Обложка Лекарь Фамильяров

Лекарь Фамильяров

Виктор Молотов, Александр Лиманский

0% прочитано
Стандартный
Виктор Молотов, Александр Лиманский

Лекарь Фамильяров

Глава 1

— Пустите его, он вам ничего не сделал! — тонкий девчачий писк разрезал шум дождливой улицы.

Я остановился, и коробка с медикаментами, которую я тащил от остановки уже третий квартал, немедленно воспользовалась моментом и попыталась выскользнуть из рук.

Пришлось перехватить её поудобнее, попутно поправив и вторую, потому что двадцать один мне только по паспорту, а тело ноет так, будто все шестьдесят лет честно отработанных.

Ну, технически, мне и есть шестьдесят. Просто об этом, к счастью, никто не знает.

Дождь в Питере — это не погода, скорее агрегатное состояние города. Он не начинается и не заканчивается, он просто есть, мелкий, ледяной, заползающий за шиворот с настойчивостью слизня, который учуял что-то невероятно вкусное.

— Пустите!!!

Писк повторился, уже совсем отчаянный, и я наконец посмотрел в сторону подворотни.

Ну вот, приехали называется.

Пять подростков лет четырнадцати-пятнадцати сбились в кружок и гогочут, а между ними, на мокром асфальте, лежало что-то маленькое и белое.

По спине самого крупного из них колотила маленькими кулачками девчонка лет десяти, худая, в насквозь промокшей куртке и с ободранными коленками.

Её отталкивали лениво и не глядя, как назойливую муху.

Я тяжело вздохнул и посмотрел на свои коробки. Между прочим, там лежали зарядные мембраны для сканера-браслета, без которых работать с животными попросту невозможно, и которые я заказывал две недели назад.

Если намокнут, можно смело выбрасывать.

Раздался ещё один писк. Тоненький, захлёбывающийся от слёз. Внутри меня что-то сжалось...

Мембраны или ребёнок в подворотне. Сложнейшая моральная дилемма, Покровский! Тут, пожалуй, и профессору этики стало бы не по себе.

Но я, как врач, хоть и весьма узкой специальности, при всём желании не мог пройти мимо зовущего на помощь ребёнка, потому что при виде таких вещей внутри что-то сжимается, и заснуть потом спокойно уже не получится.

Я поставил коробки у стены под козырёк и прикрыл курткой. Мембраны стоили мне половину месячного бюджета клиники, терять их было бы обидно до слёз. Но даже так они сейчас шли вторым номером.

— Эй, гля, дядя идёт! — один из компании заметил меня.

Дядя. Мне двадцать один.

Я подошёл ближе. Пацаны расступились, но разбегаться не стали, и правильно, чего им бояться одного тощего парня с сумкой через плечо. Нечего.

Но! Бить детей глупо. Даже если очень хочется.

В центре их кружка, в грязной луже, лежал комок мокрой белой шерсти размером с мою ладонь. Похож на котёнка, но уши круглые, а хвост короткий и толстый, как у барсука.

Снежный барсёнок.

Задние лапки вывернуты под неправильным углом и безвольно лежат на асфальте. Зверюшка даже не пыталась встать, только мелко дрожала и тихо скулила.

И вот тут в голове раздался голос. Тоненький, еле слышный:

«…больно… лапки… холодно… страшно…»

Сердце сжалось. Понимать язык животных — это мой особенный дар, полученный при перемещении в прошлое, вот пытаюсь к нему привыкнуть. Причём у других людей таких особенностей нет. Кроме меня в этом мире магия есть только у животных.

— Что, ваш? — кивнул я на барсёнка, обращаясь к самому крупному.

— Не, бесхозный. Ферал, по ходу, или как там этих первоуровневых одичавших называют? Валялся тут, мы просто смотрели, — ответил тот с ухмылкой, и остальные заржали.

Просто смотрели, конечно. Так я и поверил. На кроссовке ближайшего налипли мокрые белые шерстинки, но я промолчал.

Вместо этого медленно поднял руку и навёл смарт-браслет на барсёнка. Благо, на последней мембране ещё оставался заряд, которого должно было хватить на пару дней.

Высветилось небольшое голографическое окошко:

[Вид: Барсёнок снежный |

Класс: Ферал |

Ядро: Уровень 1 Сила: 2 | Ловкость: 1 | Живучесть: 3 | Энергия: 4

Состояние: Переохлаждение, повреждение позвоночника, шок]

Ничего неожиданного, но у меня стянуло скулы.

— Та-а-ак… — я протянул это слово, состроив максимально озабоченную физиономию, затем посмотрел на пацанов и сделал шаг назад. — Пацаны, вы его трогали?

— Ну…, а чё? — напрягся крупный.

— Третья стадия Красной Гнили, — сказал я спокойно и чётко. — Передаётся через слюну, шерсть и дыхание. Инкубационный период две минуты. У кого-нибудь уже пальцы онемели?

Тишина...

— Нет? — я изобразил облегчение. — Значит, жить будете. Если прямо сейчас побежите в инфекционку. Четвёртая городская, три квартала отсюда. Скажете, контакт с носителем Красной, вас без очереди примут. Бегом, а не пешком, у вас минут двадцать от силы.

Красной Гнили в природе, разумеется, не существует, я её только что выдумал. Но они-то этого не знали, а убедительный тон и пара медицинских терминов творят чудеса с неокрепшими умами.

Самый мелкий рванул первым. За ним ринулись остальные, толкаясь и матерясь. Крупный задержался на секунду, посмотрел на меня с подозрением, но когда я демонстративно отошёл от барсёнка ещё на шаг и прикрыл нос рукавом, побежал за своими.

За двадцать минут три квартала, разумеется, не пробежать, а это значит, бежать они будут на максимальной скорости. Заодно понервничают, может, даже поумнеют немного. А бег в любом возрасте полезен, так что всем только на пользу.

Подворотня опустела. Остались только я, мокрая девчонка и комок белого меха в луже.

Я присел на корточки. Девочка стояла в двух шагах, прижимая к груди кулачки, и смотрела на меня огромными, красными от слёз глазами, явно опасаясь, что я тоже её обижу.

— Не бойся, — сказал я тихо. — Никакой гнили нет, я наврал. Я фамтех.

— Фамтех… я слышала о таких.

— Да, так называют лекарей для аномальных зверей, — я чуть улыбнулся, стараясь, чтобы голос звучал как можно мягче.

— Фералов и петов! — тут же подхватила девочка с видом знатока. — Я знаю. Я читала! Фералы — дикие, а петы — домашние.

— Все верно, — кивнул я. — А еще есть фамильяры! Они привязаны к гладиаторам.

— И это я знаю, — довольно сказала девочка. — Ферал бегает по полю, а когда его ловят и делают домашним, он становится петом, а потом пета можно привязать и тогда они становятся фамильярами!

Она говорила с такой серьезностью, как будто открывала мне глаза на этот мир. Не убежала и перестала бояться. Уже хорошо.

— Вот видишь какая ты молодец! — погладил я её по волосам. — Все знаешь! А теперь, если позволишь, займемся нашим раненым фералом.

Девочка, разумеется, возражений не имела.

Я осторожно протянул руку к барсёнку. Тот дёрнулся, попытался отползти передними лапками, задние просто проволоклись по мокрому асфальту, и он заскулил, опасаясь очередных неприятностей от очередного незнакомого человека.

— Тише, тише, мелкий, — пробормотал я, аккуратно подводя ладони под его тельце. — Никто тебя больше не обидит. Ну всё, всё…

Он оказался невесомый, лёгкий. Мокрая шерсть прилипла к тонким рёбрам, и я чувствовал каждое под пальцами. Снежный барсёнок по своей природе должен генерировать холод, его Ядро заточено именно на это, но этот был еле тёплый. По сути его Ядро почти не работало.

«…лапки… мои лапки…»

— Знаю, — ответил я ему мысленно, хотя он, конечно, не мог меня слышать, потому что эмпатия работает строго в одну сторону. — Я посмотрю. Будет немного неприятно, но ты потерпи.

Я аккуратно прощупал позвоночник.

Барсёнок пискнул, но не дёрнулся, то ли доверился, то ли просто не осталось сил. Два нижних позвонка были совсем не там, где им полагалось быть. Деформация, но не похожая на травму: края гладкие, никакого смещения, никакого отёка.

Похоже, он родился таким, и подростки тут ни при чем. Лапки не работали никогда.

Я проверил ещё раз, медленнее. Спинной канал сужен, нервные пучки наверняка пережаты, отсюда и паралич. Предварительно, компрессионная патология.

Чтобы сказать точнее, нужен глубокий скан Ядра, которое у аномальных существ не только генерирует силу, но и поддерживает саму жизнь. Потухнет Ядро, и зверь погибнет вместе с ним.

Но это можно починить. Руки знали, что делать, раньше, чем голова успела сформулировать план, потому что шестьдесят лет рефлексов никуда не деваются, даже если тело вдруг помолодело на сорок.

Спасибо, старая жизнь. Хоть что-то хорошее ты мне дала.

— Это Пуховик, — тихо сказала девочка за моей спиной.

— Его так зовут? Пуховик? — обернулся я.

Она кивнула и шмыгнула носом.

— Он тут живёт, за мусоркой. Я ему еду ношу. А они… они…

Голос снова сорвался на всхлип. Я вздохнул.

— Понял. Слушай, как тебя зовут? — спросил я.

— Маша.

— Маша, я сейчас заберу Пуховика к себе. Я вон там, за углом, открываю клинику. Ему нужна помощь, но ничего страшного, я справлюсь. Ты где живёшь?

— В соседнем доме…

— Вот и отлично. Завтра можешь прийти проведать его. Договорились?

Она посмотрела на меня с такой отчаянной надеждой, что стало физически неловко.

Нельзя обещать, пока не осмотришь пациента по-нормальному, на оборудовании, при хорошем свете. Но иногда говоришь правильные слова не потому, что они правильные, а потому что ребёнку прямо сейчас нужно их услышать.

Маша кивнула, но не убежала и осталась стоять, а времени на уговоры у меня не было.

Барсёнка я уложил в коробку с бинтами, осторожно, придерживая задние лапки, чтобы не сместить позвонки ещё сильнее. Он даже не пискнул, и это был плохой знак. Когда зверь перестаёт жаловаться, значит, ему уже настолько плохо, что организм начал отключать всё лишнее, включая боль.

Вторую коробку, ту самую, с мембранами, пришлось бросить под козырьком. Заберу потом. Или не заберу. Скорее всего, они уже мертвы, но это вопрос на потом, и на какие деньги заказывать новые, тоже вопрос на потом. «Потом» у меня в последнее время стало любимым словом. И не сказать, что я был в восторге от этого.

Давать нести что-то из этого ребёнку не стал. Мембраны тяжелые из-за особых упаковок, а зверем со сломанными лапами рисковать не хотелось. Его нужно нести очень аккуратно.

— Дядя, а он выживет? — Маша семенила рядом, стараясь не отставать.

— Выживет, — сказал я, не оглядываясь.

Опять этот «дядя».

Хотя две недели назад я был шестидесятиоднолетним Михаилом Алексеевичем Покровским, ведущим фамтехом корпорации «Северная звезда», с личным кабинетом на тридцать втором этаже и хроническим гастритом от столовской еды.

А ещё со строчкой в контракте, запрещающей мне публично критиковать методы подготовки турнирных петов. За это мне, впрочем, платили такие деньги, что гастрит казался вполне приемлемой ценой.

А потом случился финал Национальной Лиги.

Я даже не должен был там работать. Мой пропуск был в гостевую ложу. Гладиатор Артур Горай выводил своего Вэллора на финальный бой, чемпионский дракон, двенадцать метров антрацитовой чешуи с багровыми прожилками, Ядро одиннадцатого уровня, весь Питер ставил на него.

А потом открылись ворота напротив, и трибуны замолчали.

Синдикат «Чёрная Звезда» выставил нечто, чего на Аренах не видели никогда. Комментаторы объявили вид: «земляной полоз».

По трибунам прокатился смешок, потому что земляной полоз это норный червяк, которого дети ловят на спор. Мем, а не боец.

Смеялись ровно до того момента, пока из тоннеля не выползло пятнадцать метров бронированной плоти, проект, в который вложили годы генных экспериментов и тонны стимуляторов.

Полоз, которого звали Тектонник, обвился вокруг Вэллора и сжал его горло. Вэллор дрался как чемпион, рвал, жёг, бил, но десять пробитий, после которых любой нормальный зверь давно бы упал, Тектонника не остановили.

Казалось, он вообще не чувствовал боли. И я уже тогда понял к чему это ведет.

Бросив все, я побежал на арену через коридор, мимо охраны, через служебный выход прямо на песок. Тогда и узнал, что пятьдесят тысяч человек молчат куда страшнее, чем орут.

Вэллор лежал на боку. Красивый зверь.

Был.

Его Ядро разваливалось на части, я видел это и без браслета по тому, как тускнели прожилки на чешуе, одна за другой, будто кто-то гасил в нём огоньки.

А рядом стоял на коленях Артур Горай, которого через час должны были нести на руках по городу, и просто орал, вцепившись в морду дракона.

Я упал рядом, активировал браслет, попытался стабилизировать Ядро, поймать осколки, склеить каналы, удержать рассыпающуюся структуру хотя бы на минуту…

И тут перед глазами полыхнула вспышка. Белая, беззвучная, как будто кто-то вывернул яркость мира на максимум.

А в следующий миг я стоял в ванной комнате и смотрел в зеркало на двадцатиоднолетнего себя, которого не видел сорок лет. У него не было гастрита, не было морщин, не было контракта с «Северной звездой» и запрета говорить правду.

У него, собственно, вообще ничего не было, включая денег. Зато в двадцатиоднолетней голове сидело шестьдесят лет знаний, а это, как выяснилось, меняет расклад довольно существенно.

В общем, я переместился в молодого себя. Так до конца и не понял, как такое возможно. Было понятно, что как-то связано с драконом Вэллором.

Может он взорвался, меня убило, а потом отбросило обратно? Черт, его пойми. Но факт остается фактом.

Долго думал, что с этим делать, и в итоге решил одну простую вещь: изменить собственную судьбу. Раз уж выдался второй шанс.

В пекло Лигу! В пекло корпорации, которые выжимают зверей, а потом выбрасывают! Мне хватило одной жизни в этой мясорубке, хватило одного Вэллора, угасавшего у меня под руками. Под конец стало невыносимо смотреть как издеваются над животными.

Достаточно.

После недели адаптации в новом старом времени я взял кредит, от которого у нормального человека случился бы инфаркт. Нашёл убитое помещение на окраине Питера, хозяин которого, отставной военный Панкратыч, содрал с меня сверх рыночной, но зато не задавал лишних вопросов.

Купил минимум оборудования, подал документы на Пет-лицензию, базовую, потому что на Фам-лицензию у меня нет ни рекомендаций, ни официального стажа.

Базовая даёт право лечить физические травмы и нестабильность Ядра у обычных существ первого и второго уровня, диких вроде барсёнка и одомашненных. А вот к турнирным и боевым питомцам у меня разрешения пока нет.

По бумагам я никто, вчерашний студент, открывший Пет-пункт на отшибе.

По факту я лучший фамтех в стране. Просто об этом ещё никто не знает, потому что всё это случилось в другой версии нашего времени, где я выбрал себе совершенно другую судьбу.

— Вот, — сказал я Маше, останавливаясь перед обшарпанной стеклянной дверью с криво приклеенной табличкой «Пет-пункт. Покровский М. А. Приём ведётся».

Табличку я печатал на обычном принтере и ламинировал утюгом. Получилось криво, но честно. Рядом наклеил на дверь большой логотип с белой лапой, чтобы хотя бы издалека было понятно, что здесь лечат животных, а не чинят обувь.

Белая лапа была официальным символом всех пет-пунктов, фам-пунктов, клиник, центров и так далее. Как крест для аптеки. Все понимали, что если есть лапа, значит там лечат животных.

Внутри было… ну, скажем так, минималистично.

Металлический смотровой стол, лампа, шкаф с медикаментами, заполненный примерно на треть, мойка и старый холодильник для биологических образцов, который гудел с такой самоотдачей, будто внутри него работал маленький трактор.

Два стула. Вот, собственно, и весь мой арсенал. Ни вольеров, ни стационара, ни нормального сканера Ядра.

Зато стол чистый, лампа работает, а руки на месте. Остальное приложится.

Я положил коробку на стол, аккуратно вынул барсёнка и уложил под лампу. Голубоватый свет сканирования скользнул по мокрой шерсти, и на экране браслета выстроились строки:

[Состояние: Критическое. Множественные ушибы, переохлаждение Ядра, паралич задних конечностей (врождённый)]

Я перечитал последнюю строчку.

Повторное углубленное сканирование подтвердило: врождённый. Не от удара. Он родился таким, лапки никогда не работали. Кто-то его выбросил именно поэтому.

Энергия Ядра — единица. У снежного барсёнка, чьё Ядро от природы заточено под генерацию холода. Единица. Это даже не мало, это почти ноль, крошечный огарок свечи, которому хватит одного сквозняка.

Я отложил браслет и посмотрел зверю в глаза. Мутные, полуприкрытые от боли зрачки, голубые, с белой каймой. Красивые были бы глаза, если бы не были такими пустыми.

Эмпатия включилась сама, как всегда.

Не я решаю, когда она работает, она просто есть, как слух или обоняние. Голос пришёл слабый, едва различимый, словно кто-то шепчет из соседней комнаты через закрытую дверь:

«…больно… холодно… почему все злые?..»

Он даже не формулировал мысли, это были скорее ощущения, переведённые моим мозгом в слова. Боль. Холод. И детское, совершенно искреннее непонимание, за что ему всё это.

Я сглотнул. Тысячи пациентов за карьеру, от мантикор до левиафанов, а привыкнуть к этому так и не вышло. Не уверен, что и хочу.

— Маша, сядь вон на тот стул и не двигайся, — сказал я, не оборачиваясь. — Если будет страшно, закрой глаза.

— Я не боюсь, — шмыгнула она.

Конечно не боишься. Ты ему еду таскала за мусорку, с ободранными коленками, под дождём. Таких, как ты, пугать бесполезно.

Я открыл шкаф и достал шприц с тончайшей иглой, предназначенной для работы с микроканалами Ядра.

Набрал раствор.

Обычный фамтех на моём месте вколол бы стандартное обезболивающее и отправил к хирургу, потому что врождённый паралич — это территория Фам-клиник, там нужен специалист с соответствующей лицензией, оборудование, сканер глубинных каналов. С моей базовой Пет-лицензией к такому случаю и близко подходить нельзя.

Хорошо, что я не обычный фамтех.

Через двадцать семь лет профессор Лейкин из Московского Фам-центра опубликует революционную методику микроинъекций в каналы Ядра для восстановления врождённых нервных патологий.

Точка введения строго между третьим и четвёртым энергетическими узлами, угол иглы семнадцать градусов, дозировка рассчитывается по массе тела зверя, делённой на коэффициент плотности Ядра.

Я знаю эту методику наизусть, потому что сам по ней учил ординаторов. В будущем, которого ещё нет. И уже никогда не будет.

Пальцы нашли нужную точку на спине барсёнка, там, где под шерстью чуть-чуть теплее. Третий и четвёртый узлы. Игла вошла мягко, зверёк вздрогнул.

«…ой…»

— Тише, мелкий. Секунду потерпи.

Ввёл раствор. Подождал пять секунд. Десять. Двадцать.

Барсёнок моргнул. Потом ещё раз. И его задняя левая лапка дёрнулась, чуть-чуть, еле заметно, но я это увидел.

«…что-то… щекотно…»

Я выдохнул. Отклик есть. Каналы живы, просто заблокированы. Водопровод, который забит грязью. Нужно просто прочистить, и всё пойдёт.

— Вы… вы что-то сделали? — Маша стояла уже не на стуле, а прямо у стола, привстав на цыпочки, и глаза у неё были размером с блюдца.

— Я же сказал тебе, сидеть на стуле.

— Но у него лапка дёрнулась! Я видела!

— Видела, потому что подошла. А должна была сидеть.

Она надула губы, но глаза сияли. Ладно, пускай стоит. Я ведь тоже не железный, и иногда даже мне приятно, когда кто-то радуется твоей работе.

— Это только начало, — предупредил я. — Дальше будет долго, восстановление займёт недели. Но шанс есть.

Я начал готовить вторую инъекцию, когда входная дверь распахнулась с такой силой, что колокольчик над ней не звякнул, а взвизгнул.

На пороге стоял парень лет двадцати пяти. Дорогая куртка, дорогие кроссовки, часы на запястье стоимостью примерно с мой годовой бюджет.

Лицо красное, глаза бешеные.

В руках он держал транспортировочную клетку, накрытую плотным покрывалом, и покрывало, что характерно, слегка дымилось.

— Усыпите его! Быстро! — заорал он с порога.

Я не повернулся. Ввёл вторую инъекцию, отвлекаться было нельзя. Барсёнок пискнул, лапка дёрнулась сильнее.

«…ещё щекотно!..»

— Сбавьте тон, молодой человек, — сказал я, не отрывая взгляда от пациента. — Вы в медицинском учреждении. И мы не проводим эвтаназию без показаний.

— Пет-пункт у вас тут или нет?! — парень шагнул внутрь и грохнул клеткой об пол так, что у меня зубы лязгнули. Что-то внутри зашипело, а покрывало задымилось ощутимо сильнее. — Он бракованный! И меня чуть не убил!

Я наконец посмотрел на него и на клетку.

Покрывало термозащитное, военного класса. Клетка стандартная транспортная, но с дополнительными зажимами. Зверь не с улицы. Его купили, а он не подошёл, и теперь владелец хочет его списать.

— Без показаний не усыплю! И не найдейтесь! — повторил я. — Оставьте клетку, проведу осмотр. Результаты сообщу по…

— Да пошёл ты!

Парень развернулся, пнул дверь ногой и вылетел на улицу. Уже с крыльца донеслось:

— Счёт Гильдии пришлёшь, лепила!

Дверь хлопнула. Колокольчик жалобно звякнул и замолчал, словно обиделся.

Тишина.

Клетка стояла посреди приёмной. Покрывало медленно дымилось, и в воздухе отчётливо запахло горелой тканью. Из-под покрывала доносилось тихое, злое шипение, от которого волоски на руках вставали дыбом.

Маша прижалась спиной к стене и во все глаза смотрела на клетку.

Я посмотрел на барсёнка. Барсёнок посмотрел на меня.

«…а что это шипит?..»

— Хороший вопрос, мелкий, — пробормотал я.

Первый день. Клиника открыта полчаса. Два пациента. Один умирает, второй дымится. Классическое начало блестящей карьеры.

Но подойти к клетке я не успел, потому что барсёнок на столе вдруг захрипел, и на браслете мигнул красный индикатор.

Энергия — ноль целых семь десятых.

Падает. Ядро, которое я только начал расшивать, решило, что сейчас самый подходящий момент, чтобы схлопнуться окончательно.

Нет, мелкий, ты мне это прекрати.

Я развернулся обратно к столу. Клетка подождёт. Что бы там ни сидело, оно хотя бы в клетке, а этот лежит на открытом столе с Ядром, которое тухнет прямо у меня под руками.

Пальцы нашли точку на загривке барсёнка, между вторым и третьим энергетическими узлами, и начали мягкое ритмичное давление. Точечный массаж каналов.

Методика Сун Вэя, которую старик опубликует через тридцать четыре года.

Три нажатия на выдохе, пауза, два на вдохе. Строго по частоте пульсации Ядра.

— Дядя, а что там? — тихий голос Маши раздался из-за спины.

— Лучше не подходи к клетке, — сказал я максимально спокойно. — Я бы и сам этот сюрприз отнёс подальше, но руки заняты спасением вот этого ушастого. Встань за мою спину и не высовывайся.

Маша послушалась. Мелкие быстрые шаги, шорох куртки.

Три нажатия. Пауза. Два нажатия.

Под пальцами я чувствовал, как Ядро пульсирует, неровно, с перебоями, как мотор, в который залили не то топливо. Каналы забиты, энергия есть, но не проходит, как вода в ржавой трубе: давление нарастает, а на выходе капли.

«…устал… спать хочу…»

Нет. Нельзя спать.

— Не спи, — сказал я вслух, хотя он меня не слышал. — Давай, мелкий, ещё чуть-чуть.

За спиной что-то лязгнуло. Громко. Я скосил глаза.

Клетка дрожала, мелко и часто, будто внутри работал отбойный молоток. Покрывало, которое десять минут назад просто дымилось, теперь начало чернеть по краям, и в воздухе прибавилось отчётливого запаха палёной синтетики.

Чудесно.

На столе умирающий пациент, за спиной перепуганный ребёнок, а посреди приёмной неопознанная огнеопасная тварь в клетке, которая вот-вот превратит мой единственный линолеум в лаву. Обычный вторник в Питере.

Три нажатия. Пауза. Два нажатия. Не отвлекаться, пальцы знают, что делать.

Ядро барсёнка дрогнуло. Я почувствовал это не через браслет, а напрямую, кожей, лёгкая вибрация, как будто под шерстью загудел крошечный трансформатор. Каналы начали пропускать.

Ещё. Ещё немного.

Клетка подпрыгнула, буквально оторвалась от пола на пару сантиметров и грохнулась обратно. Маша пискнула. Прутья заскрежетали, и я увидел, как один из них медленно, почти лениво выгибается наружу, словно его гнёт невидимая рука.

Не сейчас. Мне нужно тридцать секунд. Двадцать. Пятнадцать.

Барсёнок вздрогнул всем телом, сделал глубокий вдох, и по его шерсти пробежала мягкая серебристая искра от носа до кончика хвоста. На секунду мне показалось, что в воздухе вокруг стола закружились крошечные снежинки.

Ядро ожило.

До полной мощности ему было ещё далеко, но пульс выровнялся, каналы проводили, и самое главное, задние лапки дёрнулись. Обе. Слабо, неуверенно, как у новорождённого щенка, но дёрнулись.

«…лапки!.. мои лапки!..»

Голосок был такой удивлённый, такой восторженно-недоверчивый, что у меня на секунду перехватило дыхание. Каждый раз. Каждый чёртов раз так.

Потом будешь сентиментальничать, Покровский.

Я схватил со стеллажа чистую пелёнку, быстро и осторожно завернул барсёнка, поддерживая спину, и понёс в подсобку. Громко назвать это помещение стационаром у меня язык не поворачивался, но там было тепло, тихо и стояла старая кушетка, застеленная чистой простынёй, а большего пока и не требовалось.

— За мной, быстро, — бросил я Маше.

Она метнулась следом. Я положил свёрток на кушетку и передал ей.

— Держи его. Сиди здесь, поглаживай по спинке и не выходи, что бы ты ни услышала. Понятно?

— А вы?..

— А я пойду знакомиться с новеньким, — кивнул в сторону приёмной, откуда как раз донёсся очередной металлический удар.

Маша прижала барсёнка к себе.

Тот уткнулся мордочкой ей в локоть и затих, и ему было совершенно, абсолютно всё равно, что происходит в соседней комнате. Ему впервые за всю его маленькую жизнь было не больно.

Я закрыл дверь подсобки, плотно, до щелчка, и обернулся.

Клетка ходила ходуном.

Лязг стоял такой, будто внутри метался взрослый бабуиноид, хотя сама клетка была размером с микроволновку. Покрывало почернело и тлело по краям, два прута уже были выгнуты наружу, третий медленно, но целеустремлённо поддавался.

Температура в приёмной поднялась градусов на десять, и это ощущалось уже не кожей, а, скорее, инстинктом самосохранения.

Спокойно.

Мы не паникуем.

Мы элитный фамтех, который за свою карьеру работал с боевыми грифонами, отравленными мантикорами и одной чрезвычайно нервной виверной, у которой застрял камень в почке. После виверны меня, вообще-то, ничем удивить нельзя.

Но руки голыми совать не буду, это глупость. Никакой храбрости в этом нет.

Я шагнул к стеллажу.

Перехватил левой рукой глубокий таз из хирургической стали, предназначенный для промывания ран крупных химер, и выставил его перед собой, как щит. Правой взял длинный металлический крюк, которым удобно фиксировать строптивых пациентов на расстоянии.

Подошёл к клетке. Мягко, на полусогнутых, без резких движений, потому что напуганный зверь всегда атакует на движение.

Поддел крюком край покрывала.

Рывок.

Ткань полетела в сторону, и я на чистых рефлексах, наработанных не в этой жизни, сделал два длинных скользящих шага назад, вскинув таз перед лицом.

Титановые прутья клетки выгнулись наружу все разом, со скрежетом, как лепестки жуткого металлического цветка. Раздался оглушительный рёв, совершенно невозможный для существа, которое помещается в клетку размером с микроволновку.

Вдруг позади донесся крик Маши, но я не обернулся. Не мог отвлечься в этот момент.

Из развороченных прутьев показалась несуразная голова, и прямо мне в лицо ударил поток пламени.

Глава 2

Жар ударил в лицо раньше, чем я успел подумать, что делать, но тело сработало само, потому что сорок лет рефлексов не спрашивают разрешения. И мне очень повезло, что они каким-то чудом перенеслись вместе со мной в прошлое.

Стальной таз взлетел перед лицом, и поток пламени обтёк его по краям, как вода обтекает камень, брызнул в стороны, лизнул стену и опалил мне пальцы. Волоски на запястьях свернулись в пепельные колечки, а линолеум под клеткой почернел, вздулся пузырями и начал оплывать, обнажая бетон.

— Маша, вернись, обратно в подсобку! — прорычал я. Она испугалась и тут же юркнула обратно.

А я перехватил таз покрепче и выглянул из-за края.

От клетки осталось немного. Титановые прутья разошлись наружу уродливым веером, замок был вырван с мясом, термозащитное покрывало догорало на полу бесформенным чёрным комом.

И посреди всего этого безобразия сидела… тварь.

Голова непропорционально большая для тела, с тупой вытянутой мордой и широкой нижней челюстью, из-за которой зверь выглядел вечно обиженным на весь мир.

Огромные выпуклые глаза, причём мутно-оранжевые. Кожа тонкая, влажная, бугристая, тёмно-бордовая с чёрными пятнами. Не чешуя, а именно кожа, лягушачья, и по ней пробегали всполохи, будто внутри что-то мерцало и никак не могло погаснуть.

Размером зверь был с небольшую кошку, лапы толстые, растопыренные, с присосками-подушечками, а длинный сплющенный хвост нервно подрагивал.

Огненная саламандра.

Самая обыкновенная, из тех, что продаются в любом Пет-магазине между кормами и светящимися поводками. На каждой третьей рекламе сидит такая же мордатая тварь и держит в лапках баночку «ОгнеВита».

Обычно они тихие, флегматичные, управляемые, идеальный питомец для студента или одинокого бухгалтера.

Вот только эта конкретная «идеальная» саламандра минуту назад чуть не спалила мне лицо и планомерно превращала приёмную в филиал крематория.

Зверь разинул пасть, обнажив мелкие загнутые зубы и ярко-алый язык, и завизжал, издав высокий металлический звук, от которого заныли зубы.

И тут в голове появился голос.

Я привык, что они приходят по-разному. Барсёнок шептал еле слышно. Боевые грифоны, бывало, орали так, что черепную коробку распирало. Этот голос тоже кричал, но не от злости.

«ГОРЯЧО!!! ГОРЯЧО ВНУТРИ!!! ВСЁ ГОРИТ!!! НЕ МОГУ ОСТАНОВИТЬ!!! ПОМОГИТЕ!!!»

Ни грамма агрессии. Ни намёка на «убью, сожру, растопчу».

Это был визг ребёнка, который сунул руку в кипяток и не может её вытащить. Каждый выброс пламени не оружие, а судорога, как кашель у человека с пневмонией: тело пытается выбросить то, что его убивает.

Ну вот. Теперь всё понятно.

У огненных саламандр есть система внутреннего охлаждения, сеть тонких терморегуляционных каналов, которые распределяют жар по телу и не дают температуре скакнуть, что-то вроде радиатора в двигателе.

Когда каналы здоровы, зверь контролирует огонь. Когда забиты или воспалены, жар копится, давит и прорывает, где тоньше. Обычно в пасти. Чайник с заваренным носиком.

Я навёл браслет.

[Вид: Саламандра огненная |

Класс: Пет |

Ядро: Уровень 2

Сила: 5 | Ловкость: 3 | Живучесть: 7 | Энергия: 9

Состояние: Перегрев Ядра, воспаление терморегуляционных каналов, острый болевой синдром, панические выбросы]

Энергия девять при втором уровне Ядра. Это как давление двести на сто пятьдесят у человека с маленьким сердцем. Энергии столько, что нормальная саламандра освещала бы комнату ровным контролируемым пламенем. А у этой всё уходит в неуправляемые выбросы, потому что каналам некуда сбрасывать.

Причин могло быть несколько, но я бы поставил на дешёвый синтетический корм, стимуляторы для форсированного роста, или, зная наших гильдейских умельцев, коктейль из того и другого.

Накачали, сломали, привезли усыплять.

Конвейер! Тьфу…

Саламандра тем временем забилась в угол между стеной и опрокинутой клеткой. Дрожала, по коже пробегали судорожные оранжевые всполохи, пасть была приоткрыта, между зубами вился дымок, а глаза метались из стороны в сторону.

Готовилась к следующему спазму.

Любой нормальный фамтех на моём месте достал бы духовую трубку с транквилизатором и вколол с безопасной дистанции. Протокол, параграф шестой, всё по учебнику.

Я поставил таз на пол и сел на корточки. На уровне глаз зверя.

Саламандра зашипела, пасть раскрылась шире, и из горла вырвался ещё один язык пламени, короткий, слабый, в стену, левее на полметра. Чётко не в меня.

Это важно. Напуганный зверь, который хочет убить, бьёт в цель. А тот, который просит оставить его в покое, бьёт мимо. Полметра разницы, но для диагноста это пропасть.

— Тише, мордатая, — сказал я негромко. — Тише, тише. Никто не тронет.

Слов она, конечно, не понимала, но тон работал, низкие частоты гасят тревогу у рептилоидных видов. А кроме тона я добавил ещё кое-что, чего ни один фамтех повторить не сможет, просто потому что не умеет.

Я толкнул через эмпатию ощущение покоя. Не слова, не мысли, а именно ощущение, как будто осторожно, не давя, накрываешь кого-то тёплым одеялом.

«Горячо… горячо…» — голос в голове ещё дрожал, но уже не кричал.

Всполохи под кожей замедлились, ещё не погасли, но перестали метаться и перешли на ровное мерцание. Пульс, который раньше зашкаливал, обрёл хоть какой-то ритм.

Саламандра закрыла пасть, перестала шипеть и уставилась на меня огромными оранжевыми глазами, неподвижно и оценивающе.

Я медленно протянул руку. Без перчатки, потому что перчаток не было. А почему не было? Потому что их закупить я попросту не успел. Заказывал вместе с мембранами, но потом проиводитель сообщил, что перчатки на складе закончились. Великолепный первый рабочий день, просто образцовый.

Саламандра дёрнулась, когда ладонь оказалась рядом, пасть приоткрылась рефлекторно, но огня не было. Только тёплый воздух с неожиданным привкусом карамели, побочный продукт горения слизистой. В другой ситуации было бы почти приятно.

Я коснулся шеи. Семьдесят градусов, может семьдесят пять.

Обжигало так, что первый инстинкт был отдёрнуть руку, но я не отдёрнул. За сорок лет мои пальцы касались раскалённой чешуи боевых драконов и кислотной слизи арахнидов, от которой стандартные перчатки расплавлялись за секунду.

Благо, в случае с саламандрой до ожога было ещё далеко. Максимум покраснение себе заработаю, которое сойдёт за пару дней.

Пальцы скользнули вниз по шее и нашли два бугорка по бокам горла, под линией челюсти, терморегуляционные узлы. У здоровой саламандры они мягкие, еле прощупываются, а у этой были твёрдые, раздутые, горячее остальной кожи градусов на десять. Я надавил чуть сильнее, и саламандра пискнула.

«Ой!.. Там болит!.. Не трогай там!..»

— Знаю, что болит. Потерпи.

Диагноз окончательный.

Воспаление каналов, обструкция узлов, вторичный перегрев. Лечится точечным дренажом, стандартная методика, вторая глава учебника Корнеева. Ничего секретного, никакого знания из будущего, любой грамотный фамтех справился бы, если бы захотел.

Вот только щёголь в дорогих кроссовках не захотел. «Усыпите» — и хлопнул дверью. Дешевле новую купить, чем возиться.

Ладно. Работаем.

Я потянулся к стеллажу свободной рукой, не вставая и не убирая пальцев с шеи зверя. Шприц с тонкой иглой, тот же универсальный набор, раствор стандартный, противовоспалительный. Полтора килограмма живого веса — значит, ноль три кубика на узел.

Левой зафиксировал голову, правой ввёл иглу в первый узел. Саламандра тоненько пискнула, скорее обиженно, чем жалобно, что было уже прогрессом. Переставил иглу на второй узел, ещё один писк.

«Ой!.. А…, а стало легче… ещё горячо, но… полегче…»

Я убрал шприц и просто держал ладони на её шее. Пальцы горели, завтра будут волдыри, но это было уже совершенно неважно. Кожа быстрее огрубеет.

Всполохи начали гаснуть. Сначала на хвосте, потом на боках, потом на спине, последними потухли точки на морде. Температура поползла вниз: семьдесят, шестьдесят пять, шестьдесят. Каналы начали пропускать, узлы сдулись, и избыточная энергия потекла по телу так, как ей и полагалось.

Саламандра обмякла. Лапы разъехались, хвост лёг на пол, глаза полуприкрылись. Впервые за бог знает сколько времени она перестала гореть изнутри.

«…не горячо… почему не горячо?.. хорошо…»

Я поднялся, подошёл к мойке, взял тот самый таз, который минуту назад служил мне щитом, протёр, постелил на дно чистую тряпку и пустил тёплую воду. Ни в коем случае не холодную, резкий перепад у огненного вида вызывает термошок, каналы схлопнутся навсегда. Тридцать восемь градусов. Набрал на два пальца.

Саламандра в моих руках оказалась обманчиво тяжёлой: плотные кости, мощные мышцы в коротких толстых лапах. Боевая порода, даже рядовая, всё-таки создавалась с определённой целью.

Просто никто не сообщил этой конкретной саламандре, что она должна быть грозной, потому что она лежала в моих ладонях и тихо сопела.

Я опустил её в воду. Одна короткая судорога, и всё. Лапы расслабились, хвост свернулся кольцом, сплющенная морда легла на край тряпки, глаза закрылись.

«…тепло… мягко… не горит… хорошо…»

Воспаление терморегуляции. Лечится за пятнадцать минут. Три укола и тёплая ванна. Вторая глава учебника, первый курс. А он — «усыпите». Коновалы.

Из подсобки донеслось тихое:

— Дядя, а уже можно выходить?

Маша. Я про неё, к своему стыду, начисто забыл.

— Можно. Только осторожно, пол местами горячий.

Дверь приоткрылась. Показался один глаз, потом второй, потом вся Маша целиком, с барсёнком на руках, замотанным в пелёнку, как младенец. Белая мордочка торчала из свёртка и с интересом вертелась по сторонам.

Маша застыла, переводя ошарашенный взгляд со стального таза на оплавленный чёрный линолеум, затем на покорёженные прутья клетки и, наконец, на мои покрасневшие руки.

— Это дракон? — осторожно спросила она.

— Саламандра.

— А она больше не будет плеваться огнём?

— Не будет.

— А Пуховику она ничего не сделает?

Я посмотрел на барсёнка в её руках.

Снежный вид, генератор холода. Огненная саламандра, генератор жара. Два противоположных полюса. По всем правилам их нужно держать в разных концах здания, но у моего здания разных концов не было, только одна приёмная, подсобка и то, что я из вежливости называл операционной.

— Не сделает. Подружатся, — улыбнулся я.

Маша одарила меня тем специфическим детским взглядом, который ясно говорил: «ты мне врёшь, но я, так и быть, промолчу». Умная девочка. Убежала, обратно в подсобку.

Теперь два пациента спали.

Барсёнок в подсобке, на кушетке, в пелёнке. Саламандра в тазу, по шею в тёплой воде. Приёмная пахла гарью, палёным линолеумом и горелой синтетикой. Руки чуть подрагивали, адреналин отпускал, и это молодое тело, ещё не привыкшее к таким перегрузкам, настойчиво требовало хоть чего-нибудь тёплого внутрь.

Чайник. Мне срочно нужен чайник.

Моей единственной бытовой роскошью был электрический чайник, купленный на барахолке за триста рублей. Маленький, белый, с треснувшей крышкой и замотанным изолентой шнуром. Он закипал с таким надрывным воем, словно его лично оскорбляли каждый раз, когда заставляли работать.

Я воткнул штекер. Чайник застонал и принялся за дело.

Пока он мучился, я достал из верхнего ящика жестяную банку.

Потёртую, круглую, с облупившимся рисунком: когда-то на ней был парусник, но остался только призрак кормы и кусок мачты. Банку я забрал из дома родителей.

Точнее, сбежал с ней, потому что смотреть на живых маму и папу, зная то, что я знаю, и делать вид, что всё нормально, пока не получалось. К этому надо привыкнуть.

А пока забрал чай и съехал. Они к таким выходкам привыкли, всегда были понимающими.

Открыл крышку.

Внутри находилась смесь, которую я составлял годами. Чёрный крупнолистовой как база, сушёный чабрец для тепла и горчинки, щепотка мяты для свежести, несколько ягод шиповника для кислинки и цвета, от них настой делался красноватым, закатным.

В прошлой жизни я добавлял ещё лаванду, она давала финальную ноту, но здесь нормальной лаванды пока не нашёл. На рынке продавали труху, пахнущую стиральным порошком.

Заварника не было. Я бросил ложку смеси в тяжёлую зелёную кружку со сколотой ручкой и плеснул крутого кипятка. Чайные листья закружились, разбухший шиповник всплыл и тут же начал тонуть. Привычным движением накрыл кружку блюдцем.

Четыре минуты. Не три, не пять. Четыре.

Эту цифру я вывел эмпирически лет двадцать назад и с тех пор не менял. Некоторые константы не нуждаются в пересмотре.

Двести сорок секунд. Снял блюдце.

Пар поднялся, и в приёмной, пропахшей гарью, вдруг запахло чабрецом и мятой. Маленькое портативное чудо в кружке со сколом.

Первый глоток: горячий, горький, с кислинкой на выдохе. Я закрыл глаза, и на секунду шестидесятиоднолетний старик внутри молодого тела позволил себе просто выдохнуть.

Второй глоток — плечи опустились. Третий — руки перестали дрожать.

Заглянул в подсобку.

Маша сидела на кушетке, подобрав ноги. Пуховик лежал клубком у неё на коленях, мордочка уткнулась в ладошки, спал. По белой шерсти пробегали слабые серебристые искорки — Ядро восстанавливалось.

Задние лапки коротко, рефлекторно подёргивались во сне, хороший знак, значит, нервные пучки начали оживать и пропускать сигнал. Пока только во сне, но начало было положено.

Маша гладила его по спинке и шептала:

— …и тут тепло, и дядя хороший, он тебя починит. И лапки будут работать, и ты будешь бегать. А я буду приходить каждый день…

Я постоял в дверном проёме, послушал. Потом тихо вернулся в приёмную.

Поставил чайник заново. Достал вторую кружку, синюю, чуть поменьше, с трещиной на донышке, замазанной эпоксидкой. Покупал на той же барахолке, «на всякий случай». Вот и случай.

Тот же чабрец, та же мята, побольше шиповника, но без чёрного чая, ребёнку ни к чему. Достал баночку мёда, маленькую, двести граммов, из супермаркета по акции. Положил полную ложку, и мёд растворился медленно, тягучими янтарными нитями.

— Маша, иди сюда.

Она появилась с барсёнком на руках. Пуховик не проснулся.

— Сядь. Держи, только осторожно, горячий.

Девочка приняла тяжёлую кружку обеими руками, и её крошечные ладони не смогли обхватить её целиком. Осторожно понюхала горячий пар, и глаза изумлённо округлились.

— Вкусно пахнет. А что это?

— Чай с чабрецом и мёдом.

Она сделала глоток, ещё один, прижала кружку к груди и посмотрела на меня поверх края.

— Дядя…

— Мне двадцать один. Я не дядя.

— А почему вы такой серьёзный?

Потому что внутри мне шестьдесят, девочка. Потому что я прожил жизнь, которая ещё не случилась, и это, поверь, не располагает к легкомыслию.

— Работа такая, — просто ответил я.

Она кивнула. Дети иногда мудрее взрослых: не лезут туда, куда не звали.

Маша сидела на стуле и пила чай, Пуховик спал, саламандра дремала в тазу, и при каждом её выдохе на поверхности воды вспухал и лопался крошечный пузырёк пара. За окном шёл дождь, косые серые штрихи расчерчивали стекло.

Внутри было тепло. Вот ради этого всё и затевалось.

Ни один многомиллионный контракт Гильдии, ни один рёв переполненных трибун Национальной Лиги не стоил этой банальной тишины. Просто тёплый чай, шум дождя за стеклом и два живых существа, которые час назад собирались умереть, а теперь мирно спят, потому что у одного больше не горят каналы, а у другого впервые в жизни не болят лапки.

Момент длился секунд тридцать. Потом я допил чай и вернулся на землю.

И на земле было невесело.

Но фамтех я или кто?

Маша шептала что-то Пуховику, а я обводил взглядом свой Пет-пункт глазами профессионала, который сорок лет проработал в лучшем Фам-центре страны.

Там сканеры глубинных каналов рисовали трёхмерную карту Ядра в реальном времени, хирургические столы с антигравитационной подвеской держали зверя в магнитном поле без давления на рану, а этажи вольеров с индивидуальным климатом могли обеспечить что угодно, от арктического холода до вулканической жары.

А тут один смарт-браслет, базовая студенческая модель, которая глубокий скан не тянет. Мембраны для него мокнут на улице и, скорее всего, уже мокнут напрасно, а стационарный сканер стоит как полгода аренды.

Хирургия — стол да лампа. Инструменты я кипячу в кастрюле на плитке, как полевой хирург в окопе. И если завтра привезут зверя с разрывом Ядра, а это, в общем-то, вопрос «когда», а не «если», я буду стоять над ним и точно знать, что делать. Каждый шаг и каждый разрез. И не смогу ничего, потому что руками без оборудования полостную операцию не проведёшь.

Стационар — подсобка три на четыре. Один вольер, и тот картонная коробка. Снежный барсёнок, которому нужен холод, и огненная саламандра, которой нужно тепло, находятся в одном помещении, а третьего пациента класть физически некуда. Разве что на себя.

Медикаментозный арсенал — сиротливо полупустой шкафчик. Базовые обезболивающие, простейший антисептик и шесть шприцев, из которых четыре я уже сегодня потратил. Никаких сложных алхимических растворов для стабилизации Ядра, никаких профильных препаратов под конкретные виды, а литровая банка даже самого паршивого ядерного раствора стоит не меньше пяти тысяч.

Чтобы довести это место хотя бы до уровня скромной районной Пет-клиники, мне нужны деньги, которых нет и в ближайшее время не предвидится. При текущем раскладе, два пациента в день по прейскуранту, я выйду на нормальное оснащение примерно… никогда!

Ну, в окопах, наверное, было хуже. Так говорят. Я там не был, но звучит убедительно.

Вдруг дверь отлетела внутрь с таким ударом, что штукатурка над косяком просыпалась белой крошкой, а колокольчик сорвался с гвоздика, отскочил от стены и укатился под стеллаж.

На пороге стоял Панкратыч. Мой арендодатель.

Широкий, квадратный мужик за шестьдесят, из тех, кого природа лепила не по чертежу, а по принципу «побольше и покрепче». Коротко стриженный седой ёжик, красное обветренное лицо, пальцы размером с сардельку каждый.

Бывший военный, это читалось по всему: по осанке, по тому, как стоит, ноги на ширине плеч, будто его сейчас начнут обстреливать. Клетчатая фланелевая рубашка, заправленная в брюки с подтяжками, а на ногах калоши поверх домашних тапок. Выскочил как был.

Он набрал воздуха. Я заметил, как грудная клетка расширилась под рубашкой, и заранее пожалел о барабанных перепонках.

— ПОКРОВСКИЙ!!!

Стёкла в рамах дрогнули. Вода в тазу с саламандрой пошла рябью.

— Ты что тут натворил?! Мне Валентина Степановна звонит, орёт, что у тебя звери воют, дым валит и линолеум горит! Первый день, Покровский! Первый!

Валентина Степановна снимала у Панкратыча помещение по соседству.

Шагнул внутрь. Калоши чавкнули по полу. Маленькие глазки обежали приёмную, зацепились за чёрное пятно на полу, за раскуроченную клетку, за копоть на стене.

— Это что?! — палец ткнул в оплавленный линолеум. — Это мой линолеум, Покровский?! Который я стелил?!

— Семён Панкра…

— Молчать! Я тебе помещение сдал под лазарет! Тихий! Мирный! А ты устроил крематорий! У тебя через стенку Валентина Степановна пекарню держит, а у неё от твоего дыма безе осело и вся витрина горелым пластиком провоняла! Безе, Покровский!

Безе. Ну разумеется. Похоже, Валентина Степановна наговорила ему по телефону всякого, а он, будучи человеком вспыльчивым и военным, поверил и примчался карать.

Ещё шаг. Панкратыч вблизи производил впечатление надвигающегося платяного шкафа.

— Одна жалоба ещё, Покровский, одна! И я тебя вместе с твоим пунктом выкину на мороз! Со всеми потрохами! Усёк?!

Он ждал, что я начну мямлить. Стандартная реакция гражданского на командный ор. Я спокойно подождал, пока словесный шторм отгремит, и только потом заговорил, ровно и негромко:

— Семён Панкратыч. Инцидент локализован, повторения не будет. Линолеум заменю за свой счёт. Перед Валентиной Степановной извинюсь лично. Безе компенсирую.

Он моргнул. Рот, открытый для очередного залпа, закрылся. Мой тон его не успокоил, но сбил прицел. Он готовился к перепалке, а получил сухой рапорт, как от подчинённого, который накосячил, признаёт это и готов исправить.

Панкратыч хмыкнул и нахмурился, потому что ему не дали повода продолжать, а останавливаться на полуслове он не привык.

— Линолеум — за свой! — рявкнул он уже по инерции. — Соседям — извинения! И чтоб тихо! Я тебя предупредил, Покровский!

— Понял, Семён Панкратыч.

— И если завоняет дымом, гарью или ещё чем, я не инспекцию вызову, я сам приду! А методы у меня покруче инспекции!

— Всё ясно. — кивнул я понимающе, выдерживая его взгляд.

Мой арендодатель постоял ещё секунду, сверля меня взглядом. Не нашёл, к чему прицепиться. Развернулся, перешагнул через колокольчик и вышел, хлопнув дверью так, что с полки упал рулон бинта.

Тяжёлые шаги по ступеням. Чавканье калош. Хлопок подъездной двери.

Колокольчик на полу качнулся и тихо дзынькнул, словно провожая.

— Дядя… — тоненький голос за спиной.

Маша стояла в дверях подсобки, прижав Пуховика так крепко, что тот пискнул. Глаза огромные.

— Он вас выгонит?

— Нет. Он так здоровается. Привычка с работы.

Маша посмотрела на дверь, потом обратно на меня.

— У него очень громкое здрасте.

В тазу булькнуло. Саламандра приоткрыла один глаз, лениво глянула в сторону двери, решила, что ради этого просыпаться не стоит, и закрыла обратно.

Я подобрал колокольчик и повесил на гвоздик. Подобрал бинт, положил на полку. С соседями надо что-то решать: если они будут жаловаться на каждый чих, работать здесь станет невозможно. Впрочем, это проблема завтрашнего дня, а у сегодняшнего их и без того хватало.

Мой блуждающий взгляд упёрся в покорёженную клетку на полу.

Парень в дорогих кроссовках. Что он сказал напоследок? «Счёт Гильдии пришлёшь, лепила.» Значит, зверь на балансе. А где баланс, там документы, а где документы, там деньги.

Деньги мне нужны сейчас, позарез, ещё вчера. Мембраны, медикаменты, линолеум, безе Валентины Степановны, будь они неладны.

Я поднял искорёженную клетку и повернул к свету. На уцелевшей боковой панели тускло блеснула заводская бирка с эмблемой — стилизованный клинок, вписанный в круг, а под ней выштамповка:

«Гильдия „Стальные Когти“. Рег. №: БЛ-2247-СПб. Инв. код: ОС-017. Дата постановки: 14.03. Штаб-квартира: ул. Литейная, д. 8, корп. 2»

Достал телефон с трещиной на экране и набрал в поисковике: «Стальные Когти, Санкт-Петербург.»

Результатов было негусто. Профиль на портале Бронзовой Лиги. Мёртвая страница в соцсети с последним постом полугодовой давности. Короткая заметка: «„Стальные Когти“ выбывают из четвертьфинала регионального кубка после разгрома от „Алых Вепрей“».

Мелкая Гильдия. Бронза — самое дно официальной иерархии. Штат маленький, имён нет, бюджет околонулевой. Середнячки, каких десятки в каждом городе.

Адрес — Литейная, 8. Два квартала от моего Пет-пункта. Кто бы мог подумать.

Мелкая Гильдия по соседству — палка о двух концах. С одной стороны, потенциальный клиент, регулярный поток. С другой, мелкие бронзовые Гильдии — самые скверные заказчики: денег мало, гонора много, платить не любят. У крупных есть репутация, которую боятся потерять, а у этих терять нечего.

Но саламандра вылечена. Это оказанная услуга. Экстренная помощь, дренаж, снятие синдрома. По закону я имею полное право выставить счёт, зверь маркирован, и Гильдия — плательщик.

Я подошёл к тазу. Саламандра уже не дремала, лежала в воде и моргала огромными оранжевыми глазами. Когда я наклонился, она подняла голову и посмотрела на меня спокойно и внимательно, словно кот, который следит за хозяином и пытается понять, ты к холодильнику идёшь или мимо.

«…тёплый человек… не больно… хорошо тут…»

Я стоял с покорёженной клеткой в руке.

— Извини, мордатая. Ты не моя. Надо тебя вернуть.

Она, конечно, не поняла слов, но голова медленно опустилась обратно в воду.

Когда я подвёл ладони под её живот, саламандра даже не попыталась сопротивляться, ни зашипела, ни дёрнулась, чтобы укусить. Но и помогать не стала. Просто обмякла в моих руках, повиснув тяжёлой мокрой варежкой. Абсолютная апатия зверя, который больше не хочет драться, но и сотрудничать не собирается.

«…нет… здесь хорошо… туда не хочу… там плохо было…»

Я положил её в клетку. Прутья погнуты, но дно целое. Постелил чистую тряпку. Саламандра свернулась клубком и отвернулась мордой к стенке.

Закрыл клетку быстрее, чем успел передумать. Ты врач, Покровский. Лечишь и отпускаешь. Привязываться к каждому пациенту — прямой билет в выгорание, ты это знал сорок лет назад. Не помогает, но делаешь вид, что помогает, и идёшь дальше.

— Маша.

Она стояла в дверях подсобки и смотрела, как я беру клетку.

— Мне нужно уйти. Отнесу саламандру хозяевам, заберу деньги за лечение.

— Она не хочет, — тихо сказала Маша. — Она вон к стенке отвернулась.

Девчонке десять лет. Нет ни эмпатии, ни корпоративного браслета, ни сорока лет въевшегося в кровь стажа, а видит ровно то же самое.

— Знаю. Но она не моя, а мне нужны деньги на лекарства для таких, как Пуховик.

Довод подействовал. Маша сжала губы, но кивнула.

— Слушай внимательно. Никому не открывай. Если постучат, скажи через дверь, что доктор скоро вернётся. Ничего не трогай, особенно шкаф с лекарствами, там иглы. Понятно?

— Понятно. Никому не открывать, ничего не трогать, шкаф особенно не трогать, — отбарабанила она и добавила от себя: — Сидеть тихо и активно гладить Пуховика.

— Именно.

Я взял клетку, накинул другую куртку, благо была запасная, и вышел.

Дождь встретил как родной: влез за шиворот, мазнул по лицу и принялся барабанить по клетке. Саламандра внутри молчала и, судя по тишине в моей голове, дулась на меня всерьёз.

Два квартала. Мимо продуктового, через двор с детской площадкой, где качели скрипели на ветру.

Я шёл и считал. Экстренная помощь по прейскуранту — четыре сто. Расходники — четыреста. Диагностика — пятьсот. Итого пять тысяч. Смешная сумма, в прошлой жизни я оставлял больше на чай. Но здесь и сейчас эти пять тысяч — разница между «закупить пару мембран» и «сосать лапу до конца месяца».

Район вокруг был тихий, сонный и бедный. Панельные пятиэтажки, мокрые деревья, магазин «Всё по 49» с выцветшей вывеской. Вдалеке, за крышами, за серой пеленой мигали неоновые огни центра, красовались рекламы Синдикатов, баннеры Гильдий, афиши турниров. Другой мир. Полчаса на метро, а по ощущениям — другая планета.

Два квартала кончились быстро.

Бывший склад, переделанный под базу. Серый бетон, плоская крыша, узкие окна, железные ворота с эмблемой: тот же клинок в круге, но крупнее, чёрной краской, которая местами облупилась. Рядом дверь с домофоном, а над ней вывеска: «Гильдия „Стальные Когти“. Бронзовая Лига. Официальный член Ассоциации Гильдий СПб».

Буква «ч» в слове «член» не горела.

Мелкая бронзовая Гильдия на минимальном бюджете. Но всё-таки Гильдия, официальная, с лицензией. Для моего Пет-пункта с криво заламинированной табличкой — другой уровень. Не по качеству, а по статусу.

Нажал домофон. Треск, бормотание. Нажал ещё раз. Где-то внутри доносились голоса, лязг, глухие удары, видимо, шла тренировка.

Дверь открыл парень лет двадцати с лишним. Худощавый, с вытянутым лицом и ленивыми глазами. Форменная куртка «Стальных Когтей», потёртая эмблема на груди, свежее пятно от кетчупа на рукаве. Жвачка во рту двигалась по кругу медленно и задумчиво.

Посмотрел на меня сверху вниз.

— Те чё?

— Добрый день. Покровский, Пет-пункт на Садовой. Ваш сотрудник сегодня доставил к нам саламандру с вашей маркировкой, запросил эвтаназию. Я провёл осмотр и экстренное лечение. Животное стабильно. Вот зверь, вот клетка, вот счёт за услуги.

Говорил я ровно, по-деловому, достаточно формально, чтобы это не звучало как просьба.

Парень слушал вполуха. Взгляд зацепился за эмблему на клетке, жвачка остановилась.

— О, — он перехватил клетку за ручку и потянул к себе, просто забрал из моих рук. — Борькина ящерка. А он говорил, в утиль снёс. Стабильная, что ли? Реально больше огнем не рыгает! Ну, окей. Спасибо, чувак.

Шагнул назад, потянул дверь и захлопнул её перед моим носом.

Я постоял под дождём, глядя на закрытую дверь с облупившейся эмблемой. Капли стекали по лицу, за шиворот и дальше, в те места, куда питерский дождь считает своим священным долгом добраться.

Нет. Так не пойдёт.

Глава 3

Я нажал на кнопку домофона. Подержал, потом отпустил. Нажал ещё раз. Затем ещё, и ещё, пока из динамика не раздалось раздражённое шипение, и через полминуты дверь снова открылась предо мной.

На пороге стоял тот же парень. Теперь он смотрел на меня так, словно его оторвали от чего-то важного, вероятнее всего, от прохода до комнаты со жратвой вместе с клеткой.

— Слышь, ты чё, тупой? Я ж сказал…

Он не договорил, потому что моя рука, действуя быстрее, чем голова успела её остановить. Метнулась вперёд, схватила его за нос и крутанула.

Классическая «слива», дворовый приём, которому меня научили лет пятьдесят назад недалеко от этой же улицы. Молодое тело со старыми рефлексами выдало комбинацию, которая, как выяснилось, работает убийственно.

Парень взвыл и согнулся пополам. Я перехватил клетку с саламандрой из его второй руки, толкнул его обратно в дверной проём ладонью в грудь и захлопнул дверь с той стороны. Всё это заняло секунды три, не больше.

Из-за двери донеслось невнятное мычание и пара слов, которые при детях лучше не произносить.

Я развернулся и пошёл обратно с клеткой, в которой молча лежала саламандра. Первые полквартала шёл в полной тишине, если не считать стука капель дождя по металлическим прутьям и далёкого гудения мобилей на магистрали. Потом до меня начало доходить, что именно я только что сделал, и тишина внутри головы сменилась чем-то похожим на педагогический совет.

Тебе шестьдесят один год, Покровский. Внутри, конечно.

Ведущий специалист, кандидат наук, человек, который читал лекции в Московском Фам-центре и пил коньяк с членами Учёного Совета. А ты только что скрутил нос двадцатилетнему балбесу, как дворовый пацан из-за гаражей.

Блестяще. Достойнейшее поведение для человека моего внутреннего возраста и квалификации.

Это всё гормоны молодого тела. В двадцать один год тестостерон хлещет и реагирует на хамство раньше, чем префронтальная кора успевает включиться. Надо с этим что-то делать.

Медитация, может быть. Или просто перестать разговаривать с людьми? Такое себе решение.

Я свернул во двор, обошёл лужу, в которой отражалась серая питерская бесконечность, и вдруг остановился. Потому что до меня стало доходить…

А ведь он забрал клетку. Взял из моих рук, сказал «спасибо, чувак» и закрыл дверь. А потом я вернул её обратно. И на всё это не было оформлено ни одного акта приёма-передачи при отсутствии свидетелей.

Что это значит с юридической точки зрения? Я оказал экстренную помощь животному, состоящему на балансе Гильдии. Та от оплаты отказалась и от животного по сути тоже, потому что их представитель принял зверя без документов и претензий.

Потом я, как лечащий врач, изъял пациента обратно, поскольку передача в ненадлежащие условия содержания угрожала его здоровью.

Статья 14.7 Кодекса об Аномальной Фауне, пункт «б»: «Ветеринарный специалист вправе задержать животное, если имеются основания полагать, что возврат владельцу создаёт угрозу жизни и здоровью питомца».

А если добавить к этому, что их же сотрудник прибежал ко мне с требованием незаконной эвтаназии без медицинских показаний, что является административным правонарушением по статье 9.12…

Я шёл под дождём и чувствовал, как на лице расползается совершенно неуместная ухмылка.

А ведь если подать всё правильно, оформить документы правильно и подождать ровно столько, сколько нужно, чтобы они сами пришли…

Хм… О, это будет красиво.

Это потом. Сначала надо дожить до этого времени, для чего нужно, чтобы мембраны в коробке под козырьком оказались живы.

Я прибавил шагу.

Коробки стояли там, где я их оставил. Куртка, которой их накрыл, промокла насквозь и лежала на картоне мокрой тряпкой. Сам картон разбух, потемнел и при нажатии проминался. У меня неприятно сжалось в груди.

Я подхватил её и почти бегом добрался до двери клиники. Внутри было тепло и тихо.

Маша сидела на стуле, Пуховик спал у неё на коленях, и обстановка была настолько мирной, что на секунду мне показалось, будто оплавленный линолеум и покорёженная клетка мне попросту приснились.

Хотя чёрное пятно на полу никуда не делось.

— Вернулись! — Маша вскинула голову. — А саламандра почему тут?.. Вы же её отнесли…

Клетка в моей руке ответила за меня. Саламандра внутри повернула голову, и Маша просияла так, будто ей подарили щенка на день рождения.

— Она вернулась!

— Временно, — уточнил я, хотя сам в это не очень верил.

Я поставил клетку у стены и повернулся к Маше. Пора было включать режим строгого, но заботливого доктора, потому что девочка сидела здесь уже несколько часов, а за окном начинало темнеть.

— Маша, тебе пора домой.

— Но…

— Родители с ума сойдут. Который сейчас час, как ты думаешь? Они наверняка переживают за тебя.

Она посмотрела в окно, пискнула и прикусила губу. За стеклом действительно было заметно темнее, чем когда мы пришли, хотя в Питере разницу между «днём» и «вечером» иногда может определить только человек с очень развитым воображением.

— А можно я завтра приду? — быстро спросила она. — Я могу полы мыть. И за Пуховиком смотреть. И вообще вам во всём помогать. Пожа-а-а-алуйста!

— Полы я сам помою, — я кивнул на чёрное пятно. — Причём прямо сегодня.

— А я буду бесплатно! Честное слово!

— Маша. Иди домой. Завтра после школы сможешь прийти, я никуда его не отдам.

Она посмотрела на меня, потом на Пуховика, потом снова на меня. Аккуратно, двумя руками, передала мне спящий свёрток. Барсёнок даже не проснулся, только мордочка сморщилась и лапки дёрнулись во сне.

— Обещаете?

— Обещаю.

— Вы уже второй раз обещаете! — заметила она с десятилетней беспощадностью. — Если обманете, я вам больше не поверю. Никогда!

— Хорошо, я это учту.

Она натянула мокрую куртку, ещё раз погладила Пуховика по голове и вышла, обернувшись в дверях трижды. Колокольчик звякнул за ней, тихо и как-то по-сиротски.

Я остался один. Если, конечно, не считать парализованного барсёнка и надутой саламандры, но они, к сожалению, были не лучшими собеседниками.

Пуховика я отнёс в подсобку и уложил на кушетку. Саламандру пересадил в свежий тёплый таз и поставил в противоположный угол. Холод и жар развёл по разным сторонам трёхметровой комнаты. Не идеально, но на фоне всего остального — сойдёт.

Теперь мембраны. Я вернулся в приёмную, поставил разбухшую коробку на стол и вскрыл её. Картон расползся под пальцами. Внутри, под слоем промокшего наполнителя, лежали четыре герметичных заводских пакета из плотного серебристого полиэтилена. Сухие.

Взял первый пакет, повертел в руках. Швы целые, индикатор влажности на стикере — синий, что означает: вода внутрь не попала. Вскрыл, достал мембрану: тонкую, полупрозрачную пластинку размером с ноготь большого пальца, которая стоила как месяц нормальной человеческой жизни.

Вставил в слот смарт-браслета. Секунда. Две.

Загорелся зелёный индикатор.

Я выдохнул так, что саламандра в подсобке, наверное, решила, что в приёмной снова что-то горит.

Мембрана жива, и сканер работает. Клиника не банкрот. Мы в игре.

Остальные три пакета я убрал в холодильник, который приветственно загудел. Четыре мембраны — это два месяца моей работы. За два месяца либо встану на ноги, либо… ну, о втором сценарии думать не будем.

Эйфория от спасённых мембран продержалась ровно до того момента, когда я сел за стол и открыл тетрадь. Обычную, в клетку, за двадцать рублей, потому что бухгалтерскую программу мне ставить было не на что и некуда.

Итак. Дебет с кредитом.

Кредит: один миллион рублей. Подчеркиваем два раза, и на всякий случай обводим в кружочек.

Взят у людей, чьи имена лучше не произносить вслух, потому что банк с моей кредитной историей, а точнее, с полным её отсутствием, даже разговаривать не стал. Процент такой, что у нормального человека от одного взгляда на цифру начинается аритмия.

Ежемесячный платёж составляет сто двадцать тысяч, и это только проценты. Тело долга они великодушно разрешили не трогать первые три месяца. Сарказм — наше всё!

Аренда: сто тысяч Панкратычу. Ежемесячно, без задержек, иначе, цитирую, « будут методы покруче инспекции».

Мембраны: одна штука — тридцать тысяч. Хватает на полмесяца. Значит, шестьдесят тысяч в месяц только на то, чтобы браслет мог видеть Ядра, без этого я слепой.

Медикаменты, расходники, коммуналка, еда: ещё тысяч сорок-пятьдесят, если питаться дошираком и не болеть.

Итого минимум для выживания: триста тридцать тысяч в месяц. Это если не покупать новое оборудование, не чинить линолеум, не компенсировать безе Валентины Степановны и не есть ничего, кроме дошираков.

Доходы: формально — ноль.

За сегодняшних двух пациентов мне не заплатил никто. Барсёнок бесхозный, саламандру я забрал обратно вместе с неоплаченным счётом.

Я посмотрел на цифры в тетради. Цифры ответили мне таким же взглядом. Мы друг другу совершенно не понравились.

Если просто сидеть на кредитные и ждать, пока клиенты сами постучат в дверь с криво заламинированной табличкой, то через два месяца, максимум три, я буду должен людям, которым лучше не быть должным, сумму, которую не отработать и за год. После этого разговор пойдёт уже про внутренние органы, причём не в переносном смысле.

Нужна клиентура. Срочно и на регулярной основе. Причём платежеспособная.

Я закрыл тетрадь и убрал её в ящик, чтобы цифры не портили мне настроение своим молчаливым присутствием. Потом достал вторую коробку и начал разбирать.

Это успокаивало. Руки делают привычное, голова отдыхает.

Бинты — три рулона, стерильные. Хирургические нити — два набора, один рассасывающийся, второй обычный. Дешёвые коагулянты, которые работают, но медленно. Пара литров универсального физраствора в пластиковых бутылках.

Шприцы, упаковка на двадцать штук. Пинцеты — два, тонкий и хирургический. Скальпель, один, стандартный. Упаковка ватных дисков. Перекись водорода. Рулон лейкопластыря.

Я раскладывал всё это на полках шкафчика и чувствовал себя полевым хирургом, который разворачивает госпиталь на передовой. Никакого элитного оборудования, алхимических растворов для стабилизации Ядра, профильных препаратов под конкретные виды.

Чистый минимум, на котором можно перевязать, обезболить и не дать умереть. Всё, что сложнее, требует денег, которых нет.

Последний шприц лёг в гнездо, и я закрыл шкафчик. Постоял, глядя на полки через стекло. Полупустые, однако уже не совсем пустые. Начало положено.

И тут мне в голову пришла мысль, хотя она должна была прийти ещё утром, но за всей этой каруселью с барсёнками, саламандрами и Панкратычем как-то потерялась.

Я один. Если завтра привезут взбесившуюся тварь, и она решит разнести приёмную, кто будет подавать зажимы? Если я по локоть в крови на операционном столе, кто примет следующего клиента? Кто сядет на кассу, пока я вправляю позвонки? Кто проследит за пациентами в стационаре, пока я сплю? Кто, в конце концов, сварит мне чай, когда руки заняты?

Мне нужен ассистент. Хотя бы один.

Живой человек, который умеет не падать в обморок при виде крови, может работать с зубастыми тварями и выполнять простые команды типа «подай вон тот шприц и не дыши мне в затылок».

Вопрос в том, кто пойдёт работать в полуподвал на отшибе Питера, к двадцатиоднолетнему никому с базовой Пет-лицензией и криво заламинированной табличкой на двери. За зарплату, которую я пока не могу себе позволить. В помещении, которое пахнет гарью и в котором пол местами оплавлен.

Ответ, скорее всего, — никто. Подумать об этом всё равно стоило.

Я отложил мысли о кадровом голоде и заглянул в подсобку. Пуховик спал на кушетке, серебристые искорки бегали по шерсти, лапки подёргивались. Саламандра лежала в тазу и смотрела на меня одним приоткрытым глазом, как будто проверяя, не собираюсь ли я опять тащить её куда-нибудь.

Убедившись, что я пришёл с пустыми руками, закрыла глаз обратно.

— Отдыхайте, — сказал я им обоим. — У меня пока экскурсия.

На крючке у задней стены подсобки висела связка ключей, которую мне оставил Панкратыч при подписании договора. Три ключа: от входной двери, от подсобки и один тяжёлый, старый, с ржавой бородкой, который подходил к задней двери, той самой, что пряталась за стеллажом в углу. Собственно, ради этой двери я и снял именно это помещение.

Ключ провернулся с трудом, замок лязгнул, петли заскрипели, и дверь отворилась в темноту. Пахнуло пылью, холодным бетоном и чем-то железным, застоявшимся.

Я нащупал выключатель на стене. Щелчок. Под потолком, мигнув пару раз, загудели длинные люминесцентные лампы, и передо мной открылось пространство, при виде которого сердце привычно ёкнуло, хотя я видел его уже дважды, на осмотре перед арендой.

Бывший цех. Три смежных помещения средних размеров, каждое метров по тридцать-сорок, с высокими, метра четыре, потолками, бетонными стенами и пыльными окнами под самой крышей.

Первое было относительно чистым, если не считать ржавых крюков в потолке и остатков каких-то станин на полу. Второе завалено мусором, досками, обрывками брезента. Третье, самое дальнее, было пустым, гулким и холодным.

Бетонный пол, голые стены, висящая проводка. Никаких следов отопления, вентиляции, водопровода. Пустые, мёртвые комнаты, в которых последние лет десять не было ничего живого, кроме пыли и, вероятно, мышей.

Обычный человек увидел бы здесь руины, проблему, статью расходов, которая убьёт и без того дышащий на ладан бюджет.

Я видел другое. Первое помещение: стационар на двенадцать вольеров с индивидуальным климат-контролем. Вдоль левой стены — холодные боксы для арктических видов, вдоль правой — термокамеры для огненных. В центре — просторные общие вольеры для тех, кому не нужны экстремальные условия.

Второе помещение: операционная и диагностический блок. Два хирургических стола, полноценный стационарный сканер Ядра, который рисует трёхмерную карту каналов в реальном времени, в отличие от той жалкой плоской картинки, что выдаёт мой браслет.

Стерильная зона. Автоклав. Полки с препаратами, которых хватит на любой случай, от перелома до коллапса Ядра.

Третье помещение, то, что дальнее, здесь будет реабилитационный зал. Просторный, с мягким покрытием, с тренажёрами для восстановления после травм. Здесь Пуховик будет заново учиться ходить, когда его лапки окрепнут. Здесь покалеченные ареной фамильяры будут вспоминать, каково это — двигаться без боли.

Я прошёл все три помещения насквозь, оставляя следы на пыльном бетоне, и остановился у дальней стены. Тут была ещё одна дверь, металлическая, с тяжёлым ржавым засовом.

Засов поддался со второй попытки. Дверь открылась наружу, и в лицо ударил сырой, холодный, восхитительно свежий воздух.

Задний двор был небольшой, заросший бурьяном и крапивой, обнесённый глухим покосившимся палисадником. За палисадником росли деревья, а за ними начиналось то, от чего по коже пробежали мурашки, хотя я знал, что оно там будет.

Густой, тёмный лес. Край Дикой Зоны, одного из тех мест, где четыреста лет назад упали метеориты и где до сих пор фонит остаточной Силой. Никаких корпоративных дронов, никаких любопытных глаз. Только деревья, дождь и лёгкое, почти неуловимое покалывание на коже, точно слабый статический разряд.

Я стоял в дверном проёме, вдыхал запах мокрой хвои и смотрел на бурьян, за которым шумел лес.

Здесь будут просторные уличные вольеры для крупных химер. Будет выход для зверей, которым нужен свежий воздух и открытое пространство. Здесь, на границе с Дикой Зоной, я смогу принимать фералов, которых больше никто не возьмёт, потому что ни одна городская клиника не справится с нестабильным диким Ядром в черте жилого квартала.

Когда-нибудь всё это вместе станет первым в истории независимым Фам-центром. Не принадлежащим ни одной из тех структур, которые выжимают зверей. До этого момента возможно пойдут месяцы, а то и годы.

Все эти помещения тоже принадлежали Панкратычу. Когда мы подписывали договор, мельком обсудили и их. Он был не против. Сказал: «Все равно пустуют! И никто не берет!». Перспектива вырисовывалась знатная.

Мечта красивая. Контрастировала она с реальностью примерно так же, как чертёж дворца контрастирует с кучей кирпичей и лужей цемента. Но мечта — это направление. Без неё кирпичи так и останутся кучей.

Я закрыл дверь, задвинул засов и пошёл обратно через пустые гулкие комнаты. Мои шаги гулко отдавались от бетонных стен, и на секунду мне показалось, что эхо звучит как «потом-потом-потом».

Приёмная встретила меня запахом гари и чёрным пятном на полу. Из мечтателя я мгновенно превратился обратно в человека со шваброй.

Нашёл в углу ведро, жёсткую щётку и тряпку. Набрал воды. Опустился на колени и принялся отдирать расплавленный линолеум, который, казалось, сросся с бетоном и сдаваться не собирался.

Работа была тупая, монотонная и почему-то именно поэтому успокаивающая. Скрёб, тёр, отдирал, потом снова брался за щётку. Минуту назад я мысленно строил высокотехнологичный Фам-центр с вольерами и сканерами, а теперь стоял на карачках и воевал с линолеумом.

Впрочем, одно другому не мешает. Пока руки работали, голова думала о Валентине Степановне и её опавших безе. Надо бы купить коробку хороших конфет и пойти сдаваться. Извиниться за дым, за шум, за общее впечатление, которое мой Пет-пункт произвёл на окрестности в первый же день работы.

Добрососедские отношения на отшибе — это стратегия выживания. Одна жалоба в инспекцию, и мне прилетит проверка, которую моя криво заламинированная табличка не переживёт.

Значит, ещё одна статья расходов это конфеты. Мысленно добавил её к списку в тетради и тут же пожалел, что сделал это, потому что список и без конфет выглядел как приговор.

Линолеум наконец поддался. Не весь, однако самое чёрное, вздувшееся пятно удалось отскрести до более-менее приемлемого состояния. Остался тёмный след, зато перестало вонять.

Я встал, разогнул спину, и она хрустнула так, будто мне снова шестьдесят, и отставил ведро.

Швабру прислонил к стене. Вытер руки. Оглядел приёмную. Стало чище, далеко от идеала, однако заметно лучше, чем было. Колокольчик висел на гвоздике, бинт лежал на полке, пол был мокрый, но уже не чёрный. Сойдёт.

Я подумал, что сейчас самое время заварить ещё одну кружку чая, сесть и спокойно составить план на завтра. Найти объявления о продаже дешёвого оборудования. Посмотреть, сколько стоит самый паршивый вольер. Прикинуть, где взять клиентуру, которая будет платить, а не приносить бесхозных барсят и чужих саламандр.

Нормальный человек, конечно, сначала составил бы бизнес-план, просчитал бы бюджет, нашёл бы поставщиков и только потом снимал помещение. У меня план был, бюджет просчитан, поставщики на примете, шестьдесят лет опыта не пропьёшь.

Просто я сделал всё в три раза быстрее, чем следовало, потому что каждое утро завтракал с родителями и знал, как именно они умрут. Папа шутил за столом, мама наливала чай, я сидел напротив и не мог проглотить ни куска, потому что видел вместо их лиц даты смерти.

Нужно было уехать прямо сейчас, иначе я бы сломался. Поэтому подписал аренду раньше, чем довёл план до ума. Ничего, план догонит. Главное — не сидеть за тем столом.

Чайник как раз начал свой привычный надрывный вой, когда входная дверь распахнулась с таким грохотом, что колокольчик, только-только повешенный обратно на гвоздик, снова сорвался и улетел под стеллаж.

На пороге стоял парень. Мокрый настолько, что с него лилось, как будто он плыл по улице. Невысокий, жилистый, с острым лисьим лицом и бешеными глазами, в которых одновременно читались паника, азарт и полное отсутствие инстинкта самосохранения.

Саня «Шустрый». Мой друг детства, мелкий контрабандист, авантюрист и человек, у которого понятие «нормальный вторник» включало примерно всё, от побега с рынка магической фауны до проникновения на запретный склад Синдиката.

В руках он с явным трудом удерживал тяжёлый брезентовый свёрток, который дико дёргался и издавал звуки, не предвещавшие ничего хорошего. Что-то среднее между рычанием, шипением и звуком, с которым лопается воздушный шар, наполненный гравием.

— Миха! — выдохнул Саня, и с его куртки на мой свежевымытый пол хлынул водопад.

— Ты его украл? — только и спросил я.

— Да, но это неважно! Спасай! А-а-а, оно сейчас рванёт!

Глава 4

— Миха! — выдохнул Саня, и с его куртки на мой свежевымытый пол хлынул водопад. — У него Ядро вразнос пошло! Критическая масса, понимаешь?! Сейчас жахнет! Три квартала снесёт, Миха!

Он метнулся к смотровому столу, грохнул свёрток на металлическую поверхность, отчего стол жалобно крякнул, и в ту же секунду нырнул под него рыбкой, как заправский пловец. Под столом его ждал мой свежевымытый линолеум, точнее, то, что от него осталось.

Из-под стола немедленно донеслось приглушённое:

— Ложись, Миха! Прощай, братик! Я не хотел, чтобы мы так закончили! Ты был хорошим другом, помни об этом! И маме моей передай, что я…

— Саня, — осадил его я.

— …что я всегда её любил, и пусть не ищет мою заначку в…

— Саня, — громче повторил я.

— …потому что там только три тысячи, остальное я потратил на…

— Александр.

Свёрток на столе продолжал вибрировать и гудеть, но Саня замолчал. Официальное «Александр» действовало на него моментально и безотказно. Он знал, что когда я перехожу на полное имя, значит, шутки кончились.

Правда, в данном случае никаких шуток и не начиналось.

Я стоял посреди приёмной и смотрел на пол. Конкретно — на свежие грязные лужи, которые тянулись от двери до стола живописной цепочкой. Мой пол, который я оттирал на карачках от оплавленного линолеума. Руками. Щёткой. С мылом!!!

— Ты бы хоть ноги вытирал, — сказал я тоном, каким шестидесятилетний дед отчитывает внука за натоптанное в прихожей. — Раз уж пришёл умирать, так хотя бы на чистом полу.

Из-под стола показалась Санина голова. Выражение лица было такое, будто я только что заговорил на древнешумерском.

— Миха. Тут бомба эфирная. Сейчас рванёт!

— Угу, — сухо сказал я и подошёл к столу.

Свёрток гудел. Брезент ходил ходуном, местами топорщился, и по ткани пробегали мелкие статические разряды, от которых волоски на руках вставали дыбом. Ощущение было примерно как стоять рядом с электрощитком, у которого не все дома.

— Миха, не трогай! — Санин голос из-под стола стал на октаву выше. — Мне его покупатель заказал, я вёз, а у него на вокзале Ядро забарахлило, и оно начало гудеть, и расти, и…

— Угу, — повторил я и развязал верёвку.

Брезент разошёлся в стороны.

И вот тут, хм, несмотря на то, что за сорок лет практики я повидал всякое. Мантикоры с двойным набором клыков, василиски с кислотным несварением, одну совершенно безумную виверну, которая проглотила чемодан с нижним бельём. Однако такого я, пожалуй, ещё не видел…

На моём смотровом столе лежал идеальный шар!

Геометрически безупречный, обтянутый густой бурой шерстью, которая от статического напряжения стояла дыбом во все стороны, отчего зверь напоминал гигантский одуванчик мясного цвета.

Размером он был с хороший арбуз, а весил, судя по тому, как просел стол, раза в три больше.

Живот, если так можно было назвать всего зверя целиком, поскольку он и был одним сплошным животом, был раздут до такой степени, что короткие толстые лапки разъехались в стороны и торчали в воздухе, не доставая до поверхности стола.Они мелко подрагивали, словно зверь пытался плыть по воздуху и не понимал, почему не получается.

О, морда заслуживала отдельного внимания. Тупоносая, плоская, с огромными влажными глазами навыкате, невероятно глупыми и невероятно добрыми.

Пухлежуй. Самый обыкновенный, из тех, что обитают в подлесках Диких Зон, питаются травой, мхом, грибами и, если повезёт, ягодами. Совершенно безобидная, абсолютно мирная и феноменально бестолковая тварь, которую природа создала, кажется, исключительно для того, чтобы у остальных хищников было что пожевать между обедом и ужином.

Вот только этот конкретный пухлежуй был совсем необычных размеров. Его раздуло так, словно кто-то подключил к нему велосипедный насос и забыл остановиться. И он тихо гудел.

Я наклонился ближе. Эмпатия включилась сама.

«…ой, пузико давит… сейчас лопну… хочу лизнуть тебя в нос, но не могу дотянуться… внутри страшный бульк…»

Ни страха, ни агрессии, ни намёка на что-то хотя бы отдалённо опасное. Голосок был жалобный, растерянный и до абсурда добродушный.

Я выпрямился и навёл смарт-браслет.

[Вид: Пухлежуй обыкновенный |

Класс: Пет |

Ядро: Уровень 1 Сила: 1 | Ловкость: 1 | Живучесть: 6 | Энергия: 2

Состояние: Критическое скопление эфирных газов. Вздутие пищеварительного тракта. Перегрузка кишечных каналов]

Я перечитал. Потом ещё раз, медленнее, потому что хотел убедиться, что правильно понял.

Энергия зашкаливала не в Ядре. В кишечнике.

Вся избыточная сила, весь этот гул и вибрация, от которых Саня мчался через полгорода в панике, скопились в желудочно-кишечном тракте пухлежуя, который переваривал что-то настолько неудобоваримое, что его Ядро перенаправило всю энергию на пищеварение, а оставшийся газ давил изнутри и не находил выхода.

Говоря простым языком, у зверя был метеоризм.

Эфирная бомба на три квартала. Ну-ну. И как Саня вообще до такого додумался?

Я убрал браслет, наклонился к морде пухлежуя и принюхался. Из приоткрытой пасти пахнуло чем-то таким, от чего у меня непроизвольно дёрнулся глаз.

Чеснок. Густой, ядрёный, бьющий в нос так, будто кто-то натёр зубчиком непосредственно мне под ноздрями. Под чесноком угадывалось ещё кое-что, жирное, мясное, совершенно невозможное для травоядного пухлежуя.

Я медленно обернулся к столу. Из-под него на меня смотрели два виноватых глаза.

— Саня, — сказал я ровным голосом. — Признавайся. Чем ты его кормил?

Глаза моргнули.

— Ну…

— Саня.

Мне пришлось говорить жестче.

— Ну, понимаешь, Миха, он пищал, а мне его везти четыре часа, а он пищит и пищит, и люди оборачиваются, и я думаю — дай покормлю, может заткнётся…

— Чем, Саня?

Глаза у него забегали, как у школьника, пойманного за списыванием.

— Шаурмой, — выдавил он наконец. — Вокзальной. С двойным чесночным. Она по акции была, две по цене одной, ну я и… себе и ему…

Он не договорил, потому что я закрыл глаза и досчитал до пяти. Медленно. Про себя. Кричать бесполезно, бить друга тоже, а молча считать — единственный способ, который я нашёл для борьбы с идиотизмом окружающих. И он был нужен скорее для их выживания, нежели для меня.

Травоядный зверь. Вокзальная шаверма с двойным чесноком.

Досчитал. Открыл глаза. Молча, не меняясь в лице, подошёл к стеллажу, открыл ящик и достал медицинский зажим — длинный такой, блестящий, с рифлёными губками. Защёлкнул им себе на нос.

Саня, наблюдавший из-под стола, открыл рот.

— Миха, а ты чего… — искренне не понимал он.

— Ну, во-первых, в Питере не шаурма, а шаверма. А во-вторых, рекомендую тебе задержать дыхание, — гнусаво сказал я через зажим и повернулся к пациенту.

Пухлежуй смотрел на меня своими огромными невинными глазами, язык тянулся к моей руке, а из живота доносилось тихое, угрожающее бульканье, похожее на звук закипающего чайника.

«…бульк… сейчас что-то будет… ой…»

— Знаю, мелкий, — пробормотал я. — Сейчас станет легче. Потерпи.

Я положил обе ладони на раздутый живот, мягко, без давления, и начал прощупывать. Под жиром и мышцами нащупались два характерных бугорка по бокам, чуть ниже рёбер.

Клапанные узлы — естественные заслонки пищеварительного тракта пухлежуя, через которые в норме выходит избыточный эфирный газ. У здорового зверя они работают автоматически, бесшумно и, что немаловажно, безвредно для окружающих.

У этого они были заблокированы.

Жирная, тяжёлая, совершенно чужеродная для его пищеварения пища забила каналы, как пробка забивает бутылку, и газ копился, копился, копился, раздувая бедолагу.

Два пальца на левый узел, два — на правый. Быстрое, точечное давление, строго по диагонали, потому что клапаны у пухлежуев открываются под углом в тридцать градусов, это знает любой первокурсник, если он, конечно, не прогуливал зоологию аномальных.

Нажал, и узлы подались. Клапаны открылись. Звук, вырвавшийся из задней части пухлежуя, был чем-то средним между гудком отходящего баркаса, сдувающимся колесом грузовика и духовой секцией оркестра, в которую одновременно дунули все музыканты, включая тех, кто не умеет играть.

Стёкла задребезжали. Из подсобки донёсся испуганный писк Пуховика.

А потом пришёл запах. И зажимы от него не особо помогали…

Зато зверь стремительно сдувался прямо на глазах. Идеальная шарообразная форма пошла складками, бока опали, живот подтянулся, и из шара размером с арбуз пухлежуй превращался в то, чем ему и полагалось быть — в пузатую, коротколапую, невероятно обаятельную сосиску с шерстью.

Помесь мопса, морской свинки и тюленя, если бы кто-нибудь догадался такое скрестить.

Лапки наконец коснулись стола. Пухлежуй покачнулся, икнул, и его огромные глаза медленно, блаженно закрылись. Язык, наконец-то дотянувшийся до моей руки, оставил на ней мокрый слюнявый след длиной в ладонь и обмяк.

«…пузико не давит… хорошо… тёплый человек… спать…»

Зверь уснул. Мгновенно, прямо посреди стола, раскинув короткие лапки в стороны и тихо похрапывая. На морде застыло выражение бесконечного счастья, какое бывает только у существ, которые только что избавились от того, что мучило их последние четыре часа.

Из-под стола послышалась возня. Саня вылез, отряхнулся, выпрямился и сделал вдох.

Его лицо прошло примерно пять стадий за две секунды: удивление, осознание, ужас, отвращение и что-то, для чего в русском языке ещё не придумали слова.

Глаза налились слезами, рот распахнулся, и Саня согнулся пополам в приступе кашля такой силы, что я всерьёз забеспокоился за целостность его рёбер.

— Ка… кха-кха… Миха!.. — прохрипел он, утирая слёзы рукавом. — Что… кха… это…

А потом он увидел зажим у меня на носу. И замер.

— У тебя была прищепка?! — голос его сорвался на фальцет, в котором читались одновременно обида, восхищение и жгучая зависть. — А мне?!

— Это тебе, Александр, — сказал я гнусаво и с достоинством, — кармическое наказание за то, что ты кормишь травоядную аномалию чесночной шавермой.

Саня открыл рот, чтобы возразить, закашлялся, икнул и выдавил единственное:

— Справедливо…

Он доковылял до окна и распахнул его настежь. Я открыл второе, потом дверь, потом форточку в подсобке, откуда на меня укоризненно посмотрел Пуховик, свернувшийся клубком на кушетке, и саламандра, которая приоткрыла один глаз, принюхалась и нырнула обратно в воду по самые ноздри.

В клинику хлынул холодный, мокрый, восхитительно свежий питерский воздух, и в тот момент я, пожалуй, впервые в жизни был искренне благодарен этому городу за его непрекращающийся дождь.

Саня стоял у окна, высунув голову наружу, и дышал так жадно, будто последние полминуты провёл на дне Марианской впадины. Я видел, что ухмылка расползается по лицу.

Саня Шустрый. Мой друг детства, мелкий контрабандист, вечный авантюрист и человек, чей талант вляпываться в неприятности граничил с каким-то извращённым видом сверхспособности.

В прошлой жизни мы росли в одном дворе. Дрались спина к спине за гаражами, прогуливали вместе школу, получали от матерей за порванные штаны одинаково. Потом я выучился, уехал работать в элитные Синдикаты, застегнулся на все пуговицы, получил кабинет на тридцать втором этаже и… потерял его.

Мы не ссорились, нет. Просто перестали звонить друг другу, со временем перестали отвечать, через какое-то время перестали и вспоминать. Так это обычно и бывает у людей, когда один уходит наверх и оставляет второго внизу.

В той жизни мне его не хватало. Особенно в конце, когда вокруг были только корпоративные улыбки, которые гаснут ровно в тот момент, когда ты перестаёшь быть полезным.

Саня был другим. Саня был настоящим, шебутным, безалаберным и абсолютно, непоправимо непорядочным в плане закона, зато настоящим.

За друзей он порвал бы кого угодно, а его жизненное кредо — «плохой работы не бывает, бывают плохие бабки» — при всей своей сомнительности звучало честнее любого корпоративного лозунга.

Он брался за всё: доставка, перепродажа, поиск, укрытие чужих делишек. Половину его заказов я не хотел бы знать в деталях, остальные предпочёл бы забыть. Именно поэтому к нему на руки попадали звери вроде сегодняшнего пухлежуя — контрабандные, полулегальные, без документов и без будущего, если за них никто не возьмётся.

И именно поэтому, получив второй шанс, я был рад, что этот человек снова рядом. По-настоящему рад, как не радовался, наверное, ничему за последние сорок лет в той, другой жизни. На фоне пластиковых корпоратов, которых я навидался до тошноты, один живой раздолбай стоил дороже целого совета директоров.

Саня наконец втянул голову обратно в помещение. Лицо мокрое, глаза красные, дыхание ровное.

— Жить буду? — хрипло спросил он.

— Будешь, — хотел было снять зажим, но услышал знакомое бульканье. — К сожалению.

— Обидно, Миха. Я к тебе с клиентом, а ты обзываешься, — он посмотрел на спящего пухлежуя и расплылся в улыбке. — О, сдулся! Ты его починил? Быстро. Ты реально лучший, братик.

— Я открыл ему газовый клапан. И он не сломан, а отравлен. Тобой!

— Ну, не «отравлен», — Саня поморщился. — Так, немножко не то скормил.

— Ты скормил травоядному зверю вокзальную шаверму, с двойным чесноком, между прочим.

— Она по акции была, — повторил он с таким видом, будто это всё объясняло.

Пухлежуй на столе сладко вздохнул во сне, и по приёмной прокатилась ещё одна волна запаха, послабее, однако достаточная, чтобы Саня торопливо отвернулся к окну и сделал пару глубоких вдохов.

Через минуту, когда в помещении немного проветрилось, я стянул зажим с носа. Переносица ныла, но дышать уже можно было без риска для рассудка.

Питерский дождь за окнами делал своё дело — клинику продувало насквозь, и воздух постепенно возвращался из категории «химическое оружие» в категорию «просто неприятно».

Пухлежуй открыл глаза.

Он лежал на столе, сдувшийся до своих нормальных, вполне приемлемых размеров, и выглядел так, будто заново родился. Короткие лапки подёргивались, хвост-обрубок мельтешил из стороны в сторону.

— Ну, давай тебя обратно, — Саня подхватил брезентовую переноску и попытался засунуть в неё зверя.

Попытка номер один провалилась мгновенно. Не то чтобы пухлежуй сопротивлялся, о нет. Кусаться, царапаться или шипеть — это было совсем не про него. Он сопротивлялся единственным доступным ему способом: облизывал. Всё.

Всё, до чего дотягивался его длинный, невозможно мокрый язык. Пальцы Сани — облизал. Край переноски — облизал. Стол — облизал. Рукав Саниной куртки — облизал дважды, с особым усердием. Случайно дотянулся до моего локтя — облизал и его, оставив на ткани мокрый след, блестящий, как улиточная дорожка.

— Да он слюнявее, чем бульдог моей бабки! — Саня отплёвывался и пытался удержать извивающуюся сосиску, которая не то чтобы вырывалась, а скорее радостно и энергично не помещалась. — Миха, помоги! Он мне руку по локоть обслюнявил!

— Кстати, руки помой, — сказал я ровным тоном, вытирая собственный локоть. — Слюна пухлежуев иногда вызывает лёгкое онемение. Минут на двадцать, ничего страшного. Только пальцы могут перестать гнуться.

Саня остолбенел. Посмотрел на свои руки. И начал панически тереть их о штаны. Обе. Одновременно. С таким остервенением, словно на них была не слюна, а радиоактивные отходы.

— Миха! Ты серьёзно?! У меня вот тут уже как будто покалывает! Или нет? Или да?!

— Мой руки, Саня. С мылом. Мойка вон там, — указал я.

Он рванул к мойке, на ходу стряхивая невидимую заразу и причитая. Пухлежуй, оставшись без внимания, наконец-то угомонился и сам забрался в переноску, видимо, устав от собственного энтузиазма.

Свернулся клубком, положил морду на лапки и уставился на меня влажными глазами, полными бесконечной, ничем не обоснованной любви ко всему живому.

Саня вернулся от мойки, тряся мокрыми руками и поочерёдно сгибая и разгибая пальцы, проверяя подвижность.

— Вроде нормально… — пробормотал он с сомнением. — Хотя мизинец как будто…

— Саня. Мизинец в порядке.

— Точно? Ты уверен вот на все сто процентов?

— Точно, — успокоил его я.

Он пошевелил мизинцем. Убедился. Выдохнул. И тут же переключился, как умеют только люди с абсолютно линейным мышлением и памятью золотой рыбки.

— Миха! Ты меня от ядерного взрыва спас! — заявил он торжественно, хотя от ядерного взрыва там было примерно столько же, сколько от ядерной физики в вокзальной шаверме. — С меня поляна! Серьёзно. Погнали в «Сытый кот», я угощаю!

Я открыл рот, чтобы отказаться. И в этот момент моё молодое, двадцатиоднолетнее тело, которое за сегодняшний день пережило две экстренные операции, один огненный выброс, три стресса и ноль приёмов пищи, напомнило о себе.

Желудок завыл. Протяжно, утробно и с таким чувством, что пухлежуй в переноске поднял голову и сочувственно посмотрел в мою сторону.

Я попытался вспомнить, когда ел последний раз. Утром? Нет, утром был только чай. Вчера вечером? Кажется, был бутерброд. Или не был. Или это было позавчера. В общем, организм имел полное моральное право на бунт, и бунтовал он убедительно.

— Идём, — сказал я, и это прозвучало, пожалуй, быстрее, чем подобало человеку моего внутреннего возраста и достоинства.

«Сытый кот» располагался через два двора от клиники, в полуподвале панельного дома, между ателье по ремонту одежды и конторой, которая, судя по вывеске, занималась «оценкой и скупкой аномального сырья», а судя по зарешёченным окнам — чем-то значительно менее легальным.

Мы добежали под дождём за три минуты. Саня прижимал к себе переноску с пухлежуем. Зверь внутри радостно подпрыгивал при каждом шаге и, судя по звукам, пытался облизать брезент изнутри.

Дверь кафе с мутным стеклом, на котором красовался нарисованный от руки кот с пузом, подозрительно похожим на нашего пухлежуя. Колокольчик над ней звякнул — мягко, уютно, — и нас обдало волной тепла, запахов и света.

Внутри было тесно, шумно и прекрасно.

Низкие потолки нависали над деревянными столами, тёмными от времени и пролитого пива. Окна запотели изнутри, и сквозь мутное стекло мигали далёкие неоновые огни города, размытые, точно акварель.

А, запахи…. М-м-м…

Жареное мясо, свежий хлеб, что-то сладкое и сдобное из духовки. Поверх всего простирался густой, наваристый запах борща, настоящего, из кастрюли, которая томилась на плите полдня, пока свёкла не отдала всю свою тёмно-рубиновую душу бульону.

Мы сели у окна. Саня пристроил переноску на соседний стул. Я взял меню, пластиковую карточку с жирными пятнами, и понял, что выбирать не буду. Некогда выбирать, когда организм находится в состоянии, близком к мятежу.

— Борщ, — сказал я официантке, уставшей женщине с добрыми глазами и фартуком, на котором были напечатаны коты в поварских колпаках. — Большую тарелку. Сметану отдельно. Пампушки с чесноком. И сало, если есть, с горчицей и зелёным луком.

— Есть, милый, — кивнула она. — Сало домашнее будете?

— Вот его обязательно надо.

Саня заказал гору пельменей, не размениваясь на детали. «Самую большую порцию, какая есть, с уксусом и маслом, и перца побольше», — сказал он с таким выражением лица, с каким, вероятно, полководцы отдают приказ о наступлении.

Ждать пришлось несколько минут. Хотя они тянулись как семь часов, потому что запахи из кухни становились всё гуще и нестерпимее, и мой желудок, почуявший близость спасения, перешёл от протеста к откровенному шантажу.

Потом передо мной поставили тарелку. Глубокую, тяжёлую, с широкими краями, из тех, в которых борщ выглядит как целое событие.

Тёмно-рубиновый бульон, густой, маслянистый, с разварившейся свёклой и капустой, дымился так, что над тарелкой поднималось лёгкое облачко пара, в котором кружились ароматы, каждый из которых по отдельности был бы хорош, а вместе они составляли нечто потрясающее.

В центре была гора сметаны. Белоснежная, густая, холодная, она медленно оседала в горячий бульон, расползаясь мраморными разводами, и место, где сметанные разводы сливались с рубиновым бульоном, было похоже на закат, только съедобный.

Рядом, на маленькой тарелочке, лежали пампушки. Три штуки, круглые, блестящие от чесночного масла, с хрустящей корочкой сверху и мягкие, пышные внутри. Я взял одну, она была тёплая и чуть влажная от масла, и от неё шёл такой дух, что, казалось, можно было питаться одним только запахом.

А на третьей тарелочке, крохотной, почти декоративной, лежали тончайшие, полупрозрачные ломтики сала. Белого, с нежно-розовыми прожилками, ледяного, прямо из холодильника. Рядом — горка злой, бьющей в нос горчицы и перья зелёного лука, яркие, хрустящие, с капельками воды.

Первая ложка борща пошла в рот.

Я макнул пампушку в суп. Откусил. Тесто впитало бульон и стало мягким, чесночная корочка хрустнула на зубах, и сочетание этих двух текстур было настолько точным, настолько правильным, что я на секунду закрыл глаза и просто сидел, пережёвывая, и ни о чём не думал.

Сало растаяло на языке. Горчица ударила в нос, глаза защипало, и я торопливо закусил луком, который хрустнул так звонко, что Саня оторвался от своих пельменей и посмотрел на меня с уважением.

Саня, к слову, ел пельмени так, как другие люди рубят дрова: молча, сосредоточенно и с полной самоотдачей. Его порция и правда была гигантской — гора пельменей, щедро политых уксусом и растопленным сливочным маслом, с таким количеством чёрного перца сверху, что тарелка выглядела так, будто на неё насыпали мелкого гравия.

Он накалывал по три штуки на вилку и отправлял в рот, и в эти минуты его лисье лицо приобретало выражение почти религиозного экстаза.

Из переноски на соседнем стуле донёсся жалобный писк.

Я скосил глаза. Пухлежуй высунул морду из-под клапана, настолько, насколько позволяла застёжка, и его мокрый нос ходил ходуном, втягивая воздух с такой интенсивностью, что ноздри широко раздувались.

«…ой… как вкусно пахнет… дайте красную водичку… хочу круглый мякиш…, а что это белое тает в красном?.. хочу… хочу лизнуть то полосатое холодное… я буду хорошим, только дайте…»

Голос в голове был такой жалобный, такой проникновенный и такой искренний, что у меня дрогнула рука с ложкой. Однако профессионализм — штука безжалостная.

— Мих, ну может дадим ему пельмешек? — Саня, конечно, не слышал мыслей зверя, морда пухлежуя, высунувшаяся из переноски с выражением вселенской скорби, говорила сама за себя. — Смотри, как страдает. Один пельмешек, а? Маленький?

Я посмотрел на Саню. Тем самым взглядом, которым в прошлой жизни смотрел на ординаторов, предлагавших лечить мантикору аспирином.

— Александр, — сказал я тихо и отчётливо. — Если в него сейчас попадёт хоть один пельмень, тесто с мясом в кишечнике травоядного зверя, я закрою тебя с ним в туалете этого кафе. И спасать не приду.

Саня медленно побледнел. Отодвинул тарелку с пельменями подальше от переноски. Сгорбился. И больше эту тему не поднимал.

Пухлежуй убрал морду обратно в переноску и затих, но я ещё пару минут слышал в голове тихое, обиженное: «…ну и ладно… ну и не надо…, а я и не хотел…, а красная водичка всё равно вкусно пахнет…»

Мы ели молча минут десять. Слова в эти минуты были лишними, потому что есть моменты, когда еда важнее любого разговора. Борщ с салом и пампушками передо мной, пельмени с уксусом перед Саней, дождь за окном, тепло внутри. Иногда этого достаточно.

Однако потом тарелка опустела наполовину, острый голод отступил, и внутри включился тот самый режим, в котором ты ешь, улыбаешься, и при этом методично раскладываешь ситуацию по полочкам.

— А теперь рассказывай, — сказал я, не отрывая глаз от тарелки, зачерпнул ещё одну ложку борща, — откуда у тебя незарегистрированный аномальный зверь.

Саня поперхнулся пельменем. Прокашлялся. Посмотрел на меня с выражением человека, которого поймали, но который ещё надеется, что его поймали не за то, за что он думает.

— Миха, ну ты чего сразу…

— На нём нет маркировки. Нет бирки. Нет инвентарного номера. Ты везёшь его в брезентовом мешке, а не в сертифицированной переноске. И покупатель, которому ты его тащил, почему-то ждёт на вокзале, а не в офисе Гильдии. Рассказывай.

Он вздохнул. Поковырял пельмень вилкой, макнул в уксус, пожевал. Потом начал.

— Подработка. Слепой курьер. Ну, ты знаешь, как это работает.

Я знал. Слепой курьер — низшее звено любой серой логистики. Тебе дают адрес точки А, адрес точки Б и сумму за доставку. Что внутри — не твоя забота. Без вопросов, без вскрытия, без запоминания лиц. Принёс груз, отдал, забрал конверт и разошлись.

— Задача простая, — продолжал Саня, и в его голосе слышались нотки человека, который репетировал оправдание заранее. — Забрать груз из гаражей на Выборгской. Привезти на Московский вокзал. Камера хранения, ячейка сорок два. Подождать. Человек придёт, заберёт, даст конверт. Всё.

— И что дальше?

— Приехал на место. Положил мешок в ячейку сорок два. Жду час, потом второй. Человек не идёт. Звоню на номер, одноразовый, само собой, — «абонент недоступен». Второй раз — то же самое. Третий — номер вообще не существует.

Он замолчал. Вилка ковыряла пельмень с такой интенсивностью, что тот начал разваливаться.

— А зверь в мешке пищит. Жалобно так. И люди оборачиваются. А на вокзале патрули, Миха, ты же знаешь, они каждые двадцать минут ходят со сканерами. Если просветят мешок и увидят незарегистрированного — мне светит уже статья, а не штраф. Ну я и думаю — покормлю его, может заткнётся. Рядом шаверма, по акции, две по цене одной…

— И ты скормил травоядному зверю вокзальную шаверму. Продолжение я знаю.

— Ну да… — Саня виновато развёл руками. — А потом он начал гудеть и раздуваться, и я вообще запаниковал и побежал к тебе.

Я отложил ложку. Борщ остывал, и это было обидно, но то, что складывалось в голове, было обиднее.

— Саня, — сказал я, и что-то в моём голосе заставило его перестать жевать. — Это был обычный сброс.

— Чего?!

— Зверь либо краденый, либо меченый. Скорее всего, первое. Заказчик понял, что за ним хвост: Инспекция, Безопасность Синдиката, не важно. И сделал тебя козлом отпущения. Одноразовый телефон, анонимный заказ, никаких следов. Если бы тебя взяли на вокзале с незарегистрированным петом без документов, заказчик чист, ты сидишь.

— Да ладно тебе, Миха. Это просто слюнявый шарик. Кому он нужен-то?

— Пухлежуй, — сказал я терпеливо, — сам по себе стоит копейки. Однако если он краденый с конкретной фермы или из лаборатории, то дело не в звере, а в том, у кого его украли. А ещё, если он использовался как контейнер…

Я не стал договаривать. Были вещи, которые Сане знать пока не следовало, а мне незачем озвучивать в общепите.

Саня сидел с наколотым на вилку пельменем и медленно, видимо, впервые за вечер, думал. Выражение его лица менялось по мере того, как масштаб проблемы доходил до сознания.

— Миха, — сказал он тихо. — Ты это серьёзно?

— Я абсолютно серьёзно.

— И что мне теперь делать?

Ответить я не успел. Колокольчик на двери кафе звякнул, и вошли двое. Одинаковые тёмные плащи, мокрые от дождя. Короткие стрижки над гладкими лицами, холодные цепкие глаза. Они двигались синхронно, плавно, и при этом их взгляды работали, как сканеры: вошли, мазнули по залу слева направо, зафиксировали выходы, нашли цель.

Целью оказались мы. Точнее, Саня и переноска на стуле рядом с ним.

Они направились к нашему столику.

Первый остановился у края стола. Второй встал чуть сбоку, перекрывая проход, и это движение было таким привычным и отработанным, что мне даже стало немного грустно за них: в каком мрачном месте надо учиться, чтобы навык «перекрыть жертве отход» стал автоматическим.

Первый молча сунул руку во внутренний карман плаща и достал кожаную корочку. Раскрыл её перед носом Сани неторопливым движением. На тёмном фоне блеснула голограмма, переливающаяся синим и серебряным.

Я не успел прочитать надпись целиком, но логотип узнал. Синдикат «Аврора». Один из крупных игроков, люди с серьёзными возможностями.

— Добрый вечер, — спокойно начал один из мужчин. — Предъявите документы на аномальное существо и ваши удостоверения личности. Немедленно.

Глава 5

Корочка висела перед Саниным носом, и голограмма переливалась в тусклом свете кафе.

Саня не дышал. Пельмень, который он так и не донёс до рта, наконец сорвался с вилки и шлёпнулся обратно в тарелку, забрызгав уксусом скатерть.

Я отложил ложку. Аккуратно вытер губы салфеткой, промокнул уголки рта, сложил салфетку пополам и положил рядом с тарелкой.

Не торопился. Потому что спешить было некуда, а вот посмотреть — было на что.

— Удостоверение, — попросил я. — Поближе, если не затруднит.

Первый агент чуть повернул корочку в мою сторону. Небрежно, как показывают проездной контролёру в автобусе — мельком, чтобы блеснуло и убралось.

Не убралось.

Я перехватил его запястье. Мягко, двумя пальцами, не сжимая, но и не отпуская, и поднёс корочку к глазам. Близко, на расстояние, на котором любая подделка начинает нервничать.

В прошлой жизни через мой кабинет на тридцать втором этаже прошли сотни проверок. Инспекции Синдикатов, аудиты Лиги, контрольные рейды Ведомства — я повидал столько настоящих корочек, что мог бы отличить подделку на ощупь, в темноте, с завязанными глазами. И, пожалуй, даже во сне.

Мир аномальных зверей — это большой спорт и большие деньги.

На самом верху сидят Синдикаты — гигантские корпорации, которые производят всё, от кормов до боевой брони, и финансируют тех, кто внизу.

Внизу же были Гильдии, что-то вроде спортивных клубов: покупают бойцов, выставляют зверей на Арену, зарабатывают на турнирах.

Турниры проходят по Лигам, от самого дна до космоса: Бронзовая, Серебряная, Золотая, потом Национальная, а на вершине — Абсолютная, мировой чемпионат, куда попадают единицы. Мелкие Гильдии бьются в Бронзе, крупные — штурмуют Национальную и выше.

Так вот, фокус в том, что для обычного человека Синдикат — это большая страшная контора, с которой лучше не связываться. Никто не разбирается, крупный он или мелкий, бронзовый или национальный — сверкнули корочкой, рявкнули уверенным голосом, и большинство людей тут же прижимает уши и начинает сотрудничать.

На это и был расчёт: два амбала в плащах, казённый тон, голограмма — девяносто процентов горожан купились бы не глядя.

Беда этих ребят заключалась в том, что я попал в оставшиеся десять. Не потому что храбрый, а потому что я насмотрелся на настоящие корочки столько, что поддельную видел раньше, чем она успевала раскрыться.

И пугать меня Синдикатами было примерно так же перспективно, как пугать пожарного спичкой.

— Синдикат «Аврора», значит, — сказал я задумчиво, вертя корочку в руках. — А вот логотип почему-то прошлогодний. «Аврора» ребрендинг провела в феврале, теперь у них звезда шестиконечная, а не пятиконечная. Мелочь, конечно, но именно на таких мелочах и сыплются. Это первое.

Первый агент шевельнулся. Чуть-чуть, самую малость, но я заметил.

— Голограмма, — продолжил я. — У настоящих синдикатских корочек защитная полоса идёт под углом, а не горизонтально. И меняет цвет при наклоне. Ваша — не меняет. Потому что это фольга, а не голограмма. Это второе.

Второй агент переступил с ноги на ногу. Тоже мелочь, но мелочь говорящая. Корочка была ненастоящая. И даже не очень старалась ею притвориться.

— И главное, ребята, — я постучал ногтем по углу корочки, где ламинат отходил, обнажая белый картонный срез, и это, признаюсь, доставило мне почти физическое удовольствие, — вы эту штуку дома утюгом клеили? У нас вот меню в этом кафе, — я поднял заляпанную пластиковую карточку со стола и для наглядности постучал ей по корочке, — заламинировано качественнее. А на нём, между прочим, суп дня за пятьсот двадцать рублей. Уважайте профессию, что ли.

Воцарилась тишина. Из тех, что бывают в кафе, когда все за соседними столиками вроде бы едят и не слушают, но жуют при этом подозрительно тихо.

Саня смотрел на меня так, как, вероятно, смотрели древние греки на Прометея, когда тот притащил им огонь. Рот открыт, глаза как блюдца, а на лице — восторг, который обычно наблюдается у людей в момент религиозного откровения или при виде очень большой скидки.

Первый агент стоял неподвижно ещё пару секунд. Потом его лицо начало меняться. Сначала потекла официальная маска, за ней — уверенность, а под ними обнаружилось то, что и было с самого начала: раздражённая, злая физиономия человека, который привык решать вопросы не документами.

Он убрал корочку и сунул её обратно в карман.

— Умный, да? — голос изменился тоже. Никаких больше ровных казённых интонаций, конченый уличный хрип, от которого в подворотнях становится неуютно даже среди бела дня. — Ладно, лепила. Мы из службы безопасности «Железных Псов». Слыхал? Эта тварь — наша собственность. Спёрли её два дня назад. Отдавайте по-хорошему, пока я вам обоим здоровье не подправил.

«Железные Псы», хотя это название мне ни о чём не говорило, но это ничего не значило — в одном только Питере бронзовых Гильдий штук сорок, и запоминать их все мог только человек с очень специфическим хобби или очень скучной жизнью.

Я достал из кармана простой блокнот за двадцать рублей, на обложке которого была нарисована белочка с жёлудем, потому что других в магазине не было. Открыл на чистой странице, нашарил огрызок карандаша.

— Ваша собственность, говорите? — переспросил я. — Замечательно. В таком случае, довожу до вашего сведения, что ваша собственность полчаса назад страдала острой эфирной непроходимостью кишечного тракта с угрозой разрыва клапанных узлов. Мною была проведена экстренная диагностика, газоотводная терапия и точечный массаж пищеварительных каналов. Вот вам счёт за оказанные услуги: пять тысяч рублей. Можно наличными.

Я вырвал страницу и протянул ему.

Бандит посмотрел на бумажку. На ней, помимо суммы, красовалась часть белочки с жёлудем, но это, полагаю, было наименьшей из его проблем.

Он перевёл взгляд на меня. Потом снова на бумажку.

Его лицо за эти три секунды прошло путь от удивления через непонимание к чему-то такому, что на улицах обычно предшествует вызову скорой, и не для того, кто злится.

— Оплачиваете, забираете животное и уходите, — добавил я и кивнул на свою тарелку. — А то у меня борщ стынет.

— Я тебе сейчас зубы вылечу, клоун, — выдавил он. Желваки на скулах ходили ходуном, и скажу честно — выглядел он в этот момент убедительно. — Бесплатно. Методом удаления.

Он шагнул к стулу, на котором стояла переноска, и рванул застёжку.

— Я слепой курьер! Я не крал! — Саня вжался в стул, подняв руки. — Мне дали адрес, я не знал, что внутри! Клянусь мамой!

Его никто не слушал. Бандит наклонился и откинул клапан переноски, сунул руку внутрь, и в ту же секунду из тёмного нутра мешка, с радостным писком существа, которое час просидело в темноте и наконец-то увидело новое лицо, которое можно облизать. Выстрелил язык.

Длинный, розовый, мокрый и шершавый, как наждачная бумага. Он прошёлся по лицу бандита снизу вверх, от подбородка через нос и до самого лба, одним широким, щедрым влажным мазком, оставляя за собой блестящий след.

Звук при этом раздался такой, для описания которого в русском языке, пожалуй, нет подходящего слова, но если бы пришлось его изобрести, то «СЛЮРП» передавал бы суть довольно точно.

Бандит отшатнулся всем корпусом, точно от удара, потому что его тренировали к ножам, кулакам и, возможно, даже к огнестрельному. Но вот к мокрому языку, пропитанному четырёхчасовой ферментацией вокзальной шавермы с двойным чесноком, его жизнь определённо не готовила.

— Твою мать! — он бешено тёр лицо рукавом плаща, и в голосе его было столько искреннего, неподдельного отвращения, что на секунду мне стало его почти жаль. Почти. — Что это за дрянь?! Оно воняет чесноком!

— Вокзальная шаверма, — пояснил я. — Двойной чесночный соус, если быть точным. Я предупреждал, что у него проблемы с пищеварением. Ну, не вас конкретно, но в целом информация была озвучена.

Второй бандит рванулся к переноске, но опоздал ровно на полсекунды, и эти полсекунды решили всё, потому что Саня Шустрый не зря носил своё прозвище.

Есть люди, которые сначала думают, потом действуют.

Есть те, кто сначала действует, потом думает.

А есть Саня, который действует, не утруждая себя мыслительным процессом вообще, и каким-то необъяснимым чудом при этом до сих пор жив.

Он схватил переноску, прижал к груди. И одновременно пнул свой стул под ноги второму бандиту. Стул проехался по плитке с визгом и врезался тому в колени.

— Живыми не дадимся, мусора позорные! — заорал Саня на всё кафе, хотя полминуты назад выяснилось, что это никакие не мусора, а гильдейская служба безопасности, но Саню подобные нюансы не смущали никогда в жизни и, подозреваю, не начнут смущать и сейчас.

Он метнулся к выходу.

Переноска в его руках дёргалась, из неё торчал язык пухлежуя, который на бегу успел лизнуть дверной косяк, край чьей-то тарелки и локоть официантки, застывшей с подносом в руках и выражением человека, который пытается понять, за что ему это всё.

Бандиты рванулись следом, и тут моё тело, не посоветовавшись с головой, сделало то, что в учебниках по самосохранению обычно описывается коротким и ёмким словом «не надо».

Я упёрся бедром в наш тяжёлый деревянный стол и толкнул его наперерез. Стол проехался по плитке со скрежетом.

Тарелки подпрыгнули и зазвенели, Санины недоеденные пельмени наконец-то съехали с края и шлёпнулись на пол. А мой борщ… мой прекрасный, заслуженный борщ! Плеснул через край и растёкся по столу рубиновой лужей, от вида которой мне стало больно.

Первый бандит, тот, с мокрым лицом, споткнулся о ножку стола, покачнулся, но удержался, ухватившись за спинку чужого стула. Второй, прихрамывая после удара в колени, даже не стал утруждать себя обходным манёвром — перемахнул через угол и на ходу сгрёб меня за куртку.

Швырнул.

Скажу честно, это было обидно. Не столько больно, хотя и больно тоже, а именно обидно, потому что он был крупнее, тяжелее и проделал это с такой будничной лёгкостью, с какой выбрасывают мусор.

Я пролетел метра полтора и впечатался спиной в соседний столик. Пустой, к моему огромному счастью.

Столик устоял. Я — нет.

Сполз на пол, опрокинув солонку, и первое, о чём подумал — не о спине, которая вспыхнула болью от поясницы до лопаток, а о том, что в двадцать один год падать всё-таки значительно приятнее, чем в шестьдесят. В шестьдесят после такого кульбита я бы, пожалуй, и не встал.

Бандиты вылетели на улицу. Дверь хлопнула. Колокольчик над ней даже не звякнул — видимо, решил, что на сегодня с него хватит.

Адреналин — удивительная штука. Секунду назад спина горела так, что хотелось лечь и не двигаться до пенсии, а в следующую секунду тело рвалось вперёд, как будто никакого удара не было. Потом, конечно, аукнется, это я знал наверняка из своего богатого опыта последствий. Но «потом» — это потом, а сейчас друг на улице один с двумя гильдейскими мордоворотами.

Я рванул к выходу и упёрся в стену.

Живую такую. Широкую. В фартуке с нарисованными котами в поварских колпаках.

Официантка стояла в дверном проёме в позе, которая сделала бы честь вратарю сборной в финале чемпионата, когда счёт равный и до конца тридцать секунд. Ноги на ширине плеч, руки в боки, подбородок выдвинут так, что за ним можно было бы укрыться от дождя.

— Куда?! — голос её мог бы останавливать, подозреваю, не только посетителей, но и небольшие танковые колонны. — А платить Пушкин будет?! Две тысячи двести!

— Женщина, пустите, там человека убивают!

— Убивают на улице, — отрезала она, не шелохнувшись. — А кушают у нас. Две тысячи двести. Или полицию вызываю.

Я попытался обойти её слева.

Она сделала шаг влево. Я метнулся вправо — шагнула вправо.

Из-за её плеча был виден дверной проём, мокрое крыльцо и пустая улица, на которой где-то в дожде пропадал мой друг с пухлежуем и двумя бандитами. А между мной и этой улицей стояла женщина, чья профессиональная честь была задета неоплаченным счётом. И сдвинуть её с места было примерно так же реально, как сдвинуть Исаакиевский собор.

Есть силы природы, с которыми спорить бесполезно. Землетрясения. Цунами. И женщины общепита, которым задолжали за борщ.

Я выхватил из кармана три тысячных купюры. Мысленно попрощался и положил на ближайший стол.

— Сдачи не надо! Борщ был божественный! — выпалил я.

Опытная официантка поймала купюры с ловкостью, проверила на свет, убедилась в подлинности и только тогда отступила в сторону, пропуская меня с таким видом, будто делала одолжение мирового масштаба.

Я вылетел на крыльцо.

Дождь хлестал по ступенькам и мокрому асфальту, в котором отражались неоновые вывески и размытые фонари. Улица была пуста.

Вдали, за перекрёстком, визгнули шины и мелькнули красные огни машины, которая рванула с места, не заботясь ни о правилах, ни о лужах. Огни растворились в дожде, и всё. Тишина. Только вода по водостокам и далёкий гул мобилей на магистрали.

Саня исчез вместе с пухлежуем и двумя бандитами из «Железных Псов».

Обратно в клинику я шёл медленно, и не потому что наслаждался вечерней прогулкой под дождём, хотя, будь у меня зонт и отсутствие проблем, прогулка вышла бы вполне ничего.

Просто торопиться было некуда. Саню я не найду: если его взяли, то увезли, а если сбежал, то рано или поздно объявится сам. Он всегда так делал, пропадал на трое суток, потом возникал на пороге, потрёпанный и голодный, с новой невероятной историей и новой проблемой. Такой у него был жизненный цикл, и за годы дружбы я к нему, в общем-то, привык. Хотя привычка эта нервы не берегла.

Пет-пункт встретил меня тишиной и остаточным запахом гари, к которому я, кажется, начинал привыкать. Или нос просто капитулировал и решил, что бороться с этой новой обонятельной реальностью бессмысленно.

Я запер дверь на оба замка, повесил мокрую куртку на крючок, с которого она немедленно принялась капать на пол, формируя лужицу, на которую у меня уже не было ни сил, ни эмоций, и прошёл в подсобку.

Пуховик спал на кушетке, свернувшись клубком в пелёнке, и по его белой шерсти пробегали серебристые искры — слабые, но ровные.

Ядро работало, восстанавливалось, гоняло энергию по каналам, которые ещё утром были забиты наглухо. А задние лапки подёргивались, и уже не так слабо, как днём, а с усилием. Нервные пучки оживали, и это было зрелище, от которого у любого фамтеха защемило бы где-то в районе профессиональной гордости.

Единственный хороший знак за весь день. Но, пожалуй, достаточный.

Саламандра лежала в тазу, и вода в нём давно остыла — пора менять. Когда я наклонился, она приоткрыла один глаз и посмотрела на меня с выражением, которое у людей означало бы «ну и где тебя носило, я тут жду, между прочим», после чего пустила пузырь и глаз закрыла, явно сочтя мой ответ необязательным.

— Взаимно, — сказал я ей.

Поменял воду — тридцать восемь градусов, не больше и не меньше, потому что с огненными видами температурный режим это не рекомендация, а закон. Саламандра погрузилась, одобрительно шевельнула хвостом и замерла с видом существа, которое наконец-то получило то, что ему причитается.

Потом я достал из шкафчика остатки корма. Их было, прямо скажем, негусто — универсальная питательная смесь, серая и безвкусная, на вкус похожа на картон, но зато сбалансированная для аномальных видов любого типа, что хоть немного утешало.

Разложил по мискам, а точнее, по крышкам от пластиковых контейнеров, которые выполняли роль мисок с тем же успехом, с каким мой Пет-пункт выполнял роль клиники — формально, но с душой.

Пуховику поменьше, он ещё слаб, саламандре побольше — она крупнее и расходует энергию на терморегуляцию, а значит, и аппетит у неё соответствующий.

Себе я не нашёл ничего.

Дошираки кончились вчера, хлеб — позавчера, а ближайший магазин закрылся час назад. Впрочем, после того борща — вернее, после той его половины, которую мне удалось съесть до того, как вечер покатился под откос, — можно было протянуть до утра.

Если не думать о сале. О тончайших полупрозрачных ломтиках с розовыми прожилками, которые таяли на языке, и… Нет. Не думать о сале. Категорически!

Я переложил Пуховика с кушетки на плед, расстеленный в углу подсобки, — старый, колючий, пахнущий пылью и чуть-чуть чабрецом, потому что жестяная банка с чаем стояла на полке прямо над ним и щедро делилась ароматом.

Обложил его свёрнутыми тряпками по бокам, чтобы не расползался и не тревожил спину, — получился импровизированный вольер, убогий, но рабочий. Барсёнок покрутил мордочкой, ткнулся носом в ткань, учуял чабрец и затих, видимо, решив, что жить можно.

Сам лёг на кушетку. Она была узкая, короткая, продавленная ровно посередине и пахла медицинским спиртом, но после целого дня на ногах это было примерно как люкс в пятизвёздочном отеле, то есть абсолютно прекрасно.

На потолке была трещина — длинная, ветвистая, похожая на реку с притоками. Если долго на неё смотреть, можно было представить, что это карта какой-нибудь далёкой страны, где нет ни кредитов, ни бандитов из «Железных Псов», ни друзей, которые кормят травоядных зверей вокзальной шавермой.

Рядом — голая лампочка на проводе, выключенная.

За окном шёл дождь. Как всегда. Как будто больше ничего в этом городе не умело быть настолько стабильным.

Спина болела, глаза закрывались, а в голове, затихая, точно радио на последних процентах батарейки, бродили мысли — про Саню, про бандитов, и про завтрашний день, в котором проблем точно будет больше, чем решений.

Но это завтра. А сейчас рядом спят два существа, которые ещё сегодня утром умирали, а теперь — живы. И мне, в общем-то, этого вполне достаточно, чтобы закрыть глаза и отпустить этот безумный, невозможный, первый рабочий день.

Я заснул.

Утро пришло серое и мутное, без намёка на солнце, зато, что удивительно, без дождя. Для Питера это было событие, сопоставимое примерно с появлением кометы Галлея — случается редко, и когда случается, все выходят на улицу и не верят своим глазам.

Проснулся я от того, что что-то мокрое и холодное ткнулось мне в ладонь, свисавшую с кушетки. Открыл глаза и увидел Пуховика.

Сейчас он стоял внизу и тыкался мне носом в пальцы, настойчиво и сосредоточенно, и в его мордочке читался примерно один вопрос: жив доктор или нет, и если жив, то не пора ли заняться делом, а именно — почесать за ухом.

Но меня заинтересовало другое. Задние лапки. Вчера они волочились безвольно, а сейчас он пытался ими двигать — коротко, неуклюже, как новорождённый щенок, который ещё не понял, что лапы ему принадлежат и что с ними, собственно, делать. Но пытался, и это стоило дороже любой пятитысячной купюры, включая ту, что ушла на борщ.

— Доброе утро, мелкий, — сказал я хрипло и почесал его за ухом. Он прикрыл глаза и ткнулся носом сильнее.

Я встал, и спина немедленно отблагодарила меня за ночь на твёрдой поверхности тройным хрустом — в пояснице, между лопаток и где-то в районе шеи, — причём каждый был настолько выразительным, что саламандра в тазу приоткрыла глаз, видимо, чтобы проверить, не разваливается ли её личный доктор на запчасти. Убедившись, что пока нет, закрыла обратно.

Умылся над раковиной. Вода оказалась настолько ледяной, что на секунду мне показалось, будто мозг примёрз к черепу, зато в голове прояснилось, а это было крайне кстати, потому что думать предстояло много, а ресурсов на это, прямо скажем, оставалось маловато.

Покормил зверей остатками корма, растянув на двоих то, чего едва хватило бы одному. Саламандра слопала свою порцию за десять секунд и посмотрела на меня с немым вопросом, на который я развёл руками — мол, рад бы, но самому нечего.

Пуховик ел медленно, аккуратно, поглядывая на меня после каждого кусочка, как будто спрашивал разрешения на следующий. Корм нужно было закупать, и закупать как можно дешевле, но качественнее. А финансовое состояние моей клиники на данный момент можно было описать одним ёмким медицинским термином: клиническая смерть.

Я воткнул штекер чайника. Тот застонал.

Как раз потянулся за смарт-браслетом, чтобы проверить статы Пуховика после ночи — хотелось увидеть в цифрах то, что глаза и так видели: что лапки двигаются лучше, что Ядро стабилизировалось, что каналы пропускают, — и вот тут входная дверь распахнулась.

С таким ударом, что стена вздрогнула, штукатурка над косяком просыпалась белой крошкой, а мой многострадальный колокольчик, который за вчерашний день пережил больше потрясений, чем иные переживают за всю свою колокольчиковую жизнь, — жалобно пискнул и отвалился. Окончательно. Сорвался с гвоздика, стукнулся об пол и укатился под стеллаж, откуда возвращаться, судя по траектории, не планировал. Что ж, я его понимал.

Надо будет что-то сделать с этой дверью, чтоб больше ни одна па… живая душа не смогла ей так шваркнуть.

В проёме стоял человек, при виде которого слово «стоял» казалось неточным. Он скорее занимал пространство. Квадратный, широкий, в чёрном костюме, который сидел на нём примерно как обивка на диване. Стриженый затылок, квадратная челюсть, наушник в правом ухе, а взгляд скользнул по помещению сквозь меня, как будто я был частью мебели, причём не самой ценной.

Он молча осмотрел приёмную. Профессионально за три секунды. Так осматривают помещение люди, которых этому учили, и учили хорошо.

— Извините, приём с девяти, бахилы в углу, — начал я.

Он меня, разумеется, не услышал. Или услышал, но классифицировал информацию как нерелевантную, что, учитывая обстоятельства, было, наверное, справедливо. Поднёс руку к воротнику пиджака, и коротко, как выстрел обозначил:

— Чисто.

За ним вошёл второй. Такой же. Чёрный костюм, наушник, челюсть. Развернулся спиной к первому, контролируя коридор. Потом третий — этот задел плечом косяк и даже не заметил, хотя косяк, кажется, заметил и обиженно хрустнул.

Моя приёмная, рассчитанная на одного врача, один стол и максимум двух посетителей средней комплекции, стремительно заполнялась людьми, рядом с которыми мой арендодатель Панкратыч, при всей его впечатляющей комплекции, показался бы изящным юношей.

Четвёртый вошёл, зацепив стул. Тот упал с грохотом. Никто не обернулся. Пятый встал у окна, перекрыв свет.

В подсобке саламандра пустила пузырь. Пуховик, которого я только что кормил, вжался в кушетку и затих.

Я стоял посреди собственной клиники, в мятой одежде и с пустым чайником в руке, и чувствовал себя примерно так, как, наверное, чувствует себя хомяк, в клетку которого по какому-то чудовищному недоразумению запустили пятерых ротвейлеров.

А потом в дверях появился он. Из тех невысоких и сухощавых мужчин, рядом с которыми крупные люди выглядят не крупными, а просто громоздкими.

Белый костюм-тройка был безупречный, на котором ещё никто не успел пос… потоптаться. Шляпа тоже белая, с узкой чёрной лентой, надвинутая чуть набок. Трость с серебряным набалдашником в виде волчьей головы — и он на неё не опирался. Скорее нёс, как аксессуар. Или как оружие.

Он переступил порог и остановился. По лицу прошла короткая гримаса — нос дёрнулся, ноздри сжались. В клинике, надо признать, пахло. Гарью от вчерашней саламандры, кормом, влажной шерстью и остаточными нотами эфирного газа пухлежуя, которые, подозреваю, впитались в стены навечно и переживут меня, и это здание.

Амбал, который первым проверял периметр, подхватил упавший стул и суетливо, двумя руками, поставил перед гостем. Стул, рассчитанный на людей обычных размеров, под этим человеком не скрипнул и не покачнулся. Он сел в него легко, закинув ногу на ногу. Положил трость поперёк колена, а вот шляпу не снял.

И медленно обвёл взглядом мою приёмную.

Потом он посмотрел на меня. И улыбнулся. Широко, хищно, обнажив пару золотых зубов, которые блеснули в утреннем свете.

— Ну, здравствуй! — сказал он хищно. — Я пришёл вот за ней, — он кивнул на саламандру.

«Не пойду… плохой человек… пожалуйста!» — раздалось в моей голове.

Глава 6

Я поставил чайник на стол. Медленно, чтобы руки были на виду и чтобы ни один из пяти шкафов в чёрных костюмах не решил, что я потянулся за чем-нибудь острым.

— Доброе утро, — спокойно сказал я. — Чем могу помочь?

Мужчина в белом костюме улыбнулся шире. Золотые зубы блеснули так, будто он их специально полировал перед выходом.

— Золотарёв, — представился он, и это прозвучало как диагноз. — Вениамин Аристархович. Спонсор Гильдии «Стальные Когти». Полагаю, вы с моими ребятами уже знакомы.

Спонсор. Вот теперь стало яснее.

Спонсор — это кошелёк, который держит Гильдию на коротком поводке, решает, кому из бойцов платить, а кого списать, и за спиной которого, как правило, стоит кто-то ещё крупнее.

Какой именно Синдикат финансировал Золотарёва — пока неясно, однако масштаб чувствовался уже по тому, как пятеро амбалов, каждый из которых мог бы в одиночку разобрать мою клинику до фундамента, стояли вокруг него тихо и ровно, точно мебель.

— Знаком, — кивнул я. — Один из них вчера притащил мне саламандру с требованием эвтаназии. Без медицинских показаний.

Золотарёв чуть наклонил голову. Улыбка не погасла, но глаза стали холоднее.

— Вот об этом и поговорим, — сказал он, постукивая пальцем по набалдашнику трости. — Вы, юноша, удерживаете мою собственность. Пет, зарегистрированный на балансе моей Гильдии, находится у вас в помещении без моего ведома и согласия. Я бы хотел забрать то, что мне принадлежит. И побеседовать с тем, кто решил, что имеет право распоряжаться чужим имуществом.

Амбалы за его спиной чуть подобрались и чуть уплотнились, точно грозовое облако перед тем, как ударить.

Вот тут, наверное, полагалось испугаться. Побледнеть, залепетать извинения, может быть, даже попятиться. Будь мне действительно двадцать один, а не шестьдесят один в обёртке от двадцати одного, я бы, наверное, так и сделал.

В той, другой жизни, я ужинал с людьми, рядом с которыми Золотарёв со всей своей свитой выглядел бы как дворовый хулиган на приёме в посольстве.

— Вениамин Аристархович, — сказал я ровным голосом, — давайте я вам расскажу, что произошло, а вы решите, на кого из нас двоих стоит злиться. Ваш сотрудник, молодой человек в дорогих кроссовках, ворвался в мою клинику с требованием немедленно усыпить животное. Без осмотра, документов и медицинских показаний. Это, к слову, административное правонарушение по статье 9.12 Кодекса об Аномальной Фауне.

Золотарёв шевельнул бровью. Чуть-чуть, однако достаточно, чтобы я понял — слушает.

— Я провёл осмотр. Ваша саламандра страдала острым воспалением терморегуляционных каналов. Узлы забиты, энергия не проходит, зверь горит изнутри и не может остановиться. Причина — дешёвый синтетический корм, стимуляторы для форсированного роста, или, что вероятнее, смесь из того и другого. Ещё пара часов, и каналы схлопнулись бы навсегда. Вы бы потеряли имущество стоимостью, по моей оценке, тысяч пятьдесят-шестьдесят.

Золотарёв перестал стучать по набалдашнику. Это тоже было говорящей деталью.

— Далее я провёл экстренный дренаж, снял воспаление и стабилизировал терморегуляцию. Зверь жив, каналы работают, Ядро в норме. Счёт за оказанные услуги — пять тысяч рублей. По прейскуранту, без наценки. Скажу больше: я спас ваше имущество, которое ваш же сотрудник собирался списать. Так что, Вениамин Аристархович, если вы хотите на кого-то злиться, я бы рекомендовал начать не с меня.

Тишина в приёмной была такая, что я слышал, как в подсобке булькает саламандра в тазу.

Золотарёв смотрел на меня секунд пять. Потом медленно повернул голову и бросил взгляд на ближайшего амбала — тот, мне показалось, побледнел и вжал голову в плечи, словно он уже знает, что с ним будет после этого разговора, и не питает на этот счёт никаких иллюзий.

— Борька, значит, — процедил Золотарёв, и это имя прозвучало уж слишком зловеще.

— Я не запоминал имён, — сказал я. — Мне было не до этого, я зверя спасал.

Он снова посмотрел на меня. На этот раз без улыбки и своих золотых зубов. Показное хозяйское превосходство как рукой сняло. Просто смотрел, оценивая, прикидывая, взвешивая.

— Толковый лепила с яйцами, — сказал он наконец, и непонятно было, то ли это комплимент, то ли очередной диагноз. — Нынче на вес золота.

Он полез во внутренний карман пиджака. Один из амбалов рефлекторно дёрнулся, потом понял, что босс достаёт портмоне, а не что-нибудь другое, и снова окаменел.

Портмоне было толстым, кожаным, с золотой монограммой, и когда Золотарёв раскрыл его, я увидел внутри столько купюр, что мой блокнот с белочкой на обложке мысленно заплакал от зависти.

— Пять тысяч, говоришь? — он начал отсчитывать.

И в этот момент из подсобки донёсся звук. Тихий, однако отчётливый — плеск воды и короткий, судорожный писк.

В голове вспыхнуло:

«НЕТ! ПЛОХИЕ ЛЮДИ! БОЛЬНО БУДЕТ! ЗАБЕРУТ ОГОНЬ! ХОЛОДНЫЙ СТОЛ! ИГЛЫ! НЕ ХОЧУ! НЕ ХОЧУ! УБЬЮТ!»

Саламандра услышала голос Золотарёва, и её накрыло ужасом.

Я попытался мысленно толкнуть ей ощущение покоя, как делал вчера, куда там — она визжала так, что моё «тёплое одеяло» было как шёпот в грозу.

«ХОЛОДНЫЙ СТОЛ! ИГЛЫ! ЗАБИРАЮТ СВЕТ!»

Образы шли рваными обрывками: блестящий металл, яркий свет ламп, боль в каналах, чьи-то руки, от которых пахнет химией. Ощущения, переведённые моим мозгом в картинки, заменяли ей слова. Что-то с ней сделали. То, от чего она до сих пор не может прийти в себя.

Я сглотнул. Зачем спонсору убивать вылеченного, работоспособного пета? Саламандра после моего дренажа стоила в несколько раз больше, чем до него. С точки зрения бизнеса — чистая прибыль. А она в ужасе. Тут что-то нечисто.

Золотарёв тем временем отсчитал пять тысяч и положил их на стол аккуратной стопкой.

— Забирай, — сказал он и щёлкнул пальцами, не оборачиваясь. — Клим, грузи ящерицу.

Ближайший амбал, видимо, Клим, двинулся к подсобке. Тяжёлый, уверенный шаг, от которого пол чуть дрогнул.

«НЕЕЕЕТ!»

Я встал между ним и дверью. Просто шагнул и встал. Молча, без угрозы в позе. Просто оказался в том месте, где его путь к подсобке заканчивался мной.

Клим остановился. Посмотрел на меня сверху вниз (а смотреть пришлось сильно вниз, потому что он был минимум на голову выше) и в его глазах читалось: «Серьёзно? Ты серьёзно сейчас?»

— Животное не транспортабельно, — сказал я. — Терморегуляционные узлы нестабильны. Вчера я снял острое воспаление, каналы ещё не восстановились. Если вы сейчас потащите её по улице, затолкаете в машину и растрясёте по питерским колдобинам — узлы схлопнутся обратно. Повторный спазм у огненного вида — это неконтролируемый выброс. Она сдетонирует. И превратит ваш шикарный белый костюм, Вениамин Аристархович, в пепел. Вместе с машиной и всеми, кто в ней окажется.

Золотарёв поднял бровь. Клим замер с протянутой к дверной ручке рукой.

— Ей нужен стационар. Минимум три дня. Тёплая вода, покой, контролируемая среда. После этого — забирайте, она будет в полном порядке.

— Три дня, — повторил Золотарёв. Улыбка вернулась, теперь в ней было куда больше уксуса. — И сколько стоит этот «стационар»?

— Стационарное содержание огненного вида с ежедневной диагностикой и терапией — восемь тысяч в сутки. Три дня — двадцать четыре тысячи.

— Двадцать четыре? — он рассмеялся коротко и сухо. — Парень, да ты не лепила. Ты вымогатель. За двадцать четыре тысячи я в корпоративной клинике дракона на ноги поставлю.

— В корпоративной клинике вам не откажут, — согласился я. — Только ближайшая, которая работает с огненными видами, находится в центре. Сорок минут езды. Сорок минут тряски, Вениамин Аристархович. Я только что объяснил, чем это кончится.

Он постучал тростью по полу. Думал.

— Десять, — сказал он.

— Двадцать. И это вам скидка как первому клиенту.

— Двенадцать.

— Восемнадцать.

— Тринадцать, и я закрываю глаза на то, что ты сутки незаконно удерживал моего пета.

— Пятнадцать тысяч, — кивнул я, — и лечение следующих двух ваших петов со скидкой пятнадцать процентов.

Золотарёв замолчал и посмотрел на обшарпанные стены, на чёрное пятно на линолеуме, на чайник с изолентой. На его лице промелькнуло что-то похожее на уважение, хотя у людей такого типа уважение и расчёт выглядят одинаково.

— Пятнадцать — несерьёзно. Пятьдесят процентов было бы замечательно, — сказал он.

— Двадцать.

— Сорок.

— Двадцать пять процентов. И это моё последнее слово, Вениамин Аристархович. Мне зверей лечить, а не в убыток работать.

— По рукам, — он встал, подбросил трость, перехватил за середину и ткнул набалдашником в мою сторону. — Двадцать пять процентов на двух следующих, пятнадцать тысяч рублей за стационар и пять за вчерашнее. Итого двадцать. Если через три дня мой зверь будет в чём-то, кроме идеального состояния, — я с тебя шкуру сниму. В переносном смысле. Хотя не гарантирую.

Он добавил купюры к стопке на столе и бросил через плечо:

— Клим, сворачиваемся. Ящерица остаётся.

Амбалы потянулись к выходу. С каждым уходящим в помещении становилось светлее и заметно легче дышалось. Золотарёв вышел последним, постукивая тростью по ступенькам, и на пороге обернулся.

— Покровский, — сказал он. — Я запомню твою фамилию.

Дверь закрылась. Без хлопка, почти нежно — видимо, последний амбал проявил деликатность, или у двери просто не осталось сил хлопать.

Я посчитал деньги на столе. Двадцать тысяч рублей, настоящих, хрустящих, от которых мой блокнот с белочкой перестал бы плакать и начал петь.

Можно платить за мембраны, закупить корм, добавить в список безе для Валентины Степановны. Клиника не банкрот. Живем!

Радость продержалась ровно до того момента, когда я зашёл в подсобку.

Саламандра лежала в тазу, вжавшись в дно, и мелко дрожала. Всполохи под кожей, которые вчера погасли и больше не возвращались, снова метались по бокам — слабые, судорожные, как у зверька, который готовится к удару. Глаза были открыты, оба, и смотрели на меня с такой отчаянной мольбой, что у меня сжалось в груди.

«…ушли?.. плохие ушли?.. не заберут?..»

— Ушли, — сказал я вслух. — Не заберут тебя. Пока не заберут.

Присел рядом с тазом и снова толкнул через эмпатию волну покоя. На этот раз она приняла. Всполохи замедлились, дрожь начала стихать, и через минуту саламандра обмякла, положив морду на край тряпки.

— Мордатая, — сказал я тихо. — Что они с тобой делали?

Попытался выловить из её сознания хоть что-то конкретное. Только она зверь, не человек. Сложных концепций вроде «лаборатория» или «эксперимент» в её голове не существует.

Только обрывки: холодный стол, слепящий свет, иглы, чужие руки, от которых пахнет химией, и ощущение, что из неё что-то забирают. Что-то горячее, важное, без чего она перестанет быть собой.

«Забирают свет… забирают огонь…»

Я провёл ладонью по её шее. Температура нормальная, узлы мягкие, каналы работают. Физически всё в порядке. Что у неё внутри, за пределами физики, — другой разговор, и он мне не нравился.

Так, у меня есть три дня, чтобы разобраться и решить, смогу ли я отдать её обратно людям, от одного голоса которых она забивается на дно таза.

— Пока отмокай, — сказал я. — Статы в норме, каналы проводят, температура стабильная. Твоя задача — лежать, греться и не думать о плохом.

Она закрыла глаза. Уставшая, скорее, чем доверяющая мне. Этого пока хватило.

Я поменял воду у неё в тазу и повернулся к кушетке.

Пуховик не спал. Пуховик сидел в своём углу обложенный тряпками, и увлечённо жевал угол пледа, от которого пахло чабрецом, а на морде у него было выражение полного счастья.

— Эй, — я осторожно вытащил ткань из его пасти. — Это не еда.

«…вкусно пахнет…»

— Это. Не. Еда.

Он посмотрел на меня с такой обидой, будто я отобрал у него смысл жизни. Тут же отвлёкся, потому что в этот момент его задняя правая лапка дёрнулась. Осознанно дёрнулась, не рефлекторно. Он уставился на неё с таким удивлением, будто увидел впервые, потом попробовал ещё раз. Лапка дёрнулась снова, сильнее, и упёрлась в стенку коробки.

Он оттолкнулся.

Слабо и криво, и всё же оттолкнулся задней лапкой, и в его голосе, который я услышал через эмпатию, было столько изумлённого восторга, что у меня перехватило горло:

«…лапка!.. моя лапка!.. она слушается!.. ещё раз!..»

Он попробовал ещё. И ещё. Левая тоже подключилась — слабее, неувереннее, — и всё-таки подключилась. Он толкался обеими задними, перебирал передними, крутился в углу и пищал так, что саламандра в тазу приоткрыла один глаз, убедилась, что никто не умирает, и закрыла обратно.

Я смотрел на это и улыбался, где-то на дне улыбки сидела тревога.

Нервные пучки оживали. Это прекрасно. Если сейчас не зафиксировать лапки правильно, каналы Ядра в позвоночнике срастутся криво. Они уже начали восстанавливаться, и достаточно быстро. Быстрее, чем я ожидал, что само по себе отличная новость, если не учитывать одного нюанса.

Без фиксации и жёсткого каркаса, который задаст каналам правильную траекторию, они срастутся как попало. Тогда лапки будут двигаться — да, только криво, с болью и ограничением. Пуховик сможет ходить, бегать уже не получится. Сможет стоять, прыгать тоже не сможет. Урезанная жизнь, не настоящая.

Ему нужны кинетические фиксаторы. Микрошины с приводами, которые надеваются на задние конечности и мягко, точно задают каналам направление роста. Стандартное оборудование для реабилитации позвоночных травм первого уровня, которое есть в любой нормальной Пет-клинике.

И которого, разумеется, у меня нет.

Нужно идти покупать. Прямо сейчас, пока каналы не зафиксировались в неправильном положении. Счёт шёл уже на часы, не на дни.

Я взял одну из коробок в которой приносил вещи сюда. Положил Пуховика туда и обложил тряпками потуже, чтобы он не расползался и не тревожил спину, и строго, насколько мог, посмотрел ему в глаза.

— Лежи смирно. Никаких движений. Лапками не толкаться, как бы ни хотелось. Я скоро вернусь, — велел я.

«…а тряпочку можно?..»

— Нельзя.

«…ну пожааааалуйста…»

— Нет.

Он вздохнул так тяжело, будто я лишил его последней радости в жизни, и уткнулся носом в лапки. На морде было написано смирение, глаза косили в сторону пледа. Я знал, что стоит мне выйти за дверь — угол снова окажется у него в пасти.

Ладно. Чабрец не ядовит. Переживёт.

Я надел куртку, проверил карман — деньги на месте, часть золотарёвских двадцати тысяч уже мысленно распределённая по статьям расходов, — вышел в приёмную, перевернул табличку на «Закрыто» и повернул ключ.

И вот тут, стоя на крыльце, я почувствовал, как внутри закипает злость.

Я врач. Фамтех. Моё место у операционного стола, а не на побегушках по барахолкам. Пока я буду шататься по городу в поисках фиксаторов, кто-нибудь придёт с экстренным пациентом, увидит закрытую дверь и уйдёт.

К конкурентам, которые, может, лечат хуже, зато хотя бы открыты. И каждый такой ушедший — это и потерянные деньги, и потерянное доверие, которое потом не купишь никакими скидками.

Мне срочно нужен ассистент.

Живой человек, который может принять зверя, пока меня нет, сварить чай, помыть пол и не упасть в обморок при виде шипящей твари. Я вспомнил про Саню, тот сейчас где-то бегал от бандитов «Железных Псов», и рассчитывать на него было примерно так же надёжно, как на расписание питерских электричек.

Саня точно не подойдёт. Нужен кто-то другой. Это потом. Сейчас — фиксаторы.

На улице было сухо. Я остановился на крыльце и посмотрел под ноги с подозрением: серый питерский асфальт без единой лужи и мокрых разводов. Небо висело низко, серое и тяжёлое, дождя не было. Питер без дождя — это всё равно что кот без шерсти: вроде бы тот же, чего-то в нём не хватает, и смотришь с недоверием, ожидая подвоха.

Ладно. Пока сухо, надо пользоваться.

Барахолка аномальной медтехники располагалась в пятнадцати минутах ходьбы через дворы. Официально это место называлось «Технический рынок Приморского района», все знали его как «Помойку», и название было заслуженным.

Три ряда гаражей с поднятыми воротами, между которыми на раскладных столах, картонных коробках и просто на расстеленных газетах лежало всё, что когда-либо имело отношение к аномальной фауне и при этом вышло из строя, устарело или было украдено.

Пахло дешёвой алхимией — такой специфический коктейль, от которого щекочет в носу и хочется проверить кошелёк, потому что ощущение, что тебя уже обокрали, возникает здесь ещё на подходе.

Между рядами бродили покупатели — в основном такие же начинающие фамтехи, каким я выглядел со стороны: молодые, бедные, с выражением лиц людей, которые точно знают, что их обманут, и надеются, что не очень сильно.

Нужный прилавок я нашёл в третьем ряду. За ним стоял мужик лет пятидесяти, кряжистый, с обветренным лицом и хитрыми глазками, которые оценивали каждого подходящего быстрее, чем мой смарт-браслет сканировал Ядро.

Над прилавком висела картонка с надписью от руки: «Реабилитационное оборудование. Гарантия. Чеки выбиваем».

Гарантия на барахолке — это, конечно, большая условность. Выбирать не приходилось.

— Кинетические фиксаторы нужны, — сказал я. — На задние конечности, первый уровень.

Мужик расплылся в улыбке и обнажил золотой зуб — видимо, в этом городе они были чем-то вроде униформы для определённого сорта людей.

— Есть, студент! — он нырнул под прилавок и выложил передо мной пару фиксаторов в потёртой коробке. — Новьё! Прямо с завода Синдиката! Первый уровень, сервоприводы, полный комплект. Отдам за двадцать пять тысяч, только ради твоих красивых глаз!

У меня всего двадцать. А он хочет двадцать пять тысяч. За фиксаторы, которые в заводской упаковке стоят восемь. На барахолке, где ценник обычно ниже заводского раза в три. «Новьё с завода Синдиката», ну-ну.

Оборзел в край.

Глава 7

Я взял левый фиксатор в руки. Повертел. Поднёс к глазам.

Провёл пальцем по сервоприводу. Качнул шарнир. Понюхал ремешок.

— Новьё, говорите, — сказал я ровным голосом. — Левый сервопривод люфтит на полтора миллиметра. У нового допуск — ноль три. Значит, этот отработал минимум полгода, причём не в клинике, а в поле. Пружины растянуты, калибровка сбита. Ремешки пахнут потом теневой гончей, характерный запах, ни с чем не спутаешь.

Мужик за прилавком перестал улыбаться. Глазки забегали.

— А вот здесь, — я потёр пальцем контактную площадку на внутренней стороне, и под пальцем обнажился тёмный, запёкшийся налёт, — кислотная слизь. Засохшая. Вы эту штуку сняли с мёртвого пета и даже спиртом не протёрли. Если надеть это на живого зверя — заражение Ядра через микропорезы обеспечено. Инкубационный период — двое суток, летальность — семьдесят процентов.

Мужик открыл рот. Закрыл. Снова открыл, и по лицу его было видно, что он перебирает варианты ответа и ни один не кажется удачным.

— Даю тысячу рублей, — сказал я. — Или я иду вон к тому патрульному Инспекции, — кивнул в сторону конца ряда, где действительно маячила фигура в форме, — и рассказываю, что вы торгуете биологически опасным, нестерилизованным оборудованием, снятым с трупов в Дикой Зоне. Статья 11.4, если не ошибаюсь. До пяти лет.

Мужик побагровел. На его лице отразилась борьба между жадностью, страхом и желанием сказать мне что-нибудь, от чего у моей бабушки завяли бы уши. Победил страх.

— Тысяча двести, — выдавил он.

— Тысяча. И шприцы. Вон те, в синей упаковке, новые, заводские, я вижу пломбу. Штук десять. В качестве моральной компенсации.

Он посмотрел на меня так, как смотрят на стихийное бедствие — с ненавистью и пониманием, что сопротивляться бесполезно. Швырнул фиксаторы в пакет, отсчитал десять шприцев и сунул мне, бормоча что-то про «обнаглевшую молодёжь» и «раньше таких в подворотнях учили вежливости».

— Спасибо, — сказал я. — Приятно иметь дело с профессионалом.

Он сказал мне в ответ слово, которое я, пожалуй, воспроизводить не буду, но интонацию оценил.

Я убрал добычу в карман куртки и пошёл обратно. На душе было хорошо. Не потому что обобрал барыгу — честно говоря, ему и тысяча была переплатой за эти фиксаторы. А потому что в кармане лежало то, что через час вернёт Пуховику шанс ходить. По-настоящему ходить, бегать, прыгать, делать всё то, чего он никогда в жизни не делал и о чём даже не знал, что это возможно.

Неплохое начало дня. Если не считать вторжения. Но к этому, подозреваю, придётся привыкнуть.

Возвращаться тем же путём мне не хотелось, и я решил срезать через основные торговые ряды. Не то чтобы я торопился — Пуховик, конечно, ждал, но пять лишних минут погоды не делали. А вот посмотреть, чем живёт рынок, было полезно. Хотя бы для того, чтобы понимать, на что у меня нет денег.

Рынок гудел. Не в переносном смысле — буквально гудел, потому что где-то в глубине рядов работал генератор, питавший десятки кустарных неоновых вывесок, которые мигали над палатками и подмигивали прохожим, как подвыпившие друзья: «Скупка ядер», «Алхимия 24/7», «Чешуя оптом — спроси у Толика».

Мимо меня прошла бабка в стёганом пуховике, которая яростно торговалась с продавцом за пакетик чешуи каменного василиска. Продавец вяло объяснял, что чешуя только в партиях по десять, а бабка, тыча ему в грудь пальцем, на повышенных тонах доказывала, что именно эта чешуя, и никакая другая, спасает её от ревматизма, и если он, прохвост, не продаст ей три штучки россыпью, она расскажет всему району, чем он тут на самом деле торгует.

Продавец бледнел.

Чуть дальше подросток лет четырнадцати пытался удержать на поводке трёхглазого мопса-мутанта, который с пеной у пасти рвался к совершенно обычному, облезлому питерскому голубю.

Голубь сидел на ограде и смотрел на мопса с выражением настолько презрительного равнодушия, что мне на секунду показалось — третий глаз есть не у мопса, а у голубя, просто он его не показывает из скромности.

Я шёл мимо всего этого великолепия, придерживая пакет с фиксаторами во внутреннем кармане куртки, и краем глаза высматривал то, что мне было нужно куда больше шприцев и фиксаторов.

Вольеры. Нормальные, стационарные, в которые можно поселить зверя и не бояться, что он оттуда выберется, сожрёт угол пледа или сдетонирует посреди ночи.

Картонная коробка для Пуховика — это было не решение, а оскорбление самого понятия «стационар». Таз для саламандры — ещё хуже. Если завтра привезут третьего пациента, мне его что, в ведро сажать? Или к себе на колени?

Я достаточно походил и ничего подобного не было, но тут… я увидел павильон.

Просторный, захламлённый, с ржавой вывеской «Сетки, клетки, вольеры, террариумы — от Петровича», под которой кто-то приписал маркером «и от его дочки тоже». В глубине павильона, за горами коробок, мотками проволоки и стопками пластиковых поддонов, стояли они — три больших стационарных клетки-вольера с металлическими рамами, сетчатыми стенками и выдвижными поддонами на дне.

Именно то, что нужно.

За прилавком восседала девушка. Другого слова я подобрать не смог, потому что человек, который сидит на высоком табурете, закинув ногу на ногу и лениво листая ленту в смартфоне, с таким видом, будто весь окружающий мир задолжал ей крупную сумму и не торопится возвращать, — этот человек не сидит. Он восседает.

Смуглая брюнетка, карие глаза, пухлые губы, и объективно очень красивая, — но выражение её лица транслировало такую глубокую, экзистенциальную ненависть к каждому потенциальному покупателю, что красота эта работала примерно как табличка «Осторожно, злая собака» на заборе загородного дома: вроде бы предупреждает, а ты всё равно лезешь.

Я подошёл к прилавку и спросил:

— Здравствуйте. Вольеры ещё в продаже?

Она даже не подняла глаз от смартфона. Но ответила:

— Две тысячи штука.

Я моргнул. Две тысячи за стационарный вольер с металлической рамой — это было… скажем так, неожиданно. В магазине такой стоил бы пятнадцать-двадцать. Даже на барахолке за подержанный просили минимум пять. А тут — две.

Первая мысль: джекпот. Вторая, тут же наступившая на первую и крепко придавившая: подвох. Потому что в моей жизни, особенно в последние два дня, ничего хорошего без подвоха не случалось, и я не видел причин, почему эта традиция должна прерваться именно сейчас.

Я обошёл прилавок и подошёл к вольерам. Осмотрел первый. Рама — целая, без трещин, сварные швы на месте. Провёл пальцем по прутьям — чистые, ни следов кислоты, ни радиационного налёта. Замок — работает, защёлкивается с приятным щелчком. Поддон — выдвигается, без заеданий. Сетка… потускнела и местами пожелтела, а краска на раме кое-где облупилась, но это косметика, не конструкция.

Второй вольер — то же самое. Третий — аналогично.

Девушка за прилавком наконец оторвалась от браслета и посмотрела на меня с тем особенным раздражением, которое возникает у продавцов при виде покупателя, который щупает товар слишком долго.

— Мужчина, они не кусаются, — сказала она. — Клетки как клетки. Целые. Просто старые.

— Почему так дёшево? — спросил я напрямую.

Она фыркнула.

— Потому что модель снятая с производства. Пять лет на складе у бати проторчали, краска облупилась, сетка потускнела. Место занимают, пылятся, а батя новый товар завезти хочет — неоновые переноски для мажоров, с подсветкой и блютузом. Сказал: слей по себестоимости, хоть угол освободи.

Вот теперь я ей поверил. Не потому что она говорила убедительно — она говорила хамски, лениво и с таким видом, будто объяснять мне что-либо было ниже её достоинства. Но именно это и убеждало: человек, который врёт, обычно старается. А эта не старалась вообще.

— Беру все три, — сказал я.

— Шесть тысяч, — она протянула руку.

Я отсчитал деньги и положил на прилавок. Она пересчитала, не торопясь, и убрала в ящик.

Пока она считала, я скользнул взглядом по витрине за её спиной. Хирургические зажимы, тонкие пинцеты, набор скальпелей в кожаном чехле, стерилизатор на два лотка.

Всё то, без чего мой Пет-пункт оставался полевым госпиталем, а не клиникой. Руки потянулись к кошельку, но голова вовремя их остановила. Кредитные деньги надо беречь. Фиксаторы и вольеры — необходимость, а инструменты подождут. Лучше вернусь со списком и холодной головой.

— Доставка есть? — спросил я.

Она посмотрела на меня так, будто я спросил, есть ли у неё личный вертолёт.

— Ноги есть?

— Понял, — сказал я. — Спасибо за исчерпывающий сервис.

— Не за что. Приходите ещё. Или не приходите. Мне, честно говоря, без разницы.

Я подхватил первый вольер. Тяжёлый, неудобный, с торчащими во все стороны прутьями, которые норовили зацепиться за каждый угол. Вернулся за вторым. Потом за третьим. Девушка смотрела на то, как я пытаюсь унести три клетки одновременно, с выражением сдержанного научного интереса, как энтомолог наблюдает за жуком, который пытается затащить в нору ветку в десять раз больше себя.

Помогать она, разумеется, не собиралась.

Дорога обратно заняла вдвое больше, чем дорога туда. Три вольера, даже разобранные, — это не то, что удобно нести в руках, особенно когда эти руки принадлежат двадцатиоднолетнему телу, которое ещё вчера максимум таскало учебники из библиотеки.

Внутренний специалист прекрасно знал, как распределить вес и какой хваткой нести, но молодые мышцы об этом знании не подозревали и тряслись от натуги, как у первокурсника на разгрузке.

К Пет-пункту я подошёл взмокший, с гудящими плечами и твёрдым намерением никогда больше не экономить на доставке, даже если эта доставка стоит как крыло от самолёта.

У дверей, как я с горечью и ожидал, не было никого. Ни очереди, ни одинокого клиента, ни даже случайного прохожего, который заблудился бы и зашёл по ошибке. Табличка «Закрыто» висела ровно так, как я её оставил, и выглядела при этом удручающе уместно.

Желудок напомнил о себе — протяжно и с чувством.

Завтрак я пропустил, вчерашний борщ давно переварился, а запах сухого корма из шкафчика, который раньше не вызывал никаких ассоциаций, вдруг показался подозрительно аппетитным. Плохой знак.

Но еда подождёт. Пока пациент не стабилизирован — никакой еды.

Это правило я установил для себя ещё в той жизни, когда работал в Фам-центре, и за все годы ни разу не нарушил. Не потому что железная воля — просто однажды, очень давно, я отвлёкся на бутерброд, а мантикора на столе перестала дышать. С тех пор бутерброды ждут.

Затащил вольеры внутрь, прислонил к стене. Вымыл руки. Тщательно, до локтей, с мылом, как перед операцией, потому что кинетические фиксаторы — это, по сути, и есть операция, только без скальпеля.

Зашёл в подсобку.

Пуховик встретил меня так, будто я уходил не на час, а на год. Пищал, крутился в коробке, тыкался носом в мои пальцы, и, как я и подозревал, угол пледа был мокрый от слюны и пожёванный до состояния, в котором определить его первоначальный цвет мог бы только криминалист.

— Ну-ну, мелкий, — я осторожно достал его из коробки и уложил на стол под лампу. — Сейчас будет немного непривычно, но ты потерпи.

«…чешется спинка… почеши… и тряпочку верни, она вкусная…»

— Тряпочку не верну. А спинку почешу, но потом. Сначала дело.

Я достал фиксаторы из пакета. Протёр спиртом — дважды, потому что бог знает, где они побывали до барахолки. Проверил сервоприводы, микрозамки, контактные площадки.

Люфт в левом приводе я уже знал — компенсирую при установке, подложу прокладку из бинта. Не идеально, но для первого уровня Ядра сойдёт.

Аккуратно взял Пуховика за задние лапки.

Он дёрнулся — больше от неожиданности, чем от боли. Каналы в позвоночнике пульсировали, я чувствовал это пальцами: тёплые, живые, работающие. Нервные пучки проводили сигнал, мышцы начинали отвечать. Ещё немного, и каналы зафиксируются сами, и если к тому моменту лапки будут стоять криво — они зафиксируются криво. Навсегда.

Сейчас. Именно сейчас.

Я приложил левый фиксатор к левой задней лапке, выровнял по оси, защёлкнул первый микрозамок. Пуховик пискнул.

«…что это?.. холодное… жмёт немножко…»

— Это протез, мелкий. Временный. Поносишь пару недель, потом сниму, — объяснил я.

Второй замок. Третий. Ремешок сел плотно, но не туго, чтобы не пережать кровоток. Повторил на правой лапке. Проверил симметрию — ровно, оба фиксатора на одной высоте, углы совпадают.

— Готово. Сейчас включаю.

Я нажал кнопку питания на левом фиксаторе. Сервопривод тихо загудел, контактные площадки потеплели, и по лапке побежал слабый ток — не электрический, а энергетический, стимулирующий каналы Ядра, задающий им направление роста.

Включил правый.

Пуховик вздрогнул всем телом. Резко, сильно, как от удара тока, и на секунду я испугался, что перестарался с контактом, что площадки сели неровно и замкнули что-то не то.

Но потом в голове раздался голосок, и он был не испуганный, а искренне удивлённый:

«Ой… как тепло! И щекотно!»

По белой шерсти барсёнка пробежала волна серебристого света. Не слабые искорки, как вчера и сегодня утром, — мощная волна, от носа до кончика хвоста, как будто кто-то включил внутри него прожектор. Воздух в подсобке мгновенно вымерз, изо рта у меня вырвалось облачко пара, а на стенках таза с саламандрой выступил иней.

Саламандра немедленно проснулась, приоткрыла оба глаза и уставилась на барсёнка с выражением глубокой личной обиды — видимо, холод в её тазу она восприняла как целенаправленную диверсию.

Пуховик лежал на столе и тяжело дышал. Лапки в фиксаторах мелко подрагивали, но не дёргались — сервоприводы держали их ровно, направляли каналы, делали ровно то, для чего и были куплены. Всё работало штатно, и через минуту-другую мне полагалось бы выдохнуть, сказать «молодец, мелкий», накрыть его пелёнкой и пойти наконец заварить себе чай.

Но я не выдохнул. Потому что кое-что было не так.

Серебристое свечение по шерсти не гасло. Обычно после всплеска Ядра, вызванного внешним стимулом — а включение фиксаторов это именно внешний стимул, — свечение держится секунд пять, максимум десять, а потом затухает, и зверь возвращается в норму. Учебник Корнеева, глава четвёртая, таблица реактивных откликов, я знал её наизусть.

А Пуховик светился уже тридцать секунд. И не тускнел. Серебристые волны шли по шерсти одна за другой, ровные и мощные, как прибой, и с каждой новой волной воздух в подсобке становился чуть холоднее. Иней на стенках таза с саламандрой загустел, мой выдох висел в воздухе белым облачком, а кончики пальцев начали неметь.

Снежный барсёнок генерировал холод, хотя вчера его Ядро еле теплилось и на генерацию не было способно в принципе.

Я положил ладонь ему на спину. Под шерстью что-то пульсировало — ритмично, сильно, гораздо сильнее, чем час назад, когда я проверял его перед уходом. Это не было похоже на нестабильность или спазм. Это было похоже на рост. На то, как бьётся сердце зверя, который набирает мощность.

Вот тут мне стало не по себе, потому что то, что я чувствовал под пальцами, не укладывалось ни в один учебник, ни в один протокол из тех, что я знал. А я знал их все — и те, что уже написаны, и те, что напишут.

Я навёл смарт-браслет.

[Вид: Барсёнок снежный |

Класс: Пет | Ядро: Уровень 2 Сила: 4 | Ловкость: 3 | Живучесть: 6 | Энергия: 12

Состояние: Стабильно. Регенерация позвоночника завершается.]

Я перечитал. Потом ещё раз, медленнее, потому что глаза видели, а мозг отказывался принимать.

Класс: Пет. Вчера был Ферал — дикий, бесхозный, уличный. Фералы становятся Петами только после месяцев дрессуры, работы с тренером, постепенного выстраивания связи. Месяцев, не часов.

Ядро: уровень два. Вчера был один. Ядро берёт второй уровень только через серьёзный стресс — турнирную Арену, перегрузки, бои. Так говорят учебники. Так говорит четыреста лет статистики. А еще каждый учёный, тренер и фамтех на планете.

А этот умирающий парализованный подкидыш, которого вчера пинали в подворотне, только что поднял уровень и сменил класс. Просто потому что ему было тепло, его накормили и почесали спинку.

Пуховик лежал на столе, смотрел на меня огромными голубыми глазами и тихо сопел. Из его носа вылетела маленькая снежинка, опустилась на стол и не растаяла.

Так не бывает.

Я встал со стула, подтянул к себе лампу, склонился над барсёнком и прищурился.

— Ну-ка, мелкий, — пробормотал я. — Надо кое-что проверить.

Глава 8

Левую ладонь я положил Пуховику на загривок, туда, где под шерстью прощупывался энергетический узел, а правую прижал к собственному запястью, нащупав пульс.

Старый приём, которому меня научил профессор Агафонов. «Хочешь понять зверя — слушай его ритм. Ядро пульсирует, как сердце. И если ты хороший диагност, то услышишь, когда оно врёт».

Агафонов, конечно, имел в виду сканер и амплитудную кривую на экране, потому что слышать пульс Ядра пальцами мог только один человек на планете, и этот человек стоял сейчас в подсобке Пет-пункта на окраине Питера.

Пульсация Ядра шла ровно. Мерно, чисто, без сбоев и провалов, с которыми я возился последние сутки.

Волна — пауза — волна — пауза. Как исправный метроном.

Частота — примерно шестьдесят ударов в минуту.

Я прислушался к собственному запястью. Шестьдесят ударов в минуту.

Моё сердце. Совпадение? Конечно, и так бывает.

Я чуть ускорил дыхание, сознательно разгоняя пульс, как это делают на кардиотестах, и через десять секунд сердце стучало уже на семидесяти двух.

Пульсация Ядра под левой ладонью дрогнула, сбилась на мгновение и перестроилась.

Волна — пауза — волна. Семьдесят два удара.

Такт в такт, как второй музыкант, который подстроился под первого, и теперь оба играют в унисон, хотя никто не давал команды.

Я замер. Медленно, через силу, заставил себя успокоить дыхание.

Шестьдесят пять. Шестьдесят. Пятьдесят восемь.

Ядро следовало за мной, как тень, с запозданием в доли секунды, подстраиваясь, догоняя, синхронизируясь с такой точностью, которая не бывает случайной.

Я убрал руки и сел на табуретку.

В подсобке горела лампа, за стеной булькала саламандра, а с улицы доносился шорох дождя, который за время моего отсутствия на улице вернулся, видимо, соскучившись.

Пуховик лежал на столе и смотрел на меня голубыми глазами. По белой шерсти ещё пробегали серебристые отблески, уже затухающие, и маленькая снежинка, которая вылетела из его носа минуту назад, таяла на металлической поверхности, оставляя крошечное мокрое пятнышко.

«…тёплый человек рядом… хорошо… лапки щекотно… спать хочу, но тёплый человек рядом, поэтому не буду…»

Браслет показал, что класс: Пет. Просто одомашненное животное, которое теперь можно дрессировать и растить до фамильяра, обычное дело, ничего сверхъестественного, проходите мимо.

Вот только браслет, при всём моём к нему уважении, был базовой моделью с набором алгоритмов, которые различали ровно три категории: Ферал, Пет и Фамильяр.

Для всего, что не укладывалось в эти три ящика, у браслета был один ответ: округлить до ближайшего.

Зверь перестал быть диким и привязался к человеку? Значит, Пет.

А что именно стоит за этой привязанностью, какой природы связь и какой глубины канал — извините, это выше моей зарплаты, обратитесь к специалисту.

Я и был специалист. Который сейчас сидел на табуретке в подсобке и чувствовал, как по позвоночнику ползёт холодок, не имеющий никакого отношения к снежному барсёнку.

То, что произошло, не было одомашниванием. Это когда зверь привыкает, расслабляется, начинает доверять. Месяцы совместной жизни, терпения, корма из рук, прогулок, ласки. Постепенное, медленное сближение, как у двух незнакомцев, которые живут в одной коммуналке и через полгода начинают здороваться.

А тут за сутки бездомный калека прошёл путь от «страшно, холодно, больно» до полной синхронизации Ядра с моим сердечным ритмом.

Это не привязанность. А добровольное открытие Ядра.

Первая ступень формирования Сопряжения — того самого легендарного канала между человеком и зверем, который превращает обычного Пета в Фамильяра. В партнёра, а не питомца. В существо, которое дерётся потому что хочет защитить своего хозяина.

И Пуховик открыл своё Ядро мне добровольно. Потому что я снял ему боль, надел фиксаторы и позволил впервые в жизни пошевелить задними лапками.

Я потёр переносицу.

Ладно, Покровский. Давай спокойно. Ты столько работал с Ядрами, и видел вещи, от которых у академиков седели остатки волос. Разберись по порядку, как учили.

Сопряжение — обязательное условие для любого, кто хочет выступать на Арене. Без него зверь остаётся Петом, магическим котёнком на диване. С ним он становится Фамильяром, то есть боевым партнёром, который рвёт противников, потому что чувствует хозяина как продолжение себя.

Пет и Фамильяр — это разница между домашней кошкой и саблезубым тигром, и именно поэтому Гильдии вкладывают безумные деньги в то, чтобы добиться Сопряжения у своих бойцов.

На высоких уровнях Ядра, десятом-одиннадцатом, Проводник и Фамильяр становятся единым целым, и это зрелище, которое заставляет замолчать огромный стадион.

Но это на высоких уровнях. А сейчас передо мной лежал снежный барсёнок второго уровня, с врождённой патологией позвоночника и фиксаторами на задних лапках. До десятого уровня ему примерно как мне до Луны — технически возможно, практически из области фантастики.

Дорастить зверя от второго до десятого — адский, многолетний труд, даже с моими знаниями из будущего. Каждый уровень после четвёртого упирается в потолок, который весь мир считает непробиваемым без стресса и боёв.

Я-то знаю, что потолок пробивается через методики, которые ещё не изобретены, но даже с ними это полгода на уровень, а после восьмого — год. Десятый уровень в лучшем случае через четыре-пять лет. Одиннадцатый — ещё дольше. Двенадцатый? Двенадцатых в мире можно пересчитать по пальцам одной руки, и каждый из них стоил кому-то целой жизни.

Но… Стартовая связь такой глубины, сформировавшаяся естественным путём, без принуждения, химии и стимуляторов, на первом-втором уровне Ядра — это вообще-то невозможно, потому что Ядра такого уровня физически не способны сформировать устойчивый канал Сопряжения.

Слишком слабые, слишком нестабильные.

А оно сформировалось. Само. Просто потому что я поговорил с ним через эмпатию. Снял боль. Надел фиксаторы. И дал ему почувствовать собственные лапки.

Я посмотрел на Пуховика. В его голубых глазах отражался свет лампы, и по шерсти пробежала последняя серебристая волна.

«…тёплый человек смотрит… почему грустный?.. не грусти… я тут… лапки щекотно, но я тут…»

Будущий монстр абсолютного уровня. Потенциальный Фамильяр, с которым можно выходить на Арену Национальной Лиги и не бояться никого. Ядро, которое при правильном развитии способно дорасти до отметок, на которых у Синдикатов начинают потеть ладони и дрожать кошельки.

В этот торжественный момент осознания Пуховик чихнул.

Из его носа вылетела снежинка, покрупнее предыдущей, описала в воздухе красивую дугу и приземлилась мне на кончик носа, где немедленно растаяла холодной каплей.

— Будь здоров, — сказал я.

«…ой… откуда белая штука из носа?.. смешная…»

Он скосил глаза, пытаясь рассмотреть собственный нос, отчего стал косоглазым и невероятно забавным, а потом чихнул ещё раз, породив сразу три снежинки, которые разлетелись в стороны и осели на стол, на лампу и на мой рукав.

Саламандра в тазу, на которую одна из снежинок спланировала с видом полного безразличия к чужим температурным предпочтениям, открыла оба глаза и посмотрела на барсёнка с таким выражением, от которого между народами начинаются войны.

— Тихо, оба, — пробормотал я, снял снежинку с саламандрового таза и выпрямился.

Пуховика положил на кушетку и обложил край тряпками, чтобы он разминал лапки, но с края свалиться не мог. Хотя если бы и свалился ничего страшного не произошло, там невысоко.

Мне нужно было переварить то, что произошло, но для этого требовалось время и тишина, а ни того, ни другого в ближайшие часы не предвиделось.

Поэтому я сделал то, что делал всегда, когда мозг отказывался принимать реальность: мысленно наклеил бирку «разобраться позже» и переключился на насущное.

А оно заявило о себе немедленно.

Желудок издал звук, который я бы описал как нечто среднее между стоном раненого кита и скрипом несмазанной двери в заброшенном замке.

Пуховик вздрогнул и навострил уши. Саламандра приоткрыла пасть, видимо решив, что источник звука представляет угрозу и надо быть наготове.

— Спокойно, — сказал я. — Это не землетрясение. Это мой организм намекает, что пора бы уже в него что-нибудь закинуть.

Намекал он, впрочем, давно. Последний нормальный приём пищи был вчера в «Сытом коте». С тех пор внутрь попадал только чай с чабрецом, который, при всех его достоинствах, калориями не отличился.

Молодое тело взвыло повторно, требовательнее и настойчивнее, и я поймал себя на том, что мысли сами собой сворачивают в опасном направлении.

Через две двери отсюда, в соседнем помещении, Валентина Степановна держала пекарню. А она, при всей её склонности жаловаться Панкратычу на дым и чужих саламандр, пекла, надо отдать ей должное, потрясающе.

Запах свежей сдобы просачивался через стену каждое утро, и каждое утро я делал вид, что не замечаю, потому что замечать было мучительно.

Безумно захотелось горячего пирожка с мясом. Румяного, с хрустящей корочкой, из которой при надкусывании вытекает обжигающий бульон. Или с картошкой и луком, где начинка мягкая и маслянистая, а тесто тает на языке. Или с капустой, с кислинкой, с тмином…

Стоп, Покровский.

Я прикрыл глаза и мысленно сделал глубокий вдох, потому что шестидесятилетний старик внутри этого тела только что схватил молодого себя за шиворот и встряхнул, как нашкодившего кота.

Пирожки. Шаверма. Пельмени из ларька. Корпоративная столовая, где подогревают одно и то же пластиковое второе. Буфет на тридцать втором этаже «Северной звезды», где можно было купить сосиску в тесте и кофе из автомата, и это считалось обедом, потому что между утренним обходом вольеров и вечерней операцией просто не оставалось времени на нормальную еду.

Двадцать пять лет такого режима, Покровский. Двадцать пять лет сухомятки, кофе натощак, бутербродов на бегу и ужинов в полночь, когда желудок уже не хочет ничего, но ты всё равно запихиваешь в себя что-нибудь, потому что утром снова на ноги и снова бегом.

И вспомни, чем это кончилось.

Я вспомнил. Не потому что хотел, а потому что то, прежнее, шестидесятилетнее тело помнило лучше любого мозга. Помнило огненный ком в солнечном сплетении после каждого приёма пищи.

А еще ночные пробуждения от боли, когда стены корпоративной квартиры плывут в темноте, а ты лежишь, скрючившись, и считаешь минуты до рассвета, потому что до рассвета терпимо, а после можно выпить таблетку и идти работать.

А глотание зонда? Процедуру, которую я бы врагу не пожелал, хотя у меня и врагов-то особо не было, потому что для врагов нужна личная жизнь, а какая личная жизнь у фамтеха с хроническим гастритом и графиком «от рассвета до инфаркта»?

А потом были годы на варёной брокколи. В течение которых слово «острое» означало чёрный перец в гомеопатических дозах, а слово «жареное» вызывало рефлекторное сжатие в эпигастрии.

Мои коллеги ходили на корпоративные ужины и ели стейки, а я сидел над тарелкой пресной каши и делал вид, что мне нравится, потому что признаваться в том, что ты, взрослый мужик, не можешь съесть кусок мяса без последствий, было как-то не принято.

Нет. Второй раз такого не будет.

Мне дали новое тело, молодое, чистое, без единой эрозии на слизистой, и я не собирался угробить его повторно теми же методами. Желудок — не помойка, куда можно бросать всё подряд и надеяться, что он переварит.

Питаться нужно правильно.

Я накинул куртку, проверил карман, убедился, что ключи на месте и деньги не испарились.

Пуховику строго велел лежать и не двигаться, на что он ответил тоскливым взглядом и попыткой дотянуться до угла пледа. Саламандре сказал: «веди себя прилично», на что она пустила пузырь из носа, который я расценил как согласие, хотя скорее это было безразличие.

Магазин «Всё по 49» находился через двор, в полуподвале панельного дома, между почтовым отделением, которое работало по графику, понятному только его сотрудникам, и парикмахерской «Локон», чья вывеска обещала «стрижки для всей семьи», хотя, судя по фотографиям в витрине, стрижка там была одна и на всех.

Внутри пахло стиральным порошком. Но продукты здесь были дешёвые и, что важнее, настоящие, потому что подделывать овсянку по сорок девять рублей за пачку не имело экономического смысла даже для самого отчаянного мошенника.

Я взял корзину и двинулся по рядам.

Овсянка. Самая обычная, не быстрого приготовления, а нормальная, крупная, которую нужно варить, потому что быстрорастворимые хлопья — это картон с сахаром, а сахар натощак это ещё один привет желудку. Две пачки. Девяносто восемь рублей.

Яйца. Десяток. Самая дешёвая категория, но всё равно яйца: белок, жир, лецитин, всё, что нужно молодому организму.

Сто двадцать рублей, если с трещиной на одном — девяносто, но я проверил каждое и трещин не обнаружил, что было, пожалуй, первой безоговорочной удачей за сегодня.

Потом я остановился перед полкой с бытовой техникой и задумался.

Готовить мне было не на чем. Чайник — имелся, но варить на чайнике овсянку я пока не научился, хотя подозревал, что до этого недалеко.

Плитки у меня не было, кастрюли тоже, и до сих пор меня это не беспокоило, потому что дошираки прекрасно обходились кипятком, а дошираки — это… ну, это именно то, от чего я теперь зарекался, потому что они были прямым билетом обратно к доктору Горелову из гастроэнтерологии, с его зондом.

На нижней полке, между электрическим удлинителем и набором отвёрток, притулилась электрическая плитка. Одноконфорочная, белая, с единственной кнопкой и спиралью, которая при ближайшем рассмотрении оказалась слегка кривоватой, как будто её гнули вручную, а потом передумали выпрямлять.

На ценнике стояло «499 руб.» и приписка от руки: «Работает!!!» с тремя восклицательными знаками, что, по моему опыту, означало ровно обратное.

Я взял её, повертел, посмотрел на шнур — целый, вилка на месте, контакты не оплавлены. Потрогал спираль — держится. Для моих целей, а именно: вскипятить воду и сварить кашу, не спалив при этом единственное рабочее помещение, — должно хватить. Хуже моего чайника она точно не будет, а тот при каждом включении выл так, словно из него изгоняли демонов.

Рядом обнаружилась кастрюлька. Маленькая, алюминиевая, литра на полтора, с пластиковой ручкой ядовито-зелёного цвета и крышкой, которая подходила к ней примерно так же, как мой блокнот с белочкой подходил к серьёзным финансовым расчётам — то есть формально да, а по существу вызывала сомнения.

Но она стоила сто сорок девять рублей, помещалась на конфорку и не протекала, а большего от кастрюли за эти деньги требовать было бессовестно.

На кассе сидела женщина, чей возраст и выражение лица наводили на мысль, что она видела многое, устала от всего и работает здесь исключительно потому, что альтернатива — голодная смерть.

— Пакет нужен? — спросила она голосом, в котором слово «нужен» звучало как «зачем ты вообще пришёл».

— Нет, спасибо. Руки есть.

— Тоже вариант, — сказала она и пробила чек.

Общий счёт составил восемьсот шестьдесят шесть рублей. Плитка, кастрюля, овсянка и яйца. Весь мой продовольственный арсенал на ближайшие дни, а если экономить и не позволять себе лишнего — то и на неделю.

Обратно я шёл и думал о том, что в прошлой жизни восемьсот рублей были суммой, которую я оставлял на чай официанту, не задумываясь. А сейчас за эти деньги я только что купил себе возможность не умереть с голоду, и это почему-то казалось гораздо более значимым приобретением.

Пет-пункт встретил меня привычным букетом ароматов: медикаменты, мокрая шерсть, лёгкая гарь от вчерашнего инцидента с саламандрой и слабый, почти неуловимый запах озона, который шёл от Пуховика, потому что снежные виды при работе Ядра ионизировали воздух, и это, надо признать, было единственное, что в моей подсобке пахло приятно.

Пуховик, разумеется, не лежал и не слушался. Он каким-то невероятным образом переполз к краю кушетки, свесил переднюю часть тела вниз и с видом исследователя, открывающего новые земли, пытался дотянуться мордочкой до пола, который находился в тридцати сантиметрах ниже, и это расстояние было для него примерно как Марианская впадина.

Задние лапки в фиксаторах мелко подрагивали, удерживая корпус, и то, что они вообще удерживали, вместо того чтобы безвольно волочиться, было чудом, которое я оценил бы значительно больше, если бы этот мелкий негодяй выполнял врачебные предписания, а не лез куда не просят.

— Я же сказал — лежать, — произнёс я тоном, каким в прошлой жизни отчитывал ординаторов за несоблюдение протокола.

«…но там внизу тряпочка с вкусным запахом упала… и я почти достал…»

— Тряпочка подождёт. Спина не подождёт, — я аккуратно подхватил его, уложил обратно в коробку и занялся обустройством того, что в другом контексте назвал бы кухней.

Плитку пришлось поставить на край мойки, потому что больше ставить было некуда. Мойка, впрочем, стояла достаточно крепко и выдержала бы и не такое, потому что делали её, судя по толщине металла и качеству сварки, примерно в ту же эпоху, когда строили бомбоубежища, и с тем же подходом к прочности.

Я воткнул шнур в розетку и нажал кнопку. Спираль нехотя раскалилась докрасна, и от неё пошло слабое тепло.

Кастрюлька заняла конфорку и сидела на ней чуть криво, потому что дно было не совсем плоское, однако не падала, что по моим текущим стандартам качества было вполне удовлетворительно.

Налил воды, опустил яйцо. Через пару минут разбил скорлупу, чтобы было легче. А ещё через семь минут выловил яйцо ложкой, слил воду, налил свежую и бросил горсть овсянки на глаз, потому что мерного стаканчика у меня не было и в ближайшее время не предвиделось.

Кастрюлька забулькала, овсянка начала разбухать, и по подсобке пополз запах, который язык не поворачивался назвать аппетитным, но организм, изголодавшийся до состояния мятежа, готов был принять всё что угодно, лишь бы оно было тёплым и условно съедобным.

Оставалось минут пять, не больше. Я привалился к стене, закрыл глаза и позволил себе тридцать секунд тишины.

Тишина продержалась ровно четыре. На пятой секунде Пуховик чихнул.

Я к этому уже начинал привыкать — после активации фиксаторов его Ядро работало с перебоями, как мотор на обкатке, и периодически выбрасывало избыточную энергию через дыхательные каналы.

Снежинки были побочным продуктом, безвредным и даже забавным, если не считать того, что каждая из них несла реальный заряд криогенной энергии, пусть и слабый.

Эту конкретную снежинку я не увидел, зато услышал результат.

Из таза с саламандрой раздалось громкое, возмущённое шипение — короткое, злое, как плевок масла на раскалённую сковороду. Я открыл глаза.

Снежинка, по безупречной баллистической дуге перелетевшая через всю подсобку, лежала на поверхности воды в тазу. Вернее, уже не лежала — она испарялась, а вокруг неё расходились кольца ледяной ряби, и вода в этом месте помутнела от резкого перепада температур.

Саламандра стояла в тазу на всех четырёх лапах, шея вытянута, пасть приоткрыта, оба глаза выпучены и уставлены на Пуховика с выражением, которое не оставляло сомнений: это был акт войны.

Глава 9

Пуховик, со своей стороны, смотрел на саламандру с таким искренним, круглоглазым недоумением, будто понятия не имел, как снежинка оказалась в чужом тазу, хотя направление полёта и единственный в комнате источник снежинок не оставляли пространства для альтернативных версий.

«…ой… белая штука из носа улетела далеко… мокрая ящерка сердится…, а почему?..»

— Спокой…

Я не успел договорить, потому что саламандра ответила.

Из её пасти вырвался столб горячего пара. До пламени она ещё не дозрела после вчерашнего дренажа, однако пар получился густой и обжигающий, как из носика чайника, который забыли выключить. Поток рванул через подсобку, и ровно половина его пришлась на кушетку, где лежал Пуховик.

Пуховик пискнул и инстинктивно выдал ответный залп — широкую, плотную волну холода вместо снежинки, от которой иней мгновенно выступил на краю кушетки, на стене за ней и на ближайшей полке стеллажа, где стояла банка с антисептиком.

Банка покрылась инеем и жалобно треснула.

Температура в подсобке, которая до этого держалась в районе некомфортной, но терпимой неопределённости, раскололась надвое.

Левая половина комнаты стремительно замерзала — по стене поползли ледяные узоры, и мой выдох повис белым облачком. Правая половина шла в обратную сторону: вода в тазу бурлила, от саламандры шёл жар, и обои над ней, и без того задумчиво отклеивавшиеся, вздулись окончательно.

А посередине, в полутора метрах, где сходились два фронта, образовалось нечто, что я бы назвал локальным атмосферным конфликтом. Горячий воздух от саламандры столкнулся с ледяным от барсёнка, и в месте столкновения повалил густой туман, из которого сыпался мелкий мокрый снег. В моей подсобке. В июне. В Питере, где и без того хватает проблем с погодой.

Саламандра зашипела снова, уже громче, и по её коже пробежали оранжевые всполохи — те самые, которые я вчера так старательно гасил.

Вот теперь стало не смешно.

Если она даст ещё один выброс, настоящий, огненный, в маленьком помещении три на четыре, где рядом стоит стеллаж с медикаментами и спиртом — повалит уже не туман, повалит дым от пожара. А если Пуховик ответит на полную, то сначала пожар, а потом ледяной шторм, и моя подсобка превратится в декорацию к фильму-катастрофе, бюджет которого я не потяну.

Я шагнул между ними. Буквально встал посередине, раскинув руки, как регулировщик на перекрёстке, где с двух сторон несутся грузовики.

Левую руку положил на загривок Пуховика. Правую опустил в таз с саламандрой, на шею, туда, где терморегуляционные узлы. Очень горячо. Пальцы обожгло, и первым инстинктом было отдёрнуть, я не отдёрнул, потому что за сорок лет не отдёргивал и не собирался начинать.

И через обе руки одновременно толкнул эмпатию. Без слов, чистым ощущением. Густое, тяжёлое, как тёплое одеяло, которое накрывает обоих сразу.

Спокойно. Тихо. Никто никого не обижает. Белая штука из носа — не атака. Горячий пар — не угроза. Вы оба маленькие, напуганные, и вам обоим нечего делить в этой подсобке, кроме моего внимания, которого хватит на двоих.

Пуховик сдался первым. Холод схлынул, серебристые волны по шерсти погасли, и он уткнулся мордой мне в ладонь, мелко дрожа.

«…не хотел… она страшная… горячая…»

Саламандра держалась дольше. Всполохи на коже метались ещё секунд десять, пасть была приоткрыта, и я чувствовал, как под пальцами пульсирует жар — рваный, скачущий, как у зверя, который ещё не решил, бить или отступить.

Я надавил чуть сильнее на терморегуляционные узлы и добавил к общему «одеялу» конкретный, адресный посыл: тебе не больно, тебе не холодно, вода тёплая, злой барсёнок больше не чихает, всё.

Она обмякла. Медленно, неохотно, как человек, который злости ещё не отпустил, однако устал её держать. Лапы разъехались, хвост лёг на дно таза, пасть закрылась. Всполохи потухли.

«…ладно…, но пусть эта белая мелочь в мою сторону больше не чихает…»

— Договорились, — сказал я вслух, хотя ни один из них не понимал слов.

Туман в центре подсобки рассеивался. Мокрый снег перестал сыпаться. Иней на левой стене начал таять, стекая грязными ручейками по штукатурке. Обои на правой стене отклеились окончательно и повисли печальным языком.

Я стоял между двумя стихиями, с обожжённой правой рукой и онемевшей от холода левой, и думал о том, что если Панкратыч или, не дай бог, Валентина Степановна заглянут сейчас в подсобку, мне не поможет никакая дипломатия, потому что объяснить, почему в трёхметровой комнате одновременно идёт снег и кипит вода, я не смогу даже себе.

Раздельные стационары. Четвёртая зона из шести. Жизненная необходимость, никакой роскоши тут нет. Холод и жар в полутора метрах — это уже не содержание пациентов, это русская рулетка, и я только что на собственной шкуре убедился, что курок щёлкает чаще, чем хотелось бы.

Потом я почувствовал запах.

Горелое. Едкое, плотное, с той характерной химической горечью, от которой моментально сводит скулы. Запах, который за сорок лет работы рядом с огненными видами я научился узнавать раньше, чем видел дым. Раньше, чем слышал треск. До того, как мозг успевал сформулировать слово «пожар».

Я медленно обернулся к мойке.

Из кастрюльки с ядовито-зелёной ручкой поднимался тонкий серый дымок.

Это была каша. Моя каша в кастрюльке с ядовито-зелёной ручкой, которую я поставил на плитку, а потом отвлёкся на двух идиотов, устроивших в подсобке локальный ледниковый период с одновременным глобальным потеплением.

Я метнулся к мойке, выдернул шнур из розетки и снял кастрюльку с конфорки. Дно было чёрным. Овсянка, которая десять минут назад представляла собой вполне пристойную серую массу, превратилась в нечто, напоминающее содержимое вулканического кратера: сверху ещё условно съедобное, а под верхним слоем — спёкшаяся корка, от которой шёл тот самый едкий дымок и тот самый запах, из-за которого мой тренированный мозг чуть не запустил протокол эвакуации.

Я постоял над кастрюлькой, вдыхая аромат собственного завтрака, и подумал, что если бы кто-нибудь вёл хронику моей новой жизни, то сегодняшняя запись выглядела бы примерно так: «День третий. Обнаружил у пациента зачатки Сопряжения. Предотвратил стихийный конфликт между ледяным и огненным видами. Сжёг завтрак».

Выбрасывать было нельзя — другой еды не было, а магазин я сегодня уже посещал и повторять этот опыт не планировал. Я аккуратно соскрёб верхний слой, тот, который ещё не побывал в аду, в тарелку, а чёрное дно оставил кастрюльке на память.

Разложил всё в единственную тарелку, которую обнаружил в шкафу: белую, с трещиной и подозрительным пятном на донышке, которое я решил считать частью дизайна.

Каша выглядела так, как и должна выглядеть каша, сваренная на воде без соли и масла, а потом частично сожжённая по вине снежного барсёнка и огненной саламандры — серо, уныло, с тёмными вкраплениями горелого по краям и без малейшего намёка на то, что её стоит есть. Я сел, взял ложку и начал.

Первая ложка прошла тяжело. Морально тяжело, потому что вкус у овсянки на воде и без того был примерно такой же, как у размокшего картона, а с привкусом гари картон этот ещё и подкоптили.

Яйцо спасало — в нём хотя бы была соль, природная, и желток давал жирность, которая делала пресную массу в тарелке чуть более терпимой.

М-да, надо будет потом придумать, как питаться вкусно, при этом не теряя пользы. Причём с моим бюджетом.

Жуя, я обводил взглядом свою подсобку, которая одновременно служила стационаром, кухней, спальней и, судя по последним событиям, потенциальным полигоном для климатических испытаний.

Думал о том, что вот это — дно, которое нужно признать целиком и полностью, переварить и оттолкнуться от него, потому что тонуть дальше уже некуда, разве что если вырыть подвал и тонуть в нём, но подвал уже был занят крысами, которых я пока предпочитал не трогать.

Любая нормальная клиника имеет минимум шесть функциональных зон. Я знал это наизусть, потому что в прошлой жизни проектировал клиники сам, и не одну.

Первая зона — приёмная. Место, куда клиент входит с улицы, где стоит стол администратора, стулья для ожидания и контейнеры для верхней одежды.

Вторая — смотровая. Чистая, изолированная от приёмной шлюзом или хотя бы дверью с уплотнителем.

Третья — операционная. Святая святых.

Четвёртая — раздельные стационары. Вот тут я посмотрел на Пуховика и саламандру, которые находились в полутора метрах друг от друга, и почувствовал, как левый глаз дёрнулся.

Снежный барсёнок генерировал холод, его соседка по подсобке — жар, и держать их в одной комнате было примерно так же разумно, как хранить бензин рядом с зажигалкой.

Пока оба слабые и спокойные, всё работало, но стоит одному из них чуть разогнать Ядро — и в моей подсобке образуется метеорологическая аномалия, по сравнению с которой питерская погода покажется образцом стабильности.

Пятая — аптечная комната. Бронированная, с температурным контролем, с замком, к которому допущен только врач.

У меня сейчас всё это стояло в шкафчике с хлипкой стеклянной дверцей, которую любопытный зверь средних размеров открыл бы носом за две секунды.

И шестая — изолятор. Отдельное помещение с усиленными стенами и подавляющим полем для буйных, агрессивных или инфицированных пациентов.

Шесть зон. Минимум.

У меня была одна. Подсобка три на четыре, в которой происходило всё сразу: приём, диагностика, лечение, стационар, кухня и спальня. Операционная стерильность обеспечивалась тем, что я протирал стол спиртом перед каждой процедурой, а изоляция буйных пациентов — тем, что я стоял между ними и делал строгое лицо.

И вся фишка в том, что за стенкой пустовали цеха Панкратыча. Три огромных помещения, каждое по тридцать-сорок квадратов, с четырёхметровыми потолками, в которых можно было развернуть полноценную клинику, а если всё сделать правильно — то и Фам-центр, первый в истории независимый, не принадлежащий ни одному Синдикату.

Я даже видел это мысленно: вольеры вдоль стен, термозоны, криозоны, сканер Ядра посередине, хирургический стол с антигравитационной подвеской, аптечная комната с бронированной дверью…

Красиво. Масштабно. И… абсолютно невозможно прямо сейчас.

Потому что сейчас аренда одного дополнительного помещения — это плюс сорок-пятьдесят тысяч в месяц к и без того удушающим расходам. Ремонт, проводка, водопровод, вентиляция — ещё больше. Оборудование — суммы, от которых белочка на моём блокноте покроется холодным потом.

В общем расти было куда. И перспективы у меня есть. Осталось только заработать денег.

Я доел кашу. Вымыл тарелку и кастрюльку. Протёр стол. Проверил фиксаторы у Пуховика — приводы работали, контактные площадки сидели ровно, каналы Ядра в позвоночнике пульсировали чисто и направленно. Поменял воду у саламандры, тридцать восемь градусов.

Потом поставил чайник. Тот застонал, как и положено, с привычным надрывным трагизмом.

Пока он мучился, я стоял у мутного окна и смотрел на дождь, который выписывал по стеклу свои бесконечные каракули. За окном мигали далёкие неоновые огни — реклама Синдикатов, баннеры Гильдий, афиши турниров. Другой мир. Тот, из которого я ушёл.

Я заварил чай. Чабрец, мята, шиповник. Четыре минуты под блюдцем.

Сел на табуретку, поднёс кружку к губам и сделал первый глоток.

Горячий, горький, с кислинкой на выдохе. Как всегда.

Допивая вторую кружку, я потянулся к телефону.

Он лежал на краю стола экраном вниз, потому что экраном вверх смотреть на него было больно. Трещина, рассекавшая стекло наискосок от угла до угла, придавала каждому входящему сообщению вид зашифрованной телеграммы, которую нужно было сначала расшифровать, а потом уже читать. Телефон, впрочем, работал, и это было его единственным, при этом достаточным достоинством.

Я набрал Саню.

Палец завис над кнопкой вызова на полсекунды дольше, чем следовало, потому что в голове промелькнула мысль, от которой по спине прошёл неприятный холодок: а что если трубку возьмёт не Саня, а кто-нибудь из «Железных Псов»?

Низкий голос, спокойный, деловой: «Ваш друг у нас, приходите поговорить, адрес такой-то». И тогда мой вечер из пресной каши и философских размышлений о зонировании клиники превратится в нечто значительно менее приятное.

Нажал.

Гудок, второй, третий, четвёр…

— МИХА!

Саня взял трубку так, будто ждал звонка с зажатым в кулаке телефоном. Голос был бодрый, звонкий и, самое главное, живой! А на фоне шумел ветер и что-то ритмично хлюпало, как будто он бежал по лужам или, зная Саню, прыгал по ним.

— Живой! — выдохнул он с такой радостью, словно это я пропадал полдня, а не он. — Миха, братик, я тебя обожаю! Ты там как? Цел? Они к тебе не приходили?

— Ко мне приходили другие, — сказал я. — Это отдельная история. Ты где?

— Оторвался! — в его голосе прорезалась гордость. — Через проходные дворы, Миха! Помнишь, как мы в детстве бегали от участкового через арку на Гражданской? Вот так же, только быстрее, потому что участковый был толстый и ленивый, а эти двое — здоровые, как шкафы! Но шкафы тяжёлые, Миха, а я Шустрый!

— Саня…

— Нет, ты послушай! Они за мной через первый двор, я через арку, они за мной через арку, я через подвал, они в подвал не полезли, потому что там темно и воняет, а я полез, потому что мне не привыкать, и вылез через вентиляцию на параллельную улицу, а там маршрутка, и я в неё, а они остались! Красота!

Он рассказывал это с таким упоением, с каким комментаторы описывают финальный раунд на Арене, и я на секунду прикрыл глаза, потому что представил себе эту картину.

Саня, мокрый, с переноской, из которой торчит язык пухлежуя, ныряет в подвал через вентиляционную решётку, а за ним два амбала в чёрных плащах пытаются протиснуть свои квадратные плечи в отверстие, рассчитанное на человека нормальных размеров, и терпят закономерную неудачу.

— Пухлежуй цел? — спросил я.

Саня возмущённо засопел в трубку. Звук получился такой, будто кто-то пытался продуть засорившуюся раковину.

— Цел?! — переспросил он с интонацией глубоко оскорблённого человека. — Миха, эта слюнявая подушка не просто цела, она в восторге! Она мне ухо облизывает! Прямо сейчас! На бегу! Решил, что самый подходящий момент, чтобы выразить мне свою бескрайнюю любовь!

На фоне раздался характерный влажный звук — «слюрп», — и Саня шёпотом, но отчётливо выругался.

— Видишь?! — голос снова в трубке. — Слышал?! Вот! Вот это оно и делает! Постоянно!

Я почувствовал, как уголки губ ползут вверх, и не стал сопротивляться.

— А ты куда бежишь-то? — спросил я.

— Ой, долгая история, — ответил Саня. — Потом как-нибудь расскажу. В общем, если вкратце, Пухлежуй остался у меня на неопределенный срок.

— Саня, ляг на дно. «Железные Псы» могут следить за моим адресом. Когда всё уляжется — я наберу.

— Понял, братик. Залягу, как подводная лодка. Они меня не найд… ПУХЛЯ, УБЕРИ ЯЗЫК ИЗ МОЕГО… — связь оборвалась.

Я посмотрел на погасший экран. Потрескавшееся стекло отразило моё лицо, уставшее, небритое, при этом, что удивительно, улыбающееся.

Друг цел, пухлежуй тоже, бандиты потеряли след. Проблема не решена, просто отложена, иногда «отложено» — это лучшее, на что можно рассчитывать, и жаловаться на отложенные проблемы — роскошь, доступная только тем, у кого нет проблем нерешённых.

Я допил чай, вымыл кружку и повернулся к своей клинике. Пора было заняться тем, что я откладывал с первого дня.

Если мне предстоит принимать серьёзных пациентов, оперировать их тем, что у меня есть, было невозможно. После визита Золотарёва и слухов, которые неизбежно поползут по округе, серьёзные пациенты были вопросом «когда», а не «скоро ли».

Я достал из ящика блокнот. Тот самый, с белочкой на обложке, которая держала жёлудь и смотрела на мир с оптимизмом, совершенно не оправданным содержимым предыдущих страниц, где были только долги и убытки.

Открыл чистую страницу. Нашарил огрызок карандаша.

И начал писать, потому что составление списка — это первый шаг от хаоса к порядку, а порядок был тем единственным, что отличало мой Пет-пункт от бродячего цирка с огненным и ледяным номерами.

Через пару минут передо мной был внушительный список закупок, где было указано всё самое необходимое: от стерилизатора до хирургических зажимов.

И потратить на это придётся кредитные деньги. Те самые, которые я обещал себе беречь и тратить только на необходимое. Ну вот оно — необходимое. Без этих инструментов я остаюсь пунктом первой помощи, куда можно прийти, чтобы тебе замазали царапину и выписали аспирин, а для всего серьёзного — «извините, обращайтесь к другим специалистам».

Я убрал блокнот в карман, надел куртку, которая всё ещё была влажной после утреннего похода, к этому я уже привык настолько, что перестал замечать.

До магазина я добрался за двадцать минут на маршрутке, которая тряслась по питерским дорогам с такой самоотдачей, будто её целью было не доставить пассажиров, а проверить их вестибулярный аппарат на прочность.

«ФамВет-Снаб» располагался на первом этаже бизнес-центра, одного из тех новых коробчатых зданий, которые в Питере вырастали на месте бывших заводов и выглядели так, будто архитектор проектировал их в состоянии глубокого безразличия к результату.

Вывеска была строгая, без излишеств: белые буквы на тёмно-синем фоне, а под ними — логотип с белой лапой и надпись «Профессиональное оборудование для ветеринарных специалистов».

Не элитный бутик с мраморными полами и продавцами в белых халатах, куда ходили корпоративные закупщики Синдикатов. И от барахолки далеко, где мне с утра впарили фиксаторы с кислотным налётом и божились, что они новые. Крепкий средний уровень, для практикующих фамтехов, которые знают, что им нужно, и не переплачивают за бренд.

Внутри было чисто и светло. Полки стояли ровными рядами, и на них, разложенное по категориям и подписанное аккуратными карточками, лежало всё то, без чего моя клиника оставалась полевым госпиталем.

Я взял корзину и пошёл по рядам.

Руки работали на автопилоте: пальцы сами находили нужное, проверяли маркировку, оценивали качество сборки, откладывали негодное.

Зажим Кёхера: проверил замок, пружину, ход губок, убедился, что не люфтит, положил в корзину. Второй — по тому же маршруту.

Зажим Бильрота тоньше, деликатнее, для работы с сосудами, и тут я позволил себе потратить лишнюю минуту, перебрав три штуки, прежде чем нашёл тот, чей ход мне понравился.

Скальпели взял набором. Стандарт, тонкий и микро, в кожаном чехле, и чехол был приятной мелочью, которая говорила о том, что производитель уважает инструмент, а кто уважает инструмент — уважает и того, кто им работает.

Ранорасширитель, шовный материал — четыре катушки, по две каждого типа. Ножницы. Иглодержатель. Всё это ложилось в корзину привычно, и с каждым новым предметом что-то внутри меня успокаивалось, будто я собирал разобранный механизм и с каждой вставленной деталью он становился всё ближе к рабочему состоянию.

Медикаменты я набирал придирчивее. Антисептик — профессиональный, широкого спектра, в литровой бутыли с дозатором, а не аптечный пузырёк, которого хватит на три процедуры. Местный анестетик — два вида, для кожи и для глубоких тканей, потому что зверь, которому больно, — зверь, который дёргается, а зверь, который дёргается на операционном столе, — это приговор для хирурга и для самого зверя.

Коагулянт быстрого действия — дорогой, экономить на том, что останавливает кровотечение, мог только человек, который никогда не стоял по локоть в крови бьющейся мантикоры и не считал секунды.

Стерилизатор. Настольный автоклав, компактный, на двенадцать инструментов, с таймером и индикатором температуры. Я повертел его в руках, проверил крышку, уплотнитель, кнопку запуска.

Недешёвый, без него всё остальное не имело смысла, как не имеет смысла покупать свежие продукты и хранить их в грязном холодильнике.

Корзина потяжелела настолько, что я перехватил её двумя руками.

За всё время, пока я ходил между полками, проверял инструменты и складывал покупки, за мной наблюдали. Лениво, со скучающим прищуром.

Это был продавец, который сидел за кассовой стойкой, откинувшись на спинку стула, и я его мысленно каталогизировал ещё на входе.

Круглое мясистое лицо, маленькие цепкие глаза, стрижка короткая, усы подковой. На безымянном пальце красовалась массивная печатка, дорогая, с чернёным серебром и гравировкой, разглядеть которую с моего расстояния не удалось, общий вид говорил о причастности к определённым кругам.

На обычного продавца он не походил. Скорее на хозяина, который иногда садится за кассу лично. Причём делал это потому что любит контролировать, кто приходит и что берёт.

Я подошёл к стойке и выставил корзину на прилавок. Тяжёлую, набитую так, что зажимы торчали из-под крышки стерилизатора, а шовный материал примостился сверху, как вишенка на торте.

Мысленно прощался с куском кредитных денег. Серьёзным куском, от которого блокнот с белочкой содрогнулся бы всем корешком, без которого оставаться полевым госпиталем было уже нельзя.

— Вот, — сказал я. — Беру всё.

Мужик даже не шелохнулся. В руки сканер штрих-кодов не взял, за пакетом не полез, чек пробивать не начал. Ничего из того, что обычно делает продавец, когда покупатель говорит «беру».

Вместо этого он скрестил руки на широченной груди, от чего рукава рубашки натянулись на бицепсах, и посмотрел на меня. Оценивающе, с ног до головы, задержавшись взглядом на куртке, потом на кроссовках, а потом снова на лице, молодом, двадцатиоднолетнем, небритом и уставшем.

И я увидел, как в его глазах происходит тот мгновенный расчёт, который производят люди, привыкшие определять статус собеседника по внешним признакам.

Дешёвая куртка, такая же дешёвая обувь, мальчишеский возраст.

Корзина — серьёзная, профессиональная, набранная с пониманием, и это пока ничего не значит, потому что набрать может любой, а вот заплатить…

— А ты чьих будешь, парень? — спросил он.

Я моргнул.

— В смысле — чьих?

— В прямом. Из какой Гильдии? — он чуть подался вперёд и приподнял подбородок, обнажив короткую бычью шею, перетянутую золотой цепочкой. — Кто тебя прислал, студент?

— Никто не прислал. Покровский я. Частный Пет-пункт на Садовой.

Мужик уставился на меня так, будто я только что сообщил, что прилетел с Марса и хотел бы купить скальпель для вскрытия метеоритов.

— Частный, — повторил он, и это слово в его исполнении прозвучало так, как звучит слово «бездомный» в устах владельца отеля. — Пет-пункт, значит.

— Пет-пункт, — подтвердил я.

Он посмотрел на корзину, задержав взгляд на автоклаве, зажимах и наборе скальпелей в кожаном чехле, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на недоумение, потому что содержимое корзины не вязалось с тем, что он видел перед собой.

А потом он усмехнулся. И усмешка перетекла в смешок, а смешок — в откровенный, от души, раскатистый хохот, от которого его мощная грудная клетка заходила ходуном, а печатка на пальце звякнула о край прилавка.

Отсмеявшись, мужик вытер глаза тыльной стороной ладони, шумно выдохнул и протянул руку к моей корзине. Не пробить, а отодвинуть. Брезгливо, двумя пальцами, как отодвигают что-то ненужное с края стола.

— «Ничьих», значит, — сказал он, и веселье в его голосе потухло. — Понятно всё с тобой. Иди на хер тогда, Покровский. Свободен.

Глава 10

Я посмотрел на продавца. В прошлой жизни, на тридцать втором этаже «Северной звезды», у меня в кабинете висела табличка, подаренная коллегами на юбилей: «Доктор Покровский не спорит, а ставит диагноз».

Табличка была шуточная, но суть передавала точно: спорить с человеком, который уверен в своей правоте, бесполезно.

Переубеждать его тоже бессмысленно.

А вот показать ему, что он неправ, так, чтобы он увидел это сам, своими глазами, и чтобы спрятаться было некуда, — это уже работа. И работа тонкая, требующая терпения, точности и полного хладнокровия.

Примерно так же я подходил к диагностике. Зверь не скажет тебе, что у него болит. Даже с Эмпатией надо еще докопаться до сути. Он огрызается, кусается, бывает что и плюётся кислотой. Но если ты знаешь, куда смотреть, его тело расскажет всё за него.

С людьми работает тот же принцип.

— На хер, значит… — сказал я, не повышая голоса и не двигаясь с места. — Серьёзно. А можно уточнить, по какой именно причине вы не продаёте частным практикам?

Мужик посмотрел на меня с презрением

— Объясняю для одарённых, — он откинулся на спинку стула и заговорил покровительственным тоном. — У нас контракт с Ассоциацией. Эфирные миорелаксанты, хирургическая сталь третьего класса и выше — только для сертифицированных Фам-центров, привязанных к Гильдиям. Понимаешь, для чего? Чтобы такие, как ты, некомпетентные коновалы, не резали зверей и не травили их нашей алхимией. Мы за качество отвечаем головой.

Он произнёс «головой» с таким весом, будто эта голова была застрахована на миллион и представляла исключительную ценность для мировой науки. Ну все понятно. Недобросовестная борьба с конкурентами.

Хочешь нормальные инструменты для работы? Присоединяйся к Гильдии под крылом Синдиката. Распространение влияния классная штука только для тех, кто его распространяет. Для всех остальных — это кабала.

— Понял? — он подался вперёд, уперев локти в прилавок. — А теперь освободи кассу. У меня через час поставка.

Я не возмутился. Потому что это было бы реакцией двадцатиоднолетнего мальчишки, которого обидели, а внутри меня сидел шестидесятилетний профессор, который только что выслушал доклад студента-двоечника и теперь прикидывал, с какого конца начать разбор.

Я вздохнул. И перевёл взгляд с продавца на витрину у него за спиной.

Застеклённый шкаф, подсвеченный сверху двумя галогеновыми лампами, от которых стекло чуть бликовало. Внутри, на четырёх полках, аккуратно расставленная фармакология: ампулы, флаконы, капсулы в блистерах.

Всё красиво, всё с этикетками, такое дорогое. Верхняя полка — элитный ряд, самые ценные препараты, подсвеченные отдельно.

Я прищурился.

— За качество головой отвечаете, значит, — повторил я задумчиво, и что-то в моей интонации заставило его чуть нахмуриться, потому что это прозвучало как первый щелчок взводимого курка. — И строго блюдёте стандарты Ассоциации?

— Именно, — он расправил плечи. — А теперь проваливай.

Я не провалил. Вместо этого поднял руку и указал пальцем на верхнюю полку витрины — ту самую, красиво подсвеченную, гордость магазина.

— Тогда объясните мне, уважаемый блюститель стандартов, почему у вас эфирный миорелаксант третьего класса стоит на верхней стеклянной полке? Прямо под галогеновым светильником?

Мужик посмотрел туда, куда я показывал. Потом обратно на меня. На его лице появилось выражение, которое я видел тысячу раз — у тренеров, которые притаскивали мне полумёртвых зверей и не понимали, что именно они сделали не так.

— И что? — спросил он с лёгким раздражением. — Красиво стоит. Покупатели видят.

— Покупатели видят, — согласился я. — А вот вы, судя по всему, не видите. Галогеновый светильник мощностью от ста ватт на расстоянии двадцати сантиметров от стеклянной полки нагревает поверхность до тридцати — тридцати двух градусов. Верхние ампулы, те, что ближе к лампам, получают ещё больше. Эфирный миорелаксант третьего класса — препарат на белковой основе. При нагреве свыше двадцати двух градусов его белковая структура начинает сворачиваться. Процесс занимает сорок восемь часов и внешне почти незаметен, кроме лёгкого помутнения раствора, которое неспециалист примет за нормальную взвесь.

Я сделал паузу, для того чтобы следующая фраза дошла, потому что она была главной:

— После сворачивания белка эфирный миорелаксант третьего класса перестаёт быть миорелаксантом. Он становится паралитическим нейротоксином. Хирург Гильдии, которому вы продадите эти ампулы, вколет их боевому пету перед операцией, рассчитывая на штатное мышечное расслабление, а получит системный паралич дыхательных каналов Ядра. Остановка дыхания через три минуты. Смерть через пять. На операционном столе, под вашими гарантиями качества.

Тишина.

Мужик за прилавком смотрел на меня. Потом медленно, будто преодолевая сопротивление, повернул голову к витрине.

К верхней полке и ампулам, которые стояли там, видимо, не первый день и, возможно, не первую неделю, прямо под светильниками, в тёплом коконе галогенового света.

Я видел, что его глаза нашли то, что искали. Вернее, то, чего раньше не замечали, потому что не знали, что искать. Лёгкое помутнение в ближайшей к лампе ампуле — не муть, а опалесценция, едва заметное изменение прозрачности, которое говорило о том, что белок уже начал денатурировать. Ещё сутки, и процесс станет необратимым, а ампула — смертельной.

Понятно, что это не он её туда поставил, а кто-то из особо ретивых работников, которые стремились угодить сварливому шефу. Но отвечать-то в итоге ему.

Самоуверенность на его лице не исчезла мгновенно. Сначала стёрлась ухмылка, потом расслабилась челюсть, потом дрогнули глаза, и наконец он сглотнул, и кадык на его толстой шее дёрнулся вверх-вниз.

— Это… — начал он.

— Это грубейшее нарушение условий хранения препаратов группы «А», — закончил я. — Не просто отзыв лицензии у магазина. Даже не штраф. Это уголовная ответственность за непредумышленное причинение вреда ценному имуществу Синдиката. Если хоть одна из этих ампул уже продана и вколота — а судя по полупустой верхней полке, продана не одна, — то при летальном исходе это статья. Реальная. С реальным сроком.

Мужик побледнел. А потом посерел, и это было заметно даже сквозь загар и красноту, которые минуту назад придавали его лицу вид сытого хозяина жизни.

Я мог бы на этом остановиться.

И в другой ситуации, с другим человеком остановился бы. Потому что пинать лежачего некрасиво и непродуктивно. Но этот конкретный человек минуту назад смеялся мне в лицо, отодвигал мою корзину двумя пальцами и посылал на хер, и мне, при всей моей шестидесятилетней мудрости и терпении, было бы лукавством сказать, что я не получал от происходящего определённого удовлетворения.

— Я могу прямо сейчас нажать кнопку экстренного вызова на браслете, — сказал я, подняв левую руку, на которой тускло светился экран смарт-браслета. — Инспекция прибудет минут через двадцать. Они опечатают витрину, возьмут пробы, проверят журнал продаж. Найдут покупателей. Свяжутся с Гильдиями, которым вы поставляли. Если повезёт — ампулы ещё на складах и никто не пострадал. Если не повезёт…

Я не стал договаривать. Это работало лучше любых слов. В этой недосказанности мужик сейчас вписывал всё то, что мог представить: проверки, допросы, адвокатов, наручники и тюремную баланду, которая, подозреваю, была ещё хуже моей сегодняшней овсянки.

Он молчал секунд десять. Потом облизнул губы. Посмотрел на корзину, которую сам же отодвинул, и в его взгляде я прочитал ту стремительную арифметику, которую люди его склада проделывают мгновенно: с одной стороны — гордость и принципы, с другой — свобода и бизнес.

Арифметика была недолгой.

— Сколько? — спросил он хрипло.

— Что «сколько»?

— За… консультацию. Сколько скинуть?

Я придвинул корзину обратно к нему. Подтолкнул через прилавок, чтобы она стояла прямо перед ним, и заглянул ему в глаза.

— Пробиваете всё по чеку. Скидка — двадцать процентов. За консультацию и за потраченные нервы. Потом я забираю пакеты и иду лечить зверей. А вы берёте стремянку, снимаете каждую ампулу с верхней полки и перекладываете в холодильник. Те, что помутнели, — на утилизацию. Не на продажу! — я сделал акцент. — И не «ладно, эту ещё можно», а на утилизацию, потому что «ещё можно» — это русская рулетка, а вы и так уже наигрались. И молитесь, чтобы те, которые вы продали на прошлой неделе, ещё лежали на складах у Гильдий и никому не попали в кровь.

Это я уже сказал больше для устрашения. Мой опытный взгляд видел, что те, что стояли на витрине еще были в порядке. Даже интересно, кому они умудрились продать недостающие ампулы. Хотя бывает, что гильдии заказывают доставку (место ведь проверенное), а курьерам до звезды как там хранятся эти ампулы.

Он смотрел на меня, а потом махнул рукой. Его руки потянулись к корзине. Взяли сканер штрихкодов. И начали пробивать. Молча, не поднимая глаз.

Зажим Кёхера — пик. Второй — пик. Зажим Бильрота — пик. Скальпели — пик. Автоклав — пик. Медикаменты — пик, пик, пик…

Двадцать процентов он снял без единого слова, просто ввёл код скидки в терминал, и итоговая сумма на экране стала ощутимо легче, хотя от кредитных денег всё равно отвалился серьёзный кусок. Да, эту покупку я записал в официальные расходы и даже при всем желании не мог бы воспользоваться своими средствами, а не кредитными.

Я расплатился. Сложил покупки в два тяжелых пакета и подхватил автоклав отдельно, под мышку, потому что он не влез ни в один из них.

У двери я обернулся и добавил:

— И ещё. Термометр на витрину повесьте. Обычный, спиртовой, за двести рублей. Чтобы видеть, что происходит за стеклом, а не гадать. Это не сложно и не дорого, а спасёт вам больше, чем вы думаете.

Мужик ничего не ответил. Он уже стоял, развернувшись к витрине, и смотрел на верхнюю полку.

Дверь закрылась за мной с мягким стуком.

На улице было сухо и холодно. Питер без дождя, но с ветром, который забирался под куртку и хозяйничал там, как у себя дома.

Я стоял на крыльце бизнес-центра, нагруженный пакетами, с автоклавом под мышкой и ощущением, которое бывает после удачной операции: усталость, облегчение и лёгкое подрагивание в пальцах, когда адреналин уходит, а на его место приходит понимание, что всё получилось.

Двадцать процентов скидки на всю корзину. За несколько минут разговора и одно наблюдение, которое любой грамотный фамтех сделал бы на моём месте, если бы знал, куда смотреть.

Я перехватил пакеты поудобнее и двинулся к остановке.

До маршрутки было две минуты ходьбы, но с моим грузом они растянулись в пять, потому что автоклав, при всей его компактности, весил как небольшой астероид и с каждым шагом норовил выскользнуть из-под руки.

В маршрутке я сел у окна, зажав пакеты между ног, а автоклав пристроил на коленях. Он занял оба колена целиком и ещё чуть-чуть свисал, так что сосед слева покосился на меня.

Телефон в кармане завибрировал.

Достал, скосил глаза на трещину поперёк экрана. Сквозь неё проступило имя: Саня.

Сообщение. Не звонок — значит, прятался, как и договорились. Я открыл чат.

«Миха! Я залег. Всё тихо. Но эта слюнявая подушка ЖРЁТ МОИ КРОССОВКИ. Я их снял чтоб ноги просохли, а она одну уже обслюнявила до состояния биологического оружия, и вторую подтаскивает. Миха, это нормально?»

Я усмехнулся и набрал ответ, тыкая в экран через трещину, отчего каждое третье слово набиралось с ошибкой.

«Нормально. Пухлежуи жуют всё, что пахнет хозяином. Считай это комплиментом.»

Ответ прилетел мгновенно:

«Я ему НЕ хозяин. Я курьер. И кроссовки мне батя на днюху подарил!!!»

«Не давай ему ничего жирного. И солёного. Вспомни шаверму.»

Пауза в пять секунд. Потом:

«Понял. Убрал чипсы. Слушай, а давай вечером пива попьём? Я угощаю. Стресс снимем, обсудим стратегию. У меня тут ещё мысль есть по одной теме, тебе понравится, гарантирую, чистое золото»

Я посмотрел на это сообщение и почувствовал, как внутри сработал тот же рефлекс, что при виде помутневшей ампулы на витрине, — мгновенное, автоматическое «нет».

Пиво в двадцать один год — нормальная история. Все пьют, снимают стресс, обсуждают стратегии и чистое золото за третьей кружкой, а утром всё забывают и начинают сначала.

Только мне не двадцать один, и мой желудок из другой жизни, тот, который я убивал двадцать пять лет подряд кофе, стрессами и алкоголем на корпоративных ужинах, до сих пор снится мне по ночам. Фантомная боль, которой у этого тела не было и не будет, если я не повторю тех же ошибок.

«Какое пиво? Я чай пью. С чабрецом. Это гораздо полезнее.» — отправил я.

Ответ пришёл через три секунды, и я почти ощутил, как на том конце Саня подпрыгнул:

«ТЫ ЧЕ»

Потом, через секунду:

«ДЕД???»

И ещё через секунду:

«Тебе 21 год Миха!!! ДВАДЦАТЬ ОДИН!!! Какой, на хер, чабрец?! Ты ещё скажи что в 10 вечера спать ложишься!!!»

Я посмотрел на экран и набрал ответ с абсолютно серьёзным лицом, от которого бабушка на соседнем сиденье, заглянувшая мне через плечо с бесцеремонностью, свойственной людям её возраста и убеждений, одобрительно кивнула.

«В идеале в 11. Режим важен для нервной системы.»

В ответ прилетела лавина стикеров. Я насчитал двенадцать штук, прежде чем экран перестал обновляться: негодующие коты, плачущие смайлики, горящий череп, три восклицательных знака подряд и, почему-то, танцующий кактус, который к теме разговора не имел никакого отношения, но выражал общее Санино состояние с исчерпывающей точностью.

Потом, после паузы в полминуты — видимо, понадобилось время, чтобы прийти в себя:

«Покровский. Я тебя спасу от тебя самого. Это дело чести. Ты не можешь жить как пенсионер в теле студента, это противоестественно и аморально. Вечером жди!»

Я усмехнулся, убрал телефон в карман и откинулся на спинку сиденья. За окном маршрутки проплывал Питер.

Автоклав на коленях чуть покачивался в такт движению, и его вес, который десять минут назад казался обременительным, теперь ощущался иначе — как вес инструмента, который скоро будет работать. Зажимы в пакете тихо позвякивали при каждом повороте. Скальпели молчали, как им и положено.

Саня переживёт. Он всегда переживает, это его суперсила — возмутиться, отгоревать и через пять минут переключиться на что-нибудь новое, потому что мир слишком большой и интересный, чтобы злиться на друга за чабрец.

А чабрец — штука полезная. И для нервов, и для желудка, и для того, чтобы помнить, кто ты на самом деле, когда зеркало утром показывает чужое молодое лицо.

К Пет-пункту я подошёл, нагруженный так, что со стороны, вероятно, напоминал вьючное животное.

Но всё-таки, несмотря на вес, усталость и онемевшие пальцы, на душе было хорошо.

А потом я увидел, что у двери меня ждут.

Сначала я заметил Машу. Её сложно было не заметить, потому что она стояла на крыльце в позе, которую я бы описал как «полководец перед решающей битвой». Только полководец был ростом метр тридцать, в мокрых кедах и с пластырем на лбу, который с нашей прошлой встречи, кажется, не менялся.

Маша крепко держала за руку пожилую женщину лет семидесяти, которая, судя по выражению лица, была приведена сюда не столько по собственной воле, сколько силой убедительности, противостоять которой, как я уже имел возможность убедиться, было делом безнадёжным.

Женщина была из тех, кого раньше называли «интеллигенция»: аккуратный плащ, несмотря на явную поношенность, застёгнут на все пуговицы, седые волосы собраны в тугой пучок, а на носу — очки в тонкой оправе, поверх которых она с сомнением оглядывала мою вывеску.

В руках у неё была плетёная корзинка, старая, с потёртой ручкой и выцветшей ленточкой, а в корзинке лежало нечто, при виде чего мой профессиональный интерес проснулся раньше, чем я успел поставить пакеты.

Серый комок.

Похож на кота, если бы кота слепили из грозовой тучи и забыли просушить. Длинная, пушистая шерсть, которая в нормальном состоянии должна была клубиться и чуть парить, сейчас висела мокрыми сосульками, и весь зверь производил впечатление воздушного шарика, из которого выпустили воздух.

Дымчатый Сквозняк — декоративный вид, популярный среди пожилых людей, потому что здоровый сквозняк левитировал в метре от пола, мурчал на инфразвуковой частоте и мягко стабилизировал кровяное давление хозяина. Идеальный компаньон для тех, кому за семьдесят, тихий, воздушный и уютный.

Этот конкретный экземпляр не левитировал. Он лежал в корзинке пластом, тяжёлый и мокрый. И изредка вздрагивал, а глаза смотрели в одну точку с тоскливой обречённостью больного, который уже не ждёт ничего хорошего.

— Дядя доктор! — Маша заметила меня первой и замахала свободной рукой так энергично, что чуть не выдернула пенсионерку из плаща. — Вот! Я привела! Это Зинаида Павловна, из нашего подъезда! У неё Барсик заболел!

Зинаида Павловна перевела взгляд с вывески на меня. Оглядела мокрую куртку, пакеты, автоклав под мышкой. Потом моё молодое лицо, небритое, с тёмными кругами под глазами от хронического недосыпа.

Энтузиазм на её лице, и без того негустой, угас окончательно.

— Ой, Машенька… — она произнесла это тоном, каким обычно добрые люди отклоняют подарок, который им не нравится, стараясь при этом никого не обидеть. — Такой молодой человек. Вам бы, юноша, ещё учиться и учиться. Я, конечно, благодарна, что вы тут открылись, в нашем районе с фамтехами совсем беда, но у меня Барсику что-то совсем худо… Может, нам всё-таки в государственную клинику поехать? Там профессора, оборудование…

Она говорила мягко, извиняющимся голосом, причем так говорят воспитанные люди, когда хотят сказать «нет», но не хотят обидеть. И я её понимал. Если бы мне было семьдесят и у меня заболел любимый кот, я бы тоже с подозрением отнёсся к двадцатиоднолетнему мальчишке с ламинированной табличкой на двери.

Но Маша не разделяла этих сомнений.

— Зинаида Павловна! — она выступила вперёд, встав между бабушкой и ступеньками, и в её голосе зазвенела та абсолютная, ничем не замутнённая убеждённость, которая бывает только у детей и у фанатиков, с той разницей, что дети обычно правы. — Он лучший! Он вчера Пуховику лапки починил, а они вообще не работали! С рождения! И дракона из клетки выгнал! Голыми руками! Дракон плевался огнём, а он стоял и не боялся!

Я кашлянул в кулак.

— Это была саламандра, — уточнил я. — Не дракон.

— Она огнём плевалась, — безапелляционно отрезала Маша. По её тону было ясно, что если живое существо плюётся огнём, то оно дракон, и никакие зоологические классификации тут не помогут. — И вот такая, — она развела руки на ширину, значительно превышающую реальные размеры саламандры, — и рычала!

Зинаида Павловна посмотрела на меня поверх очков. Теперь в её взгляде к недоверию примешался лёгкий испуг.

— Я фамтех, — сказал я спокойно, ставя пакеты на крыльцо и доставая ключ. — Дипломированный. Лицензия на стене. А саламандра была размером вот с эту корзинку, не огнедышащий дракон. Маша склонна к художественным преувеличениям. Заходите, я посмотрю вашего Барсика. Осмотр бесплатно.

«Бесплатно» — волшебное слово, действующее на пенсионеров. Примерно так же, как «акция» на Саню.

Зинаида Павловна заколебалась. Посмотрела на Барсика, который выглядел так, будто ему было всё равно, куда его несут, лишь бы несли. Потом на Машу, которая смотрела на неё с мольбой, граничащей с ультиматумом. Потом снова на меня.

— Ну… если только осмотр… — сдалась она.

Я отпер дверь и пропустил их внутрь. Маша влетела первой как пуля, и не в приёмную, а сразу в подсобку, откуда через три секунды раздался восторженный писк:

— Ой! Искорка, ты покушала! Молодец! А Пуховик! Пуховичок, привет! Ты по мне скучал?

«…громкая девочка пришла… она хорошая… чешет за ухом…»

Я мысленно отметил два момента.

Первый: Маша дала саламандре имя. Искорка. Саламандра Золотарёва, которая через два дня должна была вернуться к своему хозяину, теперь носила имя, данное девочкой, и это осложняло и без того непростую ситуацию.

Второй: у меня, кажется, появился внештатный сотрудник. Несовершеннолетний, неоплачиваемый и абсолютно неуправляемый, зато с навыками пиар-менеджера, которым позавидовал бы рекламный отдел среднего Синдиката.

Ладно.

Я поставил пакеты на стол, достал автоклав, убрал его на полку, а потом сделал то, что откладывал два дня.

Из шкафа я вытащил белый медицинский халат. Единственный, купленный на те же кредитные деньги ещё до открытия, выстиранный и отглаженный, с аккуратно пришитым карманом на груди, в который я тогда же вложил ручку и маленький фонарик для осмотра зрачков.

Халат висел в шкафу, ожидая момента, когда я наконец перестану бегать по барахолкам и начну работать.

Момент наступил.

Я снял куртку. Вымыл руки — тщательно, до локтей, с мылом, дважды. Высушил бумажным полотенцем. И надел халат.

Ткань легла на плечи, и что-то изменилось — не внутри, внутри я был тем же самым человеком, что и минуту назад, — а снаружи. Как будто щёлкнул переключатель, и мальчишка в мятой одежде с обожжёнными пальцами исчез, а на его месте появился кто-то другой.

Тот, кто тридцать лет стоял у операционного стола, ставил диагнозы по одному взгляду и не ошибался.

Зинаида Павловна, которая до этого переминалась у двери с корзинкой и выражением человека, готового в любой момент уйти, замерла. Она смотрела на меня, и я видел, как в её глазах что-то перестраивается, пересобирается, потому что молодое лицо и тёмные круги под глазами остались прежними, но осанка, руки, взгляд — всё стало другим. Тяжелее, увереннее, спокойнее. Так стоят люди, которые точно знают, что делают, и которым не нужно это доказывать.

— Присаживайтесь, — я указал ей на стул, подвинув его к столу. — Корзинку сюда.

Она послушалась. Молча, без возражений, и сама, наверное, не заметила, как перестала сомневаться.

Я осторожно поднял Барсика из корзинки и переложил на смотровой стол. Кот — если его вообще можно было так назвать, потому что Дымчатый Сквозняк стоял от обычного кота примерно так же далеко, как пингвин от орла, — оказался тяжёлым.

Непривычно тяжёлым для вида, который в здоровом состоянии весит граммов восемьсот и большую часть времени парит в воздухе. Этот тянул на два с лишним килограмма, и вес ощущался руками как что-то неправильное, словно держишь облако, которое внезапно решило стать камнем.

Шерсть, мокрая и слипшаяся, под пальцами казалась не мехом, а влажной ватой. Ни намёка на характерное для сквозняков электростатическое покалывание, которое в норме чувствуется ещё до прикосновения. Мёртвая тишина в тактильном плане — как будто зверь обесточен.

Включилась эмпатия.

«…тяжело… всё тяжёлое… лапы тяжёлые, хвост тяжёлый, голова тяжёлая… раньше летал, а теперь всё тянет вниз… и внутри что-то гудит, тихо-тихо, и не могу остановить…»

Гудит. Интересно.

— Зинаида Павловна, — я взял фонарик из нагрудного кармана и посветил Барсику в глаза: зрачки среагировали чуть замедленно, — расскажите мне, когда это началось. Подробно, с самого начала.

Бабушка, почувствовав в моём тоне что-то, расправила плечи и заговорила:

— Третий день уже, доктор. Третий день пластом лежит. Не летает. Раньше, бывало, с утра поднимется под потолок, кружит по комнате, мурчит — и у меня сразу давление в норму приходит, как будто и не было ничего. А тут упал на подушку и лежит. Как тряпочка.

— Аппетит?

— Вот это самое страшное, — она понизила голос, как будто делилась государственной тайной. — Он даже зефирки с маной не кушает. А это его любимое! Я ему специально в «Алхимлавке» беру, по триста рублей за пачку, представляете, триста рублей, а он раньше три штуки за вечер съедал и ещё просил, а теперь лежит и даже не смотрит.

— Чем ещё кормите, помимо зефирок?

— Ну, корм обычный, для декоративных. «Облачный завтрак», в жёлтой пачке, знаете? И иногда молочко подогретое, он любит. И рыбку варёную по четвергам. И зефирки, я говорю.

Я молча отложил фонарик и записал в голове: корм массового производства, молоко, варёная рыба и маносодержащие сладости.

Диета, при которой декоративный сквозняк может прожить долго и счастливо, при условии, что у него нет предрасположенности к кристаллизации эфирных каналов, которая у этого вида встречается в каждом третьем случае и которую «Облачный завтрак» в жёлтой пачке не профилактирует, а провоцирует. Потому что в его составе было столько синтетических стабилизаторов, что ими можно было бальзамировать фараона.

Но это рабочая гипотеза. Сначала осмотр.

— Вы сказали, что он странно чихает, — напомнил я.

— Да! Как будто икает. Такое «кхр-кхр-кхр», знаете, как старый приёмник, когда между станциями крутишь. Я сначала думала, шерсть в горле, комок, но он и раньше вылизывался, и ничего такого не было…

— Когда начал?

— Позавчера вечером. Сначала редко, а вчера уже через каждые пять минут. И шерсть вот — мокрая стала. Раньше пушистая была, воздушная, а теперь липнет. Я его сушила феном, думала, простудился, а он ещё хуже стал.

Сквозняка. Сушили. Феном.

Я очень медленно закрыл глаза и открыл их обратно, потому что произносить вслух то, что я думал о фене применительно к виду, чья терморегуляция основана на естественной конвекции эфирных потоков, было бы непрофессионально и ненужно.

Бабушка не виновата. Она любит своего кота и делает то, что подсказывает здравый смысл, а здравый смысл не обязан знать физиологию аномальных видов.

— Фен пока уберите, — сказал я мягко. — Совсем. Я объясню потом, почему.

— Ой, а что, нельзя?

— Нельзя. Но сейчас давайте посмотрим, что у нас внутри.

Я надел перчатки — новые, из только что купленной упаковки, с приятным щелчком латекса, и это было мелочью, но мелочью, от которой руки сразу вспомнили, как это — работать в нормальных условиях.

Навёл смарт-браслет на Барсика.

Голограмма развернулась:

[Вид: Сквозняк дымчатый |

Класс: Пет |

Ядро: Уровень 1 Сила: 1 | Ловкость: 2 | Живучесть: 4 | Энергия: 3

Состояние: Аномальная плотность эфирного тела. Потеря левитации. Множественные микроразряды. ВНИМАНИЕ: нестабильность электромагнитного поля]

Ничего неожиданного по статам — обычный декоративный сквозняк первого уровня, каких тысячи по всему городу.

Но последняя строчка заставила меня чуть приподнять бровь, потому что «нестабильность электромагнитного поля» у дымчатого сквозняка — это примерно как «повышенная температура» у человека: может быть простудой, а может быть чумой, и разница между этими двумя вариантами определяется только глубиной осмотра.

Я убрал браслет и перешёл к пальпации.

Начал с живота. Мягко, кончиками пальцев, через латекс, круговыми движениями от периферии к центру. Барсик не сопротивлялся — лежал тяжело и безвольно, только хвост иногда подёргивался.

«…трогает… не больно… руки хорошие, не как у тётеньки с жужжащей штукой…»

Тётенька с жужжащей штукой — это, надо полагать, фен. Бедный кот.

Живот мягкий, без уплотнений, без болезненной реакции. Печень, селезёнка — норма. Пищеварительный тракт — в порядке, если не считать того, что от рыбы по четвергам и зефирок с маной он был, вероятно, не в лучшей форме. Но это хроническое, а не острое.

Я продвинулся выше, к грудной клетке. У сквозняков Ядро располагалось не в животе, как у большинства наземных видов, а в грудном отделе, ближе к основанию горла, потому что левитация требовала равномерного распределения энергии по верхней части тела.

Пальцы скользнули по рёбрам. Левая сторона — чисто. Правая — чисто. Вниз, к межрёберным промежуткам, где проходили основные эфирные каналы…

Я надавил на точку между третьим и четвёртым ребром справа.

Барсик распахнул пасть.

Я ожидал мяуканья, или чиха, или того икающего «кхр-кхр», о котором говорила Зинаида Павловна.

Звук, который вырвался из горла Барсика, не был кошачьим.

И в ту же секунду — я даже не успел убрать руку — изо рта кота вырвалась дуга чистого статического электричества. Голубоватая, яркая, толщиной с палец. Она прыгнула из его пасти вверх, к потолку и ударила точно в металлический плафон хирургической лампы над столом.

Треск. Вспышка. Лампа лопнула.

Стекло брызнуло мелкими осколками на стол, мои руки и шерсть Барсика. Свет в приёмной мигнул, и правая половина помещения погрузилась в полутьму, потому что лампа, которую только что убило молнией из кота, была единственным рабочим светильником на той стороне комнаты.

Браслет на моём запястье заверещал. Экран мигал красным, строчки плясали, и среди мельтешения я успел разобрать:

[ОШИБКА СКАНИРОВАНИЯ — ЭЛЕКТРОМАГНИТНАЯ ПОМЕХА — ДАННЫЕ ПОВРЕЖДЕНЫ — ПОВТОРИТЕ].

Из подсобки донёсся писк Пуховика и возмущённое «Ой!» Маши. Саламандра плеснула в тазу.

Зинаида Павловна ахнула и схватилась за сердце. Рука с очками задрожала, а лицо приобрело тот характерный оттенок — «ещё не обморок, но уже близко».

Барсик лежал на столе. Из его пасти вился лёгкий дымок, шерсть стояла дыбом и чуть потрескивала статикой, а между усами проскакивали крошечные искорки, угасая одна за другой.

Глаза, минуту назад тусклые и безжизненные, блестели теперь ярко, почти лихорадочно, и в них, клянусь, мелькнуло что-то до неприличия похожее на облегчение.

«…ой… вышло… наконец вышло… легче…, но зачем стеклянная штука разбилась, я не хотел…»

Я медленно отвёл руку. Посмотрел на перчатку — латекс оплавился на кончиках указательного и среднего пальцев, и между оплавленными краями проскочила последняя, прощальная искра.

Потом посмотрел на кота. Следом на сканирование, которое мигало красным и отказывалось выдавать что-либо, кроме ошибок.

И в завершении перевёл взгляд на Зинаиду Павловну, которая стояла в полутьме, прижав очки к груди.

— Зинаида Павловна, — произнёс я ровным, задумчивым голосом. — А вы уверены, что ваш Барсик… вообще кот?

Глава 11

— Если не кот, — прошептала Зинаида Павловна, — то кто же тогда, батюшки?! Монстр какой-то?!

Барсик лежал на столе, слегка дымился и выглядел крайне довольным собой. По усам ещё пробегали мелкие искры, уже затухающие, прощальные.

Я снял оплавленные перчатки. Осмотрел кончики пальцев — покалывало, но кожа осталась целой, латекс принял удар на себя. Выбросил перчатки в урну и достал из упаковки новую пару, потому что осмотр ещё не закончен, а без перчаток к электрическому пациенту я больше не полезу.

— Кошка, Зинаида Павловна, — улыбнулся я. — У вас кошка.

Она моргнула.

— Какая же кошка?! — в голосе Зинаиды Павловны зазвенело праведное негодование. — Мне заводчик три года назад сказал, что мальчик! Мальчик, дымчатый сквозняк, элитный! Там документы были, с печатью! Он у меня летал, как пушиночка, мурчал, давление мне выравнивал! Какая кошка, помилуйте!

— Присядьте, — я мягко взял её за локоть и усадил обратно на стул. — Сейчас объясню. Вам нужно это услышать сидя.

Она села, вцепилась в сумочку и уставилась на меня поверх съехавших очков.

Я достал из нагрудного кармана фонарик и посветил Барсику на живот. Тот, к его чести, даже не вздрогнул. Видимо, после разряда, вырубившего лампу, фонарик его впечатлял примерно так же, как спичка впечатляет пиротехника.

— Дымчатые сквозняки — вид гермафродитный на ранних стадиях развития, — начал я. — Пол у них не определён с рождения, он формируется постепенно, к двум-трём годам. Заводчик вам не соврал: когда он продавал котёнка, тот действительно был ближе к самцу. Но к трём годам организм определился иначе. Ваш Барсик — самка. И есть ещё один нюанс.

Я сделал паузу, потому что следующую часть нужно было подать аккуратно:

— Поздравляю, Зинаида Павловна. Вы скоро станете бабушкой. Ваша кошка глубоко беременна.

Из подсобки донеслось тихое Машино «Ой!» — видимо, подслушивала из-за двери, что было предсказуемо и неизбежно.

Зинаида Павловна открыла рот. Сняла очки, протёрла их краем плаща, надела обратно и посмотрела на Барсика так, будто видела его в первый раз в жизни.

— Беременна, — повторила она шёпотом. — Барсик беременна.

Барсик, со своей стороны, повернул голову и посмотрел на хозяйку с ленивым достоинством существа, у которого наконец-то спросили о главном.

— Но как?! — Зинаида Павловна вцепилась в сумочку с удвоенной силой. — Она же из квартиры не вылетает! Никуда! Я на седьмом этаже живу! И почему она током бьётся, объясните мне, ради всего святого!

Я присел на край стола, потому что объяснение предстояло длинное, а стоять над перепуганной пенсионеркой во весь рост было бы невежливо. К тому же ноги после дня беготни с пакетами настоятельно просили отдыха, и отказывать им дальше я не видел смысла.

— Давайте по порядку. Во-первых, почему не летает. Левитация у сквозняков работает через эфирные каналы — это тонкие энергетические протоки, которые пронизывают всё тело и позволяют ему снижать собственный вес почти до нуля. Когда сквозняк беременеет, Ядро перенаправляет энергию из левитационных каналов на формирование новых Ядер внутри котят. Летать она перестала по простой причине: организм решил, что потомство важнее полётов. Защитный механизм, совершенно естественный.

Зинаида Павловна слушала, и по её лицу было видно, что информация укладывается медленно, со скрипом.

— Теперь про электричество. Вы кормили её зефирками с маной. Сколько, говорите, в день? — уточнил я.

— Три штучки… иногда четыре…

— Три-четыре зефирки с маной — это концентрированная эфирная энергия. Для летающего сквозняка это нормально, он расходует ману на левитацию и мурчание, баланс сходится. Но ваша кошка последние три дня не летала. Энергия поступала, и всё, что могло идти на полёт, шло на котят. Плюс варёная рыба — фосфор, который у эфирных видов работает как усилитель проводимости каналов. Энергия копилась, копилась и начала преобразовываться в статическое электричество, потому что у сквозняков эфирное поле и электромагнитное поле связаны напрямую.

— Господи… — прошептала она.

— И тут вы достали фен.

Я произнёс это без укора, потому что укорять бабушку за незнание физиологии аномальных видов было бы всё равно что укорять ребёнка за незнание квантовой механики. Но внутри меня фамтех, который видел, что бывает, когда обычные люди пытаются лечить аномальных зверей бытовыми методами, тихо содрогнулся.

— Горячий сухой воздух плюс трение шерсти у обременённого эфирника… Вы превратили её в конденсатор, Зинаида Павловна, — объяснил я. — Зарядили, точно батарейку. Чихание было попыткой стравить напряжение через дыхательные каналы. Маленькими порциями, по чуть-чуть, чтобы избежать разряда внутрь и не повредить котят. Когда я надавил на точку возле рёбер, я открыл клапан, и весь накопленный заряд вышел одним залпом. В мою лампу.

Я покосился на её останки. Стекло на столе, оплавленный плафон, темнота в правом углу.

— А если бы вы продолжали сушить её феном ещё пару дней, — добавил я, — заряд накопился бы до критического. Тогда разрядка произошла бы спонтанно в любой проводник поблизости. Телевизор. Розетку. Холодильник. Или, в худшем случае, произошёл бы пробой эфирного поля с образованием плазменного шара. Вы, вероятно, знаете это явление как шаровую молнию.

Зинаида Павловна побледнела настолько, что я на секунду пожалел о подробностях. Однако врач обязан говорить правду, и она заключалась в том, что эта женщина два дня носила по квартире существо, способное при определённых условиях устроить локальный электрический апокалипсис, и не знала об этом, потому что заводчик три года назад сказал «мальчик» и дал бумажку с печатью.

— Барсик… беременная… шаровая молния… — она проговорила это медленно. — Но откуда?! Она же из квартиры не…

— Вы на каком этаже, напомните?

— На седьмом.

— Форточку открываете?

— Ну конечно, проветриваю, а как же, кислород нужен…

— Вот вам и ответ. Дымчатые сквозняки в период готовности к размножению выделяют феромоны, которые распространяются с воздушными потоками на расстояние до полутора километров. Бродячий грозовой кот учуял вашу Барсика через форточку. Залетел ночью, пока вы спали, сделал своё дело и улетел. Они тихие, незаметные и очень целеустремлённые, когда дело касается продолжения рода, — закончил я.

Зинаида Павловна посмотрела на Барсика. Барсик посмотрела на Зинаиду Павловну.

И впервые за весь приём кошка издала звук, похожий уже на нормальное, тёплое, хоть и чуть хрипловатое мурчание, в котором отчётливо слышалось: ну да, дело житейское.

«…бабушка расстроилась… не расстраивайся… маленькие внутри здоровые… три штуки… скоро вылезут… всё будет хорошо…»

Я достал две ампулы. Миорелаксант мягкого действия, безопасный для беременных эфирников, плюс антиспазматик для гладкой мускулатуры, чтобы снять напряжение, которое копилось три дня.

Набрал шприц. Игла тонкая, угол введения составил пятнадцать градусов, подкожно, в холку — стандартный протокол для мелких левитирующих видов. Барсик даже не пискнула, только ухо дёрнулось.

Второй укол отправился туда же через минуту, чтобы препараты не конфликтовали в канале.

Результат пришёл секунд через тридцать. Шерсть, стоявшая дыбом с момента разряда, начала опускаться и разглаживаться, приобретая воздушную, облачную текстуру. Такая была свойственна здоровому сквозняку.

Искры между усами погасли окончательно. Кошка обмякла на столе, вытянув лапы, и замурчала в полную силу — низко, басовито, как маленький трансформатор на подстанции.

Мурчание резонировало в столе, в моих пальцах, и даже, кажется, в стенах, потому что штукатурка над дверью тихо задребезжала. Зинаида Павловна расплылась в улыбке. Впервые за весь визит.

— Ах ты, Барсик… то есть… Барсичка…

— К имени привыкнет, — сказал я. — Они не различают «к» и «ка».

Я оторвал листок из блокнота с белочкой и начал писать. Почерк у меня был врачебный, по мнению большинства нечитаемый, но Зинаида Павловна была из поколения, которое разбирало рукописные рецепты участковых терапевтов. Школа посерьёзнее любого криптоанализа.

— Диета. Никаких зефирок с маной до родов и месяц после. Никакой рыбы, поскольку фосфор сейчас ей противопоказан. Покупаете специальный корм для беременных эфирников, называется «Нимбус», в серебристой пачке, продаётся в любом зоомагазине, стоит чуть дороже обычного, но не разорительно. Кормить три раза в день, порции маленькие.

Зинаида Павловна кивала, и по движению её губ я видел, что она повторяет за мной каждое слово, запоминая.

— Второе, и это важно. Заземлите её лежанку. Купите антистатический коврик, такие продаются в хозяйственных магазинах, стоят рублей двести-триста. Положите на то место, где она обычно спит. Коврик будет снимать остаточный заряд и не даст статике накопиться снова.

— А фен?..

— Фен уберите в шкаф. К Барсичке с феном больше не подходить. Вообще. Никогда. Она высохнет сама, у здорового сквозняка шерсть испаряет влагу за двадцать минут. Если не высыхает — это тоже симптом, и вы приходите ко мне, а не включаете бытовую технику.

Она снова кивнула, на этот раз энергичнее.

— И последнее. Когда начнутся роды — а вы это заметите, потому что она перестанет мурчать и начнёт светиться изнутри, ровным серым свечением, — вы звоните мне. Вот номер. Не паникуете, не трогаете, не суёте ей грелку и не пытаетесь помочь. Просто звоните. Я приду, — написал номер на том же листке и протянул ей.

Зинаида Павловна приняла бумажку обеими руками и убрала в кармашек сумочки. Потом посмотрела на меня долгим, оценивающим взглядом.

В нём было доверие. Настоящее, заработанное, такое, которое не купишь вывеской и не выпросишь рекламой.

— Сколько я вам должна, Михаил? — она полезла в старый кошелёк с металлической застёжкой, из которого торчали купюры мелкого достоинства, сложенные ровной стопочкой. Так складывают люди, для которых каждая из них на счету.

Я посмотрел на кошелёк, на купюры, на руки — тонкие, с выступающими венами, с дешёвым обручальным кольцом, которое, судя по потёртости, не снималось лет тридцать. Потом посмотрел на Барсичку, которая мурчала на столе и, кажется, впервые за три дня чувствовала себя хорошо.

— Нисколько, Зинаида Павловна, — сказал я и мягко накрыл ладонью её руку с кошельком, опуская обратно к сумочке. — Я обещал вам, что осмотр бесплатный. За консультацию по диете я денег тоже не беру. Купите лучше Барсичке нормальный корм и коврик, это сейчас важнее.

Она замерла. Кошелёк застыл в руках, полуоткрытый, и я видел, что её подбородок дрогнул совсем чуть-чуть, на долю секунды, но достаточно, чтобы понять: последний раз, когда ей что-то делали бесплатно и от души, был, вероятно, очень давно.

— Золотой вы человек, Михаил, — тихо сказала она. — Редкость в наше время. Большая редкость.

Я был уверен, что она расскажет обо мне всем соседям, и это станет очень хорошей рекламой.

Она бережно подняла Барсичку со стола — кошка мурчала и не сопротивлялась, тяжёлая, тёплая, со слегка подрагивающим животом, в котором три маленьких Ядра пульсировали ровно и сильно. Уложила обратно в плетёную корзинку. Постелила платочек. Поправила ленточку на ручке.

— Спасибо вам, — повторила она, и голос её дрогнул ещё раз.

— Всегда рад помочь, — улыбнулся я.

Зинаида Павловна направилась к двери, прижимая корзинку к груди. У входа она задержалась. Переложила корзинку из руки в руку, поправила плащ, зачем-то тронула столик у двери, который я использовал как подставку для таблички, и что-то зашуршало.

Колокольчик звякнул. Дверь закрылась.

Тут из подсобки вылетела Маша. Глаза горели. Щёки пылали. Косички торчали в разные стороны, потому что одну из них, судя по мокрому кончику, пожевал Пуховик, а вторую наэлектризовало от близости к Барсику, и она стояла дыбом, как антенна.

В руках Маша сжимала веник и совок, а откуда она их выудила с такой скоростью, оставалось загадкой, объяснимой только её сверхъестественной способностью находить любой предмет в любом помещении быстрее, чем его хозяин.

Она решительно направилась к столу, усеянному осколками от лампы, и занесла веник.

— Стоп, — велел я. — Положи инвентарь.

— Я уберу! Тут стекло везде!

— Именно поэтому положи. Стекляшки острые, порежешься. Эксплуатация детского труда запрещена конвенцией и моим личным кодексом.

Маша вцепилась в черенок веника со свирепой решимостью и посмотрела на меня снизу вверх взглядом, от которого, подозреваю, ломались и более стойкие люди, чем я.

— Вы меня не эксплуатируете! Я сама хочу! — заявила она с такой убеждённостью, что на секунду мне показалось, будто я спорю не с девочкой, а с председателем профсоюза. — Я же вам клиента привела! Зинаиду Павловну! А до этого я Пуховику воду поменяла, и подстилку перестелила, и Искорке сказку рассказала, она слушала и пузыри пускала! Я буду вашим помощником!

— Маша…

— Я аккуратно! Вот настолечко аккуратно! — она показала пальцами расстояние в миллиметр. — И бесплатно! Я не за деньги! Я за Пуховика!

Я посмотрел на неё и на веник в её руках, который был ей почти по рост.

Мне нужен был ассистент. Я говорил себе это уже три раза за сегодня, и каждый раз представлял кого-то взрослого, ответственного, с медицинским образованием и крепкими нервами.

А получил девочку с веником.

Жизнь, как обычно, имела своё мнение о моих планах. Что ж, пускай сегодня мне поможет, но завтра я точно буду искать ассистента.

— Обувь закрытая, — сказал я, тяжело вздохнув. — В кедах по стеклу не ходить. Вон, возьми мои тапки у двери, они тебе велики, но хотя бы подошва толстая. Метёшь медленно, от себя. Осколки в совок, совок в ведро. Руками ничего не трогать. Если стекло попадёт под кожу, будем доставать пинцетом, а пинцет у меня один, и он мне нужен для пациентов, не для тебя. Ясно?

Конечно, я бы достал. Зато так она будет осторожнее.

Маша просияла так, будто я только что вручил ей диплом об окончании медицинского университета с отличием:

— Ясно!

Она принялась мести с таким рвением, что осколки полетели не столько в совок, сколько во все стороны, и мне пришлось отойти на безопасное расстояние и начать искать что-нибудь, чтобы снять останки лампы с потолка, пока это не сделала за меня гравитация.

Стремянки у меня не было. Разумеется, была табуретка, и я забрался на неё, балансируя на шатком сиденье, и потянулся к плафону, который держался на одном проводе и раскачивался от каждого движения, точно маятник.

Из подсобки донёсся тихий, довольный голосок:

«…громкая девочка вернулась… чешет за ухом… хорошо…»

А из таза — ответное бульканье саламандры.

Я выкрутил остатки лампочки из патрона, стараясь не порезаться, и подумал, что мой Пет-пункт на третий день работы представлял собой зрелище, которое любой инспектор Ассоциации Гильдий описал бы одним ёмким словом: безобразие.

Лампочку я нашёл в ящике под мойкой — запасную, обычную, шестидесятиваттную, из тех, что покупают впрок и забывают, а потом они лежат годами и ждут своего часа. Эта наконец дождалась.

Табуретка подо мной покачивалась при каждом движении, и я балансировал на ней, как канатоходец на проволоке, только вместо шеста в руках был оплавленный плафон, а вместо пропасти — пол, усеянный осколками, которые Маша сметала с таким энтузиазмом, будто от чистоты этого конкретного участка линолеума зависела судьба человечества.

Выкрутил останки старой лампочки. Вкрутил новую. Щёлкнул выключателем.

Свет залил приёмную. Стены перестали выглядеть угрожающе, чёрное пятно на линолеуме из зловещей дыры превратилось обратно в простое пятно, а новый шкаф с инструментами (который я заказал недавно с доставкой) блеснул стеклянными дверцами, и на секунду мне показалось, что мой Пет-пункт выглядит почти прилично. До настоящего «прилично» ему оставалось примерно столько же, сколько мне до тридцать второго этажа «Северной звезды». Зато направление было верным.

Я спустился с табуретки, отряхнул руки и посмотрел на Машу. Она стояла с совком, полным стекла, и ждала оценки с напряжением на лице.

— Молодец, — сказал я искренне, потому что пол действительно был чист, осколки собраны, а Маша при этом умудрилась не порезаться, не наступить на стекло и не разбить ничего дополнительно, что при её уровне энергии граничило с чудом. — Если честно, я тут один совсем зашиваюсь. Рук не хватает катастрофически.

Маша просияла. Лицо её вспыхнуло таким светом, что лампочка над головой, пожалуй, позавидовала бы.

— Я же говорила! — выпалила она. — Я полезная! Могу каждый день после школы приходить! В выходные тоже! На каникулах вообще с утра до вечера!

— Каникулы далеко, — остудил я. — Уроки ближе. Так что только по выходным. И в нерабочее время. Договорились?

— Договорились! — она кивнула.

Маша понесла совок к ведру, а по дороге, проходя мимо столика у входной двери, вдруг остановилась. Наклонилась. Ахнула звонко на весь Пет-пункт, с искренним изумлением, которого не подделаешь.

— Дядя Миха! Смотрите!

Она подняла со столика купюру. Хрустящую, сложенную вдвое, подсунутую под край тетради так аккуратно, что заметить можно было только если специально смотреть. Или если протирать пыль с рвением десятилетнего добровольца.

Пять тысяч рублей.

Я взял купюру из Машиных рук и повертел. Настоящая, без вопросов. Теперь мне стало ясно, зачем Зинаида Павловна так долго возилась у двери — перекладывала корзинку, поправляла плащ, шуршала у столика. Она не могла уйти, не заплатив. И не могла принять помощь бесплатно, потому что люди её поколения и воспитания так не умели — для них взять и не отдать было невозможно, как для меня было невозможно пройти мимо больного зверя.

Пять тысяч из пенсионерского кошелька. Это продукты на неделю. Может, на две, если экономить так, как экономят люди, для которых каждый поход в магазин — арифметическая задача.

Маша смотрела на меня, и в её глазах был вопрос.

— Это Зинаида Павловна оставила, — сказал я. — Спасибо, что нашла.

— Много, — тихо сказала Маша. Считать она умела.

— Да, много, — согласился я и убрал купюру в карман халата.

Пять тысяч рублей. Первый честный заработок моего Пет-пункта, если не считать денег Золотарёва, которые были скорее данью, чем оплатой. Эти были настоящие. Заработанные диагнозом, объяснением и двумя уколами, оставленные женщиной, которая верила, что хорошая работа должна быть оплачена, даже если врач от денег отказывается.

В мире Синдикатов, где всё покупается и продаётся, а зверей списывают, интеллигентная пенсионерка тайком подсовывает купюру под тетрадку, потому что ей помогли и она хочет отблагодарить.

Нормальные люди ещё существуют. Хорошо бы об этом не забывать.

— Ладно, — сказал я, встряхнувшись. — Хватит сентиментальничать. У нас работа.

Маша вытянулась по стойке смирно, и я бы поклялся, что она чуть не исполнила воинское приветствие.

Работа была из тех, что приносят мне удовольствие. Тихое, глубокое, ремесленное удовольствие — когда я обустраиваю пространство и вижу, как из хаоса рождается порядок.

Я достал из угла три вольера, купленных у дочки Петровича на барахолке. Краска на рамах местами облупилась, сетка потускнела, но конструкция была крепкой, замки щёлкали с тем приятным металлическим звуком, который говорит о качестве точнее любого сертификата.

Первый вольер я собрал за десять минут. Рама встала ровно, боковые панели защёлкнулись, поддон выдвинулся и задвинулся без заеданий. Постелил на дно чистую тряпку, сложенную втрое, поверх кусок пледа, того самого, пожёванного Пуховиком до состояния археологического артефакта, но ещё вполне годного.

Установил вольер в дальнем левом углу подсобки, у стены, где температура была чуть ниже, чем в остальном помещении, — снежному виду комфортнее в прохладе.

Потом подошёл к кушетке, где лежал Пуховик. Мелкий не спал, а смотрел на меня голубыми глазами, и по его мордочке было видно, что он следил за процессом сборки с живейшим интересом.

«…тёплый человек что-то строит… интересно…, а это мне?..»

— Тебе, — ответил я и осторожно поднял его.

Он пискнул скорее от неожиданности, чем от страха, и тут же ткнулся носом мне в ладонь. Задние лапки в фиксаторах коротко дёрнулись, и я почувствовал, что маленькие подушечки упёрлись мне в запястье — слабо, неуверенно, чего два дня назад не было в принципе.

Я уложил его в вольер. Пуховик обнюхал пространство, ткнулся мордой в плед, узнал его по запаху, мгновенно вцепился зубами в угол и принялся жевать с таким блаженным выражением, что отбирать не поднялась рука.

Закрыл дверцу вольера. Замок щёлкнул мягко, надёжно. Пуховик даже не заметил — жевал, закрыв глаза.

Второй вольер я собрал быстрее, потому что руки уже запомнили последовательность. Этот поставил в противоположный угол подсобки, максимально далеко от первого, у стены, которая граничила с трубой отопления и была чуть теплее. Огненному виду — тепло, снежному — прохладу. Элементарное зонирование, которое должно было быть с первого дня, но лучше поздно, чем с шаровой молнией.

Таз с саламандрой я переставил внутрь вольера целиком. Искорка приоткрыла один глаз, оценила новое жильё, решила, что таз остался тем же и вода нужной температуры, а значит, перемены носят косметический характер и паниковать не обязательно, — и закрыла глаз обратно.

«…переставили… ну и ладно… тепло, мокро, никто не трогает… нормально…»

Третий вольер я оставил пустым и поставил у стены между первыми двумя. Резервный. Для следующего пациента, который появится — а он появится, в этом я уже не сомневался.

Отступил на шаг и оглядел подсобку.

Два вольера по углам, каждый с пациентом. Между ними расстояние в три с лишним метра, достаточное, чтобы утренний инцидент со снежинкой и паром не повторился. Шкаф с инструментами у стены, запертый на замок. Плитка на мойке, кастрюлька, чайник. Кушетка для меня. Чисто, светло, упорядоченно.

Нормальное рабочее место, пусть и далёкое от Фам-центра. До статуса клиники ему расти и расти, однако с бомжатником, которым это место было ещё утром, когда я варил кашу между двумя стихийными бомбами, а потом тушил подгоревшую овсянку, оно уже не имело ничего общего.

Маша стояла в дверях и тоже смотрела, и на её лице было написано то самое чувство, которое я испытывал внутри, — чувство, что вещи наконец встают на свои места. Она всё это время с интересом наблюдала за мной.

— Красиво, — сказала она.

— Функционально, — поправил я.

— Красиво и функционально! — не сдалась она.

За окном стемнело. Питер зажигал неоновые огни за крышами панельных домов, словно далёкие маяки мира, к которому я не хотел иметь отношения. Здесь же, в полуподвале с оплавленным линолеумом, барсёнок жевал плед, саламандра пускала пузыри, и девочка с пластырем на лбу говорила «красиво», глядя на три железных клетки с облупленной краской.

Я надел куртку, затем протянул Маше её мокрые кеды со словами:

— Пойдём. Провожу тебя.

— Я сама дойду, тут рядом!

— Нет, я тебя провожу, — повторил я тоном, не допускающим возражений.

Маша надулась, однако послушалась. Мы вышли, я запер дверь, и мы пошли по мокрому асфальту, который блестел в свете фонарей.

Её подъезд был в соседнем доме — тридцать секунд ходьбы, но эти тридцать секунд Маша использовала на полную мощность. Тараторила без остановки, что свойственно детям в её возрасте. Я терпеливо отвечал.

На обратном пути я завернул в ветаптеку — маленькую, тихую, на углу дома. Вывеска «Питер-Зоо», белая лапа на зелёном фоне. Внутри пахло кормом и опилками. Продавщица, молодая и сонная, с наушником в ухе, не удостоила меня даже взглядом.

Я прошёл между полок, нашёл нужное: большой мешок универсального корма для аномальной фауны, десятикилограммовый, марки «ВитаЯдро». Проверил состав — белок, клетчатка, минеральный комплекс, измельчённая чешуя для микроэлементов. Без синтетических стабилизаторов. Нормально.

Я расплатился. Продавщица пробила чек, не вынимая наушника.

— Спасибо, — сказал я.

— Угу, — ответила она, и это было всё наше общение.

Вышел на улицу с мешком на плече и поймал себя на странном ощущении: мне было хорошо. Просто хорошо, без подвоха. Обычный вечерний поход за кормом, обычная покупка, обычная продавщица, которой на меня плевать.

Иногда жизнь состоит из таких моментов — тихих, рутинных, никому не интересных, — и именно они, помимо экстренных операций и погонь по подворотням, держат тебя на плаву.

В клинике было тихо и тепло. Пуховик спал в вольере, свернувшись клубком вокруг пожёванного пледа, и по белой шерсти пробегали слабые серебристые искры. Искорка лежала в тазу и тоже спала, хотя с саламандрами никогда нельзя быть уверенным.

Я поставил мешок корма в углу. Вымыл руки. Поставил чайник. Тот застонал, как и положено.

Чабрец с мятой и шиповником. Четыре минуты под блюдцем, как и всегда.

Сел на кушетку с кружкой. Телефон завибрировал.

«Мих, сорян, не приду. Тут с Пухлежуем есть одна тема… Залёг на дно конкретно. Завтра наберу. Спи, дед.»

Я хмыкнул и набрал ответ:

«Понял. Будь осторожен. И не корми Пухлежуя ничем. Вообще ничем. Особенно по акции.»

Отправил, допил чай, вымыл кружку. Расстелил на кушетке чистую простыню, положил под голову свёрнутый свитер и лёг.

Потолок, на котором длинная трещина. Вчера я видел в ней карту далёкой страны. Сегодня эта страна казалась ближе.

С этой мыслью я и заснул.

В темноту ворвался стук. Громкий, настойчивый, ритмичный — тук-тук-тук — по стеклянной двери, от которого задребезжали рамы, и Пуховик в вольере издал растерянный писк.

Я открыл глаза, и в них ударил утренний серый свет.

Посмотрел на браслет. Девять сорок две. Сорок две минуты после начала приёма.

Проспал! Я вскочил, натянул мятую футболку задом наперёд, разбираться было некогда. Споткнулся о табуретку, чуть не впечатался в дверной косяк.

— Иду! Секунду! — воскликнул я.

Повернул замок и дёрнул дверь.

На пороге стояла женщина лет тридцати пяти в дождевике, с пластиковой переноской, из которой доносилось приглушённое ворчание. Она окинула взглядом моё помятое лицо, футболку задом наперёд и отпечаток шва на щеке и вежливо спросила:

— Пет-пункт Покровского? Вы доктор?

— Да, — сказал я. — Извините за задержку. Проходите.

Я посмотрел ей за плечо.

Вдоль стены здания, от моего крыльца и дальше, мимо двери Валентины Степановны и почти до угла, тянулась очередь. Люди с клетками, корзинками, переносками, свёртками. Кто-то держал на руках что-то в полотенце, кто-то вёл на поводке приземистую тварь, похожую на помесь таксы и дикобраза, кто-то прижимал к груди аквариум, в котором медленно вращалось нечто светящееся.

Человек десять. Ближайший пожилой мужчина в кепке поймал мой взгляд и объяснил происходящее:

— Нам Зинаида Павловна сказала, что молодой доктор лечит голыми руками и даже драконов не боится.

Сарафанное радио спального района — древнейшая и сильнейшая реклама в истории.

Желудок напомнил, что завтрака не было. Голова — что кофе тоже. Зеркало, если бы оно у меня было, напомнило бы, что я выгляжу как человек, которого только что откопали.

В очереди ждали двенадцать зверей. И каждый из их хозяев верил, что я помогу.

— Проходите, — повторил я женщине с переноской и отступил в сторону. — Сейчас начнём!

Глава 12

Женщина с переноской шагнула внутрь и деликатно огляделась. Я увидел свою приёмную её глазами: чёрное пятно на линолеуме, шкаф с медикаментами, заполненный на треть, стол, на котором стоял немытый чайник с изолентой на ручке, и кушетка в подсобке со смятой простынёй и свитером вместо подушки.

Плюс я. Помятый, взъерошенный, в футболке задом наперёд, с отпечатком шва через всю левую щёку.

— Дайте мне пять минут, — сказал я. — Присядьте вот здесь.

Она села на стул и прижала к себе переноску, из которой усилилось ворчание, словно зверь внутри сообщал миру, что терпение у него заканчивается, и дальше пойдут меры.

Я закрыл дверь подсобки и упёрся лбом в холодную стену.

Двенадцать пациентов стоят на улице. В очереди, которая тянулась мимо пекарни Валентины Степановны. Если кто-нибудь из зверей зарычит, завоет или, не дай бог, чихнёт огнём, мой арендодатель прибежит раньше, чем я успею сказать «бахилы наденьте».

Ладно, пять минут, Покровский. Пять минут, чтобы превратиться из человека, которого только что откопали, в человека, которому доверяют жизнь своего питомца.

Подошёл к раковине. Ледяная вода ударила в лицо, и сон испарился мгновенно. Мозг включился, руки перестали подрагивать, мир из мутного стал резким.

Стянул футболку, надел чистую, правильной стороной. Потом открыл шкаф и достал белый халат — тот самый, единственный, выстиранный и отглаженный.

Ткань легла на плечи, и знакомый щелчок произошёл снова. Тот самый, который превращал мальчишку в доктора.

Застегнул пуговицы, проверил карман — там были ручка и фонарик. Вымыл руки до локтей с мылом, как и следует перед осмотром.

Вышел в приёмную.

Женщина с переноской подняла голову и чуть выпрямилась на стуле — машинально, как выпрямляются в кабинете у врача, которому почему-то веришь, хотя он ещё ничего не сказал.

— Давайте вашего ворчуна, — улыбнулся я и потянулся к переноске.

Внутри оказался толстый рыжий кот с хвостом, раздвоенным на конце, и тремя рядами усов. Огнешёрстный мурлок, декоративный вид, безобидный, если не считать привычки поджигать собственную шерсть при стрессе. Судя по подпалинам на боку, стресс случился недавно.

— Что произошло?

— Мы переезжали, — женщина вздохнула. — Он нервничает от перемен. Начал линять, потом задымился, потом… ну, вот.

Я навёл браслет.

[Вид: Мурлок огнешёрстный | Класс: Пет | Ядро: Уровень 1

Сила: 2 | Ловкость: 3 | Живучесть: 5 | Энергия: 3

Состояние: Невротический перегрев терморегуляционных каналов. Лёгкие ожоги кожного покрова]

Картина ясная. Стресс разгоняет Ядро, Ядро гонит жар в каналы, каналы не справляются и выбрасывают температуру наружу. У людей от нервов потеют ладони, у мурлоков от нервов горит шерсть. Дословно горит.

— Корм менялся при переезде? — уточнил я.

— Ну… мы не нашли его обычный в новом магазине, купили другой…

— Понятно.

Я открыл шкаф, достал противоожоговую мазь и лёгкий седатив для огненных видов.

— Откуда узнали про меня? — спросил я, пока набирал шприц.

— Зинаида Павловна вас очень хвалила в домовом чате, — тут же ответила женщина. — Она старшая по нашему дому, мы ей очень доверяем. У нас на районе с фамтехами совсем беда. Только гильдейских лечат. Что мне теперь, в Гильдию вступать?

— Конечно, не стоит, — улыбнулся я, подходя со шприцем к её пету.

Игла тонкая, ввожу подкожно в холку. Мурлок мявкнул, дёрнул раздвоенным хвостом и уставился на меня с таким оскорблением, будто я лично виновен во всех его жизненных невзгодах.

«…укололи… обидно…, но уже не горячо внутри… ладно, живи…»

— Мазь наносить утром и вечером, тонким слоем, на подпалины, — я протянул ей тюбик. — Корм вернуть прежний, не экспериментировать. Мурлоки консерваторы, они от любых перемен нервничают. Если снова задымится — не тушить водой, ради всего святого.

— А чем? — захлопала глазами женщина.

— Ничем. Положить на холодный кафель и дать остыть самому. Вода у огненных видов вызывает паровой удар, и это уже стационар.

Она кивала, запоминая, и по глазам было видно, что запоминает серьёзно, не для вида, а это было приятно, потому что девять из десяти владельцев забывают рекомендации ещё до того, как переступят порог.

— Тысяча двести, — сказал я. — Осмотр, инъекция, мазь.

Она расплатилась без споров, убрала мурлока в переноску и вышла. Колокольчик звякнул. Я выдохнул и крикнул в дверной проём:

— Следующий!

Работа закрутилась в полную силу.

Второй пациент — чешуйчатая ящерка размером с ботинок, у которой отслаивался хвост. Хозяин, потный мужик в спецовке, объяснял проблему так сбивчиво, будто пересказывал сон на третьем языке, но мне хватило одного взгляда.

Авитаминоз. Ядро тянет кальций из чешуи, потому что в корме его нет. Укол, рецепт на минеральную добавку, восемьсот рублей.

Третий — крошечная болотная пиявица, которая жила в банке и, по словам хозяйки — немолодой учительницы в бирюзовом берете, — «перестала светиться по ночам». Засорение биолюминесцентных каналов. Промывка физраствором, пятнадцать минут работы, две тысячи.

Четвёртый — помесь таксы и дикобраза. Называлась она, если быть точным, игольчатый бродяг, рабочий вид, выведенный когда-то для охраны складов. Проблема: иглы на загривке росли внутрь и кололи зверя при каждом движении головы.

Хозяин, хмурый дед в кепке, привёл его на верёвке и молча ткнул пальцем в загривок, и мне этого было достаточно. Обезболивание, извлечение семи вросших игл пинцетом — по одной, аккуратно, чтобы не повредить фолликулы, — обработка антисептиком. Три тысячи.

Пятый, шестой, седьмой слились в один поток, потому что тело вошло в ритм, а голова переключилась в тот режим, который я знал сорок лет: диагноз, потом план, потом действие, в финале — результат.

Руки работали сами. Пальцы находили нужные точки раньше, чем глаза успевали считать показания с браслета.

И каждый раз, когда из шкафчика доставался шприц или инструмент, в голове мелькала тень привычного тихого, профессионального удовольствия. Оно не имело ничего общего с тщеславием, было просто радостью человека, который делает то, что умеет лучше всего.

Между пациентами я не садился.

Протирал стол, менял перчатки, делал пометки в тетради с белочкой, и каждый раз, открывая дверь и приглашая следующего, ловил взгляды людей в очереди. Они были настороженные, уже без недоверия.

Они слышали, какими выходили предыдущие, слышали тон, с которым я говорил, видели, что звери выносились на руках спокойные, а хозяева довольные. Это работало лучше любой вывески.

Затем вошёл байкер.

Я понял, что это байкер, ещё до того, как он протиснулся в дверь, потому что дверь вдруг показалась узкой. Огромный, квадратный, в кожаной куртке с заклёпками, с бородой до середины груди и татуировками, которые начинались на шее и уходили куда-то вниз, предположительно до самых ботинок. На левом предплечье был вытатуирован арахнид в полный рост, под ним надпись готическим шрифтом: «Кусь».

В руках он держал транспортировочную клетку. Большую, армированную, с четырьмя замками и предупреждающей маркировкой «Опасность: кислотный вид».

Клетка тряслась. Из неё доносилось злобное, захлёбывающееся шипение.

— Док, — сказал байкер, и голос у него оказался неожиданно высокий, почти тенор, что на фоне его комплекции производило впечатление, сравнимое с тем, как если бы платяной шкаф вдруг запел арию. — Вколи ему чего-нибудь, ради Христа. Он третий день бесится. Жрать отказывается, на всех кидается, вчера мне прожёг кислотой любимое кресло. Кожаное. За сто двадцать тысяч, между прочим.

Он поставил клетку на стол. Стол просел и жалобно скрипнул. Из-за прутьев на меня уставились восемь маленьких глаз, расположенных полукругом, и каждый горел красным. Жвалы щёлкали с частотой швейной машинки.

Кислотный арахнид. Боевой, судя по размерам — третий уровень Ядра. Размером с хорошую овчарку, только под хитиновым панцирем, с парой серповидных жвал на месте пасти, способных перекусить стальной трос, и кислотной слюной, которая разъедает бетон.

Объективно — одно из самых неприятных существ, с которыми может столкнуться фамтех. Хотя любая объективность зависит от того, кто смотрит.

— Откройте клетку, — попросил я.

Байкер посмотрел на меня с удивлением.

— Док. Ты слышал, что я сказал? Он кидается. На всех. Я его в клетку-то еле запихнул, с двумя соседями, и один теперь без бровей ходит.

— Откройте клетку и выйдите за дверь, — повторил я.

Он постоял ещё секунду. Потом медленно, с видом человека, составляющего завещание, отщёлкнул замки, один за другим, и отступил к выходу, лицом к клетке.

Дверца распахнулась.

Арахнид остался внутри. Он вжался в дальнюю стенку клетки и зашипел тише, с присвистом, и я услышал в этом шипении то, чего не мог услышать ни байкер, ни его безбровый сосед.

Эмпатия включилась сама.

В голове раздался голос. Тоненький, плаксивый.

«…чешется… под панцирем чешется… уже три дня чешется, а никто не чешет… только тыкают палками и орут… почеши-и-и-и…»

Я закрыл глаза на секунду. Потом открыл, достал из ящика щётку на длинной ручке, ту самую, которую покупал для чистки вольеров, с жёсткой щетиной и удобным захватом.

Медленно, без резких движений, просунул её в клетку и провёл щетиной по спине арахнида, под краем панциря, там, где хитин соединялся с мягкой тканью.

Арахнид замер.

Все восемь глаз расширились одновременно, словно кто-то нажал кнопку увеличения, и шипение оборвалось на полуслове.

Я провёл щёткой ещё раз. Затем ещё.

Жвалы, которые секунду назад щёлкали, замедлились, разошлись в стороны и мягко опустились на дно клетки.

Все восемь лап подогнулись. Тело осело, расплылось, и арахнид обмяк на дне клетки с выражением такого блаженства, что его хитиновая физиономия, объективно созданная природой для того, чтобы сниться людям в кошмарах, вдруг стала почти симпатичной.

«…о-о-о-о… да-а-а-а… вот так… ещё… левее… ещё левее… да-а-а-а…»

Затем из той самой пасти, которая плевалась кислотой и прожигала кресла за сто двадцать тысяч, начали выходить пузыри, похожие на мыльные. Переливающиеся на свету, радужные, лёгкие, они поплыли по приёмной, покачиваясь в воздухе, и один из них приземлился на рукав моего халата и лопнул с тихим щелчком.

Кислотные арахниды пускали пузыри от удовольствия. Об этом знал любой студент зоологии аномальных, потому что это было написано в учебнике Корнеева в разделе «Поведенческие реакции членистоногих», но видеть это вживую мало кому удавалось, потому что для этого нужно было сначала сделать арахниду приятно, а делать приятное существу, которое плюётся кислотой, желающих находилось немного.

Дверь за моей спиной скрипнула. В щель просунулась бородатая голова байкера, и его лицо прошло путь от осторожного любопытства через непонимание к чему-то, что я бы описал как религиозное потрясение.

— Мать моя женщина… — прошептал он. — Он… пузыри пускает?

— У него чесалась спина под панцирем, — сказал я, не прекращая работать щёткой. — Третий или четвёртый день, судя по воспалению. Хитин растёт, старый слой отходит, новый давит на нервные окончания. Нормальный процесс, как у змей линька, только у арахнидов это происходит раз в полгода и чешется, судя по всему, невыносимо. Ему нужно было просто почесать спину, а вместо этого его запихивали в клетку и орали.

Байкер смотрел на пузыри, медленно проплывающие над смотровым столом. Потом перевёл взгляд на арахнида, который лежал в клетке, раскинув все восемь лап, и тихо, утробно курлыкал, издавая звук, похожий на мурчание, если бы мурчать умел промышленный трансформатор.

— Три дня он бесился, — сказал байкер, — а ему просто спинку почесать надо было?

— Именно.

Он медленно перекрестился. Правой рукой, с чувством, и я готов был поклясться, что глаза у него были влажные, хотя при его комплекции и количестве заклёпок на куртке признавать это было бы, наверное, неловко.

— Док, — сказал он хрипло. — Ты… волшебник какой-то.

— Фамтех, — поправил я. — Волшебников не бывает. Бывают внимательные врачи. Ещё бывают невнимательные хозяева. Купите ему щётку с длинной ручкой и чешите раз в день. Панцирь полностью обновится за неделю-полторы, и зуд пройдёт.

— А кресло?

— Кресло — это жертва, принесённая на алтарь вашей невнимательности. Четыре тысячи за приём. Купите щётку. Жёсткую. Как для лошадей, только длиннее. Он вам ещё и «спасибо» скажет — пузырями.

Байкер расплатился, забрал клетку с арахнидом, который даже не пытался шипеть, лежал свернувшись и тихо курлыкал, и ушёл, бормоча себе под нос что-то, в чём я разобрал только «щётку» и «ёлки-палки».

Колокольчик звякнул. Я протёр стол, сменил перчатки. Одиннадцатый час. За дверью оставалось ещё человек пять.

— Следующий! — крикнул я.

Вошла дама. Блондинка лет сорока, в пальто цвета пыльной розы, с сумочкой, которая стоила больше, чем всё содержимое моего шкафа с медикаментами, в туфлях на каблуке, мокрых от питерского дождя, по-прежнему безупречных.

В руках она несла подушку. Атласную, бордовую, с кисточками по углам. На подушке сидело нечто.

Круглое, зелёное, размером с большой грейпфрут, покрытое бородавчатой кожей и блестящее. Глаза — два жёлтых фонарика по бокам головы, которая, по сути, составляла большую часть всего организма, потому что ног, тела и прочих излишеств природа этому созданию отпустила по минимуму.

Жаба-Копилка. Декоративный вид, популярный среди людей определённого достатка. Здоровая Жаба-Копилка помещалась на ладони, весила граммов двести и издавала приятное монетное позвякивание при каждом прыжке — дело в том, что в их желудке формировались мелкие кристаллы, которые и создавали этот звук. Отсюда и название.

Эта конкретная Копилка была раздута втрое против нормы и напоминала уже небольшой арбуз, если бы арбузы были зелёными, бородавчатыми и смотрели на мир с выражением крайнего неудовольствия.

— Доктор! — дама произнесла это слово так, будто обращалась к метрдотелю в ресторане. — С Жужу что-то не так. Она раздулась. И… звуки.

— Какие звуки?

— Ну… такие. Внутренние. Громкие. Я боюсь, что она… ну…

Она не договорила, выразительно сделала руками жест, который должен был изображать взрыв.

— Положите на стол, — сказал я.

Дама водрузила подушку на смотровой стол. Жаба сидела на ней неподвижно и тяжело дышала, раздувая бока. Глаза полуприкрыты.

Я навёл браслет.

[Вид: Жаба-Копилка декоративная | Класс: Пет | Ядро: Уровень 1

Сила: 1 | Ловкость: 1 | Живучесть: 3 | Энергия: 2

Состояние: Избыточное кристаллообразование. Закупорка выводящих каналов]

Случай перекорма. Жабу-Копилку перекормили дорогим концентрированным кормом, кристаллы росли быстрее, чем организм их выводил, и теперь сидели в ней и давили на все внутренние органы.

Эмпатия подтвердила:

«…тяжело… внутри камушки… много камушков… не могу прыгать… хочу прыгать, а камушки тянут вниз…»

— Ничего страшного, — сказал я. — Перекорм. Кристаллы забили выводящие протоки. Сейчас промассирую живот, откроем каналы, и лишнее выйдет.

— Выйдет? — переспросила дама с опаской. — Куда выйдет?

— Естественным путём.

Я положил обе ладони на раздутый живот жабы и начал мягкое круговое давление — стандартная методика для земноводных видов, от центра к периферии, по направлению выводящих протоков.

Жаба сначала надулась ещё сильнее, потом обмякла и закрыла глаза.

«…о… полегче… камушки двигаются… хорошо…»

Давил мягко, ритмично, чувствуя под пальцами, как кристаллы сдвигаются внутри. Ещё немного, и протоки откроются…

Тут мой собственный живот, который не получал ничего со вчерашнего дня, решил, что молчать дальше он не намерен.

Звук, который из меня вышел, был таким, что жаба открыла оба глаза, дама отшатнулась, а с верхней полки шкафа, кажется, сдвинулся рулон бинта.

Протяжное, утробное, раскатистое урчание, похожее на рык голодного медведя, который три дня бродил по лесу и учуял шашлык. Громкое настолько, что за стеной в подсобке Пуховик пискнул, а саламандра плеснула в тазу.

Дама побледнела, схватилась за сумочку, прижала к груди.

— О боже, — выдохнула она. — Это она?! Жужу?! Звуки становятся громче! Она сейчас лопнет!

Я стоял с руками на животе жабы и смотрел на даму. Жаба смотрела на меня. Мой живот издал ещё один звук — чуть тише, достаточно выразительный, чтобы дама попятилась к двери. Свалить всё на жабу не получилось бы, хоть и очень хотелось.

— Успокойтесь, — сказал я с абсолютно каменным лицом. — Это не Жужу. Это я не завтракал.

Дама открыла рот, потом закрыла. Посмотрела на жабу, на мой живот, потом снова на жабу. Засмеялась, прикрывая рот ладонью — видно было, что смеяться в ветеринарном кабинете ей казалось неуместным, но удержаться не получалось.

— Извините, — сказал я. — Побочный эффект утреннего приёма без завтрака. С вашей Жужу всё будет в порядке. Диета, три дня на лёгком корме, никаких концентратов. Две тысячи.

Дама расплатилась, всё ещё улыбаясь, забрала жабу на подушку и вышла, а я услышал, как она говорит кому-то в очереди: «Чудесный доктор, серьёзный такой, руками лечит», — и в голосе её была та интонация, с которой рекомендуют хорошего портного или стоматолога: негромко, убеждённо, с чувством личного открытия.

Мой желудок заурчал снова, уже тише, но настойчиво. Мне нужен завтрак, иначе следующий диагноз я буду ставить под аккомпанемент, от которого пациенты начнут разбегаться.

Завтраку не суждено было случиться. Сначала очередь.

Я открыл дверь. За два часа работы она поредела больше чем вдвое, и это давало надежду, что к полудню я смогу наконец закрыть приёмную, сесть и поесть.

Следующие четверо промелькнули быстро. Тепловой клещ в ухе у чьей-то кошки, надорванная перепонка у летучей мыши-ехидны, лёгкое отравление у чешуйницы, которая сожрала хозяйский крем для обуви, и простуженный вомбатоид, которому я прописал тёплое питьё и покой. За которого хозяйка заплатила тысячу рублей с таким благоговением, будто я вернул ей фамильный бриллиант.

Между пациентами я выглядывал в очередь, прикидывая, сколько осталось, и каждый раз раздражение нарастало, потому что картина была одна и та же: люди стояли на улице, мёрзли, мокли под мелким питерским дождём, который, конечно же, вернулся, и звери в переносках нервничали от холода, от запахов чужих зверей и оттого, что их некуда было деть.

Мне нужна зона ожидания. Хотя бы скамейка под навесом, хотя бы стулья в коридоре. Что-нибудь, куда можно посадить человека с больным зверем, чтобы он не торчал на ветру и не гадал, когда до него дойдёт очередь.

Также нужен ассистент. Человек, который встретит, запишет, примет оплату, пока я работаю. Который скажет «доктор сейчас освободится» и нальёт чаю, чтобы люди не уходили, потому что наверняка кто-то уже ушёл, постояв двадцать минут под дождём и решив, что проще доехать до государственной клиники в центре.

Каждый ушедший означал потерянные деньги. Деньги — это лекарства, оборудование, вольеры, всё то, без чего мой Пет-пункт останется полуподвалом с табличкой.

Я сжал зубы, загнал раздражение обратно в тот угол, где оно обычно сидело, и открыл дверь.

— Следующий!

Остались двое. Пожилой мужчина — тот самый, в кепке, который стоял и объяснил мне про Зинаиду Павловну, — и молодая девушка лет двадцати трёх, тонкая, в очках и бежевом свитере, с клеткой на коленях, обёрнутой тёмной тканью.

Дед прошёл первым. Под мышкой он нёс картонную коробку с дырками, из которой доносилось мерное цоканье, словно кто-то внутри выстукивал морзянку когтями по картону.

— Заходите, — я кивнул на стул. — Что у нас?

— Да вот, дочка, — дед поставил коробку на стол и откинул крышку. Внутри сидела птица. Точнее, помесь совы и ящерицы, с круглой головой, жёлтыми глазами и чешуйчатыми лапами, которыми она цеплялась за край коробки и смотрела на меня с тем вежливым недоумением, с каким воспитанные животные смотрят на незнакомцев. — Филинка моя. Десять лет уже со мной. Тут когтищи начали слоиться, и клюв треснул на кончике.

Я осмотрел филинку. Обычная возрастная деградация когтевых пластин, ничего серьёзного — подточить, обработать укрепляющим составом, и будет бегать ещё десять лет. Клюв — поверхностная трещина, даже не до живой ткани.

Работа заняла минут пять. Филинка вела себя идеально: спокойно, без клевков, только один раз повернула голову на сто восемьдесят градусов и посмотрела мне в глаза с такой проницательностью, что на секунду мне стало неуютно.

«…руки аккуратные… не больно… терпимо…»

Я закончил, посадил филинку обратно в коробку и выписал рецепт на когтевой бальзам.

Дед расплатился, убрал коробку под мышку и встал. Потом не ушёл, задержался у стола, и по его лицу я видел, что он хочет что-то сказать, но подбирает слова, как люди его поколения подбирают их, когда хотят похвалить, но не хотят показаться сентиментальными.

— Слушай, сынок, — сказал он наконец и негромко хлопнул ладонью по столу, как ставят точку в конце фразы. — Я в очереди два часа стоял и за тобой наблюдал. Как работаешь, как с людьми разговариваешь, как зверей держишь. Ловко. Давно таких уверенных рук не видел. Мой батя ветеринаром был, так что я знаю, о чём говорю.

Он помолчал. Потом кивнул, больше себе, чем мне, и пошёл к двери.

— Спасибо, — сказал я ему в спину, и сказал это искренне, потому что комплимент от человека, который понимает, что видит, стоит дороже любой рецензии.

Дед обернулся на пороге:

— Только ты, сынок, навес над дверью поставь. Бабки все простудятся в очереди, и рекламу тебе будет давать некому.

Колокольчик звякнул. Дверь закрылась.

Осталась девушка, последний пациент.

Она вошла тихо, прижимая к груди клетку, завёрнутую в тёмную ткань, и села на стул с такой осторожностью, будто ткань скрывала что-то хрупкое, способное рассыпаться от неловкого движения.

— Здравствуйте, — голос был тихий, с лёгкой хрипотцой. — Мне Зинаида Павловна сказала, что вы… ну, что вы хороший.

— Покажите зверя, — сказал я мягко.

Она сняла ткань.

В клетке, свернувшись клубком на подстилке, лежало существо, которое при первом взгляде хотелось назвать котёнком, если бы не длинные уши с кисточками, огромные тёмные глаза, занимавшие половину мордочки, и хвост — пушистый, раздвоенный на конце, как у рыбы.

Теневой Лори. Ночной вид. Мелкий, робкий, с Ядром, заточенным на генерацию тени — в здоровом состоянии он мог стать почти невидимым, растворяясь в полумраке. Популярный питомец среди тех, кто ценил тишину и спокойствие.

Этот не растворялся. Он лежал неподвижно, и по его телу пробегали тёмные судорожные волны — тень, которая не могла ни сформироваться, ни погаснуть, дёргалась рвано.

Я навёл браслет.

[Вид: Лори теневой | Класс: Пет | Ядро: Уровень 2

Сила: 2 | Ловкость: 5 | Живучесть: 3 | Энергия: 7

Состояние: КРИТИЧЕСКОЕ. Микронадрыв оболочки Ядра. Утечка энергии через повреждённый сегмент. Нестабильность теневых каналов]

Я перечитал последнюю строку и почувствовал, как внутри переключился режим из потокового, конвейерного, в который я входил на простых пациентах, в тот, медленный и сосредоточенный, где каждое движение выверено, а ошибка стоит жизни.

Микронадрыв оболочки Ядра. Само Ядро целое, но внешняя оболочка, та, что держит энергию внутри и не даёт ей расплёскиваться, треснула. Точно трещина в плотине — вода ещё не хлещет, но сочится, и если не залатать, то рано или поздно прорвёт.

Эмпатия:

«…утекает… что-то утекает из меня… становлюсь тоньше… тень не слушается… страшно…»

— Как давно это с ним? — спросил я девушку.

— Три дня. Сначала просто перестал прятаться в тени. Потом начал дрожать и не ест.

— Падал? Ударялся?

Она замялась. Опустила глаза.

— Мой… бывший. Он пнул клетку. Со злости — на меня, но клетка стояла рядом и… — она не договорила. Я не стал заставлять.

— Понятно, — сказал я ровным тоном, хотя внутри шестидесятилетний Покровский мысленно высказал всё, что думал о людях, которые бьют ногой по клетке с живым существом, и формулировки там были такие, что из них можно было бы составить монографию по ненормативной лексике.

Я осторожно открыл клетку и достал Лори. Он не сопротивлялся — обмяк в руках, тёплый и невесомый. Тёмные волны по шерсти дёрнулись, когда я положил его на стол, и я увидел, как по правому боку, в области третьего-четвёртого ребра, тень пульсировала сильнее, концентрируясь вокруг одной точки.

Точка надрыва. Удар пришёлся сюда, и от удара оболочка Ядра треснула по шву.

— Операцию делать прямо сейчас нельзя, — сказал я, и голос мой стал другим — уже без той дружелюбной мягкости, которой я говорил с дамой и байкером, с той профессиональной жёсткостью, что не допускает ни вопросов, ни возражений. — Ядро нестабильно. Если я полезу в оболочку сейчас, энергия хлынет в операционную зону и зверь погибнет. Мне нужно его сначала стабилизировать. Оставляем в стационаре. Сегодня я его прокапаю раствором для стабилизации Ядра, успокою каналы. Завтра утром, когда Ядро придёт в равновесие, прооперирую. Зашью оболочку, и через неделю он будет бегать.

Девушка смотрела на меня, и в её глазах стояла такая надежда, что мне пришлось отвести взгляд, потому что я терпеть не мог, когда на меня смотрели как на последний шанс, как на единственное, что стоит между ними и бедой. Дело здесь было даже не в давлении, а в том, что обмануть такие глаза невозможно, и пообещать больше, чем можешь, непростительно.

— Прогноз хороший, — добавил я, чтобы она не надумала лишнего. — Надрыв микроскопический, оболочка держит. Нужно просто сделать всё правильно и не торопиться.

Она кивнула. Прикусила губу. Потом протянула руку и погладила Лори по голове, осторожно, кончиками пальцев.

— Мурка, — сказала она тихо. — Потерпи, маленькая. Доктор тебя полечит.

Лори приоткрыл один огромный тёмный глаз и посмотрел на хозяйку. По шерсти пробежала тёмная волна, мягкая, тёплая, и я услышал:

«…она пришла… она рядом… хорошо…»

— Стационар стоит три тысячи в сутки, — обозначил я. — Операция — десять. Медикаменты входят в стоимость.

Девушка не ответила. Она стояла, прижав руки к бокам, и по её лицу я увидел ответ раньше, чем она его произнесла, потому что есть выражение, которое подделать нельзя и спутать тоже нельзя: она подсчитала в уме и не досчиталась.

Губы её дрогнули. Она опустила голову, и между нами повисла неловкая тишина — когда один не может заплатить, а второй не знает, как об этом говорить.

— Простите, — сказала она наконец, и голос стал совсем тихим. — У меня нет столько. Я думала, это будет… дешевле.

Она шагнула к столу и потянулась к Лори. Осторожно, двумя руками, как берут хрупкое, — подвела ладони под тёмный клубок шерсти и приподняла зверя к себе.

Лори приоткрыл глаза, увидел хозяйку и ткнулся носом ей в свитер, и тёмные волны по шерсти дёрнулись сильнее, судорожнее, потому что зверь чувствовал её тревогу и тревожился в ответ.

«…уходим?.., а тёплый человек?.. он же делал не больно…»

— Спасибо, что посмотрели, — девушка прижала Лори к груди и отступила к двери. — Я попробую в государственную. Может, там по полису…

Глава 13

В государственной клинике в центре, куда она собиралась ехать с микронадрывом оболочки Ядра у зверя, который при каждом толчке в транспорте рисковал получить полный разрыв, её примут через три-четыре часа очереди.

Потом посадят к дежурному терапевту, который сделает стандартный скан, увидит надрыв, вызовет хирурга, и тот скажет: «Мы таких оперируем по вторникам и четвергам». А сегодня — среда.

За сутки ожидания без стационара надрыв расползётся. Оболочка не выдержит. Ядро начнёт терять энергию не по каплям, а потоком, и тогда уже не спасёт ни вторник, ни четверг, ни профессор с сорокалетним стажем.

Она шла к двери. Колокольчик над ней качнулся, готовый звякнуть.

— Стойте, — окликнул я.

Девушка замерла. Обернулась, и в её глазах было что-то такое, от чего внутренний шестидесятилетний Покровский, тот, который сорок лет работал за деньги и точно знал цену каждой минуте у операционного стола, тихо чертыхнулся и отошёл в сторону.

— Положите зверя обратно, — сказал я.

— Но я…

— Положите.

Она помедлила. Потом вернулась к столу и опустила Лори на прежнее место. Зверёк свернулся клубком и посмотрел на меня одним огромным глазом. По шерсти пробежала тёмная волна, слабая и вопросительная.

Я достал из кармана халата тетрадь с белочкой, открыл чистую страницу и написал:

«Стационар — 1 сут. — 1500 р. Операция — 5000 р. Рассрочка: 3 платежа.»

Перевернул тетрадь к ней.

— Полторы тысячи за стационар, пять за операцию, — сказал я. — Итого шесть с половиной. Сегодня платите тысячу. Остальное — в два платежа, когда сможете. Без процентов, без залогов. Просто приходите и отдаёте, когда будут.

Она смотрела на цифры, и я видел, как она пересчитывает в уме, и на этот раз арифметика сходилась, потому что тысячу рублей она могла заплатить, а остальное — не сейчас, но могла.

— Почему? — спросила она тихо.

Хороший вопрос. Правильный вопрос, который задают люди, не привыкшие к тому, что им помогают просто так.

Я мог бы сказать правду: что тринадцать тысяч по прейскуранту — это цена для Гильдий и корпоративных владельцев, которые тратят на стрижку больше, чем она на еду за месяц.

Что я скинул цену вдвое и поставил рассрочку не потому что добрый, а потому что зверь с надрывом оболочки Ядра, которого повезут через весь город в государственную клинику, до этой клиники может не доехать. И что мёртвый пациент мне не нужен, потому что такие не дают рекомендаций соседкам.

Но говорить всё это было долго, неуместно и сыграло лишь малую часть в принятии мной решения, Вместо этого я сказал:

— Потому что у Мурки надрыв оболочки Ядра, и каждый час промедления уменьшает шансы на полное восстановление. Везти её через город очень опасно. Ждать очереди в государственной — ещё опаснее. А здесь она ляжет в стационар через пять минут, и завтра утром я её прооперирую. Деньги подождут. Ядро — нет.

Девушка достала из кармана кошелёк и отсчитала тысячу рублей. Руки больше не подрагивали.

— Спасибо, — произнесла она. — Можно я завтра утром приду? Перед операцией?

— Приходите к девяти. Но не раньше, мне нужно подготовить зверя.

Она ушла. Колокольчик звякнул в последний раз.

Я запер дверь. Перевернул табличку на «Закрыто». Прислонился спиной к стеклу и закрыл глаза.

Тишина. Такая бывает после шторма, когда ветер стих, волны улеглись, и ты стоишь на берегу, мокрый, продрогший, но живой.

В подсобке тихо булькала саламандра. Пуховик шуршал в вольере, по обыкновению жуя что-то, что жевать не следовало.

На столе лежал Лори, свернувшись клубком под лампой, и тёмные волны по его шерсти замедлились, стали ровнее.

Я подошёл к столу, сел на единственный свободный стул и стянул перчатки. Руки гудели — мелкая, привычная дрожь, которая приходила после долгой работы и уходила через десять минут, если дать пальцам отдохнуть.

Потом я открыл тетрадь с белочкой, ту самую, которая до сих пор содержала только убытки, и начал считать.

Достал из кармана халата пачку мятых, разного достоинства купюр и пересчитал.

Тридцать шесть тысяч рублей.

Я смотрел на эту стопку, и внутри, там, где сидел шестидесятилетний прагматик, произошло что-то, что я бы описал как тихое ликование. Дело-то пошло!

Тридцать шесть тысяч за одно утро. Аренда Панкратычу — сто тысяч в месяц. За три таких утра она будет отбита. Кредитный платёж — сто двадцать. За четыре утра тоже будет отбит. А ведь слух только пошёл, и это цепная реакция, которую не остановишь.

Завтра придут ещё. Послезавтра — ещё больше.

Я аккуратно убрал деньги в ящик стола, закрыл на ключ и откинулся на спинку стула.

Мой Пет-пункт с оплавленным линолеумом и колокольчиком, который срывался с гвоздика при каждом хлопке двери, только что провёл свой первый полноценный приём.

Пятнадцать пациентов и диагнозов. Ни одной ошибки, ни одного возврата, ни одной жалобы.

И один арахнид, пускающий мыльные пузыри.

Желудок напомнил о себе. Протяжно, укоризненно, с чувством глубокого оскорбления от того, что его потребности были проигнорированы в пользу пятнадцати чужих зверей. Я его понимал и не осуждал.

— Сейчас, — сказал я ему вслух. — Сейчас сварю тебе кашу. Ты заслужил.

Встал, включил плитку, поставил кастрюльку с водой и полез за овсянкой.

На этот раз я не отойду от плиты. Даже если в подсобке начнётся снегопад, извержение вулкана или оба явления одновременно.

Прежде чем вода закипела, мой взгляд зацепился за Лори.

Зверёк лежал на смотровом столе, где я его оставил, и по тёмной шерсти пробегали судорожные волны тени — медленнее, чем час назад, но всё ещё рвано, неровно, как пульс больного сердца. Нужно было убрать его со стола и поместить в стационар, пока Ядро окончательно не расшаталось от стресса.

Я осторожно подвёл ладони под маленькое тело. Лори приоткрыл один огромный глаз и посмотрел на меня с выражением существа, которое устало бояться и согласно на любой исход, лишь бы всё наконец прекратилось.

— Тише, — пробормотал я и через эмпатию толкнул волну тепла. — Тут безопасно. Никто не сделает больно. Обещаю.

«…хороший человек… не больно… ладно…»

Он обмяк в ладонях, и тёмные волны по шерсти замедлились ещё на полтона. Не успокоился, но хотя бы перестал ждать удара, а для зверя, которого пинали три дня назад, это было уже достижением.

Резервный вольер стоял у стены между Пуховиком и Искоркой, ровно посередине, в зоне, где температура держалась на нейтральных двадцати двух градусах. Ни холодно для снежного вида слева, ни жарко для огненного справа.

Я открыл дверцу, постелил на дно сложенную вдвое чистую тряпку, сверху положил кусок тёмной ткани, которой была обёрнута его клетка, — знакомый запах, знакомая текстура, — и уложил Лори внутрь.

Он свернулся клубком, ткнулся носом в ткань и затих. Тени по шерсти пульсировали ровнее, и даже судорожное подёргивание в области надрыва поутихло, хотя до нормы было далеко.

Закрыл дверцу. Замок щёлкнул мягко, без лязга, потому что вольеры у дочки Петровича хоть и были дешёвые, но сделаны на совесть, и замки в них закрывались именно так, как должны закрываться в медицинском учреждении.

Три вольера. Три пациента. Стационар заполнен.

Пуховик проснулся от щелчка замка и уставился на меня из своего угла, сверкая голубыми глазами как будто его разбудили в самый интересный момент сна. Потом учуял нового соседа, вытянул мордочку, принюхался и, видимо, решив, что угрозы нет, потерял интерес и вернулся к главному делу своей жизни — жеванию пледа.

Задние лапки в фиксаторах мелко подрагивали, и это движение с каждым днём становилось увереннее. Утром, пока я принимал очередь, он дважды оттолкнулся от стенки вольера и проехался по поддону на полкорпуса вперёд, а это было движение, то самое, ради которого я покупал фиксаторы на барахолке.

— Молодец, мелкий, — похвалил я. — Продолжай.

«…тряпочку жую… вкусно пахнет… лапки щекотно… всё хорошо…»

Искорка в соседнем вольере лежала в тазу, и при звуке моего голоса подняла голову, оценила обстановку одним оранжевым глазом и пустила пузырь. Стандартное «я тебя вижу, но мне лень реагировать» в исполнении огненной саламандры, которая освоила этот жест до уровня высокого искусства.

Я разложил корм по мискам. Пуховику — стандартную порцию универсальной смеси, которую он принялся поедать с деликатностью экскаватора, периодически отвлекаясь на плед. Искорке — побольше, потому что огненный вид расходовал калории на терморегуляцию, и аппетит у неё был соответствующий.

Лори корм пока не полагался — перед завтрашней операцией желудок должен быть пустым, а вода стояла в маленькой поилке, закреплённой на стенке вольера. Так что нужно будет покормить ее чуть позже.

Вернулся к плитке. Кастрюлька булькала и я понял, что не хочу эту кашу.

Не потому что каша плохая. Каша была нормальная. Ровно то, что нужно организму после четырёх часов непрерывной работы. Но я заработал сегодня тридцать шесть тысяч рублей. Честных. За собственный труд, собственными руками, в собственной клинике. И после такого утра заслуживал чего-то лучшего, чем овсянка на воде в подсобке.

Я заслуживал обеда. Настоящего, человеческого, за столом, с тарелкой, из которой пахнет так, что сводит скулы. Того самого обеда, который получают нормальные люди после нормального рабочего дня.

Выключил плиту. Снял халат, надел куртку, проверил ключи и деньги. Проведал зверей — Пуховик жуёт, Искорка спит, Лори дышит ровно. Запер дверь.

Вышел на улицу.

Дождя не было. Питер отдыхал между двумя порциями осадков, как бегун между забегами, и в этом кратком промежутке воздух пах мокрой листвой.

Кафе я заметил ещё в первый день, когда подписывал аренду. Маленькое, в полуподвале жилого дома через дорогу от моего Пет-пункта, с вывеской «У Марины». Из тех заведений, которые держатся не на рекламе и не на дизайне, а на том, что в них хорошо кормят.

Внутри было тихо и пусто. Обеденный час ещё не начался, и я оказался единственным посетителем. Четыре стола, деревянные, чистые, с клетчатыми салфетками. Окна запотели изнутри, и свет падал мягкий, рассеянный, уютный.

Пахло свежей выпечкой и ещё чем-то мясным, томлёным, от чего мой желудок издал звук, на который обернулся бы и байкер с арахнидом.

Я сел за столик у окна. Меню лежало тут же — пластиковая карточка с жирными пятнами и перечнем блюд, набранных на принтере мелким шрифтом.

Солянка, борщ, щи. Котлета домашняя. Пюре. Компот. Чай. Цены были из тех, что согревают душу бедного человека и заставляют улыбнуться богатого.

— Добрый день.

Я поднял голову.

Из-за стойки вышла девушка, и первое, что я отметил — как она двигалась. Ровно, собранно, с точностью движений, которая бывает у людей, привыкших работать в тесном пространстве между столами и не задевать углы.

А потом я увидел лицо, и внутри что-то тихо ёкнуло. Тёмные волосы, собранные в хвост. Глаза — серые, внимательные, из тех, что смотрят на тебя и видят чуть больше, чем ты хотел бы показать.

Скулы высокие, подбородок чуть заострённый, и на левой щеке, у уголка рта, маленькая родинка, которая придавала лицу асимметрию, а асимметрия придавала ему ту живость, которой не бывает у идеально правильных лиц.

Чистый, белый фартук, завязанный аккуратным бантом на талии. Блокнот и ручка в руках. Бейджик: «Олеся».

— Что будете? — спросила она, и голос у неё был абсолютно нейтральный.

— Олеся, — прочитал я вслух с бейджика и улыбнулся. — Красивое имя. Редкое. Я Михаил.

Она посмотрела на меня. Одну секунду, не больше, а потом ручка коснулась блокнота.

— Что будете заказывать, Михаил?

Ноль на шкале заинтересованности. Я мог бы с тем же успехом представиться дверной ручке.

— Солянку, — сказал я. — Котлету с пюре. И компот ягодный.

Она записала, кивнула и ушла за стойку. Я проводил её взглядом, который, будь мне действительно двадцать один, наверное, был бы откровеннее. Но мне было шестьдесят один, и откровенно пялиться на девушек я разучился примерно в тот период жизни, когда мои ровесники начали обсуждать протезирование суставов.

Зато наблюдать я умел. Профессиональная привычка.

Олеся за стойкой передавала заказ на кухню. Блокнот убрала в карман фартука аккуратным, привычным жестом. Ручку тоже не бросила, а положила рядом, параллельно краю стойки. Педантка.

— Олеся, — позвал я, когда она проходила мимо с подносом.

Она остановилась. Вопросительный профессиональный взгляд, с лёгким оттенком «если вы хотите пересесть за другой столик, скажите сразу».

— Вы тут давно работаете? Я по соседству клинику открыл, буду часто заходить.

— Второй год, — ответила она и чуть улыбнулась. Дежурно. — Будем рады постоянному клиенту.

«Будем рады постоянному клиенту». Фраза явно из учебника по сервису, произнесённая с такой выверенной теплотой, что в ней не было ни градуса лишнего.

Я невольно восхитился. В прошлой жизни на корпоративных ужинах я встречал людей, которые годами практиковали искусство вежливого безразличия, но такого мастерства не достигали.

Крепкий орешек. Уважаю.

Я откинулся на стуле и решил не настаивать. Во-первых, потому что настаивать — удел двадцатилетних, а я давно перерос этот возраст, даже если паспорт утверждает обратное.

Во-вторых, потому что назойливость в замкнутом пространстве кафе — верный способ потерять место, где хорошо кормят, а хорошие кафе рядом с работой ценятся дороже, чем хорошие знакомства.

Вместо этого я смотрел в запотевшее окно и думал о Лори. Два часа работы, если всё пойдёт штатно, и четыре, если оболочка окажется тоньше, чем показал браслет. А браслет у меня базовый, и глубинного скана он не даёт, так что сюрпризы возможны.

Ладно. Завтра разберёмся.

А потом Олеся принесла солянку, и я перестал думать о чём бы то ни было, потому что то, что она поставила передо мной, не было просто супом. Это было событие.

Глубокая керамическая миска, тяжёлая, с толстыми краями, дымилась так, что над ней поднимался густой, ароматный столб пара, в котором перемешались запахи копчёностей, томатов, чеснока и чего-то ещё, острого, пряного, от чего ноздри расширились сами собой.

Бульон был тёмно-красный, густой, с оранжевыми разводами жира, который плавал на поверхности ленивыми кругами. В нём виднелись тонко нарезанные кружочки копчёной колбасы, кусочки ветчины с розовыми прожилками, маслины и сверху, как корона, лежала долька лимона, ярко-жёлтая на фоне красного, и от неё шёл кислый, свежий аромат, который пробивался сквозь мясной дух и делал его ещё гуще.

Рядом было блюдце со сметаной, той, что не стекает с ложки, а падает с неё, как снежный ком.

Я взял ложку. Зачерпнул. Поднёс ко рту.

Первый пошел. Горячий, обжигающий. Копчёности отдали бульону всю свою дымную сущность, томат дал кислинку, маслины — густую, тяжёлую солёность, а перец ударил в нос не сразу, а секунду спустя, когда казалось, что вкус уже устоялся.

Я выдавил лимон, и бульон посветлел в этом месте, стал прозрачнее, кислее, легче, и второй глоток отличался от первого, как утро отличается от вечера.

Добавил сметану. Она поплыла по поверхности белым облаком, растворяясь в красном, и место, где белое смешивалось с красным, было мраморным, живым, и ложка, проходя через эту границу, набирала оба вкуса одновременно.

Я ел медленно. Шестидесятилетний специалист по гастриту, сидевший у меня внутри, строго следил за тем, чтобы каждый кусок был прожёван, каждый глоток — неспешным, а желудок получал пищу не как удар, а как подарок.

Потом принесли котлету.

Она лежала на тарелке огромная, круглая, с хрустящей золотистой корочкой, которая местами потрескалась и через трещины поблёскивал мясной сок. Рядом — гора пюре, но не того казённого, комковатого, которым кормят в столовых, а настоящего, нежного, взбитого до состояния крема, с жёлтым, маслянистым отливом, от которого пахло сливочным маслом так, что хотелось закрыть глаза.

Я разрезал котлету ножом. Корочка хрустнула, и изнутри потёк сок — прозрачный, горячий, пропитанный луком и специями. Мясо было мягким, рыхлым, рассыпчатым, явно домашнего помола, а не из магазинного фарша, в котором больше хлеба, чем мяса.

Подцепил на вилку кусок котлеты и макнул в пюре. Сочетание текстур — хрустящее снаружи, мягкое внутри и сливочное на поверхности — было точным, правильным, из тех, которые не изобретаешь, а помнишь.

Так кормила мама.

Компот пришёл в высоком, запотевшем стакане. Ягоды плавали на дне — клюква, смородина, вишня, — и цвет у напитка был тёмно-рубиновый, с фиолетовым оттенком, а вкус кислый, прохладный, резкий, с той правильной сладостью, которая не глушит ягоду, а подчёркивает.

После горячей, обжигающей солянки глоток ледяного компота ударил по нёбу контрастом, от которого во рту стало свежо и чисто, как после дождя, и захотелось немедленно ещё ложку солянки, чтобы повторить.

Я ел минут двадцать. Не торопился. Просто ел и смотрел в окно, за которым серый Питер жил своей серой жизнью, и во всём этом была та рутинная, незаметная красота будней, которую замечаешь только тогда, когда сыт, спокоен и знаешь, что заслужил всё это своими руками.

Олеся подошла забрать тарелки. Я поймал себя на том, что слежу за её руками и одёрнулся.

— Очень вкусно, — сказал я. — Передайте повару, что его солянка — лучшее, что со мной случилось за последнюю неделю. А неделя была непростая.

Она чуть подняла бровь. Дежурная улыбка мелькнула и погасла.

— Повару передам. Это Марина Сергеевна, хозяйка. Она будет рада.

— А компот — её же?

— Её.

— Скажите ей, что я готов вливать этот компот внутривенно. Как врач говорю — целебная штука.

Она забрала стакан и ушла. Ни тени улыбки, ни искры интереса. Ледяная вежливость высшей пробы.

Я оставил щедрые чаевые, потому что после тридцати шести тысяч за утро можно было позволить себе, а ещё потому что хорошая еда и хорошее обслуживание заслуживают того, чтобы за них платили больше, чем просят. И вышел на улицу.

На душе было хорошо. Солянка грела изнутри, компот холодил, и между этими двумя температурами организм нашёл равновесие, при котором даже питерский ветер казался не враждебным, а просто прохладным.

Крепкий орешек, эта Олеся. Но торопиться некуда.

Я буду приходить сюда каждый день, потому что кормят тут потрясающе, а остальное — вопрос времени. Или не вопрос. С моим опытом начинаешь ценить хорошую еду больше, чем хорошие шансы, и это, пожалуй, единственная мудрость, которую стоило приобретать так долго.

В клинике ничего не взорвалось, не загорелось и не замёрзло, что по меркам последних дней тянуло на маленькое чудо. Пуховик жевал плед. Искорка булькала. Лори лежал в вольере и дышал ровнее, чем два часа назад, а тёмные волны по шерсти почти успокоились, хотя судорожный пульс в области надрыва оставался.

Пора было его прокапать.

Я достал из шкафа флакон стабилизирующего раствора для Ядер. Набрал систему, повесил флакон на гвоздь, вбитый в стену над вольером — импровизированная стойка для капельницы, но при текущем бюджете настоящую стойку покупать было бы оскорблением здравого смысла.

Открыл вольер, осторожно перевернул Лори на бок и нашёл точку для катетера — под левым ухом, где подкожный канал подходил ближе всего к поверхности. Игла вошла мягко, зверь не дёрнулся.

Подключил систему. По тонкой трубке потёк бледно-голубой раствор, и там, где капля входила под кожу, на шерсти расцвело слабое свечение — мягкое, ровное, как далёкий фонарь в тумане.

Алхимия. Наука, которую большинство людей считали чем-то средним между химией и волшебством, хотя на самом деле это была просто очень дорогая фармакология с красивыми визуальными эффектами.

Раствор проникнет в каналы Ядра, стабилизирует энергетические потоки вокруг надрыва и создаст временную «заплатку», которая продержится достаточно, чтобы завтра я мог спокойно оперировать.

Лори закрыл глаза. Дыхание выровнялось, тени по шерсти замедлились до плавных, мерных пульсаций, и я убрал руку, убедившись, что катетер сидит ровно и капельница работает штатно.

Пока раствор капал, я вымыл руки, сел за стол и достал телефон. Трещина на экране рассекала иконки по диагонали, но набирать текст ещё позволяла, хотя каждая третья буква попадала не туда.

Мне нужен ассистент. Не завтра и не через неделю, а вчера. Сегодняшнее утро это доказало с хирургической точностью: пока я принимал пятнадцать пациентов, за дверью стояли люди на ветру, и наверняка кто-то ушёл, не дождавшись. Каждый ушедший — потерянный клиент, потерянные деньги и, что хуже, зверь, который не получил помощь.

Я открыл сайт объявлений и набрал текст, борясь с трещиной на экране и автоисправлением, которое упорно заменяло «фамтех» на «фамтер», а «Ядро» — на «ведро»:

«В Пет-пункт Покровского (Садовый проезд, 12) требуется ассистент. Полный день, график обсуждается. Опыт работы с аномальной фауной не обязателен. Обязательно: стальные нервы, стрессоустойчивость, отсутствие аллергии на шерсть, слизь и кислоту. Оплата по результатам собеседования. Звонить с 9 до 18».

Перечитал. Хмыкнул. Слово «кислоту» наверняка отпугнёт девяносто процентов соискателей, но оставшиеся десять будут именно теми людьми, которые мне нужны. Или сумасшедшими. Впрочем, в моей жизни эти две категории часто совпадали.

Нажал «Опубликовать». Готово. Теперь оставалось ждать.

Капельница у Лори шла ровно, голубоватое свечение в вольере мягко пульсировало, и я собирался было заварить себе чай и провести остаток дня в относительном покое, когда дверь распахнулась и в приёмную ввалился Саня.

Я услышал его раньше, чем увидел, потому что Саня Шустрый не умел входить тихо. Колокольчик взвизгнул, дверь ударила о стену, и в помещение ворвался мокрый, взъерошенный, излучающий хаотическую энергию Саня, а в руках у него, прижатый к груди, как младенец, болтался пухлежуй.

Зверь облизывал Сане подбородок длинным розовым языком, и по выражению Саниного лица было ясно, что он давно смирился с тем, что его подбородок теперь является общественным достоянием.

— Миха! — выдохнул он с порога. — Братик! Живой!

— Я не умирал, — уточнил я. — В отличие от моего пола, который ты только что затопил.

С его куртки стекала вода, и на моём свежевымытом линолеуме, вернее, на том, что от него осталось, образовывалась лужа, которая росла с пугающей скоростью.

— Слушай, у меня проблема, — Саня проигнорировал замечание о луже с ловкостью, доведённой годами практики. — Пухля что-то сожрал. Я отвлёкся на минуту, а он сожрал. И теперь сидит и гудит. Не как тогда, с шавермой, по-другому. Мелко так гудит и пасть не закрывает.

Он протянул мне пухлежуя. Зверь перекочевал в мои руки, и его язык немедленно прошёлся по моему запястью, оставив мокрую дорожку от ладони до локтя.

Пухлежуй действительно гудел. Тихо, мелко, и пасть у него была приоткрыта в том характерном положении, которое у мелких видов означает одно из двух: либо застряло что-то в горле, либо… застряло что-то в горле.

Я взял со стола хирургический зажим, наклонил пухлежуя мордой вниз, аккуратно раздвинул челюсти и заглянул внутрь.

В глотке, застрявшая поперёк, торчала крышка от газировки. Пластиковая, красная, с зубчатым краем, который зацепился за нёбо, и влажная от слюны, которую пухлежуй явно пытался выработать в промышленных масштабах, чтобы протолкнуть инородный предмет, но безуспешно.

Зажим вошёл мягко, губки сомкнулись на крышке, и я вытащил её одним коротким движением. Точным и аккуратным, чтобы не повредить слизистую.

Крышка вышла с чавкающим звуком. Пухлежуй икнул, закрыл пасть, моргнул, а потом его язык с удвоенной благодарностью прошёлся по моей руке, от запястья до плеча, и по подсобке разнёсся радостный писк.

«…вытащил!.. застряло — и вытащил!.. тёплый человек!.. хочу лизнуть ещё!..»

— Крышка от газировки, — сказал я, держа извлечённый предмет двумя пальцами и поворачивая его к свету. — «Байкал-Кола», если я правильно читаю логотип. Саня, ты пил газировку рядом с пухлежуем?

Саня уставился на крышку.

— Ну… я крышку на тумбочку положил… на секунду…, а он…

— А он сожрал, потому что пухлежуи жрут всё, что лежит на расстоянии языка, а язык у них, напомню, длиннее тела. Мы это уже проходили, Александр. С шавермой.

— Шаверма — это было другое! Это я ему дал! А тут он сам!

— Результат тот же. Ещё чуть-чуть — и крышка ушла бы в пищевод, а оттуда извлекать пришлось бы операционным путём.

Саня втянул голову в плечи, и в этот момент его лисье лицо приобрело выражение побитого щенка, который знает, что виноват, но рассчитывает на снисхождение.

— Ладно, — я бросил крышку в мусорное ведро. — Что с ситуацией в целом? «Железные Псы» отстали?

Саня оживился мгновенно — виноватый щенок исчез, сменившись деловым авантюристом.

— Слава яйцам, отстали. Уже два дня тихо. Я адрес сменил, у корефана на Выборгской тусуюсь, он не спрашивает, я не рассказываю, — он почесал затылок, и пухлежуй, воспользовавшись моментом, лизнул ему ухо, отчего Саня дёрнулся, но даже не стал ругаться, потому что, видимо, привык. — Проблема в другом, Миха. Откуда забирал — номер мёртвый. Куда приносил — ячейка пустая, камеры на вокзале затёрты. Заказчик испарился, как будто и не было.

— Потому что его и не было. Одноразовая операция, я тебе говорил.

— Ну вот. И что мне теперь с этой слюнявой фабрикой делать? — Саня кивнул на пухлежуя, который удовлетворённо развалился у меня на коленях и ритмично облизывал мне большой палец. — Назад не вернуть, сдать некуда. Продать — кому? Он без документов, без маркировки, без ничего. И жрёт, Миха. Жрёт всё подряд. Кроссовки, пульт от телевизора, шнурок от толстовки — всё, до чего дотянется. У корефана уже нервный тик.

— Ты решил его оставить, — констатировал я.

Саня замялся. Посмотрел на пухлежуя. Пухлежуй посмотрел на Саню. Между ними проскочило что-то, что я узнал моментально, потому что видел тысячу раз: связь. Ранняя, неоформленная, неосознанная, но уже живая, как корешок, пробивший землю.

— Ну… временно, — выдавил Саня. — Пока ситуация не разрулится. Нянчусь, короче.

— За содержание контрабандного, незарегистрированного аномального пета без документов, — сказал я ровным тоном, — можно получить до двух лет. Если докажут умысел — до четырёх.

— Миха!

— Идиот.

— Ну а что мне делать?! — Саня вскочил, и лужа под его ногами расплескалась на полметра вокруг. — Выкинуть его? Он на меня смотрит! Вот этими глазами! Как я его выкину?!

Пухлежуй, словно почувствовав, что разговор зашёл о его судьбе, повернул ко мне морду. Огромные, влажные, невозможно глупые и невозможно добрые глаза уставились на меня с выражением, которое перевести можно было только так: «Я всех люблю. Пожалуйста, любите меня обратно. И дайте что-нибудь пожевать».

— Ладно, — сказал я и почесал пухлежуя за ухом, отчего его хвост-обрубок заходил ходуном. — Нянчись. Но к регистрации мы вернёмся, и это не обсуждается.

— Вернёмся, вернёмся, — Саня мгновенно повеселел, как человек, которому отсрочили казнь. — Слушай, Миха, меняю тему. Сегодня вечером полуфинал Арены! «Чёрная Звезда» против «Авроры»! В «Пивной берлоге» прямая трансляция, большой экран, закуски, пиво по акции! Пошли, братик! Расслабимся, пива попьём, я угощаю!

Я перестал чесать пухлежуя. Внутри шевельнулось что-то тёмное, знакомое, от чего по загривку пробежал холодок.

Арена.

Полуфинал Национальной Лиги. Пятьдесят тысяч зрителей, прожекторы, рёв толпы. Два зверя и два гладиатора в кольце. Победитель получает славу и ещё один сезон. Проигравший получает… в лучшем случае шанс попробовать в следующем году.

Я видел это изнутри. Сорок лет. И последнее, что я видел в той жизни, — антрацитовая чешуя Вэллора, по которой одна за другой гасли прожилки.

— Нет, — сказал я.

Саня опешил.

— В смысле «нет»? Миха, это полуфинал! Там будет вся страна! «Чёрная Звезда» выставляет Кошмаррра, он за сезон шесть боёв выиграл, ни одного поражения!

Кошмаррр… Был такой фамильяр, помню. И помню как он закончил свои дни. Вспоминать это не хочу.

— Я не смотрю Арену, — сказал я, и голос мой стал жёстче, чем я хотел. — Не смотрю, не хожу, не болею. Мне хватает.

— Ну ладно, не Арена, — Саня поднял ладони, уловив, что наступил на что-то, на что наступать не стоило. — Просто пива попьём. Расслабимся. Ты же как заведённый работаешь, тебе отдохнуть надо.

— Я отдыхаю чаем с чабрецом. В одиннадцать ложусь спать. Мы это обсуждали.

— Миха, тебе двадцать один год!

— И я сварю тебе чай, если хочешь. С мятой.

Саня открыл рот, чтобы продолжить уговоры, и тут за его спиной раздался звук, который я знал слишком хорошо и который в последние дни научился узнавать раньше, чем видел его источник.

Дверь моего Пет-пункта распахнулась.

В дверном проёме стоял Панкратыч.

Седой ёжик стоял дыбом, кулаки размером с мою голову были сжаты, а грудная клетка вздымалась так, что пуговицы на клетчатой рубашке, казалось, готовились к катапультированию.

Саня инстинктивно отступил за мою спину. Пухлежуй, почуяв смену обстановки, нырнул за Санину спину.

Панкратыч не смотрел на Саню. Он не смотрел на пухлежуя. Он смотрел на меня — пристально, яростно и с тем финальным выражением, которое бывает у людей, принявших решение, и решение это не обсуждается.

Он набрал воздуха. Грудная клетка расширилась ещё на два размера. Рубашка натянулась так, что я отчётливо разглядел контуры нательного креста под тканью.

И рявкнул.

— НУ ВСЁ, ПОКРОВСКИЙ! — стёкла зазвенели. Вода в тазу с саламандрой пошла рябью. — МОЁ ТЕРПЕНИЕ ЛОПНУЛО! СОБИРАЙ СВОИ МАНАТКИ И ВЫСЕЛЯЙСЯ К ЧЁРТОВОЙ МАТЕРИ!

Глава 14

Эхо от голоса Панкратыча прокатилось по приёмной, отскочило от стен, зацепило шкаф с медикаментами, в котором звякнули флаконы, и ушло в подсобку, где Пуховик вжался в угол вольера, а Искорка нырнула в таз по самые ноздри.

Лори в своём вольере, к его чести, не дёрнулся. Видимо, после бывшего парня, который пинал клетку, крик незнакомого мужика за стеной воспринимался как лёгкий фоновый шум.

Саня за моей спиной вцепился мне в куртку и прошипел в ухо:

— Миха, он нас сейчас сожрёт. Вызывай спецназ. Или полицию. Или кого-нибудь, кто больше него, хотя я таких не знаю.

Я не обернулся. Стоял и смотрел на Панкратыча, мысленно отмечал детали.

Итак, лицо красное, но без синеватого оттенка, значит, давление поднялось, не критично. Жилка на виске пульсирует часто, но ровно. Руки сжаты в кулаки, костяшки белыми не стали, и это значит, что бить он не собирается, только пугать.

Плюс ещё одно: оставался в дверях, внутрь не зашёл. Человек, который действительно выселяет, заходит внутрь, описывает имущество и вызывает грузчиков. Тот же, кто стоит на пороге и орёт, хочет, чтобы его услышали, и это другая история.

— Семён Панкратыч, — сказал я. Панкратыч замер с открытым ртом, потому что готовился к перепалке и не ждал ответа. — Слушаю вас, — продолжил я. — Что конкретно произошло?

— Что произошло?! — он взревел с удвоенной силой, хотя я не думал, что удвоение физически возможно. — А ты не знаешь, что произошло?! У тебя с утра очередь от двери до угла! Двенадцать человек с клетками, мешками, переносками! С тварями, которые шипят, воняют и гадят на тротуар! Валентина Степановна, между прочим, приличная женщина! Достойная! К ней клиенты с утра приходят за выпечкой, а пройти не могут! Потому что у тебя перед входом зоопарк, Покровский! Люди разворачиваются и уходят! А она теряет деньги!

— Я понимаю, — кивнул я.

— Ты не понимаешь! Ты обещал перед ней извиниться! За безе! За гарь! За дым! Обещал — и что?! Где извинения, Покровский?! Я жду! Она ждёт! А ты тут обещания раздаёшь и не выполняешь! Одни проблемы от тебя, устроил тут зверинец, от которого воняет, как из преисподней!

— Если только в этом проблема, я схожу к ней и извинюсь, — сказал я. — Прямо сейчас. И оплачу всё, что испортилось.

Панкратыч осёкся. Артиллерийский залп он готовил, а получил белый флаг раньше, чем успел прицелиться, и теперь энергия, предназначенная для разгрома, не находила выхода и бурлила у него внутри, как пар в чайнике с заткнутым носиком.

— Ещё бы ты не сходил! — рявкнул он, уже тише, на полтона ниже. — Ещё бы не оплатил! Это твоя обязанность, Покровский! Чтобы упал на колени перед ней, и молил прощение с горькими слезами! Если я ещё раз…

— Миха, скажи ему, что ты тоже жертва обстоятельств, — раздался из-за моей спины голос Сани, который, очевидно, решил, что опасность миновала, и высунулся, как суслик из норы. — Скажи, что ты не при делах, это страховой слу…

Панкратыч повернул голову к Сане. Медленно, как башня танка поворачивается к новой цели.

Саня встретился с ним взглядом.

Было в этом взгляде что-то, отчего Саня сделал два шага назад и издал звук, который я бы описал как тихое «ик».

— А это кто? — спросил Панкратыч, обращаясь ко мне, но не отрывая глаз от Сани.

— Мой друг, — ответил я. — Он уходит.

— Ухожу, — подтвердил Саня шёпотом, схватил пухлежуя, который торчал из-за пазухи, прижал к себе и начал боком двигаться к двери, стараясь обойти Панкратыча по максимально широкой дуге, какую позволяла моя крошечная приёмная.

Панкратыч проводил его взглядом, как зенитная установка провожает самолёт.

— Покровский, — сказал он, когда Саня просочился мимо и исчез за дверью. — Через пять минут ты у Валентины Степановны. С извинениями и деньгами. Я проверю.

Он развернулся и вышел. Калоши чавкнули на ступеньках, тяжёлые шаги удалились, хлопнула подъездная дверь.

Я выдохнул. Посмотрел на дверной проём, в котором только что помещался квадратный метр человеческого гнева в клетчатой рубашке, потом на щель за стеллажом, куда улетел колокольчик.

В прошлый раз я смог вернуть его на место, сейчас это уже навряд ли получится.

— Покойся с миром, — сказал я колокольчику. — Ты нес эту службу достойно.

В подсобке Пуховик осторожно высунул мордочку из-за края вольера, убедился, что землетрясение кончилось, и вернулся к пледу. Искорка показала из воды один глаз, фыркнула пузырём и спряталась обратно. Лори спал, голубоватое свечение капельницы мягко пульсировало по трубке, невозмутимое ко всему происходящему.

Я снял халат, надел куртку и вышел на крыльцо.

Саня стоял на углу дома, прижимая к себе пухлежуя, и выражение его лица было таким, будто он только что побывал в зоне боевых действий и вернулся с контузией. Увидев меня, двинулся мне навстречу.

— Миха, — сказал он, когда подошёл. — Это кто вообще? Это арендодатель? Если так, то это уже не арендодатель, это стенобитное орудие в тапках. Он тебя правда выселит?

— Нет, — сказал я. — Он хочет, чтобы я извинился перед соседкой. Пошли, поможешь.

— Куда?!

— В пекарню. Соседнее помещение. Валентина Степановна. Я должен ей за испорченное безе.

Саня побледнел. Поправил пухлежуя, который высунул язык и облизал ему подбородок, и замотал головой.

— Не-не-не, Миха. Я знаю, как это бывает. Если он такой, то она вообще монстр. Стопроцентно. Там сидит мегера со скалкой, и скалкой она бьёт не по тесту. Я таких видел, у моей бабки соседка была — точь-в-точь, только вместо пекарни у неё был цветочный магазин, и она орхидеей…

— Саня.

— …орхидеей, Миха, по голове!

— Идём.

Пекарня располагалась в соседнем помещении — буквально через стенку от моей приёмной, с отдельным входом, над которым висела аккуратная вывеска: «Пекарня Валентины. Свежая выпечка каждый день». Вывеска была нарисована округлым, старательным почерком, и по краям нарисованы маленькие булочки с румяными боками.

Дверь — стеклянная, чистая, с кружевной занавеской на внутренней стороне. Скалки при входе не наблюдалось.

Колокольчик над дверью звякнул, и нас окутало ароматом.

Запах ванили ударил первым. Следом пришла корица, сухая и пряная, потом — тёплый дрожжевой дух свежего теста, который, казалось, не просто витал в воздухе, а физически обнимал.

Пекарня была маленькая, но ухоженная. Витрина с выпечкой — булочки, пирожки, круассаны, эклеры. Стены выкрашены в светло-жёлтый. Несколько столиков. На прилавке стояла вазочка с ромашками, и за прилавком стояла женщина, и она…

Саня рядом со мной замер. Я почувствовал, как он перестал дышать, и через секунду услышал тихое, потрясённое:

— Это… мегера?

Совершенно не мегера.

Валентина Степановна оказалась женщиной лет шестидесяти, невысокой, полноватой, с мягким круглым лицом, на котором морщины лежали лучиками от глаз и складочками у губ.

Седые волосы убраны под косынку, фартук в муке, глаза тёплые, карие, с тем выражением, которое бывает у бабушек, у хороших школьных учительниц и у людей, которые кормят голубей в парке не потому что надо, а потому что не могут иначе.

— Ой, здравствуйте! — она посмотрела на нас с приветливым удивлением, как смотрят на неожиданных, но желанных гостей. — А вы из соседнего помещения, да? Лечебница для зверушек? Я про вас слышала! Заходите, заходите!

Саня рядом со мной повернулся ко мне и одними губами, беззвучно, произнёс: «Где скалка?»

— Валентина Степановна, — начал я и сделал полшага вперёд, — меня зовут Михаил, я ваш сосед. Пришёл извиниться за вчерашний инцидент. Мне сказали, что из-за дыма у вас пострадала выпечка. И за сегодняшний.

Она всплеснула руками.

— Ой, да вы из-за этого? Из-за безе? Да ерунда какая, оно и так осело бы, я знала, что оно осядет, потому что яйца вчера были не первой свежести, второй категории, а безе из второй категории всегда капризничает, я Семёну так и сказала, а он вдруг как вскочит…

Она осеклась. Поджала губы, и на её лице появилось виноватое выражение лица человека, который сболтнул лишнее.

— Подождите, — сказал я медленно. — Вы не жаловались?

— Ну как… я просто упомянула… — она засуетилась, переставила вазочку с ромашками на другое место, потом переставила обратно. — Семён зашёл утром, как обычно, за… ну, за пирожком, он каждое утро заходит, и я между делом сказала, что очередь была и людям было трудно зайти. Я просто рассказала! А он как побагровеет, как захрипит: «Где этот Покровский, я его сейчас!..» — и убежал, я ему кричу: «Сёма, куда, стой, я не жаловалась!» — а куда там, разве его остановишь…

Она махнула рукой и вздохнула с обречённым смирением.

Я стоял и молча обрабатывал информацию.

Панкратыч. Суровый отставной военный, который орёт на меня так, что штукатурка сыплется. Каждое утро заходит в пекарню. За пирожком. К Валентине Степановне. К милой, улыбчивой женщине его возраста, которая печёт безе из яиц второй категории и называет его «Сёма».

Стоит ей мимоходом обмолвиться, что от соседа пахнет горелым, и Панкратыч вскакивает, багровеет и мчится карать виновного, как средневековый рыцарь, защищающий честь прекрасной дамы, только облачённый в клетчатую рубашку поверх калош на домашних тапках.

Ну конечно. Семён Панкратыч. Шестьдесят с лишним лет, отставной военный, суровый, гаркающий солдафон. И соседка-пекарша, которая печёт ему пирожки каждое утро и не подозревает, что его ежедневные визиты «за пирожком» — это единственный способ, которым этот бетонный человек умеет проявлять чувства.

Когда она сказала, что ей причинили неудобство, пусть даже мимоходом и без претензий, Панкратыч включил единственный режим, который знал: боевой.

Мне стало смешно. Заодно немного трогательно, хотя «трогательно» — не то слово, которое ожидаешь испытывать по отношению к человеку, который двадцать минут назад орал на тебя так, что у саламандры вода в тазу пошла рябью.

Озвучивать свои наблюдения я, разумеется, не стал. Во-первых, потому что чужие чувства — не моё дело. Во-вторых, потому что Панкратыч, узнай он, что я его раскусил, выселил бы меня в самом прямом, физическом смысле — вместе с вольерами.

— Валентина Степановна, — сказал я, — жалоба или не жалоба, но дым от меня действительно был, и безе ваше действительно пострадало. Я обязан компенсировать.

— Да что вы, не надо никаких компенсаций, какие глупости! — она замахала руками. — Ну осело, ну и что, я новую партию испекла, всё продала!

Я достал из кармана пятьсот рублей и положил на прилавок, рядом с вазочкой.

— За безе, — сказал я. — И за беспокойство.

— Ой, нет, ну что вы…

— Валентина Степановна, — я посмотрел ей в глаза, и посмотрел так, как умел смотреть, когда хотел, чтобы человек перестал спорить, — примите, пожалуйста. Мне будет спокойнее. У меня клиника, и иногда бывает шумно и пахнет не розами. Я постараюсь, чтобы это не повторялось, но если повторится, хочу знать, что мы с вами в хороших отношениях.

Она помолчала. Потом взяла купюру, аккуратно расправила и убрала в карман фартука.

— Какой вы воспитанный молодой человек, — сказала она с такой теплотой, отчего мне стало неловко, потому что «молодому человеку» был шестьдесят один, и воспитание его было результатом полувека набитых шишек, никак не генетики. — Ах, если бы все нынешние молодые были такими интеллигентными! Вот скажите мне, где ваши родители живут? Мама у вас есть?

— Есть, — улыбнулся я.

— Передайте ей, что она вас прекрасно воспитала! Просто образцово! А вот возьмите-ка…

Она нырнула за прилавок и через секунду вынырнула с бумажным пакетом, из которого торчали два румяных пирожка, лоснящихся маслом.

— С мясом и с капустой, — объявила она. — Свежие, утренние. И не спорьте!

Я не спорил. Во-первых, потому что спорить с женщиной, которая даёт тебе пирожки, — грех, во-вторых, потому что запах этих пирожков мгновенно свёл на нет всю мою послеобеденную сытость и напомнил желудку, что в мире существует горячее тесто с мясом, и отказываться от него — преступление. Даже если в будущем это грозит гастритом.

— Спасибо, Валентина Степановна. Я ваш должник.

— Заходите почаще! — она помахала нам рукой. — И зверушек лечите, это такое хорошее дело! Я вот тоже…

Договорить она не успела. Дверь пекарни открылась и в образовавшийся проём протиснулась голова мужика.

— Извиняюсь, — сказал он. — Доктора из лечебницы не видели? А то я к нему шёл, а там закрыто. Мне Зинаида Павловна сказала, четвёртый подъезд.

— Это я, — сказал я. — Что у вас?

— Да вот, — он неловко полез за пазуху и вытащил нечто, завёрнутое в шарф. — Кажется, температурит. Или не температурит. Я не знаю. Она странная вся.

Эх, плакали мои пирожки.

Из шарфа торчала мордочка — острая, с блестящими чёрными глазками и подвижным носом, который ходил ходуном, втягивая воздух. Мелкая ежевидка, судя по иглам, домашняя.

— Пойдемте, — вздохнул я и полез за ключами.

Мы попрощались с Валентиной Степановной и двинулись обратно в пет-пункт. Внутри Саня шагнул было за мной, но я остановил его жестом.

— Ты можешь подождать в подсобке. Только не трогай ничего. Вообще ничего. Особенно капельницу у Лори, — предупредил я.

— А я что, я ничего! — Саня прижал пухлежуя к груди и просочился внутрь.

Я надел халат, вымыл руки, включил лампу и принял ежевидку.

Банальный перегрев Ядра от неправильного температурного режима в квартире. Хозяин держал обогреватель рядом с лежанкой, и зверь варился, как в бане, а ежевидкам нужна прохлада. Укол жаропонижающего, рекомендации по содержанию, тысяча рублей.

Мужик ушёл. Я открыл дверь, чтобы проветрить, и обнаружил за ней пожилую пару с аквариумом, в котором плавало что-то полупрозрачное и нервно пульсирующее.

— Нам Зинаида Павловна…

— Заходите, — сказал я, даже не дослушав.

Зинаида Павловна. Сарафанное радио спального района работало мощнее любой таргетированной рекламы и при этом не стоило ни копейки. Надо не забыть купить ей коробку конфет. Большую.

Полупрозрачная штука в аквариуме оказалась морской медузницей — декоративным аномальным видом, который в здоровом состоянии мерно светился и успокаивал нервную систему хозяина, в нездоровом — пульсировал и бил слабым током при попытке сменить воду. Засорение фильтрационных каналов. Промывка, добавка в воду, полтора часа работы, три тысячи.

За пожилой парой пришла молодая мать с сыном лет семи и переноской, в которой сидел крылатый хомяк. Да, именно так — хомяк с крошечными перепончатыми крыльями, который в нормальном состоянии должен был совершать короткие планирующие полёты по квартире, а вместо этого сидел на дне переноски и дрожал, потому что правое крыло было заломлено.

Вправил крыло, наложил шину из пластиковой трубочки для коктейля, которую обрезал до нужной длины — другой шины для крыла хомяка в моём арсенале не нашлось. И готово.

Мальчик смотрел на процедуру, раскрыв рот, и по глазам было видно, что зарождается будущий фамтех, если, конечно, его не отпугнёт реальность профессии, которая выглядит красиво только в рекламных буклетах, в жизни же бывает грязью под ногами и кровью на халате.

— Доктор, а вы всех зверей можете починить? — спросил мальчик, прижимая переноску с захомяченным хомяком.

— Стараюсь, — сказал я.

— А драконов?

— И драконов.

— А если дракон большой-большой, вот такой? — он развёл руки на ширину, которая по его мнению раза в три превышала размеры приёмной.

— Таких я бы лечил на улице, — ответил я серьёзно. — Здесь он не поместится.

Мальчик задумался и кивнул, признав аргумент.

Тысяча двести за хомяка. Мать расплатилась и увела сына, который оглядывался на мою дверь до самого угла.

Между пациентами я заглядывал в подсобку. Лори лежал в вольере, капельница работала, свечение стабильное. Пуховик жевал. Искорка спала.

Саня же сидел на кушетке, уткнувшись в телефон, и пухлежуй спал у него на коленях, свесив язык.

— Саня, — сказал я, — ты мог бы хоть пол помыть. Или чайник поставить. Или вообще что-нибудь сделать.

— Миха, я моральная поддержка, — ответил он, не отрывая глаз от экрана. — Моральная поддержка не моет полы. Это против профсоюзных правил.

— У тебя нет профсоюза.

— Ну вот именно, — кивнул он, — потому и не мою.

Я махнул рукой и вернулся в приёмную, потому что дверь скрипнула, и вошёл следующий. Эх, а я скучаю по колокольчику. Надо будет купить новый.

К вечеру через мои руки прошли ещё двое: мужчина с игуаноидом, у которого потрескался гребень, и девочка-подросток с черепашкой-светлячком, которая перестала светиться. Случаи простые, быстрые, оплаченные на месте.

Последнего клиента я проводил, когда за окном уже стемнело. Питер зажигал свои неоновые огни, далёкие, мигающие, из другого мира, и мелкий дождь снова сеялся с неба, размывая их в цветные пятна.

Я запер дверь. Проведал зверей: капельница у Лори почти закончилась, последние капли голубого раствора стекали по трубке, и свечение в месте входа катетера стало ровнее, спокойнее. Я убрал её вместе с катетером, обработал место входа, и Лори даже не шелохнулся.

Пуховик спал, Искорка тоже, в подсобке стояла тишина.

Саня ушёл час назад, забрав пухлежуя и пообещав «залечь на дно так, что даже рыбы не найдут», что в его исполнении могло означать что угодно, от конспиративной квартиры до кладовки у знакомого на рынке.

Я сел за стол, стянул перчатки, открыл тетрадь с белочкой.

Ежевидка — тысяча. Медузница — три тысячи. Крылатый хомяк — тысяча двести. Игуаноид — две тысячи восемьсот. Черепашка-светлячок — тысяча пятьсот.

Итого за вечер: девять тысяч пятьсот.

Плюс тридцать шесть тысяч осталось с утра.

Минус пятьсот Валентине Степановне за безе.

Минус обед в кафе — восемьсот с чаевыми.

Доход за день: сорок четыре тысячи двести рублей. Не считая расходников и прочих трат за один рабочий день.

Я смотрел на эту цифру, и белочка на обложке тетради смотрела на меня, и впервые за всё время нашего знакомства мне показалось, что жёлудь в её лапках стал чуть крупнее.

Если так пойдёт и дальше — а оно пойдёт, потому что Зинаида Павловна ещё не обзвонила всех знакомых, а когда обзвонит, мне потребуется не ассистент, а целый штат, — то через месяц кредитный платёж перестанет быть удавкой, и через два можно будет думать о расширении.

Я закрыл тетрадь, убрал деньги в ящик, повернул ключ.

Потом поставил чайник, который застонал, как и положено. Заварил чабрец, мяту, шиповник.

Сел на кушетку с кружкой, и горячий чай обжёг губы, а чабрец пахнул так, как пахнет конец рабочего дня, когда ты сделал всё что мог и даже чуть больше.

За стеной тихо работала пекарня Валентины Степановны. Пахло ванилью — слабо, почти неуловимо. И этот запах, вместо раздражения, которое должен был бы вызвать после всей истории с безе и Панкратычем, вдруг показался уютным.

Телефон завибрировал на кушетке, и трещина на экране подсветилась, разделив Санино имя на две половины.

Я некоторое время смотрел на него, прикидывая, стоит ли брать трубку или притвориться мёртвым, но с Саней второй вариант не работал — если не ответить, он перезвонит. Перезвонит снова и снова, а потом придёт лично, потому что решит, что меня убили, и примчится спасать, попутно разбудив Панкратыча, Валентину Степановну и, вероятно, весь дом.

Поэтому я ответил.

— Миха! Ты ещё не спишь?

— Сплю, — я специально зевнул.

— Отлично! Слушай, я тут подумал — тебе нельзя оставаться ночевать в клинике. У тебя завтра операция, братик. Серьёзная! А ты на этой кушетке спишь, как на пыточной доске, я видел, как ты зверей принимал спину разгибал, ты хрустел, как старый шкаф!

— Саня, я устал.

— Вот именно! Устал! Поэтому тебе нужен нормальный сон, а не мучение на этом… на этом предмете, который у тебя стоит вместо кровати. Слушай, давай ко мне, то есть к Лёне на Выборгскую. Мне всё равно ехать к нему обратно, а у него хата в сто квадратов, Миха. Сто! Это больше, чем вся твоя клиника вместе с подсобкой.

Я молчал. За стеной булькала Искорка. Потолочная трещина плыла в полутьме.

— Миха, там душ. Огромный, с горячей водой, давление такое, что сбивает с ног. Настоящий душ, без ледяной струйки, от которой ты каждое утро просыпаешься, как будто тебя электрошоком будят, — продолжал он.

— Саня…

— Кровать, Миха. Кровать настоящая! Ортопедический матрас. Я на нём вчера лежал, и мне казалось, что я умер и попал в рай. А ты завтра полдня над зверем стоять будешь, с иголками и пинцетами. Тебе руки нужны, Миха. Отдохнувшие руки. Ты на этой кушетке проснёшься с таким затёком в шее, что иголку не удержишь.

Я продолжал молчать, уже по другой причине.

Потому что мерзавец попал в точку. Кушетка, на которой я спал которую ночь подряд, была узкая, жёсткая, продавленная посередине и короткая — ноги свисали с края. Свёрнутый свитер вместо подушки обеспечивал такой угол наклона шеи, что каждое утро я просыпался с ощущением, будто меня всю ночь собирали из запчастей. Причём собирали по чертежу, где половина деталей перепутана.

Болело всё — спина, шея, плечи гудели в придачу.

В двадцать один год это решалось горячим душем и десятью минутами разминки. Только хотелось и комфорта.

Завтра операция по микрохирургии. Руки должны быть твёрдые, глаза отдохнувшие, голова свежая. Одно неточное движение, и оболочка Ядра у Лори разойдётся, а зашить её повторно будет в три раза сложнее.

Горячий душ. Ортопедический матрас. Нормальный сон.

Шестидесятилетний радикулит внутри молодого тела проголосовал «за» мгновенно. Двадцатиоднолетняя усталость присоединилась через секунду. Голосование было единогласным.

— Адрес, — уточнил я.

Саня на том конце издал торжествующий вопль, от которого в трубке затрещало.

— Выборгская набережная, дом четырнадцать, квартира сто два! Код домофона — семь-семь-три-звёздочка! Только такси бери, тут от маршрутки далековато идти!

Я положил трубку и сел на кушетке. За окном темнел вечерний Питер, мигали далёкие неоновые вывески, и где-то за ними, в элитном районе на Выборгской набережной, ждал горячий душ, от одной мысли о котором мои позвонки издали коллективный стон предвкушения.

Кстати. Если дела пойдут так, как сегодня, то через пару недель можно будет снять нормальную квартиру. Маленькую, однокомнатную, рядом с клиникой, с кроватью и с горячей водой.

Хватит жить в подсобке, как полевой хирург. Я же ведущий фамтех страны, просто об этом ещё никто не знает, и спать на свёрнутом свитере мне не по рангу.

Перед выходом я внимательно осмотрел спящего Лори, у которого капельница закончилась и голубоватое свечение в месте входа катетера держалось ровно, насыпал свежего корма Пуховику с Искоркой и убедился, что замки на всех трёх вольерах надёжно защёлкнуты. Погасил верхний свет и запер клинику на два оборота.

До утра с питомцами ничего не случится.

Такси подъехало через восемь минут. Водителем оказался молчаливый мужик с навигатором на присоске и запахом ёлочного освежителя.

Питер за окном проплывал мокрыми огнями. Панельные пятиэтажки моего района сменились домами, которые уже не строили по типовым чертежам, а проектировали индивидуально, с подземными парковками, консьержами за стеклом и деревьями у подъездов, подстриженными так ровно, будто их подравнивали по линейке.

Выборгская набережная, дом четырнадцать. Я набрал код, домофон пискнул, лифт поднял меня на десятый этаж, и когда дверь квартиры сто два открылась, на меня обрушилось сразу всё.

Пухлежуй. Язык. Мокрый. По лицу.

— Пухля, нет! — Санин голос откуда-то из глубины квартиры. — Лицо — это не территория для облизывания! Мы это обсуждали!

Я вытер щёку рукавом, переступил через порог и остановился.

Квартира корефана Сани была именно такой, какой бывает квартира двадцатилетнего человека, чьи родители уехали в неизвестном направлении. Сто квадратных метров элитной недвижимости — высокие потолки, панорамные окна с видом на Большую Невку, паркет, встроенные шкафы. И всё это находилось в состоянии, которое деликатный человек назвал бы «творческим беспорядком», более прямой собеседник — «хлевом».

На кожаном диване лежала гора одежды. На кухонном столе стояли пустые коробки от пиццы, выстроенные в башню. В углу гостиной высилась пирамида из консервных банок, и по её архитектуре было видно, что строили её с художественным замыслом, возможно, под пиво.

Из комнаты вышел хозяин, и я понял, что представлял его неправильно.

Лёня Шишкович оказался обыкновенным пухлым добродушным парнем в растянутой футболке с логотипом «Абсолютной Лиги Фамильяров» и в очках с толстыми линзами, за которыми моргали близорукие, совершенно мирные глаза. Никаких черт бандита, мажора или прожжённого тусовщика.

Волосы кудрявые, непричёсанные. На щеке след от подушки, хотя время было десять вечера, что наводило на мысль о нетрадиционном режиме дня.

— О! — он увидел меня и расплылся в улыбке, широкой и совершенно искренней. — Саня, это твой друг-доктор? Который зверей лечит? Проходи, проходи! Бро, располагайся! Я Лёня! Пиво в холодильнике, чипсы на столе, туалет направо!

Он мягко пожал мне руку, с энтузиазмом и тут же отвлёкся на пухлежуя, который подкатился к его ногам и облизал тапку.

— Пухля, ты красавчик! — Лёня присел и почесал зверя за ухом, отчего хвост-обрубок заходил ходуном. — Саня, он опять мой зарядник пожевал, но я не в обиде, он такой милый!

Саня появился из кухни с тремя бутылками пива и торжественно объявил:

— Миха! Лёня! Через десять минут полуфинал! «Чёрная Звезда» против «Авроры»! Давайте к экрану, мужики!

В гостиной на стене висела плазма, размеры которой можно было описать только в единицах измерения, предназначенных для архитектурных объектов. Экран занимал пространство от шкафа до окна, и по нему уже шла предматчевая заставка — рёв трибун, прожекторы, вращающийся логотип Национальной Лиги, и комментатор, захлёбываясь от восторга, перечислял регалии бойцов.

Саня плюхнулся на диван, пристроил пиво на подлокотнике и уставился в экран с выражением ребёнка перед новогодней ёлкой. Лёня устроился рядом, подтянул к себе миску с чипсами и надел наушник, из которого доносился второй комментаторский поток — видимо, аналитический.

— Миха, садись! — Саня похлопал по месту рядом с собой. — Сейчас начнётся! Кошмаррр выходит первым, я чувствую!

К дивану я не пошёл. Вместо этого прошёл на кухню, нашёл среди пиццовых коробок чайник, вскипятил воду и заварил себе чай из пакетиков, которые обнаружил в шкафчике. Мяту и шиповник я носил в кармане куртки, потому что в этом городе никогда не знаешь, где окажешься вечером, а чай без мяты — горячая вода с претензией на чай.

Вернулся в гостиную, нашёл кресло. Глубокое, кожаное, стоявшее в углу, чуть в стороне от дивана и экрана, и сел.

Чай дымился в кружке с надписью «Лучший игрок в мире», мята пахла правильно, и в вазочке на журнальном столике обнаружилась пастила натуральная, яблочная, в сахарной пудре, которую Лёня, видимо, держал для перекуса между чипсами и пиццей, не подозревая, что это единственное в его квартире, что можно было есть без угрозы для здоровья.

На экране рёв стадиона перешёл в пульсирующий гул. Ворота арены распахнулись, и на песок выползло нечто, от одного вида которого пятьдесят тысяч зрителей замолчали, потом взорвались криком.

Появился Кошмар. Шесть метров закованной в хитин туши. Боевой скорпионид, флагман «Чёрной Звезды», выведенный в их лабораториях путём экспериментов, за которые стоило бы привлекать. Панцирь чёрный, маслянисто-блестящий, клешни способны перекусить стальную балку, хвост с жалом хлестал по песку арены, оставляя глубокие борозды. Двигался резко, рвано, взрывными рывками — замер, замер, замер, удар.

Саня подскочил:

— Вот он! Вот! Смотри, какая махина! Лёня, ты видишь?!

— Вижу, вижу! — Лёня поправил очки и подался вперёд. — Его усилили! Смотри, чешуя другого оттенка, значит, ему прокачали защиту!

Я сидел в кресле, откусывал пастилу и пил мятный чай, и на экране перед моими глазами разворачивалось шоу, которое вся страна считала праздником спорта, а я видел как бойню.

Потому что я знал, чего не знали Саня, Лёня и пятьдесят тысяч зрителей на трибунах. Я знал, что Кошмаррр не чувствует боли. Дело здесь было не в храбрости — ему вкололи столько нейроподавителей, что его болевые рецепторы перегорели навсегда.

Зверь, который не чувствует боли, дерётся до последнего вздоха, и для зрителей это выглядит как «непобедимый воин». Красиво. Героично. По факту — инвалид, который не способен понять, что его убивают.

И я знал, как выглядит закулисье. Вольеры с номерами вместо имён. Капельницы со стимуляторами перед боем и транквилизаторы после. Фамтехи, которые зашивают раны между раундами и ставят зверя обратно на арену, зная, что он не выдержит ещё одного боя, но контракт есть контракт, Гильдия платит, а зверь — расходный материал.

На экране Кошмаррр столкнулся с противником грифоном серебряной масти, быстрым, вёртким, бьющим когтями и крыльями, и арена взревела. Грифон поднялся в воздух, ударил сверху, скорпионид нырнул вбок и мазнул хвостом по ногам бойца.

— Ааа! Попал! — Саня вскочил и едва не опрокинул пиво. — Лёня, ты видел?!

— Чистое попадание! — Лёня подпрыгивал на диване, и чипсы разлетались из миски, как шрапнель. — Грифону конец, ставлю тысячу!

Я пил чай. Пастила таяла на языке — кислая, яблочная, с сахарной корочкой, которая хрустела на зубах. Мята холодила горло.

В голове, как на втором экране, прокручивались этапы завтрашней операции.

Я по этапам прокручивал в голове необходимые действия и, кажется, увлекся…

— Миха! Ты вообще смотришь?! — Санин голос ворвался в мои расчёты. — Там нокаут! Грифон на полу!

— Угу, — сказал я, не отрывая глаз от чашки.

— Он не смотрит, — констатировал Лёня с лёгким недоумением. — Саня, твой друг реально не смотрит.

— Он странный, — Саня махнул бутылкой. — Чай пьёт с мятой, а не пиво. Во время полуфинала.

— Тяжёлый случай, — Лёня покачал головой с сочувствием и вернулся к экрану, где комментатор кричал что-то про «исторический нокаут».

Я доел пастилу, допил чай, поставил кружку на журнальный столик и закрыл глаза.

Если всё пройдёт штатно — два часа. При более тонкой оболочке — четыре. На случай дестабилизации Ядра во время операции, а это возможно, поскольку мой браслет базовый и глубинного скана не даёт…

Ладно. Не буду думать о плохом. Плохое само придумается, если ему дать шанс.

Я открыл глаза. На экране шла повторная трансляция нокаута в замедленной съёмке — камера показала крупный план бойца-чемпиона на краю арены. Он смотрел, как его Кошмаррр давит грифона, и лицо у него было такое, которое на трибунах принимают за решимость. Я научился узнавать другое.

Страх, что однажды так будут давить его зверя.

Заметил это только я. Саня радовался победе, Лёня прикидывал ставки, пятьдесят тысяч на трибунах поглощали шоу.

— Я пойду спать, — сказал я, поднимаясь из кресла.

— Миха, ещё второй полуфинал! «Чёрная звезда» против «Северных Клыков»! — Саня схватил меня за рукав.

— Я — спать, — повторил я. — Завтра операция в десять. Будильник ставлю на семь. Если разбудите раньше — я вас обоих усыплю. Без медицинских показаний.

Лёня показал мне гостевую комнату. Небольшая, но с окном на Неву, а в центре стояла кровать.

Полутораспальная, с бельём, с двумя подушками, и когда я сел на край, матрас принял моё тело с такой мягкой, обволакивающей нежностью, что из горла вырвался звук, который я бы постеснялся издавать при свидетелях.

— Ортопедический, — гордо сказал Лёня из дверей. — Мамин. Она его из Германии привезла.

— Передай маме, — сказал я, ложась, — что она святая женщина.

Он хмыкнул, закрыл дверь, и из гостиной ещё доносились крики Сани и рёв трибун, я уже тонул в матрасе, и где-то между «мне нужно поставить будильник» и «какое же это блаженство» мозг выключился, будто кто-то вынул штепсель.

Проснулся от того, что кто-то мокрый, горячий и мохнатый облизывал мне руку. Методично, широко, с чувством глубокого удовлетворения от процесса.

Я открыл глаза. Шесть пятьдесят три. Будильник, который я всё-таки поставил, ещё не звонил. Его опередил пухлежуй, который каким-то образом забрался на кровать, прополз по одеялу и добрался до моей руки.

— Пухля, — сказал я хрипло.

«…рука!.. вкусная рука!.. тёплая!.. ещё лизну!..»

— Пухля, нельзя, — запротестовал я.

Он лизнул ещё раз широко, от запястья до кончиков пальцев, и уставился на меня с выражением абсолютного счастья, как существо, которое нашло своё призвание и не намерено от него отступать.

Я сел в кровати. Спина не болела, шея двигалась свободно, в обе стороны, на полную амплитуду, и ни один позвонок не хрустнул. Я повернул голову влево, потом вправо — легко, плавно, как будто за ночь кто-то заменил мне шейный отдел на новый, заводской, с гарантией.

Бесценная вещь этот ортопедический матрас из Германии.

Душ оказался именно таким, каким его описывал Саня: огромным, с тропической лейкой размером с тарелку, из которого хлестал горячий, плотный поток, бивший в плечи с таким напором, что казалось, каждая мышца разминается отдельно.

Я стоял под ним десять минут и чувствовал, как из тела уходит напряжение последних дней, скопившееся в позвоночнике, и по ногам стекает горячая вода, и пар клубится под потолком, и мир за стеклянной дверцей перестаёт быть враждебным.

Вышел, вытерся, оделся в чистую футболку, единственную запасную, которую я на всякий случай бросил в карман куртки вчера вечером.

На кухне обнаружились яйца, хлеб и кофе. Сделал яичницу на двоих — себе и Сане, который появился из комнаты мятый, зевающий и с пухлежуем на руках, похожий на человека, проигравшего бой с подушкой.

— Миха, — пробормотал он, падая на стул, — ты в семь утра яичницу жаришь. Ты ненормальный.

— А ты в двадцать один год до трёх ночи пиво пьёшь и зубы не чистишь.

— Откуда ты знаешь, что я не чистил?

— Оттуда, что тебе лень.

Он не стал спорить, потому что спорить было не с чем.

Маршрутка до моего района шла двадцать пять минут. Пришлось действительно до неё прогуляться, но так было даже лучше — хоть размялся. Я сел у окна, и за стеклом мелькал утренний Питер.

Облака были тоньше, чем обычно. Между ними проступали прорехи, и в прорехах — невозможное, невероятное, почти мифическое зрелище: голубое небо. Заодно — солнечный луч. Робкий, неуверенный, который пробился сквозь тучи и лёг на мокрый асфальт жёлтым пятном, как будто извинялся за долгое отсутствие.

Второй день подряд Питер не посылал дождь. Совпадение, не иначе. Или примета, в которую я как человек науки не верил, хотя как человек, у которого впереди первая операция в собственной клинике, оценил.

Маршрутка остановилась на моей остановке. Я вышел и пошёл к Пет-пункту через двор, и утренний воздух пах мокрой землёй, хвоей и чуть-чуть ванилью от пекарни, которая уже работала, судя по свету в окне.

Завернул за угол и остановился.

У закрытой двери моего Пет-пункта стояла девушка. Невысокая, тонкая, в тёмном пальто, застёгнутом на все пуговицы, с рюкзаком на одном плече. Волосы тёмные, острижены коротко, очень коротко, в каре, которое заканчивалось чуть ниже ушей и открывало длинную бледную шею.

На носу были очки. Круглые, огромные, в тонкой металлической оправе, как два блюдца, за которыми глаза казались ещё крупнее, чем были, а были они крупные, тёмные и абсолютно неподвижные.

Она стояла перед дверью и смотрела на табличку «Пет-пункт. Покровский М.А.» с таким сосредоточенным вниманием, будто изучала рентгеновский снимок, никак не вывеску.

Я подошёл ближе. Она не обернулась на звук шагов, хотя я не крался, и только когда я оказался в двух метрах, плавно повернула голову. Ровно, как камера наблюдения. И посмотрела на меня.

Взгляд немигающий, прямой, без улыбки. В глазах мелькал какой-то безумный огонек.

— Здравствуйте, — сказала она. — Не знаете где хозяин? Я пришла работать.

Глава 15

Я посмотрел на девушку, и мозг, который после ортопедического матраса из Германии и горячего душа на Выборгской набережной работал сегодня непривычно бодро, попытался уложить происходящее в какую-нибудь логичную схему.

Без четверти девять утра. Через час с небольшим у меня хирургия — первая серьёзная операция в собственной клинике, теневой Лори с надрывом оболочки Ядра, которого я вчера стабилизировал капельницей и которому сегодня обещал зашить трещину.

Руки после нормального сна были свежие, голова — ясная, и всё шло к тому, что утро пройдёт штатно, если, конечно, вселенная не подкинет какой-нибудь сюрприз.

Вселенная подкинула.

Сюрприз стоял передо мной, застёгнутый на все пуговицы до самого горла, и смотрел круглыми глазами из-за круглых очков. С выражением такой мечтательной оторванности от реальности, что хотелось оглянуться и проверить, нет ли рядом портала в другое измерение, из которого она только что вывалилась.

— Хозяин — это я, — сказал я, доставая ключи. — И мы ещё закрыты.

— Ой! — она хлопнула себя ладонью по лбу с такой привычной непосредственностью, будто проделывала это по пять раз на дню. — Но вы же сами написали: с девяти, дом восемнадцать! Я даже пораньше пришла, чтобы произвести хорошее впечатление!

Я медленно моргнул.

— В объявлении написано: звонить с девяти до восемнадцати. Это время. Часы. Не номер дома.

Она достала телефон, посмотрела на экран, пошевелила губами, перечитывая текст, и я наблюдал, как по её лицу, от лба к подбородку, прокатилась волна осознания. Сначала озадаченность, потом недоумение, а потом тот особый ужас человека, который только что понял, что опозорился, и понял это публично.

— А-а-а… — протянула она и покраснела так густо, что очки запотели.

Впечатление и правда было произведено. Неизгладимое.

— Простите, пожалуйста, — она прижала ладони к щекам, будто пыталась удержать румянец физически. — Я Ксюша. Мельникова. Ксюша Мельникова. Увидела ваше объявление, и оно как будто прямо про меня написано! Стальные нервы, стрессоустойчивость, отсутствие аллергии — у меня вообще нет аллергии, даже на пыль, а дома у меня пыли очень много, потому что я забываю пылесосить, но зато я очень-очень люблю зверушек и всегда мечтала им помогать!

Она тараторила, набирая скорость с каждым словом, и тормозить явно не собиралась.

— У вас есть ветеринарное образование? — спросил я, больше для порядка.

— Нет.

— Биологическое? Алхимическое? Фамтехнологическое?

— Нет, нет и нет, — она помотала головой с такой честностью, будто признаваться в отсутствии квалификации было чем-то похвальным. — Но я очень быстро учусь! И у меня дома кошка!

Кошка. Ну, с такой базой, конечно, можно сразу в Фам-центр, на должность ведущего хирурга.

— У меня сейчас будет сложная операция, — сказал я, потому что объяснять очевидное иногда всё-таки приходится, даже если собеседник смотрит на тебя глазами, в которых плещется вся мечтательность мира. — Нет времени на собеседование. Оставьте номер, я перезвоню.

— А можно я просто подожду? — спросила она, и голос у неё дрогнул ровно настолько, чтобы в нём зазвенела чистосердечная, ничем не прикрытая надежда. — Я буду сидеть тихо-тихо, как мышка! Вы меня даже не заметите!

Шестидесятилетний опыт подсказывал, что не заметить Ксюшу Мельникову было примерно так же реально, как не заметить фейерверк в лифте, но спорить с ней выходило дольше, чем согласиться, а время утекало, и Лори ждала.

— Хрен с тобой, — сказал я, поворачивая ключ. — Заходи.

Она просияла так, будто я не в обшарпанный Пет-пункт её пустил, а выписал пропуск в рай. Рюкзак подпрыгнул у неё на плече, когда она шагнула через порог, и я на секунду прикрыл глаза, мысленно попрощался с тихим рабочим утром и вошёл следом.

Лампа загудела, освещая импровизированную приёмную. Смотровой стол, шкаф с медикаментами, чёрное пятно на линолеуме, которое прописалось здесь, видимо, навечно. Автоклав на полке, запах гари, корма и остаточных нот эфирного газа пухлежуя — стандартный букет моего заведения, к которому я притерпелся, а гости обычно принюхивались с выражением лёгкого потрясения.

Ксюша замерла на пороге и обвела приёмную таким взглядом, каким нормальные люди обводят соборы и картинные галереи. Рот у неё приоткрылся, глаза за блюдцами очков заблестели, и она прошептала с благоговением, от которого мне стало немного неловко:

— Какая атмосфера… Здесь прямо чувствуется энергетика…

Энергетика. Я покосился на чёрное пятно, оставшееся от саламандры, и подумал, что это действительно один из возможных способов описать запах палёного линолеума.

Комментировать не стал, потому что было некогда. Прошёл в подсобку, проверил зверей.

Пуховик спал в своём вольере, серебристые искорки тихо пробегали по шерсти, фиксаторы на задних лапках мерно подмигивали зелёными индикаторами.

Искорка лежала в тазу и при звуке моих шагов приоткрыла один оранжевый глаз — убедилась, что мир в целом не изменился, и закрыла обратно с видом существа, которому мир неинтересен.

Лори. Зверёк лежал на боку, свернувшись в тёмный клубок, и тени по шерсти шли медленно и мерно, без вчерашних судорожных пульсаций — стабилизирующий раствор сделал своё дело, и Ядро пришло в равновесие.

Кстати, её хозяйка хотела зайти с утра, но видимо не смогла. Надеюсь, ничего не случилось, и она просто спешила на работу.

«…тихо… тепло… не утекает больше… хорошо тут…»

— Потерпи, мелкая, — сказал я. — Скоро начнём.

Вернулся в приёмную.

Ксюша стояла ровно там, где я её оставил, на пороге, в пальто, застёгнутом на все пуговицы, и с рюкзаком, который она почему-то не сняла, как будто готовилась в любой момент сорваться и убежать. Глаза за стёклами следили за каждым моим шагом с таким сосредоточенным вниманием, что я невольно подумал о камерах наблюдения в супермаркетах.

Я подошёл к шкафу. Снял с крючка белый халат — единственный, чистый, отутюженный, с ручкой и фонариком в нагрудном кармане.

Надел, застегнул, и пока пальцы проходились по пуговицам, внутри привычно щёлкнул переключатель, тот самый, который за сорок лет не заржавел и не сломался: мальчишка в куртке уходил на задний план, а на его место вставал врач, для которого эти стены были операционной, этот стол — хирургическим, а всё, что не относилось к пациенту на столе, переставало существовать.

Я вымыл руки до локтей, с мылом, дважды, высушил бумажным полотенцем и повернулся к Ксюше. Она, видимо, что-то почувствовала, потому что перестала улыбаться и выпрямилась — машинально, как в присутствии человека, от которого исходит та спокойная, тяжёлая уверенность, что не требует ни громкого голоса, ни демонстраций.

Я указал на табуретку в дальнем углу приёмной — деревянную, низкую, которая в обычное время служила подставкой для ведра.

— Садись туда. Руки на колени. Ничего не трогать, не вставать, не разговаривать и желательно не дышать, — велел я.

Она кивнула, прошла к табуретке и села, сложив руки на коленях так аккуратно, будто сдавала экзамен по послушанию. Замерла. Только глаза за блюдцами очков бегали, отслеживая каждое моё движение по приёмной.

Ладно, сидит, молчит. Можно работать.

Я открыл автоклав, достал стерилизованные инструменты и разложил на чистой салфетке у смотрового стола: микрохирургический скальпель, зажимы, пинцет, иглодержатель с алхимической нитью — рассасывающейся, пропитанной катализатором регенерации, — шприц с эфирной стяжкой и второй, с наркозом.

Перед операцией нужно было покормить Пуховика и Искорку, потому что голодные звери нервничают, а такой зверь в соседнем вольере транслирует тревогу через каналы Ядра, и оно мне возле хирургического стола было совершенно ни к чему. Лори есть нельзя, желудок должен быть пустым.

Я потянулся к десятикилограммовому мешку «ВитаЯдра», стоявшему у стены, и тут за спиной скрипнула табуретка.

Ксюша вскочила с такой пружинистой энергией, будто под ней сработала катапульта.

— Божечки, а давайте я покормлю! Проверьте меня в деле! — резко предложила она.

Я посмотрел на неё поверх воображаемых очков, хмыкнул и решил, что дать молодёжи шанс иногда полезно. Хотя бы для того, чтобы молодёжь быстрее поняла, что шансы — штука ответственная.

— Ладно, — вздохнул я. — Вот универсальный корм. Насыпь Пуховику и Искорке, они в подсобке. Миски стоят у вольеров. Лори в третьем вольере не трогать, у неё операция. Понятно?

— Понятно! Пуховику и Искорке! Лори не трогать!

Она повторила это с энтузиазмом отличницы, и я повернулся к столу, чтобы протереть поверхность антисептиком и разложить операционное поле. На три секунды в приёмной стало тихо, и я даже успел подумать, что, возможно, обойдётся.

На четвёртой секунде за моей спиной раздался глухой удар, за ним — треск рвущейся ткани, а потом шорох, который бывает только тогда, когда десять килограммов сухого гранулированного корма одновременно вступают в отношения с гравитацией.

Я обернулся.

Мешок «ВитаЯдра» лежал на полу, точнее, бывший мешок, потому что его дно разошлось по шву, и из развороченного нутра по линолеуму расплывалась бурая лавина гранул, которая уже добралась до моих ботинок и продолжала наступление в сторону подсобки.

Ксюша стояла посреди этого кормового потопа, вцепившись обеими руками в пустую верхнюю часть мешка, и на её лице сменяли друг друга выражения, каждое из которых задерживалось не дольше чем на полсекунды: шок, ужас, отчаяние и что-то похожее на экзистенциальный кризис.

— Ой, — сказала она.

Потом бросилась собирать корм обратно в мешок голыми руками, забыв, видимо, о том, что сгребать гранулы в порванную упаковку — занятие примерно столь же перспективное, как заталкивать зубную пасту обратно в тюбик.

Её локоть, описав широкую дугу, задел швабру, прислонённую к стене; швабра постояла секунду в раздумьях, видимо, взвешивая за и против, после чего величественно завалилась на стеллаж и сбила с полки пустую металлическую миску, которая ударилась о бетонный пол с таким звоном, что у меня в пломбах отдалось.

Миска покатилась через всю приёмную по хрустящему ковру из корма и остановилась у моего ботинка.

В подсобке восторженно пискнул Пуховик. Судя по интонации, он воспринял происходящее как лучшее развлечение за всю свою короткую жизнь.

Искорка фыркнула — коротко, презрительно, одним выдохом через ноздри, и в этом фырканье уместилась вся бездна огненного снисхождения к двуногим существам и их попыткам обращаться с предметами тяжелее ложки.

Я медленно перевёл взгляд с миски у ботинка на равномерный слой корма, покрывавший линолеум от стены до стены, потом на Ксюшу, потом обратно на миску, и молчал, потому что слова, которые лезли в голову, были медицинскими терминами и к ситуации подходили скорее по духу, чем по букве.

Пускать эту девушку к операционному столу было бы примерно тем же, что доверить ребёнку бензопилу и отвернуться.

— Встаньте, — сказал я. — Выйдите за дверь. Вы нам категорически не подходите.

Ксюша перестала загребать корм. Подняла голову и посмотрела на меня снизу вверх — щёки горели, гранулы прилипли к ладоням, к коленям и почему-то к стёклам очков, и в глазах за этими стёклами было столько стыда, что мне на секунду стало неловко Хотя неловкость была нерациональна, потому что это не я уронил мешок, миску и засыпал кормом всю клинику.

Она встала. Отряхнула руки о пальто, отчего новая порция гранул посыпалась на старую. Поправила очки, размазав по стеклу кормовую пыль. Опустила голову и молча пошла к двери, и походка у неё была такая, какая бывает у людей, которые очень стараются не заплакать и поэтому ставят ноги чуть осторожнее, чем обычно.

Дверь закрылась за ней тихо и от этой тишины мне стало не по себе, хотя «не по себе» к делу не относилось и в операционный план не входило.

Я взял совок и щётку, собрал корм — с пола, из-под стола, из-за стеллажа, из щели между стеной и шкафом, куда гранулы набились с энтузиазмом переселенцев. Спас что можно было спасти, остальное выкинул. Протёр пол антисептиком, потому что стерильность перед хирургией — это закон, а не рекомендация, и нарушать его из-за кормового апокалипсиса я не собирался.

Покормил зверей сам.

Пуховик принялся жевать с деликатностью экскаватора, периодически косясь на угол пледа, к которому его тянуло, как магнитом.

Искорка проглотила свою порцию за десять секунд и выразительно посмотрела на меня одним глазом, молча, но с такой укоризной, что я чуть не насыпал добавки, хотя добавка ей не полагалась.

Лори в своём вольере лежала тихо, и тени по шерсти шли ровно, спокойно, как и должны были идти перед операцией.

Я протёр стол ещё раз. Затем ещё раз помыл руки. Разложил инструменты. Проверил скальпель — лезвие блеснуло чисто, остро, и рука привычно ощутила его вес, лёгкий и точный, как у хорошей авторучки.

Набрал шприц с алхимическим наркозом. Дозировка — по массе тела Лори, делённой на коэффициент плотности Ядра; формулу эту профессор Линд из Стокгольмского Фам-центра опубликует лет через тридцать, но мне она была знакома, как собственный почерк, потому что в той жизни я по ней учил ординаторов.

Открыл вольер, аккуратно поднял Лори и перенёс на смотровой стол, под свет лампы. Зверёк обмяк в руках, тёплый, невесомый, доверчивый, и тёмные волны по шерсти дёрнулись, когда он почувствовал холодный металл.

«…опять стол…, но этот человек не больно делает… ладно…»

— Тише, мелкая, — пробормотал я. — Уснёшь, а проснёшься уже здоровой.

Ввёл иглу в холку, мягко, привычным движением. Лори вздрогнула, потом обмякла глубже, и глаза начали закрываться, медленно, как у засыпающего ребёнка. Тени по шерсти замедлились, почти встали.

Наркоз подействовал. Она спала.

Я потянулся за скальпелем и краем глаза уловил движение за стеклянной дверью.

Ксюша. Она никуда не ушла.

Стояла на крыльце, прижавшись носом к стеклу, и смотрела внутрь с таким выражением, с каким дети прилипают к витринам кондитерских: приоткрытый рот, запотевшие очки, которые она то и дело протирала рукавом пальто, чтобы снова прижаться к стеклу. Её только что выгнали с позором, а она стоит и смотрит, как на чудо.

Я отвернулся. На столе лежал пациент, и он был важнее всего остального, включая чудаковатых девушек, не умеющих читать объявления.

Навёл браслет — последний контрольный скан.

[Ядро: стабильно. Оболочка: целостность 74%. Надрыв: сектор 3-4, длина 0.8 мм. Энергопотери: минимальные. Статус: допуск к операции]

Семьдесят четыре процента. Хуже, чем хотелось бы, но стабилизирующий раствор за ночь сделал своё дело, временная заплатка держала, и у меня было окно.

Первый надрез. Скальпель рассёк кожу вдоль правого бока, в области третьего-четвёртого ребра, там, где тень пульсировала сильнее всего. Кожа, подкожный слой, и под тканями открылось то, ради чего я всё это затевал.

Оболочка Ядра. Тонкая, полупрозрачная плёнка, мерцающая изнутри глубоким фиолетовым светом — красивая, если не знать, что от её целостности зависит жизнь зверя. А в том месте, куда пришёлся удар, свечение срывалось в рваное мерцание, и по краю, как паутинка, шла трещина — тоненькая, меньше миллиметра.

Сейчас зашью, и всё будет в…

Оболочка дрогнула.

Трещина двинулась. Медленно, она поползла от края надрыва вправо, удлиняясь на доли миллиметра в секунду, потому что давление тканей, которое снаружи прижимало оболочку и не давало ей расходиться, я только что снял скальпелем. И трещина, освобождённая от этого давления, поползла.

Мой базовый сканер этого не мог показать. Не умел, не тянул — глубинного скана браслет не давал, а трещина сидела в толще оболочки, невидимая снаружи, и копила напряжение, как сжатая пружина.

Из расширяющегося разлома с тихим шипением повалила тень — не лёгкая рябь по шерсти, а густая, плотная, тёмно-фиолетовая энергия Ядра, которая выползала клубами, стекала по оболочке и капала на стол, оставляя чёрные пятна, от которых металл темнел, как от ожога.

Ядро вытекало. Если оболочка разойдётся полностью — Ядро схлопнется за пару минут, и никакой шестидесятилетний опыт не поможет, потому что пустое Ядро — мёртвый зверь, и воскрешать пока не научились ни в этом времени, ни в том, откуда я пришёл.

Глава 16

Руки не дрогнули. Они давно разучились это делать на операции. Но где-то внутри, в том месте, где обычно живёт спокойствие, стянулся холодный узел. Старый знакомый. Тот самый, от которого тридцать лет назад поседели виски, а сорок лет назад я впервые не смог уснуть после смены.

Левой рукой я зажал края трещины — двумя пальцами, указательным и средним, прижимая оболочку, чтобы не дать разлому ползти дальше. Под пальцами она была скользкая, живая, пульсировала, как вена, и удерживать её — всё равно что ловить мокрую рыбу: чуть сильнее сожмёшь — порвёшь, чуть слабее — уползёт.

Теневая энергия хлестала через зазор между пальцами, тёплая, густая, стекала по перчатке и капала на стол тёмными кляксами.

Правой рукой я нащупал на лотке шприц с эфирной стяжкой — алхимический состав, который при контакте с оболочкой мгновенно полимеризуется и запечатывает повреждение, ненадолго, на минуты, но этих минут хватит, чтобы наложить шов. Набрал, поднёс к трещине.

И понял, что ничего не вижу.

Ретрактор — хирургический расширитель, маленький зажим, который разводит края раны и даёт обзор, — лежал на лотке в десяти сантиметрах от моей правой руки. Чтобы его взять, нужно было отложить шприц, а чтобы удерживать — нужна рука, третья, которую эволюция мне по какой-то чудовищной несправедливости не выдала.

Без ретрактора я работал вслепую: ткани наползали на оболочку, закрывая обзор, и вводить стяжку приходилось бы наугад, а промах на миллиметр означал, что состав запечатает здоровый участок, пока трещина продолжит расходиться. Промах на два — что я проткну оболочку насквозь. А третьего шанса у Лори не будет.

Мне нужен был ассистент. Живой человек с двумя руками и хотя бы одним работающим инстинктом самосохранения, который мог взять зажим и подержать его неподвижно, пока я делаю свою работу.

Сани нет. Маши нет, она в школе, и слава богу. Панкратыч зажим от плоскогубцев не отличит, а если и отличит, то сожмёт так, что от Лори останется воспоминание.

Я поднял глаза на стеклянную дверь.

Ксюша Мельникова стояла на крыльце, прижавшись носом к стеклу, и очки у неё запотели настолько, что она скорее угадывала происходящее, чем видела, но оторваться не могла — стояла, как приклеенная, с приоткрытым ртом и выражением человека, для которого всё, что происходит за этим стеклом, было одновременно ужасным и прекрасным.

Ходячая катастрофа. Девушка, которая пять минут назад уронила мешок, снесла швабру и запустила миску в полёт через приёмную. И все это за одну секунду! Единственный человек в радиусе доступности.

Выбора не было совсем, как не бывает его у хирурга, когда пациент умирает, а вместо операционной медсестры в дверях стоит уборщица — берёшь того, кто есть.

Я набрал воздуха и рявкнул так, что стёкла задрожали:

— Эй! Катастрофа в очках! Быстро сюда!

Ксюша отпрянула от стекла, будто в него ударила молния. Секунду таращилась на меня через дверь, потом до неё дошло, и она рванула ручку с такой силой, что дверь распахнулась и ударила о стену.

— К раковине! — скомандовал я. — Руки моешь с мылом до локтей, не смываешь мыло пока не досчитаешь до двадцати! Потом стерильные перчатки, белая пачка на полке справа! Быстро!

Она метнулась к раковине, и я слышал, как хлынула вода и зашуршало мыло, и каждую из этих секунд ждал звука падения, потому что поскользнуться на мокром полу, посыпанном остатками корма, было проще простого, и если она рухнет на операционный стол — можно гасить свет и расходиться.

Но она не упала. Вода выключилась, зашуршали перчатки, быстрые шаги, и Ксюша встала напротив меня, по другую сторону стола.

Вблизи, без стекла между нами, её лицо было бледным и мокрым — капли воды на лбу, прядь, прилипшая к виску, глаза за очками огромные, совершенно круглые. Руки в стерильных перчатках тряслись, мелко и часто, как у человека на морозе.

Я взял с лотка ретрактор и вложил ей в правую ладонь. Пальцы у неё побелели, вцепившись в рукоятку.

— Держи вот здесь, — я направил зажим к краю раны. — Тяни на себя, плавно, с усилием примерно в килограмм. Как будто держишь чашку с чаем на вытянутой руке — не крепче и не слабее. И замри.

Ксюша кивнула, опустила взгляд на операционное поле — и лицо у неё изменилось.

На столе, под ярким светом лампы, лежал маленький зверь с раскрытым боком, из которого сочилась густая фиолетовая тьма. Мои пальцы в перепачканных перчатках зажимали трещину, а вокруг, на салфетках, на металле, на моём халате — тёмные пятна теневой энергии, похожие на чернильные кляксы.

Белый отлив прошёл по её лицу от подбородка до корней волос.

— Божечки… — прошептала она. — Божечки, божечки… Там кровь, и эта штука фиолетовая, и… я не могу, я же всё роняю, всегда всё роняю, а тут если уроню — она же умрёт, да? Она умрёт?!

Голос взлетел на октаву, руки затряслись сильнее, и ретрактор в её пальцах заходил ходуном. Ещё секунда — и она выронит его прямо на оболочку Ядра, и тогда конец, для Лори уж точно.

Я мог рявкнуть. Мог приказать, и она бы сжалась от страха и, возможно, замерла, но замереть от страха и замереть от концентрации — совершенно разные вещи, а мне нужна была вторая.

В прошлой жизни через мои руки прошли сотни ординаторов, и каждого, кто паниковал у операционного стола, я вытаскивал одним и тем же способом. Не криком, не приказом, а голосом — тем самым, который говорил не «я тебя уничтожу, если ошибёшься», а «я рядом, и ты справишься». Голосом, от которого люди переставали бояться и начинали слушать.

Я убрал из интонации всё, что было минуту назад, — жёсткость, нетерпение, командный тон. Оставил только спокойствие — глубокое, низкое, тёплое.

— Ксюша, — сказал я. — Посмотри на меня.

Она подняла глаза. Оторвалась от раны, от крови, от фиолетовой тьмы и посмотрела мне в лицо.

Я держал этот взгляд ровно и твёрдо, так, как держат руку тонущего, — не дёргая, просто не отпуская.

— Ты справишься. Ты не уронишь. Ты — это мои руки прямо сейчас. Я в тебя верю. Держи.

Секунда. Две. И я увидел, как это произошло — так же отчётливо, как вижу перелом в болезни, когда жар спадает и глаза проясняются.

Паника в её зрачках не исчезла — она провалилась куда-то вглубь, как вода в песок, а на её место поднялось что-то совсем другое. Цепкое, жёсткое, незнакомое. Фокус.

Мечтательная растяпа, которая путала время с номером дома и роняла мешки с кормом, исчезла. Руки перестали дрожать — не постепенно, а разом, будто кто-то выдернул штепсель из розетки.

Ретрактор замер в её пальцах с каменной твёрдостью, и я, при всём своём стаже и при всём скептицизме, не мог не отметить, что держала она его идеально — ровное, мерное давление, без лишнего усилия, точно в килограмм, как будто родилась с зажимом в руке.

Удивляться было некогда. Потом удивлюсь, если доживу до «потом».

Ретрактор развёл края раны, и я наконец увидел всё, что мне было нужно: оболочку Ядра целиком, трещину от края до края и точку, куда нужно было ввести стяжку. Правой рукой поднёс шприц, нашёл самое широкое место разлома, откуда хлестала тень, и ввёл состав — медленно, по капле.

Алхимическая стяжка потекла по трещине, и там, куда она попадала, оболочка вспыхивала коротким серебристым свечением — мгновенная полимеризация.

Тень перестала сочиться: сначала в точке введения, потом левее, потом правее, и через пятнадцать секунд трещина была запечатана серебристой плёнкой, сквозь которую Ядро мерцало ровно и спокойно.

Утечка остановлена. Первый акт закончен.

Стяжка продержится минут десять, может, пятнадцать. Дальше — основной шов, тот, ради которого я затевал операцию: алхимическая нить, микрохирургический стежок по краю надрыва, и если всё сделать правильно, оболочка срастётся за несколько дней.

Я убрал левую руку. Стяжка держала. И взял иглодержатель. Нить легла в паз привычно, как ложилась тысячи раз в той жизни, которой больше не существовало.

Первый стежок. Игла прошла через край оболочки, мягко, я вывел, затянул. Серебристая стяжка под нитью дрогнула, но выдержала. Второй. Третий. Четвёртый.

Руки работали сами, на мышечной памяти, и в голове стояла та особая тишина, которая наступает, когда всё лишнее отключается и остаётся только пациент, инструмент и ты. Ксюша напротив меня держала ретрактор молча и неподвижно, дышала тихо, и только тонкая струйка пота, стекавшая по виску за ухо, выдавала, что она живой человек, а не манекен.

Пятый стежок. Шестой. Седьмой — последний. Я затянул нить, обрезал, и оболочка Ядра вздрогнула под моими руками и засветилась — не рвано и судорожно, как прежде, а ровно, мягко, глубоким фиолетовым светом.

Мерцание шло изнутри, пульсировало, гнало энергию по каналам, и каналы принимали. Ничего больше не утекало, и трещины больше не было.

Навёл браслет.

[Ядро: стабильно. Оболочка: целостность 91%. Шов: состоятелен. Утечка: отсутствует. Прогноз: благоприятный]

Девяносто один процент. Через неделю будет сто. Через две Лори забудет, что когда-то не могла растворяться в тени.

Я выдохнул — длинно, всем телом, и воздух, который я, оказывается, забыл выпускать, вышел из лёгких с таким звуком, будто кто-то проткнул воздушный шар.

— Опусти зажим, — сказал я. — Всё, готово.

Ксюша разжала пальцы, и ретрактор лязгнул о лоток. Она отступила от стола на шаг, потом ещё на шаг, и осела на ту самую табуретку в углу, с которой я её выгнал полчаса назад. Не села, а именно осела, как подрубленное деревце, всем телом сразу.

Дышала тяжело, лоб блестел от пота, короткие пряди прилипли к вискам, очки съехали набекрень, открывая одно ухо и закрывая полщеки, а руки в перчатках лежали на коленях и мелко подрагивали — адреналин уходил, и тело начинало понимать, через что только что прошло.

Я доделал операцию, нанёс швы, потом наложил стерильную повязку, закрепил пластырем, аккуратно поднял спящую Лори со стола и отнёс в стационар.

Уложил в вольер на тёмную ткань с запахом хозяйки, закрыл дверцу, и замок щёлкнул мягко — вольеры Петровича-младшего были дешёвые, но совестливые, и замки в них закрывались так, как должны закрываться в медицинском учреждении.

Из соседнего вольера Пуховик высунул мордочку, принюхался к спящей соседке и одобрительно ткнулся носом в прутья. Искорка в своём тазу даже не шевельнулась — спала, положив морду на край, и тёплые оранжевые всполохи медленно ползли по чешуе.

Я снял перчатки, бросил в контейнер, вымыл руки. Готово. Операция завершена. Лори будет жить.

И тут входная дверь распахнулась, и в приёмную влетела девушка — запыхавшаяся, раскрасневшаяся, в бежевом свитере и с таким выражением в глазах, будто она бежала не от метро, а от конца света.

— Простите! — выпалила она с порога. — Извините ради бога, я опоздала! Меня отец задержал, не хотел отпускать, я чуть с ним не поссорилась, бежала от самой станции… Как моя Мурка?! Она жива?!

Хозяйка Лори. Я вчера сказал ей: приходите к девяти. Она сильно опоздала, ибо операция уже была закончена.

Я посмотрел на неё, потом на стол, где ещё лежали инструменты, салфетки с тёмными пятнами и пустой шприц, потом снова на неё, и сказал спокойно:

— Всё в полном порядке. Операция прошла успешно. Мурка спит.

Девушка выдохнула так, что у неё подогнулись колени, и ей пришлось схватиться за край стола, а глаза заблестели, и губы задрожали, и я понял, что сейчас начнётся, и отвернулся к раковине мыть инструменты, потому что смотреть на плачущих от счастья людей мне всегда было почему-то труднее, чем оперировать.

— Можно к ней? — спросила она дрожащим голосом.

— Через час. Пусть отойдёт от наркоза. Я позвоню.

Она кивала, прижимая ладони к груди, и тут из дальнего угла приёмной, с табуретки для ведра, подал голос кто-то, о ком я, если честно, на какое-то время совершенно забыл.

— А со мной что?..

Мы оба обернулись.

Ксюша Мельникова сидела на своей табуретке, растрёпанная, мокрая от пота, с очками набекрень и пятнами теневой энергии на перчатках, которые она так и не сняла. Она поправила очки одним пальцем — они тут же съехали обратно — и посмотрела на меня с такой беззащитной, искренней надеждой, что внутри шестидесятилетнего профессора что-то тихо скрипнуло.

— Со мной всё в порядке? — спросила она. — Я принята на работу?

Я смотрел на неё, и внутри происходил тот быстрый, привычный процесс, которому я научился за десятилетия у операционного стола, — когда нужно одновременно признать правду и не позволить ей управлять решением.

Правда была простая: девчонка справилась блестяще.

В момент, когда Ядро текло и счёт шёл на секунды, её руки держали ретрактор с такой каменной твёрдостью, какую я не видел у половины выпускников Фам-академий, которых учил в прошлой жизни.

У иных ординаторов на третьем году практики пальцы ходили ходуном при виде вскрытой оболочки, а эта, без образования, без опыта, с кошкой в качестве единственной квалификации, стояла как вкопанная и не дрогнула ни разу.

Но прагматизм врача — штука упрямая, и он немедленно подсунул вторую правду, не менее простую: если каждый раз перед удачным ассистированием Ксюша Мельникова будет ронять десятикилограммовые мешки, сшибать швабры и отправлять миски в свободный полёт через приёмную, то от моего Пет-пункта через месяц останется воронка с табличкой «Здесь был Покровский».

Я вздохнул.

Сказать ей жёсткое «нет» я не мог — она только что помогла спасти Ядро, и выгнать человека после такого было бы свинством, которого даже мой внутренний прагматик не одобрил бы. Сказать «да» — значило подписать приёмной смертный приговор, и на похоронах линолеума я бы уже не плакал, потому что линолеума бы тоже не было.

— Ксения, — сказал я, и она вздрогнула, потому что по полному имени я к ней ещё не обращался, и это прозвучало серьёзно. — В экстренной ситуации вы сработали так, как не сработал бы ни один теоретик. У вас стальные нервы и огромный потенциал.

Она засияла. Лицо вспыхнуло такой радостью, что запотевшие очки, кажется, засветились изнутри, и на секунду мне показалось, что табуретка под ней сейчас взлетит.

— Но, — добавил я, и сияние чуть убавилось, как убавляют громкость на радио, — мне нужен человек с профильным образованием. Ветеринарным или алхимическим. Вы — мой первый кандидат, и я это говорю совершенно серьёзно. Но я хочу посмотреть всех, кто откликнулся на объявление. Оставьте свой номер.

Это был не отказ, а отсрочка, и Ксюша поняла разницу мгновенно — лицо у неё просветлело, сияние вернулось на прежнюю мощность, и она вскочила с табуретки с такой энергией, будто последний час не провела над операционным столом, а отдыхала на курорте.

— Конечно! Сейчас! Секунду! — она полезла в карман пальто, выудила оттуда маленький блокнот с щенком на обложке, вырвала листок и принялась строчить номер ручкой, которую извлекла откуда-то из рюкзака со скоростью фокусника.

Протянула мне бумажку и улыбнулась так широко, что очки сдвинулись вверх.

— Вот! Звоните в любое время! Я всегда на связи! Я могу ещё и полы мыть! И чай варить! И вообще всё!

И убежала, прежде чем я успел ответить. Дверь хлопнула, на крыльце протопали быстрые шаги, и через секунду её тёмное пальто мелькнуло за углом и растворилось в утреннем Питере, который, как обычно, был серым, мокрым и совершенно к ней безразличным.

Я посмотрел на бумажку в руке.

Почерк у Ксюши Мельниковой был таким же, как она сама, — хаотичным, восторженным и не вполне совместимым с реальностью. Цифры плясали в разные стороны, тройка была похожа на восьмёрку, семёрка — на единицу, а последний знак мог быть с равной вероятностью и нулём, и шестёркой, и маленьким рисунком кошки, если смотреть под определённым углом.

Прочитать номер было практически невозможно. Я сложил листок и убрал в нагрудный карман халата, к ручке и фонарику, подумав, что если мне когда-нибудь понадобится пример графологического хаоса для лекции — образец у меня уже есть.

Повернулся. Хозяйка Лори всё ещё стояла в дверях, и я ожидал, что она уйдёт, но она не уходила. Стояла, прижимая руки к груди, переминалась с ноги на ногу, и по её лицу было видно, что внутри идёт борьба между воспитанием, которое говорило «доктор сказал уходить — уходи», и чем-то другим, более сильным, что говорило «моя Мурка там, за стенкой, и я никуда не пойду».

Я вопросительно приподнял бровь.

— Простите… — она заговорила тихо, сбивчиво, извиняющимся тоном человека, который понимает, что просит лишнего, но не может не попросить. — Я знаю, что нельзя. Но можно мне хотя бы… ну… просто постоять рядом? Одну минуточку? Я не буду мешать, честное слово.

В нормальных обстоятельствах я гнал хозяев из стационара без колебаний, потому что стационар — это зона покоя, а не зрительный зал, и нервный владелец рядом с вольером транслирует зверю тревогу через те самые каналы Ядра, которые я только что зашил.

Но Лори спала под наркозом и каналы пока не работали, а девушка в бежевом свитере смотрела на меня с такой тихой мольбой, что шестидесятилетний Покровский, тот самый, который только что победил прагматизм в споре о Ксюше, снова чертыхнулся и снова отступил.

— Проходите, — сказал я. — Можете постоять рядом с вольером. Тихо. Никуда не стучать, в вольер руками не лезть.

Она просияла так, будто я ей подарил не пять минут у клетки, а целый мир, и на цыпочках, осторожно, прокралась в подсобку, как человек, который боится, что счастье отберут, если он будет двигаться слишком громко.

Опустилась на корточки перед вольером и замерла, глядя на спящий тёмный комочек, по шерсти которого медленно и ровно пульсировали тени, и на её лице была такая нежность, что мне пришлось отвернуться, потому что подглядывать за чужой любовью — невежливо, даже если ты врач и тебе технически положено наблюдать за пациентом.

Я вышел в приёмную, и не успел закрыть за собой дверь подсобки, как входная скрипнула и на пороге возник мужчина средних лет с переноской, из которой доносилось недовольное ворчание.

— Вы открыты?

— Открыты, — сказал я. — Заходите.

И понеслось.

За следующие три часа через мои руки прошли пятеро, и тело вошло в тот ритм, который я знал сорок лет: диагноз, план, действие, результат. Быстрые осмотры, точные рецепты, уколы, рекомендации, и с каждым пациентом в ящик стола ложились купюры, и белочка на обложке тетради смотрела на мир всё оптимистичнее.

Десять тысяч к обеду — клиника работала.

Между пациентами я проверял Лори. Наркоз отходил медленно, тени по шерсти оживали, и вскоре зверёк приоткрыл один огромный глаз, обнаружил рядом с вольером хозяйку, которая всё ещё сидела на корточках и, кажется, не шевельнулась за все время, и ткнулся носом в прутья.

«…она… она здесь… хорошо… тепло внутри… не утекает больше…»

Да, пять минут в итоге сильно растянулись. Но тревоги от девушки не исходило, поэтому я разрешил остаться.

Я разрешил хозяйке просунуть палец между прутьев. Лори лизнула его маленьким шершавым языком, и девушка в бежевом свитере издала звук, который я бы описал как придушенный всхлип счастья. Вреда Лори её присутствие не причиняло, так что в итоге не стал выгонять.

После полудня, когда последний утренний пациент ушёл и я протирал стол, размышляя о том, что обед в кафе «У Марины» был бы сейчас весьма кстати, дверь распахнулась с таким жизнерадостным ударом, что стена содрогнулась, а с полки стеллажа снова что-то звякнуло — бог знает что, я уже перестал обращать внимание.

В проёме стоял Саня.

В одной руке — Пухлежуй, который свешивался с его предплечья и методично облизывал Сане запястье.

В другой — бумажный пакет, из которого пахло чем-то горячим и мясным. Саня выглядел так, будто проспал двенадцать часов на ортопедическом матрасе из Германии, принял душ из шампанского и выиграл в лотерею. Лицо светилось, глаза блестели, и улыбка у него была такая широкая, что на ней можно было бы разложить шахматную доску.

— Миха! — объявил он с порога. — Я принёс тебе шаверму!

— Саня, если ты покормишь этой шавермой Пухлежуя ещё раз, я тебе руки оторву.

— Спокойно, спокойно, я учёный! После прошлого раза — ни за что! Это тебе, братик. А Пухля уже поел, у Лёни холодильник ломится, его мамка с командировки продукты прислала.

Он ввалился внутрь, плюхнул пакет на стол и уставился на меня с таким выражением, будто внутри него работал реактор, и энергия искала выход.

— Чего светишься, как неоновая вывеска? — усмехнулся я, протирая руки полотенцем.

— Миха, — Саня поставил Пухлежуя на пол, где тот немедленно обнаружил застрявшую под стеллажом гранулу корма и принялся её облизывать с выражением первооткрывателя, — сегодня самый лучший день в моей жизни. Вот честно. Самый лучший.

— С чего бы?

Саня почесал Пухлежуя за ухом — тот оторвался от гранулы и попытался лизнуть ему нос, — и выдал с такой гордостью, будто объявлял о получении Нобелевской премии:

— Я вчера ставку сделал. На второй полуфинал. «Северные Клыки» против «Чёрной звезды». Поставил на «Клыков»!

— На «Клыков»? — переспросил я машинально, потому что мозг ещё не включился.

— На «Клыков»! — Саня подпрыгнул, и Пухлежуй подпрыгнул вместе с ним, решив, что это такая игра. — Они размотали «Чёрную звезду»! Размотали, Миха! А на Клыков вообще никто не ставил, у Чёрной Звезды фаворит был железобетонный, коэффициент двенадцать к одному! Я поставил пять тысяч, а получил шестьдесят! Шестьдесят тысяч, братик! Я богат!

Он продолжал говорить — что-то про то, как он вчера после пива у Лёни открыл приложение, как рука сама потянулась к ставке, как он всю ночь не спал и обновлял экран, но я его уже не слышал.

Я стоял со спиртовой салфеткой в руке, и в моей голове, как сирена, которую кто-то включил и забыл выключить, билась одна мысль, от которой по спине пробежал холод.

В моей прошлой жизни, сорок лет назад, второй полуфинал выиграла «Чёрная звезда ».

Я помнил не все. Но этот исторический матч впечатался в мою память намертво. «Чёрная звезда » вынесла «Северных Клыков» всухую, три раунда, с двумя техническими нокаутами. Результат вошёл во все справочники, потому что после этой победы «Чёрная звезда » вышла в финал, где встретилась с «Чёрной Звездой», и этот финал стал еще более эпичным.

«Северные Клыки» проиграли. Должны были проиграть.

А они выиграли.

Саня что-то рассказывал про коэффициенты и про то, куда потратит деньги, и Пухлежуй пытался облизать ему подбородок.

А я медленно перевёл взгляд на Саню. Тот сиял, болтал и чесал Пухлежуя за ухом, совершенно не подозревая, что только что сказал мне нечто, от чего у меня по позвоночнику поднималась волна ледяного, глубинного ужаса.

Если будущее изменилось — значит, я что-то сделал. Своим появлением здесь, своими действиями, чем-то, что казалось мелким и незначительным, я столкнул костяшку домино, и она опрокинула следующую, и следующую, и где-то на другом конце цепочки «Северные Клыки» выиграли матч, который в моей памяти проигрывали.

А если изменился один матч, то что ещё изменилось?

Глава 17

Саня продолжал рассказывать про коэффициенты, и я кивал, и даже что-то отвечал, но мыслями находился далеко отсюда — там, где логика пытается справиться с невозможным и проигрывает.

«Аврора» должна была выиграть. Неизбежно, так же, как Панкратыч обязан орать.

Главный вопрос состоял в другом: почему выиграл тот, кто проиграть был обречён.

Я стоял со спиртовой салфеткой в руке и прокручивал варианты.

Первый: я ошибаюсь. Память подвела, перепутал матчи, спутал годы. Теоретически возможно, хотя маловероятно, поскольку второй полуфинал сорокалетней давности я помнил по одной простой причине — его результат определил весь дальнейший турнир и в конечном счёте повлиял на моё решение пойти работать на синдикат. Такое из памяти не выпадает.

Вариант второй: я уже в другой реальности. Сам факт моего присутствия здесь, каждый шаг, каждое слово, произнесённое не вовремя или вовремя, каждый вылеченный зверь — всё это толкало мир по чуть-чуть, незаметно, как ветер толкает парусник, и тот отклоняется на градус, потом ещё на градус, через тысячу миль оказывается совсем в другом порту.

Эффект бабочки, в котором роль бабочки досталась мне, причём крыльями я машу довольно активно.

От такой мысли по спине прошёл холод, следом накатило что-то горячее и острое. Надежда. Раз будущее изменилось от матча Арены, значит, оно не высечено в камне. Значит, фатума нет, и те даты, которые я носил в голове, как похоронные извещения — те самые, от которых я сбежал из-за стола родителей, потому что не мог смотреть им в лицо, зная, когда и как, — их тоже можно переписать.

При условии, что хватит ума разобраться, что именно я сдвинул и куда оно покатилось.

Однако переписать можно в любую сторону, включая ту, в которую совсем не хочется. Мои знания из будущего — рецепты, методики, понимание того, кто из нынешних игроков выстрелит, а кто прогорит. Всё это стояло на фундаменте, который только что треснул. Трещина пошла, и каждый день, каждое моё действие могли её расширить.

Будущего я больше не знал. В голове хранилась одна из его версий, какая сбудется теперь — оставалось вопросом без ответа. Это пугало сильнее, чем всё, что случилось за последнюю неделю, включая трещину в Ядре Лори, Золотарёва с его амбалами, Панкратыча в боевом режиме.

— Миха! — рука Сани замахала перед моим лицом. — Эй, дед, ты чего завис? Радиация от Пухлежуя по мозгам ударила?

Пухлежуй, услышав своё имя, высунул язык и облизал Сане запястье.

— Ничего, — я моргнул, сбрасывая оцепенение. — Задумался.

— Ты вечно думаешь, — Саня покачал головой с сочувствием врача, который ставит хронический диагноз. — Тебе бы поменьше думать да побольше шаверму есть. Вот, между прочим, стынет!

Он торжественно развернул шуршащий пакет и водрузил на стол два свёртка в промасленной бумаге. Запах ударил мгновенно — мясо, специи, чесночный соус, что-то жирное, от чего мой внутренний гастритник, выращенный на двадцати пяти годах корпоративных ужинов с алкоголем и стрессом, тихо застонал и потянулся к аптечке.

Я бы предпочёл сходить в кафе «У Марины», где Олеся подала бы мне солянку в тяжёлой керамической миске и компот в запотевшем стакане, и мы бы обменялись парой фраз, в которых она была бы вежливо-ледяной, я — терпеливо-заинтересованным, поскольку хорошие вещи не торопят.

Но шаверму уже принесли, желудок после утренней операции выл, отказываться от еды, когда друг притащил её через полгорода, было бы свинством.

Может, если будущее теперь изменено, мне и гастрит не светит?

— Спасибо, — сказал я и взял свёрток.

Шаверма оказалась горячей, жирной, неожиданно вкусной, если не обращать внимания на соус, который вытекал из-под лаваша с намерениями откровенно агрессивными.

Я ел стоически, наклонившись над столом, чтобы не закапать халат, и думал о том, что Олеся, увидев меня с шавермой, наверняка подняла бы бровь, и в этом поднятии брови содержалось бы всё: и «я же говорила», и «вы несерьёзный человек», и «компот у нас по-прежнему рубиновый», — хотя она, конечно, ничего такого не говорила и не думала, бровь я себе додумал, потому что шаверма располагает к фантазиям.

Саня жевал напротив, распространяя вокруг себя ауру безмятежного счастья, видимую, кажется, невооружённым глазом. Пухлежуй сидел у его ног и подбирал с пола каждую упавшую крошку с таким самоотверженным усердием, словно от этого зависела судьба мира.

Я доел, вытер руки, бросил обёртку в урну, потянулся к раковине, когда дверь скрипнула.

К этому звуку я бы привык, если бы он не раздавался каждый раз в момент, когда мне казалось — можно наконец выдохнуть. Вселенная, видимо, считала мои выдохи личным оскорблением и реагировала соответствующе.

На пороге стояла девушка, при виде которой Саня, только что жевавший шаверму с открытым ртом, мгновенно выпрямился, втянул живот, проглотил непрожёванный кусок, чуть не подавился, откашлялся и включил на лице выражение, которое, по его мнению, изображало благородство, мужественность, интеллект. На деле выглядело так, будто ему наступили на ногу, а он пытается не подать виду.

Девушка была высокая, эффектная, в пальто, которое стоило больше, чем весь мой шкаф с медикаментами, с длинными ногтями, покрытыми чем-то переливающимся.

Макияж — безупречный, из тех, на которые уходит час утром и которые не допускают ни одного чужого волоска, ни одной капли дождя, ни одного приближения к чему-либо, что может испачкать.

— Ого! — Саня поперхнулся остатками шавермы и вскочил. — Здравствуйте, мадемуазель! Вы с питомцем или по личному вопросу?

Слово «мадемуазель» он произнёс с таким чувством, словно репетировал его всю жизнь и наконец нашёл повод использовать. Пухлежуй у его ног поднял голову и облизнулся, видимо, решив, что раз хозяин взволнован — значит, где-то рядом еда.

Девушка окинула взглядом Саню, после чего перевела взгляд на приёмную.

Её глаза скользнули по обшарпанным стенам, по чёрному пятну на линолеуме, по дверям подсобки, из-за которых доносился тихий плеск Искорки в тазу и шуршание Пуховика, жующего очередной угол пледа. По её красивому ухоженному лицу медленно проступило выражение, которое обычно появляется у людей, случайно забредших не в тот район.

— Я по объявлению, — сказала она. — На должность ассистента. Но у вас тут… — она повела рукой, словно пытаясь обнять весь масштаб катастрофы, — свинарник какой-то. А где зона ресепшена?

Зона ресепшена. В моём Пет-пункте ресепшеном служил угол стола, администратором — я сам, в халате и с запахом шавермы.

Я даже не встал. Хватило трёх секунд, чтобы поставить диагноз, причём окончательный.

Ногти — длинные, заострённые, покрытые гелем; такие порвут стерильную перчатку при первом же движении, вторую — при втором. Брезгливость написана на лице крупными буквами, и если её попросить убрать лоток за арахнидом или вытереть эфирную кровь со стола, она скорее уволится, чем прикоснётся к тряпке.

Общее впечатление: человек, пришедший не работать, а позировать на фоне мимимишных зверушек для социальных сетей.

— Аллергия на слизь арахнидов есть? — спросил я, вытирая заляпанные руки салфетками.

— На что? — она посмотрела на меня так, словно я спросил её про аллергию на ядерные отходы.

— На слизь арахнидов. Кислотную. Они ею плюются, когда нервничают, и она разъедает кожу при контакте. У нас бывают такие пациенты, ассистент должен уметь с ними работать.

Девушка посмотрела на свои ногти. После — на меня. После — на Саню, который всё ещё стоял с втянутым животом и выражением рыцаря, готового сразить дракона, если мадемуазель попросит.

— Я в таких условиях работать не готова, — сказала она тоном, которым объявляют о разрыве дипломатических отношений. — Мои стандарты выше.

Саня открыл было рот. Видимо, собирался предложить поднять стандарты лично, усилиями и обаянием. Но девушка осадила его одним коротким ледяным взглядом, от которого Санин живот сам собой вернулся в исходное положение, а рыцарский пыл угас.

— Мы тоже к вашим стандартам не дотянем, — сказал я, проводя языком по зубам, доставая остатки еды. — Дверь закройте с той стороны.

Она развернулась и вышла, цокая каблуками по линолеуму с такой брезгливостью, будто каждый шаг причинял ей моральный ущерб. Дверь закрылась, в приёмной повисла тишина, нарушаемая только чавканьем Пухлежуя, который нашёл под столом ещё одну крошку и был этим обстоятельством безмерно счастлив.

Саня медленно выдохнул и посмотрел на дверь с выражением моряка, наблюдающего, как у горизонта тает корабль его мечты.

— Миха, — сказал он печально, — ты только что выгнал самую красивую девушку, которую я видел за последние три года.

— У неё ногти длиннее моего скальпеля. Она бы на первой же операции вскрыла пациенту что-нибудь не то.

— Ну и что? Зато какие ногти…

— Саня, доешь шаверму и помолчи. Я знаю таких девушек. Если им вовремя не перекрыть кислород, она бы тут такого наговорила — мало не показалось бы обоим. Зашла-то с претензией: «ну и свинарник у вас».

Он вздохнул, подобрал свёрток, откусил шаверму с таким видом, словно жевал не лаваш с мясом, а собственные разбитые надежды.

Из подсобки донёсся тихий шорох. Я заглянул — хозяйка Лори, девушка в бежевом свитере, всё это время тихо сидевшая у вольера, неловко переминалась с ноги на ногу и смотрела на меня с выражением человека, которому пора уходить, однако уходить он не хочет, придумывает причины остаться.

Я подошёл к вольеру. Лори лежала на тёмной ткани, тени по шерсти шли ровно — не дёргались, не пульсировали рвано, а мерно перекатывались. Глаза были закрыты, но когда я наклонился, один приоткрылся, тёмный, огромный, посмотрел на меня, и я услышал:

«…тепло… тихо… внутри не болит… она рядом пахнет…»

Ядро держалось. Шов работал. Оболочка затягивалась, энергия по каналам шла туда, куда ей положено, не расплёскивалась сквозь трещину, которой больше не было.

— Ей лучше, — сказал я, выпрямляясь. — Хочу подержать её под наблюдением ещё сутки. Для перестраховки, чтобы шов точно не разошёлся.

Девушка в бежевом свитере прикусила губу, по её лицу прошла тень, которую я узнал мгновенно — арифметика. Она считала в уме, и арифметика опять не сходилась.

— Ой… — она опустила глаза. — Я не хочу вас стеснять. Просто у меня сейчас нет денег на вторые сутки, я ещё за первые не…

— Я не возьму с вас за это денег, — сказал я, и вышло жёстче, чем собирался, потому что когда люди начинают извиняться за то, что у них нет денег на лечение зверя, во мне что-то закипает. И это «что-то» не имеет отношения ни к бизнесу, ни к прагматизму, только к тому простому факту, что зверь в вольере не виноват в пустом кошельке его хозяйки. — Мне спокойствие пациента важнее. Мурка остаётся.

Она открыла рот, закрыла, снова открыла, и глаза у неё заблестели так, что я на всякий случай отступил на шаг, поскольку за сегодняшнее утро уже наблюдал слёзы счастья и повторного сеанса мог не пережить.

— Спасибо… — голос у неё дрогнул. — Спасибо вам огромное, я… я обязательно всё отдам, как только смогу, я…

— Идите, — мягко сказал я. — Завтра к обеду приходите забирать. Я позвоню, если что-то изменится.

Она кивала, прижимая ладони к груди, уходила мелкими шагами, оглядываясь на вольер через каждые два метра, словно боялась, что стоит отвернуться — всё хорошее растает. В дверях обернулась в последний раз, прошептала «спасибо» одними губами и вышла.

Дверь закрылась. Я постоял секунду, глядя ей вслед, потом вернулся к столу и принялся протирать инструменты.

Из-за моей спины раздался голос Сани — тихий, без обычного балагурства, оттого непривычно серьёзный:

— Добрый ты, Миха. Коммерсант из тебя, конечно, так себе. Зато человек — мировой.

Я не обернулся. Продолжал протирать зажим, который и без того был чистый, поскольку иногда руки протирают инструменты не для стерильности, а чтобы было чем заняться, пока внутри оседает то, чему ты не хочешь давать имени.

— Коммерсант из меня нормальный, — сказал я. — Просто приоритеты другие.

— Ага, — Саня усмехнулся. — Приоритеты. Ну-ну.

Пухлежуй, дожевав последнюю крошку, подкатился к моим ногам и ткнулся носом в щиколотку. Мокрым горячим носом, от которого по коже побежали мурашки, в голове раздалось привычное счастливое:

«…нога!.. тёплая нога!.. дай облизну!..»

— Пухля, нет, — сказал я.

Он облизнул.

Саня допил чай, который я ему заварил вместо второй шавермы, подхватил Пухлежуя и объявил, что ему пора «залечь на дно со своими миллионами», причём произнёс он это с такой интонацией, словно шестьдесят тысяч рублей выигрыша автоматически переводили его в другую социальную категорию, где положено носить тёмные очки и разговаривать вполголоса.

— Буду у Лёни, — сказал он с порога. — Если что — звони. Только не рано утром, я теперь богатый человек, а богатые люди раньше десяти не встают.

— Саня, богатые люди не живут у друзей на диване.

— Это временно! — крикнул он уже с улицы. — Временно, Миха!

Пухлежуй облизнул дверную ручку на прощание, и они исчезли. Тишина продержалась ровно тридцать секунд, после чего дверь скрипнула, и вошёл мужчина с переноской, из которой доносилось ритмичное чихание.

Дальше всё пошло одной непрерывной волной.

До вечера я крутился так, что к пяти часам забыл, когда последний раз садился, ноги гудели с интенсивностью, от которой подошвы, наверное, светились.

Простуженный вомбатоид, потом ещё один такой же, дама с чешуйницей, наевшейся строительной пыли после ремонта, дедушка с игольчатым бродягом, у которого опять вросли иглы на загривке — тот самый дедушка в кепке, уже приходивший раньше. В этот раз он тоже меня похвалил, и я это ценил.

Между пациентами, с регулярностью, наводившей на мысль о заговоре, приходили люди по объявлению.

Первым явился парень лет двадцати трёх, худой, длинный, в перчатках, хотя на улице было плюс пятнадцать. Сел на стул, положил руки на колени — в перчатках — и объяснил, что он идеальный кандидат, поскольку «очень аккуратный и чистоплотный».

Когда я спросил, готов ли он убирать за пациентами, он поинтересовался, дезинфицируются ли у меня дверные ручки после каждого посетителя, меняются ли бахилы на входе и есть ли у меня сертификат на антибактериальное покрытие стен.

Я ответил, что стены у меня покрыты штукатуркой и следами от когтей. Он побледнел, извинился, ушёл, стараясь не касаться дверной ручки. Выходил, открывая дверь локтем.

Второй пришла женщина лет сорока, деловая, в костюме, с папкой, в которой лежало резюме на четырёх страницах.

Резюме я пролистал из вежливости. Опыт работы включал «менеджер по клиентскому сервису в сети пет-бутиков» и «координатор выставки декоративных мурлоков». На вопрос о зарплатных ожиданиях она назвала цифру, от которой белочка на моём блокноте, услышь она это, скончалась бы на месте от инфаркта.

Цифра примерно соответствовала месячному бюджету среднего директора синдиката. Я сказал, что у нас скромнее. Она сказала, что скромность — это не про неё. На этом мы расстались.

Третьей забежала студентка — забежала буквально, запыхавшись, с рюкзаком и конспектом, торчащим из кармана. Ей было лет девятнадцать, выглядела она так, будто не спала трое суток, что для студентки, впрочем, было нормой.

Задала три вопроса: «А у вас Wi-Fi есть?», «А перерыв на обед сколько?» и «А далеко от метро? Потому что от Девяткино сюда ехать час сорок, и я не уверена, что…» — на этом месте она посмотрела на карту в телефоне, увидела расстояние, уехала обратно в Девяткино, не дослушав мой ответ.

К вечеру, когда последний клиент ушёл и я перевернул табличку на «Закрыто», в кассе лежало пятнадцать тысяч рублей, в блокноте с белочкой, рядом с графой «Кандидаты на должность ассистента», стояли четыре имени, напротив каждого — прочерк.

Я запер дверь, погасил верхний свет, пошёл проверять зверей.

Лори спала. Тени по шерсти пульсировали мягко и ровно, шов держался, и когда я навёл браслет, цифры на экране были такими, от которых у хирурга теплеет на душе: целостность оболочки — девяносто три процента, утечка — ноль, прогноз — стабильный.

Завтра к обеду отдам хозяйке, через неделю Мурка будет бегать, прятаться в тенях, забудет, что когда-то лежала на столе с раскрытым боком и вытекающим Ядром.

Пуховик не спал. Барсёнок бодро ползал по вольеру, упираясь задними лапками в стенки и отталкиваясь, фиксаторы на лапах мерно подмигивали зелёными индикаторами, задавая каналам Ядра правильную траекторию роста.

Движения были ещё неуклюжие, рваные, с каждым днём всё увереннее, и однажды — через неделю, может, через две — он оттолкнётся по-настоящему и побежит. Впервые в жизни.

«…лапки слушаются!.. ещё раз!.. ещё!.. о, тряпочка!..»

— Плед — это не еда, — сказал я.

Он посмотрел на меня с такой обидой, словно я отнял у него конституционное право.

Я присел на корточки перед третьим вольером.

Искорка лежала в тазу, погрузившись в воду по самые ноздри, тихо булькала — мерно, ритмично. Всполохов под кожей не было, каналы работали штатно.

Физически она была абсолютно здорова, я вылечил её ещё в первый день, и с тех пор у меня не нашлось ни одной причины держать её в стационаре.

Кроме одной, лежавшей глубже, в том месте, куда браслет не добирался.

Через сутки истекал срок, оговорённый с Золотарёвым. Три дня стационара — и забирайте. Двадцать тысяч я уже получил, скидку на двух следующих пациентов пообещал, формально всё было чисто: зверь здоров, контракт выполнен, до свидания.

Только вот Искорка при одном звуке голоса Золотарёва забивалась на дно таза и тряслась так, что вода ходила рябью. Я это помнил.

Помнил образы, которые она транслировала через эмпатию: холодный стол, слепящий свет, иглы, чужие руки с запахом химии, ощущение, что из неё что-то забирают — горячее, важное, без чего она перестанет быть собой.

С ней что-то делали. Мне нужно было понять, что именно.

Я просунул пальцы между прутьев вольера и толкнул через эмпатию волну тепла.

— Мордатая, — сказал я тихо. — Расскажи мне. Что они с тобой делали?

Искорка приоткрыла один оранжевый глаз. Посмотрела на меня из-под воды, и я ощутил лёгкое прикосновение.

После этого глаз закрылся, морда ушла под воду, по эмпатии стало пусто.

Она закрылась от всего мира, от любого, кто пытался заглянуть туда, где лежал её страх. Звери так делают, когда боль настолько глубокая, что замуровать её внутри проще, чем рисковать и показать.

Я навёл браслет. Скан подтвердил то, что я и так знал: каналы в норме, Ядро стабильно, терморегуляция работает. Физически здорова. То, что творилось у неё внутри, за пределами физики, в браслете не отображалось, поскольку браслет — это техника, а страх — нет.

Силой из неё ничего не вытянешь. Я это понимал лучше, чем кто-либо, поскольку за карьеру перевидал десятки зверей, которые закрывались точно так же, и каждый из них открывался только тогда, когда был готов, не когда этого хотел врач. Терпение, время, внимание к тем крошечным сигналам, которые зверь посылает, не осознавая, что посылает.

Времени-то у меня и не было. Завтра последний день. Послезавтра Золотарёв пришлёт Клима, тот заберёт Искорку обратно в Гильдию, туда, где холодные столы и иглы.

Отдать её на убой в эту Гильдию я не мог. Оставить у себя без законного основания тоже не мог, поскольку Золотарёв — не тот человек, с которым можно играть в прятки. Он из тех, кто сначала находит, потом спрашивает, зачем ты прятался, причём ответ его, как правило, не интересует.

У меня были целые сутки, чтобы придумать решение. Что-нибудь юридическое, медицинское, какой-нибудь крючок, за который можно зацепиться и удержать зверя, не нарушив закон и не нажив себе врагов, которые ходят с тростями и золотыми зубами.

Сутки — это много, если знаешь, куда смотреть. Я обычно знал.

Я выпрямился, погладил прутья вольера кончиками пальцев и сказал:

— Потерпи, мордатая. Я что-нибудь придумаю.

Искорка не ответила. Только пустила маленький одинокий пузырь, который поднялся к поверхности и лопнул.

Я вышел в приёмную, поставил чайник. Тот застонал привычно, с надрывным трагизмом, от которого Пуховик в подсобке точно навострил уши, а Искорка, вероятно, закатила глаза под водой.

Чабрец, мята, шиповник. Четыре минуты, ни секундой больше, поскольку передержанный чабрец горчит, и пить его — всё равно что лизать аптечную полку.

Сел за стол с кружкой. Горячий чай обжёг губы, мята холодила горло, на секунду мир сузился до этого глотка.

Достал из ящика бумажки список соискателей и разложил перед собой.

Парень в перчатках — мизофоб, даже дверную ручку боится, с пациентами работать не сможет. Женщина с резюме — хочет зарплату, за которую можно купить мой Пет-пункт вместе с линолеумом и Панкратычем. Студентка из Девяткино — час сорок в одну сторону, через неделю перестанет приезжать, через две забудет, что записывалась. Девушка с ногтями — без комментариев.

Я отпил чай и посмотрел на бумажки, бумажки посмотрели на меня, мы друг друга не порадовали.

Где-то между третьим глотком и четвёртым в голову пришла мысль, которая сначала показалась абсурдной, потом просто нелепой, потом, когда я покрутил её и так и эдак, — раздражающе логичной.

Из всех, кто сегодня приходил, лучше всего на эту должность подходила Ксюша Мельникова.

Та самая ходячая катастрофа в очках-блюдцах, перепутавшая время с адресом, уронившая мешок, снёсшая швабру и отправившая миску в межпланетный полёт.

Да, она неуклюжая. Рядом с ней предметы теряют устойчивость, законы физики начинают нервничать.

Зато она единственная из всех, кто не побледнел и не сбежал при виде вскрытого Ядра. Единственная, кто в момент, когда всё летело к чёрту, взяла ретрактор и держала его так, что я ни разу — ни разу! — не почувствовал дрожи.

Единственная, кто после всего этого спросила не про зарплату, а «я принята?», с глазами, в которых горело то, чего ни за какую зарплату не купишь.

Она любила зверей. Искренне, по-настоящему, той дурацкой, бескорыстной любовью, которая не спрашивает «а что мне за это будет?» и которая, по моему опыту, стоила больше любого диплома.

А координацию движений… Ну что ж, исправим. Мешки буду сам поднимать, швабру привинчу к стене, миски заменю на пластиковые. Уж держать зажим и подавать инструменты я её научу, дело практики, этого у нас хватит.

Я допил чай, поставил кружку, полез в нагрудный карман халата.

Листок был там, где я его оставил. Я развернул его, расправил на столе, уставился на цифры.

Почерк Ксюши Мельниковой. В прошлой жизни я принимал экзамены, и среди работ попадались такие, которые кафедра в шутку называла «шифровками» — писать-то студент писал, прочитать же мог только он сам, да и то не всегда.

Набрал номер на телефоне, продираясь через трещину на экране, рассекавшую клавиатуру наискосок и превращавшую каждое нажатие в акт веры.

Гудок, второй, третий. Щелчок — трубку взяли.

— Алло, Ксения? — сказал я. — Это доктор Покровский. Из Пет-пункта на Садовом…

Из динамика ударил грубый, агрессивный, прокуренный бас, в котором было столько децибел, что телефон дрогнул у меня в руке:

— Какая Ксения, придурок?! Иди на хер!

Короткие гудки.

Я отнял телефон от уха, посмотрел на экран, потом на бумажку, потом снова на экран. Попробовал прочитать номер заново, интерпретируя тройку как тройку, не как восьмёрку. Набрал.

— Пиццерия «Мамма Роза», слушаю!

Повесил трубку. Посмотрел на листок ещё раз. Последний символ — допустим, шестёрка, не кошка. Набрал.

— Абонент временно недоступен. Абонент временно…

Я положил телефон на стол, рядом — бумажку. Посмотрел на них обоих. Не хотим звонить, значит.

Та-а-ак. Вызов принят.

Глава 18

Я убрал телефон в карман и ещё раз посмотрел на листок с Ксюшиным номером. Ладно, поехали дальше.

В процессе расшифровки между цифрами появились мои собственные пометки карандашом — варианты прочтения, стрелочки, зачёркнутые комбинации. Листок стал похож на рабочую тетрадь криптоаналитика, который ломает вражеский шифр и потихоньку теряет рассудок.

Я сложил его и спрятал в нагрудный карман халата, рядом с фонариком. Остывший чай допивать не хотелось, однако я сделал глоток, поскольку горло пересохло, до крана было целых два метра, и после сегодняшнего дня даже они казались марш-броском.

В подсобке было тихо. Пуховик спал, свернувшись клубком, серебристые искры по шерсти мерцали в такт дыханию.

Лори лежала в вольере, шов держался, голубоватое свечение новой капельницы тянулось по трубке мягким ритмичным пульсом. Красивым, если не думать о том, что за ним стоит шестнадцать часов борьбы за жизнь маленького зверя и сложная операция.

Искорка дремала в тазу, погрузившись в воду по ноздри, мерно пускала пузыри с регулярностью, достойной швейцарских часов.

Мир за окном потемнел. Питерский вечер навалился разом, словно кто-то щёлкнул выключателем, и город из серого стал чёрным, с жёлтыми пятнами фонарей и мокрым блеском асфальта. Дождь стучал по стеклу лениво, вполсилы.

Я встал, собрал кружку и блюдце, отнёс к мойке. Потянулся, и спина хрустнула дважды. Молодое тело, а звуки-то стариковские. Парадокс моего существования: тело двадцатиоднолетнее, сознание шестидесятилетнее, а позвоночник застрял где-то посередине и не определился.

Надо было ложиться. Завтра с утра приём, днём — перевязка Лори и контрольный скан, вечером истекают третьи сутки из трёх, отведённых Золотарёвым на стационар для Искорки. К этому моменту у меня должен быть план. Какой именно — пока не знал. Однако лёжа думается лучше, чем стоя, это я выяснил за шестьдесят лет практическим путём.

Я погасил верхний свет в приёмной, оставил только дежурную лампу над стеллажом — тусклый желтоватый круг на потолке, от которого по стенам расползались мягкие тени. Сделал шаг к подсобке.

Услышал, что на крыльце тяжело скрипнули перила.

К двери приближались двое. Уверенно, грузно, с тем ритмом крупных людей, для которых двери существуют скорее как формальность. Обычные посетители мнутся на пороге, переступают, стучат. Эти не стучали.

Входная дверь распахнулась до упора, ручка ударила в стену и осталась вдавленной в штукатурку. Колокольчика, чтобы звякнуть, уже не было — он погиб при исполнении, и на его месте остался только гвоздик, который одиноко торчал над косяком и вздрагивал от удара.

Первого я узнал. Клим — тот самый амбал из свиты Золотарёва, который в прошлый визит осматривал помещение и молчал так, что стулья чувствовали себя виноватыми за то, что стоят не там.

Сейчас он шагнул внутрь, и приёмная, и без того тесная, мгновенно сжалась до размеров лифта. Чёрная куртка, чёрные джинсы, бритый затылок, и от него пахло дорогим парфюмом — намёк на то, что этот человек разбрызгивает по утрам жидкость стоимостью с мою месячную аренду.

Второй был незнакомый, но сделан по тому же чертежу: широкий, квадратный, с шеей, плавно переходившей в плечи, точно у бультерьера. Наушник в левом ухе, руки в карманах, причём карманы оттопырены явно не от ключей.

Здороваться они не стали.

Я стоял у мойки с мокрой кружкой в руке. Халат снять не успел, и это оказалось кстати — белый халат на подсознательном уровне работает как форма, задаёт дистанцию, обозначает территорию. Человек в халате находится на своём месте, и это чувствуют даже те, кто не привык ничего чувствовать.

— Приём окончен, — сказал я ровным голосом. — Завтра с девяти.

Клим медленно повернул голову в мою сторону.

— Мы не на приём, лепила. Мы за имуществом Гильдии. Босс сказал, забираем ящерицу, — заявил он.

«Имуществом». Он произнёс это слово так, будто говорил о стуле, который забыли в чужом офисе.

В подсобке Искорка, видимо, учуяла чужой запах или просто уловила вибрацию тяжёлых шагов через пол — плеснула в тазу, коротко, испуганно, одним ударом хвоста по воде. И в голове вспыхнуло, слабо, на периферии, поскольку эмпатия работала и через стену:

«…плохие люди… опять… заберут…»

Я поставил кружку на край мойки. Аккуратно, не торопясь, чтобы руки были на виду и чтобы движение выглядело будничным. Повернулся к ним, прислонился к стеллажу, скрестил руки на груди.

— Срок стационара — трое суток, — сказал я тем тоном, каким в прошлой жизни зачитывал протоколы лечения перед комиссиями Синдикатов: сухо, по слогам, чтобы каждое слово дошло даже до тех, кто принципиально не слушает. — Прошли двое. Животное останется здесь до окончания курса.

Клим посмотрел на меня, не моргая, секунды три. В его глазах читалось только рабочее равнодушие механизма, получившего задачу и не понимающего, почему что-то стоит на пути.

— Слышь, лепила, — он шагнул ко мне, и этот один его шаг стоил двух моих, поскольку ноги у Клима были длиной с мою кушетку, — нам плевать на твои дни. Боссу саламандра нужна в тренировочном блоке завтра утром. Понимаешь, что я тебе говорю?

Тренировочный блок. Те самые холодные столы, слепящий свет, иглы, руки, пахнущие химией. Всё, от чего Искорка забивалась на дно таза и тряслась так, что вода ходила рябью.

Я понимал. Гораздо лучше, чем ему хотелось бы.

— Понимаю, — кивнул я. — Ты тоже пойми меня. Термоканалы у саламандры нестабильны. Я провёл дренаж, снял воспаление, узлы ещё не восстановились. Если её сейчас вытащить из стационара, стресс от транспортировки спровоцирует повторный спазм. Те самые выбросы пламени, от которых ваш Борька чуть не обосрался в первый день. Помнишь?

Упоминание Борьки было расчётом. Точечным, словно укол тонкой иглой в нужную точку. Клим лицом не дёрнулся, однако зрачки чуть поехали влево — вспомнил.

— Мне Борька не указ, — сказал он после паузы. — Ты мне тоже. Босс велел забрать — заберём. Хочешь, звони ему сам и объясняй, почему ты решил, что умнее всех.

— Я не умнее всех. Я врач, и пациент находится на лечении, — ответил я.

Второй амбал, до этого подпиравший косяк, оттолкнулся от стены и шагнул к подсобке. Молча. Даже не глянув в мою сторону, словно разговор между мной и Климом был чем-то вроде шума дождя за окном — фоном, который можно игнорировать.

— Стой, — велел я.

Он не остановился. Здоровый мужик сто двадцать кило весом слышит голос тощего пацана и не останавливается, поскольку в его системе координат тощие пацаны в мятых халатах стоят где-то между уличным фонарём и почтовым ящиком. Мимо можно пройти, не заметив.

Я шагнул ему наперерез. Встал в дверном проёме подсобки, положив руку на косяк. Физически это было примерно так же убедительно, как положить зубочистку поперёк железнодорожных путей, однако выбирать не приходилось.

— Стой, — повторил я тише.

Он остановился. Посмотрел на меня сверху вниз — для этого ему пришлось наклонить голову, поскольку мой лоб приходился ему примерно на уровень подбородка. На его лице появилось выражение лёгкого недоумения.

— Подвинься, — буркнул он.

— Нет.

Он подвинул меня сам.

Одним движением, небрежным — левой рукой взял за плечо и отставил в сторону. Просто переместил, и мои ноги проехали по линолеуму сантиметров на тридцать, а стеллаж за спиной, в который я впечатался лопаткой, отозвался жалобным дребезгом стеклянных флаконов.

Больно не было. Обидно — да. Шестьдесят лет опыта, тысячи спасённых зверей, репутация, знания, которые изменят ветеринарию через тридцать лет, — всё это умещается в двадцатиоднолетнем теле весом шестьдесят восемь килограммов, которое здоровый амбал переставляет одной рукой.

Он вошёл в подсобку. Я услышал плеск. Искорка забилась на дно таза, вода выплеснулась на пол, потом раздался металлический лязг: он снял таз с подставки и подхватил его обеими руками, прижимая к животу.

Искорка завизжала в моей голове, отчего зазвенело в висках.

«ХОЛОДНЫЙ СТОЛ!!! ИГЛЫ!!! НЕ ХОЧУ!!! ПОЖАЛУЙСТА!!! ТЁПЛЫЙ ЧЕЛОВЕК, ПОМОГИ!!!»

Тёплый человек. Она так меня назвала. Тёплый человек, который обещал, что всё будет хорошо.

Амбал вышел из подсобки с тазом, в котором плескалась мутная вода и из которой торчала приплюснутая мордочка саламандры с оранжевыми глазами, выпученными от ужаса. По её коже уже бежали всполохи — слабые, рваные, те самые, которые я двое суток назад так старательно гасил.

Он прошёл мимо меня к двери.

Тут я заговорил тем голосом, которым в прошлой жизни останавливал панику в операционных, когда у пациента на столе Ядро шло вразнос. Голос тихий, ровный, абсолютно лишённый эмоций, словно инструкция к лекарству, от которого зависит жизнь:

— Забирай. Только если от тряски у неё разойдутся терморегуляционные узлы и Ядро пойдёт в перегрев, она устроит пожар прямо в вашей машине. После чего сдохнет. Тогда ты приедешь к Золотарёву и будешь объяснять ему, почему дорогой пет, который стоит твою месячную зарплату, превратился в угольки, потому что ты, Клим, решил, что разбираешься в ветеринарии лучше врача. Я тебя предупредил. Учти — при свидетелях.

Я кивнул на Пуховика, который высунул мордочку из-за края вольера и таращился на происходящее круглыми голубыми глазами. Свидетель, конечно, был так себе — снежный барсёнок с парализованными задними лапами, однако смысл крылся в другом. Слово «свидетели» и имя «Золотарёв», произнесённые в одном предложении, — вот что должно было сработать.

Амбал остановился.

Я видел, что у него за глазами медленно, со скрипом, идёт мысленный процесс. Клим стоял у двери, засунув руки в карманы, и молчание его из рабочего стало напряжённым и расчётливым. Он тоже считал.

Объяснять Золотарёву, почему сдох его пет, — это тот тип разговора, после которого у собеседника появляются проблемы. Причём не абстрактные вроде головной боли или бессонницы, а вполне конкретные, с золотыми зубами и тростью с серебряным набалдашником.

— Поставь на место, — сказал Клим.

Амбал посмотрел на него. Клим кивнул, коротко, одним движением подбородка, и амбал, матернувшись сквозь зубы, шагнул обратно в подсобку и с грохотом поставил таз на подставку. Вода выплеснулась, Искорка снова нырнула и замерла, прижавшись животом к металлическому дну, мелко дрожа.

«…остался… тёплый человек рядом… не забрали…»

Клим подошёл ко мне. Вплотную, так что я чувствовал его дыхание и видел сеточку лопнувших капилляров на белках глаз — признак хронического недосыпа или хронического алкоголизма, а скорее всего, того и другого. Наклонился, чтобы наши лица оказались на одном уровне, и произнёс тихо:

— Слушай сюда, лепила. Я тебя насквозь вижу. Ты думаешь, ты тут самый умный, да? Думаешь, блефанул — и мы уехали, а ты герой? Так вот, слушай внимательно. Завтра к утру саламандра должна быть стабильна. Я приеду и заберу. Если ты мне опять начнёшь втирать про свои каналы, я тебе эти каналы покажу на твоём же лице. Усёк?

Он выпрямился, одёрнул куртку и пошёл к двери.

Второй амбал уже стоял на крыльце, и, видимо, настроение у него окончательно испортилось, поскольку напоследок он пнул дверь с такой силой, что та влетела в стену и штукатурка над косяком осыпалась белой крошкой.

Шаги по крыльцу, чавканье грязи, хлопок автомобильной двери. Мотор рыкнул и затих где-то за углом.

Установилась тишина.

Я стоял, привалившись спиной к стеллажу, и ждал, пока отпустит. Адреналин бил по вискам мелкими горячими волнами, и руки, прежде неподвижные на протяжении всего разговора, теперь тряслись мелкой, частой дрожью, как после многочасовой операции, когда выходишь из-за стола и тело наконец получает разрешение бояться.

Стеллаж за спиной тихо позвякивал. Флаконы на верхней полке никак не могли успокоиться после моего столкновения с ним, даже казалось, что они переговариваются между собой, обсуждая увиденное.

Я сполз по стеллажу на пол. Сел прямо на линолеум, вытянул ноги и откинул голову, уставившись в потолок, где трещина по-прежнему ветвилась, и она вела в страну, где нет бандитов с золотыми зубами.

Двадцать один год, шестьдесят восемь килограммов, Пет-пункт на отшибе, базовая лицензия, криво заламинированная табличка на двери. Против Гильдии, за которой стоит спонсор, за которым стоит Синдикат, за которым стоят деньги, охрана и адвокаты.

Завтра утром Клим приедет. И забирать Искорку будет уже не так вежливо.

Нужен был план, причём такой, чтобы к утру у меня в руках было что-то, за что можно зацепиться. Юридическое, медицинское, какой-нибудь крючок, который удержит зверя здесь, при этом не превратит мою жизнь в войну с людьми, которые воюют профессионально.

Я поднялся, дошёл до чайника. Тот застонал с надрывным трагизмом, и этот привычный, надёжный звук немного привёл меня в чувство. Заварил чабрец, мяту и шиповник, выждал ровно четыре минуты и налил в кружку.

Чай обжёг язык, мир чуть-чуть раздвинулся.

После этого я открыл вольер Пуховика.

Барсёнок посмотрел на меня снизу вверх с вопросительным выражением — «можно?» — и, получив молчаливое разрешение, выбрался наружу. Задние лапки в кинетических фиксаторах подмигивали зелёными индикаторами, и двигался он уже совсем иначе, чем раньше: уверенно, пусть и немного вразвалочку, вперевалку, с тем особенным упорством маленьких существ, которые учатся ходить и каждый новый шаг воспринимают как личную победу.

Он добрался до стола, обнюхал ножку, чихнул — из носа вылетела снежинка, маленькая, аккуратная, — и деловито потрусил дальше, исследуя территорию.

«…пол гладкий!.. лапки скользят!.. о, тряпочка!..»

— Плед — не еда, — машинально сказал я.

Пуховик обиженно покосился на меня и переключился на шнурок от моего ботинка, который, видимо, представлял собой добычу совершенно иного, более высокого порядка.

Я сидел за столом с кружкой, смотрел, как он возится на полу, и думал о Золотарёве, о Гильдии, о трёх сутках, от которых уже почти ничего не осталось. Решение требовалось здесь и сейчас.

Отдать Искорку — означало отправить её обратно на холодный стол, под иглы, туда, где из неё будут выкачивать то горячее и важное, без чего она перестанет быть собой. Что именно с ней делали, я не знал. Она закрылась, замуровала страх внутри, никого к нему не пускала.

Образы, проскакивавшие через эмпатию, говорили достаточно. Там её ломали. Методично, технологично, в стерильных условиях, с документацией, как и положено в приличной Гильдии.

Не отдать — означало войну. С людьми, которые приезжают в чёрных костюмах и перемещают тебя одной рукой.

Пуховик тем временем добрался до подсобки, ткнулся носом в дверной проём, учуял Искорку и благоразумно отступил: их отношения после инцидента со снежинкой в тазу ещё не вышли на уровень добрососедских.

Развернулся и потрусил обратно ко мне, перебирая задними лапками в фиксаторах. Зелёные индикаторы подмигивали в такт каждому шагу, задавая каналам Ядра правильную траекторию роста.

Я смотрел на фиксаторы и пил чай.

Перевёл взгляд на шкаф. Там, на второй полке, стояли реагенты, купленные вчера на барахолке: связывающий раствор, катализатор регенерации, эфирная стяжка — та самая, которой я сегодня латал оболочку Ядра у Лори.

Стандартный набор для работы с повреждёнными каналами. Каждый флакон я знал наизусть, поскольку за сорок лет перелил их столько, что хватило бы заполнить бассейн.

После этого посмотрел на Искорку.

Саламандра лежала на дне таза. Дрожала мелко, часто, по коже пробегали рваные оранжевые всполохи — отголоски паники, которая ещё не отпустила. Вода вокруг неё подрагивала мелкой рябью.

Я смотрел на фиксаторы Пуховика. Потом на шкаф с реагентами. Потом на Искорку. И обратно, на фиксаторы — зелёный, зелёный, зелёный, маленькие ровные вспышки, задающие каналам ритм.

Внутри головы что-то сдвинулось. Мысль, которая бродила где-то на задворках, вдруг вышла на свет, расправила плечи, посмотрела мне в глаза.

Я поставил кружку на стол. Чай плеснул через край и растёкся по столешнице, но мне было уже наплевать на напиток и вообще на всё, что не имело отношения к тому, что сейчас собиралось у меня в голове, — деталь за деталью.

Идея была безумной. Клинически причём. За такое в любом уважающем себя Фам-центре меня бы лишили лицензии, выкинули на улицу и, вероятно, написали бы про меня статью в профильный журнал под заголовком «Как не надо».

Хотя сработать она могла.

Я встал, подошёл к шкафу, открыл дверцу. Пальцы прошлись по флаконам. Сначала отыскался связывающий раствор, потом катализатор, потом стяжка, шприц с микроиглой. И ещё кое-что, на нижней полке, о чём я вспомнил только сейчас, — маленький пузырёк с мутноватой жидкостью, купленный скорее по привычке, чем по необходимости, ещё в первый день моего появления на барахолке.

Сердце билось ровно, руки перестали дрожать. Шестидесятилетний хирург внутри двадцатиоднолетнего тела выпрямился, расправил невидимые плечи и посмотрел на задачу тем самым взглядом, от которого в операционных «Северной звезды» замолкали ассистенты, а медсёстры начинали подавать инструменты быстрее. Уверенность человека, который только что увидел путь там, где все остальные видели стену.

— Ну что ж, — сказал я тихо, глядя на Искорку, которая смотрела на меня из-под воды одним оранжевым глазом. — Поиграем в богов.

Утро пришло внезапно — холодное, с низким свинцовым небом, которое висело над Питером так, будто собиралось рухнуть и раздавить город к чёртовой матери, всё никак не решаясь.

Я всю ночь просидел в подсобке, при свете дежурной лампы, работая с Искоркой. Считал дозировки, проверял реакции, делал контрольные замеры каждые двадцать минут. К четырём утра закончил, ещё раз всё перепроверил, убедился, что результат именно тот, какой нужен, только тогда позволил себе откинуться на спинку стула и закрыть глаза.

Минут на десять. Может, на двадцать — часы к этому моменту превратились в абстракцию.

К восьми утра в клинике был идеальный порядок. Пол вымыт, стол протёрт, инструменты разложены в строгом порядке, пахло антисептиком и чабрецом.

Пуховик накормлен, фиксаторы проверены. Лори лежала в вольере, шов держался, капельницу я снял — дальше Мурка поправится сама. С Искоркой всё было именно так, как я задумал.

Я стоял посреди приёмной, застёгнутый на все пуговицы белого халата, выбритый, собранный, и ждал гостей. Под глазами наверняка залегли тени — ночь без сна в двадцать один год переносится легче, чем в шестьдесят, всё-таки не бесследно. Однако руки были спокойны, а голова работала ясно и чисто.

Чайник привычно завыл, и я как раз наливал кипяток, когда входная дверь распахнулась, и на пороге возник Саня.

Мокрый, растрёпанный, с Пухлежуем за пазухой. Тот высунул морду и облизал воздух, решив, видимо, что воздух нуждается в его слюне. Саня был бодр, сияющ и абсолютно невменяем от утреннего оптимизма, который у него работал как отдельный, автономный орган, не зависящий от обстоятельств.

— Привет, братик! — выпалил он с порога, стряхивая дождь с куртки прямо на мой вымытый пол. — Я тут подумал ночью…

— Уходи отсюда, — сказал я.

Он моргнул.

— В смысле?

Я поставил чайник, повернулся к нему, заговорил тихо, глядя в глаза, чтобы дошло с первого раза:

— Саня, послушай. Сейчас сюда приедут люди Золотарёва. Будет наезд. Серьёзный. Тебе здесь находиться нельзя. Ты на подпольных доставках, у тебя контрабандный пухлежуй за пазухой, и если они начнут копать, ты влетишь в такие проблемы, из которых я тебя не вытащу.

Я ожидал, что он побледнеет, подхватит пухлежуя и испарится. Саня всегда славился инстинктом самосохранения, который работал быстрее его мозга, и обычно это было к лучшему. Он был из тех людей, которые при виде опасности сначала убегают, а потом уже думают, стоило ли.

Только в этот раз он не побледнел.

Он посмотрел на меня, и что-то в его лице изменилось. Шутовство схлынуло, под ним проступило другое — упрямое, неудобное, от чего мне сделалось тревожно.

— Никуда я не пойду, — сказал он.

— Саня…

— Нет. Ты мне, конечно, можешь рассказывать про контрабанду и проблемы, Миха. Я их, знаешь, и без тебя навидался. А вот чего я не навидался — это как мой единственный друг стоит один против шкафов, пока я прячусь за углом и нюхаю пухлежуя. Этого не будет. Ты мой братик. Вместе со всем справимся.

Он произнёс это просто, без пафоса, как произносят вещи, которые давно решены и обсуждению не подлежат. Пухлежуй за пазухой булькнул, словно подтверждая.

Я открыл рот, чтобы возразить. Аргументов было штук двадцать, каждый весомее предыдущего. Только не успел, поскольку на крыльце загрохотали шаги.

Шагов было много — тяжёлых, уверенных, идущих в ритме, который я узнал бы из тысячи.

Дверь распахнулась во всю ширь.

Первым вошёл Клим. За ним — второй, вчерашний, безымянный, с шеей бультерьера. За ними, выждав ровно столько, сколько нужно для эффектного появления, переступил порог сам Вениамин Аристархович Золотарёв.

Белый костюм — безупречный, будто только из химчистки. Шляпа с чёрной лентой сидела чуть съехав набок. Трость с серебряной волчьей головой.

Он вошёл, и приёмная, в которой минуту назад было тесно от двух человек и одного пухлежуя, мгновенно превратилась в сцену, на которой все остальные стали массовкой.

Амбал подхватил стул, поставил, и Золотарёв сел. Легко, привычно, закинув ногу на ногу. Положил трость поперёк колена, как в прошлый раз. Впервые при мне снял шляпу, обнажив гладко выбритый череп с загаром, который в питерском климате означал либо солярий, либо недавний отпуск где-нибудь, где люди его калибра отдыхают: Ницца, Монако, частный остров с вертолётной площадкой.

Обвёл взглядом приёмную. Задержал взгляд на Сане, который стоял у стены, инстинктивно запихнув пухлежуя глубже за пазуху. Потом на мне. И улыбнулся — широко, хищно.

— Доброе утро, лепила, — сказал он тем сытым, вальяжным голосом, каким разговаривают люди, чей завтрак стоит дороже чужой месячной зарплаты. — Где моё имущество?

Я стоял у стола. Халат застёгнут, руки чистые, лицо спокойное. Внутри всё было совсем неспокойно — сердце гулко колотилось, каждый удар отдавался в ушах. Снаружи этого никто не видел, поскольку тридцать лет хирургической практики учат одной вещи лучше всех остальных: если ты дрожишь внутри — дрожи сколько угодно, только руки должны быть неподвижны.

Я опустил глаза. Выждал ровно столько, сколько нужно, чтобы тишина из нормальной стала тяжёлой, а из тяжёлой — невыносимой.

— Вениамин Аристархович, — сказал я тихо, с интонацией, которую за сорок лет отработал до совершенства: голос врача, сообщающего родственникам плохие новости. — Мне очень жаль. Саламандра… умерла. Сегодня ночью.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге