Лекарь двух миров
Глава 1. Вызов на дом
Диспетчерша Зинаида Ивановна позвонила мне в половине восьмого утра, когда я пытался запихнуть в себя бутерброд с заветренной колбасой и одновременно найти второй носок под диваном. Телефон дребезжал на кухонном столе, подпрыгивая на месте, как будто тоже торопился на работу, и я, чертыхаясь сквозь зубы, бросил бутерброд на тарелку, вытер жирные пальцы о полотенце и схватил трубку. Голос у Зинаиды был простуженный, шамкающий, и я сразу понял, что сейчас она вывалит на меня очередной список адресов, от которых у меня заноет поясница и испортится настроение до конца дня.
— Гущин, ты? — прошамкала она. — Срочно. Химки, улица Победы, дом четырнадцать, квартира шесть. Бабка Степановна, восемьдесят два года, давление, сердце, температура. Сын звонил, говорит, мать встать не может второй день. Ты ближе всех, давай.
Я посмотрел на часы. Без десяти восемь. До Химок от моего дома на Речном вокзале — час с лишним, если без пробок, а пробки в это время стояли такие, что хоть пешком иди. Я прикинул, что если выйду сейчас, то к десяти, может быть, доберусь, если повезёт с автобусом. Если не повезёт — к одиннадцати. Бабка с давлением и температурой за два дня могла уже остыть, и тогда мне прилетит выговор, а то и разбор полётов с заведующей, которая давно точила на меня зуб за то, что я не бегаю по вызовам с такой прытью, как молодые врачи. Мне сорок семь лет, и я давно уже не бегаю. Я хожу. Медленно и с достоинством.
— Еду, — сказал я и повесил трубку.
Второй носок нашёлся под креслом, помятый и с катышками, но чистый. Я натянул его, натянул ботинки, схватил сумку с инструментами, которую всегда держал собранной с вечера — тонометр, фонендоскоп, несколько ампул с магнезией, шприцы, жгут, бинты, антисептик, и выскочил из квартиры, даже не проверив, выключил ли утюг. Утюг я не выключил, но об этом я вспомнил только на улице и махнул рукой: старая проводка, ничего не случится. Наверное.
На улице было сыро и серо, как это обычно бывает в Москве в конце октября. Небо висело низко, тяжёлое, будто кто-то налил в него воды и забыл вылить. Асфальт блестел от ночного дождя, и я, перепрыгивая через лужи, добрался до остановки, где уже толпились люди с зонтами и без, все сонные, злые, с опухшими лицами. Автобус пришёл минут через десять, набитый так, что я втиснулся в него боком, прижимая сумку к груди, и всю дорогу стоял, держась за поручень, который кто-то до меня держал липкими руками. В автобусе пахло мокрой шерстью, сигаретами и чьим-то потом, и я думал о том, что через двадцать лет работы в районной поликлинике я ненавижу людей гораздо сильнее, чем когда начинал. Тогда я их жалел. Теперь я их терплю.
До Химок я добрался на автобусе, потом на маршрутке, потом ещё минут двадцать шёл пешком по частному сектору, где улицы были залиты водой, а собаки лаяли из-за заборов так, что закладывало уши. Дом четырнадцать оказался покосившейся двухэтажной развалюхой с облупившейся краской и крыльцом, которое скрипело под ногами, как будто жаловалось на жизнь. Я поднялся на второй этаж, постучал, и дверь открыл мужик лет пятидесяти, опухший, с красными глазами, в майке-алкоголичке и тренировочных штанах.
— Врач? — спросил он хрипло. — Наконец-то. Мать там, в комнате, второй день лежит, не ест ничего, только воду пьёт.
Я прошёл в комнату, где на продавленном диване лежала старуха с серым лицом и открытым ртом. Она дышала тяжело, с хрипом, и когда я взял её за руку, чтобы измерить пульс, кожа была горячая и сухая, как бумага. Я померил давление: сто девяносто на сто. Температура — тридцать восемь и восемь. В лёгких — хрипы, отёк. Я понял, что если не госпитализировать её сегодня, к вечеру она может умереть. Я сказал мужику, что нужна скорая, и мужик начал звонить, но на том конце провода, судя по его лицу, отвечали что-то вроде «ждите, бригада занята».
Я ждал. Я просидел у бабки часа полтора, пока она то приходила в себя, то снова проваливалась в забытьё, и я держал её за руку, потому что мне казалось, что так она дышит ровнее. Скорая приехала только к половине двенадцатого, и я, передав бабку фельдшеру, вышел на улицу, чувствуя, как от усталости и голода у меня трясутся руки. Я думал о том, что дома меня ждёт недоеденный бутерброд и, возможно, сгоревшая квартира, и от этой мысли мне стало смешно и тошно одновременно.
Обратно я шёл той же дорогой, но теперь дождь усилился, и вода лилась с неба сплошной стеной. Я промок до нитки, пока дошёл до остановки, и когда маршрутка наконец подъехала, я влез в неё, мокрый, злой и голодный, и сел у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу. Маршрутка ехала по Ленинградке, за окном мелькали машины, рекламные щиты, серые дома. Я закрыл глаза, чтобы не видеть всего этого, и, наверное, задремал, потому что следующее, что я помню — это резкий визг тормозов, крик, удар, и то, как моё тело бросило вперёд, на спинку переднего сиденья, а потом — темнота, густая и липкая, как дёготь.
Я пришёл в себя от боли в затылке и от того, что кто-то орал прямо над ухом. Я открыл глаза и не понял, где нахожусь. Потолок был не такой, как в маршрутке, — низкий, деревянный, с потолочными балками, покрытыми паутиной. Пахло дымом, травами и чем-то кислым, вроде старой браги. Я лежал на чём-то твёрдом, вроде деревянной лавки, и когда попытался сесть, затылок отозвался такой болью, что я зашипел сквозь зубы и схватился рукой за голову. Рука была не моя. Мозолистая, с короткими ногтями и шрамом на указательном пальце, которого у меня никогда не было. Я посмотрел на вторую руку — та же картина. Молодая кожа, без возрастных пятен, без морщин, которые я привык видеть у себя на тыле ладони.
Я сел, свесив ноги с лавки, и огляделся. Комната была маленькая, с земляным полом, с печкой в углу, с пучками сушёных трав под потолком. На столе — глиняная посуда, нож, куски хлеба на деревянной доске. В углу — икона, не православная, какая-то другая, с непонятными символами. За дверью, которая была приоткрыта, слышались встревоженные, громкие голоса.
Я встал, держась за стену, потому что пол качался под ногами, и подошёл к двери. За дверью была ещё одна комната, побольше, и там на полу лежал человек — молодой парень, лет двадцати, с бледным лицом и окровавленной ногой. Над ним стоял мужчина в тёмной хламиде, с длинными седыми волосами, и держал в руке нож. Нож был грязный, с тёмными пятнами на лезвии, и этим ножом мужчина собирался резать ногу парня — прямо по живому, без наркоза, без антисептика, без ничего. Парень кричал, дёргался, а двое других мужиков держали его за руки и за ноги.
Я не думал. Я просто шагнул вперёд и схватил седого за запястье.
— Ты что творишь? — сказал я, и голос мой прозвучал хрипло, незнакомо, но твёрдо. — Ты ему так ногу отрежешь, и он умрёт от заражения через три дня. Ты хоть руки мыл?
Седой обернулся. У него было надменное лицо, тонкие губы, и он смотрел на меня так, как смотрят на таракана, которого собираются раздавить.
— Ты кто такой? — спросил он тихо. — Как смеешь вмешиваться в священное искусство? Я — лекарь, помазанный самим Орденом. Уйди, пока я не приказал тебя выпороть.
Я не ушёл. Я отпустил запястье седого, но не отступил. Я посмотрел на ногу парня — глубокая рана, загноившаяся, с покраснением вокруг, которое расползалось вверх по бедру. Я понял, что если ничего не сделать, парень умрёт. Я видел такие раны сотни раз. Я знал, что делать.
— Уйди сам, — сказал я. — Или помоги. Мне нужна чистая вода, кипяток, чистая тряпка и спирт. Есть у вас спирт?
Седой лекарь отшатнулся, будто его ударили. Мужики, которые держали парня, переглянулись. Один из них, бородатый, с топором за поясом, шагнул ко мне и схватил меня за грудки.
— Ты кто такой, чтобы указывать? — прошипел он. — Верн, ты что, белены объелся? Тебя выгнали из города за шарлатанство, а ты опять лезешь?
Верн. Это имя прозвучало как чужое, но я понял, что это — моё имя. Теперь моё имя. Я не знал, кто такой Верн, но я знал, что если сейчас отступлю, парень умрёт, а я сам, скорее всего, тоже — потому что эти люди не выглядели как те, кто прощает вмешательство в их дела.
— Я лечу его, — сказал я, и в голосе моём была такая уверенность, которой я сам от себя не ожидал. — Или вы его убиваете. Выбирайте.
Бородатый посмотрел на седого. Седой — на меня. Парень на полу застонал. И тогда я, не дожидаясь ответа, шагнул к парню и опустился рядом с ним на колени.
Я промыл рану кипячёной водой, которую мне всё-таки принесли — молча, с ненавистью, но принесли. Я вычистил гной, обработал края раны спиртом, ну почти спиртом, который нашёлся в углу в глиняной бутыли, и наложил повязку из чистой тряпки, которую прокипятил в той же воде. Парень кричал, но я держал его за плечо и говорил ему что-то успокаивающее, хотя сам не верил, что это помогает. Седой лекарь стоял в стороне и смотрел. Бородатый мужик с топором не сводил с меня глаз. В комнате было тихо, только парень всхлипывал и дышал тяжело.
Когда я закончил, я поднялся на ноги, вытер руки о штаны, которые были не мои, и посмотрел на седого.
— Он выживет, — сказал я. — Если не будет заражения. Меняйте повязку каждый день, кипятите воду, не давайте ему вставать. Через неделю он сможет ходить.
Седой молчал. Потом повернулся и вышел, не сказав ни слова. Бородатый мужик шагнул ко мне и схватил меня за плечо.
— Ты понимаешь, что ты натворил? — спросил он тихо. — Ты опозорил лекаря при свидетелях. Он этого не простит. Он пойдёт к Ордену и скажет, что ты — еретик. А Орден, знаешь, что делает с еретиками?
Я посмотрел на него. Я не знал. Но я почему-то не боялся.
— Пусть идёт, — сказал я. — Я сделал то, что должен был сделать.
Бородатый отпустил моё плечо, покачал головой и вышел вслед за седым. Я остался в комнате один, рядом с парнем, который теперь спал, дыша ровно и глубоко. Я посмотрел на свои руки — чужие руки, молодые, сильные. Я посмотрел на комнату — чужую комнату, с земляным полом и травами под потолком. Я посмотрел на дверь, за которой был чужой мир, где магия лечила за золото, а те, кто лечил бесплатно, считались еретиками.
Я не знал, как вернуться домой. Я не знал, что будет завтра. Но я знал одно: я — врач. И я буду лечить. Даже если за это меня убьют.
За окном темнело. Где-то вдалеке завыла собака. Я опустился на лавку, прислонился спиной к стене и закрыл глаза. Завтра будет новый день. И новые проблемы.
Глава 2. Антисептик из самогона
Парень, которого я спас, уснул и проспал до утра. Я всю ночь просидел на лавке, привалившись спиной к холодной стене, и не сомкнул глаз. Тяжелые мысли в голове ворочались, я гнал их от себя, потому что если бы я дал им волю, то, наверное, завыл бы в голос. Я умер. Нет, не так. Я, скорее всего, не умер, а попал. Куда-то. В тело Верна. Мужика. Молодого. С чужими руками, чужим именем и чужой жизнью, о которой я не знал ничего.
Я сидел и вспоминал. Маршрутку, визг тормозов, удар. Бабку Степановну, у которой я просидел полтора часа, держа её за руку. Бутерброд с просроченной колбасой, который так и остался лежать на тарелке. Утюг, который я не выключил. Квартиру, где меня никто не ждёт. Дочь, которая не звонит уже полгода. Всё это осталось там, за темнотой, за ударом, за дёгтем, который залил мне глаза. А я здесь. В хижине с земляным полом, с пучками трав под потолком, с чужой болью в затылке и чужими руками, которые я не узнаю.
К утру я всё-таки заставил себя встать и осмотреться внимательнее. Хижина, в которой я очнулся, была маленькая — одна комната, разделённая на две половины кривой деревянной перегородкой. В дальней половине стояла печка, сложенная из камня, с почерневшим устьем, рядом стоял стол, заваленный пучками трав, глиняными горшками, деревянными ложками. В ближней — лавка, на которой я сидел, и сундук, обитый полосами железа, с висячим замком. Замок был не заперт. Я откинул крышку и увидел внутри несколько рубах из грубой ткани, тёплую накидку, пару штанов, кожаный пояс с кошелем. В кошеле — три медные монеты и одна серебряная, потемневшая от времени. Всё, что у Верна было. Три медяка и серебрушка.
Я закрыл сундук, подошёл к столу и принялся разбирать травы. Я не знал местных названий, но по запаху узнавал знакомые — мяту, чабрец, полынь, кору ивы. Кора ивы — это аспирин. Полынь — глистогонное и желчегонное. Чабрец — от кашля. Мята — от тошноты. Значит, Верн знал своё дело. Или, по крайней мере, пытался. Но его выгнали из города за шарлатанство. Я усмехнулся. Шарлатанство. Это как раз то, что я умею лучше всего — лечить без магии, без золота, без разрешения. Двадцать два года в районной поликлинике научили меня обходиться тем, что есть под рукой. Здесь под рукой были травы, грязная вода и медный змеевик в углу. Значит, будем работать с этим.
Я вышел на улицу и осмотрелся. Двор был маленький, заросший лебедой, с колодцем в углу и поленницей под навесом. За плетнём начинался лес — тёмный, густой, с высокими елями и кривыми берёзами. Деревня, судя по всему, была небольшая — десятка два дворов, разбросанных по склону холма. Дым из труб поднимался в небо серыми струйками. Где-то мычала корова. Пахло дымом, навозом и сырой землёй. Обычная деревня. Только без электричества, без асфальта, без машин. И с магией, которая здесь, судя по всему, была в порядке вещей. Я вспомнил седого лекаря с грязным ножом, бородатого мужика с топором, парня на полу с загноившейся раной. Если это здесь называется медициной, то мне придётся начинать с нуля. С мытья рук. С кипячёной воды. С антисептика.
Я вернулся в хижину, растопил печку и поставил на огонь котёл с водой. Пока вода грелась, я нашёл в углу большой глиняный чан, в котором булькала брага — мутная, кисло пахнущая, с плавающими кусочками чего-то, что я не стал рассматривать. Рядом стоял медный змеевик — трубка, свёрнутая спиралью, с отводом на конце. Самогонный аппарат. Простой, но рабочий. Я обрадовался так, что чуть не рассмеялся вслух. Спирт. Мне нужен спирт. Антисептик, который здесь, в этом мире, не знали. Спирта не было. Теперь будет.
Первый перегон я сделал к обеду. Брага была слабая, и спирта вышло немного — может, кружки две. Я перегнал ещё раз, чтобы очистить, и получил жидкость крепкую, прозрачную, с резким запахом. Я понюхал, поморщился и решил, что для антисептика сойдёт. Всё лучше, чем грязный нож и немытые руки. Я разлил спирт в две глиняные бутыли, плотно закрыл их деревянными пробками и спрятал в сундук. Потом сел на лавку и задумался. У меня есть спирт. У меня есть травы. У меня есть руки, которые помнят, как лечить. Но у меня нет ни одного пациента. Верн был изгоем — его выгнали из города, и в деревне, судя по всему, тоже не жаловали. Значит, надо начинать с малого. С кого-то, кому никто не поможет. С кого-то, кто готов рискнуть. С кого-то, кто пришёл ко мне, потому что больше некуда.
Я не успел додумать эту мысль до конца, потому что в дверь постучали. Стук был тяжёлый, нетерпеливый, и я понял, что это не гость, а скорее проблема. Я открыл дверь и увидел на пороге женщину лет сорока, с красным, заплаканным лицом, в платке, повязанном криво, и в фартуке, перепачканном чем-то тёмным. Она посмотрела на меня так, будто не верила, что я могу ей помочь, но всё равно пришла. У неё были красные глаза, опухшие веки, и руки, которые она то сжимала, то разжимала, не зная, куда деть.
— Ты Верн? — спросила она хрипло. — Мне сказали, ты лечишь. Мой муж, кузнец, он... у него рука. Палец. Он почернел. Лекарь из города сказал, что руку надо отрезать. А я не могу. Он без руки не сможет работать. Мы умрём с голоду. Помоги, если можешь.
Я смотрел на неё и чувствовал, как внутри меня что-то сжимается. Гангрена. Палец почернел. Лекарь предлагает ампутацию. Значит, он не знает, что можно сделать иначе. Или знает, но не хочет возиться. Я вздохнул, взял сумку с инструментами — свою, московскую, которая чудом оказалась при мне, когда я очнулся в этом мире, и сказал:
— Веди.
Дом кузнеца стоял на другом конце деревни, у ручья. Это была крепкая изба, с большой кузницей позади, откуда тянуло дымом и железом. Жена кузнеца шла впереди, то и дело оглядываясь на меня, будто боялась, что я исчезну. Я шёл молча, смотрел под ноги, чтобы не упасть в грязь, и думал о том, что если у кузнеца действительно гангрена, то мне понадобится не только спирт, но и что-то для наркоза. Или хотя бы для того, чтобы он не орал так, что сбежится вся деревня. Я вспомнил, как в поликлинике мы делали ампутации под местной анестезией. Здесь анестезии не было. Был самогон. Много самогона.
В кузнице было жарко и темно. Кузнец, огромный мужик лет пятидесяти, сидел на табурете, положив руку на наковальню. Рука была обмотана грязной тряпкой, и когда жена размотала её, я увидел указательный палец — чёрный, распухший, с багровыми полосами, ползущими вверх по кисти. Пахло гнилью. Кузнец смотрел на меня исподлобья, и в глазах у него была боль, злость и страх. Он не верил, что я могу ему помочь. Но он был готов на всё, потому что альтернатива — рука на отрубе. Я осмотрел палец, пощупал, проверил, есть ли чувствительность. Её не было. Ткани омертвели, но процесс ещё не пошёл выше. Значит, у меня есть шанс. Я сказал кузнецу:
— Палец я тебе отрежу. Но руку сохраню. Будет больно, но ты выживешь. И работать сможешь. Не так, как раньше, но сможешь.
Кузнец посмотрел на жену. Жена — на меня. Потом кузнец сказал:
— Режь.
Я попросил принести чистую воду, тряпки и крепкого самогона — не для дезинфекции, а для наркоза. Мне принесли всё, и я начал. Я дал кузнецу выпить почти полную кружку самогона, чтобы он хоть немного затуманился, но он не затуманился — только поморщился и сказал, что это бабья отрава. Тогда я решил делать быстро. Я обработал руку спиртом, который принёс с собой, взял нож, прокалил его на огне в кузнице, и отрезал палец по суставу. Кузнец заорал так, что у меня зазвенело в ушах. Жена заплакала и выбежала во двор. Но я держал руку твёрдо, потому что если бы я дрогнул, то испортил бы всё. Я обработал культю спиртом, наложил чистую повязку, прокипячённую в той же воде, и крепко забинтовал.
Кузнец дышал тяжело, но не кричал. Он смотрел на меня, и в глазах у него больше не было злости. Только боль и что-то похожее на удивление. Я сказал:
— Меняй повязку каждый день. Кипяти воду. Не давай грязи попасть в рану. Если начнётся жар или гной — зови меня. Я приду.
Жена вернулась, всё ещё всхлипывая, и сунула мне в руки узелок с едой — кусок хлеба, луковицу, несколько яиц. Я взял. Не потому, что мне было нужно, а потому, что она хотела дать. Это была плата. Первая плата за мою работу в этом мире. Я вышел из кузницы, вдохнул холодный воздух и посмотрел на свои руки. На них была кровь кузнеца. Чужая кровь на чужих руках. Я вытер их о штаны и пошёл домой.
Я вернулся в хижину уже к вечеру. Устал так, что ноги гудели, а руки тряслись. Но я сделал дело. Спас руку кузнецу. И, что важнее, спас себе репутацию. Теперь в деревне будут знать, что Верн не просто шарлатан. Что он умеет то, чего не умеют другие. Я сел на лавку, развернул узелок, съел яйцо и кусок хлеба, запил водой из колодца. За окном темнело. В лесу кричала какая-то птица. Я думал о том, что завтра, наверное, придут другие. С чем-нибудь простым — порезом, чирьем, кашлем. А потом ещё. И ещё. И однажды придут те, кто захочет меня убить. Маги. Лекари. Орден. Но это будет потом. А сейчас я просто устал.
Я лёг на лавку, укрылся накидкой из сундука и закрыл глаза. Завтра будет новый день. И новые пациенты. Я не знал, как вернуться домой. Не знал, что будет дальше. Но я знал одно: я — врач. И я буду лечить. Даже если за это меня убьют.
Глава 3. Слух пошёл
Кузнец пришёл через три дня. Я как раз возился у колодца, вытаскивал ведро с водой, когда услышал за спиной тяжёлые шаги и обернулся. Он стоял у плетня, большой, бородатый, с рукой на перевязи, и смотрел на меня так, будто видел впервые. Рядом с ним переминалась жена, а за их спинами ещё человек пять, незнакомых, все смотрели на меня с одинаковым выражением: смесь надежды и недоверия. Я поставил ведро на сруб и вытер мокрые руки о штаны, чувствуя, как внутри что-то напряглось. Если кузнец пришёл с людьми, значит, он не просто пришёл сказать спасибо. Значит, он пришёл сказать что-то другое.
— Я это, — сказал кузнец и поднял забинтованную руку. — Повязку поменял. Как ты говорил. Кипятил воду. Жена кипятила. Гноя нет. Жара нет. Я рукой шевелю — вот, смотри.
Он пошевелил пальцами — теми, что остались. Большой, средний, безымянный, мизинец. Указательного не было, но остальные работали. Я подошёл, размотал повязку, осмотрел культю. Розовая, чистая, без воспаления. Заживает. Я кивнул и сказал:
— Хорошо. Ещё неделя — и сможешь легонько работать. Через месяц — ковать. Только не сразу, постепенно.
Кузнец посмотрел на свою руку, потом на меня. И вдруг , я не ожидал , бухнулся на колени прямо в грязь, у колодца. Я отшатнулся, хотел поднять его, но он не встал. Он стоял на коленях в мокрой земле, и его жена всхлипывала, прикрывая рот ладонью, а люди за их спинами переглядывались и молчали.
— Ты мне руку спас, — сказал он глухо. — Лекарь из города сказал — отрезать. Ты сказал — сохранить. Я теперь твой должник. На всю жизнь. Что скажешь — сделаю. Что попросишь — дам.
Я смотрел на него, на его жену, на людей за их спинами. И понимал: это не просто благодарность. Это валюта. Здесь, в этом мире, долг жизни — это не пустые слова. Это обязательство. И если я хочу выжить, я должен собирать эти обязательства. Не золото. Долги. Я двадцать два года проработал в поликлинике и знал одно: люди приходят и уходят, а связи остаются. Здесь связи были крепче. Здесь за спасённую руку отдавали жизнь.
— Встань, — сказал я. — Не люблю, когда передо мной на коленях стоят. Если хочешь отплатить — отплати делом. Мне нужна полка в хижине. Крепкая, чтобы травы хранить. Сделаешь?
Кузнец поднялся, вытер лицо рукавом и кивнул.
— Сделаю. Завтра принесу.
Он ушёл, а люди, которые пришли с ним, остались. Женщина лет тридцати, с ребёнком на руках, подошла первой. У ребёнка был жар — щёки красные, глаза мутные, дышит тяжело. Я потрогал лоб, заглянул в горло. Ангина. Обычная ангина. В моём мире — полоскание, антибиотик, и через три дня ребёнок бегает. Здесь — либо само пройдёт, либо умрёт. Я видел такие ангины сотни раз. Знал, что делать.
— Полоскание из коры ивы и чабреца, — сказал я. — Три раза в день. Тёплое, не горячее. И пить много. Если через два дня не станет легче — принеси снова.
Женщина посмотрела на меня недоверчиво. Но кивнула и ушла. Следующий — старик с больной спиной. Радикулит, скорее всего. Я дал ему настойку из полыни, показал, как растирать поясницу, и сказал прийти через неделю. Потом — парень с порезом на руке, который уже начал гноиться. Я промыл, обработал спиртом, перевязал. Потом — девушка с поносом, которая три дня не выходила из туалета. Я дал ей отвар из коры дуба и сказал пить много воды. Потом — ещё один, и ещё.
К вечеру у меня в хижине не осталось ни одной свободной лавки. Люди сидели на полу, стояли у стен, ждали во дворе. Я не брал денег. Я брал то, что мне было нужно: хлеб, яйца, молоко, кусок мяса, старую рубаху, моток верёвки, глиняный горшок. Одна женщина принесла мне курицу. Другая — мешок муки. Третий — кожаный ремень, крепкий, хороший. Четвёртый — нож в деревянных ножнах, острый, наточенный. Я складывал всё это в сундук в углу, и к ночи у меня было столько еды, что я мог не думать о голоде неделю. Но важнее еды было другое. Люди рассказывали. Кто-то знал, где растёт хорошая кора ивы. Кто-то знал, где в лесу есть пчелиные ульи — можно взять мёд. Кто-то знал, что в соседней деревне есть женщина, которая умеет делать ткани. Кто-то знал, что в городе есть аптека, где продают травы, но дорого. Кто-то знал, что лекарь из города приезжает в деревню раз в месяц и берёт за визит серебряную монету.
Я слушал. Запоминал. Строил карту в голове. Кто чем полезен. Кто может принести то, чего у меня нет. Кто может рассказать то, чего я не знаю. Кто может стать моими руками, глазами, ушами. Я не строил армию. Я строил сеть. Такую же, как в поликлинике, только без телефона и без компьютера. Здесь всё держалось на памяти и на долгах. И это работало.
Одна женщина, травница из соседней деревни, осталась дольше всех. Она сидела у печки, грела руки и смотрела на меня внимательно, изучающе. Потом сказала:
— Ты не Верн. Верн был глупый. Добрый, но глупый. А ты — другой. Ты знаешь то, чего не знают даже городские лекари. Откуда?
Я посмотрел на неё. Она была старая, лет шестидесяти, с морщинистым лицом и острыми глазами. Она не боялась меня. И не презирала. Она просто хотела понять. Я мог бы соврать. Мог бы сказать, что вспомнил, что приснилось, что бесы научили. Но я почему-то сказал правду. Не всю. Часть.
— Я учился долго, — сказал я. — Двадцать лет. В другом месте. Где лечат иначе. Где не режут грязным ножом. Где моют руки. Где кипятят воду. Где знают, что гной — это не кара богов, а инфекция.
Она слушала, не перебивая. Потом кивнула.
— Значит, ты не отсюда. Я это сразу поняла. Верн так не говорил. Верн молился, когда резал. Ты не молишься. Ты думаешь.
Она встала, поправила платок и пошла к двери. У порога обернулась.
— Меня зовут Мара. Если нужна помощь — приходи. Я живу за ручьём, третья хижина от леса. Я умею то, чего ты не умеешь. И ты умеешь то, чего не умею я. Может, договоримся.
Она ушла. Я остался один, посреди хижины, заваленной подношениями, с головой, гудящей от усталости, и с чувством, которое я не сразу смог назвать. Это было не счастье. Не гордость. Это было что-то вроде удовлетворения. Я сделал дело. Я помог людям. И они ответили. Не деньгами. Доверием. Я лёг на лавку, укрылся накидкой и закрыл глаза. Завтра будет новый день. И новые пациенты. И, возможно, новые проблемы. Но я почему-то впервые за всё время, как очнулся в этом мире, почувствовал, что у меня есть шанс. Не просто выжить. Жить.
Утром я проснулся от стука в дверь. На пороге стоял мальчишка лет двенадцати, босой, в рваной рубахе, с разбитой губой и синяком под глазом. Он шмыгнул носом и сказал:
— Дядь Верн, а мамка сказала, чтоб я пришёл. У меня вот... — он показал разбитую руку, — с крыши упал. Кость, кажись, целая, но болит сильно. И ещё мамка сказала, что у неё грудь болит, когда кормит. Сестрёнка маленькая, ей год. Мамка плачет. Поможешь?
Я вздохнул, взял сумку и пошёл за мальчишкой. По дороге он болтал без умолку — про то, что отец у них погиб на войне, про то, что мамка работает на мельнице, про то, что сестрёнка кричит по ночам. Я слушал и думал о том, что у меня теперь есть не только пациенты. У меня есть люди, которые знают обо мне. Которые придут. Которые расскажут другим. И это — моя сеть. Моя армия. Моя защита. Мальчишка привёл меня в дом на краю деревни, где пахло сыростью и молоком. Его мать, женщина лет тридцати, с усталым лицом и красными глазами, сидела у люльки и качала ребёнка. Она посмотрела на меня с надеждой и страхом одновременно. Я осмотрел мальчишку — вывих, вправил, наложил повязку. Потом осмотрел мать — мастит, показал, как сцеживать и прикладывать тёплый компресс. Она заплакала и дала мне кусок сала и луковицу. Я взял. Потому что это была не милостыня. Это была плата.
К вечеру я вернулся домой, едва держась на ногах. Дома меня ждал кузнец. Он принёс полку — крепкую, из хорошего дерева, с коваными крючками. Повесил на стену, проверил, покачал. Полка держалась. Я сложил на неё травы, горшки, бутыли со спиртом. Теперь у меня был порядок. Хоть какой-то. Кузнец ушёл. Я сел на лавку, посмотрел на полку, на сундук, на кучу подношений в углу. И понял, что у меня есть всё, чтобы начать. Травы. Спирт. Инструменты. Пациенты. И репутация не шарлатана. Врача.
За окном темнело. Где-то вдалеке завыла собака. Я закрыл глаза и позволил себе улыбнуться. Первый раз за всё время. Улыбка вышла кривая, усталая, но настоящая. Завтра будет новый день. И новые люди. И новые возможности. Я не знал, что будет дальше. Но я знал, что не остановлюсь.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
