Ломбард проклятий
Глава 1. Вербовка
Пьяный поставил онигири на стойку и руку с него не убрал.
— Слышь… ты чего тут один? — Он качнулся вместе со стойкой, за которую держался. — Ночь же. Страшно небось!
— Сто тридцать иен.
Сканер пикнул. Мужик обшарил карман, вывалил мелочь горстью, монеты поехали по пластику к краю. Я прижал их ладонью, отсчитал сколько надо, остальное сдвинул обратно. Пахло от него сладким сётю и мокрой одеждой. Лило с вечера, а он притащился сюда без зонта, в одном пиджаке. Куда он потом пойдёт, я себя спрашивать перестал ещё зимой.
— Сдачу себе оставь, парень! — обрадовался он неизвестно чему, сгрёб свёрток и потащился к выходу, задев плечом стойку с журналами.
Женщина в плаще, дочитывавшая журнал у стеллажа, посторонилась и мазнула по пьяному взглядом. Журнал она поставила криво и вышла следом, ничего не купив. Бывает она тут через ночь, читает стоя, уходит с пустыми руками. Мешать ей я давно перестал.
Выйдя из-за кассы, я поправил корешки в ряд и домыл пол до холодильников. Вода на кафеле подсыхала пятнами. Мыть их заново смысла не было, под утро всё равно натопчут.
Динамик под потолком третий час крутил одну и ту же песню про весну. На припеве он начинал сипеть. Стекло у кофейного автомата я протёр, из-под него выгреб два стаканчика, поправил ценник на молоке, который сползает каждую ночь.
Из подсобки высунулся Тацуя, в фирменной куртке магазина, с сигаретой за ухом.
— Ямада! Курица на ящике, я её списал. Ешь, пока не задубела, а то сам сожру, ты меня знаешь! — И заржал раньше, чем я успел понять, где тут смешное. — Пойду подымлю. Заорёшь, если чего.
— Заору, — пообещал я.
Курица у него списывается с ноября. Всегда выходит так, что портится она ровно в мою смену. Спорить я перестал давно. Спорить значит объяснять, почему мне это важно, а объяснять я не нанимался.
Дверь во двор хлопнула. Тряпку я отжал, ведро задвинул в подсобке к стене и вернулся к кассе. Ночью я тут один за всё сразу — за пол, за товар, за разгрузку и за пьяных.
Конверт лежал под кассовым ящиком, куда я его сунул ещё с прошлой получки. Я вытянул его за угол, не поднимая ящик целиком. Двадцать четыре тысячи иен. На бумаге моей рукой выведено «Ямада Кёя, апрель». Ночной час у нас идёт по тысяче сто. Конверт — это двадцать два часа на ногах и ещё немного сверху за то, что в апреле полы мокрые, а покупатели весёлые.
Деньги были чужие, долг тоже. Мать умерла, когда я её ещё не запомнил. Бумага дома Мокурэн-до пережила её легко. Четыре миллиона восемьсот тысяч иен. Саму расписку мне показали один раз, в позапрошлом году, через стол и не выпуская из пальцев. Печать, столбик цифр, материнское имя, подпись, которую я не узнал. Проценты берут девятого числа каждого месяца, а эта ночь шла уже с восьмого на девятое. Человек за ними придёт до рассвета. Они всегда приходят до рассвета, чтобы никто не видел, кому я плачу.
Колокольчик над дверью звякнул.
Вошёл человек в тёмном пальто, шарф заправлен ровно, зонт закрыт ещё на улице. К холодильникам он не пошёл, к полкам тоже. Я повёл взглядом вниз, к его ногам. Задержался там дольше, чем следовало. Ботинки были сухие. На коже ни потёка. И на кафеле за ним не осталось следа.
— Курамото-кун. — Он положил на стойку сложенный лист с печатью дома.
Я подтолкнул к нему конверт. Купюры он вынул, пересчитал быстро, потом развернул их веером и прошёлся по ним ещё раз — медленно, слюнявя большой палец, будто в третий час ночи в конбини кто-то стал бы его обсчитывать.
— Двадцать четыре тысячи. — Лист он развернул и прочёл с него вслух, ведя ногтем по строке: — Курамото Кёя. Вам семнадцать.
Курамото.
Во всех бумагах, какие я держал в руках, стояло другое. Опекуны, школа, страховая карточка, график смен на стене подсобки — Ямада. Мне шестнадцать. В доме меня держат за семнадцатилетнего с прошлого раза. Поправлять их я не стал ни тогда, ни теперь. Про фамилию я тоже промолчал. Спрашивать — значит показать, что для меня это новость. А новость чего-то стоит, и задаром я её не отдам.
— Всё верно, — сказал я.
Купюры он сложил стопкой, выровнял о ладонь и вернул в конверт. А конверт остался лежать на стойке, между кассой и лотком с онигири.
Я посмотрел на конверт. Потом на его руку, которая от конверта ушла.
— Вы не забрали.
— Нет.
— Дом отменил проценты?
— Дом получил проценты. — Он придвинул конверт ко мне кончиками пальцев. — Считайте, что за апрель уплачено. Есть другое дело.
В прошлые разы всё шло по-другому. Человек от дома брал конверт, ставил закорючку в листе и выходил под дождь. Разговор длился ровно столько, сколько нужно, чтобы сосчитать купюры. А тут деньги лежали на стойке и никому не были нужны.
Незаметно я опустил руки под стойку, где он их не видел. Пальцы начали холодеть от кончиков внутрь. Я сжал их в кулак, подержал, разжал — теплее не стало. В локте потянуло тем же холодом.
— Дом просит залог доброй воли, — сказал он.
— Какой?
— Что-нибудь ваше. Небольшое. Дом хочет видеть, что должник настроен по-доброму.
— Небольшое — это сколько? Назовите вещь.
— Дом вещей не называет. — Глаз от бумаги он так и не поднял. — Называет должник.
Я подождал. Продолжения не было, он стоял ровно, руки держал на виду и глядел в свой лист. За спиной у меня подтекал ларь с мороженым, капало через раз, и до одиннадцатой капли он так ничего и не прибавил.
Небольшое… Это слово я уже слышал — от Норико-сан, когда она брала у меня «на неделю» половину получки. Небольшим у таких людей называется всё, что легко отдать и невозможно забрать обратно.
— Это не залог. — Ладонь я положил на конверт, но придвигать к себе не стал. — У залога есть цена, срок и условие возврата. Цены вы не назвали, срока тоже, а когда я получу его назад, промолчали. Это подарок, названный залогом. Я заметил.
Он поднял голову.
Раньше он глядел мимо — в бумагу, в конверт, в кассу. Теперь он посмотрел на меня, и я успел подумать, что зря открыл рот, потому что вежливость дома держится, пока должник молчит. Но убирать сказанное было поздно, да и не хотелось.
— Вам шестнадцать, — выговорил он, не отводя взгляда.
— По вашей бумаге семнадцать.
— По моей бумаге. — Уголок листа он подровнял ногтем. — Курамото-кун, я обязан объяснить, что произойдёт, если доброй воли не будет. Так честнее.
— И что произойдёт? Объясняйте.
— Я беру одно чувство. Одно, касанием, и держать вас для этого не нужно, хватит запястья. — Он повернул ладонь к свету, показал её мне пустой и опустил. — Слух, боль, стыд. Страх берут первым, потому что без него человек доедает себя сам и довольно быстро. Лезет куда не надо, гуляет там, где не ходят. Родня потом говорит, что он стал весёлый.
Говорил он всё это тем же голосом, каким называл сумму. Над коленом у меня мелко тряслись пальцы. Держал я их под стойкой, чтобы он и их не сосчитал.
— Больно? — выговорил я.
— Совсем нет. Люди потом даже не помнят, что у них это было…
— И что, никто не приходит обратно требовать?
— Требовать нечем. — Он чуть развёл ладони. — Человеку нужно помнить, что он потерял, чтобы прийти. Вы первый, кто спросил.
Тацуя за стеной, с сигаретой у мусорных баков, тоже не вспомнил бы. И я бы не хватился, что мне когда-то бывало страшно. Но интереснее было другое.
— Тогда почему вы не взяли сразу? — Я подался к нему через стойку. — Вошли, тронули запястье, вышли. Я бы даже не понял. Вам зачем разговор?
Он молчал.
Человек, который подбирает слово, всё равно шевелит губами. Этот стоял пустой. Шарф он поправил, хотя тот лежал ровно. Холодильник с напитками загудел и стих. Отвечать он не собирался. Цену молчанию я назначил сам. Отданное добром дому дороже взятого силой — иначе за такой мелочью не посылали бы под ливень среди ночи человека, который даже ног не мочит.
— Дом просит залог, — повторил он.
— Дом получит сделку.
— Сделку. — Слово он проговорил ещё раз, пробуя его на зуб. — Вы понимаете, что предлагаете, Курамото-кун?
— А дом торгуется?
— Дом принимает или не принимает. Торгуетесь тут вы.
— Тогда я предлагаю цену. Услышите через минуту, и понравится она вам больше подарка.
Вот тут надо было думать быстро и один раз.
Денег у меня не было, часы у меня были дешёвые, а всё, что стояло на этих полках, принадлежало Тацуе. Оставалось при мне немного — руки, голод и сон. Голод продавать глупо, он у меня рабочий, на нём я и держусь. А сон? Сплю я и так урывками, между сменой и первым уроком, и в дурные недели набирается всего ничего. Дорого ли отдать сон? Дорого. Но дорого — это и есть цена, а даром я не отдаю ничего.
Я разогнул левую руку и положил её на стойку ладонью вверх. Рукав съехал к локтю, кожа была чистая.
— Я, Курамото Кёя, кладу в заклад свой сон на два месяца, начиная с этой ночи, — сказал я медленно, чтобы каждое слово встало на своё место. — Беру за него вот что. Дом не требует с меня ничего сверх процентов. Никто из дома не касается меня и ничего у меня не берёт касанием. И людей этого магазина дом не трогает — работающих здесь и заходящих сюда. Срок — два месяца, до девятого июня. Согласны?
Он не ответил сразу, и я успел испугаться, что переторговал. Потом он положил лист на стойку печатью вверх, освободил правую руку и заговорил тем же медленным ходом, с остановками между словами.
— Я, Сэридзава Гэн, коллектор дома Мокурэн-до, беру сон Курамото Кёи на два месяца, с этой ночи до девятого июня. Кладу за него вот что. Дом не требует с Курамото-куна ничего сверх процентов. Никто от дома не касается его и ничего у него касанием не берёт. И людей этого магазина дом не трогает — работающих здесь и заходящих сюда. Срок тот же. — Он помолчал. — Принято. Слово в слово.
Он протянул руку через стойку.
Свою я подал не сразу. Сперва провёл ладонью по фартуку, хотя вытирать было нечего, — этих полсекунды мне хватило, чтобы прогнать формулу с конца. Слова стояли на месте, оба списка сошлись. Торговаться было больше не о чем.
Ладонь у него была сухая и тёплая, пожатие короткое, деловое. На середине его под кожей левого предплечья у меня потянуло горячим, изнутри, из-под мышцы, тонкой полосой от запястья к локтю. Я задышал ртом, чтобы не мычать. Держался я, кажется, ровно.
Он отпустил руку и достал из внутреннего кармана платок. Вытер пальцы, каждый отдельно.
Жар сошёл сразу, до последней искры. В затылке зато встала тяжесть, ровная, тупая, а под языком проступил железный вкус. Правую ладонь я прижал к стойке и подержал, пока пластик не согрелся. Ноги стояли, голос был на месте, а вот сглотнуть у меня получилось только со второго раза.
— Вы это раньше делали? — спросил он.
— Нет.
— Ясно. — Платок вернулся в карман сложенным. — Тогда вам стоит знать, что срок идёт сам. Остановить его нельзя ни мне, ни вам.
— А выкупить раньше?
— Нечем. Выкупают деньгами, а деньги у вас в конверте и те не ваши.
Осторожно я скосил глаза на своё левое предплечье. Под кожей стояла строка иероглифов, тёмных и вдавленных, будто их написали изнутри и оставили сохнуть. Прочесть я не успел ни знака. Опустил рукав.
— Покажете? — спросил он и потянулся к моему запястью.
Рука его прошла мимо. Пальцы скользнули вдоль рукава и встали в воздухе там, где моего запястья не было. Он отвёл руку и попробовал снова, аккуратно, как берут за ручку чашки. Опять мимо.
С места я не сдвинулся. Стоял с опущенным рукавом и следил за его рукой, а внутри было пусто и очень тихо. Моих заслуг тут не набиралось ни на иену. Корчить умное лицо смысла не имело.
Он убрал руку в карман. Удивления на лице у него я не увидел; он глянул на своё запястье, потом на моё, и мне показалось, что он просто убирает это себе на потом, до случая.
— Интересно. — Взгляд он поднял всего на секунду. — Спасибо, Кёя-кун.
— За что?
— За то, что вы торгуетесь точно. У меня таких за год попадается один, и тот обычно пьяный. — Он оправил рукав пальто. — Дому я доложу, что залог получен. Про руку докладывать не стану.
— Почему?
— Потому что вы не спросили, можно ли. — Он опустил взгляд обратно в свой лист. — А теперь спросили.
Разбирать эту фразу времени у меня не было, и я сложил её себе на потом, как складывают чек, по которому ещё придётся платить.
— Ваш конверт.
— Оставьте себе до мая. — Зонт он взял под мышку, лист сложил вчетверо и убрал во внутренний карман. — Через два месяца я приду сюда сам. И спрошу, как спалось.
Дверь он открыл рукой, не спиной, и придержал, чтобы колокольчик не бился. Под дождь он вышел, не раскрывая зонта. Ботинки его так и остались сухими, я это видел до последнего шага.
Лицо я держал, пока дверь не встала на место. Потом сел на корточки за стойкой, лбом в холодную боковину кассы. Меня затрясло крупно, до зубов, как трясёт от холода, только холодно мне не было.
Долго сидеть я себе не дал. Поднялся, ополоснул лицо над раковиной в подсобке, вытер рукавом. В зеркальце над краном ничего нового не отражалось — тот же я, только губы белее обычного. Руки слушались. Это было главное, остальное подождёт до утра.
Грохнула дверь подсобки. Вошёл Тацуя, притащив с собой запах сигарет и мокрого двора.
— Живой? Ты чего это белый такой… Пол мокрый, поскользнёшься! — Он поглядел на стойку, где лежал конверт, а бумаги дома уже не лежало, и ничего в этом не нашёл. — Слышь, Ямада, разгрузка скоро. Ты курицу-то съел?
— Иду.
— Ага, иди… И спину прямо держи, чего ты как старый дед?
Про человека в пальто он не спросил. Тряпку взял, кофейный автомат протёр сверху донизу, поддон вытряхнул в ведро и поставил на место — ночь у него шла обыкновенная. Он его не видел. Похоже, и не разглядел бы, даже простояв всю ночь рядом со мной у кассы.
А магазин у него за спиной стал другим. Никто из дома тут теперь никого не тронет. Мои ночи за это и заплатили. Знали о сделке в «Сан-Сан» двое, и Тацуя с сигаретой за ухом к этим двоим не относился.
Курица лежала в подсобке на ящике, в помятой упаковке, с наклейкой уценки. Ел я стоя и быстро. И заодно перебирал, кому это можно рассказать.
Тацуе нельзя. Он полезет разбираться, а я только что купил ему два месяца, и глупо тратить их на то, чтобы он вылез вперёд. Норико-сан, у которой я живу, считает дни до моего совершеннолетия вслух и не скрывает этого. Опекуны в Тибе давно не отвечают на письма. В школе есть парни, с которыми я ем в обед, но там я Ямада. Разговор кончится на второй фразе. Учителю? Полиции? В полиции я скажу, что приходил человек и забрал у меня сон на два месяца, а дальше со мной поговорят уже про другое.
Упаковка опустела, а голода я так и не почувствовал. Вместо него стояло другое. Спать хотелось так, как никогда в жизни. Тяжело, тепло, до ломоты в затылке — и ни на палец ближе к тому, чтобы уснуть.
Сел я на ящик, закрыл глаза. Внутри было светло и ясно, до последнего угла. Того провала, с которого у меня начинается сон, не случилось… Гаснуть это не собиралось.
Строка на предплечье не болела. Я поднял рукав и посмотрел на неё ещё раз. Знаки стояли ровно, и ни один из них мне ничего не сказал.
Разгрузку я принял в четвёртом часу. Водитель оставил паллету у заднего входа и уехал, не дожидаясь подписи, — так он делает всегда. Сначала я перетаскал коробки со двора в подсобку, чтобы не мокли, потом резал скотч, ставил ряды, сверял накладную с ярлыками. Хлеб на нижнюю полку, молоко вперёд по сроку, банки с кофе в холодильник тёплыми, чтобы к утру дошли. Картон я сложил стопкой и стянул шпагатом.
— Ямада, накладную куда дел?
— У тебя под локтем.
— А… ну да. — Тацуя пошарил у себя под рукой и остался доволен. — Молодец. Голова у тебя на месте.
Спина к концу разгрузки ныла, ладони пахли мокрым картоном, а сна не было ни в одном глазу. Раньше на этом месте меня уже вело, я себя к этому часу знаю наизусть. Теперь не повело ни разу. Понравиться мне это никак не могло.
Тацуя у кассы напевал под нос и сбивался. Небо за витриной начало сереть, дождь кончился, а стекло к рассвету затянуло инеем — тонким, апрельским, который сходит от ладони.
Снаружи, вплотную к витрине, стоял человек.
Грудью он почти касался стекла. Глаза ему закрывала тёмная полоса ткани, уходившая за затылок, повязанная ровно и аккуратно. Обе ладони он держал перед собой, прижав к витрине и растопырив пальцы. Чем он на меня смотрел, я не понял. Но смотрел он именно на меня, и от витрины мне в лицо шёл холод.
Я моргнул.
Улица стояла пустая. Мокрый асфальт, перекрёсток, светофор мигал жёлтым в никуда. А на инее остались два отпечатка ладоней и вытаявший дыханием овал между ними, на уровне лица.
Глава 2. Имя
— Четыре миллиона восемьсот тысяч! — окликнули меня в спину, когда я уже взялся за створку школьных ворот. — Тяжело такое носить в твои годы?
Банку я не удержал. Она стукнулась об асфальт, покатилась к бордюру, оставила за собой мокрую полосу. Я нагнулся, поднял, обтёр о штанину. Третью ночь я не спал, и всё вокруг доходило до меня с опозданием на полшага.
Обернулся я уже с банкой в руке.
У ограды стоял здоровенный человек в тёмной форме, с белыми торчащими волосами. Глаза ему закрывала повязка. В каждой руке он держал по бумажному стакану. Пар шёл из-под обеих крышек. Эти ладони я видел ночью на инее витрины — растопыренные, прижатые к стеклу.
— Дом на тебя уже смотрит, Курамото. Ещё такую ночь ты не вытянешь, — сказал он и качнул левым стаканом. — Держи, этот сладкий.
Стакан я не взял. Руки мне были нужны свободными. А имя, которое он произнёс, мне назвали впервые позапрошлой ночью. С чужой бумаги, вслух, в лицо.
— Ямада, — сказал я.
— Ага. Ямада Кёя, опекуны в Тибе, письма от них не приходят давно. Живёшь у Ямады Норико в Йокогаме, ей пятьдесят два, до твоего совершеннолетия ей осталось всего ничего. — Он отхлебнул из правого стакана, поморщился, перехватил левый. — Конбини «Сан-Сан», ночная смена, час стоит гроши. Кассу сдаёшь честно до иены, хотя поводов не сдать у тебя набралось столько, что со счёту собьёшься. Проценты по чужому долгу — двадцать четыре тысячи, наличными, в конверте, девятого числа. И две ночи без сна. Третья вот сейчас.
Он выговаривал это без запинки, как зачитывают опись.
Испугаться я не успел. Смены и кассу вынюхивают за неделю, тут стараться не надо. А возраст Норико-сан лежит в бумагах родни опекунов, за неделю туда не влезешь. Столько знают, когда смотрят давно — с зимы, если не раньше.
— Вы давно смотрите. — Банку кофе я всё-таки убрал в карман куртки. — Не с этой недели.
— Ого. — Он наклонил голову набок. — Обычно спрашивают другое. «Кто вы такой», например.
— Кто вы такой?
— Годзё Сатору. Преподаю. — Стакан он всё-таки сунул мне в свободную руку, пришлось брать, иначе кофе поехал бы по куртке. — Сколько тебе рассказал тот, в пальто? Про фамилию — что?
— Прочитал и пошёл дальше.
— Плохой сервис. — Годзё двинулся вдоль ограды, спиной вперёд, руки в карманах, а стаканы так и остались при мне. — Пойдём, ломбард. За тебя доплатить некому, а первый урок бесплатный.
Звонок за спиной уже пробил. Сейчас там классная, а она ставит прогул в журнал молча. Прогуляешь трижды за месяц — вызовут Норико-сан, а Норико-сан посчитает дорогу до Токио и вычтет её из моей еды.
Против этого человека дорога до Токио весила ровно ничего.
Я пошёл за ним. Мимо, к воротам, протрусили опоздавшие из моей параллели. На белую голову рядом со мной они даже не глянули. Зато меня проводили глазами до самых ворот.
Спустились мы к набережной, под мост. Я задрал голову. Бетонная опора уходила в темноту, понизу исписанная баллончиком, по краске лежала пыль. В нос ударило стоячей водой и ржавчиной. На пустой желудок такой запах бьёт как нашатырь. Я задышал ртом. Сверху прошла электричка. Загудело так, что в стакане пошла мелкая рябь.
Годзё дождался, пока гул стечёт, и заговорил уже другим тоном, тише.
— Курамото — фамилия малого клана. Твоего. Мать — Курамото Сидзука, глава дома, молодая совсем. Пятнадцать лет назад её дом вырезали за ночь. К утру взрослых в доме не осталось, бумаги и печати вынесли подчистую. Работали чисто.
Долго ещё гудела жила в опоре, после того как поезд ушёл. Я слушал и ждал, когда меня прошибёт.
Не прошибало. Стояло желание сесть, и больше ничего. Понизу опоры шёл бетонный выступ, я на него и сел, поставил стаканы рядом с собой, упёрся ладонями в колени.
— За что? — спросил я снизу.
— За технику. — Годзё присел на корточки напротив, чтобы наши головы встали вровень. — Ваша родовая штука берёт чужие техники в заклад. Насовсем берёт, с корнем. У человека техника есть, потом она у Курамото, а он ходит пустой и вспоминает, чем раньше владел. Понимаешь, чем это пахнет для домов, что держатся за свою кровь веками?
— Тем, что кровь перестаёт быть их.
— Молодец. Согласие на ту ночь давали три великих дома, и оформили всё чинно, по форме.
— Какие дома?
— А ты уверен, что хочешь запомнить их прямо сегодня? — Он повернул ко мне повязку. — Ладно. Камо, Дзэнин и Годзё. Моя фамилия среди них тоже есть.
— Вы там были?
— Я тогда был мальчишкой, и меня не спрашивали. Что, полезешь драться?
— Мне вас нечем ударить.
— Пока нечем. — Он вроде бы даже обрадовался. — Подписей под приговором было двенадцать. Чьи — не спрашивай.
— Я и не спрашивал.
— Спросишь. — Он поднял с земли камешек, щелчком отправил его в воду. — Не сегодня, но спросишь.
Отец у меня в этом рассказе не появился. Звать его туда я не стал. Мать помнилась пустым местом. Лица нет, голоса тоже.
Мне сообщили, что её убили по бумаге с подписями. Внутри у меня не сдвинулось ничего. Сдвинулось другое — теперь у неё есть имя. Сидзука. До вчерашней ночи не было и имени.
— Она отбивалась? — спросил я.
— Всю ночь. Одна, на весь дом. — Ладонью он провёл по бетону, снимая с него пыль. — До утра ей не хватило часа. Тебя к тому времени из дома уже унесли, а кто уносил — не спрашивай, я и сам не знаю.
Стаканы стояли у меня под боком на выступе. Свой я так и не открыл.
— Дальше, — сказал я.
— Тебе не надо посидеть с этим?
— Я сижу.
Годзё хмыкнул и поднялся во весь рост.
— Ладно. Тогда правила. Их немного, и они простые, а платят за них дорого. Первое: сделка произносится вслух, целиком, обеими сторонами. Каждый называет, что кладёт. Срок называется отдельно. Кивком, взглядом, в уме — не работает вообще.
Это я знал уже сам, ногами и языком.
— Второе, — продолжил он, — платить надо своим и нужным. Чужое не берут, лишнее не берут. Отдать то, без чего тебе будет плохо, — вот это цена. Волосы состриг, обещание дал — ноль. Вторая сторона такое даже слушать не станет.
— А если она согласится на пустое?
— Не согласится. Они это чуют лучше, чем ты. — Он побарабанил пальцами по опоре. — Третье. Просрочил, или вторая сторона умерла раньше срока, — заклад висит навсегда. Взятое остаётся у тебя, отданное пропадает, строка не гаснет. И проценты по такому долгу берёт тело. Начинается с кожи вокруг строки. Чернеет, деревенеет, ползёт вверх от запястья к локтю.
Левую руку я держал на колене рукавом вниз. Поправлять ничего не стал.
Пока он говорил, я прогнал по этим правилам свою ночь. Выходило, что я всё сделал верно. Легче от этого не стало, скорее наоборот, потому что верно у меня вышло вслепую, наугад, по правилам, которых мне никто не называл.
— Рассказывай ночь, — велел Годзё.
И тут меня подвела башка. Третьи сутки без сна — это когда слова стоят на местах, а события расползаются. Я начал с конверта, свернул на списанную курицу, вернулся к сухим ботинкам. Приплёл мелкую дрянь, крутившуюся у мусорных баков перед сменой и цокавшую по асфальту… она к делу вообще не относилась. Сказал про касание. Про то, что дом берёт чувство, а родня потом говорит, что человек стал весёлый.
— И я предложил ему сделку, — закончил я. — Он принял слово в слово.
— Стоп. Что ты в неё вписал?
— Дом не берёт с меня сверх процентов. Дом не касается меня. И людей магазина дом не трогает. Работающих там и заходящих.
Годзё остановился.
— Магазин ты зачем туда сунул? — спросил он. — Тебе там кто, родня?
— Там мужик. Кормит меня с ноября, бесплатно.
— Хм. — Он потёр подбородок. — Дорого же ты за него дал… Ну, разбираем. Сон, значит, ты ему отдал… а срока ты, я так понял, не назвал.
— Я…
— Раз срока не назвал, значит, до выкупа. Бессрочно. — Он развёл руками, будто извинялся за погоду. — Обычное дело для первого раза, все так влетают. Спать ты теперь не будешь, пока не выкупишь его деньгами. А денег у тебя четыре миллиона восемьсот тысяч со знаком минус.
Сперва я просто слушал дальше, и слова шли мимо. Потом до меня дошло.
Срок я назвал. Два месяца, до девятого июня, и он повторил их за мной вслух, слово в слово.
Я приоткрыл рот и закрыл его обратно.
Под рёбрами стукнуло коротко и жадно, как стукает на кассе, когда тебе по ошибке дали лишнюю сдачу. Он не видел, что стоит у меня на руке. Я промолчал.
— Ну и рожа у тебя! — обрадовался Годзё. — Испугался?
— Устал.
— Врёшь ведь. Ладно, пошли, покажу тебе, как это делается не наугад.
Стаканы я оставил остывать на выступе, всё равно горячее в меня сейчас не лезло. Наверх, к станции, он повёл меня сам, а у турникетов нырнул в подземный переход.
Внизу я сощурился. Длинные лампы под потолком мигали, по правой стене шли трубы, крашенные тем же серым, что и всё вокруг. Народ валил сплошняком к эскалатору. Я повёл глазами понизу. В дальний угол за трубами на моих глазах не посмотрел никто.
А в углу сидело.
Ростом оно доходило мне до колена, серое, вздутое посередине. Голова гладкая, глаз я на ней не нашёл. Рот у него открывался на брюхе, поперёк, и хлопал часто, вхолостую. Ручки маленькие, детские, с ямочками на костяшках. Ими оно перебирало по трубе, подтягивая себя ближе к людскому потоку.
Меня передёрнуло. Ямочки на костяшках оказались хуже всего остального вместе взятого.
— Четвёртый ранг, мусор, — зевнул Годзё у меня над ухом. — Живёт на чужом страхе у турникетов. Нюхач.
— Нюхач?
— Ну да. Он же по запаху их выбирает, у кого сегодня плохо. Такие вообще не дерутся, они подъедают. — Он отступил на шаг назад, к стене, руки убрал в карманы. — Давай. Я не помогаю, я смотрю.
Тварь развернула ко мне брюхо. Голос пошёл у неё изнутри, глухой, будто из-под подушки.
— До-о-олжен, — сказало оно. — Много должен. Вку-у-усно…
В горле у меня пересохло. Я сглотнул, шагнул к твари и сел на корточки, чтобы не нависать сверху. Ночью тот, в пальто, разговаривал со мной стоя ровно, руки на виду. На мне это сработало лучше любого крика.
— Я, Курамото Кёя, кладу в заклад свой вкус еды, — проговорил я медленно, ставя каждое слово на место. — Весь, целиком, соль и сладость и всё, чем язык разбирает еду. Беру за него вот что. Твоё чутьё на долг, на страх и на дырку в человеке — чтобы я видел это так, как видишь ты. Срок — десять минут, с этой минуты. Согласен?
Рот на брюхе перестал хлопать вхолостую. Ручки замерли на трубе. Оно повернулось ко мне всем телом, как поворачивается голодный, когда ему впервые за день предлагают даром.
— Ма-а-ало! — попробовало оно. — Двадцать… двадцать минут вкусно!
— Десять. — Торговаться в его сторону мне было нечем, и я просто повторил цену, как повторяют её на кассе. — Или ты сегодня остаёшься при своём нюхе и голодным.
Оно затрясло брюхом, края рта разошлись.
— Я, — просипело оно, — беру вкус еды Курамото Кёи на десять минут. Кладу свой нюх на долг, на страх, на дырку. Десять минут. Да-а-а. Согласен, согласен, согласен!
Оно ткнулось мне в ладонь мокрым брюхом, и на левом предплечье под рукавом потянуло горячим — тонкой полосой от запястья вверх. Рядом с прежней строкой встала новая.
Я вытер руку о штанину. Из кармана достал онигири, купленный утром, разодрал плёнку, надкусил.
Ничего.
Рис лежал у меня во рту холодный и мокрый. Соль не пришла, лосось тоже. Осталась вата — у неё был вес и была температура. Эту вату я дожевал и проглотил. Голод внутри остался ровно тот же, что до укуса.
Тварь меня к тому времени уже не пугала. Замутило меня от другого, от того, как дёшево и быстро всё это отдалось, за минуту, сказанную вслух.
Потом я поднял голову, и переход стал другим.
По эскалатору вверх ехала женщина в бежевом плаще, с пакетом из аптеки. От неё тянуло длинным и ровным, тяжёлым понизу. Про это тяжёлое я знал всё, что нужно. Рассрочка, конца ей ещё не видно, платит вовремя и до дрожи боится опоздать хоть на день. Знание пришло готовым, так же просто, как приходит цвет её плаща.
Парень с рюкзаком, обогнавший её слева, нёс на себе совсем свежее. Взятое на днях, липкое, ещё горячее по краям. Мелкое.
От турникетов шло сплошняком, волной. Мокрым железом, как от монеты, зажатой в кулаке, — вот чем отдавал утренний страх. Стоял он у входа такой густой, что мне сразу стало понятно, чем тут кормится тварь и почему она сидит именно тут, у самого входа, а не дальше по стене.
И вот тут меня повело, хорошо повело, впервые за эти дни. Полтора года за кассой я учился читать людей по мелочи — по тому, как берут сдачу, на что смотрят в холодильнике. Догадки, вечные догадки. А сейчас чужие деньги стояли передо мной насквозь, у каждого встречного, сразу.
Я поймал себя на том, что перебираю очередь к эскалатору по головам, будто снимаю кассу. Такое чутьё кассир наживает полжизни. Мне оно стало в несколько слов, сказанных вслух над мокрым брюхом.
— Ну? — спросил Годзё.
Я повернулся к нему.
На месте Годзё не стояло ничего. Ровно, гладко, пусто. Долга нет, страха нет, дырку искать негде. У самого благополучного человека всё равно тянется хоть тонкий след, хоть завтрашний счёт за свет. Тут была пустота места, где вообще никого нет и не бывало. У стены и то остался слабый мазок от чужих рук, а у него ничего.
— За вами ничего не висит, — выговорил я. — Совсем.
— Хороший нюх у мусора. — Он усмехнулся, но повязку в мою сторону всё же повернул. — Дальше сам разбирайся, у меня своя бухгалтерия.
Мы поднялись наверх, к перекрёстку. Утро уже разошлось вовсю, свет резал глаза. У ларька женщина выкладывала на лоток горячие булки, очередь за ними стояла до самого столба. Красный горел долго. Я стоял с надкусанным онигири в правой руке и дожёвывал вату, потому что еду я не выбрасываю.
Вот тут я и решил окончательно.
Скажу ему про два месяца — отдам даром, а даром я не отдаю ничего. Промолчу — и у меня останется одна вещь, которой у сильнейшего человека Токио нету. Мои сроки он читает только с моих слов. Покупателя на это сегодня не видно, но такое и полежит, не портится. Так я и оставил его при мысли, что сон мой заложен навсегда.
Зато другое я решил сказать вслух, целиком, как говорят формулу.
— Годзё-сэнсэй.
— О, «сэнсэй»! Быстро учишься.
— Слушайте, что я собираюсь делать. — Онигири я переложил в левую руку. — Я выкуплю четыре миллиона восемьсот тысяч. Целиком, до последней иены, деньгами. Торговаться о скидке я не пойду.
— Угу.
— Потом я заберу из этого дома материнский заклад. Своими руками. Чужие руки туда не полезут, за меня некому. Что в нём лежит, я пока не знаю, и мне это сейчас неважно.
Светофор мигнул. Толпа впереди тронулась, а я стоял.
— И третье. Я хочу услышать свою фамилию произнесённой без брезгливости. Один раз, вслух, от того, кто её боится. Курамото.
— Всё? — уточнил он.
— Всё.
Годзё помолчал. Лицо у него оставалось прежним, дурашливым, а голову он держал прямо.
— Записал, — сказал он.
— Куда?
— Куда надо. — Он перешагнул через бордюр и оглянулся. — Только два уточнения, малыш, а то ты пойдёшь домой довольный!
— Какие?
— Мокурэн-до закладов не отдаёт. Никогда и никому. Приноси хоть всю сумму наличными в мешке — деньги возьмут, расписку закроют, поклонятся в пояс. А заклад останется у них. Так их дом устроен, на этом он и стоит испокон веку.
Онигири у меня в руке перестал что-либо весить.
— Тогда выкупа у них не бывает вовсе, — выговорил я. — Есть милостыня, которую они принимают. С поклоном…
— Вроде того. Второе уточнение веселее. — Годзё сунул руки в карманы. — Пока ты тут нюхал чужие рассрочки, тебя нюхали в ответ. Давненько уже… С той стороны перекрёстка, от аптеки.
— Человек?
— Человек, человек. В пальто, скучный. Стоит и считает, сколько раз ты моргнул. — Он зевнул в кулак. — Дом проверяет, чего ты стоишь. Ты бы шагу прибавил, что ли!
— А вы?
— А я тут просто мимо проходил.
Тот же, в сухих ботинках? Или дом послал ко мне кого-то нового?
Обернуться я не успел.
Под кожей левого предплечья дёрнуло холодом, разом, от локтя к запястью — так, будто из руки выдернули нитку. Десятая минута кончилась ровно там, где я стоял. Рис во рту сделался солёным, кислым, живым, и меня чуть не вывернуло от того, как много вкуса в холодном рисе с лососем.
Рукав я задрал сам, при всей улице.
Вторая строка гасла на глазах, знак за знаком, оставляя чистую кожу. Первая стояла на месте, тёмная, вдавленная. Гаснуть она не собиралась.
Глава 3. Узловая
Конверт лежал в прихожей на обувной полке, придавленный ключами от почтового ящика. Бумага плотная, кремовая, дорогая на ощупь. В углу оттиснут цветок магнолии в кольце.
Такую же печать я видел на материнской расписке под половицей.
Ботинки я стянул одной ногой о другую, сел на порожек и поддел клапан ногтем. Внутри лежал один лист, и строчек на нём набралось всего ничего.
«Дом Мокурэн-до уведомляет господина должника. Рассрочка по обязательству закрыта с сегодняшнего числа. Сумма четыре миллиона восемьсот тысяч иен подлежит уплате полностью, до конца месяца. Частичные взносы и проценты дом более не принимает».
Вторую строчку я перечитал ещё раз. Бумага под большим пальцем пошла волной. Руки держали лист ровно, и от этого стало только гаже. Третьи сутки без сна отняли у меня даже право по-человечески испугаться.
Проценты я вытягивал ночами. Всю сумму мне не собрать и к старости, хоть встань за кассу навсегда.
Кто у них там решает? И почему сегодня утром? В декабре я просрочил взнос на сутки, и тогда обошлось поклоном да пенёй…
За спиной скрипнула половица.
— Дорогая бумага, — сказала тётка. — С печатью. Так пишут из банка.
Она стояла в халате, с полотенцем на плече, и читала из-за моей спины, шевеля губами. В комнате бубнил телевизор. На плите шипел рис, подходя.
— Про что?
— Про деньги, — сказал я.
— Твои?
— Мои.
— У мальчишки откуда долг на такую бумагу?
Соврать я не успел. Она уже дочитала до суммы, и полотенце поехало с плеча.
— Кёя.
— Отцовский, — сказал я. Так выходило проще, чем объяснять правду, которую мне самому назвали позавчера ночью.
Тётка сложила руки под грудью. Смотрела она мимо меня, на входную дверь, будто через неё сейчас войдут.
— Ко мне из полиции приходили один раз в жизни, — проговорила она. — Из-за твоего дядьки, покойника. Соседи потом долго со мной здоровались через раз…
— Сюда никто не придёт.
— Придут. — Она подняла полотенце и встряхнула его. — Слушай условие. Ещё раз к этой двери постучат по твоему делу — собираешь сумку и съезжаешь в тот же день. Хоть посреди экзаменов.
— Понял.
— Ты понял, а я тебе повторю…
— Не надо. Я запомнил с первого раза.
Она посмотрела на меня, как смотрят на ценник, где цифра вышла выше ожидаемой. И ушла к плите.
— Рис скоро дойдёт, — сказала она оттуда, не оборачиваясь. — Поешь сперва. Голодный ты глупостей наделаешь вдвое.
До моего совершеннолетия ей оставалось недолго. Рисом она кормила меня честно, а ждала, судя по всему, того дня, когда я перестану быть её строкой расходов.
Лист я сложил вчетверо и убрал во внутренний карман куртки. Дом Мокурэн-до отнял у меня рассрочку. А рассрочкой я откупался от всего остального.
В «Сан-Сан» я пошёл после уроков, хотя смена у меня стояла ночная.
Мне нужны были разгрузки. За разгрузку платят сверх часа, работа идёт днём, и берут её те, кому срочно. Мне было срочно.
Тацуя стоял за кассой, пробивал женщине с журналами пакет молока и по своему обычаю смеялся раньше собственной шутки. Куртка фирменная, не по размеру, ворот засален. Я встал в конец очереди и переложил сумку в другую руку.
Дождаться своей очереди я не успел.
Звякнула дверь. Вошёл человек в пальто, с зонтом на локте, и очередь пропустила его вперёд сама, без всякой просьбы. Так пропускают того, кто зашёл не за молоком.
В горле у меня сделалось сухо. Я узнал его по ботинкам раньше, чем по лицу. Сухие, чистые, будто до нашего угла он добирался коридорами конторы.
— Курамото-кун, — сказал Сэридзава.
Негромко сказал. Но в магазине играло радио, и он поставил голос на полтона выше радио, чтобы слышали все.
Женщина с журналами обернулась. Обернулся мальчишка у холодильника с мороженым. Камера над кассой смотрела прямо на нас, вторая, у выхода, брала меня в спину.
Зачем ему день? Он ходит по ночам, пустым залом, без свидетелей. Кому он это показывает?
— Здесь меня зовут Ямада, — сказал я.
— Здесь вас зовут как удобно. В книгах дома вы Курамото. — Он поставил зонт к стойке, кончиком вниз, ровно. — Бумагу вы получили?
— Утром.
— Хорошо. Значит, я не первый вам это говорю, и мне не придётся смотреть, как вы узнаёте.
— Рассрочку закрыли на второй месяц из двух? — Голос у меня держался ровно, и я этому обрадовался. — Условия менялись на моей памяти впервые.
— Условия менял не я. — Он чуть развёл ладони, показывая, что в них пусто. — Решение приняли выше меня, Кёя-кун. Я слово держу. Слово мне переписали.
Вот этого он мог бы и не говорить. Человек, который вслух снимает с себя слово, предупреждает: дальше будет хуже, и хуже станет уже без него.
Женщина с журналами так и стояла с пакетом молока. Тацуя за кассой перестал улыбаться.
— Это кто? — спросил он в мою сторону.
— По моему делу, — сказал я. — Я сейчас выйду с ним на улицу.
Но Тацуя уже выбирался из-за кассы, задев бедром лоток с онигири. Ходил он тяжело, вперевалку, и в тот момент мне впервые за день стало по-настоящему страшно.
— Э, нет. — Он встал между нами, вытирая руки о фартук. — Ты чего парню в рабочее время-то? Он у меня оформленный, у него смена!
— Смена вечером, — сказал Сэридзава. — Сейчас день.
— А ты откуда знаешь, когда у него смена, а?
Тацуя ткнул его пальцем в грудь. Не сильно, по-свойски, как тычут соседа, поставившего машину на чужое место.
— Иди-ка ты отсюда, пальто. Тут магазин, тут покупают. Захочешь молока — приходи, продам с улыбкой!
Сэридзава посмотрел на палец у себя на груди. Потом поднял руку и положил ладонь Тацуе на плечо. Так кладут ладонь старому знакомому, вспомнив его имя не сразу.
И держал.
Между его ладонью и Тацуей натянулась нить. Тёмная, толщиной с леску, чуть провисшая посередине. Она уходила из-под пальцев внутрь плеча и подрагивала, как леска, когда на том конце ведут рыбу.
Я перевёл взгляд на женщину с журналами. Она смотрела прямо туда и видела двух мужиков, договаривающихся о чём-то своём. Мальчишка выбирал мороженое. До вчерашнего дня и я бы ничего не увидел.
Нить втянулась в ладонь и пропала.
Потом Сэридзава убрал руку и отступил на шаг. Всё заняло у него секунды две, не больше.
— Прошу прощения за палец, — сказал он Тацуе. — Погорячился.
— Да ладно, чего там…
И Тацуя вернулся за кассу. Пробил женщине молоко, дал сдачу, сказал ей про погоду. Плечи у него разошлись, шаг стал шире, и с лица ушло то мелкое напряжение, которое к середине смены собирается у взрослого мужика между бровей.
Сэридзава взял зонт.
— Страх забрал, — сказал он мне вполголоса, проходя мимо. — Одну штуку, самую бесполезную в хозяйстве. Кто им пользуется-то?
Звякнула дверь.
Я стоял у лотка с онигири и держал рот закрытым.
В ту ночь я выговорил формулу целиком и медленно, и он повторил её за мной слово в слово. Людей магазина дом не трогает. Работающих там и заходящих. Он сказал это вслух, при мне, и вот только что взял человека за плечо в трёх шагах от меня.
Стало быть, слово больше не держит. И показали мне это нарочно, среди бела дня, у меня на глазах.
Вслух я не сказал ни слова. Скажешь — и человек напротив узнает, что ты заметил. Пока он этого не знает, у меня на руках лежит вещь, которой у него нет.
— Ямада! — рявкнул Тацуя от кассы. — Чего застыл? Машина через час, пойдёшь на разгрузку?
— Пойду, — сказал я.
Грузовик подал задом во двор, между стеной и мусорными баками, и встал так, что правый борт пришёлся на ладонь от кирпича. Водитель из кабины не вышел. Двигатель он держал на холостых, локоть выставил в открытое окно и слушал радио.
— Ему в Цуруми ещё, — сказал Тацуя, откидывая задний борт. — Торопится, говорит. Мы быстренько.
Работа простая. Ящики с борта на тележку, тележку в подсобку, обратно.
Тележку мы поставили слева, у баков, и таскал я с этого края, спиной к воротам. Отсюда мне видно было всё сразу, и открытый борт, и колёса, и кабину с локтем в окне.
С первым ящиком я прошёл вдоль машины и поискал себя в боковом зеркале. И не нашёл. Стояли там стена, кусок неба и полоса вдоль борта, а угол за задним мостом в зеркало не попадал вовсе. Мёртвая зона в человеческий рост. Водитель сидел вполоборота, лицом к приёмнику, и наружу не смотрел.
Таскал я левой, правая у меня слабее. Углы ящиков резали пальцы, и я перехватывал их снизу, всей ладонью. Кожа под рукавом на предплечье тянула ровно, без боли. Строка стояла на месте, тёмная, вдавленная.
Рядом Тацуя работал в охотку и приговаривал под нос.
— Раз-два, взяли… Ямада, ты дно бери, дно, а не за края, оно ж мокрое всё…
Стоял он у самого борта, спиной к колесу. Один ящик он подхватил неудачно, за отсыревшее ребро. Тот выскользнул, стукнулся о бампер и уехал под машину, в тот самый угол.
Я разогнулся.
Тацуя уже опускался на четвереньки у колеса. Спокойно, деловито, подтянув фартук, чтобы не мешал. Так лезут под стол за укатившейся монеткой.
— Стой! — сказал я.
Он не остановился.
Тацуя, у которого забрали страх, спорить и геройствовать не станет. Он просто не увидит, зачем медлить. То, что раньше держало его за шиворот, из него вынули.
Голова и плечи Тацуи ушли под борт.
Наружу торчали подошвы.
Следующий ящик стоял на тележке, у моего колена. Чай в банках, тяжёлый.
Я подсунул ладони под дно, вздёрнул ящик к груди, шагнул от стены и швырнул его в лобовое стекло.
Ящик пошёл углом, ударил, банки внутри грохнули как мешок с гравием. Стекло выдержало. Водитель дёрнулся всем телом и вбил ногу в тормоз. Так тормозят, ещё не разобрав, что стряслось. Грузовик клюнул носом. Двигатель заглох.
К тому времени я уже сидел на корточках у заднего колеса. Правой я собрал ворот его куртки в горсть, левой поймал ремень штанов и рванул на себя, назад и вверх, упираясь пятками в асфальт.
Тацуя вылетел из-под машины лицом вниз и проехал грудью по земле.
Я сел рядом. Дышал я через раз, и во рту стоял вкус мокрого железа, тот самый, каким пахнут монеты в кулаке.
Из кабины вылез водитель, красный, с открытым ртом.
— Кто кидал?! Кто, я спрашиваю?! Стекло мне теперь кто… вы тут дурные все, что ли?! С меня же и вычтут, с меня!
Тацуя перевернулся на спину и засмеялся.
— Товар-то! — просипел он, поднимая ладонь. — Ты чем кинул, чаем? Ямада, там же банки, помнётся весь ящик… мне его теперь как списывать?
— По акту, — сказал я.
— По акту он мне выйдет боком! — Он утёр кровь с подбородка тыльной стороной ладони и посмотрел на неё с удивлением, как смотрят на чужое. — О. Разбился, что ли…
Он поднялся сам и отряхнул колени. За всё то время, пока я его вытаскивал, лицо у него не изменилось ни разу.
Раньше он бы сел на бордюр и просидел там полчаса, куря одну за другой. Зимой он так и сидел, когда у него на глазах мотоцикл сложился о столб.
Водитель ушёл смотреть на стекло. Тацуя потянулся следом объясняться и по дороге уже над ним же и посмеивался.
А я обернулся к воротам двора.
У фонарного столба напротив стоял Сэридзава. Зонт на локте, свободная рука в кармане. И сколько он там простоял? С моего места был виден весь двор, кабина и колёса. Стало быть, ему было видно то же самое.
Я поднялся и пошёл к нему сам. Я еле держался на ногах, но идти было лучше, чем ждать, пока он подойдёт к воротам, за которыми работает Тацуя.
— Ящик в лобовое, — сказал он, когда между нами осталось несколько шагов. — Времени у вас было всего ничего. Кричать бесполезно, водитель за стеклом. Обежать спереди долго. Вы нашли единственную кнопку, до которой дотягивались, и нажали на неё чужими руками.
Насмешки я не поймал. Он разбирал мой ход всерьёз.
— Я по должникам хожу половину жизни, Кёя-кун. Такое придумывают немногие, а руками делают единицы.
— Вы стояли тут с самого начала?
— С того, как машина подала задом…
— И смотрели.
— И смотрел, — согласился он. — Я его не толкал. Страх у него я взял, чтобы показать вам цену, а под колёса он полез сам.
Врал он или говорил правду, проверить я не мог. Но дом взял человека за плечо в моём магазине, и мне сунули под нос счёт, выписанный чужой шкурой.
— Что вам от меня надо? — спросил я.
— Мне ничего. Дому — решение. — Сэридзава перехватил зонт поудобнее. — Слушайте внимательно, я скажу коротко и по-честному, обе строчки. Первая. Утром у ваших школьных ворот стоял человек в тёмных очках, и вы с ним уходили под мост. Колледж магии в Токио. Общежитие, стол и форма. Надзор домов, поставивших подписи под приговором вашей родне. Кормить вас будут ваши палачи.
Про очки я ему не сказал ни слова. Значит, за мной смотрели и утром тоже, и дом свёл это в бумагу быстрее, чем я дошёл до порога.
— Вторая строчка?
— Служба в конторе. — Он произнёс это буднично. — Долг списывается полностью, в тот же день, до последней иены. Оклад и костюм с плеча дома. Южные кварталы Токио отдадут вам одному, там кредиторы вежливые и должники смирные. Через год у вас своя квартира и своя книга должников.
— И свои Тацуи, — сказал я.
Он посмотрел на меня так, будто я наконец назвал верную сумму.
— И свои Тацуи, — повторил он. — Каждый месяц по несколько штук. Ладонь им на плечо будете класть вы. Своей рукой. Я в этой работе давно и скажу честно, к третьему такому уже не тошнит.
— А к первому?
— К первому тошнит очень. — Он раскрыл зонт, хотя дождя не было, и я понял, что разговор он считает законченным. — Думайте до конца месяца, Курамото-кун. Дом ждёт до конца месяца… а ждать он не любит, я вам это заранее говорю.
Он пошёл к станции под раскрытым зонтом. Не обернулся ни разу, и на переходе шага не прибавил.
Домой я вернулся, когда фонари уже горели, а во дворах пахло чужим ужином.
Дверь стояла закрытая. Замок целый, косяк тоже. Стекло в двери на месте. Я взялся за ручку, и створка пошла на меня свободно, потому что язычок в скобу не заходил.
Тётки дома нет, у неё вечерняя смена. В прихожей темно. Свет с улицы лёг на пол косой полосой от окна.
Я разулся. Не знаю зачем, но разулся.
Погрома в моей комнате не было. Матрас стоял свёрнутым у стены, как я его и оставил, учебники лежали стопкой. Только материнская коробка из-под обуви, где я держу всё своё, оказалась вывернута на пол.
Я присел над ней.
Мелочь рассыпана по полу горкой, вся до иены. Рядом веером тысячные бумажки, отложенные на дорогу. Телефон экраном вниз, целый, заряженный. Фотография приюта и старый ключ от квартиры, где я жил в детстве, — всё на месте, всё пересчитано и оставлено.
Половица под окном была вынута и прислонена к стене. Аккуратно, гвоздями от себя, чтобы никто не наступил и не поранился.
В пазу под ней лежала пыль.
Расписку матери я держал там с зимы, свёрнутую в трубку и обмотанную резинкой. Бумага с цветком магнолии в кольце, с суммой, со сроками и с двумя подписями, её и приказчика. Я перечитывал её раз в месяц, ничего в ней толком не понимая, и не мог себе объяснить, зачем храню.
Я сел на голый пол рядом с коробкой и вытянул ноги.
Сперва я заново пересчитал деньги. Все на месте. Вор берёт наличные и трубку. Здесь взяли одну бумагу, а остальное сложили горкой, с уважением к чужому имуществу.
Дальше я стал думать, кому расписка нужна.
Дому она без надобности. У них книги, печати и оттиск на каждом листе, мою расписку они восстановят за утро. Долг я и так признаю, плачу с зимы, спорить мне нечем и не с чем.
Расписка нужна должнику. Ею человек доказывает условия, когда с ним начинают спорить, сумму и срок. Держат её ровно для того часа, когда дойдёт до разбора.
И тут я сел прямо.
Бумагу вынули первой. Значит, спор дом допускает, и есть кому этот спор нести.
Кто он, мне никто не называл.
Зато дом его знает. И потратил на него вечер и чужой замок.
Понемногу свет с улицы дополз до коробки. Она лежала на боку, картонной ямой вверх, и внутри у неё осталась одна пыль да след от резинки.
Срок мне назвали до конца месяца, а замок открыли сегодня. Выходит, времени у меня до завтрашнего утра.
И оставались два счёта, деться которым некуда.
Тацуя ходит сейчас по земле весёлый и пустой и сам про это не знает. Завтра его понесёт на крышу за антенной или на парапет над путями. Платить за мою ночную формулу будет он.
А дверей мне открыли две. Колледж прописывает меня в семью к убийцам матери. Контора — под руку к Сэридзаве и его хозяевам, высосавшим мой магазин досуха. Обе ведут в одну комнату, и в ней я чей-то.
Мелочь я собрал в горсть и ссыпал обратно в коробку. Больше мне в этой комнате делать нечего.
— И кем же я стану, если соглашусь? — спросил я вслух у пустого дома.
Глава 4. Точка невозврата
Список я писал печатными буквами, чтобы Тацуя разобрал его с крыши и спьяну.
Ручка на верёвочке у кассы шла через раз. Первую строку пришлось продавить дважды, до вмятины на обороте накладной. Лист я держал локтем, потому что левая с утра гнулась хуже правой. Под рукавом ровно тянуло. Заклад там стоял на месте, вдавленный в кожу, и будить меня по утрам ему было незачем: пятые сутки я не спал вовсе.
«Под машину не лезть. Уронил ящик — зови водителя».
«На крышу не лазить. Антенна подождёт».
«Велосипед на перекрёстке у аптеки ставить на ноги».
«Нож для картона держать в ящике».
«С пьяными не разговаривать».
Пять строк, и все пять я писал уже дольше, чем разгружал вчерашнюю машину.
Из подсобки Тацуя вынес ящик с молоком, опустил его у холодильника, подошёл и вытер ладони о фартук. Читал он через плечо, шевеля губами на каждой строке.
— Ямада, ты мне накладную портишь, — просипел он и захохотал раньше, чем дочитал до третьей строки. — «Под машину не лезть»! Это ты вчерашнее вспомнил, что ли? Так я и не лез, у меня ящик уехал, я его доставал!
— Теперь зови водителя.
— Водителя. Которому в Цуруми, ага… Он мне за стекло до сих пор в трубку дышит.
Звякнула дверь, вошёл мужик в спецовке и молча взял из холодильника две банки кофе. Тацуя пробил их, не глядя, продолжая читать мой лист поверх кассы, и сдачу отсыпал на ощупь. Мужик ушёл. За стеклом витрины по мокрому асфальту проехал школьный автобус.
— «Нож для картона держать в ящике», — прочёл Тацуя вслух. — Так он у меня всегда в кармане, чтоб под рукой.
— Вынь из кармана.
Он посмотрел на свой фартук. Нож торчал из накладного кармана рукояткой вверх, лезвие выпущено на палец. Другим я этот нож за полгода ни разу не видел.
Он щёлкнул рычажком и загнал лезвие внутрь. Потом дочитал и ткнул пальцем в лист.
— Слушай, а велосипед? Это как — на ноги?
— Слезаешь за аптекой и идёшь рядом до светофора.
— Да я там езжу сколько себя помню!
— Теперь слезай.
Объяснять я ничего не стал. Позавчера с него сняли страх. Ладонью за плечо, при мне, а он даже не сбился на середине фразы. Обычные люди после такого не держат в голове ни лица, ни ладони на плече. Спроси я его сейчас про грузовик — вспомнит мокрый асфальт да ящик под колесом, и всё. Скажи я вслух остальное — посмеётся и полезет проверять.
А чего стоит бумажка над кассой, если человек под ней пустой? Другого я за ночь всё равно не придумал…
Тацуя порылся в стакане у кассы, нашёл две кнопки и приколол лист над окошком выдачи, поверх графика смен. Приколол криво. Поправил. Отступил и оглядел работу с удовольствием мужика, повесившего полку.
— Пусть висит. Буду народу показывать… Вот, парень у меня грамотный, инструкцию написал!
Фартук я снял через голову, свернул вчетверо и положил на стойку рядом с лотком онигири. Ткань была ещё тёплая.
Смеяться он перестал.
— Это чего?
— Ухожу. Сегодня.
— В смысле совсем?.. Насовсем?
— Совсем.
Он взял фартук, зачем-то встряхнул его и снова сложил, уже по-своему, вдвое.
— В школу, что ль, другую?
— В школу. В Токио.
— В Токио, — повторил Тацуя и посмотрел на меня так, будто в Токио ездят раз в жизни и обратно не возвращаются. — Ну ты даёшь, Ямада… А ночные кто мне закроет?.. Хотя чего это я. Закрою сам, делов-то.
Ямада — это фамилия из бумаг опекунов, и здесь другой у меня отродясь не было. Своя, Курамото, досталась мне позавчера ночью вместе с чужим долгом в четыре миллиона восемьсот тысяч иен.
Из-под прилавка он достал пакет и сунул мне в руки.
— Куру возьми. Списанная, срок к обеду выходит, всё равно в мусор. Ешь по дороге, а то синий весь… Спишь ты вообще когда-нибудь?
Пакет был тёплый снизу. Я взял.
— Спасибо.
— Иди уже, а то расплачусь тут перед покупателями!
Он опять захохотал и полез в холодильник за молоком. Таким «Сан-Сан» у меня в глазах и остался. Широкая спина в фирменной куртке не по размеру. Мой лист над кассой, приколотый криво в правом углу…
До станции я шёл дворами и по дороге съел половину курицы прямо из пакета, обжигая пальцы.
Годзё я увидел ещё от лестницы. Белую голову было видно через всю платформу, поверх чужих голов и поверх табло, у дальней колонны. Стоял он в форме колледжа, руки заняты двумя стаканами кофе. Здороваться, значит, не будем. Тёмные круглые очки в мою сторону он так и не повернул, а стакан протянул сразу, крышкой вперёд.
— Держи. Тебе с молоком, я угадал?
— Спасибо.
— Отвратительно вежливый ребёнок. — Он отпил из своего. — Ну? Ты меня вчера вечером искал, я весь внимание.
Электричка на первом пути набирала людей. Я поставил сумку между ботинок и начал с первой строки, как сдают смену старшему. Сперва то, что сломалось, потом то, что успел сделать.
— Три вещи. Первая. Позавчера у меня из-под половицы вынули материнскую расписку. Замок открыли и заперли обратно, деньги и телефон оставили горкой на полу. Взяли одну бумагу.
Годзё пил кофе и молчал.
— Вторая. Рассрочку по долгу дом закрыл, всю сумму требуют до конца месяца. Проценты они больше не принимают.
— Ага.
— Третья. У хозяина моей смены в конбини забрали страх. Взяли при мне, ладонью за плечо, позавчера. Он вчера полез под грузовик за ящиком и не понял зачем.
Мимо прошла женщина с коляской, потом двое школьников с ракетками, и объявление про поезд наложилось на мою последнюю фразу так, что мне пришлось её договаривать в спину уходящему составу.
— Вытащил?
— Вытащил.
— Как?
— Кинул ящик с чаем в лобовое стекло. Водитель встал на тормоз.
— А если бы он газанул?
— Тогда я бы не успел.
Годзё качнул стаканом. По платформе объявили следующий поезд. Женщина с коляской покатила её к жёлтой линии, голубь под навесом снялся с балки и ушёл выше, под самый фонарь.
Он опустил стакан. За очками я ничего не видел, но повернулся он ко мне всем корпусом, голову держал прямо и молчал дольше, чем за оба наших прежних разговора вместе.
— На этом список кончился, — закончил я.
Годзё сунул руку в карман и качнулся с пятки на носок.
— Хочешь, я вечером зайду в Ниппори? — проговорил он тем же голосом, каким угадывал мой кофе. — Полчаса, и вопрос закрыт.
Он говорил всерьёз… Вот что было хуже всего.
Я стоял на платформе, держал горячий стакан обеими руками и очень ясно видел, как это выйдет. Он войдёт в контору дома Мокурэн-до вечером, с кофе, руки в карманах. Ему поклонятся в спину. Кто-то из старших сядет за стол, откроет книгу, найдёт строку с моей фамилией и проведёт по ней ногтем. Долг спишут за минуту, из вежливости, потому что спорить с ним никто не станет. Расписку матери вынут из ящика и подадут ему в руки. Мою фамилию произнесут в той комнате вслух. Скажут её за меня и ему, через его плечо, как говорят кличку собаки, приведённой на поводке.
А дальше я до конца жизни хожу мальчиком, за которого зашли.
Кофе в стакане уже остывал. Я отпил, чтобы не пропало.
— Нет, — сказал я.
— Нет? — Годзё склонил голову набок. — Полчаса, ломбард твой цел, хозяин смены жив, тётка спит спокойно. Отказываешься ты почему?
— Скажу целиком, чтобы вы не думали, что это гордость.
— Ой, скажи… обожаю целиком.
Мимо нас, шаркая, прошёл уборщик с тележкой, и я подождал, пока проедет колесо.
— Дом идёт на меня, потому что считает, что за мной никого нет. Если сегодня за мной встанете вы, они это признают, и правильно сделают: с вами никто не спорит. Только признают они при этом вас. Долг спишут вам, и расписку отдадут тоже вам. Через год мне скажут в лицо, что фамилия Курамото стоит ровно столько, сколько на неё положил Годзё-сэнсэй, и возразить мне будет нечем, потому что так оно и выйдет. Мне нужно, чтобы мою фамилию произнесли мне. Один раз я это уже слышал, и произнёс её человек, который пришёл забирать у меня всё.
— Сэридзава.
— Сэридзава.
Годзё допил и смял стакан в кулаке. Спорить он не стал. Уговаривать тоже.
— Ла-адно… — Картонный комок улетел в урну у колонны. — Предложение с меня никуда не денется. Захочешь, свистни.
Вот тут мне и стало по-настоящему нехорошо. Предложение он со стола не убрал. Оно теперь лежало между нами и никуда с этого стола не денется. В любую ночь, со сломанной рукой, в чужом переулке я буду помнить, что можно свистнуть.
Дверь, которую открывают свистом, я решил заколотить сразу. Своими руками и при свидетеле, которым и был он сам.
— Годзё-сэнсэй, — позвал я. — Я предлагаю вам сделку.
Он сдвинул очки на лоб. Глаза у него оказались голубые до неприличия, и смотрел он ими весело.
— Медленно и целиком, — напомнил я себе вслух и начал.
— Курамото Кёя кладёт вот что. Если я хоть раз попрошу вас вслух вмешаться в любое дело Курамото, хоть в моё, хоть в кровное, я теряю всё, что нажил закладами. Всё взятое, все ячейки и саму технику до последней строки на руке.
— Ого.
— Годзё Сатору кладёт вот что. Он не вмешивается ни в одно дело Курамото, пока Курамото Кёя не попросит его об этом вслух. Ни своей рукой, ни через чужие.
— Срок?
— Без срока. Пока живы обе стороны.
Платформа под нами дрогнула от подходящего состава, и в этом гуле он рассмеялся — громко, откинув голову, по-настоящему, совсем не так, как хмыкал над кофе и над моей вежливостью. Двое мужчин у скамейки оглянулись на нас.
— Ты хоть понимаешь, — выговорил он, отсмеявшись, — что это значит «никогда»?
— Понимаю.
— Ни разу за всю жизнь. Даже когда тебе будут ломать руку, а придут за тобой вчетвером…
— Я уже ответил. Понимаю.
— Хорошо. — Он вытер глаз костяшкой. — Годзё Сатору принимает и кладёт своё. Он не вмешивается ни в одно дело Курамото, пока Курамото Кёя не попросит его об этом вслух. Ни своей рукой, ни через чужие. Без срока, пока живы обе стороны. Слово в слово, как ты и просил.
Ладонь он подал первым.
Ладонь у него была сухая и горячая. Стиснул он мою крепче, чем стоило бы жать шестнадцатилетнему. На этом пожатии левое предплечье под рукавом обожгло поперёк, от локтя к запястью.
Жгло из-под кожи, по самой кости, длинной ровной полосой. Я сжал зубы и додержал рукопожатие до конца. Отнять руку сейчас значило бы показать ему цену, а цена — это моё дело.
Медленно строка дописалась до запястья и упёрлась там в косточку. Легла она косо, через первую, ночную. В месте пересечения кожу стянуло вдвое сильнее, будто под ней затянули узел. Рука потяжелела. Пальцы слушались, кулак сжимался. Вся левая теперь весила больше правой, и носить этот вес мне до самой смерти.
Годзё отпустил меня и вытер ладонь о штанину. Заметил он что-нибудь? По очкам не разберёшь.
Я отошёл на шаг к колонне и завернул рукав до локтя. Кожа под тканью была красная по всей полосе. Знаки на ней ещё шевелились, доводя сами себя до конца. Короткая ночная запись сверху, поперёк неё новая, во всё предплечье, буква к букве, без единого пробела. Я поднял руку к свету под навесом и повернул на просвет. Ничего сквозь неё не проступило, да и с чего бы… Просто моя рука с чужими словами по ней.
Ладонью я провёл вдоль строки от локтя вниз. Горячо, чуть выпукло, шершавит под пальцами. Раньше записи держались ровно тёплыми, а эта грелась сама.
Сколько их я навешаю на себя, прежде чем на предплечье кончится место? И что тогда, выше, к плечу?
Снимать эту мне нечем. Срочная сделка сидит в ячейке и в свой день уходит сама, строка гаснет. Бессрочная прирастает к хозяину насовсем. Ячейку она при этом не заняла. Место под срочный заклад у меня осталось свободным.
Рукав я одёрнул обратно к запястью и прижал ладонью, чтобы ткань легла на горячее.
Поезд встал, двери разъехались.
— После тебя, — сказал Годзё и пропустил меня в вагон.
Ехали мы стоя, у самой двери. Он держался за поручень одной рукой, а другой долго рылся в кармане, пока не вытащил леденец в мятой обёртке. Про сделку он больше не сказал ничего. Расспрашивал про то, ем ли я рыбу, и что за курица у меня в пакете, и почему у меня один и тот же карман зашит криво.
— Общежитие тебе дадут сегодня же, — обронил он между делом, разглядывая рекламу над дверью. — Комната, стол, форма. Кормят там прилично, если приходить вовремя.
— А кто платит за форму?
— Колледж.
— Значит, я буду должен колледжу.
— Ты неисправим, — вздохнул Годзё.
Отвечать я не стал. Всякая вещь, которую тебе дают даром, в чьей-нибудь книге да записана. В той книге стоят все подписи под приговором моей матери. Ходить в форме, купленной на их деньги, я как-нибудь переживу. Считать её подарком не собираюсь.
От двери тянуло сквозняком. На каждом стыке вагон подбрасывало, и новая строка под рукавом отзывалась на толчок тупым натяжением, от локтя к кисти.
Пересадка, потом ещё одна. На второй Годзё сунул монету в автомат, вскрыл банку горячего чая и отдал мне, себе ничего не взяв. Я грел о неё ладони, пока мы шли переходом, потом убрал банку в боковой карман сумки.
От конечной станции шёл автобус, старый, с драным дерматином на сиденьях. Кроме нас в салон вошли две женщины с рассадой в ящиках. Всю дорогу пахло сырой землёй. Я сел к окну, поставил сумку в ноги и зажал её ботинками. Курицу доел на выезде из города, вытер пальцы о бумагу, свернул пакет вчетверо и сунул в карман — выбросить в салоне было некуда.
Дорога полезла вверх серпантином, между чёрными стволами. Уши заложило, я сглотнул, заложило снова. На поворотах меня валило плечом в стекло. За окном пополз туман, сначала клочьями поперёк дороги, потом сплошняком, так что фары встречной машины прошли мимо двумя мутными пятнами.
Потом автобус вышел из тумана разом.
Внизу под нами лежала ровная белая пелена, и сверху по ней бил апрельский свет. Гора стояла выше облака. Токио под ним не было вовсе. Ни крыш, ни путей — белое поле до самого края, а над ним пусто и очень светло.
Я сидел у стекла и смотрел, пока мотор внизу выгребал на подъём. Там, внизу, остались ломбард с сорванным замком, контора дома в Ниппори, тёткина кухня и человек, который первым произнёс мою фамилию вслух. Отсюда всего этого было не видать. В груди на пару вдохов стало легче, чем за все пятые сутки.
Держалось это недолго… Вниз идёт тот же автобус, по тому же расписанию на столбе.
Нас высадили на площадке с одной скамейкой и деревянным столбом-указателем, где иероглифы выцвели до серого. Дальше вела мощёная дорога вверх, мокрая, в тёмных пятнах. По обеим сторонам от неё стояли кедры. Пахло сыростью, прелой хвоей и холодным камнем. Между стволами наверху проступали корпуса. На школу они не походили совсем. Чёрное дерево, длинные скаты крыш храмовой постройки, галерея на столбах.
Я перехватил сумку и пошёл. Годзё двинулся следом.
Через десяток шагов я обернулся. Годзё отстал. Руки в карманах, леденец гоняет за щекой, смотрит мимо меня, вверх, на скаты крыш между стволами.
Дальше я пошёл медленнее и стал слушать его подошвы по мокрому камню за спиной. На мой шаг у него приходилось два коротких хруста. Скоро они пошли реже. Значит, сбавил и он.
Тогда я прибавил, почти до бега на уклоне, так что закололо под ребром и дыхание пошло через рот. Гравий сзади зачастил. Я гнал так до следующего поворота и оглянулся уже без всякого повода. Тот же десяток шагов между нами, ни ближе, ни дальше…
Дорога пускала двоих свободно, мощёная полоса шириной в три человека. Кедры по сторонам стояли чёрные от воды, с нижних лап капало мне за ворот. Место рядом со мной было пустым всю дорогу, и он на него ни разу не встал.
Вот, значит, как оно выглядит снаружи. Утром это были слова у колонны на платформе, а теперь — десять шагов гравия, которые не сокращаются, сколько ни ускоряйся. Он не подойдёт. Ни здесь, ни в тёмном переулке, пока я не позову его вслух.
Я перехватил лямку сумки и утёр лицо рукавом. А сколько я так протяну сам, если наверху меня начнут ломать, а он будет стоять сзади и смотреть?
Я снова полез вверх и на середине подъёма поймал себя на том, что считаю шаги. Ноги тянуло, пятые сутки без сна отдавались в коленях, пакет с курицей я переложил в правую руку, а левой держал лямку. Сбился на втором десятке, начал заново и сбился опять.
Ворота показались за поворотом.
Столбы серые, в лишайнике, перекладина потемнела от воды. За ними дорога шла ровно, между двумя фонарями, и уходила к галерее. Пусто. По бокам ни ограды, ни будки. Никто не вышел навстречу и не спросил, к кому я.
Заходи кто хочет, значит… Просто отсюда мало кто выходит.
Я остановился перед створом и переложил сумку на левое плечо. Позади, шагах в десяти, хрустнул гравий под чужой подошвой и стих.
Оборачиваться я не стал. Спрашивать тут было не у кого и не о чем. Ждать под столбами мне тоже больше нечего.
Я перешагнул.
И в ту же секунду справа, со стороны крытой площадки за деревьями, грохнуло железом по дереву. Удар, ещё удар, короткая пауза, и звук пошёл выше, будто там перебирали по столбу снизу вверх. Меня продрало от затылка до поясницы. Я развернулся вполоборота и повёл головой на звук.
Далеко, между стойками галереи, кто-то стоял и смотрел на меня.
Глава 5. Колледж и вторая ячейка
— И что будет, когда платить станет нечем?
Директор колледжа спросил это, не поднимая головы от бумаг. Из-за стола он так и не встал. Ни когда я вошёл, ни когда человек в костюме, назвавшийся Иджичи, поставил мою сумку у стены и вышел спиной вперёд, кланяясь на каждом шаге.
Прежние вопросы Яга-сэнсэй задал так же, в бумагу. Кто я такой — тут хватило фамилии. Чем плачу за технику — тут пришлось объяснять: закладами. Срочный возвращается в срок, постоянный остаётся на мне.
Третий он положил сверху, как кладут последнюю гирю.
В кабинете такому человеку было тесно. Тёмное дерево, узкое окно в мокрый двор, по верхней полке стеллажа рядком тряпичные куклы величиной с кошку, все со швами наружу. Стол занимал половину комнаты, стула для гостей не полагалось.
Стоял я у самого края столешницы, сумку оставил у стены, руки опустил вдоль тела. Левый рукав натянут до косточки на запястье.
Отвечать надо было быстро. Быстро у меня не выходило.
— Не знаю, — сказал я.
Тогда он поднял голову. Тёмные очки, борода, плечи такие, что форменная куртка на них сидела в натяг. Долго смотрел. Я держал глаза на его переносице: за стёклами всё равно ничего не разбирал.
— Повтори.
— Не знаю, что будет. Ответа у меня нет, и придумывать я его не стану. Пока есть чем платить, я плачу.
Он положил ручку поперёк листа.
— Все ваши так говорили.
Наши. Никаких наших у меня отродясь не водилось. Прозвучало буднично, как про поставщика риса. Я запомнил и трогать не стал.
— Покажи технику, — велел Яга-сэнсэй. — На аттестацию я ставлю подпись, а не слухи Годзё.
Показывать было нечего. Заклад работает только вслух и только на двоих, ячейка у меня свободна одна. Тратить её на фокус для комиссии — всё равно что расплатиться месячным проездным за один перегон. Оставалось вести туда, где у меня есть хоть какая-то позиция.
— Тогда я предлагаю вам сделку, Яга-сэнсэй.
Ручка на листе не шевельнулась.
— Условия называю сразу, целиком. Вы кладёте мне на десять минут вашу технику. Я кладу вам голос на тот же срок. Пока я нем, вы смотрите работу своими глазами и подписываете то, что увидели.
За окном по жестяному скату съехала вода и хлопнула в лоток. Он выслушал до конца, ни разу не влез. Лучше бы влез.
— Со студентами не торгую.
— Почему?
— Потому что через месяц ты придёшь ко мне с условиями получше. — Он подтянул к себе бланк из стопки. — А я директор. Мне надо будет их принять.
Возразить было нечем: он попал вплоть до месяца и в неделях вряд ли ошибся бы. Значит, торговать с ним нельзя никогда.
— Руку.
Протянул я правую. Левую он не просил, да и не показываю я её никому. Он взял меня за запястье поверх рукава, подержал, будто щупал воду в ведре, и отпустил.
Что он там нащупал? Проклятой энергии у меня всего ничего — наверное, это видно от двери любому, кто здесь не первый день.
— Хватит.
— Этого достаточно?
— Мне — да. — Печать он достал из ящика и подышал на неё. — Четвёртый ранг. Одиночные выезды по нему, всё выше — со старшим. Устав прочтёшь, частные заказы студентам запрещены. Про запрет спрашивать не буду, ты его услышал.
Четвёртый ранг. Ниже только строка «без ранга», по деньгам это десятки тысяч иен за духа. Пока он выводил иероглифы в графах, цифры сложились сами. Четыре миллиона восемьсот тысяч таким рангом отбивать мне до армейской пенсии.
Он развернул бланк ко мне и постучал ногтем по верхней строке.
— Проверь, как записано.
В строке стояло «Ямада Кёя», и рядом номер личного дела опекунов из Тибы.
Вот тут у меня и подобралось под ложечкой. Бумагу заполнили до моего прихода, чужой рукой, и всё в ней стояло правильно: по казённым книгам я Ямада, Ямадой числюсь всю жизнь.
— Одна поправка, — сказал я. — Курамото.
Ручка остановилась.
— Фамилия по бумагам опекунов у тебя другая.
— Фамилия по бумагам опекунов у меня чужая. Долг мне достался под родовую, и приговор моему дому подписывали не Ямаде. Раз колледж записывает меня в реестр, пусть запишет тем именем, на которое придут.
— Тебе шестнадцать. Ты понимаешь, что эта строка уйдёт в общий реестр к высшим чинам и её там прочтут?
— На это и рассчитываю.
Он молчал. За стеной по галерее волокли что-то деревянное, ящик или скамью, задевая о столбы. Под этот скрежет я успел додумать: сейчас откажет, объяснит, что порядок есть порядок, и уйду я с четвёртым рангом и с фамилией из Тибы.
Яга-сэнсэй взял линейку, приложил её к строке и провёл ручкой ровную черту через «Ямада». Потом от руки, чуть выше и мельче, вписал «Курамото».
Прижал печать. Подышал ещё раз, прижал вторую.
И остался сидеть.
Он смотрел на эту строчку дольше, чем нужно, чтобы её прочесть. Дважды поправил бланк большим пальцем, хотя лист лежал ровно. Ни одного слова ни про мой род, ни про то, чем эта фамилия кончилась, он не сказал.
— Форму получишь у Иджичи. Общежитие — второй корпус. — Бланк ушёл в папку, папка легла в стопку. — Дзэнин на площадке. Скажи, я велел посмотреть, чего ты стоишь без техники.
— А чего я стою?
Он уже придвигал к себе следующий лист.
Сумку от стены я забрал сам. В дверях меня догнало ещё одно.
— Курамото.
Мою фамилию он произнёс впервые, целиком, и сказал её мне в лицо, не через плечо. Я держался за косяк и ждал. За спиной шуршала бумага. Больше ничего.
Площадка отыскалась по звуку. Крытая, на столбах, пол дощатый и сырой по краям, где натекло с крыши. Посередине маты, у стены стойка с деревянными орудиями. Утром между её столбами стоял человек и смотрел, как я перешагиваю ворота.
Теперь она стояла спиной ко мне и била по мешку железным древком. Высокая, выше меня на полголовы, тёмно-зелёный хвост, очки. Форменная куртка завязана рукавами на поясе.
— Яга-сэнсэй велел вам на меня посмотреть.
Древко она опустила. Развернулась. Оглядела с ботинок до макушки. Меряла по весу и по тому, как стоят ноги.
— Возьми со стойки любую.
Со стойки я взял палку покороче и встал левым боком вперёд, как привык в переулках. Она даже не сказала «начали».
Первый тычок пришёл в правое колено, и меня повело вбок. На развороте я поймал древко предплечьем. На этом всё, чему меня научила Йокогама, кончилось. Второй удар снёс мне опорную ногу. Сел на маты, попробовал встать. Она положила железо мне на плечо сверху и придавила к доскам.
Четыре секунды. Может, пять.
Хвост у неё даже не сбился.
— Не держишь левую, — сказала она.
— Не держу.
— Больная?
— Тяжёлая.
— Вставай, — сказала она и подала руку.
Расспрашивать дальше не стала. За это я был ей благодарен больше, чем за руку.
Сзади доски прогнулись под чем-то тяжёлым, и я обернулся уже в захвате. Меня подняли над матами и сжали поперёк рёбер так, что воздух вышел весь.
— Новенький! — сказали мне сверху низким гулким голосом. — Настоящий, живой, весной!
Панда. Ростом с человека, шерсть в опилках, на плече полотенце. Он поставил меня на ноги и отряхнул мне куртку ладонями величиной с мою голову, отчего я чуть не сел обратно.
— Не задуши, — обронила Маки.
— Я аккуратно! Лёгкий он, его кормить надо.
За их спинами у стойки сидел парень в форме, воротник поднят до самого носа, на щеках — вытатуированные знаки. Смотрел внимательно и молча.
— Инумаки, — представила его Маки. — Он говорит одно слово.
— Лосось, — сказал парень.
Судя по тому, как он это протянул, значило оно скорее «ладно, живи». Отвечать я не стал. Ответить было нечем.
Четвёртый вышел из-за столба, где стоял всё это время. Форма застёгнута на все пуговицы, пробор ровный, руки по швам. Остановился напротив и поклонился по всем правилам, от пояса.
— Хиираги Мамору, малый дом Хиираги. Первый курс. — Разогнулся он тоже по правилам. — Ваш род?
— Хиираги, — сказала сзади Маки. — Не начинай.
— Курамото.
Вслух и при чужих фамилия прозвучала второй раз в жизни. Что он ответит, я знал заранее.
Лицо у него не поменялось. Он ответил сразу, без паузы, ровным школьным голосом, каким отвечают заученный параграф у доски.
— Род, который вырезали за дело.
Доски скрипнули. Маки шагнула и отвесила ему подзатыльник открытой ладонью, коротко и звучно, так что у него мотнулась голова и пробор съехал набок.
— За что?!
— За то, что дурак.
Он схватился за затылок и стал очень красный. Смотрел при этом на неё, в мою сторону даже не покосился, и вот тогда до меня дошло главное. Оскорблять он не собирался. Так гладко проговаривают только то, что слышали дома за столом много раз, как про погоду. Оскорбление можно вернуть. Со сведениями, которые дают детям вместо сказки на ночь, спорить бесполезно.
— Кто это сказал? — спросил я.
— Что?
— Про «за дело». Дома у вас кто это говорит?
Он открыл рот и закрыл. Ответа у него не нашлось, и вот он, мой первый за сегодня прибыток.
Значит, наверху сидят люди, которые держат эту фразу в ходу и следят, чтобы её повторяли мальчики из правильных домов. Двенадцать подписей стояло под приговором моему дому. Кто из двенадцати учил этому мальчика в форме, застёгнутой на все пуговицы?
Спрашивать дальше я не стал. За такие вопросы у нас берут вперёд, а мне пока нечем.
— Идём есть, новенький! — сказал Панда. — Раздачу вот-вот закроют.
Комната во втором корпусе оказалась узкой и чистой. Койка, шкаф, стол под окном, лампа. В коридоре у чужих дверей стояли ботинки, парами, носками к стене, и с порога я смотрел на них долго: обувь выставляют туда, где её не унесут.
Сумка легла на койку. Куртка ушла в шкаф, после чего шкаф остался пустым почти весь.
В столовой давали рис, суп, рыбу и добавку без ограничений. Никто не считал, сколько я взял. Я съел всё, взял ещё, съел и это, а Панда напротив хохотал и подкладывал мне со своего подноса, потому что рыбу ему не полагалось.
И в чью же книгу это записано? Форму купил колледж, рис купил колледж, койку тоже. Денег не спросили ни разу — со мной такого не случалось никогда. Поднос к окошку я понёс сам, раньше всех за столом.
Ночью лампа над столом горела ровно, за стеной сосед ворочался и бормотал во сне. Устав я дочитал до середины и загнул угол страницы на пункте про частные заказы. Значит, работать придётся так, чтобы это не называлось заказом.
Спать всё равно не выходило. Шестые сутки из шестидесяти оплаченных. Тело просило лечь, глаза резало песком, а сна не было вовсе, как не бывает соли в пустой солонке.
Заполночь под дверь сунули бумажку.
Она проехала по татами на ладонь и остановилась. До двери я добрался в один рывок, дёрнул её, высунулся в коридор. Ботинки у соседних дверей. Лампа в дальнем конце. Никаких шагов.
Листок из блокнота, сложенный вчетверо. Внутри адрес в Асакусе, узкая улица за храмовым кварталом, номер дома. Под адресом одно слово: «оценщик». Почерк круглый, с завитком на последней букве, тот самый, что на платформе вывел мне номер телефона.
Спрашивать у Годзё, откуда он взял этот адрес, я не стал. Он бы ответил вопросом.
Наутро я добрался до Асакусы, когда лавки ещё поднимали ставни. За храмовым кварталом туристы кончились разом.
Нужный дом стоял между лавкой с бельём и глухой стеной.
С порога мне открылся верстак: раскрытый зонт вверх дном, спицы веером, банка с клеем, ножницы. По стене висели купола без ручек, все разного цвета. Пахло клеем так, что защипало в носу.
Над дверью на железном кронштейне качалась вывеска. Доска старая, буквы резаные и подкрашенные: «МИКАГЭ. ОЦЕНКА».
Внутрь я протиснулся боком: створка стояла наполовину, а левое плечо в узкие проёмы я не подставляю.
Старик сидел за верстаком спиной к двери. Сухой, в фартуке, рукава подвязаны бечёвкой. Пальцами он вёл по спице, нащупывая место слома, и глаз не поднял. Веки у него так и оставались прикрыты. Похоже, под ними давно ничего не работало.
— Вы ставите ногу как ваша мать, — сказал он. — Она тоже входила боком. Всегда левым плечом вперёд, и всегда придерживала створку, чтобы не хлопнула.
Ладонь у меня лежала на створке.
Убрал, сел на табурет у верстака. Разглядывать его я не стал, да и он меня не разглядывал: ему нечем, мне незачем. Так садятся у человека, у которого сидели всегда.
— Микагэ-сан.
— Тоору. Приказчик вашей матери, при доме двадцать два года. — Он положил спицу и взял следующую. — Вторая ячейка стоит боли в левой руке. Не руки. Её жалоб.
Я ещё не задал вопроса.
— Цена плохая, — продолжал он тем же тоном, каким считают спицы. — Скажу сразу, чтобы вы потом не говорили, что вас не предупредили. Боль — это доклад. Рука вам докладывает, что просрочка пошла и чернота дошла до локтя. Заберут доклад — рука почернеет, а вы не заметите. Узнавать будете глазами, а глаза заняты другим, всегда.
— Сколько у меня будет времени понять, что дело плохо?
— Столько, сколько вы найдёте сами, закатав рукав. Обычно люди закатывают его поздно.
Он поднёс спицу к уху и щёлкнул по ней ногтем. Звук ему не понравился, и спица ушла в ведро под верстаком.
Вот здесь я и остановился по-настоящему. Одна ячейка — это одна сделка за раз. Пока в ней сидит взятая чужая техника, я безоружен для торга; пока в ней сидит торг, у меня нет техники. С одной ячейкой меня разберут в первом же тесном месте, где противников двое. Со второй я могу держать взятое и одновременно класть новое, а это уже не арифметика, это другой разговор.
Отдаю я при этом прибор, который сообщает мне, что я умираю. Чем мерить, когда пора остановиться, я не придумал и выдумывать на ходу не стал.
— Беру, — сказал я.
Коротко кивнув, старик вытер пальцы о фартук.
— Тогда вслух и целиком. Вы первый.
Ладони я положил на колени и начал медленно, слово за словом, как учил себя с той ночи.
— Курамото Кёя кладёт вот что. Всю боль в левой руке — ту, что есть, и ту, что будет. Ожог, порез, перелом, ломота от заклада и любая жалоба этой руки. Без срока, пока я жив.
— Уточните про правую.
— Правая при мне. Всё остальное тело при мне. Отдаю только левую руку и только боль, чувствовать прикосновение и держать вещи она обязана.
— Хорошо. — Он подтянул к себе ящик и достал оттуда кусок мела. — Микагэ Тоору кладёт вот что. Вторую ячейку заклада, открытую и рабочую, на тех же условиях, что первая. Одна срочная сделка за раз в каждой. Без срока, пока вы живы. Возврату не подлежит, потому что боль назад я вам не отдам и торговаться о ней второй раз не стану.
— Принимаю.
— Принимаю и я.
Мелом он провёл по верстаку короткую черту, и в этот момент под левым рукавом у меня потянуло от локтя вверх, к плечу, в чистое место, где строк ещё не было.
Тянуло долго. Вот-вот начнёт жечь, как жгло на платформе под ладонью Годзё. Спину я приготовился додержать прямой.
Жечь не начало. Тянуло, тянуло — и перестало.
Рукав я закатал до локтя. Первая строка на месте, ночная. Вторая, косая, во всё предплечье. Выше локтя легла третья, короткая. Кожа вокруг неё вздулась и покраснела, как после ожога о плиту.
Я нажал на неё пальцем. Сильно, ногтем, до белого.
Ничего.
— Не давите, — сказал старик, не оборачиваясь. — Проверять будете на улице, все проверяют на улице.
Прав он оказался и в этом.
Рукав я одёрнул и выложил на верстак все деньги, что были в кармане. Старик, не глядя, отвёл мою руку и подвинул купюры обратно.
— За ячейку уплачено. За зонт вы мне ещё не должны.
На улице было светло и мокро после ночного дождя. Лавка с бельём открылась, женщина вытаскивала на тротуар вешалку с халатами. Фонарный столб стоял у обочины, железный, крашеный серым, с облупленным углом на высоте моего плеча.
Я подошёл к нему, встал поудобнее и ударил левым кулаком.
Со всей силы, без замаха, костяшками в железо. Столб отозвался коротким гулом. Звук ушёл вверх по трубе.
Я разжал пальцы, сжал, ударил ещё раз.
Кулак я чувствовал целиком. Вес руки, холод железа, то, как поехала под костяшками краска. Больше ничего не поступило. Ни в первую секунду, ни в третью. И от этого мне стало пусто в животе, как не бывало ни от одного удара за всю жизнь.
Женщина с халатами обернулась на гул и покачала головой.
Опустив руку, я отошёл от столба и уже на ходу заметил на правом рукаве тёмное, размазанное поперёк ткани, у самой манжеты.
Кровь была не с рукава. Левую кисть я повернул к свету. Костяшки сбиты все, кожа содрана лоскутом, из-под него течёт, и на асфальт уже накапало.
Значит, вот как это теперь будет выглядеть. Сначала кровь на ткани, потом уже я.
Кисть я прижал к боку и постоял так, глядя на серую краску столба с содранным пятном. А чего я ещё сегодня не почувствовал?.. Проверять нечем и не у кого.
Створка за спиной проехала по пазу до конца. Старик стоял в проёме, держась за косяк, фартук в клею, в другой руке сломанная спица. На гул он вышел сам.
Заговорил он негромко, ровно тем же голосом, каким называл цену ячейки.
— Кто убил вашу мать — стоит дороже, чем у вас есть. Приходите, когда будет.
Глава 6. Первая миссия и кличка
Лист у меня забрали на середине строки.
Хиираги потянул наряд к себе за угол, двумя пальцами, чтобы не смять бумагу, и положил его себе на колено печатью вверх.
— Порядок выезда, — сказал он. — Наряд читает старший в паре.
— Я второй номер?
— Ты второй номер.
Машину качнуло на повороте. Меня прижало плечом к двери. Иджичи вёл вниз с горы одной рукой, второй придерживая на приборной панели стакан кофе из конбини, накрытый крышкой.
Дорога шла серпантином, между стволами внизу проглядывали крыши и провода. Сзади Панда сопел, занимая полтора места и часть моего.
— А ты дай ему обратно, — гулко посоветовал Панда. — Он быстро читает. Он вчера устав до середины дочитал.
— Устав читают до конца.
— Лосось, — сказал от окна Инумаки. По тому, как он это протянул, выходило скорее «отстань от парня».
Наряд я успел прочесть до нижней трети. Адрес, район, муниципальная средняя школа, четвёртый ранг, три выезда за полгода без результата. А в графе оплаты стояло имя конторы-посредника, «Кацураги», ниже от руки, мелко, приписка про поручение частного лица.
Ни колледжа, ни районной управы в этой графе не было вовсе.
Сумма за четвёртый ранг стояла в десятках тысяч, как положено, но у верхнего края этих десятков. За полугодовую возню в школьном туалете кто-то платил охотно и своими.
Я сложил это и убрал подальше. Кому такое интересно настолько, чтобы платить?..
Спрашивать я не стал. При трёх свидетелях вопрос стоит дороже ответа, тем более когда один из них ведёт журнал выезда.
— Инструктаж, — объявил Хиираги. — Слушай один раз.
Он развернулся ко мне вполоборота. Пробор ровный, форма застёгнута до горла, ремень безопасности лёг ему через грудь идеально по диагонали.
— В помещение входишь после меня, за спину и не ближе двух шагов. Говоришь только со мной. С проклятием не разговариваешь ни при каких обстоятельствах.
— А если оно заговорит первым?
— Проклятия четвёртого ранга не разговаривают.
Тут он ошибался, и я это знал. Но человек, который поправляет старшего в паре до выезда, потом всю дорогу объясняется, вместо того чтобы работать.
— Понял.
— Повтори.
— Вхожу после вас, за спину, два шага. Говорю с вами. С духом не говорю.
Он остался доволен настолько, что даже кивнул.
Панду и Инумаки высадили раньше, у станции, где у них был свой адрес и свой наряд. Панда на прощание хлопнул меня по плечу так, что я клюнул носом в спинку переднего сиденья.
— Не помри, новенький!
Дверь захлопнулась. В салоне стало просторно и тихо.
Иджичи довёз нас до школьных ворот и остановился поодаль, у сетки. Занятия кончились. Из ворот тянулись школьники в тёмной форме того же покроя, что у Хиираги, с сумками наперевес. Никто из них на нашу машину не посмотрел дважды.
— Я жду здесь, — сказал Иджичи и снял крышку со стакана. — Директор предупреждён, что придёт комиссия по вентиляции.
Вахтёр у входа поднял голову и опустил обратно.
Внутри пахло хлоркой и лапшой быстрого приготовления из учительской. Линолеум, шкафчики для обуви, у лестницы доска с расписанием и списки, отпечатанные столбиком.
На эти списки я и засмотрелся, пока мы поднимались. Фамилии, оценки за четверть, отдельным столбиком те, кому назначили пересдачу. Такую бумагу читают по десять раз, водя пальцем по своей строке.
Кому в этой школе так страшно, что страх дорос до четвёртого ранга?.. Списки висели тут, у лестницы, где мимо них проходят все.
— Третий этаж, — бросил Хиираги через плечо. — Мужской туалет в дальнем конце. Второй выезд закрыли записью «объект не обнаружен».
— А первый?
— Так же.
По коридору хлопали дверьми, внизу духовой оркестр разбирал один и тот же такт по четвёртому разу. Живая школа, полная людей, — отличное место, чтобы тебя не нашли.
Дверь в туалет стояла приоткрытой. Из-под неё на серый линолеум выползла вода.
В туалете текло. Бачок в дальней кабинке шипел не переставая, вода шла через край, по кафелю она разлилась широко и ровно, до самых писсуаров у левой стены.
Три кабинки. Две настежь. Третья закрыта.
Хиираги встал в дверях и поднял руку, чтобы я не лез. Я и не лез.
Поверх дверцы виднелась голова.
Она была слишком высоко для человека, почти под потолком, узкая и вытянутая, посаженная на длинную шею. Школьная форма на плечах висела мятая, в застарелых складках. Дух сидел в закрытой кабинке и смотрел прямо на нас поверх дверцы, не мигая.
Мне стянуло живот. Я задышал ртом.
— Проклятие четвёртого ранга, — начал Хиираги во весь голос, линеечным тоном. — По поручению Токийского столичного магического технического колледжа...
Он сделал шаг вперёд, вода плеснула у него под ботинком.
А потом я стоял в коридоре у окна и держался за подоконник.
В голове было ровно и пусто, как в вымытой миске. Хиираги стоял рядом, у стены. Вид у него был точно такой же — человек вышел из комнаты и забыл зачем.
Телефон я достал сразу. Время на экране показывало на минуту больше, чем я помнил.
— Мы туда заходили? — спросил я.
— Куда?
Вот это мне и не понравилось.
Мы зашли снова. Кафель, лужа, шипящий бачок, три кабинки, третья закрыта. Хиираги начал говорить. Голос у него был свежий, без единой запинки: объявлял он это впервые за день.
Вода холодила ботинки. Я успел вынуть ручку, прижать наряд к стене и поставить на полях короткую чёрточку.
И опять коридор, подоконник, пустая голова.
Наряд я держал в руке. На полях стояли три чёрточки, одна под другой. Последнюю я не помнил совсем.
Три. Я помнил, как ставил одну…
Откуда взялись остальные две? Ручка в правой, колпачок снят, на большом пальце чернильное пятно — писал я торопливо и неудобно.
Пальцы у меня промокли до костяшек. В луже я простоял долго. Хиираги отряхивал брючину и разглядывал её с недоумением.
— У нас стирают память, — выговорил я. — Последние секунд десять. Всем в помещении, включая меня.
— Не докладывай мне то, чего не может быть.
— Тогда посмотрите на свои ботинки.
Он посмотрел. Ботинки у него были мокрые до шнурков, а к подошве прилипла бумажная полоска от рулона.
Полгода. Три выезда, и все ушли с записью «объект не обнаружен», потому что уходили тем же порядком, что и мы, — из коридора, с чистой головой и мокрыми ногами. Дух не прятался. Он сидел в кабинке и просто отматывал всем последние десять секунд, столько раз, сколько понадобится.
Что с этим делать, в уставе не написано.
— Заходим ещё раз, — велел Хиираги. — Я войду первым и ударю сразу, с порога, без объявления.
— Вы уже входили трижды.
— Значит, войду в четвёртый.
Спорить с ним было бесполезно, а времени объяснять у меня оставалось ровно до его следующего шага.
Взять с духа стоило одно. Ту технику, которой он полгода отбивался от всех, кто сюда приходил. Заберу на срок — и он голый посреди кафеля, и найти его сможет даже Хиираги со своим уставом.
Я вошёл первым.
Он крикнул мне в спину устав, но я уже шагнул через порог и встал в лужу обеими ногами, посередине кафеля, лицом к третьей кабинке.
Вода дошла до щиколоток и полезла в ботинки.
— Меня зовут Курамото Кёя, — сказал я громко и медленно. — Я пришёл торговать.
Голова над дверцей качнулась. Дух моргнул, впервые за всё время.
— Курамото! — заорал сзади Хиираги. — Отойди от него немедленно! Это позор колледжа, ты понимаешь?! Студент колледжа разговаривает с проклятием!
— Разговариваю, — согласился я, не оборачиваясь. — Вы можете внести это в отчёт.
За дверцей завозились. Кабинка скрипнула, сверху вниз на меня поехал голос, тонкий и мятый.
— Спи-и-иски, — протянул дух. — Вывесят спи-и-иски.
— Вывесят, — подтвердил я. — Второй год. Ты боишься остаться на второй год.
— Второй го-о-од.
Он подтянулся выше. Над дверцей показались длинные пальцы, обхватившие край. Голодный он был. Это слышно по тому, как тянут гласные, — так тянут те, кому давно не с кем поговорить…
Хиираги за моей спиной дышал шумно. Подошвы у него скрипели по кафелю. Он не ушёл и не ударил. Пока.
— Слушай условия, — сказал я. — Я называю целиком, ты отвечаешь.
Голова над дверцей склонилась набок.
— Курамото Кёя кладёт вот что. Своё обоняние. Всё целиком, весь нюх, все запахи, каким его нос работает, на два часа от этой минуты. Через два часа оно возвращается ко мне само.
Дух молчал. За стеной оркестр внизу опять взял тот же такт и опять сорвался.
— Ты кладёшь вот что. Свою технику. Ту, которой ты стираешь всем последние десять секунд. На те же два часа, мне в пользование, целиком, от первого слова до последнего. Через два часа она возвращается тебе. Ты понял условие?
— По-о-онял.
— Ты кладёшь?
— Кладу-у.
Он согласился сразу, даже не подумав. Ему нечего было терять и нечего есть, а с ним полгода никто не разговаривал. За такое отдают и больше.
— Принимаю, — сказал я.
Под левым рукавом потянуло от запястья вверх, коротко и туго, бечёвочной затяжкой. Я знал, что там сейчас проступает.
Хлорка пропала. Следом ушла мокрая тряпка, за ней сырость из бачка. Воздух сделался никакой, вообще без свойств.
Дальше мне надо было работать быстро, потому что дух уже понял, что торговался за своё единственное.
— Хиираги, бейте, когда я скажу!
— Я не принимаю команд от второго номера!
Он всё-таки ударил. Из-под полы у него вышло короткое проклятое орудие, обмотанное шнуром по рукояти. Рубанул он поверху, по дверце, срезая её с петель.
Дверца ушла в сторону, кабинка открылась. Дух сложился вдвое и полез из неё, разгибаясь, длинный, в мятой форме, головой почти под самый потолок.
Я сказал вслух.
— Затирание.
У хозяина это, наверное, выходило тихо. У меня по кафелю пошёл гул, лампа над раковинами мигнула дважды, вода в луже прошла кругами от моих ботинок к стенам.
И промазал я вчистую.
Сколько у меня попыток до того, как он доберётся до горла? Считать было некогда, а голос я уже сорвал на первом слове.
Хиираги замер посреди замаха. Опустил руку, оглядел дверцу, лежащую в воде, потом пустую кабинку, и лицо у него поплыло: человек упустил строчку и ищет её глазами.
Тут до меня дошло.
Попал я в напарника. В руках духа техника ложилась на всё помещение разом, ровно; у меня получился кривой ком, и ушёл он вбок, за спину, туда, где стоял с поднятым орудием Хиираги. Свои десять секунд он получил от меня. Замах у него, похоже, остался, а срезанная дверца — уже нет.
— Дверца на полу! — заорал я. — Ты её сам срезал, посмотри под ноги!
Он ударил снова. По тому же месту, где уже ничего не было.
— Не туда! Он вышел!
Дух прошёл у него за спиной, задев плечом плитку. Хиираги разворачивался следом, тяжело, разбрызгивая воду ботинками.
Второй раз я взял ближе. Слово вышло у меня в полный голос, кафель загудел, лампа мигнула. И всё пропало.
Я стоял в воде и смотрел на свои руки.
Правая пустая, левая пустая, рукав мокрый до локтя. Кто здесь и зачем — я не знал ровно одну секунду, и она вышла долгой. Потом я вспомнил себя целиком. Прямо у своего лица я увидел длинные пальцы.
Меня отшатнуло назад, ботинки поехали. Бедром я сел на край раковины.
Так вот как оно с той стороны. Хиираги я больше не корил.
Сам он стоял у входа, держал орудие на весу и водил остриём с меня на духа и обратно, заново разбираясь, кто где тут стоит.
Дух шёл на меня, свесив голову набок, и открывал рот всё шире, чем полагается рту.
— Курамото, в сторону!
— Затирание!
С третьего раза попало.
Его тряхнуло. Посреди шага он встал, голову повело, длинные руки опустились. Забыл, что шёл, забыл, где стоял и зачем прятался в кабинке.
Он пошёл боком, наугад. Я погнал его к стене: стучал ладонью по кафелю с той стороны, куда не надо, а он отворачивался от звука.
Хиираги от входа не мешал, шёл по луже за нами уступом и не опускал орудия.
В угол между писсуарами дух влез сам, растерянно, длинными коленями кверху.
И тут мимо меня прошёл Хиираги.
Прошёл он правильно, коротким шагом, орудие в двух руках, локти прижаты. Клинок он вогнал духу в грудь снизу вверх, по уставу, точно по аттестационному образцу.
Крикнуть я успел только половину.
— Не тро...
Дух лопнул мокро. По кафелю, по зеркалу, по моим рукавам ударило тёплым. В углу осталась тёмная куча, расползающаяся и оседающая на глазах.
Всё заняло полсекунды.
Коротко Хиираги стряхнул орудие, обтёр его о полу куртки и убрал.
— Экзорцизм проведён, — доложил он в пустоту. — Второй номер отработал.
По уставу Хиираги сделал всё правильно.
Меня замутило. Я упёрся рукой в стену, и ладонь легла в тёплое.
Легче мне от этого не стало.
— Он был мне должен, — сказал я.
— Он был проклятием.
Спорить оказалось нечем. Возразить я мог только тем, чего Хиираги про меня не знал и знать ему не полагалось…
Рукав я закатал до локтя, стоя в воде.
Первая строка на месте, ночная. Вторая, косая, через всё предплечье. Третья, короткая, выше локтя. И четвёртая, новая, свежая, поперёк запястья, — та, что проступила две минуты назад.
Она горела ровно и гаснуть не собиралась.
А если получать некому?
Быстро я одёрнул рукав и вытер лицо мокрой ладонью.
— Ты чего? — спросил Хиираги. — Задело?
— Нет.
Иджичи не задал ни одного вопроса, только раскрыл дверцу и подстелил мне на сиденье газету, потому что с меня текло. Панду и Инумаки подобрали у той же станции. Панда влез, потянул носом и загоготал.
— Ох, ну и амбре! Ты в чём вообще?
— В воде.
— Икура, — сказал Инумаки, разглядывая мой рукав.
Дорога назад шла в гору. На подъёме Иджичи снял с панели стакан и отпил.
Я ждал два часа. За два часа мы поднялись до половины, встали в пробке у съезда, тронулись. Панда успел съесть три онигири подряд, шурша плёнкой.
Возврата я не почувствовал.
Рукав я поднёс к лицу и вдохнул через нос, глубоко, до самого дна. Ткань мокрая, холодная, и всё. Ничего.
— Иджичи-сан, дайте стакан.
Он подал через плечо, ничего не спросив. Кофе горячий, пар идёт из-под крышки в лицо. Я держал его под самым носом и считал до пяти.
Пусто. Совсем пусто, как в той миске.
Молча я вернул стакан Иджичи.
Окно я опустил до конца и подставил лицо встречному воздуху. За стеклом проплыла заправка у поворота, потом парящий после дождя асфальт, потом мокрый лес по обочине. Раньше я узнал бы каждое из этих мест с закрытыми глазами. Теперь у меня были только глаза.
— Дует! — Панда прихлопнул ладонью плёнку от онигири, которую потянуло со спинки. — Закрой, новенький, у меня тут обед разлетается.
Стекло я поднял до половины…
Значит, так. Срок вышел, а строка на запястье стоит и не сходит, потому что второй стороны больше нет и вернуть мне моё некому. Взятое остаётся у меня навсегда. Отданное пропадает навсегда. Счёт открыт и закрыть его нечем.
Нюх мне отдал бы дух. Дух — тёмная куча на кафеле в школьном туалете.
Говорить об этом я не собирался.
Скажу — и в отчёте появится строка, а её наверху прочтут и сложат два и два раньше, чем я научусь этим пользоваться. Придут спрашивать, чего я ещё лишился. Пусть лучше мой убыток никто не считает, кроме меня.
Затирание осталось при мне. Насовсем.
— Иджичи-сан, — сказал Хиираги с переднего сиденья. — В графу техники второму номеру что писать?
— А что он делал?
— Он торговался. — Хиираги обернулся ко мне, и в голосе у него было столько же брезгливости, сколько в тот раз, когда он назвал мой род. — Стоял в луже и предлагал проклятию условия. Вслух. При мне.
— И оно согласилось, — вставил я.
— Вот именно! Ты не маг. Маги истребляют. Ты ломбардщик.
Сзади Панда громко хрюкнул.
— Ломбардщик, — повторил он с наслаждением и хлопнул себя по колену. — Эй, ломбардщик, а процент ты берёшь?
— Беру.
— Слышал?! Он берёт процент!
— Тунец, — сказал Инумаки, и это прозвучало примерно как «да ну вас всех».
Иджичи протянул мне назад планшет с бланком приёмки и ручку. Расписаться за выполненное полагалось обоим, старшим и вторым номером, каждому в своей строке.
В графе заказчика опять стояла контора-посредник. Ниже шли пустые строки под имена исполнителей. Просили писать полностью и разборчиво.
Левой рукой я вписал в свою строку фамилию и имя. Курамото Кёя, буква к букве.
Ломбардщик. Я проговорил это про себя, потом одними губами, пробуя, как пробуют на язык незнакомое слово в чужой лавке.
Оно ложилось лучше, чем «Ямада». Ямада Кёя ничего не был должен длинному духу с третьего этажа и никогда бы с ним не заговорил.
Планшет я вернул и одёрнул левый рукав до самой косточки, пока никто не спросил, почему строка на нём всё ещё горит.
Глава 7. Арифметика и лицо врага
Столбик на полях кончился цифрой, от которой я надавил на стержень сильнее, чем надо, и ручка прорвала бумагу насквозь.
Четыре года.
Тетрадь я поднял к настольной лампе и посмотрел на просвет. Дырка стояла ровно под ответом.
Считал я третий раз, и выходило одно. За четвёртый ранг платят сорок тысяч — если объект достался такой, что с ним возни до вечера, и если старший в паре не забыл вписать напарника. Студенту дают два выезда в месяц.
4 800 000 делятся на сорок тысяч сто двадцать раз. Столько выездов подряд, месяц за месяцем, без единой недели, когда я слягу.
А в уведомлении дома стоял конец апреля. До него оставалось меньше недели.
Ручку я положил на пол рядом с тетрадью и разжал пальцы. Считать дальше было нечего.
Телефон лежал экраном вверх и светил в потолок, а за окном ещё стояла темнота. Четвёртая неделя пошла, как я не сплю. Глаза к этому часу делались сухими, по краям картинка чуть плыла, если резко повернуть голову.
Левый рукав я закатал до локтя и подержал руку под лампой. Четыре строки, каждая на своём месте. Ниже, вокруг той, что поперёк запястья, кожа взялась серым, а к самой косточке — уже чёрным, и палец, когда я по ней провёл, не почувствовал ничего.
Кулак сжимался хуже вчерашнего. Я разогнул пальцы и собрал их снова, медленно, пока не упёрлось.
В коридоре хлопнула дверь, и по полу пошли шаги — тяжёлые, в кроссовках, с той стороны, где живут девчонки.
Я одёрнул рукав. Маки прошла мимо моей двери, вернулась назад и заглянула. Спортивная куртка, волосы схвачены сзади, на плече полотенце.
— Опять сидишь.
— Сижу.
— Ты спать вообще собираешься? У тебя каждую ночь свет под дверью.
— Нет.
Она посмотрела на меня чуть дольше, чем стоило бы на человека с тетрадкой.
— На пробежку не зову. Упадёшь на полдороге, а тащить тебя мне.
— Не упаду.
— Ага.
Дверь в конце коридора хлопнула, и стало слышно, как она сбегает по лестнице через ступеньку. Я остался на полу у койки, с тетрадью на колене.
Тетрадь я отложил и вспомнил бумагу, которую держал в руках на прошлой неделе.
Наряд из школы я тогда дочитал до самого низа. В графе оплаты стояла контора-посредник, а сумма — у верхнего края того, что дают за четвёртый ранг. Кто-то платил охотно и своими за возню в школьном туалете, куда до нас ездили и возвращались ни с чем.
Кому я нужен настолько, чтобы за меня доплачивать?
Ответ лежал в архиве заказов, в подвале под учебным корпусом. Студентов туда не пускают, потому что там платёжки, реквизиты и адреса заказчиков. Студенту полагается ручка и своя строка в бланке.
Зато туда ходит человек, который каждый вечер сдаёт отчётность и каждый вечер её не успевает.
К гаражу я спустился рано, когда над горой ещё висел туман, а во дворе стояла невыветренная сырость после ночного дождя — я знал, что она там, по мокрому асфальту и по капле с козырька, но носом уже ничего не брал.
Иджичи выгружался из служебной двери спиной вперёд, держа перед собой стопку папок до подбородка. Верхние поехали.
Я подставил руки и поймал их у самого асфальта.
— Ох... Курамото-кун. — Он перехватил остальное поудобнее. — Выезд утром, если ты по этому, то я ещё машину не...
— Я не по выезду. Куда нести?
Он показал подбородком на багажник. Я пошёл рядом, придерживая папки под низ, чтобы не разъехались.
— Сколько у вас бланков за месяц выходит? Приёмки, путевые, расход.
— Много. — Он открыл багажник локтем. — Много, Курамото-кун.
— Вчера у вас в гараже свет горел за полночь. Я видел с лестницы.
Иджичи поставил стопку и поправил очки костяшкой, потому что руки были заняты.
— Журнал сдавать в начале месяца. А наряды сдают все и сразу.
— Тогда слушайте. Я пишу за вас всю отчётность по выездам месяц. Приёмки, путевые, расход по бензину, что скажете, тем почерком, каким скажете. Вы проверяете и подписываете.
Он молчал и смотрел в багажник.
Из открытой служебной двери тянуло холодным бетоном. Внутри, в полутьме, стояла на кирпичах развалюха без номеров, а вдоль стены — канистры, свёрнутый брезент, ведро с песком. На гвозде висел жёлтый жилет с чужой фамилией через всю спину. Я смотрел на эту фамилию и ждал.
— Взамен пустите меня в архив заказов на день. Проводите и распишетесь в журнале посетителей за сопровождение.
— Э-э. — Иджичи оглянулся на окна корпуса, потом на дорогу, потом опять на меня. — Студенту туда... это не положено. Там платёжные документы. Реквизиты.
— Пропуск подписывает сопровождающий, если сопровождает. Так висит на двери.
— Ты читал дверь в архив?
— Я читаю всё, на чём написано, кто кому чего должен.
Он взялся за крышку багажника и не опустил её. Пальцы у него были в чернильных полосках, на манжете рубашки — свежая клякса.
— Один день, — выговорил он наконец. — И ты оттуда ничего не выносишь. Ни листа, ни фотографии на телефон.
— Не выношу.
— И вот ещё, Курамото-кун... — Он всё-таки посмотрел мне в лицо. — Не подставь меня, пожалуйста. У меня ипотека и жена. Мне такое место больше нигде не дадут.
— Не подставлю. Начинаю с сегодняшнего вечера.
Он кивнул сам себе и захлопнул багажник.
Под левым рукавом ничего не потянуло, на предплечье не проступило ни одной новой строки. Обычный человеческий торг сработал не хуже клятвы.
В архив он провёл меня в субботу, отпер и остался у двери наверху лестницы.
— Три часа. — Он придержал дверь ногой. — Потом у меня выезд, и я запираю.
Свет там шёл от ламп через одну. Вдоль стен стояли стеллажи выше моего роста, на них — картонные короба, подписанные от руки по торцу, кварталами и годами. У самого входа на тумбе лежал журнал посетителей, а к нему на грязной бечёвке была привязана шариковая ручка.
Я расписался левой. Бечёвка оказалась короткой, тянуть пришлось через весь лист.
Пыль тут лежала ровным слоем. Короб, который я стащил с полки, оставил мне на рукаве серую полосу от локтя до запястья. Я опустил его на пол и сел рядом на корточки.
Свой наряд отыскался в слипшейся подшивке за март. Муниципальная средняя школа, четвёртый ранг. Внизу — строки исполнителей, и в нижней моя фамилия, выведенная чужой рукой без единой помарки.
К наряду скрепкой была подколота копия платёжного поручения.
Плательщик — та самая контора. «Кацураги», адрес в Тюо, городской телефон, печать. Ниже, в реквизитах, номер счёта и банк.
Я взял следующий свой выезд. Тот же посредник, тот же банк, тот же номер.
Дальше я искал уже по счёту, а фамилию свою держал про запас.
Работа пошла медленная и грязная. Завязки на крышках ссохлись, узлы не развязывались, их приходилось расковыривать ногтем. Скрепки заржавели от подвальной сырости, листы под ними слиплись и рвались по краю, если тянуть быстро. Я приноровился поддевать сгиб мизинцем и разлеплять подшивку от корешка, лист за листом.
Над дальними стеллажами свет не доставал до нижних полок, и оттуда короба я волок к тумбе под лампу. Порядок себе назначил простой: наряд, платёжка, колонка реквизитов. Совпало — лист на крышку рядом. Не совпало — обратно тем же боком, чтобы вернуть короб как было.
Часов я не взял, телефон в подвале связь не ловил. Время шло вскрытыми коробами: сколько их стояло вокруг меня стоймя, столько его и прошло.
Спину разогнуть я смог уже стоя на коленях: сидеть на корточках так долго левая нога отказалась. Штанины на коленях промокли от бетона. Пальцы сделались серыми до костяшек, и на каждом листе, который я брал, оставался серый оттиск.
Тот же счёт нашёлся ещё в восьми нарядах. Все свежие, все по посреднику, все на разные районы.
И на каждом стояла моя фамилия.
Чужих среди них не нашлось совсем. Куда этот счёт платил, туда ставили меня…
В подшивке за апрель к платёжкам прилагалась выписка с реквизитами владельца счёта, отпечатанная банком. Строчку с именем я прочёл — и не поверил.
Ссудный дом Мокурэн-до.
Я сел на пол между коробами, прямо в пыль, и подержал лист на весу.
Значит, наряды на меня не выпадают. Их покупают. Дом заносит деньги посреднику, тот ставит заказ в очередь колледжа, колледж ищет, кем закрыть. Закрывают мной.
Школьный туалет, откуда до нас уходили ни с чем. Дом заплатил сверху, чтобы туда послали именно того, у кого нет права отказаться.
Меня не гнали в угол и не пугали. За мной приглядывали, как приглядывают за станком в чужом цеху перед покупкой: сколько выдаёт, на чём заедает, что с ним делается под нагрузкой.
Такое хуже прямой угрозы. Угроза хотя бы кончается, когда её выполнили.
Зачем дому знать, как именно я торгуюсь?..
Лист вернулся в подшивку, подшивка — в короб, короб — на полку торцом наружу, как и стоял. Пыль с рукава я сбил ладонью на пол.
Наверху Иджичи ждал у двери, звеня ключами.
— Нашёл что-нибудь?
— Нет.
Он посмотрел на мои серые пальцы, потом на журнал посетителей у меня за спиной.
— Руки вымой в умывальной, пока никто не идёт. — Ключ он вставил не глядя. — Пыль у нас приметная. Спросят же.
— Вымою.
Скажи я правду, он потерял бы место, а я — единственного человека с ключами.
Во дворе свет ударил по глазам так, что пришлось постоять у стены, пока по краям не перестало плыть. После подвала воздух казался пустым. Я дышал им и не чувствовал ничего, кроме холода в горле. В комнате куртку я вытряхивал над ведром, а серое всё сыпалось и ложилось на пол тонким налётом до самой койки.
Ночью я опять не ложился. Столбик на полях больше не мешал — мешало имя из выписки.
В воскресенье я поехал в Йокогаму.
Электричка шла полупустая, за окном тянулись задние стены домов, сушилки с бельём, потом порт с оранжевыми кранами. От станции до «Сан-Сан» я дошёл дворами, мимо автомата с напитками на углу и мимо мусорных сеток, придавленных кирпичами.
Дверь звякнула, и Тацуя обернулся от кассы всем корпусом.
Правая рука у него была в гипсе от кисти до локтя, на перевязи из полотенца, а сверху кто-то из покупателей уже расписался маркером.
— Ямада! — заорал он на весь зал. — Явился! Смотри, чего у меня!
Он поднял руку, показывая гипс, и сам захохотал раньше, чем я успел что-нибудь сказать.
— Как это вышло?
— Антенна на крыше сползла, картинка рябила. Я и полез. — Он прислонился бедром к стойке. — По пожарной, по козырьку, там всего ничего. Взялся за край, а край гнилой. Ну и лёг я вниз на коробки от воды.
— Один?
— А чего мне? Дело-то плёвое.
В списке над кассой у него отдельным пунктом стояло: на крышу не лазить.
Список висел там же, где я его оставил, приклеенный скотчем по углам, уже пожелтевший по краю от солнца, и мой почерк на нём смотрелся детским. Тацуя проследил, куда я смотрю, и просиял.
Женщина в очереди выкладывала на стойку молоко и хлеб. Тацуя ткнул в лист здоровой рукой.
— Вот, глядите! Пацан оставил. Правила мне написал, во даёт! Ночью один за прилавок не выхожу — это раз. — Он опять засмеялся. — Меня, взрослого мужика, воспитывает!
— И вы их выполняете? — Женщина отодвинула хлеб от края стойки.
— Это вот выполняю!
Смеялся он искренне. В глазах у него не сдвинулось ничего — ни когда он говорил про гнилой край, ни когда про коробки, на которые летел с крыши. Я знал, почему так: тому, у кого забрали страх, гипс достаётся просто занятной штукой на руке.
Я взял с полки онигири и пробил его сам, потому что левой Тацуя тыкал в кассу вслепую.
— Тацуя-сан. На крышу больше не надо.
— Да брось.
— Там ещё карниз над складом. Он тоже гнилой.
— Ну вот, а ты говоришь — не надо. — Он подмигнул. — Сам же говоришь, гнилой. Значит, чинить.
Спорить с ним было всё равно что спорить с водой в бачке. Она шипит и идёт через край, сколько ей ни объясняй.
Женщина забрала пакет и пошла к двери. Я вышел за ней.
На улице она поставила пакет на седло велосипеда и обернулась, когда я её окликнул.
— Вы над лавкой живёте?
— Над самой лавкой, слева. А что?
Я вынул из кармана купюру, пять тысяч, и держал её так, чтобы она видела номинал.
— Тацуя-сан лазит куда не надо. Он в этом месяце уже упал. Я живу в Токио и приезжаю раз в неделю.
Она смотрела на купюру и не брала.
— Я вам оставлю номер. Позвоните, если он опять полезет на высоту, или если кто-то будет с ним разговаривать долго и вежливо. Особенно вежливо.
— Мальчик, я и так позвоню. Он мне мешок риса до двери донёс.
— Возьмите. Так вы позвоните точно.
Она подумала и взяла. Деньги ушли в карман фартука, номер она записала прямо на чеке, придерживая его на седле.
Плата за то, чтобы в нужную минуту сняли трубку… Опять без единой новой строки на предплечье.
Велосипед она увела, а я остался стоять на тротуаре с онигири в руке, разворачивая плёнку большим пальцем.
Через дорогу, у автомата с напитками, стоял человек в пальто.
Плечи у него оставались сухими, и ботинки без единого пятна, хотя утром тут прошёл дождь и вода ещё стояла в решётке ливнёвки. Зонт он держал сложенным, крючком на согнутом локте. Сэридзава смотрел на автомат так, будто выбирал между кофе и чаем, и выбор этот, судя по лицу, стоил ему внимания.
Меня подобрало изнутри, и я опустил руку с онигири.
К автомату задом подрулил фургончик доставки. Курьер в кепке выпрыгнул из кабины, откатил дверь и стал таскать ящики с банками к загрузочному люку, торопясь; чёлка у него из-под кепки уже висела мокрая.
Сэридзава посторонился, пропуская его. Когда курьер шёл мимо обратно, зонт с локтя перекочевал в другую руку, а освободившейся Сэридзава коснулся его запястья. Коротко, как трогают за рукав, чтобы разойтись в дверях.
Щелчка я через дорогу не услышал: машины шли сплошняком, автомат гудел компрессором. Звук туда не дошёл, и я достроил его сам — по тому, как у курьера дёрнулась кисть.
Он даже не сбился с шага. Подхватил следующий ящик снизу, прижал к животу, понёс. Мизинец и безымянный на его левой руке стояли вбок, под таким углом, под каким пальцы не стоят.
Я смотрел на эти пальцы и ждал, когда он остановится и заорёт. Он не остановился. Ящик донёс, поставил ровно, подтолкнул к стене носком кроссовка. Потом пошёл назад, насвистывая под нос и вытирая лоб тыльной стороной той самой руки.
Сэридзава не двинулся с места. Голова у него поворачивалась вслед курьеру медленно и ровно, как поворачиваются, проверяя работу после ремонта.
Меня замутило. Плёнку от онигири я, оказывается, смял в кулаке — понял это, только когда рис полез между пальцами. Проще всего было отвернуться, и я не отвернулся: если досмотреть некому, значит, смотрю я. Рис во рту сделался клейким комком, и жевать я перестал.
Сэридзава повернул ко мне голову и заговорил через дорогу, между проезжающими машинами, ровно настолько громко, чтобы дошло.
— Курамото-кун. Добрый день.
Я молчал.
— В лавке — не трогаю. — Он показал сложенным зонтом на вывеску «Сан-Сан» у меня за спиной. — Ни хозяина, ни покупателей. Я слово держу.
Тем же тоном напоминают о графике вывоза мусора. Между делом, для порядка, чтобы человек не забыл.
Курьер захлопнул дверь фургона, крикнул в люк, что готово, и уехал. Пальцы у него так и торчали вбок, и он их не заметил.
— Хорошего выходного. — Сэридзава нагнулся к лотку автомата, вынул оттуда банку, которую при мне не покупал, и пошёл вниз по улице.
Я стоял с недоеденным онигири и молчал. Сказать ему было что…
В лавке ты уже тронул. Девятого числа, ночью, у стойки между кассой и лотком, ты положил Тацуе ладонь на плечо и забрал у него страх. При мне. Я стоял рядом и всё видел, а он с тех пор лезет на крыши и под грузовики и хохочет.
Радости от этого не было никакой. Внутри у меня просто щёлкнуло, как щёлкает счётчик на входе, когда за спиной закрывается турникет.
Он держит слово. Значит, он его уже нарушил, а по букве сорванная клятва пострадавшему кое-что даёт.
Обратно я сел в головной вагон, где народу меньше.
За окном пошли те же сушилки, только с другой стороны. Порт остался позади. Напротив ехала девочка с футляром от виолончели и спала, привалившись к нему щекой. Я ей позавидовал и отвернулся к стеклу.
Тетрадь я достал из сумки и раскрыл на той странице, где стоял столбик с дыркой от ручки.
Конец апреля никуда не делся.
Всё, что я насчитал ночью, осталось верным. Только сверху теперь легла ещё одна строка, и стоила она дороже всей страницы.
Предъявить требование надо вслух, назвав нарушенную букву, при свидетеле. Один раз. До предъявления оно копится само, и торопиться тут — всё равно что снимать деньги со счёта, едва его открыл.
Кому предъявлять и при ком?.. Ему самому, посреди улицы, где единственным свидетелем будет женщина с велосипедом?
Не сейчас.
Ниже столбика я написал левой рукой, крупно и разборчиво, чтобы читалось и через год.
«У меня есть требование к Сэридзаве. Предъявлю один раз».
Обвёл я эту строку. Потом прошёл по тому же контуру снова, продавливая бумагу.
Поезд качнуло на стрелке, девочка напротив съехала щекой ниже по футляру и не проснулась.
Тетрадь я закрыл и убрал во внутренний карман куртки, слева, где она легла ровно поверх строк на предплечье.
Глава 8. Маки, и как отбирают наследство
Одиннадцатый раз бетон достался мне плечом и виском, и в голове загудело, как в пустой канистре.
Встал я сразу, потому что стоять после падения дольше двух секунд она запретила ещё на четвёртом.
— Одиннадцать, — сказала Маки от столба.
Древко она держала у бедра, наконечником вниз, и дышала ровнее моего. Куртку свою она так и не застегнула за всё утро, а сползшие очки вернула на место костяшкой, не глядя, будто они мешали ей смотреть, как я поднимаюсь.
— Слушай, ломбардщик. Ты вообще пробуешь?
— Пробую.
— Тогда почему ты падаешь одинаково?
Ответа у меня не было, так что я вытер ладонь о штанину и вернулся на середину.
Пока шёл, я оглядел площадку заново — так оглядывают чужой прилавок, прежде чем на него лечь. Четыре опоры, сетка вместо стен со стороны склона, у дальнего края маты, к которым Маки меня ни разу не подпустила, потому что сама их туда и оттащила. Падать полагалось на голый бетон, и та половина плиты, где мы работали, к утру бралась сыростью и уезжала из-под подошвы. За сеткой стоял туман по самую гору, рассвет только-только выбелил край неба, а внизу, у гаражей, кто-то заводил машину с третьего раза.
Холодно было так, что горло резало, — больше я про это утро сказать ничего не мог. С прошлой недели воздух для меня пустой, и рассветом от него не пахнет.
— Ноги шире. Вес назад не отдавай.
Она пошла на меня без замаха.
Древко я поймал взглядом уже внизу, у самой земли, и переставил стопу поздно. Оно чиркнуло по опорной, вывернуло её наружу, и бетон снова оказался у меня перед лицом.
В падении я подставил левую.
Удар пришёлся в предплечье, в то самое место чуть выше запястья, куда она била все прошлые разы. Кость отдала в локоть глухо, я это услышал, а не почувствовал.
Двенадцать.
— Встал.
Я встал.
— Что у тебя с левой?
— Ничего.
— Ты ей закрываешься как палкой. — Маки крутанула древко в пальцах и опустила снова. — Дерево держишь деревом. Так руку и ломают.
Возражать я не стал, потому что левая гнётся хуже правой уже вторую неделю, кулак собирается до половины и упирается, и на площадке это видно любому, у кого есть глаза.
— Ещё раз, — попросил я.
Она пошла снова, и на этот раз я угадал.
Стопу я успел убрать, корпусом ушёл вбок, даже поймал её локоть — и всё равно оказался на спине, потому что она поменяла хват и уронила меня в другую сторону.
Древко опустилось сверху, коротко и точно, и опять в то же место на левом предплечье.
Бетон под лопатками взялся ночной сыростью. Лёжа, я смотрел на балки, на птичье гнездо между швеллером и крышей, и думал, что у нормального человека после стольких падений подряд давно бы всё горело. А у меня?
Маки не отошла — стояла надо мной и не убирала древко.
— Ты что, не чувствуешь?
Врать ей смысла не было, раз она видела, как я поднимаюсь.
— Не чувствую.
— Совсем?
— Совсем.
Древко ушло вверх и вернулось. Ударила она сильнее, чем все прошлые разы, с коротким выдохом, вкладывая плечо, — так бьют, когда хотят проверить, а не научить.
Звук получился нехороший. Мясной.
Сначала я оглядел предплечье сам, потом поднял глаза к ней.
— Ещё?
Вот тут она и переменилась в лице.
Древко упало на бетон и покатилось. Маки присела рядом, взяла меня за левое запястье и дёрнула рукав вверх, всей пятернёй, не спрашивая.
Ткань пошла до локтя.
Отнять руку я мог. Держала она за кисть, сидя на корточках, без упора в плечо, и рванись я — не устояла бы. Только рвануться означало объяснять, а объяснять я собирался в другой день и за отдельную цену.
Так что я остался лежать и позволил ей смотреть.
Четыре строки стояли на своих местах, чёрными иероглифами вдоль кости, каждая на свой действующий заклад. Ниже, вокруг той, что легла поперёк запястья, кожа взялась серым, а по самому запястью кругом шёл ровный тёмный ободок, будто под кожу залили чернил и они там остановились. Смотреть на это её глазами оказалось хуже, чем своими, — меня стянуло поперёк груди, и я услышал собственное дыхание.
От сегодняшних ударов на нём набухло красное. Красное я видел, а ободок как был, так и остался — чёрное ни краснеет, ни синеет.
Маки смотрела долго.
Разглядеть я успел, как дрогнули у неё пальцы на моём запястье и как сошлись брови. Спросить она могла что угодно… и не спросила ничего.
Она опустила рукав обратно и разгладила его ладонью до самой кисти.
— Пошли сядем.
Всё.
Поднялся я сам, и уже на подъёме дошло, что за это утро изменилось больше, чем за весь вчерашний день с архивом. Теперь на свете есть человек, который знает, во что мне обходятся мои строки. Оценщику за его молчание я плачу деньгами. Девчонка с древком ничего мне за это не должна и ничего с меня не берёт.
Горло у меня свело так, что пришлось отвернуться к сетке и переждать…
Скажет она кому-нибудь?..
Древко Маки подняла, отряхнула о колено и понесла к стене, а я двинулся следом.
Сели мы у той опоры, где бетон уже подсох, — она на пятки, я на плиту, спиной к столбу, вытянув ноги. Холод пошёл через штаны сразу.
— У тебя фамилия Курамото, — сказала она, глядя в туман. — Малый клан. Вырезали до нуля.
— Пятнадцать лет назад.
— И ты ходишь без ранга.
— Без ранга.
— Тебе его и не дадут. — Маки положила древко поперёк колен. — Ты вообще знаешь, как их дают?
— По аттестации.
— Ага. — Она хмыкнула. — Экзамен ты сдашь. Хоть завтра сдашь, у тебя башка работает. Дальше бумага идёт наверх, и на ней должна стоять подпись поручителя. Без неё аттестация — листок с оценками, и не более того.
Повернул я к ней голову.
— Кто назначает поручителя?
— Совет старейшин. У Дзэнин — свой, у Камо — свой, над всеми ещё общие. Поручителя не выбирают. Его назначают тебе сверху.
— А если не назначат?
— Тогда ничего не будет. Ни отказа, ни бумаги. — Она сорвала травинку, пробившуюся из трещины в плите, и стала мять её в пальцах. — Дело твоё ляжет под сукно. Год лежит, два лежит.
Я ждал.
— В великих кланах наследство отбирают не так, как ты думаешь, — продолжила Маки. — Никто не приходит с мечом делить дом. Наследник без ранга наследовать не может. Так записано. Хочешь принять родовое — покажи ранг. Ранга нет, потому что поручителя нет, потому что старейшины не назначили.
— И сколько это тянется?
— Два года. Потом имущество считают беспризорным, и его берут на попечение.
Слово она выговорила так, будто выплюнула.
— Кто берёт?
— Кто вызовется. Обычно тот самый старейшина, который поручителя и не назначил.
Внизу под площадкой хлопнула дверца, машина наконец завелась и поползла по гравию к воротам. Я слушал, как она уходит.
— Это не убийство, — я поймал себя на том, что говорю вслух, и договорил до конца. — Это опись.
— Это работает, — отрезала Маки. — Двадцать лет назад так съели дом Огами. Никто пальцем не тронул. Восемь лет никто не подписывал, и всё.
— И где они теперь?
— Нигде. Внучка у нас на кухне работает.
Травинку она размяла в кашу и бросила.
— А ты? — спросил я.
— Что я?
— Тебя как отбирают?
Маки повернулась ко мне, и я подумал, что сейчас получу древком уже не по учебной части.
— Меня никак, — сказала она. — Меня даже бить не считают нужным.
— То есть?
— Меня не записывают. — Она смотрела мне в лицо и говорила ровно, а голос при этом уходил вниз. — В наряды на выезд меня не вписывают, потому что у меня нет проклятой энергии, а раз нет энергии — значит, и мага нет, о чём тогда писать. В списках дома я иду через запятую с сестрой, одной строкой на двоих. В родословной под моим годом рождения стоит пустое место. Не прочерк даже. Просто ничего не написали и пошли дальше.
Пальцы на древке у неё сжались, будто она собиралась встать.
— Меня бьют, только когда я сама лезу в зал. Вот это, — она стукнула по бетону костяшками, — я себе выпросила. Остальное мне не положено.
Слушая её, я понимал, что сижу рядом с человеком, который считает то же самое и теми же цифрами, только с другой стороны стола. Меня вычеркнули, когда я ещё лежал в пелёнках, а её вычёркивают заново каждое утро, и каждое утро она приходит на площадку и заставляет себя вписаться обратно.
— Поэтому ты и лупишь всех, кто подвернётся, — сказал я.
— Поэтому я стану сильнее всех у них в доме, и им придётся написать это на бумаге. — Маки поправила очки. — Только не жалей меня, ломбардщик. Не советую.
— Не жалею. Я считаю.
— Чего ты считаешь?
Вот это и был тот момент, когда мне надо было замолчать и подумать. Промолчать не получилось. Услышать это вслух было нужнее — так проверяют формулу сделки, на звук.
— Мою мать убили из-за техники, — начал я. — Мне так сказали, я так и думал. Заклад умеет забирать чужие техники, великим домам это поперёк горла, поэтому дом Курамото вырезали за одну ночь. Всё сходится, пока смотришь на одну ночь.
— Ну.
— А теперь посмотри на утро после.
Маки слушала молча, не перебивая и не двигаясь.
— Мать была главой клана. — Говорил я медленно, с остановками. — Значит, она за кого-то ручалась. Малый дом обязательно кому-то поручитель, иначе его никто и не терпел бы. За аттестации, за имущество, за чужие земли и счета. И когда её не стало за одну ночь, всё это поручительство осталось висеть.
— Свободным.
— Свободным. — Подняв левую руку, я посмотрел на рукав, под которым лежал ободок. — В тот год явился человек и взял это на попечение. По бумаге, законно, вежливо, с печатью. Ему даже врать не пришлось.
Маки, не отрывая от меня глаз, села ровнее.
— И этот человек живёт, — договорил я. — Пятнадцать лет он этим управляет. Получает с этого. И до сих пор получает, прямо сегодня, пока мы тут сидим.
Туман за сеткой стал ниже, и внизу проступила крыша гаража. Смотрел я на неё и чувствовал, как внутри съезжает всё, что до этого утра лежало у меня разложенным по местам.
Коллектор из ссудного дома со своим конвертом на четыре миллиона восемьсот стал вдруг мелким — приказчик, который ходит по чужой описи и снимает по чужой строке, а сочиняли её не в Мокурэн-до.
Мне нужен тот, кто расписался в тот год.
— Ты знаешь, кто взял, — сказал я Маки.
— Я? — Она фыркнула. — Мне было полтора года.
— Ты знаешь. Просто не помнишь, что знаешь.
— Слушай, у меня в голове не архив.
— Спорим?
Маки повернула ко мне голову. Очки блеснули, поймав первый нормальный свет из-за горы.
— На что?
— На мясо. У нас сегодня свинина с имбирём. — Я подтянул колено к себе. — Проигравший отдаёт свою порцию.
— Ты вообще ешь как собака! Серьёзно ставишь свою жратву?
— Серьёзно.
— Ладно. — Она перехватила древко и упёрла его в бетон. — И как ты собираешься доказать, что я знаю то, чего я не знаю?
— Вопросами. Отвечай коротко.
— Валяй.
— Старейшины Дзэнин собираются в доме?
— Раз в квартал. Зал с журавлями, все на татами, дети сидят у стены и молчат.
— Тебя туда пускали?
— Меня туда сажали. — Маки скривилась. — Девочек сажают у самой двери, чтобы подавали чай и не отсвечивали. Я лет с шести подавала.
— Значит, ты слышала все их разговоры целиком.
— Я слышала их болтовню про цены на рис.
— Ты слышала слово «попечение»?
Она набрала воздуха и промолчала.
— Вспоминай не разговор, — сказал я. — Вспоминай, кому наливали первому.
Маки уставилась в бетон между своих колен.
Подгонять её было нельзя. За сеткой, на нижнем суку, устроились две вороны и принялись орать через всю гору, а я сидел, слушал их и держал руки на колене, ладонями вниз, чтобы не выдать, как мне это нужно.
— Первым наливали не главе, — выговорила она наконец. — Глава сидит по центру, но чашку сперва ставят слева от него. Там сидят двое, и они не из нашего дома вообще.
— Кто они?
— Старейшины высших чинов. Общие, надклановые. Они над всеми домами, и подпись на ранг идёт через них. — Маки говорила уже быстрее, будто вытягивала нитку из клубка. — Их так и звали за глаза, «те, что сверху». Имён при детях не называли никогда. Только чин.
— Дальше.
— Дальше… — Она потёрла лоб костяшкой. — Один раз спорили при мне. Долго. Дядька из наших злился, что чужой дом слишком много на себя взял.
— Какой чужой дом?
— Не назвали. Сказали, что он через год после разора взял на попечение сразу три малых дома. Три сразу! Представляешь? Наши считали, что это против порядка, и что делить надо было на всех.
Сидел я очень тихо.
— После какого разора? — спросил я.
Маки открыла рот и так ничего и не сказала.
Взгляд у неё стал совсем другим, и в первый раз я увидел, как ей неуютно.
— Кёя.
— Скажи год.
— Я не знаю года. Я знаю, что говорили «после разора» и все понимали, о чём речь. Так говорят про одну ночь, а не про пожар в амбаре.
— Пятнадцать лет назад, — сказал я. — Через год после — значит, четырнадцать. Один человек из тех, что сверху, забирает себе три малых дома с потрохами.
— Имени я не назову. Его при мне не произносили ни разу.
— И не надо.
Тетрадь я вытащил из внутреннего кармана куртки — лежала она слева, там же, где вчера, поверх строк на предплечье, и уголок у неё загнулся от езды в электричке.
Раскрыл я её на странице со столбиком и дыркой от ручки — обведённая строка про требование к Сэридзаве стояла на месте, продавленная до следующего листа.
Пришлось перелистнуть назад, на разворот раньше, где оставалось чистое поле.
Ручка нашлась в том же кармане. Писал левой, положив тетрадь на колено, крупно.
«Старейшины высших чинов. Подпись на ранг идёт через них».
Строкой ниже легло второе.
«Через год после разора один из них взял на попечение три малых дома».
И ещё ниже, отступив побольше, я оставил пустую строку и поставил перед ней жирную точку. Место под имя…
— Ты чего пишешь-то? — Маки наклонилась и попыталась заглянуть.
Прятать тетрадь от неё я не собирался.
— Проигранное записываю.
— Чего?
— Спор ты выиграла. — Я щёлкнул колпачком. — Ты сказала, что не знаешь. Ты и не знала. Ты не назвала мне ни одного имени.
Она посмотрела на меня как на человека, у которого температура.
— Ты серьёзно?
— Мясо твоё.
— Ломбардщик, ты сейчас у меня со своим мясом получишь древком!
Поднялись мы оба. Маки закинула чехол за спину, и дальше был спуск по лестнице, мимо гаража, где машина уже уехала, а на гравии осталось тёмное пятно от масла.
В столовой на раздаче стояла та самая свинина с имбирём, и запаха от неё для меня не шло никакого. Поднос, рис, своя порция — всё это я собрал не глядя.
За столом у окна я поставил тарелку перед Маки, а свою миску с рисом придвинул себе.
— Дурак ты, — сказала она, но тарелку не отодвинула.
— Я знаю, сколько это стоит.
Свинину в столовой колледжа дают даром, но ничего другого при мне сегодня не было.
Маки взяла палочки и придвинула тарелку ближе.
На колене, под столом, я развернул тетрадь и снова посмотрел на пустую строку с жирной точкой.
Ищу я теперь не коллектора…
Сняв ручку с колпачка, я завёл её над пустой строкой.
Писать было нечего. Колпачок вернулся на место, тетрадь — во внутренний карман, к тем же строкам на предплечье.
— Слушай. — Я подтянул миску с рисом. — А эта подпись, она где вообще стоит?
Маки прожевала и указала палочками мне в грудь.
— На аттестации. Внизу листа. Слева печать дома, справа поручитель, а над ними чин и роспись того, кто разрешил.
— Сама видела?
— У сестры видела. — Она подцепила следующий кусок и подержала его над тарелкой. — У всякого, кому дали ранг, такой лист лежит в личном деле. Копия у него на руках, оригинал наверху.
Палочки я положил.
Имя, которого при детях не произносили ни разу, никто и не прячет — оно написано от руки, внизу листа, у каждого аттестованного мага в этой стране. Значит, обойдусь и без архива Дзэнин — нужен мне один-единственный лист, подписанный в тот год… а в колледже, где ранг есть почти у всех вокруг, такие бумаги лежат этажом выше моей койки.
— У тебя лицо стало нехорошее. — Маки дожевала и подпёрла щёку кулаком.
— Считаю.
— Ты уже сегодня считал. Вон куда досчитался. — Она вытерла палочки о край тарелки. — Только в кабинет к Ягэ не лезь. Там дверь на печати, и печать не для красоты.
— Я не лезу. Я спрашиваю.
— Спрашиваешь ты хуже, чем лезешь.
Тарелку она вычистила до имбиря, собрала соус рисом и отставила от себя.
— Завтра в то же время, — она поднялась и закинула чехол за плечо. — И приходи голодный! Вдруг опять проспоришь.
— Приду.
Она унесла посуду сама, и мою миску тоже, не спросив. За окном туман с горы сошёл окончательно, и на площадку внизу вышли второкурсники с чехлами за спиной.
На выходе из столовой я поймал себя на том, что несу левую руку в кармане ладонью вверх. Так она гнулась легче.
Глава 9. Ночная подработка
В полночь я перелезал ограду собственного колледжа. Возьми меня кто за этим делом, разговор пошёл бы уже не про учёбу.
Проплешину в завесе Маки ткнула древком позавчера, у дальнего угла, где кладка идёт уступом. Штука в том, что завеса стоит на весь периметр. Любого, кто через неё лезет, она сдаёт дежурному звоном по всей территории. А тут, на длину вытянутой руки, звенеть было нечему.
Уступ держал плохо, подошва пошла по мокрому камню. Наверху я повис на локтях, шаря левой ногой по кладке в поисках опоры.
Через ограду я перевалился боком, приземлился на щебень и присел, слушая. Завеса промолчала, окна общежития остались тёмными. Только внизу под горой шла машина с плохим глушителем.
Устав колледжа я прочёл в первую же неделю. Про сторонние заказы там стоит отдельный пункт. Студенту частный экзорцизм запрещён, гонорар идёт через колледж, а тот переводит на счёт, причём не завтра. Мне же нужно было к пятнице, наличными. Проценты Сэридзава берёт конвертом, двадцать четыре тысячи, из рук в руки, а дни считает лучше меня.
Объявление лежало во внутреннем кармане куртки, от руки на четвертушке листа. Архив заказов выносить нельзя, а списать себе на бумажку никто не запретил. Склад в Кавасаки, район Кавасаки-ку. «Ночью слышно, как считают». Семьдесят тысяч, наличными, по факту. Заказчик — владелец, обычный человек, третью неделю не спит.
Знакомое дело, подумал я, отряхивая с ладоней щебёнку. Не спит третью неделю? Мы с ним, выходит, коллеги.
Автобус до станции шёл пустой, если не считать мужика в спецовке, который спал, уронив каску на колени. От сиденья подо мной шло тепло печки, по стеклу снаружи полз мелкий дождь. Левую руку я держал на бедре ладонью вверх, потому что так она гнулась легче.
Телефон дёрнулся уже на переезде.
Писал Тацуя из больницы в Цуруми, где он лежал вторую неделю после того, как полез под утро разнимать троих у кассы и получил в бок ножом от одного из них.
«Ямада, шов сняли! В пятницу выпускают. Смену держи, я скоро.»
Восклицательный знак он ставил всегда, и раньше тоже. Только раньше он бы на тех троих не полез. Вызвал бы полицию из подсобки и запер дверь, как делал при мне не раз. Страх я забрал у него в марте, за один разговор у стойки. Теперь моя тогдашняя выгода лежала в его боку швом длиной с ладонь.
Страх купил я, а взносы по рассрочке пошли с него…
Поезд довёз меня до Кавасаки глубокой ночью. Дальше я шёл пешком мимо ремонтных боксов, мимо забора с колючкой поверху, мимо автомата с горячим кофе, который светил на всю пустую улицу один. Банку я взял, потому что руки к ночи стыли, а сто тридцать иен себе позволил.
Владелец ждал меня у ворот, под фонарём, в куртке поверх пижамной рубахи.
Грузный, лет пятидесяти, с сивой щетиной. Плечи он держал поднятыми, ноги переставлял на месте, а в тепло всё равно не шёл.
— Ты один, что ли? — Он оглядел меня с ботинок до макушки и задержал взгляд на пустых руках. — Мне сказали, придёт специалист.
— Я и есть.
— Тебе лет-то сколько?
— Достаточно. — Банку я допил и поставил на бетонный отбойник у ворот, чтобы забрать потом. — Семьдесят тысяч. Наличными, сегодня, как в объявлении.
— Договорились, — сказал он быстро, будто боялся, что я передумаю.
Он вытер ладонь о штанину и сунул мне ключ.
— Замок с подвыподвертом, вправо дожимай. — Ключ мне достался тёплый, он его, похоже, всю ночь грел в кулаке. — Я туда не пойду.
— И не надо.
— Ты не подумай, я не трус! Я там двадцать лет, я эти коробки сам таскал. — Голос у него дёрнулся вверх и сел обратно. — А только с апреля как стемнеет, так там считают. Считают и считают. Я жену на неделю к сестре отправил, а сам под воротами сплю в машине.
— Считают что?
— Деньги считают! — Он мотнул подбородком в сторону створки. — Долги. Проценты. Я в накладных не первый год, я эти слова наизусть знаю.
— Голос один?
Вот тут он и остановился, глядя на створку.
— В том и дело, что нет. — Он поскрёб щетину. — Их там как будто полный склад. И вот это, парень, самое поганое.
Вправо замок пошёл не сразу, зато потом створка отъехала легко, впустив меня в темноту, пахнуть которой для меня всё равно было нечем.
Свет я нашарил по стене слева. Под потолком, через одну, зажглись лампы.
Склад тянулся с половину футбольного поля. От бетона до самых балок его забили вещами, сваленными в одну гору.
Я пошёл вдоль неё.
Комоды громоздились друг на друге. Между ними лежали коробки, перевязанные бечёвкой, на каждой маркером выведена чужая фамилия. Из середины торчал руль велосипеда, под ним второй, детский, с колёсиками.
У края, на плечиках, висело в чехле свадебное платье. Пыль на чехле набралась таким слоем, что белое просвечивало еле-еле.
Невыкупленное. Люди сдали это на хранение и не забрали, когда перестало хватать на аренду ячейки.
Сдавать мне сюда было бы нечего. Зато должен я, похоже, побольше любого из тех, кто свозил сюда своё добро. Читать фамилии мне расхотелось.
Остановился я в середине, там, где проход сужался до плеч.
Счёт начался за спиной.
— Двести тысяч, — сказал женский голос, молодой и усталый. — Двести тысяч и ещё сорок.
Я обернулся, ведя взглядом по вещам. Смотреть было не на кого.
— Триста двадцать, — подхватил мужчина, немолодой, с одышкой. — Триста двадцать, и это без пени.
— А платить-то нечем, — вставил третий голос, тихий и старческий.
Голоса шли из горы, из-под комодов и коробок. Каждый называл свою сумму, ни один не повторял чужую. Считали спокойно, обстоятельно, деловым конторским порядком.
Страха я за собой пока не заметил, скорее любопытство и лёгкий стыд, какой берёт, когда слушаешь чужой телефонный разговор в вагоне.
А потом заговорил четвёртый.
— И-и-и сколько это будет стоить?
Гласную он потянул вверх, к концу фразы. На слове «стоить» уронил её вниз, устало, будто ответ знал заранее и давно с ним согласился.
Так говорит Ямада Норико. Так она тянула надо мной каждый раз, когда из школы приходил лист про экскурсию, про форму, про поездку в Никко, а я стоял в дверях кухни и держал его перед собой…
Меня стянуло поперёк живота. Ладонь на ключе стала мокрая. Откуда на складе в Кавасаки её голос?
Говорила, разумеется, не она. Голос принадлежал женщине, которая сдала сюда коробку и не выкупила. Дух снял с неё этот тон и надел на себя. Легче мне от такого понимания не сделалось, потому что тон оказался один на двоих, и обеих я знал.
— Выходи. — Шагнул я в узкий проход, к самым комодам. — Я по делу и с деньгами разговариваю.
Гора помолчала.
— Двести тысяч, — повторил женский голос сверху.
Между комодами, там, куда лампа уже не доставала, шевельнулась темнота. В ней перекатывалась туша размером с бочку. Наружу она не полезла. Устроилась поглубже и заговорила сразу тремя голосами, наложенными один на другой.
— У тебя четыре миллиона восемьсот тысяч.
Ответить я не успел.
Плечи придавило сверху, ровно и без замаха, будто опустили мешок с цементом и следом положили второй. Колени я не удержал. Бетон достался мне сначала копчиком, потом лопатками, последним затылком. Тут вес прибавили ещё раз.
Грудная клетка перестала подниматься.
Воздух в лёгких оставался, а вдоха не выходило. Я тянул грудью вверх, всей спиной. Рёбра стояли, а сверху прибавляли ещё и ещё, ровными пластами, аккуратно.
Сначала я боролся.
Локтем упирался в бетон, поворачивался на бок, тащил себя вверх за край ближайшего ящика. Ящик поехал, я нет.
Потом перестал.
Лампы под потолком висели через одну, между балок темнели провода, и я смотрел на них снизу, вытягивая маленькие вдохи, которые всё-таки получались, если тянуть неглубоко и часто. Так дышат в толпе, когда прижали к дверям вагона.
Никто не пришёл. Владелец стоял за воротами и внутрь бы не сунулся даже на крик. Больше людей на складе не водилось.
Позвать я, положим, мог. Только за просьбу с меня всегда берут отдельно, так что голос я поберёг для торга.
— Сколько тебе, — выговорила гора голосом одышливого мужчины, — сколько тебе платить в месяц?
— Два-дцать че-ты-ре, — выговорил я по слогам, на выдохе, потому что на связную фразу воздуха уже не хватало.
— Мне столько никогда не давали.
Голос сменился на женский, молодой. В нём появилась обида.
— Мне вообще ничего своего не давали. Даже угла.
Вот здесь у меня и сложилось.
Он даже не дрался. Он взял мой долг и положил его на меня целиком, всей суммой, а дальше держал и ждал, пока я перестану шевелиться. Деньги его не занимали вовсе, потому что чужих денег он насчитал себе полный склад. Ему не хватало другого.
Своего… того, что записано на имя.
Я вытянул ещё один короткий вдох и подержал его, сколько вышло. В глазах пошла рябь, бетон под лопатками холодил уже до кости.
А чего нет и никогда не будет у меня самого?
Комната с моей фамилией в договоре аренды. Человеку с четырьмя миллионами восемьюстами тысячами долга и с чернотой по запястье её не сдаст ни одна контора. До совершеннолетия мне ещё полгода, и все эти полгода я числюсь по чужим бумагам как Ямада.
Я платил тем, чего у меня всё равно не было. Впервые в жизни это оказалось выгодной сделкой.
— Слу-шай, — начал я в потолок. — Пред-ла-гаю.
Гора притихла. Вес на груди чуть переменился и лёг иначе.
— Го-во-ри.
Формулу надо было сказать целиком, слово в слово, со всеми положенными кусками. Половинная не работает вообще никак. Лежал я с этим знанием ровно столько, сколько нужно, чтобы набрать воздуха на всё…
— Кла-ду, — я разжал кулак на бетоне и добрал воздуха, — своё пра-во. Ког-да-ли-бо и-меть жи-льё. На своё и-мя. На-всег-да.
Молчание на складе стало другим. Плотнее.
— Бе-ру, — договорил я, — «Бре-мя». До вы-ку-па.
Между комодами завозилось. Туша подкатилась ближе к проходу, так что я разглядел её край, мягкий, обвисший, туго набитый.
— На своё имя, — повторила гора женским голосом, медленно, пробуя слова на язык. — На своё имя.
— Со-гла-сен?
— Беру твоё право когда-либо иметь жильё на своё имя. Навсегда. — Голос сменился на одышливого мужчину и договорил твёрдо. — Отдаю «Бремя» до выкупа.
Вес сошёл разом.
Рёбра пошли вверх сами, и первый нормальный вдох получился такой глубокий, что меня скрутило на боку. Я кашлял, упираясь лбом в бетон, пока в глазах не перестало прыгать.
Левое предплечье под рукавом потянуло знакомо, коротко, как затягивают стежок.
Строка легла новая, пятая, ниже остальных.
— На своё имя, — перекатилась гора всеми голосами разом, пробуя слова так и эдак. — На своё имя!
— Ты доволен?
— У меня своего не было никогда, парень.
Голос он взял третий, стариковский, и на этом голосе восторг в нём стал совсем детский.
— Теперь есть, — выговорил я, и вышло уже целой фразой, без слогов.
Сел я не сразу. Сначала перевернулся, постоял на коленях, свесив голову. Бетонная пыль набилась в манжет и под ноготь. Спину ломило от лопаток до крестца, но болью живой, из тех, что проходит к утру.
— Тогда и ещё одно. — Поднявшись, я обил ладонью колени. — Тут работают люди.
— Работают.
— Ты им считаешь по ночам, а хозяин третью неделю спит в машине под воротами. Я пришёл, чтобы это кончилось. Мне заплатят, только если ты перестанешь.
Гора обиженно засопела всеми голосами разом.
— Мне тут нравится.
— И живи. — Ладонь я вытер о штанину и показал в дальний конец склада, на глухую бетонную стену. — Вон та. Она вся твоя, от пола до балок. Никто её у тебя не заберёт, потому что вещи туда не ставят, проход нужен.
Туша выползла из-под комода и потекла по полу к стене, оставляя за собой чистую полосу в пыли.
— Моя?
— Твоя. С условием. — Ждал я, пока она доползёт и растечётся по бетону вверх тёмным пятном. — Ночью не считаешь. Считай днём, когда тут кары ездят и радио орёт, тебя всё равно никто не слышит.
— А если тихо?
— Тогда шёпотом.
— Шёпотом я умею.
Она подумала и втянулась в стену до половины, оставив снаружи мягкий край.
— Идёт, сосед, — сказали из бетона голосом усталой женщины.
Перед тем как погасить свет, я оглядел склад ещё раз. Гора вещей стояла как стояла. На дальней стене, в углу под балкой, темнел неровный подтёк. Хозяин на него и внимания не обратит.
За воротами меня встретил дождь, помельчавший до водяной пыли. Владелец сорвался от машины и пошёл навстречу, застёгивая куртку на ходу.
— Ну?! — Он остановился в двух шагах и заглянул мне за плечо, в темноту склада. — Долго ты. Я тут уже думал…
— Кончилось. — Ключ я вернул ему в ладонь и дожал его пальцы сверху, потому что он их не сомкнул. — Ночью считать больше не будут. Днём шумит вентиляция, вы разницы не заметите.
— А днём-то они что?
— Работают. Как все.
— И всё?
— И всё.
Он постоял, глядя на створку, потом на меня, и я видел по лицу, что помнит он уже плохо. К обеду от всей истории у него останется одно. По ночам больше не считают. Хватит с него.
— Спасибо тебе, парень.
— Не за что. Я за деньги.
— Пойдём в подсобку. — Он потоптался, поддёрнул штаны и первым полез в боковую дверь.
Подсобка уместилась в два шага, с чайником, с календарём кранового завода за прошлый год и с лампой на шнуре, которая висела так низко, что он подвинул её ладонью, чтобы не задеть головой.
Деньги он держал в жестяной коробке из-под печенья, под накладными.
— Считай.
Купюры он отсчитывал сам, по одной, кладя их на стол под лампу. Губы у него при этом шевелились. Семь бумажек по десять тысяч легли веером, последняя мятая, с надорванным углом.
— За мятую извини, из кассы.
— Возьму.
Я взял их со стола левой рукой и пересчитал быстро, большим пальцем, как гоняют колоду.
Семь.
Потом пересчитал ещё раз, медленно, перекладывая по одной из ладони в ладонь и слюнявя палец, будто хозяин мог обсчитать меня на своих же семи бумажках.
На середине пачки руки у меня остановились.
Так считал конверт Сэридзава, у стойки «Сан-Сана», в ту ночь, когда я узнал свою фамилию. Первый раз быстро, второй медленно, слюнявя большой палец. Двадцать четыре тысячи, всё как всегда.
Секунду я смотрел на свои руки. Левая держала веер, правая перекладывала, и из-под манжета на запястье выступал чёрный ободок.
Руки мои, а считают они по-сэридзавски.
— Что-то не так? — Владелец сунулся ближе к лампе.
— Всё так. — Купюры я сложил вдвое и убрал во внутренний карман, к листку с объявлением. — Расписку не пишем, вы меня не видели.
— Да я уж понял. — Он усмехнулся и сразу зевнул во весь рот, длинно, до слёз. — Слушай, а я ведь спать хочу. Первый раз с апреля.
— Идите спите.
Семьдесят тысяч лежали у груди плотной пачкой, а стоили они пятницу, конверт и ещё месяц без коллектора. Своих денег у меня до этой ночи не заводилось никогда. Всё, что попадало мне в руки наличными, было уже чужим и на один вечер.
А эти мои…
Дождь кончился совсем. От бетона поднималась сырость, за складами тронулся первый утренний состав.
Голову я поднял потому, что на крыше напротив стукнуло железо.
Через переулок, на плоской крыше соседнего склада, у самого парапета стояла девушка в тёмном.
Ветер шёл с залива и тянул подол пальто в сторону. Она стояла прямо, сцепив руки перед собой, под мышкой темнела зажатая папка. С такого расстояния лица мне было не разобрать. Хватило осанки.
И тогда меня тронуло по левому предплечью.
Ровно и небыстро, строка за строкой, прошло по ткани рукава сверху вниз, как ведут пальцем по столбцу цифр, проверяя итог. Дошло до запястья, задержалось там, где кожа взялась чернотой. Потом вернулось к локтю. Читавший перечитывал одну строчку заново.
Пятая строка держалась на мне меньше часа. Значит, и её она уже прочла, вместе со сроком и условием выкупа?
Я стоял и позволял себя читать, потому что дёрнуться означало показать, что я чувствую, а этого ей знать было не нужно. Рукав у меня опущен всегда. Только рукав тут ничего не решал.
Она опустила голову, поправила папку под мышкой и отошла от парапета.
Ни слова. Даже рукой мне не махнула.
Крыша опустела. Я остался стоять в переулке между двумя складами, с семьюдесятью тысячами у груди и с чужой техникой в свободной ячейке, и думал, что именно сейчас ушло вместе с ней…
Про деньги и про бумаги она не спросила ни слова. Стало быть, дом Мокурэн-до присылал её за строками у меня на руке, а гонорар мой там никому не интересен.
Левую руку я вытащил из кармана и завернул рукав до локтя, под фонарём, чтобы посмотреть самому.
Тёмный ободок с запястья за эту ночь поднялся выше и шёл теперь по кости, ровной полосой в два пальца шириной.
Сгибаться левая стала хуже.
Глава 10. Опись при свидетелях
Я шёл от общежития к учебному корпусу, тетрадь под мышкой, левая рука в кармане. С утра она гнулась хуже вчерашнего, и пальцы приходилось разгибать по одному.
За спиной зашуршал гравий, придавленный колёсами. Я обернулся и увидел чёрный седан, который вкатывался во двор шагом, будто водитель боялся поцарапать нам камень под скатами.
Своих машин у колледжа нет, это я знал не хуже расписания, а фургон снабжения, что поднимается снизу с крупой и мылом, дальше кухонного крыльца никогда не суётся. Раз ворота открыли ради чёрного кузова, приехали за кем-то из нас.
Задняя дверь открылась.
Вышла девушка в тёмном пальто. Подол я узнал раньше лица. Ночью, на крыше склада в Кавасаки, ветер тянул его в сторону залива.
Под рёбрами у меня подобралось.
Папка та же, под мышкой, углом вперёд, и держала она её тем захватом, каким держат вещь, которую не кладут на сиденье даже в дороге через полгорода.
От крыльца через двор уже спешил Иджичи-сан. Пиджак застёгнут, планшет прижат к боку, шаг мелкий и частый.
Она достала из папки лист и подала ему.
Он читал стоя. Дочитал до низа, вернулся глазами к середине, прочёл ещё раз. Потом вынул телефон.
Отошёл он к клумбе с отцветшими нарциссами, повернувшись к нам спиной.
Говорил мало. Слушал долго. Плечи у него по ходу разговора опустились, будто в трубке ему выдавали груз, который придётся унести на себе, и опускались они не разом, а ступенями, на каждой новой фразе.
Я остался, где стоял, и смотрел ему в спину.
Договорённости у колледжа с домом Мокурэн-до старше меня, подписывал их кто-то другой, а исполнять сегодня выпало человеку с планшетом под локтем, который третий год выписывает мне талоны на форму.
Иджичи-сан убрал телефон, поправил галстук, вернулся.
— Аудитория в конце коридора. — Взгляд он опустил на собственные ботинки. — Занятие начнётся не скоро, до тех пор там свободно.
— Благодарю вас.
— Курамото-кун. — Ко мне он повернулся уже вполоборота, к корпусу. — Пройди, пожалуйста.
Он придержал мне дверь и отступил в сторону, пропуская нас в неё.
Взрослый человек отходил у меня на глазах, аккуратно, стараясь никого не задеть плечом. Ни извинения, ни объяснения. Одна придержанная дверь.
Обижаться было не на что. Дом с колледжем расплачиваются друг с другом бумагами давно, а я в этих бумагах числюсь имуществом студента.
В конце коридора он нас обогнал, открыл аудиторию своим ключом и остался у косяка, ни внутрь не заходя, ни к себе не уходя. Планшет он держал перед собой обеими руками, как держат щит, которым всё равно не закроешься.
— Я побуду здесь, — сказал он, не обращаясь ни к кому в отдельности. — Колледж должен присутствовать.
В аудитории пахло бы мелом, наверное. Мне доставалась одна сухость в горле.
Курс сидел на месте.
Маки заняла край у окна, чехол с древком поставила к батарее, и первое, что она сделала при виде тёмного пальто в дверях, — оглядела гостью снизу вверх, от туфель до папки, тем взглядом, каким на выезде прикидывают, откуда полезет. Панда развалился на скамье в среднем ряду, прогибая её под собой, а увидев чужую, сел ровнее и повернул к ней морду с откровенным, детским любопытством.
Инумаки подтянул воротник до самых глаз и больше не двигался, только зрачки у него пошли за вошедшей и с неё уже не сходили. Хиираги сидел прямо передо мной, застёгнутый на все пуговицы, тетрадь перед ним лежала ровно по краю парты, и на девушку он посмотрел один раз, коротко, после чего вернулся глазами к чистой странице, будто посторонний человек в учебном корпусе был делом предусмотренным и оттого неинтересным.
Я сел на своё место у прохода, через ряд от Маки, так что Панда со скамьёй остался справа от меня, а спина Хиираги — прямо перед носом.
Девушка прошла к преподавательскому столу, положила папку и раскрыла её, разгладив корешок ладонью.
— Ямасина Аяка. — Она подняла глаза и обвела ими аудиторию, как считают присутствующих по головам. — Дом Мокурэн-до, ссудная контора. Прошу прощения, что отнимаю у вас время.
— Э-э. — Панда повёл лапой в сторону двери. — А нам выйти?
— В этом нет необходимости.
Хиираги выпрямился ещё сильнее, хотя прямее было уже некуда.
— Оценка имущества студента Курамото Кёи в связи с готовящимся иском. — Палец её пошёл по строке сверху вниз. — Основание приложено. Оглашается при свидетелях.
Голос негромкий, чистый, из тех, какими объявляют номер поезда.
— Курамото-сан, вы слышите меня?
— Слышу.
— Пункт первый. Сон.
Маки повернула голову.
— Заложен двадцать шестого марта. Срок шестьдесят суток. Контрагент действующий. Истекает двадцать пятого мая, остаток срока — сорок один день.
Сорок один. Это число я сам считаю каждое утро, с зубной щёткой в руке. Услышать его снаружи, чужим голосом, оказалось другое дело…
— Пункт второй. Клятва, данная Годзё Сатору двадцать девятого марта. Не привлекать его к своим боям. Срок — бессрочно. Условие возврата отсутствует.
Панда обернулся к Маки так резко, что скамья под ним застонала, а Маки на него даже не взглянула, потому что смотрела на меня, и лицо у неё сделалось нехорошее. Про эту клятву на курсе не знал никто. Имя, которое здесь произносят по десять раз на дню и всегда с усмешкой, легло в чужую опись отдельной строкой, с датой, между сном и болью.
У двери скрипнула кожа планшета — Иджичи-сан перехватил его другой рукой. С места он не сдвинулся, только выпрямился, и я понял, что об этой строке он в трубку не докладывал, потому что до сегодняшнего утра её не видел.
Она перевернула лист.
— Пункт третий. Боль в левом предплечье. Отдана первого апреля. Бессрочно. Контрагент действующий. Отмечу, что заклад этого рода дом оценивает низко.
— Почему?
Вопрос вышел у меня раньше, чем я решил его задавать.
— Потому что боль возвращают редко, Курамото-сан. — Она подняла глаза от бумаги. — Её берут навсегда и платят за неё мало.
— Понятно.
— Пункт четвёртый. Обоняние. Заложено шестого апреля, срок пять суток, просрочено с одиннадцатого. Контрагент мёртв, выкуп невозможен. Строка на предплечье остаётся действующей, кожа вокруг неё чернеет.
Хиираги дёрнул подбородком в мою сторону. Рукав я держал опущенным, смотреть ему было не на что.
— Пункт пятый. Право когда-либо иметь жильё на своё имя. Отдано сегодня ночью, на складе в районе Кавасаки-ку, между двумя и тремя часами. Бессрочно. Контрагент действующий.
Панда перестал качать скамью.
Бессрочно. Ночью, на крыше, это слово весило не больше остальных, потому что отдавал я строчку в бумагах, которых у меня всё равно нет. Сейчас, при сером свете из окна, за которым торчала антенна общежитской крыши, счёт вышел другой. Комната, где я сплю, записана на колледж. Комната, где я буду спать через десять лет, если доживу, окажется записана на кого угодно — на хозяина, на школу, на человека, который согласится подставить в договор своё имя вместо моего. Дом забрал у меня право однажды закрыть за собой дверь и сказать вслух, что она моя.
— Отдельной строкой. Денежное обязательство перед домом Мокурэн-до, принято по договору цессии. Четыре миллиона восемьсот тысяч иен. Обслуживание — двадцать четыре тысячи в месяц, наличными, до пятницы каждой недели платежа.
Тишина в аудитории сделалась плотная.
— Я говорил.
Хиираги поднялся у своей парты, голос у него зазвенел на весь ряд.
— Я говорил! Устав, часть про сторонние обязательства студента. Человек с такими закладами не должен стоять с нами в одном выезде!
— Хиираги. — Маки уже вставала, отодвигая скамью коленом. — Сядь, пока я тебя не посадила!
Она пошла к столу.
Шла медленно, руки держала пустыми, чехол оставила у батареи. Дошла до середины прохода.
Ямасина подняла голову от листа и посмотрела на неё.
Угрозы в этом взгляде я не разглядел. Она просто смотрела, как смотрят на человека, идущего мешать работе. Маки остановилась.
Скамья справа от меня скрипнула и поехала.
Панда перебрался ко мне, сел вплотную, развернулся так, что плечо его встало между мной и столом. Загородил он меня целиком, от макушки до пояса.
— Икура.
Инумаки выговорил это тихо, в воротник, головы не поднимая. Злее я от него ничего не слышал.
Я поднял руку.
Ладонь встала открытая, на уровне глаз, и курс её увидел. Маки — тоже.
— Пусть дочитает.
— Ты вообще слышал, что она… — Маки развернулась ко мне.
— Слышал. Поэтому пусть дочитает. — Горло сушило всё сильнее, зато голос держался ровно. — Мне нужен весь список.
Такую бумагу я себе не сводил никогда. Строки на руке я знал поштучно, суммы помнил порознь, вместе они у меня в голове ни разу не лежали. Дом свёл. Дом ещё и датировал.
Панда сдвинулся вбок, освободив мне обзор, плечо оставил где было.
— Благодарю. — Ямасина коротко наклонила голову. — Опись окончена. Иных действующих обязательств на вас я не вижу.
Она положила лист поверх папки и выровняла его по углу.
Вот теперь можно было работать.
— У меня есть вопросы. — Ладони я сложил на парте. — Не по существу.
— Спрашивайте.
— Какой формат у бумаги?
— А-четыре, бланк дома, серия и номер в верхнем правом углу, копия подшита в дело. — Ответ пришёл мгновенно, ровным перечислением, без единой заминки. — Формат утверждён для описей и для актов приёма.
Заготовлено. Так отвечают, когда вопрос ждали и ответ проговаривали вслух ещё в машине.
— Какого числа подпись?
Пауза.
Она перевела дыхание, коротко, через нос, и по тому, как поднялись у неё плечи под тёмным сукном, стало видно, что вдох этот ей понадобился. Правая рука пошла к папке, хотя лист уже лежал перед ней на столе, пальцы легли на кожаный край и остались там, будто держали не бумагу, а вещь, которая может съехать.
— Двенадцатого апреля.
— Двенадцатого.
— Да.
Голос на этом «да» сел на полтона, и объявления поездов в нём больше не было.
Опись собиралась на крыше в Кавасаки этой ночью, а подпись стояла на бумаге третьего дня. Выходит, читала она мою руку под готовый документ, где всё было расписано заранее, и ночь на ветру с залива, и дорога через полгорода понадобились только затем, чтобы бумага не расходилась с тем, что у меня на коже.
Уголок рта у неё дёрнулся вниз и вернулся на место.
Маки в проходе переступила с ноги на ногу. Глаз с гостьи она не сводила, но кулаки, до того сжатые у бедра, у неё разошлись в ладони.
— Кто ставил печать?
Пауза вышла длиннее.
Она посмотрела на дверь. Смотрела коротко, глазами ко мне вернулась сразу, только за дверью у нас коридор и лестница, и стоять там мог лишь тот, кто привёз её на седане и ждёт обратно. Иджичи-сан у косяка тоже повернул голову в ту сторону, а потом посмотрел на меня и прижал планшет плотнее.
— Печать дома ставит глава дома лично.
— Ямасина Иссин.
— Мой отец.
Хиираги в своём ряду хмыкнул было, довольный тем, как всё выстраивается правильно, но хмык у него оборвался на середине, потому что человек, читавший чужие потери голосом диспетчера, дважды за минуту сбился на собственной семье. Он повернулся к столу всем корпусом и посмотрел на неё внимательнее, чем смотрел до сих пор.
Ответ про формат был готов заранее, а вдох на дате — уже нет; про печать она искала глазами дверь, за которой ждёт тот, кому обо всём доложат.
Зачем тогда дом вообще послал за моими строками дочь, если бумага давно лежала подписанной?
Наследники контор описи вслух не читают. Такое возят посыльные, которым доверили бланк с печатью.
А что держит человека на поручении, которое ему поперёк горла?
То же, что держит меня. Слово, сказанное вслух…
Я поднял глаза.
— Ямасина-сан, у вас есть своя строка.
Она стояла прямо, руки на папке.
— Простите?
— Заклад. Или клятва, дом это называет как-то по-своему. — Ладонь я так и держал открытой, чтобы никто в аудитории не двинулся. — И она у вас не про имущество.
Панда рядом со мной шумно выдохнул.
— Формулирую. — Слова я подбирал медленно, потому что произносить их надо целиком, слово в слово. — Вы не можете отказать своему отцу, когда он просит вас лично. Просьба, обращённая к вам напрямую. Срок — бессрочно. Условия возврата у вас нет.
Тишина держалась.
— Подтвердите или опровергните. При тех же свидетелях, при которых вы читали мою опись.
Молчала она недолго.
За это время она успела опустить взгляд на лист, поправить его большим пальцем и снова поднять голову.
За это же время Инумаки сполз воротником до самого носа и застыл, а Панда подобрал под себя лапы и перестал занимать полскамьи, будто ему сделалось неловко сидеть так широко. Хиираги привстал, опёрся костяшками о парту и остался в этом неудобном положении, наполовину поднявшись, потому что вставать было уже не за чем, а сидеть ровно он больше не мог. У двери Иджичи-сан опустил планшет и держал его теперь у бедра, как держат вещь, которая перестала помогать.
— Я не могу отказать отцу в прямой просьбе.
Голос у неё сел ниже.
В аудитории стало очень тихо. Батарея под окном щёлкнула остывающим железом, щелчок услышали все.
Хиираги смотрел на неё, приоткрыв рот. Улыбка у него сползала медленно, кусками, будто он ждал, что сейчас ему объяснят, почему всё в порядке.
Маки опустилась на пустую скамью прямо посреди прохода.
Я встал.
Стоя я ей до подбородка, ботинки разбитые, рукав опущен до костяшек. Ничего из этого сейчас не решало.
— Вы читали мою опись. В ней всё отдано мной. В вашей — не вами.
Она промолчала.
Пальцы на кожаном крае папки побелели в суставах, потом отпустили.
Хиираги закрыл рот. Он опустился на скамью, подтянул к себе тетрадь и уставился в чистую страницу. Улыбаться он перестал раньше всех.
Панда положил лапу мне на плечо, тяжёлую, тёплую.
— Лосось. — Инумаки приспустил воротник до подбородка.
Я смотрел на девушку у стола, и в горле у меня встало так, что пришлось сглотнуть дважды, а на второй раз глотать оказалось нечего. Ладони лежали на парте, и левая под опущенным рукавом тянула строчками от запястья вверх, коротко, в такт сердцу.
Теперь я знал, чем платит она…
Она закрыла папку.
— Опись оглашена, свидетели присутствовали. — Голос вернулся на прежнюю высоту, ровный, чистый, деловой. — Остаётся передача.
Из внутреннего кармана пальто она достала визитку и положила её на мою парту, лицом вверх, ровно по краю столешницы.
Плотный кремовый картон. Тиснёный знак дома, адрес в Асакусе, номер телефона. Имени на визитке не было.
— Тридцатое апреля, до восемнадцати часов. — Глаз от моего лица она не отвела. — Явиться в контору или прислать письменный отказ. После восемнадцати материалы уходят в суд.
— А если не явлюсь и не пришлю?
— Тогда приедет не я.
Она наклонила голову, как делают в конце разговора, и вышла раньше, чем кто-нибудь успел ответить.
Дверь закрылась мягко. В коридоре её шаги пошли к лестнице, следом там же двинулся кто-то ещё, потяжелее.
Курс сидел молча.
Панда убрал лапу и почесал у себя за ухом, шумно, будто нарочно, чтобы в аудитории появился хоть какой-то звук. Инумаки повёл плечами, вытянул из кармана початый пакет с рисовыми шариками и подвинул его на середину парты, ближе к проходу, где сидел я. Хиираги перелистнул страницу назад, к такой же пустой, и держал на ней ладонь, головы не поднимая.
У двери Иджичи-сан откашлялся.
— Занятие через сорок минут, — сказал он в сторону окна, а не нам. — Кому нужно выйти, выходите.
Никто не вышел. Он постоял ещё немного, поправил галстук тем же движением, каким поправлял его во дворе у клумбы, и ушёл к себе, притворив дверь тише, чем закрывала её она.
Я сел.
Во дворе загудел мотор, гравий хрустнул под разворотом, и звук пополз вниз по дороге, к воротам, где растворился в обычном шуме склона. В соседней аудитории двигали парты, и стук ножек по полу шёл через стену ровный, деловой, ничего не знающий про опись.
— Ты извини. — Хиираги произнёс это, глядя в свою тетрадь, и голос у него вышел куда тише, чем полчаса назад на весь ряд. — Про устав. Я по бумаге судил, а бумагу ей отец подписал.
Отвечать я не стал. Оборачиваться он и не думал, но плечи у него под чёрным кителем разошлись, и стало ясно, что молчания ему хватило.
Визитка лежала передо мной на парте, кремовая на тёмном дереве, углом ровно по краю столешницы, как кладут вещь, за которой вернутся. Трогать её я не стал.
Тридцатое апреля. До него у меня пятница, конверт и Сэридзава, который считает дни лучше меня. Успеть надо многое, а денег на всё про всё семьдесят тысяч в кармане куртки.
Строки на левом предплечье я знал теперь по датам, чужой рукой расставленным.
Сколько стоит вычеркнуть строку, которую человеку записали до его рождения?
Скамья слева от меня отъехала.
Маки перетащила чехол от батареи, поставила его к ноге, села рядом вплотную и молча положила локти на стол, так близко, что рукав её куртки лёг поверх моего.
Так мы и сидели, глядя на визитку.
Глава 11. Мидпоинт: смена тактики
У ворот меня перехватил Иджичи-сан. Он оглянулся на корпус, на окна второго этажа, где в этот час сидит с бумагами Яга-сэнсэй.
— Выезд вам не оформлен, — выговорил он вполголоса. — Ни на сегодня, ни на завтра.
— Я знаю.
— Тридцатое апреля. — Планшет он держал у бедра, козырьком вниз. — Сегодня.
Отвечать было нечего. Он и сам глядел мимо меня, вниз, на пустую дорогу, туда, где автобус разворачивается у знака.
— Я вам должен с апреля. — Планшет он поднял, отстегнул зажим и вписал в пустую графу две строчки мелким почерком, не глядя мне в лицо. — Одну бумагу. Считайте, что вы весь день сопровождаете меня по документам.
— Сколько у меня времени?
— До вечерней поверки. — Ручку он щёлкнул и убрал в нагрудный карман. — Не до ужина, не до отбоя. До поверки, Курамото-кун. В восемь я вас называю вслух, и вы стоите в строю.
Кивнув, я пошёл вниз по склону.
В электричке до Ниппори я сел у двери и принялся пересчитывать слова. Деньги считать было незачем, я вёз их ровно на билет.
Слов набиралось на два предложения. От того, в каком порядке они лягут, зависело всё.
Попрошу отсрочку — вхожу должником, который просит. Просьба у меня стоит дороже всего остального, дом это знает лучше меня.
Предложу денег — вхожу должником, у которого их нет.
Значит, входить надо третьим способом. Положить на стол вещь и назвать её цену первым. Тогда разговор пойдёт про мой товар, а долг окажется сбоку. Товар у меня был один, зато такой, какого в этом городе больше никто не продаёт.
Я шевелил губами, проверяя формулу на слух. Всё, что будет при мне в час моей смерти… Женщина напротив покосилась на меня и пересела через проход, к окну.
А откажет вежливо, без причины, — вернусь к поверке и встану в строй, где мне назовут фамилию вслух.
Левую руку я держал в кармане куртки. Чернота от запястья за ночь поднялась ещё выше, рукав пришлось спустить до костяшек, а как оно там ползёт, я узнаю теперь только глазами.
За Уэно вагон набился служащими с портфелями. До самого Ниппори я стоял, придерживаясь за поручень правой.
Здание конторы нашлось в переулке за станцией, куда солнце заходит только в полдень. Четыре этажа серого бетона, решётки на всех окнах, включая верхние, и латунная табличка у входа, надраенная до жара. Мокурэн-до, ссудный дом. Ниже — год основания, из тех, что пишут, когда хотят напомнить о себе банкам.
Внутри я сразу упёрся в лифт. Кнопки у него не было, была скважина под ключ.
Ключ я поискал глазами, не нашёл и нажал единственную кнопку на панели рядом — звонок. Наверху щёлкнуло, кабина пошла вниз, двери разошлись сами.
Ехал я один. Из угла под потолком за мной следила камера, и я поднял к ней голову. Похоже, разглядели меня ещё от угла переулка — иначе кабина не двинулась бы раньше, чем я снял палец со звонка.
Приёмная открылась прямо из лифта, без коридора. Первым делом я поискал глазами, кто здесь считает деньги, и нашёл длинную стойку через всё помещение, а над ней латунную решётку от края до края, с одним окошком посередине. Такие приёмные я видел на старых фотографиях банков, где кассир в нарукавниках работает под лампой.
Пока шёл к стойке, я подобрал глазами и остальное. Под ногами тянулся линолеум в мелкую крапину, натёртый до блеска, по стенам стояли дощатые панели. На стойке лежали счёты, захватанные, тёмные от пальцев, — рабочие, не для вида.
За решёткой сидел толстый человек в спортивной куртке и перекладывал папки.
Куртку эту я знал два года. В ней ко мне приходили за конвертом каждый месяц, в ней же однажды прижали меня к стене у мусорных баков, объясняя, что до пятницы — значит до пятницы.
Он поднял голову.
Разом кровь ушла у него из лица, сверху вниз, от лба к подбородку. При конторском свете я разглядел это, как на бумаге. Пальцы на папке разжались.
— Курамото-сама.
Последний слог он проглотил, будто слово выскочило само. Ладонь его легла на папку и прижала её к стойке.
— Кацураги-сан.
— Кацураги-сан, да, да. — Он привстал, сел обратно, потому что стул у него был на колёсиках и поехал. — Вы к господину Ямасине. Вам назначено, конечно назначено! Тридцатое.
— Тридцатое, — подтвердил я.
Он потянулся к телефону, снял трубку и промахнулся мимо аппарата, ставя её обратно.
Спортивная куртка на бумажной работе. Сборщика наличных посадили за решётку с папками, а сидит он тут в том же, в чём два года ходил по чужим лестницам. Видно, другой одежды у него просто нет.
А чего он от меня ждёт — что я перегнусь через стойку?
— Вас проводят, — выдохнул он в окошко. — Вторая дверь. Вторая дверь налево, там ковёр.
По ковру я и пошёл. За спиной стул проехал по линолеуму ещё раз, и трубка всё-таки грохнулась на стойку.
Кабинет оказался меньше приёмной. Посередине комнаты стол стоял под скатертью, белой и выглаженной так, что складка от утюга делила её надвое. Ни бумаг на нём, ни телефона. Слева на подставке лежали вторые счёты, побольше тех, что внизу. Окно за спиной хозяина забрали такой же решёткой, по ней ходили тени от проводов.
Хозяин поднялся мне навстречу.
Серый костюм сидел на нём как влитой, выглаженный по плечу, и цены этому костюму я не назвал бы даже приблизительно — так одеваются люди, которым незачем показывать деньги. Часов на руке не было. Ростом он оказался ниже, чем мне представлялось всю дорогу, отчего мне стало хуже.
— Курамото-сама. — Он показал ладонью на стул напротив. — Садитесь, пожалуйста. Вы с дороги.
Сел я на самый край. Руки положил на колени, левую под правую.
Он налил чаю мне, потом себе, а чайник поставил на подставку так, чтобы носик смотрел в сторону от нас обоих. Над чашкой шёл пар. Я подвинул её ближе, наклонился и получил одно тепло на лице… с одиннадцатого апреля мне от чая достаётся только оно.
— Вам покрепче? — Он держал щипцы над сахарницей. — Вы третий месяц не спите, Курамото-сама. Крепкий вам сейчас без пользы, но многие всё равно просят.
— Спасибо, так.
— Так, — согласился он и убрал щипцы.
Из внутреннего кармана пиджака он достал бумажник, вынул деньги и положил их на скатерть с моей стороны, ровно, углом к краю.
— Обратная дорога, — объяснил он тем же голосом, каким предлагал сахар. — До станции и наверх, до вашего колледжа. Вы мой гость, Курамото-сама. Я плачу по счетам сам.
Деньги лежали между нами на белом.
Два года дом брал у меня по двадцать четыре тысячи в месяц наличными, в конверте, а толстяк в спортивной куртке пересчитывал их у меня на кухне, слюнявя палец. Сегодня глава дома выкладывает мне на дорогу вперёд и зовёт гостем.
Про восемнадцать часов он не сказал ни слова. Про иск и про опись — тоже.
Угроза считается легко, у неё есть цена и срок, а вежливость выставляет счёт потом.
— Вы позволите начать? — спросил я.
— Прошу вас.
— Я не буду просить списания. — Чашку я отодвинул на ладонь от себя, чтобы освободить место перед собой на скатерти. — И денег я вам не предлагаю. Их у меня нет, вы это знаете лучше меня.
Он сложил руки на столе. Пальцы короткие, ногти подстрижены под корень.
— Я слушаю.
— Я предлагаю вам принять у меня заклад. И открыть мне счёт контрагента.
Он посмотрел на меня впервые за разговор прямо, а не поверх чашки.
— Дом принимает заклады от должников редко, — обронил он. — Должник закладывает то, что уже наше. Такое называется переписыванием бумаг. На переписывании бумаг никто ещё не заработал.
— Мой заклад вам не принадлежит. Проверьте по описи вашей дочери. Такой строки там нет.
— Назовите его.
На стуле я выпрямился и заговорил медленно, как говорю всегда, когда произношу формулу. Её надо выкладывать целиком, слово в слово, иначе она не работает.
— Курамото Кёя кладёт в заклад дому Мокурэн-до всё, что будет при нём в час его смерти. Всякое имущество, какое у меня к тому часу окажется, вместе со всеми действующими закладами, включая взятые мною чужие техники, и мою собственную родовую технику в том числе. Срок — до моей смерти. Условие исполнения — моя смерть. Отменить это я не могу и права такого себе не оставляю.
Тишина в кабинете стояла плотная, как в комнате с двойными окнами.
Не спеша он поднял чашку, отпил и поставил её точно в мокрое кольцо на скатерти.
Ни одна костяшка на счётах не двинулась. Он молчал неподвижно, и я успел досчитать до восьми.
— Вы понимаете, что вы сейчас сказали?
— Понимаю. Я сказал, что после моей смерти дом получает всё, что я успею собрать. — Ладони я держал на скатерти открытыми. — Чем дольше я живу и чем больше беру, тем дороже ваш заклад. Если я умру сегодня к вечеру, вам достанутся куртка, ботинки и пять строк на руке, из которых три ничего не стоят.
— Две, — поправил он. — Право на жильё дом оценивает выше, чем вы думаете. Что вы просите взамен?
— Три вещи.
— Называйте по одной.
— Право входа. — Я загнул палец, потому что счёт вслух он любит, судя по счётам на подставке. — Я вхожу в контору в рабочие часы, без назначения, и меня пускают.
— Принято к рассмотрению. Второе.
— Право заключать с домом сделки как сторона. Не как должник, которому дом позволяет. Как контрагент, чьё предложение дом обязан выслушать и вправе отклонить.
— И третье?
— Возврат графика платежей. Двадцать четыре тысячи в месяц, как было, до пятницы каждой недели платежа. Вместо единовременного взыскания четырёх миллионов восьмисот тысяч.
Молча он потянулся к счётам.
Костяшки пошли под его пальцами быстро, звук от них был сухой, дробный. Считать на них я не умею, поэтому слушал паузы. Пауз он сделал две.
— Согласен.
Ответы на возражения я готовил всю дорогу от станции. Все они остались при мне, ненужные, как сдача с несостоявшейся покупки.
— Так быстро?
— Вас это тревожит. — Он отвёл счёты обратно на подставку. — Правильно тревожит, вы считаете верно. Я объясню вам, почему согласен, — считаю, что вы имеете право знать проводку, раз уж входите в неё стороной.
— Объясните.
— До этой минуты я был заинтересован в том, чтобы вы заплатили. — Он разгладил скатерть у самого края, там, где её никто не мял. — Значит, я был заинтересован в давлении. У давления на человека вроде вас есть предел. За пределом вы или ломаетесь, или гибнете, дом в обоих случаях получает ноль. Ваш долг записан на живого. С мёртвого его не берут.
— А теперь?
— А теперь я заинтересован в вашей долгой и очень успешной жизни, Курамото-сама. — Тон у него не изменился ни на волос, тот же, что про сахар. — С этой минуты каждая ваша удача — прирост моего заклада. Каждый маг, у которого вы что-нибудь возьмёте, работает на моё хранилище. Собирайте побольше.
В горле у меня сухо стукнуло. Я сглотнул.
Голоса он так и не поднял. Ни разу за весь разговор, по-моему, он вообще этого не умеет. Он просто выложил мне на скатерть, что я сейчас продал.
Защиту я себе не купил. Я купил срок, кончается он в час моей смерти, а рядом со мной теперь ходит человек, кровно заинтересованный, чтобы этот час пришёл как можно позже и как можно богаче.
Так берут скотину на откорм. Хозяин при этом искренне желает ей долгих лет, и желает честно.
Ну и что мне с этим делать — встать и уйти в суд?
— Дом отвечает? — спросил я.
— Дом отвечает.
Он встал. Поднялся следом и я.
— Ссудный дом Мокурэн-до в лице Ямасины Иссина принимает заклад Курамото Кёи на названных им условиях и кладёт со своей стороны вот что. Право входа в контору в рабочие часы без назначения. Право заключать с домом сделки как сторона. Возврат прежнего графика по денежному обязательству в четыре миллиона восемьсот тысяч иен, обслуживание — двадцать четыре тысячи в месяц. Требование единовременной уплаты дом снимает сегодня, тридцатого апреля. Срок нашей сделки — до часа вашей смерти. Условия возврата нет, и я его не прошу.
Он протянул руку через стол.
Левое предплечье под рукавом потянуло изнутри, коротко, будто из ткани выбирали нитку. Строка ложилась во вторую ячейку, свободную с прошлой недели.
Вот это мне не понравилось. Бессрочное срастается со мной и ячейки не занимает никогда. Раз ячейку заняло, у сделки есть срок…
А называется этот срок моей смертью, и ходит он теперь со мной по улицам.
Я пожал ему руку. Ладонь у него оказалась сухая и тёплая.
— Вы поторопились? — спросил он, не отпуская.
— Нет. — Руку я забрал первым. — Я посчитал.
— Тогда мы поняли друг друга.
Деньги на дорогу так и лежали на скатерти. Я взял их и убрал в карман куртки, потому что отказом снял бы с себя слово «гость», а оно мне ещё пригодится.
Он проводил меня до двери сам и открыл её передо мной.
За дверью шёл короткий коридор. Напротив кабинета стояла вторая дверь, стальная, с двумя скважинами, приоткрытая на ладонь. За ней горел свет.
Я увидел полки.
Ряды шли от пола до потолка. На полках стояли деревянные ячейки величиной с обувную коробку, с каждой свисала бирка на шнурке. Бирки были разные, картонные и кожаные, одна жестяная. Шнурки одинаковые, чёрные.
Хранилище дома. Вот где лежит всё, чем этот человек в сером костюме держит город, потому что своего у него, говорят, нет ни одной техники.
Стоял я в коридоре и смотрел в щель. Он мне не мешал.
— Второй ряд слева, — произнёс он у меня за плечом.
Я повернул голову.
— Заклад вашей матушки, — договорил он. — Курамото Сидзука. Вы ведь за этим приехали в конечном счёте, так что смотрите, я не против. Цена его вам пока не по карману и, боюсь, ещё долго не будет.
Второй ряд слева.
Спросить, что там лежит, я не стал — такие вещи спрашивают, когда есть чем ответить.
Вместо этого я посчитал шаги. От порога кабинета до стальной двери — четыре. От двери до второго ряда, если идти прямо и не огибать стойку в середине, — ещё пять.
Девять. Число я запомнил.
— Я дам вам знать, когда карман будет по цене, — пообещал я.
— Буду ждать этого дня. — Он прикрыл стальную дверь ладонью, мягко, до щелчка. — Искренне, Курамото-сама. Хранилище я потом пересчитаю.
В приёмной Кацураги полез в нижний ящик стойки и просидел там, согнувшись над бумагами, всё время, пока я шёл по линолеуму к лифту. Спина заслонила собой весь ящик, куртка на лопатках натянулась.
Он ещё пригодится. Испуганный человек торгуется хуже злого, а этот меня боится с той секунды, как поднял голову.
У лифта стояла Ямасина Аяка.
Пальто на ней было другое, чёрное и короче вчерашнего, а папка та же самая, под мышкой, углом вперёд. Кнопку вызова она уже нажала — над дверями горела стрелка вниз.
— Курамото-сан.
— Ямасина-сан.
Места рядом с собой она мне не уступила. Наоборот, развернулась ко мне лицом и загородила створки собой.
— Опись подписана двенадцатого апреля. — Голос она держала ровным, тот самый, диспетчерский, только ровность эта давалась ей с усилием, я слышал. — Оглашена двадцать девятого. Иск подготовлен к подаче на сегодня, на восемнадцать часов. Три недели работы, Курамото-сан!
— Знаю.
— Не знаете. — Папку она перехватила другой рукой. — Ночью я стояла на крыше склада в Кавасаки-ку под ветром с залива и читала вашу руку. Потом я ездила к вам в горы. Я собрала документ, к которому не придерётся ни один суд, и за полдня всё это стало лишним. Опись — приложение. Дата — пустое место.
Кабина остановилась, двери разошлись. Она не двинулась.
— Вы понимаете, что он вас купил?
— Понимаю.
— Не понимаете! — Вот теперь она разозлилась по-настоящему, дыхание у неё сбилось на середине фразы. — Он берёт людей насовсем. У него в той комнате сорок два человека лежат на шнурках, и каждый из них когда-то вышел отсюда довольный тем, как сторговался.
— Сорок два, — повторил я. Число легло в память рядом с шагами.
Она осеклась и коротко на меня взглянула, будто сама подала мне монету.
— Я тоже купил кусок его, — договорил я. — До сегодняшнего дня ваш отец хотел получить с меня четыре миллиона восемьсот тысяч и был готов ради этого меня закопать. Теперь он хочет, чтобы я жил долго и брал много. Это его желание, не моё. Оно у меня в руках, и я буду им пользоваться.
— Он вас переживёт.
— Он на это и рассчитывает.
Я шагнул в кабину и повернулся к ней лицом.
На площадке она осталась стоять. Папка у неё под мышкой съехала, Аяка подхватила её локтем, шагнула вперёд, придержала створку ладонью.
— Одно вам скажу, — выговорила она тише. — Дом свои вложения навещает. Раз в месяц конвертом больше не обойдётся, Курамото-сан. Теперь за вами будут приезжать, и не всегда я.
— За мной и раньше приезжали.
— За должником. — Створка под её ладонью дрогнула. — За имуществом приезжают иначе. Считайте быстрее.
Она убрала руку.
Створки сошлись. Последним в щели мелькнуло её лицо, и злости на нём уже не осталось. Глядела она на меня так, как смотрят на бирку, которую придётся переписывать.
Кабина тронулась вниз. Левое предплечье тянуло двумя строками сразу, старой и новой, в кармане куртки лежали чужие деньги на дорогу до самых ворот колледжа.
Из этого города я за месяц спускался много раз, и всякий раз пустым.
Сегодня со мной вниз ехали девять шагов до второго ряда слева.
Глава 12. План: перекупать чужие клятвы
— У Ямасины Иссина нет своей техники.
Панда опустил поднос напротив меня. Скамья просела, стакан с водой поехал к краю, я придержал его ладонью.
— Совсем? — Палочки он держал поперёк лапы, как держат ложку. — У главы ссудного дома совсем?
— Совсем.
Маки сидела наискось от нас, поставив чехол с древком к стене. Палочки она положила на край миски.
— Тогда чем он держит полгорода?
Карри давали с горкой. Рис я подгрёб к краю тарелки, чтобы влезло больше. Разговор этот я вёл впервые. Со дня, когда меня сюда привезли, на вопросы про долг у меня был готов ответ ни о чём, так что спрашивать быстро перестали.
— Чужими клятвами, — сказал я. — Купленными.
— Купленными.
— Его дочь назвала мне число. Сорок два человека лежат у него в хранилище на шнурках, каждый в своей деревянной ячейке, с биркой. Я стоял в коридоре и видел полки.
Инумаки перестал разворачивать плёнку.
— Бонито?
— Я сам сначала не поверил. — Ложку я отложил. — Только это считается просто. У человека без своей техники власть берётся откуда-то ещё. У него она с полки.
Панда сгрёб к себе булки разом и уставился на меня поверх них.
— И что?
— Каждую из этих сорока двух кто-то ему продал. Своей рукой, за деньги, вслух, потому что клятву иначе не заключишь. Дом не отнимает. Дом покупает. А купленное продаётся второй раз.
Маки сняла очки и протёрла их краем рукава. Так она делает, когда хочет выиграть время и не показать этого.
— Ты собрался перебивать его цену, — выговорила она наконец. — Ты. С долгом в четыре миллиона восемьсот, который ты гасишь с ночной кассы.
— Цену я перебивать не буду. Я собрался перекупать людей.
— То есть ты будешь разбирать его по кирпичу? — обрадовался Панда. — Весь дом? Кирпич за кирпичом?!
— По одному в месяц.
Гул в столовой шёл ровный, у раздачи кто-то уронил поднос, там заржали. Маки надела очки обратно и посмотрела на меня так, как смотрит на площадке перед тем, как меня уронить.
— С кого?
Вот об этом я и думал дольше всего, ещё в электричке, а до того — в коридоре хранилища, у второго ряда слева.
Сильных дом держит крепче всех. За сильного он платил больше, за сильного он и вступится, а мне вступаться нечем. Мелкий у него идёт по разряду мебели. Мелкого никто не пересчитывает, о мелком не докладывают наверх. Купить его можно на те деньги, какие у меня есть.
— С писаря, — сказал я. — Толстый, в спортивной куртке, сидит за латунной решёткой в приёмной. Кацураги. Он два года ходил ко мне за конвертом, теперь перекладывает папки.
— Чем платить будешь?
— Всем, что у меня есть.
— А если он донесёт? — Имбирь она держала палочками над миской. — В тот же вечер поднимется к хозяину и всё выложит.
— Тогда мне закроют вход в контору, и право сделки закроют вместе с ним. Дом выставит меня обратно в должники, и второго такого разговора у меня уже не будет.
— И ты всё равно пойдёшь.
— Через три дня. Мне надо сначала узнать, чего он боится сильнее, чем хозяина.
— Ломбардщик. — Панда уронил лапу мне на плечо, и я чуть не воткнулся лбом в карри. — Ты жуткий тип.
Рис у меня во рту был солёный, острое доходило волной по языку и садилось в горле. Запаха от карри мне не досталось никакого, зато вкус пока держался целиком.
Три дня я ходил за Кацураги, и скучнее работы я в жизни не делал.
Выходил он из конторы в переулке за станцией в один и тот же час, когда над решётками зажигают фонарь. Куртка та же. Портфель он носил под мышкой, как батон.
Обедал он в лапшичной у самого выхода к путям, где стойка короткая и занавеска висит до плеча. Столик он брал крайний, спиной к стене. Ел быстро, шумно, всякий раз добавляя яйцо.
Стоял я через дорогу, у автомата с напитками, грея ладони о жестянку с чаем. Брать её приходилось новую, чтобы держаться на месте с поводом. Банки я менял одну за другой, а недопитые выливал в урну остывшими. Икры от этого деревенели, следом начинало ломить поясницу. Переминался я с ноги на ногу, как в очереди на почте.
В тетради у меня накапливалось вот что.
Лапшичная у станции, крайний столик, лапша с яйцом. Электричка с платформы на север, головной вагон, где меньше народу и есть где сесть. Возвращается той же дорогой. По телефону говорит, отвернувшись к стене и прикрыв трубку ладонью.
Записи выходило стыдно перечитывать. За ними стоял человек, который ест лапшу и ездит домой. Больше с ним ничего не происходило.
Чего у такого можно захотеть настолько сильно, чтобы он продал хозяина?
А в четверг он свернул от лапшичной в другую сторону.
Шёл он быстрее обычного, портфель прижимал локтем крепче. Я отпустил его подальше и двинулся следом, держась за спинами служащих.
Окно ставок оказалось в доме с игровым залом, между аптекой и лестницей наверх. Народу у стойки набилось плотно, все с газетами, все с карандашами. Кацураги протолкался к автомату, купил талоны, отошёл к колонне и уставился на подвесной экран.
Заезд шёл долго. Я встал у входа, на сквозняке, откуда мне виден был его затылок. Тянуло по щиколоткам, кулаки я сунул в карманы поглубже и глаз с него не сводил.
Затылок сказал мне всё раньше экрана. Плечи у него поднялись к ушам, а потом упали разом, будто из него вынули палку. Он порвал талоны, бросил обрывки в урну и промахнулся.
На воздух он вышел, встал у столба и полез за телефоном — вот тут его и перехватили. Двое подошли от аптеки, оба в куртках. Одну такую я знал два года.
Я взял с лотка у входа газету со скачками, развернул её и встал к ним боком.
— Пятнадцатого, — говорил тот, что постарше. — Курода-сан ждал пятнадцатого.
— Я помню, я помню про пятнадцатое. — Голос у Кацураги пошёл вверх и захрипел. — Триста тысяч. Я же не спорю, я говорю только, что мне надо ещё немного времени, совсем немного...
— Ты у своих берёшь.
— У своих, да. У своих...
— Своим дольше всех прощают. — Тот, что постарше, поправил ему воротник куртки обеими руками, аккуратно, как отец школьнику. — До конца месяца.
Они ушли к станции. Кацураги остался у столба и стоял там, пока над окном ставок не поменяли номер заезда.
Должен он своим же. Тем самым, у кого служит, тем самым, что ходили ко мне за конвертом... Хозяин у него один, зато кредиторов в этом доме много, и касса у всех общая.
Газету я сложил и сунул под мышку. В тетради строчка про долг встала первой, ради которой стоило морозить икры у автомата.
К вечеру он пришёл в идзакаю у путей.
Заведение вытянулось в кишку, вдоль стойки шёл гриль, дым от него стоял под потолком плитой. Дыма я насмотрелся вдоволь, а взять мне от него было нечего. Запахов у меня нет и больше не будет.
Кацураги сидел в дальнем конце, у телевизора, спиной ко входу, перед ним стояли графин и стакан. Я повесил куртку на крючок и сел напротив.
Он поднял голову от стакана. До него это доходило по частям. Он узнал меня. Сообразил, где сидит.
— Курамото-сама.
— Кацураги-сан.
— Вы... — Стакан он поставил и сразу переставил. — Вы тут ужинаете? Тут недорого, тут все с путей ужинают...
Хозяин из-за стойки крикнул мне про заказ. Я показал на графин напротив и на чашку риса, чтобы стол выглядел как стол.
Семь купюр лежали у меня в нагрудном кармане, сложенные вдвое. Оттуда я их вынул и положил на столешницу, прижав ладонью, чтобы не разъезжались.
— Семьдесят тысяч иен, — сказал я. — Ваши.
Он посмотрел на деньги. Потом на дверь у меня за спиной.
— Курода-сан, — выговорил я. — Триста тысяч.
Ладонь у него поехала по столу и смахнула палочки под скамью. Полез он за ними головой вниз и провозился там долго. Вылез красный.
— Вы за мной ходили.
— Три дня.
— Три дня. — Он вытер лоб рукавом. — За мной сроду никто не ходил, я же... я никто, Курамото-сама, я бумажки перекладываю.
— Поэтому.
— Семьдесят тысяч ваш долг не закрывают, — продолжил я, когда хозяин отошёл от нашего стола с подносом. — Они его отодвигают. С семьюдесятью тысячами вы дотянете до срока, а Курода-сан подождёт ещё, потому что ждать ему выгоднее, чем ломать своему пальцы.
— Что вы хотите?
Вот здесь у меня и повело живот.
До сегодняшнего дня я торговал собой. Сон, нюх и всё прочее лежало в моих карманах, я хозяин, что хочу, то и кладу... А сейчас я сидел напротив толстого человека с мокрым лбом и собирался выложить цену за кусок него самого.
Руки у меня похолодели до костяшек. Я убрал их под стол, на колени, чтобы он этого не разглядел.
Ну и что теперь — встать и уйти? Оставить шнурки висеть на месте, а самому носить конверт до пятницы?
Я выпрямился и заговорил медленно, как говорю всегда, когда произношу формулу.
— Я, Курамото Кёя, кладу вот что. Семьдесят тысяч иен наличными, здесь, на этот стол, сейчас. И своё слово. Я никогда не спрошу вас о том, что лежит в сейфе дома Мокурэн-до, ни прямо, ни через чужие рты, до конца моей жизни. Беру за это одно. Право вызова. Один раз я говорю вам явиться, и вы являетесь немедленно, куда я скажу, в любой час, с любой бумагой, какую я назову. Срок — до того часа, когда я это право потрачу.
Он замотал головой ещё на середине.
— Нет. Нет-нет-нет. Вы деньги уберите, Курамото-сама, вы деньги со стола уберите, тут люди ходят.
— Деньги останутся на столе.
— Возьмите бумагой! — Он вцепился в стакан обеими руками. — Хотите, я вам список закладов вынесу? Копию описи, за прошлый год, вся приёмная в них. Я вам чего угодно скопирую, за это меня оштрафуют и всё, штраф я как-нибудь...
— Бумага мне не нужна. Бумагу вы вынесете и назавтра забудете, что выносили.
— Тогда двести. — Он придвинулся, и стол под его локтями качнулся. — Двести тысяч, и я вам ношу что попросите, год ношу. Два года!
— У меня семьдесят. Это всё, что у меня есть, и больше у меня долго не будет.
Он опрокинул стакан в себя и налил снова, промахнувшись горлышком мимо края. Тёк он весь, со лба, с висков, из-под воротника спортивной куртки.
— Вы меня вешаете между двумя хозяевами, — сказал он тихо.
— Я вас вешаю один раз. Один вызов, потом вы свободны.
— Один вызов. — Он засмеялся, коротко, без всякого веселья, и смех у него оборвался на середине. — А если вы меня вызовете в кабинет господина Ямасины? С бумагой, к нему в кабинет, при нём? Он же меня не убьёт, он хуже сделает. Он меня посчитает.
— Тогда ставьте условие.
— Условие. — Он ухватился за слово, как за поручень. — Пусть будет условие. Не в контору. Куда угодно, только не в контору.
— Куда угодно, включая контору. — Тут я подвинул купюры ближе к нему, на ладонь. — Иначе вызов ничего не стоит, и это вы понимаете лучше меня. Зато я кладу вам своё слово про сейф. Про то единственное, о чём вас спросит любой, кто узнает, где вы служите. Я обещаю не спрашивать. Всю жизнь.
Он смотрел на деньги.
Телевизор над его головой показывал повтор дневного заезда, лошади шли по экрану беззвучно. Он на них даже не оглянулся.
— Вы ведь и правда не спросите, — проговорил он. — Вы такие вещи держите.
— Держу.
— Господин Ямасина... — Он поскрёб ногтем по столешнице. — Он ведь узнает. Он всегда узнаёт, у него в конторе кто-нибудь да скажет.
— Узнает. — Врать ему здесь стоило дороже, чем сказать. — Про это я вам ничего обещать не могу.
— Говорите ещё раз. — Дышал он ртом, тяжело, с присвистом, и кивал при этом сам себе. — Целиком говорите. Я так не запомню.
Я повторил формулу от первого слова до последнего, тем же порядком, ничего не меняя. Он слушал, наклонив голову к плечу, и губы у него шевелились следом.
— Согласны? — спросил я.
— Согласен.
Он поднял стакан, и стекло застучало о столешницу. Дрожь пошла у него от кисти вверх, руку он прижал к груди второй рукой, чтобы унять, а звон всё равно шёл, пока стакан не встал обратно на стол.
— Я, Кацураги, — выговорил он, глядя в стол, — беру семьдесят тысяч иен наличными и слово Курамото Кёи не спрашивать меня о содержимом сейфа дома Мокурэн-до до конца его жизни. Кладу со своей стороны право вызова. Один раз явлюсь немедленно, куда скажете, в любой час, с любой бумагой, какую назовёте. Срок — до того часа, когда вы это право потратите. Согласен.
Под рукавом на левом предплечье потянуло тонкой горячей ниткой от запястья вверх. Ячейку строка не тронула, легла сбоку от старых. Даже сквозь ткань я чувствовал, где именно она встала.
Деньги он взял и убрал во внутренний карман куртки, не пересчитывая.
Я надел куртку и вышел на улицу первым.
От идзакаи до станции идти было недалеко, вдоль забора, мимо велосипедной стоянки. Живот отпустило только у турникетов. На смену пришла злость, ровная и тяжёлая. Человек в спортивной куртке прижимал меня когда-то к бакам у мусорки, объясняя, что до пятницы — значит до пятницы. Сегодня я купил у него право свистнуть. И он придёт.
За турникетами я свернул в подземный переход.
Лампы под потолком мигали всё так же, трубы по правой стене красили с тех пор ещё раз, поверх серого. Народ валил к эскалатору сплошняком. Я прошёл вдоль стены до дальнего угла, где за трубами никто не смотрит, там и присел на корточки.
Оно было на месте.
Ростом мне до колена, серое, вздутое посередине, с гладкой головой без глаз. Рот на брюхе хлопал вхолостую, детские ручки перебирали по трубе, подтягивая его к потоку. Ямочки на костяшках оказались хуже всего остального, как и в прошлый раз.
— Ты-ы, — сказало оно и развернуло ко мне брюхо. — Ты-ы вкусный. Приходил.
— Приходил. Я, Курамото Кёя, кладу в заклад свой вкус еды. Весь, целиком, соль и сладость и всё, чем язык разбирает еду. Срок — до выкупа. Беру за это твоё чутьё на долг, на страх и на дырку в человеке, чтобы я видел это так, как видишь ты, тоже до выкупа. Согласен?
Рот на брюхе замер.
— До вы-ы-ыкупа? — Слово оно попробовало дважды, и в голосе у него прибавилось силы. — Насовсем вкусно? Каждый день вкусно?!
— До выкупа. Пока я не приду и не выкуплю его обратно.
Цену обратного выкупа эта тварь назовёт любую, какую захочет. Сделка до выкупа, которую нечем выкупить, называется вечной. Я это знал, когда открывал рот.
— Я, — просипело оно, и брюхо у него заходило ходуном, — беру вкус еды Курамото Кёи до выкупа! Кладу свой нюх на долг, на страх, на дырку. До выкупа. У меня клиент! Постоянный клиент!
Оно ткнулось мне в ладонь мокрым брюхом. Строка на предплечье встала рядом со старой, давно погасшей.
Наверху, на платформе, я развернул онигири, купленный в конбини у выхода.
Рис лежал во рту холодный и мокрый. Соль не пришла, лосось тоже. Осталась вата, у которой есть вес и температура. Эту вату я дожевал и проглотил, потому что еду я не выбрасываю.
В тот раз я знал, что вкус ко мне вернётся, и он вернулся. Сейчас я стоял на платформе и жевал, а в голове у меня спокойно, как расписание на табло, стояло одно. Больше никогда.
Электричка подошла, двери разошлись, я шагнул внутрь и взялся за поручень правой.
Люди в вагоне светились для меня насквозь. У женщины напротив тянулось длинное и ровное, тяжёлое понизу. Мужик у двери стоял по деньгам чистый, зато страх на нём сидел отдельно, сегодняшний, мокрым железом.
Раньше мне этого хватало на десять минут. Теперь оно будет держаться, пока я жив.
***
В конторе в Ниппори свет наверху горел до ночи.
Ямасина Иссин выслушал доклад стоя, у окна с решёткой, спиной к вошедшему. Отпустил его кивком и сел к столу, где под лампой лежала выглаженная скатерть.
Аяка ждала у двери с папкой под мышкой.
— Кацураги-сама сегодня продал мальчику право вызова, — сказал отец. — Семьдесят тысяч наличными и слово не спрашивать о сейфе.
— Я поеду за ним утром. — Папку она перехватила. — Клятву можно оспорить. Кацураги в рабочем найме, он не вправе распоряжаться своим временем без ведома дома, я подниму его договор и...
— Не мешайте ему, Аяка-сама.
Костяшки на счётах он двинул слева направо, две подряд, а руку оставил лежать поверх.
— Дом ничего не теряет, — продолжил он. — Дом приобретает. Всё, что этот мальчик соберёт, лежит в моём хранилище с тридцатого апреля, и приказчик, купленный им сегодня, куплен в конечном счёте на моё имя. Пусть собирает. Он это делает лучше моих людей.
— Он разбирает вашу контору.
— Он её пополняет. — Иссин снял руку со счётов. — Заведите отдельную тетрадь. Каждую клятву, которую он перекупит, записывайте туда с ценой и с именем продавца. Мне нужен полный список к тому дню, когда я буду принимать опись.
Аяка не двинулась с места и молчала. Иссин ждал, разглаживая ладонью скатерть под лампой.
— Три недели работы, — выговорила она наконец. — Опись, иск, дата подачи. И теперь тетрадь.
— Тетрадь важнее описи.
Она вышла, не дожидаясь отцовского кивка. В коридоре, у стальной двери с двумя скважинами, Аяка раскрыла чистую тетрадь, прижала её к стене ладонью и вписала первую строку.
Кацураги. Право вызова, один раз. Семьдесят тысяч иен и слово. Тридцатое апреля.
Ручку она нажала так, что бумага под ней прорвалась.
***
В общежитие я вернулся к поверке и до отбоя просидел за столом со своей тетрадью.
Передние страницы у неё исписаны сплошь, сроками платежей и сантиметрами черноты от запястья. Я перелистнул на чистую и провёл сверху линию под заголовок.
Сорок два. Столько бирок на шнурках висит в той комнате, и столько раз кто-то вслух сказал дому «согласен».
Из сорока двух я знаю три.
Ямасина Аяка. Не отказывать отцу в прямой просьбе. Куплено это или взято с рождения, спросить пока не у кого.
Сэридзава Гэн. Что он положил, мне неизвестно, но буква держит его крепче любого страха. Ею он и оправдывается вслух.
Курамото Кёя. Всё, что будет при мне в час моей смерти. Второй ряд слева, рядом с материнским.
Свою строку я вписал последней и подчеркнул её дважды.
Может статься, одна из этих сорока двух и есть подпись под приговором моему роду. Кто-то из двенадцати ведь потом продавал дому своё... кто?
Внизу страницы я написал то, что сказал сегодня в столовой.
По одному в месяц.
Ручка стояла на следующей строке, пустой. Май начинался завтра.
Глава 13. Счёт за темп
Дверь ударило снизу так, что стакан на столе подскочил. Спросонья я сел на койке, не понимая, где нахожусь.
В дверь ударили ещё раз, ниже ручки, лапой.
— Ломбардщик! Ты живой там?
Голос я узнал раньше, чем комнату. Панда, а стало быть, общежитие и моя собственная койка. Одеяло валялось на полу скомканное. Как оно там оказалось, я не помнил. Голова была набита ватой, во рту пересохло так, что язык прилипал к нёбу.
— Живой, — сказал я. Голос вышел чужой, севший.
Какой сегодня день, я не знал. Провалов в днях у меня не случалось с апреля. Считать пришлось от того, что считается.
Выездов с начала мая было одиннадцать. Все четвёртого ранга, все по окраинам, с одной и той же группой. Ни один не занял больше вечера.
Триста восемьдесят пять тысяч на счёт, двумя переводами, колледж платит после отчёта Иджичи. Из них вышли два конверта по двадцать четыре тысячи. Один ушёл в контору в переулке за станцией, а второй я отдал Кацураги позавчера, через решётку, не пересчитывая при нём.
От второго конверта до сегодня выходило восьмое июня.
Я задрал левый рукав. Строка стояла на месте, а чернота вокруг неё за месяц доросла от запястья до середины предплечья. Кожа там была как у варёной курицы, только тёмная. Я согнул руку в кулак. Пальцы сошлись медленно и не до конца.
Часы на телефоне показывали половину третьего дня. Половину третьего…
Сколько же я тут пролежал, если ложился в час ночи?
Вот тут меня и прошибло по-настоящему, изнутри, холодом от загривка вниз. Лёг я, как ложился все эти два месяца, просто чтобы полежать в темноте с открытыми глазами и не жечь лампу.
Я спал. Четырнадцать часов подряд.
— Построение ты продрых, — сообщила дверь. — И наряд по столовой. Хиираги тебя вписал в тетрадку, он аж светился.
Про сон я думал ровно секунду. Дальше пошла мысль похуже.
Два месяца без сна — это цена. Цена, названная вслух в подсобке конбини «Сан-Сан» в конце марта, при человеке в пальто с сухими в дождь ботинками. Я тогда положил свой сон на два месяца. Он положил слово дома, что, пока идёт срок, к магазину и к людям в нём никто из Мокурэн-до не подходит.
Сон вернулся сам. Стало быть, срок вышел.
С сегодняшнего дня над «Сан-Сан» не висит ни буквы, ни моего имени. Пустая полка.
Мятая вчерашняя рубашка сидела на мне комом.
Я натянул штаны стоя, держась плечом за стену, потому что левая рука в рукав шла плохо.
— Панда.
— М?
— Какой сегодня день?
— Понедельник, — сказал он через дверь. — Ты чего, приболел?
Приболел. Я снял с крючка куртку и пошёл вниз.
Годзё-сэнсэй в апреле сказал мне, что заплаченное постоянной ценой не возвращается никогда. Сказал легко, между делом, откусывая от палочки моти. Он ошибся. Мой сон стоял под сроком, а заложенное на время однажды возвращают. Единственная хорошая новость за сегодня.
В лазарете горело верхнее, хотя за стеклом стоял белый июньский день. Иери Сёко сидела на вертящемся табурете, курила в приоткрытое окно и ставила галочки в журнале. Дым уходил в щель полосой. Больше я о нём ничего сказать не могу. Привык.
— Рукав, — велела она, не оборачиваясь.
Я сел на кушетку и закатал левый.
Она положила сигарету на край блюдца и взяла с полки жёлтый портновский сантиметр, из тех, какими меряют талию в ателье. Лента растянулась вдоль моего предплечья от кости запястья вверх.
— Одиннадцать, — она прижала ленту большим пальцем и посмотрела ещё раз. — Ровно одиннадцать. В прошлый раз было восемь с половиной.
— Записывайте.
Сёко достала из ящика общую тетрадь в клетку. Развернула на странице, где уже стоял мой столбик, вписала число. Почерк у неё был врачебный, косой, с завалом вправо.
— Дай сюда ещё раз.
Она обхватила моё предплечье ладонями. Между её пальцами пошло зелёное свечение обратной техники, ровное, густое. Такое же свечение я видел на Маки, когда та порвала связку. Там мышца встала обратно за минуту.
Тут ничего не изменилось. Чёрное осталось чёрным.
Зелень погасла. Сёко разжала руки и вытерла ладони о халат, хотя на них ничего не было.
— Бесполезно, — сказала она. — Совсем. Понимаешь?
— Понимаю.
— Не думаю. — Она подобрала сигарету. — Это не рана. Раны я чинить умею, ими у меня полстраны занято. А у тебя тут счёт, и счета не лечат.
Пальцами правой я потрогал границу, где кожа меняла цвет. Ощущения не было никакого. Удивлять меня это перестало давно.
— Курамото. — Сёко смотрела мимо меня, в окно. — Я хочу мерить это раз в неделю. Мне нужна скорость, с которой оно идёт.
— Меряйте. Тетрадь держите у себя, я в неё смотреть не буду.
— Будешь.
— Буду, — согласился я. — Сколько сантиметров до локтя?
Она обернулась. Теперь Сёко глядела прямо на меня. Такой взгляд нравился мне больше сочувствия.
— Двенадцать, — сказала Сёко. — Может, тринадцать, у тебя рука короткая.
— Спасибо.
— За что?
За то, что назвала число, а не сказала «давай не будем об этом». Вслух я этого говорить не стал, спустил рукав и застегнул манжет.
Выезд назначили на шесть вечера. Заказ в фургоне я узнал последним, потому что бумагу читал Хиираги.
— Станция Кита-Оцука, — объявил он, держа лист на вытянутой руке. — Заявка от дежурного по путям. Порядок выезда: старший получает сведения от сопровождающего, группа выдвигается компактно, самодеятельность исключается.
— Компактно, — повторил Панда с задней скамьи, занимая её всю.
Инумаки сидел у окна, подтянув воротник до самых глаз, разворачивал плёнку с онигири. Иджичи вёл молча, только на светофорах поправлял очки.
Я смотрел в стекло на вечерние крыши и думал про магазин.
Тацуя выходит на смену в десять. До десяти в «Сан-Сан» стоит девочка-студентка, которая не увидит ничего, даже если коллектор дома встанет у неё перед кассой и пересчитает всю выручку дважды. Позвонить и сказать что? Что мой срок кончился? Он спросит, какой срок, назовёт меня Ямадой и предложит забрать просроченные онигири.
Право требования у меня есть. Одно. В марте он тронул Тацую внутри магазина при мне, а его буква запрещает трогать посторонних. Предъявить можно один раз, при свидетеле, назвав нарушенную букву вслух.
Фургон качнуло на повороте, фонари за стеклом пошли чаще.
Станцию мы взяли со стороны западного выхода, где к путям поднимается длинная лестница в два марша.
Час пик шёл полным ходом. Люди валили из турникетов навстречу, женщина с двумя бумажными пакетами протискивалась боком, парень в наушниках чуть не снёс Панду и обошёл его, ничего не заметив. Мне пришлось идти вплотную к перилам.
И вот там, у нижней ступени, Нюхач у меня и сработал.
Чутьё это я взял в мае и с тех пор ношу постоянно. Запаха оно мне не вернуло, зато даёт грязный тяжёлый ток снизу, из-под пола, когда рядом дух. Обычно я успеваю развернуться раньше, чем группа поднимет головы.
Сейчас снизу ничего не шло. Потянуло сверху, и счёт пошёл в минус.
Дошло до меня это щелчком, каким в подвале выключают свет. У всех в вестибюле разом сняли страх. Вечерняя толпа всегда несёт под собой ровный тяжёлый слой тревоги, за поезд и за то, что толкнут в спину. Весь этот слой сел в ноль в один такт.
Меня скрутило под ложечкой раньше, чем я успел подумать. Я вцепился в перила и задрал голову.
Он стоял на верхней площадке лестницы, у самого края, положив ладони на поручень. Пальто застёгнуто, зонт висит на локте. Вниз, на людей, он глядел внимательно, как в бумагу, а ладони держал на металле открыто, будто грел их.
Он не брал. Он выливал.
Всё, что он снял с людей за месяцы работы, стекало сейчас по лестнице. Внизу от этого гасло.
— Ломбардщик? — Панда встал рядом. — Ты чего белый?
Я не успел ответить.
Поток из турникетов дошёл до узкого места у лестницы и не расступился.
Женщина в сером жакете споткнулась о чей-то чемодан и села на пол. Мужчина за ней перешагнул через её колени и поехал подошвой по её пальцам. Она посмотрела на свою руку с интересом.
Никто не закричал.
Самым паршивым оказалась тишина. Полный вестибюль народу, объявление о поезде из динамика — и ни одного крика. Никто даже не сказал «осторожнее». Люди падали молча, с деловыми лицами. По ним молча шли.
От такой тишины у меня свело затылок, а руки я разжал раньше, чем сообразил, зачем они мне свободные.
Слева от меня, у третьего турникета, задние вошли в передних и положили целый ряд.
Ребёнок лет пяти в жёлтой панаме выпустил материнскую руку и осел на четвереньки. Мать двинулась дальше.
Я прыгнул с третьей ступени в самую гущу. Меня сразу зажало. Плечом я вошёл между двумя спинами, продавил себе дорогу, схватил мальчишку за лямку рюкзачка и за подмышку, выдернул вверх. Мужской ботинок тут же встал мне на ногу всей тяжестью. Хозяин не заметил.
Ребёнок висел у меня на руке молча, с сухими глазами, разглядывал мой воротник. Я перекинул его через перила на лестницу, где уже стало пусто.
— Держи!
Панда принял его лапами и поставил на ступень.
— Ещё есть?
— Полный низ.
Рядом старуха упала боком, выставив локоть. Я успел присесть и подхватить её под мышки раньше, чем на неё пошла следующая волна. Весила она как мешок с рисом. Я поволок её спиной вперёд, упираясь пятками, а по моим рукам скользили чужие пальто.
Внизу поток было не остановить. Народ пёр из турникетов ровным напором. Первые ряды складывались под теми, кто шёл сзади.
Значит, надо остановить сверху.
— Хиираги! — заорал я через головы. Толпа даже не повернулась. — Наверх, на площадку! Оклик!
Он стоял у стены, прижатый спиной, с белым лицом, руку держал на груди, как на построении.
— По кому?! Я не знаю имён!
— Одно имя! Наверху, у поручня, в пальто! Сэридзава Гэн!
Хиираги протолкался к перилам, вцепился в них обеими руками, набрал воздуха и выдал вверх, звонко, на весь вестибюль.
— Сэридзава Гэн!
Я задрал голову через чужие плечи.
Видно мне было немного — край пальто, поручень, две ладони на нём. Ладони дёрнулись и застыли. Поток сверху оборвался, будто перекрыли кран.
И вестибюль закричал.
Разом, сотней глоток, поздно, но закричал. Женщина в сером завыла над своей рукой. Мать ребёнка развернулась и стала биться назад против движения. Мужской голос заорал про «скорую». Толпа наконец шарахнулась в стороны, вжалась в стены. В середине открылся пол с рассыпанными сумками, ботинками и лежащими людьми.
Восьмерых увезли. Ни одного мёртвого, ни одного затоптанного насмерть. Это я потом слышал от дежурного по путям своими ушами, стоя у него в конторке.
Столько их вышло потому, что я стоял у нижней ступени, когда сверху потекло.
Наверху он уже отпустил поручень и разогнулся.
Я поднялся к нему по опустевшей лестнице, через ступеньку, остановился в двух шагах. Левая рука у меня висела, кисть после старухи не разжималась до конца.
Сэридзава посмотрел на меня сверху вниз, чуть склонив голову набок. Пальто на нём было застёгнуто на все пуговицы, шарф лежал ровно, будто он вышел из дому минуту назад.
— Кёя-кун. — Он взял зонт поудобнее. — Я приходил спросить, как спалось. Вижу, что хорошо.
Внизу под нами женщина кричала в голос, по лестнице уже поднимались санитары с носилками.
— Вы это ради вопроса устроили.
— Я устроил вопрос ради ответа, — поправил он. — Ответ получен. Срок истёк сегодня в ночь, я сверялся с бумагой утром. До сегодняшнего дня к вашему магазину я подходить не мог. Я слово держу, Курамото-кун, вы это знаете лучше многих.
— А теперь?
— А теперь мне ничего не мешает. — Он спустился на две ступени, поравнявшись со мной, и у меня самого просело внутри. Нюхач тут молчал, он ловит чужой долг и чужой страх, а этот был мой собственный. — Не сегодня. Дом любит порядок в сроках, а сегодня закрывается отчётный месяц. Вы успеете подумать.
Он прошёл мимо, задев меня рукавом.
— Вы положили людей на пол, — сказал я ему в спину. — Вылили это на посторонних.
— Я ни у кого ничего не взял, — ответил он, не оборачиваясь. — Отдал. Проверьте букву, если хотите, там про «взыскивать». Хорошего вечера.
И спустился в переход, обходя носилки, придерживая зонт, чтобы не задеть санитара.
Драться он не собирался. Ему и не нужно было.
Дежурный по путям записал нас как группу, прибывшую по заявке. Духа в протоколе не оказалось, потому что духа тут и не было. Иджичи забрал бумагу, поправил очки и не спросил ничего.
Обратно мы ехали молча. Хиираги сидел прямой, упершись взглядом в спинку переднего сиденья.
— Курамото. Я назвал имя без приказа старшего группы.
— Ты назвал его вовремя.
— В уставе про такое ничего нет, — сказал он и замолчал до самого колледжа.
Панда всю дорогу держал лапу у меня на плече. Снимать её я не стал.
В общежитии я не пошёл к себе.
На кухне в конце коридора горела одна лампа над плитой. Инумаки сидел у стола с початой упаковкой онигири и чайником, воротник спущен до подбородка, знаки клана на щеках видны.
— Окака, — сказал он и подвинул мне один треугольник.
Я развернул плёнку и откусил. Тунец, судя по цвету. Во рту у меня была прохладная плотная масса, которая жуётся, и всё.
Вот отсюда я и стал думать, всерьёз, пока дожёвывал.
Сегодня он вылил страх на полный вестибюль, стоя наверху и ни к кому не притронувшись. Ко мне он подойдёт по бумаге, в свой срок, спокойно. Первым у него в списке стоит «Сан-Сан» с человеком, который кормил меня бесплатно всю зиму.
Драться мне с ним нечем, я слабее, это проверено дважды. Купить у него тоже нечего, дом своего коллектора мне не продаст.
Взять чужое я умею только через сделку вслух. До сих пор я торговался с духами и с конторскими, а им обоим терять особо нечего. Потому и цену они держат низкую.
А в колледже вокруг меня сидят четверо, у которых есть что мне продать. К ним я не подходил ни разу… потому что своим торговать труднее, чем чужим. Чужой платит и уходит. Свой остаётся сидеть с тобой за одним столом.
Считать больше было нечего. Плёнку я положил на стол.
— Тогэ. Я хочу купить у тебя одно слово.
Он перестал жевать.
— Тунец.
— Ты ещё не слышал условий.
— Тунец, — повторил он глуше. В этот раз в слове стояло упрямство.
— Одно слово проклятой речи. Одно, любое, на мой выбор, один раз. Не ты его говоришь. Я.
Инумаки поставил чашку и уставился на меня поверх воротника. Глаза у него сузились.
— Икура.
— Знаю, что бьёт по горлу. У меня взятое всегда работает грубее, чем у хозяина, я это на трёх техниках проверил. Значит, разорвёт сильнее.
Он вытащил телефон, набрал и повернул экран ко мне.
«А если ты кого-нибудь убьёшь моим словом?»
— Тогда убью я.
«Скажут, что Инумаки продал».
— Никому не скажут. Слушай формулу и лови в ней дырки, ты их лучше меня найдёшь.
Он убрал телефон, сложил руки на столе и стал слушать. Так он слушает на разборах. Годзё-сэнсэй говорит, что Тогэ единственный, кто помнит порядок действий наизусть.
Я расстегнул левый манжет и завернул рукав до локтя, чтобы он видел, куда ляжет строка.
— Инумаки Тогэ кладёт одно слово проклятой речи. Одно, произнесённое мной, по моему выбору, один раз. Курамото Кёя кладёт свой голос на сутки, полные сутки от той минуты, когда слово будет сказано. Отдача по горлу — на Курамото Кёе. Последствия слова, любые, включая смерть человека, — на Курамото Кёе. Инумаки Тогэ в этой сделке не отвечает ни за что, ни при каком исходе, и назвать его продавцом нельзя ни в каком разбирательстве. Срок заклада — до первого произнесения слова.
В кухне капал кран. Инумаки сидел неподвижно, разглядывая мою левую руку, чёрную от запястья до середины.
Потом он протянул руку и постучал пальцем по краю черноты. Поднял на меня глаза.
— Бонито?
— Нет. Оно не отсюда. Это со старого счёта, оно растёт само.
Он думал ещё долго, я не мешал. Кто торопит, тот и переплачивает, это я усвоил у старика раньше всего прочего. За окном прошли по гравию двое дежурных, посмеиваясь над своим. Чайник щёлкнул, остывая.
Инумаки взял свой недоеденный онигири, посмотрел на него и положил обратно на плёнку.
Потом кивнул. Один раз, коротко, и сказал совсем тихо, в стол, будто платить за это ему.
— Лосось.
Глава 14. Прямой проигрыш
Поднос с карри поехал по столу сам, женщина придержала его локтем и глаз от телефона не подняла.
Решётку вентиляции над её головой качнуло изнутри.
Стоял я через три столика от неё, у перил над проёмом, и весь нижний ярус с витринами лежал подо мной. Куда побегут люди, если короб всё-таки вывалится им на голову? Выходов от фудкорта набралось столько, что нам с Хиираги их не перекрыть даже бегом.
— Оно шевелится, — предупредил я.
Хиираги стоял рядом, с бланком заказа в руках, застёгнутый на все пуговицы в июньскую жару, и водил пальцем по строчкам сверху вниз.
— Пусть шевелится. Заглушка поставлена с утра, эвакуации не будет.
— Значит, работаем при людях.
— Порядок выезда. Гражданские остаются на местах, работаем тихо, ущерб имуществу вписываем отдельным листом.
— Ты бланк наизусть знаешь.
— Я его знаю правильно, — он перевернул лист. — Дух третьего ранга. Гнездо в вентиляционном коробе над раздачей. Ты держишь низ, я зову.
— А если оно пойдёт не туда, куда написано?
— Тогда я его окликну раньше, чем оно дойдёт до людей.
Гул тут стоял такой, что своё имя услышишь через раз. У автоматов с игрушками орали дети, из громкоговорителя женский голос звал владельца серебристого универсала к стойке информации.
Хиираги поморщился и потёр ухо.
— Плохое место.
— Чем плохое?
— Я себя тут еле слышу. Пока не услышу собственный голос, имя не сработает. — Голос у него при этом не дрогнул. — Дома отец гонял меня с этим по саду. Кричи, говорит, в дождь. В дождь труднее всего.
— И как, получалось?
— В дождь получалось.
Он вписал в бланк последнюю строку, придерживая лист коленом.
— Пишу его Сажей. Имя должно быть коротким, иначе не докричишься.
— Годится.
— Ты ел? На выезде не едят, разморит.
— Мне теперь без разницы, — отозвался я.
Разницы и правда не было. Еда у меня с прошлого расчёта идёт тёплой бумагой, что рис, что карри.
Хиираги на такое поднял брови и промолчал. В бланке про это графы нет.
Ячейки я проверил на ходу, опустив левый рукав пониже к костяшкам.
В верхней лежало «Бремя». В нижней ждало слово, купленное у Инумаки Тогэ позавчера ночью на кухне общежития, а ниже строки стояла цена: мой голос на сутки с той минуты, как слово прозвучит.
Тратить его я собирался на Сажу. Для неё и покупал: тварь такого разбора руками не берут.
— Начинаем. — Хиираги сложил бланк вчетверо и сунул в нагрудный карман. — Я остаюсь наверху, у короба. Ты идёшь низом, вдоль витрин, и не даёшь ему уйти в торговый зал.
— А лестница у раздачи?
— Лестница твоя. Спускайся сейчас.
Внизу, у самой ленты эскалатора, между женщиной с коляской и парнем в фартуке пекарни, стояло тёмное пальто.
Человек в нём не двигался и стоял ко мне спиной. Пальто посреди торгового центра, в июньскую жару.
Между лопатками у меня стало холодно. Кто ходит так летом?
Дальше по толпе я повёл взглядом, чтобы найти лицо, а когда вернул глаза обратно, поток уже утащил пальто к ленте.
Мимо перил прошли двое в пиджаках и с бейджами на шнурках. Показалось.
Вниз я спустился лестницей у раздачи и пошёл вдоль витрин, как велел бланк.
Сажа высыпалась из решётки, когда я прошёл витрин пять.
Наверху короб лопнул по шву, и через проём мне было видно, как посыпалась серая труха. Из трухи вылезла тварь, длинная и суставчатая, с плоской головой без глаз, и повисла над столиками, перебирая лапами по потолку. У меня свело ладони.
Женщина с карри доела и понесла поднос к бакам, пройдя прямо под ней. Пойди короб сейчас, ей бы и хватило.
— Опять сыплется, — уборщица рядом со мной задрала голову к проёму. — Я в марте писала заявку.
— Пиши ещё.
Заглушка держала: ни одна голова не поднялась выше трухи. Люди видели только пыль из вентиляции.
— Хиираги! — Я замахал ему снизу, от витрин. — Оно вышло само, не жди!
Он уже стоял наверху, на площадке у эскалатора, зажатый людьми со всех сторон. Парень с коробкой пиццы напирал ему в спину. Хиираги поднял руку, показывая мне, что видит.
На ползущую ленту я шагнул сразу и полез вверх между стоящими. Отсюда он был выше меня и чуть сбоку, а толпа на ступенях расступиться не могла.
И тут за его плечом поднялось тёмное пальто.
Дальше я видел всё до отвратительного ясно.
Человек в пальто вынул руку из кармана и накрыл ладонью плечо Хиираги, сзади, сверху, по-хозяйски. Повернул голову вполоборота, и я разглядел щёку, висок, ровный ворот рубашки. Сэридзава Гэн.
Он наклонился к уху Хиираги, и губы его я разобрал.
— Одну штуку, самую громкую.
Голос до меня не дошёл, я прочёл это по губам. От его ладони через рукав Хиираги пошла тёмная нить, тонкая, дрожащая, и потянулась вниз, в карман пальто.
Между мной и ними стояло шесть человек. Четыре метра ступеней, где даже плечо не просунуть.
Рванувшись вперёд, я вбил мужика с пакетами плечом в поручень.
— Куда прёшь! Очередь не видишь?
Крикнуть Хиираги я тоже не успел: Сэридзава уже убрал руку и шагнул назад, в поток.
Хиираги обернулся на пустое место за плечом. Постоял. Помотал головой, будто ему в ухо налили воды.
Что он с ним сделал?
Потом Хиираги развернулся к залу, где над столиками висела Сажа, набрал воздуха и позвал.
Рот у него открылся широко, шею выгнуло от натуги. Имя он выкрикнул на весь фудкорт.
Сажа не обернулась.
Она перебрала лапами по потолку, спустилась ниже и потянулась плоской головой к площадке эскалатора.
Снова Хиираги крикнул, громче. Лицо у него пошло пятнами.
Он схватил себя за горло, отпустил, ударил ладонью по перилам, набрал воздуха до самого низа лёгких и заорал так, что стоявшая рядом девчонка отшатнулась и прижала к себе рюкзак.
— Сажа!!
Голос у него сорвался на визг. Через весь зал, поверх громкоговорителя, я слышал каждый звук. А он не слышал — по лицу видно.
Вот тогда гул и поднялся у меня в ушах, тонкий, на одной ноте, а пальцы на поручне сами разжались.
— Сажа, ко мне! Почему… Я сказал имя! Я сказал имя!
По лицу его я видел: он не понимает, почему тихо. Снова он взялся за горло, пощупал, дёрнул себя за ухо, ударил по уху с размаха, как выбивают воду после бассейна.
— Парень, тебе плохо? — окликнула его женщина с коляской. — Мальчик! Позвать кого-нибудь?
Хиираги огляделся, увидел, что люди на него смотрят, и заорал ещё, уже без имени, просто звук, длинный и рваный.
Сажа ударила его в грудь и снесла с площадки.
Он проехал спиной по плитке и попал головой в урну, та покатилась, роняя стаканы.
Плоская голова прижала его к полу. Суставчатые лапы обхватили ему колени и потянули по мокрому от разлитой колы кафелю прочь, к служебному коридору.
Хиираги брыкался и всё ещё кричал, но уже вбок, в пол, куда придётся.
Люди обтекали это место, не глядя. Парень с коробкой пиццы перешагнул через его ногу.
А тёмное пальто уже уходило вниз по соседнему эскалатору, ровно, и ладонь лежала на поручне.
Я стоял, вцепившись в поручень с другой стороны, и у меня в ячейке лежало купленное слово.
На кого?
Каблуки Хиираги проехали ещё метр к служебному коридору. Кинуть в Сажу означало снять тварь с него сейчас же. Кинуть в спину уходящему — придержать того, кто уже забрал, и оставить Хиираги под тварью ещё сколько-то.
Пальто опустилось ещё на три ступени. Тварь я свалю руками и чужим весом. Сэридзаву руками я не свалю никогда.
— СТОЙ!
Слово вышло из меня чужим горлом и содрало всё изнутри, от связок до груди, как вбитый боком ржавый гвоздь. Инумаки такое роняет вполголоса, из-под воротника, а меня согнуло пополам.
По залу прошла волна. Женщина у бака выронила поднос. Парень в фартуке замер, не донеся ящик до полки.
Я смотрел, как лента везёт стоячих столбами, а снизу в них въезжают следующие.
— Да идите вы уже!
— Куда мне идти, там пробка!
Сэридзава остановился.
Он стоял на ступени спиной ко мне, ладонь его застыла на ползущем поручне. Полсекунды. Я успел увидеть, как под пальто у него дёрнулись лопатки, будто он разводил плечами тесный пиджак.
Приказ хрустнул и разошёлся.
Он снял ладонь с поручня, поправил рукав и пошёл вниз дальше, не обернувшись. Пальто скрылось за краем нижнего яруса.
Я открыл рот, чтобы позвать охрану.
Из горла вышел воздух. Больше ничего.
Ещё раз, уже с натуги, до рези под кадыком. Тот же воздух, и внутри у меня всё осело: до завтрашнего вечера я безоружен.
Сажа тащила Хиираги уже к самому коридору, его каблуки чертили по мокрой плитке тёмные полосы. Наверх я лез бегом, отталкиваясь от чужих спин, — десяток ступеней и ещё столько же шагов по плитке.
«Бремя» лежало в верхней ячейке, давно оплаченное, а на свою старую сделку голос не нужен. Нужно только дотянуться.
Упав на колени рядом с плоской головой, я зацепил её правой ладонью и вывалил на тварь чужой долг.
Весь материнский долг, до последней иены, лёг на Сажу целиком. На секунду мне стало легче, чем бывало когда-либо. Ровно на ту секунду, пока ладонь на месте.
Тварь просела всем корпусом. Лапы разъехались по мокрому, брюхо шлёпнуло об пол. Хиираги выдернул из-под неё колени.
Держать долг на ней приходилось рукой. Стоило отнять ладонь, вес пополз бы обратно ко мне, я чувствовал это по локтю.
Хиираги смотрел на меня снизу вверх. Губы у него шевелились.
— …рамото. Курамото, я не… Скажи громче.
Он говорил намного громче нужного, как говорят в наушниках.
Я разинул рот и показал ему пустое горло.
— Ты чего молчишь? Ты позвал колледж? Курамото, скажи что-нибудь!
Сказать я мог ровно столько же, сколько он мог услышать.
За отворот куртки я поймал его и потянул вверх, на себя. Он тяжелее меня, и весь этот вес повис на мне мёртвым грузом. Другой рукой я держал тварь.
Левая у меня, где чернота от запястья до середины предплечья, гнётся плохо, а болеть перестала давно. Узнаю я про неё по пальцам: они не сходятся до конца.
Под ладонью тварь дёрнулась и проползла полшага. Я передавил.
Держать такими пальцами живого человека на ходу — отдельная работа.
Мы поднялись на ноги вместе, шатнувшись.
Эскалатор встал совсем. Наверх по нему больше никто не лез, и путь вниз остался открытым.
Подбородком я мотнул в сторону ступеней. Хиираги посмотрел туда, потом на меня, потом на свою ладонь в коле.
— Она ещё тут? — спросил он слишком громко.
Кивнув, я показал глазами на пол.
— Держишь?
Кивнул опять.
— Тогда веди. Я не… я плохо стою.
Ступеньку он взял сам. На следующей колено у него подломилось, я успел подставить плечо ему под мышку, не отпуская тварь. Так мы и пошли, боком, ступенька за ступенькой, я чуть ниже, чтобы держать его вес на себе.
Сажа ползла следом, вминаясь в железо. Лапы её скребли по ребру ступеней.
Женщина в очках прижалась к поручню, пропуская нас, и говорила в телефон, что тут парню плохо, наверное, тепловой удар.
— Эй! По стоящему не ходить! — крикнул снизу охранник в белой рубашке. — Слышите? Ждите, сейчас запустим!
Посмотрел я на него молча.
— Чего молчим? Я к вам обращаюсь, молодой человек.
Отвечать мне было нечем. Он подождал секунду и замолчал сам.
Хиираги на его крик даже головы не повернул.
Дальше мы пошли совсем медленно. Ступень, перенести вес, подтянуть Хиираги, переставить ладонь на твари, снова ступень…
На середине лестницы Хиираги встал и уставился в стеклянную стену над парковкой.
Он себя увидел. Открыл рот, сказал своему отражению два слова и застыл: опять ничего.
Повторил. Потом снова, глядя себе на губы в стекле.
— Проверка. Хиираги Мамору, клан Хиираги. Проверка!
Потом ударил себя ладонью по уху, наотмашь, сильно.
Я перехватил его запястье и прижал к перилам. Он рванулся, посмотрел на меня бешено, я мотнул головой. Вниз. Смотри вниз, под ноги.
Как объяснить ему без единого звука, что его теперь надо вести?
Позвать помощь я не мог. Сказать в трубку адрес не мог. Заключить новую сделку тоже: её надо произнести вслух, целиком, а у меня из горла шёл воздух.
Всё, чем я был вооружён, лежало под моей правой ладонью и упиралось в кафель.
Внизу я довёл Хиираги до колонны и посадил на пол.
Тварь я стряхнул с руки уже за нижним залом, в дверях служебного выхода, у баков. Долг сошёл с неё сразу, и она рванула к потолку. Плоскую голову я поймал обеими руками и потянул вниз.
Голова уходила из-под ладоней, лапа вышибла из-под меня пустой ящик, брюхо било в колено. Упёршись коленом ей в хребет, я жал проклятой энергией досуха, пока она не перестала толкаться в ответ. Потом всё это обмякло и потекло трухой мне на ботинки.
Работа вышла долгая и грязная, рубашка прилипла к спине. За такую нам заплатят сотни тысяч, а бланк заполнять сегодня некому.
Стеклянные двери на парковку разъехались, и жара встала мне в лицо.
Отдышаться я вышел на воздух — и сразу увидел пальто между машин.
Сэридзава шёл через дальний ряд, у самого выезда на улицу, наискось, не торопясь, обходя лужи после поливалки. До него было метров двести открытого асфальта.
Несколько шагов я всё-таки сделал. Потом ещё несколько.
Он прошёл за это время целый ряд машин, и полоса между нами не сократилась ни на метр. Взрослый мужик с шагом длиннее моего, маг второго ранга. Я подросток ему по плечо, выложившийся на лестнице досуха, без голоса до завтрашнего вечера, а значит, и без единой новой сделки.
Догнать его я не мог просто ногами. Шаги у меня сами стали короче, потом я встал.
Он так и не обернулся. Дошёл до края парковки, поправил рукав и свернул за угол, к остановке.
Асфальт под подошвами плавился и держал их.
Иджичи приехал на своём фургоне, когда охрана уже запустила эскалатор, — бледный, с бланком в зубах.
Хиираги он довёл до дверцы за локоть и на каждом шаге договаривал ему в затылок то, чего тот не слышал. Потом всю дорогу до колледжа вопросы летели в зеркало.
— Курамото-кун, что с голосом? Совсем? Ох… А Хиираги-кун меня слышит? Хиираги-кун!
Ответы я писал на обороте бланка, и грифель прыгал на каждом шве.
— Отнято касанием, — прочёл он вслух и посигналил белой машине, которая ему ничего не сделала. — Кем отнято? Курамото-кун, кем?
Написал фамилию, подчеркнул дважды.
Иджичи посмотрел в зеркало, потом на дорогу, потом снова в зеркало.
— Я обязан подать это в отчёт сегодня же. Это уже не мелочь.
Фургон встал у корпуса, Хиираги повели под руку, я пошёл следом.
В лазарете Сёко зажгла верхний свет, хотя вечер за стеклом ещё не потемнел. На блюдце у неё лежали окурки с прошлого раза.
Я встал у косяка и не садился, пока меня не позвали.
Сёко посадила Хиираги на кушетку, посветила ему в уши, поводила пальцем перед глазами. Потом зашла со спины и хлопнула в ладоши у самого его затылка, изо всех сил.
Он даже не моргнул.
— Ага. — Сёко сунула руки в карманы халата.
— Что «ага»? — громко спросил Хиираги в стену перед собой. — Иери-сэнсэй, вы за спиной, я вас не вижу.
Она обошла кушетку и показала ему ладони, пустые.
Меня Сёко усадила на табурет, оттянула мне нижнюю губу, заглянула в горло, надавила пальцами под челюстью.
— Связки целые. Тут не лечится, тут срок. — Она села обратно на вертящийся табурет и закурила в щель окна. — С ним хуже. У него нет повреждения. У него на месте слуха дырка с ровными краями.
Ручку я вытянул у неё из кармана халата и написал на журнальном поле. «Отнято. Держат в кармане».
Сёко прочла, посмотрела на меня и стряхнула пепел мимо блюдца.
— Тогда я тут ни при чём. Обратная техника лечит только раны.
Проговорила она это тихо, себе под нос, и Хиираги её слов не поймал.
— Иери-сэнсэй! — он всё ещё говорил на весь лазарет. — Когда вернётся? Вы прямо скажите, я выдержу.
Сёко подтянула к себе его блокнот и написала ответ. Я прочёл вверх ногами. «Не знаю».
Хиираги посмотрел на эти буквы дольше, чем нужно, чтобы их прочитать.
Сёко стянула с него форменную куртку и бросила на стул. Рубашка под ней была в коле и в серой трухе, а ровный пробор развалился. Он достал из нагрудного кармана свой блокнот, тот самый, куда вписывал наряды по столовой.
Ручку он держал не так, как обычно. Слишком крепко.
Написал, вырвал лист, протянул мне.
«Почему он выбрал меня?»
Во дворе завели фургон, и стекло в раме мелко задрожало. Сёко курила и в нашу сторону не смотрела.
Что я ему напишу?
Про заглушку. Про то, что он стоял ближе всех к эскалатору. Такое обошлось бы дешевле всего, и он бы поверил, потому что устав случайностей не запрещает.
Я взял ручку и написал правду.
«Из-за меня».
Хиираги прочитал. Потом он поднёс лист ближе к глазам и прошёлся по буквам ещё раз, медленно, шевеля губами.
Он поднял на меня глаза, и впервые за всё время знакомства в них не было превосходства. Он ждал, что я объясню. Он ждал звука.
Я развёл руками. Больше у меня для него ничего не было.
Хиираги смял лист в кулаке, крепко, до хруста бумаги. Подержал. Потом лёг на кушетку лицом к стене и подтянул колени.
Кулак с бумагой остался лежать поверх одеяла.
Я сидел рядом на табурете, набирал воздух и раз за разом открывал рот, пока Сёко не отвернулась к окну.
Глава 15. Отыгрыш буквой
Вторые сутки я обходился без голоса. Вместо слов на стол в общей кухне легли три бумаги.
Края я выровнял пальцем, по одному листу, снизу вверх. Ровная бумага в этом деле стоит дороже красивой речи. В конторе смотрят на край и на печать.
Дверь за спиной поехала по направляющей. В кухню шагнул Хиираги.
— Ты тут? Мне сказали, ты тут!
Кричал он на весь этаж. Себя он при этом, похоже, уже не слышал совсем. Куртка на нём была застёгнута под горло, а левое ухо он держал прикрытым ладонью, будто это ещё помогало.
Я подвинул табурет ногой. Он сел и сразу потянул к себе верхний лист.
— Справка колледжа. Печать Яга-сэнсэя, вчерашнее число. — Хиираги читал вслух, потому что тишину внутри себя ему было чем-то надо забивать. — «Студент Хиираги Мамору обязательств перед ссудным домом Мокурэн-до не имеет и не имел». Зачем тебе это?
Ручка лежала у меня в левой руке со вчера. На полях блокнота я написал ему ответ.
«Ты не их должник. Это надо доказать бумагой».
Эту строчку я выпрашивал полдня записками. Яга-сэнсэй дважды спросил зачем, глядя поверх очков, и дважды получил одно и то же.
Второй лист Хиираги вытянул из-под кружки сам.
— Выписка из реестра должников дома. За текущий месяц. — Он поднёс её ближе к глазам. — Такие наружу не выдают! Откуда?
«Купил у писаря. Вторая половина того, что он мне обещал».
Привёз Кацураги её вчера к воротам, в спортивной куртке не по должности. Пока я разворачивал лист, он всё оглядывался на дорогу. Мою фамилию он подчеркнул ногтем, а Хиираги в этих строках не было вовсе.
Третий лист он подвинул к себе сам. Кадры с камер торгового центра, время в углу каждого, Иджичи выбил их через колледж и привёз мне в сером конверте. На нижнем кадре ладонь в тёмном рукаве лежит на плече форменной куртки, сзади, сверху.
Нити на снимке нет. Её и глазом не видел никто, кроме меня.
Хиираги смотрел на свой затылок на бумаге долго. Потом он положил кадр обратно и придавил его ладонью, чтобы не сдуло сквозняком из окна.
— Это он.
Я кивнул.
— И ты идёшь туда сегодня.
Кивнул опять.
— Один?
Ручка в пальцах шла тяжело. «Да».
— Один… — Хиираги толкнул блокнот обратно так, что тот проехал по столу.
— Возьми меня! Я поеду в форме. Пусть смотрят в глаза и говорят при мне.
«Ты им никто. Тебя туда не пустят».
— А тебя пустят?
«Меня пустят».
Он прочитал это и отвернулся к окну. Утро во дворе стояло уже белое от солнца. По стеклу ползла тень от чьей-то мокрой простыни на верёвке.
Ночью, лёжа поверх одеяла, я перебрал оба хода. Взять Сэридзаву одного, где-нибудь между конторой и его домом, — это драка, которую я проиграю в первые же секунды. Взять дом, который его на меня послал, — это бумага, свидетели и его же буква.
К утру я решил и больше к этому не возвращался.
Голос вернулся к полудню.
Сначала кашель, потом гласная, чужая и сиплая. Над раковиной я простоял ещё сколько-то, пробуя горло на слог.
— Проверка, — сказал я вслух.
Годилось.
Бумаги легли в прозрачный файл в том порядке, в каком я собирался их выкладывать. Всю дорогу до Ниппори я держал файл на коленях углом вверх, чтобы не смялся.
К конторе я вышел от храмовой ограды, через квартал. Решётки на всех окнах, вывеска мельче, чем у соседней химчистки. Дом и не хотел, чтобы его находили с улицы.
Дверь я толкнул плечом. Линолеум, латунная решётка стойки, доска с крючками для ключей вместо табло. Пыль на верхней кромке доски лежала серым войлоком. Ровно такую же я разглядывал тут весной, стоя с конвертом в очереди из одного человека.
Кацураги за решёткой поднял голову от журнала.
— Курамото-сама.
— Просто Курамото.
— Просто Курамото, — повторил он и почему-то привстал.
Прежде он хватался за трубку ещё до того, как я доходил до стойки, и докладывал наверх долго, с придыханием. Что с ним сегодня?
Сейчас Кацураги посмотрел на телефон, положил на него ладонь и убрал руку.
— Право входа у вас с одиннадцатого числа. Записано, подшито. — Он снял с доски ключ на деревянной груше. — Докладывать про вас я, выходит, не обязан.
— Не обязаны.
— Не обязан, — согласился он и хихикнул, а лоб у него блестел. — Лифт на ключе, четвёртый. Вы бы… Вы же не будете там про меня?
— Про вас там сегодня не будет ни слова.
Он открыл мне решётчатую дверцу сбоку от стойки, пропустил и сам нажал кнопку в кабине.
Дверцы сошлись между нами. Кацураги остался по ту сторону, с ключом в кулаке. Смотрел он на меня так, будто это его сейчас везут на четвёртый.
Кабинет открылся сразу от лифта, без коридора.
Чистая скатерть на длинном столе, чайник на подставке, счёты у правой руки хозяина. Ямасина Иссин сидел спиной к окну с решёткой и правил цифру в тетради.
Справа от него, у торца, стояла его дочь с папкой под локтем. Аяка мазнула по мне взглядом сверху вниз и обратно, а потом задержала его на моём левом рукаве. Рукав я потянул ниже, к костяшкам. Много ли ей отсюда видно — обе строки, оба срока?
По левую руку сидели двое конторских, в одинаковых серых рубашках, с калькуляторами. Один из них подвинул ко мне стул носком ботинка.
— Курамото-сама. — Иссин отложил ручку. — Чаю?
— После.
— Значит, по делу. Садитесь.
Сел я не сразу. Сначала я выложил три листа на скатерть, справа налево. Развернул их к нему.
— Я пришёл как сторона, а не как должник. Право у меня с одиннадцатого числа, оно записано внизу.
— Записано, — согласился Иссин. — Слушаю вас.
— Ваш коллектор связан клятвой взыскивать только с должников дома. Это ваша клятва, вы её покупали и вы её держите.
Иссин сложил руки на скатерти.
— Держу.
— Позавчера, в торговом центре в Икэбукуро, Сэридзава Гэн касанием отнял слух у Хиираги Мамору. Вот справка колледжа. Хиираги Мамору вашим должником не является. Никогда им и не был. Вот ваш реестр за месяц, его фамилии там нет ни в одной строке. Вот кадр с камеры, время в углу.
Один из конторских потянул к себе распечатку и поднёс к лампе.
— Значит, буква нарушена, — сказал я. — Я называю её вслух и предъявляю дому при свидетелях. Не человеку. Дому.
В кабинете стало слышно, как за окном по улице тащат тележку с пустыми ящиками.
— И заметьте, — добавил я, — я не прошу ничего для себя. Я сообщаю вам, что у вас треснуло.
Аяка раскрыла папку и поставила в ней дату. Губ она при этом не разжала.
— Продолжайте, — попросил Иссин.
— Ваши клятвы стоят на одной присяге. Одна из них нарушена и не оспорена. Дальше любой ваш контрагент вправе спросить, держатся ли остальные, и вы обязаны будете ему отвечать. Это уже не моя забота. Это ваш убыток.
Иссин смотрел на меня не мигая. Морщина между бровями у него разгладилась, а пальцы легли на край скатерти ровным рядом, один к одному.
— Гото-сама, — обратился он к тому конторскому, что сидел ближе. — Позовите Сэридзаву-сама. Он внизу, в третьей комнате.
Конторский вышел. Второй уже щёлкал калькулятором, не поднимая головы.
Иссин пододвинул к себе счёты.
Костяшки у него были тёмные от рук. Первую он двинул одним ногтем, сверху вниз.
— Всего клятв на доме сорок одна, — начал он ровно, будто читал прогноз погоды. — Из них на присяге взыскания стоят девять.
Щёлк.
— Из девяти три обеспечивают срочные сделки текущего квартала. Тут пересмотр невозможен, срок закрывает вопрос сам. Остаются шесть.
Щёлк, щёлк.
Свой долг этому дому я таскал сюда конвертами, месяц за месяцем, и знал в нём каждую иену наизусть. Здесь он ушёл бы одной костяшкой, сдвинутой ногтем между делом.
— Контрагентов, кто вправе поднять пересмотр по этим шести, у нас четверо. Двое поднимут точно, они ждали повода с зимы.
Второй конторский перестал щёлкать калькулятором. Аяка переложила папку с локтя на стол, раскрыла её и придвинулась к отцу на полшага.
Дверь за моей спиной открылась. Оборачиваться я не стал, смотрел на счёты.
— Отсюда убыток, — Иссин повёл ладонью по верхнему ряду и сдвинул сразу горсть, — считая утрату скидки по трём договорам и их перезаключение, ложится в двенадцать миллионов. При хорошем разговоре — в восемь.
Под рубашкой у меня стало мокро. Столько дом терял из-за одной ладони, положенной на чужое плечо в чужой толпе.
Он поднял голову и посмотрел мимо меня.
— Восемь миллионов, Сэридзава-сама. Это ваша работа позавчерашнего дня.
Сэридзава прошёл к столу и встал у торца, напротив Аяки.
Пальто на нём было то же самое, тёмное. В кабинете он расстегнул его одной рукой, сверху донизу, ровно. Рукав он поправил уже стоя.
— Я слово держу, Ямасина-сама, — произнёс он негромко. — Мальчишка колледжа не был должником. Он был при должнике. Я взял штуку у того, кто стоял рядом, чтобы должник видел цену. Так делали до меня.
— Так делали до вас, — согласился Иссин. — И буква при этом звучала иначе.
— Буква велит взыскивать с должников дома. Я и взыскивал только с должника. Мальчишка был наглядным пособием.
— Вы коснулись, — сказал я.
Он перевёл на меня глаза, впервые за весь разговор.
— Коснулся, Кёя-кун. Это верно.
Иссин отодвинул счёты на ладонь от себя.
— Дальше слушайте внимательно, потому что я скажу это один раз и при свидетелях. С сегодняшнего числа с вас снимаются две купленные клятвы. Первая — скорость. Вторая — неприкосновенность на территории дома и на всех его дворах.
Второй конторский положил на скатерть два листа и развернул к Сэридзаве.
— Внутренний ранг ваш понижается до третьего. Ключей вы больше не носите, в хранилище не спускаетесь, конвертов не принимаете.
— Ямасина-сама…
— Аяка, подтверди.
Дочь его подняла глаза на Сэридзаву и подержала их на нём. Потом она повела ручкой над бумагой и вычеркнула две строки сверху, одну за другой, коротко.
Лицо у Сэридзавы осталось прежним, спокойным и вежливым, как всегда.
А руки изменились. Правая, та, что поправляла рукав, легла на спинку стула и вцепилась в дерево. Большой палец пополз по лаку туда-сюда, туда-сюда, счищая с него блеск.
— Подпишите оба листа, — попросил Иссин. — Ручка перед вами.
Подписал он оба. На втором перо скрипнуло. Фамилию Сэридзава дописывал медленнее.
— Двенадцать лет… — проговорил он в скатерть.
— Тринадцать, — поправил Иссин. — И я всегда платил вам вовремя. Идите вниз, вас позовут.
Сэридзава не двинулся с места.
— Ямасина-сама. Я приносил дому больше всех.
— Приносили. — Иссин налил себе чаю и посмотрел на пар. — А позавчера принесли восемь миллионов убытка. Дом не держит убыток из уважения к прошлому. Идите.
Сэридзава пошёл к двери. Мимо меня он прошёл близко, рукавом почти по плечу, и тут я поймал себя на том, что вжимаюсь в стул и держу под столом левую ладонь правой.
Дверь закрылась.
— Теперь моё, — сказал я.
Иссин поставил чашку.
— Слушаю.
— Слух Хиираги Мамору взят касанием и лежит у вашего человека в кармане. Ваша дочь видит клятвы и сроки. Пусть скажет, возвращается такое или нет.
Аяка посмотрела на отца. Иссин чуть опустил подбородок. Она провела пальцем по строке в папке, потом качнула головой. Один раз.
— Взятое «Взысканием» держат и выливают, — сказал Иссин. — Обратно оно не встаёт. Ни за какие деньги, Курамото-сама, и я говорю это честно, потому что врать в этом месте мне невыгодно.
— Тогда возврат невозможен. Остаётся возмещение. Дом нарушил букву. Пострадал студент колледжа. Платить будете вы.
— Сколько?
Вот тут у меня в горле опять сел песок. Я его проглотил. Сколько просить? Год я в этой комнате только отдавал деньги. Цену мне тут назначали, а сам я её не называл ни разу.
— Восемьсот тысяч иен. Переводом, сегодня, на мой счёт в колледже. Не наличными и не конвертом.
Иссин посмотрел на второго конторского. Тот пробежал по калькулятору и повернул экран к хозяину.
— Дёшево, — сказал Иссин.
— Это цена молчания колледжа на сегодняшний день. Завтра она другая.
Иссин рассмеялся, тихо, в чашку. Первый живой звук, какой я услышал от него за все наши встречи.
— Гото-сама, оформите перевод сейчас. Реквизиты возьмёте у Кацураги-сама внизу.
Конторский собрал листы и вышел. Аяка застегнула папку на кнопку и первой пошла к лифту. В дверях она обернулась на меня коротко, будто хотела вписать в опись ещё пункт и передумала.
— Вы начинаете понимать, чем мы тут занимаемся, — сказал Иссин.
— Я понимаю, что вы своих не защищаете.
— Я защищаю дом. Люди у дома — статья расходов. — Он подвинул ко мне пустую чашку и налил. — Сегодня вы наказали моего работника, не тронув его пальцем, и на этом заработали. Пейте, Курамото-сама. Чай хороший.
Телефон в кармане у меня дёрнулся, пока я допивал.
Банк писал про зачисление. Восемьсот тысяч иен на мой счёт в колледже.
Телефон я стиснул так, что заломило костяшки. Разжал уже через силу. Дышал носом, глядя в скатерть, пока не перестало колотить под горлом. Чашку я поставил обеими руками, потому что одной она бы звякнула о блюдце.
Хиираги на эти деньги себе ничего не вернёт. Расплатиться с ним я должен другим, а чем — пока не придумал.
Я убрал телефон и встал.
— Чай в другой раз, Ямасина-сама.
На улицу я вышел в духоту. Над крышами стояла рыжая муть. Рубашка прилипла к спине, пока я спускался с крыльца.
Сэридзава ждал у ограды, между конторой и остановкой, на моей дороге к станции. Давно он тут стоит или вышел следом за мной?
Пальто на нём не было. Рубашка, брюки, руки вдоль тела. Без пальто он оказался уже в плечах, чем я его помнил, и старше.
И лицо у него было человеческое. Усталый мужик, который вышел с работы и не понимает, куда ему теперь идти. От этого мне стало холоднее, чем от всех его вежливых улыбок.
— Мальчик, — окликнул он.
Прежде он звал меня только «Курамото-кун», по фамилии и с обращением, положенным контрагенту. Вежливую форму с него сняли наверху, в кабинете, вместе с рангом и купленными клятвами.
Я остановился поодаль, где между нами оставалась ограда.
— Ты только что снял с меня всё.
— Не всё, — ответил я. — У вас осталось «Взыскание».
Он опустил взгляд на свои ладони и повернул их к себе, будто пересчитывал пальцы.
— Осталось… — согласился он. — Оно у меня одно и есть.
— Оно у вас и было одно. Остальное вам покупали.
— Тринадцать лет покупали. — Сэридзава помолчал. — Ты хорошо считаешь, Кёя-кун. Я это заметил ещё в марте, у стойки с онигири.
— Тогда вы заметили и вторую вещь.
— Какую?
— Что я всегда называю срок вслух.
Он посмотрел на меня, кивнул и пошёл мимо, к перекрёстку, где мигал зелёный человечек. Плечом он меня не задел.
Ни он ко мне не притронулся, ни я к нему. За это я и заплатил двое суток без голоса.
На платформе Ниппори было людно. Белые волосы я увидел раньше всего остального.
Годзё сидел на краю скамейки в чёрной повязке, вытянув ноги поперёк прохода. В руках он держал два бумажных стакана. Люди обходили его ноги и делали вид, что их тут нет.
— Долго! — Он сунул мне стакан. — Держи. Твой со льдом, там уже всё растаяло.
Стакан был мокрый и холодный. Я взял его правой.
— Вы давно тут?
— С тех пор как ты вошёл в лифт. — Годзё отпил через трубочку, громко. — Внутрь я не ходил, не имею права. Ты в курсе.
— В курсе.
— Ну и как оно?
— Восемьсот тысяч на счёт, — сказал я. — И у них теперь трещина в присяге.
Он присвистнул сквозь зубы. Потом улыбка с него сошла, и увидел я это даже из-под повязки, по линии рта.
— Слушай… В апреле я тебе сказал, что сон ты продал насовсем и назад его не получишь.
— Сказали.
— Я был не прав. — Годзё покрутил стакан. — Он вернулся сам, ровно в тот день, когда вышел срок. Я не знал, что твоя штука так умеет. Я вообще про неё знаю меньше, чем ты.
По второму пути прошла электричка. Объявление накрыло платформу вместе с нами.
— Годзё-сэнсэй, — начал я, когда стало тише, — вы говорили, что бессрочные…
— Вот и всё, — перебил он. — С этого дня я тебе твою технику не объясняю. Совсем. Ни бесплатно, ни за печенье.
— Почему?
— Потому что я тебя учу неправильному. — Он поднялся со скамейки и стал сразу на две головы выше всех вокруг. — А неправильное в твоём деле стоит дороже, чем незнание. Разбирайся сам! У тебя выходит лучше моего.
Он допил и смял стакан в кулаке.
— И ещё. Ты сегодня оставил взрослого мужика без денег и без ранга, а забрать у него забыл ровно одно.
— Технику.
— Технику. Беречь ему больше нечего, а раз так, то и рычага на него ни у кого не осталось. Такие не ищут другую работу. Они приходят за тем, кто их разул. И ждать он не станет.
Поезд подошёл к платформе, двери разошлись. Толпа потянула меня к ним.
— Дальше сам, ломбардщик, — сказал Годзё мне в спину.
Глава 16. Человек, которому нечего терять
Ключ выпал из чехла, звякнул о раму кровати и укатился под тумбочку, а Сэридзава опустился за ним на колени, хотя дверь, которую этот ключ открывал, со вчерашнего вечера была уже не его.
Пыль с бородки он стёр большим пальцем, а потом положил ключ на покрывало справа, отдельно, потому что опись всю жизнь вёл слева направо и от крупного к мелкому.
Комната в три татами позволяла разложить вещи только на кровати. Стол занимали чайник и пульт от телевизора на цепочке. На полу помещался он сам.
Слева он уложил костюм из чехла, тёмный, летний, с целой подкладкой. Пиджак расправил ладонью от плеча к полам, разгоняя складку, набравшуюся в дороге.
Второй костюм был на нём. Его Сэридзава тоже засчитал в опись, отметив пальцем брючину у колена.
Дальше зонт. Чёрный, с деревянной ручкой, купленный за свои в тот год, когда дом впервые дал ему участок целиком.
Дальше ключ.
Взгляд на этой позиции он подержал дольше положенного. Вычёркивать её полагалось чужой рукой: у себя самого он вычеркнуть не мог.
Внизу, на площадке перед станцией, торговцы раскладывали ящики и спорили о ценнике на сливы. Июньская морось стояла в воздухе не падая. Стекло у рамы запотело снизу.
Последней позицией шло «Взыскание».
Его Сэридзава записал в уме туда же, куда клал прежде долговые обязательства без обеспечения. Строка есть, оценки нет.
Он сел на край кровати, локти в колени.
Два костюма. Один зонт. Один ключ от квартала, которого у него нет. Одна техника, которой он умеет отнять у человека слух, боль, стыд или страх.
Всё прочее ему покупал дом. Дом и забрал.
В графе «итого» у него получалось меньше, чем у любого должника, к которому он приходил вежливо и не повышая голоса.
И только тут он заметил, что в описи нет последней колонки, той самой, ради которой её и составляют. Кому предъявлять?
Тонкая струйка потекла по стеклу изнутри, от угла вниз.
Телефон лежал у розетки, на полу.
Кацураги он набрал первым: писарь снимал трубку сразу, даже ночью, даже когда играл на скачках и проигрывал.
Гудки пошли длинные, с одинаковыми промежутками. Тянулись до самой записи автоответчика.
— Кацураги слушает. То есть не слушает. Говорите после сигнала.
Наговорил её писарь ещё зимой, дурачась перед всей конторой.
— Это Сэридзава, — сказал он в трубку. — Перезвоните, когда сможете…
Отбой. Снова набор. То же самое.
Со стороны станции подошёл поезд. Объявление прокатилось по площади, отдалось от стены отеля, смолкло; Сэридзава дождался тишины, потом позвонил в контору.
— Ссудный дом Мокурэн-до, приёмная.
Отвечала женщина, молодая. Такого голоса Сэридзава на этом номере не слышал ни разу.
— Доброе утро. Сэридзава Гэн, третий внутренний ранг. Соедините меня, пожалуйста, с бухгалтерией по расчётам за месяц.
— Простите, как ваша фамилия?
— Сэридзава. Гэн.
Трубку на той стороне не прикрыли даже ладонью. Отодвинули стул. Женщина негромко назвала его фамилию — вопросом. Ей ответили коротко, одним словом; что за слово, Сэридзава не разобрал.
— Сэридзава-сан… — вернулась приёмная. — По этому номеру просим вас больше не звонить.
Ни угрозы, ни злорадства. Так в доме отвечали каждый день, зачитывая с бумажки у аппарата. Текст на ней когда-то составил он сам.
— Понял вас, — ответил он. — Простите за беспокойство.
— Всего доброго.
Сэридзава положил телефон на покрывало, рядом с ключом. Плечи он повёл назад, чтобы снять пальто, как делал это каждый вечер с самой зимы, — и остановил себя на середине движения: за спиной ничего не было.
Он посидел так немного и опустил руки.
Во внутреннем кармане того пиджака, что лежал слева, нашлась бумага. Сложенная вчетверо, мягкая по сгибам от старости, чужая.
Расписку он развернул на колене. Женская рука с сильным наклоном, сумма, срок. Внизу дом поставил свою печать, над ней шла фамилия Курамото.
В апреле ему велели поднять половицу и забрать оттуда одну бумагу. Деньги и телефон трогать запретили; листок велели передать по номеру, который продиктуют на месте. Он взял. Он передал. Расписка почему-то осталась у него, а это значило, что в тот вечер наверху передумали.
Спорами дома он кормился всю службу и знал твёрдо: дом заводит спор только тогда, когда спор нужен ему самому.
Номер, продиктованный тогда, он нашёл в записной книжке под датой.
На этот раз ответили. В трубке стало тихо и очень чисто, будто человек на той стороне сидел в комнате с толстыми стенами.
— Алло?
Ему не сказали ни слова. Линия держалась, в ней различалось чужое дыхание.
— Это Сэридзава, — назвался он. — Апрельское поручение по Кодзукуэ. Бумага у меня, я готов передать её сегодня.
Тишина подержалась ещё немного и кончилась щелчком.
Он сложил расписку вчетверо и убрал во внутренний карман, к себе. Деть её было некуда.
В дверь постучали, когда он застёгивал пиджак.
Два коротких удара, без просьбы в них. Просители стучат иначе — долго, с паузами, пока не откроют.
Сэридзава открыл. В коридоре, под лампой дневного света, стояла Ямасина Аяка. Тёмный костюм был ей велик в плечах; папку она держала углом к себе.
— Сэридзава-сан. Здравствуйте.
— Ямасина-сама. — Он отступил, освобождая проход, а через миг пожалел, что открыл дверь настежь. Кровать во всю стену, вещи на покрывале, чайник и пульт на цепочке. — Прошу простить. Сесть здесь негде.
— Я ненадолго.
Она шагнула внутрь, дальше идти было некуда. Папку раскрыла на весу, придерживая снизу.
— Отец велел передать лично. Это его слово, я его повторяю: лично.
— Понимаю.
— Пункт первый. Участок, закреплённый за вами, с вчерашнего числа аннулирован. Дом закрывает его целиком, а не переписывает на другого.
Сэридзава кивнул. Взгляд его задержался на строке под её пальцем: слово «целиком» было вписано от руки, поверх печатного.
— Пункт второй. Ключ и учётная книга подлежат сдаче в контору. Можете отдать мне, я распишусь.
Он взял ключ с покрывала, обтёр ещё раз, хотя пыли на бородке уже не осталось. Положил ей на раскрытую папку. Книгу он сдал ещё вчера внизу, о чём и сказал.
Ручка у неё пошла по строке ровно. Число она проговорила вслух, как делала всегда: сторона должна слышать, что дата ставится при ней.
— Пункт третий, — продолжила Аяка и вдруг подняла глаза от бумаги.
Глаза её остановились на его плече, потом на груди. Мимо лица. Так же она разглядывала людей в кабинете отца, ещё девочкой, — эту манеру Сэридзава помнил.
— На вас ни одной строки, — проговорила она. — Я смотрела дважды. Оба раза пусто.
— Их сняли при вас, Ямасина-сама. Вы сами и вычёркивали.
— Я помню, что вычёркивала. — Ручка у неё в пальцах повернулась колпачком вниз. — Только чистым после этого человек не остаётся. У всех хоть одна строка да держится. Старая, просроченная, а всё равно живая.
— Значит, я аккуратный.
Она закрыла папку, но уходить не стала.
— В архиве на Ниппори нужен человек. Разбор старых реестров, сверка оттисков. Ни выездов, ни квартала. Жалованье маленькое, зато дом даёт при нём комнату.
— Это ваше предложение или его?
— Моё. — Она чуть поправила папку под мышкой. — Отец скажет «пусть»… если попросить сегодня. Завтра ему уже будет всё равно, а через неделю он вашу фамилию не вспомнит.
Внизу под окном опять заговорили про сливы. Торговка засмеялась — громко, на всю площадь.
Аяка ждала ответа и папку не убирала. За её спиной, в коридоре, потрескивала лампа.
— Благодарю вас, — ответил он. — Я откажусь.
— Почему?
— Потому что за столом в архиве взыскивать не с кого, Ямасина-сама. А я больше ничего не умею. Тринадцать лет — это долго, за такой срок из человека вымывается всё лишнее.
Аяка помолчала. У неё коротко дёрнулся уголок рта; она тут же его подобрала.
— Вам есть где ночевать?
— Здесь оплачено до конца недели.
— А после?
— После посмотрим, Ямасина-сама.
— Хорошо, — произнесла она. — Я передам, что предлагала.
— Передайте, что я отказался вежливо.
— Передам буквально.
Она развернулась первой и пошла по коридору к лестнице, держа папку углом к себе, — точно так же, как вошла. Дверь Сэридзава придержал, пока она не свернула на площадку.
Он вернулся в комнату, разгладил ладонью пустое место на покрывале, где лежал ключ. Потом взял зонт.
Костюм на кровати так и остался лежать, в расстёгнутом до половины чехле. Забирать его было незачем.
От станции Кодзукуэ до развязки можно дойти вдоль канала, можно срезать дворами. Сэридзава пошёл вдоль канала: дворами ходят те, кого ждут. Морось к вечеру собралась в мелкий дождь. Зонт он всё-таки раскрыл, хотя мокнуть ему теперь было можно.
За углом у перехода горела вывеска конбини «Сан-Сан», знакомая ему по марту. На другую сторону он перешёл раньше, чем поравнялся с дверью.
Эстакада начиналась там, где кончались дома. Сэридзава задрал голову: бетонные быки уходили в темноту, поверху шёл поток, каждая машина отзывалась внизу коротким щелчком по стыку.
Отделение банка он нашёл в тупике между опорой и забором стройки. Стеклянную дверь изнутри заклеили пожелтевшими объявлениями о закрытии ипотечных программ. Срок приёма заявлений стоял на каждом крупно, первой строкой; сроки Сэридзава всю жизнь читал раньше всего прочего.
Замок с двери сняли давно, вместе с ручкой. Сэридзава подцепил край створки зонтом и потянул на себя.
Изнутри потянуло сыростью и бумажной трухой, тем самым духом, какой стоит в подвалах конторы над старыми подшивками.
Он сложил зонт, стряхнул с него воду за порогом и только потом вошёл.
Банкомат из ниши вырвали с корнем: в стене остались обрубки кабеля и светлый прямоугольник невыгоревшей краски. Стойка с окошками уцелела, стекло над ней тоже, всё в разводах. Листовки на полу размокли и высохли снова, слипшись в корку.
По этой корке Сэридзава двинулся к стойке, выбирая, куда поставить ногу, — так ходят по чужому офису, когда не хочешь наследить.
Ботинки он берёг. Больше беречь было нечего — мысль эта его почти развлекла.
За стойкой, в проходе к служебной двери, стоял стеллаж, а на нём — рулоны кассовой ленты, целой стопкой, ровной и нетронутой.
Один рулон медленно разматывался сам.
Лента сползала на пол петлями. По ней рядами проступали чёрные цифры, будто их печатали изнутри бумаги.
Сэридзава остановился и переложил зонт в левую руку.
За стеллажом медленно поднялась во весь рост фигура.
Над стойкой показалась голова, потом плечи. Сэридзава разобрал, из чего это собрано. Из бумаги. Из подшивок, из смятых листовок с пола, из витых лент, что свисали с локтей до колен. По лентам сверху вниз, не останавливаясь, бежали цифры.
Вместо лица у него был счёт. Отпечатанный лист с шапкой и колонками, натянутый там, где у человека скулы. Строки на нём перепечатывались заново, набегая одна на другую.
Второй ранг. Определил он это сразу, по одной тяжести в воздухе: так давило в хранилище дома, где полки стоят до потолка.
Дух не двинулся к нему.
Он повернул голову, потом развернулся весь. Лист на лице пошёл сверху вниз новой строкой.
— Позиция, — сказал он.
Рта у него не было. Шелест шёл из лент, из всех разом, а складывался в слова у самой стойки, посреди зала.
— Позиция. Сэридзава Гэн. Скорость. Приобретено по внутреннему договору, списано вчерашним числом. Компенсация не выплачена.
Сэридзава стоял, где стоял, держа сложенный зонт вертикально, острием в пол.
— Позиция. Неприкосновенность на территории и дворах. Приобретено, списано тем же числом. Компенсация не выплачена. Итого к возмещению — один миллион двести сорок тысяч иен ноль сен.
До последней сены. В доме считали так же.
— Вы читаете реестр, — проговорил Сэридзава.
Ответа он не дождался. Дух перебрал ленту на сгибе локтя, чтение пошло дальше — ровно, как читают опись, никого ни в чём не убеждая.
— Позиция. Женщина, второй этаж дома у канала. Ипотека закрыта досрочно, штраф за досрочное погашение — тридцать восемь тысяч шестьсот иен ноль сен. Не предъявлено.
— Позиция. Мужчина, программа продлена. Не предъявлено.
Он перебирал позиции района, дом за домом. Каждую заканчивал одинаково.
Сэридзава слушал и поймал себя на прямой спине и сведённых лопатках, на той самой стойке, какую держал в конторе, пока наверху зачитывали чужие дела.
Учреждение. Со стойкой, с реестром, с порядком оглашения. Окошки пустые, приёмные часы отменены, а дело идёт.
— Позиция, — прошелестело сверху. — Курамото. Обоняние, апрель. Встречное исполнение принято, возврат не произведён. Должник умер. Позиция закрытию не подлежит.
— Повторите фамилию, — сказал Сэридзава.
— Курамото.
Дух произнёс её без имени, одной фамилией, как читают карточку со стёршейся строкой. А живого Курамото в Кодзукуэ Сэридзава знал одного.
Дальше спрашивать он не стал.
— Итого по вам, — вернулся голос к нему. — Сумма оглашена выше. К взысканию.
— Взыскивать с меня нечего, — ответил Сэридзава. — Два костюма и зонт с деревянной ручкой. Вещь хорошая… только счёта вашего она не покроет.
Лист на лице перепечатался целиком, сверху донизу.
— Позиция без обеспечения, — прочёл дух. — Подлежит списанию.
Вот это Сэридзава знал наизусть.
Так пишут в самом низу дела, когда взять с человека нечего и строку пора закрывать. Такие списания он подписывал своей рукой и относил вниз, в третью комнату.
Наверху дождь пошёл сильнее, по стыкам эстакады зашумело. В глубине зала, за служебной дверью, закапала вода.
— Нет, — произнёс Сэридзава. — У меня есть, что положить. Слушайте условия. Я называю целиком, вы отвечаете.
Ленты замерли на середине хода.
— Сэридзава Гэн кладёт вот что. Себя целиком. Руки, лицо, имя, голос, всю память о службе и «Взыскание», которым я отнимаю у человека одно чувство касанием. Всё это до конца, без изъятий.
Вода за дверью капала ровно. Под её счёт держать формулу было легче.
— Взамен я не беру ничего. Ни возмещения, ни отсрочки. Доля мне тоже не нужна. Срок не назначается: возврату это не подлежит ни через час, ни через год. И ни в какой из дней после.
Он перехватил зонт правой рукой и повёл левой перед собой, ладонью вверх, как показывают пустую руку.
— Условие одно. Вы взыскиваете. С кого дотянетесь. Вы меня поняли?
Лист на лице встал.
Строки перестали набегать одна на другую. Стало видно, что за ними пусто: слой бумаги, под ним ещё слой.
— Вы кладёте? — спросил Сэридзава.
Дух перестал читать.
В зале стало так тихо, что слышно было воду за служебной дверью и поток наверху. Потом бумага двинулась вся разом.
Ленты дошли до него первыми, обвили запястье. На ощупь они оказались как газета, пролежавшая ночь под дождём. Руку он не отдёрнул.
Мокрое пошло вверх по рукаву, под воротник. Затылку стало холодно.
В рот и в горло полезла размякшая бумажная каша. Он захлебнулся, рванулся — не сумел удержать себя, что бы там ни было названо вслух. Колени подались. Пиджак треснул по шву на спине.
Последним, что он ещё различал, был собственный ботинок, съехавший с ноги и лежащий на боку в листовках.
Потом чернильные строки прошли сквозь него, и ему стало не больно.
Зонт, выпавший из руки, откатился к стене и остался стоять там, прислонённый к штукатурке ручкой вверх, в мокром пятне.
Через час бумага на полу лежала ровным слоем, будто по ней никто не ходил.
***
К утру дождь в Кодзукуэ перестал. Район проснулся как всегда, только у трёхсот его жителей не осталось страха.
Никто из них об этом не узнал.
На втором этаже дома у канала старуха жарила рыбу, вышла за очками и застряла в комнате, прибирая шкаф. Горелка под пустой сковородой осталась гореть.
— Горит! Второй этаж горит! — закричали внизу, во дворе.
Старуха слышала крик и складывала бельё дальше.
Мальчишка в форме средней школы поднялся на парапет над каналом и пошёл по нему до самого моста, спокойно, как ходят по тротуару. Портфель он держал в опущенной руке.
— Эй! Слезь оттуда, дурак! — крикнули ему с моста.
Мальчишка обернулся и помахал. Внизу вода шла мутная после ночи.
На перекрёстке у развязки водитель фургона въехал под красный, увидел встречный поток и весело помахал водителям из окна.
Пожарные в то утро выезжали в район дважды. Оба раза вызывали соседи; хозяева квартир удивлялись шуму.
Страх держит человека живым те полсекунды, за которые голова успевает передумать. Отними его у района — и район начнёт умирать по бытовым причинам, без единого крика, весело и по-хозяйски.
У аптеки на углу, напротив конбини «Сан-Сан», лежал на боку велосипед, сваленный ночным ветром вместе со стойкой.
Тацуя вышел из дверей магазина в фирменной куртке, сиплый и громкий со смены, взялся за раму обеими руками и поставил велосипед на ноги.
— Чей велик-то? — крикнул он в сторону аптеки. — Ну и ветрище был ночью!
Из аптеки ему не ответили.
Страха у него не было с девятого апреля. Сам он об этом не знал.
Список правил висел у него над кассой с весны. Четвёртым пунктом там стояло: «Упало у чужой двери — подними».
Он расправил стойку, поставил колесо ровно и пошёл обратно в магазин, насвистывая.
Глава 17. Низшая точка
— Курамото на выезд не идёт.
Яга произнёс это в общий коридор, поверх голов, а лист с адресом забрал у Иджичи из рук раньше, чем тот успел раздать копии.
— Кто не идёт? — переспросил Панда с набитым ртом.
— Курамото.
Собрали нас по тревоге после полудня, прямо с площадки, даже переодеться не дали. Маки пришла с чехлом за плечом, Панда дожёвывал булку на ходу, Инумаки натянул воротник до самых глаз. Я встал с краю, руки в карманах. Левая с утра гнулась туго. Показывать это было незачем.
— Второй ранг, — продолжил Яга. — Йокогама. Кодзукуэ, развязка и всё, что под эстакадой. Плотность растёт с ночи, вчера там было чисто.
Кодзукуэ.
Меня повело вперёд на полшага раньше, чем я сообразил, что делаю. Иджичи поднял на меня глаза от планшета и тут же опустил.
— Сэнсэй. Я оттуда.
— Знаю, что оттуда. — Яга даже головы не повернул. — Потому и не идёшь. У тебя там хозяин смены, тётка и половина знакомых улиц. Кого будешь вытаскивать первым?
Ответа у меня не было.
— Заинтересованный на выезде — лишний труп. Обычно свой.
Хиираги дописал строку в блокноте, вырвал листок и подал Яге. Тот прочёл и кивнул.
— Хиираги идёт наблюдателем, без контакта. Дзэнин старшая. Панда на эвакуацию, Инумаки на голос. Выезд через двадцать минут от ворот.
— Кого эвакуировать? — спросил Панда. — Там сколько народу?
— В квартале тысячи. Тех, с кем неладно, по нашим сводкам около трёхсот.
— Неладно — это как?
— Не боятся, — сказал Яга. — Ничего и никого. Приедете — сами увидите, что это такое.
Я не стал спорить.
— Понял, — ответил я.
— Курамото.
— Да.
— Останешься в корпусе. Это приказ, а не совет, и я произношу его при всех, чтобы потом никто не выяснял, что именно я имел в виду.
Я это оценил.
— Понял, сэнсэй.
Строй распустили. Маки шла к воротам и на ходу перехватывала чехол поудобнее, а поравнявшись со мной, сбавила шаг.
— Ты серьёзно останешься?
— Мне велели остаться.
— Я спросила не про это.
Она поправила очки костяшкой.
— Не держишь левую. Давно?
— С утра.
— Угу.
И пошла дальше, не оборачиваясь.
До ворот я дошёл вместе со всеми, а там свернул на мощёную дорогу вниз. Она выводит к площадке с одной скамейкой, откуда автобус идёт в долину дважды в день. Тот, что стоял внизу, уже урчал.
Бежал я по мокрому камню, придерживая рукав, чтобы не задирался. Дверь стояла открытой. Створка не поехала, пока я не влез внутрь.
Место я взял у окна. Кедры пошли назад, потом облако, потом Токио, серый и плоский, до самого края. Приказ Яги лежал у меня в голове там же, куда я складываю расписки.
Соседке я плачу помесячно за то, чтобы она звонила, если с Тацуей что стрясётся. Телефон я держал в руке всю дорогу. Он молчал. Много ли это значило? Живёт она в двух кварталах от магазина, и страха у неё теперь, наверное, тоже нет.
На платформе своей станции я вышел последним, потому что двое передо мной остановились в дверях и не торопились.
Турникет пропустил меня в общий шум. Я поднялся по лестнице, вышел на привокзальную и остановился.
Улица шла как всегда. Витрина ломбарда, автомат с напитками, аптека на углу, а дальше поворот к каналу. Только шла она без тротуара.
Люди двигались по проезжей части. Обычным шагом, каждый по своим делам, заняв обе полосы. Женщина с коляской катила её по разделительной. Старик в сандалиях выбирал дорогу посреди перекрёстка, поглядывая под ноги, чтобы не споткнуться о трамвайный рельс.
Я стоял у выхода со станции и смотрел, где кто идёт. Никто не держался у края. Так ходят по двору, куда машина не заезжает, а тут под колесо можно попасть за три секунды.
Такси подошло сзади и медленно раздвинуло эту публику бампером. Водитель не сигналил. Никто не сигналил вообще, во всём квартале, а в Кодзукуэ гудят по любому поводу.
От этой картинки меня замутило, как мутит от описи, где не сходится итог. С улицы сняли одну позицию целиком, и стоит она теперь пустая, а держалось на ней всё остальное.
На крыше автобусной остановки сидели трое мальчишек в школьной форме и болтали ногами над проезжей частью. Один ел мороженое. Внизу взрослые ждали автобус, задрав головы к расписанию.
— Слезьте, — сказал я им снизу.
Средний посмотрел на меня сверху вниз, вежливо и с интересом, как смотрят на незнакомого дядьку.
— Зачем?
— Высоко.
— И чего? — Он качнул ногой над дорогой. — Тут два метра всего!
— Автобус подойдёт — тебя с крыши сдует.
— Не сдует.
Сказать на это мне было нечего. Испугаться им нечем, это я знал, а объяснять такое ребёнку всё равно что объяснять слепому синий цвет.
От дома через дорогу шёл дым. Из окна второго этажа, ровной серой полосой, вдоль стены и вверх. Рама над окном уже почернела по краю.
Я смотрел на этот дым и ноздрями не брал ничего. Гарью должно было тянуть через всю улицу. В носу у меня стояла та же пустота, что и час назад в автобусе, — воздух там второй месяц одинаковый, как вода из-под крана.
Женщина рядом со мной наморщила нос.
— Опять кто-то рыбу пережарил, — сказала она в сторону. — Прямо ест глаза…
— Из какой квартиры? — спросил я.
— Да с третьего, откуда же ещё. У них вечно.
Она пошла себе дальше, к переходу. А до меня очень медленно дошло, что в этом районе я теперь слепой на половину головы. Дым — ладно, дым видно. А утечку газа чем я возьму? Нечем.
Цену за обоняние я назвал сам, вслух и целиком, в апреле. Торговаться с ней задним числом поздно.
Я пошёл через дорогу.
Идти было легко и мерзко. Машины притормаживали передо мной сами — водителям деваться некуда, они всё-таки на работе. Дом с дымом остался слева. У подъезда стояли двое соседей и обсуждали, вызывали уже или нет.
От переулка до угла я перешёл на бег.
Вывеска «Сан-Сан» видна уже от аптеки, с той стороны, где стойка для велосипедов. Днём её выключают, а сейчас горели все буквы разом, ровным дневным светом. Внутри магазина тоже было светло.
Витрины у магазина не было.
Стекло лежало на асфальте от порога до бордюра, крупной крошкой. По нему уже прошлись — я видел борозды от подошв. Рама держалась одна, гнутая внутрь. Стойка с журналами повалилась через порог наружу, и глянцевые обложки размокли в лужице у самого края.
Внутри, за пустой рамой, у кассы стоял Тацуя.
Стоял он спиной ко мне, в фирменной куртке, руки на стойке, чуть подавшись вперёд, — так он разговаривает с покупателем, когда тот третий раз спрашивает одно и то же.
Перед ним, по ту сторону стойки, поднималось до потолка бумажное.
Собрано оно было из подшивок и смятых листовок, из витых лент, свисавших с локтей до самого пола. По лентам сверху вниз бежали чёрные цифры, не останавливаясь. На месте лица держался отпечатанный счёт, с шапкой и колонками. Строки на нём перепечатывались заново, набегая одна на другую.
Второй ранг. Определять мне было не надо, я это чувствовал от угла улицы, всем весом воздуха.
Тацуя постучал по стойке костяшками.
— Господин хороший, ну я же вам говорю. Тунец кончился. — Сипел он после ночной смены и по привычке говорил громче нужного. — Курица есть, лосось есть, слива есть. Тунца не завезли, машина не пришла.
Ленты прошелестели.
— Позиция, — сказало оно.
— Чего-чего? — Тацуя наклонил голову к плечу. — Вы погромче, у меня ухо с ночи заложено.
— Позиция.
— Да хоть позиция, хоть накладная. — Тацуя развёл руками и засмеялся своей же шутке. — Нету у меня тунца! А витрину вы мне зря, ей-богу. Мне её теперь по акту списывать, а бланк один на квартал…
В дверном проёме я остановился.
От порога до кассы в этом магазине пять шагов. Я мерил их каждую ночь два года, с ящиком и без. Половица под линолеумом отзывается на втором, а на четвёртом надо забирать вправо, потому что угол лотка с онигири торчит.
Ящик стоял у моей ноги, слева, у самого порога. Банки кофе, двадцать четыре штуки, разгрузку сегодня приняли и не разобрали.
Ладони я подсунул под дно и вздёрнул его к груди.
Дно оказалось мокрое, ящик пополз из рук. Я перехватил его всей ладонью, снизу. Углы резали пальцы. Левая держала хуже правой, и я довернул ящик на бедро.
Первый шаг.
— Тацуя-сан! — крикнул я. — На пол!
Он обернулся ко мне через плечо.
И заулыбался весь сразу, как улыбаются человеку, которого не ждали до вечера. Поднял ладонь. Гипс с неё сняли ещё весной, рука была загорелая, рукав закатан до локтя.
— Ямада! Ты откуда…
Второй шаг.
— Позиция, — прошелестело у кассы. — Хозяин смены, конбини на углу. Страх. Приобретено девятого апреля по встречному исполнению. Возврат не произведён.
Тацуя всё ещё смотрел на меня и держал поднятую ладонь.
— Итого к возмещению, — прочло оно, — четыреста шестьдесят тысяч восемьсот иен ноль сен. К взысканию.
Ленты пошли вперёд все разом.
Ящик я донёс до третьего шага.
Бумага взяла Тацую поперёк груди и подняла над полом на ладонь, вместе с курткой, вместе с бейджиком. Он мотнул головой, будто у него в ухе застряла вода. Ноги дёрнулись раз, поискали пол и не нашли.
Он не закричал.
Он вообще не издал ни звука. Полсекунды, за которые человек успевает испугаться и передумать, у него отняли ещё в апреле.
Потом бумага отпустила, и он упал.
Звук вышел тупой и тяжёлый, самый громкий за весь тот день. Мешок риса падает так же, с борта на бетон. Что-то в нём хрустнуло уже об пол.
Ящик ушёл у меня из рук и лёг набок. Банки раскатились по линолеуму, одна дошла до его пальцев и стукнулась о них.
От меня до него оставалось два шага.
Я их сделал и сел рядом на колени.
Держать его было тяжело. В нём килограммов восемьдесят, и весь этот вес ушёл вниз, мне в руки, как уходит человек, переставший себя нести. Голову я подхватил ладонью снизу и повернул к себе.
Лицо у него было спокойное и удивлённое. Он смотрел мимо меня, чуть выше, туда, где над кассой висит его график смен.
— Тацуя-сан.
Он моргнул. Один раз, медленно.
— Ты чего… — просипел он совсем тихо и с усилием, как через подушку. — Ты чего с ящиком-то, оболтус. Дно бери…
Дальше он не договорил.
— Взял, — сказал я. — За дно взял, Тацуя-сан. Слышите?
Я держал его и ждал конца фразы. Грудь под моей ладонью поднялась, опустилась и осталась внизу. Почувствовал я это рукой раньше, чем сообразил головой.
Над нами, за стойкой, зашелестело.
Бумага повернулась ко мне. Лист на её лице перепечатался сверху донизу, чисто. Строки встали.
Я поднял голову.
Я сидел на полу своего магазина, на коленях у меня лежал человек, а в горле стоял ком, и протолкнуть его не выходило ни вниз, ни наружу. Левая под рукавом деревенела от локтя. Крепко ли я его держу? Понять было нечем. Боли в этой руке нет с мая, о сжатых пальцах я узнаю по натяжению в плече.
— Позиция, — прочло оно. — Курамото.
Я ждал.
— Обоняние. Передано по встречному исполнению, апрель. Обеспечения не образует.
Оно перебрало ленту на сгибе локтя.
— Боль левой руки. Передана, май. Обеспечения не образует. Право иметь жильё на своё имя. Передано, май. Обеспечения не образует.
Ленты шли и шли. Каждая строка ложилась в тот же столбец. Я узнавал свои сделки по датам.
— Вкус пищи. Передан, июнь. Обеспечения не образует.
Оно остановилось.
— Свободных позиций нет, — прочло оно. — Обеспечение отсутствует. Взысканию не подлежит.
И всё.
Оно повернулось и двинулось к выбитой витрине. Ленты волочились за ним по крошке с тихим сухим шорохом. У порога оно пригнуло голову, чтобы пройти под рамой. Человек так наклоняется, когда знает высоту собственной двери.
Меня трясло всего, крупно, от бёдер вверх. Я сидел с ним на коленях и смотрел, как оно уходит.
Оно не торопилось. Вдоль улицы, мимо аптеки, мимо стойки для велосипедов, ровным шагом делового человека, у которого впереди ещё три адреса.
Меня даже не тронули.
Меня прочли до конца, до самой нижней строки, и закрыли карточку. Брать нечего. Эту строчку я много раз видел в чужих делах и всегда с той стороны стойки.
Пальцы у меня разжались сами. Я перехватил Тацую поудобнее и вытер ему щёку рукавом, хотя вытирать там было нечего.
Снаружи кроссовки процокали по стеклу от самого угла.
Пришлось поднять голову.
На углу, у аптеки, стоял Годзё. Руки в карманах, форма колледжа, тёмные круглые очки. Поза была как на остановке — свободно, чуть отставив ногу, лицом к магазину.
Между нами лежало метров пятнадцать пустой улицы. Крошка под его кроссовками была нетронутая, ровным слоем, до самого носка.
— Ломбардщик, — позвал он.
Голос у него дошёл до меня без всякого усилия, будто он стоял в дверях.
— Скажи слово — и я приду.
Леденца за щекой у него не было. Фраза вышла короткая и ровная. Улыбка за ней не пришла.
Я открыл рот.
Слова я писал сам, на платформе в апреле, при свидетеле. Свидетель стоял сейчас на углу и держал руки в карманах. Попрошу вслух — он придёт. Он догонит бумагу за полквартала, и от неё останется мокрый мусор у бордюра.
А с левой сойдут все строки разом, вместе с ячейкой, вместе с самим «Закладом». И чем я тогда предъявлю за район?
Я закрыл рот.
Зубы сошлись с щелчком, я его услышал изнутри головы. Челюсть свело так, что в висках отдало. Дышал я через нос, коротко, и ничего не чуял.
Годзё стоял и ждал.
Ждал он долго. Пульс бил у меня в шее толчками, я слышал его ушами… а Годзё за всё это время не переставил ни одной ноги.
— Ясно, — обронил он наконец.
Помолчал.
— Не спросишь, почему я стою на углу?
Я не спросил.
Потом он вынул руку из кармана, снял очки, потёр переносицу и надел их обратно. Больше он не сказал ничего.
Тацую я вынес наружу сам.
Оставаться внутри было нельзя. Под потолком гудели лампы, холодильник тянул свою ноту, и от этого ровного гула у меня свело затылок. Я подхватил его под мышки и потащил спиной вперёд, через порог, по крошке, а она скрипела под каблуками. У самого бордюра я опустился и сел на асфальт.
Асфальт был тёплый. Днём он в июне греется до вечера. Это единственное, что я ощущал ясно всё оставшееся время.
Голову его я положил себе на колено. Куртку одёрнул, бейджик повернул лицом вверх. Ноги у него остались лежать в стекле. Переложить их у меня не получилось.
Вывеска работала над нами всё это время, все буквы разом.
Группа приехала минут через сорок, микроавтобусом. Я слышал, как хлопнули двери. Иджичи заговорил по телефону быстро и виновато. Смотреть я не стал.
Первой подошла Маки.
Она обошла меня по дуге, посмотрела на Тацую сверху, потом сняла чехол с плеча и поставила его к стене, древком вверх. Села рядом. Не близко, ладонью не тронула, ничего не спросила.
Так мы и сидели. Она смотрела на дорогу, я на асфальт перед собой.
Иджичи один раз подошёл со стороны машины и открыл рот. Маки повернула к нему голову. Иджичи ушёл.
Потом она достала из кармана банку кофе, вскрыла и поставила рядом со мной на асфальт. Я её не тронул. Свою она тоже не открыла. Обе банки грелись на солнце.
За все эти полчаса Маки не сказала ни слова. Ни одного.
Панда пришёл позже, от машины, сел на корточки с другой стороны.
— Курамото. Нам его надо забрать, — проговорил он вполголоса. — Сейчас приедет городская служба, у них он пойдёт по другим бумагам.
— По каким?
— Несчастный случай на рабочем месте. Витрина, стекло. — Панда помолчал. — Иначе про район начнут спрашивать, а отвечать нам нечего.
Я кивнул.
— А ты сам-то цел?
— Цел.
Отпустить руки оказалось долго. Пальцы левой я отгибал правой, по одному. Шли они с задержкой, как чужие.
Панда поднял его на руки легко и понёс к машине — ровно, стараясь не качать. Голову он придерживал предплечьем. Мимо стойки для велосипедов, мимо аптеки, той же дорогой, куда ушла бумага.
Инумаки стоял у аптеки и не подходил.
Воротник он натянул до глаз, а руки держал по швам. Он всегда говорит хоть что-нибудь. Лосось, тунец, бонито — на все случаи у него есть слово. Он смотрел на меня поверх воротника и молчал.
— Как его звали? — спросила Маки, не поворачиваясь ко мне.
— Тацуя.
— Фамилия?
Фамилию его я видел на бейджике каждую ночь два года подряд. Сато, Сасаки, Сакаи… первая буква стояла, а дальше было пусто.
— Не помню.
— Вспомнишь — скажешь мне, — сказала Маки и встала, забрав чехол от стены.
Я поднялся на ноги сам, отряхнул колени и пошёл обратно в магазин.
Внутри всё осталось как было. Тара из-под кофе набок, банки по линолеуму, тёмное пятно на полу у стойки. Гудел холодильник с напитками. Кассовый ящик так и стоял выдвинутый, мелочь в нём лежала нетронутой.
Под ним, во втором отделении, живёт мой конверт с процентами.
К стойке я подошёл и взялся за неё обеими руками, как он держался, когда объяснял про тунца. С этого места видно окошко выдачи и график смен над ним.
Список висел над кассой, чуть криво, на двух кнопках. Тот самый лист, накладная с оборота, печатные буквы, продавленные ручкой на верёвочке. Бумага пожелтела по краям за три месяца, а первую строку я тогда продавил дважды. Вмятина видна с этой стороны до сих пор.
Пять правил.
Второе я вывел крупнее прочих, чтобы он разобрал его издали и спьяну. «На крышу не лазить. Антенна подождёт».
Правило было зачёркнуто.
Зачёркнуто грубо, шариковой ручкой, в три косые линии поверх слов, а рядом на полях его рукой, криво и весело, приписано: «Полез. Антенна не ждёт».
Глава 18. Третий вариант
Восемь пачек и одну початую я выложил на стол ровной стопкой, а старик к ним даже головы не повернул.
— Восемьсот семьдесят тысяч, — назвал я. — Компенсация от дома и остаток по трём гонорарам. Больше нет ничего. Мне нужно, чем драться, к завтрашней ночи.
Микагэ дощупал на верстаке зонт со сломанной спицей, подтянул его к себе за ручку и только после этого повернул ко мне лицо. Дверь внизу он открыл не на первый стук и за всю лестницу не спросил, кто пришёл. Он узнаёт по шагам, а мои слышал ещё до того, как я выучился ходить.
— С кем драться?
— Дух второго ранга. Просрочка. Он не сам по себе, под ним человек, тоже второго, и они срослись. Сегодня днём он говорил со мной чужим ртом.
Меня самого он не тронул. Прошёл вплотную, прочёл мой счёт вслух до дна и отвернулся, потому что с должника, у которого всё заложено, взыскивать нечего.
Мне понадобилось за что-нибудь взяться, и я взялся за край верстака. Дерево шло шершавое, в старом клею. Ногтем по нему я водил туда и обратно, пока подбирал, с чего продолжать.
— Ему достался хозяин смены. Тацуя.
Микагэ ждал. Иглу он не тронул.
— Витрина ушла внутрь. Стекло. Он умер на асфальте у бордюра, при мне… — Голос сел на середине, и я переждал, сколько понадобилось. — Держал я его сам, пока не подошёл Панда и не забрал.
Кровь потом отмывал в подсобке под холодной струёй, и вода долго шла розовой. С ладоней сошло, а из-под ногтей нет, и сейчас, на чужом верстаке, я это видел на своей же руке.
— Он вас видел рядом с ним? — спросил Микагэ.
— Видел. И отвернулся.
— Запомните это. Такие берут по списку, злобы у них нет вовсе. — Спицу он всё держал двумя пальцами, будто собирался её выгибать. — И в списке вы стоите ниже всех, у кого ещё есть что отдать.
Слышать это второй раз за сутки было не легче, чем в первый.
Годзё в ту минуту стоял на углу у аптеки, при полном дневном солнце, руки в карманах, тёмные очки. Я его не позвал. И не позову.
Спица легла обратно. Старик поднялся, дошёл до плитки в углу, вытряхнул спичку из жестянки от леденцов и чиркнул на слух. Конфорку он поймал с первого раза, синий венчик пошёл ровно. Чайник сдвинулся на огонь.
Мастерская с весны не переменилась ни на что: верстак под окном, зонты кучами по стенам, жестянка от леденцов на краю плитки. Клеем тут несло на всю комнату, а знаю я про это только по памяти. Нюх у меня ушёл в уплату ещё весной, и назад его не будет.
— Разговор будет долгий, — сказал он в стену. — Цену назову сразу, до всего прочего.
— Называйте.
— В коробке из-под материнских вещей у вас лежит кассета. Шестьдесят минут, на корешке чужой рукой подписано число. На ней её голос.
Дождь по жести шёл давно, мелкий и ленивый. Внизу под лестницей тикали чужие часы, оставленные в починку не по адресу.
— Кладёте память о том, как звучит этот голос, — договорил Микагэ, садясь. — Берёте техник столько, сколько унесёте. На вашего сросшегося хватит с запасом.
Слушать кассету мне нечем. Магнитофона у меня нет, а если по-честному, то и не искал, где взять. Знаю только, в какой она коробке и под чем лежит, и этого мне до сих пор хватало.
— Это цена, а не совет, — добавил он. — Я не отговариваю.
— Знаю.
— Знаете. — Игла поддела край мокрой ткани купола. — Тогда торгуйтесь. Времени вам до чайника.
Рукав пришлось стянуть пониже. Сел я прямее, чем сидел. Левая с утра гнулась туго, кровь на манжете к ночи стала бурой и жёсткой. Отмывать её я не стал.
— Десять лет жизни. Считая с конца.
— Ваших?
— Моих.
— Ваши годы идут дёшево. — Он даже иглу не отложил. — За десять дадут духа четвёртого ранга и половину третьего. Мало.
— Двадцать.
— Двадцать столько же и стоят. Вы шестнадцатилетний должник с чёрной рукой. Ваша старость — товар, которого может не оказаться вовсе, а за то, чего может не быть, полную цену не платят нигде. Мало.
Чайник молчал. Газ на трубе к ночи прикручивают, и венчик под днищем сидел низкий.
— Зрение, — сказал я.
Игла остановилась.
— Оба глаза?
— Оба.
— Оба глаза стоят одного духа третьего ранга. Может, полутора.
— Вы своё продали дороже.
— Я своё продал за то, что стояло за ним. — Микагэ повёл большим пальцем по спице, проверяя изгиб. — Сорок лет работы и фамилия. Её в этом городе тогда ещё произносили вслух. А за вашими глазами школьная площадка да выезды с апреля. Мало.
Катушку с ниткой я взял со стола, покрутил в пальцах и поставил обратно. Стопка лежала между нами. Доставая ножницы, старик обвёл её рукой поверху, а ладонь опустил на столешницу рядом, пальцем не задев.
— Имя, — сказал я.
— Какое у вас имя?
— Курамото.
Игла встала снова, и надолго.
— Фамилию вы получили в апреле. — Голос он не поднял, но заговорил медленнее. — Ходу у неё нет ни в одну сторону, цены ей не набежало, взять за неё вам дадут гроши. Мало.
— Ясно.
— И при мне ею торговать больше не надо.
Зонт он к тому времени дошил и бросил в общую кучу под окном. Оттуда же выудил следующий, с вывернутым куполом. Работа шла у него всё то время, что мы торговались, ни разу не сбившись с хода.
Дождь усилился, потом осел. В животе подводило с вечера, только есть я не стал бы и здесь. Вкуса нет с начала июня, а жевать пустое при чужом человеке противно.
Микагэ вывернул купол обратно и прошёлся ладонью по спицам, пересчитывая их на ощупь. Одна ходила свободно. Её он отогнул и прижал большим пальцем к ободу, пока не села. Меня он не торопил, а чайник за его спиной так и стоял немой.
— Лица однокурсников, — сказал я. — Четверо. Перестану помнить, как они выглядят.
— Узнавать будете по чему?
— По голосам. Инумаки говорит начинкой онигири, его я узнаю с закрытыми глазами.
— Чужая память идёт по цене чужой жизни, — отозвался Микагэ. — А ваша, да ещё о чужих лицах, идёт по цене открытки. Теряете-то вы, они и не заметят. Мало.
— Счёт времени.
— Это как?
— Перестану знать, сколько прошло. Час и полгода станут для меня одним и тем же.
Тут он всё-таки отложил зонт. Вытер пальцы о фартук, повернулся ко мне всем корпусом и посидел так, перебирая по столешнице ногтем, будто по счётам.
— За это возьмут. Дадут одну технику второго ранга, полную, без урезки.
— Сколько это против сросшегося?
— Минуты три. Потом он поймёт, что у вас на руках, и перестанет вам её оставлять. Мало.
Ответить мне стало нечем.
Весь этот час я выкладывал на верстак вещи. Они у человека кончаются, а мои подошли к концу ещё до того, как я сюда поднялся. Что у нищего лежит такого, чего он ни разу не трогал? Под вещами у всякого должника есть второй слой, тот самый, из которого сшита сама долговая книга. Предметов там нет ни одного. Там одни права.
— Микагэ-сан. Право — товар?
— Право — лучший товар в этом ремесле.
— Почему?
— Вещь портится, а право лежит и не тухнет. — Он подобрал ножницы и щёлкнул ими в воздухе, пробуя ход. — Вещь можно потерять по дороге. Право теряется только вместе с человеком.
— У меня есть право выкупа?
Ножницы легли на верстак.
— У всякого должника оно есть, — сказал он. — Заплатите, попросите обратно, вам вернут. Оно вам ничего не стоит, пока вы им не пользуетесь. Вы им ни разу и не пользовались.
— И не воспользуюсь.
— Это разные вещи. — Микагэ подался вперёд. — Пока право при вас, у вас каждый год есть дорога назад. Отдав его, вы эту дорогу заваливаете сами, и назад по ней уже никто не пройдёт. Матушку вашу я поминал без могилы. Вас помянут с чёрной рукой в кармане…
— Цену назовите!
Молчал он долго. Часы внизу отсчитывали за нас обоих, а он всё сидел, положив ладони на купол, и ткань под ними не шевелилась. За весь этот час игла у него не останавливалась так надолго ни разу.
— Оценка такая. — Старик выпрямился и заговорил тем ремесленным голосом, каким называют цену за работу. — Кладёте право выкупа — всё, что вы брали по срочным сделкам, остаётся при вас насовсем. Чутьё Нюхача плюс обе снятые вами техники, «Затирание» с «Бременем». Ячеек они больше не держат: бессрочное срастается с хозяином и места не занимает. Обе у вас встанут пустые под новое.
— Хватит на сросшегося?
— Хватит на сросшегося и останется. Цена названа вслух, при оценщике, до сделки. Дальше произносите.
Поднялся я рывком. Табурет проехал по доскам, и звук вышел громче, чем я хотел.
— Слушайте и считайте себя свидетелем.
— Слушаю.
— Я, Курамото Кёя из рода Курамото, кладу в заклад своё право выкупа. Право когда-либо выкупить обратно любой мой заклад. Прошлый. Нынешний, вот этот самый, что кладу сейчас. И всякий, какой положу после.
Ткань купола под его пальцами перестала шуршать.
Во рту пересохло так, что язык прилип к нёбу, и следующее слово вышло у меня не с первого раза. Глаза сами ушли вниз, на левую руку. Строк под рукавом видно не было, но место их я знаю наизусть, от запястья вверх по кости.
Микагэ сидел не шевелясь. За нас обоих считал дождь по жести.
— Кладу бессрочно, — договорил я. — Возврата не прошу и условия возврата не ставлю. Взамен беру одно: всё, взятое мною по срочным сделкам, остаётся при мне навсегда, вместе с процентами по нему. Оценщик назвал цену вслух до слова. Микагэ Тоору тому свидетель. Я согласен.
— Цена названа, — произнёс он в комнату. — Обе стороны я слышал.
— Второй стороны здесь нет.
— Вот именно. — Он сложил руки на верстаке. — Некому будет закрыть эту сделку. Никогда.
Меня потянуло в левом предплечье, от запястья к локтю. Рукав я задрал сразу: узнавать про эту руку я умею только глазами.
Строки на коже налились. Серые и тонкие с утра, они за секунду набрали густоту, будто их продавили заново по старым бороздам. Каждая черта встала отдельно и чётко. Гаснуть теперь не собиралась ни одна.
Внутри у меня сделалось просторно и пусто, как в комнате после выноса чужой мебели. Обе ячейки стояли порожние.
Головой я повёл к окну.
Чутьём я достал верхнюю полку раньше, чем успел решить, пускать его туда или нет. Под тряпьём лежало заряженное: плотный старый комок остаточной энергии размером с кулак, спёкшийся до твёрдого. Прежде такая находка стоила бы мне минуты и половины сил.
— У вас на верхней полке заряженное, — сказал я. — Слева, под тряпками.
— Держу для своих нужд.
— Оно у вас тут давно лежит.
— Дольше, чем вы живёте. — Микагэ пожевал губами. — Заработало, значит.
Сжал левую в кулак, распустил пальцы. Ход у них оказался полный, до упора. «Затирание» никуда не делось, «Бремя» сидело рядом, и уходить ни одно из двух больше не собиралось.
Раньше я выходил на выезд с одной техникой, второй ячейкой в запасе и календарём в голове, где красным помечен день возврата. Календарь мне теперь без надобности. Впервые с апреля у меня на руках было всё сразу, и ничего из этого не уходило в срок.
Драться с ним завтра я всё равно буду один. Зато выйду со всем, что успел набрать за эту весну, и разом.
— Сядьте, — сказал старик.
Я сел.
— Теперь вторая половина. Скажу медленно и вслух целиком, свидетель тут всё-таки я, а такие вещи людям положено услышать до того, как они наденут куртку.
— Говорите.
— Негаснущая строка чернит кожу вокруг себя. Это вы знаете. У вас теперь не погаснет ни одна и ни при каких условиях.
— Знаю.
— Не перебивайте! Чёрное пойдёт от запястья вверх, как шло, а останавливаться ему больше не на чем. Прежде оно вставало, когда сделка закрывалась. Ни одна ваша сделка больше не закроется.
Дождь по жести пошёл ровнее. Левую я держал на столе ладонью вниз и не сводил с неё взгляда, пока он говорил.
— Боль в этой руке вы продали мне в мае, — сказал Микагэ. — Здесь, за этим столом, за вторую ячейку. Значит, вы не почувствуете, как оно идёт.
— Я мерю глазами.
— Меряйте дальше. Раз в неделю, линейкой, на трезвую голову и при свете. — Он поднял палец. — А теперь повторите своими словами. Я должен слышать, что вы поняли, а не что вы кивнули.
Ответ вышел у меня короткий.
— Рука будет чернеть до конца. Сперва локоть, дальше плечо. Больно мне при этом не станет ни разу. А когда чёрное выйдет на грудь, узнаю я об этом от посторонних, если рядом кто-нибудь окажется.
— Верно.
— И дороги назад у меня больше нет ни к одному закладу. Ни к старым, ни к тем, что положу завтра.
— Верно, — повторил старик. — Вы только что продали единственное, что дёшево лежит у всякого нищего. Больше вам такого не продать.
Я потёр запястье большим пальцем правой руки, ничего этим не проверив.
— Есть ещё одно, — сказал я. — Требование к Сэридзаве я предъявлю сам. Вслух, при свидетеле, с названием буквы, которую он сломал. На месте, когда он выйдет ко мне.
— Один раз, — напомнил Микагэ. — Второго вам никто не даст, сколько бы ни накапало.
— Мне хватит одного.
— Тогда не тратьте его на злость. — Он нащупал чайник и тронул бок ладонью. — Холодный. Опять газ прикрутили на всю улицу.
Спорить с этим было нечем, поэтому я потянулся к стопке и подвинул её на середину стола.
— С вас за оценку сколько?
— За оценку возьму завтра, если завтра будет. — Ладонь он подержал над столешницей и опустил рядом, мимо денег. — А сейчас скажу вам одну вещь даром. Первый раз даром и последний, больше при вас такого не случится.
— Не надо мне даром.
— Надо.
Он повернул лицо к окну, за которым нет ничего, кроме дождя и жести, и заговорил ровно, тем же ремесленным голосом.
— Ваша матушка сделала то же самое в ту же ночь. Слово в слово.
Часы внизу отстучали дважды.
Сидел я и держал взгляд на его руках. В лицо человеку без глаз я за все эти годы так и не выучился глядеть. Пальцы у него лежали спокойно, в клею и старых порезах от спиц.
— В ту, — сказал я.
— В ту.
— Что она положила? И кому?
Микагэ подобрал иглу и снова взялся за прореху на куполе.
— Это другая цена, — сказал он. — Дороже сегодняшней и совсем другого разбора… Приходите, когда будет чем платить.
— У меня теперь нечем.
— Знаю. — Игла пошла ровно, стежок за стежком. — Потому и сказал вам это даром сегодня. Завтра вы уйдёте на своего сросшегося, и может так выйти, что спрашивать станет некому.
Застегнув манжет, я опустил рукав до самой ладони.
На столе осталась стопка, восемь пачек и одна початая, ровно там, куда я её выложил. За весь разговор он не притронулся к ней ни разу. Даже когда тянулся через стол за ножницами, руку он повёл поверху.
— Деньги заберите, — сказал Микагэ, не поднимая головы. — Купите на них плёночный магнитофон.
— Слушать её мне теперь нечем.
— Купите, — повторил он.
Поднявшись, я обошёл стол с той стороны, где лежала стопка. Руку к ней так и не протянул.
— Пусть полежат у вас до завтра. Приду — возьмёте за оценку. Останутся у вас насовсем, так купите на них магнитофон себе.
Ответа не пришло. Игла у него шла ровно, стежок за стежком, будто ничего в этой комнате за ночь не случилось.
Чайник на плитке так и стоял холодный, синий венчик под днищем сидел низко, и закипать эта вода не собиралась до самого утра.
Доски по дороге к лестнице отзывались под каждым шагом, каждая на свой лад: старик ходит по ним вслепую и знает их наперечёт. Мокрая куча зонтов у стены отблёскивала, готовые и рваные вперемешку. За окном лежала пустая улица, одна вывеска на весь квартал и дождь наискось через её свет.
Часы внизу под лестницей всё стучали. Их принесли не по адресу и до сих пор не забрали.
У верхней ступени я остановился и обернулся. Стопка лежала на середине верстака, восемь пачек и одна початая, а старик сидел к ней вполоборота, с куполом на коленях. Игла у него не сбилась ни на стежок.
— Микагэ-сан. Слово в слово — это как?
Старик не повернулся.
— Так, — сказал он. — Прошлый, нынешний… и всякий, какой положу после. Возврата не прошу и условия возврата не ставлю. Я стоял в двух шагах и слышал каждую букву.
Глава 19. Кульминация арки
Двоих пацанов с велосипедами я выставил со стройки в начале четвёртого.
Лезли они через ту же дыру в заборе, которой я пользовался в средней школе. Старший, уже протащив переднее колесо, успел спросить, кто я такой.
— Никто. Трубу прорвало, вода кипяток. — Я придержал сетку, чтобы он вылез обратно. — До утра тут ходу нет.
Второй заглянул мне через плечо в котлован, где на дне стояла ржавая жижа. Поверил сразу.
Лаз я заложил листом железа и привалил обломком бордюра. Работал одной правой. Левая с ночи гнулась туго от локтя, класть на неё вес я не стал.
Место под эстакадой я выбрал сам. В том и была вся разница. Прежние свои драки я принимал там, куда привозил микроавтобус, — чужой этаж, лужа на кафеле. Ходил я тут с полудня один. К вечеру посторонних в этом тупике не останется.
Чем теперь его сюда звать?
Долг мой — четыре миллиона восемьсот тысяч, а толку с него ноль. Вчера днём бумага прочла меня до нижней строки и закрыла карточку. Свободных позиций нет, взысканию не подлежит. На пустого она второй раз не пойдёт.
Значит, нужен чужой счёт, живой и неоплаченный, с именем и датами. Прочти такой вслух — она придёт на голос сама, как приходят на запах.
Счёт этот в городе есть ровно один, лежит он в конторе на Синдзюку, в папке с шёлковой тесёмкой, подшитый после штрафа. Читать его будет писарь. Право вызова у меня одно. Другого случая потратить его не подвернётся.
Телефон я достал из кармана и набрал номер приёмной.
Гудки шли долго. Трубку сняли.
— Мокурэн-до, приёмная, — выдохнули в неё. — Слушаю…
— Кацураги-сан. Это Курамото Кёя.
В трубке стало тихо.
— Курамото-сама? Я вас слушаю. Слушаю вас.
— Я трачу право вызова. Одно, купленное вами и мной в июне, за семьдесят тысяч наличными и слово о сейфе. Условие вы называли сами: явиться немедленно, куда скажу, в любой час, с любой бумагой, какую назову.
Он задышал в трубку.
— Я помню условие… Какую бумагу?
— Кодзукуэ, развязка. Спуститесь под эстакаду, к бывшему отделению банка. Бумага одна — долговая опись Сэридзавы Гэна, полная, со всеми позициями после штрафа. Оригинал. Копию не берите, копия не читается вслух.
— Она в шестом шкафу, — сказал он совсем тихо. — Ох. Она же в шестом шкафу, Курамото-сама, а шестой шкаф у нас…
— Немедленно, Кацураги-сан.
Пока он ехал, я прошёл тупик из конца в конец ещё раз. Стеклянная дверь бывшего отделения банка была заклеена изнутри объявлениями о закрытии программ. Выходов оставалось два, пандус с развязки и лестница на насыпь. Её я завалил куском водоотводного лотка, поперёк, от перил до стены.
Поток наверху не редел. Каждая машина отзывалась внизу коротким щелчком по стыку, без перерыва с самого полудня.
На бетонный блок у опоры я сел и вытянул ноги.
Есть хотелось так, что подводило под рёбрами. Два онигири с курицей, взятые на станции, я съел не разворачивая плёнку. Вкуса у них не было с июня. Я и не ждал.
Чутьё под ногами тянуло ровно, снизу, из-под бетона. Далеко, но никуда не делось. Драться с ним я буду один. Решено это ещё ночью, в комнате над мастерской, где мне назвали цену вслух.
Такси я услышал сверху, с развязки, уже в седьмом часу. Дверца хлопнула дважды, по пандусу заскрипела щебёнка.
Спускался он боком, держась за перила, в той же спортивной куртке не по должности. Папку с тесёмкой он держал у груди обеими руками. Внизу остановился и задрал голову на быки, уходящие в темноту.
— Тут же ничего нет, — проговорил он. — Пусто тут, Курамото-сама. Я думал, вы в конторе. Зачем сюда-то?
— Опись.
Тесёмку он развязывал долго, пальцы срывались с узла. Лист вышел казённый, с шапкой дома и печатью в углу. Позиций на нём стояло много.
— Вот… Всё как есть, полная. — Он попытался отдать её мне и не отдал, потому что я рук не поднял. — Курамото-сама, я поеду? Я привёз, право вы потратили, оно закрыто. Такси наверху ждёт, я его не отпустил…
— Отпустите. Вы не поедете.
— Как это не поеду? — Он засмеялся коротко и жалко, той манерой, от которой у меня сводит скулы. — Вы меня вешаете между двумя хозяевами, вы же сами говорили, что не будете…
— Вы свидетель, — сказал я. — Мне нужен человек, который слышит своими ушами и потом сможет это повторить. Один. Вы уже здесь.
Он открыл рот и закрыл.
— А кому повторять-то?
— Кому угодно. Хоть Ямасине-сама.
Это его добило. Он сел на нижнюю ступеньку пандуса, положил опись на колени и прижал ладонью, потому что снизу, из тупика, тянуло сквозняком.
— Теперь читайте, — велел я. — Вслух, громко, по порядку, каждую позицию с суммой. И конец страницы читайте тоже, там итог.
— Зачем?!
— Затем, что вы писарь. Читайте.
Читал он плохо, глотал окончания, дважды возвращался к началу строки. На третьей позиции он поднял голову.
— А потише нельзя?
— Нельзя.
— Позиция четыре, — выговорил он. — Клятва о неприкосновенности при взыскании, снята домом в порядке штрафа… удержано с коллектора Сэридзавы Гэна два миллиона шестьсот тысяч иен. Не возмещено.
Ток снизу пошёл гуще.
Пришёл он не с пандуса и не с лестницы. Чутьё встало у меня в подошвах разом, как встаёт вода в подвале. Я развернулся к стеклянной двери банка.
— Позиция пять, — читал Кацураги, глядя в лист. — Содержание служебной комнаты, июнь, восемьдесят тысяч иен. Не возмещено. Позиция шесть…
За дверью, изнутри, по стеклу пошли объявления. Пожелтевшие листы отклеивались от стекла один за другим и уходили вверх, в темноту.
— Читайте! — крикнул я.
— …позиция шесть, перевод во внутреннем ранге, удержание за три месяца вперёд, четыреста двадцать тысяч иен! Не возмещено! Итого к возмещению по описи…
Дверь вышла из коробки целиком и легла на бетон.
Оно поднялось из проёма, разворачиваясь на ходу. Верх его встал выше моей головы на полторы. Подшивки, витые ленты с локтей до земли, чёрные цифры, бегущие сверху вниз. На месте лица держался отпечатанный счёт, с шапкой и колонками. Строки на нём набегали одна на другую.
— Курамото-сама, что это?! — Кацураги оборвал себя на середине итога.
— Читайте до конца, — сказал я ему, не оборачиваясь.
Дочитал он всё-таки до последней иены, а бумага слушала, склонив к нему верх.
— Позиция принята, — прошелестело оно. — Заявитель?
— Курамото Кёя, — ответил я. — Я вас позвал.
Тогда оно повернулось ко мне.
Сутки назад оно уже читало меня и карточку закрыло. Сейчас лист у него перепечатался сверху донизу начисто. Первая строка встала другой.
Чутьё показало мне дырку раньше, чем оно двинулось.
Тянуло неровно. Слева, где у человека рёбра, ток проваливался. Уязвимости там никакой. Там сидела незакрытая позиция, по которой оно само осталось должно. Такие места я вижу с мая, с чужого графика платежей.
Я сдвинулся вдоль опоры, держа этот провал слева от себя.
Ленты пошли на меня веером.
Я ушёл вбок и вниз, к самой опоре. Первый заход прошёл над плечом, сорвав с бетона крошку. Вторым меня достало по спине, наискось, мокрой бумагой поперёк лопаток. Дыхание вышибло всё разом.
— Бремя! — сказал я вслух, дотянувшись ладонью до ленты.
У хозяина это выходило тихо. У меня по тупику пошёл гул, фонарь на насыпи мигнул, бетон под подошвами дёрнулся.
Долг я вывалил на него весь.
Свой, материнский, два года просрочки с процентами. Всё, что я таскал на себе с апреля, легло на бумагу за одну секунду.
Оно село.
Ленты подломились в локтях, верх пошёл вниз, к бетону, медленно, будто ему на плечи положили мешок цемента. Лист на лице перепечатался с ошибкой, строки съехали набок.
— Обременение, — прочло оно. — Принято к учёту. Погашение…
Договорить я ему не дал.
— Затирание!
Гул пошёл второй раз, гуще. В ушах у меня заложило. Последние десять секунд я стёр ему начисто.
Оно выпрямилось, будто ничего не было. Лист встал чистый.
— Позиция принята, — прошелестело оно. — Заявитель?
Кацураги на ступеньке заскулил.
— Курамото Кёя, — ответил я во второй раз, отходя к котловану. — Я вас позвал.
И оно обременилось моим долгом заново, само. Ленты подломились в тех же местах, верх сел на бетон, цифры побежали обратным ходом.
Взыскивать одно и то же дважды — это ему в бухгалтерию и легло.
И этого не хватило!
Оно поднялось с бетона, не дожидаясь, пока цифры домотают. Лист на лице перепечатался в третий раз. Чисто, ровно, с новой шапкой.
Я успел сделать полшага назад.
Ленты взяли меня поперёк груди, оторвали от земли и понесли на опору. Бетон я встретил спиной и затылком. В глазах пошли белые пятна, воздух вышел из меня с хрипом. Держаться я не смог и сполз по опоре на колени.
Правую руку оно поймало отдельно, у запястья, вывернуло к плечу.
Хруста я не услышал за шумом сверху. Зато увидел, как кисть встала неправильно, коротко и криво, как локоть ушёл в сторону, куда локтю ходить нечем.
Больно не было.
Совсем.
Я стоял на коленях у опоры, смотрел на собственную кисть, лежащую на бетоне ладонью вверх. Пусто в ней было, как в чужой. Боль я продал старику в мае за вторую ячейку. Продал боль левой. За правую не платил ничего.
А правая всё равно молчала.
Меня приложило затылком. Голова пока не разобрала, что ей туда поступило. Разберёт — станет плохо. Времени у меня оставалось ровно до этого.
Левую я поднял с бетона и попробовал согнуть.
Локоть пошёл чуть-чуть и встал. Дальше кость шла как деревянная.
Рукав задрался. В свете фонаря с насыпи я увидел её целиком. Строки стояли густые, налитые, а чёрное от запястья дошло выше локтя и ползло к плечу.
Узнать про эту руку я умею только глазами. Вот и узнал.
Обеих рук у меня больше не было. Ни той, которой я держу, ни той, которой считаю.
Бумага пошла ко мне через тупик, не торопясь.
— Курамото-сама! — заорал Кацураги сверху, с пандуса. — Уходите, там же лаз, там дыра в заборе, я видел!
— Заложен, — ответил я.
Подниматься с колен без рук оказалось долго.
Я упёрся плечом в опору и полез по ней вверх, продавливая себя спиной, сантиметр за сантиметром. На середине меня повело вбок, равновесие я поймал бедром. Правая качалась при каждом рывке, как чужая вещь, привязанная ко мне за плечо.
Встал.
Дышал я коротко, ноги подо мной держали плохо. Чем я его теперь достану? Всё, чем я мог сейчас работать, было у меня в горле.
Этого хватало.
— Кацураги-сан, — позвал я. — Стойте где стоите. Опись держите в руках и слушайте, вы у меня свидетель.
— Слушаю! Слушаю, Курамото-сама…
Бумага остановилась в шаге и склонила ко мне верх. Лист на лице ждал.
Я набрал воздуха, сколько взялось.
— Я, Курамото Кёя, предъявляю право требования.
Голос у меня сел на первом же слове. Два щелчка сверху, по стыку, я переждал.
— Девятого апреля этого года, ночью, в конбини «Сан-Сан» в Кодзукуэ, дом Мокурэн-до в лице своего коллектора Сэридзавы Гэна принял на себя обязательство. Слово в слово: никто из дома не касается меня и ничего у меня не берёт касанием. И людей этого магазина дом не трогает — работающих здесь и заходящих сюда. Срок — два месяца, до девятого июня.
Ленты у него замерли на середине хода.
— Той же ночью, внутри магазина, при мне, у хозяина смены по имени Тацуя было взято касанием. Взят страх. Дом свою букву нарушил в том же помещении, где её произнёс, и в тот же час.
Кацураги на пандусе перестал дышать. Я слышал это, потому что до того он дышал громко.
— Требование по нарушенной букве копилось с девятого апреля. Проценты по нему считает дом, у дома и уточните.
Верх бумаги дёрнулся вниз, будто её потянуло к листу в чужих руках.
— Предъявляю вслух, при свидетеле, целиком и один раз, — договорил я. — Свидетель — Кацураги, писарь конторы Мокурэн-до, стоит на пандусе и держит опись. Требование предъявлено. Отвечайте.
Тупик под эстакадой стоял тихо… Наверху щёлкали стыки, ровно, как весь день.
— Требование принято, — прочло оно.
Иначе оно не могло. Отказывать умеет человек, у бумаги такой графы нет.
— Заявитель Курамото Кёя. Основание — нарушение принятого обязательства, девятое апреля. Срок нарушения — два месяца одиннадцать дней. Проценты начислены.
Лист на лице пошёл перепечатываться, строки полезли одна на другую, вкось, как лезут цифры на кассовой ленте, когда её заело.
— Итого к возмещению… — Оно остановилось и прочло сумму до последней иены, длинную, в семь знаков.
Потом оно стало искать, с кого взять.
Оно перебирало ленты на сгибах локтей, одну за другой, всё быстрее. Так листают подшивку, зная, что нужного листа там нет.
— Должник по требованию, — прочло оно. — Дом Мокурэн-до в лице коллектора Сэридзавы Гэна. Позиция… Сэридзава Гэн.
Ленты встали.
— Обеспечение — собственное.
И оно принялось взыскивать с себя.
Читало оно ровно, без остановок, тем же голосом, что и в моём магазине. С каждой строкой с него снизу сходил слой. Ленты ушли первыми, потом расшились подшивки на боках и осыпались на бетон.
— Слух. Взят в мае, у мага колледжа по фамилии Хиираги. Возвращению не подлежит, списан в счёт. Сто девяносто тысяч иен.
Верх у него просел. Он стал ниже меня.
— Страх. Взят девятого апреля, у хозяина смены, конбини на углу. — Пауза вышла у него на полстроки. — Возврату не подлежит по причине смерти держателя. Списано в счёт. Четыреста шестьдесят тысяч восемьсот иен ноль сен.
Под лентами стоять было легче, чем слушать это.
Он гасил Тацую в мою сумму. Мне возвращали за него бумагой, по позиции, с копейками. Остановить я это не мог, потому что предъявлять можно один раз и я уже предъявил.
Кацураги на пандусе плакал в голос, не стесняясь.
Бумаги на бетоне набралось по щиколотку. Сквозняк тянул её к котловану.
— Итого списано, — прочло оно последним. Голос у него шёл уже снизу, от земли. — Остаток по требованию — ноль. Требование удовлетворено. Дело закрыто.
Лист на лице перепечатался в пустую страницу и осыпался.
На дне всего этого, на бетоне, среди листов, лежал человек.
Рубашка, брюки, ботинки, и ботинки эти впервые на моей памяти были мокрые, в ржавой жиже с края котлована. Лежал он на боку, поджав колени, смотрел перед собой, на бетонный блок у опоры.
Идти до него было недалеко, но всю дорогу правая качалась у меня сбоку. У его плеча я опустился на колени, помогая себе левой, — она встала на бетон плашмя, как палка.
— Сэридзава-сан.
Он моргнул. Глаза у него ходили и цеплялись за предметы.
— Сэридзава-сан, — повторил я громче. — Меня слышно?
Слышно не было. Он не повернул головы на голос ни разу. Когда сверху по стыку щёлкнуло особенно резко, он тоже не дёрнулся.
Слух он забрал у Хиираги в мае и держал в себе, а теперь я смотрел, как этого слуха у него нет. Ни своего, ни чужого. Держать больше нечем.
Я сел на пятки и стал смотреть на его лицо.
Оно у него было живое, тёплое, с щетиной на подбородке и мокрой прядью на лбу. Ничего в нём не двигалось. Пугаться ему теперь было не на что, стыдиться, должно быть, тоже нечем, а болело у него, наверное, всё тело сразу, только доложить об этом ему было некому.
Всё, чем он взыскивал, он в себя же и вылил.
Я поднял левую и положил ладонь ему на скулу, потому что говорить с человеком, который не слышит, надо как-то иначе.
Он перевёл на меня глаза.
— Сэридзава Гэн, — выговорил я медленно, ставя каждое слово на место, чтобы он читал по губам. — Я предлагаю сделку. Последнюю. Слушайте условия, я называю целиком, вы отвечаете.
Он смотрел мне на рот.
— Я, Курамото Кёя, беру ваше «Взыскание». Технику целиком, со всем, что она умеет, — отнимать касанием одно чувство, держать взятое и выливать на других. Беру бессрочно, возврата не прошу и условия возврата не ставлю.
По эстакаде прошла фура. Внизу от неё загудело в бетоне.
— Кладу за него вот что. Своё право быть отдельно от вас. Я беру в себя вашу пустоту, всю, какая в вас осталась, и ношу её сколько проживу. — Я помолчал, подбирая. — Мне это будет стоить. Сколько именно, я узнаю потом.
Кацураги на пандусе перестал плакать и слушал, вытянув шею.
— Свидетель тут есть, — договорил я. — Согласны?
Он молчал долго. Пальцы у него на бетоне подобрались и разжались.
Потом он кивнул. Один раз, коротко, как кивают в конторе, принимая бумагу к исполнению.
— Принято, — сказал я. — Слово в слово.
Под рукавом на левом предплечье потянуло тонкой горячей ниткой от запястья вверх. Строка встала сбоку от старых, ячейки не тронув.
А следом в меня вошло чужое.
Оно вошло не болью и не тяжестью. Просто в груди сделалось шире, чем есть у человека, и в этом лишнем месте не было ничего. Я сидел на коленях в бумаге, смотрел в лицо человеку, у которого только что отняли всё. Что у него сейчас внутри?
Я не понял.
Лицо как лицо. Глаза, рот, мокрая прядь. Прежде я снял бы с такого слой за слоем, я людей за стойкой этим и беру, а теперь передо мной лежала ровная поверхность. Зацепиться на ней было не за что.
Вот чем я заплатил.
Сверху, с развязки, ударили каблуки по щебёнке. Много каблуков, вразнобой, бежали они быстро.
На лестнице загремело железо, потом ещё раз, тяжелее.
— Тут завалено! — гулко донеслось сверху. — В обход!
Первой по пандусу съехала Маки, придерживая чехол у бедра. Кацураги шарахнулся от неё к перилам вместе с описью. За ней шёл Панда, широко и тяжело, а Инумаки за ним, натянув воротник до глаз.
— Курамото! — Маки встала надо мной. — Живой?
— Цел.
— Врёшь. — Она присела рядом и посмотрела на мою правую, лежащую ладонью вверх. Трогать не стала. — Кто тебя так? Панда, Сёко сюда, быстро!
— Бонито, — сказал Инумаки, оглядывая бумагу под ногами.
Панда обошёл нас и остановился над Сэридзавой.
— Он живой, — сообщил он гулко. — Дышит. Курамото, а это вообще кто?
— Позже.
Хиираги спустился последним. Он посмотрел на лежащего, достал из кармана блокнот и написал, прижимая листок к бедру. Взять мне было нечем. Он это увидел раньше, чем я сказал, присел и развернул листок передо мной.
«ЭТО ОН?»
Я кивнул. Хиираги посмотрел на Сэридзаву ещё раз, сверху вниз, и очень долго.
— Он лежит! — выговорил он громче, чем нужно, и Кацураги на пандусе вздрогнул. — Я говорю, он просто лежит.
Голову я повернул к дальней опоре, туда, где кончается свет фонаря с насыпи.
Годзё стоял у самого бетона, руки в карманах, форма колледжа, тёмные круглые очки. Ближе он не подошёл. Судя по тому, как ровно лежала бумага у его кроссовок, стоял он там давно.
Потом он вынул руки и один раз хлопнул в ладоши.
Под эстакадой этот хлопок прошёл дважды. Сначала сам, потом от бетонных быков, назад.
Глава 20. Развязка и задел
— Три самоволки.
Яга вёл пальцем по листу сверху вниз. На каждой строке палец у него останавливался.
— Двадцатое мая. Восьмое июня. Позавчерашняя.
Перед столом я простоял к тому времени порядочно, руки по швам. Слушались они обе плохо. Правую Сёко собрала в ту же ночь, кисть до сих пор сидела в лонгете. Левая шла от локтя на треть, дальше упиралась в дерево.
— Последняя — в обход прямого приказа. Отдан он был в коридоре, при всех.
— Так, сэнсэй.
— Я не спрашивал. — Головы он не поднял. — Частный заказ у стороннего лица. Устав, глава четвёртая: студентам запрещено. Вмешательство в дело дома Мокурэн-до, с которым у колледжа договор.
Каждый пункт он читал одинаково, тем же тоном, каким Иджичи зачитывает километраж по путевым листам.
— Сколько всего? — спросил я.
— Восемь. Остальные пять мелкие, вслух их зачитывать не будем.
Он отложил лист вправо и придвинул к себе второй, поменьше, с гербовой шапкой.
— Курамото Кёя. Третий ранг.
Вдох у меня застрял на середине. Третий — за что, за три самоволки?
Ждал я отчисления. С площадки под эстакадой меня несли на носилках, а по дороге Иджичи в третий раз повторил в трубку «инцидент». В колледже это означает бумагу, после которой студента отдают домой.
— Со вчерашнего числа, — сказал Яга и взял печать. — С оговорками.
Печать он приложил ровно, без нажима, подышал на неё сверху.
— Первая. Поручительство. Годзё Сатору, подписано вчера в семь утра, меня он спросить не удосужился. Сорвёшься — ранг снимают с вас двоих.
— Понял.
— Вторая. Сольных выездов у тебя нет три месяца. Один выходишь в город и только по своим делам. Произношу вслух, чтобы ты потом не толковал по-своему.
Он положил печать в подставку.
— Третья. Осмотр у Иери раз в неделю, по вторникам. Пропустишь второй подряд — бумага возвращается ко мне в стол.
— Кто это решил? Вы или Годзё-сэнсэй?
— Комиссия. Годзё только расписался первым, до всех.
— А наказание, сэнсэй?
Тут он наконец поднял голову. Стёкла у него тёмные, глаз за ними я не видел ни разу за всю весну.
— Ты его держишь в руках, — сказал он. — Точнее, будешь держать, когда распишешься.
Ручку он выложил на угол стола и подвинул ко мне двумя пальцами.
Взял я её левой. Кисть держала, а локоть не шёл, так что подписывать пришлось всем плечом, наклонившись над столом низко, как первоклассник. Иероглифы вышли крупные и косые. Свою фамилию я вожу этой рукой с начальной школы, а тут она разъехалась на второй черте.
Яга смотрел, как я это делаю. Помочь не предложил.
— Переписывать?
— Сойдёт. — Он забрал лист и убрал в папку. — Человека из-под эстакады оформили в закрытое отделение под Хатиодзи. Ест, если ложку вложить в руку. Родни у него не нашли.
— Он останется таким?
— Иери говорит, брать оттуда нечего, а класть обратно некому.
Я промолчал.
Из ящика Яга достал конверт, плотный, перетянутый бумажной лентой. Положил на стол, ближе ко мне.
— Дом перевёл через колледж восемьсот тысяч. Оформлено как компенсация ущерба, на твоё имя, наличными, потому что счёта дом твоего не признаёт.
Конверт лежал между нами. Толщиной в палец.
— В счёт долга их зачли?
— Я спрашивал у их писаря дважды. — Яга сцепил пальцы. — Штраф идёт у них по одной графе, долг по другой. Долг твой не сдвинулся ни на иену.
— А если я их верну?
— Кому, дому? — Яга качнул головой. — Дом свою графу закрыл. Вернёшь — они лягут туда же, мимо тебя.
Конверт я забрал под лонгет, прижав к боку.
— Похороны завтра, в час, — сказал Яга уже мне в спину. — Кодзукуэ, зал над ритуальной лавкой, Иджичи узнавал. Поедешь один и без формы.
Зал оказался на втором этаже, и лестница к нему шла снаружи, вдоль стены, крытая гофрой.
Дождь стучал по этой гофре весь час, что я там пробыл. Конец июня, льёт с середины месяца через день. Внизу, у ступеней, в кадке стояла вода вровень с краем.
Народу собралось человек пятнадцать.
Пластиковые лилии по бокам, магнитофон с записью, столик с книгой соболезнований у входа. Фотографию поставили старую. Тацуя на ней ещё без седины, в белой рубашке, снят на чьей-то свадьбе и смеётся куда-то вбок от объектива.
Я встал в конце очереди, за менеджером из районного офиса.
Благовония передо мной брали щепотью и сыпали в чашу. Дым от неё шёл ровный, сизый, до самого потолка. Весь зал стоял в нём по плечи. Мне этот зал ничем не пах.
Щепоть я взял левой, потому что правая не разгибалась.
Пальцы разжались со второго раза. Крошка просыпалась мимо, на лаковую подставку… подобрал я её ногтем и ссыпал куда положено.
Вдова стояла у стены справа, у самого фото.
Невысокая, в чёрном платье не по погоде, волосы заколоты гребнем набок. Она кланялась каждому и всем говорила одно и то же, а голос у неё садился к концу фразы. Сумка стояла у её ног на полу, раскрытая, с торчащим оттуда сложенным зонтом.
Когда очередь дошла до меня, она поклонилась и мне.
— Спасибо, что пришли…
Я поклонился в ответ.
— Вы… — Она посмотрела мне на воротник, на лонгет, снова на лицо. — Простите. Вы с его смены?
Кивнул я, потому что объяснять было бы дольше.
— Он про ночных мальчиков рассказывал, — сказала она. — Один у него там второй год, толковый такой, всё считает. Ямада, что ли. Вы его знаете?
И на это я ответил тем же.
— Передайте ему тогда… — Она поправила гребень и замолчала на середине. — Ну, что похороны были. Я в магазин звонила, а там уже другие ребята, они никого не знают.
Сзади переминались люди. Я отступил вбок, к стене.
Стоял я у пластиковых лилий и смотрел на её сумку.
Кому эти деньги положены? Дому не нужны, он ими закрыл свою бумагу. Мне ими долг не погасить, там графа другая. А ей их не даст никто и никогда, потому что по бумагам городской службы её мужа убило стекло.
Конверт я вынул из-под лонгета одной рукой, прижав локтем к рёбрам.
Сумка стояла у её ног, а сама она в это время кланялась соседке в переднике. Я присел, будто поправляю шнурок.
Платок внутри лежал комом, конверт в щель между ним и стенкой не пошёл. Левая держала бумагу за самый край, пальцы ползли по ней вниз. Тогда я поддел его лонгетом и толкал под платок, снизу вверх, пока он не встал на дно.
Молния у сумки была сломана. Задвинул я её до половины, до того места, где заедало, потом поднялся.
Книга соболезнований лежала на столике у выхода, раскрытая, с ручкой на верёвочке.
Постоял я над ней недолго. Страницу разлиновали в клетку под имя и адрес. Заполнена она была меньше чем наполовину.
Вниз по лестнице я пошёл, ничего туда не вписав. Гофра над головой загремела так, что магнитофона в зале стало не слышно.
Внизу вода в кадке стояла всё на том же уровне.
К аптечному углу ноги повели меня сами, мимо стойки для велосипедов.
Вывеска «Сан-Сан» горела всеми буквами, хотя день. Витрину вставили. Стекло новое, без наклеек по нижнему краю, в углу ещё держалась бумажка магазина стекольщиков.
Дверь я толкнул плечом. Звоночек над ней брякнул дважды, как всегда.
Внутри всё стояло на местах. Холодильник с напитками тянул ноту, лоток с онигири выступал углом на своём месте, а половица под линолеумом отозвалась на втором шаге.
За кассой стоял парень лет двадцати с небольшим.
Волосы обесцвечены и отросли тёмным у корней, бейджик приколот криво. Стойку он протирал неправильно, от себя, гоня крошки на сторону покупателя.
Над кассой висел график смен.
Слева от графика, там, где три месяца провисел на двух кнопках лист с накладной на обороте, остался квадрат несмытой пыли и четыре дырки в фанере.
— Тут лист висел, — сказал я. — Печатными буквами, пять строчек.
— Бумажка эта? — Он даже не обернулся. — Снял. Она вся исчёрканная была, и жёлтая. Менеджер сказал, некрасиво, у нас проверка на той неделе.
— Где она?
— Так в мусор, наверное. — Он повёл тряпкой. — А что, ваша?
Онигири я подцепил левой снизу — крайний в лотке, с курицей. До кассы нёс его на раскрытой ладони, как носят воду. Сжать пальцы было нечем.
— Сто тридцать, — сказал он. — Пакет нужен? Греть?
Мелочь я выложил на блюдце левой, по монете. Он ждал, глядя мимо, на экран кассы.
— Пакет-то возьмите! — сказал он мне уже в спину. — У нас бесплатные.
— Не надо.
На улицу я вышел под козырёк и развернул плёнку зубами.
Рис, курица, лист водоросли. Всё это лежало у меня во рту тёплым и никаким. Жевал я быстро, потому что есть хотелось всё равно, вкус тут ни при чём.
Второе правило в том листе я выводил крупнее прочих. «На крышу не лазить. Антенна подождёт».
Теперь его нет ни на стене, ни в баке за магазином. Куда его дели? Бумагу отсюда увозят по средам, я сам её три месяца выставлял.
Автобус в долину дотащился уже в темноте. До общежития я дошёл мокрым до колена.
Стучали в дверь дважды, коротко, а потом она открылась, не дожидаясь ответа.
Хиираги встал на пороге в форме, застёгнутой на все пуговицы, с блокнотом в левой руке и сложенным листом в правой. С волос у него текло на плечи. Зонта он, судя по всему, не взял.
— Я стучал! — выговорил он громче, чем нужно. — Ответа не слышу, извини.
Сидел я на койке, спиной к шкафу, с лонгетом на колене.
Он прошёл, сел на стул у стола и развернул лист.
— График на июль, — сказал он в стену. — Черновой.
Лист он положил на стол, подвинул ко мне и ткнул пальцем в третью строку сверху.
Против выезда двадцать шестого стояло два имени. Моё, а под ним его.
— Тебе зачем? — спросил я, повернувшись к нему лицом.
Он смотрел мне на рот и морщился.
— Медленнее. Я по губам ещё плохо, второй месяц всего.
— Те-бе. За-чем.
Блокнот он открыл на коленке, написал и повернул ко мне, не вырывая листка.
«У ТЕБЯ ЗАПРЕТ НА СОЛЬНЫЕ. ТЕБЕ НУЖЕН ВТОРОЙ НОМЕР. ИНАЧЕ ТЫ ПРОСТО ПОЕДЕШЬ ОДИН И СОВРЁШЬ В ОТЧЁТЕ».
Врать в отчёте я действительно собирался!
— Рядом со мной у людей отнимают, — сказал я ему в лицо, медленно. — Ты знаешь лучше всех.
Он дописал строку, не поднимая глаз.
«ЗНАЮ. У МЕНЯ УЖЕ ВЗЯЛИ».
Потом перевернул страницу.
«ТВОЯ ТЕХНИКА РАБОТАЕТ НА ГОЛОСЕ. МОЯ РАБОТАЛА НА СЛУХЕ. ТЕПЕРЬ Я СЛЫШУ ТОЛЬКО СВОЙ ГОЛОС ВНУТРИ ГОЛОВЫ, И ЭТОГО «ОКЛИКУ» МАЛО».
— Значит, ты поедешь без техники.
«ПОЕДУ С ГЛАЗАМИ. ТЫ СМОТРИШЬ ТОЛЬКО ТУДА, КУДА СЧИТАЕШЬ».
Возразить я не успел. Он уже вёл строку дальше, долго, дважды перечеркнув начало.
Последний листок он вырвал и положил мне на койку, к самому колену, чтобы я не тянулся.
«ТЫ ЛОМБАРДЩИК. НО ТЫ МОЙ».
Кличку эту он придумал сам, в мае, при всём курсе и мне в лицо. Стояла она тогда в одном ряду со словом «позор».
— Хиираги.
— Что? — Он поднял голову. — Громче!
— Ничего. Сядь ровно, у тебя с волос льёт на график.
Он посмотрел на лист, отряхнул с него воду ладонью и убрал блокнот в карман.
Уходя, он поклонился формально, от пояса, как кланяются старшим по рангу. Значит, бумага о третьем ранге до него уже дошла.
Листок его я так и оставил на койке, потому что поднять и переложить было нечем.
Аяка приехала на следующий день, к вечеру, и Иджичи привёл её сам.
Стояли мы на галерее между корпусами, под навесом, с которого срывало каплями. Она была в деловом костюме и в мокрых по щиколотку туфлях, а зонт держала сложенным, у бедра, остриём вниз.
Папки при ней не было.
За все три раза, что я её видел, папка при ней была всегда, с датой на корешке.
— Двадцать восьмое июня, — сказала она. — Я приехала не по описи. Расписки не будет, копию для конторы я не снимала.
Иджичи потоптался и ушёл к гаражу.
— Значит, отец послал вас лично.
— Отец передал через меня. — Она достала из внутреннего кармана заклеенный конверт, простой, из тех, что в конбини продают пачкой. — Дальше его слова, я повторяю дословно: в руки, без бумаги и без подписи.
Конверт она держала на весу.
— У меня рук нет, — сказал я. — Положите на перила и придержите край.
Она положила и придержала.
Клапан я отогнул зубами, лист вытянул за угол и прижал к перилам локтем. Ветром его повело и приподняло, но она поставила на него ладонь.
Копия с копии, сделанная кое-как. Буквы по краю расплылись, шапка ушла в серое. В верхнем углу стояла дата, тушь на ней выцвела до рыжего, а сгиб под ней перетёрся до дыры.
Внизу стояли подписи.
Двенадцать штук, в две колонки. Одиннадцать замазаны чёрным наглухо, так что не видно даже длины росчерка.
Двенадцатая, третья сверху в правом столбце, стояла открытая.
Осадзава.
Читал я её долго, дольше, чем нужно на одну фамилию. Ветер тянул под навесом, вода с крыши падала в две струи. Шли они рядом, не смешиваясь.
— Кто это? — спросил я.
— Старейшина высших чинов.
— Живой?
— На той неделе он подписывал бумагу, — сказала она.
Под подписями шла приписка, от руки, тонкой чёрной ручкой, поверх машинописи. Руку эту я знал. Тем же почерком в конторе выводят «принято к учёту» на полях моей расписки.
«Ваша матушка тоже начинала с одного имени, Курамото-сама».
— Зачем он это дал?
— Спросите у него. — Она отпустила лист и убрала ладонь. — Я передаю.
— Одиннадцать замазаны. Одна открыта. Кто выбирал, какую оставить?
Она поправила рукав. Манжета оказалась сухой, а выше ткань промокла насквозь.
— Отец сидел с этой копией и тушью полвечера, — сказала она. — Я подавала ему промокательную бумагу. Больше мне ничего не известно. Знать про это, честно говоря, тоже не хочу.
Лист я сложил вчетверо об перила и сунул за пазуху, под куртку.
— Передайте, что принято к учёту.
— Передам.
Она поклонилась коротко, повернулась и пошла к лестнице. Зонт раскрыла уже на второй ступени, подняла над плечом.
Потом остановилась.
Стояла она ко мне спиной, под дождём. Зонт у неё сносило вбок.
— Иск подадут в понедельник, — сказала она, не оборачиваясь. — Я его писала.
— Какой иск?
Ответа я не дождался.
Она пошла дальше по мокрой плитке, быстрее, чем шла сюда. У поворота к воротам ни разу не сбавила шаг. Обычно она уходит первой и совершенно ровно. Тут она уходила от собственных слов.
Что у дома есть на меня такого, что пишут иском, а не приходят сами?
Комната у меня в конце коридора, третья дверь. Свет я включать не стал.
От окна хватало.
Кассета лежала на столе, там же, где лежит с мая. Чёрный корпус, наклейка от руки, край плёнки видно в окошке. Плеера для неё у меня по-прежнему нет. В ломбарде на привокзальной такой стоит дешевле моего проездного. Каждый раз, проходя мимо, я откладываю покупку на следующий месяц.
Лист я вытряхнул из-за пазухи прямо на стол. Разгладить его не вышло, только притиснул ребром левой ладони, а сверху надвинул локтем кассету, чтобы не унесло сквозняком из коридора.
Куртку я стянул через голову, не расстёгивая. Левое плечо вышло само, правый рукав пришлось тянуть зубами за манжету. На гвоздь у двери она села с третьего раза.
Потом я сел на койку, зажал рукав рубашки коленом и повёл руку вверх, пока ткань не собралась в гармошку у самого плеча.
Строк на левом предплечье стояло пять.
Шли они ровным столбцом от запястья к сгибу, налитые, тёмные. Гаснуть им не с чего — срока у них нет, а вторые стороны или мертвы, или пусты. Чернота вокруг них остановилась у локтя. Выше кожа шла обычная, своя.
Дальше она не пойдёт, просрочки на мне больше нет.
Ниже локтя я эту руку не чувствую с мая.
Считать я стал так, как считают в конторе перед закрытием кассы.
Получено за апрель, май и июнь: третий ранг, с тремя оговорками. Поручительство человека, который в мои драки не вмешивается по клятве. Право входа в контору дома и право говорить там как сторона. Чужая техника «Взыскание», бессрочно, вместе с чужой пустотой внутри. Одно имя из двенадцати.
Отдано: обоняние. Боль левой руки. Право иметь жильё на своё имя. Вкус пищи. Право быть отдельно от Сэридзавы Гэна.
Сверх списка, по чужим сделкам и не моей рукой: страх хозяина смены в конбини на углу. Слух Хиираги Мамору.
Конверт дома — в чужую сумку, под платок, в самый низ.
Долг дому Мокурэн-до — четыре миллиона восемьсот тысяч иен.
С апреля с него не сошло ни одной иены.
В кармане куртки, на гвозде у двери, лежало около семидесяти тысяч своих, с колледжских гонораров.
Иск подадут в понедельник.
Сегодня четверг.
Глава 21. Иск
Конверт Иджичи внёс в канцелярию на вытянутой руке, за самый угол. До стойки он дошёл, ни разу не подняв на меня глаз.
Стоял я там с восьми, ждал печать на проездной. Правую кисть мне держала лонгета, а левую, забинтованную на треть предплечья, я упёр в край стойки, чтобы не ныло плечо.
— Курамото. — Конверт лёг на пластик, ко мне поближе. — Из палаты высших чинов. Курьер привёз к семи.
Печать на клапане была красная, с двойным ободком. Такую я видел однажды, когда мне присваивали ранг.
— Открой, — сказал я. — У меня нечем.
Нож для бумаги он достал из нагрудного кармана и вскрыл клапан одним движением, вдоль сгиба. Лист внутри лежал сложенный втрое, плотный, с водяным знаком.
— Разверни и держи за верхние углы. Я не удержу.
Он развернул. Пальцы у него на углах белели, будто лист тянул вниз.
Шапка шла в две строки. Ниже, через отчерк, стояли стороны.
Истец — ссудный дом Мокурэн-до, Ниппори, Токио. Ответчик — Курамото Кёя, шестнадцати лет, студент.
Собственную фамилию в графе «ответчик» я прочитал дважды. Узнал я её в апреле, в мае её внесли в реестр колледжа, а к концу июня по ней уже пишут иски. Быстро же пошло дело!
— Предмет спора, — прочёл Иджичи и сглотнул. — Наследственная техника «Заклад».
— Дальше.
— Основание. Пятнадцать лет назад Курамото Сидзука внесла в дом заклад, срока при нём не названо. Такой не возвращается никогда. Следовательно, он и всё, что из него растёт, состоит в имуществе дома по сей день.
Мать умерла тем же годом. Заклад её лежит в хранилище конторы, второй ряд слева, я его видел на полке. Что она туда положила, мне до сих пор никто не сказал.
— Что она внесла? Там сказано?
Иджичи повёл глазами по строке.
— «Родовое имущество клана Курамото полностью».
Вот оно как. Не вещь, не имя, не техника отдельной строкой. Всё сразу, одним оборотом, чтобы потом подставлять что угодно.
— Требование какое?
Он замолчал. Лист у него в руках повело, край задел стойку.
— Иджичи.
— «Передать носителя техники под управление дома», — выговорил он. — Здесь так написано, Курамото. Я не своими словами.
Слово «носитель» в этой бумаге стояло четыре раза. Слово «человек» — ни разу, я слушал внимательно.
— То есть я у них по описи иду как что?
Он наконец посмотрел мне в лицо, и лучше бы не смотрел.
— Как имущество, вернувшееся в дом.
За спиной у меня скрипнул стул. Обернувшись через плечо, я увидел, как женщина из канцелярии выкатилась вместе с ним к шкафу, вытянула коробку с корешками и поехала обратно. В углу гудел копир, выплёвывая чьи-то ведомости.
— Корешок в конверте есть? — спросил я.
Иджичи вытряхнул конверт. Из него выпала узкая полоска с двумя пустыми клетками.
— Расписка в получении. Ваша подпись, дата.
Левой я могу провести линию вниз, но фамилию мою на второй клетке разносит. Правой не выйдет и того.
— Пиши сам. Печатными.
— Курамото, это же не по форме… Я не имею права.
— А кто имеет? Ты должностное лицо колледжа и вручаешь мне бумагу при свидетеле. — Я кивнул на стойку, за которой женщина уже глядела на нас поверх коробки. — Пиши: получено в руки, ответчику прочитано вслух, ответчик слышал. Дата.
Ручку он взял неохотно. Выводил он медленно, печатными, как я просил, а в конце поставил число.
Двадцать девятое июня.
Я смотрел на эту клетку, пока чернила не просохли. Отсчёт шёл уже от неё, а конца его на полоске не было.
Корешок он оторвал и вложил в конверт курьера, а конверт запечатал скрепкой.
— Яге я уже доложил, — сказал он в сторону. — Он ждёт с семи.
К директору мы шли галереей между корпусами. С крыш капало со вчерашнего, доски под ногами разбухли и пружинили.
Иск Иджичи нёс перед собой на обеих руках. Я шёл рядом с пустыми руками. Хуже всего мне казалось то, что бумагу про меня несут мимо меня.
— Иджичи-сан, вы ведь знали, что там, ещё до того, как вскрыли?
— Курьер сказал одно слово, «имущественный». — Он не повернул головы. — Я надеялся, что он ошибся… Честно, Курамото.
Яга из-за стола не встал, только повёл ладонью на середину столешницы. Иджичи положил лист туда и отступил к стене.
Читал директор долго. Один раз он снял тёмные очки, протёр их о рукав и надел обратно.
— Пятнадцать лет назад, — проговорил он. — Знаешь, чем плоха эта дата? Тем, что она верная.
— Заклад матери в конторе правда лежит, сэнсэй. Я его видел на полке.
— Тогда разбор будет долгим. — Он придвинул лист к себе. — Дальше слушай внимательно, я скажу один раз и мягче не сделаю.
В кабинете у него тихо так, что слышно вентилятор в коридоре.
— Колледж даёт тебе крышу. Пока идёт разбор, ты живёшь на горе, ешь здесь, выезжаешь по нашим нарядам. Никто из дома не поднимется сюда за тобой, я закрываю территорию для их исполнителей до слушания.
— А сторона?
— Стороной колледж не выступит. — Он развёл руками, коротко, будто отодвинул от себя поднос. — У нас с домом бумаги старше тебя. По ним мы не встаём ни за них, ни против них в имущественных делах. Подписано задолго до моего кресла.
— Значит, отвечать буду я один.
— Ты один. Слушание назначено, срок — сорок дней.
Сорок дней.
— Иджичи. — Яга взял чистый бланк. — Пиши ответ в палату. Колледж уведомлён, стороной не выступает, студент остаётся на нашем попечении до дня разбора. Дальше моя подпись.
Он писал сам, крупно, и печать приложил без нажима, подышав на неё сверху.
— Отнесёшь на связь сейчас, при мне. Не после обеда.
Иджичи взял бланк и вышел. Дверь закрылась, шаги по галерее пошли быстрые.
Вот и всё. Бумага о том, что за меня никто не встанет, ушла с горы раньше, чем я успел её обдумать.
— Сэнсэй.
— Что?
— Спасибо.
Он поднял голову. Стёкла у него тёмные, глаз я за ними не вижу с весны, но брови у него сошлись.
— За что? Я тебе только что отказал.
— Вы отказали вслух и сразу. Мне не пришлось выяснять это в зале.
Взрослому человеку я это слово сказал в первый раз в жизни. Оно вышло короче, чем я думал.
Яга выдвинул нижний ящик и достал тонкую книжку в серой обложке, потрёпанную по углам.
— Порядок разбора. Издание позапрошлого года, другого у нас нет. — Он раскрыл её и придавил разворот линейкой, чтобы не закрывалась. — Читаю тебе, потому что перелистнуть ты не можешь, а через неделю тебе это будут читать чужие люди и уже не так подробно.
— Читайте.
— Пошлина за разбор. Вносит тот, кто хочет, чтобы разбор состоялся. Раз иск об имуществе, платит ответчик. Три миллиона иен, до дня слушания, целиком.
Три миллиона.
— А если не внести?
— Иск удовлетворяют без разбора. — Он повёл линейкой ниже. — Второе. Поручители. Двое, оба из мира магов, оба незаинтересованные. Их подписи идут в реестр вместе с твоим именем.
— Незаинтересованный — это кто?
— Тот, кому от тебя ничего не надо. — Яга закрыл книжку на пальце. — И кто при этом согласен подписать. Обычно это два разных человека, Курамото, и в том вся штука.
Есть у меня семьдесят тысяч с колледжских гонораров, в кармане куртки на гвозде у двери. Поручителей нет ни одного. Слава на курсе такая, что кличка «ломбардщик» прилипла ко мне с мая и держится крепче фамилии.
Яга молчал и постукивал линейкой по краю книжки, пока я сам добирался до конца этой мысли.
— Ну? — спросил он наконец. — Дошло, во что тебя втянули?
— Дошло, сэнсэй. Мне нужен ещё один бланк.
Он молча выложил бланк.
— Заявление от ответчика. Явлюсь лично, буду говорить сам, представителя не назначаю. Иджичи потом заверит, что текст шёл под мою диктовку при вас.
Яга взял ручку, но остановился.
— Понимаешь, что это значит? Если ты не явишься или явишься без пошлины, тебе даже возразить будет некому. Сам себя запираешь, мальчишка!
— Понимаю. Пишите.
Он написал. Второй раз за утро моё имя ушло с горы на чужой стол, и обратно его уже не забрать.
— Копию иска сделай себе внизу, — сказал он мне в спину. — Оригинал остаётся в канцелярии.
Копию мне сделали на том самом копире и убрали в наружный карман сумки. Сумка висела через плечо, потому что в руках я в тот день не носил ничего.
Электричка вниз с горы шла полупустая. Я сел у окна, зажал сумку между коленом и стенкой и стал думать про деньги.
Три миллиона за сорок дней. Ни смены в конбини, ни гонорары за выезды столько не дадут, как ни складывай, тем более что сольных выездов мне пока не положено по оговорке.
Поручитель же не стоит ни иены. Он ничего не вносит и рискует одним именем в реестре… Значит, деньги я ищу вторыми, а первыми ищу двоих людей.
За окном пошли крыши Мусасино, потом склад с рекламой холодильников, потом стена звукозащиты, и до самого Ниппори я больше ни о чём не думал.
Контора стояла в переулке за станцией, старое здание с решётками на окнах первого этажа. Тяжёлая дверь сидела на доводчике, так что я взял её плечом у дальнего края и навалился, пока она не подалась.
Внутри меня встретили линолеум, лампы дневного света и стойка с латунной решёткой. Чем тут пахнет, я сказать не мог, потому что обоняния у меня нет с июня.
За решёткой сидел Кацураги в спортивной куртке не по должности и щёлкал счётами.
— Курамото-сама… — Он привстал, потом сел обратно. — Вы сегодня без записи.
— У меня право входа. Куплено в апреле, произнесено вслух, обеими сторонами.
— Право входа, право входа… — Он вытер ладонь о колено. — Помню я. Звонить наверх?
— Звоните. Скажите, что сторона пришла говорить по иску.
Он снял трубку и сказал в неё именно так, слово в слово. От этого мне стало чуть легче. Кацураги всегда повторяет за собеседником последние слова, на этой его привычке в приёмной всё и держится.
Лифт тут запирался на ключ. Связка висела у Кацураги на поясе, поэтому до кабины он проводил меня сам и поднялся со мной на третий этаж, тяжело дыша.
Кабинет Иссина я видел в третий раз, и в нём опять ничего не двигали. Скатерть чистая, чайник на подставке, счёты справа под рукой. Окно за спиной хозяина забрано той же решёткой, что внизу.
Он считал, когда я вошёл. Костяшки шли вправо ровными щелчками.
— Курамото-сама. Садитесь, пожалуйста.
Сел я напротив, положив сумку на колени, и прижал её локтем, потому что ремень всё время сползал. Иссин налил чаю в две чашки и одну придвинул ко мне, хотя видел, что взять её мне нечем. Вежливость у него всегда идёт полным ходом, независимо от рук собеседника.
— Один вопрос, Ямасина-сан. Прямой.
— Слушаю.
— В апреле я положил в этот дом заклад. Всё, что будет при мне в час моей смерти. Техника в это входит. Дом получает её целиком и без разбора, стоит мне умереть.
— Совершенно верно. Формула была произнесена вслух обеими сторонами.
— Тогда зачем иск? Вам же достаточно подождать… Я не долгожитель.
Костяшки остановились. Он не поднял головы, только перевёл верхний ряд на пару делений назад.
— Потому что вы, Курамото-сама, начали покупать мои клятвы.
Я рассчитывал, что про перекупленные клятвы дом узнает к осени, а он узнал за месяц.
— Три штуки, — сказал я. — Мелкие.
— Четыре. Последнюю вам продали в среду, а продавец до сих пор уверен, что я не в курсе. — Иссин наконец посмотрел на меня. — Я не сержусь. Сердятся те, у кого нет способа ответить.
— А у вас есть.
— Я отвечаю тем же способом. Вы берёте у меня по одной, а я забираю у вас всё сразу и по бумаге. Разница между нами не в правилах, Курамото-сама. Правила у нас одни.
Он щёлкнул костяшкой обратно и позвонил в кабинетный звонок.
Кацураги вошёл через минуту, встал у двери и поклонился, не разгибаясь до конца.
— Кацураги-сама, с завтрашнего дня вы работаете в архиве в Кавагути. Жалованье прежнее, дорога за счёт дома.
— В Кавагути… — Кацураги посмотрел на меня, потом на скатерть. — В архиве, да. Понял.
— Приёмную примет Ёсида с четверга. Идите.
Дверь за ним закрылась мягко, на доводчике, и никто при этом не кричал и ничего не объяснял. Человека, который принимал у меня конверты с процентами и продал мне право вызова, убрали из приёмной на моих глазах, буднично, одной фразой.
— Вы его за меня так? — спросил я.
— За вас, Курамото-сама, я никого не наказываю. Я навожу порядок в своём доме.
Других знакомых в этом здании у меня не осталось.
Пока Иссин писал распоряжение, я смотрел на его стол.
Слева от счётов стояла картонная коробка с карточками, узкими, поставленными на ребро, с бирками по верхнему краю. На каждой бирке стояли фамилия и дата. Одна карточка торчала выше прочих, и на ней я разобрал приписку красным «срок истёк, продлено».
Точно такую разграфку я вёл у себя в тетради, на последней странице, от руки по линейке. Имя, что куплено, когда гаснет.
У меня там набралось всего несколько строк. У него стояла целая коробка, а бирки на ней пожелтели так, что заводил её явно не он первый.
Сколько лет дом так ведёт счёт и сколько таких коробок стоит по другим кабинетам, я мог только гадать. Мы играли в одно и то же, и злиться тут было не на что.
Впервые с апреля со мной воевали всерьёз, по моим же правилам, и от этого внутри стало ровно и холодно, как бывает, когда наконец сходится счёт.
— Пошлина, — сказал я. — Её вносит ответчик. Дом это знал, когда подавал.
— Дом это считал, когда подавал. — Иссин промокнул строку. — Считал я сам, вон на тех счётах.
— И поручителей двое.
— Двое. — Он положил ручку. — Вам, Курамото-сама, желаю найти обоих. Разбор без ответчика мне неинтересен.
Этому я поверил. Иссину нужна была опись техники при живом носителе, а пустой зал его не устраивал.
Аяка стояла в коридоре у окна, когда я вышел, — в деловом костюме, с папкой под мышкой, ручка заложена между страницами. Ждала она, судя по всему, давно.
— Я провожу вас вниз, — сказала она. — Ключ от лифта теперь у меня.
До кабины мы шли молча. Она отперла замок, повернула ключ, и двери разошлись.
Кабина внутри была обшита деревом и тянула еле-еле, а кнопку первого этажа продавили глубже других.
— Всё сходится, — начала она, когда двери сомкнулись. — Иск подан сегодня утром, вручён вам раньше, чем ушёл из палаты. Никто не придерётся.
— У каждого пункта своя дата. Руку я узнал ещё в канцелярии.
— Иск писала я. — Она смотрела на табло, где горела двойка. — Отец правил его, но по мелочи.
— Знаю. Там человека ни разу не назвали человеком… Это ваша работа, не его.
Ручка у неё в папке съехала на страницу ниже.
— В нём есть ошибка, — сказала она.
Кабина шла вниз, дерево поскрипывало.
— Какая?
— Одна. — Табло сменилось на единицу. — И я её не исправлю.
— Так скажите, где она!
Аяка только поправила папку под мышкой и промолчала.
— Хорошо… В мою пользу или в вашу?
— Ошибка в бумаге бывает только такая, из-за которой бумага не работает. — Она повернулась ко мне. — Больше я вам ничего не скажу, Курамото-сама. Спросите — я откажу.
— Почему вы вообще это говорите?
Двери открылись в приёмную. За стойкой с латунной решёткой уже стоял чужой человек в белой рубашке и раскладывал бланки по стопкам.
— Потому что отец не просил меня молчать, — сказала Аяка. — Он просил написать.
Она вышла первой. Двери за ней пошли обратно, и последним я видел, как она перекладывает папку из-под мышки в руку, не оборачиваясь.
Электричка обратно шла битком. Я встал у двери спиной к стеклу, зажал сумку между коленом и стенкой и вытянул копию за уголок левой рукой.
Лист прижался ко мне боком, так что читать пришлось, придерживая его локтем на каждом толчке вагона.
«Носитель», «носитель», «имущество, вернувшееся в дом».
Где тут ошибка? Заклад матери лежит на полке без срока, моя фамилия выведена без единой помарки.
Может, она соврала, чтобы я искал дырку в ровной бумаге вместо денег и людей?
Через пару остановок я начал сначала, с шапки, и повёл глазами медленнее, строка за строкой, пока вагон качало на стыках.
Строчки кончились у нижнего края. Дальше текст уходил на оборот, я видел тёмные полосы букв на просвет.
Перевернуть его было нечем.
Глава 22. Поручитель
Одиннадцатую строку я ещё выводил, а четыре из списка уже пришлось обвести как пустые.
Карандаш сидел у меня в левой руке, забинтованной на треть предплечья, потому что правую до сих пор держала лонгета. Тетрадь лежала на подоконнике в коридоре общежития. Телефон я прижимал плечом к уху и слушал гудки третьего за утро номера.
— Приёмная дома, слушаю вас.
— Курамото Кёя, студент колледжа. Я писал вам вчера насчёт поручительства на разборе.
— Курамото… — На том конце зашуршала бумага. — Да, письмо дошло. Дом благодарит за доверие и вынужден отказать.
— Можно узнать причину?
— Причин дом не называет. Мы в чужие записи не вступаем, всего доброго!
Трубку положили раньше, чем я успел ответить. Первые два секретаря говорили про занятость и неудачное время. Эта сказала «записи». Какие ещё записи? Слово я подчеркнул на полях дважды, до дыры в бумаге.
Из-за угла вышла Маки, мокрая после площадки, с чехлом за спиной. К душевой ей было прямо, но у подоконника она остановилась и заглянула мне через локоть.
— Это что, список женихов?
— Поручителей. Тридцать девять дней до слушания, подписей пока ноль.
— И много у тебя таких строк?
— Одиннадцать. Живых семь.
Число стояло на первой странице, над списком, обведённое рамкой. Вывел я его утром первым, чтобы каждый раз натыкаться на него, открывая тетрадь.
— Ну-ну. — Маки ткнула пальцем в обведённые строки. — Эти двое должны Мокурэн-до, вот этот дом с зимы закрыт. А это вообще наши, Дзэнин… Они за тебя рта не раскроют.
— Потому и обвёл.
— Остальные что говорят?
— Отказывают. Вежливо, быстро и ни разу не объясняя за что.
Она хмыкнула и поправила ремень чехла на плече.
— Мне бы тоже отказали. Точно так же, вежливо.
Спорить я не стал, а она не стала продолжать. Ушла к душевой, бросив через плечо, что к обеду напишет.
Письма я разослал ещё вчера вечером, крупными печатными знаками, по одному на дом. Почерк левой руки прыгал так, что Иджичи, забирая стопку конвертов на почту, взял их с тем же лицом, с каким вчера нёс иск. Справочник домов он тоже вынес мне из архива, толстый, в клеёнке, с чужими пометками на полях.
Из семи живых строк утром отказали три, одна не ответила. Ещё одна приёмная попросила приехать к полудню и поговорить лично.
Туда я и поехал, дописав внизу адрес.
Электричка с горы шла пустая. После пересадки до Мэгуро пришлось стоять у двери, зажав сумку коленом. Держаться мне было нечем, так что на каждом повороте меня качало на соседа, пожилого мужчину с газетой. Он косился на мою лонгету и на бинт под рукавом, но молчал.
Дом стоял в переулке за храмовой оградой, за деревянным забором с калиткой на пружине. Толкнув калитку плечом, я прошёл по дорожке из плоских камней к двери.
Открыла мне девушка в тёмном кимоно, поклонилась и проводила через прихожую. Туфли я стянул носком о пятку, по-другому с моими руками не выходило.
В комнате для гостей она усадила меня напротив ниши со свитком. Знак на свитке был один, и разобрать его я не смог. В лаке столика отражалось окно в сад, а заодно моя лонгета, которую я сразу убрал на колени.
— Прошу подождать. Господин скоро выйдет.
Чай она поставила у левой моей руки, заметив лонгету раньше, чем я успел её спрятать.
Скоро вышло очень нескоро. Я сидел на пятках, пока не затекли ноги, потом пересел по-турецки и долго слушал, как в саду капает с желоба в каменную чашу.
Чай мне подливали дважды. Я пил, потому что так положено. Вкуса у чая не было никакого, с тех пор как вкус ушёл в заклад: горячая вода цвета чая, и только. Живот тем временем ныл от голода, завтрак я проглотил ещё до первой электрички.
Телефон дрогнул в кармане. Маки писала коротко.
«В пять. Нэрима. Родня по тётке. Иду с тобой».
Ответил я одним словом, «понял», набирая его большим пальцем левой руки, и снова уставился на свиток.
Перегородка раздвинулась, когда я заметил, что тень от ограды уже дошла до края веранды. Вошёл мужчина в хакама. Первым делом он посмотрел на мою лонгету, потом отвёл глаза и больше их не поднимал, опускаясь напротив меня на колени.
— Курамото-сан. Простите за долгое ожидание.
— Ничего. Я слушаю.
— Дом глубоко сочувствует вашему положению. — Он склонил голову низко, по-похоронному. — Мы искренне желаем, чтобы разбор завершился для вас благополучно. Поручиться дом не сможет.
— Могу я узнать почему?
— Прошу простить.
— Дело в Мокурэн-до? Иск ведь подали они.
— Прошу простить, Курамото-сан.
Дом он не назвал даже для того, чтобы оправдаться. Сидел, опустив глаза на лак столика, и ждал, когда я встану.
— Спасибо за чай, — сказал я и поднялся, опираясь на левый кулак.
Он проводил меня до прихожей и держал поклон, пока я возился с туфлями. Девушка открыла калитку.
— Господин просил передать, что дом будет молиться за благополучный исход.
— За чей исход? Мой?
Она поклонилась ещё раз и ничего не ответила. Пружина за спиной лязгнула. Я остался в переулке с пустыми руками и половиной дня впереди.
К Нэриме я добирался с двумя пересадками. У турникетов меня уже ждала Маки, переодетая в спортивную куртку, с тем же чехлом за спиной.
— Долго ты. Отказали?
— Отказали. Полтора часа чая, потом соболезнования.
— Соболезнования? — Она фыркнула. — Живому?
— Звучало именно так.
— А за что, хоть сказали?
— Даже не намекнули…
Мы вышли на улицу. Солнце жарило по-летнему, из открытых дверей аптеки тянуло кондиционером.
— Слушай внимательно, — начала Маки на ходу. — Тётка у меня замужем за человеком из малого дома. Дом кормится с Дзэнин, но своё слово у них есть. Хозяин примет тебя в пять, на двадцать минут.
— Как ты это достала?
— Позвонила. Сказала, что со мной придёт однокурсник по делу. Тётка меня терпеть не может, так что согласилась, лишь бы положить трубку.
Сам бы я её не попросил, потому что за первую же просьбу о помощи с меня спишется всё нажитое закладами.
— Зачем тебе это? — спросил я.
— Не для тебя стараюсь, не радуйся. — Она поправила очки. — Смотреть иду. Мне самой рано или поздно ходить по таким приёмным, вот и погляжу, как это делается.
У конбини на углу я остановился, купил два онигири и банку кофе. Сдачу кассир высыпал мне на ладонь левой руки, и я ссыпал её в карман, не глядя.
Первый онигири я умял, пока мы стояли на светофоре. Маки смотрела на меня сбоку.
— Ты его даже не жуёшь.
— А зачем? Вкуса нет.
— Совсем?
— Совсем. Заложил.
— А спишь хоть?
— Теперь сплю. Весной и этого не было.
Она помолчала, пока не загорелся зелёный. Потом кивнула на мою руку.
— Рукав опусти. Там у тебя чёрное из-под бинта лезет.
Я опустил. Под манжетой ничего не болело, боли в этой руке я тоже давно не чувствую, поэтому и не заметил, как ткань съехала.
Второй онигири пошёл следом за первым. Маки шагала рядом, длинная, прямая, и задевала чехлом ветки живой изгороди.
— За меня тоже никто не поручится, — сказала она вдруг. — Ни один дом. Хоть я десятерых духов на их глазах уложу.
— Из-за клана?
— Из-за того, как меня в клане записали. Проклятой энергии ноль, значит, и меня как бы нет. Кто подпишется за пустое место? — Она дёрнула плечом. — Так что потолок у нас с тобой один, ломбардщик. Разница только в том, кто его над нами повесил.
— И что ты с ним собираешься делать?
— Пробить. Что ещё с ним делают? — Маки даже шаг не сбавила. — Только не сегодня.
Кличка у неё прозвучала без насмешки, почти по-деловому. Я допил кофе и сунул пустую банку в урну у ворот чужого дома.
Дом родни Маки нашёлся на тихой улице. Первой я отметил пристройку под додзё: здесь тренировались всерьёз, а значит, и о чужой силе судили трезво.
Встретил нас молодой секретарь в белой рубашке с закатанными рукавами, с кожаной папкой под мышкой. Кланяясь Маки, он назвал её «Дзэнин-сама», и я увидел, как у неё дёрнулась щека.
Секретарь провёл нас в кабинет на первом этаже. Со стены смотрела старая карта Канто в раме, и на ней я задержал взгляд дольше, чем на хозяине: прежде чем говорить с человеком, полезно знать, куда он смотрит, когда думает.
Хозяин поднялся из-за стола нам навстречу. Кивнул он мне сухо, ровно так, как кивают посыльному.
— Маки-сан. Давно не виделись. — На неё он посмотрел мельком. — А это, значит, тот самый Курамото.
— Курамото Кёя. Спасибо, что нашли время.
— Садитесь.
Сели мы оба. Секретарь встал у двери, раскрыв папку на сгибе локтя, и хозяин один раз заглянул в неё, прежде чем заговорить.
Под рёбрами у меня в ту же секунду дёрнуло чутьё Нюхача. На секретаре висела чужая клятва, мелкая, со сроком, и держал её не хозяин кабинета. Метку дома Мокурэн-до я узнал сразу.
— Письмо ваше мне передали. Прошу прощения, но отвечу я прямо, чтобы вы не тратили время ни моё, ни своё.
— Прямо меня устроит.
— Поручиться за вас значит поручиться за спор с домом Мокурэн-до. — Он положил ладони на стол. — Спорить с этим домом никто не станет. Тем более из-за подростка, которого до весны никто не знал по фамилии.
Маки рядом шевельнулась, но промолчала. Щека у неё опять дёрнулась.
— Не обижайтесь, молодой человек. Я вас не знаю, и дурного о вас сказать не могу. Слышал только, что вы закладываете себя по кускам… Что у вас осталось-то?
— Хватает, — ответил я.
— До слушания хватит? — Он покачал головой. — Простите, это не моё дело.
Хозяин вздохнул и откинулся на спинку стула. Отведённое время ещё не вышло, но разговор, судя по его лицу, был закончен.
Давить на него «Бременем» я не стал. Он первым за день назвал хоть какую-то причину, так почему бы ему не сказать и больше, если спросить о другом?
— Спасибо, что объяснили, — сказал я. — Мне за сегодня никто ничего не объяснял.
— Пожалуйста.
— Можно последний вопрос?
— Спрашивайте.
— Если бы иск подал другой дом, помельче… Вы бы подписали?
Хозяин посмотрел на секретаря, потом на карту на стене. Пальцы у него постучали по столешнице.
— Вряд ли. Дело ведь не только в доме, Курамото-сан. Ваше имя и так значится там, где ему быть не положено. Ставить рядом с ним свою подпись…
Он осёкся. Секретарь у двери захлопнул папку с громким хлопком.
— Впрочем, это вас не касается, — закончил хозяин другим тоном. — Мне пора. Маки-сан, передайте тётушке поклон.
Переспрашивать я не стал. Одно лишнее слово человек прощает себе легко, а второе, вытянутое силой, запоминает навсегда.
Слово «значится» я повторил про себя, чтобы не потерять.
Мы поклонились. Хозяин ушёл через внутреннюю дверь, и я услышал, как в коридоре скрипнула лестница.
— Проводи гостей, — донеслось оттуда.
Секретарь сунул папку под мышку и открыл нам дверь на улицу.
По дорожке он шёл впереди, торопясь, и дважды оглянулся на окна второго этажа. Кого он там высматривал? Хозяина или того, кому вечером отчитается?
— Подождите, — сказал я у самых ворот. — Две минуты.
Маки встала у калитки спиной к нам и стала смотреть на улицу. Секретарь покосился на неё, потом на меня.
— Курамото-сама, я всего лишь провожаю…
— Вы должны Ямасине. Хозяин ваш об этом знает? Мелкая клятва, со сроком. Докладываете, кто сюда ходит?
Он побелел так быстро, что я испугался за него: не сел бы прямо на дорожку.
— Откуда вы…
— Чутьё. Я могу взять эту клятву на себя. Сторона будет одна, моя, дом свой интерес потеряет.
— А что вы за это хотите? Денег у меня нет.
— Копию одной страницы из вашей папки. Той, которую хозяин смотрел, прежде чем ответить. И молчание о том, что мы говорили.
Он прижал папку к боку локтем. Ворота за его спиной были закрыты, окна второго этажа смотрели на сад.
— Это выписка. Её прислали, когда пришло ваше письмо… Мне за неё голову снимут!
— Если узнают. А от кого им узнать? Кроме вас, не от кого.
Маки у калитки переступила с ноги на ногу и ничего не сказала. Секретарь сглотнул, глядя на её затылок.
— Сколько по сроку?
— До дня слушания. Потом клятва гаснет, и вы свободны от неё совсем.
Он кивнул один раз, очень коротко.
Говорил я медленно, слово за словом, по всем правилам.
— Я, Курамото Кёя, беру на себя клятву, которой вы связаны с домом Мокурэн-до, со всем, что по ней причитается дому. Вы кладёте копию одной страницы из выписки в вашей папке и молчание о нашем разговоре. Срок до дня слушания.
— Я… — Голос у него сорвался, он начал заново. — Я кладу копию одной страницы из выписки и молчание о нашем разговоре. Отдаю клятву дому Мокурэн-до вам. Срок до дня слушания.
Под бинтом у запястья проступила строка. Почувствовать её я не мог, но увидел, как у края повязки темнеет новый знак. Рукав я тут же одёрнул.
Одна ячейка из двух снова была занята. Долг секретаря перед домом стал моим. В конторе, если туда кто и глядел, это уже заметили.
— Ждите здесь! — выдохнул он и ушёл в дом почти бегом.
Маки обернулась от калитки.
— Дёшево же ты взял!
— Он сам дёшево себя продал. Раньше, не мне.
— Вот так это и делается, значит?
— У меня так. Тебе такое не подойдёт.
— Знаю. — Она посмотрела на окна. — Мне бы и продавать было нечего.
— А если бы было? Продала бы?
— Тебе? Ни за что! — Маки хмыкнула и снова отвернулась к улице.
Секретарь вернулся скоро, с листом, сложенным вчетверо. Бумага была ещё тёплая от копира, я почувствовал это пальцами левой руки, когда он вложил её мне в ладонь.
— Одна страница. Шапку копир срезал, простите. Это всё, что я могу.
— Больше и не надо.
— А клятва… Вы её правда с меня сняли?
— Уже снял. До дня слушания она на мне.
Лист я убрал в наружный карман сумки и застегнул клапан зубами. Секретарь поклонился и закрыл калитку, не дожидаясь, пока мы отойдём.
До станции мы шли молча. Маки шагала впереди, чехол за её спиной покачивался в такт, а я смотрел на свой рукав. Скоро ли Иссин узнает про секретаря? К вечеру? Через неделю?
— Курамото.
— Что?
— Он сказал, что твоё имя значится не там. — Маки не оборачивалась. — Меня тоже где-то записали не так. Думаешь, это одна и та же книга?
— Не знаю. Узнаю сегодня.
— Скажешь мне?
— Если будет что сказать.
Она кивнула и больше не спрашивала.
Электричка на Икэбукуро пришла набитая. Маки втиснулась первой, раздвинув людей чехлом, и встала так, что за её спиной у двери осталось место для меня.
Я прислонился спиной к стеклу, снова зажал сумку коленом и отстегнул клапан левой рукой.
Вагон тряхнуло на стрелке. Лист чуть не выскользнул. Я прижал его локтем к груди, разворачивая по сгибам одним пальцем.
— Помочь? — спросила Маки сверху.
— Держи за верхний край. Только держи, не читай.
Она взяла лист за угол двумя пальцами и отвернулась к окну.
Верх страницы и правда срезало. От шапки осталась полоса серого тона и нижние хвосты знаков, по которым ничего нельзя было разобрать, ни чей это реестр, ни с какого года его ведут.
Таблицу под срезом разграфили от руки, по линейке. Графы были узкие, записи в них плотные, тушью.
В первой графе стояли названия. Родовой меч с номером, свиток техники, печать главы, дом с участком в Киото.
Во второй было указано, откуда взято. В третьей стояло, у кого сейчас.
Я повёл глазами вниз, строка за строкой, пока поезд качало. Ни одного личного имени, ни одного человека, одни вещи и земля.
— Ну? Что там? — Маки так и смотрела в окно.
— Погоди…
Одно слово стояло в первой графе посередине страницы, между печатью какого-то рода и шкатулкой под опись.
«Курамото».
Имени рядом не было, возраста тоже. Моя фамилия стояла в графе, куда здесь вписывали вещи.
Глава 23. Чужая опись
Кацураги опустился на скамью напротив меня, хотя вызвать его мне было больше нечем.
— Меня никто не звал, Курамото-сама. — Он положил на стол пухлый конверт из серой архивной бумаги и придавил его ладонью. — Я сам пришёл. Сам, понимаете?
— Понимаю.
— Понимаете… — Он оглянулся на дверь, потом на меня. — Ну хоть кто-то.
Право вызова я потратил ещё на пандусе, когда предъявлял требование, а свидетелем там стоял он. С того вечера писарь не был мне должен ни явки, ни бумаги. Днём от него пришло короткое сообщение с чужого номера, с адресом этой самой идзакаи у путей. Зачем он пришёл, если мог больше никогда меня не видеть?
Я сидел спиной к стене, под крючком с моей курткой, положив левую руку в бинте на стол, а правую, в лонгете, держа на коленях. Дым от гриля за стойкой щипал мне глаза, запаха я давно не слышал, и поверх плеча писаря я поглядывал на телевизор в дальнем углу, где шёл бейсбол без звука.
Писарь стёр пот со лба рукавом спортивной куртки, так и не отпустив конверт.
— Меня в Кавагути отправили, вы же сами видели, — начал он. — Архив. Подвал, коробки до потолка, лампа мигает… Ёсида в приёмной смотрит сквозь меня. Господин Ямасина со мной теперь через записки. А вам я один раз уже продался.
— И что из этого?
— Для дома я теперь наполовину ваш, Курамото-сама. Вы меня повесили между двумя хозяевами, вот и вишу. Куда мне ещё идти?
— Заказывать будете? — крикнул хозяин из-за стойки.
Я ткнул пальцем в рис с курицей и в чай, потому что живот ныл с самого обеда, а на горе ужин давно кончился.
Два года этот человек ходил ко мне за процентами по маминому долгу, каждый месяц, день в день, а за опоздание однажды прижал меня к мусорным бакам. Теперь пакет через стол толкал мне он сам.
— Что там? — спросил я.
— Опись. — Он понизил голос, хотя телевизор и гриль глушили всё подряд. — Клятвы дома. Все, какие дом купил за свою жизнь.
Руку я на конверт класть не стал. Пусть сперва договорит, раз уж пришёл сам.
— Откуда?
— Из коробки в Кавагути. Второй экземпляр, его с зимы никто не открывал, там пыль в палец. Я снял копию на архивном копире, пока никого не было… — Он хихикнул и тут же осёкся. — В приёмной меня держал пункт о молчании. В архивном найме такого пункта нет. Переводили в спешке, бумагу писал Ёсида, а Ёсида про молчание забыл.
— Забыл, значит.
— Забыл! Я три раза перечитал.
Под рёбрами у меня шевельнулось чутьё Нюхача. Клятв на писаре, как мне показалось, висело меньше, чем весной, и метки дома среди них я не нашёл, только мелкий долг на стороне, со сроком. Врать про пункт ему, выходит, было незачем.
Когда хозяин принёс рис, я взял палочки левой рукой и стал есть, прижимая миску лонгетой к краю стола.
— Вы жуёте, будто вам всё равно, что там, — пробормотал Кацураги.
— Мне всё равно. Вкуса у меня нет с весны.
— С весны… — Он поморгал и посмотрел на мою руку в бинте, на опущенный рукав. — А под рукавом у вас что?
— Строки. Заклады.
Больше он не спрашивал. Отодвинув миску, я вытянул из конверта верхний лист и развернул его на столе.
Копир прошёлся по бумаге серой полосой, но всё читалось. Таблица шла через два листа, разграфлённая тушью по линейке, и в первой графе по порядку шли номера.
— Сорок три позиции, — сказал Кацураги. — Действующих двадцать девять. Остальные погашены, выкуплены или… ну, люди умерли.
Во второй графе стояли фамилии продавцов, а в третьей было указано, что продано.
Я повёл глазами вниз. Скорость бега. Слух на левое ухо. Право иметь детей. Право уйти со службы дома. Память о лице жены. Сон по ночам, бессрочно.
Желудок у меня стянуло так, что доесть рис я уже не смог и отодвинул миску.
Каждая живая строка стояла на чьём-то теле, как стоят на мне мои, и от этого меня замутило. Лифт на ключе, скатерть, счёты Иссина, его «-сама» для каждого, даже для врага… Всё это держалось на людях, которые когда-то пришли в ту приёмную и отдали кусок себя за пачку купюр.
О том, что своей техники у Иссина нет, я знал и раньше, только знать и видеть список поимённо оказалось разными вещами.
— Страшно, да? — Кацураги наклонился ко мне. — Мне тоже было страшно, когда я копировал.
— Зачем вы мне это принесли?
— Затем… — Он покрутил стакан. — Если вас съедят на разборе, меня съедят следом. Я для них ваш. А если не съедят, может, и мне достанется хоть что-то.
— Что именно?
— Не знаю, Курамото-сама! Честно не знаю. Я вообще не знаю, чего от себя хочу, первый раз в жизни хожу сам.
Лист я сложил по старым сгибам и вернул в конверт. Конверт убрал во внутренний карман сумки, рядом с копией страницы реестра, где стояла моя фамилия.
— Сколько я вам должен?
— Нисколько. — Он замахал руками. — Это так. Это чтобы вы знали.
Одна вещь в этой фразе не сходилась. Люди вроде Кацураги если что и отдают даром, то потом приходят за сдачей. Что он попросит, когда придёт? Разговор про сдачу я отложил до той поры, когда пойму, что у меня в руках.
На последнюю электричку я успел, придерживая сумку локтем.
В общежитие я вернулся за полночь. В коридоре стояли чужие ботинки, из-за двери Панды доносилось низкое гулкое сопение. Я разулся у своей двери, прошёл к шкафу и включил настольную лампу, повернув её абажуром к полу.
Койку я трогать не стал. Спать я теперь мог, сон вернулся ещё в мае, только этой ночью он мне был ни к чему.
Опись я разложил на полу, оба листа встык, и прижал углы учебником и банкой кофе. Рядом положил тетрадь, карандаш и линейку.
Линейку пришлось придерживать лонгетой. Гипсовый край скользил по пластику, и первые линии вышли кривыми. Стерев их, я прижал линейку локтем и провёл заново.
Графы я наметил четыре: кто продал, когда, за сколько и что человеку осталось.
Первые три я переписывал из описи прямо, а над четвёртой приходилось думать.
Сразу за двумя погашенными шла скорость реакции, проданная магом ещё до моего рождения, и я долго гадал, что остаётся такому человеку, кроме конторы, если повезёт.
Карандаш тупился быстро. Точилки у меня не было, я строгал его ножом для писем над крышкой от коробки из-под онигири.
Чуть ниже стояло право иметь детей, отданное за гроши. Я стиснул карандаш так, что разжать пальцы смог не сразу. Кто такое покупает, если не дом, которому нужен последний в роду?
За окном прошла машина охраны, и я поймал взглядом полосу света на потолке, пока она не погасла. Окно я держал открытым от жары, так что москит зудел у самого уха, а я отмахивался лонгетой и попадал себе по щеке.
Ближе к двум ночи я одолел половину описи.
Строка про право уйти со службы попадалась в описи несколько раз, и все её продавцы работали на дом до сих пор, в справке рядом стояли должности. Кто числился водителем, кто сидел в приёмных других городов, а один охранял хранилище.
Кто стоит у сейфа, где лежит мамин заклад? Человек, продавший право оттуда уйти.
Я выписал его номер отдельно, на поля, и обвёл.
Справа в описи шла узкая графа пометок, мелким почерком, разными чернилами. «Просил выкупа, отказано». «Долг по аренде». «Переехал». «Жалоба на срок». Эти пометки я переписывал в четвёртую графу тетради, потому что они лучше всего говорили, что у человека осталось.
Глубокой ночью в тетради уже стояли все живые строки, аккуратные, с одинаковыми отступами, а погашенные я выписал отдельным столбиком на последнюю страницу, чтобы не путались.
Когда спину свело, я встал, прошёлся от двери до окна и обратно, съел холодный онигири из пакета, даже не посмотрев, с чем он. Какая разница, с чем?
Потом снова опустился на колени над листами.
Теперь надо было выбирать. Весь дом мне не по зубам, на мои деньги к нему даже не подступиться. Зато отдельные строки я взять могу, если найду подходящие.
Строки я отсеивал по одному вопросу за раз: кто жив, кто беден, кто жалеет.
Отпадали они быстро. Одни продавцы держались за место в доме или жили там, куда меня не пустят даже на порог, у других суммы стояли такие, что выкуп мне не поднять. К утру из двадцати девяти осталось трое.
Девятая позиция, скорость бега, проданная задёшево. Продавец когда-то ходил в магах, а теперь в пометке стояло «сторож на стоянке, долг по аренде, просил выкупа дважды».
Семнадцатая, слух на левое ухо, и того дешевле. «Вдова, двое детей, жалоба на срок, отказано».
Двадцать шестая, право уйти со службы. Водитель. «Просил отпустить по болезни матери, отказано».
Живые, бедные, и каждый уже стучался в ту дверь с просьбой. Им отказали, потому что дом закладов не отдаёт никому. Со мной дело другое. Клятву, как у секретаря в Нэриме, продавец может отдать мне сам, и дом при этом никто не спрашивает.
Я поставил у трёх номеров по треугольнику.
Потом сложил суммы, и вышло миллион семьсот пятьдесят тысяч, если продавцы попросят ровно столько, сколько им когда-то дали, а попросят они, конечно, больше.
Ниже я вывел три миллиона пошлины, которые и так помнил, под ними семьдесят тысяч, всё, что у меня есть, а в самом низу мелко приписал: поручителей ноль.
На нуле карандаш сломался. Положив обломок на тетрадь, я сел на пятки.
Мне стало даже смешно, до того ровно всё сходилось. Три строки нашлись за одну ночь, а денег на них не было и не будет, и где их брать, я не знал. Зато теперь я знал, куда их нести.
Небо за окном посерело. Где-то на склоне закричала птица, в коридоре хлопнула дверь душевой.
Телефон дрогнул на полу возле колена. Номер незнакомый, сообщение короткое.
«У ворот общежития. Ямасина».
Я перечитал подпись. Суток не прошло с того часа, как Кацураги положил конверт на стол в идзакае. Кто ей донёс? Или доносить никому не пришлось?
Оба листа я сложил, сунул в тетрадь и вышел как был, босиком до прихожей, дальше в кроссовках без носков.
На дворе было сыро, трава у дорожки лежала в росе. У ворот ждала чёрная машина с выключенными фарами, а возле неё стояла Аяка, в деловом костюме, с прямой спиной, и держала у груди тетрадь в тёмной обложке.
В двух шагах от неё я остановился, держа тетрадь с описью левой рукой и прижав лонгету к боку.
Она смотрела на меня долго, от лица к рукаву, и мне показалось, что она опять читает мои строки со сроками и датами, как весной. Потом открыла тетрадь и записала короткую строку, быстро, ручкой с металлическим колпачком.
— Вы знаете, зачем я не спал, — сказал я.
Она дописала строку до конца и промолчала.
— Вам велели мне помешать?
Аяка перевернула тетрадь и показала мне разворот.
На левой странице, её ровным почерком, стояла дата, вчерашняя, и одна строка. «Записывать. Не препятствовать. Отец, устно». Ниже шёл столбец, где стояли время, место, имя Кацураги и слово «опись».
Меня записывали с того часа, как я сел в идзакае. А может, и раньше? Кто тогда сидел за соседним столом?
— Значит, отец знает, — сказал я.
Тетрадь она закрыла. Ручку убрала в колпачок.
Спрашивать дальше было бесполезно. Прямую просьбу отца она выполняла целиком, до буквы, и ничего сверх просьбы делать не станет… Или станет, если найдёт место между буквами?
Аяка шагнула к машине, взялась за ручку двери. Потом обернулась и посмотрела мне в лицо, а следом опустила взгляд на тетрадь, которую я сжимал в руке.
— Вы читаете не тот столбец.
Дверь хлопнула. Машина тронулась, шурша шинами по мокрому гравию, и скрылась за поворотом к нижней дороге.
Я остался у ворот с тетрадью. Раскрыл её, вытащил опись и развернул прямо на весу, прижав край лонгетой.
Все графы я этой ночью прочёл до последней строки, так какую же из них она назвала не той?
Ответа в листах не нашлось. Роса пропитывала кроссовки, и я пошёл обратно.
Фразу я записал на внутренней стороне обложки, слово в слово, с датой, как записала бы она.
Не препятствовать… В приказе отца стояло именно это. Подсказывать ей никто не велел, но и запрета на это в строке не было.
Поспать удалось часа два, а потом я сидел на тренировке у Маки, получил древком по рёбрам за то, что держал голову не там, и на обеде доел свою порцию и половину её.
— Ты в тарелку смотришь так, будто там цифры, — буркнула Маки.
— Там их нет.
— А где есть?
— В тетради. Вечером расскажу, если будет что.
Кацураги я набрал после обеда, стоя в галерее у перил.
— Кацураги слушает! То есть… кто это?
— Курамото. Мне надо вас видеть сегодня. Сами решите, где.
— Сам решу… — На том конце долго шуршало. — В Кавагути. У станции, на площади, есть скамейки у автобусной остановки. В семь. Только я не из архива приду, я из дома, запомните, я из дома.
— Запомню.
До Кавагути я ехал с пересадкой, стоя у двери, сумка зажата коленом. Конверт с описью лежал в ней, рядом с тетрадью.
Выйдя из турникетов, я огляделся. Площадь у станции оказалась тесной, с круглой клумбой посередине и двумя автобусами, урчавшими на холостом ходу. Над клумбой висел рекламный экран, а Кацураги сидел на крайней скамейке, спиной к нему, и держал на коленях банку холодного чая.
Я сел рядом, не напротив, чтобы ему не приходилось смотреть мне в глаза.
— Ну? — Он дёрнул банкой. — Нашли что-нибудь?
— Нашёл. Три позиции.
— Три позиции… Какие?
— Скажу, когда договоримся.
Он поставил банку на скамейку и вытер ладони о штаны.
— Договоримся о чём?
— Вчера вы принесли одну опись. Мне нужны все. Всё, что ляжет в архив. Карточки, выписки, переписка с палатой, сроки.
— Все… — Он даже привстал. — Это же каждый день, Курамото-сама! Это не один раз!
— Именно. Каждый месяц я плачу вам деньги. Первого числа, наличными, в конверте. Вы носите мне копии всего нового, что ляжет в архив, и всего старого, что я назову.
Кацураги сел обратно. Долго смотрел на автобус у остановки, пока тот не закрыл двери.
— Конверт, — сказал он. — Первого числа.
— Первого.
— Раньше я их у вас брал.
— Теперь понесу я.
Он хмыкнул, нервно, коротко. Я ждал.
— Сколько?
— Тридцать тысяч.
— Тридцать?! — Кацураги повернулся ко мне всем телом, скамейка под ним скрипнула. — Курамото-сама, я же голову кладу! Сто.
— Сто у меня нет. И не будет.
— Тогда восемьдесят.
— Сорок.
— Шестьдесят, и я беру на себя подвал. Там ещё три коробки, их никто не разбирал с девяностых.
— Сорок пять. И подвал ваш без доплаты, потому что вы в нём сидите за жалованье дома.
Он открыл рот, закрыл и стал загибать пальцы. Считал он медленно, шевеля губами. Я узнал этот счёт, так он в апреле считал проигрыш у окна ставок.
— Курода, — пробормотал Кацураги. — Триста тысяч… Сорок пять в месяц, это семь месяцев, и я ему чистый. Семь месяцев. К Новому году почти.
— Почти.
— А потом?
— Потом вы будете получать сорок пять тысяч за то, что и так делаете.
Он перестал загибать пальцы и уставился на свою ладонь.
Весной он торговался со мной от страха, потел, озирался и хватался за стакан. Сейчас он тоже потел, июль всё-таки, но смотрел уже только в свои пальцы.
— Дом узнает, — сказал он.
— Дом уже знает.
Кацураги побелел. Банку он уронил, чай пролился на плитку у скамейки.
— Как… знает?
— Утром ко мне приезжала дочь господина Ямасины. Ей велено записывать, что я делаю. Велено не мешать. Вас она тоже записала, вместе с описью.
— Записала… — Он смотрел на лужу чая. — И не остановила?
— Не остановила.
Писарь долго молчал. Автобус отъехал, подкатил следующий, из него вышли школьники в летней форме и прошли мимо нас к турникетам, толкаясь.
— Значит, ему пока выгоднее смотреть, — выговорил Кацураги наконец. — Господину Ямасине. Он всегда так. Посчитает сперва, потом… Раз смотрит, значит, пока ему это стоит дешевле, чем меня закрыть.
— Похоже на то.
— Пока. — Он повторил это слово ещё раз, тише. — Пока…
Я достал из сумки тетрадь и открыл на странице с тремя треугольниками. Показывать не стал, просто держал на колене.
— Вы спросили, что вам достанется. Вот это. Сорок пять тысяч каждый месяц, пока я жив и плачу. Денег больше я вам дать не могу. Сейчас у меня их и нет.
— Нет?
— Семьдесят тысяч на всё. И пошлина три миллиона.
— Три миллиона… — Он вдруг засмеялся, тонко, почти до икоты. — И вы мне предлагаете жалованье!
— Предлагаю.
— С чего платить будете?
— Моё дело.
Он отсмеялся и вытер глаза. Потом посмотрел на меня прямо, впервые за весь разговор.
— Строки на руку не будет? Как тогда, с правом вызова?
— Не будет. Это договор. Без техники.
— Почему?
— Клятву держат из страха. А мне нужно, чтобы вы носили бумаги и тогда, когда бояться будет уже некого.
Кацураги подумал. Кивнул.
— Говорите тогда вслух. Как вы любите, целиком. Чтобы я запомнил.
Я говорил медленно, а он слушал, наклонившись ко мне.
— Я, Курамото Кёя, плачу Кацураги сорок пять тысяч иен каждый месяц, первого числа, наличными, в конверте. Кацураги носит мне копии всего, что ложится в архив дома Мокурэн-до в Кавагути, и всего старого, что я назову. Договор действует, пока один из нас не скажет вслух, что выходит.
— Я, Кацураги… — Голос у него сорвался, и он начал заново. — Я, Кацураги, беру сорок пять тысяч иен каждый месяц, первого числа. Ношу копии всего, что в архив ложится, и что назовёте из старого. Пока кто-нибудь из нас вслух не скажет, что выходит.
Под бинтом ничего не проступило. Я и не ждал.
Кацураги смотрел на мой рукав, будто чего-то ждал.
— Ничего? — спросил он.
— Ничего. Всё на слове.
— На слове… — Он потёр колени. — Курамото-сама, вы только одно поймите. Меня, если поймают с копией, не уволят.
— А что?
— Впишут. — Кацураги сглотнул. — Человек себя целиком заложить может, вы знаете. Мне предложат, и я не откажусь, потому что у меня Курода и триста тысяч. Сорок четвёртой позицией встану, в той самой описи. И носить вам будет некому.
В автобусе у клумбы зашипели двери. Я закрыл тетрадь.
— Значит, вас не поймают, — сказал я.
— Как вы это устроите?
— Пока не знаю. Узнаю раньше, чем дом.
Кацураги долго смотрел на меня. Потом поднялся со скамейки, тяжело, опираясь на колено, и протянул мне руку. Правую.
Правая у меня лежала в лонгете. Я встал и протянул ему левую, забинтованную на треть предплечья.
Он заметил это, замялся, обтёр левую ладонь о штаны и подал её мне.
Ладонь у него оказалась мокрая и горячая. У меня семьдесят тысяч, три миллиона пошлины и ни одного поручителя. У него долг в триста тысяч и подвал в Кавагути, где мигает лампа.
— Первого числа, Курамото-сама.
— Первого, Кацураги-сан.
Он сжал мою руку крепче, чем я ожидал, и не отпускал, пока мимо нас шли школьники к турникетам.
Глава 24. Пять отказов
Отец Хиираги поблагодарил меня за сына, поклонился так низко, что чуть не задел лбом край столика. Выпрямившись, он отказал.
— Поручиться за вас дом Хиираги не сможет, Курамото-сан. Простите.
Я сидел напротив него на пятках. Правую руку в лонгете держал на колене, левой, забинтованной, прижимал к лаку раскрытую тетрадь. На странице стояли дома, выписанные на сегодня. Его дом шёл первым, потому что казался самым верным.
Ночью я переписал весь список из справочника Иджичи. Домов в нём набралось больше, чем дней до слушания.
— Мой наследник оглох рядом с вами, — договорил он.
Возразить было нечего, и я промолчал.
В торговом центре Сэридзава снял с Мамору слух, пока тот стоял в шаге от меня, а вниз по стоящему эскалатору я тащил его уже на себе. С того дня Хиираги говорил громче нужного и писал записки на листках блокнота.
— За сына я вам обязан. — Отец положил ладони на колени и смотрел теперь на них. — Он жив, и этого я не забуду. Только техника нашего дома держится на голосе, который человек слышит сам. Мамору своего голоса больше не слышит. Выходит, дом остался без техники.
— Понимаю.
— Старшие дома уже спрашивают, как так получилось. Поставлю я подпись рядом с вашей фамилией, и ответ у них будет готов…
— Какой?
— Что Хиираги отдали за Курамото наследника, а теперь отдают и имя.
— Скажут, — согласился я. — Вы могли бы ответить письмом, Хиираги-сан. Ехать мне было бы незачем.
— Мог бы. — Он кивнул. — Только сын просил сказать вам это в лицо. Хоть это я ему должен.
Тихо тикали часы над нишей со свитком, и я слушал их, пока он собирался с мыслями.
За перегородкой зашуршало. Я повернул голову на шорох. Створка отъехала на ладонь, в щели мелькнул поднос с чайником. Женщина с подносом взглянула на наши лица и тихо задвинула створку обратно.
Чаю не будет. Разговор хозяин, видно, считал законченным.
— Вы на меня злитесь? — спросил он.
— За что? Вы правы, Хиираги-сан.
Он поднял глаза на мой левый рукав. Из-под манжеты выглядывал бинт, выше бинта темнела кожа. Ткань я одёрнул раньше, чем он успел разглядеть, докуда поднялась чернота.
— Сын пишет, что вы закладываете себя по частям.
— Пишет он теперь много. Он знает, что я у вас?
— Знает. Я сам сказал ему вчера, чтобы не узнал от чужих.
Отец Хиираги поморщился и снова поклонился, на этот раз коротко.
С весны я боялся одного, чтобы за меня не начали платить другие. Первым заплатил Хиираги, когда-то при всём классе звавший мою фамилию позором колледжа. Спорить с его отцом мне было не о чем.
Медленно я закрыл тетрадь и поднялся, опираясь на левый кулак. Поклонился в ответ. Туфли в прихожей пришлось натягивать одной рукой, придерживая задник пальцем. Калитку за мной заперли сразу, я услышал, как лязгнул засов.
До станции я дошёл пешком и сел на скамейку у автоматов с напитками. Тетрадь положил на колено, первую строку перечеркнул одной чертой.
Вторым в списке стоял звонок, самый дальний.
Выше Гакугандзи, директора киотской школы, поручителя в справочнике не нашлось.
Сразу же номер киотской канцелярии я набрал большим пальцем левой руки и прижал телефон плечом к уху.
— Киотский колледж, слушаю.
— Курамото Кёя, студент токийского колледжа. Мне нужен Гакугандзи-сэнсэй. Я писал ему насчёт поручительства.
— Курамото?.. Подождите.
В трубке заиграла музыка, одна и та же короткая фраза по кругу. Мимо платформы прошёл экспресс. Скамейка подо мной загудела. Я смотрел на табло над турникетами и ждал.
Музыка оборвалась.
— Гакугандзи.
Голос оказался старый и сухой, с растянутыми по-киотски гласными.
— Гакугандзи-сэнсэй, это Курамото Кёя. Я писал вам насчёт поручительства на разборе в палате. Если бы вы согласились хотя бы выслушать…
— Воровскому роду… не-ет.
В ухе загудели гудки.
Последнее слово он протянул лениво, нараспев, и положил трубку раньше, чем я добрался до вопроса. Меня обдало жаром от шеи до ушей: в Киото нас, выходит, до сих пор зовут ворами, хотя техника рода брала чужое по сделке и вслух. Телефон я стиснул так, что скрипнул пластик.
Через минуту я набрал номер ещё раз, сам толком не зная зачем.
— Киотский колледж, слушаю.
— Курамото. Разговор оборвался.
— Гакугандзи-сэнсэй занят до конца месяца, — ответила та же женщина и отключилась первой.
Мимо скамейки протопал школьник с ракеткой в чехле. Покосился на мою лонгету и прибавил шагу. Я дождался, пока жар сойдёт, и перечеркнул вторую строку. Черта вышла кривая, с зазубриной там, где дрогнул карандаш.
Из пакета я достал онигири, надорвал обёртку зубами и съел его в несколько укусов. С чем он был, смотреть не стал. Вкуса я всё равно не почувствую, а живот сосало с самого утра.
Третий дом держал контору над аптекой у самой станции, так что идти пришлось недолго. Наверх вела узкая лестница с резиновыми накладками на ступенях. Поднимался я боком, придерживая сумку локтем.
Хозяин принял меня стоя, у стола с двумя телефонами, и сесть не предложил. Ещё с порога я почувствовал на хозяине договор с меткой Мокурэн-до, свежий и срочный. Чутьё Нюхача тянуло под рёбрами.
— Курамото-сан? Письмо ваше я получил. — Он развёл руками. — У нас с Мокурэн-до договор на склады. Аренда до весны. Ссориться с ними сейчас мы не можем, вы уж поймите.
— Понимаю. Мокурэн-до вам про меня что-нибудь говорили?
— Мне? — Он покосился на телефоны. — Ничего. Мне и не нужно ничего говорить, Курамото-сан, я и так читаю, от кого приходят счета. Вот будь дело после весны…
— После весны оно мне уже не понадобится.
— Тоже верно. — Он уже снимал трубку одного из телефонов. — Всего доброго!
Разговор вышел короче, чем подъём по лестнице. На крыльце аптеки я прислонил тетрадь к стене и вычеркнул третью строку. На этот раз черта легла прямо.
Четвёртый дом ответил по телефону, пока я шёл обратно к турникетам.
— Хозяин просил передать извинения, — сообщила женщина мягким голосом. — Сына сейчас сватают. Невесту берут из дома, что в родстве с Мокурэн-до, и до свадьбы хозяин ни с кем ссориться не станет.
— Ясно. Это Мокурэн-до вас попросили?
— Про это мне ничего не известно, Курамото-сама. Я только передаю.
— Может быть, осенью вы напишете снова?
— Может быть.
— Тогда всего хорошего, Курамото-сама!
Четвёртую строку я перечеркнул на ходу, прижимая тетрадь к бедру. Злости уже не было, отказ лёг ровной чертой, и только пальцы на карандаше остались холодными.
В конбини у турникетов я взял банку кофе и ещё два онигири. Кассир, парень моих лет, выложил сдачу на мою забинтованную ладонь, и я сунул её в карман вместе с чеком. Кофе я выпил на платформе, пока ждал поезда.
Пятым в списке стоял дом, про который справочник сообщал совсем мало. Одна фамилия, адрес в спальном районе на окраине и приписка чужим карандашом, «наследников нет».
Ехал я туда с пересадкой, стоя у двери и зажав сумку коленом. Во внутреннем кармане сумки лежала копия страницы со срезанной шапкой, и всю дорогу я держал на том месте локоть.
Дом оказался старым, двухэтажным, с наружной лестницей и почтовыми ящиками внизу. Нужная дверь нашлась на втором этаже, в конце галереи, возле горшка с засохшей геранью. Постучал я костяшками левой руки.
Открыл сутулый старик в домашней юкате, с газетой в руке. Глянул на мою лонгету, потом мне в лицо и отступил в сторону.
— Курамото, так? Заходите. Откажу я вам, сразу говорю… Но хоть чаем напою.
— Спасибо.
Разувшись у порога, я прошёл в комнату. Жил он в одной комнате с кухней за занавеской. У стены стоял домашний алтарь, с фотографий в нём смотрели мужчина средних лет и женщина. Старик заметил, куда я смотрю.
— Сын с невесткой. Внуков завести не успели. Дом на мне и кончится, так что бояться мне некого.
Чашку и тарелку с рисовыми крекерами он поставил передо мной, а сам опустился напротив, подложив под колено подушку. У окна гудел старый вентилятор.
Крекеры я съел все, один за другим. Хрустели они громко, а больше ничем от бумаги не отличались.
— Едите вы, будто на поминках, — заметил старик. — Не глядя.
— Вкуса у меня нет.
— Совсем?
— С весны. Заложил.
— А с рукой что?
Он кивнул на мой левый рукав. Манжета опять съехала, и из-под бинта выглядывала чернота. Боли в этой руке я давно не чувствовал и узнавал, как у неё дела, только глазами.
— Тоже заклады. Не болит.
— Не болит… — Старик покачал головой. — Ладно. Пришли вы за подписью, так я вам про подпись и скажу. Письмо ваше пришло позавчера. А вчера утром следом пришла выписка, со срезанной шапкой. Думаю, её разослали всем, кому вы писали.
— Я её видел.
— Тогда вы видели, в какой графе стоит ваша фамилия.
— В той, куда вписывают вещи.
— Куда вписывают позиции. — Он поставил чашку на столик. — Пятнадцать лет, с того самого года, как вырезали ваш род, Курамото числится в чужом реестре позицией. Активом. Родом его там никто не пишет.
Меня стянуло от горла до самого живота, крекеры встали внутри комом. Шею обдало тёплым воздухом от окна. Я сидел не шевелясь и смотрел старику в лицо.
— За род поручиться можно, — продолжал он. — За человека тоже, если человек за себя отвечает сам. А за чужое имущество кто поручится? За вещь отвечает хозяин. Поставь я подпись, выйдет, что я спорю с хозяином. И с таким, которого даже в глаза не видел.
— Значит, подписывать не станет никто.
— Никто. За актив можно только внести залог.
— Кто его вносит?
— Тот, кто хочет вещь забрать. А сколько, решает хозяин.
— Чей реестр?
— Не знаю. — Старик потёр колено. — Знал бы, может, и не сказал бы. А может, и сказал бы, мне-то что теперь… Выписку прислали без обратного адреса.
— Остальные дома знают?
— Остальным и знать не нужно. Им хватило графы.
Я помолчал. В комнате было душно, воздух стоял над столиком неподвижно.
— Почему вы мне это объясняете? Другие молчали.
— Другим есть что терять. — Он кивнул на алтарь. — А мне, Курамото, жалко смотреть, как человек за месяц обходит полгорода и не знает зачем. Да и гостей у меня давно не было. Вы первый за весь год, кто съел всё до крошки.
Уголок рта у меня дёрнулся сам. Смешно мне не было, но старик ждал хоть какого-то ответа.
— Спасибо за чай.
Поднявшись, я поклонился. Старик проводил меня до двери. На галерее он постоял, держась за перила.
— Курамото. По домам вы больше не ходите. Время жалко.
— Ваше?
— Ваше.
Спускался я по наружной лестнице медленно, придерживая сумку локтем. Пятую строку перечёркивать не спешил.
Судя по всему, выписка легла на каждый стол ещё позавчера. Подписи за вещь никто не поставит. Идти, выходит, надо к тому, кто держит реестр и вписал вещь в графу.
Внизу, у почтовых ящиков, я всё-таки перечеркнул пятую строку.
На гору я вернулся последним автобусом, когда у ворот уже горели фонари.
В коридоре общежития, у моей двери, сидел Хиираги. Сидел прямо на полу, спиной к стене, в форме, застёгнутой на все пуговицы, и держал на коленях блокнот.
Заметив меня, он поднялся одним движением.
— Курамото! — Голос у него ударил в потолок. — Отец тебе отказал!
В конце коридора хлопнула дверь душевой. Я подошёл ближе и встал к нему лицом, чтобы он видел мои губы. Читал он по ним плохо, поэтому говорил я медленно.
— Отказал. Утром.
— Я знал ещё вчера.
Хиираги полез в карман, достал телефон и сунул мне экраном вперёд.
Сообщение от отца пришло вчера вечером. «Завтра Курамото откажем. Не вмешивайся».
— Не вмешивайся! — повторил Хиираги и убрал телефон. — Вот я весь день и не вмешивался. Сидел на занятиях, как положено. А после занятий пришёл сюда.
— Давно сидишь?
— Что?
— Давно. Сидишь.
— С ужина.
Он раскрыл блокнот, прижал его к стене и начал писать. Писал быстро и мелко, три строки подряд, а я стоял рядом с сумкой на плече и ждал.
Первую строку он перечеркнул сразу, жирно, в несколько проходов. Над второй подумал, а потом закрасил и её, так что от букв осталась чёрная полоса. Третью он оставил.
Блокнот он развернул ко мне.
«Мой дом прячется за моими ушами».
Весной Хиираги цитировал мне порядок выезда и называл Курамото родом, вырезанным за дело. Теперь он стоял передо мной с такой строкой про собственный дом и ждал, что я скажу.
— Отец прав, — сказал я медленно.
— Знаю! — выкрикнул он. — Прав! Поэтому и злюсь.
Он ткнул пальцем себе в ухо, потом в строку.
— Уши мои. Захочу прятаться за ними, буду прятаться сам. А он пусть прячется за чем-нибудь своим!
Я взял у него блокнот и ручку. Лонгетой прижал блокнот к стене, а левой рукой вывел под его строкой крупные печатные знаки, чтобы ему не гадать по губам.
«Тебе за это достанется от дома».
Хиираги прочёл и дёрнул плечом.
— Уже досталось. Куда ты сегодня ездил?
Писать пришлось долго, буквы у меня прыгали, но я дописал.
«Пять отказов. Последний объяснил. Моя фамилия записана в чужом реестре активом. За актив не поручаются».
Он читал, шевеля губами, дважды вернулся к началу. Потом поднял на меня глаза, и лицо у него стало растерянным, почти детским.
— Активом… Как меч в описи?
Я кивнул.
— Отец мне в детстве объяснял. — Говорить тихо он теперь не умел, но попробовал. — За чужое не ручаются. Я думал, он про мечи.
— Я тоже.
— Что?
Я покачал головой. Повторять не стоило.
Хиираги забрал у меня блокнот, вырвал страницу со своей строкой, сложил её вдвое и протянул мне.
— Держи. Понадобится свидетель, зови меня. Слышать мне для этого не нужно, глаза у меня целы.
Взять значило задолжать. Просьбы у меня стоят денег, и просить я не собирался, только он ничего и не продавал. Листок я взял и вложил в тетрадь, между страницами списка.
— Курамото, — позвал он вдруг, глядя мне прямо в лицо.
Весной от этого голоса я оборачивался и застывал на месте, хотел того или нет. Сейчас я стоял и смотрел на него, и меня ничто не держало.
— Не работает, — сказал Хиираги. — Каждое утро проверяю. На голубях у столовой.
— Пустишь? — спросил он громко, помолчав. — Одному мне сегодня в комнате тошно.
— Заходи. Только не кричи, соседи спят.
— Что?
Я приложил палец к губам. Хиираги кивнул и дальше говорил вполголоса, насколько умел.
Дверь я открыл и пропустил его первым.
Включив настольную лампу, я повернул её абажуром к полу и опустился на колени перед тетрадью. Хиираги сел у шкафа, подтянул колени к груди и стал смотреть на мои руки.
Список я открыл с начала. Сегодняшние строки были перечёркнуты, остальные стояли чистые. Завтра я собирался ехать дальше по этим строкам, и послезавтра тоже, пока не кончатся дни.
Карандаш я взял в левую руку. Прижав лонгетой страницу к полу, провёл через весь список одну длинную черту, из верхнего угла в нижний. Перевернул лист и перечеркнул вторую страницу, потом последнюю.
Хиираги у шкафа шевельнулся.
— Ты что делаешь?!
Отвечать я не стал, только развернул тетрадь, чтобы ему было видно.
Он подался вперёд, посмотрел на перечёркнутые страницы и перевёл взгляд на меня. Спрашивать второй раз он не стал.
Чистую страницу я разгладил ладонью. Грифель стёрся до дерева, и я подточил его ножом для писем над крышкой от коробки из-под онигири. Стружка сыпалась на пол, Хиираги молча подставил ладонь и собрал её.
Писать я начал крупно, в самом верху листа.
Кто держит реестр?
Хиираги прочёл вопрос вверх ногами, губы у него шевельнулись.
— А слушание? — спросил он. — Сколько осталось?
Под вопросом я вывел число дней до слушания, тридцать шесть, и начал обводить его рамкой.
Глава 25. Цена слушания
Денег у меня было семьдесят тысяч иен, пошлину за разбор назначили в три миллиона, а до слушания, где решат, чья я вещь, оставалось восемь дней.
Купюры я пересчитал ещё раз, прижимая их к полу забинтованной левой рукой. Правая, в лонгете, лежала на колене. Под лампой белел бланк возражения, который утром полагалось сдать в канцелярию. В графе ответчика моим почерком стояло «Курамото Кёя».
Выходов набиралось два. Можно не явиться, тогда иск удовлетворят без разбора. Если же явиться с пустыми руками, старики в палате будут говорить обо мне «оно» и «позиция», листать мою графу и решать всё между собой, пока я стою у стены. Оба выхода вели в одну и ту же строку чужого реестра.
Однажды я уже нашёл третий выход там, где их было два. Где искать теперь?.. Лампа грела висок, а мне почему-то вспоминался лист над кассой «Сан-Сан», пять правил на обороте накладной. Имени там не стояло ни в одном. Тацуя звал меня Ямадой, чужой фамилией, два года кормил под ней, а правила висели для любого, кто встанет за кассу, и работали, пока он их читал. Вещь вписывают в графу по имени. Что впишут, если имени нет?
Сдав возражение, я поехал в Асакусу и поднялся по узкой лестнице над зонтовой мастерской. Микагэ узнал меня по шагам раньше, чем я добрался до верхней ступени, и выслушал до конца, не выпуская из пальцев спицу.
— Цена вперёд, Кёя. Право быть узнанным. Неделю ваше имя не сможет запомнить никто, ни секретарь палаты, ни дом. И это я скажу вам дважды!
Спицу он положил на стол, чего я за стариком ещё не замечал: цену он всегда называл один раз и молчал, пока покупатель думает.
Сев напротив, на тот же табурет, что и весной, я поставил сумку между ног. Под вывеской «МИКАГЭ. ОЦЕНКА» горела одна лампа, освещая обрезки зонтовой ткани и банку с клеем.
— Что я получаю за эту неделю?
— Место в зале. — Он повернул лицо ко мне, чуть мимо, как всегда. — Иск у дома имущественный. Пошлину платит ответчик за вещь, о которой спорят, а вещь пишется в опись по имени. Нет имени, и вписывать нечего. Сторону в реестр не внесёшь, у неё только голос. Голос палата обязана выслушать.
— Стороной.
— Стороной. Говорить будете сами и о себе.
— А бумаги? В колледже я записан по фамилии. В иске тоже.
— Бумага своё помнит. Забудут люди, которые её читают. — Микагэ провёл пальцем по краю стола, нашёл обрезок ткани и отодвинул его. — Прочтут и тут же потеряют, на середине строки.
— Зачем вы мне это продаёте? Решат ведь и без меня.
— Решат, — согласился он. — Только без вас там решают про вещь. Вы ко мне за другим пришли, по шагам слышно. Злые у вас сегодня шаги.
Спорить я не стал. Злой я был с того утра, когда увидел свою фамилию в графе, куда вписывают мечи и печати.
Меня обдало жаром от шеи вверх. Неделя без имени за право сказать «я» в зале, где меня собирались звать «оно»?
— Беру.
— Подождите. — Микагэ поднял ладонь, в порезах и в клею. — Второй раз.
Я замолчал. Внизу, в мастерской, звякнула о пол упавшая спица, и старик даже не повернул головы.
— Своих это тоже касается. Дзэнин-сан не вспомнит, как вас зовут. Хиираги возьмётся написать ваше имя в блокноте, и рука у него встанет. Годзё не назовёт вас ломбардщиком, кличка тоже имя.
— Вы это уже сказали.
— Сказал. Повторяю, потому что вы услышали только про зал. — Он нащупал спицу на столе и сжал её в кулаке. — Это цена, Кёя. Советов я не продаю.
Горло у меня стянуло. Весной Маки спросила фамилию Тацуи и, когда я её не вспомнил, сказала «вспомнишь — скажешь». Теперь я сам окажусь таким словом у неё на языке. Долго ли она будет его искать?
Я опустил глаза на сумку, где лежала тетрадь с листком Хиираги и его строкой про уши. Панда за стенкой по ночам сопит так, что слышно в коридоре… Неделю никто из них не сможет меня позвать.
— Ячейки, — сказал Микагэ. — У вас их две. Одна занята клятвой секретаря, до дня слушания.
— Откуда вы знаете?
— Вы на ту сторону сумки весь вечер наваливаетесь, где держите его копию. — Уголок рта у него дрогнул. — А ещё я оценщик. Вторая вам нужна свободной, в драке. Третью я вам открою, она входит в ту же цену.
— Больше вы ничего не берёте?
— Больше у вас нечего взять, что стоило бы этой недели. — Он помолчал. — Вы у меня за весну оставили столько, что другой на вашем месте ходил бы пустой. Вы крекеры сейчас в кармане мнёте, а есть их будете, как бумагу.
Крекеры и правда лежали у меня в кармане куртки, пачка из конбини у станции. Пальцы я оттуда убрал.
— Вкус я продал не вам.
— Не мне. А во что он вам обошёлся, я знаю.
Сказал он это сухо, как говорят про зонт, который чинить уже поздно. Возразить мне было нечем.
— Срок?
— Неделя. Кончится вечером того дня, когда вас слушают. Если до вечера вы доживёте.
— Свидетель?
— Я. Цену называл я, при мне и произносите.
Левой рукой я расстегнул манжету и закатал рукав выше локтя. Выше бинта, шедшего от запястья, кожа была чёрная и сухая, в трещинах, а локоть гнулся уже с трудом. Докуда она дошла, я узнавал только глазами, потому что боль в этой руке продал старику ещё в мае.
Я заговорил медленно, слово за словом.
— Курамото Кёя кладёт вот что. Право быть узнанным по имени. Кто услышит моё имя или прочтёт его, тот удержать его в памяти не сможет, будь он чужой мне или свой. Срок неделя, до вечера того дня, когда палата меня слушает.
— Микагэ Тоору кладёт вот что. — Голос у старика стал тише. — Третью ячейку заклада, открытую и рабочую, бессрочно. Ваше имя беру на хранение на тот же срок и в срок возвращаю. Цену назвал я, свидетельствую сам.
Я ждал, не отводя глаз от черноты выше локтя, пока под кожей не потянуло горячей ниткой.
Строка проступала серым по чёрному медленно, штрих за штрихом; каждый знак будто выжигали изнутри. До сих пор записи вставали на живом, а эта легла туда, где кожа уже умерла. Приживётся ли она там?
У меня внутри стало тесно: третья ячейка оказалась занята.
— Встала? — спросил Микагэ.
— Встала. Выше локтя. В чёрном.
— В мёртвое ложится крепко. — Он потёр порез на большом пальце. — Раньше срока её оттуда не вытащить, даже не пробуйте.
— Не буду.
Помолчав, он кивнул сам себе.
— Идите…
Дальше, после паузы, он всегда говорил моё имя. Сейчас рот у него остался приоткрытым, пальцы на спице замерли. Старик поморщился и отвернулся к окну, которого не видел.
— Идите, — повторил он. — Поезда скоро кончатся.
Рукав я опустил и застегнул манжету зубами. По лестнице спускался боком, придерживая сумку локтем. Внизу, у двери мастерской, я поднял упавшую спицу и положил её на верстак.
В полупустой электричке до горы я сидел у окна, разглядывая своё отражение в тёмном стекле, где лицо осталось прежним. Тот же я, в той же куртке, с той же лонгетой на коленях… Только позвать меня теперь было нечем.
От остановки до ворот колледжа я поднялся пешком. На галерее общежития горели фонари, вокруг них толклась мошкара, у двери душевой стояли чужие шлёпанцы.
Панда сидел на ступенях у входа и ел из пакета рисовые крекеры, по два сразу. Меня он заметил издали и замахал лапой.
— О! Эй! Ты где пропадал?
Обнял он меня раньше, чем я успел увернуться, целиком, вместе с сумкой. Лонгету я прижал к груди, чтобы он её не задел. Панда пах, наверное, пылью и крекерами, только проверить мне было нечем.
— Маки тебя искала после обеда. Злая была как… ну, как Маки. — Он отпустил меня и сунул мне пакет. — На, держи. Ты же вечно голодный.
Крекеры я взял и съел горсть сразу. Хрустели они громко, больше ничем.
— Спасибо.
— Да ладно! — Он хлопнул меня по плечу. — Слушай, эй… а тебя как зовут-то? Вылетело из головы, представляешь?
Он спросил это легко, со смехом, и смотрел на меня с таким ожиданием, что проверять уже не хотелось. Отступать было поздно.
— Курамото. Кёя.
— Кура…
Панда моргнул. Взгляд у него съехал с моего лица на фонарь, к мошкаре, и вернулся пустым.
— Погоди. Чего ты сказал?
— Курамото Кёя.
— Кура… — Он наклонил голову набок, как делает, когда Маки объясняет ему стойку. — Ещё раз, а? Я прослушал.
Третий раз я говорить не стал: Панда дослушивал ровно до середины слова, а остальное у него проваливалось без следа.
— Да что ж такое! — Панда потёр морду лапами. — Ты не обижайся, эй! Я тебя знаю. Ты же этот… Ну, который… С рукой. Который всё считает!
— Не обижаюсь.
— Точно?
— Точно.
— Уф. — Он вздохнул так, что крекеры в пакете шевельнулись. — Завтра вспомню. Завтра проснусь и сразу вспомню, вот увидишь!
Я только кивнул, потому что отвечать было нечего: срок старик назвал вслух.
— Тебе, кстати, ужин оставили, — вспомнил Панда. — На кухне, под крышкой. Там бумажка приклеена с именем… Какое на ней имя, не спрашивай. Но твоё!
— Найду.
— Найдёшь. Ты всегда еду находишь.
Обернувшись на шаги со стороны площадки, я увидел Маки: она шла от спортзала с чехлом за спиной, в мокрой от пота футболке, на ходу стягивая с руки обмотку. У ступеней она остановилась.
Она долго смотрела на меня в упор сквозь очки, затем сощурилась и поморщилась. Слово у неё явно крутилось на языке и не давалось.
— Ты.
— Я.
— Погоди. — Она ткнула в меня обмоткой. — Я же знаю. Ты мне должен тренировку. И обед, половину. И рука у тебя…
Взгляд у неё опустился к моему левому рукаву и там задержался. Про черноту она знала давно и, похоже, никому не сказала. Сейчас она, видно, помнила руку лучше, чем того, на ком эта рука висит.
— Имя… — Маки стиснула обмотку в кулаке. — Вертится же! Бесит!
— Знаю.
— Откуда тебе знать? — Она шагнула ближе. — Ты что-то сделал. Опять заложил?
Вот её мне и следовало бояться. Маки замечает спрятанное и вытаскивает его наружу. Врать я ей ни разу не врал и начинать сейчас не собирался.
— Заложил. На неделю.
— Что?
— Имя.
Она открыла рот и закрыла. Панда перестал хрустеть.
— То есть ты… — протянул он медленно. — То есть мы тебя неделю будем звать «эй»?
— Выходит, так.
— Ну ты даёшь, эй!
Маки молчала. Обмотку она намотала обратно на кулак, туго, виток к витку, и я смотрел, как белеют у неё костяшки.
— Зачем?
— Чтобы в палате меня слушали стороной. Имя у них записано в графе с вещами. Без имени в эту графу вписывать нечего.
— И ты сам… — Она запнулась. — Сам себя вычеркнул.
— На неделю.
— На неделю, — повторила Маки. — Ладно. Завтра в шесть на площадке. Опоздаешь, эй, получишь древком. Мне твоё имя для этого без надобности.
Она поднялась по ступеням и прошла мимо меня, задев чехлом плечо. У двери обернулась и ещё раз посмотрела на меня, щурясь, будто пыталась прочесть мелкий шрифт. Потом дверь хлопнула.
Посидев ещё немного, Панда встал, отряхнул крекерные крошки и неловко похлопал меня по голове, как похлопывают чужую собаку, которая показалась знакомой.
— Спокойной ночи, эй.
— Спокойной ночи.
В коридоре общежития было пусто. Я разулся у своей двери и зашёл, включил настольную лампу, повернул её абажуром к полу.
Тетрадь я раскрыл на первой странице. Там с весны стояла моя фамилия, крупно, моей рукой. Прочесть её я мог. Сам я своё имя помнил, а больше его на этой горе не удержал бы никто.
Никто меня в это не втягивал. Цену старик назвал вперёд и дважды, а я заплатил её, зная, что покупаю. В груди было тесно. Пусто при этом было тоже, и чем тут помочь, я не знал… Да и надо ли?
За стенкой скрипнула койка, Панда ворочался. Раньше он по вечерам стучал мне в стену и спрашивал через неё, сплю ли я, называя меня ломбардщиком на весь коридор. Сегодня стена молчала. Стучать тому, кого не можешь позвать, неудобно, это я понимал.
Телефон лежал рядом с тетрадью. Я открыл последнее сообщение от Маки, недельной давности. «Ломбардщик, завтра в шесть». Слово на экране стояло целое, его я читал спокойно. Только ей самой его теперь было не выговорить.
Крекеры Панды я доел в темноте, до последней крошки.
На площадку я пришёл раньше шести. Маки уже стояла там с древком, в очках, запотевших от сырости.
— Эй. Левую держи выше.
Держал я её как умел, одной рукой, лонгету прижимал к боку. На третьем заходе Маки достала меня древком по рёбрам, а следом ещё раз.
— Не держишь левую! — рявкнула Маки. — Сколько тебе повторять, эй?
— Сколько нужно.
Она опустила древко и посмотрела на меня поверх очков. Лицо у неё опять собралось в ту же гримасу.
— Я вчера записала твоё имя себе на руку. Ручкой. — Маки показала запястье, где синела размазанная полоса. — Утром смотрю, а прочесть не могу. Буквы вижу, слово не складывается.
— Оно и не сложится. До конца недели.
— Ещё раз так сделаешь, эй… — Она перехватила древко. — Меня предупреди. Заранее!
— Предупрежу.
— Ещё заход. Левую выше!
Так меня и звали всю неделю на горе. Маки кричала «эй» на площадке, отмеряя удары древком, Панда звал так из столовой, через все столы. Хиираги подсунул мне под дверь листок, где после первого знака шла жирная клякса, а ниже крупно было выведено «ТЫ». Больше он не писал.
В день слушания я вышел с горы первым автобусом. Рукав с утра застегнул на обе пуговицы, копию возражения положил в сумку поверх тетради. Строка выше локтя за неделю не сдвинулась и не поблёкла, я проверял её каждый вечер под лампой.
Глухой забор палаты высших чинов я оглядел из конца в конец, выискивая вторую калитку, и не нашёл ни одной. Под ложечкой заныло. У ворот меня остановил привратник в хакама, с журналом на подставке.
— Имя?
— Курамото Кёя. Ответчик по иску дома Мокурэн-до.
Он начал писать, ручка у него остановилась на первом знаке. Привратник поднял на меня глаза и нахмурился.
— Ещё раз.
— Ответчик по иску дома Мокурэн-до.
Про дом он записал целиком. Графу имени оставил пустой и махнул рукой на дорожку, чтобы я проходил. Ни спорить, ни задерживать меня ему, видно, не хотелось.
Я обвёл зал глазами. Первым делом судей: старики в чёрных хаори с гербами сидели в три ряда на скамьях вдоль стен и обмахивались веерами медленно, в одном ритме. Выход здесь был один, те двери, через которые я вошёл. Под низким потолком гудел вентилятор, гоняя тёплый воздух по кругу.
Я прошёл вдоль скамей к столу в середине. Стол истца пока пустовал. За столом ответчика стоял один стул, и я опустился на него, поставив сумку у ноги. Лонгету положил на колено, левую руку на стол.
На столе истца стояла деревянная табличка с надписью «Дом Мокурэн-до». Моя табличка лежала на краю стола пустой, рядом с тушечницей, где засохла кисть. Её, похоже, начали писать утром и бросили.
На меня смотрели. Я чувствовал эти взгляды щекой, пока шёл. Шевельнулось чутьё Нюхача, под рёбрами потянуло, и на скамьях проступили чужие клятвы, старые, тяжёлые, как гири. Сколько из этих стариков ставили подпись под приговором моему роду?
— Это он? — донеслось с переднего ряда.
— Позиция, — ответил второй голос, сухой и скрипучий. — Та самая. Явилась своими ногами.
— Без пошлины?
— Посмотрим.
Сзади кашлянули, и старики на миг сбились с ритма, но тут же снова замахали веерами.
Я достал из сумки копию возражения и положил перед собой. Бумага была мятая, углы загнулись в дороге. Разгладил я её ребром ладони.
— Поручители у позиции есть? — спросили с другого конца зала, громче.
— Поручаются за людей, — ответил я, не вставая. — И за роды. За вещь, как мне объяснили, поручиться нельзя.
— Слышали? Позиция разговаривает!
Смеялись они недолго и негромко. Скрипучий старик в первом ряду даже не улыбнулся. Он смотрел на мою левую руку, лежавшую на столе, и веер у него стоял неподвижно.
Мне почудилось, что его взгляд проходит сквозь рукав.
Напротив, у стены, за низким столиком сидел секретарь палаты, молодой, в очках, с толстой книгой, раскрытой на середине. Перьевую ручку он держал над страницей и ждал, пока в зале станет тихо.
— Сторона ответчика, — сказал он наконец. — Имя.
Я встал.
— Курамото Кёя.
Секретарь опустил перо. Кончик коснулся бумаги и замер на первом знаке. Капля чернил набухла и расплылась по графе пятном. Секретарь моргнул, посмотрел на пятно, потом на меня.
— Простите. Повторите имя.
— Курамото Кёя.
Перо снова дошло до бумаги и снова встало. Секретарь сжал губы, перелистнул книгу назад, к описи, и повёл пальцем по строкам.
— Иск подан об имуществе, — пробормотал он себе под нос. — Позиция… Позиция в описи значится по имени. Имени я…
Он поднял голову. Лицо у него было растерянное, почти испуганное.
— Имени я записать не могу.
По скамьям прошёл шорох. Старик в первом ряду, тот, со скрипучим голосом, подался вперёд, опираясь на веер.
— Раз вещь назвать нельзя, её и в опись не положишь, — сказал он громко, для всего зала. — Остаётся спор сторон. Порядок этого требует.
— Порядок, видите ли! — повторили сзади. — А дом? Дом платил за разбор вещи!
— Дом пусть спорит со стороной, — отрезал скрипучий. — Раз уж она пришла.
Отвечать на это никто не стал. Секретарь снял очки, протёр их полой рукава и надел обратно, так и не посмотрев на меня.
— Стороне предлагается назвать себя иначе, — выговорил он, глядя в книгу. — Любым словом, какое можно записать.
— Любым?
— Порядок требует записи. Без записи нет и стороны.
Скрипучий старик откинулся обратно. Соседу он сказал вполголоса, но в тишине я расслышал каждое слово.
— Зато и спросить за него некому. Без имени его никто не хватится… Выйдет он отсюда или останется, в книгах об этом не будет ни строчки.
Меня прошибло холодом от затылка до пяток. Край стола я стиснул левой рукой так, что бинт натянулся на костяшках. Выше локтя, под рукавом, сидела строка, которую я почувствовать не мог, а до вечера было ещё далеко.
Двери за моей спиной закрылись. Я услышал, как привратник задвинул засов.
Лязгнуло с этой стороны. Я повернул голову. Привратник стоял у дверей внутри зала, сложив руки на поясе, и смотрел поверх моей головы на первый ряд.
Бежать мне было некуда, да и незачем. Сюда я пришёл сам и заплатил за вход вперёд. Я выпрямился и посмотрел секретарю прямо в очки.
— Пишите: сторона.
Секретарь взглянул на первый ряд. Скрипучий старик медленно, один раз, опустил веер.
Перо коснулось графы, и секретарь, не отрывая его от бумаги, вывел одно слово: «сторона».
Глава 26
Я смотрел, как секретарь дует на страницу. Чернила на слове «сторона» ещё блестели и сохнуть не спешили. За моей спиной поперёк створок так и лежал задвинутый засов.
Привратник стоял у дверей, сложив руки на поясе. Выйти отсюда я мог, только когда он этот засов отодвинет.
Левую руку я держал на столе. Пальцы после того, как я стискивал край столешницы, так до конца и не разжались, и бинт на костяшках сидел туго.
Снаружи в створки стукнули, дважды и вежливо.
Привратник повернулся на стук. Засов он отодвинул медленно, придерживая ладонью, чтобы железо не лязгнуло, и приоткрыл одну створку ровно настолько, чтобы прошёл человек.
Я обернулся на стуле. Первым вошёл Ямасина Иссин, плотный, аккуратный, в тёмном костюме, с портфелем в руке. На полшага позади шла Аяка, прямая, с папкой у груди, в деловом костюме не по возрасту.
За ними снова лязгнуло. Привратник задвинул засов и встал на прежнее место.
Меня обдало холодом, мелким и липким, как пот в душном вагоне. Вошли двое, и оба теперь сидели по эту сторону засова вместе со мной. Только их, если что, хватятся к ужину. А меня?
Иссин прошёл вдоль скамей, остановился напротив первого ряда и поклонился, ровно, по-конторски.
— Осадзава-сама.
Скрипучий старик с веером кивнул ему в ответ, коротко, как давнему клиенту.
Аяка прошла мимо моего стола, глядя прямо перед собой. Папку она держала углом вперёд и села за стол истца по левую руку от места отца.
— Дом явился, — вполголоса сказали сзади. — Теперь можно начинать.
— Давно пора. Жарко.
Я узнал фамилию раньше, чем успел её обдумать. Под приказом о моём роде стояло двенадцать подписей, и на копии, которую я неделями разглядывал под лампой, замазали все, кроме одной. Третья сверху в правом столбце. Её я выучил до последнего штриха.
Теперь у подписи появился человек. Худой, сухой, с прямой спиной под чёрным хаори. Осадзава сидел в пяти шагах от моего стола и смотрел на Иссина.
Я вжал ладонь в столешницу так, что бинт натянулся и марля врезалась в кожу между пальцами. Первый из двенадцати… Сколько раз я представлял его себе, и почему ни разу он не выходил у меня таким усталым?
Осадзава на меня так и не взглянул. Веер он положил на колено и слушал, как Иссин раскладывает бумаги на столе истца.
Иссин встал за свой стол, раскрыл папку и заговорил. Голосом он не играл вовсе, читал так, как сменщик диктует в конце ночи выручку по кассе.
— Истец, дом Мокурэн-до. Предмет иска: носитель наследственной техники «Заклад». Основание: заклад Курамото Сидзуки, принятый домом без срока.
На имени матери меня дёрнуло. Её имя он выговорил легко и целиком, ни на одном слоге не споткнувшись.
— Подлинник расписки находится у истца и будет представлен к разбору, — продолжал Иссин. — Дом просит палату признать право дома на носителя в полном объёме.
— Подлинник у них, — буркнули со второго ряда. — Слыхали?
— Слыхали. Дом своё бережёт.
— Истец просит внести это в протокол? — спросил секретарь, не отрывая пера.
— Просит, — кивнул Иссин. — Дословно, если вас не затруднит.
Секретарь дописал и подчеркнул. Иссин переждал шорох на скамьях и поднял глаза на меня.
— Сторона ответчика, Кура…
Он сбился на первом же слоге. Губы у него задержались на звуке, и Иссин коротко улыбнулся уголками рта, будто нашёл у себя в столбце лишнюю иену.
— Сторона ответчика, — повторил он, — вправе возразить по существу, когда палата предоставит слово.
Одну фразу я запомнил дословно. «Подлинник расписки находится у истца и будет представлен к разбору». Произнёс он её вслух, при секретаре, при трёх рядах стариков, и перо у секретаря в эту минуту бежало по странице.
Иссин сел. Пальцами он повёл в сторону дочери, едва-едва, и Аяка поднялась.
— Опись записей стороны ответчика, — сказала она негромко. — Действующих и закрытых. По левому предплечью.
Папку она раскрыла на ладони и смотрела в лист. Бумага ей, по-моему, требовалась для порядка. Мои строки она, похоже, различала и так, через весь зал и сквозь рукав, как ещё весной.
— Сон. Взят в апреле, закрыт в июне, возвращён в срок.
Я сидел и слушал собственную опись, как слушают чужую квартиру перед выселением.
— Чутьё. Навсегда.
— «Затирание». Навсегда.
Даты она называла точно, день в день. На заднем ряду кто-то прищёлкнул языком, будто торговался за шкаф.
— Клятва с Годзё Сатору. Бессрочно.
По скамьям прошёл шорох.
— С Годзё? — переспросили слева. — Этот связал Годзё?
— Тише, — скрипнул Осадзава, и шорох улёгся.
— «Бремя», — прочла Аяка. — Навсегда.
Тут я поднял голову. Больше она ничего не прибавила. Где взято «Бремя» и на чьём заказе, в описи не прозвучало, а ту ночь в Кавасаки Аяка видела своими глазами. Про Кавасаки она снова промолчала, да ещё в палате, под запись…
Я смотрел на неё. Аяка перевернула лист и на меня так и не взглянула.
— Право иметь жильё на своё имя. Отдано.
— Всё, что будет при стороне в час смерти. Отдано дому Мокурэн-до, в апреле.
На этом пункте Иссин чуть заметно кивнул, соглашаясь с дочерью.
— Право когда-либо выкупить свой заклад. Отдано.
— «Взыскание». Навсегда.
— Имя. — Аяка задержалась на полвздоха. — До вечера сегодняшнего дня.
Она закрыла папку, села и положила на неё обе ладони. Из разговора Аяка ушла первой, так и не встав из-за стола.
— До вечера, — повторил кто-то на скамьях. — А после вечера у нас что, опять позиция?
— Покажите руку, — потребовал старик со второго ряда, тощий, с жёлтыми пятнами на лысине. — Опись читают по бумаге. Мы желаем видеть!
— Какую руку?
— Левую. Правую, как я погляжу, вам уже сломали.
Манжету на левом рукаве я утром застегнул на обе пуговицы, зубами. Левая рука до неё не доставала, пришлось тянуться правой. Из лонгеты торчали только кончики пальцев, и первая пуговица выскальзывала из них раз за разом.
Старики ждали и обмахивались веерами, все в одном ритме. Мне казалось, что считают они мои попытки.
С четвёртого раза пуговица вылезла из петли. Со второй вышло быстрее. Рукав я закатывал уже зубами, подтягивая ткань выше и выше, пока край не собрался высоко над локтем.
Чёрное шло от бинта на запястье и уходило выше локтя, сухое, в мелких трещинах, как земля на пустыре в августе. Строки заклада темнели на нём одна над другой. Выше всех, в самом чёрном, сидела серая строка имени, та, что встала у Микагэ неделю назад.
Старики перестали обмахиваться. В тишине стало слышно, как гудит под потолком вентилятор.
— Вот во что превращается ваша кровь, — сказали с первого ряда, негромко, почти с жалостью.
— Он хоть совершеннолетний? — спросил тощий.
Секретарь заглянул в книгу, повёл пальцем по строке и нахмурился, будто не мог сообразить, к чьему имени приложить цифру.
— Нет. Ученик колледжа, по бумагам.
— Мальчишка! А рука как у покойника.
— Не болит? — спросили слева.
— Нет, — ответил я.
Не болела она с мая, потому что боль из этой руки я продал. Объяснять это палате я не собирался.
В скулах у меня стало горячо. Опускать рукав я не стал. Руку я положил на стол, чёрным кверху, и держал её так, пока смотрят. Раз хотели видеть, пусть смотрят до конца.
Дольше всех смотрел Осадзава. Глаза у него шли по моему предплечью от запястья вверх, строка за строкой, медленно. Что он там сверяет, и с чем?
Наконец Осадзава поднял веер, и в зале стало тихо окончательно.
Осадзава заговорил, не вставая. Голос у него был сухой, негромкий, и слышно его было в каждом углу.
— Порядок требует. Вещь без имени в опись не вносится, спор идёт между сторонами. Сторона отвечает собой, поручители ей не нужны.
Двоих поручителей, за которыми я собирался обходить дома весь месяц, мне больше не требовалось. Легче от этого не стало.
— Пошлина три миллиона, до дня разбора, — продолжал Осадзава. — Позиция Курамото значится в книге попечения, и за её выход в зал вносится залог. Размер назовёт держатель книги. Разбор через тридцать дней, седьмого сентября.
Секретарь записывал за ним, не поднимая головы.
Про залог я понял сразу. Позиции в зале не было, пришла сторона, а поручителей и залогов стороне не нужно, старик сам это сказал. Возражение сложилось у меня целиком, на две фразы.
Я открыл рот.
Горло оказалось пустым. Воздух прошёл сквозь него и вышел без звука, пустой, без единого слова.
Я сглотнул и попробовал снова. Губы сложились под первое слово, язык встал куда надо, а голоса так и не появилось. Ни хрипа, ни шёпота.
Злость ударила в скулы горячей волной. Я не мог заставить голос выйти, и это здесь, в том самом зале, где мне по цене недели без имени полагался голос! За что я тогда платил?
Я обвёл скамьи глазами. Тот, что кричал про дом, сидел с приоткрытым ртом и молчал. Иссин держал ладонь над бумагами и не шевелил ею. Молчали все, хотя старики только что перебивали друг друга через весь зал. Отчего у них разом пропала охота спорить?
Странность я отложил. Разбираться с ней сейчас было некогда.
Осадзава откинулся на спинку скамьи и повернул голову к соседу. Сказал он это вполголоса, но в тишине я опять расслышал каждое слово.
— Я говорил. Безымянного никто не хватится.
Сосед кивнул. Привратник у дверей так и стоял, сложив руки, и засов лежал на прежнем месте.
Сидя без движения, я думал так быстро, как не думал с весны. Имя вернётся не скоро. Годзё за ворота не войдёт, Хиираги не пустили. Кому здесь, по эту сторону засова, выгодно, чтобы я вышел живым? Ответ сидел за соседним столом, в тёмном костюме. Я сам отдал его дому всё, что будет при мне в час смерти. Умри я без имени, дому достанется добро человека, которого нет ни в одной книге… Иссин такую запись не любит. Втянуть его было опасно. Сидеть и ждать было опаснее.
Я повернулся к столу истца и заговорил вслух, громко, чтобы секретарь слышал. Горло на этот раз послушалось.
— Ямасина-сан. В апреле вы приняли у меня заклад. Всё, что при мне в час смерти, отходит дому.
Перо у секретаря замерло над страницей.
— Если сторона не выйдет из этого зала, дом получит вещи человека, которого нет ни в одной книге. И будет доказывать палате, чьи они.
Иссин молчал. Пальцы его правой руки лежали на столе и перебирали воздух короткими щелчками, откидывали костяшки на невидимых счётах. У меня пересохло во рту, и спину свело до самой поясницы.
Иссин встал.
— Осадзава-сама. Дом просит записать час, в который сторона ответчика покинет зал.
— Дом просит? — переспросил старик с жёлтыми пятнами.
— Дом заинтересован в её долгой жизни, — сказал Иссин, глядя на первый ряд. — Очень долгой.
Секретарь посмотрел на Осадзаву. Тот помедлил и опустил веер.
— Пишите.
Секретарь взглянул на часы над дверью и записал. Привратник разнял руки, взялся за засов и отодвинул его с тем же лязгом.
Меня отпустило разом, до дрожи в коленях. Вставать я стал осторожно, чтобы стул не проехал по полу, и сначала опустил рукав. Застёгивать манжету не стал, прижал её к боку лонгетой, левой рукой подхватил сумку.
— Идите, мальчик, — сказал Осадзава. — Палата вас больше не задерживает.
Я поклонился первому ряду, ровно настолько, насколько требовал порядок, и пошёл к дверям.
У створок меня догнал секретарь. Он сунул мне сложенный вдвое лист с печатью палаты.
— Стороне ответчика. На выходе выдаётся.
Лист я взял левой рукой и, не разворачивая, убрал в сумку поверх тетради.
— Берегите себя, — сказал мне в спину Иссин.
Слова «-сама» за этим не последовало. Я услышал, как он на нём споткнулся, и вышел.
Снаружи било солнце. Гравий на дорожке хрустел под подошвами, а от забора тянуло жаром. Шёл я к воротам быстро, не оглядываясь, и только за калиткой понял, что всё это время держал сумку так, что ремень врезался в пальцы.
Хиираги сидел на бордюре прямо у ворот, с блокнотом на коленях. Форма застёгнута на все пуговицы, воротник мокрый от пота. Увидев меня, он вскочил так резко, что блокнот чуть не упал на асфальт.
— Ты долго! — крикнул он громче, чем нужно. — Свидетелей не пустили! Я тут сижу и сижу!
Годзё стоял у забора, в тёмных очках, привалившись плечом к столбу. Носки его ботинок остановились ровно у края ворот, ни на палец дальше. В руках у него были две банки холодного кофе, запотевшие, и с одной капало на асфальт.
— Держи, эй.
Он протянул мне банку. Взял я её левой рукой, холод пробил сквозь бинт.
— Имя не выговаривается, а лицо у тебя то же, — сказал Годзё и отпил из своей. — Уже неплохо, правда?
Хиираги тем временем раскрыл блокнот и писал, сильно нажимая, и развернул лист ко мне.
«ТЫ ВЫШЕЛ».
Буквы были крупные, кривые, на пол-листа.
— Вышел, — сказал я и кивнул, чтобы он понял.
Банку я зажал лонгетой и дёрнул язычок левой рукой. Кофе был холодный и мокрый. Больше ничего я в нём не нашёл.
— Спасибо.
Хиираги дёрнул меня за рукав и сунул блокнот под нос. Ниже первой строки он дописал «ЧТО РЕШИЛИ?» и подчеркнул дважды.
Ручку я взял у него левой рукой. Писать на весу было неудобно, блокнот ходил под пером, и буквы вышли не лучше его собственных.
«РАЗБОР ЧЕРЕЗ МЕСЯЦ. ПОШЛИНА ТРИ МЛН. И ЗАЛОГ».
Хиираги прочёл, шевеля губами. Лицо у него вытянулось.
— Залог за что?! — крикнул он.
— За позицию, — сказал я и спохватился, что он не слышит. Я просто покачал головой.
Годзё заглянул в блокнот через моё плечо, не сходя с места.
— Целый месяц, гляди-ка. На летние каникулы как раз хватит, а?
Шутил он легко, тем же голосом, что про сладости. Я пожал плечами. Больше он ни о чём не спросил, стоял и пил свой кофе у забора, за который ему не было хода.
До горы мы с Хиираги добирались электричкой и автобусом. Годзё проводил нас до станции и пропал на платформе, между двумя поездами. Хиираги сидел рядом и то и дело заглядывал мне в лицо, проверяя, на месте ли я.
В колледж мы вернулись под садящееся за деревья солнце. Хиираги ушёл к себе, а я поднялся на галерею общежития и встал у перил. Доски под ногами держали тепло.
Рукав я закатал зубами, выше локтя, и стал ждать.
Солнце опускалось за кромку леса. Серая строка в чёрном начала бледнеть, сперва с краёв, штрих за штрихом, и я смотрел на неё, боясь моргнуть. Вдруг не погаснет, раз легла в мёртвое?
Погасла. На месте строки в чёрной коже остался светлый след, ровный и чистый.
Имя вернулось. Выдохнул я долго, до самого дна. Все три ячейки у меня стояли пустые: сделка секретаря кончилась с началом дня слушания, а третью освободило имя.
Рукав я опустил и пошёл внутрь, к своей двери.
В коридоре, у кухни, стоял Панда с тарелкой в лапах. Увидев меня, он раскрыл пасть.
— Эй…
Он запнулся, моргнул и сказал громко, на весь коридор:
— Курамото!
Тарелка у него в лапах качнулась. Панда уставился на меня, а следом на тарелку, будто это она заговорила.
— Курамото, — повторил он медленнее. — Эй! Я сказал! Слышал?
Сверху по лестнице спускалась Маки, с чехлом за спиной. Оборачиваться она не стала, так и прошла мимо площадки второго этажа.
— Курамото. Завтра в шесть.
Её шаги ушли вниз и стихли.
Я стоял посреди коридора и слушал. Свою фамилию, сказанную своими, я слышал, кажется, впервые за всю жизнь… Панда ждал, раскрыв пасть. А я никак не мог сообразить, что на такое отвечают.
— Слышал, — сказал я наконец.
— Курамото! — обрадовался Панда и полез обниматься вместе с тарелкой.
Тарелку я перехватил левой рукой, пока он не опрокинул её мне за шиворот. Лонгету прижал к груди.
— Ведь не выходило же, — гудел Панда мне в макушку. — Пробую, пробую, на середине вылетает! А сейчас раз, и сказал. Ты что, выкупил его обратно?
— Срок вышел.
— Срок, — повторил он с уважением. — Ну и срок у тебя, эй… то есть Курамото. Курамото! Я теперь нарочно буду говорить, пока не надоест!
— Надоест быстро.
— Мне? Никогда.
Он отпустил меня, забрал свою тарелку и пошёл на кухню, повторяя мою фамилию на разные голоса.
В коридоре уже зажгли свет. Молча я добрался до своей комнаты, разулся у порога, включил настольную лампу и сел за стол. Сумку поставил у ноги.
Лист палаты я достал левой рукой и развернул на столе, придавив лонгетой край, чтобы не сворачивался. Печать внизу была красная, свежая.
«Стороне ответчика: пошлина 3 000 000 иен до 7 сентября; залог за позицию — по назначению держателя книги попечения».
Я перечитал строку дважды и раскрыл рядом тетрадь.
Наличными у меня лежало около двадцати пяти тысяч. Сорок пять тысяч ушли Кацураги по договору, и эту строку в тетради я сам подчеркнул. До разбора тридцать дней.
Ночными сменами в «Сан-Сан» такие деньги за месяц не набрать, и заказы третьего ранга сами в руки не падают.
Кто он такой, держатель этой книги, если палата отдала сумму ему на откуп?
За стенкой стукнули, два раза, костяшками.
— Курамото, — глухо позвали через стену. — Спишь?
— Нет.
— Я просто проверить. — Панда хмыкнул. — Работает!
Койка за стенкой скрипнула и затихла.
Злость на горло у меня остыла. Голова стала холодной и ясной. Такой она у меня бывала над кассой, которая сошлась до иены. Счёт мне выставили, и платить по нему было некому, кроме меня.
Я взял ручку левой рукой и вывел под датой графу «пошлина». Цифру поставил сразу, всю, с нулями.
Ниже написал «залог» и остановился. Ручка повисла над клеткой.
Бумага палаты лежала под лампой. Три миллиона до седьмого сентября были вписаны в неё чёрным, а строка залога кончалась словами «по назначению держателя книги попечения», и сумму в неё должен был вписать чужой человек.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
