Лекарь Империи 21
Глава 1
Вопрос повис в коридоре.
Константин поднял голову и посмотрел на Алексея Павловича. Гурам повернулся ко мне. Оба ждали ответа.
Я посмотрел в конец коридора, где Керим-бей отдавал последние распоряжения офицерам. Один из офицеров кивнул и ушёл. Второй достал из планшета лист бумаги и принялся писать. Керим-бей стоял к нам спиной, и его тёмный мундир сливался с полумраком дальнего конца коридора.
Через час здесь будут люди из стамбульского дворца. Через два часа Мустафу-бея допросят профессионалы, владеющие методами, о которых мне лучше не знать. К утру дело будет засекречено. К вечеру следы зачистят. Через неделю никто в этом госпитале не вспомнит, что мы оперировали племянника Султана при свете фонариков, а личный хирург Османской короны пытался убить своего пациента шприцем с хлоридом калия.
Потому что так работают империи. Все империи, включая мою собственную.
— Мы этого не узнаем, Алексей Павлович, — сказал я. — Дворцовая медицина на Востоке всегда была продолжением дворцовой политики. Кто-то хотел, чтобы племянник Султана умер. Кто-то достаточно влиятельный, чтобы восемь месяцев держать Мустафу-бея на поводке. Кто именно и почему, нам знать не положено, и Керим-бей позаботится о том, чтобы мы не узнали.
Я помолчал.
— Наша работа здесь закончена. Пациент стабилен, панцирь удалён, гемодинамика восстановлена. Дальше пусть разбирается Керим-бей со своими людьми. Нам пора возвращаться в отель.
Гурам посмотрел на медсестёр, сидевших на корточках у стены под присмотром солдата.
— Им я не завидую, — тихо произнёс он.
Константин поднялся с банкетки, и колени у него хрустнули.
— И Мустафе-бею не завидую, — добавил он. — При всём при том, Илья Григорьевич, он был хорошим хирургом. Швы накладывал красиво. Ровные, с одинаковым натяжением. Рука мастера.
— Рука мастера, — повторил я. — Которая минуту назад держала шприц с ядом над центральным катетером пациента. Руки бывают разные, Костя.
Константин не ответил. Он прав, и я прав, и обе правды могли существовать одновременно.
Алексей Павлович оттолкнулся от стены.
— Идёмте, — сказал он. — Марина, наверное, с ума сходит в отеле. Я обещал ей, что мы вернёмся к ужину.
Керим-бей перехватил нас у лестницы.
— Мастер Разумовский, — произнёс он, и в его голосе усталость мешалась с тяжёлой, медленной благодарностью, выразить словами её было трудно человеку его положения. — Завтра утром я пришлю за вами машину. Вам нужно будет осмотреть пациента и написать заключение для Стамбула. После этого вы свободны.
— Хорошо, — сказал я.
Керим-бей протянул мне руку. Я пожал её. Ладонь у него была сухой, и рукопожатие длилось ровно столько, сколько нужно, чтобы передать то, чего он не сказал вслух.
Мы спустились по лестнице, прошли через вестибюль госпиталя, вышли на улицу. Южная ночь упала на Измир мгновенно, и над головой висело чёрное небо с крупными звёздами. Воздух пах морской солью и жасмином из госпитального сада. После двадцати часов в замкнутом пространстве операционных, мониторных и коридоров этот воздух ударил по лёгким, как первый вдох после апноэ.
Я остановился на ступеньках и вдохнул. Глубоко, всей грудью. Закрыл глаза на секунду.
Ника ждала в отеле. Наш ребёнок рос в ней, ещё крошечный, размером с виноградину, со своим собственным маленьким сердцем, которое билось и которое я обязан был защитить от всего, что ждало нас в Эфесе.
Я открыл глаза.
— Идёмте, — сказал я. — Домой.
Вход в раздевалку для лекарей был с улицы. Находилась она в подвальном этаже госпиталя и казалась тесной. Такое расположение для меня вновь показалось диковинным, но возмозможно того требовала безопасность. Мне было без разницы. Главное из крана над раковиной текла тёплая вода. Под ногами лежала керамическая плитка, местами треснувшая.
Я стянул хирургический халат, скомкал и бросил в корзину для белья. Халат был мокрым от пота, и по спине, между лопатками, проходила тёмная полоса, при высыхании обещавшая превратиться в белый солевой контур. Чтолько часов в замкнутом пространстве под лампами, при тридцатиградусной жаре, с перерывом на стакан воды и полчашки остывшего турецкого кофе.
Гурам стоял у соседнего шкафчика и переодевался медленно, с тяжёлыми движениями. Он снял халат, достал из шкафчика свой тёмный пиджак, надел его, застегнул одну пуговицу и остановился, глядя на вторую, словно ему требовалось усилие воли, чтобы продеть её в петлю.
Константин сидел на деревянной скамейке, привалившись спиной к шкафчику, и закрыл глаза. Ноги у него были вытянуты. Он дышал ровно, и я на секунду подумал, что он уснул, но потом он открыл глаза и посмотрел на свои руки, лежавшие на коленях.
— У меня пальцы дрожат, — сказал он негромко. — Только сейчас начали.
— Адреналин уходит, — ответил я. — Через полчаса пройдёт.
— Нет, Илья Григорьевич. Это от другого. Я думал, мы приехали на экзамен, а оказались на войне. Я думал, нас позвали лечить, а мы ловили убийцу. Я к этому не готовился.
Он замолчал и потёр ладони друг о друга, растирая пальцы.
Гурам справился со второй пуговицей. Повернулся к нам и провёл ладонью по лицу, снимая с него усталость, которая держала последние часы.
— Для меня было честью стоять с вами за одним столом, Илья Григорьевич, — произнёс Гурам, и голос его прозвучал просто, без торжественности. — Я тридцать два года оперирую. Видел разных хирургов. Работать с вами, это то, ради чего стоило ехать сюда через три перевала в жару.
Я протянул ему руку. Гурам пожал её крепко, обеими руками, и задержал мою ладонь в своих на пару секунд дольше, чем требовало обычное рукопожатие.
— Взаимно, Гурам Автандилович, — сказал я. — Если бы вы не объяснили рентгенологу ситуацию, мы бы потеряли томограф. А без томографа не было бы диагноза.
Гурам усмехнулся.
— Я ему ничего особенного не сказал. Я просто описал, что именно Султан делает с теми, кто мешает лечить его семью. Рентгенолог знал об этом лучше меня, ему просто требовалось напоминание.
Константин поднялся со скамейки. Встал передо мной, выпрямился. Он был выше меня на полголовы, и от этого ему пришлось наклонить подбородок, чтобы посмотреть мне в глаза.
— Спасибо, — сказал он. — Я у вас многому научился за эти дни. За завтраком с салфеткой, в операционной, в мониторной. Я теперь в Ростов вернусь другим лекарем.
Я пожал ему руку.
— Вы и до приезда были хорошим лекарем, Костя. Вы на С-дуге работали так, что я забыл, что рядом со мной подмастерье. Рентгенологи с двадцатилетним стажем ведут катетер хуже.
Константин порозовел, и розовость эта, проступившая на его утомлённом лице, была настоящей, живой, без тени жеманства. Он кивнул, отвернулся и начал собирать свой саквояж.
Из-за крайнего шкафчика вышел Алексей Павлович.
Он успел переодеться первым и стоял уже в своей обычной льняной рубашке, с расстёгнутым воротом, и на левом предплечье я снова увидел тонкий шрам от операционного стола. Лицо у него было спокойным, но под глазами залегли тени, и кожа на скулах обтянулась.
Он посмотрел на меня.
— Вы были правы, — произнёс он тихо. — С самого начала. Перикардит, мембрана, саботаж. Я сомневался, когда вы выдвинули версию за завтраком. Мне казалось, что это слишком изящно и красиво, что настоящие диагнозы так не ставятся, по одной салфетке и трём листам выписки. Я ошибался.
— Не ошибались, а сомневались, — сказал я. — Это разные вещи. Сомнение — инструмент лекаря. Без него мы становимся опасны.
Алексей Павлович протянул мне руку. Рукопожатие его было коротким, и по нему я понял, что Алексей Павлович относится к той породе людей, у которых всё главное проговорено до рукопожатия, а само рукопожатие, это точка в конце фразы.
Мы вышли из раздевалки и поднялись по лестнице в вестибюль.
У главного входа стоял армейский автомобиль, присланный Керим-беем. Водитель в гражданском костюме курил у капота и, увидев нас, бросил сигарету и открыл заднюю дверцу.
Гурам и Константин уезжали в другую сторону. Керим-бей выделил им отдельный транспорт до их гостиницы в восточной части города.
Мы стояли у ступеней, и южная ночь лежала вокруг нас плотной тёплой массой. Цикады стрекотали в госпитальном саду с такой интенсивностью, что приходилось повышать голос.
— Гурам Автандилович, — сказал я. — Если будете в Муроме, заходите в Диагностический центр. Покажу вам, как мы работаем.
Гурам улыбнулся.
— Заеду, — пообещал он. — Когда Костя вырастет в мастера, заеду вместе с ним. Покажем, чему научились у вас.
Константин хотел что-то сказать, открыл рот, передумал и просто кивнул. Глаза у него блестели, и он торопливо отвернулся, делая вид, что поправляет ремень саквояжа.
Они сели в свой автомобиль. Двери захлопнулись. Машина развернулась на госпитальной площадке и уехала, и красные огни задних фонарей растворились в потоке измирского трафика.
Я смотрел им вслед и понимал, что мы, скорее всего, больше не увидимся. Гурам вернётся в свой Тифлис, к горным перевалам и приграничным пациентам. Константин поедет в Ростов и будет ещё долго рассказывать коллегам про ночную операцию в турецком госпитале, и с каждым пересказом история будет обрастать подробностями, которых не было. Через год от этих суток останется байка, через пять, анекдот, а через десять, ощущение, что когда-то давно, в молодости, случилось что-то важное.
У лекарей так бывает. Мы встречаемся за операционным столом, делим смену, спасаем или теряем пациента, а потом расходимся, и общая кровь на перчатках не делает нас родственниками. Делает коллегами, которые однажды поработали вместе, и этого достаточно.
Алексей Павлович стоял рядом.
— Подвезти вас? — спросил он. — Мы с Мариной в том же отеле на побережье.
— Я на армейской машине, — ответил я. — Керим-бей настоял.
— Понимаю. Тогда увидимся утром. Спокойной ночи, Илья Григорьевич.
— Спокойной ночи, Алексей Павлович.
Он пошёл к стоянке, где его ждал водитель. Я видел, как он на ходу расправил рукава рубашки, закрывая шрам на левом предплечье, и этот привычный жест означал, что коммерсант из Москвы снова надел свою гражданскую маску и перестал быть хирургом.
Я сел в армейский автомобиль. Водитель тронулся. За окном побежал ночной Измир: набережная в фонарях, силуэты минаретов на фоне звёздного неба, вереницы извозчиков и редкие электрические фонари на главном проспекте.
Я откинулся на кожаную спинку заднего сиденья и закрыл глаза.
Веки опустились мгновенно, и тело стало тяжёлым. Двадцать часов без сна, из которых восемь в операционной. Мышцы гудели, и в висках стучала тупая пульсирующая боль.
Дорога до отеля заняла пятнадцать минут. Я задремал, и водителю пришлось тронуть меня за плечо, когда машина остановилась у заднего входа.
Дверь номера я открыл своим ключом, стараясь не шуметь.
В комнате горел ночник на тумбочке у кровати, и в его тусклом свете я увидел Нику. Она сидела на краю кровати, одетая в мою рубашку, босая, с заплетённой на ночь косой, и держала в руках стакан воды. Стакан был полным. Она пила воду мелкими глотками, так она пьёт, когда её тошнит от нервов и она заставляет себя удержать жидкость в желудке.
Она подняла голову, увидела меня и встала.
Стакан она поставила на тумбочку, промахнувшись мимо подставки, и он стукнул о край, расплескав воду на салфетку.
— Шесть часов, — сказала она, и голос у неё был хриплым. — Ты обещал вернуться к ужину. Шесть часов, Илья. Связи нет, менталисты Серебряного ничего не знают, портье говорит только по-турецки, и я сижу здесь одна и жду, жив ты или мёртв. Первый триместр, Илья! У меня давление поднялось, меня полчаса мутило, и я дважды бегала в ванную, потому что от нервов меня выворачивало наизнанку. Ты обещал!
Она стояла передо мной, и плечи у неё ходили от частого дыхания, и по щекам блестели дорожки, которые она вытерла раньше, но следы остались. Глаза у неё были красными, и нижняя губа мелко подрагивала, и я знал, что она либо ударит меня по плечу, либо обнимет. Ника всегда выбирала между двумя этими реакциями и никогда не знала заранее, какую выберет.
Я шагнул к ней и обнял.
Руки мои легли ей на спину, и я прижал её к себе, и она упёрлась лбом мне в грудь и несколько секунд стояла так, напряжённая, жёсткая, с вздёрнутыми плечами. Я чувствовал, как колотится её сердце, тахикардия на фоне стресса и обезвоживания.
— Ника, — сказал я тихо. — Я здесь. Я цел. Пациент будет жить.
Она молчала. Кулаки у неё упирались мне в рёбра, и я чувствовал их давление через мокрую рубашку.
— Тебе нельзя нервничать, — продолжил я, и правая моя ладонь легла ей на затылок, на тёплые, чуть влажные волосы у основания косы. — У тебя первый триместр. Ты это знаешь лучше меня, и ты сейчас прекратишь, потому что наш ребёнок не виноват в том, что его отец задержался в операционной.
Ника выдохнула всей грудью, и я почувствовал, как плечи у неё опустились. Кулаки разжались, и ладони легли мне на бока, обхватили, и хватка была крепкой и тёплой.
— Сволочь ты, Разумовский, — прошептала она мне в грудь. — Я тебя убью когда-нибудь. Своими руками. Клянусь.
— Знаю, — сказал я. — Ты это уже давно обещаешь.
Она засмеялась, уткнувшись носом в мою ключицу, и от этого смеха у меня отпустило внутри то, что было стянуто последние двадцать часов. Отпустило что-то глубже, то, что отпускает только рядом с единственным человеком, при котором можно перестать быть мастером-целителем и стать просто мужем, который вернулся домой.
— Давай поедим, — сказал я. — Я расскажу тебе всё. Но сначала поедим, потому что я за двадцать часов выпил только кофе и стакан воды, и если не поем в ближайшие полчаса, мне станет хуже, чем моему пациенту.
Ника отстранилась, посмотрела на меня, оценила моё лицо профессиональным взглядом и кивнула.
— Ресторан внизу ещё работает, — сказала она. — Я проверяла час назад. Идём на веранду. Тебе нужен воздух.
Ресторанная веранда нависала над пляжем. Электрические фонари на столбах горели вполнакала, и в их рыжем свете стеклянные бокалы на столах блестели.
Народу было мало. За дальним столиком ужинала пожилая немецкая пара, и мужчина в белом пиджаке. За соседним столом сидел в одиночестве молодой турок с газетой.
Мы сели у самого края, у деревянных перил. Внизу, в пяти метрах, шуршал прибой, и волны ложились на гальку с тихим шипением. Ритм прибоя был похож на дыхание спящего человека, и от него тянуло в сон.
Официант принёс меню на турецком, и Ника заказала за двоих, потому что она успела выучить названия десятка блюд. Жареная дорадо с лимоном и розмарином, рис с шафраном, салат из печёных баклажанов и кувшин айрана. Мне было всё равно, что есть. Голод и усталость работали лучше любой приправы.
Рыбу принесли через десять минут, на глиняном блюде, и от неё поднимался пар. Я взял вилку и начал есть, и горячая мякоть дорады, разваливавшаяся на волокна от первого касания, показалась мне едой, вкуснее которой я давно не пробовал.
Ника ела медленно, маленькими кусочками, и по тому, как осторожно она подносила вилку ко рту, я понял, что тошнота ещё не прошла до конца. Она ела через силу, потому что знала, что пустой желудок хуже полного, и этот рациональный подход к собственной беременности был настолько в её характере, что я улыбнулся.
— Что? — спросила она, поймав мою улыбку.
— Ты ешь, как пациент, которому прописали лечебное питание. С выражением долга на лице.
— Потому что меня подташнивает, Илюша, и если я сейчас не поем, то через час меня вывернет на пустой желудок, а это больнее. Рассказывай. Отвлеки меня от рыбы.
Я рассказал.
Про КТ-снимок с известковым панцирем вокруг сердца, и как Константин перестал дышать, когда увидел его на мониторе. Про катетеризацию просроченным педиатрическим катетером, потому что другого в госпитале не нашлось. Про кривую давления в форме квадратного корня, которая подтвердила диагноз. Про операцию при свете фонариков, потому что электричество в блоке вырубили.
Ника слушала и ела, и по мере рассказа аппетит у неё, кажется, улучшался. Фельдшер в ней реагировал на каждый поворот: она перестала жевать, когда я описывал момент вскрытия перикарда, и начала кивать, когда я объяснял, почему Гурам пережимал межрёберные артерии пальцами, а не зажимами.
— Панцирь, — произнесла она, когда я закончил описание операции. — Известковый. По всему периметру. Четыре миллиметра толщиной. И двенадцать лекарей до тебя его не нашли.
— Они не искали в сердце, а лечили печень.
— Потому что Мустафа-бей направлял их в печень.
— Да.
Ника отложила вилку и посмотрела на меня.
— Ты сказал, что расскажешь про шприц с ядом.
Я помолчал. Прибой внизу шипел по гальке, и фонари покачивались от ветра, бросая на наш стол мягкие рыжие тени.
— Мустафа-бей попытался убить пациента после операции, — сказал я. — Когда мы вышли из операционной и оставили его ушивать рану. Шприц с суксаметонием и хлоридом калия. Мы увидели это на мониторе из соседней комнаты. Керим-бей вызвал солдат, и они перехватили его в последнюю секунду.
Ника долго молчала. Ветер с моря шевелил салфетку на краю стола, и край салфетки приподнимался и опускался, как маленький белый флаг.
— Его арестовали? — спросила она тихо.
— Увели. Это Османская империя, Ника. Арест тут выглядит иначе. И заканчивается тоже иначе.
Она кивнула. Больше вопросов о Мустафе-бее не задавала. Ника понимала, что есть вещи, о которых лучше знать в общих чертах, и что подробности дворцовой юстиции Османской империи не входят в число тем, полезных для первого триместра беременности.
Я допил айран, откинулся на спинку стула и посмотрел на море. Чёрная вода блестела под звёздами, и далеко на горизонте, в нескольких милях от берега, мерцал огонёк рыбацкого баркаса. Воздух был тёплым и густым, и от этого воздуха, от сытости, от тихого шума прибоя, от близости Ники напряжение последних суток наконец уходило.
Я смотрел на жену и думал, что завтра мы проснёмся поздно, спустимся к морю, пройдёмся по набережной. Ника купит себе шёлковый платок на рынке, как советовала Марина. Мы выпьем кофе в одной из тех кофеен с медными джезвами, мимо которых проезжали по дороге от вокзала, и кофе будет горьким, с кардамоном, и Ника скажет, что ей нельзя кофеин, и закажет мятный чай, и будет отпивать из моей чашки каждые три минуты. Обычный день молодожёнов в медовый месяц, и этот день мы заслужили.
— Пойдём наверх, — сказала Ника. — Ты засыпаешь.
Я не стал спорить. Она была права. Веки у меня наливались тяжестью, и лицо официанта, забиравшего со стола тарелки, двоилось.
В номере было прохладно. Ника распахнула ставни перед уходом в ресторан, и морской ветер выдул из комнаты дневную жару. Белые шторы колыхались, и лунный свет ложился на пол косой полосой, освещая край кровати и брошенное на стуле полотенце.
Ника переоделась ко сну, стянув платье через голову и надев пижаму. Она всегда спала в пижамах, с первой совместной ночи, и за полгода ни разу не объяснила почему, и я ни разу не спросил.
Я сел на край кровати. Расстегнул рубашку. Ботинки скинул, не развязывая шнурков, и босые ступни коснулись прохладного кафельного пола, и от этого прикосновения по ногам прошла волна облегчения.
Ника легла первой. Она повернулась на правый бок, подтянула колени к животу и подложила ладонь под щёку. Она засыпает так только тогда, когда чувствует себя в безопасности.
Я лёг рядом. Притянул её к себе, и она прижалась спиной к моей груди, мои руки легли ей на живот, на тёплую ткань рубашки, под которой рос наш ребёнок. Ника накрыла мои ладони своими и переплела пальцы.
— Илюш, — прошептала она, и голос у неё был сонным. — Завтра никуда не ходим. Завтра мы спим до десяти, завтракаем на веранде и идём на рынок. Обещай.
— Обещаю, — сказал я.
Она выдохнула, и через минуту дыхание её стало глубоким. Уснула. Мгновенно. А я следом за ней.
Провалился в сон и спал. Не знаю сколько по времени. Но сон был беспокойный, я то и дело просыпался, однако Ника спала со мной, и я, удостоверившись, что все в порядке, тут же засыпал.
Ближе к утру сон сошел на нет. Ника еще сопела рядом.
Я лежал в темноте, слушая её дыхание и шум прибоя за окном. Тело моё было тяжёлым и веки сомкнулись, я почувствовал, как сознание начинает снова соскальзывать в сон.
Как в дверь постучали.
Тихо. Три коротких удара костяшками пальцев, с равными промежутками.
Я открыл глаза.
Ника рядом со мной замерла. Дыхание её оборвалось на полувдохе, и я почувствовал, как напряглись мышцы её спины под моими руками. Она проснулась мгновенно.
— Лежи, — сказал я тихо.
Я встал с кровати, натянул брюки и босиком прошёл к двери. Через глазок ничего видно не было, свет в коридоре был слишком тусклым. Я повернул ручку и открыл.
На пороге стоял человек в тёмно-синем мундире с золотым шитьём на воротнике и обшлагах. За его спиной, у противоположной стены коридора, стояли двое военных с карабинами, и в тусклом свете коридорной лампы поблёскивали латунные пряжки ремней. Посыльный был невысок, с аккуратно подстриженной бородкой и тёмными внимательными глазами, и в руках он держал кожаную папку с тиснёным полумесяцем на обложке.
Он слегка поклонился.
— Мастер-целитель Разумовский? — произнёс он по-русски, и акцент у него был едва заметным, с лёгким удлинением гласных. — Прошу прощения за поздний визит. Его Величество Султан Абдул-Хамид Четвёртый прибыл в Измир час назад. Он желает видеть вас. Немедленно.
Я стоял в дверях босиком, с мятым лицом человека, которого выдернули из сна через двадцать минут после того, как он уснул. За моей спиной Ника сидела на кровати, и я слышал, как она тихо выдохнула.
Посыльный ждал ответа с терпением, за которым стояла абсолютная уверенность в том, что ответ может быть только один.
— Дайте мне десять минут, — сказал я.
Посыльный коротко кивнул и отступил на шаг, давая мне закрыть дверь.
Я закрыл. Повернулся к Нике.
Она уже стояла у шкафа и доставала мой костюм. Лицо у неё было спокойным и руки двигались быстро, раскладывая рубашку на кровати и расправляя воротник.
— Обещание про рынок переносится, — сказала она ровно.
— Ника, я…
— Молчи. Одевайся. У тебя девять минут.
Глава 2
Я застегнул рубашку, натянул брюки и полез в шкаф за пиджаком, когда в дверь снова постучали.
Офицер стоял на том же месте, в той же позе, с кожаной папкой под мышкой. За прошедшую минуту он не сдвинулся ни на шаг, и солдаты у противоположной стены тоже стояли неподвижно.
— Мастер-целитель, — произнёс офицер, и взгляд его скользнул мимо моего плеча в глубину номера. — Госпожу Веронику Сергеевну тоже ждут во дворце.
Ника выпрямилась.
— Я никуда не поеду в таком виде, — сказала она, и голос у неё был спокойным, но я слышал в нём ноту, которая появлялась, когда Ника чувствовала, что ситуация выходит за пределы допустимого. — У меня мятые рубашки и одно дорожное платье. Мы в медовом месяце, а не на дипломатическом приёме.
Офицер выслушал её с вежливым вниманием и щёлкнул пальцами. Звук разнёсся по коридору коротким хлопком, и из-за поворота появились двое слуг в ливреях отеля. Каждый нёс перед собой плоский кожаный кофр с монограммой, вытисненной золотом на крышке, и полумесяц на ней был точно таким же, как на папке офицера.
Слуги вошли в номер, не дожидаясь приглашения, и поставили кофры на банкетку у окна. Открыли застёжки, откинули крышки и отступили к двери.
Ника подошла к первому кофру. В нём лежало платье. Тёмно-синий шёлк, матовый, с высоким воротником и длинными рукавами, закрытое по местным обычаям, но скроенное так, что ткань ложилась по фигуре безупречно. Рядом с платьем на бархатной подкладке лежали туфли, и размер был Никиным. Под крышкой второго кофра я нашёл костюм-тройку из тонкой шерсти цвета мокрого асфальта, белую сорочку, запонки и пару оксфордов. Рубашка была моего размера. Длина рукава, обхват шеи, ширина плеч совпадали с точностью хорошего портного, которому дали снять мерки с живого человека.
Только мерки никто не снимал. Мы приехали в Измир четыре дня назад. За эти четыре дня кто-то установил наши размеры, предпочтения в тканях и фасонах и заказал одежду, которую пошили, упаковали и доставили в отель за час, прошедший с момента прибытия Султана в город. Либо одежду приготовили заранее, ещё до того, как мы сели в поезд в Муроме, и тогда вся эта операция, от приглашения на консилиум до ночного визита, была спланирована задолго до того, как Керим-бей встретил меня у бассейна.
Османская разведка знала о нас всё. Размеры одежды, группу крови, дату свадьбы. Вероятно, знала и о беременности Ники, потому что информация такого рода для хорошей спецслужбы не составляла секрета, достаточно было перехватить результаты анализов из муромской лаборатории или купить медсестру в женской консультации. Кофры с одеждой были спокойной и расчетливой демонстрацией. Мы знаем о вас всё. Ведите себя соответственно.
Ника вытащила платье из кофра, приложила к себе и посмотрела в зеркало. Потом перевела взгляд на меня, и в её глазах я прочёл то же понимание, к которому сам пришёл тридцать секунд назад.
— Размер подходит, — сказала она ровно.
— Знаю, — ответил я.
Она ушла в ванную переодеваться. Офицер и слуги ждали в коридоре. Я закрыл дверь номера, снял рубашку, которую только что надел, и начал одеваться в то, что принесли.
Костюм сидел идеально. Ткань была лёгкой, дышащей, рассчитанной на южную ночь, и подкладка жилета скользила по рубашке, когда я застёгивал пуговицы. Запонки оказались серебряными, с маленьким гранатом в центре каждой. Красивые, дорогие и достаточно скромные, чтобы не выглядеть подарком, обязывающим к благодарности. Тонкая работа.
Ника вышла из ванной. Платье сидело на ней так, словно его шили по ней, и от того, как тёмный шёлк подчёркивал линию плеч и скрывал всё остальное, перехватывало дыхание. Она собрала волосы в узел, и из причёски выбивалась прядь, которую она привычно заправила за ухо. На ногах были новые туфли, и Ника сделала два пробных шага по кафельному полу, проверяя каблук.
Она остановилась у кровати и на секунду прижала ладонь к животу, быстрым, почти незаметным движением. Проверяла, хватает ли места в талии, или просто вспомнила о ребёнке, которого мы тащили на ночную аудиенцию к одному из самых непредсказуемых правителей мира. Страх, копившийся в груди с момента стука в дверь, вдруг сменился чем-то другим, знакомым и ледяным. Я вытащу жену из любой передряги, из любого дворца и из любой игры, в которую нас втянули.
— Готова? — спросил я.
— Готова, — ответила Ника, и по тому, как она расправила плечи и подняла подбородок, я понял, что передо мной стоит боевой фельдшер Орлова ныне Разумовская, а не испуганная беременная женщина в чужом платье.
Мы вышли из номера. Офицер окинул нас оценивающим взглядом, кивнул с едва заметным одобрением и пошёл вперёд по коридору. Солдаты двинулись за нами.
В лобби горели настенные светильники, и портье за стойкой проводил нас неподвижным взглядом человека, которого предупредили, что этой ночью он ничего не видел и ничего не слышал. Стеклянные двери на выход были открыты.
На улице перед отелем стоял автомобиль. Длинный чёрный лимузин с затемнёнными стёклами и флажком на крыле, закреплённым на коротком хромированном штоке. Перед лимузином и позади него стояли по два тяжёлых внедорожника с включёнными фарами, и в их свете я разглядел силуэты людей на задних сиденьях, по четверо в каждой машине.
Водитель лимузина в гражданском костюме открыл заднюю дверцу, и мы с Никой сели на кожаное сиденье. Дверца закрылась с мягким стуком бронированного металла. Офицер обошёл машину, сел рядом с водителем, и кортеж тронулся.
Измирские улицы были пусты. Фонари на набережной горели ровным светом, и под ними я видел фигуры полицейских на перекрёстках, стоявших к кортежу спиной, лицом к боковым улицам. Движение было перекрыто на всём маршруте. Кортеж шёл на скорости, покачиваясь на поворотах, и встречных машин я не заметил ни одной.
Так возят глав государств. Это означало, что Керим-бей отправил подробный отчёт Султану и Султан остался доволен тем, что прочитал. Нас везли на награждение, а не на допрос. Бронированный лимузин с конвоем был демонстрацией уважения по-османски, от которой нельзя отказаться.
Ника сидела рядом со мной выпрямив спину, положив руки на колени, и смотрела прямо перед собой. Потом она дёрнула меня за рукав пиджака и наклонилась к моему уху.
— Илюш, — прошептала она, и в шёпоте её был не страх, а нечто гораздо более приземлённое. — Я такая голодная, что сейчас в обморок упаду.
Я едва удержался от улыбки. Адреналиновый спад после ночного пробуждения, первый триместр беременности, ужин, прерванный на полупорции дорады, потому что мы оба начали засыпать. Организм Ники требовал еды с настойчивостью, которой было плевать на кортежи, монархов и дипломатический протокол. И в этом абсурде, в том, что мы мчались через ночной Измир к одному из самых могущественных людей мира, а моя жена думала о куске хлеба, была какая-то спасительная биологическая правда, возвращавшая всё на свои места.
— Потерпи, родная, — прошептал я ей в ухо. — У султанов обычно неплохо кормят.
Ника фыркнула, прикрыв рот ладонью, и кончики её ушей порозовели. Водитель покосился в зеркало заднего вида, но ничего не сказал.
Кортеж свернул с набережной на широкий проспект, уходивший в сторону холмов, и через пять минут огни городского центра остались позади. Дорога пошла вверх, между каменными оградами и тёмными кронами платанов, и фары головного внедорожника высвечивали из темноты белые столбики ограждения. Потом за поворотом открылась кованая решётка ворот, а за ней подъездная аллея, обсаженная пальмами, освещённая фонарями на низких столбах.
Резиденция стояла на вершине холма. Белый камень, два этажа, широкая лестница с балюстрадой, и по обе стороны от парадного входа неподвижно стояли караульные. Перед лестницей бил фонтан, и вода в его чаше блестела в свете фонарей. За фонтаном, на стриженом газоне, стояли ещё два автомобиля с выключенными фарами, и около них курили люди в штатском.
Водитель остановил лимузин у подножия лестницы. Офицер вышел первым, обошёл машину и открыл дверцу с нашей стороны. Тёплый ночной воздух хлынул в салон.
Мы поднялись по лестнице. У парадных дверей стояли двое слуг в белых перчатках, и двери распахнулись перед нами бесшумно.
Анфилада залов тянулась вглубь дворца, и каждый следующий зал был меньше предыдущего, ведя нас от парадной роскоши к чему-то более камерному. Мраморные полы сменились паркетом, потолки опустились, и вместо хрустальных люстр на стенах появились бронзовые канделябры с электрическими лампами, стилизованными под свечи. На стенах висели старые ковры, с выцветшими красками, те самые, ручной работы, за которые в антикварных лавках просят больше, чем за автомобиль. Наши шаги глохли в ворсе ковровых дорожек, и я слышал только дыхание Ники рядом и тихий скрип офицерских ботинок впереди.
Роскошь давила намеренно. Залы, ковры, канделябры, всё вокруг говорило одно и то же: ты маленький, ты здесь гость по нашей воле. Меня золотом не испугаешь. Я привык работать под давлением, от которого у людей останавливается сердце, и дворцовый паркет не самая страшная поверхность, на которой мне приходилось стоять.
Офицер остановился перед двустворчатой дверью из тёмного дерева с резными вставками и обернулся к нам. Поправил воротник мундира, одёрнул обшлага и кивнул. За дверью был последний зал.
Дверь открылась.
В зале был накрыт стол. Длинный, на двадцать персон, но приборы стояли только на ближнем конце, четыре комплекта, тарелки из тонкого фарфора, серебряные столовые приборы, бокалы для воды и вина. Над столом горели три низкие люстры, и в их тёплом свете белая скатерть казалась золотистой. По центру стола стояли блюда с едой, жареное мясо на больших подносах, рис с шафраном, овощи на гриле, корзинки с лепёшками и соусники с чем-то густым и тёмным. Кофейник на серебряном подносе дымился, и запах кофе мешался с ароматом пряностей и жареного мяса.
Во главе стола сидел мужчина. Лет пятидесяти, крепкого сложения, с коротко стриженными волосами и жёстким волевым лицом. На нём был тёмный мундир без орденов, застёгнутый на все пуговицы, и единственным украшением служил перстень с крупным рубином на безымянном пальце левой руки. Глаза у Султана были тёмными, с тяжёлыми веками, и он смотрел на нас с особым выражением, привыкших, что их ждут, а не они.
Чуть позади, справа от Султана стоял Керим-бей. Он был в том же мундире, в котором я видел его в госпитале, но на лице у него появилось что-то новое, лёгкая расслабленность в линии челюсти, которая бывает у людей, когда худшее уже позади. Он встретился со мной взглядом и опустил подбородок, это приветствие стоило больше любого рукопожатия.
Я остановился в трёх шагах от стола и сделал то, что посчитал правильным. Короткий, уважительный кивок, ровно такой, каким подданный одной империи приветствует правителя другой. Достаточно вежливо, чтобы не оскорбить, и достаточно сдержанно, чтобы не потерять лицо. Ника рядом со мной склонила голову чуть глубже, чем я, и этот жест был выверен с точностью человека, выросшего в семье военного, где дипломатический этикет впитывают с детства.
Я хотел спросить о состоянии пациента. Вопрос уже сложился в голове, и рот открылся, чтобы его произнести, но Султан поднял правую руку, спокойным движением, и слова застряли у меня в горле.
Керим-бей шагнул вперёд.
— Повелитель говорит: дела подождут, — произнёс он по-русски, и акцент его стал мягче, чем в госпитале, словно присутствие Султана сглаживало все острые углы в его голосе. — Разделите с нами хлеб. Ваша супруга выглядит утомлённой.
Ника дёрнула меня за рукав. Я покосился на неё, и взгляд, которым она на меня посмотрела, был красноречивее любой реплики. «Сядь. Дай мне поесть. Немедленно».
Я понимал правила игры. На Востоке отказ от трапезы означает оскорбление хозяину. Спешка выдаёт слабость или страх. Султан предлагал еду, и в этом предложении был тест: примет ли русский лекарь угощение с достоинством гостя или начнёт суетиться, торопясь перейти к делу, выдавая тем самым свою нервозность.
— Благодарю, — сказал я и отодвинул стул для Ники.
Она села, и я увидел, как взгляд её упал на блюдо с мясом, и зрачки чуть расширились. Я сел рядом с ней, положил салфетку на колени и взял вилку.
Ел я медленно, механически, чувствуя вкус мяса, но не получая от него удовольствия, потому что всё моё внимание было сосредоточено на человеке, сидевшем во главе стола. Я оценивал Султана. Автоматически, фрагментами, собирая картину из деталей, которые большинство людей не замечают. Склеры белые, чистые, без желтизны. Печень в порядке. Дыхание ровное. Пальцы правой руки лежали на краю стола, и ногтевые пластины были розовыми. Кровообращение в норме. Кожа лица обветренная, с мелкими морщинами вокруг глаз от солнца и ветра, а не от возраста.
Человек, проводящий время на открытом воздухе, охотник или наездник. Тело крепкое, мускулатура плечевого пояса развита равномерно. Фехтовальщик или стрелок, а скорее и то, и другое.
Султан Абдул-Хамид Четвёртый был здоров, как бык. Ни единой жалобы на тело. Но микромоторика выдавала напряжение. Большой палец левой руки ритмично постукивал по столешнице, и ритм этот был слишком ровным и контролируемым. Человек, привыкший подавлять тревогу и умеющий это делать, но тревога никуда не уходит, она просачивается наружу через мелочи, через постукивание пальцем, через взгляд, который задерживается на собеседнике на полсекунды дольше, чем нужно для вежливого внимания.
Он боялся за племянника. Он примчался в Измир посреди ночи, сорвав с места свиту, охрану и кортеж, потому что мальчик, которого я вчера оперировал, был ему дорог по-настоящему. Кемаль-паша для Султана был больше, чем пункт в линии наследования.
Ника ела с аппетитом, Султан, наблюдая за ней, кажется, испытывал нечто вроде удовлетворения. В его мире женщина, которая ест с удовольствием за твоим столом, считается хорошим знаком. Она положила себе мяса, риса с шафраном, взяла лепёшку, разломила её и обмакнула в густой тёмный соус. Я отметил, что тошнота отступила. Адреналин иногда глушит токсикоз первого триместра лучше любого церукала.
Керим-бей стоял за правым плечом Султана и ждал.
Трапеза длилась двадцать минут. Султан ел мало, пил кофе из маленькой чашки и наблюдал за нами с терпеливым вниманием. Когда я подлил Нике воды из кувшина, Султан чуть наклонил голову, отмечая этот жест, и по его лицу прошло мимолётное выражение, которое я прочитал как одобрение.
Слуги убрали тарелки. На столе остался кофе в серебряном кофейнике, чашки с толстыми стенками, розетка с рахат-лукумом и блюдце с засахаренным миндалём. Ника подлила себе кофе и обхватила чашку ладонями, грея пальцы, хотя в зале было тепло.
Султан заговорил. Голос у него оказался с хрипотцой, и он говорил короткими фразами, делая паузы после каждого предложения, чтобы Керим-бей успевал переводить.
— Повелитель говорит, что жизнь Кемаль-паши была в руках Аллаха и в ваших руках, — переводил Керим-бей, и каждое слово он произносил с весомостью, за которой стояло понимание, что от точности перевода зависит многое. — Повелитель знает, что вы обнаружили болезнь, которую двенадцать лекарей до вас не сумели увидеть. Он знает, что вы оперировали при свете фонарей, когда электричество отключили, что вы разоблачили Мустафу-бея. За это он желает вас наградить.
Керим-бей замолчал. Султан смотрел на меня и ждал.
— Назовите сумму, — перевёл Керим-бей после короткой фразы Султана. — Любую.
Я поставил чашку на блюдце.
— Деньги мне не нужны, Ваше Величество, — сказал я, и Керим-бей перевёл.
Султан чуть приподнял бровь. Он ждал отказа, или хотя бы допускал его возможность, потому что умные люди редко берут деньги у монархов. Деньги делают тебя наёмником. Наёмнику платят, наёмника используют и выбрасывают, когда он перестаёт быть полезен. Мне нужен был другой статус.
Монарх произнёс несколько слов, и по его лицу скользнула тень усмешки.
— Молодой, талантливый и уже настолько богатый, что отказывается от золота, — перевёл Керим-бей. — Тогда любое сокровище из казны Измира. Рубины, сапфиры, изумруды. Выбирайте.
— Благодарю, но нет, — сказал я.
Тупая боль вспыхнула в моей левой голени. Ника ударила меня ногой под столом, сильно, носком туфли по косточке. Я не дрогнул, но боль была ощутимой, и я покосился на жену. Ника смотрела на меня с выражением, которое не требовало перевода. Глаза у неё были широко раскрыты, и в них читалась ярость пополам с неверием. Ты в своём уме? Нам дом обставлять, детскую собирать, мебель покупать, а ты отказываешься от казны Османской империи?
Султан заметил. Он проследил за моим взглядом, увидел лицо Ники, и впервые за весь вечер рассмеялся. Смех у него был негромким, и он прозвучал в тишине зала неожиданно тепло.
— Ваша хатунь, кажется, не разделяет вашего аскетизма, — перевёл Керим-бей, и в его голосе появился намёк на улыбку.
Я повернулся к Султану.
— Мою жену интересует красота, — сказал я, — а меня интересуют знания. Если Ваше Величество хочет меня наградить, дайте мне доступ к закрытым имперским артефактам. К тем, что не продаются за золото.
Керим-бей переводил, и по мере перевода я наблюдал за лицом Султана. Усмешка ушла. Глаза сузились, и в них появилось что-то новое, оценивающее. Он смотрел на меня секунд пять, не мигая, и большой палец левой руки, постукивавший по столешнице, замер.
Потом Султан кивнул. Керим-бей перевёл.
— Повелитель согласен. Вам будет предоставлен доступ к фонду Высшей палаты целителей. Один артефакт на ваш выбор. Вашей супруге, — Керим-бей на секунду повернулся к Нике, — любые украшения из дворцовой коллекции.
Ника прикусила нижнюю губу, сдерживая слова, которые рвались наружу, и кивнула с достоинством.
Я понимал, чего стоил этот торг. Артефакт из спецхрана Османской империи мог стать ключом к пониманию тех вещей, о которых Серебряный рассказывал скупо и неохотно, потому что менталисты Канцелярии не делятся своими инструментами с лекарями. Магия отца, магия Лукумонов, защита от ментального воздействия. Артефакт стоил больше любого рубина. И Султан это знал, потому что согласился, а не торговался.
Слуга подлил мне кофе. Я отпил глоток и посмотрел на Султана.
— Благодарю за щедрость, — сказал я. — Но у меня есть вопрос. Если племянник вам так дорог, как вы допустили, что правительственный госпиталь оснащён хуже, чем моя районная больница в Муроме, а ваш главный лекарь оказался убийцей?
Керим-бей замер с открытым ртом. На долю секунды его лицо потеряло всю дипломатическую выучку, и на нём проступил голый страх человека, которого попросили перевести монарху слова, за которые в иных обстоятельствах отрубают голову. Он посмотрел на меня, потом на Султана. Сглотнул. И перевёл.
Султан слушал, и пока Керим-бей говорил, я видел, как менялось его лицо. Не гневом. Чем-то худшим. Рот его сжался, морщины на лбу углубились, и плечи, державшиеся прямо весь вечер, чуть опустились. Он выглядел старше, чем минуту назад. Он выглядел человеком, которому задали вопрос, на который он сам не мог найти ответа, и от этого бессилия, помноженного на власть, которая не в состоянии защитить собственную кровь, ему становилось хуже, чем от любого оскорбления.
Он заговорил. Говорил долго, несколькими фразами, и между фразами делал паузы, во время которых смотрел на перстень с рубином на своей левой руке, поворачивая его большим пальцем.
— Мустафа-бей лечил ещё отца Повелителя, — переводил Керим-бей, и голос его звучал ровно, но тише, чем раньше. — Тридцать лет он был лучшим лекарем двора. Лучшим во всей Османской империи. Когда он входил в палату, другие лекари замолкали. Когда он ставил диагноз, никто не смел возразить. Его слово было окончательным. Если Мустафа-бей говорил, что у пациента болезнь печени, значит, это так. Если говорил, что лечение идёт по плану, значит, по плану. За тридцать лет ни один человек при дворе ни разу не усомнился в нём, потому что сомнение в Мустафе-бее равнялось сомнению в самом Аллахе.
Я слушал и узнавал. Узнавал не Мустафу-бея, а паттерн, который видел десятки раз в муромских и московских больницах. Эффект ореола. Когда статус лекаря, количество его регалий, длина списка публикаций, заменяют собой клиническое мышление. Когда молодой ординатор видит на снимке то, чего не видит профессор, но молчит, потому что профессор не может ошибаться. Когда целое отделение ведёт пациента по неверному пути, потому что путь назначил авторитет, а авторитеты не ошибаются. Мустафа-бей был не уникален. Мустафа-бей был продуктом системы, которая ценит статус выше результата, и эта система работает одинаково везде.
— Повелитель говорит, — продолжал Керим-бей, — что Мустафу-бея сейчас допрашивают. Допрашивают люди, владеющие методами, о которых вам лучше не знать. Уже установлено, что Мустафа действовал не один. Ему платили. Кто платил и зачем нужна была смерть Кемаль-паши, пока неизвестно. Но нити ведут за пределы Империи.
Султан произнёс ещё одну фразу, короткую, и замолчал. Перстень он больше не крутил. Руки лежали на столе неподвижно.
— Повелитель говорит, — перевёл Керим-бей, — что нити ведут в Российскую Империю.
Я не шевельнулся. Лицо моё осталось неподвижным. Но внутри что-то щёлкнуло. Нити ведут в Россию. Радулов. Отец. Сеть по выкачиванию Искры из духов, о которой говорил Альдо. Международная паутина, в центре которой сидел человек, приговорённый Канцелярией к смерти, человек, чью фамилию я носил в прошлой жизни Ильи Разумовского.
Совет Старейшин отправил меня в Османскую империю как приманку. Серебряный обеспечил легенду свадебного путешествия. А теперь Султан говорил мне, что покушение на его племянника, которое я предотвратил, было частью той же партии, в которой я сам был фигурой, поставленной на доску чужой рукой.
Ника рядом со мной мелкими глотками пила кофе и по её лицу было невозможно понять, уловила ли она связь между словами Султана и тем, что рассказывал ей Серебряный перед отъездом. Она была фельдшером, а не разведчиком, но муж у неё был лекарем, в которого стреляли, которого пытались отравить и которого духи-хранители отправили через полконтинента выполнять задание, о сути которого ему самому рассказали в общих чертах.
Я допил кофе. Поставил чашку. Посмотрел на Султана и кивнул. Спокойно. Без лишних вопросов. Результат есть результат, и дальше с ним нужно работать.
Султан сказал что-то Керим-бею, и тот кивнул и отступил на шаг, давая понять, что официальная часть аудиенции завершена. Слуга наполнил кофейные чашки в третий раз.
Керим-бей переводил последнюю фразу Султана о завтрашнем осмотре Кемаль-паши, когда я увидел движение.
Боковым зрением. Справа, по краю стола, на уровне серебряных кубков. Что-то маленькое, серое, с пушистым хвостом, двигавшееся вдоль скатерти с осторожностью существа, привыкшего ходить по краям.
Я не повернул головы. Глаза мои продолжали смотреть на Керим-бея, и лицо моё оставалось неподвижным, но периферическое зрение уже выхватило контур, и мозг обработал его за долю секунды.
Белка-летяга. Маленькая, размером с ладонь, с большими тёмными глазами и складками кожи между передними и задними лапами, сложенными вдоль тела, как сложенные крылья. Мех у неё был серебристо-серым, и в свете люстр он отливал голубоватым оттенком, которого не бывает у живых белок.
Потому что она не была живой. Она была духом.
Белка-летяга шла по краю стола, обнюхивая серебряные кубки и розетку с рахат-лукумом. Она остановилась у блюдца с миндалём, потянулась к ближайшему орешку мордочкой и замерла, принюхиваясь, как настоящий зверёк перед едой.
Я сохранял неподвижность. Сердце стучало ровно, дыхание оставалось размеренным, и единственным признаком того, что внутри меня сейчас происходило, была лёгкая сухость во рту, которую я списал бы на кофе, если бы не знал, что оно здесь ни при чём. Духи не ходят просто так. Фырк объяснял мне это в первый месяц нашего знакомства, и с тех пор я видел достаточно духов, чтобы знать правила. Духи-хранители привязаны к мощному магическому источнику. Или к конкретному человеку. К Лукумону.
Медленно, стараясь не привлекать внимания Керим-бея, я перевёл взгляд с белки на Султана.
И увидел, что Султан тоже смотрит на белку.
Именно на неё, на маленького серебристого духа, обнюхивавшего рахат-лукум. Зрачки Султана были направлены туда же, куда мои. Он видел её. Видел так же, как я.
Наши взгляды встретились над белкой-летягой, сидевшей между нами на белой скатерти. На долю секунды в зале повисла тишина, и я слышал, как Ника рядом со мной ставит чашку на блюдце.
Я мог отвести глаза. Мог сделать вид, что смотрел на рахат-лукум, на блюдце. Мог притвориться, что ничего не видел, и Султан принял бы эту ложь, потому что она была удобной для нас обоих.
Притворяться я не стал.
Взгляд мой опустился на белку, задержался на ней на секунду и вернулся к Султану. Спокойно. Так, чтобы не оставалось сомнений. Да, я её вижу. Да, я знаю, что вы её видите. Да, мы оба знаем, что это означает.
Султан вздрогнул. Всем телом, так, что кофейная чашка на столе перед ним звякнула о блюдце. Маска, которую он носил весь вечер, маска жёсткого волевого монарха, привыкшего командовать и подавлять, дала трещину. Под ней было лицо человека, которого застали врасплох, и этот человек не знал, что делать, потому что за всю его жизнь никто, кроме него самого, не видел того, что он видел.
Он хрипло произнёс короткую фразу по-турецки. Два слова, может быть три, обращённые к Керим-бею, и голос его был сиплым.
Керим-бей повернулся ко мне. Лицо его было бледным, и впервые за всё время, что я знал этого человека, в его глазах я увидел растерянность. Губы у него дрогнули, и когда он заговорил, голос потерял всю дипломатическую гладкость, все обтекаемые формулировки, весь протокол.
— В-вы… — произнёс он, и запнулся, и начал снова. — Вы её видите?
Ника рядом со мной напряглась. Она не видела белку, она не понимала, что происходит, но она была фельдшером, и у фельдшеров есть чутьё на моменты, когда ситуация переворачивается с ног на голову. Её рука под столом легла мне на колено и сжала.
Я посмотрел на Керим-бея. Потом на Султана и на белку-летягу, которая сидела на краю стола, подобрав лапки, и смотрела на меня своими большими тёмными глазами с выражением спокойного, древнего любопытства.
— Да, — сказал я. — Вижу.
Глава 3
Внезапно, белка прыгнула.
Оттолкнулась задними лапами от скатерти, перелетела через блюдце с миндалём и приземлилась на середину стола, между моей кофейной чашкой и серебряным кофейником Султана. Складки кожи между её лапами на мгновение раскрылись и от этого прыжка по скатерти разбежалась рябь мелких складок, совершенно реальных складок на ткани.
Ника вздрогнула. Она увидела, как скатерть шевельнулась сама по себе, и пальцы её впились мне в колено.
Белка-летяга села на задние лапки, выпрямилась, посмотрела на меня.
И заговорила.
Голос пришёл изнутри, из точки за переносицей. Тонкий, с чистым вибрирующим обертоном, он не был похож на голос Фырка. Фырк говорил со мной грубовато, и его телепатический голос всегда напоминал ворчание. Этот голос был другим. Чистым, с лёгким эхом на каждом слове.
— Здравствуй, Лукумон. Меня зовут Айла.
Султан дёрнулся. Я увидел, как его пальцы, лежавшие на столешнице, разжались и снова сомкнулись, и перстень с рубином блеснул красным. Он слышал этот голос точно так же, как я, и по его лицу, по тому, как сжались скулы и побледнел лоб, я понял, что для Султана Абдул-Хамида Четвёртого ментальная речь духа была привычной.
Керим-бей переводил взгляд с меня на Султана и обратно. Он видел двух мужчин, уставившихся на пустое место между кофейными чашками, и по его лицу было видно, что дипломатическая выучка трещит по швам.
— Повелитель? — осторожно произнёс он.
Султан поднял левую руку, коротким жестом, означавшим «молчи», и Керим-бей замолчал на полуслове. Ника рядом со мной сидела неподвижно, и я чувствовал напряжение её тела через ткань платья, прижатого к моему локтю. Она не понимала, что происходит, но держалась, и я накрыл её ладонь своей под столом и сжал. Наш код, выработанный за полгода совместной жизни и тысячу экстренных ситуаций в приёмном покое: «я контролирую, жди».
— Совет Старейшин начал суд над твоим бурундуком, — продолжила Айла, и от её голоса у меня заломило в висках. — Он обвиняется в нарушении Устава. Исход суда зависит от того, что ты сделаешь здесь, в Измире.
Я знал, что Фырка забрали на суд. Совет Старейшин объявил об этом на свадебном банкете, и Фырк ушёл с ними, спрятав страх за привычным сарказмом. Я помнил его последние слова, брошенные мне через плечо: «Не вздумай умереть без меня, двуногий, мне будет некому портить настроение». С тех пор прошло больше двух недель, и каждый день без Фырка я ощущал пустоту, незаполнимую ничем. Привык к нему, что тут сказать…
— Что именно я должен сделать? — спросил я мысленно.
Айла склонила голову набок. Движение было резким, и большие тёмные глаза сфокусировались на мне.
Султан заговорил вслух. По-турецки, обращаясь к белке. Керим-бей побелел. Он слышал, как Повелитель обращается к пустому месту на столе, и по тому, как дрогнули его плечи, я понял, что секретарь переживал момент, не предусмотренный ни одним дипломатическим курсом.
Айла ответила Султану.
Очень интересно. Султан разговаривал с духом свободно, и в его вопросе не было удивления, только настороженность хозяина дома, обнаружившего, что гость пришёл по чужому приглашению. Он знал Айлу. Он знал, что она за ним наблюдает, и принимал это как часть своей жизни.
Древний Пакт. Он означал сделку между правителем и духами земли. Правитель получает дар, духи получают услугу, и обе стороны связаны до смерти одной из них. Как у лорда Кромвеля в Британии. Были, наверное, и другие.
Султан Абдул-Хамид Четвёртый заключил Древний Пакт. Он видел духов и слышал их голоса, и платил за это чем-то, о чём я пока не знал.
— Объясни ему, — сказала Айла, обращаясь ко мне. — Он не знает, что ты такое. Он думает, что ты ещё один одарённый лекарь. И поэтому ошибается.
Я посмотрел на Султана. Монарх смотрел на меня в ответ, и в его тёмных глазах с тяжёлыми веками, было выражение надежды и страха. Надежды, что этот человек окажется тем, кто нужен. Страха, что придётся рассказать правду, спрятанную от всех.
Султан заговорил. Длинная фраза по-турецки, обращённая к Керим-бею, и по мере того как он говорил, секретарь всё больше бледнел, а пальцы, державшие кожаную папку, побелели.
Керим-бей повернулся ко мне. Сглотнул.
— Повелитель говорит, — произнёс он, и голос его утратил привычную дипломатическую гладкость, — что Айла назвала вас Лукумоном. Повелитель спрашивает, знаете ли вы, что это означает.
— Я узнал об этом недавно, — ответил я, и Керим-бей перевёл. — Для меня это такая же новость, как и для Его Величества.
Султан выслушал перевод. Уголок его рта дёрнулся, и он произнёс короткую фразу.
— Повелитель говорит: Лукумон, не знающий, что он Лукумон, — перевёл Керим-бей. — Это или шутка, или кошмар.
— Зависит от того, чем закончится, — сказал я.
Ника сидела рядом и слушала. Она впитывала и молчала, потому что понимала, что сейчас не её выход.
Султан заговорил снова, обращаясь к Керим-бею, и на этот раз речь его была длинной. Керим-бей слушал, и лицо его менялось от бледности к серости. Когда Султан замолчал, секретарь помедлил, собираясь с духом, и повернулся ко мне.
— Повелитель желает рассказать вам то, что вам положено знать как спасителю Кемаль-паши и как человеку, которому доверяет Айла.
На столе белка-летяга вытянулась вдоль блюдца с рахат-лукумом, положила мордочку на передние лапки и прикрыла глаза. Поза была расслабленной, но кончики ушей стояли торчком и поворачивались на каждый звук, выдавая напряжённое внимание.
Султан произнёс имя Мустафы-бея, и я не нуждался в переводе, чтобы увидеть, как при этом имени окаменело его лицо. Все мимические мышцы одновременно пришли в тонус, превращая лицо в маску. Керим-бей переводил ровно, предложение за предложением, и параллельно Айла накладывала на его перевод свой ментальный комментарий, уточняя детали, дополняя то, чего Султан не говорил вслух.
— Мустафа-бей не был одиночкой, — переводил Керим-бей. — Он был инструментом. Несколько месяцев назад на Повелителя вышли люди. Через посредника в Стамбуле. Посредник передал конверт.
Султан замолчал. Правая рука его легла на стол, и я заметил, что безымянный палец мелко подрагивает, передавая вибрацию перстню с рубином.
Он заговорил снова, Керим-бей переводил, и я слышал, как голос секретаря тяжелеет с каждым предложением.
— В конверте было требование. Ключи от нижнего яруса Имперского Хранилища. Того, где хранятся артефакты, доступные только правящему монарху. Эти люди знали о Хранилище то, чего не знают даже генералы Повелителя. Название каждого яруса, расположение каждого коридора. Они предложили сделку. Ключи в обмен на безопасность семьи Повелителя.
Султан посмотрел на меня, и в его взгляде я прочитал то, что Керим-бей ещё не успел перевести.
— Повелитель отказался, — сказал Керим-бей. — Вскоре заболел Кемаль-паша. Мустафа-бей поставил диагноз и начал лечение… — Керим-бей запнулся, подбирая слова, — …лечение, убивавшее пациента. Повелитель наблюдал, как племянник угасает, и не мог вмешаться, потому что Мустафа-бей был единственным авторитетом, не ошибавшимся за тридцать лет.
Я слушал и складывал картину. Шантаж, хладнокровный и многоступенчатый. Отказ монарха, после чего организация запускает механизм давления, медленно, через надёжного агента внутри системы. Мустафу-бея купили или запугали, заставив его лечить Кемаль-пашу от несуществующей болезни, попутно усугубляя состояние процедурами, ускорявшими декомпенсацию при констриктивном перикардите. Грамотная работа. Профессиональная.
Айла подняла голову с лапок и послала мне образ карты. Тонкие линии, расходившиеся от центральной точки к десяткам городов на трёх континентах. Паутина, и в узловых точках горели тусклые огоньки, обозначавшие агентов, резидентов, ячейки. А в центре, в самой середине карты, там, где сходились все нити, горел один огонёк, ярче остальных.
— Григорий Радулов, — прозвучал в моей голове голос Айлы. — Твой отец. Он возглавляет сеть. Он приходил к границам Измира две недели назад. Он знал, что ты приедешь.
Конечно, она знала про моего отца, если общалась с Советом.
Новые данные появились. Отец приходил к границам Измира. И знал, что я приеду. Операция с Кемаль-пашой, которую я считал побочным эффектом своей поездки, могла быть частью его игры. Приманка для сына, завёрнутая в медицинский кейс, который я не мог не взять, потому что пациент умирал, а я не умею проходить мимо умирающих пациентов.
Возможно, мой отец это знал. Он строил расчёт на моей профессиональной деформации.
Злость поднялась из живота, с привкусом желчи на задней стенке глотки. Я удержал её. Проглотил, загнал обратно, туда, где она не мешала думать. Лицо моё оставалось спокойным, но Ника рядом со мной, возможно, заметила, как окаменела моя челюсть, но больше не заметил никто.
— Эту организацию возглавляет мой отец, — сказал я Султану, и голос мой звучал ровно.
Султан не вздрогнул. Он уже знал. Айла рассказала ему раньше, или он узнал от своих людей, от тех, кто сейчас допрашивал Мустафу-бея. Он произнёс несколько слов, и Керим-бей перевёл, и в голосе его была усталость, понимающего, что каждая следующая фраза тяжелее предыдущей.
— Повелитель говорит: он знает. Ваш отец приходил к границам Измира. Люди Повелителя засекли его и потеряли. Он умеет исчезать, мастер-целитель.
— Я его не знаю, — ответил я. — Никогда не видел.
Ника сжала мою руку. Она поняла. Услышала слово «отец», увидела моё лицо и соединила точки. Она знала ровно столько, сколько нужно, чтобы понять. Ее муж сидит напротив Султана Османской империи, и они обсуждают человека, пытавшегося убить племянника Султана, по совместительству приходящегося мужу родным отцом.
Айла на столе шевельнулась, подняла мордочку и посмотрела на меня.
— Он не просто приходил к границам, — сказала она. — Он ищет то, что спрятано в Хранилище. То же, за чем он посылал посланника к Султану. Артефакт, способный разрывать связь между духом и его источником. Если он его получит, Совет Старейшин не сможет его остановить. Никто не сможет.
Я посмотрел на белку-летягу, на маленького серебристого духа, лежавшего на скатерти с рахат-лукумом, и подумал о Фырке. Уж он-то точно был знал куда определить этот артефакт, чтобы никто не нашел. Самые неожиданные места в шутку были бы точно им проговорены.
— Что вам нужно от меня, Ваше Величество? — спросил я, и Керим-бей перевёл.
Султан посмотрел на Айлу. Айла посмотрела на меня. И я понял, что торг только начинается.
Султан заговорил. Его речь была размеренной, без пауз, с интонацией человека, принявшего решение задолго до разговора. Керим-бей переводил глуше обычного, словно секретарь осознавал, что каждое переведённое слово связывает его Повелителя обязательствами, которые не отменишь утренним указом.
— Повелитель говорит: вы спасли его кровь. Он сдержит слово. Артефакт из Хранилища на ваш выбор, украшения для вашей супруги. Повелитель приглашает вас спуститься. Хранилище ждёт.
Султан поднялся из-за стола. Двигался он тяжело, опираясь кончиками пальцев о столешницу, я отметил эту деталь автоматически. Усталость, помноженная на стресс ночного разговора. За пятьдесят ему уже перевалило, и ночи без сна давали о себе знать, но осанка оставалась прямой, и подбородок держался параллельно полу.
Керим-бей шагнул следом, но Султан остановил его короткой фразой. Секретарь замер. Лицо его на мгновение стало совершенно пустым. Потом он кивнул и отступил к стене.
— Керим-бей остаётся, — перевёл он свою последнюю фразу сам, обращаясь ко мне, и по тому, как он это произнёс, стало ясно, что секретарь напуган. В Хранилище ему хода не было.
Мы пошли за Султаном. Ника встала первой, оправила платье на бёдрах. Я подал ей руку, она взяла её, и мы двинулись следом за Султаном.
Айла бежала впереди, по ковровой дорожке, и серебристый хвост мелькал между ножками кресел и консольных столиков. Султан шёл за ней, и мне показалось, что он ориентируется по белке так же, как я привык ориентироваться по Фырку, по тому едва уловимому ощущению присутствия, к которому привыкаешь и без которого чувствуешь себя незрячим.
В конце анфилады Султан остановился у стены, отделанной тёмным деревом. Панель ничем не отличалась от соседних, но Султан положил ладонь на один из резных элементов орнамента и повернул его. Дерево щёлкнуло. Часть панели отошла внутрь, открывая нишу с тяжёлой металлической дверцей, а за ней, кабину лифта.
Лифт был старым. Латунные стенки, отполированные до зеркального блеска, решётчатая дверца, складывающаяся гармошкой, и рычаг управления с фарфоровой ручкой. Механический, без проводов и моторов, работающий на системе противовесов и пружин. Султан вошёл первым, мы следом.
Кабина дрогнула и поехала вниз.
Ника наклонилась к моему уху.
— Илюш, — прошептала она, — объясни мне, что сейчас произошло за столом. Вы оба смотрели на пустое место и молчали. Керим-бей чуть в обморок не упал. Я что-то должна знать? Это был кто-то из рода Фырка?
— Да. Дух, — ответил я тихо. — На столе сидел дух. Белка-летяга. Она говорила с нами телепатически. Султан её тоже видит. Давний пакт с духами этой земли.
Ника помолчала секунду. Лифт продолжал спускаться.
— Могла бы догадаться, — сказала она. — Опять твои невидимые звери.
— Мои невидимые звери однажды спасли мне жизнь, — напомнил я.
— Твои звери однажды довели меня до гипертонического криза, — парировала она. — Но ладно. Белка так белка. Главное, она на нашей стороне?
— На своей собственной. Но пока наши интересы совпадают.
Лифт остановился. Рычаг вернулся в нейтральное положение, и Султан сдвинул решётчатую дверцу.
Воздух был другим. Я почувствовал его сразу, всей поверхностью кожи, и волоски на предплечьях встали дыбом. Стены коридора, уходившего от лифта вглубь, были покрыты рунами. Вырезанные прямо в камне, они шли ровными рядами от пола до потолка, и каждая руна тускло светилась изнутри, оранжевым, еле различимым свечением, живым и пульсирующим.
Ника рядом со мной поёжилась. Она не видела рун, не чувствовала магии, но давление ощущала, как перепад атмосферного.
— Здесь странно, — сказала она тихо. — Уши чуть закладывает.
— Защитные руны, — ответил я. — Магическое поле. Ты его чувствуешь, потому что оно плотное. Пройдёт, когда привыкнешь.
Султан шёл впереди. Он достал из внутреннего кармана мундира длинныйм плоский ключ, с замысловатой бородкой, и вставил его в замочную скважину бронированной двери в конце коридора. Замок провернулся с тяжёлым лязгом, и дверь, медленно открылась.
За дверью был огромный зал, с высокими сводчатыми потолками, подпёртыми каменными колоннами. Электрического света здесь не было. Вместо него по периметру горели масляные лампы, и их тёплое пламя бросало на стены длинные тени.
Зал был разделён на две части широким проходом по центру. Правая половина блестела по-настоящему. От этого блеска у Ники рядом со мной перехватило дыхание. Открытые сундуки с золотыми монетами, уложенными в ровные столбики. Картины в тяжёлых рамах, прислонённые к стене, одна за другой. Шкатулки из чёрного дерева с откинутыми крышками, внутри которых на бархатных подушках лежали ожерелья, браслеты, и камни в них ловили свет масляных ламп и возвращали его обратно разноцветными искрами. Материальная казна Османской империи, или её часть, спрятанная от войн, переворотов и инфляции, в подвале дворцовой резиденции Измира.
Левая половина зала выглядела иначе. Здесь стояли стеклянные витрины, запертые на латунные замки, и в каждой витрине лежал предмет. Один в каждой. Клинки, амулеты, свитки в кожаных футлярах, кольца, камни неправильной формы. Под каждой витриной была прикреплена медная табличка с надписью на османском, и буквы арабской вязи выглядели старыми, потускневшими от времени.
Артефакты. Магическое наследие империи, собиравшееся столетиями.
Султан обернулся. Произнёс короткую фразу, обращаясь ко мне, и жестом указал на правую половину зала. Айла перевела мне в голову:
— Украшения для твоей женщины. Любые. Сколько захочет.
Ника посмотрела на сундуки и шкатулки. Лицо у неё было непроницаемым, и нижняя губа чуть поджалась. Она расправила плечи, коротко кивнула и пошла к правой стороне зала.
Я едва удержал улыбку. Ника подошла к первой шкатулке, наклонилась над ней и начала перебирать содержимое с выражением, каким она обычно проверяла укладку реанимационного чемодана. Брала колье, подносила к свету лампы, поворачивала, оценивала огранку, клала обратно. Брала следующее. Браслет с крупными рубинами она подержала в руке, взвесила и отложила в сторону. Золотую тиару с бриллиантами даже не тронула. Мелкие серёжки с жемчугом обошла стороной.
Султан наблюдал за ней со сдержанным любопытством. Ника со своим холодным, почти хирургическим подходом к драгоценностям, судя по всему, вызвала у него уважение.
Пусть выбирает. Заслужила. За шесть часов ожидания без связи, за токсикоз первого триместра и две недели чужих стран, дворцов и чужих проблем. За всё это Ника заслужила любое колье из любой шкатулки.
Я повернулся к левой половине зала где находились артефакты.
Султан пошёл рядом со мной, и Айла перепрыгнула с пола на ближайшую витрину, цепляясь лапками за стекло. Серебристая белка-летяга сидела на витрине с длинным кривым кинжалом и смотрела на меня, склонив голову набок.
Я шёл вдоль ряда. Медленно, задерживаясь у каждой витрины.
Кинжал с рукоятью из слоновой кости. Мимо. Амулет в форме полумесяца, покрытый зелёной патиной. Мимо. Свиток в кожаном тубусе, запечатанный воском. Мимо. Кольцо с крупным опалом, переливающимся в свете ламп. Мимо. Пара латунных наручей, покрытых гравировкой. Мимо.
Айла прыгала с витрины на витрину, обнюхивая стекло, и каждый раз, когда я останавливался и смотрел на неё, она отрицательно мотала головой и бежала дальше. Султан шёл рядом молча, заложив руки за спину, и наблюдал.
В дальнем углу зала, у самой стены, стояла витрина, отличавшаяся от остальных. Меньше размером, без латунного замка, просто стеклянный колпак на деревянной подставке. Под колпаком лежал браслет.
Айла замерла.
Я подошёл ближе. Браслет был тонким, из тёмного металла, покрытого неровной патиной, и выглядел так, будто его выковали не ювелиры, а кузнецы, грубой работой, без полировки. Поверхность испещряли мелкие насечки, складывавшиеся в узор, смысл которого я не мог разобрать при тусклом свете масляных ламп. На медной табличке под витриной была надпись на османском, и рядом с ней, мелким почерком, приписка на французском гласила: «Происхождение неизвестно. Спящий».
Айла сидела на краю витрины, прижав уши к голове, и смотрела на браслет. Она не мотала головой и не двигалась.
— Вот он, — прозвучал её голос в моей голове, и тон изменился, стал серьёзнее, без привычной сухой отстранённости. — Возьми его. Он ждал тебя давно.
— Надеюсь это не тот, за которым охотиться мой отец, — усмехнулся я мысленно.
— Нет, — качнула головой Айла. — Но он поможет в твоем деле.
Султан остановился рядом. Я показал на витрину.
Султан произнёс длинную фразу, и Айла перевела:
— Он говорит, что это странный выбор. Браслет молчит уже несколько сотен лет. Его пытались активировать лучшие артефакторы двора. И ничего. Никто не знает, для чего он предназначен.
Я посмотрел на Султана. Он не понимал, зачем русский лекарь выбрал из сотни могущественных артефактов единственный, от которого нет толку. Но слово было дано, и Султан Абдул-Хамид Четвёртый держал свои слова.
Он поднял стеклянный колпак. Я протянул руку и взял браслет.
Металл оказался тёплым. С температурой живого тела, и от этого прикосновения по предплечью и дальше вверх, прошёл тонкий холодок, забравшийся под кожу. Ощущение длилось секунду и… внезапно усилилось.
Глава 4
Зелёный свет залил Хранилище.
Он шёл от насечек на браслете, каждая из которых горела отдельно, и вместе они складывались в узор, смысл которого я по-прежнему не понимал, но теперь узор двигался, перетекал по тёмному металлу волнами.
В этом свете я увидел лицо Султана. Зелёные блики ложились на его скулы и на лоб, тяжёлые веки приподнялись и рубин на перстне загорелся кровавым отсветом, смешавшимся с зеленью браслета. Султан Абдул-Хамид Четвёртый, человек, управлявший одной из крупнейших империй мира, стоял передо мной и на его лице было благоговение и ужас, спаянные воедино.
Лучшие артефакторы пытались разбудить этот металл. Лучшие мастера двора прикладывали к нему ладони, вливали Искру. Браслет молчал столетиями, и молчание его стало приговором.
А русский лекарь взял его в руку, и металл ожил.
Холод пополз по венам предплечья, обогнул локтевой сгиб и двинулся выше, к плечу. Я чувствовал его продвижение с точностью. Холод добрался до грудной клетки и замер, прямо над солнечным сплетением, там, где когда-то пульсировала моя Искра, мой Сонар.
И в этот момент я поверил.
Мысль была яркой, обжигающей, и я не смог её остановить. Сонар. Браслет вернёт мне Сонар. Древний артефакт, спавший века, пробудился от моего прикосновения, и холод его ползёт по тем самым каналам, по которым раньше текла Искра, и сейчас он доберётся до источника, и щёлкнет знакомый переключатель в голове, и я снова увижу мир так, как видел его до отравления, изнутри, каждую клетку.
Я закрыл глаза. Осторожно потянулся внутрь, к тому месту за грудиной, где раньше жил Сонар.
За грудиной лежала та же пустота, что и месяц назад, когда я очнулся в палате интенсивной терапии. Пустота, без единой вибрации на частоте Сонара. Браслет не вернул мне магию. Он проигнорировал Искру, потому что Искры больше не существовало, и искать было нечего.
Браслет реагировал на другое.
Я открыл глаза. Зелёное свечение ещё держалось, но уже слабело, и насечки гасли одна за другой. Через несколько секунд осталось только тусклое мерцание в глубине узора, едва различимое при свете ламп.
Кровь. Браслет откликнулся на генотип. На ту самую кровь Лукумонов, о которой говорила Айла и упоминал Демидов на банкете, о которой я сам не знал ничего до тех пор, пока тысячелетние духи не явились на мою свадьбу и не перевернули мою жизнь вверх дном.
Я надел браслет на правое запястье. Тёмный, податливый металл скользнул по коже, лёг поверх лучевой и локтевой костей, и я почувствовал, как он медленно и аккуратно сжимается, с точностью подгоняясь под обхват руки. Браслет сидел плотно, без люфта и давления.
А потом что-то изменилось в голове.
Ощущение было тонким, почти неуловимым. Будто кто-то отключил фоновое гудение, на которое я никогда не обращал внимания, оно было частью меня и которое я принимал за норму.
В голове опустилось невидимое забрало. Мысли стали яснее, контуры предметов в Хранилище обострились, и ровный, спокойный холод обтёк виски и затылок изнутри, как прозрачная ментальная броня.
Ментальная защита. Браслет закрыл мой разум от внешнего воздействия.
Демидов выжигал синапсы агентов Канцелярии одним усилием мысли. Серебряный входил в чужой разум легко. А ментальные способности отца, если верить Совету Старейшин, превосходили всё, с чем сталкивалась Канцелярия за последние полвека.
Браслет не вернул мне Сонар. Но если он делал то, что я сейчас чувствовал, то стоил сотни Сонаров.
Султан смотрел на меня, и в его глазах читался вопрос, который он не задавал вслух. Я церемонно поклонился ему и дождавшись ответного кивка, развернулся и пошёл к выходу из зала.
Ника стояла у открытого сундука и держала в руках ожерелье с крупными сапфирами в обрамлении мелких бриллиантов. Рядом, на бархатной подушке, лежал браслет с рубинами, тот самый, который она отложила раньше, и пара серёг с изумрудами.
Ника подняла голову, увидела меня, увидела тёмный браслет на моём запястье и чуть сощурилась. Она хотела что-то спросить, но передумала и вернулась к шкатулке.
Я сделал шаг к ней, когда на моё правое плечо приземлилось что-то лёгкое, с маленькими острыми коготками, впившимися в ткань пиджака. Вес был крошечным, но я его почувствовал отчётливо, и пиджак чуть натянулся на плечевом шве.
Айла.
Белка-летяга сидела у меня на плече. Голова её была повёрнута в сторону Султана, и большие глаза смотрели на монарха спокойно.
— Я иду с тобой, Лукумон, — прозвучал её голос в моей голове.
Султан это увидел. Он шёл следом за мной, и в тот момент, когда Айла оттолкнулась от витрины и перелетела мне на плечо, он резко остановился.
Фраза, которую он произнёс, была короткой. Два слова на турецком, жёстких, и от них у Айлы прижались уши к голове, но она не пошевелилась. Султан стоял в зелёном полумраке Хранилища, и его лицо потемнело от прилившей крови, скулы выступили резче, и рука медленно сжалась в кулак.
Для него это было предательство. Айла наблюдала за ним и его семьёй много лет, была его связью с миром духов, его тайным советником, единственным существом, которое знало его настоящего. И это существо только что ушло к чужаку, который провёл в Измире четыре дня.
Айла ответила ему. Я слышал эхо её мыслей, обращённых к Султану, и улавливал в них отдельные образы. Совет Старейшин. Воля, стоящая выше воли монархов и выше воли самих духов. Радулов, и паутина, расползающаяся по континентам, и артефакт в этом самом Хранилище, ради которого отец Ильи Разумовского был готов убить племянника Султана. Война, которая уже началась, которую нельзя было выиграть без Лукумона, и которую Айла обязана была вести рядом с ним, потому что так решил Совет, и потому что Фырк, сейчас сидел перед судом Старейшин, и ему нужна была замена.
Султан слушал. Рука его оставалась сжатой, и я видел, как жила на виске вздулась. Гордость требовала одного, разум говорил другое.
Айла замолчала. Султан стоял неподвижно, глядя на белку, сидевшую на моём плече. Я стоял и мне хватало ума не произносить ни слова, потому что в этом разговоре для моих слов не было места.
Прошло несколько секунд. Масляные лампы по периметру зала потрескивали, и тени от колонн покачивались на каменных стенах.
Султан тяжело выдохнул, его плечи опустились, кулак разжался и рука повисла вдоль тела. Он наклонил голову коротким кивком, и в этом кивке была жертва, осознанная и принятая. Потому что есть вещи, которые больше одного человека, даже если этот человек правит империей.
Он произнёс ещё одну фразу, обращённую к Айле, тихую, и в голосе его я услышал принятие, приправленное горечью, и горечь он проглотил, не поморщившись.
Айла на моём плече чуть повернула голову в сторону Султана и прикрыла глаза. Она прощалась.
Ника стояла с ожерельем в руках. Она видела, как я осторожно повёл плечом. Видела, как изменилось лицо Султана, от гнева к смирению, и как он опустил голову, чего, судя по всему, не делал при посторонних никогда. Она не видела Айлу, не слышала телепатического разговора и не понимала, почему воздух в Хранилище стал таким плотным, что давил на уши.
Она медленно, с обреченным сарказмом закатила глаза, который появлялся у неё каждый раз, когда моя жизнь делала очередной поворот в сторону, не предусмотренную здравым смыслом.
— Только не говори мне, что ты опять подобрал какую-то невидимую живность, — прошептала она, наклонившись к моему уху.
Я ответил ей короткой улыбкой.
— Господи, — сказала она одними губами. — Опять.
На моём плече Айла шевельнула хвостом, устраиваясь поудобнее, и серебристый мех мазнул мне по уху. Я поправил воротник пиджака, скрывая жест, и повернулся к Султану.
Пора было уходить.
Лифт поднимался медленно, покачиваясь на пружинах. Ника стояла рядом со мной, левой рукой она придерживала связку украшений, завёрнутых в бархатную салфетку. Правой она держала меня за локоть.
Султан стоял впереди и молчал. Спина его была прямой, подбородок параллелен полу, и ничто в его осанке не выдавало того, что десять минут назад он склонил голову перед серебристой белкой, уходившей от него к чужаку. Монархи умеют прятать потери.
На моём плече Айла сидела неподвижно, и я ощущал её присутствие как лёгкое, постоянное давление на ткань пиджака и едва заметное тепло. Ника косилась на моё правое плечо, пытаясь увидеть то, что видел я, и каждый раз отводила взгляд с раздражением.
Лифт остановился. Султан сдвинул решётку и вышел первым, и мы двинулись за ним в обратном направлении. Ковровые дорожки глушили шаги, канделябры на стенах горели ровно. Ночной дворец выглядел точно так же, как два часа назад, когда мы входили сюда, будто время в этих стенах подчинялось другим законам.
У парадных дверей Султан остановился. Повернулся ко мне, произнёс несколько слов по-турецки и протянул руку. Рукопожатие было крепким, и я почувствовал перстень с рубином, вдавившийся мне в ладонь. Потом он повернулся к Нике, склонил голову и произнёс фразу, в которой я различил слово «хатунь».
Ника ответила таким же спокойным наклоном головы, Султан развернулся и ушёл вглубь дворца. Двое слуг в белых перчатках распахнули перед нами парадные двери, и тёплый ночной воздух хлынул навстречу.
На верхней ступеньке лестницы нас ждал Керим-бей.
Он стоял в том же тёмном мундире, но за последние часы что-то произошло с его лицом. У него проступили морщины, которых я раньше не замечал. Он выглядел старше, чем утром в госпитале, и причиной тому был не недосып, а нечто глубже. Мустафа-бей лечил ещё отца Султана. Мустафа-бей был частью системы, которую Керим-бей считал нерушимой. И эта система предала его Повелителя, пока секретарь стоял рядом и ничего не видел.
Керим-бей глубоко, с наклоном корпуса поклонился, и в этом поклоне звучала искренняя благодарность. Из тех, что не выражаются словами и не оплачиваются деньгами.
— Мастер Разумовский, — произнёс он, выпрямившись. — Я не знаю, какова истинная цель вашего визита в Измир. Но если вам понадобится помощь, ресурсы моих людей в вашем распоряжении.
Он знал. Или догадывался. Умный секретарь, переживший предательство ближайшего сотрудника, не мог не заметить несовпадений. Русский мастер-целитель, приехавший на консилиум, к которому его никто не приглашал. Молодожёны в медовом месяце, которых среди ночи увозят во дворец в бронированном лимузине. Слишком много случайностей для человека, обученного не верить в них.
— Благодарю, Керим-бей, — ответил я. — Но мы путешествуем под охраной.
Керим-бей кивнул. Он понял намёк на людей Канцелярии.
Его правая рука скользнула во внутренний карман мундира и вернулась с визитной карточкой. Плотный картон цвета слоновой кости, с тиснёным золотом полумесяцем в левом верхнем углу и номером мелким шрифтом. Личная линия, напрямую, минуя секретарей и коммутаторы.
— И всё же, — сказал он, протягивая визитку, — возьмите. На Востоке говорят: два щита лучше, чем один. Мы будем присматривать за вами. Ради покоя Повелителя.
Я взял карточку и убрал её в нагрудный карман пиджака. Туда, где она будет лежать рядом с сердцем, и этот жест Керим-бей считал безошибочно, потому что на Востоке место, куда кладут подарок, значит больше слов благодарности.
— Спокойной ночи, Керим-бей, — сказал я.
— Доброго утра, мастер-целитель, — ответил он с едва заметной усмешкой, и я понял, что он прав, потому что на востоке, за холмами, проступала тонкая бледная полоса, отделявшая ночное небо от горизонта. Рассвет был близко.
Мы спустились по парадной лестнице. Лимузин ждал у подножия, и водитель стоял у открытой задней дверцы.
Ника села первой, прижимая к себе бархатный свёрток с украшениями. Я сел рядом. Дверца закрылась с мягким стуком бронированного металла, и кортеж тронулся.
Измирские улицы были пусты. Фонари на набережной ещё горели, но свет их казался тусклым на фоне сереющего неба. Море лежало неподвижное, и на горизонте баркасы рыбаков выходили из порта, силуэты их мачт чернели на фоне светлеющего востока.
Ника молчала всю дорогу. Она откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза. По тому, как расслабились мышцы её лица, я понял, что она задремала. Токсикоз, казна Османской империи, дворцовые интриги и невидимые белки на плече мужа исчерпали её ресурс, она задремала.
На моём плече Айла тоже не шевелилась. Я не знал, спят ли духи, но белка-летяга сидела неподвижно, прижав уши к голове и втянув лапки под тело, она напоминала маленький серебристый комок меха, приклеенный к ткани пиджака.
Кортеж остановился у заднего входа отеля. Я разбудил Нику, и она открыла глаза.
— Приехали, — сказал я.
Она кивнула, подобрала свёрток и вышла из машины. Мы поднялись по задней лестнице отеля, прошли по коридору и вошли в номер. Часы на тумбочке показывали десять минут шестого. За распахнутыми ставнями небо над Эгейским морем стало серым, и воздух в комнате был прохладным, напитанным утренней влагой.
Ника скинула туфли. Она потянулась к молнии на спине платья, расстегнула, и тёмно-синий шёлк соскользнул с плеч на пол, образовав вокруг её босых ступней лужу дорогой ткани. Она натянула пижаму, и свёрток с украшениями положила на тумбочку.
Я снял пиджак. Айла перепрыгнула с моего плеча на спинку кресла у окна и села там, сложив перепонки.
Браслет на правом запястье сидел плотно, я провёл по нему пальцами левой руки. Металл был тёплым, и в глубине насечек теплился зеленоватый отблеск, едва различимый при утреннем свете. Ощущение ментального забрала в голове не ослабевало. Ровная защита, обтекавшая сознание изнутри, и в этой защите было что-то от хорошего обезболивающего. Только когда боль уходит, ты осознаёшь, как сильно она давила, только после того, как давление прекратилось.
Я сел на край кровати. Ника уже легла, и ее дыхание замедлялось с каждым выдохом.
— Айла, — позвал я мысленно.
Белка на спинке кресла приоткрыла один глаз, отразивший серый прямоугольник окна.
— Мне нужна конкретика, — продолжил я. — Где мой отец? Что он готовит? Сколько у него людей в Измире?
Айла открыла второй глаз. Выпрямилась на спинке кресла, и кончики ушей повернулись ко мне с тем выражением внимательности, которое я привык видеть у Фырка, когда задавал ему вопрос, на который он не собирался отвечать.
— Я наблюдатель, Лукумон, — прозвучал её голос в голове. — Твой путь знаешь только ты, и только ты можешь по нему пройти. Кровь приведёт тебя к крови.
Знакомый формат. Фырк хотя бы ворчал и ругался, но в конце концов выдавал полезную информацию. Айла говорила так, будто читала инструкцию к древнему ритуалу, написанную задолго до того, как люди изобрели прямые ответы на вопросы.
Раздражение поднялось привычной волной, и я задавил его усилием. Бесполезно злиться на духов за то, что они говорят загадками. Это их природа. Просить у духа конкретного разведывательного доклада с координатами и численностью противника всё равно что просить анестезиолога провести хирургическую операцию: инструментарий не тот, квалификация не та, и претензии неуместны.
А мне нужен был анамнез, симптомы и план лечения.
Духи давали философию и астральные ребусы. Придётся работать с тем, что есть.
— Кровь приведёт к крови, — повторил я мысленно. — Это значит, что он сам выйдет на контакт?
Айла прикрыла глаза. Ответа не последовало, и по тому, как она свернулась в клубок, подобрав хвост под мордочку, я понял, что аудиенция окончена.
Ладно. Вытянуть из неё план Радулова сейчас не выйдет. Значит, продолжаем работать по единственной схеме, которая у нас есть. Свадебное путешествие. Беспечные молодожёны на побережье Эгейского моря, экскурсии, рынки, шёлковые платки. Наживка на крючке, ждущая, пока хищник решит, что безопасно подплыть.
Если селевой поток расчистят, завтра мы поедем в Эфес. Потому что именно туда нас направил Серебряный, и именно там, по его данным, находилась последняя известная точка, откуда выходил на связь Григорий Радулов.
Я лёг рядом с Никой. Она, не просыпаясь, развернулась и прижалась спиной к моей груди, мои руки легли ей на живот, на тёплую ткань пижамы, под которой рос наш ребёнок. Пальцы Ники нашли мои и переплелись.
— Спи, — сказал я тихо, коснувшись губами её макушки. — Если за ночь селевой поток расчистят, завтра поедем в Эфес.
— Угу, — выдохнула она.
Серебристый комок меха в кресле мерно поднимался и опускался. За окном светлело Эгейское море, и первый луч солнца пробил облака на горизонте, ударил в стекло и лёг на пол комнаты тонкой полосой.
Я закрыл глаза. Завтра начинается дорога в Эфес, и с ним начинается настоящая охота. Охота, в которой я был одновременно охотником и дичью, и от того, кем окажусь в финале, зависело больше, чем моя жизнь.
Сон пришёл и накрыл меня целиком.
Глава 5
Семён Величко разложил на столе снимки, выстроив их в ряд, и уставился на рентгенограмму. Ему было не по себе. В отсутствии Разумовского Шаповалов учил их брать отвественность на себя. Каждый день кто-то новый оставался за старшего.
Сегодня была очередь Семена. Это значило что он ведет пациента и принимает по нему финальное решение. Было странно, но тактика Игоря Степановича работала.
— Желчнокаменная, — сказал Тарасов. Он стоял у окна ординаторской и крутил в пальцах колпачок от шариковой ручки. — Конкременты в холедохе, обтурация, механическая желтуха. Классика. Готовим к холецистэктомии, и хватит тратить время.
— Билирубин растёт третьи сутки, — возразила Зиновьева, не поднимая головы от листа с анализами. На столе перед ней выстроилась батарея пустых чашек из-под кофе, и кончики её пальцев были испачканы чернилами от маркера, которым она подчёркивала цифры в биохимии. — Если это просто камень, ГГТ должен был выйти на плато. А он лезет вверх параболой. Тут что-то ещё.
— Александра, бабушке семьдесят два года и индекс массы тела тридцать четыре. — Тарасов щёлкнул колпачком, поймал его и снова щёлкнул. — Камни, застойный желчный пузырь и хронический холецистит. Это не загадка, это учебник. Параграф «показания к плановой холецистэктомии».
— А если камень прикрывает опухоль фатерова сосочка? — Зиновьева подняла глаза. — Тогда ваша плановая холецистэктомия обернётся панкреонекрозом через неделю.
Тарасов перестал щёлкать колпачком.
— ЭГДС, — произнёс Семён. Он сидел во главе стола, на том месте, где обычно сидел Илья, и чувствовал себя примерно так же, как стажёр за штурвалом. Капитан улетел в Турцию, второй пилот лежал с гриппом, и кто-то должен был вести машину. — Эндоскопия с осмотром сосочка. Если чисто, оперируем. Если нет, берём биопсию и ждём гистологию.
— Разумно, — кивнула Зиновьева и тут же добавила: — Но я бы ещё МР-холангиографию.
— У нас очередь на МРТ до четверга, — напомнил Тарасов.
— Тогда ЭГДС сегодня, МРТ в четверг, — сказал Семён, и по тому, как неуверенно прозвучал его голос, он сам понял, что ему не хватает интонации Разумовского. Илья сказал бы то же самое, но короче, жёстче и с паузой после каждого слова, от которой Тарасов бы вытянулся по стойке смирно, а Зиновьева перестала бы спорить. Семён так не умел. Он умел считать, запоминать и тихо сомневаться в правильности каждого решения.
Ордынская молчала. Она сидела в углу дивана, подобрав ноги, и листала карту пациентки. Лицо у неё было бледным и Семён знал, что она плохо спит с тех пор, как Разумовский улетел в Измир. Лена Ордынская работала лучше всех, когда рядом стоял человек, ради которого стоило работать. Без этого человека она функционировала, но огонёк в глазах гас, и биокинез, которым она могла держать кровоточащий сосуд на расстоянии трёх метров, тускнел до уровня обычного подмастерья.
Коровин сидел у противоположной стены и разбирал укладку реанимационного чемодана. Руки его двигались на автомате, перекладывая ампулы и шприцы, и Семён понимал, что старший фельдшер слушает каждое слово, но вмешиваться не станет, потому что Коровин никогда не вмешивался в споры лекарей. Он ждал решения, после которого начинал действовать с точностью.
— Хорошо, — сказал Семён. — ЭГДС в четырнадцать ноль-ноль. Глеб, забронируй эндоскопическую. Александра, подготовь пациентку. Ей необходим голодный режим с двенадцати. Лена, проведёшь биокинетический скрининг желчных протоков до процедуры, мне нужна карта тонуса сфинктера Одди.
Ордынская кивнула, не поднимая глаз от карты.
Семён посмотрел на доску у стены, где Илья обычно рисовал схемы дифференциальной диагностики, и на часы. Девять тридцать утра. Обычный рабочий день в Муромском диагностическом центре, обычный пациент с обычными камнями, и ничего в этом дне не предвещало того, что случилось.
Дверь ординаторской открылась.
Вошёл Денис Грач, держа в руках толстую папку из жёлтого картона, перетянутую резинкой, из которой торчали края бланков и распечаток. Он был в белом халате, и теперь уже не смотрел на собеседника так, будто тот задолжал ему крупную сумму.
Грач остановился у порога.
Семён автоматически отметил перемены. Лицо Грача по-прежнему было худым, с резкими скулами, но желтушный оттенок, державшийся годами, ушёл. Глаза были ясными. Ироничная, хищная складка в углу рта разгладилась, и на её месте осталась тонкая линия, которая могла означать и задумчивость, и растерянность.
Тарасов повернулся от окна. Зиновьева подняла голову. Ордынская перестала листать карту.
— Коллеги, — сказал Грач.
Голос у него тоже изменился. Прежний Грач чеканил слова, и каждая фраза падала на собеседника отчётливым звоном. Этот Грач говорил тише, и в паузе перед вторым словом Семён уловил заминку, которой у прежнего Грача не существовало в природе.
— У меня пациент в четвёртой палате. Девочка четырнадцати лет. Анемия неясного генеза, падение тромбоцитов, петехиальная сыпь на голенях и предплечьях, — Грач положил папку на стол и резинка лопнула от натяжения. Листы веером разъехались по столешнице. — Я перебрал двенадцать дифференциальных диагнозов. ИТП, ТТП, ГУС, апластическая анемия, лейкоз, ДВС на фоне сепсиса, СКВ, лекарственная тромбоцитопения, дефицит B12, миелодиспластический синдром, гемофагоцитарный лимфогистиоцитоз и болезнь фон Виллебранда второго типа. Ни один не объясняет всю картину целиком.
Грач помолчал. Пальцы его руки лежали на краю папки, и Семён заметил, что кончики пальцев побелели от давления.
— Я не знаю, что это, — сказал Грач.
В ординаторской стало тихо. Тарасов уронил колпачок от ручки, и пластик стукнулся о линолеум.
Семён посмотрел на Грача. Посмотрел на папку, из которой торчали бланки с колонками цифр. Посмотрел на Ордынскую, у которой впервые за неделю в глазах мелькнул интерес.
Денис Грач, человек с фотографической памятью и IQ за сто пятьдесят, человек, который на турнире вскрыл механику тестовой задачи за двадцать минут и разложил её на компоненты с точностью инженерного чертежа, пришёл к ним и признал, что не справился.
Четырнадцатилетняя девочка оказалась сложнее двенадцати учебников.
— Покажите анализы, — сказал Семён и потянулся к папке.
***
Стук в дверь номера был жёстким, три удара с равными промежутками, и по этому ритму я определил военного ещё до того, как открыл глаза.
Ника рядом со мной перевернулась на спину, и я услышал, как она тихо выдохнула сквозь зубы. Утренняя тошнота ждала её каждый день, и резкое пробуждение гарантировало, что тошнота придёт раньше обычного.
Я сел на кровати. Часы показывали шесть пятнадцать. За распахнутыми ставнями небо над Эгейским морем ещё не набрало цвет, и от воды тянуло прохладой, проникавшей в комнату вместе с утренним ветром.
На спинке кресла Айла подняла голову. Серебристый мех на загривке встал дыбом, уши развернулись к двери, и большие глаза смотрели на меня с предупреждающим выражением, которое я научился читать за последние двое суток.
— Готовься, Лукумон, — прозвучал её голос в моей голове, и тон был ровным, без обычной сухой отстранённости. — То, что ты увидишь в Эфесе, нарушает законы равновесия. Будь осторожен.
Я встал, натянул брюки и прошёл босиком к двери.
За дверью стояли двое. Оба в штатском, с короткими стрижками, и оба смотрели на меня с профессиональной вежливостью. Это были менталисты Серебряного. Старший, крепкий мужчина лет сорока с тяжёлой нижней челюстью и светлыми, почти бесцветными глазами, коротко кивнул.
— Собирайтесь, мастер-целитель, — произнёс он. Голос был негромким, но за каждым слогом стояла привычка отдавать команды, которые выполняются без обсуждения. — Селевой поток расчистили. Выдвигаемся в Эфес через сорок минут.
— Капитан Балков? — спросил я.
— Так точно.
Я кивнул и закрыл дверь.
Ника уже сидела в кровати, обхватив колени руками. Лицо у неё было зеленоватым, и я видел, как она сглатывала, борясь с подкатывающей тошнотой.
— Эфес? — спросила она.
— Да. Расчистили дорогу. Сорок минут на сборы.
Ника выдохнула, откинула одеяло и встала. Она покачнулась на первом шаге, упёрлась ладонью в стену, простояла так несколько секунд и пошла в ванную. Из ванной послышался звук воды, и Ника вернулась с мокрым лицом и стянутыми в хвост волосами.
Собиралась она быстро, без лишних движений. Одежду в чемодан складывала ровными стопками. Туалетные принадлежности убрала в косметичку. Бархатный свёрток с украшениями из Хранилища Султана положила на дно чемодана, обернув пижамной рубашкой.
Я застегнул рубашку. Надел пиджак. Браслет на правом запястье лежал плотно, тёмный металл сливался с тенью от рукава. Привычное и незаметное ментальное забрало, держалось в голове и я подумал, что за двое суток успел к нему привыкнуть.
Айла перепрыгнула со спинки кресла мне на плечо. Коготки впились в ткань пиджака и серебристый хвост мазнул по воротнику.
— Идём, — сказал я Нике.
Завтракать после приема у Султана не хотелось. А Нике точно было не до этого.
У заднего входа отеля стоял неприметный серый микроавтобус с тонированными стёклами и номерами измирской префектуры. За рулём сидел один из менталистов, молодой парень, с коротким ёжиком русых волос. Капитан Балков открыл нам заднюю дверцу, дождался, пока мы сядем, захлопнул и сел на переднее сиденье.
Микроавтобус тронулся. Впереди, в пятидесяти метрах, шла тёмно-зелёная легковушка с двумя агентами. Я видел затылки обоих через заднее стекло машины сопровождения.
Ника села у окна и привалилась виском к подголовнику. Глаза у неё были полузакрыты, и по ровному дыханию я понял, что она пытается задремать, пока тошнота отступила. Первый триместр забирал у неё силы и каждый час сна, урванный в машине, на диване, был маленькой победой.
На первом повороте я посмотрел в зеркало заднего вида.
В зеркале, в трёх машинах позади микроавтобуса, шёл чёрный внедорожник. Массивный, с хромированной решёткой радиатора, державшийся в потоке ровно и уверенно. Профессиональная дистанция. Люди Керим-бея. Два щита лучше, чем один. Секретарь сдержал слово.
Перекрёстная охрана двух империй. Менталисты Серебряного впереди и рядом, бронированная машина Османской дворцовой охраны сзади. Для беспечных молодожёнов в свадебном путешествии охрана была избыточной, и любой, кто следил за нами достаточно внимательно, понимал, что медовый месяц был ширмой. Но Серебряный и делал ставку на это. Радулов должен был увидеть защиту, оценить её и всё равно рискнуть, потому что приманка стоила риска.
Измир остался позади. Дорога пошла на юг, вдоль побережья, и за окном потянулись оливковые рощи, чередовавшиеся с пустырями и редкими посёлками. Солнце поднималось, прогревая воздух, и асфальт впереди подрагивал маревом.
— Что нас ждёт в Эфесе? — спросил я, обращаясь к затылку Балкова.
Капитан повернул голову вполоборота. Светлые глаза мелькнули в зеркале.
— Конспиративная квартира на побережье, — сказал он. — Вас встретит наш местный связной. Дальнейшие инструкции на месте.
— Связной Канцелярии или местный контакт Серебряного?
— На месте, мастер-целитель, — повторил Балков тем же тоном, и я понял, что больше из него не вытянуть.
Ника открыла один глаз, посмотрела на меня, закрыла обратно. Левая рука лежала у неё на животе, поверх ремня безопасности, и пальцы чуть шевелились, поглаживая ткань блузки. Она делала так, когда думала о ребёнке.
Дорога шла ровно. Менталист за рулём вёл молча, не включая радио, и в салоне стояла тишина, нарушаемая гулом мотора и шуршанием шин по асфальту. Оливковые рощи за окном сменились пологими холмами, покрытыми выгоревшей травой, и далеко на горизонте, между холмами и морем, проступали развалины древнего города. Каменные колонны торчали из земли на фоне утреннего неба, и от них тянулись длинные тени.
Эфес.
На моём плече Айла вытянула шею, уши развернулись вперёд, и я почувствовал, как её маленькое тело напряглось. Она смотрела на развалины.
Мне оставалось ждать. Ждать, пока дорога доведёт нас до конспиративной квартиры, пока связной объяснит план, пока Радулов сделает ход.
Ника заснула. Голова её мягко съехала на мое плечо. На другом плече сидела серебристая белка-летяга, невидимая для всех в этой машине, и смотрела на приближающийся Эфес глазами, которые видели больше, чем мои.
Микроавтобус ехал на юг.
Эфес начался с перекрёстка.
Дорога вошла в город, и микроавтобус замедлился, вклинившись в редкий поток повозок и автомобилей. Слева тянулись лавки, крытые полосатыми тентами, справа за низкой каменной оградой стояли жилые дома с плоскими крышами и выгоревшими ставнями. Обычный провинциальный город Османской империи, каких десятки на побережье Эгейского моря, и ничего в нём на первый взгляд не отличалось от Измира или любого другого города, через который мы проезжали.
На второй взгляд отличалось всё.
Я заметил это не сразу. Сначала зацепился за мужчину на тротуаре, и только потом понял, что именно увидел. Мужчина в светлой рубашке и тёмных брюках шёл по тротуару к перекрёстку размеренным шагом. Дошёл до угла. Остановился. Постоял, глядя перед собой, и глаза у него были неподвижными, зафиксированными на точке в пространстве, где ничего не было. Потом он развернулся на сто восемьдесят градусов и пошёл обратно в том же темпе, по тому же тротуару. Лицо у него оставалось пустым.
Взгляд мой проводил его до конца тротуара.
Дальше по улице, у лотка с фруктами, женщина в длинном платке держала в руке апельсин. Апельсин выскользнул из пальцев, упал на мостовую и покатился к бордюру. Женщина смотрела на продавца. Продавец смотрел на нее. Апельсин докатился до водосточной решётки и провалился в щель. Женщина продолжала стоять, и рука её висела вдоль тела, пальцы были разжаты, и ни один мускул на лице не дрогнул. Продавец тоже не пошевелился.
Микроавтобус проехал мимо кофейни с открытой верандой. За столиками сидели люди, четверо или пятеро, и перед каждым стояла чашка. Ни один из них не пил. Они сидели с одинаковой позой, руки на столе, спины прямые, и у двоих я увидел мелкую фасцикуляцию лицевых мышц, ту самую ритмичную подёргивающуюся рябь вокруг глаз и в уголках губ, которую вызывает блокада дофаминовых рецепторов.
Я знал эту картину. Видел её в реанимации, когда пациенту давали слишком высокую дозу нейролептика. Видел в психиатрическом отделении муромской больницы, когда стажировался на втором курсе. Заторможенность, акинезия, утрата спонтанных движений, маскообразное лицо. Экстрапирамидный синдром. Побочный эффект антипсихотических препаратов, подавляющих волю и инициативу.
Только этим людям никто не давал галоперидол.
Айла прижала уши к голове. Серебристый мех встал дыбом вдоль хребта, и я почувствовал, как её когти вцепились в ткань пиджака с силой, которой не ожидал от животного размером с ладонь.
— Здесь порвана ткань астрала, — прозвучал её голос в моей голове, и тон был жёстким, без загадок и ребусов. — Они как будто высасывают волю у всего города.
Ника рядом со мной открыла глаза.
Она проснулась сама, без толчка и без слов, и я понял, что она не спала последние несколько минут, а лежала с закрытыми глазами, прислушиваясь к замедлившемуся ритму города за окном. Она чувствовала сбой раньше, чем могла его назвать.
Ника выпрямилась. Посмотрела в окно. Проводила взглядом старика, который стоял у стены дома, упершись ладонью в штукатурку, и покачивался с пятки на носок с амплитудой маятника. Лицо старика было восковым.
— Илья, — сказала она тихо, и голос её звучал так, когда масштаб становится ясен с первого взгляда. — Они все под нейролептиком. Лёгкая доза, два-три миллиграмма галоперидола или эквивалент. Моторная заторможенность, лицевые фасцикуляции, утрата волевого контроля. Что здесь происходит?
— Побочный эффект моего отца, — ответил я. — Он уже начал работу.
Ника посмотрела на меня, и я прочитал в её глазах то, что она не произнесла вслух: город, в котором живут тысячи людей, был отравлен. Медленно, методом, который не оставлял следов в крови и моче, потому что яд шёл не через кровь, а через разум. Радулов занимался здесь чем-то ментальным. Это было точно.
Капитан Балков на переднем сиденье повернул голову. По тому, как дёрнулся мускул у него на скуле, я понял, что менталист видел ту же картину и давно, задолго до нашего приезда, получил от Серебряного описание того, что ждёт их в Эфесе.
— Здесь так третью неделю, — сказал он. — С тех пор как мы зафиксировали активность. Местные списывают на жару и плохую воду.
Микроавтобус проехал мимо мечети с двумя минаретами. У входа стоял мулла и смотрел на площадь перед ним с выражением человека, который забыл, зачем вышел. Пальцы его перебирали чётки, но движения были замедленными, и между каждой бусиной проходило втрое дольше нормального ритма.
Айла на моём плече повернула голову влево, вправо, и уши её двигались как два маленьких радара, ловящих сигнал. Я чувствовал её напряжение, мелкую вибрацию тела, похожую на тремор, но не от страха, а от чего-то другого.
— Сколько духов пропало в этом районе? — спросил я мысленно.
— Все, — ответила Айла. — В радиусе двадцати километров от города не осталось ни одного духа-хранителя.
Ника положила руку мне на колено и сжала.
— Мы можем им помочь? — спросила она.
— Сначала нужно найти источник, — ответил я. — Убрать причину. Потом лечить последствия.
Микроавтобус свернул с главной улицы на узкую дорогу, уходившую к побережью. Дома здесь стояли реже, и между ними виднелось синее и спокойное море, с белыми точками парусов на горизонте. Дорога закончилась у двухэтажного дома с белёными стенами и деревянной верандой, увитой виноградной лозой. Дом стоял на краю обрыва, и внизу, волны лизали каменистый берег.
Капитан Балков вышел первым. Осмотрел улицу, кивнул водителю и открыл нам дверцу.
У калитки ждал молодой человек.
Он стоял прямо, сложив руки перед собой, и при виде нас коротко поклонился. Он был среднего роста, худощавый, в тёмном европейском костюме, сидевшем на нём аккуратно, и в красной феске, сдвинутой чуть набок. Лицо у него было смуглым, с тонкими чертами, и тёмные глаза бегали от моего лица к лицу Ники, от Ники к Балкову и обратно ко мне.
— Господин Разумовский, госпожа, — произнёс он по-русски, и акцент был сильнее, чем у Керим-бея, с характерным удлинением гласных. — Меня зовут Юсуф. Я человек магистра Серебряного в этом регионе. Квартира на третьем этаже, она безопасна. Я буду вашим проводником.
Юсуф поклонился ещё раз. Пальцы его правой руки, сложенные на левом запястье, подрагивали мелким тремором. Это был тремор человека, который боится. Интересно.
Я протянул ему руку. Юсуф пожал её. Ладонь у него была влажной и холодной, при тридцатиградусной жаре, и пульс на лучевой артерии, который я ощутил привычным прижатием указательного пальца, был учащённым, больше ста ударов в минуту. Тахикардия в покое. Мокрые ладони, бегающий взгляд и тремор пальцев.
Классическая триада тревожного расстройства. Или классическая триада человека, знающего, что за ним следят, и точно знающего, кто именно.
— Рады познакомиться, Юсуф, — сказал я ровно. — Ведите.
Мы поднялись по узкой каменной лестнице. Юсуф шёл первым, перешагивая через ступеньки с торопливостью, которому не терпится оказаться за закрытой дверью. Ника шла за мной, и я слышал, как она тихо дышала через рот, борясь с тошнотой, усилившейся от подъёма.
Квартира оказалась просторной, с высокими потолками и окнами, выходившими на море. Белые стены, деревянные балки под потолком, плиточный пол, простая мебель. На столе в гостиной стояли графин с водой и тарелка с фруктами. Из открытого окна тянуло морским ветром.
Юсуф показал нам комнаты, ванную, кухню, запасной выход через чёрную лестницу, ведущую на крышу. Говорил он быстро, глотая окончания слов, и каждый раз поглядывал в окно, на улицу внизу, быстрым боковым движением глаз. Профессиональная привычка или нервный тик, я пока не мог определить.
Ника села на стул у стола и налила себе воды. Выпила половину стакана, прижала стакан ко лбу и закрыла глаза.
Я подошёл к окну. Внизу, на побережье, виднелась полоска пляжа и рыбацкие лодки, вытянутые на гальку. Дальше, за крышами домов, торчали колонны древнего Эфеса, и в утреннем свете мрамор отливал золотом.
Город выглядел красивым. И совершенно больным.
На моём плече Айла сидела неподвижно, и только уши медленно поворачивались, считывая что-то, чему у меня не было названия.
— Юсуф, — сказал я. — Расскажите нам, что произошло в этом городе.
***
Серебристый песок Луны был холодным.
Фырк сидел на дне камеры, поджав лапки под себя, и мелкие песчинки забивались ему в мех. Камера была плотной клеткой из переплетённых нитей, и каждая нить светилась бледным голубым светом, от которого у Фырка ломило в затылке. Прутья располагались так часто, что между ними не пролезла бы и мышь, а Фырк, при всей своей компактности, был всё-таки крупнее мыши.
Он попробовал ещё раз. Осторожно протянул правую лапку к ближайшей нити, кончиком когтя, нить ударила его разрядом, от которого лапку отбросило назад, и Фырк перекувыркнулся через голову, оказавшись мордой в песке.
— Чтоб тебя, — прошипел он, отплёвываясь.
Над головой висела Земля. Огромная, голубая, занимавшая половину неба, и Фырк мог различить на ней очертания континентов, белые завитки облаков над океанами и тёмное пятно ночной стороны, усеянное крошечными огоньками городов. Он видел это зрелище третий день, если дни здесь вообще можно было считать, и красота планеты на фоне чёрного космоса его больше не впечатляла. Красота плохо работает, когда сидишь в клетке.
Да, он был на Луне. Именно здесь расположился Совет. И Земля над головой была для них привычной.
Вокруг кратера, в котором располагались камеры, поднимались стены из серебристого песка, спрессованного до твёрдости гранита. За стенами, Фырк знал, находился зал Совета, и в зале заседали Старейшины, и каждый из них был древнее любого человеческого государства, и настроение у них, по словам стражей, было скверным.
— Первый раз на суде, мелочь?
Голос донёсся из соседней камеры. Фырк повернул голову.
За стеной из светящихся нитей, в трёх метрах от него, сидел дух-кенгуру. Огромный, полупрозрачный, ростом с двухэтажный дом, если бы он встал на задние лапы, и с сумкой на животе, из которой торчали предметы, природу которых Фырк предпочитал не выяснять. Там были свитки, какие-то перья, клубок шерсти, мерцающий камень и нечто похожее на модель парусного корабля с обломанной мачтой.
Кенгуру смотрел на Фырка, глаза у него были крупными, с вертикальными зрачками, и в каждом зрачке отражалась голубая Земля.
— Заткнись, переросток, — сказал Фырк.
— О-о-о, — протянул кенгуру с интонацией, в которой смешались сочувствие и злорадство. — Дерзкий. Они тут любят дерзких. Помню, привели одного барсука из Тасмании, тоже дерзил, так ему хвост в узел завязали и отправили на орбиту Юпитера, сто лет остывать. Вернулся тихий, вежливый, хвост до сих пор набок.
Фырк промолчал. Лапка, обожжённая нитью, ныла.
— Зря ты сюда попал, — продолжил кенгуру, и хвост его шевельнулся, подняв облачко серебристой пыли. — Они тут с привязанными не церемонятся. Ты же привязанный, да? К двуногому?
— Не твоё дело.
— Ясно, привязанный, — кенгуру покачал головой. Из сумки вывалился свиток и покатился по песку. Кенгуру наступил на него задней лапой и втянул обратно. — Знал я одного варана из Австралии. Здоровый такой, с шипами. Привязался к шаману в пустыне. Души лечили вместе, обряды проводили, красота. Двести лет. А потом Совет вызвал его на слушание. Нарушение Устава, параграф семнадцать, подпункт «д»: несанкционированная длительная привязка к смертному с передачей астральных знаний. Варан вошёл в зал Совета, а вышло облачко пыли. Говорят, астральные останки до сих пор кольцами вокруг Сатурна летают. Красивые такие кольца, переливаются.
Фырк почувствовал, как мех у него на загривке встаёт дыбом. Он фыркнул, но фырканье вышло сдавленным и неубедительным.
— Враньё, — сказал он. — Кольца Сатурна состоят из льда и камня. Я читал.
— Ты читал человеческие книжки, — кенгуру наклонил голову, и еготдлинное и подвижное ухо повернулось в сторону Фырка. — Они многого не знают. А я сижу тут четвёртый раз и знаю, как это работает. Совет не злой. Совет справедливый. Это хуже.
Фырк подтянул хвост к животу и обернул его вокруг лапок. Триста лет он провёл рядом с людьми, с ехидными комментариями и хирургическими подсказками, и за триста лет ни разу не попадал на суд Старейшин. Потому что он играл по правилам. Наблюдал, подсказывал, помогал, и каждый раз отпускал привязку до того, как Совет начинал задавать вопросы.
Земля над головой медленно поворачивалась. Фырк смотрел на голубой шар и пытался найти Российскую Империю, пытался угадать, где сейчас Муром, где стоит кирпичное здание Диагностического центра, где в ординаторской на столе лежит его любимая подушечка, на которую Семён Величко каждое утро клал орешек кешью.
Фырк не нашёл Муром. Земля была слишком далеко, и облака закрывали континент.
Вибрирующий гул прокатился по кратеру, и от этого гула песчинки под лапками Фырка подпрыгнули и осели. Светящиеся нити камеры мигнули, и передняя стенка растворилась, сложившись внутрь, как створки двери.
В проёме стояли двое.
Ростом они были с кенгуру, может, выше. Тела были сложены из камня и чего-то другого, чему у Фырка не было слова. Зернистый, темный камень шёл от ступней до пояса, с прожилками кварца, а выше камень переходил в свет, с искрами, которые вспыхивали и гасли в глубине грудных клеток. Лиц у них не было. На месте лиц висели гладкие овалы из матового серебра и от этих овалов Фырку стало холоднее, чем от всего вакуума над головой.
Правый страж поднял руку. Пальцы у него были каменными, с отполированными суставами, и указательный палец был направлен на Фырка.
— Подсудимый, — произнёс страж, и голос загудел по кратеру, отражаясь от стен и возвращаясь эхом, которое накладывалось на само себя. — Совет Старейшин ждёт. За мной.
Фырк встал на все четыре лапки. Хвост дрожал. Усы тоже.
Он выпрямился и посмотрел на стражей.
— Ведите, — сказал он.
Глава 6
Стражи шли впереди, и Фырк семенил между ними по серебристому песку.
С каждым шагом лапки проваливались. Песчинки были мелкими, они забивались в подушечки, и Фырк пытался ставить лапы на их следы, в утрамбованные выемки от каменных ступней, но следы были слишком большими. Каждый отпечаток мог вместить четырёх таких Фырков, и это сравнение ему совершенно не нравилось.
Над головой висела Земля. Голубая, с белыми завитками облаков, с тёмной ночной кромкой, уползавшей куда-то за Атлантику. Она занимала полнеба, и свет от неё падал на серебристый лунный пейзаж, окрашивая всё вокруг в синеватый холодный оттенок, от которого мех на загривке Фырка вставал дыбом.
Правый страж повернул безликую голову. Матовый серебряный овал мигнул тусклой искрой, и Фырк инстинктивно вжал уши в затылок.
— Быстрее, — произнёс страж.
Голос загудел в лунном вакууме так, будто сам камень научился говорить, и Фырк подумал, что каменные существа, не имевшие лица, не должны были уметь выражать нетерпение, но этот умел. Нетерпение сочилось из каждого отполированного сустава, из каждой кварцевой прожилки, и от этого хотелось забиться под ближайший валун и переждать ближайшие лет сто.
Он расправил усы, подобрал хвост повыше и прибавил шагу.
«Ничего, — проговорил он про себя. Мысленный голос звучал бодрее, чем позволяло самочувствие. — Выживем. Мы и не такие операции вытаскивали. Двуногий лежал в коме четыре балла по Глазго, сердце останавливалось дважды, и ничего, вытащили. Что они мне сделают? Я просто помогал лекарю. Подсказывал диагнозы. Наводил на сосуды. Один раз, ладно, может, два раза, ввязался в драку с ментальным конструктом, но это была самооборона. Демидов первый начал».
Левый страж, шагавший в трёх метрах от правого, нёс алебарду. Древко у неё было из того же зернистого камня, что и тела стражей, а лезвие отливало бледным голубым светом, тем самым, от которого у Фырка три дня ломило в затылке. Алебарда покачивалась в такт шагам, и тень от неё перед Фырком ложилась на песок тонкой синей полосой.
Они вышли из кратера, в котором располагались камеры, и поднялись по пологому склону. За гребнем открылась равнина, и Фырк остановился.
Врата стояли посреди пустоты.
Два столба по краям, каждый высотой с колокольню. Столбы были сотканы из астрального пламени, и пламя это горело тихо, без треска, прозрачными языками, внутри которых пульсировали символы. Они менялись, перетекали друг в друга, и Фырк, знавший четыре мёртвых языка и два живых, не узнал ни одного.
Между столбами висело свечение. Плотное, мерцающее, похожее на стену из расплавленного стекла. За ним угадывались контуры чего-то огромного, и Фырк почувствовал, как от этих контуров по его шерсти прошла волна давления.
Левый страж остановился у врат и повернулся к Фырку. Алебарда качнулась и замерла, и кончик лезвия оказался в двадцати сантиметрах от его морды. Фырк отпрянул, и задние лапы скользнули по песку.
— Подсудимый, — произнёс левый страж, и слово загудело и ушло вверх, в чёрное небо. — Войдёшь один. Стражи остаются у входа.
— Один? — переспросил Фырк, и голос его дал дрожь на втором слоге.
Страж не ответил. Древком алебарды он подтолкнул Фырка в спину, между лопаток, Фырку захотелось укусить алебарду за древко. Вместо этого он посмотрел на светящуюся стену перед собой, на символы, менявшиеся в толще пламени, и вспомнил, как двуногий стоял перед дверями кабинета Кобрук после того, как ему предъявили обвинение в несанкционированной операции. Главврач муромской больницы, женщина с холодными глазами, которая могла уволить Илью одним росчерком пера, ждала его за закрытой дверью, Илья стоял в коридоре, Фырк сидел у него на плече, и плечо было каменным от напряжения.
Илья тогда выпрямил спину, расправил плечи и вошёл.
Фырк выпрямился. Задрал хвост трубой, расправил усы, так что они торчали в стороны двумя пушистыми антеннами, и шагнул в свечение.
Свет обтёк его со всех сторон, и на долю секунды Фырк ничего не видел, ничего не слышал и не чувствовал под лапами опоры. Потом пол вернулся, и Фырк вышел на другую сторону.
Амфитеатр.
У Фырка перехватило дыхание, и в течение нескольких секунд он стоял, приоткрыв пасть, крутил головой, потому что масштаб не укладывался в сознание.
Зал был круглым. Полкилометра в поперечнике, может, больше. Стены поднимались ярусами, ряд за рядом, от арены до невидимого потолка, теряющегося в темноте высоко над головой. Каждый ярус представлял собой каменную скамью из лунного базальта, в которой были выточены отдельные ложи, и в каждой ложе сидел дух.
Сотни духов.
На ближайшем ярусе, в четырёх метрах от арены, расположился медведь. Огромный, с густым мехом, прошитым руническими символами, и каждый символ на его шкуре мерцал собственным цветом. Медведь смотрел на Фырка глазами, в которых горел тёмный, тяжёлый огонь, и от этого взгляда захотелось стать ещё меньше, чем был.
Рядом с медведем свернулась змея. Толщиной с бочку для дождевой воды, длиной в несколько десятков метров, она уложила кольца на каменной ложе, и голова лежала поверх колец, раздвоенный язык время от времени выскальзывал из пасти, ощупывая воздух. Чешуя переливалась зелёным и золотым.
Ярусом выше сидели птицы. Огромный ястреб с размахом крыльев в десять метров, сова с большими глазами, журавль, стоявший на одной ноге и державший вторую поджатой, серая цапля с хохолком из серебряных перьев. За ними, ещё выше, лежал тигр, выплавленный из лунного пламени, полосы на его шкуре были прорезями, через которые просвечивал огонь.
Ещё выше сидели существа, которых Фырк не мог опознать. Что-то с щупальцами. Что-то с множеством глаз. Что-то совсем без формы, просто сгусток мерцающей энергии, занимавший ложу целиком.
Фырк стоял в центре арены, она была вырезана из цельного куска лунного камня, отполированного до зеркального блеска. В этом зеркале отражались ярусы, духи, и маленький бурундук посередине, с задранным хвостом и торчащими усами.
Голова крутилась сама. Он считал ярусы, считал духов и не мог остановиться, потому что подсчёт занимал голову и не давал страху забраться внутрь.
«Бюрократия, — сказал он себе. — Это же чистая бюрократия. Тот же консилиум, только вместо главврача и заведующих, древние духи, а вместо обвинения в несанкционированной операции, обвинение в несанкционированной привязке. Структура та же. Значит, и правила те же: отвечать по существу и смотреть в глаза. Всё, чему двуногий научил его за годы работы в муромской больнице».
Взгляд его скользнул по нижнему ярусу, по самому близкому к арене ряду, и Фырк замер.
Ложи нижнего яруса были шире остальных, с резными подлокотниками и спинками из полированного обсидиана. На них сидели духи, и Фырк узнал их.
Первым он увидел Ррыка.
Лев занимал три ложи. Огромный, с гривой, в которой тлели искры, он лежал, положив переднюю лапу на каменный бортик, и смотрел на Фырка немигающим взглядом. Хранитель Москвы, протектор Ильи, старый знакомый. Ррык чуть наклонил голову, и от этого наклона у Фырка кольнуло в груди, потому что последний раз он видел льва в тот день, когда Совет Старейшин явился на свадебный банкет и забрал Фырка с плеча двуногого.
Справа от Ррыка, на каменном выступе, сидел Ворон. Он повернул голову, и единственный глаз, с вертикальным зрачком, посмотрел на Фырка.
Слева от Ррыка, свернувшись клубком на бархатной подушке, лежала кошка.
Шипа.
Среди тысячелетних змей, медведей и пламенных тигров Шипа смотрелась домашней кошкой, случайно забредшей в тронный зал, и Фырк поймал себя на мысли, что именно это сходство, эта негромкая обыденность среди колоссальной мощи, успокоила его лучше, чем все мысленные лекции о бюрократии.
Шипа приоткрыла один глаз, и кончик её хвоста дёрнулся. «Вижу тебя» или «держись», Фырк выбрал второе.
Он посмотрел на Ррыка. Посмотрел на Ворона. Посмотрел на Шипу.
Вздохнул.
«Ну, если эти трое здесь, — подумал он, — может, и не распылят».
Фырк прищурился и различил в полумраке очертания трона, вырезанного из цельного куска лунного базальта, и существо, сидевшее на нём, начало подниматься.
Суд начинался.
***
Юсуф сел на край стула, на самый краешек, и левой рукой снял феску с головы. Положил её на колено, снова надел и снял. Пальцы мяли красный фетр, и по привычности этого движения я понял, что феска служила ему тем предметом, в котором руки прячут нервное напряжение, когда лицо обязано оставаться спокойным.
— Три недели назад, — начал Юсуф, и акцент его стал гуще, гласные поплыли, удлиняясь на ударных слогах. — Сначала ничего серьёзного. Люди жаловались на головную боль, мигрень и тошнота. Лавочники закрывались раньше. Рыбаки перестали выходить в море до рассвета, спали дольше обычного. Полиция говорила, что это жара, плохая вода из акведука, старые трубы. Обычное дело для лета в Эфесе.
Он замолчал и посмотрел на свои руки, на феску, зажатую между пальцами. Ника рядом со мной отняла стакан от лба и слушала.
— Через неделю стало хуже. Люди забывали дорогу домой. Мой сосед, торговец шёлком, стоял на углу своей улицы и не мог вспомнить, в каком доме живёт. Двадцать лет он торговал на этом углу, он ходил по одному маршруту, и вдруг остановился и стоял, пока жена не вышла и не забрала его.
— Все возрасты? — спросил я.
— Все. Старики, молодые, дети. Дети позже, дней через десять примерно. Они держались дольше. Мой сосед говорил, что его младшая дочь, ей восемь лет, просыпалась по ночам и плакала, потому что не могла вспомнить имя своей куклы. Кукла стояла на полке, девочка смотрела на неё и плакала.
Юсуф надел феску обратно, поправил, и руки его опустились на колени. На тыльной стороне правой ладони я заметил мелкую сыпь. Стрессовая крапивница. Хронический стресс выдаёт себя через кожу раньше, чем через слова.
— Врачи приезжали? — спросил я.
— Из Измира приезжала бригада санитарной инспекции. Проверили воду, взяли пробы, ничего не нашли. Списали на массовую истерию. А потом тут же уехали.
— А вы?
Связной посмотрел на меня. Тёмные глаза перестали бегать и зафиксировались, и я увидел в них злость. Тихую злость человека, наблюдавшего, как его город умирает, и не имевшего инструментов, чтобы этому помешать.
— Я стал следить, — сказал он. — Я заметил закономерность. Люди с южной части города были хуже. Ближе к руинам. Те, кто жил на побережье, у порта, держались дольше. Но и они слабели.
— Эпицентр, — сказал я.
Феска качнулась от короткого кивка.
— Руины. Старый нижний ярус, подвалы под библиотекой Цельса. Раньше туда лазили мальчишки, искали монеты и черепки. Три недели назад мальчишки перестали лазить. А кто заходил в ту часть руин…
Он замолчал.
— Они выходили пустыми, — договорил Юсуф. Голос у него сел до хриплого полушёпота. — Будто кто-то стёр их и оставил только оболочку. Они не помнили, кто они. Не помнили своих имён, своих жён, детей. Молодой парень, охранник музея, зашёл в подвалы проверить, не обрушилась ли стена после дождя. Через полчаса его нашли у входа. Он сидел на камне и смотрел перед собой. Глаза открыты, пульс есть. Но он больше не узнавал никого. Даже себя. Его мать стояла перед ним и плакала, а он смотрел сквозь неё, и мышцы на лице подёргивались, вот здесь и здесь.
Юсуф показал на свои скулы и уголки губ, и я узнал жест. Он описывал фасцикуляции, те самые лицевые подёргивания, которые я видел у людей в городе из окна микроавтобуса. Экстрапирамидный синдром. Поражение базальных ганглиев, подкорковых структур, дофаминовых путей.
Только у этих людей не было таблеток в анамнезе. Никто не давал им галоперидол.
Им давали что-то другое. Что-то, воздействовавшее не через кровь.
— Юсуф, — сказал я, — наши люди, агенты магистра Серебряного, заходили в подвалы?
Юсуф покачал головой.
— Было двое. Капитан Балков запретил, но они не послушали. Первый вернулся через сутки. Он мог говорить, но путал слова, называл предметы чужими именами. Второй не вернулся.
В комнате стало тихо.
На моём плече шевельнулась Айла. Уши развернулись в мою сторону, и голос прозвучал в голове:
— Он выкачивает из них Искру. Из людей, Лукумон. Не из духов. Из людей.
Я сдержался. Её догадка была верна. Юсуф сидел передо мной и ждал реакции, Ника смотрела на меня, и ни один из них не слышал того, что сказала белка.
Из людей. Радулов перешагнул черту, о существовании которой я даже не подозревал. Демидов извлекал Искру из духов, и Совет Старейшин счёл это достаточным основанием для войны. Радулов, судя по всему, решил, что духов недостаточно, и переключился на людей, и целый город стал для него полигоном.
Пазл складывался. Мигрени и апатия на ранних стадиях, это продромальный период, пока установка набирает мощность. Потеря памяти на средних стадиях, это уже деструкция гиппокампа и лобных долей. Полное стирание личности на конечной стадии, это тотальный нейрокогнитивный коллапс. Фасцикуляции и акинезия на всех стадиях, потому что подкорковые структуры страдают первыми, они ближе к источнику Искры, чем кора.
Для меня это выглядело как крупномасштабная ментальная установка, работавшая по принципу нейротоксина замедленного действия, только вместо химического агента воздействие шло через астральный канал. И эпицентр находился в подвалах под руинами библиотеки Цельса.
Там сидел Радулов. Или то, что он построил.
— Спасибо, Юсуф, — сказал я. — Отдыхайте.
Юсуф встал, поклонился, надел феску и вышел из комнаты. Дверь за ним закрылась, шаги простучали по лестнице вниз.
Я подождал, пока стихнет. Повернулся к Нике.
— Подвалы, — сказал я. — Нижний ярус руин. Он там.
Ника посмотрела на меня. Она не спрашивала «кто» и не спрашивала «откуда ты знаешь». Она знала достаточно.
Я встал и вышел на лестничную площадку. Соседняя дверь, в двух шагах от нашей, была приоткрыта, и из щели тянуло табачным дымом. Менталисты заняли квартиру напротив.
Балков стоял у окна, сложив руки за спиной. Второй менталист, молодой парень, сидел на подоконнике и чистил ногти перочинным ножом. Оба повернулись.
— Капитан, — сказал я, — мне нужна ваша группа. Готовьте людей. Мы идём в подвалы под библиотекой Цельса.
Капитан не пошевелился. Светлые глаза смотрели на меня ровно, без выражения, и бесцветность этих глаз была профессиональной, за ней не угадывалось ничего, кроме выполняемого приказа.
— Никак нет, мастер-целитель, — произнёс он.
— Юсуф назвал эпицентр. Подвалы под руинами. Оттуда идёт воздействие. Там установка, и, возможно, там Радулов.
— Я слышал ваш разговор с Юсуфом. Здесь стены тонкие. Мой ответ прежний.
— Капитан. В этом городе живут тысячи людей. Я видел их из окна. Они теряют когнитивные функции с каждым днём. Через неделю-две начнутся летальные исходы, потому что нейродегенерация на таких скоростях заканчивается отказом вегетативной нервной системы. Они перестанут дышать, капитан. Во сне. Тихо и незаметно. Вы этого хотите?
Балков выслушал. Ни один мускул на его лице не сдвинулся. Молодой менталист на подоконнике перестал чистить ногти и убрал нож.
— Магистр Серебряный дал мне ясный приказ, — сказал Балков, и голос его остался на той же ноте, ровной, командной. — Обеспечить вашу безопасность. Контакт с объектом не инициировать. Мы ждём, пока объект сам выйдет на вас. Это ловушка, мастер-целитель. А вы приманка. Ваша задача, быть видимым и доступным. Моя задача, не дать вам погибнуть, пока объект решится подойти. Никаких штурмов, подвалов, никаких экспедиций в руины.
— Люди умирают.
— Люди умирают каждый день, — ответил Балков, и в этих словах не было цинизма, была констатация, и от этой констатации мне стало хуже, чем от любого цинизма. — Мой приказ не касается населения Эфеса. Мой приказ касается вас.
Я смотрел на него. Он смотрел на меня. Молодой менталист на подоконнике переводил взгляд от него ко мне и обратно, и по его напряжённости я понял, что он ждёт приказа и выполнит любой, но подчиняется Балкову, а Балков подчиняется Серебряному.
Серебряный был в Москве. Или где-то ещё. Связь с ним осуществлялась через ментальный канал, и этот канал контролировал Балков, между мной и Серебряным стоял капитан и сдвинуть его было невозможно.
Я повернулся и вышел. Пересёк площадку, толкнул свою дверь.
Ника ждала в гостиной. Она стояла у стола, прислонившись бедром к столешнице, и держала в руках стакан воды, но не пила. По тому, как она посмотрела на моё лицо, по тому, как сощурились её глаза и побелели ноздри, я понял, что ей не нужны были слова. Она и так видела результат.
— Илья, — сказала она.
— Мне плевать на его приказы, — произнёс я, и голос мой был тише обычного, потому что он у меня означал злость.— Город вымирает. Я не могу сидеть в квартире и ждать, пока мой отец соизволит выйти на контакт, пока люди за окном теряют способность узнавать собственных детей.
Стакан стукнул о столешницу. Она подошла ко мне и положила обе ладони мне на грудь. Пульс у меня был учащён, и она это ощутила.
— Послушай меня, — сказала она тихо, и я видел, как ее зрачки расширились. — Пожалуйста. Послушай их. Мы не в операционной. Мы на войне. Ты не знаешь, что в этих подвалах. Ты без Сонара, без Фырка, с браслетом, про который ты сам не понимаешь, как он работает. Если ты пойдёшь туда один, ты убьёшь нас обоих. Меня и ребёнка.
Она не повышала голос. Она понижала его, и от этого каждое слово падало тяжелее, и у меня не оставалось пространства для возражений, потому что возражать означало спорить с женщиной, вынашивавшей моего ребёнка и она была права, я это понимал, и от этого понимания злость поднималась ещё выше.
— Ника, — начал я.
— Нет, — сказала она. — Ты обещал. В ЗАГСе. При всех. Ты обещал беречь себя.
Я закрыл глаза. Открыл.
— Хорошо, — сказал я.
Ника выдохнула. Руки её соскользнули с моей груди, обхватили меня за талию, и она уткнулась лбом мне в ключицу. Я чувствовал, как колотится её сердце и понимал, что этот разговор стоил ей больше, чем она показала.
Я обнял её. Одной рукой за спину, второй провёл по волосам, по тёплому затылку.
— Нам нужно поесть, — сказала она, не отрываясь от моей ключицы. — Ты с утра ничего не ел. Я тоже. Юсуф говорил, внизу кафе. Может спустимся?
— Спустимся, — сказал я.
Ника отстранилась, провела ладонями по моему лицу.
— Пойдём, — сказала она. — Только умойся. У тебя лицо бледное.
Айла приоткрыла один глаз, провожая нас взглядом, и кончик серебристого хвоста шевельнулся.
Я умылся холодной водой. Посмотрел в зеркало. Лицо действительно было белым, и браслет на правом запястье отсвечивал тусклой зеленью в свете, падавшем из узкого окна ванной.
За стеной, в соседней квартире, Балков негромко отдавал распоряжения по ментальному каналу. Стены здесь действительно были тонкими. Слов я не разбирал, но интонация была деловой, спокойной, интонацией человека, привыкшего ждать, и терпение его было профессиональным.
Подвалы под библиотекой Цельса были в двух километрах отсюда. Через руины, через мраморные колонны и выжженную траву, до места, где мой отец построил установку, выкачивавшую из людей то, что делало их людьми.
Два километра. Двадцать минут ходьбы. И капитан Канцелярии между мной и этими двадцатью минутами.
Я вытер лицо полотенцем и вышел из ванной.
Ника ждала у двери, с сумочкой через плечо и собранными волосами. Лицо у неё было по-прежнему зеленоватым от токсикоза, но глаза смотрели прямо.
— Идём, — сказала она и протянула мне руку.
Я взял её руку, и мы вышли из квартиры. По узкой каменной лестнице спустились на первый этаж. За спиной, на три ступеньки выше, бесшумно шёл молодой менталист. Охрана. Присмотр. Поводок.
Мне оставалось ждать. Ждать, пока Радулов сделает ход, пока ловушка сработает и приманка привлечёт хищника. Ждать, и есть жареную рыбу с лимоном, пить турецкий кофе, держать за руку жену, и делать вид, что мы молодожёны в медовом месяце, пока город за окном тихо вымирал.
Ждать я не умел. Но Ника попросила, и в её голосе была та правда, против которой у меня не было аргументов.
Мы спустились на первый этаж и вошли в кафе.
***
Анализы заняли весь стол.
Семён разложил листы в три ряда, по хронологии: поступление, второй день, третий день. Общий анализ крови, биохимия, коагулограмма, мазок периферической крови, иммунология. Зиновьева придвинула стул и села рядом.
Картина складывалась скверная. Гемоглобин при поступлении девяносто два, на третий день восемьдесят четыре. Тромбоциты при поступлении сорок восемь тысяч, на третий день тридцать одна тысяча. Лейкоциты в норме. Ретикулоциты повышены, значит костный мозг работает, пытается компенсировать, но не успевает. Что-то разрушает клетки быстрее, чем организм их производит.
Грач стоял у доски, скрестив руки на груди, и смотрел на листы через плечо Семёна. Тарасов бросил колпачок от ручки на стол и перешёл к папке, перебирая бланки.
— Мазок периферической крови, — произнёс Семён и вытащил из стопки лист с заключением лаборатории. — Шистоциты? Фрагментированные эритроциты?
— Единичные, — ответил Грач. — Недостаточно для ТТП. Я считал дважды. Меньше одного процента.
— А прямая проба Кумбса?
— Отрицательная. Аутоиммунный гемолиз исключён.
Семён откинулся на спинке стула и посмотрел на доску, где Илья рисовал свои схемы. Доска была чистой. Белая поверхность без единой линии, и эта белизна давила сильнее, чем любой диагноз.
Зиновьева подчеркнула маркером цифру в коагулограмме и повернулась к Грачу.
— А если волчанка? СКВ с гематологическим дебютом? Тромбоцитопения и анемия без классических кожных проявлений. Бывает у подростков.
— Антинуклеарные антитела в норме, — сказал Грач. — Антитела к двуспиральной ДНК отрицательные. Комплемент С3 и С4 не снижены. Это не аутоиммунное.
Маркер стукнул о стол. Диагност поджала губы и вернулась к бланкам.
Семён перебирал в голове варианты. Падение тромбоцитов, анемия с ретикулоцитозом, петехиальная сыпь. Костный мозг работает, значит проблема периферическая, что-то разрушает клетки в кровотоке или в тканях. Печень? Селезёнка? Он посмотрел на УЗИ брюшной полости и не нашёл спленомегалии. Селезёнка в норме.
— А если риккетсиоз? — спросил Семён. — Марсельская лихорадка или другой вариант. Падение тромбоцитов, сыпь на голенях, васкулит мелких сосудов. Классический риккетсиозный эндотелиит дал бы и анемию потребления, и петехии. Картина вписывается.
Грач повернул голову.
— Серология на риккетсии группы пятнистых лихорадок отрицательная, — сказал Грач. — Реакция Вейля-Феликса тоже. Девочка не выезжала за пределы Владимирской губернии. Укусов клещей в анамнезе нет, мать подтвердила. Семья живёт в городской квартире, домашних животных не держат. Я проверял.
— А если серология ложноотрицательная? — не отступил Семён. — На ранних стадиях чувствительность реакции Вейля-Феликса ниже пятидесяти процентов. Можем получить отрицательный результат при активной инфекции.
Ответ пришёл не сразу. Он покачал головой.
— Нет эпидемиологического анамнеза, — сказал он. — Нет лихорадки. Температура за трое суток не поднималась выше тридцати семи и двух. Риккетсиоз без лихорадки у ребёнка, это казуистика. Я не могу строить диагноз на казуистике.
Семён хотел возразить, но промолчал, потому что Грач был прав, формально прав, по каждому пункту. Серология отрицательная. Эпиданамнез пустой. Лихорадки нет. Три аргумента, каждый убедительный, и все три тянули диагноз в мусорную корзину.
Разумовский на его месте не остановился бы. Разумовский сказал бы что-нибудь вроде «лаборатория ошибается чаще, чем клиника» и назначил бы повторную серологию в другой лаборатории, или послал бы Коровина за образцами крови для ПЦР. Семён это знал, чувствовал, что правильный ответ где-то рядом, но формулировка ускользала, и уверенности, которая нужна для того, чтобы пойти против аргументов Грача, у него не хватало.
— Ладно, — сказал он. — Что остаётся?
Тарасов поднял голову от папки.
— Тромботическая микроангиопатия, — предложил он. — Атипичный ГУС. Может объяснить и тромбоцитопению, и анемию, и поражение эндотелия. Сыпь ложится на васкулит.
— Креатинин в норме, — парировал Грач. — Мочевина в норме. Диурез сохранён. При ГУС почки страдают первыми. У неё почки идеальные.
Реаниматолог выдохнул и засунул руки в карманы халата.
Ордынская подала голос впервые за полчаса. Она сидела на диване, по-прежнему подобрав ноги, и карта пациентки лежала у неё на коленях, раскрытая на странице с результатами биокинетического скрининга.
— Я провела сканирование утром, — сказала она тихо, и Семён привычно напряг слух, потому что Ордынская всегда говорила тихо. — Сосуды воспалены. Мелкие капилляры в коже голеней, предплечий и лёгких. Эндотелий набухший, рыхлый, местами разрушенный. Я видела участки, где стенка капилляра была настолько тонкой, что плазма просачивалась наружу.
В ординаторской стало тихо. Грач развернулся к Ордынской и посмотрел на неё, и взгляд его изменился.
— Лёгкие? — переспросил Грач. — Ты сказала «лёгкие»?
— Да. Капилляры в нижних долях обоих лёгких. Пока компенсировано, утечка минимальная, но процесс идёт.
Грач перевёл взгляд на Семёна. Семён перевёл взгляд на Грача. Они оба поняли одно и то же, и Семён увидел, как у Грача побелели скулы.
Если эндотелий сосудов разрушается системно, в коже, в лёгких, в капиллярах по всему телу, то это вопрос времени. Сейчас утечка плазмы компенсирована. Через несколько часов, через сутки, лёгкие начнут заполняться жидкостью, и девочка утонет в собственной плазме, лёжа на больничной койке.
Телефон на стене ординаторской резко зазвонил.
Семён вздрогнул. Тарасов дёрнулся к телефону, но Семён оказался ближе и снял трубку.
— Величко, — сказал он.
— Лекарь Величко! — голос дежурной медсестры из терапевтического корпуса был высоким. — Ваша пациентка из четвёртой палаты! Ей резко хуже! Она задыхается, мы не можем её уложить, она хрипит, изо рта идёт пена!
Семён положил трубку. Именно положил, аккуратно, на стол, рядом с анализами девочки, у которой утечка из капилляров лёгких, три минуты назад описанная Ордынской как «компенсированная» и «минимальная», только что перестала быть и тем, и другим.
Он посмотрел на Грача. Лицо диагноста было серым. Грач стоял у доски и не двигался, и руки, скрещённые на груди, побелели в суставах от давления, Семён увидел, как кадык дёрнулся, раз, другой. Грач глотал. Семён знал это движение по себе. Так глотают, когда стена желудка начинает сокращаться от стресса, и единственный способ не дать этому вырваться наружу, глотать и дышать через нос.
— Четвёртая палата, — сказал Семён, и голос его оказался ровнее, чем он ожидал. — Терапевтический корпус. Бегом.
Тарасов выхватил из рук Коровина реанимационный чемодан и рванул к двери. Коровин вскочил следом, на ходу доставая из кармана халата перчатки. Зиновьева оттолкнулась от стола, опрокинув одну из кофейных чашек, и побежала за ними.
Ордынская соскочила с дивана и метнулась к выходу, обогнав Зиновьеву на повороте. Раскрытая карта пациентки осталась лежать на диване.
Семён обернулся. Грач стоял у доски.
— Денис, — сказал Семён.
Грач моргнул. Руки разжались, упали вдоль тела, и он двинулся к двери, медленно, на негнущихся ногах. Семён подхватил его за локоть и потащил за собой.
Стеклянный переход между корпусом Диагностического центра и старым терапевтическим зданием тянулся. Семён бежал по нему вторым, за Тарасовым, и подошвы скользили по кафельному полу. Коридор закончился и они влетели в двери терапевтического корпуса.
Четвёртая палата была в конце коридора.
Дверь стояла нараспашку. У входа жалась дежурная медсестра, прижимавшая к груди лоток с ампулами.
Тарасов ворвался первым. Семён за ним. Коровин, Зиновьева, Ордынская.
Девочка лежала на кровати. Спинка была поднята, подушки сбиты в ком, и мокрая простыня со слезами розовой жидкости скомкалась. Девочку звали Катя, ей было четырнадцать лет. Лицо бледное, с тёмными кругами под глазами, но осмысленное, с испуганной полуулыбкой.
Сейчас лицо было синим. Губы, ногтевые ложа, кончик носа, мочки ушей, всё, что врач проверяет первым, имело цвет, от которого Семён почувствовал, как у него самого перехватило в грудной клетке. Центральный цианоз. Кислород не доходил до тканей.
Из приоткрытого рта выходила розовая пена. Пена шла с каждым выдохом, пузырилась на губах, стекала по подбородку, и грудная клетка ходила ходуном, с частотой, намного превышавшей норму. На вдохах из груди доносился булькающий звук, и этот звук Семён знал. Крепитация. Лёгкие были залиты жидкостью. Альвеолы, миллионы крошечных пузырьков, в которых происходил газообмен, заполнялись плазмой, просочившейся через разрушенный эндотелий капилляров, и с каждым вдохом девочка втягивала всё меньше воздуха и всё больше собственной крови.
Она тонула. В собственных лёгких, на больничной койке терапевтического корпуса.
Тарасов бросил реанимационный чемодан на соседнюю кровать, щёлкнул замками и выхватил ларингоскоп.
— Интубация! — рявкнул он, разворачиваясь к кровати. — Коровин, трубу, семёрку! Зиновьева, кислород, высокий поток! Ордынская, ко мне, держишь сосуды!
Семён повернулся к двери. В дверном проёме стоял Грач. Лицо его было неподвижным, и глаза смотрели на девочку. Семён увидел в этих глазах то, чего никогда раньше у Грача не видел.
Ему было страшно.
Глава 7
Четвёртая палата встретила их запахом раньше, чем картиной. Семён уловил его с порога: сладковатый, тёплый, металлический, с той самой нотой, что висит над раскрытой грудной клеткой на операционном столе. Кровь. Источником на этот раз были лёгкие.
Катя лежала на кровати с поднятой спинкой, и подушки сбились ей под лопатки. Грудная клетка ходила часто, рёбра проступали под взмокшей сорочкой, и каждый вдох выходил с булькающим клокотанием из глубины груди. Синева легла на губы, на ногтевые ложа, на кончик носа и мочки ушей. Из приоткрытого рта с каждым выдохом поднималась розовая пена, пузырилась и стекала по подбородку на простыню.
Семён знал этот цвет. Плазма стояла в альвеолах, в тех миллионах крошечных пузырьков, через которые в кровь заходит кислород, и они заполнялись жидкостью, и каждый вдох давал девочке меньше воздуха, чем предыдущий. Она тонула. Лёжа на больничной койке терапевтического корпуса, под лампой дневного света, в трёх минутах ходьбы от ординаторской, где они полчаса спорили о дифференциальном ряде.
Тарасов бросил чемодан укладки на соседнюю кровать, щёлкнул замками и откинул крышку. Ларингоскоп он выхватил не глядя, рукой, знавшей укладку наизусть.
— Интубация! — голос реаниматолога ударил по палате. — Коровин, трубу, семёрку! Зиновьева, кислород, высокий поток! Ордынская, ко мне, держишь сосуды!
Палата пришла в движение. Коровин рвал упаковку с эндотрахеальной трубкой и зубами сдёргивал колпачок со шприца для манжеты. Зиновьева крутила вентиль кислородного баллона у стены, и шипение газа влилось в клокотание Катиного дыхания. Дежурная медсестра прижалась к стене с лотком ампул, и Семён махнул ей рукой, освобождая подход к изголовью.
Ордынская подошла к кровати с другой стороны.
Инструментов она не доставала. Биокинетику инструменты ни к чему. Лена занесла обе ладони над грудью девочки, в десяти сантиметрах от сорочки, не касаясь, и закрыла глаза. Семён видел, как у неё напряглись плечи, как сошлись брови, как пальцы чуть согнулись, словно она удерживала между ними что-то тяжёлое и скользкое.
Биокинез не лечил разрушенный эндотелий. Залатать капилляры, прохудившиеся по всему телу, Лена не могла. Она делала единственное, что было ей по силам: обжимала сосуды снаружи, усилием воли сводила стенки протекающих капилляров в лёгких, как пальцами зажимают надорванный шланг. Плазма продолжала сочиться, но медленнее. Это давало время. Буквально минуты.
Тарасов запрокинул девочке голову, ввёл клинок ларингоскопа в правый угол рта и отжал язык влево. Семён стоял рядом и видел, как реаниматолог приподнял рукоятку, открывая надгортанник, как блеснул в свете лампы влажный вход в гортань.
— Трубу, — бросил Тарасов, не отрывая взгляда.
Коровин вложил трубку ему в правую руку прямой, выверенной подачей. Тарасов провёл её вдоль клинка, мимо голосовых связок, вниз, в трахею, движением, в котором не нашлось места ни лишнему миллиметру, ни секунде промедления. Вынул клинок. Коровин раздул манжету, подсоединил мешок Амбу и сжал его.
Грудная клетка девочки приподнялась. Ровно, симметрично, под давлением чистого кислорода, шедшего теперь прямо в лёгкие, минуя залитую пеной глотку.
— Дыхание есть, — сказал Тарасов, прижав фонендоскоп к боку девочки. — С обеих сторон. Стоим в трахее.
Розовая пена на губах перестала прибывать. Коровин ритмично сжимал мешок, и с каждым сжатием в синюю кожу Кати возвращался намёк на живой цвет, бледный, медленный, но возвращался.
Семён выдохнул. Только теперь он понял, что не дышал последние полминуты.
Ордынская покачнулась.
Семён повернулся к ней. Лена стояла с закрытыми глазами, ладони по-прежнему висели над грудью девочки, но из правой ноздри у неё текла кровь, тонкой струйкой по губе, по подбородку, и капала на воротник халата. Лицо стало серым.
— Лена, — сказал Семён.
— Держу, — ответила она, не открывая глаз. Голос был ровным, и Семён слышал, чего ей стоила эта ровность. — Не отвлекай. Отпущу — снова потечёт.
Он обернулся к двери.
В дверном проёме стоял Грач.
Денис Грач вжался спиной в дверной косяк. Руки висели вдоль тела, и кисти у него подрагивали мелко, как у человека на морозе. Лицо побелело до цвета извёстки, и Семён видел, как ходит у него кадык, раз, другой. Глаза смотрели на кровать, на трубку во рту девочки, на кровь под носом Ордынской, и в этих глазах стояло то, чего Семён за всё время знакомства у Грача не видел ни разу. Страх. Это было странно для него.
Он шагнул к двери и перехватил Грача за локоть. Локоть был твёрдым, сведённым, и под пальцами Семён ощутил, как дрожит у диагноста рука. Он потянул его в палату, к кровати, силой, не давая упереться.
— Смотри на неё, Денис, — сказал Семён.
Голос вышел жёстче, чем Семён от себя ожидал, ниже и ровнее, с той командной паузой между словами, которую он сотни раз слышал от Разумовского и которую никогда не умел повторить. Сейчас она пришла сама.
Грач моргнул. Взгляд дёрнулся от двери к кровати, к трубке, к мешку Амбу в руках Коровина, к Ордынской с окровавленным лицом. Семён увидел, как Грач сглотнул, как грудь его поднялась на глубоком вдохе.
— Тромбоцитопения, — проговорил Грач хрипло. — Анемия. Эндотелий. Утечка системная.
— Сейчас неважно, как это называется, — сказал Семён. — До твоего диагноза она не доживёт, если мы её не удержим. Включайся.
Грач кивнул. Один раз, коротко.
Аппарат ИВЛ принял девочку на себя через десять минут. Тарасов подключил контур, выставил параметры, и грудная клетка Кати стала подниматься и опускаться в заданном ритме, ровно, без клокотания. Монитор над кроватью показывал, как сатурация ползёт вверх: восемьдесят два, восемьдесят семь, девяносто один. Цифры горели зелёным.
Тарасов стянул перчатки, тыльной стороной запястья утёр пот со лба и привалился плечом к стене. Лицо у него блестело, и на халате под мышками проступили тёмные круги.
— Удержали, — сказал он. — Пока удержали. Но если мы не поймём, что её жрёт, через сутки повторится. И в следующий раз я её не вытащу.
Семён это понимал. Интубация и кислород вернули девочке дыхание, ИВЛ выиграл им время, биокинез Ордынской держал капилляры. Работало это против следствия. Причина оставалась там же, где была час назад, и пока у неё имелось только одно имя, список из двенадцати отвергнутых диагнозов на доске в ординаторской.
— Зиновьева, — сказал Семён. — Тотальный осмотр. Снимаем всё. Сорочку, бельё, носки. Каждый сантиметр кожи под лампой.
— Уверен? — тихо спросила Александра.
— Да, — твердо ответил Семен. С каждым днем он все больше был уверен. В себе. И в диагнозах которые ставил.
***
Существо на троне поднялось во весь рост, и Фырк задрал голову.
Орёл. Огромный, размером с колокольню, сотканный из звёздного света. Тело его состояло из множества крошечных огней, мерцавших и перетекавших друг в друга, и сквозь эти огни Фырк различал тёмную базальтовую спинку трона.
Орёл держал крылья сложенными, и каждое перо складывалось из созвездий, тлеющих собственным холодным светом. Вместо глаз у него горели две белые звезды без зрачков, и когда орёл посмотрел вниз, на арену, Фырк ощутил этот взгляд кожей, сквозь мех, как ощущают жар от приоткрытой печи.
Он наклонил голову. Из воздуха перед ним соткался свиток, длинный, полупрозрачный, испещрённый строками света. Орёл подцепил его когтем, развернул и откашлялся.
Звук получился такой, словно где-то глубоко под лунной корой сдвинулись и потёрлись одна о другую две тектонические плиты. Фырк прижал уши к затылку.
— Дело номер восемьдесят четыре, литера «А», с пометкой «бис», — произнёс орёл, и голос его оказался скучным, ровным, тягучим, голосом существа, зачитавшего за вечность тысячи таких дел. — Обвиняемый: дух-хранитель четвёртого ранга. Вид…
Орёл прищурил одну звезду, разбирая строку на свитке.
— …бурундук, — закончил он. — Обвиняется в систематическом нарушении Параграфа четырнадцать, пункт «Б», Устава Равновесия. Формулировка: несанкционированное вмешательство в физиологию смертных.
Орёл опустил свиток и упёр в Фырка обе звезды.
— Что скажете в своё оправдание, подсудимый?
Фырк ждал другого.
Он слышал от старших духов рассказы о Совете. О том, как древние испепеляют отступников прямо на арене, как разрывают привязки и развеивают провинившихся по орбитам газовых гигантов. И шёл сюда, готовясь к грому, молниям и немедленной расправе, к пафосу и приговору, занесённому над головой ещё до первого слова. Вместо этого ему зачитали номер дела с литерой «бис» и пунктом «Б».
Фырк почувствовал, как у него отпускает где-то в районе третьего позвонка. Бюрократия. Скучная, протокольная бюрократия с номерами, литерами и пунктами. Он провёл рядом с двуногим долго, и насмотрелся на консилиумы, лекарские комиссии, разборы и аттестации. Кобрук с её холодными глазами и папками. Заседания, на которых Илью песочили за несанкционированные операции. Протоколы, регламенты, выговоры. Знакомая стихия.
«Так-так, — сказал он себе. — Это я переживу. Костром тут и не пахнет, обычное совещание, а на совещаниях, пушистый, побеждает тот, кто говорит уверенно и непонятно».
Фырк расправил усы. Подобрал хвост, выпрямился на задних лапках и завёл передние за спину, заложив одну поверх другой, точь-в-точь как двуногий, когда тот расхаживал по палате на утреннем обходе и собирался вынести вердикт ординаторам. Поза придавала уверенности. Фырк перенял её давно и пускал в ход в особых случаях.
— Уважаемый Совет, — начал он, и собственный голос показался ему солидным. — Позвольте заметить.
Он выдержал паузу, как делал двуногий.
— Коррекция синусовой брадикардии и купирование анафилактического шока путём точечного астрального воздействия на блуждающий нерв не являются прямым вмешательством в судьбу смертного. Это компенсаторная терапия острой гипоксии. Мой Лукумон проводил дифференциальную диагностику, я же ограничивался сбором анамнеза на клеточном уровне. Параграф четырнадцать, пункт «Б», к подобным манипуляциям неприменим.
В амфитеатре повисла тишина.
Фырк скосил глаза влево, вправо, не поворачивая головы, и оценил эффект. Эффект превзошёл ожидания.
Медведь на ближайшем ярусе, тот который с рунами по шкуре, медленно повернул тяжёлую голову к соседке-змее. Змея приподняла голову с колец и выпустила раздвоенный язык, словно надеялась попробовать смысл сказанного на вкус. Ястреб ярусом выше переступил с лапы на лапу. Сова моргнула, сначала одним глазом, потом другим.
Они не понимали. Тысячелетние духи, видевшие рождение и гибель человеческих царств, знавшие толк в проклятиях, аурах, астральных нитях и переселении душ, сидели и хлопали глазами, потому что маленький бурундук в центре арены произнёс слова, которых не было ни в одном из их древних языков. «Синусовая брадикардия», «блуждающий нерв», «дифференциальная диагностика». Звучало солидно.
Свиток в когтях орла повис. Орёл смотрел на Фырка двумя белыми звёздами, и в глубине этих звёзд Фырк уловил то, чего не ждал увидеть на суде Совета Старейшин. Растерянность.
На нижнем ярусе, слева от Ррыка, Шипа подняла лапу и прикрыла ею мордочку. Плечи у кошки мелко вздрагивали. Ее душил смех.
Справа Ррык, лев с тлеющими в гриве искрами, прикрыл глаза и довольно заурчал. Низкий рокот прокатился по арене, отражаясь от базальтовых стен, и Фырк понял, что старый знакомый им доволен.
Орёл шевельнулся. Свернул свиток одним движением когтя, и тот растворился в воздухе, рассыпавшись искрами. Потом орёл расправил крылья.
Звёздные крылья развернулись на половину арены, и от взмаха по залу прошла волна света и давления, придавившая Фырка к полированному базальту. Он присел, вжав уши. Шёпот и шевеление на ярусах смолкли разом.
— Довольно, — произнёс орёл, и от прежней скуки в его голосе не осталось следа. Голос стал твёрдым, тяжёлым, и каждое слово падало на арену, как сорвавшаяся со свода каменная глыба. — Прекрати жонглировать человеческими словами, бурундук. Ты прячешься за чужой учёностью и надеешься, что Совет не разглядит сути. Совет видит суть всегда.
Орёл подался вперёд, и две белые звезды впились в Фырка.
— Параграф четырнадцать охраняет Равновесие. Спасение или гибель отдельных смертных Совет не занимают. Тебя судят за еще и за иное. Ты привязался к Лукумону слишком крепко. День за днём ты вёл его, подсказывал, направлял, лечил его руками то, чего он не видел сам, и сделал его непобедимым в его мире. Ты дал смертному глаза, которых ему иметь не положено. Он стал слишком силён, и чаша качнулась. Равновесие нарушено по твоей вине.
Орёл выпрямился на троне, и звёзды его взгляда стали ярче.
— Приговор Совета таков. Связь между тобой и Лукумоном разрывается немедленно. Ты отправляешься в Изоляцию.
Страх вернулся.
Он накрыл Фырка холодной волной, от кончика носа до кончика хвоста. Изоляция означала пустоту, бессрочное одиночество в глухом астральном кармане, отрезанном от всего живого, и любой дух боялся её до дрожи. Фырк боялся тоже. И всё же сильнее Изоляции его ужаснуло первое слово приговора. Разрыв.
Потерять связь означало потерять двуногого. Потерять утренние обходы, операционные, ворчливые переклички над историями болезни, плечо, на котором он провёл столько времени. Триста лет Фырк прожил наблюдателем, скользил по краю чужих судеб и отпускал привязку прежде, чем кто-нибудь успевал к нему прикипеть. С двуногим он впервые остался, и впервые его существование обрело смысл, выходивший за пределы сухих строк Устава. Теперь Совет собирался это отрезать одним росчерком звёздного когтя.
Фырк стоял в центре арены, маленький, серый, под взглядом сотен древних, и звёзды орла ждали ответа. Слева довольно урчал Ррык. На бархатной подушке прятала смешок Шипа. Приговор уже прозвучал, и Фырку оставалось одно. Открыть пасть и заговорить. Так, как научил его двуногий. По существу и глядя в глаза.
Фырк набрал в грудь воздуха, готовясь ответить, но заговорить не успел.
С нижнего яруса поднялся Ррык. Совет повернул на него взгляды и замер.
***
Кафе занимало угол первого этажа, четыре столика внутри и три на узкой веранде под навесом из виноградной лозы. Мы сели внутри, у окна, выходившего на улицу, что спускалась к порту. Юсуф устроился напротив, спиной к стене, и я отметил, что место он выбрал так, чтобы держать в поле зрения и дверь, и окно. Привычка человека, которому есть чего опасаться.
Хозяин принёс кофе в медной джезве, тарелку жареной барабульки, хлеб и миску оливок. Ника придвинула к себе рыбу, отделила белое мясо от хребта и принялась есть. Тошнота, мучившая её всё утро, к полудню отступила, и щёки у неё порозовели. Я смотрел на жену и радовался этой малости, тому, что она ест.
Юсуф говорил без умолку. Он рассказывал о храме Артемиды, о библиотеке Цельса, о подземных цистернах, по которым в византийские времена в город подавали воду, о торговцах, веками возивших шёлк через эфесский порт. Он улыбался, жестикулировал, и красная феска съезжала у него на затылок.
Утром этот человек дрожал: мокрые ладони, тахикардия, тремор пальцев, мявших фетр фески. Сейчас от утреннего тремора не осталось следа. Ладони сухие, голос ровный, движения плавные. Перемена была слишком резкой. Человек, который ещё на лестнице потел от страха, за два часа не успокаивается до беспечного экскурсовода сам собой, без причины. Страх у Юсуфа никуда не делся, он сменился чем-то другим. Облегчением, например. Облегчением того, у кого всё пошло по плану.
Я ел механически, чувствуя вкус рыбы и не получая от него удовольствия. Краем глаза я держал улицу. Браслет на правом запястье лежал ровным холодком, и забрало в голове стояло спокойно, без намёка на давление. В мой разум никто не лез. С этой стороны было тихо, и эта тишина мне не нравилась.
Айлу я оставил наверху, в квартире, дремать на спинке кресла. Сонар молчал, а Фырка по-прежнему не было. Сейчас вся моя защита сводилась к собственным глазам да тёмному браслету, смысла которого я до конца не разгадал.
За соседним столиком сидели Балков и молодой менталист. Капитан развернулся вполоборота к окну, кофе перед ним стыл нетронутым, и светлые глаза без выражения скользили по улице, по прохожим, по фасадам домов напротив. Молодой держал руки на столе и тоже смотрел наружу.
Первым я услышал звук бьющегося стекла.
Звон, резкий, и следом глухой удар тела о раму. Я обернулся к веранде. В стеклянную перегородку, отделявшую веранду от тротуара, врезался человек. Мужчина в светлой рубашке, тот самый, с размеренным шагом, которого я видел утром из микроавтобуса. Лицо пустое, глаза остекленевшие, без фокуса. Он ударился о стекло грудью, отступил на шаг и ударился снова, не меняя выражения лица и не издавая ни звука.
Из переулка вышел второй. За ним женщина в платке, та, что утром выронила апельсин и не нагнулась за ним. Потом ещё люди, с разных сторон улицы, со стороны порта и со стороны руин.
Они стягивались к кафе молча. Старик, прижимавшийся утром ладонью к стене дома, торговцы, рыбаки, женщина с ребёнком на руках, двое туристов в светлых шляпах. Десятки людей сходились к окнам и двери, и двигались они с пугающей согласованностью, словно каждое тело было пальцем одной огромной руки.
И судя по тому, что они не спускали с меня взгляд, то шли они за мной.
Балков вскочил из-за столика. Стул опрокинулся и стукнул о пол. В руке капитана появился пистолет.
— Уводи их! — крикнул он, не оборачиваясь. — Юсуф, чёрный ход! Живо!
Молодой менталист вскинул раскрытые ладони к окнам, и в воздухе перед ними задрожало плотное марево, отжимая первые тела от стекла. Лицо у парня свело судорогой усилия.
Юсуф вскочил. Он схватил меня за рукав, поймал Нику за запястье и потянул нас от окна вглубь зала, к низкой двери в кухню.
В кухне ударило жаром от плиты и запахом перекалённого масла. Юсуф отшвырнул ногой плетёный коврик у дальней стены. Под ковриком в каменном полу лежал железный люк с откидным кольцом. Юсуф рванул кольцо, крышка поднялась с тяжёлым скрипом, и из чёрного проёма потянуло холодом, сыростью и затхлой водой.
— Вниз, — сказал он. — Быстро. Я знаю дорогу.
Из кармана Юсуф достал фонарь. Не нашарил впотьмах, не схватил с полки. Достал из кармана, готовый, заряженный, будто положил его туда заранее.
Мы спустились по узким каменным ступеням. Тоннель внизу был старым, с низким сводом из подогнанных друг к другу тёсаных блоков, византийской кладки, какую я видел на гравюрах в книгах. Юсуф пошёл первым с фонарём, Ника за ним, я замыкал. Под подошвами хлюпала вода, со свода капало, и луч фонаря выхватывал из темноты мокрые стены и низкие арки переходов.
Дальше начался бег. Ника дышала тяжело, я поддерживал её под локоть, помогая держать темп, и на поворотах придерживал, чтобы она не задела плечом о камень. Юсуф сворачивал уверенно, без заминки, налево, потом направо, потом снова налево, в лабиринте переходов, разбегавшихся от главного тоннеля.
И тут я начал считать.
Хирург считает всегда. Время операции, объём кровопотери, расстояние от края резекции до здоровой ткани, всё это я привык мерить с точностью до миллиметра, и привычка работала сама, без моего участия. Мы бежали уже минут десять. При нашей скорости, с поправкой на повороты и больную от бега Нику, мы прошли больше километра. И всё это время тоннель шёл под уклон. Любой путь к спасению поднимал бы нас к свету и воздуху, к поверхности. Мы же спускались, всё глубже, и пол ни разу не качнулся вверх.
Я слушал дыхание Юсуфа профессиональной привычкой, как слушают пациента. Он бежал впереди с фонариком, в трёх шагах, и за десять минут под землёй, после километра бега, грудная клетка его должна была ходить ходуном. Юсуф не задыхался. Дышал он ровно, ритмично, и я не уловил ни одного тяжёлого вдоха.
Теперь тот утренний страх читался иначе. Мокрые ладони, частый пульс, тремор пальцев я списал тогда на страх человека, за которым следят. На деле Юсуф боялся одного: что я раскушу его прежде, чем захлопнется ловушка.
Я сжал руку Ники крепче. Она скосила на меня глаза, на бегу, и по моему лицу прочитала достаточно, чтобы не задавать вопросов. Впереди прыгал луч фонаря, выхватывая из темноты всё новые арки, и тоннель уводил нас вниз, в глубину, под мёртвые руины Эфеса. В конце этого спуска нас дожидался хозяин ловушки, человек, выстроивший весь этот опустевший город, мой отец.
Я остановился.
Резко, посреди узкого коридора, и Ника по инерции ткнулась мне в спину. Я развернулся вполоборота и заслонил её, встав так, чтобы между ней и Юсуфом оказалось моё плечо.
— Дальше мы не пойдём, — сказал я.
Юсуф обернулся. Луч фонаря качнулся, и тени поползли по мокрым сводам.
— Господин Разумовский, — проговорил он, и в голосе ещё держалась суетливая тревога проводника. — Там люди! Они идут за нами! Нам нужно уходить, скорее!
— Ты не запыхался, — сказал я. — Километр бегом под землёй, а дыхание ровное, как у меня на обходе. И всё это время мы спускались, прямо под библиотеку Цельса, в ту самую точку, от которой бежать полагается в обратную сторону. Я дальше не сделаю ни шага.
За спиной у меня лязгнуло. Глухо, тяжело, с визгом металла по камню. Я обернулся. Поперёк коридора, в нескольких шагах позади, из паза в своде опустилась железная решётка. Прутья в палец толщиной вошли в гнёзда в полу и встали намертво, отрезав путь назад.
Юсуф вздохнул всей грудью, и плечи у него опустились. Потом он выругался, длинно и грязно, по-русски, тем матом, какой я слышал в приёмном покое от поступавших по пьяни трактористов.
— Всегда ты был упрямым, — сказал он по-русски, без турецкого акцента, ровным усталым голосом взрослого человека. — Ну, здравствуй, сын.
Он поднял руку и провёл ладонью перед лицом, коротким смазанным движением, словно стирал что-то с воздуха.
Лицо Юсуфа поплыло.
Смуглая кожа посветлела. Тонкие черты огрубели, скулы раздались вширь, нос стал тяжелее. Молодость стекла с лица, как воск с оплывающей свечи, и под ней проступила сетка морщин у глаз и жёсткая складка у рта. Плечи под пиджаком расправились, и щуплый турецкий связной на моих глазах обернулся крепким широкоплечим мужчиной лет пятидесяти.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
