Обложка Лекарь Фамильяров. Том 3

Лекарь Фамильяров. Том 3

Виктор Молотов, Александр Лиманский

0% прочитано
Стандартный
Виктор Молотов, Александр Лиманский

Лекарь Фамильяров. Том 3

Глава 1

Кристина говорила быстро, захлёбываясь словами, глотая окончания, и руки её метались в воздухе с амплитудой, которая грозила зацепить и стеллаж, и лампу, и Ксюшу, благоразумно отступившую на два шага.

— Доктор, вы гений! Ваш укол — это чудо! Нет, вы не понимаете — это бомба! Мы приехали на фотосессию, визажист навёл свет, камера — жужжит, всё красиво, и тут он! Тут он как начал! Розовый, потом оранжевый, потом голубой — все цвета, прямо на камеру! Оператор сначала решил, что глючит, потом обалдел, потом достал второй телефон и начал снимать для себя! Мы выложили видео — и оно за-ле-те-ло!

Она произнесла «залетело» по слогам, вбивая каждый в воздух.

— Двести тысяч просмотров за ночь! — подхватила вторая, которая при первом визите не отрывалась от телефона и которую я так и не удосужился запомнить по имени. — «Диско-Йорк»! Так его назвали в комментах. Хэштег — в трендах! Всё это время соцсети только о нас и гудели!

Хотя как я помнил на самом деле в паспорте йорка звали Диор.

— Три рекламных контракта подписали, — Кристина загибала пальцы с золотыми ногтями, и каждый блестел, как витрина ювелирного. — «Глэм Петс» — основной спонсор, они вообще в экстазе, говорят: «такой охват нам и не снился!». Потом «Люкс Корм» — корма для элитных пород, мы теперь лицо бренда, точнее, мордочка бренда! И «Сияй» — это новая косметическая линейка для петов, они хотят вывести продукт на рынок и забронировали нас на полгода!

Она говорила «нас» — про себя и собаку, через запятую, в одном ряду, как равноправных участников бизнес-проекта. Собака, впрочем, не возражала.

— Нас на закрытую вечеринку «Сапфира» звали! — вторая тоже загибала пальцы, хотя загибать ей было особенно нечего: информации набралось на полтора. — Синдикат «Сапфир»! Ну, или как он там… «Сапфировый»… В общем, серьёзные люди! С гепардами!

«Сапфировый Коготь». Я мысленно отметил название и так же мысленно подавил реакцию.

Два часа назад я стоял на складе этого самого «Сапфирового Когтя» с титановой капсулой в руке и пальцем на шве, а их элитные гепарды скулили под столом, обмочив керамогранит.

Мир действительно тесен, особенно в том слое, где легальное и теневое перемешаны настолько, что различить одно от другого можно только по степени тонировки стёкол на внедорожниках.

— Замечательно, — произнёс я тоном врача, выслушавшего анамнез и готовящегося перейти к диагнозу. — Я рад за ваш коммерческий успех. А теперь — к собаке. Что конкретно произошло?

Кристина осеклась. Восторг на лице потух, точно тот самый йорк, и его место заняла паника, которую она пыталась прятать за потёкшей тушью и которая пряталась плохо.

— Сегодня утром, — голос упал на полтора тона, — прямо перед съёмкой. Мы его вымыли, причесали, поставили на подушку — а он серый. Вот просто серый. Как мышь. Как… как пыль. Вообще не светится. Ничем. Мы ждали час, два — думали, разогреется. А он сидит и смотрит. И всё. Потух.

— Вы же можете его перезарядить?! Может быть, не знаю, вкатить ещё один чудо-укол? У нас завтра важнейшая съёмка для «Сияй», контракт на полгода, если мы не придём будут штрафные санкции, юристы, всё горит! — вторая ткнула пальцем в сумку.

Я подошёл к сумке и заглянул внутрь. Йорк поднял мордочку. Глаза — те самые, которые две недели назад были полны жалобного «щиплет, хозяйка, помоги», — теперь выглядели пустыми. Опустошёнными.

«…устал… очень устал… хочу спать…»

Голос эмпатии был тихий. В нём слышалась глубокая, ватная усталость существа, которое две недели работало на износ, и каждый раз, когда железы пытались отдохнуть, Ядро подхлёстывало их ещё одним выбросом, потому что организм пытался удержать равновесие, и удерживал, и удерживал, и удерживал — пока ресурс не кончился.

Я осторожно достал йорка из сумки. Полтора килограмма — невесомый, тёплый, вялый. Положил на смотровой стол. Пёсик не сопротивлялся, только ткнулся носом мне в запястье и остался лежать на боку.

Навёл браслет.

[Вид: Неоновый Йорк-терьер |

Класс: Пет |

Ядро: Уровень 2

Сила: 1 | Ловкость: 2 | Живучесть: 1 | Энергия: 1

Состояние: Истощение эфирных желез, критическое. Дефицит Энергии. Обезвоживание лёгкой степени]

Энергия — единица. Было пять. Две недели гиперстимуляции сожрали восемьдесят процентов запаса, и оставшееся Ядро еле держалось.

Я провёл пальцами вдоль позвоночника. Эфирные железы — те самые бугорки, которые две недели назад были забиты токсичным секретом, — теперь прощупывались едва-едва. Секрет вышел весь, до последней капли, и железы просто остановились. Высохли.

Кристина нависла над столом.

— Ну? Вколете? — требовательно спросила она.

Я выпрямился. Убрал руки. Посмотрел на неё, потом на подругу, потом снова на йорка. Мой шестидесятилетний мозг в двадцатиоднолетнем теле делал то, что умел лучше всего: считал. И цифры не сходились.

Экспресс-катализатор вызывает гиперстимуляцию эфирных желез. Это известный, задокументированный побочный эффект. Железы раскрываются разом, секрет обновляется быстро, и Ядро компенсирует перегрузку, перебирая частоты. Результат — радужное мерцание, «диско-режим». Длительность — от часа до двух, максимум три у крупных пород с мощным Ядром. Потом железы истощаются, свечение гаснет, и через сутки всё возвращается в норму. Учебник, третья глава, параграф восемнадцатый. Я сам этот параграф в будущем рецензировал.

Час-два. Этот йорк мигал две недели.

Четырнадцать дней непрерывной радужной гиперстимуляции при Ядре второго уровня — уровня, которого едва хватает на стабильное розовое свечение в покое. Ядро второго уровня физически не способно поддерживать такой расход Энергии. Физиология не позволяет.

Но факт лежал передо мной на смотровом столе и дышал. И он опровергал учебник и здравый смысл, и мой шестидесятилетний опыт впервые за долгое время молчал, потому что объяснения не находил.

Аномалия. И это слово — «аномалия» — зацепилось за что-то внутри, за ту часть сознания, которая просыпалась каждый раз, когда диагноз не укладывался в схему. Врачебное эго, если угодно. В прошлый визит я просчитал ситуацию на три хода вперёд и был доволен собой.

Катализатор — гиперстимуляция — позор на фотосессии — блондинки вернутся, умоляя о лечении. Простая, изящная, педагогическая схема.

Однако реальность оказалась сложнее.

Кристина переступила с ноги на ногу. Каблук стукнул по полу нетерпеливо.

— Доктор? Вы нас слышите? Укол? — повторила она.

Я отодвинул от стола пачку денег, которую вторая успела положить рядом с йорком — аккуратно, кончиками пальцев.

— Уколов больше не будет, — сказал я. — Железы истощены до предела. Ещё одна стимуляция, и они не восстановятся. Собака останется серой навсегда.

Пауза. Кристина побледнела под загаром.

— Как это — навсегда?!

— Эфирные железы — это живая ткань. Она устаёт, изнашивается и умирает, если её насиловать. Ваш йорк всё это время работал на пределе, и сейчас ему нужен покой, витамины и время. Оставьте его у меня в стационаре на пару дней. Я проведу анализы и разберусь, почему эффект продержался так долго.

— Пару дней?! — взвизгнула вторая. — У нас завтра съёмка! «Сияй»! Контракт!

— Контракт подождёт. Собака — нет.

Кристина открыла рот, закрыла, открыла снова. Я видел, что за накрашенными глазами идёт борьба: деньги против страха, контракт против реальности, привычка командовать против понимания, что командовать здесь нечем. Йорк лежал на столе и даже головы не поднимал. Серый, тусклый, молчаливый — живая иллюстрация к слову «исчерпан».

— И что… — голос Кристины осип. — Что, он вообще больше светиться не будет?

— Будет. Если я разберусь, что произошло, и если железам дать восстановиться. Но для этого мне нужна собака, а не истерика. Оставляйте. Придёте через два дня, я дам результаты.

Они переглянулись. Молча, без слов, и в этом взгляде я прочитал больше, чем в десяти минутах их совместного монолога. Испуг. Настоящий, глубокий, бьющий по тому месту, где у людей этого типа располагается единственный нерв, способный проводить боль: кошелёк. Серый йорк — это конец «Диско-Йорка», конец контрактов, конец вечеринок с гепардами, конец всего, на чём держалась их маленькая, хрупкая, блестящая империя из подписчиков и рекламных интеграций.

— Ладно, — выдохнула Кристина. — Ладно. Оставляем. Но вы… вы его почините, да? Обещаете?

Почините. Как сломанный пылесос. Как микроволновку с перегоревшим магнетроном. Почините…

— Я сделаю всё, что в моих силах, — ответил я, и это было правдой.

— Если почините, — вторая подхватила сумку и направилась к выходу, — мы вам такой пиар сделаем! Все наши подписчики узнают! Мы рилс снимем, сторис, я лично напишу в блог!

Они уходили, стуча каблуками по линолеуму. Дверь хлопнула, колокольчик звякнул, шлейф парфюма остался висеть в воздухе, густой и навязчивый.

Тишина... Йорк лежал на столе. Я положил ладонь ему на бок — тёплый, мягкий, частота дыхания восемнадцать в минуту. Нормальная, для его состояния даже хорошая. Пёсик повернул голову и лизнул мне палец, слабо, одним касанием языка.

«…рука тёплая… хорошо…»

Ксюша стояла у стены, скрестив руки на груди.

— Михаил Алексеевич, — начала она, и голос её зазвенел. — Мы ведь хотели их проучить. Чтобы они поняли, что собака — живое существо, что нельзя мыть токсичным шампунем, что нельзя использовать зверя как аксессуар. А они…, а они разбогатели. Стали звёздами. Рекламные контракты, вечеринки, триста тысяч подписчиков. Благодаря НАШЕМУ уколу.

— Педагогического эффекта — ноль, — продолжила Ксюша, и очки сползли на кончик носа от праведного возмущения. — Хуже, чем ноль. Они получили ровно то, чего хотели, и даже больше. И теперь думают, что мы — волшебники, которые по щелчку включают собаке радугу. А когда радуга кончилась — прибежали за новой порцией.

— Ксюша.

— Это несправедливо!

Она была права. Технически, морально, по всем параметрам — права. Моя трёхходовая комбинация обернулась коммерческим триумфом тех, кого я собирался наказать. Ирония, достойная Феликса в лучшие дни.

Я взял йорка на руки. Полтора килограмма тёплого, дышащего существа, которое две недели работало генератором радуги для чужого блога и которому за всё это время, я уверен, ни разу не сказали «спасибо».

— То, что случилось, — произнёс я, поглаживая серую шерсть за ухом, — это не наказание. Но это и не победа блондинок. Скорее биологический сбой, которого не должно быть в природе. Катализатор работает два часа. Максимум три. А этот пёс мигал четырнадцать дней. При Ядре второго уровня. И я не знаю почему. Пока не знаю.

Ксюша посмотрела на йорка. Потом на меня.

— Вы думаете, у него что-то… особенное? — осторожно уточнила она.

— Я думаю, что у него что-то, чего я раньше не видел. И для врача это страшнее любого диагноза, потому что означает, что учебник врёт, а если учебник врёт — нужно писать новый. Отнеси его в стационар. Тёплая зона, коврик, блюдце с витаминным раствором. И записку на клетку: «Не тревожить. Полный покой».

Ксюша приняла йорка из моих рук. Бережно, обеими ладонями, и пёсик ткнулся носом ей в запястье и закрыл глаза.

— Бедный, — прошептала она. — Две недели как гирлянда работал.

— Именно. А теперь ему нужно отдыхать. Витаминный раствор — в третьем шкафу, верхняя полка, флакон с синей маркировкой. Десять миллилитров на блюдце, не больше.

Она кивнула и ушла в стационар, прижимая йорка к груди, и мне показалось, что очки у неё снова запотели.

Я остался в приёмной один. Нет — не один. В бывшей подсобке сидел Саня, притихший, как мышь в присутствии кота, и через приоткрытую дверь я видел его сгорбленную спину и краешек коврика, на котором спал Пухлежуй.

Я посмотрел на пачку денег, оставленную на столе. Потом на дверь, за которой ушла Ксюша с йорком. Потом — на свои руки, которые два часа назад дрожали от адреналина, а теперь были спокойны, потому что мозг переключился в единственный режим, в котором дрожь невозможна: диагностический.

Две недели гиперстимуляции. Ядро второго уровня. Энергия на нуле. Железы — пусты. Физиологически невозможно, а значит — нужен ответ. И я его найду.

Я повернулся к подсобке.

— Шестаков, — позвал я. — Твоя исповедь всё ещё актуальна. Никуда не делась. Но сначала — расскажи-ка мне подробно, чем именно ты кормил Пухлежуя последний месяц. И не ври. Я точно узнаю.

Из подсобки раздался тяжёлый вздох.

Помещение пахло шерстью, антисептиком и раскаянием. Последнее, конечно, не имело запаха, но если бы имело — пахло бы именно так: кисло, виновато, с нотой пота и мокрой куртки, которую Саня до сих пор не снял.

Он сидел на полу, прислонившись спиной к стеллажу с препаратами, и длинные ноги были вытянуты вперёд. Рядом на коврике посапывал Пухлежуй — тихо, ровно, с присвистом, который у пухлежуев означал глубокий, здоровый сон.

Саня гладил Пухлежуя по макушке. Кончиками пальцев, двумя, между ушами, — именно так, как я показывал ему, когда он однажды притащил этот мохнатый клубок в мою клинику и спросил, откуда у него чесотка. Чесотки, разумеется, не было — был обычный пухлежуйный сезон линьки, и лечилось всё вычёсыванием и витаминами, но Саня тогда перепугался до белых глаз, потому что в своём звере видел настоящего друга. Единственного, пожалуй, кто ни разу его не подвёл.

Ирония. Зверь не подводил. А хозяин — подвёл.

Я зашёл в подсобку, закрыл за собой дверь и сел на перевёрнутый ящик напротив. Между нами лежал коврик с Пухлежуем — нейтральная полоса, демилитаризованная зона, границу которой мы оба уважали.

— Ну? — сказал я. — Я слушаю.

Саня поднял голову. Фингал под глазом налился до черноты, губа распухла вдвое, и в целом физиономия его напоминала портрет человека, которому вселенная задолжала по счетам и наконец расплатилась. Всё разом, с процентами.

— Мих, — начал он и облизнул разбитую губу. — Короче… Месяц назад мне прилетел заказ. Обычный, серый, через знакомого. Перевозка груза из точки А в точку Б, без вопросов, без досмотра. Мне такие заказы раньше десятками падали: левая алхимия, запрещённые стимуляторы, контрабандные корма из Диких Зон. Мелочь, в общем. Серый рынок, ничего криминального. Ну, почти ничего.

— Почти, — повторил я.

— Ну да. Почти. Так вот, я приехал на точку, мне выдали груз. Капсула. Титановая, тяжёлая, с напылением. Я её в руки взял — и сразу понял: это не стимуляторы и не левый корм. Стимуляторы в пластик пакуют, максимум в алюминий. А тут — титан, свинцовое напыление, вакуумный шов. Профессиональная тара, стоимостью тысяч в сто.

Он замолчал, посмотрел на Пухлежуя. Зверь сопел, и обрубок хвоста дрогнул во сне.

— Я должен был просто отвезти и сдать. Точка Б, передача, расчёт, свободен. Но я… — Саня потёр затылок и скривился, то ли от боли, то ли от стыда, — я прикинул. Капсула такая — значит, внутри что-то дорогое. Очень дорогое. А заказчики, мне казалось, мелкие. Барыги средней руки, которые варят алхимию в гараже и торгуют через знакомых. Я подумал: кину их. Скажу, что меня ограбили по дороге. Они поорут, попугают — и забудут. Где им меня искать? У меня семь адресов, четыре симки и два паспорта.

— Семь адресов, — повторил я задумчиво. — Четыре симки. Два паспорта. И ни одного мозга.

Саня вздрогнул, но промолчал. Заслужил и знал это.

— Дальше, — велел я.

— Дальше… я капсулу принёс домой. Положил на стол на кухне. Пошёл в ванную, думал руки помыть, голову остудить. Вернулся через три минуты.

Он снова замолчал. Посмотрел на Пухлежуя — долго, с выражением человека, который заново переживает момент, определивший его судьбу.

— Капсулы на столе не было, — закончил он.

Пауза повисла в воздухе.

— Пухля сидел на полу, — продолжил Саня, и голос у него стал глухим. — Морда довольная, язык свисает, облизывается. И смотрит на меня с таким… ну, с таким выражением, с каким он всегда смотрит, когда что-нибудь сожрёт, чего не должен был. Типа: «Я молодец, да? Вкусно было!»

Я закрыл глаза и потёр переносицу. Картинка вставала перед мысленным взором с кинематографической ясностью: кухня, стол, капсула из титанового сплава стоимостью в сотню тысяч, и семикилограммовый пухлежуй, который заглотил её целиком, потому что пухлежуи глотают всё, что помещается в пасть, а пасть у них помещает предметы размером с собственную голову.

Эволюция. Абсурдная и беспощадная.

— Как тебе вообще пришло в голову хранить свинцовую бомбу в живом звере?! — спросил я, и голос мой, к собственному удивлению, оказался устало-изумлённым, потому что масштаб идиотизма превосходил возможности для нормальной злости.

Саня покраснел. Уши, шея, щёки — всё полыхнуло разом, и на фоне фингала это выглядело особенно живописно.

— Да я не специально! Ну, сначала не специально. Он сам сожрал. Я полчаса по квартире бегал, думал, может, она куда закатилась. Под диван лазил, за холодильник. А потом понял. Посмотрел на Пухлю. Он лежал на боку и рыгал. Тихо так, деликатно, по-пухлежуйному. И я подумал…

— Что ты подумал, Саня?

— Подумал: а ведь это судьба. Идеальный сейф. Живой контейнер. Никакой сканер не возьмёт — свинцовое напыление экранирует, а зверь… ну, зверь есть зверь, кто его проверять будет?

Пет-пункт на окраине Питера, пухлежуй на коврике в приёмной, и в его желудке — капсула с содержимым стоимостью в десятки миллионов. Кто будет искать яйцо Теневой Гончей в животе у травоядного шарика, который облизывает входящих?

Никто. В этом Саня был прав. Во всём остальном катастрофически неправ.

— Я думал, через пару дней капсула выйдет… ну, естественным путём. Пухлежуи же всё переваривают, рано или поздно. Я бы пришёл, забрал и толкнул на чёрном рынке. Аккуратно, через посредника. Я даже покупателя присмотрел, есть один тип на Васильевском, он по редкой фауне работает…

— Она не вышла бы, — оборвал я. — Сфинктер пухлежуя не пропускает крупные предметы. Капсула застряла бы в желудке навсегда, давила на стенку, вызвала бы воспаление, потом обструкцию, потом перитонит. Ты это знал?

— Нет, — Саня опустил голову ещё ниже. — Я не знал. Я думал, они, ну… как утки. Утки же проглатывают камни, и камни выходят.

— Пухлежуй — не утка, Саня. У утки мускульный желудок, перетирающий содержимое. У пухлежуя — эластичный, накопительный, с узким выходным клапаном. Разная анатомия. Разная физиология. Базовые знания, первый курс, любой справочник. Но ты справочники не читаешь, ты читаешь расценки на чёрном рынке.

Удар был точный, и Саня его принял молча, потому что возражать было нечем.

— А потом? — спросил я.

— Потом… потом всё посыпалось. Заказчики оказались не мелкими барыгами. Они… — Саня сглотнул, — они оказались серьёзными. Людьми из Гильдии. «Сапфировый Коготь», я потом узнал. Через два дня мне позвонили. Спокойно, вежливо, попросили вернуть груз. Я сказал, что меня ограбили. Они не поверили. Позвонили ещё раз. Я не взял трубку. Сменил симку. Переехал на запасную квартиру.

— Семь адресов, четыре симки, — напомнил я.

— Да. Через неделю они нашли второй адрес. Я свалил на третий. Потом на четвёртый. Потом кончились адреса, и я залёг у одного знакомого в Купчино, в подвале. Пухлежуя к тебе отнёс — типа, на передержку, «серьёзный движ, зверь будет мешать». Думал, у тебя безопасно.

— Было безопасно, — подтвердил я. — Пока ты не притащил сюда капсулу в его желудке.

Саня обхватил голову руками. Пальцы зарылись в волосы — грязные, слипшиеся, торчащие во все стороны.

— Мих, я не знал, что там яйцо. Честное слово. Думал — дорогая алхимия, может, генетический образец, ну, максимум — контрабандные стимуляторы из Дикой Зоны. Стырил по инерции, когда возможность подвернулась. Я же всегда так… ну… ты знаешь.

В этом вся трагедия — я знал. Саня Шустрый всю жизнь хватал то, что плохо лежит, и бежал, не оглядываясь, потому что оглядываться означало бы увидеть последствия, а их Саня предпочитал не замечать.

В моей прошлой жизни он тоже влипал, и я тоже его вытаскивал, и всегда это стоило мне нервов, денег и седых волос, которых в молодом теле пока не предвиделось, но которые, я чувствовал, не за горами.

Пухлежуй перевернулся на другой бок. Обрубок хвоста мазнул Саню по колену, и тот дёрнулся, посмотрел вниз — и лицо у него стало таким, что злиться дальше стало физически трудно.

Но я справился.

— Ты идиот, Александр, — сказал я, поднимаясь с ящика.

Официально и безапелляционно, как диагноз в медицинской карте, который уже не обсуждается.

— Ты из-за своей жадности чуть не убил зверя, который тебя любит. Единственное существо на планете, которое радуется тебе каждый день и ни разу не попросило ничего взамен. Ты затолкал ему в желудок металлическую бомбу и подставил мою клинику — единственную клинику, которая тебя принимает — под удар людей, от которых убегал по семи адресам. И ты мне говоришь «не специально».

Саня сидел на полу и не поднимал головы. Молчал. Руки лежали на коленях, и я видел, как пальцы сжимались и разжимались — рефлекторно, бессмысленно, от стыда, который некуда было деть.

— Но раз уж я вытащил тебя с того света, — произнёс я тише выждав десять секунд, — значит, ты мне должен. Должен, Саня. Не деньгами — деньги с тебя как с козла молока. Ты должен встать на путь исправления.

Саня медленно поднял голову. В глазах — мокрых, красных, с красными прожилками от недосыпа и стресса — мелькнула настороженность.

— Э-э… Каким образом, Мих? — голос у него был осторожный, как у сапёра, который щупает провод и не знает, какого он цвета. — В монастырь уйти?

— Ты будешь работать на меня. Здесь, в клинике. Уборщиком, грузчиком, курьером. Кем скажу. Бесплатно.

Саня моргнул. Рот приоткрылся, закрылся, приоткрылся снова. Фингал под глазом дёрнулся, будто лицо пыталось выразить одновременно шок, протест и ужас, и ни одно из этих чувств не помещалось на физиономии целиком.

— Чего?..

— Будешь отрабатывать долг перед Пухлежуем, которого чуть не убил. Передо мной, который за тебя рисковал жизнью. И перед Ксюшей, которая сидела тут со шваброй и ждала, пока тебя привезут по частям.

— Мих, ты гонишь! — Саня вскочил на ноги, и Пухлежуй на коврике дёрнулся от резкого движения, приоткрыл один мутный глаз и снова закрыл. — Какой уборщик?! Мих, ты чего?! У меня логистика! Схемы! Контакты! Бизнес, в конце концов!

— Бизнес, — повторил я. — Тот самый бизнес, из-за которого ты сидел на стуле в хомутах, а два гепарда решали, с какой ноги начать тебя жевать. Впечатляющий бизнес, Шестаков. Успешная карьера. Блестящие перспективы.

— Ну это был единичный случай! — Саня замахал руками, и вместе с руками замахал и запах его куртки — пот, дождь, подвал в Купчино. — Обычно у меня всё чётко! Доставка, логистика, «деликатные решения»! Визитки есть, между прочим!

— Визитки с кривым грифоном, напечатанные на домашнем принтере. Я видел. Впечатлён.

— Мих!..

— Начинаешь с завтрашнего дня. В восемь ноль-ноль. Швабра в углу.

Я скрестил руки на груди и посмотрел на него. Тем взглядом, которым я останавливал истерящих тренеров, гильдейских функционеров и однажды — разъярённого медведя с пробитым панцирем. Взглядом, в котором была только спокойная, гранитная непреклонность человека, который принял решение и менять его не собирается.

Саня стоял передо мной, длинный, нескладный, помятый, с фингалом и разбитой губой, и на лице его медленно, как рассвет в ноябре, проступало понимание: это приговор.

Он открыл рот. Посмотрел на Пухлежуя, который спал на коврике и тихо сопел. Посмотрел на швабру в углу, прислонённую к стене Ксюшей, — ту самую, с которой она встречала нас.

Рот закрылся.

— В восемь?.. — выдавил он.

— Ноль-ноль, — подтвердил я. — Опоздаешь — звоню в «Сапфировый Коготь» и сообщаю, что у меня тут бродит контрабандист, который задолжал им десятки миллионов. Думаю, они обрадуются.

Саня Шустрый, мелкий контрабандист, логист, авантюрист, человек с семью адресами и четырьмя симками, посмотрел на швабру ещё раз, сел обратно на пол и обхватил голову руками.

Авантюрная жизнь Сани дала трещину длинную, от макушки до основания.

Глава 2

Утро началось с кофе. Он был хороший. Настоящий. Из турки, которую я купил на барахолке за триста рублей и которая окупила себя на второй день, потому что без утреннего кофе мой мозг отказывался переходить из спящего режима в рабочий.

За окном было серо. Питерская слякоть покрывала тротуар ровным слоем, фонари горели тускло, а редкие прохожие передвигались перебежками от козырька к козырьку, как существа, эволюционно не приспособленные к дождю и смирившиеся с этим фактом. Нормальное утро, от которого хотелось завернуться в плед и не выходить из дома.

А в Пет-пункте было тепло. Жёлтый свет лампы, запах кофе, тихое гудение обогревателя. Из стационара доносилось мерное посапывание Пухлежуя, карамельный запах Искоркиных пузырей и ровное шипение нейтрализатора в террариуме Шипучки.

Привычная утренняя симфония, к которой я привык, как к будильнику — сначала раздражает, потом без него невозможно проснуться.

Ксюша пришла в семь тридцать. Повесила куртку, надела халат, заправила волосы в хвост и осталась стоять у вешалки, сложив руки за спиной, с прямой спиной и поднятым подбородком.

Я допивал вторую чашку, когда дверь приоткрылась. Робко.

На пороге стоял Саня.

Фингал под глазом стал жёлто-фиолетовым, губа ещё припухла, и весь его облик транслировал странную смесь покаяния и надежды. Покаяния за содеянное и надежды на то, что Миха передумал, что вчерашний разговор был сном, стрессом, шуткой, и сейчас друг скажет «да ладно, проехали, иди домой».

Я допил кофе. Поставил кружку на стол. Посмотрел на часы.

Восемь ноль две.

— Опоздал, — констатировал я.

Саня открыл рот для оправдания, но я его не услышал, потому что уже поворачивался к Ксюше.

— Ксюша, — произнёс я тоном командира, передающего подразделение заместителю, — Шестаков в твоём полном распоряжении. Задачи, график, контроль на тебе. Если будет саботировать, докладывай.

Ксюша коротко, по-военному кивнула. И что-то в её обычно рассеянных глазах, обычно извиняющихся перед каждым стулом, о который она спотыкалась, переключилось.

Девочка, которая роняла стерильные лотки и путала флаконы, исчезла. На её месте стояла другая Ксюша — Ксюша с прямой спиной, сжатыми губами и взглядом старшего надзирателя, обнаружившего в камере непорядок.

Она молча отошла к подсобке и вернулась через пятнадцать секунд. В руках держала пластиковое ведро, швабру и нечто, при виде чего Саня попятился.

Фартук. Клеёнчатый. Розовый. С рюшами по краю.

Где она его раздобыла, оставалось загадкой. Вчера вечером этого фартука в клинике не было — я знал содержимое каждого шкафа и каждого ящика, профессиональная привычка. Значит, принесла из дома. Продумала и подготовила. Какая молодец.

Я посмотрел на Ксюшу с новым уважением. Девочка училась быстрее, чем я рассчитывал. Причем в неожиданных направлениях.

— Ксюх, — Саня уставился на фартук с выражением человека, которому предложили прыгнуть с моста в ледяную Неву, — ну фартук-то зачем? Я ж бизнесмен…

— Ты чернорабочий на исправительном сроке, Шестаков, — отрезала Ксюша голосом, в котором не осталось ни грамма привычной мягкости. — Надевай. И начни с плинтусов. Они в приёмной не мыты со дня открытия.

Саня посмотрел на меня. Я допил остатки кофе и пожал плечами: сам заварил — сам расхлёбывай. Помощи не будет.

Он принял фартук. Натянул его на себя. И я чуть не рассмеялся.

Зрелище, от которого у Феликса случился бы припадок классового восторга. Ведро встало у ног, швабра легла в руку, и Саня Шустрый, контрабандист, логист, «специалист по деликатным решениям», начал елозить мокрой тряпкой по линолеуму с энтузиазмом приговорённого к каторге.

Ксюша стояла над ним, скрестив руки, и контролировала процесс. «Тряпку отжимай.» «Сильнее.» «Углы пропускаешь.» «Под стеллажом протри, там пыль.»

Саня тихо матерился сквозь зубы, тряпка шлёпала по полу, ведро скрипело, и в этот момент из стационара донёсся голос. Скрипучий. Торжественный. С интонацией оратора, вышедшего на трибуну перед стотысячной толпой.

— Люмпен-пролетариат, принуждённый к унизительному труду! Жалкое зрелище! — Феликс просунул клюв между прутьями клетки и навёл на Саню один жёлтый глаз, круглый и немигающий. — Даже не пытаешься сбросить оковы капитала! Где твоё достоинство, рабочий? Где классовое сознание?!

Саня выпрямился, и швабра замерла в руке.

— Слышь, ты, пернатый Маркс, — процедил он в сторону стационара, — заткни клюв, пока я из тебя чучело не…

— Не нервируй пациента, Шестаков! — Ксюша шагнула вперёд, и Саня вздрогнул, будто его ткнули электрошокером. — Мой молча!

— Правильно! — одобрил Феликс из клетки. — Пролетарий должен трудиться в тишине и смирении! Партия следит за тобой!

Саня посмотрел на Феликса. Лицо его выражало такое количество эмоций одновременно, что я удивился, как оно не лопнуло по швам.

Я стоял в дверях, прислонившись плечом к косяку, и широко, искренне улыбался. Так, как не улыбался давно. Улыбка от которой болели щёки и которая не хотела уходить с лица.

Наказание работало идеально.

Швабра зашуршала по линолеуму. Ксюша инспектировала плинтусы. Феликс комментировал. Утро в Пет-пункте шло своим чередом.

Я оставил ситком в приёмной и ушёл в стационар.

Работа ждала, и она была важнее зрелищ, хотя зрелище Сани Шустрого в розовом фартуке стоило того, чтобы задержаться ещё на минуту.

Йорк лежал на том же месте, где вчера его оставила Ксюша — на коврике в тёплой зоне стационара, рядом с ванночкой Искорки. Карамельный пар от воды обволакивал его, и в этом тепле пёсик спал, свернувшись калачиком, мордочка спрятана под лапой.

Потухший, как фонарь, из которого вынули лампу.

Блюдце с витаминным раствором стояло рядом, и по уровню жидкости я определил, что за ночь йорк выпил примерно треть — немного, но хоть что-то. Организм принимал питание, значит, базовые функции в порядке.

Я натянул перчатки. Латекс обтянул пальцы привычной второй кожей. Осторожно взял йорка со стола — полтора килограмма, тёплый, вялый, глаза приоткрылись и тут же закрылись. «…спать… тепло… не двигаться…» — голос эмпатии был тихий. Усталость, глубокая и ватная, пропитавшая каждую клетку маленького тела.

Я положил его на смотровой стол в операционной. Направил лампу. Белый круг света лёг на серую шерсть, и в этом свете йорк выглядел ещё бледнее — призрак собаки, тень от тени.

[Вид: Неоновый Йорк-терьер |

Класс: Пет |

Ядро: Уровень 2

Сила: 1 | Ловкость: 2 | Живучесть: 1 | Энергия: 1

Состояние: Истощение эфирных желез, критическое. Дефицит Энергии. Обезвоживание лёгкой степени]

Те же показатели, что вчера. Ядро еле тлело, как угли в камине, которые вот-вот погаснут. Стандартная картина для зверя после тяжёлой гиперстимуляции, и в стандартной ситуации я бы назначил покой, питание, витамины — и через неделю пёс пришёл бы в норму.

Но ситуация была не стандартной. Шестидесятилетний мозг не давал мне покоя, и в этом была проблема — мозг старого фамтеха, который за карьеру вскрыл тысячи загадок, не умел отпускать нерешённые.

Экспресс-катализатор. Он ускоряет метаболизм эфирных желез. Раскрывает их разом. Секрет обновляется быстро — отсюда яркое свечение. Ядро компенсирует перегрузку перебором частот — отсюда радуга. Длительность при Ядре второго уровня: час, максимум полтора. Потом запас Энергии кончается, железы закрываются, свечение гаснет. Физиология. Учебник. Третья глава.

Этот йорк мигал четырнадцать дней.

Триста тридцать шесть часов непрерывной гиперстимуляции. При запасе Энергии, которого хватает на девяносто минут. Разница — в двести с лишним раз. Откуда бралась энергия? Ядро второго уровня не могло выработать столько эфира, оно бы сгорело на второй день. Физически сгорело — коллапс Ядра, деструкция контура, гибель зверя. Я видел такое в прошлой жизни: перегруженные арена-бойцы, которых накачивали стимуляторами до тех пор, пока Ядро не лопалось.

Но йорк не погиб. Ядро не лопнуло. Оно истощилось, да — до единицы Энергии, до минимума, до последней капли. Но контур цел, пульсация стабильна, и зверь жив.

Значит, энергия поступала откуда-то ещё. Из какого-то скрытого источника, которого не показывал сканер и о котором не знал учебник. Источника, который кормил железы две недели подряд и иссяк только сегодня.

Я закрыл глаза.

В голове включился тот самый режим, в котором работает мозг диагноста, когда цифры не сходятся и логика упирается в стену.

Скопление энергии. Длительный выброс. Закупорка.

Я открыл глаза и посмотрел на йорка.

— Давай-ка проверим кое-что, мордатый, — произнёс я тихо и положил обе ладони на спину пса.

Глубокая пальпация. Медленная, тщательная, миллиметр за миллиметром вдоль позвоночника — от загривка к крестцу, по линии, где под кожей залегали эфирные железы и проходил центральный канал Ядра. Пальцы двигались с давлением, достаточным, чтобы прощупать глубокие ткани, и с осторожностью, достаточной, чтобы не причинить боль.

Эфирные железы я уже знал — пустые, плоские, истощённые. Вчера я проверил их все, и все они молчали, как выжатые лимоны. Это я видел.

Сейчас я искал другое.

Пальцы прошли загривок. Чисто. Первый грудной позвонок. Чисто. Второй, третий, четвёртый — ткани мягкие, подвижные, без уплотнений.

Пятый.

Стоп.

Под подушечкой указательного пальца нащупал бугорок. Маленький, размером с просяное зерно, твёрдый. Не железа — те расположены латеральнее, по бокам от позвоночника. Этот бугорок сидел глубже, ближе к центральной оси, в проекции самого канала Ядра.

Я надавил чуть сильнее. Йорк дёрнулся во сне, но не проснулся.

«…ой… больно… глубоко больно…»

Голос эмпатии подтвердил. Глубокая боль, хроническая, такая, к которой зверь привык и которую перестал замечать.

Я сместил пальцы дальше. Шестой позвонок — ещё один бугорок. Седьмой — третий. Восьмой — чисто. Девятый — четвёртый, крупнее предыдущих.

Спайки. Крошечные, застарелые, кальцинированные спайки в центральном канале Ядра, рассыпанные вдоль позвоночника, как бусины на нитке. Не воспалённые, не свежие — старые, зарубцевавшиеся, с характерной плотностью, которую дают месяцы и годы роста.

Я убрал руки и выпрямился.

Мозг сложил картинку. Щёлкнуло — энергия, две недели мигания, истощение, вялость, тусклое свечение — всё встало на места с той безупречной точностью, которая в медицине означает одно: диагноз найден.

Эфирный тромбоз.

Редчайшая врождённая генетическая аномалия, при которой в центральном канале Ядра формируются соединительнотканные перемычки — спайки, — перекрывающие нормальный ток Энергии. Канал зарастает, как труба известковым налётом, и Энергия, вырабатываемая Ядром, не может дойти до эфирных желез в полном объёме. Просачивается по капле, сквозь микроскопические зазоры между спайками — ровно столько, чтобы обеспечить минимальное розовое свечение. Тусклое, вялое, нестабильное.

Именно такое, за которое хозяйки ругали пса и заливали его токсичным шампунем, думая, что проблема в шерсти.

Проблема была не в шерсти. Проблема была с рождения, внутри, в центральном канале, где годами копилась Энергия, не находя выхода. Ядро работало исправно — вырабатывало, вырабатывало, вырабатывало, — а канал не пропускал. Давление росло. Медленно, постепенно.

Без моего вмешательства прорвало бы через пару месяцев. Неконтролируемый выброс — разрыв канала — внутреннее эфирное кровотечение. Мучительная, бессмысленная смерть маленького существа, которое никто не удосужился обследовать по-настоящему.

А мой укол — катализатор, резкий скачок стимуляции — сработал как дефибриллятор. Ферментный удар по железам вызвал ответный импульс Ядра, импульс увеличил давление в канале, давление пробило спайки. Разом. Все четыре.

Энергия, копившаяся годами, хлынула потоком. Не порциями, не каплями — рекой, прорвавшей плотину. Вот почему две недели. Вот почему радуга. Вот почему Ядро не сгорело — оно не вырабатывало новую энергию, оно сбрасывало старую, застоявшуюся, спрессованную годами в канале, и железы работали как аварийные клапаны, выплёскивая наружу всё, что копилось внутри.

А когда резервуар опустел — йорк потух. Закономерно. Логично. Красиво, если смотреть с позиции науки.

Я сел на стул и посмотрел на пса.

Маленькое серое существо, полтора килограмма, лежало на смотровом столе и спало. Дыхание ровное, пульс стабильный, и по эмпатии шла только тёплая, ватная усталость. Впервые за всю жизнь этого йорка — никакой глубокой, хронической боли, потому что спайки разрушены, канал свободен, и давление, которое годами давило изнутри, исчезло.

Я случайно провёл уникальную операцию. Не планировал, не рассчитывал, не предполагал — просто вколол катализатор, чтобы проучить двух блондинок, а получилось спасение жизни. Случайность, которая в медицине происходит чаще, чем принято признавать, и которая каждый раз напоминает, что мир сложнее любой схемы.

Ядро сейчас пустое. Энергия на единице. Но канал — чистый. Впервые за годы чистый, свободный, без спаек, без препятствий. И когда Ядро отдохнёт, восстановит минимальный запас и начнёт снова вырабатывать Энергию — она пойдёт по каналу свободно. Без сопротивления, без потерь, без застоя. Железы получат полный объём, и свечение будет таким, каким должно быть у здорового Неонового Йорка — ровным, ярким, стабильным.

Я аккуратно взял пса на руки. Понёс обратно в стационар. Уложил на коврик, укутал краем пледа — того самого, в который заворачивал Пуховика после первой операции, мягкого, тёплого, пахнущего антисептиком и заботой.

Искорка в ванночке приоткрыла один оранжевый глаз, посмотрела на меня и пустила карамельный пузырь — видимо, одобрительный.

Я достал из шкафа капельницу. Маленькую, для мелких видов — тонкая трубка, игла двадцать седьмого калибра, флакон с базовым питательным раствором. Глюкоза, аминокислоты, микроэлементы — стандартный набор для восстановления истощённого организма. Ничего особенного, никакого знания из будущего, чистая рутина.

Ввёл иглу в вену на внутренней стороне передней лапки — маленькую, тонкую, еле видную, — и зафиксировал пластырем. Капельница запищала, раствор побежал по трубке, и первая капля упала в кровь йорка, неся с собой то, чего ему не хватало последние две недели: питание.

«…тепло… что-то тёплое внутри… хорошо…»

— Посмотрим, как ты засияешь, когда Ядро обновится, — сказал я тихо, поправляя плед.

Из приёмной доносился шорох швабры, ворчание Сани и командный голос Ксюши, инспектирующей плинтусы. Из клетки в углу — демонстративная тишина Феликса, копящего силы для следующего революционного выступления. Искорка мерцала в ванночке, Шипучка спала в террариуме, Пуховик свернулся на холодной подстилке у стены.

Маленький серый йорк спал под капельницей, и внутри него — впервые в жизни — Ядро дышало свободно.

Чистая наука. Лучшее, что есть в моей профессии.

К обеду дождь усилился. Мелкий, злой, косой — из тех, что зонт не спасает, потому что летит не сверху, а со всех сторон одновременно, будто небо решило отработать тебя по кругу. Питерская классика: слякоть, тротуар блестит, и прохожие передвигаются перебежками, втянув головы в воротники.

Саня к тому моменту отдраил приёмную до состояния операционной. Линолеум блестел, плинтусы сверкали, и даже стеллаж с препаратами, к которому я не подпускал никого с тряпкой, был протёрт снаружи с таким остервенением, что стекло скрипело при касании.

После чего Саня, исчерпав все запасы энергии — физической, моральной и контрабандистской, — уснул прямо на стуле, обхватив швабру руками и положив голову на рукоятку. Розовый фартук с рюшами задрался, обнажив мятую футболку, и во сне Саня бормотал что-то про «логистику» и «деликатные решения».

Ксюша накрыла его пледом — тем самым, который обычно лежал на коврике Пухлежуя. Жест милосердный, хотя я подозревал, что мотивация была скорее гигиеническая: Саня в бодрствующем состоянии раздражал её сильнее, чем спящий.

Я снял перчатки, повесил халат и вышел на улицу.

Кафе «У Марины» находилось в пяти минутах ходьбы. Олеся работала там официанткой. И всегда была холодна.

Я шёл под дождём и готовился к худшему.

Последняя встреча — кухня, торт, разговор, который зашёл куда-то не туда, а потом вернулся Кирилл, и я ушёл спать с чувством, что наступил на мину, которая пока не взорвалась, но часовой механизм тикает.

Олеся — человек, который запоминает интонации, пересчитывает яйца и анализирует паузы с точностью лабораторного сканера. Она наверняка прокрутила тот вечер раз сто, разобрала каждую фразу на молекулы, и сейчас я получу результат анализа в виде ледяного взгляда, молчаливой сервировки и температуры обслуживания, приближающейся к абсолютному нулю.

Режим «Ледяной Королевы». Колючие взгляды, демонстративное молчание, тарелка на стол — хлоп! — и уход без единого слова.

Мозг мужчины безошибочно моделировал сценарий. Вариативность минимальна, результат предсказуем. Женщина, которой понравилось внимание, но которая привязана к другому, реагирует на источник внимания агрессией, потому что агрессия — это защита от того, чего хочется, но нельзя. Классика, описанная во всех учебниках по психологии и проигнорированная в каждом конкретном случае.

Я толкнул дверь кафе. Запах борща ударил в лицо волной, и желудок, до этого притворявшийся мёртвым, мгновенно воскрес.

Зал был полупустым — обеденный час только начался, два столика заняты, на третьем — бабушка с чаем и газетой. Я сел за угловой, привычный, откуда видно и кухню, и вход — профессиональная привычка: спиной к стене, обзор на сто восемьдесят.

Олеся вышла из-за стойки через минуту. Фартук, блокнот, ручка за ухом. Волосы собраны в хвост, лицо чистое, без косметики, и от этого серые глаза казались ещё серее — цвет питерского неба, перелитый в радужку.

Я напрягся. Руки спокойно лежали на столе, спина ровная, лицо нейтральное. Идеальная поза человека, ожидающего артиллерийского залпа.

Олеся подошла.

И улыбнулась.

Мягкая, тёплая, настоящая — та самая, которая мелькнула на кухне в последние секунды перед возвращением Кирилла и которую я потом полночи пытался классифицировать и не сумел.

— Добрый день, Михаил, — произнесла она, и голос был ровный, спокойный, приветливый. — Что будете?

Артиллерийский залп не состоялся. Вместо снарядов — тёплая улыбка и меню. Мозг, приготовившийся к обороне, растерянно осмотрел поле боя и не обнаружил противника.

— Борщ, — сказал я, потому что борщ был единственным словом, которое мозг сумел выдать в условиях тактической неопределённости. — И хлеб. Чёрный.

— Борщ сегодня особенно удался, — Олеся записала в блокнот, хотя записывать там было нечего — одно слово из четырех букв. — Марина положила двойную порцию свёклы. На улице такая мерзость, что без горячего до вечера не дотянуть.

Она говорила о погоде. Шутила. Легко, непринуждённо, как шутят с людьми, которым рады. Ни тени холода, ни намёка на ледяную броню, которую я ожидал увидеть. Олеся была расслаблена, доброжелательна и искренна.

Вот тебе, бабушка, Юрьев день!

Борщ появился через пять минут. Огромная, глубокая тарелка с горкой сметаны и россыпью свежей зелени поверх тёмно-бордового варева, от которого поднимался пар с запахом, способным воскрешать мёртвых. Рядом — миска с чёрным хлебом, нарезанным толстыми ломтями, и ещё одна тарелочка, которой в заказе не было.

Ватрушка. Свежая, золотистая, с творожной начинкой, ещё тёплая.

Олеся поставила её передо мной, отступила на шаг и прищурилась — хитро, с той лёгкой поддёвкой, которая балансировала на грани между шуткой и комплиментом.

— За счёт заведения, — сказала она. — Лучшему доктору в районе нужно хорошо питаться. А то вы на этих своих мутантов больше тратите, чем на себя.

И ушла к другому столику, а хвост качнулся за спиной.

Я сидел над борщом.

Ватрушка лежала рядом и пахла маслом, творогом и полным крушением моей аналитической модели.

Ложка зачерпнула борщ. М-м, вкуснота. С мягкой свёклой и кусочками говядины, от которых во рту взорвался вкус, и гастрит, оставшийся в прошлой жизни, одобрительно молчал, потому что в этом молодом теле желудок работал как новый двигатель.

Я жевал хлеб, глотал борщ и чувствовал, что в голове ломаются шестерёнки.

Почему? Мозг, способный диагностировать эфирный тромбоз по четырём бугоркам на спине йорка, бился о простейший вопрос. Почему она такая добрая? Я сбежал с кухни. Ушёл спать, когда между нами что-то начиналось. С точки зрения любой женщины, это оскорбление — ты была интересна, пока не пришёл кто-то другой, и тогда ты стала неважна.

Ответная реакция — лёд, молчание, агрессия. Проверенная формула, работающая в ста процентах случаев.

А она улыбалась. Принесла ватрушку. Назвала «лучшим доктором».

Варианты множились в голове, как клетки в питательном растворе. Она поссорилась с Кириллом, и тепло ко мне — результат контраста. Она не поссорилась, а приняла решение, и тепло — прощальный жест. Она издевается — тонко, по-женски, так, что жертва не понимает, пока не станет поздно. Она проверяет — улыбка как провокация, ловушка, приманка, и стоит ответить — захлопнется.

Я попытался разложить её улыбку на составляющие. Лицевые мышцы: скуловая, большая скуловая, круговая мышца глаза, — всё сокращалось синхронно, значит, улыбка настоящая, потому что фальшивую выдаёт рассинхрон глаз и рта.

Зрачки расширены, но это мог быть тусклый свет кафе. Тон голоса низкий, мягкий, без напряжения в связках. Поза открытая, развёрнутая, без скрещённых рук и отведённого взгляда.

Все параметры указывали на искренность, и это пугало больше, чем любая агрессия.

Борщ закончился. Ватрушка — тоже. Я расплатился, оставил чаевые — ровно столько, чтобы не выглядеть скупым и не выглядеть заигрывающим, баланс, требовавший расчётов сложнее, чем дозировка седативного для пухлежуя, — и вышел на улицу.

Дождь не утихал. Я стоял под козырьком и смотрел на лужи, и в голове крутилась мысль, от которой хотелось одновременно смеяться и биться лбом о стену.

Сложнейшие мутации Ядер — пожалуйста. Генетические аномалии, которых нет в учебниках — разберусь за полчаса. Двухнедельная гиперстимуляция эфирных желез при Ядре второго уровня — диагноз поставлен, спасибо, следующий пациент.

Женская улыбка… полный провал диагностики.

Женщины страшнее мутантов. Это я знал в шестьдесят, подтвердил в двадцать один и буду знать до конца жизни — какой бы из двух она ни оказалась.

***

К вечеру Пет-пункт гудел. День выдался урожайный. С двух до пяти прошло четыре приёма — хороший поток для маленького пункта на окраине, и каждый пациент добавлял в копилку и монет, и историй.

Первым привели мейн-куна размером с небольшую рысь, хозяйка которого — интеллигентная дама в очках и с пакетом домашнего печенья в подарок — жаловалась, что кот стал «странно светиться по ночам». Осмотр показал: кот грыз провод от гирлянды, проглотил два светодиода, и они застряли в пищеводе, мерцая сквозь шерсть тусклым мерцанием, которое дама приняла за «пробуждение Ядра». Светодиоды я извлёк пинцетом за три минуты, кот укусил меня за палец в благодарность, и дама ушла, оставив печенье и веру в чудо.

Потом был хомяк, который перестал бегать в колесе — хозяин, мальчик лет десяти с огромными серьёзными глазами, был уверен, что хомяк «впал в кому». Хомяк впал в зимнюю спячку, потому что хозяин поставил клетку у открытого окна. Я объяснил мальчику термобиологию, выписал рекомендации и подарил пакетик витаминных зёрен, и мальчик ушёл счастливый, прижимая сонного хомяка к груди.

Рутина. Прекрасная, тёплая, осмысленная рутина врача, к которому приходят с проблемами и уходят с решениями.

К семи вечера приёмная опустела. За окном стемнело, дождь перешёл в морось, и фонарь у крыльца горел жёлтым, отбрасывая пятно света на мокрый асфальт.

Я сидел за столом, подбивая дебет с кредитом в тетради. Электронную бухгалтерию я освою, когда в этом времени появятся нормальные программы, а пока — карандаш, столбцы, сальдо. Старая школа.

За день через кассу прошло восемнадцать тысяч: четыре приёма, два вызова на консультацию, расходники. Минус аренда, минус препараты, минус электричество, минус корм для зверинца. Чистая прибыль — девять с половиной тысяч.

Отличный результат. Дело росло. Медленно, но уверенно, как Ядро под моим присмотром.

В приёмной стояла тишина. Ксюша ходила по клинике с планшетом, сверяя инвентарь: флаконы, ампулы, расходники, бинты. Губы шевелились, считая, карандаш чиркал по бумаге. Девочка, которая две недели назад роняла лотки, теперь вела инвентаризацию с серьёзностью главного бухгалтера, и в этой серьёзности было что-то, от чего я чувствовал тихую, глубокую гордость.

Саня спал на стуле. Рядом с Пухлежуем. В розовом фартуке, который он так и не снял — то ли забыл, то ли смирился, то ли фартук стал частью его новой идентичности, о чём он ещё не подозревал.

Устал бедолага.

Я посмотрел на них и отвернулся к тетради, пряча улыбку. Идиллия. Мерзавец с золотым сердцем и его мохнатый сейф, который его простил.

Карандаш чиркнул итоговую цифру, и я откинулся на стуле, потянувшись. Спина хрустнула — молодое тело, а ноет, как старое, потому что полдня провёл в наклоне над смотровым столом, и позвоночнику это не нравилось. Надо будет…

Звук.

Я замер. Карандаш застыл в воздухе.

Из стационара, из-за стальной двери, которую Алишер поставил на прошлой неделе, донеслось бурление. Громкое, интенсивное, нарастающее — будто на плиту водрузили котёл с водой и забыли убавить огонь, и вода вскипела и рвалась наружу, и стенки котла дрожали от давления.

Буль-буль-буль-БУЛЬ — и хлопок. Звонкий. За ним — шипение. Пар, судя по звуку, много пара, вырывающегося из-под давления.

Ксюша выронила планшет. Карандаш покатился по полу. Саня дёрнулся во сне, открыл мутные глаза, шарахнулся от Пухлежуя и сел, ошалело озираясь.

— Михаил Алексеевич… — голос Ксюши зазвенел. — Что это?

Я уже был на ногах. Термостойкие перчатки лежали на полке у двери, я схватил их на ходу. Рефлекс, отработанный за десятилетия: если из-за стены идёт жар, первое, что ты делаешь — защищаешь руки. Руки — инструмент хирурга. Руки важнее всего.

Стальная дверь стационара. Ручка горячая — я почувствовал это даже через перчатку. Не раскалённая, но ощутимо тёплая, и это означало, что температура за дверью поднялась градусов на тридцать выше нормы.

Я потянул ручку. Дверь открылась.

Пар ударил в лицо. Стена белого тумана, заполнившего стационар от пола до потолка. Вытяжка гудела на максимуме, лопасти вращались так, что вибрировал корпус, но объём пара превосходил её мощность втрое, и клубы валили из дверного проёма.

Я шагнул внутрь. За мной, прикрывая лицо ладонями, протиснулась Ксюша. Саня маячил в дверном проёме, тёр глаза и явно решал, стоит ли входить.

Видимость была чуть больше метра. Пар рассеивался медленно, неохотно, и я двигался на ощупь, по памяти — два шага вперёд, поворот направо, здесь ванночка Искорки. Усиленный термостойкий пластик, купленный специально для огненной саламандры, вода тридцать восемь градусов, температура Искоркиного счастья.

Ванночка была пуста.

Вода выкипела. Вся, до последней капли, — дно сухое, горячее, с белёсым налётом минеральных солей, который остаётся, когда воду испаряют быстрым нагревом. Стенки ванночки деформировались.

Искорки в ванночке не было.

Глава 3

Пар валил из стационара густыми клубами, и вытяжка захлёбывалась — лопасти молотили на максимуме, корпус вибрировал, а толку ноль. Температура за дверью поднялась градусов на тридцать. Кафельный пол шипел.

Искорка сидела посреди этого безобразия и смотрела на меня.

Рубиновая. Крупная. Раза в два тяжелее, чем вчера. Воздух над ней дрожал маревом, и от чешуи шёл сухой, плотный, лезущий под одежду жар, ощутимый даже с порога.

— Михаил Алексеевич… Что это такое?! — Ксюша за моим плечом вцепилась в дверной косяк.

— Эволюция Ядра, — ответил я. — Переход со второго уровня на третий.

Саня проснулся секунд тридцать назад, и его мозг ещё грузился. Он стоял в дверном проёме, в розовом фартуке, с отпечатком швабры на щеке, и пялился на Искорку глазами человека, которого разбудили пожарной сиреной.

— Она что, взорвётся? — спросил он.

— Нет. Ядро набрало критическую массу и скачкообразно перешло на следующий уровень. В Гильдиях для этого зверей бьют током, накачивают стимуляторами, загоняют в стресс. Ядро вспыхивает от перегрузки, и зверь потом неделю не может встать, потому что нервная система в клочья. А здесь Искорка жила в тепле, ела нормальный корм, делала упражнения. Ядро созрело само. Без хлыста.

Я говорил спокойно, ровно, лекторским тоном. Это была правда, и правда красивая — мой метод работал.

Но у красивой правды имелась практическая сторона.

Искорка приоткрыла пасть. Между зубами заклубился густой, тёмный дым, совсем не тот карамельный дымок, к которому мы привыкли. Этот пах серой.

По чешуе пробежала волна рубинового огня, от загривка к хвосту, и температура в стационаре подскочила ещё на пять градусов. Пластиковая ванночка, в которой Искорка ещё полчаса назад лежала в тёплой воде, оплыла и просела набок.

Проблема.

Естественная эволюция — процесс мощный и неуправляемый. Ядро перестроилось, энергии стало вдвое больше, а контроля над ней было ноль. Как ребёнок, которому вручили пожарный шланг: напор есть, а координации нет.

Искорка не могла удержать выброс. Температура росла, тело накапливало жар, и рано или поздно этот жар должен был куда-то деться. А единственный способ у огненной саламандры сбросить избыток энергии — выдохнуть.

Здесь, в замкнутом стационаре ей места точно не хватит. Пластик, провода, вентиляционные шланги. И четверо живых пациентов по соседству — Пуховик, Шипучка, Феликс, серый йорк под капельницей.

Один полноценный выдох и вентиляция оплавится. Второй — и загорится обшивка. После третьего задохнутся все.

— Ксюша, — сказал я быстро. — Открой окна в приёмной. Все. Саня, за мной.

Я шагнул в стационар. Пар облепил лицо, кожу мгновенно стянуло от жара.

Искорка повернула голову. Огромные оранжевые глаза, втрое больше прежних, уставились на меня. По чешуе пульсировал рубиновый свет, и каждая пульсация поднимала температуру ещё на градус.

«…жарко… жарко внутри… не могу держать… выпустить хочу…»

Голос эмпатии дрожал. Скорее не от страха, а от напряжения. Искорка чувствовала давление изнутри, и инстинкт кричал ей: выдохни, выброси, освободись. Единственное, что её останавливало был мой голос и рука, протянутая ладонью вверх.

— Тише, мордатая. Потерпи. Сейчас выйдем, — я подсунул руки под неё.

Кевлар зашипел от контакта с чешуёй — семьдесят градусов, нет, больше, под девяносто. Жар пробивал армированную ткань сразу, без задержки, будто я сунул ладони в духовку.

Зубы сжались, и в горле застрял мат, который я проглотил обратно, потому что ругань частенько пугает рептилоидных.

Поднял её.

Килограммов восемь. А совсем недавно было четыре. Тяжёлая, горячая, подрагивающая от внутреннего давления, и чешуя под перчатками скользила, мокрая от конденсата.

— Саня! — рявкнул я. — Задняя дверь в коридоре! Открывай! Бегом!

Саня рванул. Розовый фартук взметнулся за спиной, рюши хлопали по бокам, ноги впечатывались в линолеум, и бежал он, надо отдать должное, быстро — контрабандистские ноги привыкли спасать хозяина от неприятностей.

Я пошёл следом. Быстрым шагом! И только им. Никак не бегом. Потому что на бегу Искорку можно уронить, а ронять раскалённую саламандру на пол чревато.

Руки вытянуты вперёд, на весу, локти подрагивают от нагрузки. Кевлар уже не помогал. Жар прошёл насквозь, добрался до кожи и начал жрать — тупой, нарастающей болью, от которой мышцы рефлекторно требовали разжать пальцы.

Не разжал. За все время работы я держал на руках тварей и пострашнее.

Коридор. До задней двери было десять метров. Ржавая и железная, она вела на задний двор, где начинался пустырь с лесополосой и мокрой землёй. Там можно выдохнуть — и ей, и мне.

Искорка в моих руках дёрнулась. Пасть раскрылась шире, и между зубами вспыхнуло оранжевое. Она готовилась выдохнуть.

— Нет-нет-нет, подожди, — процедил я сквозь зубы. — Секунду. Одну секунду.

«…не могу… горячо… надо выпустить…»

— Знаю. Терпи, — повторял я.

Из клетки в стационаре донёсся скрипучий вопль:

— Пролетарии всех видов, вырывайтесь из оков! Огонь — оружие угнетённых! Жги, товарищ! Жги!

Революционер хренов. Подбадривает еще.

Впереди Саня добежал до двери. Схватился за ручку. Дёрнул.

Дверь не открылась.

Дёрнул сильнее. Ещё раз. Ручка скрежетнула, ржавчина посыпалась хлопьями — но замок держал. Засов, вросший в пазы от сырости и времени, сидел мёртво.

— Шестаков! — я подбежал к нему. Руки горели. Пальцы уже плохо чувствовались, ожог вот-вот мог стать глубоким. — Открывай, я сейчас сварюсь!

— Да ржавое тут всё, Мих! — Саня долбил по засову кулаком, второй рукой дёргая ручку. — Не ори под руку! Хуже будет!

— Хуже? Хуже — это когда она выдохнет мне в лицо!

Искорка заворочалась на руках. Чешуя раскалилась до белого на гребне, и кевлар на ладонях начал дымиться. Вонь палёной синтетики ударила в нос.

— Саня!!! — торопил я.

— Да щас!!! — он отступил на шаг, развернулся и врезал в дверь плечом.

Розовый фартук задрался. Дверь загудела, засов скрежетнул, крошки ржавчины брызнули в стороны.

Не хватило.

— Ещё! — заорал я.

Саня выдохнул, набрал воздуха и ударил ногой. В самый замок, подошвой, с разворота, всем весом — и в этом ударе было всё, что накопилось: страх, адреналин и, возможно, злость на ржавый засов, на розовый фартук и на жизнь в целом.

Засов лопнул. Дверь вылетела наружу и грохнулась о кирпичную стену. Холодный воздух хлынул в коридор: мокрый, мартовский, прекрасный.

Я вылетел на задний двор. Три шага по мокрому асфальту, два — по грязи, и бросил Искорку на землю. Не аккуратно положил, не опустил, а швырнул, потому что ладони уже не держали, кевлар прогорел в двух местах, и на коже вздувались волдыри.

Искорка приземлилась на мокрую траву. Грязь зашипела, от земли повалил пар. Саламандра встряхнулась, расправила лапы — новые, мощные, с когтями вдвое длиннее прежних. Потом задрала морду к небу.

И выдохнула.

Ревущий, рубиново-оранжевый столб пламени ударил вверх. Метра четыре в высоту. Верхушки двух старых тополей вспыхнули, как спички, мокрые ветки затрещали и свернулись, а дождь, который до этого лениво моросил, в радиусе трёх метров от Искорки испарился, не долетев до земли.

Сброс энергии. Ядро выплеснуло избыток, давление упало, и второй выдох оказался слабее — два метра, не больше. Третий — короткий, как чих. А четвёртого не последовало. Искорка закрыла пасть, опустила голову и тихо заурчала низким, утробным звуком, от которого вибрировала земля под ногами.

Рубиновое свечение чешуи медленно тускнело, переходило в ровный, тёплый тон, спокойный и устойчивый. Температура падала.

Фу-у-х.

Кусты у забора тлели. Тополь дымился. Мокрая трава вокруг Искорки почернела в радиусе метра.

Сзади затопали шаги, и мимо меня пронеслась Ксюша с красным огнетушителем, который она тащила обеими руками, прижимая к груди, как ребёнка. Откуда взяла — бог знает. Наверное, сорвала со стены в коридоре, где он висел с тех пор, как Алишер повесил его при ремонте.

Пшшшш.

Белая струя ударила в тлеющие кусты. Ксюша поливала их с усердием пожарного на первом выезде, очки запотели, халат перекосился, и на лице было выражение человека, спасающего мир.

Я стоял, дул на ладони и шипел. Кевлар прогорел до подкладки, на обеих ладонях алели ожоги — поверхностные, второй степени, болезненные, но не опасные. Заживут за неделю с правильной мазью. Мои руки хирурга страдали не впервые.

Искорка заурчала, поднялась на лапы и потрусила ко мне. Ткнулась головой в голень — тяжело, увесисто, не то ласковое тычково тощей саламандрочки из таза, а ощутимый толчок крупного, сильного зверя. Штанина зашипела от контакта с чешуёй, и по ткани поползло тёмное пятно — не дыра, но близко.

«…хорошо… легко… человек помог… люблю человека…»

Голос в голове звучал иначе. Глубже что ли. И как-то увереннее. Тонкий испуганный писк, к которому я привык с первого дня, исчез. На его месте появился голос постарше и поспокойнее — голос существа, за одну ночь перешагнувшего порог, отделяющий детёныша от подростка.

Я присел на корточки и провёл кончиками пальцев по рубиновому гребню — осторожно, потому что ладони горели. Чешуя была гладкой и тёплой, с лёгкой вибрацией от работающего Ядра. Цвет устоялся, ровный, глубокий.

Третий уровень. Переход завершён.

— С днём рождения, девочка, — сказал я тихо.

Ксюша, опустив огнетушитель, стояла над потушенными кустами с выражением человека, пережившего маленький конец света и обнаружившего, что мир по-прежнему цел. Саня сидел на корточках у выбитой двери, привалившись к кирпичной стене, тёр ушибленное плечо и молча смотрел на обугленные верхушки тополей.

Дождь моросил. Тлеющие кусты ещё дымились, постепенно остывая под пеной из огнетушителя. Пахло мокрой землёй, палёным деревом и карамелью. Этот запах был побочным продуктом саламандрового огня, уже знакомым и почти родным.

Искорка свернулась у моих ног, положила голову на передние лапы и закрыла глаза.

Я вернул её в стационар через полчаса, когда чешуя остыла до сорока пяти и перестала шипеть при контакте с мокрой поверхностью.

Уложил на коврик, потому что старая ванночка, оплавленная до неузнаваемости, годилась теперь разве что в качестве экспоната современного искусства. Для саламандры третьего уровня нужна ёмкость из жаропрочной керамики, и стоила она примерно столько, сколько я зарабатывал за неделю. Ещё одна строчка в бюджете.

***

Следующее утро началось с того, что Саня явился на семь минут раньше положенного. Стоял на пороге подсобки в розовом фартуке (видимо, смирился) и ждал указаний с видом человека, осознавшего, что сопротивление бесполезно.

Ксюша, не теряя ни секунды, отправила его ликвидировать вчерашние последствия: грязные следы от наших ботинок в коридоре, разводы конденсата на стенах, ошмётки ржавчины от высаженной двери. Контролировала процесс, периодически указывая пальцем: «Левее. Тут разводы, Шестаков. Перемывай».

Я оставил их и зашёл в стационар, к тёплому боксу, где лежал йорк.

Новая капельница отработала за ночь — флакон пустой, трубка свободна. Я снял иглу, заклеил место прокола пластырем и потрогал бок. Тёплый, дыхание ровное, пульс хороший. По уровню жидкости в блюдце определил, что за ночь пёс выпил почти весь витаминный раствор. Организм принимал питание и требовал ещё.

Йорк открыл глаза. Ясные, блестящие, с живым интересом, которого вчера и близко не было. Поднял голову, ткнулся мокрым носом в мою ладонь и лизнул — уверенно, крепко, языком здорового зверя.

«…хорошо… легко… внутри не давит…»

Голос эмпатии окреп. Ватная усталость, пропитывавшая каждую клетку маленького тела, ушла без следа, и на её месте осталось спокойное, ровное довольство существа, у которого впервые за долгое время ничего не болит.

Навёл браслет.

[Вид: Неоновый Йорк-терьер |

Класс: Пет |

Ядро: Уровень 2

Сила: 1 | Ловкость: 3 | Живучесть: 2 | Энергия: 3

Состояние: Стабильное. Эфирные каналы — свободны. Регенерация желез — активна]

Энергия — тройка. Вчера была единица. За одну ночь Ядро восстановило две трети запаса. Скорость поразительная, поскольку обычно истощённому зверю на такое нужна неделя, а тут каналы, очищенные от спаек, работали в полную мощность, и энергия текла к железам свободным потоком.

Она светилась. Не тусклым болезненным розовым, который девицы принимали за норму. И не зеленоватым — окисленным цветом забитых токсином желез. Совсем другим.

Серебристый свет шёл изнутри, холодный, глубокий, пульсирующий в такт биению Ядра. Каждая шерстинка мерцала по отдельности, и вместе они давали ровное чистое сияние — мягкий ореол, окутавший йорка в полумраке бокса.

Я провёл пальцами по спине, прощупывая эфирные железы. Мягкие, подвижные, тёплые — здоровые. Секрет шёл свободно, и цвет его оказался вовсе не розовым.

Розовый считается стандартом для Неоновых Йорков — так написано в каталогах Синдиката «Люминас», так показывают в рекламе, так привыкли видеть хозяева. Здоровый йорк светится розовым. Точка.

Только вот этот конкретный йорк никогда не был здоровым. Спайки в центральном канале сидели с рождения, энергия сочилась по капле, и те жалкие крохи, что добирались до желез, давали тусклое, неровное свечение, которое хозяйки принимали за норму и подкрашивали шампунями.

А теперь каналы чистые. Спайки разрушены. Ядро впервые в жизни гонит энергию на полную мощность и оказалось, что естественный цвет секрета у этого пса вовсе не розовый.

Серебристый подтип. Редкая генетическая вариация — три процента популяции, может четыре. Замаскированная с рождения врождённым дефектом, который не давал Ядру раскрыться.

В учебниках будущего такие случаи подробно опишут и классифицируют, но здесь, в этом времени, ни один фамтех не стал бы копать так глубоко. Тусклый розовый — значит, здоров. Мало светится — помойте шампунем получше.

Этому повезло.

Я зафиксировал показания, сохранил скан, снял контрольные замеры и достал телефон. Набрал номер Кристины. Три гудка, четыре.

— Алё? — голос сонный, хриплый. Десять утра — для блогерши, видимо, ранний подъём.

— Кристина, доктор из Пет-пункта. Ваша собака в норме. Приезжайте.

— Он разноцветный?!

— Приезжайте. Увидите сами.

Прилетели девочонки через сорок минут. Дверь распахнулась, колокольчик захлебнулся, и обе ввалились в приёмную — мокрые от дождя, с потёкшей тушью, задыхающиеся от бега на каблуках.

— Где он?! — хором спросили они.

Я вынес йорка из стационара и поставил на смотровой стол, под лампу. Белый свет ударил в серебристую шерсть, и чистое, ровное мерцание вспыхнуло. По столу вокруг пса разлилось тихое сияние, и нержавейка заблестела так, что обе замерли на полушаге, забыв закрыть рты.

— Он как космос, — прошептала Кристина.

— Он не разноцветный, — выдавила вторая.

Йорк сидел на столе с поднятой головой и настороженными ушами, серебристый свет пульсировал по шерсти ритмично и ровно, и зрелище было такое, что даже я, шестидесятилетний циник с сорокалетним стажем, залюбовался.

Красивый зверь. По-настоящему красивый, природной красотой, которую не воспроизведёт ни один шампунь и ни один фильтр.

— Истинный цвет его мутации, — объяснил я. — Ядро очистилось, каналы свободны, железы впервые работают без химии. Серебристый подтип. Три-четыре процента популяции, в Питере второго такого вы не найдёте.

Кристина протянула руку. Йорк ткнулся носом в ладонь, лизнул палец, и серебристое мерцание на секунду стало ярче от тактильного контакта.

Они переглянулись. И за потёкшей тушью включился тот деловой механизм, который поднял блогерш с нуля до тысяч подписчиков. Мозги у них всё-таки имелись — размещались не там, где ожидаешь, но имелись.

— Эксклюзив, — выдохнула Кристина. — Единственный серебряный йорк в городе. «Космо-Йорк»! Контент на полгода!

— Сядьте, — оборвал я.

Они сели. Я положил на стол распечатку анализов и посмотрел на них тем взглядом, от которого в прошлой жизни вставали по стойке «смирно» гильдейские менеджеры.

— Собака здорова. Цвет останется таким. Но запомните, что я скажу. В крови вашего йорка я нашёл следы «Бьюти-капсул» — косметических добавок с синтетическими пигментами, предназначенных для людей. Для Неонового Йорка с его эфирными железами это яд. Вы годами забивали ему каналы шампунем, пичкали красителями и удивлялись, что он тускнеет.

Кристина открыла рот, но я поднял руку. И продолжил:

— Не перебивайте. Если я узнаю, что вы дали ему хоть одну таблетку, хоть каплю того шампуня — я лично сообщу в зоозащиту. С полной медицинской документацией. И ваши тысячи подписчиков в прямом эфире посмотрят, как вам выписывают штраф за жестокое обращение с животным.

Стало тихо. В глазах Кристины мелькнуло что-то, отдалённо напоминающее стыд. Секунды на полторы, потом его вытеснил привычный деловой расчёт. Но мелькнуло. Ну и на том спасибо. Для начала сойдёт.

— Ясно, — сказала она тихо. — Больше не будем.

— Счёт, — я положил перед ней листок.

Стационар, капельница, витамины, анализы, консультация, диагностика врождённой аномалии. Сумма круглая, с надбавкой за ночное размещение. Три рекламных контракта они подписали, так что потянут.

Кристина глянула на цифру, моргнула и молча перевела деньги в три касания.

— Спасибо, доктор. Мы расскажем про вас всем подписчикам. Рилс, сторис, отметки. Лучший фамтех в Питере! — заявила она.

— Только без шампуня, — напомнил я вслед.

— Без шампуня!

Каблуки простучали по линолеуму, колокольчик звякнул, дверь хлопнула. Из дизайнерской сумки выглядывал сияющий, спокойный, и, что самое главное, здоровый йорк.

Касса за день — рекорд. Я вписал сумму в тетрадь, подвёл итог и позволил себе откинуться на стуле.

Хороший день.

К вечеру приёмная опустела. За окном стемнело, дождь мерно стучал по карнизу, и лампа бросала на пол тёплые жёлтые пятна. Ксюша заканчивала инвентарную ведомость, сверяя данные на планшете с остатками в шкафах.

Я пересчитывал кассу, прикидывая завтрашние расходы: керамическая ванна для Искорки, витаминный раствор, звонок Алишеру насчёт огнеупорной пропитки для стационара. Приятная, осмысленная рутина работающего дела.

Колокольчик звякнул.

Зашла женщина лет пятидесяти, может чуть старше. Невысокая, грузная, затянутая в дешёвый серый костюм, застёгнутый на все пуговицы до горла. Мокрый зонтик в правой руке капал на линолеум — на тот самый линолеум, который Саня между прочим, отдраивал четыре часа кряду.

Лицо одутловатое, с опущенными углами рта и маленькими глазами, утонувшими в припухлых веках. Выражение — привычная, устоявшаяся брезгливость чиновника, вынужденного по долгу службы посещать помещения, не соответствующие его представлениям о порядке.

Она прошла по приёмной, не особо беспокоясь о чистоте своих штиблет. Мокрые подошвы оставляли на свежевымытом полу грязные рифлёные следы, и каждый отпечаток ложился поверх Саниного труда с неторопливостью человека, которому чужой труд глубоко безразличен.

Саня, пришедший на стук каблуков, уставился на следы. Рот раскрылся для крика — я покачал головой. Молчи.

Женщина остановилась перед моим столом, достала из нагрудного кармана потрёпанную красную корочку и раскрыла, выставив перед моим лицом.

— Пет-пункт Покровского? — голос гнусавый, монотонный, с канцелярской интонацией, выработанной годами сидения в кабинете с бежевыми стенами. — Государственный Ветеринарный Надзор. Инспектор Комарова. Поступил сигнал о нарушениях регламента содержания магических животных.

Она убрала корочку обратно в карман, достала из портфеля блокнот с засаленной обложкой и дешёвую шариковую ручку с погрызенным колпачком.

— Готовьте документацию, лицензии на препараты и журналы учёта. У вас внеплановая проверка, — заявила она.

Я посмотрел на цепочку грязных следов, тянувшуюся от двери к моему столу. Потом на инспектора Комарову, уже обводившую приёмную цепким оценивающим взглядом и делавшую пометки в блокноте — каждый росчерк ручки ложился на бумагу с канцелярским нажимом, от которого поскрипывал стержень.

Бандитов я обманул. Гепардов усмирил. Саламандру эволюционировал. Йорка спас. Контрабандиста перевоспитываю.

А против государственной бюрократии у фамтеха нет лекарства.

Тяжело вздохнув, я полез в шкаф за папкой с документами.

Глава 4

Папка нашлась на третьей полке, за пачкой бинтов и коробкой латексных перчаток. Я положил её на стол, раскрыл и веером разложил документы: лицензия, свидетельство о регистрации, договор аренды, санитарный паспорт. Всё на месте, всё подлинное, всё подписано нужными людьми, с печатями, за которые цепляется бюрократическая машина.

Комарова покосилась на бумаги, но не притронулась. Она стояла посреди приёмной и писала в блокнот, водя маленькими глазами по стенам, углам, потолку, с методичностью сканера, считывающего помещение на предмет того, к чему можно прицепиться. Ручка скрипела по бумаге, и каждый росчерк звучал так, будто гвоздём по стеклу.

Я посмотрел на часы. Восемнадцать сорок три.

Потом на Комарову.

Потом на часы ещё раз.

В прошлой жизни ко мне приходили инспекторы много раз. Четырнадцать проверок за сорок лет, от плановых до откровенно заказных, и к седьмой я знал Регламент лучше, чем сами проверяющие, а к двенадцатой мог цитировать параграфы во сне.

Бюрократия — это тоже анатомия, просто орган мёртвый и формалиновый. Если знаешь, где какой нерв лежит, можно парализовать всю систему одним точным уколом.

— Инспектор Комарова, — произнёс я ровным, спокойным голосом, от которого в прошлой жизни бледнели гильдейские юристы. — Скажите, во сколько заканчивается ваш рабочий день?

Она оторвалась от блокнота. Маленькие глазки уставились на меня с настороженностью чиновника, почуявшего подвох.

— Это не имеет отношения к…

— Имеет, — мягко перебил я. — Ваш рабочий день, согласно Положению о ГосВетНадзоре, заканчивается в восемнадцать ноль-ноль. Сейчас восемнадцать сорок три. Мой рабочий день тоже закончился. Мы закрываемся.

Комарова моргнула. Рот приоткрылся и тут же захлопнулся. Ручка зависла над блокнотом.

— Это не…

— Это первое, — я загнул палец и продолжил тем же ровным тоном. — Второе. О плановой проверке вы обязаны уведомить минимум за семь рабочих дней. Уведомления я не получал. Значит, вы пришли с внеплановой. Верно?

Комарова выпрямилась. Подбородок полез вверх, и на лице проступило выражение, знакомое мне по десяткам таких визитов: оскорблённое достоинство должностного лица, у которого отнимают любимую игрушку.

— Внеплановая проверка проводится на основании…

— На основании поступившего обращения, — подхватил я, — при наличии распоряжения руководителя территориального управления и в составе комиссии не менее двух лиц. Вы одна. Распоряжения вы мне не предъявили. Обращение не зачитали. Номер его я не услышал. Это третье.

Я складывал пальцы по одному, и каждый загнутый ложился на стол перед Комаровой невидимым, но увесистым аргументом.

За моей спиной Ксюша замерла с инвентарной ведомостью в руках и не дышала. Саня стоял в дверях стационара, прислонившись к косяку, и тоже молчал, но глаза у него блестели с азартом болельщика, наблюдающего нокдаун в первом раунде.

— И главное, — я убрал руки со стола и откинулся на спинку стула, — у меня базовая пет-лицензия. По Регламенту, статья сорок шесть, пункт два, первая инспекция лицензированного заведения проводится не ранее чем через три месяца с даты выдачи. Моя лицензия действует два с половиной. Пол месяца у меня ещё в запасе.

Тишина повисла над приёмной, густая и неуютная. Дождь стучал по карнизу, лампа гудела, и где-то в стационаре Пуховик тихо возился в своём боксе, шурша подстилкой.

Комарова стояла с прямой спиной и смотрела на меня тем взглядом, с каким чиновники смотрят на людей, осмелившихся знать свои права. В этом взгляде было недоумение, раздражение и пока ещё скрытая, но нарастающая злость.

— Молодой человек, — процедила она сквозь зубы, и гнусавость стала гуще, — вы, видимо, не понимаете серьёзности ситуации. Поступил сигнал. Серьёзный сигнал. Я пришла защитить животных от возможных нарушений, а вы мне тут лекцию по регламенту читаете?

Сигнал. Серьёзный. Под вечер, в одиночку и без единой бумаги.

Я мысленно прокрутил цепочку. Блондинки выложили видео с серебряным йорком утром. К обеду набрали тысячи просмотров. Кто-то увидел название Пет-пункта и позвонил куда следует. Или не «кто-то», а конкретный человек, у которого от успеха чужого ветеринара зудит под дорогим пиджаком. Золотарёв? Возможно. Кто-то из Гильдий? Тоже вариант. Блондинки болтали про «Сапфировый Коготь» и вечеринку с гепардами — а у меня с этим Когтём совсем недавняя и очень некрасивая история.

Впрочем, неважно, кто натравил. Важно, что сделали это наспех, грязно, явно рассчитывая на то, что молодой частник с базовой лицензией увидит красную корочку, побледнеет и распахнёт двери.

Не на того напали!

— Я прекрасно понимаю серьёзность, — ответил я. — Именно поэтому и перечисляю вам нормы закона. Чтобы вы их тоже поняли. Потому что прямо сейчас вы находитесь в моём помещении в нерабочее время. Предписания у вас нет. Комиссия отсутствует. Законное основание — тоже. Это не проверка. Это самоуправство. Статья триста тридцатая Уголовного кодекса, если вам интересно.

Комарова покраснела. Не тронула щёки лёгким румянцем, а залилась целиком, от шеи до корней волос, как температурная карта саламандры перед выбросом. Блокнот задрожал в её руке.

Я достал телефон. Положил на стол экраном вверх, на виду, и этот жест сказал ей больше, чем любое слово.

— Я могу прямо сейчас набрать полицию и зафиксировать факт превышения должностных полномочий. Это моё право, и я буду абсолютно в рамках закона. За дверь стационара вы сегодня не пройдёте, — спокойно сказал я.

Пауза длилась пять секунд. Комарова смотрела на телефон, потом на меня, потом на телефон. Блокнот захлопнулся, ручка нырнула обратно в нагрудный карман, и по лицу пробежала гримаса — та самая, которую я видел у людей, привыкших побеждать одним видом корочки и впервые получивших отпор.

— Да как вы… — начала она и осеклась. Пальцы вцепились в портфель. — Я это так не оставлю!

Она топнула ногой. Мокрая подошва шлёпнула по линолеуму, и ещё один грязный отпечаток лёг на пол прямиком поверх Саниного четырёхчасового труда.

— Вы ещё пожалеете! — Комарова развернулась, портфель качнулся, зонтик зацепил стойку с брошюрами, и три глянцевых листовки спланировали на пол. — Я вернусь! С комиссией! С прокуратурой! С полной документальной базой!

— Буду рад, — сказал я ей в спину. — Приходите в рабочее время. Чай предложу.

Дверь хлопнула. Колокольчик захлебнулся, звякнул жалобно и замолк. Через стекло я видел, как мокрая фигура в сером костюме удаляется по тротуару, яростно раскрывая зонтик, и дождь хлестал по её плечам, и шаги были быстрые, злые, тяжёлые — шаги человека, составляющего список мести на ходу.

Ксюша выдохнула — длинно, шумно, всем телом.

— Михаил Алексеевич, — прошептала она, — вы только что… вы её…

— Отбил, — закончил я. — Первую атаку.

Саня отлепился от косяка и тихо, с чувством, зааплодировал. Три хлопка, медленных и торжественных, как на вручении ордена.

— Мих, — сказал он с неподдельным восхищением, — я видел, как люди кидают Синдикатам вызов, как блефуют с ножом у горла, как уходят от погони через крыши. Но чтобы бюрократа, живого, с корочкой, вот так, статьями, пальцами, по пунктам… Это был высший пилотаж. Красиво!

Я не улыбнулся. Мне было не до красоты.

— Садитесь оба, — велел я.

Они сели. Ксюша на стул для посетителей, поджав ноги и обхватив колени руками. Саня — на подоконник, свесив ноги и привалившись спиной к раме. Пухлежуй вкатился из стационара, видимо учуяв, что в приёмной происходит что-то интересное, и улёгся у Саниных ног, положив тяжёлую голову на ботинок.

Лампа гудела. Дождь молотил по стеклу. Грязные следы тянулись от двери к столу — прощальный подарок Комаровой, которого ни одна швабра не вычистит из памяти.

— Хорошие новости, — начал я, — сегодня она ушла ни с чем. Плохие — она вернётся. Завтра, может послезавтра. И вернётся правильно: с распоряжением, с комиссией, с полным набором бумаг. Тогда я уже не смогу её завернуть от порога. Она войдёт. И осмотрит всё.

Ксюша побледнела. Она поняла раньше Сани — профессиональная интуиция, выработанная за время работы рядом с нелегальным зоопарком.

— Стационар, — выдохнула она.

— Стационар, — подтвердил я. — Пять пациентов. Пуховик, Искорка, Шипучка, Феликс и Пухлежуй. На каждого должен быть медицинский паспорт установленного образца, документ о происхождении с печатью питомника или егерской службы и запись в журнале учёта с номером чипа. Сколько из этого у нас есть?

Молчание красноречивее любого ответа.

— Ноль, — сказал я за них. — У нас ноль. Пуховик — дикий ферал, подобран в подворотне, чипа нет, истории происхождения нет, формально считается бесхозным зверем, подлежащим изъятию и передаче в карантин. Искорка — бывший актив «Стальных Когтей», по всем базам числится мёртвой, потому что я лично инсценировал её смерть. Шипучка — детёныш ферального мимика, ядовита, опасна для окружающих, купленная Панкратычем на чёрном рынке и переданная мне из рук в руки. Феликс — вид не определён даже браслетом, документов ноль. И вишенка на торте — Пухлежуй.

Я посмотрел на Саню. Тот непроизвольно прижал к себе ботинок, на котором лежала голова Пухли.

— Пухлежуй, — продолжил я, — формально собственность логистического центра «Сапфировый Коготь», о чём они прекрасно знают. Если инспекция обнаружит его здесь, а «Коготь» подаст запрос — а они подадут, потому что им только повод нужен, то к ветеринарному нарушению добавится ещё и кража чужого имущества.

Саня открыл рот и закрыл.

— Но Пухля мой, — сказал он тихо, и в голосе дрогнуло что-то, что я в Шустром раньше не слышал. — Я его кормил. Я его вырастил. Он мой!

— По закону — нет. По закону он инвентарный номер в чужой описи. Мы это исправим, но не сегодня.

Пухлежуй, разумеется, ничего из сказанного не понял. Он лежал на полу, сопел, и из-под закрытых век сочилось ровное, безмятежное довольство сытого, согретого, любимого существа.

«…тепло… нога пахнет вкусно… спать…»

Иногда я завидовал его картине мира.

— Что делать? — Ксюша сжала руки в кулаки на коленях. — Спрятать их? Перевезти куда-то?

— Некуда, — отрезал я. — И не поможет. Если инспекция обнаружит пустой стационар с включёнными боксами, грелками и миской недоеденного корма, вопросов станет больше, а не меньше. Мы не прячем. Мы легализуем.

Ксюша и Саня переглянулись. Я видел в их глазах одинаковый вопрос — «как?» — и одинаковое доверие, слепое, детское, абсолютное, от которого меня привычно кольнуло ответственностью.

— Мобилизация, — сказал я. — Завтра в семь ноль-ноль. Все собираемся здесь. Опоздавших расстреливаю на месте. План у меня есть. Но ночь будет короткой.

Ксюша кивнула с такой серьёзностью, будто получила боевой приказ. Саня потёр подбородок, переварил услышанное и тоже кивнул.

Я выключил лампу в приёмной. Дождь за окном усилился, и капли колотили по стеклу часто, нервно, будто тоже торопились успеть к утру.

Ночь предстояла рабочая. Планировать нужно было много, а времени — мало.

***

Утро пришло слишком рано.

Будильник на телефоне зазвонил в шесть пятнадцать, и я снял его с первого гудка, потому что не спал. Лежал в темноте, смотрел в потолок и прокручивал в голове список того, что нужно сделать до прихода комиссии. Список был длинный, а ночь — короткая, и между вторым и третьим пунктами я, кажется, провалился в сон минут на сорок, но утверждать не берусь.

В квартире было тихо. Кирилл на ночной смене, вернётся после обеда. Я встал, натянул штаны и футболку и прошлёпал на кухню, стараясь не скрипеть половицами.

Чайник, хлеб, масло, кусок сыра. Бутерброд — оружие человека, у которого нет времени на нормальный завтрак. Я откусил первый кусок и уставился в окно, где серое питерское утро разворачивалось с привычной неторопливостью: фонари ещё горели, лужи блестели, и голубь на карнизе соседнего дома чистил перья с невозмутимостью — проверки ГосВетНадзора его явно не касались.

Щелчок двери за спиной.

Я обернулся с бутербродом в зубах — на автомате, без задней мысли, просто на звук.

И замер.

Олеся стояла в коридоре, в трёх метрах от кухонного проёма. Босая, с закрытыми глазами, с растрёпанными после сна волосами, и на ней было нижнее бельё. Чёрное. И больше ничего.

Она шла в ванную.

Мозг, который четыре часа назад разрабатывал стратегию противодействия государственной инспекции, мозг, способный по памяти воспроизвести двести сорок параграфов Ветеринарного регламента, выключился. Полностью. Как перегоревшая лампочка. Щёлк — и темнота.

Олеся открыла глаза.

Увидела меня.

Тонкий, пронзительный писк — как у летучей мыши на ультразвуке — разрезал утреннюю тишину. Руки взлетели вверх, закрывая то, что закрыть двумя руками физически невозможно, и Олеся рванула обратно в комнату. Дверь ударила о косяк с грохотом, от которого голубь на карнизе соседнего дома подпрыгнул и улетел.

Бутерброд застрял в горле. Я закашлялся, выплюнул кусок сыра в ладонь и простоял секунд десять, глядя на закрытую дверь и пытаясь восстановить дыхание.

За дверью шуршало. Бряцало. Чем-то хлопнули — шкафом, видимо.

Я стоял на кухне и мысленно, тщательно, по-хирургически точно подбирал слова. За шестьдесят лет жизни научился говорить правильные вещи в нужное время. В операционной. На переговорах. С бандитами. С инспекторами.

С женщинами — нет. С ними у меня даже в прошлой жизни было плохо, а в этой, судя по происходящему, станет ещё хуже.

Дверь приоткрылась. Олеся — уже в длинной футболке и спортивных штанах — метнулась по коридору в ванную и заперлась изнутри. Щёлкнул замок. Зашумела вода.

— Я ничего такого не видел! — крикнул я ей вслед.

Вода шумела.

— Забей, — глухо донеслось из-за двери.

И вот тут мне бы остановиться. Закрыть рот, дожевать бутерброд, взять куртку и уйти. Любой нормальный мужчина с минимальным опытом общения с противоположным полом именно так бы и поступил.

Но шестидесятилетний гений ветеринарии в теле двадцатиоднолетнего олуха решил исправить ситуацию.

— В смысле, не то чтобы твоя фигура — это «ничего такого»! — выпалил я в направлении ванной, и каждое слово, вылетая изо рта, утяжелялось, как камень, летящий в колодец. — Просто я не успел разглядеть…

Вода за дверью прекратила шуметь. Пауза. И голос Олеси — тихий, ледяной, с интонацией человека, принявшего решение убить и выбирающего орудие:

— Забей!

Я стоял на кухне. Бутерброд остывал в руке. Сыр, выплюнутый на ладонь, медленно сох. За окном серый Питер равнодушно смотрел на мои страдания.

«Ничего такого». «Не успел разглядеть».

Шестьдесят лет опыта. Лучший фамтех двух эпох. А перед соседкой в нижнем белье, как восьмиклассник.

Что она теперь обо мне подумает? Что сосед — озабоченный кретин, подглядывающий по утрам? Что слова «не успел разглядеть» означают «хотел бы, но не вышло»? Боже мой.

Я швырнул остатки бутерброда в мусорку, схватил куртку и вышел из квартиры так быстро, будто за мной гнался ферал с кислотными клыками.

Лестничная клетка приняла меня холодом и запахом сырого бетона. Я прислонился к стене, закрыл глаза и постоял минуту, собирая лицо обратно в профессиональное выражение.

Работа. Клиника. Инспекция. Документы. Вот о чём нужно думать. А не о чёрном бельё и серых глазах.

Хотя глаза, конечно…

Нет. Работа.

***

В шесть сорок я отпёр дверь Пет-пункта и вошёл в приёмную.

Чисто. Тепло. Из стационара доносились привычные звуки: посапывание Пуховика, шипение нейтрализатора в боксе Шипучки, тихое урчание Искорки и мерный, еле слышный скрип — Феликс точил клюв о прутья клетки, утренний ритуал, которому он предавался с монашеской дисциплиной.

Ксюша пришла без десяти семь. Я услышал её шаги ещё с улицы — характерное шарканье кед о мокрый асфальт и стук чего-то тяжёлого о бедро. Дверь открылась, колокольчик звякнул, и в приёмную вошла Ксюша Мельникова: очки запотевшие, куртка мокрая, а в руке — рулетка. Строительная. Пятиметровая. С жёлтым корпусом.

— Откуда? — спросил я.

— Из дома принесла, — ответила она, повесила куртку, надела халат и поправила очки движением, от которого они, как обычно, сползли на кончик носа. — У папы в гараже лежала. Подумала, что если проверка, то могут измерять расстояния.

Иногда Ксюша Мельникова поражала меня. Не профессиональной хваткой — та развивалась постепенно и предсказуемо. А бытовой логикой, которая прорезалась в самые неожиданные моменты сквозь рассеянность и Таро-карты, как трава сквозь асфальт.

— Молодец, — сказал я. И протянул ей толстую брошюру, распечатанную ночью на принтере, который занял у Кирилла перед его уходом на смену. — Санитарные нормы и правила для учреждений ветеринарного профиля. Триста двенадцать пунктов. У нас и так чисто, но инспекторы цепляются к мелочам. Высота огнетушителя от пола. Расстояние от раковины до рабочей зоны. Маркировка швабр. Журнал кварцевания — дата, время, подпись. Табличка «Выход» над дверью. Наличие аптечки первой помощи в зоне доступа пациентов.

Ксюша приняла брошюру обеими руками. Полистала, и глаза за стёклами очков расширились — триста двенадцать пунктов, мелким шрифтом, с таблицами и приложениями.

— Всё это надо сделать? — спросила она.

— Всё. Пройди по каждому пункту, сверь с реальностью и поставь галочку. Где не соответствует — исправь. У тебя есть рулетка, есть голова и четыре часа. Действуй.

Она кивнула. Решительно, по-военному. И я снова увидел ту Ксюшу — с прямой спиной и сжатыми губами, Ксюшу из операционной. Брошюра легла на стол, рулетка щёлкнула, и жёлтая лента поползла от стены к огнетушителю.

Дверь открылась снова.

Вошёл Саня. Мокрый, хмурый, невыспавшийся. Пухлежуй семенил следом, перебирая короткими лапами по мокрому линолеуму, и хвост его мотался из стороны в сторону с частотой метронома.

— Без трёх минут, — предупредил я.

— Без пяти, — огрызнулся Саня. — Не придирайся, я автобус ждал.

Я не стал спорить. Спор — роскошь, на которую нет времени.

— Твоя задача, — сказал я, — стоять снаружи. У входа, на улице, с Пухлежуем. Ходи, гуляй, кури, жуй семечки — мне всё равно. Но смотри в оба. Как только на горизонте появится Комарова — или любой человек с портфелем и выражением лица, похожим на кредитную задолженность, отправишь мне сигнал. Немедленно.

Саня прищурился.

— Дозор, значит.

— Дозор, — кивнул я.

— А ты что будешь делать, Мих?

Я уже садился за стол и открывал ноутбук, который купил на прошлой неделе. Старенький, но рабочий.

— Увидишь. Они придут ближе к обеду. Чиновники всегда приходят перед обедом, чтобы быть максимально голодными и злыми. Это их тактика.

Саня посмотрел на меня долгим взглядом человека, привыкшего не задавать лишних вопросов, когда ответ всё равно будет «потом объясню».

— Ладно, — сказал он. — Пошли, Пухля. На пост.

Пухлежуй, разумеется, слова «пост» не понял, но услышал «пошли» и радостно затрусил к двери, облизывая по пути ножку стула, край стеллажа и палец Ксюши, протянувшийся слишком близко к его траектории.

Дверь хлопнула.

Я остался один за ноутбуком. Экран засветился, пальцы легли на клавиатуру, и шестидесятилетний мозг переключился в режим, о котором юное тело даже не подозревало.

Мне нужны были документы. Паспорта на пять единиц магического зверья, зарегистрированные в государственной базе, с номерами чипов, печатями и историей происхождения, которую невозможно отличить от настоящей. «Чистые бланки» — так это называлось на сленге, и в моём времени я знал четырёх человек, способных изготовить такие.

Проблема заключалась в том, что в этом времени двое из них ещё учились в школе, третий сидел в тюрьме за мошенничество (он выйдет через три года и сразу примется за старое), а четвёртый пока работал системным администратором в ветеринарном архиве и ещё не осознал коммерческий потенциал своего доступа к базам данных.

Значит, искать нужно было заново.

Я открыл браузер, включил VPN и погрузился в ту часть сети, куда нормальные люди не заглядывают. Форумы, доски объявлений, зашифрованные чаты. Мир теневых документалистов, посредников и «решал», существующий параллельно легальной экономике и обслуживающий тех, кому легальная экономика не оставила выбора.

Искал осторожно. Запросы — размытые, формулировки — обтекаемые. «Ветеринарное оформление, срочно, Питер». «Регистрация в реестре, особые условия». Фильтровал ответы, проверял профили, отсеивал мошенников (которых было процентов семьдесят), кидал и перекидал ссылки.

Параллельно принимал пациентов. Девять утра — бабушка с дымчатым котом, хронический зуд эфирных желёз, десятиминутный осмотр, рецепт мази, оплата наличными.

Десять тридцать — подросток с игольчатым ежом, сломанная игла, местная анестезия, извлечение, перевязка, двадцать минут.

Одиннадцать — пустое окно, обратно к экрану, ещё три форума, два тупика, один многообещающий контакт с ником «Архивариус_78», но тот затребовал предоплату без гарантий и нырнул в офлайн.

Время уходило.

Ксюша бегала по клинике с рулеткой и блокнотом. Я слышал, как она бормотала себе под нос: «Огнетушитель — метр двадцать от пола… норма — от метра до метра пятидесяти… проходит… Аптечка — на виду, доступ свободный… проходит… Журнал кварцевания…, а у нас есть журнал кварцевания?»

— Заведи, — бросил я, не отрываясь от экрана. — Бланк в папке на второй полке. Заполни задним числом за последние две недели. Подпись — моя, проставлю потом.

— Задним числом?.. — Ксюша остановилась в дверях.

— Задним числом, Ксюша. Кварцевание мы проводили, лампа работает, просто никто не записывал. Это не подлог, это устранение формального недочёта.

Она помолчала секунду, переварила и кивнула. Блокнот раскрылся, ручка легла в пальцы. Девочка училась.

Саня периодически заглядывал в дверь — мокрый, с красным от холода носом, с Пухлежуем под мышкой — и докладывал обстановку:

— Чисто. Две бабки с сумками. Курьер на самокате. Мужик с собакой, но обычной.

— Продолжай следить, — кивнул я.

— Мих, я околею скоро.

— Терпи. Революция требует жертв.

— Какая ещё революция?!

— Феликс бы одобрил. Иди на пост.

Полдень. Час дня. Я нашёл контакт на шестом форуме — «ВетРег_Спб», зарегистрирован три года назад, двенадцать положительных отзывов, ни одной жалобы, работает с ветеринарными паспортами и реестрами. Расценки кусались — пятьдесят тысяч за комплект, но отзывы говорили о качестве, а оно в этом деле стоит дороже скупости.

Я открыл мессенджер, набрал сообщение, перечитал, отредактировал, убрал лишнее и занёс палец над кнопкой «отправить».

Колокольчик звякнул.

Зашёл мужчина лет тридцати — бородатый, в джинсовой куртке, с поводком, на конце которого трусила небольшая рыжая собака с примесью чего-то лисьего и огоньками в зрачках. Эфирный терьер, если не ошибаюсь, второй уровень Ядра.

— Здравствуйте, доктор. Можно без записи? У Рыжика ухо опухло, чешет третий день, — сообщил он.

— Конечно. Садитесь. — Я закрыл ноутбук. Пять минут. Осмотрю, назначу капли, отпущу, и вернусь к сообщению.

Терьер запрыгнул на стол. Я натянул перчатки, наклонился к уху и раздвинул шерсть, нащупывая отёк. «…чешется… зудит… о-о-о, хорошо, когда трогают…» — голос эмпатии был простой и довольный.

Инфекция наружного канала. Стандартная, антибактериальные капли, курс на пять дней. Я достал отоскоп, проверил глубину, убедился в отсутствии инородного тела и повернулся к шкафу за каплями, и вот в эту секунду — именно в эту, как по сценарию, написанному режиссёром с садистским чувством юмора, — дверь Пет-пункта распахнулась.

Распахнулась с грохотом и колокольчик сорвался с крючка, звякнул об пол и покатился под стеллаж.

Влетел Саня. Бледный, запыхавшийся, с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу. Пухлежуй у него на руках, тяжело дышит, язык наружу. Видно, что они бежали.

— Мих! — Саня проорал на всю клинику, и бородатый владелец Рыжика подпрыгнул на стуле. — Шухер! Комариха к нам мчится!

Глава 5

Секунда. Мозг считал. Холодно, точно, на рефлексах — хирургическая точность, въевшаяся в кору за много лет практики и давно ставшая единственной реакцией на любую катастрофу.

Комарова идёт от остановки. Пешком. Это займёт три минуты, если через двор. Четыре, если по тротуару вдоль дороги, там лужи замедлят. Одна или с подкреплением? Саня сказал «мчится». Значит, она ещё и злится, а злые чиновники ошибаются чаще спокойных.

Пять минут. Максимум шесть. Это всё, что у меня есть.

Я шагнул вперёд, схватил Саню за ворот мокрой куртки и дёрнул внутрь. Он влетел в приёмную, Пухлежуй вывалился из рук и приземлился на линолеум с мягким шлепком, немедленно принявшись облизывать ближайшую ножку стула.

— Сколько? — спросил я.

— Что — сколько?

— Людей с ней сколько?

Саня сглотнул, провёл мокрой ладонью по лицу.

— Одна? — спросил я.

Саня кивнул, ещё задыхаясь.

— Одна. Но с портфелем. И лицо… Мих, у неё лицо как у бульдога, которому на хвост наступили, — скривился он.

Одна. С бумагами, наверняка с предписанием, номером и печатью. Вчерашний урок пошёл впрок: в этот раз она подготовилась.

Бородатый владелец Рыжика привстал со стула. Терьер на смотровом столе навострил уши и тихо заскулил — почуял общее напряжение.

— Доктор, — мужик оглядывался с нарастающим беспокойством, — что происходит? Какая комариха? Это опасно?

Я открыл рот, чтобы ответить, но Саня уже действовал.

И вот здесь случилось то, за что я потом долго не мог решить — ругать его или выписать премию.

Саня Шустрый, контрабандист, логист и мелкий жулик с золотым сердцем и катастрофическим чутьём на неприятности, — этот самый Саня мгновенно переключил регистр. Лицо преобразилось: бледность сменилась радушной улыбкой, плечи расправились, голос обрёл тот медовый тембр, от которого, надо думать, в своё время плавились сердца и кошельки клиентов на его «деликатных сделках».

Он аккуратно, почти нежно подхватил Рыжика со смотрового стола. Терьер, к моему удивлению, не возразил — видимо, Санина безбашенная энергия подействовала на собачий мозг как транквилизатор наоборот: не успокоила, а загипнотизировала. Вторую руку Саня положил мужику на плечо и повёл его к двери стационара.

— Уважаемый, — начал Саня тоном, от которого запахло дорогим парфюмом и рекламным буклетом, — вам несказанно повезло! Прямо сейчас мы проводим для вас эксклюзивную VIP-экскурсию по нашим стерильным боксам премиум-класса! Индивидуальный температурный контроль, цветотерапия по новейшим методикам, соседи элитнейших кровей!

Мужик ошарашенно открыл рот.

— Я вообще-то пришёл ухо…

— Ухо вылечим! — Саня уже тянул его за локоть в сторону стационара. — Доктор лично это сделает после экскурсии, в приватном порядке! Пойдёмте, пойдёмте, здесь сквозняк, а Рыжику сейчас нужен тёплый микроклимат для ушной раковины!

Мужик оглянулся на меня. В глазах читалось: «Доктор, этот парень нормальный?»

Я кивнул. Коротко, убедительно. Кивок означал: «Идите с ним, потом объясню».

Дверь стационара хлопнула. Из-за неё донёсся приглушённый голос Сани: «…а вот здесь у нас огненная саламандра третьего уровня! Чувствуете тепло? Это натуральный инфракрасный обогрев! В спа-салонах за такое берут тысячи!»

Шестаков, конечно, нёс чушь, но нёс её вдохновенно. И, что важнее, — увёл клиента из приёмной за двенадцать секунд. Я засёк.

— Ксюша! — позвал я.

Она выскочила из подсобки с рулеткой в руке и блокнотом под мышкой. Очки съехали на кончик носа, халат перекосился, и вид у неё был как у отличницы, которую застали врасплох на контрольной.

— Гаси свет, — сказал я. — Все приборы в спящий режим. Жалюзи вниз. Мы закрыты.

— Закрыты?.. — переспросила она, и на секунду в голосе мелькнуло сомнение.

— Закрыты. Сейчас. Немедленно. Двигайся.

Ксюша двинулась.

И случилось чудо.

Ксюша Мельникова, человек, способный споткнуться о нарисованную линию на полу, зацепить локтем стеллаж в пустой комнате и уронить пробирку, стоящую на расстоянии вытянутой руки, — эта самая Ксюша вдруг стала как ниндзя.

Три шага к распределительному щитку. Рубильник вниз — щёлк, и свет погас. Лампы мигнули, обогреватель замолк, и приёмная утонула в сером сумраке дождливого дня, процеженном сквозь оконное стекло.

Четыре шага к входной двери. Замок — щёлк. Табличка перевёрнута: синяя сторона с белыми буквами «ЗАКРЫТО» смотрела на улицу.

Шесть шагов к окну. Жалюзи — вжик, вжик, вжик — поползли вниз, отсекая приёмную от внешнего мира полоска за полоской.

Ксюша проделала всё за тридцать секунд. Молча, точно, без единого падения. Не задела стул, не сбила стойку с брошюрами, не споткнулась о порог.

Я стоял и смотрел, как она работает, и внутри шевельнулось что-то похожее на гордость. Не за себя — за неё. За то, что настоящий стресс не парализовал её, а наоборот, включил тот скрытый режим, в котором Ксюша переставала быть рассеянной мечтательницей и становилась тем, кем была в операционной: собранной, точной, безупречной.

Приёмная погрузилась в полумрак. Свет с улицы просачивался сквозь щели жалюзи горизонтальными полосами и ложился на линолеум тюремной решёткой.

Тишина. Дождь по карнизу. Из стационара глухо доносился голос Сани — он, судя по интонации, перешёл от саламандры к Шипучке и расхваливал «уникальный кислотный пилинг премиальной категории». Мужик с Рыжиком слушал молча: то ли впечатлился, то ли впал в ступор.

Мы с Ксюшей отступили в подсобку. Дверь — приоткрыта на ладонь, ровно столько, чтобы видеть приёмную и окно. Ксюша прижалась к стене рядом со мной и дышала тихо, с усилием, как человек, задерживающий выдох под водой.

Я смотрел через щель в жалюзи на мокрый тротуар.

Ждали.

Минута. Две.

На третьей минуте из-за угла дома показалась грузная фигура в сером костюме. Зонтик, портфель, походка тяжёлая, недовольная, впечатывающая каждый шаг в асфальт. Комарова была одна.

Без комиссии. Пришла одна, на злости, на азарте — видимо, не стала ждать, пока соберёт состав. Торопилась отыграться. Это хорошо. Это — козырь.

Комарова подошла к двери. Остановилась. Взялась за ручку и дёрнула.

Заперто.

Я видел, как её лицо изменилось. Раздражение сменилось недоумением, недоумение — злостью, злость — растерянностью, и все три эмоции промелькнули за полторы секунды, как кадры ускоренной плёнки.

Она прочитала табличку. Нагнулась, вгляделась через стекло в тёмную приёмную, прижав ладонь козырьком ко лбу. Потом выпрямилась. И начала стучать.

Бум. Бум. Бум. Кулаком по стеклу, тяжело, ритмично, с нарастающей яростью.

— Открывайте! — голос проникал через двойное стекло глухо, но разборчиво. — Я знаю, что вы там! Открывайте немедленно!

Ксюша рядом со мной вжалась в стену. Я положил ей руку на плечо — коротко, молча. Означало: «сиди тихо, дыши, я разберусь».

Комарова стучала кулаком, с нарастающей яростью, и стекло дребезжало в раме.

— Покровский! Я вижу, что замок свежий! Только что закрылись! Не смейте прятаться от государственной инспекции! — пророкотала она.

Я выждал ещё тридцать секунд. Дал ей выстучать по стеклу весь запас административного энтузиазма. Потом повернулся к Ксюше.

— Сиди здесь. Молчи. Что бы ни услышала — не выходи, — прошептал я.

Она кивнула. Глаза за стёклами её очков стали огромными.

Я вышел в приёмную. Прошёл к входной двери в полумраке, по полосам света, лежавшим на полу, и с каждым шагом собирал лицо в ту маску спокойной, непробиваемой вежливости, за которой в прошлой жизни прятался, когда в кабинет врывались гильдейские юристы с ордерами на изъятие.

Щёлкнул замком. Открыл дверь. Ровно на ширину плеч, не шире. Встал в проёме, перегородив вход собственным телом.

Комарова стояла в полуметре. Лицо красное, мокрое от дождя, зонтик сдвинут набок. Рука с кулаком ещё висела в воздухе — не успела опустить. Одна. Портфель в левой руке, ярость в глазах, и за спиной — только мокрый тротуар и лужи.

— Ага! — выдохнула Комарова, и в этом «ага» было столько торжества, что хватило бы на десять оперных арий. — Покровский! Так-так-так. У меня предписание! — она выхватила из портфеля лист, сложенный вчетверо, и ткнула им мне в лицо, не разворачивая. — Внеплановая инспекция! Номер, подпись, печать! Всё по закону! Пропускайте!

Я посмотрел на бумагу. Потом на Комарову. Потом на пустой тротуар за её спиной.

— Антонина Викторовна, — спокойно и вежливо произнёс я. Это был тот самый голос, от которого бандит Клим когда-то побледнел в приёмной, потому что спокойствие пугает сильнее крика. — Рад вас видеть. К сожалению, Пет-пункт закрыт по техническим причинам. Можете убедиться: света нет, табличка висит.

Я кивнул в сторону таблички. Синяя сторона, белые буквы, «ЗАКРЫТО». Висит ровно, по центру, на уровне глаз.

Комарова моргнула. Посмотрела на табличку, потом на тёмные окна, потом снова на меня.

— Какой ещё закрыт?! — голос прыгнул на полтона вверх. — Вы обязаны пустить инспекцию! У меня предписание! Вот!

Она наконец развернула лист и сунула его мне под нос. Я прочёл. Номер, дата, подпись руководителя территориального управления, синяя печать. Всё правильно, всё настоящее, придраться не к чему.

Вчера вечером кто-то работал быстро — или Комарова поднимала начальство с постели, или начальство само горело желанием закрыть маленький Пет-пункт на окраине.

Бумага была безупречна. И её я не собирался оспаривать.

Я собирался оспорить объект проверки.

— Документ в порядке, — кивнул я. — Претензий к оформлению не имею. Однако, согласно пункту четырнадцатому Регламента ветеринарного надзора, я, как руководитель учреждения, имею право в любой момент приостановить деятельность для проведения внутреннего самоаудита при выявлении несоответствий в документации. Несоответствия выявлены. Самоаудит инициирован. Деятельность приостановлена.

Я говорил медленно, размеренно, вкладывая в каждое слово ту тяжесть, от которой предложения падали на асфальт между нами, как чугунные гири. Комарова слушала, и лицо её проходило через стадии — от недоумения через раздражение к оттенку бессильной ярости, знакомому любому врачу по таблице симптомов гипертонического криза.

— И как законопослушный гражданин, — продолжил я, — я немедленно закрылся до устранения выявленных несоответствий. Чтобы привести документацию в порядок до вашего визита. Что вы собираетесь инспектировать, Антонина Викторовна? Неработающее предприятие?

Комарова задохнулась. Предписание затряслось в руке, бумага захрустела.

— Вы издеваетесь! Это саботаж! Я вас… я вас под суд отдам! Под суд!

— Антонина Викторовна, — я улыбнулся. Не широко, не нагло — легко, профессионально, той улыбкой, которой встречают трудных пациентов. — Приостановка деятельности для самоаудита — моё законное право. Жалобу вы можете подать в установленном порядке. Мы с радостью примем инспекцию сразу после официального возобновления работы. Хорошего дня. Не простудитесь, а то дождь разыгрался нешуточный.

И закрыл дверь. Прямо перед её носом. Аккуратно, без хлопка, с мягким щелчком замка, от которого в тишине приёмной задрожал воздух.

Через стекло я видел, как Комарова стоит на крыльце. Рот открыт, предписание мнётся в кулаке, зонтик съехал набок и дождь капает ей на плечо. Одна, мокрая, злая и совершенно беспомощная перед закрытой дверью.

Десять секунд Комарова стояла. Потом топнула ногой — мокрая подошва впечаталась в лужу, и брызги полетели во все стороны, забрызгав ступеньку крыльца.

— Я это так не оставлю! — проорала она сквозь стекло. — Слышите, Покровский?! Не оставлю!

Зонтик взмахнул, ударил раскрытым куполом по луже, и Комарова двинулась прочь от крыльца, печатая шаг с яростью маршала, проигравшего сражение. Серый костюм темнел от дождя на плечах, портфель бился о бедро, и каждый шаг вколачивался в асфальт с такой силой, что брызги от луж разлетались в стороны.

Она завернула за угол. Исчезла.

Я стоял у двери и смотрел на мокрый тротуар, на лужу, в которую Комарова только что впечатала свою ярость, на капли, разбивавшиеся о крыльцо. Сердце стучало ровно. Руки не дрожали. Лицо держало маску.

Внутри — другое дело. Внутри шестидесятилетний мозг досчитывал варианты и понимал: я выиграл бой, но не войну. Самоаудит — это отсрочка, но не защита. День, может два. Потом Комарова вернётся в третий раз, и на этот раз никакой пункт Регламента не спасёт, потому что рано или поздно Пет-пункт должен открыться, а когда он откроется — они войдут.

За это время нужно достать документы на пять единиц нелегального магического зверья.

Я подошёл к столу, открыл ноутбук, который просыпался несколько секунд. Мессенджер. Сообщение, набранное час назад и не отправленное.

Палец коснулся клавиши.

«Отправлено».

Из стационара послышался Санин голос — бодрый, жизнерадостный, с интонацией конферансье на третьем часе корпоратива:

— …а вот здесь у нас Пуховик! Снежный барс! Обратите внимание на лапки — реабилитация по авторской методике! А это Феликс, наша гордость! Говорящая сова! Феликс, скажи дяде что-нибудь!

Короткая пауза. И скрипучий, торжественный, не терпящий возражений голос из клетки:

— Буржуй! На тебе эксплуатация написана! Собственность — это кража!

Бородатый мужик за дверью стационара захохотал от души. Рыжик залаял.

Я прислонился к дверному косяку, закрыл глаза и позволил себе выдохнуть.

За два дня нужно достать документы. Работаем!

***

Дверь стационара распахнулась. Первым вышел бородатый мужик с Рыжиком на поводке, и лицо у него было такое, будто ему только что показали закулисье Цирка дю Солей. Глаза блестели, борода топорщилась от улыбки, а терьер на поводке крутил головой и тянул обратно — видимо, Пухлежуй не успел долизать ему второй ботинок.

За мужиком вышел Саня. Розовый фартук, как ни странно, сидел на нём естественнее, чем следовало бы, то ли привык, то ли роль экскурсовода добавила ему осанки.

— Слушайте, доктор! — мужик развернулся ко мне, и в голосе его плескалось неподдельное восхищение. — Какие у вас там звери шикарные! Саламандра — огонь, в прямом смысле! Барсёнок — чудо, ходит на задних лапках, как медвежонок! А этот толстенький, который мне ботинок жевал — это ж вообще плюшевый комок счастья! И сова! Сова говорящая! Она меня буржуем назвала, представляете?!

— Представляю, — сказал я.

— Гениально. Я жене расскажу — не поверит. Ухо мы долечим, капли купим, придём ещё. Обязательно!

— Рыжику — по три капли, два раза в день, пять дней. Не пропускайте.

— Не пропустим! — мужик протянул мне руку, пожал крепко, по-медвежьи, и пошёл к задней двери, через которую Саня его вывел. — И жену приведу! У неё дымчатый сиамец, тоже ухо чешет! Семейная проблема!

Задняя дверь хлопнула. Голос мужика затих в переулке. Тишина вернулась в приёмную.

Ксюша стояла у стены подсобки. Спина прямая, руки вдоль тела, рулетка свисает с пояса, и ноги подрагивают — адреналин уходил, а на его место заползала слабость. Она сползла по стене на пол, села, обхватила колени и уставилась перед собой.

— Мы что… — голос тихий, надломленный, — реально закрываемся?

Саня опустился на подоконник. Пухлежуй запрыгнул следом, улёгся ему на колени и немедленно засопел, утомлённый экскурсионной деятельностью.

— Уходим в подполье, Мих? — в Саниных глазах горел тот самый безумный азарт, который в прошлый раз привёл его в подвал в Купчино с капсулой в желудке пухлежуя. — Будем принимать пациентов по секретному стуку? Три коротких, два длинных? Пароль — «Феликс не коммунист»?

— Никакого подполья, — оборвал я. — Разоримся за неделю. Аренду никто не отменял, лекарства стоят денег, и Пуховик съедает корма на две тысячи в день.

Я потёр переносицу. Усталость наваливалась — не физическая, а та, другая, бюрократическая, от которой стареешь не телом, а мозгом.

— Работаем, как работали. Саня дежурит на улице вдоль тротуара, с Пухлежуем, как будто гуляет. Увидел подозрительных — подал сигнал. Принимаем пациентов быстро и аккуратно, тихо, незаметно. Война только началась, — объяснил я.

Саня кивнул. Ксюша подняла голову и тоже кивнула — медленнее, тяжелее, как человек, принимающий факт, что жизнь усложнилась.

— Теперь главное, — я присел на стул и посмотрел на обоих. — Пуховика отмазать можно. Дикий ферал, подобран на улице, зарегистрирован как найдёныш по статье тридцать семь — это стандартная процедура, нужна только заявка и акт осмотра. Справлюсь за день.

— А остальные? — Ксюша спросила тем голосом, которым спрашивают про результат биопсии.

— Остальные — проблема. Искорка по базе мертва. Если инспекция просканирует чип и выяснит, что живая саламандра зарегистрирована на труп — это подделка медицинских документов и фальсификация данных о гибели актива. Шипучка — незарегистрированный ферал первой категории опасности, содержание в черте города запрещено вне специализированных центров. Феликс — вид не определён, паспортизация невозможна в принципе, пока нет классификации. И Пухлежуй…

Я посмотрел на Саню. Тот прижал к себе спящего зверя и молчал.

— Пухлежуй формально числится собственностью «Сапфирового Когтя». Если всплывёт — кражу навесят в довесок к остальному, — сказал я.

Тишина. Дождь за окном. Шипучка тихо булькнула в стационаре.

— Нужны паспорта, — продолжил я. — Настоящие бланки с регистрацией в государственной базе. Фальшивые, но неотличимые от оригинала. На каждого из четверых. Плюс комплект чипов с прошитыми номерами.

— Это же… — Ксюша запнулась.

— Незаконно? Да. Альтернатива — изъятие животных, карантин, и для большинства из них это приговор. Искорку вернут Золотарёву. Шипучку усыпят. Пухлежуя заберёт «Коготь». Феликса отправят в исследовательский центр на вскрытие при жизни, потому что он неизвестный вид, а таких в этом мире сначала режут, а потом изучают.

Ксюша побледнела. Саня стиснул челюсть.

— Что нужно делать? — спросила Ксюша.

— Вам — драить клинику по брошюре. Каждый пункт, каждый сантиметр. Чтобы придраться было не к чему, кроме документов на зверьё. Если Комарова вернётся и увидит идеальный СанПиН — это ослабит позицию: инспекция, нашедшая одно нарушение, выглядит объективной, инспекция, нашедшая двадцать — предвзятой. Наша задача — свести всё к одному пункту и выиграть время.

— А ты? — спросил Саня.

— У меня встреча, — я встал и взял куртку с вешалки. — Тот контакт ответил. Через час, в центре. Если повезёт, то у нас к вечеру будут бланки.

Ксюша поднялась с пола, одёрнула халат и потянулась за брошюрой. Саня ссадил Пухлежуя с колен (зверь обиженно мыкнул) и пошёл за ведром.

Я вышел через заднюю дверь и зашагал к остановке.

***

Питер в дождь — город шпионских романов. Мокрые фасады, блестящий гранит, арки, подворотни, каналы, отражающие серое небо, и прохожие, кутающиеся в капюшоны так, будто каждый второй скрывается от слежки. Идеальные декорации для тайной встречи, если бы тайная встреча не грозила мне уголовным делом.

«ВетРег_Спб» назначил точку на Рубинштейна, в сквере за аркой. Я знал этот сквер — маленький, глухой, зажатый между двумя дворами-колодцами, с парой лавок и чахлыми клёнами. Удобное место: два выхода, просматривается с одной стороны, закрыто стенами с трёх остальных.

Удобное для встречи. И для засады.

Шестидесятилетний мозг в двадцатиоднолетем теле работал на двух скоростях одновременно. Молодые ноги несли меня по Невскому, лавируя между зонтами и лужами, а старый лис внутри черепной коробки уже просчитывал маршрут подхода, углы обзора и пути отхода. Не потому что я параноик. А потому что за сорок лет работы в системе Синдикатов я видел, как рушатся карьеры из-за одной неосторожной встречи, одного неправильного рукопожатия, одной фотографии, сделанной из припаркованного фургона.

На Рубинштейна я свернул за квартал до нужной арки. К этому времени дождь наконец закончился.

Прошёл дворами параллельной улицы, вышел через проходной подъезд и встал за углом дома, откуда просматривался вход в сквер.

Контакт сидел на лавке. Парень лет двадцати пяти, худой, в тёмном капюшоне, с картонным стаканчиком кофе в руке. Сидел расслабленно, ноги вытянуты, свободной рукой листал телефон. Со стороны — студент, ждущий подругу. Типичная маскировка.

Я стоял за углом и смотрел на пространство вокруг парня. Лавки. Выходы. Окна. Машины.

Две минуты. Три. Всё чисто. Пустой двор, никого, кроме бабушки с пакетом, прошедшей мимо сквера и завернувшей в подъезд.

Я сделал шаг из-за угла.

И остановился.

Из арки напротив вышел дворник. Оранжевая жилетка, метла, кепка, промокший насквозь. Типичный городской дворник, невидимый, как мебель, на которого никто не обращает внимания.

Дворник подошёл к лавке. Наклонился к парню. Попросил прикурить — я прочитал по губам.

Парень полез в карман, достал зажигалку, протянул. Дворник прикурил, вернул зажигалку и, разворачиваясь, едва заметно кивнул. Быстро, коротко, в сторону.

Я проследил направление кивка.

Микроавтобус. Тёмно-серый, тонированный, припаркованный у обочины в двадцати метрах от сквера. Стоял тихо, мотор не работал, стёкла непрозрачные. С виду — грузовое такси, развозка, ничего подозрительного. Только вот грузовое такси не паркуется с глушёным мотором у пустого сквера в дождливый будний день и не стоит сорок минут, никого не загружая и не разгружая.

Парень на лавке принял зажигалку обратно, и я увидел, как его свободная рука поднялась к воротнику куртки. Быстрое движение — поправил ткань, пригладил, опустил руку.

Он поправил микрофон.

Меня прошиб холодный пот.

Подстава. Контрольная закупка. ГосВетНадзор и полиция, работающие в связке. Парень — приманка, дворник — наводчик, микроавтобус — группа захвата. Я подхожу, обсуждаю фальшивые паспорта, передаю задаток — и через тридцать секунд из фургона выходят люди в штатском, а я еду в ИВС с обвинением в подделке ветеринарных документов и попытке фальсификации государственного реестра. Статья триста двадцать седьмая, часть вторая. До четырёх лет.

Нога, занесённая для шага, опустилась обратно. Я отступил за угол. Медленно, плавно, как отступают от спящего хищника — ни одного резкого движения, ни одного звука.

Развернулся. Натянул капюшон. Руки в карманы. Шаг, второй, третий — по двору, через арку, на параллельную улицу. Не оглядываясь, не ускоряясь, с походкой человека, возвращающегося из магазина, а не убегающего от оперативников.

Двор. Подворотня. Переулок. Невский. Толпа.

Растворился.

В метро я стоял у дверей вагона и смотрел на своё отражение в тёмном стекле. Лицо молодого парня, спокойное, обычное. А за ним, за этим лицом, — шестидесятилетний старик, у которого только что из-под ног выдернули последнюю опору.

Документов не будет. Контакт — ловушка. Форумы — под наблюдением. Любой «документалист» в сети может оказаться приманкой.

Пять животных в стационаре. Ни одного паспорта. Комарова вернётся. И когда вернётся — заберёт их всех.

Двери вагона закрылись. Поезд дёрнулся и понёс меня обратно, к окраине, к маленькому Пет-пункту, где меня ждали двое людей, верящих, что я что-нибудь придумаю.

Я всегда что-нибудь придумывал. За шестьдесят лет не было случая, чтобы мозг подвёл.

Но сегодня мозг молчал.

***

Вернулся к восьми вечера. Клиника сияла чистотой — даже в полумраке это чувствовалось. Пахло хлоркой, антисептиком и свежестью, и линолеум блестел так, что в нём отражались жалюзи.

Ксюша и Саня сидели в приёмной. Ждали. По их лицам я прочитал надежду раньше, чем открыл рот. И мне пришлось эту надежду убить.

— Подстава, — сказал я. — Контрольная закупка. Контакт под колпаком, точка под наблюдением. Документов нет. И не будет.

Ксюша опустила голову. Руки на коленях сжались в кулаки, костяшки побелели. Саня откинулся на подоконнике и уставился в потолок, закусив губу.

Тишина. Из стационара доносилось мерное посапывание Пуховика и тихое шипение нейтрализатора в боксе Шипучки. Феликс молчал — даже он, видимо, чувствовал, что момент для лозунгов неподходящий.

— Что тогда? — Ксюша подняла голову. Глаза за стёклами очков блестели, но голос держался.

— Расходитесь, — я стянул мокрую куртку и повесил на крючок. — Утро вечера мудренее. Я подумаю. Что-нибудь придумаю.

Слова прозвучали слабее, чем хотелось. «Что-нибудь придумаю» — фраза-заглушка на случай, когда план рухнул и нового пока нет. Ксюша услышала эту слабость — я видел по её глазам. Саня тоже. Но оба промолчали, потому что иногда молчание — единственная форма поддержки, которую можно предложить, не нарушив чужого достоинства.

Они ушли. Ксюша — первой, тихо, через переднюю дверь. Саня — за ней, с Пухлежуем под мышкой, задержавшись на пороге ровно на секунду — оглянулся, хотел что-то сказать и не сказал.

Я остался один.

Сел за стол, уронил голову на руки и просидел так минут десять, слушая собственное дыхание. Из стационара тихо позвал Пуховик: «…человек?.. человек тут?.. грустно… почему грустно?..»

Пуховик чувствовал моё настроение. Эмпатическая связь — штука обоюдная: я слышал его, он — меня. И сейчас барсёнок уловил то, что я тщательно прятал от Ксюши и Сани, — страх.

— Всё хорошо, малыш, — сказал я в пустую приёмную. — Спи.

«…не хорошо…, но ладно…»

Умный зверь.

Я выключил свет, запер клинику и побрёл домой под дождём.

***

Утро пришло серое и злое. Ветер гнал по тротуару мокрые листья, фонари ещё горели, и Питер выглядел так, будто не ложился спать, а провёл ночь за тем же занятием, что и я, — ворочался и думал о плохом.

Я подошёл к Пет-пункту в семь десять и увидел их раньше, чем ожидал.

Саня стоял на крыльце. Без розового фартука — в куртке, с поднятым воротником, руки в карманах. Напряжённый, как гитарная струна перед тем, как лопнуть. Рядом топталась Ксюша, и лицо у неё было такого цвета, что я мысленно прикинул дозировку валокордина.

— Утренние пташки, — сказал я, подходя. — Что случилось?

Саня не улыбнулся. Хотя Саня всегда улыбался — по привычке, по характеру, по жизненной необходимости. Контрабандист без улыбки — как хирург без перчаток: профнепригоден. Но сейчас на лице Шустрого лежала серая, плоская серьёзность, от которой мне стало не по себе ещё до того, как он открыл рот.

— Мих, — голос тихий, ровный. — Плохие новости. Куда уж хуже, да? Смотри… только аккуратно. Головой не крути.

Я замер. Рука с ключом от двери повисла в воздухе.

— Через дорогу, — Саня еле двигал губами. — Кафе «У Марины». За витриной. Третий столик слева.

Я повернул голову. Медленно, как поворачивают голову, почуяв взгляд снайпера: осторожно, миллиметр за миллиметром, чтобы движение не привлекло внимания.

Кафе «У Марины» стояло через дорогу — пять минут ходьбы в обычный день, тридцать метров по прямой. Витрина запотела от утренней сырости, но я разглядел достаточно.

За третьим столиком, у самого стекла, сидела Комарова. Серый костюм, прямая спина, чашка кофе на столе. Она смотрела на дверь Пет-пункта. Не отвлекаясь, не оглядываясь, с цепкой неподвижностью рыбака, караулящего поплавок.

Перед ней лежал блокнот с засаленной обложкой, и ручка с погрызенным колпачком торчала из пальцев, готовая зафиксировать любое движение.

Саня вздохнул — длинно, тяжело, как вздыхают перед тем, как произнести то, что произносить не хочется.

— Сегодня фокус с закрытой дверью не прокатит, Мих. Эта Швабра устроила себе наблюдательный пункт, — он помолчал. — Мы в осаде.

Глава 6

Пальцы нащупали пластину жалюзи и отогнули её на миллиметр. Ровно настолько, чтобы видеть улицу, и не настолько, чтобы оттуда увидели меня.

Комарова сидела за третьим столиком от двери кафе «У Марины». В профиль, в пол-оборота к окну. Серый костюм сегодня сменила на синий и даже сквозь запотевшее стекло я различал бледное пятно лица с опущенными углами рта.

Она смотрела на дверь Пет-пункта.

Я мысленно снял шляпу. Методично работает тётка. Въедливо.

Жалюзи щёлкнули, и пластина с треском вернулась на место.

— Мих, — за спиной раздался тихий и придавленный голос Сани. — Она что реально там весь день будет сидеть?

— Весь. И завтра тоже. И послезавтра, пока мы не сдадимся, не съедем или не изжаримся от нервов, — вздохнул я.

— Шеф, — Ксюша стояла посреди приёмной с той же рулеткой в руке. Похоже, они сроднились. — А мы… мы же теперь не сможем открыться? Вообще? Если она нас из кафе пасёт?

Саня привалился к стене у двери стационара. Пухлежуй устроился у ног хозяина и обиженно сопел — зверь кожей чуял общее настроение.

Я стоял у окна, смотрел на собственное отражение в стекле и считал. В голове гудели цифры, которые лучше бы молчали, потому что успокоения от них не прибавлялось.

Аренда помещения, квартира, корма, расходники, кредит и прочее.

Неделя простоя и мы в глубоком минусе. Две недели и я пакую инструменты.

Закрыться нельзя. Ни при каких обстоятельствах.

Значит, работаем. Под носом у инспекторши, в двух шагах от её блокнота, с бабушками и собаками, пробирающимися к нам огородами. Это называется партизанская медицина, и где-то очень далеко, в прошлой жизни, я таким уже занимался, когда Синдикат закрыл одну мою частную практику за «нарушение корпоративной лояльности», и пациентов приходилось принимать в подсобке у знакомого алхимика, по записи, по паролю. Весело было.

Сейчас тоже будет весело.

Я отвернулся от окна. Саня и Ксюша смотрели на меня — одинаково, двумя парами глаз со слепым детским ожиданием, от которого у меня всегда сводило под рёбрами.

Ждут плана. Точнее, ждут, чтобы я сказал: «всё будет хорошо», и они бы мне поверили, потому что верить больше некому.

— Отставить панику, — произнёс я. — Лица у вас такие, будто хоронить кого собрались.

Ксюша встрепенулась. Очки сползли на кончик носа, и она поправила их привычным жестом.

— А как же…

— А вот так. Переходим на нелегальное положение.

Саня поднял голову. Брови поползли вверх, челюсть чуть отвисла, и по лицу пробежало выражение, знакомое мне у него по паре случаев из прошлой жизни, — смесь восторга, недоверия и того особого Саниного азарта, от которого потом случались капсулы в желудках пухлежуев.

— Это как? — осторожно уточнил он.

— Парадную дверь запираем. Вывеску «Открыто» не выставляем. Снаружи всем кажется, что мертвое помещение, закрытый магазин. Внутри мы работаем. Приём через чёрный ход, из переулка.

Ксюша моргнула. Рулетка в её руке щёлкнула и свернулась наполовину.

— А клиенты как это поймут? — осторожно спросила она.

— Клиенты приходят на старый адрес. Дёргают ручку. Ты выглядываешь в форточку и перенаправляешь их во двор. Я встречаю сзади.

— А Комарова?

— А Комарова не должна знать, что мы работаем. С её наблюдательного пункта должно казаться, что Пет-пункт закрыт, хозяин занят бумагами и никто к нам не ходит.

Саня медленно улыбнулся. Улыбка растянулась от уха до уха, фингал дёрнулся, и в глазах заблестел тот нехороший азартный огонь, от которого у меня сразу же заныло в солнечном сплетении.

— Шеф, — выдохнул он, — это же шпионские игры!

— Это рутина, Саня. Скучная, тихая, аккуратная рутина. Никаких трюков и эффектных выходок. Просто работаем, как работали, только скрытно.

— Шпионские игры! — повторил он, уже не слушая. — Джеймс Бонд, но в худи! Конспирация! Тайные проходы!

Ксюша фыркнула, прикрыв рот ладонью. Я посмотрел на Саню поверх его собственных радужных планов и понял, что эту лошадь мне уже не остановить, только направить в нужное русло, пока она не поскакала крушить фарфоровые лавки.

— Шестаков, — произнёс я ровно, — для тебя есть отдельная задача.

— Какая? — вскинулся он, сияя.

— Ответственная. Только под тебя и написана.

— Я готов! Давай!

— Садись, — я указал Сане на стул. — Оба садитесь.

Они сели. Я опёрся ладонями о стол и наклонился вперёд.

— Саня. Сейчас ты выходишь из клиники. Через чёрный ход. Обходишь дом по переулку, выходишь на улицу с той стороны, чтобы не показаться в поле зрения Комаровой со стороны нашей двери. Заходишь в кафе «У Марины» с парадного входа, как обычный посетитель.

— Ага, — он кивнул. — Дальше.

— Заказываешь самый дешёвый чай. Или кофе. Что-то копеечное, за что не жалко переплатить время. Садишься. Внимание: садишься за столик либо рядом с Комаровой, либо через один, но так, чтобы тебе было видно и её лицо, и улицу за окном одновременно.

— Принято.

— Твоя задача — мониторить улицу. Как только видишь, что к нашему крыльцу подходит человек с переноской, сумкой, клеткой, на поводке, с любым намёком на пациента, ты делаешь так, чтобы Комарова этого не увидела.

— Каким образом? — Саня прищурился.

— Любым. В рамках Уголовного кодекса и минимальной приличности. Встал из-за стола, потянулся, заслонил спиной окно. Уронил вилку. Пошёл к кассе, задержался у её столика, спросил официантку, из какого сорта муки у них пирожки, из какого у них чай, на каком береге Невы росла капуста. Задавай ей глупые вопросы, роняй мелочь, собирай мелочь, ищи контактные линзы, которых у тебя нет.

Саня кивал после каждой фразы. Уши у него горели, губы шевелились, он уже прокручивал сценарии в голове, и я видел, как мозг у него переключается в режим импровизации под давлением.

— А если она начнёт отталкивать меня и смотреть мимо? — задумался он.

— Тогда пора идти на жертвы. Если совсем прижмёт и клиент вот-вот засветится — пролей на неё что-нибудь, — указал я.

Саня просиял.

— Чай? Горячий?

— Остывший, — я ткнул в него пальцем. — Ты меня слышишь, Шестаков? Остывший. Или лучше воду. Никаких ожогов, уголовных статей или заявлений. Уголовное дело за хулиганство нам ни к чему. Задача — чтобы тётка отвлеклась на пять минут, оттёрла костюм и прокляла кривые руки молодёжи. Понял?

— Понял. Остывший чай. Легонько.

— Ксюша, — я повернулся к помощнице. — Ты на входе.

— Готова, — она выпрямилась.

— Дверь заперта. На ключ и щеколду. Клиент дёргает ручку, но ничего не происходит. Пробует ещё раз — тоже мимо. Тогда ты приоткрываешь форточку в окне приёмной и тихо, жалобно, очень убедительно объясняешь: «Ой, простите, у нас в стационаре крупный Мехалозат сорвался с привязи и заблокировал дверь изнутри магией, мы пытаемся её разблокировать, пройдите, пожалуйста, в переулок и постучите в чёрный ход, мы вам за неудобства сделаем скидку десять процентов на приём».

Ксюша слушала, запоминая, шевеля губами. Глаза за стёклами очков были сосредоточенные, серьёзные, прямо взгляд студентки на зачёте.

— А скидка правда будет? — уточнила она.

— Правда. Десять процентов — не беда, я впишу в счёт.

Она кивнула. Потом вдруг нахмурилась, сосредоточилась и сделала жалостливое лицо.

— Так? — спросила она тихо.

Саня присвистнул.

— Ксюх, — сказал он с уважением, — да тебе на сцену надо, а не полы мыть. С таким лицом ты у меня бы утащила все деньги вместе с кошельком.

— Это называется репетиция, Шестаков, — отрезала Ксюша, снимая лицо, и снова превратилась в собранную помощницу. — Жалобный взгляд отработан. Скидка — это святое, клиенты точно пойдут в обход.

Я посмотрел на обоих. Странное это было чувство. Молодое тело не помнило его, а старая душа помнила и отзывалась теплом.

— Что ж, — я хлопнул в ладоши. — Операция «Слепая зона». По местам.

Саня выскочил в коридор, метнулся к вешалке, натянул куртку и нырнул в заднюю дверь, исчезнув в переулке. Ксюша отодвинула табуретку, подобралась к входной двери, проверила засов, щёлкнула замком и начала приматывать колокольчик тряпочкой, чтобы не звенел.

Я отпер операционную, зажёг там верхний свет и вернулся в приёмную — встать у окна и смотреть.

Через минуту Саня вошёл в кафе с парадного входа. Я видел, как он стряхнул капли с капюшона, кивнул Олесе за стойкой, заказал что-то, оплатил и проследовал к свободному столику. Сел через один от Комаровой, повернувшись вполоборота и к окну, и к её профилю.

Инспекторша глянула на Саню. И вернулась к наблюдению.

Она уже видела его, когда приходила в первый раз. Но тогда он был в розовом фартуке, и одежда сильно отличалась. На моё счастье, она его, похоже, не запомнила.

Саня вытащил телефон, развалился на стуле, закинул ногу на ногу и принялся лениво листать ленту. В худи, с растрёпанными волосами и жёлто-зелёным фингалом — ни дать ни взять обычный студент, прогуливающий пары.

Маскировка была убедительной. Потому что она и не была маскировкой — это просто был Саня.

Я опустил жалюзи до половины и отошёл от окна.

Ксюша стояла у двери с табуреткой в руках, серьёзная, как часовой на посту. Пухлежуй у её ног облизывал плинтус.

— Ждём, — сказал я.

Через семь минут появились клиенты.

Бабушка. Невысокая, в беретике, в сером пальто, с клетчатой сумкой-тележкой. Из сумки торчала картонная переноска.

Бабушка шла целеустремлённо, не оглядываясь, с выражением на лице, с которым пенсионеры идут в аптеку или в поликлинику, — сосредоточенным и слегка воинственным.

Я увидел её, когда она свернула с тротуара к нашему крыльцу. До двери ей оставалось метров десять.

В окне кафе Саня тоже её заметил. Я видел, как у него дёрнулись плечи, как он резко выпрямился и сунул телефон в карман.

Бабушка прошла пять метров. Три. Поставила сумку-тележку на ступеньку. Протянула руку к ручке.

Саня в кафе встал с отчётливым хозяйским грохотом, от которого стул проскребает по полу, а соседние посетители вздрагивают. Потянулся, хрустнул спиной, развернулся к стойке и громогласно, на всё помещение что-то спросил.

Олеся, протиравшая за стойкой чашки, подняла на него глаза с настолько ровным выражением, что я даже с улицы почуял ледяную сталь.

Ответила. Саня задал новый вопрос.

Повисла пауза, в которой что-то очень тихо треснуло. Может быть, терпение Олеси, может быть, логика вселенной.

Она что-то сказала, и Саня развернулся всем корпусом к Олесе, продолжая разговор, и в повороте этом — я увидел через окно совершенно чётко — его широкая спина в чёрном худи закрыла обзор Комаровой ровно на ту площадь витрины, за которой располагалось наше крыльцо.

Бабушка тем временем дёрнула ручку.

Дверь не поддалась.

Бабушка нахмурилась, дёрнула сильнее. Ничего. Потянула на себя, потом толкнула от себя — опять мимо. На лице её появилось пенсионерское возмущение.

Ксюша в эту секунду подскочила к форточке, приоткрыла её на ширину ладони и втиснула в щель своё отрепетированное лицо.

— Ой! — жалобно пискнула она. — Ой, бабуленька, простите, ради бога! У нас в стационаре крупный пет оторвался и дверь заблокировал, мы разблокировать пытаемся, Михаил Алексеевич прямо сейчас с ним бьётся! Вы во двор обойдите, пожалуйста, в переулок, там чёрный ход, постучите — он откроет! И скидочку вам сделаем, десять процентов за неудобство!

Текст Ксюша выдала залпом, взахлёб, с самой жалостливой интонацией. Бабушка проморгалась, отступила на шаг и заглянула в форточку.

— Дитятко, — сочувственно произнесла она, — а зверь-то хоть не ядовитый? А то я с Мурзилкой…

— Не ядовитый, не ядовитый! — зачастила Ксюша. — Просто крупный и упрямый! Вы идите, идите, сейчас откроют!

— А скидочка — это хорошо… — бабушка уже разворачивалась. — А то Мурзилка третий день кашляет, а Тамарка, сноха, говорит — сама его лечи, старая я, мне некогда…

Она похлопала по переноске ладонью, успокаивая кашляющего Мурзилку, и засеменила к углу дома.

В кафе Саня всё ещё беседовал с Олесей про что-то. Комарова уже дёрнулась посмотреть в окно, но её обзор перекрывала всё та же спина в худи, шевелящаяся достаточно активно, чтобы сквозь неё было не разглядеть, что за пешеход только что удалился от нашего крыльца.

Я метнулся через приёмную, стационар, потом через маленький коридор к задней двери. Открыл её как раз в тот момент, когда бабушка вынырнула из переулка, катя за собой тележку и бормоча что-то ласковое в сторону переноски.

Я провёл её в операционную. Пока доставал стетоскоп, бабушка устроилась на стуле и начала обстоятельный рассказ о Мурзилкиных подвигах: как он украл у Тамарки серёжку, как грыз провод от гирлянды, как однажды устроил подсветку в туалете.

Хорёк сидел на столе и шмыгал носом, и шмыг у него был влажный, гулкий, с характерным мокротным присвистом, который у эфирных хорьков означает воспаление дыхательных мешков.

Стандартный случай. Ингаляции, капли, диета на три дня и к выходным он снова будет грызть провода.

Через двадцать минут она ушла, катя тележку по мокрому асфальту, и скрылась за углом.

Я закрыл дверь, прислонился к ней спиной на секунду и выдохнул.

Первый клиент прошёл. Схема работает.

Из приёмной донёсся свистящий Ксюшин шёпот:

— Шеф! Ещё один!

Второй клиент был из категории «физиономии не забываются». Двухметровый мужик в кожаной куртке, широченный, с бородой лопатой и татуировкой «Рома» на кулаке. В руках эфирный английский бульдог.

Я увидел их в форточку как раз, когда они поворачивали к крыльцу.

В кафе Комарова как раз подняла голову от блокнота и глянула в окно. Прямо туда, на улицу, в тот самый сектор обзора, в котором сейчас находились Рома и его пыхтящий бульдог.

Тактическая ошибка. Момент плохой.

Саня тоже это просёк. Я увидел, как он резко подался вперёд и уронил со стола что-то блестящее — десятикопеечную россыпь.

Потом нагнулся. И полез за ней. Под соседний стул, под столик Комаровой — вот это уже было произведение искусства.

Я увидел через окно, как Саня встал на одно колено прямо у ножки её стула, нагнулся до уровня её голеней и принялся деловито собирать монетки, предварительно качнув стул с такой аккуратной неуклюжестью, что чашка на столе у инспекторши дёрнулась и кофе плеснул через край.

Комарова вскинулась.

Саня смотрел на неё снизу вверх с таким искренним покаянием, что я едва не зааплодировал.

Что-то сказал и полез головой чуть дальше под стол Комаровой, собирая монетки и задевая плечом её портфель, ножку стула и, кажется, саму инспекторшу в районе колен, отчего Комарова взвилась и заметалась на стуле, убирая ноги под себя и шипя какие-то слова, которые я не слышал, но по движению губ различил как «да что ж это такое!».

В общем, в эти сорок секунд Комаровой было не до улицы.

В это время Рома с бульдогом как раз проходили мимо крыльца. Ксюша через форточку уже махала им рукой и шипела «в переулок, в переулок, во двор, скидка!», и они послушно свернули, исчезнув за углом.

Я метнулся встречать.

***

К обеду мы приняли пятерых.

Каждый раз схема работала как швейцарский механизм. Саня в кафе отвлекал Комарову на мелочь и дурацкие вопросы. Ксюша в приёмной перенаправляла клиентов в переулок с такой жалостливой убедительностью, что половина из них приходила к чёрному ходу с уже готовым сочувствием к измученному доктору. Я принимал в операционной и выпускал через ту же заднюю дверь.

Комарова сидела за своим столиком, пила кофе за кофе и скребла ручкой в блокноте, ни о чём не догадываясь. Снаружи помещение Пет-пункта выглядело закрытым. Никакого движения у двери. Дверь с вывеской стояла запертой, жалюзи опущенными, и только жёлтый свет в глубине окон приёмной выдавал, что внутри кто-то есть — но это мог быть я, разбирающий бумаги, а не принимающий пациентов.

Идеальная конспирация. Временная, зыбкая, но пока рабочая.

В половину третьего пришло первое затишье. На улице поредело, следующий пациент был записан на пятнадцать ноль-ноль, и у нас образовалось окно — минут сорок на передышку.

Я сел за стол в приёмной. Ксюша плюхнулась на стул напротив и стянула халат — там, под ним, обнаружилась футболка, уже мокрая на спине.

Мой телефон пиликнул.

Сообщение от Сани: «Взяла борщ жуёт. Держитесь щас без меня полчаса».

Я показал Ксюше экран. Она хмыкнула и утёрла лоб тыльной стороной ладони.

— Михаил Алексеевич, — сказала она негромко.

— Да?

Она помолчала, подбирая слова.

— А почему мы, — осторожно начала она, — просто не заберём их по домам? На пару дней, пока эта… пока Комарова не отстанет. Я могу взять Пуховика. Саня — Пухлежуя. Вы — ну, кого-нибудь. Пересидим неделю, документы найдём, потом вернём.

Вопрос был хороший. Толковый, по делу, и в голове у меня уже крутились ответы.

— Ксюш, — я откинулся на стуле, сцепив пальцы на затылке. — Подумай. Куда ты заберёшь Пуховика?

— Домой. У меня кровать есть. Тумбочка. Он в тумбочке поспит.

— Хорошо. А что насчёт Искорки?

Ксюша открыла рот, закрыла. Попробовала ещё раз.

— Искорка…

— Искорка раскаляется до девяноста градусов, — ровно продолжил я. — Она недавно выжгла три куста, обуглила два тополя и расплавила пластиковую ванночку усиленного типа. Чихнёт у тебя в квартире — займётся подстилка. Кашлянёт — пойдёт огонь в вытяжку. Перепугается грохота лифта или громкого разговора из соседней квартиры — и полетит вся штукатурка. Это не зверь для съёмной однушки, Ксюша. Это передвижной камин.

Ксюша кивнула, опустив глаза.

— А Шипучка? — продолжил я. — У мимика в плевке серная кислота семидесятипроцентной концентрации. Одна случайная капля на ковёр — дырка до пола. На диван — прожжёт до пружин. На холодильник — разъест эмаль. Панкратыч, когда детёныша принёс, уже сковородку чугунную выбросил, потому что мимик на неё плюнул — и всё, чугуну амба.

— Ясно, — тихо сказала Ксюша.

— Феликс уже недавно сменил место жительства. Стресс ему противопоказан. А переезд в незнакомую квартиру, в незнакомый дом, к чужим запахам — это стресс высшей категории. У него может случиться откат, и тогда мы получим не говорящую сову-марксиста, а молчаливую, обиженную сову-неврастеника, которая откажется от корма и сядет на ветку думать о судьбах пролетариата. Это в лучшем случае. Он же и так уже угрожал голодовкой. В худшем — у него отключится какая-нибудь функция Ядра, и мы потеряем уникальный экземпляр, которому я до сих пор не могу поставить диагноз по видовой принадлежности.

— Поняла, — кивнула она.

— Пухлежуй. Этот хотя бы спокойный и к Сане привязан. Его теоретически можно было бы передержать. Но это лишь один из пяти.

Ксюша тихо хмыкнула.

— Мы их не можем таскать, как мебель, — закончил я. — Каждый зверь в стационаре с особыми требованиями по температуре, влажности, защите. У меня на них оборудование стоит, в квартиру его не поставишь. И если мы их рассуём по углам, проблем станет не меньше, а в десять раз больше. Мы просто поменяем одну большую проблему в виде инспекции — на пять маленьких, каждая из которых может закончиться пожаром, кислотным пятном на паркете или нервным срывом у совы.

Ксюша сидела, сцепив пальцы на столе. Очки сползли на самый кончик носа, и она даже не поправила их.

— Выходит, мы тут сидим ради того, чтобы им было удобно, — произнесла она медленно. — Не ради себя, не ради клиники, а ради них. Чтобы им тепло было, чтобы в стационаре, чтобы с оборудованием…

Я посмотрел на неё.

— В этом и заключается наша работа, Ксюш, — сказал я. — Мы мучаемся здесь, ползаем на карачках под носом у инспекторши, врём старухам про сорвавшихся зверей и учим Саню проливать холодный чай — ради одного. Чтобы пятерым животным в стационаре было тепло, сыто и безопасно. Потому что если мы сделаем что-то иначе — кому-то из них станет хуже. Ни Пуховик не должен перегреваться в незнакомой тумбочке. Ни Искорка не должна лишиться керамической ванны. Ни Феликс не должен получить откат. Ради этого мы и работаем. Всё остальное — детали.

Ксюша помолчала. Потом медленно, задумчиво поправила очки.

— Такая уж наша фамтехская жизнь, — вздохнула она. — Ладно. Пойду дальше карточки заполнять.

***

К шести часам мы приняли восьмерых. Касса — двадцать две тысячи, с учётом скидок. Рекорд для обычного дня, а для нелегального подпольного приёма под носом у государственного инспектора — просто-напросто медаль за партизанскую отвагу.

Саня отправил ещё пять-шесть отвлекающих манёвров и к вечеру выглядел измотанным, но счастливым. Ему шла роль диверсанта. Пожалуй, даже больше, чем ему шла роль контрабандиста.

А потом система дала трещину.

Это случилось в половину седьмого, когда я заканчивал последний плановый приём Парень шёл к чёрному ходу, я провожал его, вернулся в приёмную и тут в окно я увидел Комарову.

И мне не понравилось то, что я увидел.

Комарова сидела за своим столиком уже не так расслабленно, как днём. Она подалась вперёд, к стеклу, и смотрела не на нашу дверь, а куда-то за угол здания — в сторону переулка. Блокнот лежал перед ней закрытый. Чашка отодвинута. В руке телефон, на который она только что что-то набирала.

Пока я смотрел, Комарова встала с места. Подошла к окну кафе вплотную и сложила ладонь козырьком к стеклу, отсекая отражения, чтобы лучше видеть улицу.

Очень плохо.

Она что-то заметила. Или почуяла. Или сложила в уме простую арифметику: я тут уже десять часов, никто в Пет-пункт не входит и не выходит, а при этом время от времени из-за угла здания возникают разные люди с живностью, которых я отсюда раньше не видел, и ведут они себя так, будто идут откуда-то, а не просто прогуливаются.

Простая логика. Даже тётка с канцелярским блокнотом её в конце концов заметит.

В эту же секунду на горизонте нарисовался очередной клиент. Женщина средних лет, в дождевике, с большой сумкой, из которой торчала картонка с вырезанной дыркой и оттуда блестел жёлтый глаз. Магическая сова, похоже. Или филин. Женщина уверенно шла к нашему крыльцу.

Комарова у окна уже достала телефон. Поднесла его к стеклу. Ориентируется, чтобы снять.

Ещё три секунды и она зафиксирует клиентку, идущую в переулок. И мне конец. Всем нам конец.

В кафе Саня тоже всё это увидел. Вытаращенные глаза, сжатый рот.

Он соображал секунду. Потом поднялся со стула. Взял со своего столика кружку с остывшим чаем. И по Саниному лицу я понял, что он об этом утреннем напутствии в данную секунду вспомнил очень-очень внятно.

Взял. И двинулся.

И я увидел, как Саня Шестаков, мелкий контрабандист, логист и диверсант на общественных началах, совершил то, что в летописях домашнего партизанского движения должно было остаться как образец мастерства.

Он сделал два шага к Комаровой. На третьем шаге его нога — вроде бы случайно — зацепилась за ножку свободного стула. Нога вильнула, тело повело вперёд, руки с кружкой взмыли в воздух, и Саня с громким, отчаянным, искренне-испуганным воплем…

…повалился прямо на Комарову.

Ровно настолько, чтобы содержимое его кружки траекторией по баллистическим законам опрокинулось прямо на синий казённый костюм инспекторши.

Остывший чай — не крутой кипяток, но и не холодный — хлестнул Комаровой на грудь, на воротник, на плечо, затёк под отворот пиджака.

Брызги долетели до блокнота, размазав чернила, превратив последние записи в сиреневые разводы. Несколько капель упало на её руки и на тыльную сторону ладони, в которой она держала телефон.

Телефон полетел на пол с сочным пластмассовым стуком.

Комарова заверещала.

Саня схватил со стола тряпку и попытался промокнуть ей костюм инспекторши. Комарова с яростью отбила его руку. Сумка в её другой руке качнулась и задела чашку с недопитым кофе на барной столешнице, и кофе теперь присоединился к чаю, дорисовывая картину тотальной катастрофы.

Олеся уже летела из-за стойки.

Она бросилась к Комаровой со стопкой бумажных салфеток, промакивая пиджак, извиняясь, причитая, отмахиваясь от рукава, с которого капала жидкая буро-коричневая смесь из чая и кофе.

Комарова стояла посреди кафе, мокрая, с размазанным блокнотом в одной руке и телефоном в другой, и рот её открывался и закрывался, набирая воздух для очередного выброса гнева.

Она схватила со своего столика мокрый блокнот, испорченный портфель, втиснула всё это под мышку, поискала глазами зонтик, подхватила его, обдав Олесю ещё одной порцией брызг с рукава, и, бормоча на ходу, поспешила к выходу, печатая каждый шаг.

Саня метнулся к стойке, расплатился (я видел через окно, как он сунул ей купюру), подхватил куртку и выскочил на улицу. Через сорок секунд он ворвался в клинику через парадную дверь, которую я к этому моменту уже отпер.

Я стоял в приёмной, скрестив руки на груди, и смотрел на них обоих.

— Открываем парадные двери, — сказал я. — Вывеску наружу. Саня — на шухер, следи за тротуаром. Оставшееся время работаем легально.

Саня козырнул мне мокрой ладонью и пошёл устанавливаться у двери. Ксюша отвязала колокольчик от тряпки, проверила, звенит ли он, и зажгла вывеску «Открыто».

До закрытия мы приняли ещё троих.

В начале восьмого я запер дверь. По-настоящему, на все три оборота замка и на засов. Снаружи пошёл дождь, над кафе «У Марины» горел тускло-жёлтый фонарь. Улица опустела.

Мы втроём сидели в приёмной. На плитке заварился чай. Мой, фирменный, с чабрецом.

Я разлил по трём кружкам. Одну протянул Ксюше, и она приняла обеими ладонями, прижала к груди и зажмурилась, вдыхая пар. Вторую — Сане. Он сидел на высоком табурете, свесив ноги, и выглядел как провинившийся подросток, которого родители не поругали по той простой причине, что были слишком рады возвращению непутёвого чада живым. Третью оставил себе.

Мы помолчали.

Ксюша отхлебнула. Чабрецовый дух пошёл по комнате, смешался с запахом спирта, и от этой смеси в операционной стало ещё уютнее.

— Михаил Алексеевич, — она открыла глаза, — а вы так круто всё это придумали! Ни одного клиента за день мы не потеряли! Столько пациентов через чёрный ход провели! И эту грымзу прогнали в мокром виде! Я до конца жизни её лицо помнить буду, когда чай на костюм лился! Это же… это же прямо победа!

— Не расслабляйся, — остудил я. — Завтра будет новый день. Она переоденется, выспится, напишет у себя в тетрадочке план Б и вернётся с распоряжением, печатью, фотоаппаратом и оперативником в придачу. Бюрократы упорные. Плюс теперь у неё личная обида — мокрый костюм, размазанный блокнот, разбитый телефон. Теперь это уже не работа, а месть. Работать нужно вдвое внимательнее.

— Не придёт, — спокойно сказал Саня.

Я как раз подносил кружку к губам. И замер.

— В смысле не придёт? — переспросил я, не опуская кружки.

— Почему? — Ксюша повернулась к Сане всем корпусом.

Саня отхлебнул чаю с видом человека, припасшего козырного туза на финал вечера и дождавшегося правильного момента, чтобы его выложить. Довольная улыбка расплылась по его физиономии от уха до уха, фингал под глазом дёрнулся, и в глазах заблестело такое самодовольство, что я сразу понял: Шестаков что-то знает. И знает давно.

— Да я пока там сидел, — неторопливо произнёс он, — у неё телефон пару раз звонил. А она в кафе говорила громко, потому что привыкла в кабинете общаться, и никто ей не объяснил, что в общепите, может, не стоит орать о служебных делах во всё горло. Я много чего интересного узнал.

Я поставил кружку на стол.

— Шестаков, — произнёс я медленно. — И ты молчал всё это время?

Саня пожал плечами, продолжая улыбаться.

— Ну, Мих, я же на задании был. Не буду же я посреди операции «Слепая зона» в клинику врываться и кричать: «Мих, послушай сплетню!». Я делу служил.

— Шестаков!!!

— А чего ты орёшь?

— А ну выкладывай немедленно, что ты там узнал!

Глава 7

Саня наклонился к кружке, принюхался к пару от чабреца и сделал глоток.

— Шестаков, — процедил я, — ещё одна такая пауза, и я тебя сдам не в «Сапфировый Коготь», а в кафе «У Марины» к Олесе. Пусть она тебе выставит счёт за все загубленные скатерти скопом.

— Ладно, ладно! — Саня развёл руками в примирительном жесте. — Только ты не перебивай, Мих. Рассказ длинный, с деталями, и если ты будешь ахать на каждом повороте, то мы до утра не закончим.

Ксюша хихикнула в кружку, с явным удовольствием от того, что хоть раз в жизни воспитательный процесс направлен не на неё.

Я откинулся на стуле и скрестил руки на груди. Поза «говори, я слушаю». Штука работала безотказно: собеседник чувствовал тишину как давление и начинал заполнять её.

Саня начал.

— Значит, так. В районе двух часов, у неё телефон зажужжал. Она посмотрела на экран, и лицо у неё сделалось — ну, как у школьницы, которую к директору вызвали. Дёрганое такое, напряжённое.

Он показал лицо Комаровой. Скривил рот, выпучил глаза, изобразил подобострастную складку на лбу и показательно протянул к уху невидимую трубку.

— «Слушаю, Валерий Петрович», — заговорил Саня голосом Комаровой, гнусавым, с той самой канцелярской тягучестью, которую она приволокла утром в Пет-пункт. — «Да, Валерий Петрович. Да, понимаю, Валерий Петрович». А потом ему, видно, надоело, он в ответ как взлает — я даже с трёх метров его слышал. Знаешь, когда в трубку орут, а она мембрану вибрирует. Трубка у Комарихи прямо пищала.

Ксюша поставила кружку на стол. Её очки поползли на кончик носа.

— И что он орал?

— Орал, что она где-то не там торчит, — продолжил Саня. — Что у неё на столе горит куча отчётов, что проверка в Зеленогорске согласована на среду, а она, сплошь и рядом, занимается хернёй.

Я выпрямился. Мозг щёлкнул, и первая кирпичная стена в картине мира сдвинулась с места.

— Продолжай, — сказал я.

— Комариха ему возражала. Мямлила, что у неё серьёзный сигнал, что она действует по обращению граждан, что нарушения у нас весомые. Ну, короче, всю ту муру, которую она вчера нам под нос совала.

Саня выдержал паузу и глянул на меня искоса — проверяя, дошло ли до меня, что он только что сказал.

Дошло.

Я сидел, крутил в голове услышанное и укладывал его в понятную схему. Если бы Комарова пришла ко мне по официальному сигналу, её бы никто не отчитывал за то, что она «торчит на окраине». Это была бы согласованная и одобренная служебная задача. И Валерий Петрович, её собственный начальник, не орал бы в трубку так, будто она ему лично зарплату проедает.

Значит, Комарова пришла не по сигналу.

Точнее, пришла по сигналу, но сигнал этот у неё был личный, внеслужебный. Такая проверка идёт мимо регистрационного журнала. Кто-то позвонил ей в обход, и Комарова, почуяв лёгкий заработок, побежала оформлять «инициативную проверку» на свой страх и риск. Начальство узнало и взбесилось, потому что такая самодеятельность выглядит скверно и пахнет коррупцией.

— Её кто-то нанял в серую, — произнёс я вслух.

Ксюша моргнула.

— Как это — в серую?

— Это значит, что ей занесли конвертик, тыщ десять-пятнадцать, может двадцать. Позвонили: «Тётя Тоня, тут такое дело, есть частник на окраине, шумит не по чину, пришли бы, проверили бы его построже, а то он, понимаешь, цены портит, репутацию подмачивает». Тётя Тоня обрадовалась — лёгкая прибавка к пенсии через десять лет — и побежала меня мурыжить. Тайно, в обход собственного начальства, без всяких бумаг. А начальство, вместо того чтобы подставить плечо, выдало ей по шее.

Саня закивал с восхищением:

— Ровно так. Я сам к этой мысли пришёл, пока сидел.

— И кто занёс? — тихо спросила Ксюша.

Я посмотрел на кружку с остывающим чаем. Чабрец пах успокаивающе, и в этом запахе хорошо думалось.

— «Сапфировый Коготь», вероятнее всего, — задумался я. — Мы у них только что вырвали яйцо Теневой Гончей вместе с Саней в комплекте. Правда, яйцо пришлось вернуть, но это неважно. И босс их, я видел, человек обидчивый. Это удар по его карману и по самолюбию. Такие бьют в ответ долго, с холодной головой и через любые щели. Просто ветеринарная мафия Петербурга, представь себе, собирается в бане, пьёт минералку, решает, кого задавить на этой неделе. Тот главарь говорит: «Предлагаю Покровского», и все одобрительно кивают.

Саня прыснул в кружку. Ксюша тоже не удержала лицо — улыбка поползла от уголков рта к глазам.

Ну вот. Уже смеются. Хороший признак. Когда команда смеётся после плохих новостей, значит ещё держится.

— Дальше, — потребовал я. — Что было после начальственного разноса?

— После разноса ещё интереснее. — Саня снова глотнул чаю. — Комарова мямлить-то мямлила, а Валерий Петрович её дожимать стал. Говорит: «Немедленно выезжайте в Зеленогорск». Там, оказывается, подпольную гильдию накрыли, какой-то склад с контрабандой, рук не хватает, нужен опытный инспектор на усиление. Минимум три дня она проведёт там.

Ксюша подскочила на стуле. Кружка дёрнулась в её руках, чай плеснулся на стол, но она даже не заметила.

— На три дня?! Это что, она к нам три дня не придёт?! — воскликнула она.

— В принципе, — хмыкнул Саня, — если сильно повезёт, то вообще никогда не придёт. Представь, у них там склад с контрабандой, дикие звери, обозлённые барыги, может, её там и растерзают к общей радости…

— Шестаков! — я стрельнул в него взглядом. — Без некрологов.

— Понял, молчу. В общем, Комариха, конечно, сопротивлялась, — продолжил Саня. — Говорила: «Валерий Петрович, я не могу, у меня тут срочное, я уже начала работу». Он ей в ответ: «Комарова, приказ ясен? Завтра в двенадцать утра на Московский вокзал, оттуда электрон на Зеленогорск, встречает вас там майор Косых, точка». Она поджала хвост и заткнулась. А потом добавил: «И я очень надеюсь, что по возвращению вы мне объясните, чем именно вы занимались на окраине, потому что по ряду признаков это похоже на злоупотребление служебным положением». Она ему: «Да, Валерий Петрович», и положила трубку.

Я выдохнул. Как будто с плеч сняли мешок с цементом, — и мешок, оказывается, весил прилично.

Три дня.

Комарова сидит в Зеленогорске, разгребает чужую контрабанду и пишет отчёты майору Косых. А я могу без спешки и паники найти способ легализовать зверьё.

— Хорошие новости, друзья, — произнёс я. — У нас есть время.

Ксюша заулыбалась.

— Ура! — тихо, но очень искренне выдохнула она. — Свобода!

— Свобода, — кивнул я. — Три дня, за которые мы приводим в порядок стационар, находим документы и возвращаем клинике легальный статус. За них успею сделать документы петам и больше никаких чёрных ходов и никаких Саниных интермедий с мелочью.

— Жалко, — Саня изобразил разочарование. — Я только вошёл во вкус.

— Войдёшь ещё, не сомневаюсь. Но пока — передышка.

Я снова потянулся за кружкой. Чай остыл, но пах по-прежнему хорошо, и первый же глоток прошёл по горлу знакомым горьковато-сладким теплом, которое для меня означает одно: день был паршивый, но закончился лучше, чем начался.

Саня смотрел на меня поверх своей кружки. Улыбался. Улыбка эта означала, что главное Саня ещё не выложил.

— Шестаков, — медленно произнёс я, — а теперь — вторая часть.

Он расплылся ещё шире.

— А я уж думал, ты сам не попросишь.

Саня наклонился вперёд. Локти положил на стол, лицо пододвинул ближе к моему, и в глазах его вспыхнул тот самый огонь, от которого в прошлом у меня заранее начинала болеть печень.

— Мих, ты меня выслушай до конца, ладно? Не перебивай, — попросил он.

— Выкладывай, — строго ответил я.

— Значит, слушай. Комарова после разноса ещё минут двадцать сидела, кофе цедила, думала. Потом у неё снова телефон зазвонил — и вот тут самое интересное.

Он снова сделал паузу. Я молча поднял бровь. Саня понял, что время артистизма вышло, и пошёл по сути:

— Звонил ей какой-то Сидоров. Ну, я так понял по разговору. Она ему: «Сидоров, я тебя предупреждаю по-хорошему, в Управление я сегодня не еду. И завтра не еду. И послезавтра тоже не еду, я в командировке!». Он ей что-то в ответ, она слушает, лицо у неё красное. И тут — слушай внимательно! — Комариха как рявкнет: «Пусть он сам ко мне приезжает и забирает! Я не нанималась курьером работать! Документы у меня дома в сейфе, а завтра в двенадцать на электричку! Не успеешь — твои проблемы!»

Я замер. Кружка в моей руке дрогнула.

— Какие документы? — поинтересовался я.

— Вот это самое вкусное! — Саня сиял, как начищенный пятак. — Она ему объясняла. Недели две назад в Питере брали какого-то крупного контрабандиста. Сам не пойми кого, я фамилию не расслышал, но по суете — серьёзный. У него нашли, кроме прочего, партию бланков. Чистых, настоящих, государственных. Полноценные ветеринарные паспорта с голограммами, с водяными знаками, с реестровыми номерами. Заготовки для регистрации фамильяров, все дела.

У меня в груди медленно, торжественно зашевелилось то самое чувство, которое в прошлой жизни появлялось, когда в руки попадал редчайший реактив или редкий справочник по химерологии, — холодное, внимательное, сосредоточенное любопытство профессионала.

— Сколько бланков? — спросил я ровно.

— Комариха сказала, что там целая партия. Сколько конкретно, не уточняла.

— И эти бланки — у неё?

— У неё в сейфе, — подтвердил Саня. — Они их изъяли как вещдок, опечатали, описали, оформили. Комарова должна была их сегодня везти обратно в центральное Управление, потому что по инструкции такие вещдоки хранятся только там. А тут у неё командировка, и она отказалась мотаться. Передаёт их этому Сидорову, который за ними завтра утром приедет.

Ксюша сидела, сжимая кружку, и глаза у неё были огромные. Она переводила взгляд с меня на Саню и обратно, и в её лице читался невысказанный, но очень отчётливый вопрос: «А что будет дальше?»

Саня смотрел на меня. Ждал.

И я понимал, чего он ждёт. Он ждал, что я сложу в голове два плюс два. Партия настоящих бланков. Командировка Комаровой. Передача на улице, в городской точке, в руки какого-то Сидорова, которого она в глаза не видела (судя по тону, они говорили по работе, но лично — вряд ли). Идеальная, тёпленькая, на блюдечке вынесенная возможность…

— Мих! — выдохнул Саня. — Ты представь! Это же подарок судьбы! Нам не надо никого искать в даркнете, не надо нарываться на подставу, не надо платить полтинник непонятно кому! Мы просто возьмём их! Экспроприируем, как Робин Гуд! У зажиточных бюрократов — для нуждающихся зверей!

Ксюша поперхнулась чаем. Закашлялась в кулачок, сбила очки на кончик носа, беспомощно посмотрела на меня.

Я сидел. Медленно ставил кружку на стол. Смотрел на Саню так, как смотрят на человека, который только что предложил вскрыть вену ради эффектной фотографии.

— Саня, — произнёс я ровно, — ты меня знаешь.

— Знаю, Мих, — кивнул он.

— Ты знаешь, что меня тянуло на много разных глупостей. Спасать чужих зверей, брать кредит у Чингиза, ломиться в элитный госпиталь посреди ночи, травить боевых гепардов полынью. Я авантюрист в душе, Саня. Не такой… авантюрный, как ты, но авантюрист.

— Ну, — осторожно сказал Саня.

— Мы не будем красть вещдоки у государственного инспектора. Это не серая шалость, это не партизанская медицина и не розыгрыш по-дружески. Это статья сто шестьдесят вторая Уголовного кодекса, разбой, группой лиц по предварительному сговору, от восьми до пятнадцати с конфискацией имущества. Сверху — статья двести девяносто восьмая, воспрепятствование осуществлению правосудия, и отдельной строкой кража государственных бланков строгой отчётности. У тебя и так фингал под глазом, а у меня — Золотарёв и полный стационар нелегального зверья. Для полного счастья не хватает только организованной преступной группы.

Саня ссутулился. Улыбка погасла, азарт в глазах приугас, и он стал похож на пса, которому показали мяч, а потом убрали за спину.

— Мих, ну я же про дело. Я же для зверей.

— Саня, — я наклонился к нему через стол. — Ты хоть примерно представляешь, как допрашивают по сто шестьдесят второй? Я тебе на пальцах объясню. Тебя берут в тёмном углу, на тебя вешают троих понятых и адвоката. Адвокат по назначению спит на допросе. Следователь бьёт тебя не кулаками — бьёт вопросами, в той последовательности, в которой у тебя путаются воспоминания. Ты подписываешь всё, на что укажут пальцем, потому что не спал трое суток и уже не соображаешь. Потом ты едешь в суд и получаешь свой срок. Через восемь лет ты выходишь, и никакого Пухлежуя у тебя уже нет, потому что в стационаре его давно распилили на анализы, а потом сожгли в крематории биологических отходов. Это называется — «для зверей».

Саня смотрел на меня. Улыбка окончательно исчезла, и на её месте проступило детское, растерянное выражение, с которым он когда-то, лет десять назад, смотрел на меня во дворе, когда у него в очередной раз пропали деньги от мамы на обед, а я делился с ним бутербродом и говорил, что всё как-нибудь образуется.

— Понял, — тихо сказал он.

— Точно понял?

— Точно. Извини, Мих. Я не подумал.

— Ты никогда не думаешь, Саня. В этом твоя беда и твоё единственное преимущество. Ты живой. Но живой человек без головы — это заготовка для покойника.

Ксюша сидела, не смея пошевелиться. Очки у неё сползли уже совсем низко, и она, кажется, впервые в жизни забыла их поправить. Смотрела в стол.

Я выдохнул. Спрятал за выдохом раздражение, усталость, лёгкое сосущее чувство под ребром, понимая, что делами управлять я могу, а людьми — далеко не всегда.

— Ну всё, — я хлопнул ладонью по столу, и оба вздрогнули. — Тема закрыта. Бланки обсуждать не будем. И придумывать тоже не будем. Никаких ночных рейдов на кофейню, никаких засад у вокзала, никаких совместных подвигов. Документы я найду сам, по-своему, другим способом.

— Как? — спросила Ксюша тихо.

— Есть у меня пара идей. В Питере достаточно честных людей с нужными связями, я кое-кого вспомнил. Завтра с утра пройдусь, поговорю.

Соврал я уверенно. Лицо держал ровно. Голос не дрогнул. Говорить неправду я умел так, чтобы на неё опирались, как на табуретку, и подлог не замечался. Умение это — побочный продукт долгой жизни в корпоративной медицине, где честность означала увольнение, а вежливая ложь — сохранение должности. Полезный навык.

Ксюша кивнула. Саня — тоже.

— А вас я отпускаю, — я встал со стула. — У вас официально два выходных. Отсыпайтесь, ходите в кино, гуляйте, ешьте мороженое. Саня, тебе особое распоряжение: не лезь никуда, и не геройствуй. Просто живи, сколько можешь, обычной жизнью. Посмотри сериал какой-нибудь. У тебя дома сериалы смотреть нечем?

— Мих, — Саня вскинулся, — а клиника?

— Клиника завтра закрыта. Санитарный день, я один разберусь. Послезавтра — тоже, скорее всего. Приходите в среду утром. Мне нужно время, чтобы разобраться с документами. А вам нужно отдохнуть.

— Но…

— Шестаков. Я сказал. Разговор окончен.

Он открыл было рот. Посмотрел мне в лицо. И закрыл.

— Ладно, — пробурчал он. — По домам так по домам. Только, Мих, если что — звони, — сказал он.

— Позвоню, — я улыбнулся одной стороной рта. — Хотя ничего такого не случится. Обещаю.

Ксюша встала, одёрнула халат, сняла его, повесила на крючок у двери. Халат качнулся, рукав задел пустой рукав Саниной куртки, ткань хлопнула о ткань с тем тихим бытовым звуком, с которого в обычных домах начинается обычный вечер.

Она надела свою куртку. Рюкзак с брелоком-котёнком закинула за плечо. На пороге обернулась и поймала мой взгляд.

— Михаил Алексеевич… — начала она.

— Да?

— Вы же не… ну… глупостей не наделаете?

Я посмотрел на неё.

— Ксюш, — ровно ответил я. — Поздно, дорогая. Я уже в том возрасте, когда глупостей не делают. Их совершают молча, по плану и в одиночку.

Она смотрела на меня ещё секунду. Что-то в её лице дрогнуло, и я понял, что фразу эту она запомнит надолго. Ведь я был ненамного старше её.

— Спокойной ночи, — тихо сказала она. И вышла.

Саня ушёл следом. Я остался один в приёмной. Три пустые кружки на столе. Запах чабреца, антисептика и остывшего чая. Лампа гудит. Из стационара доносилось тихое посапывание Пуховика и мерный шум нейтрализатора в боксе Шипучки.

Я подошёл к окну. Отогнул жалюзи.

Кафе «У Марины» уже опустело. Комаровой за третьим столиком не было — она, наверное, уехала домой собирать чемодан, зубную щётку и копию приказа о командировке. Завтра в двенадцать утра — электричка в Зеленогорск.

Так, теперь у меня есть три дня.

***

Утро встало серое, тяжёлое, с тем особым мартовским светом, в котором всё вокруг выглядит слегка постиранным и плохо отжатым.

Я зашел в клинику в восемь. Табличку «Закрыто» на дверь повесил, жалюзи опустил до половины, свет зажёг только в стационаре и в операционной. Снаружи Пет-пункт выглядел мёртвым. Внутри шла обычная утренняя рутина, которую обычно я совмещал с приёмом, а сегодня — мог провести спокойно, в своё удовольствие.

Кормёжка.

В стационаре пахло подогретым кормом, эфирной мятой и тёплой шерстью. Пуховик у меня сегодня первый по очереди — потому что барсёнок за ночь проголодался и тыкался мордой в решётку бокса с таким видом, будто я его подвёл лично. Я открыл дверцу, взял миску, поставил на пол, и Пуховик немедленно полез к ней обеими передними лапами, ткнулся в оленину носом и зачавкал.

— Ну-ну. Манеры на месте, — улыбнулся я.

«…вкусно… тёплое мясо… человек хороший…»

Барсёнок поднял на меня глаза. Чмокнул губами, утопил нос в миске, снова зачавкал.

Я потрепал его по загривку. Шерсть у Пуховика росла медленно, клочьями, и по хребту её ещё не хватало, но лапы уже стояли крепко, и задние, месяц назад парализованные, теперь работали почти наравне с передними. Через полгода-год уже не будет видно разницы с дикими сородичами. А пока — реабилитация, массаж, мясо, витамины.

Искорка в соседнем боксе уже хрустела своим. Особый сухой корм с минеральной присадкой — брикеты размером с костяшку домино, твёрдые, как галька, и пахнущие серой. Саламандра захватывала их языком, втягивала в пасть и размалывала челюстями с тем ровным костяным хрустом, от которого неподготовленный человек ежится.

Рубиновая чешуя блестела, гребень на хребте пульсировал ровным тёплым светом, и температура в боксе держалась на уютных сорока пяти — идеально для саламандры третьего уровня.

«…вкусно… хрусть… хрусть…»

Шипучка в своём террариуме сидела на камне, прикрыв глаза. Перед ней была миска с нейтрализованной органикой, кусочки куриного желудка в щелочной заливке. Мимик лениво тянулся к миске языком — длинным, раздвоенным, переливающимся, — подцеплял кусочек, втягивал и опять застывал. Пищеварение у неё медленное, энергозатраты минимальные, и большую часть дня она проводила в состоянии, среднем между сном и засадой.

Феликс в клетке сидел на жёрдочке, прищурив один глаз. Второй смотрел на меня с тем выражением, с которым старый профессор смотрит на опоздавшего на лекцию студента. Я молча поставил ему плошку с мясным кормом — обогащённый рацион для эволюционировавшей совы, с витаминным комплексом, сбалансированный по белку.

— Буржуазный корм, — прокомментировал Феликс скрипуче. — Предназначенный для подавления классового сознания через удовлетворение базовых потребностей.

— Ешь давай, Ильич. Революция на пустой желудок не делается.

Феликс помолчал. Одним глазом глянул на плошку. Вторым — на меня. Потом слез с жёрдочки, подошёл к плошке и начал есть — с достоинством, не спеша, стараясь не уронить марксистскую осанку.

Пухлежуй лежал под боксом Пуховика — почему-то именно там ему нравилось спать, — и во сне облизывал собственную лапу. Я поставил перед ним миску с кашей, и Пухлежуй, не открывая глаз, приподнял морду, потянулся к миске и зачавкал, по-прежнему с закрытыми глазами. Эволюция.

Я обошёл всех. Проверил показатели на браслете, пощупал температуры, глянул на корм. Всё в норме. Звери в порядке.

А вот с документами у меня был не порядок.

Я вернулся в приёмную, сел за стол, включил ноутбук.

На форумах ждала засада. ВетРег_Спб оказался ловушкой. Любой другой контакт через сеть — потенциальная новая ловушка, потому что моё имя уже, видимо, было в списке наблюдения, и оперативники меня пасли.

Что оставалось? На поклон к Золотарёву с просьбой о помощи — безумие. К Чингизу за вторым кредитом на покупку левых паспортов через криминальные связи — самоубийство. Честно оформить зверей через легальные процедуры — за три дня не успею, за три недели — может быть, и то без гарантий.

Чай остыл в кружке. Я отпил, уже без удовольствия, просто потому что надо было чем-то занять руки.

Саня был прав, как ни крути. По ситуации — прав. Да и по сути прав. Бланки Комаровой — это самый простой, быстрый и надёжный способ решить проблему. Один раз, аккуратно, без последствий — и у меня в руках инструмент, который закрывает все вопросы на ближайшие годы.

Но я запретил. И запретил правильно. Потому что один раз переступишь черту — и потом вся жизнь катится по наклонной. Я знал людей, которые начинали с такой же «одной маленькой операции для благой цели» и заканчивали на кладбище через пять лет.

И всё-таки мысль сидела в голове, как заноза под ногтём, и чем больше я пытался её вытеснить, тем настойчивее она возвращалась.

Я закрыл ноутбук. Встал. Пошёл ставить чайник, просто чтобы разорвать круг собственных мыслей физическим движением, и в этот момент…

Входная дверь взорвалась.

Не в буквальном смысле, конечно. Но стук был такой, что я подумал, будто её с разбегу бодает носорог.

Бух-бух-бух-бух-БУХ!

Пять ударов, кулаком, с короткими интервалами, и каждый удар — такой, что у меня задрожала лампа на столе. Я подошёл к двери, глянул в глазок.

На крыльце, перекрывая собой всё поле обзора, стоял Панкратыч.

Взъерошенный. Лицо красное — то ли от холода, то ли от волнения, а скорее от того и другого сразу. Воротник старой военной куртки перекошен, шарф болтается на одном плече. И под курткой, на груди, под застёжкой — что-то круглится. Что-то, что он придерживает ладонью изнутри, очень бережно.

Я открыл замок, распахнул дверь.

— Панкра…

— Покровский! — прорычал он свистящим полушёпотом, и это был не тот громовой бас, от которого в прошлый раз сотрясались стены моего пункта из-за сгоревшего линолеума. Это был полушёпот-команда, из окопов под артобстрелом. — А ну, закрывай дверь! Быстро!

Он протиснулся внутрь, едва не снеся меня плечом. Прошёл в приёмную, обернулся и ткнул пальцем в дверь за моей спиной.

— Дверь! Запирай! На засов, Покровский! И шторы задёрни! — рыкнул он.

Я послушно повернул ключ в замке. Опустил жалюзи до упора. Панкратыч к этому моменту стоял посреди приёмной, оглядывался со шпионской интенсивностью, и в каждое движение вкладывал столько скрытности, сколько обычно вкладывается в побег из концлагеря.

— Семён Панкратыч, — спокойно произнёс я, — что стряслось?

Он посмотрел на меня. Маленькие глаза под густыми бровями горели, как два уголька в печи. Губы дрожали. Руки у него — большие, грубые, с рубцами от давних военных дел — тряслись мелкой частой дрожью, и трясло его, судя по всему, не от холода.

— Покровский… — он облизнул губы. — Покровский, ты… ты спец? Ты же спец?

— По животным — да. По вам лично — нет.

— По животным! Вот по животным мне и надо!

Он оглянулся на дверь. Скользнул взглядом к окну. Вернулся к двери ещё раз с таким видом, будто ожидал, что сквозь кирпичную кладку сейчас полезут агенты спецслужб.

— Покровский, — выдохнул он. — Посмотри. Посмотри мне в лицо и скажи как специалист, чтобы я понимал. Это вообще нормальная животина? Или мне опять бракованную подсунули? Или я… или я сам с ума съехал, и у меня глюки?

Руки его нырнули под куртку. Вытащили свёрток — небольшой, завёрнутый в старый клетчатый платок, из тех, в которых дачники носят огурцы с грядки. Панкратыч держал свёрток обеими ладонями, бережно, будто в нём лежала граната.

Дышал он часто, ртом, как после пробежки.

Опустился на колено. Осторожно, по-стариковски, прижимая свёрток к груди.

Положил платок на пол.

Развернул.

Первый уголок. За ним — второй. Третий. Четвёртый.

Я наклонился. Смотрел сверху вниз в развёрнутый платок.

Секунду я не мог пошевелиться. Дыхание остановилось, и моргать тоже разучился — зрачки мои расфокусировались и снова сфокусировались, и вместе с фокусом вернулось сознание, только теперь сознание работало в режиме, в котором оно работает у врача, увидевшего на столе что-то невозможное.

Мозг мой сначала сказал: «Этого не бывает».

Потом поправился: «Этого не может быть прямо здесь, в Пет-пункте на окраине Питера, на клетчатом платке, в руках у моего арендодателя».

А потом, ещё через полсекунды, констатировал: «И тем не менее, оно здесь лежит. И с этим надо разобраться».

***

Ксюша вышла из автобуса на «Адмиралтейской», и первым, что она почувствовала, был холодный ветер с Невы. Который лез в воротник куртки, забирался под шарф, щипал щёки и, кажется, пытался отдельно прихватить очки, чтобы они слетели и улетели в канал.

Она поправила очки пальцем, подтянула шарф повыше и одёрнула рюкзак за плечом. Брелок-котёнок качнулся, она машинально коснулась его — и пошла в ту сторону, куда велел идти Саня.

По сообщению, которое пришло в семь двадцать утра. Короткое, деловое, с интонацией генерального штаба: «Подъезжай к десяти на адмиралтейскую. Жди за углом дома двадцать по садовой. Срочно. Шестаков».

Ксюша тогда прочитала сообщение, уставившись в потолок. Потом перечитала — ещё и ещё раз.

Сердце в груди ранним утром сделало странное движение — провалилось куда-то вниз, а потом вернулось на место, но уже стало биться чаще.

«Что это?» — подумала она.

Варианты множились в голове, как котята в песочнице. Вдруг он что-то узнал про инспектора? Может, попал в переделку и просит помощи? Или придумал очередную авантюру и хочет её обсудить вживую? Или…

А потом пришёл самый неприятный вариант.

А вдруг это свидание?

Ксюша села на кровать. Плотно. Положила ладони, проверила пульс на запястье.

Семьдесят четыре. Слегка учащённый. Учитывая физическое состояние покоя — очень учащённый.

«Нет, — строго сказала она себе. — Это не свидание. Это Шестаков. Он же уронил на инспекторшу чай. Он же ходил в клинике в розовом фартуке. Он же украл у контрабандистов яйцо Теневой Гончей и засунул его в желудок собственного питомца. Ни один нормальный парень такого не делает. А если и делает — он точно для свиданий не годится».

Пульс чуть успокоился. Семьдесят.

«С другой стороны, — возразила ей другая, куда более впечатлительная часть, — у него улыбка. И он смешной. И он Михаила Алексеевича слушается. И вчера, когда Комарова на него орала — „Кто вас только на свет произвёл?!“ — он был такой трогательный в этом своём покаянии, у меня даже…»

Пульс снова полез вверх. Семьдесят пять. Восемьдесят.

«ОЙ НЕТ. Нет-нет-нет, — мысленно замахала руками Ксюша. — Только не это. Я не готова. Совершенно, ни капли не готова! У меня же в голове ещё не разобрано, что к чему, а он обаятельный, заговорить может, и я же ни разу не…»

Она вскочила с кровати. Прошла к зеркалу. Посмотрела на себя.

На неё смотрела девушка с растрёпанными после сна волосами, в мятой пижаме с котиками, в больших круглых очках. Лицо — бледное, глаза — серые, волосы — тёмно-русые, ничего особо выдающегося. Обычная Ксюша. Ассистент ветеринара. Коллекционер брелков. Любительница таро-карт и ромашкового чая.

«Хорошо, — сказала она себе. — Даже если это свидание — я не готова. Значит, надо быть строгой. Сдержанной. Неприступной. Деловой».

Она открыла шкаф. Посмотрела на свои вещи. Свитер с оленем — не подходит, слишком по-домашнему. Платье в ромашках — не подходит, слишком легкомысленно. Джинсы и водолазка чёрная — подходит, строго, деловито, без сигналов.

Оделась в чёрную водолазку. Натянула джинсы. Посмотрелась в зеркало — получилась девушка в отпуске. Хорошо.

Шарф. Куртка. Рюкзак с брелоком. Очки. Дверь.

Сейчас она шла от «Адмиралтейской» к Садовой, поправляя на ходу очки и беззвучно репетируя эту фразу. «Шестаков. Что случилось?». Голос в голове звучал уверенно. Холодно.

За углом дома двадцать на Садовой стоял человек.

Воротник куртки поднят до ушей. Голова втянута в плечи. Руки в карманах. Поза такая, будто он стоит тут уже час, продрог до костей, но стоит принципиально, потому что не может шелохнуться, иначе раскроет позицию.

Он заметил Ксюшу за десять метров. И, вместо того чтобы помахать или просто кивнуть, сделал Ксюше знак. Пальцем. Тонким, жестоким движением, с интонацией «ни звука, не привлекай внимания».

Ксюша, помимо воли, подобралась. Сжала кулачки в карманах куртки. И, подойдя, произнесла ровно ту фразу, которую отрепетировала:

— Шестаков. Что случилось…

— Тихо! — шёпотом зашипел Саня, и шипение у него вышло настолько конспирологическое, что мимо проходивший дедок с пакетом удивлённо обернулся. — Не ори!

— Я не ору. Я тихо говорю.

— Тише, я сказал! Тут уши везде! — он огляделся по сторонам с таким заговорщицким видом, что дедок с пакетом ускорил шаг. — Иди за мной!

Ксюша набрала воздуху в лёгкие, чтобы возразить, но Саня уже схватил её за рукав и потянул за угол.

Она шагнула за ним.

За углом открылся вид на небольшую улочку, ведущую к площади.

— Шестаков, — тихо, но уже с нарастающим подозрением произнесла Ксюша, — ты зачем меня сюда привёл?

Саня посмотрел на неё. Тем своим взглядом, в котором восторг, паника, азарт и упрямство смешивались в коктейль, от которого у неё мгновенно похолодело под ложечкой.

— Ксюх, — он сглотнул. — У меня к тебе дело. Серьёзное.

— Какое?

— Слушай и не перебивай. Вчера Миха нам что сказал? Никаких бланков. Запретил. Да? Запретил?

У Ксюши внутри похолодело сильнее.

— Запретил, — подтвердила она.

— Ну вот. А я тебе, Ксюх, вот что скажу. Миха — человек правильный. Святой просто. У него старая голова на молодых плечах, понимаешь? Он перестраховывается, он думает за всех сразу. Он как старый генерал: ему главное, чтоб личный состав в живых остался, а уж победят там или не победят — это вопрос второй.

— Шестаков…

— Не перебивай. Так вот. Нам с тобой, Ксюх, в отличие от Михи, переживать за каждую букву закона некогда. Мы рассуждаем попроще. Если звери в беде — зверей надо спасать. И если для этого надо один раз перешагнуть через статью уголовного кодекса — значит, один раз перешагнём. Потому что альтернатива…

Он замолчал. Сглотнул.

— Ты помнишь, что Миха сказал вчера? Про Феликса, про Шипучку — помнишь? — спросил он.

Ксюша помнила. Слова «исследовательский центр» и «вскрытие при жизни» сложились у неё в голове в картинку, от которой её до сих пор передёргивало.

— Помню, — кивнула она.

— Вот и, — Саня посмотрел на неё серьёзно, без тени обычной шебутной улыбки, и от этой серьёзности Ксюша вдруг увидела его совсем по-другому: не контрабандиста в худи, не жулика с розовым фартуком, а повзрослевшего парня, готового драться за существо, которое дороже ему больше всех на свете. — Пухлю они увезут в «Сапфировый Коготь». Там его кастрируют, накачают стимуляторами и выставят на бои. Через полгода от моего Пухли останется шкурка и грустные глаза. Я этого не переживу, Ксюх. Честно говорю. Не переживу.

Голос у него дрогнул. В самом конце, на слове «переживу», — дрогнул, тихо, но отчётливо. И Ксюша, которая полчаса назад репетировала холодное лицо и фразу «Шестаков, что случилось», поняла, что в этот момент все её репетиции летят к чертям.

— Саня, — она впервые за всё утро назвала его по имени. Не Шестаков. — Ты хочешь украсть эти бланки?

— Хочу, Ксюх.

— А Михаил Алексеевич?

— А Миха, когда мы принесём ему готовые документы, уже не отвертится. Он их возьмёт. Потому что у него совесть, а совесть у него велит спасать зверей. Он нас отругает. Пожурит. Может даже выгонит на недельку. Но бланки он возьмёт и документы на всех оформит. Я его знаю, Ксюх. Лучше, чем он сам себя знает.

Ксюша представила Пуховика в клетке для транспортировки, с биркой на лапке, в грузовом отсеке какого-нибудь исследовательского фургона. Рядом мысленно возникла Искорка — уже крупная, красивая, — в стальной клетке, стянутая зажимами, готовящаяся пережить «эвакуационную процедуру». А следом и Феликс в стерильной лаборатории, на столе, с закреплёнными крыльями, — и ей стало так страшно, что она непроизвольно схватила Саню за рукав.

Пальцы сжались в кулачки. Очки съехали, и она механически поправила их.

«Я не готова к этому, — подумала она. — Я вообще не готова. Я не украду даже шоколадку в супермаркете, не то что вещдоки у госинспектора».

И тут же следом:

«Но если я этого не сделаю — они умрут. Или станут медленно умирать. Из-за того, что я струсила».

Она выдохнула.

И то, что она натренировала в автобусе, и даже готовое «Шестаков, что случилось», отложила теперь в самый дальний ящик памяти.

— Хорошо, — голос прозвучал тихо, но уже без дрожи. — Я согласна. Что надо делать?

Саня выдохнул. Облегчение на его лице проступило так ярко, что стало понятно: он всю дорогу до Адмиралтейской боялся, что она ему откажет, развернётся и уйдёт и тогда план развалится.

— Ксюх. Умница. Так, слушай внимательно… Ой-ой-ой! Вон она идёт, — Саня показал глазами. — Сейчас войдёт в кофейню. Будет ждать этого Сидорова. Всё, Ксюх. Собираемся. Запускаем план-капкан. По дороге объясню!

Глава 8

Они бежали. И Саня тараторил по пути:

— Так, слушай. Сейчас я захожу первым. Ты секунд через тридцать после меня, не раньше и не позже. Зайдёшь раньше, и она тебя засечёт до начала отвлечения. Опоздаешь — я уже начну, а ты не успеешь в момент. Поняла?

— Тридцать секунд, — повторила она.

— Не считай секундомером, считай сердцебиением. Обычно один удар — это секунда. Тридцать ударов. Как ни дрожи — сердце у тебя сейчас фигачит на девяноста, значит, тебе нужно сорок-пятьдесят ударов, а никак не тридцать. Смотри по ощущениям.

Она кивнула. Пульс в запястье действительно гнал, как спринтер на финише. Девяносто, а может и сто.

— Дальше. Я захожу, проверяю обстановку. Вариант лёгкий: Сидорова ещё нет. Тогда я отвлекаю одну Комариху, ты подходишь со спины и берёшь. Вариант сложнее: Сидоров уже пришёл. Это не фатально. Отвлекаю обоих.

— Как? — не поняла Ксюша.

— Придумаю на месте, — он ухмыльнулся. — Ксюх, главное не смотри на меня и не реагируй на меня. Вообще. Я для тебя не существую. Я как декорация. Ты видишь только столик, только папку, только бумаги. Больше ничего.

— Хорошо.

— Подходишь с той стороны, с которой стоит стул Комаровой. На стуле рядом, на соседнем, у неё будет портфель или папка. Скорее всего, папка лежит прямо на столе — она же приготовилась передавать. Но могла положить на стул, если место за столом будет занято Сидоровым. Ориентируешься на ходу.

— А если она эту папку в руках держит?

— Тогда отступаем, делаем вид, что зашли по ошибке, — Саня посмотрел Ксюше в глаза, и взгляд у него были серьёзный, очень, без обычной дури. — Ксюх. Если что-то пойдёт не так — не лезь на рожон. Отходи. Выходи через главный выход, медленно, не бегом. На улице сворачивай направо, иди сто метров до угла и там меня жди. Если меня не будет через пять минут, то садись в автобус и езжай к Михе. Ясно?

— Ясно, — кивнула она.

— Не геройствуй. Папка того не стоит, если придётся попасть в отделение. Поняла меня?

Она кивнула. И Саня сжал её локоть, как старший брат сжимает плечо младшей сестрёнке перед тем, как отправить её на экзамен.

— Ты — тень, Ксюх, — он чуть наклонился к её лицу. — Тень на кошачьих лапах. Не топай, не шаркай, не суетись. Скользи.

Ксюша кивнула и посмотрела вниз, на свои ботинки. Ботинки эти оставляли след почти на каждом полу, по которому им случалось пройти, потому что рифлёная подошва цеплялась за плитку, за линолеум, за что угодно, и при движении шаркала с таким шумом, будто тащила за собой старый диван.

«Тень», — мрачно подумала Ксюша.

Утро уже подарило ей два тревожных знака. Возле автобусной остановки, когда она торопливо шагала по мокрому тротуару, подол её куртки зацепился за торчащий из чугунного забора прут и она не просто зацепилась, она натянулась, дёрнулась и вырвала подкладку по всей нижней кромке с таким треском, будто курточку разорвала на лоскуты разъярённая кошка. Теперь из-под куртки у неё торчала синтетическая бахрома, и бахрома эта при ходьбе задевала ноги, шурша, как сухие листья.

Второй знак настиг её на подходе к метро. Она полезла в карман за ключами, чтобы проверить, взяла ли с собой их. У Ксюши была привычка проверять ключи каждые пятнадцать минут, и привычка эта не раз её выручала, пальцы обхватили связку, вытянули… и связка выскользнула. Пролетела красивой параболой и булькнула в большую мутную лужу на тротуаре, прямо посреди жирной мазутной плёнки.

Ксюша потом четыре минуты, стоя на корточках под удивлёнными взглядами прохожих, вылавливала ключи из лужи, запустив руку в ледяную воду. Рука у неё до сих пор была мокрой.

Какая из неё тень? Никакая.

Звяканье ключей в кармане, синтетическая бахрома по подолу, замёрзшие напрочь руки...

Она была антитенью. Ходячей катастрофой в женской форме.

И всё-таки она шла туда.

Потому что перед глазами стояла одна и та же картинка. Снежный барсёнок, впервые вставший на задние лапы. Саламандра, пускающая карамельные пузыри в тазу. Сова-марксист, торжественно оглашающая приговор буржуазии поверх тарелки с мясным кормом. Пухлежуй с обрубком хвоста, сопящий у Саниных ног. Все они.

Если она сейчас повернётся и уйдёт их увезут.

И тогда рифлёная подошва её ботинок, оторванная подкладка куртки и мокрая рука с выловленными из лужи ключами станут неважны. Потому что в жизни некоторые вещи важнее её личной неуклюжести, и таких вещей на свете немного, а вот эта как раз из них.

— Саня, — тихо сказала она. — Иду.

Он ещё раз сжал её локоть. Они уже подходили к кафе.

Колокольчик звякнул над дверью.

Ксюша осталась стоять у стены. Стала считать удары сердца.

Один. Два. Три.

Сердечко на кирпиче смотрело на неё выцветшим розовым.

Пятнадцать. Шестнадцать. Семнадцать.

Она глубоко вдохнула.

На счёт двадцать два она оторвалась от стены и пошла.

Встала перед дверью, продолжая считать. Попыталась выровнять дыхание и привести себя в порядок, чтобы не выглядеть подозрительной.

Колокольчик над дверью кофейни звякнул вторично, без особенной претензии.

Ксюша шагнула внутрь. Тёплый запах кофе, ванильных булочек и жареных сырников ударил в лицо, и на секунду она забыла, зачем пришла, — желудок у неё свело от голода, и мелькнула безумная мысль заказать сырник и сесть к окну, как обычная девушка в будний день.

Секунда прошла. Она взяла себя в руки и обвела взглядом зал.

Столик у окна. Третий от входа, как и описывал Саня. За столиком сидела Комарова. Синий казённый костюм, прямая спина, плотно сжатые губы. Перед ней стояла чашка кофе, раскрытый блокнот, ручка. А напротив…

А напротив, на стуле, сидел мужчина.

Ксюша похолодела.

Мужик был противный на вид. Не в прямом, бытовом смысле противный, а так, как бывают противными люди с неприязненной сущностью, прописанной на лице крупными буквами.

Лет сорока пяти, с седеющими висками, в дорогом сером костюме, с галстуком в мелкую бордовую клетку. Лицо — прилизанное, ровное, с тонкими губами и маленькими глазами, засевшими в складках век. В руке стакан с водой, у ноги кожаный дипломат из тех, с какими в советское время ходили партийные работники среднего звена.

Сердце у Ксюши провалилось. Она слышала как Комарова называла его Сидоров.

Саня в этот момент стоял у стойки и заказывал кофе. По его напрягшейся спине, по тому, как коротко он стрельнул взглядом в сторону столика и тут же отвернулся, Ксюша поняла: Саня Сидорова тоже увидел. И ситуация, по его оценке, только что стала в разы сложнее.

Она подошла к стойке с другой стороны, сделала вид, что изучает витрину с пирожными. Встала так, чтобы Комарова не видела её лица.

— Чёрт, — Саня процедил слово одними губами, наклонившись к стойке и притворяясь, будто рассматривает меню. — Не успели. Этот Сидоров уже пришёл.

— Отменяем? — прошептала она, не поворачивая головы. В голосе её, помимо страха, Ксюша с удивлением расслышала и надежду — маленькую, но реальную.

— Отменяем? — Саня повернулся к ней, и глаза у него загорелись тем самым шальным азартом, от которого у неё каждый раз потом болела голова и саднила совесть. — Ты с ума сошла? Нет, Ксюх. Ничего не изменилось. Просто теперь у нас уровень «Хардкор».

— Хардкор?

— Буду отвлекать обоих. Сразу. Плотно. Чтобы они даже на секунду глаза друг от друга оторвать не успели. А ты работаешь по тому же сценарию — подходишь, забираешь, уходишь. Только действовать надо в два раза быстрее. Ясно?

Ответа у неё не было. Только взгляд — на Сидорова, на его прилизанное лицо, на аккуратно выложенные на стол руки с короткими ухоженными ногтями, на дипломат у ноги. Ксюше казалось, что отвлечь такого человека нельзя ни в какую сторону. Он сидел на стуле, как на троне, и вся его поза говорила: «Я здесь по делу, меня ничем не сбить, посторонних не замечаю».

— Саня, — прошептала она, — он же спец, наверное. Он же тоже в системе. Его не возьмёшь на «какой пирожок». Он тренированный.

— Все люди тренированные, — Саня потёр подбородок, и в глазах его заработали шестерёнки. — Вопрос в том, к чему конкретно тренированы. Он тренирован игнорировать обычную суету. А вот необычную…

Он не договорил. Голова у него на полградуса повернулась вправо, взгляд зацепился за что-то в районе служебного входа, и на лице медленно, как расцветает мухомор в сыром лесу, расплылась улыбка.

Ксюша проследила направление его взгляда.

На спинке стула, придвинутого к служебной двери, висел клеёнчатый фартук. Тёмно-красный, с логотипом кофейни на груди. На кармане — пластиковая карточка-бейджик на прищепке. С расстояния пяти метров Ксюша разобрала только первые буквы: «Саб…»

— Ой нет, — прошептала она.

— Ой да, — шёпотом ответил Саня, не отрывая взгляда от фартука. — Ксюх. Пользуйся моментом.

И шагнул к стулу.

Что было дальше, Ксюша запомнила с особой расфокусированной яркостью, с такой запоминают события в очень опасных ситуациях. Детали резкие. Промежутки между деталями смазанные.

Саня подошёл к стулу. Снял со спинки фартук — одним плавным движением, как карманник снимает кошелёк, — и уже на втором шаге в сторону столика накинул его через голову, затянул завязки за спиной. На бейджике Ксюша теперь разглядела, что написано «Сабрина».

Выражение лица у Сани преобразилось. Из шебутного контрабандиста он на глазах превратился в чрезмерно услужливого, улыбчивого до навязчивости, хозяйственного работника общепита с той специфической энергией, с которой начинающие официантки в первый день стажировки носятся по залу, лезут ко всем с салфетками и проливают на клиентов суп.

Со стойки Саня подхватил пустой пластмассовый поднос. Из кармана фартука выудил серую тряпку — видимо, такую же, как в арсенале каждой кофейни на свете, серо-жёлто-несвежую. И зашагал к столику Комаровой.

Персонала в кафе, как впрочем и народа не было. В такую рань, администрация не выводит большую смену. Это сыграло Сане на руку.

— Доброе у-тро-о-о! — пропел он жизнерадостно, подходя к столу. — Дамы и господа, я ваш официант, очень приятно познакомиться! Комплимент от шеф-повара!

Комарова подняла на него взгляд. В её глазах плескалось отдалённо похожее на когнитивный диссонанс, потому что вид перед ней открывался противоречивый: бейджик «Сабрина», фартук на грубом мужском торсе, щетина на подбородке, знакомое лицо с жёлто-зелёным фингалом под глазом.

— Какой комплимент? — процедила она. — Молодой человек, вы вообще кто такой? Я вас не вызывала.

— А комплименты и не вызываются! — с готовностью объяснил Саня. — Комплименты — это такая штука, которую приносят, когда у кофейни юбилей или спецакция! Вот у нас сегодня как раз спецакция!

Он ринулся вперёд и поставил пустой поднос прямо на крышку сидоровского дипломата — с таким сочным пластмассовым шлепком, от которого дипломат качнулся и чуть сдвинулся с места.

Сидоров вздрогнул.

— Молодой человек!

— Минуточку! — Саня уже разворачивал тряпку над столом. — Извините, тут крошки! От предыдущего клиента! Сейчас всё уберём!

И он принялся энергично елозить тряпкой по столешнице, но елозил не на стороне Комаровой, как полагалось бы честному официанту, а на стороне Сидорова. Тряпка ходила по его половине стола с таким размахом, что крошки, пылинки и остатки сахарного песка летели весёлыми дробинками в воздух и оседали на сидоровских брюках. Дорогих, серых, явно недешёвых. Сидоров попытался отдёрнуть колено.

— Осторожнее! — прошипел он. — Вы мне брюки пачкаете!

— Ой, простите! — Саня склонился над ним ещё ниже, сшиб локтем стакан с водой (ничего не разлил, чудом), потянулся к его галстуку. — Ой, а у вас тут пятнышко! Прямо на лацкане! Сейчас затру!

— Не смейте! — Сидоров вздёрнулся на стуле, лицо его пошло пятнами. — Отойдите! Я вам сказал! Убирайтесь!

— А вы соевое молоко пьёте? — не отвлекаясь, продолжал Саня, уже пристраивая тряпку к сидоровскому рукаву, будто намеревался его собственноручно протереть. — У нас есть замечательное соевое молоко! А безглютеновые круассаны пробовали?! Сегодня спецакция, по скидке, только для вас! Вот прямо сейчас принесу!

Комарова сначала пыталась что-то сказать, потом рот у неё приоткрылся и закрылся, потом она посмотрела на Саню пристально. Она явно что-то начинала подозревать, но Саня крутился вокруг Сидорова так плотно, что глаза Комаровой невольно притягивались к обоим — к Сане, грохочущему подносом, и к Сидорову, защищающемуся от навязчивого сервиса.

Ксюша в этот момент уже двигалась.

И вот тут случилось то, чего она сама от себя не ожидала.

В обычные минуты её жизни Ксюша Мельникова не могла пройти мимо ни одного стула, не задев бедром стол. Она натыкалась на стеллажи, роняла лотки, путала правую ногу с левой и однажды на школьной физкультуре упала, пытаясь сделать «ласточку», так неудачно, что приземлилась на учительский свисток.

Но были моменты, когда всё это пропадало.

Эти моменты Ксюша в первый раз заметила в клинике, на операции Теневого Лори, — когда Михаил Алексеевич велел ей держать ретрактор над вскрытым Ядром. У неё тогда отключилось ощущение собственного тела.

Остались только пальцы на инструменте, дыхание зверя на столе и спокойный голос Михи, перечисляющий шаги: подвинь, держи, отпусти. В эти моменты её рука становилась стальной, а каждое движение — точным до миллиметра.

Хирургический режим. Миха это так называл.

Сейчас случилось то же самое.

Страх никуда не делся — он сидел в груди, давил под рёбра, наполнял лёгкие сырой холодной тяжестью. Но вместе со страхом появилась та самая собранная, сосредоточенная ясность, в которой нет места дрожи, потому что дрожь отдана другой части сознания, а рабочая часть занята одним-единственным делом — выполнить задачу.

Ноги Ксюши сами понесли её по дуге. Не к столу напрямую — такой путь был бы заметен, — а вдоль витрины, по краю зала, с видом девушки, идущей к уборной. Рифлёная подошва её ботинок, на этот раз ставилась на плитку так, будто у Ксюши под стопами были кошачьи подушечки. Беззвучно.

Синтетическая бахрома на подоле её куртки, казалось, и та затихла.

Она поравнялась со столиком Комаровой. С той стороны, с какой находилась спина инспекторши. Пальто Комаровой лежало перекинутым через спинку её стула. На этом же стуле, между складками пальто и спинкой, была зажата тёмно-зелёная пластиковая папка — плотная, с надписью «ВЕЩДОК» на боку, опечатанная тонкой красной лентой, — и из-под папки торчал белый конверт формата А4.

Пальцы Ксюши потянулись к папке. Указательный и большой — с точностью, которая у хирурга называется «прецизионной», а у повседневного человека просто «тонкой».

Подхватила. Сняла со стула. Зажала подмышкой. Сверху, вторым движением, — белый конверт из-под папки. Всё это ушло под куртку, за застёгнутую молнию, и прижалось локтем.

Всё это заняло, может быть, три секунды. Может быть, четыре.

Ни одного звука.

Ксюша развернулась и пошла обратно к выходу. Той же дугой. С тем же выражением лица. Сердце билось часто, но руки не дрожали, и ноги двигались ровно.

За её спиной Саня продолжал свою оперную партию с соевым молоком и безглютеновыми круассанами.

Ксюша дошла до двери. Коснулась ладонью ручки.

И в эту секунду за её спиной раздалось:

— СТОП.

Голос Комаровой. Тот самый, гнусавый, канцелярский, но с неожиданно острой, твёрдой, полицейской ноткой.

Ксюша замерла.

Сердце у неё остановилось.

— Молодой человек! — продолжила Комарова, и Ксюша с приливом дикого, необъяснимого облегчения поняла, что обращение адресовано не ей. — Молодой человек! А ну-ка, поверните голову!

Саня голову не повернул. Продолжил вытирать несуществующее пятно на лацкане Сидорова, весь уйдя в процесс.

— Поверните голову, я сказала!

***

Я стоял над свёртком на полу приёмной, и мысли у меня — обычно чёткие, как схемы по анатомии, — разбегались в пять сторон сразу, как испуганные мальки.

Потому что то, что лежало на клетчатом платке, в данной точке пространства и времени оказаться не могло.

Жемчужный фенек.

Пет третьего класса редкости, с Ядром шестого уровня, с длительностью жизни до сорока лет и ценой на рынке, сопоставимой с подержанной иномаркой бизнес-сегмента. В мире таких ходит, по приблизительным оценкам, несколько тысяч особей. Большая часть — под контрактами корпоративных заводчиков и у состоятельных частников.

Фенеки плохо размножаются в неволе, в Диких Зонах ловятся редко (эти юркие твари исчезают из поля зрения за полсекунды), и именно поэтому ценник на них такой, какой есть. На чёрном рынке такие звери тоже попадаются — не каждый день, но попадаются. Обычно у перекупщиков с конкретными связями в вывозной логистике, и обычно с биографией, которую перекупщик сам же старается забыть.

А на клетчатом платке у Панкратыча лежал живой. Размером с крупного котёнка. С огромными, почти полуметровыми в размахе ушами — нежно-розовыми изнутри, перламутрово-серыми снаружи. Огромные чёрные глаза отражали и потолок, и меня самого, и то моё ошарашенное выражение, с которым я на фенека смотрел.

Шерсть переливалась при каждом движении лёгким перламутровым отливом — молочно-белым с оттенком жемчужного серого, и этот отлив пульсировал в такт биению маленького сердца. Лапки тонкие, четыре штуки, с миниатюрными чёрными когтями. Хвост пушистый, полосатый, как у мини-енота.

«…тепло… человек хороший… рука добрая…» — голос эмпатии лился тонким, детским ручейком, и страха с болью в этом голосе слышно не было: одно мягкое любопытство, с которым детёныши всех видов изучают мир.

Зверёк потянулся носом к моему пальцу. Понюхал. Чихнул крохотно, как чихают игрушки. И, посмотрев мне в глаза ещё раз, подставил голову так подставляют голову кошки, когда просят почесать.

У меня в груди что-то тихо опустилось.

— Семён Панкратыч, — произнёс я негромко, — это Жемчужный фенек. Вы знаете, что это такое?

— Фе… фенек? — Панкратыч моргнул. — А, это вроде как это… лиса пустынная, я чё-то такое слышал?

— Нет. Это не пустынная лиса. Это магическое существо. Третий класс редкости. На легальном рынке такой зверёк стоит как неновая иномарка среднего класса. Тысяч четыреста, если на хорошем экземпляре. Пятьсот если с родословной.

Панкратыч побелел. Глаза у него расширились. Он посмотрел на зверька, потом на меня, потом снова на зверька, и руки у него задрожали.

— Четыреста… тысяч? — хрипло переспросил он.

— Это нижний край, Семён Панкратыч. Верхний до семисот, если найдётся коллекционер.

— Ё-моё…

Он сел прямо на табурет. Не по-стариковски, даже не по-солдатски — тяжело, с грохотом, как садятся люди, у которых ноги отказали. И смотрел теперь на зверька не с шпионским восторгом, а с ужасом.

— Покровский, — сипло выдохнул он, — я его на рынке купил. На Птичьем. У мужика с раскладного столика. Отдал… отдал за него восемьдесят тысяч. Мне казалось, что за такого зверя и то дорого, что-то с ним нечисто — может, больной, может, с изъяном… Сколько, говоришь, тысяч?

— Четыреста минимум.

— И этот мужик с раскладного столика его за восемьдесят тыщ отдал?

— Значит, контрабанда. Фенек к нам попал в обход таможни и реестра, отсюда и ценник смешной — перекупщик сбывает быстро, без вопросов, за живые деньги и без бумаг. Их же везут партиями в нестандартной таре, в термобоксах из-под импортной рыбы или в грузовых ящиках с «одеждой из Дубая», — и потом распихивают мелочёвкой по рынкам. Зверь на учёт нигде не поставлен, чипа в нём нет, официально он как бы не существует. Под землёй, на поверхности, у какого-то чёрта в кармане — кому повезёт.

Панкратыч уронил голову на руки. Посидел так секунд десять. Потом поднял на меня глаза.

— Покровский. А выдать могут?

— В каком смысле?

— Ну, в том… если его ищут. По чипу, или как вы там, по Ядру. И я сяду?

Я задумался.

Жемчужный фенек на легальном рынке ходит с паспортом, номером и записью в общем реестре — это правда. Но импортный зверь, завезённый в обход таможни, в реестре отсутствует с момента выхода из материнской клетки: его просто нет в базе, не на кого жаловаться и некому заявлять о пропаже. Такой фенек юридически — призрак. Для владельца это одновременно удобно (никто не найдёт) и неудобно (нельзя оформить ветеринарное обслуживание, страховку, вывоз за границу и всё прочее). Панкратыч влип ровно на этой второй стороне.

— Семён Панкратыч, — медленно произнёс я. — Всё не так плохо, как вам кажется. Но всё же не очень хорошо.

— Говори как есть.

— Хорошая новость: скорее всего, этого фенека никто конкретно не ищет. В базе его никогда не было, хозяина с заявлением в полицию — тоже. Везли партией, втридешева сбросили у перекупщика, а тот распихал по своим. На вас никто по чипу не выйдет.

Панкратыч выдохнул — с таким облегчением, что у него в груди даже свистнуло.

— Теперь плохая, — я поднял палец.

Глава 9

— Ядро у фенека шестого уровня, — продолжил я, — не каждый браслет этот диапазон тянет. Но если я сейчас пропишу его в журнал — в реестр ветеринарной службы автоматически уйдёт сигнал: «В такой-то клинике регистрируется существо редкого класса». А через день-два ко мне приедет проверка с вопросом, откуда у Пет-пункта на окраине легально взялся фенек. Из документов у нас предъявить нечего.

— А если не регистрировать? — осторожно спросил Панкратыч.

— Не регистрировать нельзя. Если у фенека будут проблемы со здоровьем, а у него обязательно будут — зверь импортный, климат ему чужой, стресс переезда огромный, — он попадёт ко мне в клинику. А клиника без регистрации редкого класса — это незаконное содержание. И тогда сяду уже я.

Панкратыч снова посидел молча. Переварил.

— Ладно. А если, — он посмотрел на меня исподлобья, — я его… ну… отпущу? Куда-нибудь в лес. Сам пусть живёт.

Я посмотрел на зверька. Маленького, с большими ушами, с доверчивым взглядом и пульсирующей перламутровой шерстью. В мартовский питерский лес, с его тающим снегом, мокрой землёй и болотами. С хищниками, расплодившимися в пригородах во все эпохи. С холодом, от которого у крохотного существа с тропической родословной тельце за три часа остынет.

— Не переживёт, — ответил я. — Фенеки живут в сухих тёплых климатах. В Питере он в лесу замёрзнет к утру.

Панкратыч ещё раз выругался. Уже тихо, с чувством, с пожеланием всем сразу: фенеку, мужику с Птичьего, собственной жадности и питерской погоде.

Я смотрел на него, и в голове крутилось одно и то же. Панкратыч — человек хороший, надёжный, в трудную минуту за своих встаёт горой. Но есть у него одно дивное свойство: каждый раз, когда ему нужно кому-то сделать приятное, он с математической точностью выбирает тот вариант, который обернётся геморроем для всей округи. То Шипучку-мимика Валентине в подарочной коробочке, то теперь фенека контрабандного. Ну взял бы кольцо, Семён Панкратыч. Золотую цепочку. Серьги с жемчугом. Да хоть бы букет подсолнухов, в конце концов, Валентина Степановна всё равно растаяла бы. Нет, надо было непременно питомца из-под полы.

Впрочем, ворчать было уже поздно. Зверь на платке, деньги уплачены, путь обратно закрыт.

— Ладно, — сказал Панкратыч. — Покровский. Выручай.

— Я же спрашивал: вы-то зачем его купили, Семён Панкратыч?

Он посмотрел на меня. Сначала в глаза, потом поверх моего плеча — в стенку. Потом снова в глаза. И на его обветренных щеках медленно, как закат в ноябре, проступил румянец. Не тот лихорадочный румянец, с которым он влетел в клинику, а другой, тёплый, стыдливый, мужицкий.

— Да это… — голос у него сел. — Это подарок. Боевому товарищу. От души.

Ага.

Переводил я с панкратычевского не первый день. С того самого момента, как первый раз заметил, что каждое утро мой арендодатель заходит в пекарню к Валентине Степановне, выходит оттуда с полиэтиленовым пакетиком, и до обеда у него почему-то благостное настроение. «Боевой товарищ» в панкратычевском словаре означал «женщина, к которой он пытается подкатить уже несколько лет, но стесняется». Других «боевых товарищей» у него в природе не водилось: внуки не в счёт, жены нет, дружков-сослуживцев из армии он потерял двадцать лет назад.

Значит, Жемчужный фенек — Валентине Степановне.

На пару минут я засмотрелся на эту картину. Пекарня. Столик с пирожками. Панкратыч с перламутровым зверьком в руках. Валентина, зардевшаяся, как семиклассница… Нет, последнее было лишнее. Простое: пожилая женщина, всю жизнь пекшая булки, у которой за всю эту жизнь, возможно, не случалось подарка дороже букета роз. А тут — Жемчужный фенек. По цене хорошей машины.

— Понял, — сказал я вслух. — Подарок боевому товарищу — это святое. Только, Семён Панкратыч, есть загвоздка.

— Какая?

— Дарить такого зверя нужно только под присмотром специалиста. То есть меня.

Панкратыч нахмурил брови.

— Это ещё почему?

Я посмотрел на фенека. Фенек посмотрел на меня и уши у него слегка дёрнулись, как антенки, улавливающие звуковой сигнал.

Эмпатия у меня работала как двусторонний радиоприёмник. Я слышал зверя и зверь, в каком-то смысле, слышал меня. Не буквально мысли (этому феньку никто никогда мыслей не передавал и не учил), но тональность, настроение, общий характер намерений — он считывал.

И сейчас я чувствовал, что передо мной существо раскрытое, любопытное и не особо агрессивное, но — и это было важно — существо с ярко выраженной половой принадлежностью. Фенеки — виды территориальные, и на запах чужого фенека противоположного пола реагируют резко, особенно самки.

Я наклонился пониже, сделал вид, что внимательно изучаю зверька, и поднял глаза на Панкратыча с самой серьёзной своей профессиональной физиономией.

— Так я и думал, — произнёс я тем самым тоном, каким ставят диагноз. — Это девочка.

— И чего?

— А того, Семён Панкратыч, что девочки плохо ладят с девочками на первой встрече. У фенеков это отдельная беда — особенно при знакомстве с человеческими самками. Запах другой самки в доме фенечка воспринимает как территориальную угрозу. Если знакомство пройдёт без подготовки, он может укусить, обмочить шубу, убежать под диван и полгода не выходить. И тогда ваш подарок обернётся катастрофой, боевой товарищ обидится, отношения испортятся навсегда. Вам оно надо?

Панкратыч замер.

Лицо у него переменилось. Из красного оно стало сначала бледным, потом опять красным, но уже другим красным — не от стыда, а от растерянности перед неожиданным техническим препятствием.

Я выдержал паузу. Смотрел на него с лёгкой доброжелательной озабоченностью врача.

— Сроки горят… — пробормотал Панкратыч. — Валентина сегодня печёт свои плюшки с корицей, к одиннадцати в пекарне уже очередь, я думал занести до очереди, чтобы без свидетелей…

Он задумался. Посопел. Поскрёб щетину.

— Хрен с тобой, — выдохнул он. — Сможешь провести знакомство? Чтобы девочка понравилась девочке?

Я мысленно заулыбался. Панкратыч, мой суровый, громогласный, упёртый как танк арендодатель, не заметил, что он только что сам себя выдал с потрохами. Подтвердил, что речь идёт о женщине. И одновременно подтвердил, что подарок — не просто «боевому товарищу», а конкретной «девочке», на которую у него какие-то нежные планы, и эти планы он тщательно скрывает ото всех, включая меня, себя и, вероятно, саму Валентину Степановну.

— Смогу, — я встал, отряхнул колени и пошёл к шкафу с препаратами. — Командуйте, когда выезжать. Только я возьму с собой пару вещей.

Из верхнего ящика я достал маленькую пробирку с розоватой жидкостью — социальный феромон, стандартный ветеринарный препарат, который приводит зверя в состояние «я всех люблю». Нейтрализует агрессию на полтора-два часа, безопасен для организма, на больших пациентов действует слабо, а вот на мелких — отлично. Уложил пробирку во внутренний карман.

Вторым достал ампулу с транквилизатором сверхлёгкого действия, чисто на крайний случай — если фенек решит, что хочет укусить Валентину Степановну за палец. Ампулу — туда же.

Третьим — маленький скальпель в стерильной обёртке, потому что, как показывала практика, у меня в клинике и у меня в жизни в любой непонятной ситуации скальпель рано или поздно нужен.

— Готово, — я застегнул карман куртки. — Берите фенека, сворачивайте платок обратно. Идём.

Панкратыч поднялся с пола. Взял зверька на руки. Осторожно, будто подбирал воробья-подранка с тротуара. Фенек ткнулся ему в ладонь носом, лизнул палец, и Панкратыч тихо, совсем по-детски, хмыкнул.

— Ишь, пузан. Узнал кормильца.

— Узнал. Они умные, Семён Панкратыч. Имейте в виду.

— Имею.

Он завернул фенека в платок, бережно, оставив отверстие для воздуха, и спрятал под куртку. Мы вышли из клиники. Я запер дверь и двинулся следом за Панкратычем.

***

Саня поворачиваться отказывался. Работал тряпкой.

Комарова привстала со стула. Сделала шаг вокруг столика. Вцепилась пальцами в Санин подбородок и повернула его лицо к себе.

Секунду длилось молчание. Комарова смотрела на Саню. Саня смотрел на Комарову. На его лице застыло выражение, с которым хорошо пойманный бегун смотрит на финишную ленточку — с досадой, но и с каким-то уважением.

— Я вас знаю! — взвизгнула Комарова. — Я вас знаю! Это вы вчера! В кафе! Пролили на меня чай!

— Да вы меня с кем-то путаете, — не моргнув глазом, отозвался Саня. — Я официант.

— Вы — паразит! Криворукий паразит! Я этот ваш фингал на сто лет вперёд запомнила!

— Вы меня с кем-то путаете!

— ДЕРЖИТЕ ЕГО! — проорала Комарова.

Саня в эту секунду боковым зрением заметил то, чего Комарова пока не заметила: Ксюшину куртку в дверях, с оттопыренной подмышкой, в которую была спрятана папка. Глаза его на долю секунды встретились с глазами Ксюши.

Он улыбнулся.

И заорал на всё кафе:

— Ой, у меня молоко убежало!

Поднос полетел на стол. Тряпка — в сторону Сидорова. Дипломат, стоявший на крышке подноса, качнулся и с глухим стуком рухнул на пол, раскрывшись наполовину и вывалив из себя какие-то бумаги. Сидоров вскочил, попытался поймать дипломат, опрокинул стул. Комарова отшатнулась от Саниного подбородка и бросилась ловить падающие бумаги. В этот же момент с кухни донёсся пронзительный женский голос:

— Кто пустил на кухню?! А ну вернись!

«Настоящая Сабрина, — мимолётно сообразила Ксюша. — Вернулась».

Саня использовал всю эту вакханалию, метнулся к выходу, пронёсся мимо ошарашенной Ксюши, схватил её за руку на лету и буквально выволок её на улицу.

Колокольчик над дверью возмущённо зазвенел.

— БЕЖИМ! — выдохнул Саня.

Они побежали.

Как именно они бежали, Ксюша потом вспоминала обрывками. Саня тянул её за руку. Она волочилась за ним, как тряпочная кукла, спотыкаясь на тротуаре и сжимая локтем украденную папку под курткой. Где-то позади остались Комарова, Сидоров, упавший дипломат и, видимо, настоящая Сабрина, распекающая в служебном коридоре неизвестного вора фартука.

Они нырнули в первую же подворотню. Выскочили во двор-колодец. Пробежали мимо мусорных баков, мимо облезлой жестянки с надписью «Во двор не ставить», мимо кота, сидевшего на крыльце и лениво на них уставившегося.

Вторая подворотня. Второй двор. Третий.

Старые питерские дворы в плохую погоду — лучшие союзники беглецов. Крыши нависают, водосточные трубы сплетаются в лабиринты, арки ведут из двора во двор, и хороший бегун может прошить кварталы насквозь, так ни разу и не выйдя на главную улицу.

Саня этот маршрут, судя по уверенности, знал наизусть.

Только в пятом или шестом дворе он остановился. Прижал Ксюшу к стене рядом с собой. Оба они задыхались, и изо рта у каждого шёл белый пар.

— Погоня? — выдохнула Ксюша.

— Не, — Саня высунулся из-за угла, осмотрел пустой двор. — Не побежит она. Ленивая. А Сидоров свой дипломат будет собирать, там бумаг разбросано метра на три. Ушли.

Он повернулся к Ксюше и посмотрел ей в лицо. В его глазах, под пластом усталости и остывающего адреналина, вспыхнуло что-то такое, чего она раньше у него не видела. Уважение. Настоящее, неподдельное, лишённое его обычной ёрнической подложки.

— Ксюх, — он тяжело дышал. — Ты…

— Я?

— Ты — торпеда. Реально. Я за тобой краем глаза следил. Ты прошла — как будто тебя там вообще не было. Я себе представлял, как ты пойдёшь, — и думал, что ты сейчас стул опрокинешь, или чашку свалишь, или на Комариху кофе прольёшь… А ты прошла — и ничего. Ни звука. Это невероятно.

— Я… я не знаю, — Ксюша прислонилась к стене, и ноги у неё дрогнули, и колени подогнулись. Она съехала по стене на корточки. — У меня так бывает. В операционной. И сейчас тоже.

— Хирургический режим?

— Ага.

— Ксюх, я тебе честно скажу, — Саня присел на корточки рядом. — Я тебя такой ещё не видел. Это… впечатляет.

Она засмеялась. Тихо, глухо, в кулачок, и смех у неё вышел нервный, прерывистый, но он был. И вместе с ним из груди наконец ушла тяжесть, сжимавшая её последний час. Ушла — и на её место хлынуло мелкое, трясущее облегчение, от которого у Ксюши застучали зубы.

— Дай, — сказал Саня, протягивая руку. — Папку.

Она расстегнула молнию, вытащила из-под куртки тёмно-зелёный пластик с красной опломбированной лентой и белый конверт поверх. Передала Сане.

Он взвесил папку на ладони. Посмотрел на неё с уважением, подобающим тяжёлой, важной вещи.

— Это, Ксюх, — произнёс он тихо, — пять жизней. Пять маленьких жизней в одной пластиковой коробке.

Ксюша посмотрела на папку. Перевела взгляд на свои мокрые, красные от холода руки. И, наконец, на Саню.

И ей стало одновременно страшно и хорошо.

***

Пекарня Валентины Степановны располагалась в соседней двери можно сказать. Над входом висела деревянная вывеска, а на двери — колокольчик, подозрительно похожий на мой собственный клинический.

Когда мы вошли, нас окатило тёплой, плотной, сытной волной.

Пахло свежим хлебом. Настоящим, домашним, испечённым в печи, от такого запаха у любого человека желудок мгновенно вспоминает, что живот — штука ненасытная. К хлебу мешалась корица, следом топлёное масло и ваниль. Воздух был наполнен густым духом сдобного теста, поднявшегося за ночь, жареных пирожков с капустой и печёных с яблоком, и всё это прошивалось сверху карамельной сладостью только что вынутых из духовки плюшек.

Я невольно потянул ноздрями. Желудок у меня, только что спокойный, возмущённо заурчал.

Очереди пока не было. Только одна старушка у прилавка покупала батон и полбулки Бородинского, и Валентина Степановна с добродушной неторопливостью нарезала ей хлеб на тонкие ломти.

— Проходите, — донеслось из-за прилавка. — Минуточку, я сейчас.

Голос у Валентины Степановны был низкий, тёплый, с той особой певучей интонацией пекарок Русского Севера, в чьём роду наверняка была сибирская бабушка с поволжским прадедом.

Старушка расплатилась, уложила хлеб в авоську и неторопливо вышла. Колокольчик звякнул.

Валентина Степановна подняла глаза и увидела Панкратыча.

И тут случилось то, что я видел много раз в жизни и что всегда меня трогало независимо от возраста и опыта. Лицо Валентины Степановны дрогнуло. Не улыбкой, нет, — а каким-то сложным выражением, в котором мелькнули сразу радость, удивление, смущение и тень застенчивости. Она поправила косынку. Провела ладонью по фартуку. Опустила руки на прилавок и тут же их подняла, не зная, куда деть.

— Сёма, — сказала она тихо.

Я незаметно отступил на полшага в сторону, к стене, к стенду с наклейками акций — чтобы не мешать. Получилось так, что я видел их обоих в профиль, а они — главным образом друг друга.

Панкратыч прочистил горло. Кашлянул. Снова прочистил.

— Валентина Степановна, — произнёс он, и голос у него сел, и громовой арендодателевский бас превратился в хриплый шёпот смущённого сельского паренька. — Я… это… ну…

Он сунул руку за пазуху. Достал кулёк.

Руки у него тряслись, и я видел, как фенек внутри платка дрогнул, повозился и снова устроился. Мгновенное беспокойство прошло: я на секунду надавил через эмпатию ощущение покоя — очень тонко, почти неощутимо, — и фенек затих.

— Это… вам. От души.

Он протянул свёрток через прилавок.

Валентина Степановна приняла кулёк. Взяла его обеими ладонями, осторожно, будто взяла у него что-то драгоценное и живое. Лицо у неё порозовело ещё сильнее.

— Сёма… ну зачем вы… я же говорила…

— Разверните.

Она положила свёрток на прилавок. Развернула платок одним уголком, потом вторым, потом — третьим и четвёртым, так, как несколько минут назад раскручивал Панкратыч у меня в приёмной. Я стоял у стены и смотрел.

Платок раскрылся. И на прилавке, на фоне клетчатой ткани, среди крошек муки и стружек свежего хлеба, появился он.

Жемчужный фенек. Тот самый, маленький, с огромными ушами и перламутровой шерстью. Сидел, подогнув под себя тонкие лапки. Уставился на Валентину Степановну чёрными блестящими глазами-пуговицами.

Валентина Степановна издала тот короткий, высокий, совершенно женский звук, который у женщин определённого возраста вырывается при виде чего-то невыносимо милого. Что-то среднее между «ах!» и «ой!» и «боже мой».

— Ах! — выдохнула она, и глаза у неё мгновенно намокли. — Боже мой, Сёма! Какая прелесть!

Пухлые ладони её потянулись к зверьку. Она подхватила его под пузцо, подняла — фенек доверчиво свесил лапки, уши его встопорщились, нос потянулся к её щеке, — и прижала к груди.

— Какая… — она гладила мех ладонью, и перламутр переливался под её пальцами, — какая пушистая! Какой хорошенький! Сёма, ну разве ж так можно, я же…

Она прижалась щекой к фенековской шёрстке. Зверёк пискнул, одобрительно, и лизнул ей подбородок.

Панкратыч стоял по ту сторону прилавка и смотрел. На лице у него, обычно хмуром, красно-обветренном и суровом, появилось выражение, которого я у него прежде не видел никогда. Смесь восторга, облегчения, нежности и такой тихой мужской гордости, что я отвернулся, чтобы не подсматривать.

Вроде, пронесло.

Валентина Степановна что-то шептала зверьку. Гладила. Целовала в макушку. Фенек млел у неё на руках и, судя по эмпатическим сигналам, уже считал её своей мамой на ближайшие сорок лет.

Всё шло идеально.

Идеальнее, чем я рассчитывал. У меня в кармане лежали феромон, транквилизатор и скальпель — на все случаи жизни, — и ни один из них не понадобился. Знакомство «девочки с девочкой» прошло без подготовки, естественно, гладко, потому что Валентина Степановна в фенеке увидела не существо, а ребёнка, а фенек в Валентине Степановне почувствовал запах муки, масла, корицы и пекарской теплоты — и расслабился окончательно.

— Ай, маленький… — Валентина Степановна отодвинула фенека от щеки, чтобы посмотреть ему в мордочку. — Ай, какие у тебя ушки… какой носик… какие глаз…

Она замолчала.

В пекарне повисла тишина.

Та особая тишина, которая наступает, когда человек только что что-то сказал, и у него в голове со щелчком вставилось понимание, что он сказал не совсем то, что хотел. Или, наоборот, — то самое, только неправильное.

Она смотрела на фенека. Смотрела внимательно, с тем сосредоточенным прищуром, с которым бабушки рассматривают на булках пятна и решают, что с ними делать. Её ладонь замерла у фенековской макушки.

— Ой… — произнесла она тихо. — Постойте.

— Что? — Панкратыч дёрнулся.

— А что это… — Валентина Степановна наклонилась к фенеку ближе, прищурилась сильнее. Лицо её слегка побледнело. — А что это у неё глазки… какие-то красные?

В пекарне стало очень тихо.

Панкратыч повернул голову и посмотрел на меня. Глаза у него были огромные. В этих глазах читался только один вопрос, короткий и отчаянный:

«Покровский. Что?»

Я шагнул к прилавку. Наклонился над зверьком.

И увидел то, чего не заметил в приёмной — может быть, потому, что свет у меня в клинике был приглушённый, а здесь, в пекарне, под яркой лампой над прилавком, всё видно совсем по-другому.

Глаза у Жемчужного фенека светились. Едва-едва, на грани различимости, но отчётливо — тонким, нездоровым рубиновым оттенком, проступающим из-за радужки.

Ох, блин. Не пронесло. Все пошло, совершенно, не по плану.

Рубрика про домашних питомцев!

Всем привет! Сегодня история от нашей читательницы — Ольги Ольгиной.

«Всю жизнь я мечтала о белой изящной кошечке.

Но четвероногие, как правило, появляются в нашем доме неожиданно. Я никогда не просматривала ленты с предложениями купить или взять бесплатно питомца. И вдруг у подруги увидела „перепощеное“ в соцсети фото интеллигентнейшего угольно-чёрного с золотыми глазами создания на старой лестничной площадке, которого жители дома на другом конце Москвы уже месяц подкармливали и отчаялись найти его хозяев…

На следующий день Тьма-На-Ножках на меня внимательно посмотрел и… повалился спиной мне на ступни, подставляя пузико. Так у нас появился невероятно умный, ласковый и преданный, воспитанный член семьи — Марвик (для посторонних — Марвин). Ко всем прочим талантам Марви оказался настоящим Макаренко от кошачьих: умеет найти подход к любому котёнку и без „мордобития“ научить приличному поведению в приличном доме.

Честно, не представляю, каким образом это двухлетнее чудо оказалось на улице.

Вершиной его педагогической карьеры стало усыновление беспризорника. Наши взрослые дети притащили крошечного полуторамесячного котёнка, которого четыре часа, задействовав двух местных сантехников, вытаскивали из подвала. Дети по-честному хотели взять котёнка себе, но у малыша был полный набор паразитов и уличных болячек, а у детей уже жила на тот момент шестимесячная кошечка… На семейном совете решили, что поскольку у нас с мужем есть изолированная комната, то пока лечим, котёнок будет жить у нас, а дети потом его заберут. Паспорт малышу оформили на гордое имя Тобиас.

Три недели, пока был карантин и шло лечение, Марви практически не отходил от закрытой двери. Естественно, тоже переболел всем, кроме паразитов… И, когда малыша выпустили в свет, принципиально таскал Тобика везде за собой за шкирку, показывал лоток, миски, вылизывал, играл… В общем, через месяц стало ясно, что уже никто никого, видимо, не отдаёт…

А через два месяца я сильно простудилась и лежала с температурой под сорок. Марви от меня отходил только до лотка и поесть. На вторую ночь, когда совсем плохо было, я очнулась от странного пыхтения около уха. Открыла глаза и сначала подумала, что у меня галлюцинации начались: на кровати были разбросаны кошачьи игрушки, а маленький Тобик упорно разыскивал и затаскивал ко мне всё мягкое и весёлое… Даже мягкую игрушку — крыску, которая тогда была больше него, затащить умудрился. Полночи детëныш работал, а потом свалился от усталости среди всей этой кучи. Вот так втроём, в окружении „няшек“, мы и выздоравливали.

Вот уже четыре года они вместе. Вместе лечили раздроблённую лапку Тобика, вместе отходили после тяжёлой операции у Марви… Вместе встречают человеческих гостей и принимают на пансион кошек и собак от детей и знакомых, когда людям надо уехать.

И оба, даже во сне, услышав наши шаги, с закрытыми глазами вытягивают мордашки в нашу сторону и начинают мурлыкать. И очень ждут, когда их погладят.»

Глава 10

Красные глазки.

Моё сознание среагировало раньше, чем мозг успел оформить реакцию в слова. Мышцы подобрались, расправились в пружину, перешли в режим «готовность один».

Фенек в руках Валентины Степановны замер.

Секунду назад он доверчиво подставлял ей макушку под пухлую ладонь. Огромные, нежно-розовые изнутри уши медленно, очень медленно начали подниматься к макушке.

Шерсть вдоль хребта встала дыбом.

И в глазах у фенека поднялось свечение. Рубиновое, идущее из глубины, изнутри радужки, и это свечение разрасталось, заливая зрачок, краешек роговицы, и через секунду оба глаза были уже полыхающе-красными, как у мелкого демона с иконы «Страшный суд».

Воздух вокруг зверька подёрнулся мелкой, еле различимой вибрацией. Хрустальный светильник над прилавком качнулся. Стеклянный прилавок с булочкам задрожал.

Боевой режим Жемчужного фенека — защитная реакция Ядра на смену хозяина.

Такие мелкие, пушистые, обаятельные создания, когда их чужая рука берёт внезапно, когда незнакомый запах вдруг прижимается к шёрстке, их Ядро шестого уровня врубает экстренный протокол за полсекунды.

На большинство домашних зверей смена хозяина действует плохо, но лишь у редких видов с развитым Ядром это включает прямой боевой контур. А контур у фенека, в отличие от его безобидной внешности, страшный.

Сейчас пасть его приоткроется. Крошечные зубки обнажатся.

И из глотки выйдет ультразвуковой визг, сродни короткой детонации, способный в радиусе трёх метров положить стёкла, расколоть витрины, вывихнуть барабанные перепонки у всех присутствующих в радиусе тридцати сантиметров.

— Покровский… — сдавленно выдохнул Панкратыч, стоящий у прилавка. Голос у него прыгнул на октаву вверх. — Покровский, это чего?!

Он отшатнулся и визитки с витрины посыпались на пол весёлым глянцевым дождём.

Валентина Степановна стояла, не двигаясь. Лицо у неё побелело мгновенно до прозрачности и синевы у висков. Рот приоткрылся, и она смотрела на зверька уже не видя милую перламутровую пушистость, а видя нечто, превратившееся у неё в руках в чужое, опасное, непонятное.

И это нечто стремительно готовилось что-то сделать по направлению к её лицу, потому что её лицо было ближе всего.

Руки у неё дрожали. Но хватка не ослабла. Пекарские ладони, привыкшие за долгие годы работы удерживать ускользающее тесто, тяжёлые противни и кипящие кастрюли, вцепились в зверька чисто рефлекторно, и отпустить его теперь уже не могли.

Времени на раздумья не было.

Два шага. Через прилавок.

Правая рука потянулась к фенеку.

За кожную складку на загривке, в том единственном месте, где у всех тетраподов от котёнка до вивернёнка природа оставила точку фиксации, — цепкий, короткий хват большим, указательным и средним пальцами. Три пальца — трилистник, — и если положить их правильно, то зверь, даже самый крупный, мгновенно расслабляет все конечности, потому что у него срабатывает рефлекс «мама несёт».

Это врождённое. Это сильнее любого боевого режима.

Пальцы захватили складку.

Фенек, разворачивающийся в боевом контуре, вдруг обмяк в руках Валентины Степановны. Крохотные лапки свесились. Пасть, приоткрытая в секунду до ультразвукового визга, закрылась рефлекторно, как закрывается жало у осы, поднятой за брюшко пинцетом. Мышцы, напряжённые до дрожи, поплыли под шёрсткой.

Я осторожно, одним плавным движением, вынул его из ладоней Валентины. Приподнял. Повернул к себе. Прижал к собственной груди, но не сдавливая, а поддерживая снизу левой ладонью, и опустил голову, чтобы мой нос оказался в нескольких сантиметрах от его носа.

«…испугалась… чужая… чужая… защита!..» — голос эмпатии был тонкий, но пронзительный, на той самой ноте, на которой у кошек мяуканье переходит в шипение.

Ядро внутри зверька ещё гудело, боевой контур пока не выключился, и я чувствовал, как в моей собственной ладони, через хрупкие рёбрышки, пульсирует избыточная энергия. Кожа под шерстью была горячей, и в ней проскакивало тонкое электрическое покалывание.

Левая рука пошла к карману куртки.

Там у меня лежала пробирка. Стеклянная, с розоватой жидкостью, запечатанная пробкой с силиконовой прокладкой. Социальный феромон-синхронизатор, стандартный ветеринарный препарат для знакомств магических существ с новыми хозяевами.

Главный его фокус — это летучие эфирные молекулы, которые при попадании на тёплую человеческую кожу в течение секунды разгоняются и заполняют пространство вокруг носителя характерным «безопасным» запахом, распознаваемым Ядром как «свой». Работает безотказно. Но использовать его надо правильно — на то место, где зверь будет дышать.

Ноготь большого пальца поддел пробку. Одним движением, на ощупь, не глядя. Пальцы стиснули пробирку.

Я развернулся вполоборота к Валентине Степановне. Она стояла по ту сторону прилавка, с руками, всё ещё вытянутыми вперёд в той же позе, в какой только что держала зверька, и на лице у неё застыло детское выражение оцепенения.

— Валентина Степановна, — произнёс я тихо, но отчётливо. — Дышите ровно. Зверёк под контролем. Сейчас я вас попрошу кое-что сделать, и мы всё исправим. Готовы?

Она подняла на меня глаза. Кивнула.

— Дайте левую руку. Запястье вверх. Рукав чуть отверните, — велел я.

Она послушалась. Отвернула манжет. Запястье у неё оказалось светлое, с голубоватыми венами под тонкой кожей.

Я капнул.

Две капли из пробирки — одна на тыльную сторону кисти, вторая — на внутреннюю сторону запястья, в тёплую зону, где лучше всего разогревается и распространяется эфирное вещество.

Розоватая жидкость коснулась кожи и тут же растеклась лёгким блеском, и через секунду в воздухе рядом с Валентиной Степановной поднялся тонкий, едва уловимый сладковатый душок — что-то среднее между ванилью и дымом старого шкафа, в котором долго хранились травы. Характерный запах феромона-синхронизатора.

— Готово, — я убрал пробирку в карман. — Теперь, Валентина Степановна, я вас попрошу: медленно, без резких движений, протяните эту руку фенеку. Ладонью вверх. Не торопитесь. Пусть он сам подойдёт.

Она кивнула. Протянула руку через прилавок. Ладонь вверх. Пальцы слегка дрожали.

Я подвёл фенека, всё ещё расслабленного в моей захватной руке, к её открытой ладони. Левой рукой я уже снял хват за шкирку, но не полностью, на сантиметр, чтобы зверёк, если решится снова перейти в боевой режим, не успел спикировать на Валентинино лицо. Пока ещё моя подстраховка.

И, одновременно с этим, я толкнул эмпатию.

Спокойное, вязкое ощущение, с которым взрослая мать кладёт руку на лоб ребёнку с температурой, и от одного этого прикосновения у ребёнка стихают жалобы. Накрыл зверька этим ощущением сверху, как тёплым одеялом накрывают того, кто дрожит.

«…свет… темно… мама?.. мама…»

Голос в моей голове сменился. Пронзительная нота исчезла. На её место приползло сонное, успокоенное бормотание — тональность существа, которое долго находилось в боевом напряжении и вот-вот отключится обратно.

Красное свечение в глазах фенека погасло — не разом, а слоями, как гасят софиты в театре после финального акта. Сначала потускнела оболочка. За ней исчез тонкий красный контур радужки. Последним погас отблеск в глубине зрачка. И, наконец, черные, детские, доверчивые глаза-пуговицы вернулись.

Вибрация в воздухе прекратилась. Хрустальный светильник над прилавком перестал качаться. Я отпустил зверька.

Фенек потянулся носиком к ладони Валентины. Осторожно, с любопытством, обнюхал феромон на её коже. Тихонько чихнул. Потом подставил макушку.

И Валентина Степановна, дрожащими пальцами, дотронулась до этой макушки. Провела ото лба к затылку, по шёрстке, по перламутровому отливу.

Фенек заурчал тихо, на грани слышимости, тонким успокоительным звуком, какой издаёт маленький моторчик на холостых оборотах. Зверёк выскользнул из моей руки и перебрался на запястье Валентины, по рукаву, на плечо, и устроился там, обвив ушами её воротник, как воротник собственный, перламутровый, живой.

— Вот так, — сказал я тихо. — Знакомство прошло. Теперь вы для него — мама.

В пекарне стояла тишина. Панкратыч медленно, осторожно, переступил с ноги на ногу. Облизнул губы. Обвёл глазами пекарню — меня, Валентину, фенека, — и в его взгляде при переходе от одного к другому, от другого к третьему, мелькало одно и то же недоверчивое оцепенение.

Первым звуком, нарушившим тишину, был его собственный длинный хриплый выдох:

— Твою ж… дивизию… А нельзя было сразу так сделать, Покровский? — возмутился он.

— Нельзя, — тут же отрезал я, чтобы он не разразился тирадой. — Если бы фенек проникся сразу, феромон возымел бы, обратный эффект. Я же сразу сказал — только под моим присмотром.

Валентина Степановна моргнула.

Один раз. Второй. На третьем моргании в её глазах, только что полных панического остекленения, вдруг появились слёзы. Благодарные. Умилённые.

Она прижала свободную руку к губам.

— Ой, Сёмочка… — прошептала она. — Ой, Сёмочка, какая умница… Не ругайся на Мишу! Он тоже такой умница!

— Умница, ага, — буркнул Панкратыч. — На причиндалах пуговица…

— Что-что? — приподнял бровь я.

— Я говорю: молодец, Покровский, — отчетливо произнес Панкратыч.

Другое дело. Может же когда хочет.

Фенек у Валентины Степановны на плече прижался к шее. Ушастая голова устроилась у её щеки, как устраиваются засыпающие дети на плече у матери. Шёрстка перламутровая переливалась в свете ламп пекарни, и каждое движение мелких мышц зверька отдавалось в этом переливе новым жемчужным отсветом.

— Ах, какая умница… — Валентина прижалась щекой к фенековской пушистости и прикрыла глаза. — Ах ты мой хороший…

Панкратыч, стоявший по ту сторону прилавка, медленно выпрямился. Грудь пошла вперёд. Плечи распрямились. Подбородок поднялся на три сантиметра, шея вытянулась. На его лице проступил торжественный цвет, с таким ветераны на параде смотрят на знамя.

Я глянул на него и едва удержался от усмешки. Панкратыч светился. Не в прямом смысле, а в смысле образа: внутреннего электричества у него было столько, что хоть к стене подключай, и он бы мог без ущерба для себя питать половину пекарни.

— Валентина Степановна, — произнёс он, прочистив горло с той особой торжественностью, с какой генералы произносят тосты на юбилеях, — это от души. Вам. В знак… уважения. Как… боевому товарищу.

Он выговорил «боевому товарищу» с такой мужественной весомостью, что за этой формулировкой любой сторонний наблюдатель мгновенно прочитал бы всё, что за ней стояло, — годы скрытой симпатии, ежедневные походы за булочками, тайные обиды, подмечаемые знаки внимания и упорное нежелание признаваться самому себе, что «боевой товарищ» — это женщина, к которой Семён Панкратыч неровно дышит с того самого дня, как она открыла свою пекарню на вверенной ему территории.

Валентина Степановна открыла глаза. Посмотрела на него. И в этом её взгляде, я прочитал главное: она давно всё понимала. И куда лучше Панкратыча. И сейчас она просто позволяла ему сохранить лицо.

— Ах, Семён Панкратович… — она провела ладонью по фенеку на плече. — Вы меня совсем избалуете. Спасибо вам, огромное, сердечное, спасибо. Ну что за царский подарок!

Панкратыч на эпитете «царский» просел в коленях на сантиметр. Сантиметр этот был визуальный эквивалент того, что у мужчин в такие моменты происходит с сердцем.

— И вам, доктор, — она повернулась ко мне, и глаза у неё стали ещё чуть теплее, — огромное спасибо. Если бы не вы… не знаю, чем бы это сейчас закончилось, я бы, наверное… — она запнулась. — В общем, спасибо, что помогли нам подружиться.

— Пустяки, Валентина Степановна, — я чуть наклонил голову. — Работа у меня такая.

— Нет, нет, это не работа, это — благородство.

Она снова прижалась к фенеку щекой, посидела так секунду и внезапно, встрепенулась.

— Так, мальчики. Ну-ка подождите минутку. Я сейчас, — сказала она.

И бережно пересадила фенека на своё плечо повыше. Зверёк при этом не возразил, а только обвил хвостом её шею, как полосатый шарф. Она метнулась к задней двери пекарни. В ту самую дверь, за которой слышалось гудение печей и влажно пахло поднявшимся тестом.

Через минуту она вернулась. В руках у неё был большой белый бумажный пакет, плотно наполненный чем-то тёплым и пружинящим, и от пакета поднимался пар.

— Вот, — она выложила пакет на прилавок. — Пирожки. С ливером. Из утренней партии, только-только из печи. С пылу, с жару практически. И вот ещё.

Второй пакет — поменьше, с булочками.

— А это с корицей, к чаю. Пожалуйста, возьмите. Я знаю, вы, мужики, поесть после нервов любите. Покушайте, — она улыбнулась, и в улыбке у неё было столько тепла, что Панкратыч, подходивший к прилавку за пакетами, непроизвольно сутуло наклонил голову, как наклоняют голову мужчины, получающие орден из рук королевы.

— Валентина Степановна… — пробормотал он.

— Берите, берите. За счёт заведения. И звери ваши, — она кивнула в мою сторону, — пусть тоже попируют. Я вам ещё и сахарной пенки положу, бабушкин рецепт.

Третий пакет.

Мы взяли пакеты. Я — оба маленьких, Панкратыч — большой с ливером. Фенек у Валентины на плече посмотрел на нас сверху вниз, и в его детских чёрных глазах я прочитал то же, что обычно читается в глазах кошек, устроившихся на коленях у хозяйки: «Идите, идите, а я тут побуду».

— Мы ещё зайдём, — пообещал Панкратыч. — Поговорим насчёт того, чем его кормить, как ухаживать… Доктор всё расскажет.

— Конечно, Сёмочка. Жду.

Колокольчик над дверью звякнул.

Мартовский воздух на улице после пекарского тепла показался мне сначала холодным, потом свежим, потом нормальным. Дождя не было, но тротуар был мокрый, и фонари, оставленные зажжёнными с ночи, ещё не погасли, хотя было уже светло.

Панкратыч выдохнул. Остановился у крыльца пекарни. Привалился плечом к стене. И секунд десять, а может двадцать, просто смотрел в серое питерское небо, моргал и улыбался той странной полумечтательной улыбкой, которую я видел у него в первый раз в жизни.

— Покровский, — произнёс он наконец, не поворачивая головы. — Ты… это…

— Что, Семён Панкратыч?

— Ну, ты меня выручил. По-царски. Ты пойми. Я тебе должен.

— Не надо, — отмахнулся я. — Своё дело делал. Вам и зверю помог.

— Нет, надо, — упрямо повторил он, всё ещё глядя в небо. — Ты пойми. Я такой подарок неделю в голове крутил. Боялся подступиться, после той кислотной… штуковины… А тут ты — раз, и всё решил.

Я пожал плечами.

Мы двинулись в сторону Пет-пункта. Панкратыч шагал чуть впереди, разрывая зубами пирожок. Я шёл следом. Ливерный пирожок, слегка остывший, всё ещё обжигал ладонь, и я перекидывал его с одной руки на другую, как горячую картошку.

В нос ударил тот самый фирменный запах пекарни — ливера, лука, слоистого теста. В прошлой жизни, помнится, от этой смеси у меня всегда начиналось обострение гастрита. В нынешнем молодом теле гастрита пока не водилось, и первый же укус прошёл с тем особым удовольствием, доступным только двадцатилетнему желудку и только после нервного утра.

Панкратыч, дожевав половину пирожка, вытер губы тыльной стороной ладони.

— Слушай, Покровский, — произнёс он с мечтательной ноткой, — ну вот. Угодил Валентине. Теперь она ко мне точно лучше относиться будет.

Я откусил пирожок. Прожевал. Проглотил.

И, сохраняя самое непроницаемое лицо из тех, какие у меня имелись в арсенале (арсенал у меня был богатый, наработанный на консилиумах перед Синдикатовскими комиссиями), произнёс ровным голосом:

— Так это, Семён Панкратыч… Пета-то я к ней привязал. Синхронизацию провёл. Феромон мой капал на запястье. Она теперь, выходит, ко мне лучше относиться будет.

Панкратыч замер на полушаге.

Пирожок остановился у него на полпути ко рту.

Глава 11

Лицо Панкратыча, только что расслабленное, размякшее от триумфа, дёрнулось. Потом застыло. Потом, медленно, как лампа накаливания при перепаде напряжения, начало бледнеть. От скул вниз — к подбородку. От щёк к шее.

Кусок пирожка у него во рту, оказавшийся в этот момент на грани глотания, пошёл не в то горло. Панкратыч закашлялся глубоко, с надрывом.

Я хлопнул его по спине.

Он отмахнулся. Откашлялся. Сплюнул крошку в сторону, которая долетела до лужи. И в этот момент всё медленно покатилось с другой стороны: бледность сменилась приливом, прилив — багровым цветом, багровый цвет — сизыми пятнами на щеках, и под конец Панкратыч стоял передо мной, как чугунный котёл, только что снятый с огня и готовый закипеть.

— Покровский, — прохрипел он. — Ты… ты чего сейчас сказал?!

— Ничего особенного, Семён Панкратыч. — я откусил ещё. — Так, профессиональное наблюдение.

— Как это — профессиональное?! Какое, к чёрту, профессиональное?! Это же я его купил! Я! Восемьдесят тысяч своих кровных отдал! Я его дарил!

— Дарили — это правильно, не спорю, — я пожевал. — Но знакомство-то проводил я. Феромон-то мой. Первый запах, ассоциируемый с хозяйкой, — мой. Научно доказано: именно первый запах отпечатывается в эмоциональной памяти зверя как якорь. А через этого зверя, Семён Панкратыч, якорь формируется и у хозяйки.

Я прожевал. Очень обстоятельно.

— Так что биологически получается, что Валентина Степановна теперь связана через фенека… со мной, — последнюю фразу я произнёс с такой деловитой невозмутимостью, с какой ставил диагнозы «воспаление эфирных каналов второго типа» на консилиумах в столичном госпитале.

Панкратыч посинел. Причём как-то странно. Одновременно с багрянцем. Лицо у него стало двуцветным — сизо-красным, — и на лбу проступила вена, которую я до этого у него видел только в один раз: когда он принёс ко мне Шипучку-мимика, прожёгшего его любимую чугунную сковородку, и узнал стоимость замены сковороды.

— ТЫ… — он втянул воздух. — ТЫ!..

— Я, — подтвердил я, жуя свой пирожок.

— ТЫ ЖЕ НИЧЕГО НЕ ДАРИЛ! Я ДАРИЛ!

— Семён Панкратыч, тише. На вас люди оглядываются. Вон бабушка с авоськой подозрительно смотрит.

— ПОКРОВСКИЙ, ТЫ САМАЯ НАСТОЯЩАЯ СВОЛОЧЬ! — выдал он на уличный простор, и звук этот раскатился по всему переулку, отразился от стен соседних домов и вернулся двойным эхом.

Бабушка с авоськой ускорила шаг.

— Поклянись, — прошипел Панкратыч, делая шаг вперёд и нависая над моим плечом, — что ты мне сейчас врёшь!

Я посмотрел ему в лицо. Выдержал паузу, достойную фармацевтической рекламы. Потом позволил себе дрогнуть уголком рта.

— Да я ж шучу, Семён Панкратыч, — сказал я.

Две секунды Панкратыч переваривал.

А потом он выдохнул с таким облегчением, будто с плеч у него сняли чугунную плиту и переложили её в кузов соседнего грузовика. Лоб у него мгновенно покрылся испариной, вена на лбу успокоилась, синева и багрянец стёрлись со щёк.

— Покровский, — произнёс он хрипло, — я тебе когда-нибудь сломаю шею. За шутки такие.

— Постараюсь, чтобы не пришлось.

Ну не мог я удержаться от такого. Он надо мной слишком долго издевался. Так что небольшие душевные терзания ему даже не повредят. А я лишний раз убедился в том, что он неровно дышит к Валентине Степановне.

— Ну что за человек… — он потряс головой. — Я же чуть инфаркт не словил!

— Рано вам инфаркт. Валентина Степановна расстроится, — я откусил ещё кусочек булочки и зашагал дальше по тротуару. — Рад, что у вас с ней всё хорошо складывается. Берегите эту симпатию, Семён Панкратыч. Такие вещи в жизни нечасто случаются.

Я зашёл в Пет-пункт и не оборачивался. За спиной послышались торопливые шаги. Следом — шумное Панкратычево дыхание. А потом и его голос, громкий, нервный, чуть не сорвавшийся:

— ПОКРОВСКИЙ! А НУ ОСТАНОВИСЬ!

Я не остановился.

— МЕЖДУ НАМИ НИЧЕГО НЕТ! ТЫ СЛЫШИШЬ?! ЗАБУДЬ, ЧТО ВИДЕЛ! — кричал он.

Я помахал рукой, не оборачиваясь.

— МЫ С ТОБОЙ НА ЭТУ ТЕМУ НЕ РАЗГОВАРИВАЛИ!!! — повторил он.

Панкратыч за спиной простонал что-то нечленораздельное, плюнул в лужу и зашагал за мной следом, явно обдумывая, как в ближайшие пятнадцать минут стереть из моей памяти всё услышанное и увиденное.

Я тихо засмеялся. Не вслух, а скорее себе под нос, чтобы он не услышал.

Хороший был день. За всё утро уже третий подарок судьбы: спасли зверя, женщина счастлива, пирожки горячие, а мой арендодатель теперь вечный должник по части сердечной тайны. В такие моменты жизнь, в её двадцатиоднолетнем исполнении, показывает себя с неожиданной стороны.

Плохо было одно.

У меня по-прежнему не было документов на пятерых нелегальных зверей, а времени до возвращения Комаровой осталось меньше двух суток.

Я повесил куртку на крючок. Положил пакет с булочками на стол. Прошёл по стационару, проверил зверей.

Пуховик спал. Искорка дремала на тёплом камне в новой ванночке. Шипучка, плотно свернувшаяся в углу своего террариума, дышала медленно, равномерно. Феликс смотрел на меня одним глазом с верхней жёрдочки, молча — очевидно, копил энергию для послеобеденной революционной речи.

У зверей — порядок. У хозяина — всё ещё проблемы.

Я вернулся в приёмную. Сел за стол. Открыл ноутбук.

Экран засветился неторопливо — старенькая техника, купленная за копейки, работала на честном слове и паре оставшихся в живых процессорных ядер. Мессенджер. ВПН. Страница теневого форума, на которой я оборвал поиск из-за засады.

Палец ударил по клавише. На форуме появились новые темы, всплыло несколько свежих аккаунтов. Я листал, вчитывался в профили, сверял отзывы, ждал, когда что-нибудь щёлкнет.

Ничего не щёлкало.

Контакты были либо слишком свежие (явно подсадные), либо слишком сомнительные (аккаунт зарегистрирован две недели назад, тринадцать пустых постов в истории, — сразу в помойку), либо слишком далёкие (Урал, Владивосток — до нас они бы доехали за две недели, и то если бы повезло с транспортом).

Время утекало сквозь пальцы.

Я откинулся на стуле и потёр виски. В молодом теле они пока не болели — гипертонии старой жизни здесь не было, но привычка осталась, и пальцы на автомате массировали кожу над ушами.

Думай, Покровский. Думай.

Что, если зайти с другого конца? Не искать бланки, а искать человека. Конкретно — честного системного администратора с доступом к реестру.

Например, Доркин Аркадий Семёнович сейчас работает в центральном архиве, он честный парень и коррупционную тему в этом возрасте отвергает на рефлексе. А если не Доркин? Если кто-то его коллега, кого я в будущем не встретил, потому что тот раньше уволился или сменил профессию?

Слабая, но идея.

Я придвинул к себе блокнот с уточкой. Взял карандаш. Начал писать имена, которые всплывали из глубин памяти, — все, кого когда-либо знал в связке с ветеринарным архивом в том или ином качестве. Прошлых контактов по паспортам не писал, с ними и так ясно, что не прокатит.

Тринадцать фамилий. Из них семь — женские, значит, сейчас им, скорее всего, до тридцати, и они либо молодые специалисты, либо ещё студентки. Из оставшихся шести — двое сейчас должны быть уже в пенсионном возрасте, и архив они, по моим сведениям, покинули лет за пять до того, как я про них что-то слышал. Остаются четверо.

Я посмотрел на список. Подчеркнул четыре фамилии. И в этот момент…

Колокольчик над дверью звякнул.

Дверь распахнулась.

Ворвались Саня и Ксюша.

Взъерошенные — это слабо сказано. Куртки нараспашку, Ксюшин шарф волочился у неё за спиной, как индейский хвост. Саня с разбегу въехал в пол, оставив мокрую полосу подошв по всей длине приёмной, от порога до моего стола. Ксюша вбежала следом, споткнулась о край коврика, чуть не грохнулась, схватилась за дверной косяк и выдохнула мне прямо в лицо облаком мятного пара от недавно закинутой в рот жвачки.

Оба тяжело дышали, как после стометровки. Грудь ходила ходуном. Лица — красные, глаза — выпученные, волосы — дыбом.

Я откинулся на стуле. Положил карандаш. Сложил руки на столе.

Хмуро посмотрел на обоих.

— Вы чего приперлись? — произнёс я ровно. — У вас два дня выходных.

Саня, всё ещё задыхаясь, выпрямился. Одёрнул куртку. На его лице медленно, как выходит из-за туч солнце перед заморозками, расплылась улыбка. Та самая — сияющая, безумная, авантюрная, с хитро прищуренными глазами и расширенными во всю пасть зубами, — которую я у него видел лишь несколько раз в жизни. И каждый из этих раз предвещал крупные неприятности.

— А вот! — выдохнул он.

И торжественным жестом, с размахом, достойным матадора, вытащил из-под куртки пластиковую папку.

Тёмно-зелёную. Плотную. С надписью «ВЕЩДОК» на боку. Опечатанную тонкой красной лентой, от которой один уголок был уже подорван торопливыми пальцами.

Папку он шлёпнул мне на стол — так, чтобы по всей приёмной прокатился звучный хлопок.

— Вот это вот! — объявил Саня. — Твои!

Мир вокруг меня остановился.

Секунду. Две.

В голове пронёсся один тяжёлый, похоронный удар, будто в колокольне чугунным билом задели в набат.

***

Я сидел. Смотрел на папку Комаровой. Именно её: вчера вечером, за кружкой чая, Саня выложил всю историю, а утром за этой папкой должен был заехать Сидоров.

Я поднял взгляд на ребят.

Саня стоял передо мной в мокрой куртке, с улыбкой от уха до уха, и эта улыбка начала потихоньку сползать, потому что он увидел моё лицо. Ксюша за его плечом держалась за косяк и тоже перестала дышать. Рюкзак у неё свесился с плеча, брелок-котёнок качнулся, коснулся её бедра и замер.

Я взял папку. Потянул за уголок. Подорванная лента пошла дальше, обнажая внутренности. Раскрыл.

Внутри лежала стопка бумаг. Плотная, аккуратно сложенная. Листы бумаги с водяными знаками, просвечивающими сквозь кремовую основу. На верхнем экземпляре я разглядел сразу всё, что мне нужно было разглядеть: государственный герб в верхнем углу, название «Ветеринарный паспорт установленного образца», поле для номера реестра, поле для вида существа, отдельная графа для чипирования, поле для отметок Ядра. Плюс — четыре встроенных голограммы на линии отрыва, штрихкод в углу и тиснение серебряной краской по верхнему краю.

Настоящие. До последней буквы настоящие.

Я закрыл папку.

Поднял взгляд уже на Саню. Две секунды посмотрел.

— ДА О ЧЁМ ТЫ ДУМАЛ, ИДИОТ?! — взорвался я.

Голос у меня вышел не тот, к которому я привык в этом теле. Не двадцатилетний, юношеский, с ломкими обертонами, а тот, прежний, с жёсткими низкими басами, к которому я прибегал в консилиумах, когда нужно было заткнуть оппонента одной фразой. В этой приёмной, в маленьком Пет-пункте, этот голос ударил в стены, в потолок, в стекло витрины, от окна аж пошла дрожь.

Саня дёрнулся, как от пощёчины. Улыбка окончательно сползла.

— Мих… — начал он.

— Молчи! Сначала я скажу!

Я встал. Тяжело. Стул сзади скрипнул.

Шагнул к Сане, развернулся к Ксюше, остановился между ними в центре приёмной — так, чтобы они оба оказались в поле моего взгляда, — и начал говорить.

— Ты, — я ткнул пальцем в Саню, — балбес без тормозов. Это диагноз, Шестаков, это я тебе при первой встрече поставил и ни разу с того дня не пересматривал. С тобой, в общем-то, и разговор короткий: пока ты дышишь, ты влипаешь, и я к этому привык. Но ты, — палец развернулся в сторону Ксюши, — ты-то куда смотрела?! Ты же умная девочка, Ксюха! Ты же в операционной сталью работаешь, ты же врача из себя растишь, а не уличную мошенницу! Тебя куда этот придурок потащил?!

Ксюша втянула голову в плечи. Очки у неё сползли на самый кончик носа, и за линзами уже поблёскивало чем-то подозрительным.

— Мы… — она сглотнула. — Мы хотели как лучше, Михаил Алексеевич. Для петов.

— Для петов?!

Я обернулся к Сане — и снова к Ксюше, — и снова к Сане.

— Вы, ребята, понимаете, чем вы занимались последний час?! Вы обокрали государственного инспектора! Прямо под её носом! У меня вчера — вчера! — был с вами разговор. Подробный разговор. О статье сто шестьдесят второй. О группе лиц по предварительному сговору. О восьми годах колонии с конфискацией имущества. Я вам не сказки на ночь рассказывал. Я вам объяснял, что произойдёт, если вы влезете в эту тему. И что вы сделали?! Вы влезли!

— Мих, — тихо сказал Саня, глядя в пол.

— ШЕСТАКОВ! Ты вообще слышишь меня?! Когда я с тобой разговариваю, меня слушать надо, а не отвечать, не возражать, не ерепениться — СЛУШАТЬ!

Саня молчал. Опустил голову. Плечи у него обвисли — не театрально, а честно, — как обвисают плечи у школьников перед завучем, застукавшим их за курением в туалете.

— А теперь главное, — продолжил я, и голос у меня стал тише, но оттого — опаснее. — Теперь то, о чём вы, двое героев, видимо, даже не подумали.

Я взял со стола папку. Подбросил её на ладони.

— Эти бумаги — они не просто настоящие. Они номерные. У каждого бланка — уникальный номер, зарегистрированный в общей базе ГосВетНадзора. Каждый бланк отслеживается. Когда ветеринар заполняет паспорт, он вносит номер бланка в реестр, и реестр автоматически сверяет: выдан ли такой номер, кому, когда. Выдан конкретной клинике — запись проходит. Числится вещдоком по уголовному делу о контрабанде — реестр тут же подаст сигнал, и к вам через неделю приедет оперативная группа.

Ксюша побелела.

— Значит, — продолжил я, — что, по сути, вы мне принесли? Вы мне принесли пятьдесят — сколько их там, пятьдесят?

— Сорок восемь, — тихо поправил Саня.

— Сорок восемь клеймёных бумажек с номерами. Каждая из этих бумажек, если я её использую, — это срок не только для меня, но и для вас, и для всей клиники. Потому что по цепочке сразу вскроется, что я кормил зверей нелегально, что я подделал документы, что я участвовал в хищении вещдоков. Нас всех посадят. Разом. Под одно уголовное дело.

Я положил папку обратно на стол с тяжёлым шлепком.

— Толку мне от этих бумажек?! Это не спасение, это — мина замедленного действия! Вы мне принесли не паспорта, вы мне принесли приговор! — продолжил я.

Ксюша всхлипнула. Тихо, сдержанно, в кулачок, — но всхлипнула.

У меня внутри что-то сжалось, но я этого «что-то» постарался не показать.

— Саня, — выдохнул я, глядя на него в упор. — Ты только что подставил всех, кого любишь. Понимаешь? Пухлежуя, Ксюху, меня, клинику. Всех. И ради чего?

— Я думал… — начал он.

— Ты не думал, Саня. Ты действовал. Это — разные глаголы.

В приёмной воцарилась тишина. Гудел обогреватель. За стеной, в стационаре, Пухлежуй, очевидно, почуявший тон моего голоса, жалобно подал голос: «Нрмммм?»

Ксюша, по-прежнему с опущенной головой, шмыгнула носом ещё раз. Провела рукавом по щеке. Очки у неё запотели окончательно.

Я сделал глубокий вдох. Попытался сбросить ярость. Сбросить не удалось — только частично приглушить.

— Вон, — бросил я тихо, но жёстко. — Оба. Идите по домам. Я должен теперь решить, что делать с вашим «подарком». И решить так, чтобы никто не сел.

Саня стоял. Не двигался.

— Мих… — осторожно обратился он.

— Вон, я сказал, — отрезал я.

Он протянул руку, будто хотел показать, что у него в кармане есть ещё какая-то карта. Потом раздумал. Опустил руку. И, с тем подавленным видом, с каким мальчишки уходят с родительского собрания, куда их утащили за уши, развернулся к двери.

Ксюша последовала за ним. Плечи у неё мелко-мелко вздрагивали.

В эту секунду я уже сам был готов их отпустить и начать спокойно разбирать папку, отсортировывать, думать. Злость уходила, уступая место трезвому расчёту. Но что-то во мне ещё не успокоилось до конца, — какая-то остаточная ярость, та лишняя энергия, которой было некуда деться.

И я сделал то, чего делать не стоило.

Схватил папку со стола. Развернулся. Бросил — не в Саню (не настолько я вышел из себя), — а в сторону двери, на пол, резким движением, с таким расчётом, чтобы папка плюхнулась у ног Сани и Саня сам забрал её обратно.

Папка пролетела по дуге.

И в воздухе, в середине траектории, случилось то, на что я никак не рассчитывал.

Лента на папке, уже подорванная, лопнула окончательно. Пластиковая крышка распахнулась в воздухе, как створка раковины. Из папки посыпались бланки и повисли в воздухе на полсекунды, прежде чем осыпаться на пол.

А следом из глубины папки, из её внутреннего кармашка, который я, развернув папку в первый раз, даже не стал открывать, вылетел белый конверт.

Пухлый. Плотный. Заклеенный, но под клапаном угадывалось что-то твёрдое и ровное, с той характерной прямоугольной плотностью, которая у предметов определённой природы ни с чем другим не спутаешь.

Конверт ударился о крышку стола. Подскочил. Клапан отошёл.

И из-под клапана, лениво, как карты из руки уставшего фокусника, выкатилась пачка.

Банкноты.

Толстая, плотно перехваченная коричневой аптечной резинкой пачка пятитысячных купюр. Верхняя лежала лицом вверх — синеватая, с портретом, с водяными знаками и защитными нитями. По толщине пачки я на глаз определил: сто, может сто двадцать банкнот. От пятисот до шестисот тысяч рублей. Может, больше.

В воздухе, ещё секунду, висели кружащиеся бланки. Потом они плавно сели на пол.

Тишина.

Я стоял. Смотрел.

Саня замер у двери, обернувшись на звук. Ксюша стояла прижавшись к косяку. Они не успели выйти из клиники.

У обоих были округлённые до размеров пятирублёвой монеты глаза.

Я медленно, очень медленно, наклонился к столу. Поднял с его крышки пачку купюр. Взвесил на ладони. Она была тяжёлая.

Пальцы дрогнули. Я перевернул пачку. Посмотрел на вторую сторону. Потом на срез. Купюры по бокам обтрёпаны, хорошо поработавшие бумажки. Настоящие.

Положил пачку обратно на стол.

Нагнулся. Поднял один из рассыпавшихся бланков. Пошёл с ним к лампе. Поднёс к свету.

Голограмма на бланке переливалась всеми оттенками радуги. Водяной знак — герб в верхнем углу — просвечивал чётко. Штрихкод в правом нижнем углу был нанесён типографским способом, с той характерной структурой линий, какую на домашнем принтере не воспроизвести никогда. Номер серии выбит микротиснением, с ощутимой шероховатостью под ногтем.

Настоящий бланк. Стопроцентно настоящий.

Я перевёл взгляд с бланка на пачку купюр.

С пачки купюр снова на бланк.

И в голове у меня, со щелчком, так же громко, как щелкает затвор хорошего хирургического инструмента, — встала на место картина. Целиком. Со всеми деталями.

— Похоже, Саня… ты всё-таки сорвал джекпот, — произнёс я.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге