Обложка Лекарь Империи 17

Лекарь Империи 17

Александр Лиманский, Сергей Карелин

0% прочитано
Стандартный
Александр Лиманский, Сергей Карелин

Лекарь Империи 17

Глава 1

— Ментальные импульсы. Направленные, сфокусированные, боевой частоты. Не знаю, какого класса артефакт, но бил он так, что у меня в ушах до сих пор звенит, а прошло два часа. Корнеев принял первый удар на себя — он шёл в головной машине и поставил индивидуальный щит. Щит продержался полторы секунды и лопнул, как мыльный пузырь. Корнеев потерял сознание мгновенно. Остальные — Лещинский и Кузьмин — получили скользящие. Головная машина ушла в занос и врезалась бортом в отбойник.

Он замолчал. Промокнул нос полотенцем. Кровь уже не шла, но привычка осталась. Я ждал. Кобрук ждала. В ординаторской было тихо, только гудела лампа и за стеной, в коридоре, цокали чьи-то каблуки.

— Я выскочил из замыкающей машины. Поставил групповой щит — всё, что мог, на остатках концентрации. Удержал секунд десять, может, двенадцать. Этого хватило, чтобы Лещинский вытащил Корнеева из передней машины. Но щит сел, и я понял, что следующий удар будет последним.

Рогов сжал стакан. Костяшки побелели.

— Они подошли ближе. Трое или четверо, в метели — не разобрать. Тёмные силуэты, двигались строем, не торопились. Знали, что мы в ловушке. Артефакт работал на них: метель скрывала и глушила, а они в ней ориентировались, как рыбы в воде. И главный — он шёл впереди. Высокий, в капюшоне. Руки вытянуты перед собой, и между ладонями пульсировало что-то… синее. Холодное. Ментальный бич, Илья Григорьевич. Вещь, которую я видел только в учебниках и надеялся никогда не увидеть вживую.

Ментальный бич. Я знал это понятие — Серебряный упоминал его однажды, мельком, тоном, каким упоминают средства массового поражения. Артефактное оружие, бьющее по нервной системе напрямую, минуя любые физические барьеры. Запрещено Империей к использованию и хранению. Теоретически не должно существовать за пределами хранилищ Канцелярии.

Теоретически.

— И тут из метели вылетел ворон, — Рогов произнёс это ровным голосом, но я уловил, как в нём дрогнула нотка. — Огромная чёрная птица. Спикировала прямо на лобовое стекло их машины — они подъехали на внедорожнике, тёмном, без номеров. Ворон ударил в стекло грудью, раскинул крылья и закрыл обзор водителю. Начал бить клювом, и стекло пошло паутиной. Водитель дёрнул руль, машина вильнула.

Рогов помолчал. Потёр переносицу.

— А потом… — он посмотрел на меня с выражением человека, который понимает, как звучит то, что он сейчас скажет, и ему всё равно. — Звучит как бред контуженного, я понимаю. Но на командира их группы с неба спланировал бурундук.

Кобрук медленно повернула голову и посмотрела на меня. Я не ответил на её взгляд. Я смотрел на Рогова, и лицо моё было каменным, потому что если бы я позволил ему дрогнуть, то не остановился бы. Внутри всё сжималось — не от боли, не от страха, от чего-то большего, для чего в медицинских справочниках нет термина.

Фырк. Сто восемьдесят граммов. С содранным боком, с обожжённым ухом, после ста тридцати километров в кузове грузовика. Бросился на человека с ментальным бичом. На человека, который мог стереть ему сознание одним импульсом.

Бросился, потому что другого способа спасти четверых незнакомых людей не было.

— Он вцепился ему в лицо, — продолжал Рогов, и его голос стал тише. — Прямо в физиономию. Когтями и зубами. Тот заорал, схватился за морду, выронил артефакт, и бич погас. Это дало нам три секунды. Может, четыре. Лещинский поднял щит. Кузьмин ударил веерным импульсом. Мы отбросили их. Они отступили в метель, подобрали артефакт и ушли. Метель через минуту стихла.

— А бурундук? — спросила Кобрук.

Рогов покосился на неё.

— Тот швырнул его. Отодрал от лица и швырнул, как тряпку. Зверёк упал в снег, и я думал — всё, конец. Но ворон подхватил его. Как именно не видел, метель ещё не улеглась. Когда развиднелось, они оба лежали у колеса нашей машины. Ворон прикрывал его крылом.

Рогов допил чай. Поставил стакан. Руки больше не дрожали — рассказ, видимо, выполнил функцию дебрифинга, того самого проговаривания травмы, после которого мышцы начинают отпускать.

— Мы подобрали их. Положили в салон. Уложили на плед. Ворон не давал к бурундуку прикасаться, пока я не сказал, что мы друзья. Тогда он подвинулся. И всё.

Он замолчал. Окончательно.

Я сидел и смотрел в стол.

Фырк спланировал на человека с ментальным бичом. Жесть…

Я потёр лицо ладонями. Надавил на глаза, увидел цветные пятна, убрал руки.

— Сколько нападавших вы насчитали? — спросил я.

— Шестеро, может семеро, — ответил Рогов. — Действовали слаженно, без суеты. Профессионалы. Не уличная шваль, не наёмники-одиночки. Группа. С командиром, с распределением ролей, с артефактным обеспечением. Кто-то вёл метель, кто-то бил по щитам, кто-то перекрывал связь. Скоординированная работа.

— И кто-то знал ваш маршрут, — добавил я.

Рогов замер. Стакан в его руке остановился на полпути к столу.

— Маршрут был засекречен, — произнёс он медленно, и каждое слово звучало так, будто он пробовал его на вкус и находил горьким. — Серебряный передал лично. Мне. Вчера вечером. По закрытому каналу.

— Значит, либо канал не такой закрытый, — сказал я, — либо утечка с вашей стороны.

Рогов поставил стакан. Посмотрел на меня, и его здоровый глаз стал жёстким, колючим.

— Либо с вашей, Разумовский, — парировал он. — Кобрук знала о прибытии группы. Вы знали. Ваш барон знал. Сколько ещё человек в этой больнице были в курсе?

— Двое, — ответила Кобрук, и её голос прозвучал так, что воздух в комнате стал холоднее на градус. — Я и Илья Григорьевич. Штальберг знал о визите Серебряного, но не о конкретном транспорте. Мои люди — чисты. За каждого ручаюсь головой.

Рогов открыл рот, чтобы возразить, но я его опередил.

— Не здесь и не сейчас. Утечку будем искать, когда разберёмся с живыми. А сейчас мне нужна связь с Серебряным.

Рогов посмотрел на меня. Потом на Кобрук. Потом — на потолок, словно спрашивая у высших сил, чем он заслужил это утро.

— Серебряный не выходит на обычную связь, — сказал он. — Вы звонили, я знаю. Абонент недоступен. Стандартная процедура: при срыве операции Магистр уходит в тень и закрывает все каналы, кроме одного.

Он сунул руку во внутренний карман пальто и достал предмет.

Плоский диск, размером с карманные часы. Матовый металл, тёмный, с еле заметной гравировкой по ободу. Рунические знаки — мелкие, угловатые, непохожие на те, что я видел на браслете Ворона. Эти были другими. Тоньше. Изящнее. Аккуратная, штучная работа.

— Закрытый канал, — пояснил Рогов. — Артефакт прямой связи. Одноразовый, но надёжный. Серебряный ответит.

Он положил диск на стол, прижал большой палец к центру гравировки, и по поверхности металла пробежала голубоватая волна света. Диск загудел. Тонко, на грани слышимости, как камертон.

Секунда. Другая. Третья.

Гудение оборвалось. И из диска раздался голос.

Голос Серебряного.

— Рогов. Докладывай.

Менталист подобрался. Плечи развернулись, подбородок поднялся — рефлекс подчинённого, услышавшего командира.

— Конвой-четыре, срыв операции. Засада на сорок третьем километре трассы М-7. Артефакторная метель, ментальные импульсы боевой частоты, не менее шести нападавших. Корнеев — нейроконтузия третьей степени, в реанимации Муромского центра, стабилен. Остальные — лёгкие. Транспорт потерян. Миссия не выполнена. Находимся в Центральной Муромской больнице.

Пауза. Серебряный обрабатывал информацию. Я представил его: кабинет в Москве, полумрак, графин с водой, длинные пальцы, сложенные домиком у подбородка. Лицо, на котором не дрогнет ни одна мышца, потому что дрожат мышцы только у тех, кто не успел просчитать варианты.

— Потери среди нападавших? — спросил Серебряный.

— Неизвестно. Отступили организованно, в метели. Но были дезориентированы после атаки… фауны.

— Фауны, — повторил Серебряный, и в его голосе впервые промелькнуло нечто, похожее на любопытство. Лёгкое, контролируемое, как у учёного, увидевшего аномалию в эксперименте. — Поясни.

Рогов кашлянул.

— Группу спасли два существа. Ворон — крупный, чёрный, с металлическим браслетом на лапе. И бурундук. С крыльями, — Рогов произнёс последние два слова с интонацией человека, сдающего рапорт о наблюдении НЛО и понимающего, как это выглядит. — Бурундук атаковал командира нападавших, вывел из строя артефакт. Ворон ослепил водителя. Это дало нам окно для контратаки.

Длинная, весомая тишина, в которой я слышал, как Серебряный думает. Не о засаде — о том, что стоит за ней. О фигурах на доске, которые только что сдвинулись.

— Разумовский, — произнёс Серебряный. — Ты там?

— Здесь, — ответил я.

— Твой бестелесный друг обрёл плоть и вернулся?

Формулировка была точной. Серебряный всегда формулировал точно — это была его профессиональная деформация и его оружие одновременно.

— Да, — сказал я. — Фырк материализован. Ранен, но стабилен. С ним ворон — хранитель Владимирской больницы. Тоже ранен. Говорит, что он был в плену у Демидова. Он тоже был духом, но как я понял его материализовал рунический браслет на лапе.

Пауза. Короче предыдущей.

— Демидов, — повторил Серебряный, и это имя прозвучало так, как звучит название болезни, которую врач давно подозревал, но не мог подтвердить. — Значит, Демидов. Ну что ж.

Я слышал, как на том конце звякнуло стекло о стекло. Вода. Серебряный пил воду, обдумывая.

— Они что-то знают, — сказал он, и тон изменился. Любопытство ушло, на его место встала деловая, жёсткая прагматика. — Твой бурундук и ворон. Они видели. Они слышали. Они — ключ, Разумовский. К Демидову и к тому, кто за ним стоит.

— Возможно, — ответил я, потому что соглашаться с Серебряным безоговорочно было опасной привычкой.

