Обложка Лента для принцессы

Лента для принцессы

Акан Троянский

0% прочитано
Стандартный
Акан Троянский

Лента для принцессы

Глава 7. Костёр

Стемнело, женщины вернулись в палатку к госпоже, и лагерная жизнь постепенно вошла в обычную военную колею. С одним исключением: после ужина лорд велел не притушить центральный костёр, а наоборот подбросить в него дров. А ещё точнее — спалить весь лес, оставшийся неиспользованным на гати. И сейчас сидел, откинувшись, в походном кресле, прихлёбывая из бутылки, и бездумно смотрел, как огонь рвётся в темнеющее небо с цельных стволов.

Но на самом деле видел другое: пылающий двухэтажный бревенчатый дом, который когда-то рубил собственными руками, и безумно мечущуюся по охваченной пламенем крыше кошку с полосатым котёнком в зубах. Спасти она могла только одного, и ей, матери, пришлось сделать этот выбор. Выбрать одного из шести. Бросить пятерых в безнадёжной попытке спасти одного, безнадёжной, потому что с той крыши для кошки не было выхода.

Костёр разгорелся в настоящий пожар, и всякие посиделки вокруг него оказались исключены. Поужинав, бойцы перебрались подальше, чтобы не перегреться и не мешать господину своей болтовнёй и вечерними делами. Даже костровые следили издали, лишь время от времени подбираясь к кострищу, чтобы закинуть обратно опасно отлетевшую головню. Само собой получилось, что между костром и лордом никто не рисковал ходить, а если нужно было пройти в другую половину лагеря, делали большой круг за спиной, между шатров, или невидимыми шли по ту сторону ослепительного огня.

Жар стоял нестерпимый, почти как на той крыше. Кожа обнаженных рук и коленей под натянутыми лесными бриджами протестовала, натягивалась, готовая треснуть от ожога. При такой температуре начинают тлеть одежда, скручиваться и трещать борода и опаленные волосы на руках. И упаси господь, какого доброго человека плеснуть воды: сваришься заживо. Ему казалось, что вот-вот, и снова появится этот жуткий запах полностью опалённого, а потом и ошпаренного собственного тела, совсем не похожий на запах бороды и сухой окалины в кузне. Но у него больше не было волос, ни на лице, ни на теле. Нечему было гореть.

«Зачем я полез тогда спасать эту кошку?»

Резко очерченное, высвеченное другим пламенем и другой болью, стояло перед ним лицо брата, застывшее в немой муке вины. Страх и ужас на крохотном личике Ляны, которая внезапно увидела пропавшую вчера любимицу, и всё поняла пусть детским, но деревенски-рациональным разумом… деревенские дети знают, что такое неизбежная смерть питомца, которого взрослые убьют, сколько за него ни проси. Безумно сверкающие глаза молча мечущейся по крыше кошки, которая не могла себе позволить разжать зубы и потерять даже этого, единственного, первого, — и последнего. Полная тишина, в которой слышались только гудение и треск пламени.

«Почему вышло так? Ведь брат хотел всего лишь спалить дом, в котором убили его детей! Дом, который не имел больше права существовать, потому что счастья жильцам он уже не даст. И вот так… как в издёвку. За что? Чтобы напомнить, чем мы платим за право осудить на смерть?»

Дом проверили, вынесли вещи, вывели животных из ближних служб… Окосили лужайки, сбросив сухое сено под самые стены. Опахали периметр, чтобы не перекинулся огонь на поспевшие поля, лес и изнывающую от жары деревню. Кто же знал, что беременная кошка проберётся на чердак? И вот теперь он тоже стал детоубийцей. Они оба стали, потому что первую из горящих стрел лорд выпустил лично. И только потом, когда уже полыхало вовсю, из занявшегося чердачного окна выскочила на скользкую черепичную крышу кошка.

Ярко освещенный костром, в белой рубахе с распахнутым воротом и с закатанными рукавами, — лучше мишени и не придумать! — он сидел в самом центре почтительного людского круга, словно на тронном возвышении посреди огромного зала, в полном одиночестве, как и пристало королю. И смотрел прямо перед собой. И назад, в свое прошлое. Наверху, высоко над ним, среди почти сомкнувшихся чёрных сосновых крон синело небо начала ночи, с уже пробившимися кое-где редкими звездами. Если бы он поднял голову, он обязательно увидел бы их даже через грозное сияние пламени, куполом накрывшее лагерь. Но он не хотел смотреть вверх. Отблески пламени ликовали на окруживших отнюдь не маленькую поляну ровных, словно колонны дворцовой стены, бронзовых стволах. Но и круг, и стены эти, конечно, были иллюзорны, и надежной непроницаемой защитой казались только изнутри.

Точно так же, как казался кошке надёжной защитой знакомый до каждого уголка чердак самого лучшего в мире дома, где её любили и баловали. Никто не сказал ей (да и не мог, и в голову не пришло бы сказать ей, если б даже способен был говорить на кошачьем!) что на чердак больше нельзя. Сегодня нельзя. Никто не догадался дать ей её собственную корзинку. Никто не смог найти, пока не стало слишком поздно.

«Любой стрелок снаружи… да и срать». Он привычно замечал мелькавшие на границе поля зрения силуэты, слышал привычные звуки бивуака, лошадей и собак, приглушенные обрывки разговоров: «…много крови потерял», «…нельзя тревожить», «каменный», «… а завтра опять жарища», «…почему я должен его бояться, он же совсем не злой». Кто-то ругался, ломкий юношеский басок требовал соблюдать правила. Пару раз прозвучал резкий ответ голосом близнеца, не понять, старшего или младшего, потом чуть громче и точно голос старшего, «…да срать я хотел на тупые правила! Надо делать то, что правильно, а не то, что по правилам!».

Лорд слышал это, но пропускал мимо сознания и почти сразу забывал. Точнее, убирал в дальний угол памяти, на потом. Он не хотел и не мог сейчас вслушиваться, тем более реагировать и решать. В конце концов, в ту сторону уже подтянулся Стоглазый. «Его работа, вот пусть и разбирается». Время расслаивалось, все эти фразы и события случались и навязчиво оставались в реальности, уже словно одновременно, где-то вне него, перемешиваясь с прошлым, которое тоже уже было когда-то, но существовало одновременно сразу всё, здесь и сейчас, и не желало уходить. В его памяти горел дом, горела судьба, горел он сам.

***

— Брейк, — сказал Стоглазый, спокойно выходя из тени. Он увидел и услышал достаточно, а теперь пора было остудить удалые головы. Тем более, накал страстей оказался нешуточный, и нужно было дать возможность всем сторонам выйти из него без потери лица. — Я думаю, все мы получили достаточно пользы из этого маленького происшествия. Как минимум, все вы наблюдали блестяще исполненный, очень и очень эффективный болевой прием по обездвиживанию более крупного и сильного противника. Причем, что очень важно, без травм с обеих сторон. Завтра на тренировке отработаем. Малыш, отпусти, пожалуйста, брата. Он осознал.

Близнец расслабил хват, спокойно сделал шаг в сторону. Сконфуженный старший поднялся на ноги. Стоявший чуть поодаль в тени второй близнец почти разжал кулаки.

— Брогор, ты старше вдвое, тебе должно быть стыдно, что не смог обосновать свою правоту и на полном серьёзе полез в драку с младшим. И поделом тебе, получил доказательство, что мелкий не значит слабый. И что правоту кулаками не доказывают. Тем более что проиграв и в споре, и в силе, ты еще и правоту свою под сомнение поставил… Как договорю, ступай к лошадям. Передашь старшему конюшему, что сегодня дежурный свободен от ночной и нужен мне в лагере, а ты заступаешь вместо него. Лошади прекрасно учат терпению. Но ты прав в том, что короля тревожить в его раздумьях нельзя, а правила соблюдать надо. И что старших слушать тоже надо, они вовсе не всегда дураки. Это я говорю уже тебе, малыш. — Стоглазый развернулся на каблуках, отвернувшись от красного Брогора, и уткнул палец в сторону взъерошенного, словно воробей, и готового биться дальше близнеца. — Правила соблюдать надо. Они защищают всех нас от нас же самих. И одно из таких правил: мы не подходим к Королю без зова. А второе — мы не применяем в междусобоях боевых приёмов.

— Ну да, — фыркнул мальчишка, — он не требовал, чтобы я капитулировал, он просто требовал, чтобы я не смел сопротивляться. А дальше он сам всё сделает!

— Драк в лагере вообще не должно быть. Он уже наказан за то, что начал.

— А я не дрался. У меня в драке против него шансов нет. Но когда сильный нападает на слабого, слабый имеет право защиты. А защищаться надо с самого начала максимально эффективно и по-настоящему. Иначе до второго удара можно и не дожить. Так сказал Учитель. Что мне было бы радости с того, что старший наказан после, если бы его побои болели у меня?

— Что ж, можно считать, что зачёт по тактике ты сдал. И всех предупредил. Но ты меня слышал: никаких драк в лагере.

— Слышал.

— И больше никаких драк с твоим участием не будет?

— Первый не полезу. Я же не дурак. Но если что, я не только этот приём знаю…

Стоглазый хмыкнул, со смешком закатил глаза:

— Что-то мне говорит, что теперь точно будут… теперь всем захочется вне очереди почистить свою лошадку, а утром отработать ещё один секретный приёмчик…

Кадеты засмеялись, вместе со всеми смеялись и Брогор, и оба близнеца, из глаз которых ушла тревога. Отсмеявшись, Стоглазый посерьезнел:

— На самом деле мальчик тоже прав. Он прав в том, что в наших интересах, чтобы Король прожил как можно дольше. — Он вздохнул. — Как бы цинично это ни звучало. Мы должны делать всё от нас зависящее, чтобы обеспечить суверену комфорт, безопасность и долгие годы жизни. Не просто из верности, как все… и даже не из личной верности, но из чистого самосохранения.

— Это как-то… странно звучит… Верность, она и есть верность.

— Разумеется, все мы верны Короне, и с его смертью присягнём его сыну, новому Королю… И будем так же честно служить, как сейчас… Но есть небольшой нюанс. Оба они, и отец, и сын, — къевы, а значит, неудержимы и непредсказуемы в своих страстях и способности воплощать желания. Никто не может остановить къева. И желания одного вовсе не обязательно станут продолжать начинания предыдущего, если он решит, что стране нужно что-то другое. Другая гвардия, другие люди. Но мы все равно поддержим нового короля во всём. Мы присягнём на этом и Слова не нарушим. Это — верность короне, но еще больше это верность своему слову, верность себе. Так?

— Так.

— Но есть ещё один нюанс. В отличие от многих и многих, мы служим нашему королю лично. Видим его, говорим с ним. Едим один хлеб. Спим, пока он охраняет нас, наравне с остальными стоя в карауле. Или как минимум, лично слышим его приказы, а не присланные с птицей через десять начальников между. Мы верны не только короне, но и Королю как человеку. Он тоже верен нам. Не просто как его людям по праву рождения… но лично. Мы идём рядом с ним в походе и в бою, он доверяет нам, лечит и бережёт. Вы для него — дети покойного брата, которых он поклялся вырастить и защитить, дать профессию и судьбу. И он, как опекун, может сделать это для каждого из вас. Каждого из вас он помнит лично, каждого учит и растит так, чтобы вы максимально раскрылись и стали сильнее. А кто вы для его наследника?

— Мы Золотая сотня! — было видно, что они привыкли гордиться этим.

— Да. Вы Золотая сотня на службе короны. Гвардия. Братья его супруги и потенциальная угроза его детям в престолонаследии за Госпожой Ляной. Слишком многочисленные братья, и все на одно лицо. Все мы — вчерашняя черная кость. И за нашей спиной нет старого, сильного и богатого рода, нет брачных связей, нет статуса, нет дворянской партии, которая поддержала бы вас от падения. Чтобы новый король узнал кого-то из вас лично, вам придётся потрудиться, проявить себя с лучшей стороны, показать свою уникальность, верность и нужность. Походить с ним в походы, поесть из одного котла… Если, конечно, он будет ходить в походы, в чем я пока сомневаюсь. Он совсем другой, и ему будут нужны другие вещи. Егеря могут остаться не у дел. Гвардия может стать дворянской.

Он помолчал, задумавшись, потом качнул головой:

— Нынешний король в вашей верности не сомневается. Наследнику вы должны будете её доказать, словом и делом. Пока молодые живут душа в душу, вы верны его короне и не поглядываете на отцовскую, а къев в разуме, он вас не тронет: они не нападают на тех, кто верен, физически не могут. И они свято чтут кровное родство. В этом их сила и слабость. Но личное участие ещё надо заслужить.

— Мы как-то не думали…

— То-то и оно, что не думали. А думать должны. Золотой корпус ближе всех к трону. Но после коронации так или иначе начнутся смены устоявшихся порядков, титулов, назначений. Новые проекты, налоги, траты, фавориты. В этой суете нам придётся очень аккуратно лавировать, даже чтобы просто сохранить свои места и значимость при дворе. Ведь молодой король должен будет приручить, расположить к себе дворянство и не потерять расположение королевы… Пойти на какие-то уступки… А вас, мягко говоря, недолюбливают. будут интриги, будут провокации. И вам придется ещё и внутри вашего дома быть очень осторожными с госпожой Ляной, приносить пользу ей, чтобы не потерять расположение главы рода, и как следствие — короля…

Молодой пёс прорысил к нему от кустов, ткнулся в бедро, проворчал понятное только этому человеку сообщение. Стоглазый потрепал его за ушами, грустно улыбнулся:

— Для собак тоже настанут трудные времена. Возможно, исчезнет сам институт собак-сэров и королевских егерей…

— А так разве можно?.. Как же без них? — удивился один из курсантов.

— Вы молодые, вы просто не знаете, что было иначе. А старики вроде меня ещё помнят, какая это была диковина: говорящие собаки и невозможность подделать родство или имя, скрыть убийство и воровство. Многие до сих пор тоскуют о временах безнаказанности и права на собаку как на собственность… Враги наши изо всех сил интригуют, разжигают в людях протесты против служебных собак, потому что эти собаки сделали нас как страну в разы сильнее. И теперь мы заморским не по зубам… И каждый год, пока Король жив и поддерживает сэров, пока сэры доказывают делом свою пользу, приучает к ним людей. Каждый год усиливает их шанс сохраниться и при новом правителе. Надо, чтоб привыкли даже старики, научились видеть пользу, несомненную пользу… Да и для вас каждый год ценен. Вы растёте. Но пока вы ещё слишком молоды. В ваших интересах войти в полную мужскую силу, вступить с дворянством в династические браки, чтобы стать приоритетной опорой для трона. А еще в ваших интересах научиться всему, и получить, кроме военной, ещё пару кормных профессий. Сегодня вот показали королю, как научились строить гать.

— Да разве ж это профессия?

— Для военной кости — нет. Просто ценное умение заходить по болотам в тыл врага. А вот каторжников она кормит.

Парни снова засмеялись.

— И никогда этого не забывайте, — серьёзно сказал Стоглазый. — Пойдете ради сладкого куска против короны, кусок и получите. Другой вопрос, что кусок будет нищий и горький. А то и вовсе верёвки кусок. Поэтому еще раз увижу, что отлыниваете в мастерских, отправлю на недельку на десятый километр. Комары, кулеш, щебёнка… Простая и понятная стимуляция кнутом и сладостью потерянного пряника.

— Спасибо, мастер, мы уже!

— Молодцы! Для вас очень важно заматереть прежде, чем ваша жизнь станет непредсказуемой и зависящей от согласия или вдовства королевской четы… И если вдруг ваш Дом утратит родство с королевским… или вы утратите благоволение Госпожи Ляны, вам придётся делать выбор. Если решите уйти в иные земли… или в иную судьбу… Взрослый мастер или наёмник и ценится выше, и выживает чаще, чем молодой, да ещё и вашей масти.

Он вздохнул, еще раз потрепал собаку за ушами.

— Чем позже это случится со всеми нами, тем лучше.

— Поэтому я должен идти. — упёрто встрял близнец.

— Нет.

— Должен. Ему нужна помощь.

— Нет. Сейчас ему нужен только отдых. И чтоб не мельтешили вокруг.

— Но у него начинается приступ!

— Тебе кажется. Просто усталость и алкоголь. Но даже если это и начало приступа… Вмешиваться нельзя. Никто из нас не сможет ему помочь. Даже если очень хочет. Он запретил. Брат сказал тебе правду.

— Почему? — мальчик проигнорировал замечание про брата, и прямо, в упор, смотрел на Стоглазого.

— Что почему? — даже немного растерялся тот, потом вспомнил, что мальчик просто не в курсе. Личная жизнь короля это секрет Полишинеля… ближний круг знает и не говорит, как не говорят о само собой разумеющемся, поэтому у новичков нет возможности узнать.

— Почему запретил?

— Он никого не слышит в таком состоянии. И может убить любого, кто подойдёт.

— Может или убьёт?

— Может убить. Хочет убить. И убьёт. Любого. Собака охраняет не его, — нас.

— А если убьёт, ему станет легче? — мальчик помолчал, вспоминая. — Он однажды сказал, что лекарство есть. Но оно горше некуда, и он его не любит.

— Да, ему станет легче. Почти наверняка станет легче. Но ты умрёшь.

— И всего-то? Я уже разрешил ему убить меня. Если ему будет надо. Он не просил, я сам так решил.

— Ты разрешил человеку. Но во время приступа там нет человека. Там зверь. Он не услышит и не узнает тебя. Просто убьёт. Не потому что надо. И даже не из паскудства. А просто как дышит.

— Но после этого человек вернется.

— Он не будет рад такому возвращению. Он не хочет возвращаться так.

— А если зверь не убьёт другого, то убьёт его? Именно в этом опасность… приступа?

— Да.

— Но ведь так не может быть, чтобы там во время приступа был только зверь.

— Он борется с ним. Каждый къев всю свою жизнь борется со своим внутренним зверем. Зверь даёт им огромную силу. Чутьё, реакцию. Живучесть. Но и платят они за это огромную цену. Особенно в такие минуты, как сейчас, когда зверь бунтует и требует крови. А во время приступа там вообще нет человека: он весь, каждой своей мыслью, до последней мышцы и косточки, становится цепью, спутывающей огромного хищника. Он не видит, не слышит, не может отвлекаться ни на что. Только держит зверя. Ломает. Подчиняет себе.

— Но ему нужна помощь… Может быть, зверя можно не только усмирить, но и усыпить?

Стоглазый помолчал, обернулся к королю, всмотрелся пристальнее. По его лицу прошла тень тревоги: он признал правоту ребенка и подивился его чутью. Король действительно был на грани. Но именно на грани. Ещё на грани. Сейчас мешать ему нельзя. И тогда он справится. Надо верить, что справится. Сказал спокойным уверенным голосом:

— Быть королём очень тяжело. Это огромная ответственность, отвечать не просто за себя одного, а за судьбы всей страны на десятки лет вперёд… да и за судьбы соседних стран, пожалуй… Он не принадлежит себе: он каждую секунду принадлежит всем нам. Всегда на виду. Но порой и королю нужно просто остановиться и отдохнуть.

— От чего?

— От нас…

— От нас?!

— И от мыслей… это самая тяжёлая ноша, которую мы носим внутри.

— И память…

— Да. Ему надо побыть в тишине. Не думать, не помнить, не отвлекаться. Пусть его сердце немного передохнёт, вина утихнет, а память — успокоится. Он сильный. Очень сильный. Но даже сильным нужно время, личное время для тишины и покоя. И одиночества.

— Но…

— Любовь и верность можно выражать, и уважая право на одиночество. Тем более, во время приступа никто из нас помочь не может. Только помешаем.

— Никто-никто не может?..

— Ваш отец мог. Он мог, даже когда … — голос Стоглазого пресёкся, словно он намеренно проглотил слово. — Остальных зверь просто порвёт и не заметит.

— И уснёт, наевшись?

— Возможно. Я не знаю. Но после убийства его отпускает и до полного приступа может не дойти.

— Какая разница, как умереть, защищая короля: закрыв его от стрелы в бою или остановив убивающий его приступ? Я поклялся служить и беречь.

— Ты нужнее ему живым.

— Если его нет, то зачем я?

— Он не услышит и не узнает тебя. Просто убьёт. Отмахнёт, не глядя… А потом очнётся, и будет винить себя в твоей смерти, как винит в прочих смертях. Не добавляй ему боли. Он сильный. Он победит и в этот раз. Просто верь в него.

— Я верю.

— Это не приступ. Просто усталость и алкоголь.

— Но он стал словно каменный.

— Он и есть человек-кремень.

Тон Стоглазого ясно дал понять, что разговор окончен, и возражения больше не принимаются. Мальчик упрямо сжал губы. Характерный семейный жест. «Весь в отца, — грустно подумал Стоглазый. — Не спорит, но не верит. Будет бунт»

Окинув курсантов спокойным взглядом, капитан сделал Брогору отмашку, разрешая выполнять приказание, остальным — «вольно», и, ещё раз пристально с предупреждением посмотрев на мелкого спорщика, ушёл туда, куда позвал его пёс. «Нельзя слишком много времени проводить с мальчишками, много рассусоливать. А то совсем страх потеряют. Я им всё же не отец…»

Глава 8. Свита.

***

«Я не думал тогда. Просто делал. Зачем думаю сейчас?..»

Это было так просто тогда. Не было времени обдумывать шаги. Риск, страна, люди… собственная жизнь… все в единый момент исчезло, стало неважно. Есть страна, есть регент, есть наследник. А значит, его жизнь принадлежит теперь только ему самому. И есть брат. А все остальное неважно. Слишком страшным было посеревшее от шока лицо едва выжившего брата, слишком ни при чём кошка. Несопоставимый масштаб: огромная страна и котёнок.

Ничего она не стоила сейчас, эта страна, потому что не от неё зависела жизнь брата, а от этой несчастной кошки.

Отбросить лук, на ходу расстегнуть портупею и сбросить клинки (странный, непривычный лязг всегда оберегаемого оружия, с которым никогда не расстаёшься и которое в пожаре раскалится и убьёт тебя самого); на следующем шагу подхватить стоящее рядом ведро воды, пахнущей тиной и какой-то дрянью, и вылить на себя (потекло по плащу, за шиворот, залепило глаза мокрыми волосами и той самой дрянью, видимо черпали уже со дна лужи); на третьем подхватить какую-то тряпку-не тряпку, мешок-не мешок, порвать пополам (посыпался наземь увязанный тряпичный скарб), обмотать ладони; на четвёртом выхватить у застывшей с открытым ртом служанки корзину со снедью, высыпать содержимое (яйца побились), надеть на руку, забросить за плечо…

И, придерживая ручку зубами, чтобы корзина оказалась за спиной и не мешала, звериными скачками на всех четырёх броситься к дому, потом по стене вверх, привычно цепляясь за выпуклости брёвен и зияющие щели в тех местах, где уже прогорела пакля, старясь скоростью предотвратить ожоги голых пальцев… стараясь не замечать ожоги голых пальцев, стараясь не дышать и не сбросить с головы уже высыхающий капюшон. Пара секунд спонтанного действия… А потом уже поздно и некогда думать.

Сквозь огонь, вверх, на крышу, туда, где еще не горело, но готово было вот-вот вспыхнуть, разлететься раскалёнными осколками черепицы. Кошка уже не могла подойти к краю и металась среди труб и по гребню. В движениях её не было паники, она по-прежнему искала выход. Мех на ней успел кое-где закурчаветь, котёнок болтался безвольной тряпочкой. Облитые накануне маслом стены горели уже со всех четырёх сторон особняка, и казалось, что это огненные парапеты в половину человечьего роста поднялись по краю крыши.

«Иди сюда», — прохрипел он чужим, совершенно не своим голосом, и удивился, что может говорить в этом раскалённом воздухе. И тому, что вообще поднялся сюда, особенно учитывая, какие у него шансы поймать на крыше испуганное животное, которое просто испугается его ещё сильнее. И тому, что надеется спуститься. Кошка остановилась и посмотрела на него. Разве могла она узнать в этом обгорелом, воняющем болотом и палёной шерстью, сгорбленном под плащом чудовище знакомого, притом и не особо контактного, человека? «Сюда», — зачем-то повторил он и поставил перед собой корзинку.

В глазах кошки мелькнул рациональный блеск. Она все это время не теряла разума, как бы то ни казалось с земли. Узнала или нет, но в ситуации пожара животные способны идти на коллаборации ради выживания. Даже с чудовищем, если оно кажется безопаснее пожара. Кошка подошла на пару шагов, и он осторожно, чтобы не испугать, размотал с левой руки и положил на дно корзины тряпку. Намекая. Кошка подошла еще ближе. Он медленно размотал и положил в корзину вторую тряпку. Руки немедленно начало печь.

Кошка запрыгнула в корзину, зыркнула желтыми глазищами, осмотрела тряпку и выпустила из пасти котёнка. Но прежде, чем человек успел схватить её, выскочила и отбежала в сторону. Котёнок в корзине вяло шевельнулся, человек прикрыл его тряпкой и перевёл взгляд на кошку. Та уже бежала в сторону крайней трубы, и оглядывалась. «Зовёт к гнезду?!». Он подхватил корзину зубами за ручку, обмотал кисти полами плаща, зажав их в кулаки, и снова на четырёх, аккуратно распределяя огромный вес по скользким и хрупким от пожара, прожигающим даже через плотную ткань, черепицам, метнулся вслед за матерью, одновременно пытаясь вспомнить рисунок несущих балок и держаться них.

То ли кошке повезло изначально, то ли она успела перенести всех в это место, но здесь, в самой середине крыши, рядом со страховочной кирпичной кладкой каминных труб господских комнат и брандмауэром, перекрытия ещё только занимались. Хорошее место для гнезда: зимой тепло, летом прохладно. Наверняка она заранее присмотрела его. Лорд успел пройти лишь половину пути, а кошка уже бежала навстречу, тащила второго котёнка. Потом третьего… четвертого она вытаскивала из лаза, когда человек уже добрался до гнезда. Пятого он вытащил за шкирку сам. Больше в гнезде никого не было, но кошка крутилась, беспокоилась, не давалась в руки. Заглядывала в корзину, обнюхивала и снова начинала искать.

«Ещё был?» Вряд ли от её нюха был толк в таком раскаленном воздухе. Потом она нашла, где-то там, в глубине, но явно не могла вытащить: видимо, детёныш решил спасаться сам, куда-то заполз и застрял. Пристроив и закрепив корзину, чтобы не выкатилась вниз, человек полез в дыру, наскоро расширяя её, выламывая крепёж и черепицы, чтобы прошла голова и хотя бы одна рука. Дыра была неудобной и узкой, со своими широкими плечами человек застрял в ней, пытаясь почти вывихнутой от вытяжения рукой на ощупь найти котёнка в хитросплетениях балок. Живот немедленно начало припекать от черепицы, словно от жаровни.

Рядом с ним тлела изрядно обугленная балка, потом по углю, обжигая руку, шмыгнули первые, ещё робкие язычки. Дышать под качественно сделанной крышей было практически нечем, тяга отсутствовала, только поэтому тут ещё ничего открыто не горело. Но через минуту, максимум полторы, она вспыхнет сразу вся… зато в свете разгоравшегося огня он сумел увидеть малыша. Тот действительно отполз по балке в самый дальний от огня угол и оказался в узкой неудобной щели. Ни слишком маленькая кошка, ни слишком большой человек не смогли бы его вытащить, а сам он не способен был сдать назад. Слепые котята ползут строго вперёд.

«Нам его не вытащить, — сказал человек, — уходи». Но кошка уходить отказывалась. «Уйдём сейчас — спасем хотя бы пятерых и себя. Не уйдём, и крыша рухнет». Но она только, задыхаясь, смотрела на него полными упрямства, укора и надежды глазищами. Она уже однажды сделала такой выбор. И, раскаявшись, доверившись ему, переложив на него всю ответственность за спасение, веря в него, как в чудо, — сама предательства не повторит. И ему не простит. Он попятился назад, вытягивая из дыры огромное, десятилетиями тренированное тело, оказавшееся сейчас, несмотря на все попытки и жертвы, неспособным выполнить нужную работу. «Уходи оттуда». Кошка смотрела на него из глубины лаза так, как недавно смотрел брат. С потрясением и ужасом.

С отчаянным, негодующим выкриком он ударил обожженными руками по черепице над её головой. Осколки рухнули вниз. Прижав уши, кошка отступила назад, загораживая собой застрявшего неудачника, и теперь шипела на человека. А он громил кулаками перекрытие, вышибая балки, вымещая на них зло и досаду. Пытаясь пробиться к кошке и с каждым ударом ощущая, как проседает под ним самим теряющая прочность кровля. Каждое мгновение ожидая рванувшегося вверх из-за внезапного притока кислорода огненного столба. Наконец, хрустнула последняя мешавшая дотянуться балка. Он схватил одной рукой отчаянно обороняющуюся кошку, второй мелкого и выкатился боком подальше от злосчастной дыры.

Сунул обоих в корзину, обмотал тряпками, чтобы не выпали и не выскочили, прижал к животу под плащом левой, теперь уже почти нерабочей рукой. «Ну, хоть на что-то годна, и то мясо». И на трёх оставшихся, по-обезьяньи, бросился к краю крыши. Через здание уже не пройти, это было очевидно для всех, для брата, с его опытом, тем более; значит, по его команде уже подсуетились подогнать под стену телегу с мокрым сеном. Туда, где пламя пониже. И да, он уже видел её и готовился к прыжку через огненный парапет, когда не выдержавшая его веса, разбитая и прогоревшая кровля рухнула под ним. В грохоте балок взметнулось дымными клубами и роем искр раскаленное облако, а потом загудело, затанцевало над крышей страшное даже днём огненное полотнище, словно пламя погребального костра.

Огромное пламя, в котором можно увидеть всё, потому что за ним ничего не видно и ничего нет.

***

Опустевшая бутылка выскользнула из отпустивших её пальцев, так же, как падали несколько дней назад из той же руки ненужные отстрелянные арбалеты, и осталась лежать у ножки кресла, сияя рубиновым стеклом. Просто очередная пока ненужная вещь. Потом кто-нибудь уберёт. Почистит, зарядит, подаст… Полный лагерь людей.

Белая рубашка, отражая безумие огня, буквально слепила, яростный пляшущий свет выгнал все тени с закаменевшего лица. Ни морщин, ни желваков не осталось — их просто не было видно, и лицо стало гладким и неподвижным, невероятно молодым и невероятно чужим, словно мраморный памятник, вырезанный для парадного королевского надгробия.

Выпивка кончилась, и больше необходимости и повода шевелиться у него не было. И он остался сидеть, неподвижно и равнодушно глядя в огонь, пытаясь видеть только огонь и не впускать в сознание упорно рвущиеся туда мысли. Может быть, это и удавалось ему. Может быть, именно потому, что они, неспособные ворваться в него, клубились вокруг, и нарастало, ползло по лагерю тяжёлое грозовое напряжение, та глухая и страшная тоска, которая порождает у оказавшихся рядом приступы иррационального страха. Сопротивляясь ей, люди становятся предсказуемо-злыми и непредсказуемо резкими. Лагерь уже начинало лихорадить.

Он этого не замечал. Если бы заметил, то, возможно, остановил бы, снова спрятал глубоко внутри ставшую заметной другим боль. Добавляя давления на и без того пережатую пружину, которую все эти годы носил в себе, а сейчас изо всех пытался усмирить, потому что права на приступ у него больше не было. Никогда. Ни на один. Он и сбежал-то в лес именно для того, чтобы проораться в одиночестве, утишить и успокоить злость. А они попёрлись за ним сюда; на болоте устроили ему нервяк и тяжелейший труд наизнос; спровоцировали риск гибели едва найденной наследницы; девчонка, дура, пустила из-за идиота на ветер тяжелейшую, стоившую ему огромных трудов операцию, которая могла сделать её почти нормальной, а теперь навсегда оставила инвалидом… всё это выжрало и так едва сохранявшийся контроль над приступом.

И вот теперь он вынужден сидеть тут, привязанный долгом, потому что надо оказывать медпомощь — а она вообще бы не понадобилась, прижми эти люди жопы и жди спокойно в городе его возвращения! Он злился и пытался контролировать злость. И на тех, других, и на этих тоже, виновных лишь в том, что верны и пытаются защищать его, не понимая, как надо… Смотрел только в огонь и не желал слушать лагерь. Чего не видишь — того не существует. Глупая отмазка, смертельно опасная, но иногда можно и так.

Потом один голос всё же пробился. Он уже несколько минут звучал ближе и настойчивей других, и вот его стало слышно: мозг решил распознать слова докуки, с которой не смог справиться сторожевой пёс. «Сэр Брай, пропустите меня, пожалуйста!» Слепой нерассуждающий отказ полыхнул в лорде вспышкой негодования. Он не хотел, чтобы к нему подходили.

Услышав это его желание-запрет, пёс издал тихий угрожающий рык, считываемый даже необученными людьми как «Стой где стоишь; нет». В прежнее время Брай бы молча оскалился. Теперь, потеряв клыки, он оставил этот разговорный жест-привычку, и научился рычать, не разжимая пасть. Выходило непривычно и потому ещё страшнее. Но, судя по всему, не для всех.

«Сэр Брай, пожалуйста!» Пёс повторил отказ, и лорд постарался больше не слушать, погасить тупым равнодушием негодование и возмущение. Совсем не слышать их уже не получалось, максимум — приглушить до едва слышного и не мешающего не думать. «Брай молодец, Брай не подведёт. Брай никого не подпустит, Брай знает… я никого не хочу… никого… больше никого…»

***

— Съел?

В вопросе самом по себе не было ничего такого, и издёвки в интонации не оказалось, но почему то он напомнил прошлое: «Глотай и нахваливай», и мальчишка набычился, глядя на старшего. Он ещё не различал их по именам, но в лицо уже начал запоминать. Этот заговоривший с ним парень никогда задирой не был, тем обидней прозвучал вопрос.

— С потрохами, — отозвался, и тут же с вызовом добавил: — будет лезть, и еще сожру.

— Не кипятись, — примирительно сказал старший и похлопал его по плечу. — Меня, кстати, Кверен зовут.

— Рад узнать твое имя, — буркнул близнец, но своего не назвал.

— После драки кулаками не машут, — Кверен словно не заметил бестактности. — Мы и так видели, кто кого завалил. Я про Стоглазого. Не спорь с ним. Не надо.

— Почему?

— Он не от злобы злой. Он как лучше хочет.

— А то что?

— Не заипёт, так затрахает. К тому же он всё видит и всегда прав.

— Может он и всегда прав. Когда решает он. Но тут решает не он.

— А кто?

— Тут решает сэр Брай. — И, сбросив с плеча руку старшего брата, под ошарашенными взглядами прочих, решительно зашагал в сторону внимательно наблюдавшего за ними пса.

Невидимый в темноте Стоглазый замер, понимая, что недооценил мальчишку, и уже не успеет остановить. И что эту смерть король ему не простит. Одна надежда на Брая.

***

— Сэр Брай, пропустите меня, пожалуйста!

— Стой, где стоишь; нет. — Тихий угрожающий рык.

— Сэр Брай, пожалуйста!

— Нет.

— Ну, пожалуйста!

— Нет.

— Вы же сами видите… Он же как камень! Сэр Брай!

— Нет. — Брай раз за разом отвечал глухим отказом.

— Ну, вы же не хуже меня понимаете! Сейчас не так, как всегда! У меня опыта нет, и я вижу только глазами, я только чувствую, что хуже… но вы-то точно знаете!

Мальчик встал перед собакой на колени, заглянул в глубокие каре-медовые глаза: теперь они были почти на одном уровне. Собака ответила ему спокойным оценивающим взглядом.

— У вас нюх есть! Вы ведь всё слышите и всё понимаете! Знаете, что у него внутри! Он ведь не любит огонь, вы же знаете… он его очень не любит, и никогда в него не смотрит! Сэр Брай, разве я не прав?! Это будет настоящий приступ, хуже, чем тот, что мы видели… Ему сейчас нужно, чтобы кто-то помог… Позвольте мне пройти, сэр Брай! Я буду очень осторожен… Сэр Брай! Пожалуйста!

Что-то дрогнуло в глубине глаз рассматривавшей мальчика старой собаки. Или просто огонь отразился в тапетуме*… Стоглазый с ужасом увидел, как мальчик встаёт на ноги, и как отодвигается, пропуская его, Брай.

====================

Тапетум — отражающий слой за сетчаткой глаза у ночных и сумеречных животных. Эта структура отражает свет, не поглощенный сетчаткой, обратно, и он повторно (иногда многократно) проходит через сетчатку. Таким образом, у фоторецептора появляется второй шанс захватить больше света. Благодаря тапетуму чувствительность глаза к свету вырастает в несколько раз. Он же заставляет глаза «светиться» в темноте — мы видим отразившийся от него свет. Тапетум есть у собак, кошек, лошадей. В мире этой книги он есть и у некоторых къевов (не у всех) как личная адаптивная способность.

***

Внезапно, мальчишеский голос зазвучал почти совсем рядом, по левую руку и скорее за спиной. Тревожный, зовущий, почтительно-робкий. Но упёртый. Неостановимый, как штормовой прибой, и такой же заунывный и непонятный.

— Милорд!.. — и снова, и снова, в настойчивой попытке пробиться сквозь глухой барьер невосприятия: — Милорд!.. Милорд!..

Докучный и раздражающий, он заполнил собой все пространство, мешая… думать? Скорее быть. Смутно знакомый, родной, чужой, раздражаюший, привычный, чуждый, человечий. птичий, зверий, слоящийся и дробяшийся в восприятии на слоги, звук, ноты, колебания воздуха и черепных костей, картинки и запахи, вспышки света и боли в горящих нервах, зубах, коленях, суставах рук — вообще всех суставах!, — вибрирующий и доводящий до исступления самим своим существованием. Дающий самим этим своим существованием какую-то связь с чужим и ненужным миром вовне, с миром с которым не надо и не нужно говорить, злым миром, достойным только уничтожения.

Словно железный гвоздь, вбитый в притолоку волшебной двери и мешающий захлопнуть раковину самости, быть наконец самим собой в уютном коконе слепой, нерассуждающей, изначальной ярости. Голос мешал, от него было мучительно больно и его следовало остановить, прекратить, стереть немедленно, чтобы просто перестало быть больно и стало как надо. «Убей!». Не слово — желание. «Убей!». Желание, которое едино с действием, знанием и сутью. Не думай — делай.

Медленно и мучительно он скосил почти ослепшие от света, с замутившейся от жара роговицей, глаза, — чтобы прицелиться для броска. Тело едва слушалось, схваченное и почти окаменевшее в раскалённом воздухе. Суставы от долгой неподвижности спеклись и быстрый бросок наудачу не получился бы. «Убей».

Силуэт голоса маячил где-то на границе поля зрения белым сияющим пятном с пронзительными синими и тревожными серебряными искрами. Почему-то в нем не было золота. Почему-то это удивило. «А должно быть золото?» появилась и повисла в поле бездумия чужая и непонятная мысль. «Что такое золото? что такое милорд? что …» Теперь уже три звукомысли мешали ему быть. Бессмысленные, ненужные, раздражающие, режущие острыми кромками. Их нужно было закрыть, запеленать слой за слоем сияюшей чистой яростью, чтобы они перестали быть и стали. В нем начала закипать жажда движения, которая едина с сутью, действием, убийством, бытью. «Плохо видно, — вспыхнула еще одна мысль, — не достать. Повернуть голову». И — с задержкой — «Убить».

Он начал поворачивать голову, и в момент осознанного движения появилась тень воспоминания себя и понимание «Это он. убивать нельзя. прогони». И вторым слоем понимание, что уйти в себя не удалось и не удастся, пока эта докука не уймётся. Медленно вернулись, затопили пустое сознание эмоции: раздражение, что ему помешали, злость, что не выполнили приказ, досада на дурака, бесконечная усталость и нежелание так жить, жажда вернуться обратно в кокон. Закрыть все щели и быть. Быть. Быть собой. Чистым сгустком ярости на четырёх когтистых лапах. «Убивать!»

Существом, которому совершенно безразличны все судьбы, кроме его собственной, да и та существует только здесь и сейчас, бездумно и счастливо, утоляя жажду и идеально приспосабливаясь к обстоятельствам этого конкретного «здесь и сейчас», и потому вечно. Ни времени, ни памяти, ни сожалений, ни смерти, ни его самого. НИ-ЧЕ-ГО.

А чтобы быть собой, надо заставить замолчать ЭТОГО. «Спроси его» — снова непонятная и чуждая, но чем-то знакомая мысль. «Что значит — спроси?..» Но память и личность уже возвращалась, вместе с проснувшимся навыком говорить и спрашивать. «Прогоню и снова буду не думать», — подумал он, и прохрипел вслух:

— Чего тебе? — и узнал того, с кем говорил. Вспомнил себя, и не захотел возвращаться из уютного бездумия в эту необходимость все знать-помнить-контролировать-спасать-бытькручевсех. Но, пожалуй, ответить мальчишке было надо… «Уж больно настойчивый. Это для него нехарактерно… видимо, случилось что-то действительно серьёзноё. Боги, как некстати...»

— Милорд!... — интонация мальчишки сменилась на облегчённую и тут же снова стала тревожной: — Милорд!..

— Ну?.. — в хриплом, сипящем, недружелюбном голосе было едва скрываемое раздражение и желание, чтобы его оставили в покое; но мальчик словно и не заметил.

— Милорд…

Лорд сильнее скосил глаза, еще немного сдвинул шею, чтобы лучше его видеть. Каждое крохотное движение силком вытягивало обратно из огненного кокона, внутри которого были уют и покой. Возвращало кусок личности. Так раскаленная докрасна цепь, почти неразличимая в огне горна, готовая вот-вот расплавиться и сама стать огнём, остывает и темнеет, когда её аккуратно вытягивают из него за один конец. Темнеет, остывает, покрывается корками, и снова становится видно, что она — цепь. В этот раз переплавиться — не судьба.

Но — можно после закалки кинуть в чан с водой, и сталь станет твердой и хрупкой, словно стекло… или отпустить, и она, отпущенная, потеряет все внутренние напряжения… станет прочнее и вязче. Можно отжечь и сделать её совсем мягкой и слабой… или оставить остывать медленно, на земле… и она станет прочной и жёсткой. А еще можно положить её на наковальню, и лепить из неё молотом, что душа пожелает… Перековать, снова возвращая цельность и прочность потрескавшемуся от непосильной нагрузки металлу. Закалить, отпустить, настроить разные свойства в разных частях клинка… Прижечь там, заклеймить здесь… Ударить, согнуть, склепать и сварить намертво в нужном положении… Сделать совершенным орудием под конкретную задачу. Всё в руках Мастера.

Наконец, он смог достаточно четко увидеть и оценить дистанцию не только на слух. Мальчик действительно стоял сбоку и немного позади, метрах в пяти. Достаточно далеко, чтобы быть почтительным и не кричать, — и не прилетело кулаком в голову, пожалуй. Мудро, безопасно… и неудобно. Да, туда, пожалуй, без разворота в прыжке не дотянуться, чтобы сбить с ног… Очень верно рассчитанная дистанция. А в его нынешнем состоянии и вовсе.

— Что… там… у вас…

— Милорд, простите, что я вам мешаю, но это важно! — зачастил мальчик, и лорд внутренне поморщился от дискомфорта и головной боли: голова еще не могла следить за такой быстрой речью и вовремя вспоминать слова. — Вы смотрите в огонь, милорд! А мы в лесу… Вы говорили, что в лесу нельзя смотреть в огонь!

— Да, и что?..

— А вы говорили, что в лесу ни в коем случае нельзя смотреть в огонь!

— И ради этого ты помешал мне? — лорда накрыло раздражение на глупого мальчишку, слишком хорошо и без должной гибкости усвоившего урок, помешавшего ему этой своей глупостью. — Хочу и смотрю.

— Но вы говорили, что это очень важно! — мальчик едва не плакал, — Что можно ослепнуть, что это опасно, смотреть в лесу в огонь! Вы же сами говорили!..

— Говорил, — со вздохом согласился лорд, с тоской понимая, что придется возвращаться и объяснить очевидное. Делая над собой усилие, чтобы вернуться, но не закрыть за спиной дверцу в раскаленное жерло. Получалось мучительно больно и медленно, он задыхался от боли на каждом слове. Потревоженная, кружилась и плыла голова. — Но сейчас… безопасно…

— Но как же так? — не понимал ребёнок, — ведь мы в лесу. И огонь такой огромный… А вы смотрите в него… и не моргаете… вы сказали тогда «ожог сетчатки», я точно помню…

«Сетчатки?… до сетчатки дело не дойдёт.. скорее высохнет роговица. Запечётся и побелеет варёным куриным яйцом глазное яблоко» Его передёрнуло от воспоминания о мутных глазах баронета.

— Ничего с моей сетчаткой не случится, — прохрипел лорд. — Максимум на какое-то время не смогу видеть в темноте. Обычные зайчики… Я же вам объяснял, когда в комнате топили камин. Огонь сжигает плохие мысли. Отвлекает от них.

— А у вас сегодня много плохих мыслей?

— Многовато.

— Это из-за болота, да?

— Да.

— Мы для вас так дороги?

— Да.

— Но с нами ничего не случилось.

— А с госпожой?

— С ней тоже все будет хорошо, милорд. И с братом тоже. Он больше не будет по болотам за собаками скакать, запомнит. И что смотреть в огонь всегда плохо. Вы говорили, это тоже всегда небезопасно, — упорствовал ребенок, возвращаясь к магистральной теме и проявляя все положенные признаки попытки понять и позаботиться. И что не отстанет, пока не поймёт. Или не проймет.

«Формально бить не за что, только вразумлять дурака… ну а что не вовремя, так все дети такие… шиловжопые». Лорда потихоньку трясло от отвращения к моменту, но в нем уже включался инстинкт обучения и сбережения молодняка. Инстинкт, заставляющий немедленно обучать на вопросы, связанные с безопасностью и выживанием. Вздохнув, он решил быстренько объяснить и отделаться. И вернуться в покой. Туда, куда звала его высунутая в приоткрытую дверцу огненная лапа.

— Это небезопасно, когда ты в лесу один, — в хриплом зверином голосе уже было легкое снисхождение. — Но я не один. Посмотри, — он сделал попытку качнуть головой в сторону лагеря, и затылок немедленно схватило, ошпарило кипятком мучительной боли, словно ввинтили в основание черепа огромный злой винт. Движение немедленно застопорило спазмом мышц, и оно вышло скорее намёком на кивок. — Тут в лагере тридцать с лишним взрослых, здоровых людей. Единственная их задача — заботиться о моём комфорте и безопасности. И если они не могут мне их обеспечить, — то зачем тогда вообще это всё?!

Он не стал уточнять, что имел в виду под словом «всё», но в голосе неожиданно прорезалась горечь. Это был отголосок дробящего череп винта, но мальчик этого, конечно, не знал.

— Ах, я понял, понял, — обрадовался мальчик, и в его голосе прозвучало искреннее облегчение и радость. — Я понял! Это очень мудро! Конечно, мы все заботимся о вас… а можно я еще спрошу?... — и, не дожидаясь разрешения, хитрой щахерезадой вкинул следующий вопрос. — Вы куртку сняли, а говорили, в лесу в белом ночью нельзя, далеко видно, целить легко… и комары…

— Ты тут где-то комара видишь?

— Нет. Жарко же…

— А я одного слышу. Зудит и зудит…— лорд вздохнул, ощущая, как захлопывается дверка, обещавшая покой, и наваливаются оглушающие боль, тоска и удушье. Отвращение к миру, из которого не удалось убежать. И лютое желание одиночества. — Жарко в куртке. Тесно. Жёстко. Люди на охране стоят. Их задача не подпустить врага на расстояние, на котором можно меня излука выцелить. Неужели я оскорблю своих людей недоверием к их работе?..

— А вы специально сделали такой большой костер, да? Чтобы показать, как доверяете?

— Нет, — усмехнулся лорд. — Это совпадение. Я просто решил спалить весь ненужный лес, чтобы у местных крестьян не возникло искушения прибрать стволы на дрова.

— А чем плохо? Все равно вам не нужны эти деревья… Пусть бы люди пользовались…

— Сперва они заберут сваленные нами стволы. А потом начнут сами валить, делая вид что «так и было, мы нашли»… Через пару недель тут не останется леса вообще. Сожрут, как саранча. А аппетит, разгулявшись до чужого, долго не гаснет. Зачем подбивать людей на преступления?

— Но ведь можно было сложить в гурт, опечатать… охрану поставить. Потом вывезти в город обозом…

— Можно. — Перед глазами лорда встало воспоминание: гурты старых брёвен и поленницы на той поляне. Рой мух, вонь, цепи, кровавые ошмётки на посеревшей за зиму коре. Осколки сломанных о цепь собачьих зубов. Вывернутые края чёрных, не запекшихся и не способных уже кровоточить ран. Пламя костров и палов, выжигающих погань запачканной распоротыми внутренностями травы и отродившихся уже мушиных червей. Гарь, гарь, гарь…— Но не хочу. Если крестьянам нужны дрова, они могут подрядиться на раскорчёвку. Завтра придут местные егеря, пометят киноварью все оставленные нами пни и уголья. Прокричат в деревне договор. Ты всё спросил? Полегчало?

— Да… — близнец переминался с ноги на ногу, и ответ прозвучал неохотно.

— Ступай.

— Милорд… а можно, я побуду тут, с вами?

— Я хочу быть один. В тишине.

— А я буду тихим… я просто сяду вот около вас и буду тихий-тихий… Вы же знаете, я умею…

— Знаю, — вздохнул лорд. Он по-прежнему не шевелился, и глаза его снова смотрели в огонь.

— Можно?..

— Я слышал, старшие в лагере ругались. Огонь заглушил слова, но злость он не заглушает. Ты просишься ко мне, потому что тебе нужна защита, или потому, что решил, будто защита нужна мне?..

— Если по правде, то и то, и другое, милорд…— мальчик скромно потупился.

— Каждый раз, когда я слышу слова «если по правде», я понимаю, что сейчас будет враньё врань-вранное. В пять слоёв с подворотом и подвывертом…

— Вас не обманешь, — грустно сказал мальчик. — Даже и пытаться не стоит, так что какое уж тут враньё… Можно?..

— Можно. Но учти, я хочу побыть в тишине. Без разговоров. Так что ты прячешься за большой и молчаливый камень. Усёк?

— Усёк, — покладисто согласился мальчик. Медленно и плавно, чтобы не провоцировать, прошёл разделявшее их расстояние, уселся на свое привычное место у левой ноги. Обнял её, положил голову на колено. Чуть вздрогнул, когда раскалённая кожа бриджей укусила щёку, но головы не убрал. Замер.

Он изначально сел очень аккуратно, чтобы и нога лорда частично загораживала его от жара, и чтобы он своим телом загораживал от жара часть ноги. И лицо повернул от костра, чтобы не смотреть в огонь. Поэтому сейчас его глаза аккуратно обшаривали пространство справа от лорда. Увидев там подтянувшегося на исходную позицию брата, сделал знак глазами, разрешая подойти.

— Чего семафоришь? — ворчливо спросил лорд, заметивший это микродвижение мышц на своем бедре, и тут же понял: — а, брата зовёшь…

— Да, — застенчиво и немножко виновато согласился мальчик.

— Вы поодиночке вообще, что ли, прожить не можете? — сказал вроде простое… как все говорят, и вдруг накрыло, так что даже дух перехватило, как от удара в солнечное сплетение. «Не могут! они тоже… НЕ МОГУТ!!!»

Так вот что роднило его с этими мальчишками!.. вот это. Волна сочувствия, горя, понимания, любви, нежности, раскаяния накрыла его. Огромная, родниковая, хрустально-прозрачная волна чистых человеческих эмоций, от которой кричат и плачут навзрыд. Эта волна смела, отодвинула куда-то далеко стену с дверцей, за которой метался едва не вырвавшийся, но еще не побежденный зверь. Заставила зверя отдёрнуть внутрь почерневшую, остывшую от этой волны лапу.

— Не можем…

— Ну, зови, чё уж… Я должен был сразу догадаться, что одним тобой не отделаюсь…

Мальчик отчетливее двинул головой, и по его молчаливой команде второй близнец, шелестя высохшей от жара травой, прибавил шаг, чтобы симметрично брату усесться на свое место, у правой ноги. Лорд прислушался, потом осторожно оторвал руку от подлокотника, погладил сидевшего у ноги близнеца по волосам. Нахмурился, задержал руку между огнём и лицом.

— Для вас тут слишком жарко, малыш.

— Мы потерпим, — отозвался тот, поднимая голову с колена и прижимаясь щекой к широкой ладони. — Главное, что мы с вами.

— Заживо сваритесь, дурачок…

— А вы?

— А мне и огонь не страшен…

В памяти снова вспыхнул горящий дом.

***

Полностью охваченный огнём фасад. Грохот и звон осыпающих витражей, в которых расплавился свинец рамок. Страшный треск прогоревших и разламывающихся балок, когда повалилась под сгорбленным тёмным силуэтом крыша. Взметнувшееся ввысь на пару этажей пламя. И внезапная оглушительная тишина, от которой даже заломило уши. Тишина, в которой уже не было ничего. Гул огня, треск горящего дерева, рёв испуганных животных, людской горестный вскрик, запахи, цвета, звуки — все стёрлось, раздавленное этой звенящей тишиной и потерей.

Он не знал, чьё это воспоминание. В какой-то момент оно просто пришло и стало его кошмаром.

А потом горящая стена дома словно взорвалась изнутри. Огромный огненный шар, с грохотом выбив стёкла и горящие рамы невидимого в пожаре окна, вылетел и покатился по мокрой соломе, гася об неё огонь. Подбежали солдаты с ведрами наготове, окатили начавшую тлеть солому, какой-то идиот плеснул прямо на горящий плащ. Запах. Непередаваемый запах, вонь паленой шерсти и мокрой кожи, запах свежеошпаренной свиньи, только без визга. После пары секунд неподвижности обгорелый ком зашевелился, поднялся, откинул полу с головы. Выпрямился, пошатываясь, сделал первый шаг. Второй. Третий. Опустился на колено перед маленькой девочкой.

— Смотри, — улыбка до ушей, ослепительно белые зубы и синие глаза на закопченном до черноты лице. Правой рукой, такой же закопченной, как лицо, вытащил из под плаща корзину, откинул тряпицу. — Они все живые. Даже не поломался никто!

В корзине, заедая страх, шестеро котят сосали обгорелую напуганную кошку. Отдав девочке корзину и погладив по голове, он поднялся. Под перекрестьем сотен глаз похромал дальше — к брату. Всматриваясь в родное лицо, с ужасом понимая, что тому сейчас пришлось пережить, и не факт, что эта выходка и спасённые кошаки стоили того…

— Я живой. — И только внутри добавленное «…братик», видимое в глазах лишь одному.

— Мой король. — И только внутри добавленное «…дурак!», видимое лишь одному.

Цепкие глаза обшаривают обгоревшую фигуру, останавливаются на так и скрытой плащом, согнутой и прижатой к торсу левой руке.

— Что с рукой?

— Кисонька за жизнь боролась.

— Мясо?

— Жареное. — И легкий дебильный смешок, чтобы окружающие приняли за шутку героя.

Чуть позже, в закрытой для всех королевской палатке, наскоро превращённой в походную операционную, зажав зубами кожаную рукоять плети, чтоб не орать и не поломать зубы, он где сам, где с помощью брата, будет срезать обугленную плоть с вплавившимся свинцом, заливать мазью и бинтовать с подушечками, — чтоб под одеждой незаметно, мол сгорел у короля-счастливчика только плащ!, — открытые ожоги в полспины, всю правую ногу, от стопы до паха, снимать отпадающие с корнями пряди волос, красить и прилаживать поверх ошпаренного лысого черепа парик и бороду, благо нашелся в егерском сундуке маскировочный набор…

Срежет и отдаст Брайну, чтобы не было сплетен про «вынесли таз горелого мяса», жареное мясо с предплечья левой руки.

Брайн съест.

***

Мелькнуло и пропало, осталась только боль и горечь. И вопрос: «Зачем это всё? Зачем?!»

— В целом, ты прав, малыш. Мне огонь не страшен, но он такой и не нужен. Что не догорело, уже со свежаком не спутать. Вели растащить костёр, оставить только пару бревен, для освещения.

Он думал, что мальчик воспользуется этим, чтобы хоть ненадолго выйти из раскаленного ада. Но тот прижался крепче, и только сделал ещё один жест рукой, отдавая брату очередной приказ. Не дошедший до кресла на пару шагов близнец остановился, а потом, поколебавшись: идти прямо перед лордом или за его спиной, так же медленно и плавно отступил. И таки ушёл по дуге за спиной. Ценный навык не мельтешить перед голодным хищником в них вбили намертво.

Через пару минут, подгоняемые резким голосом Стоглазого, вооруженные алебардами и крюками кадеты уже растаскивали вал огня. Но еще раньше справа от лорда появилась Златовласка. Примерно с такого же, как и старший близнец, расстояния, весело и почтительно подала голос:

— Милорд, у меня для вас добрая весть о госпоже! У неё спал жар, и теперь она спокойно спит.

— Хорошо, — он вздохнул, чувствуя, что ослабевает хотя бы один из зажимов этого дня.

— Можно, я тоже побуду вместе с вами? Гонцу, принесшему добрую весть, полагается награда!

— Побудь, только тихо.

Она мышкой скользнула к его правой ноге, буквально на несколько шагов опередив возвращавшегося близнеца и показав ему язык. Обняла ногу, умостилась головой на колене. Счастливо вздохнула, когда её волос коснулась ладонь господина. Потоптавшись, мальчишка за спиной обошел лорда и присел рядом с братом. Пришлось погладить по голове и его. Старался, бегал, отдавал приказ — лично Стоглазому… Если бы лорд мог смеяться, он бы наверно смеялся от этой ситуации. Но внутри него плыла и дробилась боль последних дней и лет, всех его потерь и сегодняшнего страха. Откинув голову на спинку кресла, он уже снова проваливался в тишину.

— Милорд, — два девичьих голоса, музыкально-слаженным дуэтом. — У нас тоже хорошая новость! Братишка очнулся, и не вопит. Всё понимает, лежит смирно, с сиделками не спорит. Да он в сиделках уже и не нуждается, Мавинка одна с ним справится. Говорит, молодой-красивый, весь в её вкусе, и, девки, гэть! — они засмеялись, имитируя гыкающий говор простолюдинки. — Хотите, мы сделаем вам массаж?

И уже совершенно без спроса, привычно, как в их маленькой комнатке, подошли сзади. Руки, ласковые, опытные, дружелюбные, пошли по закаменевшим плечам, снимая спазм, прожимая по нужным точкам, как учил.

— Мы тоже умеем, — золотые включились в процесс. Ладошки Златовлески легли поверх грудных пластин, бережно прошлись над отчаянно сражающимся за жизнь, с перебоями и клёкотом бьющимся сердцем. Зажурчала тихонько наивная детская песенка.

Ощетинившийся колючей поволокой узел, скручивавший его тело, начал потихоньку ослабевать. Через полчаса лорд уже спокойно спал. Ни о чём не думал и не видел снов.

Глава 9. Палатка. Близнецы.

Зашевелилась, просыпаясь, первая смена караула, и вместе с ними от привычных звуков проснулся лорд. Старшие девочки продолжали легонько массировать ему плечи и руки, а малыши спали, свернувшись калачиками у ног.

— Спасибо, — он немного откинул голову, касаясь ею их рук. — Устали?

— Нет, — улыбнулась Сероглазка. — Всего-то час…

— Голодные?

— Нет, — отозвалась Синеглазка. — Нас на ужине мало того что накормили, так ешё и нажрали.

Обе захихикали.

— Ясно-понятно. Ну, тогда подымаем мелких…

Мальчишки подскочили сразу, едва он зашевелился в кресле, а Златовласка не проснулась, даже когда он взял её на руки. И была слишком горячей. Лекарь нахмурился. Разумеется, она намаялась и нанервничалась на болоте, да и сейчас, вытягивая его… но следовало осмотреть повнимательней. И без свидетелей.

— Парни, я голоден. Девушки устали: они работали, пока мы спали сусликами… Поэтому они сейчас сразу идут спать. Вы тоже устали, но не так. Прежде чем пойдёте спать, сбегайте к костровому, возьмите для меня еды. Если голодны, можете поесть там, а можете взять побольше. Поедим у меня в палатке, и баиньки.

— Мы будем спать все вместе? — мальчишки, да и девицы, прямо сказать, обрадовались просто неприлично.

— Вы будете спать в палатке у госпожи. Ей нужна охрана и помощь.

— А она? — глаза всех четверых ревниво блеснули.

— И она, разумеется. Если к тому времени, как поедим, не проснётся, вместе и отнесём. Ещё вопросы есть? Нет? Исполняйте.

И, развернувшись, с невесомой ношей на руках, стремительно зашагал в строну своей палатки. «Минут пять… максимум десять… торопись, волчья сыть».

***

У Златовласки действительно начиналась лихорадка. Не от наловленной в болоте инфекции, а скорее от банального переохлаждения и стресса. Накачав её снотворным и применив к ней все, что могло подействовать в её ситуации, он решил стразу отнести девочку в палатку к госпоже. Госпиталь, так госпиталь… и у самого выхода столкнулся со Стоглазым.

— Мой король…

— Слушаю тебя, Стоглазый.

— Я хотел бы поговорить. Наедине.

— Вишь, какое дело… пока у меня на руках дитё, пусть и спящее, наедине не получится. А ещё вон два пажа скачут, котелок несут… Поужинаем вместе? Потом всех спровадим, и…

—Благодарю. Я сыт. Лучше я зайду попозже.

— Минут через двадцать.

— Хорошо.

— А может, ты пока отнесёшь девочку к госпоже?

— Без проблем.

Перехватив Златовласку поудобнее, ротный направился в дальней палатке. Лорд стоял и смотрел ему вслед, удивляясь тому, как бережно и ласково этот человек — бездетный и никогда не знавший семьи, упёртый в вопросах армейской дисциплины до жестокости, безжалостно дрессирующий полторы сотни золотых волчат, — несёт чужого ребёнка.

***

Мальчики быстро и аккуратно накрывали походный стол. Разумеется, на одного. Если господин решит разделить трапезу, он протянет кусок. Субординации они не теряли ни на секунду.

— Судя по скорости возвращения, у общего котла поболтать с вами не рады, — усмехнулся лорд. — И отужинать с ними не пригласили.

— Да мы бы и сами не стали!— вспыхнул младший близнец. — Вот еще, заставлять вас ждать!

— А так-то кушать хотите? — и не удержался, передразнил со смешком: — Если, конечно, честно сказать…

— Ну, если очень честно…

— Ну, что ж, я вчера не успел проверить ваше задание. Показывайте. А я пока перекушу.

К тому времени, когда мальчики закончили спарринг, он уже успел доесть свою порцию, а оставшееся разделить на три части: две мальчишкам и одну, побольше, себе на завтрак. Или ужин Стоглазому: вряд ли он сказал правду, уж больно измотано выглядел.

— Неплохо. Завтра ускоритесь и поменяетесь ролями, — зевнул он, направляясь в спальный полог. — Вот ваш ужин, ешьте и бегом спать по месту службы.

— А разве сегодня мы не будем?..

— Каждый день, что ли? — возмутился лорд. — Я вам, что ли, дойная корова? Или бессмертный пони? Давай, ешь, пей и не рассуждай… после полуночи...

— Что это?! — удивился младший, снимая крышку со своего кубка.

— Пей, что дают, — фыркнул лорд. — Пока дают.

— Мы станем вашими братьями, да? — обрадовался старший.

—Нет. Это просто награда за хорошо выполненный по дураку секретный приёмчик. Силу можно передать сотней способов. Я предпочитаю этот.

Глава 10. Палатка. Стоглазый

Проводив близнецов взглядом до выхода из шатра, Стоглазый шагнул к походному столу, налил себе вина и только потом повернулся к своему господину. Тот, наблюдая, лежал, лениво закинув руки за голову, в спальном пологе, на расстеленных прямо на земле меховых покрывалах, и по его лицу, скрывая выражение, бродили тени от пляшущего на сквозняке огонька свечи. Когда Стоглазый повернулся, лорд плавным движением высвободил правую руку и беззвучно похлопал по покрывалу около своего бедра — совершенно таким жестом, каким приглашают собаку лечь рядом.

Стоглазый не торопясь допил вино, аккуратно и бесшумно поставил кубок на стол, погасил свечу и уверенно двинулся в сторону постели. Для наружных наблюдателей его силуэт погас на мгновенно потемневшей стенке полотняного шатра ещё до того, как он сдвинулся с места. Он и сам ничего не видел, — глаза ещё не адаптировались, — но разве это важно, когда помнишь направление, количество и длину шагов?

Четыре размашистых беззвучных шага с безупречной точностью: ощутив самый край толстого мехового ковра под носком левого сапога, Стоглазый опустился на колени в указанном ему месте, и только сейчас смог увидеть — и то едва заметным силуэтом — тёмные одежды на тёмном покрывале и лёгкое свечение глаз.

— Ну и зачем? — едва слышный низкий голос, который может услышать только тот, кто совсем рядом. Не шёпот — шёпот как раз разносится далеко, — а именно на грани слышимости, каким говорят любовники на полном контакте тел, когда практически ловят движения губ кожей, а не ушами, когда любой звук слишком силён для обострённого восприятия. Тот самый низкий вибрирующий звук, почти совершенно неслышимый детям, но всегда пугающий их.

— Чтобы не видели, что я подошёл к твоей постели, — такой же едва слышный ответ разведчика, дозорного или скрадника в засаде.

— Можно подумать, они решат, что ты крувель с саблями тут мне в темноте пляшешь, — горько усмехнулся лорд, — или в кресле сидишь нога на ногу? Какая разница? С тем же успехом мог подойти к моей кровати со свечой и задуть тут. А теперь, пока ты не вышел из шатра, все уверены, что ты именно там, где ты сейчас. И делаешь именно то, что они предполагают.

— Но из шатра не доносится ни звука.

— Без огонька работаешь...

Оба едва слышно рассмеялись. За стеной шатра заворчал, зачесался, маскируя от посторонних этим шумом их разговор и веселье, сторожевой пёс. В его задачу входило не только следить, чтобы никто не подошел к шатру на расстояние слышимости, но и заглушать слишком громкий разговор — мало ли какая остроушка мимо пробежит...

— Спасибо, Эссель, — отсмеявшись, поблагодарил лорд.

— Люблю тебя, — отбарабанил по земле рыжий хвост Эсселя.

— У этого способа говорить в темноте есть огромный недостаток. Именно вот этот.

— За все надо платить. И за возможность не быть услышанным — тоже.

— Но почему меня все время подозревают вот в этом? Другие же спокойно говорят.

— Всех подозревают, — хмыкнул Стоглазый, — просто они не парятся. Ты даже не представляешь, какие сплетни ходят в народе об извращениях высшего командования и твоих лично. Мол, как соберутся в походе вечером штабные в шатер, и ну давай непотребствовать!

— А днём?

— А днём еще хуже, прикинь. Командиры даже солнышка не стесняются, и, что характерно, баб в шатёр не зовут! А каждое божье утро им пажа подавай, а то и не одного! Ну и что же они тогда там без баб делают? Ясное дело, что — оргию непотребничают! А ты так еще и с собаками... До того затрахал бедных, что те аж взвыли человечьим голосом… Представляешь?

— ААА!!! — застучал за стеной хвост Эсселя: — Смешно! Я всем расскажу!

— Ещё как представляю... У озабоченных всегда чешется, не там, так на языке. Но почему меня-то в эту гадость?!

— Дурак, мой лорд, всегда додумывает то, чего не понимает. И додумывает всегда в меру своей дурости. А ты какой-то уж очень подозрительно правильный. Про тебя и сказать-то нечего, приходится придумывать.

— Пакость какая….

— А еще ты не учитываешь специфику отряда. И унаследованную от батюшки гиперсексуальность, и личный… эээ… опыт без границ. И восторженность. Мальчишки спят и видят, как тебе лично услужить.

— Но я же реально никогда... и всю жизнь слежу, чтобы даже повода не дать!

— Ага, а вот буквально минуту назад отсюда не два пажа вышли, со счастливыми мордами. Едва не облизываясь. И сейчас ты не наедине в темноте в шатре с мужиком. И это они ещё не знают, что нос к носу. Но подозревают.

— И ты это специально устроил.

— Твою репутацию великого короля уже не изменить. Значит, её надо использовать.

— Безнадёга какая-то… пажи? А оруженосцы?

— Естессно.

— Блть.

— Кстати, как раз о пажах я и хотел с тобой поговорить.

— Что-то серьёзное?

Лорд ещё приглушил голос и отодвинулся, одновременно поворачиваясь полубоком и освобождая рядом с собой нагретое место. Поколебавшись, Стоглазый лёг, с удовольствием вытянулся во весь свой невеликий рост в нагретой ложбинке, расслабляя спину. День у него действительно был тяжёлый. Потом повернул голову. Лица мужчин оказались практически на одном уровне, глаза в глаза. Полуслепые в темноте человеческие и мерцающие — ночного хищника.

— Не то чтобы... Они так хорошо слышат? — выдохнул уже почти беззвучно.

— Не уверен. Но что-то близкое к собачьему... По крайней мере, лучше меня.

— Ого...

— Угу.

— Мы проверим, — заверил из-за полотняной стенки Эссель.

— Спасибо. — И почти без перехода, но уже к человеку: — Что тебя насторожило?

— Они... позиционируют себя как твоя личная свита. Ты знаешь, как ревнивы мальчишки. Старшие братья не потерпят любимчиков.

— Они и есть моя личная свита. Так получилось.

— Старшие завидуют. Каждый из них тоскует по отцовской ласке. И вот они видят, что ты с мелкими возишься, чуть ли не как с сыновьями. А ведь каждый из них хотел бы быть для тебя чем-то личным, а не одним из сотни. Они спят и видят, что ты их заметил и отличил... Они боготворят тебя. А ты вот-вот свалишься с пьедестала.

— Будут хорошо служить — получат и отличие, и личное общение.

— Но эти уже получили! По мнению старших — ни за что!

— Пора бы тебе уже объяснить им, что если они чего-то не знают и не видят, то это не значит, что этого не существует.

— Я объясняю. Но ты же знаешь, как самоупёрта молодь. Они ведь думают, что уже все знают о мире, и секс тоже они изобрели.

— Значит, самое время узнать кое-что о приказах, которые не обсуждают.

— Да, мой король.

Зелёный проблеск снова промелькнул в темноте: лорд удержался, чтобы хмыкнуть, но глаза непроизвольно закатил, пытаясь понять, стебёт его Стоглазый или подтверждает полное подчинение новому приказу. Тот же, как ни в чем не бывало, сменил тему.

— Ты знаешь, что у тебя глаза в темноте светятся?

— Естессно. Очень неудобно, постоянный риск попалиться.

— Но зато видишь в темноте.

— Не так хорошо, как хотелось бы.

— И меня сейчас видишь? — в голосе Стоглазого была только расслабленность и умеренный интерес. И на лице тоже. А вот внутри него тяжёлым запахом страха всколыхнулась тревога. А еще точнее, страх потери личного пространства и… чего то еще.

— Неа, — так же легко и непринужденно соврал Лорд. — Тут слишком темно даже для меня. В основном шатре может что и увижу. А тут нет. Полог двойной, плотный…

— А я думал, ты всегда всё видишь.

— Вот так себе и думай. И мальчишкам то же самое внуши. Потому что чего я сам не увижу, о том мне егеря и собаки скажут. Рано или поздно, но скажут. Для того и создана егерская служба, чтоб помогать мне видеть всю страну.

— Да, — подтвердил Эссель.

— Ну и кто из нас Стоглазый?

— Ты, — хмыкнул Лорд. — Ты по настоящему, а я мухлюю.

— И тему замыливаешь. А она серьезная. Мелкие нарываются.

— Я полагал, что сегодняшняя их работа на гати показала старшим реальное положение дел. Мальчишки отнюдь не неженки, и без них в принципе бы ничего не получилось. Они спасли дураку жизнь. Не мы, — а эти трое детей, девчонки... и госпожа. Всю работу сделали они. Будь честен — мы, взрослые здоровые мужики, были на подхвате у мелочи и калеки.

— К девочкам и тем более госпоже у отряда никогда не было претензий, а сейчас их и вовсе обожают. К мальчишкам... да, отношение немного изменилось в лучшую... а потом они опять ссамовольничали, подошли к тебе без зова, без разрешения, помешали твоим размышлениям...

— Помешали размышлениям?

— Со стороны выглядело именно так. Не все золотые знают, как выглядит начало твоего... хм... даже я не сразу понял. А для остальных поведение мелкого — это дичайшее нарушение субординации.

— Ты бы предпочёл, чтобы меня накрыло в лагере? Полном собак и лошадей?

— Мы бы защищали тебя, — уверенно вставил Эссель.

— Я знаю, и благодарен, друг... я знаю, что вы бы защищали меня. В том и суть. Вы бы всех порвали тут…

— Ага.

— Но в это время мне нужна не только защита собак, но и помощь людей... а она может заключаться в том, что на меня... ну, это будет так выглядеть… нападут и обездвижат... иначе я сам себе сломаю кости. Как вы определите, кого именно рвать-пластать-не подпускать, а кого можно?..

— Брай его знает, — сказал пёс.

— Да. Брай знает. Но Фъяллар не всегда его слушает. Фъяллара не было на той поляне, когда … — он задохнулся, его передёрнуло короткой судорогой-спазмом, и продолжил он охрипшим голосом, — моего брата убивала Тварь… Но Брай и Грим были. Они рассказали ему. Поверь, Фъяллар стар, но не дурак. Он ни на секунду не перестаёт слушать лагерь. И он пригонит весь табун, чтобы защитить меня.

— Лошади, — фыркнул пёс. — Лошади очень пугливые… С ними трудно говорить, и они всегда себе на уме. Но в этом и сила. Мы даже всей стаей не выстоим против табуна… только озлобим сильнее. Они тут всё перепашут. И тебя тоже, если старик сплошает. И нас.

В шатре на некоторое время повисла тишина. Люди и собака размышляли.

— Сегодня обошлось, — наконец сказал Стоглазый. — И сэр Брай их пропустил.

— Да. Обошлось, потому что пропустил. И, надо сказать, мальчишке жутко повезло, что я смог его услышать и ответить… Я сегодня почти убил зверя. Он просто уже не мог броситься на мальчишку.

— Я бы сказал, что сегодня ты почти убил себя. И опалил, и поджарил.

— Ну… можно наверно и так сказать. Тогда мне тоже жутко повезло.

— Нам всем сегодня жутко повезло, — серьёзно сказал Стоглазый.

— Но Брай всё равно доверяет этим пятерым не полностью.

— А парни не доверяют вообще. Ты понимаешь, что эта зависть приведёт к розни, расколу, возможно даже предательству? А если они решат вот так же самовольничать, и за твое внимание соревноваться, лезть без спросу в твое личное пространство — дисциплине конец. Уважению к тебе конец. И получим неуправляемую свору в сотню бойцов, которую сами же и обучили. Да ещё и в самом козлячьем возрасте.

— Понимаю. Но пока не знаю, как изменить. Если отправить этих детей прочь сейчас, они останутся калеками. И предателями станут уже они. А они — так уж получилось — слишком много узнали обо мне, пока были рядом.

— Они слишком самодостаточны для своего возраста, игнорируют старших братьев, для них нет авторитетов...

— Так уж и нет?..

— Ладно, старшие братья для них не авторитет.

— А что, раз старший, так сразу и умный что ли? Знаешь, что ответила моя бабушка, когда её спросили «Допускаете ли вы недостаток ума у мужчин»?

— Что?

— Ну, а если он дурак?!

Стоглазый фыркнул, едва не засмеявшись, но тема была для него серьёзной, и он, продышавшись, продолжил:

— И, тем не менее, мнение старших ни в грош не ставят, даже когда те правы. Всё проверяют, все уточняют, отказываются выполнять распоряжения, строптивничают… через голову прыгают!

— А вот это самое обидное, да?

— Да. Нет…Не совсем так… но в целом, да. Обидно и опасно. Наушничеством попахивает. Мало того, сегодня мелкий по старшему отработал на секретный болевой захват!

— Что, прям вот подошел к старшему, губа через плечо, и ни с того ни с сего, ни за что на ровном месте, приложил лося мордой об пенёчек?

— Нет… они конечно сперва повздорили, старший велел соблюдать правила. Младший отказался, слово за слово, хреном по столу… Старший сорвался. Мелкий его запластал.

— Знаешь. Тебе надо лучше следить за дисциплиной в отряде.

— Я слежу! Я и говорю тебе, что мелкие провоцируют. Пока это мелочи. Но может перерасти в крупную общую грызню, а значит, новички не смогут вписаться в отряд. Конечно, до драк в принципе не должно доходить, это ненормально, что дошло до такого выяснения… Тем более с новичками. Но у нас обычно молодые со старшими и не спорят.

— Обычно у нас и старшие не быкуют. Приказы в отряде отдает только старший по званию. Например, ты. Но никак не старший по возрасту.

— Но младшие должны уважать старших! Должны уважать приказ! Тот, кто не уважает старшинство в семье, не уважает его и на службе. Это ведёт к измене. И как вообще могло случиться, что мелкий настолько вызверился, чтобы провёсти по старшему брату эффективный боевой приём?!

— Видимо, был уверен в своей правоте… Кто, кстати, был прав?

— Ну, по факту оказалось, что он.

— Кто первый замахнулся?

— Старший дал ему подзатыльник.

— И чем ты недоволен? Старший самовольничал, присвоил себе твоё право отдавать приказы, мало того, дал неправильный приказ… Не сумел настоять на своём, и применил силу к заведомо более слабому физически. Его окоротили. Причем без серьёзных повреждений. Дуракам наука, умным тем паче. Я закрываю ему право на командирские должности. Негласно.

— Сколько?

— Пока бессрочно. Через два года посмотрим, отменить запрет или оставить.

— Мне не нравится сам факт открытого противостояния.

— Ты бы предпочел, чтобы мелкий проглотил? И не портил статистику?

— Разумеется, нет. Если прокатит один раз, то скоро все младшие станут терпилами. Но сам факт мне не нравится.

— Мне тоже. Но дело не в мелких. Видимо это уже давно началось, если молодежь вынужденно подчиняется и терпит выходки старших настолько, что те начинают бесоёбить почти в открытую. А тут вдруг коса на камень.

— И ещё… ты же знаешь… боевые приемы, оскорбления, оружие и прочее у нас при конфликтах строго запрещено. Чтобы не поубивали друг друга и не забывали, что братья. А тут в цвет и в кон.

— Я знаю. А мальчик знал об этом? Он входит в Золотой отряд? Устав на него распространяется?..

— Нет… Но он должен адаптироваться! Он должен стать частью отряда! Значит, …

— Вот когда станет, тогда и накажем за нарушение субординации и братства. А старший уже наказан. Он-то в любом случае знал, что руки распускать нельзя. А понял или нет, посмотришь.

— Откуда мальчишка вообще узнал этот прием?! Неужели утечка где-то прошла…

— Ну, я научил. Как раз на случай вот таких, — он выделил слово голосом, — конфликтов. А вообще, скажи мне честно, у него был бы шанс против взрослого соперника, не примени он секретку? Разница в росте, весе, тренированности у близнецов с любым кадетом минимум вдвое. Думаю, его бы унизили по полной. А то и избили бы, а?

— Ну, думаю, до этого бы не дошло…

— Мальчик знал об этом?

— Нет, — с недовольством признал Стоглазый.

— А ты наверняка знаешь, что до этого бы не дошло, или только надеешься?..

— Я почти уверен.

— А как насчет уверенности, что мальчик отлично впишется в отряд и семью, если его публично будет запугивать и унижать старший брат?..

— Я не об этом! Но до этого может дойти, если не принять меры. И не только с этими мальчишками, а вообще. Дети неслухи. Это выглядит как зазнайство. Они в контрах со всеми. И у них нет страха.

— Страх у них как раз есть. Они очень многого боятся, но не смерти, и не побоев.

— Почему?

— Так воспитали. Сейчас они воспринимают меня как свою защиту от страхов. Но я не знаю, от чего защищаю их. Самое скверное, что они по сути уже бойцы, причём одиночные против всего мира, и научились скрывать уязвимости. Они никогда и никому не покажут свои страхи, а значит, мы не сможем это предусмотреть и защититься. Если они испугаются по-настоящему и сломаются.

— Но ты взял их к себе?

— А что ещё я должен был сделать? Они его сыновья.

— Самые младшие... Получается, это его последний...

— Он проезжал через тот городок, где я нашёл их, дважды. С интервалом в три года. Мать не помнит точно, в каком году эти трое родились.

— Но они не могут быть... Три года огромная разница во внешности в их возрасте!

— Могут. С ними поступили очень скверно, Стоглазый.

— Даже так?

— Да. И нам придётся это как-то компенсировать.

— И выяснять, чего они боятся...

— Да. Но они верны. Лично мне.

— Ты их спас, — в голосе Стоглазого было утверждение.

— Да, я их спас, — просто ответил лорд. — А потом они спасли меня. Впятером.

— Теперь понимаю... да, я как раз и обратил внимание, как слаженно они работают в команде... Причём решения всегда принимает самый мелкий из пацанов...

— Он старший.

— О?!

— Его больше били. Я не уверен, что смогу восстановить его рост.

— Даже при том, что дал им свою кровь?

— Да. Я кстати обратил внимание, что ты взял чистый кубок.

— Разумеется. Это дар. Его не воруют.

— Если хочешь, могу дать и тебе.

— Хочу.

— Завтра.

— Так много отдал?

— Нет. Просто сегодня я сыт по горло самоповреждениями.

— Извини.

— Фигня вопрос. Завтра наемся оленины, и будет вам счастье. Но знать это про мальчишек ты должен. Пока они со мной, они будут расти. Потом — не знаю. Ты моложе, ты меня переживёшь. Тебе с ними потом работать. Интегрировать в отряд. Служить молодому королю.

— И быть единым кланом...

— Кстати, я думаю, что все пятеро ровесники. И шестая, белая, тоже.

— Чёрт...

— Она без сознания. И кем проснётся, только время покажет. Если проснётся. С ней пока всё сложно. И, думаю, никогда просто не будет...

— Она... действительно?..

— Не веришь своим глазам, спроси собак.

— Хлодвиг, член семьи, — моментально отозвался Эссель.

— Спасибо, сэр Эссель, — серьёзно поблагодарил Стоглазый.

— Доброй еды, сэр рыцарь, — вежливо ответил пёс.

— Она тоже... в команде?

— Нет. Её я подобрал позже. Но они подруги со Златовлаской.

— И… къев?...

— Потенциально. Как все Хлодвиги. Но скорее всего, нет.

— Милорд... можно, я прямо сейчас выйду в отставку?!

— Лежи, — лорд мягко опустил руку на плечо Стоглазого, прижимая его к покрывалам. Автоматически размял напряженную мускулатуру, пропальпировал успокаивающие точки, вздохнул. — Думаешь, мне не страшно?

— Извини.

— Проехали.

— Да, похоже, этот выводок будет самым интересным из всех...

— Угу.

— Я был против, чтобы они ехали. Детям не надо видеть твои приступы, а я почти был уверен, что ты не удержишься... Сегодня вечером... у костра... ты ведь был на грани!

— Да.

— Они реально вызверились... даже не знаю, кто был лютей, эти детишки или госпожа. Я никогда не встречал таких упёртых и злых детей. А повидал всякое. Из всей сотни эти — самые звери. Настояли на том, чтобы участвовать в поиске. А ведь они даже не умеют ездить верхом! Но когда я увидел, как грамотно они подтянулись к тебе и работают, впятером... — Стоглазый вроде как перевел тему, но неожиданно стало ясно, что вот именно об этом он так секретно и хотел поговорить, — ...я подумал, что они, наверное, могут...

Он запнулся, потому что в приступе искренности едва не сказал "заменить ЕГО", но сказать это он не мог, потому что никто не смог бы заменить ЕГО для этих двоих... а как сказать иначе, не мог придумать. И мучился болью от едва не случившегося невольного предательства и той давней потери. И безумной надежды, что нашёлся способ не потерять и вот этого, второго, дорогого — слишком дорогого, не только для него но и для всей страны, — человека. Даже если он не человек, а къев.

— Они не смогут. Ни впятером, ни вшестером... — лорд снова коснулся его плеча, незаметно добавил нажатие на сонный канал, сглаживая прикосновением и голосом страшный, неловкий и болезненный момент, отозвавшийся и в нём самом внезапной острой болью за грудиной, потому что понял, какое слово проглотил и чем подавился его собеседник. И милосердно предложил другое слово: — ...не удержат. Ты ведь знаешь, если меня накроет на полную, понадобится физическая сила. Огромная физическая сила. Равная моей.

— Они вели себя так, словно понимали, что происходит, и не боялись.

— Они понимали.

— И знали, что делать...

— Они знали. Видели приступ. Ну... почти приступ. Когда я нашел их... меня накрыло от увиденного .... От полного удержаться смог... Но все равно едва успел сказать, что делать после... Они видели всё. И сделали всё, что необходимо. Двое суток отходняка...

— Ох...

— Они верны лично мне.

— Да, теперь я понимаю.

— И это будут очень сложные игроки... Я рад, что ты пришёл поговорить об этом. Вместе что-нибудь придумаем.

— Я тоже рад. А теперь... время уже позднее. Милорд разрешит мне уйти?

— Зачем? Ты куда-то торопишься?

— Проверить посты и баиньки.

Лорд закатил глаза, блеснув в темноте белками, и тихонько хрюкнул.

— Чего? — обиделся Стоглазый.

— А что, они у тебя такие раздолбаи, что в первую же ночь настоящей службы на постах уснут? Так, лежи тут, я сам проверю, — лорд плавным движением поднялся и уселся на пятки, сурово глядя на него сверху вниз. Однако голос его смеялся.

— Да кто ж их знает... мальчишки, к тому же устали за сутки вусмерть, — примирительно отозвался Стоглазый, — ночная скачка, поиск, гать эта чёртова...

— Но-но! Не чёртова, а королевская!

— Ладно, королевская. В сущности, разницы-то никакой.

Лорд хмыкнул. Стоглазый сделал вид, что не заметил, и продолжил:

— И работали, как каторжные на королевской дороге...

— Дороги королей, они такие, — задумчиво отозвался лорд.

— Странно, я совсем тебя не боюсь, — как-то невпопад сказал Стоглазый.

— А должен? — удивился лорд.

— Ну, по идее, да. Ты король, я простой ротный. Ты къев на грани приступа, я беззащитный человек. Я лежу, ты сидишь. Нависаешь, я бы даже сказал. Я дерзок, ты почему-то терпишь... Сказал бы я такое твоему батюшке!

— Ты и сыну моему этого сказать не сможешь. Все мы разные, у каждого короля своя вожжа в подхвостье. Особенно если он къев, а значит что-то кардинально меняет в стране под свои хотелки и стратегическое видение. Да и правят они обычно долго… Иногда я думаю, что быть малосильной мразью, одинаковой в ряду других мразей, тактически более выгодно для династии… да и для страны в целом. Для народа со сменой башки под короной ничего не меняется. Сперва король дурной по младости, потом по злости-жадности, ну а под конец по старчеству. Все просто-понятно, знай себе пытайся выжить, как деды выживали. Лучок-репка, в лесу щаве́ль. А что налог год от году растёт, так и деревья растут…

— Ты вдвое крупнее, вчетверо тяжелее... — Стоглазый словно не услышал его, — сломать меня для тебя вообще не проблема. Ладонь на грудину, хрусть! и нет ротного. Но я не боюсь. Мне вообще сейчас так уютно и... Где мои рефлексы?

— Спят, — со смешком отозвался лорд, — и ты спи, и не грузи голову всякой хернёй.

— Спать?.. Прямо тут?

— А что, под кустом уютнее, чем в моём шатре?

— Вообще-то это мой шатёр.

— Было ваше, стало наше. В моём сейчас спит госпожа.

— Надеюсь, она восстановится.

— Я тоже. Но риск огромен. Давай, закрывай глаза и спи. В своём шатре. — Он подпустил в голос ехидства, выделяя слово «своём», потом снова вернулся к нейтрально-добродушному тону. — И место заодно посторожишь. Чтоб все знали, что тут живое спит и дышит. Типа это я тут сплю.

— А ты?..

— А я проверю лагерь, раненых, лошадей, и прогуляюсь потом.

— Ты думаешь, все вокруг дураки, и не отличат твой храп от моего?

— А ты храпишь?

— Не знаю.

— А я храплю?

— Не знаю.

— Да, — отозвался Эссель, — но люди не слышат.

— А он?

— Нет.

— Скверно.

— Прости.

— За что? Ты сказал честное.

— Да, — хвост отстучал понятную всем радостную дробь.

— Реально засыпаю, — Стоглазый неожиданно зевнул. — Тепло, мягко... сухо.

— Ну, вот и лежи в тёплышке. Сколько ты не спал?

— День, да ночь, да ещё вот день, да еще полночи...

— Птица кит никогда не спит?

— А то... я ж чуждище стоглазое. Работа такая, за мальчишками — глаз да глаз.

— Один глаз спит, остальные дозором зыркают?

— Угу.

— А я сказку знаю, — засмеялся лорд. — Спи, глазок, спи, другой...

— В этой сказке один забывают всегда, — зевнул Стоглазый, и неожиданно хихикнул. — А мальчишки юркие... Разве с ними уснёшь?! Вечно в слепую зону норовят.

— Я считать умею.

— И по именам всех помнишь...

— Да. Вообще всех помню. Так что — закрывай-ка, братец, все свои глазки, сколько их у тебя есть...

— Ты мухлюешь!

— Тут в темноте смотреть не на что. Хоть выспишься по-человечески.

— А ты?

— А я пойду к госпоже. У неё действительно очень тяжёлые повреждения. Но они же все упёртые, эти рыжие герцоги.

— Они ещё и живучие.

— Да, этого не отнять. Но всё равно опасно... Очень.

— Дашь ей свою кровь?

— И кровь, и семя — когда проснётся.

— А если понесёт?

— От меня?! Ты издеваешься, что ли?!

— Ну а вдруг? Она последняя в роду Рыжих. Она должна. И чем быстрее, тем лучше. И лучше от тебя, чем от хрен пойми какого консорта.

— Мимо. Да и рано ей ещё. Даже если бы я мог дать ей ребёнка, в таком состоянии она не выносит.

— Ну а вдруг?

— Ну а если вдруг, то мне придётся на ней жениться.

— Вы были бы прекрасной парой.

— Зачем? Чтоб потом говорили, будто я молодой век старым телом задавил?..

— Знаешь, я смотрел на вас сегодня… когда вы стояли у гати… Такие красивые. Высокие, счастливые… Истинные правители. Короли по крови, владыки по праву…

— Инвалиды по факту.

— Перестань. По тебе незаметно. По ней тоже будет незаметно рядом с тобой…

— Рядом со мной её вообще никто не заметит.

— Женщине главное, чтобы её видел тот, кого она любит.

— Я стар и не умею любить. Во мне есть нежность, забота… но нет страсти. А ей нужен кто-то, кто сможет. Кто будет гореть рядом с ней. Молодой, здоровый, сильный, искренне, без памяти влюблённый в неё…

— С её ранами?

— Именно с её ранами. Поверь, у неё в душе ран намного больше, чем снаружи. Снаружи у неё всего лишь нет рук и ног… культи зарастут, и можно ставить протез, учить пользоваться. А в душе протез не поставишь… Там только растить заново.

— Любовью?

— Любовью, добротой, верностью. Честностью. Нужен кто-то ещё, кроме меня. Второй. Кто будет любить, несмотря на культи. И сможет этим вылечить душу. Кто останется с ней, когда я уйду. Иначе она никогда не почувствует себя полноценной, вольной, имеющей право выбирать и распоряжаться собой. Доверяющей людям. Бесстрашной.

— Она ни с кем, кроме тебя, не сможет.

— Должна. Я стар. Если она через пару лет останется моей вдовой, что с ней будет после? Если она не будет уверена в себе как в человеке, женщине, матери? Как в правителе? Если другие будут видеть в ней лишь мою игрушку, калеку, взятую из жалости? И неужели она сможет стать из вдовствующей королевы, пусть и парадной, снова герцогом? Причем всего лишь вассальным герцогом?.. Или останется перекладываемой с места на место подушкой при дворе пасынка?... Подчиняться пасынку-къеву, жить приживалкой в чужом доме, есть с чужих рук, разве это хорошая судьба для неё?!

— Чёрт… везде клин. Но почему ты говоришь, что… пара лет…

— Ну, пусть не пара лет, пусть десять. Но всё равно наша разница в возрасте огромна, а мне наследует не её ребенок, а внеочередной къев. Ей всё равно не будет ещё и тридцати, когда она отойдёт в тень и потеряет статус, а с ним вместе и личную защиту, и гордость, и независимость, и привычную уже услужливость черни. Её жизнь будет закончена. В лучшем случае она сможет стать лишь регентом при своем ребёнке-герцоге. Это подло. Я не хочу, чтобы с моей смертью её жизнь тоже закончилась.

— Но она не сможет одна…

— Сможет. Она рыжий герцог, а они все упёртые. Я ей помогу. Сколько буду жить, столько буду опорой. Но править она должна одна. И менять мужиков, как перчатки.

— Протезы.

— Протезы. Я сделаю ей протезы в виде перчаток.

— Любой, кого она возвысит до себя, предаст и попытается над ней самоутвердиться.

— И еще один в виде дилдо. Для особо хитрожопых.

— У неё нет защиты в личном пространстве. Она калека. Ты этого не замечаешь, для тебя все мы равны. Но обычные люди реагируют на инвалидов остро и зло. Либо брезгуют в сексе, либо дрочат именно на культи и шрамы… Что не намного лучше.

— Ну, я как бы в курсе.

— Извини.

— Но ты прав. Она должна будет научиться защищать себя. И научить других любить себя, такую, какая есть. Любить, боготворить как госпожу… а не бояться или презирать.

— Она даже от удара уклониться не способна! Прости, но она самовар. Ты знаешь, какая выживаемость среди самоваров. Любой прислужник или фаворит может причинить ей вред или шантажировать. Пожар, побои, стекло в ложе протеза, перевернувшаяся коляска, воткнутая в корсет булавка… Даже просто не подмыли вовремя!!!

— Это так.

— А тебе это самоутверждение не нужно. Ты и так выше.

— В том и дело. Она должна быть госпожой не только в своих землях, но и в отношениях. Со мной это невозможно. Я её сюзерен.

— Ты так говоришь, словно вассалитет будет обязателен и в постели…

— Ты просто не понимаешь, что такое къев. Что такое наша жажда к власти. Но даже если я смогу его усмирить, и сделать равный брак… Не консорт, не герцогиня… Попытайся представить реакцию моего сына.

— Он бастард. У него нет права быковать на законныша.

— Он къев. Официальный наследник. Он не потерпит конкурента. И срать ему на все чужие права, если он решит, что идёт за своим. По себе знаю. И так чудо, что мы пока с ним за власть не погрызлись.

— Да ну. Ни один къев не спровоцирует гражданскую войну, не было никогда такого. Не для того вас судьба затачивает. Ты законный правитель, он не возьмёт чужое. Этот парень совсем другой.

В воздухе повисло молчание: оба вспомнили предыдущего наследника, единственного законного ребёнка. И то, что он сделал с младшей ветвью. И чем заплатил. Чем заплатили оба: отец и сын. И страна. И что будет, если снова схлестнутся в схватке отец и сын.

— И всё же риск есть. У меня не возьмёт, а у вдовы и мелкого — кто знает…

— Не возьмёт.

— В конце концов, он уже взрослый, женат и даже сделал первого ребёнка. Слава богам, мальчишка обычный человек, но что, если родители захотят посадить его не на материнский, а на отцовский трон, в обход законной очереди? Своё дитя свет застит.

— Ты хорошо воспитал их. И наследника, и Золотую госпожу. Не сомневайся в них.

— У них могут быть дети. Много детей. Кровь совпала. Два взрослых, тем более плодовитых къева в стране — это страшно. Но ещё страшнее, что интриги престолонаследия начнёт дворянство. Законный наследник от породистой рыжей им слаще, чем потомство выскочек-золотых и бастарда. Законный сын и внук-полубастард — разница есть…

— Не начнёт, — Стоглазый уже вовсю зевал и говорил еле внятно, — они жить хотят, и в ваши разборки не полезут. А первый ребёнок всё равно наследует матери... И Золотой госпоже, и Рыжей необходим наследник за матерью. Причём не один… Причём именно Золотой нужен не один, иначе сотня братьев весь лес перепашет в драке за отцову корону. Лоси эдакие…

— Этого я тоже боюсь.

— Ну а если там несколько штук лишних младших всё же окажется… В твоем роду всегда был запасной наследник младшей линии, чтобы принять трон от бездетного къева или основной ветви... так что... перетопчутся и смирятся... и … так что... ты... это... иди, проверяй караулы... и не грузи голову всякой хернёй.

Он уснул сразу, как договорил, словно отрезало. Лорд усмехнулся, преодолевая слабость: его на секунду залила огромная, выпущенная из тисков воли усталость, навалилось почти непреодолимое желание тоже закрыть глаза, наощупь лечь рядом, в нагретое-тёплое, подгрести-обнять, ткнуться носом в живое тепло, и уснуть. По-человечески. В конце концов, сам он, если не считать нескольких минут дрёмы и вот этого часа у костра, не спал уже трое суток: бойня, приём, допросы, четыре тяжелейшие операции, одна из которых сегодня пошла прахом, едва не накрывший вчера и ещё вибрирующий в нём угрозой сегодняшний, тоже чудом отведённый, приступ…

И не рискнул. Мало ли… Стоглазый прав. Всегда прав. Плохой сон, дурная сонная сила… даже не отмашка, а просто неловко придавить во сне — и наутро вместо человека рядом будет только изломанная груда костей и мяса. Заспит, как мамаша младенца.

Улыбнулся горько: «Так мне и спать всю жизнь в обнимку только с собаками… Собаки. Те хотя бы умеют слышать во сне, и вовремя проснуться, и отскочить, не обижаясь… а Стоглазый слишком умаялся, не факт, что вообще сможет хотя бы шевельнуться до утра»

Он вздохнул. Привычными движениями лекаря проверил под доверчиво спящим, отяжелевшим безвольным телом постель, расправил все складки и колтуны, чтобы к утру не случилось пролежней. Вес у парня небольшой, но зачем рисковать… Подумал: как ротный отнесётся к тому, что проснётся утром без одежды?... Ну, не совсем, конечно, капитально… Это было бы жестоко и глупо. Однако портупею, сапоги и куртку определённо нужно снять: она у Стоглазого тоже с особой подкладкой. И ремни выглядят так, словно их не развязывали неделю. Снял. Усмехнулся, вспоминая старика-портного, расправил под спиной складки и швы рубахи, перевязал на более плоские варианты узлов ленты. В конце концов, этот человек только что подставил его перед всем лагерем. Небольшую элегантную мстю он заслужил. И заботу — тоже. Накрыл спящего краем одеяла.

— Береги его, Эссель.

— Да.

Накинул чужой плащ и, сложившись вдвое, чтобы сойти в темноте за низкорослого «простого ротного», выскользнул из палатки, намеренно привлекая к этому факту внимание караульных. Десять минут. Они «молчали» десять минут. Может, это ещё не так много, чтобы испортить Стоглазому репутацию?...

Глава 11. Олени.

Потревоженная лесная птаха недовольно пискнула в кустах, и охотник в чужом плаще весело оскалился: «Аах так, да? Ротного, значит, боимся, а внешнего врага значит не боимся? Ну, держитесь, птички!». Имитируя лёгкий враскачку кавалерийский шаг Стоглазого, — шаг, который не раз выручал коротышку в схватках, потому что на самом деле был текучим единым движением боевого мастера — он не торопясь ушёл в тень деревьев, якобы направляясь по обычному маршруту проверки постов. Но вместо того чтоб идти как обычно, кустами и тенями, взобрался по сосновому стволу и бесшумно помчался по верху, внимательно оглядывая лес и высматривая под собой караульщиков. Вот этому Стоглазый так и не научился: банально не хватало мышечной массы.

«И длины рычага».

С караулами все обстояло не так плохо, как могло быть, но и не так хорошо, как хотелось бы. Среднестатистическая охрана. Лесной сквозь неё пройдёт и не заметят, простого бандита возьмут… и в целом от медведя защитят. Мясной щит, он и есть мясной щит. Больше одной туши медведь за ночь не возьмёт. Мальчишкам, да и бойцам постарше, явно не хватало реального лесного опыта и страха за свою жизнь. Городская стража и вовсе растерялась: эти в ночном лесу оказались совершенно слепы. Покидав в каждого для острастки шишками, охотник с чистой совестью отправился дальше, осматривая лес на предмет чужаков, утренней охоты и полезных буераков. Раз отряд всё равно в лесу, можно устроить молодняку экзамен.

Дичи было достаточно: сказывалась близость топи и нехоженых угодий. Шуршали, пахли, сверкали издали тревожным зеленоватым отблеском тапетума. В какой-то момент охотник заметил шелохнувшиеся внизу ветки: олень-двухлеток, с простыми еще рожками-тычками, высунулся из кустов, тревожно принюхиваясь. Совершенно по сути бесполезное для леса существо, к тому же дурак: кто ж так позирует, когда опасное рядом?… Сперва было хотел завалить. Потом представил: тащить, свежевать… и ради чего? на три часа раньше поесть свежатины?... И передумал. Живая кровь это конечно хорошо, и терять её обидно: фуражиры просто стравят в мешок для собачьей каши…

«И мясо будет просто мясом… и каша будет просто кашей. Но зато это будет еда без дополнительного насилия над собой и надрыва».

Разумеется, он понимал, что совершает ошибку. Если ты от усталости отказываешься от чего-то, что можно сделать, и что необходимо сделать, чтобы стало лучше… и вместо этого просто ложишься спать на голодный желудок, вовсе не факт, что после отдыха у тебя будет достаточно сил, чтобы сделать это. Тело может просто не успеть восстановиться. Именно вот на таких моментах и ломаются великие жизни, уходят преимущества, рвётся тоненькое, ловят враги. Раз схалтурил, два не вытянул… Вместо гиперкомпенсации и прироста запустил в организме привычный вал потерь… а дальше уже ослаб, и понеслось под откос. Но он устал. И тащить в лагерь мясо, пусть даже бычок мелкий, максимум килограммов 70, было просто выше его человечьих сил. А бросить едва надкусанную добычу в лесу не хотел зверь. И спать в лесу без охраны сейчас нельзя. Слишком велик риск не проснуться… сперва вовремя, а потом — совсем. Сожрут спящего…

«Живи, дурачок… Может даже и не тебя охотники мои на завтрак завалят…»

Но… Олень наконец унюхал его и, всхрапнув, прыгнул в стоону. Резкое движение спровоцировало хищника, отключило все мысли, желание, разум, лень и логику. В желудке позорно заревела, пугая оленя сильнее, голодная волна. Сам не зная как, бешеной рысью лорд прямо с ветки метнулся ему на спину, сбивая с ног, рискуя поломаться сам. Хрустнули под огромным телом ребра, потом свёрнутая шея. Олень дёрнулся и затих мордочкой в небеса: умер почти мгновенно. Лорд мысленно выругался: сердце остановилось, и обескровить нормально уже не получится.

«Заставь дурака богу молиться, так он лоб расшибёт…»

Но, раз дичина добыта, можно поесть. «Прости». Вздернул оленя за задние ноги на горизонтальный сук, подтянул повыше, чтобы обмякшая шея оказалась на уровне лица. Не спеша достал серебряный катетер-трубочку, проколол оленю яремную вену. Поймал губами горячую, ещё не успевшую понять, что олень мёртв, струйку. Кровь пошла, как всегда в таких случаях, неохотно: когда сердце не работает, можно надеяться только на гравитацию и стекание её самотоком по сосудам вниз, а мышцы и вены, как водится, не особо пускают… К тому же далеко не все можно сцедить через ярему, да и темнеет кровь в процессе очень быстро. Несколько минут, и она уже по сути яд. Вскрыть горло полностью — надёжнее и правильнее, но на кровавое пятно уже через полчаса сбегутся хищники.

…Пил торопясь, жадно, пока шла, пока ещё могла поделиться с ним силой. Последние глотки уже практически высасывал, массируя тушу, как котёнок тапает материнское брюхо, добиваясь максимального выхода молока. Поймал себя на том, что движения, по-настоящему сильные, все равно ласковые. Словно гладит оленя напоследок. Запоздалая, не нужная никому ласка. «Вот только покойников я еще не массировал». Но делать это было нужно, хотя бы для того, чтобы уменьшить кровяной затёк в нижней части тела: обескровливание плохое, ночь жаркая, потрошить некуда. А неосвежеванная туша без порчи продержится максимум до рассвета.

«Придется прислать за мясом прямо сейчас». Накинул оленю на голову и шею лоскут замши, завязал словно мешок, торбой, чтобы остаточный самотёк крови собирался в нём и не кропил на землю. Заодно защитил голову и прокол от вездесущих мух. С них станется, и ночью прилетят. Отяжелевший и сонный, побрёл, подволакивая ушибленную ногу, к лагерю — по земле, оставляя для собак чёткий след. Уговаривая себя идти старой, придуманной много лет назад лесной игрой-самоусмешкой.

«Отправлю… и спать… я силён, я хитёр, я великий охотник, я великий вождь… я не могу остановиться тут, не могу лечь. Великий вождь всегда может идти, всегда может делать, что должен. Я устал, но добыл своим людям много хорошей еды… они тоже устали, и они слабее меня… я забочусь о своих людях… они смогут сразу поесть утром, они станут сильнее. У меня великий народ… Я великий вождь… Я иду сторожить свое новое сокровище: алмаз короны, рыжий и негранёный. И упёртый. Буквально украденный у смерти… Ибо я великий вождь, и могу даже это»

Миновать посты всё равно пришлось по деревьям: мало ли, дурак на шорох стрельнёт… но потом он снова спустился и, замыкая след, зашёл в лагерь из тех же кустов, через которые из него вышел.

***

— Мясо, — сказал он, останавливаясь около основного поста.

— Мясо, — оживились сторожевые псы, щупая носами запах. — Молодой, вкусно.

— Будить? — практически в один голос поинтересовались старшие дежурные по лагерю: человек и пёс-рыцарь.

— Буди, — величественно отозвался вождь, чувствуя, что мир вокруг него начинает плыть.

«Ничего, пара минут и можно лечь. Всего пара минут, о, великий вождь!»

Аккуратно покачиваясь с пятки на носок, чтобы не уснуть стоя и заодно скрыть, насколько его штормит, он наблюдал, как дежурные будят дневную смену: кадетов и горожан шесть к двум, и как те просыпаются — кто мгновенно и молча, кто с ворчаньем и потягушками. Наконец, они собрались перед ним: восемь смертельно уставших днем, невыспавшихся фуражиров, и пятеро еще менее выспавшихся и мечтающих скорее лечь дежурных, у которых смена не раньше, чем через час. Бодры и веселы были только собаки. Все незанятые на постах сейчас сидели вокруг и с интересом наблюдали за сборами, хвосты мели по земле, носы предвкушали.

— Задача: — проскрипел егерь, проваливаясь в привычную канву обучения молодняка, — пройти по моему следу, найти оленя, принести в лагерь. Можете освежевать там, можете тут. Сохранить все части туши и шкуру по максимуму. К общей побудке мясо сварить, шкуру подготовить на замшу. Вопросы есть?

— Нахрена нам это ночью? — зевнул один из кадетов, — что, до утра не ждёт?.. Вяленым бы на завтрак не перебились?...

Мутная волна бешенства захлестнула лорда. Значит, он через силу и боль добывает еду, чтобы люди с утра могли быстро поесть горячего и восстановиться, а эти сучки-белоручки хотят спать да готовое жрать?! Точно так же, как бросился на оленя, он на чистом инстинкте шагнул вперед и не размышляя хлёстким ударом сбил наглеца с ног. Оглушенное тело покатилось по земле. Лютая ярость заклокотала в горле, заставляя заикаться и по-звериному терять слова:

— Ты с кем пререкаешься, щенок?! — зарычал, выплёвывая застревающие в глотке слоги, испытывая дикое желание бить ногами ошеломленное падением тело и едва удерживаясь от этого. — Мои приказы не обсуждают!

С дёргающимся, потемневшим от ярости страшным лицом, на котором проступили три багровые полосы от давних ударов плетью, он обвёл взглядом крохотный застывший отряд, насторожившихся псов, и снова в упор уставился на приходящего в себя, пытающегося подняться мальчишку. Заговорил, все ещё теряя от ярости голос:

— Тот, кто служит королю, выполняет его приказы не раздумывая. Посмотри на этих собак.

Он качнул головой в сторону подобравшихся, посерьёзневших псов. Теперь они стояли вокруг людей кольцом, молча ощетинив загривки, точно так, как волки стоят и наблюдают за загнанной дичью. С горящими от предвкушения глазами, ожидая только приказа, чтобы начать бойню. И сам он сейчас был таким же зверем, готовым кинуться в любой момент, словно они с собаками были единым целым. И от этого становилось еще страшнее слушать этот сипящий, придушенный и адресно, направленно ненавидящий голос. Режущий ненавистью, словно клинок. На траектории которого вовсе не хочется оказаться, чтобы не попасть случайно под чужой замес.

— Каждую секунду они готовы услышать и выполнить любой мой приказ. Отложить свои дела и выполнить мою волю. Минуту назад они спокойно спали вместе с вами, секунду назад они смеялись, сейчас они готовы порвать любого по крохотному движению. Моему движению. Они часть меня, они живут в ожидании моей воли, и это в радость для них. Вот это называется верность короне. Если ты не можешь быть верным настолько, эта служба не для тебя. — И внезапно рявкнул, яростно и жёстко: — Встать!

Спорщик, пошатываясь, встал с побелевшим лицом, не поднимая глаз.

— В глаза смотри!

Парень поднял глаза и встретился взглядом с бесконечно более сильным и, что ещё страшнее, злым на него существом. В полной власти которого он находился с самого рождения и будет находиться до самой смерти. И которого нельзя злить, просто из чувства самосохранения, нельзя злить.

— Пока ты приносишь пользу мне и этой стране, ты живёшь, — процедил справившийся с бешенством и ненавистью,но не со злостью, король. — Сегодня твоя работа и польза от тебя в том, чтобы вместе с остальной командой принести в лагерь оленя, которого я уже убил. И накормить усталых после вчерашней работы братьев горячим мясом. Затем ты до вечера будешь костровым. Выполняя эту работу, ты будешь молчать. Никто, кроме командиров, не смеет разговаривать с тобой, чтобы не мешать тебе думать. Во время ужина ты при братьях расскажешь мне, в чём заключается служба в королевской гвардии, и почему ты достоин этой службы. Если ты решишь, что эта служба не подходит тебе, назовёшь ту область, в которой можешь и хочешь приносить пользу стране и мне. И получишь новую судьбу.

Он замолчал, продолжая в упор смотреть на провинившегося кадета. Подыскивая какие-то иные слова, обуздывая внутри себя возмущение, бешенство, так и не угасшее полностью после вечернего приступа желание убивать. Обуздывая справедливостью и милосердием. Понимая, что хотя и сдержал силу удара, но мальчишка мог получить сотрясение и тогда вряд ли способен разумно мыслить. Но изменить всё равно уже ничего нельзя. Открытое неповиновение, открытое неуважение нужно пресекать сразу. Иначе потом придётся пресекать жизнь. А то и не одну.

— Всё понял?

— Да, мой господин, — хрипло отозвался кадет.

— Выполняй. — Равнодушно, жёстко, завершая эпизод как полностью исчерпанный. Сделал собакам жест «вольно», и те расслабились, выходя из боевых поз, но огоньки азарта в них не погасли. Затем обвёл глазами остальных, осмотрел цепко, словно ощупал: кто как отреагировал, кто что понял. Кровь уже отливала от каменного лица, и багровые полосы исчезли. Уронил такое же холодное и равнодушное, уже не злое, но и не доброе:

— Вопросы есть?

— Да, мой господин, — отозвался один из кадетов. Городская стража предпочла молчать.

— Говори.

— Вы сказали, пройти по вашему следу и найти уже убитого оленя. Мы не знаем этот лес, сейчас ночь, а вы почти не оставляете следов. Можем ли мы взять собак?

— Собаки пойдут с вами, но не как ищейки, а как наблюдатели и бойцы. Они покажут след, только если сами не сможете.

— Это экзамен?

— Да.

Одна из выжловок подала голос, проворчала что-то, и он кивнул, отвечая на человечьем:

— Да, и для собак тоже. Бери всех свободных от караула, кто захочет. Считайте это предварительным экзаменом на сэра. Сэр Шьерра, ты командир над собаками и наблюдатель за людьми. Ты, — ткнул пальцем в задавшего вопрос кадета, — командир над людьми. Ещёе вопросы?

— Вопросов нет.

— Выполняй.

Кадет коротко поклонился и вполголоса отдал несколько распоряжений. Люди кинулись выполнять. Через несколько минут отряд, окружённый двумя десятками собак, ушёл с поляны в те самые кусты. А ещё чуть погодя оттуда донеслось возбужденное сопение потерявших след недопёсков и весёлое хиканье стариков-сэров, прекрасно знавших о привычке лорда ходить по верху.

***

— Привет, — сказал Брай, когда охотник присел рядом с ним. — Добрая охота.

— Да.

— Оленя тоже одним ударом?

— Как тут? — лорд предпочёл не заметить ехидства.

— Тихо, сонно. Было.

— Будешь? — охотник протянул ему руку, сдвинул бинт-обмотку с подсохшей кровью, показывая запястье с едва схватившимся свежим порезом над веной.

— Нет, — пёс посмотрел с сомнением, сглотнул слюну, потом покачал головой. — Лучше завтра. Много глаз. Не поймут.

— А чего тут понимать? Зализываешь мне рану, обычное дело.

— Схватилась уже. Не поймут. Сегодня тебе нужней самому.

— Ну, тогда завтра. — Охотник зевнул.

— Завтра, — спокойно подтвердил пёс. — Ничего со мной за ночь не случится. Тихо, сонно. Все спят. Ты тоже спи.

— Надо охранять, — охотник привычным жестом притянул к себе собаку, ткнулся лбом и щекой в бурую грубую шерсть. Вдохнул привычный запах.

— Я охраняю.

— Тебе тоже спать надо. По-настоящему. У нас достаточно молодых собак.

— Они такие же сторожа, как эти мальчишки в кустах, — пёс затрясся от смеха.

— И всё же нам обоим надо выспаться.

— Тебе надо. Мне надо охранять тебя.

— Пойдём в палатку…

— Зачем?

— Будешь спать рядом со мной и охранять…

— Стоглазый.

— Не смешно.

— Очень смешно, — пёс снова засмеялся, не соглашаясь с человеком. — Из него сторож, как из болонки волкодав. Спит без задних ног.

— Устал.

— Буди. Уже четыре часа спит. Он встанет, мы там ляжем. Тепло, мягко.

— Нет, Брай. Пусть спит пока сам не проснётся. Нам там спать нельзя. Нам надо вепря охранять. Так что придется спать в её палатке… и на полу.

— Людская вонь.

— У всех свои недостатки. Я терплю собачью. — И добавил дипломатично: — Не все пахнут так хорошо, как ты.

— Давай не будем. Я стар, людская вонь отбивает мне нюх. Я не сторож в палатке.

— Но ты сам сказал, что должен меня охранять. Я буду спать в палатке. Там десять человек. Все потенциально враги. Я охраняю вепря. Ты охраняешь меня. Мы спим. Нас охраняют недопёски.

Пёс задумался. Ему всегда нравилось сидеть в обнимку, и он скучал по гладящим его рукам. Даже по этим. С возрастом скучал всё чаще. И спокойно выспаться он тоже хотел. Но в палатку он не хотел, что бы там ни думал человек. Вонь имела значение. Как и страх оказаться в замкнутом пространстве во время нападения. Привязанным. Несвободным. Их общий страх.

— Я буду спать снаружи, у стенки, — наконец решил он. — Ты рядом с вепрем. Я рядом с тобой. Между нами тряпка.

«Хоть не меч, и то спасибо».

— И меч.

— Хорошо, — пошатываясь, охотник встал. — Зови своих.

И, не дожидаясь, пока старик проинструктирует подтянувшихся из темноты правнуков, осторожно забрался в палатку, едва не получив по голове топором от бдительной Варакуты.

Глава 12. Палатка. Принцесса.

«Проснулся, проснулся!» — не голоса, скорее мысли. Не тревожные, — обычная замковая суета, замкнутая на персоне хозяина. Привычная, мирная, уютная. Солнце встало, птички зачирикали. Замок проснулся и готов служить. Лорд наскоро проверил тело и мир вокруг себя, и убедился в своих подозрениях. Увы, он действительно лежал на полу, в уже привычной позе: не звездой, но близко к тому, и опять облепленный детьми. Вывернутая шея затекла, зато щека сквозь полотно палатки ощущала горячий мягкий бок. По лагерю, перебивая даже близкий, в нос, пёсий запах, уже плыл густой сытный дух мясной похлёбки и собачьей каши.

— Привет, — сказал Брайен, и тут же горячий бок исчез. — Дальше сам. Я пошёл.

Лорд выпрямил шею, повертел головой, оглядываясь. Мысленно засмеялся над собой: «Ай да сторож!» Все обитатели палатки, кроме двоих раненых, за ночь перебрались к нему на пол и сейчас лежали в обнимку и впритирочку. Даже Варакута с Мавинкой — скромно, касаясь его одним буквально пальчиком, каждая под своим одеялом, но тоже лежали рядом.

«И ведь Байен, пёс эдакий, даже не подумал разбудить!»

— Милорд, завтрак? — теплые расслабленные тела рядом с ним подобрались, готовые немедленно подняться и служить. — Мы принесём.

— Нет, — сонно сказал лорд, — мне и так неплохо. Кто голодный, можете идти. А я еще поваляюсь…

— Мы тоже, — отозвался старший. Скорее всего, он по привычке говорил за себя и брата, но неожиданно расслабились все: спать, так спать… Побалансировав несколько минут на контроле, лорд снова соскользнул в сон.

***

«Закроются изнутри в шатре и ну давай оргию непотребничать!» — мысленно передразнил вчерашнюю насмешку лорд. Закрыв глаза и закинув за голову руки, он лежал на спине и лениво думал, добирая сон покоем. Свита его — проснулись и поднялись уже все, кроме раненых, — занималась какими-то своими делами, стараясь быть максимально бесшумной и незаметной, и весьма успешно. Судя по ленивому птичьему гомону и неспешному бивуачному звучанию, перезвяку тренировки (разумеется, Стгоглазый гонял молодняк), по почти угасшим запахам еды, было что-то ближе к полудню. Отряд давным-давно жил вовсю, а королевский шатёр всё ещё стоял закрытый и бесшумный, словно вымерший, и никто из обитателей пока не выходил. Даже горшок не вынесли… Конечно, это не могло не вызвать у остального отряда некоторого любопытства и вопросов.

«Да и плевать»

Хотелось лежать вот так, не шевелясь или почти не шевелясь, и просто дышать, слушать, залечивать свои раны, жить. Не торопясь в пути. Быть. Но увы, уже снова нужно было не просто быть, а быть — центром, осью, опорой, символом и абстракцией мощи. Заставлять тело двигаться, делать важные дела, принимать решения, судить и воодушевлять. И, разумеется, проверить раненых. И если во всём остальном он ещё как-то мог с собой договориться и смухлевать, уйти из лагеря по верхам, а потам высвистеть издали собаку и лошадей… и поминай, как звали… то здесь такого права у него не было. Раненые полностью на его попечении и зависят от него… слишком много, — может быть, вообще всё — зависит от того, выживет ли наследница.

— Ладно, — выдохнул он и рывком сел. — Не жили богато, нефиг начинать. Объявляю утро наступившим. Все вон. Мне нужно осмотреть раненых.

— Милорд, завтрак? — как ни в чём ни бывало, спокойно и деловито, и уже от самого выхода. Снова старший, пропускающий брата, девушек и женщин впереди себя.

— Сервируйте у входа через полчаса. И подайте горячей воды, вымыть руки.

Улыбающиеся мордашки, спокойные души, ничуть не поверившие в суровость голоса и жёсткое выражение неподвижного лица. Почтительно поклонившись, женщины выпорхнули из палатки. В приоткрытый полог полотняной двери ворвались лесные, нагретые солнцем, ликующие запахи спелого лета и сочной после дождей листвы. И вместе с ними — оживление и радостные возгласы парней, приветствующие появление «засонь», и в ответ звонкие юные голоса и смех. Лорд жадно вслушался в запахи и звуки, впитывая в себя эту радость и безмятежное молодое счастье, пытаясь запомнить и сохранить внутри себя. Заразиться ими, пропитаться, и хотя бы немножко почувствовать себя беззаботным, молодым и счастливым. Забыться и БЫТЬ молодым и счастливым.

— Да, милорд. — Мальчик поклонился и вышел, аккуратно прикрыв за собой полог. Приглушив звуки, запахи и свет. Оставив его наедине с болью, бедой и реальностью.

Вздохнув, лорд встал. Привычно растер по ладоням травяной отвар, коротко глянул в строну неподвижного золотого. «Дышит…» Раздвинул ширму, разгораживая шатёр надвое. Мало ли, вдруг мальчишка не вовремя очнётся… если конечно вообще очнётся.

***

Раны лучше не стали. Несмотря на все старания, обработку, мазь, донорскую кровь — порванная и растянутая плоть вокруг торчащих стержней воспалилась, причём на всех четырех культях. Раны зияли, и даже дураку было бы понятно, что она вчера всё же наловила в них грязи. Когда он работал с самой тяжелой, на правом предплечье, с тоской думая о том, что возможно вечером руку придется ампутировать по локоть, девушка всхлипнула и дёрнулась под его руками, приходя от боли в себя. И тут же погасила реакцию, словно ничего не происходит и ничего не болит. Расслабила тело, даже не закусила губу Вообще ничего, только посмотрела на него спокойными глазами с расширенными до предела зрачками.

— Прости, — сказал он. — Спящих поить трудно. Я надеялся, что обезбола хватит.

— Его хватило.

— Глотни-ка ещё, — он приподнял ей голову, поднёс к губам фляжку.

— Не нужно. Я потерплю.

— Пей, не выкобенивайся. Если силушку некуда девать, лучше на восстановление пусти, чем на понты. Со мной-то чего понтуешь?

— Хороший понт дороже денег.

— Плохой понт дороже жизни. Пей.

—Не хочу.

— Дело не в том, терпишь ты или нет, — он вздохнул, — я ни секунды не сомневаюсь в том, что ты все это вытерпишь и даже будешь со мной в процессе светскую беседу вести. Дело в том, как реагирует кровь. На обезболе она более жидкая и быстрее уносит воспаление. Так что пей, если хочешь сохранить сустав.

— Все плохо, да? — она сняла с лица холодную маску герцогини и презрения к боли и стала сама собой. Совсем молодой, напуганной и страдающей девушкой.

— Ты почти оторвала себе руки.

— Но ведь ты вылечишь?..

— Я не волшебник, девочка… Я всего лишь хирург. У меня даже выживают не все…

— Я выживу.

— Да. Ты выживешь.

— Так что у меня с руками?

— Переломы. По месту входа стержней. Сами стержни успели врасти, но кость по пропилу лопнула, справа видимо еще и вокруг раскрошилась. Плюс растянула и надорвала ткани. Просто чудо, что скобы слетели не все сразу…

— А ноги?

— Там то же самое, и тоже пошло воспаление вверх по ходу лимфы. Но ногами тебе не есть. А вот руки…

— И что теперь делать?

— Резать и шить.

— Тут?!

— Тут я смогу тебя только зарезать. Нужно в город. Чистота, бинты, неделя неподвижного сна. Сейчас позавтракаем в шатре вместе, раз уж ты проснулась, и поедем. Повезу быстро, так что сразу и снотворное дам. Если хочешь, могу дать сейчас.

— Я хочу поговорить с крестьянами.

— Какие тебе еще к черту крестьяне?!

— Это мои люди. Они должны видеть свою госпожу сильной. А не куль на седле.

— Сильной они видели тебя вчера. Этого достаточно. Расскажут.

— Полтора землекопа? Нет. Сегодня на раскорчевку приедет полдеревни. И все они должны видеть меня. И слышать.

— Ты вообще понимаешь, какой нужен уровень владения голосом, чтобы говорить в таком состоянии на толпу простецов, сидя в паре метров от них?! Одна неверная интонировка, случайная гримаса, и сделаешь для статуса хуже, чем если была бы сонный куль.

— Это ты говоришь МНЕ?! — в её голосе, только что спокойном и мирном, прорезалась и зазвенела ледяным холодом смертельная сталь. Королевская сталь, мощь и презрение.

— Да, это я говорю ТЕБЕ, — в его голосе тоже теперь было глубокое, огромное спокойствие, полное отсутствие эмоций и зычная королевская сила, безусловная и безграничная уверенность в своем слове и праве. — Боль непредсказуема, и дыхание может предать.

— Хочешь, я тебе спою? Пока ты чистишь рану?

— Я ни в коей мере не принижаю и не недооцениваю твою силу воли. — Он убрал из голоса вибрирующую мощь и снова заговорил своим обычным, глухим, терпеливым и самую чуточку ласковым. — Я говорю о том, что никогда нельзя переоценивать себя, испытывая боль.

— Я смогу. — Она тоже убрала сталь, словно спрятала клинок в ножны.

— Я знаю. Но это жжет силы. А они тебе нужны для восстановления. Глупо ради понтов рисковать здоровьем и жизнью. Вон уже раз рискнула…— он качнул головой в сторону ширмы, за которой лежал вчерашний спасенный кадет. — Не стоит вводить самоповреждение в систему.

— Это был мой долг.

— Да. И теперь он должен тебе жизнь. Всю, до последнего вздоха. Жизнь и верность.

— Я не стану требовать с него этот долг. Не скажу.

— И я не скажу. И если мы оба не скажем, а он сам не догадается…

— Значит, Судьба возьмёт с него сама. Так, как сочтёт нужным. Это его право, мой король. Мне не нужно рабское служение. Пусть выбирает сам. И судьбу, и плату.

— Да.

— Я тоже выбираю сама.

— Ты упёртый старый кабан. Ради одного жёлудя выкорчуешь дуб…

— Я принимаю твой комплимент, мой король, — она легкомысленно хихикнула, словно они сидели и вели светскую беседу, а не делали сложнейшую перевязку.

— Это не комплимент.

— Я знаю. Это досада, что проспорил.

Лекарь хмыкнул.

— Хорошо, — она перешла на вкрадчивое мурлыканье. — Признаю, я не совсем права. Но раз уж меня вчера видели, сегодня нельзя не показаться. Иначе пойдут сплетни, что калека при смерти. И в отряде тоже.

Лекарь вздохнул. Потому что в этом-то как раз она была права.

— Давай так… — голосок наследницы стал совсем шёлковый и невинный, словно она затягивала удавку на шее обведённого вокруг пальца противника, — в основном говоришь ты, щедро даришь пеньки и шишки, а я вся такая молчаливая и красивая рядом. Скажу крестьянам буквально пару слов. Пусть просто на меня посмотрят. А потом мы уйдём в палатку.

— И-и-и?.. — подозрительное, выжидающее, ясно говорящее, что обосновать удалось, а обхитрить нет, и придётся чем-то приплатить.

— И я буду послушной и осторожной. Во всё время лечения. Честное герцогское!

— Ты пока ещё не герцог, — он помрачнел, раздумывая, пока привычные руки словно сами собой накладывали и закрепляли последние витки бинтов. Потом тряхнул головой:

— Ладно, пусть так. Сейчас проверю кадета, затем поедим в палатке. Когда телеги будут подъезжать, собаки предупредят. Велю вынести кресла на солнышко. И посидим, подождём.

— А потом меня что, в кресле закатывать будут? На виду у всех?

— На руках занесу.

— Того лучше!

— Ну, мы можем, конечно, и пару часов посидеть, — он ввернул шпильку: — полторы песни спеть… пока все топоры не заработают.

— Нет. Я хочу как вчера, стоя.

— Что?…

— Выйдем, озвучим свою волю, и уйдём в шатер. Ты ведь сможешь?

— Я-то смогу. Это в первую очередь больно и тяжело тебе. Сидеть в кресле намного легче, чем висеть на моей руке, имитируя ходьбу и стойку в обнимку.

— Если будет иллюзия, что я стою сама, будет меньше сплетен. О тяжести моих… потерь.

— Да, — он вздохнул.

— Поверь, так лучше. И мы меньше времени будем на виду. Несколько часов я точно не удержу лицо.

— Да, — он снова вздохнул, признавая своё полное поражение.

Глава 13. Чернавка. Гать

Крестьянские телеги уже несколько часов шли обозом через лес. Вернее сказать, кружили между чару́с и продирались сквозь кустарник вслед за лесничим: дороги к королевской гати ещё не было, заодно и торили, и рубили, канавки для отвода воды копали, и мелкие попутные болотца, а то и просто мокрые травяные плешины и ямы от корчей на ширину телеги гатили валежником: обратно им с грузом идти, если сразу не подготовить, завязнут. Кое-где, чтобы не кружить, и вовсе разрешал срубить несколько крупных деревьев. Когда метил их для королевских надобностей, когда клал слегами под короткие гатевые намёты поперёк болотин. Ближе к гати начали грузить все срубленные брёвна на телеги: для будушей отмостки. Куцый пень тут же артелью раскорчевывали, оттаскивали в сторону, и корчевавшие его мужики кидали жребий, кому на обратном пути забирать.

Последней, подбирая ветви для фашин, тащилась совсем убогая повозка, запряженная скорее одром, нежели клячей. Но у Чернавки не было и такой, даже совсем захудалой, лошадёнки. Да что там лошади… даже имени у неё уже несколько лет не было. Только прилипшее обидное прозвище, застарелая боль, ужас голодной приближающейся зимы и двое последних живых детей, оставшихся на хозяйстве в избе-развалюхе. Две девчонки мал-мала, последняя память от пропавшего на болотах мужа.

«В ноги упаду, — с тоской думала вдова, — в ноги…»

Телега, проползая мимо сверкающих смолой свежих брёвен и чужих дров, немилосердно и насмешливо скрипела рассохшимися бортами, скрепленными таким же ветхими верёвками. Казалось, что она вот-вот развалится от собственного веса и скрученных бабами из отсеченных веток фашин. А не развалится, то лошадь с натуги околеет. Представить, что обратно она пойдет с дровами, не очень-то получалось. Не потому, что не верилось, что лесник не даст обещанных за работу дров: даст. Слово короля это не хрен собачий, не рискнёт лесник нарушить. Может меньше обещанного, но даст. А потому, что и так хозяйка одёра то и дело слезала с телеги и шла рядом, сберегая его невеликие стариковские силы для обратного пути. Под её неодобрительным взглядом Чернавка тоже слезала с телеги, да и вообще она больше шла, чем ехала.

«В ноги упаду, — крутилась в голове безнадёжная надежда, — в ноги…»

— Навязалась на мою голову, — Олимшайа снова дёрнула вожжами, и кабыздох с видимой охотой остановился перед очередной разрытой после корчевания ямой, перенёс вес на задние ноги. — Даже и не думай, что обратно я твои гнилушки повезу. Толкай давай.

Чернавка ничего не ответила, только отвела глаза, спускаясь с телеги и упираясь руками в задний борт.

— Пошла! — щёлкнули вожжи, и лошадь покорно налегла на хомут, а Чернавка на телегу, помогая провезти её через рыхлый, не столько укатанный, сколько размолоченный прошедшими тут до них телегами участок.— Слышь, снова рубят! Успеть надо!

Эти две бедно одетые, высохшие от голода и непосильного труда женщины не были подругами. И даже больше того, из всей деревни именно эта соседка проявляла к Чернавке больше всего презрения. Просто потому, что изо всех сил держалась за статус самостоятельной вдовы со своим хозяйством. Боялась, что скатится вот в такую же безнадежную нищету, в чёрную подённую работу. Но — лошадь старела. А когда она падёт, хозяйство тоже рассыплется… Олимшайа вовсе не была злой; скорее напуганной и измученной вечным этим страхом. И сейчас она вовсе не издевалась, она тоже помогала лошади тащить телегу, приподнимая колёса над самыми опасными и рыхлыми участками, оттаскивала попавшие под них камни и ветки.

Догнать основной обоз, помочь гатить, корчевать — да хоть пару раз топором успеть ударить, хоть пару фашин в топь бросить! — и получить право тянуть жребий… В этом для них была бы огромная удача. Обе понимали, что старая лошадь много не увезёт, Чернавка на своей ручной тачке и подавно; сколько бы ни дал им сегодня за работу лесник, но всё упирается в возможность довезти груз до дома. Шутка ли, полдня пути даже без груза. С грузом она для Чернавки может обернуться и в пару дней пути. Несколько поленьев в тачке, вязанка хвороста за спиной или лубяной мешок щепы… и, может быть, монетка для осеннего налога в кармашке… если старший егерь согласится обменять заработанные дрова на монетку. Вот и все её прибытки. Так и говорил ей лесник, когда она пришла с отцовым топором на площадь, затемно, раньше других. Когда тупо и упёрто стояла рядом с ним, пока собирались другие порубщики. Просилась работать, бубнила про вдовство и непосильную осеннюю подать… пока он не сдался и не махнул рукой, мол, что с дуры взять, иди уж.

А такой выигранный жребием пень-корчень можно забрать и после. Никто не посмеет его тронуть. Даже староста, который без всякой тени совести соберёт и присвоит сброшенные уставшей женщиной дрова, староста, который заберет у неё в плату за доставку его лошадьми почти все заработанное сегодня (и именно поэтому даже сам при всех предложит довезти!), не посмеет нарушить жребий. Корчень, при всей артели и болотнице выигранный жребием, будет ждать хозяина хоть всю зиму. Дожить бы еще до неё, до зимы…

«В ноги… она девочка ещё, сердце ещё есть… не за себя, за дочек…» — безумная эта мысль, ехать якобы по дрова, и там упасть Кабанихе в ноги, молить забрать к себе в дворню детей, пришла Чернавке ещё вчера, когда она только услышала новость. Конечно, не у мужней вечи, куда вызвонил большаков неожиданно прискакавший — это дождливым летом-то, и со стороны болот! — лесник. Бабам там делать нечего, разве что вдовым за сынами, как Олимшайе. А вот Чернавке, сирой после смерти сына, туда больше ходу нет. Да и жизни, почитай, тоже.

Она бы и вовсе, может, не узнала про гать, но уж больно тревожной для всей деревни оказалась новость. Лесника приняли, как водится, со всяким почетом, накормили-напоили и спать уложили, на всякий случай подмешав в питьё ту травку, которую младенцам дают, чтоб спали покрепче и людям жить не мешали; и сели совет держать, да так орали, что чуть лесника с перины не стронули, а собаки грай подняли, как на волков. Хотели было даже бунтовать, но потом рассудили, что под шумок-тишком развалить гать всегда успеется, да и торф подпалить минутное дело. А рисковать снова погромом вроде того, что привел однажды в слишком сухой год их деревню к покорности Зверю, им сейчас не можно.

Вернувшиеся с вече злые, распаренные мужики рассказали своим бабам новости. Те поначалу тоже завыли, а потом кинулись срочно огороды поливать. А она уж подслушала бабьи сплетни у общего колодца. Возбужденные бабы трещали, как сороки, и забывали замолкать при её приближении. Да и она старалась быть понезаметнее.

В голос кричали бабы, водой плескали, задабривая болотницу, ругались, жалились: если уж тогда без всякой гати пришла за Безногим Вепрем свора злобарей, то теперь и вовсе управы не найти. Плакали: спит болотная мать, не слышит своих детей. А король крут, да и от объявившейся кабанихи известно, чего ждать. Все они, пока молодые, поединщиков ищут. Девка молодая, лиха хлебнувшая и на весь мир лютая, понятно, что поярче деда будет и зло на деревне сорвёт при малейшем непокорстве, любой недоимке, раз первым делом за них взялась...

Так вот и узнала об нагрянувших владыках, о гати и барщине, о дровах в уплату… о том, что теперь ни снега ни болота не защитят их уклад и истинные, предками завещанные обычаи, от чужаков, от бесовщины и потери облика человечьего. Услышала — и решила упасть в ноги врагу, поклониться хоть Кабану, хоть Чудищу Лесному, лишь бы спасти дочерей. Не от Болотной Матери, а от неминуемой зимней смерти, на которую обрекла их община. И от жизни хуже смерти. Потому что враг, от которого неизвестно, что ждать, все же предпочтительнее родни, от которой точно знаешь, чего не дождёшься…

«Я плохо верую, Болотная Мать… Иначе я бы отвела к тебе этой осенью дочерей… Чтобы горя не знали, играли с братцами и сестрицей, чтобы батюшка их холил… Но я не могу, прости, не могу. Дай им пожить ещё! А я… я приду, как позовёшь».

— Пошла! — снова рявкнула Олимшайа.

Чернавка вздрогнула и сильнее навалилась на задник, помогая лошади вытянуть застрявшую в липкой хляби телегу. Болотина чавкнула и отпустила колесо, а потом, одну за другой, и чернавкины ноги, отяжелевшие от пропитавшей онучи воды и комьев грязи.

Там, впереди, звенели высокими голосами, словно колокольчики, топоры — все громче и громче с каждым шагом; азартно хэкали мужики, врубаясь в сырые неподатливые стволы, гудела переполненная влагой древесина старых берёз и сосен. Вскоре лес по сторонам колеи поредел, почах, над ним было видно, как раскачивали кроны еще живые, но уже мертвые высокие деревья опушки, скребли тонкими красными ветками небо, словно пытались удержаться за него. Наконец, бабья телега выкатилась их привычного сырого леса на местами подболоченную, кочковатую лужайку. Настоящую лужайку, не ела́нь, и не чарусу́. Лениво отфыркивали мух распряженные для отдыха и пастьбы лошади.

— Опоздали, — едва слышно всхлипнула Олимшайа, — последние пни корчуют!

В просветах между крайними деревьями уже не было леса, только хмурое небо и редкий краснотал да хилый сосенник внешней опушки вдоль болотины. А прямо впереди зиял широкий, в полторы телеги, прорубленный и частично очишенный от пней и валежника, раскопанный, чтобы взять побольше корней, прогал. Мужики, разбившись на три артели, горбатились, выворачивали нетолстые, неглубокие, но узловатые и очень извилистые комли.

Подхватив топоры, бабы кинулись к ним, но куда там! Мужики как нарочно поворачивались спиной, отгораживали, отталкивали, оттирали. Три мелких сына старосты со старыми, зелёными от патины бронзовыми топоришками, мельтешились под ногами, перебегали от одного пня к другому, тёкали то там, то тут. Их к пням пропускали. Пользы от них не было никакой, только мешали, но — кто бы стал спорить со старостой в том, что мальчишки с прадедовскими их тюкалками получили право тянуть жребий, причем по каждому из трех корчей?

Стоявший в стороне и наблюдавший за работой лесник хмыкнул, сплюнул под ноги:

— Што ж вы, бабы, с вашей клячей-то увезёте отсюда, если она даже пустая обоз догнать не может? Говорил же..., — и не договорил: споткнулся об измученный, затравленный взгляд Олимшайи, об тупое отчаяние на лице Чернавки, раз за разом поднимавшей топор и едва успевавшей удержать его, когда под него кидался со своей тюкалкой то один, то другой мелкий. Кидался намеренно, впустую, перебивая ей удар.

— Так, вот эту ещё руби, — он развернулся и ткнул пальцем вбок, в стоящую в стороне берёзу. Проезду она не мешала, но была ровненькая, прогонистая: и на слегу, и на оглоблю, даже для строительства вполне так ничего. Бабы кинулись к ней. А продравшись через траву и кустарнички, внезапно обнаружили, что берёза не просто выросла веткой из старой, заколоженной, но еще крепкой лесины-голомени; но и что держится за землю над вывороченной при падении ямой всего парой старых корней, ничуть не толще этого нового, молодого ствола. Переглянувшись и не сговариваясь, они в два топора принялись спешно перерубать корни. Мужики, закончив со своими коршами и оттащив их в сторону, оглянулись было на звук поруба, но лесник уже ткнул пальцем в другое, толстое и заманчивое ребристым комлем дерево:

— И это руби.

Мужики, пожав плечами и плюнув на баб с их оглобелькой, взялись за новый ствол. Один из сыновей старосты, присмотревшись, метнулся было к берёзе; лесник поймал его за шкварник, развернул обратно и пинка для скорости отвесил: «Нечего тут под ногами мельтешить. Молод еще с бабами по кустам вожжаться, иди отцу помогай».

Глава 14. Два зверя

Звон топоров по ту сторону гати с утра разносился над болотом, ближе к дополудню гружёные лесом телеги болотников вышли на прибрежье. Чуть позже, но тоже недалеко от того, пришли с этой стороны бортники-пасечники, принесли с собой стойкий запах мёда и дикого тёмного воска. Загрокали сгружаемые сырые брёвна, зачавкала топь, загремели над ней команды сапёров, тут же взявших мужиков в строительный оборот. Пролёт за пролётом лёгкая пешеходная гать-тропа с той стороны наращивала свою ширину, прекращаясь хоть в узкую, но дорогу, пока не сомкнулась с широкой, намощённой с этого, высокого, «лесного» берега. Тогда поползли по ней вслед за егерем в королевский лагерь несколько отважных, самых лёгких и узких, телег. С большим интервалом, сторожко. Остальные восемь — тяжёлые, широкие, рассчитанные на большой груз, — так и остались на том берегу. Мрачные мужики выпрягли из них лошадей, повели через гать в коротком поводу.

— Да, не густо, смотрю, у болотных с телегами. — Лорд выплюнул травинку, у которой отжевал сладкий мягкий кончик, ростовую зону.

— Разведчик сказал, почти вся деревня поднялась. Рискнули мужики, видно сильно в дровах нуждаются.

— Или любопытство. Им ведь тоже хочется и подвигов, и странствий. На мир посмотреть…

— Что тут того мира? Тут болото, там болото…

— Не скажи. Они кроме своей плеши да окрестных чащоб ничего в жизни и не видели. Сюда ни разу во всю жизнь через гиблую топь не ходили, только вкругаля… Тут все другое. И трава зеленей, и деревья выше…и девки толще.

Стоглазый хмыкнул, сорвал пучок стеблей какого-то местного болотного злака, покрутил, рассматривая. Зажевал травину.

— Но с телегами, конечно, беда.

— Разберут, вьюками или тачками перетащат. Были бы поумней, на эти узкие хоть бы колеса от своих положили. Но видать ума болотница им не дала.

— Или пустили вперёд кого не жалко.

— Угу. Первую телегу и вовсе бабы ведут. И всего одна слега… Провалится, егерь баб может и вытащит, а вот лошадь не сможет до подхода второй телеги даже удержать. Да и те не факт что вытащат.

— Конные в поводу может и вытянули бы... но пока они мимо остальных телег проберутся!…

— О чем мужики думают, с таким огромным интервалом идут, конные в хвосте?..

— Ухнут, и хрен с ними. — Лорд снова сплюнул. — Не про перевоз своего барахла мужики думают, а как бы его не потерять. Мужичьё… Что им эти клячи… своя рубашка ближе к телу. Гнилой народ.

— Меня больше беспокоит, что лес там совсем гнилой. Хилый. Вполовину шире наша часть гати… — Стоглазый машинально протянул господину новую соломину, тот так же машинально выдернул из ложа верхнюю часть соломины, оторвавшуюся над травяным коленцем, снова зажевал.

— Угу. Там и грязь пожиже и воды побольше. Чудом выбрался… С моим-то весом. Если б не вон та гололесина…— он снова сплюнул изжеванную соломинку.

— Придётся с этой стороны продолжить туда мостить. Над дальним участком, вторым слоем, длинным лесом. Тут рубить, туда тащить.

— Других вариантов нет, — согласился лорд. — Здешний сосняк и осокорь чуть не вдвое крупней. Как ты думаешь, сколько лет было той сосне? По размеру она старше здешних. А с той стороной вообще не сравнить.

— Лет триста-четвреста, и рухнула от старости.

— Я так не думаю. В смысле, возраст может быть. Но рухнула не от старости. От воды. Болото пришло. Она сколько могла держалась, потом или подмыло, или корни захлебнулись.

— Может быть. Проверить не сможем. Разве что тянуть и пилить…

— Ага.

— А оно нам надо?

— Не знаю. Но получается, что росла она, лошадь такая, когда болота еще не было. А упала не больше пятидесяти лет назад. Иначе сгнила бы уже. Но и не меньше. Остальные уже сгнили.

— Или под воду ушли.

— Да, под воду ушли. Иначе откуда в трясине тот сук, что дураку брюхо пропорол?

— И под кочками кое-где колоды. Проседают, всплывают…

— Тоже заметил?.. Так что молодое это болото. Совсем еще молодое. Жидкое. Скудное. Людей не кормит, зверя не держит. Но жадное. И оно растет. Тропы заливает. Потому и болеет на нём все, и люди, и звери, и сам лес…что не место ему тут.

— И…?

— Исправить можно.

— А оно нам надо?

— Надо. Оно жрёт мой лес.

***

Аудиенция, если можно назвать этим словом действо, которое сводилось по сути к простому «пришли короля поглядеть» закончилась быстро: работать пришли, полдня на дороге потеряли, ни к чему терять остатки света на лясы-трясы. Собаки, егеря и назначенные на лесные работы бойцы развернули крестьян, повели обратно к телегам, на ходу распределяя участки леса для чистки: лошади посильнее и телеги покрепче на дальние, хилое и слабое на короткие маршруты. Мужики шли куда велено, слушали внимательно, но неторопливо. И по сторонам посматривали, и нет-нет да и оборачивались, смотрели на неподвижно стоящую пару, кто украдкой, а кто и кланяясь.

— Ну что, — когда толпа двинулась к телегам, король наклонил голову, почти касаясь губами рыжих локонов, словно куртуазно-романтически их целуя, и едва слышно поинтересовался: — с мужичьём поговорили? Бабу глупую, за подол тебя хватавшую, низа́што напугали? Пойдём баиньки?

— Пойдём, — все с той же безмятежной улыбкой, но совершенно не вяжущимся с нею мрачным тоном отозвалась наследница. — Очень больно уже. Только как?

— В смысле, как?

— Ну, они же смотрят.

— А чего они, прости, не видели?

— Я не про солдат, — голосом поморщилась она, — крестьяне. Без палева не повернуться… Мы ведь не можем развернуться синхронно, как болванчики. Люди даже в танце всегда разделяются при поворотах… Я понимаю, что лучше ещё подождать… но больно.

— Ага! — он вздохнул, — а я тебе говорил. Все ходы заранее просчитывай, куда красиво отступать, а куда бежать в случае чего. И соломку этак случайно роняй, то там, то тут… Знаешь, как новичок на дерево лезет. Вверх легко, он все наперёд видит, и за что цепляться, и куда ноги ставить, и на сколько тянуться. А вниз когда, ничего не видно. Да вот незадача, запоминать зацепки на случай обратного пути новичок никогда не додумывается.

— Ну…

— Будешь ещё со мной спорить?

— Обязательно!

— Ладно, спорь. Так и мне веселей. Только запоминай, хотя бы после. Скажи, пострадает ли твое герцогское величие, если я романтически возьму тебя на ручки?

— Если романтически, то, думаю, нет. Мы и так уже… Но как? На болоте у тебя не было задачи морочить людям головы, да и стояли мы очень далеко…

— Ну, это-то как раз все равно просто, но возможно будет чуть более больно…

— Хорошо. Главное, скорее в палатку.

«Красивая она, но наверно совсем маленькая росточком, если мужик её на весу держит, — ковыляя к лесу, размышляла опомнившаяся от страха Чернавка. Она видела уже таких людей: в их деревне было целых три карлика, и это объяснение казалось ей более логичным, чем дошедшие в их захолустье и так обрадовавшие деревню слухи об увечье Кабанихи. — Может, и Бешеный Кабан вовсе был не безногий, а просто коротышка».

Обернувшись, то ли проверить догадку, то ли чтобы еще раз полюбоваться такой необычной светлой красотой и богатством, она увидела, как непонятный огромный этот мужик обнял и на весу закружил госпожу, как взметнулись кипенные юбки, когда на лету он подхватил её на руки и снова закружился с невесомой в его лапищах ношей, смешивая с её юным звонким смехом свой низкий грудной.

Длинные дворянские локоны, белые, будто паучьи нити Уоха, и золотисто-рыжие, словно осенний лисокорис, переплелись в воздухе, скрывая лица склонённых друг к другу голов, но Чернавка и так видела: они заняты друг другом и думать забыли уже о минуту назад стоявших перед ними людях. Ей стало вдруг очень больно и неловко, и даже стыдно смотреть на это чужое, не спрятанное от посторонних, но в сущности не предназначенное чужим счастье. Такое, какое у неё было, но уже и не будет, совсем, совсем чужое и недоступное, словно синее небо. Небо, созданное только для птиц и облачных дев. Такое синее, что на него больно и опасно смотреть, такое синее, что от него можно затосковать и ослепнуть, и поэтому добрая богиня почти весь год скрывает его пеленой тумана и облаков, сквозь которые светится серебряная монетка солнца.

Чернавка отвела глаза, низко опустила голову и заторопилась вслед за телегой Олимшайи, тем более что на ближних к гати наделах уже зазвенели топоры.

Лагерь, вытеснив чужих, немедленно вернулся к привычной жизни, и словно даже и не заметил, как король со своей драгоценной ношей на руках ушёл в шатёр.

Глава 15. Принцесса. Дары зверей

— Что мы можем сделать для неё? — госпожа, сидя на своей, больше похожей на операционный стол, кровати, повернулась спиной, чтобы было удобнее расшнуровывать её парадное платье и сматывать страховочные бинты с культей. В шатре не было никого, кроме них двоих. Снаружи по периметру уже отдыхали собаки, следя, чтобы никто не погрел уши.

— Ну, ты же видела. Вдова. Что может просить вдова?

— Вдова?..

— Платок по-вдовьи повязан. Да и не придёт баба на оброк, если мужик есть, пусть даже и при́смерти. Община не одобрит, не позволит.

— А тут сразу две пришли. Платки одинаковые. Это нормально?

— Нет, — он поколебался, раздумывая, прежде чем продолжить, — это ненормально. Деревня маленькая, бабы почти ровесницы, но не дружат… мужики значит дружны не были. и вдовеют не одновременно… и опёки над ними община не взяла. Сразу два молодых мужика на деревню, с интервалом в год-два, это ненормальная потеря. Деревенские так не мрут. Их обычно до старости оглоблей не перешибёшь, даром что хилые.

— Может, на болоте провалились? Опасное же. Вот у нас же мальчишка завяз.

— Городские так и думают. Человек в лесу пропал, это его «волки загрызли», на болоте пропал, это он «в топь провалился»… и концы в воду, и не ищут. А деревенские верят, что в городе сплошь убийцы да насильники. А вон за тем холмами, — он усмехнулся, безошибочно за тысячу километров махнув рукой в сторону столицы, — живут драконы. И даже хуже. Чудище Лесное. Король Зверя ловил-ловил, да не выловил, никак. Только в нору загнал. Но поговаривают, что Король и сам-то…— он со смешливым намеком понизил голос. Потом посерьёзнел:

— А ты посмотри как егерь. Это люди болотные, миледи. Они всю жизнь на болоте, они его как свои пять пальцев знают, даже лучше. Оно их кормит, оно их прячет. Они как лоси по нему скачут. А тут сразу два. Не может такого быть, чтоб каждый год взрослый мужик в болотине топ. Ладно дети, малые, неопытные. Наш кадет тоже считай как дитё, в первый раз на болоте. А они тут дома. Деревня обезлюдеет, если они будут по взрослому мужику в год терять. Просто плодиться и нарастать не успеют.

— Так что мы можем для неё сделать?

— Вдовая, детная. — Он пожал плечами. — Дров и зерна на зиму с собой дашь, наестся сегодня досыта. Дети зиму переживут. А может, к себе их возьмёшь. Это уж на долгие годы им жизнь. Дети сыты-живы будут, ей и довольно.

— Дети это дети, — сказала, как отмахнулась, с легкой досадой, — это не для неё, это для детей. Каша мясная вообще для всех. А для неё что? Что мы можем сделать для неё?

— Ничего. — В холодном, бесстрастном, как обычно, голосе мелькнула и исчезла тень.

— Почему?! — она развернулась, насколько могла, чтобы посмотреть ему в лицо.

— Старая. — Он сказал это равнодушно и спокойно, так, словно констатировал факт и этим фактом все объяснил. Так горят о любой самоочевидной вещи. Например, «солнце светит». В это можно верить, можно не верить, но оспорить или изменить этот факт не получится. С ним можно только смириться и жить, воспринимая как норму или вызов для преодоления.

— И что, что старая? Разве она недостойна счастья или хотя бы спокойно жить? Без страха и голода?

— Достойна. Но мы не сможем это для неё сделать. — Он отложил бинты в сторону. Крови на них не было, и он решил, что снимать нижние для проверки и тревожить раны перед поездкой не стоит.

— Почему?

— Она старая. Куда бы ты ни перевезла её, она нигде не приживётся. Она ничего не знает, кроме своего болота, и умеет жить только на нём. И его понятиями. А деревня эта гнилая, очень гнилая. Как бы баба ни бунтовала против своих обычаев, но в любом другом месте она будет считать других людей аморальными. За любую мелочь, вроде неправильно повязанного платка или онучей… Ей будет не хватать пения болотных птиц, знакомого дома, запахов, родительских могил. Ну, точнее, елани. Они мертвецов, а иногда и живых, отправляют к Болотной матери.

— Ужас какой…

— Ну почему ужас? Хоронить-то им где? У них каждый клочок сухой земли под урожай. Все логично, если подумать. Хищникам отдавать тоже нельзя. Сырость, риск…Гнить будет, кости по болотам мелькать, болезни пойдут…Овощи с мертвечиной и мухами никому не нужны. А так, отправили в общую топь, и дело с концами. И придти есть куда поплакать, и все вместе будут однажды в Чертогах Болотной матери. Чисто, аккуратно… и болото даже постепенно осушается.

— Я не про это… я про… живых.

— Да, ужас. И по сути убийство. Но если подумать… они и тут обоснование приведут. Правосудие, воля богини, борьба с аморалкой, добровольная жертва ради блага общины…

— Благо?!

— Численность поголовья имеет значение. Поверь, это я как егерь тебе говорю. Нельзя им бесконтрольно размножаться: не прокормят на своем островке лишние рты. Ни детские, ни стариковские. И уйти не могут… некуда им идти.

— Ты говоришь о них, как о животных… Даже хуже, как о рыбе в садке.

— Они и есть животные. Еда. Наша еда. Мы, короли, едим наш народ. С его трудов растут наши животы. Все они в нашей власти. Хочешь, волком режь. Хочешь, пастырем пестуй… Только мясо бери или целиком используй, все семь шкур заживо сдери или всего лишь остриги второй раз по осени… Кому жить-плодиться, кому в саван рядиться… Всё в воле твоей. Вырежешь всех бешеным жадным зверем — сама с голоду сдохнешь. Позволишь плодиться больше возможностей леса — сожрут лес, потом сами от голода попередохнут. И ты с ними. От болезней мрут, от засух мрут, от суеверий мрут, пришлые волки их режут, слепни изводят… мучаются, а сами ничего не могут. Даже с острова своего уйти не могут: вокруг другие живут, всё занято. Не пустят голодные на свои земли голодных чужаков. Войны будут, смерти будут… Если не замиришь, если не разведёшь по разным клетям, не подкормишь вовремя, если приплод лишний не заберёшь…

— Ты говоришь страшное.

— Я говорю честное. Ты хищник. Они овцы. Это твоя корона и твой крест. Прими его.

— А если я не хочу корону такой ценой? А если я хочу просто блеск, балы, людей и радости?

— А кто тебя спрашивает? Корона твоя по праву. Делай с нею и с ними что хочешь.

— И ты?..

— И я.

— Как ты живешь с этим?!

— Ко всему привыкаешь… Ищу чем отвлечься, и отпускает. Странствуешь, слушаешь… Учишься беречь. В меру сил лечишь, чистишь гнильё, так и эдак законы формулируешь, чтоб хитрожопые не ввинтились, волков слишком бо́рзых на шубу пускаешь... Всё дела, всё заботы. Лошадей ковать, собакам кашу варить, сапоги вот снашиваются… Кстати… заметила? Врожденных уродств здесь много.

— Заметила. Эти… болотники низкорослые все. Чахлые, как их сосняки над топью… Рядом с мужиками из второй деревни очень сильно заметно.

— Да. А они всё живут, цепляются за жизнь, пытаются… Гнилой, хилый, кривой соснячок, без корней над скупой болотиной… но тоже ведь, шишки родит, детьми гать мостит… Надеется. На лучшую жизнь, на стволы, как у предков, строевыми стрелами в небо…

— Это они от голода?... Снизить может оброк?...

— Не только. Замеждусобоили, попортили породу. Девок из других деревень редко берут, живут те в их болоте помалу… редко кто больше, чем на двое-трое родов. Вера у них своя, другим непонятная. Так что не дают им уже соседи девок. Разве что сироту-подкидыша сбагрят или порченку какую, в общем, кого не жалко.

— Откуда ты знаешь?

— Смотрел, слушал. Нет, в самой их деревне я никогда не жил. Не привечают они чужаков. Не ровён час, еще бы и утопили сонного в болотине… Так, с деревьев приглядывал, подслушивал…

— Смешно. Ты, и подслушивал. Пастырь. Владыка всех земель и народов…

— Мне положено все знать обо всех живущих на моих землях. Да и тебе тоже. Больше знаешь, крепче спишь. Гнилая это деревня.

— Так ведь потому она и должна хотеть выбраться оттуда!

— Но она не хочет. Бабе этой за околицей известного ей мира ничего в жизни не надо. Смирись. Все, что она может считать для себя счастьем, возможно для неё только там, внутри этой убогой клетушки, среди важных для неё людей.

— Значит, давай дадим ей это, — она с нажимом выделила голосом слово «это». — Что мы можем сделать?

— Ничего.

— Да почему?!

— Она старая. Она никому не нужна и останется тут в зиму совсем одна, без зашиты. Ты не можешь просто дать ей денег, чтобы она покупала себе еду, как в городе. Тут никто не продаст: нечего продавать, даже если бы и захотели. Но её скорее всего просто ограбят. Более или менее открыто. Заставят унижаться и умолять взять у неё деньги в обмен на кусок хлеба, втридорога, потому что медь не съешь. А для неё важно именно вернуть уважение деревни…

— Если её не могут накормить и защитить деньги, значит, надо выдать её замуж. И защита, и статус мужней жены… и непосильной работы меньше, и еды больше…

— И кто же на неё позарится? Посмотри на неё. Она же страшна, как еловая валежина в новолунье. Черная, высохшая, мосластая… Скорее всего уже бесплодная. Что с неё проку мужику? Нет, на самом деле, у неё есть очень ценная вещь, которая останется с нею до самой смерти: мужний надел земли. Сейчас он конечно вдовий, и поскольку она безлошадная, то обрабатывает его скорее всего староста деревни. И берет за это с неё оброком.

— Подожди… А разве не он должен ей платить за пользование её землёй?!

— Конечно, он. Но когда плата удерживается из урожая, а урожай сразу везут в его амбары… всё несколько меняется. Пропорции имеют значение. Не только кто кому платит, но и сколько… и когда. Так вот. Семейный этот надел скорее всего ещё за ней. И если какой-то мужик и позарится, то только на него. Ты ведь понимаешь, что он будет её бить смертным боем, и проживет она пару лет, не больше? А потом он унаследует её семейный надел и возьмет себе свежую девку. И то, это все при условии, что этот отважный мужик решится спорить со старостой.

— Местный не решится. А солдат-пенсионер?

— И кого, и за какие грехи ты решила сослать в эту дыру? — он ехидно фыркнул.

— Ну…

— А еще… скажи честно, неужели солдат, прослуживший мне много лет, не заслужил права на молодую, веселую, звонкую пинду? Плодную, сочную, горячую? Почему он в старости своей должен жить на сыром болоте, с кривой унылой старухой, которая уже не может дать ему детей, да и в работе не помощница?

— Почему ты думаешь, что не сможет?..

— Я не знаю. Может и сможет… Если откормить. На самом деле для неё единственный вариант быть счастливой это молодая лошадь, корова, крепкий дом и крепкий муж, много деток… Не своих, так от дочек… Замужние дочери, женатые сыновья, внуки, сытая старость и она старшая женщина в семье, уважаемая на деревне хозяйка. Ну и, конечно, поприжавший свои загребущие руки староста. Понимаешь? Ей нужно все то, чего лишило её вдовство. Мы не можем ей это дать, как ни крутись. Слишком много надо сделать, чтобы хотя бы приблизить её к уважению в деревне… но люди там злы, и позора ей не забудут. К тому же, ты обещала забрать её дочерей. Поклялась, вообще-то… Как она будет без дочерей? Что скажет ей её богиня?..

— И соседки, — мрачно буркнула наследница.

— И соседки, — подтвердил он. — Подумать только, две чистые скромные девочки, могли бы жить на болоте и служить Великой, и вот они отданы в бесовской вертеп, на растление и поругание кабанихе… кто вовремя наденет на них головное покрывало, проследит за чистотой?! Их даже могут накормить с вилки или научить читать!! Разве можно уважать мать, отдавшую дочерей на такое?!

— Но если у неё будут и муж, и деньги… Ты же знаешь. Чем толще твой кошелек, тем смешнее твои шутки. И правильнее дела.

— Деньги им нужны, только чтобы платить оброк. И то они чаще ясаком сдают. Так что оброк мы им не только не снизим, но ещё и повысим. Мы будем им платить за то, что они делают, а потом эти деньги забирать в уплату налогов. Все, до медяночки, забирать.

— Зачем?!

— Ну… для начала, чтобы выдавить их с этой земли. А потом чтобы заставить новшества вводить и болота сушить. Хотя мне больше нравится вариант совсем переселить, а болота причесать и охотничьими угодьями оставить.

— А как же с их верой?.. С могилами предков, с душой и представлениями о счастье?

— А не всё ли равно, что за бред они там понапридумывали, чтобы свои страхи и свою трусость оправдать? Когда-то они были сильный народ. А сейчас просто загнанные в последний угол крысы.

— Нет, мне не всё равно. — Сказала твёрдо, словно внезапно поставила перед ним гранитный валун или жёстко осадила трензелем, до слепоты в глазах ударив по зубам и нёбу железом. — Важно для них, важно и для меня. Может они и напридумали, но это их. Разве можно отнимать у них созданное ими, саму их память, их культуру? Просто так, ненужное для тебя, не мешающее тебе, по́ходя отнимать и уничтожать?

— Вообще-то можно. Но я тебя услышал.

— Это ведь как книги. Только мы авторов не знаем. А оно исчезнет.

— Книги. — Он вздохнул. — Ты даже не представляешь себе, как давно я не читал книг. Наверное, с тех самых пор, как научился читать. Разве что бухгалтерские… И сборники донесений. Думаю, мне с лихвой хватает тамошних страшных историй… И того, что я вижу в пути.

Между ними повисла неловкая тишина. Он пытался понять, когда и какие книги она могла читать: ну не во время плена же, очевидно. Значит, это книги, прочитанные до плена и увечья, книги, которые помогли ей выжить. Живущие внутри неё друзья. Болевая точка, по которой категорически нельзя не то что бить, но даже давить, как нельзя идти вперёд по едва колыхнувшейся под твоим весом зелёной лужайке. Обманчивой зелёной лужайке, которая сама ест лошадей. Первый, едва заметный намёк может стать последним предупреждением, и на следующем шаге ты ухнешь с головой в топь, и уже не выберешься. Инстинкт самосохранения в нём завыл в голос. Наследница просто сидела — очень прямо, и смотрела с холодным непроницаемым лицом.

И он начал нашупывать путь отхода.

— Я хотел бы… Знаешь, иногда я хочу, чтобы у меня оказалось время побыть собой. В безопасности. Не королем, не егерем… а просто собой. Просто послушать птиц, полежать в ванне… посидеть в саду. Почитать книжку… чтобы были какие-то светлые книжки… а не про воспевание кровищи. Хочется добрых историй, может быть, даже сказки… или может быть, чтобы мне прочитали или рассказали сказку…

— С хорошим концом, — еле слышно сказала она.

— Да, добрую историю с хорошим концом, — он понял, что нащупал твёрдую почву.

— В хороших книгах всегда хороший конец.

— Потому что добро и справедливость всегда побеждает?

— Потому что как бы ни было герою в книжке сначала трудно, но потом все счастливы, до самой смерти, — тем же сиплым, предательски прервавшимся шёпотом сказала она. — И живут долго-долго.

— Да, я хотел бы почитать такие книжки.

— Я тебе дам. У нас есть такие. Их найдут и привезут, даже если в замке их больше нет. А если не найдут, я по памяти их для тебя запишу.

— Спасибо, — он, конечно, знал, что благодарить за такой жест и доверие надо максимально тепло и человечно, и безупречно мог бы сыграть такие эмоции, но в игре нужды не было: он сейчас именно это и чувствовал. Холод из её глаз исчез. Она была маленькой девочкой, той, которую он помнил: доверчивой и светлой, поделившейся с ним сокровенным чудом, секретом своей силы и стойкости. И это сокровище он спрятал в своем сердце, с бережной лаской коснувшись пальцами её плеча. Ощущая, как она раскрывается душой в ответ и принимает в ответ его секреты и боль. И тоже прячет, чтобы беречь и защищать. Прячет не как уже взрослая женщина… а как вечный ребёнок-фаэри. Простые слова, но связь между ними в эти секунды стала глубже и интимней.

— Я хочу, чтобы все были счастливы, — прошептала грустная маленькая девочка, понимающая, как маловыполнимо её желание, как сказочны её книги, и горюющая от этого.

«Все… это значит — и она тоже… если все, то и она тоже… это сакральное условие… почти рай, где хорошо всем… потому что для себя лично в счастье вне рая она уже не верит»

— Я тоже… Именно это я и стараюсь делать, служа стране и короне…

— Если мы не можем спасти всех, давай хотя бы попробуем для неё?.. Хоть немножко?

— Давай, — внутри него зазубренные когти рвали беззащитную плоть. Острая жалость и сочувствие к ней прогрызали себе путь сквозь его сердце, но он не позволил дрогнуть ни мышце на спокойном печальном лице. Что бы там ни было, но теперь он должен был спасти эту дикую селянку, чтобы спасти наследницу. Придумать как, и спасти. В безнадежной, неисправимой ситуации, выкрутиться и спасти. — А не получится по-хорошему, обложим их такой барщиной, что им не до сплетен будет. А там, глядишь, и болота вокруг высохнут, и земли для пахоты резко прибавится. И счастья.

— Правда?

— Правда, — и внутренне вздрогнул от того безграничного доверия, которое вспыхнуло в ней после этого его ответа. Доверия, которое нельзя не оправдать, и за которое платят поэтому собственной кровью.

«Временная боль — это маленькая плата за великое чудо. Все матери знают это. И герои»

Закончив переодевать её, он встал, потянулся и неожиданно для самого себя зевнул. Передёрнул плечами, словно собака стряхнула с себя сон, дотянулся до сумки с медикаментами. Сбросил туда аккуратно смотанные бинты, достал секретный флакончик.

— Ну вот, а теперь давай глотни вкусненького, и баиньки. Проснёшься уже в городе.

— Нет.

— Что значит «нет»?!

— Это значит нет. Я не хочу спать и я не поеду в город.

— Ты вообще-то мне честное слово дала. — Он отставил в сторону кубок с вином, куда тщательно отмерял по каплям снотворное, и подозрительно на неё уставился. — Честное герцогское.

— А я пока еще не герцог.

— Такими темпами ты им никогда и не станешь.

— Что, откажешься короновать?

— Есстессно. Зачем мне на троне злоехидная упокойница?!

— Да я вообще-то умирать не собираюсь. У меня тут пока дела есть. Владыческие. Ты забыл, что мы решили кое-что сделать для этой женщины и деревни?

— Нет, не забыл. Но это ждёт. А тебе нужна операция. Срочно.

— Крови нет.

— Да, крови нет.

— Но она будет в этой деревне, когда они вернутся.

— Не факт.

— Если сейчас я позволю себя увезти в город, то неизвестно когда я проснусь, и когда мы вернемся к разговору, тем более неизвестно, когда примем решение. Будут ли ещё проходимы болота. Будет ли смысл что-то делать… Будет ли та, для которой это надо делать…. Проснусь ли я вообще.

— Ну, знаешь ли…

— Поэтому давай сделаем все сегодня. Или завтра. Обдумаем, прикинем, куда отступать красиво, а куда бежать, если что… Сделаем быстро и быстро поедем. Так что даже не подкатывай ко мне со своим «вкусненьким». А то я поклянусь твоими сединами вообще ничего не пить до заката. После подумаю, какого.

— Империи, — мрачно пошутил он. — А вот ты не могла сказать это все до того, как я отмерил снотворное? Что мне теперь с ним делать?

— Вылить? — хладнокровно сказала она.

— Ага, щааз. Этот состав стоит как крыло замка.

— Милорд, — она закатила глаза, — у тебя этих замков, как грязи…

—Угу, — он оценивающе посмотрел на кубок, взвесил его в руке, размышляя.

— Ну, или напои, кого не жалко. Кто нынче в лагере не нужен.

— Угу, — снова сказал он и залпом выпил содержимое кубка. — И пропади всё пропадом. Не кантовать, при пожаре выносить первым.

Глава 16. Егерь.

— Прекрасно, просто прекрасно, — закатный свет заливал лагерь, окрашивая полотно палатки на просвет в золотисто-розовый. Лорд прикинул длительность своего сна, вышло, что восемь капель это восемь часов. И снова повторил: — просто прекрасно.

— Лёг ты сам, — мурлыкнула из своего кресла госпожа, — а вот раздевала, отмывала и укрывала тебя уже Варакута.

— Просто мечта, — снова сказал лорд, и повернулся со спины на бок, слушая затёкшие мышцы и холод на непривычно обнажённой коже живота и ног. Пошевелил босыми пальцами. Ни сапог, ни штанов… Тесную парадную одежду с него полностью сняли, исподнего под ней, кроме безрукавки, естественно, не было… а надеть обычное лесное не смогли или не захотели. Но сам факт! Вертели брёвнышком… Щупали, лыко драли! — Я хоть шевелился?

— Нет.

— Храпел?

— Нет.

— Вообще хоть какие-то другие звуки?

— Нет. Но…

— Но?

— Один раз перестал дышать. А потом снова задышал как обычно.

— Оччень интересно…— и добавил доверчиво: — я вообще-то впервые этот состав на себе пробую.

— Ничего себе! — возмутилась госпожа. — На себе не пробовал, а на мне значит можно?!

— До тебя я им уже сотню человек напоил, — спокойно сказал лорд. — Хороший состав. Безопасный. И действует моментально, как дубина. Вообще ничего не помню.

— Но ты спал всего полдня, а мне сказал, что проснусь в городе.

— Разница в весе, родная. Разница в весе… Я выпил дозу, рассчитанную на тебя.

«И вообще я бы тебя допаивал, пока кости не срастутся… Фиг я ещ! хоть раз поведусь на твое честногерцогское, честные глазки и губки бантиком». И вслух:

— Что там с мужиками и лесом?

Совершенно не стесняясь ни госпожи, ни Варакуты: чего уж теперь-то стесняться! — он во время разговора неторопливо надевал свою обычную лесную справу, и постепенно снова стал простым и почти неприметным егерем. Разве что крупноватым, но на даровом мясе лесники всю жизнь растут… А через сто лет становятся медведями. Это ж все знают.

— О, всё прекрасно. Я велела запасти побольше леса для строительства трибун к моей коронации. Ну и заодно кое-где ещё усилить гать, чтобы по ней могли пройти тяжёлые телеги. Ведь при этом заодно конечно будет больше пней и дров. И монеток для осенней стрижки овец. Так что они всё ещё валят лес, рубят кусты, возят брёвна и вяжут фашины. Если сегодня не управятся, то завтра продолжат.

— И это будет длиться, пока не закончится…

— Именно так, — она хитро улыбнулась. — И знаешь, нам срочно нужен кузнец. Эти скверные крестьянские топоришки… Просто ужас, как быстро тупятся.

— Они и точатся быстро. Если не давать лясы точить.

— А кто же ж их проверит, что они там сидят и точат, лясы или горбушку? — она засмеялась.

— Ну началось… Коровы не кованы, люди не доены…

— Кстати, да. Хорошо, что напомнил. Стоглазый говорит, ноги у лошадей в ужасном состоянии. Почти как твои руки.

Он мельком глянул на руки, поморщился. Действительно, каторжная работа на скорость на болоте сильно попортила кожу. Под отслоённые и поломанные вчера ногти, в мозоли, успевшие вскрыться и ороговеть, в трещины и ссадины въелась грязь. Но часть этого эффектного простонародного ужаса сейчас была не более чем краской.

«Да, герцог получится неплохой. Пальца в рот не клади. Жаль, мне бы такого графа…»

— Ну, расчистить я, предположим, смогу. Да и половина лагеря это умеет. А вот ковать…

— Завтра сюда привезут походный горн, черновые подковы и запас зерна для людей и лошадей. И лайковые перчатки*.

«Это мы тут надолго»

— Я горжусь тобой. Организовала просто замечательно.

— Мне приятно, спасибо. А теперь могу я тебя попросить покинуть женский шатёр? Я хочу переодеться к ужину.

Обескураженный самим этим фактом, лорд молча вышел, на выходе, в поклоне под занавеской-дверью, перекинувшись, как попрошено, простым конным егерем-ковалём. Мелкая сошка, длинная ложка…

===================== *Ла́йка — мягкая, тягучая, тонкая но одновременно прочная кожа яркого белого цвета, получают методом квасцово-жирового (лайкового) дубления. Так же её называют «кожа алюминиевого дубления». Характерная особенность: кожа белая не только с поверхности, но и на срезе. По своим качествам наиболее подходит для пошива тонких, анатомических перчаток, выделывается из шкурок новорожденных или раннемолочных (сосунки, опойки) козлят, барашков и жеребят, оленят. Затем по пригодности идут шкуры собак, в редких случаях кроликов (летние от старых крольчих), кошек, грызунов, енотов. Лайкой названа от польского названия «жировка». В отличие от полностью жировой замши, сохраняет лицевую поверхность (по рисунку кожи, складок, отверстий от волосяных сумок можно определить вид животного и новые ли это перчатки), меньше отбивается, зато додубливается квасцами. Тем не менее, имеет очень слабое дубление алюмокалиевыми квасцами (применяют вместе с поваренной солью, яичным желтком//жиром//печенью и мукой), что даёт низкую водостойкость и быстрое раздубливание. После намокания (в воде или от пота) и высыхания становится необратимо жёсткой. Это по сути одноразовый предмет роскоши: быстро пачкаются и к стирке//чистке непригодны, хотя иногда их подкрашивали (припудривали) мелом, мукой. Постоянно менять перчатки — это очень дорого и очень статусно. К примеру, во времена Пушкина перчатки во время бала меняли несколько раз, в идеале перед каждым танцем. Танцевать без перчаток считалось возмутительно невежливым и неприличным. Смена перчаток при каждом загрязнении также была эмпирически открытым способом сохранять гигиену , чистоту рук (и здоровье) в достаточно негигиеничной среде.

***

Солнце почти накололось на вершины, и хотя на обширной костровой поляне было светло, но среди деревьев уверенно сгущался мешавший работать сумрак. Один за другим смолкали топоры, и телеги привычно скрипели в лагерь. Точнее, к растущему у гати штабелю бревен. Разгрузившись, шли на мужичью стоянку — скрытую в зубчатую лесную тень. Вставали отдельно: болотники своим кружком, пасечники своим. Бабья телега и вовсе на отшибе за болотниками, чуть не в лесу. Егерь беззвучно шел по поляне, осматривая людей, скарб, кучи раскорчеванных пней, растущие по её краям, привязанных накоротке, у самых телег, лошадей. По сути, ни выпаса, ни отдыха… Зато под присмотром.

— Чего тебе до моей лошади? — насупился один из пасечных. Было очевидно, что он не узнал в звероватом егере красавца-короля.— Чего ноги смотришь? Сглазить хочешь?

— А ты мне не груби, дядя. Госпожа велела ваших коней смотреть, ковать-обувать завтра будем. Плохо, говорит, тащут по сырому и сучковатому. Довыпендриваешься, останешься со старым железом и колченогой.

— Коваааать, — протянул мужик. — Ты что ли ковать будешь?

— Угу.

— Безбородый.

— Готовые подогнать борода не надобна.

— А потянешь?

— А с госпожой поспоришь?

— А кто ковалю за работу платит?

— Без понятия, — егерь пожал плечами. — Моё дело простое: лошадок подлечить, расчистить, в готовое обуть.

— А ты вообще кто?

— Охрана я при ней. Лесная. И швец и жнец и на дуде игрец. Собак её учу и лошадей холю. Ну, коновал еще.

— Поняяятно, — снова тем же тоном протянул мужик. — Государев, значит, человек.

— Угу.

— За так, значит, работаешь.

— Когда за так, когда и за пятак. Завтра вот за каждую клячу по медянке в кошель положу.

— Медянка?!

— Ну да, в городе так и берут. Иногда и дороже.

— Нам медянка за всю работу обещана… этак нам прибытка никакого!

— А дров дармовых телега тебе не мясо? Поди купи! Не прибыток ему… а хрен ли поперся? Разве тебя кто за хвост тянул? Чай полдеревни не чухнулось на призыв оброчный и сидят себе спокойнёхоньки.

— Ну сидят, а я дурак. На короля посмотреть хотел.

— Посмотрел?

— Посмотрел.

— Ну, вот вишь, будет что внукам-правнукам рассказать. Уже не зря жизнь прожил.

— Страшный. Как медведя повстречал…

— Угу…

— Да ты и сам как медведь.

— Страшный? — егерь рассмеялся. — То-то ты меня чуть на рогатину не поднял за свою лошадку. Мы, егеря, все на медведе́й похожи.

— Прости, — сконфузился мужик, — дело лесное, человек незнакомый… а лошадь едину терять сироме никак нельзя… болотники сведут, дело минутное. Испугался.

— Да куда её тут свести? Все свои, кто тут краденую лошадь спрятать сможет?

— Котёл всё спрячет.

— А что в котел не полезло, то болотнице в дар?

— Да, — без затей подтвердил мужик, и спохватился: — Без обид, егерь, не думал я никого обидеть. Вам-то к чему клячу старую глодать… А им, знаешь, как говорят… всё полезно, что в котёл полезло.

— Без обид, — егерь хлопнул его по плечу. — Не бойся. Король может и страшный, но справедливый. По-своему. Людей по всякому… но лошадей точно не обидит, за собак и лошадей он кому хошь голову снесёт. А госпожа у вас добрая. Молодая еще, бунтами не озлобленная… Даст бог, и сама не озлобится, и от его гнева защитит. Если будет за что вас защищать.

В освещённой части поляны ударили обухом об обух, и сочный, почти колокольный звон поплыл в густеющем вечернем воздухе.

— Да вроде и он не лютует, — мужик оглянулся на звук, и вдруг заосторожничал, — медведь, он же не просто так суров, он в лесу старшой… порядок блюдёт…иначе нельзя. А поклонишься ему, он и не тронет…

— Верно говоришь, — егерь улыбнулся резко и коротко. — Сделаете свое дело, король и накормит, и отпустит. Да в общем вроде и не держит никто, хоть шас уходи.

— В ночь? Без дров, без оплаты? По этой вот, — кивнул в строну гати, — хляби?

— Тоже верно.

— И за работу ничего не дали.

— Как потопаешь, так и полопаешь. Вас на день звали, за него медянку сулили. А вы полдня только ехали, в грязи копошились… вот и незачет первый день. Да в ночь денег и не дают, только при солнышке, сам знаешь, почему.

— Ага, а завтра за ковку удержит, и снова брюхо пусто.

— Останься на три дён, будут тебе подковы да две медянки в кулаке… И оброк легче стал, и лошадей на городское обуете…сносу не знать подковам… и дровишек дадут, королю пни эти без надобности, разве что в болото под гать кидать. Так что всё равно в прибытке будешь.

— Ну, так-то да… да уж больно сладко пишешь, мягко стелешь, кабы жопа не слиплась.

— Ну, как есть. — Егерь пожал плечами, еще раз огладил лошадь по крупу, посмотрел на грязную ладонь. — Почистил бы ты её, что ли…

— Завтра почищу.

— Ну, дело хозяйское. По конскому, смотрю, у вас в деревне не особо разбираются. Скажи своим, если там кому приспичило, можно завтра заодно и ятра прищемить.

— Скажу, — насупившись, пообещал мужик.

— Ну, бывай. — Егерь снова пожал плечами и растворился в ночных тенях и лесном шелесте, в трескучем дымке от валежника: обе общины уже запалили костерки посреди круга телег, староста болотников даже пристроил котёл для похлёбки. Остальные сидели, наломавшись за день, устало жевали захваченный из дома хлеб. Недальновидные, кто шёл на один день и котлом-едой не запасся (или слишком бедные), понуро жевали кто лыки, кто собранное лесное. Из большого лагеря вместе со звоном плыл, дразнил голодных людей запах мясной похлёбки, и у мужиков вовсю урчало в животах.

— Чего расселись? А ну встать! — рявкнул поставленный командирский голос, и мужики подскочили, вытянулись: кто привычно, кто нехотя, кто с видимой натугой после тяжёлого дня. Уставились на подходящего к ним в сопровождении десятка копий Стоглазого. Даже не столько на него, сколько ему за спину, на большой, человек на восемь, парящий котелок с мясной кашей, который нёс молоденький егерь. И Стоглазого, и котелок было хорошо видно в свете факелов, которые держали копейщики. Да и сама по себе «нейтральная» полянка оказалась теперь неплохо освещена, намного лучше, чем пятачки внутри деревенских стоянок.

— Все сюда!

Мужики поспешно подошли: в таких случаях уже сам приказ встать равносилен приказу подойти. Военная кость при доспехе по ночам просто так в деревни не приходит. А уж если велено подойти, то и вовсе лучше не рисковать неспешкой. Но вставали деревни поврозь, не смешиваясь, двумя хотя и почти соприкасающимися, плотными полукругами, но практически стенка на стенку друг с другом. Вода и масло. И весь этот, состоящий из двух враждующих половин крестьянский не то серп, не то бумеранг, не то (чем черт не шутит!) угол овечьих ножниц оказался стоящим такой же стенкой против Стоглазого с его отрядом. Три стороны, три правды, стенка на стенку. Дюжина с копьями против полусотни с топорами. Вода и масло.

В животах заурчало сильнее, мужики запереглядывались. Зашуршали в их головах и взглядах почти слышимые вопросы: кому еда? али всем? так всем досыту не хватит… но хоть по ложке, и то кус…хоть бы ложечку… может, всем, и мне тоже тогда?!...

Стоглазый демонстративно встал, чуть не доходя, между двух лагерей, заставил мужиков повернуться к нему, выдержал эффектную паузу. Потом снова загремел командирским зыком:

— Чай, не баре, чтоб вас дважды жрать звать! Где тут старшой?

Погрустневшая нищета расступилась, пропуская к хозяйскому котлу пузатого старосту болотников и осанистого, крепкого мужика за сорок, из пасечников.

— Ага, — Стоглазый развернулся к ним. — Прежде чем жрать и спать, назначайте каждый по трое караульшиков. Ночь тёмная, мы далеко. Без охраны телеги и лошадей оставлять нельзя.

Те молча, как бы даже не глядя, ткнули в толпу пальцами, и назначенные ими караульщики вовсе приуныли, шагнули вперёд. Трое на трое, стенка на стенку. Стоглазый придирчиво осмотрел их, и сразу стало понятно, что каждого в этом лесу он сегодня видел. Мало того, помнит, кто как работал и у кого с кем какие тёрки.

— Эти тут поедят.

Повинуясь его жесту, егерь вынес котелок вперёд, поставил между ошарашенными караульщиками, второй снял с плеча и прицельно бросил туда же принесённые с собой торбы. Знакомо зашелестел внутри отборный господский овёс. Лица старост вытянулись, словно от кислицы. Остальные мужики выдохнули с плохо скрытым одобрением, злорадством и немного завистью. Насладившись эффектом, Стоглазый веско выговорил:

— Остальные — миски в руки и марш к костру. Приказ и милость короля: кто работает, тот ест. Кто хорошо работает, тот хорошо ест. И учтите… впредь дважды звать никого не станем.

Со странной, но сильно свысока улыбкой оглядев озадаченных, до конца еще не осознавших сказанное мужиков, развернулся на каблуках и пошёл в лагерь. Сопровождавшие его копья не тронулись с места. Сделав несколько шагов, обернулся, словно вспомнил недосказанное, а на самом деле, чтобы оценить, как ему смотрят вслед и что думают:

— И торбы для лошадей возьмите. Кто-кто, а они сегодня свой овёс заслужили.

***

Один за другим, мужики потянулись к костровой поляне. Не сразу: многие сперва кинулись к телегам. Спешно, тайком совали за пазуху самое ценное… Боялись оставить без присмотра. Может, караульщикам не доверяли, может, копьям. Кто знает? Жизнь, она такая. На миску даровой похлёбки позаришься, дедов топор уведут…

Караульщики по-прежнему неловко переминались у котла.

— Вы бы ели, пока они возятся, чего с кашей в гляделки играть? — Не выдержал один из егерей. Каким-то образом их на полянке стало трое. — Стынет же.

— Дык как её есть, котел ведь один.

— Ложками. Ложка-то есть?

— Ложки есть… только…

— А миски?

— И миски есть, только…

— Ну, как дети малые, — фыркнул егерь. — В гробу я видал такую веру, которая мне пожрать в лесу не даст и с соседом по караулу рассклочит. Несите давайте свои миски, поделю на всех по честноку. Я человек государев, из моих рук считай, что от самого короля.

Кто-то из копейщиков вдруг закашлялся, зафыркал, словно муху проглотил, и егерь недовольно и строго посмотрел в его сторону:

— Чего стоим, кого ждем? Факелы тут оставьте и марш на свои посты. Заодно работяг поторопите, завозились уже. Кто жрать не хочет, могут не ходить, остальным больше достанется. Так и говорите, — потом снова обернулся к вышедшим из голодного ступора караульщикам: — И торбы сразу прихватите, лошадям наденете. Понапривязывали…

Потом под жадными, ревнивыми глазами вернувшихся с разномастными мисками караульшиков своей ложкой раскладывал кашу: за раз по ложке в каждую, следя чтоб каждая была полна наваром до краёв или с одинаковой горкой… Чтобы точно наверняка поровну, раз за разом проходя все шесть мисок, подгадывая так, чтобы закончить на последней. Сверху выложил мясо: шесть одинаковых кусков на рёберных костях. Кашевар всё сделал как велено. И ложки посчитал, и даже не забыл седьмой кусок.

— Ну вот, а это мне, чтоб никому не обидно. Остатки сладки. — Он показал им опустевший, буквально выскобленный изнутри котелок с крохотной кучкой, меньше ложки, каши и с небольшим кусочком мяса на кости. Судя по всему, оленьим хвостом. Зачерпнул и с видимым удовольствием съел кашу, облизал ложку, привычным жестом сунул за голенище в левый сапог. Ухватил мясо прямо рукой. — Получается, что вместе с вами и я поем.

— А што ж ты?... Все нам отдал… Поделиться с тобой, может?

— Не надо, я ел уже сегодня. Это в лакомку мне, просто с вами за компанию. Караульных раньше всех кормят, чтоб на посту животами не урчали, — он засмеялся, отхватил зубами с косточки кусок хорошо разваренного, с утра тушеного мяса. — Ешьте, добрые люди.

***

— Ты егерь, — мрачно бубнил он себе под нос, неслышимкой проходя сквозь кусты, — просто егерь, ну, и ещё немного кузнец. Так, на полшишечки, готовую подкову подогнать.

— Ты всегда егерь, и всегда король, — засмеялась беззвучно, потому что невидимо в лесной темноте, вынырнувшая сбоку собачья тень. Брайен. — Будем спать в обнимку?

— Будем.

Глава 17. Чернавка. Болотная мать

Очередь к котлу двигалась быстро. Сперва, само собой, еду получили служивые, но к тому времени, когда подошли мужики, бойцы уже почти все доедали свои порции, и лишь некоторые подходили за добавкой, заодно контролируя очередь и не давая мужикам скучиться.

— Падхади, не ленись, королю поклонись! — веселился бородатый кашевар, не глядя черпая из котла полные половники густой, сваренной на мясном наваре, каши и вываливая их в протянутые миски, — коль работать не дурак, каши получи черпак! Кто работал днём без лени, дарит тем король оленя! Да не стой оплошкой, или работать ложкой!

Паренёк на подхвате, молчаливый и мрачный, шлёпал в миску каждому поверх каши кусок разваренной до волокон оленины и ломоть лесного хлеба — тоже почти не глядя, с двух рук одновременно. Кивал на стоящую рядом на пне солоницу и миску нарезанной травы-гусятки, мол, кому надо, берите.

Получив свой черпак каши и шмат мяса, удивляющиеся мужики садились кто где, степенно принимались за еду. Не то удивляло, что каша солёная и с мясом; да и не само мясо: олениной они и так баловались, пока егеря не видят. Ну, болотники по крайней мере вполне могли себе позволить втихаря завалить оленя и в тот же день его всей деревней поделить и съесть вчистую, не зря мужик так за свою лошадь трясся…. Так что на горячем и не попадались. А то удивляло, что король в принципе расщедрился на кормёжку, и притом кормит наравне со служивыми, из одного котла.

Чернавка с Олимшайей подошли последними. Думали, что ничего не получат; но на удивление, нашлось и им, и даже ещё в котле осталось.

— Кто трудиться тут горазд? Борода добавки даст! Жри быстрее, не тяни, за добавкой подходи, — наделив баб едой и, поворочав черпаком в котле, басом загудел бородач. — Устал я тут уже, у костра торчать да кашеварить. Доедите, я хоть в лес до ветра сбегаю. Пока начальство новую работу не придумает. Вам хорошо: чуть солнце село, топоры долой да спи-отдыхай. А у нас тут не присядешь, не приляжешь. Не одно так другое, караул круглосуточный. Шо ж мне в городе-то не сиделось…а скажу чего не сиделось: скушно там, в городе-то, тут веселей. Но работы многовато. Глазастая у нас хозяйка, даром что из шатра почти не выходит…

Чернавка слушала его глухое бадагурство, отщипывала ложкой разваренное до волокон мясо, мешала в кашу. Но в горло еда ей не лезла, и она оставила попытки есть. То ли слишком устала, то ли плакать хотелось. Всё вышло не так, как думала, и даже не как всегда вышло, а вовсе кувырком покатилась жизнь. Наломалась вусмерть, а чего хотела, сделать не смогла. Ни дров, ни милости, даром в ноги пала, опозорилась, старосту обозлила, … а её и слушать не стали, кобелей спустили!

Сама не замечая, она сидела, стиснув в скрюченных руках миску — по-бабьи, словно младенца, — и раскачивалась, как раскачиваются матери, успокаивая плачущих детей, как рефлекторно раскачиваются, пытаясь сами себя успокоить, взрослые потрясённые горем люди. Над нею от верхового ветра раскачивались невидимые уже кроны сосен.

***

Верховой ветер трепал над ними жидкие кроны, шелестел редкой листвой. Но здесь, среди кустарников и былья, не колыхнулась ни одна травинка. В стоячем душном воздухе обе взмокли, но ни на секунду не снизили темп и силу ударов, не остановились утереть пот, пока не перерубили корни. Наскоро проверив — колода была такая огромная, что едва колыхнулась от их усилий, показав, что может считаться «выкорчеванной» — они так же в два топора спешно срубили стволик-последыщ, и только потом распрямились, утирая пот и измученно глядя друг на друга.

«Удалось! В два топора! — радовалась Чернавка, — успели, успели!»

Она ухватила срубленный последок и потащила к леснику: показать, предъявить… требовать права на комель для двоих; боясь, что он не примет березу за работу и не отдаст им колоду в жребий. А ей уже очень хотелось эту колоду. Все мысли про «отдать детей» вдруг выветрились из головы, когда она подумала что вот этой колоды им с дочками хватит на целую зиму, если ешё подсобрать хвороста. И не надо ничего менять, и все хорошо… вдруг все будет хорошо…

— Управились? — мельком глянул лесник. — От веток зачисть и на свою телегу клади. Через болото пойдём, слега нужна.

И отвернулся.

— Там пень… — хрипло сказала Чернавка и беспомощно оглянулась на так и стоявшую над колодой, полускрытую травой Олимшайю.

— Выкорчевали?

— Да. — И добавила с напором: — Вдвоём.

— Ну, молись тогда болотнице об удаче. Вдвоем не вшестером. Зови подругу, всей дружей последние пометим. Долго возимся, король осерчает. Эти ваши балаганы со жребием…

Чернавка удивлённо посмотрела на него:

— Так ведь иначе как?

— Да хоть соломину короткую из кулака вытянуть, всё быстрей будет.

— Не о выборе речь. О подарке. Если Мать свой дар не защитит, если клятвой не закрепить тавро, любой украдёт… А её подарки никто не посмеет отнять, отвечать перед ней в болотине никто не захочет.

Теперь уже искоса глянул лесник. И промолчал, только покачал головой. Мужики тем временем собрались в кружок около самого большого пня, и, едва лесник с бабами подошёл, староста начал ритуал.

— Кто рубил это дерево?

— Я рубил это дерево! — пять мужиков шагнули вперед, и все три сына старосты.

— Кто первый топор?

— Я первый топор! — один из пяти с размаху всадил топор в пень.

— Кто корчевал это дерево?

— Я корчевал это дерево! — Семь топоров одним ударом вонзились рядом с первым, семь рук одновременно отпустили топорища. Один из топоров попал неудачно, неглубоко и не то что поперёк волокон, скорее поверх заросшего сучка. Покачавшись, он упал на землю. Владелец топора разочарованно вздохнул.

— Болотница сказала! Не твоё древо!

Мужик подобрал топор, заткнул его за пояс и отступил назад, в круг зрителей. Для него соревнование закончилось.

— Деревья с ногами в небо растут, — невозмутимо продолжил староста, и только глазки довольно сверкнули: все три бронзовых топоришки сидели в древесине намертво.

— Деревья без ног в и́збу идут, — отозвались все слаженным за день хором.

Староста подошел к пню, коснулся указательным пальцем сперва знака Болотницы-берегини, висевшего у него на груди, потом первого топора, показывая, что с него пойдёт отсчёт. Выдержал паузу, входя в транс, и, с закатившимися белыми глазами, веско проговаривая каждое слово, начал жребий.

— Матерь болотная знает, где ложь, — одновременно с каждым словом староста стукал указательным пальцем по рукояткам топоров, посолонь.*

Еще два топора упали наземь, мужики подняли их и отступились от пня. Староста продолжал считалку по второму кругу уже без них:

— Матерь болотную не проведёшь! — упал ещё один топор, на этот раз бронзовый. Средний сын поджал губы и отошёл в круг. Староста не дрогнул ни единым мускулом и продолжил считать. — Дерево это ты заберёшь!

На последнем слове палец его оказался на самом старом бронзовом топоре. Глаза снова обрели выражение. Жребий свершился. Мужики выдернули из теперь чужого пня свои топоры и молча смотрели, как младший сын старосты ловко вырубает на пне семейное тавро.

— Матерь дала! — громко возвестил староста, когда последний затёс завершил семейный знак метой младшего сына.

— Никто не отнимет, — хором подтвердили присутствующие.

Первый, второй, третий пень… Одна за другой вставали на корчищах меты, и никто не мог бы поспорить с тем, что три из восьми справедливо отошли старосте. Ибо на каждом староста произносил новую считалку, начинал всегда с первого топора, и только раз первый топор был его собственный. Поэтому и завершался ритуал дележа тоже неизменно, обшей клятвой: «Никто не отнимет».

— Ну, последний остался, и на гать. — Егерь решительно зашагал в строну бабьего кута.

Дружа, пересмеиваясь, потянулась за ним. Дойдя до скрытой кустами лесины, озадаченно остановились, заоглядывались. Староста от неожиданности аж крякнул. Меньшой его сын, который получил от лесника пендаля, зло прищурился.

— Это как это? — Загудели мужики, зачесали в затылках. — Это ж не пень, а целая колода! Хитрят бабы! Куда ж им колоду?! Тут на ползимы дров, да каких! Даром что береза кривая, а из старых!

Чернавка крепче стиснула ручку топора, ощутила, как напряглась рядом товарка. Взмолилась внутренне: «Не отними, не обидь! Ведь дала же, от щедрот, не отними, мамо!..»

— Болотница дала, — равнодушно пожал плечами лесник. — Лично я с ней спорить не буду.

— Да и мы ж не спорим… — сдали назад мужики.

— Я им велел эту слегу срубить. Они срубили. А что слега на колоде выросла, так то воля не моя. Кто ж знал, издаля в кустах не видно.

— Не видно, — согласились мужики.

И пошли, с топорами наизготовку: осматривать, щупать, качать колоду, проверять, нет ли где проросшего, непрорубленного неприметного корешка. Сердце Чернавки снова зашлось тревожным стуком: вдруг найдут? Один тюк топором, и вот в жребии уже не двое, а трое, а то и четверо…

— Пень, — бормотали мужики, — всем пням пень…

— Вот и поруба поверху, у самого комля старого, вот и два корня.

— Выкорчевали вдвоём, проворы, целую лесину…

— Да им лиса помогла, вишь, нора под комлем. Старая уже нора. Много лет роют.

— Да и жилая притом! Нипочем бы они не выкорчевали сами, если бы лисы не подкопали.

— Погодь, да может еще…

— Не корень, так лисовята… Дорастим, и на ясак!

— Яркие будут. Глянь, старая шерсть с родителей какая!

— Я всё проверила, — одними губами шепнула Олимшайа, вытаскивая из-под передника и показывая Чернавке исцарапанные, перепачканные руки. Левая, покусанная, была перевязана окровавленной тряпкой. — Все перерубила.

— Нет там лисы, — так же равнодушно, ни к кому конкретно не обращаясь, сказал лесник, машинально крутя и ломая на кусочки сухую веточку. — И сама ушла, и мелких унесла. Вон вишь там в стороне выход из отнорка? И тропа там лисья, приглядись. На ней следы свежие. Хватит уже козла за хвост тянуть, не дойный он, даже если брызнет. Тяните жребий, и на гать. А то и до́темна не дойдёте, считай день потерян.

Злой на всё болото, староста гаркнул, призывая дружей к свидетельству, и когда они выстроились вдоль колоды, заговорил голосом таким лютым, что у Чернавки захолонуло под сердцем, будто сунула летом руку в торф за сладким корнем, а наткнулась на лёд и замерзшую в нем руку прачура.

— Кто рубил это дерево?

— Я рубил это дерево! — обе бабы шагнули вперёд, доставая из-за пояса топоры.

— Кто первый топор?

— Я первый топор! — обе одновременно с размаху вонзили топоры в колоду.

Чернавка прицельно, вдоль трещины, так что та сыграла, намертво зажимая топор, словно клин. Она заранее наметила это место на сухой колоде, и встала специально так чтобы попасть в него. Там будет сложнее вырубить метку, но зато топор точно не упадёт. Олимшайя ударила в торец свежего сруба, в живую кору; её топор засел не так крепко, и даже чуточку покачивался.

— Как так? — опешил староста. — Почему два первых топора? Вот что значит, склочные бабы! Ни одна другой не уступит, у!

— Два корня. Одновременно ударили, я двойной удар слышал, — сказал лесник. — И рубили каждая свой, по отметинам топора видно.

— А ствол?

— А ствол после.

— Откуда знаешь?

— Я лесник.

— И чо?

— Мне лиса сказала.

— Но так же нельзя!

— Почему нельзя? Можно. Просто с обычными деревьями это неудобно. А с такими, как это… которые уже и так буреломы… наоборот правильнее, ствол меньше играет, топоры не тупит. Королю-то какая разница, когда пнище от комля отделили, до или после раскорчевки?..

— Сам же сказал, король даёт в уплату не пень, а комли! Чуть не у земли рубим!

«Только бы не забрал, только бы не королю! — молилась Чернавка. — Сколько уже таких брёвен, где лесник королевское тавро вытесал?! Староста злыдень, видно же, куда клонит, уговаривает! Мати, не дай злому уговорить глупого! Убереги деточек от морозной зимы!»

— А они, по-твоему, где рубили? Не то что у земли, а вообще в яме. И ровно по комлю, не прикопаешься. А что комель старше дерева, это уж чисто везение их такое бабье. Болотница к вам сегодня щедра, не тебе бы спорить. Хватит уже лясы точить. Давай дело делай.

— Да как я теперь определю, с чьего топора считать?!

—Тяните, — лесник протянул бабам кулак с зажатым в нем пучком веточек. — Чья длиннее, у той первый топор.

Обе, поколебавшись, потянулись за веточками, столкнулись в воздухе руками, но каждая схватила свою, именно ту, которую хотела. Вытянули. Лесник разжал кулак, показывая: все оставшиеся в нем веточки и правда разной длины. Неровные, случайно поломанные куски хвороста.

— Ну, а у вас что?

Ветка Олимшайи оказалась длиннее на одну почку.

— Любит тебя мать, — буркнул кто-то из мужиков.

«Это ещё ничего не значит, — уговаривала себя Чернавка, — первый топор не всегда выигрывает… часто, но не всегда…будет ещё счёт, будет ещё слово топора… вот её топор даже от ветра качается… вдруг упадёт?»

