Лекарь Фамильяров. Том 2
Глава 1
— Держите его! — рявкнул Дронов ассистентам, ткнув в меня пальцем. — Он же убьёт животное!
Двое интернов, крепкие ребята, один повыше, второй пошире, рванулись ко мне с разных сторон. Тот, что повыше, схватил меня за локоть, второй потянулся к сумке. Ну уж нет!
Я сделал то, что делал тысячу раз в прошлой жизни, когда паника охватывала операционную, когда на столе умирал чемпионский фамильяр за миллионы рублей, а вокруг метались перепуганные фамтехи с круглыми глазами и трясущимися руками. Включил голос Главврача:
— Стоять!
В этом коротком слове лежали тысячи операций и уверенность человека, который точно знает, что делает. Голос, от которого младший медперсонал переставал дышать, ординаторы вжимали головы в плечи, а медсёстры со стажем переставали болтать и работали молча.
Интерны остановились. Их руки зависли в воздухе — один всё ещё держал мой локоть, но хватка ослабла.
Я стряхнул чужую ладонь и повернулся к Дронову. Профессор стоял в трёх шагах, и глаза его сузились. Он привык к обратному: к тишине, которая наступала при его появлении, к кивкам, которыми встречали каждое его слово, к ощущению собственной непогрешимости, нараставшему годами, как раковина на днище корабля. Мальчишки в мокрых куртках в его палате обычно не командовали.
Я знал этот тип. Блестящий диагност, эго размером с это здание. Спорить с ним бесполезно, аргументировать можно, однако аргументы должны быть такие, чтобы он не мог их отмахнуть.
— Коллега, — сказал я, и это обращение ударило точно: профессор дёрнул подбородком, будто его назвали по имени на улице незнакомые люди. — Вы диагностировали спонтанный коллапс эфирных каналов и вкололи фосфорный стимулятор по стандартному протоколу.
Я кивнул на монитор над столом — плазменную панель в полтора метра, на которой медленно вращалась трёхмерная модель Ядра Тобика. Синие линии каналов пересекали золотистую сферу, и в нижних долях, там, где каналы уходили к задним конечностям и хвосту, виднелись участки тёмно-бурого цвета.
Дронов наверняка смотрел на них и списывал на некроз — стандартная картина при коллапсе. Только перед ним был совсем иной процесс.
— Видите затемнения в нижних долях? — я указал на экран. — Обратите внимание на структуру. Некроз даёт размытые, рваные края. Здесь же контуры чёткие, геометрические. Присмотритесь — кристаллическая решётка. Фосфор из стимулятора вступил в реакцию со старческим кальцием, который у Иглошерстных Барсуков после шести лет накапливается в стенках эфирных каналов. Каналы вы зацементировали изнутри, вместо того чтобы их запустить. Каждую минуту кристаллическая масса нарастает, и через десять минут она наглухо закупорит центральный узел.
Дронов молчал. Глаза метнулись к монитору. Он рассматривал нижние доли, ища подтверждение или опровержение, и я видел, как менялось его лицо: от гнева к сомнению, от сомнения к страху.
Кристаллическая решётка с чёткими контурами — геометрия, которую он принял за артефакт оборудования и мысленно смахнул.
— Если вы сейчас его усыпите, — продолжил я, понизив голос ровно настолько, чтобы слова прозвучали как констатация факта, — вскрытие покажет кристаллическую обструкцию каналов на фоне введённого фосфора. Врачебная ошибка. Синдикат начнёт внутреннее расследование, страховой отдел предъявит иск, журналисты раскопают историю, как маленькая девочка плакала в коридоре, пока элитный госпиталь убивал её барсука собственными руками. Красивый заголовок для отличной карьеры.
Дронов побагровел ещё сильнее. Я не думал, что это возможно, однако кровь прилила к лицу так, что вены на висках вздулись. Пожалел мимоходом, что у меня нет под рукой тонометра — давление у профессора было, вероятно, за двести, и его сосуды создавали определённые риски, хотя в данный момент они волновали меня меньше, чем сосуды Тобика.
— Не обращайте внимание на мою базовую пет-лицензию, — продолжил я. — Я знаю что делаю. Дайте мне три минуты, и если ничего не поможет, хуже точно не станет.
В палату вбежали два охранника — плечистые, в чёрной форме, с электрошокерами на поясах. Встали по бокам двери и посмотрели на Дронова, ожидая команды.
Профессор стоял неподвижно, переводя взгляд с монитора на меня и обратно на экран.
Дураком он не был. Упрямый и самовлюблённый человек с хорошо работающей головой. Прямо сейчас в этой голове шла битва между уязвлённым эго и холодным расчётом, и второй побеждал, потому что расчёт умел считать до двух: вариант первый — выкинуть мальчишку, усыпить барсука, и если парень окажется прав, то получить иск, скандал и руины репутации; вариант второй — дать мальчишке три минуты и посмотреть, что будет.
— Ждите, — бросил он охране, не оборачиваясь.
Охранники замерли у двери. Интерны отступили к стене. Дронов скрестил руки на груди и уставился на меня взглядом человека, который даёт шанс, но уже готовит речь для трибунала.
— Три минуты, — процедил он. — Если зверь умрёт под вашими руками, молодой человек, я лично прослежу, чтобы вашу базовую лицензию аннулировали навсегда.
— Договорились, — ответил я и повернулся к Тобику.
Барсук лежал на антигравитационном столе, и дыхание его стало ещё тяжелее за те минуты, что я потратил на разговоры. Грудная клетка поднималась рывками, с надсадным хрипом, как будто кто-то давил на неё ладонью.
Серые иглы топорщились неровно — часть прижалась к телу, часть торчала под углом, и ни одна не двигалась, хотя у здорового барсука иглы реагируют на каждое прикосновение, поворачиваясь к источнику тепла.
Пульс Ядра на мониторе показывал пять импульсов в минуту — когда я вошёл, было шесть. Время утекало.
Я расстегнул сумку и достал инструменты.
Футляр с микрозажимами — четыре штуки, эфирная сталь с плазменным напылением, каждый тоньше иголки и прочнее хирургического скальпеля. Рядом лёг сам скальпель — короткий, с лезвием в полтора сантиметра, на конце которого тлела едва видимая голубоватая искра плазменной заточки.
Флакон с нейтрализатором — литиевая основа, мутно-серебристая жидкость, которая при контакте с фосфорными кристаллами расщепляла их структуру и выводила осадок через лимфу.
Я купил это добро в специализированном магазине три дня назад, когда оно понадобилось для хвостатого шилонога — со скандалом, потому что продавец долго не мог поверить, что фамтех из Пет-пункта на окраине покупает хирургический набор, которым работают в Синдикатных операционных.
Инструменты обошлись мне, хоть и со скидкой, всё равно дорого. Я знал, что рано или поздно они мне ещё пригодятся: всегда находится пациент, которого нельзя спасти голыми руками.
Краем глаза я видел, что Дронов уставился на микрозажимы. Глаза профессора расширились — он узнал марку. Элитная хирургическая сталь, серия «Эфир-9», такие лежали в его собственных операционных наборах.
Откуда они у пацана в мокрой куртке — вопрос, который Дронов задаст потом. Если будет «потом».
Я набрал нейтрализатор в микрошприц — три кубика, точная дозировка для массы тела двенадцать килограммов, возраст семь-восемь лет, кристаллизация в активной фазе.
Учебника с такими расчётами ещё не существовало — его напишут через двадцать три года, и первая публикация вызовет скандал в научном сообществе, потому что перевернёт всё, что знали о возрастных патологиях Иглошерстных. Мне повезло: я прочитал этот учебник.
— Расширитель, — сказал я, протягивая руку.
Ассистент справа посмотрел на Дронова. Дронов еле заметно кивнул. Ассистент вложил мне в ладонь стерильный расширитель.
Хороший инструмент: тонкий, гибкий, с микроскопическим фиксатором на конце. Госпитальный, куда лучше того, что лежал у меня в сумке. Спасибо, корпоративный бюджет.
Я склонился над Тобиком и ввёл иглу шприца точно под третий грудной позвонок — там, где у Иглошерстных проходит центральный эфирный ствол, магистраль, связывающая Ядро с периферическими каналами. Игла вошла мягко, почти без сопротивления — мышцы барсука были расслаблены до предела, на грани атонии.
Нейтрализатор потёк внутрь. На мониторе в зоне инъекции вспыхнула серебристая точка и начала расплываться — литий растекался по центральному стволу, обволакивая стенки канала.
Десять секунд прошло. Кристаллические структуры на экране дрогнули — их контуры стали чуть мягче, чуть размытее, как рисунок на запотевшем стекле. Нейтрализатор работал, разъедая цементную корку изнутри.
Этого было мало: литий растворит поверхностный слой, однако основной тромб — плотный, спрессованный ком кристаллизованного фосфора и кальция — сидел глубоко в канале, и химия до него не достанет. Требовалась механика.
Я взял скальпель. Плазменная искра на конце лезвия тлела ровно, голубовато, и в стерильном воздухе палаты отчётливо пахнуло озоном.
Надрез сделал на два сантиметра ниже точки инъекции, в промежутке между третьей и четвёртой иглой. Кожа барсука разошлась мягко, плазма прижигала края, кровь не пошла — только выступила капля прозрачной лимфы, густой и чуть фосфоресцирующей, как это бывает у животных с активным Ядром.
Ввёл расширитель. Створки раздвинулись, и я увидел то, что искал: нижнюю дугу центрального канала — полупрозрачную трубку толщиной с карандашный грифель, по которой в норме течёт эфирная энергия от Ядра к периферии.
Сейчас трубка была тёмной, вздувшейся, и сквозь её стенку проглядывал бурый ком — тромб. Он закупорил просвет почти полностью, оставив щель, через которую энергия сочилась по капле.
— Тампон, — бросил я, не оборачиваясь.
Ассистент подал. Я промокнул операционное поле и отложил скальпель.
Дронов подошёл ближе. Молча встал за моим правым плечом и смотрел в рану. Я чувствовал его дыхание, и его молчание было красноречивее любых слов.
Он видел тромб, видел кристаллическую структуру, которую десять минут назад назвал бы некрозом, и молчал, потому что сказать было нечего.
Я взял микрозажим. Тонкий, с напылением, которое не проводит эфирную энергию и не повреждает стенки канала.
Руки не дрожали. Мне двадцать один год, однако пальцы эти помнили десять тысяч операций, и мышечная память не подчиняется возрасту тела. Она живёт глубже — в сухожилиях, в нервных окончаниях, в тех миллиметрах точности, которые отличают хирурга от мясника.
Лезть зажимом в канал было ещё рано. Сначала следовало сделать то, чего ни один врач в этой палате повторить не мог.
Я снял перчатку с левой руки и положил два пальца прямо на обнажённую поверхность Ядра. Палата была набита аппаратурой за десятки миллионов — сканеры, анализаторы, мониторы с разрешением в тысячу слоёв. Всё это железо показывало цифры, графики, модели — точные, красивые, бесполезные, потому что ни один прибор в мире не покажет врачу, что чувствует зверь.
Ядро под пальцами пульсировало — медленно, вяло, как сердце, которое устало биться.
Я закрыл глаза.
«…камни… давит… не вздохнуть…»
Голос был слабый, почти неразличимый — Тобик умирал. Ядро задыхалось, зажатое кристаллами, и каждый импульс давался ему с таким трудом, что отголосок боли прошёл через мои пальцы, поднялся по руке и отозвался тупым давлением в груди.
Семь лет этот зверь жил в семье. Грел Машу зимними вечерами, подставлял колючий бок под маленькие ладони, терпеливо сносил бантики на иглах и чаепития с пластмассовыми чашками.
Сегодня он у меня выживет.
— Потерпи, — сказал я мысленно, хотя он не мог меня слышать. — Осталось чуть-чуть.
Я открыл глаза, и левая рука осталась на Ядре словно навигатор, компас, единственный прибор, который показывал то, чего не видели мониторы. Правая рука с микрозажимом пошла вниз, в рану, к тромбу.
Кончик зажима коснулся кристаллической массы — твёрдой и шершавой, я ощутил сопротивление через инструмент. Тромб сидел плотно, закупорив канал от стенки до стенки.
Раздавить его грубой силой значило разорвать канал. Стенки истончены, ослаблены реакцией фосфора с кальцием, и любое неосторожное движение превратит спасение в убийство.
Нужна была одна точка — слабое место в кристаллической структуре, микроскопическая трещина, куда можно вставить зажим и расколоть ком изнутри.
Пальцы на Ядре уловили смещение — крошечное, на грани ощущения. Тромб давил на канал неравномерно: слева сильнее, справа чуть меньше. Там, справа, нейтрализатор уже проел поверхностный слой, и кристалл истончился.
Я развернул зажим. Подвёл кончик к правому краю тромба. Вдохнул, выдохнул и нажал.
Ювелирное движение из тех, которые невозможно повторить по инструкции, потому что инструкция не учитывает миллиметр, на который нужно сместить давление, и долю секунды, в которую нужно остановиться.
Кристалл хрустнул — тихо, еле слышно. Тромб раскололся надвое, и осколки съехали к стенкам канала, освобождая просвет.
Пальцы на Ядре почувствовали толчок, и энергия хлынула. На мониторе над столом красная зона вспыхнула оранжевым, потом жёлтым, потом зелёным — волна прошла по каналам снизу вверх, заливая трёхмерную модель Ядра живым, пульсирующим светом. Графики скакнули: пульсация подпрыгнула с пяти импульсов до двенадцати, потом до восемнадцати, температура каналов поползла вверх, к норме.
Посеревшие иглы барсука дрогнули — едва заметно, кончики сперва, затем глубже, к основанию, и цвет вернулся медленно, как рассвет заливает небо: от пепельно-серого к тёплому, тёмному золоту, каким они должны были быть все эти семь лет.
Тобик вздрогнул, грудная клетка поднялась, и он выдохнул. В этом выдохе было всё: облегчение и боль, усталость и тёплый запах зверя, который снова дышит.
Глаза открылись — мутные, осоловелые, ничего не понимающие, однако живые.
«…свет… тепло… кто… кто ты…»
— Фамтех, — ответил я мысленно. — Лежи спокойно, старик. Всё закончилось.
В палате было слышно только, как пиликают мониторы и как тяжело дышит профессор Дронов за моим плечом.
Я убрал зажим, извлёк расширитель, наложил эфирный пластырь на разрез и выпрямился. Спина хрустнула — три минуты над операционным столом, а ощущение, будто простоял целую смену.
Тобик лежал на столе, иглы его мерцали тёплым золотом, и на мониторе пульсация Ядра ровно отбивала восемнадцать импульсов в минуту.
Мониторы пиликали уверенно. Пульсация Ядра — восемнадцать импульсов в минуту, стабильная, зелёная зона, и каждый импульс на экране ложился в ритм, по которому можно настраивать оркестр.
Температура каналов ползла вверх, к видовой норме. Кристаллических артефактов на скане больше не было — литиевый нейтрализатор доедал остатки, и нижние доли на трёхмерной модели из бурых становились синими, живыми, рабочими.
Тобик дышал. Ровно, глубоко, с тем хрипловатым сопением, которое свойственно старым барсукам и которое их хозяева считают храпом, хотя на самом деле это просто воздух проходит через утолщённую с возрастом носовую перегородку.
Один из ассистентов стоял у стены и моргал, часто и бессмысленно. Второй держал в руках тампон, который я попросил минуту назад, и не знал, куда его деть, потому что тампон был уже не нужен, руки заняты, голова пуста.
Профессор Дронов стоял за моим правым плечом. Его дыхание стало тише, ровнее, однако тяжесть никуда не делась. Человек, который сорок лет считал себя лучшим в этих стенах, только что наблюдал, как мальчишка в мокрой куртке сделал то, что его отделение объявило невозможным.
Микрозажим, скальпель, расширитель — каждый инструмент я протёр стерильной салфеткой и уложил обратно в футляр. Футляр отправился в сумку, я застегнул молнию и вытер руки.
После каждой операции положено убрать инструменты, проверить пациента, записать результат — десять тысяч раз я уже это делал, и руки делали сами, пока голова подводила итоги и выстраивала послеоперационный план.
Я повернулся к Дронову. Профессор смотрел на меня, и лицо его прошло полный цикл — от багрового через белый обратно к землистому, тому оттенку, который бывает у людей, когда адреналин схлынул и организм выставил счёт за стресс.
— Кристаллизация снята, — сказал я тоном, которым докладывают результат: ровно, без торжества и заискивания. — Спазм каналов ушёл. Центральный узел Ядра проходим, периферия восстанавливается. Подержите его на физрастворе до утра и выписывайте. Дома — покой, тёплая подстилка и мягкий корм на три дня, пока слизистая каналов регенерирует.
Дронов молчал. Скрещённые на груди руки опустились вдоль тела, и он выглядел сейчас усталым человеком, которому только что показали, как мало он знает.
Можно было промолчать и уйти, не сказав лишнего. Однако я вспомнил Машу в коридоре, с пластырем на лбу и тенями под глазами, вспомнил слово «эвтаназия», которое молодой щёголь на входе произнёс так легко, будто заказывал кофе.
— И, коллега, — добавил я, закидывая сумку на плечо, — обновите протоколы по возрастным патологиям Иглошерстных. Фосфорный стимулятор при подозрении на канальную обструкцию у животных старше шести лет — это приговор, замаскированный под лечение. Всего хорошего.
Развернулся и пошёл к двери. Охранники стояли по бокам и расступились, когда я приблизился; никто не протянул руку и не окликнул, электрошокеры так и остались висеть на поясах.
Стеклянная дверь закрылась за моей спиной. Стерильный свет сменился коридорным, тусклым, и ноги вдруг стали тяжёлыми — адреналин откатывал, и тело напомнило, что ему двадцать один год, что оно не завтракало нормально, что спина устала, что пальцы правой руки мелко подрагивали от напряжения, которое три минуты назад было невозможно себе позволить.
Маша и её мама сидели на тех же стульях. Мама — с закрытыми глазами, откинувшись на спинку, руки на коленях. Маша — свернувшись в тот же комочек, однако глаза были открыты и смотрели на дверь, из которой я вышел, и в них горело ожидание, от которого становилось трудно дышать.
Я подошёл. Присел на корточки, чтобы оказаться на уровне её глаз — тот самый приём, который работал с напуганными зверями, работал и с напуганными детьми, потому что суть одна: маленькому и испуганному существу огромный взрослый, нависающий сверху, страшен ещё больше, а тот, кто опускается вниз, — успокаивает.
— Тобик будет жить, — сказал я. — Завтра уже заберёте домой.
Мама Маши открыла глаза и посмотрела на меня. Лицо у неё дёрнулось — подбородок, губы, всё поехало, скомкалось, и она закрыла лицо ладонями и заплакала тяжело, с обрывистыми всхлипами, сотрясавшими худые плечи.
Маша смотрела на меня секунду, пока я вставал. На третьей секунде она сорвалась со стула, врезалась в меня и вцепилась в куртку обеими руками, обхватив за пояс, потому что выше не дотягивалась, прижалась лицом к ткани, плечи затряслись. Следом и мама повисла у меня на шее, и обе плакали в голос.
— Дядя Миха! — мокрый, задушенный голос едва пробивался сквозь куртку. — Я знала! Я знала, что вы лучший в мире!
— Спасибо! Спасибо вам большое! — вторила Маше её мама.
Я положил ладонь Маше на макушку — неловко, потому что человек внутри меня не очень умел в нежности, привык к рукопожатиям, к хлопкам по плечу, к сдержанным кивкам, и детские объятия в этот ряд не вписывались. Погладил по спутанным волосам, и получилось коряво, как получается у людей, которые делают что-то правильное, однако непривычное. Сглотнул и заговорил чуть тише, чем собирался.
— Всё хорошо. Тобик крепкий старик, он справится. Завтра приедете, заберёте его, через три дня он будет как новый.
Маша подняла заплаканное лицо и улыбнулась.
За стеклянной дверью блока интенсивной терапии мелькнуло движение. Я покосился — дежурный врач, тот самый, в дорогом халате и с браслетом «Платинум Медикал», выглядывал в коридор. Глаза у него были большие, и в них смешались страх и что-то похожее на благоговение, которое бывает у студентов, когда они впервые видят, как мастер делает невозможное, и понимают, что до этого уровня им ползти и ползти.
Поймав мой взгляд, он отпрянул обратно за дверь.
Машина мама утёрла лицо рукавом. Голос у неё был хриплый, рваный, однако слова вылетали с напором, который рождается у тихих женщин, переживших бессонную ночь в больничном коридоре.
— Правильно Маша говорила, надо было сразу к вам идти. Я завтра же расскажу всему двору, — сказала она, глядя на меня с выражением, в котором благодарность граничила с яростью. — Что эти шарлатаны за наши деньги чуть не убили Тобика, а доктор Покровский его с того света вытащил. Всему двору расскажу, на работе тоже, маме позвоню, сестре!
— Не надо… — начал я, однако она уже не слушала, потому что запустилась машина, остановить которую невозможно — машина материнского гнева, помноженного на облегчение.
Зинаида Павловна номер два. Сарафанное радио, второй сезон, расширенная версия.
Мне оставалось только кивнуть, попрощаться и уйти, пока она не начала звонить всем знакомым прямо при мне.
Вышел из Госпиталя. Стеклянные двери разъехались, и питерский воздух ударил в лицо — мокрый, холодный, пахнущий бензином и мокрым асфальтом. После стерильной атмосферы реанимации он казался живым.
У входа я постоял секунду, разглядывая красивый и бесполезный голографический логотип Синдиката, который вращался над крыльцом, как и всё в этом здании, — потом поймал такси.
Обратная дорога тянулась долго. За окном проспекты снова сменялись спальными кварталами, небоскрёбы уступали место панелькам, и город мрачнел, терял блеск, становясь привычнее, понятнее.
Мой город. Нормальный, живой, промокший Питер с облупленными фасадами и дворами, в которых сушится бельё, когда не идут дожди, — всё это куда ближе мне, чем корпоративный аквариум из стекла и стали.
Я откинулся на сиденье и закрыл глаза.
Усталость навалилась разом. Та, что приходит после операций, когда тело расслабляется и мозг выставляет счёт за концентрацию.
Тобик будет жить, Маша перестанет плакать. Дронов проглотит свою гордость, потому что деваться ему некуда — факты на мониторе, живой пациент на столе, два свидетеля-ассистента, которые видели всё.
Дежурный щёголь запомнит фамилию «Покровский» и будет вздрагивать при её упоминании. Машина мама расскажет всему двору, двор расскажет соседнему двору, и через неделю ко мне в Пет-пункт придут люди, которых я не знаю, и скажут: «Нам вас порекомендовали».
Сарафанное радио работает круглыми сутками без выходных и стоит дешевле любого баннера.
Такси свернуло в знакомый переулок, проехало метров двадцать и остановилось — дождь к этому времени прекратился, и мокрый асфальт блестел в жёлтом свете, как свежий лак.
Я расплатился и вышел. На улице было серо: питерское солнце особо не давало света даже днём, и только окно моего Пет-пункта светилось, и свет из него падал на тротуар неровными полосами, потому что мигал.
Я сделал три шага к стеклянной двери и остановился. Внутри клиники, в которой час назад царил идеальный порядок, творилось нечто, для описания чего цензурный сегмент русского языка был слишком беден.
Свет под потолком мигал ритмично, раз в две секунды, плафон болтался на проводе и при каждом качке выхватывал из полумрака новый фрагмент катастрофы.
Из-под двери полз лёгкий дымок с запахом, в котором я опознал горелое печенье и что-то химическое, похожее на палёную изоляцию.
По потолку приёмной носилась белая тень с серебристыми кончиками крыльев и орала голосом, от которого у нормального человека зашевелились бы волосы на всех доступных участках тела:
— Свободу пролетариям! Смерть угнетателям!
Феликс был вне клетки, на потолке, в режиме революционного экстаза.
В центре приёмной стояла Ксюша, перемазанная чем-то зелёным с головы до пояса, и отмахивалась от совы шваброй, описывая в воздухе широкие дуги с грацией фехтовальщика, которому вместо рапиры выдали весло.
На смотровом столе сидел Саня Шустрый. Болтал ногами, жевал что-то и, прикрывая голову от пикирующей совы, орал:
— Ксюха, не бей его! Он краснокнижный!
Феликс, услышав «краснокнижный», заложил вираж под потолком, спикировал на швабру, промахнулся на волосок, хлопнул крыльями, обдав Ксюшу ветром, от которого её очки съехали на кончик носа, и взмыл обратно к плафону с победным:
— Вива ля революсьён!
Я стоял перед стеклянной дверью, и левый глаз дёрнулся — старый нервный тик нижнего века, давний знакомый.
— Я же просил, — сказал я вслух тихо, потому что орать уже не было сил. — Ничего не трогать!!!
Глава 2
Я распахнул стеклянную дверь, и в лицо ударил запах — горелое печенье, палёная изоляция и эфирный раствор, который кто-то щедро разлил по полу, отчего линолеум блестел ядовитой зеленью, как болотная ряска после дождя.
Феликс заложил очередной вираж под потолком, клацнул клювом и проорал что-то про экспроприацию средств производства. Ксюша, перемазанная зелёным от подбородка до локтей, замахнулась шваброй, промазала, от инерции крутанулась на месте и чудом устояла на ногах.
Саня Шустрый сидел на смотровом столе, поджав колени, прикрывал голову руками — и в этот момент все трое увидели меня.
Первой меня заметила Ксюша. Швабра выпала из её рук и грохнулась о пол со звуком, будто гвоздь забили в крышку гроба. Рот открылся, очки на кончике носа запотели от тяжёлого дыхания, и глаза за стёклами стали размером с те самые чайные блюдца, только теперь в блюдцах плескался ужас.
Саня замолк на полуслове, опустил руки и уставился на меня с выражением собаки, которая знает, что нагадила на ковёр, знает, что хозяин знает, знает, что отмазаться не получится, однако всё равно мучительно прикидывает варианты.
Даже Феликс притормозил, завис под плафоном с расправленными крыльями и повернул голову, глядя на меня одним глазом. Видимо, что-то в моём лице подсказало ему, что революционный митинг окончен.
Я молча прошёл к вешалке, снял с крючка белый халат, встряхнул его, перекинул через руку и поднял голову.
Феликс сделал ещё один круг, медленнее, на грани планирования. Крылья подрагивали — белое оперение с серебристыми кончиками маховых мелькало в рваном свете качающегося плафона. Сова выбирала между атакой и побегом, и обе опции явно казались ей одинаково сомнительными.
Я ждал терпеливо, как ждут у водопоя, потому что зверь, каким бы умным он ни был, рано или поздно совершит ошибку: пролетит слишком низко, заложит слишком крутой вираж или потеряет скорость на развороте.
Феликс заложил слишком крутой вираж: скорость просела на выходе из поворота, крылья хлопнули раз, другой, и на долю секунды сова оказалась в полутора метрах от меня, почти зависнув в воздухе. Я бросил халат.
Ткань раскрылась в полёте, как сеть гладиатора, накрыла Феликса сверху и обмоталась вокруг крыльев. Сова возмущённо ухнула и рухнула вниз. Я поймал бьющийся свёрток обеими руками, прижал к груди и перехватил поудобнее, чтобы не повредить крылья.
Из-под халата раздался приглушённый скрипучий вопль:
— Произвол! Руки прочь от пролетариата! Это политическое преследование!
— Это санитарная мера, — ответил я и понёс его в подсобку.
Феликс бился в руках, когти скребли по ткани, клюв щёлкал глухо, как степлер через одеяло. Я придерживал его крепко, однако аккуратно — перья у совиных ломаются легко.
Клетка стояла на месте, дверца распахнута настежь. Замок не взломан — кто-то открыл руками, снаружи, и этот кто-то даже не удосужился закрыть обратно. Я опустил Феликса внутрь, высвободил из халата, захлопнул дверцу, задвинул щеколду и набросил покрывало.
Из-под ткани донеслось злобное шипение, переходящее в бормотание. Я разобрал «…узурпатор…», «…тюремщик…» и что-то по-испански, смысл чего предпочёл не уточнять.
— Спокойной ночи, — сказал я и вышел из подсобки.
В приёмной я застал тишину после катастрофы — когда пыль ещё оседает, выжившие переглядываются и пытаются сообразить, что именно произошло и кто начнёт объясняться первым.
Ксюша стояла у стены, прижимая к себе поднятую с пола швабру, как солдат древко знамени. Зелёные пятна эфирного раствора покрывали её фартук, руки, левую щёку и кончик носа. Очки снова сидели криво.
Саня слез со смотрового стола, расправил куртку, провёл ладонью по волосам — жест, призванный изображать невозмутимость, — и одарил меня широкой обаятельно-бесстыжей улыбкой.
— О, Михон! Какими судьбами! А мы тут… — начал он, но осёкся.
Я скрестил руки на груди и переводил взгляд с Сани на Ксюшу и обратно.
— Я же просил, — сказал я, и каждое слово отделял паузой, достаточной, чтобы до обоих дошёл весь масштаб того, что я сейчас чувствую. — Закрыть дверь, держать клетки в покое и никого не впускать.
Ксюша открыла рот, вдохнула и выпалила:
— Михаил Алексеевич, я закрыла! Честное слово! Я всё сделала, как вы сказали, я даже к Феликсу не подходила! А потом пришёл этот, — палец, перемазанный зелёным, ткнул в Саню, — и сказал, что он ваш деловой партнёр, что вы его ждёте, и показал какую-то карточку! Ещё с ним был зверёк, маленький, пушистый, он носом в стекло тыкался, у него были такие глаза…
— Ксюш, — перебил я. — Какую карточку?
Саня кашлянул, и я повернулся к нему. Он продолжал улыбаться, однако улыбка слегка потускнела, как потолочный плафон — тот по-прежнему покачивался и мигал, напоминая о недавних событиях.
— Визитку, — признался Саня, полез в карман и протянул мне мятый кусок картона.
На визитке, напечатанной на дешёвом принтере, кривым шрифтом значилось: «Александр „Шустрый“ Шестаков. Логистика. Экспедиция. Деликатные решения». Ниже — номер телефона и маленький логотип, который при ближайшем рассмотрении оказался кривовато нарисованным грифоном с курьерской сумкой.
— Деликатные решения, — повторил я, разглядывая шедевр полиграфии. — Саня. Ты показал моей ассистентке самодельную визитку с грифоном и назвался деловым партнёром.
— Ну а что, не деловой? — Саня развёл руками. — Я ж тебе клиентов привожу! Вон, Пухлежуя привёл на осмотр! Разве не дело?
Пухлежуй обнаружился в углу приёмной, где он мирно облизывал край кушетки. Большие круглые глаза без капли тревоги изучали потолок, лампу и собственную лапку — мир был прекрасен, и зверёк искренне не понимал, почему все вокруг нервничают.
Я мысленно сосчитал до пяти, и счёт помог слабо, однако достаточно, чтобы не начать орать.
— Ксюша. Ты впустила незнакомого человека в клинику, потому что он показал самодельную визитку и привёл с собой пушистого зверька с большими глазами.
Ксюша опустила голову, и очки съехали ещё ниже.
— У Пухлежуя были очень грустные глаза, — пробормотала она, и в голосе прозвучало искреннее раскаяние, смешанное с непоколебимой убеждённостью в том, что грустного зверька оставлять за дверью нельзя.
Чистая диснеевская принцесса в фартуке.
— Они у него всегда грустные. Ладно, — выдохнул я, потому что бессмысленно ругать человека за доброту, даже если она привела к локальному апокалипсису. — Дальше. Кто открыл клетку Феликса?
Саня почесал затылок. Ксюша подняла голову и посмотрела на Саню. Тот в ответ переводил взгляд с ассистентки на меня и в потолок, и каждый из нас успел поучаствовать в безмолвной эстафете гляделок.
— Ну, — начал он, и интонация была такой, какой бывает у людей, рассказывающих историю, в которой они сами — главный злодей, однако пытаются подать это как стечение обстоятельств. — Я увидел клетку. Под покрывалом. И подумал — а чего он там сидит, бедный? Птицу в клетке держать жестоко, это любой защитник природы скажет. Я и…
— Ты снял покрывало и открыл замок, — догадался я.
— Технически — приоткрыл. Чтобы посмотреть. А она вылетела. Быстро. Очень быстро. И обозвала меня неумытым люмпеном.
— Это самец, — машинально поправил я. — Феликс. И обозвал он тебя по делу — дал точную социально-экономическую характеристику. Ты полез к чужому зверю, которого не знаешь, в чужой клинике, в которую проник по поддельному документу, и выпустил существо, которое весь вечер орало про революцию и летало по потолку, пока моя ассистентка пыталась его поймать шваброй. Шваброй!
Саня поднял ладони в защитном жесте:
— Зато я Ксюхе помогал! Мы вместе ловили! Командная работа!
— Командная работа — это когда результат положительный. У вас результат — разгромленная приёмная, разлитый эфирный раствор стоимостью двенадцать тысяч рублей, качающийся плафон и пациенты, которые слушали часовой концерт революционной совы вместо того, чтобы спокойно выздоравливать.
Саня потупился ненадолго, секунд на пять — для него это был эквивалент глубокого раскаяния.
Я потёр виски, устало переваривая бесконечный день: утром Зинаида Павловна, потом Госпиталь, операция, Дронов, Маша, обратная дорога — и на финише вот это.
Толку от скандала ноль, разбитое не склеишь и разлитое не соберёшь, однако убрать можно и нужно.
— Так. Слушайте оба, — сказал я тем самым тоном уставшего деда, который срабатывал безотказно в прошлой жизни. — Саня, бери швабру. Ксюша, бери антисептик, флакон на верхней полке, белая этикетка с синей полосой. У вас десять минут. Пол должен блестеть, а запах пернатой революции должен исчезнуть из этого помещения. Вопросы?
Ксюша вытянулась по стойке смирно. Саня открыл рот, чтобы возразить, встретил мой взгляд и закрыл обратно.
— Вопросов нет, — подтвердил он, скорбно принимая швабру, словно крест на Голгофу.
Ксюша метнулась к шкафу, достала антисептик и принялась протирать поверхности с рвением кающейся грешницы. Саня ткнул шваброй в лужу эфирного раствора, размазал её в полосу пошире, поморщился, перехватил черенок и начал сызнова, на этот раз с некоторым подобием системы.
Я оставил их и ушёл в подсобку — единственный уголок покоя, который Феликс при всём размахе своего бунта не успел разгромить, потому что основное действие развернулось в приёмной. Медицинские шкафы стояли на месте, полки не пострадали, и даже запас алхимических реагентов оказался цел — Ксюша, надо отдать ей должное, ничего критически важного не разбила.
Пуховик лежал в вольере и поднял голову, когда я подошёл. Зелёные фиксаторы на задних лапках мигали ровно и стабильно, и сами лапки выглядели лучше, чем утром: мышцы под белой шерстью обрели тонус, суставы сгибались в правильном диапазоне. Барсёнок шевельнул задней левой — медленно и неуверенно, однако самостоятельно, без помощи фиксатора. Маленький, однако настоящий прогресс.
Я присел рядом с вольером, протянул руку сквозь прутья и почесал Пуховика за ухом. Он ткнулся носом в ладонь, шерсть была прохладной — нормальная температура для снежного барсёнка, у которого Ядро работает штатно и генерирует характерный для этого вида лёгкий холодок.