— Не «возможно», а наверняка. Слушай внимательно. План меняется. Величко по-прежнему необходимо эвакуировать из Мурома, оставлять его там после сегодняшнего — безрассудство. Мои люди подмогой прибудут за ним в течение пары часов. И вместе с Величко — ворон и твой бурундук. Их нужно доставить в Москву, в защищённый периметр. Допросить. Обследовать. Снять браслет с ворона — у меня есть специалист по рунам. Здесь мы разберёмся.

Внутри меня что-то сжалось. Я знал это ощущение — оно приходило каждый раз, когда кто-то пытался забрать моих пациентов.

— Это исключено, — сказал я, и мой кулак ударил по столу раньше, чем голова успела оценить уместность жеста. Стакан Рогова подпрыгнул, чай плеснул на папку Кобрук. — Фырк — мой фамильяр. Ворон — мой пациент. Я не отдам их вашим конвоирам, Серебряный. Не после того, что случилось с последним конвоем. Корнеев в коме, если вы забыли.

Кобрук промокнула папку салфеткой. Молча. Без комментариев. Она знала, когда не нужно вмешиваться.

Рогов смотрел на меня с выражением, в котором смешались оскорбление за «конвоиров» и неохотное уважение за прямоту.

Серебряный не ответил сразу. Пауза длилась три секунды — достаточно, чтобы я успел пожалеть о кулаке и не успел пожалеть о словах.

— Я знал, что ты так скажешь, Илья, — произнёс Серебряный, и в его голосе прозвучала усмешка. Не злая, не обидная. Та самая фирменная, цинично-тёплая усмешка, от которой хотелось одновременно ударить его и пожать руку. — Именно поэтому ты поедешь с ними.

Я открыл рот. Закрыл.

— Тем более, — продолжил Серебряный, и я услышал, как на том конце скрипнуло кресло — Магистр откинулся, довольный собой, — у меня в столице для тебя есть одно крайне важное задание. Деликатное. Требующее именно твоих навыков. Обсудим при встрече. Рад, что ты вызвался добровольцем.

— Я не вызывался.

— Ну разумеется вызвался. Ты только что сказал, что не отпустишь своего фамильяра без себя. А фамильяр едет в Москву. Следовательно, ты — тоже. Логика, Илюша. Формальная, бесстрастная, неумолимая логика.

Я молчал. Потому что он был прав. Виртуозно, красиво, с шахматной элегантностью — прав. Он знал, что я откажусь отдавать Фырка. Знал, что потребую ехать сам. И подстроил всё так, чтобы моя вспышка стала моим же согласием.

Серебряный. Человек, который играет людьми, как пианист — клавишами: не насилуя, а извлекая из них ту мелодию, которая ему нужна.

— Восстанавливайтесь, — голос Серебряного стал деловым, без усмешки. — Рогов, обеспечь безопасность периметра. Корнеева стабилизировать. Величко готовить к транспортировке. Я свяжусь в течение двенадцати часов и сообщу логистику. Конец связи.

Диск потух. Голубое свечение угасло, гравировка потемнела, и артефакт превратился в обычный кусок металла.

Рогов убрал его в карман.

Тишина в ординаторской была густой.

Я сидел и смотрел на стол.

Серебряный разыграл меня. Чисто, элегантно, в три хода. Вспышка — отказ — ловушка. И я влетел в неё, как муха в янтарь, добровольно и с энтузиазмом.

Но, чёрт возьми, — он не ошибся. Потому что я действительно не отпущу Фырка. И действительно поеду. И если в Москве есть ответы — я их найду.

Я поднял голову.

Кобрук смотрела на меня. Молча, спокойно. Трезвая, выдержанная готовность к худшему.

— Анна Витальевна, — сказал я, — я уезжаю.

Она кивнула. Медленно, один раз.

— Знаю, — ответила Кобрук. — Слышала.

Я встал. Прошёлся по ординаторской — три шага до стены, разворот, три шага обратно. Мысли укладывались в слова, слова — в формулировки.

— Хватит, — сказал я и остановился. — Мы всё время играем от обороны. С того дня, как Архивариус впервые полез в мозги Орлова, мы только и делаем, что штопаем раны. Залатали одну дыру — появилась другая. Спасли пациента — потеряли фамильяра. Вернули фамильяра — получили засаду на трассе. Мы реагируем, а не действуем. Сидим в осаде и ждём следующего удара, как будто это нормально — жить в режиме постоянной реанимации.

Я посмотрел на Кобрук. На Рогова. На обоих.

— Так продолжаться не может. Архивариус травит моих пациентов, калечит моих друзей, устраивает засады на федеральных трассах в десяти километрах от моего Центра. Если ответы в Москве — я еду в Москву. Если нужно вскрыть Демидова — я его вскрою. Не скальпелем, так Сонаром. Пора бить в ответ.

Тишина.

Кобрук распрямила плечи. Медленно, как разворачивается стальная пружина. И кивнула — по-другому, не как минуту назад. Тогда было принятие. Сейчас скорее одобрение. Разница тонкая, но я её уловил.

— Поезжай, — сказала она. — Центр я прикрою. Зиновьева справится с диагностикой. Тарасов — с реанимацией. Ордынская войдёт в любую операцию, если понадобится. Твоя команда сработалась, Илья. Они выдержат. Ты собрал хорошую команду.

Она помолчала. Потом добавила, тише:

— Главное — вырви этот сорняк с корнем. Чтобы он больше не полз сюда.

Рогов выпрямился в кресле. Пластырь на его скуле отклеился с одного края, и он машинально прижал его пальцем.

— Я гарантирую, Илья Григорьевич, — произнёс он. — Мы подгоним бронированный транспорт экстра-класса. Довезём до столицы в целости. Мои ребята, конечно, побитые, но двое на ногах, и за руль сяду лично. Больше никаких сюрпризов на трассе. Слово менталиста.

Слово менталиста. Не знаю, сколько это стоило в московских коридорах Инквизиции, но здесь, в муромской ординаторской, после всего, что случилось за это утро, — стоило немало. Рогов не был человеком, который бросает слова на ветер. Я это видел. Контуженный, избитый, потерявший командира группы, он сидел прямо и давал обещание.

Я кивнул.

— Принято, — сказал я.

И подумал: Москва.

Москва, значит, Москва.

Что ж. Едем.

Ноги понесли меня по коридору на автопилоте.

Тело работало в том режиме, который в реаниматологии называют «компенсированный шок» — все системы функционируют, все рефлексы на месте, но запас прочности исчерпан, и следующая нагрузка может опрокинуть всю конструкцию.

Я шёл, и стены коридора слегка покачивались, как палуба корабля в лёгкий шторм. Не кружилась голова — просто вестибулярный аппарат начал выдавать помехи, сообщая мозгу то, что мозг и так знал: организм на пределе.

Больше суток на ногах. Операция на сердце Раскатовой. Потом — Шипа на подоконнике с её «Илья». Потом — трасса, засада, микрохирургия в трясущемся салоне скорой. Потом — Рогов, Серебряный, Москва.

Мой организм был крепким. Но даже крепкий организм имеет предел, и этот предел проявлялся сейчас в мелочах: дрожь в пальцах, которой не было, когда я шил вену Фырка. Сухость во рту. Тяжесть в веках, будто к ресницам привязали грузила.

Сначала — проверка.

Я остановился у двери кабинета. Ключ. Замок. Тихо, чтобы не разбудить.

Дверь приоткрылась. Полоска света из коридора легла на пол, на край кушетки, на полотенце, в которое был завёрнут Фырк.

Он спал. По-настоящему спал — глубоким, тяжёлым сном, в который проваливаются тела после травмы и кровопотери, когда мозг наконец получает разрешение отключиться и бросает все ресурсы на ремонт.

Грудная клетка поднималась и опускалась ровно, мерно, без тех пугающих пауз, которые я слышал в салоне скорой. Дыхание выздоравливающего. Шерсть на здоровом боку чуть топорщилась при каждом выдохе.

Ворон дремал на спинке стула, втянув голову в перья. Перебинтованное крыло плотно прижато к телу, здоровое сложено аккуратно. Даже во сне он выглядел основательно — как старый солдат, который научился спать в любом положении, но просыпаться мгновенно.

Ордынская сидела на стуле у кушетки. Руки на коленях. Глаза закрыты, но не спала — я видел, как при скрипе двери её ресницы дрогнули и зрачки двинулись под веками. Боевое дежурство. Полусон-полубодрствование, в котором сознание мониторит обстановку, не выключаясь полностью.

Всё в порядке. Здесь — в порядке.

Я закрыл дверь. Тихо. Повернул ключ. Пошёл дальше.

Реанимационный бокс. Знакомая дверь, знакомый запах антисептика, знакомый писк кардиомонитора, проникающий в коридор через неплотно прикрытый притвор.

Семён сидел у койки.

Не на стуле — стул стоял в стороне, задвинутый в угол. Семён принёс себе табурет из процедурной и поставил его вплотную к изголовью, так близко, что его колено почти касалось края матраса. Руки сложены на груди, спина прямая, подбородок поднят. Перебинтованные ладони выглядывали из рукавов халата, как белые перчатки.

Он не спал. Глаза открыты, и в них стояла та особая, мутная бодрость, которая бывает у людей, не смыкавших век столько же, сколько не смыкал я. Но у Семена был стимул. Стимул лежал на койке перед ним, опутанный проводами и трубками.

Леопольд Величко. Дядя. Единственный родственник, которого Семён не собирался терять.

Монитор показывал стабильные цифры. Давление, пульс, сатурация — всё в пределах, которые я утвердил утром. Плазмаферез продолжал работать, центрифуга тихо гудела.

Шипа сидела в ногах койки. Полупрозрачная, мерцающая зеленоватым светом в полумраке бокса. Её глаза были открыты и смотрели на меня.

— Я чую других, — раздался её голос в моей голове. Тихий, ровный, без привычного кошачьего высокомерия. — Они изранены, но их Искры яркие. Им нужно время.

Других. Фырка и Ворона. Шипа чувствовала их через стены, через этажи, через всю больницу — так, как духи-хранители чувствуют своих сородичей. Не глазами, не ушами — чем-то более древним и точным.

— Они в безопасности, — ответил я мысленно.

Шипа моргнула. Медленно, по-кошачьи — одно длинное закрытие глаз, потом открытие. В кошачьем языке это означает доверие. В языке Шипы — «принято к сведению, двуногий, можешь идти».

Семён повернул голову. Увидел меня. И его лицо на секунду посветлело.

— Шеф, — сказал он тихо. — Никого не впускал. Как ты велел. Приходила сестра с назначениями, я взял через дверь. Тарасов заглядывал после того, как устроил менталиста в реанимации, сказал, что Корнеев стабилизирован. Коровин принёс бутерброды. Я их съел. Все четыре.

— Ты молодец, — сказал я. И имел в виду не бутерброды.

Семён кивнул. Принял, но не зацепился — не до благодарностей. Его взгляд вернулся к Величко, скользнул по показаниям монитора, по трубкам, по лицу дяди, и снова — ко мне.

И то, что он увидел на моём лице, ему не понравилось.

— Шеф, — сказал Семён, и его голос изменился. Стал жёстче, твёрже, с той неожиданной интонацией, которую я слышал у него впервые. — Иди спать. Прямо сейчас.

— Я в порядке, — ответил я. Автоматически. Лекарский рефлекс — отрицать собственное нездоровье, даже когда тебя качает, как берёзу в ветер.

— Ты не в порядке, — Семён поднялся с табурета. Встал. И я вдруг осознал, что он выше меня на полголовы, и что перебинтованные руки, которыми он упёрся мне в плечи, были на удивление сильными. — У тебя руки трясутся, зрачки разного размера, и ты держишься за дверной косяк, хотя думаешь, что нет.

Я посмотрел на свою левую руку. Она действительно лежала на косяке. Когда я за него взялся?

— Шеф. Послушай. Я не уйду отсюда. Дядя стабилен. Тарасов в соседнем боксе. Коровин внизу, в приёмном. Всё под контролем. А ты сейчас рухнешь прямо на этот линолеум, и мне придётся тебя тащить, а у меня ладони, и я буду очень зол.

Он говорил это без улыбки. Серьёзно, настойчиво, с той бесстрашной прямотой младшего перед старшим, которая появляется, когда младший понимает, что старший губит сам себя, и молчать — значит соучаствовать.

Мой ученик. Мой ординатор. Парень, который полгода назад боялся сделать инъекцию без одобрения, а сейчас выталкивал меня из палаты с уверенностью взрослого человека.

Я мог бы сопротивляться. Мог бы сказать «я старше по званию» или «не указывай мне» или любую из тех фраз, которыми врачи прикрывают собственную гордость. Но Семён был прав. И я слишком устал, чтобы врать.

— Ладно, — сказал я. — Ладно. Два часа.

— Шесть, — отрезал Семён. — Минимум. Иначе я позвоню Кобрук, и она тебя уложит административным приказом.

— Шантаж.

— Забота, — поправил он. И мягко, но настойчиво развернул меня за плечи к двери.

Коридор. Лестница. Ещё один коридор. Мой кабинет, комната отдыха, диван…

Я дошёл до него. Сел. Снял ботинки — руки справились с этой задачей с третьей попытки, шнурки выскальзывали из пальцев. Лёг, не раздеваясь.

Закрыл глаза.

И провалился.

Тёплые прикосновения.

Чья-то рука скользила по спине. Мягко, медленно, по кругу. Так гладят кошку или ребёнка, когда хотят успокоить, а не разбудить. Ладонь знакомая: узкая, с длинными пальцами, с шершавым колечком на среднем, которое чуть цеплялось за ткань при каждом проходе.

Я знал эту руку. Знал до того, как открыл глаза.

Вероника.

Сознание возвращалось рывками, как поднимается подводная лодка — слой за слоем, от тёмного дна к светлой поверхности. Диван. Комната отдыха. Запах кофе — свежего, а не вчерашнего. За окном темно. Темно?

Я открыл глаза.

Вероника сидела на краю дивана, подогнув ноги, и смотрела на меня с тем выражением, которое я видел у неё всего несколько раз — когда она приходила ко мне после ночных смен, и в её глазах смешивались нежность и тот тихий, неозвученный страх, который испытывают близкие лекарей: «а вдруг однажды он не проснётся, потому что на этот раз отдал слишком много».

— Совсем потерялся, лекарь? — голос тёплый, чуть насмешливый, с той хрипотцой, которая появлялась у неё по вечерам. — Ты проспал двенадцать часов. Уже вечер.

Двенадцать часов.

Я сел. Позвоночник хрустнул в трёх местах, плечи отозвались тупой болью, шея повернулась с протестующим скрипом. Тело чувствовало себя так, будто его разобрали на запчасти, промыли и собрали обратно — всё работало, но с люфтом.

— Двенадцать? — переспросил я.

— Двенадцать, — подтвердила Вероника. — Семён никого к тебе не подпускал. Сказал: «Шеф спит, будить запрещено, по всем вопросам — к Тарасову». Кобрук заглядывала, кивнула и ушла. Даже Штальберг не стал тебя дёргать, а для него это — подвиг самоотречения.

— Черт. Двенадцать часов. Серебряный же! — воскликнул я, подпрыгнув на месте.

— Успокойся, герой, — улыбнулась Вероника. — Он еще не выходил на связь.

Фух, отлегло.

Я потёр лицо. Щетина. Колючая. Кобрук сказала «побрейся» — когда это было? Вчера? Позавчера? Дни слились.

Но голова была ясной. Кристально, звеняще ясной, как бывает после настоящего, глубокого сна, которого организм ждал давно и наконец дорвался. Мысли выстроились в ряд, без хаоса и шума. Москва. Серебряный. Фырк. Ворон. Демидов. Задание. Пока можно выдохнуть.

— Кажется, мне это было нужно, — сказал я и потянулся до хруста в костях. Позвонки щёлкнули, суставы отозвались, и что-то внутри грудной клетки расправилось — не физическое, а то, другое, что сжимается от усталости и распрямляется от отдыха. — Как дела с домом?

Вероника улыбнулась краешком губ, так улыбаются люди, у которых хорошие новости, но они хотят подать их красиво.

— Я связалась с риелтором и хозяевами, — сказала она. — Они жутко извинялись за накладку с детской долей. Юридически всё оказалось сложнее, чем они думали, но они подключили лучших юристов и обещают утрясти за пару недель. Так что наши льняные шторы откладываются ненадолго.

Наш дом. В мире, где астральные паразиты лезут в мозги, а на федеральных трассах устраивают засады, — она выбирала шторы. И в этом было столько здоровой, нормальной, настоящей жизни, что я чувствовал, как от одной мысли об этом что-то тёплое разливается в груди.

— Пара недель — это ничего, — сказал я. — Шторы подождут.

Я наклонился к ней и поцеловал. Медленно, так целуют люди, которые знают, что никуда не денутся друг от друга, и поэтому могут позволить себе не спешить. Её губы пахли чаем и чем-то сладким — она ела печенье. Похоже овсяное, которое Коровин приносил в ординаторскую пачками.

— Пойдём, — сказал я, поднимаясь. — Проверим, как там мои пациенты.

Вероника встала, оправила волосы, подала мне ботинки. Я зашнуровал их — на этот раз пальцы слушались с первой попытки, двенадцать часов сна починили то, что сутки бодрствования сломали.

Коридор Диагностического центра в вечерние часы был другим. Тише. Мягче. Дневная суета улеглась, ночная ещё не началась, и в этом промежутке больница дышала ровнее, как пациент между процедурами.

Дежурное освещение давало тёплый, приглушённый свет, и наши шаги по линолеуму звучали негромко — мои тяжёлые, Вероникины лёгкие, в ритме, который совпадал сам собой.

Мы шли, и я держал её за руку. Просто так. Потому что мог. Потому что после суток, в которые я шил бурундучьи вены, орал на водителя скорой и колотил кулаком по столу перед менталистом, — держать за руку девушку, которая выбирает льняные шторы в наш будущий дом, было лучшей терапией из всех, что я знал.

Ордынская появилась из-за поворота.

Она шла навстречу нам, и я отметил, что выглядела она лучше, чем утром, — круги под глазами посветлели, щёки обрели немного цвета, движения стали увереннее. Похоже Семен заставил и её поспать, и поесть. Молодой организм сделал остальное.

Но когда Ордынская увидела нас с Вероникой, с ней произошло нечто странное. Она остановилась. Щёки, только что бледно-розовые, вдруг стали красными — ярко, густо, от подбородка до корней волос. Глаза метнулись в сторону, потом обратно, потом снова в сторону.

— Илья Григорьевич… — она запнулась. Руки сцепились перед собой, пальцы вцепились друг в друга. — Я как раз вас искала. Тут такое дело…

Я смотрел на неё с нарастающим интересом. Ордынская краснела часто — при похвале, при критике, при любом повышенном внимании. Но это был другой румянец. Не смущение, а нечто среднее между виной и восторгом, как у ребёнка, который притащил домой бездомного котёнка и не знает, похвалят его или отругают.

— Лена, — сказал я, — что слу…

Я не договорил.

Потому что из-под копны волос Ордынской — из-за воротника халата, из того укромного пространства между шеей и тканью, где тепло и безопасно, — появилась маленькая рыжая морда.

Сначала — нос. Чёрный, блестящий, подрагивающий. Потом — усы, обломанные с одной стороны, но торчащие с другой. Потом — глаза.

Левый был всё ещё припухший, в ореоле жёлто-зелёного синяка, но уже приоткрывшийся, моргающий.

Фырк выбрался на плечо Ордынской.

Медленно, осторожно, подтягиваясь передними лапами и чуть припадая на правый бок, где под шерстью прятались три микроскопических стежка. Крошечные крылья были сложены плотно, хвост задран вверх для баланса.

Он уселся на плече Ордынской, обхватив задними лапами воротник, и обвёл нас взглядом.

Меня. Веронику. Коридор. Вечернее освещение. Весь этот мир, из которого его вырвали и в который он вернулся — побитый, зашитый, в кукольных кедах и абсолютно непоколебимый.

— А вот и наши голубки нарисовались! — произнёс Фырк. Вслух. Скрипучим, чуть сиплым, но донельзя довольным голоском, в котором каждая нота была знакомой, как мелодия, которую напеваешь, не замечая. — Выспался, соня? А я тут, между прочим, уже давно в форме. Обход сделал, пока ты храпел. Ворон спит. Величко стабилен. Лена мне кашу принесла. Овсяную. Без сахара, между прочим! Я ей говорю — Леночка, я ж никогда не питался. А последние дни только хлебными крошками и собственной гордостью, можно мне ложку мёда? Нет, говорит, вам нельзя, Илья Григорьевич не одобрит. Ты слышишь, двуногий? Она мне отказала в мёде! Твоим именем! Это тирания!

Он говорил, и я слушал, и внутри меня что-то, сжатое в тугой узел последнее время, наконец развязалось.

Я рассмеялся.

По-настоящему, от живота, так что Вероника вздрогнула, а Ордынская улыбнулась, и краска на её щеках из виноватой стала тёплой.

Я подставил ладонь.

Фырк посмотрел на неё, потом на меня, и в его глазах мелькнула нежность существа, которое нашло своего человека.

Фырк перебрался на мою руку. Кряхтя, прихрамывая, цепляясь коготками за рукав халата. Побежал вверх. По предплечью, по плечу, по воротнику и устроился на привычном месте, у шеи, в той ложбинке между ключицей и челюстью, где было тепло и откуда открывался обзор на весь мир.

Прижался всем телом, расставив лапки. Обнимал. Тепло разлилось у меня в груди. И радость.

Тёплый. Пушистый. Настоящий. Живой. Не тот бестелесный дух, что был раньше.

Сквозь ткань халата я чувствовал биение его сердца. Примерно двести ударов в минуту. И это биение было лучшим звуком, который я слышал за последнее время. Лучше любого кардиомонитора. Лучше любой музыки.

— Я тоже скучал, пушистый, — сказал я тихо, проведя пальцем по его здоровому боку. Шерсть под пальцем была жёсткой, колючей, совсем не призрачной. Настоящей. — Я тоже скучал.

Фырк фыркнул. Конечно, фыркнул — он был бы не он, если бы не фыркнул.

— Ещё бы ты не скучал, — пробормотал он, устраиваясь поудобнее. — Без меня ты, поди, совсем разложился. Диагнозы кто ставил? Шутки кто шутил? Кто тебя контролировал, чтоб ты глупостей не наделал?

— Справлялся.

— Плохо справлялся. Вон, осунулся весь. Щетина. Круги под глазами. Вид — как у бездомного. Кобрук тебе этого не говорила?

— Говорила.

— Умная женщина. Слушай её чаще.

И ткнулся мокрым носом мне в шею, от которого по коже побежали мурашки и стало щекотно.

Вероника стояла рядом.

Я повернулся к ней и увидел её лицо. Глаза широко раскрыты. Рот приоткрыт. Ладонь замерла у груди в жесте, который мог означать «ой» или «что» или «я сплю?». Она переводила взгляд с меня на Фырка и обратно — на говорящего бурундука в кукольных кедах, который сидел на моём плече, дерзил, фыркал и тыкался носом мне в шею. И не могла вымолвить ни слова.

Фырк повернул голову. Посмотрел на Веронику.

Я улыбнулся. Тепло, спокойно, с той уверенностью, которая появляется, когда две половины твоей жизни наконец оказываются в одном коридоре.

— Ника, познакомься, — сказал я. — Это Фырк.

Глава 2

Вероника не двигалась.

Стояла в коридоре, и я наблюдая за ее лицом видел как происходит работа. Рационализация. Попытка уложить увиденное в привычные рамки. Моргнула. Раз, другой, третий. Словно это могло перезагрузить картинку. Шаг назад, крошечный. Взгляд: на меня, на Фырка, снова на меня, снова на Фырка.

Фырк, разумеется, чувствовал себя на сцене.

Он расправил плечи (насколько это возможно для существа, у которого плечи шириной в два пальца), приподнял подбородок и принял позу, которую, видимо, считал величественной. Получилось скорее комично: побитый бурундук с заплывшим глазом, в грязных кедах и с торчащей на боку шерстью, восседающий на плече врача с видом императора на балконе.

И тут его новое, материальное тело напомнило о себе.

Задняя лапа — та, что в кеде, — дёрнулась вверх и яростно заскребла за ухом. Движение было настолько животным, настолько инстинктивным и далёким от всякого величия, что Фырк сам замер на полужесте, осознав, что только что сделал.

— Это… — начал он.

Не закончил, потому что санитарка проходила с ведром и из глубины коридора потянуло хлоркой. И Фырк чихнул. Громко, звонко, с таким отчаянным «Апчхи!», что его подбросило на моём плече, и он вцепился когтями в воротник, чтобы не свалиться.

— Будь здоров, — машинально сказала Вероника.

И тут же зажала рот ладонью, потому что осознала, что только что пожелала здоровья говорящему бурундуку.

— Спасибо, — ответил Фырк, шмыгнув носом. — Хлорка. Ненавижу. Раньше я её не чувствовал, а теперь у меня нос как у ищейки, и всё воняет. Всё! Линолеум воняет, антисептик воняет, твой халат, двуногий, воняет отдельно и персонально, потому что ты в нём уже вторые сутки. И ещё я голодный. Чудовищно, непристойно, позорно голодный. У вас есть орехи? Хотя бы сыр? У меня метаболизм — как у колибри, мне нужно есть каждые три часа, иначе я начну грызть вашу мебель. Это не угроза, это медицинский факт. Проблема в том, что ваш диван, скорее всего, невкусный.

Вероника опустила руку от рта. Посмотрела на меня. Посмотрела на Фырка. Сглотнула.

— Илья, — произнесла она, и голос её звучал так, как звучит голос человека, который очень старается сохранить контроль и почти преуспевает. — У тебя на плече… грызун. В обуви. И он только что… критиковал выбор нашего дивана?

— Не грызун! — Фырк вспыхнул с такой скоростью, с какой вспыхивают обиженные дети и оскорблённые генералы. — Дух-хранитель высшего порядка! Астральная сущность с трёхсотлетним стажем! Ну, временно в отпуске по состоянию здоровья, но это не повод для фамильярности! И да, диван из экокожи — это пошлость, Вероника.

— Фырк, — сказал я.

— Что? Я просто высказываю экспертное мнение по вопросу интерьера! Три века наблюдений за человеческим бытом дают мне определённую квалификацию!

Голоса привлекли внимание. Коридор вечернего Диагностического центра, обычно пустой и тихий в это время, начал оживать. Из ординаторской выглянул Тарасов. За ним — Зиновьева с планшетом. Из палаты Величко появился Семён, бледный, с кругами под глазами.

Тарасов среагировал первым. Он смотрел на Фырка, и в его взгляде работала система оценки угроз, отточенная годами в горячих точках.

— Командир, — произнёс Тарасов ровно. — Это что?

— Это кто, — поправил Фырк.

Зиновьева подошла ближе. Сняла очки, протёрла, надела обратно. Прищурилась, наклонив голову. Я видел, как её глаза пробегают по Фырку сверху вниз. Каждая деталь фиксировалась, классифицировалась, раскладывалась по полочкам.

— Аномалия, — произнесла Зиновьева вслух, и в её голосе было больше научного интереса, чем удивления. — Голосовой аппарат бурундука физиологически не приспособлен к артикуляции человеческой речи. Гортань слишком высоко, голосовые связки рудиментарны, резонаторные полости не те. Как он формирует шипящие и фрикативные? Это физически невозможно.

— Сашенька, — Фырк повернулся к Зиновьевой, — когда я жил в астральном теле, мне говорили, что летающий бурундук — тоже физически невозможен. Когда я таранил ментальный конструкт Архивариуса, мне говорили, что это энергетически невозможно. Когда я вцепился в рожу менталиста с ментальным бичом — мне бы сказали, что это суицидально невозможно, но я не спрашивал. Так что засунь свои фрикативные… куда-нибудь в методичку и прими как данность.

Зиновьева моргнула. Открыла рот. Закрыла. Записала что-то в планшет.

Семён стоял у стены и смотрел на Фырка с выражением человека, у которого за последние двое суток закончился лимит на потрясения. Рот приоткрыт, брови ушли вверх, перебинтованные руки безвольно повисли вдоль тела.

— Это… — начал он.

— Да, — сказал я.

— Он…

— Да.

— В кедах?

— Да, Семён. В кедах.

Я обвёл взглядом свою команду. Вероника — в тихом шоке, но держится. Тарасов — в боевой готовности, но без паники. Зиновьева — в научном экстазе, замаскированном под невозмутимость. Семён — на грани перезагрузки. Ордынская — у стены, краснеющая, смущённая и одновременно улыбающаяся, потому что она-то уже знала и провела с Фырком последние часы.

— Коллеги, — сказал я. — Глубокий вдох. Это Фырк. Мой фамильяр. Сущность астрального порядка, которая по неизвестной пока причине обрела физиологию. Он с нами. Он за нас. Более того — сегодня утром он спас четверых менталистов Серебряного на федеральной трассе, рискуя собственной жизнью. Вопросы анатомии, фонетики и зоологии оставим на потом. Сейчас — все по местам. Ника, — я повернулся к Веронике, — загляни в сестринскую, принеси печенье. Любое. Иначе он отгрызёт мне ухо, и это не фигура речи.

— Я бы не стал отгрызать, — возразил Фырк. — Обкусал бы слегка. По краешку. Для мотивации.

Вероника посмотрела на меня. В её глазах постепенно, как проявляющийся снимок, формировалось выражение, которое я знал и любил: «Ладно. Ладно, Разумовский. Я не понимаю, что происходит, но я тебе верю, и мы разберёмся». Она кивнула, развернулась и пошла по коридору — быстро, собранно, каблуки простучали ритмично, как метроном.

Команда расходилась. Ошарашенные, но дисциплинированные. Моя команда. Люди, которые привыкли к тому, что рядом с Ильёй Разумовским невозможное случается регулярно, и единственный способ выжить — принять это и работать дальше.

Кабинет. Закрытая дверь. Повёрнутый ключ.

Ворон по-прежнему сидел на спинке кресла, нахохленный, перебинтованный, с прижатым к телу крылом. При нашем появлении он приоткрыл один глаз, оценил компанию — Вероника с пачкой овсяного печенья, я, Фырк на моём плече — и снова закрыл.

Принял к сведению. Не удостоил комментария.

Фырк спрыгнул на стол.

Приземлился неуклюже — задние лапы подломились, он ткнулся мордой в стопку историй болезней и чихнул. Встал, отряхнулся, увидел печенье в руках Вероники и мгновенно утратил всякий интерес к чему бы то ни было, кроме еды.

Вероника положила пачку на стол, и Фырк набросился.

Он хватал печенье двумя передними лапами, подносил ко рту и грыз. Щёки раздувались. Крошки летели во все стороны: на стол, на истории болезней, на колени Вероники, которая села в кресло напротив и наблюдала за процессом.

Я дал ему минуту. Потом сфокусировал Сонар.

Луч вошёл в тело Фырка, и я увидел то, что видел утром, — но теперь без спешки, без тряски скорой и без адреналина, заливающего глаза.

Но вот того, что я искал, — не было.

Искры. Той самой синей, пульсирующей энергии, которая раньше заполняла Фырка от кончиков ушей до кончика хвоста. Которая делала его невесомым, полупрозрачным, способным проходить сквозь стены и летать без крыльев. Искры, которая была его сущностью.

Ноль.

Раньше Фырк для Сонара был сгустком чистого синего света. Сейчас передо мной был зверёк. Просто зверёк, из мяса и костей, с бьющимся сердцем и переваривающимся печеньем.

Я убрал Сонар. Откинулся на спинку стула. Потёр подбородок.

Фырк тем временем доел третье печенье и деловито двинулся по столу к кружке с остывшим кофе. Видимо, планировал сократить путь, потому что направился прямо сквозь неё по привычке.

Керамика встретила его безжалостно.

Фырк врезался носом в стенку кружки. Звонко. Кружка качнулась, кофе плеснул на стол, а бурундук отлетел назад, шлёпнулся на зад и схватился за морду обеими лапами.

— Больно!.. — выдохнул он. — Двуногий, я чувствую боль. Настоящую. Физическую. Тут, — он ткнул лапой в нос. — И холод чувствую. И тяжесть. Гравитацию. Меня к земле тянет, как мешок с картошкой. Раньше я летал! Я проходил сквозь стены! А сейчас я впечатался в кружку!

Он замолчал. Посмотрел на свои лапы.

— Я пустой внутри, — сказал Фырк тихо. И голос его изменился — ушла дерзость, ушёл сарказм, и осталось то, что прячется под ними у всех: страх. — Как будто кто-то вычерпал меня. Была Искра — нет Искры. Я же дух, Илья. Три сотни лет дух. А теперь я… что?

Ворон на спинке кресла шевельнулся. Открыл оба глаза. Посмотрел на Фырка, и во взгляде старой птицы мелькнуло сочувствие.

Я выдержал паузу. Дал Фырку прожить этот момент, не перебивая. Потом сел ровнее, сложил руки на столе и включил режим, в котором работал всегда — диагностика.

— Рассказывайте, — сказал я. — С самого начала. Хронология. Симптомы. Как ты стал куском мяса, пушистый?

Фырк вытер нос лапой. Шмыгнул. Собрался.

— Подвал, — начал он, и голос выровнялся, хотя и остался тише обычного. — Конец всей той каши с Архивариусом. Помнишь? Круг на полу, ментальный конструкт, и эта тварь тянет щупальца к Орлову. Серебряный лежит, ты лежишь, Ордынская лежит. Оно сильнее. И я вижу, что ещё минута — и вам всем кабзда!

Он замолчал. Лапа непроизвольно потянулась к уху и остановилась на полпути.

— Я ударил, — продолжил Фырк. — Всем, что было. Всей Искрой. Собрал в кулак и долбанул по этому конструкту, как таранный удар. Разорвал канал. И… — он запнулся, подбирая слова, и я видел, как его морда исказилась от воспоминания, которое причиняло боль не физическую, а другую, глубже. — Был взрыв. Белый свет. Такой, что я ослеп. Меня словно вывернули наизнанку и пропустили через мясорубку. Каждая частица моей Искры горела, как угли. А потом темнота.

Вероника слушала, забыв про печенье. Её рука лежала на подлокотнике, пальцы сжимались. Непроизвольно, в такт Фырковым словам.

— Очнулся в клетке, — Фырк дёрнул хвостом. Резко, злобно. — Маленькой, железной, с прутьями. Глаза режет свет. Живот сводит от голода так, что выть хочется. А в туалет — ещё больше. И стоит рядом мелкий шкет, и натягивает на меня эти идиотские кеды! — он дёрнул ткань на бедре. — Кеды! На духа-хранителя! И ещё говорит: «Мамочке нравится, когда зверюшки в одёжке». Мамочке!

В другое время я бы усмехнулся. Не сейчас.

Я перевёл взгляд на Ворона.

— Твоя очередь, старый.

Ворон выпрямился на спинке кресла. Распрямил здоровое крыло, сложил обратно. Жест, который у людей соответствовал бы расправленным плечам перед докладом.

— Архивариус, — произнёс Ворон. — Архивариус не просто похищал духов. Он запирал нас. В рунические клетки. Демидовский подвал — это лаборатория. Там десятки клеток, лекарь. Десятки.

Вероника подалась вперёд в кресле. Для неё это была не абстракция. Это была личная война.

— Четыре месяца, — продолжил Ворон, и его голос стал ещё тише. — Четыре месяца он вытягивал из меня Искру по капле. Подключал ментальные иглы — артефакты, тонкие, как паутина, но от них такая боль, что хочется вырвать себе крылья, лишь бы прекратилось. И доил. Как скот. День за днём, неделя за неделей. Я чувствовал, как пустею. Как из меня вычерпывают то, чем я был три века.

Он умолк. Браслет на лапе тускло блеснул в свете настольной лампы.

— Он собирает батарею, — сказал Ворон. — Резервуар чистой Искры. Энергию десятков духов, слитую в единый сосуд. Для чего — не знаю. Но масштаб… Масштаб такой, что мне страшно. А я, лекарь, боюсь редко. Духов в том подвале — десятки. Было…

Он не закончил. Не нужно было.

Я сидел и переваривал. Информация укладывалась в голове слоями.

Демидов. Член Гильдии, уважаемый маг, владелец поместья под Владимиром. Человек, которого я знал лично. И этот человек держал в подвале десятки духов-хранителей и вытягивал из них жизнь по капле. Не сам — через Архивариуса. Или для Архивариуса. Или он и был Архивариусом.

Магический реактор. Резервуар Искры. Оружие? Инструмент? Топливо для чего-то, о чём я не хотел думать, но должен был?

Я постучал пальцами по столу. Ритмично, как метроном. Привычка, которая помогала думать.

— Значит, так, — сказал я вслух, и голос мой прозвучал спокойнее, чем я ожидал. — Будем относиться к этому как к редкой хронической патологии. Призрачным стать не можешь — значит, живёшь так. Искры нет — будем искать, есть ли способ вернуть. Пока — симптоматическая терапия. Есть регулярно, пить достаточно, беречь швы. В лоток ходить научим.

— В лоток?! — Фырк подпрыгнул. — Я — дух-хранитель и в лоток?!

— В лоток, — подтвердил я. — Или на газету. Третьего варианта анатомия не предусматривает.

Фырк открыл рот. Закрыл. Открыл снова. Посмотрел на Ворона в поисках поддержки. Ворон отвернулся к стене с видом существа, которое к данной дискуссии не имеет ни малейшего отношения.

— Илья, — голос Вероники раздался из кресла. — Это же безумие…

Я повернулся к ней.

— Это наша новая реальность, Ника, — сказал я. — И с этой реальностью мне сейчас ехать в столицу. Серебряный должен это увидеть. Ворона с его браслетом, Фырка с его материализацией, и всё, что они знают о Демидове. Это наши главные улики. Против Демидова. Против Архивариуса. Против всей этой гнили, которая четыре месяца держала в клетках тех, кто веками охранял людей.

Я замолчал. В тишине все смотрели на меня и понимали, что другого выхода нет.

Через полчаса обсуждений мы вышли на крыльцо — я, Вероника и Фырк, который сидел у меня за пазухой, высунув наружу только нос, который принюхивался к февральскому воздуху.

Раньше он не чувствовал холода. Раньше ветер проходил сквозь него, как сквозь дым. Сейчас Фырк вжимался в мою грудь, и я ощущал, как его маленькое тело подрагивает — мелкой, частой дрожью, от которой зверьков спасает только чужое тепло.

Двор Диагностического центра выглядел иначе, чем обычно. Дежурные фонари заливали асфальт жёлтым светом, и в этом свете, шурша шипованной резиной по ледяной корке, вкатывались два автомобиля.

Два массивных чёрных внедорожника с тонированными стёклами, низкой посадкой и тспецифической угловатостью корпуса, которая говорит о бронировании лучше любых табличек.

Тяжёлые, приземистые, с широкой колёсной базой и решётками радиаторов, за которыми угадывались моторы, способные разогнать эту броню до скоростей, при которых обычные машины начинают дрожать.

Личный конвой Серебряного.

Первый внедорожник остановился у крыльца. Водительская дверь открылась, и из салона тяжело выбрался Рогов.

За двенадцать часов, прошедших с нашего разговора в ординаторской, он изменился. Не к лучшему. Левый глаз закрывала повязка с пластырем, и это придавало его лицу пиратскую асимметрию.

Но двигался он резко, собранно.

Рогов кивнул мне. Подтверждение: транспорт готов, маршрут проложен, люди на местах.

Началась погрузка.

Ворона вынесли первым. Завёрнутого в плед, уложенного в переносную коробку, которую Ордынская обложила полотенцами для мягкости. Птица не проснулась. Или сделала вид, что не проснулась, потому что Ворон принадлежал к тому типу существ, которые предпочитают переживать унизительные моменты с закрытыми глазами. Его аккуратно поместили на заднее сиденье первого внедорожника, закрепили ремнями.

Потом — Величко. Каталку вывезли из приёмника двое санитаров, и она загрохотала по пандусу, подпрыгивая на стыках. Леопольд Константинович лежал неподвижно, бледный, с портативным монитором, пристёгнутым к боковине каталки, и капельницей, раскачивающейся на телескопической стойке.

Транспортный режим — я проверил давление стабильно, плазмаферез завершён, белок в допустимых границах.

Семён бежал рядом. Перебинтованные руки проверяли крепления — каждый зажим, каждый ремень, каждое соединение трубки с катетером. Суетливо, с избыточной тщательностью, которая выдаёт человека, не способного контролировать ситуацию в целом и потому вцепившегося в детали.

— Семён, — сказал я.

Он поднял голову. Глаза красные, щёки впалые. Двое суток без нормального сна. Но стоял.

— Дядя стабилен. Плазмаферез мы сделали, в Москве его долечат. Ты остаёшься. Возвращайся в палаты.

Семён открыл рот — я видел, как в нём поднимается протест, как слова «я поеду с ним» формируются за сжатыми губами. Но протест не вырвался.

Семён посмотрел на каталку, на дядю, на меня, и что-то в его лице переключилось. Принятие.

— Береги его, шеф, — сказал Семён. Тихо. Так говорят люди, которые доверяют.

— Сберегу, — ответил я.

Каталку загрузили во второй внедорожник. Там уже сидел боец конвоя. Он принял капельницу, закрепил стойку в специальном пазу. Профессионал, сразу видно. Не первая транспортировка.

Я отвёл Веронику в сторону.

— Обещай мне, — сказала Вероника.

Её руки поправляли воротник моей куртки. Ненужный жест — воротник и так стоял. Но руки нуждались в занятии, потому что если бы они были свободны, они бы дрожали, и мы оба это знали.

— Не лезь на рожон, — голос дрогнул, но удержался. — Ты лекарь, Илья, а не инквизитор. Пусть Серебряный сам разбирается со своими шпионами и засадами. Ты лечишь людей, а не ловишь преступников. Пожалуйста.

Я смотрел ей в глаза. С влажным блеском, который она не позволяла превратиться в слёзы. Вероника Орлова не плакала при прощаниях. Она плакала потом, одна, когда никто не видел.

Я знал это. Она знала, что я знаю. И мы оба делали вид, что не знаем.

— Они пришли за моими пациентами и моим фамильяром, Ника, — сказал я. — Это больше не юрисдикция Серебряного. Это моя территория. Но я обещаю вернуться. У нас дом, помнишь? Я ещё не выбрал диван.

Она фыркнула. Коротко, по-фырковски, и я подумал, что они бы поладили. Оба фыркали, когда не хотели плакать.

— Выбрал, — сказала Вероника. — Я уже выбрала. Без тебя. Кожаный, тёмно-зелёный, с подушками. Натуральная кожа, не экологическая, чтобы твой грызун не скандалил.

— Он не грызун.

— Я знаю. Но мне нужно время привыкнуть к тому, что у моего парня на плече сидит говорящий бурундук в кедах, который критикует мой вкус в мебели. Дай мне хотя бы неделю.

Я обнял её.

Крепко, обеими руками, прижав к себе так, что Фырк за пазухой недовольно пискнул — его сплющило между моей грудью и Вероникиной курткой.

Она обняла в ответ, и её руки на моей спине сжались с силой, которую я не ожидал, — так держат то, что боятся потерять.

Мы стояли так. Десять секунд. Двадцать. Целую жизнь, уместившуюся в объятие под фонарём, пока снег ложился на наши плечи и не таял.

Потом я разжал руки. Отступил. И увидел, как Вероника расправляет плечи, подбирает подбородок и становится той, кем была: сильной женщиной, которая умеет отпускать.

— Иди, — сказала она. — И побрейся при первой возможности. Ты похож на бездомного.

— Кобрук то же самое говорит.

— Умная женщина, — сказала Вероника, и я вспомнил, что Фырк произнёс ту же фразу двадцать минут назад.

Определённо поладят.

Я вернулся в холл. Последние распоряжения — как последние стежки перед закрытием раны: каждый должен лечь точно, иначе разойдётся.

Тарасов стоял у стойки дежурной медсестры, скрестив руки на груди. Рядом — Зиновьева с планшетом. Семён, вернувшийся с улицы, прислонился к стене. Три человека, на которых я оставлял Центр.

— Тарасов, — сказал я. — Ты за старшего. Центр на тебе. Никакой самодеятельности, все плановые операции отменить до моего возвращения. Только экстренные. Если сомневаешься — звони Кобрук, она в курсе.

Глеб кивнул. Ни вопросов, ни возражений. Тарасов принимал командование так же, как принимал скальпель — молча и уверенно.

— Зиновьева — мониторь Раскатову и Грача каждый час. Кардиомониторинг, контроль ритма, электролиты дважды в сутки. Если что-то пойдёт не так — Воронов на подхвате, он знает протокол.

Зиновьева записала. Палец бежал по планшету быстро, уверенно.

— Семён, — я посмотрел на него. — Дядя стабилен. В Москве его примет команда Серебряного, я лично прослежу за переводом. Возвращайся в палаты. Отдыхай. Ты мне нужен свежим к моему возвращению.

Семён кивнул. Тяжело, через силу, но кивнул.

Я уже повернулся к выходу, когда из тени коридора, из-за угла, где свет ламп не добирался до стены, появилась Ордынская.

Она была в кардигане, наброшенном поверх больничного костюма. Руки обхватывали локти, пальцы впились в ткань. Лицо бледное, с тенями, губы сжаты.

Но глаза… глаза были другими. В них стояло упрямство, которого я не видел у неё раньше. Тихое, неброское, но настоящее, как угли под пеплом.

— Илья Григорьевич, — голос тихий, но не дрожащий. — Возьмите меня с собой.

Тарасов повернулся к ней.

— Лена, не дури, — сказал он. Не грубо, скорее по-братски… — Куда тебе? Там может быть засада, стрельба, ментальные удары. С твоими нервами…

— Я в порядке, — Ордынская даже не посмотрела на Тарасова.

Её взгляд был направлен только на меня. И в нём горела решимость, от которой мне стало не по себе, потому что я узнал её. Ту же решимость я видел в подвале, когда она удерживала жизнь Орлова голыми руками.

— Я чувствую, шеф, — сказала она, и голос стал тише, но отчётливее, как шёпот в пустом зале. — Там, на трассе, когда мы зашивали… когда я держала его вену… моя Искра звенела. Я не знаю, как это объяснить. Как камертон, который попал в резонанс. Я могу удержать жизнь, если кто-то снова пострадает. Я чувствую, что нужна там. Пожалуйста.

Пожалуйста. Последнее слово, которое она добавила после паузы, и паузы этой хватило, чтобы я увидел: она готова к отказу. Готова принять и уйти. Но просит. Не из тщеславия или азарта, а из глубинного, врачебного инстинкта, который говорит: «Там будут раненые, и ты можешь помочь».

Я молчал. Секунду, две, три.

Внутри шёл расчёт.

Против: Ордынская не боец. Биокинетик с нестабильной психикой. В бою она уязвима, как открытая рана. Если начнётся мясорубка, Лена станет не ресурсом, а обузой. Человеком, которого нужно защищать, вместо того чтобы работать.

За: Если снова будет засада и Рогов получит ментальный удар. Если Величко дестабилизируется в дороге. Если кто-нибудь начнёт умирать в салоне бронированного внедорожника посреди трассы М-7, у меня не будет операционной и аппаратуры. Будут мои руки и реанимационный чемодан. И этого может не хватить.

А Ордынская — это биокинетический жгут, консервация тканей, поддержание сердечного ритма. Живой аппарат искусственного жизнеобеспечения, работающий на Искре вместо электричества. В полевых условиях это не помощь, это перевес между жизнью и смертью.

— Две минуты на сборы, — сказал я. — Бери укладку реаниматолога и свой рюкзак. Жду в машине.

Ордынская просияла. Развернулась и бросилась в сестринскую, и кардиган хлопнул за ней, как парус.

Тарасов смотрел ей вслед. Потом на меня.

— Командир, — сказал он.

— Знаю, — ответил я.

— Береги её, — сказал Тарасов.

Салон тяжёлого внедорожника оказался теснее, чем казался снаружи.

Бронированные стенки съедали пространство, и то, что осталось, было набито людьми, оборудованием и напряжением. Полумрак, подсвеченный только приборной панелью, отбрасывал на лица зеленоватые блики, придавая всем присутствующим вид обитателей подводной лодки.

Рогов за рулём. Повязка на глазу, руки на баранке — крупные, с ободранными костяшками, уверенные. Он не обернулся, когда мы загружались, только поправил зеркало заднего вида и проверил связь с задней машиной. Три коротких щелчка рации, три ответных.

Я сел на заднее сиденье. Справа села Ордынская, успевшая за две минуты собрать укладку и рюкзак и не опоздавшая ни на секунду.

Между нами находился Ворон в своей коробке, укутанный, перебинтованный, дремлющий. Напротив, на откидном сиденье, — боец конвоя. Молчаливый, квадратный, с кобурой на бедре и глазами, которые смотрели сквозь тебя, как сквозь стекло.

Фырк спал у меня на коленях. Свернулся клубком на том самом полотенце, в которое я заворачивал его утром. Нос спрятан в хвост, здоровый бок поднимается и опускается, крошечные лапки подёргиваются во сне — бежит куда-то, в каком-то бурундучьем сновидении, где, может быть, он снова невесом и может проходить сквозь стены.

— Поехали, — сказал я.

Рогов повернул ключ. Мотор загудел. Внедорожник качнулся и тронулся. Шипованная резина захрустела по снегу. Следом двинулась задняя машина с Величко, капельницами и вторым бойцом.

Ворота Диагностического центра раздвинулись, и мы выехали в ночь.

Я обернулся. Через заднее стекло.

На крыльце стояли люди. Маленькие фигурки в свете дежурных ламп.

Центр удалялся. Сжимался, уменьшался, превращался в светящуюся точку в темноте, и через минуту точка скрылась за поворотом.

Впереди — чёрная лента трассы М-7.

Фырк посапывал на моих коленях. Тёплый, живой, весом в яблоко. Я положил ладонь на его спину и почувствовал под шерстью биение сердца. Двести ударов в минуту. Норма для бурундука. Норма для существа, которое заново учится быть живым.

— Рогов, — я проверил пульс у Ворона, нащупав артерию на непокрытой лапе. Ровный, наполненный. Птица дремала, не просыпаясь. — Ты уверен в маршруте?

— Уверен, — Рогов не отрывал взгляд от дороги. Фары вырезали из темноты коридор света, по которому неслась машина. — Серебряный дал зелёный коридор. Идём по объездной, потом на платную. Никаких остановок, никаких населённых пунктов. На максималке до самой Москвы.

Его голос был ровным, деловым, но я уловил в нём нотку, которой утром не было.

Не страх — насторожённость. Рогов пережил утреннюю засаду. Тело помнило. Руки на руле лежали чуть крепче, чем нужно, и плечи были развёрнуты так, как они разворачиваются у людей, ожидающих удара.

Ордынская сидела рядом, прижав укладку к коленям. Её взгляд скользил по Фырку.

— Он такой тёплый, — прошептала она. — Настоящий. Живой. Когда я держала его сердце утром… оно было как мотылёк. А сейчас — ровное, сильное… Илья Григорьевич, как мы будем объяснять это в Москве?

Я посмотрел в окно. Темнота за бронированным стеклом летела навстречу, рассечённая пунктиром дорожной разметки.

— Никак, Лена, — сказал я. — Мы не будем объяснять. Мы будем задавать вопросы. А Серебряный будет на них отвечать.

Ордынская кивнула. Помолчала.

— А если не захочет?

— Захочет, — ответил я, и мой голос прозвучал так, что боец на откидном сиденье скосил на меня глаза и тут же отвернулся. — У меня очень убедительная манера спрашивать.

Машина неслась по трассе. Гул мотора наполнял салон.

Я позволил себе прикрыть глаза. Не спать, просто дать отдых. Одну минуту. Веки опустились, и мир сузился до ощущений: тепло Фырка на коленях, гудение двигателя, запах бензина, лёгкая вибрация бронированного корпуса.

Прошёл час. Может, чуть больше. Я не следил за временем — оно тянулось однородной лентой, как трасса за окном. Рогов вёл ровно, уверенно, объезжая редкие колдобины с чутьём водителя, который знает дорогу задницей.

Фырк во сне дёрнул задней лапой. Рация зашипела.

Звук ворвался в тишину салона, как скрежет ногтя по стеклу. Статические помехи хлестнули из динамика порцией белого шума, сквозь который пробились обрывки голоса.

Рогов дёрнулся. Правая рука метнулась к рации.

— Второй, доложи обстановку. Второй!

Помехи. Треск. Тишина.

— Второй!

Ответа не было.

Связь с задней машиной оборвалась.

Я открыл глаза.

И увидел.

За лобовым стеклом, в конусе света фар, падал снег. Но не так, как падает обычный снег — сверху вниз, лениво, по-февральски. Этот снег летел горизонтально. Плотной, неестественной стеной, как будто кто-то включил гигантский вентилятор за горизонтом и направил его прямо на нас.

Хлопья закручивались в воронки перед лобовым стеклом.

Ордынская побледнела. Её руки вцепились в укладку, и я услышал, как она резко втянула воздух сквозь стиснутые зубы.

Рогов сжал руль. До хруста. До побелевших костяшек.

— Тварь… — процедил он сквозь зубы. — Опять метель.

Глава 3

Дворники скребли по лобовому стеклу, оставляя за собой мутные полукруги, которые тут же заливало новым слоем снега. Щётки работали на максимальной скорости, и их ритмичный скрежет напоминал метроном, отсчитывающий секунды до катастрофы.

Видимость упала до нуля за считанные мгновения.

Только что впереди лежала чёрная лента трассы с мерцающей пунктирной разметкой, и вдруг — белая мгла, плотная, как будто кто-то задёрнул занавес прямо перед капотом.

Фары выхватывали из этой мглы только бешеное, закручивающееся в спирали кружево снежинок, и каждая из них летела не сверху вниз, а горизонтально, со скоростью пули, впечатываясь в лобовое стекло с сухим, шуршащим звуком.

Рогов вцепился в руль.

Побелевшие костяшки, сведённые скулы, одинокий зрячий глаз, прищуренный до щели. Второй закрыт повязкой, и от этого лицо менталиста казалось асимметричным, перекошенным.

— Опять… — процедил он сквозь зубы, и это «опять» несло в себе столько концентрированной ненависти, сколько может нести короткое слово в устах человека. — Ждите импульса!

Его правая рука дёрнулась к виску. Ментальный щит.

Тело помнило. Мышцы помнили. И сейчас они кричали ему: «Метель — значит удар, метель — значит боль, метель — значит Корнеев без сознания на носилках и синее свечение ментального бича между чьими-то ладонями».

Я положил руку ему на плечо, чтобы вернуть из воспоминания в настоящее.

— Рогов, — сказал я. — Спокойно. Лена.

Я повернулся к Ордынской. Она сидела рядом, вжавшись в спинку сиденья, прижимая к коленям укладку реаниматолога. В полумраке салона, подсвеченном зеленоватыми бликами приборной панели, её лицо казалось восковым. Но глаза были открыты и сосредоточены.

— Лена, — повторил я. — Ты чувствуешь астральный фон? Это артефакт?

Ордынская закрыла глаза.

Я видел, как её ресницы дрогнули. Пальцы, сцепленные на ручке укладки, разжались и легли на колени ладонями вверх. Она настраивала свой биокинетический дар на приём.

Прислушивалась.

Три секунды. Пять. Внедорожник качнуло порывом ветра, и тяжёлая бронированная туша сместилась на полметра влево. Рогов выровнял, матерясь сквозь стиснутые зубы.

Ордынская открыла глаза и покачала головой.

— Нет… — сказала она, и в её голосе была спокойная уверенность, которая бывает у хороших диагностов, когда результат чист. — Ничего. Никакого звона. Искра спокойна. Это просто… снег. Очень много снега.

Просто снег.

Я откинулся на спинку. Выдохнул. Позволил плечам опуститься на полсантиметра — ровно настолько, чтобы почувствовать облегчение, но не настолько, чтобы расслабиться.

Просто снег.

Не артефакт или ментальный удар. Обычная российская зима, которая решила напомнить, что для убийства людей на трассе ей не нужна магия. Достаточно миллиардов кристалликов замёрзшей воды, летящих горизонтально со скоростью тридцать метров в секунду.

Природа, мать её, иногда подкидывает сюрпризы похуже любого Архивариуса.

Фырк завозился. Его тёплое тельце прижималось к моей груди, и я чувствовал, как он вертит головой, пытаясь высунуть нос из-за воротника.

— Двуногий, — пробормотал он сонным, хриплым голосом. — Почему трясёт? Мы ещё едем или уже падаем?

— Метель, — коротко ответил я.

— Настоящая или та, с артефактом?

— Настоящая.

— Тогда разбудишь, когда будет ненастоящая. Я сплю.

И уткнулся носом обратно мне в рёбра. Через три секунды его дыхание выровнялось. Уснул.

Адаптация у него была поразительная. Впрочем, три века — срок достаточный, чтобы научиться спать в любых обстоятельствах и просыпаться только тогда, когда от этого зависит чья-то жизнь.

— Рогов, — сказал я, — не сбавляй ход. Если встанем — нас занесёт по самую крышу за минуты. Жми.

Рогов кивнул. Коротко, по-военному. Его рука вернулась на руль — обеими теперь, десять и два, как учат на курсах экстремального вождения. Внедорожник ревел мотором, продираясь сквозь снежную стену, как ледокол сквозь торосы.

Я посмотрел на Ворона. Птица дремала в своей коробке, обложенная полотенцами, и даже не шевельнулась. Ворон принадлежал к тому типу существ, которые научились различать реальную угрозу от обычного дискомфорта и не тратить энергию на второе.

Рация зашипела.

— Первый, это Второй! Приём!

Голос из задней машины, где ехал Величко. Сквозь помехи, но разборчиво.

Рогов схватил микрофон.

— Второй, слышу! Доклад!

— Держимся за вами по колее. Пациент стабилен. Видимость — дерьмо. Разрешите увеличить дистанцию до пятидесяти метров, а то ваши задние фонари сливаются в одно пятно.

— Принял. Пятьдесят метров, не больше. Если потеряешь нас визуально — моргни дальним трижды.

— Понял.

Рация щёлкнула и замолчала. Связь держалась. Вторая машина на хвосте. Величко жив. Ордынская рядом. Фырк тёплый. Ворон дремлет.

Всё под контролем. Пока.

Трасса гудела под колёсами, и ветер выл за бронированными стенками, как стая голодных волков, учуявших добычу.

Мой внутренний хронометр отсчитывал минуты.

Одна.

Три.

Пять.

Метель не утихала.

Рогов ехал по приборам. Навигатор на панели показывал синюю нитку трассы, а впереди, за стеклом, был только белый хаос.

Ордынская напряжённо всматривалась в этот хаос, как будто могла разглядеть дорогу силой взгляда. Её левая рука лежала на коробке с Вороном, придерживая. Забота, которая стала рефлексом.

Я думал о Москве. О Серебряном.

Серебряный никогда не упоминал пустяков. Каждое его слово было взвешено, как доза лекарства, — ни миллиграмма лишнего, ни миллиграмма недостающего.

И если он сказал «деликатное» — значит, за этим словом стоит что-то, от чего у нормального человека волосы встали бы дыбом. А у Серебряного только бровь приподнялась бы на полмиллиметра.

Додумать я не успел.

Из белого молока, из плотной, непроницаемой стены летящего снега, прямо на нас вылетели два жёлтых пятна.

Фары.

Огромные, слепящие, раздвоенные — высоко над землёй, на уровне лобового стекла, на высоте, на которой фары бывают только у фур.

Они возникли из ниоткуда, как глаза чудовища, разинувшего пасть, и неслись прямо в нашу лобовую.

Встречная полоса. Фура шла по центру дороги, выдавленная ветром на осевую, и водитель либо не видел нас, либо уже не управлял — его несло по гололёду, как баржу по течению.

Расстояние метров сорок. Скорость сближения за полторы сотни. Время до столкновения меньше секунды.

Рогов среагировал.

Не как водитель. Как боец. Тело сработало раньше сознания, руки провернули руль вправо, резко, на полный оборот, и внедорожник дёрнулся так, что ремень безопасности впился мне в грудную клетку, а Фырк за пазухой пискнул — не от испуга, от того, что его сплющило где-то между моими рёбрами.

Фура пронеслась слева. Я увидел её борт — грязно-белый, с размытыми буквами логотипа, мелькнувшими как кадр в ускоренной перемотке. Поток воздуха ударил во внедорожник, качнул его, и на долю мгновения показалось, что нас сейчас засосёт под колёса.

Не засосало.

Зато понесло вправо. Колёса потеряли сцепление с асфальтом, и тяжёлая бронированная махина заскользила по обочине, как по маслу. Шипы скребли по ледяной корке, движок взвыл, Рогов пытался выровнять, но физика оказалась упрямее менталиста.

Секунда невесомости.

Та самая, знакомая каждому, кто хоть раз вылетал с дороги, — когда желудок подпрыгивает к горлу, а мир за окном наклоняется под углом, который категорически не предусмотрен конструкцией автомобиля.

Ордынская вцепилась в мое колено. Я машинально прижал руку к груди, фиксируя Фырка, а второй заслонил Ордынскую, чтобы ее не дернуло вперед. Действовал на голых рефлексах. Ворон в коробке сдвинулся, полотенца сбились.

Удар.

Мягкий. Глубокий. Как будто великан подхватил машину ладонью и бережно вдавил её в подушку. Внедорожник зарылся носом в сугроб, капот ушёл вниз, задние колёса приподнялись, застыли на мгновение и опустились обратно. Мотор кашлянул, дёрнулся и заглох.

Тишина.

После рёва двигателя и воя ветра абсолютная тишина, в которой было слышно только шуршание снега по крыше и тяжёлое дыхание четырёх человек.

— Все целы? — мой голос прозвучал первым. Сначала — перекличка. Потом — всё остальное.

Я повернулся к Ордынской. Она сидела, вжавшись в спинку, бледная, с расширенными зрачками. Руки по-прежнему на коробке с Вороном, пальцы побелели от хватки. Но грудная клетка поднималась и опускалась, дыхание частое, поверхностное — адреналин, но без паники. Цела.

— Я… в порядке, — выдохнула она. — Ворон?

Я заглянул в коробку. Птица приоткрыла один глаз, посмотрела на меня с выражением глубочайшего презрения и закрыла обратно. Трёхсотлетний дух-хранитель Владимирской больницы пережил плен Демидова, перелёт в кузове грузовика и засаду на федеральной трассе. Вылет в кювет его не впечатлил.

Фырк завозился за пазухой.

— Двуногий, — прохрипел он, — ты меня чуть не расплющил. Рёбра у тебя, между прочим, как забор. Костлявые, острые, и каждое второе тычет мне в селезёнку. Имей совесть.

Жив. Ворчит — значит, жив.

— Рогов?

Менталист разжал руки. Медленно, палец за пальцем, отлепляя их от руля, как отдирают пластырь от кожи. Повернул голову. Его здоровый глаз блестел, зрачок сужен в точку.

— Норма, — выдохнул он. — Чтоб этому дальнобойщику…

Он не закончил. Не нужно было. Мысль и без финала звучала достаточно красноречиво.

Боец на откидном сиденье молча поднял большой палец. Универсальный жест, не требующий слов.

Броня спасла. Бронированный корпус принял удар сугроба на себя, не деформировался, не сплющился. Внутри — ни трещины на стёклах, ни сорванных панелей. Машина Серебряного была построена для вещей пострашнее обочины.

Рогов дёрнул ручку двери. Тяжёлая бронированная створка поддалась с третьей попытки — снег подпёр её снаружи, и пришлось толкать плечом.

Ворвался ветер. Мгновенный, беспощадный холод, от которого перехватывает дыхание и слезятся глаза.

— Лена, остаёшься с Фырком и Вороном, — сказал я, передавая ей бурундука. Фырк вцепился в мои пальцы, не желая покидать тёплое убежище, но Ордынская приняла его обеими ладонями, бережно, как принимают новорождённого, и прижала к себе, засовывая под кардиган. — Не открывай, пока не скажу.

Ордынская кивнула. Прижала Фырка. Её лицо было серьёзным и собранным, и в этой собранности я увидел ту самую решимость, которая привела её ко мне за час до отъезда. Она не была бойцом. Но она была человеком, который умел держать позицию.

Снаружи ударило так, что я едва устоял на ногах.

Ветер шёл стеной. Не порывами или завихрениями — сплошным, монолитным потоком, который давил на грудную клетку, как ладонь великана. Снег сёк лицо мелкой крупой, и я рефлекторно прикрыл глаза рукой, оставив щель между пальцами, чтобы хоть что-то видеть.

Рогов уже стоял у переднего колеса. Снег доходил ему до колена. Он нагнулся, пощупал рукой, выпрямился.

— Зарылись капитально! — крикнул он, перекрывая вой ветра. — Левое переднее — по ступицу. Правое чуть лучше, но не сильно.

Боец обошёл машину с другой стороны, проваливаясь по щиколотку с каждым шагом.

— Задний мост тоже сел! — доложил он. — Два тонны брони — хрена тут вытолкнешь!

Я упёрся плечом в стык бронированной двери и корпуса. Металл обжёг через куртку — ледяной, как хирургический инструмент, забытый на подоконнике в январе. Рогов встал рядом. Боец — с другой стороны.

— На три! — скомандовал Рогов. — Раз! Два! Три!

Мотор взревел. Колёса завертелись, выбросив из-под шин фонтаны снега, ледяной крошки и мёрзлой грязи. Мне прилетело в лицо. В рот, в нос, за воротник.

Я сжал зубы, надавил сильнее, чувствуя, как подошвы скользят по утоптанному снегу, как мышцы спины и ног напрягаются до предела, как позвоночник протестует.

Внедорожник не двинулся ни на миллиметр. Две с лишним тонны бронированной стали, увязшие в снегу по самое днище. С таким же успехом можно толкать плечом кирпичную стену.

— Ещё! — крикнул Рогов.

Снова. Рёв мотора, визг шин, фонтан снега. Ноги разъехались, я чуть не упал, ухватился за ручку двери. Боец рядом сплюнул и вытер лицо рукавом.

Бесполезно. Машина сидела в сугробе, как пробка в бутылке.

Рогов отступил. Тяжело дыша, выпуская облака пара изо рта. Повязка на глазу промокла от снега и покосилась. Он поправил её злым, резким движением.

— Нужна лебёдка, — сказал он. — Или трос и вторая машина. Сейчас свяжусь со Вторым…

Я вытер снег с лица. Ладонь проехала по лбу, по щекам, стряхивая налипшую крупу. Моргнул, прочищая глаза.

И замер.

Впереди, в конусе света от наших собственных фар — единственного источника освещения посреди этой белой тьмы, — двигался силуэт.

Тёмный. Вытянутый. Медленный.

Фигура шла к нам сквозь метель, и ветер рвал полы её длинного, развевающегося плаща, отбрасывая их назад, как крылья. Шаги были размеренными, уверенными, неторопливыми — так идёт человек, который знает, куда направляется, и которому нет дела до того, что вокруг него воет ледяной ад.

Снежинки, попадая в ореол фар, закручивались вокруг фигуры мелкими вихрями, и от этого казалось, что она не идёт по земле, а парит в нескольких сантиметрах над ней.

Сердце ударило в рёбра. Один раз, сильно, как молот по наковальне.

Рогов увидел на секунду позже. Его тело среагировало раньше сознания — рука метнулась за пазуху, пальцы сомкнулись на рукояти табельного. Или на чём-то другом, о чём я предпочитал не знать. Менталисты носили при себе не только оружие.

— Стоять! — рявкнул он в метель. — Именем Инквизиции! Назовитесь!

Ветер унёс его голос, размазал по белой пустоте, как мазок акварели по мокрой бумаге. Фигура не остановилась. Продолжала идти. Двадцать метров. Пятнадцать.

Боец конвоя занял позицию за капотом внедорожника, пригнувшись, рука на кобуре.

Десять метров.

Силуэт проступил из белой мглы, обретая форму, объём, детали. Длинный плащ — не плащ, пальто, тёмное, ниже колен, с широким воротником. Капюшон откинут. Высокий. Руки опущены вдоль тела.

Рогов поднял руку. Пальцы светились. Тускло, едва заметно, но я уловил — голубоватый отблеск, как тот, что пробегал по артефактному диску в ординаторской. Ментальный импульс, готовый к выбросу. Предупредительный, но способный при необходимости стать боевым.

— Последнее предупреждение! — голос Рогова звенел, как натянутая струна. — Стоять! Руки!

Фигура остановилась.

Семь метров. В полном свете фар.

***

Семён Величко протирал стойку для капельниц, и это занятие доставляло ему почти физическое удовольствие.

Не потому, что он любил уборку. Он её терпеть не мог, если честно. Дома у него царил холостяцкий порядок, который выглядит как бардак, но в котором каждая вещь лежит на строго отведённом месте, и горе тому, кто попытается навести «настоящий» порядок, — потом ничего не найдёшь.

Но здесь, в палате реанимации, которая ещё недавно была его личным окопом, его позицией, его зоной ответственности, — уборка была ритуалом. Способом сказать себе: всё кончилось, пациент жив, ты справился, можно выдохнуть.

Стойка блестела. Семён провёл салфеткой по хромированной трубе ещё раз — сверху вниз, тщательно, протирая каждый паз, каждое крепление. Запах антисептика щипал нос. Привычный, правильный, успокаивающий запах.

Палата была пуста. Койка, на которой лежал дядя Леопольд, расправлена и накрыта чистой простынёй. Провода кардиомонитора аккуратно смотаны и уложены на тумбочку.

Аппарат выключен, и зелёный экран, который последние двое суток был для Семёна центром вселенной, — погас, превратившись в мёртвый чёрный прямоугольник.

Он стоял перед этим экраном и смотрел в собственное отражение. Лицо, которое смотрело в ответ, ему не нравилось. Круги под глазами, проступившие скулы — похудел, оказывается, за эти двое суток. Перебинтованные руки. Сгорбленные плечи.

Но дядя жив. Дядя стабилен. Дядя в бронированном внедорожнике, и шеф обещал. А шеф не бросал слов.

Семён вздохнул, отложил салфетку и повернулся к окну.

Метель. За стеклом крутилась белая каша, и фонари двора Диагностического центра превратились в мутные жёлтые пятна, от которых во все стороны расходились лучи, как на детских рисунках солнца. Снег валил так густо, что Семён не видел даже ворот — тех самых, через которые два часа назад уехали два чёрных внедорожника.

Он на секунду представил, каково сейчас на трассе. Два часа пути. Если метель накрыла и их…

Не думать. Шеф справится.

Рогов — спецагент, скорей всего водит как чёрт. Ордынская рядом, а она в последнее время… Семён поймал себя на том, что улыбается. Ордынская — та самая запуганная, вечно краснеющая Леночка, которая боялась войти в операционную без приглашения, — сегодня потребовала взять её в конвой. И шеф взял.

Люди менялись рядом с Ильёй. Все менялись. Он сам изменился до неузнаваемости, если сравнивать с тем увальнем, который год назад явился в ординаторскую с дипломом в трясущихся руках и искренней уверенностью, что ординатура — это когда тебе показывают и рассказывают, а ты смотришь и записываешь.

Он начал сматывать провод кардиомонитора — аккуратно, петля к петле, как учила старшая медсестра. Провод слушался, ложился ровно. Это могли сделать и сестры. Но он хотел это сделать сам. Процесс уборки его успокаивал сейчас.

Руки работали на автомате, а голова думала.

О дяде. О метели. О том, как будет выглядеть центр без шефа — день, два, может, неделю. Тарасов за старшего. Тарасов — глыба. Военный хирург, которого ничем не прошибёшь.

Но Тарасов — не Разумовский. Тарасов резал и шил. Разумовский видел. Разница между хорошим хирургом и гением в том, что хирург лечит болезнь, а гений видит, где она прячется.

Семён положил смотанный провод на тумбочку и выпрямился.

Кошка сидела на подоконнике. Полупрозрачная, мерцающая тусклым синеватым светом, едва различимым на фоне белого хаоса за стеклом. Изумрудные глаза были полуприкрыты, хвост обвивал передние лапы, и левую из них она методично, с глубокомысленной сосредоточенностью вылизывала.

Движения были плавными, грациозными.

Язык проходил по лапе снова и снова, от подушечек до запястья, с невозмутимым выражением, которое бывает у кошек, когда они хотят продемонстрировать всему миру, что заняты важнейшим делом и остальные их абсолютно не интересуют.

Семён стоял и… смотрел на неё.

— Почему ты не вышла провожать их? — спросил он тихо. — Фырка и Ворона.

Голос прозвучал странно в пустой палате, направленный к существу, которое, по всем законам нормальной реальности, не должно было существовать.

Шипа замерла.

Язык остановился на полулизке. Лапа повисла в воздухе. Изумрудные глаза медленно, с той невыносимой медлительностью, на которую способны только кошки, повернулись к Семёну.

Изумрудные глаза сузились. Медленно, расчётливо, превращаясь в две тонкие, светящиеся щёлочки. Кошачий прищур.

Оценивающий. Изучающий. Кошки смотрят так на существо, которое только что сделало что-то неожиданное и потенциально интересное.

— Потому что так надо, двуногий! — произнесла Шипа.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге