Линия иной судьбы
Глава 1
Пролог
Дорогой читатель! Сразу приношу извинения за слишком «куцую» аннотацию. Это сделано специально, чтобы вас «не спугнуть». Я намеренно оставляю аннотацию лаконичной и держу интригу. Время, место и обстоятельства, в которых очутился мой герой, раскроются перед вами только во второй главе.
Иногда авторы пишут, что все совпадения с реальными людьми и событиями случайны. У меня всё с точностью до наоборот. Практически все события, фамилии и имена в романе — подлинные, воссозданные по архивным материалам и семейным свидетельствам с разрешения потомков.
Единственный вымышленный персонаж здесь — мальчик Валентин. Его глазами мы посмотрим на судьбы людей, которых давно уже нет с нами. И хотя это художественное, а не документальное произведение, оно наполнено настоящей, живой памятью. Я искренне надеюсь, что эта история заставит вас сопереживать героям так же глубоко, как сопереживаю им я, собирая этот сюжет по крупицам.
***
Голову простреливало болью, тело не слушалось. Отчего-то возникли мысли об инсульте. Знаете ли, в моём возрасте такое случается. Правда, предпосылок к этому не имелось. Отдыхал я на даче, не нервничал, ни о чём не переживал. Да и чего мне волноваться? С предыдущей работы сам уволился, найдя более денежный вариант. Тоже по закупкам, но ответственности меньше, а зарплата на треть выше. Как оно там на самом деле получится, узнаю со временем... Или не узнаю. Смущала какая-то «деревянность» тела.
И легче не становилось. Уши заложило, перед глазами стояла муть. На ней я и зафиксировал взгляд, пытаясь разглядеть, что там мельтешит.
Оказалось, не «что», а «кто».
Пацан лет двенадцати заглядывал мне в лицо и что-то спрашивал. Наконец удалось сосредоточиться и разобрать его слова.
— Валька, Валь, ну ты как? — интересовался мальчишка.
Он точно ко мне обращается? Я вообще-то Владимир Игоревич, и годочков мне уже под полтинник. Сделал бы замечание пацану за фамильярность и обращение на «ты», но голова вдруг резко перестала болеть. Словно кто-то щёлкнул тумблером, и разом навалились звуки, запахи и ощущения. В нос ударил «аромат» зассанной подворотни. Но куда больше меня смущало собственное тело — оно ощущалось каким-то чужим.
С трудом получилось сесть и осмотреться.
О-па!
Не... Серьёзно? Я точно не сплю и не перечитал перед сном сомнительного качества литературы? Люблю, знаете ли, всякие приключения. Вот друг мой, Серёга, тот только фильмы предпочитает. На моей памяти он всего один раз взялся за фантастику в печатном виде. Мы тогда вместе по вахтам мотались, всё пытались побольше денег заработать. В такие, простите за выражение, ебеня забирались...
Как-то раз у электриков приключилась серьёзная поломка, а генератор работал только на оборудование и холодильники. Серёга от скуки взял книгу, завалявшуюся у дежурных на полке. И ведь дочитал! Потом с восторгом рассказывал мне, что это, оказывается, интереснее кино, поскольку всё понятно, всё сам себе представляешь.
Правда, дальше дело не пошло. Одно дело, когда при свече читаешь, чтобы не помереть со скуки, и совсем другое — добровольно обрекать себя, цитирую, «на это мученье». Электричество наконец дали, и друг снова предпочёл в свободное время гонять игры или смотреть фильмы. Порой — для очень взрослой публики. Ну, вы меня понимаете.
Между прочим, никакое это не мученье чтение книг. У меня в выходные, за день запросто одна книга уходит. Конечно, если она интересная. Сейчас ведь с этим ещё та лотерея. Есть у меня любимые авторы, но пока дождёшься от них продолжения, приходится перебиваться чем попало.
— Валька, ты как? — снова вернул меня к действительности пацан.
— Уже лучше, — совершенно честно ответил я, разглядывая собственные руки и ноги.
Собственно, почему я вообще про книги заговорил. Жанр про попаданцев в чужое тело я частенько почитывал. Не скажу, что это мой любимый сюжет, но с основными признаками попаданства был знаком. Неужели «сбылась мечта идиота»?
— Давай бабушке не скажем, что ты упал, когда с забора спрыгивал? — продолжал беседу мальчишка.
— Не скажем, — подтвердил я и, ухватившись за протянутую ладонь, поднялся с земли.
Мда... Так себе местечко. Не подумайте, что какое-то криминальное или откровенная помойка. Просто всё какое-то несовременное, что ли? С другой стороны, я же попаданец — меня должно было куда-то занести. Если, конечно, не лежу в коме и всё это не галлюцинация, то не всё так плохо.
Тельце мелковато, зато перспективы отличные. Попади я в тело взрослого человека — уж не знаю, как стал бы выкручиваться.
— Валь, идти сможешь? — продолжал проявлять заботу пацан. — Давай я тебя понесу.
Удивиться и подумать обстоятельно, что весу во мне сейчас немного, но такую ношу он всё равно не утянет, я не успел. Мальчишка развернулся ко мне спиной, присел, закинул мои руки себе на плечи, подхватил под колени и действительно поднял. Чуть согнувшись, он довольно шустро двинулся прочь из переулка. Мне же оставалось только удивляться всему, что видел вокруг.
Не успели мы выйти из-за угла, как повстречали стайку ребятишек примерно такого же возраста.
— Пашка, ты на гiрку йдэшь?
— Не знаю, — пропыхтел мой личный носильщик.
Причём никто не удивился такому способу передвижения. Мало того, я заметил ещё двух пацанов, которые несли на спинах малышей. У одного сидела девочка лет двух, не старше, а второй пытался удержать пухлого карапуза года на три-четыре.
Пройдя до конца квартала, Пашка всё же выдохся и предложил мне дальше идти самому. Возражать я не стал. Двигаясь потихоньку, можно многое рассмотреть. Как раз успел прочитать на грубой жестяной табличке, прибитой к покосившемуся деревянному забору: «Переулок Семиградский». Так себе информация. Ни о чём.
Хотя, я однозначно в России. Точнее где-то на юге. Говор у приятелей Пашки был характерный. Интересно, какой сейчас год? Пока спрашивать напрямую не буду, чтобы не вызывать лишних вопросов. Не думаю, что ребёнок моего возраста озабочен подобными вещами.
Смотрим дальше.
Стоит телега, в неё запряжена лошадь. Нет, это тоже не показатель. Гужевой транспорт и в двадцать первом веке кое-где встречался.
Дома кирпичные. Я бы сказал, постройки конца девятнадцатого века. Некоторые фасады побелены какой-то рыжевато-розовой известью. Идём мы по тротуару с кривовато уложенной плиткой, а сама дорога вымощена брусчаткой. Людей немного. Судя по всему, осень, и дело близится к вечеру.
На нас одежда соответствующая — ботинки, пальтишки. Но и это никакой конкретики не давало.
И тут мне повезло. Из калитки впереди вышла тётка. В косынке, тоже в лёгком пальто. Главное — длиной оно было не до пяток. А то я уже начал переживать, что попал в дореволюционную Россию.
Пашка продолжал держать меня за руку и уверенно вёл вперёд, мимо бесконечных дощатых ворот, из-за которых остро пахло сыростью, угольной гарью и навозом. Дойдя до следующего угла, мы свернули на широкую улицу Тюринскую. Об этом сообщал указатель на угловом доме. И я обрадовался, надеясь, что теперь-то уж разживусь полезной информацией — длинное двухэтажное здание из серого неоштукатуренного кирпича по правой стороне оказалось увешано плакатами.
«Знание — путь к коммунизму!» «Даёшь знания в массы!» «Неграмотный ребёнок — позор для матери!» «Даёшь новый быт!»
Дом явно был каким-то просветительским учреждением. Над крыльцом под жестяным козырьком белела вывеска «Клуб и библиотека завода ХГЗ». Всё бы ничего, но с годом я по-прежнему не определился.
Тут ещё, словно по заказу, сразу два автомобиля проехали: один — угловатая, похожая на жестяную коробку полуторка «ГАЗ-АА», глубоко проваливавшаяся колесами в дорожные выбоины, а за ней — обтекаемая чёрная «эмка». Неожиданно со стороны донесся протяжный заводской гудок, озадачивший меня.
И плакаты, и машины вполне могли относиться к тридцатым годам. Без гугла, на глазок, я этого не пойму. Не такой уж я специалист по истории. Мне больше нравилось читать про попаданцев в мир магии или какой-нибудь РеалРПГ.
Одно ясно: я в СССР и в большом городе.
Пашка тем временем вёл меня какими-то известными только ему проходами. Один раз мы пролезли через дыру в глухом дощатом заборе, за которым высились огромные мрачные корпуса какого-то завода, потом прошмыгнули по узкой тропке между разросшимися кустами бузины. Взрослый здесь точно не пройдёт. Хоть уже и осень, кусты оставались такими густыми, что отсутствие листвы почти не влияло на их проходимость.
В результате мы вышли к реке, точнее — к высокому, наполовину деревянному мосту. И больше всего меня порадовали трамвайные рельсы и сам трамвай. С противоположной стороны, поскрипывая на стыках, как раз выползал массивный вагон, выкрашенный в глубокий синий цвет с белой полосой. Судя по его округлому обтекаемому кузову и раздвижным дверям, это всё-таки пятидесятые годы. По крайней мере мне так показалось. Но стопроцентной гарантии не дам. На лобовом стекле трамвая красовалась аккуратная цифра маршрута, которая тоже мне ни о чём не говорила.
Людей стало заметно больше. Про моду ничего сказать не могу — она штука переменчивая, а я в ней ни разу не специалист. Женщины поверх платьев носили пиджаки с широкими плечами, кто-то был в глухих драповых пальто, а вот та бабка, торговавшая жареными семечками из огромного мешка, вообще казалась вне времени. Её одежда подошла бы и для девятнадцатого века.
В общем, идею определить место, где я оказался, и год своего попадания пока отложил. Успею разобраться. Сейчас важнее смотреть по сторонам.
С моста хорошо было видно, что город явно расширяется. На том берегу вовсю орудовали строители — там высились деревянные леса новых цехов, а на немощеной дороге снующие туда-сюда грузовики буксовали в грязи. Возможно, подойди я ближе, узнал бы что-нибудь конкретное. Пока лишь оценил внешний вид людей. Мужчины кто в кепках, кто в суконных картузах. У нас с Павлом на головах тоже были похожие головные уборы. Заметил я и парочку велосипедистов на тяжелом чёрном двухколесном транспорте с большими рамами.
Народ какой-то весь озабоченный и спешащий. У многих за спинами брезентовые мешки или затянутые веревками тюки. Одно я понял точно. Это не Москва и не один из знакомых мне городов.
Пацан тащил меня дальше, причём каким-то очень уж «коротким путём».
Снова пройдя тропами, не предназначенными для обычных людей, мы спустились с небольшого уклона, оказавшись на тихой улице с одноэтажными строениями, солидными и крепкими кирпичными домами с резными ставнями, в каких обычно купцы или зажиточные мастера проживали. И что меня особенно порадовало — один из домов оказался нашим.
— Ба! Мы пришли! — крикнул с порога Пашка и стал помогать мне раздеться.
Похоже, что он мой брат. И, надо отметить, очень заботливый.
В коридоре тем временем показалась та самая «Ба». Она вытирала руки о фартук, от которого аппетитно пахло жареной картошкой на сале.
— Пашка, ты забыл, что у Шурасика сегодня первая смена. Он давно пришёл. А вы всё бегаете где-то. Быстро руки мыть и за стол.
Последнее меня особенно порадовало. Оказывается, я здорово проголодался. Желудок словно к спине прилип. Или это от нервов?
В тёмном коридоре мы с Пашкой поплескались у колыхавшегося на стене жестяного рукомойника. Давить на холодный железный штырек было неудобно, но я справился, добросовестно отмыв руки скользким обрубком серого хозяйственного мыла. К слову, я бы и от настоящего купания не отказался. Когда снял пальто, почувствовал, что доставшееся мне тельце изрядно вспотело и слегка попахивает. Возможно, позже меня помоют всего, пока же только руки удостоились водных процедур.
На кухне за круглым столом, покрытым пожелтевшей клеенкой, сидел парень лет двадцати пяти — тридцати. Обычной внешности, в простой клетчатой рубашке и серых суконных штанах. Рукава были закатаны, и я решил, что парень имеет рабочую специальность. Руки у него были соответствующие — с намертво въевшейся под кожу чёрной машинной смазкой, мелкими царапинами и мозолями.
— Мы на Кликовских нарвались, — начал объяснять наши похождения брат. — Пока сдристнули от них...
— Павел, что за выражения? — укоризненно заметила бабушка и снова вернулась к своим кастрюлям.
Запахи оттуда доносились непередаваемые. Она стала разливать еду огромным половником. Первую глубокую тарелку, украшенную простеньким цветком по краю, пожилая дама поставила перед парнем, затем Павлу, мне и себе — в последнюю очередь.
— Мам, ты на рынке сметану-то взяла? — уточнил парень.
— Точно! Совсем закружилась, — всплеснула руками бабушка и выудила из деревянного короба, стоявшего на подоконнике...
Хм... Не знаю, как это правильно назвать. Наверное, маленький глиняный кувшин без ручки, сужающийся кверху. Горлышко было плотно обвязано серой тряпицей. Бабушка ловко развязала бечевку и стала большой ложкой добавлять каждому в борщ густую, домашнюю сметану.
Эмм... вкуснятина!
— Мама, ты не многовато ли сметаны у молочниц купила? Пропадёт, — заметил парень.
— Я глечик на ночь за окно выставлю, на гвоздь повешу, — заверила женщина. — Ночами уже холодно. Да и печку сегодня к вечеру затоплю, сыро в доме.
Глечик... Значит, вот как эта глиняная штука называется. Буду знать. Как же плохо я знаю быт этого времени. Вот именно — времени. С ним я пока так и не определился. Поискал глазами настенный календарь, но ничего похожего не обнаружил. Зато заметил на полу, возле аккуратной стопки берёзовых дров, помятую газету и решил при первой же возможности её просмотреть. Главное — поймать момент, когда никого не будет рядом, а то как я объясню свой внезапный интерес к прессе?
Продолжая наворачивать борщ, я исподтишка осматривал помещение. Печка здесь имелась — массивная, побеленная известью, она уходила одной стороной в жилую комнату. Но этот потрясающий борщ бабушка готовила явно не в ней. В углу, на специальной табуретке у окна, глухо гудел, распространяя запах гари, примус — на его медной конфорке закипал чайник.
— Валюша, ты чего сегодня такой смурной? — наконец обратила и на меня внимание бабушка.
— Занят едой. Борщ очень вкусный, — совершенно честно ответил я, стараясь говорить потоньше, по-детски. Мой ответ почему-то рассмешил всех присутствующих.
— В этом ты, племяш, прав. Борщ у бабы Лизы выше всяких похвал. Тут она мастерица.
— Были бы продукты, а приготовить — небольшая наука, — ответила женщина. — На рынке только сало хорошее. А говядина — срам один. Вот помню, раньше, в Железноводске, Матвей бывало пойдёт на рынок...
Её повествование перебил парень:
— Валька, а ты знаешь, что твой дед — капиталист? Эксплуатировал трудовой народ.
— Шура, да хватит тебе! Какой он капиталист? — возмутилась бабушка. — Мы сами пахали не меньше наёмных работников. Валька, не слушай его.
Я покладисто кивнул, и бабушка продолжила воспоминания.
— В году тринадцатом... — она ненадолго задумалась. — Или всё же раньше, в девятьсот двенадцатом? Уж и не помню точно. Приходят как-то мастера к Матвею и говорят: «Так, мол, и так, извиняйте, Матвей Николаевич, но профсоюз постановил забастовку». А он им: «Это как же так, ребята? Вы скажите, что не так? Может, прибавки надо?» А мужики отвечают: «Господь с тобой! Но профсоюз постановил — поддержать надо». Матвей им тогда и говорит: «Бастуйте, только скажите, сколько дней». Не помню... Кажется, пять, — снова задумалась бабушка.
Все внимали молча, не перебивая. Не знаю, как для кого, а я-то эту историю слышал впервые. Борщ как раз закончился, и ничто не отвлекало.
Хотя нет... Всё-таки отвлекало. Бабушка снова подхватилась, стала собирать пустые тарелки. На столе тут же появились блины с вареньем и чай. Сытно живём. Какой же всё-таки сейчас год?
Под чай обстоятельная беседа продолжилась. Уверен, Шура и Павел эту историю знали, но всё равно с удовольствием слушал воспоминания о былых годах.
— В Железноводск мы каждый год на курортный сезон приезжали, — неспешно попивая чай, окунулась женщина в прошлое. — Матвей всегда сам мастеров нанимал. Да они его хорошо знали. Каждый год ведь к нам в найм шли. Пьяниц мы никогда не привечали, брали работников проверенных. Они за зиму поизносятся, оголодают, потому нашего приезда всегда с нетерпением ждали. Но и уважение друг к другу у нас было.
Упоминание Железноводска дало мне примерный географический ориентир. Предположу, что и сейчас семья живёт недалеко от этого города. Значит, Северный Кавказ. Хотя, не в предгорьях, поскольку никаких гор поблизости я не заметил.
— Обычно я ведёрную кастрюлю борща с говядиной варила, — снова отвлекла меня бабушка. — От горячего у мастеров из-под волос начинали по лицу вши выползать...
Невольно я содрогнулся, представив эту картину. А ничего, что мы за столом сидим и едим? Впрочем, никому аппетит эта история не испортила. Шура как уплетал блины, так и продолжал уплетать.
— С мастерами заранее обговаривали условия найма. Они, конечно, и так знали, сколько получат, но порядок есть порядок. Матвей иногда за хорошую работу ещё и сверху накидывал. Потом вели их в баню. Я сама всех стригла или наголо брила. Одежду новую выдавали, холщовую. Курортные инспектора строго следили, чтобы мастера были чистыми, и одежда у них тоже. На следующий день уже приступали к работе.
— Так что с забастовкой? — подкинул я вопрос, поскольку меня действительно заинтересовала та история.
— В ту неделю все владельцы кондитерских на курсе в убыток впали. Мы же с дедом твоим всё сами делали: и пекли, и печь топили. Разве что времени поспать почти не оставалось.
— На курсе? Это как? — не понял я.
— Ну, на курорте, — улыбнулась бабушка. — У нас в Железноводске так говорили. Когда сезон начинался, все так и говорили: «на курсе». Так вот, те кондитеры сами ничего не готовили, потому и закрылись на несколько дней. У нашей же лавки большая очередь выстраивалась.
— А торговал-то кто? — уточнил Шура.
— Так я и торговала, пока Матвей на кухне у печи работал. Он её затемно растапливал. В четыре утра уже первые булочки ставили, а к семи, к открытию, они ещё тёплыми лежали на прилавке. Потом в печь отправляли то, что требовало меньшего жара. Последними, ближе к середине дня, закладывали шу и безе.
— Ну ты, мать, не сочиняй, что во время забастовки вы с отцом безе пекли, — прервал воспоминания женщины Шура. — Там мужика крепкого надо, чтобы столько белков взбить. Да ещё в таком количестве.
— Может, безе тогда и не пекли, — сразу согласилась бабушка. — Тут ты прав. Мастера наши бывало как сядут: один белки взбивает, другой желтки растирает. Так оба взмокнут, пока нужная пена получится. Тесто на булочки месил обычно Вавила, там тоже сила требовалась. Только Пахом мешки ворочал. Здоровый был, нескладный, но ему перекинуть мешок муки или ещё что тяжёлое перетащить — раз плюнуть.
— Баба, а на мой день рождения безе сделаешь? — вклинился с вопросом Павел.
— Нет, наверное, — невольно оглянулась женщина на печь. — Тут и бисквиты не знаю, спеку ли. Больно уж печка плохая.
— Не наговаривай, мать, — остановил её Шура. — Сверху на ней готовить не проблема, а то, что духовка кривая, так поправить можно. Ты-то формы у Нины забыла?
— Лежат где-то в тюках. Ещё не распаковывала, — ответила бабушка.
Я продолжал жадно слушать. По всему выходило, что переехали мы сюда совсем недавно, правда, непонятно куда именно.
— Ба, а мама приедет на день рождения? — снова спросил Павел.
— Пашка, ну что ты как маленький? Вон Валентин даже не ноет про маму. Ты же знаешь, она специально последний год перевелась на очное. Пусть спокойно учится без вас, спиногрызов.
— А у меня, когда день рождения? — задал я вопрос, заодно сообразил, что буква «р» даётся мне не так-то просто.
— Одиннадцатого марта тебе пять будет, — ответил Шура с улыбкой. — Совсем большой станешь.
Мда... понятно, что год рождения никто не скажет, а самому спрашивать палево.
Глава 2
— Шурасик, у тебя как на работе? — переключилась бабушка на другую тему.
— Да снова с Борисычем поцапался, — эмоционально сообщил парень. — Представляешь, где-то на железной дороге изоляторы разбили, а он мне со склада битые выдает. Я ему: «Ты охренел?! Это же откровенное вредительство!» И ладно бы это, меня же на верхотуре долбанёт с такими изоляторами — и полечу вниз, как ласточка.
Павел хихикнул, а я задумался, кем работает Шурасик, как его ласково называла бабушка. Похоже, парень электрик. Впрочем, это не так важно, узнаю со временем. Сейчас меня больше заинтересовала газета, что лежала возле дров.
Увы, прихватить её я не успел.
— Валька, не балуй, это на растопку, — отобрал у меня «средство массовой информации» Шура.
Я успел лишь заметить фото каких-то передовиков производства. Ни названия газеты, ни даты разглядеть не получилось.
— Пашка уроки сделал? — задал Шура вопрос брату, попутно подпихивая меня в сторону двери.
— Нам сегодня не задавали, — последовала классическая отмазка.
— Ладно, пацаны, что сегодня читаем? — не стал проверять дядя племянника, усаживаясь на диван.
В эту комнату я зашёл впервые и постарался не выдать удивления. Судя по второй двери, квартира была как минимум двухкомнатная. Неплохо обставлена, хотя для меня это смотрелось очень старомодно. Настоящий музей ретро-быта.
У дальней стены высился массивный дубовый буфет с резными финтифлюшками — явно дореволюционный выходец из какой-нибудь купеческой усадьбы. На его полках за стеклом ровными рядами теснились тяжёлые граненые стаканы и фаянсовые тарелки. По центру комнаты стоял круглый стол, накрытый плотной суконной бордовой скатертью с бахромой, а над ним низко спускался огромный шелковый абажур тёмно-красного цвета. Нижний край абажура тоже украшали свисающие шёлковые кисти.
Шура устроился на широком диване с высокой деревянной спинкой, над которой висел плюшевый коврик с вытканными оленями у горного озера.
Никаких телевизоров, естественно, не было и в помине. Зато на стене, прямо над этажеркой с книгами, чернела большая картонная тарелка радиорепродуктора. Окна были занавешены плотными шторами, а между рамами, на слое белой ваты, стояли небольшие стаканчики с солью — чтобы стекла не запотевали от осенней сырости.
Пашка устроился возле дяди, а я присел на край жесткого стула с гнутой спинкой. Взгляд мой тут же упал на этажерку. Если газету у меня отобрали, то книги-то рассматривать мне никто не запретит. Главное — найти хоть какой-нибудь штамп библиотеки или год издания на титульном листе.
Шура тем временем протянул руку к полке и снял толстый том в потрепанном переплёте.
— Продолжим «Капитана Гаттераса» или «Всадника без головы» начнём? — подмигнул он нам.
— «Остров сокровищ»! — сразу выпалил Павел.
С моей стороны возражений не возникло. Ни телевизоров, ни компьютерных игр для развлечений в этом времени не было. К тому же с «Островом сокровищ» я впервые ознакомился лет сорок назад и с удовольствием послушаю.
Павел быстро взобрался на соседний стул, с него дотянулся до полки и вытащил зачитанный до дыр том. Наверняка книгу перелистывали не один раз, но всё равно любили. Её он и протянул парню.
Читал Шура с выражением и довольно внятно. Я специально прислушивался к его речи. И пришёл к выводу, что она вполне правильная. Несмотря на рабочую специальность парня, семья явно интеллигентная, здесь не «гэкали» и не «шокали».
Бабушка присоединилась к слушанию, когда перемыла всю посуду и прибралась на кухне. Примерно через час она стала разгонять всех спать. Шуре завтра снова в первую смену на завод. Мы же с Павлом — дети, и нам просто пора уже спать.
Вторая комната как раз оказалась «мальчуковой спальней», где стояли одна узкая железная кровать с панцирной сеткой для Шуры и тахта, на которой нам с Павлом предстояло спать вместе.
Невольно я почесал спину. Намекнуть родственникам, что помыться не мешало бы? Хорошо, что бабушка и сама об этом вспомнила.
— Так, быстро на двор в туалет, а потом шею и ноги мыть, — задала она очерёдность действий.
Накинув пальтишки прямо на рубахи, мы сбегали во двор, к пахнущей хлоркой дощатой будке, и пулей вернулись в дом к вечернему омовению, которое показалось мне странным. Шею и уши помыли теплой водой из огромного закопченного чайника, низко наклонившись над широким оцинкованным тазом, поставленным прямо на пол. Потом в этой же остывающей воде по очереди сполоснули ноги. И, в общем-то, на этом всё. Так себе получилось купание.
После мы с братом забрались под тяжёлое, пахнущее старой шерстью байковое одеяло. Пашка мгновенно затих, уткнувшись носом в подушку, а я уставился в тёмный потолок, слушая, как за стеной бабушка тихо шуршит у печи, укладывая дрова на утреннюю растопку. В голове продолжали роиться мысли о моём попадании в прошлое и о том насколько это реально. Вдруг всё же всё вокруг плод моего воображения. Так ни до чего не додумавшись, я и уснул.
Утром меня никто не будил. Сквозь сон я слышал, как ушёл на работу Шура, как собирался в школу Павел, чертыхаясь себе под нос. Кажется, он забыл выучить какое-то стихотворение.
Окончательно проснулся я, когда стоящий на комоде тяжёлый никелированный будильник показывал половину десятого утра. Похоже, в детский сад меня не водят. Скорее всего, бабушка не работает и присматривает за внуками.
Первым делом я посетил «удобства». Туалета в доме не имелось — мы с Пашкой вечером бегали во двор. Но на ночь и вообще «для детей» в тёмных сенях поставили ведро с крышкой.
Умывшись холодноватой водой из рукомойника и полюбовавшись на себя в мутное зеркальце, я, как был в одних сатиновых трусах-шароварах на тугой резинке, так и направился на кухню. Бабушка сдержала обещание и протопила печь. Большая комнатная стена, побеленная известью, дышала накопленным за ночь жаром. На улице было не сказать, чтобы холодно, но здесь, в нагретом доме, стало гораздо комфортнее.
Моя надежда найти газету растаяла у самой печи. Чугунная дверца топки была плотно прикрыта, а рядом, на железном листе, прибитом к полу перед поддувалом, сиротливо чернел хлопьями обгоревший газетный пепел. Средство массовой информации и впрямь пустили на растопку, ни клочка не осталось.
Других газет рядом не наблюдалось. Только уголь в деревянном ящике тускло поблескивал иссиня-чёрным цветом. Не иначе антрацит натуральный. Можно ли по углю определить место и город? Скорее всего нет.
Бабушка моё появление сразу заметила, всплеснула руками при виде моего полуголого наряда.
— Оденься сначала, Валюша. Хоть печка и держит тепло, а по полу всё равно сквозит.
Пришлось возвращаться в комнату. После меня без вопросов усадили за стол. Тут же появилась глиняная кружка молока и горка толстых, ноздреватых оладий.
— Без Пашки со двора не уходи, — предупредила бабушка, продолжая греметь посудой у плиты.
Вообще-то на улицу я и не планировал. Мне бы квартиру осмотреть да понять, в каком я времени. Собственно, этим и занялся после завтрака.
Через час я начал конкретно злиться. Ну что за люди! Как они живут, если у них ни газет, ни чего-то другого с текущей датой нет? Ковыряться по шкафам я не стал, опасаясь ненужных вопросов. Найти бы своё свидетельство о рождении, тогда мог бы дату прикинуть примерно. Не до месяца, но год выяснил бы. Увы...
Придётся ждать Павла. У него в тетрадях или дневнике должны быть даты.
Помаявшись от безделья ещё какое-то время, я решил, что выйти на улицу не такая уж плохая идея. К тому же бабушка ничего против не имела и продолжала заниматься своими делами. Далеко от дома я отходить не буду и просто осмотрюсь.
Почти сразу наткнулся на дородную тётку в ситцевом платке, которая с тяжёлым вздохом развешивала на натянутых веревках мокрые сероватые простыни. На меня она и глянула, занятая своим делом.
Я же оценивал расположение построек. Наш кирпичный дом, за ним длинный бревенчатый флигель у забора и какая-то пристройка, снова дом. Похоже, что в этом дворе как минимум три отдельных хозяйства. Всё лучше, чем какая-нибудь коммуналка.
— Валька-галька! Валька-галька! — выскочил из флигеля незнакомый пацан.
Возрастом он был примерно как Павел, но почему-то не в школе. Взгляд у мальчишки был какой-то блуждающий, дурашливый, да и слюна в углу рта пузырилась. Явно парень немного больной на голову или с задержкой в развитии. Дурачок глупо хихикнул, поковырялся в носу и выскочил за калитку. Вслед ему послышался зычный окрик со стороны женщины, вешающей бельё:
— Гэнька! Куда бисово отродье побёг?
Не дождавшись ответа от пацана, женщина скрутила потуже какую-то мокрую тряпку и помчалась догонять мальчишку. Спустя пару минут «пригнала» его обратно во двор. Отвесив пару затрещин, задала направление пацану в сторону флигеля, куда тот с рёвом и забежал.
Решив, что с местными я позже познакомлюсь, я так продолжил стоять молча. По умолчанию соседей я должен знать и не высказывать удивления. К тому же мне пришла в голову идея найти почтовый ящик. В идеале с корреспонденцией или газетой.
Оглядев глухие деревянные ворота, я понял, что никаких почтовых ящиков тут нет и в помине. Похоже, что письма почтальон приносит прямо на дом. Кстати, вот их и стоит поискать.
Мать ведь где-то учится, Пашка вчера упоминал про это, значит, она сто процентов пишет бабе Лизе и детям. А на конвертах всегда ставят штампы почтовых отделений с датой отправки и получения — круглые такие оттиски, где прямо по центру выбит год!
Воодушевлённый этой простой мыслью, я развернулся на каблуках ботинок, которые были мне слегка велики, и взлетел на деревянное крыльцо нашего дома. На кухне по-прежнему пахло оладьями. Забежав внутрь, я постарался придать лицу максимально капризный детский вид и с порога задал бабушке вопрос:
— Ба, а мама нам письма писала? Где они?
— Тебе зачем? — отвлеклась она от раскатки домашней лапши.
— Посмотреть, — честно ответил я.
— Ты не достанешь, а мне некогда, — не повелась бабушка на мою просьбу. — Они на шкафу в коробке.
Тот шкаф я уже видел и оценил. Здоровенный, высокий, из тёмного дуба, с двумя выдвижными ящиками внизу. К слову, в них я сунулся первым делом — искал что-нибудь интересное. Но выдвинуть ни один не смог: слишком тяжёлые оказались, да и ручки-кольца больно врезались в детские пальцы. И, судя по словам бабушки, где-то на плоской крыше этого монстра, среди пыли, лежала коробка с письмами.
Ладно, отложу изыскания. К тому же, по словам бабушки, брат скоро придёт.
Павел из школы вернулся грустный. Предположу, причина тому — невыученное стихотворение. Кстати, бабушка моментально срисовала настроение внука.
— «Плохо» получил? — спросила она напрямик.
В ответ раздался тяжёлый, подтверждающий вздох.
— Обедать идите оба, — не стала ругать Павла бабушка, чем сразу заработала плюс в моих глазах.
Правильно. Сначала пусть ребёнок поест, а потом уже и ответ держать будет.
— Пашка, сразу за уроки садись. Никаких гуляний, пока все тетрадки мне не покажешь, — всё же сделал замечание внуку женщина, на что тот покладисто угукнул.
Быстро пообедав, я уже изнывал от нетерпения, когда Павел наконец расправился со своей порцией куриной лапши. Приступать к домашнему заданию он явно не спешил. Со вздохом достал из холщовой сумки пару тонких серых тетрадей, после ещё поковырялся, выудил пенал и разложил всё на столе. Грусти в его взгляде прибавилось.
— Покажи, что там у тебя, — шёпотом попросил я, надеясь, что Пашка не станет скрывать и покажет отметку.
— Мне Елена Андреевна не просто «плохо», а натуральный кол влепила, — уныло пожаловался Павел и вытащил из сумки серую книжицу, куда поспешил сунуть свой нос.
На развороте, в графе «Родная литература», размашистым почерком учительницы красовался вердикт: «оч. плохо». Полюбовавшись этой отметкой за невыученный стих, я скользнул взглядом по верхней строчке и наконец выяснил, что сегодня среда, второе октября. Примерно так я и думал насчёт времени года.
Пролистал несколько страниц назад, потом закрыл книжку и уставился на обложку. Это был отпечатанный на дешевой желтоватой бумаге местный школьный дневник.
ЗАПИСНАЯ КНИЖКА ученика 6 «Б» класса 23-й средней школы
Над строчкой «города (села)» было аккуратно выведено: Харьков. Но главным оказалось не это. В самом низу, прямо под гербом СССР, типографским шрифтом значилось:
на 1940/41 учебный год.
Трындец...
Дневник выпал у меня из рук, шлёпнувшись на дощатый пол, а сам я застыл словно изваяние. Холодный пот мгновенно прошиб спину под колючей кофтой.
Не... Это серьёзно? Я передумал. Мне не нравится такое попаданство. Верните меня обратно, в моё старое тело! Не хочу я в сорок первый год! Да и что здесь делать такому, как я? Ребёнку, которому через какие-то восемь месяцев предстоит встретить ад. Ага... Письма Сталину писать, как это делают герои в книжках про попаданцев.
Самое паршивое заключалось даже не в том, что до войны оставалось меньше года, а в том, что мы жили в Харькове! В городе, который станет одним из главных узлов этой мясорубки. В городе, который немцы будут брать и сдавать несколько раз, превращая в руины.
Павел занялся домашним заданием, я же судорожно перебирал в голове всё, что знал об этом времени. Немцы оккупировали Харьков осенью. Не помню ни месяца, ни точной даты. Когда-то читал статьи про Дробицкий яр, про еврейское гетто, про страшный голод мирного населения. Мы же здесь реально подохнем, если не уберёмся вовремя.
Молодого, крепкого Шуру, скорее всего, мобилизуют в первые же дни войны. Бабушка, оставшись одна с двумя детьми на руках в чужом городе, прокормить нас просто не сможет. У Павла возникнет другая проблема. Ему через несколько дней исполнится тринадцать. Подростков немцы тоже угоняли, на одежду нашивали позорный знак «ОСТ» и везли в товарняках на работу в Рейх. Ещё год-другой, и Павел окажется в том возрасте, когда этот риск станет стопроцентным.
Однозначно период оккупации мы не переживём. Нужно бежать!
Глава 3
Немного успокоившись, я поплёлся на кухню. Бабушка уже не готовила еду, а затеяла большую стирку, зачерпывая холодную воду прямо из кухонного крана — водопровод в доме, к счастью, имелся, избавляя от необходимости таскать ведра из уличной колонки. Чтобы нагреть воду для всего этого и для мытья, бабушка споро шуровала в печи, подкидывая уголь под огромный, вмурованный в кладку чугунный чан. Рядом на табуретке тихо сипел маленький медный примус, на котором закипал чайник.
— Ба, давай к маме вернёмся, а? — начал я как можно непринуждённее, поджав под себя ноги на стуле.
— Валька! Прекрати опять! — тут же возмутилась пожилая женщина, даже не повернувшись ко мне. — Сказано тебе: мать сессию сдаст — сама приедет. Учится человек, не мешай!
Похоже, прежний Валентин уже не раз заводил этот разговор. Не знаю, где конкретно учится мама, но сейчас любое место на карте, подальше от западной границы, казалось мне безопаснее Харькова.
К теме отъезда я решил вернуться вечером, уже после ужина. Шура пришёл с завода грязный, смертельно уставший, с серым от угольной пыли лицом. Бабушка заранее натаскала ему горячей воды в предбанник, и из-за приоткрытой двери коридора глухо доносился плеск и тяжёлое фырканье моющегося мужчины.
Ожидаемо моё «хочу к маме» никто не поддержал. Зато я выяснил, что она учится в Махачкале. Хм... странное место для учёбы. Впрочем, не мне судить. Возможно, были причины выбрать именно этот город. К тому же я был почти уверен: до Дагестана немцы не дойдут, завязнут на Кавказском хребте. Мне ещё сильнее захотелось попасть к той самой маме.
Раз уж разговор зашёл о ней, новые родственники принялись обсуждать, что на зимние каникулы Нина не приедет. Помимо занятий на дневном отделении она ещё где-то подрабатывала в школе.
— И правильно, что Нина зацепилась за место, — вздохнул Шура, прихлебывая чай из граненого стакана в жестяном подстаканнике. — С этим новым указом о платном обучении сейчас пол-института отсеется. Слава богу, успели ей копейку перевести, а дальше сама пусть крутится, раз в школе часы дали. Вузы-то теперь стали недешевые.
Бабушка в ответ только горько повздыхала. Как выяснилось, ни Шура, ни Нина не дают ей идти работать, уговаривая заниматься домом и внуками. Зато сами пашут без выходных. Шура рассказал, что взял дополнительные смены на ХГЗе, пока ещё не наступили настоящие грязь и холода. Монтажникам на верхотуре зимой приходится куда тяжелее, провода коченеют, изоляторы из рук валятся, поэтому сейчас, по осени, он хочет заработать побольше.
— Мать, давай тебе с получки каракулевое пальто купим, — Шура подмигнул притихшей женщине. — Ты же хотела, как у Зинки из третьей квартиры. Будешь у нас на Благбаз королевой ходить.
Бабушка неопределённо пожала плечами и уткнулась в шитье. Я так понял, что обновить гардероб ей очень хотелось, но просить детей о такой дорогой покупке она стеснялась. Насколько я помню, каракуль в сороковом году — это вам не шутки, статусная вещь.
Разговор плавно перешёл на обсуждение гардероба и того, что нужно прикупить детям. Получалось, что кроме обуви ничего не требуется. У меня аж целых две шубы. Одна осталась от Пашки, а вторую новую мать недавно из Дагестана прислала. Да и зимние ботинки ещё не к спеху, успеется. На дворе начало октября и погода для осени относительно тёплая.
Мысль о том, как увезти семью из Харькова до войны, не покидала меня. И, к сожалению, решения этой проблемы я пока не видел. Не могу же я рассказать, что на самом деле внутри тельца четырёхлетнего пацана находится сознание пятидесятилетнего мужчины.
Да и вообще время сейчас такое, что лишний раз язык лучше держать за зубами. После всех этих разговоров о вредителях и шпионах не знаешь, кому и что можно сказать. Кто его знает, что соседям в голову взбредёт, черкнут бумажку куда надо — и поминай как звали. Нет уж. С такими откровениями лучше помалкивать.
Между прочим, на нашу соседку Татьяну с её дебиловатым сынком я и сам был не прочь кляузу написать. Наглая и беспардонная тётка. Бабушка постирала постельное бельё, развесила его во дворе и оставила ровно половину верёвок свободными. Так эта корова всё посрывала! Спасибо, хоть на землю не бросила — сгребла в пустой оцинкованный таз.
— У меня ребёнок хворый, убогий! У меня белья больше! — хабалисто заявила она в ответ на вполне законные претензии бабушки.
Повезло, что другая соседка, из третьей квартиры, оказалась нормальной. Муж у неё был каким-то большим начальником. По утрам за ним во двор заезжала чёрная персональная «эмка» с водителем. Тётя Зина к бабушке относилась по-доброму. Они даже заранее договаривались, в какие дни кто будет сушить бельё, чтобы вредная Танька лишний раз не устраивала скандал.
Впрочем, той и повод был не нужен, чтобы начать орать. Когда к Павлу на день рождения пришли ребята, Шуре пришлось встать возле калитки, иначе эта ненормальная никого бы во двор просто не пустила.
Гостей-то всего трое собралось. Не успел Павел обзавестись большим количеством друзей. Раньше семья жила в Махачкале, до этого — в Красноводске, на том берегу Каспия. А ещё раньше — в каком-то загадочном «Двигателе», где я, судя по всему, и родился. Вернее, не я, а Валентин Жериков, названный в честь покойного старшего брата Нины.
О том, первом Валентине, я узнал совершенно случайно. Крутился возле бабушки на кухне, пока она колдовала с печкой, пытаясь испечь на день рождения Павла бисквит. Женщина сама заговорила о сыне. Не думаю, что она всерьёз рассчитывала, будто четырёхлетний мальчишка поймёт и запомнит всё сказанное. Поэтому и не подбирала выражений, изливая душу.
Первый Валентин умер в 1930 году. Причём скончался страшно, в мучениях и судорогах. По словам бабушки, его отравил стрихнином бывший товарищ по гимназии.
Старший сын был редким умницей. Хорошо играл на нескольких музыкальных инструментах, Октябрь и Гражданскую встретил с присущим молодости горячим энтузиазмом, вступил в комсомол, работал учителем в ликбезе. А тот самый бывший гимназический приятель в лихолетье оказался у белых. Потом годами скрывался, опасаясь ареста, и почему-то вбил себе в голову, будто Валентин знает его тайну и вот-вот напишет на него бумагу в ОГПУ. Ну и решил сработать на опережение...
От бабушкиного рассказа у меня, взрослого мужика в детском теле, мурашки по коже побежали. Да уж, сороковой год — время суровое, но и предыдущие десятилетия были той ещё мясорубкой.
Как они, бывшие одноклассники, вообще встретились спустя столько лет, я так и не понял. Бабушка об этом не рассказывала. Скорее всего, случайно пересеклись в какой-то компании. Возможно, выпивали, вспоминали гимназические годы... Наутро у Валентина от плохого, некачественного алкоголя сильно разболелась голова, и бывший приятель участливо предложил ему таблетку. Тот, не подозревая подвоха, выпил её.
Вместо лекарства оказался чистый стрихнин.
У Валентина остались жена и годовалый сын. По словам бабушки — «редкая красавица и полная дура».
— Тонька потом с сыном к нам в посёлок Двигательстрой приехала, когда Шуру туда по монтажу перевели. А следом уже и Нина с Пашкой маленьким объявилась, бросив своего непутёвого Кольку, — пояснила бабушка и ненадолго замолчала, утирая край глаза фартуком.
Похоже, воспоминания снова разбередили старую рану. Чтобы отвлечь её, я поинтересовался, на чём играл Валентин, приходившийся мне родным дядей.
— На мандолине, на гитаре... Да на чём угодно мог сыграть! И народные песни, и полонез Огинского, — охотно ответила бабушка, и лицо её на миг разгладилось. — Мне ведь его смерть ещё гадалка предсказала. Заболел он сильно, инфлуэнцей лет в восемь-девять. Я уж думала — помрёт. Лечила чем могла, в церкви молилась, на коленях пол отбивала. Когда совсем худо стало, побежала тайком к одной ворожее. Та меня успокоила. Сказала: «Выживет твой сыночек. Только смерть за ним через двадцать лет вернётся». И ведь правду сказала, иродова душа... В тридцатом году его и не стало. Ровно двадцать лет прошло.
«Ну и семейные тайны, — подумалось мне, — мандолина, белые офицеры, стрихнин, пророчества...»
Мрачные мысли оборвал внезапный грохот в сенях и звонкий, заливистый смех. Дверь на кухню распахнулась, и ввалился именинник Павел. Следом за ним в коридор робко протиснулись трое пацанов — те самые гости, Пашкины новые одноклассники по 23-й школе. Все трое в суконных кепках, коротких пальтишках и со свертками в руках.
— Ба, мы пришли! Ты слышала, как нас тётя Таня не пускала? — весело крикнул Пашка, стягивая кепку.
— В окно постучали, я бы вышла, — отреагировала бабушка.
— Не... Шурасик нас ждал и запустил, он сразу пошёл на завод, — продолжил Пашка. — Пацаны, проходите, разувайтесь. Бабушка нам лапши наварила!
Я сразу притих, незаметно переключившись в режим наблюдателя. Вот они самые обычные харьковские мальчишки октября сорокового года. Посмотрим, о чём говорят, во что играют и чем вообще живут.
Подарки оказались под стать времени. Никаких ярких коробок и дорогих игрушек. Василий, худой пацан в линялой вельветовой курточке, торжественно вручил Пашке настоящую ценность — новенький перочинный ножик с костяной рукояткой, ещё пахнущий машинным маслом. Витька из соседнего переулка расщедрился на толстый синий карандаш «Кохинор» и деревянную модель планера из сосновых реек, которую они, похоже, собирали вместе. Третий гость, молчаливый Толик, просто выложил на стол кулёк мятных конфет-подушечек.
Бабушка, как и обещала, налила всем по полной тарелке горячей куриной лапши, поставила блюдо с блинами и тактично ушла на кухню, оставив нас одних. Торт она обещала подать позже.
— Паш, а вы на «Минина и Пожарского» в кинотеатр «1-й Комсомольский» ходили? — с набитым ртом спросил Витька. — Мы в воскресенье прорвались. Там польские гусары с крыльями за спиной как понесутся, а наши их из пушек — бабах! Целыми рядами валились! Мы теперь тоже щиты из крышек мастерим и сабли точим — как лёд встанет, устроим на пруду штурм Москвы и погоним интервентов. И ещё надо вашей Таньке ворота дёгтем намазать за то, что на нас орала.
— Сама она интервент шляхетский, — ответил Павел. — Мы пока не успели сходить. Дядя Шура обещал в выходной сводить.
— Сходите! Кино — во! — Вася показал большой палец. — Там наши пацаны уже пики деревянные выстругали и на чердаке прячут, чтоб раньше времени не спалили. Как лёд встанет — устроим полякам настоящее ополчение, всем двором!
Расправившись с лапшой, мальчишки не стали носиться по комнате — места было маловато. Вместо этого Пашка с гордостью достал из комода заветную Шурину коробку. В ней лежало казённое домино из тяжёлого чёрного карболита.
— Ну что, раскинем? На «козла»? — предложил именинник.
Компания тут же оживилась. Все сгрудились вокруг круглого стола, бесцеремонно сдвинув скатерть с бахромой прямо на буфет.
Меня, как самого младшего, в игру не взяли. Да я и не стремился. Уселся на краешек дивана, внимательно прислушиваясь к каждому слову.
— Сдавай, Пашка. Мне чур дубль-шесть!
По столу застучали костяшки. Мальчишки рубились всерьёз, со взрослым азартом, с размаху припечатывая тяжёлые карболитовые прямоугольники к деревянной столешнице.
— Рыба!
— Козёл!
— Опять Витька проиграл!
Под этот размеренный глухой стук домино их разговор незаметно свернул в сторону последних событий.
— Слыхали, у Серёги из седьмого класса брата в армию забрали? — негромко сказал Толик, выставляя «четыре-два». — На Дальний Восток отправили. Говорят, там с японцами опять неспокойно.
— Да ладно тебе, — отмахнулся Василий, с треском вбивая костяшку. — Наша Красная армия всех сильнее. Если что — на чужой земле воевать будем, малой кровью. Отец говорит, у нас на ХПЗ такие танки делают — любой враг драпать будет. Францию немцы быстро разбили, а к нам сунутся — мигом по зубам получат.
Пашка ничего не сказал. Только молча переставил костяшки в руках, выбирая, с какой ходить.
Я же сжал зубы так, что свело челюсть. «Малой кровью... На чужой земле...» Бедные вы, наивные пацаны... Вы даже представить не можете, какая лавина обрушится на этот город меньше чем через год. И танки, которые сейчас сходят с конвейера ХПЗ, будут защищать страну уже под Москвой. Но не здесь.
— Валька, чего застыл? — толкнул меня в плечо Витька. — Твой брат опять «козлом» остался!
Я заставил себя по-детски хихикнуть, хотя на душе было чернее, чем карболитовые костяшки в Пашкиных руках.
От мрачных мыслей меня отвлекла бабушка.
— Стол освобождайте, — категорично заявила она. — Паша, помоги чашки расставить.
Через минуту она внесла главное украшение праздника.
Торт оказался не слишком высоким, зато идеально ровным. Бока были аккуратно обмазаны кремом и густо обсыпаны бисквитной крошкой. Сверху белели пышные розочки из взбитого крема, между которыми лежали алые ягоды засахаренной вишни. По самому краю тянулся тонкий витой бортик, отсаженный кондитерским мешком. Даже мне, человеку далёкому от кулинарии, было видно: такой торт делал настоящий мастер.
Пацаны смотрели на него с благоговением. Не знаю, продавали ли подобные произведения искусства в магазинах, но стоить они должны были немало. Бабушка же в этом деле была настоящим профессионалом.
— Осторожнее, не толкайтесь. Крем смажете, — сделала она замечание мальчишкам.
Разрезала она торт длинным тонким ножом уверенно, явно проделывала это сотни раз. На срезе оказались три светлых бисквитных коржа, щедро промазанных густым масляным кремом, а между ними темнела прослойка вишнёвого варенья с лёгкой кислинкой.
Мальчишки ели молча. Судя по выражению лиц, подобного пробовать им раньше не доводилось.
Безусловно, я тоже получил свой кусок. Отметил, что вкусно, но ничего такого особенного. Это для ребят с рабочей окраины Харькова торт мог показаться настоящим чудом, а человека жившего в двадцать первом веке трудно удивить подобной едой. Бабушка ещё пацанам по кусочку с собой дала, оставив нам немного, точнее, для Шуры. Хранить такой продукт особо негде, потому она не жалела, щедро делясь этой сладкой радостью с детьми.
Когда гости разошлись, Павел ещё долго перебирал подарки, несколько раз открывал перочинный ножик, любовался планером и пересчитывал оставшиеся конфеты-подушечки. Бабушка убирала со стола, а я поймал себя на мысли, что начинаю привыкать к этим людям. Будто и правда жил с ними всю жизнь.
Вот только стоило стихнуть праздничному шуму, как в голову снова полезли мысли о будущем. До войны оставалось меньше года, а я по-прежнему не видел способа изменить судьбу этой семьи.
Позже тему нашего переезда в Махачкалу я поднимал ещё несколько раз, но без всякого успеха. Семья была железобетонно уверена, что до окончания учебного года Нина останется там, а мы — здесь. Определенно до войны никто никуда не поедет. Значит, нужно готовиться к самому худшему. Даже к тому, что нам придётся пережить оккупацию.
Ничего лучше, чем начать сушить сухари, я не придумал. Повод выбрал подходящий, подсмотренный в приключенческих книжках, заявив, что раз меня не везут к маме, я отправляюсь в кругосветное плавание, и потому прямо сейчас начинаю собирать провиант.
— Ой, ну точно Шурка в детстве! — добродушно рассмеялась бабушка, подвигая мне пару заветренных корок ржаного хлеба. — Шура, помнишь, как ты в семнадцатом году на Германскую войну уходил? К солдатам в эшелон просился?
— Не, мама. Это в шестнадцатом было, — засмеялся тот, отставляя стакан с чаем. — Пять раз с поезда снимали.
— Такой шебутной был, — подхватила бабушка, качая головой. — И ел всё подряд, отчего приятели во дворе его Жирным кликали.
— Это они от фамилии Жериков придумали, а не от хорошего аппетита, — фыркнул Шура. — Да и не был я никогда толстым. Просто уплетал за обе щёки, а не ковырялся в тарелке, как Валька.
— Я всё боялась, что ты с местными ракла́ми свяжешься, по кривой дорожке пойдёшь. Время-то лихое стояло.
— С нашим-то отцом? Это мне точно не грозило, — усмехнулся Шура. — Помнишь, как он меня за кассу гонял? Какая уж тут улица...
Мы с Павлом слушали эти истории, раскрыв рты. На самом деле было очень интересно.
— Денежки этот паршивец из кассы таскал, — легонько шлёпнула бабушка сына по затылку и продолжила с улыбкой: — Я-то слежу за покупателями. А он вроде далеко стоит, а сам ногой ящик к себе потихоньку подвига-а-ает. Потом — хвать! — бумажку из кассы и бежать!
Такие семейные вечера вызывали во мне одновременно и умиротворение, и тоску. Счастливые люди, которые они не знают, что совсем скоро весь их мир полетит под откос. Молодой симпатичный дядя, скорее всего, погибнет в первые недели войны... И как жаль, что я не могу прямо сейчас переписать их судьбу.
Однако сухари я всё-таки демонстративно начал сушить, а потом складывать их в холщовый мешочек из-под крупы, устроив «тайный склад» на плоской крыше того самого здоровенного шкафа.
Родственники посмеивались, но не мешали и даже охотно включились в эту игру. Шурасик дал Пашке денег на кино, а мне с барского плеча перепала новенькая, хрустящая зеленая «пятёрка» с изображением лётчика. Дядька расщедрился по той причине, что их бригада линейщиков заняла первое место в стахановском соцсоревновании на заводе. Про него даже в городской газете «Социалистический Харьков» написали! Бабушка ту статью аккуратно вырезала ножницами и бережно положила в тяжелый альбом с семейными фотографиями.
Чего никто точно не ожидал, так это того, что я с важным видом самостоятельно отправлюсь в ближайший магазин «Бакалея», куплю жестяную банку сгущенки за четыре рубля и большую буханку белого хлеба. Естественно, выдав всё это за неприкосновенный запас для той самой кругосветной экспедиции.
Слово «экс-пе-ди-ци-я» я выговаривал медленно и важно, старательно изображая серьезного советского ребенка, чем вызвал всеобщее умиление.
— Ну, племяш, молодец! — от души потешался Шурасик над выставленной на клеёнку жестяной банкой. — Настоящий полярник! Ты меня-то с собой в экспедицию возьмёшь?
— Не возьму, — категорично заявил я, насупившись. — Ты большой. На тебя никакой еды не хватит. Нужно больше запасов.
— Ручаюсь, что запас продуктов обеспечу, — состроил нарочито серьёзное выражение парень и приложил руку к груди. — Ты только скажи, когда выезд, я подготовлюсь. Оформим по высшему разряду.
— Двадцать второго июня, — еле слышно произнёс я.
Шура на секунду замер с поднятыми бровями, а потом снова весело фыркнул:
— Ишь ты, точно рассчитал! Пашка подсказал? Самый долгий день в году выбрал, чтобы подольше не темнело? Молодец, Валька, голова варит. К лету как раз сухарей целый мешок насушишь.
Он потрепал меня по волосам и вернулся к своему чаю.
Глава 4
Мой личный таймер запустился на этой тихой харьковской кухне, под стук чайных ложек и запах домашней лапши. И никто вокруг даже представить не мог, какая именно «экспедиция» ждёт нас всех в этот воскресный летний день.
Удивительно, но Шурасик слово сдержал, и вскоре на крышке шкафа стояло три банки сгущенки и четыре тушенки. Жестяные бока тушеных консервов «Главмясо» тускло поблескивали рядом с сине-белым узором сгущенного молока. Для 1940 года это был настоящий стратегический клад дорогой и, к моему неудовольствию, выставленный прямо на всеобщее обозрение.
Бабушка только посмеивалась, протирая пыль, и демонстративно подкладывала на шкаф новые сухие горбушки в тряпичный мешочек.
Прокол случился через неделю, когда Шура после смены, застал во дворе скандальную соседку Татьяну. Та как раз развешивала свои бесконечные застиранные пеленки, громко распекая своего неполноценного сынка, но отвлеклась на меня, тащившего из хлебного очередную булку хлеба.
— Чего малого так часто за хлебом гоняете? – поинтересовалась соседка у Шуры, – Пашка что ли совсем от рук отбился, не помогает?
— Нет, Тань, — добродушно ухмыльнулся парень, кивнув в мою сторону. — Это наш Валька в кругосветное путешествие собрался. Сухарями и сгущенкой весь шкаф завалил. Путешественник.
Соседка остановилась, держа в зубах деревянную прищепку. Окинула меня оценивающим взглядом, в котором промелькнула обывательская зависть. Похоже, то, что у Жериковых водились «лишние» деньги на банки и хлеб для детских игр, её явно задело.
— Путешественник... — капризно протянул Гэнька, выныривая из-за простыни. — Путя! Валька-путя! Путешественник-путя!
Он глупо загыкал, тыча в меня грязным пальцем.
— Цыц ты, юродивый! — прикрикнула на него мать, но сама отворачиваться не спешила. — С жиру беситесь. Хлеб переводите на сухари-то, а люди в очередях за мукой часами стоят. Нашли игрушку.
— Да ладно тебе, Тань, ребенок, — примирительно отозвался Шура и увлек меня в дом, не став раздувать ссору.
Гэнька ещё долго улюлюкал нам вслед из-за калитки: «Путя! Путя едет!». Пройдет совсем немного времени, и в октябре сорок первого, когда город зажмут в тиски голода и блокады, а Шура будет мобилизован, эта баба наверняка вспомнит каждую банку и каждый высушенный мной ломоть.
—Я с тобой в разведку не пойду, – заявил Шурасику, когда мы оказались дома, подразумевая сцену с соседкой.
— Извини, племяш, не подумал, – хохотнул парень. – Лучше скажи, где там баба Лиза? Каракулевое пальто поедем покупать? С учетом премии, ей и на шапку хватит.
Бабушка отпираться не стала, мечта о каракуле, как у соседки Зинки, перевесила её природную скромность. Оделись все для выхода в магазин по-праздничному. Меня упаковали в цигейковый капор и тяжелое драповое пальтишко, в котором я чувствовал себя неповоротливым пингвином.
Ехать решили в самый центр, в огромный пятиэтажный Харьковский ЦУМ на Торговой площади, который открыли всего пару лет назад. Добирались на том самом синем трамвае, который на стыках Журавлевского моста знатно трясло. Внутри вагона пахло мокрым сукном, дешевым табаком-самосадом и махоркой. Пассажиры, в основном рабочие с окраин, озабоченно обсуждали затянувшиеся очереди за керосином.
Сам ЦУМ оглушил меня масштабом. Огромные зеркальные витрины, полированные деревянные прилавки и гул сотен голосов. Люди здесь не просто гуляли — они штурмовали отделы. В сороковом году в госмагазинах всё нужно было «доставать». Нам невероятно повезло: Шура, пользуясь своей стахановской книжкой передовика, провел нас мимо общей очереди в специальный отдел закрытого снабжения для ударников производства.
— Гляди, мать, какая вычинка! — парень гордо продемонстрировал бабушке тяжелое, глухого черного цвета пальто из плотных, тугих завитков натурального каракуля. — Бери, и кубанку меховую в комплект примерим. Зинка от зависти лопнет!
Бабушка бережно, с сомнением коснулась дорогого меха натруженными пальцами. На её лице отразилась такая детская, чистая радость, что я невольно заулыбался.
Продавец — мужчина в сатиновых нарукавниках — ловко отщелкал костяшками на тяжелых деревянных счетах:
— С вас, товарищ Жериков, триста пятьдесят рублей за пальто и сорок пять за кубанку. Пройдите к кассе, получите чек.
Завернутую в плотную серую оберточную бумагу обновку Шура нёс бережно и аккуратно. Каракулевое пальто весило прилично, но парень шагал от трамвайной остановки гордо, явно демонстрируя всем встречным, что прикупил значимую вещь. Бабушка семенила рядом, заметно волнуясь. В руках она бережно сжимала отдельную небольшую коробку с каракулевой кубанкой.
Естественно, стоило нам зайти в калитку, как встретили Татьяну. Будто караулила, зараза такая! Её сынок крутился рядом, пытаясь поймать в луже щепку.
— О как, Жериковы из центра катят! — Татьяна уперла руки в бока, бесцеремонно разглядывая огромный сверток. — Никак перину новую раздобыли?
— Бери выше, Тань, — не удержался от хвастовства Шура. — Матери пальто каракулевое справили с получки! И шапку в комплекте. Пускай к зиме обновляется.
Татьяна аж воздухом поперхнулась. Лицо её в секунду пошло нехорошими красными пятнами, а прищепка, которую она крутила в пальцах, с треском сломалась.
— Каракуль? — переспросила она, и в её глазах полыхнула такая дремучая, лютая зависть, что мне стало не по себе. — Пальто... Люди за мылом в три три погибели гнутся, а вы мехАми швыряетесь. Наворовали, небось, на своем заводе-то? Монтажники...
— Ты, Танька, язык-то прикуси, — разом посерьезнел Шура, загораживая нас плечом. — Я за этот мех три недели на верхотуре без выходных провода тянул, пока твоя харя на печи спала. Пошли, мама.
Мы двинулись к крыльцу, а Татьяна что-то прошипела нам в спину про «стахановцев липовых» и «советских буржуев». Её дурачок-сын, почуяв материнскую злобу, принялся прыгать по грязи, улюлюкая: «Кубанка-путя! Кутя-тутя!».
В доме бабушка наконец развернула бумагу. Комната сразу наполнилась запахом нафталина и новой кожи. Конечно же пальто снова было примерено. Бабушка поправила на седой голове кубанку, и её лицо, разгладившееся от счастья, показалось мне удивительно красивым.
Шура довольно хлопал в ладоши, Пашка одобрительно свистел, а я смотрел на этот праздничный каракуль, и горло мне сдавливала глухая, удушливая тоска.
Я ведь прекрасно знал, что будет дальше. В этом пальто нельзя будет эвакуироваться — в беженском эшелоне в такой приметной и дорогой вещи тебя либо ограбят в первые сто километров, либо убьют. В этой бархатистой черной кубанке нельзя будет прятаться в подвалах от бомбежек. Самую дорогую вещь в доме, символ их недолгой советской гордости и достатка, придется просто бросить гнить.
Бабушка ласково провела рукой по блестящему рукаву и тихо сказала:
— Ну всё, померила и хватит. Прибери его пока. Пускай до настоящих морозов повесит.
Шура послушно подхватил тяжелое пальто и убрал в шкаф.
Хорошо всё-таки было в Харькове в те месяцы! Золотая осень сорокового, сытая и снежная зима... Мама Нина училась и работала в Махачкале. Потому в Харькове за моим здоровьем и успехами Павла в школе следил Шура.
И подошёл он к этому делу с чисто монтажной дотошностью. Откуда ему, парню молодому и ещё неженатому, было знать все эти педиатрические тонкости? Но в местной детской амбулатории ему выдали какую-то бумажную простыню с графиком, и Шурасик развил бурную деятельность.
В результате попу мне изрешетили основательно. Кололи за все пропущенные на Кавказе годы, по какой-то ускоренной схеме. Дифтерия, оспа, тиф... Раз в две недели Шура лично хватал меня в охапку и тащил в процедурный кабинет, игнорируя любые мои взрослые доводы и детские капризы.
— Терпи, капитан, — басил он, пока я, зажмурившись от унижения, ждал неизбежного укола толстой советской иглой многоразового шприца, который медсестра только что достала из булькающего никелированного стерилизатора. — Настоящий полярник в кругосветной экспедиции болеть не должен. Без прививок тебя ни на один корабль не пустят!
Бабушка после таких экзекуций выдавала мне «за храбрость» большую ложку густого, засахарившегося липового мёда. Мои стратегические банки на шкафу она строго-настрого запретила трогать: «Раз Валентин собирает в дорогу, пусть стоят!».
Я морщился, потирал горящую задницу и думал, что Шурасик, сам того не зная, стопроцентно прав. Инфекции в грядущую войну и разруху будут косить людей во временно оккупированном Харькове не хуже осколков. И эта вынужденная медицинская пытка, возможно, ещё один наш шанс выжить в той мясорубке, которая неумолимо приближалась к нам с каждым днем.
Время летело быстро. На Тюринку обрушились настоящие холода, укутав наши одноэтажные переулки тяжелыми сугробами. От печки-голландки теперь исходило постоянное тепло, а по утрам на стеклах расцветали густые морозные узоры. В доме пахло праздничной выпечкой с корицей — приближался Новый, тысяча девятьсот сорок первый год. Последний мирный Новый год для этого города.
Тридцать первого декабря Шурасик приехал с завода уставший, но быстро привёл себя в порядок. Брился он перед зеркалом, напевая под нос полонез Огинского. Когда переоделся в свой праздничный выходной костюм с белой сорочкой — ну настоящий король! Хоть сейчас на обложку журнала «Огонёк».
Бабушка нарядила и нас с Павлом. Денег на детей в этой семье не жалели. Поверх теплых кофточек на меня натянули одну из цигейковых шуб, подпоясав широким ремнем. И мы поехали втроём на трамвае в самый центр, на главную улицу города.
Там, в начале Пушкинской, у площади Тевелева, высилась колоссальная, сверкающая сотнями электрических огней главная ёлка Харькова. Вокруг неё организаторы выстроили целое сказочное царство: из крашеного папье-маше и ваты на нас глядели огромные ростовые куклы — три поросёнка, медведи, волки и, конечно же, Дед Мороз в белоснежной шубе чуть ли не в три человеческих роста! Из репродукторов гремела бравурная праздничная музыка, на временной дощатой сцене шло какое-то веселое новогоднее представление с петрушками.
Домой мы вернулись сопливые, разрумянившиеся от мороза, но абсолютно счастливые — по крайней мере, три четверти нашей маленькой компании. Дощатые сени встретили нас густым, умопомрачительным ароматом запечённого мяса и ванили. Бабушка Лиза, оставшаяся дома «на хозяйстве», сотворила на кухне настоящее кулинарное чудо.
Наш большой круглый стол в комнате преобразился. Бабушка застелила его парадной белой скатертью с выбитыми накрахмаленными узорами. В центре, под мягким светом шелкового абажура, исходило паром главное блюдо — огромный кусок свиного окорока, запечённого с чесноком в печи, покрытый глянцевой румяной корочкой. Рядом теснились тарелки с домашней маринованной капустой, солеными огурчиками из кадушки и обязательный винегрет, щедро политый пахучим подсолнечным маслом.
Но моё взрослое внимание привлекли советские деликатесы, которые Шура раздобыл по своим ведомственным талонам. На краю стола красовалась завернутая кольцом палка знатной «Краковской» колбасы, поблескивала жестяная баночка рижского шпротного паштета, а для нас с Павлом бабушка выставила вазочку с настоящими шоколадными конфетами «Мишка косолапый» и «Раковые шейки».
Шура откупорил бутылку «Советского шампанского» — этот напиток только-только входил в моду и считался главным символом сталинского лозунга «Жить стало лучше, жить стало веселее».
— Ну, с Новым годом, Жериковы! За сорок первый! — Шура поднял пенящийся бокал, а бабушка пригубила домашнюю наливку из крошечной хрустальной рюмки. Нам с Пашкой налили густого вишневого компота в граненые стаканы.
— Пусть этот год будет ещё лучше прежнего, — торжественно произнесла бабушка, крестясь на темный угол, где за буфетом пряталась маленькая, незаметная для чужих глаз иконка. — Главное, чтобы детки не болели, и Ниночка институт закончила.
Пашка уже вовсю уплетал «Краковскую», дядя Шура весело подкладывал ему лучшие куски запеченного окорока, а я держал в ладошке тяжелый стакан с компотом и смотрел на эту белую чистую скатерть. Через год, в январе сорок второго, в этом самом Харькове люди будут умирать от голода прямо на улицах, а за сто граммов суррогатного хлеба будут отдавать золотые часы. Но сейчас здесь было тепло, сытно и пахло шоколадными конфетами.
— Валька, ну чего ты опять замер, как изваяние? — Шура ласково щелкнул меня по носу. — На, держи, капитан своей экспедиции.
Дядька протянул мне большую плитку шоколада в яркой обертке. Я бережно взял её, прижал к груди и подумал, что эту шоколадку я ни за что не съем, спрячу её на шкафу рядом со своими банками тушенки и мешком сухарей. Пусть лежит.
Каникулы закончились, и жизнь снова покатилась своим чередом. Шура пропадал на работе, Павел — в школе, бабушка хлопотала по хозяйству, а я продолжал жить сразу в двух временах. Для окружающих каждый новый день был самым обычным, для меня же он означал, что до войны осталось ещё на сутки меньше.
Снова и снова я заводил разговор о переезде к маме в Махачкалу, но безрезультатно. Родные были твёрдо уверены, что всё идёт своим чередом: Нина окончит учебный год, а там видно будет.
Зима закончилась почти незаметно.
В марте мне исполнилось пять лет — по здешним меркам я стал совсем взрослым, и бабушка наконец начала пускать меня гулять за пределы двора одного. Павлу я со своим вечным надзором так надоел, что он при первой возможности выдавал мне не обидные, но веские пацанские щелчки по лбу. Хотя, изредка, сжалившись, всё же брал с собой «до угла».
На всякий случай бабушка Лиза прикалывала мне булавкой в нагрудный кармашек кофты записку с нашим харьковским адресом — если вдруг заблужусь в хитросплетениях переулков Тюринки. Про то, что я гораздо смышлёнее любого ребенка, никто, конечно, не подозревал.
Детворы на нашей улице собиралось много. Странно, но я запомнил каждого из этой визжащей мелюзги: Зойку, Марка, Маньку... Смотрел на их чумазые лица, на то, как они самозабвенно строят куличики в песочнице, и у меня сжималось сердце. Многие из них были из еврейских семей. Кто из этих детей уцелеет в грядущей мясорубке Дробицкого яра? Кого успеют вывезти? Взрослый аналитический ум кричал от бессилия, но внешне я оставался обычным пятилетним Валькой, который совсем недавно, благодаря брату, научился читать и считать.
Истосковавшись по нам и плюнув на преддипломную суету, на несколько дней из Махачкалы прилетала мать. Получив телеграмму, мы с Пашкой ещё с утра крутились возле окна, то и дело выглядывая на улицу. Когда во двор въехало такси, оба сорвались с места. Нина смеялась, целовала нас, прижимала к себе по очереди, а бабушка, украдкой смахивая слёзы концом передника, только приговаривала:
— Ну всё, всё... Дайте матери хоть в дом войти.
На эти несколько дней жизнь словно превратилась в сплошной праздник. Нина старалась не терять ни минуты. Водила нас с Пашкой в Харьковский зоопарк смотреть на слона, в сад Шевченко, покупала по дороге мороженое и пирожные, а потом мы шли на утренний сеанс в кино.
Я несколько раз заводил разговор, что хочу уехать вместе с ней. Нина лишь улыбалась, гладила меня по голове и обещала:
— Вот закончу учиться, тогда и будем все вместе.
Эти несколько дней пролетели слишком быстро. Мать снова уехала на Кавказ. Выпускные экзамены и защиту диплома ей назначили на самый конец июня тысяча девятьсот сорок первого года.
Весна сорок первого меня ошеломила. В мае в Харькове зацвела такая сирень, какую я за всю свою прошлую пятидесятилетнюю жизнь, кажется, ни разу не видел. Город просто тонул в этом лиловом и белом кипении. Её ломали целыми охапками, одуряюще пахнущие овины веток охапками несли по улицам, а не скромными букетиками. Кроме сирени хватало и другой зелени. Яркой и сочной, которая бывает лишь весной.
Мне нравился этот город с его неповторим колоритом.
Майские охапки сирени отцветали, уступая место душному июньскому зною. До моей «экспедиции» оставались считанные дни.
Глава 5
Двадцать второго июня Шура работал и его не было дома. Меня же с самого утра потряхивало. В голове роились мысли, что я мог попасть в альтернативную реальность, в параллельный мир, где не случилась война с Германией. Хотя факт того, что Гитлер уже оккупировал половину Европы, я не мог отрицать.
Так и сидел перед тарелкой радио, ожидая сообщения.
Бабушка как раз собралась мусор выносить, когда прозвучали первые слова:
—Внимание! Говорит Москва. Передаем важное правительственное сообщение. Граждане и гражданки Советского Союза!
Голос диктора смолк, сменившись тяжёлым, чуть глуховатым голосом наркома Молотова. Радиотарелка «Рекорд» на стене зашипела, заплевалась помехами:
—Советское правительство и его глава товарищ Сталин поручили мне сделать следующее заявление: Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну...
Баба Лиза так и застыла у порога. Мусорное ведро выпало из её ослабевших пальцев, с глухим стуком покатилось по полу сеней, рассыпая шелуху от лука. Женщина медленно прижала руки к груди, бледнея на глазах. Из кухонного окна долетел точно такой же, дублирующийся с секундным опозданием звук — это закричал уличный репродуктор на Тюринской улице.
Речь Молотова продолжалась:
—...атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие, причем убито и ранено более двухсот человек.
Пашка, только что собиравшийся натянуть сандалии, замер на одной ноге, уставившись на меня, ничего не понимающими глазами. Мальчишеская вера в то, что «наша Красная армия всех сильней» и «воевать будем малой кровью на чужой земле», дала первую, небольшую трещину.
Альтернативной реальности не случилось. История не свернула в сторону.
Финал речи: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!», мы втроём дослушивали в абсолютной тишине.
Для бабушки и Павла война только начиналась. Для меня она наконец наступила.
Время понеслось вскачь, сметая остатки нашей мирной, сытой жизни. Через несколько дней, буквально в первых числах июля, на ХГЗ объявили экстренную эвакуацию. Самые ценные станки, оснастку, электровакуумные приборы грузили в эшелоны прямо с колёс, работая день и ночь.
В июле Александр Жериков уехал вместе со своим заводом в Сибирь. Рабочих увозили прямо со станками. Семьи с собой брали далеко не всех. Сказали, что состав идёт на Урал, в Свердловск. Но когда встревоженная бабушка позже пришла в заводоуправление просить его точный адрес для писем, ответ оказался неожиданным: Шурасик уже в Новосибирске. Завод на ходу перенаправили ещё дальше, вглубь страны. Мы остались одни.
Осунувшаяся и разом постаревшая, баба Лиза из-за своей колоритной внешности — казацко-татарского лица — стала похожа на старую еврейку. Когда мы ездили на Благбаз в надежде обменять одежду или какие-нибудь домашние вещи на продукты, местные торговки-еврейки то и дело шёпотом обращались к ней на идише, принимая за свою. Бабушка искренне удивлялась, всплескивая руками:
— Да о чём вы меня спрашиваете?! Не понимаю я!
В ответ раздавался злой шёпот:
— Ишь ты какая... Когда Гитлер был далеко, всё понимала, а сейчас, как припекло, сразу не понимаешь...
Город менялся стремительно. Исчезли привычные продукты, а вскоре пришёл и настоящий голод.
В магазинах почти ничего не осталось. Очереди за хлебом занимали ещё затемно. Тринадцатилетний Павел теперь целыми днями торчал возле булочной на Тюринке. Стоит, бывало, несколько часов, а тут — немецкий налёт, вой сирен, взрывы. Толпа с криками бросается кто куда. Налёт заканчивается, люди возвращаются обратно, а место уже потеряно. Пашка пытается объяснить, что здесь с самого утра, но взрослые только отмахиваются:
— Куда прёшь, пацан? Тебя здесь не стояло!
Иногда нам везло немного больше. Через Харьков непрерывно шли воинские части. Где-нибудь на площади или возле станции разворачивали полевые кухни. Мы с Павлом быстро прознали такие места и, завидев длинную колонну солдат, бежали следом с жестяными кружками. Чаще всего нас просто прогоняли — бойцам самим не хватало. Но бывало, какой-нибудь пожилой повар, посмотрев на двух худых мальчишек, молча наливал по половнику жидкой перловой каши или супа. Казалось бы, пустяк. А для нас это был настоящий праздник.
Дома тоже всё изменилось до неузнаваемости. Ещё в конце июня, по распоряжению городских властей, мы с Пашкой и бабушкой заклеили окна полосами старых газет, посаженных на мучной клейстер. Бумажные кресты намертво легли на стёкла, чтобы во время бомбёжек осколки не разлетались по комнате.
С наступлением сумерек начиналась светомаскировка. Бабушка наглухо закрывала ставни и завешивала окна старыми байковыми одеялами, чтобы ни один лучик от нашей коптилки не пробился наружу. По вечерам управдом обходил двор, и если замечал хоть тонкую полоску света, сразу начинал колотить в окно:
— Граждане! Светомаскировка! Потушите свет!
Мы с бабой Лизой мотались по инстанциям, пытаясь выбить хоть какие-то эвакуационные документы. В опустевшем заводоуправлении ХГЗ, в военных учреждениях, занимавшихся эвакуацией, — везде стояли глухие, бесконечные очереди из таких же отчаявшихся людей. Каждый пытался спасти себя и своих близких, пока ещё оставалась такая возможность.
В этих душных казённых коридорах мне, запертому в слабом пятилетнем теле, хотелось одновременно есть, пить и, простите, в туалет. Держался я из последних сил, проклиная это самое попаданчество, и успокаивал себя одной мыслью: дома, на шкафу, всё ещё лежит мой главный козырь — заветные сухари, сгущёнка и тушёнка. Бабушка эти запасы никому не давала трогать. Наверное, каким-то внутренним чутьём она понимала: дальше будет только хуже, и эти нехитрые припасы однажды могут спасти нам жизнь.
С водой тоже становилось всё сложнее. В общественных колонках и кранах часто не было напора — городской водопровод после бомбёжек постоянно выходил из строя. На Харьков обрушилась тяжёлая, душная жара. Пыль стояла в воздухе, не успевая оседать до нового удара немцев.
Баба Лиза в эти страшные дни была не то чтобы заплаканной — нет. Она словно окаменела. Эта маленькая пожилая женщина буквально зубами выгрызала у чиновников право на эвакуацию. Без нужных отметок билеты в кассах не продавали ни за какие деньги. Требовалось официальное основание для выезда — вызов от родственников или подтверждение места назначения.
От матери наконец прорвалась телеграмма: «Срочно выезжайте в Махачкалу». Это был тот самый шанс, которого бабушка ждала. Но мы его не удержали.
Павел бережно нёс заветный бланк из почтового отделения, когда во дворах Тюринского переулка из-за угла вдруг выскочил Танькин сынок. Этот юродивый мальчишка с диким улюлюканьем выхватил бумагу прямо из Пашкиных рук и в одно мгновение разорвал её на клочки, пустив обрывки по ветру.
Пашка выл от бессилия, пытаясь собрать кусочки телеграммы, а я готов был броситься на того гадёныша. Жаль, что исправить ничего уже не смог. Только потом в эвакуационной комиссии нам сухо объяснили: будь телеграмма целой, она могла бы послужить тем самым официальным вызовом, которого нам не хватало.
И снова баба Лиза не плакала. Она просто продолжала бороться. День за днём ходила по кабинетам, стояла в очередях, доказывала, просила, требовала. У неё не осталось сил на отчаяние — только упрямое желание вывезти детей из города.
Теперь почти каждую ночь мы проводили в бомбоубежище. Обычно я просыпался от того, что бабушка тащит меня сонного на руках, в подвал нашего дома, переделанного под укрытие. Павел бежал следом, прижимая к груди холщовый мешочек с сухарями и жестяной чайник с водой.
Никто не хватал чемоданы, не собирал вещи. В тот момент во всей полноте проявился удивительный характер этой семьи: всё материальное перестало иметь значение. Одежда, посуда, мебель — всё это можно было потерять.
— Гори всё синим огнём, пусть пропадает этот каракуль, лишь бы выжить, — бормотала бабушка.
С каждым днём становилось всё понятнее: эвакуироваться мы не успеем. Нужно готовиться к самому худшему.
Ночью, когда над городом выли сирены, земля ходила ходуном от близких разрывов, бабушка не сидела без дела. При свете тусклой коптилки она споро оборудовала в самом дальнем, тёмном углу подвала тайник для моих припасов.
В вырытую ямку опустили небольшой фанерный ящик. Выкопанную землю Павел понемногу разносил по округе. Вначале прятал в карманах, набирал в подол рубахи, а потом рассыпал и присыпал угольной пылью, чтобы свежая земля не бросалась в глаза соседям.
В ящик сложили самое ценное: жестяные банки с тушёнкой и сгущёнкой. Сверху засыпали сухим песком. А дома, в шкафу рядом с тем самым драгоценным пальто, оставили два холщовых мешка сухарей — примерно десять килограммов. Наш ближний запас на случай, если понадобится пережить несколько тяжёлых дней.
Именно в этой суматохе мы совсем забыли про соседку Татьяну. К сожалению, она не забыла ничего. Ни шутливого хвастовства дяди Шуры про каракуль и сгущёнку, ни моей детской «экспедиции», запасы для которой я собирал несколько месяцев.
В один из дней, оставшись дома один, я совершенно случайно выглянул в окно, заклеенное газетными крестами, ожидая возвращения бабушки из эвакуационной комиссии, и похолодел.
По переулку, осторожно обходя грязные лужи, шла Татьяна и рядом с ней трое милиционеров. К кому именно направлялась эта компания, я понял сразу.
От этой женщины я никогда ничего хорошего не ждал. Может быть, я ошибался. Может быть, это была обычная проверка или совсем другое дело. Но рисковать я не собирался. Лучше прослыть параноиком, чем потерять последние запасы еды.
Сухари лежали в шкафу, и достать их удалось быстро. А вот дальше начались проблемы. Как же тяжело быть пятилетним ребёнком!
Кряхтя и обливаясь потом, я сначала кое-как перевалил через подоконник один мешок и сбросил наружу. Потом вытащил второй и сам выбрался следом, прямо в заросшую увядшую клумбу.
Татьяна с милиционерами в этот момент как раз обходили угловой флигель и меня за кустами бузины не заметили. Не увидели они и того, как я тяжело дыша, потащил эту неподъёмную для ребёнка ношу к сараю с углём. Уже на полпути стало ясно: оба мешка я не утащу. Сил просто не хватало.
Один пришлось оставить. Первый мешок я затащил в сарай, прикрыл пустой тарой и снова бросился обратно.
Вернувшись за вторым мешком, я пристроил и его в укромном месте. И сразу же попытался скрыть следы волочения при помощи сломанной ветки кустарника. Дойдя с ней до стены дома, подтянулся и захлопнул окно.
Наверняка, соседка уже стучала в дверь, да никто не открыл. Я же неспешно отправился к нашему крыльцу.
— О, Валька! — приторно обрадовалась Татьяна, заметив меня. — А ну-ка, иди сюда, дверь открой!
— Зачем? — спросил я, изо всех сил изображая обычного пятилетнего мальчишку и незаметно пряча за спину исцарапанные, перемазанные угольной пылью ладошки.
— К вам с проверкой пришли, по заявлению бдительных граждан, — с плохо скрываемым удовольствием сообщила соседка, искоса посмотрев на старшего милиционера. — По поводу укрывательства дефицитных продуктов и спекулянтских запасов.
— Бабушки дома нет. Ключи у неё, — совершенно честно ответил я, глядя снизу вверх на массивную фигуру начальника наряда. — Она в город ушла.
Надо отдать милиционерам должное: без хозяев в квартиру они ломиться не стали. Молча дождались возвращения бабы Лизы (примерно минут сорок) и только после этого пригласили понятых. Слава богу, одной из них оказалась тётя Зина из третьей квартиры, а не кто-то чужой.
Татьяна, естественно, тут же сунула свою крысиную морду следом, страстно желая лично оценить и пересчитать наше «богатство».
— Каракуль у них, ишь! Зажрались буржуи стахановские! — зло комментировала она, когда старший наряда отодвинул в шкафу меховое пальто.
Ни пальто, ни яркий дагестанский ковёр на стене милиционеров не заинтересовали. Людей проверяли совсем по другому поводу — искали продукты, которые могли быть спрятаны или припрятаны «сверх нормы».
На кухне мужчины внимательно осмотрели корзину с луковой шелухой, где обнаружили всего несколько целых луковиц. Заглянули в ларь, с грустным видом посмотрели на две сморщенные, проросшие картофелины. Нашли две пачки крупной серой соли и больше никаких съестных припасов.
К слову, с солью я сам конкретно промахнулся. Как попаданец из сытого будущего, я думал о тушёнке, сгущёнке и хлебе, а про простые вещи забыл. А ведь соль и спички в такой ситуации были почти на вес золота. Хорошо, что Шурасик перед отъездом успел купить кое-какие хозяйственные запасы.
На припасы зажиточных спекулянтов наши жалкие остатки явно не тянули. Милиционеры без особого рвения ещё раз осмотрели комнаты. Один из них даже попробовал поддеть пару досок пола.
После этого, уже по настойчивому совету Татьяны, они спустились в тёмный подвал. Но и там соседку ждало разочарование. В углу стояла только пустая бочка из-под прошлогодней квашеной капусты. При тусклом освещении, наш тайник в дальнем углу они не заметили.
На этом обыск бесславно завершился. Старший наряда молча зачехлил наган, черкнул что-то в протоколе и выставил Татьяну во двор.
—Сука... — с ненавистью выдохнула бабушка Лиза, глядя вслед уходящей соседке. Только когда входная дверь за милиционерами и Татьяной наконец закрылась, она позволила себе показать настоящие чувства. Затем посмотрела на меня и задала вопрос:
— Валька, а ну говори: где сухари?
— В угольном сарае. Под хламом, — ответил я.
Больше она ничего не спросила. Только кивнула, словно подтверждая собственные догадки.
Павел вернулся только к вечеру. Полдня простоял в очереди за хлебом по карточкам, усталый, голодный и злой. Мы с бабушкой подробно рассказали ему обо всём: и про Татьяну, и про милиционеров, и про то, как едва не лишились нашего запаса.
Немного подумав, мы единогласно решили, что возвращать мешки домой пока ни в коем случае не стоит. Пусть лежат в угле. Целее будут.
Вероятно, чтобы поддержать нас с Павлом и создать иллюзию надежды, бабушка заявила, что мы будем собираться в дорогу. Сняв со стены настоящий дагестанский ковёр из чистой шерсти, размером примерно метр семьдесят на метр тридцать, — она завернула в него две небольшие подушки и пару шерстяных одеял на случай, если придётся спать прямо на земле. Я с сомнением посмотрел на этот объёмистый, тяжеленный тюк. Не... она серьёзно решила тащить его с собой? Этот ковёр и в скатанном виде весил немало.
Правда, критиковать пожилую женщину я не стал, выдав свою идею. Мол, я маленький, мне тяжело нести что-то в руках, зато на спину можно повесить заплечный мешок. Спина у меня крепкая. Ну, как бы. На самом деле я ещё с середины осени стал делать зарядку каждый день под предлогом того, что готовлюсь к «экспедиции». Домашние посмеивались, но не мешали мне. Постепенно я выработал приемлемый для этого тела комплекс, сделав упор на отжимания и приседания.
Небольшой рюкзак я действительно смог бы унести. Естественно, что дома ничего похожего на нормальный туристический ранец не нашлось — в сорок первом в ходу были разве что армейские вещмешки-сидоры. Зато бабушка сама взялась сшить нужную мне торбу. Даже послушала все пожелания, когда я растолковал, что лямки нужны широкие, и показал почему.
Узкие веревки будут нещадно врезаться в плечи, а широкие суконные полосы помогут перетерпеть вес самого груза. Мало того, я попросил спереди пришить к лямкам два хлястика на пуговице, чтобы соединить их на груди и ещё лучше распределить нагрузку. Хотя бабе Лизе объяснил проще: так рюкзак у меня на вокзале не украдут. Вернее, смогут украсть, но только вместе со мной.
Похожий, но в два раза больший по объёму заплечный мешок бабушка пошила и для Павла. К нему были добавлены все мои усовершенствования, включая широкие лямки и верхний клапан, внутри которого бабушка вшила кусок, отрезанный от нашей старой кухонной клеёнки. Получился отличный непромокаемый слой, защищающий сухари и смену белья от любого дождя.
Жаль, что в мой мешок много вещей загрузить не получилось. На самое дно легли зимние ботинки Павла, которые были уже ему малы. Разумное решение: пусть для меня они пока велики, но купить новые в сорок первом году вряд ли получится. Ботинки я завернул в суконные штаны. Поверх сложил две рубашки, пару маек и трусов. Сухарей смог взять грамм триста — больше свободного места просто не осталось.
Зато Пашке загрузили, помимо его одежды, пару банок тушёнки и сухарей не меньше килограмма. Причём, чтобы они не превратились в крошку по дороге, бабушка уложила их в небольшую медную кастрюльку.
Прикинув немного, баба Лиза распорола одну из своих плотных зимних юбок и сшила для себя точно такой же заплечный мешок. Вот это она правильно сделала. Руки у неё сразу освободились — теперь можно было тащить тот самый тяжеленный тюк с дагестанским ковром. Вообще-то у бабы Лизы тюков набралось порядочно. Вернее, вначале их было всего два. Но во время очередного своего похода в контору ХГЗ эвакуационная комиссия пообещала, что нас вывезут в товарной теплушке, куда будут погружены ватники, инструменты и спецодежда.
Это была реальная надежда покинуть город.
Харьков, который я видел совсем недавно зелёным и цветущим, стремительно превращался в ад. Город был обречён, и это чувствовалось во всём. Наряду с гулом немецких самолётов, главным звуком Тюринки стал непрерывный стук молотков — уезжающие наглухо, крест-накрест заколачивали окна своих брошенных домов досками.
Накануне Пашка тайком водил меня к Журавлевке, и увиденное там стояло у меня перед глазами. Прямо у дороги, на вытоптанном пыльном газоне, три женщины ломами и заступами тяжело долбили сухую августовскую землю. Они копали могилу. Мужчин на Тюринке почти не осталось — все сутками не выходили из цехов, демонтируя станки, загружая их в эшелоны, или уже ушли на фронт. Гроб для погибшего от осколков соседа сколотили из обычного заборного штакетника, и сквозь огромные щели грубых досок отчётливо просвечивала серая мешковина савана.
Люди шёпотом, оглядываясь на редких милиционеров, пересказывали друг другу совсем жуткие вещи. Оказывается, во время первого мощного налёта двадцать седьмого июля несколько немецких фугасов упали прямо на старое Пушкинское кладбище. Бомбы разворотили склепы, и взрывная волна буквально вывернула мертвецов наизнанку, перемешав истлевшие кости прошлых веков со свежими трупами застигнутых налётом прохожих. От этих рассказов у меня, пятидесятилетнего мужика, мороз шёл по коже.
Сам город напоминал растревоженный муравейник. Улицы были забиты сотнями тысяч измученных, запыленных беженцев из Правобережной Украины, которые шли бесконечным потоком, толкая перед собой тележки с узлами и плачущими детьми. Воздух был пропитан едким, першащим привкусом гари — где-то на окраинах догорали разбомбленные склады. Харьков превращался в ловушку, из которой нужно было бежать.
Глава 6
В тот день мы сидели дома в комнате. Бабушка разместила меня в углу у окна, отгородив большой пуховой подушкой, чтобы не попали возможные осколки. Мы решили во время очередного налёта в подвал не бежать, а подушка должна была защитить меня от осколков, если рванёт где-то рядом. Мне было отлично видно, как баба Лиза в сотый раз перебирает наши тюки, со вздохом выбрасывая лишнее.
Я в это время грыз чуть подсоленную луковицу, макая сухой сухарь в кружку с водой. Вдруг за спиной раздался тихий возглас. Бабушка ойкнула и бессильно осела прямо на свой заветный тюк с ковром.
В дверях, тяжело дыша прямо на дорожном чемодане сидела мама Нина. Она плакала и просто не могла встать от пережитого напряжения.
Как?!
Как она умудрилась пробраться в Харьков? Город ведь закрыли наглухо, поезда шли только на восток, никого чужого со стороны Кавказа в прифронтовую зону и близко не пускали! Но она прорвалась. В ту же ночь, наплевав на наши уговоры, мама Нина утащила меня в сырой подвал под непрекращающийся вой сирен.
Я привычно уснул, уже не обращая внимания на подрагивание земли и далекие звуки взрывов. Женщины же в эту ночь не спали, а собирались в дорогу. Из старой бордовой скатерти с тяжёлыми кистями баба Лиза пошила заплечный мешок и для матери. Утром мама даже покрасовалась в нем перед зеркалом. Нагрузили его прилично, не знаю, сколько килограммов в итоге получилось, но все мои заветные запасы сгущёнки и тушёнки этот импровизированный рюкзак вместил полностью.
Пока мать где-то бегала по инстанциям, бабушка при помощи Павла снова перепаковала тюки, с горьким сожалением выкинув свои тяжёлые чугунные формы для выпекания пирожных и тортов — память о былой мирной жизни. Погладила пушистый мех каракулевого пальто и, вздохнув, тоже оставила его висеть в шкафу. Зато свою зимнюю шапку-кубанку решительно запихнула в чемодан Нины.
Мама приехала из Махачкалы почти без вещей, и бабушка вовсю этим воспользовалась, доверху забив её чемодан полотенцами, чистым постельным бельём и какими-то необходимыми в хозяйстве женскими вещами. Что-то ещё переиначить в тюках баба Лиза больше не успела. В дом влетела взмыленная, запыхавшаяся мать и с порога крикнула, что медлить нельзя — мы срочно грузимся на подводу и едем на вокзал.
Уж не знаю, каких титанических усилий и скольких седых волос ей это стоило. Мама где-то раздобыла деревянную подводу с лошадью. Наспех швырнула туда наши пожитки и возница погнал лошадь в сторону вокзала. Мать же каждую минуту поглядывала на часы, боясь опоздать к эшелону.
Лошадь шла медленно, телега отчаянно скрипела, а время утекало сквозь пальцы. И тут со стороны Корсиковской улицы показался армейский грузовик. В кузове сидели советские солдаты, а в кабине мелькнула фуражка лейтенанта.
Мама Нина сорвалась с подводы как безумная, выскочив прямо наперерез машине и раскинув руки. Грузовик резко затормозил.
— Помогите, ребята! — закричала она, заглядывая в открывшееся окно кабины. — Я жена командира, везу детей!
Какая жена командира? Мой дядя Шура — монтажник на заводе, а отец... отца у Валентина давно не было. Святая ложь во имя спасения, бьющая по чувствам молодых бойцов. И это сработало. Нас подхватили, в мгновение ока закинули наши тюки в кузов к парням. Меня с бабой Лизой усадили в тесную кабину к лейтенанту — и уже через пять минут машина затормозила у перрона.
Лейтенант сам пошёл в забитую людьми воинскую кассу, куда гражданских не подпускали на пушечный выстрел, и лично выправил нам посадочные документы.
Поезд подошёл к перрону уже глубокой ночью. Вокзал был погружён в глухую светомаскировку, фонари не горели, и огромная толпа у путей колыхалась в темноте, как сплошное чёрное море. Посадка оказалась страшной.
Ранее я слышал, что из харьковских тюрем спешно выпустили заключённых, которых не успевали этапировать на восток. И этот уголовный элемент теперь шнырял по вокзалу, пользуясь паникой и полнейшей темнотой. Профессиональное ворьё работало нагло и жестоко.
Они выследили нас почти сразу, ещё на подступах к путям. Один из уркаганов, тенью промелькнувший в толпе, резко вырвал из рук бабы Лизы тот самый материн чемодан. Бабушка даже вскрикнуть не успела — фигура мародёра мгновенно растворилась в чёрной массе людей. Самое ужасное, что в этом чемодане лежали не просто вещи — там был материнский диплом об окончании института и документы на мою пенсию по потере кормильца за отца. Но бежать за вором в этой каше было чистым самоубийством.
Нас несло человеческой лавиной прямо к прибывающему составу. Толпа буквально обезумела. Люди хлынули вперёд, штурмуя узкие двери вагонов и сминая слабых. Мама крепко прижимала меня одной рукой к груди, второй удерживая тюк с вещами. В этой дикой давке нас с ней едва не столкнули с края платформы прямо под колёса маневрирующего поезда.
Ещё секунда — и нас бы просто затянуло под вагон.
Каким-то чудом мы все-таки прорвались внутрь обычного плацкарта, не потеряв больше ничего из своих вещей. Там, где до войны ехали пятьдесят человек, теперь набилось под сотню. Люди сидели вповалку в проходах прямо на узлах, забирались на самые верхние багажные полки. Мы всем семейством устроились на боковушке, разместив и себя и вещи.
Зато два места в купе рядом с нами вольготно занял холёный, плотный мужчина лет сорока в хорошем суконном френче. Всю верхнюю и часть нижней полки они с женой заставили добротными кожаными баулами. Как только допёрли? Реально, у них столько рук не имелось, чтобы втащить тот багаж.
Присмотревшись внимательнее, я заметил ремни на саквояже. Похоже, что часть вещей они навесили на себя и смогли протащить в вагон.
Пока весь вагон задыхался от жары и паниковал, этот деятель, вальяжно обмахиваясь газетой, громогласно вещал на весь отсек:
— Воювати у нас є кому! Червона Армія міцна, товариші! А я — цінний фахівець Наркомату, у мене броня! Мій прямий обов'язок перед державою — берегти кадри і супроводити дружину в безпечне тилове місце!*
Я еле сдержался от высказывания в его адрес. Да и не думаю, что его впечатлит отповедь пятилетнего пацана. Мать лишь брезгливо покосилась на чиновника, сжав зубы. Спорить с «ценным кадром» ни у кого не было сил.
До Ростова-на-Дону мы плелись мучительные четыре дня вместо положенных двенадцати часов. Поезд постоянно замирал на глухих полустанках, пропуская идущие на фронт воинские эшелоны. И почти весь этот бесконечный путь нас сопровождал немецкий самолёт. Иногда их было несколько. Двухвостая «Рама» — фашистский разведчик — кружила над нашим составом так низко, что можно разглядеть кресты на крыльях.
После прилёта разведчика поезд замирал посреди чистого поля, машинист гасил топку, а люди в панике высыпали из вагонов, ложась ничком в сухую придорожную траву и молясь, чтобы вслед за этим самолётом не прилетели бомбардировщики. В такие минуты наш толстый чиновник вылетал из тамбура первым, напрочь забыв про свою «ценную» супругу.
На второй день чиновнику не повезло. Поезд снова попал под внимание немецких самолётов. С неба с воем посыпались бомбы, земля вокруг насыпи заходила ходуном. Клянусь, никогда в жизни — ни в прошлой, ни в этой — мне не было так страшно!
Машинист в этой ситуации видел одно решение: увести состав как можно быстрее и дальше из зоны прицельного бомбометания. Старенький паровоз серии «Су» выдал всё, на что был способен. Поезд разогнался так, что колёса бешено застучали, а нас всех стало немилосердно мотылять по вагону.
И вдруг — удар, резкое торможение, оглушительный скрип разлетающихся тормозных колодок и металлический грохот.
Народ лежал вповалку где кто мог, цепляясь за ножки сидений, но нас всё равно закружило и швырнуло друг на друга. Чиновник из-за своих громоздких баулов, толком спрятаться не успел. Не то так совпало, не то судьба распорядилась подобным образом, чтобы наказать шкурника, но длинный, острый осколок выбитого взрывной волной оконного стекла угодил ему точно в висок.
Никто сразу и не заметил его смерть — не до того всем было. К тому же не один он пострадал. Прямо напротив моего лица замер дедок из соседней секции. Я сначала и не понял, почему он скалится своими редкими жёлтыми зубами так странно. Понадобилось несколько минут, чтобы сообразить: дед мёртв. Может, ударился головой о деревянный угол полки при толчке, может, слабое сердце не выдержало стресса.
Повезло, что немецкий самолёт, отбомбившись и расстреляв боезапас, улетел на запад. У людей появилась возможность перевязать раны и вынести погибших на насыпь. Железнодорожники, матерясь на чём свет стоит, побежали осматривать состав. Оказалось, что от страшного инерционного удара два последних хвостовых вагона сошли с рельсов.
Возвращать их на колею времени не было — в любую минуту люфтваффе могло прилететь снова. Кондуктор и машинист подвели под заклинившие, перекрученные винтовые стяжки вагонов ломы, с трудом разжали стальные петли. Разбитые воздушные рукава тормозной магистрали намертво перекрыли концевыми кранами. Изувеченные два вагона поезда просто бросили.
Выживших людей из сошедших вагонов перераспределили по оставшемуся составу. Толчея в нашем плацкарте усилилась до предела: теперь в проходе не то что сидеть — дышать стало невозможно. Чиновничьи кожаные баулы без лишних разговоров вышвырнули в окно прямо на ходу, освобождая место для раненых женщин и детей. Его вдова даже не пикнула. Поезд, тяжело отдуваясь паром, снова пополз в сторону Ростова.
От Ростова ехали легче. Территория считалась глубоким тылом, немецкие бомбардировщики сюда почти не залетали, и зловещий вой сирен остался позади. Но на смену страху смерти пришёл изнуряющий бытовой кошмар.
На дворе стоял раскалённый кавказский август. Окна нашего плацкарта были распахнуты настежь или выбиты, но вместо прохлады в вагон врывался обжигающий степной ветер, щедро перемешанный с летучей паровозной сажей и горькой пылью.
Вскоре все мы — и взрослые, и дети — покрылись ровным слоем чёрного налёта, который намертво въедался в потную кожу. Смыть эту грязь было негде. Вагонный титан давно пересох, а туалет в конце вагона превратился в зловонную, забитую до отказа дерьмом кабинку.
С гигиеной народ боролся первобытными методами: баба Лиза смачивала остатками технической воды серую тряпицу и бережно обтирала моё покрывшееся зудящей потничкой детское тельце. К вечеру по вагону пополз шёпот — у кого-то в волосах нашли вшей. Началась тихая паника, женщины принялись судорожно перетряхивать узлы в поисках дустового мыла.
Единственной радостью стало то, что на крупных станциях нас наконец-то начали кормить. Иногда дежурные эвакопунктов разливали по эвакуационным талонам жидкую похлёбку. Но чаще баба Лиза приносила со станционных водокачек просто кипяток в нашей медной кастрюльке. Тогда наступал наш звёздный час. Пашка своим перочинным ножом, подаренным ему на день рождения, аккуратно вскрывал банку драгоценной заводской тушёнки. Мы вываливали жирное мясо в кастрюлю с кипятком и ели с сухарями одурманивающе пахнущий суп под завистливые взгляды измученных соседей по вагону.
Точно так же мы разводили горячей водой сгущённое молоко и пили по очереди из кружки липкую сладкую жидкость. Жажду она, к сожалению, совершенно не утоляла, зато давала быстрое, плотное чувство сытости.
Поезд шёл медленно, подолгу отстаиваясь на разъездах среди выжженной солнцем травы, но колёса упрямо отстукивали километры на юг.
И вот, наконец, Махачкала. Город встретил нас почти забытым ощущением мирной жизни. Здесь ещё понятия не имели, что такое настоящая война. Никаких разрушенных домов, никаких воронок прямо в палисадниках. Местные жители только-только лениво вводили «потёмки» — наспех закрашивали синей краской стекла окон и вешали плотные занавески, готовясь к светомаскировке. Махачкала жила южной, неторопливой жизнью, совершенно не подозревая, какой ад творится всего в нескольких днях пути к северу.
В Махачкале мы остановились у тёти Тони — вдовы того самого Валентина, которого незадолго до войны при каких-то совершенно тёмных обстоятельствах отравили стрихнином. Мама Нина судорожно искала работу, чтобы получить хлебные карточки, а все мысли бабы Лизы были заняты Шурасиком.
Дядя Шура в это время мотался по Сибири. На Новосибирском заводе у него, как у ведущего электромонтажника, была железная наркоматская бронь от мобилизации. Руководство эвакокомиссии его строго предупредило: если самовольно сорвется обратно на запад искать семью — бронь аннулируют, а самого под трибунал отдадут за дезертирство с оборонного предприятия.
Кому и в какое окошко заводской конторы он в итоге швырнул эту свою спасительную бронь — я не знаю. Но Александр рискнул всем. Настоящий мужик. Он вернулся за нами в пустеющий Харьков и узнал, что мы эвакуировались на юг, в Дагестан, к Антонине.
К слову, в харьковском доме, несмотря на запертые двери, почти не осталось вещей. Скорее всего, большую часть утащила Татьяна, не надеясь на возвращение хозяев. Шурасику повезло, что соседка Зинаида оказалась на месте. Она подробно пояснила, как мы уезжали. И Шура, наплевав на всё, рванул следом за нами.
Догнал он нас в Махачкале всего через десять-пятнадцать дней после нашего приезда. Зашёл весь запыленный, исхудавший, с шальными от бессонных ночей глазами, но живой. Баба Лиза запричитала и бросилась ему на шею, а Нина только тихо закрыла лицо руками. Семья снова была вместе.
В Махачкале мы пробыли недолго. К концу осени сорок первого город напоминал бурлящий, задыхающийся котёл: эшелоны беженцев с запада шли один за другим, с жильём было туго, а с работой — ещё хуже. Зато повсеместно, несмотря на войну, начался учебный год.
Маме Нине каким-то чудом — на одном лишь честном слове и куче розданных обещаний — удалось устроиться учительницей в школу. Жаль не в самой Махачкале, а в маленьком пристанционном посёлке Нефтеразведка, что в Каякентском районе, километрах в семидесяти к югу от окружного центра. Туда, поближе к спасительному школьному пайку и казённой крыше над головой, мы и перебрались всем нашим табором.
Двадцать четвёртого октября голос диктора зачитал очередную тяжёлую сводку Совинформбюро. Бабушка тогда тихо заплакала, обняв Пашку. В их памяти навсегда зафиксируется, что Харьков пал и в него вошли немцы.
До самого декабря мы были вместе. Это были последние недели нашего общего, хрупкого семейного счастья, ценность которого я с высоты своего пятидесятилетнего опыта понимал острее всех.
Быт на Нефтеразведке был простой и незамысловатый. Шурасик устроился местным электромонтёром — чинил проводку на станции, латал оборванные провода и каждый день ждал повестки из военкомата. Свою заводскую бронь он потерял безвозвратно, бегство на Кавказ советская власть ему простила только из-за острой нехватки рабочих рук, но призыв был лишь вопросом времени.
Пашка пошёл в школу и учился весьма неплохо, благо деваться ему было некуда — он сидел в классе прямо перед строгим взором собственной матери. Я же почему-то стал главным объектом всеобщей заботы. Времена стояли голодные, каждая крошка хлеба и ложка каши были на счету, но за нашим скромным столом каждый — и баба Лиза, и мама, и дядя Шура — норовил незаметно пододвинуть свою порцию мне, стараясь уступить младшему самый сытный кусок.
А ещё они помнили, что именно мои запасы, собранные для «экспедиции», очень выручили нас. Мать мимоходом отметила, что в тяжёлые дни дети быстро взрослеют, но заострять внимание на том, что я хорошо читаю и пишу, ей было некогда.
В декабре сорок первого за Шурасиком наконец пришли. Из военкомата принесли предписание о призыве. Баба Лиза запричитала, думая, что сына забирают в окопы под пули, но всё обошлось. В те суровые дни под Москвой Красная Армия несла колоссальные потери в командном составе, и Шуру — как человека технически грамотного, разбиравшегося в чертежах и сложных схемах, — отправили в тыл на ускоренные офицерские курсы артиллеристов.
Письмо от Шурасика пришло в середине зимы. Баба Лиза дрожащими руками развернула серый, сложенный треугольником листок бумаги, исписанный торопливым, убористым карандашным почерком, и мама Нина принялась читать его вслух у керосиновой лампы.
«Здравствуйте, мои дорогие мамуля, Ниночка, Павлик и маленький Валюша! — писал Шура. — У меня всё в порядке, жив-здоров, кормят по курсантской норме, учимся с утра до ночи — изучаем тактику, топографию, матчасть орудий и стрельбу, скоро уже выпуск и присвоение званий.
Хочу рассказать вам одну историю, которая стряслась у нас в первые дни в курсантской столовой. Парни в нашем взводе подобрались молодые, горячие, многие голода хлебнули в тылу. И вот в самый первый обед, едва дежурный успел поставить на стол тарелку с пайками, как эти будущие лейтенанты — раз-раз! — и в мгновение ока похватали весь хлеб себе. Да ещё и про запас каждый возле своей миски по два куска уложил. Кто побойчее — набил брюхо, а паре человек из интеллигентов вообще ничего не досталось. Стоят, глазами хлопают.
Я на это посмотрел, но скандалить не стал. На следующий день сел за стол первым. Хлеб принесли — я спокойно взял один кусок, положил рядом. Посмотрел на парней и демонстративно взял второй, для соседа. А потом зыркнул на них и говорю: „Вы же завтра взводами командовать пойдёте, под пули людей поведёте. Как вы им в глаза смотреть будете, если сегодня у своего же товарища последнюю корку изо рта рвёте?“
Пристыдил я их, в общем. Несколько дней из-за этого дела мне самому пришлось походить впроголодь, норму свою недобирал. Зато подействовало. Постепенно у нас за столом все отвыкли жадничать. Теперь сидим как люди: делим строго поровну. Так что за меня не переживайте, коллектив у нас теперь крепкий, боевой...»
Нина дочитала письмо и тихо смахнула слезу, а Пашка шмыгнул носом. Я уважительно хмыкнул. Дядя Саша даже в суровых условиях курсантской казармы умудрялся оставаться Человеком с большой буквы. Он не просто учился на командира — он уже там, в тылу, лепил из вчерашних испуганных пацанов настоящих офицеров, которые на фронте не бросят своих солдат.
На Нефтеразведке мы едва дотянули до весны. Барак, оставшийся от геологов-нефтяников, был насквозь дырявым. Стены светились щелями, весенние каспийские дожди лили прямо нам на головы, а чинить всё это убожество было просто некому — Шурасик уехал. Топить тоже было нечем, и мы замерзали до синевы.
Двоюродный брат Сергей, сын тёти Тони, часто наведывался к нам из Махачкалы на дрезинах или попутных товарняках. Сама тётя Тоня без конца звала нас обратно в город, понимая, что в этом гнилом бараке мы долго не протянем.
Наконец в апреле мама не выдержала. Она съездила в Махачкалу и — невероятно, но факт! — нашла свободное место учительницы в местной средней школе. У тёти Тони к тому времени жизнь устроилась: её второй муж, дядя Миша, до войны работал в госбанке, и им выделили ведомственное жильё — просторную комнату, с отдельной кухней. Туда мы своим семейством и втиснулись.
Сергей благополучно окончил шестой класс и пошёл в седьмой, но в другую школу. А вот у Павла с учебой в Махачкале не заладилось с самого первого дня. Местная шпана — разболтанная, полуголодная дворовая безотцовщина — харьковского беженца не приняла. Пашку начали травить. Его подкарауливали за углом после уроков, жестоко били стаей.
Помню, как в один из осенних вечеров брат вернулся домой с разбитым в кровь лицом и порванным рукавом рубахи. Он не плакал. Он вообще повзрослел за эти дни сразу лет на десять. Молча сел у порога и твердо сказал маме:
— Всё. В школу я больше не пойду. Буду работать.
Мать всплеснула руками, пыталась спорить, но Пашка проявил чисто мужское упрямство. Сначала он пристроился в какую-то полукустарную артель — мутную шарагу, где из обрезков металла собирали простенькие перочинные ножики. Пыль, грязь, копейки зарплаты... Потом перешел на завод учеником электросварщика. Ходил вечно с красными, воспаленными от слепящей дуги глазами.
Дома из-за этого начался тяжёлый разговор.
— Паша, тебе учиться надо! Семь классов окончишь — человеком станешь, в техникум пойдешь! — Нина чуть не плакала, ловя за руку сына перед сменой. — Зачем тебе эта сварка в четырнадцать лет?
— Мама, ты не понимаешь, — отвечал Пашка. — На заводе мне рабочую хлебную карточку дают. Триста граммов сверху! А в твоей школе я буду на иждивенческой карточке сидеть и от хулиганов отплевываться. Я помогать семье должен, раз дяди Шуры нет.
Слушая слова мальчишки, я сжимал кулаки от бессилия. Помочь я ему ничем не мог. Всё мое послезнание и весь накопленный жизненный опыт были никому не нужны. Пашка был прав по-своему: рабочая карточка в сорок втором году — это была цена жизни. Но Нина оказалась сильнее. Как настоящая мать и педагог, она понимала: если сейчас дать подростку бросить учебу ради копеечного заработка, его засосет этот суровый рабочий быт, и из детства он уйдет навсегда.
Мама Нина нашла единственный верный выход — бежать. Вырвать Павла из лап махачкалинских хулиганов и оторвать от этой изнуряющей, ненужной работы, где он толком ничего и не зарабатывал, кроме этих лишних граммов хлеба. Она снова подала заявление в Наркомпрос, чтобы уехать из города в глухую сельскую станицу.
— Хлеб мы как-нибудь раздобудем, сынок, — тихо, но непреклонно сказала она Пашке перед отъездом. — Бабушка огород посадит, я две ставки возьму. Неучем ты у меня не останешься.
Отрезав сына от завода, она совершила чудо, вернув четырнадцатилетнего Пашку в детство, усадив его за школьную парту.
------------------------------------------------------------------------------------
* — Воевать у нас есть кому! Красная Армия крепка, товарищи! А я — ценный специалист Наркомата, у меня бронь! Мой прямой долг перед государством — беречь кадры и сопроводить супругу в безопасное тыловое место!
Глава 7
Летом сорок второго мы уехали в станицу Ассиновскую, которая примостилась в долине реки Сунжи, неподалёку от Грозного. Господи, как же мне, попаданцу из двадцать первого века, понравилась эта станица! Это был настоящий, нетронутый пласт уходящей старой России — суровый, гордый и живописный казачий быт. Такое из моего времени можно было увидеть разве что в старых чёрно-белых фильмах вроде «Тихого Дона».
Здесь всё было другим. Станичники — рослые, подтянутые, с окладистыми бородами, овеянные степным ветром — разговаривали на певучем южном наречии, густо «гэкая» и то и дело вворачивая в речь словечки: «кунак», «чурек», «чихирь». Старые казаки даже в будни носили суконные бешметы, а на посиделки выходили в щегольских черкесках с газырями на груди и лихо заламывали на затылок каракулевые папахи.
По вечерам, когда на Ассиновскую опускалась прохлада, женщины собирались в хатах под монотонный скрип деревянных прялок. При тусклом свете каганцов они затягивали удивительные терские песни — протяжные, тоскливые, от которых мурашки бежали по коже. Голоса выводили старинную «Ой, да не для меня придёт весна…» или боевую «Вспомним, братцы, мы, кубанцы…», переходя на мощное многоголосие. Нам с Пашкой эти станичные посиделки и праздники казались каким-то чудом.
Но сказка длилась недолго. Вскоре грянул призыв, и станица провожала казаков в армию. Это было грустное, рвущее душу зрелище. Под грохот копыт и рыдания баб мужчины уходили на фронт на собственных строевых конях, в полной казачьей справе, со сверкающими на солнце дедовскими шашками. Уходящие отряды пели лихую, прощальную «Вспомним, братцы-новобранцы, про казачье бытиё!», заглушая бабий плач. После их отъезда Ассиновская словно вымерла — осталась беззвучной, сиротливой, погрузившись в бабье горе.
Глядя на этот конный строй, я поначалу отнёсся к кавалерии со скепсисом. Ну куда они на лошадях против немецких танков «Pz.IV» и пикировщиков «Юнкерс»? Чистое безумие, шашками лобовую броню рубить!
Однако, поразмыслив, я понял, насколько был неправ. Моё представление о войне по учебникам будущего упускало суровую реальность сорок второго года. Советское командование вовсе не бросало конницу в лоб на пулеметы, как любили писать в перестроечной прессе. Лошадь в этой войне была уникальным, незаменимым вездеходом.
Казаков использовали как высокомобильную пехоту. Они совершали дерзкие ночные рейды по тылам врага, внезапно перерезая коммуникации и взрывая склады, а перед боем спешивались и воевали как обычные стрелки, поддерживаемые своими пулеметами и артиллерией. И, конечно, конница была незаменима в разведке. Пройти бесшумно через лесной массив, просочиться в тыл через брешь во фронте, засечь передвижение немецких резервов и уйти без шума — тут казакам с их природным чутьём и выносливыми конями равных просто не было.
Они ушли на войну защищать свой дом.
Дня через три после того, как станица опустела, Ассиновскую накрыла новая беда. С гор спустились чеченцы. Вначале я не поверил, когда услышал эту новость. Потом вспомнил девяностые годы, войну в Чечне, погибших наших парней и снова в бессильной злобе сжимал и разжимал кулаки.
Подметая полами тяжёлых чёрных бурок уличную пыль, они пошли по станице вальяжно, нагло, как у себя дома. Взрослых мужчин-казаков не осталось, и эти горцы держали себя сволочно, прекрасно понимая свою безнаказанность. Начались ночные налеты, грабежи и стрельба.
В одну из таких ночей мы лежали ничком на земляном полу под деревянным топчаном, вжав головы в плечи. С улицы, прямо со ступеней крыльца, кто-то с дикими криками вслепую палил из винтовки прямо в наш дощатый коридор. Пули с щёлканьем прошивали тонкие двери, щепки летели во все стороны.
Наша хозяйка, у которой мы снимали комнату, как на грех, уехала в Грозный за керосином. В соседней половине дома, отгороженной хлипкой перегородкой, истошно, на одной ноте кричали две её дочери — девчонки Болотовы, одной было одиннадцать, а младшей всего шесть. Из их комнаты доносился грохот выбитой двери и чужая, гортанная ругань.
— Господи, да что ж это… Убьют ведь девок! — выдохнула баба Лиза.
Она попыталась было приподняться и на карачках пробраться к двери, чтобы защитить детей, но в этот момент в коридоре снова бабахнуло. Раздался оглушительный треск, и прямо над головой бабы Лизы, чуть не задев её, с корнем вырвало кусок штукатурки. Нас обдало белой пылью. Пуля прошла всего в паре сантиметров! Пашка мёртвой хваткой вцепился в подол бабушкиной юбки, силой осаживая её назад, под защиту топчана:
— Баба, стой! Куда ты?! Пристрелят!
Из темноты переулка наконец-то донеслись спасительные крики и частый, беспорядочный перестук выстрелов. Утром мы узнали, что это прибыла наспех сформированная самооборона из местных старшеклассников-допризывников. Пацаны лет по шестнадцать-семнадцать, вооружённые старыми трёхлинейками, открыли по нападавшим огонь.
Весь этот ад продолжался до рассвета. За стеной, захлебываясь от ужаса, без умолку продолжали орать девчонки Болотовы.
Наконец всё стихло. Мы выбрались из-под топчана, кашляя от порохового дыма и известки. И двор, и простреленный коридор были густо усыпаны тускло поблескивающими латунными гильзами.
К полудню с попутной телегой вернулась хозяйка. Узнав, что произошло, она первым делом кинулась обнимать заплаканных, живых дочерей. Но уже через минуту, выйдя в сени и обнаружив следы погрома, баба запричитала на всю станицу, со слезами качая головой:
— Ой, ироды! Да что ж наделали-то?! Ведро... новое ведь ведро прострелили, супостаты!
Обычное оцинкованное ведро, сиротливо стоявшее у входа, было аккуратно пробито навылет двумя пулями. Хозяйка убивалась по этой жестянке искренне и горько.
В тот вечер Марья так и просидела у нас до самых глухих потёмок. Её девчонки затихли за стеной, убаюканные усталостью после ночного кошмара. Бабушка заварила крепкий, пахучий чай на степных травах, и взрослые сели вести разговор под аккомпанемент сверчков.
Баба Лиза, стараясь хоть как-то отвлечь испуганную хозяйку от мыслей о простреленном ведре и наглых горцах, принялась вспоминать стародавние времена. Дореволюционные, почти сказочные для Пашки, но совершенно понятные для моего взрослого разума.
Бабушка с тихой, светлой улыбкой рассказывала, как они с покойным дедом держали лавку в Екатеринодаре и торговали разной изысканной выпечкой: воздушными эклерами, песочными корзиночками с кремом и ароматными кренделями.
— Мы ведь, Маруся, как птички перелетные жили, — певуче говорила баба Лиза, подливая гостье кипятку из медной кастрюльки. — Зиму кое-как кантовались: то в станице у родни, то в Екатеринодаре флигель снимали, а то и вовсе в Дагестан уезжали, в Темир-Хан-Шуру, которая теперь Буйнакском зовётся. Зимняя-то торговля в городах едва на прожитьё давала, а вот когда наступала весна... О-о, весной мы открывали кондитерскую на курсе!
— На каком курсе, ба? — не выдержал Пашка, оторвавшись от починки своего перочинного ножика.
— На курортном, — ласково пояснила бабушка. — «На курс» — это значит на кавказские воды. В Ессентуки или Пятигорск. Вся чистая публика со всей империи туда съезжалась здоровье поправлять да деньги тратить. Вот там-то у нас с дедом настоящая прибыль и шла. Дед с работниками с утра пораньше печи разжигал и начиналась работа. Бывало, господа офицеры да барышни в шелках ещё до полудня все наши трубочки и заварные подчистую раскупали... Теплые были денечки, сытые.
Марья слушала, подперев щеку кулаком, и в глазах её впервые за день появилось что-то похожее на покой.
Прихлебывая травяной кипяток, я заново оценивал масштаб личности бабы Лизы, понимая, какая это для неё была трагедия, когда пришлось со слезами бросить в харьковском доме все эти формы для выпечки.
— Да, — тихонько рассмеялась баба Лиза, и её глаза на мгновение помолодели. — Матвей мой, дед ваш, царствие ему небесное, человеком был удивительной, просто феноменальной хозяйственной бесхозяйственности. Заведовал в нашей кондитерской кассой, но дневную выручку сроду не пересчитывал! Сколько за день наторгуем — бог весть. Он просто запускал туда руку, брал, сколько надо на муку, изюм да масло, и сам обожал ходить по базарам.
Марья Болотова слушала, пригубив остывающий чай, а бабушка продолжила:
— В Темир-Хан-Шуре — это Буйнакск наш нынешний, а тогда ещё крепость старая стародавняя — деда Матвея весь рынок знал! Тётка моя двоюродная, Маруся Шерстобитова, божилась, что на базаре форменный «шухер» поднимался, стоило Матвею в воротах показаться. Лавочку нашу все любили, но деда — особенно. Покупатель-то он был выгодный: яйца брал целыми корзинами, молоко — вёдрами да огромными лужеными бидонами. Но характер имел — чистый порох! Бывало, идёт мимо рядов и с горянками местными заигрывает. Чёрт его знает, я сама поначалу поверить не могла, но ведь и чужие люди потом подтверждали! Горянки на Кавказе — ух какие строгие, лица шалями наглухо закрывают, чужих мужчин не подпускают. А Матвей мой — шельма! То обнимет кумушку, то за бок ущипнет. Они не обижаются, хохочут! А он им басом: «Матушка, куплю молоко, ежели штаны у тебя чистые!» Те со смеху зальются, юбки свои длинные задирают, чтобы шаровары показать — дескать, смотри, всё в чистоте держим!
Пашка прыснул в кулак. Ай да дед Матвей!
— Любил он и пошутить, — с теплой грустью улыбнулась бабушка. — Характер имел шебутной, Шурасик весь в него пошёл. Матвей возьмёт, бывало, на базаре какого-нибудь оборванного нищего, который его в лицо не знает, под локоть подхватит и серьезно так говорит: «Пойдем, милый, вдвоем по рядам милостыню просить, а вечером честно всё поделим». Идут они — дед в дорогом картузе, при часах, и этот побирушка с сумой. Весь базар со смеху валится, купцы со стульев падают, монет не жалеют, швыряют им в котелок. Нищий ничего не понимает, глаза пучит, а как из ворот вышли, деда робко за рукав дергает: «А делить-то, барин, когда будем?». Делили, конечно, потом честно.
Баба Лиза перевела дух и поправила фитиль в каганце.
— А то бывало увидит в кондитерской какого-нибудь чванливого пижона при галстуке, который нос воротит. Глянет на него и на весь зал: «Позвольте, любезный, где я вас видел? Скажите на милость, мы с вами в какой тюрьме вместе сидели?» Ну, гость, понятное дело, сразу тушевался… Но из-за этой его широкой души с деньгами у нас вечно неразбериха была. И вот в одно лето на курсе придумала я хитрость. Ежели кто из чистой публики расплачивался в кондитерской настоящим золотым рублем, я его — раз! — исподтишка из кассы выковыривала и в пузатую вазочку для цветов на шкафу прятала. Оставляла Матвею только серебряную мелочь да бумажные ассигнации.
Бабушка заговорщицки подмигнула притихшему Пашке.
— Сели мы осенью, после закрытия сезона, выручку подбивать. Матвей посчитал и опечалился. «Вроде, — говорит, — Лизочек, работали как звери, с ног валились, а денег едва-едва хватает, чтобы с мастерами расплатиться да за муку долги отдать. Главное, обидно как! Торговля ведь шла вовсю, а ничегошеньки мы не заработали». Погоревал, в общем. И тут я выхожу из спальни и ставлю перед ним на сукно глубокую фаянсовую тарелку, а она до самых краёв полна тяжёлыми, блестящими золотыми червонцами! Ох, как он подпрыгнул! Глаза выпучил, усы встопорщил, схватил меня в охапку и как закричит на весь дом: «Ах ты, моя крокодила чёртова!»
Баба Лиза тихонько вытерла набежавшую слезу краем фартука.
— Ну, «крокодилой» он меня называл не со зла, конечно. Не столько ругался, сколько умом моим восхищался. А так, перед чужими людьми, всегда гордо говорил: «У меня жена — первая красавица и голова-министр!»
В хате снова воцарилась тишина.
—Да уж, — баба Лиза весело прищурилась, подливая Марье чаю. — Нам с Матвеем бог ума дал детям хорошие, звучные имена выбрать: Валентин, Александр... А вот со старыми именами в нашей семье вечно комедии случались. Я ведь своё имя — Лиза — всю жизнь терпеть не могла. Да и Матвей предпочитал, чтобы его Михаилом величали. Подмастерья в кондитерской его Михаилом Ивановичем и звали. А за глаза, по-уличному — Жериком.
Бабушка ласково повернулась к сидевшему у стола Павлу:
— Так что ты, внучок, на свою кличку дворовую не обижайся. Ну и что, что тебя пацаны Жериком дразнят?
В хате негромко рассмеялись. Пашка улыбнулся, а я устроился поудобнее, слушая, как оживает семейная хроника, наслаждаясь историями дореволюционного быта.
— С отцом деда Матвея, прадедом вашим, вообще цирк вышел, — покачала концом платка баба Лиза. — Понёс он сына в церковь крестить. Поп толстый открывает святцы — а в царской России ведь как было: называть можно только по имени того святого, который в календаре на этот день прописан. Ткнул поп пальцем, и выходит — быть пацану Лукой. Родители его, люди бесхитростные, дремучие, а и то сообразили: Лука — это же всю жизнь мальчишке отдуваться! В общем, умолили батюшку обождать, срочно снарядили крестных на базар за подношением. Притащили попу жирную курицу в дар. Поп курицу взял, снова святцы перелистнул и нарёк Матвеем.
— И история-то точь-в-точь повторилась, когда мы с Матвеем уже дочку крестить понесли! — подхватила баба Лиза, вытирая слёзы от смеха. — Опять поп, опять святцы. Открывает: в этот день святая Пина значится. Ну, Матвей на подарки скуп не был, сразу батюшку рублем серебряным задарил. А не то была бы у нас тут не Нина Матвеевна, Пина Лукеевна!
Бабушка вздохнула, вспоминая мирные годы:
— Валюша, Паша, знали бы вы, как Нина в гимназии на утреннике пела в настоящей детской опере! Роль Мухи ей досталась. И спеть нужно было на французском языке!
— Плохо у меня с французским языком, — вклинилась в воспоминания Нина. — Мне за ту муху досталось от классной дамы. Домой прибежала в слезах и отцу говорю: «Папа, я сегодня кол получила!» А он засмеётся и отвечает: «Ну ничего, дочка, ладно. Будет зимой чем печку топить!»
— Матвей ведь в силу образования не очень верил, — добавила баба Лиза. — Сам читал мало, с трудом. И когда случалось в нерабочие дни увидеть, что я и дети поголовно в книги воткнулись — а у нас ведь все книгочеями росли, — только руками разводил. Смеялся, что в доме и поговорить-то не с кем, одни умники сидят. Был у него в кондитерской мальчишка на побегушках, сирота, Ванька. Матвей его, надо сказать, жалел, подкармливал, да и сам малец на хозяина никогда не жаловался. Так этот Ванька раз выдал фразу, которую мы потом всю жизнь в семье повторяли. Послал его как-то Матвей в дом: «Пойди-ка, малец, погляди, что там хозяйка делает». Тот прибегает обратно на кухню и говорит: «Читает!» Тот удивляется: «Да что ж она читает?» А пацан серьезно так: «Не знаю... Наверное, на попа учится».
Марья Болотова от души расхохоталась.
— Вот так и жили, — тихо подытожила баба Лиза, глядя на дрожащий огонёк каганца. — Войдёт, бывало, Матвей в комнату, увидит нас с книгами и ка-а-к рявкнет: «А ну, кончайте на попа учиться!» И сразу у нас веселье начиналось: кумовья приходили, гармонь доставали... Дружно жили, весело...
После этого вечера я ещё не раз возвращался к расспросам о нашей семье. Баба Лиза явно радовалась моему интересу и рассказывала всё новые истории, перескакивая с одного воспоминания на другое.
— Валя никогда в лавке не сидел, — вспоминала она. — А вот Нину иногда удавалось за прилавок поставить. Когда она уже в первом классе гимназии училась, стеснялась гимназистов, которые заходили за пирожными. Зато книжки любила без памяти. Стоило кому-нибудь принести почитать что-нибудь интересное, как она готова была за книгу пирожное отдать. Сядет за стойкой, уткнётся в чтение — и ничего вокруг не слышит. Покупатели уже меня звали, потому что Нина сидит, читает, а торговля стоит.
Бабушка тихонько рассмеялась и сразу вспомнила другую историю.
— Однажды в лавку директор мужской гимназии зашёл. Ниночке тогда лет восемь было. Она всё, что он попросил, аккуратно сложила в кулёк и сразу назвала цену. Директор деньги достал, а сам стоит и в уме пересчитывает — проверяет. Не потому что жадный был, просто счёт для ребёнка непростой. И всё высматривал, не станет ли девочка на пальцах считать или на счётах. А она стоит спокойно, ждёт. Тут Матвей вошёл. Директор ему и говорит: «Наверное, ваша дочь по математике учится только на отлично?» А когда узнал, что по арифметике она как раз успевает хуже других предметов, очень удивился.
Чем больше я узнавал о матери, тем сильнее поражался её судьбе. Не знаю, почему девушка, выросшая в достаточно обеспеченной семье, так искренне приняла революцию. Казалось бы, ей было что терять. Образование она получила по тем временам прекрасное. Причём не столько по настоянию деда, сколько благодаря бабе Лизе. Та всю жизнь жалела, что сама не смогла выучиться как следует, и потому решила, что дочь обязательно должна получить образование.
Школу с педагогическим уклоном Нина окончила в 1923 году.
Семье в те годы пришлось очень тяжело. Во время денежной реформы дед потерял все свои накопления. Их и без того было немного, а кормить нужно было пятерых. Работал он тогда в столовой, где в качестве пайка выдавали жидкий пшённый суп. Торговля до 1921 года оставалась запрещённой, муку достать было негде. В довершение беды однажды ночью воры обчистили квартиру так, что деду утром оказалось не в чем идти на работу, которую, к слову, и без того было непросто найти.
Именно в такой обстановке Нина оканчивала школу. Выпускникам предлагали, если они соглашались, направления в деревню — работать в ликбезах. Жалованье было мизерным, зато для семьи становилось на один голодный рот меньше. Так мать и оказалась на хуторе Горькая Балка.
Учителей тогда катастрофически не хватало, и в уездном отделе народного образования ей предложили место в однокомплектной начальной школе. Со всеми четырьмя классами занималась одна молоденькая учительница. В первую смену приходили первый и третий классы, во вторую — второй и четвёртый. Остальное время Нина возилась с ребятней, играла с ними в горелки, лапту и другие деревенские игры.
Как-то приехал инспектор. Посидел на уроках, сделал несколько строгих замечаний, а позже, уже на уездной конференции, неожиданно поставил молодую учительницу в пример другим.
О первых месяцах своей педагогической карьеры мать рассказывала со смехом.
— Привезли меня на хутор уже затемно, — вспоминала она. — Возница завёл в избу. Хозяйка поставила передо мной кружку кваса и спрашивает: «Хлеб с маслом будешь?» Я отвечаю: «Ну, намажьте». А она говорит: «У нас не мажут. У нас олия», — и подала ломоть хлеба, политый душистым подсолнечным маслом.
Рядом находился маслозавод, поэтому растительного масла было вдоволь. После городского голода этот простой хлеб с солью и пахучей олией показался ей настоящим лакомством. Вскоре такая еда стала для неё почти ежедневной.
Жалованье учителям выдавали редко и нерегулярно, поэтому кормила молодую учительницу вся деревня. Кто-нибудь из учеников приносил утром несколько картофелин, кто-то — крынку молока, кто-то — пару поленьев, а кто-то — стакан мёда. Нину жалели: она и без того от природы была тоненькой, словно тростинка.
Я невольно покачал головой. Даже родив двоих сыновей, мать так и осталась худенькой, почти хрупкой женщиной. И тем труднее было представить, сколько мужества потребовалось этой «тростинке», чтобы потом приехать в Харьков и вывезти нас в безопасное место.
Глава 8
Чеченцев в станице основательно «поприжали». Окружную комендатуру усилили регулярными частями Красной Армии, и в Ассиновской навели относительный порядок. Но самое удивительное случилось, когда в станице появился лётный девчачий полк — тот самый знаменитый пятьсот восемьдесят восьмой, ночных бомбардировщиков, девчонок из которого немцы со страху прозвали «Ночными ведьмами».
Нам с Пашкой теперь дома не сиделось. Пацаны целыми днями бегали к саду смотреть на девушек в новеньких, ещё пахнущих складом синих комбинезонах и суконных пилотках, из-под которых выбивались озорные девичьи кудри. Им всем было лет по девятнадцать, совсем молодые, а ведь каждую ночь летали бомбить немецкие танки под Моздоком! Свои хрупкие фанерные самолётики По-2 они прятали прямо под ветками старых яблонь и груш, маскируя от воздушной разведки. Днём на этой поляне мирно паслись станичные коровы, а с наступлением темноты лётчицы выкатывали машины на старт.
По соседству с ними, прямо напротив станичной школы, где работала мама, под густыми кронами вековых деревьев стояли врытые в землю, закиданные маскировочными сетями танки «Т-34». Из школы то и дело выбегал чумазый, промасленный танкист в шлемофоне, крича мальчишкам:
— Эй, орлы! А ну-ка помогите веток свежих нарезать для брони, а я вам за это пустые гильзы от пулемёта отдам!
Летом и осенью мама с бабой Лизой работали в местном совхозе. Труд был тяжёлый, от зари до зари, зато расплачивались не только деньгами, но и натурой — учителям и совхозным работникам регулярно выдавали зерно и муку. Мама ухитрилась взять сразу две ставки в школе, а бабе Лизе, как приезжей, выделили хороший участок под огород.
Богатым урожай не назовёшь, но кое-какие запасы на зиму всё же сделали. Убрали лук, морковь, свёклу, несколько тыкв, огурцы и помидоры. Не хватало только картошки. И дело было не в размере огорода — посадочного материала попросту почти не осталось.
Жизнь в Ассиновской на пару месяцев стала сытой и на удивление спокойной. В погребе теперь стоял полный мешок белой совхозной муки, а в кадушках солились огурцы и помидоры со своего огорода.
Баба Лиза, почувствовав твердую почву под ногами, даже умудрилась завести на подворье гуся. Она деловито откармливала птицу зерновыми отходами, ласково похлопывая его по жирному боку:
— Расти, расти, серый. Вот доживём до зимы, на Рождество Христово мы тебя зажарим по моему старому рецепту — с яблоками да корочкой. Лишь бы Шурасик к празднику весточку прислал...
Я смотрел, как бабушка возится во дворе, как Пашка чистит перочинным ножом очередную пулеметную гильзу, и тепло улыбался. Война катилась где-то совсем рядом, за Сунженским хребтом ухали тяжёлые орудия, по ночам над головами стрекотали моторы «ночных ласточек», но здесь, в казачьей станице, среди запаха антоновских яблок, муки и спеющих груш, наша семья обрела свой маленький, надежный тыл.
Да! Чуть не забыл рассказать! В середине сентября, сидел я во дворе с хозяйской девчонкой, перебирая горох. Денёк стоял по-осеннему тёплый, сонный. Вдруг тишину разрезал истошный, захлебывающийся крик бабы Лизы:
— Валя! Нина! Шура приехал! Шура-а-а!!!
У неё от избытка чувств всё перемешалось в голове, бабушка кричала все имена подряд, лишь бы выплеснуть эту оглушительную радость. Бросившись к забору, я увидел, как баба Лиза трясущимися руками схватилась за железный засов калитки и от волнения никак не может его отодвинуть. Я подскочил, рванул задвижку на себя — и калитка распахнулась.
Улыбающийся дядя Шура стоял в длинной серой армейской шинели и казался мне более крупным, чем я его запомнил. Из-под пилотки выбивался чуб, а на воротнике поблескивали новенькие командирские петлицы. Он сгрёб нас с бабой Лизой в одну охапку своими ручищами и прижал к груди крепко. А мы и не трепыхались, уткнувшись носами в колючее, пахнущее махоркой и дымом сукно шинели.
Едва вырвавшись из объятий, я пулей выскочил на улицу. Заорал станичным пацанам, чтобы немедленно искали и звали Павла, а сам на всех парах дунул через плетни на совхозный огород — за матерью.
— Шурасик приехал! — закричал я ещё издалека, задыхаясь от бега.
Нина вздрогнула, выронив тяпку и ворох убранной ботвы. И тоже припустила к дому. Бежала во весь дух, боясь растерять драгоценные секунды.
Пока мы бегали, баба Лиза уже развила кипучую деятельность. Бабушка сняла с сына гимнастёрку и галифе и тут же замочила всё обмундирование в крутом щёлоке. Когда мы с мамой, запыхавшись, влетели в хату, Шурасик уже сидел за столом — чистый, пахнущий распаренным телом, переодетый в свои старые гражданские брюки и рубашку, которые бабушка сберегла.
На этот шум заглянула и хозяйка дома. Проникшись моментом, она с поклоном выставила на стол бутыль крепкого, как слеза, самогона и выложила несколько тугих кип из цельных высушенных листьев золотистого табака — в сорок втором году это был самый ценный дар для любого солдата.
— Ох, Нина, повезло-то как, — улыбался Шурасик, обнимая сестру. — Наша маршевая колонна на Грозный идёт. Прямо по шоссе, тут всего в двенадцати километрах от станицы. Командир у нас золотой человек оказался, отпустил меня на побывку. Но строго-настрого наказал: до утра, до подъёма быть строго в расположении. Так что ночь у нас есть, родные. Целая ночь.
Мы сели за стол. Пашка жадно ловил каждое слово дяди, баба Лиза то и дело подкладывала сыну лучшие куски, а мама почти не притрагивалась к еде, лишь смотрела на Шуру, будто стараясь запомнить его лицо. Нам была подарена единственная ночь перед тем, как он уйдёт на фронт, и все понимали это, хотя вслух никто не произносил.
Разговор сам собой ушёл в прошлое.
Вспоминали, как Шура первым уехал на большую стройку под Махачкалой, где возводили оборонный Торпедный завод. Рядом с ним рос рабочий посёлок — Двигательстрой. В моё время это уже город Каспийск, а тогда — несколько улиц среди песков, колючая проволока вокруг завода и бесконечная стройка.
— Потом уж и мы подтянулись, — улыбнулась баба Лиза. — Матвей в столовую устроился. Хорошая была работа.
— А ты, мама, больше всех любила наши разговоры про соцсоревнование, — засмеялся Шура. — Всегда переживала, чтобы моя бригада первой стала.
— Так мне все дома отчитывались, — не без гордости ответила она. — И ты, и отец. Как же мне было не переживать?
Оказывается, дед в то время работал шеф-поваром в заводской столовой. Таких подробностей семейной жизни я раньше не слышал.
Потом разговор незаметно перешёл к маме.
Со своим вторым мужем — моим здешним отцом — Нина познакомилась в поезде Махачкала — Двигательстрой. В посёлке они, конечно, знали друг о друге, но судьба свела их именно в дороге. К тому времени мама работала художественным руководителем заводского клуба, одновременно заочно училась в сельскохозяйственной академии в Гатчине на отделении свиноводства, а ещё успевала писать статьи, очерки и фельетоны для «Дагестанской правды». Вскоре её пригласили сотрудничать и с заводской многотиражкой «Даёшь двигатель!».
Она же привлекла Юрия к художественной самодеятельности. Вместе они играли в спектакле Островского «Без вины виноватые»: мама исполняла роль Кручининой, а отец — Незнамова. Как оказалось, театральная сцена была ему не чужда. Ещё студентом он по вечерам подрабатывал в Махачкалинском театре, так что опыт у него уже имелся.
Сам Юрий происходил из небогатой семьи белорусских дворян. Впрочем, дворянское происхождение в семье было скорее поводом для добродушных шуток, чем предметом гордости.
— Какой же он дворянин? — смеялась бабушка. — С семи лет работал.
Родителей Юрий лишился совсем ребёнком. Отец и мать отравились красной рыбой и умерли в один день. С тех пор Юра рос фактически сам. Зимой в Минске, ещё семилетним мальчишкой, возил на санках чемоданы пассажиров от вокзала. Такую работу местные мальчишки в шутку называли «ВРИДЛО» — временно исполняющий обязанности лошади.
После свадьбы Юрий поселился у Жериковых. Баба Лиза вспоминала, что дом снова ожил.
— Всё стало как при Вале, — улыбалась она. — По вечерам песни, семейный оркестр, шутки, анекдоты. Каждый старался другого переврать.
Насколько я понял, они с Шурой были очень дружны. Дядя вспоминал Юрия тепло, без пафоса, как настоящего друга.
На заводе отец занимал какую-то инженерную должность, связанную с механизацией. В подробностях я так и не разобрался. Зато узнал, что однажды предприятие приезжал инспектировать сам Серго Орджоникидзе. Отцу тогда досталось за грязь в рабочих бараках, а вот деда, работавшего шеф-поваром заводской столовой, Орджоникидзе, наоборот, похвалил. Пообедал в столовой и остался доволен.
Удивляло, когда эти молодые, деятельные люди успели обзавестись ребёнком, то есть мной... точнее, Валентином.
По контракту Юрия на год направили в Среднюю Азию, на строительство Чирчикстроя, начальником механизации головного узла. Работы было невпроворот. Помимо основной службы существовали бесконечные собрания, общественная нагрузка, партийные поручения. Похоже, именно тогда отец окончательно подорвал здоровье. Сказалось всё: голодное сиротское детство, студенческие годы, постоянные простуды на стройках. К моменту возвращения в Двигательстрой он уже серьёзно болел. Врачи поставили скоротечную чахотку. Завод отправил его лечиться в Ялту, но оттуда Юрий вернулся ещё слабее.
Пашка давно уснул под негромкие разговоры взрослых. Я тоже лежал с закрытыми глазами, из последних сил борясь со сном, надеясь услышать то, что при детях обычно не рассказывают.
Юрий умер двадцать седьмого января 1937 года. И, как ни страшно это звучит, своей смертью он спас Нину. Почти весь состав редакции заводской газеты арестовали. Добрые души предупредили мать, что следующий «ворон» прибудет за ней. Но именно в эти дни умер муж — известный человек, которого хоронили всем заводом.
После похорон, громких речей и обещаний «не забыть товарища» от Нины отстали. Возможно, вдову пожалели. Возможно, сработало что-то ещё. Как бы там ни было, арест её миновал.
Из редакции она, разумеется, ушла сама. Вскоре ей предложили другую работу — преподавать на курсах мастеров, ставших впоследствии основой системы профтехобразования. Свиноводческую академию она бросила. Не её, прямо скажем, дело.
Потом попробовала учиться в мореходном училище в Херсоне. Во время практики в порту Махачкалы ей даже предложили остаться на постоянную работу, пообещав должность заместителя начальника порта. В знак серьёзности намерений за ней сразу закрепили служебный катер. Но в итоге Нина, бывшая гимназистка, поняла, что работать в сугубо мужском коллективе, где крепкое словцо было обычным способом общения, ей не по душе. В конце концов она вернулась к тому, с чего когда-то начинала, — поступила в Махачкалинский педагогический институт.
Дальше я уже почти ничего не запомнил. Усталость всё-таки взяла своё. Засыпая под негромкие голоса взрослых, я ещё слышал обрывки воспоминаний, но вскоре провалился в сон.
Когда проснулся, Шуры дома уже не было. Он ушёл затемно. Баба Лиза, с припухшими от недосыпа глазами, как ни в чём не бывало хлопотала по хозяйству, а я сидел за столом и мысленно перебирал всё, что услышал этой ночью.
Двадцать первого октября сорок второго года пришло письмо от Шурасика. Почтальонка протянула маме Нине серый бумажный треугольник, на котором синел прямоугольный штамп: «Проверено военной цензурой». Мы сели вокруг стола, и Нина радостным голосом начала читать:
«Здравствуйте, мои дорогие мамочка, Нинуся, Павлик и Валюша!
Пишу вам, можно сказать, с самого переднего края, прямо перед большим делом. Времени совсем в обрез, карандаш тупится, пишу на колене на ящике из-под снарядов, пока хлопья тумана с гор спускаются. У меня всё хорошо, жив-здоров, обмундирован по-зимнему, выдали добротные суконные обмотки и теплый ватник. Кормят сейчас неплохо, правда, с водой в горах туго, таскаем в термосах на себе по кручам.
Места здесь красивые. Кругом вековые буковые леса, скалы да такие крутые ущелья, что голова кружится, когда вниз смотришь. Дороги — сплошной камень и мазутная грязь. Лошади наши кавалерийские и тягачи в этих кручах вязнут, скользят по скальной породе, так что свои пушки на огневые позиции прём на руках — на веревках и лямках в гору затаскиваем, жилы рвём. По ночам сыро и холодно, накатники у орудий леденеют, но мы костров не жжём — маскировка строжайшая. Немец сидит на соседнем хребте, швыряет мины. Мы с комвзвода оборудовали наблюдательный пункт на самой скале, отсюда его позиции через стереотрубу видать как на ладони. Наш дивизион держит перевалы крепко, снарядов пока хватает — бьем фашистов прямой наводкой по ущельям.
Вы за меня не убивайтесь, я теперь командир обстрелянный, артиллеристы у меня во взводе золотые, панорамы наводят без промаха. Настроение у всех боевое. Мы этого гада к морю не пустим, назад ему дороги нет, здесь, в кавказских камнях, его батареи и закопаем. Ниночка, береги маму и малых. Пашка, расти настоящим мужчиной и помогай старшим. Валюша, слушайся бабу. Ежели долго не будет весточки — не думайте худого, просто почта из этих ущелий ходит туго.
Крепко всех вас целую и обнимаю. Ваш Шура».
Цензура вымарала все географические названия, но по упоминанию буковых лесов, скалистых перевалов и близости моря было совершенно ясно — артиллерийский дивизион лейтенанта Жерикова перебросили на Туапсинское направление. Туда, где сейчас решалась судьба всего Кавказа.
Я помнил по хроникам будущего, что немецкие егерские дивизии предприняли самый яростный, кровавый штурм Туапсе через Гойтхский перевал. Мой дядя, наводя свои орудия по ущельям, писал это письмо примерно в то время.
— Погонят немца, обязательно погонят, — попытался успокоить бабушку.
— Обязательно, — согласилась она со мной.
Наша жизнь в станице потекла своим чередом. Лишь незначительное событие немного взволновало. Мама Нина возвращалась из школы после затянувшегося педсовета. Улицы были пусты и тихи. И вдруг в этой осенней тишине ей послышался голос Шурасика:
— Нина!
Одержимая безумной, вспыхнувшей надеждой, мама сорвалась с места и пулей метнулась домой, твёрдо уверенная: Шурасик опять отпросился из части! Он пробрался к нам на побывку, сидит сейчас в хате! С разбегу Нина ворвалась в сени, тяжело дыша и раскинув руки:
— Шура! Шурочка!
Шуры не было. У печи мирно возилась баба Лиза, а Пашка при свете каганца читал книгу. Бабушка удивлённо посмотрела на запыхавшуюся дочь:
— Ниночка, бог с тобой, ты чего?
— Мне показалось, мам… На улице. Словно позвал кто-то. Так ясно, Сашкиным голосом… — тихо, растерянно прошептала она. Может, его ранили, и он позвал меня?
— Бог с тобой, — снова повторила бабушка и перекрестилась. — Обычно мать зовут. Случись с Шурасиком что плохое моё сердце почуяло бы.*
Чтобы успокоить Нину, да и самих себя, мы устроили в тот вечер тихий вечер воспоминаний. Баба Лиза достала медный глечик, заварила пахучий травяной чай, и женщины допоздна вполголоса вспоминали харьковскую жизнь, кулинарные секреты деда Матвея и то, как Шурасик маленьким мальчиком таскал из лавки изюм для пирожных. Из этого теплого омута прошлого им не хотелось возвращаться в холодную реальность сорок второго года.
А реальность эта с каждым днем становилась всё страшнее. Небо на горизонте больше не бывало полностью черным: там, со стороны нефтепромыслов, третью неделю горел Грозный, окрашивая тучи в зловещий багровый цвет. Налеты стали делом обыденным. Инстинкт самосохранения обострился до предела, причем не только у людей — первыми на приближение немецких бомбардировщиков реагировали собаки. Стоило им со двора с отчаянным визгом броситься к укрытию, как мы, бросая всё, уже на автомате летели следом. Сидели часами в сыром погребе, в кромешной темноте, втиснувшись между бочками с квашеной капустой и солеными огурцами, прислушиваясь к глухому, уханью разрывов.
Когда канонада стихала и мы выбирались наружу, холодный прифронтовой декабрь снова вступал в свои права. К декабрю баба Лиза окончательно откормила своего серого гуся. Из-за участившихся ночных налётов и сильных заморозков птицу пришлось перевести на легальное положение прямо к нам в хату. Гусь чувствовал себя полноправным хозяином: важно маршировал по комнате, грозно шипел на Пашку и, как метко выражался брат, поминутно оставлял на чисто вымытом полу свои «визитные карточки».
Мы с Павлом вздыхали, ругались, но послушно убирали за пернатым постояльцем, понимая, ради чего терпим эти бытовые неудобства. За свою наглость гусь в итоге жестоко поплатился головой прямо накануне праздника. Баба Лиза зажарила его по всем строгим правилам старого харьковского кондитерского искусства — корочка получилась золотистой, хрустящей, а по хате поплыл такой одурманивающий аромат ванили и антоновских яблок, что у нас слюнки текли ещё с полудня.
И даже ёлка у нас была самая настоящая! Пашка притащил из лесничества пушистую, пахнущую морозной смолой лесную красавицу. Денег на фабричные стеклянные шары, понятное дело, в станице взять было негде, поэтому игрушки мы мастерили сами. Мама Нина принесла из школы обрезки старых тетрадей и цветной наглядной агитации, и мы весь вечер дружно вырезали из бумаги хрупкие фонарики, клеили длинные разноцветные гирлянды-цепочки и вешали на ветки завёрнутые в серебряную конфетную фольгу лесные орехи.
Наступающий тысяча девятьсот сорок третий год мы встретили на удивление хорошо, по-семейному тепло. На столе исходил паром жирный рождественский гусь, в углу мерцала самодельными бумажными украшениями елка, а баба Лиза, глядя на это великолепие, тихонько молилась перед иконой, прося у бога лишь одного: чтобы её любимый Шурасик поскорее вернулся с фронта домой.
------------------------------------------------------
* Александр Матвеевич Жериков погиб вместе со своим артиллерийским расчётом 29 октября 1942 года. Похоронен: Туапсинский район, гора Лысая, братская могила № 5.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
