Квартет Хаоса
ДИСКЛЕЙМЕРЫ
Данный текст - пилотная часть экспериментального проекта "Алисизация", у которого две цели - 1) тестирование литературных возможностей АлисаAI 2) Создание историй и персонажей в рамках вымышленных вселенных(франшиз), которые никогда не будут созданы правообладателями в связи с их издательской/рыночной политикой. Проект стремиться сохранять оригинальную атмосферу вымышленных вселенных.
Тексты проекта "Алисизация" стремятся быть lore-friendly, но основной источник информации - вики-публикации и обзорные статьи, а не оригинальный контент. Абсолютно все книги по Вархаммеру, Подземельям и Драконам или Звездным войнам практически нереально прочитать. Кроме того, под соответствием лору мы имеем в виду лишь базовое соответствие внутренним законам и бэкграунду - сюжет же может поворачивать в сколь угодно альтернативное русло, если это не нарушает атмосферы оригинальной вселенной. Пример: в рамках "Алисизации" вы никогда не найдете умопомрачительной истории любви орка и Галадриэль, но в будущем вполне можете прочесть произведение о Четвертой эпохе Средиземья, в котором орков пытаются... использовать в рамках Королевства Арнора и Гондора.
Все права на коммерческое использование любых элементов вымышленных вселенных принадлежат их законным владельцам. Использование этого текста в коммерческих целях запрещено.
Приятного чтения!
Пролог
Место: планета Просперо, домашний мир легиона "Тысяча Сынов"
Время: Тридцать первое тысячелетие по стандартному летоисчислению Терры. На заре существования Империума.
Каллимах стоял посреди одного из залов Великой Библиотеки и смотрел на ряды книг. Размеры этой библиотеки были невообразимы даже для Астартес, которые превосходили простых смертных размером более чем в два раза. Полки с книгами и свитками тянулись от одного края зала к другому. Но края эти были столь далеко друг от друга, что если смотреть из середины зала, простому глазу края было не разглядеть. Сколько же томов здесь было? Сотни тысяч? В одном зале - да. В целом же Великая Библиотека хранила многие миллионы книг. Но Каллимах, ментальный инструктор юниоров Пятнадцатого легиона Астартес, пришел сюда не за книгами. Вернее, не за какой-то конкретной из них. Ему были нужны они все.
Несколько дней назад Каллимах беседовал с самим Примархом. Разговор с Алым Королем был тревожным и печальным. Магнус рассказал Каллимаху о результатах совета на Никее - там Император решал судьбу тех, кого в Империуме называли псайкерами. И решение Императора было суровым - в легионах Астартес псайкерство было теперь под запретом. Для многих легионов это решение не означало ничего. Многие Астартес и без запрета Всеотца чурались тех, кого считали нечистыми колдунами. Другие были опечалены - в их легионах умели чтить мудрость тех, кто был способен путешествовать по Великому Океану. Но Тысяча Сынов… Суть их легиона заключалась именно в этом умении. Без мощи варпа они были никем. Вернее, они становились обычными. Это было хуже небытия.
Опечаленный разговором с примархом легиона, Каллимах пришел в библиотеку чтобы погрузиться в ткань бытия былых эпох. Здесь, среди бесчисленных томов он мог буквально бродить по городам древности - для этого Каллимаху было достаточно просто касаться пси-зрением книг. Он не читал их так, как читали бы простые смертные или даже его братья из других легионов. Каллимах их проживал.
Каллимах начал свое путешествие с древнейших времен.
Каллимах видел Землю — Терру, как её назовут позже. Дикую, молчаливую, покрытую лесами и саваннами. По этим саваннам бродили племена — маленькие, жалкие, смертные. И среди них — те, кто видел больше остальных. Шаманы. Первые псайкеры, хотя само это слово тогда не существовало. Они видели то, что другие не видели: потоки энергии, что пронизывали мир, — эфир, варп, душу мира, как ни назови. Шаманы не знали ни законов, ни правил. Они просто касались и принимали. Но видели и другое: после смерти их души уходили в варп, и оттуда — возвращались. Перерождались. Так было долго, очень долго — тысячи лет цикла, бесконечного колеса смертей и рождений.
Но колесо сломалось. Духовный мир, доселе тихий и безмятежный, начал меняться. В варпе завелись сущности — не те, кого создал человек, нет. Они были старше. Или, может быть, родились одновременно с первой мыслью, первым страхом, первой ненавистью. Это был Хаос, хотя это слово ещё не было придумано. Души шаманов больше не возвращались — их пожирали хищники Хаоса, обитавшие в варпе. И тогда последние из них — последние, кто ещё помнил, каково это, перерождаться — собрались. Собрались и приняли решение, которое не было ни мудрым, ни отчаянным. Вернее, оно было и тем, и другим сразу. Они покончили с собой. Все. Одномоментно. Слили свои души в единый поток, и этот поток, тысячекратно усиленный, воплотился в одном теле.
Так родился Император - величайший представитель Человечества, бессмертный, сильнейший, непобедимый. Но тогда он еще не был Императором. Тысячелетия спустя после своего рождения он бродил по земле, оставляя свой след в истории под разными именами. Он наставлял, сражался, основывал и разрушал империи, предостерегал, учил людей и учился сам. Император был величайшим не только в войне или политике - он сильнее всех живущих сам жаждал знаний. Он учился, постигал природу реальности. И не только реальности. Поняв сущность и угрозу варпа, он составил великий план. Многие тысячелетия ушли на то, чтобы привести его в действие.
А пока Император учил и учился, человечество жило. От изящной древности через темные века и эпоху мировых войн шло оно к эре своего рассвета. С изобретением сверхдальних космических перелетов люди вырвались за пределы своей планеты, и колонизационные корабли, подобно грибным спорам, понесли семена человеческой жизни в глубины космоса. Но даже тогда путешествия были еще недостаточно быстрыми для того, чтобы галактика была единым целым. В то время человечество было похоже на эллинов древних времен. Этот народ, расселившись по всему Средиземноморью, сознавал свое единство, их города были благожелательны друг к другу по большей части, но были часто и враждебны. Каждый город жил своей жизнью, и чтобы попасть из одного в другой, часто нужны были долгие месяцы пути.
Так же было и в те времена, когда колонии людей возникали и развивались меж звезд. Но вскоре люди открыли для себя Великий Океан. Произошло это из-за того, что псайкеры стали рождаться среди них чаще. Эволюция ведь не стояла на месте… Благодаря этим чувствительным к варпу индивидам человечество освоило и перемещения через варп - этим занимались Навигаторы, особенно сильные и устойчивые псайкеры, способные прокладывать через Великий Океан маршруты в обход материальной реальности. Галактика была близка к тому, чтобы стать единой. Это был Золотой век. Так думали тогда люди…
Одной из двух великих бед оказались машины. Доверив искусственному разуму большую часть своей жизни, человечество чуть ее не лишилось. Великая война людей и машин окончилась трудной победой человечества. Но едва оправившись, оно столкнулось с новой бедой. Великий Океан таил опасностей не меньше, чем даров. Псайкеры рождались все чаще и чаще, а с их количеством падала стабильность завесы между реальностью и Имматериумом. Вскоре количество псайкеров стало столь велико, что начали происходить настоящие прорывы варпа в материальный мир. Со временем это стало подобно эпидемии. Наступила Долгая Ночь - время, когда само существование не только человечества, но Реальности было поставлено под вопрос. Хищные сущности варпа прорывались в наш мир повсеместно, и путешествия по Великому Океану стали практически невозможны. Каждая планеты как могла отбивалась, выгрызая у варпа еще дни и месяцы существования в реальности…
Именно в то время для Императора пришло время стать тем, кем он и стал - Владыкой Человечества, единого и просвещенного. Император начал с Земли. Создав по образу и подобию своему могучих воинов, он объединил разрозненные государства Терры, победил могучих диктаторов-этнархов и вождей техноварварских орд.
А затем он создал Астартес - еще более могучих воинов, подобных тем несовершенным еще первенцам, с которыми Император покорил Землю. Астартес - люди, но уже гораздо более чем люди. Каждый из них принимал в себя генное себя, которое преображало организм, превращая смертного в сверхчеловека. Астартес были разбиты на легионы, и генное семя легионов было различным. Основой любого из них были гены Императора, но особенность и неповторимость придавали им гены примархов - повелителей легиона. Примархов своим гением создал сам Император. Он сам соткал для каждого примарха уникальный генокод. Каждый легионер считал своим отцом именно примарха, а примархи были генетическими детьми Императора и братьями друг другу. Примархи были разными, аиногда казалось - слишком разными. Фулгрим по прозвищу Фениксиец, примарх третьего легиона воплощал совершенную красоту, гармонию, грацию. Как можно было поверить, что он и Леман Русс, прозванный Волком Фенриса - братья? Русс был груб, Русс приходил в радостное безумство от возможности пролить кровь, Русс слышать ничего не хотел о манерах и смирении. Легионеры были подобиями своих примархов. Воины Третьего, дети Фулгрима, искали гармонии и совершенства во всем. Воины Шестого, дети Русса - искали лишь битвы. Дети Магнуса, легионеры Пятнадцатого, искали знаний, могущества, но не такого, какое искали смертные. Могущество для Пятнадцатого - это Свет, Мудрость, Истина.
На заре своей жизни все примархи оказались похищены силами варпа, и Императору пришлось по одному отыскивать и приветствовать своих детей, каждого - на той планете, куда занесли его ветра варпа. Легионер Каллимах, родившийся на Терре, вспоминал день встречи Императора и Магнуса с трепетом. Убежищем Магнуса после похищения стала планета Просперо, и ее примарх превратил в настоящий дом знаний и истины. Город Света, город библиотек и храмов, Тизка, столица Просперо, стала новым домом для легионеров Пятнадцатого, которых называли Тысяча Сынов, ибо до момента обретения своего отца дожило всего около тысячи легионеров, набранных на Земле. Их пожирали варп-мутации, ибо воины Пятнадцатого были особенно чувствительны к ветрам Великого Океана. Но когда дети и отец нашли друг друга, Магнус спас свой легион от мутаций силой своих знаний.
Империум, присоединивший к себе все новые и новые миры, был тогда наиболее светлым, наиболее чистым проявлением человеческого гения. Везде он нес просвещение, науку, веру в высокое предназначение разума и человеческого духа. И легион Тысячи Сынов был воплощением всего этого. Остальные Астартес были лишь орудием - орудием войны, орудием защиты, орудием строительства и осады, возможно - орудием поддержания гармонии и мира. Но они служили человечеству. Тысяча Сынов же его воплощало, было ориентиром, путеводным светом, к которому все остальные должны были стремиться. Они собирали знания, они учились сами, они открывали секреты Великого Океана и искали способы управлять им на благо каждого. Не было во всем Млечном Пути людей более образованных, более мудрых, более компетентных в духовных вопросах… И теперь, думал Каллимах, они должны стать такими, как другие Астартес. Обычными. Орудием…
Каллимах оглядел историю человечества вновь, но уже как единое целое. Философия Платона и Портика, декадентская поэзия модерна, техноварвары двадцать девятого тысячелетия, киберпанк ранней эры технологий, Сунь-Цы, Сталин, Эхнатон, Мани, Ницше и порожденное им чудовище из Цислейтании, Ганди, Имхотеп, Платон, Бисмарк, Заратустра… Каллимах специально обратил особое внимание на эпохи до открытия мощи Великого Океана. К собственному удовольствию он отметил, что отсутствие знаний о варпе не делало людей одинаковыми. Различие между людьми духа и души, людьми души и и людьми тела было всегда. Никогда Тысяча Сынов не отдадут свои души и свой дух, никогда не склонятся перед гиле*, и ограничение псайкерства не отнимет их сути. А потом… Кто знает… Всеотец мудр. Каллимах считал, что об этом не следовало забывать.
(* ὕλη (читается как «ги́ле») - древнегреческое слово, означающие материю. В гностицизме было фактически синонимом зла )
Глава 1. Бутоны сакуры
Место: планета Кику-Зай, звездная система Хавенус, сегмент Ультима.
Время: Сорок первое тысячелетие по стандартному летоисчислению Терры. Более чем десять тысяч лет спустя после основания Империума.
Утро на Кику-зай начиналось для сёгуна не с солнца.
Солнце вставало над горами Сэцун, и первый его свет касался шпилей дворца сёгуна в Кэйдо, столице Кику-зай. Но день начинался гораздо раньше. Как и всегда, Иэда Токуёси проснулся в четвертом часу, как делал это каждый день последних тридцати двух лет на своем посту. Не потому, что долг требовал, а потому что тело помнило. Тело, привыкшее к дисциплине ещё в те годы, когда он был наследником и мечтал не столько о власти, сколько о мече отца. Разум мог бы позволить себе ещё час сна. Тело не позволяло.
Он поднялся, сложил футон* с точностью, доведённой до ритуала, — каждое сложение повторяло предыдущее до миллиметра, — и открыл окно.
(* Футон — традиционная японская постельная принадлежность, представляющая собой толстый матрас, который расстилают на ночь для сна, а утром сворачивают и убирают в шкаф)
Подлинным началом дня для сёгуна был разговор с садом. Молчаливый разговор, без единого слова. Иэда сам проектировал его, когда стал сёгуном: каждый камень, каждый куст, каждый изгиб ручья. Сад не был просто украшением или показателем статуса. Сад был заявлением, манифестом. Заявлением о том, что порядок — это не отсутствие хаоса, а его преображение. Хаос существовал — листья падают, вода течёт, мох ползёт по камням. Но в саду сёгуна каждый элемент хаоса знал своё место. Падающий лист ложился на мох, и мох принимал его, и вместе они становились картиной, которая не могла быть улучшена, потому что была завершена.
Сакура у южной стены ещё не цвела. Ещё три дня, может — четыре. Иэда знал это, потому что следил за каждым деревом в саду, как полководец следит за каждым отрядом. Когда сакура зацветёт, он устроит чайную церемонию под ней, как делал каждый год, и каждый год цветение было идеальным, потому что он выбирал день, когда бутоны раскрывались не полностью, когда цветок ещё не начал умирать.
Иэда оделся. Не в парадное — в простое кимоно тёмно-синего цвета, без гербов, без украшений. Было раннее утро — а ранним утром не носят масок. Маски — для даймё. Утро — для себя.
Церемония представления ежегодных отчётов начиналась в восьмом часу. Зал Восходящего Лотоса — длинный, с низким потолком и аккуратно уложенными татами. Четыре даймё сидели вдоль восточной стены, каждый — на своём месте, каждый — в парадном кимоно с гербом своего хана*. Иэда сидел в центре, на возвышении всего в один сун**. Один сун — разница, которую можно почувствовать, но нельзя увидеть сразу. Так было задумано: власть на Кику-зай не демонстрировали. Её подразумевали.
(* Хан - традиционная феодально-административная единица в Японии, заимствованная жителями Кику-зай. Хан - территория под управлением даймё, феодального землевладельца и сёгунского администратора.
** Сун — традиционная меры длины, примерно 3 см. )
Даймё явились в порядке, который не менялся уже двадцать лет: первым — даймё южного хана Хидзэн, аграрного, самого богатого рисом и самым бедным амбициями. За ним — даймё северного хана Когэн, промышленного, где доменные печи дымили днём и ночью, выплавляя сталь для всего субсектора. Третьим — даймё торгового побережья Кайцу, где порт никогда не спал, и где корабли шли к другим мирам звёздной системы. Последним — даймё горнодобывающего хана Санкай, самого маленького по площади, но самого ценного: без его руд Муниторум не получил бы половины минералов, которые шли на вооружение.
Иэда выстраивал этот порядок не по богатству и не по силе. Он выстраивал его по уязвимости. Первым — тот, чей хан больше всего нуждался в защите от неурожая. Вторым — тот, чей хан больше всего нуждался в сырье первого. Третьим — тот, кто связывал первых двух с миром. Четвёртым — тот, на ком всё держалось.
Даймё Хидзэн — пожилой, круглолицый человек с мягкими руками, которые никогда не держали ничего тяжелее кисти для письма, — начал первым. Его отчёт был краток: урожай риса — норма, плюс два процента к прошлому году. Два новых оросительных канала завершены. Население хана — рост на полтора процента. Потерь — нет.
Иэда кивнул. Кивка было достаточно. Хидзэн поклонился и сел.
Даймё Когэн — высокий, сухой, с лицом, загрубевшим от дыма доменных печей — говорил дольше. Сталь — норма. Производство лазерных компонентов для Муниторума — выполнено на сто три процента. Два завода остановлены на ремонт — срок — три недели. Потерь — четыре десятка рабочих, погибших при обрушении шахты. Семьям выплачена компенсация.
Иэда кивнул вновь.
Даймё Кайцу — жилистый, быстрый, с глазами, которые двигались быстрее, чем он сам, — отчитался за торговлю: корабли ходили по расписанию, пошлины собраны, контрабанда — три случая, все пресечены, виновные — в тюрьме. Прибыль — норма, минус один процент: падение спроса в соседней системе.
Еще один кивок.
Даймё Санкай — немолодая женщина с короткими седыми волосами и руками, покрытыми шрамами от породы — говорила последней и меньше всех. Руда — норма. Две новых жилы найдены. Потерь — нет. Слово «потерь» у неё звучало иначе, чем у остальных: не как констатация, а как вызов. Она не теряла людей. Она не позволяла.
Иэда кивнул, а затем поклонился всем четырем, и дайме ответили ему тем же.
Четыре отчёта. Четыре поклона. Четыре кивка. Внешне — формальность, ритуал, доведённый до такой степени совершенства, что в нём не осталось ничего, кроме формы. Но Иэда слышал больше, чем слова. Он слышал, как Хидзэн произнёс «потерь — нет» с лёгким выдохом, означающим: «я благодарю небо». Он слышал, как Когэн назвал «три недели» — и не назвал причину обрушения, что значило: причина — не в породе, а в людях. Он слышал, как Кайцу сказал «минус один процент» и ничего не предложил, что значило: он ждёт, что сёгун предложит сам. Он слышал, как Санкай сказала «два новых жилы найдены» — и не сказала, какого качества, что значило: качество — низкое, и она уже думает, как это компенсировать.
Иэда не подавал виду. Рабочие совещания, горячие обсуждения необходимых мер, споры, приказы - для всего этого было свое время. Сегодня было другое время - время церемоний. И поэтому сёгун кивал. Кивка было достаточно.
После заслушивания отчетов сёгун мог позволить себе провести еще одну церемонию - чайную. Сакура еще не зацвела, и это будет не та церемония, которая случится через три дня. Там будут гости, снова дайме, а также театр, гейши… Но не сегодня. Сегодня - по другому. Не публично, не для политики, не для статуса, не для даймё — для Иеды и Мори.
Мори Тадаси, старый самурай, советник сёгуна, один из немногих на Кику-зай, кто помнил Иэду до того, как тот стал сёгуном. Они вместе учились фехтованию — у одного мастера, в одном зале, и Мори был лучше. Он был лучше во всём, что касалось меча. Но Иэда был лучше в том, что касалось людей, и именно поэтому Иэда стал сёгуном, а Мори — его советником. Так шутил сёгун. На самом деле оба понимали, что должность губернатора, которого на Кику-зай именовали сёгуном, была наследственной на этой планете. Империум решил не менять сложившийся порядок вещей, если он исправно работал. Так что ни Мори, ни Иеда - никто из них не обижался на свою судьбу. Судьба дала каждом из них свое место. К тому же, обида — это несовершенство характера, а характер на Кику-зай ковали, как сталь: долго и с прицелом на безупречность.
Чайная церемония проходила в малом павильоне, который выходил в тот самый сад, где еще не зацвела сакура. Иэда готовил чай сам, без слуг. Вода — из ручья, который он сам отвёл в сад двадцать лет назад. Чайные листья — с чайного куста, который рос у северной стены павильона и который он тоже обрезал сам. Чаша — керамическая, без рисунка, без трещин, без изъяна. Единственная в своём роде, потому что гончар, сделавший её, разбил все остальные, которые не достигли его стандарта.
Иэда налил чай. Мори принял чашу обеими руками, повернул её на три четверти оборота — ритуал благодарности, — и отпил. Поставил. Кивнул.
Они сидели в тишине. Тишина на Кику-зай не была пустотой. Тишина была формой разговора, в которой слова были бы только помехой. Иэда смотрел на сад. Мори смотрел на Иэду.
— Отчёты были хороши, — сказал Мори с легким прищуром.
— Отчёты всегда хороши, — ответил Иэда с усмешкой.
— Когэн не сказал причину обрушения, — отметил Мори
— Я заметил, — ответил Иеда.
— И Кайцу не предложил решения по падению спроса.
— Я заметил. А еще Санкай не сказала качество новых жил. Я слышу их всех, мой друг.
Мори едва заметно кивнул и допил чай. Иэда налил ещё. Ручей за стеной павильона журчал с ровностью, которая казалась механической, но не была: просто камни, по которым текла вода, были уложены так, чтобы звук был идеальным. Иэда укладывал их сам. Полночь, две луны, фонарь — и Иэда на коленях в ручье, двигает камень на полдюйма влево, слушает, двигает ещё.
— Ты выстроил это за двадцать лет, — сказал Мори, и «это» означало не сад и не павильон, а всё: ханы, даймё, баланс, систему. — Но ты знаешь, что я скажу.
— Скажи.
— Совершенство не вечно.
Иэда посмотрел на сакуру. Бутоны были тугие, розовые у основания, белые на кончиках. Ещё три дня. Может — четыре.
— Совершенство не вечно, — повторил Мори. — Но оно не должно быть вечным. Оно лишь должно быть самим собой. Столько, сколько возможно.
— Ты говоришь моими словами, Мори.
— Потому что я не уверен, что ты сам им веришь.
Иэда промолчал. Молчание было длиннее обычного. Мори не торопил — он умел ждать, как умел только человек, который провёл жизнь в ожидании удара, который мог прийти, а мог и не прийти.
— После стольких лет на посту губернатора я верю в баланс, — сказал Иэда наконец. — Не в совершенство — в баланс. Совершенство — это точка, в которой нет движения. Баланс — это движение, которое не падает. Я выстроил систему, которая движется. Когэн даёт сталь Кайцу, Кайцу даёт корабли Санкай, Санкай даёт руду Когэн, Хидзэн кормит всех. Каждый хан зависит от каждого и каждый даёт каждому. Это не совершенство. Это — равновесие.
— А если равновесие нарушится снаружи?
— Снаружи?
Мори не ответил. Он не уточнял. Он оставил вопрос висеть в воздухе, как дым от благовоний, и ждал.
Иэда знал, что имел в виду Мори. Не ханы, не даймё, не урожай и не сталь. Мори говорил о субсекторе. О новостях, которые приходили из Порта-Прим, со столичной планеты Харбера. Источником новостей было новое командование, которое менялось чаще, чем сёгун менял чайную чашку. Впрочем, чайную ложку сёгун менял лишь однажды… Так или иначе, Мори говорил о налогах, которые могли быть повышены одним росчерком пера. О призыве, который мог забрать молодых из ханов, оставив поля без рук, заводы без мастеров, шахты без крепких спин.
Иэда знал это. Знал так, как знает человек, живущий на вулкане: вулкан молчит, но молчание — не обещание.
— Я справлюсь, — сказал Иэда.
— Ты справляешься, — согласился Мори. — Пока.
Пауза. Потом Мори добавил — тише, мягче, как человек, который говорит не советнику, а другу:
— Ты помнишь, как мы учились у мастера Тэруямы?
— Помню.
— Он сказал однажды: «Меч может быть совершенен. Но рука, которая держит меч, устаёт». Ты выстроил совершенную систему, Иэда. Но ты держишь её руками. А руки устают.
Иэда посмотрел на свои руки. Руки сёгуна — не руки самурая. Они не держали меч годами. Они держали кисть, печать, свитки, инфопланшеты. Они двигались в жестах церемоний, которые были сложнее любого боя. Но Мори был прав: даже эти руки устают.
— Когда устанут окончательно, — сказал Иэда, — я налью тебе последний чай и попрощаюсь.
— Это будет печальный день.
— Не буду спорить.
Они улыбнулись. Улыбки были одинаковыми — тонкими, как небольшая трещина на идеальной чаше, которая не делает её хуже, а делает её живой.
Иэда допил чай. Поднялся. Даймё ждали в зале для совещаний, где он должен был обсудить с каждым — отдельно, наедине — то, что не было сказано в утренних отчётах. Обрушение шахты в Когэн. Падение спроса в Кайцу. Качество руды в Санкай. Урожай в Хидзэн — два процента роста, но мало кто знает, что в прошлом году было минус три, и два процента — это не рост, а слабое выздоровление.
Но прежде — он остановился у сакуры. Бутоны были тугие. Он коснулся одного — осторожно, одним пальцем. Бутон не поддался. Ещё не время.
Он стоял у сакуры и смотрел на горы Сэцун, за которыми поднималось солнце, освещая Кику-зай — «Цветок порядка», мир, который он создал из хаоса, как сад из камня и мха. Мир, в котором каждый камень знал своё место, каждый ручей — свой путь, каждый лист — свой миг падения.
Мир, который, как он знал — знал с ясностью, которая не нуждалась в доказательствах, — рано или поздно будет испытан.
Он опустил ветку сакуры и пошёл к даймё.
Глава 2. Молитва как мятеж
Место: планета Харбера, звездная система Хавенус, сегмент Ультима.
Время: Сорок первое тысячелетие по стандартному летоисчислению Терры. Более чем десять тысяч лет спустя после основания Империума.
Харбера. Мир, выбранный Империумом столицей субсектора. Харбера не была ни самой красивой, ни самой богатой планетой в системе. Но она была самой удобной. Один континент, умеренный климат, горы, море, положение на перекрестке торговых путей, сбалансированное зонирование. На Харбере были и города-ульи, обеспечивающие рабочими руками огромные мануфакторумы Восточного побережья, и более пасторальные пейзажи на Западе, где можно было возделывать землю или строить города. Не ульи, а красивые города в стиле Старой Терры — с роскошными зданиями, музеями, особняками управленческой и торговой элиты. Также на Харбере было всё, что нужно имперской бюрократии: пространство для штабов, складов, казарм, и достаточно тихое население.
Айн-Кворум лежал на западном побережье, на мысе, вдающемся в море узким каменным языком. Город был стар — старше штаба субсектора, старше губернаторского дворца в Порта-Приме, старше большинства зданий на планете. Он был построен не для власти, а для веры, и это чувствовалось во всём: в узких улочках, которые вели не к рынку и не к казармам, а к соборам; в камнях стен, которые были не серыми, как казённая кладка, а тёплыми, медовыми, добытыми в местном карьере и отполированными ветрами за столетия; в тишине, которая стояла здесь даже в полдень — не тишина пустоты, а тишина молитвы.
Золотые шпили Собора Святого Доккина — главного храма Айн-Кворума — поднимались над городом. Их было семь: один центральный, выше остальных, и шесть вокруг, и каждый был облицован листами золота, которые не тускнели, потому что аколиты полировали их каждое утро, как полировали их отцы, и отцы их отцов. Золото стоило целого хана на Кику-зай. Но на Харбере никто не считал. Вера, как не уставала повторять Экклезиархия, не имеет цены.
Паломнические пути вели к Айн-Кворуму с трёх сторон: с севера — вдоль побережья, с востока — через перевал, с юга — по долине, где росли виноградники, дававшие вино для причастия. По этим путям шли тысячи людей — не каждый день, но достаточно настолько часто, чтобы дороги были исхожены, а камни на них — стёрты до гладкости. Паломники шли пешком, неся с собой свёрнутые молитвенные коврики, фляги со святой водой и маленькие иконки, которые они прижимали к груди, как дети прижимают игрушку, когда им страшно. Им было страшно. Они шли, потому что страх перед Императором и Его гневом был больше страха перед дорогой.
Аколиты — молодые служки в белых одеждах с красной каймой — совершали обряды ежедневно. Утренняя литания — на рассвете, на паперти главного собора. Дневная служба — в полдень, внутри, под сводами, где свет, проходя через витражи, ложился на пол разноцветными полосами, и каждая полоса была посвящена одному из подвигов Императора. Вечерняя молитва — на закате, лицом к морю, потому что море было первым, что увидел первый миссионер, ступивший на берег Харберы, и с тех пор все вечерние молитвы обращались к морю, как к вратам, из которых пришла вера.
Айн-Кворум был тихим городом. Беспорядки здесь случались реже, чем раз в десятилетие. Последний — четырнадцать лет назад, когда два прихода не поделили участок земли для нового молельного дома, и спор дошёл до камней. Камней — не болтеров, не дубинок, не ножей. Камней. И то — расследование длилось три месяца, и виновные были наказаны штрафом и епитимьей. Таков был Айн-Кворум: город, где даже бунт был благочестивым.
Но экстраординарные налоги, пришедшие из штаба субсектора, из Порта-Прима, от лорда-командующего Ханса Корвина, добрались и сюда.
Сначала — бумага: один свиток, привезённый курьером, с печатью штаба субсектора и подписью Корвина. Кардинал Айн-Кворума, Его Высокопреосвященство Мэллор Квинт, принял свиток, прочитал, сложил и убрал в стол. На следующий день — ещё один свиток, с уточнёнными цифрами. На третий — третий, с дополнительными требованиями. Квинт молчал.
Но население Айн-Кворума не обладало ни кардинальским терпением, ни кардинальским богатством.. Оно, конечно, умело ждать, но ждать по своему. Оно умело молиться.
Налоги ударили по всем. По паломникам, которые шли в путь и так тратили последние сбережения на дорогу. По рыбакам, которые ловили рыбу в море и отдавали десятую часть — раньше Церкви, теперь Церкви и штабу: и обоим десятую часть, которая превратилась в двадцать процентов. По мастерам, которые делали иконы, свечи, молитвенные коврики, и видели, как сырьё дорожает, а заказы тают. По торговцам на паломнических путях, которые кормились от проходящих и видели, как поток паломников редеет — потому что новые налоги падали на каждый мир системы, и паломникам просто становилось не до паломничества.
Первые слухи — тихие, как всё в Айн-Кворуме — поползли через две недели. Говорили, что налоги — не для защиты, а для амбиций Корвина, который хочет гигантскую армаду. Говорили, что Церковь молчит, потому что Церковь — в сговоре. Говорили, что кардинал Квинт получил приказ от самого Корвина и подчинился, потому что Церковь на Харбере уже не Церковь, а ещё один департамент Муниторума, а не Министорума. Говорили — и замолкали, потому что говорить такое вслух — ересь, а ересь в Айн-Кворуме наказывалась не только казнью, нет — казнью и отлучением. Отлучение для верующего — хуже смерти. Смерть — переход. Отлучение — тупик. А если казнят отлученного - то это “переход в тупик”, следовательно — конец. Отлученный может быть принят обратно после покаяния. Отлученный и казнимый - нет. Казнь после отлучения - тупик необратимый, ведь казнимые не воскресают.
И все же есть порог, за которым страх перед отлучением слабеет. Порог этот — голод. Не метафорический, не духовный — настоящий, физический, когда живот пуст и дети плачут, и молитва не заполняет пустоту, потому что пустота — не в душе, а в миске.
Через месяц после первых свитков из Порта-Прима люди вышли на площадь перед Собором Святого Доккина.
***
Гай Ливий стоял со своим отрядом на углу площади, у входа в переулок, который вёл к казармам арбитров. Отряд — четыреста сорок человек, половина дежурного гарнизона Айн-Кворума — стоял в две шеренги, в полной броне, с щитами и дробовиками. Вторая половина гарнизона — в казармах, в готовности. На всякий случай.
Площадь перед собором была огромна — вымощена серым камнем, с тремя рядами колонн по периметру, между которыми стояли каменные скамьи для молящихся. Сегодня скамей было недостаточно.
Три тысячи человек. Может и больше. Ливий не мог сосчитать: толпа была плотной, многие люди стояли на коленях, головы многих были опущены. Они молились.
Не тихо, как молились в соборе, под руководством аколитов, с литаниями и хором. Они молились неистово, отчаянно, с хрипом и воем, с голосами, которые срывались и дрожали, но не замолкали. Звук был — как ветер, как шторм, как море в бурю, и слова в нём растворялись, как соль в воде, — но если прислушаться, можно было разобрать.
«Император, спаси нас от неверных слуг Твоих. Император, очисти престол Твой от тех, кто предал Тебя. Император, мы — верные Твои, не оставь нас. Император, забери у нас пастырей, которые пасут себя, а не Твоих овец. Император, мы — Твои, но слуги Твои — нет. Император, Император, Император...»
И дальше — имена. Имена чиновников штаба субсектора. Имя лорда-командующего Корвина. Имя сборщиков налогов. Имя — нет, не имя кардинала Квинта, а звание: «кардинал», произнесенное с таким ядом, с каким произносят имя врага. Кардинал не назван по имени. Он назван по сану. Обвинение в неверности обращено не к человеку, а к Церкви. Это — ересь. Не просто ересь — ересь в чистом виде, без примеси, без оговорки, без «может быть» и «возможно». Прямое, громкое, публичное обвинение Церкви в неверности Императору.
Ливий слушал. Стоял в броне, в шлеме с визором, который скрывал лицо, и слушал. Вокс в ухе передавал координаты — наблюдатели с верхних этажей зданий вокруг площади засекли наиболее рьяных молящихся и сообщали их позиции: третий ряд от фонтана, центр; пятое плечо слева от северной колоннады; женщина в белом платке у каменной скамьи; мужчина с бородой, который машет руками, дирижируя молитвой.
«Молитва как мятеж», — думал Ливий. И это была не метафора. Молитва, обращённая к Императору, обвиняющая Церковь и командование субсектора — это был мятеж, потому что Церковь и командование были Империумом, а Империум был Императором. Обвинять Церковь — значит обвинять Императора. Просить Императора избавить от слуг Императора — значит отрицать, что слуги Императора действуют по воле Императора. А это — отрицание божественной воли. А отрицание божественной воли — ересь. Круг замыкался.
Ливий был не из тех, кто рассуждает о теологии. Он был арбитр. Его задача — исполнить закон. Закон говорил: ересь — карается. Мятеж — карается. Зачинщики — задерживаются. Толпа — разгоняется. Всё просто.
— Отряд, — сказал Ливий в вокс. — Проверка снаряжения.
Более четырех сотен пар рук проверили четыре сотни наборов экипировки. Щелчки креплений, шорох перчаток по рукоятям. Ливий собрал короткие подтверждения командиров отделений по каналу: «Первое отделение — готово. Второе — готово. Третье — готово...» — до сорокового. Готовы.
Пришёл приказ. Не от кардинала — от префекта Арбитрес, который получил его от губернатора, который получил его от штаба субсектора, Не от Корвина лично, но с его ведома. Цепочка была длинной, и каждое звено неизменно добавляло в конце: «Немедленно!». Немедленно. Немедленно. Немедленно. К тому моменту, когда приказ дошёл до Ливия, он звучал так: «Немедленный разгон. Немедленно задержать зачинщиков. Немедленно восстановить порядок на площади перед собором. При необходимости —сСоразмерное применение силы». Последние два слова — «Соразмерное применение силы» — были стандартной формулировкой, которую Ливий всегда читал как «сделай, но не делай шума». На этот раз шума было не избежать: три тысячи человек на площади перед собором — это не горстка пьяниц в порту. Но приказ есть приказ.
Ливий построил отряд.
Первая линия — две сотни щитовиков. Арбитры в тяжёлых нагрудниках, с металлическими прямоугольными щитами, которые закрывали тело от подбородка до колена. В правой руке — шоковая дубинка, короткая, толстая, с рукоятью, обмотанной полосами термопласта, чтобы не выскользнула из потной перчатки. Щиты — серые, с прорезью для глаз и красной аквилой. Просто стена. Стена из людей и металла.
Вторая линия — еще две с лишним сотни арбитров с дробовиками. Дробовики — стандартные, магазинного типа, заряженные травматическими боеприпасами: резиновые пули, которые бьют, но не убивают, которые валят с ног, но не пробивают, которые причиняют боль, но не смерть. Гуманные… по стандартам Арбитрес.
Ливий встал между линиями.
— Слушайте, — сказал он в вокс, и голос его был ровен, как линия на брусчатке. — Приказ: разгон. Задержание — только зачинщиков, по координатам наблюдателей. Остальных — быстро вытеснить с площади. Не стоять, не разговаривать, не доказывать ничего, не спорить. Идти вперёд и толкать, пока сами не побегут. Вопросы?
Тишина в канале. Вопросов не было. Арбитры — инструмент. Инструмент не спрашивает, для чего он нужен. Инструмент делает.
— Отряд — к бою.
Щитовики подняли щиты. Дробовики сняли с предохранителя. Стена пошла вперёд.
Стена двигалась как механизм. Не как живые люди — как шестерёнки, как поршни, как лента конвейера. Каждый шаг — синхронный, каждый удар щита о щит — одновременный, каждый вдох — на одной частоте. Визоры скрывали лица, и за визорами не было выражения — ни гнева, ни жалости, ни страха. Ничего. Только ровный свет индикаторов: зелёный — связь, жёлтый — режим ожидания, красный — бой. Сейчас горели зеленый и красный. Каждый был на связи с каждым. Каждый каждый был готов бить, задерживать и вытеснять. Четыре сотни пар сапог по брусчатке, в едином ритме, — звук, который нельзя спутать ни с чем. Этот звук означал: закон идёт. Закон не торопится. Закон не остановится.
Молящиеся повернули головы. Сначала те, кто стоял ближе к переулку. Потом следующие. Потом волна прошла через толпу, как рябь по воде, и три тысячи голов повернулись к стене щитов, которая надвигалась на них из переулка.
Толпа разбежалась почти сразу. Молящиеся — не бойцы. Рабочие, рыбаки, мастеровые, их жёны, их старики, их дети — подростки, которых взяли с собой, потому что молитва — это не только для взрослых. Люди, которые пришли молиться, а не сражаться. Когда стена щитов пошла вперёд, они встали с колен — кто бережно, кто в спешке, кто с протянутой к собору рукой, словно хватаясь за последний жест веры, — и побежали. Побежали врассыпную, к боковым улицам, к переулкам, к проходам между колоннадами, к лестницам, ведущим вниз, к морю. Бежали, спотыкаясь о брусчатку, спотыкаясь друг о друга, падая и поднимаясь, и плача, и не оглядываясь.
Но не все.
Зачинщики, тридцать или сорок человек, которые стояли в первых рядах, которые вели молитву, которые первыми опустились на колени и последними поднялись — они не побежали. Они стояли. Стояли и кричали — уже не молитву, а слова, обращённые к Императору, но звучавшие как проклятия в адрес тех, кто именем Императора шёл на них с дубинками. Вдохновленные стойкостью этих десятков, несколько сотен простых молящихся также отказались покидать площадь.
«Император! Узри слуг Твоих — они бьют верных Твоих! Император! Узри слуг Твоих — они защищают неверных! Император! Не они — мы — слуги Твои!»
Голоса — хриплые, срывающиеся, надрывные. Голоса людей, которые знают, что их бьют за правду, и от этого правда делается только крепче, а голос — только громче. Они стояли перед стеной щитов, и стена надвигалась на них, и они не двигались.
Ливий фиксировал их лица. Запоминал — не в памяти, а в протоколе, который в автоматическом режиме вёл дисплей визора: камера на шлеме передавала изображение, алгоритм распознавания лиц сопоставлял с базой данных, и через несколько секунд на экране Ливия появлялись имена. Не все — многие не были в базе, обычные граждане, никогда не привлекавшиеся. Но некоторые — были. Бывший аколит, отчисленный за вольномыслие. Рыбак, оштрафованный за публичную критику налоговой политики. Женщина, которая трижды подавала прошение кардиналу Квинту, трижды ей было отказано, и на четвертый раз она публично назвала кардинала жадным. По воксу Ливий передал командирам отделений расположение наиболее приоритетных целей для задержания.
— Координаты зачинщиков переданы, — сказал Ливий в вокс. — Захват по приоритету. Первая линия — вперёд.
Щитовики ускорили шаг. Стена не побежала, но пошла быстрее, и расстояние между ней и зачинщиками сократилось до пяти метров, до трёх, до одного. Щит ударил в грудь первому — мужчине средних лет, с обветренным лицом и глазами, которые горели не огнём фанатика, а огнём праведника. Он упал, и стена прошла по нему — не растоптала, нет, арбитры не топчут, арбитры переступают, — и пошла дальше, к следующему.
Кто-то из зачинщиков бросился на щит голыми руками, без оружия, без мыслей, кроме одной: остановить. Шоковая дубинка ударила его в бок, и его тело выгнулось дугой, и он упал, и его оттащили в сторону — два арбитра из второй линии, которые шли за щитовиками и забирали упавших. Забирали не заботливо и не слишком грубо — функционально. Руки за спину, стяжки на запястья, волоком — к импровизированной зоне задержания, у колоннады, где уже стояли два транспортера с решётчатыми окнами.
Кто-то успел крикнуть — последний крик, прежде чем дубинка оборвала его: «Император, узри — не они, а мы — слуги...» — и голос оборвался, и крик перешёл в стон, и стон — в молчание.
Зачинщики были задержаны за тридцать секунд. Двадцать три человека — скручены, стянуты стяжками, заброшены в транспортеры. Остальные — кто был рядом, кто попал под руку — ещё десять, пятнадцать, пойманы в давке, когда толпа бежала. Имена — записаны. Лица — зафиксированы.
Но не все.
Часть толпы ушла по переулкам. Узким, крутым, вымощенным камнем, который стёрли поколения ног, — переулки Айн-Кворума были как трещины в камне. Молящиеся бежали по ним, как вода по руслам, — быстро, бесшумно, растекаясь по городу, который они знали лучше, чем арбитры.
— Преследовать, — приказал Ливий. — Вторая линия — вперед за бегущими. Можете стрелять “резиной”. Задерживать — по возможности..
Двести арбитров с дробовиками рванули по переулкам. Дробовики лупили по бегущим коротко и гулко. Резиновые пули летели в спины, в ноги, в бока бегущих. Люди падали. Падали — не все. Кто-то спотыкался, кто-то бежал дальше, волоча ногу, кто-то нырял в дверь, которая захлопывалась за спиной, и замок щёлкал, и за дверью — тишина, и арбитр бежал мимо, потому что ломать двери прямо сейчас — не его задача, его задача — догнать тех, кто на улице.
Упавшие лежали на брусчатке. Некоторые — молча, свернувшись, обхватив колени, зажав рану. Некоторые — кричали.
И вот тут что-то изменилось для Ливия. Бесстрастие человека, выполняющего поставленную задачу начало покидать его.
Упавшие, лёжа на брусчатке, выкрикивали всё более радикальные оскорбления. Уже не молитвы — проклятия. Не «Император, спаси» — а «Император, прокляни». Не «спаси нас от неверных слуг» — а «слуги Императора — псы, и вы — псы их, и порождение псов, и...» — и дальше — слова, которые не принято писать, слова, от которых покраснела бы брусчатка, если бы могла краснеть. Проклятия в адрес слуг Императора. В адрес арбитров. В адрес всего, что стояло, и шло, и било, и не останавливалось.
— «...проклинаю вас, ублюдки в броне, вы — не слуги, вы — псы, псы псов, и вас — того...»
Ливий шёл за строем. Не бегом — шагом. Он не бегал. Он — командир. Командир идёт за строем и смотрит. И слушал.
Каждое слово.
Каждое проклятие.
Каждый выкрик, каждое «псы», каждое «проклинаю», каждый упавший, который поднимал голову — с разбитым лицом, с кровью на подбородке, с выбитым зубом, — и плевал — кровью, слюной, яростью, — и не замолкал.
Его начало колотить.
Не от страха. Ливий не боялся — чего бояться? Сотни арбитров против толпы безоружных? Не от сочувствия. Ливий не сочувствовал тем, кто нарушал порядок и закон.
От ярости.
Ярость пришла не сразу. Она копилась — с каждым выкриком, с каждым проклятием, с каждым упавшим, который поднимал голову и не замолкал. Копилась, как вода в плотине, которая — ещё держит, ещё держит, но давление — растёт, и трещины — бегут по бетону, и ещё секунда, и ещё, и —
Ливий размышлял о тактике. И тактика приводила его в бешенство.
Зачем ранить человека, чтобы он и дальше хулил слуг Императора? Зачем оставлять ему силы кричать? Зачем оставлять ему рот, из которого вылетают слова, которые пачкают всё, к чему прикасаются, — пачкают брусчатку, пачкают воздух, пачкают его подчиненных, которые стоят и слушают, и не могут заткнуть, потому что травматический боеприпас не затыкает. Он бьёт. Он ранит. Он валит. Но он не затыкает.
Травматические боеприпасы были унизительны. Не для демонстрантов — для арбитров. Они превращали закон в игру. В игру, в которой бунтовщик остаётся жив — жив, чтобы кричать, жив, чтобы проклинать, жив, чтобы восстать снова, и снова, и снова, потому что боль проходит, а идея — нет. Идея живёт, пока жив её носитель. А травматический боеприпас оставлял носителя живым.
— Отряд, — сказал Ливий в вокс.
Голос его был ровен. Ровнее, чем обычно. Ровнее, чем нужно. Так ровно звучит голос человека, который уже всё решил и не хочет, чтобы кто-то услышал дрожь, которая ушла из голоса в руки, из рук — в челюсть, из челюсти — в кишки, где и осталась, и ворочалась, и жгла.
— Переходить на летальные.
Тишина в канале.
Не та тишина, которая бывает, когда нет ответа. Та тишина, которая бывает, когда ответ есть, но его не хотят произносить. Тишина, в которой четыре сотни человек за сорока визорами смотрят на своего командира и думают — каждый — одно и то же, но никто не хочет быть первым, кто скажет.
— Подтвердить, — сказал Ливий. — Командирам отделений. С первого.
«Первый — подтверждаю». Голос — ровный. Это был ветеран. Он давно перестал спрашивать.
«Второй — подтверждаю». Голос — тоже ровный. Но чуть быстрее, чем нужно. Чуть — как будто слово выскочило, прежде чем мысль его догнала.
«Третий...»
Пауза. Длиннее — на полсекунды. Полсекунды, в которых — целая жизнь. Полсекунды, в которых арбитр-сержант номер три смотрит через визор на брусчатку, на тела, на кровь, на лицо крикливого человека, который хулит Императора, и думает — нет, не думает, чувствует — что-то, чему нет названия, что-то между стыдом и страхом, между «правильно» и «не хочу».
«Третий — подтверждаю».
И дальше — по цепочке. Кто-то — сразу. Кто-то — с паузой. Кто-то — с голосом, который дрогнул, но не сломался. Один — помолчал так долго, что Ливий уже хотел повторить приказ. Но не повторил. Ждал. И арбитр подтвердил.
Трещина прошла через весь отряд. Трещина — не между арбитрами, а внутри каждого. Между уставом и совестью, между приказом и — тем, что не имеет названия, но живёт где-то под рёбрами и ноет, когда на него давят. Трещина была во всех. Но приказ был — для всех. И приказ есть приказ.
Дробовики перезарядились. Щелчок магазина — короткий, сухой, окончательный. Другой звук. Не тот, что был раньше. Тот был звуком боли. Этот — звуком конца. Уловив замешательство среди своих преследователей, толпа перестала убегать. С новой силой крики и слова проклятий начали наполнять воздух на площади перед собором.
— Огонь, — сказал Ливий.
Первыми упали бегущие. Они бежали по переулку — трое, может четверо, вдалеке, уже почти скрывшись за поворотом. Дробовики били на расстоянии — резиновая пуля не убивает на двадцати метрах, но металлическая пуля — убивает на пятидесяти и далее. Бегущие упали. Один упал лицом вперёд на брусчатку, и брусчатка приняла его, как принимает всё: молча. Второй — боком, и рука его, которой он пытался затормозить падение, сломалась, но это уже не имело значения. Третий — развернулся, и получил заряд в лицо, и лица больше не было.
Потом настала очередь тех, кто не бежал — потому что не мог, потому что был ранен, потому что лежал на брусчатке с резиновой пулей в боку и думал, что худшее позади. Худшее было впереди. Арбитры подходили к лежащим, и дробовики лупили вниз, в тела, в спины, в головы. Некоторые пытались встать. Встать означало увидеть: визор, ствол, вспышку, тьму. Некоторые уже не пытались вставать. Они просто лежали и ждали. Ждали — и получали.
Один из демонстрантов, один из тех, кто больше остальных кричал, который плевал, который не замолкал — он поднял голову. Лицо — в крови, рот — в крови, глаза — чистые. Ясные. Он смотрел на арбитра, который стоял над ним с дробовиком, и арбитр смотрел на него — через визор, без выражения. Арбитр не видел человека. Арбитр видел — цель.
Человек открыл рот. Может быть, чтобы снова проклясть. Может, чтобы помолиться. Может, даже для того, чтобы попросить пощады. Арбитр не узнал. Он выстрелил прежде, чем человек успел сказать хоть что-то. .
Ливий стоял среди тел. Брусчатка была мокрой. Камень, который столетия полировали ноги паломников, теперь полировала другая жидкость. Тёмная. Густая. Камень принимал её, как принимал всё.
Ливий стоял и не чувствовал раскаяния. Раскаяние — это когда ты хотя бы сомневаешься. А Ливий не сомневался. Он сделал то, что должно было быть сделано. Мятеж — карается. Ересь — карается. Те, кто проклинает Императора и его слуг — караются. Это закон. Закон не спрашивает, правильно ли он. Закон просто есть.
Он чувствовал завершённость. Как чувствует её мастер, который долго трудился над деталью и наконец поставил её на место. Деталь встала. Механизм замкнулся. Всё на своих местах.
Айн-Кворум молчал.
Город, в котором беспорядки случались реже, чем раз в десятилетие, — замолчал. Окна — закрылись. Двери — заперлись. Улицы — опустели. Люди, которые слышали выстрелы — не вышли. Люди, которые слышали крики — не подошли. Айн-Кворум — город веры, город молитвы, город, который разговаривал с Императором каждый день, на рассвете и на закате, — не сказал ни слова.
Собор Святого Доккина стоял над площадью, и золотые шпили его горели в свете уходящего солнца. Золото не тускнело от пролитой на брусчатку крови.
Глава 3. Бумажная клетка
Место: планета Харбера, звездная система Хавенус, сегмент Ультима.
Время: Сорок первое тысячелетие по стандартному летоисчислению Терры. Более чем десять тысяч лет спустя после основания Империума.
Город-улей Валентика-Примус стоял на восточном побережье Харберы, устремляя ввысь семь основных шпилей, каждый высотой в полтора километра. Каждый из них — улей в улье, мир в мире. Шпили росли из общего основания, широкой, плоской платформы, под которой — нижние уровни, фабрики, туннели, отходы, тьма. Над ней — шпили, ярусы, ярусы ярусов, и на самом верху, где воздух был ещё воздухом, а не газом — администрация, управлявшая всей жизнью в Валентика-Примус..
Муниторум занимал триста четырнадцатый ярус третьего шпиля. Ярус назывался «Канцелярский», не по решению кого-то, а по привычке: когда-то здесь было одно отделение, потом два, потом десять, и в какой-то момент, никто не помнил когда именно, ярус стал принадлежать Муниторуму целиком. Каждое утро медленные старые лифты, воняющие смазкой, поднимали сюда четыре тысячи клерков. Каждое утро четыре тысячи клерков садились за четыре тысячи столов и начинали делать то, что делали вчера: отчёты, формуляры, запросы, подтверждения, отказы, перенаправления, заверения, резолюции. Бумага, настоящая, целлюлозная, потому что Муниторум далеко не всегда доверял цифровым копиям, текла по ярусу, как вода по руслу: от стола к столу, от отдела к отделу, от полки к полке, от полки в архив, из архива в другой архив, из другого архива на уничтожение или оцифровку…
Кай Вентус сидел за столом номер 714, в отделе снабженческих реестров, в секторе «Восточный-4», который занимал восточное крыло яруса и, соответственно, был хуже всех проветриваем. Запах: бумага, пот, чернила, машинное масло из вентиляции и что-то ещё, чему названия не было, но что въелось в стены так, что никакая уборка не помогала. Кай думал, что это запах рутины.
Кай был клерком третьего класса. Двадцать семь лет. Тёмные волосы, неухоженные, не слишком длинные, такие, чтобы не сильно отличаться от остальных. Лицо красивое, но крайне невыразительное. И всегда усталое. Если бы не это, Кая все же можно была назвать красавчиком. Но не с синяками под глазами, не с впавшими щеками, и не с лицом угрюмого мертвеца. Лицо, которое забывают через минуту после того, как увидят. Глаза серые, спокойные. Руки чистые, с мозолью только на среднем пальце правой руки, от ручки. Кай писал много. Кай писал всегда.
Его день начинался в шестом часу, когда лифт поднимал его с двухсот девяносто первого яруса, где он жил, в квартирке размером с татами на Кику-зай, только без какого либо намека на сад, без ручья и без сакуры. Вместо сада окно, выходившее на стену соседнего шпиля. Вместо ручья труба, по которой шла вода для трёхсот ярусов и которая гудела ночью, как умирающий кит. Вместо сакуры — ничего. Просто стена. Серая. Ровная. Бесконечная.
Лифт шёл двадцать минут. В лифте тридцать человек, прижатых друг к другу, молчащих, потому что утро в городе-улье не время для разговоров. Разговоры потом, после работы, в барах, если есть деньги, или дома, если есть силы и кто-то, с кем эти разговоры можно вести.. Кай обычно не имел ничего из этого. Ни денег, ни сил, ни кого-то, с кем он мог бы поделиться серостью своей жизни. Раньше, еще до того, как он поступил на службу в Муниторум, у Кая были родители, но умерли они рано, и остаток детства он провел в приюте для детей служащих. Теперь Кай ехал в лифте, стоял, закрыв глаза, и думал о работе.
Порядок спасает миры. Эта мысль пришла к нему не из книг, не из проповедей, не из лекций в училище Муниторума, которые он прослушал три года и которые научили его заполнять формуляры, но не научили верить. Вера пришла сама. Пришла, когда Кай в первый раз увидел, что происходит, когда порядок ломается.
Ему было тогда девятнадцать, и он пришел на свою первую стажировку. Каю дали стопку формуляров. Нет, не заполнять, конечно, а только носить: от отдела к отделу, от стола к столу. Простой, тупой труд. Он нёс стопку по коридору четырёхсотого яруса, ниже, куда клерков третьего класса не пускали, но стажёров посылали, потому что никто не хотел идти. Четырёхсотый ярус был фабричным. Там делали лазганы. Тысячи лазганов в день. И Кай шёл по коридору со стопкой формуляров и увидел, как двое рабочих, мужчина и женщина, стояли у закрытой двери склада и ждали. Кай спросил у охранника, зачем эти двое тут стоят. Охранник, пожилой, усталый, посмотрел на Кая так, как смотрят на детей, которые задают глупые вопросы. Потом сказал: «Ждут, когда откроют. Приходят каждое утро. Иногда открывают. Иногда нет». «А если не откроют?» «Тогда не работают. А если не работают, не едят. А если не едят...» Охранник не договорил. Не нужно было.
Кай узнал позже: склад не открыли потому, что формуляр на отпуск материалов не был подписан. Не подписан, потому что лежал на столе у клерка второго класса, который в тот день опоздал на смену. Опоздал на тридцать минут. Тридцать минут, и двое рабочих стояли у закрытой двери, и фабрика не получила материалы, и смена была сорвана, и план не выполнен, и формуляры на невыполнение плана пошли выше, и там другой клерк, другой стол, другое решение. Тридцать минут опоздания одного клерка, и сотни людей недополучили зарплату за смену, и кто-то не купил еды потому, что не хватило денег, или кто-то не заплатил за жильё… Кай не знал, но думал, что кто-то, быть может, не пережил эту ночь…
Порядок спасает миры. Беспорядок убивает. Не мечом, не пулей — молчанием. Закрытой дверью. Неподписанным формуляром. Тридцатью минутами опоздания. Кай решил: он не будет опаздывать. Он не будет ошибаться. Он будет делать всё правильно, идеально, безупречно, как сад сёгуна на Кику-зай, только без сада, без сакуры и без чая. У него были бумага, ручка и стол 714. Этого достаточно.
Достаточно было восемь лет.
Сегодня было недостаточно.
Кай проснулся с болью в горле. Нос был заложен. Глаза слезятся. Простуда. Не та, от которой умирают, та, от которой плохо работают.. Простуда вообще не болезнь по стандартам Муниторума: если можешь стоять — можешь работать. Если можешь работать, должен работать. Больничный только при температуре выше 38.5, подтверждённой мед-сканером. И только с подписью мед-офицера, который находился на полсотни ярусов выше и принимал по записи, а запись, как правило — за три дня, иногда — за день.. Кай не мог ждать три дня. Кай не мог ждать день. Даже час. И Кай поехал на работу.
Стол 714. Утренняя стопка: двести сорок формуляров на обработку. Реестр снабжения «Восточного-4»: распределение продовольственных пайков по фабричным ярусам. Каждый формуляр: фабрика, численность персонала, расчётная потребность, фактическое наличие, разница, причина разницы, решение. Решение всегда одно: запрос на пополнение. Пополнение из резерва. Резерв на складе. Склад на двести ярусов ниже. Формуляр на запрос в архив. Архив на пятьдесят ярусов выше. Круг. Круг, который Кай проходил двести сорок раз в день, пять дней в неделю, сорок восемь недель в году, восемь лет. Двести сорок умножить на пять на сорок восемь на восемь. Кай однажды посчитал. Получилось четыреста шестьдесят тысяч восемьсот формуляров. Четыреста шестьдесят тысяч восемьсот. Он не помнил ни одного.
Сегодня двести сорок первый. Он взял первый формуляр, посмотрел: Фабрика 714-Восток, численность персонала — тысяча двести, потребность — тысяча двести пайков, наличие — тысяча сто восемьдесят, разница — двадцать, причина — “недопоставка от поставщика “14-Восток”, решение — стандартный запрос у другого поставщика. Кай заполнил. Взял второй. Фабрика 714-Юг, численность — восемьсот, потребность — восемьсот, наличие — восемьсот, разница — ноль, причина — нет, решение — нет. Бессмысленный формуляр. Зачем прислали? Потому что система требует подтверждения даже при нулевой разнице. Подтверждение, что ноль это ноль. Кай подтвердил. Взял третий. Четвёртый. Пятый.
На тридцатом горло дало о себе знать. Кашель сухой, короткий, но неудержимый. Рука дрогнула. Чернильная линия пошла вкривь. Не сильно, на полмиллиметра. Но линия пошла вкривь. Кай посмотрел. Полмиллиметра. Кто заметит? Никто не заметит. Формуляр пройдёт через шесть столов, и ни на одном никто не будет смотреть на линию. Они будут смотреть на цифры. Цифры правильные. Линия кривая. Формуляр испорчен? Нет. Формуляр допустим. Но не идеален. Кай взял новый бланк, переписал. Тридцать секунд потеряно. Тридцать секунд это время, которое никто не вернёт.
На сотом формуляре голова начала гудеть. Не болеть, гудеть, как труба на двести девяносто первом ярусе. Гудение низкое, монотонное, которое не заглушает мысли, но делает их водянистыми.
На сто сороковом он ошибся. Не чернильной линией. Цифрой. Фабрика 714-Север, численность персонала — девятьсот сорок, потребность — девятьсот сорок пайков, наличие — восемьсот семьдесят, разница — семьдесят, причина «задержка логистики, транспорт 714-3», решение — стандартный запрос на перенаправление, альтернативный транспорт. Кай записал разницу не семьдесят. Семьсот. Лишний ноль. Лишний ноль, который превратил семьдесят недостающих пайков в семьсот. Ноль, который, если его не заметить, уйдет выше, и там кто-то увидит «семьсот» и решит, что на фабрике голод, и пошлёт резерв, и резерв, семьсот пайков, будет отправлен, а на складе не хватит, потому что склад рассчитан на реальную потребность, а не на ошибку клерка третьего класса, который простудился и не смог разглядеть цифру.
Кай заметил. Через тридцать секунд, когда уже перешёл к следующему формуляру. «Стой. Назад. Проверь». Кай вернулся. Посмотрел. Семьсот. Увидел и похолодел.
Он взял новый бланк. Переписал. Семьдесят. Правильно. Испорченный бланк в корзину. Кай положил его в корзину, и рука его дрогнула, и он подумал: «А вдруг кто-то достанет? Вдруг кто-то увидит? Вдруг проверка?» Он вынул бланк из корзины, разорвал на четыре части, положил в карман, чтобы позже выбросить в утилизатор на этаже ниже. Надёжно.
Он не знал, что кто-то уже видел.
***
Префект Маркус Торн сидел в кабинете, отдельном, с дверью, с окном, и с вентиляцией, которая работала. Но дело было не в вентиляции. Дело было в двери. Дверь означала: я за дверью. Вы за дверью. Но с разных сторон.
Торн, пятьдесят два года, седой, с лицом, которое было когда-то красивым, а теперь самодовольным. Власть у Торна была небольшая, но ее хватало, для того, чтобы двести клерков из его сектора боялись его. Торн любил, когда боялись. Он просто не знал другого способа заставить людей работать. Другой способ требовал уважения, уважение требовало достоинства, достоинство требовало характера, а характер требовал кузницы, как на Кику-зай. У Торна не было кузницы. У Торна был кабинет с дверью.
Кабинет имел окно, которое выходило в зал сектора «Восточный-4». У этого окна он часами сидел с чашкой рекафа, высматривая чужие ошибки. Сегодня он нашел еще одну. Кашель, переписанный бланк, дрожащая рука — верный признак того, что сейчас рыбка попадется на крючок. Когда заболевший Клерк переписал еще один бланк и засунул в карман обрывки ошибочного, Торн был удовлетворен.
— Вентус, ко мне.
Голос, усиленный воксом, прозвучал над двумястами столами. Двести голов поднялись на секунду и опустились. Двести мыслей: «Не я, слава Императору», и снова бумага, ручка, цифры.
Кай встал. Стул отъехал назад на сантиметр. Руки вдоль тела, прямая спина, шаги ровные, пятьдесят два шага до двери кабинета. Он считал. Он всегда считал шаги, когда шёл к Торну. Считал, потому что пока считал, не думал. Так было легче. Кай вошел..
— Закройте дверь, — сказал Торн.
Кай закрыл.
— Сядьте.
Кай сел. Стул жёсткий, без подлокотников, сантиметров на десять ниже, чем стул Торна. Так было задумано.
— Вентус, — сказал Торн, и голос его был как рекаф: чёрный, горький, без сладости. — Что у вас в кармане?
Кай дрожащими пальцами достал обрывки документа и положил их на стол.
— Итак, что это? — спросил Торн.
— Формуляр реестра снабжения. Фабрика 714-Север. Разница семьсот пайков. Тут ошиб…
— Семьсот, — Торн прервал Кая и повторил сказанное им число, как будто пробуя слово на вкус. — Семьсот. Не семьдесят, Вентус. Семьсот. Вы понимаете разницу между семьюдесятью и семьюстами, Вентус?
— Да, префект.
Кай молчал. Он понимал: Торн не хотел объяснения. Торн хотел, чтобы Кай сидел ниже, на жёстком стуле, говорил «семьсот» и «семьдесят» и чувствовал, как слова, маленькие, глупые, ничтожные, повисают в воздухе кабинета, как грязное бельё на верёвке. Торн хотел, чтобы Кай слышал собственный голос, тихий, виноватый, и сравнивал его со своим, громким, уверенным. Торн хотел не наказания. Торн хотел унижения. Потому что унижение было единственным, что Торн умел.
— Я допустил ошибку, — сказал Кай. — Из-за... — он закашлялся. Кашель сухой, короткий, не вовремя. — Из-за недомогания. Я исправил. Переписал бланк. Ошибочный бланк уничтожил.
— Уничтожили, — с ядовитой улыбкой сказал Торн и поднял со стола один из четырёх обрывков, посмотрел на него и положил обратно. — Вы «уничтожили» его так же тщательно, как заполнили. Вы небрежны, Вентус. Вы небрежны в работе, небрежны в исправлениях, небрежны в уничтожении. Вы небрежны во всём.
Кай молчал. Молчание единственное, что Торн не мог повернуть против тебя. Молчание пусто. Но Торн ненавидел пустоту. И Торн заполнял её.
— Знаете, что было бы, если бы этот бланк ушёл выше? — Торн откинулся на спинку стула. Чашка рекафа в руке, как скипетр. — Семьсот пайков. Семьсот пайков, которых не нужно. Семьсот пайков, отправленных на фабрику, где не голодают. А между тем на другом конце яруса фабрика, где голодают. Фабрика, которая не получила свои семьдесят пайков, потому что вы, вы, Вентус, лично, перепутали семьдесят и семьсот. Люди, реальные люди, из плоти и крови, не получили бы еду. Из-за вас. Из-за вашей простуды. Из-за вашего кашля. Из-за того, что вы пришли на работу больным, вместо того чтобы...
Торн не договорил. Логичным завершением фразы было бы что-то о необходимости взять больничный, но префект быстро сообразил, что это не лучшее предложение. Клерк Муниторума должен работать, а не лежать в постели из-за простого кашля. Поэтому префект направил свою речь в иное русло.
— Вместо того чтобы остаться дома и работать там, — Торн улыбнулся. Улыбка тонкая, как трещина на чаше, только без той теплоты, которую трещина придаёт. — Впрочем… Дома вы тоже работали бы плохо, не так ли? Дома у вас нет стола 714. Дома у вас нет реестра. Дома у вас нет меня.
Кай сидел. Спина прямая. Руки на коленях. Лицо невозмутимое и покорное.
Внутри было то, что копилось восемь лет. Не месть, не ненависть, хуже. Усталость. Торн говорил. а Кай молча слушал. Торн говорил о долге, о дисциплине, о стандартах Муниторума, которые не допускают ошибок, потому что ошибки это не цифры, это люди, это жизни, это судьбы. Торн говорил о Кае, о его небрежности, его слабости, его простуде, которая не оправдание, а обвинение, потому что настоящий клерк не болеет, настоящий клерк работает, работает, работает. Торн говорил, и каждое слово было каплей. Каплей, которая падала в чашу, в полную чашу, в чашу, где осадок уже достиг края, и ещё капля, и ещё, и ещё...
— Вы не клерк, Вентус. Вы ошибка. Вы ошибка, которая заполняет формуляры об ошибках. Вы парадокс. Вы человек, чья работа бороться с небрежностью, и единственный небрежный человек в этом отделе вы. Вы не решаете проблему. Вы и есть проблема.
Капля.
— И вот что я вам скажу, Вентус. Я не буду вас увольнять. Нет. Это слишком просто. Это слишком милосердно. Я оставлю вас здесь. За столом 714. И каждый раз, когда вы заполните формуляр, вы будете приносить его мне. Лично. На стол. И я буду проверять. Каждую цифру. Каждую букву. Каждую чернильную линию. И если, если я найду одну ошибку, одну, я...
Капля.
Чаша плеснула.
— Ненавижу.
Тишина.
Торн замер. Чашка в руке, на полпути ко рту. Глаза на Кае. Рот приоткрыт, как у рыбы, которую вытащили из воды и которая не понимает, почему не дышится.
Кай стоял. Он не помнил, как встал. Стул отъехал назад, ударился о стену. Руки на столе Торна, ладони вниз, пальцы белые. Лицо невыразительное, как всегда. Но глаза нет. Глаза не горели, но скорее тлели усталым пламенем умирающего костра
— Ненавижу, — повторил Кай. — Вы... Ваша работа в том, чтобы следить за нами, искать ошибки, не позволять ошибкам нарушить порядок. Но… Вы их не ищите. Вы их создаете. Из за вас у клерков дрожат руки. Они вас боятся. И потому ошибаются. Но настоящая ошибка это вы. Ошибка это причина, по которой вы существуете. Без ошибок вы никто.. Без ошибок вы такой же, как я: за столом, с ручкой, с цифрами, которые никто не помнит. Вы не боретесь с ошибками, префект. Вы кормитесь ими. Вы паразит. Вы..
Он не договорил просто потому, что в легких кончился воздух. Кай дышал. Часто, рвано, как после бега. Руки дрожали. На столе Торна, на белой бумаге, на чистом бланке, пять отпечатков пальцев. Мокрых. От пота. Торн молчал. Три секунды. Пять. Десять.
Торн поставил чашку на стол. Медленно, аккуратно, так чтобы рекаф не расплескался. Торн был профессионал.
— Вон, — сказал Торн. — Вы уволены. Распоряжение будет оформлено в течение часа. Личные вещи заберёте после подписания. Сменный пропуск сдадите на выходе.
Кай стоял и не двигался. Тело, которое восемь лет вставало в шестом часу, ехало в лифте, садилось за стол 714, писало формуляры, тело, которое было механизм, вдруг остановилось. Как часы, в которых сломалась пружина. Не остановились, сломалась. И стоп.
— Вон, — повторил Торн. — Или я вызову охрану.
Кай с трудом пришел в себя и вышел. Двести голов не поднялись. Двести пар глаз не посмотрели. Двести мыслей: «Не я, слава Императору», и тишина.
Выходя с яруса, который занимал Муниторум, Кай вручил охраннику на выходе свой пропуск. Охранник — молодой, скучающий, взял пропуск, посмотрел, проверил по терминалу. Терминал пикнул: зелёный. Пропуск принят. Возврату не подлежит. Охранник протянул Каю листок: «Расписка о сдаче имущества. Проверьте и подпишите». Кай подписал, не читая, и вышел.
***
Лифт ехал вниз свои обычные двадцать минут. Кая ждал его двухсот девяносто первый ярус, его квартирка, стул, стол и окно на стену. И труба, гудящая по ночам.
“Нет. Не домой! Домой - это стул и стол, и сядешь, и что?” - подумал Кай. Что делать, когда нечего делать? Когда восемь лет делал, и вдруг не делай. Когда «делай» было единственным, что держало.
Кай поехал вниз. Не на двухсот девяносто первый, а дальше, ниже и ниже. Лифт опускался до нижних уровней, до основания, до поверхности. Он не помнил, когда последний раз был на поверхности. Поверхность не для клерков. Поверхность для рабочих, для грузчиков, для тех, кто жил внизу и не поднимался выше, чем нужно. Клерк живёт в шпиле. Клерк дышит воздухом, который отфильтрован. Клерк не ходит на поверхность.
Но сегодня Кай не был клерком. Сегодня Кай был никем. Никем с рукой, которая дрожала. Никем с горлом, которое горело. Никем с голосом, который сказал. Сказал то, что думал. Думал то, что чувствовал. Чувствовал то, что копилось восемь лет. Кай стоял у основания шпиля и смотрел вверх. Шпиль уходил вверх, в тучу, в дым, в небо, которого не было видно за смогом. Стена серая, ровная, бесконечная. Не стена его квартиры, выходившая на стену соседнего шпиля. Эта стена такая же. Только снаружи.
Кай смотрел, и город смотрел на Кая. Город был равнодушен к Каю, как и к каждому своему обитателю. Это равнодушие не было ни злом, ни добром - просто фактом. Один человек, без работы, без пропуска, без стола 714, не существует для города. Город стоит и без него, и будет стоять дальше тысячелетия. Шпили стоят. Лифты ходят. Формуляры пишутся. Четыреста шестьдесят тысяч, а затем ещё и ещё.
Кай шёл. Не знал куда. Шёл по щели-улице, между стенами, по мокрому асфальту. Мокрому от чего? От дождя? От конденсата? От протёкшей трубы? Какая разница...
В переулке, у теплой трубы, лежал человек. Кай остановился и старик поднял голову. Глаза у бездомного были мокрые, красные, уставшие. Не от какой-то болезни или особенного страдания, а скорее от жизни. От дней, которые как формуляры: одинаковые, без смысла, без направления. Только старик не писал формуляры. Старик просто жил свою жизнь обитателя нижнего уровня улья. Или не жил, а существовал. Как труба существует: гудит, и никто не слушает.
Кай стоял. Старик кашлял. Труба гудела. Город был равнодушен.
И в этот момент Кай Вентус, бывший клерк третьего класса, бывший житель яруса 291, бывший человек стола 714, впервые в жизни не знал, что делать. Не знал, куда идти, что писать, какой формуляр заполнять, какую цифру проверять, какую линию провести. Не знал ничего. Стоял в тупике, перед стариком, который кашлял, и понимал больше, чем Кай. И уж точно больше, чем Торн.
Порядок спасает миры. Кай думал так восемь лет. Думал и верил. Вера была. Вера есть. Но порядок какой? Порядок где? Порядок за дверью, в кабинете, с чашкой рекафа? Порядок на столе 714, в секторе «Восточный-4», на триста четырнадцатом ярусе третьего шпиля? Или порядок здесь, в тупике, в кашле, в глазах старика, которые знают?
Кай не знал. Кай стоял. Старик кашлял. Город-улей молчал.
Спасибо тем, кто все еще с нами. Хотим сообщить, что иллюстрации добавлены и в предыдущие главы!
Глава 4. Дыхание.
Место: планета Просперо, домашний мир легиона "Тысяча Сынов"
Время: Тридцать первое тысячелетие по стандартному летоисчислению Терры. На заре существования Империума.
Тизка была городом света. Белые башни, соединённые мостами, широкие проспекты, тенистые аллеи, и парки — парки, которых не было на большинстве миров Империума, потому что большинство миров не имело возможности тратить землю и воду на то, что не давало ни металла, ни пищи. Но на Просперо считали, что красота — не роскошь, а необходимость, .
Парк, в котором проходила тренировка, располагался в восточной части города. В хорошую погоду там часто прохаживались горожане, занимались гимнастическими упражнениями студенты, декламировали свои стихи поэты. Каллимах не раз уже приводил сюда своих учеников. Сейчас он стоял на ровной площадке, выложенной светлым камнем. Рядом с Каллимахом стоял Птолем — инструктор по физической подготовке, человек с широкими плечами, с руками, привыкшими к грубым движениям, но умевшими быть точными. Птолем не был псайкером, и это делало его особенно ценным: он учил тому, что можно почувствовать кожей, измерить усилием, проверить болью. Он не спорил с варпом — он спорил с усталостью, с тяжестью, с инерцией.
Перед ними стояли четверо кандидатов на вступление в ряды Легиона. Трое — четырнадцатилетние юноши, уже почти мужчины: Хапумаат, Джосмос, Атуманкх. Четвёртый — Амон, девятилетний мальчик, который казался младше своих лет, но говорил так, будто знал больше, чем положено знать ребёнку.
Хапумаат стоял ровно, с прямой спиной, взгляд устремлён вперёд, не на Каллимаха, а чуть выше, как будто смотрел на невидимый штандарт. В его осанке чувствовалась дисциплина. В нём уже проглядывали задатки телекинетика — не яркие, а сдержанные, аккуратные, как будто сила его хотела быть не разрушительной, а упорядочивающей. Он верил в Имперскую Истину не как в лозунг, а как в систему координат, и система эта не допускала сомнений.
Джосмос стоял чуть расслабленнее, но не небрежно — расслабленность его была спортивной, уверенной. Он смотрел на Птолема, как на старшего товарища. Псайкерских способностей у него почти не было — по крайней мере, так казалось. Но Каллимах замечал в нём нечто иное: едва уловимую способность чувствовать чужое состояние, как будто он мог предугадывать усталость противника или напряжение в мышцах. Каллимах подозревал, что в нём есть капля биомантии — скрытая, дремлющая, ждущая пробуждения. Но сам Джосмос об этом не думал. Для него тело было главным инструментом, и он любил его не как объект поклонения, а как союзника.
Атуманкх стоял с лёгким наклоном головы, будто прислушивался к чему-то, чего другие не слышали. Его взгляд скользил по деревьям, по свету, по небу над Тизкой, и в этом взгляде было нетерпение. Для него материальный мир был лишь оболочкой, тонкой плёнкой, за которой скрывалось истинное богатство — Великий Океан варпа. Он презирал ограничения плоти не из ненависти, а из разочарования: зачем тратить время на то, что всё равно исчезнет? Его способности были самыми яркими среди кандидатов: он мог читать чужие мысли и вызывать пламя, которое горело без топлива, питаясь его волей. Но в его даре была опасность — он слишком легко забывал о границах.
Амон стоял чуть в стороне, не пытаясь выделиться, но выделяясь именно этим.. Его умственные дарования превосходили способности остальных троих вместе взятых, но проявлялись они непоследовательно: сегодня он мог читать людей как открытые книги, а завтра — поднимать в воздух тяжёлые предметы, не прилагая видимых усилий. При этом он не восторгался варпом. Для Амона варп был не откровением, а частью мира — интересной, но не единственной.
Каллимах обвёл взглядом кандидатов, задержавшись на каждом, и заговорил. Голос его был не громким, но звучал так, что каждый слышал его одинаково хорошо — не из-за силы, а из-за точности.
— Сегодня мы не будем работать с варпом, — сказал он. — Сегодня мы будем работать с тем, что делает нас Астартес. С тем, что позволяет нам оставаться собой, когда варп пытается нас изменить. Мы будем учиться дышать.
В воздухе повисла тишина — не напряжённая, а внимательная. Только Атуманкх едва заметно нахмурился, будто услышал нелепость.
— Дышать? — переспросил он, не скрывая скепсиса. — Разве этому нужно учиться? Разве мы не делаем это с рождения?
Каллимах не стал спорить. Он просто кивнул Птолему, и тот сделал шаг вперёд.
— Мы учимся дышать не для того, чтобы жить, — сказал Птолем своим низким, твёрдым голосом. — Мы учимся дышать для того, чтобы выживать. Чтобы не сломаться под тяжестью. Чтобы не потерять контроль, когда тело и разум кричат, а должны молчать. Я видел сильных людей. Сильные ломаются не от удара — от собственной паники. Тот, кто умеет дышать, не паникует.
— Азек Ариман учил, что Тысяча Сынов — в первую очередь Астартес, — продолжил Каллимах. — И только во вторую — псайкеры. Сила варпа не заменит нам дисциплины. А дисциплина начинается с малого. С дыхания.
Он объяснил технику. Техника была простой — в этом и была её сложность, потому что простое выполнять труднее всего: сложное требует усилия, а простое — точности. Вдох на четыре счёта. Задержка на семь. Выдох на восемь. Ритм не ускоряется, не замедляется, не подстраивается под эмоции. Счёт — внутренний, без слов, без цифр, просто размеренность, как маятник, который качается не потому, что его толкают, а потому, что так устроено время.
— Вдох — четыре, — сказал Каллимах. — Задержка — семь. Выдох — восемь. Не быстрее. Не медленнее. Если сбились — начните заново. Сбиться — не ошибка. Ошибка — не заметить, что сбились.
Кандидаты начали выполнять упражнение. Хапумаат делал всё точно, как будто следовал инструкции, записанной в учебнике: вдох — четыре, задержка — семь, выдох — восемь, снова вдох. Его дыхание было ровным
Джосмос старался, но ему было немного скучно. Он привык к нагрузкам, к движению, к борьбе, а не к неподвижности. Вдох — четыре, задержка — семь, выдох — восемь. Он выполнял задание добросовестно, но в его глазах читалось: «Когда мы перейдём к настоящему делу?»
Атуманкх делал упражнение, но делал его с раздражением, как будто тратил время на пустяки. Его мысли метались: он хотел вернуться к варпу, к настоящим способностям, к тому, что делало его особенным. Он выполнял, потому что приказал Каллимах, а Каллимаху не возражают.
Амон выполнял упражнение спокойно, без усилий, будто это было для него естественным состоянием. Каллимах наблюдал за ними, переходя взглядом с одного на другого, и вдруг остановился на Амоне. В этот момент он почувствовал нечто странное — не видение, не пророчество, а смутное предчувствие, будто перед ним стоял не мальчик, а ключ к чему-то важному. Он не мог объяснить это чувство, но оно было сильным и тревожным. Ему показалось, что судьба Амона будет великой — и драматичной. Что этот мальчик станет частью чего-то большего, чем он сам, и что путь его будет непростым.
Когда упражнение закончилось, Каллимах предложил обсудить природу варпа. Это была не лекция, а дискуссия — он хотел услышать, как кандидаты мыслят, что они чувствуют, какие идеи для них важны.
— Что такое варп? — спросил он. — Для чего он нужен человечеству?
Атуманкх не стал медлить.
— Варп — это Великий Океан, — сказал он с воодушевлением. — Это шанс для человечества возвыситься, стать более духовным, освободиться от ограничений плоти. Это путь к истинному величию. Мы должны изучать его, покорять его, использовать его силу. А не тратить утро на дыхание на счёт четыре-семь-восемь, — добавил он.
Птолем усмехнулся, но без злобы — скорее, с добродушным скепсисом.
— А мне вполне хватает плоти, — сказал он. — Мне нравится чувствовать, как мышцы напрягаются, как пот стекает по коже, как сердце бьётся после хорошей тренировки. Зачем мне что-то другое?
Джосмос поддержал его.
— Да, — сказал он. — Я не против варпа, но я не хочу забывать, что я — тело. Что я могу поднять, пробежать, прыгнуть. Это тоже сила.
Хапумаат высказался сдержанно, но твёрдо.
— Для меня варп — инструмент, — сказал он. — Как оружие, как техника. Он нужен для того, чтобы служить Императору, чтобы защищать человечество. Но он не должен становиться целью сам по себе.
Все посмотрели на Амона. Мальчик помолчал, собираясь с мыслями, а потом заговорил. Его голос был негромким, но в нём звучала уверенность, не свойственная его возрасту.
— Варп — это не дух, — сказал он. — Это лишь ещё одна форма сущего, к тому же менее стабильная и более опасная. У путешественников по варпу тоже есть тела, есть ограничения, и они подвержены опасностям. Что это, как не другой вид материи? «Что вверху, то и внизу». Но родина человеческого духа — ни в варпе, и не в материальном мире. Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит. Так бывает со всяким, рождённым от духа.
На мгновение стало тихо. Птицы в кронах — на Просперо были птицы, и Тизка их берегла, — продолжали щебетать, и щебетание было тем единственным звуком, который не умолкал, потому что птицы не слушали людей и не зависели от их разговоров. Потом Джосмос не выдержал и рассмеялся — не зло, а удивлённо.
— Ну и фразы ты выдаёшь, Амон! — сказал он. — Ты где этому научился? В библиотеке?
Остальные тоже засмеялись — не над Амоном, а над тем, насколько высокопарно это звучало из уст девятилетнего мальчика. Но Каллимах не смеялся. Он смотрел на Амона с тревогой и удивлением. Он знал, откуда эти строки. Они были из древнего текста, который хранился в Великой Библиотеке Просперо, и который читали только посвящённые. Амон не мог знать их — он никогда не был в Библиотеке.
— Откуда ты это знаешь? — спросил Каллимах, стараясь говорить спокойно, но голос его прозвучал резче, чем он хотел.
Амон пожал плечами.
— Я не знаю, — честно ответил он. — Просто эти слова пришли ко мне. Как будто я всегда их знал.
— Но это невозможно, — настаивал Каллимах. — Эти строки не для всех. Их не учат в школах, не читают детям.
— Может быть, — согласился Амон. — Но я их знаю. И я думаю, что есть уровень Бытия, который превосходит сущее. И слабость там порой является истинной силой.
Каллимах замолчал. Он не знал, что ответить. Слова Амона тревожили его, потому что в них была не детская фантазия, а глубокое понимание, которое не могло прийти само по себе. Он чувствовал, что перед ним стоит не просто одарённый ребёнок, а нечто большее.
После занятия Каллимах попросил Амона остаться. Остальные кандидаты уходили через парк — Джосмос и Хапумаат обсуждали тренировку, Джосмос уже спрашивал Птолема, когда будет «что-то настоящее», а Атуманкх всё ещё ворчал про «бесполезные упражнения» и про то, что Великий Океан не изучают счётом до восьми. Амон остался стоять рядом с Каллимахом, спокойный, внимательный, готовый слушать.
— Пойдём со мной, — сказал Каллимах. — Есть место, где я могу попытаться понять, что с тобой происходит.
Они вышли из парка, и теперь поднимались по холму. Каллимах вел Амона в пирамиду Корвидов, обитель своего родного легионного культа. Корвиды были мастерами прорицаний, и Каллимах хотел прозреть будущее.
Каллимах привёл Амона в небольшую комнату в глубине пирамиды — круглую, с купольным потолком. В центре стоял низкий каменный постамент.
— Садись, — сказал он Амону. — А я попробую увидеть то, что скрыто.
Амон сел на пол, скрестив ноги, спина выпрямилась, руки легли на колени. Каллимах узнал позу: мальчик принял её привычно, как принимают дыхание на счёт четыре-семь-восемь. И, кажется, мальчик начал дышать — не потому что Каллимах велел, а потому что так было устроено его тело. Каллимах сел напротив него, перешел на высший уровень Исчислений* и начал сосредотачиваться. Он не пытался читать мысли Амона — он пытался увидеть его судьбу, его путь, то, что ждёт его впереди.
(Исчисления - ментальная техника легионеров, судя по всему - отсылка к пифагорейским верованиям античности)
Сначала перед его внутренним взором мелькали обычные картины: детство Амона, его первые проявления способностей, моменты радости и страха. Но то, что предстало взору Каллимаха затем, испугало его. Покой мгновенно покинул легионера, и даже Исчисления не помогли ему сохранить твердость духа.
Видение привело Каллимаха в трепет. Он почувствовал, что перед ним не просто будущий воин, а человек, чья судьба будет связана с великими событиями. Что Амон станет частью чего-то, что изменит ход истории.
Каллимах встал. Он не знал, готов ли Амон к своей судьбе, но верил, что мальчик будет учится, когда придет время. И он понимал, что теперь его задача — не только научить Амона контролировать свои способности, но и подготовить его к тому, что ждёт впереди.
Глава 5. Мидори
Место: планета Кику-Зай, звездная система Хавенус, сегмент Ультима.
Время: Сорок первое тысячелетие по стандартному летоисчислению Терры. Более чем десять тысяч лет спустя после основания Империума.
Кэйдо-Сити был альтернативным лицом столицы. Это был город из стекла и стали, город, в котором небоскрёбы стояли вплотную, как зубья пилы, и между зубьями висели рекламные панели, которые светились неоном. Имперское и современное здесь соседствовало с родным так же неровно, как соседствовали стены: на одной стене — двуглавый орёл, выложенный из светящихся камней, строгий, готический, с лентой под лапами, на которой было написано то, что написано всегда; на другой — афиша ресторана, на которой женщина с волосами цвета электро держала в руке бокал, и бокал светился будто радиоактивный элемент, но выглядел он как цвет веселья.
Люди Кэйдо-Сити были такими же, как их город:яркими, противоречивыми индивидуалистами. Наверху, в верхних ярусах Сити, жили торговцы, чиновники среднего ранга, владельцы доков, и они носили кимоно с имперскими орлами на подкладке и говорили с акцентом Порта-Прима, потому что говорили с Порта-Примом больше, чем с Кэйдо-Старым. Внизу жили те, кто обслуживал верх: механики, грузчики, курьеры, водители, работники салонов красоты, работники салонов другой красоты, о которых не говорили вслух, но о которых знали все. Внизу вывески не говорили, а кричали, только вместо голосов были цвета.
Патруль кемпейтай двигался по третьему кольцу Сити. Трое водителей сидели ровно, как сидят те, кто привык к униформе и к уставу. Объектами их внимания были все, кто нарушал выстроенный сегуном и городской администрацией порядок - пьяницы, наркоманы,торговцы без лицензии, граффитисты, протестующие и просто хулиганы.
Нарушители сегодня были иными.
Их было трое, как и патрульных. Все в матово-черных шлемах, с затемнёнными визорами. Мотоциклы пронеслись мимо патруля на такой скорости, что патрульные почувствовали порыв ветра. Это явно было вызовом.
— Стоять! — произнёс старший в передатчик, хоть и не надеялся, что ему подчинятся.
Скорее, это было командой своим: “Догонять!”
Погоня началась так, как начинаются все погони на Кэйдо-Сити: со ревом двигателей и с лающими командами из громкоговорителей.
— Нарушители! Остановитесь! Вы нарушили скоростной режим и порядок движения! Остановитесь!
Нарушители не остановились. Вместо остановки был манёвр: первый мотоцикл — тот, что шёл в центре тройки, — нырнул между двумя грузовиками, пространство между которыми было не шире мотоцикла, и то если максимально плотно прижать колени. За нарушителем нырнул один патрульный, второй притормозил в нерешительности. Потеряв время но сохранив жизнь, он компенсировал потерянное время удачным маневром, обогнув проблемный участок. Третий же не справился с управлением и врезался в отбойник. К счастью для всех - не фатально.
Оставшиеся двое преследовали. Преследовали по кольцу, по переходу между ярусами, по мосту, который шёл над транспортным каналом: по нему шли автоматические платформы с грузами. Нарушители спрыгнули на платформу, проехали по ней, ловко виляя из стороны в сторону, избегая столкновений. Затем они съехали с платформы на другую сторону моста, где дорога была свободной. .
Второй манёвр был проще и дерзче: нарушитель свернул на одностороннюю улицу против движения: на этой улице движение было хаотичным, улица была торговой, и движение там было медленным, но настолько хаотичным, что полицейские даже не пытались его регулировать.
Кемпейтай было приказано не рисковать жизнями ради поимки лихачей на дорогах, и они вынужденно сдерживали себя. Троица байкеров в шлемах не сдерживала себя ничем. Оторвавшись от погони, они на полной скорости выехали на главное авеню, ведущее из Сити прямиком в Старый Город.
Гвардейцы сёгуна стояли у входа в квартал. Гвардейцы слышали рёв движков и заранее заняли позиции на дороге, чтобы не допустить нежелательных гостей. Мотоциклы приблизились, и тогда впереди идущий замедлился и снял шлем. Под шлемом было юное девичье лицо, обрамленное сиреневыми волосами средней длины. Глаза, вернее линзы, были под цвет волос. И хотя эта внешность была для Кэйдо-сити в порядке вещей, гвардейцы все равно с первых секунд узнали девушку. Они отсалютовали и расступились.
Мотоциклы прошли мимо них медленно, почти торжественно. Подъехав ко входу в сегунский особняк, трое заглушили моторы у подножия ступеней. На ступенях стоял Иеда Токуёси, сёгун Кику-зай. Он стоял не в формальном кимоно, а в домашнем — тёмном, простом, без гербов и символов.
— Ещё одна тренировка для моего кемпейтай, Мидори? — спросил сёгун девушку, когда она преодолела последнюю ступень.
— Их нужно держать в тонусе, папа, — ответила Мидори.
Они обнялись. Жест был совершенно искренним, не церемониальным, и любому наблюдателю было бы ясно, что происходящее было делом совершенно уже обыденным.
— Папа, это Рэн и Саюри, — сказала Мидори, кивая на своих друзей. Парень с трёхдневной небритостью и всклокоченными волосами наклонил голову — не кивнул, а именно поклонился. Девушка, рослая, крепкая, с короткими волосами, поклонилась тоже, и поклон её был таким же — не глубоким, но осознанным.
Иеда небрежно кивнул им в ответ, но в этом жести все же было некое напряжение, и все участники сцены уловили посыл без дополнительных разъяснений. Сегун сегодня не был настроен на обстоятельные знакомства, которые потребовали бы церемоний, хотя бы из вежливости
Они уехали. Моторы загудели, и Мидори чуть тоскливо посмотрела вслед удаляющимся байкам.
— Не слишком привыкай к этим вольностям, — сказал сёгун с укоризной. — Придёт время — и тебе придётся повзрослеть.
— Вот когда придёт — тогда и повзрослею, — ответила Мидори. — А как мне прикажешь себя развлекать? Ты весь в делах да церемониях.
— Тебе же не пять лет…
— Вот именно! Поэтому у меня должна быть своя жизнь, — победно произнесла Мидори.
Иеда посмотрел на Мидори и кивнул одними глазами.
— Но ты ведь не откажешь отцу в поединке? — спросил сегун. .
Лицо Мидори, только что выражавшее лёгкое раздражение, вдруг просияло.
— Это тот случай, когда я совсем не против твоих традиционалистских фетишей! — ответила девушка, преисполнившись энтузиазма.
***
Додзё был деревянным, старым, с полом, который был отполирован ногами тех, кто ходил по нему столетиями. Иеда и Мидори были в традиционных доспехах — доспехах для кендо, старых, с масками, которые закрывали лицо. Те, что были на сегуне, принадлежали его отцу, его деду, и так далее, вглубь древнего рода правителей Кику-зай. Доспехи Мидори, словно в насмешку над отцом, были новенькими, недавно выписанными из Сити, и на них красовались красочные персонажи из пикт-новелл.
Они стояли друг против друга. Мечи были тренировочными — бамбук, обернутый коже. Секунданта или судьи не было, в помещении дежурило лишь несколько гвардлейцев, и перед началом поединка дочь и отец поклонились друг другу без команды. А затем начался бой.
Мидори дернулась вперёд — с нечеловеческой быстротой, стремительно, легко, почти невесомо. Она не просто атаковала — она врывалась, не оставляя времени на мысль. Она двигалась, как двигается ветер: не по прямой, а по непредсказуемой траектории, но траектория , естественно, не была случайной. Хотя со стороны казалось именно так. Иеда попятился, отступая перед яростным напором дочери.. Он держал оборону, тяжело дыша, и было видно, что глухая оборона это не только тактика, но и вынужденная мера.
Мидори не ослабляла натиска. Наоборот — она усиливала, ею все больше овладевал азарт боя. Она дышала быстро, глубоко, и била — снова, снова, снова, и снова. Это не был тупой натиск безумца, это был яростный танец богини ветра.
Иеда держался. Мидори атаковала. Иеда держался. Мидори атаковала. Иеда держался. И где-то на середине этого ритма — в тот момент, когда Мидори перестала слушать собственное дыхание и начала слушать собственную ярость — она начала уставать. Усталость была не внезапной, а накопленной. Иеда заметил это, потому что именно это было его единственной надеждой в сегодняшнем бою. Отбив один из глубоких выпадов дочери, он перешел в атаку сам, и Мидори чуть было не пропустила колющий удар в грудь, но вовремя поменялась ролями. Теперь она была готова отбивать атаки. Думала, что готова. Судьбу боя решили всего два удара. Первый - сверху вниз, заставивший ее поднять меч. Второй удар был даже не ударом, а изменением направления первого - соскользнув с выставленного в блок клинка дочери, меч Иеды прошелся по шее Мидори. Бой был окончен..
Они остановились. Дыхание было слышно обоими — но дыхание Мидори было громче, потому что она была ближе к пределу. Девушка сняла маску, лицо её было раскрасневшимся, потным, живым.
— Сегодня лучше, чем когда-либо раньше, — сказал Иеда, и голос его был тёплым, как саке перед ужином. — Ты действительно могла победить.
— Могла, — согласилась Мидори. — Но не победила.
— Не победила, — согласился Иеда. — И знаешь почему?
— Потому что ты хитрее.
— Потому что ты быстрее, а я терпеливее. Когда ты станешь сёгуном — а ты станешь сёгуном, Мидори, — терпение будет гораздо важнее, чем натиск или молниеносные атаки. Мир, которым ты будешь управлять, не меняется от удара — он меняется от ожидания. И тот, кто умеет ждать, — не тот, кто слабый. Тот, кто умеет ждать, — тот, кто выигрывает, не сопротивляясь.
Мидори посмотрела на него. Посмотрела — и в её взгляде было то, что бывает у молодых, которые слышат слова старших, воспринимая их не как полезную правду, а как ещё один запрет. Но она знала, что он прав. Но знание — не то, что принимается легко, а то, что принимается со временем..
— Я надеюсь, этот день никогда не настанет, — сказала она с грустью. — Надеюсь, что ты останешься сёгуном навсегда.
— Опасайся своих желаний, — сказал Иеда, и голос его стал тише.. — Они могут исполниться. Если тебя не станет — наш род прервётся. Род сёгунов прервётся. Спаси нас Император от того, чтобы губернатором стал чужеземец. Это то, чего хотят очень многие за пределами Кику-зай.
— Ну паааап! — воскликнула Мидори, и в голосе её было не раздражение, а почти детская обида. — Я не свою смерть имела в виду. Просто надеюсь, что ты найдёшь способ избавить меня от необходимости перекрашивать волосы в чёрный и носить эти дурацкие кимоно. Ты ещё вон какой красавчик. Может, у меня ещё будет братик…
Иеда улыбнулся.
— Ты же знаешь, такого способа нет, — сказал он тихо. — После Наоко я не мыслю себя с другой.
Наоко была не именем, которое произносят легко. Наоко была той, кого больше не было.
Мидори замолчала. Она не знала Наоко, свою мать. Наоко умерла до того, как Мидори научилась помнить. Но память отца о жене была территорией, на которую не заходят без приглашения, и дочь поняла, что упоминание о потенциальном братике было лишним. Мидори хотела попросить прощения, но опоздала.
Тишину нарушил звук шагов. Это был Мори.
— Прошу прощения, мой сёгун, — сказал старый самурай. — Но тебе нужно услышать это сейчас. Прибыл гонец с Харберы. У него новые приказы из Порта-Прим.
Иеда кивнул и вместе с Мори пошел в свой кабинет. Мидори не обиделась, так как уже знала, что отец ждет вестей. Она даже догадывалась каких именно. В Сити все говорили о войне с зеленокожими и о новых мерах, способных довести до нищеты даже преуспевающую планету. А благополучие Кику-зай, тихое и мирное, и так висело на волоске.
***
Тубус из Порта-Прима требовал внимания немедленно, и не потому, что на нём стояли знакомые печати, а потому, что печати было две. Иэда заметил это, ещё не вскрыв кожух. Одна печать ему была знакома: круглая, с изображением имперского орла и надписью по кругу, выполненной в строгом готическом стиле, который повсеместно использовался в канцелярии обер-губернатора звёздной системы Хавенус. Эта печать стояла на всех документах, исходивших от Гамилькара Веррона, и Иэда видел её столько раз, сколько получал приказов. Вторая печать была новой. Овальная, орёл на ней выглядел иначе, с более широко раскинутыми крыльями, и надпись по краю была не готической, а более современной, рубленой, из тех, что ставили на документах, где предпочитали ясность изяществу. Иэда не видел этой печати прежде, но знал, чьей канцелярии она принадлежит: штабу командования субсектора. Нового командования.
Он вскрыл кожух, извлёк тубус, снял крышку и увидел внутри два документа, скреплённых вместе шёлковой лентой с печатями на концах. Верхний лист — коммюнике штаба командования субсектора. Нижний — распоряжение обер-губернатора. Иэда развернул верхний и прочёл.
Коммюнике было составлено в той сухой, безличной манере, которая была свойственна военным документам и которая отличалась от гражданской бюрократии так же, как военный мундир отличается от гражданского костюма: тем же частям тела, но другой крой, другая ткань, другая цель. Текст был краток: в связи с выявлением концентрации орочьих сил в соседних системах и ростом числа пиратских набегов на торговые маршруты, командование субсектора признаёт необходимость экстраординарных мер для обеспечения обороноспособности и предписывает всем гражданским властям в субсекторе оказывать полное и безусловное содействие любым мерам, направленным на устранение указанной угрозы. Далее следовали формулировки, которые Иэда читал уже десятки раз в других документах и которые всякий раз означали одно: военные решили, что кому-то придётся платить, и этому кому-то предписывалось не возражать. Коммюнике подписывалось лордом-командующим субсектора Хансом Корвином. Имя Корвина было Иэде незнакомо, но титул «лорд-командующий субсектора» говорил достаточно: должность военная, полномочия широкие, в обычной ситуации не вмешивающаяся в экономику, но при возникновении военной угрозы наделяющая своего носителя правом требовать от гражданских правителей удовлетворения любых нужд. Иэда отложил коммюнике и развернул второй документ.
Распоряжение обер-губернатора было длиннее, подробнее и составлено в той аккуратной, обстоятельной манере, которая была свойственна канцелярии Веррона и которая свидетельствовала о том, что составлявший документ человек не только знал, что пишет, но и понимал, что пишет. Иэда знал Веррона по переписке и по тем немногим личным встречам, которые случались за двадцать лет: старый генерал Имперской Гвардии, получивший пост обер-губернатора Хавенуса за образцовую службу. Человек военный по происхождению, но не по складу ума: Веррон знал, как управлять людьми, понимал закономерности экономики, разбирался в нюансах, которые от военного человека обычно скрыты. Письма его были всегда хорошо аргументированы, вежливы и содержали не только требования, но и пояснения, почему эти требования возникли. Иэда уважал Веррона, насколько можно уважать человека, который может одним росчерком пера изменить жизнь планеты, не побывав на ней. Это уважение было не личным, а профессиональным: Иэда уважал в Верроне мастера. А мастерство на Кику-зай ценилось выше всякого другого качества.
Но сегодня распоряжение Веррона, при всей его обстоятельности и вежливости, содержало цифры, которые Иэда не мог назвать иначе как губительными.
Экстраординарный полугодовой сбор на Кику-зай устанавливался в размере, равном годовому сбору с четырёх ханов, умноженному на полтора. Иными словами, за следующие шесть месяцев планета должна была отдать в казну Хавенуса столько, сколько отдавала за полтора. И это было отдельным, самостоятельным сбором, не освобождавшим от уплаты регулярного налога. Налог распределялся по статьям: продовольствие, проматериалы, минералы, готовая продукция. Каждая статья была расписана с точностью, которая свидетельствовала о том, что канцелярия Веррона основательно изучила отчёты Кику-зай и знала, откуда что можно взять. Это была не прихоть невежественного бюрократа, а расчёт компетентного, и оттого более тяжкого.
Экстраординарный призыв был ещё тяжелее. Квота на пополнение Имперской Гвардии удваивалась. Срок выполнения также сокращался вдвое: не двенадцать месяцев, а шесть. Количество новобранцев, которое надлежало поставить в распоряжение вербовочных пунктов Астра Милитарум, равнялось пятистам тысячам человек. Полмиллиона молодых, крепких, годных к службе мужчин и женщин, отобранных из населения планеты, насчитывающего всего триста двадцать миллионов душ. На первый взгляд, полмиллиона из трехсот двадцати миллионов — капля. Но Иэда знал, что эта капля, вычеркнутая из общей численности, означала полмиллиона пар рук, которые не будут работать на полях Хидзэн, не будут стоять у печей Когэн, не будут грузить товары в порту Кайцу, не будут спускаться в шахты Санкай. Полмиллиона пар рук, выбывших из экономики планеты в момент, когда экономика и без того работала на пределе, восстанавливаясь после неурожая, компенсируя падение спроса и перераспределяя ресурсы в условиях, которые Иэда с Мори называли между собой «достаточно, но без запаса».
Иэда прочёл оба документа трижды. Первый раз — бегло, чтобы охватить целое. Второй — медленно, чтобы проверить каждую цифру. Третий — с карандашом, чтобы отметить места, где требуемое пересекалось с возможным.
Он отложил документы и посмотрел в окно. Сад был залит солнцем, которое пробивалось сквозь кроны клёнов и ложилось на мох мягкими пятнами, дрожащими от ветра. Ручей, который Иэда когда-то выложил камнями так тщательно, что звук его казался музыкальной фразой, повторяемой бесконечно, журчал ровно и спокойно, будто не было в мире ничего, что могло бы нарушить его течение. Сакура у южной стены стояла с распустившимися бутонами: еще недавно они были тугими, розовыми у основания, белыми на кончиках, а теперь раскрылись, и лепестки, нежные и непрочные, дрожали в каждом порыве ветра, и некоторые уже опадали, ложились на мох, и мох принимал их, как принимал всё, что падало на него, без удивления и без сопротивления.
Иэда смотрел на лепестки и думал о цифрах. Полмиллиона новобранцев — это полмиллиона отцов и матерей, сыновей и дочерей, мужей и жён, мастеров и подмастерий, рыбаков и землепашцев, каждый из которых был не строкой в таблице, а точкой, из которой расходились линии к десяткам других точек, и изъятие одной точки рвало не одну нить, а целый узор.
Он думал и о другом. О том, что коммюнике Корвина и распоряжение Веррона, хотя и прибыли в одном тубусе и были скреплены одной лентой, исходили из разных источников и означали разное. Коммюнике было голосом военной власти, которая видела угрозу и требовала ответа. Распоряжение было голосом гражданской власти, которая понимала цену ответа, но не могла отказаться от его уплаты. Веррон, как обер-губернатор Хавенуса, был хозяином системы и распорядителем её ресурсов, но над ним, в военной иерархии субсектора, стоял Корвин, и когда Корвин говорил «нужно», Веррон был обязан сказать «будет сделано». Таков был порядок: военные не управляли экономикой, но при угрозе войны экономика подчинялась военным, и гражданский правитель, сколь бы ни был мудр и сколь бы ни был опытен, становился исполнителем воли, которая исходила не от него.
Иэда понимал это. Понимал и то, что Веррон, при всей своей компетентности, не мог не знать того, что знал Иэда: что выполнение приказа в указанные сроки разрушит экономику Кику-зай, а вместе с ней — источник тех самых налогов и рекрутов, которые штаб субсектора собирался получить. Веррон не мог не понимать этого, потому что Веррон не был дураком. Но Веррон был связан, как был связан сам Иэда, цепочкой подчинения, в которой каждое звено передавало давление ниже, не создавая его и не поглощая, а лишь проводя. Давление исходило от Корвина, проходило через Веррона и ложилось на Иэду, и Иэда, как последнее звено, не мог передать его дальше, потому что дальше были ханы, даймё, и миллионы людей, на которых это давление ложилось не как приказ, а как голод, как отсутствие рук, как замёрзшие печи и пустые шахты.
Корвин был прав, требуя армию: орки были реальны, угроза была реальна, и субсектор, лишённый достаточных сил, мог стать жертвой. Веррон был прав, исполняя требование: отказ от исполнения означал бы неподчинение военной власти при военной угрозе, а неподчинение при военной угрозе каралось строже, чем ошибка в мирное время. И Иэда был прав, сопротивляясь, потому что выполнение приказа в указанной форме привело бы к разрушению того, что он строил двадцать лет, а разрушение не было ни защитой, ни службой, ни долгом — было самоубийством, медленным, растянутым на годы, но не менее окончательным от того, что было медленным.
Он взял чистый лист, кисть, обмакнул в тушь и начал писать ответ. И,был уверен сегун, несмотря на все вежливые формулировки, ответ губернатору не понравится.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
