Обложка Лекарь Фамильяров. Том 14

Лекарь Фамильяров. Том 14

Виктор Молотов, Александр Лиманский

0% прочитано
Стандартный
Виктор Молотов, Александр Лиманский

Лекарь Фамильяров. Том 14

Глава 1

— Потому что после неё у вас либо будет всё, либо не останется ничего, — сказал Гольдман. — Но результат того точно будет стоить.

За много лет практики я наслушался прогнозов в таком жанре и сам их раздавал, когда владельцу надо было подписать согласие на операцию. «Либо всё, либо ничего» говорят в двух случаях, когда исхода не знают или когда знают и не хотят заранее называть цену. На незнающего Гольдман не походил.

— Давид Маркович, я врач, — сказал я. — Я привык, что мне рассказывают анамнез и только после этого просят резать. Что у вас значит «всё»? И что значит «ничего»? У меня из имущества клиника в аренде и барс на пледе. Клинику у меня уже пробовали отнять, так что хотелось бы знать, кто пробует сегодня.

— Никто у вас ничего не отнимает, — Гольдман посмотрел на часы. — Сегодня вам будут давать. Вопрос в том, правильно ли вы возьмёте. Идёмте, у нас час пятьдесят, а вы ещё не видели зал.

— Хорошо, спрошу иначе. Вам самому что с этой встречи?

— Мне удовольствие, — он широко улыбнулся. — Я люблю, когда достойные люди знакомятся за хорошим столом. Считайте это моей слабостью.

— Мы с ним уже знакомы, — сказал я.

— Вы с ним здоровались, — поправил Гольдман. — Это другое. Знакомиться вы будете сегодня.

Ответ был гладкий, зацепиться в нём было не за что. Я зашёл с третьей стороны, уже на ходу, потому что Гольдман всё-таки утянул меня за локоть вглубь дома.

— Скажите хотя бы, это про мясо или про клинику?

— И то и другое, я утром вам сказал, — отозвался он через плечо. — Михаил Алексеевич, вы хороший диагност, и сейчас вы делаете то, что делаете с пациентом, я это вижу. Со мной не выйдет. Я молчу по одной причине, если вы будете знать заранее, вы начнёте готовиться, а подготовленного человека он видит с порога. Вы мне нужны таким, какой вы есть у операционного стола. Остальное я беру на себя.

Из внутреннего кармана фартука он достал лист, сложенный вчетверо, развернул его передо мной на ходу. Лист был отпечатан на принтере. Слева шло время, справа действия, некоторые пункты Гольдман подчеркнул от руки.

— Четырнадцать ноль-ноль, машина у крыльца, — начал он. — Встречаем вдвоём. Я на полшага впереди, вы справа от меня, руку подаёте вторым. Четырнадцать ноль пять, зал.

Зал начинался за двойными дверями. Там стояли кресла вокруг низкого стола, на столе стояли бокалы и графин. Кресел было три, и расставили их так, чтобы ни одно не оказалось спиной к окну.

— Здесь мы сидим двадцать пять минут, — продолжал Гольдман. — Немного выпиваем, разговариваем ни о чём. Про турнир можно, про погоду, его ножи, он привозит свои. Разговор веду я. Вы его поддерживаете, киваете, отвечаете, когда к вам обращаются. И вот тут главное, Михаил Алексеевич, я вас очень прошу. Только не говорите с ним о делах. Про его дела молчите, про свои тоже.

— О каких делах я могу с ним говорить, если я не знаю?

— Вот и прекрасно, вот и не говорите, — обрадовался он. — Четырнадцать тридцать, кухня. Готовим втроём. Вы с ним работаете, я мешаю обоим, это у меня получается естественно. Пятнадцать сорок, стол. За обедом всё и случится.

— Что случится? — спросил я.

— Обед, — сказал Гольдман.

От дверей он показал кухню. Я успел заметить плиту на восемь конфорок и остров посередине, за которым поместилась бы моя первая смотровая вместе с раковиной.

— Теперь инструкции, — Гольдман сложил лист. — Их немного. Первым ничего не предлагайте. Если он спросит про клинику, отвечайте коротко и без цифр. Про деньги вообще не шутите, ни про свои, ни про чужие, он этого юмора не понимает. Если вам покажется, что сейчас самое время сказать что-нибудь умное, сосчитайте до пяти и не говорите. И телефон.

— Что телефон? — спросил я.

— Телефон вы сейчас отдадите Вадиму, он положит его в гардеробной вместе с вашей курткой. За столом у этого человека телефонов не бывает. Он один раз встал и уехал с ужина, потому что у соседа звякнуло в кармане.

— У меня клиника работает без главврача, — возразил я. — Там сегодня полная запись, мне могут позвонить.

— У вас на смене два врача и Любовь Степановна, — сказал он. — Если у них загорится, они вызовут пожарных. Вы им до вечера ничем не поможете, даже если будете смотреть на экран каждые пять минут. Отдавайте.

Спорить я мог, но выигрыш в этом споре стоил бы мне всего остального дня. Я выключил звук и отдал телефон человеку в костюме, тому самому, что открывал мне дверь.

— Давид Маркович, — сказал я. — Вы хоть понимаете, как это выглядит?

— Это выглядит так, что один из нас волнуется, и это не вы, — признал он. — Потерпите меня сегодня. Ещё раз, от двери.

Мы прошли маршрут от крыльца до зала и от зала до кухни. Гольдман шёл на полшага впереди, сверялся с листом и дважды поправил меня, когда я оказывался слева. Прислуга расступалась перед нами к стенам, и по лицам было видно, что этот проход они сегодня наблюдают уже не в первый раз.

У дверей кухни он остановился и повернулся ко мне.

— Поняли? — спросил он.

— Понял, — ответил я.

Машина подошла к крыльцу ровно в два, тёмная и без единого опознавательного знака. К этому времени Гольдман дважды успел снять фартук. Вадима он трижды посылал к воротам посмотреть, не едут ли, а у девушки со скатертями дважды уточнил, стоит ли в зале лёд. Рукава рубашки он раскатал, застегнул манжеты, подумал и закатал снова.

Таким я его ещё не видел. При мне этот человек одним звонком разворачивал чужую проверку, и пульс у него при этом, готов поручиться, не поднимался выше семидесяти. Сейчас он стоял на собственном крыльце и вытирал ладонь о брюки, чтобы подать её сухой.

Я про себя усмехнулся. Знал бы Давид Маркович, каким этого гостя видел я. Оба раза это был кабинет с опущенными жалюзи, и оба раза Сенклер не повысил голоса. Он подвинул ко мне бумагу и ждал, пока я подпишу. Всё, что полагалось сказать о последствиях, за него сказал другой человек, стоявший у двери. После такого знакомства трудно волноваться из-за того, с какой стороны от хозяина ты стоишь. Мысль я оборвал сам, потому что сегодня речь шла о другом, и усмешку с лица следовало убрать.

Водитель открыл заднюю дверь. Сенклер вышел в сером пальто, без шарфа и перчаток, он первым делом оглядел фасад. Он смотрел без выражения, с заметной остановкой на том, что ему не понравилось. Чем ему не угодил дом Гольдмана, я не понял. Лепнина, по-моему, была в порядке.

— Ричард! — Гольдман пошёл навстречу на те самые полшага впереди. — Как я рад, вы не представляете. Как доехали? На набережной с утра стояли, я уже думал звонить вам, чтобы вы брали через мост.

— Давид Маркович, — сказал Сенклер и пожал ему руку.

Потом он повернулся ко мне. Руку я подал вторым, как было велено. Ладонь у него оказалась сухая, с мозолью на среднем пальце, и на левой кисти я снова увидел старый ожог, заживший грубо, без пересадки.

— Михаил, — кивнул он. — Здравствуйте.

— Добрый день, — ответил я.

— Прошу, прошу в дом, — Гольдман уже держал дверь. — Давайте в зал, я вас очень прошу, на двадцать минут, не больше. У меня там коньяк, про который я вам рассказывал в позапрошлом сезоне. Вы тогда сказали, что не верите. Сегодня проверите сами.

— Нет, — сказал Сенклер.

Он сказал это спокойно, снимая пальто.

— Посидим после, если будет о чём, — продолжил он. — Я до плиты не пью и не веду разговоров. Где у вас кухня?

— Кухня там, но позвольте, мы же собирались спокойно… — Гольдман повёл рукой в сторону зала, где за открытыми дверями были видны три кресла и графин. — Хотя бы бокал, Ричард. С дороги.

— Давид Маркович, сидеть я могу и дома, — Сенклер повернулся ко мне. — Сюда я приехал готовить Речного Мохнача. Того самого, из финала. Я неделю о нём думаю, и мне это надоело. Меню, как и обещал, я составил сам, в нём один пункт. Вы покажете мне всё, что с ним делали, по порядку, и ничего не пропустите.

Следом за ним водитель внёс в холл плоский ящик-холодильник на защёлках и поставил у стены.

— Покажу, — сказал я. — Там немного.

— Посмотрим, — ответил Сенклер. — Вы дома готовите?

— Дома у меня готовит повар, с характером, — честно сказал я. — Меня к плите подпускают по праздникам и под надзором. Я в основном ем и хвалю, у меня это хорошо получается.

— Тогда откуда мохнач? — спросил он.

— От анатомии, — сказал я. — Я сорок минут смотрел на срез и думал, как бы я это шил. Потом сообразил, что шить не надо, надо наоборот.

Он выслушал это без улыбки, но кивнул.

Гольдман стоял между нами с листом в руке. Лист он так и не развернул. Четырнадцать ноль пять на его часах уже миновало, и двадцать пять минут разговора ни о чём только что отменили, вместе с коньяком из позапрошлого сезона. Лицо у него на короткое время изменилось. Я видел, как он это проглотил. Он сложил лист ещё раз пополам, убрал в карман брюк, и на лицо вернулась улыбка, почти такая же широкая, как на турнире.

— Что ж, — сказал Гольдман. — Прошу на кухню.

***

В субботу Паскаль заступил на пост в восемь пятьдесят, за десять минут до открытия. Комендант занёс это в протокол, поскольку вслух при людях сова не разговаривает, а люди к этому часу уже были на местах.

Пост у хамелеона был подвижный. Он лежал на потолке над стойкой, взяв цвет побелки вместе с жёлтым пятном от прошлогодней протечки, и перебирался следом за Смолиной, из приёмной в первую смотровую, оттуда в коридор и обратно. Ходил он по потолку медленно, переставляя по одной лапе, и дважды за утро прошёл прямо над головой Любови Степановны. Она оба раза подняла глаза, ничего не увидела и на всякий случай перекрестила монитор.

Феликс сидел на жерди в приёмной и был обычной совой. Обычная сова моргает раз в полминуты, поворачивает голову на хлопок двери и ничего не думает о клиентах. Последний пункт давался коменданту тяжелее всего. В десять двадцать женщина в шубе сообщила очереди, что её шпиц не переносит слова «нельзя», и комендант составил по этому поводу речь на четыре минуты. Речь осталась в нём. Он моргнул и отвернулся к окну.

В одиннадцать пришёл хорёк.

Принёс его тот же молодой человек в дорогой куртке, Паскаль отметил перемену, неделю назад он нёс переноску одной рукой на отлёте, а сегодня держал обеими и прижимал к животу.

Смолина приняла их в смотровой. Паскаль устроился над лампой и приготовился наблюдать.

Подозрительного не было. Она вымыла руки по локоть, дала зверю обнюхать пальцы. Шов осмотрела под лампой, прошла его подушечкой пальца от первого узла до седьмого и надавила по краям. Хорёк терпел, потом ему надоело, он вывернулся и полез к ней в рукав.

— Сидеть, — сказала Смолина и вернула его на клеёнку. — Задние лапы он даёт ровно?

— Даёт, — заторопился хозяин. — Он по клетке ходит нормально, только я ему полку убрал, как вы говорили. Ну, как доктор говорил. Он первые три дня злился и спал в миске.

— В миске можно, — сказала она. —Прыгал?

— Один раз с дивана, я не уследил. Сантиметров сорок. Я потом весь вечер на него смотрел, вроде ничего.

Смолина ещё раз, уже медленнее, прошла пальцами по пояснице зверя. Хорёк воспользовался паузой и вцепился зубами в завязку её халата.

— Диван закройте или зверя на диван не пускайте, — сказала она. — Ему ещё неделю нельзя. Кольца?

— Выбросил, все пять.

Она поставила хорька на задние лапы, молоточком с обеих сторон проверила рефлексы, провела ладонью вдоль хребта, задержавшись над местом операции. Лицо у неё при этом было такое же, с каким она читает карту. Потом она села и записала всё в шесть коротких пунктов, назначила снятие швов на среду.

Хамелеон над лампой зевнул. За двадцать минут старший врач обошлась без единого лишнего движения и без единой ошибки, смотреть на это было скучно. Он стал думать про эклер. Эклер полагался ему в понедельник, а поклялся он именно им, и если сегодняшняя разведка чем-нибудь нарушит условия коменданта, понедельник наступит без эклера. Эта мысль помогала ему лежать смирно.

Дальше пошла обычная суббота. Денисов принимал кошку с мутным глазом, потом терьера на прививку. Ксюша пронесла по коридору стопку пелёнок и уронила верхнюю половину у двери стационара. Саня поднял пелёнки раньше, чем она успела нагнуться, оба сделали вид, что ничего не произошло. Нюша в стационаре слышала шаги над собой, знала, чьи они, и не поднимала пятачка, чтобы не выдать.

В перерыве Смолина ела бутерброд у окна в ординаторской. Телефон лежал рядом с ней на подоконнике экраном вниз, как и всю прошлую неделю. За десять минут она перевернула его один раз, прочитала что-то, не меняясь в лице, и положила обратно тем же порядком. Паскаль экрана не увидел, она держала телефон к себе, под углом. Без пяти два она вышла в коридор и остановила Денисова у второй смотровой.

— Кирилл, у меня голова раскалывается, — сказала Смолина. — С утра началось, думала, разойдётся. Заберёшь мои записи после обеда? Там немного, и тяжёлых нет, я смотрела.

Денисов ответил не сразу. Он внимательно посмотрел на неё.

— Таблетку дать? — спросил Денисов. — У меня в столе лежит, хорошая.

— Я выпила. Не берёт.

— Давление мерили? — спросил он.

— Кирилл, я врач, — сказала она. — Мне надо лечь в тёмной комнате, и всё пройдёт. Я бы не просила.

— Хорошо, Екатерина Андреевна, — он кивнул. — Идите, я заберу. Поправляйтесь.

Она ушла одеваться в ординаторскую. Денисов постоял в коридоре, потом зашёл в смотровую, прикрыл дверь и достал телефон. Паскаль успел перебраться к нему, текст прочитал целиком, потому что второй врач, в отличие от старшего, экрана ни от кого не прятал.

«Михаил Алексеевич, Смолина ушла в два. Сказала, болит голова. Утром приняла хорька, всё чисто, шов хороший. Я ей не верю. Ее записи взял себе».

Сообщение ушло. Паскаль подождал, пока Денисов уберёт телефон, две галочки под текстом так и остались серыми.

Смолина вышла в приёмную уже в куртке, с сумкой через плечо.

— Спасибо, Кирилл, — сказала она Денисову. — Я отработаю.

— Та идите уже, Екатерина Андреевна, — Любовь Степановна замахала на неё обеими руками. — Шо ж вы с больной головой на ногах полдня, надо было с утра сказать. Ото ляжете, шторы закроете и никаких телефонов. До понедельника.

— Это ретроградный эфир, — авторитетно вставила Ксюша из-за стойки. — У меня тоже с утра всё из рук валится.

— У тебя оно с рождения валится, — заметил Саня и придержал Смолиной дверь.

Она попрощалась со всеми коротким кивком, и вышла на крыльцо.

Паскаль понял, что вот он, случай. В клинике старший врач моет руки и пишет карты, и высмотреть тут нечего, он убедился в этом за пять часов на потолке. Всё, что она прячет, начинается за этой дверью. Он повернул один глаз к жерди.

Комендант смотрел на него. Люди у стойки были заняты, Люба искала в записи фамилии на перенос, Ксюша спорила с Саней. Условия разведки оба помнили дословно, повторять их было незачем. Контакт с наблюдаемой исключён, имущества её не касаться. Доклад идёт только коменданту.

Феликс едва заметно кивнул.

Хамелеон ушёл под маскировку одной волной, от головы к хвосту, и над стойкой осталась одна побелка с жёлтым пятном. Створка окна в приёмной с утра стояла на проветривании. Занавеска на ней качнулась, и Феликс медленно, как положено обычной сове, отвернулся в другую сторону.

***

На кухне Сенклер снял пиджак, повесил его на спинку стула и закатал рукава выше локтя. Фартук он привёз свой, полотняный, застиранный до мягкости, ножи тоже свои, в кожаной скатке. Скатку он развернул на острове и выровнял по краю столешницы.

Гольдман к этому времени нашёл себе занятие и открывал ящик-холодильник. Тушек там лежало две, тёмные, с короткой плотной шерстью на лапах, обе уже потрошёные.

— Рассказывайте, — сказал Сенклер.

— Рассказывать почти нечего, — признался я. — Главный секрет у этого зверя называется лук.

Он поднял на меня глаза.

— Лук, — повторил он.

— Репчатый, обыкновенный. Много лука кольцами, уксус, разведённый водой, и четверть часа времени. Мясо режется поперёк волокна, толщиной в палец. Потом медленный огонь на сухой сковороде, вдвое меньше, чем вам захочется. Всё.

— Я мариновал его в вине двенадцать часов, — медленно произнёс Сенклер. — Потом в кефире, сутки. Я его и томил, и отбивал. Вы мне сейчас говорите, что всё это время надо было взять луковицу?

— Штук шесть, — уточнил я.

Я ждал, что он обидится. Люди его положения плохо переносят, когда несколько лет неудач объясняются содержимым овощного ящика. Вышло по-другому. Сенклер положил нож, упёрся обеими руками в столешницу и у него загорелись глаза. Это было видно через весь кухонный остров. Лицо осталось сухим и строгим, рот по-прежнему держался прямой чертой. Взгляд при этом стал на двадцать лет моложе всего остального.

— Почему четверть часа? — спросил он. — Почему ночь хуже? За ночь кислота должна пройти глубже.

— Она и проходит, в этом беда, — я взял первую тушку и показал ему срез на бедре. — Видите, мышца идёт жгутом, волокно длинное, перекрученное. На огне оно стягивается, отсюда ваша верёвка. За пятнадцать минут кислота успевает надломить волокно сверху, и на сковороде ему уже нечем тянуть. А за ночь она проходит кусок насквозь и дубит его, как кожу на ремень. Вы получали ту же верёвку, только кислую.

— Кислую, — подтвердил Сенклер с каким-то даже удовольствием. — Именно что кислую. Два раза.

Он забрал себе лук. Резал он хорошо, гораздо лучше меня, ровными тонкими кольцами, нож у него ходил без стука, одним протяжным движением от пятки к острию. Мозоль на среднем пальце объяснилась окончательно. По ходу дела он задавал вопросы, и на каждый хотел ответ с причиной. Его интересовало, почему уксус слабый и почему сковорода без масла. Отдельно он спросил, что будет, если тушка мороженая. На этом вопросе я включил лектора и минуты три рассказывал про кристаллы льда в мышечной ткани. Он слушал, не перебивая, и кивал.

— Уксус какой? — спросил он, когда я закончил. — Винный? Яблочный?

— Столовый, девять процентов, из любого магазина. На турнире другого не дали, и слава богу.

— Я для пятого способа заказывал бочковой из Модены, — сообщил Сенклер и впервые за день коротко усмехнулся. — Двенадцатилетней выдержки. Мохнач его не оценил.

— Мохнач при жизни ел ракушки и речной ил, — заметил я. — Вкус у него неизбалованный.

Сенклер забыл, что рядом с ним парень, которого он дважды принимал у себя в кабинете совсем по другому поводу. Меня это устраивало.

Пока мясо лежало в миске, он не отошёл от неё ни на шаг и дважды сверился с часами. Я от нечего делать вспомнил, что в одиннадцать у нас был записан хорёк на контроль и что шов я хотел посмотреть сам. Смолина справится не хуже, рука у неё аккуратная. Телефон лежал в гардеробной через три комнаты отсюда, и тянуло меня к нему примерно так же, как Паскаля к эклеру. Считай до пяти, Покровский, тебе велели. Досчитав, я остался у миски.

— Ричард, может быть, всё-таки по бокалу, пока маринуется? — подал голос Гольдман от холодильника. — У нас как раз пятнадцать минут. В зале всё готово.

— Потом, — сказал Сенклер.

— Тогда я открою здесь, — сказал он.

— Давид Маркович, вы стоите на моём свету.

Гольдман отошёл от окна. Он оказался у плиты и поинтересовался, не рано ли я ставлю сковороду. Следом он предложил добавить в маринад тимьян, потому что Валерия всегда добавляет. На турнире он обещал мешать всем под руку, и это обещание, единственное из сегодняшнего расписания, выполнялось с точностью до минуты.

Мясо пошло на огонь, когда сковорода побелела по дну. Я отжал куски от лука, выложил, и зашипело так, что Гольдман на шаг отступил. Секунды я считал про себя. Сенклер стоял у моего плеча и смотрел на сковороду, а на втором перевороте я заметил, что губы у него шевелятся, он считал вместе со мной и, кажется, совпадал.

Ели в малой столовой, втроём за столом на двенадцать персон. Прислуга поставила блюдо посередине и вышла.

Сенклер отрезал первый кусок, осмотрел срез и положил в рот. Жевать почти не пришлось, мясо само расходилось на языке. Он закрыл глаза. Потом суровый сдержанный человек издал звук, какой я обычно слышу от крупных кошачьих, когда им чешут под челюстью.

— Лук, — сказал он, открыв глаза. — Господи боже мой. Лук и пятнадцать минут, после семи-то способов.

— Я вам говорил, — вставил Гольдман.

— Давид Маркович, помолчите, я ем.

Он взял второй кусок и третий, и после каждого повторял, что не может поверить. Верил он при этом вполне, судя по скорости. Вадим принёс шампанское, разлил на троих, и Гольдман поднялся с бокалом. Бокал он держал уверенно, тост был первым пунктом за день, который шёл по его расписанию.

— За отличного Речного Мохнача, — провозгласил он. — И за то, чтобы хорошие рецепты доставались хорошим людям.

Выпили. Шампанское было сухое и очень холодное, организм принял его с одобрением, а голова напомнила ему, что после бокала люди говорят лишнее. Я считал до пяти, как было велено, и ел. Минут десять за столом было слышно только приборы. Сенклер ел молча и сосредоточенно. Гольдман поглядывал на него поверх бокала и чего-то ждал, я понял чего, когда гость отложил вилку и откинулся на спинку стула, сытый и впервые за день подобревший лицом.

— Скажите, Ричард, — произнёс Гольдман самым лёгким своим тоном, подливая ему шампанского, — а как там ваши Броды поживают?

Добродушие разом сошло с его лица, вместе с блеском в глазах, и через стол на Гольдмана смотрел тот самый человек из кабинета. Руку с бокалом Сенклер опустил на скатерть очень аккуратно.

— Откуда вы знаете? — спросил он.

Слово «Броды» я слышал впервые. Я перебрал всё, что могло так называться, от фирмы до породы, ни на чём не остановился и посмотрел на Гольдмана.

— Я многое знаю, — ответил он Сенклеру. — Также знаю, что Михаил может помочь с вашей проблемой.

Глава 2

Мохнач встал у меня поперёк горла. Кусок был мягкий, и всё равно он пошёл не туда. Я закашлялся в салфетку и свободной рукой нашарил стакан с водой.

Вода помогла со второго глотка. Когда глаза перестали слезиться, я обнаружил, что оба смотрят на меня. Гольдман смотрел с участием, Сенклер с тем же лицом, с каким час назад изучал срез на бедре тушки.

— Что с вами? — спросил Сенклер.

— Да всё нормально, — я откашлялся ещё раз, для верности. — Просто удивительно. Сижу, ем, никого не трогаю, и тут выясняется, что я могу помочь с проблемой. Хотелось бы заодно узнать, с какой именно, но это, я так понимаю, уже детали.

— Аккуратнее надо есть, голубчик, — сказал Гольдман и подвинул ко мне графин. — Тщательно жевать и медленно глотать. Вы же сами это всем говорите, я уверен.

Я посмотрел на него. Лицо у Давида Марковича было заботливое, под этой заботой я разглядел удовольствие. Реакцию он получил ровно ту, на какую рассчитывал. Поперхнувшийся специалист, видимо, входил в расписание отдельным пунктом.

— Говорю, — согласился я. — А ещё говорю, что о неожиданностях надо предупреждать. В нашем деле они вообще не поощряются, за них потом объяснительные пишут.

— Если предупреждать, неожиданности перестанут ими быть, — невозмутимо ответил Гольдман и отрезал себе ещё мяса. — А я их люблю. Без них, Михаил Алексеевич, за столом скучно, вы не находите?

— Я нахожу, что мне сегодня велели считать до пяти, — сказал я. — Я считаю. Раза четыре уже сбился, и всякий раз по вашей милости.

Сенклер перевёл взгляд с него на меня и обратно, потом цыкнул зубом.

— Ну вы и фрукты, — сказал он.

Злости в голосе не было. Напротив меня по-прежнему сидел хозяин кабинета с опущенными жалюзи, только теперь он разглядывал нас обоих внимательно и без спешки.

— Но ведь я вас заинтриговал, Ричард? — Гольдман загадочно улыбнулся. — Верно?

Сенклер молча кивнул. Больше он ничего не сказал, придвинул тарелку и вернулся к мясу. Гольдман тоже ел, с аппетитом и явно довольный собой. Разговор на этом прервался, и я получил несколько минут, чтобы подумать.

Думалось под мохнача хорошо. Гольдман втягивал меня в очередной блудняк, в этом сомнений не было. Схема знакомая: меня привозят и ставят справа от хозяина, а зачем я нужен, сообщают, когда отказываться уже неудобно. Нормальный человек на моём месте обиделся бы.

Мне, к несчастью, самому стало жутко интересно. Сенклер дважды при мне двигал через стол бумаги на сумму с шестью нулями, и лицо у него при этом оставалось скучное. От одного слова «Броды» это лицо поменялось целиком, пока он опускал бокал на скатерть. Что бы там ни случилось, оно его пугало, а я до сегодняшнего дня не был уверен, что его вообще можно чем-то напугать.

К тому же Гольдман просто так ничего не делает. Он отменил поездку на три недели и два часа репетировал со мной проход от крыльца до кухни. Я считал, что всё это затеяно ради Сенклера. Теперь появилось сомнение. Не улетел он, может быть, из-за Сенклера, а может быть, из-за этих самых Бродов. Во втором случае мохнач сегодня служил поводом посадить нас троих за один стол.

Между делом я доел то, что лежало на тарелке, и отметил, что остывший мохнач ничуть не хуже горячего. На турнире я этого проверить не успел, там блюдо сразу унесли судьям.

Да, я фамтех. Я умею лечить зверей, остальное у меня выходит хуже: готовлю я по праздникам, а в деньгах понимаю ровно настолько, чтобы вовремя их отдавать. Значит, помочь Сенклеру я могу только с фамильяром или с петом. При его доходах пет у него вряд ли из зоомагазина у метро. Скорее всего, зверь редкий, возможно, штучный, с ним что-то не так, и возить его по клиникам хозяин по какой-то причине не хочет. Версия выходила стройная, и она мне даже нравилась, потому что редких зверей я люблю.

Оставалось спросить. Гольдман просил первым ничего не предлагать и считать до пяти. До пяти я сосчитал, и на счёте «пять» выяснилось, что желание никуда не делось. Стоп, Покровский, сказал я себе, тебя просили молчать и жевать. Уговора с самим собой хватило ещё секунды на три.

— Я, конечно, потом пожалею, но всё-таки, — сказал я. — Что за проблема в Бродах, которую я могу решить?

Гольдман перестал жевать. Сенклер как раз разделывался с последним куском и торопиться ради меня не стал. Он доел и вытер губы салфеткой. Отбросив её в сторону, он тяжело вздохнул и посмотрел на меня.

***

После ухода Смолиной Денисов вёл две записи разом, свою и её. К трём часам он отставал от графика на сорок минут и пообедал половиной Любиного пирожка, стоя у стойки.

Железистый ёж появился вне всякой записи. Мужчина в расстёгнутой куртке внёс его на вытянутых руках, в банном полотенце. С одной стороны из него торчала морда в рыжеватых иглах, с другой чугунная сковорода.

— Здравствуйте, у нас ёж прилип, — сообщил мужчина. — То есть сейчас он к сковороде прилип, а утром был к батарее. От батареи мы его втроём отрывали, с тестем и с соседом. А сковороду жена трогать запретила. Везите, говорит, так, пока вы мне её не испортили.

— Та господи, — Люба привстала, чтобы заглянуть в полотенце. — А на сковороду он зачем полез?

— Он на ней спит. Она шершавая, ему нравится.

Комендант на жерди медленно повернул голову на звук, как положено обычной сове. За утро он видел шпица, не выносящего слова «нельзя», и двух одинаковых такс. Ежа с посудой на спине он наблюдал впервые и начал складывать в уме первую фразу.

Денисов вышел из смотровой на голоса, посмотрел на сковороду и потёр переносицу.

— Заносите, — сказал он. — Ксюша, Саня, вы мне оба нужны. Как его зовут?

— Гвоздик, — ответил хозяин. — Это дочка назвала, он маленький был вот такой.

Дверь в смотровую осталась открытой, Феликсу была видна половина стола. Хозяин опустил полотенце на столешницу и развернул. Ёж оказался размером с хорошую дыню, иглы у него отливали тёмной рыжиной. Он потоптался, понюхал стол и лёг. Под брюхом у него коротко щёлкнуло.

— Вот, — с горечью сказал хозяин. — Вот так он и к батарее.

Денисов взял ежа под бока, там, где иглы переходили в шерсть, и потянул вверх. Ёж не пошёл. Стол под ним был стальной, на четырёх ножках, Денисов приподнял ежа вместе с краем стола.

— Кирилл, дай я, — Саня уже закатывал рукава. — Тут рывком надо. Я в том году холодильник с пятого этажа один спускал, там та же тема, главное поймать момент.

— Рывком не надо, это пациент, — сказал Денисов. — Попробуй плавно. И под живот бери, не за иглы.

Саня взял под живот и плавно потянул. Гвоздик зафыркал и надулся, иглы встали дыбом. Из кармана Саниного худи сама собой выехала связка ключей, пролетела по воздуху сантиметров двадцать и со звоном села ежу на загривок, рядом со сковородой.

Саня сказал короткое слово и наклонился посмотреть. Это он сделал зря, потому что следом за ключами к ежу поехала пряжка его ремня, а за пряжкой он сам. Через секунду он стоял, согнувшись над столом и упираясь в столешницу обеими руками, а ремень натянулся в сторону пациента.

— Э, — сказал Саня. — Народ. Меня примагнитило.

Столик с инструментами стоял в полуметре от стола. Лоток на нём дрогнул и пополз к краю. Ксюша кинулась его ловить, задела столик бедром, и лоток с грохотом целиком ушёл к ежу, с ножницами и пинцетами. Часть инструментов легла на сковороду, остальные повисли у Гвоздика на иглах. В стационаре Нюша подняла пятачок на грохот и на всякий случай отошла подальше от двери.

— Я нечаянно, — быстро сказала Ксюша. — Он сам поехал, честное слово, я только помочь хотела!

— Знаю, что сам, — Денисов смотрел на ежа и думал о своём. — Так. Подождите. Никто ничего не тянет.

Гвоздик под грудой железа фыркал на Саню, до которого ему было ближе всего. Ксюша обошла стол, присела, чтобы оказаться с ежом глаза в глаза, и просунула обе ладони между иглами, голыми руками, к самой шкуре.

— Миленький, ну ты чего, — тихо заговорила она. — Ну кто тебя обидел? Этот дядя? Он не со зла, он у нас просто громкий. Тихо, тихо. Вот так, умничка.

Ёж перестал фыркать. Иглы легли одна за другой, он вытянул морду и ткнулся носом Ксюше в запястье. Хозяин смотрел на это, приоткрыв рот. Дома Гвоздик шёл на руки только к дочке, и то после ужина.

Денисов тем временем работал. Нос у ежа был влажный, глаза чистые, живот под пальцами мягкий. Сканер браслета показал здоровое Ядро без единого предупреждения. Больной зверь так не выглядит. Раньше Денисов на этом месте назначил бы ежу полное обследование и искал бы патологию Ядра, потому что здоровые звери к батареям не прилипают. Теперь он поступил так, как его приучил главврач, и стал смотреть на самого зверя. Денисов раздвинул иглы на боку и нашёл под ними серый свалявшийся пух, плотный на ощупь, он отходил от шкуры целыми клочьями.

— Скажите, он у вас линяет? — спросил Денисов. — В смысле, вы его вычёсываете? Хоть иногда?

— А их надо вычёсывать? — испугался хозяин. — Нам в магазине сказали, он сам.

— На улице сам. Там он трётся о кусты, о траву, — голос у Денисова понемногу твердел, он вспоминал лекцию и уже видел всю цепочку. — Смотрите. У железистых эфирное поле завязано на электромагнитное, напрямую. Заряд у них копится в подшёрстке и с линькой уходит вместе со старым пухом. А у вас он живёт в квартире, тереться ему не обо что, старый пух сидит на месте. Отопление давно дали?

— Неделю назад, — сказал хозяин. — Он сразу под батарею переехал.

— Ну вот. Сухой воздух и тепло, заряд вырос за неделю. Он у вас здоров, ему надо снять шубу.

Металлическая расчёска из ящика не дошла до ежа сантиметров десять. Она вывернулась у Денисова из пальцев и прилипла к сковороде. Денисов оглядел смотровую в поисках чего-нибудь деревянного и ничего не нашёл.

— Любовь Степановна! — крикнул он в приёмную. — У вас гребня нет? Деревянного?

— Есть, — отозвалась Люба и полезла в сумку. — Можжевеловый, дочка с Кисловодска везла. Только вы мне его после ежа не возвращайте, я им чесаться уже не буду.

Чесала Ксюша. Саня держал Гвоздика под брюхо, потому что отойти он всё равно не мог, и комментировал процесс в том духе, что всю жизнь мечтал поработать держателем для ежей. Серый пух сходил с гребня комьями. На пятом проходе с игл упали ключи, следом посыпались пинцеты. Сковорода продержалась дольше всех. Она съехала со спины, когда Ксюша дочесала загривок, Денисов успел поймать её над самым кафелем. Саня выпрямился, подержался за поясницу и тут же пошёл за шваброй, потому что пух к этому времени лежал по всей смотровой. Он вымел пол и собрал вычесанное в пакет.

Гвоздик встал на лапы, отряхнулся и прошёл по стальному столу из конца в конец. Под брюхом у него больше не щёлкало.

— Вычёсывать каждый день, пока линька не кончится, — диктовал Денисов, а хозяин записывал в телефон. — Гребень только деревянный. Под батарею не пускать, поставьте ему лежанку в другом углу. И воздух увлажняйте, хотя бы мокрое полотенце на батарею вешайте.

Хуже всех пришлось лотку. Денисов собрал инструменты обратно и обнаружил, что пинцеты липнут друг к другу, а ножницы не хотят отходить от бортика. Работать таким набором было нельзя. Он записал лоток в расход и отнёс листок Любе.

— Это шо, списали? — спросила Люба. — А платить за него кто будет? Не-не. Зверь ваш намагнитил, вы и оплачиваете, — это она говорила уже хозяину. — Я вам его отдельной строчкой поставлю, под гребнем.

Хозяин не стал спорить.

К этому времени комендант довёл свою фразу до совершенства. В ней упоминались пролетарий, добровольно приковавший себя к средству производства, и цепи, кроме которых ему нечего терять. Хозяин Гвоздика стоял у стойки в трёх шагах от жерди и расплачивался. Феликс моргнул и оставил фразу при себе.

Размагниченный и сонный ёж уехал домой в полотенце. Саня отстегнул от пряжки последний пинцет, бросил его к остальным и понёс лоток на списание.

***

— Броды — это деревня, — сказал Сенклер. — Под Питером. Моя родовая. Наша фамилия там живёт столько, сколько стоит деревня. Я туда езжу, когда мне нужно, чтобы вокруг никого не было. Езжу часто.

Говорил он неохотно и смотрел на Гольдмана. Гольдман подлил ему шампанского и ничем не показал, что слышит это не впервые.

— Больше трёх месяцев назад в лесу вокруг деревни начала гибнуть живность, — продолжал Сенклер. — Началось с птиц. Их находят под деревьями, помногу, в иной день десятками. Дальше пошли зайцы и лисы. Эфирные, само собой.

Редкого пета в этой истории не было. Моей стройной версии хватило минут на десять, и жалеть о ней было некогда, потому что вместо одного зверя мне предлагали целый лес.

— Как они умирают? — спросил я. — Раны есть? Истощение?

— Ничего нет. Лежит целый зверь, чистый, упитанный. Вчера бегал, сегодня лежит. Без всякой причины.

— Вскрывали? — спросил я.

— Делали всё, что положено, — он поморщился. — Я возил туда лучших специалистов, каких только можно найти. Бумаг у меня теперь целая папка. Все до одного уверены, что это эпидемия. А какая это эпидемия и откуда она взялась, мне ни один фамтех сказать не может. Они не знают, что там происходит, Михаил. Они пишут длинные заключения, чтобы этого не говорить.

Эпидемии без возбудителя мне встречались. Обычно так называют то, чего не поняли, когда заказчик требует хоть какого-нибудь слова. На одной звероферме под это слово полгода кололи антибиотики, пока кладовщик не догадался проверить корм. Вслух я этого говорить не стал, до пяти я в этот раз досчитал без труда.

— А домашние звери? — спросил я. — Петы у деревенских болеют?

— Петы пока здоровы. Только людям от этого не легче, — Сенклер взял бокал и поставил обратно, не отпив. — Люди видят, что творится в лесу, и ждут, когда хворь перекинется на их зверей. Несколько семей уже собирают вещи. Если так пойдёт, к зиме все уедут, и я останусь без работников. У меня там хозяйство, дом, земля, и держится это на местных. Новых я туда не найду, про Броды по округе уже говорят. Я этого не хочу. Я намерен решить эту проблему, и цена меня не интересует.

Я покрутил в пальцах вилку и подумал. Три месяца, лес, птицы падают первыми, домашние звери в ста шагах от того же леса здоровы. Картина получалась странная. Дальше этого я по рассказу уйти не мог, надо было смотреть самому, руками.

— Я могу приехать и посмотреть, — сказал я. — Обещать ничего не буду. Я этого леса в глаза не видел, а диагнозов по пересказу не ставлю, меня от этого ещё в институте отучили. Но посмотреть могу, если вы оба этого хотите.

Сенклер вздохнул. Радости в этом вздохе я не услышал, и причину понимал хорошо. Я бы на его месте тоже не рвался пускать в родовую деревню парня, знакомого ему по совсем другим бумагам.

— Я так понимаю, вы не горите желанием, Ричард, — неожиданно сказал Гольдман. Он не поднял головы от тарелки и продолжал резать мясо. — И правильно. Вам и не надо его звать, вы совершенно правы. У Михаила Алексеевича всего лишь пет-пункт на окраине Питера. Пара смотровых и стационар на десяток клеток. Что он там поймёт, в вашем лесу?

Я открыл рот, чтобы вступиться за пет-пункт, и закрыл его обратно. Гольдман на меня не смотрел. Он спокойно жевал, как сам же мне недавно советовал.

— При чём тут это? — Сенклер нахмурился. — Регалии меня не интересуют. У меня там все регалии уже перебывали, профессора с академиками, и толку от них никакого. Неважно, что у человека написано на двери. Важен профессионализм.

— Ах, профессионализм всё-таки важен? — Гольдман положил в рот следующий кусок и прожевал его, никуда не торопясь. — Ну, вот тогда вам нужен Михаил. Потому что никого лучше в этой сфере лично я не знаю. А я, как вы понимаете, знаю многих.

Я не донёс вилку до рта. Комплименты Давид Маркович раздавал охотно, направо и налево, но этот прозвучал иначе, деловым тоном, каким называют цену.

Сенклер замер. Он внимательно смотрел на спокойно жующего Гольдмана, длилось это долго. Я два раза успел сосчитать до пяти. Гольдман под этим взглядом промокнул губы, потянулся за хлебом и отломил себе корочку.

— Раз вы так говорите, значит, так и есть, — произнёс Сенклер. — Так и быть, пусть приезжает.

Обо мне договорились в третьем лице и при мне же. Возразить было нечего, посмотреть я предложил сам.

— Если позволите, Ричард, — Гольдман отложил корочку, — я бы тоже хотел в этом поучаствовать.

Сенклер повернулся к нему.

— Зачем вам это? — спросил он.

***

У Смолиной на кухне была приоткрыта форточка, Паскалю этого хватило. До её дома он долетел следом за ней, под маскировкой, от крыши к крыше, и дважды едва не потерял её на переходах. Крылья он сложил ещё на карнизе. В кухню он протиснулся вдоль рамы и сразу взял цвет обоев, бежевых, в мелкий ромбик.

Старший врач не соврала. Она сняла куртку, запила водой таблетку и задёрнула шторы. Потом легла на диван, не раздеваясь, и положила на лоб мокрое полотенце. Паскаль устроился под потолком в дверном проёме, откуда ему были видны комната и кухня. Глаза у него ворочались по отдельности, так что левым он взял диван, а правым всё остальное.

Смолина лежала на спине и дышала редко, сквозь зубы. Один раз она встала, намочила полотенце заново и легла обратно. Телефон она оставила на полу у дивана, экраном вниз.

Прошёл час, за ним второй. У Паскаля затекли лапы. Он перебрался на карниз, потом вернулся в проём и начал думать, что вся эта разведка не стоит выеденного яйца. Человек сказал, что у него болит голова, пришёл домой и лежит с больной головой. Комендант перестраховался, с ним это бывает, у него в каждом втором клиенте сидит агент мировой буржуазии.

Паскаль утром провёл пять часов на потолке, дальше был перелёт через полгорода, и за весь день ему не перепало даже сушёного банана.

Думать про банан не стоило. На этой мысли он повёл правым глазом по кухне и остановился на самой верхней полке, над холодильником. Там стояла начатая пачка печенья. Печенье было овсяное, с шоколадной крошкой. Угол пачки надорвали, запах оттуда доходил до проёма вполне отчётливо.

Паскаль отвёл глаз. Условия коменданта он помнил дословно: имущества наблюдаемой не касаться. Печенье было имуществом, с какой стороны ни посмотри. Кроме того, в понедельник ему полагался эклер, один на неделю, и главврач однажды объяснил ему про поджелудочную с картинками, долго и доходчиво, так что картинки Паскаль запомнил. Одно печенье против целого эклера и здоровой поджелудочной выглядело плохой сделкой. Правда, пачка была начатая, и печенья в ней никто не считал. Можно было взять даже половинку, крошку с самого края.

Глаз вернулся на полку сам. Паскаль обнаружил, что левая передняя лапа уже отклеилась от косяка и тянется в сторону кухни. Он вернул её на место и вцепился в косяк всеми четырьмя. Так он продержался минут двадцать. Запах за это время никуда не делся, он даже окреп.

Сил держаться больше не было. Паскаль рассудил трезво: пока он висит в трёх метрах от пачки, рано или поздно он её откроет, и лучший способ не взять чужого состоит в том, чтобы оказаться от него подальше. Коменданту он доложит, что объект болен и спит. Он в последний раз оглядел диван, прошёл по потолку через кухню, старательно отвернув оба глаза от холодильника, и уже взялся лапой за раму форточки.

На полу у дивана загудел телефон.

Паскаль замер на раме. Смолина сняла полотенце со лба и подняла телефон. На экран она смотрела долго, Паскаль успел решить, что она сбросит. Она ответила. Трубку она прижала к уху плотно, голос собеседника до форточки не доходил, и слышал Паскаль только её.

— Да, — сказала Смолина.

Она слушала, прикрыв глаза ладонью.

— Я же просила не звонить.

В трубке говорили долго. Смолина села на диване и спустила ноги на пол.

— Да, я всё сделала.

Снова пауза, короче первой.

— Нет, они ничего не поняли, — сказала она, и Паскаль на раме перестал дышать. — Я скину тебе вечером результаты.

Она нажала отбой, не попрощавшись. Телефон она положила на пол и снова накрыла лоб полотенцем.

Паскаль висел на форточке наполовину в кухне, наполовину снаружи, и про печенье больше не вспоминал. Вот оно, понял он. Старший врач собирала сведения про пет-пункт.

***

— Скажем так, — Гольдман откинулся на спинку стула и сложил руки на животе. — Я человек азартный и при этом очень любопытный. Для кошелька сочетание вредное, я в курсе, но мне с ним жить. Три месяца лучшие специалисты не могут назвать причину. Я хочу стоять рядом, когда её назовут. Считайте, что я покупаю билет в первый ряд.

— Это не театр, — сухо заметил Сенклер.

— Разумеется. Потому я и прошу разрешения лично у вас, — Гольдман ничуть не смутился. — И плюс ко всему, Ричард, я бы хотел наши с вами отношения закрепить. Мы восьмой сезон встречаемся над разделочной доской и раскланиваемся. По-моему, этого мало. Общее дело сближает людей лучше любого турнира, даже если дело хлопотное.

Сенклер думал. Он взял со скатерти нож, повертел и положил на место, параллельно вилке. В это время я изучал узор на тарелке и в разговор не лез. Меня опять обсуждали, только теперь в комплекте с сопровождающим.

— Хорошо, — сказал Сенклер. — Поедете оба. В понедельник, с утра. Адрес я вам пришлю.

— В понедельник, — повторил Гольдман и посмотрел на меня. — Михаил Алексеевич?

Я прикинул. В понедельник у нас обычный приём, ничего тяжёлого в записи я не помнил. Смолина с Денисовым закрывают две смотровые, Ксюша держит стационар, Люба стойку, а Саня всё остальное. Они прожили без меня субботу, проживут и понедельник. Пет-пункт можно было спокойно оставить на ребят.

— В понедельник могу, — сказал я.

Сенклер быстро собрался. Он сам вымыл ножи, вытер насухо и уложил в кожаную скатку по порядку, от большого к малому. Гольдман при виде гостя у собственной мойки дёрнулся было позвать прислугу и сдержался. Фартук Сенклер сложил вчетверо и сунул под мышку. Вадим подал ему пальто.

— Давид Маркович, благодарю за обед, — Сенклер пожал Гольдману руку и повернулся ко мне. — Михаил. За мохнача спасибо отдельно. Я его теперь буду готовить каждую неделю, пока не надоест.

— С замороженным осторожнее, — сказал я. — Размораживайте в холодильнике, сутки, не меньше. В тёплой воде он у вас опять верёвкой станет.

— Я запомнил про кристаллы, — ответил он и кивнул. — До понедельника.

Мы вышли проводить его на крыльцо. Тёмная машина без опознавательных знаков развернулась перед домом и уехала за ворота. Гольдман смотрел ей вслед и широко улыбался. Лист с расписанием так и лежал у него в кармане брюк. Из всех пунктов на нём сбылся один тост, и хозяина это совершенно не огорчало.

В холле мы остались вдвоём. Прислуга гремела посудой в столовой.

— Давид Маркович, — сказал я. — Больше никогда так не делайте. Я серьёзно говорю. Не люблю быть пешкой в чужой игре. Вы меня сегодня два часа водили по дому на поводке, потом предъявили гостю, и я даже не знал, в качестве чего. Я взрослый человек, у меня своё дело, со мной можно разговаривать словами.

— Да бросьте, — Гольдман взял меня за локоть, тем же движением, что и утром. — Я же видел, как у вас загорелись глаза. Сидит человек, слушает про мёртвых зайцев, а сам весь подался вперёд и забыл про вилку. Вам же не терпится туда поехать и всех вылечить. Так?

— Да, — признал я. — Врать не буду, интересно, я такого анамнеза давно не слышал. Но всё равно. Вы могли позвонить мне утром и по-человечески сказать: есть деревня, в лесу гибнут звери, поедете посмотреть? Я бы и так поехал, без спектакля.

— Вам бы я позвонил, с вами просто, — Гольдман отпустил мой локоть. — С ним так нельзя. Ему нужно было захотеть самому, иначе он бы вас в Броды не пустил ни за какие деньги. Вы же видели, как он вздыхал. Это нормально, Михаил Алексеевич. Главное результат. В общем, готовьтесь к понедельнику. Выезжаем на место.

По существу он был прав, и это раздражало меня больше всего остального.

— Понял, — сказал я. — Один вопрос, и я отстану. Откуда вы вообще узнали про эти Броды? Он же сам удивился.

— Михаил Алексеевич, у меня за столом восьмой сезон сидит половина города, — Гольдман развёл руками. — Люди едят, пьют и разговаривают, а я подливаю и слушаю. Больше я вам ничего не скажу. У хорошего хозяина гости друг про друга лишнего не узнают.

Спорить дальше смысла не было.

Я начал собираться. Гольдман вышел за мной в холл и предложил машину с шофёром. Отказываться я не стал. Такси отсюда до города стоило как полдня моего приёма. Вадим вынес куртку. Телефон он подал отдельно, держа его за края двумя пальцами.

С телефоном в руке я сел на заднее сиденье, и машина тронулась.

— Куда едем? — спросил шофёр.

Ехать я собирался к Олесе. За день я наговорился с чужими людьми на месяц вперёд, хотелось мне одного: сесть на кухне и рассказывать ей про лук и Гольдмана с его листом, пока она смеётся и греет ужин. Адрес я уже почти назвал. Но по привычке я включил звук, и телефон тут же дважды дёрнулся у меня в ладони.

Сообщение от Денисова пришло в начале третьего. Оно три с лишним часа пролежало в гардеробной.

«Михаил Алексеевич, Смолина ушла в два. Сказала, болит голова. Утром приняла хорька, говорит, всё чисто, шов хороший. Я ей не верю. Её записи взял себе».

Я перечитал его дважды. Хорёк и шов меня порадовали, руку Смолиной я знал. Остальное радовало меньше. Голова может заболеть у кого угодно и когда угодно. В четверг она тоже ушла раньше всех, не дождавшись, чем кончится проверка. Один ранний уход считается случаем. Два за три дня я записал бы пациенту в карту как симптом и стал бы искать третий. Денисов не паникёр. Если он пишет «не верю» главврачу, сидящему в гостях у Гольдмана, значит, он перед этим долго думал, писать или нет.

Зря я за столом пообещал понедельник. Я-то думал, что в пет-пункте у меня два врача. Теперь выходило, что один из этих двух врачей не верит второму, а меня при этом не будет.

— Так куда? — повторил шофёр.

— Садовый проезд, двенадцать, — сказал я. — Это пет-пункт, там вывеска, увидите.

Олесе я написал, что заеду на работу и буду позже. Она ответила одним словом, «ужин», и поставила после него нож. Что она имела в виду, я решил выяснить на месте.

К пет-пункту мы подъехали к концу субботнего приёма. В приёмной никого не было. Стойка Любы пустовала, её сумки на крючке я не увидел. Дверь второй смотровой была закрыта, за ней Денисов объяснял кому-то про капли, медленно и по пунктам. Дёргать врача посреди приёма я не стал. Разговор у нас с ним намечался долгий, и вести его через дверь я не хотел.

Посреди приёмной Саня возил шваброй по кафелю.

— О, Мих! — он воткнул швабру в ведро и пошёл ко мне, вытирая руки о штаны. — А мы думали, ты там до ночи, у буржуев. Слушай, ты такое пропустил. Ты вообще не представляешь, что ты пропустил. У нас сегодня ёж был. Магнитный!

— Железистый, — поправил я. — Их в квартирах держат, забавные звери. Что с ним?

— Да с ним-то ничего, он здоровее нас всех. Это с нами что было! Он к столу прилип, я его тяну, а у меня ключи из кармана сами, фьють, и на него. И потом я. За пряжку. Мих, я двадцать минут стоял над ежом буквой «г», и Кирилл мне говорит: «Подожди, никто ничего не тянет». А куда я денусь? Я при исполнении, я пристёгнут!

Он задрал худи и предъявил пряжку. К пряжке прилип канцелярский зажим, который Саня, судя по всему, подцепил уже после ежа, у стойки. Саня проследил за моим взглядом, отодрал зажим и положил на стойку, откуда тот немедленно прыгнул обратно.

— Вот, — сказал Саня. — И так весь день. Я теперь сам как тот ёж. Кирилл сказал, пряжку проще поменять, а мне эта нравится, я её три года ношу.

— Диагноз кто ставил? — спросил я.

— Кирилл и ставил. Линька, заряд в старом пуху, вычесали деревянным гребнем, Любиным. Ксюха чесала, я держал, потом полы мыл, потом хозяина отпаивал. Хозяин сидел белый, у него жена сковороду ждала. Ты лоток наш видел? Не видел. Пойдём, покажу, он в коробке, на нём теперь ножницы стоят торчком, как в цирке. Кирилл его списал, а Люба хозяину в счёт вкатила, вместе с гребнем.

Про себя я отметил две вещи. Денисов без подсказки собрал цепочку от батареи до подшёрстка, а раньше он искал бы у этого ежа опухоль. И лоток с инструментами стоит денег при любой Любиной бухгалтерии, потому что новый надо ещё заказать и дождаться.

— Молодцы, — сказал я. — Все трое. А Смолина?

— А Смолина в два ушла, — Саня сразу убавил громкость. — Голова, говорит. Кирилл её запись закрыл, до сих пор вон сидит, последний у него. Она вообще нормально с утра работала, хорька твоего смотрела. Потом раз, и домой. Я ей дверь держал.

На жерди у окна сидел Феликс. Когда я вошёл, он посмотрел на меня обоими глазами, вполне осмысленно, а потом медленно отвернулся к стеклу и моргнул. Так он с сегодняшнего дня изображал при клиентах обычную сову. Изображать её сейчас было не для кого. Из чужих имелся один владелец капель за закрытой дверью, и через эту дверь он сову видеть не мог. Комендант, у которого на каждое моё появление заготовлен доклад по форме, сидел ко мне спиной и молчал.

Мне это не понравилось. Я уже шагнул к жерди, чтобы спросить, в чём дело, но не успел. Дверь стационара открылась, и оттуда вышла Ксюша с миской в руках. Она оглядела приёмную, потом потолок над стойкой и углы.

— А где Паскаль? — спросила она. — Я его уже давно не вижу.

Глава 3

Ксюша стояла в дверях стационара с миской и ждала ответа. Ответа у меня не было. В последний раз я видел Паскаля в пятницу после обеда, он лежал под лампой пузом кверху и жаловался на скуку. Сегодня меня увезли к Гольдману прямо из дома, и в клинику я не заходил.

— С пятницы не видел, — признался я. — Меня же тут весь день не было. Ты когда его кормила?

— Утром, в восемь, — Ксюша прижала миску к животу. — Он поел и ушёл на шкаф, я ещё подумала, что он сегодня какой-то тихий. В обед я ему положила, а он не пришёл. Я решила, что спит, он же иногда до вечера спит, когда под лампой належится. А сейчас смотрю, обеденное так и стоит, заветрилось уже.

— Да в самоволку он ушёл, — хмыкнул Саня, повиснув на швабре. — За эклером. У него же в понедельник получка, вот он и пошёл заранее очередь занимать. Ксюх, ну чё ты? Это ж Паскаль. Жрать захочет и вылезет.

Ксюша не смеялась. Над Саниными шутками она смеётся даже тогда, когда они того не стоят, и по её лицу я понял больше, чем из слов.

— Я уже везде посмотрела, — тихо сказала она. — Под всеми лежанками. За батареей, он туда забивается, когда обижен. На шкафу, за шкафом, в коробке с пелёнками. Михаил Алексеевич, он голодный никогда не сидит. Он обед ни разу не пропускал.

Довод был сильный. Хамелеон, способный ради сушёного банана полчаса изображать на стене огнетушитель, добровольно от миски не отказывается. Либо он не может к ней подойти, либо его нет в здании.

— Ищем, — решил я. — Саня, смотровые, и под кушетками тоже. Вторую возьмёшь, когда Денисов отпустит клиента. Ксюша, кладовка, вдоль стены, дальше стеллажа не ходи. Я в лабораторию. И руками щупайте, глазами вы его не найдёте, если он сам не захочет.

Искать хамелеона под маскировкой мне уже приходилось. Занятие это унизительное. Водишь ладонью по стене, дверце шкафа, по спинке стула, а зверь в это время может сидеть у тебя над головой и тихо радоваться. У Паскаля была одна слабость, он не умел долго молчать, когда на него не обращали внимания. Поэтому я шёл по коридору и вслух рассказывал пустым стенам, что пакет сушёных бананов у Любы в нижнем ящике, кажется сегодня придётся выбросить. Стены не отозвались.

Петрович сидел в лаборатории над штативом с пробирками. Выслушав меня, он ничего не спросил, отъехал от стола вместе со стулом и сам открыл дверцы под вытяжкой. Потом так же молча снял с верхней полки коробку с предметными стёклами, показал мне пустое место за ней и поставил коробку обратно. За центрифугой Паскаля не было, в шкафу с реактивами тоже. Петрович проводил меня до двери и запер её на задвижку. Рассудил он верно, в проверенное помещение никто не должен заползти обратно.

В приёмной Саня уже разорял Любино хозяйство. Он распахнул шкаф с картами и шарил рукой за папками, по локоть уйдя в букву «К».

— Люба тебя убьёт, — заметил я.

— Она ушла, — отозвался Саня из шкафа. — А я аккуратно. Я каждую папку на место ставлю, честно. Мих, тут нету. Тут пыль и чья-то заколка.

Из смотровой вышел хозяин капель с переноской. Денисов довёл его до двери, узнал, кого мы ищем, и без лишних слов полез проверять антресоль над входом в стационар. Ксюша вернулась из кладовки с серым рукавом от пыли и покачала головой. Прошло полчаса. За это время мы вчетвером ощупали клинику от порога до заднего крыльца, я дважды ударился коленом об один и тот же угол стойки. Хамелеона в клинике не было.

Я вернулся в приёмную и посмотрел на Феликса.

Комендант сидел на жерди в той же позе, в какой я его застал, спиной к залу. Он смотрел в стену рядом с окном. За полчаса мимо него четыре раза пробежала Ксюша, Саня с грохотом уронил стопку карт, а сова ни разу не повернула головы.

Легенда обычной совы такого не требовала. На грохот за спиной обернётся любая птица. Да и чужих в клинике уже не осталось, играть было не перед кем. Феликс за полчаса беготни ни разу не полез командовать поисками и не обозвал нас неорганизованной массой. Либо он был нездоров, либо знал, где Паскаль. На больного он не походил, перо лежало гладко, когти крепко держали жердь. — Так, — сказал я. — Пойдём-ка поговорим.

Я подставил предплечье. Феликс неохотно перешагнул, по одной лапе, и всю дорогу до стационара глядел поверх моего плеча. Входную дверь мы не запирали, мог зайти кто угодно. Разговор предстоял долгий, и вести его с совой на глазах у запоздалого клиента я не хотел. В стационаре никого нет, там можно разговаривать.

Я посадил его на спинку стула и закрыл дверь. Пуховик, всё это время следивший за беготнёй со своего пледа у входа, успел протиснуться за нами и сел у порога. Нюша стояла у своей лежанки и очень внимательно разглядывала пол.

— Феликс, где Паскаль? — спросил я.

— Товарищ Паскаль доложил, что выходит погулять, — проскрипел комендант, глядя мне в переносицу. — Я принял к сведению.

— Куда погулять?

— Маршрут не уточнялся, — ответил он.

Отвечал он по уставу, коротко, и после каждого ответа с отчётливым щелчком закрывал клюв.

— Погоди, — сказал я. — Он тебе доложил, что уходит из клиники, зверь без чипа и без единой бумажки, и ты принял к сведению? Ты у меня на прошлой неделе Саню отчитывал за то, что он вынес мусор без записи в журнале. А тут у тебя боец гарнизона ушёл в город, и маршрут не уточнялся?

— Личному составу положено свободное время, — отчеканил Феликс. — Это завоевание трудящихся, товарищ главврач. Восьмичасовой рабочий день был оплачен кровью. Я не вправе отменять его единолично.

Я потёр переносицу. Спорить с завоеваниями трудящихся в седьмом часу вечера мне не хотелось.

— Когда он ушёл?

— Во второй половине дня. Точное время в протокол не вносилось.

От коменданта, заносящего в протокол каждый перекур, я такого ответа ещё не слышал. Я открыл рот, чтобы сообщить ему об этом, но меня опередили. Нюша отошла от лежанки, простучала копытцами по линолеуму и встала рядом со стулом, плечом к ножке.

— Да, так и сказал, — выпалила она. — Погулять. Я сама слышала. Он сказал, что пойдёт погуляет, и пошёл. Погулять.

Говорила она быстро, гораздо быстрее обычного, и смотрела при этом на мой левый ботинок. Нюша у нас существо обстоятельное, каждую фразу она обдумывает и после неё ждёт, дошло ли. Сейчас она отбарабанила три предложения подряд и захлопнула рот. Врать свинка совсем не умела.

Оба чего-то недоговаривали, мне это не нравилось. Хуже всего было то, что сделать я ничего не мог. Спокойно, Покровский. Хамелеон под маскировкой умеет летать, а город вокруг клиники большой. Бегать по нему, ощупывая стены, я не собирался. Оставалось ждать и надеяться, что ему хватит ума не попасться на глаза человеку с браслетом.

— Хорошо, — сказал я. — Гуляет так гуляет. Но к этому разговору мы с вами ещё вернёмся.

***

С форточки Паскаль вернулся в дверной проём и снова висел там под потолком. После звонка прошло больше часа. Шторы Смолина так и не открыла, в комнате стоял полумрак, он различал один диван с тёмным силуэтом на нём.

Уйти он не смог. Дважды он добирался до форточки и дважды возвращался, потому что старший врач обещала кому-то вечером результаты, а дело шло к вечеру. Разведчик, ушедший за час до главного, назывался у коменданта дезертиром. Паскаль коменданта не боялся. Он просто не хотел слушать про это до Нового года.

Смолина зашевелилась. Она сняла со лба полотенце, посидела на краю дивана, потом поднялась и отнесла полотенце в ванную. Вернувшись, она включила на тумбочке лампу, забралась на диван с ногами и взяла с пола телефон.

Паскаль подобрался. Старший врач что-то долго набирала, двумя пальцами. Иногда она останавливалась, стирала и набирала заново. Потом она полезла куда-то вглубь телефона и стала прикреплять файлы. Прикрепляла она их по одному, тыкала в экран, ждала и тыкала снова. Паскаль насчитал шесть раз и сбился.

Вот они, те самые результаты, понял он.

Из проёма он видел один светлый прямоугольник, да и тот с ребра. Что на нём, фотографии, бумаги или таблицы, было не разобрать. Доклад у него получался такой, объект что-то кому-то отправил. За такой доклад комендант назовёт его ротозеем и будет прав, что особенно обидно.

Паскаль осмотрел комнату левым глазом. Над диваном, прямо над головой Смолиной, висела книжная полка. С неё экран был бы виден целиком. До полки по потолку выходило метра четыре, путь лежал мимо кухонной двери.

Он пошёл. Лапы он переставлял по одной, цвет менял на ходу, с бежевого ромбика на белёный потолок. Мимо кухни он проследовал, отвернув оба глаза от холодильника. Это было непросто, глаза у хамелеона ходят каждый сам по себе и отворачиваться вдвоём не любят. Запах овсяного печенья с шоколадной крошкой дотянулся до него и здесь. Паскаль не сбавил шага. За кухонной дверью он позволил себе немного погордиться, другой на его месте уже сидел бы на холодильнике по уши в пачке, а он шёл на задание. Главврачу с его картинками стоило бы это видеть.

Он спустился по стене на полку, хвостом вперёд, и устроился между толстым справочником и стопкой журналов. Смолина сидела прямо под ним. Сверху ему был виден пробор у неё на макушке и край экрана. Мешало её плечо. Надо было свеситься, совсем чуть-чуть, на полкорпуса.

Он уцепился задними лапами за край полки, вытянул шею и подался вперёд. Экран показался из-за плеча на треть. Там были серые строчки и мелкие синие значки файлов. Паскаль подался ещё. Для равновесия он повёл хвостом в сторону, хвост упёрся в твёрдое, и это твёрдое поехало.

Книга упала плашмя. Она ударилась о пол рядом с диваном, и в тихой квартире грохнуло на весь дом.

Смолина вздрогнула всем телом и прижала телефон экраном к груди. Потом она медленно подняла голову.

Смотрела она точно на него. Паскаль успел втянуть шею и распластаться по справочнику, и теперь между ним и её глазами было сантиметров семьдесят. Он не дышал. Цвет он держал так, как не держал его ни разу в жизни, серый корешок, тиснёные буквы поперёк спины, тень от полки на боку. Левый глаз он закрыл. Правый оставил щёлкой, потому что иначе было ещё страшнее.

Старший врач смотрела долго. По полке она прошлась взглядом слева направо, потом так же обратно. На нём взгляд задержался. Паскаль вспомнил, как она утром шила хорька без единого лишнего движения, и решил, что с глазами у неё тоже всё в порядке.

Она встала, подняла книгу, осмотрела переплёт и поставила её на место. Корешок прошёл в двух пальцах от его хвоста. Перед тем как сесть, она отступила на шаг и ещё раз оглядела полку и весь потолок над ней, до самых углов. На потолке ничего не было, одна побелка и тень от лампы.

Разведка на сегодня была окончена. Паскаль понял это совершенно отчётливо, всей шкурой. Экрана он так и не увидел, и теперь ему хотелось одного, убраться отсюда, пока цел.

Минут через десять, которые он провёл справочником, Смолина положила телефон на тумбочку и ушла в ванную. Зашумела вода. Паскаль слетел с полки, пронёсся под потолком через кухню, не взглянув на холодильник уже безо всякого усилия, и вывалился в форточку.

***

Денисов ждал меня в ординаторской. Он закрыл дверь, выложил на стол две карты с журналом назначений и развернул всё это ко мне.

— Вот, — сказал он. — Это всё, что она сегодня написала. Я их сразу забрал, как она ушла. Посмотрите сами.

Я сел и посмотрел. Первой лежала карта моего хорька. Контрольный осмотр, шов сухой, края сведены, отёка нет, температура в норме, зверь активен и ест. Назначения стояли те же, что поставил бы я сам, с одной разницей, Смолина на день раньше отменила обезболивающее и в скобках объяснила почему. Объяснила верно. Во второй карте был воздушный мопс с конъюнктивитом, три строчки и рецепт. В журнале всё сходилось с картами до миллилитра. Почерк у неё ровный, с наклоном вправо, и к концу смены он не поплыл ни на одной букве.

— Чисто, — сказал я. — Хорошая работа. Что тебя смущает?

— Вот это и смущает! — Денисов ткнул пальцем в хорька. — Михаил Алексеевич, у человека мигрень. Настоящая, такая, что он в два часа дня бросает приём и уходит. Я видел, как это выглядит. Человек с мигренью не может смотреть на лист, у него строчки плывут. А тут записи как в учебнике. Она отмену анальгетика обосновала, с дозировками! За двадцать минут до того, как сказала мне, что у неё раскалывается голова.

— Кирилл, у неё всегда записи как в учебнике. Она с температурой тридцать девять напишет так же, я в этом не сомневаюсь. Ты её карты за прошлый месяц видел? Там после ночного дежурства запятые стоят на месте. Некоторые люди умеют держать руку отдельно от головы, её так учили. По почерку ты про неё ничего не узнаешь.

— Ладно, пусть почерк, — он сел напротив и сразу встал. — Пусть. А два раза за неделю? В четверг она ушла, когда ещё ничего не кончилось, мы все стояли и ждали, чем кончится проверка, а она собрала сумку и ушла. Сегодня опять. Один раз я бы промолчал, я же понимаю, что люди болеют. Но два раза, это уже система. Вы сами так говорите про симптомы.

Про симптомы я так говорю, и в машине три часа назад подумал ровно этими словами. Только вывода из них у меня пока не было. Два ранних ухода означали, что у человека что-то происходит. Что именно, из них не следовало. Больной родственник или вторая работа дают ту же самую картину.

— Говорю, — согласился я. — И что ты предлагаешь?

— Я могу съездить, — выпалил Денисов. Видно было, что фразу он заготовил давно и носил в себе всё время, пока объяснял клиенту про капли. — Прямо сейчас. Просто посмотреть, дома она или нет. Если дома и горит свет, значит, я дурак, и я перед вам извинюсь. Адрес я знаю. Я у неё бывал, когда у неё Дизель жил, я ему растворы возил и гулял с ним. Это двадцать минут отсюда. Я даже подниматься не буду, со двора посмотрю.

Он стоял у двери и уже держался за ручку. Уши у него горели.

Глядя на него, я понял сразу два факта. Первый лежал на поверхности: мой второй врач всерьёз собрался сидеть в засаде под окнами моего первого врача. Человеку, не верящему коллеге, незачем ехать через полгорода субботним вечером, ему достаточно дождаться понедельника и мне сказать. Денисов хотел оказаться у её дома. Подозрение давало ему повод, и повод был ему дороже самого подозрения. С Дизелем он в своё время гулял по пятнадцать минут вместо разрешённых десяти, и дело там было вовсе не в псе.

Вслух я этого говорить не стал. Про такое человеку сообщают один раз в жизни, и лучше, чтобы это сделал не начальник.

— Нет, — сказал я. — Сядь. Никто ни к кому домой не ездит и ни за кем не следит. Это приказ, Кирилл, и я сейчас не шучу. Ты врач, она врач, вы работаете в одной клинике. Если ты встанешь у неё под окнами, а она выглянет, то в понедельник у меня не будет ни одного врача, потому что она уйдёт, а тебя я выгоню сам. И буду прав.

— Я же не…

— Ты же да. Сядь, пожалуйста.

Он сел. Я подвинул к нему карты.

— Теперь слушай, что мне от тебя нужно на самом деле. В понедельник я уезжаю, на весь день, и связь там, скорее всего, плохая. Клиника остаётся на вас двоих. На тебя и на Смолину, больше у меня никого нет. Вы оба нужны мне вменяемые. Мне нужно, чтобы ты в понедельник пришёл, поздоровался с ней нормальным голосом, спросил, как голова, и работал. Если тебе привезут тяжёлого, ты позовёшь её и геройствовать в одиночку, доказывая мне что-то, не станешь. Если привезут ей, ты пойдёшь ассистировать и будешь подавать то, что она скажет. Справишься?

— Справлюсь, — буркнул Денисов, глядя в стол.

— А записи ты взял правильно, — добавил я. — И что написал мне, тоже правильно. Я вернусь и разберусь сам. Ты своё дело сделал, дальше моё.

Он поднял голову и собрался что-то ответить. В дверь стукнули, и в щель просунулась Ксюша.

— Нашёлся! — выдохнула она. — Михаил Алексеевич, он там. Сидит. Я зашла воду поменять, а он сидит, как ни в чём не бывало!

В стационар я шёл быстро, Денисов с Ксюшей еле поспевали следом.

Паскаль сидел на своём месте, на верхней полке стеллажа под лампой, подобрав под себя лапы. Цвет у него был парадный, изумрудный с жёлтой полосой по хребту. Оба глаза глядели на меня честно и даже с лёгким недоумением, чего это, мол, все сбежались. Миска на полу была вылизана до блеска, он подчистил и то, что заветрилось.

— Где был? — спросил я.

Глава 4

— Дык на заднем дворе, — протянул Паскаль. — На дереве. Там клён, большой такой, с развилкой. Я вышел подышать, маленько, на полчасика. Сел в развилку, солнышко пригрело, я ж холоднокровный, меня на солнце сразу морит. Ну и уснул. Просыпаюсь, а уже вечер. А что такого-то? Я что, права не имею на свежий воздух? Вторую неделю под лампой лежу, как котлета в буфете. У меня шкура без ультрафиолета тускнеет, между прочим, вы сами говорили.

Про ультрафиолет я действительно говорил. Клён на заднем дворе и правда рос, и развилка у него была. История выходила гладкая, он в ней предусмотрел всё, даже обиду на случай, если не поверят. Одного он предусмотреть не мог, потому что не знал, мы с Саней выходили на заднее крыльцо и трясли этот клён вдвоём. С него упали два листа и ни одного хамелеона.

Хотя спящий хамелеон держится за ветку мёртво, сколько его ни тряси, это я тоже знал.

Я перевёл взгляд на Феликса. Саня успел вернуть его из приёмной, комендант сидел на спинке стула очень прямо, разглядывая лампу. Нюша лежала на лежанке мордой к стене и дышала так ровно, как спящие свиньи не дышат. Пуховик вошёл следом за нами, сел у двери и зевнул во всю пасть.

«…все пришли… шумные… спать мешают…»

Барс был единственным в этой комнате, кому я сейчас верил на слово, и толку от его показаний никакого не было.

Я неторопливо оглядел всех троих по очереди. Феликс выдержал. Паскаль тоже и для верности моргнул обоими глазами вразнобой. Нюша вовсе перестала дышать. Мне всё это не нравилось, и чем дальше, тем сильнее. Только предъявить было нечего, зверь вышел на задний двор, уснул на дереве, вернулся сам. Не возбраняется.

— Ладно, — сказал я. — Паскаль, дальше заднего двора ни шагу. И перед выходом ты говоришь Ксюше или мне, куда идёшь и на сколько. Словами, через рот. Комендант у нас, как выяснилось, маршрутов не уточняет.

— Есть через рот, — с готовностью согласился Паскаль.

Феликс едва заметно дёрнул крылом и промолчал.

Людей я распустил по домам. Саня ушёл первым, звеня ключами, прилипшими к пряжке. Денисов уже в куртке задержался в дверях, будто хотел вернуться к разговору. Я покачал головой, он кивнул и вышел. На ночь оставалась Ксюша, по графику дежурство было её. Я вместе с ней проверил смоляную ласку в боксе, напомнил про телефон и поехал домой, к ужину.

Олеся открыла мне, не сказав ни слова. Она дождалась, пока я вымою руки, и так же молча поставила передо мной тарелку с гречкой и тушёной индейкой. Рядом с тарелкой она положила большой поварской нож, лезвием ко мне.

Я посмотрел на нож, потом на неё. Она стояла у плиты, скрестив руки, и лицо у неё было каменное.

— Это намёк? — спросил я.

— Это сервировка, — отрезала Олеся.

Каменного лица ей хватило ещё на мгновение. Потом у неё дрогнул угол рта, она отвернулась к плите, и плечи у неё затряслись.

— Ты бы себя видел, — простонала она сквозь смех. — Сидит, смотрит на нож, и лицо такое, как будто диагноз ставит. Миш, я весь вечер репетировала. Я его три раза перекладывала, думала, как страшнее, ручкой к тебе или лезвием. Ешь давай, остынет. Я не злюсь. Я злилась до восьми, а потом есть захотела.

— Лезвием страшнее, — признал я. — Ручкой было бы предложение зарезаться самому, это уже мелодрама.

Индейка оказалась с черносливом, гречка рассыпчатая. У Гольдмана меня накормили мясом так, что ужинать я не собирался, а тут минут пять молчал над тарелкой и взял добавку. Олеся сидела напротив, подперев щёку, и смотрела, как я ем. Ей это почему-то нравится.

С кружкой чая я перебрался в комнату и обнаружил, что моё место занято. Шторм лежал на диване, вытянувшись во всю длину, голову положил точно на ту подушку, под которую я обычно кладу руку. На моё появление он открыл один глаз. По этому глазу я понял, что диван большой и желающие могут поискать себе место с краю.

— Подвинься, — попросил я.

Леопард закрыл глаз. Я сел на оставшиеся сорок сантиметров, у самого подлокотника. Шторм полежал ещё немного, потом вытянул переднюю лапу и положил её мне на колено. Под лапой коротко треснуло, меня дёрнуло от колена до зубов. Вышло несильно, примерно как от плохо заземлённой стиральной машины. Бил он меня так не со зла. Он таким способом расставлял мебель по местам, это моё, это тоже моё, а этот тёплый пусть сидит, раз пришёл.

— Спасибо, — сказал я. — Я тоже рад тебя видеть.

Олеся пришла с полотенцем на плече и села с другой стороны, у леопарда в ногах. Ей он подвинулся.

— Ну, рассказывай. Что там было у твоего Гольдмана? Ты написал «буду позже» и пропал, я уже думала, тебя там съели вместо этого, как его, мохнача.

Я стал рассказывать, про лист с расписанием по минутам и про три кресла с графином, в которые так никто и не сел. Потом дошёл до Сенклера, как тот явился с ящиком-холодильником и объявил, что неделю не может выбросить этого мохнача из головы. Когда я добрался до бочкового уксуса из Модены и до луковицы, Олеся захохотала так, что Шторм поднял голову и посмотрел на неё с осуждением.

— Двенадцать лет выдержки! — она вытирала глаза полотенцем. — А надо было лук. Миш, я хочу видеть его лицо. Ты запомнил его лицо?

— Лицо у него было, как у хирурга, которому санитарка показала, что он сорок лет неправильно мыл руки. Он не поверил, а потом попробовал.

Дальше пошли Броды. Этот кусок я рассказывал уже без шуток, по порядку, как сам его услышал, деревня, лес, птицы под деревьями, зайцы с лисами. Три месяца, лучшие специалисты, и ни одного диагноза. Сказал, что Гольдман всё это подстроил заранее, а я узнал о собственной поездке последним из троих. И что в понедельник рано утром мы с ним едем туда, на его машине, на весь день.

Олеся слушала, перебирая пальцами бахрому на полотенце. Про Гольдмана и его фокусы она ничего не спросила. Её интересовало одно:

— Это опасно?

— Это лес и мёртвые птицы, — ответил я. — Петы в деревне здоровы, люди тоже, болеет только дичь. Я туда еду смотреть и щупать, в перчатках. Опасно там будет одному Гольдману, он же поедет в туфлях, другой обуви у него, по-моему, нет. Я прямо вижу, как он стоит в них посреди просеки и жалеет, что напросился.

— Ты мне зубы не заговаривай, — она ткнула меня пальцем в плечо, но сама заметно успокоилась. — Перчатки возьми нормальные, длинные. И позвони, как доедешь.

— Позвоню, если там ловит.

— Значит, залезешь на ёлку и позвонишь.

Она помолчала, почесала Шторма за ухом и вдруг сказала совсем другим голосом, жалобным:

— Миш, а у меня тоже новости. Мне Валерия написала.

— Какая Валерия? Гольдмана? — не понял я.

— Ну а какая ещё! Валерия Иосифовна. Эсэмэску прислала, сегодня, днём. Сейчас, погоди, — она вытащила телефон из кармана и прочла с выражением: — «Олесенька, дорогая, жду вас на следующей неделе, как договаривались. Будем готовить. День выберите сами, мне любой удобен». Миш, как договаривались! Я думала, она тогда на турнире просто так сказала. Ну, из вежливости. Знаешь, как говорят: «Заходите как-нибудь». Никто же после этого не заходит! А у неё, оказывается, день выбрать надо.

Телефон она держала на вытянутой руке.

— Так это же хорошо.

— Что хорошего? — Олеся развернулась ко мне всем корпусом, Шторм недовольно убрал задние лапы. — Что я там буду делать? Ты её кухню сегодня видел? Расскажи мне про кухню. Нет, не рассказывай. Там кухня, наверное, как вся наша квартира вместе с балконом. Наверное, плита, у которой кнопок больше, чем у меня в кафе посуды. Я приду, встану посреди всего этого в своём фартуке… И в чём мне идти? В джинсах? К ней, наверное, в джинсах не ходят. А если я что-нибудь сожгу? Я же сожгу. Я, когда волнуюсь, всегда что-нибудь сжигаю, ты же знаешь!

— Знаю. Я это потом ем.

— Ты всё ешь, ты не показатель!

Кухню Гольдманов я видел, размером она была действительно с нашу квартиру, про балкон Олеся угадала. Сообщать ей об этом я не стал, ей хватало и воображаемой плиты.

— Олесь, ты выиграла турнир, — напомнил я. — У всего этого зала, с их плитами и кнопками. Стол номер шесть, тёмные лошадки, помнишь? Ты на Валерии висела и визжала.

— Это ты выиграл, — она махнула рукой. — Ты командовал. Я лук резала.

— Вот и будешь резать лук. Валерия в восторге от того, как ты режешь лук, она за тобой в телефон записывала, я сам видел. Она тебя для того и зовёт. Придёшь в джинсах, нарежешь ей три кило лука кольцами, она будет стоять рядом и конспектировать. А сжигать там всё равно нечего, у них вытяжка такая, что дым не успеет дойти до потолка.

— Значит, кухня всё-таки огромная, — уличила меня Олеся.

— Я этого не говорил.

— Ты сказал про вытяжку!

Она сдёрнула с плеча полотенце и запустила им в меня. Я поймал его у лица. Шторм проследил за полотенцем, убедился, что оно несъедобное, и уронил голову обратно на мою подушку.

Вечер мы досидели на диване. Олеся выбирала между средой и четвергом, трижды передумала и в итоге заснула у леопарда на боку, так ничего Валерии и не ответив. Нога у меня затекла к одиннадцати, сгонять я никого не стал.

***

Ночью в стационаре горела одна дежурная лампа над боксами. Ксюша сидела с книгой в ординаторской, дверь оставила приоткрытой, чтобы слышать ласку. Поэтому разговаривали шёпотом. У Феликса шёпот выходил скрипучий, с присвистом, Нюша каждый раз вздрагивала.

— Подведём итоги дня, — начал комендант со спинки стула. — Итоги неутешительные. Мы были на грани провала, товарищи. Начальник у нас очень проницательный и наблюдательный. Я это заявляю как комендант, не первый год наблюдающий его в работе. Он полчаса смотрел мне в затылок, и я этим затылком чувствовал, что меня читают, как историю болезни.

— Я думала, у меня сердце остановится, — прошептала Нюша. Она лежала на лежанке, уткнув пятачок в передние копытца. — Он на меня почти не смотрел, он на тебя смотрел, а у меня всё равно уши горели. Я врать не умею. Я сказала «погулять» три раза. Я считала потом. Зачем я сказала три раза?

— Товарищ Нюша, вы врали убедительно, — возразил Феликс. — Для первого раза. Вы вступили в разговор в критический момент и вызвали огонь на себя. Объявляю вам благодарность перед строем.

— Перед каким строем? — удивилась Нюша, приподняв голову. — Нас трое.

— Строй есть понятие организационное, численность тут ни при чём, — комендант распушил перья на груди и тут же пригладил их обратно. — Перейдём к главному. Товарищ Паскаль, доклад. По форме.

Паскаль свесился с верхней полки. После ужина, собранного из двух мисок сразу, он подобрел, но от пережитого ещё не отошёл, жёлтая полоса на хребте у него то проступала, то гасла.

— Дык чего по форме-то, — забормотал он. — Я по-простому. Значит, пришла она домой. Таблетку выпила, шторы задёрнула, легла. Полотенце мокрое на лоб. И лежит. Я час вишу, два вишу, а она всё лежит. Вставала один раз, полотенце намочить. Я вам честно скажу, товарищи, она и правда болела. Так не притворяются, когда никто не смотрит. Она же не знала, что я смотрю.

— Факт принят, — проскрипел Феликс. — Дальше.

— А дальше звонок. Она трубку взяла не сразу, смотрела на неё, я думал, сбросит. Взяла. И говорит… — Паскаль прикрыл левый глаз, чтобы вспомнить точнее, и повторил слово в слово: — «Да». Потом: «Я же просила не звонить». Потом ей там долго говорили, я не слышал, она трубку к уху прижала. И она говорит: «Да, я всё сделала». И потом: «Нет, они ничего не поняли. Я скину тебе вечером результаты». И всё. Отбой нажала и легла обратно.

В стационаре стало тихо. В ординаторской Ксюша перевернула страницу.

— Повтори последнее, — потребовал Феликс.

— «Нет, они ничего не поняли. Я скину тебе вечером результаты». Честное чешуйчатое, слово в слово. Я на форточке висел, у меня аж хвост отнялся.

— И скинула? — спросила Нюша.

— Скинула! Вечером, как обещала. Встала, лампу зажгла, села с телефоном и давай писать. Долго писала. А потом файлы цепляла, один за другим, штук шесть или больше, я сбился. Я сам видел, вот этим глазом. Только экран не разглядел, — Паскаль замялся и пошёл по хребту бурыми пятнами. — Я подобрался поближе, на полку над диваном. Ну и оттуда маленько свесился. И книжку уронил. Хвостом.

— Уронил книжку, — повторил Феликс.

— Она сама упала! Она на краю стояла, кто так книжки ставит? Дык я же не нарочно. И она как глянет наверх, прямо на меня. Вот так, — он вытаращил оба глаза в одну точку, что давалось ему с трудом. — Долго глядела. Я справочником прикинулся. Серым. Она книжку подняла, поставила и ещё раз всё осмотрела, полку, и потолок. Я думал, всё, конец мне, сейчас шваброй достанет. Не достала. В ванную пошла, а я в форточку.

Комендант долго молчал. Он сидел, втянув голову в плечи, и когтями сжимал спинку стула.

— За книжку объявляю замечание, — произнёс он. — Устное, без занесения. За остальное… за остальное объявлю позже, когда картина прояснится. Теперь давайте рассуждать, товарищи. Кто такие «они»?

— Которые ничего не поняли? — уточнила Нюша.

— Именно. Гражданка Смолина что-то сделала. Некие «они» этого не поняли. Сегодня она с утра была здесь, в клинике, и всё делала у нас на глазах. Стало быть, «они» есть мы. Личный состав пет-пункта во главе с начальником. Мы ничего не поняли, а результаты ушли на сторону.

Нюша слушала его, приоткрыв рот. Паскаль перестал менять цвет и застыл бурым.

— Это же про нас, — Нюша села на лежанке. — Это же про клинику. Ой. А что она сделала-то? Она хорька смотрела. Она хорошо его смотрела, я сама видела.

— Вот это нам и предстоит выяснить, — Феликс расправил плечи. — Постановляю. Завтра воскресенье, у гражданки Смолиной выходной, она будет дома. Товарищ Паскаль выдвигается к ней повторно и продолжает наблюдение.

Глава 5

— Опять я? — Паскаль чуть не свалился с полки.

— А кто? Я, по-вашему, пролезу в форточку? Или товарищ Нюша долетит по крышам? Теперь о порядке отхода. Сегодняшняя ошибка состояла в том, что отсутствие бойца обнаружили раньше, чем он вернулся. Завтра действуем умнее. Начальник придёт на воскресный приём. Вы, товарищ Паскаль, лежите под лампой и попадаетесь ему на глаза столько раз, сколько потребуется, пока он сам не убедится, что вы на месте. Уходите вы только после этого. Шум для прикрытия отхода я лично обеспечу.

— Какой шум? — насторожилась Нюша.

— Организованный, — отрезал комендант. — Детали я продумаю.

Паскаль слез с полки на пол, что делал редко, и сел посреди стационара, обернув лапы хвостом. Цвет у него стал несчастный, серо-зелёный.

— Вы не понимаете, — тоскливо протянул он. — Вы мне говорите «выдвигается», а там печенье.

— Какое печенье? — не понял Феликс.

— Овсяное. С шоколадной крошкой. У неё на кухне, на верхней полке, над холодильником. Пачка начатая, угол надорван. Оно пахнет, товарищи. Оно на всю квартиру пахнет, я в комнате вишу, а оно мне в нос из кухни. Я сегодня мимо него четыре раза ходил. Четыре! Один раз у меня лапа сама пошла, я её зубами обратно вернул. Я сегодня чудом удержался, понимаете? А завтра мне там опять целый день висеть. Завтра меня соблазнят. Я ж себя знаю. Я возьму одно, потом ещё одно, а в понедельник главврач на меня глянет и всё поймёт, он же по мне сахар видит, как на приборе. И плакал мой эклер. Я его неделю жду!

— Мы в тебя верим, — твёрдо сказала Нюша.

— Партия в вас верит, товарищ Паскаль, — подтвердил Феликс.

Паскаль посмотрел на сову, потом на свинку и тяжело вздохнул.

— Вот вам легко верить, — буркнул он. — Вы его не нюхали.

***

Воскресный приём у нас короткий, до двух. К половине третьего ушёл последний клиент, бабушка с икающим воздушным мопсом, Саня запер за ней дверь, и я всех попросил задержаться на десять минут.

Собрались быстро. Люба осталась за стойкой, Денисов присел на подоконник, Ксюша с Саней заняли кушетку для посетителей. Петрович вышел из лаборатории последним и встал у стены. Смолиной не было, по графику у неё стоял выходной, про понедельник ей должна была сообщить Люба, когда будет обзванивать запись.

— Завтра меня весь день не будет, — начал я. — Рассказываю, куда еду и зачем, чтобы вы не гадали. Под Питером, часа три на машине, есть деревня. Называется Броды. Вокруг деревни лес, и в этом лесу четвёртый месяц дохнет эфирная живность. Дикая. Началось с птиц, их находят под деревьями, в иной день десятками. Потом пошли зайцы, за ними лисы.

— Отстрел? — спросил Денисов. — Или травят?

— Ран нет, яда не нашли. Я сам пока не видел. Зверь лежит целый, чистый, упитанный. Накануне бегал, наутро лежит. Вскрытия делали, экспертизы тоже. Туда возили профессоров с академиками, и все сошлись на том, что это эпидемия. Какая именно, откуда взялась и почему домашние петы в той же деревне здоровы, ни один не сказал. Лучшие специалисты развели руками. Меня попросили посмотреть.

В холле молчали. Потом заговорили все разом, и я пожалел, что не начал с конца.

— Воду брали? — Петрович отставил кружку на стойку. — Почву? Подстилку лесную? Если три месяца и по нарастающей, с птицы на зверя, я бы первым делом смотрел воду. Ручьи, родники, где они пьют. Мне нужны пробы, Михаил Алексеевич. Воды с каждого водопоя и грунта с тех мест, где находят. Это надо брать самому, грамотно, иначе привезут в бутылке из-под лимонада, и я буду анализировать лимонад. Я поеду.

— И я, — Денисов соскочил с подоконника. — Михаил Алексеевич, такого ни в одном учебнике нет. Массовая гибель диких эфирных без симптомов и без находок на вскрытии? Я весь курс патологии сейчас перебрал в голове, пока вы говорили, оно ни под что не подходит. Я хочу это видеть. Готов без оплаты, в счёт выходного.

— А я чё? — Саня уже стоял. — Я тоже еду. Кто контейнеры таскать будет, Петрович? Там лес, ходить надо, а я хожу быстрее всех. Мих, ну все же едут!

Люба смотрела на всё это из-за стойки, сложив руки на груди. Она дождалась, пока Саня договорит, и покачала головой.

— Та шо ж вы за люди такие, — сказала она. — Я давно поняла, врачи все отбитые. Вот все, до единого. Нормальный человек слышит слово «мор» и шо делает? Он берёт детей, кошку и едет в другую сторону. А этим скажи «мор», у них глаза загораются, они ото ж в очередь встают. Ладно Кирилл Андреевич, он учёный, ему положено. Петровичу лишь бы грязь в баночку. Но ты-то, Саня, куда? Ты ж даже не врач! Ты просто отбитый, сам по себе, без диплома!

— Я за компанию, — возразил Саня.

— От я и говорю.

Я переждал смех и поднял ладонь.

— Никто никуда не едет. Я еду один. Это чужая деревня, ее хозяин чужих не любит, меня-то пускает со скрипом. Если я привезу с собой бригаду из пяти человек, он развернёт нас на въезде. Это раз. И два, у нас клиника. Завтра понедельник, полная запись. Все остаётесь, на хозяйстве Денисов и Смолина. Кирилл, про что мы вчера говорили, ты помнишь.

— Помню, — Денисов сел обратно на подоконник. Лицо у него было расстроенное, но спорить он не стал.

— Петрович, пробы я сам возьму. Вы мне сейчас расскажете как, и я сделаю ровно так, как расскажете. Лимонада не будет, обещаю.

Петрович пожевал губами, кивнул и ушёл в лабораторию. Остальные восприняли это как сигнал, и начались сборы. Обошлись они почти без меня.

Люба вытащила из-под стойки хозяйственную сумку и принялась укладывать в неё еду. Откуда в воскресенье в клинике взялись два контейнера с котлетами, варёные яйца, пирожки в полотенце и литровый термос, я не понял. Судя по всему, она знала про поездку раньше, чем я о ней объявил. Когда поверх пирожков легла банка солёных огурцов, я попытался вмешаться.

— Любовь Степановна, я еду на один день. Меня там, скорее всего, покормят. И со мной человек, у которого будет своя корзина, я его знаю.

— От пусть он свою и ест, — Люба утрамбовала огурцы. — Покормят его. В деревне, где всё дохнет. Вы там в рот ничего не берите, сынок, слышишь? Воды ихней не пей и яблочка с ветки не рвите. Тут на день, с запасом, мало ли шо, вдруг машина сломается.

Возражений она не слушала, а я перестал их приводить после яиц.

Саня тем временем подошёл к лотку с инструментами, взял пинцет и приложил его к пряжке ремня. Пинцет повисел и упал на кафель. Саня поднял его и попробовал ещё раз, прижав посильнее. Пинцет прилип, продержался, пока Саня считал вслух до четырёх, и отвалился снова.

— Проходит, — горестно сообщил Саня. — Вчера ключи держались, ножницы, и Любин степлер. А сегодня один пинцет, и тот еле-еле. Я думал, это насовсем.

— Положи инструмент в стерилизатор, — велел я. — Ты его по полу повалял.

Петрович вернулся с картонной коробкой. В ячейках, стояли двенадцать контейнеров с завинчивающимися крышками, шесть под воду, шесть под грунт. На каждом уже был наклеен пластырь с номером, выведенным его прямым чертёжным почерком. К коробке прилагался листок, где под теми же номерами шли пустые графы, место, время, глубина. Он коротко объяснил мне порядок, без единого лишнего слова. Воду брать против течения, не взмучивая дна, грунт с глубины ладони. Крышку на землю не класть, перчатки менять на каждой точке.

— Вернуть чистыми, — закончил он. — Двенадцать штук. По счёту.

— Петрович, они же будут с пробами.

— Снаружи чистыми, — уточнил он и ушёл.

Набор на выезд я собирал сам, перчатки длинные, как велела Олеся, и обычные, пинцеты, пакеты для образцов, маркер, фонарь, запасные мембраны к браслету. Посреди этого дела я вспомнил про вчерашнее, отложил фонарь и пошёл в стационар.

Паскаль был на месте. Он лежал распластав лапы под лампой и спал, приоткрыв рот. На мои шаги он разлепил один глаз, узнал меня и закрыл его обратно. Я постоял, посмотрел, как у него ходят бока, заодно потрогал нос у ласки в боксе. Всё было в порядке. Нюша с лежанки проводила меня внимательным взглядом до самой двери.

Я вернулся в холл к раскрытой сумке, и тут с жерди раздалось:

— Отставить!

Феликс развернулся к залу всем корпусом. Дверь была заперта, чужих не осталось, и комендант этим воспользовался.

— Что за самодеятельность, товарищ главврач? — проскрипел он на весь холл. — Имущество гарнизона убывает за пределы расположения, а опись где? Кто принимал? Кто сдавал? Требую зачитать состав выездного набора вслух. По пунктам. Под протокол!

— Феликс, это перчатки и фонарь.

— Сегодня перчатки и фонарь, а завтра эфирограф вынесут, и тоже скажут, что перчатки! — каркнул комендант. — Учёт есть основа порядка. Зачитывайте. Товарищ Ксения, записывайте.

Ксюша растерянно взяла со стойки блокнот. Спорить с комендантом, когда на него находит, выходит дольше, чем подчиниться, это в клинике знали все. Я вздохнул и стал выкладывать вещи обратно на стойку.

— Перчатки смотровые, одна упаковка, — начал я.

— Сколько штук в упаковке? — перебил Феликс.

— Сто, — ответил я, заглянув в коробку.

— Вскрытая? — комендант подозрительно прищурился.

— Вскрытая.

Саня на кушетке хрюкнул и зажал рот ладонью.

— Тогда не сто! — возмутился Феликс. — Считайте.

— Феликс, я не буду считать перчатки.

Ксюша занесла карандаш над блокнотом и перевела испуганный взгляд с меня на сову.

— Запишите, количество со слов, — снизошёл комендант. — Дальше.

— Перчатки длинные, две пары. Пинцет анатомический, два.

— Инвентарные номера!

— У пинцетов нет инвентарных номеров, — сказал я.

— Безобразие! — Феликс хлопнул крыльями, и с жерди слетело перо. — Запишите отдельной строкой, безобразие. Дальше!

Так мы прошли весь набор. На пакетах для образцов он потребовал указать страну-производителя, на маркере осведомился, не содержит ли тот спирта и не будет ли использован личным составом не по назначению. На фонаре он заставил меня включить его и выключить. Орал он при этом на весь холл, хлопал крыльями, дважды перелетал с жерди на стойку и обратно. Саня сидел на кушетке и плакал от смеха. Люба сказала, что с таким завхозом никакая проверка не страшна, и велела внести в протокол её огурцы.

С чего коменданта так разобрало, я не понял. Приступы учёта с ним случались и раньше, но обычно их вызывало что-нибудь серьёзное, вроде пропавшей банки корма. Перчатки на серьёзное не тянули. Я списал это на субботу, сутки молчания на жерди дались ему тяжело, и теперь он добирал своё.

Угомонился он так же внезапно, как начал. На запасных мембранах он вдруг сказал, «Опись принята, замечаний нет», отвернулся к окну и замолчал.

Пока я застёгивал сумку, Пуховик ткнулся мне в бедро тёплым лбом. Он подошёл сам, сел у моей ноги и поднял морду. Я приоткрылся.

«…тёплый человек уходит далеко… сумка пахнет дорогой… я тоже… я большой, я рядом пойду…»

— Нет, — сказал я вслух и присел перед ним на корточки. — Не в этот раз.

Барс боднул меня в колено и заглянул в глаза. Уши он поставил торчком. Этому приёму он выучился ещё барсёнком, и действовал приём безотказно на всех, включая меня.

Только ехал я в лес, где эфирные звери три месяца ложились под деревья и не вставали, и причину никто назвать не сумел. Петы в деревне были здоровы, это я помнил. Но они сидели там по дворам, а Пуховик в лесу первым делом ушёл бы нюхать под каждый куст. Я не знал, что там. Пока я этого не знаю, мой барс будет лежать на пледе в трёх часах езды оттуда.

— Там умирают такие, как ты, — сказал я ему тихо. — Я не знаю от чего. Узнаю, тогда поговорим. Ты остаёшься за старшего. Следи тут за ними.

Я толкнул к нему тепло, сколько мог. Он его принял, но не смягчился.

«…не берёт… остаюсь… плохо…»

Пуховик встал, дошёл до своего пледа у входа и лёг мордой к стене, подобрав хвост. Ксюша присела рядом и стала чесать ему загривок. Он терпел, но головы не повернул.

В кармане дёрнулся телефон. Номер был незнакомый. В сообщении стояли название деревни, район и координаты. Ниже шла одна строчка: «Встречу сам. Р. С.»

***

В ночь на понедельник дежурил Саня. Он сидел в ординаторской, задрав ноги на второй стул, в больших наушниках, и смотрел что-то в телефоне. Раз в несколько минут он начинал смеяться в голос и хлопать себя по колену. Шептать при таком дежурном было не обязательно.

Паскаль ввалился в окно стационара в первом часу. Цвет у него был бурый, в тёмных разводах, какого Нюша у него ещё не видела. Он прошёл по стене к своей миске, убедился, что в ней пусто, и молча поднял глаза на коменданта.

— Ужин на полке, за лампой, — сообщил Феликс. — Товарищ Ксения оставляла с вечера, я распорядился убрать повыше, чтобы дежурный не вылил.

Хамелеон ел долго и сосредоточенно. Нюша терпеливо ждала, Феликс переступал по спинке стула. Пуховик лежал у батареи на пледе, который Саня перетащил сюда на ночь, и по-прежнему смотрел в стену.

— Сперва скажу хорошее, — начал Паскаль, облизав миску. — Придумал ты правильно, товарищ комендант. Что я ухожу после проверки. Он ведь пришёл проверять, вы подумайте! Встал надо мной и стоит. Я лежу, рот открыл, дышу, как спящий, а сам думаю, сейчас пальцем ткнёт. Не ткнул. Ушёл. И тут ты как гаркнешь «отставить»! Я аж подпрыгнул, хотя знал. Я в окно вылезал, а ты про инвентарные номера орал, на заднем дворе было слышно. Маленько перебрали с фонарём, по-моему, но шороху навели знатно. Никто и не сунулся.

— Операция прикрытия проведена по плану, — Феликс скромно прикрыл глаза. — С фонарём я импровизировал. Доклад, товарищ Паскаль. По форме.

— По форме, — Паскаль вздохнул. — По форме докладывать нечего.

Нюша на лежанке перестала жевать край подстилки.

— То есть как нечего? — Феликс перестал переступать по спинке стула.

Глава 6

— Дык так. Прилетаю я к ней. Форточка открыта, я внутрь. А её нету. Дома нету, понимаете? Диван прибран, чашка в раковине, куртки на вешалке нет. Ушла. А куда ушла, когда ушла, я ж не видел. За ней не полетишь, если не знаешь, в какую сторону лететь. Я сел на карниз ждать. Час сижу. Замёрз, пошёл внутрь, на потолок. Повисел. Потом думаю, вдруг она во двор войдёт, а я не увижу, с кем. Обратно на карниз. И так полдня, товарищи, с карниза на потолок и обратно. У меня лапы отваливаются.

— Когда объект вернулся? — комендант подался вперёд.

— Под вечер, уже темнеть начинало. Одна пришла. С пакетом из магазина, обычный пакет, кефир там, хлеб, я сверху видел, как разбирала. Поела. Села на диван, недолго полистала телефон. Никому не звонила, ей тоже. Ничего не отправляла, я нарочно глядел, она пальцем только вверх-вниз водила. На потолок не смотрела ни разу. На полку тоже. А потом умылась и спать легла. Просто легла и уснула, по-людски. Я ещё час провисел, думал, может, ночью встанет. Не встала.

Нюша поёрзала на лежанке.

— А может, она ни в чём и не виновата? — робко подала она голос. — Может, мы зря? Она ласке вчера лапу перевязывала, так аккуратно. И мне пол-яблока дала.

— Один спокойный день ничего не доказывает, товарищ Нюша, — наставительно проскрипел Феликс. — Враг тоже отдыхает по воскресеньям. Обратите внимание на другое, полдня объекта не было дома. Где он был? С кем встречался? Это пробел в наших сведениях, и он серьёзный.

— А я не отдыхал, — мрачно вставил Паскаль.

— Что? — не понял комендант.

— Я говорю, враг отдыхает, а я нет. Я шесть часов висел в трёх метрах от этой пачки. Шесть! Один, в пустой квартире, и никто не смотрит. И она её переложила, товарищи. Она её вчера вечером, видать, доставала, и обратно поставила не так. Теперь пачка лежит на боку, ближе к краю. И открыта шире. Оттуда одно печенье наполовину торчит, я его с потолка видел, круглое, с крошкой. Вы не понимаете. Оно овсяное и с шоколадной крошкой.

Он спустился по стойке стеллажа на полку ниже, поближе к слушателям.

— Вы это уже докладывали, — заметил Феликс.

— И ещё доложу! Я один раз уже шёл к нему. По потолку. Сам не помню, как пошёл. Иду и думаю, я только посмотрю. Только понюхаю поближе. И опомнился на полдороге, над самым холодильником, у меня уже язык наготове был.

— Но опомнился же, — сказал Феликс.

— В этот раз, — глухо ответил Паскаль.

Он отвернулся к стене и пошёл по спине серыми пятнами. Нюша слезла с лежанки, подошла к стеллажу и задрала пятачок кверху.

— Паскаль, завтра же понедельник, — сказала она. — Уже сегодня почти. Тебе эклер положен. Настоящий, с кремом. Ты два дня продержался, и он теперь честный получится, заслуженный. Ты же не зря держался.

Хамелеон скосил на неё один глаз. Серые пятна побледнели, но до конца не сошли.

— Эклер, — повторил он. — Эклер, это да. Это наполовину утешает. Потому что эклер один, а пачка там так и лежит, и мне к ней опять идти.

— Идти, — подтвердил комендант. — Слежка продолжается. Порядок устанавливаю следующий. Днём гражданка Смолина работает здесь, и в клинике за ней наблюдаю я, с поста, лично. Начальник мне это сам поручил, так что действую в рамках мандата. Вечером, когда она уходит, вы, товарищ Паскаль, провожаете её до дома и смотрите, не зайдёт ли она куда по дороге и не встретит ли кого. Нас интересует, где она была сегодня.

— Тогда пусть мне выдают банан, — быстро сказал Паскаль. — Сушёный. С собой, на задание. Пайком. Я на голодный желудок за себя не отвечаю, я вас предупредил. Если я там сорвусь, это будет на вашей совести, товарищ комендант, и в протокол я так и попрошу записать.

— Вопрос о пайке будет рассмотрен, — пообещал Феликс.

В ординаторской Саня захохотал и что-то уронил. Звери переждали.

У батареи зашевелился плед. Пуховик поднял голову, повернулся и посмотрел на всех троих по очереди, долго и внимательно, каждому в глаза. Нюша под этим взглядом попятилась к лежанке. Барс шумно выдохнул через нос, отвернулся обратно к стене и накрыл морду лапой.

***

Машина Гольдмана встала у подъезда без пяти шесть. Было ещё темно. Шофёр, тот же, что вёз меня в субботу, вышел, забрал у меня сумку с набором, коробку Петровича, Любину провизию и уложил всё в багажник так бережно, будто там был хрусталь.

Я открыл заднюю дверь и не сразу узнал человека на сиденье.

Давид Маркович оделся в деревню. Вернее, так, как он представлял её себе по английским журналам. На нём была вощёная куртка болотного цвета, с вельветовым воротником и таким количеством карманов, что в них можно было разместить мой выездной набор. На голове сидела твидовая кепка. Брюки были заправлены в высокие зелёные сапоги, и с левого голенища на шнурке свисала картонная бирка. Всё это было новое, купленное, по моим прикидкам, вчера.

— Давид Маркович, вы на охоту? — спросил я, усаживаясь.

— Я в народ, — ответил Гольдман. — Доброе утро, Михаил Алексеевич. Что вы так смотрите? Я навёл справки, в лес положено ходить в сапогах. Мне подобрали. Продавец уверял, что в таких ходит половина Шотландии.

— У вас бирка на сапоге.

— Где? — он наклонился, насколько позволял ремень безопасности, рассмотрел бирку и оставил её на месте. — А, это. Это пусть висит. Если они мне натрут, Вадим сдаст их обратно, я же должен сперва проверить в деле.

Мы выехали на набережную. Между нами на сиденье стояла плетёная корзина с крышкой, откуда пахло копчёным и свежим хлебом. Шофёр на светофоре обернулся и сообщил, что сумку с едой из багажника он переставил в салон, в ноги.

— Это чьё? — Гольдман заглянул через корзину вниз.

— Любовь Степановна собрала. Мой администратор. Там котлеты, яйца, пирожки и огурцы, я пытался отбиться.

— Огурцы свои? Бочковые?

— Свои. В банке.

— Отбиться он пытался, — Гольдман покачал головой и посмотрел на сумку с большим уважением. — Михаил Алексеевич, от такого не отбиваются, за такое благодарят. У меня в корзине ростбиф, паштет и сыр, это всё прекрасно, но это закуска. А у вас там еда. Ваша Любовь Степановна кладёт в дорогу варёные яйца, значит, про жизнь она понимает больше моего повара. Вы позволите мне потом один пирожок? Я обменяю на паштет.

— Меняйте на что хотите. Там на неделю.

Город кончился быстро, в этот час дороги были пустые. На трассе шофёр прибавил, за окнами пошли тёмные поля с редкими огнями. Гольдман расстегнул куртку, устроился удобнее и явно приготовился к приятной беседе ни о чём. Я решил попробовать ещё раз, пока он благодушен.

— Давид Маркович, нам ехать три часа. Расскажите мне всё-таки, откуда вы знаете про Броды. Я не из любопытства. Я еду ставить диагноз, и мне важно, что именно вам рассказали и кто. Если это человек из деревни, он мог видеть то, чего не видел Сенклер.

— Вы заметили, какая в этом году осень? — отозвался Гольдман. — Сухая, тёплая. Валерия говорит, у неё розы пошли по второму кругу. Нам с вами очень повезло с погодой, в дождь по лесу ходить, я полагаю, удовольствие небольшое.

— Давид Маркович.

— А Семёна вы знаете? — он показал подбородком на затылок шофёра. — Семён у меня одиннадцатый год. Ни одной царапины. Он до меня возил одного большого человека, и тот, когда уходил на покой, отдал мне Семёна. Семён, я прав?

— Правы, Давид Маркович, — невозмутимо подтвердил шофёр.

— Вот видите. И вот что я вам скажу про Семёна, он за одиннадцать лет ни разу не пересказал мне, о чём говорили на заднем сиденье до меня. Хотя я спрашивал. За это я его и держу. Хороший хозяин, Михаил Алексеевич, чужих разговоров не пересказывает. Хороший шофёр тоже.

Ответа я не получу, это было ясно. Мне вежливо, с примерами, довольно изящно отказали. Я отметил про себя, что человек, рассказавший Гольдману про Броды, ему дорог или нужен, иначе он бы его уже сдал ради красного словца. На этом я отступился.

— Хорошо, — сказал я. — Тогда расскажите про Сенклера. Про него-то можно?

— Про него сколько угодно! — Гольдман оживился и даже сел прямее. — Про него я могу говорить до самой деревни, только толку вам от этого будет мало, потому что никто о нём ничего не знает. Смотрите сами. Турнир существует восемь сезонов. Семь из них выиграл он. Подряд, Михаил Алексеевич! Я четвёртый год хожу туда за первым местом и никогда этого не скрывал, я поваров нанимал. И все эти годы я смотрел ему в спину. Первое место я взял в этом сезоне, с вами, с вашей Олесей и вашим луком. До этого ни разу. Вы думаете, я на него зол? Я им восхищаюсь. Человек приходит раз в год, снимает пиджак, молча всех обыгрывает, надевает пиджак и уходит. Он ни с кем не пьёт и в гости не ездит.

— К вам приехал, — сказал я.

— Ко мне приехал мохнач, — поправил Гольдман. — Я при нём состоял гарниром. Теперь про дела. Вы у него брали деньги, стало быть, были в конторе. Что вы там видели? Кабинет, жалюзи, секретаря. И я столько же. В городе знают, что у него есть капитал и что он даёт в долг. Откуда капитал, чем он занят помимо этого, есть ли у него семья, ничего этого никто не знает. А про Броды до прошлой субботы не знал вообще никто, кроме меня. У человека родовая деревня в трёх часах от города, он ездит туда часто, он сам сказал, и за все годы об этом не обмолвился ни одному из тех, с кем сидит за одним столом.

Он повернулся ко мне и на время перестал улыбаться. Таким я видел Гольдмана редко.

— Я вам так скажу. Он прячет эту деревню очень старательно, стало быть, там лежит что-то ему дорогое. Деньги так не прячут, их он держит на виду, в конторе. В Бродах у него лежит что-то, что ему дороже денег. И вот нас с вами туда позвали. Двоих, со стороны. Вы понимаете, что это значит?

— Понимаю, — сказал я. — Это значит, что мне надо найти, от чего там дохнут зайцы.

Гольдман поглядел на меня, помолчал и расхохотался, откинувшись на спинку так, что кепка съехала ему на глаза.

— Вот за это я вас и ценю, — выговорил он, поправляя кепку. — Семён, вы слышали? Я ему про тайны, а он мне про зайцев. Михаил Алексеевич, оставайтесь таким всегда. Дайте пирожок.

Пирожок был с капустой. Гольдман съел его молча, с закрытыми глазами, и попросил второй. К половине девятого мы съели добрую часть Любиной сумки и не притронулись к корзине. За окнами давно рассвело, пошли ельники, потом длинный мост через неширокую тёмную реку. Сразу за мостом Семён сверился с навигатором, сбросил скорость, и машина свернула с трассы на грунтовку.

Грунтовка шла лесом. Семён вёл машину аккуратно, объезжая ямы, но Гольдман на каждой яме придерживал кепку. Я смотрел в окно. Лес был обычный, смешанный, ельник с берёзой, по обочинам рыжел папоротник. Ничего больного я в нём не увидел.

За поворотом открылась деревня. Она была небольшая, в одну длинную улицу с двумя проулками. Я ждал увидеть то, что обычно остаётся от деревень в трёх часах от города, серые срубы через один, бурьян и дачников. Тут было другое. Дома стояли крепкие, под свежими крышами, заборы ровные, у каждых ворот отсыпано щебнем. На столбах висели одинаковые, недешевые фонари. В эту улицу много лет подряд вкладывали деньги и при этом следили, чтобы она осталась деревней. За последним домом улица кончалась, и сразу, без выгона и огородов, начинался лес.

Сенклер ждал у въезда. Он стоял один, без охраны и костюма. На нём были рабочие штаны и серый вязаный свитер с растянутым воротом, на ногах сильно ношенные, короткие резиновые сапоги. Я видел этого человека в кабинете, потом на турнире в белом фартуке поверх рубашки. В свитере я видел его впервые. Он казался в нём ниже ростом и старше, стоял он иначе, свободно, руки в карманах.

Гольдман выбрался из машины, одёрнул куртку и огляделся с восторгом. Сенклер посмотрел на Гольдмана. Он прошёлся взглядом по кепке, карманам, задержался на бирке, и я впервые увидел, как у моего кредитора коротко дрогнуло лицо. Вслух он ничего не сказал.

— Доехали, — произнёс он вместо приветствия. — Хорошо. Давид Маркович. Михаил.

Он пожал нам руки. Надо было как-то к нему обращаться. В субботу за столом я обходился без имени, но здесь мне предстояло задавать ему вопросы, много и подряд, а «господин Сенклер» после трёх часов над одной тушкой мохнача звучало бы глупо.

— Ричард, — начал я и запнулся. — Простите, не знаю, как вас по батюшке.

— Можно просто Ричард, — ответил он. — По батюшке меня тут никто не зовёт, батюшку моего звали так, что в деревне не выговаривали. Пойдёмте. Машину оставьте здесь, дальше пешком.

Мы пошли по улице. Телефон показывал одну полоску, я на ходу набрал Олесю, сказал, что доехал и что ёлка не понадобилась, и убрал его в карман. Я нёс сумку с набором, позади Семён тащил коробку Петровича. У третьего дома слева стоял грузовой фургон с откинутым бортом. Двое мужчин выносили со двора коробки, женщина в платке заворачивала в одеяло зеркало. Через четыре двора грузили вторую машину, поменьше, и мальчик лет десяти сидел на крыльце в обнимку с рыжим зверьком в шлейке. Зверёк был эфирный, шерсть у него на загривке искрила, и выглядел он живым и здоровым. Мальчик держал его крепко, двумя руками.

На нас смотрели без всякого интереса. Женщина с зеркалом скользнула взглядом по моей сумке, по браслету на запястье и отвернулась. Я понял этот взгляд. Сюда уже приезжали с сумками и браслетами, ходили в лес и уезжали, качая головами. Мы были очередные. На Гольдмана в его карманах, правда, один из грузчиков всё-таки засмотрелся и едва не уронил коробку.

— Уезжают, — сказал Сенклер. — Эти здесь родились. Я бы на их месте тоже уехал.

У большого дома в середине улицы нас ждал человек лет пятидесяти, в выгоревшей штормовке, коренастый, с обветренным лицом. На плече у него висел свёрнутый брезент.

— Матвей, — представил его Сенклер. — Егерь. Лес знает лучше меня. Он с рассвета обошёл ближние кварталы и принёс сегодняшних. Матвей, это врач. Покажи ему всё, что он попросит.

Матвей кивнул мне, на Гольдмана посмотрел чуть дольше и без слов повёл нас за дом, мимо поленницы, к сараю.

За сараем, в тени, на расстеленном куске брезента лежали птицы. Их было шесть, они лежали в ряд, на боку. Три были покрупнее, с голубя, сизые, с тонким светлым кантом по краю махового пера. Три остальные размером с дрозда, бурые, с пятном на груди. При жизни это пятно у них светится, я таких видел в городе, в парках. Сейчас оно было тусклое, как выключенная лампочка.

Гольдман дошёл до угла сарая и дальше не пошёл. Он достал из одного кармана большой клетчатый платок, прижал его к носу и остался стоять там, дыша через ткань. Запаха, надо сказать, никакого не было. Птицы были утренние.

Я натянул перчатки, опустился на колени и взял первую.

Минут двадцать после этого я ни с кем не разговаривал. Руки у меня в таких случаях работают сами, по порядку, который не менялся много лет, перо, кожа, глаза, клюв, грудь, живот, лапы, клоака. Перо было чистое, плотное, без заломов и проплешин. Я раздул его на груди и под крыльями, пухоедов и клещей не было, кожа была чистая, без единой корочки. Глаза были ясные, не запавшие, роговица ещё не помутнела. В клюве чисто, слизистая бледно-розовая, без налёта и крови. Киль грудины едва прощупывался, грудные мышцы по обе стороны от него лежали толстым слоем. Птица ела досыта до последнего дня. На животе под кожей был жир, запас на зиму. Лапы были целы, когти не сбиты. Ран и переломов я не нашёл, гематом тоже. Окоченение только начиналось, значит, умерла она ночью или под утро.

Вторая и третья были такие же. Я перебрал все шесть, одну за другой, и на шестой мог бы уже не смотреть. Они различались только видом и размером. Умерли все упитанными, чистыми, в хорошем пере. Их никто не трепал, и перед смертью они не бились, перья до кончиков были целы. Всё было так, как говорил Сенклер, лежит целый зверь, вчера летал, сегодня лежит.

Оставался браслет. Я навёл сканер на крупную сизую и подождал. Окно развернулось не сразу. Вид он определил, класс поставил «ферал», а в строке Ядра, где положено стоять уровню, вывел прочерк. Состояние: «Активность Ядра отсутствует». Я проверил на остальных пяти и получил пять прочерков. Прибор добросовестно сообщил мне, что птица мертва.

Я сел на пятки и стянул перчатки. Картина была плоха своей чистотой. Инфекция оставляет следы, истощение, понос, выделения из глаз, грязное перо, потому что больная птица перестаёт за собой ухаживать. Яд и хищник тоже. Здесь шесть здоровых птиц легли и умерли. На вскрытии, я был в этом уверен, я увидел бы то же, что видели до меня профессора с академиками, то есть ничего. Стоп, Покровский. Неглупые люди приезжали сюда до меня. Они смотрели на тушки, ничего по ним не поняли и написали «эпидемия», потому что надо было что-то написать.

Значит, смотреть надо было не на тушки.

— Матвей, — позвал я. — Вы каждую из них сегодня сами подобрали?

— Сам, — ответил он.

— Где лежала вот эта? — я показал на первую сизую.

Егерь подошёл, посмотрел на птицу, потом поднял руку и показал поверх сарая, в лес.

— Эта у ручья. Под ольхой, на той стороне.

— А эти две? — я показал на двух других сизых.

— Эти за просекой. Рядом лежали, в десяти шагах одна от другой.

— Бурые?

— Все три у старого покоса, — Матвей подумал и поправился. — Нет, вру. Две по краю покоса, третья дальше, к ельнику.

Каждый раз он показывал рукой. Рука ходила немного левее, немного правее, но в пределах одной четверти круга. Я запомнил это, ещё не понимая зачем.

— А вчера? Вчера где находили?

— Вчера четыре штуки, — Матвей загнул пальцы. — За ручьём две, и у покоса.

Показал он туда же.

— На прошлой неделе? — не отставал я.

— На прошлой зайца нашли, за просекой. Лису за покосом, дальше к ельнику. Птицу не считал, ее было много. Там же, по ручью и за ним.

Он опять показал в ту же сторону и сам этого не замечал. Он отвечал на вопросы честно и скучно. До меня его, судя по всему, спрашивали, сколько, когда и каких. Про место его тоже спрашивали. Он называл ручей, просеку, покос, а приезжие записывали эти слова в блокнот, не зная леса. Названия им ничего не говорили. А по руке всё было видно.

Я поднялся с колен и встал рядом с ним, лицом туда же, куда он.

— Матвей, а вон там? — я показал в противоположную сторону, через улицу, за дома напротив. — Там лес такой же?

— Такой же. Даже получше, там бор.

— Там находили?

Егерь открыл рот, чтобы ответить, и закрыл. Он думал долго, добросовестно, шевеля губами.

— Нет, — сказал он. — Там нет.

— За все три месяца? Ни одной?

— Я там каждую неделю хожу, — медленно проговорил Матвей. — Нет. Ни одной не поднимал. И у дороги, откуда вы приехали, тоже ни одной. Всё с этого края.

Гольдман у сарая отнял платок от лица. Сенклер стоял в трёх шагах от брезента, руки в карманах свитера, и смотрел на егеря.

Эпидемия так себя не ведёт. Зараза не знает, с какой стороны от деревни ей положено убивать, птица летает где хочет, заяц бегает кругом. Если три месяца подряд звери умирают по одну сторону от улицы и остаются жить по другую, то дело в стороне. Что-то находится там, за ручьём и за просекой. Звери к нему приближаются и до утра не доживают.

Я повернулся к Сенклеру.

— Ричард, а что у вас там, с той стороны?

Глава 7

— Лес, — ответил Сенклер.

Сказал он это сразу. И я понял по голосу, что этот вопрос ему задавали уже ни раз, и он не раз на него отвечал.

— За ручьём мой лес. Сразу за ольхой просека, за просекой старый покос, его лет двадцать не косили. За покосом ельник, дальше болото. Всё моё, до болота и за болотом тоже. Ходить туда никто никому не запрещал, там нет забора, сторожа и дороги. Там ничего нет, Михаил. Я там был раз десять с этими профессорами, пешком, с утра до вечера. Они брали пробы воды, копали мох, один из них привозил прибор размером с чемодан. Все они мне сказали одно и то же, лес как лес.

— Ничего нет, — повторил я. — А звери мрут только там.

— Вот вы и посмотрите, — сухо заметил Сенклер.

Спорить с ним было не о чем. Он показал мне тушки, ответил на вопрос и теперь ждал, что я буду делать дальше. Гольдман убрал платок и слушал нас с большим интересом.

Часы показывали половину десятого. Света оставалось часов на восемь, погода стояла сухая, лес никуда не денется, а вот день денется точно. Ехать три часа, чтобы посмотреть на шесть птиц и уехать, было бы глупо, и я сказал, что пойду сейчас.

— Прямо сейчас? — переспросил Гольдман, глядя на сапоги.

— Прямо сейчас, Давид Маркович, — я застегнул куртку. — Пока светло.

Мы вернулись собираться во двор, к поленнице, где Семён составил наши вещи. Он поставил сумку с набором на чурбак, коробку Петровича рядом с ней, аккуратно прислонил Любину сумку с едой и сам стоял тут же, готовый подать что скажут.

Я открыл набор и стал перекладывать в карманы то, что понадобится в лесу и чего не будет времени искать. Пакеты для образцов и маркер я положил в правый карман, две пары перчаток в левый, фонарь я сунул во внутренний на всякий случай. Пинцеты и мембраны я оставил, браслет держал заряд и без них.

Потом я посмотрел на коробку Петровича.

Инструкция была на воду и грунт, по контейнеру на точку, каждую точку в графу на листке. Идти я собирался вдоль ручья, а ручей, это водопой для всего, что живёт в этом лесу.

Брать воду с каждого водопоя и подписывать, как велено, я мог по дороге, не делая крюка, а грунт Петрович просил с тех мест, где находили, и на эти места меня как раз вели. Я вынул из коробки шесть контейнеров для воды, листок с графами и рассовал их по карманам куртки. Гольдман всё это время смотрел то на мои карманы, то на свои сапоги.

— Михаил Алексеевич, — произнёс он. — Я в лес не пойду. Вы не подумайте, я не боюсь, я просто трезво себя оцениваю. Ходить по лесу я не умею, буду цепляться за каждый сучок и хрустеть. От меня там будет один шум, а вам, я полагаю, нужна тишина. Тем более что Ричарду наверняка есть что показать по хозяйству. Я слышал про коптильню.

Сенклер повернул к нему голову.

— Про коптильню? — переспросил он.

— Ну да, — Гольдман поправил кепку. — Коптильня, дичь, своя. Мне говорили.

— Кто вам говорил? — Сенклер вынул руки из карманов.

— Ричард, — Гольдман развёл руками, и в этом жесте не было ни капли смущения, — Мне много чего говорят. Я просто слушаю. Так вы покажете?

Сенклер помолчал, потом коротко кивнул. Я отметил про себя другое. Гольдман ни у кого не спросил, можно ли ему остаться. Он сообщил, что остаётся, хозяин дома узнал об этом последним и возражать не стал.

Матвей за это время сходил в дом и вернулся с ружьём и пустым мешком под мышкой. Ружьё было старое, с потёртым прикладом. Он ни о чем не спросил, встал у калитки на задах и стал ждать.

Я закрыл сумку с набором и кивнул Семёну, чтобы тот ее убрал. Гольдман окликнул меня, когда я уже шёл к калитке.

— Михаил Алексеевич! — он махнул рукой в сторону поленницы. — Сумку свою возьмите. У Ричарда мы пообедаем и без вас, а вам там негде.

Заботливый до зубного скрежета.

Но он был прав. Я вернулся, сунул коробку Петровича в Любину сумку поверх еды, взял сумку за обе ручки, и она оказалась тяжелее, чем я помнил. В дороге мы съели пирожки, но котлеты с яйцами остались на месте, а банка огурцов перевешивала всё остальное вместе с термосом. Я перехватил сумку поудобнее.

За калиткой начиналась узкая, натоптанная тропа. Она спускалась к ручью между ольх. Ручей был неширокий, по колено, с чистым песчаным дном, через него лежали два бревна, положенные рядом и пригнанные скобами. Матвей перешёл по ним, не глядя под ноги. Я перешёл следом, с сумкой в одной руке и с оттянутыми карманами, глядя очень внимательно под ноги.

На той стороне я обернулся. Из-за сарая было видно поленницу, угол дома и Гольдмана. Он объяснял что-то Сенклеру, показывая рукой в сторону, где, по-видимому, была коптильня.

Ольху Матвей показал первой, ту самую, под которой утром лежала сизая птица. Дерево стояло у самой воды, корни уходили в ручей, и под ним, на подушке из прошлогодних листьев, ещё оставалась вмятина от тушки.

Я присел, достал телефон и поставил точку на карте. Связь тут ловила через раз, но спутник держал карту, точка легла куда надо. Потом я достал из сумки первый контейнер под грунт, рукой в перчатке набрал в него земли с листьями из-под самой вмятины, закрыл и подписал.

Если в лесу кто-то поставил экстрактор, он должен быть где-то здесь, у первых находок. Я знал, как эта штука выглядит и как работает, одну такую я держал в руках у себя в клинике и потом запер в сейф.

Железка размером с кулак, работает на резонансной частоте, тянет из Ядра по капле и следов в крови не оставляет. Ставят её так, чтобы не нашли, под мох или в развилку корней.

Зверь ходит мимо, Ядро понемногу садится, день за днём, пока не сядет совсем. Это укладывалось в картину лучше всякой эпидемии, я обошёл ольху, разгребая листья носком ботинка. Потом обошёл соседнюю. Заглянув в развилку корней, я ощупал старый пень у воды и сунул руку под каждую корягу в пределах десяти шагов. Мох был холодный, ничего твёрже шишки я под ним не нашёл.

— Что ищете? — спросил Матвей. Он стоял чуть выше по склону, с ружьём за спиной, и смотрел на меня.

— Железку, — ответил я. — Такую, которую кто-то мог сюда положить нарочно. С кулак величиной, может, чуть больше. Вы тут ничего чужого не находили? Не в лесу вообще, а именно здесь, у ручья? Банку, коробку, провод?

Матвей подумал.

— Бутылку находил. Пластиковую, — вспомнил он. — В прошлый раз приезжали профессора, оставили.

— Это не то, — я стянул перчатку и вытер ладонь о штаны.

Мы пошли дальше вдоль ручья. Ручей тёк в сторону покоса, и у каждой заводи, где вода стояла спокойно и берег был истоптан, я останавливался. Заводей таких, с копытными и птичьими следами на песке, я насчитал за первый час четыре.

У каждой я доставал контейнер, набирал воду с середины, где она была прозрачной, закрывал крышку и подписывал номер, а на листке против номера писал, что это за место, как умел: «ольха», «поворот у бревна». Петрович просил в графах место и время, время я ставил по браслету.

Матвей смотрел на это молча. На третьей заводи он всё-таки спросил:

— А зачем воду? — спросил он, кивнув на контейнер у меня в руке.

— Отдам в лабораторию. Есть у меня там один человек, он вытянет всё, что в ней растворено, до последней соринки. Если в ручье что-то есть, он найдёт.

— Профессора тоже брали, — напомнил Матвей.

Он это сказал, и я вспомнил пластиковую бутылку у ручья. Профессора взяли воду и уехали, оставив после себя бутылку.

— Знаю. Мне сказали, — я подписал крышку.

— И что нашли? — он не отставал.

— Ничего. Мне и это сказали, — я закрутил крышку. — Только у меня свой человек, и я ему верю больше, чем профессорам.

Матвей ничего на это не ответил, но стал чуть внимательнее смотреть.

За ручьём был обычный лес. Ольха у воды сменилась осиной с берёзой, под ногами был мох и рыжий, по-осеннему сухой папоротник. Здесь было светло, сквозь редкие кроны падало солнце, и я, идя за Матвеем, ловил себя на том, что ищу глазами не экстрактор, а то, что видел в больных лесах раньше.

Засохшие верхушки и чёрные потёки на стволах. Ничего такого здесь не было. Лес был здоровый, и это бросалось в глаза сильнее, чем бросилась бы любая болезнь.

Просека открылась через полчаса, она была широкая, заросшая по пояс кипреем и малиной. Столбов на ней давно не было, только гнилые пни от них торчали через равные промежутки. Матвей показал, где лежали две сизые, в десяти шагах одна от другой, я поставил две точки, а третью, там, где, по его словам, на прошлой неделе нашли зайца. За просекой началась вырубка, за вырубкой покос.

На покосе Матвей показал ещё три места. Два по краю, у самой опушки, третье дальше, к ельнику, в высокой траве. Я поставил точки, остановился у ельника и посмотрел на карту.

Точки лежали как попало. Одна у воды, две на сухом, в тени и на солнце поровну. Никакой линии, круга вокруг чего-нибудь одного. Расстояние между крайними было около двух километров. Общее у них было одно, все они лежали по эту сторону от деревни, и больше никакого порядка в них не было.

— Хаос, — проговорил я вслух.

— Я и говорю, зараза, — согласился Матвей.

Он не понял меня, а я не стал объяснять. Зараза как раз дала бы порядок, очаг и расходящиеся от него круги. То, что я видел на карте, работало по всему лесу сразу, где угодно, и границей у него была улица.

В ельнике мы нашли зайцев.

Первого увидел Матвей. Он шёл впереди, остановился и показал рукой, ничего не сказав. Заяц лежал на боку под нижними лапами ели, он был бурый, крупный, с белеющим к зиме брюхом. В двадцати шагах от него, уже на открытом месте, лежал второй, поменьше. Оба лежали спокойно. Разбросанной шерсти вокруг не было, крови тоже.

Я поставил точки, взял грунт из-под каждого и присел над первым.

Зрачки у него были ровные, круглые, роговица ещё блестела. Я потрогал челюсть, потом заднюю лапу. Челюсть уже взялась, лапа сгибалась почти свободно, окоченение только пошло по телу от головы вниз, и по нему выходило, что умер заяц под утро, часа за четыре до нашего прихода, никак не раньше. Живот был полный и мягкий. Я раздвинул губы. В пасти лежала недожеванная трава.

Второй заяц был такой же, с таким же зрачком и с той же травой во рту.

Заяц кормится ночью и под утро. Этот наелся и лёг, а умер, не дожевав, в ту же минуту, не дёрнувшись и не попытавшись встать. Утром у сарая птицы умерли так же, с полным зобом и в целом пере. Что бы это ни было, оно приходило ночью за сытым зверем посреди еды и забирало его целиком, ничего не тронув снаружи.

Матвей ждал, пока я закончу, и стоял на месте. Я обернулся на него.

— Кладите в мешок, — я поднялся с корточек. — Обоих. Дома посмотрю их изнутри.

Он взял зайцев за уши, и опустил в мешок.

Косулю мы нашли у самого ельника, на границе покоса и первых елей, через полкилометра. Её было видно издалека, рыжая на зелёном. Я прибавил шагу, Матвей за мной не пошёл. Когда я обернулся, он стоял шагах в тридцати, снял ружьё с плеча и держал его в руках, никуда не целясь.

— Что? — спросил я.

— К этой не пойду, — ровно ответил Матвей.

— Почему? — я остановился на полдороге.

— Крупных у нас не трогают. С самого начала. Птицу я ещё подбираю. Зайцев тоже, ладно. Этих обхожу. Лису на той неделе видел и не тронул. Вдруг перекинется.

Я посмотрел на косулю, потом на него.

— Матвей, три месяца в этом лесу дохнет зверь. Люди тут ходят, вы каждый день ходите. Хоть один заболел? Хоть у одного пета в деревне что-нибудь было?

— Нет, — подумав, признал он.

— Значит, на людей это не перекидывается, на петов тоже. А я в перчатках.

Довод про перчатки был слабый, Матвей это понял не хуже меня, но ближе не подошёл. Он остался стоять с ружьём на том же месте, и я пошёл к косуле один.

Косуля была молодая, крупная для своего вида, по хребту шёл ровный светлый гребень, на боках короткая рыжая шерсть была гладкая, без единой проплешины. Она лежала на боку, головой к ельнику, ноги вытянуты. Шкура была целая, я обошёл её кругом и не нашёл ни царапины. Как и зайцы, она лежала спокойно, трава вокруг неё была примята только там, где она легла.

Я опустился на колени. Зрачок ровный, роговица ясная. Челюсть взялась, суставы ног ещё сгибались. Живот полный. В пасти трава, на губах прилипли остатки жвачки. Она умерла так же, как зайцы, ночью легла и не встала.

У птицы Ядро не прощупать, у косули можно, и я сделал то, ради чего к ней шёл.

У копытных оно лежит глубоко, под грудиной, между сердцем и печенью, снаружи его можно найти только у худого зверя и только зная, куда давить. Я положил ладонь на грудь косули у нижнего края грудины и медленно надавил, вверх и внутрь.

У живого зверя в этом месте мягко и часто бьётся, теплее окружающей ткани, и от каждого толчка по руке идёт короткая волна, её ни с чем не спутаешь. У мёртвого, если он умер от раны или от болезни, Ядро остаётся плотным ещё сутки, а потом рассыпается, и это тоже ни с чем не спутать, оно под пальцами идёт крошкой.

Здесь под ладонью лежало что-то вялое, с тонкой стенкой и пустотой внутри, как сдутый мяч. Оно было холоднее, чем ткань вокруг него, хотя косуля умерла считаные часы назад и всё остальное в ней ещё держало тепло.

Я убрал руку и посмотрел на ладонь так, будто она могла мне что-то объяснить.

Такого я не щупал ни разу за всю практику. Пустое Ядро с целой оболочкой я видел на картинках и у зверей, доживших до глубокой старости, у которых оно гаснет само, изнутри, за много месяцев, когда выработан весь ресурс.

У молодой косули с полным животом такому Ядру взяться было неоткуда. Ресурс из него кто-то забрал. Выпил, если по-простому.

Слово мне не понравилось, но другого у меня не было. Спокойно, Покровский. Вскрытие, а слова после.

Оставался браслет. Я навёл сканер на косулю, потом на зайцев в мешке. Матвей поднёс мне мешок, всё так же не подходя к косуле ближе чем на десять шагов. Три раза окно развернулось, и три раза в строке Ядра стоял прочерк. «Активность Ядра отсутствует». Больше прибор ничего не показал, я его свернул.

— Матвей, — позвал я. — Мне нужна жердь. Крепкая, метра три. Косулю понесём вдвоём.

Он снял с пояса топорик.

— В деревню? — он взвесил топорик в руке.

— В деревню, — я стянул перчатки. — К Ричарду. Мне надо её вскрыть, а в лесу я этого делать не буду.

Он ушёл в ельник. Я слышал, как он рубит, потом он вернулся с еловой жердью, очищенной от веток, положил её на траву в пяти шагах от косули и отошёл. Верёвку он мне бросил оттуда же, не подходя.

Ноги я связал сам, а грунт из-под неё взял ещё в один контейнер. Жердь я продел сам. Потом Матвей взялся за дальний конец, там, где до косули было метра полтора чистого дерева, и мы подняли. Она весила килограммов двадцать пять. К самой косуле он так и не притронулся.

Далеко мы её не понесли. Через сотню шагов ельник поднимался на холм, и Матвей, ничего не спрашивая, свернул на него.

— Обедать надо, — бросил он через плечо. — Там сухо.

Холм был невысокий, с плоской вершиной. Елей на нём стояло мало, зато весь он зарос кипреем, уже отцветшим, в белом пуху. Мы положили косулю у подножия, мешок с зайцами Матвей повесил на сук, подальше от еды. На вершине он выбрал место, сел прямо на землю и снял ружьё.

Я сел рядом и вот тут удивился. Земля подо мной была тёплая. Солнце сюда доставало слабо, а земля грела изнутри, ровным сухим теплом, как печка. Я положил ладонь на землю, рядом с собой, потом дальше, у корней. Везде было одно и то же.

— Тут всегда так? — спросил я.

— Всегда, — Матвей развязывал Любину сумку. — Тёплый холм. Снег с него первым сходит. Ключи, говорят, тёплые под ним.

Я кивнул. Ключи объясняли сухость и тепло, а заодно и зелёную траву в такую пору. Я снял перчатки, убрал их в пакет и тоже полез в сумку.

Люба положила еды на пятерых. Котлеты в контейнере ещё держали тепло, яйца были сварены вкрутую и уже очищены, каждое завёрнуто в бумажную салфетку. Пирожки мы с Гольдманом съели в дороге все до одного, но на дне, под контейнерами, лежал ещё один, придавленный термосом, я отдал его Матвею. В термосе был чай с чабрецом. Люба давно выучила, что я пью, и не спрашивала.

Банку огурцов я открыл последней. Матвей взял огурец, откусил, разжевал и остановился. Он посмотрел на банку, потом на меня.

— Такие у нас только Злата солит, — проговорил он с набитым ртом.

За весь день это была первая его фраза без моего вопроса.

— А Злата это кто? — я налил себе чаю в крышку термоса.

— Соседка. Через два дома от Ричарда. У ней пет, единственный на этом краю остался. Остальные съехали.

Он взял второй огурец и доел его молча, глядя вниз, на косулю у подножия холма. Я ел котлету и думал про Ядро, которое не рассыпалось, и про то, что ночью в этом лесу что-то ест сытых зверей и делает это аккуратнее любого известного мне хищника.

Обратно мы шли той же дорогой, жердь я взял спереди. Мешок с зайцами Матвей снял с сука и повесил на ружейный ремень за спину. К ручью вышли часа в три. У брёвен пришлось повозиться, Матвей перешёл первым и принял свой конец с той стороны, а я перебирался по бревну боком, глядя, чтобы косуля не задела воду. Во дворе Сенклера нас увидели раньше, чем мы дошли до калитки.

Сенклер стоял у поленницы и смотрел, как мы несём. Лицо у него не изменилось, он только вынул руки из карманов.

— Ричард, — сказал я, опуская свой конец жерди на землю, — мне нужно место, которое не жалко запачкать. Вода, стол и какая-нибудь одежда, которую потом можно выбросить. Я буду вскрывать косулю.

— Здесь? — переспросил он, глядя на косулю.

— Здесь. В лесу это делать негде, а везти её в город три часа я не хочу, к вечеру она мне уже ничего не расскажет.

Он подумал.

— Летняя кухня, — решил он и показал за дом. — Там плита, вода в баке, стол. Клеёнку найду. Матвей, принеси фартук, любой, у ребят в сарае возьми.

Летняя кухня стояла за домом, дощатая, с одним окном и кирпичной плитой посередине. Стол в ней был длинный, крашеный и весь в порезах, по этим порезам я понял, что дичь тут разделывали много лет.

Мне это подходило. Сенклер сам расстелил на столе клеёнку, а Матвей принёс брезентовый фартук, с чужими пятнами, и, оставив его на крючке, ушёл со двора. Мы уложили её на стол, мешок с зайцами Матвей поставил у порога, не заходя. Я снимал куртку, когда за спиной скрипнула дверь дома.

На крыльцо вышел Гольдман, без кепки, с кружкой в руке. Он сделал два шага в нашу сторону, увидел в открытую дверь кухни косулю и остановился. Потом он развернулся, аккуратно, без спешки ушёл обратно в дом, и плотно прикрыл за собой дверь.

Сенклер проводил его взглядом и ничего не сказал.

Я надел фартук, натянул свежие перчатки и достал из сумки набор для вскрытия. Сенклер стоял в дверях.

— Ричард, — я взял со стола скальпель, — дальше вам смотреть незачем. Я закрою дверь и позову, когда закончу.

Он кивнул и вышел. Я закрыл за ним дверь.

Глава 8

В понедельник в клинике без главврача была полная запись, эту запись Любовь Степановна держала так, что ни один клиент не просидел в приёмной дольше десяти минут.

Феликс на жерди видел всё. Обычная сова моргает раз в полминуты и поворачивает голову за звуком, комендант делал это добросовестно, восемь часов подряд. Пост был его собственный, объявленный вчера ночью, а от своих приказов он не отступал.

Две смотровые работали без перерыва. В первой принимала гражданка Смолина, во второй Денисов, между ними бегал Саня с переносками и пелёнками, а Ксюша выходила из стационара только тогда, когда её звали держать, и возвращалась. Один раз она вынесла оттуда миску и по дороге к раковине задела ею угол стойки. Миска уцелела. Любовь Степановна проводила её взглядом. В приёмной сидели люди, и она промолчала.

Паскаль всего этого не видел. Он спал на потолке ординаторской, под самой лампой, где теплее, и спал по праву, дневной пост принадлежал коменданту, а у него самого смена начиналась вечером. Отсыпался он впрок, с удовольствием, сменив цвет на побелку, подобрав хвост. Проснулся оттого, что в первой смотровой заговорили громче обычного.

Первым он услышал Денисова.

— …при чём здесь папка, Екатерина Андреевна? Это карта хорька. Хорька! Вы в субботу ушли, я ваши карты забрал, чтобы проверить, всё ли дописано, и что, я теперь к ним подойти не могу?

— Можете, — Смолина говорила ровно, ниже обычного. — Я вас не об этом прошу. Я прошу, чтобы мои карты после работы лежали в моей папке. Все. Не на столе, в лотке и не в стопке на подоконнике. В папке.

— В субботу вы мне сами их отдали, — Денисов повысил голос на последнем слове.

— Отдала. И спасибо. А теперь я их нашла в трёх местах, одну вовсе не нашла, она была у Ксюши в стационаре под миской. Я не хочу, чтобы это повторилось. Это моя просьба, Кирилл, а не претензия.

Паскаль перебрался по потолку к дверям ординаторской и высунул один глаз в коридор. Дверь первой смотровой была приоткрыта, из неё было видно спину Денисова в халате и край стола. Смолина стояла за столом, с картой в руках, и спокойно смотрела на Денисова.

— Мало того что я взял на себя ваших пациентов, — Денисов говорил уже тише, но остановиться не мог, — ваших, в вашу смену, потому что у вас голова, так теперь я ещё и карты не так положил. Я, между прочим, в субботу до восьми тут сидел. Я всё дописал до последней строчки.

— Знаю, — она положила карту на стол. — Я читала.

— И что? — он ждал.

— И всё хорошо, — повторила Смолина. — Назначения правильные. Я только про папку.

Денисов постоял. Потом он положил две карты, до того зажатые в руке, в серую папку с завязками, лежавшую на краю стола.

— Хорошо, Екатерина Андреевна, — выговорил он. — В папке.

Он вышел из смотровой, не глядя по сторонам, Паскаль на всякий случай втянул глаз. Денисов прошёл во вторую смотровую и закрыл за собой дверь чуть громче, чем закрывал её обычно.

Смолина осталась стоять. Она завязала папку, убрала её в ящик стола и вышла в коридор, но к клиентам не вернулась, пошла в ординаторскую. Паскаль, висевший над дверью, замер и стал побелкой. Она прошла под ним, встала у окна и достала телефон.

Пять минут она стояла к нему спиной и держала телефон перед собой. Экрана он не видел. Она ничего не набирала, она просто смотрела, потом убрала телефон, постояла ещё немного и вернулась в смотровую, где её ждал следующий, с кошкой в переноске.

Паскаль остался на потолке и до самого вечера больше не заснул.

Под конец смены, когда в приёмной остался последний клиент, а гражданка Смолина ушла в ординаторскую дописывать карты, комендант покинул пост. Слетев с жерди, он пересёк приёмную над головой Любови Степановны, даже не поднявшей глаз, и влетел в стационар через приоткрытую дверь. Нюша ждала на лежанке. Паскаль спустился по стеллажу. У батареи под пледом лежал Пуховик и спал.

— Совет, — объявил Феликс, усевшись на спинку стула. — Товарищ Паскаль, вы слышали, что произошло в первой смотровой?

— Слышал, — Паскаль зевнул. — Весь коридор слышал.

— Доложите, — комендант прикрыл глаза.

Паскаль коротко доложил, потому что хотел есть. Про карты в трёх местах и одну под миской, про Денисова до восьми и про то, что Смолина ни разу не повысила голос. Феликс слушал, прикрыв глаза. Нюша слушала с открытыми.

— Ну и что тут такого? — спросила она, когда он закончил. — Человек хочет, чтобы его бумаги лежали в его папке. Я бы тоже хотела. У меня бы была папка, я бы тоже не хотела, чтобы её по клинике раскладывали. Это её карты. Она их писала.

— Товарищ Нюша, — начал Феликс.

— Нет, подождите, — Нюша не дала себя перебить, что случалось с ней редко. — Она мне яблоко дала. Пол-яблока, но дала. Она в субботу хорька смотрела, я слышала, как Паскаль докладывал, ни одной ошибки. А теперь мы её за папку? Человек имеет право на свои бумаги, вот что я думаю. Я не спорю. Я говорю, что думаю.

Феликс открыл глаза и посмотрел на Паскаля.

— Дело не в папке, — протянул Паскаль.

Он спустился на полку ниже, к самой Нюше, и понизил голос.

— Ты понимаешь, что это карта хорька? Хорька, которому она в субботу шов смотрела. Там написано, что шов чистый и что диван ему нельзя. Из-за этого не ругаются. Из-за такого никто голос не поднимает, и она не поднимала, она говорила тихо, я слышал. Тихо и три раза одно и то же. В папке. Понимаешь? Карта хорька ей до лампочки. Ей надо, чтобы папку никто не открывал. Значит, там что-то ещё лежит, кроме хорька.

Нюша посмотрела на него, потом на Феликса.

— А что там лежит? — спросила Нюша, подняв пятачок.

— Не знаю, — он повёл одним глазом к двери. — Пока не знаю.

— Так, — комендант поднял крыло, и разговор остановился. — Довольно домыслов. Устанавливаю следующее. Гражданка Смолина уходит через двадцать минут. Товарищ Паскаль, вы, как было установлено, провожаете её до дома. Смотрите, куда она заходит по дороге, с кем говорит, кому звонит. Доводите до подъезда. Убеждаетесь, что она вошла. И возвращаетесь. До дома, товарищ Паскаль, — он повернул голову и посмотрел на хамелеона одним жёлтым глазом. — Не дальше. В дом вы вчера ходили, и что вы там делали, мы все слышали трижды. Второго такого доклада совет не вынесет. Вам ясно?

— Так точно, — отчеканил Паскаль.

Сказал он это чётко, по форме, цвет у него при этом не изменился. Про себя он решил, что дальше он всё-таки посмотрит. Папку она убрала в ящик, это он видел, и ящик закрыла. А потом она возьмёт сумку, и он готов был поспорить на месячный паёк, что серая папка с завязками поедет в этой сумке домой, потому что после трёх раз «в папке» никто не оставит её на ночь там, где ходит Денисов.

Паскаль поднялся по стеллажу обратно к потолку, взял цвет побелки и стал ждать, пока в ординаторской закроют папку.

***

Из летней кухни я вышел, когда солнце ушло за ельник. Фартук я снял ещё внутри, вымыл руки и вытер их полотенцем, которое Сенклер оставил на крючке вместе с фартуком. Я зашил косулю и накрыл клеёнкой. Завтра её надо было закопать.

Во дворе, у крыльца, стоял стол, вынесенный из дома, за столом сидели двое. Сенклер и Гольдман. Между ними были кружки и тарелка с чем-то копчёным. Гольдман был без кепки и куртки, в одном свитере, этот свитер был не его. Такой же, как на Сенклере, серый, вязаный, только новее. Оба смотрели на меня.

Я сел на лавку с торца, между ними, взял кружку, которую Сенклер подвинул мне, не спросив. В кружке был чай.

— Не нашёл, — сказал я и отпил из кружки.

Сенклер не пошевелился. Гольдман поставил свою кружку.

— Расскажите, — попросил он.

— Рассказывать нечего, Давид Маркович, в этом и дело. Я вскрыл всех троих, зайцев и косулю, полностью, по протоколу. Воспаления нет, ни в одном органе. Паразитов нет, я смотрел кишечник по всей длине. Яда по виду органов нет, печень, почки чистые, слизистая желудка без единого пятна. Желудки полные, у всех троих, они ели до последней минуты. Кровь обычная, не свернувшаяся раньше срока, не изменённая. Лёгкие чистые, сердце целое. У косули пустое Ядро. Оболочка цела, каналы и узлы на месте, а внутри ничего. Такое Ядро бывает у зверя, умершего от старости, когда оно догорело само. Только косуля была молодая. Года три ей, не больше.

Я говорил, а Сенклер медленно махнул рукой. Это был короткий, усталый жест, и я его понял без слов, но он всё-таки сказал:

— Это мне уже говорили, — он смотрел в стол. — Всё это. Печень чистая, желудок полный. Другими словами, но это.

— Ричард, — произнёс Гольдман.

Сенклер повернулся к нему.

— Тебе говорили «эпидемия», — Гольдман поднял палец. — Так? Приезжали, вскрывали, писали бумагу, в бумаге стояло «эпидемия», и ты за эту бумагу платил. А Михаил Алексеевич сказал «не знаю». Это разные слова, Ричард. За первое ты платил, оно тебе ничего не дало. Второе стоит дороже, потому что с него можно начинать.

Сенклер помолчал.

— Ты прав, — признал он.

Я услышал это и понял не сразу. Они перешли на «ты». Утром, у машины, Сенклер сказал «Давид Маркович» так, как говорил это всегда, с той дистанцией, что я знал за ним с первого дня в его кабинете. Сейчас он сказал «ты», и сказал легко. За те шесть часов, что я ходил по лесу и резал косулю, что-то произошло, и я, кажется, уже понимал что.

— Давид Маркович, — спросил я, — а что вы делали, пока меня не было?

— Ходил, — Гольдман пожал плечами и налил себе чаю из чайника, стоявшего на столе. — Ричард мне показал коптильню, она у него за баней, вы не видели. Это, я вам скажу, не коптильня, это цех. Мы посмотрели дичь, у него там висит кабан и две косули, свои, осенние. Потом мы посмотрели гостевой дом, там сейчас живут его лесные работники. Потом мы говорили про отъезжающих.

— И что вы сказали про отъезжающих? — я поднёс кружку к себе и втянул аромат чая.

— Я сказал, что их не надо держать, — Гольдман отставил чайник. — Если человек уже решил уехать, он уедет. Такого не удержишь деньгами или просьбой, а если удержишь, он будет жить и ждать, когда ему разрешат снова уехать. Держать надо оставшихся. Им надо заплатить за зиму вперёд, всем работникам, и сказать, что деревня будет стоять. Тогда они тоже будут стоять. Это простая арифметика, Михаил Алексеевич, я так делаю у себя двадцать лет.

Я посмотрел на Сенклера. Он слушал Гольдмана так, как при мне никого не слушал. Сенклер, каким я его знал, слушал вполуха, дожидаясь конца фразы, и коротко отвечал. Сейчас он сидел, подперев подбородок, и смотрел на Гольдмана, не перебивая, по его лицу было видно, что он уже сделал в уме то, о чём тот говорил, и считает, сколько это будет стоить.

За полдня Гольдман, посмотрев коптильню и похвалив дичь, спросил про гостевой дом и дал совет, который человек, привыкший решать сам, принял без спора. И ни разу, я готов был поручиться, не сказал слова «Броды». Про мор и про зверей он не спрашивал, и зачем Сенклер прячет эту деревню, тоже. Он говорил про кабана и про зиму. Не зря он нажил состояние.

— Михаил Алексеевич, — Гольдман повернулся ко мне, — у меня предложение. Машину в ночь гнать не стоит. Три часа по темноте, Семён устал, вы тоже. Останемся. Переночуем, посидим как следует, утром поедем. Ричард готовит дичь сам, я это видел собственными глазами и сегодня об этом ещё не забыл. А вы у нас по мясу главный, вы это доказали в субботу. Вот и посмотрим, что у вас выйдет вдвоём. Ричард?

Сенклер посмотрел на него, потом на меня. Я видел, как он взвешивает. К готовке у этого человека была слабость, я знал её с той субботы, Гольдман знал намного раньше и знал как этим воспользоваться.

— Хорошо, — согласился Сенклер. — Останетесь. Я топлю баню, дичь потом. Матвей принесёт.

Баня мне была ни к чему. Я сидел, держал кружку и думал не про нее.

Все трое умерли ночью. Зайцы и косуля после кормёжки, и птицы у сарая тоже с полным зобом, под утро. Днём в этом лесу никто не умирал, Матвей за три месяца не нашел тёплым ни одного зверя. Что бы там ни работало, оно работало после заката, и я ходил по лесу в самое пустое время, когда смотреть было не на что. Смотреть надо было ночью. Под утро всё уже кончено, смотреть надо тогда, когда оно происходит.

— Я останусь, — я поставил кружку. — Только в баню потом. Мне нужно сходить к ручью, когда стемнеет.

— Ночью? В лес? — удивился Гольдман.

— Недалеко, — я показал за сарай. — К тем брёвнам и чуть дальше. Всё, что там умирает, умирает ночью, Давид Маркович. Днём я ничего не увидел. Хочу посмотреть, что там делается после заката.

— Матвей пойдет с вами, — отрезал Сенклер.

Позвонить надо было троим. Я отошёл к калитке, где лучше ловила связь, и начал с Олеси.

Она взяла сразу.

— Ты где? — спросила она вместо здравствуй.

— В Бродах, — я прислонился к калитке. — Олесь, я тут остаюсь до завтра. Ночую.

Она долго молчала, я успел услышать, как у нас дома работает телевизор и как Шторм чем-то гремит на кухне.

— Ночуешь, — выговорила она.

— У Сенклера. Тут Гольдман, баня и дичь.

— Тебя не отпускают, — усмехнулась Олеся.

— А еще тут эпидемия неясного генеза, — закончил я мысль.

— Я поняла. Миш, ты ел?

Вопрос про еду у неё шёл раньше любых претензий, и по этому вопросу я всегда понимал, что претензии будут, но не сегодня.

— Ел, Любины котлеты. И огурцы.

— Огурцы, — она помолчала ещё. — Ладно. Слушай меня. В баню иди первым. Первым, понял? Пока туда чужие не залезли. Ты не знаешь, кто там до тебя парился, и мыла своего у тебя нет. И полотенце возьми, какое дадут, только посмотри на него, а потом уже вытирайся.

— Хорошо.

Я представил, как она стоит посреди кухни с телефоном, Шторм трётся ей об ноги, и как она сейчас ищет, что бы ещё мне велеть, чтобы не класть трубку.

— И позвони, когда выйдешь. Вечером.

— Позвоню, — пообещал я.

Она отключилась первой. Я постоял с телефоном, глядя на ельник, и набрал Денисова.

— Михаил Алексеевич? — отозвался он после второго гудка усталым голосом.

— Кирилл, — я перешёл к делу, — я остаюсь в Бродах до завтра. Клиника на тебе. И завтра тоже на тебе, до обеда точно, я выеду утром.

— Понял, — отозвался Денисов.

Он замолчал, но трубку не убрал. Я слышал, как он дышит.

— Что-то ещё? — я подождал.

— Да нет, — замялся Денисов. — Всё нормально. Приём закрыли, тяжёлых не было. Только… Михаил Алексеевич, Смолина сегодня какая-то странная.

— В каком смысле странная? — я выпрямился.

— Не знаю. Не по телефону. Она… в общем, ничего страшного, я, наверное, сам. Завтра.

— Завтра расскажешь, — решил я. — Спокойной ночи, Кирилл.

С Денисовым такое бывало. Он мог сказать «странная», не умея объяснить, что имел в виду, а назавтра объяснить так, что ясно становилось всё. Ждать до завтра я мог.

***

Паскаль честно довел Смолину до подъезда.

Гражданка Смолина вышла из клиники без четверти восемь, с сумкой через плечо, и сумка была тяжелее, чем утром, он видел это по тому, как она поправляла ремень. По дороге она никуда не заходила. Один раз остановилась у ларька, купила хлеб, и Паскаль, висевший на козырьке ларька, слышал, как она попросила половинку. Никому не звонила и ни с кем не говорила. У подъезда набрала код, вошла, и дверь за ней закрылась.

На этом месте приказ коменданта кончался. Паскаль это знал. Он посидел на козырьке подъезда ровно столько, сколько нужно, чтобы совесть отметила: дошла, вошла, наблюдение закончено. Потом он поднялся по стене на третий этаж, к кухонной форточке, приоткрытой, как и в субботу, и протиснулся внутрь вдоль рамы.

На кухне он взял цвет обоев, поднялся под потолок, в угол над дверью.

Смолина была в комнате. Он слышал, как она ставит сумку на стул, как расстёгивает молнию. Потом она вошла на кухню, и в руках у неё была серая папка с завязками. Она положила папку на стол, ровно посередине, поправила её, чтобы лежала прямо, и вышла. В ванной зашумела вода.

Паскаль смотрел на папку.

До неё было три метра. Три метра по стене вниз и по столу к середине, потом развязать две тесёмки, а с тесёмками у него было плохо, лапы не для того, потом открыть и посмотреть. Оценив расстояние и воду в ванной, шумевшую ровно и надолго, он уже подобрал под себя задние лапы.

Тут правый глаз, который у него всегда ходил сам по себе, ушёл вверх и вправо, на полку над холодильником.

Пачка лежала там. Овсяное, с шоколадной крошкой. Она лежала так, как он видел её в воскресенье, на боку, ближе к краю, открытой шире, чем следовало, одно печенье по-прежнему торчало из неё наполовину. С воскресенья никто её не трогал.

Паскаль перевёл глаз обратно на папку. Левый глаз при этом остался на пачке, и это была его беда, ему всегда было трудно смотреть двумя глазами в одну сторону.

Он начал считать. До ста, как учил его когда-то главврач, объясняя про поджелудочную: считаешь до ста, и если после ста ещё хочется, то это не голод, а привычка. На тридцати он посмотрел на папку. На пятидесяти на пачку. На семидесяти он был уже на середине потолка, ровно между столом и холодильником, и не мог вспомнить, когда перебрался туда из угла над дверью.

Вода в ванной шумела.

На девяноста Паскаль рассудил трезво. Пачка начатая. Начатую пачку никто не считает, это ему было известно ещё с воскресенья, и рассуждение это за сутки не устарело. Одно печенье из начатой пачки не считается взятым, оно считается съеденным, а съеденное к имуществу наблюдаемой уже не относится. С папкой он тоже разберётся, она никуда не убежит. Печенье же лежит на краю, и если его не взять, оно упадёт само, это будет уже порча имущества, чего комендант точно не одобрит.

Он дошёл до ста и спустился на карниз.

С карниза до полки было полметра. Зацепившись хвостом, Паскаль свесился и, вытянув передние лапы, дотянулся до края пачки. Печенье было в двух сантиметрах от его языка. Он потянул пачку к себе, совсем чуть-чуть, чтобы печенье вышло само.

Пачка поехала. За ней, сзади, где он её не видел, стояла коробка. Картонная, с крупой. Пачка толкнула коробку, коробка встала на угол и, постояв так, упала с полки на кафель.

Гречка рассыпалась по всей кухне. Звук получился такой, что Паскаль перестал дышать и первое время не менял цвет только потому, что забыл, как это делается.

Вода перестала шуметь.

Он висел на хвосте, вниз головой, с пачкой печенья в передних лапах. Спустя ещё мгновение он вспомнил про цвет и стал бежевым. В ромбик он не успел.

Дверь ванной открылась. Смолина вышла в халате, с полотенцем на голове, и остановилась на пороге кухни. Она посмотрела на гречку. Гречка лежала везде, от холодильника до стола, коробка лежала посреди неё. Смолина смотрела на это долго. Потом она подняла глаза.

Она подняла их медленно, по стене вверх, к карнизу, и задержала взгляд там, где на бежевой стене висело бежевое пятно с хвостом и с пачкой овсяного печенья в лапах.

— Паскаль, — произнесла она.

Он не ответил.

— Может, объяснишь, что здесь происходит?

***

Темнело быстро. Сенклер ушёл за дом топить баню, и оттуда уже тянуло дымом, я чувствовал его от крыльца. Гольдман снова надел кепку, сел на верхнюю ступеньку с ножом и доской и разбирал с Матвеем принесённую из коптильни дичь, кусок за куском, слушая, что где резать. Две собаки Сенклера, крупные, с висячими ушами, лежали у его ног, он уже звал их по кличкам, обеих, не путая, а они на клички отзывались. Я сидел на нижней ступеньке и собирался к ручью.

Фонарь я проверил дважды. Свежие перчатки положил в карман, старые убрал в пакет к остальным. Телефон с картой и точками сунул во внутренний карман, к фонарю. Матвей должен был идти со мной, Сенклер ему это уже сказал, и егерь только кивнул, а я рассчитывал выйти, как только стемнеет по-настоящему, и посмотреть на брёвна и на ольху в то время, когда там что-то происходит. Баня, что бы ни говорила Олеся, могла подождать.

Матвей встал со ступеньки, сказал, что сходит домой за курткой потеплее, и ушёл по улице. Собаки проводили его до калитки и вернулись к Гольдману.

Прошло минут десять. Гольдман объяснял мне, чем кабан из коптильни отличается от кабана из магазина, и объяснял толково. Я слушал вполуха и смотрел на ельник за сараем, в сумерках он стал совсем чёрным.

Со стороны деревни, по улице, кто-то бежал.

Собаки подняли головы первыми. Потом я услышал тяжелые, частые шаги и увидел Матвея. Он бежал тяжело, с ружьём за спиной. Калитку он толкнул плечом и ещё от калитки закричал Сенклеру, в сторону бани, не видя, где тот:

— Ричард! У Златы! Пет у неё бьётся, на полу, в судорогах, весь ходуном! Злата воет! Перекинулось, Ричард! На петов перекинулось!

Спасибо за чтение

Вернуться к книге