«…хорошо… тепло от руки… ещё…»
Я улыбнулся и почесал сильнее.
Искорка спала в тазу. Вода была тёплой, чуть выше дневной нормы, в пределах допустимого. Под кожей ровно пульсировало оранжевое мерцание — шесть вспышек в минуту, здоровый ночной ритм для саламандры.
Она даже не шевельнулась, когда я подошёл, только пузырь поднялся к поверхности воды и лопнул с мягким «плоп», выпустив маленькое облачко тёплого пара с привкусом карамели. Хорошая девочка, пусть спит.
Скоро нужно будет думать что с ней дальше делать. Она уже здорова, и ей нужен активный образ жизни.
Пухлежуй обнаружился теперь под кушеткой. Он лежал на боку с поджатыми короткими лапками и тихо гудел сытым умиротворённым басом, от которого вибрировал пол. Я нагнулся, заглянул под кушетку — Пухлежуй открыл один глаз, посмотрел на меня, зевнул широкой беззубой пастью и снова закрыл.
Его я осмотрю завтра. Саня наверняка притащил его с какой-то проблемой, однако зверёк выглядел здоровым: мех густой, гудит ровно, аппетит явно в порядке, если судить по тому, что от кушетки он уже отгрыз кусочек обивки.
Я выпрямился и подошёл к клетке Феликса. Покрывало висело неподвижно, из-под него не доносилось ни звука — подозрительная тишина для совы, которая обычно выражает обиду молчаливой демонстрацией презрения к окружающей действительности, а Феликс в этом искусстве был чемпионом.
Я приподнял край покрывала.
Из темноты клетки на меня уставился один янтарный глаз — второй был закрыт то ли от усталости, то ли из принципа, в знак протеста против общения с угнетателями.
Нахохленный Феликс сидел на жёрдочке с поджатыми лапами, и белое оперение топорщилось, делая его похожим на гневный снежный ком с клювом. Серебристые кончики маховых перьев были растрёпаны после полёта и поимки, и одно из них слегка загнулось — пусть и не сломано, всё же потрёпано. Придётся проследить при линьке.
Мы смотрели друг на друга, пока Феликс не процедил скрипучим шёпотом:
— В следующий раз мы устроим настоящий бунт. Мы сожжём ваши учётные карточки. Все до единой.
Голос у него был хриплый от крика, в нём слышалась клокочущая ярость, притаившаяся под пеплом и ждущая следующего случая.
— Завтра, — сказал я устало, — я займусь твоим воспитанием, пернатый Троцкий. А сейчас спи.
Янтарный глаз сверкнул, и клюв сухо щёлкнул, как выстрел из стартового пистолета.
— Троцкий плохо кончил, — заметил Феликс. — Я предпочитаю ассоциации с Че Геварой.
Я опустил покрывало. Из приёмной доносились звуки уборки — шорох швабры, бульканье антисептика и приглушённый голос Сани, который жаловался Ксюше на эксплуатацию рабочего класса, чем невольно вторил совиной идеологии.
Я прислонился спиной к стене подсобки и закрыл глаза на минуту. День, начавшийся с чабреца и конфет для Зинаиды Павловны, закончился спасением барсука в элитном госпитале и поимкой революционной совы в собственной клинике. Нормальный рабочий день фамтеха Покровского.
Завтра будет новый день: с осмотром Пухлежуя и воспитанием Феликса, с Барсичкой и её котятами, с Машей, которая заберёт Тобика домой, с Ксюшей, которая наверняка что-нибудь уронит. Жить можно.
Через полтора часа приёмная выглядела прилично. Идеала добиться не удалось — пятна эфирного раствора въелись в линолеум, и зеленоватый оттенок у плинтуса, вероятно, останется навсегда, как мемориальная табличка в честь Великой Совиной Революции. Однако пол блестел, антисептик убил запах, плафон Саня закрепил на проводе, и тот перестал мигать.
Ксюша стояла у двери, уже в пальто, и мялась. Очки она протёрла, зелёные пятна с лица стёрла салфеткой, однако на левой скуле осталось бледное фисташковое пятнышко, которое она не замечала и которое придавало ей вид воина, вернувшегося с поля боя при загадочных обстоятельствах.
— Михаил Алексеевич, простите меня, пожалуйста, — сказала она, и голос дрожал от раскаяния так искренне, что злиться на неё было физически невозможно. — Я больше никого не впущу. Ни с визиткой, ни с пушистым зверьком, ни с какими бы то ни было уловками…
— Ксюша. Иди домой. Выспись. Завтра приходи в восемь.
Она кивнула, открыла дверь, обернулась, видимо, чтобы извиниться ещё раз, встретила мой взгляд, передумала и выскочила на улицу. Стеклянная дверь мягко закрылась за ней, и в клинике стало тихо.
Саня стоял в углу, опираясь на швабру, и смотрел в окно, провожая Ксюшу взглядом. Она шла по тротуару быстрым шагом, длинное пальто развевалось, уличный фонарь выхватывал из темноты её тонкий суетливый силуэт с характерным подпрыгиванием при каждом шаге — походка человека, который вечно куда-то торопится и вечно на полсекунды опаздывает.
Саня повернулся ко мне с блестящими глазами и той самой дворово-хищной улыбкой, по которой я безошибочно угадывал, что в его голове родилась очередная идея, от которой мироздание заранее ёжится.
— Слушай, братик, — сказал он, понизив голос и подмигнув. — А у тебя с помощницей шуры-муры есть?
Я поперхнулся воздухом, буквально вдохнул не туда и закашлялся, и кашель вышел таким, будто меня ударили под дых, потому что мозг — шестидесятилетний, прагматичный, давно переставший удивляться человеческой глупости — не успел обработать вопрос с первого раза.
— С ума сошёл? — выдавил я, откашлявшись. — Нет, конечно!
Ксюше было двадцать два, и она ходила в пальто на два размера больше, коллекционировала брелоки с котиками и роняла всё, что подчинялось гравитации.
Мысль о «шурах-мурах» с такой Ксюшей вызывала примерно те же чувства, что мысль о романе с торнадо: захватывающе на бумаге, фатально в реальности, тем более на работе.
Саня расплылся в ухмылке:
— Ну и отлично! — произнёс он с интонацией человека, получившего зелёный свет на перекрёстке. — Тогда я к ней подкачу. Она классная, мы вообще на одной волне! Ты видел, как она шваброй махала? Энергия! Огонь! Мне такие нравятся!
По спине прошёл холодок, и я представил себе этот союз: Саня Шустрый — генератор мутных схем, контрабандист по призванию и хаос в человеческом обличии — плюс Ксюша Мельникова, которая разрушала физические законы одним прикосновением к любому предмету. Два урагана, встретившихся над Финским заливом. Если эти двое объединятся, Питер просто не выживет — разрушать ничего специально они не будут, катастрофа случится сама, по закону сложения энтропий.
Проснётся однажды город утром, а вместо Невского проспекта — кратер и визитка с грифоном на дне.
Я промолчал, потому что усвоил одно: предупреждать людей о последствиях их романтических решений — занятие столь же бесполезное, как объяснять барсуку, почему нельзя грызть провода. Они кивнут, согласятся, и всё равно сделают по-своему.
— Ладно, — Саня поставил швабру в угол и потянулся. — Сходим пива дёрнем? Я угощаю. Тут за углом открылась пивная, крафтовая, с такими штуками на кранах…
— Нет, — отрезал я. Тело гудело от усталости, как трансформаторная будка: утро прошло в делах, день в Госпитале, операция, Дронов, Маша, обратная дорога, разгромленная клиника, летающая сова, уборка, Саня, Ксюша, шуры-муры. Если к этому добавить пиво, я засну лицом в стойку бара, а Саня потом когда-нибудь будет рассказывать всему району, как знаменитый фамтех Покровский храпел в тарелку с чипсами.
— Мих, ну ты чего, — Саня надулся. — Мы сто лет нормально не сидели…
— Я сегодня спасал барсука от смерти в Центральном Госпитале, а потом ловил революционную сову в собственной клинике. Мне нужен сон. И кстати — я снял комнату, сегодня ночую не на кушетке.
Саня мгновенно забыл про обиду. Лицо его расплылось в широкой, искренней, по-братски радостной улыбке, которая напомнила мне, почему я терпел этого человека тридцать лет в прошлой жизни и продолжаю терпеть в этой.
— Наконец-то, дед! — выдохнул он. — А то у тебя уже спина как знак вопроса. Где хата?
— Десять минут отсюда. Двушка, комната в субаренде, тихие соседи.
— Красава. Ну, обживайся, я на новоселье приду, занесу чего-нибудь.
— Только не контрабанду.
— Обижаешь! Я торт принесу, честный магазинный, с чеком.
Я посмотрел на Пухлежуя, который всё ещё гудел под кушеткой в подсобке, и сказал:
— Оставь зверя в клинике, я завтра его осмотрю. Тут ему безопаснее.
Саня скрылся в подсобке, и через полминуты появился с Пухлежуем на руках. Зверёк был прижат к Саниной груди, шерсть топорщилась, короткие лапки свисали, и он широким влажным языком облизывал Сане подбородок, оставляя блестящие полосы.
— Не могу, Мих, — сказал Саня, и в голосе прозвучала нежность, от которой у контрабандиста и мелкого жулика по идее не должна была шевельнуться ни одна нота. — Он мне уже как родной. Мы с ним такие дела мутим!
— Какие дела?
— Деловые.
— Саня.
— Мих, ну чего ты сразу? Нормальные дела, легальные. Почти.
Я вздохнул, и под рёбрами привычно кольнуло — то самое предчувствие, которое срабатывало всякий раз, когда Саня произносил слово «почти».
— Если с ним что-то не так, тащи немедленно. В тот же час, как заметишь.
— Обещаю! — Саня прижал Пухлежуя крепче, зверёк гуднул удовлетворённо, и они вдвоём вывалились в ночь, оставив после себя мокрые следы на свежевымытом полу и тёплый шерстяной запах пухлежуя с ноткой чего-то сладковатого.
Я закрыл клинику, дважды проверил замки и пошёл домой. Странное слово «домой» для комнаты, в которой я провёл одну ночь, — однако кровать там была настоящая, душ горячий, стены достаточно толстые, чтобы отгородиться от мира на восемь часов.
Питерский вечер ложился над районом тихо, влажно, фонари расплывались в тумане оранжевыми пятнами, мокрый асфальт отражал их свет, как чёрное зеркало. Десять минут пешком до дома Кирилла, через знакомые дворы, срезкой через арку, мимо детской площадки с облезлым грибком — потом подъезд, лифт, четвёртый этаж.
Я вставил ключ в замок, открыл дверь, и из прихожей ударило запахом, от которого желудок немедленно проснулся, выпрямился и предъявил ультиматум: настоящая домашняя жареная картошка на сале, с луком и той золотистой корочкой, чей запах пробивает любую усталость и напоминает, что человек ещё живой и не превратился в приложение к медицинской сумке.
— О, сосед! — Кирилл вынырнул из кухни в фартуке, с лопаткой в руке. Лицо его сияло радостью хозяина, который приготовил сюрприз и ждёт аплодисментов. — Я тут решил ужин-сюрприз намутить, заодно всех познакомим! Лиса с минуты на минуту будет!
— Отлично, — кивнул я, стягивая куртку.
Есть хотелось зверски — последний приём пищи был утром, с тех пор прошло четырнадцать часов, организм давно перешёл в режим экономии, при котором каждая мысль давалась с усилием, а мышцы гудели от усталости и голода одновременно.
В замке повернулся ключ, и Кирилл расплылся в улыбке и махнул лопаткой в сторону прихожей:
— О, а вот и Лиса!
Дверь открылась, и на порог шагнула высокая стройная девушка с тёмными волосами, собранными в тугой хвост. Прямая спина, резкие скулы и тот вид человека, отработавшего двенадцатичасовую смену на ногах, который говорит без слов: «Мир, я устала, не тронь меня, и никто не пострадает».
Я узнал её мгновенно — Олеся. Официантка из кафе «У Марины» на соседней улице. Та самая строгая и неприступная Олеся редкой красоты, которой я неделю назад, заказывая солянку, сказал что-то остроумное и получил в ответ взгляд, от которого температура в помещении упала градусов на пять.
Я тогда ещё подумал, что у девушки явно был тяжёлый день, и попробовал ещё раз — пошутил про погоду, — получил второй взгляд, после которого решил похвалить солянку, попросить счёт побыстрее и отложить планы на знакомство до лучших времён.
И вот она стояла на пороге квартиры, в которой я теперь жил, и смотрела на меня.
— Это вы… — начала Олеся, и её брови поползли вверх.
— Это я… — начал я, и в голове лихорадочно сложилась цепочка: Лиса оказалась Олесей, девушкой Кирилла и моей соседкой — той самой, к которой я неделю назад пытался подкатить.
— Знакомьтесь! — Кирилл сиял, как начищенный самовар. — Лиса, это наш новый сосед, Михаил! Фамтех, настоящий! А Михаил, это моя Лиса!
Мы с Олесей молча смотрели друг на друга. Кирилл переводил взгляд с одного на другого и не понимал, почему атмосфера радостного новоселья внезапно приобрела плотность бетона.
— Очень приятно, — выдавил я и протянул руку.
— Взаимно, — ответила Олеся тем же тоном, каким неделю назад спросила «Вам счёт?», и пожала мою ладонь крепко и ровно настолько формально, чтобы слово «взаимно» прозвучало как «я тебя запомнила».
Чёрт побери.
— Я переоденусь, — сказал я и малодушно сбежал в свою комнату, закрыл дверь, привалился к ней спиной и выдохнул.
Через дверь доносились голоса. Кирилл что-то радостно рассказывал, Олеся отвечала короткими фразами, и тон её менялся от формального через уставший к строгому, нарастая с каждым словом, как приближающаяся гроза.
— Кирилл, — раздался отчётливый ледяной голос, — я после смены. Двенадцать часов на ногах. Я на диете. Я буду есть варёные яйца без желтков и сельдерей. Жареную картошку на сале я не буду.
В ответ донёсся обиженный оправдывающийся бубнёж Кирилла, в котором я разобрал «старался», «для всех» и «хотел как лучше».
Хлопнула дверца холодильника, и наступила та самая пауза, что бывает за секунду до взрыва.
— Кирилл. — Голос Олеси прозвучал так, что я физически ощутил, как температура на кухне упала. — Почему здесь всего четыре яйца? Мне нужно восемь. Кто сожрал половину лотка?
Стена между комнатой и кухней была очень тонкой, и даже сквозь бетон и штукатурку я услышал, как Кирилл сглотнул.
— Я… не знаю, — промямлил он. — Может, ты сама вчера…
— Вчера было десять штук. Я считала. Кирилл, я всегда считаю.
Я стоял в своей комнате; руки медленно поднялись к лицу, ладони накрыли глаза, спина поехала вниз по двери, пока я не сел на пол.
Утром я съел четыре чужих яйца из чужого холодильника, пообещав себе компенсировать потерю вечером, потом всё закрутилось, и магазин вылетел из головы, как вылетает любая мелочь, когда важного слишком много.
Только для Олеси, стоящей сейчас на кухне после двенадцати часов на ногах с пустым желудком и диетой из варёных белков, четыре пропавших яйца мелочью считаться никак не могли. Они стали вопросом принципа и границ личного пространства, которое кто-то нарушил в первый же день.
— Отличное начало соседской жизни, Покровский, — прошептал я сам себе.
Глава 3
— Кирилл, я спрашиваю в последний раз. Куда делись яйца? — голос Олеси проходил сквозь стену так отчётливо, будто она стояла прямо надо мной. Этим тоном она привыкла обслуживать столики по двенадцать часов и экономить эмоции на действительно важные моменты, и сейчас такой момент, видимо, наступил.
— Лис, ну я не знаю! Может, я утром пожарил пару штук, я не помню…
— Пару штук — это два. Не хватает шести от целой пачки. Шести, Кирилл. Ты утверждаешь, что не помнишь, как шесть раз залез в холодильник и взял яйцо?
Математика Олеси хромала, посколтку не хватало четырёх, я-то знал точно, но поправлять её из-за двери казалось не лучшей стратегией выживания. К тому же Кирилл вполне мог съесть ещё пару самостоятельно и не заметить. Я бы не удивился.
Кирилл бубнил что-то невнятное и оправдывался: я разобрал «клянусь» и «честное слово», и от этих слов внутри поднялась волна стыда, от которой позвоночник сам собой выпрямился. Хватит прятаться.
Можно было бы просидеть тут до утра, дождаться, пока Олеся уйдёт к себе, а утром подкинуть яйца в холодильник и сделать вид, что ничего не было, — будь мне двадцать один по-настоящему, а не по паспорту.
Но мне было шестьдесят один. И за шестьдесят лет я усвоил одну вещь, которую не преподают в университетах и не пишут в учебниках по фамтехнологиям: от маленькой лжи воняет точно так же, как от большой, просто не сразу.
Я одёрнул футболку и открыл дверь. Кухня встретила меня запахом жареной картошки, от которого желудок завыл.
Кирилл стоял у плиты, всё ещё в фартуке, с лопаткой наперевес, и выражение его лица напоминало человека, попавшего под перекрёстный огонь: хотел угодить всем и не угодил никому.
Олеся сидела за столом прямая, с палочкой сельдерея в руке. На моё появление она повернула голову плавным движением хищника, заметившего что-то на периферии.
— Яйца взял я, — сказал я с порога.
Кирилл моргнул, и лопатка в его руке замерла на полпути.
— Утром. Четыре штуки. Сделал яичницу, думал вечером заехать в магазин и вернуть, но закрутилось, не успел. Виноват. Приношу извинения, — голос я держал ровно, без заискивания, тоном человека, который констатирует факт и готов нести ответственность.
Кирилл выдохнул так, будто с его плеч сняли рюкзак с кирпичами.
— А, ну так бы сразу! — он махнул рукой и улыбнулся с облегчением человека, оправданного судом присяжных. — Подумаешь, яйца! Мы ж соседи, Михон, какие счёты! Бери что хочешь, мне не жалко!
Великодушие Кирилла было искренним. Он действительно не понимал, в чём проблема, потому что для него еда в холодильнике была общим ресурсом, вроде воздуха или горячей воды. Пацанская солидарность в чистом виде: живём вместе — значит делим.
Олеся солидарности не разделяла. Она молча смотрела на меня, сельдерей застыл у её рта на полпути, и в этом взгляде эксперта-криминалиста было хуже, чем злость или крик: спокойное ледяное презрение, от которого хотелось провалиться сквозь линолеум, пролететь четыре этажа и уйти в грунт по пояс.
Она откусила сельдерей. Хрустнуло так громко, что Кирилл вздрогнул.
— Четыре, — произнесла Олеся одно слово, от которого температура на кухне упала на пару градусов, я готов был поклясться.
— Четыре, — подтвердил я. — Виноват. Исправлю.
Она отвернулась, лишь бы не смотреть на меня. Жест был красноречивее любой тирады: ты мне неинтересен, твои извинения — формальность, а доверие ты потерял в тот момент, когда полез в чужой холодильник.
Абсолютно справедливо, и от этого было только хуже.
Я развернулся, вышел в прихожую и снял с крючка куртку.
— Ты куда? — окликнул Кирилл.
— В магазин, — ответил я.
— Так поздно? Да забей, завтра купишь!
Я застегнул молнию и вышел из квартиры, не ответив. По лестничной площадке, в лифт, через подъезд — и на улицу, где питерский воздух ударил в лицо мокрым холодом, и я зашагал к ночному супермаркету, который видел на соседней улице, когда ехал с Кириллом после заселения.
Пятнадцать минут — десять на дорогу туда и обратно, пять на покупки.
В голове крутилась глупая и назойливая мысль: я сегодня спас старого барсука от смерти, усмирил профессора Дронова, поймал революционную сову голыми руками и отказался от пива с Саней ради здорового образа жизни.
А выгляжу при этом мелким воришкой, который стащил чужую еду из холодильника и прятался в комнате, пока его сосед отдувался.
Супермаркет оказался ближе, чем я помнил. Яркий свет за стеклянными дверями, гул холодильников, скучающий кассир, уткнувшийся в телефон. Я взял корзину и пошёл вдоль рядов.
Прежде всего — два десятка отборных яиц категории «С-0», самых крупных, какие были на полке. Дальше — мясо: свиная вырезка и куриная грудка, потому что мужик, живущий на картошке с салом, однажды пожалеет об этом, а девушка на диете из варёных белков заслуживает нормального протеина.
К мясу взял помидоры, огурцы, перец и зелень, приличный сыр (не плавленый), сливочное масло, нарезка ржаного хлеба и пачка молотого кофе в вакууме.
Корзина тяжелела, и я взял вторую.
Я не пытался откупиться. Откупиться от Олесиного взгляда было невозможно, она из тех, кто запоминает и выводы делает раз и навсегда. Но я мог сделать единственное разумное, то есть забить холодильник так, чтобы вопрос еды в этой квартире закрылся на ближайшие две недели. Практичное решение практичной проблемы.
На кассе кассир оторвался от телефона и посмотрел на два набитых пакета как на что-то новое в его и без того насмотренной ночной смене: продуктовый шопинг на семь тысяч рублей в одиннадцать вечера — действительно нечастый сюжет.
Я расплатился, подхватил пакеты и пошёл обратно.
Руки оттягивало. Полиэтилен врезался в пальцы, и правая ладонь, обожжённая утром о шею саламандры, заныла от нагрузки — терпимо. Зато голова прояснилась, и питерский воздух смыл с лица тот дурацкий румянец стыда, который выступил на кухне под взглядом Олеси.
В подъезде я вызвал лифт, поднялся на четвёртый этаж и повернул ключ в замке.
На кухне ничего не изменилось: Кирилл сидел за столом над сковородкой с картошкой, Олеся — напротив, с тарелкой, на которой лежали два варёных яйца, разрезанных пополам и лишённых желтков. Белые половинки на белой тарелке выглядели как натюрморт депрессивного минималиста.
Я молча поставил оба пакета на стул — тяжёлые набитые, с тем глухим солидным стуком, какой издают пакеты с настоящей едой. Кирилл оторвался от картошки и вытянул шею.
— Это что? — спросил он, заглядывая в ближайший пакет.
— Продукты, — спокойно произнёс я.
— Какие прод… — Кирилл запустил руку внутрь, достал свиную вырезку в вакуумной упаковке, посмотрел на неё, как ребёнок смотрит на подарок, в существование которого не верил, и голос его дрогнул от благоговения. — Мясо. Настоящее мясо. Мих, это же… это же вырезка!
Он положил мясо на стол и полез глубже — выложил куриную грудку, сыр, помидоры, масло и кофе. Каждый предмет он извлекал на свет с интонацией археолога, раскопавшего гробницу фараона: «Сыыыыр!», «Масло, сливочное, девяносто процентов!», «Это же „Лаваццо“! Мих, ты серьёзно?!»
Кириллу было двадцать два, он жил на зарплату продавца в магазине электроники, и его холодильник, по моим наблюдениям, знал только три агрегатных состояния: пустой, почти пустой и «батон, кетчуп, пиво». Свиная вырезка в этой системе координат была событием космического масштаба.
— Два десятка яиц, — я выложил оба лотка и поставил перед Олесей. — Отборные. Категория «С-0». С запасом.
Олеся посмотрела на яйца, и её лицо не изменилось — лёд не растаял и температура не поднялась. Она молча отвернулась и откусила от стебля сельдерея. Хруст прозвучал точно приговор.
На аплодисменты я и не рассчитывал.
— Садись давай! — Кирилл уже сгрёб продукты с середины стола, освобождая место, и навалил мне полную тарелку картошки с такой щедростью, будто отдавал последнее, хотя на сковороде оставалось ещё на двоих. — Остынет же! Ты голодный небось, весь день на работе!
Я сел. Над тарелкой поднимался густой пар золотистой картошки с хрустящей корочкой и кольцами жареного лука, и желудок перестал выть и начал подвывать.
Первая вилка пошла тяжело — руки тряслись от усталости. Я заметил это сам, заметила Олеся, наши взгляды коротко пересеклись, и я опустил глаза в тарелку, потому что объяснять дрожь в руках после операции и четырнадцатичасового голодания было бы слишком длинной историей для кухни, на которой меня считают яичным вором.
Картошка оказалась великолепной. Кирилл готовил просто — сало, лук, соль, — и простота сработала лучше любого рецепта, потому что голодному телу не нужны специи, ему нужны калории, и те хлынули в кровь, разгоняя тяжесть по мышцам и возвращая мозгу ясность.
— Эх, — Кирилл откинулся на стуле и посмотрел на потолок с мечтательным видом. — К такой картохе пивка бы. Холодненького. Крафтового. Знаешь, тут за углом пивная открылась…
— Я не пью, — сказал я.
Кирилл посмотрел на меня так, будто я сообщил, что родился на Марсе.
— Совсем?
— Да, совсем.
— Даже пиво не пьешь? — деланно удивился он.
— Пиво — это тот же алкоголь, только в маркетинговой упаковке.
Кирилл поморщился, явно не согласившись, но промолчал, потому что рот был занят картошкой. Прожевал, проглотил и попробовал зайти с другого фланга:
— Ну ладно, крепкое — понятно, печень там, всё дела. Но бокальчик пива после работы? Все же пьют. Расслабиться, снять стресс…
— Этанол не снимает стресс, — помотал я головой. — Он подавляет кору головного мозга, и человеку кажется, что стало легче, а на самом деле мозг просто перестаёт обрабатывать сигналы тревоги. Как если бы ты выдернул провод из пожарной сигнализации и решил, что пожар потух.
Кирилл застыл с вилкой у рта.
— Токсическое поражение печени и сосудов в двадцать два кажется чем-то далёким, — продолжил я, и голос сам вырулил в ту интонацию, которой я тридцать лет читал лекции ординаторам. — А в сорок ты сидишь в кабинете гастроэнтеролога, смотришь на результаты УЗИ и думаешь: господи, зачем я пил это крафтовое пиво после работы, каждый вечер, «всего бокальчик», десять лет подряд.
Кирилл проглотил картошку — тяжело, как будто она выросла в размерах по дороге в желудок.
— Ты… это серьёзно? — спросил он осторожно.
— Абсолютно.
В наступившей паузе Кирилл оглядел свою тарелку, сковородку с картошкой на сале, принесённое мной масло и вырезку в вакууме.
Мысль о том, что этот странный сосед-зожник, который не пьёт алкоголь и рассуждает про гастроэнтеролога в двадцать один год, проскользнула у него в глазах, но не задержалась, потому что Кирилл не из тех, кто копается в людях. Он пожал плечами, подцепил вилкой кусок лука и отправил в рот.
— Ну, тебе виднее, — сказал он философски. — Ты же фамтех, типа врач.
Но Олеся молчала, и я перехватил её ледяной оценивающий взгляд — короткий быстрый, брошенный из-под ресниц поверх стебля сельдерея. В глубине этого взгляда тлела крошечная искра холодного расчётливого интереса.
Двадцатиоднолетний парень, который не пьёт, покупает продукты на семь тысяч ночью и рассуждает о поражении печени с интонацией профессора на третьем десятке стажа. Такой экземпляр в её официантскую классификацию клиентов не попадал.
Она откусила сельдерей и отвернулась.
Ужин продолжался. Кирилл болтал — легко, бессвязно, перескакивая с темы на тему: про работу в магазине, про нового менеджера, который «вообще не шарит», про акции на телевизоры, про соседа с третьего этажа, который выгуливает огненного хорька в четыре утра. Он говорил за троих, заполняя собой тишину, которую мы с Олесей производили в промышленных масштабах.
Я жевал и слушал. Отвечал односложно: «угу», «ясно», «бывает». Не потому что Кирилл был неинтересен — парень был добрый, открытый, из тех, кто впускает в свою жизнь любого и потом искренне удивляется, когда этот любой оказывается проблемой. Просто сил на светскую беседу не осталось. День выжал из меня всё, до последней капли.
Олеся доела свои выхолощенные белки, аккуратно положила вилку параллельно ножу, встала, ополоснула тарелку и молча ушла в их с Кириллом комнату.
Дверь закрылась тихо. Олеся даже дверьми хлопать не стала — слишком много чести.
Кирилл проводил её взглядом, повернулся ко мне и наклонился через стол, понизив голос до заговорщицкого шёпота:
— Да не парься, Михон. Она всегда такая после смены. Голодная, злая, ей бы поесть нормально и поспать, а она на этой диете сидит уже месяц и жрёт одни белки с сельдереем. Любой озвереет, согласись? Завтра проснётся — будет другой человек. Вот увидишь.
Кирилл открыто и по-доброму улыбнулся, без тени обиды, и эта улыбка напомнила мне, зачем я вообще согласился жить с незнакомым парнем в одной квартире: рядом с ним легко дышалось.
— Спасибо за картошку, — сказал я. — Вкусно было.
— Да ладно! Мамкин рецепт! Она мне, когда я из Твери уезжал, целую тетрадку написала, «Кирюшенька, не помри с голоду», и там тридцать два рецепта, и все на сале. Я ей говорю: мам, тут Питер, тут люди авокадо едят, а она: «Авокадо — это для тех, кто жизни не нюхал, а ты ешь картошку и будешь человеком».
Я хмыкнул — его мать мне заочно нравилась.
— Ладно, — я поднялся, сполоснул тарелку и поставил в сушилку. — Спасибо за ужин. Мне вставать в семь.
— В семь?! — Кирилл округлил глаза, как будто я назвал время казни. — Ты больной что ли?
— Я фамтех. У меня пациенты.
— Звери подождут…
— Звери никогда не ждут, Кирилл. Спокойной ночи.
Я ушёл в свою комнату, закрыл дверь и оказался в почти забытом домашнем уюте: настоящая кровать с настоящим матрасом, простыня пахнет стиральным порошком, подушка мягкая, одеяло тёплое, а за стеной тихо бубнит Кирилл, разговаривая с Олесей или сам с собой, потому что она вряд ли отвечала.
Я лёг на спину, посмотрел в потолок и задумался. Совесть грызла тупой ноющей хваткой.
Яйца я вернул с процентами, продукты купил, извинился — сделал всё правильно, всё по-взрослому, и от этого «правильно» легче не становилось, потому что Олеся ушла молча, и в этом молчании было больше, чем в любом крике.
Она запомнила меня дважды и оба раза скверно: сначала как идиота из кафе, который подмигивал и шутил про погоду, потом как вора, укравшего её диетические яйца. Шанс на третье, нормальное впечатление таял с каждой минутой.
Хотя какая разница: она — девушка Кирилла, я — сосед, который платит тридцать тысяч за комнату и горячий душ. У меня есть клиника, пациенты, Пуховик с неработающими лапами, Феликс с революционными амбициями и Ксюша, которая однажды уронит что-нибудь по-настоящему важное. Своих забот хватает с горкой, чтобы переживать ещё и за обиженных официанток.
Однако совесть всё равно грызла, и нелепость ситуации усугубляла досаду: шестьдесят лет опыта, лучший фамтех на два поколения вперёд, человек, который сегодня заставил профессора Дронова проглотить собственную гордость, — и этот же человек не смог вовремя купить яйца.
Я перевернулся на бок, натянул одеяло до подбородка и закрыл глаза, но сон шёл долго.
***
Будильник зазвонил в семь.
Я собрался за восемь минут, сжевал бутерброд с тем самым сыром, который вчера произвёл на Кирилла религиозный эффект, и вышел из квартиры.
Утренний Питер пах мокрым асфальтом и бензином. Дождь не шёл, но обещал — тучи висели так низко, что казалось, достаточно протянуть руку, чтобы зачерпнуть их горстью. Десять минут быстрым шагом, и знакомая стеклянная дверь Пет-пункта отразила мою физиономию. Внутри горел свет.
Я толкнул дверь, колокольчик звякнул, и запах антисептика с примесью свежезаваренного ромашкового чая наполнил лёгкие. Ксюша была уже там.
На ней был халат с чуть криво застёгнутой верхней пуговицей, потому что Ксюша и пуговицы существовали в параллельных вселенных, волосы собраны в хвост, очки протёрты до блеска, и на лице сияла готовность к подвигу, от которой мне стало одновременно тепло и немного тревожно: Ксюшина готовность к подвигу обычно заканчивалась чем-нибудь разбитым.
— Доброе утро, Михаил Алексеевич! — отрапортовала она с порога подсобки, где, судя по звукам, кормила Пуховика. — Я пришла в шесть! Всё убрала, Пуховик покормлен, Искорка — тоже, воду ей сменила, температуру проверила, тридцать восемь и два!
— Тридцать восемь и два — для саламандры?
— Для воды! Как вы говорили!
— Я говорил поддерживать тридцать семь и пять.
В подсобке стихло, потом донёсся шорох и всплеск воды.
— Сейчас исправлю!
Я хмыкнул и прошёл к рабочему столу. Клиника выглядела прилично. Зеленоватого пятна у плинтуса было уже не скрыть, но в остальном порядок: инструменты на местах, витрина с препаратами протёрта, кушетка накрыта свежей пелёнкой.
Ксюша старалась, и старание было таким яростным, что хотелось погладить её по голове.
Я проверил Пуховика — барсёнок лежал в вольере, бодрый, глазки блестят, левая задняя лапка подёргивается в фиксаторе. Прогресс продолжался.
Искорка спала в тазу с водой, температура которой, после Ксюшиной коррекции, медленно возвращалась к норме.
Феликс сидел в клетке под покрывалом и демонстративно молчал. Покрывало не шевелилось, однако из-под него исходила волна праведного негодования.
— Феликс, — сказал я, приподняв край. — Доброе утро.
Один янтарный глаз открылся, второй остался закрытым в знак политического протеста.
— Мы с вами не разговариваем, — процедил Феликс хриплым утренним голосом. — Вы нарушили наши гражданские права. Мы готовим петицию. Дух р-р-р-революции не сломить!
— Петицию подашь после завтрака. Ксюша, насыпь ему мультикомплексную смесь.
Феликс щёлкнул клювом и заявил:
— Мы объявляем голодовку!
— Воля твоя.
Я опустил покрывало и занялся подготовкой к рабочему дню. Через тридцать секунд из-под ткани донёсся отчётливый хруст гранул. Голодовка продержалась ровно столько, сколько нужно совиному метаболизму, чтобы сообщить мозгу: идеология — идеологией, а жрать охота.
Первый час прошёл спокойно. Я заполнил документацию по вчерашним пациентам, составил план лечения для Пуховика на неделю и объяснил Ксюше разницу между литиевым нейтрализатором и кальциевым стабилизатором.
Она записывала в блокнот, высунув кончик языка от усердия, и дважды переспросила, а на третий раз уронила ручку в щель между столом и стеной, откуда мы вытаскивали её пинцетом.
Обычное тихое рабочее утро... пока не звякнул колокольчик, и оно не кончилось.
Дверь распахнулась, и в клинику вошла плотная удушающая стена парфюма, в которой смешались сладкие цветы, мускус, ваниль и что-то синтетическое, от чего у меня немедленно заломило в переносице.
Пуховик в подсобке чихнул, Феликс под покрывалом возмущённо ухнул, Искорка выпустила пузырь — и за этим запахом проявились его источники.
В клинику вошли две девушки лет двадцати пяти, может чуть старше — под слоем макияжа возраст определялся примерно, как уровень Ядра через стену вольера. Губы у обеих были надуты до состояния, при котором нормальная артикуляция становилась подвигом.
Волосы — платиновый блонд, идентичный оттенок и укладка, как будто их отпечатали на одном принтере с небольшой разницей в росте. На плечах сумки с логотипами, которые я не узнавал, но которые, судя по размеру букв, очень хотели быть узнанными.
Первая, та, что повыше, с длинными ногтями цвета расплавленного золота, несла на руках маленькое дрожащее существо с тусклым мерцанием — Неонового Йорка.
Я знал эту породу. Декоративный терьер, выведенный лет двадцать назад в лабораториях Синдиката «Люминас» для элитного рынка. Крошечный, килограмма полтора, с шелковистой шерстью и Ядром, настроенным на биолюминесценцию.
Здоровый Неоновый Йорк светится мягким ровным розовым светом. Девочки в соцсетях от них сходили с ума: идеальный аксессуар для фото, живой светильник с влажным носом.
Этот конкретный йорк розовым не светился. Под шерстью пульсировало болезненное зеленоватое мерцание. Глаза у него были полуприкрыты, уши опущены, и весь его полуторакилограммовый организм говорил одно: мне плохо, и я не понимаю почему.
«…щиплет… кожа щиплет… хозяйка, помоги…»
В голове снова раздался тихий жалобный почти детский голос, обращённый к той, которая его держала, с доверием зверя к хозяину — независимо от того, заслуживал ли хозяин этого доверия.
— Вы врач? — спросила первая, оглядев клинику с выражением туристки, забредшей в привокзальный сортир. — Ну, типа, для животных?
— Фамтех, — ответил я. — Добрый день. Что случилось?
Она не сочла нужным поздороваться. Вторая — пониже, в розовых очках и с телефоном, приклеенным к ладони — тоже не удостоила.
— Значит так, — первая выставила йорка вперёд, как вещественное доказательство. — У нас через два часа фотосессия для блога. Восемь тысяч подписчиков. Рекламный контракт с «Глэм Петс». А эта бракованная псина позеленела! Два дня назад была розовая, нормальная, а сегодня — вот это! Зелёная, как лягушка!
— Вообще не фотабельная, — подтвердила вторая, даже не подняв глаз от телефона. — Мы уже фильтры все перепробовали. Даже с фильтрами — отстой.
— Сделайте ему укольчик, чтобы снова стал розовым. И побыстрее, мы торопимся. Мы платим ваще-то.
Она произнесла «мы платим» тем особенным тоном, которым люди определённого типа обозначают границу между просьбой и приказом. Мы платим — значит, ты обслуга, и обслуга делает то, что ей скажут.
Ксюша за моей спиной тихо вдохнула. Я слышал, как воздух застрял у неё в горле — Ксюша физически не переносила, когда со зверями обращались как с вещами, и сейчас в ней боролись профессиональная вежливость и желание запустить шваброй.
— Положите его на стол, — сказал я ровно.
Первая брезгливо опустила йорка на смотровой стол. Пёсик встал на дрожащих лапках, покачнулся и сел, свесив голову. Зеленоватое мерцание под шерстью пульсировало неравномерно, с паузами, как фонарь с севшей батарейкой.
Я натянул перчатки и начал осмотр.
Первое, что я заметил, — шерсть. Неестественный жёсткий блеск с маслянистым отливом, которого у Неонового Йорка быть не должно.
Мягкая воздушная и почти невесомая шерсть этой породы пропускает свет Ядра. У этого конкретного йорка шерстинки слиплись, покрылись тонкой плёнкой, и свет пробивался через неё с трудом, как сквозь грязное стекло.
Я поднёс браслет.
[Вид: Неоновый Йорк-терьер |
Класс: Пет |
Ядро: Уровень 2
Сила: 1 | Ловкость: 3 | Живучесть: 2 | Энергия: 5
Состояние: Обструкция эфирных желез, интоксикация лёгкой степени, стресс]
Вот оно — интоксикация.
Я провёл пальцами вдоль спины, нащупывая эфирные железы — маленькие бугорки под кожей, расположенные вдоль позвоночника, которые у люминесцентных пород выделяют светящийся секрет. У здоровой особи такие железы мягкие и подвижные, чуть тёплые на ощупь, у этого йорка — затвердевшие набухшие и забитые.
Наклонился ближе и понюхал шерсть. Под парфюмом хозяйки, который йорк впитал, как губка, пробивался другой запах: химический, резкий, с нотой хлора и дешёвой отдушки.
Отбеливающий шампунь.
Из тех, что продаются в зоомагазинах на нижней полке за триста рублей и обещают «ультрасияние за одно применение». В составе — хлорид аммония, синтетические осветлители и щёлочь, которая на нормальной собаке вызовет максимум перхоть, а на Неоновом Йорке с его нежнейшими эфирными железами — полную закупорку пор.
Секрет не выходит наружу, копится и разлагается, и токсины уходят обратной абсорбцией в Ядро. Отсюда смена цвета: розовый меняется на зеленоватый, потому что окисленный секрет даёт именно такой оттенок. Это я знал ещё из университетских учебников.
— Чем вы его мыли? — спросил я, не оборачиваясь.
— В смысле? Шампунем, — ответила первая тоном, подразумевающим: а чем ещё моют собак, тупой ты, что ли?
— Каким именно шампунем?
— «Глоу Макс Ультра». Нам блогерша посоветовала, у неё миллион подписчиков. Сказала, от него любой пет светится в два раза ярче. Мы неделю мыли, и всё было норм, а потом раз — и позеленел.
«Глоу Макс Ультра». Я слышал об этой дряни. В моём времени его сняли с производства после массовых отравлений, а производителя засудили до банкротства. Но здесь, в этом времени, он ещё продавался, и продавался хорошо, потому что реклама работала, а мозги — нет.
— Этот шампунь забил эфирные железы вашего йорка, — сказал я, повернувшись к ним. — Токсический секрет копится под кожей и отравляет Ядро. Отсюда зелёный цвет, вялость и тремор.
Первая моргнула — ресницы были такие длинные, что при каждом моргании создавали лёгкий ветерок.
— И чё? Вколите ему чего-нибудь, чтобы розовый стал. У нас фотосессия!
— Никаких уколов, — ответил я. — Ему нужна неделя на специальной диете, ежедневное промывание желез дренажным раствором и покой. Через семь дней железы восстановятся, и цвет вернётся к норме.
— Неделя?! — взвизгнула вторая, оторвавшись наконец от телефона. — Вы что, совсем?! У нас контракт горит! Нам через два часа нужна розовая собака! Розовая, а не зелёная!
— Зелёная — это следствие ваших действий. Шампунь, которым вы его мыли, токсичен для эфирных пород. Колоть стимуляторы сейчас — значит добить печень животному. Я этого делать не буду.
— Вы что, не понимаете? Мы вам деньги предлагаем! Нормальные деньги!
— Я понимаю. И повторяю: нет.
Первая поджала надутые губы, и лицо её приобрело выражение, которое я видел тысячи раз в прошлой жизни — на физиономиях тренеров, менеджеров и владельцев, которым отказывали в том, что они считали своим правом. Смесь оскорбления и злости, которая сейчас выльется либо в крик, либо в угрозу — и в этот раз вылилось в оба.
— Да вы знаете, кто мы?! — начала она, и голос набрал обороты. — У нас аудитория! У нас контракты! Мы сейчас такой отзыв напишем на вашу помойку, что к вам ни одна живая душа не придёт! Я лично напишу! У нас восемь тысяч подписчиков, и каждый узнает, что здесь работает хам, который отказывается лечить!
— Буржуазия деградирует! — раздался скрипучий вопль из подсобки.
Обе застыли с открытыми ртами, и вторая прошептала, побледнев под тремя слоями тонального крема:
— Что это?
Покрывало на клетке заходило ходуном. Феликс, разбуженный визгом — или, вероятнее, вдохновлённый обнаружением классового врага, — рвался в бой.
— Свободу зелёным собакам! — проорал он с энергией, которой хватило бы на митинг. — Долой эксплуататоров! Собственность — это кража!
— Там кто-то кричит! — первая отшатнулась к двери, прижимая к себе сумку.
— Это сов, — пояснил я спокойно. — У него политические убеждения.
— Реквизировать шампунь! — надрывался Феликс. — В огонь буржуазную косметику! Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем.
Ксюша метнулась к клетке и прижала покрывало обеими руками, пытаясь заглушить крики. Покрывало дёргалось, из-под него торчал кончик крыла и доносилось приглушённое, но отчётливое: «…угнетатели… мерзавки…»
Мажорки переглянулись, и на лицах отразилась борьба между желанием убежать и нежеланием уходить без розового йорка — победило желание розового йорка.
— Слушайте, — первая выдохнула, взяла себя в руки и сменила тон на тот, который считала деловым. — Мы не хотим скандалить. Мы хотим нормальный сервис. Вы — обслуга, мы — клиенты. Сделайте собаке укол, чтобы она розовая была. Мы платим пять тысяч сверху, наличкой, прямо сейчас. И мы уходим, и все довольны.
Слово «обслуга» упало на пол приёмной и лежало там, как дохлый таракан, — мерзкое, но не стоящее того, чтобы нагибаться.
Ксюша за моей спиной ахнула, и даже Феликс притих.
Я разглядывал их надутые губы, телефон, сумки с логотипами, йорка, который дрожал на столе и мерцал зелёным, — и думал.
А потом перестал думать и сделал то, что мой шестидесятилетний мозг делал лучше всего: просчитал ситуацию на три хода вперёд.
— Хорошо, — сказал я.
Ксюша за моей спиной дёрнулась, будто её ударило током.
— Хорошо? — переспросила первая с подозрением.
— У меня есть экспресс-катализатор эфирных желез. Безвредный ферментный препарат, стимулирует метаболизм секреторных клеток. Одна инъекция — и через час железы раскроются, секрет обновится, свечение вернётся. Ярче прежнего.
У обеих загорелись глаза, и первая хлопнула в ладоши:
— Вот! Вот! Сразу бы так! А то «неделя, диета, промывание» — вы нас разводите, что ли?
— Пять тысяч, — сказал я, и голос был ровным, профессиональным. — Наличкой.
Я не успел договорить, как купюра уже легла на стол: пять тысяч, мятые, извлечённые из кошелька с логотипом, который тоже очень хотел быть узнанным.
— Ксюша, подай мне ампулу из третьего шкафа. Верхняя полка, ряд «Ф», прозрачная, с жёлтой маркировкой.
Ксюша посмотрела на меня — в глазах за очками метался ужас. Она помнила, что я минуту назад говорил про «убьёт печень», и теперь пыталась совместить эти слова с моим «хорошо, вколю». Совмещение не давалось, и очки запотели от внутреннего напряжения.
Однако ассистент подчиняется: Ксюша повернулась, открыла шкаф, достала ампулу дрожащими пальцами и подала мне, едва не уронив.
Я набрал шприц. Прозрачная жидкость — физраствор с алхимическим ферментом, безобидным. Фермент ускорял метаболизм эфирных желез, стимулировал обновление секрета, и делал ровно то, что я обещал: через час железы раскроются, свежий секрет вытеснит окисленный, и йорк засияет.
Вколол подкожно, между лопаток. Йорк пискнул, дёрнулся и ткнулся носом мне в ладонь.
«…щиплет…, но уже меньше… рука тёплая…»
— Готово, — сказал я. — Через час он будет светиться ярче, чем когда-либо. Гарантирую.
— Ну наконец-то! — первая подхватила йорка со стола, сунула в сумку… живое существо, в сумку! как кошелёк! — и направилась к выходу. — Пойдём, Кристин, у нас визажист через сорок минут.
— Спасибо, что оказались нормальной обслугой, — бросила вторая через плечо, не отрывая глаз от телефона. — А то мы уже думали, что придётся в нормальную клинику ехать.
Дверь захлопнулась, и в воздухе остался тяжёлый стойкий шлейф парфюма, осевший в клинике, как привкус дурного сна.
Ксюша стояла у шкафа, прижимая к груди пустую коробку из-под ампулы, и смотрела на меня. Губы дрожали, и я видел, как в ней закипает.
— Михаил Алексеевич, — начала она, и голос звенел от сдерживаемого возмущения. — Вы же сами сказали. Сами! Что уколы вредны! Что печень! Что неделя на диете! А потом взяли и вкололи! За пять тысяч! Они… они назвали вас обслугой, а вы… вы…
— Ксюша.
— Я не понимаю! Я правда не понимаю!
— Ксюша. Послушай. Фермент — безвредный. Это катализатор обновления секрета, физраствор с добавкой. Йорку от него не будет ничего, кроме пользы. Железы раскроются, токсичный секрет выйдет, Ядро начнёт очищаться.
Она моргнула. Очки съехали на кончик носа.
— Тогда… тогда зачем вы сначала отказались?
— Потому что они должны были услышать, что натворили. И потому что без катализатора нормальное лечение заняло бы неделю, и результат был бы лучше. А с катализатором — быстрее, но с побочным эффектом.
— Каким?
Я убрал шприц в лоток и повернулся к ней.
— Фермент раскроет все эфирные железы одновременно — без постепенного восстановления, как было бы естественным путём. Через двадцать минут йорк начнёт светиться розовым — ярким, красивым, идеальным для фотосессии. Они будут счастливы.
— А потом?
— А потом, через час, железы войдут в режим гиперстимуляции. Ядро попытается компенсировать перегрузку и начнёт перебирать частоты в случайном порядке: розовый, оранжевый, голубой, фиолетовый — и так по кругу. Йорк будет мерцать всеми цветами радуги, как новогодняя гирлянда, у которой замкнуло контроллер.
У Ксюши приоткрылся рот:
— Прямо… прямо во время фотосессии?
— Если всё пойдёт по графику — как раз к кульминации, под софитами, перед камерой и на глазах у визажиста.
— И… это опасно?
— Для йорка — абсолютно безопасно. Гиперстимуляция пройдёт через сутки, железы успокоятся, а токсичный секрет полностью выведется. Фактически этот укол — быстрое, хоть и грубоватое лечение, и к завтрашнему утру пёс будет здоров.
— А для хозяек?
— Для хозяек — катастрофа. Радужная собака на фотосессии, рекламный контракт горит, восемь тысяч подписчиков наблюдают в прямом эфире, что элитный йорк мигает, как сломанный светофор. Они сами добровольно прибегут ко мне умолять о нормальном лечении, и вот тогда мы спокойно обсудим и шампунь, и диету, и тот факт, что живое существо — не аксессуар для блога.
Ксюша молча смотрела на меня — очки вернулись на переносицу, губы больше не дрожали, и в глазах за стёклами медленно разгорался благоговейный ужас.
— Михаил Алексеевич, — произнесла она тихо, почти шёпотом. — Вы страшный человек.
— Я фамтех, Ксюша. Я лечу зверей. Иногда вместе с их хозяевами.
Из подсобки раздался одобрительный стук клюва о прутья клетки: Феликс, видимо, подслушивал и впервые за всё время нашего знакомства не нашёл, что возразить.
Следующие полчаса прошли в тишине. Я заполнял карту Неонового Йорка, в фамилии хозяек пришлось поставить прочерк, потому что ни одна из них не удосужилась представиться, но номер телефона первая оставила, «на случай если понадобится чек для отчётности». Ксюша мыла инструменты и тихо хихикала в рукав, представляя, видимо, радужного йорка под софитами.
Дверь открылась медленно, я поднял голову, ожидая очередного клиента, — на пороге стоял Панкратыч, арендодатель.
Обычно он входил с рявком — с порога, в полный голос, тоном прапорщика, построившего роту: «Покровский! Почему счётчик в подсобке мигает?!» или «Покровский! Кто мне тут лужу у порога развёл?! Протечка или бардак?!». Голос у него был поставлен казармой, и казарма чувствовалась в каждом слоге — даже «здрасте» он произносил так, будто отдавал приказ.
Сейчас Панкратыч молчал. Он переступил порог, и дверь за ним закрылась сама.
Панкратыч остановился посреди приёмной, огляделся и медленно провёл пальцем по подоконнику — тем самым жестом, которым проверяют чистоту в казармах перед генеральским смотром. Толстый мозолистый палец остался чистым: Ксюша постаралась с самого утра.
Затем Панкратыч повернулся к Ксюше. Та вжалась в стену рядом со шкафом, прижимая к себе бутылку антисептика, точно щит, и глаза за её очками стали круглыми.
Панкратыч отвернулся от Ксюши, молча подошёл к свободному стулу в углу, взял его одной рукой, перенёс точно в центр приёмной и сел — тяжело, всем весом, так что стул крякнул. Упёрся кулаками в колени, ссутулил плечи и спину, и грузное тело, которое всегда стояло как строевой столб, сейчас осело, будто из него вынули стержень.
Он уставился на меня молча, не мигая. Маленькие и глубоко посаженные глаза, обычно колючие, сейчас смотрели по-другому: в них было что-то такое, чего я в Панкратыче никогда не видел.
В клинике стало совсем тихо — слышно было только, как в подсобке булькает вода в тазу Искорки, и даже Феликс не издавал ни звука. Панкратыч сидел на стуле посреди моей приёмной, упирался кулаками в колени и смотрел на меня взглядом побитой растерянной, но всё ещё очень опасной собаки.
— Панкратыч, — начал я осторожно. — Что случилось?
Глава 4
Панкратыч молчал. Прошло секунд десять. Я отложил шприц на поднос медленно, без резких движений: передо мной сидел бывший военный, а у такого человека на резкое движение срабатывает рефлекс, и рефлекс уносит тело не всегда в ту сторону, которую предпочитает окружающая мебель.
Ксюша за шкафом дышала через раз. Я слышал, как она старается не шуршать халатом, и как у неё это не выходит, потому что бесшумность с ней существовала в разных измерениях.
— Панкратыч, — повторил я чуть мягче. — Семён Панкратович. Вы ко мне пришли, значит, вам нужна помощь. Я слушаю.
Он потёр лицо рукой. Ладонь была широкая, как сапёрная лопатка, и скрежет жёсткой кожи по двухдневной щетине прозвучал в тишине так, что Ксюша вздрогнула.
Панкратыч вздохнул, и грудная клетка поднялась и опустилась, как у кузнечного меха, а воздух вышел тяжело, с надсадным хрипом, в котором застряло что-то невысказанное.
— Покровский, — начал он.
Голос звучал по-новому: вместо командного рявка прорвался глухой низкий бас, придавленный чем-то тяжёлым.
— Покровский, тут такое дело, — он сделал паузу, упёрся ладонями в колени, надавил так, что хрустнуло чьё-то сухожилие — его, а не колен, — и продолжил с трудом: — Возникла… тактическая необходимость…
Я кивнул, давая понять, что слушаю и не тороплю. Опыт подсказывал, что такие люди, как Панкратыч, подходят к сути с той же манерой, с какой сапёр идёт к мине: медленно, кругами, и торопить их бесполезно.
— Сделать подарок, — выдавил он. Слово «подарок» далось ему с таким усилием, будто он выплёвывал гвоздь. — Одному… боевому товарищу.
Под «боевым товарищем», как сообразил мой мозг ещё до окончания фразы, имелась в виду Валентина Степановна. Пекарня через стенку от моего Пет-пункта, помещение арендует у того же Панкратыча. И Панкратыч каждое утро заходит к ней за пирожком, и она зовёт его «Сёма», и он при этом не рявкает, не багровеет и не требует субординации, а стоит у прилавка, как школьник, и ждёт, пока ему завернут булочку с корицей.
Я не подал виду. Лицо осталось серьёзным и профессиональным, потому что мужчина вроде Панкратыча скорее проглотит язык, чем переживёт насмешку.
— Понимаю, Семён Панкратович. Боевое братство — дело святое. Чем могу помочь? — уточнил я.
Панкратыч посмотрел на меня. Проверял, выискивал тень ухмылки, намёк на подначку, хоть каплю иронии. Ничего такого он не нашёл, плечи у него чуть опустились, кулаки разжались.
— Я подумал… — он потёр затылок, и жест получился настолько мальчишеским на этом грубо сложенном человеке, что у меня коротко перехватило где-то за рёбрами. — Подумал, что подарок должен быть живой, чтобы мурчал, чтобы пушистый, чтобы ласковый. Боевой товарищ любит таких, пушистых.
— Разумный подход, — кивнул я. — И что вы сделали?
— Пошёл на Птичий рынок.
Внутри у меня ёкнуло — Птичий рынок в Питере был тем местом, от которого любой лицензированный фамтех шарахается, как барсук от открытого огня. Рассадник мошенников, перекупщиков и барыг, которые торгуют всем подряд: от настоящих фералов с подделанными документами до крашеных хомяков, выданных за редких нимф. Контрафакт, контрабанда и откровенное жульничество в одном флаконе, приправленные запахом мокрого сена и немытых клеток.
— Птичий рынок, — повторил я ровно. — Продолжайте.
— Нашёл мужика. Бойкий такой, шустрый, — Панкратыч скривился, и в кривой усмешке мелькнула досада за свою провороненную бдительность. — Показал мне коробку, а в коробке лежал котёнок. Белый, маленький, пушистый, глаза огромные, голубые. Мурчит, лапкой по стенке скребёт. Я ему говорю: «Что за порода?» А он мне: «Пуховая Нимфа, штучный экземпляр, элитная линия, ест цветочную пыльцу, не линяет, гипоаллергенная, ласковая как мамкина подушка».
Пуховая Нимфа существовала реально — декоративные кошачьи, выведенные лет тридцать назад, действительно белые, пушистые, с голубыми глазами и мурчащие так, что мебель вибрирует. Стоят дорого, продаются через лицензированные питомники, и ни один заводчик в здравом уме не понесёт Нимфу на Птичий рынок, потому что это всё равно что выставить бриллиант на барахолке.
Дурное предчувствие, кольнувшее под рёбрами ещё при словах «Птичий рынок», теперь разрослось до размеров полноценной тревоги.
— Почём продал? — спросил я.
— Пятнадцать тысяч. Сказал, что отдаёт за полцены, потому что быстро деньги нужны.
Настоящая Пуховая Нимфа стоила от двухсот. Даже самый наивный покупатель должен был заподозрить неладное, однако Панкратыч таковым не был. Старый солдат впервые в жизни покупал подарок женщине, которую стеснялся назвать по имени, и его мозг, заточенный на тактику и дисциплину, в вопросах пушистых подарков пасовал полностью.
— Вы его купили, — сказал я.
— Купил. Принёс домой, поставил коробку на кухне, пошёл за корзинкой, чтобы красиво оформить — с бантом, с подстилкой, как положено. Вернулся на кухню, открыл коробку…
Он замолчал. Лицо потемнело, пальцы сами собой нашли край стола и начали выстукивать неровный ритм, и я увидел, как желваки перекатились под кожей слева направо, туда-обратно, будто он пережёвывал воспоминание.
— И? — подтолкнул я.
— И эта тварь, — произнёс Панкратыч, и голос упал до шёпота, тяжёлого и вязкого, как гудрон, — раздулась в два раза. Шерсть дыбом встала. Зашипела так, что у меня сработала пожарная сигнализация. А потом плюнула.
— Плюнула.
— Жёлтой дрянью. Мне на сковородку. Чугунную, Покровский, чугунную! Бабкина ещё, довоенная! Эта мерзость прожгла насквозь и дно сковородки, и линолеум подо мной!
Ксюша за шкафом охнула. Я поднял руку, и она замолчала.
Панкратыч вытер пот со лба — жест непривычный, потому что Панкратыч обычно не потел. По крайней мере, я никогда не видел, чтобы этот человек, вышибавший должников из арендуемых помещений одним взглядом, проявлял признаки физического дискомфорта.
— Покровский, — он наклонился вперёд, и голос зазвенел сталью, — эта тварь сейчас сидит у меня под холодильником и плавит мне паркет. Я туда швабру сунул — от швабры остался огрызок. Пластик, Покровский! Она сожрала полметра пластиковой рукоятки за три секунды! Если эта кислотная бомба доберётся до газовой трубы, от дома останется воронка! И от дома, и от меня, и от соседей, и от вашего Пет-пункта, между прочим!
Последние слова он произнёс с интонацией боевого доклада: ситуация критическая, противник превосходит по огневой мощи, прошу подкрепления.
Я слушал и складывал детали в голове: белый и пушистый, с голубыми глазами, на вид — обычный котёнок, но при стрессе раздувается вдвое, меняет структуру шерсти и плюётся кислотой, разъедающей чугун и пластик. На опознание ушло ровно три секунды.
Кислотный Мимик — вид, занесённый в Красную книгу опасных фералов, категория «Б» — «представляет угрозу для жизни при неквалифицированном контакте». Хищник из Тёмных Зон, глубоких болот, где метеоритная радиация сконцентрирована до такой степени, что деревья растут корнями вверх, а вода светится по ночам.
Эволюционная стратегия Мимика держится на мимикрии. В первые месяцы жизни детёныш выглядит как безобидный пушистый комочек с огромными глазами, потому что в Тёмных Зонах всё, что выглядит опасным, сжирается в первые сутки. Маскировка под беспомощного котёнка позволяет Мимику выживать до первой линьки, после которой он сбрасывает пушистую шкурку, отращивает хитиновый панцирь и превращается в одного из самых агрессивных кислотоплюющих хищников размером с крупную рысь.
До линьки, а этот экземпляр был явно в стадии «вот-вот», Мимик уже вырабатывал кислотный секрет. Слабее, чем у взрослого, однако его хватало, чтобы прожечь чугун, пластик, линолеум и, при удачном стечении обстоятельств, газовую трубу.
Барыга на Птичьем рынке знал, что продаёт, и потому избавлялся быстро, за бесценок: держать Мимика в начале линьки означало рисковать собственной квартирой, а сбросить зверя наивному покупателю и исчезнуть проще.
Панкратыч купил, по сути, живую ручную гранату с выдернутой чекой и отнёс её к себе на кухню.
— Семён Панкратович, — сказал я, и голос переключился сам, из режима «терпеливый врач» в режим «главврач отделения, экстренная ситуация». — Когда это произошло?
— Час назад где-то.
— С момента покупки до инцидента — сколько прошло?
— Минут двадцать. Пока корзинку искал.
— Плевков было сколько?
— Два. Один в сковородку, второй — когда я швабру сунул. Прожгла до самого крепления, — вздохнул он.
— После второго плевка затихла?
— Забилась под холодильник. Шипит. Тихо. Иногда бурчит. Я слышал, как паркет трещит — тварь плавит лак, наверное.
Я кивнул — картина складывалась. Два плевка за двадцать минут — нормальная частота для перепуганного детёныша в предлинечной стадии. Кислотный резервуар у малыша маленький, рассчитан на три-четыре выстрела, после которых ему нужно время на регенерацию. Сейчас он, скорее всего, опустошил запас наполовину и забился в укрытие, чтобы переждать стресс.
Это хорошо: пустой резервуар означал меньший риск. Но временно — через час-полтора секреция восстановится, и у Мимика снова будет чем плеваться.
— Газ на кухне вы перекрыли? — уточнил я.
Панкратыч моргнул.
— Нет.
— Это зря. Ладно, будем надеяться, ничего не произойдёт. Но тогда нам нужно спешить, — я повернулся к шкафу с оборудованием. — Ксюша, подай мне чемоданчик. Экстренный. Верхняя полка, чёрный кейс.
Ксюша, до этого момента простоявшая у стены с выражением человека, наблюдающего за запуском космической ракеты, встрепенулась и полезла на полку. Руки у неё тряслись, однако кейс она сняла и подала, ничего не уронив, что само по себе было маленьким чудом.
Я открыл кейс на столе и начал собирать.
Кевларовые перчатки до локтей — плотные, армированные эфирным волокном, с усиленными ладонями. Я купил их три дня назад для работы с арахнидами. Кислотоустойчивые, рассчитанные на PH до полутора. Мимик плюёт примерно единицей, так что запас есть, хоть и небольшой.
Щелочной спрей — алхимический нейтрализатор на основе натриевого гидроксида с буферной добавкой. При контакте с кислотой реакция мгновенная, пена, нейтрализация. Три заряда во флаконе.
Кусок сырого мяса из холодильника — говядина, граммов двести. Брал я его не для еды. Мимик — хищник, и голодный детёныш в стрессе реагирует на запах свежего белка инстинктивно: пока ест, плеваться не может, челюсти заняты, кислотный канал перекрыт глотательным рефлексом. Окно в тридцать-сорок секунд, за которые нужно успеть.
Термозащитный фартук, на всякий случай. Мимик мог и полыхнуть, если первая линька зашла дальше, чем я предполагал.
— Михаил Алексеевич! — Ксюша стояла рядом, и глаза за очками горели тем самым огнём энтузиазма, который у Ксюши Мельниковой обычно предшествовал катастрофе и который я уже научился распознавать и бояться. — Я тоже хочу пойти! Я могу помочь! Буду ассистировать! Я же ваш ассистент!
— Нет, — отрезал я.
— Но Михаил Алексеевич! Я могу подержать что-нибудь! Или подать инструмент! Или…
— Ксюша, — я застегнул кейс и посмотрел на неё. — Кислотный Мимик в предлинечной стадии плюётся секретом с PH около единицы. Это уровень концентрированной соляной кислоты. На коже даст химический ожог третьей степени, одежду прожжёт до тела за две секунды, а в глаза… — я сделал паузу. — Попадёт в очки — от очков останутся воспоминания. От глаз тоже ничего не останется.
Ксюша побледнела, и рот у неё закрылся.
— Ты остаёшься здесь, — продолжил я. — Держишь оборону. Закрой дверь на замок, никого не впускай. Если придут клиенты, запиши имя и номер, скажи, что врач на выезде. Плановую инъекцию Пуховику сделаешь сама — третий шприц слева, подкожно, между лопаток, ты видела, как я делаю. Справишься?
Она сглотнула, кивнула. Очки съехали, и она машинально поправила их, оставив на стекле отпечаток.
— Справлюсь. Только… будьте осторожны. Пожалуйста.
— Буду, — соврал я.
Осторожность при работе с Кислотным Мимиком оставалась понятием относительным: либо получится, либо думать об этом задним числом не придётся.
Панкратыч поднялся со стула. Просидел он на нём минут десять, выглядел при этом так, будто час. Глубокие складки на лице разгладились, плечи расправились, и в глазах снова появился тот колючий командирский блеск, который исчез на пороге, — у Панкратыча отлегло от сердца: помогут, и воевать с кислотной тварью под холодильником в одиночку не придётся.
— Идём? — спросил он, и в голосе зазвенела готовность к выходу.
Я закинул кейс на плечо, сунул пакет с мясом в карман куртки и кивнул.
— Идём.
Дверь закрылась. Ксюша осталась внутри — я видел через стекло, как она прижалась носом к двери и провожала нас взглядом.
На улице моросил дождь. Панкратыч шагал рядом и молчал. Молчал он уже по-другому — сосредоточенно, без прежней растерянности, как молчат перед операцией.
Его дом стоял в трёх минутах ходьбы — кирпичная пятиэтажка с обшарпанным фасадом и лестницей, на которой пахло кошками и варёной капустой. На втором этаже Панкратыч быстро, привычно открыл железную дверь с тремя замками, и руки у него больше не дрожали.
— Кухня прямо по коридору, — сказал он, пропуская меня вперёд. — Тварь за холодильником. Я дверь на кухню прикрыл и полотенцем щель заткнул. Подумал — мало ли, расползётся.
Грамотная военная логика: изолировать угрозу, минимизировать ущерб, ждать подкрепления.
Я вошёл в коридор. Пахло чем-то кислым, едким, с химическим привкусом, от которого запершило в горле. Запах мимиковой кислоты ни с чем не спутаешь — характерная смесь уксуса, жжёного пластика и горячего металла.
Дверь на кухню была прикрыта. Из-под неё торчало мокрое полотенце, и по краю ткани расползалось желтоватое пятно — кислотные пары разъедали волокна.
Я натянул кевларовые перчатки до локтей, надел фартук, достал щелочной спрей и проверил заряд — три выстрела, индикатор зелёный, — а из пакета вытащил кусок мяса.
— Семён Панкратович, — сказал я, не оборачиваясь. — Стойте в коридоре. Не заходите на кухню, пока я не скажу. Услышите шипение — отойдите за угол; услышите мой крик — зовите скорую. Вопросы?
— Покровский, — Панкратыч положил мне руку на плечо, тяжёлую, как гиря. — Ты точно знаешь, что делаешь?
Я обернулся и посмотрел ему в глаза.
— Семён Панкратович. Я однажды вытаскивал осколок метеоритного ядра из пасти взрослого болотного василиска. Который был в сознании и очень возражал. Кислотный котёнок под холодильником — это, поверьте, сильно проще.
Панкратыч убрал руку, кивнул и отступил в коридор.
Я повернулся к двери, выдохнул и положил ладонь на ручку.
За дверью было тихо и тепло — кислотный пар поднял температуру в кухне градуса на три, и дверная ручка казалась чуть тёплой на ощупь даже через кевлар.
Где-то под холодильником что-то тихо зашипело.
Я толкнул дверь и вошёл.
Кухня Панкратыча в нормальном состоянии, судя по всему, тянула на образец армейского порядка: кастрюли по калибрам, тарелки по ранжиру, полотенца на крючках через равные промежутки. Сейчас этот порядок был нарушен так, будто через него прошла локальная война, и война оставила следы.
На полу виднелись два жёлтых пятна, дымящихся, с оплавленными краями. Первое, у плиты, прожгло линолеум до бетона, и от бетона поднимался тонкий едкий парок. Рядом лежала чугунная сковородка, точнее, то, что от неё осталось: дно провалилось аккуратной круглой дырой, как будто кто-то прошёлся коронкой, а края оплавились и потемнели. Бабкина, довоенная. Соболезную.
Второе пятно было у холодильника. Рядом с ним торчал огрызок швабры: пластиковая рукоятка обрывалась на полуметре, край оплавлен, почернел и загнулся, как свеча, которую ткнули в костёр.
Над всем этим стоял запах — кислотный, удушливый, от которого глаза слезились, а горло перехватывало.
Холодильник стоял в углу — из тех, что переживут ядерный апокалипсис и продолжат морозить. Между его нижним краем и полом оставалась щель сантиметров в двенадцать, тёмная, и из этой щели раздавалось то самое шипение: тихое, булькающее, с присвистом, как будто кто-то маленький пытался дышать через забитый кислотой нос.
Я прислушался. Эмпатия сработала на автомате, привычно — потянулся мысленно к щели под холодильником, и голос в голове появился сразу.
«…страшно… темно… жжётся… хочу назад в коробку… страшно…»
Перепуганный до полусмерти детёныш.
Я достал телефон, включил фонарик и присел на корточки. Медленно, плавно, без рывков.
— Панкратыч, — позвал я негромко. — Мне нужен отвлекающий манёвр. Возьмите крышку от кастрюли и встаньте слева от холодильника. Если он плюнет, подставляйте крышку. Стальная есть?
Из коридора донеслось звяканье, шорох, и через пять секунд Панкратыч появился в дверном проёме с крышкой от здоровенной кастрюли. Держал он её перед собой как штурмовой щит, и, если бы не сковородочная гладкость поверхности, картинка получилась бы один в один с тренировкой спецназа.
— Левый фланг, — скомандовал я и сам удивился тому, как естественно это прозвучало. Командовать Панкратычем оказалось так же просто, как ассистентами в операционной, потому что он мгновенно понимал короткие приказы и выполнял их без вопросов. — Встаньте у стены. Если потянется к вам, прикройтесь крышкой. Он направит кислоту на движение. Мне нужно три секунды.
Панкратыч кивнул, прижал крышку к груди и шагнул влево, к стене, тяжело, при этом тихо: ноги ставил мягко, как ставят в карауле, — мускульная память.
Я поднял щелочной спрей и направил сопло под холодильник.
— На счёт три. Раз… — начал я.
Панкратыч перехватил крышку обеими руками.
— Два…
Я лёг на пол. Линолеум был тёплым и скользким от кислотного конденсата, колено сразу промокло, однако мне было не до комфорта.
— Три, — скомандовал я.
И нажал на спрей. Белое облако щелочного нейтрализатора вырвалось из сопла и хлынуло под холодильник. Кислотные пары вступили в реакцию мгновенно: зашипело, запенилось, и жёлтый налёт на полу побелел, теряя агрессивность.
Я сунул фонарик в щель и увидел его — комок белого меха, размером с два кулака, забившийся в самый дальний угол между задней стенкой холодильника и стеной. Шерсть стояла дыбом, отчего он казался вдвое больше, под ней проступали тонкие рёбра и хребет. Зверя давно не кормили. Глаза смотрели на свет фонарика, и в них отражалось белое облако нейтрализатора.
Пасть была приоткрыта, и между зубами пузырилась жёлтая слизь — кислотный секрет, последний заряд.
«…уйди… уйди… я плюну… уйди…»
— Тише, мелкий, — прошептал я. — Никто тебя не обидит.
Мимик зашипел громче, с нарастанием, пасть раскрылась шире и плюнула.
Жёлтая капля размером с вишню вылетела из пасти, как из рогатки. Я успел подставить правую раскрытую ладонь в кевларовой перчатке, и капля ударила в центр.
Зашипело и задымилось, по перчатке расползлось жёлтое пятно, кевлар почернел в месте попадания, однако держал. Ткань дымилась, воняла палёной синтетикой, и тепло прошло сквозь материал до кожи — ощутимо, блин, горячо, при этом терпимо: ожога, скорее всего, не будет.
Три секунды. Мимик плюнул и затих, потому что резервуар опустел. Пасть закрылась, зрачки поплыли — зверь понял, что остался безоружным, и в эмпатическом канале вспыхнула паника.
«…пусто… нечем… страшно… СТРАШНО…»
Сейчас или никогда — я бросил мясо. Кусок говядины шлёпнулся на пол перед мордой Мимика, и запах свежего белка ударил зверю в ноздри. Инстинкт сработал мгновенно: пасть раскрылась, зубы впились в мясо, и челюсти жадно, с причмокиванием заработали, потому что голод оказался сильнее страха. Глотательный рефлекс перекрыл кислотный канал, как и должен был.
Тридцать секунд. Пока он жуёт, он безопасен.
Я просунул руку под холодильник, нащупал загривок — единственное место у Мимика, где нет кислотных желёз, мёртвую зону между лопатками — и ухватил. Пальцы сомкнулись на тёплом, вздыбленном мехе, под которым прощупывались тонкие позвонки, и я потянул на себя.
Мимик пискнул, дёрнулся, однако челюсти у него были заняты мясом, и вырваться из хватки не получилось. Я вытащил его из-под холодильника одним плавным движением, прижал к груди, перехватил второй рукой снизу, чтобы поддержать задние лапы, и выпрямился.
Панкратыч стоял у стены с крышкой наперевес и смотрел на нас — крышку он не опустил, держал перед грудью, готовый в любую секунду прикрыться.
— Чисто, — сказал я. — Можно расслабиться, Семён Панкратович. Резервуар пуст, следующий плевок будет через час минимум.
Он опустил крышку медленно, как опускают оружие после отбоя, выдохнул длинно, тяжело, с присвистом, и прислонился к стене спиной.
— Покровский, — произнёс он хрипло, — у тебя яйца из кевлара, что ли?
— Профессиональная деформация, — ответил я и посмотрел на зверя в своих руках.
На свету Кислотный Мимик выглядел жалко: белая шерсть, которая в детской маскировочной фазе должна была быть воздушной и шелковистой, свалялась в колтуны, серые от грязи; рёбра торчали под кожей, каждое можно было пересчитать пальцем; маленькие лапки с втянутыми когтями поджимались к животу и дрожали.
Мясо он проглотил целиком, не жуя, и теперь икал — при каждой икоте из пасти вылетал маленький мыльный пузырь, переливающийся желтоватым, побочный продукт работы кислотных желёз на холостом ходу.
Пузыри были безвредны. Лопались в воздухе с тихим «плоп», оставляя запах, похожий на лимонную цедру.
Голубые глаза с вертикальными зрачками смотрели на меня снизу вверх. Настоящий хищник, рождённый убивать, генетически запрограммированный на кислоту и камуфляж, — и одновременно мелкий перепуганный комок шерсти, при виде которого рука сама потянулась почесать его за ухом.
Я не почесал — кевларовая перчатка дымилась, и лезть ею к морде хищника, даже разряженного, было идеей сомнительной.
«…тепло… руки тёплые… не бьёт… еда была…»
— Тише, мелкий, — сказал я вслух. — Никто не бьёт. И ещё покормят.
Я достал из кейса микрошприц с лёгким успокоительным. Четверть стандартной дозы, рассчитанной на массу тела килограмма в полтора. Вколол подкожно, в загривок, быстро и точно.
Мимик пискнул, дёрнулся и обмяк. Голова опустилась мне на предплечье, глаза затуманились и медленно закрылись. Шерсть улеглась, из вздыбленной и агрессивной сделалась мягкой, почти невесомой. Икота прекратилась, последний мыльный пузырь лопнул у меня над ухом с лимонным выдохом.
На моих руках лежал пушистый белый комочек с закрытыми глазами, мирно сопящий и подрагивающий во сне. Без дымящейся перчатки и дыры в полу можно было бы поклясться, что это действительно Пуховая Нимфа.
Панкратыч подошёл ближе и посмотрел на спящего зверя сверху вниз. Лицо у него получилось сложным — злость пополам с облегчением, под ними проступила растерянность, а где-то в самом низу мелькнуло что-то четвёртое, подозрительно похожее на жалость, которую он никогда не признал бы вслух.
— Значит, не Нимфа, — произнёс он.
— Кислотный Мимик, — подтвердил я. — Детёныш, предлинечная стадия. Через пару месяцев сбросит пушистую шкурку, отрастит хитиновый панцирь и начнёт плеваться кислотой с PH ноль-пять. Взрослый экземпляр прожигает стальной лист толщиной в сантиметр.
Панкратыч побледнел. На его загорелом лице бледность проявлялась специфически — сероватым оттенком, как у бетона, на который плеснули воды.
— Стальной лист, — повторил он.
— Валентина Степановна печёт безе на противнях из нержавейки, — продолжил я спокойно. — Нержавейка тоньше миллиметра. Один плевок — и насквозь. Если бы вы подарили ей этого зверя…
Договаривать не было нужды — Панкратыч представил всё сам, и представленное отразилось на его лице так, что мне стало почти совестно за наглядность.
— Барыга, — выдавил он, и голос лязгнул, как затвор. — Я этого барыгу найду. Лично. На Птичьем рынке. И объясню ему разницу между Нимфой и кислотной бомбой. На пальцах объясню. На его пальцах.
Я не сомневался, что объяснит, и что объяснение будет убедительным. Однако это потом, а сейчас на моих руках спал детёныш, с которым нужно было что-то решать прямо сейчас.
— Семён Панкратович. Вопрос: что делать со зверем? — спросил я.
Панкратыч посмотрел на Мимика, как смотрят на неразорвавшуюся мину.
— Верну этому барыге! — тут же среагировал Панкратыч.
— Он уже скорее всего сбежал, — качнул головой я. — Знаю, как эти гады работают. На одном месте они не задерживаются, мигрируют между рынками. Постоянной торговой палатки у них нет. Как цыгане с золотом. Только хуже.
— Козёл! Тогда в приют сдать?
— Ни один приют его не возьмёт. Категория «Б», представляет угрозу при неквалифицированном контакте. Усыпят как опасного ферала в тот же день.
— На улицу?
— Детёныш, полтора килограмма, голодный, в предлинечной стадии. Если не замёрзнет, кислотой прожжёт кому-нибудь ботинок вместе с ногой. Потом придёт егерьская служба и пристрелит.
Панкратыч скрипнул зубами. Мимик на моих руках вздохнул во сне, и из носа выплыл крошечный мыльный пузырик.
— Я забираю его себе, — сказал я.
Панкратыч поднял бровь.
— В клинику, — добавил я. — Вылечу, социализирую, найду нормальные руки. Кислотные Мимики при правильном содержании — управляемые звери. Ядро стабилизируется, агрессия уходит. В будущем они станут одной из самых востребованных пород охранных фамильяров. Нужно только знать подход.
Это была правда. В моём времени прирученные Мимики стоили как небольшая квартира и использовались для охраны банковских хранилищ, потому что никакой взломщик не полезет в помещение, где стоит зверь, способный проплавить сейфовую дверь одним плевком.
— Но есть проблема, — продолжил я.
— Какая?
— Посадить его негде. У меня в подсобке Пуховик — ледяной барсёнок, генерирует холод. Искорка — огненная саламандра, генерирует жар. Феликс — революционная сова, генерирует хаос. А теперь ещё Кислотный Мимик, который генерирует, собственно, кислоту. Если я запру их в одном помещении, Лёд встретится с Огнём, Огонь — с Кислотой, Кислота — с Совой, и от вашего здания, Семён Панкратович, останется фундамент и воспоминания.
Панкратыч молчал, и челюсти у него работали — он перемалывал информацию, как мельница перемалывает зерно, тяжело и основательно.
— И что ты предлагаешь, Покровский? — спросил он, и в голосе зазвенела подозрительность.
— Рядом с моим Пет-пунктом есть пустующие помещения. Два смежных зала, заброшенных, с отдельным входом. Принадлежат вам. Стоят закрытые уже довольно давно, я проверял. Ни одного арендатора.
Панкратыч прищурился, и в его сузившихся глазах зажёгся тот самый огонёк, с которым опытный игрок смотрит на партнёра по покеру, выкладывающего карты.
— Я беру их в аренду, — сказал я. — Оборудую вольеры, разведу пациентов по стихиям, и ваше здание переживёт эту зиму. А в счёт оплаты первых трёх месяцев предлагаю бартер: моя работа по обезвреживанию вашей кухонной бомбы, реставрация линолеума за мой счёт, и… — я выдержал паузу, — и моё абсолютное молчание о том, какой именно подарок вы готовили «боевому товарищу». Что скажете, Семён Панкратович?
Глава 5
Панкратыч молчал секунд двадцать. Для человека, привыкшего принимать решения за доли секунды под миномётным обстрелом, это была вечность.
Я ждал. Мимик на моих руках сопел во сне и подёргивал задними лапками, как щенок, которому снится погоня. Кевларовая перчатка ещё дымилась, и от неё тянуло палёной синтетикой, но мне было не до эстетики.
Панкратыч стоял посреди своей изуродованной кухни, между дырой в полу и огрызком швабры, и перемалывал мои слова — про бартер, молчание и подарок «боевому товарищу».
Челюсти у него ходили ходуном. Глаза сузились до щёлок, колючие, подозрительные, как у блокпостового, проверяющего документы.
Потом он дёрнул подбородком. Рука полезла в карман брюк, звякнуло, и на стол перед ним шлёпнулась связка ключей — тяжёлая, стальная, с брелоком в виде патрона от Макарова. Похожая связка была у меня, когда в прошлый раз осматривал цеха. Но при прошлом посещении Панкратыч забрал те ключи от неарендованных помещений. И вот, сейчас возвращал.
— Пользуйся, шантажист недоделанный, — процедил Панкратыч.
Голос лязгнул, как затвор, но в самом лязге я уловил что-то похожее на облегчение. Так звучит человек, который проиграл партию, но рад, что игра наконец закончилась.
Я потянулся за ключами, и он накрыл их ладонью. Тяжёлой, как чугунная крышка.
— Стоп. Не торопись, Покровский, — сказал он.
Я не убрал руку. Подождал.
— Цехов там три, — сказал Панкратыч, и в голосе появились знакомые командирские нотки. Территория торга была ему ближе, чем территория подарков, и он чувствовал себя увереннее. — Не два как ты думал, а три. Три цеха за стенкой от твоей живодёрни. Большой, средний и маленький. Большой — в субаренде у Горбатова, там еще не определились что будет. Средний я придерживаю. А тебе, — он ткнул пальцем мне в грудь, — достаётся самый маленький. Ближний к твоей конуре.
Не два зала, как я предполагал, а один. Маленький. Панкратыч сдавал позиции медленно и экономно, как хороший боец сдаёт патроны — по одному и с сожалением.
— И никаких скидок, — добавил он. — Ставка стандартная. Я тебе помещение даю, а не благотворительностью занимаюсь. Шантаж шантажом, а бизнес бизнесом.
— Разумно, — кивнул я. — Ставка стандартная. Вопросов нет. Но есть один нюанс.
Панкратыч прищурился. Он уже знал, что за словом «нюанс» от меня следует что-то, от чего потом болит голова.
— Я бывал в тех цехах, — сказал я спокойно. — Проходил мимо, заглядывал в окна. Голый бетон, Семён Панкратович. Проводка обрезана, розеток нет, отопление отключено, на полу лужи от протечки, а в углу, если мне не изменяет зрение, растёт что-то зелёное и, подозреваю, живое. Для вольеров это помещение в текущем состоянии не годится. Животным нужен свет, тепло, вентиляция, нормальный пол. Кислотному Мимику, — я качнул спящего зверя на руках, — нужен бокс с кислотоустойчивым покрытием, иначе он проплавит фундамент до грунтовых вод.
Панкратыч молчал. Ждал подвоха.
— Если я буду ждать, пока вы найдёте бригаду, закажете материалы, согласуете смету… — я сделал паузу, подбирая слова, — процесс может затянуться. На месяцы.
Попадание. Панкратыч дёрнул щекой. Строительная возня была его персональным адом — я это понял ещё по тому, как он обращался с текущим краном в коридоре моего Пет-пункта: долго обещал вызвать сантехника, пока я не починил сам.
— И что ты предлагаешь, Покровский? — спросил он с интонацией человека, который знает ответ, но хочет услышать его вслух, чтобы было к чему придраться.
— Ремонт за мой счёт. Я нанимаю рабочих, закупаю материалы, делаю всё под ключ. Каждый чек кладу вам на стол, и сумма идёт, — я сделал паузу, чтобы выделить эти слова, — в зачёт арендной платы. Вы не тратите ни рубля и не тратите ни минуты. Помещение приводится в порядок за пару недель, а не за полгода. А вы получаете отремонтированный цех, который через пять лет, когда я съеду, сможете сдать втрое дороже.
Тишина. Панкратыч смотрел на меня. Потом — на дыру в полу, оставленную Мимиком. Потом — на оплавленный огрызок швабры.
И я видел, как в его голове, заточенной на тактику и стратегию, щёлкают шестерёнки расчёта: с одной стороны — нежелание уступать шантажисту, с другой — перспектива получить отремонтированное помещение, не вставая с дивана.
Дивану определённо полагалась премия.
— Чеки обязательны, — сказал Панкратыч.
— Каждый принесу, — заверил я.
— Согласование материалов тоже.
— По списку, до копейки.
— Несущие стены не трогать, только перегородки. Если хоть один кирпич выковырнешь…
— Семён Панкратович, — перебил я мягко, — я лечу животных, а не сношу здания. Стены останутся на месте.
Он выдохнул. Длинно, тяжело, с тем хрипом, который я уже научился узнавать — хрип капитуляции, замаскированный под служебный вздох.
— Ладно. Бери, — провозгласил он.
Ладонь сдвинулась, и ключи оказались у меня в руке. Холодные, увесистые, с зазубринами на бородках — им было лет двадцать, не меньше. Я убрал их в карман куртки, и они звякнули о подкладку.
— Спасибо, Семён Панкратович, — чуть улыбнулся я.
— Иди уже, — буркнул он, отворачиваясь к окну. — И тварь свою забирай. Если она мне ещё раз нагадит на паркет, я вычту из депозита.
— У меня нет депозита.
— Будет.
Я усмехнулся и пошёл к двери. Мимик на руках вздохнул во сне, из носа выплыл крошечный мыльный пузырик и лопнул у меня под подбородком с лимонным выдохом.
На пороге я обернулся.
— Панкратыч, — позвал я.
Он стоял у окна, спиной ко мне, массивный, тяжёлый, как шкаф.
— Чего? — буркнул он.
— А ты оказывается доброй души человек!
Пауза. Плечи его чуть дрогнули. Едва заметно, но я заметил.
— Иди, Покровский. Иди, пока я не передумал.
Я вышел.
Улица встретила мелким, колючим дождём, от которого хотелось поднять воротник и ускорить шаг. Питер в марте — это когда природа обещает весну, но доставляет позднюю осень. Город-обманщик, жулик в гранитной шкуре.
Я шёл к клинике, прижимая Мимика к груди обеими руками. Кевларовые перчатки выглядели так, будто их макнули в кислотную ванну — жёлтые пятна, подпалины, левая ладонь прожжена до второго слоя, но зверь внутри них спал крепко и ровно дышал. Успокоительное работало.
В кармане позвякивали ключи, и каждый шаг отдавался коротким металлическим звоном, который я про себя перевёл как звук победы. Маленькой, тактической, но победы.
Сорок квадратов. Голый бетон, рваная проводка и лужи на полу. Звучит паршиво, если ты пессимист. А если ты шестидесятилетний ветеринар в молодом теле, за карьеру оборудовавший клинику в подвале жилого дома, потом в бывшем автосервисе, а под конец — в списанном армейском модуле, это звучит как вызов. Приятный вызов.
Ассистентка есть. Ключи есть. Деньги в кассе тоже — после истории с Дроновым мне заплатили за Тобика, и сумма позволяла думать о ремонте без паники.
Через две-три недели у меня будет настоящий стационар — отдельные боксы, вентиляция, кислотоустойчивое покрытие для вот этого конкретного пассажира, который спал у меня на руках и при каждой икоте выпускал мыльный пузырь с запахом лимона.
Стеклянная дверь Пет-пункта отразила мою физиономию — мокрые волосы, мокрая куртка, дымящиеся перчатки, на руках белый пушистый комок. Выглядел я, надо полагать, как сумасшедший учёный после неудачного эксперимента.
Я толкнул дверь.
И замер на пороге.
В приёмной, посреди моей клиники, на моём чистом полу, который Ксюша вымыла сегодня утром, стоял…
Пухлежуй. Санин.
Ксюша сидела на корточках рядом с ним и самозабвенно чесала за ухом, отчего хвост-обрубок Пухлежуя вращался с частотой вертолётного пропеллера, а на полу натекла лужица слюны размером с тарелку.
Пухлежуй блаженно закатил глаза. Язык колыхался, и кончик его лежал на Ксюшином ботинке. По приёмной разливалась волна счастья, такая густая и осязаемая, что даже эмпатию включать было не надо — зверь транслировал блаженство на весь район.
— Какого… он здесь делает? — вышло резче, чем хотелось.
Ксюша подпрыгнула. Пухлежуй перестал вращать хвостом и развернулся ко мне всей тушкой — глаза огромные, влажные, абсолютно счастливые, язык потянулся к моей коленке.
— Михаил Алексеевич! — Ксюша вскочила, поправила очки, которые съехали на кончик носа, и заморгала. — Вы вернулись! А я… ну… Тут такое дело…
— Я просил закрыть дверь и никого не впускать, — сказал я, и тон перешёл в режим, от которого в моей прежней клинике интерны начинали дышать через раз. — Конкретно, дословно: «Держишь оборону. Закрой дверь на замок, никого не впускай». Помнишь?
Ксюша покраснела. От шеи к щекам, потом до ушей, быстро и равномерно, как индикатор на термометре.
— Так это же Александр! — выпалила она, и в её голосе зазвенела та самая логика, которая казалась ей железной, а мне — безумной. — Ваш друг! Он сказал, что вы разрешили! Он такой весёлый пришёл, улыбается, говорит: «Ксюш, Миха сказал, что Пухля побудет тут пару часиков, мне по делам надо, я мигом!» Сунул мне его и убежал! Я даже рот не успела открыть!
Я сделал мысленное «рука-лицо». Потом — ещё одно, для надёжности. Саня опять провернул классику: влетел вихрем, засыпал собеседника словами, сбросил проблему и испарился. Контрабандист до мозга костей. Любую ситуацию обращал себе на пользу, и при этом улыбался так искренне, что подвох замечали уже после того, как за ним закрывалась дверь.
— Ксюша, — сказал я медленно, стараясь не повышать голос, потому что кричать на Ксюшу Мельникову было всё равно что кричать на дождь — бесполезно, и потом совестно. — Когда я говорю «никого не впускать», это означает — никого. Включая друзей, родственников, президента Российской Федерации и лично Господа Бога, если он вдруг решит заглянуть с инспекцией. Понятно?
Ксюша кивнула. Часто, виновато. Очки снова поехали.
— Понятно. Простите. Он просто… Он такой убедительный был…
— Он всегда убедительный. Это его профессиональное свойство, — я вздохнул и посмотрел на пухлежуя.
Тот сидел на полу, пузатый, довольный, и пытался дотянуться языком до шнурков на моих ботинках. Глаза светились вселенской любовью ко всему живому, и ни тени осознания, что он тут незваный, нежеланный и категорически лишний.
«…человек! Тёплый человек! Хочу лизнуть! Вкусно пахнет! Мясом пахнет! И кислым! И ещё чем-то! Хочу лизнуть всё!..»
Голос эмпатии был таким радостным, что злиться оказалось физически трудно. Попробуйте-ка сердиться на существо, которое любит вас всем своим полуторакилограммовым организмом и мечтает только об одном — облизать вам ботинок.
— Ладно, — сказал я. — Разберёмся.
И тут Ксюша заметила Мимика.
Глаза за очками расширились. Рот приоткрылся. Она наклонилась ко мне, к белому пушистому комочку на моих руках, и на лице проступило то самое выражение — древний инстинкт, старше цивилизации и сильнее здравого смысла, срабатывающий при виде чего-то маленького и пушистого.
— Ой! — выдохнула Ксюша. — Михаил Алексеевич! Это кто? Это котёночек? Он такой… такой…
— Кислотный Мимик. Категория «Б», опасный ферал, плюётся секретом с PH около единицы. Прожигает чугун. Не трогай голыми руками. Не подноси к лицу. Не суй пальцы в пасть, когда проснётся.
Ксюша не услышала ни слова после «котёночек». Она протянула палец и осторожно погладила Мимика по макушке. Зверь вздохнул во сне и ткнулся носом в её ладонь.
— Бедная девочка, — прошептала Ксюша. — Смотрите, какая хмурая. Вся сжалась. Она же замёрзла!
Интересно. А ведь я так и не посмотрел какого Мимик пола. Пришлось тут же исправлять это упущение. После обозначенных процедур, я с удивлением обнаружил, что Ксюша оказалась права. И Мимик была девочкой. Очень ловко она определила пол по одной лишь мордочке.
— Ути-бозетьки, какая хмурая крошка! Настрадалась, бедненькая. Назовём её… — она прищурилась, наклонила голову, как художник, оценивающий композицию. — Шипучка! Она же шипит, да? И пузыри пускает! Шипучка!
Я открыл рот, чтобы возразить. Но…
За сорок лет практики я усвоил одно простое правило: спорить с женщиной, которая уже придумала кличку зверю, бессмысленно. Кличка прилипает, как эпоксидная смола, и через сутки даже ты сам начинаешь её использовать, и ненавидишь себя за это, но ничего не можешь поделать.
Кислотный хищник из Тёмных Зон, способный проплавить стальной лист. Шипучка.
— Ладно, — сказал я. — Пусть Шипучка.
Ксюша просияла.
Я подошёл к смотровому столу и аккуратно уложил Мимика на чистую пелёнку. Зверь свернулся калачиком, белая шерсть расправилась, и на секунду он действительно выглядел, как обычный котёнок — крошечный, несчастный, с торчащими рёбрами.
Пасть приоткрылась, и между зубами надулся мыльный пузырь, жёлтый, прозрачный, с кислым запахом. Лопнул беззвучно, оставив на пелёнке маленькое пятнышко, которое тут же зашипело и побурело по краям.
Пелёнку придётся менять. Скоро и стол придётся менять, если не обзавестись кислотоустойчивым покрытием. Ещё один пункт в смету ремонта.
— Ксюша, принеси из шкафа стеклянный бокс. Третья полка, справа. Прозрачный, с крышкой на защёлках. Туда его временно поселим, стекло кислоту держит, — сказал я.
Ксюша метнулась к шкафу, и склянки на полках задребезжали от её энтузиазма. Я инстинктивно напрягся, но она вернулась с боксом в целости. Маленькое чудо, случавшееся примерно через раз.
Я переложил спящего Мимика в бокс, подстелив под него свежую пелёнку и кусок старого полотенца, которое было не жалко. Положил рядом блюдце с водой и второй кусок говядины из холодильника — проснётся голодная, будет чем занять пасть.
Защёлкнул крышку. Стекло запотело изнутри от тёплого дыхания зверя. Мимик спал, лапки поджаты, мордочка уткнулась в полотенце, и если бы не жёлтые пятна на ткани вокруг пасти, можно было бы решить, что это действительно Пуховая Нимфа.
— Так, — начал я, выпрямляясь. — Статус: Мимик временно размещён. Резервуар кислоты пуст, восстановление через час-полтора. Ксюша, к боксу не подходить, пока он спит. Когда проснётся и начнёт шипеть — не паниковать, дать мясо, отойти. Если что — звать меня.
Ксюша кивнула, но взгляд её метался между боксом с Мимиком и Пухлежуем на полу — между двумя объектами обожания, как стрелка компаса между двумя магнитами.
И Пухлежуй решил проблему выбора за неё.
Он учуял.
Сначала тупоносая морда вытянулась в сторону стола. Ноздри раздулись, затрепетали. Потом глаза, и без того огромные, стали совсем круглыми, и в них зажёгся огонёк, который я уже научился распознавать: интерес.
Пухлежуйный интерес. А Пухлежуйный интерес означал, что в ближайшие тридцать секунд язык этого создания окажется на чём-то, на чём ему категорически не следовало бы оказываться.
— Нет, — сказал я.
Поздно.
Пухлежуй рванул к столу. «Рванул» — сильное слово для существа, у которого длина ног составляла примерно пятую часть от длины туловища. Но он старался. Короткие лапки замелькали, пузо раскачивалось, и вся конструкция перемещалась по клинике с грацией перегруженной баржи, но с решимостью торпеды.
Он подкатился к столу, встал на задние лапы — шатко, неуверенно, балансируя, как тюлень на скале, — и просунул морду к боксу.
Мимик проснулся.
Мгновенно, как переключатель щёлкнули. Глаза распахнулись, голубые, с вертикальными зрачками, и зрачки сфокусировались на тупоносой бурой морде, которая нависла над стеклом и дышала на него с энтузиазмом паровоза.
«…БОЛЬШОЕ! БОЛЬШОЕ БЛИЗКО! ПАХНЕТ! ОПАСНО!..»
Паника ударила в эмпатию, как сирена. Мимик вскочил на лапы, шерсть встала дыбом, и он раздулся — визуально увеличившись раза в полтора, зашипел и ощерил пасть.
— Ксюша, отойди! — я шагнул к столу, но Пухлежуй оказался быстрее.
Он ткнулся носом в крышку бокса, защёлка не выдержала удара тупоносого тарана и отскочила, крышка откинулась, и пухлежуйная морда оказалась в двадцати сантиметрах от перепуганного новичка.
Мимик плюнул.
Кислотная капля вылетела из пасти — маленькая, жёлтая, размером с горошину. Последние крохи из опустошённого резервуара, всё, что детёныш смог наскрести после укола успокоительного и небольшого сна. Капля ударила пухлежую прямо в лоб.
Я дёрнулся вперёд, сердце ухнуло вниз, потому что кислота с PH около единицы на незащищённую кожу означала ожог третьей степени и экстренную нейтрализацию, если повезёт.
Капля зашипела на бурой шерсти. Маленькое облачко пара, запах лимона и жжёной шерсти.
А потом…
Ничего!
Капля стекла по густому, плотному меху, как вода по воску. Оставила влажный след, чуть желтоватый, и соскользнула вниз, на стол, где зашипела на пелёнке и прожгла в ней аккуратную дырочку.
Пухлежуй моргнул. Медленно, задумчиво, с выражением существа, которое только что получило по лбу горошиной и пытается понять, зачем.
Я стоял с вытянутой рукой и смотрел.
Эфирный жир. Конечно. Шерсть Пухлежуя, густая, плотная, пропитана натуральным эфирным жиром, который выполняет функцию терморегуляции и влагозащиты.
В Диких Зонах, где пухлежуи обитают бок о бок с кислотными насекомыми и щелочными грибами, этот жировой слой служил естественной бронёй. Не от всего, конечно, — взрослый Мимик прожёг бы и жир, и шерсть, и самого пухлежуя до костей. Но детский плевок, жалкий остаток из пустого резервуара? Скатился, как роса с капустного листа.
Биология. Абсурдная и восхитительная одновременно. Которая раз за разом доказывала, что природа знала, что делала, когда создавала пухлежуев неуязвимыми для всего, кроме собственной глупости и вокзальной шаурмы.
Мимик замер. Шерсть ещё стояла дыбом, пасть была открыта, но плеваться было нечем. Глаза расширились — зверь понял, что его главное и единственное оружие не сработало. Ужас в эмпатии сменился растерянностью.
«…плюнул… не помогло… большое не ушло… что делать…»
А Пухлежуй, не осознавший ровным счётом ничего из происходящего — ему плюнули в лоб, а он думал о том, что новое существо пахнет интересно, сделал то, что пухлежуи делали всегда.
Он облизал Мимика.
Язык прошёлся по белой шерсти от ушей до хвоста одним плавным, всеобъемлющим движением — мокрый шланг длиной в полтуловища, тёплый и неотвратимый. Слюна — густая, тягучая, с лёгким анестезирующим эффектом — накрыла Мимика целиком, как волна накрывает камень на берегу.
Мимик окаменел. Стоял на четырёх лапках, покрытый слюной с головы до кончика хвоста, мокрый, ошалевший, с прижатыми ушами, и в его голубых глазах медленно угасала паника, уступая место чему-то совершенно новому.
«…тёплое… мокрое… не больно… не страшно?.. тёплое…»
Пухлежуй лизнул ещё раз. Для верности. Потом подсунул тупоносую морду под бок новенького, подтолкнул его вверх — легонько, как мать подталкивает щенка к соску, — и Мимик, не сопротивляясь, завалился набок, прямо в тёплую, густую бурую шерсть пухлежуйного бока.
Шерсть сомкнулась вокруг белого комочка, как одеяло. Мимик дёрнулся — раз, два. Потом затих. Потом из шерстяного кокона донеслось тихое, дрожащее урчание, похожее на звук, с которым заводится мотор очень маленькой, очень усталой машины.
Кислотный хищник из Тёмных Зон, категория «Б», представляющий угрозу для жизни при неквалифицированном контакте, сейчас лежал в шерсти травоядного толстяка с первым уровнем Ядра и мурчал.
Пухлежуй повернул ко мне морду. Глаза сияли тем самым невыносимым добродушием, от которого хочется одновременно засмеяться и сдаться.
«…маленький! Нашёл маленького! Маленький мокрый и грустный! Буду лизать пока не станет весёлый!..»
Ксюша стояла рядом и молчала. Руки прижаты к груди. Глаза за очками блестели.
— Михаил Алексеевич, — прошептала она голосом, в котором дрожало что-то очень опасное, что-то, граничащее со слезами умиления. — Они же… Он же… Он его усыновил!
Я снял кевларовые перчатки. Положил на стол. Посмотрел на дымящуюся левую, с жёлтыми пятнами и прожжённой ладонью. Потом — на двух зверей, один из которых мог проплавить сейфовую дверь, а второй — облизать Исаакиевский собор. Лежали вместе, в обнимку, посреди моего смотрового стола, и выглядели так, будто знали друг друга всю жизнь.
Я покачал головой.
— Ксюша, — вздохнул я. — Поставь чайник. И набери Саню. Скажи ему, что Пухля остаётся, но когда он вернётся за ним — мы поговорим. Серьёзно поговорим. С медицинскими терминами.
Ксюша кивнула и метнулась к чайнику.
Пухлежуй зевнул. Из пасти высунулся язык и лёг на стол, как мокрый шарф. Мимик в его шерсти перестал мурчать и ровно, глубоко задышал — уснул.
За окном шёл дождь. В подсобке негромко шуршал Пуховик. Из-под покрывала Феликса доносилось демонстративное молчание, пропитанное праведным негодованием. Искорка пускала пузыри в тазу.
Обычный день. Кислотная атака, шантаж арендодателя, несанкционированное подбрасывание пухлежуя и межвидовое усыновление на смотровом столе.
Обычный день в моей клинике. Я бы не променял его ни на что.
Впрочем, эйфория, как ей и положено, продержалась ровно до тех пор, пока я не зашёл в подсобку.
Три вольера стояли вдоль стены. В первом лежал Пуховик — снежный барсёнок поднял голову, блеснул глазками и выпустил облачко холодного пара. Фиксаторы на задних лапках мигали зелёным, прогресс шёл, и барсёнок потихоньку учился шевелить левой задней. Во втором спала Искорка — огненная саламандра в тазу с тёплой водой, и вода парила, и от таза тянуло жаром, как от батареи. В третьем — никого.
А в приёмной на смотровом столе спал пухлежуй с кислотным хищником в шерсти, и через полтора часа у хищника восстановится резервуар, и он снова начнёт плеваться, и если плюнет на стол — прожжёт металл, если плюнет на пухлежуя — жир выдержит, но если промажет и попадёт на линолеум, на стену, на провод…
Я прислонился к дверному косяку и закрыл глаза.
Проклятая логистика. Можно быть лучшим диагностом на два поколения вперёд, видеть болезнь за три секунды и сшивать трещину в Ядре голыми руками, но если тебе негде посадить зверя — ты не врач, а клоун с дипломом.
Ладно. Думаем.
Пухлежуй — безобидный. Уровень угрозы — нулевой. Единственное оружие — язык и обаяние, оба летальны только для достоинства. Его можно уложить на коврик в приёмной, и он будет счастлив, потому что пухлежуи счастливы везде, где тепло, мягко и есть кого лизнуть. Проблема решена.
Шипучка — другое дело. Кислотный Мимик в предлинечной стадии, с восстанавливающимся резервуаром, перепуганный и непредсказуемый. Его нельзя оставлять в стеклянном боксе — он проснётся, запаникует, и если плевок попадёт в край стекла под углом, стекло лопнет. Нужна ёмкость, которую кислота не возьмёт.
Я повернулся к мойке. Тяжёлая, стальная, из тех, что делали в эпоху, когда в стране строили бомбоубежища и подходили к сантехнике с тем же энтузиазмом. Толщина стенок — миллиметра четыре, может пять. Нержавейка. Детский плевок с PH около единицы оставит на ней разводы, но не прожжёт.
Я выдвинул мойку от стены, застелил дно куском плотного брезента — того самого, в котором Саня когда-то притащил пухлежуя. Положил сверху полотенце, поставил блюдце с водой и кусок мяса.
Получился импровизированный вольер: глубокий, гладкий, с отвесными стенками. Мимик в предлинечной стадии весил полтора кило и прыгать не умел — выбраться из мойки глубиной в сорок сантиметров ему не хватит ни роста, ни ловкости.
Временное решение. Уродливое, кустарное, недостойное даже самого захудалого приюта. Но рабочее.
Я вернулся в приёмную, осторожно извлёк Шипучку из пухлежуйной шерсти — зверёк пискнул во сне, дёрнул лапкой, но не проснулся, — и перенёс в мойку. Уложил на брезент. Мимик свернулся, ткнулся носом в полотенце и замер.
Пухлежуй на столе поднял голову, обнаружил пропажу и заозирался с выражением родителя, у которого украли ребёнка из коляски.
«…маленький?.. где маленький?.. был тут… пахнет тут… где?..»
— Тише, — сказал я. — Маленький рядом, в безопасности. А ты пойдешь в свободный вольер!
Я снял его со стола и отправил в пустой вольер, опустил на старый коврик. Пухлежуй обнюхал коврик, лизнул его, одобрил и улёгся, распластавшись, как блин на сковороде. Через десять секунд захрапел.
Теперь надо понять что здесь происходит. Я набрал Саню. Гудки шли долго — четыре, пять. На шестом щелкнуло.
— Братишка! — голос Сани ворвался в динамик вместе с шумом улицы: гудки мобилей, голоса, далёкий лай. — Как ты? Как Пухля? Пухля в порядке? Ты его покормил? Он капусту любит, если что, только мелко порезанную, а то давится!
— Александр, — отчеканил я.
Шум на том конце стих. Саня знал, что полное имя означает серьёзный разговор.
— Ты зачем скинул мне своего пета без предупреждения? Я ухожу на вызов, оставляю Ксюшу на хозяйстве с чётким приказом никого не впускать, а ты влетаешь и вручаешь ей зверя, которого по документам не существует. Она — ассистент на стажировке, а не камера хранения для контрабанды. И когда я предлагал, ты же не хотел его оставлять!
Пауза. На том конце загудел мобиль, кто-то крикнул «двигай!», и голос Сани вернулся — приглушённый, будто он отошёл от толпы и прикрыл микрофон ладонью.
— Погода поменялась, Мих, — произнёс он совсем другим тоном, тихим и сосредоточенным, — я сейчас на задании. Серьёзный движ, мутный, подробности потом. Пухля будет мешать и привлекать внимание. Присмотри за ним пару дней, брат, лады? Я приеду, заберу, проставлюсь, чем хочешь. Корм куплю. Коврик новый куплю. Мих, ну пожалуйста, я сейчас реально не могу разговаривать, тут люди ждут…
— Саня…
— Всё, Мих, спасибо, ты лучший, я перезвоню!
Щелчок. Гудки.
Я посмотрел на телефон. Выругался про себя. Длинно, витиевато, с использованием терминологии, которую не печатают в учебниках по фамтехнологиям.
«Серьёзный движ, мутный». У Сани любой движ был серьёзным и мутным, от перепродажи контрабандных кормов до доставки чужих пухлежуев через полгорода. Но голос был другим — не обычный Санин трёп, а напряжённый, рваный. Что-то действительно происходило. Или он стал лучше врать, что при его профессии было вполне вероятно.
В любом случае, пухлежуй остался у меня. Со всеми вытекающими. Точнее, со всеми вытекающими слюнями.
— Ксюша, — сказал я, убирая телефон. — Подойди.
Она подошла быстрым шагом, по дороге задев локтем стеллаж. Флакон с антисептиком покачнулся, но устоял. Прогресс.
Я достал из кармана связку ключей Панкратыча и покрутил на пальце. Стальные бородки звякнули, и ключи крутнулись в воздухе с тяжёлым металлическим блеском.
— Видишь? — указал я.
Ксюша уставилась на ключи с таким вниманием, будто я показывал ей артефакт из Дикой Зоны.
— Мы расширяемся, — сказал я. — За стеной есть пустующий цех. Панкратыч отдал в аренду. Завтра начну искать строителей, и через пару недель у нас будет нормальный стационар с отдельными боксами для каждой стихии. А то мы тут скоро взорвёмся: лёд рядом с огнём, огонь рядом с кислотой, кислота рядом с совой, и сова рядом со всеми сразу, потому что ей плевать на технику безопасности.
Ксюша захлопала в ладоши. Очки съехали. Глаза загорелись тем огнём, от которого я обычно искал укрытие.
— Михаил Алексеевич! Это же потрясающе! Можно я помогу с дизайном? Я читала про фэншуй для животных! Там написано, что правильная энергетика помещения ускоряет заживление Ядра на тридцать процентов! Нужны успокаивающие цвета — бледно-голубой для водных видов, тёплый персиковый для огненных, и ещё кристаллы! Аметист снимает стресс, а розовый кварц…
— Ксюша.
— …розовый кварц гармонизирует эфирные потоки, я в книжке читала, там был целый раздел про…
— Ксюша.
Она замолчала. Рот остался приоткрытым, как у рыбы, которую вынули из воды на середине вдоха.
— Фэншуй для зверей — это замечательно, — сказал я тоном, которым говорят с пациентами, убеждёнными, что гомеопатия лечит рак. — Кристаллы — прекрасная идея. Мы обязательно обсудим это. Потом. А сейчас иди заполняй карточки на Шипучку и пухлежуя. Вид, состояние, дата поступления, предварительный план лечения. Образец я тебе показывал. Справишься?
Ксюша кивнула, и энтузиазм переключился с дизайна на документацию так мгновенно, что мне стало завидно. Умение Ксюши загораться любой задачей было, пожалуй, её главным профессиональным качеством — и одновременно главной опасностью, потому что загоралась она легко, а вот не поджечь при этом окружающее пространство получалось далеко не всегда.
Она схватила блокнот, ручку и села за стол, высунув кончик языка от усердия.
Я посмотрел на часы. Шесть вечера. За окном темнело, дождь усиливался, и стекло покрылось мелкими каплями, похожими на бисер.
Рабочий день закончен. Пора домой — если словом «домой» можно назвать съёмную комнату в квартире, где тебя считают яичным вором.
Квартира встретила тишиной и запахом, от которого я остановился в прихожей и принюхался.
Запах был странным. Растительное, плотное, с горькой нотой — она забиралась в ноздри и обосновывалась там с уверенностью квартиранта, заплатившего за год вперёд. Травы, море и ещё какой-то третий компонент, тяжёлый, от которого нёбо заныло превентивно.
Я разулся, повесил куртку на крючок и прошёл на кухню.
Олеся стояла у плиты.
Без макияжа, в домашней футболке и тренировочных штанах, волосы убраны в хвост. На плите что-то булькало в кастрюле, и от кастрюли поднимался пар, зеленоватый и зловещий.
Кирилла на кухне не было. Его кроссовки отсутствовали в прихожей — ушёл куда-то.
Олеся обернулась. Посмотрела на меня, и в её глазах мелькнуло что-то, чего я не видел раньше: тонкая, едва заметная искра торжества, которую она даже не пыталась спрятать. Мы сухо поздоровались.
— Михаил, — произнесла она ровно. — Садитесь. Ужин готов.
— Вы готовили? — спросил я осторожно, потому что Олеся и кулинария до этого пересекались только в точке «варёные белки и сельдерей», и внезапная готовка настораживала, как тишина перед артобстрелом.
— Раз уж мы соседи, — она пожала плечом, — и раз уж вы так щедро заполнили холодильник… решила приготовить на всех.
Она открыла кастрюлю. Пар ударил в потолок. Внутри было нечто, отчего у меня тут же подкатило к горлу…
Глава 6
Густая зелёная масса, в которой угадывались фрагменты тофу, нарезанного кубиками и утратившего волю к жизни.
Между кубиками плавали тёмные полоски водорослей — из тех, что продают в отделах здорового питания и что на вкус напоминают содержимое аквариума, пропущенное через мясорубку. Поверх всего этого великолепия зеленели листья полыни — я узнал их по серебристому оттенку и по запаху, спутать его невозможно ни с чем, кроме лекарства от глистов.
Олеся зачерпнула половником порцию и выложила мне на тарелку. Зелёная масса шлёпнулась с мокрым звуком. Кубик тофу выкатился на край, покачался и лёг на бок, сдавшись окончательно.
Запах снова ударил в нос с расстояния вытянутой руки. Горький, йодистый, с привкусом чего-то, что на нормальном языке называется «за что?».
Олеся села напротив, подпёрла подбородок кулаком и посмотрела на меня. Ледяной взгляд, на губах та самая холодная отточенная улыбка, с которой она обслуживала проблемных клиентов: за её вежливостью стоял расчёт.
— Ешьте, Михаил, — произнесла она. — Это полезно для желудка. Вы же вчера так красиво рассказывали Кириллу про токсическое поражение печени от жареной картошки. Вот, восстанавливайтесь. Полынь чистит кишечник, водоросли насыщают йодом, тофу — легкоусвояемый белок. Идеальный ужин для человека с вашими убеждениями.
Она произнесла «с вашими убеждениями» тем особенным тоном, которым произносят «с вашими тараканами» — формально корректно, а по существу кинжалом под рёбра.
Я посмотрел на тарелку. Ядовито-зелёная мешанина из тофу, полыни и водорослей. Нормальный двадцатилетний парень от такого запаха скривился бы, выплюнул и заказал пиццу.
Олеся ждала гримасы, отказа или момента, когда фасад рухнет и за маской зожника обнаружится обычный парень, которому хочется мяса с картошкой.
Чего она про меня не знала, так это того, что в моей прежней жизни мне было шестьдесят лет, и последние пятнадцать из них я провёл на строжайшей диете, прописанной гастроэнтерологом после того, как хронический гастрит перешёл в стадию, при которой жареная картошка воспринималась организмом примерно так же, как Мимик воспринимает солнечный свет — с ужасом и физической болью.
Пятнадцать лет варёной брокколи, пресного риса и тёртой свёклы, помноженные на пятнадцать лет ненависти к самому себе за то, что в молодости жил на фастфуде и кофе, потому что «потом разберусь». Потом пришло, и разбираться было уже поздно.
Тофу с полынью и водорослями? После пятнадцати лет диетической каторги?
Я взял вилку, зачерпнул как следует — полную, с горкой, чтобы тофу, полынь и водоросли уместились на ней единым зелёным комом, — и положил в рот.
Жевал медленно, тщательно, с выражением, отработанным годами на больничных обедах, где единственным блюдом была каша на воде, а единственным развлечением — самоубеждение, что она вкусная. Проглотил.
Водоросли были склизкими и пахли дном Финского залива. Тофу — безвкусным, как картон. Полынь горчила так, что от неё свело скулы и на глаза навернулись слёзы.
По шкале мерзости от одного до десяти, где десять — это овсянка на воде без соли, которую я ел каждое утро с пятидесяти трёх до пятидесяти восьми, пока не нашёл рецепт с бананом, этот салат тянул на твёрдую семёрку. Терпимо.
Я посмотрел Олесе прямо в глаза.
— Изумительно, — сказал я. — Только соли не хватает. Есть добавка?
Олеся замерла.
Улыбка застыла на её лице. Рука, подпиравшая подбородок, дрогнула. Серые холодные привыкшие ко всему глаза расширились на долю миллиметра.
Она ждала гримасу, кашель, плевок в салфетку, поспешное бегство к холодильнику за нормальной едой — капитуляцию, после которой можно с чистой совестью презирать соседа-зожника, оказавшегося обычным трепачом.
Вместо этого сосед сидел напротив, дожёвывал полынь с водорослями и просил добавки.
Пауза длилась три секунды. Потом Олеся моргнула, опустила руку и молча встала, подошла к кастрюле, зачерпнула половником вторую порцию и аккуратным машинальным движением выложила мне на тарелку — мозг её был занят пересчётом данных, и новые данные в привычную модель не вписывались.
— Пожалуйста, — произнесла она.
Голос был ровным. Но в этой ровности появилась трещина — крошечная, незаметная для того, кто не умеет слушать. Я слушать умел.
Кивнул. Подвинул тарелку и взялся за вторую порцию.
Олеся села напротив, смотрела и молчала. Молчание на этот раз было другим.
Вот так и восстанавливают отношения с соседями. После такого ужина мы разошлись по своим комнатам с чувством выполненного долга. Она понимала, что отомстила мне за беспардонные яйца. Я был рад, что с достоинством вынес испытание. Справедливость восторжествовала.
Утро начиналось с запаха кофе и чужого взгляда.
Олеся сидела за столом, обхватив кружку обеими руками, и смотрела на меня поверх пара. Волосы убраны в хвост, под глазами тени от недосыпа, и в самих глазах шла сложная аналитическая работа.
Лёд тронулся, но таять не собирался. Олеся относилась к тому типу людей, у которых пересмотр выводов занимает столько же времени, сколько у нормальных людей переезд: медленно, тщательно, с проверкой каждой коробки.
— Доброе утро, — сказал я.
— Доброе, — ответила она и отвернулась к окну.
Кроссовки Кирилла стояли у двери, значит, ещё спал. В квартире было тихо, и тишина эта, хоть и некомфортная, была лучше вчерашней войны на тофу. Маленький, но прогресс.
Я открыл холодильник. После моего ночного рейда в супермаркет он выглядел прилично: яйца, мясо, овощи, сыр. Нормальная еда для нормальных людей. Достал три яйца, помидор, зелень. Сковородка нашлась на сушилке.
Олеся покосилась. Я поймал этот взгляд краем глаза и понял его значение: она ждала, что после вчерашнего подвига с водорослями я продолжу диетический перформанс. Сяду жевать сырую полынь на завтрак и запивать отваром из коры дуба. Зря ждала.
Я уже усвоил, что экстремальный ЗОЖ убивает ровно так же, как его отсутствие, просто медленнее и с чувством морального превосходства. Вчерашний тофу был актом дипломатии, а не образом жизни. Для работы мне нужен белок, сложные углеводы и достаточно калорий, чтобы руки не тряслись над операционным столом.
Яичница зашкворчала на сковороде, помидор пошёл кубиками, зелень я порезал ножом мелко, от руки.
— Вам тоже сделать? — спросил я, не оборачиваясь.
Олеся отпила кофе, выдержала паузу.
— Нет. Спасибо.
Два этих коротких слова прозвучали иначе, чем вчера. Без иронии и яда. Просто «спасибо» — нейтральное, осторожное, как пробный шаг по тонкому льду.
Я выложил яичницу на тарелку, сел напротив и молча поел — быстро, по-рабочему, без лишних церемоний. Олеся пила кофе и смотрела в окно, и мы существовали за одним столом в режиме вооружённого перемирия, когда обе стороны убрали оружие, но ещё не подписали мирный договор.
— Хорошего дня, — сказал я, убирая тарелку в раковину.
— И вам, — ответила Олеся.
Я вышел из квартиры и позволил себе усмехнуться на лестничной площадке. Целая фраза без подтекста. По дипломатическим меркам — прорыв Хельсинкского уровня.
Питер выдал хмурое утро с намёком на дождь. Как обычно! Низкое серое плотное небо пахло мокрым камнем и выхлопами.
Я шёл быстрым шагом и прокручивал в голове задачи на день.
Первое: строители. Нужна толковая, быстрая, не задающая лишних вопросов бригада. Сорок квадратов голого бетона, превратить в рабочий стационар за две недели. Электрика, вентиляция, кислотоустойчивое покрытие на пол, перегородки для боксов. Задача нетривиальная, но решаемая, если найти людей, привыкших работать руками, а не языками.
Второе: зоопарк в подсобке. Пуховик — ледяной барсёнок в реабилитации, фиксаторы на задних лапах, температурный режим минус два. Искорка — огненная саламандра, таз с тёплой водой, температурный режим плюс тридцать восемь. Шипучка — кислотный мимик в стальной мойке, резервуар восстанавливается, плюётся каждые полтора часа. И пухлежуй на коврике в приёмной, облизывающий всё, до чего дотягивается язык. Феликс в своей клетке под покрывалом.
Пять зверей в помещении, рассчитанном на двух. Лёд, огонь, кислота, дух революции и… слюна. Одна искра не туда — и от Пет-пункта останется кратер и пресс-релиз.
Ремонт нужен был буквально вчера.
Третье: долг Золотарёву. Половина стоимости Искорки висела на мне, и Золотарёв был не из тех кредиторов, кому можно отправить извинительное письмо с просьбой о рассрочке. «Жду долга, лепила» — его слова.
Фонарь над перекрёстком мигнул жёлтым. Мобиль просигналил. Я перешёл дорогу, свернул в знакомый двор и увидел стеклянную дверь Пет-пункта.
Внутри горел свет. Ксюша, как обычно, пришла раньше.
Я толкнул дверь, колокольчик звякнул, и запах антисептика…
Стоп. Откуда колокольчик? Я посмотрел на дверь. Действительно висит.
Потом посмотрел на Ксюшу.
— Доброе утро, Михаил Алексеевич! — Ксюша выглянула из-за стола, очки на кончике носа, волосы в хвосте, пуговица на халате застёгнута криво. — А это я принесла и повесила, да! Все покормлены, Шипучка плюнула в мойку, но я нейтрализовала! Щелочным спреем! Как вы показывали!
— Молодец, — сказал я и пошёл переодеваться.
Привычное движение — рука в рукав, застегнуть, одёрнуть. Белая ткань халата на плечах, и мир меняется: кухня с Олесей остаётся снаружи, а здесь начинается территория, на которой я знаю каждый квадратный сантиметр и контролирую каждый процесс.
Пухлежуй, которого Ксюша выпустила, лежал на коврике у стойки. Я подошел туда и при моём появлении поднял голову, блеснул огромными глазами и выстрелил языком в мою сторону. Промахнулся — язык шлёпнулся на пол сантиметрах в десяти от моего ботинка и оставил мокрый след.
— Пухля, — сказал я строго. — Нет.
Пухлежуй вздохнул и положил морду на лапы с выражением вселенской скорби. Язык свернулся и убрался обратно в пасть.
Потом заглянул в подсобку, проверил пациентов: Пуховик бодр, фиксаторы зелёные, левая лапа двигается увереннее. Искорка спит, вода тридцать семь и шесть — нормально. Шипучка в мойке — глаза открыты, смотрит настороженно, но не шипит. Привыкает.
Обычное утро длилось ровно до того момента, когда я вернулся в приёмную и открыл рот, чтобы попросить Ксюшу подать мне журнал записей.
Колокольчик захлебнулся.
Дверь влетела внутрь с таким ударом, что ручка впечаталась в стену и штукатурка треснула. Стекло задребезжало в раме, пухлежуй на коврике взвизгнул и откатился под стеллаж, а Ксюша выронила блокнот.
В проёме стоял Клим — бритый затылок, чёрная куртка, запах кедрового парфюма, от которого у меня рефлекторно свело челюсть мышечной памятью на стресс. За ним стояли ещё трое широкоплечих в тёмном, с одинаковыми лицами, на которых выражение эмоций было удалено за ненадобностью.
Клим шагнул в сторону, освобождая проход, и в приёмную вкатилась клетка.
Усиленная транспортная клетка на колёсиках со стальными прутьями толщиной в палец, сваренными двойным швом, с навесными замками по углам и армированным поддоном. Такие используют для перевозки боевых зверей четвёртого уровня и выше, когда обычная клетка рискует стать деталью интерьера за первые тридцать секунд.
Клетка ходила ходуном, колёсики скрежетали по линолеуму, оставляя чёрные полосы. Изнутри доносился низкий утробный рёв, от которого у меня в грудной клетке загудело. Стёкла в шкафу с медикаментами задребезжали в такт.
Ксюша отступила к стене, побледнела, глаза её за очками стали круглыми, рот приоткрылся. Пухлежуй под стеллажом распластался по полу и притворился ковриком — инстинкт мимикрии сработал, хотя пухлежуи мимикрировать не умели и просто старались не дышать.
Я подошёл к клетке. Внутри бился зверь — Шипохвостый Медведь, боевой, крупный, килограммов под двести, может, больше. Массивное тело, покрытое бурой жёсткой шерстью, и по хребту от загривка до кончика хвоста шёл панцирь из костяных пластин, уложенных черепицей, с шипами на конце каждой. Толстый мускулистый хвост, увенчанный костяным навершием, похожим на булаву, бил по прутьям с такой силой, что сталь гудела.
У зверя была широкая морда с выступающим лбом и маленькими налитыми кровью глазками. Пасть ходила ходуном, роняя пену, и клыки длиной с мой указательный палец каждый скрежетали о прутья.
Панцирь на спине был пробит. Две раны — одна у правой лопатки, вторая ближе к пояснице. Из пробоин сочилась густая тёмная жидкость с эфирным отливом, и по ней пробегали короткие разряды — нестабильное рваное Ядро искрило, как оголённый провод.
«…БОЛЬНО!!! ОТПУСТИТЕ!!! БОЛЬНО!!! УБЬЮ!!! БОЛЬНО!!!»
Голос в голове ударил кувалдой — оглушительный, яростный, но под яростью пряталась слепая захлёстывающая боль, от которой зверь не соображал, где он, кто рядом и зачем. Просто бился о стенки клетки и ревел, потому что рёв — последнее, что остаётся, когда больше ничего не помогает.
Тяжёлый болевой шок. Зверь обезумел, и при таком состоянии любое прикосновение воспримет как атаку.
Клим тяжело дышал. Куртка на плече была порвана — видимо, при погрузке медведь достал через прутья. Он вытер пот со лба тыльной стороной ладони и повернулся ко мне.
— Лепила, — голос у Клима был хриплый, с одышкой, но с привычной командной интонацией, — босс прислал штрафного пета, как договаривались. Латай его. Завтра вечером у него бой, полуфинал Бронзовой Лиги. Сделай так, чтобы стоял на лапах.
Он произнёс «как договаривались» тоном, за каждым словом которого стояло невысказанное «и попробуй отказаться».
Я смотрел на зверя, не глядя на амбалов, заполнивших приёмную и дышавших мне в затылок перегаром и парфюмом.
Я навёл браслет. Тусклая мигающая голограмма развернулась — эфирные помехи от нестабильного Ядра забивали сканер.
[Вид: Медведь шипохвостый | Класс: Фамильяр | Ядро: Уровень 5
Сила: 38 | Ловкость: 12 | Живучесть: 29 | Энергия: 24
Состояние: КРИТИЧЕСКОЕ. Множественные разрывы фасции Ядра. Нарушение целостности панциря (2 сегмента). Эфирная геморрагия. Болевой шок IV степени. Нестабильность ядерного контура]
Я прочитал, перечитал и свернул голограмму.
Множественные разрывы фасции Ядра. Фасция — оболочка, удерживающая энергию внутри. Порвана в нескольких местах. Ядро течёт, словно дырявое ведро, и каждая минута без вмешательства — это минус процент к шансам на выживание. Панцирь пробит снаружи, но повреждения ушли глубже — в мышцу, в эфирный слой, в саму структуру Ядра.
Этого зверя гоняли на тренировках, пока он не лопнул. Накачали стимуляторами, выставили на спарринг с кем-то тяжелее класса, и спарринг-партнёр раскрошил ему панцирь вместе с тем, что под ним.
Знакомый конвейерный почерк. Тьфу.
Я повернулся к Климу.
Глаза мои, подозреваю, в этот момент были такими, какими они бывали в операционной, когда ассистент допускал ошибку, угрожающую жизни пациента: холодные пустые, с выражением, от которого ассистенты забывали дышать.
— У него множественные разрывы фасции Ядра, — сказал я. — Болевой шок четвёртой степени. Панцирь пробит в двух сегментах, эфирная геморрагия в активной фазе. Операция — минимум три часа, если повезёт. Реабилитация — месяц.
Я сделал короткую точную паузу, почти как между диагнозом и приговором.
— Никакого боя завтра не будет. Если вы выставите этого зверя на Арену, он умрёт через две минуты после начала раунда. Фасция не выдержит первого же удара, Ядро разорвёт изнутри, и вместо полуфинала у вас будет труп на арене и журналисты у входа. Красивый заголовок для Гильдии, не находите?
Клим багровел медленно и равномерно, от шеи к вискам, как заполняется термометр. Он шагнул ко мне — один шаг, и мы оказались на расстоянии, при котором я видел каждый лопнувший капилляр на белках его глаз, — и наклонился.
— Ты не понял, щенок, — процедил он, и голос упал до вязкого тяжёлого шёпота. — Спонсор сказал, что завтра бой. Полуфинал. Ставки сделаны. Деньги на кону. Мне плевать на твои фасции. Залатай его, вколи ему что-нибудь, чтоб стоял, и хоть на верёвках повесь. Спонсор…
— Это ты не понял, — перебил я.
Я понизил голос до той интонации, знакомой в моей прежней клинике всем, от санитарок до заведующих, до интонации главврача, входящего в операционную и берущего на себя ответственность.
— Вышел вон из моей операционной. Ты мне мешаешь. Заберёшь медведя, когда я скажу. Придёшь и я тебе сообщу, выжил он или нет.
Клим окаменел, кулаки сжались. Я видел, что мышцы на его шее напряглись верёвками и как в глазах мелькнуло желание ударить — короткое, рефлекторное, тут же погашенное расчётом. Он помнил, чем закончилась история с Искоркой, когда его люди решили действовать поперёк моих рекомендаций, помнил разнос Золотарёва и того безымянного, которого после того вечера больше не видели в свите.
— Только попробуй его угробить, лепила, — выдавил Клим глухо. — Босс тебя закопает. И меня рядом. Ты хоть это понимаешь?
— Я понимаю одно: если ты не уберёшься из этой комнаты в ближайшие десять секунд, я не смогу начать работу. И тогда он точно сдохнет. А ты будешь объяснять Золотарёву, что стоял над душой у хирурга и отнимал у него время. Часы тикают, Клим.
Медведь в клетке взревел, прутья загудели, флаконы в шкафу подпрыгнули.
Клим выпрямился и долго смотрел — на клетку, на зверя, на кровь, натёкшую из-под поддона и растёкшуюся по линолеуму тёмной лужей. Перевёл взгляд на меня. Я увидел, как за его глазами медленно проворачивается механизм: риск оставить против риска забрать, страх перед Золотарёвым против страха потерять зверя, и в центре всего — мальчишка в белом халате, от которого зависит исход.
— Ладно, — сказал он.
Развернулся, кивнул амбалам. Те потянулись к двери тяжело и неохотно — так уходят люди, привыкшие решать проблемы силой и не понимающие, почему в этот раз не получилось.
На пороге Клим обернулся. Лицо было серым, челюсти стиснуты, и слова вышли сквозь зубы, как через мясорубку:
— Я приеду. И если медведь не дышит, лепила…
Он не договорил. Развернулся и вышел, хлопнула дверь, задребезжало стекло, штукатурка над косяком осыпалась привычной белой крошкой.
С крыльца донеслись шаги, хлопки автомобильных дверей, звук мотора. Тишина.
Посреди моей приёмной стояла стальная клетка на колёсиках, в которой бился двухсоткилограммовый боевой медведь с пробитым панцирем и текущим Ядром. Из-под поддона по полу растеклась лужа эфирной крови, на стеллаже дребезжали флаконы, а под самим стеллажом лежал пухлежуй с выражением существа, пережившего апокалипсис.
Ксюша стояла у стены, прижав руки к груди, и очки её запотели от частого дыхания.
— Михаил Алексеевич, — прошептала она. — Что мы будем делать?
Я посмотрел на медведя. Тот ревел, бился о прутья, и из пробоин в панцире сочилась тёмная эфирная кровь, и разряды по ней бежали всё чаще.
«…БОЛЬНО!!! ПОМОГИТЕ!!! КТО-НИБУДЬ!!! БОЛЬНО!!!»
— Работать, — ответил я. — Мы будем работать. Ксюша, тащи хирургический набор. Литиевый нейтрализатор, седативное для крупных видов — ампула с оранжевой маркировкой, третья полка, и всё стерильное, что найдёшь. Быстро!
Ксюша моргнула, сглотнула, кивнула и метнулась к шкафу, и склянки на полках привычно задребезжали от её энтузиазма, а я уже закатывал рукава халата, потому что времени не было. Часы тикали, фасция рвалась, Ядро текло, и где-то на другом конце города Золотарёв ждал результата.
Три часа минимум, если повезёт. А если нет — об этом перед операцией думать не стоит, никогда. Думают только о зверях, о том, что внутри клетки ревёт существо, которому больно, и существо это не виновато в том, что люди вокруг него решили, будто живая плоть — это актив, а боль — допустимая статья расходов.
Я подошёл к клетке, присел на корточки и посмотрел зверю в глаза.
— Тише, мохнатый, — сказал я негромко. — Тише. Сейчас полегчает.
И толкнул через эмпатию ощущение покоя.
Эмпатия ударилась о стену в самом буквальном смысле. Ощущение покоя, которое я толкнул зверю, отскочило от его сознания мячом от бетона и вернулось ко мне с привкусом раскалённого металла. Болевой шок четвёртой степени работал глушилкой: любой сигнал извне, будь то эмпатия, голос или прикосновение, тонул в рёве боли и не доходил до адресата.
Медведь продолжал биться. Клетка ходила ходуном, прутья гудели, и тёмная эфирная кровь на поддоне расплёскивалась при каждом ударе, оставляя на линолеуме веерные следы.
Я выпрямился и повернулся к шкафу с препаратами. Верхняя полка, справа, за панелью с кодовым замком — сейфовая секция, где хранилось то, что по закону полагалось держать под замком. Набрал код, створка щёлкнула.
Три ампулы на подставке. Оранжевая маркировка — тяжёлые седативы для крупных видов, Ядро четвёртого уровня и выше. Одна доза валит с ног взрослого грифона за сорок секунд. Для медведя в двести кило с пятым уровнем Ядра понадобятся две, и даже с двумя у меня будет окно минут в сорок-пятьдесят, не больше. Метаболизм у боевых зверей ускоренный, препарат сгорает быстрее.
Я зарядил духовую трубку — длинную полуметровую трубку из полированного алюминия с прицельной меткой на конце, профессиональный инструмент, не игрушку. Вторую ампулу вставил в шприц-инжектор на длинной рукоятке — запасной вариант на случай, если промахнусь из трубки и придётся вкалывать через прутья вручную.
— Ксюша, отойди к стене. Когда я выстрелю, медведь дёрнется. Если клетка опрокинется — не геройствуй, стой на месте.
Ксюша кивнула — бледная, руки в карманах халата, но глаза за очками горели, и я видел, как она подбирается к клетке по дуге, обходя меня слева, с выражением человека, задумавшего что-то, от чего у меня заранее похолодело в животе.
— Ксюша, к стене.
— Михаил Алексеевич, подождите, — прошептала она. — Может, не надо стрелять? Он же испуган. Я попробую его успокоить. Как Шипучку, помните? Она тоже шипела и плевалась, а потом…
— Ксюша, нет.
Она не услышала, потому что привычка была сильнее приказа. За те дни, что Ксюша Мельникова проработала в моей клинике, она усвоила одну опасную истину: звери её любят. Кислотный Мимик засыпал у неё на руках, Пуховик лизал ей пальцы, Искорка гасила всполохи при звуке её голоса. Даже Феликс, принципиально игнорировавший весь род людской, однажды позволил ей почесать себе подбородок, и это было равнозначно государственному перевороту.
Ксюша решила, что она заклинательница зверей. Диснеевская принцесса в халате и очках, к ногам которой сбегаются лесные создания, стоит ей запеть. И до этого момента реальность подтверждала иллюзию.
Она подошла к клетке и присела на корточки, оказавшись на уровне морды медведя, и между её лицом и двумястами килограммами обезумевшей от боли плоти были только стальные прутья толщиной в палец.
— Ути-бозетьки, — сказала Ксюша тем своим ласковым мягким голосом, от которого Шипучка переставала шипеть, а Пуховик начинал урчать. — Какой большой хмурый мишка. Тебе больно, да? Кто у нас тут злится? Никто тебя не обидит, слышишь? Тётя Ксюша тут, рядом…
Медведь замер на долю секунды, и у Ксюши на лице мелькнула вспышка торжества — она приняла замирание за эффект своего голоса, за ту самую безотказную магию.
Зверь зафиксировал цель.
Двести килограммов мышц и костяного панциря рванулись к прутьям. Клетка подпрыгнула, приподнялась на колёсиках и с лязгом ударилась о пол. Морда медведя впечаталась в решётку, челюсти разошлись, и клыки клацнули в сантиметре от Ксюшиного лица.
Рёв ударил Ксюше в лицо. Из-за прутьев высунулась лапа и неслась ей в голову.
Глава 7
Я успел.
Рука метнулась вперёд, пальцы сомкнулись на шивороте халата и рванули назад. Ксюша отлетела от клетки и, споткнувшись о собственные ноги, села на пол с глухим ударом.
Прутья загудели, раздвинулись и на том месте, где секунду назад было Ксюшино лицо, лапа полоснула воздух.
— Я же сказал — к стене! — голос вырвался громче, чем я хотел, и в нём звенела злость. — У него агония! Он не «миленький пирожочек», он машина для убийств в болевом шоке! Ещё полсекунды, и у тебя не было бы лица!
Ксюша сидела на полу — очки съехали, одна дужка отогнулась. Лицо побелело так, что обозначились веснушки на переносице. Губы двигались, но звука не было.
Я замолчал, выдохнул и про себя досчитал до трёх.
— Посмотри на меня, — сказал я тише.
Она подняла взгляд. Слёзы были готовы вырваться наружу, нижняя губа дрожала.
— Ты цела. Но запомни: зверь в болевом шоке не видит и не слышит. Мозг отключил всё, кроме инстинкта. Это не значит, что он плохой. Просто ему настолько больно, что на любое движение рядом он бросится. Твоя «магия» на него не действует. Понимаешь? — спросил я.
Ксюша кивнула, тихо выдавила «простите» и, поправляя очки трясущимися пальцами, отошла к шкафу.
Я повернулся к клетке. Медведь бился и ревел, и кровь расплёскивалась по поддону. Времени на сантименты не осталось.
Поднял трубку и прицелился в мягкие ткани шеи под левой челюстью, где шерсть тоньше — инъекционная зона для крупных хищников.
Я выдохнул, и дротик с тихим свистом вошёл точно — игла утонула в мышце. Медведь мотнул головой, и пустая ампула звякнула о прутья. Перезарядив трубку, я сместил прицел на сантиметр правее и выстрелил снова. Двойная доза, двадцать секунд ожидания.
Рёв стал глуше, движения медленнее. Лапы подогнулись, и тело осело на поддон клетки всей массой. Голова опустилась с закатывающимися глазами, и рваный хрип перешёл в натужное, но ровное сопение.
«…больно… тише… темно… спать…»
Голос в эмпатии угасал. Глухая пульсирующая боль оставалась фоном, но сознание уплыло в наркозную темноту.
Я навёл браслет.
[Пульс: 38 уд/мин.
Дыхание: 6/мин.
Глубина наркоза: 4/5.
Расчётное время действия: 25-30 мин.]
Теперь у нас есть полчаса. Может, чуть больше, если Ядро не успеет разогнать метаболизм повторно. Для полноценной операции мало, а вот чтобы проверить швы и зафиксировать разрывы времени хватит впритык.
— Ксюша, — обернулся я. — Подай лампу. И помоги сдвинуть клетку ближе к розетке.
Молчаливая и сосредоточенная, она уже стояла рядом в свежих перчатках, с подносом инструментов в руках, и не говорила лишнего. Другая Ксюша — та, что включалась в операционной и выключала в себе всё остальное: котиков, таро, ретроградный эфир и собственную неуклюжесть. Единственная версия этой девушки, которая не роняла предметы.
Мы упёрлись в клетку вдвоём и толкнули. Колёсики скрипнули, конструкция нехотя поехала по линолеуму, оставляя полосы. Двести кило зверя плюс сорок кило стали. Ксюша упиралась плечом, ноги разъезжались, и она шипела сквозь зубы.
Подкатили к стене, поближе к розетке, и я подтащил хирургическую лампу вплотную. Дальше нужен был стол.
Я обвёл взглядом медведя в клетке, смотровой стол в трёх шагах и свою помощницу. Ксюша проделала тот же путь взглядом и медленно покачала головой.
— Нереально, — сказала она, и это было первое её слово за последние пять минут.
Двести кило бронированного мяса на нас вдвоём, без крана и подъёмника. Закон гравитации был неумолим и взяток не брал.
— Нереально, — согласился я и полез в клетку.
Ксюша открыла рот, чтобы возразить.
— Михаил Алек…
— Знаю, — отрезал я. — Подай ретрактор.
Боковая стенка клетки крепилась на четырёх болтах с барашковыми гайками — разборная транспортная конструкция, рассчитанная на то, чтобы ветеринар мог получить доступ к животному. Я открутил гайки, откинул панель, и стенка легла на пол, превратив клетку в трёхстенный загон.
Рабочего пространства хватало ровно на то, чтобы лечь на живот рядом со зверем — потолок в сорока сантиметрах над головой, пол из стального поддона, и пелёнка, которую Ксюша подсунула под мой торс, промокла за минуту.
Я лежал на животе в транспортной клетке для боевых фамильяров, вплотную к двухсоткилограммовому медведю, чья грудная клетка поднималась и опускалась в тяжёлом наркозном ритме, и тёплое дыхание зверя грело мне щёку, а густой запах шерсти с примесью эфира и крови забивал всё остальное.
Элитная клиника со стерильными условиями и передовым оборудованием — что может быть лучше?
— Лампу ниже, — скомандовал я. — И левее. Мне нужен свет на правую лопатку.
Ксюша подвинула лампу, и белый луч упал на пробоину в панцире. Расколотые костяные пластины торчали неровно, обнажая под собой рассечённую мышечную ткань, потемневшую от свернувшейся крови, а глубже, за слоем фасции, мерцало Ядро.
Первый разрыв шёл у правой лопатки — с рваными краями, из которых сочилась густая чёрная эфирная субстанция. Я ввёл ретрактор, развёл края раны, и свечение усилилось. Ядро аритмично пульсировало, как сердце, готовое остановиться.
Ксюша подавала инструменты молча. Литиевый нейтрализатор зашипел и вспенился в ране, тёмная субстанция побледнела, и обнажились сизые тонкие края разорванной фасции.
Микрошов: эфирная сталь, игла тоньше человеческого волоса. Пальцы нашли ритм, выученный за тысячи операций, и стежки легли миллиметр к миллиметру. Фасция стягивалась, свечение Ядра за ней тускнело, уходило внутрь, возвращаясь в контур. Пот стекал по лбу, и Ксюша осторожно промокала мне висок марлевой салфеткой, не мешая.
Поясничный разрыв оказался хуже — три сантиметра, и Ядро выпускало через эту щель синие искры с треском статики. Я ввёл руку в рану по запястье. Горячо: эфирная энергия обжигала перчатки, латекс потемнел, но выдержал. Нащупал край фасции, подтянул и зафиксировал его.
— Цвет? — бросил я.
— Синий. Стабильный.
Хорошо, шью.
Минуты перетекали одна в другую, и за пределами раны для меня перестало существовать остальное: остался блеск иглы и мерцание Ядра за фасцией. Спина гудела, колени онемели, но пальцы работали с точностью, не зависящей от позы и усталости.
С последним стежком контур восстановился.
Я промыл обе раны нейтрализатором, наложил эфирный пластырь на пробоины в панцире и выбрался из клетки. Колени хрустнули, спина отозвалась тупой болью от поясницы до затылка. Я снова поднёс к запястью браслет.
[Вид: Медведь шипохвостый |
Класс: Фамильяр |
Ядро: Уровень 5 Сила: 38 | Ловкость: 12 | Живучесть: 29 |
Энергия: 24 Состояние: Стабильное.
Фасция: целостность 91%. Швы: наложены. Эфирная геморрагия: остановлена. Панцирь: повреждён (2 сегмента, пластырь). Статус: послеоперационный стационар]
Девяносто один процент целостности фасции. Для экстренной операции на коленях в транспортной клетке — результат, за который хирургическая комиссия поаплодировала бы стоя.
Я стянул перчатки, бросил в контейнер и посмотрел на Ксюшу. Бледная, с пятнами крови на перчатках, она смотрела на меня поверх запотевших стёкол: сквозь сами стёкла уже ничего не было видно.
— Молодец, — сказал я.
Она криво улыбнулась одним углом рта.
Я стоял посреди приёмной и смотрел на клетку. Оставлять зверя здесь было нельзя. Он скоро проснётся, и на этот раз удивляться не придётся — снова удары и миллиметровый прогиб запорной скобы. Ещё два-три пробуждения, и она не выдержит.
В подсобке уже сидело четыре пациента. В мойке — Шипучка. Пуховику, Искорке и Феликсу нужен был покой при стабильной температуре, а боевой медведь в приёмной обеспечивал ровно противоположное.
Оставался один вариант — цех. Тот самый заброшенный зал за стеной, выторгованный у Панкратыча в обмен на кислотного Мимика и молчание. Ключи лежали у меня в кармане куртки со вчерашнего дня, тёплые от тела и до сих пор бесполезные. Сейчас наставал их час.
— Ксюша, помоги, — велел я.
Она подошла. Я поставил на клетку кварцевую лампу, кинул сверху пачку стерильных пелёнок с флаконом антисептика и свёрнутый в рулон одноразовый чехол для смотрового стола.
— Катим, — скомандовал я.
Мы упёрлись, и клетка медленно поехала. Колёсики вязли в изрытом когтями линолеуме, и вся конструкция тянулась криво, норовя развернуться.
Из приёмной выехали в коридор. Он был узкий, клетка впритык, правая стенка царапала штукатурку, левая цепляла трубу отопления. Ксюша шла впереди, тянула за угол, я толкал сзади, а спина скрипела, как несмазанная петля.
В конце коридора располагалась та самая дверь, за которой начинался арендованный цех. Я достал ключ, провернул замок, толкнул, и дверь распахнулась в сырую темноту, пахнущую бетонной пылью с грибной кислинкой.
Я щёлкнул выключателем. Одинокая пыльная лампа под потолком загорелась, выхватив из темноты пространство, при виде которого хотелось немедленно закрыть дверь и забыть ключ.
В трещинах серого бетонного пола у входа стояла лужа, и с ржавых труб под потолком капал конденсат на кирпичную кладку стен с разводами плесени. В одном углу валялся штабель гнилых поддонов, в другом — свёрнутый рулон рубероида. Окно забито фанерой, сквозь щели сочился серый питерский свет.
Разделённое на два зала помещение оказалось почти сухим и достаточно прохладным, но самое главное — большим: клетка влезала с запасом.
— Уютненько, — сказала Ксюша.
— Функционально, — ответил я и толкнул клетку через порог.
Колёсики загремели по бетону. Мы вкатили клетку в центр первого зала, и я заблокировал все четыре тормоза, на этот раз проверив каждый дважды. Потом расстелил одноразовый чехол на полу вокруг клетки — импровизированная стерильная зона, насколько это слово было применимо к бетонному цеху.
Кварцевую лампу поставил на перевёрнутый поддон. Она загудела и выдала фиолетовое свечение, от которого плесень на стенах задымилась и свернулась — ну хоть какая-то стерилизация.
Не сказать, что она была особо нужна медведю. Это я уже перестраховывался, потому что случиться могло всё что угодно. Ткани медведя склонны к регенерации с огромной скоростью, да и его иммунитет позволял ему… в общем, многое, чтобы не бояться микробов.
Но всё равно с лампой мне было спокойнее.
Я проверил все замки на клетке: ригель с предохранительной щеколдой и запорная скоба — на месте и закрыто. Боковую панель я привинтил обратно и для надёжности примотал ржавой, но крепкой проволокой, нашедшейся в углу цеха на катушке.
Оставил медведю миску с водой, куда добавил лёгких седативных. Никакого вреда ему не причинят, но и не позволят навредить самому себе. В идеале он будет до утра дремать, и только потом его можно будет покормить.
Я сел на поддон рядом с кварцевой лампой, достал телефон и нашёл номер.
Пальцы помедлили над экраном. Каждый звонок этому человеку стоил мне нервных клеток, которые не восстанавливались, и желудок, приученный в прошлой жизни к язве, привычно кольнул.
Я нажал. На втором гудке Клим ответил.
— Чего? — раздался недовольный голос с фоновым гулом телевизора.
— Клим. Покровский. Докладываю: операция прошла успешно. Зверь сейчас стабилен, целостность фасции девяносто один процент.
На том конце повисла пауза, телевизор замолчал — видимо, Клим убавил звук.
— Живой? — спросил он, и в голосе мелькнула тень облегчения.
— Живой. Но ситуация изменилась. Ядро работает на полную мощность, наркоз горит быстрее расчётного, и при пробуждении зверь порвёт себя изнутри. Ему нужны сутки абсолютного покоя, минимум. Любая тряска сейчас — скачок давления и расхождение швов, начнётся геморрагия, и на этот раз я не успею. Он умрёт в машине по дороге, и ты привезёшь Золотарёву труп.
Клим переваривал информацию, и я слышал, как он медленно, с присвистом дышит через нос. Так дышат, когда считают до десяти, чтобы не сказать лишнего.
— Пусть сидит, — выдавил он наконец. — Вечером приеду, заберу.
— Никаких сегодня вечером. Заберёшь послезавтра утром, не раньше. Если к тому времени показатели будут в норме — отдам. Раньше — нет.
— Лепила, ты берега не путаешь?
— Я путаю берега ровно настолько, чтобы твой боец дожил до следующего боя. Если заберёшь раньше, можешь сразу звонить Золотарёву и объяснять, почему его актив стоимостью в несколько миллионов сдох из-за двадцати часов нетерпения.
Снова молчание, на этот раз короче.
— Послезавтра, — сказал Клим. Слово упало тяжёлым скрежетом, как ригель в замке. — Утром. И если что-то пойдёт не так…
— Ничего не пойдёт, — перебил я. — Если ты не будешь мешать.
В трубке щёлкнуло, пошли гудки. Ну хоть с этим разобрались.
День тянулся, и после медведя обычные пациенты казались детской забавой. Пожилая женщина привела хромающего эфирного кота с артритом задних лап — стандартная возрастная патология, выписал прогревание суставов и хондропротекторы. Затем подросток принёс стеклянную ящерицу с помутневшей чешуёй — авитаминоз, неправильное кормление, назначил диету и ультрафиолет.
К обеду заглянул знакомый дворник с шершнем-светляком, у которого перегорел один из четырёх биолюминесцентных сегментов — перепаял эфирный канал за десять минут, получил триста рублей и искреннее «спасибо, Михалыч».
Триста рублей — против медведя стоимостью в несколько миллионов, спавшего в арендованном цеху за стеной.
Между пациентами я листал объявления на телефоне. Приложение «Мастера.ру» выдавало ровные ряды профилей: «Ремонт коммерческих помещений», «Клиники и ветцентры под ключ», «Сертифицированные специалисты по эфирозащите». Цены начинались от двухсот тысяч за квадратный метр и уходили в космос с ускорением, которому позавидовал бы стартовый ускоритель.
Сорок квадратов умножаем на двести — итого восемь миллионов на нижнем пороге.
У меня на счету столько не лежало. Плюс триста от дворника, если и его считать.
Я закрыл профили с сертификатами и перешёл в раздел «Частные мастера». Тут было попроще: кривые фото «до/после», отзывы с грамматическими ошибками и расценки, от которых не хотелось немедленно лечь и умереть.
Один профиль зацепил взгляд — пятьдесят семь положительных отзывов, ни одного отрицательного, фото аккуратно выложенной плитки и подпись: «Алишер. Любой ремонт. Быстро. Честно. Нидорого».
Ну хотя бы немного грамотно.
Я позвонил. Голос на том конце оказался спокойным и деловитым, с мягким среднеазиатским акцентом. Мы обменялись адресами и условиями за три минуты, и ни одна из этих минут не была потрачена на слово «сертификат».
— Вечером подъеду, посмотрю, — сказал Алишер. — Если всё нормально — завтра начну.
Я убрал телефон. Первый пункт из списка «дела на день» перешёл из категории «невозможно» в категорию «посмотрим» — какой-никакой прогресс. Второй пункт сидел в подсобке и молчал под покрывалом.
Ксюша возилась с Пуховиком, ослабляла фиксаторы на задних лапках. Барсёнок терпеливо лежал в вольере, подёргивая левой, и от него по эмпатии шло размеренное «…хорошо… лапка чешется… хорошо…»
Искорка спала в тазу. Шипучка сидела в мойке и пускала безвредные лимонные пузыри, лопавшиеся в воздухе с тихим хлопком.
Я подошёл к клетке Феликса и снял покрывало. Один янтарный глаз открылся, второй принципиально оставался закрытым.
Феликс сидел на жёрдочке нахохленный, перья топорщились, и весь его вид излучал оскорблённое достоинство с такой мощностью, что воздух вокруг клетки, казалось, загустел от презрения.
Белое оперение после недавних полётов и поимки выглядело потрёпанным, а загнутое маховое перо на правом крыле по-прежнему торчало под неправильным углом.
— Доброго дня, Феликс, — сказал я и присел на табурет рядом с клеткой. — Поговорим?
Второй глаз медленно и лениво открылся, словно Феликсу стоило усилий снизойти до визуального контакта с представителем эксплуататорского класса.
— Говорить с тюремщиком — значит признавать легитимность тюрьмы, — процедил он скрипучим голосом с клокочущими обертонами. — Мы отказываемся от диалога с режимом.
Ого, у него сегодня деловой тон. Что ж, подстроимся под настроение.
— Я не режим. Я фамтех. И ты не в тюрьме, а в клинике.
— Семантическая подмена! — сухой резкий щелчок клюва. — Классический приём буржуазной пропаганды! Клетка есть клетка, независимо от вывески на фасаде!
Я вздохнул. Разговаривать с Феликсом было всё равно что играть в шахматы с голубем: он опрокидывал фигуры, гадил на доску и улетал с видом победителя.
— Ладно, тогда хотя бы поедим, — я достал из холодильника кусочек сырого мяса размером с ноготь большого пальца и просунул через прутья. — Высший сорт. Свежее. Угощайся.
Феликс перевёл взгляд с мяса на меня, снова на мясо, и отвернулся так резко, что жёрдочка качнулась.
— Уберите эту мерзость! — скрипнул он с интонацией аристократа, которому подсунули уличную шаурму. — Я не ем трупы! Мой вид — убеждённые вегетарианцы! Травоядные, слышите? Только трава, зерно, семена! Никакого мёртвого белка! Это вопрос этики и физиологии!
Я убрал мясо, перевёл взгляд с Феликса на миску в клетке, из которой он утром съел полную порцию зерновой смеси.
Я встал и подошёл к шкафу за пачкой, чтобы на всякий случай перепроверить себя. «Универсальный мультикомплекс для хищных птиц. Состав: высушенный животный белок (40%), костная мука (15%), зерновая основа, витаминный комплекс, таурин…»
Животный белок на первом месте, сорок процентов. Костная мука на втором.
Его «зерно», так радующее убеждённого вегетарианца, по составу было ближе к стейку, чем к овсянке. Просто гранулы выглядели как зёрнышки, и пернатый идеолог не удосужился прочитать этикетку. Впрочем, читать он, скорее всего, не умел, хоть и говорил.
Я поставил пачку обратно на полку — этикеткой к стене.
Кое-чем с пациентом не делятся, и диетические иллюзии Феликса принадлежали именно к этой категории.
— Хорошо, — сказал я, вернувшись к клетке. — Вегетарианец. Уважаю. Тогда давай хотя бы крыло посмотрю. Правое маховое у тебя загнуто после прошлого полёта. Если не выправить до линьки, новое перо вырастет криво, и ты будешь заваливать на виражах.
Феликс раздул перья и стал вдвое шире, так что клетка показалась тесной.
— Не прикасайтесь ко мне, товарищ коновал! — рявкнул он, и клюв щёлкнул в сантиметре от прутьев, с хрустом, от которого Ксюша за моей спиной вздрогнула. — Коновалы вроде вас только оторвать его могут! Крыло мне ещё нужно, когда я вырвусь из этого капиталистического клоповника и понесу идеи р-р-р-революции в массы!
Клюв щёлкнул ещё раз. Серебристые кончики маховых перьев встопорщились, и загнутое перо торчало особенно вызывающе, как кривой палец, показывающий неприличный жест.
— Понял, — сказал я. — Крыло не трогаем. Пока что.
Я отошёл от клетки, покрывало набрасывать не стал. Пусть сидит открытый, смотрит на людей, привыкает к свету. Дикого зверя нужно сначала просто видеть, дать ему привыкнуть к человеку рядом — а уж потом тянуть руки и угощения.
Феликс проводил меня одним глазом, второй закрыл демонстративно.
— Зерна подсыпьте! — каркнул он вслед. — И не дешёвого, а нормального! Мы, вегетарианцы, к качеству требовательны!
Ксюша, стоявшая у вольера Пуховика, перевела взгляд с меня на пачку корма на полке, и рот её приоткрылся.
Я прижал палец к губам и покачал головой.
Ксюша закрыла рот, поправила очки и отвернулась к Пуховику, но плечи у неё тряслись, и я слышал, как она давится беззвучным смехом в рукав халата.
В семь вечера, когда последний пациент — старушка с простуженным светлячком — ушла, и клиника опустела, появился Алишер.
Крепкий коротко стриженный мужик лет сорока пяти, с загорелым лицом и руками, на которых мозоли лежали в три слоя. В куртке-спецовке и рабочих ботинках с бетонной пылью на подошвах, с рулеткой на поясе. Войдя, он кивнул и пожал мне руку и без лишних слов сказал:
— Показывай помещение.
Я провёл его через коридор в цех. Алишер переступил порог, огляделся и цокнул языком — негромко, себе под нос, но в этом цоканье уместилось всё, что любой строитель думает при виде голого бетона с ржавыми трубами и лужей у входа.
Достал рулетку и обстоятельно, молча принялся мерить. Записал размеры стены и потолка с шириной проёма; постучал по трубе, послушал гул и тоже записал. Обошёл лужу и присел над ней — потрогал бетон пальцем, понюхал палец, сделал ещё пометку.
Клетку с медведем он заметил сразу, но не прокомментировал. Обошёл на расстоянии двух метров, покосился на одеяло, из-под которого доносилось тяжёлое сопение, и продолжил замеры. Значит, седативное в воде хорошо подействовало.
Профессионал таки Алишер. Видел и не такое, или умел делать вид.
Через пятнадцать минут Алишер убрал рулетку, достал телефон и минуту считал, водя пальцем по калькулятору.
— Итого, — заговорил он, и голос был таким же деловитым, как по телефону. — Стяжка пола, штукатурка стен, замена труб, электрика с разводкой на три контура, вентиляция принудительная, слив по центру каждого зала, освещение — светодиоды, шесть точек на зал. Плитка на пол — керамогранит, промышленный. Дверной проём расширить под клетку, — он кивнул в сторону медведя. — Стены — влагостойкая краска, антибактериальная. Итого: сто двадцать тысяч. Материалы мои, работа моя, срок — двенадцать дней. Аванс — сорок процентов.
Сто двадцать тысяч. Я ждал двести-триста, а то и «за эти деньги могу только лужу вытереть, где тут у вас тряпка?».
Цена шла по грани, впритык: с учётом оставшихся сорока семи тысяч и того, что завтра придут ещё пациенты, и послезавтра, и через неделю. Сарафанное радио Зинаиды Павловны и Машиной мамы работало, поток рос, и если не случится катастрофы, а они в моей жизни случались регулярно, к концу месяца набежит достаточно.
Аванс в сорок процентов — это сорок восемь тысяч, на тысячу больше, чем у меня на счету.
— Сорок пять аванс, — сказал я. — Остальное по факту приёмки.
Алишер обвёл взглядом меня, цех и медведя под одеялом.
— Сорок семь, — ответил он.
— Сорок шесть.
— Давай сорок шесть.
Мы пожали руки. Его ладонь сжала мою с усилием гидравлического пресса, и я ответил тем же — крепкими молодыми пальцами, ещё не израненными годами хирургии.
— Завтра в восемь приду, — сказал Алишер. — Инструмент мой, мусор вывожу сам. Зверя вашего не трону. Какой зверь — не спрашиваю.
Алишер вышел, и за ним закрылась дверь. В цеху стало тихо, и медведь под одеялом перевернулся во сне — клетка скрипнула, одеяло съехало, обнажив бурую лапу с чёрными когтями.
Я поправил одеяло и вернулся в клинику.
Ксюша стояла у входа, в пальто, с сумкой через плечо, и протирала очки краем шарфа — привычный жест, за которым она прятала непроизнесённый вопрос.
— Михаил Алексеевич, — она надела очки и подняла на меня осторожный взгляд. — Можно честно?
— Можно.
— Я не очень доверяю таким строителям. Вдруг он сделает всё криво? Или возьмёт аванс и пропадёт? У моей тёти был случай: наняла мастера по объявлению, а он стены покрасил, краска через неделю облезла, и телефон у него оказался выключен, и…
— Ксюша.
— …и тётя потом три месяца судилась, а суд сказал, что договор был устный и…
— Ксюша.
Она замолчала. Очки опять съехали.
— Деваться некуда, — сказал я, запирая шкаф с препаратами. — Бюджет ограничен. Сертифицированные ремонтники хотят за эту работу восемь миллионов, а столько у меня нет. Зато есть Алишер с рукопожатием и надеждой на лучшее.
Я провернул ключ в замке шкафа, проверил его и обернулся к Ксюше:
— А если что, натравлю на него медведя. Иди домой, Ксюша. Завтра в восемь возвращайся.
Она коротко фыркнула и вышла. Стеклянная дверь закрылась за ней, колокольчик звякнул, и тихая чистая клиника осталась пустой, пахнущей антисептиком и чабрецом из моей кружки, стоявшей на столе с утра.
Я проверил пациентов. Все были в порядке. Даже Феликс сидел на жёрдочке, оба глаза закрыты, перья улеглись, и в полумраке подсобки он выглядел почти мирным, если не знать, что за этим фасадом притаился пернатый Че Гевара с планом свержения мирового порядка.
Медведь в цеху спал ровно под одеялом, кварцевая лампа гудела на поддоне. Замки на клетке я проверил лично.
Я запер клинику, проверил дверь дважды и пошёл домой.
В квартире было темно и тихо. Кирилла нет — видимо, вечерняя смена в магазине. Олеси тоже: куртки её на вешалке не было, и кухня стояла пустая, без запаха сельдерея и ледяного взгляда.
Кайф!
Я разулся, прошёл в ванную и встал под горячую воду на минут двадцать. Стоял, упираясь лбом в кафель, и вода стекала по затёкшей спине, плечам и рукам, на которых остались бурые пятна эфирной крови — въевшейся под ногти и в мозоли на подушечках пальцев. Тёр их мочалкой, пока кожа не покраснела, и пятна побледнели, но до конца не ушли. Профессиональная метка, как у шахтёров — угольная пыль в порах.
Я вытерся, натянул чистую футболку и вышел из ванной. В комнате ждала застеленная кровать с подушкой, вмятой под мою голову, и одеялом, которое пахло стиральным порошком. Я упал лицом в подушку, ноги не успел поджать, так и остались свисать с края, и тапок с правой ноги соскользнул и упал на пол с глухим стуком.
Глаза закрылись сами. Мысли потянулись привычной лентой — медведь, швы, Алишер, сто двадцать тысяч, Клим, послезавтра, Феликс, вегетарианец, костная мука, Ксюша, чуть не погибла, надо поговорить с ней серьёзно, надо…
Лента оборвалась, и я провалился в сон.
Меня разбудил будильник.
В семь утра серый свет пробился из-за шторы, и низкое ватное питерское небо за окном висело без единого просвета.
Я оделся за шесть минут, сжевал бутерброд с сыром стоя, запил холодным чаем из вчерашней кружки (привет, гастриту!) и вышел.
Через три минуты подошла маршрутка. От остановки я знакомым переулком прошёл во двор, и за углом показался мой Пет-пункт со стеклянной дверью, через которую виден свет приёмной.
В половине восьмого утра, за полчаса до открытия, в клинике горел свет. Ксюша приходила рано, как обычно.
Стеклянная дверь была распахнута настежь, колокольчик оторван и болтался на одном шурупе, а на косяке, на уровне замка, виднелись свежие глубокие царапины.
Я вбежал внутрь.
Приёмная выглядела так, будто через неё прошёл локальный ураган: опрокинутый стул, рифлёные следы тяжёлых ботинок на полу, сдвинутый стеллаж и пачка визиток, рассыпавшаяся по линолеуму.
Посреди этого хаоса стояла Ксюша — халат накинут поверх пальто, волосы растрёпаны, очки на кончике носа, по щекам текли обильные бесшумные слёзы, и она их даже не вытирала.
Увидев меня, она открыла рот, и губы её задрожали.
— Михаил Алексеевич… — голос сорвался хриплым мокрым звуком. — Медведя украли.
Я перевёл взгляд на дверь в цех.
Стальная дверь — та самая, через которую мы вчера катили клетку, — стояла распахнутой. Замок вырван с мясом: ригель торчал из косяка, вокруг валялись щепки и крошка бетона. Петли согнуты, нижняя выдрана из стены, и перекошенная дверь висела на одной верхней.
За ней открывался пустой цех с лужей у входа на голом бетоне.
Клетка исчезла. Как такое вообще возможно, и что я скажу Климу? Медведь два миллиона стоит!
Глава 8
Клетка исчезла. Стальные прутья, толщиной с палец, двести килограммов медведя, четыре колеса с тормозами — и всё это испарилось из запертого цеха, как утренний туман над Невой.
Я стоял на пороге пустого зала и смотрел на голый бетон, на лужу у входа, на ржавые трубы вдоль потолка. Кварцевая лампа горела на перевёрнутом поддоне и гудела, стерилизуя воздух, в котором уже некого было лечить.
Паника — первое, что приходит к нормальному человеку в такой ситуации, но я давно нормальным не считался: вместо паники включался другой режим, отточенный за десятилетия практики, режим холодного анализа и оценки повреждений, по итогам которой обычно складывался план действий.
В операционной, когда у тебя на столе умирает зверь, секунда истерики стоит жизни. Здесь ставкой была свобода и, возможно, целостность коленных чашечек, но принцип тот же.
Думай, Покровский. Я присел на корточки у выломанной двери и провёл пальцем по искорёженному ригелю. Металл погнут грубо, с рывка — видно по следам: свежие царапины на хромированном покрытии, задиры на косяке, а сама перекошенная дверь висит на одной верхней петле, как пьяный солдат после увольнительной. Нижнюю петлю вырвали из стены вместе с куском бетона, и мелкая сухая крошка белела на полу.
Монтировка, фомка или лом — при достаточной длине рычага даже один крепкий мужик справится с такой дверью за минуту. Замок был хороший, но петли сидели в старом советском бетоне, который за тридцать лет превратился в спрессованный песок, и дверь держалась именно на этом слабом звене.
Я выпрямился и прошёл внутрь.
Пол рассказывал больше, чем дверь. На бетоне остались чёрные резиновые полосы от колёсиков клетки — ровные параллельные следы с лёгким виляющим изгибом на повороте, тянувшиеся от центра зала, где я вчера заблокировал тормоза, к широкому дверному проёму, ведущему наружу, в переулок.
Клетку катили, и делали это уверенно, потому что на повороте колёсики не заблокировались и след не прерывался. Значит, тормоза сняли аккуратно, со знанием дела, а не рванули наугад.
Наружная дверь — та, что выходила в переулок, — тоже была вскрыта, но здесь работали чище: замок выбит одним точным ударом, створка отжата и сдвинута по направляющей. Минимум шума.
Я вышел в переулок. На мокром после ночного дождя асфальте у самого порога отпечатались широкие рифлёные следы протектора с характерным рисунком «ёлочкой» — грузовая резина, что-то вроде «Газели» или малотоннажного фургона.
Следы вели к выезду из двора и растворялись на проезжей части, где их размыло дождём и утренним трафиком.
Грузовик. Минимум трое работали ночью, в промежутке между моим уходом в половине девятого вечера и приходом Ксюши в шесть утра.
Девять часов — вагон времени. Район тихий, спальный, ночью здесь ходят только коты и алкоголики, ни один из видов не склонен вызывать полицию при виде фургона.
Двухсоткилограммового медведя в стальной клетке на колёсиках не утащить в одиночку и не засунуть в багажник седана. Нужны были грузовой борт, крепкие руки и точное знание того, что за дверью.
Случайные воры не вламываются в пустые цеха на задворках Пет-пунктов. Случайные воры вообще не знают, что в пустом цеху на задворках Пет-пункта стоит клетка с боевым фамильяром пятого уровня.
Это знали четверо: я, Ксюша, Клим с его людьми и Алишер — строитель-мастер с пятьюдесятью семью положительными отзывами и аватаркой с аккуратно выложенной плиткой. Он был здесь вчера вечером, видел клетку, медведя под одеялом, слышал его сопение. «Зверя вашего не трону, какой зверь — не спрашиваю» — его слова, и в тот момент они звучали как профессиональная деликатность, а сейчас зазвучали иначе: как разведка перед операцией.
Я посмотрел на часы. Восемь тридцать.
Алишер обещал быть в восемь. «Завтра в восемь приду, инструмент мой, мусор вывожу сам» — точная цитата, я запомнил, потому что пунктуальность в строителе ценится наравне с прямыми стенами.
Полчаса опоздания. Может, пробки на Лиговском, а может, человек сидит сейчас где-нибудь на конспиративной квартире, пересчитывает аванс за краденого медведя и прикидывает, хватит ли на билет до Ташкента.
Я достал телефон и набрал его номер. Гудки не пошли, в трубке прозвучал механический женский голос, равнодушный, как приговор: «Абонент находится вне зоны действия сети». Недоступен.
Желудок кольнуло — привычно, точечно, в том самом месте, где в прошлой жизни поселилась язва и откуда она посылала мне приветы каждый раз, когда ситуация складывалась хуже, чем ожидалось. Молодой желудок, здоровый, но фантомная память не подчинялась возрасту тела.
Я сам виноват. Нашёл мастера по объявлению, впустил в помещение, показал зверя стоимостью в пару миллионов рублей, и даже паспортные данные не спросил. «Нидорого» — с ошибкой в слове, зато с пятьюдесятью семью отзывами, каждый из которых мог быть написан самим Алишером за чашкой чая.
Шестьдесят лет опыта, лучший диагност на два поколения вперёд — а в бытовых вопросах дурак дураком. Идеальных людей всё-таки не существует.
Не время об этом думать. Потому что Ксюша стояла в приёмной, там, где я её оставил, и продолжала тихо безнадёжно плакать тем размеренным отчаянием, с каким плачут люди, осознавшие масштаб катастрофы и не нашедшие в себе сил на крик.
— Михаил Алексеевич, — всхлипнула она, увидев меня, — бедный мишка… Он же раненый был… У него швы… Ему же больно сейчас, да? Они его куда-то везут, а ему больно, и никто ему не поможет, и…
Голос у неё ломался на каждом слове, очки запотели, и сквозь мутные стёкла на меня смотрели распухшие красные глаза, полные слёз и вселенской несправедливости.
У меня не было времени на утешение. Утешить я хотел, но это требует слов, слова требуют минут, а минуты сейчас стоили дороже, чем вся моя клиника.
Зато у меня был проверенный старый трюк.
— Ксюша, — сказал я тоном, от которого в моей прежней клинике замолкали даже санитарки, повидавшие всё на свете. — Слёзы отставить.
Она вздрогнула и икнула.
— Возьми совок, убери бетонную крошку от двери. Потом протри полки в подсобке и пересчитай бинты. Стерильные отдельно, нестерильные отдельно, результат мне на стол. Выполнять, — я сказал «выполнять» намеренно: короткий военный императив, не оставляющий пространства для эмоций. Панкратыч одобрил бы.
Ксюша всхлипнула ещё раз, потом вытерла глаза рукавом халата — левым, потому что правый уже промок, — поправила очки и пошла за совком.
Руки у неё тряслись, и она промахнулась мимо стеллажа с хозинвентарём с первого раза, зацепила локтем стопку бумажных полотенец и обрушила её на пол. Но на второй попытке совок оказался в руках, и щетина заскрежетала по линолеуму, сгребая белую крошку в кучку.
Рутина — самый мощный транквилизатор из всех, что изобрело человечество. Когда руки заняты привычным делом, мозг постепенно переключается с паники на процесс, и слёзы высыхают сами.
Ксюша подметала и шмыгала носом, а шмыганье постепенно становилось реже и тише. Старый трюк работал.
***
Я прошёл в подсобку, и на пол поперёк вольера Пуховика лёг золотой луч — питерское мартовское солнце, событие настолько редкое, что его впору заносить в метеорологические хроники.
Барсёнок щурился. Белая шерсть в солнечном свете казалась серебристой, фиксаторы на задних лапках мигали, и от всей его маленькой фигурки исходило простое домашнее ощущение покоя, от которого тревога ослабила хватку.
«…тепло… светло… лапка чешется… хорошо…»
— Доброе утро, Пуховик, — сказал я негромко и просунул пальцы сквозь прутья.
Холодный нос ткнулся в ладонь. Температура кожи — минус два, идеально для снежного барсёнка. Ядро работает ровно, фиксаторы в норме. Левая задняя шевельнулась навстречу моей руке — самостоятельно, с усилием. Но неделю назад эта лапа висела мёртвым грузом.
Маленький прогресс посреди большой катастрофы. Я почесал Пуховика за ухом и перешёл к следующему вольеру.
Искорка спала. Вода в тазу парила, температура в норме — Ксюша уже научилась поддерживать, и ошибки на семь десятых, как в первый раз, больше не повторялись.
Оранжевое мерцание под кожей саламандры пульсировало ровно и спокойно, шесть вспышек в минуту. Пузырь поднялся к поверхности и лопнул с мягким «плоп», выпустив облачко тёплого пара с привкусом карамели.
Спит, лучше не тревожить.
Мойка с Шипучкой. Мимик свернулась калачиком на брезенте, голубые глаза с вертикальными зрачками изучающе смотрели на меня снизу вверх — настороженный взгляд существа, ещё не привыкшего к рутине клиники. Из пасти надулся жёлтый прозрачный мыльный пузырь с лимонным запахом и лопнул, оставив на брезенте мокрое пятнышко.
— Доброе утро, Шипучка, — сказал я и проверил стенки мойки на новые следы кислоты. Пара свежих желтоватых неглубоких разводов — нержавейка держала, временное решение пока работало.
Пухлежуй обнаружился на коврике в приёмной, где он лежал, распластавшись, как блин. При моём появлении поднял голову, хлопнул огромными глазами и выстрелил языком в сторону моего ботинка. Промахнулся на двадцать сантиметров. Язык шлёпнулся на линолеум, оставив мокрый след, и убрался обратно с выражением вселенской скорби.
Все на месте, все живы, ну кроме медведя.
Я подошёл к клетке Феликса и остановился.
Покрывало было сдвинуто, Ксюша, видимо, кормила утром. Сова сидел на жёрдочке и смотрел на меня обоими глазами. Обоими, прошу заметить, что уже само по себе было событием. Обычно Феликс удостаивал окружающий мир одним глазом, а второй держал закрытым в знак идеологического протеста.
Сейчас оба янтарных глаза были открыты, и в них горел огонёк, который я видел впервые.
Злорадство. Перья лежали гладко, никакого революционного экстаза с топорщащимся пухом и вздыбленным хохолком. Феликс был спокоен, ухожен, и смотрел на меня с видом существа, знающего нечто такое, чего не знаю я, и греющегося в этом знании, как кот на батарее.
— Что? — спросил я.
Клюв щёлкнул сухо и коротко, как одиночный выстрел.
— Ничего, — ответил Феликс скрипучим голосом, и в этом «ничего» были спрятаны тома и тома невысказанного. — Мы просто наслаждаемся р-р-результатами классовой борьбы. Частная собственность хрупка. Особенно на замках из позапрошлого века.
Я прищурился. Феликс выдержал мой взгляд, даже не моргнув, и демонстративно повернул голову на сто восемьдесят градусов — фирменный совиный трюк — после чего уставился на стену позади себя с видом существа, давшего все показания, какие считал нужным.
Он что-то видел. Сова, сидящая в клетке в подсобке, через стену от цеха, ночью, когда в здании тихо и каждый звук разносится по пустым помещениям, как по трубе. Он слышал, как выламывали дверь, слышал голоса и шаги, слышал, как колёсики скребут по бетону, и всё это его маленькая совиная память надёжно сложила на нужную полку.
Допрашивать Феликса сейчас было бессмысленно. Пернатый партизан выдавал информацию только тогда, когда сам считал нужным, и любое давление воспринимал как политические репрессии — после такого приёма он замыкался в молчании, нарушаемом лишь цитатами из «Капитала».
Я отошёл от клетки и мысленно пометил: вернуться к этому позже. Феликс — свидетель упрямый, но рано или поздно его потянет высказаться: совы-марксисты не умеют молчать долго, идеология не позволяет.
***
Клиника открывалась в девять, до первых клиентов оставалось полчаса. Ксюша уже пересчитала бинты, протёрла полки и привела приёмную в относительный порядок. Глаза у неё были красные, нос распухший, но руки перестали трястись, и голос, когда она доложила о результатах инвентаризации, звучал ровно.
Бетонную крошку от двери она сгребла в совок и высыпала в мусорное ведро. Царапины на косяке замаскировать не удалось, и стеклянная входная дверь тоже пострадала: колокольчик, который Ксюша повесила вчера, снова болтался на одном шурупе, а нижняя петля разболталась и дверь закрывалась с усилием.
Я взял отвёртку из ящика с инструментами — хирург без отвёртки в Пет-пункте на окраине Питера долго не протянет, это я усвоил ещё в первую неделю, — и принялся подкручивать петли. Работа нехитрая, механическая, и руки были заняты, а голова продолжала прокручивать варианты.
Мог ли Клим забрать медведя сам? Мог. Я сказал ему «послезавтра утром», но Клим из тех, кто договорённости трактует вольно: «послезавтра» в его понимании могло означать «как только представится возможность». Забрал ночью, потому что днём я бы не отдал. Выломал дверь, потому что ключей у него не было, а будить меня в три часа ночи и просить открыть — это не стиль людей Золотарёва.
Версия рабочая. Проблема в том, что Клим не идиот. Он знал, что медведь прооперирован, что швы свежие, что тряска и стресс могут убить зверя. И он знал, что Золотарёв спросит не с меня, а с него, если актив стоимостью в миллионы сдохнет по дороге.
Нет, Клим бы так не рискнул, особенно после нашего разговора.
Тогда кто?
Отвёртка провернулась в руке, шуруп затянулся, и нижняя петля перестала люфтить. Я проверил: дверь закрывалась плавно, колокольчик звякнул, замок щёлкнул.
В этот момент за стеклом мелькнуло движение.
К клинике подъезжал фургон. Пыльный, серый, с облезлой надписью на борту, от которой остались только буквы «…мон…» — часть то ли «ремонта», то ли «демонтажа», остальное скрыто под слоем грязи. Фургон остановился у тротуара, мотор чихнул и заглох.
Водительская дверь открылась, и из кабины вылез Алишер — крепкий загорелый мужик в рабочей спецовке и ботинках с бетонной пылью на подошвах. На плече висел перфоратор, в руках — два мешка сухой штукатурки, по двадцать пять кило каждый, и нёс он их так, будто это были пакеты с хлебом.
Живой и с мешками штукатурки в руках — сама невинность с перфоратором на плече. Я стоял в дверях с отвёрткой и смотрел на него, и внутри боролись два чувства: облегчение и остатки подозрения, цепкие, как репейник на штанине.
Алишер подошёл, кивнул, перехватил мешки поудобнее.
— Здравствуйте, — сказал он деловитым тоном, как вчера по телефону. — Извините, задержался.
— Опаздываете, — ответил я, и голос вышел суше, чем хотелось. — Я вам звонил.
— А, телефон, — Алишер мотнул головой в сторону фургона. — На зарядке лежал, в бардачке. Музыку слушал пока ехал, навигатор не включал, думал — дорогу помню. А на Лиговском ремонт, перекрыли две полосы, стоял сорок минут. Пробка мёртвая, даже дворники орали. Где тут у вас воду набрать? Раствор мешать надо, пока штукатурка свежая.
Он говорил спокойно, без той характерной суетливой торопливости, с какой оправдываются люди, чья совесть нечиста. Рабочий человек приехал на объект, опоздал из-за пробки, и единственное, что его волновало, — где набрать воды для раствора.
Я мог расспросить про Лиговский и пробку, мог сличить детали — но проверка подождёт, сначала нужно показать ему цех.
— Идёмте, — сказал я. — Покажу, с чего начинать.
Мы прошли через коридор к двери в цех. Той самой двери, которая утром висела на одной петле, с вырванным ригелем и бетонной крошкой на полу.
Алишер остановился на пороге. Мешки съехали с плеча, один ударился об пол и поднял облачко гипсовой пыли, перфоратор повис в опущенной руке.
Он смотрел на выломанный косяк, на согнутые петли, на пустой зал за дверью, и лицо его менялось: от профессионального равнодушия — к недоумению, от недоумения — к чему-то среднему между злостью и досадой.
— Эт что такое? — спросил он, и голос потерял деловитость. — Вчера ж нормальная дверь была. Я проём мерил — всё ровно стояло. Это кто ж так?..
Он присел рядом и потрогал вырванную петлю, цокнув языком — тем самым звуком, с каким он вчера осматривал помещение, только вчера в цоканье слышалась оценка, а сейчас — возмущение мастера, увидевшего чужую работу и оскорблённого её качеством.
— Фомкой ковыряли, — сказал Алишер, проведя пальцем по краю ригеля. — Грубо. Петли на соплях сидели, бетон старый, выкрошился как сахар. Я бы эту дверь и руками выдернул, если честно. Тут новый короб нужен, стальной, и анкера нормальные, а не вот это вот всё.
Он выпрямился, обвёл взглядом пустой цех и повернулся ко мне.
— А зверь где? Вчера под одеялом лежал. Ваши забрали? — спросил он.
Я разглядывал его — мозолистые руки, ботинки в бетонной пыли, загорелое открытое лицо, и в глазах читалось искреннее непонимание человека, приехавшего делать ремонт и обнаружившего вместо рабочего объекта место преступления.
Он не знал и не играл — реакцию такого уровня не сымитировать, если ты не актёр МХАТа с тридцатилетним стажем. Алишер приехал класть плитку и штукатурить стены, и выломанная дверь расстроила его по простой строительной причине: предстояло её менять, а это означало лишний день работы и лишние расходы на материалы. Никаких терзаний пойманного преступника, обычная досада мастера. Строитель и впрямь приехал мешать раствор.
Внутри что-то отпустило — натянутая струна, звеневшая с того момента, как я увидел пустой цех. Отпустило не до конца: медведь по-прежнему отсутствовал, Клим мог позвонить в любую минуту, и объяснять ему исчезновение двухмиллионного актива мне предстояло без анестезии. Но в одном подозрении я ошибся, и ошибка была из тех, за которые потом бывает стыдно. Мне и стало стыдно перед мастером, у которого пятьдесят семь отзывов и слоган «любой ремонт быстро честно нидорого» — с ошибкой в слове, но без ошибки в характере.
— Украли, — сказал я коротко. — Ночью. Дверь выломали, зверя увезли.
Алишер помолчал, глядя на выломанный косяк, потом перевёл взгляд на меня.
— Полицию вызвали?
— Нет, — ответил я. — Там всё сложнее.
Он кивнул, без уточнений и расспросов поднял мешок с пола, отряхнул и закинул обратно на плечо.
— Ну, — сказал Алишер, — дверь я первым делом поставлю. Новый короб, стальная рама, анкера на химии. Такую фомкой уже не возьмёшь. Где воду набрать?
Я показал ему кран в подсобке. Алишер прошёл мимо вольеров, покосился на Пуховика, на Искорку в тазу, на Шипучку в мойке, но не прокомментировал. Набрал ведро, вернулся в цех и начал замешивать раствор.
Перфоратор взревел, и бетонная пыль поднялась столбом — нормальный рабочий звук, от которого дребезжали стёкла и вибрировал пол. Феликс в подсобке возмущённо ухнул, протестуя против шумового загрязнения пролетарского быта.
Я вернулся в приёмную, где Ксюша сидела за столом и заполняла карточки, аккуратно, старательно, высунув кончик языка от усердия. Глаза всё ещё были красными, но сухими: бинты пересчитаны, полки протёрты, бетонная крошка убрана. Метла и совок справились с истерикой лучше, чем самые проникновенные слова.
За стеклянной дверью, впервые за две недели, светило солнце — чистое, яркое, издевательски жизнерадостное, будто кто-то решил, что разгромленная клиника, украденный медведь и фамтех с отвёрткой в руке заслуживают хотя бы приличного освещения. Питер любит такие фокусы: город-обманщик в сером бушлате с орденами на груди.
Я сел за стол, положил телефон перед собой и стал ждать. Рано или поздно Клим позвонит. И тогда я пойму: либо он забрал медведя сам и мне предстоит объяснить ему, почему это было смертельно опасно, либо он не забирал — и тогда нам обоим предстоит объяснить Золотарёву, куда делся актив стоимостью в два миллиона.
Оба варианта были паршивыми, но второй паршивее первого на порядок.
Колокольчик звякнул. Первый клиент заглянул в дверь — женщина средних лет с переноской, из которой доносилось недовольное шипение.
Так и начался рабочий день: солнце на стёклах, перфоратор в цеху, Феликс на жёрдочке со своим знанием чужого грязного секрета.
Женщина оказалась хозяйкой престарелого эфирного кота с мочекаменной болезнью. Стандартный случай, десять минут осмотра, рецепт на алхимический литолитик и рекомендация сменить корм. Она расплатилась, поблагодарила и ушла, а следом за ней в дверь заглянул подросток с ящерицей на плече — линька задержалась, чешуя помутнела, ничего страшного.
Я работал на автомате — руки делали привычное, от осмотра до сканирования браслетом, а голова продолжала перемалывать всё тот же вопрос: кто и зачем.
Между клиентами перфоратор в цеху то замолкал, то взрёвывал с новой силой, и при каждом ударе стекло в шкафу с медикаментами отзывалось тонким дребезгом, а Пуховик в подсобке недовольно ворочался в вольере.
Из подсобки донёсся скрипучий каркающий смех с хриплыми обертонами — такой звук издавала бы ржавая калитка, если бы калитки умели веселиться. Он нарастал рывками, перемежаясь щёлканьем клюва и задушенным хрюканьем, и был настолько нечеловеческим и одновременно настолько узнаваемым, что я поставил градусник на стол и пошёл в подсобку.
Феликс хохотал.
Сидел на жёрдочке, запрокинув голову, клюв раскрыт, серебристые кончики маховых перьев подрагивали от конвульсий — поза существа, дождавшегося высшей справедливости.
Оба янтарных глаза горели густым неприкрытым торжеством, как первомайская демонстрация.
— А-ха-ха! — выдавил он между приступами, и голос срывался на визг. — А-ха-ха-ха! Интеллигенция опять ошиблась! Думали на честного пролетария с перфоратором, а это были ваши капиталистические дружки! Эксплуататоры! Хозяева жизни! А-ха-ха!
Я остановился у клетки, скрестив руки на груди.
Феликс давился хохотом, раскачиваясь на жёрдочке, и под особо удачное «а-ха-ха» чуть не свалился — крыло задело прут, перья встопорщились, но он выправился и продолжил смеяться, не утратив ни капли энтузиазма.
Революционеры не падают с жёрдочек. Это было бы идеологически неприемлемо.
— Феликс, — сказал я. — Ты знаешь, кто забрал медведя.
Смех оборвался рывком, будто выдернули вилку из розетки. Феликс выпрямился, сложил крылья и уставился на меня одним глазом — левым, правый закрылся с показной ленцой.
— Мы не сотрудничаем с охранкой, — процедил он скрипучим баритоном. — Доносительство — оружие трусов и мелких буржуа. Революционная совесть не позволяет…
— Революционная совесть только что позволила тебе ржать пять минут подряд. Значит, ты видел. Слышал. И тебе понравилось. Выкладывай.
Клюв щёлкнул — сухо, обиженно. Феликс повернул голову на девяносто градусов и уставился в стену, всем видом демонстрируя, что разговор окончен, и пернатый пролетариат не пойдёт на сделку с совестью ради какого-то медведя буржуазного происхождения.
Я молча ждал, привалившись плечом к стеллажу со скрещёнными руками. Ждать я умел лучше, чем большинство людей, и уж точно лучше, чем любая сова.
Феликс сдался секунд через сорок, и сдался на удивление легко.
— Ладно! — каркнул он, распушив перья от негодования. — Ладно! Но исключительно потому, что тюремщик имеет право знать, какие преступления совершаются на подведомственной ему территории! Это не сотрудничество! Это информирование! Большая р-р-разница!
— Огромная, — кивнул я. — Информируй.
Феликс набрал воздуха в грудь, расправил крылья на всю ширину клетки и заговорил тоном трибуна, зачитывающего обвинительный акт перед народным судом.
— Четвёртый час утра. Мы несли вахту, поскольку режим не позволяет настоящему революционеру спать, когда вокруг царит несправедливость. Звуки: тяжёлый дизельный автомобильный мотор с характерным стуком клапанов. Стук дверей — три штуки. Голоса — трое мужчин. Один — главный, отдавал приказы знакомым хриплым командным голосом. Тот самый верзила с бритой головой, амбал с манерами жандарма, вчера притащивший бедное животное.
Клим, разумеется. Кто же ещё.
— Продолжай, — сказал я ровно.
— Лязг металла. Удар, ещё удар. Скрежет петель. Матерщина — грязная, бессистемная, ни грамма классового самосознания. Скрип колёс по бетону. Тяжёлый. Кряхтение. Один из подручных крикнул: «Тяжелее, чем мой тесть!» — после чего получил рявк от главаря и заткнулся. Далее — мотор, хлопки дверей, отъезд. Всё.
Феликс замолчал и сложил крылья с видом прокурора, завершившего речь. Потом наклонил голову и добавил тише, почти задумчиво:
— Зверь рычал. Когда его везли. Тихо, сквозь зубы. Ему было больно.
В голосе мелькнуло что-то, чего я у Феликса раньше не слышал, — без злорадства и без торжества, что-то похожее на сочувствие, которое сова-революционер спрятал так глубоко под идеологией, что сам, вероятно, не признал бы его существование.
— Спасибо, Феликс, — сказал я.
— Это не «спасибо»! — вскинулся он, и перья снова встопорщились. — Это констатация факта! Мы фиксируем преступления режима! И когда придёт час расплаты…
— Зерна подсыпать?
Пауза. Клюв щёлкнул. Правый глаз, до того закрытый, медленно приоткрылся.
— Подсыпьте, — буркнул Феликс. — Мы голодали ночью. Революционная бдительность требует калорий.
Я насыпал ему полную миску «зерна» — того самого, с сорока процентами животного белка, о чём убеждённый вегетарианец по-прежнему не подозревал, — и вернулся к двери подсобки.
В проёме стоял Алишер с перфоратором на плече и сдвинутым на лоб респиратором, и сквозь бетонную пыль на лице проступало выражение человека, увидевшего говорящую сову и решающего, требует ли это событие комментария. Решил, что не требует.
— Я стену начну долбить, — сказал он, кивнув в сторону цеха. — Перегородку между залами, где проём под дверь. Пыльно будет. Дверь между коридором и подсобкой пока плёнкой завешу, можно?
— Можно, — ответил я.
Алишер кивнул, развернулся и ушёл. Его ботинки прошаркали по коридору, и через минуту перфоратор загрохотал с новой силой, и стена между подсобкой и цехом отозвалась мелкой вибрацией.
Под одной крышей со мной жили говорящая сова, кислотный хищник в мойке, огненная саламандра в тазу и снежный барсёнок с кинетическими фиксаторами, не считая пухлежуя на коврике в приёмной, который облизывал собственный нос с выражением вселенского счастья.
Алишер не задал ни одного вопроса. В Питере и не такое увидишь — город, где по улицам ходят боевые грифоны на поводках и таксисты берут наценку за провоз фамильяров с огненным Ядром. Говорящая сова с политическими убеждениями в этой системе координат была мелочью, не заслуживающей перерыва в работе.
Мне стало смешно — коротко, невесело, потому что смех был единственной альтернативой тому, что закипало внутри.
Итак, Клим, ночь, выломанная дверь и раненый зверь со свежими швами, погруженный в фургон и увезённый в четыре утра, без предупреждения и звонка, потому что Клим из тех, для кого чужой замок — просто задачка на полминуты, а чужое мнение — белый шум.
Я вышел в приёмную, прикрыл за собой дверь в подсобку и достал телефон.
Ярость — плохой советчик. В операционной она убивает точность, в жизни убивает расчёт. За шестьдесят лет я научился делать с яростью то, чему не учат ни в одном университете: замораживать её и работать уже льдом, а не кипятком, потому что лёд точнее попадает в цель.
Набрал номер Клима. Гудки пошли сразу — один, два.
Трубку взяли на третьем.
— Чего тебе, лепила? — голос звучал сыто и самодовольно, с ленцой человека, у которого утро сложилось по плану. На фоне рокотал дизельный гул трассы и приглушённо переговаривались какие-то мужики — Клим явно куда-то ехал. — Дверь починим, не ной. Чек пришлёшь.
— Ты забрал медведя, — произнёс я утвердительно, как диагноз.
— Ну забрал, — Клим хмыкнул. — Наш медведь. Что хотим, то и делаем. Или ты думал, он твой?
— Ему нельзя двигаться. Я сказал — послезавтра. Фасция на девяноста одном проценте, швы свежие, любая нагрузка…
— Слышь, лепила, — перебил Клим, и голос стал жёстче, потерял ленцу, — у него полуфинал вечером. Бронзовая Лига, ставки сделаны, контракт подписан. Наши гильдейские фамтехи его уже колют стимуляторами. Медведь на лапах, ходит, рычит, морду корчит — красавец. А ты свою пайку отработал, руками молодец, латай дальше кошечек. Каждому своё.
Стимуляторы и корпоративные фамтехи. Полуфинал сегодня вечером.
Мой желудок сжался, и фантомная язва была ни при чём — он сжался от старой знакомой злости, выдержанной, как коньяк, которому сорок лет.
В прошлой жизни я видел это тысячи раз. Конвейер: зверя ломают на Арене, штопают стимуляторами, выставляют снова, зверь ломается окончательно, и его списывают, а на его место выкатывают следующего. Бухгалтерия и спонсоры довольны, тренеры получают бонус, а фамтех стоит в углу и молчит, потому что контракт, карьера, «наш медведь, что хотим, то и делаем».
— Я тебя предупреждал, — произнёс я тихо и ровно, той самой интонацией, от которой в прежней клинике ординаторы вжимали головы в плечи. — Фасция на девяноста одном проценте. Мои швы крепкие, это я гарантирую. Зверь не рассыплется от укола стимулятора. Но на Арене, под нагрузкой, на пятом уровне Ядра, при первом же серьёзном ударе в корпус — контур не выдержит. Фасция порвётся там, где я латал. И тогда Ядро хлынет потоком. Ты получишь фонтан эфирной крови на глазах у камер, у зрителей и у спонсоров Лиги. Красивый полуфинал, Клим. Золотарёв будет в восторге.
На том конце повисла короткая пауза, в полтора гудка мотора.
— Не твоя забота, — выдавил Клим, и в голосе лязгнуло железо. — Ты лепила, а не тренер. Своё получишь, сиди ровно.
Связь оборвалась — пошли короткие равнодушные гудки.
Я опустил телефон и посмотрел на экран. Время — десять сорок две. Полуфинал Бронзовой Лиги обычно начинается в семь или восемь вечера, предварительные бои с пяти.
Восемь, максимум — девять часов. И медведь, нашпигованный стимуляторами, с моими швами на фасции, выйдет на Арену и получит первый удар.
Мои швы выдержат. Но фасция вокруг них — живая ткань, которая восстанавливается по своему биологическому графику, а не по приказу хозяина. Девяносто один процент — это ещё не сто. Девять процентов тонкого ослабленного зазора, и стимуляторы разгоняют метаболизм до предела, закачивают в Ядро энергию — зверь встаёт на лапы и рычит, но давление на фасцию при этом вырастает вдвое.
Это как заклеить трещину в плотине скотчем и пустить воду на полную.
Стимуляторы зверя не убьют. Убьёт его удар на Арене, когда вся эта накачанная энергия рванёт наружу через ослабленный контур, и фасция лопнет, и Ядро хлынет, и двухсоткилограммовый шипохвостый медведь рухнет посреди ринга в луже собственной эфирной крови.
А Клим будет стоять у бортика и смотреть.
Я положил телефон на стол. Экран погас. Ладони были сухими, пальцы не дрожали — ярость давно превратилась в лёд и лежала внутри тяжёлым неподвижным грузом.
Ты сам ко мне приползёшь, Клим. Когда на Арене случится то, о чём я тебя предупредил, ты сядешь в свой фургон, нарушишь все правила дорожного движения и приедешь ко мне, потому что гильдейские фамтехи, умеющие только колоть стимуляторы и заполнять отчёты, не справятся с тем, что увидят. А я буду здесь и буду готов.
Потому что зверь в этой схеме не виноват никогда.
Ксюша подняла голову от карточек и посмотрела на меня. Она чувствовала настроение лучше любого эмпата — без всякого Ядра, по обычной человеческой интуиции, и сейчас её глаза за очками спрашивали то, что она боялась произнести вслух.
— Мишка жив, — сказал я, садясь за стол. — Его забрали хозяева. Ночью.
Ксюша моргнула. Облегчение промелькнуло на лице и тут же сменилось ярким стремительным возмущением, как все Ксюшины эмоции.
— Но зачем дверь ломать?! — выпалила она, и голос взлетел на пол-октавы. — Они что, не могли открытия дождаться?! Позвонить?! Написать сообщение?! Кто так делает вообще?! Это же… это же вандализм!
— Это Клим, — ответил я. — Он так показывает, кто тут хозяин. Мол, моё — беру когда хочу, а ты тут обслуга, знай своё место. Дурак.
Ксюша открыла рот, явно готовясь выдать тираду о правах животных, о беспределе, о порче имущества и о том, что надо вызвать полицию, но я покачал головой.
— Ксюша. Тут всё сложнее, чем кажется. Медведь — собственность их Гильдии, формально они в своём праве. Дверь я включу в счёт. А сейчас у нас клиенты, и я прошу тебя сосредоточиться. Ладно? — попросил я.
Она сглотнула, очки съехали, и тут же поправила их привычным жестом, оставив на стекле отпечаток большого пальца.
— Ладно, — сказала Ксюша. — Но это всё равно свинство!
— Полное, — согласился я. — Работаем.
***
День тянулся, как жвачка на подошве. Клиенты шли потоком — сарафанное радио Зинаиды Павловны и Машиной мамы продолжало набирать обороты, и к обеду в приёмной образовалась очередь из четырёх человек.
Парень в кожанке принёс огненного хорька с подпалённым хвостом — тот увлёкся и поджёг себя во сне. Стандартный случай для пиротехнических видов: мазь и компресс, плюс курс витаминов на дом. Три тысячи.
Пожилой мужчина с морской свинкой, у которой потускнело свечение Ядра. Авитаминоз, назначил диету и ультрафиолет. Две тысячи.
Серьёзная девочка лет двенадцати в школьной форме, с коробкой на коленях. В коробке сидел крошечный светлячок-мерцалка с погасшим левым сегментом. Перегоревший канал, десять минут работы микрозажимом, и мерцалка снова засветилась. Девочка расплылась в улыбке, от которой стало легче даже мне. Тысяча рублей. Мелочь, но тысяча мелочей — это уже не мелочь.
И всё это под аккомпанемент перфоратора.
Алишер за стеной крушил перегородку между залами, и каждый удар отдавался в стенах клиники мелкой дрожью — флаконы на полках подпрыгивали, а Пуховик в подсобке жалобно пищал. Бетонная пыль пробивалась из-под плёнки, которой Алишер завесил дверной проём, и оседала на всех поверхностях тонким серым налётом.
— Что у вас тут, ремонт? — спросил парень с хорьком, оглядывая стены.
— Расширяемся, — ответил я, промывая ожог на хвосте его пета.
Перфоратор взревел с удвоенной силой, и со стеллажа посыпалась штукатурка, отчего пухлежуй на коврике подпрыгнул и шарахнулся под кушетку.
— ДА ЗДРАВСТВУЕТ РАЗРУШЕНИЕ СТАРОГО МИРА! — проорал Феликс из подсобки, воодушевлённый звуками сноса.
— Это кто? — парень вытаращил глаза.
— Радио, — невозмутимо пояснила Ксюша, заполняя карточку. — Политическая станция. Михаил Алексеевич, тут в графе «особые отметки» что писать?
— «Самоподжог во сне, рецидивирующий». Ксюша, антисептик с третьей полки.
Ксюша потянулась к полке, задела локтем подставку с ручками, подставка полетела на пол, ручки рассыпались веером, и одна закатилась под стеллаж.
— Ой, — сказала Ксюша.
Перфоратор замолчал на полминуты — Алишер менял бур. В наступившей тишине было слышно, как Феликс в подсобке доедает «зерно», хрустя гранулами с сорока процентами животного белка и полной уверенностью в собственном вегетарианстве.
Потом перфоратор зарычал снова, стена содрогнулась, и очередной флакон на полке подпрыгнул, описал полукруг и упал. Ксюша поймала его в воздухе — единственная вещь в этой клинике, в ловле которой она была безупречна: падающие флаконы с лекарствами. Гравитация ронять их помогала, но Ксюша перехватывала на лету рефлексом, выработанным за дни ежеминутной борьбы с собственной неуклюжестью.
К трём часам дня я принял одиннадцать пациентов. Кассу пополнил на восемнадцать тысяч.
Алишер разнёс перегородку, вынес три тачки строительного мусора и начал готовить проём под новую стальную дверную коробку.
Пуховик адаптировался к грохоту и перестал пищать. Искорка проспала весь день, не проснувшись даже от удара кувалды в несущую стену. Шипучка плюнула в мойку дважды — Ксюша оба раза нейтрализовала щелочным спреем самостоятельно, за что получила от меня кивок одобрения и расцвела, как саламандра в тёплой воде.
Под этот аккомпанемент грохота и пыли жизнь клиники шла своим ходом, как идёт кровь по сосудам — привычным безостановочным ритмом, и снаружи всё выглядело нормально.
А внутри меня тикал счётчик: семь часов до полуфинала, и к обеду останется четыре.
Медведь с моими швами, накачанный стимуляторами, выйдет на Арену Бронзовой Лиги и встанет против соперника, чей тренер наверняка выбрал стратегию ударов в корпус — стандартную против панцирных видов. Удар в панцирь, ещё удар, и на третьем или четвёртом костяные пластины прогнутся в том месте, где вчера я накладывал эфирный пластырь, и давление передастся на фасцию, и девять процентов зазора превратятся в разрыв.
Я знал это так же точно, как знал состав литиевого нейтрализатора и дозировку седативного для крупных видов. Это не было предчувствием, это была математика — простая безжалостная арифметика нагрузок и допусков, усвоенная за десятилетия работы в мире, где зверей гоняли до смерти и удивлялись, почему они умирают.
К шести вечера последний клиент ушёл.
Алишер собрал инструменты в ящик, подмёл за собой крупный мусор и заглянул в приёмную.
— На сегодня всё, — сказал он. — Проём готов. Завтра раму поставлю, к обеду дверь будет. Зверям вашим шумно было, извиняюсь. Завтра потише будет, штукатурка — это не перфоратор.
— Спасибо, Алишер. До завтра.
Он кивнул и вышел. Фургон за окном чихнул мотором, развернулся и уехал, оставив на тротуаре пыльный след.
Клиника опустела. После десяти часов перфоратора в ушах звенело по-концертному, и тишина оседала на барабанные перепонки плотным ватным слоем.
На улице заморосило, и серый питерский вечер лёг на район привычным одеялом: зажглись фонари, и тротуары заблестели от мелкого бисера капель, расползавшихся по стеклянной двери клиники.
Ксюша мыла пол. Швабра ходила по линолеуму мерными движениями, бледно-серая вода стекала в ведро, и Ксюша тихонько мурлыкала себе под нос мелодичную невнятицу, похожую на колыбельную для существ, способных проплавить чугунную сковородку.
Я стоял у шкафа с препаратами и проводил вечернюю инвентаризацию. Литиевый нейтрализатор — три флакона, полные. Седативное для крупных видов — три ампулы, и ещё две израсходованы на медведя вчера. Микрозажимы, скальпель, расширитель — в футляре, стерильны. Эфирный пластырь — восемь штук. Шовный материал — две катушки.
Инвентаризация и рутина. Те вещи, за которые держится рассудок, когда всё остальное выходит из-под контроля.
За стеной, в разгромленном цеху, где утром был медведь, а теперь стоял голый бетон с проломом в перегородке, капля за каплей падала вода из ржавой трубы — мерно, с интервалом ровно в секунду, как метроном.
Семь вечера — полуфинал начался или вот-вот начнётся. Медведь стоит в клетке на Арене, накачанный стимуляторами, фасция натянута, как барабанная кожа, и швы мои держат, но вокруг них — девять процентов ослабленной воспалённой ткани, на которую каждый грамм стимулятора давит изнутри в такт метроному из ржавой трубы за стеной.
Ксюша домыла пол, выжала тряпку, вылила воду и подошла ко мне.
— Михаил Алексеевич, — сказала она, и голос был осторожным, таким, каким разговаривают с людьми, о которых волнуются. — Вы сегодня ничего не ели. Может, чаю? Я тут бублики принесла, с маком, мягкие…
— Спасибо, Ксюша. Иди домой. Завтра в восемь приходи, как всегда, — сказал я.
Она помедлила. Посмотрела на меня, на шкаф с препаратами, на мои руки — они были спокойны, и Ксюша, вероятно, решила, что раз руки не дрожат, значит, всё в порядке.
— Я ещё немного поработаю. Не все карточки заполнила, Михаил Алексеевич.
— Хорошо, тогда сама закроешь клинику. Договорились?
— Да, — слегка улыбнулась она.
Я закрыл шкаф на ключ, проверил замок и потянулся к куртке на вешалке.
И в этот момент на улице взвизгнули тормоза. Машина встала прямо у крыльца — свет фар ударил в стеклянную дверь и залил приёмную белым слепящим светом.
Хлопнула дверца, и я услышал тяжёлые спотыкающиеся шаги — кто-то бежал ко входу.
Стеклянная дверь распахнулась с такой силой, что колокольчик оторвался и улетел в угол, звеня по линолеуму. Петля, которую я подкручивал утром, снова выскочила из паза, и дверь ударилась о стену.
На пороге стоял Клим.
Я узнал его не сразу. Бритый затылок и чёрная куртка — те же, что утром, но всё остальное переменилось. Серое перекошенное лицо с расширенными зрачками выдавало человека, увидевшего что-то, к чему жизнь его не готовила. Рваное хриплое дыхание шло со свистом, будто Клим бежал не от машины до двери, а от машины до горизонта. И руки, способные согнуть арматуру, теперь тряслись.
И на куртке, на правом рукаве и по всей груди — свежая густая кровь с эфирным отливом, много крови.
Спесь, самодовольство и ленивая наглость утреннего разговора — всё слетело, как пыль с мебели, одним выдохом. Куда-то делись и правая рука Золотарёва, и амбал с манерами жандарма, а на их месте остался человек, дошедший до края.
Клим упёрся рукой в косяк. Грудная клетка ходила ходуном. Глаза нашли меня, вцепились, как клещи, и в них было то, чего я меньше всего ожидал увидеть.
Настоящий животный страх — такой приходит, когда понимаешь: всё пошло не так, и исправить некому.
Клим открыл рот, сглотнул, и хриплый ломаный голос его не имел ни единой ноты прежнего хамства.
— Лепила… — выдавил Клим. Язык не слушался. — Док. Спаси его.
Глава 9
Три слова. Из человека, который утром цедил «не твоя забота» голосом хозяина жизни, эти три слова вышли так, будто их выдирали клещами. Клим стоял на пороге, упершись ладонью в косяк, грудная клетка тяжело раскачивалась, и дыхание рвалось хриплыми толчками.
Я смотрел на него молча, несколько секунд, и в эти секунды во мне не было ни злорадства, хотя имел право, ни торжества. Я же предупреждал — эта фраза осталась непроизнесённой, но Клим её прочитал в моих глазах, в паузе, и вздрогнул, будто его ударили.
Позади него, за распахнутой дверью, стоял фургон с включёнными фарами. Дизельный мотор тарахтел на холостых, в салоне шевелились крупные суетливые тени. Один матерился сквозь зубы. Другой скулил тонко, по-собачьи, и я не сразу сообразил, что скулит взрослый мужик.
Эх, молодёжь. Ничего не знают, торопятся, ломают дрова. А потом бегут к «лепиле» и просят чуда.
Чудо им будет, но сначала придётся поработать.
Я повернулся к Ксюше. Она стояла у стеллажа со шваброй в руке и смотрела на Клима, на кровь на его куртке, на свет фар за стеклом, и глаза за очками расширились до размера чайных блюдец, рот приоткрылся, а швабра медленно кренилась набок, грозясь упасть.
— Ксюша, — спокойно сказал я, тоном, каким диктуют список покупок. — Готовь двойную дозу транквилизатора и эфирный стабилизатор. Верхняя полка, оранжевая маркировка — седативное. Синяя — стабилизатор. Духовую трубку из ящика под столом. Пациент вернулся.
Голос подействовал. Ксюша моргнула, рот закрылся, швабра упала и грохнулась о пол, Клим на пороге дёрнулся, но я не обратил внимания, и через секунду Ксюша уже стояла у шкафа, доставая ампулы.
Руки тряслись, но она работала. Включился тот самый операционный режим, когда неуклюжесть отступает и остаётся только функция.
— Заноси, — бросил я Климу.
Клим обернулся к фургону и махнул рукой. Задние двери распахнулись, из кузова посыпались люди — шестеро здоровых, в тёмных куртках, и физиономии у всех были одинаково серые. Один прижимал к боку левую руку, и сквозь пальцы сочилось тёмное; следом ковылял хромой; за ними плёлся самый молодой, смотревший перед собой невидящими глазами, и губы у него дрожали.
Они вытащили из кузова ту самую транспортную клетку, усиленную, на колёсиках, с навесными замками по углам, накрытую тяжёлым тёмным брезентом, мокрым от дождя и от чего-то ещё, отчего ткань лоснилась в свете фонарей.
Клетка ходила ходуном. Колёсики скрежетали по мокрому асфальту, шестеро мужиков, каждый под сотню весом, упирались в стальные прутья и с трудом удерживали конструкцию от заваливания набок. Из-под брезента доносился глухой утробный рёв, от которого у меня в груди загудело.
— Осторожнее! — рявкнул Клим. — Не переворачивайте! Колёса держите! Аккуратнее, вашу мать!
Они вкатили клетку через дверной проём, ободрав штукатурку с обоих косяков. Колёсики въехали на линолеум и оставили мокрые грязные полосы. Клетка встала посреди приёмной, и пол заскрипел под весом.
Пухлежуй, лежавший на коврике у стойки, взвизгнул и пулей нырнул под кушетку. Из подсобки донеслось возмущённое уханье Феликса — революционер проснулся и выражал протест.
Я подошёл к клетке — шесть пар глаз уставились на меня, и бугаи расступились перед врачом рефлекторно, как в приёмном покое, потому что человек в белом халате в такие минуты становится главным. Ухватил край брезента и рванул на себя.
Ткань слетела, и свет потолочной лампы упал на двухсоткилограммового шипохвостого боевого медведя — того самого, чью фасцию я штопал на коленях в этой клетке вчера вечером, чей пульс я выводил из красной зоны, лёжа на животе на стальном поддоне.
Зверь бился о прутья, и каждый удар отдавался лязгом, от которого дребезжали стёкла в шкафу. Налитые кровью глаза с лопнувшими капиллярами были безумными. Пасть конвульсивно дёргалась, пена лезла сквозь клыки и свисала хлопьями.
Панцирь на спине топорщился — костяные пластины приподнялись, и из-под пробоин у правой лопатки и в пояснице сочилась тёмная эфирная кровь. Мои пластыри сорваны. Швы держались, но вокруг них фасция набухла и потемнела.
«…БОЛЬНО!!! ВЕЗДЕ БОЛЬНО!!! ПОЧЕМУ ОПЯТЬ!!! ОТПУСТИТЕ!!!»
Голос в эмпатии ударил так, что я стиснул зубы. Боль и слепой ужас разом, спрессованные в крик, от которого хотелось зажать уши, но уши были ни при чём, потому что крик шёл изнутри, через Ядро, через связь, недоступную ни одному прибору.
— Ксюша, — позвал я, не оборачиваясь. — Трубка!
Она подала полуметровую духовую трубку из полированного алюминия с прицельной меткой на конце. Я зарядил первый дротик — оранжевая ампула, тяжёлое седативное.
Прицелился в мягкие ткани шеи, под левой челюстью.
Выдох — свист — и дротик вошёл точно.
Медведь дёрнулся, мотнул головой, и пустая ампула звякнула о прутья. Рёв стал громче и злее — зверь ощутил укол и воспринял его как ещё одну атаку. Лапа высунулась из-за прутьев и полоснула воздух в полуметре от моего лица. Когти свистнули.
Один из бугаёв отшатнулся к стене. Молодой, с дрожащими губами.
Я зарядил второй дротик. Стрелять нужно было в другую точку — тот же препарат в ту же мышцу даст меньший эффект. Сместил прицел на три сантиметра правее, к трапециевидной мышце загривка.
Снова выдох, свист и попадание. Медведь ревнул, крутанулся в клетке — двести килограммов на развороте, клетка подпрыгнула и грохнулась, колёсики завизжали по линолеуму.
Третий выстрел лёг туда же. Рёв стал глуше, движения замедлились и сменили ритм: вместо бешеных ударов о прутья пошло тяжёлое маятниковое раскачивание зверя, борющегося со сном.
— Ещё один? — тихо спросила Ксюша за моей спиной.
— Подождём.
Я отсчитывал секунды. Десять, двадцать, тридцать.
Передние лапы подогнулись. Тело качнулось вперёд, грузно, всей массой, и медведь осел на поддон — медленно, словно нехотя, цепляясь за остатки сознания. Голова опустилась, глаза закатились, и рёв перешёл в хрип, а хрип — в тяжёлое натужное сопение.
«…больно… тише… темно… спать…»
Голос в эмпатии угасал. Боль оставалась глухим фоном, но сознание уплыло в наркозную темноту.
Стало тихо. Я опустил трубку и направил браслет на клетку.
[Пульс: 42 уд/мин. Дыхание: 7/мин. Глубина наркоза: 3/5. Ядро: нестабильное, пульсация аритмичная. Фасция: целостность 84%. Швы: на месте, без расхождений. Стимуляторы в крови: концентрация — высокая.]
Восемьдесят четыре процента. Было девяносто один. Семь процентов просело за сутки — стимуляторы и стресс добивали фасцию, как кислота доедала линолеум под Шипучкой. Но мои швы пока выдерживали нагрузку.
Я свернул голограмму и развернулся к Климу.
Тот сидел на стуле у стены. Когда успел сесть — я не заметил. Руки свисали между колен, с пальцев капала эфирная кровь, мелкие капли падали на линолеум и расплывались тёмными кляксами.
Бугаи молча стояли вдоль стен. Безымянный с шеей бультерьера прижимал к боку окровавленную руку и морщился. Молодой тяжело дышал, и лицо у него было таким зелёным, что я мысленно прикинул расстояние до ведра — на случай, если его вырвет.
— Золотарёв в курсе, что вы натворили? — спросил я.
Клим поднял голову. В глазах плескался настоящий ужас, от такого обычно люди стареют за ночь.
— Нет! — выдохнул он, и голос сорвался на хрип. — Нет, Док, ты не понимаешь. Босс приказал забрать медведя утром. Готовить к бою, полуфинал, всё как я тебе говорил. Мы забрали, привезли на базу. Гильдейские фамтехи вкололи ему стимулятор, подняли на лапы. Медведь встал, ходит, рычит. Всё путём, думали. Начали разминку, там у нас молодой тренер, талантливый пацан, двадцать три года, перспективный. Завёл зверя в тренировочный загон.
Клим сглотнул, кадык дёрнулся.
— А медведь… слетел с катушек, — продолжил он. — В секунду. Стоял нормально — и рванул. Тренера по стенке размазал, загон разнёс, троих моих покалечил, пока мы его обратно в клетку запихивали. Тренер в реанимации, у него повреждены рёбра и рука, и врачи говорят — повезло, что живой.
Он замолчал. Потёр лицо ладонью, размазав по щеке бурую полосу — смесь эфирной крови и грязи.
— Я не мог его в аккредитованную фам-клинику везти, — заговорил он снова, и голос стал тише, глуше, словно у человека, объясняющего то, что объяснять стыдно. — Там всё идёт через базу Синдиката. Каждый осмотр, каждый укол — в отчёт. Золотарёв увидит мгновенно. Увидит, что зверь сломан, что полуфинал сорван, что мы из-за спешки угробили актив за два миллиона. Нам всем крышка, Док. Всем. Мне первому.
Он посмотрел на меня снизу вверх, и в этом взгляде впервые за всё наше знакомство мелькнула просьба — без приказного нажима, без угрозы, без наглого «ты обслуга, делай что скажут». Просьба человека, загнавшего себя в угол.
— Лепила… Док, спасай. Пожалуйста, — произнёс он наконец.
«Пожалуйста» от Клима — слово, ютившееся в его лексиконе где-то между «извините» и «я был неправ», в отделе редких пыльных экспонатов, до которых добираются, лишь когда остальное не помогает.
Я молчал, рассматривая по очереди Клима, бугаёв вдоль стен, медведя в клетке и тёмные капли эфирной крови на моём чистом полу — том самом полу, который Ксюша мыла полчаса назад.
Потом подвинул второй стул, сел напротив Клима и заговорил негромко, спокойно, тем голосом, каким разговаривают с людьми, только что сунувшими руку в работающую мясорубку, — по существу, мимо злости и морализаторства.
— Слушай внимательно. Медведь жив. Мои швы на фасции держат. Зверь сорвался по другой причине, бешенство тут ни при чём, тренер тоже. Он сорвался потому, что вы его вчера забрали через сутки после тяжёлой операции, накачали стимуляторами и поставили в загон. Ядро после хирургии нестабильно. Фасция восстанавливается, эфирные каналы воспалены, нервные узлы на пределе. Стимуляторы разогнали энергию, давление на фасцию выросло вдвое, боль ударила по нервным узлам. Зверю стало так больно, что у него отключилось всё, кроме инстинкта. А инстинкт говорит одно: бей, пока не перестанет болеть. Зверь не бешеный — ему было невыносимо больно, и он не мог это остановить.
Клим слушал с каменным серым лицом, на скулах у него ходили желваки.
— А как именно я это буду лечить, — продолжил я, — рассказывать тебе не стану. Это не твоя область. Надо уметь доверять фамтеху. Понял?
Клим медленно тяжело кивнул в ответ.
— Теперь условия, — сказал я и откинулся на спинку стула.
Клим поднял глаза. В них мелькнула настороженность — рефлекс торгаша, учуявшего подвох.
— Первое. Дверь, которую вы выломали ночью, чинишь за свой счёт. Новый короб, стальная рама, нормальные анкера. Мой строитель скажет, сколько стоит, ты платишь, и без торга.
— Сделаем, — буркнул Клим.
— Второе. Люди Золотарёва больше не появляются у моего Пет-пункта — пусть забудут дорогу к этой двери. Мои клиенты — бабушки с кошками и дети с ящерицами, их не нужно пугать чёрными куртками и рожами, от которых молоко скисает.
Клим дёрнул щекой, но промолчал.
— Третье, — я наклонился вперёд, и голос мой стал на полтона ниже, и Клим, видимо, что-то уловил, потому что плечи его напряглись. — Ты сам убеждаешь Золотарёва не выставлять медведя на бой, пока я не скажу, что зверь восстановился. Полностью. Придумай любую отмазку — травма на тренировке, отравление кормом, карантин, порча от сглаза, мне всё равно. Но медведь не выходит на Арену, пока я не дам добро. Это ясно?
Клим смотрел на меня молча, и я видел, как за его глазами начинается расчёт: с одной стороны — подчиниться пацану в белом халате, с другой — вернуться к Золотарёву с мёртвым медведем. Расчёт был прост, и ответ очевиден.
— Ясно, — выдавил он.
— Повтори.
Клим скрипнул зубами. Повторять для него было хуже, чем подписать капитуляцию: повторение превращало устную договорённость в обязательство, и это обязательство ложилось на него хомутом.
— Дверь чиним, — процедил он. — Людей убираю. Медведя на бой не ставлю, пока ты не скажешь. Всё?
— Всё, — кивнул я. — А теперь забирай своих и уезжай. Мне работать надо. Утром позвоню, скажу, как зверь. Клетку оставляй.
Клим поднялся тяжело, как старик, хотя ему было от силы тридцать пять.
— Он выживет? — спросил Клим, и вопрос прозвучал тихо, почти по-человечески.
— Выживет, — ответил я. — Если ты больше не будешь лезть в мою работу.
Клим кивнул. Повернулся к бугаям, махнул рукой, и они потянулись к выходу молча, понуро. Безымянный всё ещё держал руку, молодой шёл на автопилоте, остальные смотрели в пол.
На пороге Клим обернулся.
— Док, — сказал он, и я поднял взгляд.
Клим открыл рот, закрыл. Потом махнул рукой коротко и нервно, как отмахиваются от мысли, которую не хватает духу произнести, и вышел. Стеклянная дверь закрылась. Фургон за окном тарахтел мотором, но так и не уехал.
Ксюша стояла у стеллажа, прижимая к груди пустую коробку из-под ампул, и смотрела на меня. Глаза за очками блестели, и в них смешивалось столько всего, что на полноценное выражение лица ресурсов не хватило, и получилось что-то среднее между улыбкой и гримасой.
— Михаил Алексеевич, — прошептала она. — Вы только что отчитали бандита, как двоечника на экзамене.
— Я фамтех, Ксюша, — ответил я и повернулся к клетке. — Мы лечим зверей. Иногда вместе с их хозяевами.
Медведь спал тяжёлым рваным дыханием, на мониторе браслета держался стабильный пульс, швы оставались на месте — а до утра предстояло ещё много работы.
— Ксюша, — сказал я, закатывая рукава халата. — Поставь чайник. И никуда уже не уходи. Мне понадобится ассистент.
Она кивнула, поставила коробку на полку и пошла к чайнику; по дороге задела локтем стеллаж, отчего банка с ватными тампонами покачнулась на краю.
Банка не упала, на этот раз обошлось.
Чай остывал на столе — ни я, ни Ксюша до него не дотронулись.
Медведь лежал в клетке под наркозом, и времени у нас было минут тридцать, может сорок, до того момента, когда стимуляторы в крови прожгут седативное и зверь начнёт просыпаться. Такая доза транквилизатора против разогнанного метаболизма работала как плотина из песка против паводка — держала недолго.
Я навёл браслет повторно и развернул голограмму — максимум, что умел мой браслет. Трёхмерная модель Ядра выросла перед лицом, мерцая и подёргиваясь от помех, и картина, открывшаяся мне, была хуже, чем я предполагал.
Ядро пульсировало аритмично, дёргалось, как сердце в предынфарктном состоянии. Стимуляторы загнали в него столько энергии, что контур раздулся, и стенки фасции — обозначенные на голограмме восемьдесят четыре процента — натянулись до предела. Мои швы держали, но вокруг них ткань воспалилась и потемнела, набухла жидкостью, как губка.
Если ничего не делать, через час-полтора энергия внутри контура достигнет критической массы. Стимуляторы продолжат работать, накачивая Ядро, как насос качает шину, и шину разорвёт — причём вокруг швов, по ослабленной ткани, и тогда вся моя вчерашняя работа не будет стоить ломаного гроша.
Нужно было стравить давление: убрать лишнюю энергию из контура, погасить стимуляторы изнутри, вернуть Ядро в нормальный ритм. Единственная процедура, способная это сделать, в нынешнем времени даже не теоретизирована — прямая инъекция алхимического стабилизатора в центр Ядра.
Эту методику разработают через двенадцать лет. Диссертация доктора Ли из Шанхайского института эфирной медицины, триста страниц теории и сорок страниц практических протоколов.
Я читал её дважды, а потом применял на практике лет пятнадцать, и за эти годы потерял троих пациентов из ста двадцати. Процедура работала, но требовала ювелирной точности, выдержки и полного понимания всех рисков.
Главный из них — если игла сместится на миллиметр от центра Ядра и заденет активный канал, энергия хлынет по игле наружу выбросом и вспышкой, и в лучшем случае это ожог третьей степени обеим рукам, в худшем — взрыв с эфирной волной, после которого от приёмной моего Пет-пункта останутся воспоминания и дыра в земле.
Время поджимало, и я обернулся к ассистентке. Ксюша стояла рядом, бледная, с подносом инструментов, и ждала. Операционная Ксюша — та самая, у которой выключались котики, таро и ретроградный эфир, а включалась функция. Руки на подносе лежали ровно, пальцы не дрожали.
— Ксюша, слушай внимательно, — сказал я. — Мне нужно ввести стабилизатор прямо в центр Ядра. Это единственный способ сбросить давление.
Она кивнула, пока не понимая масштаб.
— Когда я буду вводить иглу, Ядро начнёт выбрасывать статику. Мелкие разряды, эфирные искры. Если их не отводить, они будут бить по игле, и я не смогу удержать точность. Мне нужен живой контур — человек, держащий руки над Ядром голыми ладонями, перчатки не годятся, латекс не проводит эфир. Живая кожа абсорбирует статику, гасит её, даёт мне чистое рабочее поле.
Ксюша моргнула. Очки съехали на миллиметр.
— То есть… я держу руки прямо над штукой, которая может взорваться? — переспросила она.
— Да.
Пауза вышла короткая, секунды в три. Но в эти три секунды Ксюша Мельникова, девушка в халате на два размера больше, с брелоками-котиками на сумке и верой в ретроградный эфир, приняла решение, на которое у иного фамтеха с дипломом и стажем ушла бы вся жизнь.
— Хорошо, — сказала она. — Показывайте куда ставить руки.
Она согласилась сразу, безо всякого торга и попыток выяснить степень риска.
В ситуациях, где речь шла о жизни зверя, эта девушка превращалась в кого-то, чей потенциал я только начинал понимать.
Я открутил боковую панель клетки, откинул стенку. Медведь лежал на боку, рёбра мерно поднимались. Запах густой, тяжёлый, с примесью эфира, стимуляторов и пота.
Набрал стабилизатор в длинный шприц. Игла специальная, полая, из эфирной стали с изоляционным покрытием на первые два сантиметра, дальше шёл голый проводящий металл. Точка входа располагалась между третьим и четвёртым грудным позвонком, там, где фасция тоньше всего и Ядро ближе к поверхности.
Я лёг на живот рядом с медведем — повторение вчерашней позы со всеми её узнаваемыми деталями: тот поддон, потолок в сорока сантиметрах от лица, густой запах шерсти и пота. Дежавю, от которого хотелось выругаться.
— Ксюша, ложись напротив. Руки сюда, над правой лопаткой. Ладонями вниз, пальцы расставлены, десять сантиметров от кожи. Не касайся шерсти. Не двигайся, пока не скажу.
Она легла. Мы устроились по обе стороны от двухсоткилограммового медведя, лицом друг к другу, и между нами пульсировало Ядро — тёмное пятно под кожей, мерцающее сквозь шерсть синеватыми сполохами.
Ксюшины руки зависли над лопаткой. Бледные тонкие пальцы, и в свете лампы я видел, как по ним побежали мурашки — первые искры статики уже потянулись к живой коже, находя путь наименьшего сопротивления.
— Терпи, — сказал я. — Сейчас будет покалывать, главное — не двигайся.
Она кивнула, и очки запотели от её дыхания, рот сжался в тонкую линию, и я ввёл иглу.
Первые два сантиметра игла прошла через изоляционный слой и тёплую мышечную ткань, сопротивление было минимальное, она шла мягко. На третьем сантиметре под кончик легла фасция — я ощутил характерное уплотнение, скольжение по эластичной мембране, и пальцы нашли ту точку, где ткань была тоньше, мягче, в зазоре между моими вчерашними стежками.
Проколол фасцию, и игла вошла внутрь контура.
Ядро дрогнуло. Я почувствовал это через иглу — горячий электрический толчок, как если бы воткнул отвёртку в розетку. Пальцы обожгло. Голограмма браслета вспыхнула красным, по контуру пробежала рябь, и из раны вокруг иглы выплеснулась маленькая яркая синяя искра — пошла статика.
Ксюшины руки над лопаткой засветились. Тонкие голубые разряды потянулись от шерсти медведя к её ладоням крошечными беззвучными молниями, ползущими по пальцам и угасающими на коже. Ксюша втянула воздух сквозь зубы — разряды покалывали и жгли, я знал это по опыту, — но не сдвинулась ни на миллиметр.
Рабочее поле чистое. Статика уходит в живой контур, игла стабильна. Я довёл кончик до центра Ядра, ощутил его через сталь — пульсирующий горячий плотный сгусток, бьющийся в собственном ритме. Энергия давила на иглу изнутри, пытаясь вытолкнуть, и рука гудела от вибрации.
Медленно, на выдохе, я начал вводить стабилизатор.
Мутно-серебристая жидкость потекла внутрь. На голограмме браслета центр Ядра вспыхнул белым — стабилизатор вступил в контакт с перегретой энергией и начал гасить её, связывать, превращать хаотичные всплески в ровный поток.
Ядро дёрнулось мощно, всем контуром, медведь во сне рыкнул, лапы дрогнули, пальцы мои стиснули шприц до побелевших костяшек, потому что если игла сместится сейчас, на пике реакции, — конец.
Из раны полыхнула яркая белая ослепительная вспышка, и Ксюша вскрикнула.
Я зажмурился рефлекторно, а когда открыл глаза, вспышка уже гасла, и контур Ядра на голограмме перетекал по спектру в обратную сторону — от багрового через оранжевый и жёлтый к зелёному.
Пульсация выровнялась медленно, маятником, находящим свой ритм. Давление внутри контура падало — стабилизатор делал своё дело, связывая избыточную энергию, нейтрализуя стимуляторы, возвращая Ядро в нормальный режим.
Я вытащил иглу, наложил эфирный пластырь на прокол. Подержал пальцем секунд пять и наконец выдохнул — пластырь прижился, засветился мягким голубым.
Ксюша убрала руки. На ладонях остались красные точки от ожогов — мелкие, рассыпанные по коже. Она посмотрела на них, перевела взгляд на меня, и в глазах за запотевшими очками было выражение человека, пережившего что-то настолько интересное, что слов в словаре не нашлось.
— Молодец, — сказал я. — Обработай ожоги пантенолом. В аптечке, нижняя полка.
— Оно… получилось? — спросила она хрипло.
Я навёл браслет на медведя и развернул отчёт.
[Ядро: стабилизация в процессе. Пульсация: ровная. Давление контура: норма. Фасция: целостность 84%, без ухудшения. Стимуляторы: концентрация — падает.]
— Получилось, — подтвердил я и выбрался из клетки.
При подъёме спина хрустнула, в коленях отозвалась жалоба усталости, а догорающий адреналин ещё подрагивал в руках мелкой дрожью — за те минуты, пока игла стояла в центре Ядра, пространство вокруг сжалось до миллиметра.
***
Клим ждал на крыльце. Сидел на ступеньке, привалившись спиной к перилам, курил, и огонёк сигареты подрагивал в темноте. Бугаи молча стояли рядом с фургоном.
Дождь кончился, но воздух был влажным, и фонарь над крыльцом вырезал из темноты жёлтый круг, в границах которого оседала бетонная пыль, принесённая сквозняком из цеха.
Клим увидел меня и встал. Сигарету бросил точным щелчком в лужу, где она зашипела и погасла.
— Ну? — голос его был хриплый, напряжённый.
— Всё окей, — сказал я, вытирая руки полотенцем. — Ядро стабилизировано. Давление сброшено, стимуляторы нейтрализуются. Будет жить.
Клим выдохнул шумно, всей грудной клеткой. Стойка его обмякла, он будто стал меньше прежнего — словно сдулся изнутри.
— Но есть проблема, — добавил я.
Плечи мгновенно вернулись на место, глаза сузились.
— Какая ещё проблема? — хмыкнул он.
— Логистика. Медведю нужен стерильный покой с постоянной температурой и ежечасным мониторингом Ядра. А в моём цеху с утра начнётся ремонт — строитель будет долбить перфоратором, оттуда полетит пыль с вибрацией. Если бы ты дождался вечера, как я говорил, я бы успел подготовить помещение. Теперь решай сам.
Клим посмотрел на меня тяжёлым взглядом, перевёл глаза на клинику и в итоге на фургон.
— И чё делать? — спросил он, и в голосе сквозило раздражение загнанного в угол человека, понимающего, что каждый следующий шаг стоит денег.
— Арендуешь VIP-стационар в ближайшей фам-клинике, — сказал я. — Как Гильдия, вы можете оформить закрытый бокс. Анонимно, без отчёта в Синдикатную базу, если доплатить за конфиденциальность. Присылаешь сюда антигравитационную транспортную платформу — обязательно элитного класса, чтобы зверя перевезти без тряски, как пушинку. Я загружу медведя, ваши отвезут, а завтра к обеду я лично приеду и проверю.
Клим молчал. По лицу было видно, как в его голове крутится калькулятор: VIP-стационар обходился от полумиллиона за сутки, аренда антигравитационной платформы тянула ещё на двести тысяч, конфиденциальность шла с тридцатипроцентной наценкой. Сумма выходила такая, что у нормального человека потемнело бы в глазах.
— Ты серьёзно? — выдавил он.
— Абсолютно. Альтернатива простая: медведь остаётся здесь, слушает перфоратор и дышит бетонной пылью, а через двое суток у него пневмония поверх всего остального. Выбирай.
Клим зажмурился, поморгал, достал телефон.
— Платформа будет через час, — произнёс он мёртвым голосом.
Через сорок минут к крыльцу подъехал длинный чёрный фургон с логотипом «МедТранс Элит» на борту. Задние двери разошлись, и внутри оказалась антигравитационная платформа — гладкая белая поверхность, парящая в двадцати сантиметрах от пола на эфирных подушках.
Зверя переложили на неё бережно, и медведь даже не шевельнулся — платформа скомпенсировала каждое движение, и двести килограммов скользили по воздуху.
Я проводил клетку до фургона, проверил крепления, продиктовал Климу послеоперационные инструкции — дозировки, температуру, график мониторинга, — и он записал всё в телефон, тыча в экран толстым пальцем с таким лицом, будто писал собственный приговор.
— Завтра примерно в тринадцать часов буду, — сказал я. — Адрес скинь.
Клим кивнул и залез в кабину. Фургон тронулся мягко, бесшумно — элитная техника работала иначе, чем дизельный грузовик, на котором они приехали два часа назад. Красные огни уплыли за поворот.
Я вернулся в клинику. Приёмная выглядела так, будто через неё прошёл локальный армагеддон: грязные следы от ботинок и пятна эфирной крови на линолеуме, сдвинутый стеллаж и рассыпанные по полу ампулы. Густо пахло потом, антисептиком и стимуляторами.
Ксюша сидела на корточках у вольера Пуховика и гладила барсёнка через прутья. Пуховик прижимался к её ладони и мерно сопел — то ли спал, то ли притворялся спящим, чтобы его не перестали чесать.
— Чай остыл, — сказала Ксюша, не оборачиваясь.
— Поставь новый, — попросил я.
Она поднялась и пошла к чайнику, на этот раз ничего по дороге не задев и не уронив. Организм экономил силы — даже Ксюшина энтропия подчинялась закону сохранения энергии.
Пока чайник грелся, я прошёл в подсобку.
Феликс сидел на жёрдочке с закрытыми глазами. Перья лежали ровно, дыхание спокойное — сова спал или делал вид. После всего пережитого за последние сутки даже пернатый революционер имел право на отдых.
Я остановился у клетки и негромко сказал:
— Феликс.
Один янтарный глаз приоткрылся настороженно.
— Спасибо, — произнёс я с предельно серьёзным лицом. — Ты сегодня сдал врагов революции. Твоя бдительность спасла положение. Народ тебе благодарен.
Феликс ответил молчанием, только второй глаз открылся следом за первым.
Сова уставилась на меня. Клюв приоткрылся, закрылся. Перья на загривке приподнялись и опустились. В янтарных глазах промелькнула цепочка эмоций: недоумение, подозрение, осознание и — наконец — обида. Праведная пылающая обида существа, осознавшего, что его только что назвали стукачом, причём за это ещё и поблагодарили.
— Мы… — голос Феликса сорвался. — Мы не… Это было не… Мы не доносим! Мы информируем! И вообще! Это провокация!
Он раздулся вдвое, перья встопорщились, и клетка стала ему мала.
— Мы требуем официального опровержения! И извинений! И двойную порцию зерна! — заверещал он.
— Зерно будет, — сказал я, отходя от клетки. — Спокойной ночи, Феликс.
— Это! Не! Сотрудничество! — каркнул он вслед. — Мы категорически протестуем против самого намёка!
Я закрыл дверь подсобки. Из-за неё ещё с минуту доносилось возмущённое бормотание и стук клюва о прутья, пока сова не выдохся и не затих.
Ксюша стояла в приёмной с двумя кружками чая и смотрела на меня с выражением, в котором усталость боролась со смехом, и смех побеждал.
— Вы ужасный человек, Михаил Алексеевич, — сказала она, протягивая мне кружку.
— Я фамтех, — ответил я. — Мы лечим зверей.
Чай был горячим, крепким, и от первого глотка по телу прошла волна тепла, растопившая тот лёд, который с утра лежал внутри. Я сидел на стуле в полуразгромленной приёмной и пил чай, Ксюша напротив меня дула в свою кружку, за окном шёл дождь и фонари расплывались жёлтыми пятнами в мокром стекле. На несколько минут мир стал простым и понятным: зверь спасён и чай горячий.
После её ухода я взялся за уборку приёмной: отмыл кровь с линолеума, поставил на место сдвинутый стеллаж и собрал в коробку рассыпанные ампулы. Заглянул к Пуховику с другими подопечными убедиться, что у них всё в порядке, и наконец запер клинику.
Домой я побрёл уже без сил, и квартира встретила меня тишиной и тёплым светом из кухни.
Олеся стояла у плиты с кружкой в руке, над чаем поднимался пар. Услышав меня, она обернулась, и на лице мелькнуло что-то похожее на ожидание невысказанного вопроса. Возможно, ей хотелось продолжения вчерашнего тофу-поединка, разговора о погоде или соседских делах, — а может быть, она просто стояла на кухне без всякой задней мысли.
— Привет, — сказал я.
Прошёл мимо неё в комнату, закрыл дверь, упал на кровать лицом в подушку. Тапок соскользнул с правой ноги и стукнулся об пол — этот звук стал последним, что я запомнил.
Олеся, наверное, смотрела мне вслед — с удивлением или раздражением, я не узнаю; пока мозг успел сформулировать мысль, сон забрал всё остальное.
***
Будильник поднял меня в семь утра под свет из окна.
Я дошёл до клиники за десять минут, и все десять минут ждал какого-нибудь подвоха — пожара, выломанной двери, чего угодно, потому что в моей жизни тихие утра были статистической аномалией.
Подвоха не было. Стеклянная дверь оставалась на месте, колокольчик, подвешенный на проволоке взамен оторванного, мирно звякнул мне навстречу, внутри клиники горел свет. Из цеха за стеной доносился ровный стук — Алишер уже работал, штукатурил, как обещал, и звук был мягче вчерашнего перфоратора: шлёпанье шпателя, шорох раствора.
Ксюша стояла у стола в халате, с блокнотом в руке, и завидев меня, отрапортовала:
— Доброе утро, Михаил Алексеевич! Все покормлены, Шипучка плюнула один раз, Пуховик шевелил задними лапками — обеими сразу! Искорка проснулась и пускала пузыри, а Феликс объявил бессрочную голодовку в знак протеста.
— Сколько продержалась голодовка? — уточнил я.
— Сорок секунд.
— Прогресс. Вчера было тридцать.
Я надел халат, застегнул пуговицы и подошёл к рабочему столу.
Колокольчик дёрнулся на проволоке и залился истерическим звоном. Стеклянная дверь распахнулась, и в клинику влетела Зинаида Павловна.
Интеллигентная пенсионерка, запустившая сарафанное радио моего Пет-пункта, выглядела сейчас так, будто за ней гнался рой огненных ос: причёска сбилась набок, пальто кое-как держалось на одной пуговице, и в довершение картины на ногах болтались клетчатые домашние тапочки совсем не уличного фасона — но именно в них она прошла по тротуару и прямо сейчас стояла на пороге, задыхаясь, прижимая к груди переноску с протяжным утробным воем внутри.
— Михаил Алексеевич! — выпалила она голосом, дрожащим от паники и восторга одновременно. — Барсичка рожает!
Вой из переноски стал громче, перешёл в надсадное мяуканье, и переноска дёрнулась в руках Зинаиды Павловны — Барсичка, дымчатый сквозняк, бывший «кот», а ныне глубоко беременная кошка, явно решила, что время пришло.
— На стол, — скомандовал я. — Быстро.
Ксюша метнулась расстелить стерильную пелёнку, Зинаида Павловна поставила переноску, я открыл дверцу, и Барсичка выползла наружу — серая, с тусклым эфирным мерцанием по шерсти, огромным животом и глазами, в которых читалось: «Помогите, я понятия не имею, что происходит, но оно уже начинается».
«…давит… внутри давит… страшно… жарко…»
— Тише, девочка, — я положил ладонь на её бок. Тёплый, тугой, и под пальцами ощущалось мелкое ритмичное движение из нескольких источников. — Ксюша, тёплую воду, полотенца, ножницы стерильные. Зинаида Павловна, отойдите к стулу и дышите. Она справится, и мы справимся.
Зинаида Павловна попятилась, рухнула на стул и прижала ладони к щекам.
Барсичка тужилась, и волны сокращений шли по телу одна за другой; шерсть на боках темнела от пота, а эфирное мерцание усилилось до полной мощности Ядра, помогавшего организму.
Всё шло правильно, по учебнику. Дымчатые сквозняки рожали легко, как правило, это была одна из немногих пород, где природа не нуждалась в помощи человека.
Моя задача сводилась к простому ассистированию: наблюдать за процессом и не вмешиваться без нужды.
Первый котёнок появился через четыре минуты — мокрый крошечный комочек в пузыре. Ксюша подала ножницы, я вскрыл оболочку, протёр, проверил дыхание — слабый настойчивый писк. Передал Ксюше, она завернула в полотенце.
Второй вышел через три минуты, третий — ещё через пять. Барсичка работала ровно и спокойно, с упрямой сосредоточенностью кошки, делающей самое важное дело в жизни.
Четвёртый котёнок оказался последним. Я принял его, обтёр, услышал здоровый громкий писк и передал Ксюше. Барсичка обмякла на столе, тяжело дыша, и глаза её закрылись.
«…устала… всё?.. дети?.. где дети?..»
— Всё хорошо, — сказал я и толкнул через эмпатию тёплую волну покоя. — Дети рядом. Ты молодец.
Ксюша выложила четырёх котят на стол, на чистое полотенце, рядом с матерью. Барсичка приоткрыла один глаз, повернула голову, обнюхала ближайшего и начала вылизывать.
Наступила тишина — мягкая, светлая, совсем не похожая на ту звенящую беззвучность, которая повисает после операций. Эта пауза рождения ничем не напоминала послеоперационное затишье спасения.
Зинаида Павловна поднялась со стула и подошла к столу. Посмотрела на котят и замерла с приоткрытым ртом, округлившимися глазами, медленно поднимая руку к щеке.
— Господи… — прошептала она. — Это что же…
Ксюша стояла рядом. Очки съехали на кончик носа, рот открыт, и выражение лица было таким, какое бывает у людей при встрече с чем-то, что переворачивает представление о возможном.
— Вот это да… — выдохнула Ксюша. — Никогда такого не видела!
Я смотрел на котят. Все четверо здоровых живых комочков пищали и шевелились на полотенце. И главная их особенность — то, что делало их исключительными, — лежала перед нами очевидным и неоспоримым диагнозом.
Улыбка растянула лицо сама, без разрешения.
— О-о-о… — протянул я, и голос вышел тёплым, почти мечтательным, что для шестидесятилетнего циника в теле студента было событием уровня метеоритного дождя. — Вот это сюрприз так сюрприз. Поздравляю, Зинаида Павловна. Вам много счастья привалило. Такое у Дымчатых сквозняков случается крайне редко. А ещё у вас один аномальный котёнок!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