— Кто корчевал это дерево? — спросил староста.

— Я корчевал это дерево!

Обе шагнули ближе, коснулись пальцами топорищ и отвели руки. Теперь на всё воля Болотницы и дедовых топоров.

— Деревья с ногами в небо растут.

— Деревья без ног в и́збу идут, — слаженным хором привычно отозвалась дружа.

«Мати, болотная, великая, дай мне эту колоду! Клянусь, если дашь её мне, я половину Олимшайе за перевоз посулю, и отдам. И поделю честно! Я даже поколю её на двоих сама, ты же знаешь, как мне нужно дров на эту зиму… дай, мне мать, прошу, дай, ты же знаешь! Знаешь, что мне нужно! Клянусь, поделю честно!»

Староста подошел к колоде, привычным уже жестом, но как-то словно нехотя, коснулся указательным пальцем знака Болотницы-берегини, потом топора Олимшайи. Глаза его снова закатились в трансе, и он начал жребий, перемещая палец с топора на топор не по каждому слову, а по целой строке, словно хотел побыстрее закончить и отвязаться:

Высоко-превысоко Кинул я топор легко. Но упал топор с небес, Закатился в тёмный лес. Раз, два, три, четыре, пять, Я иду его искать. Разрешила нынче Мать Что он срубит …

Палец ударил по топору Чернавки, и та замерла, в ожидании чуда, стиснула под передником руки. Но… палец вдруг перескочил на топор Олимшайи и вместе с последним словом замер на нём:

…забирать.

Сердце Чернавки бухнуло в ноги, так что и сама она пошатнулась и даже едва не осела, ослабев. В последнюю секунду поймала равновесие, ухватилась, удержалась за свой воткнутый в ствол топор… дедов, прадедов, мужний… Выпрямилась, с усилием выдергивая его из колоды, ощущая внутри лютое желание накинуться сейчас с этим топором на ошалело и самодовольно улыбающуюся Олимшайю, и рубить, рубить, рубить эти бесстыжие глаза, эти губы, по которым видно, что она и не думала даже поделиться выигрышем… Совладала с собой, сжала зубы, сунула топор за пояс, вообще не заметив, как расслабился при этом её движении лесник.

Олимшайя выдернула топор и ударила второй раз, под углом к первому резу, выбивая из древесины длинный треугольник. Первый рез их семейного тавра. Второй, третий…

— Матерь дала! — громко возвестил староста, когда она сделала последний затёс.

— Никто не отнимет, — хором подтвердили все присутствующие. И Чернавка, и лесник.

===============

Посолонь — до изобретения циферблатных часов со стрелками направления определяли по ходу солнца, это солярная символика, определившая одновременно и «право-лево», т.е. «одесную-ошую». Посолонь - по часовой стрелке, противусолонь - против неё. Стрелка, естественно, движется по ходу солнца, поскольку это инженерное решение унаследовано за солнечными часами, по диску которых двигалась тень от столбика. Солонь не от «соль», а от «солнце»

Глава 18 Чернавка. Конокрад

Ничего не дал этот день Чернавке. Ни лесины, целиком доставшейся ликующей Олимшайе, ни дров по раскорчёвке, ни справедливости. Только огромную усталость, трясущиеся от непосильной работы руки и сведённую спину. Ложка-берестушка, которой она месила нетронутую кашу, дрожала в руках, стучала древком-веточкой о край миски. Тихий, едва слышный стук дерева о дерево. Как голые осенние, насквозь промокшие ветки стучат друг о друга на ветру.

Немудрено, что дрожала: распределяя работы, егерь велел ей, безлошадной, заниматься не раскорчевкой, а собирать и таскать к болоту хворост, зачищать от мусора, ненужного непролазного кустарника и бурелома делянку, готовить для завтрашних работ корчёвщикам. Бревна и пни на месте оставлять: ими другие займутся, а пока убирать всё, что к ним подобраться мешает. Мол, дрова тебе всё равно не на чем в деревню твою везти. Метить конечно можешь… что сама выкорчуешь. Но лучше бери пока монетой, там дальше видно будет. Десять вязанок принесёшь, медянку получишь. Пять дней, пять медянок… За год богатейкой станешь.

И вроде звучит хорошо: шутка ли сказать, пять монет! Считай и весеннюю недоимку бы погасила, и в осень есть чем заплатить. И работа вроде попроще, чем у рубщиков-корчарей… да только на первый взгляд. Рубишь-кланяешься, что там что там, это не поспоришь. Но ведь и хворостине каждой не хочешь, а поклонишься… Секрет после. Лошадные и бревно для гати, и пень для себя, и хворост на телегу кладут. Лошадь телегу с места на место везёт, а ты отдыхаешь. Насобираешь веток побольше, потом сразу на телеге и отдохнешь, и увяжешь, а вечером лошадка разом и отвезёт. Есть ведь разница. А ей, безлошадной, приходится каждую вязанку на горбе тащить самой, из леса к гати, из леса к гати… Ноги бить, время терять. Четыре вязанки только до темноты и осилила, плачь-не плачь.

Не потому, что дура безрукая, а так вышло. Осмотревшись на делянке, она решила, пока светло, собирать хворост и обруб в одно место, там и в вязанки собирать. А как начнет темнеть, оттуда готовые нести. Носить вязанки и в темноте ведь можно. И поначалу дело шло хорошо. Куча веток на удобной небольшой полянке у опушки постепенно росла, хотя и не так быстро, как ей хотелось, и даже вроде как иногда уменьшалась. «Ну, может, оседают под своим весом», думала она, бросала очередную охапку и шла собирать дальше.

А потом, принеся очередную охапку, она решила передохнуть и заодно вырубить из одной приметной корявой ветки, — она точно помнила, куда её положила — развилку. Чтобы не потерялась, чтобы не попала в темноте случайно в вязанку и в топь.

Коряжка эта напоминала коника, и она решила, что сделает из неё дочкам игрушку, в гостинец. Пусть хоть такая, а будет в доме лошадка. Но коряжки на месте не оказалось. Чернавка перерыла все верхние ветки, и не нашла. Тогда она решила осмотреть все по одной, перетаскивая в другую сторону своей полянки, осматривая каждую веточку и увязывая в вязанку там. Потом еще развязала каждую вязанку и еще раз осмотрела в каждой все ветки по очереди… И все равно не нашла. Только время потеряла. Вздохнула, и смирилась: «Видно, кто-то мимо шел, увидел красивую коряжку, и тоже захотел от болота спасти. Лежала она в общей куче, он же не знал, что я её отложить собиралась… Ну, делать нечего, раз пропала так пропала… остальные увязала хотя бы, всё работы меньше»

Вернувшись с очередной охапкой, она бросила её на старое место, мельком скользнула глазами по куче вязанок, и поспешила обратно в лес: сейчас, когда она уже расчистила основное пространство вокруг полянки, уходить приходилось довольно далеко. И хотя по расчищенному лесу идти легче, но и времени потеряно много, и она не хотела терять больше. Уже есть семь полновесных вязанок, осталось собрать всего три, и монетка сегодня вечером окажется в кармане. Это грело ей душу. Однако было и что то тревожащее, она никак не могла понять, что. Собирала ветки, рубила под корень лишний подрост, и думала, думала… Потом поняла: что-то неправильное было с её поляной. Не так она выглядела, как она её оставила. То ли вязанки не так лежали, как положила, то ли кусты стали темней…

Она поспешила обратно, с привычным уже шумом: охапка хвороста в руках и толстенная коряга-опадыш волоком не способствуют бесшумной ходьбе… даже если всю жизнь провёл на заросшем леском и кустарником острове, окруженном топями и полуболотом. Но поляна была какой и обычно. Светлая, пустая, с почти прозрачным кустарником. Куча веток, брошенная в прошлый раз, тоже не изменилась. Она бросила туда принесенное, повернулась к вязанкам. Там тоже всё в порядке. Она подошла поближе. Знакомые уже ветки, знакомые веревки, свитые прямо тут, из вот этой, на этой же поляне срезанной травы, её собственные, семейные узлы… Всё было так и вроде не так. Она присмотрелась внимательнее и ахнула.

Вместо семи вязанок в куче оставалось шесть. Их очень аккуратно переложили, так что на первый взгляд куча вообше не изменила размера и формы. Ближними к ней лежали те же самые что и раньше. Но их было шесть. Впору было поверить, что ошиблась в подсчете, когда увязывала… но она очень хорошо помнила, что их было семь, потому что умела считать в голове: муж научил.

«Украли!»

Она села и расплакалась. В лесу, где никто не видит, можно плакать, здесь никто не сделает себе улыбки из твоих слёз. Никто не ткнёт пальцем в бабью несдержанность и распущенность, не поднимет на́ смех… Не запомнит, где её больное место, чтоб потом ударить побольнее… На болоте плакать и пугаться нельзя. На болоте надо быть терпеливой, рассудительной и сильной, Мать не любит плаксивых и слабых… но на болоте её и не посмел бы никто обокрасть. «Там своя земля, там Матери боятся. Болотники не крадут. Это местные, бессовестные, — наплакавшись, решила она. — Знают, что Болотница тут, в верховом лесу, не сможет ни вступиться, ни наказать… Может, тогда пожаловаться старосте?... Мужики-то разберутся… По нашему, по старому, топор на топор, пусть ответит вор… А пока, делать нечего, надо поскорее отнести это всё, чтоб и их не украли». Подхватила ту, что потяжелей, и потащила.

***

— Ты, баба, постольку не таскай, — спокойно сказал учетчик, принимая у неё груз и ради интереса подвешивая его на походные охотничьи весы. — Тебе не за вес, а за штуки платят. Нет, ну конечно совсем уж наглеть не надо, три ветки я тоже не засчитаю, но в виду имей. Вот из такой, как эта, вполне можно было полторы сделать. Для болота чем рыхлее вязанка, тем лучше. Мужикам я это конечно не скажу, они для того и кони, чтоб пахать и кряхтеть, но ты помни. Тебе еще рожать, детей поднимать, а ты низа́што надрываешься, да ещё и себе в убыток. Другие уже по две-три лёгкие принесли, а ты первую едва прёшь.

Чернавка уставилась на него в немом удивлении: чего это такое он ей говорит?! И, главное, зачем?! Ей, вдове, рожать? Ей, батрачке, беречься?!

— Дура-баба, — вздохнул тот. — Одно слово, чудь болотная. Ну, если ты надорвёшься, какая ты королю работница, детям кормилица? Думать же надо. Вон, посмотри, какие вязанки другие носят.

Она уже смотрела. Крайней лежала вязанка, перевязанная её веревками, её узлом.

— Нет, эта тоже слишком тяжёлая, вон на те погляди, — он тронул её за плечо, выводя из ступора, повернул в другую сторону. — Вон, видишь какие? Вот такие и носи, они сразу в болото идут. А большие мы делим, перевязываем… лишняя работа. Да что с тобой?

— Коник, — она опустилась на колени перед чужой вязанкой, погладила пальцами приметный сучок, стараясь не смотреть на узлы.

— И, правда, на лошадку похоже, — удивился учетчик.

— Можно, я… — у неё пересохло в горле, получался какой-то жалкий, хриплый не то сип, не то лепет, — можно? …

— Тебе ветку эту, что ли, надо?

— Игрушка… дочке… гостинец…

— Да без проблем, — он коротким ударом тесака рассёк травяную веревку, вытащил коряжку, покрутил, рассматривая, протянул ей. — Так возьмёшь, или давай вырублю?

—Ру…Руби. Вот здесь, — она пристроила ветку на колоду, наложила ладонь на коника, оставляя открытой ту часть ветки, что не нужна, справилась с голосом, повторила хоть и чужим, сиплым, но твёрдо. — Руби.

— Да ты руку-то убери. Не ровён час…

— Не уберу. Вдруг коника заденешь…

Мужика прошиб холодный пот.

— Знаешь… я человек городской. Я по-вашему, по-лесному, не умею. Мужик, не мужик… не могу, и всё. Может, ты тогда сама? Топор есть…

— Хорошо, — отрешённо согласилась она.

Спорить не было сил. Отточенный топор ударил в нужное место, потом ешё. Освободив коняшку от ненужных кусков ветки, она сунула его за пазуху, рассеянно поблагодарила и побрела обратно.

— Эй, ты есть-то хочешь? — крикнул вслед.

— Не знаю, — она, не останавливаясь, пожала плечами.

Мужик догнал её, пошёл вровень, сунул в руку вытащенный из лакомки ломоть-краюху:

— На вот. Городской хлеб, не чета лесному. В лесу всегда есть хочется, по себе знаю.

— Спасибо, — с пустыми сухими глазами сказала она.

Он остановился: с поста надолго уходить нельзя; она, не останавливаясь, пошла дальше, будто мужика и не было.

— Вот ведь, чудь болотная… сэр Эссель, ты что-нибудь понимаешь?

— Да, — ответил сэр Эссель, стелющимся собачьим подкрадом срываясь вслед за Чернавкой. И уже оттуда, из шелеста травы, донеслось знакомое каждому псарю и стражнику страшное собачье слово: «Конокрад».

— Конокрад? Причем тут конокрад? У неё и лошади-то нет, безлошадная она.

«Коник», снова прозвучало у него в голове её потрясённым голосом. Он посмотрел на распотрошённую вязанку. Он помнил, кто и когда её принёс. Это было несложно, потому что вязанок пока принесли всего около пяти десятков, и их ещё только начинали грузить на телегу, чтобы везти на гать. Этот же человек только что принес и вот эту, крайнюю, слишком большую, и приёмщик ещё подивился, с чего бы вдруг такие подвиги. Почти такую же большую, как у этой ненормальной бабы, и так же увязанную.

«Коник»

Он перевёл взгляд на покачивающуюся на крюке весов вязанку. «Вес хорошего барана. Умело увязанный большой груз, привычный для слабосильного взрослого: старика или женщины, регулярно таскающего домой хворост на горбу. Плотная укладка, прочная, хотя и свежесвитая, травяная верёвка-жгут. Приметный узел. Эти болотники помешаны на семейных метках». «Погоди… Ну-ка»…

***

В голове не было ни одной мысли, кроме «скорее отнести». Потрясённая открытием, она не могла и не хотела думать. Подхватив одной рукой юбку, чтобы не мешала идти быстрее, а второй, поперёк живота, как беременная, придерживая одновременно и хлеб, и топор, и коника, не глядя по сторонам, она возвращалась по своему следу. Никому не видимый, аккуратно прячась в тенях и держась под ветром, следом за ней крался любопытный пёс.

Выйдя на поляну, она сперва решила, что обозналась местом: свернула в рассеянности со своего следа и потерялась. Мало ли по границе леса похожих полянок и опушек! даже вернулась по следу назад, заметалась вдоль границы леса. Но нет, даже близко ничего похожего не было, и промятый в траве след, — её след! — вёл только сюда. Но на поляне не было ничего: ни вязанок, ни кучи веток… только старая трухлявая валежина, примятая трава, обломки веточек в том месте, где лежала груда веток, и щётка от срезанной для опоясок травы.

Она-то и убедила Чернавку окончательно: это та самая поляна, и значит, её не просто сейчас обокрали, а обкрадывали весь день. Вываживали, как щуку на блесне. Потихоньку тащили готовое… Дождались, пока она всё сделала и ушла надолго, и обокрали. Сознательно, зло, ничего и никого не боясь, потому что от этого вора у неё защиты нет и быть не может, и бояться ему тут некого. Не может Болотница защитить своих детей в верховом лесу: тут она ничего не видит. Ни правого, ни виноватого, ни обиженного… никого. А люди… на людей и так надежды нет. Слово против слова. Только кто чернавке-батрачке на слово поверит?

Опустошенная, она опустилась на валежину, по лицу покатились беззвучные, мелкие слёзы. В кустах послышался смешок; она повернула туда голову, но, конечно, ничего не увидела. Идти и проверять тоже было совершенно бессмысленно. Куда ей, взрослой неповоротливой женшине, почти старухе, гоняться в кустах за юркими мальчишками, которые в этих зарослях, как болотная гадюка в камышах… Нырнула, и нету… Как и не было.

«Одна вязанка, всего одна вязанка, — билась в голове горькая мысль, — ни еды, ни дров, ни костра, ни ночлега, ни денег… ничего»

Посидела, и пошла, пошатываясь, придерживая у плоского живота игрушку-коряжку. В глубь делянки: мимо хвороста, мимо кустов, мимо валежин…

«Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик»

Вслед ей неслось злое мальчишеское хихиканье. Она не слушала, просто шла вперёд, примечая, где что лежит, чтобы поднять на обратном пути. Зачем идти туда с грузом? С грузом надо идти оттуда. И так ведь придётся на обратном пути всё время тащить тяжесть на спине. А ей теперь надо беречь себя. Никто, кроме неё, детей не защитит. Значит, надо хоть рыбой об лёд, а биться, добыть денег хоть на подать, раз уж не получится заработать дров и чем заплатить, чтоб довезли… Ну, не вышло, так что ж. Домой вернуться, и жить как раньше… Тянуть лямку и надеяться… Дочек беречь. Спину беречь. Вещи беречь. Если и снимать вязанку для отдыха или пополнения, то больше чем на пару шагов от неё не отходить… и топор держать всегда наготове. Пять лет, и можно брать примака. Мелкие слёзы отчаяния и упрямства катились по измученному, грязному и осунувшемуся лицу.

***

— Об чём плачешь, красавица? — огромный, вклокоченный мужик в грязном егерском платье сел на колоду рядом с Чернавкой. От него тянуло свежей кровью и лесом, словно он только что вернулся с охоты, и всю дорогу тащил свеженину на захолке. В ручищах у него была такая же, как у неё, миска с ужином, и тоже нетронутая. Ну, разве что кусок мяса подозрительно больше.

Чернавка вздрогнула, прекращая раскачиваться и возвращаясь в реальность.

— Откуда я красавица…

— Ну, лет десять назад точно была красавицей, — уверенно заявил мужик. — Я лесник, следы читать умею. Да ты и сейчас ещё вполне ничего, если приглядеться… и подкормить.

— Я с тобой не пойду, — Чернавка уставилась в свою миску.

— Куда? — не понял мужик.

— Никуда. Я хоть и вдова, но…

— А, — сказал мужик, до которого дошло, в чем его заподозрили, и содрогнулся от смеха. — Нет, на это я тебя сманивать не буду. Не то что ты мне не нравишься, но король против такого безобразия в лагере. Ну, как минимум пока тут госпожа. Болотница может и не видит, а собаки видят. Мигом хер откусят.

— Собаки, — сказала вдова, и голос у неё дрогнул, — собаки у него злые…

— Не злые. Работа такая.

Крупный бурый пёс, словно из ниоткуда, появился рядом с ними, ткнул вдову носом в руку, заулыбался. Вдова вздрогнула и застыла. Пёс озадаченно шевельнул ушами и бровями, наклонил голову. Она словно очнулась, защищающимся жестом, откупаясь едой, сунула ему под нос миску с кашей:

— На!

— Он не будет, — спокойно сказал мужик. — Это людская каша, с солью. Собакам нельзя соль. К тому же он уже старенький, здоровье надо беречь.

— Старенький? Когда его на меня утром спустили, я думала, от страха умру…

Собака села рядом с ними, снова шевельнула бровями, коротко фыркнула. В янтарных глазах плескался смех.

— Он пришёл извиниться. У него работа такая, защищать короля и принцессу. Но пугать тебя он не хотел.

— Защищать? От кого, от меня защищать?! От слабой вдовы?.. Все, что я хотела, это в ноги кинуться и милости просить…

— Этого никому нельзя, — спокойно и очень серьёзно сказал егерь. — Стоит только одному подданному разрешить подол поцеловать, тут же толпы кинутся… а в толпе целовайцев всегда найдётся один с ножом. Или вдова с топором. Но принцесса поняла, что ты не со зла, что не все сказала, что хотела просить… и поэтому к тебе прислали меня. Я выслушаю всё, что ты скажешь, и передам ей.

Пёс глухо рыкнул.

— И сэр Брай.

— Зебрай? Это имя собаки?

Егерь хрюкнул от смеха.

— Серебрай? Морда седая.

— Его имя Брай. А сэр, это титул. Без титула, по имени, его может называть только король.

— Чудно́, — сказала Чернавка, но было видно, что разум её снова не здесь, ей всё равно.

— Так о чем ты хотела попросить Владык?

— Ни о чём.

Пес вздохнул и встал, глухо, утробно кашлянув. Тряхнул головой и вразвалку направился к шатру.

— Что это с ним?

— Поблагодарил за то, что хотела разделить с ним ужин, обещал отплатить добром. И извинился, что уходит. Принцесса решила выйти к ужину, и он должен быть там, охранять. Да и я в принципе тоже… Но я ещё не поел, — он продемонстрировал ей полную миску. — И ты ещё не поела. Давай вместе поедим? Завтра и у тебя и у меня будет очень тяжёлый день. Носом чую.

— Не могу, — призналась она. — У меня тут каша с мясом, а у дочек там трава с мякиной…

— Дочки?.. И много?

— Две. Осталось… — Через силу вымолвила она, и, отставив миску, машинально коснулась пальцами вышивки на нагруднике.

Егерь посмотрел туда. Из вышитых влево от Радоницы семи фигурок незаштопанными оставались лишь женские: самая первая и две последние. Она сама, значит, и младшие дочери.

«Мог бы и сам посмотреть, — укорил сам себя егерь. — А муж-то вторым вышит… примака, значит, за себя взяла… Однако как интересно, что в этой семье взрослые дети по старшинству мрут… обычно наоборот». Он еще раз быстро глянул на вышивку, оценивая возраст штопки: кто раньше, кто позже, с каким интервалом… «Свежие смерти, два-три года, не больше»

— Миес, старший мой, первенец, по прошлой весне лихоманкой сгорел… — глухо сказала вдова, и погладила вторую мужскую фигурку. Первую после отца-матери. Нитки штопки поверх неё были свежими и шли крест-накрест и поперёк, словно пелены и свивальник…будто штопкой этой мать напоследок пеленала мёртвого, как младенца. Но все равно из-под грубой холщовой нити-бели было видно, с какой любовью вышивала юная мать яркой красной нитью эту первую в их общем с мужем роду фигурку. — Он уж в силу мужскую входил, четырнадцать вёсен… невесту ему присматривала… думала, вот женится по осени, и наладится… Три года без отца мыкались, да кончится сиротство, хозяин в дому будет… молодой, а всё ж будет голос в мужицкий круг… Не примак, хозяин…

Голова и голос женщины поникли, но глаза оставались сухими: выплакала слёзы.

— А остальные? — мягко спросил егерь.

— Меньшой вместе с отцом пропал, — глухо сказала вдова, — и топор дедов с ними. Было нас семеро, да три топора… Пятеро нас осталось, на всех один топор. Дочке старшей тоже пора подходила, погодки они были с Миесом… Две свадьбы в одну осень тяжело, думала год подождать и взять примака в семью, женатому сыну в подмогу… Пусть бы и без топора мальчишка пришел, ничего, справили бы и ему железо… А первое время можно и каменным. И молодки чтоб не ссорились, старшинство знали. А вышло, что и сын умер, и её свадьбу не сыграли: на год раньше сваты не захотели. Мол, молод жених ещё, пять ртов на себе переть, а девка родит и по младости не работница. Жди год по уговору.

Егерь молчал.

— А зимой и она… Стирала, в прорубь упала, застудилась…

— А оставшимся сколько?

— Девять да пять. Не скоро еще заневестятся. — Она сгорбилась, обхватила живот руками.

— Но сговор ведь не порушен? Топор есть, надел значит твой семейный ещё за тобой. Может, ещё возьмёшь примака. Раз сваты на примачество согласились, значит, не один же у них сын. Даже если этот женится, будет другой.

— Не один, — глаза женщины словно против её воли метнулись к сидевшему напротив старосте, затравленно задержались на долю секунды на его младшем сыне.

«Даже так…»

— Ты не сиди ко мне так близко. И вообще лучше уходи. Староста смотрит. Сплетни пойдут.

— Извини. — Он встал. — Я не подумал, что…

— Все вы, лесные, только об одном думаете, — чуть громче, чем нужно, сказала она, распрямляя спину, и положила ладонь на рукоять топора.— И греха не боитесь, нечестивцы. Болотница вас за воровство и паскудство накажет.

— Понял. Ну, извини. Могла бы и просто «нет» сказать.

Он мрачно, с видимым недовольством отвергнутого ухажёра посмотрел на женщину и раздосадованно пошёл к королевскому шатру, мимоходом сунув свою миску в руки какого-то стоявшего неподалёку и очень обрадовавшегося ей тощего крестьянина, из болотных.

Глава 19. Сказка для Принцессы.

***

Возвещая окончание ужина, бородач по отрядному обычаю ударил обухом об обух, и над поляной, привлекая внимание людей, поплыл уже знакомый колокольный звон. И тут же, дополняя его, заревел отрядный рог, ударили бог весть откуда взявшиеся барабаны — очевидно наскоро сделанные из котлов и сырых шкур, потому что глухие и рокочущие, и все собачьи глотки, сколько их было в лагере, ликующим хором пропели, вплетая в мелодию, одно протяжное слово: «Вепрь». Значение слова, разумеется, было понятно только псарям и егерям; но звучало оно великолепно, а с учетом рокота дикарских барабанов и вовсе. Ещё до того, как стихли последние ноты, все военные обитатели лагеря в полную силу лёгких проорали: «ВЕПРЬ! ВЕПРЬ! ВЕПРЬ!», объясняя застывшим в изумлении людям, что происходит.

— Госпожа идёт! — для совсем непонятливых зычно возвестил Стоглазый.

Распахнулись полотняные стены королевского шатра, и оттуда, на плечах четырех золотоволосых гвардейцев, в сопровождении двух пажей, выплыл украшенный шелками и гирляндами живых цветов паланкин. Выйдя почти на середину освещённого пространства, гвардейцы опустили паланкин на специально сделанный помост-престол, и застыли по бокам. Пажи откинули полупрозрачные шёлковые занавески. Величественно восседающая на кресле принцесса милостиво оглядела свой народ.

Народ благоговейно затаил дыхание, многие крестьяне даже встали на колени. Впрочем, когда сидишь на колоде, перетечь в состояние «на коленях» несложно, и даже если не перетечёшь, это не особо заметно. Именно сейчас стала очевидна логичность непривычно изменившейся планировки лагеря. Её величество сидела, словно на сцене, за ней возвышался королевский шатёр, а перед ней сектором амфитеатра сидели крестьяне и стояли группками несколько свободных от службы служивых, только-только закончивших ужин. Очень в правильных местах стояли. Очень естественно.

«Эффектно, — кисло подумал «просто егерь», рассматривая всё это великолепие. — Стоило королю отлучиться, и тут вон чего… махровым цветом. С престолом, с цветами… с пажами! Королю такого приема не сделали, сволочи».

Лохматая голова привычно поднырнула ему под ладонь, подтолкнула носом пальцы: Брайен вернулся. Спросил, улыбаясь, страшно довольный собой: «Ну, как?»

— Ахренеть, — честно ответил егерь.

— Это я предложил кричать Вепря, — ликовал пёс.

— Ты самый умный и добрый из всех моих друзей, Брай, — серьёзно сказал человек.

— Зовёт, — сказал Брай, одновременно с переданным словом-распоряжением вторым слоем, всем телом выражая удовольствие от похвалы и благодарность за неё, и ещё множество оттенков тех мыслечувств, которые доступны только собакам.

Холодная усмешка скривила губы егеря.

— Чё я там забыл? Егерь я. Простой, понимаешь, егерь. Не надо мне мордой рядом с ней светить, слишком я приметный. Спать хочу.

— Экзамен, — наклонив голову и с пониманием глядя на него, сказал Брай. — Долг.

— Забыл, — вздохнул человек. Ладонь извиняясь коснулась собачьего затылка, пальцы почесали за уже начинающим старчески выпирать гребнем. — Спасибо.

— Люблю, — просто ответил пёс.

***

— Сегодня некоторые из нас, — Стоглазый добавил голосу еще зыка, — проходили испытание на получение очередного звания. Люди и собаки, вы готовы услышать результат?

— ДА! — одновременно отозвались молодые голоса: людские, понятные всем, и собачье короткое взлаивание.

Стоглазый повернулся к принцессе, поклонился ей, она милостиво кивнула и звонко, на всю поляну, возвестила:

— Его величество Король перед отъездом сообщил, что доволен результатами предварительного испытания и всем вам разрешает претендовать на звание. — Переждав ликование среди молодых собак и ночной партии следопытов, она спокойно продолжила: — Однако до полного титула вам ещё нужно многому научиться, и учиться вы будете в моих землях. Я верю: все вы достойны службы в гвардии, королевском егерском полку и даже титула Сэра. Докажите это безупречной службой, с честью пройдя все испытания!

— Слава! — Закричал кто-то хорошо поставленным взрослым баритоном.

— Слава! — отозвались звонкие юные и густые взрослые голоса, — Слава! Слава!

Гвардия, полукольцом окружавшая принцессу сзади и с боков, незаметно расступилась, пропуская егеря со старой собакой. Сидевшие вторым охранным кольцом собаки потеснились, освобождая ему местечко в уютной тени паланкина, откуда он почти не был виден крестьянам, и тут же сомкнулись вокруг него и блаженно привалившегося к нему бурого пса. Так они и сидели, уже не сторожа, а гости: двое в обнимку, остальные вприлипку, иногда переговариваясь низкими, почти неслышными людям голосами, и совершенно никому кроме этой стаи непонятными и незаметными жестами.

— Слава королевской гвардии велика, — торжественно провозгласила принцесса, — ибо само их служение великий труд. Им доверяем мы самое ценное, что у нас есть: Короля и мир в наших землях. Мирген из дома Данов, выйди вперёд!

Мрачный подручный кашевара вышел в центр площадки, встал перед госпожой.

— Сейчас ты стоишь лицом к своим владыкам и командирам, к собакам и к своим братьям, братьям по крови и по оружию, но говорить ты будешь для всех здесь, а может и для всех в этой стране, — властно и сильно продолжила принцесса. — Мирген из дома Данов, тебе дарована Королём великая привилегия: по собственному желанию сменить свою судьбу и сословие. По праву отцовской крови ты подал заявку на вступление в ряды Золотого полка Королевской Гвардии. Расскажи нам, в чём заключается её служба и доблесть, какую цену она берёт со своих людей и чем платит им за верность короне. Расскажи, почему ты достоин чести служить в её рядах. Если ты передумал, расскажи нам о том сословии, к которому ты хотел бы принадлежать отныне, и о профессии, которая сделает твою жизнь счастливой, позволит тебе с радостью и пользой служить Короне. Твой опекун Король, но ты не обязан присягать ему как меч только потому, что он твой опекун. Ты волен присягнуть ему как горожанин, ремесленник или пахарь, вернуться в сословие матери. По крови отца ты принадлежишь Данам, и можешь вернуться в земли своего йорла, моей великой сестры Яны, и прожить свою жизнь там, служа величию своего Дома. По крови матери ты принадлежишь мне, и я тоже дам тебе право выбора сословия в моих землях в обмен на присягу. Какой бы выбор ты ни сделал, твоя судьба изменится к лучшему прямо сегодня, потому что сегодня он будет исполнен. Слово Короля, слово Вепря.

— Слово Данов! — заревели входящие в мужскую силу голоса золотых братьев.

— Слово Собак! — пролаяли псы.

— Я, Мирген из рода Данов… полукровка… двух сословий… хочу… быть…

«А вот тут я лоханулся, — подумал король, теснее прижимая к груди лохматую бурую голову Брайена. — Слово короля исполнить запрошенное уже дано, а выбор ещё не сделан… а ну как он сейчас заявит, что хочет стать владычицей морскою?! И ладно, если владычицей... завоюем как-нибудь… а если… Королём?! Что мне тогда делать? При всех на дуэли убивать?» «Спокойнее, — отозвался пёс. И, подумав, добавил: — Не корову проигрываем». «Ты ведь не знаешь, о чём я думаю». «Нет. Но я знаю, что ты чувствуешь»

Медленно роняя слова, словно каждое давалось ему огромным трудом после целого дня молчания, Мирген договорил:

—… частью… Золотого полка…. и служить… в Королевской Гвардии…

«Как ты думаешь, брешет, или правду говорит?» «Скорее правду». «Вот и я не могу наверняка сказать. Придётся отслеживать мальчишку». «Но ты ведь уже решил». «Да, я уже решил». «Выбраковка», — констатировал пёс. «Выбраковка», — подтвердил король.

— …до самой смерти.

«Но ты ведь дашь ему шанс?» «Дам».

— Почему? — Требовательно спросила принцесса.

— Потому что…— начал отвечать Мирген.

Дальше можно было выдохнуть и не слушать. И не думать. Только пытаться заглушить внутри очередное горе потери. Потому что «дать шанс» и «служить до самой смерти» вовсе не всегда означает «жить долго». А потерянный золотой сын Дана — это совсем не то же самое, что потеря коровы…

«При всем своём уме, Брайен всё равно не способен понять глубинную суть и контекстность человеческих шуток и метафор. Нет, я проиграл не корову. Я потерял человека. Хотя… может, будь я крестьянином… или собакой… я и ценил бы корову наравне с жизнью всей своей семьи. Всего своего мира. Всей… страны?..»

За грудиной снова заворочался давний враг, заскрёб когтями, разрывая по живому. Егерь прижал грудину основанием ладони, надавил раз, два… чтобы раздавить, придушить гадину. Свёл плечи, свернулся в клубок…

«Боль?» — встревоженно спросил пёс. «Сейчас, уже отпускает», — соврал человек, опускаясь на землю всем телом. Бережно, как стеклянный, чтобы неосторожным движением не порвать тонкую ниточку, не сорваться вниз из верхнего яруса крон… лёг на бок, свернулся ещё туже, в бесформенный младенческий комок, напряг спину, пресс, ноги, — зажимая грудину и по сути не давая себе дышать. Ткнулся лицом в собачий бок, глуша судорожный полувсхлип-полувздох. «Я с тобой» — старый пёс привалился к нему теснее, обнял лохматым лесным теплом. «Мы с тобой», сказали собаки, перестраиваясь в окружившей его стае, укладываясь рядом с ним так, чтобы каждый мог коснуться своего короля, своего вожака хотя бы мочкой носа, хотя бы ухом. «Я с вами». «Поспим, и всё пройдёт». «Да».

***

Чернавка смотрела во все глаза, заворожённая великолепием и яркостью красок, отблесками алого атласа в факельном свете, чужой, словно сказочной, жизнью. Она почти не слышала, о чём говорили люди, что спрашивала госпожа и что отвечал парнишка; это была их чужая жизнь, это не касалось её, и ничего для неё не значило. Но видела она всё, каждую крохотную деталь впитывала в себя, запоминала на всю жизнь. Потому что вот это, увиденное, останется с ней навсегда.

И особенно — Вепрь. Нет, она больше не могла, по крайней мере внутри себя, презрительно называть эту женщину «кабанихой». И теперь это была не та тонкая, безмятежно улыбающаяся девушка-тростинка, молчаливая ласковая девочка-внучка, сопровождающая большака; не внучка-весна, которую бережно обнимал и защищал кряжистый седой Король, Старик-Зимовик. Властная, сильная, яркая, уверенная в себе женщина-лето сидела сейчас на престоле, хвалила, миловала, улыбалась своему народу.

Но это был Вепрь. Тот самый, дикий и страшный, матёрый лесной секач, которому лучше не попадаться на пути, а если встал поперёк дороги, то молись, чтобы не увидел и не учуял, чтобы ушёл своей дорогой, или хотя бы съел не заживо. И даже больше того, это не секач-оди́нец …это матка. И не просто матка, а матка-секачиха, которая, защищая своих детей, порвёт в клочья кого угодно: и медведя, и богов, и самоё землю.

«Мать-Болотница…»

— Что же, — снова прозвенел непривычно выговаривающий слова, словно поющий, голос, — ты сделал свой выбор, и пусть твоя удача будет с тобой. Я даю тебе право голоса. Ступай к своим братьям, и служи с честью.

Мирген молча поклонился и пошёл: не обратно к костру, а вбок, туда, где стояли остальные так похожие на него молодые парни. Те обняли его, захлопали по плечам и спине, поздравляя, послышались смешки, плеснуло юное молодое веселье. «Вот оно что, — подумала Чернавка, — братья… оттого и на одно лицо… Богатая же у них семья, раз бабы столько нарожали… Большак не промах…»

— Теперь осталось последнее. Плата корчевщикам за сегодняшний день. Я решила, что заработанное вами будет озвучиваться каждый вечер, одновременно с выдачей овса лошадям. Однако получить деньги вы сможете только утром того дня, когда захотите уйти. Сразу всё заработанное. Ночевать с деньгами, примета плохая: могут ограбить. А в день вы с деньгами спокойно до своих деревень доберётесь, особенно если будете ехать по двое-трое или всей артелью.

Чернавка перестала слушать слова: она ничего не заработала, зерна ей не полагалось, и значит, это её не касалось; обешанья отдать заработанное потом тоже больше в грош не ставила: хлебнула таких сладких посулов за годы вдовства выше маковки, едва не захлебнулась. Так что не касалось это её больше. Обманули, и всё. За еду работа… Были бы тут её дочки, как старостовы сыны, и хорошо бы… работали б, да и ели. Хорошо король кормит своих людей. Понятно, с чего к нему в службу идут, с чего холёные и как собаки злые-верные… Но дочки остались там, а она здесь, и как вернуться, бог весть.

Поэтому она просто продолжила смотреть на Вепря и слушать мелодичные переливы дивного голоса, как слушают соловья, не понимая сути его песен. Впрочем, госпожа-принцесса уже передала слово начальнику лагеря, тому самому жилистому, злому как болотный чёрт, жёсткому, как сухарь, мужику, что днем распределял работы, а вечером пришёл с котелком в крестьянские стойбища. И осталось только смотреть на неё и на то, как заботятся о ней пажи. Взбивают подушки, подают питьё… Не могла и не хотела она сейчас видеть в этой крохотной женщине-девочке лютого врага своего племени, наследного Вепря.

«Как они похожи на моих дочек…» Чернавке снова захотелось плакать, и она снова обхватила себя руками, задев заткнутого за пояс под передником коника. И вдруг ей показалось, что он зашевелился у неё на животе, как живой, как младенец… Она прижала его руками инстинктивным движением много раз носившей дитя матери. И смотрела, смотрела, смотрела… Журчала мимо неё речь злого мужика, мелькали в ней слова «медяк», «десяток», «кузнец», «подкова»…

— Почему мой младший сын ничего не заработал?! — вдруг ворвался в её сознание неприятный, резкий, вроде как и вежливый, но затаённо-обозлённый голос старосты. Она слишком хорошо знала этот голос и очень боялась его, вот именно этих интонаций. Возможно, потому они и вырвали её из забытья. Чернавка инстинктивно сжалась, вцепившись в коника, как дитя в куклу-обережку. Зашумели, заволновались от этой нанесённой их старосте и ребёнку, — а значит, и всей деревне — обиды, мужики.

— Потому что твой младший сын ничего не делал, — со странной усмешкой ответил Сухарь.

— Он собрал и принёс тринадцать вязанок! — возмутился староста.

— Не спорю, — усмехнулся Сухарь, и его усмешка из странной вдруг стала очень злой и хищной, словно бы волчьей, — принёс. Вот только почему-то связаны эти вязанки были всегда разными узлами.

— Что?.. — растерялся староста.

— Вы, болотники, всегда метите свои вещи. Особое тавро, особый узел… У каждого дома своя метка. Все вязанки, которые принёс твой сын, были собраны и увязаны другими людьми твоей дружи. Одну вязанку собрал вон тот мужик, — Сухарь ткнул пальцем в одного из хилых болотников, — две вот она, — он ткнул пальцем в Олимшайю. — И целых девять собрала она, — он снова ткнул пальцем, на этот раз в затаившую дыхание Чернавку. — Так что они и получат деньги за эти вязанки.

— А… а… тринадцатую?.. — на побагровевшего старосту было страшно смотреть.

— А её он перевязал вашим семейным узлом. Вот только увязал он её из веток, которые до этого собирали и обламывали разные люди, рубили разные топоры. Ты ведь знаешь, что каждый топор оставляет свой собственный рез? Мальчик видимо не учёл, что мы тоже не дураки, и узлы различаем, и щепу видим. Что топоры не только с вами говорить умеют. А собаки различают запахи людей, трогавших ветки, и в какой части леса они собраны.

— Это ложь! — Взревел староста. — Мой сын не вор!

— Ты сам сказал это слово.

— Он просто помогал нашим людям! Видишь, ни одной вязанки от бортарей! А наши все… Старик, бабы!.. Им трудно таскать тяжести, и он помог! Если бы он был вор, он бы перевязал вдовьи узлы!

— Но почему же он, помогая старику и бедным вдовицам, не сказал приёмщику, что записывать вязанки надо на них, а не на твою семью?

— Он ещё мал, — староста взял себя в руки, аккуратно сдавая назад и сохраняя лицо. — Он наверняка думал, что вы умеете различать узлы и способны по узлам определить, где чьё, и правильно запишете. Вот и не сказал, просто не подумал. А я и знать не знал, что мой добрый мальчик не сам собирает, а вдовам помогает. Поэтому спросил про деньги.

— Ну-ну, — сказал Сухарь. — Что ж, быть по сему. Но на будущее имей в виду: Король ясно озвучил свою волю. Кто не работает, тот не ест. Мальчишка сегодня таскал тяжести, помогал другим, и поэтому сегодня его накормили наравне со всеми. Но это не работа. Если он и завтра будет помогать, его тоже накормят. Но для того, чтобы получить плату, он должен работать сам. В лагере найдётся посильная для него работа. Если он не будет ни помогать, ни работать, ты будешь кормить его сам, из своей миски, и держать при себе. Нам не нужны шалопаи, без дела шатающиеся по лагерю и лесу.

— Он будет работать, — пообещал староста, и посмотрел на сына ничего хорошего не предвещающим взглядом. — И думать.

«Медянка, — с удивлением и тихой благодарностью Болотнице думала Чернавка, — у меня есть медянка! И её не заберут за ковку, как у других… И ещё четыре вязанки уже есть на завтра сверх нынешних десяти... Спасибо тебе, мати!»

Мужики тихонько переговаривались между собой, кто довольный, кто недовольный оплатой и услышанным, шуршали дарёным овсом, растирали его в ладонях, пробовали на зуб, вслух прикидывали, кормить ли лошадей или сохранить на посев. Многие просто сидели и откровенно зевали. На ушедшем в глубокую черноту небе уже вовсю сияли звёзды, и уставшим за день, привыкшим рано ложиться людям было невмоготу сидеть дальше.

Обух ударил об обух, привлекая внимание и заставляя замолчать. Трёх раз за день хватило, чтобы люди научились понимать значение сигнала.

— Время позднее, дел на сегодня не осталось, и нам пора ложиться спать, — сказала принцесса. — Но перед сном я хочу послушать сказку. Есть ли среди вас те, кто умеет сказывать сказки?..

— Я умею, — неуверенно сказала Олимшайя.

— И я…— сказала Чернавка.

— И я, — густым басом отозвался мужик из пасечных, — но, боюсь, вашей милости они не понравятся, уж очень они… эээ… не детские.

— Как это? А какие же они?

— Они… эээ… мужицкие.

Мужики из его деревни засмеялись.

— Что ж, — подумав, с совершенно девичьим озорным хихиканьем сказала принцесса, — тогда сегодня мне сказку расскажут эти две женщины, а ты, пожалуй, расскажешь сказку солдатам. Им ведь тоже иногда хочется… — к общему веселью, она передразнила мужика, — эээ… мужицких сказок. Завтра сэр капитан скажет мне, хороши ли они, и стоит ли мне их слушать.

— Да, миледи, — спокойно отозвался Сухарь, жестом показывая мужику, чтобы тот шёл к солдатскому лагерю.

— Ужин окончен, — сказала принцесса. — Сказочницы, подойдите сюда, и начинайте рассказывать. Остальным я разрешаю уйти.

Через несколько минут поляна опустела, остались только гвардейцы охраны, собаки, вышедшие из шатра женщины и трое детей. Пока Чернавка поднималась и шла, служанки успели опустить спинку кресла, превращая его в ложе, уложить госпожу и задёрнуть шторки. Она очень хотела посмотреть на госпожу вблизи, запомнить её лицо… но сквозь шёлк в полутьме зашторенного паланкина был виден только неясный силуэт и блики на шуршащем атласе длинной юбки.

Всё, что оставалось, это только рассматривать сам паланкин, сделанный из молодых, свежесрубленных сосен: вкусно пахнущий смолой, увядающими цветами и непонятными благовониями, оббитый белым и алым атласом, с пышными складками намета и тончайшими занавесями. Может, он показался бы горожанам смешным и нелепым, а служанки, весь день собиравшие цветы, точно знали, сколько юбок и какую часть внутреннего убранства шатра порвали, чтобы задрапировать его с этой варварской роскошью; но для Чернавки это было самое невероятное и роскошное, что она видела в своей жизни.

Ткань не резали, а рвали наскоро, и несколько длинных ниток выпали из плетения по краю неподрубленного полотнища, плескались на вечернем ветру. Чернавка, как заворожённая, смотрела на них, думая, какую красивую вышивку можно было бы сделать из этих алых нитей, если бы у неё были эти нити, если бы у неё родилась ещё одна дочка… или сын, или внук… Впрочем, вскоре она отвлеклась на сказку Олимшайи, а когда пришел её черёд рассказывать, ей и вовсе стало не до того.

И даже доносившийся со стороны солдатского лагеря гогот не мешал ей вспоминать и рассказывать так, словно она вернулась в те давние свои счастливые годы и рассказывала сказки своим детям, всем своим детям сразу.

Глава 20. Вдова под солдатским плащом

***

— Хорошая сказка, — сказала старшая из служанок, — я такой раньше не слышала. Смотри-ка, а дети уже спят…

Действительно, все трое детей, сейчас Чернавка уже видела, что, хотя они на одно лицо, одинаково стрижены и одеты в одинаковое мужское платье, но это два мальчика и девочка, — спали, устроившись у её ног прямо на земле. Чернавка наклонилась и осторожно погладила коротко остриженные локоны девочки.

— Как же мне встать? На подоле лежат.

— Да сиди пока, если никуда не торопишься.

— Госпожа тоже спит, — со странной теплотой в голосе сказала самая молодая из служанок, заглянув в паланкин.

Чернавке вдруг стало очень обидно, что её сказку не дослушали до конца… но одновременно пришла и огромная нежность, ведь и её дети тоже часто засыпали под сказки, не дослушав…

— Устала она сегодня. День трудный, а за нами глаз да глаз, — вздохнула старшая. — В шатёр надо, и нести страшно. Ну, вот что, бабы, — она решительно развернулась к двум тихо сидящим вдовам. — Женщин в лагере мало, надо нам вместе держаться. С этими мужиками, прям ухо востро́. Вы, если что надо, говорите. Меня Варакута звать.

— Хорошо, — отозвалась Олимшайа.

— В господский шатёр приглашать не велено, но можем вам тут постелить, у костра.

— Нельзя, — покачала головой Чернавка, хотя ей как раз спать было негде и предложение было больше чем кстати, — мы болотные, мы должны рядом со своей дружей спать. Под их присмотром и порукой. Иначе опозорят бесстыдницами.

— А там есть на чем спать?

— Телега да рогожка, — утвердительно сказала Олимшайа.

— А ты? — Варакута повернулась к Чернавке.

Та пожала плечами. На самом деле у неё вообще не было ничего, кроме того, что на ней. Но она насобирала целую кучу сухой травы, торфа и листьев, даже успела принести их в подоле к телеге Олимшайи в надежде, что та разрешит спать рядом. Да, собственно, куда коза старая денется? На телегу не пустит, под телегу не пустит… тут воля хозяйская. А совсем прогнать нельзя: дружа не одобрит.

«На листьях можно спать, как на перине. Или набить для тепла под верхнее платье. Запалить костерок, лечь рядом, так и не замёрзнешь».

— Понятно, ну, это дело поправимое. — Варакута совершенно точно поняла уклончивый жест. — Король велел одеяла выдать. Ну, как одеяла… плащи солдатские. Но они суконные, широкие, на крупного мужика пошиты. А вы мелкие обе. Так что тёпло будет. — Она осторожно приподняла занавесь паланкина, отодвинула атлас юбки и вытащила сложенное сукно.

Вдовы переглянулись. Как бы ни не любили они друг друга, но они всё же были соседки, одна дружа, а эти люди вовсе им чужие. Так с чего такая забота?

— И собак вам в охрану назначил, — сказал незаметно подошедший Сухарь. Радом с ним стояли разрумянившийся от недавнего куража мужик-сказочник и крупный рыже-пегий недопёсок. — Так что не пугайтесь. Мужиков до самого утра от телег не отпустят, и в лесу днём проследят, чтоб никто вас больше не обидел. Давайте, собирайтесь, и отведу вас в лагерь. Заодно прослежу, чтоб костры погасили. Торф штука пакостная и пожаров нам не нать.

«Ох, — вздрогнула Чернавка. — Вот тебе и погрелась у костра».

— И до ветру в лес только вас пропустят. — Он по-своему расценил её дрожь. — Псы обученные, к женщинам добрые. Так что ничего не бойтесь, спите-ходите спокойно.

—Встаём-встаём, — Варакута сунула вдовам по свёртку, потом осторожно подтолкнула детей носком ботинка, и те моментально проснулись, сели, сна ни в одном глазу. Кивнула гвардейцам: — Пора.

Те плавно подхватили, не тряхнув подняли паланкин и понесли в сторону шатра, но не по прямой, как несли сначала, а делая какую-то необычную дугу, словно огибая препятствие. Оцепление шло вокруг паланкина синхронно с ними, дети и служанки следом.

— Ой, — сказал один из мальчиков, останавливаясь около лохматой собачьей груды, которая теперь была хорошо освещена центральным костром. Под телами вповалку друг на друге спящей, кто калачиком, кто вразвалочку, стаи, скорее угадывался, чем был виден силуэт человека, раскинув руки лежавшего на животе и мирно похрапывающего.

— Это что? — с удивлением спросил мужик-сказочник.

— Егерь спит, — спокойно, ничему не удивляясь, как делу привычному и нормальному, сказал Сухарь. Сказал так, словно что-то объяснил.

— Вот просто так, посреди лагеря, посреди хода?

— Ну да.

— Но это же как-то… ну не к месту, что ли.

— Не место красит человека, а человек место, — назидательно отозвался Сухарь.

— Я думаю, даже егерь должен вежество знать…

— А ты ему скажи, — со скрытым смешком и намёком сказал Сухарь.

Несколько собак по краям спящего клубка открыли глаза и совершенно не шевелясь, в упор уставились на сказочника спокойным, холодным, предупреждающим взглядом. Стоило ему набрать воздуха в легкие, чтобы заговорить, как один из псов шевельнулся: приподнял голову и в беззвучной угрозе оскалил клыки.

— Чё то не хочется. Еще сожрут… Но он же всем мешает!...

— Разве? А по-моему, нет. Все, кто жить хочет, обходят егеря по широкой дуге, — хмыкнул Сухарь. — Как медведя. Ты же знаешь, что каждый егерь со временем превращается в медведя?

— Слыхал, — кивнул сказочник. Глаза его заблестели от предвкушения истории. Собаки, наоборот, закрыли глаза. Скалившийся кобель опустил голову и снова блаженно зажмурился.

— А можно, я с вами? — спросил мальчик.

Сторожевые собаки снова открыли глаза и уставились уже на него.

— Я не хочу в шатре. Пожалуйста.

Собаки продолжили молча и спокойно смотреть. Ни да, ни нет.

Крупный бурый пёс, который лежал с человеком бок о бок слева, приподнял голову, стараясь не шевелится остальным телом и не сдвинуть обнимающую его руку, и тоже уставился на мальчика в упор. Мальчик подошел к ним поближе и, опустившись на колени у правой ноги человека, коснулся руками лохматых боков. Собаки продолжили молча и не шевелясь наблюдать за ним. Тихонько вздохнув и решившись, мальчик лёг полубоком в ложбинку между двух молодых кобелей, обнимая одного из них и одновременно пытаясь дотянуться рукой до ноги человека. Два собачьих тела плавно сменили позу, и он провалился между них, в уютное тепло спящей стаи. Замер. Собаки закрыли глаза. Бурый пёс какое-то время продолжал смотреть в его сторону; потом снова опустил голову и задремал.

— Ничего себе, — сказал мужик-сказочник. Потом на его лице мелькнуло озарение: — Сын?

Сухарь издал неопределенный звук, который можно было понять и как «да», и как «нет», снова хмыкнул, развернулся и зашагал в сторону мужицкого лагеря.

Чернавка плотнее прижала к себе драгоценный суконный свёрток и заторопилась следом.

***

Изголодавшаяся кляча успела съесть половину принесенного Чернавкой сена, но подложить под костлявые бока хватило. Под телегой было по-своему уютно, наверняка уютнее, чем в самой телеге, где ворочалась бессонницей Олимшайа.

«Лежит в телеге, как лесник в домовине, — думала Чернавка. — Тут внизу конечно тоже холодно и сыро, но хотя бы не так жёстко».

В какой-то момент, совсем продрогнув, она поджала ноги и завернулась в плащ с головой, и вдруг вдохнула, ощутила его запах, густой мужской запах неделями ношеного, грубого суконного плаща. Словно снова лежит рядом с мужем, счастливая, полная жизни, и ничего вот этого не было. Скрип над головой — это возится на полатях, вздыхает ещё не такая уж и старая, ещё живая мама; шорох в соломе рядом, — это спит, разметавшись, сынок, и рядом с ним доченька, солнышко… замёрзли, подкатились родителям под бочок, как румяные, наливные яблочки… Воспоминания о счастье, ушедшие, полузабытые, выбитые из неё годами горького сиротства, вернулись и нахлынули на неё. Сперва счастьем, а потом угасли, и обернулись тоской. Сжав, скомкав плащ пальцами, Чернавка уткнулась в колючее сукно лицом, словно в родного человека, и беззвучно затряслась в рыданиях.

Шорох рядом обернулся сопением, навалился на неё горячим живым теплом, прижал скованные плащом ноги.

«Насильник!» — ужасом метнулась внутри измученной женщины страшная мысль, вместе с такой же страшной тоской-пониманием, тоской-беспомощностью, что никто ей тут не в помощь. Ни кричать, ни звать, ни отбиваться, ни даже шуметь нельзя, иначе её же и ославят, её же в болотине и утопят… Только терпеть и молчать; кусать губы, кусать тряпку, отворачиваться и закрывать глаза, чтобы не знать, кто… у вдовы нет защитника. Нет, не защитник ей заматеревший деревенский староста, которому когда-то, девкой ещё, отказала она в примачестве… нет, не защитник, вовсе не защитник…

Но что-то внутри неё вспыхнуло, словно вот этот плащ напомнил ей не только про мужа, но и про неё саму, прежнюю, переплавило безнадёжный ужас в отчаянную ненависть. Изогнувшись, она изо всех сил ударила ногами в навалившееся сопящее тело, ударила молча и яростно, лютой лесной рысью, словно выпрямилась вдруг согнутая дугой лесина. Схватилась за лежащий рядом топор… Обиженно взвизгнула собака, и сам удар получился не таким, как ожидала: навалившееся тело оказалось какое то неправильное, слишком лёгкое, ещё и само отскочило от неё, словно морок, который давит спящих.

«Что?!..» — ярость еще трясла мышцы, побелевшие пальцы стискивали топорище, но на смену короткой вспышке уже пришло недоумение, а потом и понимание, и вина.

Она не сказала этого вслух, разумеется: наверху не спала, ворочалась, а после этого глухого пинка затихла, прислушиваясь, Олимшайа. И сама Чернавка тоже затаилась, глядя в темноту. Едва видимый в темноте пегий пёс бесшумно вернулся, внимательно посмотрел ей в глаза:

«Прости»

Разумеется, он это не сказал: собаке нет смысла разговаривать с человеком, который не понимает языка. Он это ПОСМОТРЕЛ, потому что эмоции собачьего взгляда люди понимать могут, даже и без слов.

«Прости»

Так же глазами ответила Чернавка, потому что словами говорить было нельзя, а собаки всегда понимают слова человеческих глаз. И кивнула в ноги: «Ложись». Кобель послушно лёг, согревая её своим телом. Уже сквозь сон она почувствовала, как со стороны ноющей поясницы бесшумно привалился второй, принося с собой не только тепло, но и облегчение боли, и покой.

***

Знакомый звон плыл над затянутой рассветным туманом поляной. Чернавка открыла глаза, сонно потянулась. Плащ ещё хранил собачье тепло, но самих кобелей и след простыл. Заскрипела над головой телега, в мужицких станах храп сменился вознёй и шелестом: вставали, шурша, из куч сухой травы, откидывали спальные шкуры, отряхивались, потягивались, хекали…

— Вставай, — сварливо процедила, слезая с телеги, Олимшайа.

— Встаю, — отозвалась Чернавка, с сожалением выбралась из тёплого плаща, перевернулась на живот, оперлась на локти, чтобы выползти из-под телеги: низкие колёса и нависающее днище не позволяли даже и руки целиком выпрямить. И вдруг замерла: яркая алая, длинная шелковая нить тянулась по её рукаву, путалась в ворсе чужого грубого плаща. Видимо, ветер трепал-трепал да и унёс с паланкина драгоценную нитку, прилепил ей к платью… а ночью во сне вертелась, вот и ввойлочила в плащ. Осторожно, чтобы не повредить, она сняла прилипшую к грубому материалу платья нитку, выпутала из плаща, смотала в моточек.

— Чего возишься? — Олимшайа пнула колесо, — а ну вылазь из-под моей телеги!

— Сейчас, на сырой земле спину прихватило! — засуетилась голосом Чернавка, воровато пряча моточек в карман передника. — Подожди, соседушко, сейчас, сейчас я!

— Ну? — не по-хорошему любопытное, недоброе лицо товарки заглянуло под телегу.

«И не поленилась ведь в три погибели согнуться, инда в землю мне поклонилась», —подумала Чернавка, на четвереньках выбираясь из-под телеги: в одной руке топор, в кулаке другой ворот подаренного плаща, за пазухой лошадка… Выбралась, кряхтя распрямилась, словно и впрямь невмоготу, свернула плащ в широкую скатку, навесила на талию.

— Это ты чего? — Подозрительно уставилась на неё соседушка. — Оставила бы в телеге, чай много места не займёт.

— Да спина же, пусть греет.

«Не оставлять же тут без присмотра… собаки собаками, а к вечеру уведут. А не уведут, так подменят, а там и собак унюхают, и сплетен не оберешься, спасибо за любовь, за ласку, соседушка».

— Ну, дело твоё, — процедила та и поспешила в кусты.

Подумав, Чернавка отправилась следом.

***

Сегодня ей хотелось есть. По-настоящему. Не тягучим, мучающим зудом изголодавшегося, иссохшего голодомором тела, а здоровым аппетитом молодого и сильного, готового к любой работе человека, и она едва выстояла свою очередь к котлу. Костровых, мимо которых ползла очередь, было трое.

— Торбу давай, — проворчал первый, зачерпывая из мешка мерку зерна, — чё стоишь, подставляй уже.

— Да у меня ни торбы, ни лошади, — растерялась Чернавка.

— Шас нет, потом будет, вот я прям ещё разбираться буду, кто лошадный, кто безлошадный! Подставляй хоть торбу, хоть карман, хоть сама потом съешь, хоть Болотнице отдай. Король велел каждому взрослому черпак овса отсыпать, моё дело исполнять.

Ничего не понимая, Чернавка подставила карман передника, с удивлением наблюдая, как сыплется туда отборное, не чета их хилому, королевское зерно.

— Давай, не задерживай, — буркнул мужик, — у бороды каша стынет, а у меня кони пляшут.

— Зря вчера не ела, — повозив в котле черпаком, давешний кашевар бухнул ей в миску вязкую массу с тонкими волоконцами мяса. — Вчера была каша с мясом, а сегодня каша с вчерашней кашей с мясом, разницу чуешь?

— Все равно же с мясом, — сказала Чернавка. — Мы вообще и на кашу не надеялись…

— А что жрать собирались?

— Каждый своё, и что Болотница даст. Я вот кислицы набрала… Три-то дни и без еды можно.

— Можно, — согласился кашевар, — но скушно. Кружка у тебя есть?

— Нет.

— Штож ты такая незапасливая. Другие вон и с торбами, и кружками, и с ложками. А ты с берестушкой.

— Конский скок не бабий бок, кобыла уносливей. — и, видя его непонимание, пояснила: — На себе пёхом много не утащишь.

Он окинул её взглядом: как говорится, идём на праздник, надеваем всё лучшее, а оно и так на нас. Строгое чёрной шерсти платье чуть не в землю, тяжёлые сапоги из яловины, передник с не сказать, чтоб сильно наполненными карманами, кичка и плат, тяжёлый, с подвесами пояс и заткнутый за него топор с плетеным длинным гайтаном… скатка плаща. Всё своё с собой.

— Ладно, как поешь, миску хлебом выбери, и за питьём приходи.

— Хорошо.

— И не тяни как вчера.

— Хорошо.

Третий костровой положил ей в миску ломоть хлеба и велел сейчас его не есть, на дневной перекус оставить, а часа в три пополудни явиться к кузнецу, привести лошадь на ковку.

— Нету у меня лошади…

— Значит, топор наточит, — равнодушно сказал костровой. — Отдохнёт. Вас тут полсотни человек деревенщин, и все с тупыми вопросами, я что, всех помнить должен? Велено придти — приди, когда велено, а там сами с ним разберётесь, есть лошадь, нет лошади, или это вообще не лошадь.

***

***

— Это вообще не лошадь, — сказал кузнец, отпуская лошадиный храп. — Это кусок пока ещё ходячего мяса. Сказал бы волчья сыть, но на эти кости и волк не позарится. Заставлять его ещё и работать… это божьего суда не бояться.

— Да ему ещё и десяти лет нет! А, вишь, болеет.

— Одиннадцать. Но выглядит твоими заботами на все колченогие двадцать. Скорее всего, к весне сдохнет.

— И что ты мне предлагаешь? — насупился мужик.

— Купить новую, — кузнец пожал плечами. — А этого съесть. Варить только долго придётся: костлявый. Поговори с капитаном, может в котёл купит.

— Так говоришь, будто это легко! Новую купи!

— А што ж ты тогда, сучий потрох, старую не берёг, если на новую денег нет?!

— Как не берёг? Берёг! С руки кормил, в поле на выпас в ночь да в зиму не оставлял, по камням не гонял, в мыло не поил, телегу не в мочь не грузил…

— Копыт не расчищал, зубы не проверял, каждый день не чистил, — в такт ему зловеще продолжил кузнец.

Мужик уставился на него в недоумении.

— В общем, смотри. Обуть я его обую. И подлечить я твоего кабыздоха могу. Долго после такого истощения не живут и глубоко не пашут, но лет пять ещё поработает, на новую лошадь успеешь накопить. Но учти: если не начнёшь о нём заботиться и нормально кормить, он всё равно через год снова не работник. Ни шкуры, ни мяса.

— Да я кормлю!

— А он не ест, идиот ты эдакий!

— Ещё как ест! Весь овёс вчера из торбы подобрал.

— А сегодня весь его непрожёванным высрал. Ты ему рот давно смотрел? У него зубы через один сломаны, а что не сломано, то переросло. Он ни сено, ни зерно прожевать нормально не может. От голода он шатается, не от болезни. Это первое. Ноги тоже запущены. Это второе. Ну и кормить день-деньской травой-морквой с рук тоже прекращай. Только зерно и выпас. Моркву по большим праздникам. И в ночь, и в осень до самых снегов чтоб траву жрал.

— А иначе он бы совсем с голода сдох!

— Само собой. Но теперь, когда зубы подпилю и снова есть научу, — прекращай. Шесть медянок с тебя за ковку и лечение.

— Сколько?!

— Шесть.

— Да это я вообще что ли ничего денег за раскорчевку не получу?!

— А ты надеялся? Не то денежки, что у бабушки, а то денежки, что в запазушке.

— Надеялся, — буркнул мужик. — Тиуну или Веприхе бы не поверил, королю верю.

Кузнец ничего не ответил, только зябко передёрнул огромными плечищами.

— А ты сам-то веришь? — подозрительно уставился на него мужик.

— Аль ослеп? — с ехидцей отозвался кузнец, — вот видишь, кошель с медяками на пеньке стоит? Это прям все вот то, что я с вас за работу вперёд беру. И твои шесть там уже лежат.

— Да нет же там ничего, — озадачился мужик.

— Вот и я про то. Ты веришь, и я верю. Ты этих денег ещё не заработал, а я тебе за них уже коня под честное королевское слово лечу… Король сказал, значит будут деньги.

— Вот! А тут ты, всю деньгу отжать норовишь!

— Ну, оставь их себе, и кабыздоха впридачу, — презрительно фыркнул кузнец, — может он у тебя под телегой с дровами и не сдохнет, но весной уже будешь лопатой поле копать, или на соседа батрачить. Может через пару лет и набатрачишь на новую клячу вроде этой. Цен тутошних я не знаю, но думаю, путёвое меньше серебряника не найдёшь.

— Ну дорого же, побойся бога!

— Пять.

— Четыре.

— Ладно, четыре. Но с условием.

— Каким?

— Во все время лечения кабыздох не работает, тут у меня на полянке пасётся.

Мужик зло насупился.

— А как же я?...

— А ты без него поработаешь. Заодно подумаешь, каково это, безлошадным быть, и дорого ли за шесть медянок купить коника. Спроси у капитана, он назначит дневной урок, где лошадь не требуется.

— А как же… — крестьянин подозрительно смотрел то на одра, то на кузнеца, видимо в голове у него крутилось «кусок мяса» и «котёл»… — А что вдруг если…

— А чтоб не вдруг, не если, будешь утром и вечером приходить и проведывать своего кабыздоха, заодно помогать мне его лечить. И вообще с лошадьми работать.

— С чужими? Нет.

— Почему нет?

— Чужие.

— А что, чужих чистить не надо?

— Пусть их хозяева чистят. Сам чужое не трону, и мне не надо, чтоб мою лошадь лапали и глазили.

— А, вон оно что… Ну да. Подсунут чего в копыто, по добрососедски, и думай потом, отчего сгорела баня.

— Вот. — Кивнул мужик.

— Ладно, будь по-твоему. После звону, как пожрешь, сразу и приходи. Кроме меня и тебя никто твою лошадь не тронет. По рукам?

— По рукам…

— Ну и славно. — Кузнец снова ухватил костлявого мерина за недоуздок, завёл в станок, привязал. — Сейчас я ему копыта расчищу, подержи, чтоб не дёргался и о брёвна не бился.

— Да он смирный у меня.

— Вусмерть умученный, — кузнец поднял мерину ногу с изуродованным, растоптанным до размера чуть не в миску, с безобразно переросшим и обломанным роговым краем копытом. — На таком-то ходить. Заодно послушаешь все, что я про тебя и его копыта думаю. Может, и научишься заодно, раз кузнеца нет в вашем захолустье… А вечером придёшь, зубами займёмся.

— А если не приду?

— А тогда я сам в лагерь приду, и твоими зубами займусь.

И ни у самого мужика, ни у двух других лошадных, которые уже привели своих на осмотр, не возникло и тени сомнения, что так и будет. Очень убедительно говорил кузнец.

Глава 21. Сказка для Чернавки

***

Большая поляна, отведённая для выпаса королевских лошадей и кузнецу для работы, находилась чуть в стороне от лагеря и ближе к гати. Не сказать что болотистая, скорее заливная, покрытая густой сочной травой. Людям спать сыро, но лошадям самое то. Часть её уже успели вытоптать, выкосить и выесть, а часть огородить жердями, привязанными где между росшими по краям деревьями, где к вбитым кольям. В этой своеобразной леваде, подальше от бравого кавалерийского косяка и его коновязей, обреталось уже с десяток понурых крестьянских кляч.

Чернавка, подошедшая почти одновременно с мужиками, но с другой стороны опушки, старалась не смотреть в сторону лошадей: мало ли, ещё скажут, что сглазила. Вдова, к тому ж безлошадная, никому удачи принести не может. Только отнять, это все знают. То, что её никто не видел за кустами, значения не имело. Лучше не смотреть, и всё.

Солнце припекало, ближе к берегу болотины, защищая закуток от ветра, стояла стена камыша. Расстелив плащ, Чернавка прилегла и, чувствуя каждую косточку в наломавшемся за день теле, отдыхала, из безопасной засидки слушая злого, как пёс, кузнеца. Костерил он мужиков почём зря, последними словами, за работу свою драл три шкуры, и не будь он кузнец, никто бы конечно такого не стерпел. Даже староста, единственный, чью лошадь кузнец похвалил, ни за кого из своих не вступился. Потому что кузнец кузнеца не тронет, не за́спорит. Никого из людей нет среди болотных выше кузнеца. Над ним только сама матерь стоит и старик-огневик.

Идти туда ей не хотелось, да и было бы, зачем. Свой единственный топор точить она никому не доверит, вот только попробуй это чужому кузнецу объясни! Но раз велено, то придётся ведь идти, просто можно не сразу… Ноги гудели, ободранные пальцы скрючились в птичьи лапы и затекли. Даже крошка отдыха была ой как кстати. Дневной урок сегодня, само собой, увеличили вдвое против вчерашнего. Но задел у неё был, бояться, что собранное украдут, она уже не боялась, бросая готовые вязанки там, где скомплектовала, а придуманный вчера с перепугу способ сбора оказался очень эффективным. Так что норму свою к вечеру она выполнит. А ещё оказалось, что Пе́гаш — так она назвала крутившегося рядом кобелька, — любит играть с палочкой, умеет таскать ветки и вообще парень компанейский.

***

— А уж в избе не страшно, — Воробушек подхватила уставшую сестренку на закорки. — Придём, каши наварим…Ты, главное, корзинку с грибами крепче держи.

— Держу, — сонным голосом отозвалась Последышек.

Она очень устала и почти засыпала: с утра, ещё затемно, сестра повела её в лес, по грибы, но почему-то не в ближний детский лесок, который окармливал грибом-ягодой всю деревеньку, а через гору, в совершенно незнакомые взрослые места. Грибов там и правда оказалось намного больше, даже пришлось наскоро сплести вторую корзину. Не бросать же еду!

— Какая же ты тяжёлая, — умаявшись, Воробышек ссадила сестру и сама почти упала рядом.

— Ты мало каши ела, — сонно отозвалась та.

— Мы обе мало её ели, — вздохнула старшая.

— Совсем-совсем мало, — пожаловалась младшая.

— Это чтоб наподольше хватило. Вот отдохнем и ягод наедимся. А еще грибов наварим.

— Вот мама придёт, и как увидит, и как обрадуется!

— И сразу скажет: вот, еще на один день зима короче! И улыбнётся.

— А как ты думаешь, мы можем столько грибов насобирать, чтоб совсем-совсем зимы не было?

— Не знаю… А что же хорошего совсем без зимы?

— А зачем она нам? Вот осенью хорошо, и хлеб, и ягоды, и грибы… Вот бы всегда осень была!

— Если все осень да осень, то ведь и хлебушка не будет… Его весной сеют, он летом зреет…

— А у нас бы была правильная осень… Вот дождь прошёл, р-раз! — и в зернышки превратился… собирай и ешь…

— Зёрнышки маленькие, с земли трудно по одному собирать.

— Тогда небесные зернышки пусть будут… как пирожки! Длинненькие, вкусные, золотистые… Как мамины пирожки… и не пачкаются, а везде растут: на дереве, на тропинке, прямо на дворе… как грибы…

— Ой, а где грибы? — спохватилась Воробышек.

Неудобная, тяжелая из-за сырых прутьев новая корзина, которую несла она сама, стояла рядом, полная мясистых, нажористых бычков и четвертушек. А вот легкая, еще отцом сплетенная из щепы корзиночка-набирушка, которую держала сестренка, была почти пустой: грибы из неё высыпались.

— Я нечаянно… — закуксилась младшая

— Не плачь, ничего страшного, — Воробышек обняла её, погладила по голове, заправила выбившиеся из-под платка прядки. Вытащила из запазухи и сунула младшей узелок со съестным.— Ты вот поспи, добро наше посторожи, а я пока пойду да соберу их обратно.

— Да? — успокоилась младшая.

— Да.

— А их белка не скрадёт?

— Пусть только попробует! Я её сразу камнем: «Не бери чужие грибы! Один украла, вирой два отдавай!»

— Это наши грибы, мы собирали, — зевнула младшая, — чтобы зима короче была… Тебе же, белка, лучше будет, если зима короче…

— Так и скажу, — пообещала старшая, горкой высыпая грибы из набирушки в большую корзину. — Ты спи, спи…

***

— Было б с чего подскакивать и за топор хвататься, — засмеялся кузнец. — Я тут уже час сижу, сторожу. Даже сам вздремнул.

Чернавка, проснувшаяся сама непойми с какого звука, а сейчас реально испугавшаяся огромного сидящего рядом мужика, торопливо проверила себя, села, оправила одежду. Очень неприличная и скверная конечно ситуация, что застал её мужик спящей… Не увидел ли чего, не пойдут ли сплетни?... он конечно не деревенский, но ведь мужик…Огляделась по сторонам: не увидел ли кто их вдвоём?…

Он словно понял:

— Никто не видел. По всей поляне мои кони и собаки. Никого даже близко к этим кустам не подпустят, никто не знает, что ты сюда пришла.

От этих слов Чернавку действительно бросило в ужас. Топор топором, но он её голыми руками заломает. И псы его рядом…

И снова он понял:

— Не бойся, не трону я тебя. Чем хочешь, тем и поклянусь.

— Был бы ты наш, на топоре бы поклясться заставила. А вам, лесным, топор не свят.

— Лесным тоже есть, что свято. Но я-то кузнец. Хочешь, наковальней поклянусь? Матерью всех топоров?

У Чернавки аж дыхание перехватило. Нет, таких обетов она никогда не слышала, только знала, что бывает такое. Только старшины кузнецов могли позволить себе такую клятву, выдержать взгляд Старика. А нарушивших ждало и вовсе страшное.

— Ты что! Это же сам Старик-огневик… Разве можно его тревожить попусту?!

— Разве же это попусту? — кузнец тряхнул головой, несколько засаленных чёрных прядей выбились из рабочего пучка, упали на лицо. — Страшно, конечно, любимое дело и хлеб потерять, но я-то нарушать клятву не собираюсь, И бояться мне нечего. Чист я перед ними. Так что вот тебе моё обещание: уважу я и твое вдовство, и твой брачный обет, если такой снова случится. Силой не возьму, не ударю со зла. Как до женщины, ради утех, не дотронусь, если сама, вдовицей, не попросишь. А если замуж пойдёшь, до мужней и после просьбы не дотронусь. В том наковальней клянусь, и молотом, и перстнем кузнеца.

— Мать услышала, — прошептала Чернавка, положив пальцы на обух своего топора, — человек не нарушит.

— Угу, — вздохнул кузнец. — Есть хочешь?

Чернавка отрицательно помотала головой. Оба ломтя, аккуратно подсушенные на солнышке и костерке, завернутые в тряпицу, лежали у неё в переднике, рядом с завязанным в такой же лоскутный узелок зерном — всё до зернышка собрала! — но делить хлеб она не хотела. Это — для детей. Будет им гостинец. Лесной хлеб, от лисички.

— Умаялся я с вашим братом. Что ни конь, то кляченица, одна другой страшнее, и все на ноги скорбные. Весь день расчищал, инда спина трещит. Что ж за жизнь у вас тут такая, что лошадей так запустили?

— Просто самые бедные пришли. А у бедных откуда хорошему коню быть…

Разбитые работой, измученные руки женщины спокойно лежали на переднике, но кузнец успел заметить и судорожное движение, которым она прикрывала карман, — почти так же, как беременные прикрывают живот, — и легкий тремор, и внезапно осунувшееся от набежавшей тени, ставшее ещё более измождённым лицо. Спокойный и радостный сон, который она видела, пока он сидел рядом, без следа исчез.

— Тоже верно.

Она сидела и молчала. Думала о чём-то своем, деревенском, безнадёжном. Потом сказала, словно бы и невпопад:

— А братом всё же не назвался.

— А ты бы хотела брата?

Она неуловимо отвела глаза в строну, словно увиливая от ответа, но и так было ясно. Единственный выживший, а может и вовсе единственный ребенок в семье, всю жизнь под насмешками, всю жизнь под проклятьем, всю жизнь наследница и старшая в доме… Тягло дома и оброка на ней. Проводила родителей, взяла в дом мужика не по сговору, своей волей… За дом ответственность сняла, сына кровного в наследники родила… но тягло-то кто снимет с души? Конечно, она всю жизнь мечтала о старшем брате и защитнике. Муж-примак по деревенскому старшинству ей опора, но не защитник… Сын был бы защитником, коли бы вырос… Не дали сыну вырасти. А брат это всегда надёжа и оберег. Это кровь, пусть и названная. И это безопасность и безоплатность телом. Не тело, а кровь, родство платит.

— Херовый я, девочка, брат. — Он тоже отвёл глаза, пряча боль и застарелую вину. — И отец я тоже очень, очень херовый.

По глазам резануло ослепительным светом иного, не лесного, дня. Пронзительной лазурью не закрытого кронами и туманом неба. Зарокотал, отзываясь в груди ужасом, ненавистью и гневом, его собственный голос: «Шестеро, Акила! ШЕСТЕРО!»

Погасил воспоминание силой воли, искоса посмотрел на неподвижно сидящую женщину. Та сидела, уставившись на свои руки. Сказала спокойно:

— По тебе не видно.

— Много чего по нам не видно, моя хорошая… Особенно если одежду не снимать… — и, спохватившись, что эту фразу поймет она совсем неправильно, добавил: — А как простой мужик или там старший егерь, я может и ничего… Есть у меня привычка о своих людях заботиться… Раз пообещал заботится, так не брошу. И платы не потребую. Да и какой с меня брат или полюбовник, я тебе в деды́ гожусь.

Та перевела на него взгляд, но ничего не сказала. Солнце давно ушло вбок, и в морщинах постаревших лиц лежали тени: измождённые у неё, резкие и усталые у него. Он вдруг подумал, что надо бы её покормить, но в сухарке по давней привычке ничего не было, кроме вяленого мяса. А сможет ли она его прожевать? Ей ещё и тридцати вёсен нет, но пять родов в такой глуши! Есть ли у неё вообще коренные зубы?… Конечно, если тонко построгать, можно и обсасывать, но… Он вздохнул, недовольно утробно буркнул.

Пегий пёс сорвался с места и рванул напрямки через кусты.

— Куда это он?

— Сейчас вернётся. Услышал, что у меня в животе заурчало, побежал за едой.

— Такой умный? Кто бы сказал, что собака о хозяине заботится…

— Конечно умный, — засмеялся кузнец, глядя, как пёс возвращается, таща в зубах его особую сумку. — Ему ведь тоже достанется!

***

— Это что?

Она подозрительно косилась на угощение, и не торопилась взять. Кузнец осмотрел наколотый на кончик ножа кусок, понюхал, вспоминая, из чего готовил. Прикинул, сможет ли женщина не то что выговорить, но даже и целиком услышать название на лесном наречии. Настоящем лесном наречии.

— Это… такая колбаса, — наконец решил он. — Егерская. Для долгой зимней дороги.

— Сейчас не зима.

— Ну, готовим-то летом. Вот, самое что ни на есть свежее. Ещё жевать можно, на сухарь не высохло.

— А из чего это?

Он зубами стащил кусок с ножа, задумчиво прожевал, прикидывая, какие компоненты могут быть для неё личным или социальным, деревенским табу. Потом озвучил:

— Оленина. Свиной жир. Соль, мёд, немного овсяной муки, немного крапивы. И сушеные ягоды. На вкус необычно, зато легко жуётся и готовить в пути не надо. Сам делал.

Отрезал ещё кусок, протянул снова на кончике ножа:

— На.

Она сняла кусок рукой, понюхала, куснула… и тут же опустила руку с угощением.

— Ты чего?

— Мясо.

— Ну да, мясо. Мы, егеря, едим почти одно мясо. Ну, ещё грибы с травой…

— А мы траву с грибами да хлеб. Мясо только по праздникам… давно уже… Как мясо, так праздник.

— А мы по праздникам, — он вздохнул, — хлеб. Откуда нам в лесу зерна взять? Спим на земле, в дождь и в вёдро. Едим, что поймаем… бегаем, куда пошлют. Ни денег, ни хлеба. Ни дома. Те же псы цепные. Только они чуть что, дурачками прикинутся, язык вывалят, и всех делов. А нам ответ держать.

— Ты его боишься? — вдруг спросила она.

— Кого?

— Короля.

— Нет. Король такой же человек, как и все прочие. Ест, спит, яйца чешет…

— Мне он очень страшным показался.

— Ну он и есть наверное страшный… Но его я не боюсь. А вот Короны, которая над ним, боюсь люто.

— Почему?

— Потому что если Короне надо, она любого заживо в порошок сотрёт, в кровавую юшку. Если ей жизнь любого из нас понадобится, король любого отдаст. Брата, свата, сына…

***

Ослепительной болью, застарелой бессильной тоской и яростью: вспышка-воспоминание. Огромная тронная зала королевского дворца. Справедливость — одна для всех. Холодный, озвученный короной приговор. Личное, безжалостное бесчестье. Лицемерная попытка скрыть, что знал… что с самого начала, всегда знал… Сливающиеся в одну пёструю массу лица придворных, так что на их фоне видно лишь посеревшее лицо вдовствующей королевы, потрясение в глазах жены, и насмешливое, издевающееся лицо наследника: «Ну, и что ты будешь делать? Да ничего ты не сделаешь! Не сделал тогда, не сделаешь сейчас. Я неподсуден! Мне всё можно».

Команда. Синхронное движение обеих рук, выхватывающих из заспинных парадных ножен два клинка, текучий шаг вперёд, шелест стали над головой — гудящая господня мельница. Два коротких удара с оттягом — и падающие отрубленные кисти. Отблёскивают цветными лучами крупные драгоценные камни в перстнях. Кровь толчками выхлёстывает из перерубленных артерий, тягучими темными каплями вытекает из вен. А клинки уже привычно прокручивают руки в запястьях, совершают разворот для второго удара: поперёк предплечий всё ещё вытянутых в насмешливом жесте рук. Новые струи догоняют в воздухе первые, а он уже наносит третий удар, отрубая по середине бицепсов.

На лице осуждённого медленно проступает потрясение и шок, от боли он начинает оседать, падает на колени. Это с одной стороны облегчает следующий удар, с другой делает движение сложнее, но на самом деле это ничего не значит. Это теперь ничего не значит. Движения давно доведены до автоматизма и легко подстраиваются, а клинки одинаково отточены по всей длине и способны перерубить кость даже концом… если правильно приложить усилие. Четвёртым ударом они входят в плоть верхней третью клинка, по суставу отделяя руки у плеч. Лёгкий проворот лезвий, короткий досылающий удар вниз… Кровь и обрубки почти одновременно падают на пол, расплёскиваются по драгоценной мозаике алым и багряным узором. Минуту назад это был целый, властный, сильный человек. Родная кровь, наследник. Самая дорогая кровь во всём королевстве. Сейчас это калека, а вокруг него нарубленные поперёк куски мяса с розовеющей костью, словно говядина в лавке мясника.

Но этого мало. Обычный человек умрёт от таких ран, но не этот. Это ЕГО сын. И он унаследовал отцовскую живучесть. Прежде, чем кто-то крикнет, прежде чем загудят тетивы личной охраны, надо успеть добить единственным надёжным способом. Лишая всякое противодействие смысла: откровенно мёртвые принцы никому не нужны и бесполезны для интриг. И даже мстить за них нет смысла. Клинки поднимаются для пятого, последнего удара, и скрещиваются ножницами на шее, дважды с оттягом перерубая её. Теперь не срастётся.

Труп падает. Цокают о мозаичный пол золотые пуговицы и драгоценные камни. Отваливается и с чавканьем падает блинчик отрубка шеи, толщиной пальца в полтора, не больше. Голова откатывается в сторону. Она ещё живая, и теперь смотрит на него с ненавистью. Мышцы лица сокращаются: убитый пытается говорить, воздуха нет, и звук не идёт. Но для тех, кто умеет читать по губам, это ничего не значит: «Будь ты проклят!»

С опущенных вниз длинных клинков стекает на пол кровь: обычная красная кровь. Он пожимает плечами, и шестым ударом разрубает голову сверху вниз, на две половины вдоль черепа. Теперь точно наверняка.

Глава 22. Старик-Огневик

***

— И себя?

— Угу.

— Злой он. Раз ни себя, ни других не любит.

— Может быть. Ты давай, ешь уже. Не дразни собаку, пёс слюной искапался.

— Прости… не могу, я вот тут мясо ем, а дома дети голодные… Собаке отдай, не могу я!

— Может, ты думаешь, что если я егерь, так никогда не голодал и детей не хоронил?..

Снова накатило, вышибая дух, воспоминание.

***

— Шестеро, Акила! ШЕСТЕРО! — гнев, ярость, презрение и ужас грохочут в висках, рвут грудь. Хочется немедленно убить эту женщину, но нельзя: она и так приговорена к смерти, и дать ей быструю смерть сейчас было бы несправедливой и немыслимой милостью. Её примет огонь. Нераскаявшаяся детоубийца не заслуживает пощады.

— Семеро! — ликующий злой голос молодой, сытой и холёной женщины, которой не исполнилось еще и тридцати вёсен. — Семеро, будь ты проклят! Оба вы будьте прокляты! У вас же даже на бабу не встаёт, если рядом второго мужика нет! Зачем вам дети? Погань ещё плодить! Семь ублюдков!

— Как же ты могла, Акила… Это же дети… твои дети… — он ненавидит её, и старается не смотреть в сторону брата. Это слишком страшно. Но Акила, привязанная к столбу лицом к бывшему мужу, видит его очень хорошо, и наслаждается каждым словом, бьющим калеку наотмашь.

— Но ты же смог! Такой красивый был мальчик! Единственный сын! Отчего же мне не смочь?

— Он был убийца и вор. А ты убила невинных.

— Я отомстила за него! Слышишь, ты? — голос, словно плевок, и злое торжество во взгляде на застывшего в кресле калеку. Торжество и фанатичная ненависть, и верность мертвецу. — Мои дети — ЕГО дети! А этой погани от мужика место в помойной яме! Я за него отмстила! Ты пёс, должен был служить ему! Ты грязь с его сапог лизать, и то недостоин! Только ради него я терпела тебя, вонючий мужик, а ты посмел его не уберечь! Неужто ты думал, что я стану рожать от тебя твоих высерков?!

Каждое слово, как ядовитый укус, каждое слово, как раскаленный нож. Он не смотрит в строну брата, но чувствует его боль и агонию. Эта женщина вот-вот сломает едва украденного у смерти человека. Уничтожит едва вернувшуюся душу. Она уже мертва — или почти что мертва, — но укусить может и мёртвый враг. И тот, мертвый, тоже сейчас снова кусает насмерть, её словами, её языком. «Как же так случилось, — с ужасом думает он, — что эта женщина годами любила — того, ненавидела мужа, предавала мужа… столько недоношенных беременностей, столько неудачных родов… а мы и не поняли?! Ладно брат… он любил эту женщину, но почему не заметил я?»

— Замолчи! — понимая, что её слова вот-вот убьют брата, он делает шаг к столбу и наотмашь хлещет женщину по лицу. Недостаточно сильно, чтобы лишить сознания, но достаточно, чтобы выбить связность мысли. Её голова дёргается, из прикушенного языка начинает сочиться кровь. От удара она замолкает, теряя запал, и явно не может сориентироваться. Молча и недоумённо-злобно на него смотрит, пытается проморгаться. Возможно, это сотрясение мозга, но оно уже ничего не значит для неё. Ей осталось несколько минут жизни.

— Не смей бить мою жену, — чётко и холодно, совершенно безжизненно говорит брат. Голос его тих, но воля в нём грохочет поистине океанская. В глазах Акилы вспыхивает злое торжество, она снова гордо поднимает голову. — Пусть говорит, что хочет. Правды всё равно не скажет.

— Ну, мне она правду скажет, — говорит он, поворачивается и смотрит на брата, тоже недоумённо, словно теперь оглушили его. Зачем брат хочет разрешить ей говорить вот эту грязь перед всеми, на вечевой площади?! Ведь она говорит так, что ей поверят! Господи, как вышло, что он, устраивая расследование, позволил этому случиться, здесь и сейчас?! Почему не уберёг брата, не велел отвязать женщину на время следствия и эксгумации, отправить в подвал? Неужели не ожидал?

И честно сам себе сказал: да, не ожидал. Такого даже в страшном сне бы не увидел. И теперь надо думать, как увести её с площади, сохранить для допроса. Потому что знает она явно очень много. И про Хлодвига, и вообще… И допрашивать надо одному, чтобы она ответами не погубила слишком хрупкую тайну и душу…

— Запрещаю, — снова говорит брат, и снова этим же, нехарактерным для него властным тоном. Королевским, равнодушным и уверенным в беспрекословном подчинении. И нарушить сейчас его волю, публично сломать её, значит убить брата уже своими руками. — Я знаю, что под твоим ножом говорят и мёртвые, но мою жену ты не тронешь. Я запрещаю пытать её. Всё, что она скажет, она скажет своей волей. Злой ли, доброй, неважно. Здесь, перед всеми.

— Здесь она правды не скажет.

— Какая правда тебе ещё нужна? — в безжизненном голосе прорезается боль. — Вот перед тобой шестеро детей. Недоношенные, мертворождённые, со сломанной шеей… Волосы сохранились. Цвет виден. Какая ещё к бесам тебе правда?! Пусть говорит что хочет.

— Мне нужна информация.

— Запрещаю.

Акила закидывает голову к небу и злорадно хохочет.

— Ненавижу! — рвётся в небо ликующий крик. — Отомстила!

***

Собака ткнулась мокрым носом в ладонь, и он пришёл в себя. Сколько он сидел вот так, уставившись в одну точку, снова и снова проживая агонию того дня?... Пару секунд, не более… жук успел проползти всего на два пальца по травинке…. А ещё он вдруг понял, что болотная женщина говорила всё это время не про деревню вообще, а про свой дом, свою семью. И ужаснулся, что разучился сразу слышать такие вещи, зачерствел. Упал в свои страхи и перестал слышать чужие. Посмотрел ей в глаза:

— Но ты ведь что-то оставила им, когда уходила?

— Оставила, — она неожиданно всхлипнула.

— На сколько дней хватит? — спокойно и деловито спросил кузнец.

— На пять, — она сжала руки с забытым куском «колбасы», качнулась незряче, прошептала севшим голосом: — если не украдут…

— Даже так? У сирот, последнюю махотку?

«На пять дней, для двух девочек… это ведь не мешок в амбаре… это едва пара горстей, их ещё отыскать в доме надо… значит… вломятся?..»

— Нет в доме топора, — белыми губами зашептала она, начиная раскачиваться. — Они для деревни сейчас никто. Я ушла, топор унесла… а где прадедов спрятан, сказать забыла… Вторая ночь придёт, а защиты нет… Кто угодно обидеть может, нет в доме топора, войдут не спросят, болотница не вступится…

— Погоди, — он взял её за плечи, встряхнул, попытался сказать так, чтоб услышала, но она просто шептала что-то своё с пустыми глазами. Он встряхнул её сильнее:

— То есть, нужен топор?

— Да, — она сглотнула.

— Девчонки мал-мала, они разве топором от здоровых мужиков отобьются?

— Просто в притолоку, в притолоку надо было воткнуть, а я думала, одним днем обернусь…

— И что, защитит?

— Болотница защитит… Если топор есть, сход сирот вырастит, девки в дом примака возьмут... Хоть и прадедов, хоть и бронзовый, и щербатый, а топор…

— Слова какие сказать надо?

— Нет… Ну разве что сказать, что берёшь дом под защиту, но топор и сам это и болотнице и людям скажет. Засветло, главное засветло успеть…

— Уже проще. Ты вот что, давай-ка ешь. Видишь, жир уже потаял, того гляди юбку испортишь…— Он поднял её руку, заставил взять мясо в рот, прожевать, проглотить. — Если нужен только топор в притолоку, то…

— Не сказала я им, где наш последний топор... малые еще, решила… думала утром скажу, и забыла… только сейчас вспомнила…

Её трясло. Трясло настолько, что оставалось только ужаснуться тому, что ожидало девчонок, оставшихся без защиты в озверевшей от голода деревне, отчаянно дерущейся за каждый клочок наследной земли и кусок хлеба. А значит, эту деревню необходимо вычистить, выжечь в ней скверну калёным железом. А оставшихся кормить и учить быть людьми. Слишком долго они сидели крысами в этом углу. И сделать что-то с этим болотом, которое жрёт не только лес, но и людские души.

—…вспомнила… староста… старший топор дома оставил… с младшими топорами сюда пришел… сына старшего вместо себя оставил…

— Это важно?

Но и без ответа уже знал: это жизненно важно в понятиях их мирка. Жизненно важно и смертельно опасно. Мало ли, какую лютую дичь может сотворить дорвавшийся до вседозволенности юнец, имея к тому же символ высшей власти в деревне?!

— Я могу туда метнуться, — он посмотрел на небо. — Тяжеловат я для этой гати, медленно придётся по ней… или нестись сломя голову, рисковать… и от деревни вы почти весь день шли… но может быть, к закату и доберусь.

— Да что с того… никто кроме меня схрон не знает… — на её почерневшее, залитое слезами лицо было страшно смотреть. — Не могу чужому тайну открыть… нельзя…

— Я кузнец. У меня и свой топор, знаешь, имеется.

— Ты? Топор?…

— Да, а что? Ты же не хочешь сказать, что я после этого обязан жениться?

— Нет, но…

— Чужой топор можно в притолоку воткнуть? Защищать будет?

— Будет, но…

— Но?

— Как же ты потом без топора?..

— Я кузнец. — Он притянул женщину к себе, словно ребёнка, уткнул её лицом себе в грудь, обнял, согревая, укачивая, успокаивая, утешая. — Я их делаю. Я могу себе позволить подарить девушке топор.

«…и перебить всю деревню»

***

Последышек проснулась, потому что на неё кто-то смотрел. Большой, косматый, цепкий к мелочам. Сидел рядом, пах зверем и смотрел — пристально, изучающее, изжелта-карими внимательными глазами.

— Ты лесовик? — спросила она, и тут же вспомнила, как надо говорить: — Здравствуй! Не обижай меня, живо лесное! А я тебе добренькое скажу!

Зверь ничего не ответил, только наклонил голову со стоячими волчьими ушами.

— А мы со старшей сестрой сюда по грибы пришли, только я всё растеряла, вот она подбирать пошла… Ты не подумай, мы никого не обделяли! Тут же грибов много, всем хватит. И белкам, и ялкам… Правда?...

Зверь молча смотрел на неё. Слушал и не отвечал.

— Только сестры всё нет и нет, а я уже и выспалась, и есть хочу… Ты её не видел?..

Зверь втянул ноздрями воздух, прислушиваясь к её запаху, и медленно встал.

***

Времени оставалось ужасающе мало. В одиночку он доберется до деревни меньше, чем за два часа; но в одиночку там делать нечего, особенно с такими руками. Даже сам-пёс идти опасно. Нужен отряд, человек в пятнадцать минимум… но тогда лагерь придётся оставлять без защиты.

«Сколько до темноты: три, четыре часа? Вокруг деревни лес, и стемнеет там раньше, чем на болотах. Будут ли мужики ждать до темноты, или нападут на закате? Уж больно лакомый кусок…».

Когда женщину перестало трясти, он решительно ссадил её с колен и встал.

— Пора. Времени до заката мало. А мне сперва госпоже сказаться надо, и чтоб конюха взамен прислали. Не дай бог, сорвутся! Эти кони годами лесу и бою учены, речь людскую понимают, их быстро не заменишь.

Она кивнула, судорожно всхлипывая и пытаясь успокоиться.

— Сейчас ступай в лес. Пёс пойдет с тобой, будет охранять. Работать не нужно: просто будь в лесу, чтоб никто не видел, что ты плачешь. Из леса придёшь по звону, сразу на ужин, тебя позовет госпожа. Делай, что она велит. Поняла?

— Да.

— Как мне твой дом найти?

— На отшибе он, у кривой березы и родника…

— Некогда будет родники искать... Проще собаками. Любую свою вещь дай, чтобы собаки след взяли.

— Нету… — она растерялась.

— Хоть тряпку.

— Нету… а, погоди, вот же! — она вытащила из передника узелок с сухарями, принялась развязывать, — вот же тряпица!…

— Не развязывай, давай так. Заодно гостинец детям снесу.

— На…

Он взял узелок, затем махнул рукой в сторону леса:

— Ступай.

Она послушно пошла. Отойдя на несколько шагов, обернулась, подняла глаза, сквозь пелену слёз посмотрела на него — и не узнала. Некрасивое, грубое, но вполне человеческое, совсем недавно подвижное, то гневное, то улыбчивое лицо кузнеца сменилось застывшей каменной маской. Солнце едва перевалило за шесть пополудни и сияло вовсю, но на этом лице лежала тёмная, глубокая тень, и казалось, что по нему пробегают сполохи, словно он стоит у кузнечного горна.

«Огневик!» — с ужасом подумала Чернавка, пятясь в кусты.

***

С полянки, где остался кузнец, донеслось два тихих переливчатых свиста, и она замерла, наблюдая во все глаза. Рядом задрожал Пегаш. Словно и порываясь бежать туда, и запрещая себе это делать, шагнул ближе к Чернавке, прижался к её ноге плечом. Она автоматически положила руку ему на загривок, погладила, и он расслабился, снова заулыбался своей безмятежной пёсьей улыбочкой с вываленным, похожим на лепесток ириса, языком.

Несколько собак вынырнули из кустов со стороны леса, промчались мимо них с Пегашем, даже не глядя. Другие бежали от гати, из лагеря, с болота… Вскоре вокруг кузнеца, обнюхивая узелок с гостинцем, собралась огромная разновозрастная свора. Чернавке даже показалось, что собрались все собаки лагеря. На самом деле, конечно, не все: только сэры и свободные от заданий. Но она этого не знала. Точно также как не поняла, почему пегий остался с ней.

Потом появились два самых крупных коня, каких Чернавка видела в своей жизни, и запыхавшийся паренёк-конюх. Выслушав короткий приказ, паренёк поклонился и убежал. Потеребив кузнеца за рукава и выпросив лакомство, жеребцы тоже пошли обратно, вальяжно фыркая и перехватывая на ходу злаковые метёлки. Кузнец отпустил собак, сунул узелок в подсумок и торопливо направился в лагерь. Буквально за пару секунд полянка опустела, словно на ней никого и не было.

— Пойдём? — Чернавка снова погладила собаку, и кобелёк послушно потрусил следом за нею.

***

Ленивые лошадиные фырки становились уже почти не слышны, а потом вдруг раздались визг и вопли дерущихся жеребцов. Захрапели напуганные клячи, разнеслись по округе, нарастая, глухой топот копыт перепуганного табуна, треск расшибаемого копытами дерева, крики коноводов. Затем кованые копыта загрохотали по брёвнам, зачавкала под настилами топь. Чернавка, которая уже успела забраться на холм, оглянулась, и увидела, что часть сорвавшихся с привязи лошадей, некоторые даже и нерассёдланные, с крупным гнедым жеребцом во главе, несётся по гати в сторону дальнего берега, во все лопатки удирая от разгневанного серого.

«Лошади! Лошади на болото ушли!» — закричали в лагере встревоженные голоса.

«Эвона… Потопнут теперь! Поделом на чужих лошадок зариться» — злорадно запереглядывались мужики, копавшие у гати канавы.

«Догнать! — бешеной выпью заорал Стоглазый. — Поймать! И пока всех не соберёте, не возвращайтесь! Если хоть один утонет, я за себя не отвечаю, слышишь, кузнец?!»

«Слышу!» — через плечо рявкнул кузнец, который в сопровождении собачьей своры уже подбегал к гати. Следом за ним неслось полтора десятка парней: и совсем молоденьких, и постарше, кто в чём, кто с чем: кто с мешками, кто с веревками, сорванные с тренировки даже не выпустили из рук оружия. Добежав до гати, он неожиданно прянул на руки, и снова рявкнул, уже для погони:

«Я тяжёлый! За мной близко не идти, вдвоём на один настил не вставать, держите дистанцию! И упаси вас господь в резонанс попасть!» — и метнулся вперёд уже и не человечьим, и не пёсьим, и не конским, а каком-то странным обезьяньим скоком, с опорой и на руки и на ноги, то сжимаясь в пружину, то распрямляясь в огромных прыжках. Переглянувшись, люди и собаки рассредоточились и побежали следом, как было велено.

«На всю головушку больные, — прокомментировал староста, аккуратно и с наслаждением сплёвывая в сторону леса. — Кто же по болоту, как по лесу бегает?!». И добавил вполголоса в сторону: «Прибери их, мамо, чтоб отмучались».

«Чудо что кони не потопли на гати и не поломались», — сказал кто-то из бортных.

«Да матери они, может, пока целые нужны, вот и чудо» — отозвался болотник.

«Посмотрим ещё, сколько назад приведут… Жеребцы лютые, дурные…».

«Если сцепятся, запросто потонут».

«Да они и без драки потонут. Ноги кованые, тонкие, копыта узкие, сами тяжёлые…».

«Ну, дело не наше… Наше дело урок да пирог».

«А кузнец-то чисто зверь бежит… оборотень он, помяните моё слово».

«Молчи, дурак».

Глава 23. Искусство вязать снопы

***

Перемахнув трехкилометровую гать, он заодно скинул и ненужную больше роль кузнеца. Уйдя за чахлую опушку, уже егерем завалился в траву, планируя марш-бросок и ожидая, когда переберётся весь отряд. Собаки, кто помоложе, рассыпались по кустам, изучать-метить, сэры улеглись рядом с хозяином, сберегая силы. Спокойно пасшиеся на поляне жеребцы оставили табун и подошли, заластились, завозили мягкими губами по щекам и волосам, ожидая заслуженной хвалы за хорошее исполнение. И, разумеется, получили, вместе с оглаживанием и подсолённым хлебом: за несколько минут инсценированной в лагере паники егерь успел не только поговорить с госпожой, но и прихватить сумку с харчами.

— Разбудишь, — велел Брайену, и отключился, добирая жизненно необходимый отдых.

— Не наевшись, не налижешься, — сказал Брайен, тыкаясь мокрым носом ему в щеку. — Вставай.

— Все здесь? — моментально проснулся егерь, привыкший за годы странствий к таким собачьим быстрым дрёмам на ходу: быстро засыпать, быстро просыпаться, не терять нить беседы, за считанные секунды восстанавливать ресурс.

— За мной никто не занимал, я последним по гати шел, — утвердительно отозвался знакомый бас.

Егерь сел, быстро окинул глазами отряд. Все пятнадцать в ряд, словно подосиновики, даже не запыхались, и последним — знакомый стражник-балагур. Дядька Мухомор, иначе не скажешь. Морда красная…

— Господи, Борода, ты-то что тут забыл?! Я тебя не звал.

— Все бегут, и я побежал, — пожал плечами бородач. — Интересно же. Если ты куда несёшься, значит, там самое интересное начинается. Кого сегодня режем?

— Если повезёт, то никого.

— Кому? Нам или им?

— Нам.

— А если не повезёт?

— Всех. Включая лис, лосей и кошек.

— В лесу не бывает кошек.

— Значит, кошек не режем. Уже легче.

— Да, прямо отлегло.

— Тебе-то с чего тяжелело? Ты все равно за нами даже не угонишься.

— На гати не отстал.

— Морда красная, глаза честные…

— Это от полнокровия и жизни лесной.

— Об чем и речь. Мы лесные, всю жизнь бегаем. Ты городской.

— А то мы в городе не бегаем!

— Бегаете. Но не пятнадцать километров в темноте на скорость по раскорчевью. — Егерь пожал плечами и встал. Встал уже не егерем, и даже не старшим егерем. И уж, конечно, не королём. Встал самим собой: рыбой в воде, дубом в лесу, огромным зверем, плоть от плоти леса, суть от сути мира. Воплощением лесного закона, права сильного. — Они экзамен мне сегодня сдают. Тебе это без надобности.

«Зачем он сюда попёрся? Сам дурак или заслан так? И что с ним теперь делать?»

— Ну, попытать-то себя можно? Интересно же, чего я стою относительно королевской гвардии.

— Именно что попытать. Отстанешь, ноги переломаешь, больно будет, что звездец.

— Но вы же вернётесь? Потерплю. Обещаю не орать.

— Это правильно. Орать в лесу не рекомендуется, на подранков хищник идёт.

«Что мне с ним делать? время, время… тратим время… убить? Отослать?»

— Или вот на лошадку верхом али кулём…

— Лошади на закате вернутся в лагерь.

— Сами?!

— Ну, сюда же они сами пришли, — хмыкнул егерь. — Сами и вернутся. Мои восемь золотых ног и не такие табуны в кораль загоняли. А тут половина лошадей мною выезжена.

— А зачем они вообще здесь?

— Внимание отвлекли, обосновали для мужиков, зачем отряд через болото перешёл. На закате жеребцы загонят табун на гать, к поляне на той стороне приведут уже в сумерках. Мы на них чучелки посадим, вот деревня и решит издали, что и люди с лошадьми вернулись.

— А мужикам не все равно?

— Нет. Это особая деревня. Если они решат, что вооруженный отряд идёт по гати к их деревне, они…

— Поднимут бунт? — предположил Борода, и засмеялся: — Напугали бабу хреном!

— Нет. Не бунт. Формально мы с ними в состоянии войны.

— Да не смеши меня! Вся мощь королевства и эта зашкварная деревня в три десятка дворов?!

— Для них эти тридцать пашен, этот убогий остров среди болот и леса, это весь их мир. Все, что им удалось болью и кровью сохранить в старой войне с лесными. И вот мы сделали гать, отняли у них последнюю линию обороны. Им страшно. Они будут защищать свой угол люто. Или мстить, убивая. Старый Вепрь принудил их к ежегодной дани, но независимости лишить не смог: болота. Раз мы пошли войной на их деревню, а они поймут, что не могут нас нагнать, деревню не спасти и терять больше нечего, они нападут на наш лагерь.

— Бортники с болотными не пойдут. Я их видел, как кошки с собакой.

— Но и на сторону короны не встанут.

— В лагере достаточно бойцов.

— Кроме бойцов, у нас в лагере женщины и дети. К закату вернутся лошади, и в самом худшем случае даже можно было бы осттупить; но госпожа с её ранами не может скакать верхом, и на руках её не унести. А болотники её ненавидят. Они любого Вепря ненавидят, и всегда ненавидеть будут. В первую очередь они будут прорываться к её шатру. Пятнадцать человек могут не удержать озверевшую толпу.

— Ну да, мы, значит, наемников один к трем покрошили, а тут двадцать бойцов не удержат полсотни деревенщин с топорами?

— С вами был я.

— Ну… да. Тогда расстрелять в упор, и всех делов.

— А потом вырезать всех, включая лис, лосей и кошек? — усмехнулся егерь. — В обеих деревнях?

— А зачем вообще тогда было устраивать этот экзамен сегодня?

— А вот это хороший вопрос. — Он помолчал, в последний раз прикидывая, можно ли говорить при Бороде, или нет, и что именно говорить. Солнце шло, и терять время было больше нельзя. И решился:

— Три года назад в болотной деревне убили моего человека. Сделали всё чисто, после того, как ушли сборщики. Когда те пришли вдругорядь, им сказали, будто он на охоте. Оброк за его двор внесен полностью, староста лично передал; никто из сборщиков не забеспокоился… Ну нет и нет человека и доклада, может забыл… может сообщить нечего. Отчитались, мол, все нормально, без новостей. Поэтому хватился я только через год. Пришел в деревню, как ни искал, ничего не нашёл. Чистая охотничья смерть на болоте. Но сейчас, поговорив во время ковки с мужиками, послушав их ночной трёп… Я точно знаю, что его убили. Знаю, кто. И больше того, знаю, что сегодня ночью, — именно сегодня, пока его друзья и защитники тут пни корчуют! — оставшиеся в деревне собираются убить его семью, чтобы освободить и выставить на жребий их семейный надел.

— О как…

— Именно поэтому сейчас мы поднимаем кипишь, быстро делаем чучел и сажаем на шестнадцать лошадей. Жеребцы и верховой сэра Брая, естественно, остаются свободными. Пять лошадей вьючим: оружие, еда, лишняя снаряга… На лошадях этот путь тоже быстро не пройти: свежие ямы, корни… лошади бод верхом не пройдут. Придется бежать налегке, наперегонки с собаками. И бежим, со всех ног бежим, чтобы прийти в деревню до заката. Они фанатики, пока светло, на убийство не пойдут: Болотницы побоятся. Бойцы, задача ясна?

— Да, — отозвалась шеренга.

— Снимайте куртки, набивайте травой, крепите на сёдла. Ничего, кроме лёгкой одежды, ножа, фляги и сухарки, на себе не оставляем. Оружие и снарягу сразу во вьюк. Дополнительно на вьюк по три слеги. У вас пять минут. Потом каждый покажет мне свое чучело и коня в поводу, плюс на трех человек один вьючник. Держитесь в пути вместе, если нужно, вместе отбиваетесь. Борода, ты можешь чучело не делать.

— А что будет, когда прибежим? — поинтересовался Борода, наблюдая, как парни рассыпались по поляне, срезая ножами пучки травы и прутья, перекручивая их в снопы.

«Принудим деревню к покорности, — мрачно сказал внутри себя егерь. — Эх, борода-борода, если б я мог тебе полностью верить… если бы сам тебя вырастил!.. какой бы из тебя егерь получился! Ведь совсем зверя не боишься, но и уважения не теряешь…»

— Пир горой. Что ты думаешь в мешках? Подарок от короля. Жратва и выпивка.

— А ежли гордые?

— А кто гордый и не хочет хрен с медом, тому хер с горчицей и болт с винтом. И не в то отверстие. Но ты не побежишь.

— Почему?!

— Не угонишься. Только вымотаешься вусмерть, так что тебя голыми руками дите болотное задавит.

— А я всё же хочу попробовать.

— Попробовать не проблема. Часа два можешь бежать с парнями. Этого, думаю, тебе хватит. Собаки помогут держать след, если отстанешь. Потом повернешь обратно. Собаки скажут, когда поворачивать.

Бородач насупился.

— Насмерть себя не загоняй. Мне как бы не надо, чтоб ты надорвался и помер. У меня для тебя важное задание.

— Какое?

— Жеребцы могут привести лошадей обратно, собаки могут проследить, чтобы посторонние не подошли слишком близко… но они не смогут создать человечьи голоса и болтовню возвращающегося отряда, и ничего не смогут сделать с завалившимся чучелом.

— Я не умею на двадцать пять голосов говорить.

— Достаточно, если ты будешь говорить своим, но без умолку, как во время ужина, — ухмыльнулся егерь. — Болото даст эхо. Собаки поднимут лай. И думаю, после двух часов гонки преследования и возвращения через буераки, тебе будет, что рассказать болоту во время пути. И в лагере.

— Коней ловили, в болоте тонули?

— Ну, типа того. Мои парни для деревенщин все на одно лицо: волосы золотые, глаза синие, одёжа одинакова… рост, плечи, выправка… как на подбор. Братья они и есть братья.

— А они все братья?

— По отцу. Полусиблинги. Но скорее они как щенки одной породы… мельтешат в корзине, вертятся, поди разбери где кто. Или единый народ. Доспех сияет… В деревнях редко таких видит, вот и не различают. Я на это и рассчитывал. А ты приметный, возрастной, мужики видели, как ты мимо них на гать метнулся. Очень важно, чтобы они тебя и на ужине увидели. Поняли, что вернулся, заметили, что вымотался. Задали вопрос, и получили историю, как тянули из болота пегого коника, прокляли всё на свете, утопили золотую подкову дедушки… Семейная, между прочим, реликвия!..

— Так я ж один вернусь…

— Ты один десятка стоишь. — Егерь коснулся его плеча: не хлопнул, не погладил… а так, как касаются с поощрением собаки или друзья пожимают руки: скорее телесный контакт, дружеский и равный. От которого внутри становится тепло у обоих. Повторил вслух: — Эх, борода, борода… что ж ты мне не встретился лет двадцать назад… Какой бы из тебя егерь вышел!

— А сейчас что, поздно? — с затаённой печалью спросил Бородач.

— Учиться не поздно, а вот тело уже сформировалось. Его усилить разве что, подкачать чуток, подлечить, омолодить... Но ни увеличить длину ног, ни настроить нюх уже невозможно. И не факт, что сможешь полюбить лес и разлюбить город.

— А это обязательно?

— А что хорошего в том, чтобы ненавидеть лес, ночуя в дождь под кустом, постоянно простужаться и тосковать по городу и печному хлебу?

— Тоже верно.

— Но если захочешь из стражи уйти, я тебе найду дело по душе и телу.

— Возьми меня в свой отряд! Не в гвардию, не в егеря: какой из мечника гвардеец… просто вот в сопровождение, хоть в обоз, охранять.

— Хорошо. Задачу понял? Мелькать и балагурить. Обеспечить, чтобы деревня поверила, будто весь поиск вернулся и отдыхает, это дело Стоглазого. Твое дело показать себя усталого и убедить всех и каждого, что ты никогда больше на проклятые болота ни ногой, и лошадей чистить не намерен, пусть этим занимаются те кто упустил, хоть всю ночь. Мальчишки подыграют.

— Понял.

— Ну, пошли смотреть чучелок. А, вот ещё. Там, где надо будет повернуть, я оставлю одну вещь. Очень важную. Отдашь её госпоже сразу как вернёшься.

— Хорошо.

— Молодец, — егерь уже проверял ремни, вязку и крепления у первого чучела и одобрительно хлопал коня по плечу, так что непонятно было, кого хвалит: коня, бородача или парня, сделавшего муляж.

— Ну что ж, в целом неплохо. Косяки есть, но объяснять долго. Поэтому, — проверив всех лошадей, он отошел на десяток шагов, и жестом велел отойти всем бойцам, — родео. Проверим на практике, какие из наших чучелок наездники.

И отдал короткую резкую команду, целиком слышную на поляне только лошадям и собакам. Лошади словно обезумели. Но, разумеется, не могут двадцать с лишним лошадей обезуметь одновременно, да ещё и синхронно выполнять все движения. Они козлили, в прыжке отбивали ногами назад, делали свечку, прыгали вбок… совершенно синхронно и молча, не нарушая строй. Несколько чучел оторвались от седел и шлеек, улетели прочь, несколько покосились, начали рассыпаться. Затем лошади так же внезапно и молча остановились, только дрожали шкуры и нервно ходили хвосты.

— Ай, молодцы! — счастливо засмеялся егерь, и пошёл вдоль ряда: оглаживая каждого, угощая, проверяя ноги, что-то рассказывая, позволяя столпиться вокруг себя, мусолить куртку и покусывать плечи. — Красавцы, ничего не забыли!

Наконец, два крупных жеребца оттеснили других лошадей, снова выстроив их в ряд, и, получив еще немного обнимашек, отошли хозяину за спину, положив морды ему на плечи и теребя губами его жесткую черную гриву. Он совершенно безмятежно и синхронно гладил им шеи и ганаши. На этих лошадях не было сбруи: только бронированные ногавки и подковы. Смеющиеся глаза егеря, ещё раз с лаской скользнув по выстроенным в ряд кавалерийским лошадям, обратились к бойцам, и голос был таким же низким и бархатным, как до этого в разговоре с лошадьми:

— И никогда не забывайте, что я это могу! Так же как и люди, все мои лошади и собаки могут выполнять секретные команды. Поэтому жизнь каждой такой лошади или собаки ценна не менее, чем ваша. И достойна уважения. Много сил в ваше обучение вложено, и много жизней это уже спасло. И службу для каждого подберут в соответствии с тем, чему смогли научиться. А сейчас… проверяйте своих чучел, укрепите дополнительно то, что растрепалось. Кто сдал зачёт, помогите неудачникам заново чучело сделать и закрепить. Покажите, как. Проверьте вьюки и собачье седло. У вас три минуты.

И, словно забыв об окружающих, тихо и гортанно засмеялся, говоря что-то своим личным лошадям, то одному, то другому, прямо в ухо. Те отфыркивали, ластились, и сейчас эти две груды тугого звериного мяса под сияющими шкурами, обычно страшные, держащие под контролем весь выгон, казались совершенно мягкими и послушными рядом с таким же мускулистым, искренне любящим их человеком. Добрым человеком. А, может быть, звериным богом.

— Мы готовы, милорд, — раздался голос одного из парней. Теперь они стояли тройками, каждый у своей лошади, и вьючная рядом с командиром группы.

— Ещё три секунды, — безмятежно отозвался егерь. И, выждав их, отправился проверять.

— Уже лучше, — констатировал после осмотра. — Выдвигаемся. Задача: сохранив боеспособность, до заката выйти к окраине деревни незаметно для местных, собраться в отряд, присоединиться ко мне. Меньше чем по трое не передвигаться и к деревне не подходить. До деревни тридцать километров по пересеченной и болотистой местности. След телег хорошо виден, срезать не рекомендую. Каждая группа идёт по следу самостоятельно, пытаясь догнать меня. Темп, график отдыха, питания и прочее на ваше усмотрение. Но рекомендую максимум пути пройти, пока светло и нет тумана. Можете держаться за шлейку, но верхом садиться запрещаю. Когда лошади выдохнутся, бросаете. Снимете груз, распределите по себе и собакам, дальше побежите без лошадей. Отдохнув, они пойдут к деревне по следу. Если нагоняете попавших в беду, помогаете. Если выбились из сил, отдыхаете, потом догоняете своих или присоединяетесь к следующей группе. Последняя группа не бросает никого, идет с учетом темпа самого слабого, пока не наберётся больше семи. Тогда трое могут уйти вперёд. Можете подбирать лошадей. В норме до заката к деревне должны дойти все. Отставшим после начала сумерек снизить темп, помнить про болото, туман и коряги. Лучше прийти в темноте, чем сломать ноги.

Повернулся к собакам:

— С каждой группой идут одна лошадь, три-четыре молодые собаки и один сэр. Сэры, сами решайте, кто сдает экзамен в ваших сворах. Голоса не подавать. Остальные остаются с лошадьми, на гати шумят, по возвращении в лагерь обеспечивают полную охрану. Спать сегодня не придётся. Сэр Брай, я прошу тебя остаться с лошадьми и собаками охраны. Начало пути мы пройдём вместе, но потом ты вернёшься вместе с Бородой, сэром Эсселем и своим верховым. Я могу доверить безопасность лагеря и госпожи только вам.

Старый пёс заворчал, но согласился. По его команде вышколенный верховой опустился на колени, помогая старику забраться в собачье седло. Сэр Эссель предпочёл бежать сам.

— Ну, чего стоим, кого ждём? Всего три часа на тридцать километров! Бегом, марш! — рявкнул егерь. Первая тройка сорвалась с места, тут же за ней стартовала вторая. — Давай, Борода!

Когда на поляне остались только собаки и лошади, егерь быстро отдал последние распоряжения, достал из вьюка беговые перчатки с жёсткими пальцами и в сопровождении серого жеребца и двух младших его правнуков, и собак — Эсселя, Брая и еще десятка наиболее сильных псов личной своры, метнулся по утоптанной теперь тропе, догоняя и обгоняя по одному отряды Золотых.

Впереди всех, как и положено вожаку, нёсся егерь — размашистым обезьяньим галопом, точно так же, как бежал через гать. Переходил на обычный двуногий бег, только когда обгонял людей: меньше знают, крепче спят. Через десять минут они обошли последнюю группу, а через час бежали первыми, и нужды снижать темп больше не было.

Глава 24. Семейный обед

***

Ровная, привычная, механическая работа мышц на хорошо заметной в ярком ещё свете дороге — двадцать телег прошло, не шутка! — не мешала думать. Тело прекрасно справлялось само и проблемы в том, чтобы с небольшим отдыхом пройти тридцать километров за два часа, пусть даже на калечных руках, по относительно плохому грунту и гатинам, для себя не видело. Проблемой были скорее недостаточно шустрые кадеты и высокая травмоопасность для лошадей, поэтому золотым трех часов могло не хватить. Или хватить буквально впритык, даже если последнюю четверть идти без лошадей. А начинать зачистку без людей не стоит: уж экзамен так экзамен. С паршивой деревни хоть шерсти клок, да бойцам урок.

Он лениво прикидывал, что доберётся до деревни с большим запасом, до подхода золотых успеет осмотреться, занять дом, расставить вокруг собак и выслать связного, ждать и координировать операцию.

«Увы, скорость отряда всегда лимитируется скоростью самого медленного участника. Козы бы драли этого Бороду!»

С Бороды мысли перескочили на мальчишек, их данные и результаты… егерь мысленно перебирал характеристики каждого, кого взял в этот рейд: и уже получивших значок гвардейца, и пока ещё кадетов. Прикидывал, кого куда. Конечно, Стоглазый знает их лучше; но на то и экзамен, чтоб смотреть незнакомого, и почти непредвзято. Егерь усмехнулся мысленно: «Почти — самое верное слово... Всех знаю в лицо и по именам, каждого помню, знаю откуда привезли, от чего лечил… как косячил… над каждым трясусь… каждого пристраиваю… а оценивать-то надо реальные рабочие качества… реальную полезность. Увы, Хьюго прав. Мерзко, но он прав. Надо выбраковывать жёстче, надо давать шанс и другим породам. Иначе они сами возьмут его».

Он представил, как это будет, когда в Золотой школе вдруг окажутся не только золотые дети. Все масти, все цвета глаз… Не крашеные полусиблинги, как сейчас… А по-настоящему разные дети, не связанные родством… ну, разве что дальним, как все дворяне. Не через брак, так через дворню и дедов поход с осадой…

«Тем более, школа уже создана, наставники в силе, а его кровных детей уже не будет… близнецы скорее всего последние…» за грудиной резко прихватило, сильнее травмированная правая рука в беговой перчатке подломилась, и он, не удержав равновесия, покатился по траве. Его моментально окружили встревоженные собаки.

— Все… всё хорошо, — прохрипел он, хватая ртом воздух, — просто споткнулся! Задумался!

— Думать вредно, — рявкнул с высоты своего седла Брай, — когда бежишь, надо думать только о дороге и дичи! Да и то кончиком хвоста!

— А все остальное чем занято? — он пошевелился, проверяя кости и мышцы на предмет травм, плавно и осторожно встал.

— Бегом!

— Как интересно быть собакой, — проворчал егерь, отдышавшись и продолжая движение вперёд: сперва шагом на двух, потом бегом, потом рысью на четырёх, постепенно снова входя в ритм размашистой скачки. И, увы — мыслей.

«Да, в егерские школы надо начинать принимать за талант… а не за породу… и надо вводить экзамен на должности… независимо от того, где родился и где учился… как на мастера. Эх, борода, борода… какой был бы егерь…»

С Бороды мысли снова свернули на золотых мальчишек и близнецов, поспоривших с кадетом, на единственного сына Хьюго, на неожиданно найденных бастардов и упёртую рыжую наследницу Вепря… «Дети… они еще просто дети…». Потом он вдруг подумал: а как выглядел сын вдовы, этот мальчик, который всего в четырнадцать должен был стать мужчиной и главой рода… И которому это не позволили сделать?..

Чем этот мальчик отличался от него самого, впервые идущего на войну четырнадцатилетнего сына графа, мальчишки, которому не позволили стать ни достойным уважения рыцарем, равным среди равных, ни главой рода, несмотря на такой же принудительно ранний брак?.. Что его самого при этом не сумели добить, так то не их вина, они пытались… Может, этот мальчик тоже готов был взять на детские плечи взрослую роль большака, защитника своих земель и людей? Каким он был, этот мальчик из замученной голодом, войной и нищетой деревни? На кого он был похож? На мать, которой наследовал?

Егерь попытался представить, как выглядела вдова пятнадцать лет назад, когда она ещё не была вдовой, а может, и женой не была. И не смог. Он даже цвета её волос под вдовьей кичкой не видел… Хотя, скорее всего, она полностью седая.

Или на отца?

«Каким он был, этот парень, если гордячка-наследница предпочла его сыну старосты-богача? Просто красивым? Так с лица мед не пить… Хотя, какая там красота в их породе… все кто с болота пришли, мелкие, хилые и сутулые, даже вон у сытого старосты сыновья с рахитом. А ведь парень ради неё отказался от своего имени и мужицкого статуса, навсегда уходя из родной семьи, где мог со временем дорасти и до большака… ну или как минимум подручи. Уходя в навечно бесправные примаки… второй сорт, без прав и без имени на деревенском сходе, предмет насмешек, тень за сыном-наследником… Он ведь не был ни бедным, ни младшим, ни слабым, если принёс в новый дом свой топор и отдал жене. Был бы бедным — не было бы для сына топора в отцовском дому. Был бы слабым — кто бы ему топор забрать позволил?..»

Значит, эти двое любили друг друга, любили по-настоящему, искренне и ярко, как почти не бывает в деревнях… да и у богатых сословий тоже не бывает… Любили и смогли быть вместе почти десять лет… Она позвала, и он пришёл. Нашел в себе силы любить и заплатить цену.

«Каким он был, этот парень, которого так истово любила по-настоящему сильная и гордая женщина? Каким вообще надо быть, чтобы тебя так любили?..»

Он не знал этого человека, и отряду солгал. Никогда не было у него осведомителя в этой деревне. Никакие сборщики ни о чем не спрашивали. Брали что должно, и уходили. И сам он тут был всего один раз, случайно занесло, заблудился. Но теперь, он понимал, что встреться ему этот парень лет двадцать назад, и жизнь у того сложилась бы совсем иначе… и все дети, и сам парень были бы живы, служили бы короне… а у него был бы ещё один верный егерь, а может и друг. И значит, когда деревенские убили, они убили его человека. И эту смерть простить и забыть нельзя. Даже если бы она была единственной. Но она не единственная. Обещав его вдове защиту, он сделал его своим человеком. Пусть так…

«Каким он был, этот парень, примак без имени? Каким он был, этот его сын, мальчик, с дворянским именем в четыре звука, Миас?... Какие они, его безымянные сёстры?»

— Опять думаешь, — гавкнул Брайен.

— Мне на бегу думать нечем, — огрызнулся егерь, — у меня хвоста нет!

***

Преодолев примерно половину пути — те самые пятнадцать километров, — авангард остановился на более длинный, чем обычно, отдых. Егерь обтёр лошадей, огладил повалившихся отдыхать собак. Обнял лоснящуюся шею серого старика, прижался к ней лицом:

— Спасибо за прогулку, Фьялл… Сейчас отдохнём, покушаем, и я дальше пойду. С собаками, кто угонится, и вороным. Вы с Брайеном, как все группы встретите, возвращайтесь к гати. До заката как раз успеете. А завтра мы с тобой вдвоём проедемся по роще, хорошо? Только ты и я. Погарцуем по-стариковски.

Жеребец изогнул шею, мягко куснул его почти полностью сточенными зубами. Заржал с тихим смешком. Он, хотя и был по-прежнему гибок, мускулист и силён, уже несколько лет не носил всадника на спине в таких долгих и быстрых бросках: для этого и существовали его многочисленные потомки, проходившие обучение под седлом егеря и надзором патриарха. Но прогулки эти, когда человек сам бежит плечо-в-плечо, держась за гриву, или скачет верхом бок-о-бок, любил ничуть не меньше быстрой, как в молодости, скачки, когда нёс всадника на себе, синхронизируя тяги мышц. Даже если и ревновал в душе к молодым и глупым жеребчикам. Но все трое, — и человек, и пёс, и жеребец, — понимали, что стареют, и пора беречь себя, уступать тяжёлую работу молодым, есть не то, что хочется, а то, что нужно.

— А я? — ревниво сказал Брай.

— Ну, куда же мы без тебя, — улыбнулся голосом, потрепал за ухом. — И ты. А вот лошадей и других собак не возьмём. Ну что, отдышались? Давайте, парни, перекусим…

Быстро раздал собакам вяленое мясо, навесил молодым лошадям торбы с овсом. Достал из вьюка пару серебряных фляжек и медицинскую сумку.

— Две это много, — сказал Брайен. — Опасно.

— А куда деваться? — вздохнул человек, вытаскивая из того же вьюка свою восковую церу со стилусом, собачью миску, мягкую, специально для Брайена, сделанную колбасу, и торбу с дроблёным и запаренным овсом для серого.

Разработал кулак и решительно вогнал во вздувшуюся на предплечье вену серебряный катетер. Сделав из трубки несколько глотков, направил алую струю в торбу, облил овёс:

— Извини, сегодня надо.

Жеребец недовольно фыркнул, но голову подставил и надеть на себя торбу позволил. Привычно надевая на него торбу одной рукой, вторую егерь держал так, чтобы кровь из катетера текла в собачью миску. Брайен смотрел непроницаемыми глазами, и спокойно начал есть, когда человек, подвинув ему миску, стал наполнять кровью меньшую из двух фляжек.

— Эту отдашь Бороде. Она для госпожи. Проследи. А из второй, — он, зажав между колен, закрутил крышкой маленькую фляжку и начал наполнять вторую, — пусть сделают по глотку люди из последних трёх отрядов. Первым не давай, обойдутся. А вот тем, кто послабей, можно и побольше. Мне нужно, чтобы они пришли почти одновременно и не размазывались по всей тропе.

— Хорошо.

— Скажешь потом, кто в каком отряде был покрепче.

— Хорошо.

— И вот тут на вощёнке пусть имена пишут, в той последовательности, в которой прибежали и глотнули. Или отказались. По собакам тоже пусть делают запись по докладу их сэра.

— А если не поймут?

— Значит, зачет по взаимодействию не сдали. Запомните их доклад с Эсселем вдвоем, потом мне скажете, сам запишу.

— Хорошо.

— Запись отдашь Стоглазому. Если во фляге что-то останется, тоже ему.

— Хорошо.

— Как последние золотые до вас добегут, можете идти обратно. Думаю, Борода придёт последним; по сути, его можете не дожидаться и после того, как десять пробегут, идти навстречу.

— Обидятся, если на полпути перехватим, — сказал сэр Эссель.

— Обидятся, если расстояние точно считать умеют. А если не умеют, то не заметят даже.

— Тоже запомним, — сэр Эссель засмеялся. — И припомним!

— Он придёт с последним отрядом, — сказал Брай. — Ты плохо подумал, когда велел самого медленного не бросать.

— Да, пожалуй… Но мне в деревне весь отряд не особо нужен. Как придёт, так придёт, чтоб деревню в клочки разнести, и первых десяти хватит. А Борода живой — нужен. Он леса не знает, человек незнакомый... Пусть под охраной бежит. Какая нам разница, тут последних фиксировать, или на пятнадцатом километре… Как Бороду заберёте, они быстрее побегут.

— Хорошо.

— Ну вот, теперь можно и самому поесть, — он снова сунул катетер в рот и завинтил крышку на второй фляжке. Потом зубами выдернул серебро и освободившейся рукой зажал ранку, склеивая проколотую вену.

— Себе колбасы не достал, а я свою уже съел, — виновато сказал Брайен.

— Ну, вторая-то рука у меня есть, — легкомысленно засмеялся егерь. — Достану. Голод не тётка, сожрёшь и селёдку, коль пирожка не даст. Да и самоедство, как ни крути, а вещь хорошая.

— Два раза в день много, — сказал Брайен. — Опасно.

— Вот поэтому, друг мой, я и прихватил побольше этой твоей дивной колбасы. Будешь ещё?

— Буду. — И, помолчав, добавил: — Тут только мы. Что с руками. Что с Вепрем.

Человек замер, ощущая на себе внимательныевзгляды всех присутствующих на поляне. Друзей. Зверей. Лошадей, собак. Своей личной свиты. Своей стаи. Своей семьи. Медленно, выигрывая время для обдумывания, достал из мешка колбасу, порезал на одинаковые куски: для всех собак и себя. Положил на расстеленный на земле и опустевший теперь мешок.

Он не мог им солгать, да и какой смысл? Они все чуют за мазью бинтов свежую кровь и открытые переломы на обеих руках. Они чуяли эти сутки меняющийся, изменившийся запах Вепря. Они видели, что он не может сегодня бежать привычным аллюром и вынужден контролировать каждый прыжок с опорой на руки. Видели, что дважды он чуть не поломался, забывшись. И они достаточно долго ждали, чтобы задать этот вопрос без посторонних. Но как ответить так, чтобы ответ был и честным, и понятным?!

— Я отдал ей свою плоть и кровь. И кровь, и плоть. Кости.

— Совсем дурак?! — рявкнул Бряй, — Это смертельно опасно!

— Не ори на меня! — точно так же рявкнул в ответ егерь, — какая разница, от чего она умрёт, так или эдак? Ты не видел, что там с костями. У неё по сути вообще больше нет ни рук, ни ног, ни шансов… тамвсё воспалилось…Можно спасти, если резать… Но резать то по самое немогу! Только на моей крови вывезет. И с моими костями у неё хотя бы есть шанс… если выживет… сохранить возможность двигаться.

— Она выживет, — мрачно сказал Брай.

— Да, она выживет.

— А ты?...

— И я.

— С открытыми переломами, на болоте, в бою?

— Нет переломов. Уже почти зажило.

— Как ты собираешься драться с такими руками?

—Со мной будете вы.

— Что с руками?

Брай подошёл и ткнулся носом в беговую перчатку, ощупывая сквозь неё запах. Разумеется, он и раньше чуял запах открытого костного мозга и сломанных свежих хрящей сустава под спекшейся кровью и мазью замшевой внутренней митенки. Но теперь он смотрел еще более внимательно. Подтянулись и остальные собаки. Встревоженные, с поднятой загривкой.

— Костным мозгом пахнет.

— Лишнюю кость отрезал. Обрубок пахнет. Я отдал ей прибылые пальцы.

Собаки изумленно зашумели.

— У тебя нет прибылых пальцев.

— Были. Я с ними родился. Снаружи их отрезали. А внутри ладони кости остались.

***

Глава 25. Долг платежом красен

***

Слишком широкая для человека ладонь твёрдо упиралась в серебряный, залитый мазью и чужой кровью поднос. Спущенная до пальцев замшевая перчатка уже почти насквозь пропиталась смесью. Три коротких надреза, и откинутый лоскут мяса и кожи обнажил шестую пястную кость его кисти.

Было время, когда он мечтал от неё избавиться, как избавился от самого пальца.Потом привык. Лишняя, визуально уродуюшая руку, заставлявшая в молодости носить перчатки кость позже оказалась полезна. Не просто способ выжить, но и оружие. В конце концов, и ребром ладони, и кулаком можно было бить, вообще не заботясь о том, что пострадают пальцы. Много раз сломанная в типичном боксерском переломе, раздробленная, изуродованная, сплющенная теперь до вполне приемлемого визуально плоского «рёбрышка», похожего на обычную боевую мозоль рукопашника и переставшая быть особой приметой, она упорно срасталась и оставалась с ним, защищая полноценные пальцы. А вместе с ней оставались в его огромном предплечье и полагавшиеся для управления этим уже несуществующим хрящевым уродцем мышцы.

«Ирония судьбы. Только привык, и вот пожалуйста».

Пару секунд он раздумывал — как поудобнее вырезать её целиком. Верхний сустав по сути уже суставом не был, но запястный-то вполне жив. И если наскоро выломать её из сумки с запястьем, можно получить кучу неприятностей.

«А, была не была…»

Откинул и прижал ладонью лоскут, чтобы не повредить его. Теперь голая кость лежала на серебре, под ней натекала лужа уже его собственной крови, смешиваясь с чужой.Он прицелился, аккуратно приложил лезвие, чтобы отрубить за один рез. Хорошие ножи и дурная сила облегчают… А еще слабоумие и отвага, да. …Кдацнул, оставляя на серебре глубокую зарубку, любимый нож. Большая часть кости, с частично захваченными мышцами, суставами и связками, осталась лежать на серебре. Он поднял к глазам изуродованную кисть, рассматривая оставшийся в ране обрезок: тонкую узкую полоску кости, по сути, половину ребра, срезанную немного наискось, чтобы максимально сохранить и связанный с запястьем сустав, и хоть какую-то лату для сустава рабочего мизинца.

«Жить захочешь, заново отрастёшь. Ну, в общем, я тебе дал шанс».

Несколько секунд привычных действий: завернуть обратно мясной лоскут, благо уже промаринованный со всех сторон мазью, закрыть им расщеплённую кость, наложить на кожу несколько быстрых скоб, замотать в пару витков бинтом вокруг ладони, туго — вокруг запястья… Натянуть обратно на ладонь перчатку. Зафиксировать по запястью лентой.

«Кто молодец? Я молодец»

Левая рука вполне ожидаемо стала хуже слушаться, но снаружи повреждение было совершенно незаметно. Ну, кровь в перчатке, ну, перчатка в крови, подумаешь…

Решительно разрубил лежащую перед ним кость чуть наискось на два одинаковых по длине куска. И заправил один за другим вглубь зияющей около штыря раны, в карман, внутри которого болтались осколки, связанные друг с другом только лоскутами разрушеннойнадкостницы. Туда, где должны были находиться её собственные кости. Аккуратно нашел для обрубков правильную позицию, чтоб острыми концами попали в раструб костей, а хрящами в кусок отломавшейся кости со штырём. Проследил, чтоб встали враспор. Распределил вдоль костей прибылого отломки, поджимая их к срезам. Теперь рука была не столько растянута за штыри, сколько раздвигала их вставленной донорской костью. Он подтянул шину, чтобы плотнее зажать вставки. Собрал с подноса смесь крови и мази в шприц, и влил половину состава в рану. Не зашивая, туго наложил пропитанный мазью бинт, виток за витком…

«Еслибы я умел молиться, я бы наверно молился. Но я не умею. Зато мы теперь с тобой… нет, не побратимы. Ты не давала согласия… но теперь ты моя кровь… моя кровь и плоть. Выживи»

Не размышляя, не раздумывая —вообще без единой мысли в голове, чтобы не испугаться и не передумать — подготовил к такой же процедуре вторую руку. Сперва её, потом свою. К тому времени, когда в шатёр вошел Стоглазый, он уже бинтовал вторую, почти наполовину удлинившуюся культю. Руки тряслись, пальцы то и дело выпускали бинт. Глаза заливал пот, и вообще в шатре было слишком душно.

«Долго искала… Но может и к лучшему, что не разделил со мной это бремя. Если девочка умрёт, он не будет себя винить. Вообще никто никогда не узнает, что умерла из-за моей авантюры… Смахивает на малодушие, а?..»

— Милорд?.. — Стоглазый протянул пузырёк с зельем, затем достал из потайного кармана бутылку со спиртом.

— Поставь на стол. Конфисковано.

— Что я должен делать?

— Да, в общем, ничего. Я думал, что после снотворки не управлюсь один, но вроде управился. Осталась одна нога. Пока ты будешь руки мыть, я с ней уже закончу. Варакута и одна перебинтует поверх начисто.

— Но, может?

— Ладно.

— Мой король…— Стоглазый уже тщательно мыл руки в тазу с теплой водой.

— Ну?

— С тобой все хорошо?

— Просто великолепно, — и пошатнулся, едва удержавшись за стол. — Только спать хочу.

***

— Очень глупо и опасно, — резюмировал Брайен. — Для тебя. Думать надо перед тем, как что-то делать, а не во время бега. А ты думаешь наоборот.

— Это потому что у меня хвоста нет, — буркнул егерь.

— Вполне может быть, — весело оскалился Брайен, собаки поддержали его смешком, и даже лошади согласно зашуршали хвостами. — Мозг, он и в хвосте есть. Если он вообще есть.

— Хвост?

— Мозг.

— Брай, это было обидно.

— А что поделать, если ты дурак? Только любить и учить. И защищать.

И снова его поддержали все звери — кто постарше, те весело, молодые с лёгкой опаской.

— И на том спасибо. Брай, на каком вообще основании ты так со мной говоришь?

— Я старше.

— С хрена ли? — егерь уставился на собаку в изумлении. — Я тебя щенком от матери взял. Я деда твоего, Брайена Первого, щенком от матери взял, я отца твоего, сэра Алекса, учил, двадцать с гаком лет с ним из одной миски ел… С хрена ли ты меня старше?!

— Я старый. Собаки быстрее живут. Быстрее думают. Быстрее набирают опыт. Быстрее взрослеют. Дольше живут взрослыми. Ты нас пережил, но ты ещё молодой. Долго до мудрости.

— Даже так?

— Да. Ты, юный, заботился о нас в нашем детстве. Теперь мы, взрослые, заботимся о тебе в твоей юности. Защищаем. Бережём. Любим.

— Любим, — отозвались ему голоса и жесты собак и лошадей. — Бережём.

— Спасибо, — голос неожиданно и предательски сел, и ответное «люблю вас» получилось сказать друзьям только глазами, но они поняли.

Молча,пытаясь проглотить неожиданный ком в горле, егерьраздал собакам еду, оглаживая и улыбаясь каждому. Последний кусок взял себе. Наевшись и сняв с подобравших весь овёс лошадей торбы, он улёгся, обнял старую собаку и приказал разбудить через полчаса.

— Мало, — сказал Брайен. — Опасно.

— А куда деваться? Не я такой, жизнь такая… — снова вздохнул человек и провалился в дрёму. Остальные собаки, подумав, улеглись вокруг и тоже задремали.

***

— Вставай, — мокрый холодный нос ткнулся в щёку. — Бегут. Как раз время.

— Встал, — одним плавным движением егерь вскочил на ноги. Прислушался. — А ведь молодцы, хорошо бегут. Для таких коротких лапок.

— Хорошие щенки, — подтвердили все три пса-рыцаря. — Но не гончаки.

— Ну, что имеем, то и пашем.

Егерь ополовинил вьюк с оружием, проверил пряжки-самосбросы и замки ножен, закинул железо себе на спину, рассовал за ремни запаску. Оглядел напоследок поляну, погладил остающихся на ней друзей.

— Ладно, парни. Долгие проводы — лишние слёзы. Берегите себя и лагерь!

— Хорошо, — отозвался за всех Брай. Серый жеребец утвердительно фыркнул.

Егерь ещё раз проверил оружие, чтобы не бултыхалось и не выпало, передёрнул плечами, половчее прилаживая ремни, покосился на начавшее заваливаться и остывать солнце, и решительно бросился вперёд. Теперь до самой деревни отдыхать ему было некогда. Следом сквозь наползающие лесные тени помчалась его свита: вороной жеребчик, под лёгким походным вьюком, и ведомая сэром Лисайей свора. Не самая мощная, не особо обученная для болота, зато самая быстрая и способная угнаться за ним. До подхода основного отряда другой подмоги не будет.

«А мальчишки, к сожалению, на длинные дистанции бегают медленно. Недосмотрели»

***

«Закат, темнота, закат, темнота» — на каждом прыжке билась в нем единственная мысль. Чтобы не снижать темп в надвигающихся тенях и тумане, он полностью сосредоточился на дороге, даже по сторонам не смотрел: только вперед и под ноги, и для думания ресурса просто не осталось. Но было в этой мысли что-то тревожащее, именно потому она и не отставала. Осторожно, давая себе отдых, а собакам возможность себя догнать, он снизил скорость, и попытался обдумать, что тут не так.

И почти сразу вспомнил: в лесу закат и темнота не синонимы. Он ведь подумал, что на болоте темнеет не так, как на равнине… или хотя бы как в лесу… Но не учёл туман и низкие тяжёлые облака! Они затянут небо задолго до того, как солнце начнёт заливаться кровью и спускаться за деревья. Именно так они затягивали его в эти три дня. Хуже того! Деревня болотников стоит в пади, чтобы отгородиться лесистым холмом от зимних западных ветров и глаз лесного люда. И этот же холм укорачивает им день, когда солнце уходит за него. Часовые с вершины видят болото ещё долго после того, деревню накрывает густая тень… Тень!

«Тень!»

Он притормозил, снова споткнулся. Дёрнул плечами, привычным движением на ходу расстегивая пряжки и сбрасывая длинные клинки. Затем резко прибавил ходу, понимая, что никто: ни собаки, ни тем более лошадь, — за ним уже не поспеют. А без собак он не найдёт дом вдовы: слишком неконкретное описание: «у родника и кривой берёзы»… Плохо, что пришлось сбросить оружие: без клинков считай наполовину слабее. Но с ними не поспеть. Невеликий вес, но на такой дистанции отъест десяток минут и слишком много сил, да и работать спиной мешают... Времени для скрытого манёвра и разведки, увы, не осталось. Для болотных людей тьма наступит задолго до того, как сядет солнце. А для него драка начнется с первого же прыжка в толпу.

«Вот что значит, поленился. Не завёл тут информатора, позволил тиунам шалберничать, сам про этот угол забыл… Теперь молись на свои два топора, как дикарь!»

За спиной взвыли собаки: «Отстали!», не замедляясь, рявкнул в ответ: «Догоняйте, несите оружие, будет драка!». Прибавил ещё ходу и понесся огромными, уже совершенно звериными прыжками, используя любой лесной трамплин для ускорения и всё тело — до каждой крохотной мышцы. На износ.

«Где, где, где, — с каждым прыжком гремела в голове мысль, — где эта её кривая береза на отшибе, у родника?»

***

Но, как оказалось, эта проблема была наименьшей. Зарево от факелов, которые держали окружившие дом мужики, он увидел от самой опушки выгона. Действительно зарево: собралась если и не вся деревня, то почти вся. Двадцать шесть факелов заливали двор и стены ярким светом, который, смешиваясь с закатным, становился вовсе кровавым. Баб и детей в толпе не было. Мужики стояли семейственно: младшие вокруг державших факелы большаков, и все как один смотрели на дверь. Двадцать шесть из тридцати родов… Не меньше десятка мужиков в каждом. Два дома — вдовьи, и всего два воздержались… Может, тоже немощи. Остальные все здесь. А это значит, что они все знали, что происходит, и готовились засвидетельствовать право перехода земли. И — смерть. И ещё это значило, что ни подойти к дому незаметно, ни воткнуть топор в притолоку и заявить свое право защитника уже не получится.

Он помчался бесшумными прыжками через выгон, надеясь сократить расстояние на максимальной скорости, пока мужики стоят к нему спиной и не видят «зверя». Три прыжка, и он уже увидел, что в притолоке торчат четыре тяжёлых, грубо кованых местных топора; шестой прыжок, и стал виден неглубокий свежий след, видимо от совсем недавно выбитого из бревна; восьмой, и уже ясно, что дверь недавно сломали и зашли внутрь. На девятом прыжке из дома раздался детский крик.

Десятый, одиннадцатый, двенадцатый! На максимальной скорости и растяжке, так что едва не вывихиваются суставы и есть риск покалечиться, вообще не добежав. А после уж такая толпа забьёт калеку топорами, как нефиг делать. Ребёнок продолжал кричать. Гневно, ненавидяще. Безнадёжно пытаясь напугать огромного врага своим пока ещё слабым детским голосом, —как кричат отчаянно обороняющиеся в норе лисята. Отчаянный щенячий лай.

«Значит, ещё живая».

Тринадцатый, четырнадцатый!

«Живи, девочка, живи! Доживёшь — вытяну… Я… уже!»

На пятнадцатом прыжке он уже был почти за спинами толпы, в пределах прицельного броска, да и до дома оставалось всего три… но там зверем бежать нельзя: сразу набросятся. Придётся пройти на двух ногах, потратить драгоценное время, прорываясь через толпу. А значит, толпу надо удивить и напугать, заставить расступиться перед претендентом с топором. С двумя топорами. Поэтому вместо шестнадцатого прыжка он встал на ноги, а инерцию позвоночника и рук вложил в два мощных взмаха. Лёгкие и узкие топоры, — боевой и плотничий, — вонзились в дерево с гулким характерным ударом, одновременно вышибив два местных. Четвертый, самый тяжёлый и выше всех воткнутый, даже не дрогнул.

Мужики начали поворачиваться: медленно, слишком медленно, пытаясь увидеть, откуда прилетело чужое железо. «Моё!» — прорычал он на ходу в повёрнутые к нему лица, и проскочил мимо. Медленные, хвала всем лесным богам, медленные! Значит, удалось разогнать метаболизм и ускориться… Может, никто и не успеет метнуть в спину топор, пока он не ворвётся в дом. А уж в избе не страшно.

Детский крик стих.

Скрипнула, открываясь, дверь.

Глава 26. Камень, бронзице, бумага

Скрипнула рассохшаяся дверь, пропуская внутрь скудный солнечный свет, посыпались сверху сор и жучки-паучки. Воробышек зашла в старую охотничью заимку-нору и заоглядывалась по сторонам. Всё было так, как и прошлой весной, когда она приходила сюда в последний раз с матерью. Только пыльно и неприбрано, … да наросли на земляном полу чахлые, тянувшиеся к порогу и прорытому в углу лазу сорняки, прибитые кое-где осыпавшейся с потолка глиной. При отце их не было, Воробышек помнила, потому что несколько раз он брал её и старших с собой, учил плести корзины. И она плела, пока они ходил по дичину или по грибы-ягоды, прибиралась, втаптывала в пол упавшую сверху глину, готовила немудрящий обед…

В животе от воспоминания об отцовской ласке и каше заурчало, но искать их тут было бессмысленно. Потом в заимке хозяйничал Миас, и сестёр уже не звал, и отцовской её не называл, говорил: «мужская изба»… А потом он умер, и заимка стала ничья. Они с матерью и старшей сестрой тогда обыскали её сверху донизу. Всё, что было в ней съедобного и полезного, забрали, и инструмент весь отцов, и корзины… дома их потом доплели, соседям на еду выменяли. И больше сюда не ходили. Но она помнила дорогу. И ещё тут осталась одна очень, очень нужная ей сейчас вещь.

Воробышек пошла вдоль стены, касаясь её рукой. Крохотное, совсем крохотное жилище, выкопанная в обрыве нора, со столбами-подпорами, чтоб не обвалилась, и забранная спереди бревенчатой стенкой. Обмазанная спереди глиной, спрятанная кустами. Низенькая дверца, крохотное окошко со ставенкой. Кто не знает, не найдёт. Дом для одного человека. Ну, может двоих-троих. Она дошла до вырубленной прямо в глиняной стене узкой лежанки. Тут они спали, обнявшись, отец пел песенки, рассказывал сказки, и было тепло и нестрашно, даже когда снаружи трещали под чьими-то большими лапами сухие ветки и кусты.

«Это лесная собака, — говорил отец, — большая лесная собака, мы с ней дружим. Она нас охраняет. Спите спокойно!» И они засыпали, все, даже отцовский охотничий пёс, пропавший потом вместе с отцом на болотах.

Прямо на лежанке, в ворохе оставшейся соломы, устроило лёжку какое-то животное, наверное то самое, которое и прорыло лаз. Воробышек слишком поздно заметила его, потому что в заимке, освещённой только через приоткрытую дверь, было очень темно. Животное подняло голову и уставилось на неё мерцающими зеленоватыми глазами.

— Здра… здравстуй, живо лесное! Не ешь меня, я тебе пригожусь…

Животное шевельнулось, морда его на несколько мгновений попала в луч света из приоткрытой двери.

— Пегаш? Ты Пегаш! — удивленно воскликнула девочка и протянула к нему руки: — ты помнишь меня? Это я, я, Воробышек!

Но собака испуганно шарахнулась от её рук и скрылась в лазе.

— Пегаш, — жалобно всхлипнула ей вслед девочка, — ну как же так?! Пегаш, Пегаш!..

Почему-то ей стало очень обидно и горько, по чумазым щекам покатились слёзы. Она ещё долго плакала и сквозь всхлипы звала собаку, но та так и не вернулась. Наплакавшись и утерев слёзы, девочка пошла к изножью лежанки, туда, где на самом виду был спрятан их с отцом общий секрет.

***

Приседая, чтобы войти в критично низкую для него дверь, он ещё и нечаянно, по кузнечной и егерской привычке, наклонил голову. Делать этого, конечно, не следовало: только бараны бегут в атаку темечком и рогами вперёд, но у них при этом глаза по бокам головы, и они всё прекрасно видят. Да и рога кумол защищают. А вот людям желательно видеть, куда они вперёд головой заскакивают, чтоб вперёд ногами не вынесли. Скромность и глазки долу не входят в профкомплект штурмовика.

«Идиот!»

Но все же, немедленно поднимая глаза, чтобы оценить обстановку в избе, успел заметить снаружи, у самого порога, несомненно выбитый из притолоки кремнёвый топор-претендент. Совсем новый, вряд ли бывший в работе, неумело сколотый, перевязанный на топорище-ветке простым пучком пеньки, но старательно имитирующий старые. Каменный, но топор.

«Совсем деревня обнищала».

В следующее мгновение мысли про топор, деревню и прочее недосужное вытеснило из головы. Предстояла драка, и ноздри хищника раздулись, оценивая запахи противников, глаза заметались, оценивая их расположение и позы, хищные топоры-клевцы и наручи-отбивку, крупные, даже немного пухлые фигуры, скудное освещение в три факела… и лишь потом отмечая неподвижную фигурку ребёнка, в странной позе сжавшегося в красном углу. Ребёнок был жив, мужики спорили, и можно было не кидаться сразу в мясорубку.

Скрипнула, закрываясь за ним, дверь.

За спину можно было больше не бояться. Стал слышен грохоток все ещё катящегося по полу твёрдого предмета и шелест приглушенного мужского разговора. Егерь шагнул вперёд и вбок, в широкую тень печи, не выходя из-под низких придверных полатей и не распрямляясь во весь рост. Некстати вспоминая, что оба его топора так и остались торчать в притолоке снаружи.

— …у неё топор, Догнат, — выдохнул седой мужик, лет под тридцать. — Нельзя…

— Камень не топор, — презрительно отозвался молодой, сытый парень чуть за двадцать, и отшвырнул ногой подкатившийся к нему кремнёвый топорик — точную копию того, что остался на улице.

— Да нет же, бронза, гляди! — отступая к стене, и явно отступаясь от надела, сказал третий парень, моложе двух первых спорщиков, — нельзя…

Вместе с остальными егерь поглядел на ребёнка — скорчившись под пристенной лавкой, с окровавленным лицом — ударом ей разбили губы — на них зло и непримиримо смотрела девочка лет восьми-девяти. В её руке был, словно тесло, зажат старый бронзовый клевец без рукояти.

— Нет у неё никакого топора, — с нажимом сказал молодой и вызывающе оглядел всех собравшихся в комнате, а было их там пятеро, по числу топоров в притолоке. — Кто боится, тот отступился, Миргет, топоры оставь и убирайся! А чтоб не сказали,что трус, и за надел не бился, палец руби. Мизинец с левой за молчание возьму.

Миргет, зло сверкнув глазами, ничего не ответил, только упрямо сжал губы и топорище, и остался стоять, где стоял.

«Видимо, терять сразу два топора, боевой и плотничий, торчащий в притолоке,— неподъёмная трата для его не самой богатой, судя по одежде, семьи, — подумал егерь, — и, возможно, им всем выгоднее, если…»

Додумать он не успел: в этот момент до Догната дошло, что скрипела дверь, и он зло обернулся, очевидно, решив, что это кто-то из деревенских, и сговор может быть порушен. Так что егерю пришлось на упреждение принимать меры, чтобы его не обнаружили раньше времени.

— Кто там ещё? Пошёл прочь! Это дело наших топоров! — Но, никого не увидев у двери, снова с угрозой повернулся к противникам:

— Ну? Кто первый? Вы за выморочную землю пришли биться, или под ёлкой насрано? Струсили? Так убирайтесь! Это мой дом! Всё в нем моё, и скарб, и животные, и железо, и жито!

— Земля хозяйская, Догнат. Топор в доме есть, баба в доме есть.

— Нет у неё никакого топора, — жёстко повторил Догнат. — Это мой запасной из-за пояса выпал, коза и схватила.

— Догнат, побойся Болотницы, знак на нём… — сказал тот же мужик под сорок, явно из отчаявшихся меньшаков, и Догнат прицельно метнул в него боевой узкий топор. Тот чавкнул мужика между глаз. Дёрнув за длинный, петлёй надетый на руку гайтан, сын старосты — а это явно был он, — вернул окровавленный топорик в руку. Мужик медленно завалился лицом вниз, хрустнули кости, под головой начала натекать тёмная лужа.

— Ночь на дворе, она не увидит, девчонка не скажет. А если вы вякнете, что тут было…

— А что тут было, Догнат? — загудел от печи низкий, страшный голос, — Болотница, может, в темноте и не увидит… Но пока в доме горит огонь, видит Старик-Огневик.

Мужики струхнули — всё же от повышенной религиозности есть польза, — но быстро оправились после того, как Догнат прошипел в ответ:

— Нет в печи огня, никто не видел, и никто не скажет, и не было тут ничего и никого. В пустой дом пришли, в нём козу нашли. — Последняя фраза явно была ритуальной и страшной в своей откровенности. И почти сразу за ней прозвучала ещё одна, явно тоже ритуальная, закличка на поединок: — Этот дом мой. Человек ли, зверь, выходи на бой!

Догнат пригнулся рысью, разворачиваясь к холодной печи, и злорадно оскалился.

«Чёрт, — досадливо поморщился егерь, — ох уж мне эти их местечковые вариации!»

— Так зажечь дело нехитрое, — прогудел он, с коротким засапожным ножом в левой руке выступая из тени. Спешно расстёгнутая на груди лесная куртка обнажала у самого горла треугольник ослепительно белой рубахи. — Этот дом мой.

— По какому праву? — спросили замершие у стен мужики, вторя Догнату.

«Ох уж эта вдова… а говорила, слов никаких не надо… Да они тут просто помешаны на присказках». И тут же мелькнуло объяснение: «Откуда женщине знать мужские ритуалы, тем более боевые зачины? А мужики тут злые, топорами секутся…»

— По праву силы, — властно сказал, он, и, по реакции мужиков понимая, что не попал, добавил: — По праву крови. — И снова не попал. Обозлился, рявкнул: — По праву топора!

— Нет у тебя топора! — ликующе выкрикнул Догнат, пригибаясь и начиная кружить.

— Мои топоры в притолоке. — Егерь не шевелился, наблюдая за ним и остальными. Были бы руки здоровы, были бы клинки подлиннее... были бы были. А так, сплошная небыль. И убыль. Усушка, утруска…

— Нищеброд!

— И с ножом управлюсь, не впервой барана резать.

— Так я тебя топором ссужу, ненадолго! Вернёшь с припёком!*

Догнат, решив, что достаточно заболтал противника, метнул топор. Ожидаемо, в белый треугольник-мишень у горла. Отступив вбок, готовый к траектории броска егерь перехватил топор, дёрнул за гайтан, заставляя Догната потерять равновесие, а потом прыгнул к нему. Привычная, годами отработанная связка для фиксации пленного: кулаком с топорищем в челюсть, коленом в пах, обмотать, для разнообразия, не его собственным плащом, а гайтаном… перебросить нож в руку с топором, ухватить оба черена длинными пальцами, и, чтоб обезвредить противника наверняка, ломающий правую ключицу удар ребром ладони.

В глазах полыхнуло, вместе с искрами из глаз и хрустом собственных костей и запястья он запоздало вспомнил, чем вчера занимался и кто дурак.

================

*Припёк — превышение массы печёного хлеба по сравнению с массой употреблённой муки, обычно за счет воды и размножения дрожжей (плюс повышение содержания белка). У ржаной и ячменной муки очень высокий, у пшеничной небольшой. Приготовление «с припёком» — добавление к жидкому наливному тесту на сковороде начинки, которая при переворачивании «впекается» в лепешку. Всегда положительное значение слова, т.е. «прибыток».

Упёк — разность между массой тестовой заготовки перед посадкой в печь и вышедшим готовым горячим хлебом. Выражается в процентах к массе заготовки (в отличие от припёка, исчисляющегося к массе муки, то есть без введённых в неё продуктов). Обычно это убыль веса за счет испарения воды. Испеченный хлеб по объему больше тестовой заготовки, а весит меньше.

Припёка — 1) места слипов слишком близко расположенных буханок. Припёка мешает тесту подойти и расправиться, равномерно пропечься. Слипшиеся буханки остаются мелкими, плотными, клёклыми, сырыми внутри, у них низкий «припёк», то есть выход хлеба относительно затраченной муки. 2) приставшие к тесту случайные кусочки теста, угольки и пригоревшие кусочки от предыдущих выпечек. Просто кусочек теста можно убрать, почти не повредив буханке (он просто лишний, хотя слип и снижает красоту изделия), а счищая приставший мусор, дополнительно теряют часть выпечки. Всегда негативное значение, т.е. «убыток». Обычно в формулировке «сбоку припёка» и «споду припёка» означает «лишнее, ненужное, бесполезное, вредное, испорченное, докучное». Игра слов и одновременно языковая специфика: низкий статус слов при переходе их из мужского лингвополя в форму «женского рода».

Глава 27. Кремень

***

— Смотри, какой дурак! — отец снова ударил по желваку камнем, и в темноте землянки вспыхнули ветвистые искры. — Вот так раньше огонь и высекали.

— А почему ты его дураком зовёшь? Обидно же, — удивилась Воробышек.

— Так большой, с места не сдвинешь. Болван эдакий. Рыл заимку, и нашёл. Думал, оброю, выкачу... а он непосильный. Только и удалось вот лежанку окопать. Из-за него и дом маленький.

— Вовсе он не маленький, очень хороший!!

— Но меньше избы, и печку не сладить, — улыбнулся отец.

— А нам тут печка и не нужна, зачем летом печка?

— И то верно. Только в дождь не очень уютно. Смотри, — он взял её руку и пальчиками провел по сколам и бугристостям огромного кремнёвого желвака. — Вот тут я его и обкалываю. Видишь?

— Ага, — девочка уже сама погладила камень. — Пальцами вижу.

— Молодец. А вот этот камень, — отец отодвинул её руку от желвака, потом приставил к боку булыжа костяной тыч, резко, коротко и сильно ударил по нему тем же камнем, которым до этого высекал искры. Раздался щелчок, и от камня откололась пластинка. — Просто так гладить уже нельзя.

Он поднял отщеп, и на вытянутой руке выставил его в падающий от двери солнечный луч. На просвет в верхней части осколок был полупрозрачным, немного и серым, и медовым, и на самом прозрачном краю вспыхивали искорки.

— Я знаю, он острый, — важно сказала Воробушек. Она, конечно, всю свою жизнь видела в доме такие ножи. Впервые видела только, как их делают. — А ты все-все их для мамы сам сделал?

— Да. А этот твой.

— А зачем?

— Ты уже взрослая. Тебе свой нож нужен. Шкуру чистить, еду резать, в рукоделье всяком, везде ножи нужны. А железных ножей у нас всего два, и топоров всего три. Зачем же их тупить-острить-стачивать на домашней работе, когда из камня сделать можно?

— А у других в деревне каменных ножей нет. Они богатые, железом режут.

— Может и есть, только не говорят да не показывают. Мы ведь в чужой дом без спроса не ходим. И ты никому не говори, что у нас ножи каменные.

— Они богатые, — снова повторила девочка, вспоминая, сколько вещей в доме у соседки. И просто вещей, и драгоценных железных и бронзовых. И семь топоров!

— А мы счастливые.

— А если меня с ним увидят?

— А ты скажи: «нашла, не знаю, что такое», — отец засмеялся, подхватил её на руки, закружил у самого потолка землянки-пещерки: — Кто тут моя птичка, кто тут мой воробушек?

— Я твой воробушек! — засмеялась в ответ пятилетняя кроха. — А покажешь, как из камня ножи делать?

— Покажу! И ножи, и топоры, и поскребушки! Вырастешь большая, станешь богатая, будет у тебя много-много железных ножей и топоров, а как увидишь каменный, так меня и вспомнишь!

***

Догнат засмеялся, и, пока егерь от боли ослабил хват, вывернулся. Отскочил, крутанулся, разматывая с себя длинный гайтан, привычно дёрнул запястьем. Топор вылетел из ослабевшей руки егеря, вместе с ним выпал, зазвенел по дощатому полу узкий стальной нож-рыбка: целое сокровище для этой деревни.

— А вот и припёк! — парень засмеялся, ловко хватая топор, но глаз от егеря не отвёл, даже не глянул на нож. И поднял, не глядя, левой рукой, и оценил тоже на ощупь, привычно покрутил запястьем, осваиваясь с новым оружием, ловя баланс: — Хороший ножичек в дом, век тебя помнить будут!

«Да уж, припекло, так припекло».

Тюшкая у живота сломанную руку, горбясь сутулой собакой и припадая на поврежденное колено, безоружный егерь пошёл по кругу, выжидая время для броска и пытаясь ничем не выдать, что помнит, куда откатился кремешок. Осматриваясь по-новому. Нищая изба, почти без вещей, хромому использовать с одной рукой почитай что нечего. Батога, и того нет. Разве что обломками мебели кидаться…

«Я сам себе оружие, ага, как же, понтрез старый».

Тело, потерявшее за сутки слишком много крови и не имевшее полноценного отдыха, вымотанное гонкой, едва слушалось. Из распоротой о шипы скрытого наплечника перчатки текла кровь. И новая, и вчерашняя. Не желала остановиться от прижатия к животу. Пачкала куртку, капала на выскобленные сосновые половицы. Десять, двадцать минут без перевязки, — и уже не важно, насколько скользким станет пол… нога физически не удержит.

Радовало только то, что спор о земле тут, видимо, имел строго дуэльный характер, и остальные трое только наблюдали. Точно так же, как стояли позапрошлой ночью вокруг кадетов его ощетинившиеся псы. Азарт и ожидание команды. Может, они и включатся в драку после того, как упадёт один из двух… но пока, по крайней мере, они не шевелились.

Кровавая дорожка уже нарисовала на полу дугу на треть избы, от мужского угла почти к красному, заставляя Догната поворачиваться к егерю лицом и немного смещаться, чтобы не позволить ему зайти за спину. Егерь хотел загнать его на середину комнаты ещё до того, как придётся пройти мимо мужиков, атаковать из красного угла или чуть не доходя, и погнать в сторону печи. При этом ребёнок остался бы у него за спиной, в относительной безопасности, а мужики со стороны здоровой руки и в поле зрения.

Но Догнат тоже был не дурак, и свою выгоду понимал. Топор несколько раз вылетал у него из руки, и каждый раз возвращался, отдёрнутый, когда егерь ещё только рыскал в попытке уклониться с траектории. Болотник, уверенный в своей молодой силе, играл, иногда прокручивая топор на гайтане как кистень и кошку, прощупывал реакцию, приучал противника к ложным выпадам… и отступал — как по-писаному, почти точно к красному углу: у него тоже были на него планы.

— Ну? — покачиваясь обманкой то туда, то сюда, со свистом рассекая кистенём воздух, Догнат внимательно наблюдал за молчаливым, упёртым, как идущий по следу волкодав, противником. Безоружным, но почему-то не отступающим, таким же внимательным, точно так же делающим обманные ходы и готовым в любую секунду напасть. Оба держали глазной контакт: злые, страшные глаза в глаза. И каждый в комнате уже в полной мере понимал, что Догнат впервые в жизни встретил противника как минимум равного себе. Но — преимущество в здоровье и оружии имеет значение. Но — Догнат не собирался рисковать, и не очень-то смотрел по сторонам. Напряжение нарастало, казалось, даже факелы перестали трещать и что вот-вот нервы у противников не выдержат.

И в этот момент девочка, про которую все забыли и мимо которой как раз осторожно отступал Донгат, высунулась из-под лавки и со всей силы ударила ему топором по незащищённой обмоткой ступне.

***

— Чок! Чок!

Звонкий сухой щелчок от удара камнем о камень. Иногда — ветвистые искры, иногда просто крохотные проблески. Как попадёшь, как повезёт. И ещё глаза беречь надо, осколочки быстро летят, больно режут.

Ни единого дня не забывала Воробушек пропавшего той осенью на болотах отца. Даже когда полностью выкрошились и сточились сделанные им каменные ножи и отщепы, собранные матерью на заимке, и пришлось работать единственным оставшимся железным ножом, лезвие которого с годами всё заметнее таяло от подточки и болотной ржи, пока не истаяло вовсе. Мать и сама пыталась отколоть от камня пластинки нужной формы, и дети пробовали… всё было не то. Не получалась по-настоящему острая кромка, хоть плачь.

— Пожалуйста! — сказала Воробушек, и ударила желвак камнем-окатышем, как это делал отец. — Пожалуйста!

От удара в темноте снова вспыхнули ветвистые искры, но это ничего не значило. Они и у матери вспыхивали. Вздохнув, по привычке нашарила рукой показанный тогда отцом подкоп, в котором он хранил свои лесные инструменты и красивые камушки. И обнаружила там знакомый туесок. Мать то ли не нашла, то ли не посчитала нужным забрать его. Воробышек отнесла туесок к свету, открыла, привычно узнавая лежащие поверх бурой рассыпчатой крошки, наполнявшей туес почти наполовину, отцовские инструменты: кусок оленьего рога, разной формы гальки, деревянные клинья, костяной кочедык, кусок трута в глиняной плошке, несколько крупных углей и единственное оставшееся от отца сокровище: массивный, покрытый густой патиной бронзовый чекан.

— Чок! Чок! — подставила под искры плошку с трутом, раздула огонёк, зажгла воткнутую в глиняную стену лучину. Отпрыгнула прочь тень, в пляшущем кружке освещённой стены стали видны неровные, раковистые выемки от сколов и белые точки — от ударов галькой, куски и грубая крошка кремня на полу.

— Чок! — на поверхности камня появилась еще одна белая метина.

Воробышек протянула руку и потрогала её. Крохотная вмятинка, не то белая от трещин, не то полная каменной муки. Скользнула рукой дальше по лощёному каменному боку. Словно снова была маленькой и гладила его. Вот здесь — пальцы нащупали знакомый рельеф — отец отколол для неё нож. Нож этот совсем недавно стёрся окончательно. Теперь он был просто круглой желтоватой галечкой-лощилом, и лежал в кармашке передника.

«Смотри!» — «Я смотрю, пальцами!»

Она закрыла глаза, ощупывая булыж кончиками пальцев, ища такой же рельеф, как тот, который помнила с самого первого раза. Потом отец просто показывал нужное для удара место. Она даже и не присматривалась… Вот! Вот похожее… Здесь? Или здесь? Нашла самое похожее и, не отнимая пальцев, открыла глаза. Здесь? Подняла отцовские инструменты, приставила роговой чекан к стене так же, как это делал отец. Ударила галькой.

— Чок! — совсем крохотный, как рыбья чешуйка, скол и очередная белая отметина.

«А чешуйка острая».

Она снова ощупала это место. Приставила чекан чуть в стороне от первой отметины, и закрыла глаза, пытаясь точнее вспомнить большие и тёплые, жёсткие и немного колючие от мозолей руки отца, когда он выравнивал ей наклон чекана. Его запах и тепло, шорох рубахи. Ведь когда он помогал держать, ножи у неё получались! В голове прозвучал ободряющий, смеющийся голос отца: «Нет в этом ничего сложного, Воробушек, руки сами всё делают. А топор это всего-навсего двусторонний нож». И, не открывая глаз, со всей силы ударила булыжником.

***

Силы у девочки были детские, а топор — без рукояти и узкий, клевцового типа, поэтому удар получился скорее болевой, чем калечащий, но баланс он сместил и Догната отвлёк.

Егерь тоже попался на неожиданность этого союзного топора, и хотя отреагировал почти мгновенно, полностью защитить девочку от ответки не смог. Удалось только сдвинуть болотника и этим сместить траекторию ноги с потенциально смертельной в голову.

— Ах ты тварь! — Догнат отшвырнул её пинком, и в ту же секунду сам был сметён на середину комнаты бросившимся вперёд противником.

Девочка отлетела в сторону, ударилась о стену под врубленными лавками. Звякнул, выпав из руки, и откатился в сторону бронзовый кастет-карандаш — теперь точно было видно, что хотя клеймо в верхней части, под бойком, стоит, но проуха для топорища нет. Мужики переглянулись, но промолчали. Ни один не шевельнулся, чтоб поднять, да и не рискнул бы, пожалуй: посередине избы уже схлестнулись, пытаясь повалить друг друга, два бойца, и ни к чему было рисковать, лезть под руку, в чужой замес.

Жалобно звякнул, ударившись о хитрую подкладку хозяйской куртки, ножик. Пытаясь здоровой рукой ухватить противника и повалить, егерь использовал предплечье сломанной, чтобы им прижать к животу и обезвредить нож; Догнат ударил ногой, выворачиваясь из захвата и отшатываясь, буквально в последнюю секунду удержавшись на ногах и избежав броска на пол. Однако при этом оба нож потеряли. Тот вырвался из пальцев болотника и снова отлетел в сторону, зазвенел обиженно о каменный выстил около печи, среди головешек и углей, в грязной луже, вытекавшей из зева и растёкшейся по выскобленному чуть не до белизны полу.

«Так вот почему печь холодная и Огневика не боятся…»

— Что, сбоку припёка? — Егерь оскалился, видя изумлённые глаза молодого болотника: «Не один ты секреты под одёжей прячешь, а?».

Тот отскочил, поудобнее перехватывая топор, ударил, и теперь отскакивать и уклоняться пришлось уже егерю. «А вот и топорик, — хмыкнул он, во время одного из таких приседаний под свистнувшей над головой кошкой подхватывая с пола кремешок, — ай, спасибо, хозяюшка!». И перешёл к нападению.

Теперь это было с одной стороны легче, поскольку болотник тоже ощутимо прихрамывал, а с другой, сложнее, потому что тот ушёл в отчаянную оборону, а у егеря теперь кровило и предплечье. И всё же каменный, пусть и неумело сделанный, топор давал шанс, потому что бить соперника кулаками егерь больше не рисковал: скрытые под одеждой, скругленные травой до незаметности пластины-шиповки наверняка были не только на плечах и животе. Часть их них он во время этого короткого спарринга обнаружил, об остальных оставалось только догадываться и прощупывать топором.

Молодой, хитрый, опытный противник кружил перед ним, с непривычным оружием и доспехом, с совершенно незнакомой техникой боя. Мир сузился до него одного. Это было, разумеется, плохо: нельзя сбрасывать со счетов остальных троих. Но держать внимание рассеянным на всю избу егерь уже не мог.

«Где тонко, там и рвётся», — мелькнула в голове и угасла посторонняя мысль. И следом точно также мелькнула и угасла следующая: «Сказки ей… не сказки, а вот эту уникальную технику надо изучить и сохранить… придется все же пощадить деревню…»

В этот момент мальчишка прыгнул вперёд, намеренно выставляя для тарана шипастое плечо, и пришлось уворачиваться, одновременно пытаясь не попасть ногой в петлю-подсечку гайтаном. Все мысли полностью вылетели из головы, и даже то, что в этом увороте он оказался между мальчишкой и печкой, то есть ножом, вышло совершенно инстинктивно. При этом он открыл противнику выход из кровавого круга, и тот немедленно им воспользовался. Догнат усмехнулся и неожиданно метнулся не к ножу, а в красный угол, явно в сторону ребенка. Стало очевидно, что именно этого он и добивался. Обхитрил.

«Потому что при любом раскладе, убив ребёнка, он освобождает надел».

Егерь зарычал и, подхватив с пола нож, метнул ему в спину на поражение, вообще больше не думая о чести, правилах, наличии на спине доспеха и прочих несущественных вещах, в том числе о том, что собирался брать мерзавца живым и допрашивать, или о том, как отнесутся к такому паскудному исходу дуэли три мужика с топорами наперевес.

***

Воробышек осмотрела свою работу и осталась довольна. Проверила и потуже затянула пеньковый шнур, потом для надёжности ещё обмотала ремешком. Воткнула в обмотку красивое пёрышко совы, найденное тут же, на полянке. Конечно, всё было сделано значительно грубее и совсем не так красиво, как получалось у отца; но для топора и не надо быть особо красивым или острым. Для топора главное прочное топорище, массивность, и чтобы было похоже на топор. Если воткнуть его в притолоку, то войти не посмеют: в доме топор.

Она с удовольствием сунула свой новый, свой первый взрослый топор за пояс, собрала в кучу все ножи и поскребушки, предвкушая, как обрадуется им мать. Три самых лучших оставила в рядок на пороге приоткрытой двери, рядом поставила отцовский туесок, положила драгоценное огниво, трут, кусок кремня. Подумала и в туесок, под крышку, чтобыне добрались мыши, проложила мешочек с зерном: она взяла собой в лес все, что оставалось в доме. Остальные отщепы собрала в торбу, туда же отправился первый, не очень удачный и более грубый топор. Можно было возвращаться.

Последышек еще спала, видимо, сильно умаялась. Старшая сестра постояла рядом, поправила на младшей платок… подумала: будить, не будить… и решила, что не надо. Если она стук камней не услыхала, то будить и вовсе смысла нет. И пошла обратно к домику, оставляя на тропинке грибы, по два-три, через каждые несколько шагов. Проснется, увидит куда идти. Даже если звери растащут половину, по остальным любопытная малая дорогу к заимке найдёт. Тут идти-то, считай что нечего, за кусты завернул, вот и домик.

Она вздохнула, приоткрыла дверь пошире и набирушку тоже поставила внутри, так, чтобы её было хорошо видно. В последний раз оглянулась на отцовский дом, и решительно зашагала в сторону деревни, подбирая в подол растерянные сестрёнкой грибы. Просто чтобы та случайно не пошла не по той тропинке.

Глава 28. Воробышек. Чур меня

***

Деревня шумела, и Воробышек прекрасно понимала, почему: конечно, всем неймётся захватить их семейный надел. Спали небось ночью и видели, как отделяют на боковой надел перезрелого, готового уже к бунту против отца, средняка. С глаз долой, в дому покой. Бабы вчера у колодца шумели, судачили, отчего не вернулась домой ночевать вдова: с топором ушла, детей бросила, землю осиротила. А сегодня и вовсе с утра дым коромыслом, языки через плечо.

Она не стала мозолить взрослым глаза, не пошла мимо колодца. Сделала крюк, и пробралась к своему дому за кустами: зады огородов у всех выходили в подлесок. Кто-то из мальчишек, завидев её, кинул камень, крикнул «Коза идет, волку обед несёт!», остальные засмеялись зло, но к насмешкам Воробышек давно привыкла. Ничего не сказала даже, просто юркнула к себе во двор. Вслед кричали, смеялись мальчишки: «Беги, беги! Скоро ночь, придёт волк, зубами щёлк! Волк, волк!»

«Только зубы редки да коротки, — Воробышек погладила топорище. — Есть в доме топор, Болотница подтвердит. И бронзовый есть, вся деревня знает, что есть у нас пра-пра-дедов топор. Ну и что, что я его не нашла…и что сто лет его не видели… Он же есть. И каменный теперь есть». Подойдя к дому, она с размаху воткнула в притолоку топор с совиным пером, постаравшись повыше, и только потом открыла дверь.

Первым делом растопила печь. Конечно, не к месту летом топить, и дров совсем мало, даже хвороста почти нет. И готовить кроме грибов нечего, но дым из трубы сегодня идти должен: дом жилой, есть в нем хозяин, есть топоры и защитник. Вся деревня это видеть должна.

Вышла на двор, собрала там все, какие нашла, оброненные веточки, обломки хвороста, сорняки от вчерашней прополки, солому. Подумала, что надо бы за хворостом в лес; но там мальчишки, и нельзя уже дом оставлять, опасно. Поэтому повытаскивала из грядок колья, притащила из сараюшки в дом лопаты, мотыги и грабли.

Без сестры и матери в доме было непривычно пусто, одиноко и тихо, и даже скребущаяся в подпечке последняя курица своей вознёй только добавляла тишины. Дел в чистой (выскребли вчера с меньшой все добела, все полки вытерли, все вещи передвинули, разыскивая топор!) избе не было, и девочка решила поиграть. Отыскала лоскутки, умело скрутила куколку. Но игра не шла. Может, не хватало сестрёнки, чтоб было с кем говорить, может, кукле самой было страшно.

— Ты не бойся, вот видишь, сколько всего деревянного я принесла. Если нужно, чтоб хоть что-то всю ночь в печи горело, пусть горят они. Мама придёт, новые сделает. А трава даст дым, как будто дров много-много, — улыбаясь своей хитрости, она разобрала грибы: что варить, что на зиму сушить. Поставила горшок в печь, добавили собранных вместе с ними трав.

— Вот варёха поспеет скоро. Поедим, поспим, а утром мама придёт. А пока давай грибы низать. Словно бусики, да? Смотри, как красиво. Высохнут, будут лёгкие-лёгкие. Они очень вкусные. Зимой будет еда, будет вкусная еда. Кто тут у нас молодец, кто так хорошо нанизал грибы? Ты у меня молодец, ты моя помощница.

Подхватила куколку, запищала тоненьким голоском, представляя, что говорит за неё: «Я у тебя молодец, я твоя помощница!»

— Ты голодная? Я голодная. Давай поедим? — Воробышек снова усадила куклу на стол, привалив к тяжёлому туесу-солонке. Достала из печи горшок, вывалила грибы в две миски. — Куколка, куколка… со мной покушай, мою беду послушай…

Куколка сидела, наклонив голову набок, словно внимательно слушает, но легче девочке не становилось. Не было ни игры, ни чуда, ни волшебного ответа смеющимся голоском, ни сказки, которая раньше придумывалась сама собой. И слова, которые раньше говорила бы кукла, теперь она сама говорила за неё. И понимала это.

— Наверное, я уже взрослая, — вздохнула Воробышек. — Поэтому больше не получается играть. Наверное, теперь я должна заниматься только взрослыми женскими делами.

Сунув куклу за пазуху, села за прялку. Сосредоточилась, пытаясь делать самую тонкую и ровную нить, какую могла, и не отвлекаясь ни на что. Это помогло. Поднималась, только чтобы разрубить и подкинуть в печь очередную деревяшку, поддерживая огонь. Потянулась нить, потянулись за ней длинные дневные часы. Потом так же незаметно вытянулись вечерние тени.

Деревенский глухой шум нарастал незаметно, сам собой, и вдруг оказался во дворе, чуть не у самых дверей. Воробышек остановила веретено, прислушалась. Да, глухие мужские и редкие визгливые бабьи голоса были уже на дворе. Ей стало страшно. Они схватила и сунула в печь еще несколько обрубков, кинула травы. «Топор же в притолоке, — уговаривала себя, — дым в трубе. Посмотрят, да уйдут»

А они всё не уходили, всё бубнили, спорили.

За оконцем уже стояли сумерки. Она зажгла лучину: пусть будет в доме светло. Решительно сжав губы, положив для уверенности руку на топорище, так, как всегда делали во время спора мужики и мама, распахнула дверь. Встала на пороге, выпрямила спину. Сказала самым взрослым голосом, каким могла:

— Здравствуйте, соседи. Зачем пришли? Мы на пир не звали. Нет у нас нынче ни свадьбы, ни поминок, и смотрины примаков мне ещё рано устраивать. Через два года приходите. Да и тогда без матушкиного согласия примака в дом не возьму.

— Примака? — загудели соседи, особенно возглашали удивленные бабы, — какого тебе ещё примака?!

— Работящего. Старше себя на три лета возьму. — Тонкий голосок, как она ни старалась, все равно дрожал: шутка ли, девочке впервые говорить на равных со всей деревней! Но деваться некуда, кроме неё, у земли сейчас защитника нет. — С топором или без, всё равно: есть у нас в дому железный топор, есть и бронзовый для примака. А матушка вернётся, третий топор сладим. Расходитесь, соседи.

Сход молчал, смотрел на неё огромным стоглазым волком, щетинился батогами и рогатыми шапками. Отблескивали в раннем закатном солнце металлические зеркальца, монетки и бусины на бабьих кичках, словно капли клюквы на осеннем болоте.

— Топор в притолоке, огонь в печи, хозяйка в дому, — отчаянно сказала Воробышек. И сама поняла, как слабо и неубедительно звучит голос. Но к кому ей теперь было обращаться? Только к Защитникам. — Дом мой и надел мой под защитой. Болотница присмотрит, Огневик примстит. Расходитесь, соседи. Темнеет ужо. Сами знаете, нельзя в темноте на улице быть, по болоту ходить.

И вернулась в дом, решительно захлопнув за собой дверь. Потянув за верёвку, опустила засов-противовес. Тяжёлый, дубовый, под стать двери. Никогда они так не делали… простой щеколды-запирушки на ночь хватало. Но сегодня она вдруг поняла, от какого медведя этот засов, эти толстые, из бревен в пол-охвата, стены, крыша не из дранки, а из наката, эти крохотные окошки в пару ладоней… Поняла, почему мать всегда держит верёвку прочной, а петли смазанными до бесшумности. На какой «черный день» всегда, даже летом, стояла в углу у печки нетронутой поленница из настоящих, наколотых из чурбаков поленьев — та, которую они с сестренкой ополовинили вчера, побоявшись идти в лес мимо соседских мальчишек…

И что значат материны слова «Придёт кручина, как нет ни дров, ни лучины».

Лучина, которая так эффектно и богато светила у неё за спиной, пока она стояла в дверях, догорела, осыпалась угольками, зашипела в воде. В доме снова стало темно. Сход за дверями шумел, не расходился. Воробушек бессильно прислонилась к двери изнутри, достала и прижала к груди куклу-берегушку, слушая, о чём говорит в её дворе деревня:

— Топор? Какой у них топор?! Было у них три топора. Это верно. Да примак с топором утонул, и сын его меньшой с ним, так у того и был дедов бронзовик.

— А ты видал?

— Видал-не видал, а с той осени бронзовик они никому не показывали.

— И то правда.

— Примака ей! Хватит, и так их род уже троих брал.

— А тебе-то что? Младших нет, так ты старшего отселить хочешь?

— А тебе-то что? Я бы вот меньшого отдала! Любого из пяти!

— Совсем ли дура? — бабы сцепились, послышался звук потасовки, треск и звон срываемых монист. Зашумели, разнимая их, мужики-родаки. Остальные продолжали бубнить:

— Миас с материным топором ходил. Он слёг, топор к мати вернулся.

— А теперь и матерь сбежала, детей бросила, землю бросила.

— Да может вернется?

— А она нужна тут, позорница? Нет в дому топора, девки земле не хозяйки.

— Но малая правду сказала, Болотница увидит.

— Увидит.

— Ну и что? Нет у них топора.

— А в двери что торчит?

— Камень.

— Камень не железо, какая с него защита?

— Кто ж знает… вроде никакой. А всё же топор. Дерево рубит, искры сыплет. Голову, если умеючи, прошибёт. Болотница его видит, что её девка в защиту позвала, помнит… А какой там топор торчит — может видит, а может нет.

— Подождём, как стемнеет.

Шумел, гокал, пререкался друг с другом сход, повторяли одно и то же, добавляли подробностей, ругались, спорили. Потом загудели приказами мужские голоса, погнали баб и детей по домам: темнеет. Нечего в темноте шастать, нет им в темноте защиты. Болотница ночью не видит, а Огневик баб только в дому бережёт, и то пока печь горит. Огневик — мужской бог, ночной бог, кузнечный. Бог факелов и мужских посиделок у костра, бог боёв до крови и острых топоров. «Ночь топоров, ночь топоров!» — всё чаще звучало в гомоне толпы.

Тихонько всхлипнув, Воробышек заметалась по дому: сунула в печь полено и несколько обломков грабель, чтобы огонь не угасал, пододвинула к двери тяжёлый стол, подпёрла табуретом и неразрубленными ещё граблями… Осмотрелась. Но другой мебели в доме не было: только сундук с приданым, но он не по детским силам, и полати из цельных бревен, которые не разломать и с железным топором, потому что рубили их, как и пристенные лавки-полки, сразу с самой избой, встраивая в стены намертво. Прочный, тяжёлый, простоявший столетия дом из прежних ещё, огромных сосен, срубленный, когда прачур-кузнец только пришёл с остальными на этот остров, приведя с собой пять сынов, восемь топоров.

Дневной, а потом и закатный свет постепенно угасал, и одновременно с сумерками за дверями нарастал шум: мужики спорили. Жалкая кучка дров, чуры в красном углу, да каменный топор — вот и все, что осталось у Воробышка. И надежда, что дров хватит до рассвета, и деревня не посмеет сердить Огневика. Что те, кто боятся, переспорят жадных.

— Дедушка! — девочка подошла к Чурам, дотронулась до стоящей в нижнем, третьем, ряду, последней фигурки: её вырезала мать, когда похоронила своего отца. Девочка почти не помнила деда, и в любом случае тот сухенький, добрый сгорбленный старичок в выбеленной старой рубахе ничуть не походил на этого, сурового и прямого, с окладистой бородой до самой каймы подола истукана: ещё золотисто-коричневого, в несколько резов проявленного из ольхового поленца и покрытого для яркости воском. Но всё-таки он был её добрый дедушка, и она могла с ним говорить, а в сторону остальных, потемневших от времени, боялась даже смотреть.

— Дедушка! Помоги, пожалуйста, дедушка! Чур, меня защити!

Она хотела утешения и защиты, но фигурка молчала, по лицу её перебегали безмятежные блики от горящего в печке огня. Помощи от неё даже меньше, чем от тряпичной берегушки. Та хотя бы тёплая и мягкая, и умеет наклонять голову, будто слушает… Отца в этом ряду не было: примаку чур не полагался, даже если бы его похоронили, как всех, по обычаю. Вместо него в этот ряд однажды встанет женская чура: мама. Воробышек знала, что теперь, когда старших детей нет, именно ей придётся вырезать фигуру матери для семейной божницы. Но мама, конечно, ещё жива, а дедушка старенький и просто не слышит.

«Он вообще почти ведь не слышал… Это не его вина, что он не слышит, — думала Воробушек, — он просто глухой».

В печи треснуло, разламываясь, прогоревшее полено, и она подошла подбросить новое.

***

Глава 29. Первая кровь

***

Небо в оконце было уже совсем тёмным. Багровые отблески заката постепенно гасли на низких облаках, и теперь они медленно наливались лесной чернотой. На улице, конечно, было светлее, но в избе уже стало темно и страшно.

— Надо нащепать лучины, — вслух сказала Воробышек сидевшей у печи забытой кукле. — Вот смотри, какое хорошее ровное поленце… С лучиной будет не так страшно, правда? А дров нам и так на всю ночь хватит. А если что, лавку сожжем! Да?

Не ожидая от куклы ответа, подхватила поленце, поставила стоймя. И тут же вспомнила:

— А топор-то мама унесла! Как же нам без него не надколотое полено щипать? — спросила у куколки. И сама же себе ответила:

— Есть топор в дому. Грабли рубила, и щепку отрубишь.

— Нет, куколка. Так не получится. Этот топор не умеет тонкие щепки тесать… поперёк может, а вдоль нет. Толстый он, поломает кромку.

— А ты обушком клин вбей, — «посоветовала» кукла. —. Вон он какой тяжёленький.

— Так нету клиньев, в заимке остались.

— А отцовский чекан взяла, — снова «сказала» кукла. — По нему бей.

— И верно! — обрадовалась девочка.

Достала из кармашка чекан, приложила к поленцу, ударила каменным своим топориком… и ничего не получилось: овальное туповатое острие лишь немного вошло в древесину, промяло… но трещина не пошла. Она передвинула чекан вдоль волокна, снова ударила… и снова ничего.

— Да как так-то?! — чуть не плача с досады, она сунула чекан в карман и вдруг нащупала там гальку, остаток от отцовского ножа. Уже не острую, но вполне ещё клиновидную. Вложила её в насечку, пристроила сверху чекан, ударила… И с удовольствием услышала знакомый треск откалывающейся щепы.

Дзонк! Дзонк! Дзонк! — звенела под ударом каменного обуха бронза.

Крак! Крак! Крак! — трещали пластины лучин, откалываясь с боков поленца. Оно было немного свилеватым, поэтому отколы шли не всегда ровно, и в какой-то момент, увлёкшись, она просто начала не обкалывать, а обтесывать его со всех сторон, следуя изгибам древесины.. А потом поняла, что у неё получился очень похожий на куклу чурбанчик, оставалось только вырезать на нем родовой знак и лицо. Потому что у тряпичных кукол лиц не бывает, а здесь она точно знала, что лицо нужно.

Каменный топор оставлял грубые, неровные резы, но она приспособилась заглаживать их галькой-лощилом, и вскоре на неё смотрело знакомое лицо. Конечно, другой человек никогда бы не узнал в этом грубом, сделанным детской рукой подобии реального человека; это особенность детских рисунков и мышления: какую бы каляку ребенок ни нарисовал, он всегда видит за ней настоящий и яркий образ. Кривая, собственноручно нарисованная клякса может быть для ребёнка настоящей лошадью, ржать и бить копытом. Поэтому Воробышек точно знала, что из этого чура на неё смотрит отец. И что он обещает её защитить. Как всегда, как раньше.

Не отрывая от чура глаз, она встала, механически собрала и бросила в печь мелкие щепки и стружку, подбросила дров, зажгла и установила в светец лучину. В доме стало светло и нарядно. Потом отнесла отца к божнице и поставила в один ряд с остальными, рядом с дедом. И вдруг поняла, что теперь может смотреть на всех. Никого не боится. Все они — больше не непонятные далёкие и недоступные в своем величии пращуры, не умершие давным-давно люди, не страшные мертвецы, а родня. И что все они здесь и сейчас, с ней. И в доме больше не одиноко и не страшно, что бы ни случилось. И даже когда погаснет лучина.

Чур отца был светлым, самым светлым в ряду. И потому что только что вырезанный, и потому что резала она его из сосны. Поэтому сейчас, в ярко освещённом доме, на нём стала видна кровь: в процессе Воробушек не заметила, как порезалась непредсказуемым своим орудием.

«Надо стереть», — подумала она, но, конечно, это не получилось: кровь впиталась в дерево. Она посмотрела на остальных, покрытых воском и отполированных. Вспомнила, что каждую весну, перед пахотой, мать заново их полирует, а еще «кормит», делая надрез на запястье. Сколько надрезов, столько лет старшая в доме. И решила, что раз уж она покормила отца, то нехорошо обделять остальных.

— Чур, меня защити!

За всеми этими заботами девочка совершенно забыла про сход, и не слышала, что делается за дверью. А там в это время кипели жадностью мужицкие души.

***

И звон бронзы, и треск раскалываемых дров слышали все. Многие засомневались, кое-то из тех, кто ещё час назад готов был биться, придержали сынов, опустили так и незажженные факелы. Но несколько человек твёрдо стояли на Праве Топора. И, поскольку сопротивлялось им всё меньше спорщиков, по принципу «не любо, не делай, а мне не мешай» неумолимо начинали брать верх.

— Пора, — сказал молодой парень в боевом. — Солнце ушло. Болотница спит.

— Бронза, Догнат. Она дрова колет.

— Или пестом стучит, — нехорошо усмехнулся Догнат. — Или бубенцом бренчит. Нет у них топора, отцу Огневик сказал. Не веришь, в окно загляни.

— Смотрели уже, она около печки сидит, из окна не видно.

— Потому и не видно, что финтит, прячется, огонь жжет. Думает, Огневик защитит. А он от их дома отказался. Нет там людей, коза одна. Старик козе не защитник.

— А что же ты тогда факелы зажигать не разрешил?

— По традиции. — Догнат снова зло улыбнулся и с размаху метнул тяжёлый топор, богато украшенный перьями, перекованный не меньше чем из пяти обычных и похожий скорее на секиру. Тот глухо и страшно ударил в притолоку. — Этот дом пустой! Нет топора, нет людей. Горюет земля. Старший Топор сказал! Кто готов биться за выморочный надел?

— Догнат!.. — попытались урезонить его, но было поздно мешать.

— Кто оспорит право моего топора? — и метнул в притолоку второй, чуть ниже первого. — Если никто, то дом мой!

Этого сход стерпеть не мог. Сразу несколько мужиков из сынов шагнули вперёд и тоже метнули топоры:

— Я оспорю! Этот дом мой! — ритуальная формула слилась в хоровую, когда топоры почти одновременно воткнулись в притолоку. Четыре остались в ней, несколько упали.

Догнат хищно посмотрел на них и оскалился, озвучивая формулу боя:

— Ну что ж, значит, будем биться внутри досмерти, кто победит, тот и выйдет. Остальных вынесут. Кто свой дом защитит, тому и дом, и топоры. Открывайте дверь!

— Ты первый прокричал, тебе первым и входить, прислуги тут нет, — проворчал один из претендентов. — В дому Огневик за бабой следит.

— Трусы, — презрительно обронил Догнат — Козы с колокольчиком спугались! — и, взлетев на крыльцо, со всех сил пнул дубовый щит двери. Тот, естественно, даже не поддался. — Ах ты дрянь! Заперлась! Мужики, ломайте дверь!

И, выхватив из-за пояса боевой топор, начал рубить доски. Переглянувшись, претенденты тоже взялись за топоры.

***

Тяжёлый, гулкий удар в притолоку, казалось, сотряс весь сруб. Воробышек в ужасе обернулась в строну двери. Еще несколько ударов почти одновременно. Из шелей между брёвен посыпалась пыль.

«Топоры!» — с ужасом поняла Воробышек, и обернулась к чурам:

— Дедушка! Папа?!

ПраЧуры молчали и безмятежно смотрели на дверь и в печь. На окровавленных лицах плясали отблески печного огня. Дверь загудела под ударами хорошего железа, в узах зазвенели крики «Ломай!», «Ночь топоров, ночь топоров!» Воробышек застыла в панике, заметалась глазами по избе: «Прятаться? Но куда?». Конечно, они много раз играли в прятки. Мама им всем показала потайные углы и в доме, и во дворе, и в лесу прятаться научила…. Теперь Воробышек понимала, для чего надо уметь прятаться. Беда в том, что в закрытой избе её всё равно рано или поздно найдут.

«Догнат, не прорубить дверь, на века прачуры строили, — прорывалось иногда сквозь хеканье и отчаянный стук топоров, — морёный дуб, венцы внахлёст… не нам по железу».

«Не отступлюсь!» — рычал знакомый до ненависти голос старшего сына старосты. Звенели топоры, гудело дерево, грохотало полотнище двери, глухо торкаясь об засов. Но дверь стояла, и Воробышек немного успокоилась.

«Засов не пускает, слышь? Бревно неси! Вышибем звёнку, снимем засов!» — и почти сразу бревно тяжко ударило в предкрайнюю доску двери выше засова. Раз, другой, третий… Безрезультатно. На некоторое время наступила тишина, и Воробышек даже обрадовалась: «Отступились!»… Но потом послышались торопливые удары по дереву, словно бревно обтесывали в три топора. И всего через несколько минут — натужное сопение и новый удар в дверь, тяжелее и страшнее прежнего.

Теперь зауженное бревно попадало точно в центр доски. Треснула, охнула под входящими в резонанс ударами пересохшая древесина. Полетели внутрь избы острые злые щепки. Вспыхнули за крохотным окошком факелы, закачались от них в полутьме дома кровавые сполохи. Девочка снова испуганно заметалась по избе: от печи к божнице и обратно, туда и сюда… выхода из дома не было, она знала. Старый лаз в подпечке давно обвалился, да и как сбежать, бросить своё? Мама вернётся, а она дом не уберегла… Даже в подсоседки потом никто не примет.

Тарангремел все злее, дребезжали скобы, и уже было понятно, что доска невыстоит. Воробышек подбросила в печь побольше дров: чтобы ярче и дольше горело, чтобы ничего не упустил старик Огневик. С укором посмотрела на чуров и вернулась к двери, встала чуть сбоку, чтобы притолока заслоняла её от летящих щепок.

Доски трещали все сильнее, наконец, бревно проломилось внутрь и застряло в расщепе. Тонкой красной ниткой ударил из щели в темноту избы луч от пляшущих за дверью огней. Там, во дворе, было тихо, только слышалось злое, натруженное дыхание на самом крыльце. Отдышавшись, мужики снова взялись за бревно. Ворочая им как рычагом, раскачивая, сумели освободить. И снова ударили с размаху. Трещина росла, и нитка расширялась, превращалась в ленту.

«Бей! — хрипел Догнат, — немного осталось! Надо только руку просунуть, чтоб засов снять!» Остальные сопели зло, и хекали от ударов. Наконец, таран измолотил доску в щепу. В побитую им дыру хлынул багровый густой свет факелов. Потом попыталась просунуться рука; толстая, уже с ссадинами от бревна рука Догната. Ухватила мешающий отщеп, начала раскачивать, выламывая. С яростным криком Воробушек со всей силы ударила по ней каменным своим топором. Был бы он поострее, был бы он стальной… и хватило бы даже её силы. Догадайся она бить, отрубая фаланги… и все могло бы быть иначе. Но она была ребёнок и ударила в силу своего детского разумения, ещё не способного сознательно калечить врага. Удар пришёлся по кисти, но лишь рассёк продубленную крестьянским трудом и драками кожу. Второй удар был не намного эффективнее

— Стерва! — яростно выдохнул Догнат, отдергивая руку и пуская в ход топор. — Рубите уже!

Снова заработали топоры, расширяя поруб. Мужики молчали, сопели зло и азартно, словно собаки, когда разрывают барсучью нору. Удар за ударом, мелькали железные топоры. Отлетали щепки.

«Все равно к веревке потянетесь руками, — думала девочка, — тут я вас…»

Но сердце предательски колотилось где-то совсем уже даже не в горле, а в макушке, гудело в ушах, хотелось просто сесть и чтобы все это кончилось, как сон, как злой морок. «Я же маленькая! Почему же они напали?!» Но это было реальностью, и кончиться это могло только на рассвете. Едва рассветёт — все разойдутся по домам, побоятся Болотницы. Надо держаться до рассвета.

«Дом стоит, и я стою!» — повторила она про себя любимое присловье отца, и упрямо наклонила голову, половчее приспосабливая к руке топор.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге