А потом пришёл ты. И всё испортил.

Он поднял на меня глаза, и в них стояли слёзы, но он не вытирал их, просто позволял им течь.

— Ты вытащил его, Глеб. Ты, который вообще не должен был там оказаться. Который должен был спать в своей комнате и готовиться к контрольной. Ты спас человека, который заслуживал смерти. И знаешь что? Я рад. Потому что если бы он умер, я бы не смог с этим жить. — Голос его сорвался, и он замолчал на секунду, собираясь с силами. — Я бы стал таким же, как он. Человеком, способным на убийство. А я не хочу быть таким. Я думал, что хочу! Целых два года думал, что хочу видеть его мёртвым. Но когда это случилось по-настоящему — я понял, что месть не греет. Она просто есть. Она холодная, и она отравляет всё, к чему прикасается.

Он замолчал. Закрыл лицо руками. Плечи его затряслись — не от рыданий, а от напряжения, которое наконец выходило наружу. Я сидел напротив и смотрел на него и не знал, что сказать. В голове всё смешалось — Алексей, Женя, Елена, этот подвал, эта тетрадь, — и я не мог найти слов, которые могли бы его утешить или оправдать. Да и не было таких слов.

Я встал, подошёл к нему и положил руку на плечо. Неуклюже, неловко — меня никто не учил этому. Он вздрогнул, но не отстранился, и мы простояли так, наверное, минуту, а может, и больше. Время в этом подвале текло по-другому.

— Возьми, — сказал он наконец, протягивая мне тетрадь и флешку. — Здесь всё. Каждая игра, каждое задание, каждый разговор. Всё, что я собирал два года. Я хотел использовать это, чтобы уничтожить Алексея. Но теперь отдаю тебе. Делай с этим что хочешь.

Я взял тетрадь и флешку. Тетрадь была тяжёлой — гораздо тяжелее, чем казалась, будто в ней было спрессовано не просто два года записей, а вся его жизнь, вся его боль, вся его ненависть, которая превратилась в нечто другое и теперь лежала у меня в руках.

— Что ты будешь делать? — спросил я.

— Не знаю, — ответил он, и в голосе его слышалась такая усталость, что мне стало не по себе. — Может, поеду к брату. Он сейчас в реабилитационном центре, пытается заново научиться ходить. Может, просто уеду из этой школы и никогда не вернусь. Может, расскажу Алексею всё в лицо. Но не сегодня.

Он встал, отряхнул джинсы и пошёл к лестнице. У ступенек обернулся, и я увидел его лицо в тусклом свете лампы — уставшее, бледное, но спокойное. Как будто он сбросил с плеч груз, который нёс два года.

— Королёв, — сказал он. — Но это ещё не всё...

Глава 32

Максим сказал: «Но это ещё не всё», — и я замер. Я только что выслушал его исповедь, которая длилась, казалось, целую вечность и которая вывернула меня наизнанку до такой степени, что я уже не понимал, где заканчиваюсь я и начинается та боль, которую он носил в себе два года.

Про Илью, про то, как он лежал на кафеле в луже собственной крови, про то, как отец Максима взял деньги и сказал: «Мой сын упал сам», про два года ненависти и ожидания, про бассейн и про радость, которую он испытал, глядя, как Алексей уходит под воду.

Всё это всё ещё звучало у меня в голове, наслаиваясь на признание Алексея, которое я получил часом раньше, и я чувствовал себя как человек, который долго шёл по тонкому льду и наконец-то добрался до берега — но берег оказался не землёй, а новым льдом, ещё более тонким и хрупким.

А теперь Максим стоял передо мной, и по его лицу я видел: то, что он собирается сделать, изменит всё.

— О чём ты? — спросил я, и мой голос прозвучал хрипло и чуждо. — Что ещё может быть? Ты рассказал мне про брата, про два года слежки, про бассейн. Что ещё я должен узнать?

— Ты должен это увидеть, — сказал Максим, и в его голосе не было ни торжества, ни страха, ни сомнения — только какая-то новая, незнакомая мне интонация, которую я не мог разгадать. — Словами не объяснить. Это нужно увидеть своими глазами.

— Что увидеть? — Я шагнул к нему, пытаясь заглянуть в лицо, но он уже отвернулся и пошёл к лестнице, и мне ничего не оставалось, кроме как пойти за ним, потому что я знал: если Максим говорит таким тоном, значит, случилось что-то, чего я ещё не понимаю.

— Максим, куда ты меня ведёшь? — спросил я, когда мы поднялись из подвала и пошли по тёмному коридору, освещённому только красными аварийными лампами, которые отбрасывали на стены длинные дрожащие тени. — Что происходит? Ты не можешь просто сказать «пошли» и молчать. Я устал, я не спал несколько суток, я только что выслушал две исповеди подряд — Алексея и твою. Я не могу больше гадать. Просто скажи мне!

— Подожди, — ответил он, не оборачиваясь, и его белая толстовка мелькала впереди, как призрак, как огонёк, за которым я шёл, сам не зная куда. — Сейчас всё увидишь. Сейчас поймёшь. Осталось немного.

Мы вышли из школы через боковую дверь, которую никогда не запирали, потому что она вела к старой котельной и была никому не нужна. Снег всё ещё падал — густой, тяжёлый, февральский снег, который не тает до мая, — и он заметал всё вокруг, превращая школьный двор в белую пустыню, где не было ни следов, ни звуков, ни времени. Воздух был таким холодным, что каждый вдох обжигал лёгкие, и я шёл, проваливаясь ботинками в сугробы, чувствуя, как снег набивается в кроссовки и тает там, оставляя мокрые следы на носках.

— Максим, — позвал я снова, и мой голос прозвучал глухо, поглощённый снегом и тишиной. — Ты ведёшь меня куда-то в темноту, посреди ночи, и молчишь. Я хочу знать, что там. Я имею право знать.

Он остановился на секунду, обернулся, и я увидел его лицо в тусклом свете, который падал из окна сторожки, — бледное, уставшее, но с каким-то новым выражением, которого я не видел раньше. Это не была его обычная усмешка. Это не была маска циника. Это было что-то другое — что-то, похожее на сочувствие.

— Ты прав, — сказал он. — Ты имеешь право,но я не могу объяснить. Ты должен увидеть сам, потерпи ещё немного. Мы почти пришли.

И он снова повернулся и пошёл, и я пошёл за ним, потому что выбора у меня не было. Мы миновали старую спортплощадку, ту самую, где несколько дней назад я упал лицом в снег и пролежал так, пока охранник не нашёл меня и не оттащил в лазарет, и пошли дальше — туда, где за рядом голых сосен темнело старое здание.

Лабораторный корпус стоял на отшибе, у самого обрыва, и выглядел так, будто его бросили здесь ещё в прошлом веке: облупившаяся краска, заколоченные окна, ржавая табличка «Посторонним вход воспрещён», которая висела на одном гвозде и скрипела при каждом порыве ветра. Я знал это здание — мы все знали его, — но никто из нас никогда не подходил к нему близко, потому что оно считалось заброшенным и опасным, и учителя запрещали нам даже играть рядом.

Максим подошёл к двери и достал из кармана ключ — старый, с длинной бородкой, который выглядел так, будто его сделали ещё до революции. Он вставил ключ в замок, повернул, и дверь открылась с тяжёлым, протяжным скрипом, который эхом разнёсся по пустому двору и замер где-то вдали, среди сосен. Изнутри пахнуло холодом, пылью и чем-то ещё — чем-то живым, обитаемым. Чем-то, чего не должно было быть в заброшенном здании.

— Что это за место? — спросил я, останавливаясь на пороге. — Зачем мы здесь?

Максим обернулся и посмотрел на меня — долгим, странным взглядом, в котором было всё: и два года тайн, и два года лжи, и два года ожидания.

— Сейчас поймёшь, — сказал он. — Идём.

И шагнул в темноту. Я постоял секунду, глядя в чёрный провал дверного проёма, из которого тянуло холодом и чем-то необъяснимым — не страхом, но предчувствием, от которого сжималось сердце и перехватывало дыхание. Где-то там, в глубине здания, горел тусклый свет.

Я сделал шаг вперёд. Потом ещё один. И пошёл за Максимом вниз по лестнице, которая уходила глубоко под землю.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге