Обложка Леди не умирают

Леди не умирают

Григорий Павленко

0% прочитано
Стандартный
Григорий Павленко

Леди не умирают

Глава 1. Ваш

Глава 1. Ваш

Катарина заметила, что идёт быстрее, и пошла медленнее.

— Барышня! — Лотти выдернула руку. — Господин жрец нас ждёт! Бежим!

И побежала по снегу, с узелком под мышкой, с голым посохом, оступаясь на обочине, так что слышно её было на всё поле.

Стоит у столба, как лакей с плащом, и ждёт. Кого бы это?

Катарина опять пошла быстрее и опять себя одёрнула.

«Леди не бросаются навстречу».

Я и не бросаюсь, госпожа Клотильда. Я иду так, чтобы он успел заметить, что его здесь никто не ждал.

Идти так было трудно. За месяц дороги она выучилась ходить широко, а переучиваться на глазах у жреца было поздно, и Катарина взяла подол в кулак, чтобы хоть руки были заняты чем-то приличным.

Умбер шёл на полшага позади, с мешком за плечами и курицей под ливреей, и Катарина не оборачивалась. Какое у него сейчас лицо, она знала и так. Компаньонку, которая бежит через поле с криком, в доме Тэрн не оставили бы до утра.

Столб был старый, серый, с четырьмя досками на четыре стороны, и на каждой доске лежала снежная шапка. Буквы на досках Катарина, подходя, разбирала так же, как тетрадь мастера Фолька, половину с первого раза, половину с третьего. К таким буквам она уже привыкла и не удивлялась, что пишут здесь не так, как учили её. На доске, которая глядела вперёд, было вырезано: «Керрант».

Керр. Столб, и тот переучился.

Одна из четырёх дорог, не эта, а та, что уходила влево, в белое поле, потянула её к себе, как тянет дверь, за которой забыли закрыть окно. Так её тянуло с самого кладбища, на каждом повороте, и она ни разу не пошла. Катарина на ту дорогу не посмотрела. Домой было вперёд, на Керр. С полем она была не знакома.

Ансель стоял у столба так, будто его тут и поставили вместе с досками. Снег лежал у него на волосах, на плечах, на носках сапог, как лежит на человеке, который стоит и не стряхивает. А у ног его лежала вязанка хвороста, перетянутая верёвкой, большая, на всю ночь.

Он тут не просто стоял, он ещё и хворост собирал. Значит, он… Нет. Ничего это не значит. Я запрещаю этому что-нибудь значить.

Лотти добежала первой и встала перед жрецом, и пар шёл от неё клубами.

— Господин жрец! Вы нас ждали?

— Ждал.

Он полез за пазуху, достал ножик и протянул его Лотти рукоятью вперёд, как подают нож за столом, если уж нож приходится подавать.

— Ваш.

— Вернул! — Лотти схватила ножик обеими руками и обернулась. — Барышня, он вернул!

— Я слышала, Лотти.

Столб, мороз, снег на плечах, и всё ради ножика, за который на ярмарке не дали бы и яйца. Сказал «верну» и вернул. Ну что за человек. Хоть бы раз сделал что-нибудь не так, чтобы можно было на него как следует рассердиться.

— Он тёплый! — Лотти вертела ножик в пальцах. — Барышня, он его за пазухой нёс! Потрогайте!

Она сунула ножик Катарине в руку, не спросясь. Катарина взяла его перчаткой, подержала и вернула.

Ножик был ножик, ни тёплый, ни холодный, просто железо и деревяшка.

Всем тёплый, а мне железка. Нет, ну вы только посмотрите.

Для Лотти он был тёплый, потому что Лотти была живая. А у Катарины тёплого на всём свете оставалось одно, если не считать курицы, и оно минуту назад выдернуло руку и убежало по снегу.

Ну вот. Зато Лотти тепло.

— Уберите, Лотти. Ножи на дороге не показывают.

Лотти спрятала ножик куда-то в рукав и через минуту достала его опять, проверить, не пропал ли.

Умбер подошёл и встал за плечом. На Анселя он не глядел, глядел на вязанку, и вид у него был, как у дворецкого, которому гость привёз собственный ужин. Обида и облегчение пришли разом, и дворецкий ещё не решил, чего больше.

— Добрый вечер, господин жрец.

— Сударыня.

Катарина посмотрела на вязанку так, как дома смотрела на корзину, которую садовник приносил с огорода, и прикинула, много ли тут и на что хватит.

— Это на ночь?

— На ночь.

— На чью?

— До Линде день. — Он показал палкой на дорогу под доской «Керрант». — К ночи не дойти. Ночевать в поле, а в поле холодно.

— Мне не…

Катарина остановилась.

Мне не холодно. Мне не бывает холодно ни в поле, ни в воде, ни в гробу, и рассказывать об этом жрецу, который несёт обо мне доклад настоятелю, было бы последним делом.

— Лотти мёрзнет, — закончила она.

— Мёрзну! — подтвердила Лотти с гордостью и для убедительности стукнула зубами.

— Вот. — Ансель кивнул на Лотти, будто она и была ответом. — Хворост на неё.

Столько простоять на морозе, и всё на Лотти. Ну разумеется. На кого же ещё?

Снег перестал, небо над полем сделалось синим, столб на нём чёрным, и во все стороны от столба уходили белые дороги, и ни на одной из них не было ни души. Госпожа Клотильда в голове завела было о том, о чём леди не спрашивают мужчин, и Катарина её не дослушала. Он мёрз тут у столба неизвестно сколько, а ей, извольте видеть, про приличия.

— Ножик вы могли отдать в Кальде, господин жрец.

— Мог.

— И хворост собрать в Линде. Там наверняка есть печи.

— Есть.

Он переставил палку. Снег под ней хрустнул.

— Тогда почему здесь?

Ансель подумал не спеша и всем лицом, как думал всегда, прежде чем ответить ей.

— Дорог здесь четыре. Я подумал, какой вы пойдёте, и встал под этой доской.

— А если бы я пошла другой?

— Я бы услышал. В поле далеко слышно. — Он посмотрел на Лотти. — Особенно вас.

Лотти зарделась, как от похвалы.

— Дорогу я вижу и сама, господин жрец. Я спросила, зачем вы на ней стояли.

— Затем, что до Линде она нам одна.

— А после Линде?

— После Линде мне в Ольмар, к настоятелю. К отцу Гедеону.

— А мне в Керр.

— В Керрант.

— В Керр, господин жрец. Пока я не дошла, он Керр.

Ансель поднял глаза на доску у себя над головой, где было вырезано, как называется город, и спорить не стал.

— И одному ночью в поле долго, — прибавил он и посмотрел не на неё, а на вязанку.

Долго. Он простоял тут один до самых сумерек, потому что ночью одному в поле долго. А днём, выходит, в самый раз.

— Он по вам скучал! — сообщила Лотти.

— Я не скучал. Я ждал.

— Так это ж одно и то же!

— Лотти. Это разное. Скучают сидя, а ждут стоя. Господин жрец стоял.

— А хворост тогда зачем?

— Хворост, Лотти, тоже собирают стоя.

— Молчу. — Лотти прижала ножик к груди.

Умбер за плечом издал носом звук, какого дворецкие не издают.

— И вы идёте в Керрант. — Ансель кивнул на доску «Керрант». — Там людей много.

Он не договорил, и Катарина договорила за него про себя. То, чего он не понимает, кончается скверно, и не на ней, а на тех, кто рядом. Так он сказал Лотти на броду в первый её день и вслух с тех пор не повторял.

— Вы идёте за мной присматривать, господин жрец. С хворостом.

— Я иду в Ольмар.

— Через Линде.

— Через Линде дорога.

— Так церковная же через лес, — вспомнила Лотти. — Мне тётенька Утта сказывала!

Ансель промолчал, и Катарина тоже. Больше об этом не говорили.

Стог стоял у самой дороги, в трёх десятках шагов от столба, чёрный на белом, и Лотти увидела его раньше всех.

— Стог!

— Лотти. Стог не ваш.

— Так его ж никто не сторожит! И мы ж не насовсем, мы только поспать. Господин жрец, можно?

Ансель оглянулся на стог, потом на Лотти, у которой губы были синие, а глаза при слове «стог» загорелись, и кивнул.

— Только огонь у стога не жгут.

Не жгут. Кому он это говорит? Козёл Лотти за одну ночь спалил Паулю стог за стогом, и Пауль кричал про это на всю Кальде. Про стога я теперь знаю больше любого пастуха.

— Мы знаем, что делается со стогами, господин жрец. Мы при этом были.

— Козл… — начала Лотти с нежностью.

— Лотти.

— Тогда жгите у дороги, — распорядилась Катарина. — Лотти в стог. Умбер, мешок к столбу. Господин жрец у огня. Ноге нужно тепло.

— Ноге нужен покой, — поправил Ансель и всё-таки пошёл к дороге с вязанкой.

Распоряжаться на перекрёстке было не то, что распоряжаться ужином, но стог, огонь, вязанка, три человека и гоблин всё-таки нашлись. Катарина расставила их всех, как расставляют гостей в зале, кого к окну, кого к камину, и осталась ужасно довольна собой.

Огонь Ансель развёл не так, как Лотти.

Лотти разводила его с третьего раза, и с третьего у неё было всегда. В первый раз не желало огниво, во второй не желали прутики, а на третий Лотти сердилась, и огонь загорался, чтобы с ней не связываться. Ансель присел на здоровое колено, разгрёб снег до земли, сложил на земле что-то маленькое из самых тонких прутиков, а на них ещё тоньше, с волос, достал из-за пазухи огниво и ударил. Прутик занялся с первого удара.

— С первого! — ахнула Лотти из стога.

— С первого, — подтвердил Ансель и прикрыл огонёк ладонями от ветра.

Дома огонь приходил готовым, как хлеб к завтраку. На дороге его разводила Лотти, с уговорами. А этот развёл с первого удара, и мне за Лотти даже обидно.

— Дайте. — Катарина протянула руку.

Ансель дал, и огниво оказалось тяжёлое. Как его держать, стало понятно сразу, а вот как из него делают огонь, понятно не стало. Она ударила, и ничего не вышло. Ударила ещё, крепче, и искра вылетела, одна, и ушла в снег так быстро, будто её здесь и не было.

— С третьего, — подсказала Лотти из стога шёпотом.

Третьего Катарина делать не стала и вернула огниво.

Довольно. Для искр в доме держали Бертольда, и Бертольд с этим прекрасно справлялся.

Ансель подложил на огонёк прутик, потом потолще, и через минуту это был уже огонь, жёлтый, с треском, с дымом, с запахом ивы. Лотти вылезла из стога, села к огню вплотную и вытянула к нему обе руки.

Катарина села напротив, через огонь, на сено, которое Умбер принёс от стога и положил, как кладут подушку на садовую скамью.

Ей огонь не давал ничего. Она знала это давно и всё равно проверяла на каждом костре Лотти, на всякий случай, вдруг этот, и всякий раз оказывалось, что не этот. Она всё равно протянула к нему руки, как Лотти. Так делали все, а быть единственной, кто не делает, ей не хотелось.

Лотти развернула пирог Магды, разломила его на три части, посмотрела на барышню, вспомнила и третью часть разделила между собой и жрецом.

— Барышня на ночь не ест, — объяснила она Анселю с набитым ртом. — Никогда. У них в доме так.

Ансель взял свою долю и съел её быстро, не глядя и до крошки.

Не ел с Кальде. Хворосту набрал на всю ночь, а хлеба в дорогу не взял. Жрецы.

— Лотти. Отдайте господину жрецу и то, что осталось.

— А вы?

— Мне пирог не нужен. А ему завтра дойти до Линде.

Лотти вздохнула над последним куском и отдала. Ансель принял его, подержал на ладони, поглядел на Катарину через огонь и съел.

— Вы и у Утты не ели, — заметил он, дожевав.

— Не ела. Я не ужинаю и не обедаю в дороге. Это у меня давно.

Это была правда, вся до последнего слова, и Лотти на всякий случай поперхнулась. Ансель посмотрел на Катарину долго, как смотрел в Хольме на её посох, когда не понял, отчего лёг мертвец.

Сейчас спросит. Ну спросите же. Нет, лучше не спрашивайте.

Спрашивать он отучился ещё в Кальде и ничего не спросил.

— Первый снег. — Лотти зажмурилась от удовольствия, подставив огню лицо. — Люблю первый снег. В нём всё как новое.

— Дорогу заметёт, — отозвался Ансель. — До Линде день, а по снегу и с ногой все полтора. Выходить надо затемно.

— Выйдем затемно, — пообещала Катарина.

— Барышня, а вы снег любите?

Над этим Катарина подумала всерьёз, как над вопросом за столом.

— Я его не знаю, Лотти. Зимой у нас в саду снег убирал Тодд, а по дорожкам ходили, когда он уберёт. Из окна кареты снег был красивый.

— А сейчас?

А сейчас он лежит на мне, как на заборе, и забору это, по-моему, к лицу. Только забор об этом при господине жреце помолчит.

— А сейчас я хожу по нему пешком, Лотти. Из окна кареты он был лучше.

Лотти прыснула, а Ансель стряхнул снег со своего колена и поглядел на снег у неё на плечах, который она за разговором так и не стряхнула.

Катарина стряхнула его, оба плеча разом, не спеша, будто только теперь заметила, и Ансель подложил в огонь прутьев.

Лотти ушла в стог, едва договорила про снег, и уснула на ходу, так что в стогу сразу стало тихо. Ножик она унесла с собой и держала во сне, как позапрошлой ночью держала козла за рог, чтобы не ушёл. Умбер сунул ей под бок курицу, для тепла, закидал обеих сверху сеном, как одеялом, и вернулся к дороге. Сам он в стог не пошёл и встал у столба, сложив руки, как стоял тогда над Лотти и козлом.

Палка Анселя лежала в снегу, где упала, пока он возился с огнём. Умбер поднял её, отряхнул и приставил к вязанке, рядом с посохом хозяйки, как в передней ставят трость гостя, который останется до утра.

Катарина это заметила. Тогда, на просёлке, в день, когда Лотти к ним прибилась, он держал её посох так, будто ещё не решено, останется ли гость. Про жреца было решено.

Кем, интересно? Меня не спрашивали.

Ансель сидел на своём краю, вытянув больную ногу к огню, и смотрел на угли, и глаза у него закрывались сами. Он их открывал. Они закрывались опять.

— Вы спите, господин жрец.

— Я не сплю. — Он поднял голову. — Я слежу за огнём.

— Следите.

Он проследил ещё с минуту. Потом пробормотал, что подложит дров, когда прогорит, и не подложил. Он уснул сидя, разом, уронив подбородок в воротник рясы, и не проснулся, даже когда в огне лопнул сучок.

Вот когда он спит, этот человек. Когда огонь горит без него.

Дрова подкладывала она. Это оказалось несложно, подложить полено и ждать, пока прогорит, только ночь от этого короче не стала. Дома в такой час подавали чай, и было кому сказать, что чай остыл. Здесь остывать было нечему, а сказать некому. Один спал, другая сопела в стогу, третий стоял у столба и разговоров по должности не поддерживал. Она подложила, посмотрела на жреца через пламя и отвела глаза.

«Леди не разглядывают спящих».

Я слежу за огнём, госпожа Клотильда. Он сам так сказал. Огонь у его ног, куда же мне смотреть?

Посмотреть было на что. Три борозды на щеке она помнила ещё свежими, сажу на шее он так и не отмыл с пожара на мельнице, палка лежала у вязанки, а ногу он вытянул к огню так бережно, будто нога была чужая и её велели вернуть в целости. Он берёг её с самой реки в Вейде, а добил в полынье у мельницы, когда встал между ней и тем, что вышло из огня.

За полынью она была ему должна, и долг этот лежал у неё с той ночи, как письмо, на которое надо ответить, а нечем. Слов для такого у неё не находилось, а реверансом за такое не расплатишься.

Дров подложу. Всю ночь буду подкладывать. Это, разумеется, не то. Но это хоть что-то.

Она подложила ещё.

За огнём, за стогом, за столбом с четырьмя досками лежал Керр, город, где живёт государь, где зала, куда она собиралась войти в этом самом платье, и где лорд Аурель, для которого она столько раз репетировала «простите, что я задержалась». Дальше залы она сегодня не думала. Дальше залы у неё ничего не было приготовлено.

К утру мороз лёг на стог, на вязанку, на рясу спящего жреца и на неё. Умбер подошёл, снял иней у неё с плеч и с волос ладонью, быстро, как дома снимал нитку с платья перед выездом. У живых иней сходит от дыхания и от тепла, а на ней он лежал бы до полудня, как на столбе, и первый, кто откроет глаза, увидит это раньше, чем огонь.

Ансель проснулся, когда иней с неё уже сняли. Он открыл глаза, увидел огонь, который горел, увидел её на сене, увидел небо, которое только собиралось сереть, и поглядел на всё это так, будто его обокрали.

— Я уснул.

— Вы уснули.

— Кто подкладывал?

— Я.

— Всю ночь?

— Леди не спят в поле.

— В поле никто не спит. Спят, потому что надо.

— Я леди.

Ансель посмотрел на неё через прогоревший огонь тем же долгим взглядом, что вечером, и снова ничего не спросил. Поднялся, опираясь на палку, разогнул ногу, постоял.

Опять правда. И опять мимо.

Из стога высунулась Лотти, с сеном в волосах и за воротом, и объявила, что утро, что она замёрзла, что стог замечательный и что ножик на месте. Курица вылезла из сена следом и объявила то же, но покороче.

Вышли, как он сказал, затемно и шли по снегу в ногу.

В ногу с ним было идти легко, потому что шёл он не спеша, и трудно, потому что она так не умела. От Хольма до Кальде она ходила быстрее его, а первым в каждую деревню всё равно приходил он, и другой дороги они не знали. Он впереди, она следом, и никогда рядом. Теперь он шёл справа, хромая, палка стучала по мёрзлой колее, Лотти скакала слева с ножиком, и Катарина через каждые сто шагов проверяла, не ушла ли вперёд.

Не уходила, и это было так странно, что она проверила ещё и остальное. Посох был при ней, мешок и курица при Умбере, Лотти при ножике. С самого кладбища она спешила и всё время опаздывала, и теперь никак не могла привыкнуть, что опаздывать некуда.

Непривычно. Идёшь и никуда не опаздываешь. И что же тогда делать по дороге?

На втором часу Ансель заговорил первым.

— Вы можете идти быстрее. Я догоню.

— Не догоните.

— Догоню к ночи.

— В Линде я хочу войти в ворота, а не сидеть под ними до ночи. С вами. Одному в поле долго.

Он покосился на неё сбоку и ничего не ответил, только палка застучала чуть чаще.

— Что за Линде такой? — спросила Катарина, чтобы переменить разговор. — Большой?

— Городок. Церковь одна, трактир один. Стража у ворот.

— Стража спросит, откуда мы, это я знаю. Мы скажем: из Кальде. Мы не разбойники, господин жрец, нам скрывать нечего.

— Про Мясника по дороге знали везде, а про вас нигде. После Кальде в Линде могут знать и про вас.

— Откуда?

— Верхом из Кальде до Линде и дня не будет. — Он кивнул вперёд, на дорогу. — Люди ездят.

— Нам скрывать нечего, — повторила Катарина.

— Нечего, — подтвердила Лотти и на всякий случай спрятала ножик в рукав.

Нечего. Кроме мельницы, которая сгорела при нас, козла, который в огне бегал по стогам, и меня самой. На вопросы у меня есть Лотти, а Лотти до конца ещё никто не дослушал.

К полудню опять пошёл снег. Мелкий, сухой, он не таял на дороге и не таял на ней, а Лотти шла и резала ножиком на подобранной палке звёзды, одну за другой, как господин жрец на гвоздях, и палка кончилась раньше, чем звёзды.

— У вас снег на бровях, — сказал Ансель.

Ай.

Катарина провела по бровям перчаткой. Через десяток шагов снег лежал на них опять.

— Снег, господин жрец, нынче на всех.

— На мне тает.

Он вытер лоб и показал ей мокрую ладонь, как вчера на дороге показывала Лотти. Потом посмотрел на её брови, белые и сухие.

— Барышня холодная! — сунулась Лотти. — Она всегда такая, это у неё от ремесла! У некромантов всё…

— Лотти.

— …не как у людей. Молчу.

Ансель посмотрел ещё. Лицо у него было честное, а на честном лице видно всё, что на нём делается, и Катарина следила, как он дошёл до какой-то мысли, как до чужой двери, постоял и повернул назад.

— От ремесла, — повторил он и пошёл дальше.

Дошёл до двери и не постучал. Ну и хорошо. Ой, как хорошо.

Она стряхнула снег с бровей сама, обеими руками, подтянула шарф Утты повыше и подышала в него напоказ, как учила Лотти. У живых шарф на морозе от дыхания сыреет и седеет. У неё шерсть оставалась сухой, и Лотти, которая это видела, перебралась и пошла между барышней и жрецом, так, чтобы жрецу было видно Лотти.

Дышите. Помню, Лотти. Помню.

— А помните, как козлик… — начала Лотти на спуске.

— Лотти, — сказали они разом, и оба осеклись.

О Кальде молчали оба. Об этом не сговаривались, оно вышло само, потому что у каждого там осталось своё, о чём не рассказывают на дороге, и у него не меньше, чем у неё.

Лотти обиделась на обоих сразу, отстала резать звёзды и через полсотни шагов догнала.

— Барышня, а репетировать вы будете? Лорду Аурелю?

— Не сегодня, Лотти.

Лотти поглядела удивлённо, но ножик был интереснее, и переспрашивать она не стала.

Катарина шла и не репетировала. Слова у неё были готовы с первого утра, «простите, что я задержалась», и ещё вчера на дороге она говорила их вслух в снег. Потом Лотти спела ей песню, которую пели ещё деды, и сегодня слова лежали где-то отдельно, как платье, которое сшили, а надеть некуда. Об этом она не думала. Она думала о Линде, где есть ворота, трактир и, если повезёт, горячая вода для Лотти.

Огни Линде показались в сумерках, когда снег закончился и небо опять сделалось синим, вчерашним.

Городок стоял на холме, за частоколом, и огней в нём было больше, чем во всей Кальде, и все они горели за стеной. Перед стеной горел один, у ворот.

— Ворота! — выдохнула Лотти. — Барышня, настоящие! С воротами!

Ворота. Стража. Люди, которые спрашивают «кто идёт». Ну, кто идёт? Некромантка с посохом, ученица с ножиком, гоблин с курицей и хромой жрец. Пусть спросят.

Под фонарём у ворот стоял стражник в тулупе, с копьём, которым он подпирал не себя, а ворота. Он увидел их издали и смотрел, как они поднимаются по дороге, сперва на рясу, потом на посох, на гоблина, на которого перекрестился, и снова на посох. Умбер ответил на крест лёгким наклоном головы. За месяц дороги он решил считать это здешним поклоном.

Спрашивать «кто идёт» стражник не стал.

Он снял фонарь с крюка, поднял повыше и посветил Катарине в лицо, потом Умберу, потом курице у Умбера под ливреей, и заговорил шёпотом, хотя подслушать его на всей дороге было некому.

— Вы, что ли, из Кальде? Некромантка?

— Из Кальде, сударь, — подтвердила Катарина.

— Та самая? Которая Мясника прогнала, когда он в Кальде явился и мельницу сжёг?

Прогнала? Я? Я никого не прогоняла. Я просто ушла.

— Она самая! — выпалила Лотти, пока барышня думала.

Стражник шагнул ближе, с фонарём.

— Так вы его, выходит, видели? Самого?

Врать Катарина не умела. К счастью, врать и не пришлось.

— Видела, сударь.

В зеркальце мастера Фолька. Каждое утро.

Стражник оглянулся на ворота, за которыми был весь его городок, вытянул шею и спросил совсем тихо:

— А правда, что Мясник, как всех покойников в Хольме уложил, начал и живых укладывать, а тех, кто не укладывался, на мясо разделывал?

— Нет, — ответила Катарина.

— Да, — шепнула Лотти.

Стражник поглядел на барышню, на компаньонку, опять на барышню и поверил компаньонке, потому что компаньонка шептала.

На мясо. Мне уже приписали дубину, бороду до пояса и поленницу мертвяков, и я молчала. Мясо я им не прощу.

Что Мясник из Хольма — это она сама, Катарина знала с ярмарки в Тальбеке, где его продавали на лубках с бородой до пояса, с дубиной и с поленницей мертвяков. Лотти носила такой лубок за пазухой, пока не расплатилась им в Бирке, а там его прибили над воротами, где он и сгорел. А был всего один покойник, посохом, по лбу, за то, что схватил её за ногу. Из этого молва сделала детину с дубиной, из детины — Мясника, а Мясник, оказалось, шёл впереди неё по уезду и разделывал живых.

— Лотти.

— Так они ж сами спрашивают! — зашептала Лотти ей в самое ухо. — Барышня, чем Мясник страшней, тем вы главней, вы ж его прогнали!

Она полезла за пазуху, туда, где до Бирке лежал лубок, ничего там не нашла, набрала воздуху, и Катарина поймала её за локоть.

— Не надо, Лотти. Сударь и так верит.

Стражник верил. Он попятился к воротам, не сводя глаз с некромантки, застучал в створку кулаком и закричал внутрь, в город, на всю улицу:

— Открывай! Леди Некромантка идёт! Которая Мясника прогнала! Она его сама видела! — Он перевёл дух и прибавил ещё громче: — И правда на мясо! Девица сказала!

За воротами загремели засовом. Второй стражник, помоложе, высунулся в щель, оглядел их всех по очереди, задержался на Умбере и перекрестился. Умбер и этот крест принял за поклон.

Нас объявляют. Как на балу, при входе в залу. Только на балу лакей не кричит с лестницы, что гостья прогнала саму себя.

— Барышня! — Лотти затеребила её рукав. — Нас ждали!

— Я заметила, Лотти.

Ворота открылись, обе створки сразу. Ансель прошёл в них последним, и молодой стражник поклонился ему отдельно, как жрецу, и посторонился отдельно, как от жреца, который зачем-то идёт при некромантке.

Леди! Месяц я была барышней, госпожой некромантом, «той самой» и один раз забором, и вот у первых же ворот, где стояла стража, — леди. Леди Некромантка. Ужасно хочется, чтобы стражник крикнул это ещё раз.

За воротами улица поднималась к церкви, узкая и обледенелая, и вся она была в огнях. Двери были открыты настежь, в каждой стоял человек с фонарём, и никто не сказал ни слова.

Глава 2. Мясник не придёт

Глава 2. Мясник не придёт

По улице Линде Катарина шла, как по зале, держа подбородок и плечи и глядя не на людей, а поверх них. Взрослые так и молчали, только наверху хлопнула ставня и женщина с порога втащила ребёнка в дом. На неё смотрели. Смотрели не отрываясь и не дыша, как она с семи лет хотела, чтобы на неё смотрели при входе в залу.

Смотрят. На меня. Всей улицей, из дверей, из-за ставней, из-под фонарей. Как на карету с гербом. Кареты, правда, нет, а от герба остался вензель на салфетке, которую я ношу вместо левой перчатки.

У третьей двери Катарина не выдержала. Здороваться с улицей её не учили, ведь дома улица бывала только за окном кареты. Но идти молча мимо людей, которые вышли на тебя посмотреть, оказалось ещё хуже, чем ходить пешком, и она наклонила голову к старику с фонарём, как кивают через залу знакомым.

— Добрый вечер, сударь.

Старик уронил фонарь. Фонарь не погас, а покатился по льду ей под ноги, и Умбер поднял его и подал старику, как подают даме обронённую перчатку. Старик фонарь взял, попятился в дом, и дверь за ним закрылась.

Ну вот. Поздоровалась.

После старика двери стали закрываться по всей улице, тихо, одна за другой, а фонари переехали в окна, откуда смотреть было не так страшно.

Лотти махала всем, кого видела в окнах. Дети на плетне у дороги замахали в ответ, и одного стащили за ногу.

— Мам, а это она? — спросил с плетня тот, кого стащить не успели. — Которая дракон?

— Я! — обрадовалась Лотти и подняла посох.

— Лотти.

— Так ведь правда я!

Девица драконьего роду, которая ходит при Мяснике, шла по улице Линде и махала всем подряд. Катарина взяла её под руку, крепко, и повела дальше. С плетня спросили и про Умбера, шёпотом: «А это рраг? Который с курицей?» Дворецкие не слышат того, что говорят с плетней, и Умбер не услышал. Курица услышала и высунула голову из-под ливреи, показаться.

Умбер шёл следом, с мешком, и держался так же прямо, как на ярмарке в Тальбеке, когда увидел себя на лубке рядом с поленницей мертвяков. Люди в Линде трепетали, и Умбер находил это совершенно правильным.

Ну хоть кому-то хорошо.

Трактир стоял на полдороге к церкви, под вывеской с кружкой, и хозяин ждал на крыльце сам, без шапки, с фонарём. Толстый, красный, он поклонился ей низко и долго, потому что боялся и хотел, чтобы она видела, как он боится.

— Леди Некромантка. Милости прошу. Освальд я, хозяин. Комната наверху, лучшая, для вас с барышней. — Он посмотрел на Лотти, потом на Умбера, потом на курицу, которая глядела на него из-под ливреи, и решил про них ничего не решать. — Отцу, — он кивнул на Анселя, — у очага постелем, там тепло. А денег с вас, леди, не возьму. Ни гроша.

— Благодарю вас, сударь. Это очень кстати.

Ещё бы не кстати. Денег у нас нет ни гроша, и он об этом не догадывается, и пусть.

«Леди не принимают одолжений от трактирщиков».

Какое же это одолжение, госпожа Клотильда? Вы на лицо Умбера посмотрите. Это дань.

Лотти взлетела по лестнице первой, и было слышно, как она наверху пробует одну кровать, вторую и первую ещё раз.

— Барышня! Тут кровати! С подушками!

— Лотти. Кровати пробуют молча.

Лотти скатилась обратно, дождалась, пока хозяин уйдёт на кухню, и зашептала, сияя:

— Барышня, вы слышали? Он сказал «леди»! Это ж совсем другая цена!

— Какая цена, Лотти?

— Ну как же. Барышне-некромантке дают курицу. А леди — курицу, яиц к ней и ещё кланяются. Это на треть дороже, я считала!

— Курица у нас и своя есть, Лотти.

— Так свою ж нельзя есть! Своя не считается!

— Мне уже поклонились.

— Вот! — Лотти загнула палец. — А денег не взяли. Это ж ещё дороже!

Катарина тоже сосчитала, быстро и про себя, курицу, яйца, поклон и комнату с подушками. Выходило много, и дальше считать она себе не позволила. Пусть считает Лотти, у Лотти это выходит с чувством.

Умбер у двери поставил мешок и посмотрел на Лотти так, как смотрел редко. Он с ней соглашался.

Ужин Освальд подавал сам и, подавая, искал, кому бы что рассказать.

Слушатель у него нашёлся. У печки, спиной к залу, сидел ещё один постоялец, мужик в овчине, и ел так, будто не ел с утра. На них он даже не обернулся.

— Хозяин, — позвал он, не оборачиваясь, — я у тебя полдня на лавке проспал, а тут говорят, ворота на запоре. Утром-то отопрут? Мне с солью дальше ехать.

— Это уж как леди скажет, — ответил Освальд и поставил перед Лотти миску.

— Какая ещё леди?

— А ты не слыхал, мил человек? — Освальд поставил перед проезжим кружку и присел на край его лавки. Он рассказывал проезжему, а сам, пока рассказывал, глядел на Катарину. — Явился он, значит, Мясник из Хольма, в Кальде и захотел всю деревню проклясть. Всю, до последнего младенца.

Это я-то хотела проклясть Кальде? Я за эту деревню кистью заплатила!

— А с небес, — Освальд поднял палец к потолку, закопчённому до черноты, — спустился ангел Создателя. Верхом на пылающем козле.

Лотти замерла с ложкой на весу и открыла рот. Катарина под столом взяла её за подол и дёрнула, как дома останавливали тётушку, которая собиралась рассказать про наследство при гостях. Лотти закрыла рот и заработала ложкой вдвое быстрее.

Козёл. Пылающий. Небесный скакун. Тот самый козёл, которому Лотти два раза пожелала доброй ночи.

— И бились они три дня и три ночи, — продолжал Освальд, подливая проезжему. — Мельницу спалили, стога все до одного пожгли, народ по погребам сидел и носу не казал.

Какие там три дня и три ночи, всё уместилось в одну ночь. Стога жёг козёл, это правда. А мельница загорелась от жерновов, которые гоняло пустыми чудовище, и ангела при этом никакого не было, был господин жрец в полынье.

Ансель ел и молчал. На слове «ангел» он перестал жевать, на слове «козёл» опять начал.

— А потом, — Освальд понизил голос и поглядел через зал на Катарину, — пришла леди Некромантка. И прогнала обоих, чтоб простым людям жизнь не портили.

Я прогнала ангела Создателя. Одна, с посохом, и об этом рассказывают в трактирах.

«Леди не спорят с молвой».

Я и не спорю, госпожа Клотильда. Я слушаю, что обо мне говорят, и мне нравится каждое слово.

— Так рассказывают, — прибавил Освальд, чтобы не выходило, будто это он сам. — Проезжие. Верхом, ещё вчера.

— Ишь ты. — Мужик почесал в затылке. — А какая она, некромантка-то?

— Красавица, — не моргнув, ответил Освальд.

Врёт. Но как приятно.

— Врут, — рассудил проезжий и взялся за ложку. — Некромантки красавицами не бывают. Старуха небось, горбатая, и бородавка на носу.

Лотти со стуком положила ложку.

Госпожа Клотильда, запомните этого человека.

— Лотти, не отвлекайтесь от ужина.

Кисель перед Катариной стоял нетронутый. Лотти снова взялась за ложку, сердито сопя, и под шумок придвинула к себе заодно и её миску.

Голова Линде пришёл, когда Лотти доедала вторую миску.

Он вошёл в шубе, с шапкой в руках, и двое мужиков, которые пришли с ним, остались на крыльце, в дверь заглядывали, а войти не входили. Голова был немолодой, широкий, с лицом человека, который отвечает за город и с полудня не присел.

— Леди… — он поискал слово и не нашёл другого, — некромантка. Конрад. Голова здешний. Вы уж не сочтите. Как проезжие вчера про Кальде рассказали, все сами не свои, а сегодня с полудня мы и ворота заперли, от греха, Кальде-то от нас недалеко. Скот загнали, детей с улицы. Народ спрашивает. — Он смял шапку в кулаке. — А Мясник за вами не идёт?

Катарина встала.

Так дома вставали, когда отвечали за дом, не спеша и не мешкая, с руками вдоль юбки.

— Мясник не придёт. Даю вам слово.

Мясника нет. А то, что в Кальде и правда било людей, лежит у реки, под гвоздём мастера Фолька со звездой, а во всех могилах вокруг сидят гвозди господина жреца, и перебираться ему некуда. Оно не спит. Но оно лежит. А что лежит, то никуда не идёт, и слово выходило честное. Почти.

Конрад выдохнул так, что качнулась свеча.

— Слово леди. — Он обернулся к своим на крыльце. — Слышали? Слово дала! Отвадила Мясника проклятого!

— Ворота-то отпирать? — спросили с крыльца.

— Отпирать. Утром.

Ансель за столом поднял глаза и поглядел на неё через свечу. У колышков в Кальде он спросил: «И этот?», и она ответила: «Лежит». Больше он про это не спросил ничего ни тогда, ни теперь.

Конрад поклонился, надел шапку в дверях, вспомнил, снял и надел уже за порогом. Мужики на крыльце пошли за ним, и один из них, пока его было видно в окно, всё оборачивался.

Мужик у печки за всё это время ни разу не обернулся, только уши у него стали красные, как у Лотти на морозе. Когда за головой закрылась дверь, он положил на стол грош, взял свою кружку и ушёл наверх вдоль стены, очень стараясь не глядеть в сторону Катарины.

Мог бы и посмотреть. Хоть одним глазом.

— Барышня! — Лотти выждала, пока стихнут шаги за окном, и чуть не заплакала. — Ну зачем вы так сразу! Сказали бы: «Идёт, но медленно». Они бы нас тогда и кормили, и на телеге везли, и…

— Лотти. Они с полудня сидят за запертыми воротами и боятся. Пугать их дальше, чтобы нас кормили? Стыдно.

— А телега?

— И телега.

Лотти вздохнула так, будто у неё отняли ленту, и доела кисель.

Следом за головой в трактир вошёл запах ладана и мокрой шерсти, а за запахом — отец Иоахим, здешний жрец.

Ещё один, и тоже ко мне. Госпожа Клотильда, у меня приёмный день. В трактире, без лакея и при киселе, но приёмный.

Он был старый, в рясе, застёгнутой не на ту пуговицу, с холщовой сумкой через плечо. На Умбера он покосился и сел от него подальше, у самой свечи, а с Анселем поздоровался как со своим, которого не ждал, но рад видеть.

— Отец. Мне сказали: жрец при… — он посмотрел на Катарину, — при леди. Хорошо, что вы здесь. Вам письмо. Нам всем.

Он вынул из сумки лист, сложенный вчетверо, и разгладил его на столе ладонью. Ансель придвинул свечу и стал читать, медленно, водя пальцем по строкам.

— Всем отцам уезда, — читал он, — быть в Керранте, у настоятеля отца Гедеона, не мешкая. В столице явлено чудо, и надлежит рассудить его по правилам.

Он поднял глаза.

— Какое чудо?

— Не пишут. — Отец Иоахим развёл руками. — Чудо. Настоятель сам туда уехал, третьего дня, и всех собирает. Я завтра еду, телега с вечера стоит. Довезу.

— А нас? — спросила Лотти.

— Телега церковная, дитя. Отцу.

Ансель посмотрел на Катарину. Катарина посмотрела на Анселя.

Ну вот. В Керрант. Дорога опять одна, и опять выходит, что он тут ни при чём, письмо велело. Удобное письмо.

— Так это ж вам с нами! — Лотти захлопала в ладоши. — До самого Керранта!

— Мне к настоятелю.

— В Керрант!

— В Керрант, — согласился Ансель.

— В Керр, — поправила Катарина.

Отец Иоахим посмотрел на неё с интересом и не поправил. Жрецы в Линде были воспитанные.

— И вот ещё. — Он полез в сумку и достал клочок, оторванный с краю листа, неровно, будто торопились. — С той же почтой, из Ольмара. От ольмарского мастера, некроманта. Просил передать некромантке, которая пойдёт в Керрант, буде такая явится. Он, видать, по всем приходам на керрантской дороге такие разослал. Я и подумал: кому же, как не вам.

Катарина взяла клочок и поискала на нём обращение.

«Разберитесь с чудом. С.»

С каким чудом, не написано, и как с ним разбираться, тоже не написано. Четыре слова, и последнее из них — его буква. Мастер Сильвен не встал бы из кресла, если бы у него под окном поднялось всё ольмарское кладбище, но написать он может. Если недлинно.

Она перевернула клочок. На обороте чужой рукой был выписан счёт за свечи, «мастеру Сильвену, восковых две дюжины».

Мастер Сильвен пишет мне на обороте собственного счёта за свечи. Листа пожалел, а свечи жжёт восковые.

— От мастера Сильвена?! — Лотти протянула обе руки. — Дайте! Дайте посмотреть!

Она взяла клочок, поднесла к лицу и, прежде чем Катарина успела что-нибудь сказать, понюхала его, быстро и деловито, носом, которому верила больше, чем глазам.

— Пахнет мастером Сильвеном, — сообщила она с придыханием. — Лавандой. И креслом.

— Лотти. Отдайте.

Лотти отдала, но глаз с клочка не сводила. Умбер у двери поглядел на клочок так, как глядят на карточку соседа, который присылает карточки и ни разу не приехал сам.

Ансель протянул руку, и Катарина дала ему клочок сама. Он прочёл, повернул, прочёл счёт за свечи, повернул обратно и положил клочок на стол, рядом с письмом, четыре слова против целой страницы.

Страница, чтобы все ехали. Строчка, чтобы я одна пошла и разобралась. И ведь пойду. Из одного любопытства пойду, посмотреть, что там за чудо такое, ради которого мастер Сильвен взял в руки перо.

— Мастер Сильвен, — проговорил Ансель.

— Вы знакомы?

— Знаю, кто это. В Ольмаре все знают, кто это. — Он помолчал. — И все знают, что он не встаёт.

— Чудо, — вздохнул отец Иоахим, складывая письмо. — В столице чудо, и у нас чудо. Так и скажу настоятелю: в Кальде ангел Создателя на пылающем козле проклятого некроманта изгнал. На весь уезд милость.

— Да не ангел! Ангел с Мясником бился, а прогнала всех леди! — крикнул Освальд от кухонной двери.

— Это уже народ приплёл. — Отец Иоахим махнул рукой. — Ангела народ не приплетёт, а леди — запросто.

Приплёл. Меня приплели. К моему же козлу.

— Ангела не было, — сказал Ансель.

Отец Иоахим обернулся к нему.

— Как не было? Вы там были, отец?

— Был.

— И что было?

— Козёл. — Ансель подумал. — Пылающий.

Отец Иоахим перекрестился.

— Стало быть, ангел был в козле.

Лотти подавилась.

Ансель открыл рот и закрыл его.

Сдался. И правильно, с ангелом в козле не спорят.

Лотти наклонилась к её уху и зашептала так громко, что Освальд выглянул из кухни:

— Барышня. Он вас из сказки выкинул. А давайте я ему сон подлиннее устрою?

— Лотти. Мы не упокаиваем жрецов. Это невежливо.

— А если…

— Лотти.

Отец Иоахим ничего этого не услышал. Он застёгивал рясу на нужную пуговицу и уже собирался.

— Отец, ко мне ночевать. У меня постель и телега под окном, утром сразу и тронемся.

— Я останусь здесь, — сказал Ансель.

— Здесь? У очага? — Отец Иоахим оглядел лавку у огня. — У меня перина.

— Лестниц у вас нет?

— Есть. Крутая.

— Тогда здесь.

У очага. С такой ногой лестница и правда лишняя, а телега утром подъедет и сюда, к трактиру. Всё разумно.

Отец Иоахим согласился, что разумно, и ушёл, унося сумку с письмом. Клочок Сильвена остался на столе. Катарина убрала его за перчатку, где дома носила записки, которые хотелось перечитать.

Комната наверху была лучшая, с двумя кроватями, окном на улицу и щелью в полу, в которую было слышно всё, что делалось внизу.

Лотти уснула, едва легла, с ножиком под подушкой и с посохом вдоль кровати, чтобы утром ничего не искать. Катарина сняла перчатки, потому что в комнате, где спит одна Лотти, перчатки можно снять, и села к окну.

В Линде спали плохо. Огни в окнах гасли по одному, и долго, и у ворот всю ночь ходил фонарь. Стража сторожила Мясника, который не придёт. Снег перестал идти ещё вечером, небо очистилось, и над церковью стояли звёзды, крупные, зимние, какие дома бывали только в самый мороз, когда в комнатах топили дважды.

Внизу, под полом, горел очаг, и в очаге стреляли дрова. Потом стукнула палка. Потом шаги до двери и обратно. Потом снова палка.

Не спит. Опять. Одну ночь поспал, у огня, и решил, что довольно.

Катарина сидела и слушала. Шаги ходили от очага к двери и назад, и спускаться, чтобы это видеть, ей было не нужно. Она и так видела, как он ходит с палкой, не наступая на больную ногу, мимо лавки с постелью, которую ему постелили и на которую он не лёг, и мимо Умбера, который стоял у двери, как стоял у столба.

Сказать ему «спите» я не могу, он не Лотти. А больше мне сказать ему нечего.

Один раз она чуть не топнула в пол, чтобы палка внизу замолчала, и не топнула. Снизу спросили бы, что случилось, и что бы она ответила? Что жрец мешает ей не спать?

Она достала клочок из снятой перчатки и перечитала. Темнота ей не мешала, ведь в темноте она видела яснее живых. Перечитывать, правда, было нечего, всего четыре слова, если считать букву.

В Керре чудо. Разберитесь. Хорошо. Сначала зала, потом чудо. Или сначала чудо?.. Госпожа Клотильда сказала бы: сначала то, о чём просили. Но госпожа Клотильда никогда не видела залу при государе.

Палка внизу стучала до самого утра. К рассвету она стихла, и Катарина так и не узнала, уснул он в конце концов или вышел во двор.

Когда небо ещё только серело, у крыльца уже стояла телега отца Иоахима, пара лошадей, сундук, солома и сам отец Иоахим в шубе поверх рясы, застёгнутой на этот раз верно.

Освальд вынес на крыльцо хлеб в тряпице и сунул Лотти, и Лотти взяла, не спрашивая, чей это хлеб и почём. Ансель вышел последним, с палкой, серый лицом, как человек, который лёг под утро, если ложился вообще. Он забросил мешок на солому, влез сам, тяжело, и сел, вытянув ногу вдоль сундука.

Катарина стояла на крыльце. Реверанс она не сделала, и он не поклонился, как повелось с Кальде.

— Первым, господин жрец. Как всегда.

— Дорога одна.

— До Керра.

— До Керранта, — поправил он.

Отец Иоахим тронул лошадей, и телега заскрипела по мёрзлой улице вниз, к воротам. Ансель сидел лицом вперёд и не обернулся. Катарина смотрела вслед до угла, а когда телега свернула, ещё немного смотрела на пустой угол, совсем чуть-чуть, потому что Лотти в это время смотрела на хлеб.

— Уехал, — сказала Лотти с хлебом у рта. — А мы, значит, пешком.

— Мы, Лотти, пешком.

Катарина обернулась к двери и замерла.

Вдоль стены трактира, от крыльца и до самого угла дома, стояли люди, и стояли давно. Пока она смотрела вслед телеге, они стояли у неё за спиной и смотрели на неё. Мужик с шапкой в руках. Баба с узлом. Старик с палкой и мальчишка с корзиной, из которой торчала куриная голова.

Мужик с шапкой шагнул вперёд и поклонился.

— Леди Некромантка принимает?

Глава 3. Помер я

Глава 3. Помер я

Это всё ко мне?!

Люди стояли вдоль всей стены трактира, от крыльца до угла, тихо, как стоят в передней у доктора. Мужик с шапкой, который шагнул вперёд, измял эту шапку так, как за минуту не изомнёшь.

«Леди не заставляют себя ждать».

Я никого не заставляла, госпожа Клотильда. Они стояли у меня за спиной, а спиной, между прочим, очередь не видно.

— Принимает, — ответила Катарина и тут же сообразила, что принимать ей негде. На крыльце только провожают, и одного она уже проводила.

Залой у Освальда оказалась комната с очагом, где вчера ужинали. Освальд, который всё слышал из дверей, распахнул перед ней дверь так широко, будто за ней был бальный зал, а не две лавки и закопчённый потолок.

— Милости просим, леди! Всё к вашим услугам!

Дальше всё сделалось само, как делалось дома, когда ждали гостей. Катарина велела поставить стул во главе стола, села, расправила юбку и положила посох поперёк колен, как кладут сложенный веер. Умбер встал у двери так, что всякий входящий натыкался сперва на его взгляд, а уж потом на порог. Лотти встала у барышни за плечом, с посохом под мышкой и с хлебом Освальда во рту, и жевала почти беззвучно.

Первый приём в моей жизни я даю в трактире, в чужом шарфе, и компаньонка дожёвывает хлеб. Всё равно первый.

— Умбер. Просите.

Умбер отворил дверь и поклонился мужику с шапкой чуть ниже, чем потом кланялся остальным. В доме Тэрн первого гостя отмечали поклоном, чтобы остальные видели, кто здесь первый. Мужик вошёл боком, за ним баба с узлом, за бабой старик, стуча палкой, а последним мальчишка лет девяти, с корзиной в обнимку. Из корзины торчала пёстрая курица. Она оглядела залу, Умбера и рыжую курицу, которая высунулась у Умбера из-под ливреи, и осталась недовольна всеми тремя.

— Руди. — Мужик поклонился и опять смял шапку. — Это отец наш. Это вот Фрида, брата моего жена. А это Зепп, братнин.

Всех представил, по старшинству и без лакея. У нас в гостиной так умели не все лорды. Лотти, учитесь.

— Лотти. Представьте меня.

Лотти проглотила хлеб не жуя.

— Госпожа Катарина Тэрн! Леди Некромантка, которая… — Лотти набрала побольше воздуху, и Катарина поняла, что дальше пойдёт сказка.

— Довольно, Лотти. Я вас слушаю, сударь.

Руди посмотрел на Фриду, Фрида на старика, старик на пол.

— Брат у меня, — выговорил наконец Руди. — Хайнц. Помер он нынче.

— Мне очень жаль, сударь.

— Да нет, вы не так… — Руди замахал на неё шапкой. — Помер, да. А после встал.

Лотти ухватила барышню за рукав. Катарина, не оборачиваясь, отцепила её пальцы.

— Как он умер?

— На стене. Конрад на ночь всё одно мужиков на стену поставил, на случай чего. Хайнц у ворот ходил, с фонарём. А под утро смена пришла, глядят: фонарь в снегу стоит, а он за воротной башней сидит. Холодный, как колода. Не шевелится, глаз не открывает. Сосед ему ухо к груди прикладывал, так там ни стука.

Всю ночь, пока Катарина слушала палку внизу, она видела из окна, как у ворот ходит фонарь. Под самое утро он ходить перестал и стоял на снегу, не двигаясь, и тогда она подумала, что стражнику надоело ходить и он сел отдохнуть, и больше на ворота не смотрела, а внизу опять застучала палка.

Сел отдохнуть. Это я за него так решила, пока он умирал за башней. Тоже мне некромантка.

— Принесли его домой, — продолжал Руди. — Мать оттирала, Фрида оттирала. А он глаза открыл, полежал и говорит: помер я. Встал с лавки, ушёл в сени, сел там и сидит. В избу не идёт.

— Отчего?

— Ребят боится тронуть. — Руди покосился на мальчишку. — Их у него трое, этот старший. Мать изнутри на засов заперлась, а он из сеней велел за вами.

— За мной?

— Ступайте, говорит, к леди Некромантке. Которая вчера пришла.

Катарина оглядела всех четверых. На шапках и на плечах у них лежал иней, значит, стояли долго, ещё с потёмок.

— Отчего же вы не пошли к отцу Иоахиму? Он был здесь до рассвета, у крыльца, вот тут, за дверью.

Старик впервые оторвал взгляд от пола.

— К попу нельзя, — сказал он хрипло. — Поп сожжёт. Вставших жгут, барышня. И что на нём надето, и лавку, на какой лежал. А то и избу, чтоб наверняка.

— Мы ждали, пока уедет, — прибавил Руди совсем тихо, будто отец Иоахим мог ещё услышать с дороги.

Так вот отчего они молчали у меня за спиной. Ждали, пока уедут жрецы. Оба. Господин жрец так и не обернулся, а они, выходит, боялись, что обернётся.

— Проклятым помер, — буркнул старик в пол. — Проклятым и встал.

— Не говорите так! — Фрида шагнула к столу и положила перед Катариной узел. Узел был тяжёлый и глухо стукнул о доски. — Уложите его, леди. По-хорошему, не огнём. Он сам просит.

Мальчишка молча поставил корзину рядом с узлом. Курица в корзине посмотрела на Катарину снизу вверх.

— Потом, сударыня. — Катарина отодвинула узел ладонью, не глядя. — Приведите его сюда.

— Не пойдёт он. Он из сеней ни ногой.

Мой первый приём, и тот на дому.

Катарина поднялась и взяла посох с колен.

— Лотти. Мы выезжаем.

— На чём? — спросила Лотти с надеждой.

— На том же, на чём приехали, Лотти.

Освальд поглядел на опустевший стул во главе стола и вздохнул о гостях, ушедших до супа.

Очередь снялась со стены и пошла следом. Кроме семьи Хайнца, в ней, как выяснилось, стояли одни любопытные.

Катарина слышала её за спиной всю дорогу вниз, к воротам, по скрипу снега, шёпоту и чьему-то кашлю. Мальчишки забегали вперёд, чтобы поглядеть ей в лицо, и отставали, как только на них оглядывался Умбер. Мороз стоял такой, что дым из труб поднимался прямо вверх, не гнулся. Она оглянулась один раз, увидела, что у всех, кто шёл сзади, над головами висит по облачку, и подтянула шарф Утты повыше.

Шлейф у меня как у государыни. Только государыню ведут к трону, а меня к покойнику в сени.

Изба Хайнца стояла у самых ворот, третья от частокола, так что стражнику до службы было два шага. Во дворе топтались соседи. При виде посоха они расступились и сняли шапки, а те, кто посмелее, заглянули ей в лицо и сразу отвели глаза, как от солнца.

Умбер остановился в калитке, спиной к улице. Очередь сунулась было за барышней во двор и остановилась. Дворецкий дома Тэрн калитку не держал, он в ней стоял, и этого хватало.

В сенях было холодно, как на улице, только без ветра. Пахло кислой капустой из кадки и мёрзлым деревом. В полутьме висело на гвозде коромысло, а на лавке у стены сидел человек в тулупе, сгорбившись, и прятал руки под мышками.

Катарина сразу узнала стражника от ворот, того самого, что вчера светил ей фонарём в лицо, выспрашивал про мясо и кричал на весь город, что леди идёт.

Щёки у него были серые, в белых пятнах, брови в инее. Он увидел её, и глаза у него стали круглые.

— Леди. Та самая. — Голос у него сел от мороза. — Я ж вас вчерась впускал.

— Впускали, сударь.

— Уложите меня, леди. — Он подался к ней с лавки, но рук из-под мышек не вынул. — По-хорошему уложите, как умеете. Пока я своих не тронул.

На каждом слове изо рта у него шёл пар, густой и белый, будто внутри у Хайнца топили печь. В холодных сенях пар висел у него перед лицом и таял, а на следующем слове выходил снова.

Какой же вы покойник, если дышите паром, как Лотти на бегу?

Мёртвые паром не дышат, это Катарина знала лучше всех на свете. У неё самой пара не было ни на одном слове, и шарф Утты она носила до носа как раз для того, чтобы этого никто не заметил.

— Сударь. Вы живы.

— Помер я.

— Вы живы.

— Помер! — Хайнц даже привстал. — Холодный был! Сердце не стучало! Мужики сказали!

Точно так же я спорила с мастером Фольком на старом кладбище. Только наоборот.

— Отец Иоахим сказывал, — Хайнц понизил голос, — кто встал, тот уже не человек. Дух в нём сидит и прикидывается. Моим голосом говорит, мои дела знает, и дышит, и всё, как у живого. Может, я уже и не я, леди. Может, это он с вами сейчас разговаривает.

Лотти придвинулась к барышне и зашептала, привстав на цыпочки, горячо:

— Барышня. Раз человек сам просит… Может, и правда, по-хорошему? Ему ж так спокойнее будет.

— Лотти. Упокаивают покойников. Сперва мы выясним, есть ли здесь покойник.

— А как выясним?

— Сейчас увидите.

Катарина полезла в карман и достала зеркальце мастера Фолька, с трещиной в углу. Каждое утро она дышала на него, как велела Утта, и каждое утро стекло оставалось чистым.

— Дышите, сударь. Вот сюда.

— Барышня! — ахнула Лотти. — Это ж моё слово!

Хайнц покосился на зеркальце и дохнул. Стекло запотело сразу, до самой оправы, и муть сходила долго.

— Вот. — Катарина показала ему стекло. — Живой.

— Так он и дышать умеет, дух-то. Прикидывается.

— Прикинуться можно, сударь. Запотеть нельзя. Стекло мутнеет, когда внутри тепло, а у мёртвых внутри холодно.

— А может, стекло у вас такое. — Хайнц глядел на зеркальце с подозрением. — Некромантское.

«Оно грязное». Я сказала то же самое, когда оно не затуманилось у меня.

— Лотти. Подышите.

Лотти дохнула на стекло с таким усердием, что туман лёг даже на оправу, и Хайнц нахмурился. С Лотти вышло то же самое.

— А теперь вы, леди! — выпалил Зепп с порога.

В сенях сделалось тихо. На неё смотрели Хайнц с лавки, Фрида и Зепп с порога, Руди и старик у них за спиной, а в открытую дверь заглядывали со двора соседи.

— Леди не дышат на чужие зеркала, сударь, — ответила Катарина мальчику.

— Так оно ж ваше!

— Тем более.

— А я ещё раз! — заторопилась Лотти и задышала на зеркальце так шумно, что все обернулись на неё. — Вот! Вот, глядите, как надо! Раз, и ещё раз!

Катарина убрала руку с зеркальцем за спину и подтянула шарф повыше.

— Дух, может, и так умеет, — упёрся Хайнц, но уже не так уверенно.

— А давайте я его понюхаю! — Лотти, не дожидаясь позволения, шагнула к лавке. — У меня нос. Я мёртвое по запаху знаю, оно сухой землёй пахнет, погребом пустым.

Она нагнулась к самому воротнику тулупа и потянула носом два раза, коротко и без церемоний. Хайнц отшатнулся к стене.

— Живым пахнет! — объявила Лотти. — Печкой, овчиной, щами…

Она понюхала ещё раз, повнимательнее, и выпрямилась с таким лицом, будто нашла в щах муху.

— …и брагой.

— Брагой?! — Фрида ступила с порога в сени. — Брагой?!

— Так мороз же! — Хайнц вжался в стену. — Для сугреву! Всю ночь на стене, Фрида, ну!

— Всю ночь он на стене! — Фрида всплеснула руками. — Помер он! Брагой он помер!

Во дворе засмеялись, на улице подхватили, и скоро смеялись все, кто толпился снаружи. Не смеялся один Умбер. Он стоял в калитке с таким видом, будто в доме Тэрн браги отродясь не держали.

Не смеялся и Хайнц. Он смотрел на свои сапоги так, будто приговор ему уже прочли.

— А только я ж помню, как помер. — Голос у Хайнца стал совсем тихий. — Сел я за башней, на минуточку. А потом темно. И ничего. Ничегошеньки. А потом печка, и мать ревёт. Так и помирают, леди. Я теперь знаю.

Темно, и ничего. А потом доска у самого носа.

Катарина убрала зеркальце в карман. Спорить дальше было бесполезно. Он её не слышал, и зеркальце для него было стекляшкой, а Лотти девчонкой с носом. Ему надо было, чтобы кто-нибудь сказал ему, что своих он не тронет.

— Зепп, — обернулась она к двери. — Подойдите к отцу.

— Не подпускай! — крикнул старик из-за спины Руди.

— Не подходи! — Хайнц выставил руку, и рука была белая, с пальцами, которые не гнулись. — Зепп! Не смей!

— Подойдите, — повторила Катарина. — Я здесь.

Зепп глянул на неё, потом на отца. Потом взял корзину покрепче и пошёл. Он встал перед лавкой, подумал и протянул отцу корзину.

— Папка. Курицу барышне отдавать? Или ты живой?

Хайнц смотрел на него долго. Потом губы у него запрыгали, он хотел что-то сказать и не сказал, и по щекам у него поползли слёзы, крупные и мутные.

— Вы плачете, сударь.

— Ну. — Хайнц утёр лицо рукавом тулупа. — Реву.

— Мёртвые не плачут.

— А вы почём знаете?

— Знаю.

Я пробовала. На старом кладбище, у собственной ямы. Ни одной слезинки.

Хайнц посмотрел на мокрый рукав, на сына, опять на рукав и встал с лавки, чтобы обнять Зеппа вместе с корзиной.

Встал и сел обратно.

— Ой! — Он схватился за колени. — Ой-ой-ой! Ноги! Горят, мочи нет!

— Больно? — спросила Катарина.

— Больно! Будто в кипяток сунули!

— Прекрасно. — Под шарфом Катарина улыбнулась впервые за утро. — Мёртвым не больно, сударь.

— Радуется! — Фрида обернулась к двору. — Слыхали? Ему ноги жжёт, а она радуется!

Хайнц сидел на лавке, держался за колени и смеялся и плакал сразу, а Зепп обнимал его за шею, и курица между ними возмущённо хлопала крыльями.

Катарина повернулась к двери в избу. Там за досками было слышно, как кто-то дышит, прижавшись к щели.

— Сударыня! — позвала она в щель. — Отоприте. У вас в сенях живой сын мёрзнет.

За дверью помолчали. Потом загремел засов, и дверь отворилась, и из избы в сени дохнуло печью, хлебом и детьми. Двое малых стояли за бабкиной юбкой и смотрели во все глаза. Бабка смотрела на Хайнца.

Умбер оставил калитку, вошёл в сени и придержал дверь в избу, как придерживал дома дверь в гостиную, когда гость наконец решился войти. Хайнц вошёл, опираясь на Зеппа, хромая на обе ноги сразу, и Умбер закрыл за ним дверь.

— Живой! — кричали во дворе. — Хайнц живой!

— Леди его с того света вернула!

— Воскресила!

— Он не умирал, сударыня, — поправила Катарина ту, что кричала громче всех.

— Так и говорю! — обрадовалась та. — Воскресила!

Месяц я отпускала тех, кто шёл домой. А этого пришлось загонять домой из сеней.

Фрида догнала их во дворе с тем же узлом и сунула его Лотти, раз барышня не брала.

— Возьмите, леди. Не отказывайте.

— Сударыня, он не умирал.

— А не сожгли! — Фрида вытерла глаза уголком платка. — За то и возьмите, что не сожгли.

Против этого возразить было нечего, и Катарина склонила голову. Лотти прижала узел к груди, заглянула в него, увидела сало и зажмурилась от счастья.

Зепп выбежал из избы следом, с курицей под мышкой. Он подошёл к Катарине и протянул ей курицу обеими руками.

— Это вам, леди. За папку.

Курица была тёплая даже на вид. Катарина потянулась было снять перчатку-салфетку, чтобы взять тёплое всей ладонью, вспомнила, какая у неё под салфеткой рука, и приняла курицу прямо в перчатке, бережно, будто ей подносили букет.

— Вы очень любезны, сударь.

Зепп покраснел до ушей и убежал в избу рассказывать, как его назвала леди.

— Барышня! — Лотти не сводила с курицы глаз. — Эта ведь не своя! Её можно!

Умбер посмотрел на новую курицу, потом на свою, у себя под ливреей, и отвернулся. Одну курицу вместо золота дом Тэрн кое-как пережил, а две были уже чересчур.

Конрад пришёл, когда во дворе уже кричали, что Хайнц ест щи. Голова Линде шёл быстро, в распахнутой шубе, и ещё от калитки начал:

— Леди! Говорят, стражник мой помер, а вы его…

— Он не умирал, сударь. Он выпил и замёрз. Или замёрз и выпил, этого я не выясняла.

— Брагой, значит, грелся. — Конрад снял шапку и посмотрел в неё, будто там стояла кружка. — Я ж их нарочно на стену поставил. Слово ваше крепкое, леди, я не в обиду. А стену стеречь всё одно надо.

Крепкое у меня слово. Такое крепкое, что его всю ночь караулили на стене.

— Разумеется, сударь, — ответила она так вежливо, что Лотти на неё оглянулась. — Стену стеречь надо. Только без браги.

— Ему бы по шее за брагу.

— Не надо по шее, сударь. Ему и так больно.

Конрад посмотрел на неё, крякнул и надел шапку.

— Обоз у нас в Керрант, на торг. Со вчерашнего полудня ворота на запоре стояли, так и обоз стоял. А нынче трогаются. — Он кивнул на улицу, где уже скрипели колёса и кто-то ругался на лошадь. — Садитесь, леди. Довезут и денег не возьмут. Моё слово.

— И телега! — Лотти подпрыгнула на месте. — Барышня! И телега!

Телега. И пугать для неё не пришлось никого.

— Благодарю, сударь. Мы едем.

Обоз был из трёх возов, и на всех трёх, под рогожей, лежали битые гуси с поджатыми лапами, свиные туши и мешки с овсом, всё, что везли из Линде на торг. Катарину с Лотти и Умбером посадили на последний воз, на мешки. Лотти устроилась с краю, положив на колени узел Фриды и курицу Зеппа, и курица сидела среди мёрзлых гусей так, будто они её не касались. Умбер сел на самом задке, спиной к лошадям, и смотрел назад, на уходящую дорогу, с подозрением.

Катарина села посередине и расправила юбку по мешку.

Я еду в Керр на возу с битой птицей. Если кто-нибудь спросит, я не на продажу.

Возом правил мужик в тулупе, Штефан, которому Конрад велел довезти их до самого торга. До вечера Штефан сказал слов меньше, чем Лотти за час, и не обернулся посмотреть, кого везёт.

— Дяденька! — позвала его Лотти, когда Линде скрылась за холмом. — А до Керранта долго?

— К завтрему к вечеру.

— Как к завтрему? — Лотти даже привстала на мешках. — Нам тётенька Лизбет говорила: недели три! Назад, через Ольмар, всё лесом, потом рекой!

Штефан подумал над этим до следующего поворота.

— Через Ольмар — оно и три. — Штефан так и не обернулся. — Там кругом. А мы с этого краю.

Лотти осталась с открытым ртом. Потом полезла за пазуху и вынула щепу, ту самую, с рыбой больше деревни и с крестиком Керра за краем, куда щепы не хватило. Подумала и перевернула её. На обороте всё ещё горел во все стороны домик Бирке, за ним сидел на крыше соседнего домика петух, крупнее самого домика, а за петухом дерево оставалось чистым, и там Лотти угольком дорисовала Кальде, Линде, дорогу, а в конце дороги стену с крестиком.

— Барышня! — Лотти подняла щепу над головой. — Мы кругом шли!

Целый месяц мы шли кругом, как лакей, который обходит весь стол, чтобы подать блюдо тому, кто сидит у самой двери.

Катарина взяла у неё щепу и повертела. На лицевой стороне дорога шла от Хольма и уходила за край, на воздух, куда Лотти когда-то поставила Керр. На обороте та же дорога вела мимо горящего Бирке и петуха к стене с крестиком. Выходило, что к Керру они подъезжают с чёрного хода.

— Зато теперь Керр у вас на щепе, а не на воздухе. — Катарина вернула щепу. — Нарисуйте ему ворота.

Лотти нарисовала ворота и почему-то флаг. Потом подумала и пририсовала у ворот воз, на возу себя, барышню и гоблина, а сверху курицу.

К вечеру она спросила ещё:

— Барышня, а мы господина жреца догоним?

— Мы не догоняем господина жреца, Лотти. Мы едем на торг. С гусями.

Лотти вздохнула и прижала к себе курицу.

Ночевали на постоялом дворе у дороги, где обоз из Линде знали и пустили под слово Конрада. Лотти съела свою долю сала и половину той, что Фрида дала на барышню, а курицу Зеппа не отдала хозяйке, хотя хозяйка на неё поглядывала. Катарина до утра сидела у окна. Внизу во дворе фыркали лошади, а палки под полом не было, и слушать оказалось нечего.

На второй день, после полудня, навстречу им попалась телега.

Дорога шла лесом и была узкая, двум возам не разойтись, и Штефан взял правее, к самым сугробам, чтобы разъехаться. Встречный, поравнявшись, остановился сам. На телеге у него, под рогожей, лежали гробы, один на другом, а сверху сидел маленький мужичок в меховой шапке до бровей.

Мужичок оглядел гусей на их возу, Лотти, курицу, Умбера и посох у Катарины в руке. Посох он разглядывал дольше всего.

— Некромантка, никак? — Он приподнял шапку. — Барышня, а гроб не нужен? Для работы. Дубовые есть, есть попроще, сосновые. Задёшево отдам.

— Благодарю, сударь. У меня уже был. Сосновый.

Лотти закашлялась так, что курица слетела у неё с колен и пошла по гусям. Штефан перекрестился, не оборачиваясь.

— Ну, коли был, — не удивился мужичок и опустил шапку. — Мне бы хоть кому сбыть.

— А вы куда их везёте? — спросила Лотти, откашлявшись и поймав курицу. — Из города-то?

— Туда, где берут. В Керранте не берут.

— Почему не берут?

— А не мрут. — Гробовщик пожал плечами. — С осени у них никто не помирает. Хоть мастерскую закрывай.

— Как это никто? — Катарина выпрямилась на мешке. — Там собор. В городе с собором каждый день кого-нибудь хоронят.

— Хоронили, барышня. А с осени не хоронят. Кто раньше лёг, тот и лежит, а новых нету.

— Совсем никто? — Лотти прижала курицу к груди.

— Совсем. Чудо у них.

Он чмокнул лошади, и телега с гробами проскрипела мимо, задевая их воз краем рогожи. Умбер проводил гробы взглядом до самого поворота.

Чудо.

Клочок мастера Сильвена лежал у Катарины за правой перчаткой, и она прижала его пальцем, не вынимая.

В город, где с осени никто не умирает, зовут некромантку. Мастер Сильвен, вы уверены, что писали мне, а не гробовщику?

Лес кончился к вечеру. Дорога вышла на холм, Штефан придержал лошадей, и Лотти вскочила на мешки во весь рост.

Внизу, за белым полем, лежал город. Каменная стена, за ней крыши, крыши, крыши, столько, сколько Катарина не видела за всю жизнь, и башни над крышами, и дымы над башнями. Посреди всего стоял собор, высокий, с двумя колокольнями, и небо над ним было розовое.

Керр оказался ровно таким, каким она с детства его себе представляла, хотя ни разу в нём не была.

Колокола звонили на весь город, празднично, во все голоса. По покойнику не звонил ни один.

Глава 4. Ай

Глава 4. Ай

Воз съезжал с холма медленно. Лошади упирались, приседали на задние ноги, и Штефан придерживал их вожжами и крепким словом, которое Катарина решила не расслышать. Ей было некогда. Она смотрела на Керр.

Колокола на соборе всё ещё звонили, и чем ниже спускался воз, тем громче. Стена росла, серая, зубчатая, и теперь можно было различить башни по одной. Эта была с флагом, эта с галками на зубцах, эта с окошком под самой крышей, где кто-то уже зажёг свечу. Небо над собором гасло, зато город под ним зажигался окно за окном, целыми улицами.

Керр. Я в Керре. Почти.

С самого кладбища она шла сюда на свадьбу, а до кладбища собиралась ехать в карете, и Умбер уже разложил на кресле дорожное платье. Платье было на ней. Керр лежал внизу, весь, с башнями и собором, и до ворот оставалось одно белое поле. Вот она и приехала, только опоздала. Песню про её свадьбу пели ещё деды.

— Барышня! — Лотти стояла на мешках во весь рост и держала курицу Зеппа повыше, чтобы та тоже посмотрела. — А мы куда первым делом? К государю?

— К государю без приглашения не ездят, Лотти.

— А куда ездят?

Ответ у Катарины был готов ещё в Линде, ночью, над запиской мастера Сильвена. Сначала зала, потом чудо, с которым мастер велел разобраться. Зала эта была во дворце государя, и туда её должны были ввести невестой. Не ввели, и она пошла туда своими ногами, от самого гроба, чтобы войти при всех в платье, в котором её закопали, и посмотреть лорду Аурелю в лицо.

Лорда Ауреля теперь не было нигде, кроме песни, и жениха не было, а зала никуда не делась. Войти в неё Катарина мечтала лет с семи, задолго до всякого жениха, и от всего, что она себе наобещала, у неё осталась одна зала.

— Сначала туда, где зала. Только посмотреть.

— Это где вас венчать… — Лотти прикусила язык, но всё-таки договорила шёпотом: — Которая в песне?

— Которая в песне, Лотти.

— А потом? Домой?

— А потом чудо. Раз уж мастер Сильвен так просил.

Шарф Утты закрывал Катарине лицо до самого носа, как закрывал всю дорогу от Кальде. Она поглядела вниз, на башни, потом на себя, на юбку, расправленную по мешку, на посох поперёк колен и на мёрзлые гусиные лапы, торчавшие вокруг из-под рогожи.

Въезжать в Керр в деревенском шарфе до носа, как торговка на ярмарку. Хотя гусей я, если по правде, и везу.

Она оттянула шарф вниз, под подбородок, и расправила его на плечах, как расправляют палантин, перед тем как выйти из кареты.

— Барышня! — Лотти плюхнулась рядом на мешок и зашептала, тыча себе пальцем в рот. — Шарф! У вас же пару нету!

— Я знаю, Лотти.

— Вот и я говорю!

— Сумерки. В сумерках никто не разглядит, идёт у дамы пар или не идёт.

Лотти посмотрела на небо. Небо ещё светилось, ясное, и под ним было видно всё, вплоть до галок на башнях.

— Так светло ж ещё…

— Пока доедем, стемнеет.

Лотти вздохнула, прижала к себе курицу и задышала чаще, за двоих, впрок.

Ворота с этой стороны оказались небольшие, просто арка в стене с решёткой, поднятой под самый свод, с фонарём на крюке и жаровней с углями. Над аркой лепился каменный гусь, облупленный, без клюва.

— Гусиные ворота, — объяснил Штефан лошадям, а заодно и двум пассажиркам позади. — Мы всегда тут.

Гусиные. Я въезжаю в Керр Гусиными воротами. Об этом Лотти не расскажет ни одной живой душе, я прослежу.

Стражник был один на три воза и никуда не спешил. Тулуп он носил нараспашку, шапку на затылке, рукавиц не надел вовсе, а к жаровне, которую разожгли для него же, стоял спиной. О его валенки тёрлись два кота, рыжий и серый, и он их не гнал.

Он взял фонарь и пошёл вдоль обоза, приподнимая копьём рогожи.

— Гуси, — сообщил он первому возу. — Туши, — второму. Коты ходили за ним следом.

У последнего воза он откинул рогожу, поглядел на гусей, поднял глаза выше и на мешках с овсом увидел Катарину. Фонарь он поднёс поближе, чтобы разглядеть её как следует.

— А это почём?

Лотти прыснула в курицу. Умбер на задке медленно повернул голову.

Спросил. Всё-таки нашёлся человек, который спросил. Я ещё вчера знала, что такой найдётся.

— Я не на продажу, сударь.

Она сказала это с мешка так, как говорят с верхней ступени лестницы гостю, который ошибся дверью, и, только договорив, спохватилась. Фонарь светил ей прямо в лицо. На морозе у Штефана пар валил из бороды, у лошадей из ноздрей, у Лотти изо рта облачком после каждого смешка. У Катарины после целой фразы не вышло ничего.

Ни облачка. Целую фразу сказала прямо под фонарём, и ни одного облачка!

Подтянуть шарф она не успела. Стражник смотрел на неё и моргал, весёлый, простой и совершенно ничего не заподозривший.

— Не на продажу, — согласился он. — Ну и ладно. Мне гусей считать, не барышень.

А потом Катарина забыла про шарф.

Стражник говорил, смеялся, по привычке подул на голые пальцы, и ни разу у него изо рта не вышло пара. На морозе, под самым фонарём. Их было двое без пара у Гусиных ворот, он и она, и из двоих это видела только она.

У него нет пара. Как у меня.

— Из Линде, что ль? — Стражник уже шёл вдоль воза обратно, к Штефану. — Слыхал, у вас там дела. Утром верховые сказывали: леди какая-то, некромантка, покойника из могилы подняла. Неделю, говорят, лежал, а она его раз, и он щи ест.

Катарина чуть не поправила его вслух.

Неделю. Из могилы. Хайнц просидел в сенях одно утро, с брагой, и ни в какой могиле не лежал. Но щи он ел, это правда. Щи до Керра доехали в целости.

— Её и везу. — Штефан показал кнутом через плечо, на мешки.

Стражник вернулся к мешкам и поглядел на Катарину уже с интересом, хотя и недолго.

— Вы, что ль? Воскрешаете? — Он покачал головой. — Зря вы к нам, барышня. Воскрешать у нас некого. У нас с осени никто не помирает.

Зря. Я шла сюда пешком через весь уезд, из собственной могилы, в одном платье, а он мне говорит «зря».

«Леди не бьют стражников посохом, дитя моё».

Вы правы, госпожа Клотильда.

Посох остался лежать у неё на коленях. Стражника она решила проверить, как мастер Фольк на старом кладбище проверял её саму. Тот велел сказать что-нибудь длинное и смотрел, вдохнёт ли. Длинное этот человек сказал бы и сам, его только надо было разговорить.

— Отчего же у вас звонят, сударь? Праздник?

— Так чудо ж! — обрадовался стражник, который рассказывал про чудо всем приезжим, и всякий раз с удовольствием. — Звонят благодарственный, каждый вечер, с осени, как пошло. Отец Клеменс в соборе молится, святой человек, вот у нас и не помирают. Ни один.

Катарина смотрела ему в рот, а пара не было.

— Как же вы узнали, сударь? Что ни один?

— Да как не узнать! Сосед мой снег с крыши кидал да и сверзился, прямо на мостовую, головой. Бабы уж выть начали. А он полежал, встал и докидал. — Стражник засмеялся. — Меня самого по осени возом переехало, вот тут, в воротах. Лежу, думаю, всё, отслужил. А ничего! Встал, отряхнулся. И не болит ничего, барышня, с самой осени не болит. Хоть копьём коли.

Не болит. Ещё бы у вас болело, сударь.

Лотти тем временем перегнулась с мешка вниз, будто хотела погладить котов, и потянула носом.

— Барышня, — зашептала она, выпрямляясь, и глаза у неё стали круглые. — А от него погребом. Пустым. Как от…

— Лотти.

— …молчу.

Мёртвых Катарина не боялась никогда, а этот был ещё и весёлый. Жутко ей стало от другого. Он стоял на воротах своего города, с котами у валенок, пересчитывал чужих гусей, рассказывал приезжим про чудо и не знал, что умер. И никто в целом Керре ему не сказал.

— Проезжай! — Стражник махнул Штефану и пошёл обратно к жаровне, становиться к огню спиной.

Коты пошли за ним.

Мостовая в Керре была. Это Катарина проверила первым делом, сразу за воротами, когда воз запрыгал по камням, мёрзлые гуси застучали боками, а у Лотти лязгнули зубы. Были и башни, и колокола, и всё, что она знала про Керр с детства, оказалось на месте. Остального она не знала, потому что остального ей никто не рассказывал.

Остальное оказалось людьми. И сколько же их было!

Люди шли, ехали, толкались, кричали, несли корзины, тащили санки с дровами, торговались на пороге лавки, закрывали ставни, ругали лошадей, и все разом, и всё это на одной улице, где два воза разошлись бы, только затаив дыхание.

Где тут, скажите на милость, разъезжаются кареты? Дома стояли в четыре этажа, узкие, как книги на полке, и верхние этажи нависали над улицей так, что из окна в окно, наверно, можно было передать соль. Пахло печным дымом, конским навозом и калёными орехами, которые продавал с жаровни мальчишка на углу.

Все были одеты чудно. Женщины носили шапки, похожие на горшки, с лентами, мужчины — кургузые кафтаны до колен, и перчаток не было ни на ком, только рукавицы, как у Штефана, а то и голые руки в карманах.

В Керре, говорили у нас, теперь и за столом сидят в перчатках. А на улице их тут, выходит, не надевают вовсе. Ну и что же. В Керре теперь так носят.

На Катарину никто не смотрел. В Линде на неё глядели всей улицей, до последнего мальчишки на плетне. Здесь мимо её воза проходила, проезжала и протискивалась целая толпа, и ни один человек не поднял на неё глаз. Смотрели на Умбера.

— Это чьё ж такое? — Баба с корзиной кивнула соседке на зелёную ливрею.

— Ливрея-то? — Соседка пригляделась. — Не наша. Приезжие какие-то.

Умбер на задке поправил обшлаг.

Вот, значит, как. Меня в Керре не видно, а мой дворецкий — приезжий. Цвета дома Тэрн при папе знал весь двор, а теперь про них спрашивают «чьё ж такое».

— Барышня, глядите! — Лотти вытянула шею к вывескам и забыла, что у неё мёрзнут уши. — Сапог золочёный! Значит, сапожник богатый. С такого, если что, и серебром взять можно. А вон крендель, медный, это так, медяками. А вон ножницы — это портной, с портного…

— Лотти. Мы ни с кого ничего не берём.

— Пока! — рассудила Лотти и продолжала считать про себя, шевеля губами.

На углу стояла бочка, и с неё на воз спрыгнул кот. Чёрный, толстый, с белой манишкой, он прошёл по рогоже, по гусям, поставил Катарине на колени одну лапу, потом другую, лёг и заурчал.

Кот был тёплый.

Сквозь юбку и нижнюю юбку до Катарины дошла живая тяжесть, и кот урчал так, что было слышно коленями. Она замерла и на минуту забыла про всю улицу сразу.

Весь Керр меня не заметил. Заметил кот.

— Кыш! — Лотти схватила кота поперёк живота и ссадила на рогожу. — Барышня, у вас кот!

— Уже нет, Лотти.

Кот посидел на рогоже с оскорблённым видом, подумал и на следующем углу спрыгнул. Катарина оглядывалась на него, пока воз не повернул.

После ворот она смотрела людям в рот и ничего не могла с собой поделать.

«Леди не смотрят людям в рот».

Я не в рот, госпожа Клотильда. Я смотрю, что у них изо рта выходит. Это совсем другое.

Пар выходил у бабы с корзиной, у мальчишки с орехами, у мужика, который ругал лошадь. Над всей улицей стоял пар от дыхания, жёлтый в свете окон. А у водоноски с коромыслом не выходил. И у старика, который снимал с крюка над лавкой вывеску, тоже. И у девицы в шапке-горшке, которая смеялась с подругой у колодца. У подруги смех выходил белым облаком, а у неё никаким.

Не один стражник. Не один.

Дальше Катарина смотреть не стала.

Улица вывела на площадь, и собор встал перед ними во весь рост, от мостовой до колоколен. Колокола били всё реже, с долгим гулом в промежутках, и под этот гул у соборного крыльца толпились люди в чёрном, столько, что хватило бы на целый приход.

Жрецы. Со всего уезда, раз письмо велело всем отцам быть в Керре, не мешкая.

Катарина натянула шарф на нос.

На крыльцо поднимался старик в шубе поверх рясы, медленно, со ступеньки на ступеньку, и по шубе Катарина узнала отца Иоахима. Он держался за локоть Анселя, а тот переложил палку в другую руку и вёл старика наверх, хромая.

С такой ногой он ещё и других водит. Кругом целая площадь жрецов, и у каждого по две здоровых ноги, и хоть бы один догадался.

Потом она посмотрела Анселю в рот, потому что теперь смотрела в рот всем. Пар у него шёл густо, на каждом шагу, белыми клубами, как у человека, который тащит в гору мешок и сердится, что мешок тяжёлый.

Живой. Разумеется, живой, с чего бы ему не быть живым? Он в этом городе полдня.

— Господин жрец! — Лотти вскочила на мешки и замахала посохом. — Господин жре-ец!

Колокол ударил в последний раз, и крик Лотти утонул в гуле целиком, со всеми её «е». Ансель довёл старика до дверей, и двери за ними закрылись.

— Не услышал, — огорчилась Лотти.

— И хорошо. Нечего господину жрецу видеть, как я въезжаю в Керр на гусях.

Штефан довёз их до самого торга, как велел ему в Линде голова Конрад, через площадь, мимо закрытых рядов, во двор, где под навесом стояли чужие возы и пахло сеном. Там он слез с воза и принялся распрягать.

— Приехали, — объявил он лошадям.

Постоялый двор при торге был большой, в три этажа, с галереей вдоль всего второго, и хозяин встретил их на крыльце, с ключами на поясе, в фартуке поверх жилета. Хозяин был сухой, быстрый и живой, и пар от него шёл короткий и деловой, без лишнего. Он оглядел их по очереди, сверху вниз, сперва посох Катарины, шарф, левую перчатку, сшитую из салфетки с вензелем, и левый рукав, обгоревший по локоть, потом Лотти с курицей и Умбера с мешком и с рыжей курицей под ливреей.

Ключей на поясе полно, а поклона ни одного. Хорош хозяин.

Катарина прошла мимо него внутрь, как проходила дома мимо привратника, и заговорила уже у печки:

— Комнату, сударь. — Из-под шарфа вышло строже, чем она хотела. — Для меня и компаньонки. И ужин компаньонке.

— Серебром. — Хозяин тронул ключи на поясе. — Вперёд.

Серебра у них не было. Не было и меди. Была курица Зеппа, которую Лотти держала на руках, и рыжая курица Умбера, своя, которую нельзя было ни съесть, ни отдать.

Катарина посмотрела на пёструю курицу Зеппа, и курица поняла всё раньше Лотти.

— Лотти. Отдайте курицу.

— Как — отдайте?! — Лотти прижала курицу так, что та крякнула почти по-утиному. — Барышня, вы ж сами… Она ж не своя! Её ж можно!

— Можно. Вот и отдайте.

Лотти посмотрела на курицу, на хозяина, опять на курицу и вздохнула так, что у той шевельнулись перья. Потом вздохнула ещё раз, уже по-другому, и протянула её хозяину обеими руками, как вчера протягивал Зепп. Только у Зеппа при этом горели уши, а Лотти смотрела на хозяина так, будто собиралась с ним драться.

— Несушка, — заявила она. — Зимой несётся.

— Все так говорят.

— А эта несётся! Из Линде, сын стражника за папку подарил! За так такую не дарят!

— За курицу — чулан.

— Комнату!

— Под крышей, где труба.

— И ужин!

— Щи.

— И кипятку!

— И кипятку. — Хозяин прищурился на Умбера. — А гоблина вашего на кухню ни ногой.

Катарина стояла у печки и на этот раз не отворачивалась.

«Леди не торгуются».

Я продаю, госпожа Клотильда. Курицу отдала я, а почём — это уже Лотти, а Лотти, по счастью, не леди.

В Тальбеке Лотти торговалась, как пела, громко и мимо нот. За дорогу она выучилась. Катарина смотрела на неё с гордостью и с лёгким испугом, а потом Лотти сказала «по рукам», и хозяин взял курицу, и курица в чужих руках оглянулась на Лотти.

Курица, которую Зепп отдал «за папку». Простите, сударь. В Керре за неё дают комнату под крышей, у трубы.

— Ты там несись, слышишь? — наказала курице Лотти.

Курицу Зеппа Умбер проводил взглядом без малейшего сожаления. Порядок в доме Тэрн понемногу восстанавливался. Про кухню он выслушал молча. Молча стерпел и ключ, который хозяин отдал Лотти, а не ему, но стоял после этого так прямо, что хозяин, уходя, оглянулся на него дважды.

Когда хозяин ушёл за щами, Катарина взяла посох.

— Лотти, ужинайте без меня. Умбер. Мы идём смотреть залу.

— Сейчас?! — Лотти застыла с ключом в руке. — Барышня, ночь же!

— Посмотреть, Лотти. Только посмотреть. Залы ночью не убегают.

Зато ночь у меня длинная. Вы поедите и уснёте, а мне до утра сидеть у трубы и думать про залу, до которой полгорода. Одну такую ночь я уже просидела вчера, у окна, и второй не хочу.

— А чего ночь? — Хозяин вернулся с миской и поставил её на стол. — У нас нынче и ночью ходят, барышня. Бояться-то нечего.

Лотти поглядела на щи долго и нежно. Потом сунула за пазуху сало из узла Фриды и схватила посох.

— Я с вами. Щи подождут.

Умбер здесь бывал и пошёл вперёд с мешком за плечами, ни у кого не спрашивая дороги. Папа ездил и ко двору, и дальше, куда позовут, а Умбер ездил с ним и возвращался с таким лицом, будто и Керр ему не угодил.

А меня не брали. Мала. Вот и доросла.

Улица шла в гору, всё круче, и людей на ней становилось меньше, а фонарей больше. На одном углу Умбер остановился. Постоял, глядя на угловой дом, высокий, с лавкой внизу и с балконом, и повёл их в обход, другой улицей.

Перестроили. Ну конечно, перестроили. С тех пор, как Умбер ездил сюда с папой, здесь успели бы перестроить весь Керр, и не один раз. Сколько же лет... нет. Не думай. Не сейчас.

Дворец стоял на самом верху, над всем Керром, за кованой решёткой. Окна второго этажа, высокие, во всю стену, горели все до одного, и из них на улицу летела музыка.

Зала была там. Где же ещё ей быть, как не там, где горят самые большие окна и играют скрипки?

Катарина остановилась у решётки. Перед входом в залу её учили считать до трёх. Она посчитала и осталась стоять, где стояла.

Играли что-то быстрое. Кроме скрипок, там звучал ещё какой-то инструмент, которого она не узнала по голосу, и самой музыки она не узнала, ни одного такта. Дома учили четыре танца, и все четыре она танцевала лучше Ирис, старшей сестры. Этот был пятый.

В Керре, выходит, теперь и танцуют так.

У ворот в решётке стояли двое караульных, с алебардами, в плащах. Она проверила, не успев себе запретить, и пар у того и у другого шёл густо. Молодой шагнул навстречу.

— Чего вам, барышня?

Входить Катарина и не собиралась. Ночью, пешком, никем не представленной, в деревенском шарфе до носа, с гоблином и с компаньонкой, у которой за пазухой сало, и с гусиным духом на юбке в залу при государе не входят, так в неё даже не заглядывают. А спросить было можно, только не про Тэрнов, потому что это значило бы спросить про папу. Про Аурелей спрашивать было не страшно.

— Добрый вечер, сударь. Скажите, дом Аурель бывает при дворе?

— Кто?

— Аурели. Дом Аурель.

Молодой оглянулся на напарника, старика с сосульками в седых усах. Старик подумал всерьёз и шевельнул усами.

— Двадцать лет на этих воротах стою, барышня. Кто к государю ездит, всех в лицо знаю. Аурелей не бывало.

Вот и посмотрели, лорд Аурель, кто из нас пропал. Я-то пришла.

— Благодарю вас, сударь.

Они отошли от ворот, и Лотти, притихшая, через десяток шагов не выдержала:

— Так им и надо, — зашептала она. — Аурелям этим.

— Лотти.

Лотти замолчала.

Про свадьбу Катарина спрашивать не стала, и Лотти тоже не спросила. Обе знали с дороги из Кальде, что свадьбы не было и мира не было. Только там это пела Лотти, на пустой дороге, а здесь, у ворот, куда Катарину должны были привезти невестой, про Аурелей ответил караульный с сосульками в усах, спокойно, как про погоду.

Двадцать лет — это ещё мало. Жнивную песню я прошлым летом слушала новинкой, а Гунде на хуторе её пела ещё бабка. А той бабке…

Дальше в этом счёте стоял папа, и считать до папы Катарина не стала.

Слова для лорда Ауреля она несла с собой с первого утра и репетировала на дороге. И вот она стояла с ними у той самой залы, а сказать их было некому, разве что решётке.

Умбер отошёл вдоль решётки к каменному столбу, на котором горел фонарь, и встал рядом. Он повернулся к хозяйке, заложил руки за спину и стал ждать.

Под Хольмом, на дороге, она поставила его у колонны, которой не было, и назначила лордом Аурелем, и он кланялся, как она велела. За Кальде, когда она на него покосилась, он отказал ей одним взглядом. Третьего раза она не просила. Он встал сам.

— Барышня, а чего он? — шепнула Лотти.

— Тише, Лотти.

Катарина оправила юбку, подняла подбородок и пошла вдоль решётки к столбу, не спеша, по зале, которой не было, мимо гостей, которых не было, под музыку, которую играли не для неё. У столба она остановилась, ближе, чем позволила бы гувернантка, и опустила шарф, чтобы лорд Аурель видел её лицо.

— Лорд Аурель. Простите, что я задержалась.

Умбер поклонился.

Он поклонился так, как она учила его под Хольмом, хуже обычного. Так кланяется тот, кто прождал до утра и уже не надеялся. Остального она говорить не стала. Остальное Умбер прочёл у неё по лицу, как она и обещала Лотти на дороге.

— Благодарю, Умбер. Идём.

Голос вышел ровный.

Вниз шли быстрее, чем вверх, и молчали до поворота. На повороте Лотти заговорила первой.

— А музыка-то, барышня! Я такой и не слыхала, это ж, наверно, самая новая! Я б сплясала, только я так не умею, у нас так не пляшут. У нас пляшут вот так. — Она топнула два раза и подпрыгнула, и сало у неё за пазухой подпрыгнуло вместе с ней. — А там небось так. — Она повела рукой вбок, плавно, как рыбу из ведра выпускают, и чуть не упала на льду.

— Там небось так, Лотти.

— Вы ж меня научите? Дома? У вас?

Дома.

У решётки Катарина оборвала счёт на папе. Лотти досчитала за неё и сказала «дома».

Ещё на дороге из Кальде, до песни, Катарина придумала по порядку, как вернётся домой. Сначала папа выходит на крыльцо сам, как есть, и манжеты у него в земле. Ирис плачет, горничная Марта греет ванну и несёт голубое платье с кружевом. Лотти получает угловую комнату, окнами в сад. Пока Катарина шла домой, всё это у неё было.

Выходить на крыльцо некому. Ванну греть некому. А в угловой комнате, если дом ещё стоит, живут чужие люди и про Тэрнов знают одну песню.

Больно не было. Ей больше никогда не было больно. Но стало пусто. Очень пусто и холодно.

Меня не ждут. Ни в зале, ни дома, нигде.

— Научу, Лотти.

Лотти подождала, не скажет ли барышня ещё чего, и не дождалась.

— Ну и не дома, — согласилась она. — Хоть тут. Тут вон музыка какая.

Катарина взяла Лотти под руку.

Переулок шёл вниз, к торгу, кривой и тёмный, и фонарь в нём горел единственный, на середине, над аркой. Впереди спускался толстый купец в лисьей шубе до пят, в меховой шапке, с фонарём в руке. Он шёл один и напевал себе под нос что-то очень довольное, и снег под ним скрипел на весь переулок.

Один, ночью, в такой шубе. «У нас и ночью ходят».

Из-под арки навстречу купцу вышел человек, тощий, в шапке, надвинутой на глаза.

— Деньги давай.

— Ещё чего, — удивился купец.

Умбер шагнул вперёд и встал перед хозяйкой. Лотти ухватилась за неё сзади, за оба локтя сразу.

Тощий ударил. Ударил коротко, снизу, под рёбра, и нож вошёл по самую рукоять. Фонарь над аркой горел как раз над ними, и всё было видно. Фонарь купца полетел в снег, шапка следом.

— Ай! — вскрикнул купец.

Он сказал это с досадой и негромко, как говорят, когда наступили на ногу в церкви. Потом поглядел вниз, на рукоять у себя в боку, а тощий попятился.

Купец взялся за рукоять, вытащил нож, поглядел на него, потом на шубу.

— Шубу-то! — Он сунул палец в дыру. — Шубу новую! Ты что ж это, а?

Тощий смотрел на него с открытым ртом, и пар изо рта у него валил часто-часто, и чем дольше он смотрел, тем чаще. Потом он перекрестился, раз и другой, повернулся и побежал вниз по переулку, туда, где над крышами стояли колокольни собора.

— Чудо! — кричал он на бегу. — Отцы! Каюсь! Чудо!

— И ножик свой забери! — Купец бросил нож ему вслед, в снег, и нагнулся за фонарём.

Ему нож под рёбра, а он про шубу. Хотя я, когда вылезла из могилы, первым делом тоже пожалела платье.

Катарина стояла и смотрела ему в спину.

Живой от такого удара сел бы в снег. Живой бы охнул, побелел, схватился за бок, и из-под пальцев у него пошла бы кровь. Купец ругался на шубу, фонарь у него в руке не дрожал, а крови на снег под ним не упало ни капли. И ругался он без пара, ни облачка. Из подворотни выбежала кошка, рыжая, и потёрлась о его сапоги.

Он умер. Вот сейчас, в двадцати шагах от меня, на слове «ай». Умер и не заметил.

Вот оно, их чудо. В Керре с осени умирают, как везде, падают с крыш, попадают под возы и под нож в подворотне. Только никто этого не замечает, и первыми не замечают сами умершие, стражник на Гусиных воротах, водоноска с коромыслом, этот купец с дырой в шубе.

Катарина нащупала сквозь перчатку записку мастера Сильвена.

Разберитесь с чудом. Разберусь, мастер Сильвен, спешить мне всё равно больше некуда. И я хотя бы знаю, с каким.

— Барышня… — Лотти дёргала её за рукав. — Барышня, он же…

— Я вижу, Лотти.

Катарине на старом кладбище сказали сразу. Мастер Фольк сидел на камне, подвинулся, чтобы она села рядом, и прямо, как о дожде, сказал «умерла». Она спорила, кричала на него и проверяла зеркальцем, а он сидел и ждал, пока она перестанет. Этому купцу так никто не скажет. Он пойдёт сейчас домой, где ему зашьют шубу, будет ходить с дырой в боку и радоваться, что не болит.

Катарина шагнула вперёд.

— Сударь…

Купец обернулся с фонарём.

— Что, барышня?

Сударь, вы умерли. А он спросит: откуда вы знаете? И пойдёт к жрецам спрашивать, в собор, куда тощий уже побежал. А вставших жгут. «И лавку, на какой лежал».

— …вы шапку уронили.

Шапка и правда лежала в снегу, у арки. Купец спохватился, подобрал её, отряхнул о колено и надел.

— Благодарствую, барышня. — Он поднял фонарь повыше и пригляделся к ней. — Да вы никак напугались? Не пугайтесь. У нас не помирают.

Глава 5. На всякий случай

Глава 5. На всякий случай

К утру Катарина знала о печной трубе всё.

Труба шла через комнату под крышей от пола до потолка, кирпичная, в старой побелке. Она гудела, когда внизу подкладывали дрова, пощёлкивала, когда остывала, и грела всю ночь, так что Лотти во сне сбросила одеяло, а рыжая курица перебралась на кирпичный выступ и распушилась там, как на насесте. Катарина до самого рассвета сидела на сундуке, спиной к кирпичам.

Вчерашний купец всю ночь не выходил у неё из головы.

Умер и не заметил. А я вылезала из могилы на четвереньках, в глине по самый ворот, и мне ещё целое утро доказывали, что я умерла.

Гувернантка проснулась у неё в голове раньше, чем Лотти на кровати.

«Леди не завидуют покойникам».

Я не завидую, госпожа Клотильда. Я сравниваю. У купца вышло гораздо удобнее.

В дверь постучали, когда за окном только начинало сереть, и постучали связкой ключей. Хозяин постоялого двора не вошёл, он говорил через дверь.

— Барышня! Курица была за ночь. Ночь вышла.

Лотти села на кровати с закрытыми глазами, нашарила посох и только после этого проснулась.

— Как вышла? Темно ж ещё!

— За вторую ночь серебром. Вперёд.

Он разговаривает со мной через дверь. Ключами.

Катарина встала с сундука и оправила юбку. Умбер отворил дверь на ладонь. Тем, кто стучит ключами, шире дворецкий дома Тэрн не отворял.

— К вечеру, сударь, — пообещала Катарина.

Хозяин поглядел в щель на Умбера, на сундук и на курицу.

— К полудню. В полдень у меня возчики с солью, им тоже где-то спать надо.

Он ушёл вниз по лестнице, не дожидаясь ответа, и ключи звякали у него на каждой ступеньке. Лотти слезла с кровати босиком.

— Барышня! А где ж мы к полудню серебро возьмём? У нас и меди-то нет!

— Заработаем, Лотти.

Как они его заработают, Катарина придумала ещё ночью, хотя думала больше не о серебре.

Список, с которым она шла в Керр, кончился вчера на спуске от дворца. Катарина не умела сидеть ночь без списка и к полуночи составила новый, из того, что у неё осталось. В новом были посох мастера Фолька, его тетрадь и его зеркальце, дворецкий, компаньонка, курица, комната под крышей, оплаченная до утра, и чудо, с которым велел разобраться мастер Сильвен.

Денег в списке не было. Дом в него тоже не попал, и на этом месте она всякий раз сбивалась и начинала сначала. Зато чудо было целое, на весь город, и досталось ей одной. Каждый стражник в Керре знал, что с осени здесь обходятся без похорон. А что это за чудо, знала только она. Смерть из Керра никуда не делась. Человек умирал, вставал и шёл дальше по своим делам, как встают, споткнувшись.

За ночь она дважды пролистала тетрадь, без свечи, от первого знака до списка деревень. Четыре руки вели эту тетрадь, три из них звали друг друга на полях дураками, и хоть бы одна написала, что делать с покойником, который не ложился! По тетради покойник сперва лежит. Потом он встаёт, и тогда зовут некроманта. А купец в лисьей шубе не лежал ни минуты. Он умер стоя и тут же нагнулся за фонарём.

— Упокоить по тетради можно одним знаком, Лотти, — начала Катарина с того, на чём остановилась ночью. — Дистау берёт только тех, кого отпустили свои. А как свои отпустят человека, если не знают, что он умер? Он и сам не знает и утром откроет лавку.

— А серебро-то? — Лотти шарила под кроватью, искала башмак.

— Серебро придёт само. А мне надо посмотреть вблизи на тех, кто здесь умер. По одному и при свете, как доктор смотрит больных. В Линде ко мне пришли сами. Придут и тут. Обо мне с вечера знает стражник с Гусиных ворот, а новости этот человек разносит лучше всякого глашатая.

Лотти не слушала. Она глядела мимо барышни, на трубу.

— Глядите!

На кирпичном выступе, где ночевала курица, лежало яйцо. Курица сидела рядом и смотрела на него с не меньшим удивлением, чем Лотти.

Единственная из нас, кто за ночь что-то заработал.

Умбер снял яйцо двумя пальцами и с поклоном подал хозяйке на ладони. Катарина приняла яйцо и отдала его Лотти. Завтрака компаньонке вчера никто не выторговал.

— Сырое выпью!

— Лотти. Яйца не пьют. Их едят ложечкой, из подставки.

— Так подставки ж нет! И ложечки!

Лотти стукнула яйцом о спинку кровати и запрокинула голову. Катарина стала смотреть в окно. За окном светало, над крышами торга поднимались первые дымы, а по улице кто-то шёл с фонарём и пел во всё горло, хотя половина домов ещё спала.

— Вытрите рот, Лотти. Умбер, мешок и курицу. Мы спускаемся. Сегодня я принимаю.

— Кого?

— Кто придёт.

— А если никто?

— Тогда в полдень мы съедем, и принимать я буду на улице.

Принимать на улице не пришлось. Приём сидел внизу с рассвета и пил пиво.

Нижняя зала постоялого двора была полна. Люди сидели на лавках вдоль стен и за обоими столами, в тулупах, в платках, с кружками, и все разом повернулись к лестнице, когда под Катариной заскрипели ступени. В Линде очередь ждала её у стены, молча, с инеем на шапках, и боялась поднять глаза. В Керре очередь заняла места у печки, заказала по второй и разглядывала некромантку с удовольствием, как на ярмарке разглядывают учёного медведя. Бояться в этом городе отвыкли.

Вот отчего он дал мне срок до полудня. Я у него с рассвета вместо вывески.

Хозяин ходил между лавками с кувшином, быстрый и довольный, и на лестницу даже не взглянул.

— Которая воскрешает? — спросили от печки.

— Она! С гоблином. Мне шурин с Гусиных ворот сказывал.

Катарина остановилась на третьей ступеньке снизу. Дома хозяйка задерживалась на такой ступеньке, чтобы гости успели встать. В Керре не встал никто. Зато как смотрели! Поверх кружек, через плечо соседа, привстав на лавках. Вчера город её не заметил, но за эти взгляды она простила ему и лавки, и кружки.

— Умбер. Стул во главу стола. Лотти, вы объявляете гостей.

— Это как?

— Имя, откуда и по какому делу. Умбер не может, он не говорит.

Вчера Лотти доверили ключ от комнаты, а сегодня целую залу с народом, и она просияла. Умбер взялся за стул, но хозяин с кувшином встал у него на дороге, и донести стул он не успел.

— Зала отдельно. Серебряный в день.

С меня берут за моих же гостей?

Лотти упёрла посох в пол.

— Чего?! Да они у вас с петухов пиво пьют! Это барышня вам народ привела, полную залу, а вы с неё же и берёте?! Это вы нам должны!

Хозяин оглянулся на залу. Люди ждали, не выпуская кружек, и кружка у каждого была не первая.

— До полудня зала ваша. А комната всё одно серебром.

Лотти выторговала мне залу, а я стояла рядом и любовалась. Госпожа Клотильда, прошу вас, молчите.

Умбер поставил стул во главу длинного стола, спинкой к печи, и смахнул с сиденья крошки. Потом он снял со стены оловянное блюдо, какие в трактирах вешают для красоты, обтёр и встал у двери, держа его перед собой на растопыренных пальцах, как в передней у Тэрнов держали поднос для визитных карточек. Из-под ливреи у него глядела рыжая курица.

Карточек в Керре не водилось, и первая же гостья, женщина в чёрном платке, покосилась на курицу и, подумав, положила на блюдо медяк.

Дома этого бы не пережили. А мне к полудню нужен серебряный, так что я переживу.

Лотти оглядела блюдо и объявила на всю залу:

— Медь не берём! Леди принимает серебром!

— Лотти.

— Ну, берём. Но серебро лучше.

Катарина села и сложила руки на посохе.

Женщина в чёрном платке и подошла к столу первой, немолодая, с поджатыми губами. Лотти расспросила её шёпотом, имя по дороге забыла и объявила вдову с Кожевенной улицы, по делу о муже. Вдова села без приглашения.

— Воскресите. Он в конце лета помер, трёх недель до чуда не дотянул.

— Помилуйте, сударыня. Я не воскрешаю.

— Как не воскрешаете? А в Линде? Месяц в могиле лежал, а вы его раз, и он опять на воротах стоит. Весь торг знает!

— В Линде человек выпил и замёрз на стене. В могиле он не лежал ни одного дня.

— Мой тоже пил!

— Этого мало, сударыня.

Вдова поджала губы ещё туже.

— Сосед мой после ярмарки в бане угорел, за ноги выносили, и ходит! Дрова колет! А мой и добрее был, и в собор ходил каждый праздник. Три недели, леди! Где справедливость?

Нашли кому завидовать, сударыня. Ваш муж лежит, где его положили, оплаканный и отпетый. А сосед колет дрова и не знает, что умер.

— Кто лёг, того я не поднимаю. Ни за серебро, ни даром.

— Какая ж вы тогда некромантка!

Вдова забрала с блюда свой медяк и ушла. Лотти проводила медяк глазами до двери и со вздохом объявила следующих:

— Кровельщик Вернер с женой! С Горшечного конца! По делу… — Она оглянулась на жену кровельщика. — Помер или не помер!

Кровельщик был большой, конопатый и весёлый. Жена вела его за рукав, а от двери за ними шёл серый кот. Кровельщик держал голову набок, к левому плечу, и, чтобы поглядеть на Катарину, повернулся к ней всем туловищем. Едва он сел, кот вспрыгнул к нему на колени, как на свою лежанку. За обоих говорила жена.

— Третьего дня с крыши упал, с самого конька! Лежит, не дышит, голова на сторону. Я в крик, а он сел и спрашивает, чего ору! Ну нет, говорю, я своими глазами видела. Свезла его домой на санках, обмыла, плакальщиц позвала, за свечами послала! Полотно на саван отрезала, хорошее, себе берегла!

Кровельщик улыбнулся Катарине.

— Я ей: живой я. А она: лежи, не срами меня перед людьми. Я и лежал, пока мыли.

Жена дёрнула его за рукав, чтобы не мешал.

— Цех вдове на похороны платит. Три серебряных! А старшина говорит: ходит твой Вернер, какая ты вдова. А я говорю: помер! Сама видела! Вы, леди, по этой части учёная. Скажите старшине, покойник он или нет?

Кружки по всей зале остановились. Лотти за плечом у барышни коротко потянула носом, как вчера у ворот, и притихла.

Катарина смотрела на кровельщика. Он один из всех ничего себе не заказал, и пива перед ним не стояло. Он держал на столе руку с ободранными костяшками, и ссадины на ней были сухие и чистые, как прорехи на перчатке. Третьего дня этот человек упал с конька на мостовую. После такого живые не встают. Он встал так же, как встала из могилы она сама.

Только сказать ему об этом значило отправить его на костёр. Жена побежит с этим словом к старшине, старшина к жрецам, а жрецов в Керре нынче полный собор. Вставших жгут.

— Сударь, что вы ели с тех пор, как упали?

Кровельщик почесал кота за ухом.

— Да не хочется что-то. И спать не тянет. Я за три дня четыре крыши перекрыл, цеховые уж косятся.

— А шея у вас болит?

— Не-е. Хоть бы что. У нас же чу…

— Ты ей про шею, а она пускай про деньги скажет! — перебила жена. — Покойник или нет?

Катарина не могла сказать неправду, а правду не могла тем более. Оставалось хозяйство, а в хозяйстве она понимала.

— Сударыня, на что цех даёт вдове три серебряных?

— На похороны же.

— Похороны, сударыня, — это обмыть, одеть, оплакать, отпеть, выкопать яму и помянуть. Обмыли вы его?

— Обмыла!

— Плакальщицы были?

— Две! И обе взяли вперёд!

— Свечи? Полотно?

— Полотно отрезано, назад не пришьёшь!

— Значит, половину похорон вы справили, и справили как следует. Пусть цех за половину и заплатит. А за отпевание, яму и поминки он доплатит, когда дойдёт до ямы.

Жена кровельщика открыла рот, пошевелила губами, пересчитывая, и закрыла. По зале прошёл гул, и гул одобрительный.

Меня одобрили. За похороны пополам.

— Полтора серебряных… Ну а покойник-то он или нет?

— Он кровельщик, сударыня. За три дня четыре крыши.

Кровельщик захохотал, встал и поклонился Катарине всем туловищем. Кот свалился у него с колен, отряхнулся и пошёл под столом прямо к ней.

Ни одного слова неправды. Гувернантка могла бы мною гордиться, если бы не знала, о чём я промолчала.

Жена высыпала на блюдо горсть меди и пообещала серебро, когда заплатит старшина. Уже от двери она обернулась.

— Вчера и жрец приходил, тоже всё выспрашивал. Молоденький, хромой, с палкой. Когда упал, да кто видел, да как лежал. Звал его Вернером, будто век знакомы. А заплатить за ответы и не подумал.

Хромой. С палкой.

Лотти подскочила и чуть не уронила посох.

— Господин жрец! Барышня! Это ж наш!

— Лотти. Объявляйте следующего.

Значит, господин жрец ходил по дворам и спрашивал, кто в Керре умер. Он спрашивал об этом у самого покойника и звал его Вернером. А месяц назад, в одной деревне, тот же господин жрец объяснял людям, что по дворам у них ходит не их сосед, а зло, которое надело его лицо.

Не разглядел. Снег у меня на бровях разглядел, а покойника в кровельщике нет.

Кот тем временем добрался до колен Катарины. Он был тяжёлый, урчал, и от него шло первое тепло, какое досталось ей за всё утро в натопленной зале. Она положила на него ладонь.

— Кыш! Барышня, опять!

Лотти сняла кота, как снимают репей с подола, и объявить следующего не успела. Дверь распахнулась во всю ширину, и в залу вошла лисья шуба до пят, а в шубе вчерашний купец, довольный, как именинник. За ним в дверь, одна за другой, проскользнули три кошки, рыжая, уже знакомая, и две новые.

— Барышня! Вчерашняя! Которая про шапку! А я гляжу с порога: она или не она?

Он шёл к столу напрямик и раздвигал лавки шубой. Катарина смотрела не на него, а на кошек.

У купца три кошки, у кровельщика серый. И ко мне вчера на возу пришёл чёрный, с манишкой. Они ходят за теми, кто умер. Они знают.

А люди вокруг чесали их за ухом. Догадается хоть один, и кот на её коленях выдаст её первой.

— Лотти, — сказала она тихо, не поворачивая головы. — Котов с меня снимать. Всякий раз.

— Так я и снимаю! А чего они?..

— Потом, Лотти.

Купец сел напротив, на место кровельщика, и лавка под ним охнула. Хозяин принёс ему кружку сам, не спрашивая. Купец её отодвинул.

— Не хочется что-то с утра. Хуго я. Меха и сукно, лавка за мостом, всякий покажет. Я, барышня, к вам вот с чем. Прихожу вчера домой, жена за шубу, зашивать. Шуба новая, с ярмарки! Зашивает и говорит: Хуго, а кафтан-то под шубой тоже пропорот. Снял кафтан. И рубаха. Снял рубаху…

Он оглянулся на залу и договорил шёпотом, который услышали и на крыльце:

— А там дырка. Во мне. В палец шириной. И ни крови, ни боли. Как не со мной.

— Тише, сударь.

— Куда ж тише! Я шёпотом!

— Чудо! — сказали от печки.

Им всё чудо. Пока я молчу.

— Вот и жена говорит: чудо, в собор беги, свечу ставь. А я ночь не спал. Не от страху, а так, не спалось. Лежу и думаю: барышня эта вчера на меня глядела… — Он поискал слово. — Как на поминках глядят. Вы ж некромантка. Вы знаете. Скажите по совести. Я мёртвый?

Люди на лавках опять притихли. У печки кто-то поставил кружку мимо стола.

Да.

Катарине купец нравился. Он был шумный, толстый, занимал пол-лавки и спрашивал, глядя в глаза, по-детски. Он умер вчера в двадцати шагах от неё и первым во всём Керре догадался, что с его чудом что-то не так. Спросили её прямо, и промолчать было нельзя. Оставалась погода. О погоде можно говорить с кем угодно и в каком угодно положении, этому её выучили ещё в детской.

— Сегодня очень морозно, сударь.

Хуго оглянулся на окно, заросшее льдом, и распахнул шубу пошире.

— Морозно? А я и не заметил. Хожу нараспашку и не зябну.

Ой.

— Я хотела сказать, что снег нынче скрипит.

— Скрипит, — согласился Хуго и подождал. — Так мёртвый или нет?

— Вы прекрасно выглядите, сударь.

Лотти за её плечом тихонько застонала. Хуго поглядел на Катарину, потом на Лотти, потом на гоблина с блюдом и хитро прищурился.

— Не скажете. И не надо. Скажете «живой», я не поверю, я дырку видел. Скажете «мёртвый», и что мне тогда, лавку закрывать? У меня обоз с сукном в дороге. Я вот что. Я вам жалованье положу. На всякий случай. Если я и правда того, вы первая увидите и сделаете, что у вас в таких случаях делают. Тихо, по-хорошему. Не дожидаясь попов.

— Серебряный в неделю! — выпалила Лотти раньше, чем он полез за пазуху.

— Полсеребряного.

— Серебряный! И барышня вам шубу перешьёт! Белой ниткой по лисе, срам же глядеть!

Катарина и сама разглядела шов, ещё когда купец шёл от двери, белой ниткой по рыжему меху, через край, стежками в полпальца. Таким швом зашивают мешки.

Человека зарезали, а шубу ему потом зашили, как мешок! Этого я так не оставлю.

— Шубу я перешью сейчас, сударь. Остального обещать не могу. Я ещё не знаю, как это делается в вашем городе.

— А вы узнавайте, — разрешил Хуго. — За то и жалованье.

— Умбер. Нитки.

Умбер поставил блюдо на край стола, достал из мешка моток суровой нитки с иголкой и подал хозяйке, не меняясь в лице, хотя леди дома Тэрн собиралась чинить шубу торговцу при полной зале.

Хуго снял шубу и положил на стол, мехом кверху. Катарина распорола чужой шов и стянула края прорехи заново, потайным швом, мех к меху, так что нитка ушла в ворс. Шить в перчатках было неудобно, а снять их при народе она не могла, и левая рука слушалась хуже правой. Стежков вышло больше, чем надо бы, зато снаружи не осталось ни одного.

Купец глядел не на шов, а на её левую руку. Рукава ниже локтя на этой руке не было, и от локтя до перчатки её закрывал деревенский платок, повязанный в три оборота. Человек, торгующий сукном, перенёс это с трудом.

Катарина перекусила нитку и сказала тихо, для него одного:

— А ту, что под рубахой, тоже зашейте, сударь.

— Кого?

— Дыру. Сама она не затянется.

— Себя шить?! — Хуго прижал ладонь к боку.

— Шубу же вам зашили.

Хуго хотел возразить и не нашёл ни слова.

Серебряный лёг на оловянное блюдо со звоном, какого медь не даёт. Умбер впервые за утро поглядел на блюдо.

Первый свой серебряный я заработала за ночь на ногах. Этот за утро, сидя. Я расту.

На блюде серебряный пролежал недолго. Лотти понесла его хозяину через всю залу, подняв над головой, и объявила погромче, чтобы слышали у печки, что леди платит серебром и вперёд. Хозяин попробовал монету на зуб, спрятал и поклонился Катарине через все лавки. Поклон у него нашёлся.

После купца к столу никто не подошёл. Очередь смотрела на дверь, и те, кто сидел к двери ближе, отодвигались по лавке подальше, хотя места хватало. На пороге стоял человек в чёрном кафтане, с мотком верёвки через плечо. Он держал шапку в руке и в залу не входил, ждал, пока позовут.

— Палач, — зашептала Лотти и вытаращила глаза. — Его в трактир не пускают, барышня. У него и кружка своя, вон на гвозде у двери, чтоб из неё больше никто…

Хозяин уже шёл к двери, вытирая руки о фартук, и шёл без кружки.

На последнем ужине у Катарины дома гость, лорд Аурель, прикрыл свою тарелку ладонью, чтобы не есть из рук Бертольда, мёртвого лакея. Бертольд стоял тогда над этой тарелкой с половником и молчал, с тем же лицом, что у человека на пороге, лицом того, кто привык. Эту ладонь она помнила до сих пор и прощать не собиралась.

— Умбер. Стул господину палачу.

По лавкам ахнули. Хозяин остановился на полдороге.

— Барышня, у меня заведение приличное…

— У вас, сударь, зала до полудня моя.

Палач прошёл к столу по пустому проходу, сел на край стула и положил шапку на колени. Руки у него были красные, в цыпках, и он грел их дыханием.

— Не сочтите за дерзость, леди. У меня человек висит. Третий день висит и не помирает.

— Кто?

— Ротгер, душегуб. Приказчика летом зарезал, из-за выручки. Приговор ему читан при народе: повесить за шею, пока не умрёт. Повесил я его как надо, я двадцать лет вешаю, у меня дольше молитвы никто не мучился. А этот висит и бранится. Судья говорит: вешай дальше, приговор есть приговор. А докуда дальше-то? У нас с осени…

Он не договорил и развёл руками.

— Мне с казни платят, леди. С исполненной. А она у меня не исполняется, и за ним уже очередь. Конокрад себе стояльщика нанял.

— Кого нанял, сударь?

— Стояльщика. Который за других в очередях стоит, за деньги, за солью, за дровами, к судье. Этот сидит у помоста, держит конокраду место.

— И много желающих пройти без очереди?

— Пока этот висит, леди, не пройдёт никто. Вы по покойникам знаток, про вас с утра на торгу только и речи. Поглядите его. Скажите судье, помрёт он или нет, а если помрёт, то когда.

Этот умер в назначенный час и при свидетелях. И с верёвки никуда не уйдёт, смотри сколько хочешь.

Хуго влез в шубу и потрогал новый шов.

— Пойдёте глядеть, барышня? И я с вами, мне до лавки по дороге.

— Лотти, блюдо на место, медь с собой. Умбер, нитки в мешок. Мы идём смотреть.

Палач пошёл к двери первым, и проход перед ним опять расчистился сам собой. Катарина закрыла лицо шарфом и пошла за ним через всю залу, и на этот раз гости встали. Вставали не ради неё, а чтобы получше разглядеть, как леди Некромантка уходит с палачом к виселице, кто с лавки, кто на лавку, и все с кружками.

Считается, госпожа Клотильда. Встали все до одного.

Глава 6. Не берёт

Глава 6. Не берёт

Лотти шагала за палачом и ела крендель. На первом же углу она истратила на него медяк из утренней выручки и была совершенно счастлива. Купец Хуго держался рядом с Катариной, в лисьей шубе нараспашку, и рассказывал про сукно. Позади Умбер нёс мешок и курицу, а за Умбером, поодаль, трусили три кошки купца и серый кот.

Впереди палач, по правую руку купец, в хвосте коты. А вчера я въезжала в Керр на гусях и думала, что хуже некуда.

— Бранится ещё? — спросил Хуго у палача.

— Бранился, когда я уходил, — отозвался тот через плечо.

При свете Керр был ещё теснее, чем вчера вечером, и гораздо веселее, чем следует городу в такой мороз. На углу двое мужчин в одних рубахах боролись на снегу, и зрители бились об заклад. С крыши трёхэтажного дома мальчишки съезжали на заду прямо на мостовую, а мать одного из них стояла внизу и кричала не «слезай», а «шапку надень». Так ведут себя дети, когда гувернантка на все праздники уехала к сестре.

Мост был каменный, горбатый, и река под ним стояла подо льдом. На мосту собралась очередь, уже вторая за это утро и шумнее первой. Десяток парней в полушубках топтались у перил, хохотали и кидали медяки в шапку, которую держала девица с лентами.

— Это у нас с ярмарки забава, — объяснил Хуго. — Сперва с сараев прыгали, потом с городской стены. Теперь вон с моста. Кто с перил на лёд спрыгнет, тому шапка.

— С перил? — Лотти забыла про крендель. — Высоко же!

— Так на том и спор.

Парень в рыжем полушубке уже стоял на перилах. Он увидел посох, гоблина и барышню в шарфе и замахал обеими руками.

— Барышня! Глядите! У нас же не мрут!

И прыгнул.

Лёд под мостом хрустнул, и вместе со льдом хрустнуло что-то ещё, потише и суше. Парень полежал, раскинув руки, потом сел, потом встал на ноги. Голова у него лежала на левом плече, ухом к воротнику, как у кровельщика, только ниже.

— Во! И не больно!

На мосту засвистели, захлопали, и шапка с медяками поехала к нему вниз на верёвке.

Ему хлопают. Человек только что умер, а ему спускают шапку на верёвочке!

— Ой! А можно я?!

Лотти сунула крендель за пазуху и шагнула к перилам. Катарина схватила её за ворот раньше, чем вспомнила хоть одно правило, и держала крепко, правой рукой, на которую могла положиться.

— Лотти. Вы не прыгаете.

— Так не больно же! Они ж тут все встают!

— Нет.

— Да пускай прыгнет, барышня! — засмеялся Хуго. — Дело молодое. У нас…

Он поймал взгляд Катарины, тот же, каким она глядела на него вчера в переулке, и осёкся. Парень на льду придерживал голову рукой, чтобы смотреть вверх.

— А вы, барышня? Не желаете?

— Леди не прыгают с мостов, сударь.

— А чего?

— Юбка.

На мосту захохотали, и девица с шапкой громче всех.

За мостом Хуго свернул к своей лавке. На казни он не ходил. Раньше у него от них крутило живот, теперь не крутило, а привычка осталась. Жалованье он обещал носить по субботам. Кошки ушли за ним, все три, и серый кот, подумав, выбрал купца. Только теперь Катарина отпустила ворот Лотти.

— Барышня, ну чего вы? — Лотти потёрла шею. — Он же встал и пошёл! И купец вчера встал, и стражник на воротах. От них погребом тянет, а им всё нипочём!

Катарина придержала шаг, чтобы палач ушёл вперёд, и заговорила тихо, в шарф.

— Он умер, Лотти. Там, на льду. А встал уже покойником. Шея у него сломана и не срастётся. У тех, кто умер, ничего не срастается. На меня одну ниток ушло, как на бальное платье, вы сами видели.

— Так он же смеётся!

— И купец смеётся. И кровельщик. Они не знают, Лотти. Здесь умирают, как и всюду, только никто не ложится. Умер, встал в ту же минуту и пошёл дальше.

— А чего ж вы им не скажете?

— Скажу, и они пойдут с этим к жрецам. А жрецы таких жгут, Лотти. Сначала нужно разобраться, что это вообще такое и что за чудо охватило Керр.

Лотти прошла молча целых десять шагов.

— Это как кожемяка? В Кальде? У него тоже голова набок была.

— Нет. В кожемяке сидел чужой, а его самого там не было. А эти остались собой. Они только умерли.

— А коты?

— Коты нас отличают. За кем кот увязался, тот умер. Поэтому вы их с меня снимаете сразу, пока никто не заметил.

— А если б я прыгнула?

Катарина поправила ей сбившийся ворот.

— Вы бы встали, отряхнулись и крикнули мне «не больно». И не узнали бы, что умерли. Только есть вам с того дня расхотелось бы. Совсем. Вы у меня одна живая, Лотти. Здесь вы не прыгаете, не лазаете по крышам и не ходите ночью одна.

— А курица?

— Курице я тоже запрещаю.

Лотти шмыгнула носом, достала крендель и откусила сразу половину.

За рекой, на Соломенной площади, стояла виселица, помост с двумя столбами и перекладиной. Народу возле неё было немного. Кто приходил смотреть казнь в первый день, те давно насмотрелись и разошлись, а остались самые упорные, дюжины две, и они глядели вверх запросто, как глядят на трубочиста. Только стояльщик сидел к виселице спиной, на чурбаке, и ел из узелка. За погляд ему не платили.

На перекладине сидел кот. Под котом висел человек в одной рубахе, небритый, со связанными за спиной руками, и медленно поворачивался на верёвке к собору, к торгу, к толпе и опять к собору.

— Палач! — заорал он сверху, сдавленно, но на всю площадь. — Где тебя носит?! Поверни меня к торгу, там хоть люди ходят!

— Виси смирно, — буркнул палач.

Нет, вы посмотрите на него. Его повесили, а он распоряжается.

У помоста, между двумя стражниками, притопывал судья в волчьей шубе, с жезлом под мышкой, и нос у него был синий. Он оглядел Катарину от шарфа до подола.

— Привёл? Это и есть знаток? Молода слишком.

Три дня он глядел на этого человека и ничего не разглядел. А молода, выходит, я.

— Лотти. Представьте меня.

Лотти наспех дожевала крендель.

— Леди Некромантка! — объявила она помосту, судье и висельнику. — Которая в Линде…

— Ротгер, — перебили сверху. — Душегуб. Кланяться не могу, не обессудьте.

Катарина обошла помост кругом, не спеша, и смотреть ей никто не мешал. Верёвка была затянута у Ротгера под ухом и врезалась в шею по самый узел, босые ноги не доставали до досок на добрый локоть, и на таком морозе, в одной рубахе, он ни разу не поёжился. Кот на перекладине не сводил с него глаз.

— Больно вам, сударь?

— Скучно мне! Верёвка держит, и всё. Третий день на этот собор гляжу.

— Снять его я не могу, приговор не исполнен. — Судья переложил жезл под другую мышку. — Держать до весны тоже не могу. Виселица в городе одна, а на будущей неделе у меня конокрад. Говорите, знаток. Помрёт он?

Умбер тем временем осмотрел узел, которым верёвка была привязана к столбу, и остался узлом доволен.

— Сударь, он повешен. Верёвка затянута, узел на месте, висит он третий день, при народе. Всё, что виселица может сделать с человеком, она с ним сделала, и сделала в первую минуту. Больше она ему ничего не прибавит, провиси он хоть до весны.

— Так он же не помер!

— Этого я не говорила, сударь. Я говорю, что приговор исполнен. А что он после этого разговаривает, так в Керре с осени разговаривают все.

Судья пожевал губами. Толпа у помоста загудела, и в гуле Катарина разобрала «чудо» и «даже душегуба милует».

— Выходит, вешать его дальше без толку?

— Без всякого, сударь.

— Снимай, — велел судья палачу. — И в холодную его, до завтра. Мне надо подумать, что у нас теперь считать за «пока не умрёт».

Палач влез на помост, перехватил верёвку, спустил Ротгера на доски и снял с него петлю. Ротгер покрутил головой. След от верёвки у него на шее был тёмный и ровный, как от тесного воротника. Теперь он мог поклониться и поклонился.

— Благодарствую, леди. С меня причитается.

— С вас причитается, сударь, только не мне. У приказчика, которого вы зарезали, осталась родня.

Ротгер перестал улыбаться. Стражники повели его с площади, а кот спрыгнул с перекладины и пошёл за ними. Палач смотал верёвку, отхватил ножом кусок в ладонь длиной и с поклоном протянул Катарине.

— От меня, леди. На счастье.

— Это ж верёвка! — возмутилась Лотти.

— Бери, не морщись. Верёвку с висельника у меня раскупают по кусочку, в палец длиной, по два медяка. От зубной боли, от сглазу и чтоб в торговле везло.

Лотти поглядела на верёвку по-новому, забрала её и спрятала за пазуху, к щепе и салу.

— И этого не взял!

Кто-то кричал у самого помоста, в первом ряду, тонким злым голосом. Там стояла старуха в чёрном платке, маленькая и сухая, и у её валенок сидела трёхцветная кошка. Старуха грозила клюкой не Ротгеру и не судье, а небу над собором.

— Душегуба! На верёвке, по приговору, при народе, и того не взял! Ты что ж там, двери запер?! Я десять лет прошусь! Десять лет!

В толпе засмеялись, не зло, по-соседски.

— Бабка Ида опять Создателя костерит, — объяснили Катарине сбоку. — Она на каждую казнь ходит. Глядит, как люди помирают.

— Глядела! Теперь и глядеть не на что!

Старуха опустила клюку, повернулась и упёрлась взглядом в посох. Глаза у неё были светлые и цепкие.

— Некромантка? Которая покойников кладёт?

— Упокаиваю, сударыня.

— Вот и пойдём. Меня положишь. Я тут рядом живу.

Она взяла Катарину за рукав, за правый, целый.

Меня ведут за рукав. Как маленькую.

— Сударыня, я упокаиваю только тех, кто умер.

— А я, по-твоему, десять лет что делаю?! Помираю! Не берёт!

Лотти принюхалась и подняла на барышню глаза. Молчать при людях её за эту дорогу выучили, и говорить она ничего не стала.

Катарина пошла за старухой. На умерших Керра она с утра нагляделась, а знака не пробовала ещё ни на одном.

Ида жила за Соломенной площадью, в доме в два окна. Внутри пахло пирогом и сухой полынью, и на кровати у печи спали кошки.

— Брысь, — велела кошкам Ида, и ни одна не двинулась. — С ярмарки ко мне ходят, со всей улицы. Мёдом я, что ли, намазана?

У печи молодая женщина в переднике вынимала пирог. Она обернулась на гостей, и противень остановился у неё на полдороге к столу. Ида на неё даже не поглядела.

— Хильда, внукова жена. Внук с обозом ушёл до весны, вся моя родня нынче у печи стоит. Пирог поминальный. Каждую субботу печёт, и каждое воскресенье сами же едим.

Ида подошла к сундуку у стены, откинула крышку и стала выкладывать на одеяло вещь за вещью, как выкладывают приданое.

— Рубаха. Сама ткала, сама шила, ни разу не надёвана. Платье. Я в нём венчалась, потом перешила, потом ещё раз перешила, усохла. Платок. Чулки. Туфли, в таких не ходят, в таких лежат. Свечей шесть. Полотно. Гроб в сенях стоит, дубовый, десять лет как куплен, Хильда в нём лук держит. Я позволила, луку от дуба ничего не делается, а места в доме нет.

Умбер подошёл к кровати. Он оглядел рубаху, платье и платок, разложенные в том порядке, в каком их надевают, и расправил на платье складку у ворота, одну. Нигде в Керре дворецкий дома Тэрн ещё не обходился одной складкой.

Катарина глядела на одеяло и не могла наглядеться. Её саму закопали ночью, наспех, в дорожном платье и в сосновом ящике, где сучки торчали перед самым носом, и на могиле не оставили ни доски, ни имени. А у этой старухи всё было сшито, выглажено и разложено, свечи припасены, гроб куплен, и даже лук в гробу лежал с позволения. Так готовят большой приём, загодя, с запасом, предупредив всю родню. Не ехал только гость, ради которого всё затевалось.

Ида села на край кровати, между кошками.

— А я всё хожу. После ярмарки у колодца поскользнулась, затылком о сруб. Ну, думаю, слава Создателю, дождалась. Полежала. Встала. И с того дня ни разу не кольнуло! Спина сорок лет болела, колени двадцать. Как рукой сняло! Как мне теперь помирать, леди, когда ничего не болит? От чего?

Хильда поставила противень, обтёрла ладони о передник и подошла к Катарине. Она говорила тихо, чтобы не слышала Ида, и Ида слышала каждое слово.

— Леди, вы уж сделайте ей, что она просит. Худого не будет, у нас теперь худого не бывает. А она, может, уймётся. Который год каждое воскресенье со всеми прощается.

Катарина попросила у неё минуту и вышла в сени, и Лотти с Умбером за ней. Умбер притворил дверь в комнату. В сенях стоял дубовый гроб, и пахло от него луком.

— Барышня, — зашептала Лотти, — она ж тоже. Я носом слышу.

— Я вижу, Лотти.

— А если знак возьмёт?

— Если возьмёт, в Керре скажут, что леди Некромантка уморила старуху. Первую с осени.

Катарина перехватила посох.

— Только она просит сама, Лотти, и просит того, что я умею. И мне надо знать, слушается ли здешнее чудо тетради. Возьмёт знак, значит, с чудом можно управиться по одному человеку, как мы упокаивали всю дорогу. А не возьмёт…

Что будет, если не возьмёт, она не придумала.

— Умбер. На улицу, за угол.

Умбер приотворил дверь, поклонился через порог, как кланялся бы хозяйке большого дома, и вышел на улицу. При этом знаке он в доме не оставался. Однажды на дороге знак вместо покойника взял его, а дворецкий у Катарины был один.

Катарина вернулась в комнату, к Хильде.

— Сударыня, этот знак берёт того, кого свои отпустили. Вы её отпускаете?

— Да хоть сейчас, прости Создатель!

Хильда сказала это от всей души, спохватилась и покраснела до самого платка.

— Ой. Бабушка, я ж не со зла…

— Правильно сказала, — отрезала Ида. — Десять лет жду, когда скажешь.

Хильда заплакала и засмеялась разом, в передник.

Отпустила. И подсказывать не пришлось.

Ида переоделась за занавеской, сама, и вышла одетая в смертное, в платье, перешитом дважды, в платке под подбородком и в туфлях, в каких лежат. Хильда переложила свечи и полотно на сундук. Ида легла поверх одеяла, вытянулась и сложила руки на груди. Кошки подвинулись и легли обратно, одна ей в ноги, другая под бок, третья на грудь, под сложенные руки.

— Брысь! Поминок ещё не объявляли!

Ида закрыла глаза.

— И пол мне не порти, я его к поминкам скоблила. Черти вон на той половице, щербатой, её всё одно менять.

Катарина начертила знак в ногах кровати, на щербатой половице, окованным концом посоха, сперва пять линий, первую слева, потом поперечную. Половица была сухая, линии легли чисто. Она выпрямилась и прочла не спеша:

— Distaw. Gorwedd. Cwsg. Gorffwys. Nos da.

В доме стало тихо. Хильда перестала всхлипывать, Лотти затаила дыхание, и в тишине урчала кошка на груди у Иды. Ида открыла один глаз.

— Ну?

Когда Дистау берёт, его линии белеют, все шесть разом. Эти лежали на половице, как легли, и ни одна не побелела.

Рука. В тетради на полях об этом написано, мелко и вежливо: «ты руку держишь высоко».

Катарина перехватила посох на ладонь ниже и начертила знак заново, на той же половице, рядом с первым. Ида зажмурилась покрепче, и Катарина прочла ещё раз, медленнее прежнего, выговаривая каждое слово до конца, как в детской под указкой гувернантки. Кошка на груди у Иды перевернулась на другой бок.

— Не берёт? — спросила Ида, не открывая глаз.

— Не берёт, сударыня.

Катарина стояла над царапинами и перебирала всё, чего требовала тетрадь. Родня отпустила, вслух и со слезами. Тело было на месте и лежало в лучшем платье. Половица сухая, линии целы, первая слева. Слова прочитаны как следует, два раза. За всю дорогу знак ни разу не отказал отпущенному.

Я всё сделала как надо, всё, до последней линии! Да что же это за город такой?

— И тебя не слушает.

Ида села на кровати, и кошка съехала у неё с груди на колени. Старуха не удивилась и не рассердилась. Она поправила платок и поглядела мимо Катарины, в окно, на колокольни собора.

— Я так и знала. Он там, наверху, никого не слушает. Я ведь не от обиды, леди. Я устала. Мои все там, и муж, и дочки обе, и сын. Я их сама хоронила, я знаю, кто где лежит, у меня и место рядом куплено. Хочу лечь.

Хильда отвернулась к печи.

— Я знаю, сударыня, — ответила Катарина.

— Знает она. Тебе лет-то сколько? Двадцать?

Ида слезла с кровати и ушла за занавеску, переодеваться обратно.

— Хильда, пирог режь, остынет. И девку накорми, она на него глядит, как кошка на сметану.

Лотти покраснела и от пирога не отказалась.

— А у вас, у господ, как помирают? — спросила Ида из-за занавески. — Тоже, поди, годами собираются?

— У нас не умирают, сударыня.

— Это как?

— Леди не умирают. Леди нас покидают.

Катарина услышала себя и узнала голос госпожи Клотильды, которая так диктовала, когда учила их с сестрой писать письма с соболезнованиями.

— Так пишут в письмах.

— Кого покидают?

— Общество.

— И куда деваются?

Катарина честно перебрала в памяти те письма. Куда леди деваются, не говорилось ни в одном.

— Этого не пишут.

— Ну и дуры, — заключила Ида и вышла из-за занавески в будничном платье.

А по мне писем не писали. По мне сложили песню, и в песне я не покинула общество, а сбежала с конюхом.

Ида сама проводила их до двери, с клюкой и с кошкой. На пороге Лотти замешкалась и поглядела на старуху с надеждой. Ида стукнула клюкой об пол.

— За что платить? Не положила.

— Не за что, сударыня, — согласилась Катарина.

Лотти прижала к груди кусок пирога в тряпице и вздохнула.

— Ты приходи. Может, с другого раза возьмёт.

— Приду, сударыня. Когда узнаю, кто вас не пускает.

Умбер ждал за углом, с мешком и курицей.

— Знак не взял, — сообщила ему Катарина, потому что рассказать это надо было кому-то, кто понимает. — Её отпустили, я прочла дважды. Он обязан был взять.

Умбер выслушал и поправил ей шарф, съехавший с лица. На улице хозяйке следовало быть закрытой до глаз.

— Значит, старуху держит не обида и не родня, — продолжала она уже для Лотти, — а что-то такое, чего в тетради нет. И оно сильнее тетради. Её, и кровельщика, и купца, и того парня на льду, и душегуба на верёвке, всех подряд, не разбирая. Она собралась, со всеми простилась, свои её отпустили, а её не пускают. Так гостей не держат ни в одном порядочном доме, Лотти.

— А кто держит?

— Не знаю.

Катарина поглядела поверх крыш, на колокольни.

— Только весь Керр с утра твердит мне одно: началось после ярмарки. А стражник вчера сказал, что у них не помирают молитвами отца Клеменса.

Кто бы вы ни были, сударь, вы держите чужую бабушку против её воли. Это невоспитанно, и я вам это скажу.

К вечеру в комнате под крышей, на сундуке у трубы, стояли столбики меди, всё, что набралось за утренний приём. Лотти складывала их, разбирала и складывала заново, потому что ей нравилось. За серебряный от Хуго она ещё утром выторговала у хозяина три ночи вперёд, со щами.

В сумерках мальчишка из лавки Хуго принёс свёрток. В свёртке лежал отрез тёмного сукна.

— Господин Хуго велел передать на словах, — отбарабанил мальчишка. — «На рукав, леди. А то срам глядеть».

— Это ж я сказала! Про его шубу!

Катарина развернула отрез на коленях. Сукно было плотное, ровное и подходило к платью почти в цвет.

Я зашила ему шубу, он прислал мне на рукав. Мы с покойным купцом Хуго обменялись любезностями.

Хозяин поднялся под крышу, едва мальчишка убежал, и постучал не ключами, а костяшками.

— Леди. К вам из собора.

«Леди». Утром я была барышня, которая платит курицей. Вот что делает с человеком один серебряный.

Из-за его спины вышел служка лет двенадцати, в рясе не по росту, красный от бега, и заговорил, едва отдышавшись.

— Леди Некромантка? Отец Клеменс просит вас завтра к обеду. В соборную трапезную, после полуденного звона. С гоблином, сказал, и с девицей.

Лотти уронила столбик меди.

— Меня? — переспросила Катарина.

— Он всех зовёт, кто к чуду приехал. Отцов со всего уезда который день кормит.

— Откуда же в соборе знают, что я приехала?

— Так с ночи знают! Прибежал один каяться, тощий, кричал, что человека зарезал, а тот пошёл, и что барышня с посохом при том стояла. А нынче вы, говорят, висельника с верёвки сняли.

— Висельника снял палач, сударь. Я смотрела.

— Так и передам. А вы придёте?

В гости её за всю жизнь возили четырежды, и всякий раз к соседям, в карете, с папой и с гувернанткой. А тут приглашение принёс служка в чужой рясе, и звали её саму, по званию, через посыльного! Там будет стол, и скатерть, и хозяин во главе стола. И сотня жрецов по обе руки, и перед каждым тарелка, и перед ней тарелка.

В настоящих гостях, со скатертью, она после смерти была один раз. Там ужинали вчетвером, хозяин говорил без умолку, и Лотти успела поменяться с ней тарелками.

А в трапезной жрецов будет полный стол, и съехались они в Керр затем, чтобы судить чудо, так что глядеть будут во все глаза. Лотти посадят на другой конец. Разглядят за столом покойницу, и обед кончится костром.

Суп я сумею. А что подают после супа?

— Передайте отцу Клеменсу, что я благодарю и буду.

Служка поклонился ей, потом, помедлив, гоблину и убежал вниз через две ступеньки. Хозяин ушёл за ним, оглядываясь на сукно.

Лотти вскочила, и второй столбик меди поехал за первым.

— К жрецам?! Барышня! Их же там полный собор! А вы не едите! А у вас пару…

— Лотти.

Лотти прихлопнула рот обеими руками.

Катарина сложила сукно вдвое и примерила к локтю.

— Там обед, Лотти. Со скатертью. И там человек, от которого, говорят, пошло всё чудо. Старуху не пускают, знак не берёт. Я хочу посмотреть на того, кто так молится.

— А господин жрец там будет?

— Господин жрец ходит по дворам и спрашивает, кто умер. Должен же он где-то обедать.

Пусть лучше увидит меня за столом, чем на возу с гусями.

Умбер уже снимал ливрею. За кипятком на кухню сбегала Лотти. Умбер сдвинул её медь на край сундука, расстелил на крышке ливрею, накрыл мокрой тряпицей, взял чайник за ручку, через рукав рубахи, и повёл его дном по тряпице, от ворота к полам, не спеша, как дома водил утюгом. От зелёного сукна пошёл пар.

Катарина вдела нитку. Рукав надо было выкроить, пришить к обгоревшему краю и посадить на манжету, и на всё это у неё была ночь, длинная, как все её ночи.

Завтра дом Тэрн шёл в собор, и идти туда следовало выглаженным.

За окном ударили в колокола. В Керре благодарили Создателя за чудо. Вчера она слушала этот звон с воза и спрашивала стражника, не праздник ли. Сегодня она знала, что за такое не благодарят.

Оставалось придумать, как отобедать у святого человека и не съесть ни куска.

Глава 7. Подарок

Глава 7. Подарок

План был расписан на три перемены.

Катарина составила его ночью, над рукавом, и к утру он сидел не хуже рукава. На первую перемену будет суп, а с супом она справлялась и раньше. Ложка ходит вверх и вниз, тарелка остаётся при своём, и чужих ложек за столом никто не считает. Вторая перемена — Лотти. На третью подадут сладкое, единственное блюдо, от которого леди отказаться прилично.

Для самого отца Клеменса у Катарины была готова целая речь о том, что если это его молитвы не пускают бабку Иду на тот свет, то держать старую женщину против её воли невоспитанно. Эту речь она твердила шёпотом, пока та не зазвучала строже гувернантки. Оставалось усадить Лотти рядом, и на этот случай тоже была заготовлена фраза.

— Лотти. Повторите по порядку.

Они шли через соборную площадь, снег под ногами скрипел, а на обеих колокольнях били полдень, и говорить приходилось между ударами. Лотти загибала пальцы.

— Суп вы сами. Потом я ем своё. Потом, как хозяин отвернётся, меняемся, и я ем ваше. Потом сладкое, и вы не хотите. А я хочу!

— Вы тоже не хотите.

— Я?!

— Компаньонка не ест сладкого, от которого отказалась леди.

— Барышня! Я с утра не ела, чтоб больше влезло!

Лотти шла боком, заглядывала ей в лицо и прижимала посох к груди. Горе у неё было настоящее.

— Одно, — уступила Катарина. — И с закрытым ртом.

Умбер держался на шаг позади, в ливрее, выглаженной до последнего шва. Под ливреей ехала курица, и спереди ливрея топорщилась. Лотти наотрез отказалась оставить её в комнате. У хозяина постоялого двора был второй ключ, а одну курицу он у них уже взял.

Рукав вышел достойный. Новый, левый, из сукна купца Хуго, он сел на манжету к рассвету, и деревенский платок наконец отправился в мешок. Сукно было почти в цвет. При свечах так и вовсе в цвет. На площади, под зимним солнцем, слово «почти» сделалось заметнее, и на рукав она решила пока не смотреть.

Отцы шли к обеду. Они поднимались на соборное крыльцо по двое и по трое, в чёрном, с красными от мороза ушами, молча и чинно.

Каждого из них учили отличать чистое от нечистого, а ей предстояло просидеть с ними три перемены так, чтобы ни один не заметил, что тарелка у неё не пустеет. Зато там будет скатерть! И приборы, и соль в солонке, и кто-нибудь непременно попросит её что-нибудь передать. Ради скатерти Катарина готова была вытерпеть и жрецов.

Она глядела отцам не в лица, а под ноги, и искала палку.

Палка нашлась у самых дверей. Ансель сдавал служке старого жреца из Линде, в шубе поверх рясы, с рук на руки, как сдают шубу в передней. Сам он в собор не пошёл, а отошёл к перилам, прислонил к ним палку и достал из мешка хлеб.

— Господин жрец! — Лотти замахала посохом и взбежала на крыльцо через ступеньку. На этот раз колокола её не перекричали.

Ансель обернулся с хлебом в руке. Катарина поднялась следом, не спеша, и левую руку несла так, чтобы рукав шёл впереди неё.

— Сударыня.

— Господин жрец.

Шарф у неё был поднят до глаз, как всегда на улице, и она наклонила голову, насколько позволял шарф. Борозды у Анселя на щеке побледнели, а сажу с шеи он наконец отмыл.

— Мне сказали, вы в городе. В соборе с утра только про вас и разговору. Я спрашивал, где вы остановились. Служка говорит, при торге.

Спрашивал.

— Под самой крышей, у трубы! — обрадовалась Лотти. — Мы ж с обозом приехали, на гусях!

Катарина на миг закрыла глаза.

— Лотти.

— С обозом из Линде? — Ансель подумал. — Этих гусей вчера купили в трапезную. Весь воз, я видел, как разгружали.

Я буду обедать собственным экипажем.

Он отломил от хлеба половину и протянул Лотти. Так он угостил её в первую их встречу, у брода. Лотти отступила на шаг.

— Не, господин жрец. Я место берегу, на обед.

Ансель поглядел на хлеб, потом на Лотти. Такого с ним ещё не случалось.

— Вы не идёте к столу? — спросила Катарина.

— Нет.

— Отчего же?

— Отец Гедеон велел мне узнать, что здесь за чудо. Я не узнал. Узнаю, тогда и сяду.

Он убрал отломленную половину обратно в мешок, бережно, до вечера.

— А остальные отцы?

— Остальные сели.

Отцы который день обедают в соборе, а этот жуёт корку на морозе. И не сядет! А я-то собиралась сидеть у него на виду, прямо, над скатертью.

— У вас рукав новый, — заметил Ансель.

Катарина подняла левую руку повыше и поправила шарф, которому ничего не требовалось.

— Сукно другое. — Он разглядывал рукав с тем же вниманием, с каким резал звёзды на шляпках гвоздей. — Темнее.

— Я шила его сама, господин жрец.

— Видно.

Катарина выпрямилась, хотя выпрямляться ей было уже некуда.

— Это он хвалит, барышня! — шёпотом объяснила Лотти. — Он по-другому не умеет.

— Шов ровный, — подтвердил Ансель. — Не разойдётся.

Катарина опустила руку вдоль юбки, будто рукав её больше не занимал. Рукав занимал её ужасно.

Колокола отзвонили, на крыльце стало тихо, и отцов на нём почти не осталось.

— Вы в этом понимаете, — заговорил Ансель. — Я обошёл три десятка дворов. В каждом кто-нибудь упал, угорел или утонул, и все ходят, и никто не хворает. Я не понимаю. Что с ними?

Он спрашивал её. Не отца Гедеона и не отцов за столом, а её, некромантку, на соборном крыльце, не понизив голоса. Катарина чуть было не выпрямилась ещё раз. Только ответить ему правду значило отдать жрецам купца, кровельщика и старуху с клюкой, всех разом и своими руками.

— Я разбираюсь, господин жрец.

— А когда разберётесь?

— Вы узнаете.

Он переложил хлеб из руки в руку.

— Первым?

Катарине очень хотелось сказать «да».

— Если это можно будет сказать жрецу.

— А если нельзя?

— Тогда я сперва спрошу, что вы с этим сделаете.

Ансель взвесил это и кивнул.

— Это честно.

— Леди Некромантка! Вас отец Клеменс просит!

В дверях стоял вчерашний служка и махал рукавом, который был ему длинен. Ансель взял палку.

— Сударыня.

— Я вам пирога вынесу! — пообещала Лотти ему в спину. — С чем дадут!

Палка застучала вниз с крыльца, к торгу. Дворов в Керре было куда больше трёх десятков. Катарина вошла в двери с поднятым подбородком. Увидеть её за столом было теперь некому, но стол от этого не отменялся.

В трапезную спускались по семи ступеням, и на седьмой план кончился.

Служка показал в дальний конец стола.

— Девице туда, к младшим. А леди к отцу Клеменсу, по правую руку.

— Девица сидит со мной.

Дома гостей рассаживала она сама, и никто с ней не спорил, тем более мальчишка в чужой рясе.

— Так у нас все со всеми сидят, леди. Стол один.

Стол в самом деле был один. Он шёл через всю трапезную, от кухонной двери до дальнего окна, и скатерть на нём лежала одна, белая, без единого шва. Столько скатерти сразу Катарине видеть ещё не приходилось. Салфеток, правда, не было вовсе, и скатерть это терпела. Лотти уходила вдоль стола всё дальше, оглядывалась, и лицо у неё делалось всё меньше, пока не стало с ноготь. До второй перемены отсюда было не дотянуться никакой рукой.

Вторая перемена отменяется. Остаются суп и сладкое, а между ними я что-нибудь придумаю.

Топили здесь щедро, пар изо рта не шёл ни у кого, и она опустила шарф без страха. Ей отодвинули стул с высокой спинкой, по правую руку от пустого хозяйского места. Умбер принял у неё посох и встал за её стулом.

Отцы глядели. Взгляд шёл по столу, как идёт блюдо, от соседа к соседу, и каждый брал своё. Одни косились на посох, другие на гоблина, а сосед напротив, длиннолицый, с узкой бородой, смотрел ей в лицо и не мигал. Довольно было одному из них заметить, что она не дышит.

На дальнем конце стола Лотти надула щёки и выдохнула, глядя на барышню в упор. Потом ещё раз. Служка, сидевший рядом, постучал её по спине.

Катарина набрала воздуху и выпустила его медленно, чтобы сосед с бородой успел это заметить.

Кухонную дверь отворили спиной. Спина была круглая, в простой рясе, и принадлежала маленькому старику, который пятился в трапезную, потому что руки у него были заняты супницей. На правом плече у него сидела кошка. На левом кот. Третий лежал вокруг шеи, воротником, и хвост свешивался старику на грудь.

Три кота на одном человеке. Лотти на своём краю перестала жевать хлеб.

Отцы встали, и лавки загремели. Катарина встала вместе с ними. Старик поставил супницу во главе стола, обтёр руки о рясу и повернулся к ней. Он был ей по плечо и смотрел снизу вверх. Щёки у него были красные, глаза весёлые.

— Вот вы какая. А мне говорили, страшная.

— Кто говорил, отец Клеменс?

— Отцы. — Он кивнул на стол. — Они с дороги, им всё страшно.

Он взял её руку в обе свои.

Катарина приготовилась к теплу. От живых оно доходило и сквозь перчатку, всякий раз, и всякий раз заставало её врасплох. Руки у отца Клеменса были мягкие, в старческих пятнах, и держали её ладонь бережно. Тепла в них не было.

И вы, святой отец.

Он умер, этот круглый весёлый старик, как умерли купец и кровельщик, и знал об этом не больше их. Свою речь про Иду она собиралась произнести стоя, глядя ему в глаза, сразу после приветствия. А он улыбался, и кошка у него на плече зевнула ей в лицо. У Катарины язык не повернулся.

— Дитя моё, я ведь вас позвал спасибо сказать. За Ротгера.

«Дитя моё». Так меня звала гувернантка, и к этим словам всегда прилагалось правило.

— Три дня человек висел! Я к судье ходил, и на второй день ходил. Сними, говорю, мучается. А он мне: приговор. — Отец Клеменс развёл руками, и коты у него на плечах качнулись. — А вы пришли и сняли.

— Я только сказала судье, что он повешен.

— Вот! А я три дня говорил «мучается». Надо было «повешен». Судья у меня нынче с утра был. Спрашивал, как ему теперь быть с «пока не умрёт». Я говорю: отпусти, сын мой. Кто раз повешен, того второй раз не вешают.

— Душегуба, отец Клеменс?

— Так он своё отвисел. Судья к обеду обещал отпустить. Садитесь, садитесь. Кушайте, дитя моё.

А у этого к «дитя моё» прилагается суп.

Отец Клеменс не доверял супницу никому. Он сам снял крышку, сам взял половник и первую тарелку налил гостье, как наливали при прадедах. Катарина знала этот обычай. В последний свой вечер дома она сама наливала так всему столу, тарелку за тарелкой.

Хозяин подавал своими руками. Хоть один человек в Керре был воспитан как следует!

Половник наклонился над её тарелкой. На руке, которая его держала, на безымянном пальце сидел перстень.

Папа.

Тёмный камень, гладкий, без единой грани, в серебре, и серебро с одного боку стёрто до блеска. Этим боком папа стучал по столу, когда думал. Он думал подолгу, кабинет был как раз под детской, и под этот стук она засыпала.

«Леди не заглядывают в руки тому, кто подаёт».

А куда мне смотреть, госпожа Клотильда? Он держит руку прямо над моей тарелкой. И на ней папин перстень!

Суп лился, рука с половником опускалась и поднималась, и камень вместе с ней. Второй раз Катарина не посмотрела. Она смотрела в суп, пока он не успокоился в тарелке.

Потом Умбер вышел из-за её стула. Он встал перед хозяином, прямой, с подвязанной головой, и поклонился до земли. Он кланялся руке с половником.

— Гляди-ка, — сказали за столом. — И гоблин под благословение идёт.

— И тебя, и тебя. — Отец Клеменс отдал половник служке и положил ладонь Умберу на голову, на белый платок. Перстень лёг ему на темя.

Умбер простоял под этой рукой, не разгибаясь, дольше, чем стоят под благословением. Под ливреей сказали «ко».

— И тебя, — согласился старик.

Катарина смотрела на своего дворецкого. Умбер знал в лицо каждую вещь в доме Тэрн и ни одной чужой за всю дорогу не поклонился. Значит, перстень был не похожий и не такой же, а тот самый, папин. Умбер разогнулся, но глядел по-прежнему не на хозяина, а на его руку.

— Это он на перстень загляделся? — Отец Клеменс повернул руку к окну. Камень не блеснул, как и положено таким камням. — Хорош, правда? Подарок. В конце лета прислали, с юга, от одного учёного человека. Я за него слово замолвил, он и отдарился.

— От кого же, отец Клеменс?

— От мага. Имени его я никак не запомню. А перстень очень мне по душе пришёлся. С того дня и не снимаю.

Он вытянул руку и полюбовался им издали.

Подарок. Папа не снимал его даже за ужином, а теперь его заворачивают и шлют с оказией, как варенье.

Отец Клеменс забрал у служки половник и пошёл вдоль стола, а двое служек вынесли из кухни котёл и понесли за ним. Каждому он наливал сам, с каждым говорил, у каждого спрашивал про дорогу и про приход. Отцы ждали с ложками в руках. Начинать без хозяина у них не было заведено, а он шёл к дальнему концу не спеша, и по смирным лицам Катарина поняла, что суп они который день едят холодным.

— Вы кушайте, леди, на нас не глядите, — шепнул сосед справа, толстый, с добрым красным носом. — Гостье можно.

Катарина взяла ложку. Ложка ходила вверх и вниз, суп стоял, где был.

Отец Клеменс вернулся, когда суп на верхнем конце уже остыл. Он коротко благословил стол, отцы ответили хором, и ложки ударили в тарелки по всей трапезной. Сосед справа попросил соль. Катарина передала ему солонку, и лучше этой минуты за весь обед не нашлось.

Хозяин сел во главе стола, сложил руки на скатерти и стал смотреть, как едят. Перед ним не было ни тарелки, ни ложки, ни хлеба. Отцы ели, и он радовался каждой ложке. Они съехались со всего уезда судить его чудо, по письму отца Гедеона, а сами сидели у него за столом, ели его хлеб и ждали, когда им скажут, что делать дальше. Такое Катарина видела дома, когда тётушки приезжали вразумлять папу и оставались до пирога.

Потом он увидел её тарелку.

— Не по вкусу?

Суп Катарина не пробовала и сказать «превосходный суп» не могла.

— Пахнет он чудесно, отец Клеменс.

— А не едите.

Сосед справа перестал жевать. Сосед напротив положил ложку.

Заметили. Сотня жрецов, а погубил меня суп.

— Я не ем, — ответила Катарина.

Отец Клеменс всплеснул руками, и кот на левом плече вцепился ему в рясу.

— Поститесь! А я думал, я один на весь Керрант!

Пост ей назначили при всём столе, и такой пост Катарина могла держать сколько угодно.

— И давно?

— Месяц, отец Клеменс.

— А я с ярмарки! Не хочется, и всё. Я уж каялся, какой же это пост, когда не хочется? Пост, он когда хочется, а терпишь. А мне и терпеть нечего. И сна нет. Всю ночь на коленях простою, а колени, верите ли…

— Как рукой сняло, — подсказала Катарина.

— Вот! Вы знаете.

Знаю, святой отец. В Керре мне это рассказывает каждый второй.

Сосед справа поглядел в свою тарелку с укором и отодвинул её на палец. На большее его не хватило.

— А молитесь ли вы, леди, когда поститесь? — Сосед с узкой бородой спрашивал негромко и помешивал при этом суп.

— Я желаю доброй ночи, отец. Всякий раз, когда работаю.

— Кому?

— Тем, кого провожаю.

— Слышите? — Хозяин просиял. — И покойнику доброе слово! А вы говорите: некроманты.

Сосед ничего больше не спросил. Он ел и глядел на Катарину поверх ложки.

Кошка на правом плече отца Клеменса встала, потянулась и сошла на скатерть. Она прошла между солонкой и хлебом, постояла перед Катариной, выбирая, и спустилась к ней на колени.

По столу прошёл шёпот: «Перешла». И дальше, к нижнему концу: «Благодать перешла».

— Это отцы мои так говорят. — Старик почесал за ухом кота на другом плече. — А это коты. Приходят и сидят. Я не спорю ни с котами, ни с отцами.

Катарина подумала и погладила благодать по спине. Лотти издали показывала обеими руками, как снимают кошку с колен. Служка рядом с Лотти отодвинулся от греха подальше вместе с тарелкой.

Собаки от меня уходят, кошки приходят. Хоть кто-то на свете определился.

— Одно меня печалит. — Отец Клеменс понизил голос. — Прыгают. С моста, на лёд. Я им в проповеди говорю: не искушайте. А они прыгают и шапку по кругу пускают! Разве я об этом просил? Я просил, чтобы паства моя не умирала. Всю жизнь просил, над каждым гробом. А чтобы с моста, не просил.

Он задумался и постучал перстнем по столу. Стёртым боком.

Катарина сидела очень прямо. Этот стук она знала наизусть, только раньше слышала его сквозь пол детской. Кошка у неё на коленях подняла голову.

— Отец Клеменс. Есть женщина, которая просит, чтобы смерть её забрала. Но смерть не приходит.

— Ида. — Он перестал стучать. — Знаю Иду. Она меня по воскресеньям бранит, после службы, а я ей пирог держу. Не время ей, значит.

— А если время пришло, но её не пускают?

— Кто же её не пустит? У Создателя двери не запираются.

Рука с перстнем лежала на скатерти, в двух ладонях от её перчатки.

Не запираются. А перстень у вас с конца лета, и с ярмарки в Керре не ложится никто.

— Я обещала ей узнать, кто её не пускает.

— И узнаете. Вы учёная. — Он накрыл её руку своей. — А узнаете, скажите мне. Я за неё попрошу.

Попросите. Вы добрый человек, отец Клеменс, а я шла сюда сказать вам, что вы дурно воспитаны.

После супа внесли гусей, на блюдах, с яблоками, и Катарина их узнала, ведь на них она въезжала в город. Перед постящейся блюдо не остановилось. Служка пронёс его мимо на вытянутых руках, с уважением, и гусь проехал у неё перед лицом, как проезжает карета, в которую тебя не посадили.

Ночь я придумывала, куда девать вторую перемену. Её пронесли мимо.

Сладкого Катарине тоже не предложили, и отказаться от него, как было задумано, не вышло. Хозяина она поблагодарила по всем правилам, за суп отдельно. Когда она поднялась, кошка спрыгнула с её колен сама и ушла на плечо к отцу Клеменсу.

То, что она собиралась сказать Лотти, не годилось для чужих ушей, и из трапезной Катарина вышла не на площадь, а во двор, через кухонные сени. Шарф она натянула ещё в сенях.

Лотти догнала её у поленницы. Живот она несла перед собой, бережно, а из рукава у неё торчал пирог. Она оглянулась на двери и зашептала:

— Барышня! На нём три кота! Он что ж, тоже?

— И он тоже.

— Даже святой?!

— Тише, Лотти.

— А кошка-то! Я вам показывала, показывала: снимите! А вы её гладите!

— Её назвали благодатью. Благодать с колен не снимают.

Лотти пошевелила губами и спорить не стала. Двор был пустой. Отцы после гуся расходились медленно и в другую сторону, к кельям. Умбер стоял у поленницы лицом к дверям трапезной и не сводил с них глаз. Так он дома глядел на дверь кабинета, когда папа запирался надолго.

— Лотти. Вы видели перстень у отца Клеменса на руке?

— Чёрный такой? Видела. Он мне в нём суп наливал!

— Это папин.

Лотти открыла рот и посмотрела на Умбера. Умбер стоял, как стоял, и этого ей хватило.

— Так скажите ему! Так, мол, и так, это папино, отдайте!

— И он спросит, кто мой папа. А про папу в Керре знают одну песню, Лотти, и вы её пели. Дочке из этой песни давно положено лежать в земле, а не обедать в соборе.

— Ой.

Папиных вещей Катарина дома не трогала. Ей не запрещали, просто в голову не приходило. Даже хозяйкой, за ужином, она садилась не на его стул, а напротив. Папа не носил ни цепей, ни пряжек, он и пуговицы на праздничном кафтане терпел с трудом. Всё, что он надевал, он надевал для дела и после дела снимал. А этот перстень он носил всегда. Зачем, она не спрашивала. О подвале папу не спрашивали.

Папин перстень достался чужому старику, в подарок. А всё наследство дома Тэрн едет под ливреей у Умбера и говорит «ко».

— Я не знаю, что он делает, Лотти. При мне папа о нём не говорил. Но папа ничего не носил просто так.

— Так это он их держит?! Перстень? И купца, и бабку Иду?

— Я думаю, что он.

— Так избавим его! От перстня. Он ночами на коленях стоит, служки сказывали, я подойду тихонько…

Снять. Сегодня же. Папину вещь чужие люди не носят, будь они хоть трижды святые.

— Лотти. Мы у него только что обедали.

— Вы не обедали!

— Я сидела за столом. Этого довольно.

— Он и не заметит!

— А купец? А кровельщик? — Катарина кивнула за ограду, в сторону торга. — Я не знаю, что с ними станет, если перстень снять. Может быть, они лягут, как ложатся отпущенные. А может быть, упадут, где стояли, все разом, кровельщик прямо с крыши, купец Хуго носом в свои меха, и отец Клеменс первый. Я не трону папину вещь, пока не узнаю, что она делает.

— А у кого ж узнавать?

— Я напишу мастеру Сильвену.

Лотти поглядела на барышню с жалостью.

— Он одним словом ответит. Он и два-то пожалеет.

— Значит, я напишу ему три листа и запрошу подробных объяснений.

Пусть попробует ответить одним словом на три листа.

Со двора на площадь ходили через собор. В дверях Умбер подал хозяйке посох, а на крыльце Лотти первым делом нашла глазами перила. Господина жреца там не было. Она вынула из рукава пирог, подержала, вздохнула и съела сама, в три укуса.

У перил ждал другой человек.

Он был высок, сух и немолод, в тёмном плаще с меховым воротом, и стоял спиной к площади, лицом к дверям. Котов возле него не было ни одного.

Он кашлянул в платок, убрал платок в рукав и оглядел посох Катарины снизу доверху. Ещё до того, как он заговорил, она разглядела его перчатки, тёмные, замшевые, по руке, лучше её собственных. Таких она не видела ни на ком, кроме мастера Сильвена.

— Кто позволил вам практиковать в столице?

Глава 8. Перчатки снимите

Глава 8. Перчатки снимите

Катарина не ответила.

Её спрашивали, кто позволил ей практиковать в столице. Спрашивал человек, который не поклонился, не назвался и стоял у перил так, будто соборное крыльцо досталось ему от деда. Весь обед она держала лицо перед супом, перед котами, перед папиным перстнем на чужой руке. На невежу у перил лица уже не хватило.

Госпожа Клотильда не позволяла отвечать незнакомым мужчинам. На такой случай у леди есть компаньонка.

— Лотти. — Катарина смотрела мимо перил, на площадь. — Перед нами незнакомый мужчина. И он нам грубит.

Лотти выдернула из рукава ножик.

— Это мы мигом!

Умбер поглядел на ножик, как на вилку, положенную не с той стороны тарелки. Катарина закатила глаза.

— Лотти! Нож уберите. Сначала нас надо представить. Узнайте у господина, как его зовут.

Лотти повернулась к перилам. Она забыла про ножик, и он так и торчал у неё из кулака.

— Вас как звать-то, сударь?

Человек у перил оглядел ножик, потом Лотти, и ни то ни другое его не испугало.

— Уберите, девица. В столице нынче ножом ничего не поправишь.

После этого он всё-таки поклонился, коротко и правильно.

— Годфрид. Глава гильдии некромантов Керранта.

Глава гильдии. Целой гильдии, а стоял на морозе и ждал, пока я отобедаю.

Умбер поклонился ему из-за её плеча. Так в доме Тэрн кланялись мастерам, которых звали чинить часы, вежливо и ни на волос ниже положенного.

Голос у мастера Годфрида был тихий и сухой. Лицо худое, бритое, всё в мелких ровных складках, будто его каждый вечер складывали и убирали в комод. Катарина одобрила складки. Остального пока одобрять было не за что.

— Лотти, — напомнила она.

Ножик ушёл обратно в рукав. Лотти набрала воздуху на имя и на всю фамилию, оглянулась на барышню и фамилию проглотила.

— Госпожа Катарина… Леди Некромантка!

Вспомнила. На последнем слове, но вспомнила.

Про Тэрнов в Керре пели одну песню, и называть здесь фамилию не стоило.

Годфрид выслушал и кивнул.

— Знаю. Половина города уже знает. Вчера у вас на постоялом дворе очередь сидела с кружками до самой двери, а сегодня вы обедали в соборе, при жрецах со всего уезда, которые съехались судить чудо. Так кто же вам позволил, сударыня?

Теперь их представили. Отвечать было можно, и ответ у Катарины нашёлся.

— Мастер Сильвен, сударь. Он сам велел мне разобраться с вашим чудом.

Записка мастера Сильвена, в одну строку, лежала у неё за правой перчаткой, но доказательств Годфрид не спросил. При этом имени он только вздохнул.

— Сильвен сидит в Ольмаре и спроваживает мелких некромантов по деревням, лишь бы самому не вставать. Керрант, сударыня, не деревня. В Керранте позволяет гильдия.

Мелких некромантов. Это я-то мелкая?

Про мастера Сильвена он сказал чистую правду. При ней мастер Сильвен не встал из кресла ни разу. За него Катарина обижаться не собиралась. Но «мелких»? Стоило бы гневно выдохнуть, но в этот миг Катарина забыла, как дышать.

— И кого же ваша гильдия упокаивает, сударь? — спросила она, подняв подбородок. — У вас в Керре с осени за упокой не звонят.

Годфрид поморщился. При этом он глядел не ей в лицо, а на её левую руку. На левой руке у неё была перчатка, которую Умбер сшил из столовой салфетки, и мастер Годфрид разглядывал эту перчатку долго, как разглядывают чужую штопку.

Лучшие перчатки в Керре изучают мою салфетку. С вензелем, между прочим.

Катарина убрала левую руку за посох.

— Никого, сударыня. — Годфрид поднял глаза. — А вы у нас уже висельника сняли. Значит, видели, что тут творится.

Он не спрашивал. Катарина действительно всё видела. Только с такой правдой люди бегут к жрецам, а жрецы вставших покойников жгут, и она третий день держала эту правду при себе. С первым встречным, даже назвавшимся главой гильдии некромантов, она это обсуждать готова не была. Манеры его доверия не вызывали, а назваться можно кем угодно. Она сама целый месяц сходила за живую.

— Я видела, что у вас очень весело прыгают с моста, сударь.

Годфрид оглянулся на двери собора. Из дверей на них глядел служка в длинной рясе, тот самый, что звал её к обеду, и слушал, разинув рот. Годфрид понизил голос.

— Пойдёмте ко мне. О таких вещах не говорят в дверях трактира, а у меня лавка через две улицы.

К мастерам не ходят. Мастеров зовут к себе.

Но он сказал «о таких вещах». Третий день Катарина ходила по Керру, как гостья по дому, где хозяйка вышла к столу в платье наизнанку, все едят и хвалят, и одна гостья видит швы. В соборе звонили благодарственный, с моста прыгали, святого славили, и радовались всему этому покойники. Поговорить об этом ей было не с кем, а Лотти только ахала. А этот человек говорил «о таких вещах» спокойно, будто речь шла об общей родне.

С другой стороны, он ведь тоже некромант и в подобных вопросах явно подкован.

— А там тепло? — спросила Лотти.

От сытости её клонило в сон, мороз спать не давал, и она приплясывала на крыльце с самого обеда, так что снег под её башмаками скрипел без передышки. Годфрид посмотрел на эти башмаки. Потом зачем-то на подол Катарины.

— Тепло, девица. Печь топлена.

— Ведите, — разрешила Катарина.

Годфрид шёл впереди и не оглядывался. Дома впереди неё ходил только лакей с фонарём, и Катарина решила считать, что всё в порядке. Вчера её водили по Керру к виселице и на мост, с которого прыгают. Сегодня вели по чистой улице, в гости, и это было гораздо приличнее.

На углу у торга стояла лавка гробовщика. Слово «Гробы» на вывеске было замазано, а поверх свежей краской выведено: «Сундуки». Сундуки стояли тут же, у дверей, прямо на снегу, длинные, узкие, в рост человека, с покатыми крышками. К каждому с боков были приделаны ручки.

Лотти встала посреди улицы.

— Барышня, это ж гробы!

— Сундуки, Лотти. Там написано.

— Были гробы, а стали сундуки, — пояснил Годфрид на ходу. — Хоронить некого, а кормиться надо. Берут в приданое. Вместительные.

Потом он свернул на тихую улицу. Двери там были с медными молотками, крыльца выметены, а ставни у половины домов закрыты среди бела дня. Годфрид показал подбородком на ближние.

— Мастер третьего разбора. Уехал к брату в уезд. Там, говорят, ещё хоронят.

— А вы какого разбора, сударь?

— Высшего.

Высшего. У Марты в кухонной книге так писали про муку. Папу по разборам никто не раскладывал. Папа был Тэрн.

— И много в гильдии мастеров?

— Без малого полсотни. Было. Кто уехал, кто сидит за ставнями.

Катарина чуть не остановилась. Полсотни некромантов на один город! В Вейде одного три недели выпрашивали у мастера Сильвена и в конце концов получили её. А в Керре мастера жили целой улицей. Покойники ходили у них под окнами, пили пиво и прыгали с моста, а мастера закрывали ставни и уезжали к братьям. Разбираться с чудом пришлось ей одной, с курицей и чужой тетрадью. У всей гильдии на него не нашлось ни одного открытого окна.

Дом главы гильдии стоял в конце улицы. Ни вывески, ни прилавка на улицу у него не было, одна дверь с молотком, и лавкой его можно было назвать только из вежливости. Стучать не пришлось. Годфрид ещё поднимался на ступеньку, а дверь уже отворил человек в кожаном фартуке.

Человек был немолодой, большой и очень спокойный. Он отступил к стене, пропустил хозяина и остался там стоять, опустив руки вдоль фартука. Он не поклонился гостям и даже не взглянул на них.

Лотти посмотрела на него снизу вверх и оказалась у барышни за спиной.

Катарине приглядываться было незачем. Человек в фартуке был мёртвый. Она выросла в доме, где плащи у гостей принимал мёртвый лакей, и таких узнавала с порога. Живые так смирно не стоят.

Умбер вошёл последним. Человек в фартуке двинулся к двери, закрыть за гостями, но Умбер закрыл её сам, не оглянувшись. Они оказались друг против друга. Умбер был человеку в фартуке по пояс. Он оглядел его от сапог до макушки, не торопясь, и тот посторонился.

Умбер! В чужом доме, у чужой двери!

Замечание ему следовало сделать немедленно, но Катарина предпочла промолчать. Наконец-то хоть кто-то в Керре уступил дорогу дому Тэрн.

— Не пугайтесь, девица. — Годфрид говорил с Лотти, а глядел на Катарину. — Это мой помощник. Он смирный, только говорить у меня так и не выучился.

Не выучился. У папы Бертольд тридцать лет здоровался с гостями и ни разу не сбился.

Мёртвого слугу в Керре полагалось прятать подальше от жрецов. Годфрид поставил своего в дверях, перед чужими людьми, и теперь поглядывал на Катарину, ждал, что она скажет. Катарина не сказала ничего. Про плохо обученную прислугу хозяину в глаза не говорят.

В лавке было тихо. Топилась печь, пахло воском, дровами и бумагой. По стенам шли полки, а на полках лежали свечи, мел в мешочках и мотки суровой нитки, всё ровными рядами и всё в пыли. Пыль тоже лежала ровно, как бывает, когда с полок давно ничего не берут. Катарина на ходу заглянула в книгу заказов, раскрытую на конторке у окна. Последняя запись стояла под осенним числом, а ниже бумага была чистая.

У печи, за столом, заваленным книгами, сидел долговязый парень и переписывал что-то из одной книги в другую. На гостей он не поднял головы.

Греться Лотти хотелось больше, чем бояться, и, покосившись на человека в фартуке, она пошла к печи.

— Иво. Чайник. Девица с мороза, — распорядился Годфрид.

Иво поднялся из-за стола, длинный и тихий, и снял с печи чайник. Лотти перестала дуть на пальцы и вспомнила, что у неё есть талия.

Годфрид не спеша стянул перчатки, палец за пальцем, и сложил на конторке одну на другую. Руки у него были старые, в синих жилках, с чернильным пятном на среднем пальце.

— Перчатки снимите. — Он кивнул на её руки. — У меня можно.

Это он про салфетку.

Лучшие перчатки в Керре лежали на конторке, а у неё на левой руке было столовое бельё. Катарина спрятала руку в складки юбки.

— Благодарю, сударь. Мне удобно и так.

— Вы простояли со мной на крыльце четверть часа и ни разу не переступили с ноги на ногу. — Годфрид показал на Лотти у печи. — Ваша девица за это время сплясала всё, что умеет. А вы стояли, как стоят в зале. На морозе так не стоят, сударыня. Живым холодно.

Ай.

Лотти замерла с растопыренными пальцами. Иво держал чайник на весу и глядел в него.

Целый обед Катарина просидела среди жрецов, которых нарочно учили высматривать таких, как она. А человек, который её высмотрел, просто поглядел ей на ноги.

«Леди не переминаются с ноги на ногу».

Я и не переминалась, госпожа Клотильда. Всё, как вы учили. Вы меня и выдали.

Бежать было некуда. Умбер сам закрыл дверь, а за дверью лежал город, полный жрецов. Катарина поглядела на помощника. Он стоял у стены, где его оставили, и тоже не переминался.

Мастер Годфрид первый показал мне своего покойника. Ещё на пороге, раньше, чем заговорил про мои ноги. С мёртвым слугой в дверях он к жрецам не побежит.

Выходило, что теперь её очередь.

Она прислонила посох к конторке. Вынула из-за правой перчатки записку мастера Сильвена, убрала за обшлаг и опустила шарф. Потом стянула правую перчатку, а за ней левую, и это было труднее, чем опустить шарф.

Помощник шагнул к ней, принять перчатки, но Умбер уже стоял у её локтя с подставленной ладонью. Умбер не доверял чужой прислуге перчаток своей хозяйки. Он сложил их, левую поверх правой, вензелем кверху, и отступил с ними за её плечо.

Катарина положила руки на конторку.

Правая была как у всякой леди, белая, чистая, все пальцы на месте. По левой ладони шёл прямой шов, вокруг безымянного пальца нитка, а запястье обхватывал ещё один шов, серый и тугой. Два пальца стояли криво, а мизинец на отлёте. Без перчатки эту руку не видел ещё никто чужой. Убрать её хотелось ужасно. Катарина оставила её лежать.

Годфрид наклонился над её рукой. Он больше не глядел Катарине в лицо, а глядел на шов вокруг запястья, долго и вблизи.

— Знаком Руима шили?

— Руимом. Сама.

— Одной рукой?

— Другой у меня тогда не было, сударь.

Годфрид засмеялся, коротко и почти без голоса, и смех тут же перешёл в кашель. Он отвернулся к полкам, достал платок и кашлял в него до слёз.

Так смеялся над ней мастер Фольк в её первое утро на кладбище, посмеялся и закашлялся. Сердиться на Годфрида за «мелких» после этого стало труднее. Катарина всё равно постаралась.

Иво налил две кружки. Одну он поставил перед Лотти, вторую понёс к конторке.

— Леди не надо, — остановил его Годфрид из-за платка.

Иво унёс кружку обратно и ничуть не удивился.

Катарина смотрела ему вслед. Месяц ей наливали, подвигали и накладывали, и месяц она придумывала, куда всё это девать. За сегодняшним обедом ей даже назначили пост, при всём столе. А тут ей просто не налили, и она чуть не сказала «благодарю». Тогда она вспомнила, что так и не дышит с самого крыльца. Набрала по привычке воздуху и выпустила обратно за ненадобностью. В этой лавке не было ни одного жреца, и на её руки никто не косился. Они лежали на конторке, как у всех людей.

У этого грубияна и правда можно.

Дома перчатки снимали, когда уезжали гости. В последний свой вечер Катарина стянула их ещё на лестнице, а потом села на ступеньку. В лавке Иво подвинул ей вместо ступеньки табурет, и она села.

— Нитку вели от себя. — Годфрид отдышался и убрал платок в рукав. — Так давно не шьют. Кто вас учил?

— Тетрадь мастера Фолька.

— Фольк… — Он поискал в памяти и не нашёл. — Не слыхал. Уездный?

— Деревенский.

— Уездная тетрадь.

Он произнёс это так, как говорят «домашняя наливка».

«Мелких» Катарина ему почти простила, пока он кашлял. «Уездную тетрадь» прощать не собиралась. Мастер Фольк пришёл к ней на кладбище на больных ногах, за курицу. Он снял перед ней шляпу и похвалил платье, которое уже погибло.

— Уездная, сударь. Зато мастер Фольк за ставнями не сидел.

У печи хмыкнул Иво. Лотти отставила кружку.

— А вы не хмыкайте! А то…

Иво поднял голову, и Лотти забыла, чем грозила.

Годфрид взял с конторки свои перчатки и очень аккуратно вложил одну в другую.

— Не сидел. В уезде, сударыня, один поп на три деревни, и тот пеший. А у меня собор через две улицы. Думаете, легко вот так, в столице, где людей на одной улице живёт больше, чем во всех ваших деревнях, а жрецы за каждым углом сидят? Нет. Не легко. Но мы работали и людям помогали. До осени.

— А с осени, сударь? — осведомилась Катарина. — Вчера один купец при полной зале пожелал узнать, мёртвый ли он. С этим он пришёл ко мне, а не в гильдию, и мне пришлось говорить с ним о погоде.

Годфрид даже не стал узнавать, который купец.

— С осени мы сидим тихо. Вывески сняли, заказов не берём, да их и нет.

— Так гильдия знает? — Катарина наконец спросила то, о чём с самого приезда спросить было некого. — Про тех, кто ходит по Керру и не знает, что умер?

— Вся гильдия, до последнего подмастерья. Покойник не ест, не спит и на морозе ходит без рукавиц. Мастеру это видно сразу.

— И все молчат.

— И все молчим. Скажи жрецам, что по Керранту ходят покойники, и жрецы не станут разбирать, кто покойник, а кто просто бледный. Полгорода пойдёт на костёр. А первыми пойдут мастера, которые это разглядели. Чтобы впредь не разглядывали.

Полсотни мастеров, и все молчат. А я думала, что молчу тут одна, и ужасно этим гордилась.

Сегодня она обещала господину жрецу рассказать всё, что можно рассказать жрецу. Обещание получалось очень короткое.

— Пока мы молчим, жрецы нас не трогают. И тут в Керрант приезжает Леди Некромантка. — Годфрид положил перчатки обратно. — В первое же утро у неё народу больше, чем у всей гильдии за зиму. Купец Хуго на каждом углу хвалится, что платит ей жалованье. На торгу говорят, что она воскрешает, а висельник по её слову сам вылез из петли и поклонился.

— Петлю с него снимал палач, сударь. По слову судьи.

— А слово судье кто подсказал?

— Я, сударь.

— Вот. Жрецы съехались искать, отчего в Керранте не умирают. Первой они найдут вас. А потом пойдут смотреть, кто ещё в городе носит хорошие перчатки.

— Я никого не воскрешаю.

— Я знаю. А жрецы нет.

Возразить было нечего. Хуже всего, что он был прав, и прав при Лотти.

— Тогда пусть гильдия позволит. — Катарина сняла руки с конторки и сложила на коленях, правую сжала в кулак, а левой накрыла. — Вы сами с этого начали, сударь. Чего она от меня хочет?

Годфрид тяжело вздохнул.

— Гильдия? Гильдия хочет, чтобы вы уехали. У некромантов в Керранте и так всегда хватало проблем, ещё до всяких там чудес. А теперь ещё и вы.

— Я не уеду, сударь.

Причину Катарина называть не стала. Папин перстень сидел на чужой руке, и уезжать от него она не собиралась.

— Я и не гоню. Теперь, во всяком случае. — Годфрид снова посмотрел на неё. — А на крыльце гнал бы. Я затем туда и шёл, чтобы выпроводить из города очередную самозванку. Сами посудите, сударыня. Она зовётся Леди Некромантка, а такого разбора нет ни в одной гильдии. В дверях у неё стоит гоблин с блюдом, а девица на всю залу объявляет, что медь у них не берут.

— Блюдо было для визитных карточек, сударь.

— И много вам положили карточек?

— Ни одной. Клали медь.

Лотти у печи втянула голову в плечи. Иво молча подлил ей чаю.

— Вот видите. Самозванка пошумит на весь город, соберёт свою медь и уедет. А на шум придут жрецы, и придут к нам, потому что мы остаёмся.

— Отчего же вы меня не выпроводили? — Катарина сидела на табурете, но спросила это сверху вниз.

— Оттого, что живые на морозе пляшут, а вы не плясали. Мёртвых самозванок я ещё не встречал, и мне стало любопытно. А потом вы сняли перчатки. Руим одной рукой я видел сам. Самозванка так руку не пришьёт. Теперь мастера захотят поглядеть, что вы ещё умеете. На слово они не верят, даже мне. Покажете, и работайте на здоровье. Спросят жрецы — ответим: наш мастер, а воскрешать у нас не умеет никто. Гильдия за своих отвечает, сударыня. За чужих нет.

— Покажу.

— Не завтра. Мастеров ещё надо собрать, кто у брата в уезде, кто за ставнями и на стук не отворяет. Соберу — пришлю за вами.

— А если жрецы спросят раньше?

— Тогда за вас отвечает Сильвен. Из кресла. А вы пока готовьтесь. Мастера у нас старые, и молодых они не жалуют.

При тётушках у клавесина я сбивалась на четвёртой строке. А тут будет целая гильдия тётушек.

— Только на ком показывать? — спохватилась она. — Знаки у вас в Керре не берут. Я пробовала.

— В Керранте в знаках никакой силы не будет. — Годфрид пожал плечами. — Гильдия это знает давно. Найдём на ком.

— А отчего не берут?

— Молитвами святого отца. Так говорят жрецы, так говорят и люди простые. Кто я такой, чтобы спорить?

Он глядел на неё и ждал. Так глядела гувернантка, когда знала ответ и хотела услышать его от ученицы.

— Отец Клеменс очень добрый человек.

— Добрый, — согласился Годфрид.

Он ничего не прибавил. Что отец Клеменс мёртв, Годфрид знал, ведь его гильдия видела всех. А про перстень? Спросить хотелось так, что Катарина взялась обеими руками за табурет. Мастер Годфрид был высшего разбора и с полуслова понял бы, что значит вещь дома Тэрн на руке у святого.

— А у святого на руке… — начала Лотти. Она согрелась, и ей хотелось помочь.

— Лотти. Пейте чай.

— Он горячий!

— Вот и дуйте.

Лотти вздохнула и стала дуть в кружку. Годфрид поглядел на кружку, потом на Катарину и промолчал.

Спросить про перстень — значит сказать, чей он. А сказать, чей он, — значит сказать, чья я.

Что она мёртвая, мастер Годфрид разглядел сам. Что она дочка из той самой песни, ему знать было совсем не обязательно. Знакомы они были с обеда. Про перстень можно было спросить одного человека на свете, мастера Сильвена, который и так знал, чья она дочь.

— Мне нужно написать мастеру Сильвену. — Катарина поднялась и взяла от конторки посох. — У вас не найдётся бумаги? Я заплачу.

— Бумаги у нас теперь больше, чем похорон. — Годфрид достал из ящика стопку. — Берите сколько нужно.

— Три листа, благодарю.

Он отсчитал три и подал их ей. Четвёртый, на помарки, Катарина не попросила из одной гордости.

— Кланяйтесь ему от меня. Он не ответит, но вы кланяйтесь.

Ответит. Куда он денется.

Умбер подал ей перчатки в дверях, сперва правую, потом левую, вензелем кверху. Катарина надела обе и подняла шарф. Годфрид проводил гостей до порога.

— Сударыня. Как мастер мастеру, на морозе притопывайте.

— Меня учили обратному, сударь.

Лотти за её спиной тут же затопала башмаками по ступеньке. Она показывала барышне, как это делается.

Годфрид сравнил обеих и вздохнул так, что опять закашлялся.

С угла Лотти оглянулась. Иво стоял в дверях лавки с книгой и глядел ей вслед. Он сразу уткнулся в книгу.

До самого торга Катарина несла это «как мастер мастеру» бережно, как несут из лавки новую ленту. До сих пор мастером её звала одна Лотти, когда представляла. А мастер Сильвен, тот и вовсе считал её… не пойми чем.

Нет, первое впечатление о господине Годфриде определённо было неверным. Воспитанный и очень приятный человек.

Лотти зажгла свечу. Темнота не мешала ни ей, ни барышне, но письма, по её понятиям, пишут при свече, а впотьмах только ворожат.

Катарина писала на крышке сундука, у тёплой трубы, ярмарочным карандашом. Пера и чернил у неё не было, а просить их у мастера Годфрида она не стала. Хватит с него и бумаги.

Карандашом. Гувернантка такое письмо вернула бы не читая.

«Милостивый государь», — вывела она и задумалась, к кому мастер Сильвен милостив. К своему креслу, это несомненно. Катарина оставила обращение как есть. В первых строках полагалось сообщить о своём здоровье. Катарина подумала и написала правду: «Я цела».

Лотти лежала на кровати, подперев щёки кулаками, и читала вверх ногами, отставая от карандаша на строчку.

— «Во-первых». Барышня, вы ему как судье пишете.

— Так и надо, Лотти. На три вопроса под номерами полагается три ответа. По порядку.

— А он возьмёт и не ответит.

— Тогда я напишу ещё раз. Под теми же номерами.

Под «во-первых» у неё стоял мастер Годфрид. Он начал с грубости. Зато потом показал ей своего мёртвого слугу раньше, чем она показала ему руку, не налил ей чаю и назвал её мастером. И про неё он теперь знал больше, чем весь Керр. С таким знакомым хотелось дружить и хотелось больше никогда не снимать при нём перчаток, и что из двух вернее, Катарина решить не могла.

— «Здешний глава гильдии, мастер Годфрид, принял меня сегодня у себя. Прошу вас сообщить, можно ли ему довериться». — Лотти подняла голову. — А чего вы про него спрашиваете? Он же вам понравился!

— Поэтому и во-первых. Сперва наводят справки о новом знакомом, Лотти. Фамильное серебро потом.

— Какое серебро? — Лотти подумала. — А! Перстень.

— Тише.

Спрашивать про мастера Годфрида приходилось на его же бумаге. Катарина стала писать помельче.

Под «во-вторых» она написала «папина вещь». Посмотрела, зачеркнула «папина» и приписала после «вещи»: «моего отца».

— Вы зачеркнули! — Лотти даже привстала.

«Леди не зачёркивают. Леди переписывают лист набело».

Леди берут у мастера четвёртый лист. А я взяла три, из гордости.

Переписывать было не на чем.

— Так вы напишите «перстень»! А то он не поймёт.

— Поймёт. Письмо поедет в Ольмар в церковной сумке, как приехала ко мне его записка. Кто заглядывает в эту сумку по дороге, я не знаю.

Лотти оглянулась на дверь и дальше читала шёпотом.

Второй лист выходил совсем как в романе: «известная вам вещь», «здешний святой» и ни одного имени. Это было унизительно. И самую чуточку увлекательно.

— «…находится на руке у здешнего святого. Прошу вас подтвердить, что я узнала её верно». Так вы ж узнали! И Умбер поклонился!

Ей хотелось, чтобы мастер Сильвен написал «нет», и Катарина промолчала. Пусть перстень окажется просто похожим. Тогда папин остался бы там, где ему положено быть, у папы на руке.

Это было глупо, а хотелось всё равно.

Лотти уснула, не дождавшись «в-третьих». Зачёркивать было больше нельзя, а слова всё приходили не те, и над третьим листом Катарина сидела дольше, чем над двумя первыми. Наконец она вывела: «В-третьих. Прошу вас сказать, следует ли мне её снять». Ниже она объяснила, что боится, как бы все, кого эта вещь держит, не упали разом, где стояли.

Бабка Ида просилась на тот свет сама, а отца Клеменса и кровельщика никто не спрашивал.

Листы вышли исписанные до самого низа, и только обороты остались чистыми. В прошлый раз мастер Сильвен писал ей на обороте счёта за свечи. Пусть теперь у него будет где ответить.

Она подписалась так же, как подписывалась в тетради: «К. Т.».

К тому времени свеча догорела. Умбер сидел у трубы с курицей на коленях и смотрел на письмо. При папе он состоял дольше, чем Катарина жила на свете, и про этот перстень знал больше любого мастера.

Вот кто ответил бы мне без всякой почты. Если бы захотел.

Умбер не шевельнулся. «Ко», — сказала за него курица.

Утром, едва рассвело, они втроём отнесли письмо в собор. Вчерашний служка в длинной рясе встретил их в дверях, взял письмо и взвесил его на ладони.

— В Ольмар? С сумкой пойдёт. В Ольмар жрецы часто ездят. Только едут подолгу, в каждом приходе обедают.

Жрецы повезут мастеру Сильвену письмо про своего святого. И ещё будут беречь это письмо от снега.

За ночь посреди соборной площади вырос дощатый балаган, сколоченный наспех, с занавеской вместо двери. По дороге в собор они обошли его, не поглядев. Теперь двое мужиков в полушубках прибивали над ним холстину, один с лестницы, другой снизу, и прибивали, разумеется, криво. Лотти потянула барышню за рукав.

На холстине был нарисован колдун, весь в чёрном, в колпаке со звёздами, с бородой до пояса. Он растопырил руки так, будто собирался кого-нибудь сцапать. Над колдуном шли красные буквы, каждая в локоть вышиной:

УЖАСНЫЙ КОЛДУН ТЭРН Кукольная комедия

Лотти начала читать вслух, на всю площадь, и на фамилии голос у неё пропал.

— К вечеру битком будет, — пообещал нижний мужик верхнему. — Нынче в городе только про некромантов и слушают.

Катарина смотрела на холстину, пока мужики не унесли лестницу. На ярмарочном лубке её саму рисовали с бородой и с дубиной, и она это пережила.

Бороды папа не носил никогда.

Глава 9. Ужасный колдун Тэрн

Глава 9. Ужасный колдун Тэрн

К вечеру Катарина прошла мимо балагана шесть раз, и все шесть по делу.

В первый раз она шла спросить у служки, уехала ли сумка в Ольмар. Сумка уехала ещё до полудня. Во второй раз Лотти понадобились калёные орехи, а мальчишка с жаровней стоял, как нарочно, прямо под холстиной с колдуном. Для остальных четырёх раз дела нашлись такие мелкие, что Катарина не сумела бы их назвать.

— Барышня, мы тут седьмой раз идём, — сообщила Лотти и разгрызла орех.

— Шестой, Лотти.

— Седьмой. Вы в первый раз не оглянулись, вот и не считаете.

Принимать посетителей Катарина сегодня не стала. Вчера мастер Годфрид разрешил ей работать на здоровье, но только после того, как она покажет себя старым мастерам его гильдии. Выходило, что до показа она работает им во вред. И это на другой день после того, как он сам назвал её мастером!

В нижней зале постоялого двора Катарину с рассвета ждали с кружками, и хозяин проводил её до дверей таким взглядом, будто она уносила с собой его вывеску. Комната под крышей была оплачена по сегодняшнюю ночь, и хозяин помнил это лучше неё.

Ещё мастер Годфрид велел готовиться. К чему готовится некромантка в городе, где от знаков никакого толку, он не объяснил, а тетрадь мастера Фолька про Керр молчала всеми четырьмя руками. Целый день без дела! Катарина не знала, куда его девать, и весь этот день её носило вокруг одного дощатого сарая с занавеской вместо двери.

«Леди не глазеют на балаганы».

Я и не глазею, госпожа Клотильда. Я хожу мимо.

Над занавеской висела её собственная фамилия, красными буквами, которые читались с любого конца площади, и ходить мимо было трудно. Про папу Катарина не спросила в Керре ни одного человека. У дворцовых ворот она спросила про Аурелей, у отца Клеменса про бабку Иду, у мастера Годфрида про гильдию. А здесь про папу рассказывали сами, всякому, кто заплатит медяк, и рассказывали до конца.

Конца она не знала. Песня про него молчала. У дворцовой решётки Катарина начала было считать, сколько же лет пролежала в гробу, дошла в этом счёте до папы и дальше считать отказалась. Узнать хотелось ужасно, не узнавать хотелось ничуть не меньше, и поэтому она шла мимо в седьмой раз.

В соборе отзвонили благодарственный. Двери распахнулись, и народ со службы повалил через площадь прямо к балагану, не гася свечек.

Все идут. Со службы, со свечками, целыми семьями. Одной мне нельзя. Я леди, и это про моего папу.

У входа был сколочен помост в три доски. На помост вылез длинный простуженный человек в красном колпаке с бубенцом, и на правой руке у него сидел колдун в чёрном балахоне и колпаке со звёздами, с носом крючком и бородой из пакли до самого подола. Кукла была с локоть ростом, а вертела головой и разводила рукавами совсем как живая. Кукол Катарина знала только по детской. У тех были фарфоровые лица, по два платья на каждую и ни одной бороды.

Человек в колпаке закричал на всю площадь, хрипло, как ворона:

— Подходи, честной народ, разевай пошире рот! Покажу за медный грош, от чего кидает в дрожь! Жил на свете колдун Тэрн, колюч и чёрен, словно терн!

— Терн! — Лотти дёрнула барышню за рукав. — Я ж говорила: к этой фамилии рифма одна!

— Покойникам спать не давал, из могил их подымал! Кто помер, тот ему слуга, кто жив, тому беречь бока! А под домом, на цепи…

Кукла прижала рукав к бороде.

— Тс-с! Дракона не буди!

Народ смеялся и лез в карманы за медью. Человек в колпаке оглядел площадь поверх голов. Он увидел посох, потом гоблина в зелёной ливрее, потом барышню в шарфе до глаз, и кукла у него на руке всплеснула рукавами.

— Люди добрые! Да вы гляньте, кто у нас стоит! Сама Леди Некромантка!

К ней повернулись все, кто был на площади, вместе со свечками.

Мастер Годфрид просил не шуметь. Я молчу с самого утра, и вот, пожалуйста.

Человек вытянул руку, и кукла повисла над головами, бородой к Катарине.

— Скажите народу, леди, вы их брата знаете! Похож?

Отвечать человеку, который не назвался и кричит ей с помоста, Катарина не собиралась.

— Лотти. Узнайте у этого господина, с кем мы имеем честь.

Лотти и рта раскрыть не успела. Человек сорвал колпак, бубенец звякнул, и колдун у него на руке поклонился вместе с ним.

— Комедиант, сударыня! Здешний, тамошний и всякий, по всем городам, где есть площадь и медяки! Колдуна Тэрна играл мой отец, до него дед, а до деда дедов дед!

Отец, дед и дедов дед. В Керре мне так ещё никто не представлялся. И кто первый? Комедиант.

— Вот как объявляют, Лотти. Слушайте и учитесь.

— Я лучше умею!

Лотти обиделась и постаралась на славу. Она привстала на цыпочки и закричала на всю площадь не хуже вороны:

— Леди Некромантка! Проездом! Только сегодня! С гоблином и с курицей! Родная сестра Мясника из Хольма! Победительница пылающего козла из Кальде! Некромант, которая одним взглядом упокоила полторы сотни мертвяков в Вейде! — Тут у неё кончился воздух. Лотти вдохнула и докричала: — И сома!

На площади притихли. Люди со свечками попятились, и вокруг Катарины сделалось просторно, шага на три в любую сторону. Над шарфом у неё были видны одни глаза, и в эти глаза теперь старались не глядеть. Баба с краю прикрыла своему малому лицо ладонью.

Один Умбер оглядел площадь благосклонно. По его понятиям, хозяйку так и следовало объявлять.

Сестра. Родная. Мясник из Хольма — это же я сама, только с бородой. Я теперь сама себе сестра.

Из всего, что прокричала Лотти, правдой были гоблин и курица. Козла в Кальде подняла сама Лотти, и упокоила его тоже она. Сома она зарезала своим ножиком. Собственные подвиги Лотти отдала барышне не жалея, а чего не хватило, досочинила. Упокаивать взглядом Катарина не умела вовсе, хотя и не отказалась бы.

— Лотти. Курицу не объявляют.

— Так она ж при нас!

— Сестра Мясника! — Комедиант опомнился первым. — Не знаю я, что за Мясник, а только у хорошего человека такого прозвища не бывает! Значит, колдуны вам родня, леди. Кому и судить, как не вам? Похож?

Кукла глядела на Катарину сверху, из-под колпака, поверх носа крючком.

— Этого господина, сударь, я вижу впервые.

Вокруг захохотали, и люди придвинулись обратно. Бояться подолгу в Керре не умели. Комедиант нахлобучил колпак.

— А настоящие-то каковы, леди? Неужто без бороды?

Настоящего Катарина знала одного, и про него в Керре лучше было молчать, а вот про бороды молчать было незачем.

— С такой бородой, сударь, в подвал не спускаются. Она метёт ступени.

— Слыхали?! — заорал комедиант в полном восторге. — Метёт ступени! От учёной леди слыхали!

Кукла подхватила бороду обоими рукавами и принялась мести помост, от края до края, приседая на каждом взмахе. Народ на площади покатился со смеху.

Ох. Это же я ему подсказала.

На ярмарке она поправила лубочника, и вышел Мясник. Теперь поправила комедианта, и папа метёт бородой доски. Больше она этому человеку не собиралась говорить ни слова, ни правды, ни неправды.

Комедиант зазвонил бубенцом.

— Представление начинается! По медяку с головы!

Толпа у входа раздалась сама. Через площадь шёл отец Клеменс, маленький, круглый, в одной рясе на таком морозе, и на плечах у него ехали коты. Катарине он обрадовался, как вчера за столом.

— Дитя моё! И вы на комедию? Вот славно! Идёмте со мной. У меня лавка первая, с неё всё видно.

Меня зовёт хозяин, у которого я вчера обедала. Отказать ему было бы неприлично. Глазеть я по-прежнему не намерена. Я намерена сидеть. И не глазеть. Ни вполглаза. Леди не глазеют.

Отец Клеменс взял её под руку и повёл к занавеске. Там мальчишка с шапкой собирал по медяку с головы. Святого он пропустил так, леди при святом тоже, а перед Лотти шапку выставил.

— За меня медяк, — согласилась Лотти и отсчитала. — А гоблин даром. Он лавки не займёт, он у нас стоит.

— С головы, сказано.

— У него голова подвязана. Полголовы! Полмедяка!

Умбер поглядел на Лотти так, что про полголовы она больше не поминала. Мальчишка оглядел гоблина, потом рыжую куриную голову у того под ливреей и махнул шапкой, чтобы проходили.

Внутри балаган был тесный, как сундук, и светлый только с одного конца. Там, по краю помоста, чадили плошки с салом, а за ними стояла ширма, такая же, как у Катарины в спальне, только выше. Позади ширмы висела холстина, и на ней был намалёван дом с чёрными окнами. Лавок хватило на три ряда. Дальше народ стоял вплотную, до самой занавески, и ребятишек держали на плечах.

Первая лавка была у самого помоста. Отец Клеменс усадил Катарину по правую руку от себя, Лотти втиснулась рядом с барышней, и на этом лавка кончилась. Умбер принял у хозяйки посох и встал у стены. Справа, от Лотти, шло тепло, сытое, как от печки, в которую только что подбросили. Слева сидел отец Клеменс, и оттуда не шло ничего.

Между живой и покойником. Самое моё место.

Комедий Катарина не видела ни одной. Гувернантка считала, что на комедии глазеет прислуга, а горничная Марта с ней не спорила и бегала на них при всяком случае. Теперь Катарина сама сидела в первом ряду, с прозвищем вместо фамилии. За ширмой кто-то возился и шептался, и ей было до того любопытно, что делалось стыдно. Показывать-то собирались папу. Дом на холстине был нарисован плохо, но это был её дом. В гости к себе домой её ещё не приглашали.

— Старая комедия, — шепнул отец Клеменс. — Я её мальчишкой глядел, на этой самой площади. Колдун тогда был пострашней, с бородой вдвое длинней.

При мальчишке Клеменсе папина борода была вдвое длинней. К моему приезду её подстригли до подола. Ещё немного, и папу побреют.

Мальчишка с шапкой пролез за ширму и ударил в барабан.

Над ширмой вырос колдун. На левой руке у него был чёрный бумажный перстень величиной с его собственную голову. Пальцев у куклы не было, и перстень ей надели на всю руку, как браслет. Папа свой носил на безымянном. Кукла запищала тонко и в нос, будто комедиант держал за щекой свистульку:

— Я колдун Тэрн, ужасный да грозный! Кто помер, тот мой! Эй, покойник! Встань да служи!

Кукла махнула перстнем, и рядом с ней поднялся мертвец. Мертвеца сшили из белой тряпки, голова у него болталась, а каравай с себя ростом он нёс на вытянутых руках.

— Хлеба колдуну!

Мертвец качнулся вправо, качнулся влево и уронил каравай колдуну на колпак. На лавках рассмеялись.

Умбер у стены не смеялся. Он глядел на тряпичного мертвеца, как глядел бы дома на Бертольда, мёртвого лакея, вздумай тот подать хлеб хозяину на голову.

— Бедные, — вздохнул отец Клеменс. — И после смерти им покоя нет.

— Говорят, они служили, пока сами хотели, отец Клеменс.

— Кто ж захочет после смерти хлеб подавать?

— Смотря в каком доме.

Он подумал и покивал.

— Это верно. У меня служки и при жизни не хотят.

Колдун между тем подхватил бороду, смёл ею каравай с ширмы и поклонился первой лавке.

— Сама Леди Некромантка научила!

Все, кто сидел сзади, привстали поглядеть на Леди Некромантку. Катарина наклонила голову. Так она дома принимала похвалы соусу, которого не готовила.

— А под домом у меня дракон! На цепи! Кто мне не поклонится, того дракону на обед!

Из-под ширмы, звякая настоящей цепью, вылез дракон, зелёный чулок с красным языком и двумя пуговицами вместо глаз. Мальчишка за ширмой загремел листом жести. Ребятишки завизжали от счастья.

Под домом у нас был подвал, а в подвале папа. Дракона я бы заметила. Драконов кормят, а кухней в доме распоряжалась я.

Кот, который лежал у отца Клеменса вокруг шеи, поднял голову. Дракон высунул язык, красный, длинный, тряпичный. Кот перетёк с плеча на помост, прошёл между плошками и взял дракона за язык обеими лапами.

— Караул! — взвыл дракон голосом комедианта. — Уберите! Он руку дерёт!

— Благодать дракона дерёт! — обрадовались сзади.

Отец Клеменс привстал и развёл руками.

— Брысь! Брысь, кому говорю… Простите, сын мой. Я тут ни при чём. Это всё коты.

Лотти влезла коленом на помост, взяла кота поперёк живота и посадила обратно, на плечо хозяину. Ей захлопали, и Лотти присела перед лавками, едва не смахнув подолом плошку.

Дракон убрал язык и уполз под ширму.

— А вот дочка моя! — объявил колдун. — Вся в меня!

Над ширмой выплыла кукла в чёрном платье. Ворот у неё стоял под горло, спереди, сверху донизу, шёл ряд пуговок, а на плече был пришит тряпичный ворон.

— Барышня! — Лотти ткнула её локтем. — У неё платье как у вас!

Катарина не стала опускать глаза на собственные пуговицы.

Меня играет тряпка в моём же платье. И оно у неё целое. Оба рукава в цвет.

— И ворот как у вас, — порадовался отец Клеменс. — Это вы по старинной моде шили?

— В дорогу, отец Клеменс.

Он одобрил и сказал, что в дорогу так и шьют, чтобы носилось.

С другого края ширмы въехал жених, весь в белом, с кудрями из пакли, и кланялся на каждом шагу. Тут комедия не соврала. Настоящий жених, войдя к ним в дом, первым делом поклонился лакею.

— Государь велел нам под венцы! Поклонитесь, невеста!

Дочка задрала нос.

— Леди не кланяются!

Эти слова в балагане знали. Их крикнули вместе с куклой, хором, от первой лавки до занавески, и ребятишки кричали громче всех.

Катарина сидела очень прямо. Третьего дня, на мосту, она объявила парням, что леди не прыгают, и все у перил захохотали. Она тогда решила, что над юбкой.

Не над юбкой. Я заговорила при них, как кукла из балагана. Госпожа Клотильда, вас в Керре знают наизусть.

Гувернантка у неё в голове не нашла что ответить.

— Тогда подождите, невеста, я за колечком сбегаю!

— Леди не ждут!

Из-за ширмы выскочил конюх с соломой вместо волос, верхом на палке с лошадиной головой. Дочка прыгнула к нему за спину, и они ускакали под общий свист. Гнедую сыграла палка. Конюха Катарина не узнала. У настоящего она не разглядела лица, а у этого лица не было вовсе, одна солома.

Свистели кукле, а попадало Катарине. Свист летел ей в спину с лавок и от занавески, весело и без всякой злобы, как свистят кошке, которая стащила рыбу. В песне про неё было сказано то же самое, только песню пела одна Лотти на пустой дороге. Здесь на её позор глядели всем балаганом, грызли под него орехи и сажали детей повыше, чтобы тем было видно.

Свистите. Я вчера обедала у вашего святого и сижу на его лавке.

Колдун замахал перстнем.

— Мира не будет! Вставай, покойники! Бей Аурелей!

Над ширмой встали три мертвеца на одной палке. Жених вернулся с дубинкой и принялся колотить их по головам. Мертвецы кланялись под дубинкой и вставали обратно.

— Не валит их дубина! — пожаловался жених народу. — Что делать, люди добрые?

— Перстень! — закричали с лавок. — Перстень тяни!

— Перстень! — тонко и счастливо крикнул отец Клеменс и хлопнул себя по колену той рукой, на которой сидел настоящий.

Жених ухватил бумажный перстень. Колдун тянул к себе, жених к себе, ребятишки визжали. Перстень слетел с куклы, перелетел плошки и шлёпнулся на пол перед первой лавкой.

Мертвецы упали все трое разом, как стояли, перегнулись через ширму и повисли тряпками, головами вниз, рукавами до самых досок.

Народ заревел от хохота. Заливались и старики, и дети, кто-то позади всхлипывал до слёз. Громче всех смеялся парень в рыжем полушубке, тот самый, что прыгал с моста. Он стоял у стены, рядом с Умбером, и придерживал голову рукой, чтобы не съезжала на плечо.

— У нас-то не падают! — крикнули от занавески. — У нас чудо!

Катарина глядела на тряпки. Кровельщик крыл крыши без сна и без обеда. Купец Хуго обещал ей жалованье по субботам. И такие же, как они, сидели сейчас на этих лавках и хохотали вместе со всеми. Кукол им было не жалко, а про себя они не знали. Сколько их тут было? Лотти рядом перестала грызть орехи.

— Барышня, — зашептала она в самый шарф. — Это и у нас будет? Вот так? Если его… ну… снять?

— Тише, Лотти.

Отец Клеменс тем временем нагнулся, кряхтя по старой привычке, и поднял бумажный перстень с пола.

— Глядите-ка, дитя моё. Чёрный. Совсем как мой! А ну, положим рядом.

И он взялся за папин перстень, чтобы снять.

Только не это. Не здесь. Они же все попадают с лавок, как те тряпки.

— Не трудитесь, отец Клеменс! — Это вышло на всю первую лавку. — Я и так вижу, что оба чёрные.

— Да какой тут труд… — Он потянул, покрутил, потянул ещё раз и показал ей палец. Перстень сидел, где сидел. — Не идёт. Как надел, так и сидит, ни разу не слез. Я и не неволю. Видно, ему у меня хорошо.

Лотти выдохнула так, что качнулся огонь в плошке.

Не слезает. А палец у него не толще папиного.

Отец Клеменс приложил бумажный к настоящему, прямо на пальце, и засмеялся. Рядом с бумажным папин был невелик и не блестел.

— Только мой от доброго человека. Держи, сын мой, не теряй!

И подал перстень через плошки прямо в руки белому жениху.

Настоящий перстень прошёл при этом в ладони от её перчатки. Катарина сцепила руки на коленях и не расцепляла, пока святой не сел обратно.

От занавески опять закричали про чудо, и она оглянулась. Там, у стены, она увидела человека с палкой. Он стоял, перенеся вес на здоровую ногу, и по одному этому Катарина узнала бы его в любой толпе. Ансель не смеялся и глядел не на ширму, а на первую лавку.

И давно вы там стоите, господин жрец? С дракона или с конюха?

На соборном крыльце она пообещала ему правду, какую можно доверить жрецу. За сегодняшний вечер такой правды стало ещё меньше. Катарина подняла подбородок и повернулась обратно к ширме.

Жених огрел колдуна дубинкой по колпаку.

— Вот тебе за невесту! Вот тебе за покойников! Вот тебе за дракона!

Колдуна били столько, сколько смеялись, а смеялись в этом балагане охотно.

Дубинкой. Папу, по голове, при мне. А я сижу в первом ряду, как в гостях.

Умбер отошёл от стены. Он встал между помостом и первой лавкой, спиной к куклам, лицом к хозяйке, и поставил перед собой её посох. Смотреть, как хозяина бьют палкой, дворецкий дома Тэрн не стал. Он смотрел на неё и ждал. Чего он ждал, Катарина знала. Хватило бы одного слова. «Умбер, прекрати это», — и он прекратил бы, в этом она не сомневалась, хоть и не представляла как. Только все эти люди тут же спросили бы, кто она колдуну, а отвечать пришлось бы уже жрецам.

Она сидела. Спина у неё была такая прямая, что гувернантка прослезилась бы снова. Умбер всё смотрел. Так он не смотрел на неё даже в тот день, когда она, семи лет, взялась разливать чай и налила всем по-разному.

Зато не усидела Лотти. Она вскочила на лавку с ногами и завопила на жениха:

— Не трожь! Он старенький! Дай ему, дедушка! Перстнем его!.. Ой. Ну, бородой!

Белый жених повернулся к ней и подбоченился.

— Ишь ты! Гляди, колдун, нашлась и на тебя заступница!

Хохотали теперь над Лотти, а ребятишки, которым было всё равно, за кого кричать, подхватили: «Дай ему, дедушка!» Катарина взяла Лотти за подол и усадила обратно, но отчитывать не стала. Во всём балагане нашёлся один человек, который был за папу, и кричал этот человек с набитым ртом.

Колдун перевалился через ширму и повис рядом со своими мертвецами. Следом рухнул и дом. Холстину с чёрными окнами сдёрнули вниз, а за ней оказались дощатая стена и чей-то тулуп на гвозде.

Вот и всё, что стало с домом. Его сдёрнули, как скатерть после гостей.

Свой счёт Катарина бросила на папе. Здесь за неё досчитали дубинкой, по колпаку, под свист. Она дослушала этот счёт до конца и не поверила.

Это комедия. В комедии папа носит бороду до подола и метёт ею пол. С какой стати мне верить ей там, где я проверить не могу?

Из-под ширмы высунулся дракон, уже без кота.

— А я?

— А ты сиди!

Комедиант вышел из-за ширмы сам, с женихом на одной руке и с дубинкой в другой, и поклонился.

— Вот и сказке конец, а кто глядел, молодец! Колдуна нет, а дракон под развалинами так и сидит на цепи, по сей день. Кто не верит, ступай да проверь!

Мальчишка пошёл с шапкой вдоль лавок. Отец Клеменс вытер глаза, хотя вытирать там было нечего.

— А жалко его всё-таки, — признался он. — Старика. Палкой.

— Благодарю вас, отец Клеменс.

Он решил, что это за лавку, и замахал на неё обеими руками, мол, пустяки. Его уже обступали, несли под благословение детей, и коты пошли по рукам.

Когда Катарина поднялась, комедиант закричал поверх голов, так, чтобы слышали и на площади:

— Сама Леди Некромантка досидела до конца! Завтра играем трижды!

Я просидела молча целую комедию, а шум вышел всё равно. Вот и объясняй это мастеру Годфриду.

У занавески Умбер вернул ей посох. Там же она оказалась рядом с Анселем.

— Сударыня.

— Господин жрец.

Он посторонился и придержал занавеску палкой, чтобы та не хлестнула её по шарфу.

Придержал. Палкой, но придержал.

На площади Лотти догнала барышню и зашептала, оглядываясь на помост:

— Барышня. А хотите, он завтра охрипнет? Надолго. Чтоб совсем без голоса.

Катарина хотела, чтобы он охрип, а заодно и чтобы у него отвалился бубенец, и хотела так, что пришлось поправить шарф.

— Нет, Лотти. Он играет то, что играл его дед.

— А с деда спросить?

— Дед, Лотти, своё уже отыграл.

С покойного деда и Лотти взять было нечего, и она вздохнула.

Лоток стоял тут же, под холстиной, при двух плошках. Держал его человек, похожий на комедианта, как один сапог на другой, такой же длинный и простуженный, только без колпака.

— Диковины из руин колдуна Тэрна! Из самых руин! Всё настоящее!

Слово Катарина расслышала, а понять не захотела. Руины бывали у крепостей, про которые рассказывала няня. Катарина подошла к лотку только потому, что мимо него к торгу было ближе.

На лотке лежали зубы колдуна, целая горсть, и она оглядела их с обидой. У настоящего зубы были свои и все при нём. Рядом блестела чешуя дракона, рыбья, это было видно и без кухарки. К зубу приценивалась баба в платке.

— Под подушку дитяти клади, — учил её торговец. — Свои зубки без крику прорежутся!

С краю лотка висела жёлтая лента.

— Лента дочки, что с конюхом сбежала! Пять медяков!

Жёлтую я не надела бы и в гроб. И не надела.

Сбоку, под камнем, чтобы не унесло ветром, лежали листы. На верхних были нарисованы черепа и звёзды, той же рукой, что колдун на холстине. Из-под них торчал лист без картинок, если точнее, то половина листа с оборванным верхом, бурая по краям. Строчки на нём к концу сползали вниз.

Катарина узнала их раньше, чем прочла. Так сползали строчки у одного человека на свете, который никогда не глядел, сколько осталось листа.

Внизу, наискось, другим пером, стояло: «К ужину не ждать».

Эту записку она знала лучше собственного имени. Такие появлялись на двери подвала всё её детство, на одном и том же гвозде, и Марта из-за них грела суп по два раза. Первые буквы в жизни Катарина прочла не в детской, а на этой двери, и долго думала, что «не ждать» пишется в одно слово. Папа приходил, когда суп уже доедали, с землёй на манжетах, и удивлялся, что его не дождались.

Суп надо снять с огня.

Ничего другого ей в голову не пришло, и глупее мысли у неё не было с самой могилы. Она взялась за посох обеими руками.

— Лотти. Вон тот лист. Нижний.

— Этот? — Лотти вытянула его из-под камня. — Барышня, он же рваный! И без черепа!

— Самый тот! — вскинулся торговец. — Из самых руин! Колдун своей рукой писал! Три медяка!

— Он и черепа своей рукой рисовал?

— И черепа!

Лотти перевернула лист, понюхала и скривилась.

— Три медяка за это? Да тут не прочесть ничего! Курица лапой! Криво, вниз ползёт, верха нету! Кто ж пол-листа за целый продаёт?

Папа, простите её. Она вас покупает.

Катарина стояла рядом и слушала, как сбивают цену на папин почерк. За одну минуту этот почерк обругали больше, чем за всю папину жизнь, считая тётушек, и обругали со знанием дела. Торговаться Лотти умела так, что Катарине хотелось отвернуться.

— Два, — уступил торговец.

— Полмедяка! И ленту в придачу, а то посох голый!

— Медяк, и лента твоя. Её всё одно никто не покупает, жёлтая.

Вот именно.

Лотти отсчитала медяк, забрала у барышни посох, повязала на него ленту и только тогда подала лист. Бумага была сухая, ломкая и пахла землёй, как пахло платье самой Катарины в первое утро.

— Откуда же они у вас, сударь?

— Сказано же, из руин, где дом колдуна стоял.

— Стоял?

— А как же. Его давным-давно развалили. Там нынче камни да ямы, и в ямах копают те, кто знает дорогу.

Камни да ямы. Утром Катарина ещё могла думать «если дом стоит». Комедии, которая врала с первой бороды, можно было не верить. Но этот человек ничего не играл, он продавал, и на лотке у него лежало то, что осталось от её дома, что сумели выкопать и донести до Керра. Лестница, на которой она сидела в последний вечер, была теперь среди этих камней. И папина дверь с гвоздём.

Двадцать четыре салфетки я перекладывала углом к прибору. А теперь дом Тэрн лежит на лотке, по медяку за лист, вперемешку с рыбьей чешуёй. И никто даже не пересчитал!

— И где же это место, сударь?

— А я, барышня, там не бывал. Мне носят. А кто носит, тот места не скажет, место его кормит.

Торговец поправил камень на листах.

— Да там и без нас главное выгребли. Маг один, с юга, берёт колдуново, что ни принеси, и платит серебром. Листы ему целыми книгами возили. Мне обрывки остались.

— Маг? С юга?

— С юга. Учёный, говорят, человек.

Вчера Катарина слышала за супом почти те же слова, «с юга, от одного учёного человека». Значит, прежде чем послать отцу Клеменсу с оказией, как варенье, папин перстень выкопали из тех самых ям.

Лотти любовалась лентой, поворачивая посох к плошке то одним боком, то другим.

— Я обещала вам ленты из дома, Лотти. Целый ящик. — Катарина поглядела на лоток. — Выходит, вот он.

Лотти посмотрела на лоток, на ленту, на барышню и перестала вертеть посох.

— Так я её тогда сниму…

— Оставьте. Жёлтых у меня не было ни одной. А вам к лицу.

Под крышу вернулись затемно. Внизу подкладывали дрова, и труба гудела. Свеча у них сгорела ещё вчера, над письмом.

— Впотьмах только ворожат, — напомнила Лотти с кровати. Она лежала в обнимку с посохом и глядела на ленту.

— Вот и ворожим, Лотти.

Умбер достал из мешка тетрадь мастера Фолька и подал её на вытянутой руке, глядя в сторону. Уездных тетрадей он не одобрял задолго до мастера Годфрида. Катарина села на сундук, и тетрадь открылась у неё на коленях сама, там, где корешок давно разошёлся.

Знак на этой странице был самый короткий в тетради, в три линии с поперечной, и его перечеркнули крест-накрест. Под ним крупно и старательно, рукой мастера Фолька, было выведено: «Этот короче. Так Тэрны работали, говорят». Поперёк, тонко и зло: «Не делать никогда». А ниже шли две её собственные строчки, угольком про репутацию дома и карандашом про цену.

Папин лист она положила рядом.

Знак на нём был тот же. От него уцелело меньше половины. Верх оторвали, но короткая поперечная линия осталась, и спутать её было не с чем. Этот знак Катарина однажды чертила пальцем по собственной ладони, у мельницы, и заплатила за него кистью. У папы его никто не зачёркивал.

Под знаком шли слова на старом языке, на котором гувернантка заставляла её учить стихи. Уцелели из них два.

Talu. Sefyll.

«Плати. Стой». Первое, оторванное, она знала и так: «сам».

А ниже папа писал уже простыми буквами, для себя:

«Силу не брать ни с земли, ни с покойника. Кровь Тэрнов хранит её сама. Что завязано этой кровью, чужая рука не развяжет».

«Говорят»! На этих полях переругались обо всём на свете, а спросить Тэрна, как работают Тэрны, не догадался никто.

Тот, кто написал «никогда», однажды хоронил человека, взявшегося за этот знак, и записал это на обороте страницы. Он писал про чужих, и писал честно, а папа писал про своих. Катарина достала ярмарочный карандаш и переписала три папины строчки в тетрадь, под своими двумя. Она старалась, как для гувернантки, и у неё строчки легли как по линейке, а у папы сползали вниз. Папа бы этого даже не заметил. Ниже она поставила: «Списано с руки моего отца. К. Т.»

Умбер смотрел на карандаш. Что рука хозяина попала в такую тетрадь, он не одобрял и теперь, но спина у него сделалась прямее, ведь рядом с «говорят» наконец стояло слово самого Тэрна.

— «Чужая рука не развяжет», — прочла Лотти с кровати. — А перстень? Он тоже этой кровью завязан?

— Папа носил его не снимая, Лотти. Украшений он не терпел. Всё, что на нём было надето, работало.

Лотти села на кровати.

— Так вот отчего он у отца Клеменса не слезает! Отец Клеменс тянул, я видела! Он перстню чужой!

— Думаю, что оттого, Лотти. Перстень ему впору, а с пальца не идёт.

— А в комедии жених сдёрнул!

— В комедии, Лотти, у папы борода до подола.

Лотти пошевелила губами и додумалась быстрее, чем Катарине хотелось бы.

— Барышня. А вы-то перстню не чужая! Так это вы можете. С отца Клеменса. Вы одна на весь Керр!

— Могу.

Сказать это было ужасно приятно. Целая гильдия сидела за ставнями и не могла, а она могла. Приятного хватило до следующих слов Лотти.

— И бабка Ида ляжет!

— И кровельщик. И купец Хуго. И тот парень с моста. Все, сколько их сидело сегодня на лавках.

— Кучей? Как в комедии?

— Комедия говорит: кучей. — Катарина закрыла тетрадь. — Только бабка Ида просила меня не об этом, Лотти. Она просила лечь в своём платье, при свечах, рядом со своими. Упасть у колодца, где стояла, она могла и без некромантки.

Лотти подтянула колени к подбородку и больше про бабку Иду не спрашивала.

Если чужая рука перстня не снимет, то и с папиной руки его могла снять только рука Тэрна. Выходит, папа снял его сам? Вещи он снимал, когда дело было сделано. Какое же дело он доделал? На листе про это не было ни слова, и додумывать Катарина не стала. Дальше надо было не думать, а знать.

— Комедии я не верю, — сообщила она Лотти. — Песне тоже. Про Тэрнов в Керре поют и показывают. Но где-то ведь про них и записано.

— Это в архиве, — зевнула Лотти. — При государе. Туда все бумаги сносят, кто родился, кто помер, кто кому должен. У нас в школе говорили, там бумаги до потолка накидано. Только туда так не пускают, барышня.

— Меня, Лотти, с прошлого месяца никуда не пускают. Я вхожу сама.

Лотти это вполне устроило, и она легла обратно.

— А мастер Сильвен знает? Что снять можете только вы?

— Узнаем, когда ответит.

— До Ольмара-то… Линде, потом где колокольня кривая, потом за лесом… И в каждом приходе обедают! Это ж когда он ответит?

— Не скоро, Лотти. Спите.

Лотти уснула, не доехав до Ольмара.

Умбер подошёл к сундуку сам. Он поглядел на строчки, сползающие вниз, взял лист за края, как берут старое кружево, и разгладил его на крышке ладонью, а потом ещё раз. Над этим листом он трудился дольше, чем над собственной ливреей. Катарина ему не мешала. Тридцать лет он носил такие листы из подвала наверх, и ни один не дошёл до кухни помятым.

Внизу, наискось, по-прежнему стояло: «К ужину не ждать». Дома Умбер снимал такую записку с двери и нёс Марте, и суп отодвигали с огня. Теперь он прочёл её и поглядел на дверь их комнаты под крышей.

Катарина сложила руки на тетради.

Не жду, папа. Я только схожу и узнаю, где вы задержались.

Глава 10. Живой читатель

Глава 10. Живой читатель

— К кому? — Молодой караульный перехватил алебарду.

— К хранителю государева архива, сударь. С визитом.

Катарина не собиралась просить. Лотти вчера уверяла, что в архив так не пускают, и была, конечно, права. С улицы и с просьбой не пускают никуда. А с визитом не просятся. С визитом приходят, называют, к кому, и ждут, пока о тебе доложат. Вот она и пришла на самый верх Керра, к дворцовой решётке, с компаньонкой и дворецким.

Молодой оглянулся на напарника. Напарник был тот же старик, у которого она спрашивала про Аурелей, и в седых усах у него висели сосульки. С той ночи они отросли.

— А, барышня, — узнал её старик. — Аурели-то ваши так и не приезжали. Я глядел.

Глядел. Выходит, все эти дни Аурелей в Керре ждали он да я.

— Благодарю вас, сударь. Сегодня я не к ним.

— В архив ей, — пояснил молодой. — Это у нас где?

— Под дровяным двором. Там Эгон сидит.

— А пускать туда можно?

Старик думал долго, и сосульки у него при этом покачивались.

— Не запрещали. Двадцать лет стою, а туда ещё никто не просился.

Я всю ночь готовилась к тому, что меня не пустят. А здесь и запрещать-то некому.

— Только не в эти ворота, барышня. Эти к государю. К Эгону вон туда, вдоль решётки, где возы с дровами. И вниз.

— Вниз?

— В подвал. Архив у нас в подвале.

«Леди не спускаются в подвалы».

В свой меня не пускали, госпожа Клотильда. Пойду хоть в государев.

Катарина кивнула караульным поверх шарфа и пошла вдоль решётки. Она узнала и залу, в которую шла месяц. Высокие окна во втором этаже заиндевели, и ни одна скрипка за ними не играла. Днём зала была как праздничная скатерть наутро, когда видно все пятна, и всё равно глядеть на неё было обидно. Четыре ночи назад она стояла под этими окнами, считала до трёх и не вошла. Сегодня ей надо было ниже, и она прошла мимо не считая.

— Барышня, — Лотти догнала её за углом, — а вы говорили, что войдёте сами. А нас пустили.

— Нас не пустили, Лотти. Нам показали дорогу. Дальше я вхожу сама.

Ворота дровяного двора стояли распахнутыми настежь, и в них въезжал воз с берёзой. В такой мороз дворец ел дрова возами и не разбирая, как Лотти пироги. Истопники в рогожных фартуках кололи, носили и складывали, и ни один не поднял головы на барышню с посохом и на гоблина с курицей под ливреей.

Четырнадцать лет Катарину учили входить, считая до трёх, держа подбородок и не глядя под ноги. К государю во дворец она входила первый раз в жизни, и входила мимо поленницы, и смотрела только вниз, как бы не наступить на полено.

— Вы только недолго там, — попросила Лотти. — Я ж не евши. И не спавши, полночи под окном возок гремел, с факелами. Хозяин говорит, к собору жрец какой-то важный приехал.

— Одним жрецом больше, Лотти. В Керре их нынче больше, чем гусей.

— А медь я хозяину утром всю высыпала, до последнего медяка! За одну ночь! И без щей!

— До субботы, Лотти. В субботу купец Хуго принесёт жалованье.

— И спросит, помер он или нет.

— Спросит. Затем и идём. Кто в Керре умер, тех записывают в книгу, а книга лежит здесь.

— А папа ваш?

Катарина перехватила посох повыше.

— А про папу я спрошу сама.

Сказать это было легче, чем сделать, и она пошла быстрее, пока не передумала.

Под навесом, между двумя поленницами, нашлась низкая окованная дверь, заметённая по порог щепой и снегом. Умбер отгрёб щепу ногой, потянул за кольцо и встал сбоку, как вставал у дверей столовой. За дверью были ступени. Они вели вниз, в темноту, и оттуда тянуло пылью, мышами и старой бумагой.

Ступеней оказалось много. Лотти сообщала на каждой, что тут ещё холодней, чем на прошлой, и к последней у неё кончились слова.

Подвал был длинный, под сводами, и освещали его только фонарь на столе и окошко под потолком, вровень с двором, где ходили ноги истопников. А вдоль стены, от пола до свода, лежала бумага. Катарина знала папин кабинет и знала кладовую Марты, и это было ни то ни другое. Связки, перетянутые бечёвкой, толстые и тонкие, лежали одна на другой, как бельё у дурной прачки, у которой что сняла последним, то и сверху. Верхние упирались в свод. В школе у Лотти не соврали, что накидано до потолка.

За столом, под фонарём, спал человек. На нём было три кафтана, один поверх другого, и перчатки с обрезанными пальцами, а голову он уронил на раскрытую книгу.

Лотти чихнула на весь подвал.

— Дрова выше! — крикнул человек, не открывая глаз. — Выше дрова! Двор наверху!

— Мы не с дровами, сударь.

Он открыл глаза и увидел посох, шарф до глаз, гоблина в ливрее и девицу, которая собиралась чихнуть ещё раз.

— Лотти, — напомнила Катарина.

— Леди Некромантка! — объявила Лотти и чихнула. — К вам! С визитом!

— Ко мне, — повторил человек. Он встал, и кафтаны встали вместе с ним. — Ко мне. Читать?

— Читать, сударь.

— Читатель, — выговорил он шёпотом, каким говорят «пожар». — Живой читатель!

Лотти за её плечом подавилась и закашлялась. Живой её давно никто не называл, и Катарина поблагодарила.

— Эгон! — Он поклонился быстро и низко. — Хранитель! Сорок лет при бумагах, барышня, и за сорок лет читали у меня трое. Двое померли. Третий был истопник.

Назвался сам, и напоминать не пришлось. Под дровами манеры лучше, чем на соборном крыльце.

— Только сперва запишитесь! У меня порядок: кто пришёл, того в книгу.

Он выдернул из-под стола книгу потоньше, сдул с неё пыль прямо на Лотти и раскрыл. Страница была почти чистая, только наверху, одна на весь лист, стояла запись «Истопник. Ошибся дверью».

— Десять зим тому, — сообщил Эгон с гордостью. — Он уйти хотел, а я его всё равно записал.

Чернила в чернильнице стояли бурым льдом. Катарина вынула карандаш, ярмарочный, и вывела строкой ниже: «К. Т., с компаньонкой и дворецким». После истопника она ещё не записывалась никогда.

Эгон тем временем разглядел Умбера. Он обошёл его кругом, присел, заглянул в лицо и показал на него пальцем, не дотронувшись.

— Это кто же у вас?.. Гоблин? Быть того не может. Их извели! У меня указ лежит!

— Сударь. — Катарина встала между ним и ливреей. — При моём дворецком об этом не говорят.

— Так ведь указ…

— И про указ не говорят.

Умбер глядел поверх хранителя, на связки, с таким лицом, будто их пересчитывал.

— Не всех, выходит, — прошептал Эгон и потёр руки. — Надо будет приписать.

Потом он вспомнил, с чего начали.

— Некромантка — это которые по покойникам? Так вам книгу умерших! Вот она, я на ней сплю. То есть веду!

Книга лежала тут же, на столе, и Эгон развернул её к Катарине лучшим боком, будто блюдо с пирогом. Левая страница была исписана сверху донизу, и в каждой строке стояли имя, улица и отчего умер. Последним шёл пивовар из-за реки, «от живота». Под пивоваром стояла черта и два слова: «Ярмарка осенняя». А всю правую страницу занимал столбик, суббота за субботой, одним и тем же старательным почерком: «Умерших нет». «Умерших нет». «Умерших нет».

— Раньше из собора по субботам несли список, — объяснил Эгон. — С ярмарки не несут. Говорят, чудо, некого. А я пишу. Суббота пришла, значит, пиши. В мор писал, и в чудо пишу, книге всё едино.

Катарина глядела на столбик. Купца Хуго в нём не было. Не было кровельщика, который упал с конька, не было парня с моста и бабки Иды. Она знала их в лицо, знала, у кого дыра под рубахой и у кого шея набок, а в государевой книге против каждой субботы стояло «нет».

— Как же нет? — Лотти сунулась ей под локоть. — А купец? А который с крыши?..

— Лотти.

— …Который с крыши, тот, может, и не падал, — докончила Лотти.

— Кто упал? — оживился Эгон. — Кого вписать?

— Никого, сударь. У вас всё записано.

В субботу я так и скажу купцу Хуго. В государевой книге умерших вас нет, сударь. И ведь ни слова не солгу. Какой стыд.

Оставалось второе, то самое, ради которого она спустилась под дрова, и как раз его хотелось отложить, на после книги, на после обеда, на завтра, на когда-нибудь потом. При чужих Катарина ни разу не произнесла в Керре свою фамилию. Про Тэрнов тут пели и показывали кукол, называться было нельзя, и в этом городе она слышала «Тэрн» от кукол чаще, чем от себя самой. А здесь оказалось можно хотя бы спросить о Тэрнах, как о посторонних. Отсюда наверх за сорок лет не поднялось ни слова.

Ну. Сама так сама.

— А теперь, сударь, мне нужно другое. — Катарина поставила посох перед собой. — Дом Тэрн. Всё, что о нём записано.

— Колдун! — обрадовался Эгон. — Вот его у меня ни разу не спросили. Зачем, когда его на площади за медяк показывают? А у меня он как был, так и записан.

— И где же он у вас записан?

— При Лотаре.

Лотар!

Она чуть не расцеловала хранителя прямо в кафтаны. Месяц назад солдат на дороге назвал ей государем какого-то Теобальда, и она объяснила это глушью. С тех пор имени её государя при ней не произнёс никто. Наконец-то хоть один человек в королевстве выговорил как надо.

— При государе Лотаре, — повторила Катарина с удовольствием. — Вот именно, сударь. При нём.

— Только он у меня глубоко.

Эгон подвёл её к стене и задрал голову.

— Порядок у меня простой. Что ни государь, то связка. Помер государь, я его завязал, положил, а следующего кладу сверху.

— А живого, сударь?

— Живой на столе. Теобальд пока не завязан. Под сводом отец его. А Лотар… — Он нагнулся и похлопал связку ниже своего колена. — Лотар вот.

От Лотара до свода было два её роста.

— А между ними?

— Государи. Семнадцать, один на другом.

Катарина с той ночи у решётки знала, что лет прошло много. Только «много» было всего лишь слово, и его можно было не додумывать. Она и не додумывала, каждый раз останавливалась на папе. А тут оно лежало связками, выше её головы, на каждой висела дощечка с именем, и останавливаться было негде. Ей вдруг ужасно захотелось наверх, к дровам.

Семнадцать государей. И все лежат на нём.

— Умбер, — распорядилась она. — Государей снять.

— Сами?! — Эгон схватился за ближнюю связку. — Я стремянку принесу, у меня спина… Он же их уронит!

— Мой дворецкий за тридцать лет не уронил ни одной тарелки, сударь. Государей он донесёт.

Государей снимали до полудня.

Умбер стоял на стремянке, прямой, как у буфета, и подавал связки вниз по одной. Мешок он оставил у стула хозяйки, а курица ездила вверх и вниз вместе с ним, под ливреей.

Эгон держал стремянку и называл каждого, сколько лет сидел и чем был хорош. Он отдал Лотти верхний кафтан, едва та в третий раз помянула холод, и остался в двух. Лотти, прислонив посох к стене, принимала государя на руки, загибала палец и клала в проходе, одного за другим. А Катарина сидела за столом с карандашом и записывала годы столбиком, на листке, который Эгон оторвал ей от чистой страницы.

Первым сняли отца нынешнего государя. Он был толст, тридцать семь лет на две ладони бумаги, и Умбер принял его двумя руками, как блюдо с гусем.

— Вот был государь! — Эгон погладил связку. — А Теобальд за двадцать три года и ладони не исписал. Тихое царствование, скука.

Катарина записала наверху «двадцать три», а ниже «тридцать семь».

Прежде она знала одного государя, и того по разговорам за папиным столом, где о нём говорили часто и с осторожностью. Оказалось, что государь — это связка. Одного несут на двух руках, другого под мышкой, после каждого остаётся дощечка с числом, и Лотти загибает палец. От связок шла пыль, сухая, как мука, и Лотти чихала на каждом государе, а Эгон через одного. Катарина не чихнула ни разу.

— А вы не чихаете, — заметил Эгон с уважением. — Сорок лет жду человека, который не чихает на мои бумаги!

— Гувернантка не позволяла, сударь.

— А у меня гувернантки не было! — Лотти чихнула и загнула палец.

Умбер снял пятого государя двумя пальцами. В связке был один лист, и тот объеденный с угла.

— Рупрехт Недолгий, — вздохнул Эгон. — Год без малого. Сел, занемог, и всё. Его и мыши не доели, нечего было.

— Его считать? — усомнилась Лотти.

— Считать, Лотти. Он был недолго, но был государь.

Из седьмой связки торчал лист с картинкой. Эгон выдернул его раньше, чем Катарина его разглядела, и поднял к фонарю. На листе был нарисован кто-то маленький, ушастый, с большими глазами, и поперёк него шла печать.

— Вот! Я ж говорил: указ! «Извести до последнего». Ему полтораста лет. Желаете?

— Не желаем, сударь.

Катарина взяла у него лист, не взглянув на стремянку, и положила на стол картинкой вниз, под свой столбик. Кое о чём в доме Тэрн молчали при детях. Об этом она решила молчать при дворецком.

Умбер на стремянке в эту минуту очень внимательно изучал свод.

— А я всё-таки припишу, — пообещал Эгон шёпотом. — «Не всех. Одного видел сам».

— Припишите, сударь. Только молча.

Пальцы у Лотти кончились на десятом государе.

— Барышня, дайте ваши!

Она схватила Катарину за правую руку и загнула на ней мизинец, прямо поверх карандаша. Ладони у Лотти озябли, а для Катарины всё равно были горячие, и тепло прошло сквозь перчатку до костяшек. Чужой горячей рукой по собственным пальцам Катарина государей ещё не считала.

— Левую не трогайте, Лотти. Там всё пришито в обрез.

На правой уместилось пятеро, и последние числа Катарина выводила кулаком, по-детски. Лотти держала двух оставшихся государей в голове и носила связки, шевеля губами.

Умбер один не поднял семнадцатого. Связка была толще всех, в обхват, и Эгон бросил стремянку и подхватил её с другого края.

— Зигмунд Старый! Пятьдесят один год! Мальчиком посадили, стариком схоронили. Сын Лотара.

Сын Лотара, наследник. Катарина не видела его ни разу, но в росписи свадьбы, которую прислали из Керра, ему назначалось нести за невестой шлейф, и она заранее боялась, что он на него наступит. Он не наступил. Он вырос, просидел на престоле пятьдесят один год и умер, и теперь его проносили мимо неё вдвоём, в серой от пыли бечёвке.

Она записала «пятьдесят один».

Под Зигмундом лежала та самая связка, где был записан дом Тэрн, и до неё можно было достать с пола. Умбер слез со стремянки. Он не стал поднимать связку, а наклонился и вытер дощечку рукавом.

Рукавом ливреи!

На дощечке стояло: «Лотар. Тридцать девять лет».

Свадьбу назначили на тридцатое лето государя Лотара. Так стояло в приглашениях, а приглашения Катарина надписывала сама и к концу стопки возненавидела слово «лето». Государь, значит, правил ещё девять лет. Уже без неё.

Внизу столбика она дописала «девять».

— Вы считайте, считайте! — Эгон вытер руки о полу. — А я каши принесу. У меня в каморке каша на жаровне, с салом. Девица у вас вся синяя.

— С салом! — Лотти разом забыла двух государей, которых держала в голове.

Эгон убежал в дальний конец подвала, и за ним хлопнула дверь.

Столбик вышел длинный. Катарина сложила его снизу вверх, как Марта сводила кухонную книгу за месяц, потом сверху вниз, для верности. Сошлось и так, и так.

— Четыреста тринадцать.

Лотти открыла рот и ничего не сказала.

Четыреста тринадцать лет. Она выпила липовый чай, уснула и проснулась в сосновом ящике, и все они уместились между «уснула» и «проснулась», а она не заметила ни единой ночи. Ни сна, ни холода, ни того, как над ней срастался дёрн. Семнадцать государей успели сесть, поцарствовать и лечь в связку, пока она спала в дорожном платье.

Ей было четыреста тридцать четыре года, и она сидела под дровяным двором с ярмарочным карандашом в руке.

«Леди не называют своих лет».

Вы уверяли, что в двадцать один девица засиделась, госпожа Клотильда. Хотела бы я послушать, что вы скажете теперь.

Лорд Аурель умер. Это она знала и раньше, а теперь выходило, что умер он лет четыреста тому, и уж наверное в собственной постели. И леди Гортензия следом. Шляпы она не снимала даже за столом, а сняла ли напоследок, теперь не спросишь. Катарина шла к ним от самого кладбища, пешком, с курицей, чтобы поглядеть им в лицо, а они не подождали каких-то четырёх веков.

Умерли, не дождавшись. Какие же невоспитанные люди!

Мысль должна была её повеселить, но прозвучала пусто. Снова эта пустота внутри. Только теперь она ощущалась ещё острее.

— Барышня, — зашептала Лотти, хотя, кроме них, в подвале никого не было. — Так это вам сколько же?

— Четыреста тридцать четыре, Лотти.

— Ой. — Лотти оглядела её от шарфа до подола. — А не скажешь! Я ж говорила: четыреста! Мне бабушка Ирма… А вы не поверили!

— Вы говорили: «Триста, а то и все четыреста».

— Ну так четыреста и есть! А тринадцать — это сдача.

Умбер стоял над связкой государя Лотара. Бечёвку на ней ещё никто не трогал. Рукав у него был серый от пыли, и чистить его он не стал.

Глава 11. Проверено. Врут

Глава 11. Проверено. Врут

Каша была ячменная, с салом, в глиняной миске, и пахла на весь архив. Лотти ела её, сидя на отце нынешнего государя. На Зигмунда Эгон садиться не велел, Зигмунда подточили мыши.

Хранитель развязал Лотара сам. Бечёвка рассыпалась у него в пальцах. Сверху в связке лежала книга в доске и коже, под ней листы, сшитые по нескольку.

— Хроника, — объявил Эгон и раскрыл книгу. — А в листах опись, что у колдуна в доме взяли. Только хроника трудная. Старое письмо. Я сам его читаю по складам, а где и по догадке.

Катарина взяла у него книгу, в которой был записан папа. Писали в ней так, как учили писать её саму, с тем же росчерком у заглавных букв, из-за которого гувернантка заставляла переписывать лист, если он выходил вялым.

— «В тридцатое лето государя Лотара…» — прочла она вслух и не запнулась.

— Вы это читаете?! Как по писаному!

«В моё время так писали все», — чуть не ответила Катарина. Сказала она другое:

— Меня так учили, сударь.

«В моё время». Так начинали тётушки, и я дала слово, что от меня этого не услышат. Продержалась четыреста тринадцать лет.

Она читала вслух, для Лотти и для Умбера. В тот год случилось три события, и писец поставил их подряд. В предгорьях побило градом рожь. Под Керром пала треть овец. А за семь дней до свадьбы, назначенной в Керре, «младшая дочь Корвена Тэрна, колдуна, девица Катарина, бежала из отцовского дома с конюхом и увезла столовое серебро».

Вот и я. Между градом и овцами.

С конюхом она смирилась. Про конюха пели, конюха играли куклы, и Катарина за эту неделю к нему почти привыкла.

— Серебро!

— Чего серебро? — Лотти подняла голову от миски.

— Столовое, Лотти. Двадцать четыре ложки, двадцать четыре вилки, ножи, супница и половник. Здесь написано, что эта девица увезла их с собой. Ночью. Верхом. За спиной у конюха.

— Тяжело ж, — оценила Лотти. — И звенит.

— Вот именно!

— Близко вы это к сердцу берёте, — удивился Эгон. — Чужое ведь серебро.

— Я вела хозяйство, сударь. Я знаю, сколько весит половник.

С конюхом — это позор. Но обокрасть собственный буфет? Это серебро я пересчитывала каждую субботу, с Мартой, по одной ложке.

Следующую строку она прочла тише.

— «Государь повелел Тэрну в месячный срок сыскать дочь и поставить её перед домом Аурель. Тэрн дочери не сыскал».

На этой строке Катарина остановилась. Папа искал её целый месяц. Он и перочинный нож искал по всему дому, пока тот лежал у него в кармане, а тут ему дали месяц и целое королевство. Над ней в это время лежал старый дёрн, сросшийся, без единого надреза, и выложили его затем, чтобы не нашёл даже тот, кто станет искать. Она поняла это в первое же утро, над собственной ямой. В то утро она ещё думала, что до дома два дня каретой.

Он искал. А я спала, как последняя соня.

— Барышня? — шепнула Лотти.

— Читаю, Лотти. «Тогда государь отдал земли Тэрна дому Аурель. Тэрн земель не отдал».

Эта строчка понравилась ей больше. В ней был весь папа, который и солонку за столом отдавал не сразу, потому что думал о другом.

— «Три лета шла война. Кто падал на земле колдуна, свой или чужой, вставал в его войске».

— Как у нас! — Лотти шептала ей прямо в шарф. — Упал и встал!

— Как у нас, — так же тихо ответила Катарина. — Перстень был у него на руке.

Только в Керре упавшие торговали сукном и крыли крыши, а там они шли воевать. Верить ли этому, Катарина не знала, ведь про папу писали те же люди, что и про серебро.

— «На четвёртое лето войско государя и дома Аурель обложило дом колдуна в Тавеле».

— А Тавель — это что, город? — Лотти облизала ложку.

— Холм! — Эгон поднял палец в обрезанной перчатке. — Колдун сидел на холме, а холм звался Тавель. И дом по холму звали так же.

Катарина выслушала это с вежливым интересом, какого заслуживал чужой дом. Месяц она говорила «дома» и ни разу не назвала его по имени. Зачем дому имя, когда он один? На старом языке, которым гувернантка изводила её в детской, «тавель» значило «тихий». Дома и было тихо, особенно внизу.

— «Колдун сошёл в подвал своего дома, и в тот же час его мёртвые легли, где стояли, все до одного».

Ну разумеется. Вокруг дома войско, а папа ушёл в подвал. Он и от гостей туда уходил.

— Легли! — Лотти привстала с государя. — Разом! Как куклы!

— Тут хроника заодно с комедией. Только в комедии перстень с колдуна тянет жених, а здесь к нему не подошёл никто. Сошёл в подвал, и они легли.

Вчера ночью она только догадывалась, что папа расстался с перстнем сам, раз чужой руке перстень не поддаётся и никто другой не сумел бы его снять. Хроника сказала то же самое и сама не заметила. Папа ничего не снимал раньше времени, и раз снял, значит, доделал. Теперь Катарина знала, что он доделывал. Он остановил войну. Один, из подвала, никого не спросив, и это было ужасно на него похоже.

Легли в тот же час, все до одного. Значит, так будет и в Керре, если снять перстень с отца Клеменса.

Не тряпки на ширме. Кровельщик Вернер, который в этот час наверняка сидит на чьей-нибудь крыше.

Дальше шло всего две строки.

— «Из подвала колдун не вышел. Дом в Тавеле срыт до камня, подвал заложен и опечатан».

Умбер у стены поправил связку, которая и без него лежала как надо.

Не вышел. Он и к ужину не выходил, и к завтраку. Это ещё ничего не значит.

Она перевернула страницу раньше, чем строчка успела сказать ей что-нибудь ещё. На обороте стояло одно: «О землях Тэрна и о старшей его дочери смотри в книге следующей».

Ирис.

Ирис срезала астры не тем ножом и горничных просила, вместо того чтобы велеть. Она и шаль вечно забывала, и в последний вечер вышла провожать гостей без неё. Куда делась Ирис, когда дом срыли до камня?

— Сударь. Следующую книгу.

Эгон сник всеми кафтанами.

— Следующей нету. То есть она есть! Она у переплётчика. Мыши ей корешок отъели, листы на пол сыпались, я её осенью еле вытянул сбоку и отдал.

— И когда он её вернёт?

— К оттепели, говорит.

— С осени до оттепели? Одну книгу?

— Я ему то же самое! А он: куда спешить, Эгон, мы теперь не помираем, успеется.

Прекрасно. Этак в Керре скоро обед начнут подавать к ужину.

Катарина закрыла хронику и подержала на ней ладонь.

— Тогда опись, сударь.

Опись была на трёх листах, сшитых по краю. Сверху стояло: «Опись взятого в доме колдуна Тэрна, в Тавеле, перед тем как дом срыли».

Писец шёл по дому, как ходят гости, из передней в гостиную, из гостиной в столовую. Катарина шла за ним по строчке, с пальцем, как принимала кладовую после большой стирки. Вешалка дубовая, подставка для тростей. Здесь Бертольд принимал плащи.

В гостиной писец пересчитал кресла и не заметил, что у третьего подпилена ножка и что его всегда ставили к стене. Лестницу с собой не унесёшь, и писец её не описал вовсе. А она в последний вечер сидела там на ступеньке, сняв перчатки. Второй раз за два дня её водили по собственному дому, и опять чужие.

В столовой он был обстоятелен. «Стол дубовый на двадцать четыре персоны. Ложек серебряных двадцать четыре. Вилок двадцать четыре. Ножей двадцать четыре. Супница с крышкой одна. Половник серебряный один. Взято в казну».

Катарина прочла это дважды. Потом раскрыла хронику на граде и овцах, положила рядом и прочла в третий раз.

— Сударь. В хронике у вас серебро увезено. А в описи оно всё в буфете, до последней ложки, и половник при нём. Которой книге прикажете верить?

Эгон поглядел в одну, потом в другую. Потом опять в первую.

— Не сходится, — выговорил он и просиял. — Не сходится! Барышня, их же никто не сверял! Четыреста лет в одной связке пролежали, и никто!

— Я сверила.

— И что же выходит?

— Врут, сударь.

Сказать это вслух, в государевом архиве, оказалось приятнее, чем она ждала, и Катарина выпрямилась.

— Не найдётся ли у вас пера и чернил? Это надо записать.

— В хронику?! — Эгон заслонил книгу собой.

— В мою тетрадь, сударь. В вашей я ничего не трону.

— Чернила я отогрею! За пазухой, живо! И перо очиню свежее!

Он схватил чернильницу и убежал в каморку.

— Так вы ж его не брали! — возмутилась Лотти, едва хлопнула дверь. — Серебро-то!

— Не брала, Лотти. Теперь это записано у них же.

Дальше она читала уже для себя.

«Салфеток столовых, с вензелем, двадцать три. Сожжено».

Двадцать четыре! Она сама перекладывала их в то утро, все до одной, чтобы угол глядел на прибор. Катарина придержала лист левой рукой, чтобы ткнуть в строчку пальцем, и увидела вензель.

Двадцать четвёртая сидела у неё на руке. Умбер унёс её из столовой во внутреннем кармане ливреи, пронёс всю дорогу, обвязывал ею хозяйке кисть, а потом сшил в перчатку суровой ниткой, вензелем наружу.

Умбер смотрел в свод.

Опись верная. Столовое бельё из дома Тэрн увезли. Только не дочь, а дворецкий.

Остальные двадцать три сожгли. В её комнате «сожжено» стояло против каждой строки, и платьев там набралось одиннадцать.

Двенадцатое на мне. И двадцать четвёртая на мне. Из всего, что было в доме наверху, уцелело только то, что положили ко мне в гроб. Платье, салфетка и дворецкий.

Писец поднялся в папин кабинет. «Стол, кресло, перьев гусиных связка. На полке платок шёлковый, чёрный. Под платком пусто».

Под этим платком всё её детство стояла вещь, о которой при детях в доме молчали. Писец был честный и записал платок, а заодно и то, что под ним ничего нет. Значит, когда он вошёл, её там уже не было.

— Умбер. — Катарина глядела в опись. — Мне четыреста тридцать четыре года. При мне уже можно.

Умбер промолчал и на это. Свод он к этому времени знал наизусть.

Хорошо. Но я спросила.

Последняя строка описи была короче прочих.

«Подвал не описан. Вниз не сошёл никто. Дверь заложена камнем и опечатана. На двери, на гвозде, лист руки колдуна. Не снят».

Не сошёл никто. Войско обложило дом, срыло его до камня, а в подвал не спустилось. Папа и раньше никого туда не пускал.

Потом она прочла про гвоздь.

— Умбер. Лист.

Умбер достал тетрадь из мешка, вынул лист, который ехал между страницами, и подал за края. Катарина положила его рядом с описью. Лист был бурый, ломкий, без верха, и строчки съезжали к углу. А в самом низу, наискось, было приписано: «К ужину не ждать».

Вчера за него отдали медяк. Она думала, что купила одну из папиных записок, каких на той двери перевисело без счёта, а купила последнюю. Папа написал её, повесил на гвоздь и сошёл вниз, как сходил всю жизнь. Вокруг дома стояло войско, и суп в тот день едва ли кто-нибудь варил.

Дома записку снимал с гвоздя Умбер и нёс на кухню, чтобы суп отодвинули с огня. А в тот день Умбер четвёртый год лежал у неё в ногах, под чужим дёрном, и снимать записку было некому. И записка осталась висеть. Дом срыли, дверь заложили камнем, наверху сменялись государи, все семнадцать, а записка на гвозде всё просила не ждать его к столу. Сняли её чужие, с лопатами, и понесли на лоток.

Вот где вы задержались, папа.

Умбер взял лист со стола. Он взял его двумя пальцами за оборванный верх, как берут с гвоздя. Потом повернулся и понёс. До кухни отсюда было не дойти. Он сделал два шага и подал записку хозяйке.

— Благодарю, Умбер. — Катарина приняла её обеими руками. — Суп можно снять с огня. Он не придёт.

Умбер постоял, потом провёл обеими ладонями по воздуху, сверху донизу, как разглаживают скатерть. Этим движением он проводил мастера Фолька.

Лотти давно не жевала. Она слезла с государя, подошла и взяла барышню за правую руку обеими своими, тёплыми от миски.

— Барышня. А он там… до сих пор?

— До сих пор, Лотти.

— И мы к нему пойдём?

— Пойдём. Когда я узнаю дорогу. И когда в Керре не останется его дел.

— Каких дел?

— Перстень, Лотти. Папа снял его, чтобы война кончилась. А перстень выкопали и надели заново, и он опять держит тех, кто не просил. Разбираться с этим, выходит, мне.

— Вам одной?

— Других Тэрнов в Керре нет.

Умбер принял у неё лист и убрал сам, и не в мешок, а во внутренний карман ливреи, туда, где от самого дома ехала салфетка.

Эгон вернулся бегом, с чернильницей за пазухой и с пером в кулаке.

— Отогрел! И перо свежее, три испортил, четвёртое вышло.

Катарина раскрыла тетрадь мастера Фолька с конца. На последних листах он записывал, куда его звали и что там вышло. «Эльзен. Один, тихий». «Брекк. Не заплатили». Месяц назад, над этим самым списком, ей не хватало пера, чернил и права писать в чужой тетради. Право она с тех пор взяла сама, сперва угольком, потом карандашом. Теперь нашлось и остальное.

Она обмакнула перо и вывела под строкой о Кальде, как вывел бы он: «Керр. Архив государя. Проверено. Врут. К. Т.»

Чернила легли чёрные и жирные. Таких в этой тетради не было ни у одной из четырёх рук.

— «Врут», — прочла Лотти вверх ногами. — Это кто, барышня?

— Песня, комедия и государева хроника. В Керре про Тэрнов поют, показывают и пишут, Лотти, и везде у них младшая дочь сбегает с конюхом. Теперь это проверено.

— Хроника врёт, — согласился Эгон. — А опись у меня честная!

— Опись честная, сударь. На неё я и опиралась.

Он утешился, но ненадолго.

— Вы завтра приходите! Я вам до дна докопаю. Под Лотаром ещё одиннадцать государей, а под самым первым лежит то, что было до них. Тоненькая связка, про то, чьи были холмы, пока государей не завели. Холм колдуна, Тавель, там первым записан!

Первым. Разумеется, первым.

— Приду, сударь.

Окошко под потолком к этому времени посинело, и ноги истопников ходили в нём с фонарём. Наверху стукнула дверь, и по ступеням пошла палка.

Катарина знала эту палку. Нога у Анселя шла на поправку, и палка стучала теперь не на каждом шагу, а через один. На лестнице это было слышнее, чем на улице. За стену он не держался. Держаться за стены он умел так же плохо, как врать. Катарина слушала этот спуск и занималась делом. Она закрыла хронику, Умбер положил сверху опись, заглавием вниз, а указ о гоблинах и без того лежал картинкой вниз. А тетрадь закрыть было нельзя, пока в ней блестели чернила.

— Дрова вы… — начал Эгон по привычке и осёкся. — Ещё один?!

Ансель сошёл с последней ступени и только тогда поднял голову.

— Господин жрец, — сказала Катарина первой.

— Сударыня. — Он оглядел подвал, гору связок, Лотти в чужом кафтане. — Вы здесь.

— С утра.

Он пошёл к столу. Идти пришлось через государей. Лотти разложила их вдоль всего прохода, и Ансель обходил каждую связку, переставляя палку.

— Осторожнее, господин жрец. Вон тот, тонкий, правил всего год. Его легко не заметить.

Ансель посмотрел под ноги и обошёл Рупрехта Недолгого по стенке.

— Запишитесь! — Эгон уже нёс ему книгу и перо. — Вот тут, под барышней!

Ансель прочёл про истопника, потом её «К. Т.» и написал ниже: «Ансель, жрец. За книгой». Десять зим в этой книге не было никого, а теперь стояли двое, один под другим.

— Мне нужна книга умерших, — обратился он к хранителю. — С осенней ярмарки по нынешний день. Отец Гедеон приехал ночью. В соборе списков с ярмарки нет, и он велел взять государеву.

Вот кто гремел ночью под окном у Лотти. Утром Катарина сочла, что одним жрецом больше.

— И вам её! — Эгон подвинул к нему книгу умерших. — Барышня с неё начала!

Ансель поглядел на Катарину. Потом прислонил палку к столу, нагнулся над книгой и стал читать. Читать было недолго.

— Здесь на каждой строке «Умерших нет».

— Суббота за субботой, — подтвердил Эгон.

Ансель поднял глаза от книги и увидел рядом тетрадь, раскрытую на свежей строке.

— «Проверено. Врут», — прочёл он. — Это про что?

— Про одну старую книгу, господин жрец. Я сверила её с описью, и они не сошлись.

Он это обдумал. Потом показал подбородком на книгу умерших перед собой.

— А эту вы сверяли?

Она сверяла её с купцом Хуго, с кровельщиком, с бабкой Идой, и не сошлось ни разу. Сказать ему это хотелось ужасно, и Катарина взялась за край стола. Во всём Керре он один обходил дворы и спрашивал, и спросил он её.

— На соборном крыльце, господин жрец, я обещала сперва спросить, а потом уж отвечать. Спрашиваю. Что вы сделаете с тем, что я скажу?

Ансель не стал искать слов.

— Отнесу отцу Гедеону. Вместе с книгой.

Хоть бы раз соврал. Мне было бы легче, и ему тоже.

— Тогда несите книгу, господин жрец. К ней я ничего не прибавлю.

— Это честно. — Он сунул книгу под мышку, взялся за палку и не ушёл. — Только отец Гедеон спросит вас сам.

— Меня?

— Он спросил у жрецов, кто в Керранте понимает в покойниках. Ему назвали вас. Он велел привести вас вместе с книгой. Сказал: с неё и начнём.

Глава 12. Дитя моё

Глава 12. Дитя моё

— Вы меня не ведёте, господин жрец. Вы меня провожаете.

Катарина объявила это у ворот дровяного двора. От подвала до ворот были лестница и поленница, и за эту дорогу она успела испугаться, возгордиться и обидеться, именно в таком порядке.

Из всей столицы настоятелю назвали её, приезжую, с тетрадью деревенского мастера. А он велел её «привести». Приводят корову на ярмарку и свидетеля к судье. Свидетель обязан отвечать. Гостья отвечает, что сочтёт нужным, и к настоятелю Катарина собиралась войти гостьей.

Ансель переложил книгу умерших под другую руку. В правой руке у него была палка, под левой книга, и для обледенелого спуска ему не хватало третьей.

— Мне велено привести.

— Вот и скажете отцу Гедеону, что привели. А идём мы так: я с визитом, вы при мне.

— Дорога та же.

— Дорога та же, а порядок другой. Леди идёт впереди.

Она пошла впереди. Ансель подумал и пошёл на шаг сзади, с книгой под мышкой, как носят за гостьей её шаль. Лотти оглянулась на них раз, оглянулась другой и осталась очень довольна.

Вдоль дворцовой решётки зажгли фонари. Во втором этаже светились высокие окна залы, той самой, и за ними опять играли скрипки.

— Старших жрецов поселили там, — сообщил Ансель сзади. — У государя. Их там кормят.

В мою залу пускают жрецов. А меня сегодня пустили в подвал.

— А судить чудо они станут между переменами блюд?

— Судить велено отцу Гедеону.

— Отчего же ему?

Ансель ответил не сразу. Он всегда сперва додумывал, а потом говорил.

— Здешние жрецы не видели, как встаёт покойник. Старшие тоже. А у него в уезде покойники нынче встают по всем приходам. Он и сюда ехал восемь дней, и где ни останавливался, там уже кто-нибудь ходил. Мне он написал с дороги, чтобы я пока узнал, что тут за чудо.

— И что он делал там, где останавливался?

— Что положено.

Что положено у жрецов, Катарина знала с Вейде, где её провожатый разрыл могилу и сжёг кости. Дальше она спрашивать не стала. Весь месяц этот человек был для неё одним словом «настоятель». К нему шёл с докладом господин жрец, от него должны были прийти за ней и за Лотти, и к слову успели прирасти смола, факел и молоток для печатей, всё, что жрецы носят с собой. Лица у слова не было. Лицо ей предстояло увидеть внизу, в соборе.

— Какой он? — спросила она всё-таки.

— Добрый.

Добрый. На добрых мне в Керре везёт. Один такой уже носит папин перстень.

У государевых ворот притопывали караульные, старый и молодой, не в лад. Лотти притопывала на ходу, из одного удовольствия. Мастер Годфрид советовал ей не стоять на морозе смирно, ведь живые так не стоят. Она остановилась поправить шарф и притопнула сама, раз и другой, как Лотти показывала на ступеньке. Вышло похоже на менуэт, в котором ей не дали кавалера.

— Замёрзли? — Ансель тоже остановился.

Ответить «да» значило солгать.

— На морозе так делают, господин жрец.

— Делают, когда стоят. Мы идём.

— Ой! — Лотти встала посреди спуска и растопырила руки. Рукава чужого кафтана висели у неё до колен. — Кафтан-то! Я ж в нём от хранителя ушла!

— Вернём, Лотти. Я обещала хранителю прийти, а он обещал докопаться до дна. Копать ему не один день.

— И до тех пор я в нём?

— До тех пор вы в тепле.

Лотти понюхала рукав, нашла, что он пахнет кашей, и больше не спорила.

К торгу спускались тем же переулком, что и четыре ночи назад. Фонарь в нём был один, над аркой. Под этим фонарём тогда стоял купец в лисьей шубе и бранился на дыру в меху. Ансель прошёл под аркой осторожно, щупая палкой лёд, и пронёс под ней книгу, в которой про купца не было ни строчки.

Вот здесь, господин жрец. Три десятка дворов вы обошли, а под этой аркой глядите себе под ноги.

Катарина промолчала и на этот раз. Купец Хуго платил ей серебряный в неделю как раз за то, чтобы жрецы узнали о нём последними.

На соборной площади играли комедию, второй раз из трёх, обещанных на сегодня. В балагане свистели и хохотали. Под холстиной чадили плошки, и красные буквы читались издалека. Умбер прошёл мимо холстины, не повернув головы, как проходят мимо соседа, с которым дом Тэрн не кланяется. Лотти отстала у жаровни и выпрашивала у мальчишки калёный орех в долг.

Ансель остановился под холстиной. Он читал медленно, это Катарина знала, но на три слова двух дней хватило бы и ему. Он смотрел на последнее слово.

— В Вейде, при всей деревне, ваша девица назвала вас так же. — Он выговорил всё целиком, как запомнил: — Госпожа Катарина Тэрн. Дом хороший, она его не запомнила.

Голоса он не понизил. Катарина оглянулась, но ближе жаровни на площади не было никого, а у жаровни торговались из-за ореха.

Запомнил. С домом, слово в слово. Месяц носил при себе и молчал.

Радоваться этому можно было, пока не поднимешь глаза. С холстины на неё таращился колдун в колпаке, с бородой до пояса и с руками, растопыренными на полплощади.

— Назвала, господин жрец.

— Это ваш дом? — Ансель показал палкой на бороду.

— Дом один. Второго с таким именем не было.

— А колдун вам кто?

— Старший в доме.

Ансель пошевелил губами. Он считал дедов, одного за другим, и на лице у него отражался каждый.

— Четыре сотни лет. Значит, прадед. — Он подумал ещё. — Или дальше.

Поправлять Катарина не стала. Считать он начал сам, и считал в безопасную сторону.

— Отцу Гедеону это имя не понравится. У нас им пугают детей.

— А здесь им веселят народ. По медяку с головы.

В балагане как раз закричали хором про то, чего леди не делают. Катарина переждала крик.

— Он спросит, кто я.

— Если спросит меня, то скажу. Сам ничего докладывать не буду. Меня посылали за чудом, а за вашей роднёй не посылали.

Он стоял перед ней с палкой и с государевой книгой и ждал ответа, глядя ей в глаза. Над шарфом больше смотреть было некуда.

— Это честно.

Ансель моргнул. Слова были его собственные, и ему их ещё никто не возвращал.

— Лотти! Подите сюда. Сегодня вы объявляете иначе.

Лотти подошла с орехом за щекой.

— «Леди Некромантка, от мастера Сильвена из Ольмара». И ни слова больше.

— А сестру Мясника?

— Сестра сегодня остаётся дома.

— А козла? А сома?

— Все остаются дома, Лотти. К настоятелю идёт одна Леди Некромантка.

— Этак и объявлять нечего, — вздохнула Лотти и разгрызла орех.

На соборном крыльце ждал знакомый служка в рясе до пят. Он увидел Лотти в кафтане до пят, Лотти увидела его, и каждый оглядел чужие рукава с пониманием.

— Леди Некромантка! Отец Гедеон с утра спрашивает о вас. Идите за мной, только тихо: сейчас служба идёт.

Свободной руки у Анселя не нашлось, и дверь он придержал плечом.

В соборе пахло воском. Народ стоял со свечами до дверей, и над головами висел пар от дыхания. Отец Клеменс служил далеко впереди, маленький и круглый, и Катарина узнала его по коту на шее. Служка повёл их вдоль стены. Ансель смотрел под ноги, как всякий, кто идёт с палкой по каменным плитам. А Катарина подняла глаза на хоры.

Певчие стояли там в ряд и пели хвалу Создателю за то, что в Керре с осени не умер ни один человек. Свечи горели у них перед лицами. У мальчика с краю пар шёл на каждом слове, густой и белый. У старика рядом с ним не шло ничего. Катарина прошла глазами весь ряд, как дома по субботам проходила вдоль буфета с серебром. Шестеро пели с паром. Четверо пели так.

Поют хорошо. Особенно эти четверо, которым не надо переводить дух.

Настоятель, которого она боялась целый месяц, сидел, опустив ноги в лохань.

Комната была над трапезной, натопленная, в одно окно. Пар тут шёл только от лохани. Катарина опустила шарф и задышала, через раз, как учила Лотти. Без шарфа всякому видно, дышит человек или нет. Сам настоятель был большой, седой, в дорожной рясе, подвёрнутой до колен. Полой этой рясы он протирал круглое зеркальце в роговой оправе.

Только не это.

Про лохань Катарина тут же забыла и оглянулась на дверь. Потом старик поднял голову и встал. Он встал прямо в лохани, вода плеснула через край, и служка кинулся подтирать.

— Простите старика, дитя моё. Восемь дней в возке, ног не чую.

Мастер Сильвен не поднялся при ней ни разу. Мастер Годфрид вспомнил о поклоне не сразу. А настоятель, тот самый, со смолой и с факелом, стоял перед ней по щиколотку в воде, с мокрыми полами, и просил прощения за свои ноги. Факел к лохани не приделывался никак. Для этой встречи Катарина приготовила прямую спину и короткие ответы и теперь не знала, куда их девать.

«Леди не глядят на босые ноги».

Я гляжу на зеркальце, госпожа Клотильда. Ноги тут самое безобидное.

Она молча сделала малый реверанс, какой делают старшему в чужом доме. Отвечать до представления было рано.

— Лотти.

Лотти вышла вперёд, запуталась в рукавах, набрала воздуху и не забыла ничего.

— Леди Некромантка! От мастера Сильвена из Ольмара! И ни слова больше!

— «Ни слова больше», — повторил старик. — Узнаю Сильвена.

Он сел, отослал служку кивком, и вода успокоилась. В дороге он, видимо, простыл и теперь говорил тихо, в нос. Лицо у него было широкое и доброе, в красных жилках, а на Катарину он смотрел, как смотрят на чужого ребёнка, который заблудился на ярмарке.

Катарина вынула из-за обшлага клочок мастера Сильвена. На оловянное блюдо в Керре ей клали медь и за всё время не положили ни одной визитной карточки. Первую подавала она сама.

— Умбер.

Умбер принял клочок на раскрытую ладонь, донёс до стола и поклонился, низко и без малейшей радости. Отец Гедеон снял клочок с его ладони и прочёл. Чтение вышло недолгое.

— Это всё?

— Это Сильвен, отец Гедеон.

Он засмеялся, и вода в лохани пошла кругами.

— Сильвен. Мы с ним соседи. Его дом стоит против моей церкви, и я ни разу не видел его на крыльце. Я звал его сюда сам, трижды. Церковь зовёт некроманта раз в сто лет, мог бы и встать. Он ответил, что пришлёт кого-нибудь. — Отец Гедеон перевернул клочок. — На нашем же счёте. Свечи он берёт у нас.

— Он прислал четыре слова. Пришла я сама.

— Вижу.

Он положил клочок на край стола и придавил подсвечником, чтобы не сдуло. Мастер Годфрид обещал ей, что за неё ответит перед жрецами гильдия, когда она покажет себя мастерам, а пока за неё отвечает мастер Сильвен, из кресла. Жрецы спросили раньше. Отвечали за неё четыре слова на чужом счёте, и настоятель принял их всерьёз.

— Сильвен лучший некромант в моём уезде, — продолжал он. — Он ничего не делает. Живём душа в душу. А про вас мне рассказывали в каждом приходе, и всюду вы что-нибудь сделали.

Он оглядел посох и вензель на левой перчатке. На гоблина он смотрел дольше, чем на посох, и креститься не стал. Под ливреей у гоблина кто-то шевельнулся.

— Что у него там?

— Курица, отец Гедеон.

— Живая?

— Живая. Яйца несёт.

Из всего дома Тэрн за неё одну я могу поручиться.

— А вы очень молоды. Я думал, приведут старуху с клюкой.

Старуху с клюкой! Про молодость Катарине говорили ещё при государе Лотаре, и с тех пор она не постарела ни на день.

— Имя у вас есть? Своё, не с торга.

— Катарина, отец Гедеон.

Она ждала второго вопроса, про дом. Ансель стоял у стола, прижимая книгу локтем, и смотрел в пол. Спросят его, и он скажет, что это он обещал ей под холстиной.

Отец Гедеон не спросил. Он уже считал её человеком мастера Сильвена, а своего дома некромантке, по его счёту, не полагалось.

Мастера Сильвена. Папа, вы слышите? Меня приписали к креслу. С одной стороны, следовало бы оскорбиться, но с другой — довольно удачно.

— Садитесь, Катарина. Клади сюда, сын мой.

Катарина. По имени меня не звали с последнего вечера дома.

Стул для неё поставили заранее, напротив, через стол. Она отдала Умберу посох и села. Ансель положил книгу умерших на стол, и отец Гедеон накрыл её ладонью. Ладонь была широкая, мужицкая, в полкниги.

— Хромаешь.

— Заживает, отец.

— С книги и начнём. — Он не снял с неё ладони. — Только сперва я хочу знать, кому даю перо. Ты шёл за этой девицей месяц, сын мой. Из Бирке ко мне в Ольмар хотели слать гонца. Ты не дал. Сам, сказал, доложу, как дойду. Вот ты и дошёл.

Гонца он тогда не пустил. Настоятель приехал сам, и ноги у него теперь в лохани.

За этот месяц Катарина сто раз видела, как это будет. Господин жрец встанет перед настоятелем и расскажет про знак, который висел у неё в воздухе, про знак на ладони, про зубы Лотти, каких у девиц не бывает. За такие зубы у жрецов тоже жгут. И всякий раз это выходило без неё. А вышло при ней, в натопленной комнате, и Лотти стояла тут же, у печи, и грела руки.

— Жрец из Линде рассказал мне про Кальде. Ангел на пылающем козле изгнал там некроманта. Ты там был.

— Был. Козёл горел. Ангела я не видел.

— Так козлика же… — начала Лотти от печи.

— Лотти, — сказали разом Катарина и Ансель.

Лотти прихлопнула рот ладонью, вспомнила, что ей велено, и договорила сквозь пальцы:

— И ни слова больше.

Отец Гедеон перевёл глаза с некромантки на своего жреца и обратно.

— Вы унимаете её хором, — заметил он. — Как на службе. Жаль ангела. Его я отвёз бы старшим с лёгким сердцем. Что же ты видел, сын мой?

Ансель поглядел на Катарину, коротко, и опять на настоятеля.

— Что она хорошо делает свою работу.

Сдержал! Слово в слово, как обещал ей в Кальде, ночью, над могилами. Катарине захотелось сразу выпрямиться и провалиться сквозь пол, в трапезную. Месяц назад он при всей деревне говорил, что некроманты только дурят людей. Теперь он хвалил её своему настоятелю, и хвалил за ремесло, которое у них зовётся грехом.

Благодарю вас, господин жрец. Лучше бы вы меня обругали.

— Работу, — отозвался отец Гедеон. — Какую же?

— В Вейде я сжёг одного мертвеца по чину. Оно вышло из огня и недели три ходило по уезду, из мертвеца в мертвеца. В Кальде оно бы меня убило. Она его остановила. Потом мы положили всех под печать. Без огня. Лежат.

— Мы, — сказал отец Гедеон.

Ансель расслышал своё «мы» и поправляться не стал.

— Ты слышишь, что лежат?

— Нет. Слышит она.

— И ты поверил ей на слово.

— Я спросил. Она ответила. Неделю лежат.

Отец Гедеон вздохнул и пошевелил ногами в воде.

— Из огня оно выходит, когда огня мало. Этому я вас и учил. А если в Кальде управилась девица с посохом, то я всю жизнь учил вас не тому. — Он сказал это ласково, как говорят о том, чего быть не может. — Ты был там один, раненый, и рассудил сам. Здесь ты не один. Это всё, сын мой?

Ансель молчал и смотрел в воду так прилежно, будто докладывал ей. Умалчивать он умел плохо. Лотти у печи улыбнулась настоятелю во весь рот, и зубы у неё сегодня были как у всех.

— Всё, что я понял, отец.

— Остальное доскажешь, когда поймёшь. Я подожду, ты всегда подбирал слова подолгу.

Не сказал. Про зубы Лотти не сказал ни слова. Стоит перед своим настоятелем и молчит про мою компаньонку.

Чем на такое отвечают? Реверанс увидел бы настоятель. Катарина поглядела на Лотти. Лотти грела руки и ничего не заметила.

— Хорошо делает, — подытожил отец Гедеон и раскрыл книгу. — Вот пусть и сделает.

Книга раскрылась там же, где утром у хранителя, на именах слева и столбике справа. Палец у отца Гедеона был толстый, и он вёл им по строчкам. Так читал письмо Ансель, в Линде, при свече. Теперь Катарина знала, у кого он выучился.

— «Пивовар из-за реки. От живота», — прочёл старик. — Последний. Под ним ярмарка, а после ярмарки в столице не умер никто. Так тут и написано, каждую субботу.

Он поднял на неё глаза.

— Здешние жрецы уже рассудили. Отец Клеменс молится, паства не умирает: чудо. Я был бы рад, Катарина. Я старый человек и отпел больше народу, чем стоит сейчас в соборе. Только у меня в уезде нынче свои чудеса. Люди умирают, как умирали, а потом встают и идут домой. Я это видел. Здешние не видели.

Первый жрец в Керре, который не сказал «чудо» с порога.

— И чудо у них странное. С моста прыгают на спор. Висельника отпустили, раз отвисел своё. — Он загибал пальцы по одному. — А в ночь на субботу у торга зарезали купца. Убийца сам прибежал сюда каяться. Ударил, говорит, под рёбра, по рукоять, а купец вынул нож и выбранил его за шубу. Жрецы сказали убийце: чудо, ступай с миром. В этом городе теперь нельзя убить. Создатель таких чудес не делает. От его чудес люди не перестают бояться греха.

Катарина поймала себя на том, что кивает. Вот кому рассказать про Иду, про купца, про всех. Он дослушает, сам спросит, где живут. И пошлёт туда Анселя с факелом.

— При том, говорит убийца, стояла барышня с посохом.

Посох стоял за её стулом, у Умбера в руке. Отец Гедеон на него даже не взглянул.

— Разобрать тут просто. Если купец жив, это чудо, и я первый встану на колени рядом с отцом Клеменсом. Если он умер и ходит, то ходит не он. Вы стояли рядом, и вас учили отличать одно от другого.

Он повернул к ней книгу, обмакнул перо, стряхнул каплю и подал ей, очином к себе, как подают нож.

— Имя, улица и отчего умер. Отчего, я знаю сам. Впишите его, дитя моё. Или скажите мне, что вписывать некого.

Катарина убрала руки на колени, подальше от пера.

У гувернантки к «дитя моё» прилагалось правило. У отца Клеменса суп. У этого перо.

Перо висело над столом. Купца звали Хуго, лавка у него была за мостом, меха и сукно. В субботу он принесёт ей серебряный за то, чтобы с ним, если он «и правда того», обошлись тихо и не дожидаясь попов. Попы пришли сами. Неправда у неё не выговаривалась и в лучшие дни, и сказать «некого» она не могла. А взять перо значило написать «Хуго» той же рукой, которая зашивала ему шубу.

«Леди не ябедничают».

В детской за ябеду вы ставили меня к окну, госпожа Клотильда. Здесь по моей ябеде человека поставят в огонь. Первый раз за месяц мы с вами заодно.

Она не подняла рук с колен.

— Отец Гедеон. Позвольте сперва спросить мне. Что будет с тем, кого я впишу?

В архиве она спрашивала это у господина жреца. Теперь он стоял у стола и слышал, кому достался его вопрос.

Отец Гедеон положил перо поперёк чернильницы. Он отвечал долго и мягко. Так объясняют ребёнку, отчего умер щегол.

— С ним уже ничего не будет. Он умер в том переулке, в ту минуту, когда в него вошёл нож, и я сам по нему отслужу. Домой пошёл не он. В оставленное тело входит дух, и дух этот лжёт голосом покойного, его походкой, его памятью. Жена не отличит. — Отец Гедеон смотрел не на неё, а на перо. — Дух торгует, смеётся, платит по счетам. Купец умер, и в книге ему самое место. А то, что ходит в его шубе, я по имени звать не стану.

В шубе ходил купец Хуго. Катарина зашивала эту шубу и знала, кто в ней.

А меня он за этот вечер дважды назвал по имени. Узнает, и я тоже стану «то, что ходит в её платье».

— И что вы с ним сделаете?

— Что велят правила. Огонь, и на то место печать. И всё, что на нём надето, и лавку, на которой лежал.

Про лавку ей говорил старик в Линде, хрипло и глядя в пол. Она тогда решила, что старик прибавляет со страху. Он не прибавил ни слова. Правило было такое, и называл его добрый человек с ногами в тёплой воде. А исполнял его в Вейде тот, кто стоял сейчас у стола с палкой.

Купца Хуго. Кровельщика. Бабку Иду вместе с приданым. Отца Клеменса. И лавки. Сколько же в Керре лавок?

Она протянула руку, но не к перу, а к книге, взяла её за края и развернула обратно к нему, левой страницей.

— Это книга государя, отец Гедеон. Ведёт её хранитель, сорок лет. Пишет он в неё раз в неделю, по субботам, с листа, который ему носили из собора. Поглядите, одна рука и одни чернила, от верхней строки до пивовара. С ярмарки собор листа не носит, и хранитель сам пишет: «Умерших нет».

— И что же?

— Сегодня вторник.

Отец Гедеон молчал, и она договорила:

— Дома я считала серебро по субботам. Запиши кто-нибудь ложку во вторник, да ещё не той рукой, и в субботу я не поверила бы всей книге. Я в этом городе гостья. Гости в хозяйскую книгу не пишут.

Он смотрел на неё долго. Потом посмотрел на левую страницу, на одну руку и одни чернила.

— Не поверила бы, — повторил он медленно. — И государь не поверит. Он своё чудо любит. Строчке, которую некромантка вписала во вторник, он только обрадуется и скажет, что это подлог. — Он снял перо с чернильницы и вытер о тряпицу. — По субботам, с листа из собора. Это по правилам. Значит, в субботу собор понесёт лист, как носил.

Вторник! Никогда не думала, что стану так обязана дню недели.

— А составим мы его до субботы. И вы мне поможете. Вы ведь не сказали «некого», дитя моё. Я это услышал.

Радости хватило до слова «услышал».

Он взял со стола зеркальце, подышал на него и протёр полой. Стекло побелело всё, целиком, и прояснялось не сразу. Такое же зеркальце, только с трещиной в углу, лежало у неё в кармане. Она дышала на него каждое утро, и оно ещё ни разу не солгало.

— Дух умеет всё, что умел покойный: торговать, молиться, целовать детей. А согреть стекло не умеет. Стекло не лжёт. — Отец Гедеон положил зеркальце на раскрытую книгу, между пивоваром и столбиком. — Лист у нас будет и без вашей руки. С вашей вышло бы скорее. И знайте заранее, я не люблю, когда такое узнают потом. У нас спрашивают не только с духа. Спрашивают и с того, кто знал и молчал. Мне бы не хотелось спрашивать с вас.

Зеркальце лежало ближе к ней, чем к нему. Катарина заметила, что не дышит со слова «лавку», и вдохнула поглубже, напоказ. Скажи он сейчас «подышите», и суббота наступила бы во вторник, в этой же комнате.

Суббота. В субботу купец Хуго придёт ко мне с жалованьем за молчание, и в субботу же собор понесёт лист.

— А ты, сын мой, слушай. Ты обошёл три десятка дворов и не нашёл ни одного покойника. Она постояла в одном переулке и нашла. До субботы ходи при ней. Куда она, туда и ты.

— Провожатого я не просила, отец Гедеон.

— Он не провожатый. Он мои глаза. Пусть смотрит, куда смотрите вы. — Отец Гедеон помолчал и прибавил мягче, уже Анселю: — Только не на руки, сын мой. На руки некроманта нельзя глядеть долго. Начинаешь видеть работу там, где грех.

Ансель кивнул и на её руки смотреть перестал, сразу, как было велено. Смотреть ему стало некуда, и он уставился на курицу.

Настоятель ни о чём не спрашивал, и спорить было не с чем. Четыре дня рядом с человеком, который всё, что узнает, понесёт сюда, к этой лохани. Четыре дня дышать по счёту, притопывать, когда стоишь, и не оглядываться ни на кровельщика, ни на купца! А ему велено смотреть туда же, куда смотрит она.

— Так он теперь наш! — обрадовалась Лотти у печи.

— Он не наш, Лотти. Он при нас.

Умбер оглядел господина жреца от сапог до макушки. Так в доме Тэрн оглядывали лакея, взятого без рекомендаций.

За стеной уже не пели, и в комнате было слышно печь. Дверь отворилась сама. В неё вошёл кот, задрал хвост, осмотрел общество и направился к Катарине. За котом, боком, чтобы не расплескать, входил отец Клеменс с ведёрком кипятку.

— Гедеон! Дитя моё! Ноги-то, ноги! — Ведёрко он нёс обеими руками, и коты качались у него на плечах. — С такой дороги! Я кипятку принёс. Служкам не доверил, расплещут.

Отец Гедеон встал в лохани во второй раз.

— Сиди, сиди!

— Перед вами, отец Клеменс, я встану и в лохани. Сядьте и вы, дитя моё. Вы на ногах с рассвета.

— Слышали? — Отец Клеменс просиял на всю комнату. — Я ему дитя! Меня так лет шестьдесят не звали.

Умбер смотрел не на святого, а на его правую руку, на которой, как и в воскресенье, сидел папин перстень.

— А я не устаю! — Отец Клеменс лил кипяток в лохань тонкой струйкой, и пар поднимался до потолка. — С ярмарки не устаю, не ем и не сплю. Ночь на коленях, а колени как у мальчишки. Грех сказать: помолодел.

Ансель поднял голову.

Не это, господин жрец. Слушайте про кипяток.

Про кипяток он не слушал. Катарина видела, как он складывает одно к другому, двор за двором. Там сорвались с крыши, тут угорели, и каждый потом хвалился ему коленями.

— В субботу собор понесёт государю лист умерших, отец Клеменс, — сказал отец Гедеон из пара. — Как носил до ярмарки.

— Да кого же в него писать? Некого! — Отец Клеменс поставил ведёрко и постучал по раскрытой книге, по правой странице. Перстнем, стёртым боком. — Вот она, с самой ярмарки пустая, слава Создателю.

Под этот стук Катарина засыпала в детской. Теперь папин перстень стучал по книге умерших, по столбику, где за каждую субботу стояло «нет», и зеркальце рядом подпрыгивало. Он и держал это «нет», один на весь Керр. Он держал на ногах всех, кому полагалось стоять в столбике по именам, от купца Хуго до старика, на чьём пальце сидел.

— Какой выйдет, такой и понесём, — ответил отец Гедеон.

— Ищи, ищи. Не найдёшь, я за них молюсь.

Кот между тем добрался до её колен. Лотти сняла его не глядя, привычной рукой, и посадила святому на шею, на место. Отец Гедеон проводил кота глазами туда и обратно. За обедом жрецы звали это благодатью. Этот не назвал никак и поглядел ещё раз на кота, на плечи отца Клеменса и опять на кота.

— И леди тут! — Отец Клеменс наконец разглядел её за столом. — Он вас не напугал? Он добрый, это он с дороги такой. А девица ужинала?

— Не-а! — отозвалась Лотти.

— Как же так! Погодите, у меня в печи, с капустой… — Он уже шёл к двери с пустым ведёрком, и коты ехали на нём.

— Ступайте, — разрешил отец Гедеон. — Он догонит. Меня он за день догнал трижды. Книгу я оставлю у себя. Хранителю скажите, что в субботу верну. С листом.

— Он на ней спит, отец Гедеон.

— Четыре ночи поспит на другой. Книг у государя много.

Она поднялась, приняла у Умбера посох и присела перед настоятелем глубже, чем при входе.

На лестнице Катарина перебрала, что у неё есть. До субботы оставалось четыре дня. Её письмо ехало в Ольмар и обедало в каждом приходе, и ответ поедет так же.

Значит, про папин перстень решать мне самой. Без мастера Сильвена и при господине жреце.

На крыльце горел фонарь. Мороз к ночи прибавил, и у всякого, кто шёл через площадь, дыхание белело от самого балагана. Катарина натянула шарф ещё на пороге. Лотти осталась у дверей ждать пирога.

Ансель дошёл до перил, до тех самых, и прислонил к ним палку. Катарина встала рядом, а Умбер занял место посреди крыльца, на равном расстоянии от обеих.

— Сударыня. В тридцати дворах мне говорили одно. Есть не хочется. Сна нет. Спина прошла, колени прошли. Это я слышал от тех, кто сорвался с крыши, угорел в бане или ушёл под лёд. — Он складывал вслух, по одному слову. — Сейчас я слышал это опять. Теми же словами.

Он повернулся к ней.

— Отец Клеменс умер?

Ответ у неё был готов с воскресенья, с той минуты, как отец Клеменс взял её руку в свои. И ведь господин жрец спросил её. Не понёс наверх, к лохани, а вышел на мороз и спросил первой, как спрашивал про дворы. Катарина отвернулась к площади, чтобы не ответить «да». Только спрашивать, что он сделает с ответом, было уже незачем. Он ответил на это ещё в архиве. Отнесёт. И круглому весёлому старику, который только что носил кипяток, назначат огонь, печать и лавку следом, как купцу.

Оставалась, как всегда, погода.

— Сегодня очень морозно, господин жрец.

— Морозно. — Слово вышло у него изо рта белым клубом и повисело под фонарём. — Я спросил про отца Клеменса.

— Я слышала.

Двери у них за спиной распахнулись.

Отец Клеменс вышел на крыльцо в одной рясе, с котом вокруг шеи, как вчера выходил на площадь. В руках он нёс узелок, и от узелка валил пар.

— Девица! С капустой, прямо из печи. Дуйте, не то обожжётесь.

Лотти дунула, разломила пирог пополам и одну половину протянула Анселю.

— Нате, господин жрец. Я ж обещала вам вынести, с чем дадут. Дали с капустой.

Ансель взял не глядя. Половина дымилась у него в кулаке.

Отец Клеменс хвалил капусту. Квасили её на соборном дворе, под его присмотром, и нынче она удалась, как не удавалась с той поры, когда он сам бегал в служках. Он говорил много, весело и близко, в шаге от фонаря. От пирога шёл пар. Лотти дула на пирог и жевала, и пар от неё шёл изо рта и из носа разом. У Анселя пар шёл на каждом выдохе. А перед лицом отца Клеменса воздух стоял чистый, сколько бы он ни говорил.

Ансель глядел в этот чистый воздух и про пирог в кулаке забыл. Он выдохнул, проводил глазами собственное облачко и опять поглядел туда, где не было ничего.

На дороге в Линде он однажды глядел так на её брови, на снег, который не таял. Тогда Лотти сказала ему, что это от ремесла. И он пошёл дальше.

Катарина подтянула шарф повыше, к самым глазам.

Глава 13. Одно слово

Глава 13. Одно слово

В дверь постучали кулаком.

Хозяин постоялого двора стучал ключами, Лотти не стучала вовсе, а кулаком к Катарине в Керре ещё не стучали. Этого стука она ждала с вечера. Всю ночь она просидела на сундуке у трубы, с тетрадью мастера Фолька на коленях, слушала лестницу и не перевернула ни страницы.

Пришли.

Катарина встала с сундука, с тетрадью в руке, и расправила юбку. Как принимают гостей, которые пришли тебя жечь, её никто не учил, и к полуночи она всё решила сама. Встретить их следовало стоя, с прямой спиной и с речью. Речь была в три фразы и начиналась со слова «господа».

Вчера на соборном крыльце господин жрец разглядел, что у отца Клеменса на морозе не идёт пар изо рта. Он долго глядел в этот пустой воздух, а на дороге в Линде точно так же глядел на снег у неё на бровях. Потом он ушёл в собор, к своему настоятелю, и с той минуты Катарина гадала, про кого он там рассказал, про одного отца Клеменса или про неё тоже.

— Умбер, — позвала она шёпотом.

Умбер уже стоял у двери. Он отворил её на ладонь, не шире, чем хозяину с ключами. Кулак, по его понятиям, был ничуть не лучше ключей.

На лестнице стоял человек в синем кафтане, с медной бляхой на груди. Ни рясы, ни факела при нём не было. Из-за его плеча выглядывал хозяин постоялого двора.

— Мне леди Некромантку, — объявил человек с бляхой.

Спрашивать незнакомого мужчину самой, через дверную щель, леди не полагалось и в такое утро.

— Лотти. Спросите, от кого этот господин.

— Вы от кого? — спросила Лотти из-под одеяла, не открывая глаз.

— От судьи. С Соломенной площади.

Катарина перевернула страницу, первую за ночь. Речь не пригодилась, а ведь она выучила её наизусть.

— С висельником вы ему помогли, леди, вот он опять за вами и послал.

— Кого же у вас повесили на этот раз, сударь?

— Никого, леди! У нас нынче наследство. Сын с дочерью делят отцовский дом, а отец сидит посреди дома и не даёт.

— Отчего же они делят дом при живом отце?

— Так он помер. Это дети говорят. А сам он говорит, что живой. Судья второй день их слушает и просит вас поглядеть, помер или нет.

Катарина закрыла тетрадь.

Умер или нет. Вчера мне за этим подавали перо, сегодня прислали человека с бляхой. Больше в этом городе меня ни за чем не зовут.

— Передайте судье, сударь, что я сегодня не принимаю.

— Суд платит, леди. Два серебряных за ответ.

— За один?! — Лотти села на кровати, и глаза у неё открылись сами.

— За один. Помер или не помер.

Слов у судьи было приготовлено два, и Катарине не годилось ни одно. Скажет она «умер», и старика впишут в лист, который собор в субботу понесёт государю, а за листом придут с огнём. А «не умер» у неё не выговорится и за три серебряных.

Хозяин отодвинул бляху плечом и поклонился в щель.

— Леди. За нынешнюю ночь у вас не плачено, так я не тороплю. После суда и сочтёмся. А девице я щей налью, горячих. В счёт суда.

— Лотти, — начала Катарина.

В комнате Лотти уже не было. Она надевала башмаки на лестнице, на ходу, и хозяин с ключами едва за ней поспевал.

Продана. За миску щей, вперёд, и вместе с ответом, которого у меня нет.

Хуже всего было то, что продали её правильно. Мастер Годфрид запретил ей принимать, пока она не покажет себя его гильдии, и третий день на оловянное блюдо в нижней зале никто не клал даже меди. Только про суд мастер Годфрид не говорил ни слова. В суде принимает судья, а её туда зовут гостьей. К этому не придралась бы и госпожа Клотильда, а придираться она умела ко всему.

А отвечать, не сказав ни «умер», ни «жив», Катарина в Керре выучилась. За такие ответы ей здесь уже платили, раз медью и раз верёвкой с висельника.

— Умбер. Шарф. И тетрадь в мешок.

До субботы оставалось три дня. За ночь она не вычитала про папин перстень ни строчки, а теперь шла на Соломенную площадь зарабатывать крышу, под которой будет читать дальше.

В нижней зале пахло щами. Лотти ела их за столом у печи, а напротив неё сидел господин жрец и ел кашу.

Глаза настоятеля завтракают с моей компаньонкой. За одним столом.

— …и за один ответ! — докладывала ему Лотти с полным ртом. — Помер или не помер, и всё!

Катарина задержалась на третьей ступеньке снизу, по домашней привычке. В первое утро в Керре на этой ступеньке перед ней не встал никто.

Ансель положил ложку и встал.

Один на всю залу. Зато этот встал ради меня, а не затем, чтобы лучше видеть.

— Сударыня.

На второй ступеньке она вспомнила, куда он ходил вчера. Она глядела ему в лицо и искала, что он отнёс настоятелю, к его лохани. Лицо у него было обыкновенное, как вчера и как третьего дня. По этому лицу никогда нельзя было понять, что господин жрец уже рассказал, а что только собирается.

— Я иду в суд, господин жрец.

— Я с вами.

Спросить про вчерашнее здесь, при щах и при бляхе, было нельзя. Катарина подняла шарф до глаз и пошла к дверям за человеком судьи. Палка застучала следом, через шаг.

— Ножки берегите! — распоряжался старик из кресла. — О косяк обдерёте, вычту!

Суд помещался на Соломенной площади, в доме на два этажа, с крыльцом в четыре ступени и с железными перилами. Ступени никто не посыпал, и лёд на них блестел. В доме Тэрн крыльцо посыпали с вечера, даже когда никого не ждали. Дорога к суду шла мимо виселицы. Виселица стояла пустая, только под ней на чурбаке сидел с узелком стояльщик, тот самый, что держал очередь ещё при Ротгере.

Завидев их, он вскочил и раскинул руки поперёк дороги.

— Куда?! Тут занято!

— Мы в суд, — ответил служитель.

— А. — Стояльщик опустил руки. — В суд проходите, туда без очереди. А то гляжу: жрец идёт, при нём служитель с бляхой, за ними народ. Так у нас на казнь ходят. Я уж решил, без господина Кунца начинают.

Катарина сбилась с шага. Всю ночь она боялась, что её поведут вот так, со жрецом и при народе. А со стороны её уже вели.

— А господин Кунц — это кто? — Лотти вытянула шею и оглядела пустую перекладину.

— Конокрад. Я ему место держу, он первый на очереди. Сам-то он в холодной, стоять ему не дают, вот он меня и нанял. Вперёд заплатил, человек солидный.

— А чего ж его не вешают? Виселица-то свободная.

— Судья думает. — Стояльщик сел обратно на чурбак и подтянул к себе узелок. — Как Ротгера сняли, так и думает.

Сняли Ротгера по её слову. Значит, господин Кунц дожидался своей очереди по её милости, а перед теми, кого заставила ждать, леди извиняется.

— Передайте господину Кунцу мои извинения, сударь. Задержка вышла из-за меня.

— Передам, леди. Да он не торопится.

От крыльца опять закричали про ножки.

У нижней ступени стояло кресло, настоящее, обитое красным бархатом, с резными подлокотниками и с подушкой под спину. Кресло Катарина разглядела раньше, чем седока.

В кресле сидел старик в стёганом кафтане и в меховых туфлях, с серым котом на коленях. Шапку он держал не на голове, а в кулаке, чтобы удобнее было ею распоряжаться. Кресло держали за подлокотники двое мужчин, по одному с каждого боку, оба красные от натуги. У правого на поясе висела связка ключей, и старик глядел на эти ключи чаще, чем на дорогу. Позади, на снегу, стояла женщина с корзиной и со свёрнутой шубой на руке, в шляпке с чёрными перьями.

Служитель с бляхой остановился.

— Вот он, леди, Отмар. Тот самый, который то ли помер, то ли нет. Справа сын, слева зять, а сзади дочь.

Перья у дочери были траурные. Того, по ком их надели, держали перед ней в кресле, и он бранился.

Кот сидел у старика на коленях сытый, по-хозяйски. За кем в Керре ходят коты, Катарина знала с первого утра.

Вот и ответ. Спросил бы судья кота и не тратил бы два серебряных.

Со стариком всё было ясно, и Катарина вернулась к креслу. Целый месяц она сидела на сундуках, на камнях и на чужих табуретах. А тут посреди площади стояло кресло с подушкой, и сидел в нём человек, которому оно было ни к чему. Мёртвые не устают, это Катарина знала по себе.

Она оглянулась на Умбера. Умбер поглядел на кресло, потом на носильщиков, потом на хозяйку и приподнял мешок повыше, показывая, что руки у дворецкого заняты. Она ещё ни о чём не попросила, а ей уже отказали.

Я ничего не просила. Мне даже полюбоваться нельзя? Тем более у нас даже такого кресла нет...

— Обождите, леди, — попросил служитель. — Сейчас занесут.

Пропускать вперёд себя мебель Катарине ещё не приходилось. Дома мебель стояла на месте и дожидалась гостей, а здесь гостья стояла на снегу и дожидалась мебели. Ансель стоял позади неё и смотрел не на кресло, а на лёд, по которому ему предстояло подниматься с палкой.

Ступени были узкие, и вдвоём рядом носильщикам на них было не встать. Сын перехватил кресло за подлокотники спереди и пошёл вверх задом, нащупывая ступени каблуком, а зять подхватил его сзади, под спинку.

— Взяли! — скомандовал старик, хотя сам не взялся ни за что.

— Левее! — советовала снизу дочь. — Да левее же!

Зять послушался, шагнул левее и поскользнулся. Его край опустился, кресло накренилось, и кот выпустил когти в бархат.

Только не по бархату!

Старик прижал кота локтем и велел поднять обратно. Встать ему и в голову не пришло.

Пока кресло висело над ступенями, Лотти присела на корточки и заглянула под него снизу, чуть не попав под ножку.

— Барышня, а там ничего нет! Я думала, колёсики.

— Не мешайте господам нести, Лотти.

Колёсики. И мне нужны колёсики. Хотя бы к сундуку. Лошади подождут.

Дверь суда оказалась шириной в кресло, и ни на палец шире. Сын протиснулся в неё первым, задом, и подлокотник всё-таки чиркнул по косяку. Старик стукнул сына шапкой по плечу.

— У тебя на затылке что, глаз нет?

— Батюшка, слез бы ты хоть на пороге!

— А ты унесёшь.

— Да кому оно нужно, кресло твоё!

— Тебе. Ты меня из-за него судить приволок.

Кресло протащили через сени к другой двери, в залу. Катарина поднялась на крыльцо следом, держась за перила, за ней Лотти, за Лотти Умбер с мешком. Дочь Отмара обогнала Анселя на ступенях. Он проверял палкой каждую ступень и в сени вошёл последним, когда там было уже не повернуться.

Перед дверью в залу кресло опять застряло, потому что сын с зятем решали, кому теперь идти первым. Ждать, пока мужчины управятся, дочь не стала. Она протиснулась к отцу боком, корзиной вперёд, и чёрные перья проехали у Катарины перед самым шарфом. Катарина отступила к стене и упёрлась спиной в медную бляху.

— Простите, леди. Судья сейчас вас примет. Вы только не уходите. Они со вчера разбираются.

— Я не ухожу, сударь. Я освобождаю дорогу мебели.

Кресло скрылось в дверях залы, и оттуда раздался голос судьи, такой усталый, будто день уже кончался:

— Отмар, я тебя просил явиться. Про кресло я ничего не говорил.

— А я с него не вставал!

— Ну так встань теперь.

— Пусть сперва ключи отдаст.

— Создатель всепрощающий, как же вы мне надоели...

Служитель притворил дверь, и они остались в сенях. В зале двигали кресло и требовали убрать кота с судейского стола, а во дворе за окошком хохотали мальчишки. Лотти ушла к окошку посмотреть, над чем.

— Барышня, там один в другого из рогатки стреляет! А тот стоит под стеной, не уворачивается и хохочет громче всех.

— Только из окна, Лотти.

Так в Керре хохотали на мосту, перед тем как прыгнуть.

Умбер встал у двери, с мешком через плечо и с курицей под ливреей.

Господин жрец стоял у стены и ждал вместе с ней. Он ждал вместе с ней всё утро. От постоялого двора до суда Катарина дважды останавливалась у лавок, сперва у перчаточника, потом у башмачника, и проверяла, докуда ему велено за ней ходить. Выходило, что до самых башмаков. У человека была своя церковь, своя служба и свой настоятель, а он стоял посреди улицы и ждал, пока она выберет башмаки, которых не купит.

Тогда она обошла кругом колодец. Господин жрец обошёл колодец за ней, стуча палкой, и ни о чём не спросил. На второй круг у неё не хватило совести.

— Вы собираетесь присутствовать, господин жрец?

— Мне велено.

— Здесь разбирают наследство.

— Меня не выгоняли.

Катарина поправила шарф. Из-под двери дуло, пар у всех в сенях шёл исправно, и опускать шарф было рано. А говорить с ним через шерсть ей надоело ещё вчера.

За дверью опять заспорили. Под этот спор можно было спросить.

— Отец Гедеон уже знает про вчерашнее?

Ансель кивнул.

Рассказал.

Катарина перехватила посох покрепче и стала ждать, не назвал ли он настоятелю и её.

— Я сказал, что у отца Клеменса на морозе не было видно дыхания. Больше я ничего не знаю.

Больше ничего. Катарина повторила это про себя дважды. Значит, вчера под фонарём он глядел на одного отца Клеменса, а про снег у неё на бровях так и не вспомнил.

— И что он велел?

— До субботы молчать об этом на площади. Проверять будет при свидетелях. Говорит, весь город любит отца Клеменса, а его самого здесь никто не знает.

У отца Гедеона на субботу были лист умерших и государева книга, а теперь прибавился ещё и святой при свидетелях. Дел набиралось, как у хозяйки перед большим приёмом.

— Значит, теперь вы знаете, зачем я молчала.

Катарина не отвела глаз. Пусть скажет: «Теперь знаю». Ансель поглядел на дверь, за которой старик отвоёвывал ключи.

— Знаю, чего вы боялись. Я и сам боялся идти с этим.

— Но пошли.

— Пошёл.

Сколько с ним ни говори, а к настоятелю он всё равно шёл. Катарина прикусила следующий вопрос. За дверью сидел человек с котом на коленях, и отвечать про него придётся при господине жреце. Она сама приведёт его к покойнику, сама покажет, куда смотреть, а вечером он пойдёт с этим к лохани.

Знаток смерти. Чудесное занятие я себе выбрала. Особенно когда рядом стоят и запоминают.

— Ваша Лотти на дворе, — предупредил Ансель.

Катарина подошла к окошку. Смотреть Лотти уже надоело. Она стояла под той же стеной, плечом к плечу с мальчишкой, у которого за поясом торчала деревянная сабля, а шагах в десяти от них второй мальчишка натягивал рогатку.

Лотти у неё была одна живая.

Катарина распахнула дверь во двор.

— Лотти!

— Да я смотрю только! — Лотти оглянулась. — Он мне показывает, как от него камень отскочит.

— От него самого?

— Ага! Говорит, после чуда ничего ему не будет. — Лотти показала на второго, с рогаткой. — А этот проверяет.

У мальчишки с саблей под глазом уже наливался синяк. Он встретился глазами с Катариной и прикрыл синяк ладонью.

— Вам уже показывали, сударь?

— Это не я! — Мальчишка отступил за угол.

Лотти вернулась в сени. Катарина взяла её за рукав кафтана и отпустила не сразу.

— Я сказала, из окна.

— Да я ж сама не собиралась!

— Из окна, Лотти. Оттуда вам всё видно.

Ансель вышел во двор сам. Он протянул ладонь мальчишке с рогаткой и ждал, пока тот не выложил на неё камень. Потом забрал рогатку, а у второго, из-за угла, саблю. Он вернулся с рогаткой за пазухой и с деревянной саблей за поясом.

Сабля ему идёт. Я этого не видела.

Служитель уже держал перед ними дверь в залу.

— Знаток, — позвали изнутри, — идите сюда. Я до обеда хотел управиться. Я и вчера хотел.

Катарина расправила Лотти рукав, который сама же смяла, и вошла первой.

Кресло поставили посреди комнаты, между двумя лавками, и Отмар сидел в нём, как у себя в гостиной. Кот, которого прогнали с судейского стола, опять лежал у него на коленях. Только в гостиных так не кричат.

— Вот! — Старик тыкал шапкой в подлокотник. — Вот царапина! Свежая! Кто платить будет?

— Ты и будешь, оно твоё! — огрызнулся сын от правой лавки.

— Ага! Моё! Все слышали?

— Батюшка, не цепляйтесь к словам, — вмешалась дочь с левой.

— А ты перья сними, рано нарядилась.

— Они плачены!

— Из твоей доли, значит, и плачены.

За столом у дальней стены сидел судья, тот самый, которого она видела у виселицы. Волчья шуба висела у него за спиной на гвозде, а нос в тепле сделался из синего красным. Он подпирал щёку кулаком и глядел на семью свечника без всякой надежды. Жезл лежал перед ним на стопке листов в ладонь толщиной, чтобы листы не разлетелись. У виселицы он был бодрее, а ведь там у него третий день не умирал душегуб.

На Катарину никто не оглянулся. Она подождала у двери, сколько ждут доклада.

— Леди Некромантка! — объявила Лотти на всю залу и добавила, оглядев общество: — Которая Ротгера с виселицы сняла.

Стало тихо, даже кот поднял голову.

— Сняли и в холодную отвели, — поправил судья, не отнимая кулака от щеки. — Выпустили уже по просьбе отца Клеменса. Садитесь, леди. Стул жёсткий, зато вы на нём ненадолго. Я про себя вчера так же думал.

По просьбе отца Клеменса. А по чьему слову его сняли с верёвки, в этом суде уже забыли.

Стул стоял у судейского стола, боком и к судье, и к креслу. На кресло Катарина больше не глядела. Свежую царапину на подлокотнике она разглядела ещё от двери, и этого было довольно. Она пришла работать, и бархат её не касался. Вот подлокотники пригодились бы. Посох можно отдать Умберу, а левую руку ему не отдашь, её приходится беречь самой.

Она села, отдала Умберу посох и шарф и не забыла дышать. В натопленной комнате пахло нагретым мехом и воском. У судьи на столе, при белом дне, горела толстая свеча, и Отмар глядел на эту свечу из кресла с неодобрением.

— Мою жжёшь?

— Купленную у тебя.

— Фитиль подрежь. Чадит.

— Отмар.

— Деньги платите, а обращаться не умеете!

Судья отодвинул свечу за локоть и заговорил ровно, без остановок. Эту повесть он рассказывал не в первый раз и, судя по виду, надеялся, что в последний.

— Это Отмар. Торговал воском у моста.

— Торгую! — поправили из кресла.

— Это его сын, это дочь с мужем. В пятницу он упал с навеса на железную ограду. Прут прошёл насквозь.

— На палец левее сердца, — вставил Отмар. — Лекарь сам сказал.

— Лекарь сказал «в сердце», — возразил сын.

— За «в сердце» я ему не заплатил. И не заплачу.

— Я заплатил! Из своих!

Судья закрыл глаза и подождал. Ждать он выучился ещё вчера.

— Сняли с ограды, позвали лекаря, — продолжил он, когда стало можно. — Отмар поднялся и велел лекарю убираться. С того дня не ест и не спит. Дети требуют наследства.

— По его же завещанию! — Сын шагнул к столу. — Написал сам, три года назад. Сыну дом и лавку, дочери деньги с серебром. И ключи мне сам отдал, когда упал. Всё по-честному.

Судья, не глядя, вытянул из стопки сложенный лист и положил перед Катариной. Вот это было по её части. Чужие почерки она разбирать умела, и для этого не требовалось говорить ни «умер», ни «жив». Развернуть лист она не успела. Сын отцепил от пояса связку ключей, тяжёлую, на медном кольце, и припечатал ею завещание к столу.

— Я думал, помираю! — Отмар стукнул шапкой по подлокотнику. — Раз не помер, верни!

— Отдал, значит, отдал!

— После меня! Там написано: после моей смерти!

— Вот и после. Покажи ей дыру.

Дочь вскочила с лавки и развернула шубу за плечи, а зять растянул мех на спине. Шубу поднесли Катарине к самому лицу, и она отодвинулась вместе со стулом. Вторая шуба с дырой за одну неделю! Только у купца Хуго дыра была в палец и ушла под потайной шов. Здесь дыр было две, спереди и сзади, каждая с кулак, и мех вокруг слипся и почернел. Такую не спрячешь никаким швом.

— Насквозь! — Дочь трясла шубой. — Тут вошло, тут вышло! А крови было! Я всё крыльцо потом отмывала, на коленях, в мороз!

— А я, как встал, сразу сказал: песком, — отозвался Отмар. — Водой по морозу одни дуры моют. Лёд теперь у порога. Покупатель падает.

— Я твою кровь отмывала!

— Плохо отмывала. Пятно осталось.

Дочь задохнулась и замахнулась на него шубой. Зять держал другой край, и ему пришлось замахнуться вместе с ней.

Умер. И по-прежнему всех мучает. Тут и чуду нечего было улучшать.

— Сударыня, шубу можно положить, — попросила Катарина.

— Её же надо осмотреть!

— Я вижу, что шуба испорчена.

Судья стукнул жезлом по стопке, вполсилы.

— Леди, они так могут до вечера. Я проверял. Я вас позвал за одним словом. Умер он или нет? Одно слово, и я иду обедать.

В зале сделалось тихо. Отмар перестал гладить кота. Дочь так и держала шубу на весу. Писец обмакнул перо и занёс его над чистым листом.

Второй день подряд над Катариной держали перо. Скажет она «умер», и перо заскрипит, господин жрец у двери запомнит, а к вечеру у отца Гедеона будет первое имя для субботнего листа. А «не умер» она не выговорит, хоть до вечера над ней стойте.

Я к вам за деньгами пришла. А вы мне опять человека под перо подсовываете.

— Сударь, он сидит перед вами. Вы можете спросить его сами.

— Спрашивал. Второй день спрашиваю. Он говорит, что живой.

— Вот видите.

По её расчёту, на этом леди можно было отпустить вместе с серебром. Судья вздохнул так, что пламя свечи легло набок.

— А душегуб на верёвке говорил, что невиноват. Они у меня все что-нибудь говорят. Я зову знатока затем, чтобы тот рассудил. Как вы смерть определяете, леди?

Катарина оглянулась на Отмара. Он подтянул к себе кота, и из домашней туфли показалась пятка в шерстяном чулке, заштопанном ниткой другого цвета. Кто-то штопал ему чулки, а теперь тряс перед судом его шубой. За Катарину давно никто не штопал. А у него такие люди ещё были, и после суда он собирался идти с ними домой.

— По приличиям, сударь, — ответила она. — Покойнику полагается лежать, молчать и не мешать родне делить наследство. А господин Отмар ведёт себя совершенно неприлично.

— Он и при жизни так себя вёл, — судья потёр переносицу.

— Я и сейчас при жизни! — Отмар погрозил ему шапкой.

Лотти прыснула в рукав. Катарина покосилась на неё, и Лотти отвернулась к окну.

Смешно ей. Сядьте сюда сами, Лотти, и мы посмотрим, как вы управитесь с чужим папой.

— Неприлично! — Сын ухватился за это слово обеими руками. — Вот именно, леди! Он за прилавком сидит сутки напролёт. Всё моё перевешивает. Свечей не даёт зажечь, потому что ему и так видно. Он и спать не пускает! Раз сам не спит, значит, и другим рано!

— Я тебя работать учу!

— С четырнадцати лет учишь! У меня самого сын подмастерье!

— А весы всё равно мне поправлять!

— Потому что ты к ним никого не подпускаешь!

— Потому и не подпускаю, что поправлять потом мне!

— Он нас по всему дому ночью гоняет! — Дочь швырнула шубу на лавку. — Кровати переставить нельзя. В кресло сесть нельзя. Ничего тронуть нельзя, а сам говорит: всё вам останется! Когда, батюшка? Мы тоже, что ли, должны с навеса свалиться, чтобы дождаться?

Ансель отнял плечо от косяка.

— Не говорите так.

Он сказал это негромко, и женщина осеклась. Катарина приготовилась к худшему. Сейчас господин жрец объяснит суду, что в теле сидит дух и что дух лжёт голосом покойного. А он глядел на дочь.

— Ваших мальчишек на дворе нет? С рогаткой?

— Мой. — Зять подошёл и потянулся к деревянной сабле у него за поясом. — Он опять?

— Опять. Заберите. И объясните ему, что ограда мягче от чуда не стала.

Про ограду я ему не подсказывала. Сам.

Зять сунул саблю за пояс. Сын тем временем повернулся к судье.

— Мы же его не гоним, судья! Отец Клеменс сам говорил, что чудо дано всякому. Ну так вот оно. Отец умер, а чудо оставило его с нами. Пускай! Комната у кухни пустая. Живи сколько угодно.

— В комнате у кухни? — переспросил Отмар.

— Она ж тёплая.

— А моя спальня вам на что?

— Внукам. Ты в ней больше не спишь.

Вот тут я поспорила бы. Лишать человека его спальни — всё равно что лишать самого дорогого в жизни. Мою спальню у меня вот отобрали, и смотрите, к чему это привело.

Старик прижал шапку к животу. Кричать он перестал, и стало только хуже.

— В комнате у кухни моя мать три года лежала. Я знаю, зачем в неё кладут.

— Так ты же не лежишь! — крикнула дочь.

— И не лягу!

Ключи лежали на завещании, у Катарины под рукой. Она потянулась к ним, чтобы взять и отдать, раз человек просит своё. Умбер у неё за спиной переступил с ноги на ногу. Так он переступал в детской, когда она собиралась отобрать у сестры игрушку, которую сама же ей уступила. Катарина убрала руку. В чужом суде ключей со стола не берут, даже чтобы вернуть.

— Леди. — Судья уже не подпирал щёку, он лежал ею на кулаке. — Одно слово. Любое из двух. Я согласен на любое.

Любое из двух ей не годилось. Зато, если эти четверо помирятся, слова не понадобится вовсе. Спорить им станет не о чем, судья пойдёт обедать, а знатока отпустят с серебром.

Мирить Катарина умела. Однажды она усадила за один стол Тэрнов и Аурелей, которые не кланялись друг другу три поколения, и суп доели все. Правда, к утру её закопали. Но это было уже после ужина. После Аурелей свечник с детьми был пустяком.

— Сударь, вы позволите? — Она встала. — Я попробую по-домашнему.

— Пробуйте хоть по-заморски, — разрешил судья. — Лишь бы до обеда.

— Тогда пересядьте, господа. Через всю комнату только бранятся. Сударь, вы по правую руку от отца. Сударыня, вы по левую. Так сидят родные.

— Леди, — судья приоткрыл один глаз, — я их нарочно по разным лавкам рассадил.

— В этом и ошибка, сударь.

Ошибки у судьи не было. Сын с дочерью, ворча, подтащили лавки к самому креслу, и до отца теперь стало можно дотянуться. Отец дотянулся первым. Шапка достала сына по уху.

— Это за комнату у кухни!

— Руками-то зачем?!

— Это не руками, это шапкой!

Аурели за столом хотя бы были заняты супом.

Вот чего здесь недоставало. За столом у людей заняты руки, а когда не помогает и это, хозяйка просит передать соль.

— Сударь, у вас есть соль?

Судья поднял голову с кулака.

— Соль?

— Когда за столом ссорятся, просят передать соль. Пока её передают, все молчат.

— У меня суд, леди. У меня чернила.

— Подойдут.

Катарина взяла у него со стола чернильницу, бронзовую, с крышкой. Судья проводил её глазами, но спорить за чернила у него уже не было сил.

— Сударыня, будьте добры, передайте брату.

Дочь взяла чернильницу, раз уж ей протягивают, и передала брату, потому что о таком не спорят. Сын подержал чернильницу на ладони, не зная, что с ней делают дальше.

— Отцу, пожалуйста, — подсказала Катарина.

Отмар принял чернильницу обеими руками. В зале стало слышно, как трещит фитиль. Старик поднял крышку, понюхал и поглядел на судью.

— Разбавляешь.

— Отмар…

— Я ж вижу. То-то у тебя и приговоры жидкие. Вешал душегуба, вешал, да и выпустил.

— Он и судью учит! — не выдержал сын. — Он всех учит! Весы, ключи, чернила!

И пошло сначала, только теперь с чернильницей.

Тишины хватило, пока шла чернильница. Дома соли хватало на целую перемену блюд.

Катарина сняла со стопки судейский жезл и стукнула им по столу. Жезл оказался тяжелее половника, зато его услышали. Стопка без жезла поехала, и судья придавил её локтем.

— Берите, леди. — Он даже не возразил. — Мне он второй день не помогает.

— Господа. Теперь каждый назовёт одну вещь. Одну, без которой он из этой комнаты не уйдёт. Остальные молчат. Сударь?

Сын открыл рот, чтобы сказать «дом». Это было видно по губам.

— В доме много вещей, сударь. Одну.

Он покраснел до самого ворота.

— Кресло.

— Кресло?! — Дочь повернулась к нему всем телом.

— Мне за прилавок. Мне пятый десяток, а я сижу на табуретке, как ученик. Покупатель входит и глядит поверх моей головы, где тут хозяин.

— У тебя табурет есть, — заметил Отмар.

— Молчат, — напомнила Катарина. — Сударыня?

— Мамино серебро. — Дочь прижала к себе корзину. — Больше мне от него ничего не надо. Пускай подавится своим домом.

— А можно я? — Лотти подняла руку у окна.

— Вы не наследница, Лотти.

— Жалко.

— Сударь? — Катарина кивнула зятю.

Он оглянулся, нет ли за ним кого-нибудь ещё. Его спрашивали впервые за два дня.

— Мне бы домой, леди. Я это кресло вторые сутки ношу.

— Обед, — подал голос судья, хотя его не спрашивали вовсе.

— Господин Отмар?

Старик оглядел детей, шубу, ключи на судейском столе, кота у себя на коленях и чернильницу в кулаке.

— Всё.

— Одну вещь, сударь.

— Я одну и назвал.

Катарина опустила жезл. У каждого в этой комнате была одна вещь, и только у хозяина всё. Спроси кто-нибудь её, она тоже назвала бы одну. Ту же, что сын. На этот бархат она глядела с самой площади, сколько себе ни запрещала.

Кресло. Мы с этим господином хотим одного и того же. Только ему есть куда его поставить.

Судья протянул руку за жезлом, и Катарина его вернула. Жезл лёг обратно на стопку.

— Благодарю, леди. По-домашнему я видел. — Он повысил голос, сколько у него ещё оставалось голоса: — Слушайте меня! В столице не хоронят с осени. Что здесь за чудо, разбирает церковь, а я должен делить дома. Знаток слова не даёт, хозяин хочет всё, наследник хочет кресло. Отложу. Узнаем, что в соборе решат, тогда…

— Не надо в собор, — вырвалось у Катарины.

Судья не договорил и поднял брови. Катарина положила правую ладонь на край стола, чтобы не заломить пальцы, как девчонка перед гувернанткой.

Нет. Я вам не подарю этого старика вместе с креслом. Он даже не знает, куда вы его отправляете.

— Сударыня, я его в собор не несу. Я жду ответа. — Судья приподнял жезл и показал ей стопку. — Это всё с ярмарки. Вдова требует с цеха на похороны, а муж стоит рядом и держит её корзину. Жильцу сдали угол до его смерти, и хозяин спрашивает, когда она будет. Один взял в долг до гробовой доски. Доска у него есть, сам показывал. — Он опустил жезл, и стопка под ним просела. — Я полжизни сужу, леди. Раньше в этом городе хоть что-нибудь кончалось. Говорите, знаток, что мне с ними делать?

Катарина поглядела на завещание. Лист лежал под ключами, оборотом кверху, и на обороте проступала подпись. Три года назад Отмар вывел своё имя с таким нажимом, что чернила прошли насквозь. А судейская чернильница так и осталась у него в кулаке.

— Дайте ему перо.

Глава 14. Покойник может завещать

Глава 14. Покойник может завещать

Отмар потянулся к судейскому столу первым. Сын успел раньше и прикрыл завещание ладонью, как лорд Аурель когда-то прикрыл тарелку. Он что же, будет стеречь от отца отцовский лист? Катарина положила руку рядом с его ладонью, чтобы он поднял на неё глаза.

— Это старое, сударь. Я предлагаю написать новое.

— Какое новое? Он уже умер!

— Это вы требуете признать. Судья ещё не признал.

— И что живой, не признал, — возразил судья. — А после смерти завещаний не переписывают, леди. Иначе любой некромант приведёт ко мне покойника и попросит оставить ему дом.

Всё общество поглядело на посох. Даже Отмар поглядел. Покраснеть Катарина не умела с прошлого месяца, и пришлось стоять перед ними бледной.

Я себе на дом зарабатываю в курицах. По одной. А за подобные намёки в приличном обществе вызывают на дуэль. Если бы ещё было кому бросить перчатку, в защиту моей чести...

Она мельком посмотрела на Анселя, а потом заставила взгляд вернуться к судье.

— Я этого человека утром впервые увидела, сударь.

— Вот именно. Вы его не знали.

— Зато они знали. Они сами сказали, что он выгнал лекаря, перевешивает свечи и никого не пускает в кресло. Всё это он делает без меня. Я даже не могу заставить его встать.

— И не пробуй, — предупредил Отмар.

Судья повертел жезл.

— И что я, по-вашему, должен скрепить печатью?

— Его нынешнюю волю. Я спрошу при вас, и вы услышите, что он ответит.

Катарина повернулась к креслу. Слова «умер» она за всё утро так и не сказала. Скажет, и старик попадёт в субботний лист отца Гедеона, а за этим листом приходят с огнём. Вчера перо подавали ей самой, очином к себе, и ответ знали заранее. Подавать его так же Отмару она не собиралась.

— Господин Отмар, вы дом сыну оставляете?

— Оставлял.

— А сейчас?

— Сейчас передумал.

Сын шагнул вперёд. Катарина выставила ладонь, и он остановился. Вот это уже было похоже на приличный стол, где она спрашивает, тот, кого спросили, отвечает, а остальные ждут. Ещё вопрос, и старик сам скажет «детям», потому что больше некому.

— И кому же вы намерены его оставить?

— Собору.

Ой.

— Дом с лавкой собору! — Отмар обвёл детей шапкой. — Пусть там жрецы свечами торгуют!

— Собору?! — Сын задохнулся. — Ты в него с осени не заходил!

— Вот и зайду. С домом.

— Он же назло! Судья, он назло!

— Назло, — с удовольствием согласился Отмар. — Моё добро. Хочу, оставляю назло.

Дочь заплакала в голос. Кот ушёл под судейский стол. Судья лёг лбом на стопку.

— Собор, — проговорил он в листы. — Теперь у меня в деле собор.

— Это писать? — спросил писец.

— Не пиши.

Ансель у двери поднял голову, и Катарина поспешно отвела глаза. При жреце, и самому собору! Вечером он доложит настоятелю, что леди Некромантка добыла собору свечную лавку.

— Сударь, обдумайте…

— Обдумал. Пока в кресле сидел, два дня и обдумывал. Пиши!

— Не пиши, — велел судья писцу, не поднимая лба.

— Сам напишу. — Отмар взялся за подлокотники. — Я писать выучился, когда он ещё рукав в чернила обмакивал.

И он встал.

Двое суток его носили по городу вместе с креслом, и ни на крыльце, ни в дверях он не поднялся. А к перу встал сам, в меховых туфлях, с судейской чернильницей в кулаке.

Стоило ему отойти на шаг, сын метнулся к креслу. Катарина взглянула на Умбера. Умбер отдал ей посох, обошёл стул и положил ладонь на красную спинку. Сын взялся было за подлокотник, поглядел на зелёные пальцы и убрал руку.

Благодарю, Умбер. С одним покойником он за кресло ещё поспорил бы. С двумя не станет.

Отмар тем временем придвинул к столу её стул, сел, не спросив позволения, и отобрал у писца перо. Катарина осталась стоять с посохом в руке. Теперь у старика было на выбор два сиденья, а у неё ни одного, и устроила это она сама.

— «Я, Отмар, свечник, в своём уме». — Он писал и читал вслух, чтобы слышали все. — «Дом собору. Лавку собору. Весы собору».

— Весы-то им зачем?! — простонал сын.

— Пусть взвешивают. «Сыну табурет».

— Батюшка!

— Табурет хороший. Дубовый. Я на нём сам начинал.

Перо у него скрипело сердито, как всё, что он делал. Катарина глядела на его лист, как глядят в чужую тарелку. Вчера в архиве она читала опись собственной комнаты, и против каждого её платья там стояло «сожжено», одиннадцать раз подряд. Её никто не спросил, кому отдать хоть одно. Спросили бы, и лучшее досталось бы Ирис, а перчатки Марте. А этот человек сидел в чужом суде, в домашних туфлях, и сам решал, кому достанется каждая его гиря. Он решал скверно, зато сам.

Дочь вытерла лицо, протиснулась к отцу, потеснив Катарину локтем, и заглянула ему через плечо.

— Батюшка, про серебро не забудьте.

— Собору!

— Оно мамино.

— В моём сундуке.

Дочь больше ничего не сказала. Она сунула руку в корзину, вынула ложку, большую, серебряную, потемневшую в завитках, и положила возле отцовского пера, чашечкой кверху. Внутри был выгравирован цветок, стёртый почти до середины.

— Этой она меня кормила. Ты и её к соборным обедам отдашь?

В зале опять стало тихо, и на этот раз соль была ни при чём. Старик глядел на ложку, и никто ему не подсказывал. Дочь стояла над ним с такими же упрямо сжатыми губами, как у него самого. Катарина протянула было руку, чтобы подвинуть ложку к нему поближе, и отвела, не коснувшись.

Он отложил перо, взял ложку и провёл большим пальцем по цветку.

— Утащила уже.

— Взяла показать.

— Вся в мать.

Он положил ложку возле её руки и придвинул к себе лист.

— Серебро дочери. Деньги тоже. Это оставь, как было.

— А дом? — спросил сын.

— Собору.

Притащили его сюда дети, а перо ему дала она. Теперь старик назло отдавал дом жрецам, а ей приходилось стоять над ним с лицом леди, которая этого и добивалась. Отобрать перо обратно? Отмар стукнет её по руке и будет прав.

«Леди не делят чужих наследств».

Меня пригласили, госпожа Клотильда. Я делю за плату.

Сын заговорил тихо, сквозь зубы.

— Ты мне всю жизнь говорил, что лавка моя будет. Я на тебя работаю с мальчишки. Своей не открыл, потому что эта моя. Ты сам так сказал.

— Говорил.

— Я тебя с ограды снимал. Вот этими руками. Ты у меня на руках не дышал, батюшка. Я по тебе выл. На крыльце, при соседях.

— Слыхал я, как ты выл. Через час ключами звенел.

— Ты их сам отдал!

— А ты взял!

— А ты встал и первым делом спросил, почему лавка закрыта!

— А почему она была закрыта?

— Потому что ты помер!

— Это не причина!

Сын схватился за голову. Писец поглядел на судью.

— И это не пиши, — сказал судья.

Катарина шагнула между ними. Когда гости перестают понимать друг друга, хозяйка переводит.

— Сударь, ваш сын хочет сказать, что горевал.

— Я слышу, чего он хочет сказать. Он хочет сказать «дом».

— И дом! — не стал отпираться сын. — Я его заслужил! Пятый десяток на табуретке!

— Мало сидел!

— Да когда ж ты… — Сын осёкся.

— Договаривай, — велел Отмар. — Когда я что?

Сын не договорил. Дочь глядела в пол, зять в окно. Сказать отцу в лицо, когда же он наконец ляжет, в этой семье всё-таки не умели.

Отмар обвёл их глазами, одного за другим, и остановился на Катарине.

— Нечего было меня из спальни гнать, — буркнул он. — А кресло леди.

— Что?! — Сын вскинул голову.

— Кресло вот этой леди. Она хоть слушает, когда я говорю.

Мне?

Катарина оглянулась на бархат. Одну кисть сын в дороге выдрал, другая была цела, с золотистым шнуром, совсем как на кресле у окна в её комнате, дома. Она успела увидеть, как вечером сядет в него с тетрадью, положит руку на подлокотник и откинется на подушку. И никому не отдаст, даже если сама встанет.

— Ей?! — Сын ткнул в Катарину пальцем. — Моё кресло?! Чужой девице с гоблином?!

— Леди, — позвал судья совсем несчастным голосом.

— Да, сударь.

— Теперь вы у нас тоже наследница. Я ваше слово как знатока принимать не могу. — Он закрыл глаза. — Третий день пойдёт.

Лотти шумно вдохнула у окна. Умбер держал ладонь на красной спинке уже по-другому, так, как дома придерживал кресло, пока хозяйка садилась.

Катарина разгладила левый рукав из чужого сукна. У манжеты топорщился шов, и вечером опять предстояло сидеть с иглой на сундуке, спиной к трубе. В кресле она устроилась бы с шитьём, как дома. Она его не просила и даже вслух не похвалила. Ей предложили сами, при всём суде.

Одна вещь. Маленькая. Рядом с домом совсем крошечная. И она сама ко мне пришла. Не колесо. Не курица. Даже не миска щей. Кресло. Настоящее. Моё.

Только назвала эту вещь не она. Её назвал человек, который пятый десяток сидит на табуретке, и назвал первым. А с наследницей в знатоках судья отложит дело, и тогда старика всё-таки понесут в собор.

— Благодарю вас, господин Отмар. Я не могу принять.

— Чем оно тебе не угодило? — Старик нахмурился.

— На него уже есть охотник, сударь. Ваш сын назвал его раньше меня.

— Раньше тебя? — Отмар прищурился. — Так ты его тоже хотела?

— Леди чужого не хотят, сударь. Леди любуются.

— А я тебе оставляю!

— А я отказываюсь.

Катарина повернулась к судье, и кресло осталось у неё за спиной. Смотреть на него пока не стоило, а то она ещё попросит хотя бы подушку.

— Я больше не наследница, сударь. Моё слово опять годится?

— Годится, — выдохнул судья. — Создатель, хоть что-то годится.

Сын глядел на неё и не знал, благодарить или браниться. Он выбрал третье.

— Хватит. Он тут ещё час посидит и лавку служителю отпишет. Судья, мы жалобу берём назад. Дом пусть пока за ним. Дома разберёмся.

— Домой! — обрадовался Отмар.

Он сунул недописанный лист за обшлаг и пошёл к креслу. Умбер отпустил спинку и отступил.

— Бумагу оставь, — потребовал сын. — Печати на ней нет, нечего её домой нести.

— Дома допишу.

— Дома у тебя пера не будет, — пообещала дочь.

Отмар, уже усевшийся, замер.

— Как это не будет?

Вместо ответа сын подхватил кресло за правый подлокотник, а зять за левый. Кресло поднялось и пошло к двери боком, сыном вперёд. Шапка слетела у старика с колен на пол.

— Поставьте! — Отмар вцепился в подлокотники. — Я не дописал!

— Дома допишешь!

— Вы мне пера не дадите!

— Не дадим! — крикнула дочь, подхватила корзину и побежала следом.

— Стой! — Судья вскочил из-за стола, и листы поехали из-под жезла на пол. — Куда?! У меня дело не закрыто! Вынесете, а завтра опять принесёте, я вас знаю!

Кот выскочил из-под стола. Писец нырнул за листами. Кресло несли мимо Катарины, вплотную, бархатом по юбке.

— Поставьте! — потребовала она.

Её не услышали.

Да как вы смеете. При мне. Я ещё даже не договорила!

Она обогнала сына и встала в дверях, спиной к выходу. Сквозь даму с мебелью не ходят даже в Керре. Сын остановился, а зять сзади шагнул ещё раз, кресло качнулось, и Отмар прижал свой лист к животу.

— Отойдите, леди. — Сын тяжело дышал. — Это наш отец.

— Вот и несите его как отца, сударь. А не как сундук.

Ансель отошёл от косяка и взялся сбоку за резную спинку.

— Опускайте.

— Мы домой идём, отец. Нас не держат.

— Вы несёте человека, который не согласен.

— Да он сам сказал «домой»!

— А теперь говорит «поставьте». Я слышу.

Человека. Он сказал «человека». И слушает, что тот кричит.

«Поставьте» Отмар кричал уже вместе с судьёй, и кресло наконец опустили. Умбер отодвинул его от сына. Катарина не отходила от двери, пока мужчины не выпустили подлокотники. Караулить выход из чужого суда она не нанималась, но больше было некому.

Лотти подобрала с пола шапку Отмара, отдала старику и встала между ним и сыном.

— Давайте я лист подержу, — предложила она. — Я не наследница.

— Я сам, — отрезал Отмар и убрал лист под шапку.

Ансель от кресла не отошёл. Он смотрел на Отмара.

— Вы хотите продолжать?

— Хочу. Мне там две строчки осталось.

Он спрашивал самого старика и слушал, что тот ответит. Про духа, который, по их правилам, говорит из мёртвого тела чужим голосом, господин жрец пока не вспоминал. Пусть сперва дослушает.

Судья собрал с пола листы, сколько достал, сел и придавил их жезлом.

— Дом ещё за Отмаром. Леди его не поднимала, от кресла отказалась. А вы мне хозяина из-под носа уносите! Ему две строчки осталось. Сядьте и не дышите, пока не допишет.

Не дышать я как раз умею.

— Он умер, — упрямо повторил сын. — Что бы леди ни говорила.

— Допустим, — ответила Катарина.

На это слово обернулись и судья, и Ансель. Катарина перехватила посох. Теперь надо было договорить самой, пока за неё не договорили другие.

— По вашим словам, после этого ваш отец сам встал. Узнал вас. Бранит вас, как прежде, и перевешивает за вами свечи. Если это чудо, сударь, отчего же оно вернуло ему всё, кроме права сказать, кому достанется его кресло?

Сын потёр шею под воротом. Катарина ждала и уже жалела, что спросила. А ну как он ответит такое, на что у неё не найдётся ни одного приличного слова?

— Потому что наследство уже наше.

— По чьему решению? — спросил судья.

Сын посмотрел на старый лист под ключами.

— По его.

— Вот его и слушаю. Последняя воля у него сегодня, он сам её пишет. Её и приму. Пока хозяин может сказать, кому что оставить, за него я делить не стану. И после соборной проверки заново не начну, а то до весны из суда не выйдем.

— Это что же выходит? — Сын оглянулся на сестру, на зятя и на писца. — У нас теперь и покойник может завещать?

— Пока сам пишет, может. — Судья поглядел на листы под жезлом почти с нежностью. — Пиши. С остальными завтра так же поступим. Кто сам говорит, того и спросим.

Писец обмакнул перо и поднял голову.

— И про весну?

— Про завещание. Про весну я сам знаю.

Отмар вернулся к столу и взял перо. Сын подобрал с лавки отцовскую шубу и остался стоять с ней посреди комнаты. Катарина подняла на него глаза, чтобы он видел, кто выиграл, и тут же опустила. Он всё ещё держал шубу за плечи, а показывать дыры было уже некому.

Вот и не отнимайте у покойника последнее. Нам, знаете ли, после этого негде жить.

Оставался ещё собор. Он стоял у старика в листе тремя строчками, и перо для этих строчек подала она. А поправлять за собой Катарина умела лучше всего на свете.

— Господин жрец, — позвала она. — Что собор сделает со свечной лавкой?

Ансель подумал, и думал он, как всегда, честно.

— Не знаю. Продаст, наверное. Жрецы за прилавком не стоят.

Перо у Отмара остановилось.

— Продаст? — Он поднял голову. — Кому?

— Кто больше даст.

— Чужому?! — Старик повернулся к двери вместе со стулом. — Мою лавку?! Он же к весам полезет!

— Полезет, — подтвердила Катарина. — И поправлять их будет сам.

Отмар поглядел на перо, на лист и на сына с шубой.

— Этот хоть знает, где у меня гири лежат.

Сын положил шубу на лавку.

— Батюшка, я там с тобой останусь. В лавке. Мешки тебе самому таскать всё равно тяжело.

— Не для того я тебя растил, чтоб самому таскать.

— Ну так оставь мне её. Как обещал. А я твою спальню трогать не буду.

— И кресло, — подсказала Лотти с лавки.

— И кресло, — согласился сын. — Посижу пока на табуретке.

Отмар посмотрел на дочь. Она стояла над ложкой и глядела на него в упор.

— А ты?

— Серебро заберу. Сейчас. А про комнаты потом поговорим.

— Начинается, — проворчал старик и зачеркнул собор.

Сын снял со старого завещания связку ключей и положил перед отцом, рядом с ложкой.

— На. Звени.

Отмар накрыл ключи ладонью. Благодарить он не умел, и никто от него этого не ждал.

— А мне? — Зятя никто не спрашивал, и он спросил сам.

— Тебе табурет. Заслужил, пока нёс.

— А я на чём сидеть буду?! — опешил сын.

— Постоишь. Хозяин за прилавком стоит.

Сын открыл рот и закрыл. Про табурет он больше не спрашивал.

Когда Отмар вписал, что остаётся жить в своей спальне, сын потянулся посмотреть и получил по пальцам тупым концом пера. Дочь тут же потребовала, чтобы её ложку переложили на край стола, подальше от чернил.

Катарина села на лавку под окном, и Лотти подвинулась. Первый раз за это утро под ней оказалось сиденье, на которое никто больше не зарился.

Судья взял новый лист и прочёл вслух, водя по строчкам жезлом:

— «После меня дом и лавку сыну, деньги дочери. Серебро дочери нынче же. Зятю табурет. Спальня и кресло за мной. Своим добром распоряжаюсь сам, пока могу». Так?

— Так.

И кресло за ним. Теперь уж точно.

— «Пока могу» — это докуда? — вскинулся сын. — Он же завтра опять передумает!

— Это и записано.

— А сундук? — спросила дочь. — Серебро-то в сундуке.

— Не испытывай, — попросил Отмар.

Он подписал.

Судья перевернул лист, чтобы приложить печать. На обороте проступало имя, с тем же нажимом, что и на старом завещании, и чернила опять прошли насквозь. Ансель глядел на этот оборот дольше, чем судья.

— А за лекаря? — напомнил сын.

— Из наследства вычти.

— Когда?

Отмар откинулся на спинку стула и улыбнулся сыну так ласково, что Катарина спрятала улыбку в шарф, который подал ей Умбер.

— После меня.

Из залы Отмар вышел на своих ногах. Он велел сыну и зятю нести кресло впереди, чтобы видеть, куда несут. Дочь шла рядом с ним и требовала маленький ключ от сундука сейчас же, не дожидаясь дома. Кот ехал на бархате, выгнув спину, и больше никого к обивке не подпускал.

Умбер проводил кресло взглядом. Катарина тоже проводила, но не так долго.

— Оно бы на нашу лестницу не влезло, — шепнула Лотти.

— Разумеется.

— Его можно было бы продать.

— Лотти.

— Ага. Молчу.

Она и молчала, пока служитель отсчитывал два серебряных.

— А кисть на ком? — спросила Лотти над второй монетой. — Которую оборвали.

— На сыне. Вместе с платой знатоку.

Два серебряных за слово, которого я так и не сказала. Молчать в Керре выгоднее, чем принимать.

— Понадобитесь, леди, пришлю, — пообещал судья. За дверью уже кричал петух, и обед у судьи опять откладывался. — Следующие!

Следующим был человек с петухом под мышкой, а за ним шёл его сосед. Петух кинулся было на курицу Умбера, и Умбер прикрыл её полой ливреи.

— Трижды я его продал! — жаловался хозяин петуха. — Трижды! А он опять под моим окном орёт!

— Продал, значит, мой, — отвечал сосед. — Пускай под моим орёт.

— Вон знаток ещё здесь, — обрадовался хозяин птицы. — Леди, вы нам…

— Лотти, — Катарина шагнула к сеням, — мы уходим.

Четвёртый раз продайте, сударь. Мне хватило одного кресла.

На крыльце Ансель подождал, пока она завяжет шарф. Катарина завязывала медленно. Сказать это надо было здесь, пока Лотти в сенях допрашивала служителя, с кого из двоих взыщут за петуха, если тот окажется живым. На площади Катарина уже не решится. Умбер стоял у Лотти за спиной и давал ей понять, что куриные дела хозяйки с чужими не смешивают.

— Я рада, что вы пошли со мной, — выговорила Катарина.

Ансель посмотрел на неё. Она тут же затянула узел на шарфе слишком высоко.

— Вы остановили кресло. Я одна не остановила бы.

— Вы стояли в дверях. Пришлось бы вас снести.

Вот именно. Пришлось бы. А вы не дали.

Ансель взялся за палку. Катарина расправила один конец шарфа, потом другой.

— Господин жрец…

Он остался на ступеньке.

— Вы поможете господину Отмару, если из собора придут?

Ансель опёрся на палку.

— Я расскажу, что видел здесь. Что он сам писал и сам решал. И что леди от его добра отказалась.

— Последнее можете не рассказывать.

— Почему?

— Это к делу не относится.

И к моему креслу тоже. Довольно напоминать.

Он улыбнулся, совсем немного, и Катарина решила считать, что это ей.

К вечеру один из двух серебряных превратился в комнату под крышей до субботнего утра, в ужин и в огарок свечи. Торговалась, разумеется, Лотти. Она просила у хозяина ещё и подушку помягче, но на подушке хозяин упёрся.

— Барышне же сидеть не на чем! — объясняла Лотти на лестнице. — Я хоть подушку хотела. Заместо кресла.

— Благодарю вас, Лотти. О кресле мы больше не говорим.

Под крышей Катарина оглядела сундук у трубы. Крышка у него была ровная, спинкой служила труба. Недоставало бархата, подлокотников и кистей, но это всё были мелочи.

— Умбер. С нынешнего вечера это кресло.

Умбер обмахнул крышку рукавом, как дома обмахивал бархат.

Ансель ушёл в собор к вечерней службе. За день она заработала два серебряных, отказалась от кресла и поблагодарила жреца, а папиного перстня не касалось ни одно из этих дел. Ещё днём она была уверена, что стоит господину жрецу уйти из-за плеча, и она тут же придумает, как быть с перстнем. Теперь кругом были одни свои, а перстень понятнее не сделался.

Она сидела в новом кресле, спиной к трубе, с тетрадью на коленях. Умбер достал из внутреннего кармана папин лист. Катарина положила его рядом, на крышку, подальше от огарка, и прочла знакомые строчки ещё раз. Папа объяснил, чья рука развяжет завязанное. А как отпустить одну бабку Иду и не уронить заодно весь Керр, на листе не уместилось.

Вот здесь надо было писать мельче, папа. У вас бы вошло ещё хоть слово.

Лотти спрятала второй серебряный в мешок, под нитки, и разложила ужин на кровати, поверх одеяла. Рядом лежал кафтан хранителя, сложенный так бережно, как Лотти не складывала ничего своего. Рыжая курица спала на выступе трубы. Катарина отодвинула огарок, чтобы свет не бил курице в глаза. Пусть хоть эта спит, раз умеет.

В дверь постучали палкой, дважды и негромко.

Этот стук Катарина знала по всем дорогам от Кальде. На её лестницу эта палка ещё не поднималась ни разу. В Линде она всю ночь простояла внизу, у очага, и здесь нынче утром ждала в нижней зале, при каше.

Пришёл. Сам, под самую крышу, с больной ногой.

— Кто? — спросила Лотти с полным ртом.

— Я.

— Господин жрец! — Лотти проглотила, не жуя. — Барышня, это наш!

— Слышу, Лотти. Умбер.

Умбер отворил дверь на ладонь, как утром.

— Шире, Умбер. Это господин жрец.

Умбер прибавил ещё ладонь, ровно на господина жреца с палкой и ни на палец больше.

Ансель стоял на площадке без шапки. От рясы пахло воском и морозом, а дышал он так, будто поднимался бегом. Через порог он не шагнул. К леди в комнату жрецы не входят, это он знал и без гувернантки.

— Сударыня. Простите, что поздно.

Катарина встала, потому что принимать гостя сидя не годилось. А усадить его было куда, в первый раз за весь Керр.

— Садитесь, господин жрец. У нас с нынешнего вечера есть кресло.

На кресло он не посмотрел. Катарина посмотрела на него самого и про кресло договаривать не стала. Утром по этому лицу нельзя было понять ничего. Сейчас на нём было написано всё, крупно, как на холстине балагана, и первым словом стояло «страшно».

— Отец Гедеон начал проверять, — выговорил он. — Сам. Не стал ждать субботы.

— Кого?

— Своих. После службы он поднялся на хоры. Со стеклом.

Хоры Катарина помнила.

— Певчих десять. — Ансель складывал по одному слову, как всегда, только сегодня слова у него не складывались. — Он подносил каждому, по очереди. У шестерых стекло побелело. У четверых нет.

Четверо. Я сосчитала их во вторник, без стекла, и никому не сказала.

— Они испугались?

— Нет. — Он поглядел на свою палку. — Старик с краю засмеялся. Сказал, что с ярмарки не кашляет и верхи берёт, как в двадцать лет. Они все радовались. Чудо, говорят, на нас, отец. А отец Гедеон записал четыре имени и сказал мне: «Видишь, сын мой. Оно ещё и радуется».

«Оно» он выговорил с трудом. Утром в суде господин жрец держал кресло за спинку и говорил «человека».

— Он пел, сударыня. Час назад. Я стоял под хорами и слушал.

Лотти у кровати перестала жевать.

— А пятая пришла сама. — Ансель перевёл дух. — Старуха с клюкой, с Соломенной. Сказала, что десять лет просится и чтобы её писали первой.

Ида.

— Отец Гедеон поднёс ей стекло. Она подышала и спросила: «Ну?»

— И что же он?

— Записал. Пятой. Она велела переставить.

Засмеяться было нельзя. В субботу этот лист понесут государю, а что бывает после листа, отец Гедеон объяснил Катарине сам, во вторник, над лоханью. Сначала огонь, потом печать, а в огонь идёт и платье, и лавка, на которой лежали. Бабка Ида дважды перешивала это платье, и не для огня. У неё припасены шесть свечей, дубовый гроб и место возле мужа.

— Она сказала ему про вас.

Катарина не сразу нашла, куда деть руки.

— Что именно?

— Что вы её клали. Дважды, при родне, и не взяло. — Он поднял на неё глаза. — Отец Гедеон спросил, знал ли я. Я не знал.

— А он?

— Сказал: «Значит, знала она». Больше ничего.

«Спрашивают и с того, кто знал и молчал». Он предупреждал, что не любит, когда такое узнают потом.

— Сколько их в городе, сударыня? — Ансель спросил это тихо. — Вы знаете.

— Я не считала, господин жрец.

Это была правда.

— Книга хранителя лежит у отца Гедеона на столе, — прибавила она. — С ярмарки в ней каждую субботу стоит «нет». Сочтите сами, сколько в Керре умирало за зиму прежде.

Он считал долго, как под холстиной считал дедов, и каждая неделя отражалась у него на лице.

— Сотни, — выговорил он наконец.

— Этого я не говорила.

— Нет. Это я сосчитал.

Он сжал палку.

— Одного я уже жёг, сударыня. В Вейде, по чину. Вы помните, что из этого вышло. А тут певчие. И старуха, которая пришла сама. Я не знаю, что с этим делать.

— А отец Гедеон знает?

— Он знает, что положено.

Внизу, в зале, хозяин гремел ключами. Ансель оглянулся на лестницу и договорил быстрее:

— Завтра с утра он идёт на торг. Потом к воротам. Потом по постоялым дворам. У торга их три, и ваш первый от угла.

Зеркальце мастера Фолька она носила в кармане юбки. Дышать при господине жреце она не забывала с самого утра. Только стеклу всё равно, как часто перед ним дышат.

— Вам велено об этом молчать, господин жрец?

— Про отца Клеменса велено. Про певчих он ничего не велел.

И вы пришли с этим ко мне. Под крышу, с палкой, раньше, чем я успела спросить.

— Благодарю вас, что сказали.

— Мне велено смотреть туда, куда смотрите вы. — Ансель взялся за перила. — Сегодня я смотрел без вас. Лучше бы с вами.

Он поклонился и пошёл вниз. Палка стучала по ступеням реже, чем поднималась.

Умбер закрыл дверь. Лотти так и сидела с ложкой над миской.

— Барышня. А стекло-то…

— Я знаю, Лотти.

До субботы было всё так же три дня, а до стекла оставалась одна ночь. За эти три дня надо было успеть к бабке Иде раньше отца Гедеона, и как это сделать, на папином листе не было ни слова.

Катарина достала из кармана зеркальце, тусклое, в оловянной оправе, с трещиной в углу, и подышала на него, как дышала каждое утро.

Стекло осталось чистым. Отец Гедеон был прав. Стекло не лжёт.

Глава 15. Имя, улица и от чего

Глава 15. Имя, улица и от чего

— Рано пришла, — объявила бабка Ида, не открывая глаз. — Суббота послезавтра.

Она лежала на кровати у печи, поверх одеяла, во всём смертном из сундука. На ней было венчальное платье, платок, завязанный под подбородком, и туфли, в каких не ходят. Руки она сложила на груди, под руками спала трёхцветная кошка, а в головах горела свеча, одна из шести припасённых.

Я всю ночь подбирала слова, а она оделась, легла и ждёт субботы, как ждут карету к крыльцу. Хоть бы для виду поволновалась.

— Она с вечера так, леди, — зашептала от печи Хильда. Глаза у неё были красные, и ухват она держала обеими руками. — Как из собора воротилась, так и легла. Свечу тушить не велела. И чихать не велела.

— И вы не чихали?

— Два раза. Она слышала.

Катарина вышла с постоялого двора затемно, раньше, чем хозяин загремел ключами, и перешла мост, на котором в такой час ещё никто не прыгал.

Всю ночь она не вставала с кресла, которое до вчерашнего вечера было сундуком, и к утру знала, что скажет бабке Иде. Что она скажет отцу Гедеону, когда тот поднесёт ей стекло, Катарина так и не придумала, хотя перебрала за ночь обморок, мигрень и срочный отъезд к тётушке. С обмороком и с мигренью отец Гедеон подождал бы у постели, а тётушек у неё не осталось ни одной.

Настоятель собирался начать с рыночной площади и только потом идти по постоялым дворам, так что на бабку Иду у неё было целое утро, а на себя оставалось, сколько останется.

В доме было натоплено. Шарф Катарина спустила на плечи и стала дышать напоказ, для Хильды. Лотти в кафтане хранителя встала к печи греть руки, получила от Хильды вчерашнюю краюху и ела её стоя, чтобы ничего не пропустить. Умбер занял место у двери. Мешок висел у него за плечами, а под ливреей сидела курица.

— Я нарочно раньше субботы, сударыня. И раньше отца Гедеона.

— Класть пришла? — Ида открыла один глаз.

— Я пришла говорить.

Глаз закрылся.

— Говорить со мной нынче все горазды. Вон вчера, в соборе. Стекло под нос сунул, записал, и хоть бы слово. За него молоденький отвечал, хромой. — Ида помолчала и не утерпела. — Зато записал! Пятой. Я ему говорю, первой пиши, я раньше всех просилась. Не переставил. Ну да государю всё едино, с какого конца читать.

— Государю?

— А то кому? В субботу, сказали, лист во дворец понесут. Меня, Иду с Соломенной, к самому государю! Создатель не принимает, так хоть государь велит принять. Я и оделась загодя, чтоб в субботу не копаться. — Она погладила кошку. — Я и про тебя ему сказала. Два раза, говорю, клала, и всё без толку. Чтоб знал, что не от лени хожу.

— Я знаю. Мне передали.

Передали вечером, с палкой, под самую крышу. Этим я с вами делиться не стану.

В субботу Катарина промолчала перед этой кроватью, потому что от слова «умерла» дорога вела прямо к жрецам. Теперь к жрецам бабка Ида сходила сама, пешком и с клюкой, и оберегать её молчанием стало незачем. Оставалось выбрать, от кого она это услышит. От Катарины, дома, на собственном одеяле? Или от человека, который записывает и молчит?

— Сударыня, то, с чем я пришла, говорят без родни.

— Хильда! Чего встала, уши развесила? По воду ступай!

Хильда взяла вёдра и вышла. Когда за ней закрылась дверь, Катарина подошла к кровати.

— Подвиньтесь, сударыня.

От удивления Ида открыла оба глаза и подвинулась. Катарина села на край кровати, рядом с ней. Осенью один старик на кладбище точно так же подвинулся на камне, чтобы она села, и сказал ей то, что она сейчас принесла бабке Иде. Он сказал это прямо, как говорят о дожде, и рук при этом никуда не прятал. Свои руки Катарина сложила на посохе, потому что девать их было некуда.

— Зачем отец Гедеон подносил вам стекло?

— Глядел, дышу или нет.

— И что показало стекло?

— А ничего. Чистое. Я ему говорю, ну? А он пишет.

— Чистым оно остаётся у тех, кто умер.

— Так я ж и прошусь!

— Вы не проситесь. Вы уже умерли. С ярмарки, у колодца, затылком о сруб. Вы тогда полежали и встали, и с того дня у вас ничего не болит.

Катарина приготовилась услышать, что умерла она сама. Старику на камне она ответила именно так.

Кошка под руками у Иды перестала урчать. Ида поднялась и села, сразу и без клюки.

— Померла?

— Умерли, сударыня.

— У колодца?

— У колодца.

— В переднике?!

Откуда Катарине было знать, в чём умирают у колодцев? Бабка Ида ответила себе сама.

— В переднике! С вёдрами! — Она спустила ноги с кровати, и смертные туфли стукнули об пол. — Я рубаху сама ткала! Свечей шесть штук, гроб дубовый, Хильде наказала, как обмыть и кого звать! А вышло вон что! Затылком о сруб, и ни свечки, ни попа, ни слезинки! Встала и вёдра понесла! Это что ж за смерть такая, леди? Это срам, а не смерть!

Меня закопали ночью, в дорожном платье, без доски и без имени. Она умерла в переднике, и никто не заметил, даже она сама. Нас с ней обеих обокрали на целые похороны.

— И донесли, сударыня?

— Донесла. — Ида поджала губы. — Оба полные.

— Не всякий так сумеет.

— Не всякий.

Она посидела, разглядывая свои туфли. Потом повернулась к Катарине всем телом, как на площади поворачивалась к Создателю.

— И чего ж я хожу, раз померла?

— Вас не пускают. Я обещала прийти, когда узнаю кто. Я узнала.

— Кто? — Ида нашарила у кровати клюку.

— Этого я вам не скажу.

— Чего это?

— Вы пойдёте к нему с клюкой.

— Пойду!

— Вот поэтому. Он не со зла, он об этом и не догадывается. Объяснять ему буду я.

Бабку Иду держал папин перстень. Он сидел на руке у отца Клеменса, самого доброго человека в Керре, и тот в самом деле ни о чём не догадывался.

— Так сними с меня, раз знаешь!

— Сниму то, что вас держит, и лягут все. Разом, где стояли. Кровельщик на крыше, купец за прилавком, певчие на хорах. А вы в сенях, с ведром.

— Мне на кровать надо. В платье.

— Вот я и ищу, как на кровать.

— Долго ищешь.

— С субботы, сударыня.

— Я дольше ждала.

Тут бабка Ида была права, и Катарина перешла к худшей новости.

— Теперь про лист. Вы думаете, по этому листу хоронят.

— А то как? Помер человек, его и хоронят.

— По нему отец Гедеон сжигает людей.

Ида перестала качать ногой.

— Кого-кого сжигает?

— Тех, кто записан. Он верит, что бабка Ида умерла у колодца, а в её платье ходит чужой дух и говорит её голосом.

— Мой это голос! Я им с девок на всю улицу ору!

— Я слышу. Он не слышит. По его правилам сперва огонь, потом печать на это место. И в огонь идёт всё, что на вас надето, и то, на чём вы лежали.

Ида оглядела платье, в котором венчалась, смертные туфли и одеяло, на котором лежала. Потом она слезла с кровати так проворно, что кошка поехала на пол вместе с одеялом, а сама Ида скрылась за занавеской.

— Хильда! Будничное платье неси!

Хильда как раз входила с вёдрами.

— И передник тот, ярмарочный! В нём померла, в нём пускай и палят, его не жалко!

— Кто помер, бабушка?

— Я! С ярмарки! У колодца, пока ты пироги свои пекла! И хоть бы заметила!

— Так ты ж и сама не заметила…

— Мне было некогда! Я вёдра несла!

Вёдра Хильда не уронила. В этом доме вёдер не роняли ни при каких вестях.

— А палить-то кто будет?

— Попы! Меня, и кровать твою следом!

— Кровать-то приданая!

— Вот и тащи её в сарай! Я на лавку переберусь, на кривую, она от свекрови, туда ей и дорога! И лук из гроба выгреби, гроб тоже спалят!

Из-за занавески летели платок, чулки и такая брань, что Лотти у печи перестала жевать, и первому досталось настоятелю.

— Я к нему как к человеку! С клюкой, через весь город, по льду! Запиши, говорю, первой! А он, выходит, дрова считал!

Дрова считал. Я третий день подбираю слово для отца Гедеона, а бабка Ида нашла его, не выходя из-за занавески.

Потом досталось Создателю.

— И ты хорош! Нашёл, кому меня передать!

Потом занавеска отдёрнулась, и очередь дошла до Катарины.

— А ты что ж молчала? Два раза клала, ушла, и ни слова, что я покойница!

— Я боялась, что вы пойдёте с этим к жрецам.

— Я и пошла!

— Вы и пошли.

Отец Гедеон сегодня спросит с неё за то, что она знала и молчала. Бабка Ида уже спросила. Впервые они в чём-то сошлись.

Ида стояла перед ней в будничном платье и в переднике, а венчальное держала на вытянутых руках, сложенное втрое.

— На. Спрячь. — Она протянула платье не ей, а мимо неё, к двери. — Гоблину дай. Он в тот раз складку расправил. Одну, а с понятием.

Умбер принял платье на обе руки, как дома принимал от портнихи то, в чём хозяйке предстояло выехать. Он осмотрел шов, перешитый дважды, и не нашёл, к чему придраться, хотя искал.

Мои платья сожгли все одиннадцать, и никто у меня не спросил. Этого они не получат.

— И свечи. — Ида задула ту, что горела, и сгребла остальные с сундука. — Все шесть. Эта обгорела, ну да ровнее встанет.

Свечи взяла Лотти и убрала в мешок у Умбера за плечами, к ниткам. Хильда подала чистую холстину, и Умбер увязал в неё платье так, что ни одна складка не легла поперёк. Катарина поднялась с кровати.

— Вы ляжете, сударыня. В этом платье, возле мужа, при шести свечах. Я обещаю.

— Обещала уже. Прийти.

— И пришла.

— Пришла, — согласилась Ида. — С пустыми руками.

— Зато ухожу с полными.

Ида оглядела гоблина, у которого теперь были и её платье, и её свечи, и хмыкнула.

— Гляди. Ты молодая, у тебя и год скоро. А мне скоро — это до субботы.

— До субботы вас не тронут. Без государева слова он в столице жечь не станет. Государь своё чудо любит, это отец Гедеон говорил сам.

— А в субботу?

— До субботы ещё два дня.

— Много ты за пять дней наискала.

Это была правда. В хороших домах за пять дней не успевают ответить на приглашение, но бабке Иде Катарина этого говорить не стала. На пороге Ида придержала её за рукав, за правый.

— Ты домой-то ступай. Он к тебе нынче придёт со своим стеклом. Я ему вчера и это сказала, где ты стоишь. У рынка, первый двор от угла. Сам-то он не спрашивал, молчал, да я видала, что слушает.

Сказала. И двор, и который он от угла. Не хватало только этажа.

— Благодарю вас, сударыня.

— А чего? Тебе-то его стекло что? Ты живая, подышишь и пойдёшь. Это нам, покойникам, беда.

Лотти открыла рот. Катарина посмотрела на неё, и рот закрылся.

Нам, покойникам. Меня только что не взяли в покойники, и не взяли свои.

На мосту было пусто. Прыгать на спор в Керре начинали после завтрака.

Катарина остановилась у перил и достала из кармана зеркальце мастера Фолька.

— Лотти. Встаньте у моего левого плеча.

— Зачем?

— Стекло придёт к нам после полудня. До полудня мы учимся дышать вдвоём.

Она поднесла зеркальце к губам. Лотти привстала на цыпочки и дохнула ей через плечо, и стекло побелело до самой трещины.

Катарина держала его и глядела. Каждое утро, от самой Кальде, она дышала на это стекло, и оно оставалось чистым. Белым у собственных губ она видела его в первый раз, и туман сошёл раньше, чем она нагляделась.

— Ещё раз, Лотти.

— Так побелело же!

— Я не разглядела.

Лотти дохнула ещё раз. Катарина разглядела как следует и нашла, что запотевшее стекло ей к лицу.

— Как у помещика Брамма! — обрадовалась Лотти. — Только там я на всех дышала, а тут на стёклышко.

— У господина Брамма вы пыхтели на весь двор. Здесь надо тихо.

— Как же тихо? Оно ж дыхание.

— Как на хорах, Лотти. Вы поёте, а я открываю рот.

Так они прошли мост до конца и обратно до середины, Катарина со стеклом, Лотти у плеча. С третьего раза Лотти выучилась дышать, не раздувая щёк. Умбер шёл позади с чужим приданым на руках и на зеркальце не глядел. Дворецкий дома Тэрн не дышал столько же, сколько его хозяйка, и учиться этому у компаньонки не желал.

План был простой, и Катарина осталась им довольна. Целую ночь она искала его, не вставая с кресла, а нашёлся он на пороге у бабки Иды, на слове «подышишь». До этого утра все её планы в Керре кончались на том, чтобы не сказать лишнего.

— А если он мне первой поднесёт? — спросила Лотти, подумав.

— Тем лучше. Подышите ему на стекло и вернётесь ко мне.

— А если отсадит?

— Компаньонку от леди не отсаживают.

— Сухое! — заорали на рынке, и следом захлопали. — Стекло сухое!

Хлопали так же, как на мосту хлопали тому, кто прыгнул. Катарина услышала это ещё от колодца и подняла шарф до глаз.

Очередь начиналась у мясного ряда, огибала запертые лавки и хвостом доставала до крыльца постоялого двора. Стояли в тулупах и в платках, стояли семьями, с детьми на руках. Кто уже отошёл от стекла, тот не уходил, а оставался поглядеть на соседей.

— Барышня, это ж очередь! — Лотти остановилась. — Как к вам в первое утро! Только… — Она прошла глазами по хвосту и обиделась. — Длиннее. И даром! Он же даром подносит! Он нам цену сбивает!

Длиннее, вдвое, и хоть бы один оглянулся на некромантку. Я за ответ брала деньги. Отец Гедеон отвечает даром, каждому, и ответов у него всего два.

Последней в хвосте стояла молодая женщина с ребёнком на руках и грела ему нос ладонью.

— Сударыня, зачем вы здесь стоите?

— Так все стоят. Поп стекло подносит. У кого сухое, на том, говорят, чудо.

— А что потом делают с тем, на ком чудо?

— А чего с ним делать? — удивилась женщина. — Хлопают.

Хлопали и правда усердно. Катарина пошла вдоль очереди к её голове.

Настоятель сидел там на перевёрнутой кадке, в шубе поверх дорожной рясы, и ноги держал в охапке соломы. Ноги свои он берёг и здесь. Зеркальце он подносил сам и после каждого протирал полой. Рядом топтался знакомый служка. Чернильницу он грел за пазухой, чтобы не замёрзла, и доставал на каждое имя.

А с краю, на ящике, сидел Ансель с доской на колене и с пером. Палка лежала у его ног, и головы он не поднимал. Господин жрец писал так же, как читал, по одной букве, и пока он выводил имя, очередь успевала над этим именем пошутить.

И это он вчера поднялся ко мне под крышу сказать: «Лучше бы с вами».

К стеклу подошёл пекарь, в муке по самые брови, подышал, и стекло затуманилось.

— Живой, — огорчились в очереди.

— Ступай с миром, сын мой, — отпустил его отец Гедеон.

За пекарем шёл тот парень с моста, в рыжем полушубке. Голову он так и носил на левом плече, дышать на стекло ему пришлось снизу вверх, и стекло не побелело.

— Сухое!

Очередь заревела от радости. Парня колотили по спине, а он кланялся на все стороны, придерживая голову рукой.

— Имя, улица и от чего, — пропищал служка.

— С моста! На спор!

— Это от чего. А имя?

Парень назвался так, что услышали в рыбном ряду, и потребовал записать его покрупнее.

Катарина смотрела мимо него, на настоятеля. Пекаря тот отпустил с миром и назвал «сын мой». Парню с моста он не сказал ничего и ни разу на него не поглядел. Он поднёс стекло, отнял, протёр полой и повернулся к Анселю.

— Пиши, сын мой.

Так он и шёл по очереди. С теми, у кого стекло белело, отец Гедеон разговаривал. Тем, у кого оно оставалось чистым, он не говорил ни слова и ни одному не глядел в лицо. А они этого не замечали, им же хлопали!

Лорд Аурель не стал есть суп из рук нашего мёртвого лакея и назвал его существом. Я считала, что хуже гостя не бывает. Отец Гедеон никак их не называет. Он их записывает.

Две девицы подошли к стеклу под руку, одна в платке, другая в круглой шапке с лентой. У первой стекло побелело, у второй нет, и девицы расхохотались.

— У тебя мокрое, а у меня сухое!

Служке она ответила сама, громко, чтобы не переспросил.

В субботу к Катарине сидели так же, с кружками, и каждому она отвечала про погоду, про крыши, про шубу, лишь бы не сказать того слова, после которого приходят жрецы. Ради этого она пять дней молчала на весь Керр. А жрец пришёл сам, сел на кадку, и город выстроился к нему в затылок, с детьми и с шутками, и нёс ему это слово даром! Они диктовали ему сами, имя, улицу и от чего.

Тут сквозь очередь двинулся кровельщик Вернер.

Он шёл боком, конопатый и весёлый, на голову выше всех, и голову эту держал у левого плеча, а жена тянула его за рукав и расталкивала народ локтем. За ними, между валенок, пробирался серый кот.

— Пустите, нам для цеха! Старшина сказал, принесёшь слово от попа, заплачу сполна!

Нет. Нет, сударь, ступайте на свою крышу!

Катарина пошла наперерез. В субботу этот человек сидел перед ней в нижней зале, и она промолчала, чтобы его не сожгли. Теперь его вели к огню за рукав, даром и без очереди.

— Сударыня!

— А, леди! — Жена кровельщика и не подумала остановиться. — Вы-то мне половину насчитали. А поп все три серебряных даст!

— Сударыня, уведите его. За чистое стекло…

— Сухое! — грянули впереди, и конца её слов никто не услышал.

Кровельщик повернулся к Катарине всем туловищем и просиял.

— Леди! А у вас над постоялым двором у трубы течёт, я снизу углядел. Докрою у бондаря, зайду!

Жена дёрнула его дальше. Перед кадкой расступились сами, потому что вдову пропускают без очереди, а она называла себя вдовой с прошлой недели.

Отец Гедеон поднял на кровельщика глаза, добрые, в красных жилках.

— Подыши, сын мой.

Вернер согнулся в поясе, иначе до стекла ему было не достать, и дохнул от всей души. Стекло осталось чистым.

— Сухое! — завопила жена раньше очереди. — Все видали? Сухое! Где старшина? Плати вдове три серебряных, до последнего медяка!

Хлопали ей, хлопали и Вернеру. Он кланялся, а потом перестал и почесал конопатый затылок.

— Так я, выходит, помер? С конька, что ли? А я гляжу, чего это есть не тянет…

— Имя, улица и от чего, — завёл служка.

— Вернер! — отвечала за мужа жена. — Кровельщик, Горшечный конец! С конька упал, в тот четверг!

Служка достал чернильницу. Перо у Анселя стояло над листом и не опускалось.

Неужели не напишет?

— Вернер, — выговорил он, и не служке, и не листу. — Вы мне конёк показывали.

— Показывал! — Кровельщик обрадовался ему, как родне. — Отец, вы ж у нас были! Скажите ему, я ж с вами говорил, вот как сейчас!

Отец Гедеон протирал стекло и глядел на стекло.

— Не отвечай, сын мой. Ты раз уже ответил, в его дворе, и вот что вышло. Оно знает тебя в лицо. — Он говорил тихо, в нос, одному Анселю. — Пиши. Вернер, кровельщик. Упал с конька и умер, прими его Создатель. Нынче вечером я по нему отслужу.

— По мне? — Вернер подался к нему. — Отец, а мне прийти можно? Я б послушал. Ни разу не слыхал, как по мне служат.

Ему не ответили.

Он постоял, большой, с головой набок, и подождал ещё. Настоятель убрал зеркальце в рукав и подышал на пальцы. Ансель смотрел в лист. Потом перо опустилось и пошло по листу, медленно, буква за буквой.

— Вам можно, сударь, — сказала Катарина.

Из-под шарфа вышло невнятно, и она повторила громче:

— Вам можно. На свою службу человек приходит первым.

Вернер развернулся к ней.

— Вот и я так думаю, леди!

Теперь на неё смотрел отец Гедеон, впервые за утро.

— Катарина. Вы с ним разговариваете.

— Он спросил, отец Гедеон. Когда спрашивают, отвечают.

— С ними нельзя разговаривать. Заговоришь, и уже отвечаешь. Ответишь, и уже жалеешь. — Он объяснил это без упрёка, как объясняют ребёнку, что печь горячая, и повернулся к жене кровельщика. — А вы, милая, ступайте с миром. Старшине я скажу сам, получите сполна. Постель его сегодня вынесите на двор и больше не стелите. И рубахи. В субботу за ними придут.

— Зачем рубахи? — Жена кровельщика перестала улыбаться. — Рубахи новые, я к ярмарке шила. И перина моя, приданая.

— Так надо, милая.

— Кому надо?

— В субботу узнаете.

Слов у Катарины набралось много, и ни одного из них настоятелю при народе не говорят. Она выбрала вопрос.

— Отец Гедеон. Скажите ей сейчас.

— Вы знаете сами, Катарина.

— Я знаю. Она нет. И вся эта очередь нет. Они стоят к вам, как на мосту стоят к перилам.

«Леди не кричат».

Я и не кричу, госпожа Клотильда. Я спрашиваю так, чтобы слышали в рыбном ряду.

Шарф съедал слова, и дальше она спросила так, как дома звала через две залы:

— Что будет с тем, кого вы записали?

Во вторник она спрашивала это, пока он грел ноги в лохани, и он ответил ей одной. Теперь слушал весь рынок.

Отец Гедеон вздохнул. Потом он встал, по щиколотку в соломе, и очередь притихла сама, потому что он говорил тихо.

— Что велят правила, дети мои. Огонь, и на то место печать. И всё, что на нём надето, и постель, на которой лежал. И спрос с тех, кто укрывал.

Над рядами стало слышно собор. Там били полдень.

— Не их, — прибавил он мягко. — Их уже нет. Они умерли, кто с моста, кто с конька, кто в бане, и по каждому я отслужу сам, поимённо, по этому листу. Жечь станут то, что ходит в их тулупах. В субботу, как государь прочтёт. А с вас спроса нет. У вас, благо, никто ничего не укрывает. Сами привели.

Ансель не поднимал головы от листа. Одного мертвеца он уже сжёг по этим правилам, в Вейде. То, что вышло из того огня, три недели ходило по уезду и в Кальде едва не убило его самого. Он помнил это не хуже её.

— Какой огонь? — Жена кровельщика глядела то на настоятеля, то на мужа. — Кого? Его?! Да он живой! Это я… я из-за денег! Мне старшина не верил! Он ест! Он вчера две миски…

— Не ел я, — виновато признался Вернер. — С конька не ем.

— Молчи!

— Так не ел же.

— Вот видите, милая. — Настоятель глядел на неё с такой жалостью, что Катарина этой жалости поверила. — Оно и солгать за себя не умеет. Вы вдова. Неделю как вдова.

Очередь стояла тихо. Потом из середины вышел человек в заячьей шапке, боком, не глядя на соседей, и зашагал прочь. За ним пошли ещё двое.

— Э, отец! — Парень с моста протолкался обратно к кадке. Голову он держал уже обеими руками. — А меня вычеркни! Я пошутил!

Служка оглянулся на настоятеля.

— Из этого листа не вычёркивают, — объяснил отец Гедеон служке, а не парню.

Подруга вынула руку из-под локтя девицы в круглой шапке и отступила на шаг, а та ещё смеялась.

— А бондарь-то к стеклу не подходил! — крикнули из хвоста.

— Сам ты не подходил!

— Я подходил. А теперь гляжу на тебя.

Жена кровельщика вцепилась мужу в рукав обеими руками.

— Домой! Домой, и на засов, и никого не пущу!

— Какое домой? — Вернер осторожно отцепил её пальцы. — С тебя ж за меня спросят, слыхала? Я до субботы на крышах поживу, мне не холодно. У бондаря конёк голый, у леди труба течёт. А ты постель к матери снеси, сегодня.

— Дурак! Замёрзнешь!

— Да не мёрзну я. Неделю уж не мёрзну.

Он поклонился Катарине всем туловищем и пошёл через рынок, не торопясь, с головой набок, и народ расступался перед ним шире, чем перед палачом, а следом бежал кот. Жена постояла и побежала за ними, на ходу ругая мужа дураком.

Его записали в огонь, а он пошёл докрывать. И первой в очереди у него моя труба.

Очередь таяла с хвоста. Женщина с ребёнком ушла одной из первых.

Одним вопросом. Всю очередь, от мясного ряда до моего крыльца.

Катарина глядела, как пустеет площадь, с большим удовольствием. Потом настоятель сел обратно на кадку.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге