Лавинный сезон
Глава 1. Белое на белом
Снег выпал в ночь на третье декабря и впервые за осень не стаял к полудню. Он лёг на конус выноса под Шаманкой ровно, без проплешин. Затянул старые валуны, сухие дудки борщевика, ржавый уголок от кошары, которую снесло в четвёртом году. Сверху склон теперь походил на скатерть, которую расстелили и забыли разгладить.
Даша стояла у нижнего края конуса, спиной к посёлку. Ветер тянул с перевала, с северо-запада, ровно, метров пять в секунду, и нёс над снегом мелкую сухую крупу. Она стянула перчатку, подняла ладонь, подержала и надела перчатку обратно.
Буран сидел у её левой ноги неподвижно. Против света белый пёс на белом пропадал совсем: оставались чёрный нос, два тёмных глаза и пар над пастью. Оранжевую шлейку Даша выбрала не для красоты.
— Скала, Ланская. Начинаю учебный поиск на конусе, один условный. Десять сорок две.
Рация на лямке щёлкнула, зашипела. Голос Палыча пришёл с опозданием, будто из колодца:
— Кхе. Принял, Дашенька. Десять сорок две. Ты Тимура там не заморозь, у него девки.
— У него датчик и рация. Конец связи.
Тимура она закопала сорок минут назад. Пещеру он вырыл утром сам, в надуве у подножия старого вала: полтора метра снега над головой, пенка, отдушина вбок. Даша проверила отдушину. Проверила, что его датчик стоит на передаче, а рация на приёме. Заставила его дважды повторить условный сигнал «выхожу сам». Тимур повторил, сбив шапку набок, и попросил, если его съест медведь, чтобы Буран хотя бы нашёл кости. Потом она заложила вход блоками, затёрла следы лопатой и ушла к краю конуса широкой дугой, чтобы её собственный запах лёг подальше.
Снег был молодой, рыхлый, он скрипел под ботинками. Через пару недель он осядет и начнёт перекристаллизовываться снизу, у земли, и тогда пойдёт другой разговор. Пока это была просто зима.
— Буран. Ищи.
Пёс сорвался не вверх, а поперёк склона, так и было нужно. Он пошёл галсами, перпендикулярно ветру, ловил носом то, что несло с конуса, а Даша шла следом метрах в двадцати и не торопилась. Не звать. Не показывать рукой. Собака, которую водят за руку, на настоящем завале станет искать руку.
Первый галс Буран прошёл пустым. На втором сбавил ход, задрал морду, вернулся на три шага и сменил направление. Даша остановилась.
Теперь он забирал вверх, против ветра, и зигзаги становились всё короче. Хвост поднялся флагом. Пёс перешёл с бега на шаг, широко ставя лапы и ведя носом почти по снегу. Потом встал над ровным местом, где не было ни бугра, ни следа, и гавкнул коротко, низко. Ещё раз. И начал рыть передними лапами, взахлёб, швыряя снег назад между задними.
Даша посмотрела на часы. Три минуты сорок секунд.
Она подошла, на ходу собирая щуп. Первый укол в метре от собаки, перпендикулярно склону, ушёл в пустоту. Второй тоже. На третьем щуп мягко упёрся во что-то, что не было ни камнем, ни льдом.
— Ай, — глухо сказал снег. — Это была почка.
— Почку пришьют.
Она сняла лопату с рюкзака.
Копала она так, как учила других: не в лоб, а ступенькой, от себя вниз по склону, отбрасывая снег в сторону, а не на голову. Буран мешал. Он лез под лопату мордой, совал нос в каждый новый слой и подвывал от нетерпения. Даша отодвигала его коленом и не ругала: сейчас он работал так, как надо, и ругать было не за что.
На втором блоке из снега показалась рукавица, потом шапка, а под шапкой красное, довольное лицо.
— Время? — спросил Тимур, щурясь на свет.
— Три сорок до сигнала. Шесть двадцать до тебя.
— Долго копаешь. Я тут уже стихи начал сочинять.
— Вылезай.
Он выбрался на локтях, отряхнулся и сразу сел в снег: Буран ткнулся ему в грудь всей мордой. Даша вынула из кармана резиновый жгут с узлом и бросила. Пёс поймал его на лету, мотнул головой и зарычал. Весь смысл поиска для Бурана был вот в этом: в жгуте, в рычании, в её руке на другом конце.
Тимур смотрел, как они тянут жгут, и отряхивал шапку о колено.
— Хороший он у тебя. Ветер правильно взял, я слышал. Ходил поперёк, как по линейке.
— Ветер удобный. На завале таким не будет.
— На завале ничего удобным не будет, Даш. Это я тебе как труп говорю.
Она забрала у пса жгут, сунула в карман и опустилась на корточки у ямы. Провела перчаткой по срезу стенки. Сверху лежало сантиметров сорок свежего, ниже шёл плотный ветровой надув, твёрдый, как доска, а у самой земли рука провалилась в рыхлое, будто в сахар.
— Видишь?
Тимур наклонился.
— Рано ещё.
— Рано. А в январе будет поздно.
Рация на её лямке прохрипела раньше, чем он ответил.
— Всем, кто на частоте, Скала. Кхе. Всем свободным от дежурства. Начальник отряда приказал быть в ДК «Алтай» к двенадцати. Презентация. Инвестор. Повторяю, к двенадцати, все.
Даша нажала тангенту.
— Скала, Ланская. Я на учебной работе.
— Знаю, что на учебной, Дашенька. Он сказал: все. И тебя особо, кхе. Сказал — Ланскую в первую очередь.
— Кто сказал?
Палыч помолчал. В рации шипело, как в чайнике.
— Ну кто у нас говорит. Виктор Андреевич.
— Принято.
Тимур уже скатывал пенку.
— Это которые с канаткой. Говорят, целый автобус из Новосибирска пригнали, с проектором. Зоя Петровна вчера архитектора к себе на постой взяла, бегала по посёлку, хвасталась.
— Какого архитектора?
— А я знаю? Говорит, худой, с тубусом.
Даша пристегнула лопату к рюкзаку и подтянула стропу. Потом ещё раз.
— Поехали. До двенадцати час.
— Ты переодеться не успеешь.
— Не успею.
Уазик стоял у моста через Ак-Суу. Буран запрыгнул на заднее сиденье сам, лёг на брезент и сразу запахло мокрой псиной, соляркой, старым кожзамом. Печка гнала горячий воздух в колени, стёкла запотели изнутри, и Даша протёрла лобовое рукавом. Над посёлком висели дымы: прямые, тонкие, из каждой трубы. Значит, к вечеру подморозит.
Шаманка в зеркале заднего вида становилась меньше, но выше уже не становилась. Цирк под гребнем был белый сверху донизу, ни одного выхода скал, ровный, как простыня.
— Красиво, — сказал Тимур.
— Да.
— Ты сейчас сказала «да», как будто я тебе в суп плюнул.
Она не ответила, переключила передачу. Тимур пожал плечами, сдвинул шапку на другое ухо и до самого ДК больше ничего не говорил.
ДК «Алтай» построили в семьдесят девятом, вместе с отрядом и школой, из того же красного кирпича. С тех пор его перекрашивали дважды: в зелёный и в жёлтый. Зелёный пробивался сквозь жёлтый на колоннах, как старый синяк. На фасаде висела новая растяжка, белая, во всю ширину: «Алтайские врата. Курорт, который откроет Алтай миру». Под растяжкой курили водители, приехавшие с гостями, в одинаковых чёрных куртках.
Буран остался в машине. Даша вошла в фойе в чём была: в служебной куртке с потёртыми рукавами, в тяжёлых ботинках, с налипшим на штанины снегом. Снег сразу начал таять, и за ней на линолеуме оставалась мокрая дорожка.
В зале было битком. Пахло пылью от бархатных кулис, мокрыми валенками, духами Зимины. Батареи под окнами жарили так, что окна заплакали, и все сидели в расстёгнутых пуховиках, держа шапки на коленях. Зоя Петровна в третьем ряду, в платке цвета яичного желтка, обернулась первой, помахала и приложила палец к губам: тихо, мол, начали. Глава района Лидия Аркадьевна Зимина сидела в первом ряду, прямая, очки на цепочке. Рядом с ней пустовало кресло с табличкой.
Даша не стала искать место и встала у стены сбоку, там, где кончались ряды. Отсюда было видно всё: сцену, проектор, белый экран и последний ряд у двери. В последнем ряду сидел отец. Колено вытянуто в проход, шапка в руках, щетина седая, как иней. Она кивнула ему. Он смотрел на сцену.
На сцене было трое.
Мужчина у микрофона, лет пятидесяти пяти, с хорошей сединой и улыбкой человека, который всем здесь рад. Высокая женщина в сером пальто за ноутбуком сбоку: волосы гладкие, ни одной выбившейся пряди, она ни разу не подняла глаз на зал. И третий у края экрана, в тени, вполоборота. Худой, в тёмном свитере, сутулый так, как сутулятся над столом. Он держал маркер колпачком вниз и вертел его в пальцах.
Даша узнала его по тому, как он стоял. Лица ещё не было видно, только плечи и наклон головы. Восемь лет назад он уехал из посёлка за одну ночь, и за эти восемь лет она ни разу не видела, чтобы кто-то стоял именно так.
Мужчина у микрофона говорил:
— …канатная дорога от нижней станции на отметке тысяча триста восемьдесят до верхней на гребне, две тысячи пятьсот шестьдесят. Шесть трасс по Шаманскому цирку. Это, друзья мои, рельеф мирового уровня. Я катался в Альпах и в Канаде, и я вам скажу: у вас здесь лучше.
Щёлкнул слайд. На экране возник склон: тот самый, только синее небо было ярче, чем бывает, а снег белее, чем бывает. Внизу, на широком пологом языке под цирком, стоял отель. Длинный, низкий, ступенчатый, со стеклянными террасами. Белый. Белое на белом.
— Отель на сто восемьдесят номеров, — сказал мужчина. — Бытовой городок. Пятьсот рабочих мест на стройке и двести постоянных после ввода. Новая дорога. Новая школа. Это не я придумал, это записано в соглашении с республикой.
Зал зашевелился. Кто-то в середине зааплодировал, на него зашикали и тут же захлопали все.
Даша смотрела на отель. Он стоял на конусе выноса: ровно там, где час назад она резала щупом снег над Тимуром. Там, где у земли рука проваливается в сахар. Она знала эту картинку по другим бумагам, по старым схемам в штабе, где тот же язык был заштрихован красным.
Сутулый у экрана повернулся к залу. Посмотрел в сторону. На неё.
Он не удивился. Он не вздрогнул, не отвёл глаз и не сделал вида, будто её не заметил. Он смотрел так, словно знал, у какой стены она встанет, ещё до того, как она вошла.
— Меня зовут Арсений Вадимович Тарасов, — сказал мужчина у микрофона. — Кто-то из вас помнит меня по краевому спорткомитету. Я обещал, что не буду долго, и уже соврал.
В зале засмеялись. Зимина улыбнулась, не разжимая губ.
— Теперь главное. — Тарасов отложил пульт и взял микрофон в обе руки. — Горы — это не только красота. Это ответственность, и я это понимаю. Участок передадут нам при одном условии: заключение по лавинной безопасности. Республика могла бы прислать кого угодно. Я мог бы привезти кого угодно, хоть из Женевы. Но я хочу, чтобы это заключение подписал человек, который знает этот склон лучше всех. Который здесь вырос. — Он поискал глазами по рядам и нашёл её у стены сразу, будто тоже знал, где искать. — Дарья Викторовна Ланская.
Головы повернулись. Сначала первый ряд, потом остальные, волной. Зоя Петровна прижала ладонь к груди. С Дашиной штанины на линолеум капнуло.
— Дарья Викторовна у нас единственный в районе сертифицированный специалист. Без её подписи ничего не будет. Ни одного кубометра бетона. — Тарасов развёл руками, будто извинялся за это перед залом. — Срок подачи по соглашению — пятнадцатое марта. Дарья Викторовна, может, скажете пару слов?
Даша не пошла к сцене. Она осталась у стены.
— Пару скажу.
Микрофон ей не дали, но в этом зале микрофон и не был нужен.
— Заключение будет, когда будут данные. Шурфы, тесты, метеопост. Полный цикл, до марта. Какое оно будет, решу не я. Решит склон.
— Вот! — Тарасов просиял, словно она подарила ему что-то. — Вот поэтому я и хотел именно вас. Понимаете? Красивый склон — это вызов. И отвечать на него должен профессионал.
— Профессионал отвечает на вопросы. Склон их задаёт.
Кто-то хмыкнул. Тарасов засмеялся первым, легко и благодарно, и зал засмеялся вместе с ним.
— Договорились. Данные и цикл. А теперь — архитектура, раз уж мы заговорили о вызовах. Илья Корнеев, главный архитектор проекта, студия «Пятый фасад». Илья, прошу.
Фамилию в зале узнали не сразу, через секунду. По рядам прошёл шорох. Кто-то в середине громко спросил соседа: «Тот самый?» Зоя Петровна обернулась на Дашу. Тамары Бочкарёвой в зале не было, и Даша отметила это в первую очередь.
Илья шагнул к микрофону. Посмотрел на экран, потом в зал, потом снова на неё.
Даша оттолкнулась от стены и вышла в коридор, не дожидаясь, пока он заговорит.
В коридоре было холоднее и тише. По стенам висели грамоты ансамбля «Ак-Суу» за восемьдесят шестой год и фотографии в пластиковых рамках: девочки в бархатных кафтанах, мальчики с топшурами. Батарея под окном стучала, как будто внутри кто-то сидел. За стеклом, во дворе, стоял уазик, и в его заднем окне торчала белая морда. Буран смотрел на дверь ДК не мигая.
Она достала из кармана жгут, покрутила в пальцах и убрала обратно.
Дверь в зал открылась и закрылась. Из-за неё ненадолго донёсся голос Тарасова: «…небольшой технический перерыв, кофе в фойе…» Шаги были негромкие, неторопливые. Он всегда ходил так, словно не хотел никого будить.
Он встал в трёх метрах. Ближе не подошёл.
— Здравствуй, Даша.
Она развернулась от окна.
— Здравствуйте, господин архитектор. Склон не торгуется.
— Я знаю.
Он не добавил ничего. Стоял, держа маркер колпачком вниз. На пальцах правой руки темнели чернильные пятна, на свитере у манжета блестело графитом. Лицо стало уже, у рта прорезались две складки, которых раньше не было. Глаза остались прежние: спокойные, внимательные, тяжёлые, как вода в проруби.
— Вы нарисовали отель на конусе.
— Нарисовал.
— Сто восемьдесят номеров.
— Сто восемьдесят.
— Вы знаете, что на этом конусе лежит у земли. В двадцати сантиметрах.
— Знаю.
Она ждала. Сейчас он должен был сказать: заказчик настоял. Сказать: это первый вариант, его ещё будут менять. Сказать хоть что-нибудь, с чем можно спорить, за что можно ухватиться и бить. Батарея стукнула трижды. Он молчал.
— Тогда зачем.
— Я хочу, чтобы ты сказала правду. — Он произнёс это ровно, без нажима, как читают размеры с чертежа. — Если она совпадёт с тем, чего хочу я, тем лучше.
— А чего хотите вы?
Он посмотрел на окно, на уазик, на белую морду в стекле.
— Это твой?
— Мой. — Голос у неё вышел резче, чем она собиралась. — Вы не ответили.
— Нет. Не ответил.
Она шагнула ближе, теперь между ними оставалось два метра.
— Тарасов хочет, чтобы вы были при наблюдениях?
— Хочет, чтобы архитектор был на шурфах. Это его условие.
— Значит, так. На склоне я иду первой. Вы идёте там, где я скажу, и стоите там, где я поставлю. Датчик проверяю я, каждый раз. Без каски, без щупа, без лопаты вы на склон не выходите. Обувь покажете мне заранее. Если я говорю «назад», вы идёте назад и не спрашиваете почему.
— Хорошо.
— Это не обсуждается.
— Я и не обсуждаю.
От этого «не обсуждаю» ей захотелось ударить кулаком в стену, рядом с грамотой ансамбля. Восемь лет назад в пять часов десять минут утра она звонила ему из Барнаула, гудки шли долго, до самого конца, и никто не взял. Восемь лет она складывала слова, которые он скажет, когда наконец объявится. Ни одного из них он не сказал.
— И ещё, Корнеев. Мы на «вы».
Он кивнул медленно, словно принимал на ладонь что-то тяжёлое.
— Как скажете.
Дверь в зал снова открылась, высунулась гладкая голова женщины в сером пальто.
— Илья. Пять минут.
— Иду.
Женщина посмотрела на Дашу так, будто снимала с неё мерку, и закрыла дверь без единого звука.
Илья не двинулся. Секунду, две. Потом сказал, глядя не на неё, а на мокрую дорожку, которую она оставила на линолеуме от самого входа:
— У вас ботинки промокли.
И ушёл в зал.
Она вернулась, когда свет уже погасили. Тимур сидел с краю в предпоследнем ряду, придерживал кресло рукой и кивком показал: садись. Она села. Куртка на ней почти высохла и задубела на сгибах, как картон.
Илья говорил в микрофон тихо, и зал притих, чтобы его слышать. Он не ходил по сцене и не размахивал руками, стоял у экрана и время от времени поднимал маркер, показывая.
— Здание складывается не из фасада, — говорил он. — Фасад — это то, что видно. Здание держится на основании, на том, чего никто не видит. Поэтому здесь, — щёлкнул слайд, на экране появился разрез отеля с подпорными стенками, — мы заглубляем фундамент до коренной породы. Здесь отбойная дамба. Здесь направляющие клинья.
Даша смотрела на разрез. Дамба была нарисована аккуратно, тонкой линией, со штриховкой. Над дамбой на разрезе был только воздух. Над дамбой в жизни был цирк, тридцать шесть — сорок два градуса, четыре очага и Кривая Падь посередине.
— Дамбой, — сказал рядом Тимур одними губами. — Ну-ну.
— Тихо.
— Да я молчу.
— …мы рассчитываем эти конструкции на сход двухтысяча четвёртого года, — продолжал Илья. — Это самый большой из задокументированных…
Сзади скрипнуло кресло.
Даша обернулась. Отец поднимался из последнего ряда. Поднимался тяжело, опираясь правой рукой о спинку переднего кресла и не сгибая колено, которое всегда держал вытянутым в проходе. Встал. На него оглянулись двое из последнего ряда и тут же отвернулись к экрану.
Илья на сцене замолчал на полуслове. Зал этого почти не заметил, а Даша заметила. Он стоял с поднятым маркером и смотрел поверх голов в конец зала.
Отец на сцену не смотрел. Он смотрел на дверь, до которой было четыре шага.
— Пап, — сказала Даша, не громко.
Он, может быть, не услышал. Сделал шаг, второй. У самой двери ему пришлось перехватить шапку, чтобы освободить правую руку для ручки, и шапка оказалась в левой. Свет с экрана падал на него сбоку, белый, ровный, от нарисованного снега.
Шапка в его левой руке мелко ходила из стороны в сторону, как стрелка прибора на ветру. Он посмотрел на неё сам, будто увидел чужую руку, сжал пальцы сильнее. Шапка не остановилась. Такого за отцом Даша не помнила ни разу.
Дверь закрылась за ним, и с той стороны, в коридоре, стало слышно, как он идёт: неровно, с пристуком, к выходу, к снегу.
Глава 2. Колено
Вольер на заднем дворе базы Даша открывала в шесть сорок, когда в окнах штаба ещё не горел свет. Накануне ночью снег шёл часов пять, ровно и без ветра. К утру он лёг на крышу, на ступеньки и на проволочную сетку, и каждая ячейка стала белой. Термометр у двери показывал минус семнадцать.
Буран ждал у калитки. Он не скулил и не прыгал, просто стоял, и от шерсти шёл пар.
— Тихо, — сказала Даша. — Знаю, что рано.
Она проверила миски, лапы и подушечки: нет ли льда между пальцами и не собрались ли в шерсти шарики. Лайма на соседнем выгуле заворчала, ей досталось в последнюю очередь, и она обиделась. Дымок спал, свернувшись в будке, и не поднял головы.
— Ты вчера в шесть ушла, — раздалось из-за сетки. — Я вечером звонил, не взяла.
Тимур шёл через двор, проваливаясь в свежий снег по щиколотку. Шапка у него, как всегда, была сбита на ухо. В руках он нёс два картонных стакана и держал их двумя руками.
— У меня был выключен телефон.
— У тебя он всегда выключен, когда надо сказать то, что не хочется слушать. — Он протянул ей стакан. — С сахаром, не спорь. Как он?
— Кто?
— Даш.
Она сняла перчатку и взяла стакан. Чай был обжигающий, пах чабрецом и картоном.
— На всё сказал «хорошо», — ответила она. — Пока только слушал. «Хорошо», и всё.
— Ну, это уже что-то. Наш Корнеев вроде понятливый.
— Он не наш.
— Ладно, не наш. — Тимур присел на корточки, и Буран сразу ткнулся носом ему в шею. — А я к чему. Вчера отец ушёл с презентации. Весь зал видел. Тарасов потом ходил и всем говорил, что у Виктора Андреевича давление.
— У него давления нет.
— У него колено.
— У него колено, — повторила Даша.
Они оба помолчали. Двор был такой тихий, что слышалось, как оседает снег на крыше вольера.
— Ты понимаешь, что мне нужно к метеопосту? — сказала она. — Датчик на Седловине замерзал два раза за ноябрь. Я одна его не починю и не откалибрую. Нужен человек, который знает, как стояла станция раньше.
— Я знаю.
— Ты знаешь, как стоит она сейчас. А раньше знает только он.
Тимур кивнул и сделал вид, что внимательно смотрит на собаку.
— Спроси, — сказал он. — На планёрке.
— Спрошу.
— Только не при всех.
— При всех. — Даша допила чай и смяла стакан. — При всех он не отмахнётся. Ему невыгодно.
— Вот в этом ты ошибаешься, — тихо сказал Тимур. — Именно при всех он и отмахнётся.
Из задней двери штаба вышел дежурный, помахал им и крикнул, что котёл починили. Даша махнула в ответ и пристегнула поводок.
Планёрка начиналась в восемь, как все восемь лет до этого.
Штаб был длинной комнатой с низким потолком, двумя окнами на вольер и столом, за которым умещалось четырнадцать человек, если сидеть плечом к плечу. Пахло мокрой шерстью, печным дымом и сушёными носками, и никакое проветривание не помогало. Над столом, над головой начальника, висела деревянная табличка с буквами, выжженными паяльником: «Ведущий отвечает за группу». Рядом, на гвозде, висела вторая, помельче, с графиком дежурств. Её перевешивали каждую неделю.
Отец сидел во главе стола, прямой, с вытянутым вдоль ножки стула коленом. Левую руку он держал под столом.
— Четвёртое декабря, — сказал он. — Минус семнадцать, ночью выпало тридцать восемь сантиметров. Бюллетень по краю: второй уровень, на северных склонах возможен третий. Дежурная смена — Васильев, Гаврилов, Шевцов. Остальные по плану.
— По какому плану? — спросил кто-то с конца стола.
— По моему, Гена. Вторая группа на тренировку по связкам. Ратрак в долине с утра, заказчик просит сопровождения по дороге к площадке. Сопровождать будет Ланская.
— Я сопровождать не буду, — сказала Даша.
Отец поднял глаза. Выцветшие, голубые, они смотрели без раздражения, как смотрят на прибор, который дал неверное показание.
— У тебя наблюдения.
— Именно. Мне нужно на Седловину. Метеопост замерзает, я не уверена в данных. Нужно проверить анемометр, перекалибровать датчик температуры снега и проверить ретранслятор. В одиночку я не пойду. Поедем вдвоём, на снегоходах, часа за три туда и обратно. Ты ставил эту станцию.
Стало тихо. Кто-то у окна перестал шуршать бумагой.
— Колено, — сказал отец.
— Пап.
— Колено, Даша. Сама знаешь.
— Тимур с тобой поедет, ты за рулём не будешь. Просто посмотришь.
— Если я говорю — колено, значит, колено. Гена, у тебя вторая группа в приказе.
Гена Васильев открыл рот, закрыл и уткнулся в свой листок. Остальные последовали его примеру. За восемь лет отряд научился не слышать этот разговор. Он велся каждую осень, и каждую осень заканчивался одной и той же фразой.
Даша не стала спорить. Она положила ладонь на стол плашмя, как на тормоз.
— Тогда поеду с Тимуром. Но ты будешь знать, что я там без тебя.
— Я знаю, — сказал отец ровно. — Без меня там давно всё. — Он помолчал. — В десять приедет Тарасов с руководителем проекта. Принимать будешь ты. Подпись твоя.
— Это будет не принимать.
— Как скажешь. — Он встал, придерживаясь за столешницу правой рукой, и пошёл вдоль стены, по пути поправляя то, что поправлять не требовалось: сдвинул стул, выровнял угол карты. У двери остановился. В углу, между шкафом и вешалкой, стояла красная лопата с вмятиной на лопасти. Её никто не брал, она всегда стояла там. Отец, не глядя, провёл по черенку здоровой рукой и вышел.
Палыч сидел на радиоузле, укутанный в синюю телогрейку, и ворчал на «Скалу».
— Ну что ты шипишь, железка. Что ты шипишь. Я тебя вчера протирал, как невесту. А ты шипишь.
— Георгий Палыч, доброе утро.
— А, Дашенька. — Он развернулся на крутящемся стуле, достал из кармана мятный леденец и тут же положил обратно, потому что кашлянул. — Кхе. Вот, смотри, ретранслятор опять хромает. Седловина отвечает через раз. Я ей говорю: «Седловина, как слышишь?» А она мне: «Фшшш…» Баба.
— Станция?
— А кто ж ещё. — Он повернулся к пульту и ткнул пальцем в тумблер. — Данные я тебе скинул. Минус двадцать три на гребне ночью, ветер юго-западный, шесть, порывы до двенадцати. Новый снег — тридцать восемь на посту, на склоне, думаю, больше. Ветер таскает.
Даша встала рядом, облокотилась на край стола и посмотрела на столбцы цифр. Они были аккуратные, выписанные от руки, с карандашными пометками на полях.
— Анемометр?
— Анемометр замерз в третий раз. Я писал в заявке. — Он закашлялся, дольше, чем требовалось. — Кхе. Писал. Сказали — потерпим.
— Потерпим до чего?
— До весны, видимо. — Палыч снова достал леденец и на этот раз развернул. — У нас всё терпим. Станцию терпим, ретранслятор терпим, бюджет терпим. Дашенька, я тут тридцать лет сижу, и всё как-то держится, а почему держится — не пойму.
— Значит, поеду я. С Тимуром.
— И правильно. — Он засунул леденец за щёку. — Только ты там смотри. Седловина — место такое. Там ветер ходит по-своему. Виктор Андреевич знает. Раньше любил там стоять. Часами. Говорил, оттуда всю Шаманку видно.
— И правда видно.
— Видно. — Палыч снова повернулся к пульту, дёрнул шнур, погладил рацию по боку. — Ну, вот же ж железка. Давай, родная, не подведи.
Даша посмотрела на его руки. Они лежали на пульте, большие, сухие, с распухшими суставами. Он держал их так, что дрожь терялась.
— Палыч.
— А?
— Ты с вечера не домой, что ли? Телогрейка вчерашняя.
— А мне там что делать? — Он хмыкнул. — Домой, в пустую квартиру, чтобы телевизор слушать? Здесь хоть кто-то шипит.
В окне за его спиной мелькнула серая «Тойота» с краевыми номерами. Она плавно прошла мимо вольера, развернулась на площадке перед штабом и встала носом к крыльцу.
— Приехали, — сказал Палыч, не оборачиваясь. — Красиво подъехали. Без пробуксовки. Это не наши.
Тарасов вошёл первым, придержал дверь для женщины и сам снял шапку, прежде чем переступить порог. Седина у него была ровная, благородная, лицо открытое, голос такой, что хотелось слушать, даже если он говорил о погоде. Пальто тёмное, ботинки на хорошей подошве, именно такие, какие надевают, когда знают, что по снегу придётся ходить недолго.
— Дарья Викторовна. — Он протянул руку. Рукопожатие было крепкое, сухое, без лишней задержки. — Вчера не было времени поздороваться как следует. Арсений Вадимович.
— Здравствуйте.
— А это Эльвира Горская, руководитель проекта. Она отвечает за график, а график, как известно, отвечает за всё.
Эльвира кивнула. Пальто на ней было серое, прямое, без единой складки. Гладкие волосы лежали так, будто их никогда не касался ветер. Она положила на стол папку, не открывая, и осталась стоять.
Они сели в кабинете отца, потому что в штабе было людно. Виктор Андреевич отсутствовал, на столе остался его стакан с остывшим чаем и стопка бумаг, сложенная ровной стопкой. Даша села не на его место, а сбоку. Тарасов, не колеблясь, сел напротив, как садятся на переговорах.
— Мы подготовили график, — сказала Эльвира. Голос у неё был ровный, без интонаций. Она открыла папку и повернула её к Даше. — Подача заключения — пятнадцатое марта. Это жёсткая дата. Дальше по соглашению с республикой участок уходит в резерв.
— Я знаю дату.
— Замечательно. В графике — три шурфа до Нового года, четыре в январе, три в феврале и итоговый в начале марта. Тесты CT и ECT на каждом.
— Шурфы раз в десять дней, — сказала Даша. — Это не три до Нового года, а по графику каждые десять дней, начиная с четвёртого декабря. И не три в феврале, а три плюс контрольный после любого значимого изменения погоды. Тесты CT, ECT и PST на каждом шурфе, не выборочно. Данные Седловины — ежедневно, без пропусков. Если пост замёрзнет, пишу в протокол, что данных нет.
Тарасов слушал, чуть склонив голову, и кивал в такт.
— Всё записано, Эльвира?
— Записываю.
— И взрывные работы, — продолжила Даша. — Никаких. До моих данных, то есть до пятнадцатого марта. Ни пробных, ни демонстрационных, ни «для проверки». Если на склоне кто-то хлопнет зарядом без моего допуска, я снимаю подпись, и вы ищете нового лавинщика.
— Разумеется, — сказал Тарасов. — Мы не самоубийцы.
Эльвира подняла глаза от блокнота и посмотрела на Дашу прямым, спокойным взглядом, в котором не было ничего: ни вызова, ни одобрения.
— В договоре пункт 4.3, — сказала она. — Взрывные работы проводятся по согласованию со службой безопасности курорта. Служба безопасности подчиняется Сомову.
— Я знаю, кому она подчиняется.
— Тогда вы знаете, что он будет настаивать.
— Пусть настаивает. — Даша закрыла папку. — Склон не торгуется.
— Дарья Викторовна. — Тарасов сложил руки на колене и улыбнулся так, как улыбаются людям, с которыми собираются работать долго. — Я хочу, чтобы вы поняли одну вещь. Мы не враги. Мы готовы идти вам навстречу в каждом вопросе, который касается безопасности. Это моё слово.
— Хорошо.
— А я, со своей стороны, хотел бы поговорить об отряде. — Он перевёл взгляд на окно, за которым Тимур вёл по двору Лайму, и лицо его смягчилось. — Вы прекрасные люди. Четырнадцать ставок на семьсот человек, три собаки, база, которую строили при Брежневе. Я ходил по вашим коридорам и думал: как они это выдерживают?
— Выдерживаем.
— Вижу. Но выдерживать можно по-разному. Курорт готов построить для отряда новую базу. Там же, на Горной, или у нижней станции, как вам удобнее. Гараж на четыре машины, кинологический комплекс с тёплыми вольерами, учебный класс. Ратрак, ваш собственный, на балансе, без аренды. И вертолётная площадка, потому что без неё, простите, это не спасательная служба, а добровольная дружина.
Он говорил просто, без нажима. Даша слушала и держала лицо. Каждое слово было про отряд. В отряде было две машины, обе старше её самой на четыре года. Единственный ратрак принадлежал району, и его отбирали каждое лето под нужды дорожников.
— Это очень щедро, — сказала она.
— Это не щедро. Это справедливо. — Тарасов чуть подался вперёд. — Курорт на семьсот человек посёлка привезёт двадцать тысяч гостей в год. Вам нужна служба, которая справится. Мы хотим, чтобы это были вы.
— Склоны не слушают графиков, Арсений Вадимович.
— Склоны слушают деньги, Дарья Викторовна, — ответил он мягко, почти с сочувствием. — Просто не сразу. Лет тридцать назад их не слушали, потому что денег не было. А сейчас появились. Знаете, что мне говорили, когда я начинал? Что Шаманку не укротить. Что это красивая, но злая гора. Красивый склон — это вызов. Не угроза, а вызов. Всё решается инженерией и вниманием к деталям. Вы же сами знаете, как обходятся с лавиноопасными зонами в Альпах.
— В Альпах не живут на конусе выноса.
— В Альпах и снег другой. — Он улыбнулся шире. — Я понимаю вашу осторожность. И уважаю её. Но подумайте вот о чём. Вы же знаете, что вашему отряду так или иначе придётся меняться. Район не будет содержать четырнадцать ставок вечно.
Эльвира перестала писать.
— Что значит «не будет содержать»? — спросила Даша.
Тарасов посмотрел на неё с вежливым удивлением.
— Вам не говорили? С первого января двадцать восьмого года район планирует оптимизацию. Штат сводится к дежурному пункту, остальное, предположительно, передаётся частным операторам. Курорт готов принять на работу всех, кто захочет. Но, разумеется, не бесплатно и не в прежнем статусе. Я думал, Лидия Аркадьевна вас уже предупредила.
— Нет.
— Мне жаль, что это прозвучало от меня. — Он сказал это искренне, как человек, который поступил некрасиво и знает об этом. — Но, возможно, так даже лучше.
Он не нажимал и не угрожал. Просто положил это на стол между ними, как кладут ключи.
Даша встала. Стул проскрипел по линолеуму.
— Мне нужно проверить дежурный график, — сказала она. — Эльвира Андреевна…
— Валерьевна.
— Эльвира Валерьевна. Я пришлю вам протокол по шурфам сегодня до шести.
Отец стоял в штабе под табличкой «Ведущий отвечает за группу» и разглядывал дверной косяк, словно прикидывал, ровно ли он повешен. Правую руку он положил на стену, левую убрал в карман.
— Проводила? — спросил он.
— Ещё нет. Они в кабинете. — Она остановилась в двух шагах. — Пап. Ты знал про двадцать восьмой?
Он не вздрогнул и не отвёл глаз. Он просто смотрел на неё.
— Дежурство по базе у тебя в одиннадцать, — сказал он. — Васильева заменишь, у него ребёнок болеет.
— Пап.
— Колено к снегу ноет. Весь день будет. — Он оттолкнулся ладонью от стены и пошёл к выходу, ставя ногу ровно, как по линейке. — Ты там не торопись. Они гости, пускай посидят.
Красная лопата стояла в углу между шкафом и вешалкой. Отец прошёл мимо неё, не задев, и дверь на крыльцо закрылась за ним со стуком.
Даша осталась у стола. Из кабинета тянуло дорогим одеколоном и бумагой. Через стену Тарасов говорил что-то Эльвире, неразборчиво и размеренно. Рация Палыча на стене, тихо и упрямо, шипела.
Она вышла на крыльцо через пять минут. Серая «Тойота» стояла носом к крыльцу, отца уже не было видно. Снег снова пошёл, мелкий, сухой, из ясного неба, как это бывает в декабре.
Эльвира вышла одна. Тарасов остался внутри, договаривался с Тимуром о чём-то весёлом, его голос доносился через дверь. Она спустилась на ступеньку ниже и остановилась, глядя на машину, а не на Дашу. Пальто на ней по-прежнему лежало без единой складки.
— У вас хорошие люди, — сказала она.
— Знаю.
— Это не комплимент. Констатация. — Она достала из кармана ключи, но не стала открывать машину. — Вы, наверное, задаётесь вопросом, почему он выбрал вас.
— Я задаюсь вопросом, почему вы мне это говорите.
— Я говорю между делом. — Эльвира повернула голову, и в её лице Даша не увидела ничего, кроме внимания. — Он отказался от лавинщика из Новосибирска. Хорошего, с именем. Сказал — только Ланская. Назвал вас ещё в июне.
Снежинка села Даше на ресницу. Она не стала её смахивать.
— В июне?
Глава 3. Берёзка
Зоя Петровна не повесила в его комнате занавесок. «Зачем? — сказала она, когда он только приехал, втаскивая на второй этаж его сумку. — Вид у нас один, другого нет». Вид и правда был один: над крышей соседского сарая, над чёрной полосой ельника стояла Шаманка, и цирк под гребнем в лунном свете лежал белой чашей, вынутой из формы.
Он не спал. Лампа на столе была развёрнута к стене, чтобы свет не бил в стекло, и круг от неё падал на лист кальки, придавленный по углам кружкой, линейкой, ластиком и рулеткой. Батарея под окном щёлкала и пахла горячей пылью. С первого этажа тянуло сушёными яблоками и печным дымом: Зоя Петровна топила и в декабре, и в июле, «для настроения дома».
На листе был отель. Южный фасад, сто восемьдесят номеров, терраса над нижней станцией, стеклянное ограждение по линейке. Он провёл этот фасад уже сотню раз, и каждый раз выходило одинаково правильно. Тарасов увидит в нём деньги, партнёры в Новосибирске увидят премию, а он видел одно: линию, под которой, если вести взгляд вверх, будет Кривая Падь.
Он отложил карандаш и прижал левую ладонь к оконной раме. Из рамы тянуло сквозняком от самого стекла, это он знал, потому что видел, как шевелится пыль на подоконнике. Два пальца, мизинец и безымянный, ничего не сообщили. Он подержал руку, пока не заныло запястье, и убрал.
Когда он снова посмотрел на лист, на террасе стояла женщина.
Он не помнил, как её нарисовал. Штрих лёгкий, три-четыре линии: узкая спина, куртка с широкими лямками, на плечах тяжёлая коса. У её ног сидела собака, и по тому, как была посажена голова, было ясно, что собака белая, хотя на кальке была одна графитовая серость.
Вчера, проезжая мимо базы, он видел эту собаку один раз и издалека, у вольера, рядом с хозяйкой. Хватило.
Он взял ластик и тёр, пока лист не поплыл, но линии остались, бледные, как след от ногтя на воске. Тогда он перевернул кальку чистой стороной вверх и положил поверх линейку.
На часах было без десяти четыре. Это время он не любил много лет: в доме всё замирало, и ночь слышалась как работающая машина. Он сел на кровать лицом к окну и сидел, пока цирк на Шаманке не стал из белого серым.
Зоя Петровна встала в половине седьмого, как и обещала, и когда он спустился на кухню, на плите уже шипели оладьи, а на столе стояла банка варенья с торчащей ложкой.
— Не спал, — объявила она, не оборачиваясь. — У меня потолок как барабан, всё слышно. Ходил, ходил. Садись. Чай сам, я руки в тесте.
Яркий платок на ней был повязан узлом на затылке, поверх вязаной жилетки с оленями. Она двигалась по кухне быстро, мелко, и вместе с ней двигались запахи: масло, ваниль, мокрая шерсть от варежек, сушившихся на печи.
— Я не хотел вас будить.
— Да что ты меня будишь, я сама ухо навострила. Любопытная я. — Она сказала это с достоинством, как говорят о должности. — Ешь, пока горячие. Ты вчера не ужинал. Я слышала, как ты дверь открывал, потом закрывал, потом опять открывал.
Он налил чай. Руки у него были в графитовых пятнах до второй фаланги, и Зоя Петровна покосилась на них с одобрением, как на печать.
— Весь посёлок знает, что ты приехал, — продолжила она. — Магазин с утра гудит. Говорят, Тарасов вчера ездил на базу, Ланская ему какие-то цифры выкладывала, а он улыбался. А ты к ней не ходи, Илюша, пока не позовёт.
— Я не собирался.
— Конечно. — Она перевернула оладью. — Ты не обижайся, но я тебе скажу, потому что ты тут всё равно не со зла будешь ходить, а по незнанию. Её у нас Железной зовут.
Он поставил кружку.
— Дашу?
— Дарью Викторовну. За глаза, конечно, в лицо никто не рискнёт. Не потому, что злая, нет. Она справедливая, такая справедливая, что хоть иконой делай. Как в горах железо: не гнётся, не греется, не блестит. — Зоя Петровна помолчала, взвешивая, стоит ли говорить дальше, и решила, что стоит. — Восемь лет, Илюша. Восемь лет она ни разу не ходила в связке с мужчиной. Мужики из Усть-Кайрыка звали, из Бийска приезжал один, красивый, на джипе. Она с ним на склон вышла, он руку ей на верёвку, а она — «Спиной ко мне не становитесь». И всё. Он уехал, потом рассказывал, будто она его на склоне чуть не уронила. А Тимур не считается: он женатый, и в связку они не ходят, они с собакой.
— Я понимаю, — сказал он.
— Ничего ты не понимаешь, ты же архитектор. — Она сняла оладью на тарелку и посмотрела на него наконец прямо. Глаза у неё были быстрые, добрые. — Ты тогда за одну ночь уехал. Ты под утро забежал, сумку забрал, я только дверь слышала. Поднялась, а комната пустая, постель как в казарме заправлена, и деньги на столе, за месяц вперёд. Я с ума сошла, как же так, думаю. А почему — никто не знает. Ни я, ни Галя, ни…
— Зоя Петровна, — сказал он тихо.
— Молчу. — Она подняла ладонь, вся в муке. — Ешь.
Он ел. Оладья была горячая, с хрустящим краем, и на язык ложился вкус, которого он не ел восемь лет, а мог бы узнать с закрытыми глазами. Зоя Петровна смотрела, как он ест, и не задала больше ни одного вопроса, что для неё было, пожалуй, подвигом.
На улице всё было синее. Солнце ещё не вышло из-за хребта, но воздух уже светился, и каждый сугроб лежал с резкой голубой тенью вдоль забора. Градусов пятнадцать мороза, прикинул он по тому, как схватило ресницы. Из труб поднимались прямые дымы: ветра не было.
Он шёл не по главной, а по Нагорной, мимо школы, мимо заколоченной бани, и каждый дом отдавал ему что-то, чего он не просил. Колодец с вырезанным петухом на срубе. Крыльцо, на котором когда-то сидел с кружкой чая Роман и объяснял местному трактористу, чем отличается фирн от наста. Деревья вдоль дороги стали выше, а в остальном посёлок словно подождал.
Кладбище лежало на склоне, выше последнего ряда домов, у самого подножия конуса. Над ним в сером утреннем свете стояла Шаманка, и в нижней части конуса, на белом едва виднелась плита, поставленная на месте, где нашли Романа. «Белая Плита». Так её называли в отряде, а потом и в посёлке, и он слышал это название много раз, но произнести не мог.
Калитка была открыта, дорожка до третьего ряда расчищена. Расчищено свежо, не позднее вчерашнего вечера: края отвала ещё не схватились настом. На могиле лежала еловая лапа, поверх неё стояла эмалированная кружка из отрядной столовой, перевёрнутая, чтобы не набивалась крупа.
Он постоял над ней. Имя на камне он читал так часто, что оно перестало быть словами и стало рисунком: три прямых, две дуги.
Полевая книжка лежала в нагрудном кармане, там, где её носил хозяин. Он положил на нагрудный карман ладонь, не вынимая книжку, как кладут на ушибленное место.
— Я приехал, — сказал он. — Ты бы, наверное, сказал, что не вовремя.
Слышен был только далёкий присвист лавинной сетки на склоне. С камня сыпалась мелкая крупа.
— Она не изменилась, — сказал он. — Только строже.
Он хотел сказать ещё что-то, но сзади, по дорожке, скрипнул снег.
— Ты б хоть кашлянул, — сказал Тимур.
Он стоял в калитке, в шапке, сбитой на ухо, руки засунуты в карманы форменной куртки, и выглядел так, будто пришёл сюда случайно, по дороге на базу, хотя база была в другой стороне. Узкие глаза щурились от света. Он улыбнулся широко, с привычной ловкостью, а глаза не улыбнулись.
— Не хотел мешать, — сказал Тимур. — Я с Ромой каждое утро здороваюсь, когда смена. У меня дежурство в восемь, но вот решил… крюк сделать.
— Хороший крюк. Два километра.
— Три. — Тимур прошёл по дорожке, постоял у ограды, потрогал кружку носком ботинка, будто проверяя, на месте ли. — Ты как? Зоя тебя не замучила? Она вчера уже всем рассказала, что ты ночью по комнате ходил. Я в магазине слышал.
— Нормально.
— Нормально. — Тимур покивал. — Дочка вчера спросила, правда ли, что ты горку построишь. Я говорю, не горку, а гостиницу. Она говорит — а горку можно? — Он засмеялся и сам оборвал смех. — Слушай.
Он вытащил руку из кармана и потёр шею сзади, привычным жестом, каким потирают место, где долго лежала верёвка.
— Слушай. Держись подальше от Виктора Андреевича. У него сердце.
Илья смотрел на камень.
— Я держусь, — сказал он. — Восемь лет держусь.
Тимур не двинулся. Снег под ним скрипнул один раз и затих. Илья не повернул головы, но слышал, как тот перестал дышать на секунду.
— Я не об этом, — сказал Тимур.
— Я знаю.
— Нет, ты послушай. Он после того года… — Тимур сжал и разжал кулак. — Просто не суйся, понимаешь. Не подходи.
— Не подойду.
— Вот и ладно. — Тимур помолчал. Потом, неожиданно сердито: — Я не то хотел сказать. Я хотел сказать — хорошо, что ты вернулся. Я не знаю, правда, хорошо или нет, но…
Он не договорил. Илья наконец повернулся и увидел, что лицо у Тимура не весёлое и не злое, а просто усталое, с мелкими морщинами в углах глаз, которых восемь лет назад не было. Тимур отвёл взгляд, на камень, на кружку, на далёкую плиту над кладбищем.
— Мне пора, — сказал он. — У меня дежурство. Ты на базу только не ходи. Или ходи, но когда я позову.
— Хорошо.
— Ага.
Он дошёл до калитки, остановился с рукой на столбе.
— Чай у нас есть. Хороший. Если что.
Шаги ушли вниз по склону, и Илья ещё какое-то время слушал, как они затихают, потом перестал различать их из-за тока собственной крови в ушах.
Обратно он шёл по главной улице, нарочно. Утро уже стало белым: из-за хребта вышло солнце и ударило по снегу так, что пришлось прищуриться. Посёлок открылся. Люди выходили на крыльца, сметали наметённое за ночь, кто-то грел во дворе «Ниву». Женщина с вёдрами поздоровалась с ним, не узнав, и он ответил. За спиной кто-то узнал, и он слышал, как на секунду стихли голоса.
Он думал о Тимуре. О том, как тот потирал шею.
Он ехал сюда по двум причинам, одну из которых мог назвать вслух. Проект был хорош: сложный, нужный, из тех, о которых мечтают в двадцать четыре. Вторую причину он никому не говорил. Он хотел, чтобы склон сказал «нет». Чтобы цирк, этот безупречный белый цирк, который он знал так, как не знал ни один нарисованный фасад, прошёл через руки единственного человека, которому он верил больше, чем себе, и она сказала то, что есть. Не он, не студия, не Тарасов. Она. Её голосом, её цифрами, её подписью или отказом. Если подпись не будет поставлена, курорт не построят. Если поставлена — значит, склон выдержит, и он зря восемь лет считал его убийцей.
И она не должна была узнать, чего ему это стоило. Не только приезд — ни одной ночи из тех восьми. Пусть решит, что приехал за деньгами и славой. Это было бы даже проще.
Он дошёл до перекрёстка с Горной и остановился.
База стояла в конце улицы, красная, кирпичная, с вольером сбоку, где в такой час всегда кто-то лаял. У ворот стоял человек. Крупный, осевший в плечах, в куртке с нашивкой и в старой ушанке. Седая щетина серебрилась на ярком свету. Виктор Андреевич смотрел вдоль улицы, туда, откуда должна была подъехать смена, и правую руку держал на воротном столбе. Левую он опустил в карман.
Илья замер. Между ними было метров восемьдесят. Он видел, как Виктор Андреевич повёл головой, как скользнул взглядом по улице и дошёл до него. Остановился. Не кивнул, не моргнул, только слегка поменял положение плеч, как меняют, когда в спину дует. Потом повернулся, толкнул калитку и вошёл во двор.
Он стоял и смотрел на закрывшуюся калитку. Левая рука Виктора, прежде чем уйти в карман, чуть дрожала.
Это дошло до него сразу, без слов. Восемь лет он считал, что дорогу, по которой не ходят, можно оставить в покое. Что платить будет он один, и этого достаточно. Но Тимур не отводил бы взгляд, а Зоя Петровна не гнала бы вопросы с кухни, а человек у ворот не прятал бы руку, если бы он был единственным, кто платит. Он приехал, и за каждым поворотом стояли люди, которым теперь снова придётся не смотреть ему в лицо.
Его возвращение опаснее для них, чем для него самого.
В «Берёзке» хлопнула дверь, когда он ещё поднимался на крыльцо. Он остановился на второй ступеньке: на верхней, спиной к нему, стояла небольшая полная женщина в тёмном пальто и сером платке.
Она обернулась.
Седые пряди выбились из-под платка и лежали на щеке. Глаза у неё были красные, как после бессонных дежурств, а лицо за эти годы стало мягче и тяжелее. В руках она держала свёрток, завёрнутый в вафельное полотенце, и от свёртка поднимался пар.
Он не сказал её имени. Горло не дало.
Галина Сергеевна не шагнула к нему, и он не шагнул к ней. На улице хлопнула калитка, где-то за забором закричал петух, на втором этаже дрогнула занавеска, и он не стал смотреть, чья.
Она протянула свёрток. Полотенце раскрылось с одного края, и под ним показались румяные бока, пахнущие луком, яйцом и маслом, тем самым, из того дома, где он когда-то подолгу сидел за столом.
— Съешь, — сказала Галина Сергеевна. — Ты худой.
Он смотрел на её руки, мягкие, в тонких светлых шрамах от скальпеля и от спиц. Правая держала свёрток снизу, левая придерживала сверху, крепко, будто его могли отнять.
Он поднял руку и не донёс её. Два пальца на левой были как чужие, и он стоял, держа руку в воздухе, как человек, который забыл, зачем её поднял.
Глава 4. Измерить крышу
Июль 2017 года. Ак-Тал, база отряда на Горной, 3.
В шесть утра двор базы был полон холодного света и запаха мокрой собачьей шерсти. Даша мыла миску у вольера, когда за воротами скрипнула калитка. Бим бросил возиться со шлангом и сел, насторожив одно ухо. Второе у него всегда лежало, поэтому морда казалась хитрой.
— Доброе утро, — сказал парень у калитки.
Он был худой и сутулый, с тубусом за спиной и рулеткой, которая торчала из бокового кармана рюкзака. Вчера вечером, пока отец был на выезде, Роман усадил его за семейный стол и весь ужин рассказывал про фундаменты, а ночевать отправил в «Берёзку». Парень слушал, кивал и съел пять маминых пирожков, так что Галина Сергеевна потом полчаса сияла. Даша в тот вечер сидела на дежурстве и знала о нём только по рассказам. Теперь она смотрела ему на ноги.
На ногах были белые кроссовки с сеткой. Городские. Чистые.
— Это что? — спросила Даша.
— Здравствуйте, — сказал он. — Илья.
— Я не про вас. Я про обувь.
Он посмотрел вниз, как будто проверял, на месте ли она.
— Других нет. Я думал, лето.
— Лето, — согласилась Даша. — На две тысячи триста восемьдесят. Мой брат вам не сказал?
— Рома сказал, что вы проводите.
— Я провожаю, а не тащу.
Из дверей штаба вышел Роман с кружкой, куртка нараспашку, как всегда. Из-за его плеча в штабе виднелась табличка на стене, которую отец повесил давно: «Ведущий отвечает за группу». Илья скользнул по ней глазами, задержался на секунду и опустил взгляд.
— Дашка, не пугай человека, — сказал Роман. — Он у нас дипломник. Приют Кара-Таш хочет измерить и вернуть к жизни.
— Приют хочет, чтобы его оставили в покое.
— Приют ничего не хочет, он груда камней и дыра в потолке. Поэтому нужен тот, кто умеет считать. Илья, у нас так: чего не знаешь, спроси у Даши, она знает всё и скажет с выражением.
— Мне нужно три-четыре замера, — сказал Илья. — Обмеры кровли, толщина стен, привязка печи. Неделя, не больше.
— Неделя, — повторил Роман, и в голосе у него мелькнуло что-то, чего Даша тогда не поняла. — Ну, посмотрим. Бим с вами пойдёт, ему полезно размяться.
Бим на своё имя дёрнул хвостом. Даша забрала миску, сунула шланг в ящик и пошла за рюкзаком. На ходу она сказала, не оборачиваясь:
— Шнурки завяжите двойным узлом. И рукава спустите, там не город.
Тропа начиналась за кладбищем и сразу уходила вверх, в лиственницы, где ещё держалась ночная сырость. Даша шла впереди ровным шагом, которым ходят восемь часов подряд. Бим шёл вперёд и возвращался, проверяя, что оба на месте. Илья держался в трёх шагах позади и дышал заметно громче, чем хотел бы.
Через час лес кончился, пошли каменные россыпи и альпийские луга, пёстрые от цветов, названий которых Даша не помнила, зато помнила, какие из них ядовитые. Илья остановился, достал блокнот и что-то зарисовал. Потом догнал.
— Вы всегда так смотрите? — спросил он.
— Как?
— Как будто проверяете, не сломаюсь ли.
— Проверяю.
— И как?
Даша посмотрела на его ноги. Кроссовки уже потемнели от росы, на левом носке налип серый ком грязи.
— Ты зачем лезешь на перевал в кроссовках? — сказала она. «Вы» она держала как щит, но сегодня щит почему-то опустился. — Тут камни и ледяная вода из каждой трещины.
— Хочу увидеть, как эта крыша держит ветер.
— При чём тут ветер и кроссовки?
— Ни при чём, — сказал он спокойно. — Но вы спросили, зачем я лезу на перевал, а я ответил на этот вопрос.
— Ветер сам покажет, — сказала Даша. — Ты только не стой под ней.
— Под чем?
— Под крышей. Она у них давно на честном слове.
Он улыбнулся впервые за утро, быстро и неловко, как улыбаются люди, которых редко ловят на шутке.
— Это приглашение?
— Это инструкция по технике безопасности.
Она ускорила шаг. Бим кинулся следом. Ей стало жарко в ушах, и она списала это на подъём. Мимо прошёл серый сурок, постоял столбиком и нырнул в нору. Илья зарисовал и его.
На Седловине, у метеопоста, Даша остановилась перед запертой будкой и посмотрела на запад. Над хребтом поднималось облако, пока ещё небольшое, с плоским основанием и высокой белой макушкой.
— Что? — спросил Илья.
— Ничего. Пошли быстрее.
— Что-то не так с облаком?
— Облако не может быть «не так». Оно или собирается, или нет.
— И это собирается?
— Это уже собралось.
Приют стоял на самом седле, между двумя серыми скальными зубьями, и с тропы казался игрушечным. Потом он вырос, и стало видно, насколько он на самом деле большой и насколько мёртвый. Стены из дикого камня, сложенные косо и честно, ещё держались. Правый скат крыши рухнул внутрь, левый провис, и между ними торчали рёбра стропил, как рёбра у скелета.
Илья остановился на пороге и замолчал. Даша отметила это про себя: люди обычно начинали ахать или шутить, а он снял рюкзак и просто стоял.
— Семьдесят четвёртый год, — сказала она. — Строили геологи. Потом отдали нам. Потом мы перестали сюда ходить.
— Почему?
— Потому что зимой его заносит по самую трубу. А летом никому не нужен.
Внутри пахло камнем, пылью и старой гарью. Нары на шесть человек вдоль северной стены, ржавая буржуйка с кривой трубой, на полу куски шифера. Илья достал рулетку, зацепил кольцо за гвоздь в косяке и пошёл вдоль стены, бормоча числа. Блокнот он держал в зубах.
Даша села на подоконник, на котором когда-то сидели геологи, и стала смотреть, как он работает. Она не собиралась смотреть, но больше смотреть было не на что. Он измерял не как дипломник, а как врач, который знает, где болит. Присел у печи, провёл ладонью по кладке, понюхал пальцы. Постучал по балке костяшками и приложил ухо.
— Лиственница, — сказал он. — Живая ещё. Видите? Звенит.
— Слышу, что звенит. Только не слышу, чего ты радуешься.
— Потому что её можно оставить. Всё остальное можно заменить, а её нельзя. Её не найти сейчас: такой лес больше не растёт на такой высоте.
— Она всё равно просидит тут ещё сто лет, если её не трогать.
— Не просидит. Её ветер убьёт. Изнутри, через щели.
— То есть ты хочешь её спасти от ветра?
— Я хочу её научить с ним жить.
Даша промолчала, потому что на это ответить было нечем. На Дашиных курсах не учили отвечать на такое.
Через стену вдруг потянуло холодом, резким, будто открыли дверь в подвал. Бим вскочил с пола, покрутился, ткнулся ей в колени. Даша встала, вышла наружу и посмотрела на запад. Белая макушка стала серой, а основание чёрным, и над перевалом уже ходили длинные белёсые полосы.
— Бросай рулетку, — сказала она. — Бери тубус. Быстро.
Град начался без предупреждения. Сперва по камням ударило несколько звонких горошин, потом всё загрохотало разом, и мир превратился в белый гул. Куски льда величиной с лесной орех прыгали по плитам и летели в проём. Даша втащила Илью за рукав в единственный угол, где стропила ещё сходились со стеной. Бим залез под её колени и затих.
— Сюда! Прижмись! Не высовывайся!
— Я прижат, — сказал Илья ей в плечо. — Дальше некуда.
Они сидели на корточках, спина к спине, потом боком, потому что так было теплее. Куртка у него намокла, и мокрая ткань прилипла к её руке. Он держал тубус на коленях и закрывал его собой.
— Что там? — спросила Даша. — Диплом?
— Чертежи Рыкова. Он снимал приют в семьдесят третьем. Единственный экземпляр.
— Ты тащил единственный экземпляр на перевал в кроссовках?
— Ты меня ругаешь уже третий раз.
— Считаю.
Град бил по шиферу, по стропилам, по зубьям скал, и в проёме над головой мелькало серое небо. Крыша держала. Даша прислушивалась, как она держит, и нехотя признавала, что звучит это ровно.
— Видите, — сказал Илья, будто услышал её мысль. — Прогон выдержал. Левый скат выдержал. Это же не доски, это лиственница.
— Ты ещё и по-лиственничному разговариваешь?
— Я просто рад.
— Рад тому, что нас засыпает льдом?
— Рад, что ты перешла на «ты» ещё на втором.
Она повернула голову. Он смотрел не на неё, а в проём, и профиль у него был острый, с мокрой прядью на виске.
— Ты всё время сводишь брови, — сказал он. — Даже когда я молчу.
— Когда ты молчишь, я свожу их от радости.
— Вот видишь. Значит, можно было и раньше помолчать.
Она фыркнула, и от этого стало вдруг легче. Рядом стучал град, пахло мокрой шерстью и мокрым камнем, и плечо у неё горело там, где в него упиралось его плечо. Это была не нежность. Она злилась, и злость почему-то грела.
Через двадцать минут грохот ослаб и сменился сеющим дождём. Даша встала, отряхнулась и посмотрела на его ноги. Кроссовки превратились в два серых комка.
— Снимай.
— Что?
— Снимай, говорю. И носки. Они мокрые.
— Они… — начал он.
Она вытащила из рюкзака шерстяные носки, которые связала мама, толстые, серые, с красной полосой, и бросила ему на колени.
— Надень. Не хватало мне тебя вниз на себе тащить.
— Я бы не просил.
— Знаю. Поэтому и даю.
Вечером на кухне у Ланских пахло луком и тёплым хлебом. Илья сидел за столом в чужих носках и вертел в руке кружку, на которой была отбита ручка. Роман, облокотившись, смотрел на него, как смотрят на хорошую находку, а Даша стояла у плиты и делала вид, что греет воду.
— Значит, лиственница живая, — сказал Роман.
— Живая. Прогон надо менять только в двух местах, остальное усилить. Кровлю — заново, лучше в два слоя, с вентиляцией по коньку. Печь переложить. Фундамент хороший, сухой.
— И сколько это стоит?
— Много. Но можно часть сделать руками.
— Чьими?
— Тех, кто захочет.
Роман откинулся на стуле и посмотрел на сестру.
— Дашка, как думаешь, захотим?
— Не знаю, — сказала Даша. — У нас нет денег на архитекторов.
— А он не за деньги, — сказал Роман. — Он у нас идейный. Правда, Илья? Ты же хочешь не рисовать, а построить.
— Хочу, — сказал Илья. — Но я на неделю. У меня защита в январе, и мне надо вернуться к…
— К чему? — спросил Роман. — К макету из картона?
— К куратору.
— Куратор подождёт. А приют не ждёт. Он уже сорок лет ждёт. Знаешь, как в строительстве говорят? Красивый фасад — это полдела. Главное — чтобы стены не гнили изнутри. Приют как раз такой: снаружи руина, а внутри лиственница звенит. Такое не бросают.
— Рома, — сказала Даша.
— Что? Я предлагаю человеку остаться на лето. Он поправит крышу, мы дадим людей, бригаду, материал. Отец не откажет.
Отец вошёл как раз в этот момент. Он снимал куртку на ходу, крупный, с седой щетиной, и от него пахло дымом и мокрой собакой. Левая рука была в порядке, ни дрожи, ни скованности. Ему было пятьдесят два, и он ещё ходил на Седловину без колена.
— Что за совет? — спросил он.
— Про Кара-Таш, — сказал Роман. — Илья говорит, лиственница живая. Хочу, чтобы он остался и поправил приют.
Виктор Андреевич посмотрел на Илью. Взгляд у него был прямой и долгий, как у человека, который привык оценивать, выдержит ли склон.
— Сколько тебе лет?
— Двадцать три.
— Ты из Новосибирска?
— Да.
— Зачем тебе наш приют?
Илья помолчал. Даша заметила, что он не стал придумывать красивый ответ.
— Потому что там крыша держит ветер, — сказал он. — Пока ещё держит. Я хочу, чтобы держала дальше.
Виктор Андреевич кивнул и протянул руку. Илья встал, чтобы пожать. Рука была тёплая, шершавая, тяжёлая.
— Крышу за лето сделаем, — сказал Виктор Андреевич. — Лес и железо дам. Людей Роман выделит. Живи в доме, спишь на втором этаже. Харчи у Галины.
— Я не хотел бы стеснять.
— Ты не стеснишь. Дашка, найди ему сапоги.
Даша поставила чайник на стол с таким стуком, что подскочили чашки.
— Сапоги у нас сорок четвёртого размера, — сказала она. — Ему не подойдут.
— Подойдут с двумя носками, — сказал Роман.
— Тогда пусть покупает свои.
— Дашка.
— Что?
— Ты улыбаешься.
— Я не улыбаюсь. Я сердита.
— Ну да, — сказал Роман. — Это у тебя одно и то же.
Лето не кончилось ни через неделю, ни через две. Оно растянулось на июль, на август, на сентябрьские заморозки, и никто не мог бы сказать, в какой день «на неделю» превратилось в «останусь». Илья таскал листы шифера на горбу, забивал гвозди, спорил с плотниками, ругался с лесовозом, который два раза привёз не тот сорт. Руки у него покрылись мозолями, а потом мозоли огрубели. К октябрю он ходил по тропе в ботинках, которые выбрала ему Даша, и ни разу не жаловался.
Накануне отъезда в Новосибирск он зашёл на базу попрощаться. В штабе горела лампа. Виктор Андреевич сидел за столом, подшивая что-то в папку, на стене за его спиной висело правило, а на крючке у двери висела куртка.
— Уезжаешь, — сказал Виктор Андреевич, не поднимая головы.
— До весны. Диплом защитить и вернуться. Крышу закрыли, но внутри ещё работы на год.
— Знаю.
Илья помолчал. Он хотел сказать «спасибо», но слово показалось ему мелким для этого человека.
— Я к вам вернусь, — сказал он.
— Вернёшься, — согласился Виктор Андреевич. Он закрыл папку, поднялся и подошёл к окну, где в сумерках проступал тёмный, почти чёрный силуэт Шаманки. — Слушай.
— Да?
— Всё, что строишь в горах, должно простоять дольше тебя. Запомни.
Илья посмотрел на широкую спину, на седой затылок. Он запомнил, хотя ещё не понимал, что запоминает.
Восемнадцатое января. Снег скрипел под лыжами ровно, как счёт: раз, два, раз, два. Воздух был сухой и колкий, в нём не оставалось ни запаха, ни звука, кроме этого скрипа. На груди, под курткой, лежала рация, и в рации щёлкнуло, и голос сказал несколько слов.
Он повернул ручку громкости до упора влево. Голос звучал всё равно.
Глава 5. Пять пар лыж
Утро на нижней станции выдалось таким тихим, что было слышно, как потрескивает вагончик геодезистов. Минус четырнадцать, небо без единого облака, и Шаманка стояла над площадкой вся целиком: белая, с синими тенями в складках цирка.
Даша выстроила их у вагончика в ряд. Буран сидел у её ноги и смотрел на каждого по очереди, будто считал.
— Датчики. Включить, режим передачи. По одному.
Эльвира достала свой из чехла, ещё с биркой. Олег включил, не глядя, одним движением, и подмигнул собаке. Илья вытащил из рюкзака прибор, потёртый на углах, с ремнём, залоснившимся от рук.
— Эта модель снята с производства, — сказала Даша.
— Работает.
— Работает — не довод.
Она прошла вдоль ряда со своим прибором в режиме поиска. Приборы отзывались по очереди: писк, писк, писк. Илья отозвался ровно и чисто, даже на пяти метрах.
— Батарейки?
— Вчера менял.
— Лопата.
Он показал. Алюминиевая, ручка телескопом. Щуп в чехле собрал за три секунды, и сделал это так, что придраться было не к чему. Её это раздражило сильнее, чем если бы нашлось к чему.
— Откуда комплект?
— Купил в ноябре. С рук. — Он поправил лямку. — Новому я не верю, пока его не обкатали.
— Разумно, — сказала Даша тем тоном, каким говорят «вас не спрашивали». — Теперь вы.
Эльвира стояла в чёрном пуховике строгого кроя и в ботинках, которые годились для набережной. Даша опустила взгляд на подошву, потом вернула его на лицо.
— Это что?
— Обувь.
— Подошва тоньше моего пальца. Через час ступней не будет.
— Я собиралась остаться внизу.
— Внизу остаётся тот, кто не идёт. Вы идёте, потому что вам отвечать за людей под этим склоном. В вагончике прокатные, сороковой размер.
— У меня тридцать девятый.
— Два носка, — сказала Даша.
Илья отвернулся и стал внимательно рассматривать вешки с красными лентами. Даша на него не смотрела.
Эльвира выдержала её взгляд, сказала «Хорошо» так, будто это она отдала распоряжение, и ушла в вагончик. Олег Сомов, до этого стоявший как на параде, кивнул на свой снегоход у вагончика и сказал с удовольствием:
— Не удивляйся, это мой. Службе безопасности курорта положено знать, куда водят гостей.
— Курорта нет. Безопасность моя.
— Пока нет. Зато, Даш, смотри, какое совпадение: у тебя Буран и у меня Буран. — Он кивнул на свой снегоход, старый, с облупленной надписью на капоте. — Два Бурана на один склон. Ты уж не ревнуй.
— Мой Буран ходит сам, — сказала Даша. — Твой стоит здесь.
Пёс посмотрел на Олега, отвернулся и лёг на снег у ног Ильи. Даша заметила это и сказала «Рядом» чуть резче, чем собиралась.
На Седловину поднимались три часа, по гребневой тропе, на лыжах с пристёгнутыми «шкурами». Даша шла первой и торила след, Буран бежал сбоку, не отставая и не вырываясь. За ней шёл Илья, потом Эльвира, которая молчала и дышала ртом, и замыкал Олег, не умолкавший ни на минуту.
— Вот вы, архитекторы, любите говорить «вписать в ландшафт». А ландшафту-то безразлично. Он живой, он сходит. Мы его просто должны опередить.
— Олег, береги дыхание, — сказала Даша, не оборачиваясь.
— У меня запас. Я о другом. Склон копит снег, как человек копит обиду. Если ждать, пока он выплеснется сам, выплеснется на кого-то. А если дать ему повод заранее, контролируемо...
— Зарядом.
— Зарядом. Активное воздействие. На всех курортах мира так и делают.
— На всех курортах мира первым делом измеряют, что в склоне лежит. А потом уже стреляют.
— Измеряй, кто спорит. Только не слишком долго, Даш. У людей деньги стоят.
На метеопосту Седловины, у будки с флюгером и мачтой, Даша сбросила рюкзак и достала бинокль. Отсюда цирк открывался весь: огромная чаша, вырубленная в боку Шаманки, с четырьмя языками снега, сползавшими к лесу. Она подождала, пока Эльвира отдышится и подойдёт.
— Четыре очага. Левый, первый, узкий лоток. Раз в пятнадцать лет, не чаще. Второй пока тихий. Четвёртый длинный, самый ленивый, но у него самая большая масса. А посередине...
— Третий, — сказал Илья.
— Третий. Кривая Падь. — Она протянула ему бинокль, не глядя. — Видите линию над каменным поясом?
Он смотрел долго. Тёмная полоска шла поперёк склона, ровная, как проведённая по линейке. Над ней снег стоял ступенью, высотой в человеческую грудь.
— Линия отрыва, — сказал он. — Свежая.
— Позавчера ночью. Сошла сама, никто не толкал. Объёмом небольшая, до пояса не дошла, завис язык на сорока градусах. Но смотрите, где остановилась. Метров семьсот от нижней станции вашей канатки.
Эльвира взяла бинокль, посмотрела и вернула.
— Это входит в расчёт?
— Это входит в реальность, — ответила Даша. — Расчёт будет потом.
Шурф копали на ровной полке в стороне от стока, метрах в ста от будки. Даша выбрала место сама, проткнула щупом, убедилась, что под ногами нет пустот, и вонзила лопату.
— Копаем до земли. Стенку делаем ровную, без наклона. Вы со мной.
— Я копал, — сказал Илья.
— Все копали. Снег выбрасывайте в сторону, не под ноги. Здесь не огород.
Он копал молча, не отставая, и через десять минут перед ними стояла чистая вертикальная стена, метр десять глубиной, с голубоватым срезом. Эльвира и Олег подошли к краю и смотрели вниз, как зрители на дне арены.
Даша опустилась на колено, достала из кармана линейку, лупу-карточку и щётку.
— Слой найди, — сказала она и не стала поправляться на «вы».
Илья присел напротив. Он провёл ладонью в перчатке вдоль стенки снизу вверх, не торопясь, останавливаясь и надавливая.
Он остановился почти у самой земли.
— Здесь. Сорок сантиметров от земли. Кубки. — Он поскрёб пальцем, и снег осыпался сухой крупой, без всякой связи, как соль. — Как всегда.
Даша не двинулась.
— Откуда «как всегда»?
— Ты сама мне показывала. Тогда.
Слово попало между лопатками, точно между. Она смотрела на срез, на сахарную крупу, и видела не крупу, а ту осень: двадцать три ему было, ей восемнадцать, а они стояли на корточках над шурфом, и он спрашивал, почему под красивой плотной доской лежит рассыпанный сахар. Она отвечала тогда терпеливо, как никому.
— Я вас помню неученым, — сказала она.
— Я тоже.
— Значит, выучили без меня.
— Нет, — сказал Илья. — Не без тебя.
Она встала, отряхнула колено, взяла линейку.
— Сорок от земли, на глаз, — повторила она вслух, и Эльвира за её спиной подняла бровь. — Измеряю. Тридцать восемь. Вы ошиблись на два.
— Я знаю.
— Откуда?
— У меня рука привыкла к другому шурфу, — сказал он. — Там слой лежал ниже.
Она не спросила, где. Олег кашлянул и спросил, не пора ли обедать.
Обедали в затишье за будкой, сидя на сложенных вдоль стены рюкзаках. Даша разлила чай из термоса, раздала сухари и по куску сала. Эльвира взяла свой, посмотрела на него, как на договор с неясной подписью, и всё-таки съела.
— Ноги? — спросила Даша.
— Чувствую.
— Это не ответ. Пальцами шевелите.
Эльвира пошевелила. Лицо у неё не изменилось, но плечи чуть опустились.
— Тёплые. Прокат оказался надёжнее моей обуви.
— Прокат ходил по склону, а ваша стояла в витрине. Здесь ничему не верят за вид.
— Вы часто это повторяете?
— Каждый день. Иначе нельзя.
Олег, откинувшись на рюкзак, жевал сухарь и разглядывал цирк поверх стаканчика.
— А я бы не тянул. Вот сейчас, пока окно. Два заряда на гребень, и через неделю можно ставить опоры.
— Сейчас ты подвинешься, — сказала Даша. — Сидишь на моей сумке с шурфовым набором.
Он поднялся, вытащил сумку и подал ей с таким поклоном, что Эльвира едва заметно усмехнулась.
— Вы всерьёз считаете, что склон можно уговорить зарядом? — спросила она.
— Не уговорить. Поставить в известность. Это самый короткий разговор.
— С горой не разговаривают, — сказала Даша. — Её слушают. Долго и не перебивая.
— Скучная профессия.
— Зато живые остаются.
Олег хмыкнул и спорить не стал, только отхлебнул чаю с видом человека, которому дадут слово на следующем совещании.
Илья ел стоя, чуть в стороне, и смотрел на гору. Не на всю, а на один её край, правый, где цирк уходил за каменные зубья.
— Что там? — спросила Эльвира.
— Ничего. Смотрю, как лежит снег.
— И как?
— Тихо. Это самое неприятное.
Даша подняла голову.
— Почему?
— Ты сама говорила: когда долго тихо, значит, копится. — Он помолчал. — Просто запомнилось.
Она не ответила. Допила чай, закрутила крышку и коротко свистнула Бурану, который уже стоял на лапах и смотрел на неё с укором, как на человека, потерявшего время.
— Десять минут, и спускаемся. Светлого времени мало.
Эльвира встала первой. Потопала ногой, проверяя ботинок, и, проходя мимо Даши, сказала так тихо, что услышала только она:
— Спасибо за носки.
— Не за что. Рюкзак у вас перекошен слева, поправьте лямку.
Перед спуском Даша закрепила перила на скальном выступе у края гребня. Ниже будки шёл старый осевший карниз, и там она не пускала никого без страховки, сколько бы он ни казался безопасным.
— По одному, каждый на усе. Карабин вот сюда, щёлкнуть до упора и проверить пальцем. Я проверю после вас.
— Ты всегда всех проверяешь? — спросил Олег, возясь с обвязкой.
— Тех, кто лезет на мой склон. Затяни подвеску, у тебя болтается.
Эльвира справилась со второго раза. Даша подёргала узел, перекинула петлю и молча кивнула. Олег пошёл, насвистывая, и она осмотрела его карабин с таким видом, будто ждала подвоха. Подвоха не нашлось.
Илья ждал последним. Он уже стоял в обвязке, и узел на груди был завязан так, как вязали в отряде, с контрольной петлёй, которую давно никто не вяжет. Даша взялась за него обеими руками.
— Кто учил?
— Рома.
Она не отпустила узел. Пальцы сами прошли по всем виткам, один за другим, и она ничего не нашла.
— Контрольную петлю сейчас не вяжут. Говорят, лишний материал.
— Лишний материал, — согласился Илья, — зато видно, если кто-то затянул неправильно. Он говорил, что узел должен проверять не тот, кто его вязал.
— Он много чего говорил.
— Да.
Она выпустила верёвку и отступила на шаг. Ветер дёрнул кромку карниза, и сверху пересыпался сухой снег.
— Перчатки.
— Что?
— Левую расстегните. Хочу видеть, как у вас держится.
Он помедлил ровно столько, чтобы это заметила только она.
— Держится нормально.
— Я не спрашивала, нормально ли. Я сказала: перчатку.
Илья подтянул манжету, показал ей запястье и ладонь у самой кромки и снова закрыл. Даша успела увидеть только пальцы, серые от графита, и ремешок часов поверх. Ничего больше.
— Идите, — сказала она. — Идите ровно, не оглядываясь. Я за вами.
— Хорошо.
Он ушёл по перилам вниз, и она услышала, как щёлкнул карабин на втором упоре, чисто, без заминки. Буран, стоявший у её ноги, дёрнул ухом, но с места не двинулся.
— Рядом, — сказала Даша псу и сама не поняла, зачем это сказала, ведь он и так стоял рядом.
Спускались быстро. К Белой Плите вышли около четырёх, когда солнце уже ушло за гребень и снег из белого стал серо-голубым. Олег всю дорогу вниз рассказывал, как они на прошлом месте работы «положили» цирк двумя зарядами по сорок килограммов, и это было красиво, Даш, ты бы видела. Даша отвечала односложно. Эльвира катилась молча, неожиданно ловко, в прокатных ботинках, и на последнем повороте догнала Дашу.
— У вас ухо красное, — сказала Даша. — Шапку на уши.
— Спасибо.
— Это не забота. Это протокол.
Плита лежала у подножия конуса, там, где снег переходил в первую, редкую лиственничную поросль. Серый гранит, не мрамор, как думали приезжие: Виктор Андреевич не позволил мрамор. Имя и две даты, высеченные глубоко, чтобы не стёрлись ветром. Сверху лежал свежий снег, и по краю его кто-то уже расчистил рукой. Не кто-то: Галина. Она ходила сюда по средам.
Даша остановилась на краю расчищенной площадки и воткнула лыжные палки.
Илья подъехал последним. Он встал на два шага позади, снял лыжи, воткнул их торцом в снег и стянул шапку. Просто стянул, без жеста. Волосы встали на морозе, он не стал их приглаживать.
Олег открыл было рот.
— Не надо, — сказала Даша.
Он закрыл. Эльвира, до этого смотревшая на гранит, перевела взгляд на Илью и смотрела на него дольше, чем на плиту. Буран подошёл к Илье, лёг на снег и положил морду ему на ботинок.
Прошла минута. Тишина, только где-то в лесу осыпался снег с ветки.
— Шапку наденьте, — сказала Даша. — Минус пятнадцать будет к вечеру.
— Сейчас.
— Не сейчас. Вы же простынете, а у вас завтра встреча с партнёрами.
— У меня каждый день встречи с партнёрами, — сказал Илья и надел шапку. — Спасибо, что напомнила.
Она не поправила его на «ты».
Вечером того же дня, когда Шаманка пропала в синих сумерках, на базе пахло печкой и мокрой шерстью. Все собаки были накормлены, в штабе горела лампа, Тимур за столом чертил на карте маршруты следующей недели и прихлёбывал остывший чай.
— Ну? — спросил он, не поднимая головы. — Показала? Как архитектор?
— Слой нашёл за минуту.
— Хорошо. А ты говорила, нечем заняться.
— Тимур.
— Молчу.
Он допил чай, натянул шапку набок и вышел: вечерний объезд дороги был на нём.
Она сняла куртку, повесила рядом с красной лопатой на гвозде у двери и открыла нижний ящик стола, где с прошлой зимы лежала папка для траурного стенда. Восемнадцатое января приближалось, как приближался каждый год: сперва тихо, потом без передышки. Для стенда нужны были фотографии, и Галина просила не брать ту, где Рома в парадной форме. «Возьми, где смеётся».
Фотографий было много. Рома на соревнованиях, Рома с ледорубом, Рома с соседским щенком на плече. И одна, на обороте которой чьим-то синим фломастером, чужим почерком, было написано: «18.01.19, утро». Её распечатали потом, из чьего-то телефона, цвета пошли в зелень.
База, ограда вольера. Утро, ещё синее. Четверо у забора: Рома в центре, куртка нараспашку, смеётся, хоть и щурится. Серёга и Лёха по бокам, оба с красными мальчишескими лицами. Чуть левее, с краю, Илья в чужой куртке на два размера больше, и смотрит не в кадр, а мимо, на гору.
Она положила фотографию под лампу и стала рассматривать лыжи. Они стояли у ограды, воткнутые в сугроб носками вверх, ряд за рядом. Она посчитала. Потом посчитала ещё раз.
Пять пар.
Людей на фотографии четверо. Пять пар лыж.
Пятая пара стояла чуть в стороне от остальных, одиноко, и на ней налип снег гуще, чем на других, как будто их поставили раньше или забыли вовсе. Тёмные крепления, потёртые. Даша наклонилась к самой бумаге и не смогла понять про них ничего больше.
Она отодвинулась и потёрла глаза. Ромина запасная, конечно. Он всегда возил с собой две пары: тяжёлые для глубокого снега, лёгкие для наста. Смеялся, что «одна пара лыж — это одна жизнь, а надо иметь запасную». Он и в машину их кидал вдвоём, и на базе ставил рядом. Конечно. Что же ещё.
Она взяла синий маркер, чтобы отметить фотографию для стенда.
В рации на столе щёлкнуло, потом зашипело, и голос Тимура, не из штаба, а откуда-то снаружи, с ветром и гулом мотора, сказал совершенно без шуток:
— Скала, Скала, я «Топор». Сход на Лисьем повороте. Машина под завалом. Все в ружьё.
Даша была уже у двери, когда на краю стола качнулась и упала чашка, забытая Тимуром.
Глава 6. Лисий поворот
Ночь на двадцатое декабря. Фотография осталась под лампой. Даша на ходу смахнула её в ящик и задвинула коленом, маркер сунула в карман. Куртка висела на гвозде рядом с красной лопатой. Даша сорвала её, лопата качнулась и стукнула о стену, будто кто-то постучал изнутри.
На крыльце морозом ударило в лицо. Двадцать четыре ниже, воздух сухой, как стекло, ноздри слиплись с первого вдоха. Третьи сутки снег шёл не переставая, и теперь в свете фонаря над крыльцом висела одна колючая пыль. Дворник уже не чистил, он стоял у ворот с лопатой и ждал, что скажут.
Буран ждал у сетки вольера. Не лаял. Он знал, что такое «в ружьё», по хлопку двери, по запаху куртки, по шагам, которые стали короче и злее. Даша откинула щеколду.
— Рядом. В машину.
Из радиорубки доносился голос Палыча. Он сидел, придвинув микрофон обеими руками, чтобы не трясло, и говорил не в эфир, а станции:
— Ну не шипи, железка, ну не сегодня тебе шипеть. Дашенька, ты? Вахтовка заказчика, шестеро со смены. Плита с северного отрога, дорогу закрыло метров на сорок, машину снесло на откос. Тимур уже там, первым. Принял, жди… Галине Сергеевне я позвонил, амбулаторная выехала.
— Маячки у них были?
— Откуда, Дашенька? Буровики. Они не катаются, они бурят.
— Значит, щупы и собака, — сказала Даша. — Дай мне Орла.
— Орёл-1 едет. Уже. Он Урал выгнал, пока я рот открывал.
Урал стоял во дворе с работающим двигателем, выхлоп стелился по снегу белой полосой. Виктор Андреевич сидел за рулём в тулупе поверх формы, на щеках седая щетина, глаза выцветшие и ясные. Левую руку он держал на колене.
— Расчёт на конус, — сказал он, не дожидаясь вопроса. — Двенадцать человек, четыре щупа на каждого, два генератора, свет на штативах. Лёгкие сани и кислород с собой. Тимур даст границы по месту.
— Вы со мной?
— Я на повороте. В штабе. — Он кивнул на кузов, где у задней стенки был закреплён стол с рацией. — Выше дороги я не пойду. Ты знаешь.
— Знаю, — сказала Даша. — Колено.
Он посмотрел на неё одним коротким взглядом и включил передачу.
Лисий поворот брали в два приёма: сперва ущелье, где машина шла юзом по накатанной колее, потом серпантин, где слева уходила вниз чёрная щель и стоял обрывной туман. На двадцать втором километре дорога кончалась. Там, где вчера был асфальт под снегом, теперь поднималась серая стена с торчащими глыбами спрессованного снега. По ней уже шёл свет: два генератора рычали по краям, штативы бросали белые конусы на склон, и в этих конусах двигались фигуры в красных куртках.
Тимур встретил её у края завала. Шапка сбита набок, лицо чёрное от мороза, брови в инее.
— Плита сорок на восемьдесят, толщина по срезу до трёх метров. Вахтовку прижало к откосу правым боком, кабина цела. В салоне пятеро, водитель среди них, мы пробились через крышу. Двое сидят, трое лежат, но живые. Шестой был снаружи: курил на подножке, когда пошло.
— Курил на подножке, — повторила Даша. — Давно?
— Лавина в двадцать два двадцать, по словам пострадавших. Сейчас двадцать три десять. — Тимур дёрнул подбородком в сторону склона. — Нас здесь двенадцать. Верхний наблюдатель стоит на гребне, если что, даёт три свистка.
— Хорошо.
Она отстегнула поводок. Буран уже перебирал лапами, шерсть на загривке встала.
— Ищи.
Он пошёл по завалу, как идут по натянутому канату: нос опущен, хвост ровно, лапы вязли по грудь и выдёргивались. Даша шла сзади по следу и каждые десять метров разворачивалась проверить цепь. Спасатели стояли в линию, щуп в правой руке, левая на плече соседа: «шаг — щуп, шаг — щуп». Звук штанг о лёд был сухой и неприятный, как скребок по кастрюле.
Первых троих вытащили до полуночи. Четвёртого и пятого достали из-под сорванной крыши, они стучали сами, голоса у них были сорванные, слов не разобрать. Галина Сергеевна приехала на амбулаторной «буханке» и сразу пошла по цепочке с сумкой. На ходу кивнула Даше без слов. Тимур вёл счёт по головам, и когда на списке стало пять, а на бумаге шесть, он замолчал и перестал шутить, даже по привычке.
Буран работал у дальнего края, ближе к откосу. Он топтался, возвращался, нюхал, снова уходил. Ветер шёл вниз по склону, и Даша видела, что он берёт запах не прямо, а кругом, по дуге. Он знал: человек глубоко.
Свет фар сзади дрогнул в стене снежной пыли и погас. Даша обернулась.
Внизу, на дороге, у Урала, стоял чёрный внедорожник, севший правыми колёсами в наметённый на обочине вал. Он, видимо, пытался развернуться и увяз. Из машины вылезла Эльвира Горская в длинном светлом пальто, на каблуках. Вылезла, посмотрела на склон, на огни, на своё пальто, и осталась стоять у открытой дверцы. Рядом с ней оказался Илья. Он шёл вверх по обочине, оскальзываясь на целине, и остановился у края завала, где кончалась натянутая лента.
Даша спустилась к нему.
— Назад. Это оцепление.
— Мы ехали в Усть-Кайрык, — сказал Илья. — Дорога закрыта?
— Дорога закрыта. Вы видите.
— Сколько осталось?
— Один.
— Под чем?
Она не стала отвечать. Буран у дальнего края подал голос: низкий, хриплый лай, который она знала лучше собственного. Потом раскоп: лапы бросали снег назад, как лопасти. Даша повернулась к цепи.
— Нашёл! Щупы сюда! Тимур, сигнал!
Двое бросились на лай. Щуп вошёл в снег по рукоять, и ещё на тридцать сантиметров, и упёрся во что-то мягкое. Спасатель крикнул: «Есть!» На щупе остался кусочек оранжевой ткани.
— Лопаты! — крикнула Даша. — Два метра с лишним, нужна линия!
Лопат на склоне не хватало. Четыре сломались ещё на уплотнённой корке у вахтовки, остальные были заняты. Она увидела, как Илья быстро, без позволения, шагнул к сложенному у Урала штабелю, выдернул самую короткую, из тех, что держат на запас, и пошёл на лай.
— Кто вас звал? — сказала Даша ему в спину.
Он остановился. Лица она не видела, только плечи в тёмном пальто и тонкую шею над воротником.
— Ты же сама сказала: один остался.
Она хотела сказать «нельзя». Слово было готово. Но лай Бурана рвался уже без передышки, а время шло, и снег набивался в рот тому, кто лежал там, внизу.
— Встанете в линию, — сказала Даша. — Между Тимуром и мной. Что я скажу, то и делаете. Молча.
Яму копали ступенями, вниз по склону, чтобы выброшенный снег не падал обратно. Двое спереди, двое сзади, снег по цепочке назад. Тимур стоял справа, Даша слева, Илья между ними. Лопата в его руках сперва шла неровно, он слишком глубоко вгонял её в плотный слежавшийся снег, как вгоняют в землю на даче. Даша смотрела краем глаза.
— Лопату вдоль склона, не вглубь! — крикнула она. — Ты колодец роешь? Снег кидай вниз, не себе под ноги! Кто тебя учил?
— Ты, — сказал Илья. — И Роман.
Он сказал это ровно, не повернув головы, и лопата пошла вдоль склона, чисто и экономно, как будто она всегда так ходила. Имя брата вошло под рёбра, и боль пришла не сразу. Рядом выругался Тимур, и она не поняла, ей он или снегу.
— Копай, — сказала Даша.
Они прошли метр. Потом ещё. Мороз прихватил щёки, на ресницах нарос лёд, и она слизывала его языком, не отрываясь от снега. Буран метался на краю ямы, скулил и снова лаял. Подо льдом появилась тёмная полоса, потом оранжевый воротник с серебристой лентой.
— Руками! — сказала Даша. — Теперь руками, лопатами не трогать!
Она легла на живот на краю ямы и пошла вниз по плечам. Плечо, затылок, шапка-ушанка, набитая белым. Лицо под снегом, ниже. Тимур держал её за пояс. Рядом лёг Илья, на другой бок от неё, и вытянул руку вглубь.
Он стянул перчатку зубами и сунул её за пазуху. Голыми пальцами провёл по снегу, нащупал подбородок, потом губы. Согнул пальцы крючком и вычистил изо рта плотный снежный ком.
— Рот забит, — сказал он. — Нос тоже. Лёд на губах. Он не дышит.
— Тащим. Тимур, сани!
Человека вытянули из ямы за подмышки и, не давая упасть, перекатили на пластиковые сани. Лицо у него было серое, рот приоткрыт, на ресницах иней. Даша наклонилась. Дыхания не было, под пальцами на шее не было и пульса, только холод.
— Галина Сергеевна!
Галина уже бежала с дефибриллятором. Платок съехал, седые пряди прилипли к мокрому лбу. Она рухнула на колени рядом с санями, рванула молнию на куртке, налепила электроды.
— Не трогайте его. Анализирую… Разряд не рекомендован. Продолжайте массаж.
— Я, — сказала Даша.
— Я, — сказал Илья.
Они сказали одновременно. Даша глянула на него, потом на лежащего.
— Тридцать на два. Ты давишь, я дую. Меняемся через две минуты. Не сбивайся со счёта.
— Не собьюсь.
Он встал на колени, сложил ладони на груди бурильщика. Грудина подалась с хрустом, который она слышала десятки раз и к которому не привыкла. Илья считал вслух, тихо, но так ровно, что счёт держал и её дыхание:
— Раз, два, три, четыре…
Она сделала два вдоха в ледяной рот, на губах остался вкус железа и снега. Потом снова: «Раз, два…» Через две минуты поменялись. У Даши заныли плечи, но Илья шёл всё в том же темпе, как метроном. Над ними натужно рычали генераторы, цепь вокруг ждала, не уходила, и никто не шутил.
На пятнадцатой минуте Галина проверила пульс и покачала головой. На двадцатой — снова анализ, снова «разряд не рекомендован». Тимур принёс термоодеяло и накрыл ноги. Буран лёг на снег у самых саней и положил морду на лапы, подальше от рук, и не отвернулся.
— Фамилия на куртке? — спросила Галина, не отрываясь от шеи.
— Гимаев, — сказал Тимур.
— Гимаев! — крикнула Галина. — Слышишь? Рашид? Ну давай, давай, Гимаев!
Илья сменился на очередной двухминутке, и в паузе, пока Даша давила, он приложил голые пальцы к сонной артерии. Левую руку он поднёс к лампе, придвинутой на штативе, и Даша на секунду увидела её.
Безымянный и мизинец были другого цвета. Не белые и не красные, а восковые, с мёртвым блеском, как у кожи, которая когда-то сошла и выросла заново. Ногтей почти не было, остались две бугристые пластинки. Выше, на костяшках, тянулись рубцы. Это не от чертёжной доски и не от сигареты. Она видела такие на руках старых спасателей, которые зимой девяносто седьмого ночевали в снежных ямах.
— Давно? — спросила она, не прерывая счёта.
— Давно, — сказал Илья.
Больше он ничего не сказал. Он положил пальцы на шею Гимаева, и вдруг они застыли.
— Подожди. — Он прижал сильнее. — Галина Сергеевна.
Галина метнулась рукой. Подержала. Подвинула электроды.
— Есть, — сказала она. — Есть пульс. Слабый, но есть. Дышит. Господи. Тридцать четыре минуты. Дышит.
Бурильщик закашлялся. Кашель вышел хриплый, с хлюпаньем, изо рта пошла розовая пена вместе со снегом. Его повернули на бок, и он начал хватать воздух, как рыба, жадно и неровно. Тимур что-то бормотал на алтайском, кажется благодарил кого-то. Цепь за их спинами начала расходиться: кто-то хлопнул соседа по плечу, кто-то засмеялся без причины и осёкся.
Даша поднялась на ноги, и ноги не сразу её послушались.
Она посмотрела на левую руку Ильи. Он уже натягивал перчатку и не сумел застегнуть липучку: пальцы не слушались.
Значит, он действительно был спасателем. Был там, на склоне, в январе. Был не только человеком, который повёл. Он копал.
Она не знала, что с этим делать.
Гимаева унесли в «буханку». Галина осталась с ним, захлопнув дверцу, и через стекло было видно, как она держит кислородную маску обеими руками. Остальных пятерых уложили в дежурный автобус отряда, подогнанный к краю завала, и повезли в амбулаторию. Дорогу расчистят к утру, тогда уже в Усть-Кайрык, в больницу, всех сразу.
К Уралу Даша вернулась в третьем часу ночи. Мороз стал злее, градусник на стойке показывал минус двадцать шесть. Тимур сидел на подножке и пил чай из термоса, держа крышку обеими руками, чтобы не расплескать. Пальцы у него дрожали.
— Шестеро, — сказал он. — Шесть из шести. Слушай, ты мне объясни: так бывает?
— Бывает. Раз в пять лет.
— Тогда я хочу, чтобы у нас было каждый пятый год по такому.
— Тимур.
— Всё, молчу.
Она подошла к кабине. Виктор Андреевич стоял у открытой дверцы, в свете салонной лампы его лицо казалось вырезанным из серой бумаги. Рация на столе в кузове потрескивала. Он слушал её с закрытыми глазами, левая рука дрожала на ободе дверцы, и он перехватил её правой, как перехватывают чужую.
— Докладываю, — сказала Даша. — Шесть из шести. Гимаев тридцать четыре минуты, пульс восстановлен. Остальные в амбулатории.
— Слышал, — сказал отец. — Хорошо отработали. Собаку отметь.
— Отмечу.
Со склона спускался Илья. Он нёс лопату на плече, как носят после работы, и шёл медленно, разминая левую руку. Эльвира ждала внизу, в пальто, заметенном до колен, и Даша только сейчас сообразила, что она ждала всё это время: молча, не жалуясь, не уходя в тёплую машину. Он обошёл Урал и остановился в трёх шагах от Виктора Андреевича, чтобы положить лопату на штабель.
— Корнеев, — сказал отец.
Илья поднял голову.
— Отойди от места работ.
Голос был ровный, командирский. Тот самый, с каким он по утрам читал вслух правило со стены. Илья положил лопату, выпрямился и отступил на два шага назад, ровно на два, не больше.
И тогда отец кивнул.
Тихо, коротко, подбородком вниз, и мгновенно вверх. Так кивают должнику. Даша видела кивок, но не понимала его. Илья принял его молча и пошёл к машине Эльвиры.
Даша стояла у борта Урала с погасшим фонарём в руке и смотрела то на отца, то на удаляющуюся спину в тёмном пальто. Она знала каждую складку на отцовской щеке. Она не знала, за что Виктор Ланской, начальник отряда, кивает человеку, который восемь лет назад повёл ребят на склон.
Левая рука отца всё ещё дрожала на дверце. Он не прятал её.
Глава 7. Тридцать первое
Зимина приехала на планёрку к десяти, хотя планёрки в отряде всегда были в восемь. Она вошла в штаб в светлом пальто, которое здесь, на ул. Горной, смотрелось как чистая скатерть на оружейном столе. Очки на цепочке покачивались у груди. В руках была папка с резинкой.
Четырнадцать человек сидели на лавках вдоль стен. Печка в углу гудела, пахло мокрой шерстью и кофе из общего термоса. Над столом висела табличка, которую не снимали с девяносто восьмого: «Ведущий отвечает за группу». Зимина встала под ней и сняла резинку с папки.
— Я не буду тянуть, — сказала она. — Вы все, конечно, слышали. Но лучше от меня, чем из коридора.
Она читала ровно, без интонаций, как читают чужой текст. Постановление районной администрации. Реорганизация. С первого января две тысячи двадцать восьмого года отряд «Ак-Тал» включается в состав районной спасательной службы с базой в Усть-Кайрыке. Штат — шесть единиц. Служебные собаки передаются по решению службы.
— Передаются, — повторил Тимур. — Как мебель.
— Тимур, — сказал отец.
— Молчу, Виктор Андреевич.
Отец сидел во главе стола и смотрел на столешницу. Левая рука лежала под правой. Когда Зимина закончила, он поднял глаза и сказал: «Ясно. Вопросы — по службе», и никто ничего не спросил. Только Палыч кашлянул в углу и зашуршал фантиком от леденца.
Даша встала.
— До Усть-Кайрыка девяносто четыре километра, и Лисий поворот посередине. В метель дорогу закрывают. Как новая служба туда доберётся?
— Предусмотрен выездной пост, — сказала Зимина.
— Пост будет на той стороне завала. Мы вытащили шестерых потому, что стояли на этой.
— Дарья Викторовна, мы обсудим отдельно.
— Обсудим, — сказала Даша и села.
В коридоре Зимина догнала её у вольера. Буран поднялся ей навстречу, ткнулся носом в ладонь Даши и лёг обратно, повернувшись спиной к чужой. Зимина сделала вид, что не заметила.
— Я хочу, чтобы вы поняли, — сказала она тише. — Курорт — это двести рабочих мест. Это бюджет, из которого платят и вашим ставкам. Я не прошу вас подписывать то, что нельзя. Я прошу не рубить сплеча. Давайте без крайностей.
— Склон не торгуется.
— А вы?
Даша посмотрела на собаку. Буран положил морду на лапы и прикрыл глаза.
— Шестого достал Корнеев, — сказала она. — Бурильщика, тридцать четыре минуты. Я стояла в трёх шагах и ничего ему не сказала. Это вам зачем?
— Мне незачем. — Зимина поправила очки на цепочке. — Но в посёлке говорят. И я хотела услышать от вас.
— Теперь услышали.
— Вы не рады.
— А должна?
Зимина не ответила. Она ушла по коридору, и каблуки стучали по линолеуму ровно, будто она заранее решила, что разговор прошёл хорошо.
К четырём штаб превратился в праздничный зал. Тимур притащил из дома две раскладные столешницы, его сестра Айгуль поставила на них четыре огромных блюда с мясом и пирогами. На шкафу с картами стояла ёлка из пихтовых лап, воткнутых в ведро с песком, и на ней висели карабины вместо шаров. Кто-то прицепил сверху фонарь-налобник, и он горел зелёным.
Тарасов приехал в половине пятого, с двумя помощниками и ящиком. Он снял шапку на пороге, и седые волосы лежали ровно, как будто он не шёл по морозу двадцать метров. Он пожал руку каждому. Даше досталась рука крепкая и тёплая.
— Дарья Викторовна. С наступающим. Я слышал про Лисий поворот. Горжусь, что вы у нас в команде.
— Я не в вашей команде.
— Значит, мы в вашей. — Он улыбнулся. — Так даже лучше.
Он встал у стола, поднял стакан с морсом. Ящик стоял у его ног.
— Друзья. Я не люблю длинных речей. Скажу так: вы спасли шестерых в минус двадцать четыре. Это не «оптимизируется». Это не сокращается. Я хочу, чтобы эти люди работали в нормальных условиях. — Он кивнул помощнику, тот открыл ящик. — Двенадцать радиостанций нового образца. Цифровые, защищённые, с датчиком положения. А с весны будет база. Настоящая, с ратраком и вертолётной площадкой. Я обещаю вам большую жизнь.
Захлопали. Тимур присвистнул. Олег Сомов, в куртке службы безопасности курорта, стоял у двери с таким видом, как будто это была его заслуга.
Отец взял радиостанцию. Повертел в руках, нажал на тангенту, послушал, как пискнуло в динамике. Лицо у него было такое, с каким берут подарок, о котором знают, что он оплачен.
— Спасибо, Арсений Вадимович.
— Это вам спасибо, Виктор Андреевич.
В углу Палыч гладил по крышке свою старую «Скалу» и шептал:
— Не слушай, не слушай, ты у меня лучшая, вот же ж железка, опять шипит… Пошумят и забудут.
— Палыч, вам пельмени накладывать? — спросила Даша.
— Накладывай, Дашенька. И бульон. Горло.
Тарасов обошёл стол и остановился рядом с ней. Говорил негромко, глядя на ёлку.
— Красивый склон — это вызов, Дарья Викторовна. Людей, которые умеют его слышать, я ценю. Таких людей мало.
— Это я заметила.
— Вы мне нравитесь. Не всякий осмелится. — Он коснулся её локтя двумя пальцами и ушёл к Зиминой.
Эльвира сидела на лавке у окна с бокалом воды. Она ничего не сказала. Только взглянула на Дашу, потом на отца, потом снова на воду. Взгляд был такой, как будто она сверяла два листа одного чертежа.
К девяти Даша была дома. Окна в родительском доме светились жёлтым, над трубой стоял ровный дымок, и сугроб у крыльца был подметён до плит. Мать так делала только к гостям.
В прихожей пахло пирогами и сырой овчиной. На вешалке, рядом с отцовской курткой, висело тёмное пальто. Даша узнала его сразу.
Она сняла ботинки, прошла в большую комнату. Стол был накрыт белой скатертью. Четыре тарелки. Четыре вилки. Четыре стопки, хотя пить никто в этом доме не пил с января девятнадцатого.
Илья поднялся со стула у окна. На нём был серый свитер, чистый, но заношенный на локтях.
— Здравствуйте, — сказала Даша.
— Здравствуй, Даша.
— Дашенька! — Галина вышла из кухни с миской салата. — Мой руки, всё горячее. Я Илюшу на Лисьем поймала, ну, когда мы возвращались, и сказала: «Приходи тридцать первого, не вздумай один». Он замёрзший был, как сосулька.
— Мам.
— Что?
— Ничего.
Отец сидел во главе стола, сложив руки на скатерти. Левую он накрыл правой. На Дашу посмотрел один раз и тут же уставился на хлебницу.
Сели. Галина разложила пельмени, наливала бульон, подвигала всем сметану. Говорила много, и все её фразы были про еду. Про то, что тесто сегодня не подошло, что мясо брали у Нуркена, что горчицу пора менять, она горчит.
— Илюша, тебе ещё. Съешь. Ты худой.
— Спасибо, Галина Сергеевна. Достаточно.
— Тебе не достаточно. Дашенька, подай ему.
Даша подала. Пельмени шлёпнулись в тарелку, брызнул бульон. Илья молча вытер скатерть салфеткой.
— Виктор Андреевич, — сказал он. — Спасибо за приглашение.
— Не я приглашал, — сказал отец. — Соль.
Илья передал соль. Отец принял её правой, поставил возле тарелки и больше не касался. За окном где-то в посёлке хлопнула первая петарда, потом ещё. Лампочка в люстре дрогнула.
— Дети запускают, — сказала Галина. — Рано. Нет бы дождаться.
Никто не ответил. Звякнули вилки. Даша заметила, что мать смотрит на Илью, и смотрит так, как смотрят на человека, которого не видели много лет и боятся, что он снова исчезнет. Она хотела сказать что-нибудь резкое. Слово лежало на языке, готовое, и она знала, что если выпустит его, то оно полетит в стол, в скатерть, в четыре тарелки.
— Мам. Можно тебя на минуту.
Кухня была маленькая. На плите стояла кастрюля с компотом, на подоконнике сохли вязаные носки, которые Галина начала ещё в декабре и всё не могла доделать. Даша закрыла дверь и прислонилась к ней спиной.
— Ты его позвала.
— Позвала.
— Мне не сказала.
— Ты бы не пришла.
— Я пришла бы. Просто не так. — Даша посмотрела на носки на подоконнике. — Мам, он восемь лет здесь не был. Отец с ним сидит за одним столом и молчит как дерево. А ты ему тарелку накладываешь.
— Он худой.
— Мам! — Голос сорвался, она не ждала этого. — Ты что, ему благодарна?
Галина стояла у плиты. Руки у неё были мокрые, она вытирала их о передник и не могла вытереть. Потом перестала.
— Я ему должна, Даша. За то, что он сделал в тот день.
Даша прищурилась, как всегда, когда не верила в первый ответ.
— В какой день?
— В тот.
За стеной звякнула посуда. Кто-то отодвинул стул. Даша смотрела на мать и видела её красные от недосыпа глаза, седую прядь, выбившуюся из-под платка, мягкие руки, привыкшие к чужой боли.
— Ты про ребят, — сказала она медленно. — Про Серёгу с Лёхой. Что он их достал, пока… пока Рома.
Галина открыла рот. Закрыла. Потом взяла со стола полотенце и аккуратно сложила его вчетверо.
— Хлеб порежь, — сказала она. — Я забыла.
— Мам.
— Дашенька, порежь хлеб.
Даша взяла нож. Хлеб был тёплый, мякиш поддавался легко. Она резала ровными ломтями и не смотрела на мать.
— Я понимаю, — сказала она. — Я тоже сегодня сказала Зиминой. Что шестого он вытащил. Что я стояла рядом. Это правда. Только пусть он не думает, что мы ему теперь…
Дверь открылась. В проёме стоял отец. Он был без кителя, в одной рубашке, и руки висели вдоль тела. Он не слушал. Просто стоял.
— Витя, — сказала Галина.
— Подышу, — сказал он.
Он прошёл мимо Даши в сени. Хлопнула дверь на улицу. В щель потянуло морозом, острым. Из большой комнаты донёсся голос Ильи, тихий:
— Галина Сергеевна, мне, наверное, пора.
— Нет, — сказала Галина, не повышая голоса. — Сядь. Сейчас будет пирог.
Она вынула из духовки противень, и кухня наполнилась запахом капусты. Даша стояла с ножом в руке и смотрела на закрытую дверь. За ней, во дворе, темнел силуэт. Отец без куртки стоял посреди снега и смотрел вверх.
Илья ушёл в одиннадцатом часу. Даша взяла куртку и вышла следом, не сказав ни слова. Мать проводила её взглядом из окна кухни.
На улице было тихо, как бывает только ближе к ночи в долине. Из-за реки доносились хлопки, и над долиной на секунду зажглось и погасло зелёное. Мороз стоял градусов двадцать, снег скрипел под ногами. Она догнала его на мосту.
Мост через Ак-Суу был старый, деревянный, с перилами, покрытыми инеем. Под ним лежала чёрная вода, лёд стоял только у берегов и тянулся белыми языками. Илья остановился посередине, привалился к перилам и смотрел вниз. Его ботинки, городские, на тонкой подошве, оставляли на снегу мелкие следы.
— Корнеев.
Он обернулся.
— Не спешите, — сказала она. — Мне нужно с вами поговорить.
— Я слушаю.
Она подошла и встала рядом, на расстоянии вытянутой руки. Пахло рекой и дымом. Шаманка висела над долиной, едва различимая, светлое на тёмном.
— Заключение я буду писать по полному циклу. Шурфы раз в десять дней, тесты, метеопост на Седловине. Первая серия — пятого января. Четыре точки в цирке.
— Я знаю. Ты говорила в Новосибирске по телефону…
— Не перебивайте. — Она помолчала. — Вы будете ходить на каждый шурф. Со мной. В каждую яму, на каждый траверс. Не наблюдать из машины, не слать эскизы по почте. На склон.
Илья повернул голову.
— Зачем?
— Затем что вы главный архитектор. Вы должны знать, что строите. — Она сказала это быстро, как рапорт. И добавила уже тише, глядя на воду: — И затем что я хочу видеть тебя на склоне.
Он ничего не сказал. Где-то выше по течению ухнул лёд.
— Это условие? — спросил он.
— Это условие.
— Заказчик…
— Заказчику скажешь, что так положено. Или не скажешь. Мне всё равно.
— Хорошо.
Слишком быстро. Она повернулась к нему всем корпусом, чтобы проверить, не издевается ли. Лицо у него было спокойное, внимательное, как над чертежом.
— Это тебе не кабинет, — сказала она. — Одиннадцать километров на снегоходе, потом два часа на лыжах. Шурфы по шесть часов, на ветру. Я не буду тебя ждать. Не успеешь — отстанешь.
— Не отстану.
— Посмотри на обувь. — Она кивнула вниз. — Это ботинки для тротуара. На втором часу ты их не почувствуешь, а на третьем разуешься. У Тимура есть запасные, сорок третий?
— Сорок четвёртый.
— Вот сорок четвёртый и возьмёшь. Две пары носков. Шерсть, не синтетика.
— Спасибо, Даша.
Она отвернулась.
— Не за что. Это для дела.
— Конечно, — сказал он. — Для дела.
Она пошла к берегу, не оглядываясь. На середине моста остановилась, не поворачиваясь:
— Лопату возьмёшь свою. Не мою.
— Свою.
— Тогда пятого, в семь, у базы.
Снег скрипел под её шагами.
Дом уже спал. Гость ушёл, посуда была вымыта, на столе осталась только скатерть, сложенная пополам. В кухне горела лампа, и на подоконнике рядом с носками лежал недовязанный клубок.
Даша прошла через сени и в приоткрытую дверь увидела двор. Отец стоял у калитки. Он так и не надел куртку, только накинул на плечи старый тулуп, и сугроб у его ног был чистый, нетронутый. Над долиной, над крышами посёлка, одна за другой поднимались ракеты, но он не смотрел на них. Он смотрел выше, на тёмный склон.
Полночь пробили где-то в посёлке по радио. Петарды сыпались разом, с крыш, с огородов. Залаяла собака на соседнем дворе, потом другая.
Она вышла на крыльцо. Накинула куртку на плечи, подошла по расчищенной тропинке. Снег хрустел. Отец услышал, но не повернулся.
— С Новым годом, пап.
— С Новым годом, Даша.
— Простудишься.
— Не простужусь.
Они стояли рядом. От него пахло мокрой овчиной и застарелым табаком, въевшимся в тулуп ещё до девятнадцатого. Левая рука лежала на верхней планке калитки, и Даша видела, как она дрожит. Мелко, непрерывно. Он не прятал её и не перехватывал.
— Заключение, — сказал он.
— Что заключение?
— Ты будешь писать.
— Буду.
— По полному циклу.
— По полному.
Он молчал так долго, что где-то во дворе напротив успели догореть бенгальские огни. Шаманка стояла над ними, огромная и тихая, и на гребне у неё мерцала одинокая красная точка метеопоста.
— Подписывай по совести, дочка, — сказал он.
— Я всегда по совести.
— Знаю.
Он убрал руку с калитки, но она продолжала дрожать в воздухе. Он смотрел на склон, не мигая, будто ждал его ответа уже очень давно. Даша хотела спросить, но слово не пришло.
Она так и осталась стоять рядом, пока не прогорела последняя ракета.
Глава 8. Шурф
Пятого января в семь утра на градуснике у базы было минус двадцать два. Во дворе гудели два снегохода, из-под капота одного шёл пар. Буран сидел у вольера в полной сбруе и смотрел на ворота так, будто ждал, что их откроют по его просьбе.
Тимур вынес из каптёрки ботинки, держа их за шнурки двумя пальцами, как пойманную рыбу.
— Сорок четвёртый. Они помнят три сезона и один развод. Мой, не обижайся.
— Я не обижаюсь, — сказал Илья.
Он сидел на ступеньке крыльца и уже стягивал свои городские. Носки — шерстяные, серые — Даша выдала ему сама, молча, из ящика стола. Он натянул оба, потом ботинки, затянул шнуровку и встал. Притопнул. Даша наблюдала со стороны, пока проверяла рюкзак. Он не стал спрашивать, нормально ли сидит. Просто прошёл по двору туда и обратно, хромая на третьем шаге, а на пятом уже нет.
— Датчик, — сказала она.
— Выдали вчера.
— Надень. Поверх нижнего слоя, не поверх куртки. Включи.
Он надел. Она достала свой, переключила на приём, и прибор в её руке коротко пискнул, потом дал цифру: три метра сорок, направление прямо. Она сделала шаг в сторону, цифра поплыла.
— Работает. — Она переключила обратно на передачу. — Щуп?
— Триста двадцать.
— Лопата?
Он вытащил из чехла лопату, складную, алюминиевую, с чёрной рукоятью. Совсем новую, на ручке ещё держалась заводская наклейка. Даша взяла её, дёрнула за штырь, проверила фиксацию, повернула лезвие под девяносто. Всё держало. Вернула.
— Наклейку сними. Она на морозе слезает и забивает карабин.
— Сниму.
— Тимур, поедешь с нами до Седловины и вернёшься.
— Я знаю, что поеду, — сказал Тимур. — Я уже бензин залил. Дашка, ты прямо как мама, когда в школу отправляла. Шапку надень, лыжи не забудь.
— Моя мама мне шапку не проверяла.
— Зато бутерброд давала, — сказал он и подмигнул Илье. — А этот даст только график.
Даша не ответила. Она затянула липучки, прищёлкнула карабин на лямке Бурана и подняла руку. Пёс встал сразу, без команды.
Ехали по гребневой тропе, цепочкой: Тимур, потом она с Бураном на прицепных санках, потом Илья на втором снегоходе. Он сидел в седле неуклюже, но держал дистанцию ровно, не подрезал и не отставал. На Седловине они остановились у метеопоста: красная будка на ножках, анемометр, крутящийся на ветру, и мачта с обмёрзшими проводами. Даша сняла показания, вписала в журнал, ногтем сбила лёд с датчика температуры.
— Дальше лыжами, — сказала она.
Тимур развернул машину.
— Я вернусь в шесть. Если не придёте, я не буду искать.
— Будешь, — сказала она.
— Буду, — согласился он. — Но обижусь.
Верхняя кромка лежала на двух тысячах четырёхстах восьмидесяти метрах, под самым гребнем, где снег сдувало ветром до плотной корки и наметало обратно карнизами. Они поднялись к ней за два часа. Даша шла первой, держа ровный ход, и ни разу не обернулась. На подъёме Илья молчал и дышал через шарф. Когда она остановилась, чтобы выбрать место, он стоял в шести шагах позади и ждал, не подходя.
— Здесь, — сказала она. — Не на карнизе и не под ним. Ветер сюда не достаёт, стенка выйдет чистой. Копай.
— Куда?
— Вдоль склона. Не вглубь.
Он посмотрел на лопату и взялся. Начал с верхней кромки, снял блоки пласта аккуратно, как торт, отбросил в сторону, подальше от стенки. Даша стояла, скрестив руки, и ждала ошибки. Он копал ровно, не поддевая снизу, не заваливая яму на себя. Через сорок минут перед ними была вертикальная стена в два метра, гладкая, как стекло.
Она спустилась в яму, достала нож и пилу. Провела линию сверху вниз, счистила крошку щёткой. Под рукой показались слои.
— Читай.
— Что читать?
— Что видишь. Не то, что знаешь. То, что видишь.
Он опустился на колено рядом.
— Сверху ветровая доска. Сантиметров двадцать, плотная. Потом рыхлее, мелкая зернистость. Потом корка, тонкая, как ноготь. — Его палец, в перчатке, ничего не касался, он вёл им в воздухе вдоль стены. — Потом снег мягче. Потом… вот. У самой земли. Крупный, как соль.
— Кубки. Три-четыре миллиметра. Они не держат ничего.
— На каком расстоянии от грунта?
— Тридцать один сантиметр. Мерь.
Он достал рулетку, приложил, прочитал вслух. Даша записала в журнал, не глядя. Он продиктовал ещё два пункта, потом вдруг остановился.
— Ты не поправила.
— Я не обязана.
— Обычно поправляешь.
— Часто видел, как я работаю?
— Видел.
Она хотела сказать что-то резкое, но взяла щуп и воткнула в стенку, проверяя плотность слоя. Щуп вошёл в кубки как в сахар.
— Тест на сжатие, — сказала она. — Выкладывай колонну.
Он выкопал колонну тридцать на тридцать сантиметров, отделил её пилой с трёх сторон. Даша положила лопату плашмя на верхнюю грань и начала бить ладонью. Десять ударов от кисти. Десять от локтя. Колонна стояла. На втором ударе от плеча слой у земли просел и пласт сдвинулся с сухим звуком, будто лопнула льдина.
— Двадцать два, — сказала она. — Плохо. Записывай.
— Это значит?
— Что он здесь слабый везде.
— Я думал, здесь будет лучше. Тут ветер сдул.
— Ветер сдул хорошее, — сказала она. — Остался только слабый.
Он молчал, пока она закрывала журнал. Буран подошёл, обнюхал стенку и лёг у его ног, положив морду на лыжу. Илья опустил на него руку и погладил между ушей.
— Нечего с ним нежничать, — сказала Даша. — Он на службе.
— Я на службе тоже, — сказал Илья. — Но он не спрашивает.
Кривую Падь они делали седьмого, в метель. Ветер дул порывами, и снег сыпал не сверху, а вдоль склона, горизонтальной белой завесой. Видимость падала до сорока метров и снова поднималась. Даша поставила на траверсе вешки, привязала флажки и пошла первой, прощупывая лыжню палкой.
Отметка две тысячи пятьдесят. Здесь, по бумагам, копали восемь лет назад. Даша знала это место так, как знают шрам: не смотрят, а чувствуют рукой. Она остановилась и посмотрела вниз по склону, туда, где под снегом лежала ровная выпуклая полоса.
Илья подошёл к ней и остановился чуть позади, так, чтобы она его не видела.
— Здесь? — спросил он.
— Здесь. Копай выше, вот в этом месте. Метрах в десяти от старой отметки.
— Почему не в том же?
— Потому что там уже копали и сошло. Нужно новое окно.
Он копал молча, быстро, и в какой-то момент Даша заметила, что он не смотрит вниз, на склон. Он смотрит в стенку шурфа, в чистый срез снега. Сутулые плечи были сведены, как у человека, который идёт против ветра, хотя ветер дул в бок.
Яма вышла глубокая, до земли. Даша спустилась в неё первой и провела ножом линию. Слой кубков лежал тут толще, чем наверху: пять сантиметров, потом ещё рыхлая прослойка, потом корка. Она сфотографировала профиль, замерила, записала.
— ECT, — сказала она. — Колонна девяносто на тридцать. Тут нужна точность.
Они выложили колонну вдвоём. Ветер выл над краем ямы, и снег сыпался внутрь тонкой струйкой. Даша положила лопату на грань и начала ритм: десять ударов кистью, считая вслух. Ничего. Десять от локтя. Ничего. На шестом ударе от плеча колонна дрогнула. Слабый слой у земли хрустнул, и трещина побежала по всей ширине. Не остановилась на половине. Пошла дальше, как нитка по ткани, до самого края колонны, и верхний пласт сполз целиком.
— Десять, десять и шесть, — сказал Илья.
— Двадцать шесть. С распространением.
— Это…
— Это значит, что трещина идёт. Не просто слабый слой, а слой, по которому трещина идёт на всю ширину. Если что-то нагрузит верх, оторвётся плита.
Она записала. Рука не дрожала, но карандаш скрипнул по бумаге громче, чем нужно.
— Сколько таких точек в цирке? — спросил он.
— Узнаем через два дня.
— А если все такие?
— Тогда все такие. — Она вылезла из ямы и стряхнула снег с колен. — Давай наверх. Нам ещё лыжню назад прокладывать.
Он вылез следом. Когда выпрямился, Даша увидела, что он смотрит куда-то в сторону, вдоль траверса, на пустую белую полосу, уходящую в метель. Лицо у него было такое же спокойное и внимательное, как всегда. Но он стоял слишком ровно.
— Корнеев.
— Да.
— Идём.
— Иду.
Он пошёл за ней, ставя лыжи точно в её лыжню, и ни разу не оглянулся.
Лисью полку и Правый борт они сделали восьмого и девятого. На Лисьей полке ECT дал двадцать два без распространения, но слой у земли лежал всё тот же, и Даша написала в журнале «условно устойчиво, при добавочной нагрузке неустойчиво». На Правом борту PST показал разрез в сорок сантиметров из ста, и она долго стояла над ним, не двигаясь, пока Илья не спросил, всё ли в порядке.
— Всё нормально, — сказала она. — Просто слишком похоже.
К четырём часам девятого они спустились к нижней станции, где стройка уже поставила бытовки и привезла технику. На площадке стоял снегоход с эмблемой «Алтайских врат». Рядом с ним Олег Сомов, в тёмной куртке с белой полосой, курил и смотрел на них, как смотрят на опоздавших.
— Ланская! — крикнул он. — Тебя ждали с обеда.
— Я не приглашала.
— Я сам приехал. — Он бросил окурок в снег и подошёл, не торопясь. — Данные есть?
— Есть.
— И?
— И я вам их передам вместе с заключением.
— Дарья. — Он улыбнулся и взял её за локоть, но она убрала руку. — Давай по-человечески. Я у тебя не прошу заключение. Я прошу контрольный спуск. Три заряда по верхней кромке, пять на Кривой Пади. Полчаса работы. Склон разрядится, и ты сможешь писать что хочешь.
— Не смогу.
— Сможешь. Любой склон разряжается. Это не теория, это практика. У меня на курорте за три года ни одного несчастного случая.
— Потому что у тебя трассы на южном борту, — сказала Даша. — А у нас кубки у земли. Ты бросишь заряд, сойдёт верхний слой, а нижний останется. И станет ещё тоньше.
— А вдруг нет?
— А вдруг нет, — повторила она. — Взрывные работы только после моих данных. Заключение к пятнадцатому. Это в соглашении.
— Соглашение подписывала не ты.
— Подпись будет моя.
Олег смотрел на неё, на Илью, который стоял в трёх шагах и молча снимал лыжи, потом снова на неё.
— Он тебе нашёптывает? — спросил Олег тихо.
— Мне никто не нашёптывает.
— Ромка тоже говорил, что склон надо чувствовать. — Улыбка не пропала, но стала другой. — Все с ним ругались, он был прав слишком часто.
— Отъезжай, Олег.
— Ладно. Ладно, Ланская. Но ты подумай. Срок идёт, а у Тарасова терпение не бесконечное.
Он сел на снегоход, дал газ и уехал вверх по дороге, оставив на снегу два следа и запах бензина. Илья вынул из кармана платок и вытер шею, хотя было минус двадцать.
— Он хочет взорвать? — спросил он.
— Он хочет, чтобы всё было красиво.
— А ты?
— А я хочу, чтобы было правильно. — Она сняла перчатку, потёрла лицо. — Пошли. Нам ещё журнал переписывать.
База в девять вечера стояла пустая. Дежурный смотрел телевизор в диспетчерской, где радио шипело на втором канале, в коридоре гудела батарея. Даша включила лампу в штабе, под табличкой с правилом, которую давно перестала замечать, и разложила журнал на столе.
Илья постучал и вошёл. В руках у него был картонный тубус. Он положил его на стол, не открывая, и сел напротив.
— Принёс, — сказал он.
— Что принёс?
— То, о чём хотел бы сказать после данных. Но данные уже есть.
Он вытащил из тубуса лист, развернул и придавил по углам её кружкой, степлером, журналом. Ватман был старый, с залоснившимися сгибами. На нём двумя цветами, серым и красным, была нарисована долина с другой стороны реки, левый берег, потом правый, и дороги, и отель, поставленный не под Шаманкой, а по ту сторону, на тихой террасе.
— Правобережная площадка, — сказал он. — Я предложил её в сентябре. Тарасов отверг. Сказал — слишком дорого.
Даша склонилась над картой. Линии были точные, тонкие, как у человека, который сначала думал, а потом рисовал.
— Подъёмник?
— От нижней станции через реку, на пологий склон южной экспозиции. Трассы короче, зато безопасные. Никаких стартовых зон над застройкой. Отель стоит в стороне от любого выброса.
— Дороже на сколько?
— На сорок процентов.
— А ты?
— А я что?
— Ты с ним воевал.
— Воюю. — Он потёр переносицу. — Я им сказал, что не буду подписывать проект на конусе, пока ты не дашь заключение. Они ответили, что я могу не подписывать. Тогда я сказал, что студия «Пятый фасад» тоже не подпишет. Партнёры мне этого не простили.
— Партнёры?
— Двое. Они считают, что я рискую контрактом. Одиннадцать месяцев работы, и если Тарасов расторгнет договор, студия потеряет половину года. Мне дали срок до пятнадцатого марта. Если заключение отрицательное, а я продолжу упираться, они выведут меня из состава.
Даша смотрела на него. Он говорил ровно, без жалобы, как пересказывают чужую историю.
— Зачем? — спросила она.
— Что зачем?
— Зачем ты это делаешь? — «Ты» вырвалось само, и она не стала поправляться. — Ты мог проектировать, получать деньги, ждать моей подписи. Я бы поставила её или не поставила, а ты ни при чём.
— Я при чём.
— Ты хочешь, чтобы я сказала «нет», — сказала она. Слова вышли тихо и ровно, как вердикт. — Всё это: Правобережная, спор с заказчиком, шурфы. Ты приехал, чтобы я отказала. Тогда стройка встанет, а ты окажешься правым.
Он поднял на неё глаза. В свете лампы они были светлее, чем она помнила.
— Я хочу, чтобы ты сказала правду, — ответил он. — Если она совпадёт с тем, чего хочу я, тем лучше.
— А если не совпадёт?
— Тогда я буду строить на конусе и жить с этим. — Он помолчал. — Но не думаю, что не совпадёт.
— Ты не прячешь, чего хочешь.
— Ты бы увидела.
Даша встала, прошла к окну и посмотрела в чёрное стекло. Там отражались она, лампа и его склонённая над картой спина.
— Ты нарисовал её хорошо, — сказала она.
— Площадку?
— Да.
— Спасибо.
— Это для дела, — сказала она и сама услышала, что говорит как в прошлый раз.
Он сложил карту обратно в тубус, двигаясь медленно, и ничего не ответил.
Домой они ехали уже в ночи, вдвоём, потому что Тимур отпросился к дочери с температурой. Даша вела снегоход, Илья ехал позади на втором. Дорога от базы к «Берёзке» шла через мост и вдоль реки, и фары выхватывали из темноты только колею и белые пятна сугробов. Мороз не доходил до сорока, но минус двадцать пять стояло уверенно, и пар из-под шлема висел у лица, как дым.
У поворота на Мельничную она остановилась, чтобы поправить груз на санках. Илья заглушил мотор и слез. Они стояли в тишине. Где-то далеко лаяла собака, а потом всё стихло.
Он снял перчатку, чтобы достать из кармана ключи от комнаты, и подышал на ладонь. Левую. Даша светила фонарём на ремни и случайно повела лучом выше.
Два пальца, безымянный и мизинец, были чуть другого цвета, чем остальные: мертвенно-белые, с тёмными рубцами по костяшкам. Он держал их согнутыми, не как держат здоровые пальцы, а как держат то, что давно привыкло не разгибаться. Он сжал и разжал кулак, и эти два пальца послушались не сразу.
Даша опустила фонарь. Эту руку она уже видела раньше и тогда поняла, что он был спасателем. Такие руки бывают у тех, кого откапывали, и у тех, кто копал сам, голыми, пока лопата не ломалась.
— Спасибо, — сказала она.
Он поднял голову.
— За что?
— Что откопал Серёгу и Лёху.
Слова упали в снег между ними. Мотор остывал и потрескивал. Илья стоял с ключами в руке, и лицо у него закрылось. Не нахмурилось и не дрогнуло, а закрылось, как закрывается дверь на засов, тихо, изнутри. Только ключи в пальцах звякнули один раз.
Она ждала, что он скажет «не за что» или «это сделал бы любой». Он смотрел мимо неё, на тёмную полосу склона над крышами, и молчал. Потом надел перчатку и натянул её на левую руку медленно, палец за пальцем, придерживая те два правой.
— Поехали, — сказал он. — Ты замёрзла.
Она не замёрзла. Но завела мотор.
Глава 9. Снежный профиль
Конец января 2018 года. Седловина, 1 900 метров.
Бим нашёл Тимура с первого захода. Он не бегал по склону зигзагами, как показывают в кино. Он вёл носом поперёк ветра, дважды остановился, дважды принюхался и вдруг встал над ровным, ничем не отличавшимся от соседнего бугорком. Залаял сразу, коротко, с хрипотцой, и начал рыть. Веером летел снег из-под рыжих от подпалин лап.
— Ищи, — сказала Даша, хотя команда была уже не нужна. — Хороший. Хороший мальчик.
Через полминуты из-под снега показалась шапка, сбитая набок, потом смуглая физиономия с узкими смеющимися глазами. Тимур выплюнул снег.
— Двадцать секунд, Даш. Я даже не успел соскучиться. Я там, между прочим, уснуть собирался.
— Уснёшь в другой раз. Выкапывайся, теперь Лёха с Серёгой в очереди.
Она бросила Биму мячик на верёвке. Пёс, помесь лайки и кого-то лохматого, которого никто не уточнял, схватил его и затряс, как добычу. Учебный конус под Седловиной был старым навалом, утоптанным за три зимы, и Даша знала на нём каждую кочку. Здесь она научилась молчать, пока собака думает, и не подсказывать.
Сверху послышался скрип лыж. По тропе от метеопоста спускались двое. Первый шёл легко, с распахнутой курткой и с запасной парой лыж на рюкзаке: Роман не выходил в горы без «второго комплекта», как другие не выходят без шапки. Второй шёл за ним тяжело, расставляя палки слишком широко, и новые ботинки на нём сидели так, будто их надели вчера.
— Принимайте груз! — крикнул Роман. — Городской, высшее образование, умеет рисовать фасады. Будем учить читать снег.
— Он у нас с прошлого лета приют восстанавливает, — сказала Даша. — А ходить так и не научился.
— Я хожу, — ответил Илья, остановившись рядом. Дышал он ровно, но лицо было красное. — Просто не быстро.
— В горах «не быстро» бывает только один раз.
Тимур, отряхиваясь, фыркнул. Илья посмотрел на неё внимательно и серьёзно, без обиды, и она на миг отвела глаза.
Роман ткнул лопатой в снег у края площадки.
— Копаем шурф. Илья, ты. Даша, не лезь, дай человеку ошибиться.
Илья взял лопату и вогнал её в снег отвесно, глубоко, всем весом. Лопата застряла.
— Вдоль склона, не вглубь! — сказала Даша. — Кто тебя учил?
— Никто, — сказал он. — Вот ты и учишь.
Тимур закашлялся в кулак. Роман ничего не сказал, но по морщинкам у глаз было видно, что он очень старается не улыбаться.
Шурф вышел почти по плечо. Роман велел Илье счистить стену щёткой, сверху вниз, ровно, без нажима, и отошёл на шаг, как отходят от картины.
— Смотри. Это твой фасад в разрезе. Что видишь?
— Слои, — сказал Илья. — Верхний рыхлый, потом плотнее, потом тонкая корка. А внизу…
— А внизу?
— Не знаю. Зернистое. Как соль.
— Пощупай.
Илья снял перчатку с правой руки и сунул пальцы в нижний слой у самой земли. Снег не слипался. Он осыпался сквозь пальцы, крупный, ребристый, сухой, и ничего в нём не держалось.
— Кубки, — сказал Роман. — Глубинная изморозь. У нас континентальная зима, снега мало, земля тёплая, мороз сверху. Низ перегоняется в такие вот кристаллы. Сантиметров двадцать пять-тридцать от грунта, видишь? А на них лежит всё остальное.
— Это как… — Илья поискал слово. — Как насыпь на плывуне.
— Лучше. — Роман присел на корточки на краю ямы, и куртка свесилась с него, как с вешалки. — Давай по-вашему. Красивый фасад, а несущая стена гнилая. Снаружи плита, лежит ровно, блестит, хоть на открытку. А держится на том, что сыплется.
— Это дефект основания. Такое не достраивают, такое сносят.
— А мы ждём, пока само снесёт. Кто раньше. — Роман достал из нагрудного кармана полевую книжку, послюнявил карандаш и записал отметку. Почерк у него был мелкий и косой, торопливый. — Запомни одну вещь. Слой не видно сверху. Всё хорошее держится на том, что внизу, Илья. Запомни, если полезешь на склон.
— Если?
— Когда. Тут все рано или поздно лезут, не денешься.
Далеко внизу, на конусе, Даша слышала каждое слово. Звук в разреженном холодном воздухе шёл хорошо. Она стояла спиной, бросала Биму мячик и делала вид, что занята только им.
— Полезет он, — сказала она негромко, ни к кому не обращаясь. — Вот пусть сначала ходить научится.
— А я слышу! — крикнул Роман.
— Для того и сказала.
Илья рисовал. Он достал из внутреннего кармана блокнот и за три минуты перенёс стену шурфа на бумагу: слои, отметки, стрелку «кубки». Линии были точные, тонкие, как будто он чертил не снег, а стену, которую потом придётся строить.
— Ты чертишь, как будто собираешься сдавать, — сказал Роман, заглянув ему через плечо.
— Так лучше запоминается.
— Хорошо. Только в бою у тебя чертить не будет времени.
— В каком бою?
— Это я так. — Роман спрятал книжку, захлопнул карман на кнопку и поднялся. — Привычка.
К полудню с запада потянуло серым. Это был не туман, а плотная тяжёлая пелена, и верхушки Шаманки в ней растворились, как сахар в чае. Роман поглядел на небо, потом на барометр на запястье, потом ещё раз на небо.
— К вечеру прихватит. Я вниз, у меня отчёт. Даш, доведёшь городского до приюта и сидите там, пока не стихнет. Рация у вас есть.
— Мне домой надо, — сказал Илья. — Там обмерный план…
— План никуда не денется. А ты денешься. — Роман хлопнул его по плечу и пошёл к метеопосту, шагая широко, с запасными лыжами на спине, как с крыльями.
Тимур ушёл вниз по тропе следом, крикнув на прощание что-то про «молодых». Бим остался.
До приюта было два с половиной километра по гребневой тропе. Даша шла первой, Илья вторым. Она оглядывалась каждые полсотни метров и каждый раз видела одно и то же: он смотрит себе под ноги и считает шаги.
— Стой, — сказала она на втором километре.
— Что?
— Крепление. Разуйся… нет, не разувайся, подними ногу.
Она присела и подёргала его ботинок в стремени. Потом молча перезастегнула ремень, потому что тот был затянут не до последнего зуба. Потом посмотрела на лыжную палку и вздохнула: темляк болтался так, что при падении вывернул бы кисть.
— Кто так затягивает?
— Я.
— Видно. Тебя убьёт не склон, тебя убьёт твой темляк. — Она намотала петлю на его запястье, дважды перехватила и затянула. — Руку дай. Нет, другую.
Он дал левую. Она проверила узел и, подняв глаза, увидела, что он смотрит на неё сверху вниз, и взгляд у него совсем не городской. Он был спокойный и терпеливый, как у человека, который знает, что его сейчас проверяют, и не возражает.
— Что? — спросила она.
— Ничего. Ты проверяешь узлы у всех или только у меня?
— У тех, кто их вяжет как пирожки с капустой.
— Я учусь.
— Учись быстрее. — Она встала и отряхнула колени. — Снег идёт.
Снег действительно пошёл. Сначала мелкий, как манка, потом крупнее, потом ветер развернул его боком и швырнул в лицо. Бим прижал уши и побежал вперёд, и Даша побежала за ним, потому что приют был ещё далеко, а небо над Кара-Ташем темнело быстро.
Дверь приюта поддалась только плечом. Внутри пахло свежей стружкой, олифой и холодным железом, и Даша, войдя, как всегда, машинально сосчитала углы: четыре. Она не бывала здесь с августа, и за эти месяцы приют стал другим. Окна были вставлены заново, стёкла чистые. Нары у стены выстроились ровным рядком, и каждая доска была подогнана к соседней. Над печкой висели два деревянных ковша на аккуратных крючках.
— Растапливай, — сказала она. — Я рацию проверю.
— Дрова есть, — сказал Илья. — Я оставил с утра, сухие.
Он растопил с первой спички. Буржуйка гудела минут десять, потом заворчала и дала тепло. Даша связалась с базой, ей ответил Палыч, она доложила: «Приют, двое, собака, до утра». Палыч закряхтел и сказал «принял, жди» таким тоном, словно она его обидела.
За окном ничего не было видно, только белое, бегущее вбок. Бим улёгся у печки, подставив спину. Даша повесила куртку на крюк, стянула перчатки и обнаружила, что дрожит, не от холода, а от долгой дороги в одном темпе.
— Чай, — сказал Илья.
Он протянул ей кружку. Обе руки были в графите и в опилках.
— Это ты всё сам сделал? — спросила она.
— Не всё. Печь сложил твой отец. Я только перебрал.
— Нары тоже?
— Нары мои.
— Ровно.
— Угол в семь градусов, чтобы кровь не приливала к голове. Это дипломная часть. — Он усмехнулся. — Моя научная руководительница считает, что я сумасшедший.
— Она права.
— Знаю.
Они сидели на краю нар, плечо к плечу, потому что другого места не было. Ветер ломился в стену, стекло тихо дрожало. Даша держала кружку двумя руками и смотрела на печку, и вдруг сказала то, что собиралась не говорить:
— Я никому не доверяю спину.
Он не пошевелился.
— Ни в связке, ни на склоне. Ни в чём. Отец говорит, это плохо. Роман говорит — пройдёт.
— А ты?
— А я говорю: пока не нашлось человека, которому можно.
— Понятно, — сказал Илья. — Тогда я встану рядом, не за.
Она повернула голову. Он смотрел не на неё, а на печку, и профиль у него был резкий, с тенью под скулой. Потом он повернулся.
— Можно? — спросил он, и она поняла, что он спрашивает про всё сразу: про то, что сказал, про то, что хочет сделать, и про то, что будет дальше.
— Можно, — сказала Даша.
Кружка в её руках стукнула о доску. Ладонь, пахнущая стружкой, легла ей на щёку. Он целовал не торопясь, как будто дорисовывал, и она, которая всю жизнь проверяла чужие узлы, на этот раз просто закрыла глаза. Бим вздохнул у печки и перевернулся на другой бок.
Утром ветер ушёл так же внезапно, как пришёл. Они спустились на базу в тишине, по свежему искрящемуся насту. Даша шла впереди и не оборачивалась, но слышала каждый шаг позади, ровный и теперь уже не считавший.
На дворе базы стоял отец. Он был в расстёгнутой куртке и в шапке, надвинутой на лоб, и рассматривал красную лопату с вмятиной на лезвии, как рассматривают старого коня перед продажей. Лопату он берёг и никому не давал, даже Роману.
— Корнеев, — сказал он, не поднимая головы. — На два слова.
Илья остановился. Даша тоже, но отец посмотрел на неё так, что она повернулась и ушла к вольеру.
— Слышал про сборы волонтёров? — сказал Виктор Андреевич.
— Нет.
— Двадцать третье февраля, три дня. Лавинная подготовка, щупы, маячки, транспортировка. Раз ты у нас в горах застрял, будь полезен. Роман говорит, ты способный.
— Роман мягкий.
— Роман добрый. А способный или нет, я сам увижу. — Отец воткнул лопату в снег, лезвием вниз, и положил на черенок обе руки. — Придёшь?
— Приду.
— Хорошо. И запомни, раз уж ты здесь. — Он кивнул в сторону штаба, где на стене за окном висела табличка в рамке. — Ведущий отвечает за группу. Все остальные отвечают за ведущего. Так мы живём. Понял?
— Понял.
— Не «понял», а «так точно», но ладно, ты гражданский. — Виктор Андреевич вдруг улыбнулся одним уголком рта. — Мать зовёт на ужин. Не вздумай отказаться, она пирогов напекла на роту.
Илья кивнул и пошёл к калитке. Отец смотрел ему вслед долго, с тем выражением, с каким смотрят на новый сруб: прочный ли будет. Даша из-за вольера видела, как он снял лопату, взвесил её в руке, словно хотел отдать, и снова воткнул в снег.
Галина Сергеевна накрыла на пятерых, потому что «Илюша наверняка ещё кого-нибудь приведёт, у него совести нет». Илья никого не привёл. Стол был тесный, клеёнка в вишнях, печка в углу пышала жаром, и пахло пирогами, мокрой шерстью от сохнущих у порога валенок и чем-то ещё, домашним, о чём Илья давно не вспоминал.
Он сидел между Дашей и Романом. Даша под столом задевала его колено своим, как будто нечаянно, раз за разом, и каждый раз он забывал, что ест. Галина подкладывала ему на тарелку добавку, не спрашивая.
— Ешь, ты худой. Не отнекивайся, я фельдшер, мне виднее.
— Мам, он уже третий пирог, — сказала Даша.
— Значит, четвёртый.
Виктор Андреевич ел молча и основательно, как делал всё. Роман, наоборот, махал вилкой и рассказывал про Тимура, которого Бим нашёл за двадцать секунд, а вот Тимур этим рекордом недоволен: «говорит, обидно, он планировал зарыться красиво».
Смеялись. Илья смеялся тоже, и было странно, что смех у него выходит такой лёгкий.
Роман поднял стакан с компотом.
— Давайте за Илью. Первый шурф прокопал за час, в приют заселился, Дашку не испугался. Крепкий человек. Береги его, мать, а то уведут.
— Никто его не уведёт, — сказала Галина.
— Мам, — сказала Даша.
— Что «мам»? Я сказала правду.
Роман откинулся на спинку стула, обвёл стол довольным взглядом и добавил тем тоном, каким говорят самые лёгкие вещи, чтобы потом не жалеть:
— Илья, слушай, мало ли. Если со мной что — присмотри за Дашкой.
Секунду все молчали, потом Даша швырнула в брата корку.
— Тебя на пенсию проводим, с оркестром. Ты нас всех переживёшь.
— Так я и говорю, — сказал Роман. — На случай, если не переживу.
Захохотали все: Галина в передник, отец в кулак, а Даша зло и громко, чтобы никто не услышал, как у неё внутри что-то на миг сжалось и отпустило. Илья тоже засмеялся и протянул Роману руку через стол.
— Присмотрю.
И в тот момент, когда рука Романа сжала его ладонь, под пальцами у Ильи на миг оказалась не ладонь. Это была горсть снега, сухого, зернистого, как соль, и она осыпалась сквозь пальцы. В ушах зашипела рация, треском и чужим далёким голосом, который что-то говорил, а что, он не разобрал.
Он моргнул. На столе была клеёнка в вишнях, и все смеялись.
Глава 10. Красная лопата
Кладовая занимала дальнюю комнату за гаражом, без окон. Её открывали дважды в год: перед Днём спасателя и перед восемнадцатым января. Внутри пахло брезентом, керосином и мышами. Тимур нашарил выключатель, лампочка под потолком загорелась и задрожала, будто ей тоже не хотелось на всё это смотреть.
— Фонари вон там, — сказал он. — Две коробки. В одной батарейки свежие, в другой как в прошлом году.
— То есть мёртвые.
— То есть с жизненным опытом.
Четырнадцатого января с утра было минус двадцать два, и в кладовой стояла та же температура, что на дворе. Даша работала в перчатках: подтаскивала ящики к двери, вскрывала, считала. Фонарей нужно сорок. Стаканов под свечи нужно шестьдесят: в прошлом году на подъём пришли пятьдесят три человека, и ветер загасил половину. Венок Галина Сергеевна плела дома сама, из пихты, и в этом году собиралась делать его не меньше обычного.
Тимур возился в глубине, у стеллажей с носилками, и ворчал на ящики по-алтайски. Слов Даша не знала, но интонацию понимала.
— Ромины лыжи нашлись, — сказал он погромче. — Обе пары. Сюда их, значит, упрятали. Я думал, отец домой унёс.
Даша подошла. Лыжи стояли в углу под серым чехлом от палатки, двумя аккуратными парами, как будто хозяин вышел на минуту. Одна пара туристическая, широкая, другая узкая, беговая. Роман возил обе везде, на любой выезд: «одни на дело, другие на случай».
— Оставь, — сказала она. — Потом.
— Потом так потом.
Тимур потянул за соседний свёрток, что-то длинное, завёрнутое в такой же серый чехол и засунутое между стеллажом и стеной. Свёрток поддался с неохотным скрипом, чехол сполз, и из него показался красный лак.
— О, — сказал Тимур. — Командирская. А чего она тут?
Даша взяла лопату. Она знала её всю жизнь: тяжёлую, на удивление неудобную в руке, с вмятиной на левом краю лезвия, оставленной камнем в какой-то далёкий год. Каждое утро отец брал её с крюка у крыльца, взвешивал на ладони и вешал обратно. Три дня назад она заметила, что крюк пустой, и не спросила.
Лезвие было смазано маслом, как перед долгим хранением. Так смазывают вещь, которую не собираются доставать.
Черенок был обмотан синей изолентой, мятой и в нескольких местах лопнувшей. Тимур, вытаскивая, зацепил её, и конец ленты размотался. Под ней на светлом дереве проступили две буквы, вырезанные ножом глубоко и ровно. «В.Л.»
Она видела эту лопату с детства и ни разу не видела этих букв.
— Это он когда вырезал? — сказал Тимур. — В армии, наверное. Они там всё режут.
Даша провела большим пальцем по бороздке. Края были гладкие, потёртые, без свежих сколов. Буквы появились на этой лопате давно, просто их всегда закрывали.
Дверь распахнулась без стука. Лампочка качнулась, и тени ящиков поплыли по стенам.
Отец вошёл в куртке нараспашку, с красным от мороза лицом, и в два шага оказался рядом. Он взял лопату за черенок над её рукой, дёрнул, и изолента ободрала ей ладонь сквозь перчатку. Даша отпустила. Он ничего не сказал. Постоял секунду с лопатой в руке; левая кисть мелко дрожала у лезвия. Потом развернулся и вышел, и дверь за ним хлопнула.
Лампочка ещё раз качнулась и успокоилась.
— Ну, — сказал Тимур, глядя на дверь. — У моего отца так же было с ружьём. Нельзя трогать, и всё. Я в двенадцать лет попробовал — неделю сидел.
— Он на меня никогда не кричал, — сказала Даша.
— Он и сейчас не кричал.
Это была правда, и от неё стало только хуже. Она нагнулась, подняла упавший чехол и аккуратно сложила его вчетверо, как будто это что-то меняло.
Вечером за ужином отец ел как всегда, с хлебом в левой руке. Рука не дрожала, пока он следил за ней, а стоило отвлечься, дрожь возвращалась мелкой рябью.
Галина Сергеевна поставила на середину стола кастрюлю с картошкой, потом сахарницу с отбитой ручкой, хотя чай никто не просил. Поставила и придвинула к себе, ближе, чем нужно.
— Пап, — сказала Даша. — Лопата где?
— В надёжном месте.
— В кладовой была.
— Значит, там и надёжное.
— Мам, ты не знаешь, зачем её туда?
— Даша, возьми картошку, остынет.
— Я не про картошку.
— А я про картошку, — сказала Галина тем голосом, который в доме означал конец разговора. Она взяла вязание из корзины у печки, и спицы застучали быстро, неровно, не в такт обычному её счёту.
Отец доел. Положил ложку точно по центру тарелки, как клал всю жизнь, и встал.
— Завтра в штабе планёрка. Подъём в шесть. — Он помолчал, глядя в окно, где чернела Шаманка без единого огня. — Фонари проверили?
— Сорок два. Из них двадцать шесть живых.
— Купишь батарейки. Деньги возьми в кассе.
— Хорошо.
— Хорошо, — повторил он и ушёл в комнату.
Даша мыла посуду. Вода из крана шла едва тёплая, печь к вечеру прогорела. Галина сидела с носком на коленях и не вязала. Она смотрела на спицы так, как смотрят на карту, на которой нужно что-то найти.
— Мам. Скажи мне что-нибудь.
— Что?
— Что угодно. Про погоду.
— Завтра теплее будет, — сказала Галина. — До минус восемнадцати. И ветер с запада. К восемнадцатому, говорят, потянет снегом.
— К восемнадцатому всегда потянет.
— Всегда, — согласилась мать и вернулась к носку.
Ночью Даша лежала в своей комнате с высоким потолком и считала. Ей нужны были данные по сходам для заключения: журналы наблюдений за восемьдесят седьмой, четвёртый и девятнадцатый. Архив базы лежал в штабе, в шкафу с замком, ключ у отца. Придётся просить, придётся объяснять зачем. А она не хотела просить у него ничего, даже ключ.
Утром ключ нашёлся в кармане его куртки, которая висела в сенях. Даша взяла его, как взяла бы любую вещь в доме, и тут же поняла, что сделала это в первый раз за двадцать восемь лет.
Архив располагался в узкой комнате над штабом, где зимой держали сушиться верёвки. Шкаф стоял у окна, папки в нём шли по годам, в тусклых серых корешках. Журналы наблюдений она вытащила быстро: восемьдесят седьмой тонкая тетрадка, четвёртый потолще, и четыре книги подряд за девятнадцатый год. Под ними лежала плоская папка на завязках без надписи. Она вытащила и её.
В папке был акт.
Читала она его один раз, в феврале девятнадцатого, и глазами, которые не читали, а искали фамилию. Теперь она села к окну, развязала тесёмки и стала читать строчку за строчкой, как читают протокол.
«АКТ служебной проверки по факту несчастного случая от 18 января 2019 года, Горный поисково-спасательный отряд „Ак-Тал“».
Дальше шли члены комиссии, три фамилии из областного управления и четвёртая, районная. Потом изложение. Она знала его почти наизусть, как знают молитву, не вдумываясь в слова.
«18.01.2019 в 11:20 волонтёр отряда И. Корнеев совместно со стажёрами С. Мельниковым и А. Бочкарёвым самовольно покинул территорию базы и вышел в район Седловины. Разрешения начальника отряда на выход группа не получала. В 13:50 заместитель начальника отряда Р. Ланской, обнаружив отсутствие группы, вышел следом с целью её возвращения. В 14:40 на склоне Шаманка, в районе очага № 3 („Кривая Падь“), сошла лавина плитного типа. Радиосвязь с группой не поддерживалась. Начальник отряда В. А. Ланской в течение дня находился на базе и о выходе группы уведомлён не был».
Она прочла это, потом вернулась на пять строк выше и прочла ещё раз, медленнее. «Радиосвязь с группой не поддерживалась».
Рация у Романа была на груди. Он не снимал её даже в бане, и мать каждый раз ругалась, что он когда-нибудь ляжет с ней в постель. Он выходил в одиночку на получасовую пробежку и докладывал на базу, что вышел, и что вернулся. Он вышел следом за группой, то есть шёл по склону, зная, что ребята где-то выше, и ни разу не выходил в эфир? Ни он, ни они?
Даша перевернула лист. Приложения шли списком в конце. «Приложение 1: схема места происшествия». «Приложение 2: расшифровка радиообмена — не составлялась ввиду отсутствия связи». «Приложение 3: объяснительные».
Расшифровка не составлялась, потому что эфир не велся. Обычно регистратор на базе писал эфир, но в тот день, видимо, писать было нечего. Она сама, когда пришла служить, получила от Палыча первый выговор за то, что забыла назвать позывной.
Она посидела, глядя на строчку. Потом закрыла папку и перевязала тесёмки узлом, который затянула слишком туго.
Нет, подумала она. Это не вопрос. Это сухой, правильный акт, который писали не для неё. Люди из области приехали разбираться, они разобрались. Если бы что-то не сходилось, они бы заметили.
Она положила журналы под мышку, а папку сунула сверху, сама не зная зачем.
«Скала» работала в комнате на втором этаже, выше архива. Палыч сидел в продавленном кресле и разговаривал со станцией, как разговаривают со старой больной женщиной, которую не бросишь.
— Ну что ты шипишь, что ты шипишь, зараза… Вчера чисто было, сегодня опять. Вот же ж железка.
— Здравствуйте, Георгий Павлович.
— Дашенька. — Он повернулся вместе с креслом, потянулся к карману, достал мятный леденец и протянул ей, как всегда. — Чай есть. Крепкий, не обессудь. Садись, не маячь.
Она села на табурет у окна. Леденец положила на подоконник. В комнате было тепло, душно, пахло горячей пылью и табаком, давно выкуренным и вросшим в стены. Станция шипела ровно, с редким пощёлкиванием, и по зелёному экрану бежала линия ретранслятора с Седловины.
— Георгий Павлович, вы же в тот день дежурили. Восемнадцатого.
Палыч закашлялся. Кашлял долго, нутряным курильщицким кашлем, а потом вытер рот платком и сказал:
— Куда ж я денусь. Тридцать лет на смене, все дни мои.
— Расскажите мне, как было. Я никогда не слышала от вас.
— А чего слушать. В акте всё есть.
— В акте есть то, что в акте.
Он посмотрел на неё долго, мешки под глазами тяжело висели, как вещи на вешалке. Потом отвернулся к станции и стал водить пальцем по ручке настройки.
— Ну, смена как смена. Утром ничего. Часов в одиннадцать ребята вышли, потом Рома ушёл. Потом эфир… Ну что ты, милая, не трещи… Потом ничего. Потом сошло. Мы все побежали.
— Серёгу откопали за одиннадцать минут. Лёху за двадцать восемь. Кто нашёл Серёгу первым?
— Витя… — сказал Палыч. И тут же, не меняя ритма, будто слово было частью той же фразы: — то есть Корнеев, Дашенька. Корнеев.
Он закашлялся, повернулся к станции и ударил кулаком по корпусу, несильно, но так, что тренькнуло стекло.
— Вот же ж железка! Опять шипит. Я тебе говорю, зараза, не шипи! Весь день на частоте как кошка. Я просил заменить, мне что говорят: бюджет… бюджет… Знают, у кого просить. Дашенька, чай не остыл?
Даша смотрела на его затылок. Старческая шея с тремя глубокими складками, седой пушок под воротником, которого он, должно быть, не замечал уже лет десять.
— Георгий Павлович.
— Что, моя?
— Вы сказали «Витя».
— Ну сказал. Я тридцать лет это имя говорю, оно у меня во рту само вертится. Витя, Вова, Коля, Серёжа, все на одно лицо, куда ни ткни. — Он повернулся и улыбнулся ей виновато, по-стариковски. — Корнеев, он вытащил. Все так говорят. Ты же сама слышала.
— Слышала.
— Ну вот. Ступай, Дашенька, мне нужно настройку поймать, а то вечером Усть-Кайрык не услышит. Леденец возьми.
Она взяла леденец. Он был тёплый от подоконника и липкий. На лестнице она сунула его в карман, не разворачивая.
Буран встретил её у вольера всем телом: тёрся боком о сетку, поскуливал, подставлял широкий белый лоб под её ладонь. Она отперла дверь, присела, и пёс уткнулся носом ей в шею, дыша шумно и горячо.
— Ну тихо. Тихо ты. Что ты как маленький.
Буран лёг у её ног, подвернув лапы. Над базой уже темнело, и из штабного окна на снег падал жёлтый прямоугольник света. В нём прошёл Тимур с мотком верёвки, махнул ей, она кивнула.
Всё просто. Палычу шестьдесят семь, он сердечник, у него бессонница и своя «Скала», и в голове у него те же тридцать лет, что и у отца. «Витя» говорилось на этом посту каждый день с девяносто пятого года: «Витя, доложи», «Витя, ответь». Язык привык к этому имени, а голова осталась старая. Конечно, он оговорился. Любой бы оговорился на его месте.
А что в акте нет расшифровки, так её и не должно быть. Радиообмена не было, группа самовольная, группа молчала. Это в акте и написано.
Она вспомнила Романа на крыльце, как он надевал рацию на грудь, как поправлял ремешок и подмигивал ей: «Ну что, мать, на связи». Роман, который вышел в одиночку по следу группы и не позвонил базе? Не сказал: «Иду следом, веду на Кривую»?
Даша положила руку на загривок Бурана, шерсть была густая, холодная сверху и горячая у кожи.
Он шёл быстро. Он злился. Он, может быть, просто забыл.
Эту мысль она взвесила, как взвешивают чужой узел, и узел не выдержал. Роман ничего не забывал. Он помнил свои позывные, и чужие, и дни рождения всех четырнадцати спасателей, и как у Палыча зовут внучку.
Она встала, пёс встал вместе с ней и сразу прижался к ноге.
— Ничего, — сказала она ему. — Это я устала. У нас скоро подъём.
Больше она никому ничего не сказала. Ни Тимуру, ни тем более Илье, с которым до вечера шестнадцатого говорила ровно, о работе: он снимал на Седловине данные, она проверяла его цифры. Она не хотела, чтобы он видел её лицо, когда она думает о том дне.
Шестнадцатого января база опустела рано. Отец уехал в район на совещание, пообещав вернуться к восьми, Тимур увёз часть фонарей к Белой Плите проверять дорожку. Галина Сергеевна заходила днём с судочками, но у архива не задерживалась.
Даша поднялась в комнату над штабом после пяти. Включила настольную лампу с жестяным абажуром, достала из-под журналов папку, развязала тесёмки и разложила акт на столе. Взяла карандаш.
Она шла строка за строкой и ставила на полях галочки. Время выхода группы, время выхода Романа, время схода. 13:50 и 14:40: пятьдесят минут. С базы до Кривой Пади час сорок, не меньше. Значит, если он вышел в 13:50, к месту схода он не успевал. Значит, он вышел не в 13:50, а раньше. Или не с базы.
Она написала на полях, мелко, по-отцовски: «Р. — откуда?» Зачеркнула. Написала снова.
За окном совсем стемнело. В стекле отражалась лампа и её собственное узкое лицо с вечно сведёнными бровями. Внизу хлопнула дверь, и она не вздрогнула: решила, что вернулся Тимур.
Шаги поднимались по лестнице тяжело, неровно. Остановились. Она не обернулась, только подвинула акт к себе ближе.
— Тим, смотри, тут какая-то арифметика не сходится…
— Даша.
Голос был не Тимура. Она повернулась. Отец стоял в дверях в куртке, припорошенной снегом, и смотрел не на неё, а на бумагу под лампой, на карандашные галочки и строчки, которые она подчёркивала. Лицо у него было серое, выцветшие глаза казались почти белыми.
— Пап. Я для заключения. Мне журналы нужны, сходы…
— Закрой, — сказал он.
Она не пошевелилась, ладонь так и лежала на акте.
— Закрой, — повторил он, и голос у него был чужой и плоский. Он никогда не говорил с ней так: ни в двенадцать, когда она разбила рацию, ни в шестнадцать, когда ушла на ночь в горы с мальчишкой. — Закрой. Это не твоё.
Глава 11. Ночь перед восемнадцатым
Утром на Седловине ветер дул ровно, без порывов, и снег под ним шёл по гребню длинной узкой лентой. Илья стоял на коленях у шурфа и записывал температуры. Карандаш ложился криво: два пальца левой руки он давно перестал считать за свои, а остальные в двух парах перчаток слушались плохо.
Даша стояла выше, у метеопоста, спиной к нему. Буран лежал рядом с ней, и снег на белой шерсти был неразличим.
— Двадцать восемь, — сказал Илья. — В новом шурфе слой на двадцати восьми от грунта. В прошлом, от четырнадцатого, был на тридцати одном.
— Не слой. Граница слоя.
— Граница.
Она спустилась, присела на корточки, взяла у него планшет и прочла колонку цифр, водя пальцем в перчатке по строчкам. На третьей остановилась.
— Здесь минус одиннадцать, а у тебя шесть.
— Я переписал с термометра.
— Термометр врёт, когда его держат в руке. Его кладут в стенку и ждут минуту. Ты не ждал.
— Не ждал.
Она вернула планшет и пошла к снегоходу. Больше она ничего не сказала. Со вчерашнего вечера она говорила с ним только такими фразами: цифра, время, «перемерь». Он не спрашивал, что случилось, потому что знал, что в ответ она спросит его самого.
Он полез в шурф перемерять и подумал, что за шесть недель научился двум вещам. Первая: отвечать на её вопросы так, чтобы каждое слово было правдой. Вторая: останавливаться за полшага до того, где правда кончается. В студии про такое сказали бы «работа с границей», с лёгкой усмешкой над собственным словарём. Здесь граница лежала на двадцати восьми сантиметрах от земли, и по ней нельзя было ходить в ботинках.
Он вложил термометр в стенку, посмотрел на часы и стал ждать минуту. Минус одиннадцать. Она была права.
Зоя Петровна встретила его на пороге «Берёзки» с полотенцем через плечо и новостью.
— Илюша, ты завтра идёшь? К Плите-то? Тамара Бочкарёва уже пироги заказала в столовой, поминальные. Двести человек, говорят. Из района приедут, из Бийска ребята. А ты ботинки-то тёплые брал? У меня Вовкины стоят, в кладовке, сорок третий, ты вроде сорок третий?
— Свои есть, Зоя Петровна.
— Свои, — она вздохнула с удовольствием. — Свои у тебя городские. Я видела. Ты чай будешь? Я с чабрецом.
Он согласился, потому что отказаться от чая значило отказаться от разговора, а от разговора с Зоей Петровной уйти было сложнее, чем от лавины. Она налила ему кружку размером с небольшое ведро и села напротив, сложив руки на скатерти.
— Ты её видел сегодня? Дашу?
— Мы работали.
— Работали. Она вчера до ночи в штабе светила, Нинка из аптеки видела: в окне над архивом лампа. А Виктор Андреевич вернулся из района сам не свой, Нинка сказала, он у них там даже чаю не стал пить.
— Зоя Петровна.
— Что? Я ничего. Я говорю, что видят люди.
Он допил чай и ушёл к себе. В комнате пахло сухим деревом и немного мышиной шерстью от старого ковра. Окно было полностью занято Шаманкой: чёрный зубец на чуть менее чёрном небе, ниже серая полоса цирка, ещё ниже огни посёлка. Он включил лампу и сел за стол, на котором лежал эскиз отеля, тот самый, с женщиной и белой собакой, которую он так и не стёр.
Телефон зазвонил в начале десятого. На экране было «Эльвира».
— Добрый вечер, — сказала она. — Ты на связи?
— На связи.
— Хорошо. Я без предисловий. Новосибирск спрашивает про фасадные решения по северному крылу. Они хотят видеть их до пятнадцатого февраля. Тарасов хочет видеть их до первого февраля.
— Фасад нельзя рисовать, пока нет заключения по лавинам.
— Фасад можно рисовать всегда. Заключение подписывается под него. — Она помолчала ровно столько, сколько нужно, чтобы он услышал, что она не спорит, а только излагает. — Партнёры недовольны, Илья. Не тобой. Они недовольны тем, что ты вторую неделю не отвечаешь на письма. Пётр Игоревич спросил меня прямо, не собираешься ли ты закрывать проект.
— А ты что ответила?
— Что ты на Седловине. Это правда, но им от неё не легче.
— Спасибо.
— Не за что. Я говорю тебе это, потому что мне нужен главный архитектор, а не человек, который ходит по снегу с чужой собакой. — Что-то щёлкнуло, должно быть, зажигалка. — График я тебе пришлю. Подумай над ним. Хорошо?
— Подумаю.
Она отключилась. Он положил телефон экраном вниз и посмотрел на женщину с собакой, нарисованную простым карандашом, в три линии. Потом достал из ящика стола полевую книжку в потёртой клеёнчатой обложке, положил в нагрудный карман и застегнул карман на пуговицу.
В дверь постучали, когда он ещё держал руку на пуговице. Стук был короткий, двумя костяшками, так стучат люди, которым некогда ждать.
На крыльце под лампочкой стоял Тимур, шапка набок, в одной руке пластиковый футляр, в другой пакет из столовой, от которого пахло жареным луком.
— Здорово, архитектор. Свет у тебя горит, как на маяке, я и подумал: не спит человек.
— Заходи.
— Не, я на минуту. Младшая ждёт сказку, а она принимает только в моём исполнении, с голосами. — Он протянул футляр. — Держи. От Даши.
Внутри лежал щуповой термометр с металлическим жалом и шнурком, новый, с заводской плёнкой на шкале. Илья повертел его в пальцах.
— Она сказала, что мой врёт?
— Она сказала: «Отдай Корнееву, пусть перестанет писать погоду из головы». Дословно. Я стараюсь не искажать, она проверяет. — Тимур ухмыльнулся. — Я так понимаю, врёт не только термометр.
— Передай спасибо.
— Сам передашь. Я не почтальон. Хотя за бутерброд могу. — Он сунул Илье пакет. — Это тебе. Пирог с луком. Зоя Петровна перехватила меня на улице и велела вручить, а то ты, говорит, не ешь. Вы тут все друг другу еду носите, как в экспедиции.
— Я ем.
— Конечно. Как птичка. — Улыбка у Тимура сошла, не сразу, а будто её приглушили. Он поправил шапку, которая от этого села ещё косее. — Завтра ты куда встанешь?
— Где скажут.
— Скажут у края. Стой у края и вперёд не лезь. Тамара на тебя смотреть будет, а Тамара смотрит так, что лёд трескается.
— Я знаю.
— Знаешь. — Тимур хмыкнул. — Ты со всем соглашаешься, ты в курсе? Раздражает. Спорь хоть иногда.
— Мне не с чем спорить.
— У Даши всегда есть с чем. — Он помолчал, глядя куда-то мимо Ильи, в тёмный коридор «Берёзки». — Ты не думай, что она железная. Они там все так говорят, а она просто не любит ломаться при людях. А ты рядом с ней ходишь, как по тонкому льду, и она это видит и злится, что видит.
— Я не по льду.
— По льду, архитектор. Ладно. — Он хлопнул ладонью по перилам. — Пирог ешь, пока тёплый! Я Зое Петровне скажу, что проверил.
Он сбежал с крыльца и пошёл по улице, насвистывая, и свист долго был слышен в морозном воздухе. Илья вернулся в комнату, положил термометр на стол рядом с планшетом и развернул пакет. Пирог был ещё тёплый. Он съел его весь, стоя у окна, и не заметил вкуса.
В одиннадцатом часу он налил в термос горячего чая, взял вторую кружку из кухни, жестяную, с отбитой эмалью, и вышел.
Мороз стоял крепкий, градусов двадцать семь, и воздух царапал горло. Посёлок спал: по дворам тлели лампочки над крыльцами, в одном окне мигал телевизор. Пахло печным дымом, угольным, кислым, и мокрой шерстью от собачьей будки у почты. Где-то на другом конце улицы лениво брехнула собака, ей никто не ответил.
Он шёл по дороге, потом по тропе вдоль ограды, потом по утоптанному снегу между двух сосен. Кладбище лежало на пологом склоне над рекой, и дальше, за последним рядом оград, начинался подъём к конусу выноса. Фонарь он включать не стал. Снег давал достаточно света: небо было ясное, с крупными зимними звёздами, и тень от него падала впереди длинной острой полосой.
Белая Плита стояла выше остальных, у самой границы деревьев. Она была вся в снегу, и только бок, обращённый к дороге, ветер оставил чистым. На камне горел крохотный огонёк: жестяной фонарик со свечой, поставленный здесь кем-то днём. Рядом валялась ёлочная ветка, уже примёрзшая.
Илья остановился в шаге от плиты. Потом сел на скамейку, которую кто-то сколотил из двух досок, и поставил термос на колени.
Он не умел разговаривать с мёртвыми. Это он понял в первую же свою зиму после Ак-Тала: другие люди умели, он нет. Он умел только сидеть. Налил чай в обе кружки, одну поставил на край плиты, где снег был сдут. Пар поднялся над ней белой нитью и сразу потерялся.
— Холодно сегодня, Рома, — сказал он.
Это было всё, что он мог сказать вслух. Остальное лежало в клеёнчатой книжке у сердца, мелким почерком, который он знал лучше собственного. Он вспомнил, как Роман, смеясь, сказал ему когда-то на Седловине, поправляя ремень рации: «Если со мной что — присмотри за Дашкой». Смеясь. Как просят подать соль.
Он смотрел на кружку, на пар, на тонкую кромку инея, наросшую на жесть, и ни о чём не думал, пока за спиной не скрипнул снег.
Шаги были лёгкие, неторопливые, с короткой паузой на каждом третьем. Он знал этот шаг. Перед тем как обернуться, он зачем-то допил свой чай.
— Не вставай, — сказала Галина Сергеевна. — Сиди.
Она подошла вплотную, в стёганом пальто и старой пуховой шали поверх платка, с холщовой сумкой в руке. Лицо в темноте было неразличимо, виднелся только пар изо рта. Она остановилась у плиты, поправила веточку, затем достала из сумки тряпицу и стряхнула снег с верха камня.
— Давно сидишь?
— С полчаса.
— Полчаса, — повторила она. — А шапка тонкая.
— Шапка нормальная.
— Шапка городская. — Она села рядом на скамейку, и доски под ней тихо скрипнули. От неё пахло мукой, хозяйственным мылом и чуть-чуть лекарствами. — Я в амбулатории сидела до девяти, потом Витю кормила. Он поел, лёг, а я не могу. Дай, думаю, схожу. Завтра там столько народу будет, к нему не подойдёшь.
— Да.
— Это хорошо, что ты пришёл сегодня. — Она не смотрела на него, смотрела на плиту. — Завтра ты к нему не подойдёшь. Не дадут.
Он не ответил. Она порылась в сумке и достала свёрток, перевязанный бечёвкой.
— На. Это тебе.
Внутри были носки. Толстые, серые, грубой вязки, с узором на щиколотке: ёлочкой, две полоски белой шерсти по краю. От них шёл тёплый, чуть жирный запах овечьей шерсти.
— Завтра мороз, — сказала Галина. — Градусов двадцать два с утра, Палыч сказал, и ветер. Ты в ботинках стоять будешь долго. Надень сразу, не откладывай. У тебя с левой руки пальцы не чувствуют, значит, и с ног начнёшь отмораживать, не заметишь. Тебе этого нельзя.
— Спасибо, Галина Сергеевна.
— Не за что. Я вяжу, мне руки занять. — Она сложила тряпицу и спрятала в сумку. — Они не колючие. Я мыла шерсть с лавандовым мылом.
— Я не… мне неудобно.
— Неудобно ему, — она вздохнула. — Ты худой, Илюша. Опять похудел. Зоя тебя кормит?
— Кормит.
— Она кормит, а ты не ешь. Я по лицу вижу.
Он повертел носки в руках. Они были тяжёлые и мягкие.
Они сидели молча. Свеча в фонарике потрескивала, жёлтый круг на камне чуть дрожал. Над рекой что-то хрустнуло: лёд, наверное, на перекате.
— Ты ничего не должен, — сказала Галина.
Сказала тихо, ровно, как говорят о погоде. Он повернул голову.
— Что?
— Ничего. Я говорю. Не должен. Ни мне, ни Вите. Ни Даше. — Она по-прежнему смотрела на камень. — Я хотела, чтобы ты это знал, пока ты не пошёл завтра наверх.
— Я не из-за долга сюда приехал.
— Знаю, что не из-за долга. — Она кивнула сама себе. — Ты зря вернулся, Илюша.
— Знаю.
— Нет, — сказала она. — Не знаешь.
Теперь она повернулась к нему. Лицо у неё было усталое, с красными прожилками в уголках глаз, и в нём не было ни жалости, ни упрёка. Только очень старая, очень аккуратная усталость, какая бывает у людей, которые долго несли тяжёлую вещь и научились не показывать, что она тяжёлая.
— Тебе не вернут того, что ты оставил, — сказала она. — Я говорю как есть. Я не хочу, чтобы ты думал, что оно лежит и ждёт. Что стоит прийти, и всё на том же месте. Оно не на том же месте.
— Я знаю, что оно не на том же месте.
— Вот. Ты думаешь, про что я?
— Про Дашу.
Он сказал это быстро, раньше, чем успел обдумать. Галина чуть шевельнула губами, будто хотела улыбнуться и передумала.
— Про сахарницу, — сказала она. — Она на верхней полке. Синяя, с отбитой ручкой. Я её не передвигала. Я пыль протираю, а ставлю на то же место. Сахар не сыплю, а ставлю.
Он замолчал. Над ними тянулась чёрная гряда сосен, и по её верху шёл слабый звёздный свет.
— Вы…
— Ты тогда в сенях долго шнуровал ботинки, — сказала Галина тем же ровным голосом. — Минут десять. У тебя пальцы не слушались. Я слышала, как ты шнурки дёргаешь.
— Вы не спали.
— Я не ложилась. Я стояла в дверях.
Вот и всё. Он вдруг ясно вспомнил ту ночь: кухню, лампу под абажуром, дрожащую руку на столе. И половицу в дверях за спиной, которая скрипнула, когда он говорил. Он оглянулся тогда и увидел в проёме её тень. Он знал это с той ночи.
Он знал, что она знает, с той самой половицы. Но только теперь стало ясно, что все восемь лет она молчала и ставила на полку сахарницу, не насыпая в неё сахара.
— Я думал, вы не выдержите, — сказал он.
— Что скажу?
— Да.
— Не думай про это, — сказала Галина. — Сейчас не время.
Она встала, отряхнула пальто и поправила шаль. Он тоже поднялся, прижимая к груди свёрток. Кружка на плите остыла, пар над ней исчез.
— Мне домой, — сказала она. — Витя встанет, а меня нет. Ты тоже долго не сиди, в этой шапке.
— Хорошо.
— И носки надень.
— Надену.
Она постояла секунду, будто хотела сказать что-то ещё, и повернулась к тропе. Потом остановилась, не оборачиваясь, так что он видел только её спину в стёганом пальто и седую прядь, выбившуюся из-под платка.
— За то, что ты дал нам эти восемь лет, — сказала она негромко. — Спасибо.
Он хотел ответить и не нашёл ни одного слова, которое не было бы ложью или не было бы слишком правдой.
Галина пошла вниз, к кладбищенской калитке со стороны реки. Её шаги затихли за соснами. Он повернулся к плите, чтобы забрать кружку.
И увидел, что на верхней тропе, что шла вдоль деревьев от базы, шагах в двадцати стоит Даша.
Она была в тёмной куртке, без фонаря, с косой, выбившейся из-под шапки. У её колена замер Буран, белый на белом, только глаза блестели. Она стояла неподвижно, как стоят люди, которые уже минуту стоят и ещё не решили, подойти или уйти. Он не знал, сколько она слышала.
Галина сказала своё слово негромко, но в морозной тишине оно долетело бы и дальше двадцати шагов.
Глава 12. Белая Плита
Накануне она ничего не сказала. Свистнула Бурана вполголоса, и они ушли огородами, не мимо Плиты. Дома стащила ботинки, легла поверх покрывала и до пяти смотрела на косую полосу от уличного фонаря на потолке.
В шесть она сидела на кухне с картой цирка и распечатанным бюллетенем. Третий уровень, тенденция к росту после полудня, если солнце выйдет на северо-восточный склон. Шурф от четырнадцатого: слабый слой лежал на тридцати одном сантиметре от грунта и никуда не собирался деваться.
Отец вышел в половине седьмого, уже в парадной куртке, которую доставали раз в год. Сел напротив, не поздоровавшись. Так он садился каждое восемнадцатое. Галина поставила перед ним кашу, перед Дашей кружку. Четвёртую табуретку, как всегда, никто не занимал и никто не убирал.
— Бюллетень — три, — сказала Даша. — Плита у подножия конуса, выброс восемнадцатого остановился метров на двести выше. Но пускаю группами по тридцать, дистанция десять метров, у Плиты не больше двадцати минут.
— Читал.
— Тимур на косогоре с рацией. Скажу «уходим» — уходят все. И Зимина в своих ботиках.
— Хорошо, Даша.
Ложку он держал правой. Левую убрал под стол, на колено, и прижал, как прижимают к себе птицу. Галина, проходя, молча подвинула хлеб поближе к его правой руке.
— Шапку потеплее, — сказала она Даше, не оборачиваясь от плиты. — С утра двадцать два.
— Надела.
— Ты вчера поздно пришла.
— Буран просился.
— Угу.
Больше ничего не спросила. Даше показалось, что мать слушает её, как слушают лёгкие: не слова, а то, что шумит под ними. Она взяла кружку и стала пить, чтобы не отвечать глазами.
Обрывок чужой фразы, который она тогда расслышала: «…эти восемь лет». Она положила его в ту же папку, где уже лежали «Я ему должна» и «Подписывай по совести, дочка». Папку она пока не открывала. Только проверяла, что та на месте.
Отец поднялся первым. В сенях лязгнуло железо. Даша пошла следом и остановилась в дверях.
Он стоял у стены с красной лопатой, той самой, с вмятиной на лезвии, и водил большим пальцем по вмятине, как по шраму. Минуту, не больше. Потом поставил лопату в угол, на её обычное место, и взялся за ботинки.
— Привычка, — сказал он, не оборачиваясь.
Она не спросила, какая именно. Села на ларь и стала шнуровать свои. Узлы у них с отцом ложились одинаково, двойным, с заправленными концами. Шнуровать так её когда-то научил он.
Без четверти одиннадцать у кладбищенских ворот собралось столько народу, что Даша дважды пересчитала по головам и каждый раз получила разное. Школьники с классной руководительницей, пенсионеры в валенках, лесники, водители вахтовок, отряд в форменных куртках. Зоя Петровна в малиновом платке тащила термос размером с огнетушитель. Олег Сомов нёс венок с лентой «От службы горной безопасности курорта» и старательно держал ленту лицом к людям.
— Двести три, — сказал Тимур, подходя. Шапка у него сидела на одном ухе, из-под неё шёл пар. — Считал сверху, считал снизу. Если кто лишний, вернём бесплатно.
— Не смешно.
— Знаю. Просто у тебя лицо кислое.
Она не стала отвечать. Проверила рацию, перевела на общий канал, оглядела очередь на тропу. Склон над посёлком стоял розовый от низкого солнца, чистый и ленивый, как зверь, который лежит на боку и ничего не обещает. Она знала, что у него под шкурой.
— Первая группа, тридцать человек, — сказала она в рацию и в толпу одновременно. — Идём цепочкой. Не обгонять, не кучковаться. Кто остановился — отходит вправо и ждёт.
Колонна тронулась. Снег визжал под сотнями ног так, как визжит только при двадцати градусах: сухо, тонко, на одной ноте. Пахло дымом из труб, мокрой шерстью, чьим-то табаком. Дети шли молча. Старики шли тяжело и не просили передышки. Она пропускала мимо себя группу за группой и ставила счёт на каждой: тридцать, тридцать, тридцать.
— Я наверх, — сказал Тимур, поправляя лямку. — Не задерживайся.
Илья пришёл, когда оставалась последняя группа. Не вместе со всеми, а чуть позже. Встал у крайней сосны, в серой куртке, в шапке, натянутой по брови. Вокруг него было пусто. Метра полтора чистого снега, будто кто-то прочертил круг щупом. Даша заметила круг раньше, чем его самого.
Она пошла через этот круг, и снег под ногами показался громче, чем под колонной. Остановилась в двух шагах.
— Последняя группа, — сказала она. — Дистанция десять метров. У Плиты двадцать минут. Канал три, если что.
— Понял.
— Ботинки.
— Что?
— Покажи ботинки.
Он посмотрел на неё, потом поставил ногу на корень и приподнял штанину. Шнурки были затянуты как положено, но завязаны тройным, лишним витком. Из-под резинки гамаши выглядывала серая шерсть. Толстая, домашней вязки.
Даша посмотрела на носок. Потом на него.
— Лишний виток намокнет и не развяжется, — сказала она. — Перевяжи.
Он перевязал. Молча, как она сказала, в два витка.
— Пошёл, — сказала она. — За мной, десять метров.
И пошла первой, не оглядываясь. Хруст за спиной держал ровно ту дистанцию, которую она назначила, ни на шаг ближе.
Плита стояла там, где кончался конус: белый известняк, высотой по грудь, с именем и двумя датами, 14.03.1991 и 18.01.2019. Снег вокруг расчистили ещё вчера, но за ночь ветер нанёс на камень тонкую косую кромку, похожую на мучную. Еловые венки лежали у основания в два ряда. Выше, в шестистах метрах, начинался цирк, и Даша за всё время подъёма ни разу не оставила его за спиной дольше чем на три секунды.
Тамара Бочкарёва стояла у Плиты с первой группы. Прямая, в платке с узлом под подбородком, красные руки сложены внизу. Её группа давно ушла, а она осталась. К ней подходили, говорили что-то тихо, и она кивала, не меняя лица.
Последняя группа дошла без пяти двенадцать. Илья остановился шагах в пятнадцати, и Даша, стоявшая у рации, успела подумать, что он так и останется там. Потом он пошёл. Не к Плите, а к Тамаре. Снял правую перчатку и протянул руку. Без жеста, без позы. Так протягивают руку, когда не умеют сказать «здравствуйте» иначе.
Тамара посмотрела на руку. Потом на левую, с двумя белыми пальцами, которую он держал вдоль тела. Потом ему в лицо.
— Ты. Здесь.
Рука повисла. Секунду. Две. Илья убрал её в карман так спокойно, будто так и было задумано, и остался стоять, ничего не добавив.
Тамара повернулась к Плите. На этом всё.
Снизу донёсся тяжёлый гул. Ратрак поднимался по сервисной колее к нижней границе конуса, оранжевый, с широким ножом и включённым маяком. Он привёз лапник для ограждения и остановился метрах в пятидесяти. Дверца открылась, Серёга Мельников спрыгнул на снег с охапкой веток, поднял голову и увидел Илью.
Даша смотрела на это целиком. Лапник качнулся у него в руках. Серёга встал, будто налетел на невидимую верёвку. Лицо не изменилось, оно просто закрылось. Он бросил ветки в снег, не донеся, влез обратно в кабину. Ратрак взревел и пополз вниз, разворачиваясь на колее, где разворачиваться не стоило.
— Серёга, — сказала она негромко, но ни он, ни кто-то другой её не услышал.
Шёпот пошёл не сразу. Сначала один, у группы стариков: «Явился». Потом женский, чуть громче: «Восемь лет, и как ни в чём не бывало». «Тамару-то при людях». «И совести хватило». Шёпот шёл по рядам, как идёт по насту трещина: тонко, без прямой линии, и каждый, кто его слышал, старался смотреть в сторону.
К двенадцати у Плиты оставалось человек семьдесят: задержавшиеся не спешили вниз. От них отделился лесник Семёныч, ватник нараспашку, седые брови домиком, с лицом человека, который всю жизнь ходил за этим склоном и не прощал ему ничего.
— Корнеев, — сказал он. — Тебя тут никто не звал.
Илья смотрел на Плиту и не поворачивался.
— Я с тобой разговариваю.
— Он здесь по моему приглашению.
Даша не помнила, как оказалась между ними. Она стояла лицом к Семёнычу, спиной к Илье, и между её лопатками и его грудью оставалась ладонь воздуха. Голоса она не повысила. Рация на груди хрипнула и затихла.
— Даша, — начал Семёныч, — не за тебя же обида...
— За меня или нет, это Плита моего брата. Подъём веду я. Задерживаться у Плиты не положено. Кому есть что сказать, скажет в посёлке. Мне.
Стало слышно, как скрипит чья-то лыжная палка. Лидия Аркадьевна Зимина шевельнула губами, будто готовила «давайте без крайностей», поймала взгляд Даши и не договорила. Олег Сомов стоял с пустыми руками. Венок он уже положил.
«По моему приглашению». Это была неправда, а может, и нет: она ни разу не сказала ему «не приходи». Ни в декабре, когда он приехал, ни вчера. Наверное, это считалось.
Отец вышел вперёд сам. Не расталкивая, просто люди расступились, как расступаются перед начальником отряда. Он встал у Плиты, снял шапку, и седые волосы шевельнулись на ветру. Говорил негромко, так, что приходилось наклоняться, чтобы слышать.
— Восемь лет. — Он помолчал. — Роман Викторович Ланской был заместителем начальника отряда. Учил нас смотреть под снег, а не на него. Он всегда шёл первым.
Левая рука дрожала в кармане куртки, карман ходил ходуном.
— У нас в штабе висит правило. Вы его все знаете.
Он ждал. Люди ждали. Даша ждала продолжения, и что-то в ней потянулось вперёд за этой фразой, как собака тянется за ремнём.
— Помним, — сказал отец и надел шапку.
Школьник всхлипнул, и учительница тут же шикнула на него. Зимина кивнула. Галина сделала шаг к мужу и остановилась, будто между ними была полоса, которую нельзя пересекать при людях. Он прошёл мимо неё, к снегоходам, поставленным на краю конуса. Завёл свой. Мотор взял сразу. Снегоход развернулся и пошёл вверх, не вниз, по тропе к Седловине.
— На Седловину, — сказал в рации Тимур. — Колено, наверное.
— Принимай группы, — сказала Даша. — Я наверх. Буран, рядом.
Илья так и стоял у Плиты, не двигаясь. Она не оглянулась. Но когда садилась на сиденье, почувствовала спиной, что он смотрит не на неё. Он смотрит вслед её отцу.
Седловина лежала на тысяче девятистах метрах, как ладонь, подставленная ветру. Метеопост стоял на краю: оранжевая будка, мачта, вертушка анемометра лениво поворачивалась на четырёх метрах в секунду. Выше начинался гребень, ниже раскрывался цирк, весь целиком, как чертёж на столе. Каждый раз, видя его отсюда, она ловила себя на том, что ищет Кривую Падь. И каждый раз находила.
Отец сидел на валуне метрах в тридцати от поста, у самой кромки, где тропа уходила вверх, к приюту. Снегоход рядом остывал с потрескиванием. Он сидел спиной, согнувшись, локти на коленях, левая рука поверх правой.
Даша заглушила мотор. Буран спрыгнул с санок, пробежал по насту, ткнулся носом отцу в левое колено, в то самое, и лёг рядом на снег, не на камень.
— Колено? — сказала она.
— Колено.
— Каждый год так.
— Каждый.
Она села на соседний камень, достала из рюкзака термос. Галинин, с брусникой. Налила в крышку, подала. Он взял правой.
— Отсюда плиты не видно, — сказала она.
— Видно. Не саму. Где она.
Внизу, километрах в трёх, чернели точки людей. Они спускались цепочкой, ровной, как она велела. Дистанция держалась. Она отметила это машинально.
— Хорошо сказала, — произнёс он. — Про приглашение.
— Ты слышал?
— Я стоял в десяти шагах.
Конечно. Он слышал всё: и шёпот, и Семёныча, и её.
— Ты его защищаешь? — спросила она.
Он молчал так долго, что вертушка на мачте успела сделать пол-оборота.
— Я никого не защищаю, — сказал он. — Я просто устал ненавидеть.
Ей показалось, что она не расслышала. Не слово, а то, что он произнёс его вслух. В этом доме таких слов не говорили. В этом доме говорили «колено», «погода», «подписывай по совести».
— Он спас Серёгу и Лёху, — сказал отец. — Откопал. Это не забирают. Что бы там ни было.
— Я знаю, что он их откопал.
— Не обижай его, Даша.
— Я его не обижаю.
— Придираешься. Как к ботинкам.
— У него шнурки были неправильные.
— Ну да, — сказал отец, и в углу рта шевельнулось что-то, что могло бы стать улыбкой, но не стало.
Он смотрел на цирк. Чай в крышке остывал. Левая рука на правой лежала спокойно, но под рукавом ходило сухожилие, и было видно, чего ей это стоит. Выше Седловины он не поднимался восемь лет. Сегодня опять не поднялся, и в этом было что-то твёрдое, но она не знала, что именно.
Слово никак не шло из головы. Ненавидеть. Она сама его не говорила ни разу, ни вслух, ни себе. Она называла это «не простила»: звучало как служба, есть пункт, есть нарушение, есть неисполненное. Но отец произнёс, и слово легло на её восемь лет, как крышка на кастрюлю, впритык.
И тогда пришла мысль, холодная и точная, как срез шурфа: а если всё это время она несла что-то в нужном количестве, но по неверному адресу. Или по верному, но не за то.
Она отбросила её. Мысль осталась лежать на снегу.
— Выше не пойдёшь? — спросила она, кивнув на тропу.
— Нет.
— Там печь. Дров бы нарубили.
— Спускайся, Даша. Тебя внизу ждут.
— А ты?
— Посижу. Колено.
Она встала, отряхнула штаны, взяла пустую крышку из его руки. Он не поднял головы. Буран поднялся, постоял, посмотрел на отца и пошёл за ней, оглянувшись дважды.
Она не спустилась сразу. Подошла к посту, откинула крышку будки и стала снимать показания, потому что это было то, что у неё получалось безошибочно. Температура минус двадцать один. Ветер четыре метра, порывы шесть. Высота снега сто четырнадцать сантиметров. Прирост за сутки два. Она записывала карандашом в журнал, и карандаш скользил по бумаге ровно, без нажима.
Телефон в кармане завибрировал, когда она дописывала строку. Ретранслятор на Седловине давал связь пятнами, и экран показал две палочки. На экране стояло: «Серёга».
— Слушаю.
— Даш. — Голос был глухой, придавленный шумом мотора. — Это я.
— Вижу, что ты. Где?
— На дороге. Ратрак стоит... Даш, мне надо тебе кое-что сказать.
— Говори.
— Не по телефону.
Она посмотрела на отца. Он сидел на валуне всё так же, спиной, и не слышал. Она отвернулась и понизила голос.
— Серёга, ты где сейчас? Я спущусь.
— Не, не сейчас. Потом. Вечером. Я сам... я приеду. Надо тебе сказать. Давно надо было.
— О чём?
Мотор на том конце ревел и стихал. Он дышал в трубку тяжело, как дышит человек, поднявшийся на крутой склон.
— Не по телефону, — повторил он. — Жди.
Связь оборвалась. Она посмотрела на экран. Одна палочка, потом ни одной. Подождала. Буран лёг у её ног и положил морду на лапы. Она записала в журнал: «12:48. Ветер 5». Зачеркнула. Написала правильно.
Через четыре минуты телефон загудел снова.
— Даш. Слушай. — Теперь голос был ровнее, будто он пробовал эти слова вслух перед зеркалом. — Забудь. Я, это... перепутал. Ничего такого. Отбой.
— Серёга, стой...
Гудки. Она набрала сама: «Абонент временно недоступен». Набрала ещё раз. То же.
Она подняла голову. Далеко внизу, на повороте сервисной колеи, под самой границей конуса, стоял оранжевый ратрак. Он не ехал ни в посёлок, ни наверх. Просто стоял с включённым маяком, и жёлтая точка моргала на белом, как моргает человек, которого окликнули и который решает, обернуться или нет.
Глава 13. Кольцо в печке
Октябрь 2018 года. Аварийный приют Кара-Таш, перевал, 2 380 м.
Снег лёг в среду, ранний и сухой, и к субботе седло перевала побелело до самого гребня. Урал поднимался на цепях, переваливаясь с боку на бок. Даша всю дорогу просидела в кузове на ящике с посудой, придерживая на коленях противень под полотенцем. Галина испекла таких три. Кузов пах мукой, соляркой и мокрым брезентом.
Илья сидел напротив и не смотрел ни на неё, ни на дорогу. Он смотрел на приют, который показался за поворотом, и по лицу было видно: считает. Листы на кровле, окна, трубу. Так пересчитывают деньги в кармане, когда боятся, что не хватит.
Приют стоял там, где его поставили в семьдесят четвёртом: на самом седле, спиной к ветру, низкий, каменный, с плечами из серых плит. Только крыша теперь была новая, тёмная, с белыми полосами свежего снега на скатах, а в окнах стояло настоящее стекло вместо фанеры. Ставни Илья выкрасил в красный. Она сказала бы, что это лишнее, но красный на белом виден с гребня за два километра, и она промолчала.
Отец заглушил двигатель у коновязи, которой никто не пользовался лет тридцать. Стало слышно ветер. Он шёл по седлу ровно, без порывов, и гнал по насту тонкую позёмку, похожую на дым.
— Ну, архитектор, — сказал отец, спрыгивая на землю. Куртка нараспашку, шапка на затылке. Настроение у него было хорошее, Даша поняла это по тому, как лихо он поддёрнул рукав. — Показывай.
— Подожди, — сказал Илья. — Я сначала сам.
Он пошёл вокруг приюта, проводя ладонью по стене, как по боку лошади. Роман, подъехавший следом на УАЗе, выгрузил на крыльцо две пары лыж, хотя кататься тут было негде, и двинулся за Ильёй с бутылкой шампанского под мышкой, комментируя каждую плиту: «Хорошая. И эта хорошая. Эта, кажется, тоже». Тимур с Серёгой и Лёхой таскали из кузова мешки с картошкой. Серёга пыхтел и ругался шёпотом, потому что рядом стоял начальник. Олег Сомов, в ту осень ещё в отряде, остановился на крыльце и разглядывал новую дверь, словно его позвали оценить, а не праздновать.
Даша поднялась на крыльцо с противнем. Вторая ступень под ногой качнулась.
— Ступень не добита, — сказала она.
— Знаю, — отозвался Илья из-за угла.
— Тогда почему не добита?
Он вышел к крыльцу, вытирая ладони о штаны. Пальцы были в графите даже сегодня, хотя чертежей здесь давно не осталось.
— Оставил. Чтобы тебе было что проверить.
— Шутить будешь, когда молоток отдашь.
— Он в рюкзаке.
— Достань.
Он достал. Она присела на корточки, поставила противень на перила, и два гвоздя вошли в доску по одному замаху каждый. Потом она встала на ступень всем весом и подпрыгнула. Не шелохнулась.
— Ну всё, — сказал Олег. — Если принимает Ланская, можно сразу опечатывать.
— Пусть принимает, — сказал Илья.
— Ты просто не знаешь, какая она на приёмке.
— Знаю, — сказал Илья. — Я её полтора года кормил этими приёмками.
Роман расхохотался так, что сорвал голос, закашлялся и пробкой от шампанского выстрелил в небо. Пробка полетела далеко, над седлом, и упала где-то за седлом.
— Первый салют, — сказал он. — Приют принят.
Отец стоял на коновязи, как на трибуне, и смотрел на крышу. Он молчал минуту, потом сказал: «Ровно», и по тому, как Илья посмотрел на землю, Даша поняла, что это было самое длинное слово, которое он мог получить.
За стол на шестерых сели девять. Нары заняли под лавки, ящики из-под гвоздей поставили вместо табуреток, и Галина, раскладывая пироги, всё время оглядывалась на печь: хватит ли ей тепла на столько ртов. Печь гудела уверенно. Окна запотели изнутри, снаружи была чернота, и в ней, как далёкая лампа, стояла одна звезда над Шаманкой. Над печью на верёвке сушились рукавицы и носки. Пахло дымом, мокрой шерстью, варёной картошкой и немного свежей известью, которая ещё не выветрилась.
На полке над столом шипела рация на дежурном канале. Она щёлкнула, и в динамике закашлялись.
— Скала — приюту. Скала — приюту, как слышите, приём.
Отец снял трубку, не вставая.
— Приют на связи. Слышим тебя, Георгий Павлович.
— Поздравляю с новосельем, кхе. Регистратор включён, так что за языками следите. Потом в архив пойдёт.
— Палыч, а запиши, как я пою! — крикнул Тимур с дальнего края.
— Я тебя записал бы, да память жалко.
Все засмеялись. Даша тоже, потому что удержаться было нельзя: Тимур, оскорблённый, схватился за сердце и сполз под стол.
Потом Роман встал. Он поднял жестяную кружку с чаем, потому что шампанское кончилось на втором круге, и постучал по ней ложкой.
— Тост. Короткий. — Он обвёл взглядом стол и остановился на Илье. — Я за свою жизнь видел много красивых фасадов. Красивый фасад — это дёшево. А вот чтобы несущая стена на месте, надо любить дом больше, чем картинку. Илья полюбил дом. Это редкость, я считаю.
— Рома, — сказал Илья.
— Я не закончил. За человека, который построил честно. За приют.
— За приют, — сказали за столом.
Роман выпил, потом достал с гвоздя синюю эмалированную кружку с отбитым краем, пустую, и поставил её на полку над нарами.
— Моя, — сказал он. — Занято. Чтобы никто не пил из моей кружки в моём приюте.
— Он не твой, — сказал Олег.
— А ты докажи.
Отец поднялся последним. Он не любил тосты, и его всегда ждали с некоторой опаской: что скажет.
— Чтоб стоял пустой, — сказал он.
Это было старое спасательское: приют, в котором никого нет, значит, никто не попал в беду. За столом притихли, и все повторили вполголоса: «Чтоб пустой».
Галина подвинула к Илье тарелку.
— Съешь. Ты худой.
— Я ел.
— Это когда было?
— В обед.
— Вот, — сказала Галина, словно он подтвердил её слова, и положила ему ещё один пирог.
Илья взял. Он ел медленно, аккуратно, словно его впервые за долгое время кормили не из вежливости, а потому что так принято. Даша сидела напротив и смотрела, как он управляется с пирогом, и вдруг заметила: он ни разу не взглянул на печь. Весь вечер не взглянул. Человек, который считал каждую плиту на крыше, не смотрел на то, ради чего эти плиты лежали. Это было не к добру. Или к хорошему, но так не бывает без причины.
Она вышла за чайником, когда в горнице начали делить последний пирог. Печка-буржуйка стояла в простенке у сеней; дверь в сени была прикрыта неплотно, из щели тянуло холодом. Она шла тихо, в шерстяных носках, по свежему полу.
Илья стоял спиной к ней у печи, положив ладонь на тёплый бок. Он говорил вполголоса.
— ...ты тут с семьдесят четвёртого. Ты видела, кто сюда приходил. Мокрые, голодные, с обмороженными пальцами. Ты их всех помнишь, и никому ничего не рассказывала. Я думаю, ты подходишь.
В трубе стукнула заслонка.
— Я хочу попросить руки Дарьи Викторовны Ланской, — сказал Илья. — Если ты против, затрещи.
Печь молчала.
— Она не против, — сказала Даша.
Он обернулся так резко, что задел плечом полку. В левой руке у него была деревянная коробочка размером со спичечный коробок. Тёмная, шершавая, с одним краем, на котором ещё держалась тёсаная кромка.
— Ты разговаривал с печкой, — сказала она.
— Я репетировал.
— С печкой.
— Ты ходишь слишком тихо.
— Я хожу как обычно. — Она подошла и взяла коробочку у него из пальцев. Дерево было тёплым от его руки. — Что это?
— Балка. Та, что держала старый потолок. Её надо было заменить, она подгнила, но один конец был здоровый. Я выпилил. — Он помолчал. — Семьдесят четвёртый год. Она тут стояла дольше, чем мы оба живём.
— Свидетель, значит, печь. Она в протоколе не распишется.
— Тогда ты распишешься.
— Я не расписываюсь, пока не прочту.
— Читай.
Она подцепила крышку ногтем. Внутри на куске серого войлока лежало кольцо. Тонкое, узкое, без камня, а по ободу шла мелкая насечка, как на подошве горного ботинка. Она повернула его к свету печи, и насечка поймала огонь.
— Рифлёное, — сказала она.
— Чтобы не скользило. Если руки мокрые.
— Ты думал, мы будем надевать его мокрыми руками?
— Мы будем работать на снегу. Я прикинул.
Она хотела сказать что-то резкое, чтобы не разреветься. Плакать в приюте, на глазах у печки и семи человек за стенкой, было бы нелепо. Поэтому она сказала то, что давно лежало в голове:
— Условие.
— Какое?
— Обещай, что никуда не уйдёшь.
Он смотрел на неё внимательно, без улыбки. Она ждала, что он спросит, куда, откуда, с чего вдруг. Она сама не сумела бы ответить. Только с детства сидела у рации, пока другие уходили на склон, и считала, кто вернулся, а кто пока нет. Ей хватало.
— Обещаю, — сказал он.
— Тогда да.
Он надел кольцо ей на безымянный. Она сразу покрутила его, проверяя посадку, как проверяют карабин: ходит, не болтается, замок держит.
— Не мало и не велико, — отметила она.
— Я мерил по твоей перчатке.
— По какой?
— По рабочей. Из кармана куртки, в июне.
— Это кража.
— Это измерение.
— Это кража, Корнеев.
Он засмеялся, тихо, в сторону. Печь за его спиной ровно гудела, и ему, кажется, было всё равно, что она свидетель.
Они вышли в горницу вместе, и Роман, сидевший ближе к двери, сразу всё понял. Он положил вилку и сказал на весь стол, без выражения:
— Так. Печь делили? Кому что досталось?
Даша подняла руку. Просто подняла, как поднимают на планёрке, и в свете лампы кольцо блеснуло рифлёным краем.
Секунду было тихо. Потом Тимур, сидевший с набитым ртом, поперхнулся и закашлялся. Серёга застучал его по спине, Лёха сказал «ого», а Роман встал и, обогнув стол, ударил Илью в плечо кулаком так, что тот пошатнулся.
— Зять! — сказал он. — Всё, ты мне зять. Я всегда хотел зятя с высшим образованием.
— Мы не... — начал Илья.
— Мы да, — сказал Роман. — Мать, ты слышишь? У тебя теперь зять.
Галина стояла у печи с полотенцем. Она не вскрикнула, не бросилась. Подошла, взяла Дашину руку, повернула к лампе, посмотрела на кольцо и осторожно положила руку обратно, будто вещь, которую нельзя ронять.
— В чём ты завтра поедешь вниз? — спросила она у Ильи. — Сапоги высохнут?
— Высохнут, Галина Сергеевна.
— Поставь ближе к печке. Только не вплотную, сгорят.
И отвернулась к плите, и плечи у неё затряслись, но тихо, чтобы не мешать. Даша знала мать: так она плакала, когда было хорошо.
Отец сидел на ящике у стены. Он не встал, не засмеялся. Он смотрел на кольцо, потом на Илью, потом молча поднялся и подошёл к двери. На гвозде у косяка висел ключ на сыромятном ремешке, единственный от нового замка. Илья повесил его туда сам, в обед.
Отец снял его.
— Держи.
— Что это, Виктор Андреевич?
— Приют на тебе. Печь, запас, журнал. Кто строил, тот и ключ держит. Каждый сезон первым приходишь, последним закрываешь. С Ромой согласуешь график.
— Я не спасатель.
— Волонтёр — это тот, кто приходит, когда не просят, — сказал отец. — Рома, впиши его в дежурства. Как всех. Без скидок.
— Записал, — сказал Роман.
Илья взял ключ. Ремешок лёг ему на ладонь, и он не сразу сжал пальцы, будто взвешивал.
— Принято, — сказал он.
— В семье так, — добавил отец, глядя в сторону. — Кто в семье, тот несёт.
Олег поднял кружку и посмотрел на Дашу дольше, чем стоило.
— Поздравляю, — сказал он. — Правда.
Она кивнула. Кольцо давило на палец непривычной тяжестью, и она думала, что привыкнет. К тяжестям она привыкала быстро.
Через час она пошла в дровяник за поленьями, потому что печь требовала. Дровяник лепился к торцу приюта с запада и делил с кладовой одну тонкую перегородку из горбыля. Она набрала охапку берёзовых чурок, и тут за стеной заговорили.
Голос Романа, ровный, без смеха:
— Пап, ты слышал, что сказал Палыч про комиссию?
— Слышал.
— Январь. Вся область. Они хотят посмотреть, как мы работаем.
— Вот и посмотрят.
— Они посмотрят, если мы будем работать по бюллетеню.
Тишина. Скрипнул ящик.
— Бюллетень — перестраховка, — сказал отец. — Его пишут люди, которые склона не видели с девяносто девятого. Сидят в кабинете, сводят цифры. Уровни, баллы. Всё, что нужно знать про снег, я вижу из окна кабины.
— Бюллетень — это не бумага, пап. Это снег.
— А я двадцать пять лет смотрю на этот снег.
— Тогда выйди и посмотри на шурф. Я сделаю три на Седловине. Я покажу тебе слой.
— Покажи. Но не при комиссии. При комиссии отряд должен выходить. Не сидеть в базе и пересчитывать цифры. Они письмо прислали, Рома. Ты читал.
— Читал.
— Будут решать по итогам. Они считают выходы. Что отряд сидит — это для них не работа.
— Выходить — не значит лезть куда попало.
— Я не говорю лезть. Я говорю: показать себя.
— Если нас сократят за то, что мы возвращаемся живыми, — сказал Роман, — значит, они считают не то.
— Они считают то, что им дают считать.
— Тогда будем выходить. Туда, где можно. Туда, где снег держит.
— Договорились, — сказал отец так, что было ясно: не договорились.
Даша стояла с поленьями в руках. Из щели горбыля тянуло дымом из кладовой, где кто-то стоял у печурки. Роман заговорил ещё раз, тише, она не расслышала. Скрипнула дверь. Он вышел в дровяник и нашёл её.
— Слушала? — спросил он.
— Дрова, — сказала она.
— Заметно. — Он подмигнул. Лицо у него было усталое, с этими тонкими морщинками у глаз, которые он заработал раньше, чем положено. — Не говори матери.
— Что вы поспорили?
— Что мы спорим. Она сразу решает, что дело плохо.
— Дело плохо?
— Дело нормальное, — сказал Роман. — Он упрямый, я упрямый. Так и живём.
Он подхватил из её охапки три чурки, чтобы она не несла всё, и вышел, оставив дверь открытой. Холод ворвался в дровяник, и Даша, чувствуя кольцо на пальце, подумала, что кольцо холоднее остального.
Ближе к полуночи она вышла за снегом для чайника. Небо расчистилось, звёзд было столько, что седло казалось присыпанным солью. Мороз к ночи ударил до минус десяти, и снег под ногами скрипел, как сухая бумага. Шаманка стояла напротив чёрной стеной, и только цирк под гребнем светился бледным, мёртвым светом.
Урал стоял на краю площадки, фарами к склону. Мотор давно остыл. Но в кабине тлел оранжевый огонёк приборной панели, и она поняла, что внутри кто-то сидит. Она шла вдоль борта с ведром, и до кабины оставалось шагов десять, когда сзади скрипнул снег. Роман шёл быстро, без шапки, в расстёгнутой куртке. Она шагнула за заднее колесо, сама не зная почему.
Роман постучал в стекло, открыл дверцу и залез на пассажирское сиденье. Окно со стороны отца было приоткрыто, и каждое слово доходило до неё чётко.
— Мать ищет тебя. Пирог остынет.
— Пусть остынет.
— Ты чего тут?
Отец не ответил сразу. В свете панели его профиль казался вырезанным из дерева: тяжёлая челюсть, седая щетина, глаза, устремлённые на склон.
— Смотри, — сказал он. — Цирк. Четыре очага, как четыре зуба. Двадцать пять лет я на них смотрю. Дед мой смотрел. Знаешь, что он говорил?
— Что?
— Гора не выбирает. Это мы выбираем.
— Пап.
— Письмо у меня в кармане, Рома. Второй месяц. Я его каждый вечер перечитываю. «По итогам январской проверки». Четырнадцать человек, три собаки, база на Горной. Всё, что мы строили. — Он помолчал. — Они уберут нас, как уберут вешку, которая мешает дороге. И никто не спросит, кто вытащил Мельникова-старшего в девяносто восьмом. Кто вынес девочек с Лисьего.
— Мы не вешка.
— Для них вешка.
Роман молчал. Он сидел вполоборота, и Даша видела его ладонь на колене: пальцы медленно сгибались и разгибались, будто искали, за что ухватиться.
— Мы им покажем, — сказал он наконец. — Только по-честному, пап. По профилю. Я тебе скажу, где можно, а где нельзя, и мы...
— Я знаю, что можно, — сказал отец.
— Знаешь?
— Я знаю этот склон.
— Пап.
Отец повернулся к сыну. Даша видела, как у него напряглась челюсть, но голос изменился. Он стал низким, глухим, и таким она его не слышала ни разу за двадцать лет.
— Я не могу потерять отряд, Рома.
Трубка рации дышала. Не слова: дыхание, ровное, сквозь зубы, на открытом канале. Кто-то держал тангенту и не говорил. Её нельзя было перебить. И положить нельзя: пока она в руке, они ещё там.
Глава 14. Погодное окно
В семь утра термометр у крыльца базы показывал минус девятнадцать. Небо над Шаманкой стояло такое чистое, что от него слезились глаза. Палыч называл такие дни подачкой.
— Окно до шести вечера, — сказал он по рации, пока Даша затягивала стропы на санях. — Потом фронт. Барнаул обещает ночью, но я им не верю, у них нос не тот.
— А твой нос?
— Мой говорит — раньше. Кхе. Железка опять шипит, Дашенька. Слышишь? Всю неделю шипит, и хоть бы что ей.
— Слышу. Принято.
— Принял, жди, — сказал Палыч то ли ей, то ли станции.
В санях лежали два мешка угля, баллоны, канистра, запасные аккумуляторы для метеопоста, ящик консервов. Даша накрыла всё брезентом.
Илья пришёл от «Берёзки» пешком, с рюкзаком и в той же серой куртке. На левой руке была толстая рукавица. Даша посмотрела на его ноги, а не на лицо.
— Перешнуруй.
— Что?
— Ботинки. Подъём слабый, нога поплывёт на спуске, сотрёшь в кровь. Туже по подъёму, и крюки не через один, а все.
Он сел на ступеньку крыльца и стал перешнуровывать правой рукой. Левой придерживал язычок, два нечувствительных пальца торчали из рукавицы. Тимур, стоявший у второго снегохода, смотрел на это с таким лицом, будто ему показывали цирк.
— Восемь лет в посёлке не было человека, которому она проверяла ботинки, — сообщил он сугробу.
— Топоков, ремни, — сказала Даша.
У Тимура зазвонил телефон. Он послушал, и улыбка сошла с него, как снег с крыши.
— Галина Сергеевна. Да. Да, понял. Сейчас.
— Что?
— Киселёвы, у которых младшенький. Четыре года, сорок и один, судороги вторые за ночь. Она в амбулатории больше ничего не сделает, надо в Усть-Кайрык. Скорая не пройдёт, там вчера уже сход подбирали. Нужен кто-то на УАЗе, кто перевал знает.
— Езжай, — сказала Даша.
— Мы же...
— Езжай. Успеешь до закрытия, если выедешь сейчас.
— А вы?
— Идём.
— Вдвоём? — Тимур скосил глаза на Илью, который завязывал последний крюк. — Дашка, ты же сама говорила, что на Щеке без меня...
— Пост молчит с десятого. Шурфа нет двадцать дней. Если не снять сегодня, заключение выйдет с дырой, а дыру Тарасов заполнит своими цифрами. Окно до шести.
Тимур постоял, раздумывая. Потом обернулся к Илье:
— Печь в приюте знаешь где?
— Знаю.
— Тогда если что, сидите в приюте. Запас на неделю. — Он хлопнул Илью по плечу. — Только мою долю чая не трогать.
Он ушёл к УАЗу, не оглядываясь. Шапка у него опять сбилась набок. Буран проводил его до ворот и вернулся, сел рядом с Дашей и посмотрел на неё снизу вверх, будто знал что-то, чего она не знала.
— Не смотри, — сказала Даша. — Поехали.
Гребневая тропа начиналась за последним огородом и сразу забирала вверх. Одиннадцать километров по хребту до приюта, когда-то пробитые ратраком, а с декабря надутые так, что колея была видна только по вешкам. Даша шла первой. Буран сидел в коробе на корме, по самые уши в брезенте, и недовольно дышал ей в затылок. Илья шёл следом на втором снегоходе, с санями на буксире.
На первой остановке, у каменного зуба, откуда открывался цирк целиком, она заглушила мотор. Тишина навалилась сразу. Шаманка стояла в полном солнце. Четыре очага лежали под ней, как четыре белых ладони, и по верхней кромке гребня тянулся карниз, ровный и опасный, как лезвие.
Илья снял очки. Он смотрел не на склон, а выше, на гребень, на точку примерно над вторым очагом.
— Станция будет там? — спросила Даша.
— Верхняя. Да. По проекту.
— Нравится?
— Я хотел, чтобы она там не стояла, — сказал он. — Я пытался её сдвинуть на сорок метров. Тарасову нужен вид на цирк из зала ожидания.
— Склоны слушают деньги, — сказала Даша голосом Тарасова.
— Похоже.
Даша промолчала и проверила крепления саней.
Буран выпрыгнул из короба, не дожидаясь команды. Прошёл мимо Даши, мимо её снегохода, мимо мешков, добрёл до Ильи и лёг ему на ботинки. Лёг основательно, положил морду на лапы и вздохнул.
Даша смотрела на это с минуту.
— Предатель, — сказала она.
— Он просто тёплый, — сказал Илья. — Ботинки у меня тёплые.
— Ботинки у тебя мокрые. Вставай. Нам ещё четыре километра.
Он поднялся, и Буран поднялся вместе с ним, не отходя ни на шаг. Даша завела мотор и поехала дальше, не оборачиваясь, хотя в зеркале видела всё: как белое пятно собаки идёт рядом со вторым снегоходом, а не за её.
Седловина встретила их ветром. Не сильным, но ровным, с востока, и по тому, как он тянул, Даша поняла, что к вечеру он не утихнет. Метеопост стоял на гребне в двадцати метрах от тропы: мачта с анемометром, вешка снегомера, ящик с аккумуляторами и маленькая солнечная панель, обросшая инеем по самые края. Рядом на отдельной мачте торчала антенна ретранслятора.
— Анемометр, — сказала она.
Крыльчатки обросли льдом и стояли намертво. Прибор показывал ноль при ветре, который она чувствовала щекой. Даша забралась на сугроб, сбила лёд плоской стороной ледоруба, и крыльчатки нехотя повернулись, потом пошли быстрее. Илья держал мачту, пока она меняла аккумулятор.
— Записывай, — сказала она и продиктовала цифры. Он записал в блокнот правой рукой, коротким карандашом, быстро и без вопросов.
Шурф они копали у самой вешки, в трёх метрах от ветровой тени, где снег лежал нетронутым. Даша работала лопатой вдоль склона, вырубала стенку ровно, как стол. Илья сгребал лишнее за ней.
— Метр десять, — сказала она. — Давай линейку.
Стенка открылась слоями, как торт в разрезе. Наверху рыхлый свежий снег, под ним ветровая доска, дальше спрессованные прослойки. А у самого грунта, в тридцати сантиметрах от земли, лежал слой, который она узнала бы с закрытыми глазами. Сахарные кристаллы, крупные, как соль, не держащие друг друга. Кубки. Она провела по ним пальцем, и они потекли, как песок.
— Растёт, — сказала Даша. — Три сантиметра с десятого января.
— Это много?
— Это значит, что снизу пустота, а сверху доска. — Она вырезала колонну, примерила лопату сверху и ударила ладонью по лопате. Колонна дрогнула на шестнадцатом ударе и сошла по слою одним ровным куском, чисто, без крошки. — Шестнадцать. Резкий. Пиши: CT шестнадцать, чистый сдвиг, слой тридцать сантиметров от грунта.
Илья писал. Потом сказал, не поднимая головы:
— А если бы было двенадцать?
— Тогда я бы не стояла тут с тобой, а лежала бы дома и ругала Тарасова, — сказала Даша. — Не отвлекайся.
Она достала рацию.
— Скала, Седловина. Данные пошли. Приём.
— Седловина, Скала. — Голос Палыча шёл с хрипом, как через вату. — Принял данные... кхе... погоди, пишу. Дашенька, слушай. Барнаул передал: фронт придёт раньше. К четырнадцати. Ты слышишь? К четырнадцати, а не к вечеру.
Даша посмотрела на часы. Одиннадцать сорок.
— Принято. Мы закончим и уйдём в приют.
— Не вниз?
— Вниз по гребню под карнизами в метель не ходят.
— Верно. Верно, да. И, Даша... — Палыч закашлялся, долго, с присвистом. — Топоков прошёл. Последним. Дорогу закрыли у Лисьего, там опять сошло, я только что слышал. Так что до утра там никто... никто не...
Голос поплыл. Потом вдруг ушёл совсем, оставив в динамике ровное шипение.
— Скала. Скала, приём.
Шипение.
Она перевела взгляд на мачту ретранслятора. Антенна обросла льдом в палец толщиной, прозрачным, как стекло. Лёд тянулся по кабелю и закрывал разъём. Даша положила рацию в нагрудный карман и пошла к мачте. Илья пошёл за ней.
— Подержи.
Она сбивала лёд обухом ледоруба, осторожно, по сантиметру, чтобы не погнуть штырь. Куски падали в снег со звоном. Кабель очистился, разъём тоже. Она вернулась к рации.
— Скала.
Шипение.
— Скала, Седловина.
Шипение стало на полтона выше. Из-за гребня выползла первая серая полоса, плоская и плотная, и верхушка Шаманки в одну минуту потеряла чёткость.
— Нет связи, — сказала Даша. — Ретранслятор молчит. Лёд сел глубже, чем я сбила.
— То есть и в приюте рации не будет.
— Приют работает через него. — Она сложила шурф лопатой, быстро, не глядя. — Тимур внизу, дорога закрыта, Палыч нас не слышит. До утра мы сами.
Илья молчал. Потом сказал:
— Тогда идём сейчас.
— Тогда идём сейчас, — сказала Даша.
Снегоходы остались на Седловине, под навесом из брезента, привязанные к вешкам. Мешок угля и ящик консервов перегрузили на волокушу, остальное оставили в санях до утра. Дальше шли на лыжах с коротким подъёмом, три километра по гребню к приюту. Ветер к часу дня усилился вдвое. Он гнал сухой снег поземкой вдоль тропы, и Буран, бежавший впереди, то появлялся, то исчезал в белой пелене по самую холку.
Каменная щека показалась из-за поворота так, как показывалась всегда: сначала серый бок, потом карниз и узкий выступ вдоль скалы. Двести метров полки шириной в полтора шага. Слева стена, справа сто двадцать метров пустоты до осыпи. Старый трос, вбитый ещё при постройке приюта, наполовину ушёл под лёд.
Даша остановилась. Сняла рюкзак, достала из бокового кармана тридцатиметровую верёвку, обвязку, карабины.
— Надевай.
— Это обязательно?
— На Щеке в ветер без верёвки не ходят. Надевай.
Он надел. Она проверила ему пряжки, потом потянула, потом проверила ещё раз. Он стоял и позволял, глядя куда-то поверх её плеча.
Она взяла конец верёвки, сделала восьмёрку на своей обвязке, затянула, дёрнула. Потом протянула второй конец ему.
— Вяжи.
Он завязал правой рукой, быстро и чисто. Она взяла узел в пальцы, перебрала все четыре витка, прощупала контрольный. Узел был хороший. Она держала его дольше, чем нужно.
— Я иду первой, — сказала Даша. — Ты за мной, дистанция четыре метра, не меньше. Ледоруб в правой, всегда в стене. Если я упаду — не дёргай, ложись. Вгоняй клюв и ложись на него всем весом, и держи. Не пытайся тянуть вверх. Понял?
— Понял.
— Если упадёшь ты — я сделаю то же самое.
— Даша.
— Что?
— Если упадёшь — я не отпущу.
Она посмотрела на него. Ветер хлестнул по ним обоим горстью снега, и он не отвернулся.
— Я не просила, — сказала она.
— Знаю.
— Это инструкция. Не обещание.
— Я так и понял.
Она отвернулась и сделала первый шаг на полку.
— Спина — твоя, пока я иду, — сказала она в ветер, не оборачиваясь.
Она не знала, услышал ли он. Но верёвка за спиной выбралась на четыре метра ровно, и с этой секунды она чувствовала её весь путь. Не как тяжесть. Как точку, которая идёт следом на нужном расстоянии. Восемь лет она ходила в горы с Тимуром, с собаками, с чужими мужиками из соседних районов, но спиной к ним не ходила никогда. Сейчас она шла вдоль скалы, выбирала шаги, выбивала носком ступень, и на каждом шагу за спиной хрустел чужой ледоруб.
Полка была скользкой. На середине, где скала выгибалась наружу, ледяная корка легла стеклом в ладонь шириной. Даша поставила ногу, как всегда, ребром ботинка, и нога поехала.
Она не успела ничего подумать. Грудью упала на скалу, ледоруб прошёл по льду со скрежетом и ухватился где-то у самого края, а сто двадцать метров под правой ногой дохнули холодом. И верёвка за спиной не дёрнулась. Ни рывка, ни крика. Она просто стала упругой и осталась такой, как струна.
Даша лежала лицом в камень и слышала, как в четырёх метрах позади тихо дышит человек. Лежит, вогнав ледоруб по самую головку, и держит.
— Я встаю, — сказала она. — Не двигайся.
— Не двигаюсь.
Она подтянула колено, нашла опору, поднялась. Прошла ещё три шага до сухого места и только тогда оглянулась. Илья лежал на животе на полке, раскинув ноги. Ледоруб торчал из трещины, верёвка шла от него к ней прямой линией. Он поднял на неё лицо, белое от снега и спокойное.
— Ты не дёргал, — сказала Даша.
— Ты сказала — ложиться.
— Узел хороший.
— Спасибо.
— Вставай. Ветер.
К приюту они вышли в начале четвёртого, когда видимость упала до тридцати метров, а ветер дул уже с таким напором, что Буран шёл, прижавшись к Даше боком. Приют стоял на седле, как упрямая игрушка: низкий сруб на каменном основании, плоская крыша, труба. Снег намело до окон. Дверь была обращена к востоку, и ветер забил порог целиком, до самой ручки.
Даша сбросила рюкзак и достала рацию. Попробовала ещё раз, в упор, с поднятой над головой антенной.
— Скала, Скала, Седловина, я у приюта.
Шипение. Ни щелчка, ни дыхания.
— Приют выходит в эфир только через ретранслятор, — сказала она. — Если и тут тихо, лёд сел на самый разъём. Починить не выйдет, пока не стихнет.
— До какого часа тебя ждут внизу?
— Не ждут. — Она убрала рацию в карман. — Ты слышал Палыча. Дорогу закрыли. Тимур ночует в Усть-Кайрыке, оттуда он не вернётся, пока перевал не откроют. Если буран затянется — сутки. Двое.
— Значит, сидим.
— Значит, сидим.
Она подошла к двери и потянула ручку. Дверь не дрогнула. Даша упёрлась плечом, ударила обухом ледоруба по коробке, потом по петлям, по порогу. Лёд на косяке стоял сплошной коркой толщиной в ладонь. Дверь вмёрзла в него намертво, как в бетон.
— Дай, — сказал Илья.
— Подожди. Я попробую от петель.
— Это мои петли.
— Что?
— Я вешал. Они левые, дверь тянет на себя. — Он снял рукавицу с правой руки, потрогал металл. — Здесь обычно оттаивает вот тут, внизу, потому что от печи тепло идёт по половице. Лёд толстый сверху, а снизу тоньше.
Он присел на корточки, достал из рюкзака короткое зубило и молоток. Даша светила ему налобником. Он бил по льду точными, неспешными ударами, и лёд откалывался пластинами, звонко, как посуда. Левая рука при этом лежала у него на колене, и Даша видела, как два пальца в рукавице не двигаются вместе с остальными.
Через пятнадцать минут он поднялся, сунул в щель у косяка ледоруб, нажал плечом, и дверь с хрустом ушла внутрь.
Из тёмного проёма пахнуло холодом, старым дымом и мышами. Первым вошёл Буран. Даша шагнула следом, повернула голову, и свет налобника прошёл по приюту: нары на шестерых вдоль левой стены, стол, печь-буржуйка с железной трубой, полка, шкаф с ржавым замком. В пыльном стекле окна отразился серый прямоугольник двери.
Свет задержался на дальнем углу.
Над верхними нарами, на потемневшей доске, у самого потолка, было что-то вырезано. Маленьким ножом, не стамеской, почти детской рукой. Кривые буквы с неровным нажимом, будто резали быстро и в тесноте, пока никто не видел. Глубокие. Годы не стёрли их, только забили пылью:
И + Д 2017
Даша стояла и смотрела. Луч налобника чуть подрагивал на доске. Где-то за спиной Илья перестал стряхивать снег с куртки.
Она не обернулась. Слышала, как Буран прошёл вдоль стены, мимо нар, к печке. Остановился там, где кирпич уходил в сруб. Потянул носом. Потом ещё раз, дольше. И тихо, без команды, поскрёб лапой по доскам у самой печи.
Глава 15. Приют Кара-Таш
— Буран. Ко мне.
Пёс обернулся, посмотрел на неё и снова уткнулся носом в стык кирпича и сруба. Хвост не шевельнулся. Так же он стоял над Тимуром, зарытым на полтора метра, и не слушал команд, пока не доделал своё.
— Мышь, — сказал Илья. — Между кладкой и брёвнами щель. Я замазывал её глиной, а глина каждую зиму крошится.
— Он не на мышь.
— На мышь, Даша.
Она подошла, присела рядом с собакой, посветила в щель. Пыль, сухой помёт, клок серой шерсти. Больше ничего. Она взяла Бурана за ошейник, отвела к нарам и сказала «лежать». Он лёг, но голову оставил повёрнутой к печи.
Надпись над верхними нарами она больше не трогала светом. Прошла мимо, как мимо чужой двери.
— Нож был мой, — сказала Даша.
— Твой.
— Я его потом здесь забыла.
— Знаю. — Илья стряхивал снег с рукавиц о край стола. — Он лежит на балке над нарами. Я не трогал.
Она промолчала. Достала из рюкзака пакет со стружкой, наломала растопку из разбитой доски и принялась набивать печь. Руки делали своё: щепа домиком, береста снизу, три полена сверху. Чиркнула спичкой. Огонь схватился, пошёл вверх, и через минуту дым вывалился из поддувала и из-под дверцы, лёг на пол густым серым одеялом и пополз по приюту.
— Заслонка, — сказала она.
— Открыта.
— Тогда оголовок забило.
— Оголовок на крыше. Туда сейчас не вылезти. — Илья уже стоял рядом с печью и смотрел на трубу, как смотрят на больного. — Это не оголовок. Тяга упала у колена. Закрой дверцу и потуши, пока мы тут не задохнулись.
Она залила огонь снегом из котелка. Зашипело, едко поднялось. Илья перекинул рюкзак на нары, достал отвёртку, плоскогубцы и стальной трос с ёршиком, который он, как оказалось, тащил с собой из самого посёлка.
— Ты знал, — сказала Даша.
— Я знал, что восемь лет прошло.
Он встал на скамью, обхватил колено трубы ладонями. Левая рука легла на железо, и Даша увидела, что он не поморщился. Труба была холодной как лёд, на стыке белел иней. Два пальца даже не вздрогнули.
— Свети сюда.
Она подняла налобник. Он выкрутил четыре самореза, придержал колено, чтобы не рухнуло, и осторожно снял. Сверху посыпалась сажа и что-то мягкое, спрессованное, серое. Илья поймал комок на ладонь, повертел.
— Пакля, — сказал он. — Я забил ею чистку, когда делал. Хотел потом поменять на заглушку. Не поменял.
— Восемь лет.
— Я думал, что сделал на сто.
— Ты сделал на восемь, — сказала Даша. — Узлы за собой проверяй.
Он посмотрел на неё сверху, в луче света, с сажей на скуле. Что-то дрогнуло у него в углу рта, и тут же исчезло.
— Держи ёрш.
Через сорок минут колено стояло на месте, трос прошёл через всю трубу до оголовка, и сажа лежала на листе жести чёрной горкой. Даша развела огонь заново. На этот раз дым потянуло вверх, в трубе загудело, потом забасило, и ветер снаружи будто влез внутрь и стал работать на печь. Железо порозовело. По полу пошло тепло.
Она сидела на корточках у дверцы, подкладывала поленья и слушала, как оттаивает приют. Потрескивали брёвна, дрожало стекло в окне. От мокрых рукавиц и шапок пошёл запах, который она знала лучше любого другого: мокрая шерсть, прелая кожа, разогретая печная побелка. В таком запахе не бывает чужих.
Градусник на внутреннем косяке показывал минус девятнадцать. Снаружи, по рации в кармане, не было ничего. Она проверила ещё раз и убрала.
— Шкаф, — сказал Илья.
Замок на шкафу превратился в рыжий ком. Он принёс из угла кусок арматуры, подцепил дужку, нажал. Хрустнуло, как ломается сухая ветка.
— Ключ был у Ромы, — сказал он.
— Ромин ключ был на связке у отца.
— Ну вот.
Она не стала спрашивать «ну вот» что. Внутри на двух полках лежало всё, что положено на неделю на шестерых. Гречка и перловка в банках с притёртыми крышками, консервы, спички в жестянке из-под монпансье, свечи, пачка соли, два сложенных спальника в мешках. На нижней полке стояла эмалированная кружка.
Даша замерла с рукой над ней.
Синяя, с белым ободком, с отбитым краем у ручки, так что видна чёрная проплешина. На боку гвоздём процарапано: «Орёл-2». Буквы кривые, он писал левой рукой, когда правая была занята лыжами.
— Он оставил её тут в феврале, — сказал Илья за спиной. — Восемнадцатого года. Сказал, что в следующий раз заберёт.
— Он всегда забывал, — сказала Даша. — У нас дома у него три кружки в разных комнатах.
Она вынула её двумя пальцами, как вынимают что-то горячее, и отнесла к столу. Вытерла краем рукава. Потом пошла к двери, зачерпнула снег в котелок, поставила на печь и больше не двигалась, пока снег не осел и не побежала вода.
Илья ничего не говорил. Сидел на нарах, расшнуровывал ботинки, ставил сушиться у печи, один за другим. Ровно, без суеты. Буран подошёл к нему, лёг у ног и положил морду на его носок.
— Предатель, — сказала Даша псу.
Пёс не пошевелился.
— Заварка в рюкзаке. Справа.
— Знаю.
Она достала пакет, бросила в кипяток щепоть, накрыла котелок крышкой. Сухая чайная пыль пахла бергамотом. Это был Ромин чай, не её. Она поняла это только сейчас и промолчала.
Пили по очереди из одной кружки: у Даши в рюкзаке была своя, но она о ней не вспомнила. Илья пил, обхватив эмаль обеими руками, как будто кружка могла уйти. На правой руке пальцы краснели от тепла, на левой два остались белыми, восковыми.
За стеной выл ветер. Он не стихал, он менял голос: то сваливался басом, то взлетал до свиста, то бил в стену коротко, всем весом, и тогда по приюту проходила дрожь, и в кружке мелко рябила вода. Двадцать пять метров в секунду, прикинула Даша по звуку. Может, чуть больше. Минус тридцать один за окном, а в приюте на градуснике пока минус четырнадцать. Печь побеждала, медленно.
— Ты хорошо шёл, — сказала она. — На траверсе.
— Ты хорошо шла.
— Я поскользнулась.
— Я знаю. Я видел, как ты ставишь ногу ребром. Ты всегда так ставишь, когда боишься.
— Я не боюсь.
— Я сказал: когда боишься. Не: боишься.
Она хотела огрызнуться и не нашла чем. Взяла кружку из его рук, отпила, обожглась, отпила ещё.
— Эльвира сказала мне, что ты отказался от другого предложения. От любого, где не горы.
— Эльвира много что говорит.
— Но не врёт.
— Нет. Не врёт.
Ветер ударил в дверь. Печь отозвалась гулом.
— Я хочу спросить одну вещь, — сказала Даша. — Один раз. И ты ответишь так, как сможешь.
Он поставил локти на колени и сцепил пальцы. Пальцы в чернильных пятнах, графитовых, сегодня ещё и в саже.
— Спрашивай.
— Ты вёл их на склон?
Илья смотрел на огонь. Она не смотрела на него. Смотрела на стол, на круг от кружки на доске. Он поставил её здесь, пока она говорила, а она не заметила.
Тишина затянулась. В трубе перекатывалась тяга.
— Это единственное, что я не могу тебе сказать, — сказал он.
Он говорил так же тихо, как всё остальное. Без просьбы и без оправдания, как называют отметку на чертеже.
— Не «не вёл». Не «вёл».
— Нет.
— Не можешь, — повторила Даша. — Не не хочешь.
— Не могу.
— Это разные вещи.
— Я знаю.
Она стала считать вдохи, как считала на курсах кинологов, когда собака работала и нельзя было шевельнуться. Раз. Два. На седьмом сказала себе: сейчас встану, соберу рюкзак и выйду в буран. Пойду вниз, потому что дура. Потому что она ждала либо «да», либо «нет», а было вот это.
На восьмом вдохе Буран поднял голову и посмотрел на неё.
На девятом она поняла, что не встанет.
— Ложись, — сказала она.
— Что?
— На нары. Печь я возьму первой, ты чинил. Ложись, у тебя руки трясутся.
— Не трясутся.
— Они не трясутся, потому что ты их держишь. Это хуже.
Он лёг. Не на дальние, на нижние у печи, разложив спальник поверх колючего армейского одеяла. Она подбросила два полена, закрыла дверцу, убрала кружку на полку над столом и села напротив на скамью, спиной к стене. Достала часы. Ноль сорок.
— Мне надо одно условие, — сказала она.
— Говори.
— Я не прошу тебя говорить сегодня. Ты не можешь, и это я услышала. — Она подбирала слова, как подбирают шаги по льду. — Но пятнадцатого марта я сдаю заключение. Подписываю. Один раз, и обратно не заберёшь. И я не хочу ставить подпись, не зная, кто рядом со мной стоял эти три месяца. Это не торг. Это срок.
— Я понимаю.
— Скажешь мне до пятнадцатого марта. Всё. Обещай.
Илья приподнялся на локте. Взгляд у него был прямой, очень усталый, и в этом взгляде она вдруг увидела двадцатидвухлетнего парня с рулеткой, который стоял на плоской крыше приюта и выкрикивал вниз цифры.
— Обещаю.
— Ты уже обещал однажды.
— Что никуда не уйду, — сказал он. — Да.
Она ждала, что он добавит ещё что-нибудь. «Прости». «Я не должен был». Он не добавил. Видно было, как он держит рот закрытым.
— Хорошо, — сказала Даша.
— Хорошо?
— Это не прощение. Это рабочее соглашение.
— Принимаю.
Она встала, взяла вторую пару спальников из шкафа, расстелила на соседних нарах, потом передумала. Постояла. Взяла спальник, перебросила на его нары, у стены, и легла рядом, на край. Не касаясь. Между ними лёг Буран, тяжело, с вздохом, и разделил их белой горой шерсти.
— Это не то, что ты думаешь, — сказала она в потолок.
— Я ничего не думаю.
— Вот и не думай.
Потолок над ними был чёрный, закопчённый. Выше, над верхними нарами, у самого потолка, угадывались вырезанные буквы. Она не стала на них смотреть. Закрыла глаза и слушала, как снаружи ветер ищет в приюте слабое место и не находит. Печь, которую чинил он, держала.
Через какое-то время рука Ильи, лежавшая поверх спальника, чуть сдвинулась и легла рядом с её рукой. Не накрыла. Просто лежала рядом, на расстоянии ладони, как оставляют место для того, кто придёт позже.
Даша не убрала свою.
Она проснулась не от звука. Звук пришёл потом.
Сначала дрогнул пол. Не качнулся, а именно дрогнул, всей доской разом, как дрожит палуба, когда внизу заводят машину. В кружке на столе звякнула ложка. Буран вскочил. Шерсть на загривке стала дыбом, он не лаял, он застыл и смотрел в сторону окна.
Потом пришёл звук. Глухой, низкий, идущий откуда-то из-под ног и сверху сразу. Будто огромная дверь на тяжёлых петлях закрылась в соседнем здании. Он шёл долго, секунд двенадцать, растекаясь, и затихал по частям.
Даша лежала, не двигаясь. Потом села и посмотрела на часы.
Три часа четырнадцать минут.
Илья уже сидел на нарах. Одеяло сползло, волосы стояли торчком, но глаза были ясные, как будто он и не спал.
— Что это было? — спросил он.
— Ты знаешь, что.
— Хочу услышать от тебя.
— Плита не так звучит, у неё тон выше. Этот шёл с севера. — Она встала, подошла к окну, провела ладонью по стеклу. За ним была сплошная белая муть, ветер нёс снег горизонтально. — Третий очаг. Кривая Падь. Сошёл целиком или частью, не вижу. До утра не увижу.
Она достала из рюкзака журнал, села к столу и записала при свете налобника: «30.01, 03:14. Слышимый сход, предположительно очаг №3. Ветер 25–27 м/с, −31. Видимость 0». Почерк был ровный. Почерк не знал, что у неё дрожат руки.
Илья молча подбросил в печь. Подошёл к окну. Постоял рядом, не касаясь.
— У вас в шурфе от пятого января слабый слой лежал на тридцати сантиметрах от земли, — сказал он. — Я читал твои отчёты.
— Когда ты их читал?
— Эльвира присылает копии, заказчик получает их по договору.
— Ясно.
— Это держалось, пока ветер не пригрузил плиту.
— Это не держалось, Илья. Это ждало. — Она закрыла журнал. — Слой не видно сверху. Ты это помнишь? Это Рома говорил.
— Помню.
Он сказал это так, что Даша повернулась. Лицо у него было неподвижное, как лист бумаги.
Рюкзак его стоял на нарах, где он бросил его вечером. Клапан откинулся от толчка, и из-под ремня торчал краешек чего-то тёмного, потёртого, с резинкой. Даша узнала его раньше, чем поняла. Вощёная обложка, обмотанная пожелтевшей изолентой по углу. Нагрудный карман. Брат хлопал по нему, когда что-то записывал: сначала по карману, потом по лбу, «чтобы не потерять».
Она подошла. Илья ушёл в сени за дровами, и дверь за ним хлопнула.
Она вынула книжку из рюкзака. Не открыла. Подержала в ладони, чувствуя вес, и положила за пазуху, к рации. Застегнула куртку.
«Прочту потом, — сказала она себе. — Не сейчас». Когда Илья вернулся с охапкой поленьев, она уже сидела у стола, и о книжке не было сказано ни слова.
Ветер стих к шести, как стихают такие бураны, разом, будто кто-то закрыл вьюшку. В приюте стало слышно собственное дыхание. Даша толкнула дверь. Лёд на косяке больше не держал: снаружи намело, но сугроб осел, и дверь ушла внутрь легко.
Мир был белый и неподвижный. Небо над седлом очистилось до того острого холодного синего цвета, какой бывает только при минус тридцати. Солнце ещё не вышло, но гребень уже светился розовым с одной стороны, а с другой оставался серым. Воздух резал горло.
Она вышла на порог, прищурилась. Перед ней лежала Шаманка, вся целиком, от седла до вершины: северо-восточный склон, цирк, четыре очага. Три из них выглядели как всегда, ровные, зализанные ветром, гладкие.
Третий, средний, был вскрыт.
Она увидела это не сразу, потому что глаз сначала искал привычную линию. А линии не было. Вместо неё из-под гребня в цирк ушла широкая рваная борозда, с зубчатой верхней кромкой, с блоками слежавшегося снега, разбросанными по склону, как кирпичи. Над бороздой стоял срезанный карниз. Из-под него до самого подножия тянулся конус обломков, серый, ребристый, пыльный. Дальше он уходил в тень.
— Третий, — сказала Даша. — Полностью.
Илья вышел следом и встал рядом. Смотрел, прикрыв глаза ладонью. Потом достал из внутреннего кармана сложенный лист, развернул. Она узнала его: генплан, калька, карандаш. Он прижал его пальцем и повёл взглядом от листа к склону, от склона к листу.
— Верхняя станция, — сказал он тихо. — Отметка две пятьсот шестьдесят. Вот здесь, на гребне.
— Там, где карниз.
— Там, где карниз был.
Они стояли молча. Верхняя станция по его проекту должна была стоять на самой кромке, там, где теперь не стояло ничего. Белая пустота и синее небо над ней. Лавина унесла и карниз, и то место, где на кальке чернела жирная точка.
— Это мы ещё без людей, — сказала Даша.
— Я знаю.
— Это без одного человека на всей Шаманке.
— Знаю, Даша.
Буран выскочил из приюта, шумно втянул воздух, повёл носом в сторону склона и заскулил, коротко, тонко, и поджал переднюю лапу: видно, ушиб ночью, когда вскочил. Даша положила ладонь ему на голову.
Тогда она услышала снегоход.
Он шёл по гребневой тропе от Седловины, с юга, одиночный, на хорошем газу. Звук сначала был как комариный, потом стал плотным, потом превратился в рёв, и из-за каменного бугра вылетела жёлто-красная машина со знакомым номером на капоте. «Скала-2». Служебная.
Снегоход остановился в двадцати шагах. Мотор заглох. Водитель слез не сразу, сначала сидел, держась за руль. Потом тяжело перекинул ногу, ступил в снег и выпрямился.
Колено у него хрустнуло так, что Даша услышала это на расстоянии.
Крупный, осевший, в старой оранжевой куртке, с седой щетиной, обмёрзшей на подбородке. Левая рука дрожала, и он сжал её в кулак, чтобы никто не увидел. Он шёл к ним по твёрдому насту, по уклону, шаг за шагом, и Даша смотрела на него и не могла вспомнить, видела ли она его когда-нибудь выше Седловины. Все эти годы он говорил «колено» и отворачивался.
Отец остановился на пороге приюта, на высоте две тысячи триста восемьдесят метров. Посмотрел на дверь, на косяк, на сколотый лёд. На Илью. На дочь. На вскрытый склон за её плечом.
— Одевайтесь, — сказал Виктор Андреевич.
Глава 16. Ниже перевала
Отец вошёл в приют так, как входят в чужую комнату: остановился на пороге и дал глазам привыкнуть. Нары, стол, печь с остывшим боком, на полке над столом эмалированная кружка с отбитым краем. Он снял с гвоздя журнал, нашёл на верёвочке огрызок карандаша и записал дату, время и число людей. В графе «ответственный» вывел: «Орёл-1». Левая рука придерживала страницу и ходила ходуном, и буквы вышли крупные, ровные и чуть пьяные.
Илья смотрел на эту строчку. Журнал он купил сам, в Бийске, в мае семнадцатого, и сам вклеил в обложку правила пользования приютом. Тогда ему казалось, что в журнале будут записи про погоду.
— Собаку в акья, — сказал Виктор Андреевич, не поднимая головы. — Рюкзаки проверить. Дверь закроешь ты, Корнеев. Ты тут хозяин.
Хозяином Илья был полтора года. Потом восемь лет приют стоял без него, и стоял хорошо: кто-то менял стёкла, кто-то привозил дрова и подправлял крышу над сенями. Об этом он старался не думать. Он вымел пол, поставил валенки сушиться носками к печи, закрыл заслонку. Кружку с отбитым краем не тронул. Она была Роминой, а Роминых вещей он никогда не переставлял.
Отец стоял у нар и вёл большим пальцем по кромке доски.
— Строгал сам?
— Сам. Летом семнадцатого.
— Ровно, — сказал Виктор Андреевич.
Для него это была длинная речь. Илья взял веник.
Даша укладывала Бурана на волокушу: после ночи он берёг переднюю лапу. Пёс упирался здоровыми лапами в борт, и она говорила ему что-то вполголоса, коротко, как говорят с тем, кто всё понимает. Уложила, обернулась, подошла к Илье и без единого слова дёрнула лямку его рюкзака. Подтянула на две дырки.
— Ремень по плечу, а не по лопатке. Кто тебя учил?
— Рома.
Её пальцы задержались на пряжке. Секунду, не больше.
— Значит, ты не слушал, — сказала Даша и пошла к снегоходу.
Тимур, закончив внизу срочный вызов, прилетел через двадцать минут, шапка набекрень, брови белые от инея. Заглушил мотор, стянул очки и осмотрел всех по очереди, как пересчитывают овец при выгоне.
— Живые, — сказал он. — Это радует. Начальник на Седловине сказал мне «жди» и умчался наверх, к вам, будто у него не колено, а реактивный двигатель. Я по его следу полчаса шёл и думал, придётся откапывать обоих. — Он понизил голос: — Виктор Андреевич, ну вы бы предупредили.
— Предупреждаю. Выходим.
Отец достал рацию. Палец попал на кнопку со второго раза.
— «Скала», я Орёл-1. Выходим с Кара-Таш. Четверо, собака. Девять сорок.
Эфир зашипел и закашлялся.
— Вот же ж железка, — сказал Палыч, обращаясь явно не к ним. — Принял, Орёл-1. Идите по тропе, не по гребню, там после ночи карнизы висят. Пишу в журнал.
Слово повисло в тесном помещении. Виктор Андреевич посмотрел на рацию, потом в окно, на вскрытую Шаманку, и убрал её в карман.
— Порядок движения. Топоков первым. Корнеев со мной, в пределах видимости. Ланская замыкает.
— Замыкающий — кинолог, — сказала Даша. — Ясно.
Больше она не сказала ничего. Илья вышел последним, закрыл дверь на засов и приложил ладонь к косяку, там, где утром был лёд. Дерево было сухое и холодное. Он поймал себя на том, что прощается, и убрал руку.
На последней ровной площадке перед гребнем остановились проверить приборы. Это делали всегда там, где ещё есть куда поставить ноги: щелчок, режим передачи, шаг в сторону, режим поиска. Тимур обошёл всех и пискнул у каждого, как кассир, и сказал что-то по-алтайски, весёлое, судя по лицу. Потом свой прибор достала Даша.
К отцу она подошла первой. Провела прибором по его груди, на уровне сердца. Прибор ответил ровно. Виктор Андреевич смотрел поверх её головы, на белую линию гребня.
— Работает, — сказала Даша.
К Илье она подошла последним. Он расстегнул куртку, показал обвязку. Она держала прибор на вытянутой руке и смотрела на экран, а не на него: узкое лицо, сведённые брови, иней на ресницах. Прибор запищал. Она чуть склонила голову, сверяя уровень сигнала, и у неё на скуле дёрнулась жилка.
— Работает, — повторила она.
Тем же словом и тем же тоном, что и отцу. Илья хотел бы услышать другое и знал, что не имеет на это права.
Тропа пересекала нижнюю кромку свежего слома, и Тимур остановил колонну.
— По одному, — сказал он. — Дистанция пятьдесят. Кто на полке, остальные стоят и смотрят. Не газуйте, не тормозите, не думайте. Я пошёл.
Гул его снегохода растянулся по склону и смолк на другой стороне. Следом тронулся отец, прямой, с негнущейся ногой. Илья остался на месте. За спиной стояла Даша, он слышал, как Буран переступает лапами по волокуше.
— На середине газу не добавляй, — сказала она ему в спину. — Полка играет.
— Понял.
Со своего места он видел слом целиком. Верхняя кромка шла ровно, будто её провели по линейке: плита метра в полтора толщиной. Под ней открылось ложе, по которому всё ушло вниз, и ложе блестело. Не льдом. Крупой, серой, рыхлой, из гранёных зёрен, которые искрились на солнце, как соль, просыпанная на стол. Кубки. Двадцать, тридцать сантиметров от земли, как всегда. Именно на них и лежало всё остальное, красивое, плотное, отглаженное ветром.
Красивый фасад, сказал бы Рома. И хлопнул бы себя по нагрудному карману, а потом по лбу.
За восемь лет Илья научился видеть этот срез даже на чертежах. В каждой несущей линии он искал то, что под ней, и в каждой находил. Он нарисовал отель на сто восемьдесят номеров, зная, что у него под фундаментом. Он хотел, чтобы кто-нибудь это увидел, и приехал сюда за тем, чтобы это увидела она.
Отец дошёл до другой стороны, обернулся и поднял руку. Илья тронул газ мягко, как велено. Полка под ним качнулась и удержала.
Метеопост на Седловине стоял на сваях, жёлтый, обросший инеем с наветренной стороны, как бородой. Чашки анемометра схватило льдом. Даша достала скребок и пошла к посту вместе с Тимуром. По её походке Илья понял: здесь её территория, её цифры, и если понадобится, она простоит у этого ящика час.
— Двадцать два, порывы тридцать один, — донеслось от поста. — Минус двадцать девять. Прирост за ночь восемьдесят. Тим, пиши.
— Пишу. Диктуй медленнее, у меня перчатка.
Она писала быстро и мелко, наклонив голову к плечу, как делала всегда. Илья смотрел на неё, пока не услышал:
— Корнеев, — окликнул отец. — На два слова.
Они зашли за дощатую будку, где хранили запасные аккумуляторы. Ветер сюда не доставал, только свистел поверху. Отсюда была видна вся долина: Ак-Суу тёмной ниткой, дымки над крышами, красный кирпич базы. Отец смотрел туда, а не на него.
— Галя, поди, ночью не спала. У окна простояла.
— Представляю.
— Откажись от проекта.
— Заказчик меня заменит. Через неделю найдётся кто-нибудь в Барнауле или в Новосибирске, кто нарисует то же самое и не станет спрашивать про Правобережную площадку.
— Тогда уезжай.
Илья молчал. У поста Тимур что-то сказал и засмеялся один.
— Я не имею права тебя просить, — сказал Виктор Андреевич. — Но я прошу.
Левую руку он держал в кармане. Илья знал, зачем.
— Я тогда сам предложил, — сказал Илья. — Вы не отказались. И…
Он остановил себя на этом «и», как останавливают лошадь у края обрыва. Дальше шло то, что принадлежало не ему одному.
— Илья, — сказал отец.
Он давно не называл его по имени. Слово прозвучало хрипло и неловко, будто его вынули из кармана старой куртки, где оно лежало забытым.
— Нет, — сказал Илья. — Не в этот раз.
Он сказал это тихо и ждал, что голос сорвётся. Голос не сорвался. Он ни разу не отказывал этому человеку, ни в чём. Даже тогда, когда единственно верным было отказать. Слово вышло ровное и неожиданно тяжёлое, как кирпич, который держишь в руке и вдруг понимаешь, что из него можно строить.
Виктор Андреевич изменился в лице не сразу. Сначала дрогнула щека. Потом он выпрямился, как выпрямляется человек, у которого под ногой поплыла опора: перенёс вес, проверил. Постоял. Илья видел, как он понял: дело не в этом разговоре, слов больше не будет.
— Колено, — сказал отец негромко, никому, и вышел из-за будки.
У снегоходов он кивнул Илье. Прежде он кивал ему, как кивают должнику. Теперь так кивают человеку, с которым придётся считаться.
Ниже Седловины лиственничный лес принял их, как принимает зал после улицы: тише, теплее, пахнет смолой и сырым деревом. Просека шла широко, два снегохода рядом, и отец занял место справа, на расстоянии вытянутой руки, как сам и велел, «в пределах видимости». Рёв глушил всё. Говорить было нельзя, и Илья был этому почти благодарен.
Он ждал облегчения. Облегчения не было. Было другое: будто в здании, которое восемь лет держалось на одной подпорке, он впервые подпорку убрал и стоит, слушает, что скажут перекрытия. Перекрытия не говорили. Они тянули. Он вёл машину, смотрел на синие тени между стволами, на глубокий и точный след Тимура впереди и думал о простом: он сказал «нет», а склон над ним остался на месте. Мир оказался прочнее, чем он боялся. Или просто ещё не успел рухнуть.
Отец ни разу не повернул головы. Только однажды, когда машину Ильи на крутом спуске повело на левую лыжу, он подался корпусом в ту же сторону, будто мог удержать её с двух метров. Потом выровнялся и больше не двигался.
Выше посёлка тропа выходила на последнюю террасу, и там, у подножия конуса, под тремя лиственницами, стояла Плита. Белая, широкая, наполовину в снегу, с короткой строкой, которая отсюда читалась только по памяти. Илья смотрел на дорогу, как смотрят, когда нельзя смотреть на другое.
Отец заглушил мотор.
Илья заглушил свой следом: не решал, пальцы нашли ключ сами. Впереди обернулся Тимур, помедлил и тоже встал. Даша встала последней. Стало так тихо, что слышно было, как оседает снег на хвое.
Виктор Андреевич стянул шапку. Сжал её в правом кулаке, а левую, дрожащую, прижал к бедру. Седые волосы стояли от мороза. Он не поворачивал головы к Плите и смотрел поверх, на дымящийся гребень Шаманки. Челюсть ходила под щетиной.
— Минуту, — тихо сказал Тимур, ни к кому, и опустил глаза.
Илья повернул голову. Даша смотрела на него. Впервые с приюта она смотрела прямо, узко, прищурившись, как смотрят на склон, в котором не уверены. Потом перевела взгляд на отца, на его голую седую голову, потом на Плиту, потом снова на Илью. Медленно, как берут три замера и сверяют. Отвела глаза первой.
Отец надел шапку.
— Едем, — сказал он.
Во двор базы въехали в половине двенадцатого. Вольер ответил сразу: три собаки орали наперебой, и Буран на волокуше поднял голову и тоже подал голос, хрипло, по-хозяйски.
У ворот стояла Галина Сергеевна. Платок съехал на затылок, седые пряди выбились. На снегу рядом стояли термос и сумка с красным крестом, поставленные так, чтобы можно было взять одним движением. Снег вокруг её сапог был утоптан до льда: стояла давно.
Она не побежала. Дождалась, пока муж слезет с машины, и посмотрела на его левую руку. Потом на колено.
— Колено, — сказал Виктор Андреевич.
— Вижу. Чай горячий.
Она налила в крышку термоса и подала мужу. Он взял правой. Левая осталась в кармане. Тогда Галина сама, не спрашивая, взяла его за запястье, поставила два пальца на жилку и стала считать, глядя на часы. Считала дольше, чем нужно. Её большой палец лежал на его рукаве, и Илья отвёл глаза, потому что это был жест фельдшера.
— Дома полежишь, — сказала она и отпустила.
Следующую крышку получил Тимур и тут же стал рассказывать про дочек: они его не простят, если он замёрзнет раньше, чем научит их кататься на лыжах. Потом Даша. Она слезла, не выпуская поводка, и на секунду ткнулась лбом матери в плечо, как в детстве, и отстранилась.
— Мы целы, мам.
— Знаю. Поешьте. Всё на плите.
Тогда Галина повернулась к Илье, и он увидел, что она плачет.
Плакала она так, как делала всё остальное: экономно, без лишних движений. Слёзы шли по щекам и по складкам у рта, лицо оставалось спокойным, а руки наливали чай ровно, не пролив ни капли. Даша стояла в двух шагах и смотрела на мать. Илья отвёл глаза: на такое не смотрят.
— Руку покажи, — сказала Галина.
Он стянул перчатку. Она взяла его левую ладонь обеими руками, мягкими, горячими от крышки, и посмотрела на два пальца. Нажала ногтем.
— Белые?
— Нет. Как всегда.
— Как всегда, — повторила Галина. — Ну и слава богу.
— Галина Сергеевна…
— Это от ветра, — сказала она, хотя во дворе не было ни ветерка. Достала из кармана платок, вытерла лицо одним движением и спрятала. — Иди домой. Пельменей вечером принесу. Ты худой.
Она посмотрела мимо него, на мужа. Тот стоял у снегохода с пустой крышкой в руке. Между ними было шагов шесть утоптанного снега, и никто из них не двинулся.
Тимур громко кашлянул и сказал, что надо слить бензин и отметить время возврата. Это, видимо, и было спасением.
Зоя Петровна выскочила в прихожую раньше, чем он закрыл дверь. В прихожей пахло печкой и мокрой шерстью, на вешалке сушились чьи-то носки.
— Живой! А я Тамарке говорю: этот не из тех, кто… Ой, ты чёрный весь, обгорел, снег же отражает, я тебе сметаны… Серёжка Мельников заходил, час просидел на лавке под вешалкой, потом ушёл и ничего не сказал. И эта твоя, высокая, из «Врат», четыре раза звонила, я на бумажке записала, на холодильнике висит…
— Спасибо, Зоя Петровна.
— Чаю? Пирожки с капустой…
— Потом.
— Ну потом. — Она отступила, но пошла за ним по коридору до самой двери, и он слышал её дыхание за спиной. — Ты не простудился? Лицо у тебя какое-то… будто ты что-то уронил.
— Всё на месте, — сказал Илья и закрыл дверь.
Окно выходило на Шаманку. В сумерках цирк был сизый, ровный, и только посередине тёмной полосой лежал свежий слом, как шрам на гладкой ткани. Он постоял, глядя на него. Потом сел на кровать, поставил рюкзак между колен и расстегнул клапан.
Вынимал по порядку, как учили: термос, верёвка, налобный фонарь, запасные перчатки. Последним достал свёрнутый генплан, который весь день пролежал во внутреннем кармане. Расправил на колене. Верхняя станция на кромке, жирная точка, которой больше нет. Он перевернул лист: на обороте, в углу, там, где у чертёжника бывает поле, стояла маленькая фигурка с собакой. Он не помнил, когда успел.
Под клапаном, у самой спинки, был карман на молнии. Он расстегнул его не глядя, рукой, у которой было восемь лет привычки. Пусто.
Он не поверил. Пальцы прошлись по дну кармана и нашли только крошки воска и жёсткий угол. Вощёная обложка за восемь лет продавила ткань, и на подкладке остался прямоугольный отпечаток, чуть темнее остального.
Он провёл по нему ладонью.
Он вспомнил: в приюте, у печи, Даша увидела вощёную обложку, и он сам отдал ей книжку, сказав только: «Это не моё». Значит, прочтёт: её «потом» всегда наступало быстрее, чем у других.
Он помнил последнюю запись наизусть. Знал и страницу, и то, как Рома нажимал на карандаш, когда писал время. Рано или поздно она дойдёт до неё.
Илья погасил лампу и, не раздеваясь, сел на кровать лицом к окну, к чёрной Шаманке. Он стал считать, сколько часов осталось до вопроса.
Глава 17. Полевая книжка
Второго февраля, в третьем часу ночи, Даша сдалась.
Три дня книжка лежала на подоконнике под рацией. Она забрала её у Ильи сама, а потом три дня находились дела. Отчёт по Лисьему повороту. Две заявки на бензин. Сломанный датчик на пятом посту. Записка Эльвиры на фирменном бланке, которую Даша сложила пополам, не читая. Буран лёг поперёк порога и поднимал голову каждый раз, когда она проходила мимо окна.
Она включила настольную лампу и сняла с обложки резинку. Вощёная ткань вытерлась по углам до серого. Внутри пахло карандашом и чуть-чуть лыжной мазью: Рома носил в нагрудном кармане огрызок парафина на случай, если кто-то на склоне пожалуется, что лыжа не едет.
Первые страницы были осенние, восемнадцатого года. Седловина, высота снега, температура на трёх уровнях. Между столбцами цифр попадалась обычная жизнь. «Бате вкладыши в ботинки — колено». «Серёга ленив на щуп, Лёха читает руками, толк будет от обоих». «Палыч опять должен мне чай». Она слышала его голос, и это оказалось тяжелее, чем она ждала, но выносимо. Потом строчка: «Ильюха: узлы — бог, фасады — бог, снег читает уже сам. Дотяну до спасателя».
Она задержалась на ней секунду и перевернула лист.
Восемнадцатое января занимало один разворот. Рома всегда вёл профиль одинаково: слева колонка глубин, справа слои, каждый подписан мелким печатным почерком. Над колонкой стояло: «Шурф 2050, СВ, 38°. HS 112».
«112–64: доска, ветровая, 4П, звенит. 64–30: зерно, 1П. 28 от земли: кубки 6–8 мм, кулак. Мягче всего. Сыпется, как сахар».
Ниже шли тесты. «CT 11, чисто. ECT 12, распространение. PST 41/100, идёт». Последнюю строчку он обвёл дважды, и карандаш в этом месте прорвал бумагу. На поле, наискось, было написано: «Красивый фасад». А под колонкой, уже другим нажимом, торопливее: «Слой сверху не видно».
Даша знала эти цифры так, как знают собственный адрес. Разрушение на двенадцатом ударе, трещина бежит через всю колонку. Плита, которую остаётся только подрезать. По всему, что она подписывала четыре сезона, по каждой странице её инструкций, такой склон не «наблюдают». Его закрывают.
Дальше шло время. «13:40. Шурф. 13:58. ECT». И последняя запись, одна на целую страницу:
«14:05. Доложил. Ответ: „Идём по плану“».
Дальше лист был чистый, только вмятина от карандаша.
Она прочла это трижды и стала думать, как думала бы на работе: по порядку, без эмоций. «Доложил». Кому? Связи у группы не было, это стояло в акте, на третьей странице, она запомнила дословно: «связь с группой не поддерживалась». Значит, не база. Тот, кто ответил, стоял рядом. Тот, кто вёл группу. Кто по бумагам был ведущим.
Она сидела, пока окно не стало серым. Буран подошёл и положил голову ей на колено.
Третьего февраля они с Тимуром вышли на Седловину по графику. Мороз держался на двадцати, ветер шёл с перевала ровной тугой струёй, и метеопост за ночь обмотало белой бородой.
Копал Тимур, потому что она позволила. Шурф требует рук, а её руки с утра были заняты другим. Он копал и пел что-то алтайское про лошадь, которая не хочет идти в гору. В припеве лошадь, судя по интонации, высказывала мнение о всадниках.
— Тим.
— Что?
— Стенку не рви. Режь.
— Она у меня гладкая, как лоб начальника.
— Режь.
Он перестал петь, но не перестал ухмыляться, срезал стенку ровно, до самой земли. Метр без трёх сантиметров. Даша опустилась на колени, сняла перчатку и провела ладонью сверху вниз, как Рома учил: не глазами, пальцами. Доска. Зерно. А у земли, в сантиметрах двадцати шести, пальцы вдруг провалились в рыхлую полосу, и она сыпалась по ладони, крупная, сухая, скрипучая. Даша поймала себя на том, что думает: «как сахар».
Она убрала руку и вытерла её о штаны.
— Колонку, — сказала она. — Тридцать на тридцать.
Они вырезали её вместе, пилой, осторожно, чтобы не потревожить слой. Она встала сзади, Тимур держал лопату плашмя на верхнем краю. Первый удар, второй. Она считала вслух. На девятнадцатом колонка просела и лопнула по низу, а трещина, тонкая, как волос, побежала поперёк.
— Девятнадцать, распространение, — записала Даша.
— Это много или мало?
— Это не двенадцать.
— Я не знаю, что такое «не двенадцать».
— Это значит, что ты пока живой.
— Утешила, — сказал Тимур. Он убрал лопату, достал термос и разлил чай в крышку. Пар поднялся и сразу пропал на ветру. Он протянул ей крышку, не глядя, но взгляд его задержался на её куртке, на ровном прямоугольном бугре у груди. — У тебя там что, пирожок?
— Блокнот.
— Ромин?
Она подняла глаза. Тимур смотрел на склон Шаманки, а не на неё.
— У него такая была. С вощёной обложкой. Он ею в нас кидался, когда мы опаздывали.
— Пей чай.
— Даш. Если там что-то есть…
— Тим, — сказала она. — Закапывай.
Он закопал. Шумно, быстро, снова напевая про лошадь, но уже без припева. Даша стояла над засыпанной ямой и думала, что девятнадцать на седловинском склоне, где снега чуть меньше, и двенадцать на Кривой Пади, где его чуть больше, это не разные числа, а один и тот же слой, увиденный с двух сторон.
В «Берёзке» Зоя Петровна открыла дверь раньше, чем Даша поднялась на крыльцо.
— Дашенька! Какими судьбами! Он дрова колет, я ему говорю, Илюша, куда на ночь глядя, у меня и так до марта хватит, а он как заведённый. Чаю? Я пирожки…
— Где?
— За сараем. — Зоя Петровна глянула на карман Дашиной куртки и тут же, с усилием, перевела взгляд на потолок. — Ты не ругайся там, он у меня тихий.
За сараем было синё и тихо. Из трубы тянуло берёзовым дымом, пахло смолой и мокрой корой. Илья стоял у колоды в одном свитере, рукава закатаны. Он держал полено левой рукой, той, где два пальца не чувствовали холода, и бил топором точно и редко, как человек, который никуда не торопится и не может остановиться.
Он увидел книжку раньше, чем её саму, по тому, как она держала руку. Топор встал в колоду.
— Здравствуй, Даша.
Она положила книжку на колоду, раскрытую на профиле.
— Откуда она у тебя?
— Я его откапывал. — Он вытер ладони о штаны. — Книжка была у него в кармане. В нагрудном, под курткой. Я взял её, потом не смог отдать.
— Восемь лет.
— Восемь лет.
— Ты читал?
— Один раз, в ту ночь. Потом не открывал: помнил наизусть.
Она придавила страницу пальцем, чтобы не листал ветер.
— Двенадцать, с распространением. Двадцать восемь от земли. Он написал: «Доложил». Кому?
Илья смотрел не на неё, а на строчку.
— Я не могу сказать.
— Связь с группой не поддерживалась. Это в акте, я его знаю наизусть. Значит, отвечал не оператор на базе. Отвечал тот, кто стоял рядом. Тот, кто вёл.
— Даша.
— Кто сказал «идём»?
Он поднял глаза. Лицо у него было спокойное. Она сжала пальцы на краю колоды.
— Спроси меня пятнадцатого марта.
— Я передумала ждать.
— Тогда не спрашивай сейчас. — Он положил топор на колоду, рукоятью к ней. — Спроси, когда я смогу ответить.
— Ты только что ответил.
— Нет.
— Ты стоишь здесь, колешь дрова для Зои Петровны, а я должна смотреть на календарь.
— Я прошу, — сказал Илья. — Шесть недель. Больше я ничего не прошу.
Она услышала в этом «прошу» отказ. Он был вежливый, он был выстроен, как всё, что он делал, и за ним не открывалась ни одна дверь.
— Восемь лет ты ничего не просил, — сказала она. — Начал с этого.
Книжку она взяла с колоды сама, закрыла, спрятала за пазуху, к рации. Он шагнул к ней, но остановился.
— Даша, на Шаманке закрыто до…
— Я знаю, что закрыто. Я закрыла.
Она ушла, не оглядываясь. В кухонном окне «Берёзки» дёрнулась занавеска и тут же замерла, как будто ничего не было.
Шестого февраля планёрка в штабе началась в восемь, как всегда. Мороз стоял под тридцать, печь гудела, на подоконнике Палычевы мятные леденцы лежали в блюдце, которое никто не трогал. Под табличкой «Ведущий отвечает за группу» сидел отец, массивный, осевший, с рукой на столе: пальцы левой он прижимал правой, будто придерживал.
— Ратрак на заправку, — сказал он. — Тимур.
— Сегодня.
— Датчики на пятом посту.
— Чиню, — сказала Даша.
— Лисий поворот. Дорожники просят оценку на послезавтра.
— Дам.
Он кивнул и повёл взглядом по комнате, как делал всегда: от одного к другому, ровно, без спешки. Взгляд дошёл до неё и остановился. На прямоугольном бугре у груди, из-за которого куртка сидела чуть иначе. На восковом углу, что выглядывал из-под молнии.
Секунда. Может, две.
— По бензину, — сказал отец, — Тимур, ты вчера не отметил.
— Отмечу, Виктор Андреевич.
— Отметь.
Планёрка кончилась. Спасатели вставали, гремели табуретками, уходили курить. Тимур задержался в дверях, посмотрел на Дашу и вышел. Отец сидел, не двигаясь, и смотрел на свою руку. Потом поднялся, взял со стола красную лопату с вмятиной, ту, что носил по утрам в кабинет и обратно, и ушёл без слова.
Даша осталась одна перед табличкой.
Она помнила её с детства, как всё в этой комнате. Белые буквы по чёрному, шрифт, который выбирал сам отец, когда ей было девять. «Ведущий отвечает за группу». Любимая фраза, формула, на которой Даша выросла. Она учила наизусть: ведущий выбирает путь, ведущий решает, ведущий не прячется за спины. Почти двадцать лет она ни разу не усомнилась в том, чьё лицо стоит за этим словом.
Теперь лицо за ним стояло другое. Спокойное, с тёмными волосами и руками в графите. «Ведущий», сказала она себе, и вышло легко. Слишком. Она вдруг отчётливо поняла, что устала не от боли. Устала от восьми лет, в которых имя было, а ответа не было. Теперь слово село на человека слишком легко, и этой лёгкости она не доверяла.
Она потрогала карман. Книжка была на месте, тёплая от тела.
Ночью на седьмое она не ложилась. Сидела на кровати по-турецки, с лампой на колене, и вспоминала не профиль, а класс.
Зима семнадцатого — восемнадцатого. Подвальная комната на базе, где сейчас склад, а тогда стояли три парты и доска с мелом. Рома проводил там вечерние занятия для всех, кто хотел: для стажёров, для волонтёров, для неё, двадцатилетней, которая слушала с открытым ртом. Илья сидел на задней парте, у печки, с блокнотом на колене. Приезжал на выходные из Новосибирска, привозил чертежи приюта и сидел до полуночи.
Рома выдавал им по карточке с кристаллами. Обычная пластиковая карточка с сеткой, лупа на цепочке. Он клал на неё щепотку снега из банки и говорил:
— Это что?
Серёга говорил «кубки», Лёха говорил «кубки», и оба врали. Илья молчал, наклонялся над лупой и смотрел долго, как смотрел на всё, потом говорил:
— Красиво. — И, помолчав, добавлял: — Зерно. Только я ещё считаю грани.
— Это зерно, — говорил Рома. — А это, — он клал рядом вторую щепотку, — кубки. Видишь грани? Чашечки? Вот они-то тебя и убьют.
Илья рисовал. Он вечно что-то рисовал: кристаллы на полях, колонку, схему слоёв, как стену в разрезе. Рома смеялся. «Фасад, несущая, гнильё в основании, понимаешь? Ты же строитель. Тебе проще всех». И Илья отвечал тихо, что в доме хотя бы видно, где несущая. Он тогда учился и знал это про себя: человек, который знает, чего не знает, редко делает самоуверенные вещи.
Даша сидела на кровати и пыталась представить его у шурфа. Первая зима, вторая, восемнадцатое января. Двадцать четыре года. Рома говорит ему: «ECT двенадцать, распространение». Что Илья слышит? Он понимает каждую цифру. Он слышит голос человека, которому доверяет больше, чем себе. Он не может ответить: «Нет, идём». Не потому что трус. Потому что у него нет права решать за Рому. Против двенадцати, против двадцати восьми, против «звенит» его слово ничего не весит.
Чтобы сказать «идём по плану» над таким профилем, нужно две вещи. Знать, что значат цифры, и всё равно выбрать. Либо иметь над Ромой такую власть, чтобы твоё «идём» перевесило его «нет».
Даша прижала пальцы к глазам.
Илья профиль читал: Рома научил. Но он не был ведущим и не имел права отдавать приказ в эфир. Он был волонтёром, которого Рома учил, смеясь.
Тогда кто?
Она стала перебирать, как перебирают вещи в мешке на ощупь. Кто в отряде читал профиль так, чтобы понимать двенадцать? Рома. Она сама. Два-три человека из старших. Олег Сомов, который тогда был спасателем и с Ромой скорее ругался, чем соглашался. И ни один из них, по бумагам, не стоял на склоне.
По бумагам.
Она открыла глаза и посмотрела на книжку. За окном ровно гудел ветер.
Было около шести, когда она открыла книжку снова. На этот раз не с начала и не с профиля, а с конца.
Она не листала с этого края раньше. Последний лист, прижатый к задней обложке, всегда казался ей пустым, потому что на нём не было даты: Рома оставлял его на всякий случай, для заметок, которые не лезли в таблицу. Она отогнула обложку, и последняя страница оказалась не пустой: на ней, на всю страницу, был рисунок. Склон, небрежный, в три линии, так он рисовал на доске, когда не хотел чертить красиво: гребень, цирк, кривая вмятина, над которой он когда-то подписал «КП». И на склоне цепочкой, наискось, шли человечки. Круглая голова, палочка тела, лыжи двумя чёрточками. Над каждым стрелка, и стрелки смотрели вправо и вниз, в одну сторону, как течение.
Внизу, мелко, его почерком: «100 м дистанция».
Даша провела пальцем по цепочке, чуть дотрагиваясь до бумаги.
Их было четверо. Это она знала лучше собственной фамилии: Илья, Серёга, Лёха и Рома. Четверо на склоне, четыре имени в акте, четыре.
Она сосчитала головы. Раз, два, три, четыре, пять.
Тогда она положила книжку на колено ровнее, поднесла лампу и сосчитала ещё раз.
Глава 18. Вечер семнадцатого
17 января 2019 года, вечер. Ак-Тал, дом Лансков.
Галина лепила пельмени, как другие дышат: не глядя, ровно, с одинаковой паузой между движениями. Круг теста на ладонь, ложка фарша, щипок, второй щипок, загиб. Готовый пельмень ложился на доску к остальным, рядами, как солдаты на плацу. Мука была на доске, на платке и на седой пряди, которую Галина то и дело сдувала со лба.
Илья сидел напротив и лепил своё. Его пельмени получались похожими на маленькие помятые уши.
— Не жми, — сказала Галина, не поднимая головы. — Ты что, раствор месишь?
— Раствор держит лучше.
— Раствор не варят.
Он посмотрел на своё ухо, добавил ему ещё один щипок и положил с краю, подальше от строя. Галина перенесла его в середину и ничего не сказала.
Печь гудела. На трубе сушились мужские носки, и запах мокрой шерсти мешался с луком и тёплым тестом. В чёрном кухонном стекле отражалась вся кухня: жёлтый абажур, доска с мукой, три головы. Илья поймал в стекле собственное лицо. Пальцы у него были в чернильных пятнах, и тесто стирало их в серые разводы.
В углу стола, отодвинув свободную половину доски, сидел Рома с ноутбуком. Свитер с растянутым воротом, одна нога в шерстяном носке поджата под себя, куртка, конечно, расстёгнутая на спинке стула, хотя в доме было жарко.
— Дашка звонила в обед, — сказала Галина. — Кормят гречкой. Инструктор держит злую собаку. В первый же день собаку боялись все, а к концу курсов, думаю, будут бояться Дашу.
— Это Дашка, — отозвался Рома, не отрываясь от экрана. — Она там уже всех по струнке выстроила.
— Тебе писала? — Галина глянула на Илью.
— Писала. Одно слово.
— Какое?
— «Ок».
— Вся в отца. — Она положила ему в миску лишний комок фарша. — Лепи. Ты худой.
Рома щёлкнул пальцем по клавише.
— Так. Вышел.
— Кто вышел?
— Бюллетень. На завтра и послезавтра. — Он развернул ноутбук, и экран осветил его лицо снизу. — Третий уровень. «Значительная опасность. На северо-восточных и северных склонах выше двух тысяч тенденция к повышению до четвёртого». Это они про Шаманку, считай. Почти про неё.
Галина перестала лепить. Секунду, не больше, она держала в пальцах круг теста.
— Рома.
— Мам, мы на Седловину. Седловина — девятнадцать сотен, там пологое, там хоть на коленях ползай.
— Я ничего не сказала.
— Ты сказала «Рома» таким голосом.
— Другого у меня нет.
Она взяла ложку и снова стала лепить. Илья заметил, что щипки стали чуть быстрее.
— А что такое «тенденция»? — спросил он. — По-человечески.
Рома оживился, как всегда, когда его просили объяснить. Он взял со стола солонку, поставил на неё перечницу, сверху водрузил спичечный коробок.
— Смотри. Это снег. Стоишь внизу, видишь аккуратную башню. Красивый фасад. Третий уровень — это стройка с табличкой «Каска обязательна»: заходить можно, бегать нельзя. А тенденция к четвёртому — это когда внизу кто-то уже подкрутил гайку, а ты пока не знаешь, какую. Ты ничего не видишь. Башня стоит.
— И зачем тогда мы завтра?
— Затем, чтобы посмотреть, что в основании. — Рома двумя пальцами тронул нижнюю солонку, и вся башня качнулась. — Слой не видно сверху, Илья. Всё хорошее держится на том, что внизу.
— Не крути солонку, — сказала Галина. — Мука на всём.
Рома аккуратно разобрал башню и убрал коробок в карман.
Отец пришёл в восьмом часу. Дверь в сенях хлопнула, потянуло холодом, и в кухню вместе с паром шагнул он, огромный, заслонивший косяк. Виктор Андреевич долго бил сапогами о половик, снимал шапку, стряхивал её над ведром. Снег с его плеч таял на полу тёмными крапинками.
— Руки, — сказала Галина.
— Знаю.
Он вымыл руки под рукомойником, вытер полотенцем, сел во главе стола. Галина без слов поставила перед ним кружку. Он обхватил её обеими ладонями, как грелку, и повернул голову к Роме.
— Бюллетень.
— Третий. Тенденция к четвёртому на северо-восточных выше двух.
— Видел.
— Завтра беру Серёгу с Лёхой и Илью. Седловина, три шурфа, ECT, PST. Серию для аттестации надо набрать, ребятам нужны часы в профиле. — Рома говорил ровно, деловито, но коробок он так и держал в кулаке. — Без журнала, как ты велел.
— Не выход. Учёба.
— Учёба.
Виктор Андреевич кивнул, отпил из кружки. Потом посмотрел на Илью. Взгляд у него был выцветший, голубой, внимательный, как у человека, который прикидывает нагрузку на балку.
— Корнеев, лопату держать умеешь?
— Учусь.
— Учись. Заодно посмотришь, как земля устроена. Не только дома.
— Он у нас уже и в профиле рисует, — сказал Рома. — Нарисовал вчера кубки лучше, чем Лёха.
— Лёха их вообще не рисует.
— Вот я и говорю.
Галина хмыкнула, не оборачиваясь от плиты. Виктор Андреевич помолчал. На стене, над его головой, висела в раме грамота отряда, а чуть левее, на гвозде у двери, тёмно-красная лопата с вмятиной на лотке. Илья видел её каждый день. На черенке, у самого основания, были вырезаны ножом две буквы: «В.Л.».
— Я завтра на базе, — сказал Виктор Андреевич. — С утра до темна. Из района дёргают с отчётом. Комиссия в феврале, сядем с Палычем на радио, будем бумаги писать и эфир слушать.
— Значит, нас на связи ведёшь ты.
— Веду я.
— Тогда по часам. В двенадцать и в четырнадцать, — сказал Рома. — Орёл-два вызывает Скалу.
— Скала на связи. Принял.
Это была их обычная игра, и Рома улыбнулся. Но отец не улыбнулся.
— Комиссия, — сказал Рома. — Пап, они приедут считать, сколько нас оставить.
— Пусть приезжают. Увидят, что мы работаем.
— Что мы работаем головой.
— Одно другого не отменяет.
— Иногда отменяет.
— Третий уровень — не четвёртый, Роман.
Рома промолчал. Он сложил ноутбук, положил на него ладонь.
— Шапку возьми, — сказал Виктор Андреевич. — Ты вечно без шапки.
— Возьму.
— Не «возьму». Надень.
— Надену, пап.
Илья снова взялся лепить. Щипки у него стали чуть менее уверенными.
Серёга и Лёха пришли к ужину, потому что Рома им позвонил. Они ввалились в сени, топоча, смеясь и гоняя друг друга по порогу. Серёга, широкоплечий, стриженный коротко, как новобранец, нёс на плече два щупа в чехле. Лёха, худой, с мальчишеским лицом, прижимал к груди пакет с батарейками.
— Мыть руки, — сказала Галина.
— Так точно, Галина Сергеевна.
— Мне не «так точно». Мне мыло.
Когда все сели, стол стал тесным. Галина выставила на середину большую миску пельменей, дымящихся, маслянистых, с чёрным перцем сверху. Рядом поставила уксус, сметану, нарезанный зелёный лук. Рассаживались шумно. Илья оказался между Лёхой и Ромой, напротив Серёги. Во главе сидел Виктор Андреевич, а справа от него Галина поставила ещё одну тарелку. Пустую, с вилкой. Никто не сказал ни слова.
Виктор Андреевич повернул тарелку так, чтобы вилка лежала ровнее, и убрал руку.
— За завтра, — сказал Рома и поднял кружку с компотом.
— За фундамент, — сказал Илья. Он сам не знал, откуда это вырвалось.
— Вот! — Рома ткнул в него пальцем. — Вот учишь людей, учишь. За фундамент.
— Не за столом о работе, — сказала Галина.
— Мам, это тост.
— Тост про еду. Или про здоровье.
— Тогда за здоровье фундамента.
Лёха засмеялся первым, потом Серёга. Серёга подавился и закашлялся, и Галина хлопнула его по спине так, что он едва не ткнулся лицом в тарелку.
— Виктор Андреевич, — сказал Лёха, когда отдышался. — А вы с нами завтра?
— На радио.
— А-а. Жалко.
— Кто-то должен вас слушать.
— Мы вас в эфире обрадуем. Скажем, что всё красиво.
— Говорите, что есть, — сказал Виктор Андреевич. — Красиво или нет, мне всё равно. Мне нужно, чтобы было правильно.
Он взял пельмень на вилку, внимательно посмотрел на него, как на деталь, и отправил в рот.
Рома украл с Серёгиной тарелки два пельменя, получил ложкой по руке и сделал вид, что ничего не случилось. Серёга рассказывал, как на прошлой неделе зацепил ратрак лыжным носком и потом три часа его откапывал. Лёха вставлял поправки. Илья смеялся и ел, и вдруг поймал себя на том, что в этой кухне ему легче, чем где бы то ни было, и что сказать об этом вслух некому.
Галина ела мало. Она смотрела на сына, потом на мужа, потом на пустую тарелку. И снова на сына.
— Вам ещё положить? — спросила она у всех сразу.
После ужина Рома и Илья вышли в сени. Там стояли лыжи, рюкзаки, ящик с фонарями. Рома разложил на скамье четыре маяка, четыре щупа, четыре лопаты и банку с пластиковыми карточками для кристаллов.
— Давай маяк.
Илья протянул свой. Рома нажал кнопку, прислушался к ровному писку.
— Новые батарейки?
— Серёга менял.
— Серёга меняет, а я проверяю. Теперь ты. Переключай на приём и ищи мой.
Он положил свой маяк на скамью и отступил к двери. Илья переключил, и прибор в его руке зачастил, засветился дальней стрелкой. Он пошёл на звук, сворачивая, ловя угол, и остановился у скамьи. Писк стал таким громким, что заболели уши.
— Нашёл, — сказал он.
— Слишком медленно. В жизни у тебя на это минут пять. — Рома поднял свой маяк, выключил. — Завтра потренируемся. И запомни: когда включил на передачу, не выключай. Даже если жарко, даже если очень хочется чихнуть.
— Не выключу.
— Лопату вдоль склона, не вглубь. Это я тебе тоже говорил.
— Говорил.
— Хорошо, что ты слушаешь. Дашка бы сказала, что я зануда.
— Она так и говорит.
— Ну и правильно.
Рома взял в руки лыжи. Две пары: ходовые и запасные, он носил их с собой всегда, как другие носят запасные носки.
— Ты их с собой в туалет берёшь, — сказал Илья.
— Лыжи — как страховка. Про неё не думаешь, пока не понадобится. — Он поставил обе пары в угол, прислонил к стене. — Запасные — это не лишние.
Из кухни доносились голоса и звон посуды. Рома положил на скамью ладонь, помолчал.
— Она тебе сегодня позвонит. Ночью.
— Откуда ты знаешь?
— Она всегда звонит перед отъездами. Не перед своими, перед чужими. Придумывает причину. — Он улыбнулся. — Ты возьми трубку. Что бы она ни говорила, возьми.
— Возьму.
— Она резкая, потому что боится. Только вслух этого не говори, а то убьёт.
— Не скажу.
Рома хлопнул его по плечу, подхватил рюкзак и пошёл в дом. На гвозде у двери, на самом виду, висела красная лопата. Илья посмотрел на неё, на вырезанные буквы, и выключил свет в сенях.
Телефон зазвонил в одиннадцатом часу. Илья лежал на кровати в маленькой комнате под скатом крыши, куда Галина летом вешала сушить травы. Здесь до сих пор пахло полынью и чабрецом. Связь в доме ловила только у окна, поэтому он с первого звонка встал, прошёл по холодному полу и прислонился лбом к стеклу.
— Спишь? — спросила Даша.
— Ждал.
— Не ври. Ты рисовал.
— Немножко.
— Приют?
— Лестницу. Как Барнаул?
— Гоняют по снегу. Закапывают перчатку, ищем с собаками. Я нашла за три минуты. Инструктор сказал: «Ланская, оставьте другим».
— Он прав.
— Он дурак.
Было слышно, как за её спиной хлопнула дверь и кто-то засмеялся в коридоре общежития. Потом стало тихо, наверное, она вошла в комнату или закрылась в ванной.
— Илья.
— Да.
— Ты завтра куда?
— На Седловину. С Ромой и ребятами. Шурфы.
— Рома говорил. — Она помолчала. — У меня плохое предчувствие.
— Ты не веришь в приметы.
— Не верю. Но не ходи.
Он улыбнулся в темноту.
— Даш, это Седловина. Метеопост, пологий склон. Там школьники ходят.
— Не ходи.
— Что именно ты чувствуешь?
— Если бы я знала, это называлось бы прогнозом. Я называю это тем, что есть.
— Мы будем копать яму и пить чай. Всё. Рома не пойдёт никуда, где опасно.
— Рома упрямый.
— Он осторожный.
— Он упрямый и осторожный. Это самое плохое сочетание. — Она вздохнула, и дыхание щёлкнуло в трубке. — У тебя лямки на левой подтянуты?
— Какие лямки?
— На рюкзаке. Левая у тебя всегда висит.
— Подтяну.
— Не «подтяну». Подтяни сейчас.
Он посмотрел на рюкзак в углу, на скамье у стены. Вздохнул, дошёл до него, нащупал в полутьме пряжку и затянул.
— Готово.
— Правда?
— Правда. Я проверил.
— Хорошо. — Она замолчала. Он слушал, как в трубке шуршит чужая комната. — Пообещай, что вернёшься.
— Обещаю.
— Скажи нормально.
— Обещаю вернуться, Даша. К вечеру, к чаю, к ста пельменям, которые твоя мать лепит впрок. Я серьёзно.
Она коротко, нервно засмеялась, как смеются, когда стыдятся своего страха.
— Ладно.
— Девятнадцатого ты дома.
— К вечеру. Автобус из Бийска приходит в четыре.
— Я встречу.
— Не надо. Ты будешь копать.
— Тогда позвоню.
— Позвони с Седловины. Когда спустишься.
— Позвоню.
— Спокойной ночи.
— Спокойной, — сказал он. — Спи.
Она положила трубку первой. Илья ещё секунду держал телефон у уха, слушая тишину, потом убрал его и остался стоять у окна. Стекло холодило лоб. Ему было легко. Он обещал вернуться, и это ничего не стоило.
Улица за окном была синей. Луна висела над крышами, снег лежал чистый, нетронутый, и в этой чистоте каждый забор рисовался чёрной линией. Над посёлком, на фоне неба, стояла Шаманка: огромная, спокойная, с бледным пятном цирка над самым гребнем. С такого расстояния она казалась гладкой, как лист ватмана.
Илья хотел уже задёрнуть занавеску, когда увидел крыльцо.
Внизу, под жёлтой лампой, стоял Виктор Андреевич. В расстёгнутом тулупе, в шапке, руки в карманах. Он не курил, не ходил по снегу, не делал ничего. Просто стоял и смотрел на гору.
Илья подождал. Решил, что отец вышел подышать и сейчас вернётся. Прошла минута, другая. Из кухни ушёл свет: Галина погасила лампу. Внизу хлопнула дверь комнаты. Дом стих. Только крыльцо тихо скрипело под тяжёлым человеком, мерно, будто тот переступал с ноги на ногу и не мог решить, остаться ему или уйти.
В полночь на столбе у дороги погас уличный фонарь. Он гас каждую ночь в одно и то же время, это Илья знал. Но сегодня на улице стало очень темно. Остались только лунная синева и жёлтый круг лампы на крыльце. И силуэт в этом круге, неподвижный, обращённый к склону.
Илья стоял, пока не погасла и лампа на крыльце, а силуэт не слился с темнотой. Потом лёг, не раздеваясь, и ещё долго слушал, как внизу скрипят доски.
Глава 19. Ложный след
Оттепель держалась третий день. С крыши вольера капало в жестяной жёлоб, и Буран, лежавший у решётки, каждый раз вскидывал голову на звук, как на чужой шаг. Снег во дворе базы осел и посерел, на дорожке к штабу проступил лёд. К ночи обещали мороз, и тогда всё, что сейчас текло, встанет коркой.
Даша меняла воду в мисках. Тимур вошёл в коридор между клетками с термосом и двумя кружками, одну сунул ей, не спрашивая.
— Чай с душицей. Жена заваривала, значит, лечебный.
— От чего?
— От дурного характера. Мне наливает каждое утро.
Кружка обожгла пальцы даже через перчатку. Даша смотрела на миску, а не на него.
— Восемнадцатое января девятнадцатого года. Ты был на базе.
Тимур отпил. Шапка у него сидела набок, и он её не поправил.
— Я на базе каждый день с двенадцатого года. Я уже мебель. Меня можно ставить на инвентарный учёт.
— Кто был на смене?
— Даш, восемь лет прошло.
— Кто?
— Палыч на рации. Олег дежурным по базе. Я, кажется, ратрак чинил. Или чай пил. Зимой это одно и то же.
— Отец?
— В штабе. Где ему быть.
— Когда ушла группа, ты видел?
— Группа не уходила. То есть уходила, но не через ворота. Сами пошли, это все знают. — Он присел, потрепал Бурана по загривку, а пёс не повернул головы и смотрел на Дашу. — Красавец. Весь в хозяйку: смотрит и молчит.
— Ты увёл разговор.
— Я его не уводил. Я его погладил.
— Ты плохо врёшь, Тимур.
— Я хорошо шучу. Это разное.
Он встал, отряхнул колени и сунул термос под мышку. У двери остановился, не оборачиваясь. Капель за стеной частила, как таймер.
— Даш. Тебе зачем это? Раньше было легче.
— Что было?
— Пока зима была просто зимой.
Он вышел. Даша осталась с чужим термосом и полной кружкой. Чай остывал медленно, пах летним лугом. Она вылила его в раковину, а потом долго мыла кружку, хотя та была чистой.
Журналы дежурств лежали в железном шкафу за штабом. Ключ от шкафа, как и от всего на базе, висел у неё на связке. Ночью в здании горела только дежурная лампа и красный глазок зарядки на рации. Даша села под табличкой «Ведущий отвечает за группу», выложила на стол три тетради в клеёнчатых обложках и придвинула свет.
Она читала не как дочь. Как проверяющий: по строчке, ногтем под словом. Записи шли ровные, скучные. «Приём снаряжения. Заправка саней. Проверка связи с постом». Почерки менялись: круглый Гущина, угловатый Тимура, её отца, когда он вписывал приказы.
Семнадцатое января. Двадцать два сорок. «Ланской Р. В. и Сомов О. А., разговор на повышенных тонах, раздевалка. Предмет: аттестация Сомова на допуск к взрывным работам. Ланской допуск не подписал, перенёс на весну. Разошлись. Со слов дежурного Гущина».
Она перечитала дважды. Потом перелистнула страницу.
Восемнадцатое. «Смена: Сомов О. А. (дежурный по базе), Гущин Г. П. (радио), Топоков Т. (ратрак)». Утренняя планёрка. «12:10. Проверка связи с постом Седловина». После неё шла пустая половина листа, а следующая начиналась уже с «15:02. Сход на Шаманке. Объявлена тревога».
Между двенадцатью десятью и пятнадцатью ноль два не было ничего.
Даша достала из кармана копию страницы из книжки Романа, которую сняла ещё в начале месяца, и положила рядом. «14:05. Доложил. Ответ: „Идём по плану“». Роман докладывал на базу. Значит, ответили с базы. А на базе в тот час были те, кто записан в журнале.
Она взяла чистый лист и вывела два имени. Сомов. Гущин. Палыч за все годы у рации не сказал в эфир ни одного слова, которого не было бы в инструкции. Он зарабатывал сердечные приступы на каждой тревоге, но не придумывал приказов. Она зачеркнула одно имя. Осталось другое.
Олег. Напористый, с вечной щетиной и улыбкой, в которой всегда был вызов. Олег, которому Роман накануне вечером отказал в допуске и который с тех пор уверял всех, что любой склон «разряжается». Если вышло так, что в четырнадцать ноль пять он сидел у рации с желанием доказать Ромке, что тот перестраховщик…
Она отложила карандаш. Версия получалась тонкая, тоньше слоя у земли. Но другого слоя под ногами у неё не было, а думать про то, что в штабе, кроме Олега и Палыча, находился ещё один человек, она сегодня не собиралась.
Она закрыла тетради. На стене тикали часы с гирьками. Табличка висела над головой.
К утру ударил мороз, и оттепель встала стеклянной коркой. Даша ехала на снегоходе вниз по долине, по укатанной колее, и гусеница звенела, как по битому льду. Буран остался в вольере: смотреть ему на заказчика было нечего.
Бытовой городок вырос за месяц. Двенадцать оранжевых модулей на бетонных блоках, дизель-генератор под навесом, вагон-столовая с трубой, флагшток с эмблемой «Алтайских врат». Между модулями лежал свежий щебень, по нему ходили люди в одинаковых куртках и несли что-то в коробках. У крайнего вагона мужик в каске вешал табличку «Администрация».
Даша заглушила мотор, достала планшет и развернула карту. Нижняя граница конуса выноса проходила по отметке тысяча триста восемьдесят. Навигатор показывал тысячу четыреста пять у первого модуля и тысячу четыреста тридцать у последнего. Не по краю. По самой середине.
Она пошла вверх по щебню, считая шаги. На шестидесятом шаге из снега торчала каменная стена в два человеческих роста, оплавленная ветром. Остаток кошары, которую снесло в две тысячи четвёртом. Прораб использовал её как ориентир: к стене была привязана красная лента разметки, от неё тянулась пунктирная линия парковки.
Даша постояла, потрогала камень ладонью. Он был ледяной и шершавый, как язык.
— Дарья Викторовна лично! — Голос шёл от соседнего вагона. — И без собаки. Я купил кофемашину. Специально.
Олег стоял на крыльце с кружкой, в куртке службы безопасности, расстёгнутой на груди. Щетина у него была аккуратная, улыбка прежняя.
— Мне нужен ты, — сказала Даша. — Разговор. Не про склон.
— О-о. — Он поднял брови. — Это что-то новенькое. Заходи, там тепло.
В вагоне стояли два стола, на одном экраны с видами Шаманки, на другом зарядка с тремя рациями, над ней расписание смен. Пахло растворимым кофе и горячей пластмассой. Олег сел на край стола, кружку не предложил, но и не стал делать вид, что ему всё равно. Он ждал.
— Ты тогда ругался с Ромой, — сказала Даша.
— Тогда — это когда?
— Семнадцатого января. В раздевалке, в двадцать два сорок. Это в журнале.
Олег поставил кружку на стол. Улыбка осталась на лице, но глаза стали другими.
— Все ругались с Ромой. Он был прав слишком часто. Это утомляет.
— Из-за допуска.
— Он мне допуск не подписал. «Весной, Олег. Весной разберёмся». Я полгода к нему подходил с этой бумажкой, как дурак с заявлением. Да, я злился. Я бы и сейчас злился, будь он жив.
— Утром ты заступил на смену.
— Заступил.
— Ты сидел на базе.
— Я сидел на базе, с Палычем, в одной комнате. Клянусь чем хочешь. Носил чай, переписывал журнал, закрывал ворота. Что ты хочешь услышать, Даш?
— В четырнадцать ноль пять Рома вызвал базу. Кто ему ответил?
Он не ответил сразу. Она видела, как под воротом у него дёрнулась жила. Рука с кружкой, уже пустой, задержалась в воздухе.
— Ты сейчас спрашиваешь, не я ли отправил твоего брата под лавину.
— Я спрашиваю, кто ответил.
— Не я.
— Ты был дежурным по базе.
— Дежурным по базе, а не у рации! — Он шагнул от стола, и пластиковый пол загудел. — Рацию вёл Палыч, всегда Палыч, он её от себя не отпускал, как ребёнка! Я там даже сесть не мог, чтобы он не сказал «Не трогай, сломаешь»! Хочешь посмотреть на меня как на Иуду, смотри, мне не привыкать. Все восемь лет смотрят.
— Олег.
— Я ему тогда… — Он оборвал сам себя. Сглотнул. Отвернулся к экранам, где белела Шаманка, и по щеке у него прошла тень. Даша смотрела на его затылок и думала, что так не злятся из-за допуска. Так злятся из-за слов, которые не успели забрать назад.
— Ты что-то хотел сказать, — тихо проговорила она.
— Хотел. Не скажу. — Он развернулся. Лицо уже опять было злое, зубастое, привычное. — Ты приходишь сюда, на мою территорию, в мой вагон, и говоришь со мной как следователь. А кто стоял у рации, говоришь? Хорошо. Спроси у Палыча, кто стоял у рации! Спроси! Хватит с меня!
Он ударил ладонью по столу, и рации в зарядке подпрыгнули.
В дверях стало тихо. Даша почувствовала сквозняк раньше, чем обернулась: дверь вагона была приоткрыта, и на пороге, в валенках и ушанке, с пластиковой папкой под мышкой, стоял Палыч.
Он, наверное, стоял там несколько секунд. Снег лежал у него на плечах, под ним мокло. В кармане что-то стукнуло: леденцы. Лицо у него стало землистым.
— Дашенька, — сказал Палыч. — Я тут таблицу частот… Тимур велел… для ихней связи… кхе…
Он не договорил. Папка выскользнула и шлёпнулась на щебень, листы разлетелись. Палыч схватился левой рукой за грудь, правой за косяк, медленно сполз вдоль него и сел на порог, подвернув ногу.
— Палыч!
Даша оказалась рядом в два шага. Подхватила под мышки, втянула в вагон, уложила на лавку у стены. Расстегнула ворот: под ним тёплая, влажная от пота шерстяная кофта. Палыч дышал мелко, со свистом, как мехи. Глаза были открыты и смотрели мимо неё.
— Нитро есть? Палыч, нитро где?
— Во внутреннем… — прохрипел он. — Кхе. Вот же ж железка…
Она нашла блистер в кармане, вытряхнула таблетку, сунула под язык. Одной рукой нащупала на плече рацию.
— Скала, это Ланская. Нужна «таблетка» к городку, срочно. Гущин. Сердце.
— Принял, — отозвался голос Тимура. — Выезжаем. Держи его.
И впервые за двенадцать лет в эфире не было Палыча с его «Принял, жди». Даша услышала эту пустоту и поняла, что слышит её с первого слова, как слышат шаги в доме, где раньше никто не ходил.
— Кислород! — рявкнула она через плечо. — У вас есть кислород?
Олег стоял посреди вагона, побелев до губ. Потом дёрнулся и пулей вылетел наружу. Через минуту он ворвался обратно с красным баллоном и маской, и руки у него тряслись так, что вентиль он открыл только со второго раза.
— Давай сюда. Держи голову.
Олег держал. Он встал на колени у лавки, подложил ладонь Палычу под затылок и смотрел ему в лицо так, будто если отвести взгляд, старик исчезнет.
— Георгий Павлович, — бормотал он. — Георгий Павлович, я не хотел. Я не то имел в виду. Вы дышите, ладно? Вы только дышите.
Палыч слабо повёл глазами. Сквозь маску прохрипел что-то, чего не разобрать, и Даша наклонилась ближе. Старик нашёл её руку, сжал холодными пальцами, словно проверял, на месте ли она.
— Олега не трогай, — выдохнул он. — Он у рации… не стоял.
— Палыч…
— Не стоял, Дашенька. — Глаза закрылись. — Кхе. Железка… опять шипит.
«Таблетка» подъехала через двадцать минут. Белая «буханка» с красной полосой, в которой Галина Сергеевна приезжала на любой вызов от Лисьего поворота до верхних кошар. Она вышла первой, с чемоданчиком, в куртке поверх белого халата. За ней выскочил Тимур с носилками. Шапка у него наконец упала в снег, и он не стал её поднимать.
Галина склонилась над лавкой. Приложила пальцы к шее Палыча, посмотрела на часы, послушала грудь. Лицо у неё было как всегда: спокойное, с красными от недосыпа глазами и седой прядью из-под платка. Но руки двигались быстрее, чем обычно.
— Давление, — сказала она. — Нитро давали?
— Одну. Двадцать минут назад.
— Хорошо. Кислород оставьте, пока везём. В Усть-Кайрык, там кардиология. Тимур, берём.
Они переложили Палыча на носилки втроём. Олег так и стоял у стены, не зная, куда девать руки. Галина задержала на нём взгляд. Не долгий, не осуждающий, просто внимательный, как смотрит фельдшер на человека, у которого может быть шок. Потом перевела глаза на Дашу.
— Что случилось?
— Разговаривали.
— О чём?
— Про январь.
Галина кивнула. Только это. Даша ждала, что она скажет «зачем», «не надо», хоть что-нибудь, но та молча защёлкнула чемоданчик и пошла за носилками.
— Едем с ним, — сказала она Тимуру. — Ты за руль. Даша, ты съешь что-нибудь. Ты серая.
Дверца хлопнула. «Таблетка» развернулась на щебне, оставив две колеи, и ушла вниз по долине. Мигалка отражалась в окнах оранжевых вагонов.
Даша стояла и смотрела ей вслед. В голове у неё была одна фраза. «Он у рации не стоял». Он сказал это про Олега и тем самым дал понять, что у рации стоял кто-то другой. К тому, о чём Палыч молчал, она подойти пока не могла.
— Ты правда думала, что это я? — тихо спросил Олег.
Он стоял у неё за плечом, в расстёгнутой куртке, на морозе, и вертел в руках пустую маску, будто не знал, что с ней делать.
— Думала.
— И что теперь?
— Теперь нет.
— Спасибо, блин, — сказал он без злости. Потом присел на корточки и принялся собирать с щебня листы из папки. Подбирал по одному, разглаживал ладонью, складывал стопкой. — Я Палыча больше восьми лет знаю. Он мне чай носил, когда я в больнице лежал с ключицей. А я ему…
— Олег.
— Что?
— Свяжись с курортом и скажи, чтобы к частотам вернулись завтра. Я поговорю с Гущиным сама.
Он поднял на неё глаза и кивнул. Больше не проронил ни слова.
Палыча увезли двенадцатого. Двое суток его держали в реанимации, где телефоны не положены, и только четырнадцатого вечером Галина позвонила из Усть-Кайрыка. Даша сидела в штабе, не включая верхний свет, с остывшим чаем и с тем же листком, где было зачёркнуто одно имя. Теперь она зачеркнула и второе.
— Не инфаркт, — сказала Галина. — Нестабильная стенокардия. Оставят на неделю, может, на две. Сейчас спит.
— Говорил что-нибудь?
— Нет.
— Совсем?
— Просил, чтобы ты не приезжала. Пока.
В трубке послышалось, как кто-то прошёл по больничному коридору, звякнула каталка. Галина дышала ровно.
— Мам, — сказала Даша.
— Что, Дашенька?
— Ты с ним сидела?
— Сидела. Он держал меня за руку. Просто держал.
— И всё?
— Поешь, — сказала Галина. — В холодильнике борщ. Разогрей, не стой над ним.
Даша положила трубку. Над столом висело правило, которое она знала наизусть и в которое давно перестала вчитываться. Она потёрла глаза и открыла ноутбук: нужно было ответить на почту, накопилось пятнадцать писем.
Верхнее было от Зиминой. Тема: «Информация от А. В. Тарасова, просьба довести до сведения отряда». Даша нажала.
«Уважаемые коллеги! Дирекция ООО „Алтайские врата“ приглашает вас на День инвестора, который состоится 13 марта 2027 года. В программе: показ участка с верхней станции, презентация проекта, обед в бытовом городке (введён в эксплуатацию 1 февраля). Приглашены представители республики, партнёры, гости из края. Начало в 11:00. Просьба иметь тёплую одежду».
К письму была приложена фотография с воздуха. Городок на ней выглядел аккуратным, как детская игрушка: ровные оранжевые коробки, пунктир дорожек, флаг. Над ним высилась Шаманка, и на самой вершине цирка сидела шапка снега, которая на таком снимке казалась просто красивой.
Даша достала из ящика бумажную карту с её красной линией выброса, расправила на столе и положила рядом экран. Совместила точку городка с отметкой тысяча четыреста пять. Потом взяла карандаш, обвела квадрат вокруг флага и подписала дату. Тринадцатое.
До пятнадцатого марта, когда нужно было сдавать заключение, оставалось двадцать девять дней.
Глава 20. Правый берег
Утром семнадцатого февраля Илья разложил на кровати чертежи и понял, что их слишком много. Четырнадцать листов А1, три тубуса, папка с расчётами. Он собирал это месяц, по ночам, в комнате с окном на Шаманку, и теперь каждый лист казался доказательством того, что он давно решил проиграть.
Зоя Петровна вошла без стука, как входила всегда, с подносом и полотенцем через плечо.
— Чай с чабрецом. И оладьи, не спорь, я на двоих сделала, а мне одной куда. — Она поставила поднос на подоконник, потому что на столе места не нашлось. — Что это ты, переезжаешь?
— Ухожу на встречу.
— С бумагами, как на свадьбу, — сказала она и глянула в верхний лист. — Это что, другое место? Не там, где у вас городок?
— Другое. За рекой.
— А-а, Правый берег. — Зоя Петровна покивала так, будто знала о нём всё. — Там при совхозе коров пасли. Ветер оттуда, как из трубы, зато ничего не сходит, дед мой говорил, там даже камни лежат с уважением. — Она поправила на плече полотенце. — Палыч-то наш в Усть-Кайрыке. Галина с ним. Слышал?
— Слышал.
— Виктора Андреевича на днях видела у аптеки. Стоит, не заходит, смотрит на дверь. Постоял-постоял и пошёл домой. Один. Как ему там, в доме, без Галины.
Илья взял оладью, чтобы руки были заняты. Два пальца на левой не чувствовали, как она горячая; он понял это по пару.
— Ешь, ешь, — сказала Зоя Петровна. — А то ты, как твои линии, тонкий. Ни одной лишней. Страшно смотреть.
Она ушла, оставив дверь приоткрытой, и в щель потянуло кухонным теплом. Илья свернул листы в тубусы по порядку. Первым лежал генплан Правого берега: площадка на отметке 1 520, у скального «бараньего лба», в трёх километрах от цирка. Ни одной стартовой зоны над застройкой. Канатная дорога короче на девятьсот метров. Открытие в декабре двадцать восьмого, а не в двадцать седьмом. Плюс четыреста десять миллионов.
Он подумал, что в этих цифрах нет ни одной, которую Тарасов не знал бы заранее. И всё равно застегнул молнию на тубусе, как будто закрывал чью-то дверь.
Административный модуль стоял в первом ряду городка, и окна в нём были такие, какие Илья сам рисовал: от пола до потолка, на северо-восток. С одной стороны в раме стояла Шаманка. Тарасов любил, чтобы гости садились к ней лицом.
— Илья, — сказал он и пожал руку обеими ладонями. — Чай? У меня тут настоящий, не пакетики. Эльвира, нам бы ещё один стул.
Эльвира не двинулась с места у стены. Илья положил тубусы на длинный стол и начал раскатывать листы, придерживая углы кружками, пепельницей, телефоном. Тарасов наблюдал за этим с терпеливой улыбкой человека, который заранее знает, чем кончится спектакль, но уважает актёра.
— Правобережная площадка, — сказал Илья. — Ты её видел в октябре, но тогда это были наброски. Теперь рабочая документация. Отметка 1 520, прямое примыкание к дороге, грунты скальные. Лавинный анализ делал не я, но по картам Ланской вообще не попадает ни в один очаг. Трасс будет четыре вместо шести, зато три из них — по защищённому лесом склону. Отель переносится целиком.
— Сколько?
— Четыреста десять сверху. Двенадцать месяцев к сроку. Банк даст отсрочку, я говорил с их кредитным комитетом. Я посчитал, что с уменьшением страховых премий разница за семь лет сократится на сто двадцать миллионов.
— Ты посчитал. — Тарасов подошёл, склонился над листом, провёл пальцем по границе участка. — Красиво. Правда красиво. Я бы в такое поехал.
— Тогда подпиши.
— Нет.
Он сказал это мягко, почти с сожалением, и выпрямился.
— Илья, я же покупал не землю. Я покупал вот это. — Тарасов кивнул на окно. — Ты видел цирк в семь утра, когда солнце попадает на верхнюю кромку? Люди платят за то, чтобы стоять под такой горой. Они едут не ради коров с Правого берега. Красивый склон — это вызов.
— Я хотел красивое здание, — сказал Илья. — Склон, который считает за нас, мне не нужен.
Тарасов посмотрел на него внимательно, без улыбки, как смотрят на давно знакомую вещь, обнаружив в ней новый скол.
— Ты ведь сам написал в конкурсной заявке, — сказал он. — «Здание должно вести диалог с горой». Я помню, я читал. Ты хотел настоящий склон. Настоящий, Илья, он вот: тридцать шесть-сорок два градуса и четыре очага. Ты же не думал, что он будет добрый?
— Я думал, что он будет честный.
— Так он честный. — Тарасов отошёл к окну. — Это мы с тобой нечестные, потому что пытаемся его обмануть. Или переписать. Не обидишься, если я скажу: твоё мнение я учту, а решение принимаю я?
Илья начал скатывать лист. Бумага шуршала под пальцами, которые он не чувствовал, и ему пришлось смотреть на них, чтобы не смять.
— Я учту, — повторил Тарасов. — Спасибо, что принёс. Оставь, пожалуй, комплект Эльвире.
Эльвира догнала его на крыльце. Она выскочила в одном свитере, ровная, как линейка, и на двадцатиградусном морозе её волосы не шевелились.
— Ты не должен был так, — сказала она.
— Как?
— При мне. Я не могу делать вид, что не слышала.
— Мне не нужно, чтобы ты делала вид.
Она скрестила руки. Из окон модуля на них смотрели двое менеджеров, потом отвернулись.
— Лев Маркович звонил мне вчера, — сказала она. — Не тебе. Мне. Потому что ты не берёшь трубку.
— Я знаю, чего он хочет.
— Он хочет, чтобы ты подписал акт по первой очереди и остался до открытия. Если ты уйдёшь, партнёры заберут бюро. Не тебя, Илья. Бюро. Вывеска, сотрудники, договор на двадцать шесть процентов оборота. «Пятый фасад» останется «Пятым фасадом», только без пятого. — Она помолчала. — Тебя заменят за неделю. Ты сам знаешь, кем. Ты хорош, но не единственный.
— Знаю.
— Тогда зачем?
Он посмотрел на Шаманку. На восходе цирк правда был красив: розовый, с тонкой синей тенью по гребню, как на японской гравюре. Он любил эту гору так, как любят вещь, от которой нельзя отвернуться.
— Я не могу построить дом под лавиной и сказать, что это моё.
— Дарья Викторовна всё равно не подпишет, — сказала Эльвира. — Значит, вопрос снят. Зачем тебе ломать свою жизнь заранее?
— Затем, что не она будет решать, ломать мне или нет.
Эльвира впервые за разговор отвела глаза. Потом поправила на запястье часы, хотя они сидели ровно.
— Если ты хочешь дёргаться, — сказала она, — дёргайся хотя бы по делу. В архиве заказчика лежат три тома по этому участку. Купчая, геодезия, ещё какое-то лавинное обследование от две тысячи одиннадцатого. Я видела опись, когда принимала документы. Не открывала. Оно, наверное, устарело.
— Какое обследование?
— Не знаю. Я же сказала: не открывала. — Она пожала плечами и пошла к двери. — Ключи у Арсения Вадимовича.
Илья остался стоять. Лавинное обследование две тысячи одиннадцатого года. За восемь лет до той зимы. До городка, до конкурса, до всего. Он перебрал в уме, у кого могла быть такая бумага, и ни разу не нашёл ответа, при котором она могла бы лежать в архиве и не быть открытой.
Вечером он позвонил Льву Марковичу. Тот взял трубку на четвёртом гудке, и по тому, как в трубке звякнула ложка о стакан, Илья понял, что партнёр ужинает один.
— Илюша. Наконец-то. Эльвира передала?
— Передала.
— И?
— Я не подпишу акт.
Лев Маркович помолчал. Было слышно, как он отодвигает стул, как идёт к окну.
— Ты хочешь, чтобы я сказал что-то умное, — произнёс он. — Я могу. Что ты талантливый, что на этом проекте мы поднимемся. Что склон — не твоя ответственность, для этого есть эксперт. Это всё правда, кроме последнего.
— А последнее?
— Последнее ты решил давно. Ещё в Новосибирске. Я только не понимал, почему тебя так тянет в эту дыру.
— Я там строил приют.
— Приют, — повторил Лев Маркович. — Хороший был диплом. Но из-за диплома не возвращаются через восемь лет.
— Лев Маркович.
— Не рассказывай. Я не спрашиваю. — Он кашлянул. — Слушай. Если уйдёшь, мы будем вынуждены тебя исключить. Из состава партнёров. Юристы напишут красиво.
— Хорошо.
— Хорошо, — сказал Лев Маркович. — И всё-таки я хотел бы, чтобы тебе было что терять.
— Мне есть.
Он положил телефон на подоконник. За стеклом была чёрная гора и тонкая полоска огней на конусе выноса, где стоял городок. Оранжевые коробки светились ровно, ни одна не мигала. Там спали рабочие, и менеджеры, и охранники, и никто из них не знал, что на крыше их аккуратного мира висит снежный слой толщиной в две ладони у земли.
На листе бумаги, лежавшем перед ним на подоконнике, рука опять нарисовала женщину с белой собакой. Он смотрел на неё долго. Потом взял карандаш и, не стирая, провёл рядом вертикальную линию, как делал на титульных листах: место для подписи.
Решение оказалось простым, как узел. Если Даша напишет «нет», он снимет своё имя с проекта. Если не напишет, снимет всё равно. Никакого красивого здания на этом конусе не будет, пока он жив и может сказать «не будет».
Восемнадцатого он до обеда ходил по посёлку без дела: купил в «Продуктах» батарейки, которые были не нужны, постоял у почты. На обратном пути, у ворот базы, его окликнули.
— Корнеев! Руки есть? Садись, держи конец.
Тимур сидел на ящике у вольера, шапка набок, на коленях бухта жёлтой верёвки. Рядом лежал Буран и делал вид, что верёвка его не касается.
— Сам давай, — сказал Илья. — Я тут без году неделя, ещё порежу что-нибудь.
— Порежешь, значит, найдём брак. — Тимур сунул ему в ладонь пеньковую петлю. — Дарья велела перебрать всё до воскресенья. Каждую. Я говорю, верёвки новые, а она — у новых тоже бывает брак. Вот сижу, ищу брак у новой верёвки. Скоро найду в себе.
Илья держал конец и смотрел, как широкие пальцы Тимура ползут по жиле, не торопясь, на ощупь.
— Она спит?
— Спит. Пять минут, стоя, как лошадь. — Тимур хмыкнул, но глаз от верёвки не поднял. — Ты бы ей щей отнёс. Или чего там у Зои Петровны. Голубцов.
— Откуда ты знаешь про голубцы?
— Я не знаю. Я предполагаю. Зоя Петровна кормит голубцами, когда кто-то чего-то хочет и стесняется.
— Я не хочу.
— Конечно, не хочешь. — Тимур сдвинул шапку на другой бок. — Что Палыч, не слышал?
— Нет.
— Галина Сергеевна звонила. Говорит, он вчера потребовал у медсестры настроить ему частоту. Значит, живой.
Илья улыбнулся, и улыбка вышла кривой.
— Слушай, архитектор. Я не лезу. У меня две дочки, я привык, что в доме все на меня обижены и все правы. Но вы с ней… — Тимур поискал слово и нашёл не сразу. — Вы как два узла на одной верёвке. Тянут в разные стороны, а вместе держат.
— Это из учебника?
— Это из жизни. В учебнике хуже. — Тимур откусил кончик нитки зубами. — Она сегодня утром моим ботинкам сказала всё, что думает про мою жизнь. Ботинкам, понимаешь? Я снял, она посмотрела, сказала: «Шнуровка». И ушла. Это она так нервничает.
— Знаю.
— Знаешь, — повторил Тимур. — Вот это меня и пугает. Я с ней восемь лет в одном УАЗе, а всё ещё угадываю. — Он затянул узел, подёргал, бросил верёвку на кучу готовых. — Следующую.
Илья протянул следующую. Буран шевельнул ухом, поднялся, потоптался и опять лёг, уже на его ботинок.
— Вот, — сказал Тимур. — Он тоже знает.
— Он собака.
— Он белая собака с высшим образованием. Не спорь с ним.
Они провозились ещё полчаса. Тимур рассказывал про старшую, которая решила стать космонавтом, и про младшую, которая решила стать старшей; Илья слушал и подавал верёвки, и впервые за месяц ему не нужно было следить за тем, что он говорит. Когда последняя бухта легла на кучу, Тимур хлопнул ладонями по коленям.
— Всё. Дарья проверит и найдёт брак. Бывай, архитектор.
— Тимур.
— Что?
— Спасибо, что не спрашиваешь.
Тимур посмотрел на него коротко, без шутки, узкими, внезапно серьёзными глазами.
— Не за что, — сказал он. — Я просто сам не люблю, когда спрашивают.
Девятнадцатого, к девяти вечера, он принёс на базу кастрюльку с голубцами. В штабе горела одна настольная лампа; Даша сидела над картой, подперев голову кулаком; она не повернулась на скрип двери, и он догадался: не спала уже две ночи.
— Это от Зои Петровны, — сказал он. — Она требует вернуть кастрюлю до воскресенья.
— Поставь.
Он поставил кастрюлю на подоконник рядом с её давно остывшим чаем. Буран поднялся из угла, подошёл, без звука лёг ему на ботинки и положил морду на носок. Даша покосилась.
— Ботинки мокрые.
— Снег.
— Ты на батарее сушил, у кожи шов повело. Сядут. Через месяц будешь ходить как в тисках. — Она встала, подошла, наклонилась и ткнула пальцем в подошву. — Набей газетой. Не сушить, а набить. Дай сюда.
— Даша.
— Сядь.
Он сел. Она стояла над ним и снимала с него ботинок, как с ребёнка, деловито, сердито, и ему пришлось смотреть на её макушку, на серую от усталости косу, на то, как дрожат у неё в пальцах шнурки. Потом она отвернулась, взяла со стола вчерашнюю «Алтайскую правду», скомкала лист и стала набивать носок.
— Я позавчера был у Тарасова, — сказал он.
— Знаю. Эльвира в штаб звонила. Сказала, чтобы я не волновалась. Я спросила, о чём, она сказала — ни о чём.
— Я показывал Правый берег.
— Он отказал.
— Да.
— Конечно, отказал. — Она поставила ботинок на пол. — Ты зачем ходишь?
— Хотел сказать ему вслух.
— И как?
— Он сказал, что я хотел настоящий склон. Что я сам писал.
Даша подняла глаза. Это был короткий взгляд, как проверка узла: держит или нет.
— Писал?
— Писал. Давно.
Она села напротив, на край стола. Буран вздохнул у его ног. Лампа делала её лицо ещё уже, и даже брови, всегда сведённые, сейчас казались не злыми, а просто усталыми.
— Даш, — сказал он. — Я должен тебе рассказать про январь. Про тот день. Не так, как…
— Не надо.
— Подожди. Я…
— У меня срок, Илья. — Она не повысила голос. — Пятнадцатое. Мне надо написать заключение, у меня не хватает двух шурфов, и я не знаю, чем это кончится. Если ты скажешь сейчас, я не смогу написать ни так, ни иначе. Ты это понимаешь?
Он понимал. Это было хуже, чем если бы она кричала.
— Понимаю.
— Потом, — сказала она. — После. Я не откажусь слушать. Но сейчас — нет.
— Хорошо.
Она кивнула. Потом встала и подошла к кастрюльке, подняла крышку, понюхала, как нюхают, чтобы не отвечать на вопрос.
— Холодные, — сказала она. — Разогрею.
— Я разогрею.
— Сиди.
Он вышел около одиннадцати. Сырой ветер ударил в лицо так резко, что перехватило дыхание, а два пальца левой руки остались глухими, как всегда. На базе почти везде погасили свет, остался фонарь над кинологическим вольером, и в нём кружился мелкий мокрый снег.
У ворот стояла машина с погашенными фарами. Эльвира вышла, не хлопнув дверью. Пальто на ней сидело безупречно, и снег к нему, казалось, не приставал.
— Я знала, что ты здесь, — сказала она. — Зоя Петровна сказала, что ты ушёл с кастрюлей.
— Это не твоё дело.
— Не моё. — Эльвира достала из кармана перчатки и натянула одну, потом другую. — Если ты сегодня с ней, скажи про тринадцатое.
— Что тринадцатое?
— Дату она знает, ей писали из администрации. Тринадцатого марта День инвестора. Гости из края, республика, партнёры. Верхняя станция, вид на цирк. Чего она не знает — что именно там покажут. — Она помолчала. — Он хочет показать им склон под взрыв. Живой. С Сомовым, с зарядами, с дроном. Чтобы красиво.
— До того, как она подпишет?
— За два дня до её срока, Илья. — Эльвира открыла дверцу. — Он не собирается ждать её данных.
Машина тронулась, красные огни её скользнули по снегу и пропали в ущелье. Илья остался стоять у ворот базы, глядя на окно штаба, за которым сидела женщина с картой и ждала срока. Сказать ей сейчас значило отнять последние тихие дни; промолчать — отправить её на склон вслепую. Он взялся левой рукой за мокрую перекладину ворот: два пальца ощутили только давление, без температуры, как чужие. Утром, решил он, до шурфов.
Глава 21. Контролируемый сход
К утру двадцать второго оттепель кончилась, как отрезало. За три дня снег под солнцем подтаял, ночью схватился, и склоны над конусом заблестели, будто их натёрли воском. Даша накануне вырыла контрольный шурф на Седловине, и он ей не понравился. Сверху лежала корка в четыре пальца, звонкая, как тарелка, а под ней всё те же кубки глубинной изморози, сухие и рассыпчатые, как соль.
В девять она стояла у нижней станции, на отметке 1 380. На козлах под навесом разложили схему оцепления, придавив углы термосами. Олег Сомов водил пальцем по планшету. Куртка службы безопасности сидела на нём ладно, как на витрине.
— Малая стартовая зона четвёртого очага, — говорил он. — Площадь шесть тысяч, отрыв метр двадцать максимум. Два заряда по пять килограммов, сброс с дрона. Расчётный выброс — до отметки полторы тысячи пятьсот. Это на сто метров выше подъездной дороги.
— Откуда полторы тысячи пятьсот?
— Из модели.
— Покажи входные данные.
— Даш, это демонстрация, а не диссертация.
— Тогда демонстрируй на пустом месте. — Она взяла у него планшет и пролистала. — Ты взял толщину слоя по сезонному среднему. Корки у тебя нет.
— Корка только помогает. Заряд её продавит, слой отработает.
— Корка передаст удар дальше, чем ты считаешь. Это лист железа на подушке. Стучишь здесь, а гремит в километре.
— Любой склон разряжается, — сказал Олег и улыбнулся с вызовом, как всегда, когда злился.
— Разряжается тот, который ты понял. Остальные просто съезжают.
Она вернула планшет. К навесу подошёл Тарасов в чистой тёмной куртке, с тонкими перчатками в руке. За ним шла Эльвира, и снег к её пальто по-прежнему не приставал.
— Дарья Викторовна, вы уже спорите. Значит, всё идёт как должно.
— Здравствуйте. Я не давала данных для взрывных работ.
— Это не работы, это показ технологии. Работы будут после вашего заключения, всё по соглашению. — Он говорил мягко, как с человеком, которого хочет не переубедить, а убаюкать. — Ваш отряд я пригласил только для страховки. Виктор Андреевич любезно согласился.
— Это репетиция к тринадцатому, — сказала Эльвира, глядя мимо Даши. — Ваших данных он ждать не стал.
— Про тринадцатое я помню, — сказала Даша.
— Тогда вы понимаете, зачем ему этот показ.
— Подъездная дорога?
— Закрыта. Ратрак стоит в самом конце, за поворотом, там безопаснее всего. Видите, я вас слушаю.
Даша посмотрела вдоль дороги. Далеко внизу, на последнем прямом участке, жёлтел ратрак. На подножке стоял Серёга Мельников и смотрел на склон. Заметив её взгляд, он поднял руку и тут же повернулся спиной.
— Склон не торгуется, господин директор, — сказала она. — Ни со мной, ни с вами.
— Склоны слушают деньги, — улыбнулся Тарасов. — Просто не сразу.
Красный Урал отряда стоял на повороте дороги, у нижнего поста. Отсюда был виден весь цирк: четыре белых языка, чёрные зубцы скал и над ними гребень, острый и чистый на фоне белёсого неба. Виктор Андреевич сидел в кабине с открытой дверью, поставив ноги на подножку, и держал на колене крышку термоса.
Буран потянул в ту сторону, и Даша позволила. Пёс ткнулся лбом в отцовское колено и застыл.
— Ты чего здесь? — спросил он. — Тебе положено на посту у станции.
— Там Тимур. Я проверяю, чтобы линия оцепления шла по красным флагам, а не по фантазиям Олега.
— Что флаги?
— Стоят. Только поставил он их на отметку, до которой, по его словам, дойдёт. — Она кивнула вверх. — Я бы поставила на сто пятьдесят метров ниже.
Отец помолчал. Левая рука, та, что дрожала, лежала на крышке термоса, и крышка тихо звенела о металл.
— Чай будешь?
— Нет.
— Мать пирожков положила. С капустой.
— Пап, ты зачем согласился?
— Район попросил. — Он сказал это таким тоном, каким зачитывают пункт устава. — Если отряд не стоит на подстраховке, потом будут говорить, что отряд устранился. Ты ведь не хочешь, чтобы так говорили.
— Я хочу, чтобы они не взрывали то, что не измерили.
— Колено, — сказал отец неожиданно, и она не поняла, к чему это, пока он не потёр сустав ладонью. — Погода меняется. Ноет.
Она посмотрела на часы.
— Четырнадцать тридцать пять. Олег хотел в половине, но ветер у гребня. Дрон не берёт. Перенёс на сорок.
Отец ничего не ответил. Он повернул крышку термоса и стал закручивать её на горлышко. Резьба не шла: рука дрожала, и он перекручивал, срывал и начинал заново. Даша хотела помочь, но он отвёл термос в сторону.
— Иди на пост, — сказал он. — Проверяй свои флаги.
Она пошла вдоль дороги. Метров через двадцать оглянулась: он так и сидел в кабине, глядя не на склон, а на собственную руку.
Рация на плече ожила голосом Тимура:
— Пост два, оцепление замкнуто. На площадке просмотра двадцать один человек, все за зелёной лентой. Зимина тоже. Пришла в сапожках, говорит, у неё такие горные.
— Принял, — сказала Даша. — Передай ей, пусть ближе к скале не лезет.
— Передал. Она сказала, что без крайностей.
Даша почти улыбнулась, но не успела: в рации щёлкнуло и заговорил Олег, ровным голосом, каким читают с листа.
— Скала, это Старт-четыре. Борт в воздухе, ветер у гребня двенадцать, порывы пятнадцать. Заряд на подвесе, иду на точку.
Дрон поднимался долго, с натужным жужжанием осы в банке. Даша навела бинокль. Чёрный шестилучевой аппарат, неловко вывесив под брюхом оранжевый свёрток, полз над белым зеркалом склона. Он то терял высоту, то выравнивался.
— Старт-четыре, борт над точкой. Обратный отсчёт. Десять.
Нижний пост замолчал. Буран, вернувшийся с ней, лёг в снег и прижал уши.
— Пять. Три. Сброс.
Оранжевый свёрток отделился, упал и скрылся. Секунду ничего не было. Потом на склоне вспухло небольшое белое облако, и звук ударил с запозданием, плоско, как хлопок двери в соседней комнате. Эхо покатилось по цирку от скалы к скале.
Даша ждала. Если срез получится как надо, трещина пойдёт по верхней кромке зоны и остановится у скального выступа. Но трещина пошла иначе: тонкая чёрная нить побежала поперёк склона, вбок и вниз, гораздо дальше, чем кончалась стартовая зона. За ней шли другие, как трещины на стекле, когда ударили не по центру.
— Это не… — начал кто-то на частоте.
Склон тронулся. Не отдельным куском, а весь, разом, как скатерть, за которую потянули. Корка не крошилась, а ползла плитой, ломаясь на куски размером с грузовик. Плита уходила вниз всё быстрее, подминала под себя рыхлый слой и вздымала над ним белое облако.
— Всем постам! — крикнула Даша в рацию. — Уходить от линии, отход на дорогу, живо!
Лавина дошла до красных флагов и не замедлилась. Флаги исчезли. Она дошла до второго пояса и прошла его. Грохот шёл по земле, по подошвам, по зубам. Урал на повороте качнулся на рессорах. Потом поток вышел на конус, лёг на подъездную дорогу и срезал её на длину футбольного поля. Один вал снега докатился до самого ратрака и встал, перемолов последние ёлочки в двадцати метрах от гусениц.
Облако оседало долго. Блестела снежная пыль, и в ней, как в киселе, плавал солнечный свет.
— Доклад, — сказала Даша. Голос вышел чужим. — Посты, доклад.
— Пост два, люди целы, — отозвался Тимур. — Все за лентой. Ленту, правда, тоже сдуло.
— Пост три, чисто.
— Ратрак, — сказал в рации сиплый голос Серёги. — Это ратрак. Я цел. Я… я цел.
Даша опустила бинокль. Расчётная граница выброса была на отметке 1 500. Лавина остановилась у самой нижней станции, на 1 380: по склону это на четыреста метров дальше расчёта. Четыреста метров. Четыреста метров бетонного городка, которого ещё не было.
Тимур подошёл, пока она шагами мерила кромку вала. Шапка сидела у него набок ещё нахальнее обычного, на рукаве болтался зелёный лоскут.
— Ленту нашёл на ёлке, — сказал он и показал. — Метрах в ста от поста. Её, наверное, до самого Усть-Кайрыка несло.
— Людей пересчитал?
— Дважды. И в третий раз пересчитаю, если надо. — Он стряхнул лоскут и спрятал в карман. — Зимина просила передать, что ей очень интересно, но к скале она больше не подойдёт.
— Что-то ещё?
— Что сапожки у неё оказались не такие уж горные. — Тимур хмыкнул, но шутка вышла короткой, и он сам это услышал. — Даш, я ведь свою площадку отодвинул. Пока ты с Олегом у навеса спорила, я людей на двадцать шагов назад увёл, за камни. Сам не понял зачем. Спина чесалась.
— Спасибо.
— Не мне. Спине. — Он потёр затылок широкой ладонью. — А если бы не чесалась?
— Тогда я бы сейчас тебя искала. — Она воткнула щуп в снег и посмотрела на него. — Буран нашёл бы.
— Я бы ему пирожок пообещал. С капустой.
— Он бы и без пирожка.
Они помолчали. От вала тянуло холодом, как из открытого погреба. Буран ходил вдоль него, опустив нос, время от времени останавливался и бил лапой по снегу, но тут же шёл дальше: ни людей, ни запаха людей. Даша следила за ним краем глаза и команды не давала.
— Олег там сидит на кофре от дрона, — сказал Тимур. — Глаза в одну точку. Подойти боюсь, вдруг заговорит.
— Пусть сидит. Дрон пусть заберёт, пока ветер не сменился.
— Передам. — Он помедлил. — Ты что Тарасову скажешь? Он ведь уже решил, что это его победа.
— Скажу то, что напишу. Шурф, корка, изморозь, граница выброса. Цифры.
— А он тебе: «Это мнение».
— Пусть. Мнение с цифрами — уже не просто мнение.
— Мне бы твою уверенность. — Тимур вздохнул. — У меня две дочки, спрашивают, почему папа в горы ходит, а в магазин за хлебом не может.
— Что отвечаешь?
— Что хлеб не лавина, сам не сходит. — Он усмехнулся уже по-настоящему. — Ладно. Что делать?
Она снова стала старшей, и это далось ей легче, чем разговор.
— Вал сними с трёх точек, с флагом для масштаба. Время схода и время остановки сверь по рации. Границу пройди с ребятами и отметь вешками. Не по расчёту Олега, а где остановилась.
— Записать, что сработало?
— Записать, докуда дошло.
— Понял. — Он козырнул двумя пальцами, как мальчишка, и пошёл вниз по следам. Через десять шагов обернулся: — Даш! А шутка про хлеб ничего?
— Шутка так себе.
— Вот и дочки говорят.
Буран у кромки вдруг заскрёб снег двумя лапами. Даша окликнула его: «Рядом!» — и он, вздохнув, вернулся. Под снегом оказалась обломанная ёлочная лапа.
Тарасов появился через десять минут на снегоходе. Эльвира шла за ним пешком, по цепочке следов, глядя под ноги. Он слез и огляделся. На лице у него не было ни испуга, ни растерянности, только внимательное, хозяйское оживление.
— Сработало, — сказал он.
Даша посмотрела на него.
— Простите?
— Сработало. Склон под контролем. — Он повернулся к людям, подходившим от площадки просмотра, и говорил уже в их сторону, ясно и спокойно. — Все целы, техника цела, зона сброшена полностью. Это именно то, что мы хотели показать.
— Вы хотели показать, что сбросите шесть тысяч квадратов?
— Мы хотели показать, что склон управляем.
— Он сошёл на четыреста метров дальше расчёта и отрезал вам дорогу. — Она говорила тихо, не поворачивая головы. — Вы называете это управлением?
— Небольшая погрешность модели. Мы её учтём.
— Это не погрешность. Это склон показал, какие у него планы. А мы, как видите, спрашивали не его.
Подошёл Олег. Шапку он нёс в руке, лицо у него было бледное, с красными пятнами на скулах.
— Слой отработал, — сказал он быстрее, чем следовало. — Нагрузка прошла, всё сошло, что должно было сойти.
— Что должно было сойти, Олег, лежит в стартовой зоне. А это сошло то, что решил сойти склон. — Даша подняла бинокль и снова посмотрела на оползший конус. — Корка. Я тебе говорила.
— Ты говорила про корку. А он разрядился.
— Он разрядился на вас.
Эльвира остановилась у края группы. Она не сказала ни слова, но смотрела на Дашу прямо и долго, как человек, который что-то измеряет и не хочет, чтобы это заметили. Потом отвернулась к Тарасову.
Даша заметила, что не слышит голосов, и обернулась. У поворота дороги Урал стоял с открытой дверью, а отец сидел в снегу у переднего колеса. Не упал, а именно сел, медленно, по стенке колеса, как усталый человек садится на бревно. Колени подтянуты, левая рука зажата правой.
Она пошла к нему, потом побежала. Буран обогнал её и ткнулся ему в плечо.
— Пап.
Он не поднял головы. Смотрел куда-то на разорванную дорогу, и губы у него двигались. Она наклонилась.
— Четырнадцать сорок, — шептал он. — Четырнадцать сорок.
— Что?
— Четырнадцать сорок.
— Пап. Это Олег. Это сегодня. Он сбросил заряд в сороковую минуту, как перенёс. Все целы.
Он поднял на неё выцветшие голубые глаза и посмотрел так, будто она появилась в комнате откуда-то из стены.
— Колено, — сказал он. — Подвернулось.
— Давление мерить будем.
— Не будем. — Он взялся за колесо и стал подниматься, тяжело, по очереди разгибая ноги. — Иди к людям. Там у тебя люди.
Серёга спустился от ратрака пешком. Шёл он по следам, оставленным на краю завала, ставя ноги осторожно, как по льду. Шапку он потерял или не надевал, и короткие волосы на затылке были мокрыми, хотя было минус одиннадцать. Даша стояла у кромки лавинного вала с щупом в руке. По инструкции она прошла по линии дороги, пробуя снег каждые полметра. Никого, ничего, но руки требовали работы.
— Дашка.
— Ты цел?
— Цел. — Он остановился в трёх шагах, дальше не пошёл. — Я стоял. Ждал, когда махнут, и вдруг… Оно пошло, и я подумал — опять. Опять, понимаешь? Только не на меня, а мимо.
— Заглушил двигатель?
— Что?
— Ратрак. Заглушил, когда пошло?
— Не помню. — Он провёл рукой по лицу. — Нет, кажется. Он работает.
— Пойдёшь, выключишь. — Она вонзила щуп в снег и посмотрела на него. — Серёга. В январе ты позвонил мне. Сказал: «Мне надо тебе кое-что сказать, не по телефону». Потом отменил. Что ты хотел сказать?
Он смотрел под ноги, потом на лавину, потом на небо. Всё время он переминался, как человек, который хочет уйти и не может сдвинуться с места.
— Дашка, я не должен.
— Все смотрят на завал, не на нас.
Он кивнул, коротко, как будто соглашался с чем-то своим. Лицо у него стало детским, растерянным и упрямым одновременно.
— Меня откопал не один Корнеев, — сказал он. — Не спрашивай меня больше. Он спас мне жизнь.
Она не двинулась с места.
— Кто — он?
Серёга не ответил. Взгляд его ушёл за её плечо, туда, где стоял отряд, и тут же вернулся, испуганный. Он не назвал имени. Он назвал долг.
— Серёга, послушай, ты…
— Не спрашивай! — Он попятился. — Я больше не скажу. Я и так…
Он развернулся и побежал, тяжело, увязая в рыхлом снегу, по следам, которые сам оставил. Через минуту его фигура поднялась на подножку жёлтого ратрака, дверь хлопнула, и мотор, работавший всё это время, взвыл.
Даша стояла с щупом в руке. Она проверяла эту фразу на разрыв, потом на скольжение. «Не один Корнеев». За восемь лет Серёга ни разу не сказал, что Корнеев ему лжёт. «Спас мне жизнь» — это он про Илью? Или про того, кто был рядом, пока Илья копал? Красная лопата с вырезанными «В.Л.» лежала у неё в памяти, как камешек в ботинке.
За спиной скрипнул снег. Она повернулась.
Отец стоял в двух шагах, без шапки, и она не слышала, как он подошёл. Лицо у него было серое, как зола. Левая рука висела вдоль тела и мелко дрожала, а правая крепко сжимала лямку куртки.
— Что он тебе сказал? — спросил он странным голосом, ровным и тихим, каким спрашивают не то, что хотят знать, а то, чего боятся услышать.
Глава 22. Не вру. Не говорю
Даша не сразу ответила. Она выжидала, как перед чужим узлом: сначала проверить, потом верить.
— Что испугался, — сказала она. — Что на секунду показалось, будто опять.
Это была правда, только обрезанная с двух сторон. Раньше за ней такого не водилось: рапорты она сдавала целиком, с датой, минутой и тем, что хотела бы не писать.
— Опять, — повторил отец.
— Он стоял на ратраке над самой дорогой. Любой бы…
— Любой, — согласился он и не дослушал. Взгляд его прошёл по её лицу, как по стене, где должна быть надпись. Надписи он не нашёл, и это его не успокоило.
Она достала из кармана запасную шапку, чёрную флисовую. Возила её для тех, кто выскакивает на склон в чём был. Протянула. Отец повертел шапку в руках, будто не сразу понял, что с ней делают, и натянул на седой затылок, не поправив.
— Мельникова пусть отпустят домой, — сказал он. — Пусть выспится.
— Передам заказчику.
— И с расспросами не лезь. Человеку и так…
— Я не лезу.
— Вот и ладно.
Он пошёл к Уралу, ставя ноги широко, как на льду. Дверца кабины так и стояла открытой. Когда отец влезал, штанина зацепилась за подножку, он дёрнул её раздражённо, и в просвете между сиденьем и стенкой Даша увидела красный черенок. Та самая лопата, которую он каждое утро брал в руки и ни разу не воткнул в снег.
Она стояла, пока Урал разворачивался, пока Олег вполголоса что-то доказывал Тарасову, а тот слушал его, улыбаясь в телефон, и повторял кому-то далёкому про «контроль». Буран сидел у ноги и смотрел не на неё и не на завал. Он смотрел вслед Уралу, и уши у него были повёрнуты вперёд, как у собаки, которая слышит то, чего люди не слышат.
— Рядом, — сказала Даша, хотя он и так был рядом.
Двадцать четвёртого она пришла в «Берёзку» без звонка, в четверть девятого вечера, когда на улице уже стояло минус девятнадцать и снег под ботинками визжал, как мел по доске.
Зоя Петровна открыла сама. На ней была жилетка поверх малинового платка, на плечах другой платок, жёлтый, и вся она двигалась быстро, словно только что бросила какое-то дело и не успела вытереть руки.
— Дашенька! Господи, замёрзла, нос белый, заходи, заходи, не стой на пороге, тепло уйдёт. Он наверху. Вторые сутки не спускается, я ему щи, так он хлеб взял, и тот не доел. Ты не думай, я не подслушиваю, я просто полы на лестнице мою, а лестница у нас одна, она в доме единственная…
— Зоя Петровна, я быстро.
— Конечно, быстро, конечно. Собаку в сени, там коврик.
Буран в сени не пошёл. Он прошёл мимо коврика, мимо хозяйки, поднялся по скрипучей лестнице впереди Даши и лёг у двери комнаты, положив морду на лапы. Зоя Петровна проводила его взглядом и ничего не сказала. Это было так на неё не похоже, что Даша на секунду почувствовала себя неловко за собаку.
Илья сидел за столом боком к окну. За окном стояла Шаманка, видная целиком, белая, с тёмным зубцом цирка под луной. На столе лежали листы, линейка, мягкий карандаш, и пальцы у него опять были в графите. Он встал, когда она вошла. Полевой книжки на столе не было. Она лежала у Даши в нагрудном кармане, и угол её упирался под ребро.
— Ботинки у двери мокрые, — сказала Даша. — Подошву просушишь, а то отклеится.
— Хорошо.
— Кто откопал Серёгу?
Он не удивился вопросу. Только положил карандаш поперёк листа, ровно, как кладут на место инструмент.
— Я.
— Один?
— Я был там.
— Серёга говорит: не ты.
Илья смотрел на неё внимательно, спокойно, без этой своей привычной готовности принять удар. Она ждала, что он эту готовность наденет. Он её не надел.
— Он был без сознания, — сказал Илья.
— Откуда ты знаешь, что он был без сознания, если он говорит, что его откопал не ты?
— Я знаю, что он не отвечал, когда я звал.
— Ты врёшь мне прямо сейчас?
— Я не вру. — Он сказал это тихо и точно, как называют несущий размер. — Я не говорю.
Даша прошла к окну и встала рядом с ним, не вплотную, а так, чтобы между ними поместился подоконник. Гора смотрела на них обоих.
— Разница, — сказала она. — Объясни мне разницу.
— Если ты спросишь, что я делал, я отвечу. Всё, что я делал, я могу назвать. А если спросишь, чего я не делал и почему… — Он остановился. — Тут я не отвечу.
— У тебя было восемь лет и ночь в приюте.
— У меня было слово.
— Кому?
— Не могу.
Она повернула голову. Он стоял, чуть сутулясь, как над чертежом, и два пальца левой руки, обмороженные, лежали на краю стола отдельно от остальных. Он не просил, не оправдывался и не смотрел на неё так, как смотрят, прося понять. Он просто выбрал. Она видела, как это выглядит со стороны: человек выбирает чужой груз вместо её боли и несёт, не жалуясь, потому что жаловаться ему нельзя.
От этого ей хотелось ударить по столу. Вместо этого она сказала:
— Я тебя не гоню.
— Я знаю.
— Ничего ты не знаешь. Я сама не знаю.
— Тогда я подожду, пока будешь знать.
— Не жди. — Она пошла к двери. — Верить я тебе перестала. Это разные вещи. Я не выгнала, но я больше не верю. Запомни, чтобы потом не путаться.
— Запомню.
— Завтра я еду в Усть-Кайрык. К Палычу.
— Хочешь, я поеду с тобой?
— Нет. Дальше я сама.
— Господин архитектор, — сказала она уже в дверях, и слово встало между ними, как щит, который она не носила с декабря. — Ботинки просушите.
Буран лежал, не поднимая головы. Пришлось сказать «Рядом» второй раз, жёстче, и только тогда он встал, оглянулся на Илью и пошёл за ней вниз, медленно, будто его уводили от чего-то, что принадлежало ему по праву.
Дома горел свет только на кухне. Отец лёг рано, дверь в спальню была прикрыта, из-за неё не доносилось ни кашля, ни скрипа. Мать сидела под лампой с вязанием, на столе стояли три тарелки, не четыре. Четвёртую, Ромину, она ставила по праздникам и по дням, когда у неё не получалось не ставить.
— Есть будешь? Пельмени, я лепила.
— Мам, я не голодна.
— Тебя не спрашивают. — Она отложила спицы, встала, чего-то долго искала в шкафу и достала ту самую суповую миску с отбитым краем, которую Даша любила в детстве. — Сядь. Руки помой.
Даша помыла руки, села. Пельмени были с бараниной и укропом, как всегда, горячие, пахли так, что в горле на секунду что-то дрогнуло. Мать села напротив и снова взяла спицы. Серый носок рос у неё в руках, и пятка на нём уже была закончена.
— Отец ничего не ел, — сказала Галина. — Говорит, колено.
— Колено.
— Говорит.
Сахарница стояла на подоконнике, рядом с банкой, где мать держала лавровый лист. Белая, с синей каймой, с щербинкой у ручки. Даша смотрела на неё сквозь пар от пельменей и не понимала, почему смотрит именно туда.
— Мам. Восемнадцатого, когда это всё… Папа во сколько вернулся домой?
Спицы не остановились. Они шли ровно, петля к петле, и только голос у матери стал чуть более обычным, чем нужно.
— Поздно. Ночь была. Ты же знаешь, там все были на базе. Потом нас всех…
— Серёга сказал, что его откопал не Корнеев.
Теперь спицы замерли. Совсем ненадолго, на время одного вдоха. Потом Галина подняла голову, и красные от недосыпа глаза встретили Дашины без страха, без вопроса и без желания что-то объяснить.
— Ешь, остынет, — сказала она.
— Я ем.
— Тогда ешь. — Она вернулась к носку. — Ты завтра в Усть-Кайрык, Тимур говорил. Возьми Палычу вот эти. Две пары, он зимой мёрзнет, а в больнице батареи через раз. И конфет мятных, он любит. На подоконнике пакет, я купила.
— Мам.
— Дашенька. — Мать посмотрела на неё поверх спиц. Сказала мягко, с той усталостью, с которой говорят о погоде: — Ешь.
Даша доела. Вымыла тарелку, свою и материну. Когда ставила на сушилку, увидела, что сахарница на подоконнике сдвинута чуть в сторону, за банку с лавровым листом. Утром она стояла по центру. Или она ошиблась.
В Усть-Кайрык она выехала в шесть утра, на служебной «буханке», с Бураном на заднем сиденье и двумя парами носков в бардачке.
Лисий поворот был перекрыт наполовину. Бульдозер, оранжевый от фонаря на кабине, срезал с дороги обломки лавинного вала, а в промоинах поблёскивала ледяная корка, та самая, о которой она говорила Олегу и в январе, и в феврале. Регулировщик в светоотражающем жилете подошёл к её окну и поднёс руку к шапке.
— Дарья Викторовна? Проедете одна, за вами «КамАЗ» с щебнем, не торопитесь, на втором повороте колея.
— Знаю.
— Говорят, курортники сами рванули? — Он спросил осторожно, с интересом человека, который хочет, чтобы ему рассказали, но не хочет, чтобы заметили. — Правда?
— Правда, что склон сошёл.
— А, — сказал он и больше не спрашивал.
Дальше дорога пошла вверх, на перевал. Кара-Таш встретил её ветром, который бил в левый борт и сдувал с асфальта тонкую позёмку, красивую, как дым. Приют остался высоко и в стороне, где-то в белой мути; она не стала искать его глазами. Рядом с ней на сиденье лежал пакет конфет. От мятного запаха в машине становилось теснее.
Она думала по порядку, как раскладывают снаряжение перед выходом. Первое: красная лопата с вырезанными инициалами, та, что отец возит в кабине Урала. Второе: «Витя… то есть Корнеев, Дашенька». Третье: Олег, орущий на весь распадок «Спроси у Палыча, кто стоял у рации». Четвёртое: Серёга, не договорившийся и убежавший. И пятое, вчерашнее, из пустой кухни: сахарница, сдвинутая на два пальца.
Каждая из вещей по отдельности была ничем. Лопата, которую мог взять кто угодно. Оговорка старика, у которого сердце на таблетках. Крик человека, которому надо было кого-то обвинить. Страх мальчика, пережившего то, что не пережил её брат. Она сложила их в ряд, как складывают щупы, и увидела, что они ложатся в одну линию, но конца у этой линии пока не видно.
Она назвала это погрешностью. Погрешности бывают у всех.
Урал она на перевале не встретила. Встретила пустую дорогу, снег, поднимающийся с обочины, и рацию, шипящую на панели. Рация вдруг щёлкнула, и женский голос из диспетчерской Усть-Кайрыка попросил: «Борт ноль-три, подтвердите проезд». Это был не «Скала». Это был чужой голос. Даша ответила коротко, по протоколу, и обнаружила, что руки на руле держат слишком крепко. Пальцы побелели в суставах. Она разжала их по одному, как расстёгивают пряжки.
Районная больница стояла на окраине, двухэтажная, жёлтая, с облупленным крыльцом. В кардиологии пахло хлоркой и капустой. На втором этаже в конце коридора мигала лампа дневного света, и под ней сидела санитарка с вязанием, точно как мать, только вязание другое, с красными нитками.
Палыч лежал у окна, на высокой койке, и выглядел ещё меньше, чем в штабе. Худые руки поверх одеяла, к одной из них шла трубка. Мониторчик над кроватью пищал ритмично и немного не в такт его дыханию. Старик слушал этот писк с таким видом, с каким слушал в рубке шипение станции.
— Вот же ж железка, — сказал он, не поворачивая головы. — Пищит и пищит. Я ему говорю: сам знаю, что живой.
— Здравствуйте, Георгий Павлович.
— О, Дашенька. — Он повернулся и попытался приподняться. — Кхе. Кхе-кхе. Ты зачем? Там у вас сходы, дорога, народ…
— Мама носки прислала. Две пары. И конфеты.
Она выложила на тумбочку носки и мятный пакет. Палыч потрогал шерсть, прижал к щеке одну из пар. Рука у него дрожала, как на рации.
— Галя. Вот женщина. Золото. Скажи ей…
— Скажу.
— Я тут, понимаешь, ничего. Это они сильно. Давление скачет, ну и сердце, ну… Кхе. Через неделю выпишут. Станция там без меня как сирота. Эти мальчики на ней ничего не понимают, у неё вечером фон идёт, надо ухо к ней приложить, а они в наушниках…
— Палыч.
— Что?
— Олег кричал в тот день, помните. «Спроси у Палыча, кто стоял у рации».
Старик закашлялся. Кашель вышел длинный, сухой, из самой глубины, кашель курильщика, и санитарка в коридоре подняла голову. Даша подала ему воды. Он отпил, поставил стакан, развернул одну мятную конфету, долго возился с бумагой, не попадая пальцами.
— Олег дурак, — сказал он. — Горячий. Он вечно…
— Я не спрашиваю, — сказала Даша. — Я посижу.
Она села на жёсткий стул у койки и больше ничего не говорила. За окном ехал по улице грузовик с цементом. Монитор пищал. В коридоре кто-то катил каталку. Палыч сосал конфету, смотрел в потолок, потом в окно, потом на свою руку с трубкой. Так прошло минут десять, а может, двадцать. Она не смотрела на часы.
Потом он заплакал. Тихо, без звука, одними мешками под глазами. Слёзы текли по морщинам к ушам, и он не вытирал их, потому что руки у него были заняты: одной он держал одеяло, другой комкал мятную обёртку.
— Дашенька, — сказал он. — Нагнись.
Она нагнулась. От него пахло лекарством и табаком, даже здесь, даже теперь.
— В рубке, — зашептал он. — За стойкой, внизу. Шкаф железный, серый. Там замок цифровой. Четырнадцать, ноль три, девяносто один. Запомнила?
— Четырнадцать, ноль три, девяносто один.
— Лента, — сказал Палыч. — Лента, Дашенька. Я не мог… Ни туда, ни сюда. Не мог. Лента.
— Хорошо.
— Не говори Вите. — Он спохватился и закашлялся так, что глаза закатились. — Корнееву. Никому не говори. Кхе. Только сама, одна. Сама послушаешь. Слышишь?
— Слышу.
В палату вошла санитарка и сказала, что время посещения закончилось. Даша поправила на Палыче одеяло, положила носки ближе к его руке, чтобы он мог дотянуться. Он смотрел на неё мокрыми глазами и ничего больше не говорил.
В коридоре она шла, повторяя про себя цифры, как позывной: четырнадцать, ноль три, девяносто один. На лестнице остановилась. Рука на перилах стала чужой. Четырнадцать — день. Ноль три — март. Девяносто один — год.
Четырнадцатое марта тысяча девятьсот девяносто первого. Через две с половиной недели Роме исполнилось бы тридцать шесть.
Палыч закрыл эту ленту ни своей датой, ни датой близких. Он закрыл её днём рождения Ромы.
Глава 23. Утро восемнадцатого
18 января 2019 года, 06:40. База отряда «Ак-Тал», ул. Горная, 3.
На крыльце базы висел спиртовой термометр, и красный столбик стоял на минус девятнадцати. Темнота была плотная, без звёзд. С вечера затянуло высокой дымкой, и фонарь над вольером светил в ней мутным пятном, как лампочка в молоке. Во дворе прогревался Урал. Выхлоп не уходил вверх, а стелился по снегу, и собаки в вольере, учуяв солярку, лениво переругивались.
Илья в третий раз проверял застёжки на рюкзаке. Щуп он давно умел собирать вслепую, и всё равно проверял. Пальцы в тонких перчатках уже подмерзали. Вторые, тёплые, лежали на дне рюкзака, и он решил достать их потом.
— Корнеев, — сказал Роман из дверей склада. — Ты что, молнию допрашиваешь? Она уже призналась.
— Привычка.
— Привычка архитектора: сначала проверь чужой фасад. А свой надо просто надеть и пойти.
Роман вышел на крыльцо с двумя парами лыж на плече. Куртка нараспашку, шарф торчал из-под воротника, будто минус девятнадцать были его личным делом. Он прислонил лыжи к кирпичной стене, к тем, что уже стояли там.
— Зачем вторые? — спросил Лёха. Он держал крышку термоса двумя руками и дул на чай. Лицо у него было совсем мальчишеское, розовое со сна.
— Первые сломаются — поедут вторые. Или первые окажутся умнее и останутся дома. Второй вариант мне нравится больше. Датчики, ребята. В передачу.
Проверка шла по порядку, как учили. Каждый включал передачу, Роман с приёмником обходил строй. Серёга пищал с двух шагов, как будильник, и сам смущался. Лёха пискнул с запозданием: забыл снять перчатку с кнопки. Когда очередь дошла до Ильи, Роман задержался, глядя на экран.
— Три метра, ровно. Ты у меня самый честный датчик в отряде.
— Приятно слышать.
— Это не комплимент, это диагноз. Остальные врут на метр-два.
Он достал из нагрудного кармана рацию и нажал кнопку.
— Скала, Орёл-два. Проверка связи.
Рация прохрипела, и сквозь шипение прорвался голос, по которому было слышно, что говорящий кутается в плед:
— Орёл-два, Скала. Слышу на пятёрку. Кхе. Рань какая. Шапку надень, Рома, будешь потом чихать на весь эфир.
— Шапка при мне, Палыч. Мы на Седловину, учебные шурфы, к обеду назад. В журнал не пишем, как договаривались.
— Не пишем, — проворчал Палыч. — Я его и не открою. Только ты потом сам…
— Я напишу. Конец связи.
Илья подумал, что в дежурном журнале за стеклом сегодня останется пустая строка. За всё время он ни разу не видел, чтобы Роман оставлял строки пустыми.
— Договорённость, — сказал Роман, словно Илья спросил вслух. — Неформальная. Стоит дороже бумажной, но и берёт больше.
— Чья договорённость?
— Моя. — Он помолчал. — И ещё чья-то. Давайте на память, пока Лёха не начал ныть.
— А я и прошу! — обиделся Лёха. — Первый выход с шурфами. Мать не поверит.
Он поставил телефон на капот Урала, включил таймер и бегом вернулся в строй. Встали у стены: Роман посередине, обнимая обоих стажёров за плечи, Илья с краю. Позади, прислонённые к кирпичу, красно-чёрной кучей стояли лыжи, пять пар.
— Лыжи не в кадр, — сказал Роман.
— Лыжи — главные герои, — сказал Серёга.
Телефон щёлкнул. Лёха схватил его, потёр экран рукавом и показал всем: четверо, смазанные, смеющиеся, и белый пар изо рта у каждого.
В кармане у Ильи завибрировал телефон. Даша писала из Барнаула: «Теорию сдали. Сегодня практика, на площадке двадцать собак воют хором. Позвони вечером. Береги нос». Он набрал: «Позвоню. Нос на месте». Роман заглянул ему через плечо, усмехнулся и ничего не сказал.
Урал довёз их до лесного кордона, дальше дорога кончалась. Пошли на лыжах с камусом, гуськом, по гребневой тропе, и первый час никто не говорил: хруст снега, дыхание, ритм палок. Рассвет пришёл около девяти, серый, без цвета, а потом вдруг порозовела вершина Шаманки, будто там включили лампу. Склон, который снизу казался просто белой стеной, отсюда распадался на чаши и рёбра. Илья смотрел на него как на чертёж, который нельзя развернуть целиком.
На Седловине ветер переставал быть вежливым. Метеопост, будка на ножках, скрипел и дрожал. Анемометр оброс изморозью, как бородой. Роман постучал по стеклу барографа и вписал цифры в книжку: северо-западный, шесть метров, минус двадцать два. Книжку он доставал из нагрудного кармана двумя пальцами, как достают письмо, и писал мелким, прямым почерком.
— Бюллетень на сегодня помните?
— Третий уровень, — ответил Серёга. — Тенденция к четвёртому.
— Тогда запомните ещё: сегодня вы никакие не герои. Здесь учебная площадка, склон меньше двадцати градусов, лавин нет. Место для тех, кто хочет вернуться к ужину. Серёга копает, Лёха мерит, Илья пишет. Я говорю.
Копали сорок минут. Стенка шурфа встала ровная, как срез торта: девяносто шесть сантиметров. Сверху лежала плотная корка, под ней слои мягче и мягче.
— Смотрите, — Роман провёл ладонью по стенке. — Сверху доска. Ровная, красивая, хоть паркет клади. А вот тут, — он ткнул пальцем в нижние тридцать сантиметров, — уже не снег.
Он выковырнул горсть. Она посыпалась сквозь пальцы перчатки, как крупная соль.
— Кубки. Глубинная изморозь. Всю зиму растут у земли, пока мы с вами чай пьём.
— Сахар, — сказал Лёха.
— Сахар хоть сладкий. Этот горький. — Роман повернулся к Илье. — Ты же строитель.
— Архитектор.
— Мне всё равно. Что бывает, когда на фундамент из соли ставят плиту?
— Стоит, пока на неё не наступят.
— Вот. И сверху ничего не видно. Помнишь, я говорил: всё хорошее держится на том, что внизу. А внизу мы не видим, поэтому и роем.
Он замолчал и посмотрел поверх шурфа на Шаманку. Отсюда Кривая Падь была видна вся: широкая изогнутая чаша под гребнем, гладкая, как лист бумаги, на который ещё не легла ни одна линия.
— Потом пойдём туда, — сказал он. — На две тысячи пятьдесят. Не нравится мне эта стена: слабый слой я чувствую даже отсюда.
Серёга и Лёха переглянулись.
— Мы же на Седловину, — сказал Лёха. — Учебные.
— Седловина — это для журнала. Кривая Падь — для нас. — Роман убрал книжку. — Идём не затем, чтобы идти, а чтобы смотреть. Сделаю профиль. Будет плохой — отбой, домой, чай с мамкиными пирожками.
— Бюллетень… — начал Илья.
— Бюллетень — карта района. А я хочу посмотреть на конкретную стену.
— И кто даёт отбой, если профиль плохой?
— Я. — Роман подумал. — Но доложу. Склон не только мой.
Илья поднял глаза на гребень. Над Кривой Падью висел козырёк, тонкий, как лезвие, и на нём никого не было.
К двум тысячам пятидесяти поднимались почти до часу. Сначала шли по каменистому ребру, с которого ветер содрал снег, и лыжи скрежетали по камню. Потом ребро ушло под плиту, и начался склон. Солнце перевалило за гребень и ударило в чашу так, что пришлось щуриться. Минус двадцать два от этого казались теплее, хотя теплее не стало: просто тело верит яркому свету.
Остановились на скальном островке, где чёрные камни торчали из снега, как зубы. Роман велел снять лыжи и сесть спиной к склону. Достал из рюкзака свёрток.
— Мамкины. Два с капустой, остальные с картошкой. Холодные, как приговор.
Пирожки смёрзлись в камень. Лёха сунул свой за пазуху отогревать и давился смехом, сам не зная от чего. Серёга пил чай мелкими глотками и смотрел на склон. Илья откусил, капуста хрустнула льдинкой, и он стал жевать, глядя на чашу внизу. Она лежала перед ним вся, и он читал её по линиям, как привык читать любой объём: зеркало плиты, ниже перегиб, на выпуклости тёмная нитка старой, закрытой трещины.
— Красиво, — сказал он.
— Опасно красиво, — сказал Роман. — Самое подлое в природе то, что она не умеет быть некрасивой.
Он поднялся, подошёл к границе камней и плиты, поставил одну ногу на снег и перенёс вес. И замер.
— Слышали?
— Что? — спросил Серёга.
— Вот именно.
Илья ничего не слышал. Но в ногах у него было странное: на мгновение снег вокруг островка стал мягче под ботинком, будто он ступил на ковёр, под которым пустота. Потом это прошло.
— Вумп, — тихо сказал Роман. — Короткий, метров на пять. Слой просел. — Он улыбался, но улыбка была упрямая, без глаз. — Хорошо. Копаем здесь, повыше островка. Уклон нормальный, тридцать пять. Стенку не топтать.
— Роман Викторович, — сказал Лёха. — А может, не надо? Раз проседает.
— Надо, чтобы знать. Проседает — значит, говорит. Хуже, когда молчит.
— Он же в журнале не записан, — вдруг сказал Серёга, глядя себе под ноги. — Выход. Если что…
— Если что, у вас датчики, щупы и я, — сказал Роман. — Ешь пирожок, Мельников. Тебе силы нужны, ты копаешь.
Серёга послушно сунул пирожок в рот и больше ничего не спрашивал. Лёха отряхнул перчатки. Илья заметил, что руки у него дрожат, и не от холода.
Копали вчетвером, молча: на двух тысячах разговору мешает дыхание. Плита снималась лопатой пластами, как жёсткий пирог. На глубине восьмидесяти сантиметров лопата провалилась, будто в мешок с сахаром, и Серёга присвистнул.
Шурф вышел чистый, стенка ровная и холодная, как мрамор. Роман вырезал столбик тридцать на тридцать, отпилил заднюю стенку тонкой пилой-струной и положил лопату плашмя на верх столбика.
— Считайте вслух. Десять ударов от кисти.
Он бил ладонью по лопате, и они считали вполголоса: раз, два, три… Столбик стоял и только тихо дрожал. Потом удары от локтя, и на втором из них, на двенадцатом по счёту, Илья услышал сухой щелчок. Ничего общего со звуком ломающейся ветки: чистый, звонкий, как у стекла. Вся плита столбика разом, одним куском, поехала вперёд по нижнему слою, как крышка с кастрюли.
— Двенадцать, — сказал Роман. — С распространением. Лёха, линейку.
Лёха приложил линейку от земли до излома. Пальцы у него неловко гнулись.
— Двадцать восемь. От земли двадцать восемь.
Роман записал. Карандаш он держал твёрдо, а почерк стал ещё мельче.
— Это что значит на человеческом? — спросил Илья.
— Что если слой сломался под моей ладонью, он сломается и там, где человека нет. И пойдёт далеко. — Роман постучал карандашом по стенке шурфа. — Выбей одну несущую, и поедет вся плита. Ты же знаешь.
— Начинаю говорить на твоём языке.
— Плохая примета.
Он посмотрел на часы, потом на склон, потом опять на часы. Достал рацию.
— Четырнадцать ноль-пять, — сказал он, больше себе. — Скала, Орёл-два.
— Орёл-два, Скала на связи, — отозвался Палыч, и слышно было, как он двинул стул.
— На профиле слабый слой, ECT двенадцать, с распространением. Склон Кривой Пади, отметка две тысячи пятьдесят. Прошу отбой группе.
В эфире что-то щёлкнуло, как в пустом доме.
— Принял, — сказал Палыч. — Жди.
Ждать пришлось в тишине. Ветер на плите стих, будто склон прислушивался. Роман сидел на корточках у шурфа и писал в книжке; Илья видел сбоку, как он вывел «14:05. Доложил.» и поставил точку, как на документе. Серёга отошёл к камням и топтался, чтобы не мёрзнуть. Лёха сидел на рюкзаке с недоеденным пирожком в руке и никак не мог решить, класть его в рот или нет.
— Минут пять, — сказал Роман. — Палыч передаст кому следует.
— Кому?
— Тому, кто решает.
Рация ожила в 14:09. Но это был не Палыч. Голос был ниже и ровнее, с хрипотцой, и рация делала его ещё суше. В нём не было ни «кхе», ни «жди».
— Орёл-два. Я вижу склон сверху. Он держит. Идём по плану. Это приказ.
Щелчок. Шипение.
Роман не сразу поднял голову. Он сидел всё так же, с карандашом над страницей, и Илья смотрел на его лицо, потому что больше смотреть было некуда. Оно не побледнело и не напряглось. Оно стало ровным и взрослым, будто в нём что-то разом успокоилось и закрылось, как дверь. Роман узнал голос с первого слова. Илья узнал тоже. Он бы хотел не узнать.
Роман нажал кнопку:
— Принял.
Убрал рацию в карман. Дописал в книжке: «Ответ: „Идём по плану“». Перелистнул в самый конец, на последний лист, и несколькими штрихами набросал на нём человечков: четверых в цепочку на косой линии склона и пятого, поменьше, над ними, на черте гребня. Илья посмотрел через плечо.
— Здесь пятеро. Нас четверо.
— Масштаб, — сказал Роман. — Пятый смотрит сверху.
Он закрыл книжку, застегнул нагрудный карман и встал, отряхивая колени.
— Иду первым.
— Рома, не надо.
— Что не надо?
— Ты сам сказал: двенадцать. С распространением. Двадцать восемь от земли. Ты записал это своей рукой.
— Записал.
— Тогда…
— Тогда что, Илья? Развернуться? — Он говорил тихо, чтобы не слышали стажёры, но они слышали. — Он видит, что мы стоим. Мы развернёмся, и пойдут другие. Не сегодня, так через неделю, по тому же плану, только без профиля. Без записи про двенадцать.
— Пусть идут другие.
— Если не я, то они. — Роман кивнул на Серёгу и Лёху, которые стояли рядом с белыми лицами. — Я пройду, а вы за мной, сто метров дистанции. Сто, не пятьдесят. Кто не хочет, остаётся на камнях, я не обижусь.
— Это не ответ, — сказал Илья.
— Другого у меня нет.
Лёха сглотнул, посмотрел на склон, потом на Романа.
— Я пойду, — сказал он.
— И я, — сказал Серёга.
Роман положил руку Лёхе на плечо и сжал, коротко, как проверяют, держится ли узел. Илья смотрел на эту руку и понимал, что спорит не с Романом. Роман просто не умел не пойти, когда кто-то должен был пойти первым. Для этого слова не существовало ни в одном его языке.
Роман проверил всех сам, как утром у крыльца. Датчики на передачу: Илья слышал в наушнике три ровных писка. Темляки палок сняты с запястий. Поясные ремни рюкзаков расстёгнуты, чтобы рюкзак можно было сбросить за секунду. Щупы и лопаты на месте. Он дошёл до Ильи и остановился.
— Ты замыкающий, — сказал он. — Смотришь за всеми. Видишь трещину — стой и кричи. Не геройствуй.
— Не буду.
— Врёшь. Но хорошо врёшь.
Он вышел на плиту первым, в четырнадцать пятнадцать. Лыжи сели в снег мягко, без скрипа, и Роман пошёл по косой, к скальному лбу на той стороне чаши, до которого было метров четыреста. Шёл он ровно, не торопясь, с одинаковым интервалом между шагами, перенося вес так бережно, как переносят полную чашу.
Когда он стал тёмным значком посреди белого, пошёл Серёга. За ним, выдержав паузу, Лёха. Илья остался на камнях и считал шаги тех, кто уходил. Сказать им что-нибудь или окликнуть было нельзя: любой звук на плите казался слишком громким.
В четырнадцать тридцать пять Лёха прошёл первую треть. Илья надел лыжи, проверил темляки и вышел на склон.
Здесь не было ветра. Совсем. Солнце лежало на плите ровным слепящим слоем, от которого на глаза набегала вода. Слышен был только скрип его собственных лыж и сухой шорох камуса. Под ногами снег хрустел по-другому, чем на тропе: не скрипел, а звенел, мелко и тонко, как ломающееся стекло. С каждым шагом в этот звон уходило что-то из тела: дыхание, слова, лишние мысли. Илья смотрел на спину Лёхи, на его красную шапку, потом дальше, на Серёгу, и дальше, на крошечного Романа у скального лба. В четырнадцать тридцать восемь Роман остановился и обернулся. Он поднял палку и помахал ею над головой. Не то «всё хорошо», не то «стойте».
Илья остановился. Ему показалось, что кто-то прижал ладонь к его ушам. Не звук, а давление: оно пошло в грудь, в зубы, в подошвы лыж. Снег под ним на секунду стал мягким, будто он снова встал на ковёр над пустотой.
И тогда вся чаша цирка, от гребня до самого конуса, медленно, глубоко вздохнула.
Глава 24. Лента
Ночь со 2 на 3 марта, база отряда «Ак-Тал», ул. Горная, 3.
В половине первого база спала так, как спит дом, где кто-то дежурит: вполглаза и с лампой в коридоре. Даша прошла мимо штаба. За стеклом горела настольная лампа, над спинкой стула виднелась макушка дежурного в наушниках. Обогнула вольер. Собаки подняли морды и опустили снова. Буран шёл рядом, не натягивая поводок. Минус девятнадцать. Снег под ботинками не скрипел, а повизгивал, и она ставила ногу на носок, чтобы не будить никого.
Ключ от радиорубки висел на щите в штабе под номером семь, как висел всегда. Вечером она сняла его при дежурном и сказала, что надо проверить резервный ретранслятор. Дежурный кивнул, не поднимая головы. Ей не понравилось, как легко это далось.
Рубка занимала торец одноэтажного пристроя, у кухни, и пахла так, как пахнет жильё человека, которого в нём сейчас нет: пылью, нагретой электроникой, мятой и въевшимся табаком. Табак Палычу запретили в ноябре, а запах остался. На полке слева горел зелёный огонёк «Скалы». Станция шипела тихо и ровно, как дышит во сне больной. На спинке кресла висел серый кардиган с растянутыми локтями. Даша не стала включать верхний свет, зажгла только лампу на столе и постояла, не зная, куда деть руки. Палыч разговаривал со станцией как с живой. Она положила ладонь на тёплый кожух, подержала и убрала.
— Лежать, — сказала она Бурану.
Он лёг у кресла, носом к двери.
Шкаф стоял за стеллажом с журналами: стальной, серый, с кодовой панелью, которую Палыч врезал сам после той кражи аккумуляторов в двенадцатом году. Она набирала цифры по одной, как набирают чужой телефон: один, четыре, ноль. Три, девять. На последней единице поняла, что набирает. Четырнадцатое марта девяносто первого. Старик выбрал единственный код, который не мог забыть, а потом восемь лет открывал им шкаф, в котором прятал это.
Замок щёлкнул. Через две недели Роману исполнилось бы тридцать шесть.
В шкафу лежали термос, стопка журналов дежурств в клеёнчатых обложках, запасные предохранители в пакете и жестяная коробка из-под монпансье, с облупленной девочкой на крышке. Даша достала её двумя руками. Буран поднялся, подошёл и сунул нос к крышке. Мята, понятное дело. Он чихнул и обиженно лёг обратно.
В коробке, в чистом, выглаженном платке, лежала карта памяти в пластиковом футляре. На футляре был наклеен лоскут пластыря, на пластыре карандашом выведено: «18.01». Почерк Палыча, кривой и торопливый, будто он писал, пока не передумал.
Старики называли это лентой. Даша хотела сказать себе, что лент в регистраторах не бывает уже лет пятнадцать, и не сказала. Для Палыча лентой было всё, что хранило голос.
Старый регистратор под столом она не тронула: он писал круглосуточно, и будить его было незачем. Вместо него на нижней полке нашёлся плеер Палыча, серый пластмассовый «Сони» размером с кирпичик, с адаптером под карты. Внучка подарила ему на юбилей, чтобы слушал аудиокниги. Палыч слушал только прогноз погоды, записанный с эфира.
Она вставила карту. Экранчик мигнул и показал папки с датами, в которых не было ни одного слова, только цифры. Даша листала большим пальцем, пальцы мёрзли, хотя в рубке стояла жара. Девятнадцатый год. Январь. Восемнадцатое, и больше ничего.
В папке за восемнадцатое было двадцать семь файлов. Первый начинался в шесть сорок утра: «Скала, проверка связи». Голос Палыча, молодой и хриплый. Четырнадцать ноль два. Четырнадцать ноль пять. Она надела наушники, чтобы не разбудить базу, и сдвинула провод так, чтобы он не мешал рукам.
Нажала.
Шипение. Короткий щелчок.
— Скала, Орёл-два.
Она не была готова. Все эти годы она боялась его голоса на плёнке и думала, что выдержит, а выдержала только первую секунду. Голос был ровный, чуть севший от мороза, без смеха. Она никогда не слышала его таким. Он говорил в рацию как по уставу, чтобы тот, кто слушает, не мог его не понять.
— Скала, Орёл-два. На профиле слабый слой. ECT двенадцать. Прошу отбой группе.
Пауза. Потом Палыч, близко и тускло:
— Принял, жди.
Щелчок. И потом шипение: длинное, пустое, с едва слышным шорохом, будто ветер шёл по гребню. Цифры на экранчике бежали: три минуты, три десять, три двадцать. Она смотрела на них и считала сама, как считают шаги к краю. Три сорок.
Новый щелчок. Кто-то нажал на кнопку и не говорил. Секунд пятнадцать в наушниках было только дыхание: тяжёлое, с присвистом, как у человека, который поднимался быстро. Потом голос. Она узнала его раньше, чем он договорил слово.
— Орёл-два, я вижу склон сверху. Он держит. Идём по плану. Это приказ.
Голос отца. Командирский, без нажима. Так он каждое утро произносил «колено», когда спрашивали, почему он не идёт выше Седловины.
И Роман, совсем тихо:
— Принял.
Файл закончился. Экранчик погас, потом снова засветился. Даша сняла наушники и положила их на стол, аккуратно, дужкой кверху.
Она включила ещё раз. Не потому что сомневалась: вдруг, думала она, во второй раз окажется чужим голос. Ничего не изменилось. Слово в слово. «Принял, жди». Три сорок шипения. Дыхание. «Он держит».
Он держит. Она знала это слово. Отец говорил его про узлы, про карабины, про лёд на реке. «Держит» было у него высшей похвалой и высшим приговором: если держит, дальше разговаривать не о чем. Он сказал его про склон, который лежал под ним четыре сотни метров, и не знал, что говорит это сыну.
Нет, знал. Он слышал «ECT двенадцать». Он тридцать лет в горах, он знал, что это значит.
Она перемотила на пятнадцать секунд назад и прослушала дыхание отдельно. Оно не было дыханием человека, который спокоен. Но решения не меняло. Отец нажал кнопку, подышал и сказал: «Идём по плану».
Всё, что она два месяца держала в руках по кускам, встало на место разом.
В книжке Романа стояло: «14:05. Доложил. Ответ: „Идём по плану“». Она тогда решила, что приказ отдал Илья. Потом поняла, что Илья не мог бы отдать такой приказ, потому что не был ведущим и не имел права командовать в эфире. Но кто мог, она не спрашивала. Такого ответа она не допускала.
Пять человечков на последней странице. Четверо в цепочку по склону и пятый над ними, на гребне. Она дважды считала их, и дважды получалось пять, и дважды она говорила себе: Роман рисовал и не думал. Пятая пара лыж на фото. Тогда она ошиблась: лишняя пара не была запасной. Четыре пары поставили к стене те, кто собирался на склон. Пятая принадлежала человеку, который стоял чуть в стороне и не попал в кадр, потому что держал камеру.
Лопата. Красная, с вмятиной, с вырезанными «В.Л.». Отец брал её по утрам и ни разу не воткнул в снег.
«Идём по плану. Это приказ».
Даша сидела очень прямо. Ладони лежали на столе, одна на другой. Буран поднялся, положил морду ей на колено и остался так. Она не гладила его. Она смотрела на экранчик, где светилась дата, и думала только о том, что в самом конце записи Роман сказал «принял» таким голосом, каким говорят: «Спасибо, я понял, что ты меня не слышишь».
— Ты долго ещё?
Она не вздрогнула. Просто повернула голову и увидела в тёмном стекле двери, над своим отражением, второе: коренастое, в расстёгнутой куртке, с шапкой набок. Буран не залаял. Он знал это дыхание.
Тимур стоял в коридоре, в двух шагах от порога. Он не вошёл. Не решается, подумала Даша, или ждёт, пока она его позовёт.
— Как давно?
— Свет увидел. С крыльца, — сказал он. — Не спится. Думал, Палыч сбежал из больницы. Он может.
— Как давно ты стоишь.
Тимур помолчал.
— Со второго раза.
Значит, он слышал всё. Она кивнула на стул у стены. Он сел, не снимая шапки, и руки положил на колени. Широкие руки в шрамах от верёвок лежали неподвижно, и это было хуже любой его шутки. За три года Даша ни разу не видела, чтобы они не двигались.
— Ты знал? — спросила она.
— Нет.
— Не торопись.
— Не тороплюсь, Даш. — Он смотрел на плеер, не на неё. — Я знал, что он пришёл на базу в три ночи, ну, около того, на часы я не смотрел. Без шапки. С лицом покойника. Я дежурил, он прошёл мимо меня, как мимо стола. Налил воды из графина, не выпил, стоял со стаканом, пока я не забрал. Я спросил: «Виктор Андреевич, вам чаю?» Он сказал: «Не надо». И ушёл к себе.
— Ты принёс ему чай.
— Принёс. Поставил под дверь. Утром он стоял нетронутый. — Тимур потёр лицо ладонью. — Остальное — нет, Даш, правда нет. Ни про рацию, ни про приказ. Я про Рому знал, что он под снегом, и что начальник идёт с лицом, какое бывает у отцов. Я подумал: ну да. Что тут думать. Нашли, привезли. А что он привёз, не спросил. И потом не спрашивал. Вот в этом я виноват, и в этом только.
— Две недели назад я спрашивала тебя про январь девятнадцатого. Ты сказал, что не помнишь.
— Я сказал, что не хочу вспоминать. Это другое. — Он поднял на неё глаза, узкие, без обычной улыбки. — Я тебя не обманывал. Я не отвечал. Если хочешь, чтобы я сейчас сказал, что догадывался, я скажу. Но это будет враньё. А ты врать не любишь.
— Не люблю.
— Вот.
Она встала, вынула карту из плеера, вложила в футляр с пластырем и застегнула нагрудный карман. Тимур смотрел на этот карман, потом на неё.
— Кто ещё слышал?
— Палыч. Из тех, кого я знаю.
— А Илья?
— Не знаю, — сказала она. — Узнаю.
— Отцу скажешь?
— Он спит.
— Нет, — сказал Тимур тихо. — Он не спит с января. Я видел его окно.
Даша взяла поводок с крючка.
— Закрой рубку, — сказала она. — Ключ верни на щит. Под номером семь.
На крыльце пристроя было светлее, чем в коридоре: луна лежала на снегу ровно, до самого вольера. Даша спустилась на две ступени и остановилась. Тимур запер рубку, повесил ключ на гвоздь у щита, вернулся и встал рядом, сунув руки в карманы. Шапку он наконец поправил, и это почему-то тоже было плохим знаком.
— Хочешь, провожу? — спросил он.
— Нет.
— До Школьной хотя бы.
— Тимур.
— Понял. — Он кивнул. — Не навязываюсь. Просто ночь, минус девятнадцать, и у тебя лицо, с которым не ходят одни.
— Со мной Буран.
Буран, услышав своё имя, посмотрел на неё снизу вверх, потом на Тимура, потом снова на неё. Решал, кому верить. Решил, что обоим.
— Если Виктор Андреевич выйдет к щиту и спросит, кто брал седьмой ключ, — сказала Даша, — скажи: я. Резервный ретранслятор.
— Он не спросит.
— Если спросит.
— Скажу. — Тимур вздохнул, и пар от его дыхания ушёл вверх тонкой струйкой. — Только я не умею врать красиво. Ты же знаешь. У меня сразу уши краснеют.
— Врать не надо. Ретранслятор я правда проверила.
— Когда?
— Вечером. При дежурном.
— А. — Он помолчал. — Ну, это не враньё. Это график.
Она не улыбнулась, но что-то в плечах чуть отпустило. Он заметил и тоже не улыбнулся, берёг.
— Даш, — сказал он. — Я про чай.
— Что про чай?
— Что поставил его под дверь. Я тогда подумал: хоть что-то. Руки же надо чем-то занять. У младшей температура была под сорок, я ушёл на смену, жена одна с ней осталась. Стою с чайником и думаю только, что мне надо домой. А начальник стоит со стаканом. — Он потёр шею. — Я потом восемь лет думал: надо было спросить. Не про чай. По-настоящему.
— Ты не мог знать, о чём спрашивать.
— Мог спросить «что случилось». Три слова.
— И он бы ответил?
Тимур долго смотрел на вольер, где в темноте шевельнулась и затихла чья-то тень.
— Нет, — сказал он. — Но я бы спросил. Это разница.
Даша промолчала. Она подумала, что сама восемь лет не задала ни одного вопроса, на который могла получить ответ.
— Выходной у тебя завтра? — спросил Тимур уже другим голосом, будничным, почти прежним.
— Нет.
— Тогда в восемь у штаба. Я буду как обычно. Шутить и ругать Бурана за лишний вес.
— Он не толстый.
— Он пушистый. Это хуже. — Тимур отступил на шаг и посторонился, освобождая ей дорогу. — Иди, Даш.
Она пошла. На повороте у вольера оглянулась: он всё стоял на крыльце, маленький и широкий, и не махал рукой, и не шутил.
Она шла вниз по Горной, потом по Школьной, и посёлок спал, не зажигая окон. Ни одной машины. Над Шаманкой стояла белая луна, и склон при ней был не серым, а жёлтым, с резкими синими тенями вдоль цирка. Из каждой трубы поднимался прямой столбик дыма и растворялся на высоте. Ветра не было.
Дом Лансков стоял на углу Школьной и Речной. Окна были тёмными, кроме одного. На кухне горела лампа под жёлтым абажуром, и на занавеске лежала тень человека, сидящего за столом. Не двигающаяся. Рука на столе, голова склонена.
Даша остановилась у калитки. Буран сел рядом. Она смотрела на занавеску и знала всё про этот стол: клеёнка в мелкую клетку, сахарница с отбитой ручкой, табурет, на котором отец сидит с краю, чтобы встать быстро. Табурет напротив, где сидит она. Табурет у печки, на который садилась мать. Четвёртый, у окна, где когда-то сидел Роман и где с тех пор никто не сидел.
Она не знала, о чём за этим столом молчали все эти годы. Она знала только, что должна идти не туда.
Всё сходилось, кроме одного. Приказал отец. Отец молчал. Мать — не знаю. Знал Палыч. Не знал Тимур. И знал Илья, это она вдруг поняла так ясно, будто кто-то включил свет. Он знал с самого начала. Пришёл в посёлок, поселился у Зои Петровны, смотрел на Шаманку из окна. Он молчал не из трусости. Трусы не возвращаются. Он молчал так же, как отец, только с другой стороны.
Но тогда зачем? Зачем двадцатичетырёхлетний парень, жених, архитектор, собиравший приют по чертежам и мечтавший о нём как о доме, взял на себя то, что принадлежало её отцу? Ни одна сторона не сходилась с этой. Илья не был трусом, не был дураком, не был святым. Он был человеком, который проверял узлы дважды.
Она отвернулась от окна.
Берёзка стояла через две улицы: тёмный дом с резными наличниками, с забором, завешанным снежными шапками. Окна второго этажа были слепыми, кроме одного, крайнего слева, того, что смотрело на Шаманку. Оно не светилось. Но когда она вошла во двор, занавеска в нём дрогнула.
Он не спал.
Было без пяти три. Даша подошла под окно. До него было два метра, не достать. Она наклонилась, слепила из наста плотный снежок и бросила в стекло. Стук получился тупой и негромкий. Не сработало. Бросила второй. В глубине комнаты зажглась лампа, мягко и жёлто, и створка пошла вверх. В проёме появился человек в свитере, с взъерошенными волосами, и на секунду его лицо оказалось почти в луне.
Он смотрел на неё сверху. Она не знала, что у неё с лицом. Ей казалось, что ничего.
— Ты слушала, — сказал Илья.
Не вопрос. Он сказал это тем же голосом, каким говорят «пошёл снег».
— Рассказывай, — сказала Даша. — Всё. Сейчас.
Глава 25. Что я обещал
Лестница в «Берёзке» скрипела на каждой третьей ступеньке, и Илья знал на каких. Он спустился в носках, держась за стену, мимо двери Зои Петровны. Из-под неё тянуло лавандой и ровным, уверенным храпом. Он повернул щеколду. Железо обожгло правую ладонь, а левой он потянул дверь на себя и холода не почувствовал вовсе. Два пальца, как всегда, сообщили только, что дверь тяжёлая.
Даша стояла на нижней ступени крыльца. Снег вокруг был чистый, нетронутый, только цепочка её следов от калитки. Рядом сидел Буран, белый на белом, и только тёмные глаза показывали, где кончается собака.
— Он мокрый, — сказал Илья. — На вешалке есть полотенце.
— Высохнет.
— Зоя Петровна...
— Спит. Я слышала с улицы.
Они поднимались молча. Даша сняла ботинки на площадке, поставила носками к стене, шнурки внутрь, как в казарме. Потом всё-таки взяла с вешалки полотенце и вытерла собаке лапы, по одной, не глядя на Илью. Буран терпел с видом существа, у которого забрали достоинство, но не силой, а убеждением.
В комнате горела только настольная лампа. Илья успел подумать про лист на столе, потом подумал, что поздно. Там лежали три эскиза отеля, калька с генпланом и тот, четвёртый, где в углу, под фасадом, стояла женщина в куртке и рядом с ней белая собака. Даша прошла мимо стола, взглядом задела лист, остановилась на одно мгновение, не больше. Потом двумя пальцами взяла его за край и аккуратно выровняла по стопке, как выравнивают чужие бумаги на планёрке. И села на стул.
Куртки она не сняла. Сидела прямо, руки на коленях, и в тёплой комнате от неё всё равно пахло улицей: морозом, шерстью, чуть-чуть железом от замков рубки.
Буран обошёл комнату по периметру, обнюхал кровать, дверь, угол шкафа. Потом лёг у ног Ильи, туда, где лёг бы в любой комнате, где Илья оказался бы за последние три месяца. Даша посмотрела на собаку. Ничего не сказала.
Он поставил чайник. Достал две кружки: свою, с отбитой эмалью, и гостевую, зоину, с петухом. Руки делали всё сами: пакетик, кипяток, ложка. Даша смотрела не на него, а на его руки. Он понял это, когда налил воду мимо кружки.
— Извини.
— Вытри.
Он вытер. Сел напротив и обхватил кружку обеими ладонями. Правая чувствовала жар, в левой молчали два пальца. Он давно привык определять температуру по правой и верить ей одной.
За окном стояла Шаманка. Ночью, при луне, цирк был жёлтым, с резкими синими складками, и Кривая Падь лежала в нём, как шрам, который хорошо зажил и всё равно виден.
— Я думал, что начну сразу, — сказал Илья. — Что ты придёшь, и оно начнётся само. Все эти вечера сидел у окна и репетировал. Первую фразу, вторую. А сейчас вот... — Он качнул кружку, чай качнулся вместе с ней. — Я боялся этой минуты восемь лет. Не того, что ты скажешь. Пока я молчу, это моё. Тяжёлое, но я знаю, как его нести. Я знаю, где оно давит и как перехватить. А скажу, и оно перестанет быть моим. Станет твоим. Я отдам тебе то, о чём ты не просила.
— Не просила, — согласилась Даша. — Только я его уже взяла. Сегодня, когда слушала запись. Ты опоздал.
На столе зажужжал телефон. Экран вспыхнул, и на дерево легла синяя полоса света. «Эльвира Горская». Телефон пополз к краю стола, мелко дрожа, как живой. Даша посмотрела на экран, потом на Илью.
— Работа?
— Да.
— Ночью.
— У неё показ через десять дней. Она не спит.
— Возьми.
— Нет.
Он перевернул телефон экраном вниз. Жужжание стало глуше, потом оборвалось. Даша ещё секунду смотрела на то место, где только что был свет, и опять подняла глаза на него. В её лице он не нашёл ничего: ни ревности, ни насмешки. Она смотрела ровно и внимательно.
— Ты не пила чай, — сказал он.
— Я не за чаем.
— Знаю.
Она всё-таки взяла кружку с петухом, подержала в руках, не отпила и поставила обратно. Это тоже была проверка: на месте ли всё, что обычно стоит на столе.
— Я слушала запись, — сказала Даша. — Четырнадцать ноль пять. Четырнадцать ноль девять. «Я вижу склон сверху. Он держит. Идём по плану. Это приказ». Голос отца. Я узнала его раньше, чем поняла слова. Он сказал это ровно, как говорит «закрой ворота».
— Да.
— Рома просил отбой. Он сделал шурф, он знал. Ему сказали идти, и он пошёл первым. Потому что так учил: если идти, то мне, а вы за мной, сто метров дистанции. — Она говорила тихо, чётко, без нажима, как диктуют рапорт. — Это я знаю. Теперь знаю. Я не буду кричать, Илья. Не жди.
— Я не жду.
— Жди, не жди. Мне нужно другое. — Она положила ладони на стол, плоско, пальцами к нему. — Порядок. Как на разборе. Время, место, кто что сказал, кто что сделал. Без «потом поймёшь», без «это сложно». Недомолвок я наслушалась: от тебя, от Палыча, от матери. Хватит. С самого начала, и по порядку.
— С какого начала?
— Ты сам знаешь с какого.
Он знал. Для неё начало было утро восемнадцатого, Седловина, снег под лыжами. Для него начало было другое, и он не был уверен, что она разрешит ему начать оттуда.
— Склон ты знаешь, — сказал он. — Из эфира, из Роминой книжки. Он записан, там каждая минута есть. Чего у тебя нет, так это кухни. Того, что было после. Я бы начал с неё. Остальное сверим.
— Это не по порядку.
— Это единственное, что не записано.
Даша помолчала. Он видел, как она взвешивает: порядок или полнота. Она была из тех спасателей, что не ищут там, где проще, а идут туда, где белое пятно на схеме.
— Хорошо, — сказала она. — Что не записано, первым. Остальное сверим по эфиру.
— Но сначала...
— Что?
— Ты спросишь «почему я». Я лучше отвечу прежде, чем начну рассказывать. Иначе ты будешь слушать и всё время ждать этого ответа.
— Я его уже спросила. — Она не повысила голоса. — В голове. С тех пор, как услышала запись. Почему ты. Почему человек, который в тот день никого не вёл, восемь лет отвечает за того, кто отдал приказ.
Он смотрел на Шаманку. Говорить, глядя на неё, было легче, чем в лицо Даше. Он понимал, что это слабость, и позволил себе.
— Я не мог отнять у тебя отца в один день с братом, — сказал Илья. — Я мог отнять только себя.
— Это не тебе решать.
Она сказала это сразу, без паузы. Ответ у неё был готов.
— Знаю. — Он кивнул, всё ещё глядя в окно. — Я решил неправильно. Я восемь лет это знаю.
— За меня решил. За мать. За него.
— Да.
— Ты думал, что я не вынесу.
— Нет. — Он повернул голову. — Я думал, что вынесешь. Поэтому и боялся больше всего. Ты бы вынесла, и от этого выносила бы всю жизнь. Мне казалось, что лучше пусть у тебя будет один человек, которого можно ненавидеть. Один и далеко. Чем двое и оба рядом.
— Я не ненавидела.
— Я знаю. Это я вижу последние три месяца.
Даша долго молчала. Чайник на тумбочке щёлкнул и остыл окончательно. За стеной у Зои Петровны что-то сказал телевизор, коротко, и сам себя выключил.
— Ты ждёшь, что я скажу, что ты не виноват, — сказала она.
— Нет.
— Не скажу.
— Я не прошу.
— И прощения не попросишь.
— Нет. — Он перехватил кружку. — Не потому что не хочу. Просить можно, когда есть на что опереться. Я не считаю, что имею на это право. Если когда-нибудь ты сама решишь... это будет твоё решение. Не моё.
Телефон на столе снова завибрировал. Тихо, из-под перевёрнутого экрана, но стол дрожал, и кружка Ильи отозвалась мелкой рябью на чае. Он не стал переворачивать. Протянул руку, зажал боковую кнопку и держал, пока вибрация не оборвалась и под пальцем не стало совсем тихо.
— Вторая, — сказала Даша.
— Я знаю.
— Это важное?
— Нет. — Он положил телефон обратно. — Вот это сейчас важное.
Она кивнула. Не ему, а какому-то своему внутреннему списку, где что-то зачеркнули.
— Я звонила тебе в пять десять, — сказала Даша.
Он не вздрогнул. Только кружка в ладонях стала тяжелее.
— Помню.
— Нет. Подожди. Я не за тем. Это в конце, если мы туда дойдём. Я говорю, чтобы ты знал: я помню тоже. — Она провела пальцем по краю стола, по трещинке в лаке. — Восемь лет думала, что ты не взял трубку, потому что уже уехал. Потому что тебе было всё равно. Потому что у тебя ум и чертежи, а у меня только собака и обида.
— Даша.
— Не перебивай. Я сказала: потом.
Она встала. Он думал, что уйдёт, и успел почувствовать это почти как облегчение: не придётся. Но она взяла свой стул за спинку, обошла стол и поставила его рядом с его стулом. Не вплотную: между ними оставалось сантиметров сорок, ладонь и ещё ладонь. Села боком к нему, лицом к окну.
— Что ты делаешь? — спросил Илья.
— Если ты будешь смотреть на меня, начнёшь выбирать слова. Я это вижу, ты уже три раза начал. Смотри туда. — Она кивнула на Шаманку. — Говори ей.
— Это нарушение порядка.
— Это техника безопасности.
Он коротко, неожиданно для себя, усмехнулся. И понял, что за три месяца это первый раз, когда рядом с ней он усмехнулся, а не напрягся. Это было почти больно.
Буран, до того лежавший у его ног, поднялся, обошёл ножки стульев, потёрся белым боком о Дашино колено и вернулся на прежнее место. Лёг тяжело, привалившись к лодыжке Ильи. Тёплый, плотный, с запахом мокрой шерсти.
Рядом, а не напротив. Он говорил ей когда-то: «Тогда я встану рядом, не за». Не думал, что рядом окажется стул у стола и сорок сантиметров воздуха. Но верёвка, которую один человек держит восемь лет, делается легче в тот момент, когда второй берётся за конец. Вес тот же. Только тянут уже двое.
— Если я собьюсь, — сказал Илья.
— Я скажу.
— Если будет...
— Я скажу, Илья. Я не стесняюсь.
Это была правда. Он знал, что она не стесняется ничего: ни приказа, ни крика на рации, ни проверки чужого узла при начальнике. Знал по восьми годам чужих рассказов, по Зое Петровне и по её «Железной». Только никто, кроме него, не знал, какой ценой Даша покупает эту прямоту.
— Условия, — сказала Даша.
Она всё ещё смотрела в окно. Илья скосил глаза: профиль, сведённые брови, тугая коса под шапкой. Шапку она так и не сняла.
— У тебя есть условия?
— У меня всегда есть условия. Первое: ты не жалеешь меня. Если дойдёшь до места, где захочется смягчить, говори как есть. Я не стеклянная.
— Хорошо.
— Второе. Про Рому. — Голос у неё не дрогнул, но пальцы на коленях сжались. — Не как красиво. Как было. Он был упрямый и смешной, он путал дни недели и никогда не застёгивал куртку. Я не хочу памятника. Я хочу брата, каким он там был.
— Он не был памятником, — тихо сказал Илья. — Он за час до выхода спорил со мной, чья очередь мыть кружки. И проиграл.
— Проиграл?
— Я их вымыл. Он сказал, что это нечестно, потому что я смотрю жалобно.
Даша коротко выдохнула носом. Это был не смех, но рядом с ним. Буран поднял голову, посмотрел на неё и опять уронил на лапы.
— Третье, — сказала она. — Если мне станет невмоготу, я скажу «стоп». Не «хватит», не «замолчи». «Стоп». Ты остановишься. Не станешь продолжать из вежливости.
— Остановлюсь.
— И продолжишь, когда я скажу.
— Когда ты скажешь.
Она кивнула. Помолчала, подбирая последнее.
— И четвёртое. Ты не будешь делать вид, что тебе не больно. Я восемь лет смотрела на людей, которые делают такой вид. Тимур так делает. Отец так делает. Меня от этого тошнит.
— Мне больно, — сказал Илья.
Сказал просто, как называют высоту или время. Она повернула к нему голову, всего на секунду, и снова отвернулась к Шаманке.
— Вот так, — сказала она. — Годится.
Он думал, с чего начать. Рассказ можно строить, как здание: от фундамента, от несущих стен, потом перекрытия и фасад. Он всю жизнь строил так. Приказ, склон, лавина, спасение, ночь. Всё в правильном порядке, от причины к следствию. Но самый тяжёлый узел в этой конструкции был не внизу и не вверху. Он был посередине, в одной узкой комнате с клеёнкой в мелкую клетку, и если начать не с него, то он останется в конце, непроговоренным, как слой у самой земли.
Он смотрел на склон. На ту его часть, где под лунным светом жёлтое переходило в синее, где начиналась Кривая Падь. Пять человек вышли туда в тот день. Теперь из пятерых в этой комнате сидел один, и рядом с ним сидела шестая, которой там не было.
— Ты спросила, что не записано, — сказал он. — Оно не записано нигде. Только у троих в голове. У двоих из них сейчас вон там, на углу Школьной и Речной, горит лампа. Третий я.
— Я видела лампу.
— Я тоже. — Он кивнул на окно. — Отсюда её не видно, но я знаю, что горит.
Даша ничего не сказала. Её плечо было рядом с его плечом, не касаясь. Он чувствовал его, как чувствуешь тепло печки с другого конца комнаты.
Он набрал воздуха, как набирают перед шагом на карниз.
Рассказ не имел красивой первой фразы. Он не готовил её. Все репетированные фразы остались там, где остаются подготовленные речи, когда доходит до дела. Осталась только дата и время. Точное, как отметка высоты на карте.
— Девятнадцатого января в четыре утра, — сказал Илья, — я стоял на вашей кухне.
Глава 26. Четырнадцать сорок
18 января 2019 года, 07:40. Седловина, метеопост, 1 900 метров, −19°.
Роман фотографировал лыжи.
Не людей, а лыжи. Он воткнул их в наст рядком, как колья забора, отошёл на три шага и присел с телефоном, пока Серёга грел дыханием пальцы, а Лёха в третий раз проверял крепления.
— Рома, мы замёрзнем, пока ты композицию строишь, — сказал Илья.
— Архитектор, у тебя нет чувства момента. Это документ. Через десять лет Даша скажет: «Где вы были?», а я ей: «Вот, Дашка, смотри». — Он щёлкнул. — Стойте плотнее. Серёга, не закрывай лыжи головой, ты не такой высокий.
— Я такой, — сказал Серёга.
— Ты в шапке. Это другое.
Он поставил телефон на таймер, вбежал в кадр, встал с краю, потом сунул телефон в нагрудный карман, к полевой книжке. Куртка, как всегда, нараспашку. Илья уже перестал говорить ему про молнию: Роман отвечал, что в расстёгнутой куртке сразу видно, кто работает, а кто бережёт себя.
У стойки метеопоста стояла вторая пара его лыж, запасная. Роман возил её за собой, потому что однажды в феврале сломал крепление на перевале и три часа шёл пешком. Илья подумал, что на снимке выйдет пять пар на четверых людей, и тут же забыл об этом, как забывают всякую мелочь, пока она не начинает весить.
— Бюллетень третий, — сказал Роман, пока они цепляли тюлени. — К вечеру обещают четвёртый, но это к вечеру. Мы только шурфы. Отец вчера за ужином сказал: стажёрам нужна практика, пока погода держит. Я проверил по ветру, по температуре. Идём по гребневой, на траверс не лезем.
— Виктор Андреевич с нами?
— Он сам по себе. Сказал, посмотрит гребень с тыла, там карниз какой-то. — Роман поддёрнул лямку рюкзака. — Ты что смурной?
— Не смурной. Я сутки не видел Дашу, она в Барнауле на своих собаках. Скучаю.
— О, — Роман ухмыльнулся. — Целые сутки. Мужчина.
— Не смейся.
— Я не смеюсь. Я завидую. — Он сказал это так просто, что Илья посмотрел на него. Роман уже не улыбался. — Кольцо-то у тебя? Она же перед отъездом сняла.
— Сказала: «Подержи до пятницы». В рюкзаке, в носке.
— В носке, — сказал Роман с уважением. — Хранилище века.
Серёга за их спинами засмеялся. Над Седловиной висело тонкое белёсое небо, без ветра. Илья потом долго вспоминал именно это: что тишина была такой хорошей.
13:35. Шурф на отметке 2 050 м, траверс Кривой Пади.
Роман сам повёл группу на траверс Кривой Пади, не спрашивая разрешения: там, сказал он, профиль показательнее, а стажёрам нужен настоящий разрез. До самого шурфа он почти не говорил.
Шурф копали вчетвером, по очереди. Яма вышла по грудь, потом по плечи. Стенку Роман зачистил лопаткой до гладкой плоскости и стоял над ней на коленях, как над разложенным чертежом.
— Иди посмотри, — позвал он. — Вам обоим полезно, и ты, архитектор, смотри.
Илья спустился на край. В стенке лежали слои: плотный сверху, потом рыхлее, потом ещё один, и у самой земли, на высоте ладони, что-то зернистое, крупное, как соль.
— Это оно? — спросил Лёха.
— Это оно. Кубки. Глубинная изморозь. — Роман провёл по слою пальцем, и крупинки посыпались, не склеиваясь. — Сверху красота: плита, ровная, держится. Красивый фасад. А несущая стена гнилая. Слой ты не видишь сверху, только в разрезе. Всё хорошее держится на том, что внизу, Илья.
— Ты это уже говорил.
— Буду повторять, пока не запомнишь. Давайте блок.
Вырезали колонну: тридцать на тридцать, чтобы стояла отдельно. Роман положил на неё лопату плашмя, ударил запястьем, потом локтем, потом плечом. На двенадцатом ударе плита сдвинулась по всей поверхности ровно, как крышка со стола.
— Двенадцать. С распространением, — сказал он. — Двадцать восемь сантиметров от земли.
Он сказал это не нам, подумал Илья. Он сказал это себе, и потому, что в стенке нечему было возразить.
Роман достал книжку, записал, сверился с часами. Потом снял рацию с груди.
— Орёл-1, Орёл-2.
В эфире долго шуршало. Потом голос, который Илья знал с первого дня на базе, ответил ровно и коротко:
— Орёл-2, слышу.
— Доклад по профилю, Орёл-1. Шурф на отметке две тысячи пятьдесят, ECT двенадцать с распространением, слабый слой у земли, двадцать восемь сантиметров. Третий уровень, тенденция к четвёртому. Прошу отбой. Группе спуск по гребню, траверс отменить.
Пауза тянулась. Илья видел, как Роман держит кнопку и не отпускает, будто от этого что-то зависело. Серёга и Лёха стояли у края шурфа молча. Лёха, кажется, перестал дышать.
— Принял, — сказала рация. — Жди.
Роман посмотрел на часы.
— Пять минут, — сказал он. — Пусть посмотрит сам.
Он записал время в книжку. Илья видел, как карандаш в его руке выводит четыре цифры, и ничего больше не видел.
14:09. Там же.
Рация щёлкнула.
— Орёл-2, Орёл-1.
— Слышу вас.
— Я вижу склон сверху. Он держит.
Роман не ответил. Его палец лежал на кнопке, но он не нажимал.
— Орёл-2, вы слышите?
— Слышу, — сказал Роман.
— Идём по плану. Это приказ.
В трубке что-то хрустнуло, и всё стихло.
Илья смотрел на лицо Романа. Лицо было спокойным, потому что Роман с детства умел так: сжимать всё внутри и снаружи оставлять гладкую поверхность. Только морщинки у глаз стали глубже.
— Мы идём? — спросил Лёха тихо.
— Идём, — сказал Роман. — Приказы в эфире не обсуждают.
Он убрал рацию. Закрыл шурф, молча, как всегда, и Илья понял, что видит последний раз, как Роман закапывает яму, не торопясь, без шуток.
— Рома, — сказал он. — Ты же только что...
— Знаю, что я только что.
— Он не видит этот слой. Его никто не видит сверху. Ты сам говорил.
— Я говорил. — Роман затянул лямку. — Илья, он начальник отряда. Он мой отец. Если я скажу «нет», это будет не про склон. Это будет про то, что в его отряде заместитель отказывается выполнять приказ при комиссии. Ты не знаешь, что у нас на кону.
— Знаю. Даша говорила.
— Тогда ты знаешь, почему я иду. — Он поднял голову. Улыбнулся. Эту улыбку Илья потом видел десятки раз, ночами. — Если не я, то они. Я пройду, а вы за мной, сто метров дистанции. Не плотнее. Слышите, пацаны? Сто. Если слышите треск, не думаете, а разворачиваетесь и уходите вниз и влево, на камни.
— Рома, не надо, — сказал Илья.
— Присмотришь за Дашкой, если что? — Это прозвучало как шутка, как было и раньше, только теперь шутки в нём не осталось. — Всё, пошёл.
Он оттолкнулся палками. Первые двадцать метров Илья держался за ним взглядом, потом отвернулся и посмотрел на камни, торчавшие из склона ниже траверса тёмным узким островком, метров сорок в длину. Он подумал: вот несущая опора. Если что.
Серёга с Лёхой пошли следом, как положено, по сто метров. Илья остался последним: стягивал крепление, которое вдруг сделалось невозможным.
Он дошёл до камней и остановился там. Роман уходил по траверсу вперёд, чётко, как учил. Тишина стояла такая, что Илья слышал, как стучат зубы.
В 14:40 склон лопнул.
Звука почти не было. Было ощущение, что вся плита, весь склон Шаманки сдвинулся на ширину ладони, потом ещё на одну, потом оторвался. Роман обернулся. Илья запомнил, что он обернулся. Потом белое пошло вниз огромным ровным полотном, и три тёмных точки на нём исчезли одна за другой.
Камни выдержали. Илья стоял на островке, вцепившись левой рукой в выступ, и сначала не понимал, что кричит: слов не было, звук шёл сам. Снег с рёвом шёл мимо, справа и слева, и обтекал камни, как вода обтекает быки моста. Потом всё стихло. Остался хруст оседающей массы и далёкий хрип собственного дыхания.
Он знал, что делать. Роман учил его, тогда ещё в шутку: «Чтоб ты, архитектор, не ныл на спасработах». Датчики у них были на всех. Илья включил свой на поиск, и прибор запищал, сбивчиво, на нижнем пределе.
Первый сигнал вёл вниз по склону, к левому краю языка. Он побежал, проваливаясь по колено, по бедро, потом пошёл на четвереньках по обломкам плиты, острым, как битое стекло. Сигнал усилился. Щуп. Глубина восемьдесят сантиметров. Он сбросил рюкзак, вырвал лопату.
— Серёга! Серёга, слышишь меня!
Снег был как бетон. Копал вдоль склона, не вглубь, так учил Роман, и на второй минуте ударил лопатой по чему-то мягкому: это была лямка. Рядом стукнула вторая лопата, красная, с вмятиной на кромке; Илья не поднял головы. Дальше пошёл руками. Лицо показалось через четыре минуты, серое, залепленное снегом, рот забит. Илья выгреб снег пальцами, перевернул, ударил ладонью по спине. Серёга закашлялся, захрипел, потом втянул воздух.
— Дыши. Дыши, Серёга. Я здесь.
Одиннадцать минут, подумал он потом. Одиннадцать, не больше. Только тогда он этого не считал.
— Лёха, — выдавил Серёга. — Там...
— Я знаю. Лежи.
Он оставил его, прижав рюкзаком к склону, и побежал дальше. Датчик затих, потом взвизгнул. Лёха лежал глубже, на метр двадцать. Ждать было некогда: он копал, как копают в кошмаре, где лопата тяжелее руки. Рядом всё так же стучала красная лопата с вмятиной на кромке, а над ней были знакомые крупные руки.
Виктор Андреевич копал молча. Он был без шапки, седые волосы стояли от пота и ветра, рот открыт. Откуда он взялся, Илья не спрашивал. Потом понял: с гребня, с высоты, сверху, с которой он видел склон.
— Вдоль, — сказал Виктор. — Не вглубь, Илья. Вдоль склона.
— Я знаю.
— Знай и копай.
Они вытащили Лёху вдвоём. Он был синий, ноги в снегу почти по колено. Виктор перевернул его, ударил ладонью, пальцами раскрыл рот. Лёха дёрнулся. Илья считал вдох за вдохом, потому что больше считать было нечего. На двадцать восьмой минуте от начала, по часам на запястье Виктора, мальчик задышал сам.
Ни слова они не сказали. Ни о том, что звучало в эфире. Ни о том, почему Виктор оказался рядом с лопатой так быстро. Всё, что должно было быть сказано, лежало ниже, в полутора метрах под ними, в том месте, где молчал третий сигнал.
Роман лежал на глубине полутора метров, в полуобороте, лицом к склону. Они нашли его по датчику и по красному рукаву. Раскапывали вдвоём, Виктор слева, Илья справа, и ни разу не посмотрели друг на друга.
Живым он был. Это потом никто не мог объяснить: как, с такой грудью, с такой кровью на снегу. Глаза открыты, взгляд ясный. Виктор опустился на колени и положил руку ему на лоб. Рука дрожала. Левая.
— Рома, — сказал Виктор.
Роман не ответил отцу. Повернул глаза на Илью. Они у него всегда были смешливые, а сейчас ничего не осталось, кроме ясности.
— Илья.
— Здесь я. Держись, тут Серёга и Лёха живы, мы их откопали, они дышат. Ты слышишь? Они живы.
— Хорошо, — сказал Роман. — Это хорошо. — Дыхание у него было мелкое, неглубокое. — Ты сделал шурф?
— Что?
— Профиль. В книжке. Там всё записано. Пусть будет.
— Рома, молчи, не говори.
— Илья. — Роман нашёл его рукав, вцепился. Пальцы у него были холодные. — Не говори ей... Береги её.
— Я сказал, молчи.
— Береги.
Он повернул голову к отцу. Виктор сидел рядом и держал его за плечо двумя руками. Ничего не говорил. Лицо у него было как стена после обвала.
— Папа, — сказал Роман.
Виктор молчал.
— Папа, не надо. Всё нормально.
Больше он не говорил. Минут через десять взгляд стал неподвижным, и Илья понял это не по глазам, а по тому, как перестал дрожать воздух у губ.
Виктор не плакал. Он сидел, держа сына за плечо, а потом достал рацию и сказал в неё ровным голосом, как диктуют адрес:
— Скала, Орёл-1. Сход на Шаманке, Кривая Падь. Два пострадавших живы, один двухсотый. Поднимайте людей.
— Орёл-1, принял, — сказал Палыч. Голос у него был странный.
Потом они вынесли Романа на камни и накрыли курткой. Илья стоял над ним и смотрел на свои руки. Левая была белой до запястья, два пальца он не чувствовал вовсе. Он вспомнил про носок в рюкзаке. Рюкзак они подобрали на склоне; коробочка лежала на дне, в носке.
19 января, 04:05. Дом Лансков, ул. Речная.
Кухня была та же, что вчера за ужином: клеёнка в мелкую клетку, сахарница, чайник на плите. Илья сидел за столом уже два часа. Галина ушла в спальню, сказав «ляг», и вернулась в коридор, и теперь стояла где-то там, в темноте, он слышал её шаги.
Виктор вошёл без стука, как входят в свой дом, — с базы, куда заглянул на минуту, чтобы его там видели. Шапки на нём не было. Куртка в разводах чужой крови. Он сел напротив, положил руки на стол, и левая рука заходила по клеёнке мелкой дрожью.
Долго молчали. Часы на стене отсчитывали секунды.
— Мне конец, — сказал Виктор.
Илья посмотрел на него.
— Комиссия, — сказал Виктор. — Областные. Они приезжают через три недели. Сказали: если ещё один случай, всё. Отряд закроют. Четырнадцать человек. Роман... — он запнулся на имени, как на камне. — Роман бы сказал, что я не имел права. Бюллетень, шурф... Ты всё слышал, Илья.
— Знаю.
— Ты был там, — голос стал глухим. — Ты всё видел.
— Видел.
— Это конец. Мне. Отряду. Сердце у меня не выдержит этого. Галя не выдержит. Даша...
— Нет, — сказал Илья.
Виктор поднял глаза.
— Нет. Вы должны её вырастить. Даша дома будет через сутки, и ей нужен хоть один человек, который не сломан. Или хотя бы тот, который стоит.
— Что ты говоришь.
— Я говорю, что вы нужны здесь. — Илья смотрел на свои пальцы, на два белых, омертвевших. — Приказа никто не записал. Палыч не записывал?
— Не записывал. — Виктор сглотнул.
— Тогда нигде нет. Есть только мы. Серёга и Лёха слышали в эфире только позывной, а они стажёры, им никто не поверит. Роман... — Он остановился. — Я скажу, что вёл я.
На кухне стало слышно, как капает кран. Виктор не двигался.
— Я волонтёр, — сказал Илья. — Я не из отряда. С меня взятки гладки, меня никто не будет трогать. Я самовольно увёл ребят, Роман пошёл вернуть, вот и вся история. Вы вышли на гребень по тревоге, когда уже сошло, и принимали людей. Приказа не было.
— Илья.
— Только скажите нет. Скажите прямо, и я не стану. Я пойду к Тамаре Бочкарёвой, к области, к кому угодно, и скажу, как было.
Виктор открыл рот. Закрыл. Левая рука на клеёнке теперь прыгала, и он накрыл её правой, но не помогло.
— Ты понимаешь, — выговорил он наконец, — что я не откажусь?
— Понимаю.
Тишина стала такой плотной, что Илья слышал, как Виктор дышит. Он ждал. Ждал до последней секунды, до того мгновения, когда человек, у которого есть выбор, ещё может его сделать. Виктор смотрел на него выцветшими голубыми глазами и молчал, и именно это молчание оказалось ответом.
В дверях на кухню стояла Галина. Она стояла там, наверное, давно: Илья увидел её краем глаза, в халате, с седой прядью на щеке. Руки сложены под грудью. Она смотрела на мужа, потом на Илью.
Он ждал, что она скажет «нет». Что войдёт и скажет: «Не смей». Она не сказала ничего. Только перехватила рукой ворот халата, будто ей стало холодно.
Илья встал. Достал из кармана куртки маленькую коробочку, которую вечером достал из носка на дне рюкзака и переложил в нагрудный карман. Открыл. Кольцо лежало там простое, тонкое, то самое, которое Даша просила подержать до пятницы. Посмотрел на него один раз.
Потом поднял крышку сахарницы и опустил кольцо внутрь, на белый песок, и закрыл крышку.
— Скажите ей, — начал он и замолчал. Сказать было нечего. — Пусть найдёт сама, когда придёт время.
Он вышел, не оглядываясь, и Галина посторонилась в дверях, пропуская.
05:10. Трасса на перевал.
Машина была его, старый «Субару» с треснувшим зеркалом. Он бросил в багажник сумку, книжку Романа, которую Виктор сунул ему в руки вместе с курткой, и сел за руль с таким чувством, будто ведёт не машину, а чужое тело.
Дорога лежала в чёрном ущелье, фары выхватывали метров двадцать снега и обочину. Он ехал медленно. Правая рука держала руль, левая лежала на колене и ничего не чувствовала.
Через двадцать минут Ак-Тал остался далеко внизу. На подъёме перед перевалом в зеркале заднего вида ещё светилась цепочка огней: фонари вдоль Горной, окно кухни где-то на Речной, тусклая вышка метеопоста, лампа на базе. Всё это сжималось, как будто кто-то тянул за нитку, и вот остался только жёлтый комок на тёмном фоне.
В нагрудном кармане завибрировал телефон.
Он знал, кто это, раньше, чем достал. Знал по времени: пять десять, она всегда звонила, когда просыпалась на курсах. Потом по тому, как телефон лёг в ладонь, согретый его же теплом.
На экране было её имя. «Даша». Он поставил его так полтора года назад, без фамилии, без смайлика: просто имя.
Он смотрел на него, пока дорога поворачивала. Вибрация шла по ладони, по запястью, по замёрзшим пальцам, которые её не чувствовали.
Он не взял трубку.
В зеркале заднего вида Ак-Тал ушёл в темноту, и стало видно только дорогу.
Глава 27. Кухня
Зоя Петровна поймала её в коридоре «Берёзки» без пяти шесть. Она стояла у печной стенки в жилетке поверх ночной рубашки, с эмалированным тазом, в котором под полотенцем всходило тесто. Вид у неё был человека, который вышел случайно и по очень важному делу.
— Дашенька, — сказала она. — А я думала, Буран по ночам гуляет. Слышу: когти по половицам.
— Доброе утро, Зоя Петровна.
— Доброе, доброе. Чайку? Пирожки будут к девяти, с капустой, ты же любишь...
— Спасибо, нет.
— Я никому, — быстро сказала Зоя Петровна и прижала таз к животу, как присягу.
— К обеду будет знать вся Горная, — сказала Даша.
— К обеду вся Речная. До Горной я к вечеру только дойду.
Даша застёгивала куртку. Молния шла туго, на морозе она всегда шла туго. Дверь в конце коридора была приоткрыта, и на пороге стоял Илья: босой, в свитере, с рукой на косяке. Он не сказал ничего. Буран лежал у него в ногах, положив морду на его носок, и хвостом мёл половик.
— Мне домой, — сказала она. — Сначала домой.
— Иди.
— Не провожай.
— Не буду.
— Буран. Рядом.
Пёс поднял голову, посмотрел на Илью, потом на неё, и встал. Встал медленно, как встают, когда слушаются, но не соглашаются.
На улице было минус четырнадцать. Наст держал, снег под ботинками визжал тонко и сухо, как стекло. Фонари на Горной ещё горели, но уже зря: небо над долиной посерело, и верхушка Шаманки налилась розовым, будто изнутри. Ниже склон был синий, мёртвый, с чёрными рёбрами скал. Даша не смотрела на цирк. Она смотрела под ноги.
Книжка Романа лежала в нагрудном кармане, там, где он носил её сам. Она не доставала её и не трогала. Просто шла и считала шаги до перекрёстка, потом до моста через Ак-Суу, потом до забора с отбитым штакетником. Считала, чтобы не считать другое: пять человечков на последней странице, которых она пересчитала дважды и не пересчитывала больше.
Дом на Речной стоял тёмный с фасада. Только во дворе, на снегу, лежал жёлтый прямоугольник из кухонного окна. Она остановилась у калитки. Через стекло было видно стол, клеёнку и сутулую спину в клетчатой рубашке. Спина не шевелилась. Рядом с локтем стояла сахарница с отбитой ручкой.
Буран ткнулся носом ей в ладонь.
— Знаю, — сказала Даша. — Я тоже.
Она открыла калитку.
Кран капал. Она услышала его с порога, раньше, чем увидела отца: ровно, по капле в секунду, в жестяную раковину. Сколько она себя помнила, кран капал, и всё лето в детстве Роман грозился его починить.
Виктор Андреевич сидел за столом в той же позе, что и в окне. Правая рука накрывала левую. Он не повернулся.
— Ты не ложился, — сказала Даша.
— Колено.
— Понятно.
Она сняла шапку, повесила на гвоздь. Буран остался в сенях и лёг поперёк порога, как ложился всегда, когда в доме было что-то не так. Даша прошла к столу и села напротив, на табурет у окна. На этом табурете восемь лет назад сидел Илья.
Отец смотрел на клеёнку. На клеёнке был вытертый рисунок из ромашек, и в одном месте, у края, ромашки стёрлись до белой нити.
— Расскажи мне сам, — сказала Даша.
— Что рассказать?
— Мне уже рассказали. Лента у меня. Её никуда не понесут, пока ты не ответишь мне. Сначала мне, потом... потом посмотрим. Но ты скажешь сам.
Он поднял глаза. Выцветшие, голубые, с красными прожилками в уголках. Глаза человека, которого сутки держали на ногах.
— Приказ отдал ты?
Левая рука под правой прыгнула, и он сжал её сильнее.
— Да.
Кран капнул. Ещё раз.
— Роман просил отбой.
— Да.
— Он назвал тебе цифру.
— Двенадцать.
— И ты сказал «идём по плану».
— Да.
Она смотрела на его руки. Три слова за три минуты. Раньше она бы ударила по столу, закричала бы, что он может говорить длиннее. Сейчас она просто ждала, и отец это видел, потому что плечи его оседали по сантиметру, как оседает снег на крыше в оттепель.
— Ты знал, что я восемь лет его не прощаю? — спросила Даша.
— Знал.
— И позволял.
— Позволял.
Слово «ненавижу» осталось на клеёнке между ними, и она поняла, что оно неверное, оно всегда было неверным. Но другого за восемь лет она себе не нашла.
— Я думала, он пошёл их остановить, — сказала она. — Рома. Я так думала. Что он поднялся, чтобы вернуть ребят. Я каждый год несла ему туда цветы и думала: он хотел остановить.
— Он просил отбой.
— Просил. И пошёл.
Виктор кивнул. Ничего больше не добавил. Даша, которая всю жизнь знала, что молчание отца значит «больше не спрашивай», впервые услышала в нём не запрет, а то, что у него нет слов дальше. Он сказал всё, что мог.
Она поняла и другое. Её брат был не героем, который не успел. Он был человеком, который знал цифру, сказал её вслух, и всё равно пошёл первым, потому что приказ отдал голос, которому он верил с детства.
Она сидела, и ей казалось, что пол кухни стал чуть более покатым, чем раньше.
Галина стояла в дверях, и Даша поняла это не сразу, а по тому, как отец перестал смотреть в её сторону. Мать была в халате, с седой прядью на щеке, и руки её были сложены под грудью. Так, как стояла, наверное, и тогда.
— Ты была здесь, — сказала Даша, не оборачиваясь.
— Была.
— Не вошла.
— Нет.
Часы на стене тикали вперебой с краном. Где-то в сенях Буран переступил с лапы на лапу, и когти цокнули по доске.
— Я знала, — сказала Галина.
Просто. Без «Дашенька», без «пойми», без всего того, чем мать обычно обкладывала трудные слова, как ватой хрупкое. Даша ждала, что вата будет. Её не было.
— Все, — сказала Даша. — Вы все.
Она сказала это тихо. Галина не вздрогнула, только ресницы дрогнули, как дрожит натянутая верёвка, когда по ней кто-то идёт далеко.
Мать подошла к столу. Медленно, экономно, как ходила по амбулатории между койками. Взяла с клеёнки сахарницу, поставила перед собой, подняла крышку. Крышка звякнула о край. Галина опустила в песок два пальца, пошарила и достала. Протёрла о подол халата, и это движение, домашнее, как протирают ложку, было страшнее всего, что она могла бы сказать.
На клеёнку, перед Дашей, легло кольцо. Тонкое, простое, с мелкими крупинками сахара в гравировке.
— Он положил сюда, — сказала Галина. — Лежало.
Даша не взяла его. Смотрела. Восемь лет в этом доме она каждое утро клала в чай две ложки и ни разу не лезла в сахарницу глубже, чем ложка достаёт.
— Ты каждый день знала, что оно там.
— Каждый.
— И подавала мне сахар.
Галина не ответила. Она стояла с пустой крышкой в руке и смотрела на дочь так, как смотрят на рану, которую обязаны были промыть раньше. Не просила, не объясняла. Не говорила «я хотела как лучше», потому что знала: Даша услышит в этом ложь.
Даша взяла кольцо двумя пальцами. Оно было неожиданно тёплым, нагретым кухонной печкой. Она сжала его в кулаке, потом положила в нагрудный карман, рядом с книжкой Романа.
— Я переезжаю на базу, — сказала она.
— Там дует, — сказала Галина. — Возьми шерстяное одеяло, серое. И носки возьми, я два раза пятку переделывала.
— Возьму.
— Дарья, — сказал отец.
Она встала. Табурет скрипнул.
— Не надо, пап.
Она вышла в сени, застегнула куртку, надела шапку. Буран уже стоял, прижавшись боком к её ноге, тёплый и плотный, как печка. Дверь за ней закрылась, и кран остался капать там, внутри, на кухне.
Комнату на базе отдали ей за два часа. Тимур вынес из неё две бухты верёвки и ящик с карабинами, смахнул паутину с подоконника и поставил в угол раскладушку с клетчатым одеялом.
— Королевские покои, — сказал он. — Над вольером. Зимой тепло от собак, летом запах. Зато Буран рядом.
— Тимур.
— Я подушку принёс, — перебил он и вынул из сумки подушку в наволочке с утятами. — Старшая дочь дала. Сказала, тёте Даше, чтоб не плакала. Я сказал, что тётя Даша не плачет, но подушку взял, потому что с Милой не спорят.
Даша взяла подушку. Утята были жёлтые и стёртые.
— Передай ей спасибо.
— Сам передашь. Ей шесть, она тебя ждёт на пельмени. — Он помолчал и потёр шею широкой ладонью. — Даш. Я тогда стоял на базе. Я тебе говорил.
— Говорил.
— Я не буду опять.
— Не надо.
— Тогда я про другое. Если вдруг что на этой неделе, я где-то рядом. Не из-за... — Он махнул рукой. — Просто рядом.
— Знаю.
Он ушёл, насвистывая что-то из детской передачи, свистел фальшиво и громко, чтобы она поняла: ничего не изменилось. К вечеру она обустроилась. Книжка Романа легла на подоконник, кольцо в жестяную коробку из-под чая, коробка в тумбочку. На стене штаба внизу висело то же правило: «Ведущий отвечает за группу». Она проходила мимо раз по десять за день и каждый раз видела буквы, словно их в первый раз напечатали.
На шестой день, вечером, постучали. Не так, как стучит Тимур.
Илья стоял на лестничной площадке с кастрюлей, обёрнутой полотенцем. Чёрные волосы припорошило снегом, на ресницах осела влага.
— Галина Сергеевна передала, — сказал он. — Для тебя. Пельмени.
— Она тебя встретила?
— У калитки. Сказала: Даше передай. И сам съешь, ты худой.
— Узнаю её.
— Она и мне это сказала. Дважды.
Даша взяла кастрюлю. Тяжёлая, горячая сквозь полотенце. Вкусно пахло лавровым листом и луком, домом, который она оставила.
— Заходи, — сказала она.
Он вошёл, но остановился у двери, у самого порога. Огляделся: раскладушка, подушка с утятами, лопаты на стене, буржуйка в углу. Буран подошёл и сел ему на ботинок.
— Здесь холодно, — сказал Илья.
— Здесь дует. Мать права.
— Я могу починить раму.
— Ты архитектор.
— Это тоже окно, — сказал он, и в голосе не было улыбки, но было что-то, чего не было в Берёзке. — Я не прошу ничего. Я просто стою рядом.
— Вижу.
Они ели пельмени из одной кастрюли, стоя, потому что единственный стул занимали карты. Ни о чём не говорили. И это было новое: молчать так, чтобы молчание ничего не прятало.
Эльвира Горская пришла десятого, в полдень, и пришла одна, без помощницы и без папки с логотипом. В штабе она встала в дверях и огляделась так, как оглядывают место, где собираются что-то оставить.
На ней было серое пальто, застёгнутое на все пуговицы. В руке тонкий прозрачный файл. Она положила его на стол перед Дашей, ровно, по линии края.
— Копия, — сказала Эльвира. — Оригинал остался там, где лежал.
— Что это?
— Обследование лавинной опасности участка. Две тысячи одиннадцатый год. Он купил участок вместе с ним и убрал в сейф.
Даша не стала спрашивать, как та его достала. Открыла файл. Бумага пахла чужим кабинетом. Двенадцать страниц, схема, подписи двух специалистов, в конце вывод, подчёркнутый красной линией: «Строительство на конусе выноса недопустимо».
— Очаг номер три, — читала она вслух. — «При расчётной повторяемости раз в двадцать пять лет глубинный пласт проходит конус полностью и достигает...»
— Нижней террасы, — сказала Эльвира. — Там, где у Корнеева сейчас проектируется отель на сто восемьдесят номеров.
Даша встала, подошла к стене и сняла с гвоздя свою схему цирка. Положила рядом с чужой, разгладила ладонью. Её контур сходов: 1987-й, 2004-й, 2019-й, по кубкам изморози, по описаниям старожилов, по шурфам на 2 050. Контур одиннадцатого года шёл красной линией поверх её чёрной. В трёх местах линии совпали до пятидесяти метров.
Она сверила шурфовые данные. Свежий ECT с Седловины: пласт на тридцати сантиметрах от земли, распространение, тринадцать ударов. В обследовании, в таблице, чужая рука записала почти то же самое: слой изморози на двадцати восьми, двадцати пяти, тридцати. Их не могли подогнать друг под друга. Одиннадцатый год и нынешний говорили одно и то же двумя голосами.
— Всё сходится, — сказала Даша.
— Я знаю. Я сверила вчера.
— Вы не лавинщик.
— Я руководитель проекта. Я умею сверять числа. — Эльвира сложила руки перед собой. — Он сказал мне в июне, что вы подпишете. Я работала на этот график полгода. Он не изменился.
— Что изменилось?
— То, что я прочитала, что он оставил мне в графике.
Это было самое близкое к эмоции, что Эльвира сказала за всё время знакомства. Даша кивнула. Благодарить не стала: сказать «спасибо» значило бы закрыть вопрос, а он не был закрыт.
— Тринадцатого у него двадцать три гостя на конусе, — сказала Эльвира. — Подтверждено. Олег Сомов готовит заряд для демонстрации. Я не знаю, где он собирается его положить.
— Знаю, где.
— Тогда вы понимаете больше меня.
Она развернулась и вышла, не прощаясь, оставив на столе файл и запах холодных духов. Даша ещё минуту стояла над двумя схемами. Потом села, взяла лист бумаги и написала сверху одно слово: «Заключение».
Бытовка «Алтайских врат» стояла у нижней станции, на отметке 1 380, на самом краю конуса выноса. Тарасов принимал в ней, потому что считал, что хозяин должен быть там, где работа. Внутри пахло кофе и свежей краской. На столе в идеальном порядке лежали три телефона, планшет и модель канатной дороги в стеклянном колпаке.
Он вышел из-за стола навстречу и протянул руку. Крепкое рукопожатие, тёплая ладонь, улыбка в уголках глаз.
— Дарья Викторовна. Какая радость. Кофе?
— Нет.
Она положила на стол папку. Двенадцатого марта, в одиннадцать утра, за три дня до срока. Тарасов взглянул на неё, потом на Дашу, и улыбка осталась на месте, а глаза стали внимательными.
— Заключение по лавинной безопасности участка «Алтайские врата», — сказала Даша. — Отрицательное. Размещение отеля, бытового городка и нижней станции на конусе выноса недопустимо. Взрывные работы запрещены до окончания полного цикла наблюдений и вывода людей из зоны выброса. Приложение: данные шурфов, ECT и PST за сезон, метеопост на Седловине. Расчёт очага номер три.
Он открыл папку, пролистнул на последнюю страницу. Подпись: «Д. В. Ланская». Синие чернила, чёткий почерк.
— Вы хорошо поработали.
— Да.
— Это я говорю без иронии. — Он закрыл папку, положил на неё ладонь. — Вы понимаете, что это кладёт проект?
— Это не проект кладёт. Это склон.
— Склоны, Дарья Викторовна, слушают деньги. Просто не сразу. Я дал бы отряду базу, ратрак, вертолётную площадку. Четырнадцать мест вместо ликвидации. Вы бы вошли в историю района.
— Я и так войду. — Она не повысила голос. — Мне не нужна база взамен отряда. Мне нужно, чтобы вы убрали людей с конуса.
Тарасов улыбнулся шире и покачал головой, как качают, когда ребёнок говорит что-то умное и неудобное.
— Это мнение, — сказал он. — Ваше профессиональное, уважаемое, я его прочту. А показ тринадцатого — частное мероприятие. Приглашения разосланы. Гости приедут. Зимина будет, область будет. Площадку я не закрою.
— Там будет заряд.
— Заряд положит ваш бывший коллега, который, по моим данным, знает, что делает.
— Он знает, что хочет сделать. Это разные вещи.
— Приходите, — сказал Тарасов. — Будете моей гостьей. Увидите сами, чем всё кончится.
Он протянул руку ещё раз. Даша посмотрела на неё и не пожала. Развернулась и вышла на крыльцо. Мороз ударил в лицо, воздух был плотный, с оттенком талой воды: мартовский, предательский. Над конусом висела Шаманка, огромная и чистая, и по её склону ходил лёгкий поток снежной пыли, словно кто-то невидимый вёл рукой по белому.
Она достала рацию.
— Скала, Скала, это Ланская. Тимур, ты на связи?
— На связи. Что у нас?
— Тринадцатое. Дежурство у конуса, с шести утра. Весь отряд.
— Весь? Нас четырнадцать, Даш.
— Значит, четырнадцать. Собак тоже. Буран идёт первым.
Помехи прошипели в эфире. Потом Тимур сказал, уже без шутки:
— Принял. Все будут.
Она убрала рацию в карман. Посмотрела на цирк. Ветер трогал край гребня, и оттуда, сверху, тонко сдувало белую нитку.
Глава 28. Тринадцатое
В шесть утра на конусе было минус одиннадцать, и воздух стоял тихий, неподвижный, как перед чем-то. Даша встала у шлагбаума нижней станции и смотрела, как отряд раскладывает ящики. Четырнадцать человек, три собаки. Мартовский рассвет шёл по гребню розовой полосой, снег внизу ещё был синий.
— Датчики проверяем у каждого, — сказала она. — У каждого, Тимур. Не «у кого лень», а у каждого. Рабочие, гости, хоть министр.
— Министра нет, — сказал Тимур. Он натягивал шапку на одно ухо и держал в руке коробку с маяками, как коробку с пирожными. — Есть Зимина. Она для нас выше министра.
— Зимину первой.
Они раздавали маяки у входа на площадку. Тарасов велел поставить там столы с кофе и тентом, и рабочие в оранжевых жилетах носили термосы мимо молчаливых спасателей. Люди съезжались с семи. Тёмные внедорожники, один микроавтобус из Барнаула, женщина в белой шубе, которая смотрела на маяк в руках Тимура так, словно ей протянули дохлую птицу.
— Это обязательно? — спросила она.
— Это бесплатно, — сказал Тимур. — Остальное по желанию. Включаете, вот этот тумблер, и ходите с этим весь день. Выключаете — ходите без нас.
— Забавно.
— Очень, — согласился он и сунул ей маяк в карман шубы сам.
Двадцать три человека по списку Эльвиры. Даша считала их глазами, пока они стояли с картонными стаканчиками: инвесторы, чиновники из краевого министерства, двое их помощников с планшетами, Лидия Аркадьевна Зимина в тёплой куртке и очках на цепочке. Рабочие в жилетах возились у ратрака. Серёга сидел в кабине и смотрел прямо перед собой.
Тарасов вышел из бытовки в семь пятнадцать. Пальто по погоде, без кричащих деталей, улыбка заранее.
— Дарья Викторовна. Вы пришли.
— Я на службе. Площадку надо освободить.
— Мы это обсуждали.
— Мы обсуждали заключение. Сейчас я говорю про людей. — Она показала на склон. — За ночь на цирк лёг ещё сантиметр ветровой доски. Температура с шести поднялась на четыре градуса. Слой у земли за февраль не стал прочнее ни на грамм. Вы собираетесь класть заряд под гребень, над двадцатью тремя людьми.
— Над застройкой, которая будет стоять здесь сто лет. Если склон не выдержит заряд, он не выдержит ничего, и я должен узнать это сегодня.
— Вы узнаете это вместе с ними.
— Они взрослые люди, они подписали уведомление.
— Они подписали бумагу, которую вы им дали. Они не видели шурф.
Тарасов вздохнул, не скрывая снисхождения.
— Вот что, — сказал он. — Мы с вами оба хотим, чтобы всё прошло хорошо. Ваш отряд здесь, ваши собаки здесь. Если что-то пойдёт не так, вы будете в десяти метрах. Это ведь и есть безопасность, верно?
— Это называется похороны.
Он засмеялся мягко, будто она пошутила, и пошёл к гостям с протянутой рукой. Зимина смотрела ему в спину, потом на Дашу. Она подошла сама и встала рядом, не касаясь.
— Дарья Викторовна. Вы уверены?
— Нет, — сказала Даша. — Уверенность была бы в том случае, если бы склон не двигался. Склон движется.
Зимина поправила очки на цепочке.
— Что мне сделать?
— Стоять с краю. Ближе к камням, не в центре. И не отпускать от себя тех, кто с вами приехал.
— Это просьба?
— Это порядок эвакуации.
Зимина кивнула коротко, почти по-служебному, и отошла к левому краю, где из снега торчали чёрные зубцы скальной гряды. Даша проводила её глазами и проверила рацию.
Серый внедорожник Эльвиры показался на подъезде в восемь десять. Он остановился не у столов, а сбоку, у самой линии отряда. Первой вышла Эльвира, в идеальном пальто, с папкой, прижатой к боку. С пассажирской стороны вышел Илья.
Он был в старой куртке, не городской. На ногах были горные ботинки, те самые, что Даша видела у него на Плите. Правая рука в перчатке, левая без. Он остановился в трёх шагах и не поздоровался.
— Мы по делу, — сказала Эльвира. — Копия обследования две тысячи одиннадцатого года. Оригинал у меня, но оригинал я передам, куда надо, позже. Сейчас мне нужно, чтобы Лидия Аркадьевна это прочла.
— Читайте у неё, — сказала Даша. — Не у меня.
— Именно.
Эльвира пошла к Зиминой. Илья остался. Буран поднялся с места, где лежал у Дашиных ног, подошёл и ткнулся мордой ему в колено. Илья положил на голову собаки ладонь, ту, с двумя пальцами, что не чувствовали холода.
— Ты не должен был приезжать, — сказала Даша.
— Должен.
— Там заряд.
— Я знаю, где он. Я видел схему Олега. — Он говорил тихо, смотрел на склон, не на неё. — Его надо класть выше. Он кладёт в верхнюю чашу, прямо над очагом. Он хочет, чтобы пошло красиво.
— Он хочет, чтобы пошло.
— Да.
Тимур прошёл мимо с рулоном оградительной ленты, сделал вид, что их не видит, и свистнул Бурану. Буран не пошёл.
— Я встану рядом, — сказал Илья. — Не за. Скажи, куда.
Даша смотрела на него секунду. Потом достала из кармана ещё один маяк и протянула ему.
— Проверен?
— Нет.
— Тогда проверяй при мне. Включи. — Он включил. Прибор запищал. — Режим передачи. Если я крикну «на приём», переключаешь. Если не успеешь, переключит Тимур, и тебя будут откапывать по порядку, а не по знакомству.
— Понял.
— Щуп у тебя есть?
— В рюкзаке.
— Лопата?
— Тоже.
— Какая?
Он поднял глаза.
— Алюминиевая. Нормальная.
— Хорошо.
Эльвира шла обратно. Позади неё Лидия Аркадьевна читала что-то над стаканчиком кофе, и лицо у неё менялось, как меняется поверхность воды под ветром. Тарасов подошёл к ней и взял бумагу из рук мягким жестом хозяина, у которого берут то, что принадлежит ему.
— Откуда это у вас? — спросил он, и впервые за всё время в голосе не было улыбки.
— Из вашего сейфа, — сказала Эльвира. — Из архива, которым вы поручили мне заниматься в июне.
Он закрыл бумагу. Посмотрел на Зимину, на гостей, на тент, на склон.
— Это старый документ. Методика устарела. С тех пор появились технологии.
— Какие? — спросила Зимина.
— Лидия Аркадьевна. Давайте после показа.
Он повернулся к Олегу, который стоял у бытовки с пультом и в куртке службы безопасности курорта.
— Начинаем.
Первый заряд Олег положил в девять ноль-пять. Звук был плоский, глухой, как удар по подушке. Над гребнем поднялась белая шапка, повисела и осела. Небольшая доска сошла сверху вдоль левой стенки, прошла двести метров и остановилась на полпути, не дойдя ни до чего.
Гости зааплодировали. Кто-то засмеялся с облегчением. Женщина в белой шубе достала телефон.
— Это ничего не значит, — сказала Даша. Она стояла рядом с Олегом, у его бытовки, и говорила в сторону склона. — Это верхний слой. Нижний не двинулся.
— Знаю.
— Тогда зачем второй?
— Затем, что первый был пробой. — Олег смотрел на экран пульта. Улыбка у него была прежняя, с вызовом, но глаза бегали. — Даш, я не глупый. Я знаю, где слабое место. Второй заряд я кладу в верхнюю чашу, под карниз, и всё, что накопилось, уйдёт управляемо.
— Управляемо до какого места?
— До конуса.
— Конус ниже заряда на сто десять метров, Олег. Эти люди стоят на нём. Накопленное не уйдёт управляемо. Оно уйдёт целиком.
— Склон разряжается.
— Склон разряжается тем, что падает.
Он не ответил. Взял рацию, сказал в неё:
— Расчёт, второй заряд, готовность.
— Олег. — Она положила ладонь на пульт поверх его руки. — Сними людей с конуса. Двадцать минут. Двадцать минут, и делай что хочешь.
— У меня график.
— У тебя там внутри Серёга.
Олег повернул голову. Серёга в кабине ратрака курил в приоткрытое окно, лицо у него было серое. Он поймал Дашин взгляд и отвёл глаза, как всегда отводил. Она махнула ему: вылезай. Он мотнул головой на пульт Олега: машину велено держать на месте, для съёмки.
— Он водитель, — сказал Олег. — Он знает, на что идёт.
— Нет, — сказала она. — Не знает. Никто здесь не знает. Ты один.
Он убрал руку из-под её ладони.
— Я иду по плану.
Слова повисли. Даша слышала в них старую запись. Она отвернулась и пошла к Тимуру, не оборачиваясь, потому что если бы обернулась, ударила бы.
— Тимур. Двух человек на камни, к Зиминой. Остальных туда же, в линию. Хоть насильно.
— Принял.
Она сделала три шага к тенту и услышала, как Олег говорит в рацию: «Огонь».
Второй заряд ударил в девять двадцать. Гребень вздрогнул, как лошадиная шкура, и вниз, не быстро, а с какой-то ленцой, пошла трещина. Тонкая чёрная линия легла поперёк цирка от стенки до стенки. Потом треснул снег под ногами у Даши, и она услышала тот самый звук, который описывал в своей книжке брат: низкий вздох, будто целая гора села на землю.
— Вниз! — крикнула она. — Все маяки на приём!
Сход шёл полторы минуты. За полторы минуты шестьсот метров снега, сжатого в блоки размером с холодильник, в ледяную пыль, в белое, летящее на уровне глаз облако, дошли до конуса и расплескались по нему, как по стойке. Даша упала лицом вперёд, закрыв локтем рот, и успела подумать только об одном: Буран. Потом ударил воздух, а следом снег.
Её не накрыло. Воздушная волна выбила рацию из руки, и она лежала на животе, глядя на белое. Через минуту всё стихло. Снег ещё сыпался, звенел, оседал.
Она села, провела ладонью по лицу, переключила маяк и встала на ноги.
— Это Лань! Все маяки на приём! Тимур!
— Здесь!
— Штаб разворачивай у ратрака! Точку выбери по ветру! Полуторный квадрат, два человека на радио, двое на разметку! Кто на ногах — на конус, остальные ко мне!
Тимур уже кричал, показывая рукой. Из хаоса возникли люди, отрядовские в красном и чужие, в серых, шатающиеся, с лицами как снег. Кто-то выл. Женщина в белой шубе сидела на коленях и держала в руках пустой воздух. Там, где стоял тент, лежал ровный белый пласт, а бытовка торчала углом из снега, перекошенная, с вырванной дверью.
— Буран!
Он стоял рядом, живой, весь белый от снега. Даша опустилась на одно колено.
— Ищи.
Он понюхал воздух, повернулся мордой против ветра и пошёл. Не по прямой, а зигзагом, поперёк линии, как их учили. Даша шла следом. Левее, на дальнем краю площадки, она увидела Илью. Он бежал по завалу с щупом в руке, и бежал не наобум. Он остановился там, где снег лежал плотнее всего, у кромки бытовки, и воткнул щуп. Ещё раз, на шаг левее. Ещё раз, на шаг правее и вперёд. Рисунок получился узким, симметричным, как следы птицы. «Ёлочкой», подумала она. Так учил Роман.
— Тимур! Первые данные!
— Три сигнала у бытовки! Один у линии оград! Пять в центре, глубина две и выше! — Он хрипел. — Ратрак ушёл вниз, пропал сигнал, надо искать!
— Выкапывай по приоритету! Там, где неглубоко, берите двое на одного!
Буран остановился. Сделал круг, лёг на передние лапы и начал рыть.
Даша упала рядом на колени и вонзила лопату вдоль склона, не вглубь, как всегда. Через полторы минуты показалась белая шуба.
— Дышит!
Женщина кашляла, хватала воздух, глядя на Дашу совершенно ясными глазами.
— Я... я включила, — сказала она. — Вы мне положили. Я включила.
— Молодец. Лежите. Не двигайтесь.
Они вытащили её, потом ещё троих. Двух мужчин, у которых маяки молчали: один выключил ещё утром, второй просто не взял. Их нашли щупами, холодных и тяжёлых. Даша опустилась на снег рядом с ними, сделала то, что надо было сделать, и поднялась. Время шло. Пятнадцать минут. Семнадцать.
— Те двое без признаков! — крикнул кто-то из отряда. — Реанимация не идёт!
— Откапываем следующих. Живым не мешать.
Она не обернулась. Некогда.
— Серёга! — сказал Илья. — Даша, Серёга внизу!
Он стоял на коленях на краю воронки, там, где полчаса назад был ратрак. Снег вокруг вздыбился ледяными глыбами. Маяк Ильи давал сигнал: сильный, ровный, глубокий.
— Сколько?
— Прибор показывает три метра. Может, больше.
— Щуп?
— Не достаёт.
Даша глянула на лагерь отряда, на людей, на Тимура, который одной рукой держал рацию, другой растаскивал чужие руки.
— Мне нужны шесть человек на лопаты! Строй клином!
Они копали по правилам: сверху широкий клин, чтобы не обвалился боковой снег, потом уже вглубь. Илья работал молча. Лопата у него ходила размеренно, без суеты, и Даша узнала этот ритм: так копал Роман и так учил копать остальных.
На втором метре лопата звякнула.
— Металл.
— Крыша кабины. Вдоль, вдоль её!
Тимур подал сверху ломик. Через четыре минуты они пробили стекло. Из чёрной щели пахнуло теплом и соляркой.
— Серёга!
Тишина. Потом, глухо, из глубины:
— Тут... тут...
— Жив! — Илья лёг на живот, просунул руку внутрь, в темноту. — Серёга, давай руку. Я здесь.
Из дыры показались пальцы. Дрожащие, в рубцах. Илья взял их и держал. Не тянул, держал. Даша слышала, как он говорит что-то ровным голосом, как говорят с ребёнком, потерявшимся в метель. Пока остальные расширяли проём, Серёга, всё ещё на дне, сказал отчётливо, с хрипом:
— Опять ты.
— Опять я, — сказал Илья.
— Лопату красную... я тогда запомнил.
— Не говори, береги воздух.
Они вытащили его в девять пятьдесят одну. Даша увидела его лицо, серое, с кровью у виска, с открытыми глазами, и подумала, что восемь лет он молчал, а теперь первым заговорил с Ильёй.
Рация на её груди щёлкнула. Не Тимур.
— Лань, Лань. Это Орёл-1.
Она замерла с лопатой в руке.
Голос был ровный, слегка надтреснутый. Тот самый, что утро за утром читал планёрки под табличкой «Ведущий отвечает за группу».
— Орёл-1. Я на гребне. Вижу верхний пласт. Он держится на карнизе, держится плохо. Всем с конуса на камни, налево, к скальной гряде. У вас шесть минут.
Все, кто был рядом, подняли головы. Тимур перестал говорить с рацией. Илья медленно выпрямился, всё ещё держа Серёгу за плечи.
Даша нажала кнопку.
— Орёл-1, повтори.
— Шесть минут. Люди с конуса. Живых на санях, остальных потом. На камни.
— Орёл-1... — Она отошла на шаг, убавила громкость и прижала рацию к уху. Не знала, что спросить, и спросила то, что было самым простым: — Почему ты там?
Помехи прошипели. Она слышала ветер, настоящий, верховой, в самой трубке, и дыхание. Тяжёлое, с присвистом, человека, который шёл вверх без отдыха.
— Потому что ведущий отвечает, Даша. Уходите.
Она стояла с рацией в руке. Позади закричал Тимур:
— На камни! Все на камни! Раненых на сани, шестьдесят метров влево!
— Тимур, носилки!
Они двигались как заведённые. Серёгу положили на сани, Буран, прихрамывая, бежал сбоку. Две пары носилок: на них понесли двоих мужчин в сером. Женщина в белой шубе. Зимина бежала вместе с рабочими, держа за руку какого-то парня в оранжевом жилете.
Даша шла последней, пока остальные уже были на камнях. Илья стоял рядом.
— Сколько? — спросил он.
— Две минуты назад было шесть.
— Хватит.
— Должно хватить.
Они дошли до скал. Тимур считал по головам, и в его голосе не было шутки.
— Двадцать один, двадцать два, двадцать три... — он тряс головой. — Двое на носилках, без пульса. Остальные здесь. Живых двадцать один.
— Все из списка сошлись?
— Последний вылез сам. — Он ткнул пальцем в рабочего с разбитой бровью, который сидел на камне и смотрел в пустоту. — Вот он.
Даша подняла глаза на гребень. Пласт нависал над цирком, как чёрная плита. Она смотрела на часы. Три минуты. Две. Одна.
Ровно через шесть минут от слов отца верхний пласт вздохнул. Тихо, будто кто-то выдохнул последний воздух над землёй. Потом пошёл вниз, не торопясь, мощно, закрывая белым весь оставшийся цирк. Он дошёл до конуса, до ратрака, до столов, до разбитой бытовки, смёл остатки столов и тента и остановился в двадцати метрах от скал. Двадцать метров. Снежная пыль поднялась и осела. Никого не накрыло.
Над скалами стало тихо. Тарасова с разбитой головой двое рабочих усадили на камень, Олег сидел рядом, уронив пульт в снег, и не поднимал глаз. Эльвира стояла с прямой спиной, прижимая к боку папку.
Даша подняла голову на гребень. Облако рассеивалось, и там, на изломе карниза, на фоне неба, стояла маленькая красная фигурка. Совсем крошечная, чужая, как точка на белом листе. Она подняла руку. Ладонью вперёд, не высоко, как поднимают, давая знак «вижу, всё в порядке». Так, как, по чужим рассказам, поднимал её восемь лет назад человек, которого Даша теперь не знала.
Глава 29. Цена склона
В воскресенье, четырнадцатого, Илья проснулся раньше будильника и первым делом посмотрел не на телефон, а в окно. Шаманка стояла розовая от низкого солнца, чистая, будто её вымыли. Только в цирке лежал свежий язык лавины, широкий и ровный, как скатерть, которую не успели разгладить до конца.
Роме сегодня тридцать шесть. Илья сосчитал годы по пальцам, начиная с левой руки, где два пальца ничего не чувствовали. Счёт получился неловкий, будто пальцы были чужие.
На двадцать седьмой день рождения Роман резал Галинин брусничный пирог ледорубом, потому что нож остался внизу. Он объяснял всем на нарах приюта, что ледоруб не режет, а раскалывает по слабому слою. Пирог раскололся ровно пополам по ягодной прослойке, и Роман поднял обе половины, как улики. Илья тогда рисовал это в блокноте и не знал, что рисует последний мартовский день рождения.
Чемодан стоял у двери с вечера. Он был собран как чертёж: ни одной лишней вещи, каждая на своём месте. Радости это не прибавляло.
Телефон лежал на подоконнике. Письмо пришло в шесть утра, пока он спал.
Илья, совет партнёров рассмотрел ситуацию вокруг проекта «Алтайские врата» и принял решение: студия выходит из проекта и прекращает с вами сотрудничество. Ваша доля будет выкуплена по соглашению сторон, с вами свяжется юрист. И. С. Громов.
Письмо было написано хорошо. Ни одного лишнего слова и ни одного живого. Илья перечитал его так, как читают фасад: штукатурка без трещин и ни одной двери. Он положил телефон экраном вниз.
— Илюша, ты встал? Я стучала.
Зоя Петровна вошла с подносом и без стука, в жёлтом платке и вязаной жилетке поверх халата. На подносе стояли чай, хлеб и миска с мёдом, в которую она воткнула ложку так, чтобы ложка стояла.
— Ешь. Я тебе новости принесла, пока горячие. Тарасов в Усть-Кайрыке, в отдельной палате. У двери человек сидит, а он его «помощником» зовёт. Давление, говорят, и сердце. А я так скажу: совесть проснулась, да поздно.
— Зоя Петровна.
— Что Зоя Петровна. Палыча после сердца опять положили, так он уже больничное радио починил, ворчит на него. А нашу Дашу теперь Ланью кличут. Все слышали по рации, у меня внучатый племянник в диспетчерской. Железной, говорят, хватит, теперь Лань.
Илья взял кружку. Правой рукой, потому что левой он не чувствовал, горячая она или тёплая.
— Я оплатил до девятнадцатого.
— Знаю, что оплатил. Я не про деньги.
Она поставила поднос на стол и увидела рулон ватмана, прислонённый к стене. Один лист выехал из рулона на ладонь. На нём была набросанная карандашом площадка перед отелем, а на ней женщина с белой собакой.
— Это что?
— Эскиз.
— Это Даша.
— Это эскиз, Зоя Петровна.
— С собакой, — сказала она, будто уточняла для протокола. Потом задвинула лист обратно в рулон, аккуратно, одним пальцем, как закрывают чужую дверь. — Бумагу не бросай. Бумага, она потом пригодится.
К Белой Плите он пошёл после обеда, по тропе вдоль кладбищенской ограды. Наст в марте днём держал плохо: нога проваливалась до щиколотки, потом упиралась. Идти приходилось медленно, и это было кстати.
Памятная плита стояла у подножия конуса, на ровном месте, откуда видно весь цирк. Кто-то уже расчистил её от снега, и серый камень с чёрными буквами выглядел как страница, с которой только что стёрли пыль.
На ограде сидел Тимур. Шапка у него была сбита на ухо, рядом стоял термос с двумя крышками.
— Я так и знал, что придёшь, — сказал он. — Сел вот, чтобы тебе было с кем не разговаривать. Держи, облепиховый. Галина Сергеевна варила, значит, без сахара, но с любовью.
Илья взял крышку. Тепло доходило до трёх пальцев, до двух остальных не доходило.
— Горячий? — спросил Тимур, глядя на его руку.
— Не знаю.
— Значит, нормальный. Я Рому каждый год сюда зову, четырнадцатого. Он обычно орал бы с порога: «Тимур, пироги!» — и делил на всех, кому не хватило. А сегодня я сам себе пироги.
— Он не любил, когда его жалеют.
— Он вообще не любил, когда с ним были согласны. Мигом начинал спорить с собой. — Тимур налил себе из второй крышки и подул. — Зимина вчера позвонила. Говорит: «Оптимизацию мы пересмотрим». Я сказал: «Лидия Аркадьевна, а раньше она шла по другим законам?» Она сказала: «Давайте без крайностей». Я сказал: «Давайте». Дочкам вечером объяснил, что крайности отменили.
— Это хорошо.
— Это «подумаем». Но «подумаем» дороже «нет», я за десять лет научился разницу слышать. И все с площадки живы, Илья. Все. Я это каждый вечер вслух проверяю, как наряд.
Они помолчали. Внизу, у ратрачной колеи, возились двое рабочих, вывозили последнее, что смыло с конуса: обломки столов, кусок бытовки. Один был в оранжевом жилете и ни разу не поднял головы к склону.
— Уезжаешь? — спросил Тимур.
— В пятницу.
— Дашка знает?
— Знает.
— Это не одно и то же, — сказал Тимур, без шутки, и допил. — Я пойду. У меня планёрка в шесть, без начальника, представляешь. Над головой висит «Ведущий отвечает за группу», а ведущий со следующего дня после гребня на базу приходит и не выходит из кабинета. Я его спрашиваю: «Виктор Андреевич, наряды?» Он говорит: «Колено». Я не понимаю, это мне колено или ему.
Он слез с ограды, оставил термос и крышку на камне.
— Допей. Он на ночь остынет, а чай нельзя бросать.
Шестнадцатого утром Эльвира позвонила сама и сказала только: «Поедешь со мной. Следователь хочет тебя как автора проекта». Через час её серый внедорожник стоял у дома Зои Петровны, прогретый, пахнущий кожей и холодными духами. Перевал после схода на Лисьем повороте расчистили, и дорога вниз шла между стенами снега выше машины.
Район принимал в двухэтажном здании с зелёной крышей. В коридоре стояли пластиковые стулья, висела табличка «Не курить», а из окна была видна больница напротив. На третьем этаже, в крайнем окне, кто-то задёрнул штору, и Илья решил, что это Тарасов.
Эльвира вышла из кабинета через сорок минут. Пальто на ней сидело так же безупречно, как и в день приезда, но в руке она держала только перчатки.
— Взял копию, расписался. — Она остановилась перед ним. — Оригинал у Тарасова. Следователь его запросит, а Тарасов скажет, что не помнит. Но копия лежит в деле, и дату на ней уже не поменять.
— Что он спросил?
— Почему я принесла обследование только десятого марта, а не раньше. Я сказала: потому что только тогда получила полный текст.
— Это правда?
— Это формулировка.
Они вышли на крыльцо. С крыши капало, и капли на нижней ступени замерзали в пупырчатую корку. Эльвира надела перчатки по одной.
— Игорь Семёнович написал тебе в воскресенье, — сказала она. — Я просила подождать до среды. Он ответил, что репутация не ждёт.
— Я получил. Письмо хорошее.
— Он вообще пишет хорошо. — Она помолчала. — Ты едешь в Новосибирск?
— Не знаю. Куда-нибудь, где есть стол и лампа.
— Лампа найдётся. Со столом сложнее, но тоже решаемо. Я не предлагаю. Я говорю, что решаемо.
Она спустилась на ступеньку ниже, развернулась и оказалась с ним лицом к лицу, на одном уровне. Смотрела прямо, как всегда.
— Она знает, что ты уезжаешь?
— Это не вопрос о расписании.
— Нет. — Эльвира не отвела взгляд. — Я не прошу тебя остаться. Я прошу не говорить себе, что ты уезжаешь из-за студии.
— Студия тут ни при чём.
— Вот и скажи это кому-нибудь, кроме меня.
Она пошла к машине. Он остался на крыльце и смотрел, как на ступени растёт ледяная корка, зерно за зерном, и подумал, что у капели есть расчёт, а у него нет.
Семнадцатого он зашёл в амбулаторию, потому что не зайти было нельзя. Серёга лежал во второй палате, на койке у окна, с туго забинтованной грудью и ссадиной над бровью. Шея в рубцах от лямок торчала из ворота больничной рубахи. Увидев Илью, он дёрнул глазами к окну, как делал все восемь лет.
— Не вставай, — сказал Илья.
— Я и не собирался. Галина Сергеевна велела лежать, а она слов дважды не повторяет. Садись, чего стоишь.
Илья сел на белую табуретку. Пахло хлоркой и яблоками: на тумбочке лежал пакет с антоновкой.
— Рёбра?
— Три. И плечо. Врач из Усть-Кайрыка сказал, что с такой глубины обычно не достают. Три метра. — Серёга усмехнулся одним углом рта. — Я считал секунды, потом перестал. Там темно, время ходит как хочет.
— Буран нашёл.
— Буран. И Даша. Я лежал и слышал её голос сквозь снег, она ребятам орала: «Лопату вдоль, не вглубь!» Знаешь, я тогда подумал: ну всё, раз она командует, значит, можно не бояться.
Илья ничего не ответил. Серёга пошевелил плечом и поморщился.
— В соседней палате двое из гостей, — сказал он. — Один всё спрашивает, кто за это ответит. Галина Сергеевна дала ему яблоко. Замолчал.
— Все живы?
— Все. — Серёга выдохнул, и выдох вышел длинный, будто он держал его неделю. — Я боялся спросить. Первое, что сказал, когда глаза открыл: «Кто?» Мне говорят: никто. Я два раза переспросил.
Он помолчал. Взгляд ушёл в сторону, но вернулся.
— Слушай, Илья. Тогда, на Кривой Пади, меня откопали быстро. Я это знаю не потому, что считал. Я помню руки.
— Серёга.
— Я не про то, что ты думаешь. — Он покачал головой. — Восемь лет жил, как будто не помню. А сегодня лежу и понимаю: хватит. Двадцатого сход. Сяду сзади, но буду.
— Тебя никто не просил.
— Не просили. Мне так надо.
— Тамара Фёдоровна будет в зале.
— Знаю. — Серёга сглотнул. — Лёха приедет, мне Тимур сказал. Хоть кто-то из нас троих должен посмотреть ей в лицо и не уйти.
Он потянулся к пакету, достал яблоко, повертел в руке и положил обратно.
— Ты уезжаешь?
— В пятницу.
— Сход в субботу.
— Я знаю.
— Автобусы ходят каждый день, — сказал Серёга, глядя в окно. — Я просто говорю.
В дверь вошла Галина Сергеевна с градусником и сразу оценила обоих одним взглядом.
— Хватит. Больной устал.
— Я не устал, — сказал Серёга.
— Ты лежишь, значит, устал. Илюша, выйди, пожалуйста.
У порога Серёга окликнул его. Илья обернулся. Серёга хотел что-то добавить, но только кивнул, неловко, всем телом, и Илья кивнул в ответ.
Восемнадцатого, в четверг, он пришёл на базу в пятом часу, когда в красных кирпичных окнах уже зажигали свет. Возле вольера, под навесом, стояла Галина Сергеевна. На руке у неё висел холщовый пакет, в котором угадывались пирожки, завёрнутые в полотенце.
— Съешь, — сказала она. — Ты худой.
— Спасибо.
— Он там с воскресенья. Домой приходит спать и не спит. Я говорю: ешь. Он говорит: «Колено». — Она передала пакет, не прикасаясь пальцами к его руке. — Зайди. Я не прошу. Я стою и говорю, что дверь не заперта.
Он вошёл. В штабе пахло остывшей печкой и вчерашним кофе. Карты на стенах висели прежние, график дежурств сняли, а на его месте белел чистый прямоугольник. Над столом, на гвозде, висела табличка: «Ведущий отвечает за группу».
Стол был пуст так, как бывает пуст только стол человека, который сам снял с него всё: папки, перечни, приказ об оптимизации, лежавший здесь с декабря. Остались лампа и гранёный стакан. У шкафа стояла красная лопата с вмятиной.
Виктор Андреевич сидел в куртке, в той же, в которой стоял на гребне. Левую руку он держал под столом.
— Корнеев, — сказал он и не прибавил «отойди от места работ».
— Зашёл попрощаться.
— Знаю. Галя сказала. Сядь.
— Я постою.
— Сядь.
Илья сел на табурет напротив. Виктор вытащил левую руку и положил её на стол. Она дрожала, и он не стал её прятать.
— Я должен тебе восемь лет.
— Вы должны их ей.
— Ей я должен больше. Восемь лет и то, что в годах не посчитаешь. Тебе — только эти.
— Это не долг, который передаётся, Виктор Андреевич. Я не могу принять его за неё.
— Знаю. — Виктор посмотрел на лопату. — Я пытался ей сказать. Дома, за столом. Она слушала, как слушают рапорт. Потом встала, помыла чашку и пошла к собаке.
— Она не рапорт слушала. Когда ей говорят правду, она слушает дольше.
— Дольше, — повторил Виктор. Он замолчал надолго. За стеной кто-то прошёл по коридору с ведром, звякнула дужка. — На гребне я считал по часам. Шесть минут. Первые три думал: как тогда, сверху всё видно, я прав. Потом понял, что вижу не то, что есть, а то, что мне нужно. Сверху склон выглядит очень убедительно. Восемь лет я смотрел на него сверху.
Илья молчал. Слова «склон виноват» от Виктора не прозвучали, и он понял, что они больше и не прозвучат.
— Из района приедут, — сказал Виктор. — Спросят: кто вышел, кто вёл. Зимина просила дать пояснения. Я сказал, что дам. Устно. Двадцатого сход, будет весь посёлок. Я скажу сам.
— Вас никто не просит.
— Поэтому и скажу.
Он встал. Колено у него хрустнуло, и он, кажется, впервые за много месяцев не стал на него ссылаться.
— Чтобы ты не уезжал, думая, что бросаешь меня одного с этим. И чтобы знал: слово твоё больше никого не держит. Ты свободен. Хочешь — уезжай.
— Я давал его не вам.
— Знаю. Роме.
Виктор протянул ему руку. Илья пожал её левой, ближней. Два пальца ничего не передали, но он почувствовал дрожь остальными тремя, ладонью и запястьем. Так дрожит струна, когда её только что отпустили.
Девятнадцатого погода повернула на тепло. Над Ак-Суу стоял мокрый воздух, с крыш бежали ручьи, и снег на обочине осел и посерел. Зоя Петровна проводила его до калитки, сунула в чемодан два пирожка в газете и сказала: «Если уедешь, считай, что не прощалась. Не люблю прощаться».
Автостанцией в Ак-Тале называли будку с лавочкой возле магазина «Продукты». Последний автобус на Усть-Кайрык, жёлтый ПАЗик с мутными окнами, стоял с работающим мотором и тихо дрожал. Шофёр курил у переднего колеса. До отправления оставалось двадцать минут.
Илья поставил чемодан на ступеньку и положил рядом тубус с ватманом. Шаманка отсюда была видна наискосок. Склон не казался ни красивым, ни опасным, просто горой, на которую светило вечернее солнце. Свежая лавина на конусе уже заветрилась и стала цветом как всё остальное.
Он услышал шаги прежде, чем увидел. Когти по подтаявшему насту, ровные, четыре точки, и пятая — человека. Он знал этот шаг.
Она вышла из-за магазина в служебной куртке, с косой, убранной под шапку, и щурилась, хотя солнце было уже сзади. Буран шёл справа на коротком поводке, белый на фоне серого снега.
— Здравствуй, Даша, — сказал Илья.
Она не ответила. Остановилась в трёх шагах, посмотрела на чемодан, на тубус, на автобус. Шофёр бросил окурок в лужу, и тот зашипел. Она поглядела и на шофёра, и тот ушёл в кабину.
Потом Даша опустила руку. Раскрыла ладонь, и петля поводка соскользнула с запястья. Конец упал в снег.
Буран постоял секунду, повернув голову к ней, будто ждал команды. Команды не было. Он прошёл три шага, тяжело, по-хозяйски, и сел у ног Ильи, прижавшись боком к ботинкам. Тёплый, мокрый от растаявшего снега, пахнущий псом и дымом печки.
Даша стояла с пустой рукой и ничего не говорила. Мотор автобуса сменил тон, шофёр дал короткий гудок.
Глава 30. Сход
Шофёр высунулся из кабины и постучал ладонью по двери.
— Едешь, нет? Мне до перевала засветло.
Илья посмотрел на Бурана. Пёс сидел, привалившись к его ботинкам, и разглядывал автобус, как чужую машину у своего двора. Поводок лежал в снегу, петлёй к Даше.
— Нет, — сказал Илья. — Не еду.
Шофёр пожал плечами и закрыл дверь. ПАЗик дёрнулся, выпустил сизое облако и пополз к мосту через Ак-Суу. На мокрой колее за ним остались две тёмные полосы. Из окна на последнем сиденье на них смотрела девочка в розовой шапке, пока автобус не свернул за пилораму.
Даша подошла и подняла поводок. Обстучала петлю о колено, но на запястье не надела, а зажала в кулаке.
— Он без команды не ходит, — сказала она.
— Знаю.
— К чужим не подходит. Тимуру лапу не даёт, а Тимур ему пять лет сушёную печень носит.
— Тогда я не знаю, что он сейчас сделал.
— Я тоже.
Она посмотрела на чемодан, потом на тубус у ступеньки. С козырька магазина сорвалась капля, за ней ещё одна и легла тёмным пятном на картон.
— Тубус под куртку. Сейчас с крыши польёт.
Илья поднял тубус и сунул под полу. Ватман внутри шуршал при каждом движении: двенадцать листов Правобережной площадки. Их никто так и не развернул на столе у заказчика.
— Завтра в одиннадцать сход, — сказала Даша. — В ДК.
— Зимина звонила.
— Отец будет говорить.
— Он мне сказал.
— Ты тоже будешь.
Вопросом это не было, и он ответил так же:
— Да.
— Первым, — сказала она. — Не после него.
Илья посмотрел на неё. Она щурилась на Шаманку, хотя солнце светило ей в затылок, и по этому прищуру он помнил: о решённом она второй раз не говорит.
— Почему первым?
— После него будут слушать его.
Она развернулась и пошла по улице к «Берёзке», не дожидаясь. Буран поднялся, отряхнулся, обдав Илью мокрыми брызгами, и двинулся следом. Не рядом с ней, а посередине, между ними, будто так и надо. Илья взял чемодан. Колёсики на мокром снегу не крутились, и он понёс его на руке.
У калитки стояла Зоя Петровна в жилетке поверх халата, с полотенцем на плече. Она увидела чемодан и всплеснула руками так, что полотенце съехало в сугроб.
— А пирожки-то? — спросила она. — Пирожки съел?
— Нет ещё.
— Ну и хорошо. Значит, не уехал. Я так и Гале сказала: не уедет он, у него в комнате ещё носки на батарее. Кто ж без носков уезжает. Даша, зайдёшь? Чайник горячий, я как чувствовала…
— Не зайду, Зоя Петровна.
— Ну и не надо, я ж так, для порядку.
Даша остановилась у столба, где когда-то висел почтовый ящик, а теперь торчали два ржавых шурупа. Она посмотрела на Илью поверх калитки.
— Утром не заходи за мной. Сам дойдёшь.
— Дойду.
— И в куртке приходи, а не в этом. — Она кивнула на его городское пальто, потемневшее на плечах. — Там окна не закрываются, Лидия Аркадьевна третий год обещает.
Она ушла к базе, и Буран ушёл с ней. На углу пёс один раз оглянулся. Даша не оглянулась.
В ДК «Алтай» пахло мокрыми валенками, хлоркой и пыльным бархатом занавеса. Занавес выгорел полосами, как старый флаг. Стулья в зале стояли откидные, связанные по шесть, с номерами, выведенными краской на спинках. Половина номеров стёрлась. Над сценой висел транспарант с прошлого Дня посёлка: «Ак-Тал — ворота Алтая». Слово «ворота» кто-то давно залепил скотчем, и скотч отошёл одним углом.
К половине одиннадцатого заняли все ряды. Стояли в проходах, у окон, у батарей, которые еле грели. Пришли пилорама, амбулатория, школа почти целиком, пенсионеры с первого ряда, которые ходили на все сходы с девяносто восьмого года и громко комментировали каждый. Дети сидели на подоконниках, пока их не согнали. Открытая форточка над задним рядом хлопала на ветру, и каждый раз на неё оборачивались.
Даша стояла у стены справа от сцены, рядом с огнетушителем. Под мышкой у неё была картонная папка с завязками. Буран лежал у её ног и смотрел на дверь.
Тимур протиснулся к ней боком, неся над головой два пластиковых стаканчика.
— Чай. Из буфета. Зинаида Ильинична говорит, что это чай, я ей верю, у неё чек есть.
— Не хочу.
— Я знал. Поэтому оба мне. — Он отхлебнул из одного и поморщился. — Серёга на связи. Не отпустили его, врач сказал: если встанет, он ему вторую ногу сам сломает. — Тимур похлопал по нагрудному карману. Оттуда торчал телефон экраном наружу, шёл вызов, двадцать шесть минут. — Он сказал одно слово: «Буду слушать». И отключил микрофон, чтоб я не болтал ему в ухо. Палыч тоже звонил. Дважды. Сказал, если что, у него леденцы в столе, в верхнем ящике, чтоб я не забыл раздать.
— Кому?
— Он не уточнил. Всем, наверное.
Даша смотрела на дверь. Там, у вешалки, произошло движение: люди расступились, не сразу, будто кто-то шёл медленнее, чем они ожидали. Вошла Тамара Бочкарёва в платке с узлом под подбородком. Шла она прямо, как всегда. За ней шёл худой парень в бийской пуховке не по погоде, с мальчишеским лицом. Он ступал осторожно и чуть тяжелее на правую ногу, как ходят те, кто долго учился ходить заново.
— Лёха, — сказал Тимур другим голосом, тихо. — Приехал.
Лёха увидел Дашу, остановился и поднял руку не то поздороваться, не то извиниться. Тамара пошла дальше к своим, к третьему ряду. Лёха постоял и пошёл к стене.
— Здравствуй, Даша.
— Здравствуй. Как доехал?
— Через перевал нормально. На Лисьем стояли сорок минут, грейдер чистил. — Он посмотрел на Бурана, тот поднял голову и понюхал его колено. — Это тот самый? Мама писала.
— Тот самый.
— Красивый. — Лёха помолчал. — Я ничего говорить не буду. Я просто приехал.
— Я знаю.
— Мама не хотела, чтоб я ехал. Потом сама купила билет.
Тимур протянул ему второй стаканчик. Лёха взял, не глядя, и держал обеими руками.
Илья вошёл без пяти одиннадцать, в старой пуховке с вытертыми локтями, без шапки. Он не стал искать место, а встал у задней стены под хлопающей форточкой. Зал заметил его не весь и не сразу, но по рядам прошёл шепоток, и в третьем ряду Тамара Бочкарёва перестала поправлять платок.
Эльвира Горская сидела с краю второго ряда, прямо, с портфелем на коленях. Олег Сомов стоял у противоположной стены, руки в карманах служебной куртки, и смотрел в пол. Виктора Андреевича и Галины Сергеевны в зале не было.
— Где он? — спросил Тимур.
— Придёт, — сказала Даша.
В одиннадцать ноль две они вошли через боковую дверь, ту, что вела из гримёрки. Отец был в форменной куртке отряда, выглаженной так, что на рукаве стояла стрелка. Мать шла на шаг позади в своём сером пальто и платке. Они сели в первом ряду на крайние стулья, и пенсионеры рядом с ними замолчали.
Лидия Аркадьевна Зимина постучала карандашом по микрофону. Микрофон загудел, в зале кто-то закрыл уши. Она сняла очки, и они повисли на цепочке.
— Товарищи. Жители. Давайте спокойно, без крайностей. У нас два вопроса. Первый — заключение по лавинной безопасности участка «Алтайские врата», по которому срок вышел пятнадцатого, и мы с республикой договорились подождать до сегодня. Второй — судьба проекта в целом, после того, что тринадцатого все видели. Слово…
— Можно мне, — сказал Илья от задней стены.
Головы повернулись. Зимина надела очки и посмотрела на него поверх.
— Корнеев, у нас порядок…
— Я коротко.
Она помедлила, потом кивнула. Он пошёл по проходу, мимо стоявших, мимо подоконников, мимо третьего ряда. Тамара не повернула головы, а Лёха проводил его взглядом от стены. На сцену Илья не поднялся. Встал внизу, у ступенек, и от микрофона отказался жестом.
— Я Илья Корнеев. Многие меня помнят. — Он подождал, пока зал перестанет шевелиться. — Я отказываюсь от проекта. Сегодня утром я отправил в студию письмо о выходе из партнёрства и в республику — отзыв подписи под генпланом. Всё, что там нарисовано на конусе, нарисовано на очаге номер три. Я это знал, когда рисовал.
Кто-то в середине зала сказал: «Ну и катись». Шикнули на него не сразу.
— И второе, — сказал Илья. — В январе две тысячи девятнадцатого года группу вёл не я.
Стало так тихо, что слышно было лампу под потолком. Форточка хлопнула, и на неё не обернулся никто.
— А кто? — спросили из угла. Голос был мужской, хриплый, из пилорамских. — Кто тогда?
Илья смотрел не в угол, а в пол перед первым рядом.
— Это не мне говорить.
— Восемь лет молчал и опять молчит! — Это была женщина, Даша не разглядела кто. — Удобно!
Илья не ответил. Он отошёл от ступенек к стене и встал там, где стоял Лёха. Лёха чуть подвинулся, давая место.
Зимина постучала карандашом.
— Товарищи. Без крайностей. Дарья Викторовна, ваше заключение.
Даша отлепилась от стены. Буран встал, и она коротко сказала ему: «Рядом». Они пошли вдоль первого ряда мимо отца. Отец смотрел перед собой на ступеньки сцены, и она не стала смотреть на него.
Она поднялась к столу президиума, развязала папку и выложила документ: сорок два листа, подшитые, с её подписью на последнем. Отдала Зиминой в руки, не положила на стол.
— Заключение по участку. Полный цикл с девятого декабря по десятое марта, десять шурфов, тесты CT, ECT и PST, данные метеопоста на Седловине. Плюс обследование одиннадцатого года, которое Горская передала следователю. Шаманский цирк, все четыре очага, особенно третий. Слабый слой глубинной изморози по всему цирку, от двадцати до сорока сантиметров над грунтом. Тринадцатого мы видели, куда доходит выброс.
— Вывод, — сказала Зимина, листая к концу.
— Строительство на конусе выноса и прокладка трасс в цирке невозможны. Ни при каких мерах активного воздействия. — Даша не посмотрела на Олега. — Склон не торгуется.
Зимина закрыла папку. Посидела, держа на ней ладонь.
— Принято, — сказала она тише, чем говорила до того. — Спасибо, Дарья Викторовна.
Даша спустилась со сцены. До своей стены у огнетушителя оставалось двенадцать шагов, и она сделала два, когда за спиной заскрипел откидной стул.
Виктор Андреевич встал не сразу. Сначала он упёрся в спинку переднего стула, потом выпрямил колено. Он стоял, пока зал не понял, что он встал, чтобы говорить.
Даша остановилась.
— Виктор Андреевич, — начала Зимина, — вы хотели дать пояснения по поводу…
— Хотел.
Микрофон ему не понадобился. Голос у него был тот, которым он восемь лет вёл планёрки: ровный и до задних рядов.
— Восемнадцатого января две тысячи девятнадцатого года я вывел группу на Кривую Падь. Роман, Мельников, Бочкарёв, Корнеев и я. Вывел вопреки бюллетеню. Накануне отправил ребят на шурфы у Седловины, никак не оформив. Сам вышел на гребень с тыла. В четырнадцать ноль пять Роман доложил мне профиль и просил отбой. Я ответил: идём по плану, это приказ.
Он остановился. Кто-то в задних рядах переспросил соседа, и сосед не ответил.
— Ведущим был я. Правило висит у нас на стене, а я его нарушил. Потом восемь лет говорил, что весь день был на базе. — Левая рука у него лежала на спинке стула и дрожала, он её не убирал. — Корнеев взял это на себя. Ночью, у меня на кухне. Я не отказался.
Тишину в зале никто не нарушил. Лёха у стены поставил стаканчик на пол, осторожно, чтобы не звякнуло.
— Больше у меня ничего нет, — сказал Виктор Андреевич. — Объяснять не буду. Прощения не прошу.
Галина Сергеевна поднялась. Встала рядом с мужем на расстоянии ладони. Руки её висели вдоль серого пальто, и она его не коснулась ни плечом, ни рукавом. Так и стояла, глядя в тот же пол, что и он.
Даша оказалась посередине. Справа от неё, в трёх шагах, были отец с матерью. Слева, у стены, шагах в десяти, Илья. Буран сел у её левой ноги, ближе к Илье, и она не поправила его.
Она стояла и не шла ни туда, ни сюда. Зал смотрел на неё, она чувствовала это затылком, как чувствуют на склоне перемену ветра. Отец не поднял глаз. Илья смотрел на неё, но шагнуть не пытался.
В третьем ряду заскрипел стул.
Тамара Бочкарёва поднялась, прямая, и пошла по проходу, задевая колени сидящих. Её не останавливали. Она шла не к Виктору Андреевичу, хотя пенсионеры повернулись к нему, ожидая. Она прошла мимо первого ряда, мимо Даши, которая подвинулась на полшага, и остановилась перед Ильёй.
Лицо у неё было неподвижное, а по щекам текли слёзы, и она их не вытирала, будто не знала о них.
Она протянула ему красную, в трещинах, руку.
Илья пожал её. Тамара держала его руку долго, обеими своими. Потом отпустила, повернулась и пошла обратно на своё место, ни на кого не глядя. Лёха у стены закрыл лицо ладонью и так и стоял.
Тимур кашлянул и полез в нагрудный карман. Вызов шёл тридцать девятую минуту. Он посмотрел на экран и сказал в пустоту, почти беззвучно:
— Слышал? Ну вот.
Зимина сняла очки и не надела их обратно.
— Товарищи, — сказала она и долго молчала. — Объявляю перерыв.
Снегоходы оставили у метеопоста на Седловине в начале пятого. Выше гребневую тропу затянула февральская корка, и теперь, после двух тёплых дней, она стала мокрой сверху и стеклянной снизу. На машине здесь можно было уйти юзом до самого кулуара. Даша заглушила мотор, сняла с багажника рюкзак и бухту верёвки, сорок метров, оранжевую, отрядскую.
— Пешком час двадцать, — сказала она. — С ним час.
— С ним быстрее?
— Он тропу знает. Ты нет.
Илья знал тропу. Он ходил по ней две зимы, таскал наверх доски, рубероид, жесть для трубы. Но спорить не стал. Буран ушёл вперёд и встал на гребне белым пятном на белом, только по тени его и видно было.
Шли молча, Даша впереди. Ветер с перевала был тёплый, западный, с запахом мокрого камня, и от него снег под ногами шуршал, как песок. На двух местах, где тропа сужалась над обрывом к Кривой Пади, она остановилась и посмотрела вниз. Внизу виднелся конус выноса с пятном свежей лавины тринадцатого числа, грязным языком на белом. Флажков разметки на нём уже не было, их снесло вместе с вагончиками.
Приют стоял на седле перевала, как стоял с семьдесят четвёртого: низкий, приземистый, с новой жестяной трубой и старыми брёвнами. Над дверью висела табличка, которую Илья выжег восемь лет назад: «Кара-Таш. 2380». Петли двери он смазывал в октябре восемнадцатого, и они до сих пор не скрипели.
Внутри было холодно, сухо и пахло золой. Даша сняла рукавицы, присела у буржуйки и начала закладывать растопку: береста, щепа, две тонкие поленины. Спички сломались одна за другой, третья зажглась. Илья достал из ниши под нарами котелок и вышел набить его снегом.
Когда он вернулся, в печи уже гудело. Буран лёг у стены справа от печки и сунул нос в щель между брёвнами, как в январе, будто там что-то лежало. Даша сидела на краю нижних нар в расстёгнутой куртке.
На полке над столом стояла Ромина кружка, эмалированная, белая, со сколом у ручки и надписью «Орёл-2», выведенной лаком для ногтей. Её никто не убирал. Илья поставил котелок на печку и не тронул кружку.
— Я думала, ты её заберёшь, — сказала Даша.
— Это его полка.
— Его полка, — повторила она.
Она расстегнула нагрудный карман и достала кольцо. Тонкое, серебряное, с крошечным синим камнем, какие продают в Бийске на рынке у мостика. Оно восемь лет пролежало в сахарнице.
Она держала его на раскрытой ладони, близко к огню. Не надевала и не протягивала ему. Отблеск печки ходил по камню, по ободку и по её обветренным пальцам.
Илья сел на чурбак у стола напротив. Пальцы левой руки он положил на колено, и они ничего не чувствовали — ни тепла от печки, ни колена.
Котелок зашипел.
— Вода, — сказал он.
— Пусть кипит.
Чай они пили на улице, на лавке у стены, с подветренной стороны. Солнце ушло за гребень Кара-Таша, и небо над перевалом стало зелёным, прозрачным, как бутылочное стекло. Снизу из долины поднимался холод. Корка у порога начала прихватываться, Даша слышала, как она потрескивает.
Кольцо было у неё в кулаке. Кулак лежал на колене.
— В восемнадцатом ты здесь спрашивал, — сказала она.
— Здесь. У печки.
— Я тогда ответила, не дослушав.
— Ты всегда отвечала, не дослушав.
— Не всегда. — Она смотрела на конус внизу, на тёмное пятно. — Сегодня дослушала. Отца. До конца.
Илья молчал. Буран вышел из приюта, потянулся передними лапами по снегу и лёг между ними, мордой к обрыву.
— Ты не уехал, — сказала Даша. — Вчера.
— Нет.
— А поехал бы, если бы он не подошёл?
Он подумал, прежде чем ответить, и она ждала, не торопя.
— Сел бы в автобус. На Лисьем повороте вышел бы. Не знаю.
— Честно.
— Я тебе по-другому не умею.
— Умеешь. Ты восемь лет умел. — Она сказала это без злости, как говорят о толщине слоя. — Молчать — это тоже по-другому.
— Да.
Она разжала кулак. Кольцо лежало в ладони, синий камень повернулся к небу и стал почти чёрным.
— Спроси ещё раз.
Он посмотрел на её руку, потом на неё. Она смотрела на него, не щурясь, впервые за весь день.
— Ты останешься?
— Здесь. — Она не отвела глаз. — С тобой. Но не по-старому.
— Как?
— Не знаю. Ещё не знаю. — Она сжала пальцы, и кольцо исчезло в кулаке. — По-старому я тебе звонила в пять десять утра. Ты не взял.
— Не взял.
— Я буду звонить. А ты будешь брать. Всегда, даже если тебе нечего сказать. Особенно если нечего.
— Буду.
— И не надо сейчас «прости». Ты не умеешь, и я не умею. — Она убрала кольцо обратно в нагрудный карман и застегнула клапан на кнопку. — Отец не просил. Мама не просила. Ты тоже не проси. Мы лучше просто… будем. Каждый день. Посмотрим, что выйдет.
— Восемь лет — это много дней.
— Много, — сказала она. — Мне их никто не вернёт. Ни ты, ни он. Значит, буду считать с сегодняшнего.
Она встала, взяла его пустую кружку и свою, отнесла в приют. Он слышал, как она ополоснула их снеговой водой и поставила на полку рядом с Роминой, ручками в одну сторону. Закрыла заслонку в печке и подбросила последнее полено, чтобы к утру не выстыло для следующих.
Когда она вышла, у неё на плече висела бухта оранжевой верёвки.
— Корка встала, — сказала она. — До Седловины в связке.
Она размотала конец и ловко, не глядя, завязала себе восьмёрку на беседке. Потом обвязала его, оставив у себя в руке запасной конец, затянула, проверила. Ослабила и перевязала заново. Проверила ещё раз и подёргала.
— Нормально же было, — сказал Илья.
— Было нормально. Теперь правильно.
Буран встал и ушёл вперёд по тропе, туда, где на гребне ещё светлело. Даша пошла за ним. Шагов через шесть, когда верёвка между ними выбрала слабину, она, не оборачиваясь и не замедляя шаг, протянула назад руку со свободным концом.
— Держи, — сказала она. — Спина — твоя.
Эпилог. Первый снег
Снег пошёл в начале седьмого, ещё затемно. Даша поняла это по тишине. Когда она вышла на мост через Ак-Суу, река внизу шумела глухо, как из-под одеяла. Фонарь на том берегу стоял в белом круге, и в этом круге медленно, без ветра, опускались крупные редкие хлопья.
Новая база стояла на правом берегу, на ровной террасе, куда за сорок лет наблюдений не дошла ни одна лавина. Длинный низкий дом из лиственницы на каменном цоколе. За лето лиственница потемнела и стала цвета крепкого чая. Крыша была одним скатом на север, чтобы снег сползал за дом, а не на крыльцо. Илья полдня спорил об этом скате с подрядчиком из Усть-Кайрыка, Даша слышала через стенку вагончика. Над входом не было вывески, только номер дома и красный крест на табличке.
В вольере залаяли сразу двое: один басом, со знанием дела, второй тонко, взахлёб, не понимая зачем, но изо всех сил.
— Тихо, — сказала Даша.
Буран замолчал и сел у сетки. Метель ещё раз тявкнула, на всякий случай, и полезла к Даше под ноги, как только та открыла калитку. Щенку было четыре месяца. Белая, с серой подпалиной на ушах, она была лапастая и пока ничья. Мать её, сука из бийского отряда, приезжала на сертификацию в мае. Тимур тогда сказал, что Буран теперь просто обязан быть отцом года.
Метель вцепилась зубами в шнурок ботинка.
— Отдай.
Щенок не отдал. Буран подошёл, ткнул его носом в бок, и Метель выпустила шнурок и укатилась в снег.
— Он её воспитывает, — сказал Тимур с крыльца. Шапка у него сидела набок, в руке он держал кружку. — А меня вот никто. Даш, у нас на Седловине тридцать сантиметров за ночь, Палыч уже два раза звонил на пост. Говорит, там Мишка опять не отвечает, спит.
— Палыч здесь?
— А где ему быть. Он, по-моему, в новом доме живёт. Я утром пришёл, а он чайник ставит.
Даша закрыла вольер, а Метель продолжала висеть на сетке и смотреть ей вслед. Крыльцо было засыпано, снег лёг на ступени ровно, не тронутый никем, кроме Тимура. Тимур протянул ей кружку.
— Это тебе.
— Я свой не пила ещё.
— Ты мой выпей. Я себе налью.
Она взяла. Чай был сладкий до приторности, с чабрецом, как пила его вся семья Топоковых, и Даша пила, глядя через плечо Тимура на дверь. Дверь была тяжёлая, на доводчике, с широкой ручкой, за которую можно было взяться в рукавице. Ещё один спор Ильи с подрядчиком.
— Стажёры пришли?
— Двое. Айана и Кирилл. Кирилл в среду на лекции сидел, с тех пор ходит умный.
— Это хорошо.
— Это, Даш, по-разному. Он мне с утра объяснил, почему я неправильно смотрю бюллетень.
— А ты неправильно смотришь?
Тимур посмотрел на неё, на кружку, на снег.
— Я его правильно смотрю, — сказал он уже без смеха. — Я только раньше не всегда говорил вслух.
Даша отдала ему пустую кружку.
— Говори теперь.
— Говорю. Вот, говорю: тридцать сантиметров на старую корку, корку вчера ветром отполировало. Склон сегодня никому не нужен.
— Никому, — согласилась она. — Пойдём к Палычу. Пока он Мишку не разбудил матом на всю частоту.
Метель за их спинами залаяла ещё раз, обиженно. Буран не залаял. Он лёг у калитки, мордой к дому, и снег сразу начал ложиться ему на спину. Отличить его от сугроба можно было только по глазам.
Радиорубку Илья поставил в торце здания, с окном на Шаманку. Даша сначала была против. Окно отвлекает, а диспетчер должен слушать, а не смотреть. Илья ответил, что тот, кто держит связь с группой, должен видеть, куда она ушла, хотя бы гору. Больше она не спорила.
Сейчас в окне ничего не было. Белая стена, ни гребня, ни цирка, ни конуса.
Палыч сидел перед новой станцией. На нём был свитер с оленями, который Галина связала ему в больницу. Он сгорбился и тыкал пальцем в сенсорный экран так, будто давил таракана.
— Вот же ж железка, — сказал он, не оборачиваясь. — Новая, а шипит. Старая шипела, так хоть по-человечески. А эта — кхе — как кошка на балконе. Дашенька, ты ей скажи.
— Георгий Павлович, вы на пенсии.
— А я и не работаю. Я сижу. Мне доктор сказал, сидеть можно. — Он нажал тангенту, и рука у него дрогнула, как всегда. — Седловина, Скала. Седловина, Скала, приём.
Шипение. Потом заспанный голос:
— Скала, Седловина. Слышу.
— Слышит он. Слышит! Двадцать минут тебя зову. Данные давай. С самого утра давай, с шести.
Мишка с поста забубнил цифры: температура, ветер, высота свежего снега, плотность. Даша взяла с полки журнал, раскрыла на чистой странице и стала записывать сама, хотя станция писала всё на два диска и ещё куда-то в облако. Этого Палыч не понимал и не одобрял.
В дверь заглянул Кирилл, длинный, в новой красной куртке отряда. Рукава ещё не обтёрлись о верёвки, и куртка стояла на нём колом. За ним маячила Айана, маленькая, круглолицая, с косой из-под шапки.
— Дарья Викторовна, мы готовы. Выходим?
— Куда?
— На Седловину. Шурф.
— Кто тебе сказал, что шурф?
Кирилл растерялся.
— По графику. Раз в десять дней. Вы же сами…
— По графику, — сказала Даша. — А по снегу?
Кирилл посмотрел в окно, где ничего не было.
— Виктор Андреевич в среду говорил, — начал он и замолчал.
— Что говорил?
— Что график пишут люди, которые сидят внизу. А снег лежит наверху. — Кирилл покраснел. — И что если ведущий решает по графику, а не по снегу, то он не ведущий. Он… он сказал — он диспетчер собственной гордости.
Палыч закашлялся, долго и тяжело, полез в карман за леденцом. Даша дописала строку в журнал.
— Правильно говорил, — сказала она. — Узел покажи.
Кирилл вытащил из-за пояса конец, завязал восьмёрку на беседке. Даша взялась за узел двумя пальцами, повернула к свету, подёргала. Ослабила, перевязала и протянула ему.
— Вот так. Хвост длиннее. Айана, твой.
Айана показала свой, и он был правильный. Даша всё равно подёргала.
— Сегодня никто никуда не выходит, — сказала она. — Сегодня сидите тут с Георгием Павловичем и учите таблицу. Плотность, температурный градиент, что из чего растёт. Завтра проверю. Мы с Тимуром на снегоходах до приюта: завезти уголь и газ. Через Седловину. Седловина, Скала, — сказала она в рацию, взяв тангенту у Палыча, — к одиннадцати будем у вас. Чайник поставь.
— Принял, — ответил Мишка уже бодрее.
— Принял, жди, — проворчал Палыч, отбирая у неё тангенту. — Учит она меня. Я этот «принял» говорил, когда тебя ещё не было.
Кирилл с Айаной ушли в учебный класс. Даша слышала, как Кирилл в коридоре сказал: «Она всегда так?» Айана ответила: «Всегда». Палыч сосал леденец и смотрел в белое окно.
— Он хорошо в среду говорил, — сказал он, когда шаги стихли. — Твой отец. Я в коридоре стоял, слушал. Хорошо говорил, Дашенька. Ровно.
— Знаю.
— Ничего ты не знаешь. Ты не была.
— Не была, — сказала Даша.
Она закрыла журнал и положила его на полку, корешком наружу, туда, где его найдёт любой.
До Седловины снег шёл ровно. Выше сорвался ветер и понёс его вбок, по гребню, тонкой позёмкой. Тимур шёл первым, Даша за ним, на сто метров дистанции, хотя тропа была плоской и широкой, а дистанция здесь была не нужна. Буран бежал рядом с её снегоходом, по колено в свежем, проваливался и выпрыгивал. На подъёме к седлу перевала Даша остановилась, дала ему запрыгнуть на сани к мешкам с углём, и он доехал до приюта, как начальник, повернув морду против ветра.
Приют за лето перекрасили. Тимур отговаривал, говорил, что Илья обидится, это же дипломный проект. Илья не обиделся. Он сам приехал в июле, полез на крышу, заменил два листа железа и сказал, что крышу надо мерить каждый год, как ребёнка у дверного косяка.
Дверь примёрзла. Даша выбила её плечом.
Внутри было холодно и пахло старым дымом, железом и чуть-чуть, совсем немного, мышами. Тимур затащил первый мешок с углём, второй, потом ящик с консервами. Даша растопила печку. Сначала бересту, потом щепу, потом два полена. Пока печка разгоралась, она стояла на корточках и смотрела в огонь сквозь дверцу, а не на полку.
Полка была над столом. Ромина кружка, белая, со сколом у ручки, с надписью «Орёл-2» облезлым лаком. Рядом ещё две, синяя и зелёная, обе отрядные, ручками в одну сторону, как она их поставила в марте. Их никто не трогал. Пыль на всех трёх лежала одинаково.
— Даш, газ куда? — спросил Тимур.
— Под нары. Нет, под нижние, слева. Чтобы от печки дальше.
Тимур задвинул баллоны под нары, распрямился и, конечно, тоже посмотрел на полку.
— Я в октябре был тут с ребятами из Бийска, — сказал он. — Они спрашивали, чья кружка. Я сказал — его.
— И что?
— Ничего. Один, молодой, хотел из неё чай пить. Я не дал.
— Правильно.
— Я ему сказал, что она треснутая.
Даша поднялась, вытерла руки о штаны. Тимур мялся у нар, стянул шапку и снова надел её набок.
— Я тебе одну вещь, — сказал он. — Можно?
— Говори.
— Мне теперь всё время кажется, что я должен что-то сказать. Каждый раз, как сюда приезжаю. Или к отцу твоему. А сказать нечего. Я тогда ничего не сказал, и сейчас вроде тоже нечего.
— Ты тогда сидел на базе.
— Сидел, — сказал Тимур. — Вот именно, Даш. Сидел.
Буран, который до этого стоял у порога и стряхивал снег, прошёл к стене справа от печки, лёг и сунул нос в щель между брёвнами. Подышал туда шумно, как в норку.
— Опять, — сказал Тимур. — Чего он там ищет? Я в октябре фонариком светил, там ничего нет. Мох.
— Ничего не ищет, — сказала Даша. — Помнит.
— Что помнит?
— Что там что-то было.
Она открыла ящик с консервами, проверила даты, переложила в шкафчик под окном: тушёнку вниз, сгущёнку наверх. Достала из рюкзака свечи, спички в банке, новую аптечку от мамы, подписанную маминым круглым почерком: «ОТ ОБМОРОЖЕНИЯ — СВЕРХУ». Положила на полку рядом с кружками.
— Чайник поставь, — сказала она. — Мишке наверх обещали, а сами не попьём?
Тимур поставил. Буран лежал у стены и не шевелился, только снег таял у него на спине и стекал по белой шерсти на пол.
Вниз спустились к трём. Снег к этому времени стих, и сквозь редкую крупу проступил конус: ровный, белый, без единого следа. Бытовой городок разобрали ещё в апреле, площадку под отель так и не начали. Тарасовские вагончики увезли на трейлерах в Усть-Кайрык. Последний трейлер застрял на Лисьем повороте, и его полдня вытаскивал Серёга на своём ратраке. Ратрак был уже не курортный, а районный.
Белая Плита стояла у самого подножия конуса, гранитная, по пояс. На ней лежала шапка снега, и под снегом угадывалась старая надпись, которую в сентябре сбили и заменили. Даша оставила снегоход у дороги и пошла пешком, и снег скрипел под ботинками, как крахмал.
У плиты стоял отец.
Он стоял к ней спиной, широкий, в старом отрядном бушлате без нашивок, и счищал снег с камня красной лопатой. Не со всего камня, а только со стороны надписи. Счищал медленно, короткими движениями, вдоль камня, не вглубь. Лопата ходила у него в руках, а левая рука дрожала, и ему приходилось придерживать черенок у самого полотна.
— Колено, — сказала Даша. — Ты пешком от дороги?
— Пешком.
— Сюда двести метров по целине.
— Двести двадцать. Я считал.
Он счистил последний снег. Надпись открылась вся, чёткая, выбитая в граните:
РОМАН ЛАНСКОЙ 14.03.1991 — 18.01.2019 ПОГИБ ПРИ ИСПОЛНЕНИИ СЛУЖЕБНОГО ДОЛГА
Под надписью было ещё полстроки свободного камня. В сентябре мастер из Бийска спросил, что выбивать ниже: «Помним, скорбим» или стихи. Отец сказал, что ничего. Мать сказала, что ничего. Даша сказала, что ничего, раньше их обоих.
Отец поставил лопату к камню, черенком вверх. На полотне, у самого края, чернела вмятина, а на черенке, под рукой, вырезанное ножом: «В.Л.».
— Ты в среду читал, — сказала Даша.
— Читал.
— Кирилл сегодня цитировал. Про диспетчера собственной гордости.
Отец посмотрел на конус. Седая щетина у него была в снегу, и он не стряхивал.
— Это я не придумал, — сказал он. — Это Рома так говорил. Про меня, но не мне. Я стоял за дверью и слышал.
Даша молчала.
— А в среду я им это сказал, — продолжал отец. — И сказал, чьи слова.
— Они знают, чьи.
— Пусть ещё раз знают. — Он помолчал. — Кирилл твой спросил, можно ли с гребня видеть, держит склон или нет. Я сказал: нельзя. Сказал: сверху всегда видно красивый фасад. Я им даже на доске нарисовал. Плохо. Корнеев бы лучше.
— Он тебе нарисует.
— Не надо. Пусть плохо. Я сам.
Даша подошла ближе и положила ладонь на камень, на холодную гранитную шапку, туда, где только что лежал снег. Кольцо на её пальце стукнуло о камень, коротко и тонко. Отец услышал. Не повернул голову, но услышал.
— Мать звала, — сказал он. — Пирожки. Ты зайди.
— Зайду.
— Она с утра тесто ставила. Сказала — если Даша не зайдёт, я ей отнесу на базу.
— Зайду, пап.
Он взял лопату, повесил на плечо, как вешают щуп, и пошёл обратно по своему следу, к дороге. Двести двадцать метров. Даша смотрела, как он идёт, тяжело, сначала на правую ногу, потом подтягивает левую. На середине пути он остановился. Постоял, не оборачиваясь, и пошёл дальше.
Она осталась у плиты одна и стояла, пока снег не начался снова.
У родительского дома пахло дрожжевым тестом даже на улице. Даша остановилась у калитки и стянула шапку. Пахло так в каждом её детском декабре.
Мать открыла раньше, чем она постучала. Наверное, видела в окно, как подъехал снегоход.
— Ноги, — сказала Галина. — Там веник.
Даша обмела ботинки веником на крыльце, вошла, разулась. В прихожей висел отцовский бушлат, мокрый на плечах, а под ним стояла красная лопата, полотном вниз, на газете. С неё натекла лужица.
На кухне было жарко. На столе остывали два противня пирожков под полотенцем, стояли миска с капустой и чайник. Сахарница стояла на своём месте у окна. Это была новая сахарница, фаянсовая, в мелкий синий цветочек. Мать купила её в мае в Бийске. Старую, жестяную, Даша больше не видела.
— Сядь, — сказала Галина. — Остыли уже. С капустой и с яйцом. С яйцом — Илюше.
— Он с капустой тоже ест.
— С капустой — тоже Илюше. Ты сама себе возьми, сколько хочешь.
Даша села. Мать налила ей чаю, себе не налила, осталась стоять у плиты, вытирая полотенцем руки, хотя руки были сухие.
— Снег, — сказала Галина.
— Тридцать сантиметров на Седловине.
— Отец говорил. Он с утра у окна сидел. Ждал.
— Чего ждал?
— Снега. — Мать повесила полотенце на ручку плиты. — Он каждый год ждёт. Как будто…
Она не договорила. Даша взяла пирожок с капустой, откусила. Тесто было тёплое и мягкое, капуста была тушёная с морковью, с лавровым листом.
— Вкусно, мам.
— Ешь.
Они помолчали. На подоконнике тикали часы, старые, с кукушкой, у которой давно сломался механизм и которая не выглядывала никогда.
— Ты в субботу приходи, — сказала Галина. — Пельмени.
— Я дежурю в субботу.
— В воскресенье.
— В воскресенье можно.
— С Илюшей.
— С Илюшей.
Мать села наконец на табуретку напротив, сложила руки на столе. Руки у неё были мягкие, красноватые, с выпуклыми суставами. Она посмотрела на Дашину руку, на кольцо.
— Не жмёт?
— Нет.
— Я его чистила, — сказала Галина. — Каждый год. Перед восемнадцатым. Доставала, мыла с содой, вытирала и обратно клала. Под сахар.
Даша положила недоеденный пирожок на блюдце.
— Мам.
— Я просто говорю, что не жмёт, — сказала Галина. — Хорошо, что не жмёт. Я боялась, что за восемь лет пальцы у тебя… Работа же. Верёвки.
— Не жмёт, — сказала Даша. — Оно на меня было.
Мать кивнула. Встала, достала с полки пакет и стала складывать пирожки, сначала с яйцом, потом с капустой. Складывала тщательно, рядами, перекладывала бумажными салфетками, чтобы не слиплись. Даша смотрела ей в спину.
— В среду я тоже ходила, — сказала Галина, не оборачиваясь. — На лекцию. Стояла в коридоре, с Палычем. Не заходила.
— Почему не заходила?
— Он бы сбился.
Она завязала пакет узлом, туго, как завязывают аптечку. Поставила его перед Дашей.
— Носки там ещё. Илюше. Шерстяные, двойные. На левую руку варежку тоже связала, с двойным пальцем, потому что пальцы же не чувствуют, он и не заметит, как отморозит. Ты ему скажи.
— Сама скажи.
Галина посмотрела на неё.
— Скажу, — сказала она. — В воскресенье.
Даша встала, взяла пакет. В прихожей она обулась, долго возилась со шнурком, который сегодня жевала Метель, а мать стояла в дверях кухни, держась рукой за косяк. Даша выпрямилась и увидела её в дверях. Мать поняла, что её заметили, и опустила руку.
— Иди, — сказала Галина. — Темнеет.
Жили они в половине бревенчатого дома в конце Береговой, на левом берегу, через реку от новой базы. Вторая половина стояла пустая, хозяева уехали в Бийск. Окна смотрели не на Шаманку, а на реку и на лес правого берега. Даша сначала не понимала, почему ей так спокойно в этих комнатах. Потом поняла: из окна не видно ни одного склона. Ни одного.
В сенях она стряхнула снег с куртки, повесила её на гвоздь. Потом поставила ботинки к печке носками вверх, чтобы просушить. Метель она забрала с базы на ночь, и щенок сразу ушёл под лавку и начал выкусывать снег из лап с таким звуком, будто грыз сухари. Буран остался на базе, в вольере. Днём он отработал своё.
Илья сидел у стола под лампой, сутулый, как над чертежом, потому что он и сидел над чертежом. На листе формата А2 был фасад амбулатории: невысокое здание с крыльцом, с широким пандусом и с козырьком, нависшим над входом так, чтобы с него не сыпалось на голову. Окна были большие, а за окнами тонко намечены полки, кушетка и шкафчик с крестом. Он штриховал тень под козырьком мягким карандашом, а левая рука лежала на краю листа, придерживая его. Пальцы были в графите до второй фаланги.
— Привет, — сказал он, не поднимая головы.
— Привет. От мамы.
Даша поставила пакет на край стола, далеко от чертежа. Илья поднял голову, посмотрел на пакет, потом на неё.
— С яйцом?
— И с капустой. И носки. И варежка, с двойным пальцем на левую. Она сказала, что сама тебе скажет в воскресенье.
— В воскресенье?
— Пельмени.
Он кивнул, отложил карандаш, вытер пальцы о тряпку, от чего они стали только серее.
— Как Седловина?
— Тридцать. На корку. Никого не пустила.
— Кирилл расстроился?
— Кирилл цитировал отца.
Илья взял пирожок, откусил, стал жевать медленно, глядя на чертёж.
— Это Галина Сергеевна попросила, — сказал он. — Амбулаторию. Сказала, что крыша течёт с девяносто шестого года. Я сказал, что крышу можно перекрыть. А она сказала: «Нарисуй уж всю. Ты ж умеешь».
— Это она тебе сказала?
— В октябре. Я заходил отдать лестницу.
Даша обошла стол и встала за его плечом. Фасад был почти готов. На крыльце, у самого угла листа, там, где архитекторы оставляют место для масштабной фигурки, был нарисован человек. Женщина в куртке, с косой из-под шапки. Рядом белая собака, большая, сидит. А у ног собаки — что-то маленькое, лапастое, ещё недорисованное, обведённое одной линией.
— Это кто? — спросила Даша.
— Масштаб, — сказал Илья. — Для масштаба нужна фигура.
— А мелкая?
— Тоже масштаб. Для мелкого масштаба.
Метель под лавкой перестала грызть лёд и посмотрела на них. Даша положила руку ему на плечо, левую, с кольцом. Илья не накрыл её руку своей, но и не пошевелился, сидел так, чтобы ей было удобно.
— Отец был у Плиты, — сказала она. — С лопатой.
— Чистил?
— Только надпись.
Илья молчал. Карандаш лежал на листе, рядом с недорисованным щенком.
— Дорисуй, — сказала Даша.
Он взял карандаш. Две линии — уши, одна — хвост, точка — нос. Щенок получился толстый и смешной, и он сидел, задрав морду на белую собаку.
В сенях зазвонил телефон, в кармане её куртки. Даша сняла руку с его плеча, пошла в сени, нашла телефон на ощупь. На экране было написано «Мама».
Илья в комнате отложил карандаш и прислушался.
— Да, мам, — сказала Даша.
— Дошла? — спросила Галина.
— Дошла.
— Снег-то какой идёт, Дашенька. Ты посмотри.
Даша открыла дверь на крыльцо. Снег шёл густо, тихо, в свете из окна каждая снежинка была видна отдельно. Он ложился на перила, на лавку, на её ботинки у порога, на всю долину, на мост, на базу за рекой. Там, дальше, в темноте, которой отсюда не было видно, он ложился и на конус.
— Смотрю, — сказала она.
— Ну вот, — сказала мать и замолчала. Слышно было, как она дышит в трубку и как у неё на кухне тикают часы.
— Мам, — сказала Даша. — Я не кладу трубку.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
