Квартал
Agnus Dei
Примечание к части
Небольшая история, которая объясняет многое, но не всё.
Было траурное сухое солнце в небе и серые облака, похожие больше на дым. Был полуденный жаркий страх. Было молчание улиц и камней на них. И был мальчик, который не знал, что и зачем произошло и происходит с ним.
Он брел, сам не зная куда, и волосы его были опалены огнем. Ему было душно и трудно дышать, но руки его были холодны, как лед в мясницкой лавке, закапанный густой кровью. Страх сжал его твёрдой напряженной хваткой, но уже отпустил, забрав в хищных колючих пальцах мысли и чувства, оставив только смутные образы.
Мальчик шёл через пустые улицы, похороненные под тяжёлой плитой солнечного света. Дома плыли в этом мёртвом мареве, безмолвные и дикие. Он смотрел наверх, на страшное дымное солнце, и навсегда запоминал его ужасный, кричащий жаром и смертью лик.
Это было первое его воспоминание.
Он шёл, постепенно ускоряясь — босые ноги его горели на раскаленных камнях.
Шаг переходил в затравленный бег.
Солнце стало его новым страхом. И мальчик силился найти место, где оно не светило бы, но нигде не было ни одного закоулка, не опаленного жутким жаром. Кругом была оглушительная тишина, давившая со всех сторон, выгонявшая, вон из самой жизни. И мальчик бежал быстрее.
Острые камни.
Сонные стекла.
Жидкий воздушный огонь.
Шершавые смертельные булыжники.
Боль напитала каждую клетку его тела, они стали едины, как сиамские близнецы, сшитые для верности суровой ниткой по рукам и ногам.
Боль беззвучно шептала ему в самые уши.
Она была всем, что он чувствовал, прежде чем на мгновение ощутить полет — на высоком парапете над каменистым пляжем, полным таких же камней и стекол и омытом грязным издыхающим морем.
Была пустота, прошившая все его тело от плеч до пяток, и тонкие тупые иглы, сыгравшие трель где-то в самой середине его черепа. Мальчик зажмурился.
Он падал долго и глубоко, гораздо глубже и дольше, чем мог представить.
Мальчик открыл глаза.
Не было страшного солнца.
Не горели вокруг него жутким маревом камни и стекла.
Не молчали неоспоримым приговором дома со слепыми окнами.
Вокруг не было ничего. Только густая теплая темнота, пахшая багрянцем и заточенным железом. Мальчику стало не по себе. Он почувствовал, что в темноте был кто-то ещё, кроме него. Этот кто-то не дышал и не двигался, он был такой же багряный и железный.
Другие испугались бы его и бежали в смертельном ужасе. Но мальчик не знал, каких вещей боятся другие.
Он боялся только сухого траурного солнца, которое сожгло его память и опалило волосы.
И он нашёл в темноте того, кто обитал в самой ее глубине, погруженный в болезненный сон и всеми забытый.
Мальчик разбудил его своей болью, жуткой и чёрной, как кипящая смола, и обитатель багряной тьмы не тронул его, как не делал прежде никогда.
— Что ты ищешь дитя? — спросил он, как подобает тому, кто мудр и стар, — Хочешь, я убью для тебя какого-нибудь бога?
— Лучше убей для меня солнце, — серьёзно ответил мальчик.
Обитатель багряной тьмы посмотрел на него долго и сумрачно, вдыхая запах пепла и крови.
— Да будет так, — сказал он, — Если придёт время, я убью для тебя солнце, дитя. А теперь идём. У нас есть другие дела.
Глава I. Знакомство
Никто не помнит, чтобы Квартал когда-нибудь строили. Никто не помнит ни его точной планировки, ни пределов. Точно нельзя сказать, какое здесь время суток, год, сезон… Да и вообще ничего нельзя сказать с уверенностью, кроме того, что Квартал определённо есть.
Он странен и непонятен большинству обывателей, а попадают сюда немногие. Квартал, как старая дверь с хитрым замком или мудрёная шкатулка, открывается не всякому. Он ценит в людях и нелюдях странность, и пускает только тех, кто удовлетворяет установленному в его пределах градусу сумасшествия.
В Квартале живут Табаки и Порохи, иссушённые лёгочным порошком до состояния дистрофичных карликов. Порохи охотятся в темноте переулков на одиноких прохожих, а Табаки выжимают из них кровь в давильнях под Кривощёной улицей. Иногда на украшенных старинной резьбой каменных кирпичах здесь распускаются странные, ни на что не похожие цветы, а в свисте ветра слышатся слова колдовских языков.
Здесь в глухих домах-гнёздах снимают квартиры медленно лысеющие бескуды, возводящие известковые коконы под потолками пыльных комнат и дремлющие невпопад, поскольку зима в Квартале порой проходит по-соседству с летом. В краснолунные ночи они выползают на крыши и, глядя мутными жёлтыми глазами на багровый диск в небе, молятся Кахурдуку — жестокому полубогу крови, огня и железа.
Каждые полгода, по крайней мере, насколько это можно высчитать, в одном из заведений Квартала, в глубоком винном погребе, собирается Слёт Ловчих. В свете костра, разведённого из страшного пойла, они пишут свои никому не понятные законы, и вершат суд друг над другом.
Из Квартала многие двери, лазы, норы и щели ведут во многие места. В замочные скважины здесь смотрит холодная Перегрань, а из подвальных оконцев тянет жирным духом падальского сала. В подворотнях сладкой бронзой цветут дверные ручки Дома Рогатого Зверя, обжигающие насмерть руки ворам и лихому люду, а в шкафах гнездятся Ночные Твари, в надежде затащить в пыльные коридоры своего мира побольше пугливых человеков.
В таком-то месте и живёт Пьеро. Он точно не знает, сколько ему лет и почему вообще его назвали именно так, а не иначе. Он не носит ни пудры на лице, ни широкой белой рубашки, не пишет стихов о любви, а пишет только о квартальной сутолочи, да и то редко и плохо. Больше, раз уж на то пошло, он походит на Педролино, но сам об этом не имеет ни малейшего представления.
Вместо чего-то хоть сколько-то полезного он только день-деньской раскатывает по Кварталу на своём клоунском мопеде, приговаривая громко и звонко, когда чересчур сноровистые автолюбители зло сигналят ему в спину:
— Что бибикалом-то бибикаешь, крестокваша полоумная? Может бибикало твоё в симфонический оркестр запортачить, вдруг артист в тебе загибается?
Квартал принимает это его сумасбродство, как подобает месту, предназначенному для безумцев. Изредка он показывает Пьеро то, что не видят другие, приоткрывает дверь, кажущуюся кирпичной стеной, или подменяет в окнах то застекольное, что бывает видно в обычных мирах глубокой ночью или ранним утром на что-то совсем невообразимое. Как и положено подростку, Пьеро относится к таким вещам философски и с чувством собственной исключительности, хотя и старается слишком уж не зазнаваться. Он не слишком спешит зарыться с головой во все квартальные тайны, справедливо полагая, что они зачастую не вполне безопасны для хрупких человеческих тел и умов. И, хоть и манит его частенько переулочная сутолочь, он старательно повторяет про себя наказы соседей по Квартире, и по большей части старается свернуть в другую сторону.
Он появляется на квартирном пороге то под утро, то под вечер — сложно сказать при отсутствии чёткого времени суток. По сути своей, Квартира — ни что иное, как Дом, но Домов в Квартале и без того много, так что Квартира зовётся Квартирой, чтобы избежать всякой путаницы. Так, во всяком случае, рассуждает Пьеро.
Квартира — старинный особняк не то в глубине, не то на окраине Квартала. Её дряхлые стены поднимаются на четыре тёмных, пропитанных старостью и прелыми благовониями этажа, и венчаются ржавой кровлей с одиноко торчащим шпилем, в котором когда-то давно должен был зажигаться фонарь. Со временем он почти потерялся в лесу печных труб и громоотводов, так что всякий смысл в этом подобии маяка пропал.
В окна Квартиры светит облачное небо, окрашенное калейдоскопом стёкол в цвета дурманного сна. В коридорах её никогда полностью не горит свет, а в стенах шепчутся крысы.
На первом этаже пришельца неизменно встречает моложавый Яков — он носит с одинаковым спокойствием и дорогой халат, и барменскую жилетку с бабочкой, и, кажется, вовсе никогда не спит.
Потом наступает второй этаж — пустой большую часть времени, за исключением комнаты в конце коридора, где живёт Спокойник. Ещё две комнаты занимают двое Ловчих, когда бывают в Квартале, и тогда Пьеро подолгу караулит их у дверей, понемногу вылавливая по-другому странные истории, запахи и вещи.
На третьем этаже курится всегда что-то сладкое и пряное, там играет тягучая музыка цвета наршараба и кустятся пышные занавески с пёстрыми терпкими узорами. Здесь живёт Граф — точнее, не он один, но его точёная медновласая фигура словно фонтан источает благовония, шёлк и густое элладское вино, так что весь этаж насквозь прорастает всем полутёмным и сладко-кровавым. Он встречает Пьеро с участием отца-художника и провожает материнским напутствием.
Выше — четвёртый этаж и чердак: Пьеро живёт здесь на птичьих правах с одним только условием: даже мизинцем не трогать ручки чердачной двери. То же правило касается и подвала, но соблюдать его значительно проще.
Нынче всё определенно не так, как должно бы быть. В Квартире, как и во всех Домах, существуют свой Порядок и Быт. И Пьеро, как порядочный квартирант, чувствует, когда они нарушаются. Ощущение неправильности настигает его ещё с порога, когда старый винт из дверного косяка, вечно цеплявшийся за ботинки, внезапно оказывается осторожно закручен.
— Что случилось? — с порога спрашивает Пьеро у Якова.
Тот некоторое время молчит с загадочно властным наслаждением хозяина положения (и жилплощади), под которым проглядывает, впрочем, ещё совсем свежее чувство досады.
— У нас новый жилец, — свинцовым приговором наконец сообщает он. — На четвёртом этаже. Твой сосед. Муниципалитет распорядился.
Пьеро бледнеет, после зеленеет и так далее по цветовой палитре Квартала, которая, ей-чёрту, весьма велика. На лице его совершенно ясно тоже поступает досада.
— Как это так? Разве могут быть ещё жильцы? Четвёртый этаж же мой… Так всегда было, — возмущённо причитает он, оскорбленный в своих лучших квартирантских чувствах.
— Вот так. Жильцы быть ещё могут, — последовательно констатирует Яков. — На четвёртом этаже тебя тоже поселил Муниципалитет, причём в конкретной комнате. Это уж я, по доброте душевной… — он задумчиво отпивает из большой тёмной кружки, взявшейся невесть откуда. — К тому же жилец — ровесник тебе. Не съест уж.
Пьеро расстроенно корчит Якову рожу, на что тот никак не отзывается и плетётся вверх по лестнице, притулив у её подножия тяжёлый уставший мопед. На втором этаже всё тихо. Спокойник спит глубоким сном, какого не бывает от здоровья или пьянства. Луна пялится жирным круглым лицом сквозь высокое зелёное окно на лестничной клетке — единственное целое, не составленное из осколков. Тленный холод её лучей закручивает непослушные волосы Пьеро и щекочет мочки ушей. Ночь тревожно дышит недоброй лихостью. Всё кругом противно и неуютно, как будто с новым жильцом из Квартиры выветрилось всё домашнее и знакомое.
Оскальзываясь устало на волнах ступенек, Пьеро поднимается на этаж выше. Ещё внизу лестницы начинает пахнуть паприкой и апельсином —даже вслепую понятно, что Граф не спит и растекается по площадке этажа. Закутанный в ало-золотистую кофту, высокий и бледный, он грустно-ласково смотрит на Пьеро, участливо спрашивая, будет ли он пить глинтвейн.
Но тот так обижен на всех и вся, что решительно не может согласиться на это предложение, во всяком случае, сразу, хотя ему и очень хочется глинтвейна. Стоило бы вернуться позже, уже вдоволь позлившись на злосчастного соседа.
Граф на отказ не обижается — только покачивает головой, меланхолично улыбаясь острой лунной улыбкой, и растворяется в кущах своих занавесок. Из багряной темноты за ними доносится перезвон стаканов и говор неведомых гостей, бурлящих в изогнутом коридоре, которых Граф уже напоил злосчастным глинтвейном. На мгновение Пьеро хочется поскорее оказаться там, вместе с этим гранатовым пряным весельем… Но отступаться от заветного похода было нельзя, и он мужественно одолевает последние лестничные марши.
Четвёртый этаж встречает его почти знакомой тишиной. Впрочем… Есть в ней нечто чужое. Проклятый новый жилец умудрился-таки всё испоганить. Пьеро проходит по слегка пыльной коридорной кишке, с её паутиной и гнёздами сенных ведьм под потолком. Любовно проводит пальцами по вычурным дверным ручкам кладовок и комнат, оставляя на них блестящие среди пыли следы. Распугивает суетливых мороков, расчленяющих таракана в старом трюмо. Тушит зажжённую в углу лампу и выворачивает её из патрона — Квартира не любит света, тем более слишком яркого. Новичок, видимо, этих правил не знает.
Ежась от холода, Пьеро пробирается в самый конец коридора — здесь наверху ужасно дует даже в условное лето, чего уж говорить о не менее условной осени? Спасает только отопление в комнатах. Горячая чёрная маслянистая жижа, которую язык не поворачивается назвать водой, денно и нощно циркулирует по ржавым венам Квартиры, урча и булькая в особо резких изгибах.
Пьеро толкает выцветшую красную дверь комнаты и замирает в раздраженном недоумении.
На кровати, его кровати, сидит… Это.
Брошенное, но прилизанное.
Одетое, как порядочный мальчик.
Мерзко приличное.
В уродливых квадратных очках.
Пьеро вздрагивает, его страшно мутит и чуть ли не рвёт, но пол в комнате и так слишком далёк от чистоты.
Новый жилец поднимает голову и смотрит на Пьеро с печальным извинением и надеждой:
— В моей комнате отопление включили только сегодня. Там ужасно холодно. Я подумал, что можно здесь погреться, раз никого нет. Извини, пожалуйста… — он невинно хлопает ресницами. — Можно пока посидеть у тебя? Я… — Пьеро машет руками.
— Молчи. Стоп, — он прерывисто вскрикивает так, что порядочного мальчика дёргает, как от удара током. — В Квартале другие имена. Старого имени нет. Всё. Сгинуло. Баста, — на мгновение он даже как будто смягчается от наивности собеседника, но тут же спохватывается и испуганно суровеет обратно. — Теперь ты Безымянный, пока новое имя тебя не найдёт. И сидеть у меня вовсе нельзя. Комната — моя. И больше ничья.
Безымянный всё хлопает на него глазами, которые начинают странно и неприятно блестеть. Слёзы запугивают Пьеро окончательно.
— Тебе нужно особое приглашение? — он делает широкий жест в коридор из комнаты.
Безымянный поднимается и нетвёрдым шагом выходит вон, шмыгнув в соседнюю дверь.
— И не вздумай ярчить со светом, — вдогонку присовокупляет Пьеро. Почувствовав хозяйскую власть, он удовлетворённо захлопывает дверь. Стянув кеды, забирается на жёсткое кроватное покрывало. В комнате тепло и почти по-прежнему домашне уютно. С педантизмом консервативной хозяйки Пьеро изучает пол и кровать на предмет чужих следов и с победным видом выкидывает в окно несколько ниток и волосков, которые, кажется, были принесены чужаком. По-ночному тёмное лихое заоконье прожорливо глотает мусор и жаждет добавки, так что Пьеро спешит захлопнуть ставни. Он снова возвращается на кровать, погрузившись в методичную аутоасфиксию при помощи неудобных наушников, воткнутых в полумертвый плеер.
Ужасно скучно, но сон не идёт.
Думается о всяком сутолочном. Например, о том, что скоро приедет Франт и непременно привезёт что-то Оттуда. Хотя бы диски… Обещал ведь. Думается, что скоро Бражная Деночь, когда все ведьмы и ведьмаки варят в своих котлах рыжее варево на кленовых листьях и всякий, кто его пробует, видит чудные сны наяву. Думается о Доме Сырого Мяса, что смотрит в сумерки жареными окнами где-то в глубине Квартала, и где творится чёрное и красное лихое дело.
Сон не идёт. Мешают плохие динамики, плохие мысли, плохое веселье снизу и ещё что-то… За стенкой.
К вою ветра на чердаке Пьеро привык, но это было что-то новенькое. Плачет чужак — догадывается он. И запускает в стену деревянным расписным шаром с именами болотных огней. Шар глухо ударяется в четырнадцать слоёв обоев. Плач за стеной прекращается.
Пьеро удовлетворённо кивает.
Наушники заботливо поют ему голосом какого-то сильного и яркого, должно быть, человека:
Мы на гордый взойдем эшафот
Под весёлые крики детей.
В слуховое окошко петли…
Плач за стенкой возобновляется и убивает всю атмосферу. Пьеро разгневанно вскакивает с кровати на пол, в один прыжок добирается до двери, подняв небольшой ветер и заставив звенеть обереги и безделушки, подвешенные к решетчатой люстре.
Он выходит в коридор, стоит немного у двери, прислушиваясь и накапливая уверенность, чтобы высказать всё, что было за сегодня, связанное и несвязанное с проклятым новичком.
Дверь распахивается внутрь, в холодную полутёмную комнату. Под одеялом съёжившийся в коконе Безымянный натуральным образом ревёт. Но отчего-то Пьеро покидает страстное желание ругаться, как будто всю смелость и злобу из него выкачали и вместо них всадили лошадиную дозу страха. На подоконнике, над кроватью, подметая одеяло спутанными серыми волосами, сидит Жадник. Тонкие узловатые пальцы его впились в решётку кроватной спинки. Жёлтые зубы на воспалённых дёснах блестят, поскрёбывая длинный багровый язык — рот вообще единственное цветное в Жаднике. Худое серое тело изгибается, обнажая щетинистую костлявую грудь. Тёмный большой мешок закрывает спину, как рыцарский плащ.
Пьеро робко пятится. Жадник поднимает на него взгляд — глаз его не видно в месиве грязных волос, но от этого они смотрят не менее жадно и страшно. Безымянный продолжает плакать в своём коконе, но вдруг замолкает, видимо, почувствовав неладное.
В Квартале в такую ночь не стоит плакать, во всяком случае, чужим. Во всяком случае, слабым. Пьеро усвоил это быстро, но чужака, как видно, никто не просветил о тех, кто ходит в Лихую по теням с глубокими мешками и загребущими руками.
Безымянный разворачивает кокон и высовывает покрасневший от слез нос.
Повисает испуганное молчание.
Пьеро дёргается было побежать за подмогой, но преодолеть коридор быстрее Жадника — задача едва ли осуществимая.
Клацают сальные слюнявые зубы.
Скрипят трупно-чёрные пальцы.
Безымянный наконец осознает случившееся и сипло кричит.
Заговор. Нужен заговор. Вроде тех, что знает Франт, тех, что Спокойник читает в своей комнате-мавзолее.
— Тварь несмеянная, — несмело начинает Пьеро, зажмурившись от страха и напряжения. — Шушера окаянная.
В темноте за сжатыми веками что-то злобно всхрапывает и хрипит.
— Кость пустеклянная, Кожа бурьянная… — продолжает он читать крепнущим голосом, на ходу подбирая слова, как его учили в своё время. — Сгинь, простынь, Сором в полынь, — хрип превращается в истошное завывание и скрежет. — Вон в вонь, из дома долой!
Пьеро открывает осторожно один глаз.
Жадника нет. Окно плотно закрыто.
Безымянный смотрит на него странным недоверчиво-испуганным взглядом.
Пьеро вздыхает и открывает второй глаз. Всё тихо-тихо, даже пирушка внизу сошла на нет, и Граф, видно, покинул Квартиру со своими гостями, иначе бы уже явился на вой.
— Пошли, — говорит вдруг Пьеро и совсем уже вдруг добавляет. — Одеяло только возьми своё. И не плачь больше.
Безымянный хлопает глазами и бледнеет, перебирая в пальцах одеяло.
— Зачем? — наконец спрашивает он.
— Замерзнёшь и опять реветь будешь. А нам перед Муниципалитетом отчитываться, — возвращаясь к привычному себе, хмыкает Пьеро. — Пошли, — повторяет он.
И Безымянный идёт.
И случаются тёплые одеяла и маслянистая кровь Квартиры, проступающая на стенах. И ржавый пряный чай, и перелатанный томик жестоких «Азраиловых сказок».
И, наконец, приходит сон, такой долгожданный.
Уже заснув, Пьеро вдруг ловит себя на мысли, что из Безымянного, наверное, всё-таки можно сделать человека. За спасённое нужно отвечать, как ни крути.
Глава II. Амулеты и капканы
Тёплая кровь Квартиры капает Пьеро на нос, и он просыпается, уставив в потолок голодные сонные глаза. Тусклые серебристые лучи света, проходя сквозь неравномерно проделанные окна, вплетаются в бусы и цепи, развешанные под потолком. Отопительные трубы булькают, как горло туберкулёзника при дыхании. Пьеро скашивает глаза вбок — на другом краю кровати, прижавшись к стене с золотисто-зелеными обоями и завернувшись в одеяло, смиренно сопит Безымянный.
Хозяин комнаты хмыкает, несколько раскаиваясь во вчерашней своей доброте. Он переползает через тягуче стонущую пружинами кровать — матрасов на ней несколько, причём каждый отличается от другого по конструкции и материалу — и принимается расталкивать Безымянного.
Тот вяло сопротивляется какое-то время, но потом вдруг резко садится, продолжая кутаться в одеяло, и замирает с широко раскрытыми глазами. События, предшествовавшие сну, явно поначалу ускользнули от него и теперь возвращались как положено, вызывая на лице бедняги феерическую гамму эмоций.
Глядя на него, старший чувствует, что роль наставника определённо льстит ему куда больше бесполезного хамоватого одиночки.
— Это… не сон? — спрашивает Безымянный, покусывая губу.
— Не-а, — качает головой Пьеро, накручивая на палец прядь волос. — Ты, мальчик мой, в Квартале. Тебя вчера почти скушал Жадник, а, судя по запаху, где-то здесь же ошивался Мыловар-Жирокрад.
Безымянный принюхивается недоуменно, но Пьеро только машет рукой. Тонкий изысканный смрад лаванды и гнилого мяса, который оставляет за собой Жирокрад, как и другие особые запахи Квартала, никак нельзя научиться воспринимать сразу. Нужно стать своим для Квартала. Понять и почувствовать его странные законы (Пьеро сам в этом не слишком большой знаток, однако ему чертовски нравится чувствовать превосходство гуру над наивным учеником).
Он картинно разводит руками, прежде с трудом распутав прядь, завязавшуюся на пальце узлом.
— Прежде всего надо бы сделать из тебя человека, — хмыкает он покровительственно. — А то, ей чёрту, не проживёшь и до Бражной Деночи.
При всей своей важности Пьеро старательно избегает темы самого попадания Безымянного в Квартал. Здесь вообще не принято говорить о том, что было Там, за арками ворот и помойными переулками. Мир вне Квартала существовует, но уж слишком далёк, чтобы уделять ему много времени.
Те, кто бывают снаружи, приносят оттуда вещи и истории, которых затаённо ждут, но и вещи, и истории должны быть подлинно необычными, чтобы стоить упущенных на них вороватых минут.
Это свойство присуще всем рассказам и подаркам Франта в его тёмной комнате, пахнущей вином, медью и порохом, говорящего то о вурдалаках-вегетарианцах, то о секте Душителей-синими-шнурками. Он привозит со своей Ловли диски и кассеты для плеера с чужой музыкой, которая поёт об играх с огнём и любви, идущей по проводам.
Пьеро так задумывается, что поначалу даже забывает про Безымянного и тому приходится спрашивать его во второй, а то и в третий раз:
— Так что же мне делать?
Пьеро бросает на него задумчивый взгляд, снова накручивая прядь на палец. Об этом он не подумал и теперь лихорадочно пытается не потерять обретённый было авторитет.
— Думаю, стоит познакомить тебя с квартирантами, — наконец изрекает он многозначительно, надеясь при этом, что умудренные большим опытом Граф или Яков смогут придумать что-то путное.
Они выходят на лестничную клетку, кое-как одевшись и приведя себя в порядок — благо на этаж приходится аж две ванных комнаты, и в одной из них даже есть вода. Пьеро с пренебрежением наблюдает, как Безымянный разглаживает на себе помятую вчера скучно-правильную рубашку и утихомиривает скучно-короткие волосы. Безымянный отвечает таким же взглядом на его кричащую кофту и побитую жизнью джинсовку, на которых бренчит добрый десяток бус, оберегов и просто ворох всяческой ерунды, утратившей любую силу.
Они спускаются на этаж ниже, в наршарабовые земли Графа. Пьеро с опаской раздвигает слои занавесей, закрывающих вход в коридор, новенький боязливо прокрадывается за ним.
Третий этаж запущен, но запущен художественно. Здесь есть шкафы, книги в которых молчаливо несут траур по своим авторам; есть пурпурные черепа, превращенные в чаши и подсвечники; есть подвешенные под потолком ленты, подвязки, броши и банты, принесенные должно быть из подвала Квартиры, где, по слухам, когда-то был бордель; наконец, на столах, в вазах и вычурных трюмо — всюду плывёт и распускает свои щупальца пряный тягучий запах, сотканный из сотен и сотен других. Безымянный пугается всего, что видит, и чихает, округляя глаза при виде чучела ворона с пёсьей головой или высушенной в паприке человеческой руки, от которой явно было отколупано несколько кусочков.
Пьеро заворачивает за угол — запах становится гуще и чётче.
На старой дребезжащей плите Граф жарит мясо в желтоватой сковородке с латунной ручкой, в которую тонкие его пальцы впиваются почти страстно. Он в расписном багряном халате, скрывающем его бледное хищное тело; в огненных волосах его блестят серебристые спицы, украшенные драгоценными каменьями. Не поворачивая головы, он остроносо здоровается:
— Здравствуй, Пьеро. И тебе привет, Безымянный.
Безымянный вздрагивает, но ничего не отвечает. Ему хватает ума понять, что если тому, кто живёт здесь, что-то известно, то в этом нет ничего слишком уж удивительного.
— Меня можешь звать Граф, — продолжает обитатель третьего этажа. — Заходи в любое время, я тебя не съем, — он улыбается острой улыбкой и, потянувшись куда-то вниз за плиту, громким шёпотом добавляет: — Канюк, поздоровайся с гостями, это невежливо.
По ту сторону плиты что-то прокашливается. Безымянный неловко берётся за рукав Пьеро, но тот даже не замечает этого. Канюка он видит довольно редко и теперь ему становится даже как-то не по себе от столь близкого и не скрытого присутствия этого жильца.
Продолжая кашлять, Канюк поднимается. В руках его, истерзанных и сонных, на пальцах которых давно уже не достаёт ногтей — банка аджики. Ей же пропитан воздух в этой части коридора. Канюк невозмутимо скатывает из неё шарики и глотает их, как пилюли. Пальцы его, и без того окровавленные, из-за этого становятся ещё багрянее. Под мешковатой шинелью, надетой на голое тело, виднеется серая болезненная кожа, изъязвленная и казнённая своим обладателем тысячи тысяч раз. Пьеро невольно старается поднять глаза повыше — и встречается взглядом с самим Канюком.
Его глаза, похожие обычно на глаза слепца, теперь красны от недавней попойки и бессонницы, но в них остаётся что-то мрачно-притязательное, как в окнах ведущих в Перегрань. По-больничному лысая голова обнимает эти глаза кожистым нутром, втискивает их в рамки лица, будто вырезанного из матраса палаты раковых смертников. Глаза задыхаются, но жизнь теплится в них, странная, исковерканная и непонятная.
— Здравствуйте, — глухо говорит говорит Канюк и проходит мимо них, тяжело прихрамывая и оставляя за собой несколько капелек крови.
У входа в свою комнату он задерживается немного, поблёскивая стальными серьгами в свете, пробивающемся через слуховое коридорное окно. Граф сообщает ему негромко:
— Я принесу, когда будет готово.
Канюк кивает и уходит к себе, закрывая дверь с глухим стуком, так что даже не удаётся ничего разглядеть в щели между ним и косяком.
После ухода Канюка атмосфера коридора как будто окончательно увядает. Кажется, здесь совсем недавно случилось что-то такое, из-за чего весь винный графский флёр сошёл на нет, но спрашивать об этом как-то неловко. Безымянный чувствует это даже острее, чем Пьеро, хотя и никогда не видел это место другим.
— Что другие? — спрашивает Пьеро наконец. — Всё с ними в порядке?
— В порядке, да, — задумчиво отвечает Граф, помешивая мясо тёмной деревянной лопаткой. — Тебе бы стоило сменить облик, дорогой мой, — добавляет он, обращаясь к Безымянному, — пока не станешь другим, новое имя к тебе не пристанет. А без имени и жизнь не мила.
Он отходит от плиты и, скрестив пальцы, задумчиво смотрит на подрагивающего новичка. Одна из его рук вдруг распрямляется и, удлиннившись почти в два раза, срывает с потолка что-то блестящее на шнурке. Всё так же, прорезав воздух своей нечеловеческой длиной, графская рука протягивает Безымянному нежданный подарок.
— Держи и смотри — не потеряй. Не хочу, чтобы тебя съели, это было бы грустно. К тому же, тебе пойдёт.
Безымянный стягивает украшение с длинных холеных пальцев — буроватый тонкий клык, оправленный в металл с несколькими камушками — и тут же вздрагивает: на кончике пальца вспухает капля крови. В изгибе клыка ему чудится хищная острая улыбка.
— Спасибо, Граф, — отвечает за новичка Пьеро, теперь уже сам придерживая его за рукав рубашки, — мы, пожалуй, пойдём. Прогуляемся до Лавочной щели.
— Идите, — кивает Граф, — будем ждать вас к ужину.
Немного торопливо они покидают третий этаж, почти бегом спускаясь ещё ниже.
— Видно, Граф сегодня не в настроении, — на бегу шёпотом объясняет Пьеро. — Или что-то не то в Квартале. Он это чует лучше других.
Безымянный только испуганно кивает, сжимая в руке кусачий подарок.
* * *
На втором этаже царит тишина и бездействие. Спокойник спит в своей комнате глухим тягучим сном, и его длинные белые волосы грязными ручьями стекают по пахнущему больницей белью. Комнаты Франта и Кожаного пусты и безжизненны, а в остальных пока не водится ничего и никого интересного. Из уважения к этажу Пьеро и Безымянный задерживаются ненадолго на площадке и покидают её, опасливо поглядывая вверх, в щель между перилами.
Стучат гулко и траурно туфли Безымянного. Сухо звенят подошвы кед Пьеро, в которые вплавлены бесовы монеты, чтобы ходить по морокам.
Яков на первом только провожает их мутным взглядом над газетой, меланхолично дымя трубкой. Пьеро с грустью смотрит на мопед — на нем только одно место, да и не хотелось бы катать на Служаке посторонних.
Он осторожно-раздражительно проводит Безымянного через капризную входную дверь Квартиры в глухой сумеречный переулок. На небе тихо плавится среди облаков неполная луна. Не красная — и то слава богу.
Безымянный щурится с непривычки. Пьеро натягивает свои круглые очки — в них почти не становится темнее, но глаза делаются как будто чуть внимательнее и в них нельзя заглянуть. В Квартале это зачастую весьма полезно.
— Куда мы? — неловко спрашивает новичок.
— В Лавочную щель, — пожав плечами, отвечает Пьеро. — Я же сказал.
— А как это — Лавочная щель? — не отстаёт Безымянный. — И зачем туда?
— Увидишь, — уклончиво отвечает Пьеро.
Они добредают до трамвайных путей и обитающее на них гремящее нечто, уже мало схожее с трамваем, не заставляет себя долго ждать.
В кабине за штурвалом, снятым с давно развалившегося и умершего на берегу корабля, покачивается Дурной Пакк. По лобовому стеклу распластаны амулеты и цепи, переплетённые сухожилиями и засохшими стеблями полыни. На окнах буреют потасканные шторки.
Пьеро втаскивает новенького за собой в высокий салон, протискиваясь под турникетом, и шепчет:
— Не пялься. Сглазят.
Они забиваются в самый конец трамвая, где есть полтора свободных места. Полтора — потому, что другие полтора занимает необъятная горбатая сальная туша в брезентовом балахоне, в недрах которой вместо глаз блестят очки сварщика, вдавленные в маслянистую плоть. Безымянного мутит и Пьеро старательно отворачивает его в сторону от габаритного пассажира, пока тот не сходит через две остановки возле особенно желтовато-серой подворотни, оставляя за собой сладкий запах мёртвого мяса. Гости из Падальска никогда не будут приятны на вид и запах, но, как ни крути, чтут неписанный Порядок Квартала, уважают его обычаи и правила.
А вот о тех, кто заходит в салон на смену горбуну, сказать такого нельзя. Они блестят начищенными ботинками и кобурами. Они красивы, но какой-то утробно-жуткой красотой, от которой хочется спрятаться. На них стальные тусклые шлемы и на поясах зияют чёрные спящие ножи. Пьеро ёжится, прижимаясь к закрывающейся двери и просачивается в неё вслед за падальским гостем, утаскивая за собой Безымянного.
Те-что-в-Форме служат Муниципалитету. Они не знают Порядка, но считают, что создают его. А с тем, кто считает себя олицетворением закона, спорить нельзя. И квартиранты не спорят. Они просто бегут — через жёлтую подворотню и сальные запахи, быстрее и быстрее. На секунду перед расширенными линзами глазами Безымянного промелькивают нездешние дома с тонкими окнами и зажжёнными в них свечами. Он видит глухую арку ворот, за которой звонит похоронным набатом немногословный колокол… Но видение проходит без следа, а Пьеро всё тащит его вперёд, пока не удостоверивается, что позади не стучат по мостовой казённые ботинки.
В лицо ему бьёт душный ветер — впереди, под ржавыми тощими костями перил, тянется Высокий Квартал. Он ниже основной части Квартала, но дома здесь вздымаются на десяток этажей больше, так что на улицах царит благостная темнота. Здесь, среди кирпича и бетона, сжатая слепыми стенами, процветает Лавочная щель.
Квартиранты спускаются в Высокий Квартал по сбитой каменной лестнице, скользя на железной окантовке ступенек. Лишь у её подножия Пьеро замечает, что Безымянного трясёт, как от мороза — возможно, потому, что примерно в этот момент такой же тремор отпускает его самого.
— Тише, тише, — бормочет он соседу по несчастью. — Всё в порядке. Но если увидишь Тех-что-в-форме — беги. Они всегда забирают тех, кто кажется слабым. Чаще отпускают, но прежде ловят… Иногда, бывает, отправляют… — он запнулся и махнул рукой, неловко заканчивая фразу.
Квартал учит всякого относиться к чужим странностям с пониманием, но к странностям Муниципалитета так относиться никто не готов.
Безымянный молча кивает, по-детски насупившись.
Квартиранты пробираются по тёмной улице, ослеплённой редкими фонарями. Им навстречу и по пути движется Высокий люд — порой более убогий, чем всё остальное население Квартала.
Елейные голоса, прокуренные махоркой, стенают:
— Купите костылики, костылики купите!
— Глазки фонарные, купите!
— Ножи-вилки-ложки-селёдки… Всё продаём, всё покупаем!
И тянутся руки, холодные и цепкие, когтистые и горячие. Предлагают и требуют, просят и отдают. Но Пьеро крепко держит Безымянного, не давая даже повернуть головы и увидеть, откуда же тянутся руки, кто поёт хриплыми голосами. Откуда-то берётся в нём непривычная забота о младшем и неразумном. Самому не по себе становится. Так они идут, пока не упираются носом в глухую железную решётку калитки, переваренную поверх старой несколько раз.
Вот она — Лавочная щель.
* * *
Щель обнимает их тишиной и мягким полумраком. Здесь нет сотен всевладеющих нищих, нет их стенаний и криков. В стенах домов продолблены лавочные ниши. В них курятся крошечные мёртвые звезды благовоний, блестят серьги и пуговицы, цветут переплетения шнурков и цепочек.
— Теперь можешь смотреть, — сообщает Пьеро, сам оглядываясь по сторонам.
И Безымянный робко скашивает глаза сначала вправо, потом влево.
— А чем платить? — интересуется он осторожно.
— Деньги есть ещё, — уклончиво отвечает Пьеро, — но не наглей.
Безымянный кивает завороженно. Его пугает и манит странный пахучий мир этих лавок-склепов с их неведомым содержимым и обитателями. Но порядочность крепко держит его за обе ноги и руки, предостерегая и поучая.
С тихим вздохом Пьеро берётся за дело сам, хотя Безымянный и отказывается избавляться от своей старой одежды. Они долго бродят от лавки к лавке, набивая старый рюкзак Пьеро рубашками цвета драконьей крови, браслетами и всякой полезной товарной сутью, которую можно встретить в Щели, пока деньги не заканчиваются, а ткань рюкзака не начинает опасно натягиваться.
Тогда-то загоревшиеся было под линзами глаза Безымянного и упираются в сигаретный глухой дым, застилающий вдруг улицу.
И Пьеро замирает напряжённо и боязливо.
Сквозь стекла своих и чужих очков он смотрит в неприятно знакомые глаза, холодные и безумные, и слышит тихий противный смех где-то сбоку.
Сложно не узнать тех, кто промышляет в Высоком Квартале.
— Здравствуй, Мальборо, — Пьеро слегка кивает и непринуждённо затыкает большие пальцы рук за пояс штанов.
— Здравствуй и ты, коль не шутишь, — не выпуская окурок изо рта отвечает Мальборо, и Лепра с Гремом по бокам от него бородавчато усмехаются.
Пьеро высвобождает одну руку и осторожно задвигает Безымянного себе за спину.
— Денег нет, — констатирует он и достаёт из глубокого кармана похожий на острую жирную каплю клинок.
Мальборо глухо смеётся, наклонившись вниз, к своим сапогам со стальными носами, и извлекает из-за голенища сигаретную пачку.
— Отсутствие денег весьма прискорбно, но не для меня, — качает он головой, медленно доставая из пачки новую сигарету и закуривая. — У тебя есть другие ценные вещицы. Лёгкие, почки, печень, жир… — огонек блестит в красных стёклах его очков, — того мальца.
Лепра демонстративно шлёпает себя по куртке, под которой что-то подозрительно хлопает.
Пьеро нервно сглатывает, чувствуя, как за спиной снова начинает трясти Безымянного.
— Иди к чёрту, — дружелюбно рекомендует он, демонстративно проворачивая нож в пальцах. — Или давно тебе свинку не кололи?
— Свинку? Мне? — почти искренне удивляется Мальборо. — Хорош, хорош… — он снова тянется к сапогам и на сей раз из-за голенища возникает длинный мясницкий нож.
— Теперь наши переговоры выглядят как-то честнее, — клыкасто улыбается Мальборо, передавая свою шляпу Грему. Длинные волосы его блестят маслом в свете фонаря.
Пьеро отчего-то, словно бы по какой-то старой памяти, приготовляется бить ножом в живот — столько, сколько потребуется, чтобы Мальборо расхотел потрошить Безымянного. Он точно не может представить, сколько это ударов и сможет ли он при этом сам уцелеть, но решимости его хватило бы и на троих.
Внезапно Мальборо перестаёт улыбаться. Огонёк в его очках оборачивается отражением тлеющей сигареты.
— Баста, — говорит он, заткнув нож обратно за голенище, надевает шляпу и, развернувшись удаляется прочь. Пьеро с подозрительным испугом замечает, что Безымянного за спиной почти перестало трясти. Негнущейся рукой он складывает нож и оборачивается. В прокуренном мраке Щели красиво и страшно взблёскивают казённые ботинки и тусклые шлемы.
— Пройдёмте, — вежливо предлагает один из Тех-что-в-форме.
Глава III. Допросы и чудеса
Дверь кузова машины закрывается с жестяным вонючим лязгом. Ребристый стальной пол, от которого пахнет усталостью и плохо оттёртыми потом и кровью; гулкие стены, на которых распустились созвездия ржавчины… Всё это так не вяжется с красивыми и страшными Теми-что-в-форме, что их казённые грозные ботинки и спящие ножи кажутся теперь просто ботинками и просто ножами. От этого развенчания Пьеро становится неуютно и зябко.
Он судорожно держит Безымянного за плечо, наблюдая через дырку в металле кузова, как в соседнюю машину старательно грузят Мальборо, Грема и Лепру.
Мальборо невозмутимо смолит очередную сигарету, которую, кажется, ничто не способно выбить из его острых жёлтых зубов. Он знает наверняка, что за ним придут — не успеет и соскучиться. Пьеро не может похвастаться подобной уверенностью в своём будущем. В Квартире его хватятся ещё не скоро, если только Граф не почует беду. Впрочем, ему, вероятно, нынче не до этого.
Со вздохом он покоряется Тому-что-в-форме, вяло оттаскивающему его от смотровой дырки.
— Не нарушать Правила, — сухо советует тот из-под шлема. — Не стоит.
И Пьеро не нарушает, хотя и очень хочется, потому, что ещё больше ему хочется не оказаться вжатым в потный железный пол чужим ботинком. Машина трогается с места рывком и надсадно хрипит. Квартирантов разбрасывает в разные углы кузова, впечатывая в стенки. Тот-что-в-форме невозмутимо наблюдает, только слегка покачиваясь, будто примороженный к полу. На него, кажется, не действует гравитация и вообще какие бы то ни было силы, но это происходит не так, как с обитателями Квартала. Кажется, будто он невыносимо скучен и противен всякой силе и оттого они старательно игнорируют его существование.
— За что нас задержали? — спрашивает Пьеро, когда езда в углу надоедает ему.
— Не нарушать Правила, — рекомендует Тот-что-в-форме.
— А всё-таки?
— Не нарушать Правила.
— Ну хоть ради приличия, — улыбается квартирант. Тот-что-в-форме подходит к нему и почти без усилия пинает ботинком в живот. От этого сводит мышцы, а в лёгких кончается воздух, так что у Пьеро пропадает желание улыбаться и шутить. Безымянный оглядывается на него затравленно и плотнее вжимается в угол.
Тот-что-в-форме удовлетворённо возвращается на своё место.
Остаток дороги проходит в молчании, так что у Пьеро, когда дыхание возвращается на положенное место, даже начинают слипаться глаза от усталости и бездействия.
Но машина тормозит — так же резко, как и стартует — и его вместе с Безымянным выплёвывает в другой конец кузова, прямо под ноги конвоира.
Дверцы распахиваются в гниловатый тёмный двор, куда квартирантов выводят, заведя руки за спину и спеленав запястья толстыми резиновыми стяжками. Они проходят в коридор, выстланный кафелем, с обоями в пошлый цветочек. Над головой сухо мигают лампы в пластиковых прямоугольных плафонах.
Мимо мелькают двери, возле которых плитка чуть грязнее, а цветочки на обоях — замаранней. В приоткрытые щели виднеются кипы бумаг, сваленные в архаичные кучи, тоже какие-то замаранные, пошлые и скучные. Бюрократический беспорядок Муниципалитета распускает свои немытые щупальца в тусклых кабинетах и высовывает их в коридор, как отростки вывернутого вечнососущего вымени. Он не имеет ничего общего с беспорядком Квартиры, да и всего Квартала. В нём нет ни единого цвета кроме серого, исключая особо пожелтевшую бумагу и полустертые штемпели на помятых листах.
Пьеро и Безымянный движутся по этому коридору так долго, что он начинает казаться бесконечным. Тот-что-в-форме устало дышит позади.
Наконец, коридор завершается очередной дверью, которая открывается вперёд, всасывая гостей в серую жестяную комнату. Пьеро ожидает увидеть дыбу и тиски для пальцев, клещи и иглы, которые загоняют под ногти, вроде тех, что хранятся в шкафах Графа. Но видит только стол с плешивым сукном и плешивого, сидящего за этим столом с карандашом и бумагой.
— Имя, — спрашивает сидящий, и Пьеро догадывается, что перед ним тот, кого называют Особист, и о котором ночью рассказывают шепотливые истории. Там Особист предстаёт уродливым чудовищем с кривыми клыками и шишками на голове, похожими на рога, плюющимся едкой желчью и выцарапывающим глаза острыми загнутыми когтями.
Особист и правда уродлив, зубы его кривы, ногти давно не стрижены, а голова — шишковата. Но в этом нет ничего страшного и чудовищного. Только удушливая посредственность. И даже Особистом его не назвать: вне историй Квартала он превращается лишь в Того-что-в-форме-и-за-столом.
— Имя, — повторяет Тот-что-в-форме-и-за-столом. Пьеро молчит. Безымянный открывает было рот, но Пьеро так сжимает его пальцы, что рот закрывается сам собой. В Квартале нет обычных бумажных имён, что бы Муниципалитет ни изобрёл в своих серых кабинетах.
Тот-что-в-форме-и-за-столом изучает квартирантов через полупрозрачные пластиковые очки, роется в вещах, которые вываливают на стол, и раскладывает их по группкам: отдельно — нож, ножницы и бритву; отдельно — мелочь и помятые чеки; отдельно — серьги; отдельно — кольца… И так далее, пока весь стол не оказывается забит рассортированным хламом.
Он сопит что-то себе под нос и что-то записывает карандашом в больший гроссбух.
— В Ка-Пэ-Зэ, — по буквам советует Тот-что-в-форме-и-за-столом, и Те-что-в-форме, подхватив квартирантов под локти выводят их через другую дверь в новый коридор. Здесь нет кабинетов — только разделённые решетками комнатки с одинаковыми жестяными санузлами и скамейками. Под потолком моргают одинаковые лампочки в пластиковых прямоугольных плафонах.
Квартирантов заводят в соседние комнатки по отдельности. Те-что-в-форме уходят.
— Не боись, всё путём будет, — полушутливо утверждает Пьеро, но Безымянный не слушает его, забившись в угол своей камеры и подрагивая. — Не было ещё такого, чтобы в Муниципалитете человека живьём сгноили, — продолжает Пьеро, но сам понимает, что это дистиллированная ложь. Ничто так не убивает квартального, как порядочность, скука и рутина. А этого в Муниципалитете всегда навалом — хоть залейся.
Первое время Пьеро храбрится и бродит от стены к стене щёлкая монетами по бетонному полу. Но силам приходит конец, и он тоже садится в угол, разве что не дрожа.
В голову начинают лезть противные неудобные мысли. Им, кажется, абсолютно незачем думаться здесь и сейчас, но они оказываются на редкость упорны и никуда не исчезают, сколько ни старайся.
Что если вся вычурность и необычность Квартала однажды переполнит сама себя? Что если всё странное и безумное станет обычным? Что если Граф и Канюк, Мальборо и Франт, Йотун и Кожаный, что если все они будут так же скучны и обычны, как сейчас — Те-что-в-форме? Что если… Он сам, Пьеро, окажется в этом новом мире сер и пуст среди таких же, когда-то казавшихся верхом экстравагантности? Он ёжится и закрывает голову руками. Лучше бы об этом не думать, ей чёрту…
Где-то в начале коридора гулко хлопает дверь.
Те-что-в-форме вводят Мальборо, Грема и Лепру. Их тоже расфасовывают по отдельным камерам, почти идеально напротив Пьеро и Безымянного. Пьеро утыкается взглядом в нескладную фигуру Лепры. Зеленоватая изъязвленная кожа невольно привлекает внимание. От её вида тянет блевать, но оторвать глаз невозможно. Лепра замечает этот эффект и хорохорится, выгибая струпьистую шею. На воротнике и манжетах его заскорузлой рубашки побрякивают медные монеты, которым очень хочется быть золотыми. С трудом Пьеро отворачивается сначала на Грема с его клочковатой бородкой и острым ухом, в раковине которого не достаёт солидного куска, а потом — на Мальборо.
Тот невозмутимо курит странного вида самокрутку, сосредоточенно фокусируя зрачки на её дымящемся кончике. Его ковбойская шляпа темнеет на спине, как горб странной формы. Сфокусированный взгляд Мальборо, кажется, способный наложить проклятие и прожечь дыру в листе железа, движется от самокрутки по полу, упирается сначала в Пьеро, потом медленно мигрирует вдоль решётки и наконец останавливается на Безымянном. Тот высовывает голову из-за коленей, с испуганным напряжением глядя в ответ. Взгляд таких как Мальборо невозможно не почувствовать.
Ковбой улыбается жёлтой улыбкой и, не выпуская изо рта сигарету, удивительно чётко проговаривает, ни к кому особенно не обращаясь:
— Знаешь… Они говорят, что я агрессивный. Агрессивный из-за того, что ношу эти очки.
Он постукивает острым ногтем по красному стеклу.
— Они утомляют мои глаза и перегружают мозг. Но мне кажется, что дело в другом, — Мальборо достаёт откуда-то из сапога коробок спичек и чиркает как-то особенно зловеще и мерзко. — Точно в чем-то другом. Это, наверное, не зависит от очков, — спичка летит в сторону Безымянного, оставляя за собой неоновый след в душном воздухе коридора. — Думаю, они даже немного… Исправляют ситуацию, — ещё одна спичка повторяет траекторию полёта. Безымянный вздрагивает и прижимается плотнее к стене, но спички продолжают падать совсем близко, кусая нитки, торчащие из брючных швов.
Мальборо смеётся медленным низким смехом.
— Хватит, — Пьеро рывком подтягивается к решётке. — Хватит, зараза кухонная, хватит! Чего тебе надо?
Мальборо удивлённо смотрит в его сторону, поглаживая масляные волосы, и Лепра с Гремом копируют это движение.
— Ничего, — с улыбкой бросает спичку ковбой.
Безымянный поднимается в своей камере во весь небольшой рост, комично уверенный.
Голос его срывается и дрожит, пальцы на правой руке сжимаются в кулак и белеют от напряжения.
— Прекрати, — негромко просит он, протягивая вперёд руку. Между пальцев свисает на шнурке бурый клык в оправе, графский подарок, неведомо как ускользнувший от Тех-что-в-форме. — Прекрати! — голос Безымянного набирает силу, рука его пульсирует какой-то страшной колючей силой, от которой Пьеро невольно пытается отодвинуться подальше. — Ты. Меня. Не съешь, — отрывисто чеканит Безымянный каким-то не своим голосом. В нем слышатся лязг брони и клыков, гнущих арматурные копья. Даже у Графа Пьеро слышал такой голос лишь однажды.
Мальборо откладывает коробок и натягивает шляпу на уши. Даже за очками видно, что теперь уже он напуган и озадачен.
Безымянный как-то робко улыбается самому себе и садится обратно на пол. В коридоре повисает гнетущее молчание, и Пьеро, чтобы хоть как-то избавиться от него, выплёвывает презрительно и гордо.
— Знай наших!
Мальборо лениво смотрит в его сторону и молча отворачивается. Грем и Лепра затравленно жмутся к прутьям. Победа не вполне полноценна, но более чем приятна.
* * *
Нельзя точно сказать, сколько проходит времени. Пьеро почти успевает задремать, но шум за дверью выдергивает его из этого состояния.
Сквозь металл и бетон в коридор доносятся обрывки фраз:
«… злопыхатели, бельмоглазые олухи…»
«… гореть вам с сизым дымком, если хоть один волос!..»
«Форменное издевательское надувательство!»
За стеной надрывается бурлящий голос, то поднимающийся на высоты близкие к крику, то сходящий на громкий пронзительный шёпот. От его пурпурной театральности, кажется, начинает трескаться муниципальная штукатурка, и Пьеро почти физически ощущает, как потеет Тот-что-в-форме-и-за-столом в своём сером сукне под натиском этого голоса.
Внезапно повисает тишина.
Пронзительная, звенящая, многозначительная.
В центре коридора от потолка отваливается кусок штукатурки и падает на пол с хрустом песочного печенья.
Дверь из комнаты со столом распахивается от пинка жёлтого шнурованного ботинка и коридор наполняется кофейным пьяным запахом, от которого тянет на пение.
Франт улыбается в проходе двери ласково и громко и блестит своим пистолетом на поясе в тусклых лучах ламп. Он пропускает Того-что-в-форме, и тот понуро отпирает дверь.
Пьеро всего распирает от гордости и ликования, теперь уже, как ему кажется, вполне заслуженно. Его пришли вызволять раньше, чем Мальборо… И, к тому же, пришёл лично Франт. Весёлый и грозный всесильный Ловчий — как ни крути, тут есть, чему радоваться. На Безымянного появление Франта производит несколько меньший эффект, но равнодушным не оставляет. Он наблюдает за этим новым, кажется, чересчур ярким человеком через решётку и ждёт от него сам не знает чего.
Тот-что-в-форме выводит их из камер под кислые взгляды Мальборо и компании. Пьеро даже начинает подташнивать от удачности этого момента. Такое в Квартале случается до ужасного редко и, возможно теперь впереди будет ждать большая беда, но сейчас это не важно.
Франт слегка обнимает их за плечи и цедит:
— Слава премудрым кудесникам, успел.
Широкой троицей они все вместе проходят по коридору, который теперь уже не кажется таким длинным, оставляя позади Тех-что-в-форме и Особиста, снова потерявшего свою безликость. Франт несёт объемистую клеенчатую сумку с неудавшимся муниципальным конфискатом. Во дворе он ненадолго останавливается, как-то приглушая своё театральное сияние, и только теперь Пьеро замечает возле двери человека с тростью, от взгляда которого становится не по себе.
Йотун смотрит то на него, то на Безымянного одним только холодным глазом, другим сверля Франта.
Йотун страшен и тих. Его боится весь Высокий Квартал.
На столе его всегда свежее мясо и все знают, откуда оно берётся.
В трости его всегда острый клинок, чтобы проколоть врагу почки.
В глазах его никогда нет ничего, кроме льда, вроде того, что бывает в мясницкой морозилке.
Несколько секунд он и Франт меряются силой, не двигая не единым мускулом, и расходятся, не удовлетворенные.
Йотун отправляется в Муниципалитет.
Франт, Пьеро и Безымянный — подальше от него.
— На что он злится? — спрашивает Пьеро.
— Есть одно дело, — качает головой Франт. — Не могу его осуждать. А вас похвалю. Но не попадайтесь больше. Это может всем нам обойтись слишком дорого, — добавляет он и как-то особенно пристально смотрит на Безымянного, — Ты, я вижу, новенький. Значит, будем знакомы.
Безымянный отвечает вполголоса, - Будем.
Пьеро кивает понимающе, хотя на самом деле не может точно сказать, что имеет ввиду Франт. Сейчас ему довольно и того, что он в безопасности и на воле — а дальше будь, что будет.
Глава IV. Праздник и прогулки в сумерках
И случается праздник. Сумрачная странная радость течёт по Квартире, заползая в тёмные щели и застывая в окнах вместо стёкол. Вспыхивают бокалы, напевая винным перезвоном застольные песни, и глухо молчат крепко задвинутые засовы, проводившие рано разошедшихся гостей. Негромкие голоса гуляют в зелёном пространстве лестничной клетки.
Пьеро, взобравшись на подоконник, сверху наблюдает за продолжающимся тихим пиром, старательно смакуя рябинно-багряный вермут. Вермут ужасно сладок и пить его как-то странно, пьяняще-приторно, как проваливаться в сон на чистой-пречистой постели.
Внизу на ступенях сидят оставшиеся застольники. На самом верху, на правах хозяев праздника, расположились Франт и Граф. На месте Графа должен был бы быть Кожаный, но он уж слишком нелюдим, чтобы забираться на верхнюю ступеньку, и сидит на нижней площадке с Феей. Чуть ниже Графа расположился Канюк, что-то сосредоточенно шепчущий Рики-Тики-Тави на ухо. Напротив них под крылом Якова задремывает Безымянный. Он так и не сменил стиля своей одежды и остаётся среди всех пирующих самым «правильным». Впрочем, даже на нём теперь заметна печать какого-то изменения, возмужания, словно всё его существо подернуто некой незримой дорожной пылью.
«Моя школа!» — с гордостью про себя приговаривает Пьеро, осушая бокал.
— Будешь ещё? — спрашивает снизу Великий Зрячий, протягивая вверх тонкую руку с чёрными треугольными ногтями. Кожа его бледна и сплошь покрыта глазами самой разной формы и размера. Все зрачки в них бездонно черны и, кажется, колышутся, даже когда Великий Зрячий сам неподвижен. На его настоящих глазах — чёрные квадратные очки. Но за ними хорошо видно, что веки надёжно сшиты в единое целое и не открывались уже много лет.
— Буду, — соглашается Пьеро, вкладывая бокал в худые и сильные, будто стальные, пальцы. Великий Зрячий отлипает от стены, проходит к верхней площадке, на которой стоят бутылки — полные и пустые — и наполняет бокал. Вермута уже нет, но тёмное графское вино блестит в зелёном свете ничуть не хуже. Пьеро ловит на себе пристальный взгляд Феи, острый и липкий. Ему становится не по себе, и он стремительно стекает с подоконника, на лету подхватывая принесённый Зрячим бокал. Фея закатывается скрипучим беззубым смехом, оторвавшись от своей жестяной тарелки. Костлявые плечи его под истертым плащом ходят ходуном, так что Кожаный даже на всякий случай похлопывает его по спине — смех Феи действительно можно легко спутать с кашлем. Это только усугубляет ситуацию, и следующие несколько минут лестница тонет в звуках, напоминающих предсмертную агонию повешенной чайки.
Яков слегка кривится, но ничего не говорит. Фея не слишком желанный гость в Квартире, но Франт и Кожаный ему обязаны, а потому не позвать его на застолье по случаю возвращения в Квартал было бы плохим тоном. Что такого произошло там, снаружи, Франт не слишком рвётся рассказывать, а спрашивать об этом Фею или Кожаного как-то несподручно. Потому Пьеро довольствуется гостинцами и отправляющимися в воздушный полет, подобно табачным кольцам, байками.
— Окружают нас возле порта, где пришвартован фрегат, — неторопливо тянет Франт. — И предлагают сдаться, естественно. Взять Ловца — это всегда престиж, марка…
Пьеро знает эту историю и слушает вполуха, несмотря на всё уважение и пиетет перед рассказчиком, а вот Рики-Тики-Тави, напротив, пристально вслушивается в каждое слово Франта, отодвинувшись от Канюка и оставив бокал. Неизвестно, чем его так привлекает стезя Ловчего, но он впитывает всё, что может узнать о них, и теперь страшно горд тем, что попал сегодня в Квартиру, хотя его собственное жильё едва ли не лучше, а дело ничуть не хуже ловецкого. Франт благосклонно кивает ему, продолжая свою быль. Как и всякого рассказчика, его тешит страстная аудитория.
Взгляд Пьеро бродит по выразительным лунно-зелёным лицам, впитывая их резкие черты, хищные улыбки и пряные взгляды. От близости к ним как-то странно пустеет в животе, как бывает при спуске с крутого склона на мопеде. Мысли роятся в голове мутной молочной жижей. Сначала выплывают тревожные и наивные.
Что за игру затеял Йотун? Отчего так пристально смотрел он на младших квартирантов - уж не съесть ли задумал? Что ему делить с Ловчими? Не боится ли его Франт, раз позвал на ужин Фею, и не в этом ли все их обязательство?
Но тревога проходит, растворяясь в строптивом чёрном вине, густом и сладком. И на смену приходит что-то красивое и странное, как весь этот вечер, как сам Квартал и Квартира. В зелёное окно холодно колет лучами луна. Яков молча кладёт руку ему на плечо — он хорошо чувствует чужие мысли, как всякий искусный бармен и делец. Теперь он похож на отца с двумя почти взрослыми детьми и от этого Пьеро становится немного смешно. Каждый в Квартире и её окрестностях ему немного отец, друг и брат, кроме Спокойника, разве что. Это по-своему успокаивает, даёт ощущение безопасности. Хочется верить, что оно не иллюзорно.
Пьеро отпивает из бокала. Интересно, будет ли когда-то он сам сидеть так на лестничном марше, рассказывать о своих, несомненно, значительных делах, пропитавшись мудростью и силой. И не потеряет ли он от этого всё то яркое и безумное, что есть в нем сейчас, как это наверняка произошло когда-то с Теми-кто-в-форме? Он морщится и замечает на себе беглый взгляд Франта. Становится неловко — портить праздник всё же в высшей степени невежливо. Но никто, вроде бы, не сердится или, по крайней мере, не подаёт виду.
— Давайте споём? — предлагает Франт, закончивший свой рассказ. Граф косится на него с лёгким недоумением, но молчит. Канюк методично обкусывает затвердевшую кожу на пальце, слизывая выступающие капельки крови.
— У меня нет голоса, — задумчиво произносит он хорошо поставленным драматическим баритоном и все соглашаются — нет ничего более трудоёмкого, болезненного и бессмысленного, чем пытаться что-то доказывать Канюку, особенно, когда дело касается его достоинств. День за днём он старательно покрывает себя вязью порезов и ссадин, кутаясь в тёмно-зелёную шинель без пуговиц и пряча в ней тело, которое считает уродливым. Граф, кажется, пытался найти ему доктора где-то в Раскварталье или выбить через Муниципалитет какие-то таблетки, но всё попусту. Доктор отказался работать, когда Канюк едва не вывихнул ему руку, а таблетки были успешно сбыты в Высоком Квартале под видом чудодейственного снадобья от всех хворей.
Великий Зрячий неохотно тянется куда-то в тёмный угол — всем известно, что он Угольник, но все делают вид, что он манипулирует с пространством незаметно и виртуозно, что, впрочем, не так уж далеко от истины, — и достаёт оттуда какую-то старую гитару с грифом, повязанным лентой в алый горошек.
— Запевай, — глухо говорит он Франту.
Тот, пожав плечами, скользит ещё раз взглядом по немногочисленным гостям, среди которых особенно ярко горящими глазами выделяется Рики-Тики-Тави. Фея, заметив промедление, меланхолично начинает было:
А закат был бел…
Бел, как костошки…
Но Кожаный кладёт ему тяжёлую руку на плечо, и Фея смолкает, обиженно клацнув ороговевшими деснами. Пьеро с надеждой смотрит на Франта и предлагает:
— Может про эшафот?
— Можно и про Эшафот, — с улыбкой кивает Ловчий и театрально прокашливается. Зрячий бряцает по струнам, выводя вступительный перебор.
Франт, устремив глаза вдаль, начинает петь. Поначалу негромко и чуть низковато, так что это больше смахивает на распевное чтение.
Мы на светлый взойдём эшафот
Под весёлые крики детей.
Рики-Тики-Тави принимается тихонько подпевать вместе с Пьеро. Голос Франта крепнет и набирает силу, резонируя с перилами и лестницей, бродя в стеклянных тенях окна.
В слуховое окошко петли
Мы заглянем, как будто в музей.
И там будет полусветлая сутолочь,
И сидр со вкусом уксуса…
И горячий и мертвый рояль,
И плетеные волны мускуса.
Великий Зрячий окутывает гитару монохромными веерами своих многоглазых рук. Воздух Квартиры пахнет музыкой и красивой смертью, этот аромат плывёт рьяно и ярко, растекаясь по ступеням, так, что Фея подскакивает со своего места, хрустя зубастыми подошвами ботинок, и медленно подкруживается в такт. Граф, вытянув из рукава флейту, аккомпанирует на ней, глаза его неподвижны и светятся пустым огнём, словно рассудок блуждает в слишком уж далёких землях.
Чтоб на плахе красного дерева
Заколоть полужертвенных агнцев,
Чтобы полночь их долг сплошь измерила,
Заковала в объятия кварца.
Канюк, сам того не замечая, начинает подпевать, слегка покачиваясь, и голос его то перекрывает голос Франта, то сплетается с ним в странную причудливо расцвеченную нить. Просыпается Безымянный и сонно выглядывает из-под расшитого золотом рукава халата Якова, ничего не понимая, но улавливая разлитое в воздухе пряное сумасшествие, похожее на апокалиптический танец сомнамбулы. Внезапно в песню врывается ещё один голос, чуть хрипловатый, будто от долгого молчания, но неожиданно сильный и глубокий, проникающий в замысловато извивающуюся мелодию так, словно знает её изнутри давным давно.
Мы на гордый взойдём эшафот,
Ставши частью аттракциона.
Развлечение — своего рода смерть,
Что проходит под стон граммофона.
Великий Зрячий увлекается и ещё какое-то время выводит красивое и странное соло, подрагивая в своём темном углу. Пение замолкает, испуганно прижимается к стене осознавший произошедшее Канюк, судорожно впиваясь в запястье острыми зубами. Франт и Граф недоумённо оборачиваются назад, к недавнему источнику столь могучего голоса. Пьеро тоже с интересом высовывается, чтобы посмотреть.
Результат, хоть и предсказуем, но от этого не менее удивителен: на плитке площадки второго этажа, пьяно покачиваясь и подметая пыль полами выцветшего багрового плаща, наброшенного поверх старого халата, стоит Спокойник. Небритое лицо его, обрамлённое реками седых грязных волос, загадочно улыбается, словно в этот момент он знает ответы на все возможные вопросы мироздания — и почему-то Пьеро не сомневается, что так оно и есть.
Выждав несколько секунд и насладившись восторженно-ошарашенным молчанием, Спокойник возвращается в коридор, продолжая улыбаться.
— Хороший был поэт, — задумчиво бросает Яков, — И на редкость паршивый политик.
* * *
Тишина и темнота растекаются по квартире. Остаются только те звуки, что изгнать из её нутра совершенно невозможно. На третьем стенает, ударяясь о стены, Канюк, «догнавшийся» до озверелого состояния какой-то тленной полынной настойкой. Где-то по-соседству Великий Зрячий наигрывает что-то до ужаса пронзительное, но местами не слишком мелодичное. На втором хлопают ставни в одной из пустых комнат. Гости окончательно разошлись, нет больше ни Феи с его хрустящими ботинками, ни Рики-Тики-Тави.
Всё спокойно, но Безымянному не спится. Он бродит по Квартире, тихонько спотыкаясь в потёмках. Глаза уже привыкли к вечным сумеркам и не нуждаются в помощи яркого света. Безымянный ходит из конца в конец четвёртого этажа и пробует пробраться на чердак, но тяжёлая дверь закрыта слишком уж крепко. Он спускается ниже, игнорируя бесконечный мавзолей Графа. Ему до сих пор не по себе и от него самого, и от странного, пусть и полезного подарка.
На втором Безымянный стучится было в дверь Франта, но ему становится как-то неловко. Он пробирается в самый конец этажа, где только одна дверь — в комнату Спокойника. Перед ней незапертая решётчатая клетка, а из-под двери тянет чем-то больничным, из детства. Движимый странным непреодолимым любопытством, Безымянный приникает к замочной скважине, но сквозь грязь, скопившуюся в ней за долгие годы, удаётся разглядеть только яркую белую стену с немного облупившейся краской — редкость в Квартире, да и во всем Квартале, пожалуй.
Уже разворачиваясь, он утыкается носом в широкую твёрдую грудь Кожаного. Кажущийся огромным плащ из чёрной толстой кожи превращает его в полумраке в подобие языческого ритуального монолита, а дым сигареты становится похож на курящиеся жертвенные благовония. Во всяком случае, табаком он не пахнет.
— Поздно, — немногословно сообщает Кожаный. — Тебе надо спать, — он похлопывает Безымянного тяжёлой рукой в мотоциклетной перчатке по плечу, так, что даже становится немного больно.
— Не спится, — качнув головой, отвечает Безымянный.
— Осторожнее, — невозмутимо предлагает Ловчий. — Его не тревожь. Не стоит тревожить то, что спит.
Безымянный согласно кивает.
— Можно я пойду?
— Можно. Тебя проводить? — скрипит на каблуках Кожаный.
— Не стоит.
— Хорошо, — Ловчий остаётся в коридоре, стоя неестественно прямо, вроде Тех-что-в-форме, от этого Безымянному опять-таки слегка не по себе, но он старается не подавать вида. Так же тихо он покидает этаж, спускаясь на первый. Яков верно сидит где-то в своей комнате, спрятавшейся среди десятка дверей. В жёлтом свете настенных ламп блестят бронзой тяжёлые засовы на входной двери. Изредка они, кажется, едва заметно вздрагивают. Но это, должно быть, только непривычный блеск играет с глазами.
Воздух пахнет кислым электрическим похрустыванием и светом, более ярким, чем на остальных этажах Квартиры. Безымянный инстинктивно отшатывается назад, куда-то под лестницу, где всё закутано в пыльные сумерки. Пальцы скользят по лакированному дереву, исчерченному хаотичными занозистыми отметинами, и неожиданно натыкаются на ручку — совсем неприметную, такую тонкую, что на коже алой болью вспыхивают порезы. Дверь раскрывается с тихим скрипом, из-за неё тянет пыльной могилой и глиной. Безымянному кажется, что в воздухе снова звучит музыка, не та, что играла нынче в зелёном свете окна, хоть и похожая чем-то. Она тяжёлыми браслетами поблёскивает на запястьях и шее, расцветает мёртвой травой на ступенях, ведущих вниз в темноту.
В подвал.
В подвалах всегда скрывается что-то странное и интересное, стоит только присмотреться. Здесь издавна прячут то, что показывать на поверхности неприлично по самым разнообразным причинам. Столь же разнообразны и сами эти предметы, порой слишком прекрасные, порой — слишком чудовищные, чтобы быть подобающим образом воспринятыми на свету, даже самом тусклом.
Стоит ли говорить, что подвал Квартиры вовсе не является исключением из правила?
Приоткрыв от удивления рот, Безымянный смотрит на странную конструкцию из закопчённых кирпичей, напоминаюшую Колизей из книжки с картинками, пусть и поменьше. Лестница ведёт прямо в его центр. Внутри пол сплошь покрыт тлеющими угольями, источающими холодный жар. По чёрным стенам вьется вспухающая вязь барельефов, изображавших мужчин, женщин и существ совсем уж странных по меркам ещё довольно порядочного разума Безымянного. Из-за копоти сложно разобрать что либо детально, но некоторые из тёмных лиц, взирающих на сумеречного гостя в неверном угольном свете, кажутся ему смутно знакомыми.
Безымянного начинает мутить. Пространство впереди него колеблется и преломляется, чёрные провалы в кирпиче светятся едва видимыми цветными огнями и будто бы перемещаются сами собой. Угли тлеют, испуская горький бесцветный дым. Всё это смешивается, вплетается друг в дружку и расцветает самыми разнообразными образами, так, что невозможно оторвать глаз. Цветная чернота колебаний манит и поёт что-то на древних наречиях, и ноги Безымянного будто бы сами стремятся увести его куда-то совсем уж далеко…
Он не запоминает как вернулся назад в свою комнату. Не запоминает, как уснул, да и во сне ему не является ничего особенного. Но запах холодного дыма долго ещё и после пробуждения витает где-то рядом, никем не замеченный, не давая списать всё произошедшее лишь на наивное воображение.
Глава V. Смоляной феникс
Он просыпается в сумерках и с трудом нащупывает багровые вспышки очков на прикроватной тумбочке со следами от лезвий и потушенных сигарет. Перекидывает себя через спящее тело по-соседству, скрипя зубами, когда бедро вдруг сводит судорога. По холодному полу устало шлёпают босые поджарые ноги. В прикрытое толстой занавеской единственное окно с трудом прокрадывается тусклый свет. В комнатах царит блаженная темнота, пропахшая табаком и вощеной кожей. Со стола он берёт мясницкий нож и с ним отправляется в ванную, укладывая клинок на край раковины.
В немом окружении потрескавшихся от почтения голубоватых плиток и ржавых труб он медленно моется под непостоянной струёй воды, жилистыми пальцами распутывая тёмные от влаги вьющиеся волосы и растирая кожу, под которой проступают покатые выступы ребер.
Волосы высыхают, покрываются блеском куйтючьего масла. За это время сонное тело в подобии спальни успевает взбодриться и покинуть пределы жилплощади, что весьма благоразумно.
Он остаётся один. Это его вполне устраивает. Он ещё какое-то время слоняется по тёмным комнатам, ловя в обагрённых очками зеркалах себя, то нескладного, то неестественно мускулистого, как актёра из дешёвых фильмов в Филистерском Квартале. Наконец, это зрелище надоедает ему, и он прячется в саркофаг из крепкой чёрной и бурой кожи. По паркету пристукивают тяжёлые сапоги. В зубах под тенью шляпы дымится сигарета.
Хлопает входная дверь.
По-звериному тощий подросток с прыщами на плечах умирает. Из сигаретного пепла восстает смоляной феникс — Мальборо.
Сегодня с ним нет ни Лепры, ни Козы, ни Грема — никого из гвардии, одним словом. Ещё накануне он отослал их работать одних. Решение не самое разумное, но необходимое. Их плешивые образы слишком уж плохо на него влияют, выедают изнутри что-то едкое и крепкое, как табак паршивца Зрячего. Любому нужен отдых от такой компании, даже в ущерб делу.
Мальборо бредёт по смежным балконам и галереям, пока не спускаясь на улицу, в голодраный ад низов Высокого Квартала. На узких мостиках его сторонятся и пропускают, вжимаясь в стены и перила. Он сосёт из этих тщедушных незнакомцев их страх и убожество, а из иных всасывает и более весомое имущество.
На одном из повисших над землёй перекрёстков его пытаются столкнуть вниз помоечно-яркие наивные мятежники, но выскальзывающий из рукава в крепкую ладонь шкурник быстро лишает их чрезмерной уверенности.
Наблюдая за коротким крикливым полётом горе-террористов до земли, Мальборо чувствует себя санитаром Высокого Квартала. Нищие снизу апплодируют ему, сдирая с болезненно кряхтящих неудачников ботинки и прочую сколько-нибудь ценную фурнитуру. Он картинно кланяется, снимая шляпу, и движется дальше. Цель слишком ощутимо пульсирует там, впереди… Хотя спешить и некуда.
Внизу становится медно и зловонно, земля поднимается, постепенно приближаясь к поверхности мостов. Высокий Квартал перерастает в Кривощеную улицу. Решётки водостоков ржавеют в тени домов, плохо отчищенные от запекшейся крови. Обычно такая грязь случается ближе к Красной луне, но, как видно, нынче Табаки готовятся к исконному празднику загодя. Мимо Мальборо прошмыгивают несколько Порохов, кивая тюбетейками, слишком большими для усохших голов. Почти в каждом доме здесь — лавка, торгующая лёгочным порошком на развес. На Кривощеной его курят все. Усыхают сильнее, но курят, закладывая свои лёгкие в качестве будущего сырья. Мальборо нахлобучивает шляпу посильнее. Эту улицу назовут привлекательной разве что обитатели Падальска — она вполне подстать их экономическим предпочтениям. Сапоги хлюпают в неясной жиже, заполняющей вмятины на мостовой. Она стекает бурыми ленивыми потоками сверху, скапливаясь в начале улицы в тёмную сытую лужу, в которой, говорят, водится упырь. Мальборо наверняка знает, что упыря там нет. Но не спешит разубеждать в этом широкую общественность. Абстрактная тёмная лужа пугает среднего обывателя куда меньше конкретной лужи с конкретным упырем. Соответственно, вторая становится более убедительным аргументом в любом деловом споре.
Кривощеная улица кончается, упираясь в трамвайные пути. Дурной Пакк, видно, слишком ленив сегодня и не вывел своё жестяное чудовище на улицы. Приходится идти пешком. Подковки на каблуках церемониально позванивают, ударяясь о рельсы. В этой части Квартала нет машин, а пешеходы неторопливы. Их взгляд скользит по кожаной личине Мальборо с интересом, почти без опаски. Его знают здесь, но знают и то, что здесь не его земля. Гостю не следует распоряжаться в чужом хозяйстве, таковы Порядок и Быт всего Квартала. Ковбой смиряется с этим: среди ярких домов и мирных одежд ему некого пугать и незачем доставать из сапога мясницкий нож. Здесь весь его образ кажется каким-то глупым и лишним, но он крепится и глубже вдыхает едкий табачный дым, украдкой поглядывая по сторонам в обход красных стёкол.
Справа вспыхивает витражным букетом лавка Рики-Тики-Тави, где под узорными абажурами покачиваются амулеты, ждущие своих хозяев. Сам Рики сидит на ступенях в своей пёстрой куртке с разрезами на широких рукавах. Он встречает Мальборо меланхоличным кивком. Продавец амулетов должен сохранять нейтралитет и беспристрастность на рабочем месте, какие бы симпатии ни испытывал вне него… И ковбой не собирается испытывать его терпение, во всяком случае, сегодня.
Его манит дверь напротив, возле витрины, завешенной плотным крепом. Мальборо входит в пахнущую ладаном и осенней ночью темноту, с облегчением оставляя позади улицу с цветами на стенах. Свечи в дряхлых плафонах скупо очерчивают тёмные стены, увитые серебристым орнаментом. Их свет теряется среди зарослей буфетов, трюмо, этажерок и полок, вспухающих в густом полумраке. В воздухе плавает пряный шёпот, распускаются глухие трели крошечных шажков. На несколько секунд Мальборо замирает в этом омуте тёмных запахов, цветов и звуков. Вокруг него шелестят кущи старых живых вещей, которым грош цена для непосвящённого.
Голова фарфоровой куклы с обожжённым ёжиком волос и тремя глазами. Перстень с лапой тритона, вмурованной в отполированный топаз. Медный медальон без узоров и каких либо изысков, на блестящей крышке которого нацарапано многозначительно — «Самострой». Всё это полный хлам, но в заботливых и знающих руках ему нет цены… Кроме той, что назначит хозяйка лавки.
— Покажись, Морока, — негромко произносит Мальборо, на всякий случай стараясь оказаться спиной к стене. Кипа разваливающихся книг напротив него, изящно декорированная мятым чёрно-алым бархатом, тихо смеётся. Ей вторит бездонный буфет, смотрящий на пришельца слепыми глазными яблоками ложек всех мастей, прижатыми к стеклу дверцы. Крохотные тени начинают скользить между скоплениями хлама вдвое чаще прежнего, собираясь в колышущиеся клубки то тут, то там.
Мальборо чувствует, как его плечо слегка сжимают тонкие сильные пальцы.
— Вот же я, — усмехается серым фарфором щёк Морока. И сразу исчезает наваждение, распадается дурман, становится тихо и пыльно, будто никогда не кишели в старой лавке мириады теней и не творилось здесь чёрное лихое дело.
Сигарета почти умерает и обжигает обветренные губы Мальборо, заставив его вздрогнуть. Пепельный окурок исчезает где-то на тёмном полу, жившем своей независимой жизнью.
— С чем пожаловал? — невозмутимо спрашивает Морока, проскальзывая между стеллажей, — Если от Йотуна, то его пакет на третьей полке слева в шкафу из черненой вишни.
Ковбой сглатывает, водя глазами по помещению и стараясь одновременно обнаружить нужный шкаф и не упустить из виду хозяйку лавки. Её платье, похожее больше на саван, растекается в пыли тёмным туманным облаком, предвещающим полуночную грозу. Никто не видит её вне глухого сумрака лавки, и со временем начинает казаться, что, выйди Морока даже в неверный почти лунный уличный свет, она превратится в пыль и золу, которыми пропитан воздух её лавки.
— У меня есть своё дело, — наконец произносит Мальборо, попутно нашаривая оказавшийся удивительно близким пакет с товаром для Йотуна. — Мне нужен амулет. Оберег. Талисман. Мне нужна сила.
Морока поворачивается на месте, клубясь неверной тенью. Бусы, увившие её шею и грудь, глухо брякают.
— Разве тебе не хватает своей силы, Мальборо?
— Не хватает. Мне надоело служить и бояться.
— Так перестань. Не служи никому, будь как безродные. Стань пустым, стань филистером — они никому не служат и никто их не трогает.
Мальборо скалится, раскуривая новую сигарету. Тлеющий огонек пляшет в его очках, смешиваясь со свечными бликами.
— Ты знаешь, что мне нужно другое, — отвечает он, засмеявшись хрипло и устало. — Мне нужно стать похожим на вас.
— Ты и так похож. У тебя есть свои слуги, которые смотрят на тебя со страхом и восхищением, — Морока оправляет на голове венок из дурман-травы, многозначительно вздохнув. — Нет никакой разницы.
— Но я сам служу.
Хозяйка лавки смеривает его напряжённым взглядом, пальцы её сжимаются, заставив старые цветы хрустнуть, окрашивая серую кожу пальцев в цвет ядовитой пыльцы.
— Уходи, — она кивает в направлении двери, теряющейся в беспорядке. — А амулет могут сделать в лавке напротив. Только дело не в нём.
Мальборо хмыкает многозначительно, бросив в сторону Мороки муторный взгляд, наполненный самыми разнообразными эмоциями, и выходит вон, стуча каблуками по трескучему паркету.
* * *
Сразу и незаметно, как Квартал становится Филистерским Кварталом. Дома на улице остаются цветными. Одежды — яркими. На лицах — печать грима.
Однако под всем этим чувствуется какая-то пустота, словно под квартальной одеждой нет ни одной квартальной души, а за стенами и окнами — ни одного полноценного Дома. На улицах творится та же сутолочь, но в ней как будто нет никакого смысла, да даже и самой сутолочности как будто бы не достаёт.
Филистеры улыбаются и злятся, цепляются глазами за блеск сапог или молчаливый узор серёг. Но их взгляд не задерживается больше или меньше времени, чем нужно. Он в высшей степени средний.
В одном Морока права — Филистеров никто не трогает. Они живут в Квартале, почти все они были так или иначе квартальными душой и обликом… Или успешно мимикрировали. Иногда находится фанатик, которому взбредёт в голову устроить против них крестовый поход, его останавливают от этого сомнительного шага. Даже в ночь Красной луны в Филистерском Квартале не льётся кровь. Иногда кажется, что в нём вообще ничего не происходит. И от этого Мальборо, привыкшему охотиться и драться, пить резкое пойло и смотреть в изъеденное звёздами небо, кутить на бойне и любоваться разрухой Высокого, становится тревожно, как не бывает ни под холодным взглядом Йотуна, ни в пыльном склепе Мороки.
Он замирает посреди улицы на несколько секунд, принюхиваясь и прислушиваясь. К нему присматриваются в ответ.
Слышатся негромкие переговаривающиеся голоса.
Мальборо вглядывается в лица, которых словно становится больше с каждой секундой. В глазах рябит от ярких волос и заклепок, от грима и расцвеченной обуви. Очки набрасывают на толпу багровое марево, и картина приобретает вид «post mortem». Многие из этих лиц кажутся знакомыми, кто-то вскидывает руку в приветствии. Глен и Гленда, Крыс, Закройщик, Кочерга… Мальборо морщится, пытаясь разглядеть в них хоть каплю чего-то прежнего, квартального, но тщетно.
— Пойдём выпьем? — предлагает Крыс, отделившись от толпы, но Мальборо только отрешенно качает головой. Крыс, пожав плечами, всасывается обратно в филистерскую массу.
Мальборо чувствует давящую усталость. На мгновение ему даже хочется остаться здесь, среди спокойной яркости, где не нужно служить и искать силу… В пустоте.
Он уходит молча и быстро, едва ощутив, как тонкие щупальца её пытаются забраться под кожаный панцирь и растормошить там то слабое и больное, что жаждет покоя и безопасности. Он идёт долго, пока ноги не начинают болеть от тяжёлых сапог, пока не приходит в себя в дорогом воздухе жилища Йотуна. Лоб его утыкается в холодное стекло окна. Внизу по улице, подвывая, бродит Медведь — здоровенный волосатый детина в замшевых шортах и карнавальной маске. Неизвестно, почему Йотун позволяет ему расхаживать так возле своего дома, но, вероятно, в этом есть какой-то смысл.
Мальборо устало вздыхает, отлипая от оконной рамы. Он сам толком не помнит, сколько времени провёл здесь с момента прихода.
— Время позднее, — невозмутимо констатирует Йотун, не поворачивая головы. Он играет в карты с кем-то, скрытым тенью. Только худощавые руки в белых тонких перчатках, затянутые в узкие рукава дорогой восточной рубашки, светятся на багровом сукне стола. Ковбой понимает намёк и плетётся к выходу из комнаты. В нём пульсируют тщетность и злость, что не укрывается от всесильного чутья Йотуна. Но людоед остаётся спокоен, только с какой-то особой улыбкой выкладывает на стол окантованные лезвиями карточные прямоугольники.
В острых металлических оправах пляшут бесы, шуты и воины, все одинаково безумные. Партия движется неспешно и тяжеловесно, темнота на концах стола с каждым ходом всё густеет, но Мальборо — третий раз за день — уходит, так и не дождавшись её конца и не узнав, что было ставкой в игре.
Пора спать.
Глава VI. Ворожба и проповедь
Сидят тихо, но не чинно-благородно, как привычно было бы Безымянному. Волны багрового шёлка стекают с потолка в ковровые густые омуты, проросшие причудливыми узорами, преломленными прихотливой рукой ткача. В сонном медвяном цветке абажура мерцает под потолком око жёлтой лампы, опутанной нитками стеклянных бус. Воздух тягуч и прян, кажется, что его можно черпать кубками и пить… Или нарезать ножом для бумаг на тонкие хрустальные ломти. Под молчаливым присмотром створок тёмных шкафов трое творят колдовское дело.
Граф медленно оплетает нитью блестящий обруч, отчего-то одинаково похожий и на волшебное кольцо великана, и на отполированный обод от бочки. Пальцы его снуют тут и там, украшенные кандалами перстней, кажется, слишком тяжёлыми для такой работы. В паутине пёстрых нитей, натянутых споро и уверенно, замирают кольца, костяные и каменные безделушки, яркие перья и причудливые бусины.
Граммофон с изукрашенной вычурной вязью трубой поёт тихо и сладко, голос в медном коконе то распадается на многие многие другие, то вновь становится единым и мягким. Мурлычет кровь Квартиры, блуждая по трубам. Бальным чарующим призраком парит на спинке резного стула бордовый искристый фрак.
Безымянный терпеливо держит на разведённых руках моток пёстрой нити, наблюдая, как он втягивается в странную паутину на обруче. Рядом с ним молчаливо сидит Канюк, склонив голову на грудь. Глаза его прикрыты чуть дрожащими бледными веками, мраморные губы что-то тихо шепчут. На пальцах Канюка — тоже растянутый моток, но в его нить вплетены яркие звёзды бисера, словно без того мало в работе Графа цвета и бурления.
Паутина обрастает новыми нитями, в узорах её проступает странный, ни на что не похожий пейзаж.
— Скоро деревья на чёрных склонах отцветут, и Гора даст свою кровь для жаждущего города… — нараспев произносит Граф и продолжает, уже на каком-то ином наречии, бурном и живом, как игристое вино, но куда более поэтичном. Он покачивается медленно, прикрыв глаза, и медные кудри его колышутся словно от ветра.
Благовонные лампадки теплятся под лепниной потолка, как диковинные светлячки. Сквозь щели в занавесях проходят иглы сумеречного света, окрашиваясь то в золото, то в серебро.
— Что с ним? — тихо спрашивает Безымянный.
— Он поёт о своей родине, — неопределённо отвечает Канюк, не разжимая век. — Во всяком случае, мне так кажется. Или читает заговор… Или всё сразу, — голос его глух и будто придушён гортанью.
Безымянный замирает, не вполне удовлетворённый ответом, но не решающийся спросить. Его тянет заговорить о Колизее в подвале и о барельефах, но запах холодного дыма шепчет, отваживая от этой затеи. Кто знает, какой запрет, какой Порядок он нарушил, пройдя за дверь с острой ручкой? И Безымянный молчит, старательно придерживая цветистую нить.
— Хочешь что-то ещё спросить? — всё так же со сжатыми веками спрашивает Канюк.
— Нет, — отвечает обитатель четвёртого этажа, почти честно. И всё же от внезапного напряжения его белая рубашка холодеет на плечах.
— Это хорошо, — замогильно констатирует Канюк. — Из меня плохой ответчик, — он поднимает голову и вдруг вцепляется своим больничным лицом и ярким взглядом в самое нутро Безымянного. На секунду тому кажется, что этот живой покойник знает всё, даже то, что было с ним за пределами Квартала, чует каждую струну в тревожной растущей душе.
Канюк прищуривается, глаза его подёргиваются плёнкой — как у хищной птицы, давшей ему имя.
— Лучше спроси Зрячего, — говорит он негромко. — Ему куда больше видно из его теней.
— Что же он видит, если слеп? — бормочет Безымянный с каким-то странным облегчением.
— Много. Побольше нашего. Да и не всегда он был слеп, — уклончиво обещает Канюк и снова роняет голову на грудь, давая понять, что беседа закончена.
Граф продолжает украшать свой обруч, где в побегах цветных нитей распускаются причудливые звёзды и вспыхивают колдовские цветы. Безымянному кажется — наверняка только кажется — что узор шевелится и меняется, будто на нём становятся видны странные деревья и силуэт сонной горы, увитой виноградными лозами. Картина сменяется другой — и на нитяном полотне вспыхивает радужное пламя, гладящее худые пальцы Графа.
Безымянный наблюдает за метаморфозами, как заворожённый, ему и страшно и чудно от этого зрелища, и кажется, что где-то совсем рядом должно быть объяснение этим странным фокусам, но его не видать — хоть свети прожектором. Он косится на сосредоточенного медновласого ткача — и тот в ответ приоткрывает один глаз, напоенный янтарём.
— Шабаш, — уточняет Граф, подвязывая незаметные узлы и острым ногтем отсекая нити. Обруч, ставший похожим на шаманский бубен, вращается в его руках, поблескивая в лампадном свете.
Ткач поднимается с пола легко, почти мгновенно, словно длинным ногам его вовсе и не нужно никакого усилия, чтобы распрямиться, и, удерживая своё творение в кончиках пальцев, несёт его вон из комнаты танцующей певчей походкой. Безымянный осторожно следует за ним и наблюдает, как Граф, вытянувшись в тонкую багряную тень, распахивает коридорное слуховое окно и вставляет в круглую пустоту между рамами свой колдовской обруч, странное великанское кольцо.
Окно захлопывается со стеклянным лязгом. Свет в нём не исчезает, как должно было бы произойти, если бы кто-то другой попытался закрыть его какими-то другими плотными нитями, но становится совершенно новым… В высшей степени сообразным третьему этажу Квартиры. От него будто бы делается спокойнее и теплее.
— Нужно подготовиться хорошенько на всякий случай, — многозначительно шепчет Граф. — Но только тш-ш! — и прижимает длинный палец с резным каменным перстнем к тонким улыбчивым губам.
Безымянный кивает задумчиво-испуганно. Количество причин для вопросительного похода к Великому Зрячему только растёт с каждой минутой его смутного бытия. От этого стучит тревожно в висках и появляется какая-то странная весёлая пустота чуть пониже желудка, и хочется куда-то бежать, и танцевать, и петь песни, и читать нараспев колдовские слова, которых он не знает… Но всё это чужое, будто стучится в душу откуда-то извне.
Безымянный качает головой устало и садится возле холодного тела плиты. И весело, и боязно ему.
* * *
Время проходит, похожее на длинную суконную ящерицу на тонких тараканьих ножках. Безымянному приходит пора снова возвращаться на третий этаж. Пьеро спит, забившись в чум из одеял и пледов, и трубы поют ему странные утробные песни. Безымянный не тревожит его сон — ему чуется, что на такое дело нужно непременно идти одному. Он надевает самую свежую из трёх своих рубашек, на которой по молочному небу плывут тени диких и свободных птиц с точеными шеями, похожими на старые пики. Вокруг воротника как маленькая змея сворачивается ожерелье, сделанное Рики-Тики-Тави из подарка Графа. Острый бурый клык покалывает кожу сквозь ткань, но это даже приятно.
Он долго приглаживает отросшие непослушные волосы, пока не устаёт достаточно, чтобы взъерошить их. В туфле елозит подложенная Пьеро монетка, и Безымянный, подумав, всё же выкладывает её. Ничего лишнего.
Выходит из комнаты одухотворённой походкой паломника и идёт по темени с фонариком, крутя лапку динамо-машины. Лестница плывёт в витражном дурмане, луч фонаря преломляется, сплетаясь с десятками других лучей, словно они сделаны из твёрдого хрусталя. Безымянный спускается по покатым ступенькам на цыпочках, по старой привычке боясь разбудить кого-то. С трепетом и священной опаской раздвигает занавеси на входе в коридор. Этаж погружён в тёплое лунное молчание, плывущее в топком омуте пряных звуков и запахов. Черепа и спящие в формалине томные твари провожают гостя взглядами, мёртвые книги повторяют шёпот его шагов. В комнате Канюка всё мирно, не слышно даже заунывного тихого воя. Графская спальня источает тонкоголосый аромат граммофона и старых пластинок, голоса которых говорят о любви и смерти от изысканного яда. Терпкое безумие их просачивается в жёлтую щель под дверью и повисает в сумрачном воздухе сгустками, похожими на водоросли, но гость не вполне видит и ощущает это.
Безымянный замирает в нерешительности между двумя этими дверями. Перед ним — третья. Вокруг — только тишина и сумрак, в котором расплываются контуры предметов. Под потолком переговаривается листва украшений, амулетов и хлама. Он ждёт — сам не знает чего. На двери Великого Зрячего, как и у Спокойника, нет ни узоров, ни надписей. На ней не приколот лист колдовской травы, только от края до края поперёк начерчен углем огромный чёрный глаз с круглым бездонным зрачком на месте дверного глазка. Сам глазок верно замазан и залеплен чем-то… Да и есть ли он? К чему такое слепцу?
— Ни к чему, это верно, — проповедует тихий голос из темноты.
«Неужели вслух сказал», — спохватывается Безымянный. Сильная худая рука кладёт ему на лоб холодные пальцы, спускает их ниже, ощупав кости и кожу лица.
— Заходи, гостем будешь, — предлагает невидимый проповедник и в сгустившейся темноте отворяет дверь с чёрным глазом.
Безымянный входит в комнату, угловатую и оттого какую-то тесную. В ней цветут цирковые афиши и чётки, колючая проволока и сухие цветы, медные божки с гримасами и кости спящих птиц… Как, в общем-то, и в любой комнате Квартиры, как и во многих Домах Квартала. Безымянный не знает этого наверняка, но так ему кажется.
Однако здесь каждый предмет отбрасывает свою хитрую глубокую тень, растягивая полотнища темноты, скопившейся в углах. Хитрые маленькие глаза окон внимательно щерятся со стен и потолка, их взгляды блестят на бутылках из-под графского густого вина.
Бесшумно закрывается дверь.
Брякает бокал, поставленный на круглый столик. Качнувшись, замирает кресло из тёмного мудрого дерева. Великий Зрячий, такой же тёмный и мудрый, опускается в него тихо-тихо, словно его вовсе и не было. Кожа его шевелится сотнями внимательных чёрных зрачков, бездонных как сама ночь, чутких и видящих всё, что только может уловить взгляд.
От сегодняшнего колдовства Графа Безымянного подбирал певчий почтительный смех. Теперь ему становится жутко. Чёрные треугольные ногти хозяина комнаты выстукивают неровный чудной ритм по подлокотнику. Великий Зрячий колышется в кресле, запахнув шерстяной расшитый сумрачными звёздами плед, перебирая кисти, вьющиеся по его краю.
— Ты пришёл. Зачем пришёл, гость мой? — спрашивает он тихо.
— Хочу спросить, — отвечает Безымянный. — Я, кажется, многое понял, но есть что-то, чего я не могу понять вовсе.
— Готов ли ты спрашивать?
— Конечно! — вскидывается гость с четвёртого этажа.
— Так спрашивай.
Безымянный опешивает от такой лаконичности. По мышцам его проходит холодная судорога, словно перед сильным прыжком, от которого зависела бы сама его жизнь. Ему вдруг становится по-особому страшно — как можно проболтаться здесь, если молчал у Графа? Неужто Великий Зрячий ему менее страшен, чем граммофонный волшебник с медными волосами? Может ли быть такое…
Кажется, целую вечность стоит он так, напряжённый и готовящийся неизвестно к чему… И вдруг начинает говорить. О подвале и Тех-что-в-форме. О подарке Графа и о барельефах. О Высоком Квартале и Спокойнике. Вопросы льются из него бурной рекой, в которой мысли перекатываются подобно камням в безумной горной стремнине. Он отдаёт их без оглядки, надеясь на не менее щедрое воздаяние, но проповедник в тёмном и мудром кресле остаётсяся невозмутим и молчалив. Даже выбитые под кожей глаза его будто бы замирают.
— Ты спросил всё, что хотел? — интересуется Зрячий. Он говорит, едва шевеля губами, но голос его звучит будто бы над самым ухом Безымянного.
— Да. Всё, — отвечает тот с облегчением и уже чуть менее смело добавляет. — Кажется…
— А теперь иди. Тебе ещё рано спрашивать, гость мой, — спокойно указывает проповедник. — Ты хочешь, чтобы я дал тебе истину. А чужая истина никуда не годится, нет.
— Так что же мне делать? — бледно спрашивает Безымянный. В нём смешиваются возмущение и стыд, огрызаясь друг на друга и медленно вскипая.
Великий Зрячий ничего не отвечает — только с керамическим хрустом прожевывает пилюли из низкого серого стакана. Темень его прямоугольных очков многозначительно кивает в такт медленным движениям кресла. Безымянный спохватывается было, что опять задал вопрос — и вдруг обнаруживает себя в тёмном коридоре перед начерченным на двери чёрным оком.
Справа поёт томная графская пластинка. В затканное круглое окно вытекает тёплый сонный свет.
Пьеро слышит, как он возвращается в свою комнату. Тяжёлой походкой человека, который как будто бы вдруг постарел. Ему хочется спросить, в чём дело, но каким-то особым чутьём он понимает — не стоит. Кажется, на Безымянного и без того свалилось какое-то откровение, а новые ему сейчас ни к чему. И Пьеро засыпает под тревожную сказку о Лабрадоре-Гибралтаре, которую поёт ему подаренная Франтом кассета. Убаюкивая его шелестит Квартира, вокруг которой живёт и колобродит многоликий Квартал, где под паутинистыми сплетениями прячется истина — странная, непонятная и оттого особенно желанная.
Безымянный долго ещё не может заснуть, а когда всё-таки засыпает, ему кажется, что он видит эту истину во сне — необъятную, непостижимую и пахнущую пыльной тенью.
Глава VII. Улицы, лестницы, крыши и окна
Холодно и как-то пусто в Квартире. Франт уехал, и, как это всегда бывает в подобных случаях, в воздухе разлилось что-то печальное, порождающее сентиментальное одиночество. Сейчас оно, к тому же, усугубляется смутной тревогой. Никто не предпринимает ничего особенного, разве что Граф навесил на все окна, какие нашёл, охранные амулеты. Стеклянные глаза и воспрещающие каменные пальцы покачиваются на рамках, поблескивая в лучах света. Эта осторожность даже особенно не выходит за рамки квартирного уюта… Но Пьеро отчего-то чувствует себя не в своей тарелке.
Вытесненный за порог этим чувством, он выходит в сумерки, разгоняя тени жёлтым светом мопедной фары. Безымянный не пошёл с ним — его усадили плести какое-то колодовское макраме.
— Развивает мелкую моторику, — туманно комментирует это явление Яков, подравнивая перед зеркалом щетину, — Пусть учится, может и толк выйдет, — добавляет он, хотя по глазам его видно, что от амулетов и оберегов по всей Квартире он сам не в восторге и увеличение их количества едва ли радует его.
Пьеро, в общем-то, не имеет ничего против. Водить чужака по Кварталу — это не отдых, а тяжёлый труд, никакое чувство превосходства его не окупит. В эти дни роль наставника Безымянного взял на себя Граф, как это когда-то было с самим Пьеро, и последний был ему весьма благодарен. Одно дело — пару дней присматривать за новичком и с умным видом просвещать его. Совсем другое — сделать его по-настоящему квартальным.
Служака гудит устало своим старым нутром, раскручивая колесо. Сумерки блекнут и пропадает нужда в фаре. Ветер ласковой бритвой врезается в щеки, ломается о жёсткую ткань куртки, свистит в ушах, забиваясь под затычки наушников. Дорога сливается в пестрое полотно.
Изгиб, за ним — ещё один. По широкой дуге мопед с ездоком вонзается в узкий переулок. Мимо свистят редкие горящие головы фонарей. Пьеро крепче сжимает руль — на колдобинах и выпуклостях трамвайных рельс его подбрасывает. Пару раз за ноги пытаются уцепиться мороки и тщедушные бесовы лапки, просунувшиеся из Падальска, но их отпугивает молчаливое пламя заговоренных монет. Воздух Квартала играет в пыли и заставляет кровь бежать по жилам быстрее. Пьеро пьян знакомыми запахами и звуками, его манят волшебные тени, танцующие под фонарями. В провалах переулков ему навстречу расцветают игрища цветов, которых не видел, быть может, больше никто и никогда. На мгновение его выносит на крупную яркую улицу, где празднуют что-то постоянное и кипуче-яркое. И в другой день Пьеро бы непременно присоединился к гуляниям, но теперь он уносится прочь, собирая за спиной клокочущий водоворот автомобильных гудков и возмущенных возгласов. Тени и цвета ведут его дальше — в спокойные омуты дубовой листвы, дремлющие возле Сизого Дома.
Навстречу ему задумчиво движется молчаливое привидение верхом на ржавом велосипеде — Горжетка. На ней белое платье в крапинку и с кружевами, подпоясанное шнуром с массивным штепселем. Рыжие следы покрывают ее подол, но Горжетке, похоже, плевать.
Пьеро тормозит возле неё, несколько секунд приноравливаясь к неподвижности. Обитательница Сизого внимательно смотрит на него из-под берета цвета мертвой мыши. Молчание набирает обороты, превращаясь во вполне ощутимый элемент реальности. Служака недовольно остывает, в нутре его постукивает что-то усталое и брюзгливое, как старый очерствевший лавочник.
— Как у вас там? — наконец интересуется Горжетка.
— Да вроде бы все гладко-в-порядке. А у вас?
— Пыльник что-то учуял и ворожит второй день, — задумчиво отвечает девушка, почесывая нос. Из беспалой перчатки на него выползает серый мотылёк, почти неотличимый от ткани, — Говорит, будет Новый Передел.
— Кого же это он в передельщики записал? — возмущённо вскидывается Пьеро, — Уж не себя ли?
— Может и себя? Что же с того? — Горжетка невозмутимо покачивается в седле каким-то совершенно невозможным образом, — Может он для этого и родился?
— Чтобы Передел творить? Да не по голове шапка, ей черту… — Пьеро выразительно косится на верхние окна Сизого Дома, завешенные клочьями кружев, — Да и не будет никакого Передела. Мы ещё ого-го как можем. Если уж кто и родился, чтобы переделить… — он заводится не на шутку, но запинается об аскетичное спокойствие Горжетки.
— Я вот родилась, чтобы умереть, — негромко рассуждает она, — Должен кто-то родиться и для Передела. Вот ты для чего родился, а?
Пьеро задумчиво морщит нос, пристукивая от старания пальцами по коленям. И правда — чего же в нем такого, ради чего стоило бы родиться? Куда ни плюнь — во всем найдёшь кого-то лучше. Разве стать ему Ловчим лучше Франта? Разве научиться ворожить лучше Графа? Разве узнать больше Зрячего? Может и будет все это — да только когда же?.. Поди проживи столько, сколько они… И тогда едва ли наберёшься таких чудес.
Проживи… Поживи — глядишь и узнаешь, зачем родился, да в чем будешь хорош. Может и удастся узнать пораньше, а все ж…
— Чтобы жить, — отвечает наконец Пьеро, — родился, чтобы жить — и шабаш.
Горжетка кривится презрительно.
— Чем только вас рыжий кормит, — тянет она, — такие дураки выходят.
Пьеро жмёт плечами, — Точно уж не пылью, — и закашливается демонстративно.
Горжетка качает головой на тонкой чахоточной шее и молчит.
Расходятся тускло, как сонные рыбы на донной глухой глубине.
Дорога петляет дальше. Переулки все глуше и уже. Здания ползут вверх нестройными извилистыми этажами, между которыми перекинуты горбатые мосты. В кучах сора копошатся тревожные нищие, перешептывающиеся впалыми губами. Воздух пропитывается кислым запахом металла и гниения. Фонари становятся тусклее и реже, окна узки и забраны решетками. Кругом цветёт жестяными зловещийми цветами Высокий Квартал. Пьеро мчится сквозь него, серые и бурые стены мелькают по сторонам от дороги. Он жалеет, что заехал сюда, особенно после злосчастной встречи с Мальборо и Теми-что-в-форме, но останавливаться посреди хищной улицы вовсе не хочется. Высокий Квартал не так страшен, как Падальск (о котором Пьеро известно больше по чужим рассказам), но и здесь много недоброго может приключиться с незадачливым путником. Чем глубже в лес — тем зубастее волки.
Здесь правит Йотун, и те, кто похож на него. Отсюда — прямая дорога в самые глухие квартальные трущобы, где стоит горячий и тёмный Дом Сырого Мяса. Здесь Те-что-в-форме расставляют самые искусные ловушки, учась у Порохов и Высокого люда.
Гашетка руля подергивается тревожно под пальцами. Луч фары скользит по сору на мостовой. Под сенью нависающих друг над другом домов царит неверная темнота, исколотая усталыми фонарями. Пьеро сворачивает в проулок, идущий выше, взмывая по мостовой вдоль сумрачных этажей. Становится светлее, и силуэты очерчиваются четче. Внезапно что-то подвертывается под колеса зловредной ямой-колдобиной. Служака проваливается вниз и вздергивается выше, сбрасывая седока на щербатые камни.
Больно.
Кричит левый локоть, вспыхивая острыми разрядами.
Глухо пульсируют бок и бедро.
В глазах приплясывают хороводистые пёстрые искры.
Сумеречный свет кажется непривычно ярким и бьет в глаза и переносицу, наполнившуюся тревожным покалыванием. Вдруг свет исчезает — его заслоняет тень, пахнущая вощеной кожей и потом. Пьеро с трудом смотрит снизу вверх и пытается откатиться в сторону, но ушибы дают о себе знать. Над ним нависает Медведь, огромный и волосатый, в кожаных длинных шортах и улыбчивой личине из папье-маше, намертво приставшей к лицу. Он рычит утробно, перекатывая воздух в необъятной обнажённой груди, и приговаривает каким-то неестественно высоким голосом, — Утю-тю-тю-тю-тю…
Пьеро, отчаянно прихрамывая и вздрагивая от прорезающейся боли в ноге, ползком отодвигается в сторону.
Вот же не повезло встретить Медведя в такое время, ей черту… Мало кто разберёт, что в голове у слабоумного великана — да только вряд ли много хорошего.
Медведь встаёт, подбоченясь и поглаживая брюхо. Где-то позади раздаются восторженные смешливые крики. По голосам Пьеро узнает Лепру, Грема и Козу.
-Ату его, ату, дурачина, — приговаривает кто-то из троицы, а может и все сразу. На здоровой ноге квартирант поднимается, прижимаясь к стене. Шарит по карманам в поисках ножа — раскрывшееся в руке каплевидное лезвие смотрится слишком уж смешно против амбала на три головы выше Пьеро. Куда уж тут драться — только поломанные кости считать. И Пьеро бежит — так быстро и далеко, как может, только вот получается вовсе не быстро и не далеко, и от нового падения на мостовую становится только больнее. Приспешники Мальборо обступают его нечетким полукругом, не решаясь пересечь границу, очерченную озлобленными взмахами клинка. Без ковбоя им не достает уверенности.
По ним не поймёшь, хотят ли они посмеяться или искалечить, но выяснять это некогда, и Пьеро довольствуется наиболее пессимистичными вариантами. Медведь подходит ближе, нервно хихикающая троица отодвигается.
-Утю-тю-тю-тю-тю! — многозначительно бубнит Медведь, из-под маски его капает слюна. Внезапно что-то в нем меняется. Великан замирает, уперев руки в могучие колени… И вдруг кричит тонко и испуганно.
В повисшей тишине раздаётся внятный зловещий хруст, который невозможно спутать ни с чем другим. В перерывах между хрустом по мостовой глухо постукивает костыль.
Пьеро с трудом оборачивается, насколько это возможно в его положении.
Фея — старый плащ, не то чёрного, не то бурого цвета.
Фея — одна нога короче другой и обтянута сеткой чулка.
Фея — тяжёлые ботинки, подошвы которых покрыты вырванными с корнем чужими зубами.
Он идёт по переулку, улыбаясь жабьей щелью беззубого рта. Чёрные круглые очки, закрывшие пол лица, блестят, отражая тусклый фонарный свет.
Козу и Грема словно ветром сдувает, Лепра задерживается дольше — и стоит в одиночестве, позвякивая монетами на одежде, словно диковинное пугало.
Фея неторопливо приближается к замершему Медведю и шамкает, — Кыш, окаянный.
Медведь вздрагивает и, развернувшись, быстро, почти бегом, удаляется прочь, оглядываясь. Волосы на его коротко остриженном затылке и спине набрякли от тревожного пота и лоснятся.
— Наша вс-стреча очень кс-стати, — произносит Фея с некоторым трудом. Своей речи он как будто стесняется и оттого говорит мало — беззубые окостеневшие десны не способствуют развитию ораторского таланта.
Подергиваясь и кривясь от боли, Пьеро встаёт на ноги, с опаской воспользовавшись поддержкой неожиданно сильной руки в мотоциклетной перчатке. Поднимает с мостовой подозрительно дребезжащего Служаку — фара цела, и то хорошо.
Фея вопросительным кивком предлагает следовать за ним — Пьеро не решается отказаться. Он все ещё один посреди Высокого Квартала, к тому же не в лучшем состоянии… Да и нельзя наплевать на благодарность, такое не кончается ничем хорошим. Он пристраивается справа — где нет костыля, но левая согнутая нога Феи в сетчатом чулке все же приковывает к себе взгляд. Тонкая, но мускулистая, она перебинтована буроватым бинтом в трех местах и затянута ортопедическим каркасом из ремней и тускло блестящих стержней. Из-под одного такого ремня Фея достаёт латунный портсигар, вытягивает самокрутку и снова вопросительно кивает.
Пьеро вежливо отказывается. Ловец закуривает один — воздух моментально пропитывает какой-то удивительно ядреный зловонный дым, от которого першит в горле. Так они идут молча, преодолевая сначала один переулок, затем другой, пока не оказываются в совсем уж глухом тупике. Дома здесь сходятся так близко, что соприкасаются стенами, а небо наверху видно лишь через маленький квадратик, словно из подземелья. Здесь нет фонарей и почти ничего не видно, так что Фея достаёт из кармана плаща тяжёлый длинный фонарь с широкой лампой и долго возится с ним, прежде чем включить. Фонарь злится и шипит, но все же зажигается, обозначая уходящий вверх ржавый контур пожарной лестницы. Ловец кивает вверх.
Пьеро косится на него с подозрением, принимая протянутый фонарь, — Зачем нам туда?
Фея укоризненно качает головой и лаконично аргументирует, — Надо, — подумав, он добавляет, — Для Квартиры.
Подозрения становится не особенно меньше, но делать нечего. Долги надо отдавать сразу. Пьеро начинает взбираться по лестнице. Ржавчина чешуйками падает куда-то вниз, где похрипывая поднимается Фея. Фонарик приходится держать в зубах, и от этого на язык липнет кислый вкус аллюминия.
Костыль стучит где-то внизу, задевая о ступеньки. Зубы на ботинках Феи хрустят, некоторые, похоже вываливаются из подошвы, падая вниз с булькающим стуком, как в колодец.
Небо приближается медленно.
Ладони устают от врезающихся в кожу перекладин, ушибленная рука ноет сиреной, и Пьеро с ненавистью и раздражением косится вниз. Ловчий отвечает ему ямой ухмылки. Лицо его выглядит, словно морда какой-то зловещей твари, карабкающейся из вековечной бездны на свет обетованный.
Наконец — крыша. Пьеро без сил вываливается на теплые листы железа. Фея, кряхтя, выбирается из темноты следом, подбирает фонарь и прячет. Некоторое время он наблюдает за квартирантом, покачивая головой, потом садится, скрестив ноги и наклонившись вперёд. Пьеро косится на него опасливо.
Сильные жестокие пальцы впиваются в локоть и плечо — становится невыносимо больно и хочется кричать, что есть мочи, но шамкающий рот шипит, — Тих-хо.
Жабьи губы бормочут несколько слов, совсем непонятных. Пальцы отдергиваются, распрямляясь, как пружины пыточного механизма. Боль, вырванная с мясом, искореженная и выброшенная, уходит вместе с ними. Пьеро вспоминает, как давным-давно его лечил Граф — тогда все было по-другому и вовсе не больно, но, пожалуй, куда дольше.
Фея поднимается, опираясь на костыль. Пьеро следует за ним. Они пересекают крышу наискось, как две полуночные тени.
Вдруг, шагов за десять до угла, Ловчий падает на шершавое железо — быстро и тихо, совершенно невообразимо для почти одноногого с костылем. Пьеро вытягивается рядом.
Фея роется по карманам, после чего, наконец, протягивает ему бинокль.
— Плохо вижу. С-смотри прямо, а я пос-слушаю, — и указывает полусогнутым пальцем на окна дома напротив, светящиеся тусклым мутным светом.
Пьеро вжимается в окуляры бинокля, покручивает колесико, нашаривая фокус. Пальцы потеют — ему всего дважды давали в руки бинокль, да и не зачем был он в хозяйстве.
Квартирант вглядывается в желтоватое стекло, приоткрыв от напряжения рот — и вдруг закусывает губу, чтобы не закричать.
По ту сторону стекла, близкий, как Фея, в окне стоит Йотун. Стоит и смотрит не мигая, не шевелясь, прямо в глаза напуганному Пьеро. Взгляд его холоден и жуток, как бескрайняя заснеженная степь, хоронящая под белым покровом заблудшего путника. Узкое с выпученными глазами лицо врезается в память накрепко.
Фея сжимает плечо, — С-смотри дальше. Он не видит нас-с.
И Пьеро смотрит. Йотун отворачивается от окна, говорит что-то — и рука Ловчего на плече напрягается. Отчего-то у Пьеро начинает болеть голова. В желтовато-темной комнате на другой стороне улицы творится мрачное дело. Из тени, едва видимый, выступает собеседник Йотуна. С крыши видны только рукава его дорогой пёстрой рубашки, да хищные кисти в перчатках, сложенные в полумолитвенном жесте. Сам для себя неожиданно, квартирант пытается читать разговор по губам Йотуна, хотя никогда не умел этого. Фея сбоку бормочет что-то про себя, постукивая по железу крыши. Пьеро становится обидно быть чужим инструментом, но комната Йотуна слишком уж сильно будит его любопытство, не давая отвлекаться на такие мелочи.
Мясник Высокого Квартала совсем отворачивается от окна, губы его теперь не видны. Взгляд Пьеро скользит по стенам и мебели. Белый когда-то кафель, теперь уже желтоватый, но, наверное, все равно дорогой. Йотун любит дорогие вещи. На столе у подоконника разложены отполированные до блеска ножи. Для шкур и мяса, костей и хрящей, для уколов и страшных незаживающих ран… Пальцы Йотуна вслепую бегают между сверкающими клинками, будто пересчитывая их. Отдергиваются от острых кромок.
В комнату входит Мальборо, вносит какой-то поднос, закрытый темным сукном. Йотун все так же вслепую тянется рукой к шторе и задергивает. Лишь на мгновение, когда ткань почти полностью закрывает окно, Пьеро вновь чувствует на себя взгляд — уже только одного холодного глаза, смотрящего точно в стекла бинокля.
— Вот теперь увидел. С-сука, — с сердцем шипит Фея. Садится на крышу, потом рывком встаёт и подтягивает Пьеро за шиворот. Они двигаются удивительно быстро, теперь уже почему-то не к лестнице, а к маленькой кирпичной башне, возвышающейся над остальной крышей.
Ловчий ногой открывает железную дверь, из-за которой разит склепом и недобрыми тенями. Прячет бинокль, достаёт откуда-то черную маленькую книжку и тычет ей в беззвучно угрожающую темноту, — Ловец при ис-сполнении. Малец с-со мной.
Темнота остаётся беззвучной, но перестаёт быть угрожающей.
— С-скорее, — советует Фея и вдруг сгребает Пьеро под мышку и тащит вниз по стертым узким ступеням. Кругом шелестит что-то многорукое, крылатое и… голодное.
«Бескудово логово» — с неподдельным ужасом догадывается Пьеро, чувствуя, как его щеки касается холодный иссушенный временем и смертью палец. Пахнет старой кровью и затхлостью заброшенного помещения. Вокруг что-то потрескивает и хлюпает.
Фея втаскивает его в какую-то узкую комнату и задвигает решётку. Дёргает с лязгом тяжёлый рычаг. Комната озаряется светом, оказываясь лифтовой кабиной — и становится видно их.
Шуршащие и шипящие, похожие на гигантские осиные гнезда, известковые остовы выступают из темноты. Они шепчут и зовут в тень, влажно сочащуюся из стен между ними. Лифт отправляется, оставляя далеко наверху мертвый трескучий этаж и видение бледной суставчатой руки с кривыми длинными когтями, вытянувшейся из кокона навстречу свету.
Лифт останавливается через несколько мгновений, резко и без предупреждения — точно так же Фея выключает освещение и снова тащит Пьеро вперёд, прежде чем тот успевает что-то разглядеть.
Лязгает еще одна дверь. Запах крови и пустоты медленно отступает. Пьеро делает несколько неуверенных шагов и натыкается на корпус Служаки, оставленного у подножия лестницы.
Фея, сипло посмеиваясь, захлопывает дверь, напоследок бросая в склеп, — Пас-скуды! — и уже во вне добавляет, — Но Йотун пас-скуда больше.
Глава VIII. Гости
Сидят на лестнице тихо.
Пьеро дует на ободранные ладони. Великий Зрячий, Канюк и Яков собрались у Графа, ждут Фею. Через дверь не слышно ни полслова, а именно в таких случаях каждое слово стоит как десяток. Но ничего не услышать, не учуять, не узнать…
Обидно и тревожно.
Безымянный беспокойно косится на соседа, но тот только головой качает.
Как же так? Пьеро недоумевает в великом разочаровании: он одолжил свой взгляд Фее, он обдирал руки на бесконечной лестнице, он как ветер ускользал от погони Йотуна… Ради того, чтобы донести весть и остаться за порогом?
Наверняка ведь за дверью сейчас настоящий военный совет. Обсуждают не иначе как грядущий Передел и все сопутствующее. Справедливости ради, и Франта не позвали — а куда уж без него в таком деле? Но Франту ещё надо в Квартал вернуться, чтобы на совет попасть, а это дело не всегда лёгкое. Но вот как можно было без главного свидетеля обойтись!
Безымянный осторожно просит рассказать, в чем дело. Это приятно тешит самолюбие, и Пьеро, повременив немного, рассказывает — как повстречал Фею, как с крыши смотрел в окна йотуновой Кухни…
Не говорит разве что о том, как испугался, когда от Медведя по мостовой ползал, да когда глазами с людоедом встретился — так кто же о таком воспоминает? Зато не преминет похвастать, как ловко от прихвостней Йотуна удрал, хоть и не знает точно, была ли за ним погоня или нет.
Безымянный слушает тихо. После Колизея и беседы с Великим Зрячим уже не хочется назвать рассказ Пьеро сказкой, да и Йотуна помнит он слишком уж хорошо, хоть и видел всего раз.
Волнительно-сладко и страшно звучат мысли про Передел и про опасности, должно быть, теперь стерегущие квартирантов за порогом.
— А как Передел-то делать будут? — неловко спрашивает Безымянный. В голове его рисуется что-то вроде схватки могучих героев под палящим солнцем и в блестящих бронзовых доспехах, из которых тот, что победил, почему-то забирает в качестве награды огромный пурпурный арбуз.
Но где в Квартале взять яркое солнце и пурпупные арбузы? С героями, если верить Пьеро, все в порядке, хоть и не слишком верится. Хочется спросить опять про Колизей… Но неловко и страшно получить ответ вроде того, что дал Зрячий.
— Передел? Ну, видимо, — Пьеро начинает было со знанием дела отвечать на вопрос и вдруг понимает, что сам не застал ни одного настоящего Передела, — Должны будут собраться Хозяева Домов на Ристалищной площади… — он задумывается, ловя вопросительный взгляд собеседника, — была такая площадь, вроде как. Только, наверное, уже застроили. Все-таки не особенно и нужна — Порядок всех устраивает.
— Порядок? В Квартале? — искренне удивляется Безымянный, — Да ну…
— Ну да. Порядок, — вполне серьёзно кивает Пьеро, — Он не записан нигде, это верно. Но есть.
Его сосед многозначительно хмыкает. Слишком уж не вяжется то, что он увидел за единственную свою прогулку по Кварталу с «порядочным» Порядком.
— А кто отвечает за Порядок? Те-что-в-форме?
— Типун тебе на язык, — обижается Пьеро, — Они в нашем порядке ничего не понимают. Только портят все…
— А чем их Порядок от квартального отличается?
Пьеро долго мнется, пытаясь сформулировать что-то достаточно умное и красивое, чтобы этим можно было ответить раз и навсегда на все вопросы Безымянного, но так и не находит подходящих слов.
— Лучше у Графа или Зрячего спроси, — сдаётся он, — они и Передел видели, и Порядок устанавливали.
Безымянный вздыхает, — Должно же быть что-то в Квартире, если не о Порядке, то хоть о Переделе… Из литературы. Или картины… — он щурится любопытно, — Не может же быть, что о такой важной вещи ничего не написано…
— Есть одна картина, — нехотя отвечает Пьеро, — только она не совсем про это… Но кажется, будто про это. По духу как будто… Такая.
Переглядываются и спускаются. Первый этаж плавится в теплом свечении ламп. Бронзовые засовы на двери тускло светятся — кажется, будто их стало немного больше. Обитатели четвёртого проскальзывают за дверь справа от лестницы, в пыльный и сонный коридор, изгибающийся неверной дугой. В обшивке стен вяло ползают умудренные опытом древоточцы, довольные своей трапезой. Трубы Квартиры здесь особенно стары и толсты, а оттого коридор будто бы пульсирует и кажется немного живым. Ветхие рулоны обоев и отрезы ткани свалены в кучи или сложены стопки у стен, вместе с тёмными бюстами и дряхлыми сундуками и шкатулками. На ковёр льется тонкой струёй серебряный свет из круглого маленького окна — единственного, что не заткано амулетами Графа.
Безымянный и Пьеро входят в круглый зал. Он не мал и не велик, одинаково подходящ для музыкальных вечеров и спиритических сеансов. Поблекшая багряная и зелёная драпировка, пригвожденная к стенам геральдическими лилиями, пузырится и кое-где обнажает слой штукатурки, под которой проступает серое и красное мясо кирпичей.
— Пришли, — шепчет Пьеро. Почему-то ему кажется, что здесь надо говорить шёпотом. Он осторожно подходит к стене и раздвигает бархатные занавеси.
Смотрят вместе.
Обрамленное тяжёлыми кистями золоченой рамы, полотно словно слегка светится. Светятся кованные панцири, столь желанные Безымянным, светятся исполненные ярости боя и стоической муки глаза воинов, ещё стоящих, и уже павших на поле древней битвы.
Утомлённые мечи выстилают землю возле копыт коня полководца, что воздевает над бронзовыми мертвецами обагренное тёмной кровью копье. Вдали расползается зарево пожара, пожирающего белый город, и небо чернеет от вспухающих клубов дыма.
Полководец возвышается над всем этим, окружённый живыми и мёртвыми, огнем, потом и кровью. Гордая голова его в тяжелом шлеме поднята высоко, и не сразу заметно, что на сильном горбоносом лице нет ни радости скорой победы, ни жестокой ненависти — только безысходный ядовитый ужас.
От этого где-то внутри у квартирантов появляется странное чувство неловкости и неправильности, объяснить которое никак не получается. Пьеро закрывает занавеси, но в щель между ними продолжает смотреть один глаз полководца, бездонный и безнадёжный, как высохший пустынный колодец.
Шум у входной двери выводит квартирантов из оцепенения. Одноглазый полководец остаётся в пыльном одиночестве, едва нарушаемом отдаленным стуком подошв по паркету. Пьеро и Безымянный стрелой проносятся по холодному коридору и оказываются у подножия лестницы как раз вовремя, чтобы увидеть спину Якова, идущего к двери. Спина затянута в расшитый диковинными цветами дорогой халат и очень заметно напряжена. На стук их шагов Хозяин Квартиры оборачивается — на глазах его защитные кофейные линзы очков в вычурной оправе. Зубы сжимают мундштук трубки с длинным чубуком.
— Отойдите на лестницу, — советует Яков и снимает со стены удачно висящее под рукой ружье. Безымянный покорно поднимается на несколько ступенек, Пьеро довольствуется одной.
Из-за двери доносится хриплый вопль, — Да отворите же, черти!
Яков, прислонив ружье к стене, не слишком торопливо, но ловко отпирает замки, сдвигает засовы и, наконец, отворяет дверь. На пороге Квартиры маячит Фея. Облик его мрачен: на лице блестит бисер пота; плащ ещё грязнее, чем обычно, притом грязь на нем какая-то особенно гнусная, так что сразу видно, что её не возьмёт никакое мыло; костыль имеет подозрительно потертый вид, как и ботинки, и без того повидавшие многое; нижняя губа припухла и кровоточит — даже Яков, сняв очки, издаёт удивлённый свист, совершенно невозможным образом совмещая его с курением. Шутка ли — так помять Ловчего!
Фея протискивается в вестибюль, чертыхаясь и хрипя. Дверь захлопывается за ним с каким-то особенно значительным стуком и лязгом. Пока Ловчий отряхивается и ворчит, Яков методично запирает замки и задвигает засовы — но, когда дело почти уже сделано, за дверью вновь раздаётся шум.
— Откройте! — предлагает уже более человекообразный, но не менее требовательный голос.
— Кто там? — невозмутимо интересуется Яков, делегируя полномочия трубконосца Фее, который тут же делает глубокую затяжку. Хозяин Квартиры трубки морщится, но молчит.
— Муниципалитет, — после короткой паузы отвечают из-за двери.
— В чем дело?
— Не могли бы вы…
— Не можем, — отказывает Яков, — Много посторонних ходит по улицам в такое время, знаете ли.
— В какое? — интересуются из-за двери.
— В такое, — уточняет Яков, — Излагайте ваше дело так.
— У нас ордер, — сдаётся гость и переходит на откровенно приказной тон, — Открывайте немедленно.
Яков удовлетворенно кивает, переглядываясь с Феей. Глаза его снова прячутся за шторы очков.
— Сидите тихо, — снова советует он обитателям четвёртого этажа. Фея, очевидно, отнеся этот совет и на свой счёт, стремительно ретируется в направлении лестницы и замирает на нижней ступеньке. От него страшно разит помоями, псиной и свежей кровью.
Дверь отворяется — сначала совсем чуть-чуть, чтобы можно было только просунуть два ружейных ствола. Потом немного шире — чтобы взглянуть на ордер. Очевидно, увиденное Якова не радует, но удовлетворяет.
Дверь открывается почти полностью, так, что становится видно: на пороге действительно Те-что-в-форме, при полном параде… Разве что немного запыхавшиеся. Яков не спеша опускает ружье и тянется за ордером, но Тот-что-в-форме отдергивает злосчастную бумажку, — С кем имею честь?
Видно, что ему не по себе от того, как Квартал корежит его казенную натуру — не спасают даже начищенные ботинки.
Яков с достоинством встает в позу, шурша под халатом мягкими туфлями, — Я — Хозяин Дома. Его содержатель, владелец, хранитель, благоприобретатель… Как вам будет удобнее. Обойдёмся без имён, — уточняет он, — Думаю, и так все очевидно.
В этот момент Яков становится отчего-то ужасно похож на Франта. Даже улыбается почти так же. Тот-что-в-форме косится на коллег и сухо кивает. Напряжение сочится из него крупными ощутимыми волнами. Ордер переплывает в цепкие пальцы Якова, подвергаясь сосредоточенному изучению.
— Формально у вас нет права пересекать порог. Потому осмелюсь вас не пустить, — сообщает хранитель и благоприобретатель, — Излагайте ваше дело.
— Не учите меня формальностям, — сипит Тот-что-в-форме, — Ясно сказано — по согласию владельца жилья имеют право…
— По согласию, — ласково подсказывают ружейные стволы, уперевшиеся ему в грудь.
Тот-что-в-форме открывает было рот, но сдаётся.
— Этот субъект, — указывает он за спину Якова на устало стекающего по ступенькам Фею, — приблизительно…
— Не надо времени.
— Приблизительно недавно устроил жестокую драку в так называемом «Высоком Квартале». Покалечил несколько… других субъектов и скрылся с места происшествия. Список пострадавших составить не удалось.
— Среди них был ликантроп? — принюхиваясь, уточняет Хозяин Квартиры.
— Вероятно, да, — отвечает Тот-что-в-форме, щелкая челюстью, как щипцами для колки сахара.
— И вам есть до этого дело? — искренне удивляется Яков.
— Да.
— Жалоб пострадавших нет?
— Не удалось получить.
— В чем же дело?
— Он нарушил Правила, — торжественно сообщает Тот-что-в-форме, — Ваши Правила. И наши тоже.
— У нас есть «Правила»? — улыбается Яков, переглядываясь с квартирантами. К этому времени сверху спускаются уже и Граф, и Канюк, пропахшие аджикой.
— Порядок. Положение Порядка было нарушено.
— У Порядка нет положения. Он просто есть. На то он и Порядок. С точки зрения Квартала, этот… субъект, — выплевывает сквозь зубы Яков, — ничего дурного не сделал. Кроме того, он лицензированный Ловчий и его деятельность по поддержанию Порядка в Квартале и… За его пределами, — с некоторым трудом добавляет он, — носит законный характер. С этого стоило начать.
— Но у него не было санкции для… — начинает Тот-что-в-форме.
— На меня было с-соверш-шено нападение при ис-сполнении, — подаёт голос Фея, — Рас-скрывать детали с-своей работы я не в праве. И точка.
Повисает сухая и неприятная пауза. Те-что-в-форме мнутся на пороге, переглядываясь серыми усталыми лицами. Они утомлены свалившейся на них квартальностью и теперь хотят скорее вернуться в свои кабинеты. Почему-то именно из-за спины Якова и Безымянный, и Пьеро очень хорошо видят это, так, что почти перестают их бояться.
— Мы переоформим ордер, — тихо прощается стоящий ближе к порогу Тот-что-в-форме, — и получим Справку.
От слов его снова начинает веять чем-то казенно-жутким, но дверь захлопывается у него перед носом, громыхая сразу всеми засовами и замками. Яков вешает ружье на стену и прислоняется к косяку, распахивая на груди халат и обмахиваясь ордером, как веером. Отблески Франта сползают с него, как хвоя с дряхлой ели. Зацепив очки за воротник халата, Хозяин Квартиры проходит через вестибюль мимо скопившихся на лестнице квартирантов и ныряет в одну из своих дверей с начищенными ручками.
— Тошно мне, — сообщает он, прежде чем закрыться.
Повисшая было тишина быстро заполняется хриплым кашляющим смехом Феи. И все как-то с ходу спохватываются и тянут с него замызганный плащ и перетрудившиеся ботинки. Ведут под белы руки в ванную на втором этаже и оставляют среди подогнанного крепкой рукой Кожаного кафеля.
Фея, одуревший от таких забот, кашляет как-то совсем уж добродушно, словно приезжий дядюшка — из тех, что раздражают родню своими странностями, но все же оказываются приглашены на семейные праздники.
Глава IX. Гадание
Полутёмная кухня и лихие мухи, агонизирующие вокруг лампы. Желтоватый кафель, сумрачные обои с тисненым древним орнаментом. Пахнет перцем и жареным мясом. Вилка стучит о тарелку. Медитативно падают капли из крана в раковину и стекают куда-то вниз по извилистым трубам. Мальборо курит, присев на подоконник и уперев в него согнутую ногу.
Йотун ест, равномерно разделяя кусок мяса на куски поменьше. Не жадно, но с аппетитом. Один глаз его смотрит в тарелку — взгляд другого бегает по комнате, периодически останавливаясь на Мальборо.
Третий обитатель комнаты делает вид, что его здесь нет и старательно сгущает вокруг себя тени. Его присутствие изрядно раздражает Мальборо, но чужих гостей прогонять нельзя, а таких как этот — тем более.
— Надо было тогда брать мальчишку. Сразу, — цедит Йотун в перерыве между жеванием, — Ничего нельзя поручить тебе, олуху.
— Вы там тоже были, — обречённо парирует Мальборо, — Опоздали. И могли бы побороться… — он замолкает под выразительным взглядом холодного глаза.
— Все бы вам побороться, — продолжает Йотун, — Борьба, сражения, стычки… Сражаться хорошо по плану и заведомо в свою пользу. Это тебе не карманы потрошить. Так-то.
Зубы его со стуком смыкаются, перемалывая мясо. Пальцы меланхолично прогуливаются вокруг тарелки.
— Ещё не пришло время лить кровь. Прежде ее надо собрать, — мясник Высокого Квартала придвигает к себе кипу конвертов, распарывает бечевку ножом. Мальборо невольно вздрагивает при каждом перемещении лезвия. Движения Йотуна, когда в руках его нож, скупы, но непредсказуемы.
Лампа позвякивает, мухи скулят в плафоне. За окнами высится кирпичный беспорядок соседних домов. Йотун, отставив тарелку, разбирает конверты, раскладывая их на столе по кучкам в каком-то одному ему известном порядке.
Кивает Мальборо, — Тебе надо питаться. Поешь. А то хилый будешь, — и указывает узловатым пальцем на сковороду, чернеющую на плите.
Ковбой опасливо косится на оставшееся на ней мясо. Йотун вздыхает, — Да говядина там, говядина.
Мальборо осторожно отказывается, нервно сглатывая. Взгляд его прикован к рукам людоеда. Жилистые чуть желтоватые ладони с выпирающими костяшками. Они живут словно отдельно от тела, закованного в тёмно-синий сюртук. Пальцы, подобно конечностям какого-то исковерканного природой насекомого, с лёгким стуком перемещаются по столу, словно боясь оторваться от его поверхности. Прямоугольные ухоженные ногти подцепляют узелки на конвертах, распускают, разглаживают помятые углы — отвратительный звук. В центре обеих ладоней с двух сторон — бурые неровные метки, словно их пробили гвоздями.
— Не пялься, — рекомендует Йотун, — Если я начну смотреть на тебя так пристально, ты ж зажаришься со страху, — он снова указывает в сторону плиты, — Самолично, натурально — вон на той конфорке. Подойди-ка.
Палец его сгибается в приманивающем жесте, сопротивляться которому крайне сложно. И Мальборо покорно подходит к столу, стуча каблуками, чем заставляет мясника едва уловимо поморщиться.
— Скоро Бражная, — сообщает Йотун вполне очевидный факт, — Хорошее время для дел, спокойное. Надо разнести наши письма почтенные, — он пододвигает ближе к ковбою самую крупную стопку конвертов, — По всем адресатам мне, хромому, ходить не след, а ты — молодая кровь, вот и побегаешь. Не всё тебе рекетиров своих шпынять…
Мальборо скрипит зубами, впиваясь взглядом в фигуру собеседника, похожего на гротескного вампира, сбежавшего с дряхлой кинопленки. Взгляд его страшен, но не для Йотуна.
— Чего тебе ещё? — вопрошает людоед.
— Я вам не мальчик на побегушках, — говорит Мальборо с каким-то остервенением, многозначительно разминая ладони, — У вас довольно потрохов для мелкой работы.
— А кто же ты? — искренне удивляется Йотун, — Ты уж прости, коли обидел, только не по масти ты брешешь. Спеси больно много, а приправа это дрянная, — добавляет он, откидываясь на резную спинку стула, — Иди лучше уж.
Его спокойствие убивает не хуже клинка. Мальборо с испуганным отвращением отползает от стола, сгребая конверты, не в силах оторвать уже мучительный взгляд от жёстких черт лица, будто вылепленных из воска и залакированных какой-то неестественной желтоватой бледностью. Выпуклые глаза останавливают свой бесконечный бег и встречаются с глазами ковбоя. Под этим взглядом очень хочется съежиться и служить как угодно, лишь бы вымолить прощение за любой проступок. Чтобы избежать этого, Мальборо закусывает губу и быстро выходит с кухни через чёрный ход — прямо к лифту. Только в тесной кабине он разжимает зубы — и рот наполняет медный вкус крови.
В припадке ярости он колотится в металлические стенки, пользуясь своей временной невидимостью для окружающего мира. Как же он слаб… Это же просто позор!
Нет и десятой доли того, что у Йотуна. И разве сила в теле, в сухих точеных мышцах? Разве одним телом людоед держит в повиновении тех, что вокруг него? Если бы так — то, верно, давно бы уже пошёл на корм собакам. Сила внутри должна быть… Такая, чтобы распирало и через край било. Чтобы крепко стоять под любым взглядом и никого не было выше.
Чушь все, что говорит Морока про то, что он похож на них. Не больше, чем слуга на хозяев — карикатурно, убого похож. Или и правда есть тот, кому и они с Йотуном служат? Да только кому можно служить, когда силы довольно. Разве что только…
Мальборо осекается, обрывая мысль, слишком далеко зашедшую, и снова бросается в кипящий омут, бичующий душу.
В одном права пыльная кукла… Амулет тут не поможет, без толку сила чужая, когда своей недостаёт.
Он вытаскивает из-под рубашки и срывает с шеи поделку Рики-Тики-Тави — змеиный черепок на бечевке с костяными бусами — и, сжав в кулаке, бьёт об стену, сбивая в кровь костяшки, пока амулет не превращается в осколки, ранящие ладонь. Лифт нервно подергивается от подобных упражнений, но все же доходит до первого этажа.
Мальборо собирает с пола конверты, поправляет очки.
Еще придёт его время. Обязательно придёт. Пусть Йотун играет в свои хитрые игры — пора и Мальборо поиграть в свои. Его осиняет приятная мысль — если силу нельзя получить извне, нельзя ли ей научиться? Неужто каждый, кто силен, таким сразу родится?
Мальборо тихо и хрипло смеется, злорадно стуча сапогами по лестнице пропитанного солеными мясными запахами подъезда. Не зря же ему разносить «почтенные письма» к стольким Хозяевам? Неужто среди них не найдётся никого, кто захочет насолить людоеду, да научить его шестёрку силе?
Дверь с лязгом выпускает его в тухлые сумерки Высокого Квартала, окрашенные стеклами в апокалиптичный багрянец. Потрепанная гвардия поднимается с крыльца, почесываясь и подобострастничая. Мальборо осматривает их, как через лупу: страдающий всеми кожными хворями зеленоватый Лепра, словно назло пихающий свое тело в грязные мушкетерские рубашки и страшно боящийся сглаза; Грем, прячущий плешивую голову под банданой, а жирное тело — под брезентовым плащом и свитерами на два размера больше нужного; Коза — то ли девчонка, то ли пацан, и не поймёшь сразу, похожая на Мальборо любовью к коже и сапогам, но остриженная коротко и боевито… Не хватает среди них прежних помощников. Нет ни Крыса, опустоголовевшего и прозябающего среди филистеров, ни Сципионки, зарезанной в неравной драке с прихвостнями Колоды. А те, что ниже этих — пожалуй, и вовсе ничего не стоят. Так, мелкая шушера.
— Что Пучеглазый наболтал? — с присвистом интересуется Лепра, присматриваясь к конвертам под мышкой у ковбоя.
— Есть работа. Предвыборная агитация, — пожимает плечами Мальборо, — Разносим письма по Домам. Доносим сладкие намерения нашего благозубого…
Грем и Лепра хихикают. Коза подозрительно смотрит исподлобья, покусывая сгиб указательного пальца, — И к Колоде понесем?
— Понесем. Не помрем.
— Я бы ей горло вскрыла, — сухо сообщает Коза и, оторвавшись от пальца, принимается ощупывать один из своих казаков, стоя, как цапля, на одной ноге. В казаке что-то подозрительно бренчит и через некоторое время на мостовую из него вываливается опасная бритва. Коза задумчиво прячет ее в карман.
— Если бы, да кабы, да в гробу росли грибы… — парирует Мальборо, — Вендетта сейчас не вовремя. Отставить.
Коза обиженно косит жёлтыми глазами, но смиряется. Хихикание Грема и Лепры превращается в замогильное бульканье. Поход к Колоде не радует и самого Мальборо — чего хорошего ждать от цыган и ворожей? Но все ж таки и там есть своя польза. Отложить бы это дело на потом… Ковбой вздрагивает.
Так она и начинается — слабость. С откладывания, черт побери. Самое ненавистное дерьмо надо разгребать в первую очередь.
— К Колоде и пойдём сначала, — решает он, наблюдая поникшие взгляды, — собирайте шайку.
— Резать будем? — оживляется Коза, пританцовывая и пачкая в грязи расшитые казаки.
— Пугать, — хмыкает Мальборо, понимая, в глубине души, что шайка нужна в первую очередь ему самому. Чтобы не бояться.
Когда он собирает их — убогих и уродливых, слабых и жестоких от страха, ему становится как-то спокойнее и теплее. Они смотрят на него, как на могучего смоляного бога, говорящего священную истину и убивающего взглядом. Они ничего не умеют — только точно так же, как и он, пугать, чтобы не бояться самим. Только, в отличие от своего бога, они не способны догадаться об этом. Из глухого двора, где назначено сборище, они выходят на узкие улицы: одни — дробя воздух стуком каблуков и подковок, а иные — шлепая по мостовой босиком. Облаченные в крепкие плащи и пестрые лохмотья, с бритвами, зашитыми в рукава и тяжёлыми железными прутами в мозолистых руках.
«Всё таки с ними я — какая-никакая сила» — успокаивается Мальборо, теша себя мыслью о том, что когда-нибудь из этой кучи можно будет отобрать и вышколить достойных, чтобы поселить в Доме. Самом, черт побери, сильном в Квартале, которым не побрезговала бы даже свободолюбивая Морока.
***
На самой границе Высокого Квартала и Трущоб, где проходят старые железнодорожные пути, никуда не ведущие, есть Дом. Он построен из брёвен, серых и толстых. Окна в нем редки и забраны коваными решетками, а из подвального этажа тянет ладаном. Вокруг него вечно курятся костры и распускаются вывернутые лоскутные цветы шатров, а на ступенях шатающегося крыльца водится целая стая бронзовых божков, из тех, которым молятся нелюди в Падальске.
Дом этот стар, но падок на яркие песни с ядовитыми словами, а его обитатели не боятся порчи, ибо наводят ее сами лучше всех в округе. Воды здесь не сыскать и с огнём, а та, что все же найдётся, будет спиртуозно-прозрачна.
Так живёт Колода со своими домочадцами.
Гостей встречают ещё у ограды — номинального плетня, оплетенного колдовскими лентами. Окорок — огромный цыган, у которого вместо ноги от колена торчит железный штырь, обутый в деревянный башмак — делает шайке знак остаться за оградой. Только тот, что несёт послание и один из его людей в таких случаях могут войти — старый Порядок. Впрочем, довольно разумный.
Мальборо делает выбор легко — и в игральное нутро Дома Колоды с ним отправляется Лепра. Коза нервно чертит в пыли носом сапога, но это пройдёт. Обойдётся сегодня без резни. Колодовы домочадцы хмуро переругиваются с шайкой через забор, соблюдая безопасную дистанцию.
Окорок подводит гостей к крыльцу, делает широкий пригласительный жест. Мальборо и Лепра понимают его вполне конкретно и начинают разоружаться. Ковбой оставляет на ступенях три ножа. Лепра выкладывает складной стилет и пытается пройти, но Окорок не даёт, скаля зубы.
— Четки, — подсказывает Мальборо.
Лепра обиженно косится на него и, скрипнув зубами, стягивает с запястья конструкцию из тяжёлых бусин, едва ли предназначенную для молитвы.
Дом Колоды всасывает их, как тёмное глубокое чрево, обволакивая побитыми молью шторами и нитями разноцветного стекляруса. Тусклые лампы в плафонах, расписанных символами мёртвых языков, горят через одну, помаргивая и погружая помещения в зыбкий полумрак. Снаружи Дом кажется совсем небольшим, но теперь, когда приходится пробираться по его нутру, это впечатление меняется в противоположную сторону.
Гости петляют, ориентируясь на стук ноги Окорока и его кашляющий смех. Комнаты с пыльными застекленными шкафами и скопищами хлама, прорывающимися из стенных ящиков и ларей, сменяют одна другую. Этот хлам вовсе не тот, что в лавке у Мороки — здесь нет почти ничего стоящего, ни одной «живой» вещи.
Кроме карт.
Карты шелестят в каждой куче, на каждой стене. Они прибиты гвоздями к обоям и подвешены к потолку, обросшие паутиной. Незнакомые узоры и фигуры, никаких цифр и букв — только рисунки, которые едва разглядишь под покровом пыли. Они чуть заметно колеблются, будто прислушиваясь и принюхиваясь к шагам и дыханию пришедших. Лепра зябко ежится, озираясь по сторонам. Мальборо косится, на будто бы покачивающиеся стены. Страшно здесь силе учиться… Да и невежливо по отношению к Сципионке.
Комната Колоды наваливается внезапно, без предупреждения, спеленывая пылью и старым шелком вдвое сильнее остального Дома. В ней чадят, не тая, алые и чёрные свечи, пахнет мускусом и пряным степным чаем. Медные божки поблескивают в тёмных углах, ковровые россыпи карт шелестят под сапогами, сминаясь.
— С чем явились, гости дорогие? — раздаётся из разбитого посреди комнаты сумрачного шатра низкий голос.
— Письмо. От Йотуна, — сухо сообщает Мальборо.
— Почтальон пусть заходит. Второй — подожди снаружи, заразы на тебе много, — подумав, решает шатер.
Лепра обиженно садится на пол, мусоля рассыпаные вокруг карты. Мальборо, скинув шляпу на спину, проползает в складки шатра.
Внутри душно и пряно. Дым благовоний рисует причудливые узоры в густом воздухе. Ловцы снов и амулеты от сглаза и порчи спускаются от пола до потолка, покрывая шатер изнутри почти сплошным полотном. От дыма слезятся глаза и колдовское марево вокруг плывёт, словно бесконечный пестрый кисель.
— Где же письмо Пучеглазого, коль не врешь? — интересуется низкий голос. Он будто наваливается со всех сторон, так что сразу и не заметишь, откуда говорят. Только прищурившись, Мальборо наконец видит в круговерти покрывал и оберегов Хозяйку Дома. Колода смугла, и волосы ее чёрными смолистыми змеями растекаются с головы на яркие ткани одежд. Тяжёлые золотые серьги оттягивают уши, поблескивая в свечном колебании.
Мальборо протягивает конверт, и цепкие багровокогтистые пальцы забирают и прячут его.
— Будет ответ?
— Когда придёт время, тогда и отвечу, — усмехается Колода. Глаза ее не спрятаны за очками, как было бы логично для того, кто так тщательно окружает себя амулетами. Они живо вспыхивают на темном лице, приковывая к себе внимание, умело обшаривают и ощупывают хищной разбойничьей манерой.
— Хочешь — погадаю? — вдруг спрашивает Колода, улыбаясь во все тридцать два золотых зуба, — У меня рука лё-ёгкая…
Мальборо вздрагивает, плавясь от душного жара. Редко кому выпадает шанс получить гадание от Колоды — по пальцам пересчитать можно. Не каждый день такая удача — пусть и боязно. Говорят, что Колода нагадает — то и сбудется. Не помнит, правда, никто, кому и когда она в последний раз гадала — так что же с того?
— Вижу, хочешь, — заключает Колода, — Ну, так подойди ближе.
Мальборо осторожно приближается, согнувшись под низким потолком шатра. Хозяйка Дома выпускает из рукава веер карт и тасует, позвякивая кольцами. Мелькают смутные силуэты между пальцами. Ковбой щурится, пытаясь разглядеть, но Колода осуждающе цыкает золотым зубом, — Рано ещё.
Выкладывает карты на лиловое расшитое серебром покрывало одну за другой вверх рубашками, словно невзначай выдергивая из ряда. Прищурив один глаз, и сосредоточенно сомкнув губы, переворачивает одну за другой.
Петля на суку старого дерева.
Бедренная кость, торчащая из дымяшегося котла.
Серп, связанный вместе со снопом пожухлых колосьев.
Чёрный искристый костёр.
— Смерть тебе выходит, почтальон, — улыбается Колода, скрестив пальцы, — А я, кроме неё родимой, ничего и не гадаю. Повесят тебя, а уж как — не скажу, сам думай, на то тебе голова… Пока ещё.
Мальборо бледнеет, всматриваясь в рисунки на плотном картоне. Рука сама собой тянется к голенищу сапога, но ножа там нет — остался на крыльце. Да и нет такого поверья, чтобы гадалкина смерть судьбу исправляла.
— Ты осади, осади, почтальон, — советует улыбчиво Колода, — Смерть то она со всеми хоровод водит. Кто-то раньше, кто-то позже — почём знать. Ты сходи в подходящий Дом да к хорошему Хозяину — глядишь и проживешь подольше.
— Это в какой же? — каким-то не своим голосом спрашивает Мальборо.
Хозяйка вдруг придвигается к нему, как сплошное стихийное бедствие из шелка, ситца и бижутерии, громко шепчет, сдвигая густые брови, — В Дом Сырого Мяса, — и разражается алогубым гулким хохотом.
Мальборо отшатывается, кубарем вываливаясь из шатра на пыльный карточный ковёр, а вслед ему гогочет Колода, бряцая браслетами и бусами, — В До-ом! Сыро-ого… Мя-а-а-са-а!
Глава X. Сизый Дом
Горжетка просыпается почти в темноте. В Сизом Доме будто бы всегда темно, так уж ведётся, хоть Пыльник и настоял на том, чтобы соблюдались день и ночь. По окну сползают вяло колышущиеся щупальца старых кружев, поблекших от старости. Несколько секунд она нежится в объятиях немногословно шуршащего мехового одеяла, словно пытаясь нырнуть обратно в сон. Получается из рук вон плохо, и все сонные образы от этого как-то портятся, теряют привлекательность.
Пропадает и желание возвращаться к ним. Волосы лезут в лицо и щекочут щеки, разрезая сумрачное пространство комнаты на неравномерные продолговатые куски, как серую бумагу. Ветхий балдахин кровати пыльно дышит под потолком, едва заметно покачивая тяжёлыми золотистыми кистями.
Горжетка на ощупь находит над головой выключатель, дёргает за шпенек — где-то сверху и позади сонно загорается тёплая лампа. Соседняя кровать не заправлена и пуста — Фаянсовая уже проснулась и убежала пудриться, наверняка так. Страшно представить, какой толщины штукатурка на ее лице — даже думать об этом не хочется.
Горжетка со вздохом выползает из-под одеяла. Комната кажется холодной и тревожно кусает за голые плечи — и она спешит закутаться в пушистый шарф, давший ей имя.
Снизу доносится невнятный гомон. Не слышно ни ткацких песен, ни шелеста челноков.
«Как обычно, у всех дела, а про меня забыли» — злорадствует Горжетка. Впрочем, подобное небрежение ее вполне устраивает. Для живущего ради смерти излишнее внимание окружающих, если они не своевременные убийцы, есть тщетная утомительная кабала. Натягивая юбку и блузку, Горжетка прикидывает, как выразительно можно было бы оформить гроб осколками зеркала из бывшей спальни Кобеля, куда ее никак не хочет пускать Пыльник.
Выбегает на лестничную клетку и, подскальзываясь и подпрыгивая на ступеньках босиком, спешит вниз.
Нужно все же быть в курсе новостей перед безвременной кончиной. Сквозь просветы в кружевах из окон на этажах задумчиво таращится многоокий Квартал. Высок Сизый Дом, высок и темен — оттого и видно из него далеко.
Горжетка успевает к самому началу представления, ей достаётся даже место на перилах над парадным, которое заботливо придерживает для неё Паук. Болтая ногами в пролете, она наблюдает за сенсацией нынешнего утра: у входной двери Сизого, расстегнув рыжее кожаное пальто и обмахивая видавшие виды полусапоги вощеной щеткой, стоит Гость. Гости тут редкость, а потому возле него толкутся первоэтажники, успевшие раньше всех и старающиеся выведать побольше.
Гость отвечает тихо и скупо, посмеиваясь, отчего его седоватая эспаньолка и щетина серебрятся в свете ламп.
— Не припомню его, — задумчиво шепчет Горжетка, — Чей он?
— Из Квартиры. Яков, Хозяин, — тоже шепотом отвечает Паук, поправляя раздвижные очки, — Хамелеонит, да и не видать его в Квартале давно.
— Врешь! — заигрывает Горжетка, — Дай через окуляры посмотреть?
Паук насупленно обижается и окуляры не даёт.
— Ну и пожалуйста, — Горжетка устраивается поудобнее, ерзая на перилах, образующих слишком опасную скользкую связь с юбкой. С такой высоты убиться не получится, а вот покалечиться — запросто. Умирать уродливой калекой ей хочется в последнюю очередь.
— Интересно, чего он здесь? — задумчиво вопрошает Паук, — Неужто с письмом?
— С письмами шушеру посылают обычно. А тут сам Хозяин пришёл. Не то чтобы в квартирном случае большая почесть… А все-таки.
— Так уж и маленькая?
— И ты туда же? — Горжетка опечаленно цыкает.
— Куда? — удивляется Паук.
— Оставь. Пустое. За Отцом послали уже?
— Послали, — голос за спинами сидящих словно соткан из пыльного батиста и старых шорохливых бумажных листов. Он обволакивает густым удушливым покровом — ни пошевелиться, ни вздохнуть лишний раз.
Лестница замирает, сконцентрировав взгляды в одной точке. В тишине с щеки Фаянсовой на ступеньки падает плотный кусок слипшихся белил.
— Доброе утро, Отец Пыльник, — проносится по лестнице. Бледные руки в беспалых перчатках, высунувшись из балахонистого одеяния, дирижерским жестом заставляют голоса смолкнуть.
— Доброе утро, детки, — шелестит Пыльник, серым колеблющимся призраком стекая по лестнице.
Высветленные до болезненности волосы замерли на голове расколотым шлемом, обрамляя лицо с одним нещадно ограненным чернью глазом — законодательный писк моды Сизого. В молчании колеблются трепетные крылья, оставляющие на пальцах серый налёт — мотыльки перебираются между складками одеяния Пыльника, словно альпинисты в беспорядочно изменчивых горах.
Хозяин и содержатель Сизого замирает статуей на нижней ступеньке лестницы, вежливо-колко глядя на гостя.
— Вижу на нашем скорбном пороге гостей дорогих. С чем пожаловал? — кажется, что Пыльнику хочется добавить какое-то обращение, но в присутствии остальных обитателей Дома сделать этого никак нельзя. Фраза так и повисает в воздухе неловкиим обрывком шторы.
— Переговоры, — лаконично сообщает Яков, — Возможно… Тоже весьма дорогостоящие.
Он отводит полу пальто и отстегивает от ремня длинный штык-нож в потертых ножнах, откладывая его на столик. Штык-нож, несмотря на присутствие Отца, превращается в третий за утро объект пристального изучения жильцов.
— Я готов тебя выслушать, — Пыльник кивает с мягким шуршанием, — Прошу за мной. Детки, принесите нам хереса, будьте так добры.
***
Сизый Дом полнится шёпотом и шорохами. Такие вещи быстро распространяются в темноте, подгоняемые желтыми мерцающими плафонами. Они, как светлячки на болоте, выдергивают из общего гладкого мрака обои, комоды, трюмо и прочие элементы интерьера, без которых никак нельзя обойтись в порядочном Доме. Шёпот и шорохи огибают эти вспышки света благодарно и с опаской и спешат по своим важным делам.
Обитатели Сизого пускают их бегать снова и снова, и скоро вся лестница уже кишит ими. Из внимательных скважин и щелей почтительно приоткрытых дверей внимательные глаза следят, как Отец и Гость идут по ступенькам вверх, пролет за пролетом, старательно игнорируя существование лифта.
Гость стучит сапогами по плитке. Пыльник скользит по ней, как потемневшее и отяжелевшее огромное облако тополиного пуха, решившее притвориться человеком. Руки убористо скрыты в сером многодвижии ткани. Хламида, сутана, ряса, балахон — как не назови, не поймёшь. Будто сам Пыльник и есть эта ткань, эти складки и шершаво-мягкие волны, непокорные нити и томные безустальные крылья.
Идут молча — Гость даже не курит из вежливости. Лишний дым не в почёте в Сизом.
— На чердаке запрутся, — мечтательно шепчет Горжетка, — Дела обсуждать свои… Хозяйские, — последнее слово смешивает в себе привкус почтения и желчи в какой-то особой, свойственной только ей пропорции. Паук задумчиво мнет рукава мешковатого свитера, заворачивая их внутрь, так что руки его становятся похожи на траурные культи.
— Верно про Передел болтать будут, — Горжетка продолжает строить предположения, отмеривая продвижение Хозяев по сапожному стуку, — Послушать бы…
— Тебе бы ещё и часы отцовские повертеть, и на крыше покуролесить, — Паук пытается смахнуть культей мотылька, севшего на нос, так, чтобы не раздавить, — Все бы тебе знать.
— У меня то окуляров нет, — хмыкает Горжетка, пересаживая мотылька к себе на ладонь, — Приходится самой во всем разбираться. Уж простите, ваше оракульство, за мою дурость, — отвешивает саркастический поклон.
Паук теряется, смущается и встряхивает руками.
По мере продвижения Пыльника и Якова лестничное общество мигрирует выше или рассасывается по комнатам. Утро, выбитое было из колеи, возвращается в привычный успокоительный ритм. Стук сапог стихает на верхушке лестницы, скрипит чердачная дверь — а Горжетка все ждёт чего-то, забравшись с ногами на подоконник. Уходит от неё и Паук, спотыкаясь и бормоча что-то свое.
Горжетка ждёт. Ее гложет любопытство и почтительный тёплый страх. Нельзя так просто подниматься на чердак Сизого. Не принято, не велит Отец Пыльник. Но ожидание продолжается.
В какой-то момент это превращается в засаду, длящуюся, кажется, целую вечность, хотя проходит совсем немного времени.
Зверь, попадается в силки неожиданно и для себя, и для охотницы — Палка, несущий в коротких руках бутылку погребного хереса на чердак по отцовской просьбе-приказу, не успевает опомниться, как у него отнимают драгоценный груз.
— Дальше я понесу, — извещает его Горжетка на бегу, отбивая пятки о ступени и плитку площадок.
Палка стоически шмыгает носом, похлопывая себя по ребрам руками, с трудом доходящими до пояса. Бегать он не умеет, а потому противостояние заведомо бессмысленно. Так и топает вниз понурый, как старый поползень.
На чистом энтузиазме она преодолевает два этажа. Тенистый херес холодит разгоревшиеся ладони, в боку с непривычки поселяется семейство иголок. Остаётся последняя лестница — пыльная и узкая, на которой в сером тонком ковре отпечатались следы Якова. Пыльник словно и не ходил тут вовсе.
Горжетке становится вдруг ужасно неловко и тревожно. Одного любопытства кажется уже мало для такой задачи. Хочется вернуться вниз, отыскать Палку…
— Поздно, — тихонько обрывает она себя вслух.
— Поздно, — повторяют шорохливые кружева на окне.
Напоследок Горжетка приникает взглядом к просвету в их пыльной вязи и сосредоточенно пьет квартальный мир сквозь этот многоцветный разрез. Чайные лужи крыш и пена облаков, накипь улиц и горечь дубовой листвы выливаются в нее с глубоким и жадным глотком, будящим храброе спокойствие, невозмутимое и перед образом Отца.
Она поднимается по мягким от пыли ступеням бесшумно и быстро, стараясь не чихнуть. Ноги обволакивает серое пухлое марево. Коридор, ведущий к чердачной двери, глух и темен. Лампы здесь не горят и не меняются. Только светящийся контур, проступающий вдоль дверного косяка, выделяется во мраке. От этого дверь кажется колдовскими вратами, тайным проходом в иной непонятный мир.
На Горжетку снова накатывает тревога — и к светлому контуру она приближается, словно он способен поразить ее громом.
Сквозь тонкое дерево слышатся голоса.
— Сократ не примет ничьей стороны. Таково его убеждение, мне ли не знать.
— И в этот раз, думаешь, будет так?
— Не думаю, Барон, знаю. И знаю, что Миккель предаст.
— Кто же не знает этого? — тот, кого назвали Бароном, смеется украдкой, — Я не приму его обет и под Красной Луной, — голос его приобретает оттенок плахи и топора.
— Весьма ироничное обещание.
— Все меньше тех, кто может это оценить.
— Пожалуй, это к лучшему. Да и черная шутка не всегда к месту.
— И то правда.
Горжетка приникает плотнее к двери, пытаясь разделить голоса, но они звучат одинаково тихо и ужасно похожи друг на друга, словно бы кто-то решил поразвлечься театральной игрой в гордом одиночестве. При этом опознать в этом ком-то Пыльника не хочется и не получается. И голоса, и смех говорящих кажутся до ужаса старыми, незнакомыми, словно звучат из давно истлевшей эпохи.
— Что твой брат? — спрашивает один.
— Не мне за него решать. Каждому — своя дорога.
— Но за деток решаешь ведь, верно?
— Им своего разума пока мало, — сухо обрывается голос.
Повисает напряжённая тишина. Горжетка вжимается в дверь, затаив дыхание. Хуже всего сейчас услышать отцовское отдалённо-расстроенное «Дурной промысел ты затеяла!»
Дверь вдруг шершаво скрипит и с щелчком открывается внутрь, лишая ее опоры, и Горжетка летит в дверной проем на пол, по-дурацки вытянув вперёд руки с чертовым хересом — прямо на облачно-мягкий пол, обволакивающий спинки кресел, что стоят впереди, ослепленные светом старого керосинового фонаря.
Под сочный хруст стекла пол багровеет, становясь не мягким, а неровно-липким и не похожим на себя. Хлопотливые мотыльки, раздавленные алой влагой, трепыхаются в болотистой каше. От удара немного болит подбородок и подкруживается голова, мотыльки ползают совсем близко, чертя в пыли новые влажные дорожки.
— Что за пакостный промысел? — интересуется одно из кресел, — Разве вежливо подслушивать?
— Я не подслушивала, — оправдывается Горжетка, поднимаясь с пола и стряхивая с себя пыль.
— А что же, неужто херес несла? — искренне удивляется кресло, со скрипом поворачиваясь на ножках. Яков, сидящий в нем, задумчиво оправляет волосы, ставшие будто чуть длиннее и светлее со времен его появления на первом этаже.
— Несла, несла, — бойко начинает было Горжетка, но захлебывается в утомительной бездне чихания.
— И так торопилась, бедная, что в коридоре в темноте споткнулась и на дверь налетела, — констатирует Хозяин Квартиры, — Не сильно ушиблась?
Раскрасневшаяся и запыхавшаяся Горжетка мотает головой.
— Ну так беги скорей вниз, а то, того и гляди, душу прочихаешь. Беги, беги.
Горжетка покидает чердак в каком-то оцепенении, переваривая смутную странность увиденного и услышанного. К пряжным спокойным делам так и не обращается за весь день — и когда уходит Яков, и, уж тем более, когда приходит новый гость — из Высокого Квартала. До самой ночи роется Горжетка в желтолистной библиотеке Сизого, но так и не находит в ней никакого Барона, не находит и братьев, ни у Якова, ни у Пыльника.
Только под ласковым шорохом мехового одеяла тревоги приглушаются и утихают, чтобы ей приснилось безбрежное рыжее море песка под трехлунным небом. Море, взрезанное до самого горизонта старыми железнодорожными путями, по которым можно спокойно идти, собирая диковинных медных жуков.
Глава XI. Открытия
— Ску-ука, — тянет Пьеро, раскачиваясь на подоконнике, как дрессированная кобра, и постукивая пятками в стену.
Обычно в Квартире очень даже весело и без прогулок… Но когда приходится сидеть взаперти не просто так, а намеренно, по наказу, самые интересные домашние дела вдруг оказываются совершенной чушью и становится абсолютно нечем себя занять. Особенно остро это ощущается, когда все остальные делают что-то важное, а Яков и вовсе ходит по Домам с парламентерской миссией. Как тут не помереть от безысходной тоски?
Безымянный на кровати сосредоточенно изучает книги, которые стащил с разных этажей. Старые-старые книги, пахнущие чужими мнениями и ветхостью. Он листает жёлтые хрупковатые страницы с шершавым шелестом и что-то выписывает в блокнот.
— Что ты там чертишь? — вытягивая шею, свешивается Пьеро, стараясь рассмотреть блокнотное содержимое.
— Суммирую информацию, — пожимает плечами Безымянный и откидывает непослушные пряди со лба, — О Квартале.
— Много насуммировал?
— Если честно, не очень. Ничего по существу про Квартал не написано, — смущается исследователь, — Зато уже третий рецепт заговора на яблоках…
— Страшная вещь, — вздрагивает Пьеро, — Врагу не пожелаешь…
—… и есть довольно свежая брошюра про «филистерский феномен».
Пьеро пугается ещё больше, так, что даже падает с подоконника. Потирая ушибленный лоб, заползает на кровать и тоже устраивается в книжном дряхлом кругу. Листает брошюру с умным и тревожным видом.
— Автор какой-то М.А., — косится Безымянный на корешок, — и чего ему писать про романтизм?
— Мертвый Анархист, — пролистывая страницы, отвечает Пьеро, — Он из Сократовой Пустыни. Светило науки. Изучает проблему потери квартальности нашими аборигенами… Хотя по большей части просто собирает слухи.
— И много насобирал?
— Судя по тому, что брошюра под первым номером, может статься, что очень мало. Можно остальные поискать смеха ради… Но лень.
Он пролистывает брошюру к началу и с глубокомысленным выражением декламирует, — Так называемое «филистерство» представляет собой некий процесс или явление, выражающееся в потере индивидом так называемой «квартальности» или, по некоторым другим источникам, «души», — Пьеро тревожно зевает. Обычно тема эта кажется ему весьма животрепещущей, но в исполнении Мёртвого она навевает скуку и неприязнь.
— А дальше? — спрашивает Безымянный.
— Скука. Хочешь — сам читай.
И Безымянный читает, задерживая дыхание:
— Так называемое «филистерство» не имеет ярких внешних проявлений, сказывающихся на изменении облика индивида или его гардероба, хотя отмечаются отдельные случаи радикальной смены стиля, достаточного количества сведений по которым, однако, обнаружить не удаётся. Отдельные опрошенные отмечают у «филистеров» некий особый взгляд, характеризуемый, как «тупой, бессмысленный, мертвый»…
— Сам он мертвый, — хмыкает Пьеро, поеживаясь, — даже для мертвеца. Хотя о филистерах, наверное, по-другому не пишут…
Безымянный продолжает, пожав плечами, — Наиболее яркие проявления отмечаются именно в ментальной составляющей личности. По словам опрошенных, в филистерах на смену присущему так называемым «квартальным» авантюризма, свободы и широты мышления, приходят мещанство и пошлость в классическом смысле, что радикально отражается на вкусах в искусстве и некоторых аспектах поведения.
Безымянный и сам зевает, откладывая брошюру. Она захлопывается сама, светясь глянцевой обложкой с фотографией омертвело улыбающихся подростков, сидящих на каком-то старом бетонном крыльце.
— О важном надо душевно писать, — философствует Пьеро, — а то от таких брошюр самому филистером стать недолго.
— Ой ли? — закатывает глаза Безымянный.
— Ой ли! Это же, можно сказать, самая настоящая пропаганда этого, как его… мещанства, — Пьеро театрально взмахивает руками, — Ужас, кошмар!
— А кто-то кроме него об этом писал?
— Да больше и некому. Может он и придумал филистерство, чтобы о нем писать, — квартирант вздрагивает вдруг, как от озноба, — хватит об этом. Не к ночи.
— Так нет же ночи…
— Выражение такое, цыц. Лучше интересное что-то поискать, все равно делать нечего.
Но отчего-то оба остаются на месте. За окном накрапывает сонный блеклый дождь, стучась в стекло. Лампа в решетчатом коконе под потолком мерцает и покачивается, как огромный ленивый светлячок. Безымянный ерзает на усталом матрасе, вглядываясь в рисунок обоев, искрящийся потертым золотым орнаментом. Квартирная кровь бурлит в трубах, звук этот похож одновременно на хрипение туберкулезного больного и мурлыканье кошки. Кому что больше нравится. Пьеро надоедает лежать в окружении книг, и он сползает на ковёр. Вытягивает из-под кровати ящик с кассетами и принимается с грохотом рыться в нем, как деловитый енот.
Безымянный наблюдает за ним вползглаза, пытаясь собрать в кучу раскрывающиеся мысли.
Кажется, будто он испокон века сидел вот так на чужой кровати под урчащими трубами в старом, чудом не разваливающемся доме. Будто так проходила вся его жизнь до этого — а ведь его «так называемой «квартальности» всего то… Сколько? И не посчитаешь толком.
От этого внутри образуется какая-то зыбкая пустота, в которую, как ни странно, кажется, можно провалиться. Чтобы спрятаться от неё, Безымянный кутается в пропахший почему-то дымом плед и становится похож на печальную старуху.
Пьеро наконец находит нужную кассету, скармливает ее магнитофону.
Комнату вспарывают резкие ритмичные органные всполохи. Напряженный, словно у самоубийцы, голос дополняет их, прорастая между пронзительными нотами. Дождь усиливается, барабанит в крышу и стены.
Вокруг человека с кассеты тоже идёт дождь, но у него нет Дома, чтобы укрыться в нем, и он поёт о своём одиночестве и тяжелом пути с органным ярким надрывом. От этой музыки внутри снова начинает прорастать пустота, но какая-то иная, щемяще приятная и немного неловкая.
— Если есть где-то ад, то именно так он, должно быть, и пахнет... [1]— заявляет голос с кассеты.
— Аукнется нам это, — тихо бормочет Пьеро.
Безымянному хочется снова спросить о чем речь, но больше хочется молчать и слушать. И он молчит и слушает, растворяясь в квартирном воздухе, шуме дождя и чужих мыслях, всплывая к потолку и зависая там на манер забытого воздушного шара. Под потолком тепло, немного пыльно и жарко от лампы.
Словом, могло бы быть и лучше, но тоже очень даже неплохо.
Время и дождь, неизмеримые и текучие, скользят вокруг, заставляя колебаться сумеречный свет опухшего от туч неба. Заканчивается кассета, распускается липким бутоном тишина. Безымянный какое-то время ещё колышется под потолком, но потом вдруг сам собой опускается вниз, на кровать, что даже немного разочаровывает. Тем не менее, с ним остается чувство растворенности во всем его окружающем, какого-то мягкого умиротворения.
«Должно быть, это и есть квартальность» — думает про себя Безымянный. Ему кажется, что он слышит отдалённые мыследвижения крыс и древоточцев, ход трещин, грызущих камень, и электричества, раскаляющего тонкую проволоку в лампе… И больше не хочется считать, что все это — лишь прихотливая утомленная фантазия.
Он жмурится, накидывая на глаза полог темноты, вспыхивающей неоновыми пятнами. Бесчисленные звуки накатывают со всех сторон, окутывая его волнистым коконом, в котором он снова всплывает в воздух, протекая сквозь незаметные щели в стенах и потолке Квартира становится похожа на кукольный домик — но лишь на мгновение.
Достаточное, чтобы взгляд зацепился за самое важное: тонкую острую дверную ручку под лестницей. Кокон распадается, возвращая Безымянного в спокойную накроватную тишину.
Неожиданно для себя он вдруг спрашивает, приоткрыв глаза:
— Ты когда-нибудь был в подвале?
Пьеро оборачивается с удивлением и, кажется, переспрашивает.
Безымянный с безмятежной уверенностью повторяет вопрос.
— Нет, — сухо отвечает Пьеро, — в подвал нельзя ходить. И на чердак.
— Почему так? — удивляется Безымянный, хотя и сам знает ответ.
В подвалах всегда скрывается что-то странное и интересное. Здесь издавна прячут то, что показывать на поверхности неприлично по самым разнообразным причинам.
Пьеро пожимает плечами, — Порядок, — и спрашивает с лёгкой завистью, — Но ты был там, верно?
— Да. В ночь праздника.
— И что там такого? Бывший бордель, как рассказывают?
— Сложно объяснить, — мнется Безымянный, — Там… Колизей.
Пьеро недоверчиво смотрит на него, почесывая ссадину на скуле.
— Я хочу спуститься туда снова, — наконец, честно признается Безымянный, — Но мне страшно одному.
— Нельзя же, — начинает было Пьеро, но останавливается, схваченный за рукав собственным гонором.
Во-первых, Яков и Граф сами, можно сказать, заперли их в Квартире, даже не удосужившись толком объяснить, почему, если не считать короткой беседы, уже недостаточно убедительной для растущего критического ума. А это повод для поиска новых форм досуга и компенсации уличной жизни.
Во-вторых, они нарушат только одно из двух табу… А это не такой уж и страшный проступок. Граф попечалится, да и простит, а Яков, может, и вовсе не заметит со своими хлопотами…
В-третьих, должен же квартирант знать свое жилище? Да и в конце концов… Что такого может случиться от того, что они заглянут в подвал, который, к тому же, как видно, даже не заперт.
— Идём, — соглашается Пьеро, — Только тихо.
Обрадованный Безымянный радостно кивает — и двое спешат из комнаты вниз, осторожно ступая по спонтанно скрипучим полам и гулким ступеням.
Четвёртый этаж, третий, второй, первый… Поворот под лестницу, в густую колдовскую тень, которой не страшны лампы. На миг их охватывает тревожное сомнение… Но в воздухе разливается музыка. Странная и нездешняя, словно звучащая из давно прошедшего или ещё не наступившего времени. Она похожа на напевы, которым Граф учил его, но кажется более… изначальной?
— Ты слышишь? — шепчет Безымянный, — Как красиво…
Но Пьеро только качает головой. С опаской берётся за ручку — и тут же отдергивает ладонь. Но по коже уже тянется тонкий, ещё не наполненный кровью разрез.
— Нехорошо, когда дверь собирает плату кровью, — бормочет Пьеро.
Но Безымянному слышна только музыка. Она чарует своим странным пьянящим звучанием, в этот раз превращаясь уже не в кандалы — лишь в лёгкие серебристые нити, стекающие в полночную глубину за дверью.
Ступень за ступенью в тихом пряном мраке — ровно двадцать шесть. Безымянный считает их машинально, да и сложно ошибиться, когда каждый шаг кажется падением в бездну. Пьеро ступает за ним, куда увереннее, но Безымянный отчего-то чувствует его страх. Он вплетается в музыку повышенными полутонами, придавая ей терпкое восточное звучание. Из тьмы впереди растекается тепло, постепенно глаза привыкают к отсутствию света или учатся видеть новый. Пьеро, кажется, хочет что-то сказать, но прикрывает рот рукой. Они стоят на тёплых камнях, окружённые углями, которые когда-то были огнем.
Чернота в черноте, мерцающая и пульсирующая.
Живая.
Покрытые сакральной копотью фигуры, выступающие на стенах Колизея, подрагивают, словно готовые присоединиться к общему колдовскому движению.
— Как ты думаешь, что это? — тихо спрашивает Безымянный, оборачиваясь к Пьеро, — И кто все эти… На стенах?
Ему тоже хочется мерцать и пульсировать, превратившись в чёрный тёплый бутон, исполненный загадочной граненой ломкой красоты.
— Не знаю, — отвечает Пьеро. Ему и правда почти страшно. Он чувствует сочащуюся отовсюду силу, которую, кажется, невозможно было бы не замечать, находясь наверху. Она, древняя и безликая, струится в воздухе горьким бесцветным дымом.
Сила всюду: в в каменных кирпичах и отчаянных изгибах скульптур, в высоких ступенях и живых угольях… И в Безымянном. Ее так много, что, наверное, можно умереть, раздувшись и разорвавшись, как пузырь, от такого переизбытка…
Но тело Пьеро никак не хочет принять ее. Он ругает его, глупое и упрямое, но все без толку. Становится даже как-то обидно — какой-то новичок, едва пришедший в Квартал, пьет силу Квартиры, словно воду, а он, можно сказать, матёрый старожил, не может впитать ничего из того, что так щедро раздается вокруг.
— Пойдём? — треплет он Безымянного за плечо и вдруг вздрагивает, словно от удара током.
Тьма вокруг вспыхивает на мгновение, словно озаренная лучом кинопроектора. Перед глазами плывут кривые дома и улицы, выпуклая мостовая, блестящие решётки, горячие тёмные окна, пыльная лестница с ржавыми перилами…
Пьеро ненадолго приходит в себя посреди бесконечной рыжей пустыни. Под ногами его ветхие шпалы, уходящие вдаль. Едва он успевает отдышаться, как поток изображений возобновляется. Глаза будто стремятся выпрыгнуть из глазниц, оставив его слепцом на произвол судьбы. Пустыня проносится мимо, сужаясь до размеров каньона, ущелья и, наконец, превращаясь в узкую шуршащую нору, которую взгляд его пронзает с болезненным упорством, продолжая погружаться в странные смутные пространства, пока не успокаивается где-то далеко. Там, где нет ничего и никого… Кажется.
Из этой бездны веет каким-то страшным пустым холодом… И Пьеро отшатывается, падая на острые выступы ступеней, обнаруживающиеся за спиной. Безымянный смотрит на него удивлённо и испуганно.
— Пойдём скорее, — повторяет Пьеро, уже вполне уверенно, — Это плохое место… Точно тебе говорю.
— Ты что-то увидел? Почувствовал? — как-то подозрительно спрашивает Безымянный, — Давай ещё побудем здесь?
— Нет, — твёрдо чеканит Пьеро, — Нас хватятся. Пора.
Безымянный подчиняется этому аргументу и покорно движется следом, шаркая по ступенькам. Тёплая живая тьма остаётся позади.
Пьеро вздыхает с облегчением, когда дверь подвала закрывается, выпустив их. Болят ушибленная спина и затылок, но больше всего болят глаза, опаленные пустым холодом бездны.
Все это невдомек Безымянному. Он свободен, ему хочется петь и танцевать, но ни того, ни другого он толком не умеет и довольствуется радостной почти детской улыбкой.
Они возвращаются в комнату и пьют пряный чай с лёгким привкусом металла, осмысливая увиденное и услышанное. Дождь продолжает идти, не знающий о своём скором конце, и оттого спокойный.
Глава XII. Пустынь
Вой ветра и запах старого заброшенного здания. После пыльного оцепенения Сизого все вокруг кажется чудовищно громким, словно звуки идут через медные рупоры, приставленные к обоим ушам. Мальборо знает, что Пыльник не примет сторону Йотуна, и никогда и не скажет об этом прямо. Об этом вообще не принято говорить, равно как принято спрашивать об ответе. Создаётся впечатление, что союзники каждой стороны известны заранее и все происходящее в преддверии Передела — театральное представление, разыгрываемое Хозяевами для развлечения. Крайне неприятно быть в нем реквизитом, но ничего другого не остаётся. Мальборо недовольно покусывает сигарету, не зажигая ее. Коза и Лепра посматривают на него с почтительного расстояния, переговариваясь тревожно и сумрачно.
Они сидят на неровном прямоугольнике кирпичного фундамента, обозначающего место смерти Дома и рождения Пустыни. В голову тоже лезут прямоугольники, но совсем другие.
Картонные.
Желтоватые.
С заупокойно-черными схематичными гравюрами.
Петля на суку, котёл с костью, серп с колосьями и чёрный костёр. Вспоминается похоронное гадание в душном шатре, сальные насмешливые глаза Колоды.
«Кому меня повесить?» — корёжится Мальборо. Кто знает, что под кожаной бронёй тля дрожащая? Кому достанет гонора перетянуть петлёй высокий воротник? Едва ли кому из чужих домочадцев, а уж Высокому Люду он давно не по зубам. Им лишь бы мелкую шелупонь по подворотням зажимать.
Должна быть сила у такого палача. Пусть и не много, а чтобы хватило наверняка: и удавку затянуть, и в порошок растереть, чтобы духу от мертвеца не осталось. Да только кому из сильных есть дело до Мальборо? Разве что квартиранты решат испортить Йотуну игру — так как ее испортишь, повесив чужую шестерку? Смешно, право слово. Да и сложно представить кого из них с петлёй. Такие если уж убивают, то и замараться, поди, не боятся… Знать бы, что остальные карты говорят наверняка: верно, легче было бы от беды уберечься. Может и правда пойти к Дому Сырого Мяса? Да разве ж можно спастись там, где, говорят, кроме смерти и искать нечего? Разве найти там силу, чтобы горлом виселицу побороть?
Мальборо вздыхает угрюмо, на ноги поднимаясь. Пора. Подобострастнички следом суетятся… Шушера бездарная. Эти разве уберегут от кого? Шутка смешная, да горькая от страха.
По земле, пахнущей пеплом и каменной крошкой, идут к останкам лестницы. Разложившийся труп Дома безмолвствует. Каблуки стучат по грязным ступеням.
Нет ни стен, ни окон, а подвал остался. Глубокий, надёжный как склеп.
Пролёт, второй, третий — и площадка со старой дверью. Вот она — Пустынь, настоящая, подземельная. Никто не встречает гонцов, никто не спешит обшарить цепкими пальцами, выискивая острое и опасное. Страшно от такого безразличия. Тот, кто не боится незваных гостей, или сильнее всех, или безумнее. И с силачом, и с безумцем иметь дело неловко и жутко.
Дверь открывается замшело — пришельцы глядят сверху вниз на полутемный подвал. Вдоль стен — уставшие от тел топчаны, посреди подвала — сложенный из камня очаг с тлеющими углями, над которым булькает густое жирное варево.
Кость белеет в черном бурливом котле — Мальборо вздрагивает как ужаленный и, спотыкаясь, торопливо спускается по железной винтовой лестнице. Потолок тонет в темноте и отдает могильной зеленью.
— У меня письмо. От Йотуна, — громко начинает ковбой, голос его теряет силу к концу фразы. Сонные пустынники на топчанах смотрят лениво, тихо и беззвучно, улыбаясь. По комнате вместе с граммофонными резкими нотами стелется дымка благовонных дурманных трав.
— Кто может идти дальше? — спрашивает Мальборо, снова пытаясь придать голосу силу. Получается паршиво. От такого отношения хочется выть и рычать со скрипучей угрозой. Если его не боятся, то пусть уважают как гонца. Или и эти знают про то тощее и слабое, что прячется под вощеной кожей? Откуда подземельным крысам такое вынюхать? В какую щель высмотреть?
С другого конца подвала низкий утробный голос негромко, но так, что слышно отчего-то всюду, отвечает:
— Идите все трое. С оружием или без — это уж как захотите. Всё едино.
Мальборо переглядывается с подопечными. Лепра, пожав плечами, убирает приготовленную, было, к сдаче бритву обратно в рукав. То же проделывает и Коза. Идут вперёд в трепетном опасливом молчании, огибая очаг, как охотники, травимые зверем.
— Не бойтесь так, дети, — советует голос, — Вы нарушили обычаи вашего господина, и потому ваш страх понятен, но не бойтесь, — голос окрашивается басовитым смешком, — Здесь ни к чему ваши тела. Мы не едим человеческого мяса. Клянусь беззубым, — добавляет он.
Сквозь страдания граммофона прорезается позвякивание раскачивающихся цепей, прикрученных к железной балке. Из темноты выступают гротескные силуэты, от вида которых пробирает нервы. Все трое сидят на качелях, впавшие в детство слабоумные. Мальборо знает их по именам, мало кем виденных и известных всякому на манер перевираемой городской легенды.
В центре — горбатый и большегубый Сократ с выпирающей вперёд могучей челюстью, способной, перекусить стальной прут, какими орудует шайка Мальборо.
По левую руку от него — Барка, остриженный почти налысо, в леопардовой шубе и цветастых остроносых казаках, вызывающих немой восторг Козы.
По правую руку — Король. Золотая слепая маска над узорчатым пончо, в котором прячется все его тело.
Сократ, держа в руках миску с варевом, невозмутимо ест. Мелкие кости хрустят на подобии клыков, и Мальборо снова передергивает от всплывающей перед глазами карты.
— Говорите, с чем пришли, — предлагает Барка, поблескивая очками сварщика на небритом скуластом лице, — А то стоите зря.
— Я уже сказал, — с тяжеловесным раздражением отвечает Мальборо.
Цирк, окружающий его, слабо укладывается даже в квартальные рамки. И более всего пугают его безразличие и беспечность, с которыми здесь встречают гостей. Хоть Пустынь и известна своим нейтралитетом, разве положено так обращаться с гонцом?
— А ты повтори, — заткнув за желтушный кушак ложку, низко и хрипло вдруг говорит Сократ, — Стар я стал. Плохо слышу, когда говорят с порога.
Миска переходит к Королю, хватающему ее крепкими руками, на которых недостаёт средних пальцев. Он сдвигает маску, обнажая бурогубый рот ровно настолько, насколько нужно, и ни сантиметром больше, и всасывает в себя варево, запрокидывая голову. Мальборо нервно сглатывает при виде этого зрелища. Почему каждый вокруг стремится показать ему, что может сожрать его в любой момент?
Он протягивает письмо Сократу, — Это от Йотуна. В связи с Переделом.
— Замечательно, — улыбается Сократ и клокочуще посмеивается. Конверт каким-то совершенно магическим образом оказывается в руках Барки. Тот вскрывает его отрощенным ногтем мизинца и пробегается глазами по тексту.
— Что пишет нам этот добрый хромой человек? — интересуется Сократ, — Какие вести он так хотел донести, что послал к нам своих горестных чад?
— Он пишет, что хотел бы видеть нас у своих рядах, — в тон ему отвечает Барка, — Когда придёт час Передела. В ближайшую Бражную. И что он бы щедро отплатил нам за наше участие.
Сократ снова смеётся.
— Что вас так веселит? — Мальборо поправляет шляпу, натягивая нервную угрожающую улыбку. Но горбун не в состоянии отвечать на его вопрос: тело его раскачивается и трясётся в конвульсиях инфернального гогота, глаза сверкают, как бенгальские огни. Придерживаясь за одну из цепей, чтобы не упасть, он хлопает себя по коленям и приговаривает, — Ще-едро… Опла… Оплати-ил…
Вдруг агония прекращается, и он принимает спокойный облик, — Я смеюсь, мальчик мой, — он наставнически смотрит на Мальборо, — Потому, что твой господин, как видно, стал очень искусен в мастерстве шутки. Не правда ли, Барка?
— Истинно так, — хихикает лысый, складывая письмо особенно хитрым манером.
— Никогда не замечал ничего подобного, — пожимает плечами ковбой. Хочется сесть или прислониться к чему-то, но как назло ничего подходящего поблизости нет. Это злит и утомляет: на редкость искусный способ выдворить любого гостя.
— Видно у тебя плохая память, мальчик мой. Или ты слишком молод — это, впрочем, не отменяет твоих неведения и неразумия, — горбун поглаживает блестящие в свете очага залысины, — Знаешь ли ты что-нибудь о прошлом Переделе?
— Да, — сухо отвечает Мальборо.
— Ничего ты о нем не знаешь, — качает головой Сократ.
— Точнее, знаешь, но наверняка только правду своего господина, а это все равно что ничего не знать, — добавляет Барка и запускает сложенную из письма фигурку; она, помахивая куцыми крылышками, отправляется прямо в очаг. Конверт он прячет в голенище казака.
— Верно говоришь, — хрипит горбун, — Так вот. Правда в том, что твой господин — да продлят боги его век и исцелят его руки и потроха — играя в свои жестокие игры с другими Хозяевами, в тот раз так же предлагал мне принять свою сторону, как и его противники. Никто из них тогда не предложил мне вознаграждения, а вместо этого они, напротив, сделали меня нищим. Теперь же твой господин хочет соблазнить меня подарками, забывая, что сам отнял у меня все, что я имел.
— Йотун не забирает ничего у других Хозяев сверх меры.
— Неужели? Вот это да! — смеётся Барка, — Послушайте-ка, добрые пустынники — выходит, миролюбие наш благодетель вымерял равнозначным нищете.
— Не миролюбие, а трусость и предательство, — уточнил Мальборо, — Вы изменили данному ответу и забились в подвал, чтобы избежать ответственности. Вот и вся правда.
— Такова правда твоего господина. А настоящая правда в том, — глухо отвечает Сократ, — Что я каждому из посланников дал ответ: я не буду играть в их игры и останусь при своём. Они же подумали, каждый по-своему, что я решил обмануть их и хитростью услужить их врагам.
— И, не сговариваясь, пришли к нашему Дому, и сравняли его с землёй, — заканчивает за него Барка, — то-то была потеха, когда они забыли свою вражду, дабы разрушить наше жилище.
— Это было давно. И новый Передел пройдёт по-новому, — Мальборо начинает терять терпение, — Как Хозяина Дома, спрошу вас: будет ответ?
Обычно этот вопрос служит в качестве символического завершения диалога, но обитателей подвала это, очевидно, не касается.
Сократ улыбается. Клыки на нижней челюсти выпирают над пухлой, придавая его лицу сходство с мордой старого гоблина. Барка, устроившись на своих качелях, скрестив ноги, раскуривает длинную желтую папиросу через резной костяной мундштук. Король по-прежнему безмолвствует, только его пончо колышется, выдавая дыхание широкой груди. Коза продолжает попеременно сверлить оба казака Барки влюблённым взглядом. Лепра ковыряет свои струпьистые руки.
— Как я могу давать ответ? — наконец прерывает молчание Сократ, — Разве я — Хозяин Дома? Где же ты видишь здесь Дом, мальчик мой? Здесь только Пустынь, в которой я такой же нищий пустынник, как и все это добрые люди, — он делает широкий жест, обводя волосатой костистой кистью весь подвал. В ответ на это на топчанах нарастает одобрительный шепотливый гул.
— Издеваетесь? — скрежещет Мальборо, — Ну так хватит с меня издевок. Если ответа не будет, то счастливо оставаться.
— Постой, — кряхтит Сократ, — Не уходи так скоро. Не кажется ли тебе, что куда большим издевательством является как раз таки твой приход с предложением о договоре после того, как твой господин разрушил моё жилище?
— Мне уже ничего не кажется, — цедит ковбой, косясь на своих подопечных.
Сократ ухмыляется, — А вот это хороший ответ. Из тебя, пожалуй, мог бы выйти толк, если бы не пелена обычаев и чужой правды, опутывающая твой ум.
— Как будто ваша правда и обычаи стоят больше правды и обычаев Йотуна…
— Стоят хотя бы потому, что моя правда — это знание, а мои обычаи… Да их и нет вовсе.
— Что же вместо них? Одно знание? — пожимает плечами Мальборо, — И помогло ли оно вам защитить ваш Дом?
— Нет, — качает головой Сократ, — Но оно помогает мне чувствовать себя достойно —клянусь Кахурдуком. А помогают ли тебе правда и обычаи твоего хозяина не быть тщетной букашкой?
Шорох отвисших челюстей Козы и Лепры венчает его речь помпезной диадемой.
Мальборо бледнеет и краснеет. Пальцы впиваются в кожу ладони, превратившейся в кулак. Старый… Плешивый… Урод… Назвал его букашкой при букашках ещё меньших, при шушере окаянной! Пусть правда, пусть под бронёй прячется хлипкое и дрожащее тельце, но зачем же при слабых? Зачем разрушать им их бога, в которого столько вложено?
Он сам не замечает, как в руке появляется нож, вытянутый из сапога. Взрезать бурливое горло, распороть жирное брюхо, отсечь острый язык… Он не замечает и того, что из-под пончо Короля выглядывает на мгновение вороненый ствол с острой мушкой и тут же прячется по знаку Барки.
— Тише-тише, — советует Сократ, — Замараешься. И докажешь всем и самому себе, что ты и есть букашка, что слова стариковского боится.
— Ты лицемерный и лживый пустобрех, — шипит Мальборо, — Отрицаешь обычаи, а клянешься старым богом кровопийц.
Ему хочется обвинить Сократа и ещё в чем-то, но мысли вязнут в чужих словах, путаются в них и теряют остроту.
— Кахурдук — не просто обычай, — качает головой Сократ, — Он и вправду живёт достойно, а более того он силен, потому я и призываю его имя, когда хочу показать свою правоту.
— Все это пустая болтовня, — качает головой Мальборо, — Глупая издевка старого горбуна, — рука с ножом медленно опускается вниз, чертя в воздухе невидимую дугу.
— Глупая болтовня — это твои слова, потому, что речь твоя слаба, — говорит Барка, склонив голову.
— Я мог бы сделать ее сильной, когда бы ты не был слугой, — добавляет Сократ, — но это значило бы испортить чужую вещь, а сделать так — значит навлечь на себя гнев ее хозяина. С меня его уже довольно.
— Как же мне перестать быть слугой? — устало спрашивает ковбой, взмокший и вымотанный разговором донельзя.
— Ты, верно, и сам уже знаешь, — уклончиво сообщает Сократ, — А теперь иди с миром, как велит обычай.
И Мальборо уходит.
Ступени лестницы, по которой он и его подопечные поднимаются, мокры от дождя. Холодные потоки воды тяжёлыми копьями бьют в землю и людей, стоящих на ней, которым негде укрыться от ливня. Мальборо так и держит в руке нож; и только Коза, с трудом разжав напряжённые пальцы, возвращает клинок в засапожные ножны, где ему и положено быть. Мальборо смотрит вверх, запрокинув голову и ослепнув вмиг от залившей глаза и стекла очков воды, но это ему безразлично. Лепра и Коза что-то спрашивают у него, он что-то даже отвечает, но все это кажется каким-то пустым и забавным. Ковбой улыбается — улыбкой чуть менее клыкастой, чем Сократова — и смеётся тихо, полубезумно и недолго. Пора возвращаться на Кухню. Так велит обычай.
Глава XIII. Голубятня
Пьеро с трудом затягивает черную ленту на воротнике вместо галстука. Лента скользит в пальцах и не слушается.
— Зачем это все нужно? — стенает он, — Неужели нельзя обойтись без такого маскарада?
— Когда имеешь дело с мнительным стариком — нельзя, — пожимает плечами Яков, — У него есть две слабости: молодёжь и рубашки. Надо их использовать, насколько это возможно.
— Почему нельзя найти какую-то другую рубашку… Хотя бы не белую… — Пьеро скорбно скользит взглядом по своему непривычно строгому костюму.
— Скажем так, у меня хорошее чутье на чужие предпочтения, — уклончиво отвечает Яков, — Между прочим, Франт тоже носит белые рубашки.
— Очень редко, — фыркает Пьеро, — и без лент.
— Тем не менее, белая рубашка — это не приговор.
— Приговор. И точка.
Хозяин Квартиры вздыхает, несколько раздражённо взмахивая руками. Откладывает на столик перед зеркалом трубку и скрывается за дверью комнаты.
— Вообще-то белая рубашка — это правда не страшно, — подаёт голос Безымянный, раскачивающийся на стуле.
— Это для тебя не страшно. А у меня рубашек всего… Три, — косится Пьеро на распахнутый и выпотрошенный шкаф, — и ни одной белой, понимаешь?
— Так и у меня их не слишком много.
— Сравнил!
Дверь распахивается с тягучим скрипом. Яков втискивается в косяк с несколькими чехлами в руках. С видом продавца ужасно редких ценностей он по очереди приближает чехлы к лицу Пьеро, так, что через прозрачные вставки можно разглядеть ткань и резные пуговицы. Все это — рубашки. Из блестящего узорного шелка и роскошного хлопка, закатные и полуденные, покрытые сложными рисунками и однотонные.
— Выбирай, — сухо предлагает он, — Можешь оставить себе. Но только одну.
— Можно и мне тогда? — интересуется Безымянный.
— Тебе опасно выходить из Квартиры, — отвечает Яков, судя по тону, не приемлющий возражений, — И соседу твоему тоже, но в меньшей степени. А просто так их раздавать… Не вполне правильно.
— Да сколько лет живу… — закатывает глаза Пьеро.
— При Переделе ты не жил, — опережает его разглагольствования Яков, — А в такое время всякое может случиться. Выбирай лучше рубашку.
Пьеро прилежно изображает муки интеллекта.
— С перьями, — наконец сообщает он, — раз уж в Голубятню идём.
— В чувстве юмора тебе не откажешь, — соглашается Яков, передавая ему чехол бережно, как ребёнка, а остальные оставляя аккуратной стопочкой на кровати.
— Осторожнее только, не помни раньше времени…
— Что ты с ними так носишься? — удивляется Пьеро, — Красивые, конечно, рубашки, но ведь такие и в Щели достать можно.
Яков саркастически улыбается, набивая в трубку странного вида табак. Постукивает сгибом пальца по резной чашечке, оформленной в виде черепа, тоже сжимающего в зубах маленькую трубку, и закуривает. Комната начинает наполняться сладковатым благовонным дымом.
— В Щели таких не купить, дорогой мой, — изрекает он, — И вообще нигде больше не купить. Можешь считать их… Произведением искусства.
— Рубашки?
— А почему нет? — Яков изображает на лице сатирическую гримасу, — Кто-то и камни считает таковыми, только от того, что по ним ходят боги.
— А рубашки что же — носили боги?
— Не боги, — уклончиво сообщил Яков и, зажав в зубах трубку, чётким профессиональным движением расправил на Пьеро воротник, — А тебя теперь можно показать чужим Хозяевам с пользой для дела.
Пьеро молча и с лёгкой обидой косится на него.
— Можно было бы у Графа рубашку одолжить, если они такие дорогие.
— Пропахнем пловом оба, — качает головой Яков, — а в Голубятне это не особенно уместно.
— Как скажешь, как скажешь, — смиряется Пьеро. Рубашка облегает тело ровно настолько, насколько нужно. В меру холодная и мягкая ткань кажется второй кожей, тонкой, но крепкой, словно шкура Осинового змея из «Азраиловых сказок». Кажется, перья на ней чуть поблескивают странным светом. «Вот оно — настоящее колдовство» — с прорывающимся восхищением бормочет про себя Пьеро.
Джинсовка, чуть менее потрепанная, чем повседневная, прикрывает это сияние, чтобы не манило слишком много чужих глаз.
Выдвигаются в путь, оставив Безымянного на попечение остальных квартирантов, невзирая на вялый протест.
У порога Квартиры Яков, словно поразмыслив немного, вкладывает в рукав плаща тонкий обоюдоострый кинжал. На вопросительный взгляд Пьеро он лишь прикладывает палец к губам, — Будем считать это маленькой предосторожностью.
— Но Порядок…
— Создан, чтобы его нарушать. Иногда, — многозначительно кивает Яков, — Но не стоит этим злоупотреблять. Иначе теряется смысл.
Пьеро молча обрабатывает эту информацию, из-за которой внутри как будто начинает что-то тревожно потрескивать. Что-то скрипучее и неприятное, как дрогнувшая под ногой ветхая балка. Выходит и свои не святые? Так как же тогда считать их лучше чужих? Не становится ли тогда неправильным и нечестным их дело? Впрочем, если свои поступают не по закону, это, пожалуй, должна быть военная хитрость, а не обман. Иначе как же жить без того, кого можно назвать правым? Кажется, будто это сродни прыжку с высокого моста в илистую муть глубокой реки, где не доплыть до берега и не за что зацепиться… Боязно.
Идут по мокрым мостовым, тревожа тёмные лужи. Раскланиваются со знакомыми. Промозглый ветер колышет волосы и приносит в лицо листву и обрывки плакатов. Яков молчалив и спокоен, только изредка глаза его скользят под очками по сторонам, словно ища неизвестно чего.
На перекрёстке Синей и Восковитого переулка им встречается патруль Тех-что-в-форме. Пьеро инстинктивно прячется за Якова, но все равно выглядывает из-за его плеча. Те-что-в-форме долго смотрят на квартирантов внимательно-протокольно, но пропускают, памятуя о дурной славе Хозяев в качестве заключённых, хотя и настырно провожают до трамвая. От долгого сидения взаперти Квартал кажется каким-то совсем другим, по-осеннему хмурым и тревожным. Осенняя хмарь в этот раз превосходит сама себя.
В трамвае Яков о чем-то разговаривает сначала с подвернувшимся под руку Рики-Тики-Тави, потом ещё с каким-то незнакомыми людьми в одежде, подшитой крысиным мехом. Пьеро пытается вникнуть в их разговор, но без особого успеха — говорят слишком быстро, подменяя слова хитрыми жестами.
— Может приключиться беда, — наконец сообщает Яков, — Возможно, у Стерха будут гости кроме нас.
— И что с того? — интересуется Пьеро, — Будет стычка?
— Вряд ли, — качает головой Хозяин Квартиры, — Но, если хочешь, можем вернуться.
— Нет, — твёрдо отказывается Пьеро, — А то останемся с носом…
— Ну ну, — задумчиво бросает Яков, — Значит так тому и быть.
Едут дальше в тишине. Пьеро снова плавает в мыслях, как в густом тягучем киселе, от которого изрядно не по себе. Яков отечески треплет его по плечу. Пьеро становится немного страшно, что кинжал выскочит из рукава прямо ему в горло, но вспоминает, что он повернут рукоятью наружу и спрятан в потайные ножны, и, к тому же, в другой рукав… Но все же от этого кинжала, который собираются пронести в чужой Дом в обход обычая, ему как-то неприятно, как от колкой занозы. Это чувство только усиливается, когда они выходят из трамвая на конечной. Среди серых домов с ржавыми крышами и тусклыми окнами. В конце улицы, похожей на чей-то извилистый каменный хвост, белеет водонапорная башня. Всего-то пять или шесть этажей — но кажется, будто взлетает до самого неба, стоит только подойти. Ещё издали пахнущая ладаном и елейными помыслами. Предмет легенд и рассказов, слухов и домыслов. Незнакомая и неизведанная, но заочно изученная по чужим историям — смиренная Голубятня, где нет отчего-то ни одной птицы, что не была бы хищной.
***
Тихо в Голубятне.
Покойно склонили головы покорные Слову. Холод и голод — это там, за стеной души, где бушует скверна и нечистота. Там греховное и тревожное, липкое, как чёрная горячая смола, что варится в чугунных котлах. Козлища ужаснорогие близко подходят к насестам голубиным, ибо искушение велико должно быть. Такова воля, таково Слово. Нельзя ни сказать поперёк, ни помыслить. Каждый час в смирении — будто перед расстрелом.
Тихо в Голубятне.
Ладан дурманит смиренные головы. Горькая полынь курится в жертвеннике, забивает зоб едким дымом. Золоченые лики на стенах смотрят сверху и снизу, отрешенно и безнадёжно, а иные — с осуждением и укором благим. Кто согласился жить под их взором — тому и покойно и свободно в святом тусклом сиянии. Заняты праведным делом хлопотливые крылья, напитаны святым почтением к Слову. Не безвольны, не бессильны, нет — но едины духом, духом голубиным благостным, ибо так велело Слово, сказанное Стерхом, мудрым и выбеленным слепой луной.
Старый старый Стерх, осененный призрачными крылами, сотканными из тягучего дыма. Спокоен и тих всегда — оттого и тиха Голубятня. Нет мяса на немощных когтях его, но крепка воля и верен полет. Обводит своих подопечных внимательным взглядом — первый среди равных, ибо Слово его сильнее прочих. Нет у Стерха ни высокого гнезда, ни точеного насеста — летает без ветра и неба, к чему ему высота тела, когда высок дух, словно холодные звезды?
Светятся окна Голубятни, отбрасывая золотой полог на сумеречные колодцы улиц. Башня белого кирпича, потускневшего от тяжести мирского порока, но чистая и спасительная для всякого, кто постигнет ее благо — так говорит Слово. Тернии вьются у подножия ее, ибо тяжела дорога к свету. Дождь ли, снег или пожарище — Голубятня крепко стоит. Так будет стоять и каждый в ней за Стерха и его благодать.
Безустальны крылья голубей всемудрого пастыря и сильно его Слово.
Смиренна его благодать.
Тиха Голубятня.
***
Золотой полумрак пахнет полынью и ладаном. Где-то за стеной поют посменно Стерховы подопечные. По штукатурке, местами обнажающей кирпич, вьется цветистая роспись. Строгие лики сверлят перекрестьями взглядов со всех сторон, усугубляя напряжение в маленькой комнате, похожей на поделенное между врагами поле битвы. В дальнем углу сидит Стерх — седой и сухой, похожий на мертвеца. Его лицо местами кажется таким впалым, словно из черепа кто-то вынул небольшие куски кости. Глаза прикрыты серыми веками, серебристые волосы спадают на плечи, соединяясь с густой бородой, заботливо расчёсанной и умащенной благовониями. Тело — бледное, болезненно исчерченное капиллярами, проглядывает в прорезь заношенного кафтана. Изможденные недугом ноги спрятаны в плед.
Пьеро вглядывается в этот живой труп — их разделяет диагональ комнаты, и на этом расстоянии Стерх кажется вполне безобидным. Но костляво впившиеся в подлокотники каталки окольцованные пальцы с острыми ногтями выдают в нем хищника. Старого и ослабевшего, но ещё готового нанести удар. На Якова это зрелище не производит такого впечатления, он больше занят игрой в гляделки с другим обитателем комнаты — Миккелем.
Хозяин Криводомья отвечает на взгляды квартиранта щедрым блеском зеркальных очков и улыбается во все тридцать два золотых зуба. На нем пальто с искусственным тигриным мехом, делающее его похожим на сутенера. Он молод, но относится к породе людей, становящихся красивыми в старости, что мало способствует составлению приятного впечатления о нем.
Последний гость Стерха — Мальборо. Пьеро косится на него вполглаза, стараясь не выдать своих тревог и опасений врагу, спрятавшемуся за красными стёклами.
— Закурим? — предлагает Миккель, доставая украшенный россыпью камней портсигар.
— Как скажет Хозяин, — меланхолично качает головой Яков.
Стерх открывает один глаз — мутный, подернутый плёнкой, и хрипло шепчет, — Не дымите. И так дышать нечем.
— Может стоит меньше ладана жечь? — осторожно встревает Мальборо.
Стерх открывает второй глаз и вонзает в него хищный взгляд блеклых зрачков. Ковбой притихает.
Выложенные на общий стол под опекой Стерха ножи недобро блестят. От дурманного воздуха и внимательных стен начинает болеть голова. Вино в тяжёлых чарках тускло темнеет, обрамленное бронзой.
— Я ознакомлюсь с вашими письмами, Хозяин Квартиры и посланник Хромого, — с присвистом сообщает Стерх. Яков, планировавший беседу наедине, слегка морщится. Пьеро чувствует изучающий взгляд старика на себе, как, впрочем и Мальборо. В изменчивом полынном полумраке Стерх похож на тысячеглазого бога, каждый из глаз которого, впрочем, видит не слишком много.
— Только вот для чего пришёл сюда ты, Миккель, мне не ясно, — добавляет Хозяин Голубятни, — Не соизволишь ли объяснить?
— Как к равному пришёл, как к равному, — усмехается Миккель, — Чтобы позвать-пригласить в свой стан, как ведется во время Передела.
Все в комнате, кроме Стерха, слегка меняются в лице. У Криводомья испокон веков слава недоброго Дома, что часто меняет союзников, но на то, чтобы стать в Переделе самостоятельной стороной оно никогда не претендовало.
Стерх задумчиво покусывает тонкие впалые губы, снова прикрыв глаза, — Не по чину тебе набирать в подчинение другие Дома, — наконец резюмирует он.
— Как же так? — удивляется Миккель, — Я и письмецо прелестное написал, все чин по чину, по порядку, как полагается…
— По порядку? — не выдерживает Яков, — Да где же это видано, чтобы три Дома разом четвёртый к союзу склоняли?
— А ты чужому делу не завидуй! — огрызается Хозяин Криводомья, приглаживая рыжие пряди. В обрамлении оранжево-полосатого воротника голова его похожа на костёр. Пьеро бросает на него подозрительные взгляды, и Миккель, заметив это, пощелкивает пальцами хитро и недобро, улыбаясь ему.
— Тихо вы оба, — примирительно раскашлявшись, хрипит Стерх, — А письмо я твоё все же приму, так и быть.
— Если продавал братьев старших… — начинает Яков.
— Продаст и младших, — неожиданно заканчивает за него Мальборо, — К чему тебе письмо лжеца, мудрый Стерх?
— Меня обвиняют во лжи, вы слышите? — театрально изумленный Миккель вскакивает с места, бряцая цепочками часов и амулетов, — Где это видано, чтобы в почтенном Доме…
-… водилась вонючая лисица, — язвит Яков, поднимаясь ему навстречу. Пьеро вжимается в угол. Стычка, по его ощущениям, близка, как никогда. Он видит краем глаза, как напрягается Мальборо на своём стуле, напружинив колени; как Миккель слегка отводит за спину полусогнутую руку и как Яков делает почти то же самое, но чуть погодя. От мысли, что, похоже, он один оставил все, чем можно резать и колоть на столе, Пьеро становится вдвойне жутко. С другой стороны, если бы и не оставил… Много ли от него толку, чтобы драться наравне с Яковом?
— Меня оскорбляют в присутствии почтеннейшего из Хозяев, — срывающимся голосом сообщает в пространство Миккель. Стерх безмолвствует.
— Это лису сейчас оскорбили, — предполагает Мальборо, — Сравнив с лжецом и перелéтом.
Миккель бледнеет и заламывает руки, делая шатающийся шаг вперёд. Его движения кажутся так естественны, что сразу и не заметишь, как в манжете вспыхивает тягучая молния ножа. Пьеро видит, как, словно в замедленной съемке, рыжий движется вперёд в стремительном фехтовальном выпаде, вспарывая воздух. Время становится липким и холодным, как тело чешуйчатого пещерного зверя. Мальборо вздрагивает, пытаясь исчезнуть с пути лезвия, но его движения кажутся такими же медленными и при этом куда более бесполезными. Он тоже оставил оба ножа на общем столе. Чёрная толстая кожа защитит от удара и пореза, но едва ли спасёт от смертельного короткого укола…
Нож Миккеля замирает, не дойдя до его груди чуть больше ширины ладони.
Хозяин Криводомья нервно дышит, стараясь не слишком сильно двигать горлом, к которому прижат тонкий кинжал, зажатый в натруженных пальцах Якова.
Мальборо осторожно отодвигается в сторону, следя за кончиком лезвия, ещё направленным на него. Сердце его вздрагивает, оголтело качая кровь по телу. Неужели сбывается смертоносный расклад Колоды? Да только где же здесь петля? Едва ли нож в брюхе похож на смерть от удушья…
Двигаясь плавно по стенке, он пробирается к столу.
— Никогда без ножа не оставайся — разве не учил тебя этому Йотун? — посмеивается, подергиваясь, Миккель, и на шее его показывается капля крови, — Видно смерти твоей хочет?
— Тише, — негромко предлагает Яков, — А ты — иди. Мир тебе, — кивает он Мальборо.
— Чума на три ваших дома, — подаёт голос всеми забытый Стерх, — Не для того я оставил ловчую стезю, чтобы терпеть резню в своей смиренной келье, — желтоватые белки его глаз наливаются кровью, — Убирайтесь все вон! Чтоб духу вашего… — старик заходится в приступе судорожного кашля.
Миккель неторопливо разгибается и прячет нож обратно в рукав. Когда кинжал Якова тоже оказывается в ножнах, он, словно невзначай, выпускает из другого рукава маленький пистолет размером с ладонь, крутит на пальце и снова убирает куда-то за широкую манжету. От этого напряжение в комнате, спавшее было, вновь начинает усиливаться.
Голубятню гости покидают с опаской, бросая по сторонам тревожные взгляды. Вслед им со стен укоризненно и мрачно глядят золотые лики мёртвых или и вовсе никогда не живших мудрецов.
Торопливые губы молящихся шепчут у порога обережные молитвы от сглаза и зла, что водится за дверью. Стерх, перебирая привязанные к кольцам лески, пьёт горький маслянистый отвар из темного горшка.
Тиха Голубятня.
Глава XIV. Дом Сырого Мяса
Сапоги шаркают по мостовой. Волосы цепляются за молнию полурасстегнутой куртки. Сумерки липко сгущаются, завешивая воздух тёмной вуалью. Мальборо бредет, опустив голову — каменное удушье стен смыкается вокруг, окна темны и глухи.
Возле чьей-то запертой двери спит, прислонившись к стене, треснувшее зеркало в резной подгнившей раме. Мальборо останавливается напротив, вглядываясь в мутное изображение, растекающееся в темноте. Черное на сером, испещренное бегущими трещинами — странный портрет. Одна из трещин проходит поперёк горла — Мальборо судорожно поглаживает шею. От мысли о петле пробирает зябкий холодок.
Вспоминается блеск ножа — совсем близко. Это не тесак Высокого люда, от которого легко увернуться, не кустарная заточка мелкой подворотенной шпаны, которую легко можно согнуть руками. Этот нож сродни тем, что носит при себе Йотун — настоящий. Опасный. И все же способный обернуться в последний момент лишь жестокой шуткой. Мальборо передергивает от этого кощунственного превращения — нельзя же так разбазаривать силу.
По пустякам.
Но пустяк ли — клинок возле сердца?
Шутка ли он — или и правда, если бы не оборотень-квартирант, Миккель довёл бы дело до конца?
Ковбой кусает со злости губы. Хочется приюта. Но куда пойти?
Домой? Едва ли. Кто встретит его там, кроме мёртвого кафеля и пыльных подоконников? Разве что тень Йотуна, поселившего его в этих комнатах.
К Мороке? Смешно донельзя. В холодный кавардак ее лавки только и соваться напуганным и разбитым.
К Йотуну… А не стоит ли и вовсе обходить стороной его Кухню?
Может и правду сказал Миккель — не бережёт его Хромой. Хоть и воспитал, хоть и выкормил — того и гляди прирежет, лишь бы выгодно было. А понятие кухонной выгоды весьма относительно. Одно радует — хоть не сожрет пучеглазый, не любит прокуренного мяса…
Шаркают сапоги по мостовой, тускло поблескивающей в потемках. Улицы плывут вокруг в багровом тумане, непривычно пустые. Он редко бывает в этой части Квартала. Высокие шпили раскачиваются на ветру со скрипом. Подворотни беззубо щерятся по сторонам от дороги. Становится холодно, и Мальборо застегивается, защемляя прядь волос. Мелочь, наполняющая бессильной злобой.
Он ускоряет шаг — здания становятся чуть более знакомыми. Кирпичные башни Высокого Квартала накатывают и отступают прочь, оставляя скитальца в степном окраинном безмолвии. На другой стороне улицы светится узкими окнами Дом Колоды, во дворе которого хитрые дети, собравшись в кружок, то-ли колдуют, то-ли играют в свои странные игры. Разница, в сущности, очень смутная. Ковбоя подмывает зайти в Дом, переговорить ещё раз с Колодой — да только вряд ли услышишь от неё в ответ что-то кроме хохота.
От плетня отделяется сгусток сумерек — Окорок. Пересекает улицу, приближается своей странной походкой, постукивая каблуками башмаков.
Чиркает спичкой, окрашивая чернобровое лицо яркой вспышкой.
— Закурить есть?
— Нет, — устало качает головой Мальборо.
— На нет — и суда нет, — соглашается Окорок. Спичка догорает и корчится, обжигая его толстые мозолистые пальцы. Боль ему, похоже, совершенно безразлична.
— Будешь? — неожиданно предлагает он, протягивая мятую пачку папирос, невесть откуда взявшуюся. От маслянистого картона тянет сладковато-соленым сальным духом.
— Оттуда? — осторожно кивает Мальборо.
— Оттуда, — соглашается цыган, — не боись. Что мёртвому хорошо — то живому не всегда смерть.
— Может ты меня отравить хочешь? — ковбой кривит губы в хищной улыбке.
Сросшиеся брови Окорока поднимаются в выразительном удивлении.
— Зачем? — коротко спрашивает он, словно действительно задумывается о возможном наличии у себя причин для такого поступка.
— А зачем тебе отрубили ногу? — невозмутимо парирует Мальборо, — То-то же.
— Незачем мне тебя травить, — качает головой Окорок, — Так берёшь?
— Беру, к черту.
Курить и правда хочется чертовски. А свои сигареты закончились ещё на Сократе. Возможно, в этом была заслуга чьих-то домочадцев. Мальборо зажимает сигарету в зубах. Цыган чиркает спичкой. В воздухе прорастает терпкий душный запах.
Окорок одобрительно кивает и возвращается к плетню. Мальборо стоит ещё какое-то время, пуская дым. Мало кто в Квартале курит обычный табак, не приправленный хотя бы самой безобидной ворожбой. Но в этом есть что-то совсем уж особенное. Неожиданно для себя ковбой снимает очки.
Впервые на улице с самых давних времен. Чудно и дико видеть мир без защиты красных стёкол…
Он снова пускается в путь, сам не зная куда. Ноги сами несут его вперёд и вбок, прямо и наискось. Кандалы кирпичных стен жадно обнимают тело суровой хваткой. Непривычно. Не багрово. Все вокруг кажется каким-то чужим, удивительно близким и большим. Кто-то попадается ему по дороге, но он не узнает их, как, впрочем, и они его. Шаг становится все быстрее, переходит в бег. На загривке вспухают мурашки, словно от сотен чутких взглядов.
Падальская сигарета тлеет, наполняя нутро колдовским дымом. Подковки сапог цокают на решетках водостоков. Кажется в ответ на этот звук кто-то откликается из подворотен по-охотничьи хрипло и голодно. Дома смыкаются над головой сплошным грязным щербатым гробом.
Тесно.
Душно.
Горько.
Мальборо хочется заорать во все горло, но и без того не хватает воздуха, а рот наполняется такой горечью, что сводит челюсти. И он бежит, словно бы и не дыша вовсе.
Мимо тёмных окон и приоткрытых дверей. Через подворотни и переулки, по глухим темным дворам, выводящим в бескудовы склепы. Как-то совершенно неожиданно он оказывается вдруг на ветхом горбатом мосту, в перилах которого зияют тёмные провалы, приглашающие шагнуть в мутное месиво канала. Здесь Мальборо ненадолго останавливается, втягивая кислый запах болота и разложения.
Дальше — только одна дорога. Трущобы, Раскварталье, как ни назови — суть одна. Здесь нет власти Йотуна, да и никакого другого Хозяина, кроме того, чьё имя шепотливо шипит на каждом языке — Хозяина Трущоб.
Мост изгибается сколиозной дугой — впереди Ржавый Тупик. Окна здесь светятся всегда, особенно в снежную лютую пору. Горячие окна, за которыми творится недоброе лихое дело. Не то, что сродни падальской сальной ворожбе или искусству Угольников и Колобродов.
Другое.
Древнее, чёрное и красное, придуманное давным-давно, в самой глубокой темноте. Опасное и непонятное.
Мальборо спускается с моста, стуча каблуками по неровной дороге. Окна по сторонам от дороги растекаются и сливаются в сплошное марево. Сигарета обжигает обветренные губы. В боку колет и саднит невидимое жало, а он все бежит. Тупик кажется бесконечным, от него ответвляются десятки тёмных и узких улиц, в которые тянет свернуть, но нужно бежать прямо…
Вдруг все обрывается. Остаётся только стук в ушах и горький дым в горле. Ржавый Тупик смотрит на него со всех сторон стеклянными глазами, беззвучно смеющимися в своих каменных клетках.
Но все это пустое… Лишнее. Мальборо смотрит только вперёд.
Перед ним, тёмный и страшный, старый и живой, обросший шелестящей порослью шепотливых сказок, возвышается Дом Сырого Мяса.
***
Похожий снаружи на ветхую развалину, Дом Сырого Мяса молчанием и темнотой встречает гостя. В Доме нет нежданных и незваных гостей. Во всяком случае, так говорят те, кто едва ли бывал в нем. Здесь пахнет печным кухонным духом, но иначе, чем на Йотуновой Кухне.
Вокруг сплошной густой мрак, похожий на тёплый кисель, клубящийся и изменчивый, вездесущий и всеобъемлющий. Мальборо оглядывается назад — двери нет и впомине. Только черная темень, едва слышно шепчущая. Он осторожно делает шаг вперёд и медленно разводит руки, пытаясь нащупать стены, которых нет. В какой-то момент Мальборо начинает казаться, что он падает в сплошную гуталиновую бездну, безначальную и жуткую. Сил на крик нет, только хрип вырывается из горла, но и его заглушает клубящийся кисель. Он заполняет рот, затекает в глотку, впитывается в кожу, кажется, пронизывая и наполняя все тело, ковбой растворяется в нем на мгновение, лишь чтобы ощутить, что вокруг в темноте есть что-то ещё. Мягкое и податливо-меховое, касающееся бездвижного тела. Но под этой мягкостью проступает ржавое железо тысяч и тысяч зубов, кривых и страшных, похожих на выдернутые из досок гвозди.
«Неужели это и есть Хозяин Трущоб?» — проносится в опьяненном мозгу Мальборо. Но нет — тварь в темноте неразумна и слепа.
«А значит и бояться ее ни к чему» — услужливо подсказывает голос где-то на границе сознания — «Иди и войди».
В черном киселе вспыхивает точка. Оранжевый свет ее вплетается в темноту — и отступает невидимая тысячезубая тварь, и под ногами проступает твёрдый каменный пол. Пошатываясь, Мальборо идёт на свет, как мотылек с поломанными крыльями. Оранжевая точка растёт и приближается, пока не становится размером с его голову, превращаясь в дверное круглое окно. Дверь склепана из тяжёлых листов железа, на ней нет ни ручки, ни замка — и все же она открывается перед ковбоем, словно давно этого дожидалась. Ржавые петли скрипят, лязгает пружина доводчика, но Мальборо не замечает этого шума. Ступенька за ступенькой, он поднимается вверх по железной лестнице, начинающейся у дверного порога.
Искалеченные перила подрагивают под рукой. На кирпиче стен пролегли глубокие борозды, оставленные тяжёлым клинком. Чьим-же?
Где-то что-то капает, кругом стоит тихий гул и пахнет дымом. Мальборо все поднимается, путь его освещают горячие лампы, закованные в решётки. В медленном бредовом чаду по сторонам от лестницы всплывают двери, за которыми что-то жарится и варится, там горят печи и кипит работа. Лестница кажется Мальборо бесконечной, сквозь щели между ступенями не видать ее начала — да и было ли оно? Он останавливается ненадолго, проводит пальцами по щербатой стене, пытаясь представить все происходящее бредом. Но кирпич под рукой горяч и кажется вполне настоящим. Слишком настоящим, чтобы быть болезненным сном. Мальборо достаёт нож из-за голенища сапога. Ему слышится нарастающий шепот, идущий откуда-то снизу — и он бросается вверх по ступеням, гудящим под тяжёлыми подошвами. Вместо всех прежних дверей, впереди, на узкой площадке вырастает одна единственная. Старые доски с облупившейся чешуйчатой краской, ржавчина окантовки и грубых петель. Ковбой нажимает на позеленевшую медную ручку и входит.
— Наконец-то ты пришёл, Мальборо, — раздаётся хрипловатый голос, — Отчего же ты вошёл с чёрного хода?
— Я не знаю дороги, — тихо отвечает ковбой, — Я устал и ничего не знаю.
Комната вокруг стара, как и дверь, ведущая в неё. Побуревшие занавеси, спускающиеся с потолка и подметающие дощатый пол. Толстые свечи, чьи текучие тела облепливают углы когда-то роскошной мебели. Тёмные толстые обои, хранящие под собой древность горячих стен. В потертом кресле посреди комнаты, протянув ноги к огню, пожирающему могучие поленья, сидит тот, кого называют Хозяином Трущоб. Это отчего-то сразу становится понятно, словно никак не может быть иначе.
— В ногах правды нет, — предлагает Хозяин, — Садись, гостем будешь.
Мальборо опускается в соседнее кресло, оказывающееся именно таким, из которого вставать уже вовсе не хочется. После всех недавних злоключений он впервые чувствует удивительное спокойствие, какого давно уже не испытывал ни в одном месте Квартала.
— Дай-ка сюда свой нож, — просит Хозяин и улыбается в усы. Мальборо только сейчас замечает, что так и сидит с клинком наготове и спешит передать его. Он всматривается в нового знакомого, пытаясь понять, что же в нем такого особенного, хозяйского — и не может. У Хозяина немолодое лицо с глазами цвета железа и усталые руки с длинными сильными пальцами. На нем потемневший потасканный сюртук и кожаный желтоватый жилет, а шея замотана узорным платком. Заломы на старых ботфортах, кажется, вот вот превратятся в сплошные трещины. В том, как он обращается с ножом чувствуется умение, отточенное годами, но не похожее на умение Йотуна. Куда более спокойное и грациозное, выверенное настолько, что становится естественным.
Раздаётся резкий хрустящий лязг, и нож, сломанный пополам, летит в камин. Мальборо вздрагивает, инстинктивно вздергиваясь с кресла, но опускается обратно.
Хозяин качает головой, — Йотун плохо о тебе заботился. Этот нож никуда не годится… Да и воспитание твоё, в целом, тоже оставляет желать лучшего, — добавляет он с сожалением, но без оттенка упрёка, — Но все можно поправить.
Он поднимается и идёт к одному из старых шкафов, занимающему угол комнаты. Ботфорты его стучат по полу глухо и звонко — и в этом звуке Мальборо слышится что-то удивительно близкое. Хозяин возвращается в кресло, держа в руках массивный саквояж с крепкими замками, которые он торжественно отпирает один за другим. Запускает руку в складчатое нутро, откуда доносится странный шелест.
— Должен подойти к ножнам, — сообщает Хозяин, извлекая из саквояжа нож и протягивая Мальборо, — Он сослужит тебе хорошую службу.
Ковбой осторожно принимает подарок. Острый клинок с серебрящейся нитью заточки вырастает из скромной рукояти с кованой гардой. На ноже нет ни рун, ни колдовских узоров, но в нем чувствуется сила оружия, которой Мальборо прежде никогда не ощущал в руках.
— Спасибо, — негромко благодарит он.
— Мы в ответе за чад своих, — качает головой Хозяин Трущоб.
Мальборо хочется уточнить, что бы это могло значить, но он не решается. Рукоять ножа греет руку, так, что даже становится немного жутковато.
— Для чего ты пришёл ко мне, воспитанник Йотуна? — продолжает Хозяин, — Не всякий осмеливается ступить на мой порог.
— Мне сказали, вы можете помочь.
— В чем же?
Мальборо замолкает, смущенный, и пытается подобрать слова. Взгляд собеседника на мгновение кажется ему слишком изучающе-хищным, но ощущение это быстро проходит.
— Я скоро умру, — торопливо проговаривает ковбой.
— Все вокруг смертны. Даже Пьющие кровь и поедающие мертвечину когда-то оказались за чертой.
— Меня должны повесить, — уточняет Мальборо, — Так предсказала Колода.
Лицо Хозяина озаряется горячим интересом.
— О, Колода, — задумчиво тянет он, и снова спрашивает, — Стало быть, ты хочешь, чтобы этого не произошло?
— Конечно, — пожимает плечами ковбой.
— Ты хочешь, чтобы я убил того, кто это должен сделать?
Мальборо вздрагивает и бледнеет. Из уст его собеседника эти слова звучат удивительно просто, словно речь идёт о растопке печи. Даже Йотун не говорит о чужой смерти так легко…
Ковбой бледнеет от мысли о нем. Как часто за последнее время приходится ему развенчивать своего покровителя раз за разом. Едва ли на это ответят добром… А что если Йотун и есть тот, кто повесит его?
Страшная мысль проскальзывает в голове, вызывая мгновенный озноб. Одно дело — бояться гнева Йотуна, другое дело — подозревать его в своей будущей смерти. Убить Йотуна прежде — будет ли это предательством или благим делом на пути к собственному Дому? Мальборо мнется на границе соблазна. Хозяин терпеливо ждёт, скрестив пальцы. Огонь плотоядно облизывает головню.
— Я не знаю, кто это сделает, — наконец отвечает ковбой. Если кто и убьёт Йотуна, то только он сам. Своими руками.
— Значит, ты хотя бы не хочешь умереть повешенным? — соглашается Хозяин.
— Пожалуй, что так. Не хочу, чтобы меня задушили. Хочу получить силу, чтобы этого не произошло.
— Что ж. О сохранности твоей шеи я могу позаботиться, — обитатель Дома Сырого Мяса снова улыбается. Мальборо кивает, смутно успокоенный этим обещанием. Кресло в меру прогибается под его спиной. Комнатная духота становится привычной и словно бы вполне домашней. Свечи служат молчаливыми свидетелями его перерождения, куда более глубокого, чем все прежние, происходящие в ежедневной прихожей.
Мальборо ещё долго говорит о чем-то с Хозяином Трущоб, сам не вполне понимая предмет разговора. Являются откуда-то стол, ужин и терпкие вина, а беседа все продолжается, что совершенно непривычно. Никогда и ни с кем в жизни Мальборо не доводилось говорить так, как теперь.
Собственная словоохотливость даже пугает его немного, но это чувство быстро меркнет. Ему слишком спокойно в этой комнате за старым столом с резными ножками, среди потрепанных вещей и в компании Хозяина Трущоб с его глазами цвета железа.
Лишь одна фраза выбивается из общего разговора, произнесенная где-то под конец, когда в комнате становится темнее.
— Я дам тебе силу, Мальборо, — перегнувшись через стол, хрипло говорит Хозяин, — Сумей только ей воспользоваться!
И Мальборо соглашается. Это кажется ему удивительно простым — стать сильным. Почти так же, как научиться дышать, если горло не перехватывает петля.
Глава XV. Погоня во сне и наяву
После душных темных сводов многоликого потолка Голубятни небо Квартала кажется ослепительно светлым. На ступеньках крыльца Яков и Пьеро задерживаются на некоторое время — Хозяин Квартиры следит прищуренно-пристально за тем, как в разные стороны расходятся другие гости Стерха. Понуро-тяжеловесный Мальборо, не разбирающий дороги, скрывается в запущенном палисаднике, сшибая собой хлипкий заборчик. По-клоунски элегантный Миккель уходит вверх по переулку. По мере его продвижения из-за углов выползают люди, похожие на него яркой одеждой с мехом самых разнообразных цветов. Один из них, озираясь, тащит на плече массивное ружье со стволом, расширяющимся на манер граммофонной трубы.
«Криводомцы» — догадывается Пьеро. Криводомье расположено слишком уж далеко от Квартиры, и потому обитатели этого Дома выглядят лёгкой экзотикой. Впрочем, своими нарядами они задают моду едва ли не половине Высокого Квартала, разве что мех на чужаках, не вхожих в их логово, куда скромнее в области цветовой палитры.
— Совсем обнаглели, — бормочет Яков под нос, — с пугачами по улице расхаживают.
— И с кинжалами в рукаве, — не выдерживает Пьеро.
Яков смотрит на него устало и немного удивлённо. Почесывает затылок, приглаживает седоватые и чуть длинные, в тон Стерху, волосы.
— Это в рамках приличий, — наконец сухо изрекает он, — Нарушение правил, но традиционное, если можно так выразиться.
— А чем же хуже ружье?
— Не оставляет шанса.
— А у… Мальборо много сегодня было шансов? — неожиданно сам для себя интересуется Пьеро. Казалось бы, с чего ему переживать о практически полноценном враге? И все же…
— Не слишком, — соглашается Яков, — Но зато у меня был. И я им воспользовался.
— А зачем? Чтобы спасти нашего врага? — Пьеро испытующе вглядывается в его лицо с тонкими морщинками в уголках глаз и проступающей худобой.
— Да, — Яков пожимает плечами, поднимаясь с холодных ступенек, — Враг в рамках Передела заслуживает достойного отношения. И, если уж на то пошло, не стоит резать людей в чужом Доме.
— Чего же Миккель его не застрелил, если чихает на приличия и таскает пистолет?
— Не захотел, — туманно поясняет Хозяин Квартиры и, прерывая дальнейшие вопросы, добавляет, — Идём скорее. Путь не близкий, а трамвай мы уже не поймаем.
— Откуда ты знаешь? — все-таки снова спрашивает Пьеро после короткой паузы.
— Чутье.
В тишине идут дальше. Медная пуговица на кожаном пальто Якова сухо побрякивает, ударяясь о рукоятку штык-ножа на поясе, похожего на маленький палаш. Звук этот похож на ход часов — настолько забытый Пьеро за годы жизни в Квартире, что сложно уже и представить, зачем вообще нужен этот звук и сами часы. В Квартале они ни к чему — только запутают, чего доброго, в часах и минутах, а тут без того лишь бы не заплутать. Интересно, носит ли часы Франт, когда выходит за пределы Квартала? Ведь носит же он пистолет — а в Квартале, если верить Якову, это тоже не приветствуется. Как говорят старшие, он скоро вернётся — как раз незадолго до Бражной, чтобы поддержать их сторону в Переделе. Скорее бы уж… Скучно без него. Без историй и вещей, привезенных извне. Как бы ни пугало то, что лежит за пределами Квартала, оно всегда будет и соблазнительно — как всякий запретный плод. Есть же, в конце концов, там что-то кроме Падальска. Ведь не в Падальске же делают те кассеты, что привозит с собой Франт. И уж точно не в Падальске родились Пьеро и Безымянный…
Трамвай все же подбирает их, но они проезжают всего пару остановок и выходят сами. Дурной Пакк, как видно, за время переговоров успел надраться до беспамятства и теперь во всю глотку распевает нескладные песни собственного сочинения, зубодробительными волнами расходящиеся по салону. Пьеро невольно думается, что и у него где-то была тетрадь со стихами, пусть и заброшенная ещё незадолго до появления Безымянного. Перестало ему писаться как-то вдруг и сразу — как отрезало. Помнится, Граф тогда ещё расстроился ужасно, даже варил какой-то особый глинтвейн по потаённому рецепту. А все без толку… Может так оно и начинается — филистерство? Пьеро зябко ёжится — трамвайные пути завели их как раз на окраину Филистерского Квартала. Дальше по рельсам идти несподручно — мало ли, что Дурному в его шишковатую голову придёт. Идут через филистерское мещанское благолепие.
Кругом праздник — но плоский какой-то, без огня. Вроде бы и пьют горячее и сладкое из ярких высоких стаканов, вроде и танцуют, и поют что-то свое, филистерское… Только как-то ужасно здесь пусто. Даже жутко становится. Пьеро осторожно берет Якова за руку, словно боясь слиться с толпой, подернутой пьяным весельем и остаться среди этих безвкусных стен и лиц, пусть порой и знакомых. Из общей массы выплывают сиамские близнецы — Глен и Гленда, похожие на сшитых вместе атлета-тяжеловеса и проститутку. На разные голоса здороваются, — Сегодня хорошие коктейли. Будете? — и протягивают откуда-то взятый блестящий в свете фонарей и фонариков стакан.
Яков вежливо отказывается. Жмёт руку обоим по очереди и проталкивается дальше. Толпа обтекает квартирантов, как сплошной океан одежд и тел. Кружатся блёстки и конфетти, битое стекло дробит и перекрашивает свет. И всё же даже в такой суматохе взгляды филистеров умудряются задержаться на чужаках. Полные удивления и…. жалости?
Впрочем, об этом Пьеро не успевает задуматься: толпа выносит их в тихий переулок, организованно-беспорядочно заставленный столиками. Видимо, здесь кафе — почему бы и нет, собственно? Важно другое: за столиками по одиночке и парами сидят Те-что-в-форме. Пьют кофе, читают серые тонкие газеты, кажется даже совершенно по-человечески разговаривают. Пьеро даже опускает очки ненадолго — нет, не чудится. Каски, ножи и ботинки — все на месте. И стопочки маленьких серых бланков на некоторых столиках. Приносят бюрократический уют с собой что-ли… В конце концов, нужно же им отдыхать где-то? Если не за пределами Квартала, то уж точно и не на большей части его территории… Им и выход из здания Муниципалитета нелегко даётся. Как же тогда сюда-то добрались? По животу и спине пробегает пугливый холодок. Что-то здесь не чисто. Только вот что? Вдруг Тем-что-в-форме и правда захотелось развеяться? Веселиться как квартальные они не умеют, вот и сидят у филистеров…
И все же странно это.
Тревожно и опасно, как ядовитый порошок, спрятанный среди приправ. Пьеро крепче сжимает руку Якова, тот едва заметно кивает ему. Они проходят через переулок так быстро, как это позволяют приличия. Один из Тех-что-в-форме приветствует их, прикладывая к каске два пальца. Документы никто не проверяет.
Переулок кажется страшно длинным, но все же заканчивается. Уже заворачивая за угол, квартиранты слышат за спиной в некотором отдалении неосторожный стук ботинка по мостовой.
Он повторяется снова через некоторое время. Яков не оборачивается, словно у него глаза на затылке, но по его виду становится понятно, что за ними — хвост. Пьеро, не удержавшись, бросает взгляд через плечо — и видит две статистически порядочные тени, следующие за ними на некотором отдалении.
— Не посмеют, — негромко и, кажется, случайно произносит Яков. Облик его снова меняется — ещё не вполне уловимо, но Пьеро понимает, на кого сейчас собирается стать похожим Хозяин Квартиры. Ещё недавно светлые с проседью волосы как будто темнеют и делаются короче. Впрочем, через мгновение, если не стараться, уже и не вспомнишь, что когда-то было по-другому.
Филистерский Квартал заканчивается. Начинается нейтральная зона, постепенно переходящая в улицу торговцев колдовством. Там можно укрыться, хотя бы в лавке Рики-Тики-Тави… Приблизившиеся было, фигуры Тех-что-в-форме несколько отдаляются, делаясь размытыми и колеблющимися, словно мостовая вокруг них раскаляется. Облик их стремительно преображается. Начищенность ботинок и тусклая стальнистость шлемов становятся нарочитыми. Спящие ножи темнеют на широких ремнях. С некоторым трудом они все же начинают нагонять квартирантов. Шаг обеих пар почти переходит в бег. На очередном перекрёстке Пьеро очень явственно слышит за спиной шелест какой-то бумаги — и тут Яков срывается из шага в могучий прыжок, подхватывая с собой и подопечного. Прыжок, оказывающийся, к тому же, удивительно своевременным: они едва успевают отойти чуть в сторону, прежде чем на перекрёсток, перекрывая дорогу, вылетает окрашенный в апельсиновый цвет грузовик. Такие Пьеро видел только в некоторых книгах и знал, что на них возят или солдат, или заключённых… И обычно не красят в такие цвета.
В кузове грузовика открывается дверь, склепанная из толстых стальных листов, изнутри выдвигается приступка. В проем торопливо высовывается Франт, оглядываясь по сторонам, — Забирайтесь, живо. Как знал, что не надо спешиваться сегодня…
***
Дверь захлопывается, отделяя их от сумрачной улицы и Тех-что-в-форме. В салоне горят желтоватые лампы, защищенные решётками. К стенам прикручены койки, возле которых маячит угловатая плита. Но наибольшее внимание Пьеро привлекает клетка с толстыми прутьями, неприятно выделяющаяся из общей обстановки. Дверь в неё закрыта, хотя внутри и пусто. Видно здесь и дожидаются своей участи те, за кем охотятся Ловчие.
— Они уходят, — констатирует из кабины Кожаный, с некоторым трудом выглядывая в салон, — Что хотели-то?
— Черт их знает, — пожимает плечами Яков. Видно, что он порядком устал от сегодняшних злоключений. Пьеро тоже чувствует утомлённость, но ее перекрывает эйфория, вызванная чудесным спасением от Тех-что-в-форме и, что не менее ценно, возвращением Франта. Ему хочется рассказать все новости последнего времени и поделиться своими тревогами, но Франт уже все знает и, к тому же, сам встревожен чем-то, как ни старается выглядеть по своему обыкновению непринуждённо.
— Пошли в кабину, — улыбается он, — Якову лучше пока побыть одному.
Хозяин Квартиры благодарно кивает. Пьеро тоже охотно соглашается — не каждый день представляется шанс побывать в таком интересном месте. Грузовик движется плавно, с утробным урчанием. Узкие окна с заглушками похожи больше на бойницы — в сущности, другого назначения у них и нет. Толстое лобовое стекло поделено надвое мощной стальной рамой, по которой Франт любовно проводит рукой. На торце рамы чернеет рычаг с массивным навершием. Его Ловчие сразу же предупредительно просят не трогать. Такая осторожность несколько коробит Пьеро, но обижаться ему некогда. Куда интереснее наблюдать через стекло за тем, как плывут по бокам казалось бы знакомые дома. С высоты кабины Квартал кажется другим — невольно создаётся ощущение, что они путешествуют по затопленным улицам на странном корабле.
Крепкие руки Кожаного ворочают здоровенный руль, заставляя машину вплывать в узкие переулки, заглядывая лучами фар в чужие окна. Квартальные щурятся и расступаются, давая дорогу — такие грузовики здесь редкость и не идут ни в какое сравнение с убогими фургонами Муниципалитета. Пьеро окончательно расслабляется — куда проще и приятнее сейчас оставить все страхи и беды позади ради хорошего момента.
Грузовик оставляют в тихом дворе через дорогу от Квартиры, чтобы был под рукой. Несмотря на всеобщую усталость, почти сразу же устраивается застолье — так уж повелось, что приезд Франта не обходится без небольшого праздника. Собираются в этот раз на старой кухне на первом этаже Квартиры, где от кулинарной утвари осталась по большей части только огромная печь, которую давно уже не топят, но все же регулярно чистят от пыли. Граф выставляет свои пряные закуски, заготовленные по случаю возвращения переговорщиков, Канюк приносит какую-то совершенно необыкновенную настойку, которую все опасаются пробовать. Франт и Кожаный опустошают дорожные сумки, добавляя на стол хрустящие промасленные пакеты сухофруктов и солёных орехов. Рики-Тики-Тави, не способный пропустить появление Ловчих на горизонте, приходит с пустыми руками и долго извиняется. Кругом царит шумная суматоха — что-то носят и переставляют, ищут какие-то тарелки и чашки, вилки и ножи. Ко всему прочему добавляется ещё и необходимость переселить Фею со второго этажа — хромой Ловчий перебирается в заброшенную комнату на четвёртом, причём делает это удивительно быстро и, к тому же, успевает спуститься к столу с невесть откуда взявшейся тростью вместо привычного дребезжащего костыля.
Пока все едят и пьют, не звучит ни единого слова о Переделе, даже Безымянному неловко спрашивать о том, как прошёл визит Якова и Пьеро к Стерху. Потихоньку в воздухе распускаются застольные лихие песни, бренчит на гитаре Великий Зрячий. Разве что Франт не травит байки — но от этого явственно страдает только Рики-Тики-Тави, надеявшийся в очередной раз причаститься к чужому ремеслу. Под конец, когда приходит конец и соленьям-копченьям, и фруктам, и даже настойке, оказавшейся вполне порядочной, Яков гасит электрический свет, остаются только цветные графские свечи.
Застольные песни как-то сами собой перетекают в одну единственную, общую.
Это старая песня, старая и негромкая. Никто толком не помнит ее слов и нот, но Великий Зрячий все же наигрывает ее своими всевидящими пальцами, а остальные подхватывают. В ней поётся о минувшем, настоящем и грядущем с одинаковой степенью спокойствия. Простые слова, выводимые чуть хрипловатыми голосами, словно рисуют в темном воздухе кухни огонь, ветер и вечный песок, фигуры героев и путников, бредущих невесть куда и борющихся за то, что кажется им верным.
Под конец все устают окончательно и замолкают, так что в свечном сумраке остаётся один только голос Канюка, в забытьи выводящего что-то вроде романса, пахнущего степной травой и серебряными звездами:
Извивается путь в тёмной бархатной мгле,
Шелестят шелковистые травы,
Тихо скрипнет весло на седом корабле,
Пришвартованном близ переправы.
Озаряет тропу смутный призрачный свет,
На столбе шепчет череп змеиный.
Время дальше идти — здесь не сыщешь рассвет,
А дорога в ночи будет длинной...
В этот раз он даже не пугается своей «оплошности» — только тихо встаёт и уходит, допев. Постепенно расходятся и остальные, унося с собой пустую посуду и спокойные мысли. Пьеро с грехом пополам провожает Безымянного до его комнаты и сам едва успевает добраться до кровати. Сон все-таки находит и на него, несмотря на все отговорки. Хватает мягкой тяжёлой лапой и пеленает в неразрываемые дремотные путы. Пьеро снится что-то совершенно невразумительное и смешное. Что-то сутолочное и бестолковое мелькает вокруг. Пестрые узоры и фигуры выстраиваются в причудливые картины, сменяют друг друга — и вдруг исчезают начисто, оставляя его одного.
Кругом прохладная звёздная ночь и рыжий песок. В небе круглыми фонарями маячат три луны. Красная, зелёная и чёрная, похожая на приклеенный к небу картонный кружок. Под ногами — проржавевшие рельсы со шпалами, пропитанными пахучим мазутом. В воздухе разливается тихий шепот неведомого языка, которого Пьеро не может понять, но который кажется ему смутно знакомым. Может и не шепот, а шелест тысяч и тысяч чьих-то крыльев — кто знает? В Переграни все изменчиво.
Осознание того, что он здесь — в месте, окутанном тайной и загадкой, лежащем между мирами, приходит как-то само собой, словно так и должно быть. В голове всплывает недавний бредовый полет по калейдоскопу странных мест, произошедший в подвале — Перегрань мелькала и там. Бесконечно спокойная и тихая.
Беззвучно перетекает песок, рыжим ковром накатывая на рельсы. Воздух похож на тонкое покрывало, сотканное из смутных призрачных нитей. Пьеро бредет медленно, наступая босыми ногами на шпалы, оставляя в тонких песочных насыпях недолговечные следы. Его тянет куда-то вперёд, сквозь призрачные воздушные занавеси — там вдалеке виднеется знакомая невысокая фигура с чуть отросшими волосами.
Безымянный? Пьеро силится сократить расстояние, догнать его — но все без толку. Словно совершенно невозможно идти по шпалам быстрее, чем неторопливым шагом. Не слышно среди песков ни окрика, ни свиста. Перегрань не любит суеты.
В какой-то момент на горизонте возникает рыжая отвесная стена высокого плато. Скалисто-неприступная, она медленно приближается, словно призванная наконец задержать Безымянного. Пьеро вздыхает с облегчением, но лишь для того, чтобы с удивлением замереть: Безымянный исчезает, будто пройдя сквозь твёрдый кремень, в который упираются ржавые пути. Для Пьеро стена так и остаётся непроницаемой. Он пробует лезть вверх, но срывается: камень то слишком гладок, то до крови впивается в руки, не давая удержаться на отвесной поверхности. Три луны задумчиво и, кажется, немного насмешливо наблюдают за его попытками. Белеющие кости у подножия, припорошенные песком, красноречиво свидетельствуют о неудачливых скалолазах, неспособных продолжить путь. В очередной раз срываясь вниз с высоты своего роста, Пьеро приземляется в зыбкий песок между шпал… И просыпается.
Комната встречает его теплом и знакомыми запахами, урчанием труб и потрескиванием непогашенной тусклой лампы. Пьеро ещё долго лежит на кровати, раскинув горящие руки, на которых, кажется, нет следов от его альпинистских упражнений, и пытается осмыслить свое сомнамбулическое путешествие, пусть и без особого успеха. Как бы там ни было, за оконным стеклом ему при определенном напряжении вполне четко видятся три луны, светящиеся странным нездешним светом.
Глава XVI. Сила и бессилие
Мальборо с трудом пытается проснуться, долго и аккуратно разлепляя ленивые веки. Операция эта упорно не удаётся, несмотря на бьющий в глаза свет. В спину впивается что-то угловатое и твёрдое и, судя по всему, впивается уже довольно давно. Голова болит ужасно, при движении вокруг что-то хрустит. Пахнет затхлостью и брошенными вещами, как это бывает в старых нежилых домах.
Волевым усилием ковбой наконец открывает глаза. С улицы прямо в лицо ему лучится помаргивающий фонарь. В голове всплывают события предшествовавшие пробуждению. Странствия в темноте, падальская сигарета Окорока, Ржавый Тупик и беседа с Хозяином Трущоб. Выходит… Сейчас он должен быть в Доме Сырого Мяса? Во всяком случае, вспомнить подробности ухода никак не удаётся. Мальборо осматривается кругом. Прежде всего, он обнаруживает себя в лежащем на полу шкафу со сломанными дверцами. Высаженное и разбитое стекло приветливо хрустит, царапая куртку. Комната почти пуста, если не считать старой облупившейся ванны с отсутствующим краном и колченого стула, когда-то, вероятно, весьма приличного. По комнате проскальзывает едва заметная серая тень — Мальборо нервно моргает и снова остаётся один на один с заброшенным помещением. В спину все ещё что-то упирается, явно не стекло. Осторожно, преодолевая ломоту во всех, кажется, мышцах организма, Мальборо поднимается и усаживается на массивное навершие шкафа. В темноте среди тускло поблескивающих стеклянных осколков на его бывшем импровизированном ложе виднеется длинный нож, вроде тех, что любит Йотун. С в меру развитой гардой, прежде впивавшейся Мальборо в спину, и прямым хищным клинком. Ковбой поеживается от мысли о том, насколько высоки были его шансы проснуться истекающим кровью, и на всякий случай осторожно ощупывает себя на предмет подобных повреждений. Все в порядке, если не считать кусочков стекла в волосах и подошвах сапог. Он подбирает нож. Кажется, его ему дал Хозяин Трущоб. Наяву или во сне было это? Или где-то посередине, в смутной дымке цыганского дурмана? Может и не было никакого разговора, бесконечных лестниц и чёрного киселя, а просто он, Мальборо, забрался в бреду в старый дом и уснул в шкафу, который сам же и разворотил. Ну откуда же тогда нож? Впрочем, мало ли в Квартале и, тем более, Трущобах старого оружия… Двигаясь болезненно осторожно, ковбой подходит к окну. Ржавый Тупик смотрит на него своими горячими окнами, смотрит спокойно и невозмутимо. Мальборо в самом его конце… А ведь Дом Сырого Мяса и стоит в конце Ржавого Тупика. Значит, как бы там ни было, ему довелось проспать безоружным и беспомощным в самом что ни на есть жутком месте Квартала и остаться живым? Никто не затянул у него на шее смертоносную петлю, напророченную Колодой — может и правда не страшна ему теперь предсказанная гибель? Мальборо вздыхает, втягивая носом уличный воздух, сырой и пряный. Новых вопросов задавать не хотелось. Хочется верить, что все и правда будет иначе, чем прежде, что нож действительно сослужит ему хорошую службу… И что сам он все-таки поквитается с Йотуном за все унижения. Мальборо сжимает в руке ребристую деревянную рукоять — если это и не подарок Хозяина Трущоб, он в любом случае будет лучше его старого ножа.
«Сильнее» — подсказывает мягкий шёпот на границе сознания.
— Сильнее, — повторяет Мальборо, стоя в подрагивающем жёлтом фонарном свете, заставляющем остро заточенное лезвие блестеть, — Я стал сильнее. И буду сильнее Йотуна, и любого, кто пойдёт против меня.
Фонарь моргает и гаснет. Мальборо отходит от окна.
Некоторое время он плутает в тёмных комнатах, натыкаясь на ветхую мебель, осколки стекла, кашляя в пыльном воздухе. Забитые окна, в щели которых пробираются тонкие ошметки сумеречного неба, дают мало света, но в потемках ему все же удаётся найти лестницу. Мальборо почти вываливается на крыльцо, споткнувшись на стертых ступенях, порывшись в карманах, надевает очки. Он идёт по мостовой Ржавого Тупика. В щелях между домами и подворотнях что-то шепчется и лязгает, но Мальборо делает вид, что ему нет до этого дела. Вместе со свежим воздухом на него неожиданно нисходит ощущение собственной силы. Ему кажется, что она пульсирует в руках и ногах, наполняя их пружинящей лёгкостью. Всё теперь будет подчиняться ему… Рано или поздно. Нельзя же спешить уж слишком. Мальборо улыбается, тянется закурить и уже отдергивает было руку, вспоминая, что сигареты закончились ещё вчера… Но пачка все же оказывается за голенищем сапога. Что это, если не знак?
У моста дорогу ему перебегает кто-то худой и лысый в шинели на голое тело — больнично-серый и изможденный настолько, что сразу не удаётся определить пол. Лишь при ближайшем рассмотрении Мальборо узнает Канюка. Тот, взглянув на него, неожиданно роняет какие-то свертки, оплывающие багровыми разводами и тут же бросается их подбирать. На его тощем теле от них остаются пятна. Глаза Канюка красны, как содержимое свёртков — и взглядом этих глаз он на мгновение впивается в лицо Мальборо. Так, как это умеет только он.
Во этом взгляде заключено достаточно много, как, впрочем, и в любом другом… Но ковбой замечает в нем в первую очередь страх. И остается этим крайне доволен. Что есть показатель силы, если не страх? Чем больше сила, тем больше и он. Раньше он был слаб и его боялись только дети. Теперь он стал сильнее, и его боятся старожилы Квартала. Все выходит удивительно логично, а главное просто.
Боль в мышцах постепенно растворяется. Каждый шаг даётся все легче. Мальборо почти летит, тяжёлый стук его каблуков грозен и предвещает перемены. Настаёт время наносить визиты. Прежде всего хочется заглянуть к Мороке — показаться в новом обличье. Прежние улицы Высокого Квартала кажутся ему совершенно иными, словно он видит дальше и шире, чем раньше. На Кривощеной с его появлением затихает беготня и тюбетейки будто сами слетают с усохших голов. У торговцев колдовством перемена в Мальборо не вызывает такого ажиотажа, к тому же, как назло, нет на месте злосчастного Рики-Тики-Тави с его паршивыми амулетами… Ну да ничего. Всему свое время.
Он входит в лавку Мороки с решимостью молнии, поражающей одинокое дерево… И замирает в нескольких шагах от порога. Шепчущий хлам, переполненный древним колдовством, обступает его со всех сторон. Волны пыли лижут ноги. Тени, тихо перебегающие с места на место, скопления стеклянных и живых глаз и губ, мёртвые фарфоровые головы и чёрные перья… Все это сливается в единый молчаливый калейдоскоп, мрачный, подозрительно чуткий и чего-то ждущий. Чего же?
— Здравствуй, Морока, — произносит Мальборо в тишину пыльного склепа. Звук его слов гаснет почти сразу же, словно и не покидал языка. Несколько мгновений лавка хранит молчание, а затем вдруг со всех сторон накатывает шуршащее и шорохливое, разноголосое, — Зачем пришел, ковбой?
— Просто так, — натянуто улыбается Мальборо, — А что, нельзя?
— Можно, — неожиданно тихо и где-то совсем рядом отвечает Морока. Мальборо оборачивается — она стоит за спиной, чуть слева, сложив тонкие руки с хищными пальцами на талии. Тело ее теряется в складах платья-савана, неподвижное и, как порой кажется, несуществующее. В своём молчаливом спокойствии она похожа на надгробную статую.
— Я все-таки получил силу, — неловко заявляет ковбой, — Я действительно стал похож на вас.
— Правда? — лицо Мороки непроницаемо, — Что ж, это возможно, очень хорошо.
— Почему же «возможно»? — обижается Мальборо.
— Откуда ты знаешь, что сила, которую ты получил — благо для тебя? Может тебе стоило оставаться маленьким и слабым, ковбой?
— Слабым я больше никогда не буду. Пусть такими будут другие, с меня хватит. Да и к тому же… разве может быть плохо сильному?
— Против сильной шеи готовят крепкую петлю, — уголки губ Мороки слегка поднимаются, обнажая пустоту темного рта.
— Меня не повесят, — усмехается Мальборо, — Эта смерть больше не для меня.
— Как насчёт другой? От ножа или пули?
В голове проносится видение Миккеля с длинным клинком в руках. Что если и правда ему уготована теперь другая гибель? Но разве могут карты, сделанные мертвецами, предсказать неверную смерть? Или все же могут, если в дело вмешается кто-то достаточно могущественный…
— Нет, — ковбой качает головой, сжимая пальцы в болезненный кулак, — Если я не умру повешенным, то уж скорее вовсе не умру, чем найду другую смерть.
— Вот как? — почти искренне удивляется хозяйка лавки. Глаза её блестят задумчиво, — Может быть ты и прав, Мальборо, время покажет. Кто сказал тебе, что ты не умрешь?
— Вы все знаете его имя.
— Если это тот, о ком я думаю… То ему можно верить, это верно, — соглашается Морока, — Но он любит упражняться в риторике и софистике, играть словами… Не самое порочное развлечение на старости лет. Но довольно опасное для других…
— Я буду жить, — твёрдо подытоживает Мальборо, — Как бы там ни было, буду.
— Похвальная уверенность. Тебя ищет Йотун, кстати говоря.
Ковбой вздрагивает, как от удара. И правда, он ведь не донёс Хозяину о переговорах в Голубятне. Наверняка людоед теперь в бешенстве и опять будет вести свой поучительный допрос… На маслянистой кухне, за старым столом, на котором будет стоять вечная тарелка. Но с чего теперь служить ему, если сам стал сильным? Мальборо улыбается сухо, — Я навещу его.
— Значит, мы наверняка узнаем, будешь ли ты жить, — кивает Морока. Медленно переплывает через пространство лавки, скрываясь где-то среди своего товара. Разговор закончен. Пыль снова погружается в молчание.
И все же Мальборо добавляет тихо, уже шёпотом, — Скоро ни мне, ни тебе не придётся служить Йотуну. Я сам стану Хозяином.
***
Встреча с богом — всегда специфическое испытание. Особенно с богом, которого ты придумал для себя сам. Сложно сказать, насколько это понимает Мальборо, но, во всяком случае, он чувствует страх. Странный, иррациональный. Ему кажется, что он не боится ни смерти, ни изгнания из Дома, но Йотун пугает его, пугает как темнота за дверью или звук падения ложки в пустом жилище. Пугает глубинно, первобытно, всеобъемлюще. Идея зажечь свет или пойти на звук всегда кажется удивительно здравой и лёгкой в исполнении — стоит только приложить немного решимости. Но вся ее здравость сходит на нет, когда в дело вступает страх.
Страх, который давит на самые болезненные точки податливого человеческого сознания, с тревожной улыбкой задавая главные вопросы:
Что скрывается в темноте?
Что породило звук падения в пустом доме?
Нельзя наверняка сказать, что это что-то вообще есть в темноте или в безлюдных комнатах. Но это уже не так важно, когда в голове появляется главный вопрос:
Что произойдёт, если встретиться с этим чем-то?
Ответ кажется удивительно простым, бинарным. Но только на первый взгляд. Страх останется, даже если все вопросы испарятся — он породит их снова. Самый древний страх — страх неизведанного. Его невозможно превратить в азарт или злобу. И все же Мальборо старается изо всех сил.
Он идёт по Высокому Кварталу, убеждая себя в собственной силе. Накручивает ее на руки, как тяжёлые цепи, способные своими взмахами сломать кости недругам. Он смертельно бледнеет, приближаясь к Кухне, и нервно ускоряет шаг, перемахивая через ограды, проходя сквозь подъезды домов. Высокий Квартал снова пытается спрятать от него небо и воздух — и Мальборо смотрит вокруг и дышит жадно, словно пытается насытиться перед… Чем? Смертью? Но разве не обещал ему Хозяин Трущоб, что позаботится о его шее? Теперь все логичнее кажется мысль, что именно Йотун был тем, кто должен был удушить его… Но этого уже не произойдёт, верно ведь? Значит и бояться уже нечего?
В своём испуганном бегстве к цели Мальборо сам становится действительно пугающим. Даже неразумный Медведь отшатывается в сторону с его пути, провожая ковбоя скулящим взглядом сквозь прорези в папье-маше.
У порога Кухни Мальборо замечает Козу и Грема.
— Лепра ушёл искать тебя у филистеров, — поясняют ему подопечные, — Йотун злится, кажется. Что-то не так с переговорами? — и Грем, и Коза, явно встревожены. На мгновение ковбою становится даже приятно от их переживаний, но затем в голову прокрадывается хищная мысль: они тревожатся за меня — выходит, они меня жалеют? Жалеют слабых. А Мальборо больше не слаб, нет…
— С переговорами все в порядке. И с Йотуном я все улажу, — отрезает он, — Рано вам ещё меня на мясо разделывать.
Коза демонстративно обиженно морщится. Всего то чуть-чуть не были под присмотром — а уже отбились от рук. Ну да ничего. Все скоро станет совсем по другому, и никому не придёт в голову ни жалеть его, ни прекословить.
Он входит в прямоугольный гроб лифтовой кабины. Выжимает рычаг до отметки последнего этажа. Старый-старый лифт, где разве что не приходится вручную крутить блоки. Если в Доме Мальборо нужен будет лифт, то он уж наверняка будет другим. А каким, собственно? — задумывается ковбой. Он никогда и не знал другого лифта, кроме того, что был в Доме Йотуна, да и вообще в большинстве зданий Высокого Квартала. И другого Хозяина, кроме Йотуна, в сущности, тоже не знал… Должен ли быть Хозяин страшен, как Йотун? Хозяин Трущоб не в счёт — его едва ли и настоящим назовёшь. Колода воспитывает воров и убийц, и сама готова убить при случае, уж наверняка; Пыльник муштрует своих подопечных, как монахов; Стерх, пожалуй, поступает так же или ещё хуже; Миккель… Пожалуй, хотя и врет всему Кварталу, со своими, может быть, поступает честно; а что же Яков? Пешка при Графе? Как он обходится со своими домочадцами? Опекать готов наверняка, раз уж и Мальборо спас от смертельного удара… Но вот какова эта опека на деле? Страшен ли он, да и все остальные тоже?
Двери лифта раздвигаются с лязгом.
Кухня встречает Мальборо маслянисто-желтоватой плиткой и запахом бульона. Он толкает дверь и почти сразу же встречается глазами с Йотуном.
Тот сидит за столом с тарелкой, на которой темнеет щедрый ломоть мяса. Только сейчас Мальборо понимает, насколько голоден — кроме ужина в Доме Сырого Мяса между сном и явью он уже давно ничего не ел. Йотун взглядом указывает ему на стул сбоку от стола. «Так, чтобы наверняка видеть руки» — догадывается ковбой, но занимает указанное место. Йотун отрезает от ломтя полоску мяса, медленно жует и проглатывает. Его ровные чуть желтоватые зубы двигаются равномерно, изредка издавая звонкий щелчок, разделяя мясные волокна.
— Где ты был? — невозмутимо интересуется он, — Я ждал от тебя вестей о Стерхе.
— Действительно ждали? Разве вы не знали, что он откажет?
— Знал. Но я ждал вестей, — выпуклый глаз Йотуна впивается в в Мальборо взглядом как-то особенно цепко, — А ты шлялся черт знает где.
— Это моё дело.
— У тебя нет своего дела, пока я здесь Хозяин, — откладывая столовый нож в сторону, Йотун переносит ломоть мяса на вилке на разделочную доску и достаёт из-за голенища другой нож. Боевой.
Мальборо дёргается, глядя на его хищные руки со следами страшных ран. В жилистых пальцах лоснится рукоять ножа, отполированная частым использованием. От ломтя отделяется ещё один кусок.
— Я и сам хочу быть Хозяином. И сам могу решать, какое дело — моё, — сообщает наконец Мальборо. Он не замечает, как тоже достаёт нож и тоже отрезает полоску мяса, зато замечает на миг появившееся в глазах Йотуна удивление.
— Ты сам знаешь, что это бред, — сухо бросает Йотун, — Откуда у тебя этот нож? Кто дал его тебе?
— Хозяин Трущоб, — со смесью ужаса и торжества отвечает ковбой. Йотун отводит от него взгляд, сосредоточенно и очень вдумчиво жуя. На мгновение кажется, будто он хочет что-то спросить, но сохраняет молчание.
— Я стал сильнее. И стану ещё сильнее, — продолжает Мальборо, — Ты не остановишь меня, хромой людоед, — он чувствует, что уже давно перешёл границу и теперь не может и помыслить об остановке, — Я сам стану Хозяином, не хуже всех вас — упырей. И сам устрою Передел — без ваших глупых игр.
Он едва успевает заметить нож, прижавшийся к его горлу. Зрачки Йотуна вытянуты и сужены, как у хищного зверя. Узловатые пальцы крепко сжимают рукоять ножа, пока челюсти продолжают механически перемалывать пищу. Он сглатывает и произносит с утробной хрипотцой, — Не бывать тебе Хозяином, щенок. И против кого идёшь…
Мальборо чувствует, как на шее появляется тонкая кровавая дорожка. И что есть силы бьёт в больное йотуново колено стальным носом тяжёлого сапога. Йотун вздрагивает и отшатывается, отклоняясь на стуле, не издавая ни звука. Прежде чем потерять равновесие и рухнуть на пол, он успевает сделать взмах ножом, так, что Мальборо тоже приходится отклониться назад. Они падают на холодный пол почти одновременно. Несколько мгновений лежат, затем Мальборо поднимается, восстановив выбитое ударом о доски дыхание. Йотун остаётся на полу. Сползший со стула, с вытянутой левой ногой в ботфорте, раскатанном выше колена, он смотрит на ковбоя снизу вверх исподлобья, и от этого взгляда становится жутко.
— Давай, — хрипит он, — Зарежь хромого людоеда, зарежь своего Хозяина, отца своего.
Чем дольше Мальборо ждёт, тем меньше решимости остаётся в руках, готовых для расправы. Он знает, что и как надо делать, но ему отчего-то страшно убить Йотуна. Не потому, что велик шанс самому остаться рядом со вспоротым брюхом. Нет, есть ещё что-то, в чем он сам до конца не может себе признаться. Или не хочет. Какой-то страх, до этого незнакомый и оттого только более могущественный. Мальборо кажется, что проходит вечность, прежде чем он убирает нож в ножны и, развернувшись, молча уходит. На деле это происходит удивительно быстро.
— Дурак, — устало хрипит ему вслед Йотун, — Какой же ты дурак…
Но Мальборо не замечает этого. Он так погружен в свои раздумья, что, спустившись на первый этаж, не слышит за спиной странного хруста и даже лязга вновь поднимающегося лифта. Сейчас ему все глубоко безразлично, кроме одного — страха, приведшего его сюда и не давшего ему убить Йотуна.
***
Сколотые ступени, ведущие в Пустынь. От них веет холодом и пылью, но Мальборо не уходит. Он не знает наверняка, сколько уже сидит так, в сущности, это и не важно. Он думает о своей неудаче. В самом деле, была ли у него другая цель и мечта?
Грабить на улицах и спасать свою жизнь, дрожать от страха и копить обиженную злобу. Внушать страх переулочной шушере. Ради чего, в ожидании чего это было?
Разве не должен был он стать таким же хищником, как Йотун? Неужели не должно было у него хватить силы на то, чтобы поднять против Хозяина руку? Так ведь хватило. Ведь сделал же он так, что Йотун оказался ниже и слабее его, разве нет? Он мог убить хромого, наверняка мог… Почему же не сделал этого?
За дверью в конце спуска раздаются шаги, скрипят петли. В проёме показывается Барка.
— Зачем пришёл и сидишь? — интересуется он.
— Могу и сижу.
— На чужом пороге не сидят просто так.
— А где ты видишь здесь порог? — язвит Мальборо, — Мы же в Пустыни. Тут только пустырь и нет никакой двери и порога.
— Что же ты тогда не войдёшь? Не заперто, — пожимает плечами Барка.
Мальборо соглашается. Вместе они спускаются в подвал со сводчатым потолком. Огонь в очаге мерно потрескивает. Пустынники разбрелись по залу. Кто-то спит на топчанах, кто-то курит у огня и играет в карты. В освещенном мерцанием языков пламени углу собрался отдельный кружок. Приглядевшись, Мальборо видит здесь не только подопечных Сократа, но и других. Здесь есть и жители Домов, и безродные. Он узнает Розу из Дома Колоды и Песца из Криводомья. Двое незнакомых квартальных в центре круга дерутся, переругиваясь. Их распахнутые рубашки колышутся, как крылья.
— Им не хватает веселья наверху? — интересуется Мальборо.
— Нет, не совсем так. Им не хватает ясности, — усмехается Барка, — И тебе ее не хватает.
Они стоят чуть в стороне от круга и до них долетают только обрывки слов и звуки ударов.
— И что же, ты предлагаешь мне тоже с кем-то подраться?
— Да.
— Чушь. Я убью кого-то из них.
— Нет, ты просто боишься, — качает головой Барка.
— Это многие из них меня боятся.
— Да ну? Даже те, что в глаза тебя не видали? — Барка театрально удивляется, разводя руками, — Нет, дорогой мой. Боишься здесь ты.
В руке его внезапно оказывается что-то продолговатое, похожее на широкий охотничий кинжал. Через мгновение его тёмный клинок проходит в сантиметре от виска Мальборо. Ковбой отшатывается, шляпа слетает на спину.
— Защищайся, — смеётся Барка, — Давай, доставай свою железяку.
Мальборо выхватывает нож — быстро и резко, проводя клинком в воздухе угрожающую дугу, заставляющую Барку отпрянуть.
— Скажи, чего ты хотел всю жизнь?
Мальборо вздрагивает. Опять кто-то пытается рассмотреть его изнутри, покопаться в мыслях и вытащить из них на свет слабость и боль? Хватит!
Он делает несколько выпадов, но Барка ускользает. Нет нужды его ранить — только поставить на место.
— Так чего же? — упорствует Барка, мечась по подвалу. Леопардовый мех его короткой шубы блестит с свете огня.
— Я хотел стать Хозяином! — рычит Мальборо и болезненно дёргается, когда чужой клинок едва не касается его шеи.
— И что же тебе мешает?
— Я слишком слаб, — ковбой медленно звереет. Удары его становятся рваными и отчетливо пахнут смертью.
— Разве ты не знаешь, как стать сильным?
— Знаю.
— Ты был в том месте, где можно обрести силу?
— Меня обманули.
— Неужели? — Барка ставит Мальборо подножку и тот растягивается на полу, — Чего ты попросил?
— Дать мне силу… и не дать меня повесить, — ковбой перекатывается, уворачиваясь от остроносых сапог. Дыхание его срывается, речь становится похожа на лай.
— И тебе дали силу, ты сам это знаешь.
— Где же она?
— Ты переполнен ей, друг мой, — улыбается Барка, качая лысой головой, — Силы у тебя довольно.
Он отходит в сторону и продолжает, наблюдая, как Мальборо поднимается, — Ты и прежде не был лишён ее. И теперь ты попросил ещё больше.
— Но я не смог убить сегодня, когда это было нужно, — хрипит Мальборо, медленно приближаясь с отведенной в сторону рукой.
— Кого же ты хотел убить?
— Йотуна.
В глазах Барки загорается интерес, — И у тебя был шанс это сделать?
— Да, — Мальборо делает взмах ножом, ещё и ещё.
— Но ты этого не сделал, — Барка медленно отступает, пятясь к стене подвала.
— Потому что у меня недостаточно силы.
— Потому что ты слуга, — Барка спотыкается и падает навзничь, прикрываясь кинжалом. Мальборо придавливает его к земле, но лысый продолжает гнуть свое, — Ты слуга и боишься своего господина.
— Разве это не слабость?
— Можно сказать и так, — кинжал Барки падает на пол с деревянным стуком, — но пока ты не перестанешь бояться, твоя сила не будет твоей. Подумай на досуге, — добавляет он, вывертываясь из-под Мальборо и поднимаясь, — Можешь пока что остаться здесь, если хочешь.
Ковбой качает головой, — Я не усну ещё раз где попало.
— Дело твоё.
Глава XVII. Авантюра
С тех самых пор, как они вернулись с переговоров, Пьеро не покидает ощущение скуки и отсутствия осмысленности в своём существовании. Оно, несомненно, глодало его и раньше, но теперь, когда он ненадолго ощутил себя участником важных и опасных событий, снова оставаться в Квартире становится просто невыносимо. Безымянный тоже мается, но куда меньше. Его вполне устраивает досуг, состоящий из чтения пыльных книг. Время в Квартире, кажется, тянется так медленно, что он успевает уже одолеть половину второго шкафа в коридоре третьего этажа и не планирует останавливаться. Пьеро не умеет сидеть так долго за книгами, написанными скрипучим песочным языком. Ему хочется смеяться над их сложными вычурными строками, а Безымянному такая забава быстро наскучивает и начинает казаться невежливой. Сколько Пьеро ни убеждает его, что авторам всех этих трудов совершенно до лампочки шутки каких-то мальчишек, Безымянный остаётся непреклонен.
Приезд Франта делает быт Квартиры несколько более разнообразным, однако он большую часть времени проводит где-то в Квартале, уходя с Кожаным или Феей, или с обоими сразу, а приходя запирается у себя в комнате и, судя по звуку, падает без сил. Канюк тоже где-то пропадает. Великий Зрячий все время шепчется с кем-то невидимым, растворяясь в тёмных углах своей комнаты. Яков нервно курит, пытаясь привести в порядок неровную и разноцветную причёску. Граф варит зелья и складирует их в резные ящики, а их, в свою очередь, сносит в кладовые на первом этаже.
— Осень — самое подходящее время для колдовства, — объясняет он, — Чтобы пережить зиму. А зима в нашем случае может быть долгой.
Пьеро понимает, что говорит он не только и не столько о зиме, но и понимать предмет метафоры ему не хотелось. Неужели даже он считает возможной победу Йотуна? Или речь лишь о том, что Передел может затянуться? Как вообще он должен проходить, если разобраться?
С этим вопросом он пристаёт к Безымянному, но тот только хмурится и говорит, что об этом в книгах почти ничего не было написано.
— Начерта ж тогда читать эти книги, если в них ничего полезного нет? — возмущается Пьеро.
— Интересно. Хочешь — сам ищи полезное, — пожимает плечами Безымянный и возвращается к чтению. Напоследок Пьеро пробует даже сидеть у Феи и помогать чистить его бесчисленные зубные амулеты, но компания из хромого Ловчего так себе, а к своим амулетам он относится с таким трепетом, что страшно лишний раз подышать на них.
Да, признаться, и не очень-то хочется.
Оттого Пьеро и задумывает свою «операцию».
Он рассуждает вполне просто: чем ближе Передел, тем важнее знать замыслы врага. Вполне может статься, что старшие тоже заняты разведкой и планами… Но едва ли кому-то из них придёт в голову то, что придумал Пьеро — пробраться в Кухню и… Собственно, что делать в чужом Доме, он ещё не вполне уверен. Но по разговорам и домыслам предполагает, что, вероятно, там должны храниться важные бумаги и вестись не менее важные разговоры, которые можно украсть и подслушать.
К экспедиции он подходит со всей возможной серьёзностью. Приходится отказаться от бус и монет, оставив только амулеты-вышивки и заговоренные нити, чтобы стать тише и незаметнее. Нож привычно ложится в карман, очки закрывают глаза. На крайний случай он заучивает несколько старых заговоров, отводящих взгляд и отбивающих нюх, которые, согласно рассказам старожилов Квартала, могут обмануть даже Хозяев.
***
Пьеро спускается на первый этаж так тихо, как это возможно, заранее открывает замки на входной двери и чуть приоткрывает ее. С некоторым трудом вытаскивает из кладовой Служаку и выкатывает его за порог Квартиры. Дверь закрывается за ним сама, мягко защелкивая засовы. Некоторое время он ведёт мопед за руль рядом с собой, пока, наконец, не удостоверяется, что шум от мотора не услышат квартиранты. Вскакивает на потертое жёсткое седло и уносится вперёд, навстречу холодному промозглому сумраку. Его затея пахнет жизнью и приключениями, хотя по спине и пробегают мурашки — не поймёшь, от холода или от страха. Фара Служаки до сих пор барахлит, несмотря на все починки, но улицы и без неё неплохо видно — как ни крути, в Квартал почти никогда не приходит настоящая ночь. Сумерки смешиваются с фонарным светом — белым, жёлтым, а порой и витражно-разноцветным. Ветер завывает в ушах, вцепляясь в тело холодными пальцами.
В этот раз Пьеро попадает в Высокий Квартал быстрее, чем когда либо, словно улицы знают о его цели и становятся короче и шире. Дома с железными ставнями, как слепцы, прислушиваются к приглушенному рокоту мотора. Высокий люд сидит на ступеньках подъездов, чадя самокрутками и о чем-то переговариваясь. Никто не пытается ничего продать или подсунуть, остановив мопед, как это часто делают здесь, пытаясь заработать или навести порчу. Везде разлита тревожная тишина, от которой хочется скрыться, вернувшись обратно в безопасное тепло Квартиры. Но нельзя отступать на полпути. Это будет совсем уж глупо.
Когда до конца пути остаётся, по ощущениям, пара улиц, Пьеро спешивается и оставляет Служаку в темном дворе, похожем на тот, где они были с Феей. Здесь его не заметят охотники за железом, а если бы и заметили… Едва ли можно позавидовать состоянию их здоровья после знакомства с охранным колдовством Графа. Остаток пути Пьеро преодолевает особенно осторожно, стараясь выйти к Кухне с той стороны, где нет ни прихвостней Мальборо, ни Медведя. Найти нужный Дом среди зданий Высокого Квартала оказывается довольно просто. Несмотря на весь архитектурный хаос местных улиц, Кухня выделяется из общей массы тёмных многоэтажных глыб. Старое восьмиэтажное здание, в стенах которого красный и серый кирпич смешиваются с бетонными блоками. Окна по большей части закрыты железными листами, так что Пьеро начинает даже сомневаться, что здесь кто-то живёт. Но от стен тянет Домом, его силой, пусть и чужой, и кирпич в них кажется более тёплым, чем обычный. Для проникновения Пьеро выбирает тёмный флигель. Он ниже основного здания, окна в нем шире и среди них куда больше открытых.
Пьеро взбирается на широкий сколотый подоконник первого этажа, с него перелезает на угол здания, декорированный выступающими кирпичами — словно специально, чтобы по нему было проще карабкаться. От шершавого кирпича руки быстро начинают гореть, и квартирант, поначалу поставивший себе целью забраться на самый верхний — шестой — этаж флигеля, быстро понижает ставки сначала до пятого, а потом и до третьего. По четвёртому проходит длинный балкон без стекла, залезать на который Пьеро откровенно опасается ввиду ветхости его перил, за которые неминуемо придётся цепляться. Между вторым и третьим этажом в коленях пробегает неприятная дрожь, но до нужного подоконника добраться все же удаётся. Однако, скорчившись на узком выступе перед оконным стеклом, Пьеро с ужасом обнаруживает, что за открытой створкой окна скрывается вторая рама, незаметная с земли. Открыть её без шума едва ли удастся, как, впрочем, и перебраться на другое окно. Спуск вниз тоже кажется не самым лёгким предприятием — и Пьеро решается все же лезть выше, на четвёртый этаж. Как кошка, он приникает к проходящей рядом треугольной опоре балкона и уже начинает переползать к перилам, когда слышит внизу голоса. Скосив глаза, он замечает двух цыган, о чем-то ожесточённо-спорящих и потрясающих связками дешёвых амулетов. В локтях и коленях на мгновение появляется предательская нервная слабость, а в переносицу втыкаются тупые иглы мурашек… Но цыгане проходят мимо, ничего не заметив, и Пьеро с облегчением вздыхает. С трудом поднимается выше, стараясь сильнее упираться ногами в стену и держаться бёдрами за балконную опору, по возможности не тревожа подозрительно ржавые перила. Те благодарно скрипят и покачиваются в ответ на такую заботу.
Выбрав пару стоек, кажущихся наименее хлипкими, Пьеро подтягивается на них и перебирается на балкон. Тело гудит от тревожного напряжения. В висках стучат глухие молотки. И все же где-то внутри, под рёбрами, прорастает радость: он сделал это! Он почти в самом сердце вражеского логова! Осталось всего-то ничего…
Осторожно пригибаясь к площадке и прижимаясь к стене, Пьеро пробирается по балкону до низкой двери. Естественно, запертой.
В широкую замочную щель вползает кончик ножа, губы шепчут старый заговор:
Замок дрянной — зуб гнилой.
Повернись, прокрутись — для меня отопрись.
Гниль долой — пусти на постой.
Замок тихо щелкает, отпираясь. Из-за двери пахнет чужим Домом. Маслом и пылью, старой потертой мебелью и полиролью. Пахнет густо и терпко, словно это не запах, а сваренный на приправах пряный суп. Чувствуется, что здесь любят мясо, сырое, жареное и вареное, любят огонь и угли, восковые свечи и самодельное мыло. И ко всему этому калейдоскопу ощущений примешивается страшный кислый запах крови и свежезаточенных ножей. Пьеро осторожно проскальзывает в дверную щель, из закутка, стиснутого стенами, одетыми в линялые обои, высовывается в коридор. Тихо и темно. Почти как в Квартире… Если бы не ощущение опасности, норовящей вцепиться в горло. Нервно моргает под потолком огромная лампа без абажура с тонкой уставшей проволокой, накала которой едва хватает, чтобы осветить коридор.
Пьеро осматривается. Слева — выход на улицу и стена с темностекольными окнами. Справа — другая стена, с нишами, забитыми каким-то подозрительным хламом. Позади в нескольких шагах — дверь с латунной круглой ручкой. Впереди — в меру далёкий поворот коридора, из-за которого слышатся размеренные шаркающие шаги и постукивание трости.
Сложно, в сущности, не догадаться, кто это может быть. Пьеро вздрагивает, покрываясь холодным потом. Встреча с Йотуном в его планы совершенно не входит… Что он вообще забыл во флигеле? Квартирант нервно пятится назад, шаги и стук неумолимо приближаются, вместе с тихим бормотанием. Не разобрать ни слова — а жаль.
Спина упирается во что-то… В стену? Нет, в дверь. Пьеро судорожно нащупывает латунную ручку и поворачивает, только сейчас осознавая, что куда вернее было бы выбираться на балкон. Но менять маршрут уже поздно. Он проваливается в тёмную комнату и, притворив дверь, приникает к замочной скважине, приговаривая, как мантру:
Глазом не видит,
Носом не чует,
След не возьмёт,
Тропу потеряет…
Йотун показывается в коридоре, обрамленный черной рамкой замочной скважины. На всей его фигуре лежит печать какой-то страшной усталости. Глаза почти не бродят взглядом по всему вокруг, а смирно смотрят вперёд — Пьеро даже на мгновение кажется, что Йотун заметил его, но он быстро понимает, что ошибся. Людоед приваливается к стене. Сюртук его расстегнут на груди, ботфорты скатаны до икр, а левое колено скрыто компрессом. Выходит он и вправду хром, а не прикидывается, как говорят… До Пьеро долетают обрывки йотунова бормотания:
«В ответе за чад своих… Так научил бы… Усатый… Как отвечать, если чада — все Дома?» — голос Хозяина Кухни вдруг крепнет, но срывается в хрип. Он качает головой, протирая высокий лоб. И сразу как-то резко распрямляется, будто стряхивая с себя утомленность, как ветхие лохмотья. Берет что-то из стенной ниши, прячет за пазуху и уже куда менее шаркающей походкой возвращается за угол. Только на мгновение задерживается, кажется, принюхиваясь… Пьеро замирает, стараясь не дышать. Ему кажется, что он слышит, как ноздри людоеда втягивают воздух. Он даже отодвигается от двери, боясь, что ее сейчас пронзит один из знаменитых йотуновых ножей… Но Хозяин Кухни все же уходит. Квартирант прислоняется к стене, тяжело дыша.
Но едва он успевает перевести дух, как раздаются новые шаги. Уже совсем близко. Нет времени всматриваться в скважину.
Пьеро вскакивает с пола и на цыпочках бежит вглубь комнаты, ставшей ему убежищем. Сворачивает в узкий коридор с голыми стенами. Шарахается в дверной проем, в надежде на укрытие, но это только ванная с потрескавшимся кафелем. Натыкаясь на стены и спотыкаясь в темноте, Пьеро находит ещё одну комнату, слегка освещенную полузанавешенным окном. Выбор невелик, и он прячется под кровать, стоящую у стены, пытаясь успокоить шумное дыхание. От удара ноги распахивается входная дверь. Тяжёлые шаги движутся во мраке, по паркетному старому полу стучат подковки сапог. Знакомо стучат… В комнате пахнет табаком и вощеной кожей, стелются дымкой терпкая обида и злость.
Из-под кровати видно не так уж много — только пол и полоску стены с серыми от темноты обоями, возле которой стоят склянки с куйтючьим маслом. В этом зрительном пространстве появляется сначала один сапог на толстой подошве, потом другой. Сапоги приближаются к кровати, на неё кто-то грузно садится, вызывая короткий скрип поперечных перекладин под матрасом. Запах табака и вощеной кожи становится сильнее. Пьеро задерживает дыхание. Удача к нему сегодня определенно не благосклонна.
Мальборо сидит почти неподвижно, как статуя. Кажется даже, что он заснул, но снизу сказать этого наверняка нельзя. На пол осыпается сигаретный пепел. Квартирант осторожно выдыхает и вдыхает снова, проверяя оставшийся в рукаве с момента отпирания двери нож.
— Вылезай, — сипло предлагает Мальборо, закидывая ногу на ногу.
Пьеро старательно делает вид, что его вовсе нет под кроватью и вообще в этой комнате.
— Да вылезай же, — повторяет ковбой, — Я все равно знаю, что ты там. А доставать сил нет.
Пьеро нервно сглатывает. Мальборо поднимается с кровати и отходит к стене, освобождая путь. Пьеро осторожно выползает и быстро встаёт с пола, сходу раскрывая нож. Мальборо наблюдает за ним сквозь очки почти с интересом. Куртка и кожаные штаны его испачканы в пыли, волосы спутаны, местами в них застрял мелкий сор, словно ими подметали пол. От него пахнет перегаром и древесным дымом. Как видно, некоторое время перед возвращением домой он провел у костров на пустырях.
— Не собираюсь я тебя потрошить, — тихо говорит Мальборо, демонстративно разводит руками, — Сомневаюсь, что в этом есть смысл.
— А тебе всегда нужен смысл? — саркастично интересуется Пьеро.
— Наверное нет, — задумчиво отвечает Мальборо, опираясь о подоконник и проминая тяжёлые шторы, — Но сейчас мне нет нужды тебя резать. Я и так знаю, что могу. Незачем проверять.
Пьеро нервно косится на его руки, пытаясь сделать выводы из туманной фразы. Как бы то ни было, а от Высокого Люда всегда жди беды…
— Ты никогда не задумывался о том, зачем все это, а? — вдруг спрашивает ковбой, раскуривая новую сигарету.
— Что — «это»?
— Квартал, Дома, Хозяева… Передел?
— Понятия не имею, — подумав, отвечает Пьеро.
Но Мальборо словно не замечает его ответа, — Вот начерта было создавать такое место… Свободное, значит… Чтобы все равно кому-то приходилось ползать и пресмыкаться, а? Почему бы просто не устроить нормальный порядок, как в Муниципалитете? — он смеётся хрипло и как-то тоскливо-горько.
— Чтобы каждый поступал, как может, — осторожно предполагает Пьеро, — Если может ползать — пусть ползает. А если может летать…
— А ты, наверняка, летаешь, значит?
— Почему бы и нет, — скромно пожимает плечами квартирант, не забывая следить за чужими руками.
— Брехня, — улыбается ковбой, — Ты ползаешь, я тоже ползаю. Все ползают — одни Хозяева, может быть, ходят. И то — придумали себе Порядок, чтобы жизнь мёдом не казалась.
— Я пока не знаю наверняка, что я ползаю, — сухо выговаривает Пьеро, — Но рад за тебя. Уверенность это хорошо.
Мальборо кривится, — Все ты знаешь. Тоже ползаешь. Ты служишь оборотню, он — Графу. По их указке пришёл ведь?
— Нет.
— Врешь. А хотя… Какая разница. Чего тебе надо? Зачем притащился в самые лапы к Йотуну?
— Да так… — уклончиво сообщает Пьеро.
— Выведать хочешь что по-интереснее?
— Хочу, — соглашается квартирант.
— Ну так и не бреши, — устало резюмирует Мальборо, — Все равно выведывать нечего. Всё у хромого в башке.
— Но что-то же вы готовили? — упорствует Пьеро, — Что ты тогда приносил ему на подносе? С кем он тогда говорил?
Мальборо смотрит на него почти удивлённо. Усмехается, обнажая чуть заостренные зубы, и вздыхает глубоко и тяжело, словно смиряясь с чем-то непосильно гнетущим.
— А я почём знаю? — говорит он наконец, — Моё дело — принести ему, что положено, от Мороки.
Голос его понижается и становится утробным. Ковбой вдруг отдергивается от подоконника, как ударенный током, и придвигается к Пьеро, обдавая перегаром и дымом.
— Колдовство он готовит, — сипло шепчет он, перехватывая заблаговременно руку квартиранта с ножом, — Древнее, какого давно никто не творил. Оттого и собирается так долго, что вещей всех никак отыскать не может.
— А зачем ему колдовство? — тоже шепчет Пьеро, — Для Передела?
— А я откуда знаю? — качает головой Мальборо и отходит назад, спихивая шляпу с головы на спину, — Теперь иди, пока я добрый, и пока хромой не пожаловал. Кыш.
Квартирант кивает осторожно и, не убирая нож отступает. Уже в дверном проёме он вдруг говорит, — Спасибо.
Но Мальборо не слышит этого или предпочитает не отвечать. Пьеро выходит из его обиталища тихо-тихо, как и вошёл, на этот раз не встречая ни Йотуна, ни иных неприятных знакомых. Перебирается через балконные перила, сползает на мостовую… Только когда он уже почти скрывается в дворах, на миг его посещает ощущение чужого холодного хищного взгляда, упершегося в спину между лопаток, точно кинжал. Но оно быстро проходит.
Глава XVIII. Беседы и костры
— Ты как меня нашёл? — как-то даже слегка обиженно вскидывается Пьеро. Франт пожимает плечами, отделяясь от тени переулка. Даже странно, как человек в желтовато-светлом костюме и золотистом шейном платке мог так успешно мимикрировать под грязную кирпичную стену.
— Я же Ловчий, — невозмутимо улыбается он, — Всегда нахожу, что ищу.
— Совсем всегда? — недоверчиво косится на него Пьеро.
— Главное правильно искать правильную вещь, — уклончиво сообщает Франт, закидывая в рот кофейное драже и протягивая квартиранту вскрытую пачку, — Будешь?
— Буду, — соглашается Пьеро. Он не особенно любит такие сладости, но дело принимает совсем другой оборот, если их предлагает Франт.
— Лучше так не делай больше, — продолжает Ловчий, когда они выходят из переулка, — Будет крайне грустно, если тебя съедят, верно ведь?
— Верно. Но зато я кое-что узнал, — Пьеро победоносно улыбается и переходит на нетерпеливый шёпот. Некоторое время он торопливо излагает Франту историю своей экспедиции в Дом Йотуна и зловещие планы врага. Ловчий слушает его со спокойной улыбкой, скрестив пальцы в замысловатый узор. Когда рассказ заканчивается, он резюмирует все так же спокойно, — Про ритуал мы знаем. А вот то, что ты увидел Йотуна не в образе… Достойно уважения.
— Знаем… — тянет Пьеро, — Сами ничего не рассказываете, вот и получается, что все впустую.
— Мы хотели вас уберечь… Насколько это возможно, — смиренно отвечает Франт, — Но, признаться, недооценили твою скрытность.
Квартирант фыркает, едва не споткнувшись о педаль мопеда. Хочется ещё похорохориться, но становится уже как-то неловко.
— К сожалению, в Квартире никто никогда не воспитывал детей, — продолжает Франт, — Как видишь, случаются промахи.
— Почему бы нас тогда не сдавать в другие Дома?
— Ну… Осмелюсь предположить, что господа в форме решили провести небольшой эксперимент, — сухо улыбается Франт, — Глядя на тебя, его можно назвать вполне удачным. Но, если тебя так волнуют вражеские замыслы, в следующий раз попробуй все же спросить об этом кого-то прежде, чем лезть в пекло. Договорились?
— Договорились, — соглашается Пьеро. Высокий Квартал лениво обтекает их, как густое тёмное сусло, стараясь замарать теменью окон и приоткрытых подъездных дверей. Какое-то время они идут в молчании, дробно шагая по брусчатке и асфальту и распугивая Высокий Люд. Кто-то в шутку отдаёт Франту честь, прежде чем скрыться за пыльным забором, и Ловчий бросает им вслед утомленные взгляды. Пьеро прокручивает в голове недавний разговор с Мальборо. Нынче он был вовсе не так страшен, как обычно. Скорее, как будто, подавлен или поражен чем-то удивительно сильно. И говорил он странно, словно не совсем прежними своими словами. Может просто сам Пьеро не знал до конца, каков Мальборо вне квартальных улиц. Да и сейчас верно не знает. Почему ковбой так просто отпустил его? Почему не доложил Йотуну? Или в Кухне раздор и вражда? Не оттого ли и обида Мальборо, и его речи про служение… Может сам он вдруг ощутил себя слугой? А что же тогда сам Пьеро…
— Франт, — спрашивает он вдруг, — Кому ты служишь?
— Никому, — невозмутимо отвечает Франт, — Хотя зависит от того, что ты под этим понимаешь.
— А Яков кому-то служит? — не унимается Пьеро.
— Полагаю, нет. Но, это опять же, вопрос терминологии. Служить можно по-разному. И не всегда это означает быть чьим-то слугой. Можно, например, оказывать услуги.
— И ты оказываешь?
— Да.
— Кому же?
— Квартире, тебе, Тем-что-в-форме… Список большой, — Франт щурится и сжимает губы, словно считает в уме.
Пьеро замирает, как вкопанный.
— А Те-что-в-форме в этом списке откуда? — мрачно интересуется он.
— Я Ловчий. И Кожаный тоже. Иногда так выходит, что наши интересы с Муниципалитетом совпадают.
— И вы отдаёте им тех, кого ловите?
— Отдаём.
— Как-то это неправильно… — после недолгого раздумия тянет Пьеро. Где-то внутри него пробегает какое-то неприятное странное чувство, природу которого он сам определить не в состоянии. Как может быть так, чтобы Ловчие работали с Муниципалитетом… Нет, может быть конечно… Муниципалитет и расселением руководит. Но не так же спокойно и открыто об этом заявлять.
— Возможно, это неправильно. Но иногда определить это весьма сложно, — заметив его замешательство, продолжает Франт, — Обычно так и происходит, когда человек взрослеет и перестаёт видеть мир черно-белым.
— А как же тогда понять, что делать?
— Знание приходит с опытом. Поэтому никто не обходится без ошибок.
— И ты ошибаешься?
— Конечно, — отечески улыбается Франт, — Но уже реже, чем раньше.
Как-то совершенно неожиданно они оказываются на улице торговцев колдовством. Бумажные фонарики раскачиваются между домами, как огромные отъевшиеся светлячки. Квартальных здесь удивительно много, словно всем вдруг понадобились амулет или пророчество. «И верно… Передел скоро» — догадывается Пьеро. Не одному же ему тревожно и неспокойно от этого события. Среди толпы он замечает Горжетку и машет ей, но она не замечает, поглощенная изучением чьей-то витрины. Возле лавки Рики-Тики-Тави плотной меховой массой колышатся криводомцы, которым тот пытается что-то громко растолковать. Квартирантам с мопедом с трудом удаётся пробиться к порогу. Рики-Тики-Тави пускает их внутрь и сам торопливо просачивается следом, отирая несуществующий пот со лба.
— Ну не могу я отдать им всех лисиц… — восклицает он, — Не одному же Миккелю они нужны. К тому же всего трех за глаза хватит…
— Ну так отдай им трех, — глубокомысленно предлагает Франт.
— Не берут, черти. Только весь ящик готовы купить, — Рики-Тики-Тави разводит руками, изображая на своём лице выражение крайнего недоумения, — Чай будете?
— Будем. — кисловато соглашается Пьеро. Горьковато-сладкий чай торговца, пахнущий травами, не слишком понятен ему в роли приятного напитка, но отказываться в гостях от разумного угощения — дурной тон. Да и Франт любит чай… Должно же в нем быть что-то особенное — может и удастся распробовать.
По лавке стелется пряная дымка благовоний. Старый приёмник, обклеенный пожелтевшими марками, шумит и похрустывает нечленораздельно на вершине одного из шкафов со стеклянными витражными дверцами. Цветные свечи расползаются по ободу люстры, но кажется, что они прогорят так ещё не один год. Амулеты, обереги, талисманы, мешочки с травами и прочей полезной мелочью смирно висят на заботливых крючках, поблескивая на свету. Рики-Тики-Тави, усевшись на подушках, заваривает чай, разогревая старый потемневший чайник на керосинке, покрытой витиеватой гравировкой. По покатым металлическим бокам её растекаются широкие листья и цветы, похожие на распахнутые глаза. Среди них едва угадываются силуэты зверей с гибкими хищными телами. От керосинки пахнет теплом. Рики-Тики-Тави прогревает водой другой чайник — заварочный. С загадочным видом засыпает туда что-то из своих мешочков, постукивая ногтями по горячим стенкам, заливает кипятком и закрывает крышкой с таким видом, словно опасается, что заварка начнёт рваться наружу. По комнате тонкой дымкой распространяется пряный запах, щекочущий ноздри, от которого хочется не то спать, не то петь. Сразу и не поймёшь.
Франт улыбается довольно, вытягивает откуда-то пачку имбирного печенья подозрительно винтажного вида, задумчиво вертит ее в руках и наконец вскрывает, принюхиваясь к содержимому. Чай разливается по объемистым чашкам с блестящими каемками и пьется вдумчиво и долго, без сахара и лишнего шума. На сей раз Пьеро даже начинает казаться, что он очень даже хорош. Расхрабрившись на почве недавнего раскаяния Франта, он интересуется, глядя на Ловчего и торговца, — А где будет Передел?
Рики-Тики-Тави закатывает глаза.
— Нет, ну Ристалищной площади же уже нет? — продолжает он.
— Ее вообще никогда не было, — хмыкает Рики-Тики-Тави, — Просто так ради приличия назвали то, что осталось на месте застройки в один из Переделов.
— Что, столько домов разрушили? — искренне удивляется Пьеро.
— Да, — авторитетно кивает Франт, — Тогда был повод. А теперь все будет приличнее. Передел выпадает на Бражную — значит никого не должны убить, — он делает акцент на предпоследнем слове и многозначительно отпивает чай из кружки, — Все соберутся в Театре.
Пьеро задумчиво хмурится, почесывая нос, — Никогда не слышал, чтобы у нас был Театр.
— Его и нет… Большую часть времени, — улыбается Франт, — с позапрошлого Передела к нему не ведёт ни одна дорога до поры до времени. Чтобы не изощрялись в хитрости чересчур…
— Да да, — качает головой Рики-Тики-Тави, — Только чую я, будет что-то недоброе.
— Как будто когда-то ты много доброго чуял, — Ловчий одним махом осушает чашку, — Все будет так, как должно быть, и никак иначе. Хорошо или плохо — судить не нам.
***
В Квартиру они возвращаются втроём. Возле крыльца их встречает Граф, выкладывающий смородиновые ветки и поленья внутри круга из гладких камней. Обычно заросшие травой камни теперь отчищены и приведены в подобающий ритуальному элементу вид.
— Пришло время разжигать костры, — торжественно произносит Граф, разгибаясь. В свете окон Квартиры острая улыбка его будто светится, — Позовите остальных, — кивает он, — Скоро все начнётся. Не стоит затягивать.
Рики-Тики-Тави отправляется в Дом, Франт и Пьеро остаются у будущего костра. Смородина пахнет пронзительно остро, запах ее смешивается с терпкими ароматами смолы и недавно срезанных трав. Квартиранты спускаются с крыльца по одному. На Безымянном его парадная рубашка с птицами, он идёт первым и несёт факел. За ним следуют Фея, Кожаный и Зрячий. Яков и Рики-Тики-Тави, выводящие необычайно взволнованного Канюка, замыкают шествие. На Канюке новая темно-изумрудная шинель, куда менее потрепанная. Это обстоятельство приводит его в состояние крайней тревоги и смущения, из-за чего он нервно теребит рукава, спрятав в них бледные руки, и пытается запахнуться поплотнее, словно ему неловко, что кто-то увидит его тело, облаченным в эту шинель.
Все становятся вокруг будущего костра. Граф, собрав волосы в хвост, принимает из рук Безымянного факел. Пьеро наблюдает за этим, кусая губы. Такое быстрое сращивание новичка с бытом Квартиры вызывает у него чувство ревности — и Яков, осторожно придвинувшись, ободряюще треплет его по плечу.
Граф погружает факел в самый центр костра, где выложено возвышение из сухих длинных ветвей, рыжей хвои и листвы. Пламя расцветает широкой вспышкой и тут же опадает, оставляя свои яркие лепестки на мёртвых сучьях. Костёр разгорается медленно, потрескивая и похрустывая.
— Мы собрались здесь ради будущего дела, — торжественно-напевно начинает Граф, — Пусть и не всякий из пришедших к этому костру принадлежит нашему Дому, но каждый алчущий найдёт кров в его стенах и согреется у нашего огня, ибо таков Порядок гостеприимства. Сегодня мы разводим костёр, чтобы отдать дань покою и теплу, которое жизнь принесла нам в прошлом… — он делает паузу, обводя взглядом собравшихся, -…И не бояться того, что может принести нам будущее.
Пламя шумит и колышется, наполняя своим цветом тёмные стекла очков Зрячего и Феи, переливается тонкими отблесками в серьгах Канюка и рукояти пистолета Франта, дремлющего в кобуре.
— Будущее — оно не далеко за горизонтом, оно всегда здесь, почти перед нами — уж поверьте старику, забывшему даже время своего рождения, — тихо смеётся Граф, — Так зачем же бояться того, что уже перед тобой? Лучше встретить его достойно, сообразно случаю, — он складывает ладони над костром в подобие чаши и будто собирает в них огонь, как песок или глину, из-за чего Безымянный беднеет и вздрагивает.
— Пусть же огонь заберёт наши страхи и сомнения, и поможет нам встретить свою судьбу, как подобает, — Граф вскидывает ладони вверх, словно выпуская птицу в небо — и на мгновение Пьеро даже кажется, что это и правда так. Но сказать и заметить ничего наверняка нельзя. Птица, если она и была, прячется в дым, поднимающийся к небу, а Пьеро и правда становится как-то спокойнее на душе.
Дым все поднимается вверх, ветер подхватывает его и несёт над крышами по Кварталу, смешивая с дымом других костров.
На порогах и крышах Домов они светятся искристыми цветами. Обитатели Сизого скромно сидят вокруг своего костра, разведенного на крыше среди печных труб, рассказывают сказки и подкармливают пламя желудями под чутким присмотром Пыльника. Возле Дома Колоды поют и пляшут безудержно и дико. Блестят золотые серьги и зубы, вздымаются яркие платки и волосы, чёрные, как смоль. Заунывно-пронзительные голоса переплетаются с огнём и дымом, рисуя в воздухе причудливые картины, живущие лишь миг. Костёр Голубятни смиренен и тих, он пахнет ладаном и благими намерениями. Стерх, сидя на пороге своей башни в окружении покорных Слову, наблюдает за его миролюбивым горением, вдыхая благовонный дым.
Обитатели Криводомья водят вокруг своего костра хоровод, размахивая метелками из лисьего меха. Пламя вспыхивает то красным, то зелёным, то лиловым, вздымаясь и опадая неспокойными волнами, освещая соединенные горбатыми галереями сараи и башенки. Миккель сидит на груде хлама: очки подняты на лоб, обнажая глаза — зелёный и голубой; губы растянуты в блестящей золотом улыбке. Он смеётся заливисто, запрокидывая голову и дрыгая босыми ногами.
В Кухне царит спокойствие. За длинным столом заседает Йотун, собрав вокруг себя всех значимых домочадцев ради общей трапезы. Вместо костра — жаровня с углями, над которыми жарится на острых шампурах мясо. Сам он сидит чинно и строго, так, что обзавидуются Пыльник и Стерх, остальные расположились вольготнее. Грабля, зажав в пальцах протеза нож, с упоением терзает запеченную баранью ногу. Яга и Штырь задумчиво делят пахнущую густым приправным духом кулебяку. Все пируют, как могут, переговариваются негромко под молчаливое одобрение Йотуна. Только двое не сидят за столом: неизвестный йотунов гость в дорогой восточной рубашке, спрятавшийся, по своему обыкновению, в тени, и Мальборо, стоящий за приоткрытой дверью комнаты.
Йотун сверлит его взглядом одного холодного глаза, невозмутимый, как мясницкий тесак.
— Подойди, Мальборо, не стесняйся, — подзывает он, кривя губы в улыбке, — Кто не ест пищу телесную, тот не пожирает и врагов духовных.
Мальборо морщится и отходит от двери прочь, нарочно задевая сапогами за стены. Глухой коридор укрывает его в своей бездонной чёрной утробе. Он уже не чувствует ни боли, ни острой обиды, только испуганное обреченное бессилие. И он прячет его в тихой темноте, подальше от общего застолья.
В глубине лабиринта переплетенных улиц и переулков, площадей и тоннелей, лестниц и подъездов, старый Театр дремлет. Занавес его побит молью и давно уже потерял свой цвет, но позолота балкона и лож все ещё блестит в темноте, а лепнина почти так же прекрасна, как и в первые дни его бытия. Двери его тихо поскрипывают, тревожимые сквозняком. Театр ждёт свою публику.
Глава XIX. Бражная деночь
Бражная Деночь — хорошее время. Едва ли не лучшее в году, при условии, что в Квартале вообще существует понятие года. В тёмных подвалах и перекресточных шалашах, в сумрачных квартирах и на чердаках старинных башен, под землёй и на крышах собираются в Бражную ведьмы и ведьмаки, колдуны и колдуньи всех мастей и пород, презрев свое лихое или честное ремесло ради одного только праздника. Никто не смеет творить смерть в Бражную — ни точеным кинжалом, ни меткою пулей, ни хитроумным ядом. Таков Порядок. Разводятся костры из смолистых ветвей, призываются отовсюду духи и мороки хлопотливые на подмогу колдовской братии. Достаются из пыльных углов парадные котлы и кастрюли, лохани и бочки, котелки и чугунки, начищаются до самого чистого блеска, чтобы наверняка сварить самое что ни на есть лучшее варево. Из потайных запасов достают ключевую да болотную воду, собирают, да и воруют друг у друга — чего уж там — кленовые листья, окрашенные в золото и багрянец. Из подпольных кисетов и табакерок, из шкатулок и склянок высыпают в варево такие приправы, что ни в какое другое время и не увидишь, а если и увидишь, то глазам не поверишь. Стелется в эту пору через все переулочное смятение сладкий и пряный пьянящий дух Бражной, проникает в каждую щель, за каждую заслонку, так, что являются в Квартал изобильные гости и из Падальска, и из Дома Рогатого Зверя, и из Степи, и из иных мест. Чудовища ходят среди людей, а люди среди чудовищ, смешиваясь и не боясь друг друга, ибо горе тому, кто нарушит порядок и убьёт в Бражную человека или нелюдя. Не миновать тому гнева Хозяина Трущоб, и ни в одном углу не найти ему приюта, покуда не постигнет его кара, какую назначат ему.
Хорошее время — Бражная Деночь.
Граф и Канюк, оккупировав дребезжащую плиту, ставят опыты в исполинской кастрюле, отливающей бронзой. Бормочут заговоры, толкут в узорных ступках травы и коренья. Огонь конфорки колеблется и меняет цвет, становясь то лиловым, то ярко алым. Безымянный и Пьеро по очереди заглядывают в коридор с молчаливым вопросом в глазах — готово? Но Граф только многозначительно качает головой, косясь на пламя, то почти исчезающее, то обнимающее широкими языками все дно кастрюли.
— Да что же можно сварить на таком огне? — в одну из вылазок возмущается Безымянный.
— Что нужно — то и можно, — лаконично сообщает Граф, добавляя в кастрюлю что-то густое и клейкое из объемистой подозрительно тёмной банки, — Держи конфету лучше, — рука его, внезапно удлиннившись, достает откуда-то леденец в яркой обёртке и протягивает Безымянному. Тот, вздохнув, принимает подарок. Граф остро и блестяще улыбается. Канюк старательно делает вид, что его здесь нет.
На лестнице разыгрывается костюмированная драма. Примеряют наряды, в которых не стыдно явиться на люди, словно и не тревожит никого Передел. По всей Квартире разлит сладкий бурлящий запах, изгоняющий на время все страхи и заботы, очарованию которого нельзя не поддаться. Да и не слишком вежливо по отношению к празднику вести себя, как на эшафоте. Пьеро щеголяет в рубашке Якова, пытаясь подобрать к ней все остальное, в то время, как в его собственных рубашках и кофтах, как в густом кусте лещины, копошится Безымянный, побрякивая амулетом на голой шее. Фея по случаю хрипло выводит какие-то одному ему понятные песни, в которых говорится про сломанные кости, вырванные зубы и потроха, но в исключительно позитивном ключе. Кожаный, неодобрительно посматривая на него, отчищает свой растянутый на вешалке необъятный плащ. Его прямоугольное лицо, улыбчато искривленное шрамом, чисто выбрито и блестит какой-то деловой одухотворенностью. Щетка с шуршанием и свистом проносится по тёмной коже плаща, кажущаяся крошечной в огромной руке.
Франт и Яков, запершись в кладовой на первом этаже, обсуждают какие-то свои важные дела, и только изредка выходят на лестницу, чтобы многозначительно поцокать языком и произнести в пространство несколько глубокомысленных ремарок. Пьеро и Безымянный провожают их завистливыми взглядами. Великий Зрячий появляется то в одном углу, то в другом, в многооких руках его мелькают какие-то книги, побрякушки, платки и однажды, кажется, надкусанный пряник.
Наконец, Граф является из своего наршарабового логова, торжественно неся перед собой кастрюлю, исходящую пряными ароматами и паром. Следом бледной тенью выходит Канюк с кружками.
Разливают. Варево пенится и золотисто колышется в толстых кружечных стенках. Никто уже и не помнит, отчего назвали его брагой, если не похоже оно ни на брагу, ни на вино, ни на что другое. Пьеро пробует осторожно, боясь обжечься. На языке остаётся смутно знакомый медвяный вкус, отдающий имбирем и осенним дождём. Безымянный тоже осторожничает, но потом все же делает большой глоток и вздрагивает, обжегшись. Под потолком, разбрасывая искры, смутным видением проносится крохотная огненная птица.
***
Комната погружена в мистический полумрак. Отсветы огня и вычурные тени, порожденные ими, пляшут по стенам и аристократично-массивной мебели. Спиртовка тихо шумит, свечи меланхолично потрескивают, поедая крохотные частички пыли. Мотыльки опасливо порхают вокруг хищного пламени. Собравшись в кружок, четверо квартальных варят в маленьком котелке будоражащий крылья души напиток на клиновой листве. Из вентиляционных решёток, потемневших и позеленевших от времени, доносится сиплый вой ветра, гуляющего по нутру Сизого. Шепчутся тёмные углы, скрипят старые половицы, пропахшие мастикой и прошедшим временем. В Доме сейчас то шаткое состояние неопределённости, когда ночь начинает уже отступать, покорная воле Пыльника, а утро ещё не спешит прорасти в комнатах. Тяжёлые занавески, изрешеченные кружевами, задумчиво дремлют на окнах, пряча обитателей Сизого от излишнего внимания остального Квартала. Хоть Бражная и мирное время, осторожность никогда не бывает лишней. Рубиноглазый Горностай мерно помешивает варево в котелке, сосредоточенно принюхиваясь.
— Готово? — с искренним нетерпением спрашивает Горжетка, постукивая пальцами по коленкам.
— Нет ещё, — сухо констатирует Горностай и угрожающе косится на Паука, — Сложно работать, когда есть лишние запахи.
Паук, уплетающий пряники, нервно сглатывает и отставляет подальше пахнущий мятой и имбирем промасленный пакет. Горностай удовлетворенно кивает, едва не окуная в котелок свои пепельно-бледные волосы, из-за чего все возмущённо шикают на него.
— Полно вам, ужи подколодные, — обижается альбинос, — Только и знаете, что шипеть. Зря я вас пустил…
— Пусть остаются, — подаёт голос со спинки кровати Карамора, переплетая свои длинные сухие пальцы, — Хоть научатся чему полезному. Не все ж им кружева вязать.
— Этим кружева — самое подходящее занятие, — хмыкает Горностай и осторожно пробует содержимое котелка, зачерпнув ложкой, — Ещё варить и варить…
Тихо-тихо падают пылинки с потолка на пол, просачиваются меж половиц на другой потолок — и так снова и снова, пока не дойдут до самого глубокого подвала. Приглушенный свет ламп погружает коридоры в состояние блаженного дремотного киселя. Всё мерно и спокойно. Только изредка разве что зашумит вода в одной из ванных при спальнях, или кто-то проскользит в мягких тапочках по полу, перебегая к соседям на ночные посиделки. Сизый похож на спящего старика, изредка бормочущего во сне. Глаза его окон подслеповаты и серы, а крыша горбата и утомлена бременем лет. Печные трубы молчаливо чернеют на железных листах, словно пни. В этой мёртвой роще играют живые птицы, тревожащие своими крыльями и когтями железо. Но этого не слышно обитателям спален. Им и без того есть, к чему прислушиваться.
Горжетка склоняется над котелком, вглядываясь в мутную пряную круговерть, — Ты же нас не отравишь? — подозрительно спрашивает она у Горностая.
— Зачем вас травить? — изумляется Карамора где-то у неё за спиной. Фигура его на редкость костлява и нескладна, но в темноте он перемещается удивительно бесшумно, словно и правда становится крохотным комаром.
— Ну… Вдруг случайно не ту травку положит, — предполагает Горжетка, — У вас ведь и такие есть наверняка?
— Есть, — соглашается Горностай,
— Только я слишком хорошо знаю, где они хранятся, чтобы случайно что-то подсыпать…
— А так хотелось бы… — мечтательно тянет Горжетка.
— Могу предложить бритвы, удавки, цикуту, бесову желчь… — услужливо предлагает Карамора. Речь его сопровождается такими звуками, будто кто-то роется в очень объемистом мешке.
— Нет, так не интересно, — качает головой Горжетка, — Это как купить лакрицу просто так, без повода — скучно и неправильно.
— Как скажешь, — бормочет Карамора. Паук наблюдает за ними сквозь стекла раздвижных очков, предусмотрительно отодвинувшись вслед за пряниками. В воздух начинает вдруг просачиваться откуда-то очень явный запах серы и нафталина и все озираются, пытаясь выявить его источник. Как вдруг, тени в одном из неосвещенных свечами и спиртовкой углов, сгущаются. Из стыка стен, словно раздвигая складки тяжёлой плёнки, высовываются кончики пальцев с треугольными чёрными ногтями. Все, кроме Караморы, тревожно отползают подальше. Он, напротив, подходит на цыпочках к углу и садится рядом на корточки. Из темноты появляются сначала два ладони, сплошь покрытые изображениями глаз, потом руки по локоть и, наконец, с тихим шипением показывается бюст, обрезанный чуть пониже плеч. Тёмные волосы, свешивающиеся на лицо, перечерченное траурными прямоугольниками очков. Кожа, покрытая колышущимися чернильными зрачками… Гость похож на покойника, слишком рано явившегося на празднество Бражной.
— Здравствуй, Зрячий, — улыбается Карамора, растягивая тонкие-претонкие губы.
— Стараюсь, — сухо сообщает тот, принюхиваясь, — Отец Пыльник на лестнице и скоро, пожалуй, захочет вас проверить, — добавляет он, слегка морщась, — У вас не будет чего-то съедобного?
— Благодарствуем, — продолжает улыбаться Карамора, своей комариной рукой передвигая пакет с пряниками поближе к углу. Великий Зрячий забирает пряники по одному, рука его то исчезает, то появляется, словно прячет их в какой-то невидимый карман. Пока он проделывает эту операцию, спиртовку и свечи спешно тушат, раскладывая по отделениям шкафов. Горжетка и Паук наблюдают за манипуляциями Угольника с детским любопытством, так что чуть не забывают о необходимости вовремя спрятаться. Нехорошо расстраивать Отца Пыльника. Великий Зрячий забирается обратно в темноту, обитатели Сизого занимают свои позиции: Карамора и Горностай — на кроватях, Горжетка и Паук — под ними.
С тихим шорохливым скрипом приоткрывается дверь, в желтоватом кисельном проеме очерчивается фигура Пыльника. Он молча стоит так несколько секунд, словно восковое изваяние. Один лишь шёпот крыльев мотыльков раздаётся в тишине. В спальне все лежат затаив дыхание — только вот пряный запах варева никак не спрячешь. Горжетка, лежащая под дальней от входа кроватью, выжидает развязки затянувшегося ожидания. Время, кажется, идёт страшно медленно…
Наконец, Пыльник произносит в пространство, — Раз уж вы не спите детки, пойдёмте со мной на кухню. Никуда не годится ваше варево. Будете пить — отравитесь, чего доброго, — и добавляет наставительно, — Научу вас, как полагается.
***
Он просыпается в сумерках комнаты, заполненной переваренным временем и тяжелыми мыслями. Накануне сил не хватило даже на то, чтобы раздеться и лечь в постель — так и уснул, приткнувшись к тумбочке. Подслеповатые после долгого болезненного сна глаза с трудом различают громоздкие контуры окружающего мира. Неужто он плакал во сне? Вот уж, право, докатился… Под тумбочкой обнаруживается помятая сигарета, Мальборо закуривает ее, дым расползается в воздухе пыльными щупальцами. Сжимая фильтр зубами, стягивает с себя тяжёлый панцирь куртки и брюк, не забыв сначала заглянуть под кровать — вдруг опять незваные гости? — и перебирается в ванную. Вода вяло сочится из лейки душа, смывая с опухшего лица остатки кошмаров. То холодная, то горячая, она заставляет тело колебаться в гальванических конвульсиях… Зато помогает проснуться, а большего ему, в сущности, и не нужно. После мытья становится зябко и неуютно, тёмные стены давят со всех сторон, от них отскакивает ледяной пулей невесть откуда взявшийся сквозняк. Мальборо спешит затянуться обратно в черное спокойствие кожи. Все осталось по-прежнему, словно ничего особенного и не происходило. Он устало поправляет шляпу, нахлобучивая ее поглубже на лоб. Кирпичные потроха Кухни сухо дышат со всех сторон, знакомые и почти родные. Кажется, что они однажды втянут в свои глухие поры весь воздух, и он и правда задохнется, прямо тут, в узком темном коридоре.
Нет уж, спасибо.
Хватит.
Мальборо вываливается в общий коридор, из него — на уличный балкон. С трудом подавляет желание перемахнуть через перила — мысль о сломанных ногах все-таки пророчит слишком мало приятных ощущений. Степенно бредет над улицей, посматривая вниз из-под очков. Пахнет сладко и пряно, как и положено в Бражную. Кажется, в прошлый раз она ощущалась совсем иначе. Впрочем, тогда он и не задумывался так рьяно о своём ничтожестве. Мальборо вздыхает, глубоко втягивая пропитанный запахами воздух.
Сапоги стучат по железу и бетону балкона. Мальборо пытается нащупать в себе силу, о которой говорил Барка. Ещё совсем недавно она бурлила и клокотала во всем теле, но теперь от этого ощущения не осталось и следа, словно всю ее спрятали где-то и заперли. «Сумей только ей воспользоваться» — хрипит где-то над ухом голос Хозяина Трущоб. Выходит, не сумел… Не смог. Видно, прав Барка — он лишь слуга. Может такая уж у него судьба? Вроде бы и неплохо ведь. Просто так, спокойно. Не без страха, конечно — так ведь со своими попытками перестать служить разве не больше натерпелся он, чем за всю прежнюю жизнь? Глядишь — Йотун умрёт, и можно будет занять его место. Дожить бы ещё до этого… А если не доживёт? И не из-за петли, а просто так. Умрёт от старости или пыльной духоты, а людоед так и будет править в Кухне? И всю жизнь придётся трепетать от одного его холодного взгляда, дрожать от мысли, что припомнят ему тот пинок в колено и последующую йотунову милость?
Мальборо нервно сглатывает. Страшная жизнь. Да и жизнь ли? Велика ли разница: умереть повешенным сразу или умирать медленно и мучительно, чувствуя, как все глубже и глубже сальная веревка впивается в горло? Тут уж недолго и самому в петлю полезть.
Он спускается с балкона в уличное праздничное месиво. Под руку подворачиваются ковши и половники, льются в уши нестройные песни. Кругом будто на невидимых крючках натянуто веселье, так, словно Квартал пытается надышаться им перед смертью. Глаза у всех пьяные от образов и летучих мыслей, скачущих из головы в голову. Мальборо проталкивается сквозь скопления людей и нелюдей. Постепенно и он начинает чувствовать болезненный ритм предсмертных песен и плясок, пронизывающий, как ему кажется, все вокруг, до последнего булыжника мостовой. В лицо ему тычутся бледные скуластые морды с выпяченными козлиными зубами и странные костяные маски. Все вокруг плывёт и кружится в сплошном бражном вареве. Кажется, где-то совсем близко проносится Барка в своей леопардовой шубе, приговаривая что-то на диком наречии Степи. Словно мелкая соринка в огромном котле, Мальборо несётся по уличным сумеркам, пока не оказывается у знакомой двери.
Он проникает в пыльное спокойствие склепа. Тревожное веселье никуда не уходит, но оказывается будто за тонкой непроницаемой завесой. Мальборо утыкается взглядом в расчищенное среди хлама пространство, в котором помпезно высится плита с закопченной кастрюлей. Разводить огонь в лавке Мороки кажется самоубийством, но ее это, похоже, не смущает.
— Проходи, ковбой, не стесняйся, — не оборачиваясь, шелестит она, помешивая варево длинной витой ложкой, — Вижу, ты все-таки жив. Твоя уверенность оправдалась, за это стоит выпить.
Сухие губы ее растягиваются в улыбке, едва различимой под пепельно-темной вуалью. Она снимает кастрюлю с огня. Мальборо молчит, нет ни сил, ни желания брать откуда-то слова, чтобы ответить на колкость.
— Поищи лучше стаканы, ковбой — что стоишь столбом? — продолжает Морока. Мальборо подчиняется. Стаканы обнаруживаются в ближайшем шкафу, удивительным образом не тронутые пылью. Хозяйка лавки разливает варево, придерживая крышку пальцами, не чувствующими жара.
— Что же твоя сила? Пригодилась?
— Не знаю, — честно отвечает Мальборо, принимая стакан, — Больше похоже, что нет.
— А была ли в ней тогда нужда? — продолжает улыбаться Морока, — Или без неё ты не мог пнуть хромого старика?
— Мы оба знаем, что он не просто хромой старик.
— Это верно, конечно. Но над тобой сложно не смеяться.
— Что же во мне смешного? — устало спрашивает Мальборо и делает большой глоток.
— Ты дурак. А это и правда очень забавно, когда вокруг одни мудрецы, — голос Мороки распространяется по лавке кладбищенским шорохом. Бусы ее блестят и переливаются в свете газовой конфорки. От браги все вокруг словно немного покачивается, предметы теряют чёткие контуры, тени-мороки уже не стесняясь пробегают где-то совсем рядом с ковбоем. Он осушает стакан. Слуга… Дурак… Какая, в сущности, разница, если все вокруг готовятся к смерти? Какое значение могут иметь слова, если горло, перетянутое петлей, не в состоянии их породить?
Мальборо перегибается через плиту и, откинув вуаль, целует сухие губы Мороки, обрамляющие могильную темень рта. Странно. Всё равно, что поцеловать старую бумагу, пахнущую дурман-травой. Глаза его сами собой закрываются, а открывшись, находят взглядом лишь старый рулон расписных обоев, свешивающийся со шкафа.
Вот уж действительно — забавно.
Глава XX. Первый снег
Театр начинает принимать гостей. Стены, успевшие постареть в темноте безвременья, дышат чужими взглядами. Свечи цвета слоновой кости вспыхивают одна за другой в своих бронзовых гнездах, разгоняя темноту. Вентиляционные шахты наполняются голосами и шорохами. Сцена, окруженная горящими плошками, порождает тени, бегущие далеко по стенам, во все тихие углы и закоулки. Высоко над ней молочно-сумрачным светом очерчено выпуклое потолочное окно с паутинистой рамой. Сквозь него облачное небо смотрит в самое сердце здания. Этот взгляд смешивается с колеблющимся светом плошек, по мостикам перетекает через оркестровую яму в зал без единого кресла, блестит в завитках позолоченной жаркой лепнины и трудолюбиво гнездится в зеркальных панелях на стенах. Театр сам выбирает свое убранство сообразно случаю, как старый модник. Таков Порядок.
Квартиранты спешат тревожной процессией по улицам и переулкам, знаменуя свой путь потрескиванием факела. Яков торжественнен и строг, на рукаве его полыхает багряная лента с пышным бантом, как и у остальных. Каждая сторона обозначает свое присутствие цветом — так повелось ещё давно. В те времена, когда Передел не выпадал на Бражную, это было крайне удобное средство, чтобы отличить врагов от союзников. Пьеро все время кажется, что бант сползает с положенного места, и он все пытается поправить и закрепить его. От такой заботы лента и правда начинает сваливаться с рукава, так что Франту приходится завязывать ее заново. Все терпеливо ждут. Опоздать на Передел почти невозможно, если, конечно, слишком не стараться. В воздухе ещё стоит сладкий и пряный запах Бражной, но никто уже не стоит над котлами. Обитатели Домов и безродные плавными живыми потоками стекаются к Театру, расцвечивая сумерки улиц вспышками факелов. Не все войдут внутрь, но не все и стремятся к этому. Для большинства важно участие, хотя бы опосредованное.
Мимо квартирантов проносится с гиканьем кавалькада подопечных Колоды. Чуть позади нее, стуча деревянным башмаком на протезе, движется Окорок. Голова его повязана золотистой косынкой — в нынешнем Переделе Дом Колоды принял сторону Йотуна.
Цыган останавливается, сплевывая истлевший до самого фильтра окурок, — А рыжего, что же — забыли?
— Не твоего ума дело, — невозмутимо качает головой Яков, поправляя очки, — Ковыляй дальше.
— Напугал, то же мне… — мрачно бормочет Окорок, но уходит. От его слов Пьеро становится как-то обидно. Граф и правда не пошёл с ними, остался в Квартире, объяснив это крайне туманно. Не пошёл и Безымянный — с непривычки от браги потянуло его в сразу сон, глубокий и извилистый, как тропинка в темном лесу. В такую пору лучше всего, чтобы человек был под хорошим присмотром, а не то можно и провалиться, куда не следует. От греха подальше к спящему приставили и Великого Зрячего — чтобы приглядывал да вытянул из дремотного болота, если что случится. Есть, верно, и ещё причина, о которой догадался Пьеро, но никому не сказал — боится Яков оставить Квартиру без просмотра. Только вот почему? Не из-за подвала ли? Или и наверху есть что-то, кроме маяка, зажженного сегодня среди печных труб? Странно, страшно и интересно.
Идут дальше, петляя в лабиринте окон и стен, молчаливо ловящих отсветы пламени. Вроде бы и дорога знакомая, но никогда на памяти Пьеро не складывались улицы именно с в таком порядке. Не то чтобы это редкость… А все же чудно. В потемках процессия сворачивает в высокую арку с вырубленными в стенах львами, в чьих гривах извиваются змеи. Здесь же пересекаются с обитателями Сизого. Пыльник ведёт их, чопорно ступая по мостовой. Свой обычный балахон он сменил на тёмную накидку с капюшоном, в складках которой прячутся его внимательные руки. Рубиновая массивная брошь пламенеет на серой ткани, переливаясь плавными гранями.
— Мы с вами, — благосклонно шелестит Хозяин Сизого Дома, и Яков склоняет голову в этикетном поклоне. Подопечные Пыльника перешептываются между собой. Их куда больше, чем квартирантов, хотя почти никого из младших не взяли с собой. В Сизом нет почти ни одного взрослого, кроме Хозяина, но постоять за себя они могут. Во всяком случае, им так кажется. В свете факела Пьеро замечает, как блестит выступающий из рукава стоящего ближе всех к нему Караморы серебристый хвост бритвы. Если так подумать, никто вокруг вообще не расстался с оружием по случаю Бражной… А ведь обычно делалось именно так. Пьеро тяжело вздыхает, сжимая в кармане складной нож. Как-то нехорошо от всего этого. И все же приятно идти вот так со всеми, становясь частью большого и важного дела.
Две процессии соединяются и продолжают путь вместе, не перемешиваясь, впрочем, окончательно. В чинной сутолоке тел Пьеро находит Горжетку.
— Как думаешь, будет все-таки резня? — интересуется он.
— Ну, убивать в Бражную нельзя, — пожимает плечами Горжетка, — Калечить слишком уж, наверное, тоже невежливо.
— А порезать все же можно, пожалуй, если так выйдет…
— Пожалуй, что можно… — задумчиво кивает обитательница Сизого и добавляет мечтательно, — А вообще — неплохо бы умереть в Бражную. Красиво. И чтобы черные бабочки кружились и пили мою кровь.
Пьеро фыркает, — Это ты от браги бабочек видишь?
— Не только, — уклончиво сообщает Горжетка, — У нас вообще… Много бабочек, если ты не заметил, — и ускользает, покачивая укутанными в мех плечами.
Театр становится скоро виден. Грузной громадой выплывает он из скопления зданий, похожего на причудливый каменный лес. Точеные башенки, в которых недостаёт кирпичей, точно они подточены неведомым вредителем, оплетают его со всех сторон. Стены Театра высоки и темны, в них нет ни единого окна, так что он выглядит каким-то чужим и инородным среди других зданий, словно его поставил на макет Квартала заигравшийся ребёнок, ничего не понимающий в городских ансамблях. В этой опоясанной колоннами темной глыбе светится одно только пятно — открытые двери, вокруг которых толпятся уже участники Передела и просто любопытные. Расцветают вокруг золотистые и красные ленты и повязки, броши и косынки. Толпа становится гуще по мере приближения ко входу. Яков кивает величаво, выискивая взглядом в толпе соратников. Ему отвечают взмахами рук, исполненными многозначительной торжественности. Передел начинается сам собой, пропитывая каждый жест и слово. От него нельзя уже ни спрятаться, ни отстраниться: он везде и в каждом, разлитый по воздуху тревожными волнами. Квартиранты и обитатели Сизого поднимаются по ступенькам, входя в шелковое с вечное нутро Театра. Фойе растекается вокруг них, украшенное старинным орнаментом, увившим стены и потолок. Головы мифических тварей смешиваются с колдовскими цветами, навеки скованные камнем. Свечи отбрасывают блики, поселяя огонь в их никогда не блестевших глазах.
В самом темном углу, сбившись в кучу, сереют Те-что-в-форме в начищенных ботинках и со спящими ножами на поясах. Надзирают за порядком. Смотреть на них грустно и неприятно, от концентрации квартальности их корчат неизвестные муки и на донышках глаз виднеется страдание. Пьеро отворачивается. От пестрой стены отделяется Рики-Тики-Тави, решительно направляясь к квартирантам. Жмёт всем руки, раскланивается. На нем красный широкий кушак, сплошь увешанный амулетами, побрякивающими, ударяясь друг о друга. Тонкие усы его топорщатся, словно улавливают едва заметные колебания воздуха.
— Я с вами, — сообщает он, подчеркивая последнее слово и особенно выразительно посматривая на Ловчих. Те одобрительно кивают.
Подопечные Колоды, приправленные кухонщиками, собравшись в кружок, курят длинные трубки, пуская клубы зеленоватого дыма. Сама Колода, скрытая в громоздком паланкине, тоже курит, высунув трубку в щель между стеклом и стенкой. Пальцы ее с когтистыми красными ногтями теребят край тёмной занавески. На ручке дверцы паланкина повязана золотистая лента, похожая на змеиную кожу. Яков и Франт тревожно ждут чего-то, внимательно осматриватясь по сторонам.
— Нас поддержит кто-то кроме Пыльника? — осторожно спрашивает Пьеро, заглядывая Франту в глаза снизу вверх.
— Будем надеяться, что да. Жаль, что меня не было… — Ловчий замолкает, переводя взгляд на входные двери. В проёме появляется Стерх, принося с собой запах воска и ладана. Закутанные в плащи с капюшонами обитатели Голубятни толкают его кресло, опустив потупив взгляд. Стерх похож на куклу, голова его подергивается на тонкой шее, глаза прикрыты мраморными веками. На мгновение всё фойе замирает, пытаясь отыскать в его монашеском одеянии золото или багрянец… И не находит. В воздухе будто проскальзывает электрический разряд. Франт делает резкий широкий шаг в направлении Стерха, одновременно с ним от круга курильщиков отделяется Грабля с тяжёлой ещё дымящейся трубкой в железных пальцах. Через мгновение их пути пересекаются, фойе снова замирает в предвкушении и разражается разнообразными возгласами, когда Грабля отшатывается вдруг назад, согнувшись пополам и хватая ртом воздух. Пьеро со смесью испуга и восхищения наблюдает за этой короткой сценой. Соратники утешительно похлопывают Граблю по плечу, пока Франт, нагнувшись над ухом Стерха, что-то торопливо шепчет. Старик даже приоткрывает один глаз, будто подернутый плёнкой, но так и не произносит ни слова в ответ. Несколько секунд Ловчий продолжает свои увещевания и наконец отходит.
— Старый хитрец, — бормочет он, возвращаясь к квартирантам, — наверняка уже сделал выбор. Просто издевается, привлекает внимание, чертов петух.
— Полно тебе, — вполголоса отвечает ему Яков, — едва ли он встанет на сторону Йотуна.
— Я бы на его мес-сте вс-стал, — пожимает плечами Фея, — И на с-сторону, и с крес-сла, но это так, к с-слову.
Все смотрят на него с усталым осуждением.
— Нет, ну а ч-щего вы хотите? — продолжает беззубый, — Ловчий никогда не пойдёт за пьющим кровь, даже бывший. Тем более, если тот в меньшинс-стве.
— В твоих словах кроется противоречие, — хмыкнул Яков, — Ты сам пошёл за Графом.
— Я пошёл не за Графом, а против Йотуна, — сухо сообщил Фея, — У меня ес-сть причины.
В этот момент Стерх невозмутимо вытягивает из кармана белую широкую ленту и повязывает ее себе на руку. Операция занимает у него некоторое время из-за плохо гнущихся пальцев, и обитатели Голубятни покорно ждут, прежде чем повторить его жест, чтобы ненароком не опередить учителя.
— Это что ещё такое? — выразительно шепчет Франт.
— Миккель, — лаконично сообщает Яков. В компании квартирантов повисает молчание. Пьеро почти физически ощущает недоумение старших. Ему сложнее оценить оригинальность ситуации, но даже без участия в предыдущих Переделах ему хватает фантазии, чтобы представить, насколько невероятно для окружающих появление Криводомья в роли самостоятельной стороны. «Что же теперь будет?» — мысленно приговаривает Пьеро, теребя рукава рубашки. Выходит, что на каждой из сторон по два Дома, если не считать Пустыни. Ситуация патовая… Что если Яков и Пыльник не смогут одержать победу? Что если вообще никто не сможет победить? Ведь тогда после Бражной начнётся бойня, в которой уж точно не выжить ни Сизому, ни безродным… Да и Квартире. Ему вдруг приходит мысль, что ее обитателей уж никак не назовёшь многочисленными. Сколько стычек они выдержат, если будут сражаться на два фронта?
— А как побеждают в Переделе? — внезапно сам для себя задаёт вопрос Пьеро. Яков вздыхает, посматривая на Канюка. Тот непонимающе шурится, пряча руки в карманы и ежась.
— Обычно все заранее ясно, — сдаётся наконец Хозяин Квартиры, — Прямая демократия, как в старых книжках. Иногда, если возникают сомнения, происходит бой.
— Но сейчас же Бражная…
— Вот именно. Хромой, как видно, решил проиграть в гуманизм, — Яков хмыкает с весёлой злостью, — Не хочет, чтобы мы друг друга перерезали… Раньше времени.
— А вот потом… — мечтательно тянет Фея.
— Суп с котом, — вдруг вставляет Канюк.
Повисает неловкая пауза. Пьеро круглыми глазами обводит старших. Как могут они так спокойно шутить, если может произойти… Такое? Надо же что-то делать… Спасать Дома и сам Квартал, в конце концов…
— Надо послать за Графом… И за Великим Зрячим, — возбужденно шепчет Пьеро, — Пусть он достанет что-нибудь подходящее из своих теней, чтобы мы наверняка победили?
Все только улыбаются в ответ, даже внезапно приблизившийся к их кружку Пыльник.
— Всё будет в порядке, мальчик мой, — невозмутимо шелестит он, — Всё успеется, не надо ни за кем посылать!
— Но как же…
— Тш-ш-ш! — Пыльник наклоняется к Пьеро, приложив палец к губам. Его глаза, один из которых подведен густым трауром, повисают напротив лица квартиранта, — Все успеется. Держи конфетку, — Хозяин Сизого достает из рукава леденец на палочке в бумажной обёртке. Пьеро обречённо принимает угощение.
— Вообще-то я уже не маленький, — уточняет он.
— Сладкое иногда помогает при волнении, мальчик мой, — Пыльник многозначительно качает головой, — Даже таким старикам, как мы.
***
Пыльное сутолочное месиво кружится и танцует вокруг в замысловатой темноте. Хитрые подковерные тайны ползут по воздуху, как пронырливые змеи. Их гибкие чёрные тела извиваются и гнутся, сворачиваясь в петли, будто толстые резиновые провода. Пылинки оседают на них и прилипают, покрывая тёмную гладкость кожи медленной простыней, похожей на сахарную пудру. Как давно он не видел сахарной пудры? Может быть, с детства? А когда оно было? Поди вспомни… Может быть в тот далёкий день, когда была приторная зелёная трава и яркое пышущее карамелью солнце? А был ли он хотя бы тогда по-настоящему ребёнком? Наверное, все же был. Кажется, тогда все было хорошо. Последний раз.
Он открывает глаза. Сумерки как-то по-особенному сгущаются в ущельях улиц. Мальборо обнаруживает себя на задворках Кривощеной. Возле него сидит посеревший от старости Табак и озабоченно помахивает над ним веником, как опахалом. С веника сыплется подозрительный сор.
— Перестань, — устало бросает Мальборо в пространство. У него нет сил даже приказывать, но Табак слушается и так, откладывает в сторону веник и молча протягивает ему прикрытый тряпицей стакан. В стакане маслянисто колышется темно-красное содержимое, пахнущее железом. Ковбой качает головой, — Спасибо. Не стоит.
Губы Табака медленно жуют беззубую пустоту, словно он пытается сказать что-то, но не может нащупать в себе голос. Посидев так какое-то время, он подносит стакан к губам, проваливающимся в темное отверстие рта, и выпивает его залпом, сделав один могучий глоток. Тощее горло его даже раздувается на мгновение от такого объема жидкости, а кожа становится будто ещё более серой. Мальборо осторожно приподнимается с ящиков, на которых сидит, привалившись к стене. Табак закрывает и снова открывает мутные подвижные глаза и медленно с хрипом и кашлем произносит, — Передел нач-чался. Тебе пора.
Сухой серый язык его выглядывает изо рта и обводит губы, пытаясь найти на них остатки питья. Мальборо встаёт с ящиков, нащупывая спиной острые стенные кирпичи. Мир слегка покруживается вокруг его головы, все такой же траурно-тревожный. Очень хочется спать, но нельзя. Что-то зовёт его туда, вперёд, в уличное торжественное гудение. Он делает поначалу несколько неуверенных шагов, но быстро входит в привычный ритм, покидая кисло пахнущий двор. Проносится сквозь тёмные деловитые постройки, распугивая торопливых Порохов, и выходит в сумрак Кривощеной. Ноги сами несут его вперёд по извилистым переулкам, выводя на новые незнакомые дороги. Ковбой натыкается на группы квартальных, с тупым удивлением смотрит на их цветные ленты, принимая их за экстравагантный траур. Ему страшно и весело, и отчего-то чувствуется сладкая пустота под рёбрами, а на губах серым пеплом колеблется ощущение губ Мороки. В очередной подворотне с решетчатыми воротами он влетает в гогочущую толпу криводомцев. Те провожают его заливистым хохотом и кидают вслед ему зелёные неприятные яблоки. Все это дрянь и мелочи.
Уже оказавшись на прямой дороге к Театру и ужасно удивившись этому, Мальборо встречает вдруг Йотуна. Хромой невозмутим и непреклонен, трость его ровно опускается на мостовую, движения твёрды и чётки, как работа поршневого механизма. Йотун ведёт с собой Козу, Грема и Лепру, словно примерный отец-одиночка. Заметив Мальборо, он останавливается, сухо улыбается, — Наконец-то ты пришёл. Мы уже обыскались и заждались.
Ковбой вглядывается в его образ. В выпуклые глаза на стареющем лице. В строгий сюртук с блестящими пуговицами, задушенный черным галстуком. В тяжёлую кожу ботфорт, под которой прячутся ножи. И в золотистую ленту, повязанную на рукав. Йотун вздрагивает, словно вспомнив о чем-то и начинает рыться в карманах, — Совсем и позабыл… — внезапно приблизившись, он нависает над Мальборо, заставляя его паралитически замереть, и повязывает такую же ленту ему на рукав, — Ты один из нас, не забывай.
— Один из кого? — уточняет ковбой.
— Один из нас, — повторяет Йотун.
— А может… Я просто один?
Людоед качает головой. В лице его читается скупое осуждение. Коза и Лепра наблюдают за своим бывшим богом из-за его спины с вниманием лаборантов. В их глазах читается остаточный след табачного авторитета, словно заботливо кем-то выверенный ровно настолько, чтобы… Им будет жаль, когда он умрёт? Мальборо вдруг прошибает холодный пот. По кому весь окружающий его траур? Уж не по нему ли самому? Но кто же похоронит его, кто убьёт? Кто нарушит обещание Хозяина Трущоб?
Он пятится в сторону от Йотуна, бледнея. Тот только шире растягивает тонкие губы в улыбке, — Иди скорее. В Театр нельзя опаздывать.
Мальборо хочется развернуться и бежать в другую сторону… Но сделать этого никак нельзя. Это все равно, что пытаться остановить огромный раскачавшийся маятник. Он неумолимо движется к ярким распахнутым дверям, неся на себе печать отчуждения. Ему кажется, что все взгляды вокруг прикованы к нему.
Сапоги тяжело стучат по ступеням, внося его в светлое фойе. Расступаются поделенные цветами квартальные. В воздухе распространяется запах горького дыма и торжественных деяний. На лицах светятся карты стратегических мыслей. Мальборо проходит через зал, чеканя шаг по плитке, врезается в круг, собравшийся возле паланкина Колоды, молча перехватывает дымящуюся сигарету из чьих-то опешивших рук. Стоит несколько секунд, впитывая в себя Передел и Квартал.
Тех-что-в-форме, послушников Стерха и цыган. Физиономии мозаики, колдовское сборище квартирантов и обитателей Сизого. Потолочное великолепие фресок, изображающих кровавую битву. Звучит всеобъемлющий звонок. Первый, наверное.
За спиной раздаётся знакомый гогот. Ковбой оборачивается, встречаясь взглядом с Миккелем.
Хозяин Криводомья. Человек-пожар, хитрая опасная лисица.
Мальборо бросается на него вперёд, выхватывая нож из сапога, длинный и страшный, как трещина ночной молнии. Все расступаются у него на пути. Краем глаза он замечает хищное движение где-то на периферии… Не важно. Криводомцы рассыпаются в стороны от своего предводителя, становящегося все ближе с каждым ударом крови в висках. Мальборо заносит руку в замахе, театрально-широком, заведомо бесполезном. И глаза его вспыхивают буйной радостью, когда он видит скользящий в пальцах Миккеля кинжал с прямым коротким лезвием.
Он насаживается на клинок так, чтобы наверняка попасть на него сердцем. Острие накалывает куртку, скрывается в ее черном гуталиновом спокойствии. Со всех сторон накатывает звенящая тишина. Нет ни боли, ни слабости, которых ждёшь от смерти. Мальборо улыбается — то-то Йотуну будет сюрприз! Но проходит секунда, другая — а смерти все нет. Ковбой отстраняется, наклоняя шею, вглядываясь. На коже куртки не заметно даже следа укола. Лезвие ножа с щелчком возвращается из рукояти. Мальборо поднимает полный недоумения взгляд на Миккеля. Тот патетически смеётся. Фойе ошарашенно безмолвствует ещё какое-то время и вдруг присоединяется к нему в сплошном гомерическом порыве смеха. Кто-то хватает его за воротник и яростным табачным шепотом шипит в ухо, — Ты что, дурак? Совсем ополоумел от браги?
— Пошёл к черту, — зло огрызается Мальборо, вывертываясь из цепких пальцев Якова, — Моя смерть — моё дело. Никому не дамся! — рявкает он, взмахивая ножом и отступая к стене. Те-что-в-форме напряженно вытекают из своего угла. Ботинки их угрожающе блестят. Они теснят ковбоя к занавесям, покрывающим стену между двумя подсвечниками. Он движется затравленно, как дикий зверь. Плотные складки ткани обволакивают его, он проваливается в пыльную клубящуюся темноту, в сумеречный кисель, пахнущий теплом. Нутро Театра встречает его с осторожностью и спокойствием, услужливо выдвигает из небытия лестницу с обшарпанными ступенями, ведущими вверх.
Вверх, на крышу. Наружу. Туда-то ему и надо. Там его не достанут, туда его зовёт неведомая сила. Мальборо рывком взбегает по степенькам. Движения его в темноте безошибочны, словно он провел в этих стенах всю жизнь. Может, так оно и есть на самом деле? Теперь уже не важно. Пролёт за пролётом, он поднимается до самого конца, пока не выходит на свободный простор листового железа крыши. Спрятанный за фигурами, облепившими верх Театра, он останавливается под сумрачным небом Квартала, вдыхая его облака и луну, выступившую среди мглы. Поглощает их полной грудью, не тронутой клинком, словно пытается вобрать в себя всё, что видит.
Выпуклое окно с паутинистой рамой терпеливо ждёт его впереди.
***
Зал заполняется квартальными. Позолота расцветает под покровом пыли. Краски воскресают на шелковых обоях, расшитых изображениями колдовских костров и неведомых птиц. По пахнущим мастикой паркетным полам звонко стучат каблуки сапог, ботинок и туфель. Голоса и мысли переплетаются и сливаются, образуя в застоявшемся воздухе подобие густых джунглей. Пьеро внимает всему, что видит. Он ещё потрясён недавней картиной попытки самоубийства Мальборо и его бегства, но, как и положено растущему существу, все равно продолжает инстинктивно впитывать все новое, что его окружает, с жадностью губки.
Квартальные распределяются по залу неравномерными группами. Ближе всех ко входу остаются квартиранты и их союзники. За время общей суматохи к вассалам Пыльника и Якова успевают присоединиться ещё несколько безродных, которых Пьеро никогда прежде не видел. Все они о чём-то почтительно шепчутся то с Франтом, то с Яковом, нагнетая вокруг себя атмосферу усердия. Пьеро стоит, вжавшись спиной в могучий корпус Кожаного и наполовину спрятавшись за полами его плаща. Ловчий успокоительно кладёт тяжёлую руку ему на плечо. От него веет невозмутимой грозной силой, которая пропитывает, кажется, все, что с ним связано — от чёрных круглоносых ботинок до самокруток из бурой бумаги. Пьеро тихонько обгладывает леденец, подаренный Пыльником, откалывая зубами маленькие кусочки. Это помогает успокоиться и собрать разбегающиеся мысли. Что же такого случилось с Мальборо, что он пытался зарезаться? Уж не ему ли радоваться скорой победе? Или ему настолько опостылело служение Йотуну? Да быть такого не может… И куда же он делся из фойе, если за занавесками, куда загнали его Те-что-в-форме, была только глухая стена? Ничего решительно нельзя понять и от этого становится как-то неуютно и страшно. Никогда прежде, как кажется Пьеро, он не видел никого, кто был бы так приближен к смерти и отвергнут ею… Чудно все это.
Взгляд его скользит по залу. У противоположной стены возле запертых высоких резных дверей — сборище белых повязок. В самом центре, прикрыв лицо капюшоном, сидит в своём кресле Стерх, окружённый верными послушниками. Вокруг них хаотично колышутся криводомцы и безродные из Высокого Квартала. Ленты теряются среди их одежды, но их и так ни с кем не спутаешь. Миккель, отделившись от своих соратников, неловко приплясывает в красных полусапогах с блестящими сталью носами. Видно, что сапоги неразношены и плясать ему больно, но он все же пытается. Движения его дёрганы и нескладны, но отчего-то даже не вызывают смеха. Кажется, что и в них есть какой-то смысл. Изредка Миккель поглядывает куда-то наверх, в ложу, и Пьеро, приглядевшись, замечает там смутно очерченную в полутьме фигуру. Ему видны лишь тёмные очертания, из которых вырастают руки в рукавах дорогой восточной рубашки и тонких перчатках. Пьеро кажется, что человек в ложе замечает его взгляд, и отводит глаза. Кто это может быть? Мало от кого в Квартале веет такой опасностью… И все же руки эти кажутся ему смутно знакомыми. Где же мог он видеть их прежде? Пьеро вздрагивает, вспоминая листовое гулкое железо крыши и тревожное дыхание Феи по-соседству. В ложе — важный гость Йотуна, не иначе. Вот только какие дела ему иметь с Миккелем? Пьеро похлопывает Кожаного по руке и кивком указывает на ложу. Тот невозмутимо пожимает плечами и глубоко затягивается самокруткой. Такое безразличие как-то даже коробит Пьеро, но отрывать Франта или Якова от их переговоров ему кажется кощунством, и он продолжает молча наблюдать.
Миккель все пляшет, медленно приближаясь к группе Йотуна. Неловко проталкивается между цыганами, кухонщиками и Высоким Людом, о чем-то переговаривается с людоедом, почти скрытым за своими союзниками. С чего бы разным сторонам в Переделе быть в сговоре? Или Миккель все же и теперь затеял двойную игру? Йотун, тем временем, выходит из-за спин вслед за Хозяином Криводомья. Всё взгляды оказываются прикованы к нему, но он остаётся невозмутим и холоден. Только пальцы, кажется, слишком уж крепко сжимают рукоять трости.
— Я прошу Якова, Хозяина Квартиры, подойти ко мне, — вдруг хрипло и громко говорит он, впиваясь своими выпуклыми глазами в Якова, как мясницкими крючьями. Тот, пожав плечами, идёт через зал, высоко подняв голову. Пьеро все ждёт, когда же облик его начнёт меняться, но этого не происходит. Яков остаётся таким, каким был. От фигуры его веет напряжением и какой-то вежливой угрозой. Все три Хозяина замирают на краю оркестровой ямы, образуя треугольник. Никто из них, кажется, не знает точно, что стоит теперь делать и оттого все они ждут чего-то неясного… Или, напротив, вполне определённого? Пьеро замирает, закусив губу. Что же будет сейчас?
Он видит, как Яков с улыбкой принимает позу оратора, уперев руку в широкий ремень с пристегнутым к нему штык-ножом. Миккель что-то говорит тихонько и сам же смеётся. Квартальные во всем остальном зале переглядываются и переговариваются, недоумевая. Только загадочный человек в ложе, кажется, ни о чем не переживает. Он, похоже, вообще не шевелится. Наконец, Яков вопрошает в пространство, — Чего же хочет для Квартала людоед, убийца и мясник?
Йотун растягивает было губы в скупой улыбке, как вдруг, в воздухе раздается звон. В сцену в самом центре светлого пятна, порождаемого окном в потолке вонзается продолговатый кусок стекла. По залу разносится холодный воздух, до смерти тревожащий свечи. Зал замирает в каком-то испуге, погруженный во внезапный мрак.
— Кому под силу рушить Театр.? — сдавленно шепчет Канюк где-то совсем рядом в темноте. Над головами квартальных вздрагивает, покачиваясь, ослепшая от сквозняка люстра, позвякивая своими хрустальными костями. Освещенной остаётся одна только сцена.
Сверху падает ещё один осколок стекла. А затем вдруг в лучах лунного света проливается дождь из осколков и обломков рамы, громкий и искристый. В этом дожде проносится что-то тёмное и грузное, сонная тяжёлая птица, забывшая искусство полета.
Проносится и вдруг резко повисает над сценой, покачиваясь, словно сломанная марионетка. Отделившись от него, вниз слетает что-то похожее на… шляпу? По залу проносится волна возгласов. Хозяева, стоящие ближе всех к сцене, опасливо перебираются на неё по мостикам. Черное тело раскачивается над их головами из стороны в сторону. От него словно веет неправильностью и поломанностью. Миккель вскидывает руку, раздается хлопок, и тело падает к его ногам, заставляя Хозяев отшатнуться. В этот момент что-то заставляет Пьеро рвануться вперёд, ближе к сцене, ко всему страшному и уже вовсе не-Передельному, что происходит там. Стуча подошвами по паркету и на кого-то натыкаясь в темноте, он замирает лишь у самого мостика, напряжённо вглядываясь вперёд.
Там, залитый бледным лунным молоком, в окружении битого стекла лежит тот, кого уже нельзя не узнать. Длинные вьющиеся волосы. Чёрная кожа сапог и куртки… На сцене распростерт Мальборо, смоляной ковбой Высокого Квартала. Но он словно сам не похож на себя. Какая-то неестественность есть во всем его существе. И никак нельзя понять, откуда она берётся… Разве что… От рукояти ножа, торчащей из его спины? Или от верёвки, стекающей с его шеи на пол? И вдруг до Пьеро доходит страшное осознание: Мальборо мёртв. Убит в Бражную Деночь, убит кощунственно и жестоко, и петля из старой верёвки и нож, пронзивший его плоть, тому самые красноречивые доказательства.
Мальборо мёртв. Но кто мог на это осмелиться? Кто преступил чуть ли не самые основы Порядка? Зачем было ему это делать?
Вопросы витают смутным роем в голове Пьеро. Они будоражат и зал, заставляя все новые и новые фигуры приближаться к сцене, вглядываясь в искореженное смертью тело с оборванной петлей на шее. Многим от этого становится тревожно и жутко, и только самому Мальборо все это глубоко безразлично.
Он лежит посреди сцены ничком, с золотой лентой на рукаве. Молчаливый и спокойный, как и положено покойникам. И на непокрытую голову его сквозь разбитое окно падает первый робкий снег.
Глава XXI. Гнев и безмолвие
Когда на сцене оказывается труп, это, как правило, производит на публику странное впечатление. Во всяком случае, зал Театра пребывает в самом странном состоянии. Вокруг Пьеро, подогретые воздухом Передела, квартальные колышутся и тревожно вглядываются в очертания мёртвого тела. Кто-то суетится и пытается организовать какое-то совершенно лишнее действо, иные, напротив, в молчаливом оцепенении стоят, будто примороженные к своим местам, и снежный сквозняк тревожит их волосы.
Пытаются разжечь свечи или фонари, но упорно не получается ничего стоящего. Темнота, родная многим здесь, теперь угнетает не хуже петли на шее.
Вдруг в потемках раздаётся смех, глухой и шершавый, приглушенный складками старой пропахшей благовониями и дымом костров ткани. Ему вторит многоголосый шелест и позвякивание браслетов.
— А ведь и верно, из гроба — да в петлю… — прокуренный голос прокатывается по залу и все сразу узнают Колоду, скрытую мраком. Йотун бросает в направлении голоса смертоносный взгляд со сцены, и все веселье разом сходит на нет. Пьеро всматривается в его фигуру, будто бы такую же усталую и… нехозяйскую, как тогда, в коридоре. Людоед смертельно бледен в лунном свете, глаза его страшно вращаются и блестят, обозревая зал. Он опирается на трость тяжело, как никогда прежде.
— Мой названый сын мёртв, — гулко сообщает он все так же в направлении паланкина Колоды, — И никто не смеет кощунствовать над его смертью.
Зал погружается в тишину, впитывая его слова. Кто-то, кажется, даже перестаёт дышать.
— Тот, кто убил его, — продолжает Йотун, обращаясь уже ко всем, — Отплатит за это сполна.
Он оглядывается на Миккеля и Якова, и Пьеро замечает, как они смутно напрягаются. В смеющемся лице обычно лице Хозяина Криводомья проскальзывает на мгновение что-то похожее на… Страх?
— Я знаю, что того, кто сделал это, нет среди нас, — Йотун делает медленный шаркающий шаг ближе к краю сцены, — И я знаю, что он почти такой же квартальный, как я и вы… Был таким, — он ударяет тростью о доски сцены, и та подвально ухает своим темным невидимым брюхом, — Пока не пролил эту кровь и… Пока не испил ее, — указывает он на действительно бледный, без кровинки, труп Мальборо.
Яков и Миккель на сцене переглядываются. Невесть откуда взявшийся Франт шепчет где-то над головой Пьеро, — Это же почти объявление войны…
Зал снова наполняется волнением и многомысленным говором. Росчерки зажигалок и спичек озаряют лица, кажущиеся фальшивыми в колебании недолговечного огня. Криводомцы даже достают откуда-то факел, горящий диковинным пламенем, но он совсем быстро гаснет, оставляя только зловонный дым. В шумливом котле проносится тревожный говор — рыжий! Оглядываясь, Пьеро замечает, что и среди сизодомовцев ведутся эти разговоры. От этого становится как-то противно. Неужели все и правда поверят Йотуну? Поверят, что Граф убил Мальборо? Он вдруг ловит себя на мысли, что Йотун вообще не упоминал Графа в своей речи, и все же почти каждый в зале подумал именно о нем. Домыслил. Сделал работу Йотуна за него самого. Пьеро прошибает холодный пот, когда, снова взглянув на Йотуна, он на мгновение замечает в его лице нечто, похожее на торжество. Оно исчезает так же стремительно, как и появляется. Хромой снова постукивает тростью по сцене, на сей раз призывая к порядку. Зал было становится смирнее…
Но вдруг взрывается новым всплеском возгласов и стука каблуков, потревоженный порывом ветра, но вовсе не холодного. Вся масса квартальных приходит в движение расступаясь, но за спинами в черном воздухе совершенно не видно причины подобных маневров. Слышится сдавленная ругань тех, кому в суматохе отдавили ноги. Сквозь неё пробивается чья-то речь. Знакомая, распевная, пахнущая восточными легендами и наршарабом.
— Будь осторожен в своих словах, когда отражение страха спит в небесах, — тягуче произносит в темноте Граф. Несколько свечей вспыхивают в пальцах канделябров, откликаясь на его слова. Он делает взмах рукой, словно дирижёр, и огонь послушно расползается по фитилям, так, что на мгновение слышится явный треск. Свет прибавляется постепенно, пока Граф идёт через толпу. На нем высокие багряные сапоги, расшитые бисером, а на плечи наброшен богатый кафтан. Он сам похож на живое пламя, умопомрачительно яркое и цветущее, настолько, что Миккель на его фоне кажется блеклой копией. Зал внимает его движениям, следя за танцующим шагом, за игрой пальцев на драгоценной рукояти шашки, за колдовскими узорами серёг.
Граф величаво кивает, склоняя голову то на одну сторону, то на другую, не адресуя это никому конкретно. На него смотрят со смесью угрозы и почтения, но находятся и те, кто склоняет голову в ответ. Кажется, даже Стерх тревожит свои седины кратким движением. Пьеро тоже кивает, зачем-то придерживаясь за перила вокруг оркестровой ямы, и радуется благосклонному взгляду Графа, посланному в ответ.
— Разве можно думать об осторожности слов, когда у ног твоих распростерт твой мертвый ребёнок? — чеканит со сцены Йотун, — Разве не могу я привлечь к ответу его убийцу?
Граф не останавливается, но шаги его становятся словно более резкими. Каблуки сапог цокают по паркету, заставляя сомневаться в прочности здания Театра.
— Так что же, — с напором отвечает он, — По-твоему, я убил?
— Я этого не говорил, — хрипло уточняет Йотун, сжимая набалдашник трости побелевшими пальцами.
— И все же, ты произнёс давеча именно это, — Граф замирает, вытянувшись как пружина. Пьеро со страхом наблюдает, как профиль его заостряется, словно высеченный из камня, а в прорези рта начинает поблескивать действительно острая улыбка. От всей его фигуры веет упругой страшной силой, способной ломать кости и рвать податливую плоть. Франт мягко оттягивает его назад, Пьеро упирается, но руки Ловчего оказываются куда упорнее и крепче, так, что Пьеро вынужден наблюдать за спектаклем из-за его спины. Зал безбрежно задыхается от напряжения, воздух едва уловимо колышется, словно вода в дремучем омуте. И в этот омут Йотун бросает со сцены ядовитую горсть своего шепота, — Так кому ж, как не тебе, упырь?
Он произносит это так тихо, что на миг кажется, будто этих слов вовсе и не было. Но они доходят до каждого, касаясь самого края слуха, и этого вполне достаточно. Почти никто в зале не успевает сразу оценить их эффект. Разве что свечи становятся почти вдвое ярче. Граф движется стремительно, как безумие, так, что пожалуй, только Франт и ещё кое-кто успевают рассмотреть его движение — титанический рывок с паркетного пола на сцену, в процессе которого шашка неумолимо покидает ножны, готовая нанести распарывающий жестокий удар. Франт успевает даже выхватить пистолет, когда зал пронизывает пробирающий до мурашек звон стали. Граф нависает над Йотуном, волосы его развеваются без всякого ветра. В руках хромого, поднятых перед головой, сжата трость с полуобнаженным клинком, почти до середины прорубленным. Левая нога Йотуна дрожит, словно боясь подломиться. Сонная капля крови из прокушенной губы стекает по подбородку.
В зал вползают из коридора Те-что-в-форме и чеканят тяжёлый шаг вперёд, к сцене, но на пути у них встаёт Кожаный, похожий на древнего идола. Зал наполняется раздвоенностью порывов к действию. Цыгане и кухонщики стремятся к сцене, но не решаются сделать нужный для этого первый шаг. Яков и Миккель по сторонам от участников поединка, неловко пытаются приблизиться к ним, но замирают, остановленные утробным рычанием Графа. В воздухе отчётливо шелестит запах паники. Франт делает несколько быстрых шагов к мостику на сцену, когда из тёмной ложи, куда прежде так упорно смотрел Миккель, доносится голос, спокойный и чёткий.
— Граф не убивал твоего названого сына, Хозяин Кухни, — сообщает он, — Мой глаз меток для любой дичи, как бы скрытна она ни была. Пьющий Кровь, — голос ненадолго останавливается, словно его обладатель морщится, — был в этом зале с самого сбора гостей и не покидал его.
— Ты клевещешь, людоед, — хищно щерится Граф.
— Клевещет, — соглашается голос из ложи, — но и ты можешь преступить Порядок, Пьющий Кровь. Так что оставь своего врага, пока тебя не настигла моя стрела.
— Охотник никогда не шутит, — уточняет Яков, кладя руку на пульсирующее от напряжения плечо Графа, — Брось. Так ты сделаешь лишь хуже.
Граф закрывает глаза, делает глубокий вдох, словно пытаясь вобрать в себя зал со всем его содержимым… И отстраняется, со скрежетом освобождая шашку и убирая ее в ножны.
— Твоя стрела не страшнее дурного яда, — устало сообщает он в направлении ложи, — Но усугублять Бражную вторым убийством никому из нас не стоит. Уж лучше отыскать того, кто уже совершил первое.
— Верно говоришь, — напряжённо растягивает тонкие губы Йотун, вкладывая покореженный клинок обратно в трость, — Особенно, когда и сам уже наверняка знаешь, кто мог сделать такое?
— Увы, мне это неизвестно, — качает головой Граф.
В этот момент Франт, так и стоявший на краю мостика, вдруг рывком возвращается к Пьеро и, крепко взяв его за руку, увлекает в толпу, подальше от сцены.
— Мы уходим, — торопливо шепчет он, — Чем быстрее — тем лучше.
— Но зачем? — удивлённо возмущается Пьеро, — Всё ведь уже…
— Всё только начинается, — Франт методично скользит к выходу, лавируя между телами, — И спектакль обещает быть слишком интересным, чтобы в нем участвовать.
Словно в подтверждение его слов, Йотун произносит со сцены, — Я уважаю твоё право не свидетельствовать против своих союзников, Граф.
***
Фея отмечает коротким вздохом уход Франта и Пьеро, постукивая пальцами по рукояти своей тяжёлой клюки. Бросает на Йотуна хищный взгляд, скрытый очками. Окостенелые десны смыкаются в рефлекторном жующем движении. Фея слушает, внимательно и терпеливо, ловя каждое слово, как самый преданный слуга. Действия квартирантов — логичная мера, едва ли Франт мог предпринять что-то лучшее. И все же оно словно начинает обратный отсчёт до неминуемого поражения. Йотун тоже замечает исчезновение Ловчего и мальчишки, но не подает вида.
— Мало кто из нас мог бы признать смертельную вину кого-то из детей наших, живущих в наших Домах, — проникновенно произносит он со сцены, опаленный обезумевшим молчанием Графа, — И я не требую от тебя этого, брат мой.
Публика замирает. Фея оглядывается назад, на Пыльника. Тот слегка кивает, мягким жестом собирая вокруг себя своих подопечных. К нему прибиваются Канюк и те безродные, что осмелились отметить себя красным. В их части зала царит тревожная тишина. Спектакль продолжается.
— Я прошу простить меня за то, что слова мои, возможно, разозлили тебя, — продолжает Йотун, — Но, согласись, и гнев твой был страшен. Всякий видел его, — он воздевает руки к потолку, и со стороны криводомцев, цыган и кухонщиков раздаётся утвердительный возглас, — Разве не зверь в человеческом обличье был здесь нынче?
Лицо Графа снова бледнеет и заостряется, и Яков крепко берет его за плечи, ведя к мостику со сцены. Фея присоединяется к нему, неловко шаркая ботинками по паркету. Сквозь плотную ткань кафтана чувствуется закипающая в худом теле Пьющего кровь злоба. Йотун выдерживает паузу, наслаждаясь моментом.
— Я разорву ему горло, — хрипло шепчет Граф.
— Тише, тише, — наклоняется к нему Яков, — Убьёшь его — едва ли помешаешь его союзникам закончить дело. Сейчас куда разумнее выждать. Пусть говорит, здесь его не одолеть зубами и сталью.
— Выжидать, когда эта недобитая тварь попирает своими погаными сапогами все, что мне дорого? — тело Графа напрягается так, что кажется, вот-вот разорвётся. Краем глаза Фея замечает приближающуюся к ним фигуру в белом с золотым балахоне и с облегчением вздыхает. Песочник — кто в Квартале не знает его? Чего ж только не пришёл раньше, когда так нужен…
— Яков прав, время выждать, — нежно говорит Песочник, касаясь невесомыми, почти прозрачными пальцами рыжеволосого затылка, — Отдыхай. Отдыхай и набирайся сил.
Граф хочет что-то ответить, но вдруг, дёрнувшись, обмякает в руках Якова и Феи.
— С-спас-сибо, — хрипло бормочет Ловчий, — Ещё с-сочтемс-ся.
Песочник кивает. Застывшие золотые полосы слез поблескивают на его впалых щеках. Он уходит так же бесшумно, как и пришёл, прячась куда-то в складки стен, лишь ненадолго задерживаясь на обратном пути возле Пыльника. Тот даже не поворачивает головы. И Песочник исчезает, оставляя за собой запах миндаля и морского ветра. Графа укладывают на оттоманку возле стены.
А Йотун все говорит, уже ничего не стесняясь, — Разве не заложено в сути зверя творить зверства и создавать зверей, ему подобных? — патетично вопрошает он, оборачиваясь к Миккелю.
— Истинно так, Йотун, — неловко отвечает тот.
— Разве не следует из этого, что всеми нами уважаемый Граф — не единственный Пьющий кровь в Квартире? — продолжает Йотун, растягивая сухие губы.
Яков краснеет и вдруг рывком подходит к краю сцены. Невысокая его фигура словно увеличивается в размерах, от неё веет яростью.
— Я свидетельствую против, — громко чеканит он, — Как Хозяин Квартиры, я объявляю твои слова клеветой повторно, Йотун.
Хромой продолжает улыбаться.
— Так значит, ты говоришь, что я клевещу? Изволь, — он театрально указывает в зал, куда-то за спину Якова, заставляя и всех разом посмотреть в эту точку, — Но кто же твой домочадец, как не питающийся кровью зверь в человеческом обличье?
Яков вздрагивает, переводя взгляд вслед за указующим узловатым пальцем Йотуна… на Канюка. Тот словно пытается стать ещё бледнее обычного, и от этого кажется лишь ещё более похожим на мертвеца.
— Многие видели его рыскающим в поисках свежей плоти, — Йотун склоняет голову, словно сожалеет о чужом горе, — Как мог ты допустить такое в своём Доме, Яков? Не потому ли тот Ловчий увел мальчишку, что и он уже пал жертвой упыря?
— Стоит ли нарушать терминологию? — осторожно уточняет Миккель.
— А есть ли разница? — с все тем же сожалением в голосе отвечает людоед, — Да и есть ли в Квартире хоть один человек? Может, тот Ловчий… Как же его, кажется… Кожаный? — он обводит зал взглядом, — Впрочем, и его уже нет среди нас. Может, Великий Зрячий? Уж не он ли и убил? Кому как не Угольнику подобраться незаметнее прочих?
— Ты не хуже меня знаешь, — прерывает его Яков, — Ни один Угольник не воспользуется своей силой для того, чтобы убить. И Зрячий никому не делал зла, как завещал Рогатый Зверь.
— В этом ты прав, — соглашается Йотун, — Но разве не мог он посодействовать убийству? Провести убийцу через углы прямо к месту его злодеяния?
— Но кого же? — Яков спрашивает, уже предчувствуя ответ. Хромой улыбается ему со сцены.
— Второй мальчишка. Бе-зы-мян-ный, — громким шепотом произносит он, и слова его сквозняком проносятся по залу, заставляя квартальных замереть в испуганном недоумении, — Разве был он сегодня среди вас?
— Он уснул от браги, — продолжает оспаривать Хозяин Квартиры, — И оттого не пришёл.
— Но разве не слишком удобно, что с ним остался именно Великий Зрячий? — торжествующе парирует Йотун, — И откуда нам знать, что и он не жаждет людской крови? Знать этого мы не можем, — не дожидаясь ответа, припечатывает он, — И пока это так, он — преступник против Кухни и всего Квартала. И оттого я требую отыскать его и доставить в Дом его жертвы, на справедливый суд. Его, и второго квартиранта, укрывающегося, быть может, от правосудия — Пьеро. У меня все, господа.
Один из Тех-что-в-форме осторожно достаёт откуда-то из-под мундира маленький микрофон и, прокашлявшись, сообщает, — Ваше заявление принято. Муниципалитет претензий не имеет.
Зал безмолвствует, объятый почти благоговейным ужасом. Яков, пошатываясь, отходит к стене, и неожиданно грузно опускается на свободную часть оттоманки. Волосы его подернуты серебром. Йотун снова склоняется над трупом Мальборо, словно потеряв интерес к происходящему. Те-что-в-форме четким шагом покидают зал. Фея наблюдает за ними, сжимая окостенелые десны. Передел проигран, и это очевидно. И даже ему, никогда прежде не участвовавшему в нем, становится как-то жутковато от этого — так, что он крепче сжимает в мозолистой ладони амулет из зубов, оплетенных кожаными полосками. Что то теперь будет…
Глава XXII. Побег
Торопятся по улицам, посеребрённым луной. Хлопья света падают на мостовую. Душно в глухих подворотнях, хитрые сумерки глядят из канав и подвальных оконцев. Ветер дует в лицо, захватывая дух. Крепкая рука Франта сдавливает запястье, подошвы звонко стучат по камням. Пьеро спотыкается, пытаясь попасть в ритм чужих длинных ног и Франт все косит на него внимательным глазом.
Проскальзывают в желтоватый густой переулок с облупленными кирпичными стенами. Темно, только тщедушный свет редких фонарей корчится под почти сходящимися крышами домов. Пахнет сальным зловещим духом, тянутся из щелей мостовой цепкие бесовы пальцы, но квартиранты бегут все дальше. Мимо проносится темень двора-колодца, в котором водят хоровод ветвистые тени, гремя консервной банкой, перегоняемой призрачными ногами. В центре хоровода — сонный ангел с поломанными крыльями, запачканными смолой. Серо и сонно его усталое тело. Видение скоротечно, но оттого не менее жутко. Никогда ещё Пьеро не видел, чтобы Падальск проступал в Квартале так сильно. Смутная каша тревоги только сильнее заполняет всё его бегущее тело. Огнем жгут слова недослушанной речи Йотуна. Против кого не хочет свидетельствовать озверевший Граф? Для чего весь спектакль старого людоеда? Что ему, окаянному, нужно? Вопросы кусают и жалят неспокойную голову. Вдруг, точно подслеповатый жук, между глаз бьёт озарение — Безымянный.
Разве не за ним с самого начала охотились кухонщики? Разве не его предлагал Мальборо отдать ему на растерзание тогда в Высоком Квартале? Только для чего же обвинять его в убийстве… Разве что затем, что Хозяину Дома сподручнее вершить расправу над убийцей своего домочадца. А значит сподручнее творить… Перед глазами снова встаёт желтовато-темная кухня, еле видная через мутные окна. Удобнее творить ритуал. Пьеро даже останавливается на бегу.
— Йотун… хочет принести Безымянного в жертву, верно? — выпаливает он, запыхавшись. Франт смотрит на него задумчиво, склоняет голову на бок, как большая хищная птица, — Так оно и есть, — после недолгого молчания отвечает он, — Поэтому нам и стоит оказаться в Квартире раньше него, — и снова срывается с места, утягивая Пьеро за собой. Тот покорно скользит следом.
Снег ленивым постепенным ковром укрывает мостовую и крыши, ступеньки и перила. Застревает в волосах и тает от разгоряченного тела, заставляя пряди виться сильнее обычного. Тревога кипит все сильнее. Для чего же все-таки Йотуну колдовать, да так, что без жертвы не обойтись? Неужто без этого никак не укрепить ему свою власть? Да и кто же на деле зарезал Мальборо, у кого хватило безумия нарушать Порядок? Ничего не понятно, только все страшнее становится, и все видится желтовато-темная кухня, теперь уже спрятанная за шторами, и из неё людоедов холодный глаз.
Взбегают по ступенькам незнакомого каменного крыльца, залетают незваными гостями в сумрачный подъезд высокого дома. Стучат по лестнице до окна, с него — на внешний железный балкон, и все дальше, быстрее… Высокий Квартал несётся мимо, вымазанный лихими делами. Из окон, из щелей домовых следят внимательные глаза Высокого Люда. Никто не ставит преграды, никто не выходит в лунный свет. Страшно попасться под горячую руку Ловчего. С балкона перебираются на другую улицу, оскальзываются на трамвайных путях… И вдруг замирают.
Пьеро выглядывает из-за спины Франта. Впереди, полинявшие снежными пятнами, сереют Те-что-в-форме. Сгрудившись вокруг фургона, стоят, положив пальцы на рукояти спящих ножей. За плечами у двоих блестят колкие стволы карабинов.
— Вы задержаны до выяснения обстоятельств, — сообщает один из Тех-что-в-форме, подняв к губам жестяной рупор, — Сохраняйте спокойствие и не сопротивляйтесь, к вам не будет применена сила.
Франт сжимает запястье Пьеро крепче, на губах его расцветает улыбка. Светлый плащ его, тревожимый ветром, похож на пытающиеся распахнуться крылья. Золотистый шейный платок торжественно блестит в лунном свете.
— Вам ли говорить мне про силу, — нараспев произносит Ловчий, — Не стойте на дороге.
— Вы задержаны до выяснения обстоятельств, — повторяет Тот-что-в-форме, сжимая мерзлую жесть рупора, — Сохраняйте спокойствие…
— Я спокоен, — невозмутимо уточняет Франт, и добавляет вдруг резко и тихо, — Беги!
Пьеро дёргается, как ошпаренный. Бежать? Да как же можно бежать, когда Франта сейчас, может быть, убьют? Но ноги, послушные чужому слову, сами вдруг срываются в бег, унося его в противоположную от фургона сторону по снежному кружеву улицы. Позади слышатся несколько хлопков, и что-то горячее проносится совсем рядом с его головой. Пьеро бежит все вперёд, в ногах его странная пружинящая сила, которой, кажется, не было раньше никогда. Хочется обернуться, но нет времени. Улица снова сменяется переулком, другим, третьим, а в ушах все раздаются резкие хлопки, и звучит нечеловеческий хриплый крик.
Пьеро зажимает уши, но звуки становятся только громче, словно забираются глубже в измученную чашу хрупкого черепа.
Не думать.
Не представлять.
Не видеть и не знать.
Того что не знаешь — нет и никогда не будет.
Обглоданные листопадом ветви дубов, невесть откуда взявшиеся, молчаливо чернеют над его головой, разрезая небо на неровные многоугольники. Сизый совсем рядом, а значит и до Квартиры недалеко. Пьеро замирает ненадолго напротив пустынных спящих окон, вглядывается в расплывающийся от подступающих слез фасад с закрытыми изнутри стеклянными глазами. Сизый Дом как-то особенно тих, словно весь вымер. А впрочем… в нем ведь и нет никого нынче. Пьеро сглатывает кислый привкус железа и бежит дальше, вверх по улице, уже сам, без помощи колдовского слова.
В Квартире его встречает Великий Зрячий. Прежде чем отворить до конца, просовывает прежде тонкокостную кисть в щель между дверью и косяком. Впускает в домашнюю желтизну первого этажа, проводит на кухню. Пальцы его все время шевелятся, словно под ними распростерт невидимый клавесин. Он накидывает на плечи Пьеро свой серебристый плед с мягкими кистями, наливает в граненый стакан что-то янтарно-маслянистое и горячее, участливо наклоняясь в сторону пришельца невидящим лицом.
— Там… — начинает было Пьеро и замолкает, словно захлебнувшись подступающими словами.
— Я знаю, — останавливает его Зрячий, зачем-то протирает рукавом рубашки чёрные стекла очков и добавляет, предупреждая расспросы, — Тени нашептали. Ты пей, пей, не бойся.
Пьеро послушно делает глоток и вдруг замирает, судорожно втягивая горлом сладкую пахучую жидкость. Каким-то не своим голосом он роняет тихо, — Там, кажется, Франта… убили.
Великий Зрячий не меняется в лице и вообще, кажется, не двигается ни на йоту. Только растрепанные тёмные волосы слегка колышутся. Его неподвижное молчание давит, словно гидравлический пресс. Пьеро до боли сжимает злосчастный стакан побелевшими пальцами. Чего же он молчит? Почему не скажет ничего, не подтвердит и не опровергнет? Всегда ведь знает и все и про всех…
Губы Зрячего дёргаются было, чтобы что-то сказать, но громкий стук в дверь обрывает не начавшуюся фразу. Угольник плавно скользит в коридор, держась ближе к теням вдоль стен. Пьеро следует за ним.
Повторяется ритуал отпирания двери и обшаривания снежной пустоты за ней. Как только он не боится, что тонкие кости руки сломаются от удара незваного гостя? Хотя чего бояться человеку с зашитыми веками…
Дверь отворяется с церемониальным лязгом, впуская Кожаного. Снежинки на его лице не тают, а собираются на морщинах тонкими полосками, и весь он кажется каким-то очень холодным, хотя добирался сюда едва ли медленнее, чем Франт и Пьеро. Он шумно отряхивается, стуча высокими ботинками и хлопая полами плаща, как огромными крыльями. Огромный, могучий… Отчего же его не было рядом там, возле фургона, возле колких стволов и громкой жести рупора? Почему его не было там, когда Франта убивали? Пьеро впивается взглядом в его скуластое обветренное лицо, в изгиб рта, подтянутого в улыбку шрамом. Он снова сжимает пальцы в кулак, так что ногти глубоко впиваются в ладонь… И вдруг утыкается лицом в широкую холодную грудь Ловчего, разражаясь беззвучными рыданиями. Кожаный неловко гладит его по взъерошенным волосам, рука его тяжела, как кувалда, и у неё получается быть заботливой гораздо хуже, чем у рук Франта. Но сейчас довольно и этого.
— Почему меня самого там не было, — шёпотом бормочет Пьеро, задевая губами шершавую ткань чёрной водолазки. Ловчий ничего ему не отвечает, грудь его вздымается мерно и с каким-то потрескиванием, и Пьеро догадывается, что они со Зрячим уже ведут свой диалог, без лишних слов. Такие… Спокойные. Впрочем, едва ли паника и слезы — это то, чего хотел бы от него Франт в таком деле.
«Мы на светлый взойдём эшафот» — проносится в его голове. Так, должно, быть и было. Разве Франт мог умереть иначе? И разве то время теперь, чтобы распускать сопли? Пьеро поднимает вверх опухшие от слез глаза и встречается взглядом с рукой Великого Зрячего.
— Он хотел, чтобы Безымянный не достался Йотуну для его дел, — глухо сообщает он в пространство, — Этого же не будет?
Рука над его головой неопределённо дёргает пальцами, — Я соберу ваши вещи, — лаконично сообщает ее обладатель, — Здесь вас не спрятать, а в бойне нам не выстоять. Мы не можем потерять ещё кого-то.
Пьеро молча кивает. В голове его уже не остаётся места для новой бури. Прятаться не здесь? А где же, вне Квартала? Да и зачем прятаться ему, если Йотуну нужен только Безымянный? Вопросы продолжают рождаться, но уже не жалят, как прежде. Он тихо обмякает, прислонившись к Кожаному, как к большому дереву или спящей машине, и сам, кажется, почти проваливается в сон.
Снова шум. Безымянный появляется на лестнице в своей извечной рубашке, растрепанный и наивный со сна. На лице его печать утомленности от недавних грёз, и даже как-то странно, что с ним ничего не случалось из того, что случилось нынче с Пьеро. Великий Зрячий проскальзывает мимо него наверх, и Безымянный становится как-то серьёзнее.
— Я видел сон, — деловито сообщает он, — Странный такой…
— Не до него сейчас, к сожалению, — мягко прерывает его Зрячий, — Вам пора в дорогу.
— В какую дорогу? — подозрительно спрашивает Безымянный.
— Объясню, — туманно сообщает Угольник и утаскивает его за собой наверх.
Кожаный и Пьеро остаются одни. Ловчий вздыхает как-то особенно глубоко и многозначительно.
— Куда мы поедем? — устало спрашивает Пьеро, заглядывая снизу вверх в его лицо.
— Вверх по течению.
— А чуть подробнее?
— Увидишь — поймёшь, я думаю, — невозмутимо отвечает Кожаный и неловко переступает на промокшем от снега ковре.
— Йотун туда не доберётся, верно?
— Хозяин должен оставаться в Доме. Но будет охота.
— Большая?
Кожаный неопределённо склоняет голову.
Пьеро снова затихает. Становится как-то холодно и пусто, но снова прислоняться к Ловчему он не в настроении, а потому остаётся стоять сам, снова медленно погружаясь в прежнее полусонное состояние. Перед глазами его мелькают какие-то серые тени, и среди них — одна лучисто-желтая, похожая на луч фонаря. Они гоняются друг за другом, растягивая длинные тонкие руки, и серым теням все никак не удаётся поймать жёлтую. Потом на место этих теней приходят другие — из переулка. Они водят свой зловещий хоровод вокруг поломанного ангела, а тот устало колышет мертвыми крыльями. Потом все это становится совсем мутным и непонятным, и превращается в совсем уж странную кашу из образов и мыслей. Неясно, сколько времени проходит так, но когда он вполне приходит в себя, вещи уже собраны, Безымянный одет и как-то по-деловому сосредоточен. Все вокруг пахнет как-то незнакомо и чудно — наверное, дорогой.
Прощаются наскоро с Великим Зрячим.
— Я за вами ещё пригляжу, — обещает он, перебирая пальцами серебристые кисти пледа, и очки его зеркально поблескивают в свете ламп. Безымянный задерживается возле него как-то особенно надолго, словно хочет что-то спросить, но так и не решается.
За порог первым делом выходит Кожаный, взяв в одну руку сразу два объемистых чемодана. Обитатели четвёртого этажа, теперь уже бывшие, послушно следуют за ним. Идут в тишине, даже не переговариваясь между собой. Безымянный переваривает, вероятно, рассказы Зрячего о сегодняшнем дне, Пьеро слишком устал, чтобы дополнять их, а Кожаный и в остальное время редко бывает разговорчив. Прежде чем завернуть за угол, Пьеро оборачивается назад, всматривается несколько мгновений в ещё посеребренное умирающей луной тело Квартиры, в ее стены и крышу с лишними трубами и маяком, теряющемся среди них. Он скользит взглядом по окнам, отмечая и свое собственное. Внезапно что-то заставляет его снова посмотреть вверх. Среди зарослей печного кирпича на крыше Квартиры, почти незаметный, загорается маяк. Свет его плохо виден, но в нем чувствуется тепло родного Дома.
— Я обязательно вернусь, — говорит себе Пьеро. И маяк мигает, словно соглашаясь с ним.
Вопреки инстинктивному ожиданию долгой дороги, проходят они совсем немного — всего пару переулков до того двора, где стоит грузовик Ловчих. Рыжие его бока апельсиновой кожурой светятся в сумраке глухих стен, запертые люки окон дремотно щурятся на гостей. Кожаный по-хозяйски открывает дверь, забирается в салон с чемоданами. Пьеро и Безымянный карабкаются следом. Внутри холодно и нет света, но глаза квартирантов привычны и к полумраку, и к темноте. Чинно рассаживаются на койках, постепенно сдвигаясь ближе к кабине, пока Кожаный хозяйствует, что-то подготавливая к поездке в свете приоткрытой двери. С фырчанием и лязгом заводится генератор, кажущийся в сумерках обычным ящиком, на стенах распускаются зарешеченные бутоны ламп, становятся в полной мере видны и достопамятная клетка, и плита, и прочие детали обстановки. Кожаный захлопывает дверь, указывает в конец салона, — Удобства — там. Сейчас держитесь покрепче и лишний раз не бродите, — и скрывается в кабине.
Широкое и длинное тело его виднеется из-за кресла, словно стремясь заполнить все доступное ему пространство. Грузовик заводится с утробным урчанием старого хищного зверя и медленно выползает в переулок. Салон слегка покачивается, тихонько скрипят койки и лесенка, зачем-то прикрученная к потолку. Что-то задумчиво шуршит в ящиках у стен. Какое-то время едут все так же молча и сидя неподвижно, только посматривают сквозь приоткрытое окно на проплывающие мимо дома. Грузовик медленно набирает скорость, дома плывут все быстрее и как будто вырастают ввысь.
Куда им теперь ехать? Вверх по какому течению? Пьеро щурится, пытаясь предугадать маршрут поездки хотя бы по относительно знакомой части Квартала, но Кожаный будто бы нарочно выбирает самую странную дорогу. Обходит засады? Наверняка…
Грузовик въезжает в Высокий Квартал, разгоняя мелкие морочные тени по щелям и закоулкам. Проплывает вальяжно мимо Кухни, словно издеваясь, и выезжает на какую-то тёмную и совсем незнакомую улицу. Дома становятся все темнее и заброшеннее, а постепенно и вовсе сменяются пустырем с проложенными по нему железнодорожными путями. Пьеро никогда не бывал здесь прежде, но ничем хорошим от этого места не веет. Пошатываясь и хватаясь за заботливые поручни, он осторожно подбирается к кабине, украдкой глядит сквозь лобовое стекло поверх рук Кожаного, ворочающих руль. Впереди становится виден мост над незаметной за берегами рекой, а за ним — какие-то странные дома с жёлтыми внимательными окнами. В голове проносится смутная мысль — уж не здесь ли стоит страшный Дом Сырого Мяса, которого, говорят, нет страшнее в Квартале? Куда же завёз их Кожаный и зачем ему в такие места? Разве же прячутся от опасности под боком у другой, да пострашнее?
Он порывается было спросить, но в этот момент грузовик взъезжает на горбатый мост и незадачливый квартирант едва не оказывается на полу. Вжавшись в стену, он видит лишь, как Кожаный вдруг выворачивает руль вправо, разворачивая машину почти боком к берегу с внимательными окнами… И вдруг, вдавив газ, пробивает ветхие перила моста, взлетая, над мутной водой реки.
Все замирает и повисает в воздухе, словно желая отдалить миг встречи с холодной теменью. Это и есть — «вверх по течению»? Тело Пьеро пронизывает ощущение невесомого падения. Где-то сзади испуганно вскрикивает Безымянный и, кажется, что-то вываливается из каких-то ящиков. Все это происходит очень медленно, так, что движение руки Кожаного к черному рычагу под потолком кабины кажется почти молниеносным. Осмыслить происходящее Пьеро уже не успевает.
Рычаг опускается.
Речная вода закрывает стекла кабины со всех сторон.
Свет ламп загадочно меркнет.
Наступает темнота и пустота, в которой кажется, исчезает все вокруг.
Прежде чем исчезнуть с остальным окончательно, Пьеро успевает только шёпотом пробормотать, — Неужели — всё?
Глава XXIII. Ловчие
Ещё пахнет длящейся Бражной и Переделом. Тёмная улица, где в снегу уже успели протоптать путь торопливые ноги. Зашторенные окна старых опустевших домов, где разве что Господин Начальник Крыс поселил бы свое потомство. Мясо кирпичной кладки, обнажающееся в разрывах штукатурки. Израненные стены образуют тупик, похожий на глубокую колодезную яму, на самом дне которой прячется узкая полуподвальная дверь, к которой ведут стертые ступени.
Над дверью — тусклый фонарь и восьмикрылая каменная птица с отбитой головой, потемневшая от времени.
В свете фонаря к двери шаркает хромающая фигура в потрепанном плаще. Тяжёлая клюка мерно утыкается в края камней мостовой. Фея хрипит и злобно бормочет что-то на бескудовом наречьи. Пальцы сжимают в ладони амулет из зубов, оплетенных кожаными полосками. Добравшись до дверного косяка, он тяжело опирается на него плечом, оглядывается хищно назад и вверх, поправляет очки — и толкает дверь вперёд, в глухой ступенчатый мрак. Идти по такой лестнице для хромого — то ещё испытание, но Фея вдруг подхватывает клюку под мышку и, притворив за собой дверь, резво начинает спускаться, изредка похрустывая на ступеньках зубастыми подошвами. К чему остальным знать о нем лишнее? Совершенно, черт их дери, ни к чему… Что такого особенного в том, что и хромой может быть ловок в нужный момент?
На нижней площадке он снова превращается в медлительного калеку. Протискивается за ещё одну дверь и долго плетется по едва освещенному моргающими лампами коридору, стуча клюкой по полу, словно старательно предвосхищая свое появление. У стен толпятся ящики и склянки, отработавшие свое лампы накаливания и прочий хлам, которому полагается обитать в таких коридорах. Стены все сужаются, обнимая гостя с боков своими необъятными бетонными телами. Фея прокашливается и поправляет ремни на левой ноге, прежде чем завернуть за угол коридора и нырнуть в сплетение свисающих с потолка обережных нитей. Костяные, стеклянные и каменные бусины тревожно побрякаивают, ударяясь друг о друга, сливаясь в единый калейдоскоп. Фея крепче сжимает собственный амулет. С такими оберегами недолго и всю силу растерять, ей черту… Понавешали своих бирюлек, а толку-то, толку-то? Все равно бывают здесь, хорошо, если раз в полгода. Покряхтывая и бормоча под нос ругательства, он, наконец, вываливается в тёмный зал, вполне подходящий для хранения старых вин и собрания жестоких сект. Опирается на низкий тёмный стол, чахнущий у стены, и отточенным движением достаёт из внутреннего кармана стальную рюмку с вплавленным в донце зубом. Заполняет ее кристалльно чистой жидкостью из графина и идёт к своему месту.
Амфитеатр из каменных лавок заполняет почти половину пространства сводчатого зала, поднимаясь к самому потолку. Слет Ловчих никогда не бывает по-настоящему полным, что уж и говорить про экстренные случаи. Фея, покашливая, взбирается на самый верх по пустым сиденьям. Здесь почти никого нет, а одиночество — штука удобная и крайне приятная. Из своего темного угла он неспешно обозревает зал, скользя внимательным взглядом над головами. Нынче Ловчих собралось не меньше трех десятков — все, кто были в Квартале в момент Передела.
— Все в сборе? — раздаётся сухой тонкий голос, обладателем которого является не иначе как старый Никель, — Никого-никак больше не ждём? — и, не дожидаясь ответа, спешно спускается вниз, к разведенному в железной чаше огню. Никель худощав и мал ростом, и с каждым годом старается надеть колпак повыше, а каблуки на башмаках сделать подлинее. Впрочем, несмотря на все эти ухищрения, его с трудом можно разглядеть за спинами других Ловчих. Разве что зелёная кисточка на колпаке видна наверняка. Фея приподнимается повыше, опираясь на клюку — как бы старики ни были смешны, слушать их иногда все же полезно.
— Многоуважаемый и досточтимый господин Йотун, — поглаживая козлиную бородку начинает Никель, — Через, так сказать, посредничество господ из Муниципалитета изволил разместить заказ на четырех персон, одну из которых обязательно надлежит доставить живой, — он помешивает своей саперной лопаткой угли в чаше, и даже Фея на верхотуре замечает, как нервно подрагивает его рука. Ловчие переглядываются и перешептываются. Никель, выждав паузу, продолжает, — Список следующий, уважаемые господа: Безымянный, житель Квартала — доставить живым; Пьеро, житель Квартала — доставить живым или мёртвым, — Никель принимается поглаживать бородку уже с каким-то остервнением, — Кожаный, Ловчий — доставить живым или мёртвым; Франт, Ловчий… Доставить живым или мёртвым.
Старик ещё не успевает закончить, как откуда-то из первого ряда вскидывается, распахивая полы клетчатого лилового пиджака, Горгона.
— Возмутительно вне всякого сомнения, — шипит он, выплескивая в огонь содержимое своей рюмки, — Охотиться на заслуженных коллег… Какая, право слово, мерзость!
Синеватые языки пламени вторят ему своими колебаниями. Никель на всякий случай отступает в сторону от костра.
— Я выступаю решительно против даже возможного рассмотрения этого заказа, — демонстративно сообщает Горгона. Он хочет сказать и ещё что-то, но со скамьи его обрывает седая Сигарилла, выпуская клубы дыма, — Окстись, дорогуша. Рассмотрение-то уже началось. Чего буянить?
Пристыженный Горгона, захлебнувшись дымом, садится обратно. Амфитеатр снова наполняется переговорным шумом. Фея, довольно ухмыляясь, достаёт из-под полы бутылку пива, вскрывает ее об угол скамьи, провоцируя смешки и шиканья в своей адрес. К огню выходит Грааль, повелительно поглаживая рукоять меча. Опрокидывает рюмку в огонь и говорит что-то важное и порядочное, тоже про заслуженных коллег, подлость и прочее, но внимание Феи переключается на другой объект: в зал, тихо, как летучая мышь, проскальзывает запоздалая фигура в высокой ведьмовской шляпе. Со скамеек снова недовольно шикают, Грааль бросает на опоздавшую неодобрительный взгляд, но не прерывает своей речи. Фея уступчиво освобождает ей место — в конце концов, ещё одного любителя верхних рядов можно и потерпеть.
— Добрая Деночь, Вогель. Будешь? — он галантно извлекает из-под полы ещё одну бутылку. Вогель пару секунд молчаливо смотрит на него из-под полей шляпы, олицетворяя всем своим видом недосып, затем все же берет бутылку и, вскрыв ее, делает затяжной глоток. Фея кисло вздыхает, перестукивая пальцами по бутылочному стеклу.
— А что происходит? — устало интересуется Вогель.
— Обс-суждают заказ, пас-скуды. Ос-суждают, ес-сли точнее. Но едва ли кто-то возьмётс-ся.
Вогель делает ещё глоток, пытается устроиться поудобнее на жёсткой скамье, — А за кем охота?
Фея недовольно кривится, — Ты разве не с-слышала, что творитс-ся теперь в Квартале?
Вогель явно стремится ответить, но Фея предупредительно поднимает руку, — Тихо. У нас-с наконец-то интерес-сный экс-спонат.
В круг, очерченный мерцанием огня в чаше, выходит Охотник. Длиннополый кожаный плащ его шелестит в густом подвальном воздухе. Горбоносый профиль отбрасывает на стены тени, навевающие мысли о королях какой-то давно умершей эпохи. Поступь его тяжела, голос, как и прежде, в Театре, спокоен и чёток.
— Я хорошо знаю наших коллег, о которых сегодня сказано было много тёплых слов, — на всякий случай сообщает он, — И не могу оспорить их несомненно высокие профессиональные качества.
Зал заметно напрягается. Охотник, заметив это, переглядывается с усохшим от усталости Никелем и продолжает, — В связи с этим, я буду немногословен — я готов начать Ловлю и удовлетворить требования заказчика. Мой глаз меток для любой дичи, как бы скрытна она ни была.
— Позор на твою голову, — негромко сообщает Горгона, не вставая с места.
Охотник невозмутимо пожимает плечами. Наконечники арбалетных болтов, нанизанные на леску, траурно поблескивают на его шее. Где-то в середине амфитеатра со своего места с шумом встаёт фальшиво-одноглазый МакКлейн, не переставая раскусывать фисташки из бумажного пакета, и тоже спускается вниз, выливая содержимое рюмки в огонь. Встаёт рядом с Охотником. Фея завороженно наблюдает за происходящим, — Решилис-сь таки. Гляди-ка!
Если так и дальше пойдёт, то охота может все же стать успешной… Правда для Муниципалитета, что конечно, весьма неприятно. С другой стороны, цели своей достигнуть он всегда успеет. Одному хромому от другого не убежать так просто.
Вогель тормошит его за плечо, спеша брезгливо отдернуть руку, — Так за кем охота, беззубый?
— А? — задумчиво поворачивается к ней Фея, уже погрузившийся в свои хрустящие расчёты, — За Франтом, Кожаным и ребятишками из Квартиры, я разве не говорил?
Вогель вздрагивает, словно от удара током, подскакивает с места, щедро расплескивая пиво, и стремглав бежит к огню по сиденьям. Накидка ее развевается, тяжёлые ножны катласса стучат по головам возмущённо огрызающихся Ловчих. Фея удивлённо цокает языком. Вот уж от кого никогда не ожидалось такого рвения в таком деле. Хоть и неисповедимы пути Ловли, а всё же как-то неловко даже становится…
Вогель, тем временем, занимает свое место у огня, нервно озирается, видимо, в поисках рюмки и, не найдя ее со значительным видом осушает бутылку. Охотник неодобрительно косится на неё, но молчит. МакКлейн, повернувшийся к происходящему глазом, закрытым повязкой, всё так же меланхолично грызёт орехи. Никель, перестав, наконец, терзать бородку, довольно улыбается, — Есть ли ещё желающие присоединиться?
— Чтобы заклеймить… — начинает было Горгона, но Сигарилла отвешивает ему гулкий подзатыльник, и он умолкает.
— Полагаю, хватит и тех, что уже есть, — сухо предполагает Охотник. Никель спешно соглашается, суетливо кивая, — Конечно-конечно. Аванс вам выплатят как только, так сразу же по окончании Бражной. Полагаю, все остальные могут расходиться, господа.
Амфитеатр покрывается волнами разгибающихся спин. Как ни странно, ни у кого не возникает желания заявить что-то особенно важное, как это всегда бывает в подобных случаях. Фея не становится исключением и выходит вместе со всеми. Горгона ластится к нему в коридоре, пытаясь найти в его лице поддержку, но беззубый лишь многозначительно шамкает в его направлении окостенелыми деснами, лишая всяческих надежд. Ловчие покидают подвал по одному или маленькими группками, опасливо оглядываясь. Первыми выходят трое, забравшие заказ. За ними — Никель и остальные. Фея оказывается последним и зачем-то остаётся в тупике. Садится у стены прямо на снег, подложив под себя полы старого плаща. Достаёт из кармана вяленую рыбину и жадно впивается в ее твёрдую соленую плоть. Есть о чём подумать, есть к чему подготовиться. Стоит поделиться прежде новостями с Яковом и остальными… Ну да ничего, им пока ещё не до этого.
Подождут.
Снег все падает, оседая на тёмных грязноватых волосах и стёклах очков. Спокойно. Тихо. Фонарь под восьмикрылой птицей моргает и гаснет.
***
Рыжий песок стремится во всех направлениях, как сплошное безбрежное море. Тысячи тысяч песчинок, беспрерывно движущиеся и одновременно пребывающие в состоянии покоя. Пустыня струится и спит. Немая, бесконечная, окрашенная в неясные сумерки светом трех лун — чёрной, зелёной и красной. Песок не холоден и не горяч, волны его мягки и покорны всякой преграде, которую они огибают, но лишь для того, чтобы наверняка похоронить ее в изменчивой своей глубине под присмотром безразличных звёзд.
Босые ноги тихо шлепают по шпалам, звук почти не заметен, будто он совершенно не важен здесь. Куда важнее — не промахнуться мимо поверхности темного дерева, пропитанного мазутом. Далеко впереди виднеется мерно движущаяся фигура, наверняка пахнущая кофе и порохом, и в этот раз уже вовсе не похожая на Безымянного. Пьеро почти бежит к ней, но все никак не может приблизиться. Кажется, что расстояние между ними, напротив, только растёт с каждым шагом. Он кричит, отчаявшись и запыхавшись, но звук его голоса, тоже не важный, будто бы вовсе не покидает рта.
И все же фигура вдалеке оборачивается на миг, улыбаясь. Пьеро замирает, ловя эту улыбку… И промахивается мимо шпалы. Песочное море проглатывает его почти мгновенно, словно окуная в шёлковый кокон, вокруг которого, кажется, струится тёмная речная вода. Вспоминается что-то тревожное и отчего-то начинает сильнее пахнуть кофе и ещё чем-то горелым. Пьеро морщится — и просыпается.
Взгляд его упирается в гладкий, слегка трясущийся потолок салона грузовика Ловчих. Он лежит на верхней койке, пристегнутый для надёжности наискось эластичным широким ремнем. Ноют натруженные беготней ноги, неприятно болит затылок. Что же такое было прежде, чем он заснул? События всплывают, как кадры диафильма, одно за другим, какие-то ужасно далёкие, словно случившиеся вовсе не с ним. Пьеро для верности щиплет себя за ногу — и получает от конечности подобающий отклик. Значит, все же, он не на дне реки, вместе со всем грузовиком? Впрочем, вряд ли грузовики могут ездить по дну… Так что же тогда случилось. До слуха его постепенно начинают доноситься голоса. Один совершенно точно принадлежит Безымянному, а вот другой… Да нет же, право, быть этого не может! Пьеро рывком отстегивает ремень и спрыгивает с койки. Тело и голова моментально откликаются тихими взрывами боли, но это совершенно не важно. На нижней койке, рядом с Безымянным, сидит Франт. Кажется, из плоти и крови, и даже целый, если не считать всей верхней половины тела, замотанной бежевыми бинтами до самого подбородка. Пьеро несколько секунд смотрит на него в немом изумлении.
— Мы все-таки утонули? — наконец спрашивает он.
Франт улыбается искристо, — Нет, не утонули, — он кивает на светлое окно за своей спиной, — Так, что все присутствующие живы и почти здоровы, он продолжает, становясь серьёзнее, — Прости, что так напугал тебя и всех остальных. Это определённо последнее, чего я хотел…
— Какое, к черту, прощение… — выдыхает, наконец, Пьеро, — Я просто…
Он сам не замечает, как обнимает Ловчего, поначалу так крепко, что тот сдавленно охает. Слова слишком уж плохо подбираются спросонок. Но в них, кажется, вовсе и нет нужды. Франт молча гладит его по голове, улыбаясь в усы. Безымянный наблюдает за происходящим с философским спокойствием человека, уже испытавшего весь необходимый объем эмоций за последнее время.
Чуть погодя, Пьеро все же спрашивает, — Так ты ушёл тогда от патруля?
— Пожалуй, что ушёл, — подмигивает ему Франт, — Здесь им за нами не угнаться.
— А где же мы? — вдруг как-то озадаченно интересуется Пьеро, пытаясь разглядеть в туманной слякоти за стеклом хоть что-то вразумительное.
— В Степи.
От этого ответа становится как-то неуютно. Степь — в этом слове словно звучит шаг коня кочевника, в нем гуляет холодный ветер и тревожно колышется в тумане трава. В Квартале об этом месте говорят не слишком много — и все же всякому довольно знания уже о том, что в Степи стоит страшный город Падальск. Город для мертвецов. Да и в саму Степь разве попадают так просто живыми?
Во рту пересыхает. Пьеро мрачнеет, слова звучат почти шепотм, — Значит… Мы все же утонули, а ты не ушёл от Тех-что-в-форме?
Франт терпеливо вздыхает, откидываясь на подушку прислоненную к стене.
— Нет. Я бы не стал врать тебе о таких вещах. Ведь верно? — он кивает Безымянному, — Он вот не даст. Степь — место для мертвецов, это правда. Но и живые ходят здесь так же, как мёртвые ходят порой в Квартале.
— Точно? — все так же тихо, но уже с какой-то отчаянной мольбой спрашивает Пьеро.
— Точно, — уверенно отвечает Франт и снова улыбается.
Он говорит ещё долго. О переходах между мирами и особых приспособлениях, которые были для этого придуманы. О том, как Ловчие охотятся на тех, кто скрывается в Степи, и о том, как самим лучше всего в ней укрыться. О туманах, полыни, чертополохе и о прочих будоражащих слух вещах. Безымянный, начитывшийся в Квартире книг, вставляет периодически свои ремарки, и Пьеро это даже не кажется занудством. Всё вообще с момента его пробуждения играет каким-то особенными приятными красками. Ему кажется удивительно прекрасным уже само по себе — жить. Тем более, рядом с Франтом. Пусть для этого и придётся постранствовать по земле мертвецов.
Глава XXIV. Вражда
Тёмная испокон века нетопленная печь дышит старостью. Густые потоки штор стекают с потолка на пол, и на них кривляются тени, похожие на огромных рыб в глубине мутной воды. Люстра под потолком поблескивает своими пятью лампами, но ей отчего-то не пользуются. Вместо нее на столе красуется бронзовый канделябр, чуть позеленевший в иных местах. Свечи в нем горят медленно, словно им лень. Их огонь отражается в стёклах очков, серьгах и лаке ногтей тех, кто собрался в комнате. Великий Зрячий, кутаясь в свой вечный плед сидит на столе, свесив длинные ноги в остроносых туфлях.
— А все-таки тени его чуют, — лаконично сообщает он, — Только очень далеко.
— Вечно так с колобродами, — хмыкает Яков, выпуская клубы синеватого дыма, — и последнему бесу понятно, что он живее всех живых. Ещё бы в известность заранее ставил о своих планах — цены бы ему не было.
На нем необъятных размеров халат, натянутый почти до ушей. Волосы — рыжие пополам с проседью, один ус почему-то черный и закрученный, а другого нет вовсе. Фея наблюдает за ним почти с жалостью, прихлебывая пиво из тяжёлой кружки.
— Как думаете, с-скоро они нагрянут? — чтобы разрядить обстановку спрашивает он.
— Пёс их знает, — Яков снова пускает дым и надвигает очки повыше на нос, — Делать им тут нечего. Детей здесь нет, Ловчих — тоже нет. Пусто, ищи-свищи — глядишь хоть уберутся и мундштук мой откопают, — как-то ядовито добавляет он. Фея демонстративно разводит руками — за короткое время своего проживания в Квартире он и правда не успел почти ничего прибавить к местному хламу.
— Мы все понимаем, что есть и другие причины нанести сюда визит, — негромко откликается Зрячий, — Кроме уборки. Йотун, кстати, тоже должен бы это понимать. Мундштук, кстати говоря, под плитой на третьем.
— Спасибо, — сухо скрипит Яков, — Но у Йотуна есть дела поважнее. Единоличным главой он не стал — голосов не хватило. Пусть теперь сам разгребает кашу с Миккелем.
Фея презрительно кривится, но помалкивает. Едва ли можно в здравом уме сравнить рыжую молодёжь со старым хитрым людоедом. Да, Миккель тоже не промах, но едва ли обойдёт Йотуна и в уме, и в открытой дуэли, до которой дело и вовсе дойти не должно. Впрочем, Барону виднее, конечно… Старикам всегда виднее.
Сидят в тишине какое-то время, затем Яков достаёт откуда-то из недр халата старинный пистолет без замка и начинает колоть его рукоятью орехи, оставшиеся в кухне ещё со времен праздника по поводу приезда Ловчих.
— Только тише, — просит его осторожно Канюк, обкусывая собственный палец, — Разбудишь ведь, — и кивает вверх.
— Не разбужу, — хмурится Яков, — Песочнику бы пилюли делать, ей богу… А то на весь Квартал не сыскать хороших, — он раскалывает оказывающийся пустым орех и щелчками отбрасывает осколки скорлупы в сторону. Потом добавляет вдруг, — А ты бы помалкивал, ей черту… Провели меня в собственном Доме. Хоть бы сказали, или я уже и этого не заслужил?
Канюк поднимается молча, запахивая шинель на бледном теле, и выходит вон из кухни. Почти хлопает дверью, но в последний момент придерживает ее осторожно рукой, бросая на Якова страдальческий взгляд, обычно действующий на людей совершенно определённым убедительным образом. Но Хозяин Квартиры остаётся неумолим и холоден. Канюк удаляется прочь, подозрительно позвякивая содержимым широких карманов шинели. От этой сцены у Феи внутри остаётся какой-то неприятный осадок — оно и не мудрено. Нет ничего полезного в ссорах внутри Дома, это понятно даже безродному вроде него. Чего уж и говорить про то, что Хозяин нынче сам не свой.
— С-стоило бы помягче, — хрипло предлагает наконец Ловчий, отпивая пиво и закашливаясь, когда оно попадает не в то горло. Яков бросает на него короткий взгляд поверх очков, кисло улыбается.
— Может быть мне ещё и песенку ему на ночь спеть, чтобы не спивался? — он снова раскалывает орех, и снова остаётся ни с чем, — Я что же, разве так много просил? Один к старости ополоумел, так другой то хоть бы словом обмолвился. Нельзя разве по-людски…
— Ты сам не слишком человек, Барон, — негромко парирует Великий Зрячий, и Яков вздрагивает от его обращения, — А к Канюку мог бы быть добрее.
— Я что же, ангел, чтобы вечно быть справедливым и добрым? — рукоять пистолета снова опускается вниз, на этот раз уже и вовсе мимо ореха, оставляя на столешнице след.
— Ты — Хозяин Дома, — Зрячий невозмутим, — Следуй Порядку, — добавляет он. Голос его звучит словно отовсюду сразу, наполняя комнату сплошным звуком, обтекающим предметы со всех сторон. Яков откладывает пистолет и поднимается со своего кресла. Запахивает халат плотнее, насколько это возможно, в этот момент становясь ужасно похожим на Канюка, и тоже выходит из кухни. В воздухе повисает сухая тишина, в которой Фея неловко похрустывает ботинками под столом, ощущая себя чьим-то бедным приезжим родственником. Как бы там ни было, пока Хозяин Дома пребывает в таком раздрае, ни о какой борьбе и речи быть не может. Да и стоит ли ее вести сейчас? Кварталу и без того хватит судорог от вражды между Йотуном и Миккелем. Едва ли людоед выйдет из этого противостояния проигравшим… И все же — вдруг? Дорого ли обойдётся квартальным влияние Миккеля? Или, может быть, Стерх захочет править из-за его спины, пользуясь рыжим клоуном, как марионеткой? Да и доживёт ли Квартал до этого правления, если начнётся война на улицах между четырьмя Домами? Фея, хмыкнув, осушает кружку и отставляет ее за середину стола. Муть, балабольство и пустые тревоги. Пока зубы каждого Хозяина не будут белеть в его амулетах, о чем может идти разговор? Хотя для начала хватит и йотуновых…
— Много ли ещё наболтали твои тени? — через всю кухню обращается он к Великому Зрячему. Тот делает неопределённый жест, словно перебирая пальцами невидимые струны, натянутые в воздухе. Тёмные волосы прячут его склоненную голову, как монашеский капюшон и пряди их будто слегка шевелятся, как тонкие сонные змеи. Фея наблюдает за ним с почти естественнонаучным интересом — живого Угольника редко встретишь так близко. Пацифизм — вообще мировоззрение, плохо приспособленное для долгой жизни, да и тех, кто готов держать обет Рогатому до самого конца не так уж много отыщется.
— В Кухне — тризна. В Криводомье — молебен, — коротко сообщает Великий Зрячий, — Или тебя интересуют более конкретные вещи?
Фея кашляет в кулак, задумчиво щурясь за стёклами очков. Есть и правда… Кое-что такое, о чем стоило бы послушать.
— Рас-скажи мне об Охотнике и Вогель, — наконец просит он, из экономии не включая в расчёт МакКлейна. С этим-то чего рассусоливать — и так все ясно. Каждому охотнику нужна собака, чтобы загонять дичь, даже если он твердит, что выходит на Ловлю один. А вот Вогель — тут случай интересный. Вот уж кого сложно было заподозрить в таком желании принять участие в погоне за Франтом. Да и если собрать самый что ни на есть полный Слёт, едва ли сыщется довольно желающих. Не может быть, чтобы все ограничилось одной лишь Ловлей с неясным исходом. Должно же быть что-то ещё в плане хромца Йотуна, затеявшего охоту… Только вот что? Не самому же ему скакать по Степи с тесаком наголо?
От раздумий Ловчего отрывает Великий Зрячий. Вид его свидетельствует об определенной степени утомления и раздражения.
— Ничего не могу сказать. Сожалею, — лаконично сообщает он, — Они очень не хотят быть услышанными — их право.
— С-спас-сибо, — хрипло благодарит Фея.
Зрячий, пожав плечами, плавно стекает со столешницы в стоячее положение, затем таким же образом просачивается в узкую щель двери. Кухня пустеет окончательно, и Ловчий остаётся один. В тревожной тишине он достаёт из широкого кармана плаща вяленую рыбу и принимается со знанием дела обгладывать ее. Много ли ещё остаётся делать?
***
Кабак — он и есть Кабак. Другое название ему, пожалуй, и ни к чему. Жёлтые раздетые догола лампы, вспоротые шкуры обоев на стенах, потолочные балки, обгрызенные ветхостью — самый что ни на есть порядочный лоск Высокого Квартала. Кривошей за стойкой разливает по стаканам и кружкам содержимое мутных бутылок. Высокий Люд теснится перед ним, заполняет собой отполированные кости стульев и табуретов, пьяно горланит что-то по углам. Знакомых лиц сегодня не слишком много — взгляд Вогель скользит из-под темных полей шляпы по мутному студню помещения. В дальнем углу — недавно пришедший Канюк за батареей рюмок, от вида которых уже становится плохо. Чуть поодаль под лампочным комариным светом — Кухонщики. Во главе их стола — Пиноккио в своей остроносой деревянной личине, что-то одышливо рассказывающий. Ещё несколько Ловчих, с опозданием прибывших в Квартал, размазались вдоль стен и беззлобно переругиваются. К ним поочерёдно пытается подсесть Хлыщ — новоиспеченный обитатель Высокого, по неопытности сующий нос, куда не следует. Сомнительный контингент, одним словом. Но в целом привычный. Уж лучше, чем кодла Ловчих в душном подвале — веселее что ли.
Вогель перебирает в пальцах амулет из двух спаянных гвоздей — не то подарок, не то подачка Охотника, в приказном тоне врученная после Слёта. Хорошая вещь для того, чтобы не оставлять следов… и, вероятно, для многих других вещей. Среди Ловчих отродясь не было уставного оборудования, но старики, видимо, могли позволить себе подобные причуды. Она опрокидывает в себя пиво, наблюдая, как пена сползает по граненому стеклу стакана. Невозможность обвинить компаньонов в опоздании ввиду отсутствия действующей временной шкалы — крайне неприятное обстоятельство. Особенно когда ждать приходится долго. Кривошей вопросительно поглядывает на неё, протирая стойку. Вогель лишь пожимает плечами в ответ. Занимать в одиночку целый стол действительно не слишком вежливо — но не за стойкой же размещать остальных. Ловчая с усмешкой представляет, как МакКлейн балансирует на шатком одноногом табурете — картина забавная, но мало подходящая для переговоров. Их вообще стоило бы проводить не здесь, но чем лучше пытаешься спрятаться, тем внимательнее тебя будут слушать.
Пиво заканчивается. Хлыщ, прекративший свои безуспешные ухаживания за другими Ловчими, замечает это и подкатывается на стукотливых каблуках. Нависает над столиком — сама приветливость. Пиджак его бренчит медяками, распахиваясь при ходьбе.
— Не изволите ли кружечку за мой счёт? — взахлеб улыбается Хлыщ. Вогель смотрит на него, подперев подбородок ладонью. Экономия — это хорошо. Чрезмерно разулыбычивые молодые люди — плохо. Если не вдумываться, первое все же перевешивает второе, особенно, когда в руках есть ещё сила, а под ними — тускло блестящая рукоять катласса. Да и Охотник с МакКлейном ещё черт знает когда явятся — надо же коротать время и поддерживать кабачный уют. Впрочем, чрезмерно поощрять чужие надежды тоже не стоит.
— Метнись, — благосклонно кивает Вогель. Хлыщ расцветает было, но ненадолго — его слишком уж смущают тут же всученные медяки. Он кусает губы недовольно, но все же отправляется к стойке. Фестиваль благодушия и благолепия. Скрипит входная дверь — на пороге Кабака появляется МакКлейн в комбинезоне и брезентовой куртке, накинутой на плечи. Идет через зал быстрым тяжёлым шагом. За ним бесшумно следует Охотник. При нем нет ни арбалета, ни гросс-мессера, по которым его издавна узнают на Слетах. Вогель невольно задумывается о том, где он мог их оставить — никто и никогда не слышал, чтобы Охотник снимал жилье где-то в Квартале, да и в Домах как будто тоже не числился. Не закапывает же он всякий раз свое снаряжение по пустырям?
Ловчие усаживаются напротив Вогель. МакКлейн достаёт из кармана свой извечный пакет и принимается за фисташки. Охотник методично расстегивает пуговицы своего плаща. Дойдя до середины, он извлекает из-за пазухи сложенную вчетверо бумагу и мешок, многозначительно звенящий своим содержимым. Развязывает бечевку на нем, давая и Вогель, и МакКлейну возможность удостовериться в том, что внутри действительно золото. Затем разворачивает бумагу, — Это чек, заверенный Йотуном и Муниципалитетом. Он станет действителен, когда мы доставим объект охоты.
— И какова сумма? — сухо интересуется Вогель.
— Велика, — коротко сообщает Охотник, снова складывая чек и убирая его за пазуху, — Тебе положена треть. Можешь завещать свою долю кому-то на случай собственной смерти. И воспользоваться своей частью аванса, — он кивает на золото в мешке.
В этот момент сбоку раздаётся глухой всплеск и звон разбитого стекла — вернувшийся Хлыщ замирает возле стола, выронив кружку, вцепившись взглядом в тускло блестящие монеты. Его студенистые глаза цвета немытой мостовой сами становятся круглыми как монеты.
Вогель косится на него недобро, — Сгинь.
Ещё только его здесь не хватало. Донёс бы хоть пиво — так и того не смог.
Хлыщ нервно сглатывает, с шумом проводит по лицу узкой ладонью, будто пытаясь снять с него кожу, и вдруг вопрошает, натянуто улыбнувшись, — Не изволите ли потанцевать? — взгляд его при этом уверенно косит в сторону мешка.
— Сгинь, — повторно рекомендует Вогель. МакКлейн с значительным хрустом разгрызает фисташку. Охотник молчаливо сверлит Хлыща изучающим взглядом.
Тот, продолжая улыбаться, снова спрашивает, — Может все же изволите?
Вогель готовится извергнуть поучительную тираду, но Охотник опережает ее.
— Шпион? — хрипло интересуется он. Хлыщ оборачивается полный непонимания, но Охотник остаётся непреклонен, — Моя стрела бьёт без промаха любого, но особенно тех, кто покушается на мою добычу.
— Позвольте, — начинает было Хлыщ, — Я лишь беседую с дамой.
— Моя коллега не хочет иметь с вами дела, — гнет свою линию Ловчий, — А я все больше вижу в вас шпиона.
Воздух начинает пахнуть опасной тревогой. Вогель никогда не подозревала Охотника в гневливости, но много ли ей вообще известно о нем наверняка? Едва ли в начале успешной Ловли может лежать спонтанное членовредительство. Она порывается было остановить готовящуюся расправу, но Хлыщ успевает совершить непоправимую ошибку.
— Не пошёл бы ты к чёртовой матери, носопыр? — тычет он средним пальцем в опасной близости от лица Охотника. Повисает гробовая тишина — кажется, весь Кабак ждёт почти божественной кары, которая должна постигнуть глупца, непуганного историями о страшном Ловчем.
Охотник вздыхает, глаза его замирают и стекленеют. Хлыщ вздрагивает и в следующую секунду оказывается впечатан лицом в стол. Движения Ловчего до ужаса быстры и точны. Он прижимает чужую кисть с ещё выставленным пальцем к столешнице. Хлыщ пытается вырваться, но тщетно — в руке Охотника мелькает невесть откуда взявшийся стальной арбалетный болт, которым он пригвождает ладонь к столу.
Наклонившись к уху Хлыща, Ловчий негромко сообщает, — В следующий раз я обрублю тебе палец точно по суставу — так, чтобы ты смог держать ложку. На большее твои руки все равно не годны.
Он брезгливо протирает руки платком, словно после сальных рыжеватых волос Хлыща на них могла появиться какая-то зараза. Затем берет со стола мешок с монетами, отсыпает из него треть на глаз, но так уверенно, что пересчитывать не возникает желания. Обводит внимательным взглядом зал, втягивая воздух хищным крючковатым носом, ставшим предметом роковой насмешки.
— Мы уходим. Ловля начнётся без лишних совещаний, — коротко бросает он компаньонам, — Мы в любом случае отправимся в Степь. Вы с МакКлейном условьтесь о точке входа. Я найду вас на той стороне.
Вогель провожает его стремительно удаляющуюся фигуру ошарашенным взглядом, даже не сразу сообразив, что стоит поскорее спрятать столь привлекательную для Высокого Люда валюту. С некоторым трудом они с МакКлейном покидают стол, огибая корчащегося Хлыща с расквашенным лицом, к которому никто из обитателей Кабака до их ухода не решается приблизиться.
Встречу назначают на старом мосту на границе Трущоб — там, откуда, если верить найденным следам, отправились в Степь объекты Ловли. После этого и МакКлейн исчезает где-то в тёмных переулках следом за Охотником.
Вогель снова остаётся одна. Перспектива работать в такой компании кажется все более и более сомнительной, но отказаться от неё уже нельзя. Дело есть дело. В конце концов, в среде Ловчих все же не принято калечить друг друга… Во всяком случае, без повода. А уж повода, в отличие от Хлыща, она давать не станет — о нет. Не для того она ввязалась в это, чтобы так бездарно все провалить.
На ее шее под рубашкой и дорожным плащом надёжно спит бронзовая кошачья голова на цепочке. Тоже амулет и тоже подарок — но уже совершенно другой.
Пора в дорогу.
Сборы Вогель коротки и просты — в Степь не стоит брать ничего лишнего. Тогда и ограбленной быть не так страшно, да и бесам степным меньше простора, чтобы зацепиться и спрятаться. Тихо запахивает дорожный рюкзак, удостоверивается, что внутри не звенит и не гремит ловчая утварь, не шуршат пакеты и свертки — чем тише поступь, тем лучше. Проверяет, крепко ли сидят в ножнах катласс и рабочий нож, надёжен ли ремень.
Все в порядке, все спокойно и правильно. Идёт, как задумано. Вогель покидает свою квартирку неподалёку от улицы торговцев колдовством почти с чувством выполняемого долга. Шаги ее легки и быстры, взгляд ясен, а голова трезва — бродить между мирами пьяным себе дороже. По затоптанному и припорошенному конфетти снегу она проходит через Филистерский Квартал, ныряя в непреметные подворотни. Пересекает бурую агонию Кривощеной улицы — здесь сейчас удивительно пустынно, и, кажется, даже давильни не работают в подвальной глубине. Затишье перед бурей — ей черту.
МакКлейн встречает ее на подходе к мосту, сидя в седле старого мотоцикла с коляской. На нем неизменный комбинезон и все та же брезентовая куртка, разве что пакета с фисташками нигде не видать. Они делают все быстро и молча, словно боясь спугнуть пустынную тишину сумерек Квартала. Вогель садится в коляску, всматривается в изгиб моста впереди, очерченный на темном небе меж тускло блестящих дуг руля. Мотоцикл трогается с места, взбирается на середину моста и в повороте ныряет сквозь свежую брешь в перилах. Услужливый ремень вжимает тело в сиденье, где-то под рукой МакКлейна лязгает переключатель. Полет длится всего секунду — Ловчие покидают Квартал даже не успев достигнуть воды. Наступает мутная темнота, обволакивающая со всех сторон темным киселем. Вогель неистово клонит в сон — и она не сопротивляется. Нет ничего обычного в том, чтобы уснуть во время перехода, если ты не его непосредственный оператор.
Из темноты горько тянет полынью. Степь уже близко.
Глава XXV. Тревоги и пробуждения
— Живее, живее, — бодро покрикивает Франт на бегу, — Заговоров на всех не напасешься, да и без толку все без своих собственных ног, — он скрывается за грузовиком, но голос его продолжает звучать.
— У меня и так ноги есть, — с покорной хмуростью отвечает Пьеро, продолжая бежать по кругу.
— Засидитесь в комфорте — ослабнете, — невозмутимо парирует Франт, — И не тратьте тепло понапрасну.
Пьеро смиряется. Безымянный ровно дышит за его спиной. Два вдоха, два выдоха — как учил Ловчий. Под ногами их уже утрамбованная земля, но им ведь и правда нужно быть сильными. Чтобы быть как Франт и Кожаный. И чтобы наверняка не стать добычей тех, кто отправился в погоню.
Два вдоха, два выдоха — дышат бегуны, дышит Степь.
Грузовик припаркован в низине, поросшей по краям высокими деревьями с гладкой корой цвета папиросной бумаги. Снег пытается угнездиться на их тонких голых ветвях, но без толку. Тоскливый ветер танцует вдалеке, тревожа своей поступью сухие травы, но в низине его нет, и оттого достаточно тепло для неизбежных Франтовых упражнений.
Два вдоха, два выдоха — бедра кажутся налитыми свинцом.
— А почему Кожаный не бежит? — интересуется Пьеро ритмично взмахивая руками вслед за Франтом.
— Ему это уже ни к чему, — туманно сообщает тот.
— Но он же не пьёт кровь, — недоумевающе бормочет Пьеро.
— Есть и другие варианты, — в спину ему выдыхает Безымянный, — потом расскажу.
Замедляются, переходят на упражнения, от которых уже и так ноет тело. Будто не для ловкости и силы они, а наоборот. Чертовщина.
И снова бег, невозмутимый, деловитый. Два вдоха — два выдоха.
Ветер проносится над их головами, цепляясь за волосы. Сразу становится холоднее разгоряченным телам. Деревья всплескивают тонкими руками, сбрасывая остатки снега.
— Пора сворачивать лавочку, — качает головой Франт.
Переходят с бега на шаг с глубоким дыханием, устало замедляясь. Ещё некоторое время собирают на склонах снег для водных баков на крыше грузовика, а потом заваливаются в салон и под подогретые струи скупого душа, после которых ещё хочется греться.
Пьеро и Безымянный забираются на верхнюю койку, кутаясь в одеяло. Франт, обтянутый водолазкой, сидит у плиты, разложив на складном столике детали полуразобранного пистолета. На голове его старые наушники никому неизвестной марки — можно говорить совсем без стеснения, хотя таиться от Франта кажется чем-то совсем уж странным. С другой стороны, и говорить в его присутствии - тоже сомнительное предприятие: ещё покажешься совсем уж дураком или чересчур любопытным…
В окна льётся бледный свет Степи. Пожалуй, здесь день все же отличается от ночи, чего не скажешь о Квартале, но выявить смену времени порой не так то легко. Кожаный в кабине ворочает руль, выводя грузовик на припорошенную дорогу, невесть кем проложенную через бесконечное море полыни, ковыля и чертополоха. Пьеро косится в его сторону, скользя взглядом по счётчикам и рычагам на приборной панели. И, конечно, по «главному» рычагу под потолком, который сейчас едва виден.
— Когда вырастем, нам такое будет не нужно, — негромко говорит Безымянный.
— Что — такое?
— Костыли. Как этот рычаг. Чтобы ходить, где захочешь.
Пьеро кивает. О таких «костылях» прежде уже говорил Франт, пусть и без особых деталей. Хитрое изобретение, чтобы пробраться сквозь границы между мирами. Вот только с чего бы им вдруг обходиться без таких костылей впредь… Разве что… Те сны с рыжим песком и бесконечными путями? Квартирант жмурится, пытаясь сбросить с себя внезапно облепившее наваждение бескрайней пустыни где-то за краем зрения.
— Так отчего же Кожаному бегать не нужно? — интересуется он вполголоса.
— Слышал, когда-нибудь что-то о Железноруком Ловчем? — отвечает вопросом на вопрос Безымянный.
Пьеро пожимает плечами — уж чего-чего, а такого даже Рики-Тики-Тави не рассказывал ему в детстве, уж на что он знаток всяких небылиц.
— И я не слышал, — торжествующе улыбается Безымянный, — Зато читал.
— И что же ты начитал там?
— А то, что во-первых в Квартале была раньше особая газета для таких случаев, а, во-вторых, в ней писали про Ловчего с то ли железными, то ли стальными руками и ногами. О заслугах, естественно.
— Мало ли чего пишут в газетах, — хмыкает Пьеро.
— В таких пишут по делу, — настаивает Безымянный, — И там были фотографии… Правда не очень чёткие. Но протезы действительно видно.
— Да кто же возьмётся изготовить такое, — с сомнением косится Пьеро в сторону кабины, — Разве что в Трущобах… Да и то, больно живое железо.
— Значит, их сделали не в Квартале.
— А где же?
Теперь уже Безымянный пожимает плечами, — Знал бы — сказал. Разве что, спросить…
— А вот этого делать не стоит, — раздаётся негромкий голос совсем рядом с ними. Оба квартиранта почти подпрыгивают от неожиданности — слишком уж незаметно и быстро Франт подобрался к ним. Он улыбается осторожно, одними только глазами, словно только для того, чтобы не вгонять своих попутчиков в панику серьёзностью тона.
— У некоторых людей и вещей есть прошлое, которого лучше не касаться, — продолжает Ловчий, подтягивая ворот водолазки к самому подбородку. Пьеро и Безымянный тревожно кивают. Становится как-то неуютно. Детали пистолета на столе побрякивают, ограниченные бортиками.
— Но ведь протезы у него и правда есть? — наконец спрашивает Пьеро.
Франт неопределённо кивает, потом вдруг расцветает улыбкой, но теперь уже не одними только глазами, а всем лицом.
— Хватит пока об этом, пожалуй, — умиротворяюще сообщает он, — Придёт время — сами все узнаете. А сейчас я лучше покажу вам кое-что.
Опять недомолвки, опять все чего-то недоговаривают, а только обещают. Пьеро вздыхает обреченно. Так недолго начать, как Безымянный, питаться буквами, да старой пыльной бумагой… Да только, с другой стороны, поди ещё достань их посреди Степи. Сплошное невезение и страдание, ей черту.
Он все же спускается вниз, вслед за Безымянным, садится на корточки на полу.
Франт с таинственным видом выдвигает из-под койки объемистый чемодан с металлическими уголками. Бурая обшарпанная кожа недовольно шуршит, вытащенная на свет. Щёлкают одна за другой потемневшие застежки, приоткрывается чемоданное нутро, из которого пахнет старостью, порохом и пряностями. Безымянный чихает, прикрываясь рукой. Пьеро, почти забыв о прежней обиде на недомолвки Ловчего, завороженно наблюдает за происходящим, словно перед ним разворачивается театральное представление.
Внутри чемодана обнаруживается множество отделений, крупных и мелких, почти все из которых закрыты картонными панелями с багряно-золотистым цветочным орнаментом. Переступая пальцами по панелям, как по клавишам, Франт добирается до нужной, видимо, одному ему известной. Панель отодвигается, и из-под нее, повисшие на длинных цепких пальцах, являются два кулона странной формы — словно бронзовую фигурку кошачьей головы кто-то искусно поделил надвое.
— У меня уже есть амулет, — качает головой Безымянный, поглаживая висящий на шее клык, подаренный ему Графом.
— И все же возьмите, оба, — настаивает Франт, — Так нужно.
— Для чего? — уже привычно интересуется Пьеро.
— Для вашей сохранности. Носите и будьте всегда вместе.
Квартиранты принимают подарок с почтительной долей понимания. На благодарности Франт отвечает все той же улыбкой, — Мне самому будет спокойнее. Главное только не потеряйте.
Как уж тут потерять, когда такие обстоятельства и просьбы? Совершенно невозможно и немыслимо. Чемодан возвращается под койку, тускло блестя уголками, Франт снова усаживается за стол. Пьеро и Безымянный остаются сидеть, отодвинув заслонку на окне и уставившись в Степь. За толстым стеклом до самого горизонта тянется припорошенная снегом равнина, неумолимо соединяющаяся с мглисто-светлым небом. Дымка стелется над ней, зыбкая, неспокойная, в которой и положено ходить мертвецам. Пару раз Пьеро даже видится что-то вдалеке — огромное, косматое, рыщущее среди мёртвых полынных стеблей. Но это что-то слишком далёко и призрачно, чтобы казаться страшным. Особенно здесь, за стенками грузовика, где тепло, горят лампы и почти чувствуется настоящий Дом.
***
Погиб ли тот фрегат, седой волной разбитый,
Иль, может быть, пират пустил его ко дну [2]
Фея с трудом разлепляет веки, разбуженный резким, изъязвленным помехами голосом из старого проигрывателя, доносящимся откуда-то с лестницы. Шуршит зубными амулетами на запястьях и шее. Сползает с кровати на пол, похожий на длиннолапое травяное насекомое, разгибается и встаёт в полный рост перед зеркалом. Доски паркета гладко холодят мозолистые ступни. В мутном прямоугольном стекле отражается причудливо нескладное тело Феи, бледное и как будто вырезанное из ствола старого сломанного дерева. Здоровая правая нога, левая — похилее да послабше. Постепенно год за годом сгибающаяся горбом спина, узловатые руки. Ненавистная кожа, покрытая хаотичной сетью шрамов, один из которых проходит от края до края живота жестоким зубчатым рубцом. Минуту-другую Фея изучает себя, пока песня на лестнице не начинается заново. Вздыхает — пора покрывать сухое мясо чехлом. И он покрывает, невозмутимо, но расторопно натягивая на себя старые джинсы цвета мостовой, в дыры на которых легко заметить его уродство, и тёмный грубый свитер, в рукавах которого легко прятать жилистые пальцы с зажатой в них полезной добычей.
Похрустывая подошвами расшнурованных зубастых ботинок, выходит в коридор, в ванной плещет водой в лицо, окончательно придушивая в себе сон, и наконец оказывается на лестнице.
Яков и Рики-Тики-Тави, заранее услышавшие его хромое приближение, предусмотрительно достают для него третий стакан и подкручивают колёсико на проигрывателе в направлении тишины. На ступеньках перед ними покоится покрытая масляной бумагой корзина, из которой торчит слепое горлышко бутыли.
— По какому поводу с-собрание нынче? — хрипло интересуется Фея.
— Гостинцы от всего Криводомья и Миккеля лично, принесли под дверь, — сообщает Рики-Тики-Тави, — Я пришёл — вижу, корзина стоит. Думал уж, бесенышей подбросили.
Фея вдумчиво берётся за бутыль, нацеживает в стакан из нее тёмную жидкость, похожую на торфяную воду. Делает глоток с сомнением естествоиспытателя и, покатав многотравный вкус и мысли на языке, выносит вопросительный вердикт, — С-сироп от кашля?
— Почти, — меланхолично соглашается Яков, — На безрачье и рыба рак, — добавляет он и отпивает из своего стакана, — Там ещё копченье и всякая всячина. В целом, очень мило и даже не воняет лисьей мочой. Даже открытку приложили… Куда-то делась.
Фея кисло улыбается.
Язвительность Якова, как, впрочем, и его все ещё чрезмерно эклектичная внешность в последнее время, вызывают сомнения и опасения. «Переехал черт знает куда» — ругается Ловчий про себя, но вслух не произносит ни слова. Всё же на редкость невежливо сидеть рядом с Хозяином Дома и поносить его самого и его владения. Впрочем, может быть, Барону именно это сейчас и необходимо? Пёс его знает. Насущнее, пожалуй, все же подарки Миккеля.
— С-с чего бы это такая щедрос-сть? — задумчиво хрипит он после некоторой паузы.
— Напоминает, что мы вне игры, — ядовито предполагает Яков и принимается рыться в карманах халата. Уж не в поисках ли давешнего пистолета, который Фея благоразумно припрятал у себя в тумбочке, как и немалую долю ружейных патронов и острых ножей со всей Квартиры… Во всяком случае, искания Якова оказываются безуспешны, и он угрюмо растягивается на ступеньках, подложив под голову восточную туфлю с загнутым носом.
— Может, если бы Франт тогда больше думал наперёд и оставил бы все так, как должно было быть, мы бы теперь так не сидели, — задумчиво произносит он, глядя в потолок и накручивая на палец длинный чёрный ус.
— Типун тебе на язык, — испуганно вскидывается Рики-Тики-Тави.
— Мы бы тогда вообще не с-сидели, — хмыкает Фея, — И даже не лежали.
Яков косится на него внимательным глазом, приподнимается на локтях, — Ей черту, страдали бы мы в этом случае точно меньше. И мне бы не пришлось оправдываться перед Хромым.
— Так ты не оправдывайс-ся, — невозмутимо пожимает плечами Фея, выуживая из корзины толстую полосу копченого мяса, — И не ной, как с-старик в богадельне.
Яков едко бледнеет. Рики-Тики-Тави нервно постукивает пальцами по стакану.
— Зрячий вчера верно тебе с-сказал — с-следуй Порядку, — продолжает Фея, — Заботьс-ся о с-своих домочадцах. Разогнать ус-спеешь еще.
— Понапускал проходимцев на свою голову, — хмурится Яков. Продолжить разглагольствования ему мешает звон дверного колокольчика, идущий с первого этажа.
— Разве у вас был звонок все это время? — удивляется Рики-Тики-Тави.
— Видимо, был, — разводит руками Яков, поднимаясь со ступенек и кутаясь плотнее в халат. Он тяжёлым шагом спускается вниз, бормоча что-то усталое и шаркая, словно вдруг состарился на манер Стерха.
— С-страдающий Хозяин — горе в Доме, — в воздух негромко произносит Фея, отставляя стакан. Садится на край перил и, оттолкнувшись от ступеньки, съезжает до площадки между этажами, потом — ниже. Даже при всей любви Рики-Тики-Тави к Ловчим, едва ли ему хватит терпения, чтобы в одиночку сидеть с Феей, так почему бы не устраниться заблаговременно? Да и самому мало удовольствия наблюдать за человеком, чуть ли не больше Якова разочарованном в происходящем. Оно конечно, понятно, но и голову лишний раз таким забивать не стоит.
Спуститься до первого этажа Фея не успевает — сталкивается на лестнице с Яковом и нынешним гостем Квартиры — Песочником. Явился, не запылился…
— Здравствуй, Ловчий, — мягко-шелестяще здоровается Песочник и пожимает Фее руку. Пальцы его сухи и на ощупь очень уж хрупкие — того и гляди сломаются. Бледное лицо с впалыми щеками, как у начинающего курильщика легочного порошка, излучает скорбящее спокойствие. Золотистые дорожки все так же тянутся от глаз до подбородка, как и в Театре. В голову от его прикосновения сразу мягко ударяет каким-то спокойствием и почему-то в воздухе начинает отчётливо ощущаться запах шалфея.
— Он ещё спит? — продолжает шелестеть Песочник, ни к кому особенно не обращаясь
— Спит, — подтверждает Яков, — Всем бы сейчас поспать.
— Ты знаешь, что я не могу забрать твою боль, Барон, — качает головой Песочник, — Лучше идем.
Они поднимаются на третий этаж. Фея, на правах инвалида и наиболее шумного члена процессии, замыкает шествие. У входа в занавешенный коридор он все же разувается, и походка его становится почти неслышной.
Они движутся между шкафов и стеллажей медленно, словно каждый шаг имеет значение. Траурные книги и праздничные черепа провожают их пустыми взглядами. Яркие ленты и амулеты под потолком тихо покачиваются на маленьких крючках, почти невидимых, если не знать об их существовании заранее. Молчат плита и сковородки, пахнущие приправами. На всем лежит какой-то сакральный отпечаток безмолвия, словно весь этаж погрузился в сон вместе с Графом. Балахон Песочника тихо шуршит, оставляя порой на полу тонкие полоски белого блестящего песка.
Возле комнаты Графа вся процессия выдерживает некоторую паузу, словно не сразу решаясь войти.
Прислушиваются, приглядываются, выжидают. Яков вздыхает и, надавив на витую бронзовую ручку, приоткрывает дверь. Благовонная темнота сонливо растекается по всему помещению, заполняя его от пола до потолка. Яков на ощупь находит рычажок выключателя. После глухого щелчка вполсилы загорается лампа в коконе абажура.
Комната дремлет вместе со своим хозяином. Плотно задернутые шторы и старый тёмный шкаф, шёлк обоев и ленивая мягкость ковра, всё подернуто печатью сна.
— Вы вовремя, пожалуй — раздаётся голос Великого Зрячего. Почти неразличимый поначалу в полумраке, он отделяется от кресла-качалки и кратким кивком здоровается с вошедшими.
Песочник улыбается ему тонкими губами, плавно приближается к кровати, скрытой балдахином, раздвигает занавески и садится на край покрывала. Он шепчет что-то свое, песочно-шелестящее, и слышно, как золотистые капли, стекая по его щекам, тихо падают на балахон, как воск со свечи.
Квартиранты почтительно держатся в стороне. Великий Зрячий усаживается обратно в кресло, Фея садится на пол. Яков остаётся стоять. Становится вдруг заметно, что он ужасно бледен, едва ли не бледнее Песочника, пальцы на его руке то и дело сжимаются, кусая ладонь. Тревожится — а как без этого? Только вот отчего и по какому поводу?
Льется никем не измеренное время, густое, как сироп. Где-то курятся благовония, распространяя тонкий пряный дым. Ковёр, на котором сидит Фея, мягок и будто утягивает в себя, подталкивает в тёплый омут сна. Но спать нельзя, ещё рано. Ещё слишком рано. Шепот Песочника, похожий на монотонную молитву без конца и начала, убаюкивает лучше многих колыбелен, но и ему приходит пора умолкнуть.
Становится совсем тихо, так, что можно услышать, как течёт в трубах чёрная маслянистая кровь Квартиры. Все замирают, боясь пошелохнуться, в ожидании новых незнакомых чудес от волшебника с золотыми слезами.
— Проснись, — то ли просит, то ли приказывает Песочник с неожиданной уверенностью в голосе. С кровати доносится глубокий вздох, и квартиранты тоже вздыхают с облегчением. Песочник подаёт пробудившемуся руку, помогая подняться. Граф наконец показывается в просвете балдахина, худощавый и тихий, ещё нетвердо стоящий на полу. Во взгляде его ещё разлита туманная мягкость сна, тело скрыто ночной рубашкой, похожей больше на саван — едва ли узнаешь в нем того хищного воина, что в Театре чуть не зарубил Йотуна…
В этот момент Яков вдруг срывается с места, пересекая пространство комнаты стремительным шагом. Фея инстинктивно пытается было задержать его, но не успевает и подняться с пола. Ему уже кажется, что Яков замыслил недоброе, но тот лишь заключает Графа в объятия, правда, такие крепкие, что их едва ли мог бы вынести обычный человек.
— Я рад снова видеть тебя, друг мой, — негромко говорит он, и Фея с облегчением вздыхает. Обошлось. Со спины мало что увидишь, и все же он догадывается — Хозяин Квартиры плачет, чуть ли не впервые на долгой памяти Ловчего.
Песочник довольно улыбается тонкими губами. Балахон его весь в золотых каплях, но щеки искрятся каким-то непривычным, кажется радостным, румянцем. Он по дуге обходит Якова и Графа, похожий на лёгкое закатное облако, и растворяется в сумерках коридора. Великий Зрячий провожает его внимательным взмахом руки.
Глава XXVI. Страхи и заговоры
Тряска, смягченная сиденьем, бьёт в тело неровными волнами. Снег, сухая трава да путевые столбы время от времени — Степь никогда не бывает особенно красочна, тем более — зимой. От причала и первого столба с прибитым к нему змеиным черепом пройдено уже, кажется, достаточное расстояние, чтобы наткнуться хоть на какое-то жилье, но кругом только холод и гладь равнины, кое-где взрезанной холмами и оврагами. Вогель плотнее закутывается в плащ, поправляет шарф и очки, любезно выданные МакКлейном.
Жестокий снежный ветер норовит забраться всюду, каждое прикосновение его мучительно, будто по коже проводят раскаленным ножом. Мотоцикл таранит мглистое марево, пробираясь по дороге в мертвенных сумерках. Свет фары, в Квартале бивший далеко вперёд, здесь едва освещает путь на десяток-другой шагов.
Темнота и холод обволакивают, как странное колючее одеяло. Хочется отдаться его объятиям и уснуть… Но нельзя. Никому нельзя спать в Степи, пока не найден надежный кров и не разведен огонь. Слишком просто потерять душу в земле мертвецов. Вогель ежится, косится на МакКлейна, с трудом поворачивая голову в душных кольцах шарфа. Спрашивать о дороге бессмысленно — едва ли услышит. Сама Вогель наверняка избрала бы другой маршрут, да и вообще вряд ли бы сунулась в Степь зимой, но нынешние обстоятельства обязывали ее поступиться рациональными соображениями. Потому теперь приходилось рассчитывать лишь на то, что остальные двое Ловчих знают, что делают. Может быть, даже слишком хорошо знают…
Отчего Охотник до сих пор не встретил их? Разве не разумнее было ему ждать на причале? Или у них с МакКлейном есть свое условленное место? Все это неплохо бы знать наверняка, но на таком ветру разговоры не слишком легко завязывать и вести. Лучше уж подождать, хотя бы до ночлега. Глядишь, там и второй компаньон объявится, и Ловля наконец начнётся в полной мере.
Далеко в море заснеженных стеблей что-то воет заунывно и пронзительно, почти кричит, и крик этот сочится горькой полынью и тревогой. Вогель силится что-то разобрать во мраке, но тщетно — по сравнению с освещенным фарой конусом пространства, все вокруг кажется слишком темным, сливается в одну сплошную массу. Ей уже доводилось слышать этот крик, да и слухов о нем ходило довольно среди всей ловчей братии.
Говорили и что Хозяин Дома Волчьего кричит так, когда выходит на охоту, и что это Зверь так поёт свою песнь… Вот только разве положено Зверю ходить по земле, пусть и мёртвой?
От таких мыслей холод пробирает только сильнее. Чем старше становишься, тем страшнее сказки, которые рассказывает тебе мир. Некоторых, ей черту, лучше бы и не слышать.
Как назло, впридачу к ветру Вогель начинает душить кашель. Судорога, вспарываяющая нутро и сгибающая почти пополам, словно в тело загнали раскаленный колючий прут и теперь гнут его с ритмичным упорством, заставляя мышцы сжиматься в тщетном усилии.
Старый недуг, перешедший по наследству, невесть когда и где впервые появившийся. Ловчая зажимает рот рукой — не хватало ещё наглотаться ледяного воздуха. На сгибе перчатки после очередного приступа кашля остаётся кровавый сгусток — мелочь, а неприятно. К тому же, чертовски не кстати. Почему болезнь решила напомнить о себе именно сейчас, спустя почти полгода… Если так пойдёт дальше, то придётся бороться за собственную жизнь на койке в окружении лекарств, и о нынешней Ловле можно будет забыть. Да и вообще о работе на неопределённый срок — тогда уж жди долгов и грязи. Мрак, тщета и тяжкие хлопоты.
Приступ понемногу сходит на нет, Вогель прокашливается напоследок, прочищая горло. Крови больше нет — и на том спасибо. Она разгибается, садясь в коляске прямее, и только теперь замечает, что мотоцикл стоит на месте, равнодушно пялясь фарой в темноту. МакКлейн наклоняется к спутнице, похлопывает ее по плечу. Бросает лаконично сквозь шарф, — Скоро будет отдых. Нужно додержаться, — и снова заводит мотор.
Путь продолжается, все такой же холодный и ветренный. Тряска становится ощутимее, а снег мелькает мимо быстрее — видимо, МакКлейн прибавил скорости. Как ни крути, а иногда приятно, когда к тебе относятся с сочувствием. Или, во всяком случае, полезно.
Дорога петляет и неожиданно раздваивается. Мотоцикл сворачивает вправо, поначалу кажется, что пути дальше и вовсе нет — все тонет в снегу, но МакКлейн уверенно держит курс между сугробов, наросших на полегшие стебли степных трав. Пару раз мотоцикл подбрасывает на невидимых колдобинах, но ремень надёжно прижимает тело Вогель к сиденью, не давая вылететь из коляски. Постепенно впереди становится виден отблеск фар, отраженный чем-то — видимо, стеклами дома.
Наконец-то ночлег.
Постепенно дом становится виден полностью, насколько это возможно в пургу. Вогель никогда не была здесь прежде, и оттого картина внушает только меньше доверия. Одноэтажный сруб, стоящий, по видимому, на подпорках, скрытых дощатой обшивкой. Крыша его остра и горбата, окна по большей части малы и похожи больше на бойницы. Нигде не видать двери, но зато позади дома обнаруживается пристройка, в которую МакКлейн загоняет мотоцикл. Ловчие затворяют ворота из толстых досок и покрывают машину брезентом. Подхватив рюкзаки, по скрипучим ступенькам поднимаются на помост перед дверью ведущей из пристройки в дом, и замирают в нерешительности.
— Мое старое логово. Таиться здесь некому, но стоит быть начеку, — сухо сообщает МакКлейн, отпирая тяжёлый навесной замок. Вогель понимающе кивает, придерживая катласс в ножнах наготове. Дверь медленно отворяется в пахнущие безлюдьем сени. Луч фонарика скользит по ящикам, скамьям и поленницам. МакКлейн идёт первым, Вогель следует за ним. Из сеней проходят в основную часть дома. Здесь обстановка тоже отличается крайней лаконичностью — оно и не мудрено, в сущности. Кому здесь бывать кроме хозяина и, может быть, Охотника?
Вогель с облегчением скидывает рюкзак на топчан, стоящий возле печи в центре единственной комнаты.
Начинаются зимние хлопоты, которыми давно уже Вогель не приходилось заниматься. Разжигаются керосиновая лампа и примус, затапливается печь. Воздух в доме все ещё не намного теплее уличного, и всё же здесь хотя бы нет ветра.
МакКлейн заваривает какой-то пряно пахнущий бульон в старой кастрюле, подсыпая при этом в варево какую-то крупу для густоты. Получается на удивление недурно, да и всякая еда хороша посреди холодной Степи. Стоит только однажды привыкнуть к кочевой жизни — и ценность таких мелочей возрастает с каждой новой трудностью, подстерегающей во время Ловли. От бульона по телу растекается приятное тепло.
Может, и болезнь все же повременит? За годы знакомства со своим недугом Вогель поняла, что ни травами, ни пилюлями, ни иными средствами от него нельзя откупиться. Приходящий внезапно и без предупреждения, он, бывало, уже оставлял ее без заработка и без гроша в кармане. Теперь же он, как будто, не спешил вступать в свои права, а значит сохранялась надежда обойтись малой кровью — во всех смыслах.
Перед тем как ложиться спать, МакКлейн отпирает ключом из связки массивный окованный железом сундук, достаёт из его пахнущего маслянистым металлом нутра брезентовые свертки. По их продолговатой тяжести Вогель догадывается об их содержимом и под рёбрами у неё что-то недобро ёкает. Самой ей куда привычнее старые добрые клинки, несущие заслуженные смерть и раны. Пули пугают ее своим далёким полётом и быстротой, от которой спасется даже не всякий колоброд — что уж и говорить о бесталанных особах вроде неё.
Все свои четыре свертка — два больших и два маленьких — МакКлейн кладёт рядом со своим топчаном.
— Спокойной ночи, — негромко говорит он, и почти мгновенно засыпает, подложив под голову рюкзак.
— Спокойной, — пожав плечами, откликается Вогель, и добавляет уже шепотом, — И ведь ни одного ореха за вечер…
Самой ей тоже пора ложиться. Наверняка завтра предстоит долгий путь — стоит отдохнуть перед ним, пусть ей и не придётся вести мотоцикл. В Степи довольно опасностей и без экстремального вождения. Напоследок прикрыв печную заслонку, Ловчая устраивается на своём топчане, почти не раздеваясь.
Сон схватывает ее быстро, но дарит покой лишь поначалу. Смутные хищные видения проносятся у неё перед глазами, как порывы злой метели, и во сне она съеживается, как зверь в своей берлоге.
Где-то в середине ночи ее будит тот же громкий вой, что уже слышался в Степи раньше, и, подгоняемая любопытством, она долго вглядывается в снежную равнину сквозь узкое окно, что ближе всех к топчану. Метель уже улеглась и, хотя неполная луна и даёт мало света, становится видно куда больше чем во время езды. Щурясь, Вогель с трудом замечает далеко среди мёртвого ковыля очертания громадной косматой фигуры, бредущей невесть откуда и куда.
Ночной странник движется то прямо, то на четвереньках, он не похож ни на одно из виденных ей прежде существ, это настораживает и раззадоривает одновременно. Хочется выйти из дому на снег и идти вперёд, пока не найдёшь ту дорогу, на которой отпечатались следы неведомого исполина. На мгновение Вогель кажется, даже, что он начинает смотреть в ответ.
Ощущение это усиливается, а косматая фигура вдруг начинает приближаться, медленно, но неуклонно. Чужой взгляд — холодный, сверлящий, буравит ее сквозь стекло, сквозь стены дома. От него будто бы не остаётся внутри ничего, кроме всепожирающей тлетворной пустоты… И Вогель отползает поспешно от окна, сворачиваясь снова по-звериному.
Сжимая пальцы до боли, она шепчет молитву-заговор Господину Чертополоху — извечному покровителю Ловчих и всех кочевников:
Мясо колючее — трясина дремучая,
На пути — всё бочажины, всё пни-кочевряжины.
Кто следом пойдёт — того Степь уведёт,
Кто сглазить решит — сам себя сгноит.
В этом деле она снова забывается сном, избавившись и от страшного взгляда, и от всех остальных тревог.
Впрочем, ближе к утру покой ее нарушается снова — скрипнув дверьми в комнатных сумерках, ступая легко и почти бесшумно, входит Охотник. Заметив сонный взгляд Ловчей, он величаво кивает ей и устраивается подле печи, вытянув ноги к теплу. Вогель кивает ему в ответ — отчего-то ей кажется, что теперь в этом доме уж точно можно спать спокойно.
***
Кухня велика, но скупа, и Порядок в ней свой, особый. Тёмные кирпичные стены, оштукатуренные и оклеенные изнутри вечно пожелтевшими обоями. Глухие коридоры, тянущиеся в чахоточных сумерках ламп. Двери, порой приводящие вовсе не туда, куда должны. Пустующие комнаты, в которых не водится, кажется, ничего и никого, кроме крыс и бульканья воды в трубах.
Коза поёживается порой от своего нового Дома, место в котором она вместе с Лепрой унаследовала от Мальборо. Прежде им дозволено было лишь ожидать своего патрона на пороге и, если повезёт, курить. Теперь же они будто бы оказались допущены в святая святых, в обитель всемогущего Йотуна, слывущего хозяином Высокого, а теперь уж, может, и всего Квартала.
Удовольствие сомнительное, но все же сопряженное с определённым самоуважением. Вот только разве… стоило это смерти Мальборо? Хочешь не хочешь, а начинаешь себя в ней винить, пусть даже и знаешь о ней лишь понаслышке. А перед глазами все стоит йотунова тризна по названому сыну. Длинный стол с темными горшками, заполненными кутьей и мясом.
Яга и Пиноккио раскладывают их содержимое по тарелкам, медленно обходя комнату. Помаргивают голые лампы под потолком. А где-то совсем рядом, в холодильнике, разве что не на крюке — труп Мальборо. Бледный, холодный, нескладный, как туша неведомого зверя. И ничего в нем не осталось от того смоляного бога, что водил за собой лихую ватагу по Высокому Кварталу — только шляпа, да волосы в куйтючьем жире. Не то чтобы прежде Козе не доводилось видеть смерти и мертвецов — куда же без этого. И Сципионка со вспоротым горлом и брюхом, и Чик, бросившийся ни с того ни с сего под трамвай… Вот только всё же сложно представить, что такое могло случиться и с Мальборо. Как ни крути, он стоял куда как выше всех их — и не только потому, что был вхож в Кухню. И теперь видеть его мёртвым, да ещё и убитым собственным ножом, как-то особенно странно и страшно.
И от спокойствия Йотуна, едва пахнущего скорбью, только страшнее.
От зловредных мыслей Козу отрывает звон обеденного колокола. Новая традиция, введённая Хозяином Кухни… Или не такая уж новая, почём знать… Каблуки казаков стучат по дощатому полу.
Ровно.
Чётко.
Словно так проще не затеряться в коридорах и комнатах. Кроме главной лестницы и лифта, в Кухне есть ещё ещё много лестниц и переходов, выходящих иногда на дворовую сторону здания. Местами этажи оказываются поделены надвое деревянным настилом, из-за чего становятся похожи на полумифические катакомбы Трущоб.
У стен громоздятся стеллажи и шкафы, порой пустые, а порой — доверху забитые коробками, свертками и склянками.
Хорошо, что нынче приходится добираться наверх не с первого этажа, а всего лишь с шестого. Для этой цели Коза выбирает путь через дальнюю часть Дома, где есть темная и длинная лестница, ведущая напрямик в комнатку возле столовой, где и собираются для еды. Не сказать, что эта дорога приятнее иных, но здесь хотя бы реже можно повстречать Штыря или остальных взрослых кухонщиков, до сих пор вызывающих у новых жильцов смесь страха и благоговения.
Ступени скрипят под каблуками, стены дышат жизнью Кухни. Глаза привыкают к темноте только на середине лестницы, примерно тогда же становится видно, что на верхней её площадке сидит Лепра. Коза, добравшись до последней ступеньки, садится рядом.
— Чего ждёшь? — интересуется она тихонько.
— Не хочу туда, — качает головой Лепра, побрякивая ожерельем из монет на шее, — Не страшно, но боязно.
— И чего же боишься?
Лепра мнется какое-то время, кусая и без того израненные губы, и наконец выдаёт, — Не хочу закончить, как Мальборо.
— Это здесь причём? — хмурится Коза.
— А притом. Вот ты — знаешь, кто его убил? — Лепра вдруг ощеривается, как мелкий хищник, показывая желтоватые заостренные зубы, и сразу же отвечает на свой вопрос, — Вот и я не знаю.
— Наверняка квартиранты, — Коза несмело пожимает плечами, сама понимая шаткость этой позиции.
— А кто это видел? Никто!
— Так ведь и Йотун не убивал его. И никто другой из Кухни…
Лепра снова принимается жевать губы, теперь ещё и теребя расшитые бусинами манжеты рубашки.
— Факт в том, что нам в любом случае чего-то не договаривают, — наконец заключает он, поднимаясь с пола.
— Факт, — соглашается Коза, — Да только разве нам кто-то когда-нибудь что-нибудь договаривал?
Лепра молча пожимает плечами и, толкнув дверь, выходит с лестницы в лампочную тесноту комнаты. Коза следует за ним, щурясь от света, кажущегося теперь уже чересчур ярким. Вместе они проходят через длинный коридор в столовую, не забыв чинно-благородно помыть руки под краном.
Стол уже накрыт, заняты почти все стулья. На скатерти, поставленный на треногу, покоится котёл, из которого тянет густым мясным духом. Пиноккио со здоровенным черпаком разливает похлебку из него по тарелкам под молчаливым присмотром Йотуна.
В воздухе разлито какое-то лёгкое напряжение, которое, как будто, может вылиться в крайне неприятные обстоятельства. Коза и Лепра тихо занимают свои места ближе к середине стола. Йотун отмечает их присутствие благосклонной скупой улыбкой.
— Вот и молодёжь пожаловала, — хрипловато произносит он, перемешивая ложкой свою долю похлебки и выискивая в ней кусок мяса покрупнее, — Что же ноги ваши быстрые — много набегали нынче? Глаза — много насмотрели?
Коза чувствует, как по затылку и спине её пробегают мурашки. От всего вида и тона Хозяина Кухни становится как-то не по себе, а спокойствие его мясницкое — ещё страшнее гнева.
— Расскажите-ка мне, что творится в Квартале нынче? — продолжает Йотун, и взгляд его выпуклых глаз, вечно где-то ползающий, вдруг фокусируется точно на Козе.
Озноб становится только сильнее, и рот её, обычно бойкий и готовый на порядочные речи, словно сковывают свинцовым намордником.
Что сказать об улице, если давно уж на ней не была? Нужен хороший ответ, да только где ж его взять…
За столом повисает неловкая пауза, усугубляющая напряжение. Йотун невозмутимо отправляет в рот кусок мяса, продолжая сверлить Козу взглядом.
Положение пытается спасти Лепра.
— Недавно, говорят, в Кабаке Охотник знатно отделал новичка из безродных — Хлыща. Да так, что у того теперь нос в лепешку, а на руке пальцы не сгибаются! — сообщает он, умильно заглядывая Йотуну в глаза.
— Знаю, — коротко отвечает тот, — может, всё же найдётся что-то из новостей у вас для меня, старика?
Лепра неловко мнется, словно и его рот сводит судорогой. Напряжение растёт под равномерный стук зубов Йотуна, перемалывающих мясо. Пальцы его угрожающе постукивают по столу.
В этот момент где-то в середине этажа лязгает лифт и раздаются быстрые стукотливые шаги. В столовую входят Яга и Канифоль, о чем-то возбужденно переговариваясь. При виде накрытого стола с Хозяином во главе, они умолкают, склонив головы.
— Виноват — задержались, — чуть хмельным голосом извиняется Яга и вдруг, быстро пересекая комнату, подходит к Йотуну и с торжествующим видом демонстрирует ему меховой воротник горностаевой масти, явно срезанный с чьей-то одежды.
— Трофей? — брови людоеда поднимаются.
— Точно так, — сообщает Яга, довольно поглаживая рукоять ножа на поясе, — С адъютанта Миккеля сняли, — крючковатый нос его с золотой серьгой в крыле весь лоснится от радости.
— А что же сам адъютант? — сухо интересуется Йотун, откладывая в сторону ложку.
— Жив, но поколочен, — с другого конца столовой отзывается Канифоль, — Он сам напросился.
Йотун тяжело вздыхает, растягивая губы в раздражённой гримасе.
— Уж не я ли старался на сей раз обойтись без войны? — вдруг спрашивает он, приподнимаясь со стула, — Уж не я ли берег вас от предательской пули, да лихой рваной раны? Так что же вы, как черти бесхвостые, не можете хоть немного сами пожить разумно?
Яга в страхе отшатывается, упираясь спиной в стену, — Но ведь он и правда первый полез… — начинает он, продолжая сжимать в руке злосчастный воротник.
— Сам полез? — хрипит Йотун, — А ты и рад, поди? Спасибо хоть, что горло не перерезал…
Он тяжело опускается на стул, похлопывает устало по столешнице, — Чего уж теперь. Если не миновать беды, то негоже встречать ее на голодный желудок. Ешьте, пока не остыло, — и сам возвращается к похлебке.
Яга и Канифоль садятся торопливо на свободные места. Коза и Лепра переводят дух. Пронесло — и то радость.
— А воротник отнесёте в Криводомье, — вдруг добавляет Йотун, и тут же морщится, — Хотя вам, пожалуй, и такого поручить нельзя — натворите дел. Пусть Коза несёт — девчушку уж не тронут, пожалуй.
Яга вздыхает с облегчением и торопливо передаёт Козе воротник через стол. Та, успев уже снова похолодеть от слов Йотуна, с кислой улыбкой принимает его и вешает себе на шею. Новые заботы, новые хлопоты… А всё же лучше, чем от безделья испуганно маяться, ей черту.
Глава XXVII. Криводомье
Так-так-так — постукивают казаки по мостовой. В левой руке качается свёрток с многострадальным воротником. Коза шествует по Высокому Кварталу, как шествовал когда-то Мальборо — разве что без прежнего пиетета. Сквозь тёмные окна, забранные решетками, просвечивают расплывчатые пятна ламп. Улицы — словно длинные коридоры бесконечно большого дома, воздух в котором похож на сумрачный кисель.
Так-так-так — стучат казаки. Высокий люд тянет тонкие грязные руки из глухих подъездов. Пары кромешных глаз поблескивают в черных дверных проёмах. Рука так и норовит потянуться к бритве за голенищем — но пока нельзя. Будешь без дела махать — никого не напугаешь, только насмешишь, так учил их Мальборо. Коза шмыгает носом, оглядывается через плечо. Лепра плетется следом за ней. В руках его — тоже свёрток, но уже с мясом. Йотунов примирительный подарок Миккелю. Вот уж чего-чего, а в Криводомье отправляться — самая, что ни на есть паршивая затея. Наверняка озверели совсем от предвкушения вражды… А всё ж таки против хозяйского слова не пойдёшь. Нужно же отрабатывать свое новое жилье…
Порой Коза задумывается невольно, что вне Кухни ей жилось куда как спокойнее: никто ничего не приказывал понапрасну, да и обед был без всякого расписания, пусть и не такой сытный. Спишь, где хочешь, ходишь, где хочешь, делаешь, что хочешь… А всё ж таки, жить в Доме поспокойнее. Одно дело — быть под защитой ватаги безродных. Больно ли она помогла Сципионке, когда окружили ее пьяные цыгане с ножами наголо? Совсем другое — страшный и жестокий Йотун, чьего взгляда боится всякий в Высоком Квартале, хоть цыган, хоть криводомец, хоть Табак или Порох… Впрочем, ведь и его покровительство не спасло Мальборо… Уж не прав ли Лепра, когда говорит, что сам людоед, верно и подстроил его смерть?
Странная мысль — колючая, липкая, по вкусу похожая на преступление. И от этого только ещё более неотвязная. Коза вздергивает плечами, ерошит пальцами короткие волосы и тяжело вздыхает. Лепра многозначительно хмыкает за её спиной, — Думай, думай. Может, чего и надумаешь!
Как будто много можно надумать почти на пустом месте…
Они сворачивают в узкий Фонарный переулок, неба в котором почти не видать из-за развешанного на веревках белья и мостиков, перекинутых между домами. Переулок причудливо изогнут в острую кривую, так что из одного его конца не видать другой — только горящий на углу фонарь, давший ему название. Здесь двери подъездов по большей части закрыты, а за стенами домов кипит деятельная жизнь, о которой свидетельствуют грохот кастрюль и запах чего-то варёного, жареного и пареного.
— Зайдём к Грему? — предлагает Лепра, — Давно ведь не виделись…
Коза нервно кусает губы — встреча со старым компаньоном отдаёт чем-то неприятным. Словно смотреть ему в глаза стало обжигающе тяжело после того, как он не попал вместе с ними в Кухню. Никогда не знаешь наверняка, что будешь корить себя за то, в чем тебе повезло больше других…
— К черту, заглянем, — хмуро соглашается Коза.
— Может и мясо ему отдать? — задорно кивает Лепра, бренча монетами, — Уж наверняка у Миккеля найдётся, что поесть и без подачек Хромого…
— С нас спустят шкуру, — кривится Коза, — Потом натянут — и снова спустят.
— Ещё чего. Подумаешь — мясо.
— Подумаешь — ослушаться приказа Хозяина, — передразнивает его Коза, — Может ты ещё и в морду ему плюнешь, чего уж там?
Так, препираясь, они доходят до середины переулка, вступая в жирное пятно фонарного света. Угловой дом таращится на них выбоинами в штукатурке сходящихся стен и хитро щурит козырьки подъездов под белыми шапками. Дверь одного из них открывается со скрипом, и наружу показывается основная причина спора собственной персоной — Грем.
Брезентовый плащ его изрядно обтрепался, а бородка, как будто, стала только плешивее. Он хмуро здоровается с товарищами, ладонь его влажновата и непривычно тяжела. Под грозными взглядами Козы, Лепра таки отказывается от идеи с подарком и прячет пакет за спину.
— Как житье? — интересуется Грем сипловато.
— Да всё путём-порядком, — неунывающе сообщает Лепра, — Строго, зато тепло.
Грем сплевывает на мостовую, похлопывает себя по округлым бокам, — Тепло — это хорошо. Кормят небось?
— Кормят-кормят, — соглашается Коза.
— А мы вот оголодали совсем… Всей ватагой. Плохое житьё нынче пошло — криводомское отродье совсем ошалело.
— Мы туда и идём, — тревожно начинает было Лепра, но Грем продолжает гнуть свою жалобу:
— Ещё и Муниципалитет что-то злодействует. Ходят, шурщшат бумажками, всё чего-то ищут, да спрашивают… Жуть, да мерзопакость.
В воздухе повисает холодное студенистое молчание, от которого по спине Козы пробегает колючий торопливый холодок. Фонарь, как назло, моргает над головами троицы, на несколько секунд погружая переулок в густые сумерки, а где-то вдалеке вдруг раздаётся дробный стук казенных каблуков по мостовой. Грем бледнеет и начинает пятиться по направлению к подъезду, потом вдруг рывком открывает дверь и скрывается внутри.
От его испуга становится не по себе и Козе с Лепрой. Стук приближается. Свет фонаря поблескивает в касках и носах отполированных ботинок. Тот-что-в-форме, идущий впереди патруля, делает знак рукой — остановитесь и ждите. Тень его грозно падает на стены домов, как серое пыльное покрывало.
Новоиспеченные кухонщики переглядываются, и вдруг срываются с места, стремясь бегом покинуть Фонарный переулок. Вслед им раздаётся зловещий шорох листов и ядовитое казенное цоканье. Что-то в этом есть необычно жуткое, от чего хочется быть как можно дальше. Что-то, прежде ещё не встречавшееся нигде в Квартале.
Так-так-так — стучат казаки по камням, изредка попадая в сгустки слякоти. В голове только тревожный шёпот — бежать, спрятаться, скрыться. Дома сменяют друг друга в сплошном калейдоскопе штукатурки, бетона и кирпича, проносятся по сторонам от дороги многоликими прямоугольниками. Ветер свистит в ушах, норовя вырвать из рук пакет и унести его куда-то далеко на растерзание. Подворотни, заборы, хитрые перелазы сливаются в одно сплошное месиво.
Коза приходит в себя уже на окраине Высокого Квартала, где здания редеют, и все чаще на их месте оказываются пустыри. Лепра, запыхавшись, пыхтит где-то позади. Ушли от погони, сбежали, скрылись… Тихо и просторно кругом, только впереди мелькает перекрашенными-перелатанными стенами Криводомье.
Странный Дом, вроде бы даже и не Дом вовсе — так, сборище островерхих развалин, сшитых-склепанных мостами да галереями, впившимися в бетонное, дощатое и кирпичное мясо. Не найдёшь двух одинаковых окон, двух похожих дверей — всё наперекосяк, словно наперекор любому порядку и смыслу. Гирлянды из фонариков протянуты от подоконника к подоконнику, из-за стен раздаются лихие песни. Огонь мерцает в щелях заборных досок. У ворот во внутренний двор — поставленная на каменный столб бронзовая лисья голова с позеленевшими ушами и отполированным прикосновениями носом.
Кухонщики настороженно приближаются к увешанной гирляндами арке ворот с болтающимися дощатыми створками. Проходят сквозь гулкий скрип петель — и замирают, когда прямо перед ними вдруг появляется блестящий латунью ружейный ствол, похожий на тромбон.
— Кто идёт? — залихватски цыкнув зубом, интересуется обладатель ружья, выплывая из-за угла на каблуках высоких зелёных сапог, — Враги небось?
— У нас подарки, — кисло сообщает Коза, — опусти свою громыхалку, Соловей.
Привратник обиженно качает головой, но ружья не опускает.
— Что несёте? — интересуется он, кивая на пакет и свёрток в руках пришельцев.
— Мясо и воротник миккелева адъютанта. Как его там…
— Разбойника? — усмехается Соловей.
— Ну, Разбойника, — хмыкает Коза, — Разница то велика?
— Не особенно, — привратник наконец опускает ружье и добавляет негромко, — У Хозяина теперь гость, но, думаю, он вас примет. Не отставайте.
Кухонщики согласно кивают и отправляются следом за ним, хрустя обломками кирпича и стекла на земле. Соловей проводит их через захламленный слякотный двор, изредка оборачиваясь. Свет фонариков поблескивает в его волосах, светлых почти до седины.
Он насвистывает какую-то мелодию, совершенно, кажется, не важную для него самого. Ноты скачут от октавы к октаве дико и странно, словно рождаются где-то в совершенно другом причудливом месте. Несмотря на хлам, бардак и хмельные песни за окнами, несмотря на ружье на плече, от Соловья, и от всего Криводомья веет каким-то странным спокойствием.
Привратник открывает одну из дверей в низком покосившемся здании напротив ворот, пропуская вперёд Козу и Лепру. Они втискиваются в узкий коридор, в котором Соловей снова умудряется оказаться впереди, и долго идут в полумраке, нарушаемом только редкими лампами да свечками в плошках. Коридор поднимается резко вверх, оборачиваясь крутой лестницей, потом перетекает в дощатую галерею, соединяющую это здание с другим.
Из галереи гости попадают в большую комнату, где стоят железные кровати и топчаны. На некоторых из них сидят криводомцы, вдвоём-втроём и поодиночке — курят и обсуждают что-то горькое и смолистое, похожее на меланхолию. Глаза их лениво движутся вслед за проходящими через комнату фигурами. Соловей весело кивает кому-то из них, говорит что-то негромко и быстро, кажется, на наречии Степи, а может и на каком другом — не разберёшь.
От дыма и лампадных сумерек у Козы начинает болеть голова. Комнаты, коридоры и галереи сменяют друг друга, так, что становится совершенно непонятно, в какой последовательности предстоит двигаться обратно.
Сплошной кавардак и неразбериха — но все-таки и от здешних стен тянет теплом Дома. Как ни крути, а Порядок не обманешь.
Наконец, из лабиринта пристроек и переходов гости выбираются на винтовую металлическую лестницу, певуче гудящую под их шагами.
Соловей прикладывает палец к губам, и начинает подниматься по ней виток за витком, быстро и тихо, словно веса в нем и правда столько, сколько в маленькой птице. Коза осторожно спешит следом, безуспешно пытаясь добиться той же тишины и лёгкости. Каблуки, как назло, стучат будто бы только громче — вот ведь невезение!
Соловей косится на неё через плечо, оправляя на ходу светлые лучи волос и неодобрительно щурясь. Коза только пожимает плечами в ответ — что ж поделать?
— Учить вас и учить, молодёжь, — шёпотом бросает привратник, — Чем вы только в своей Кухне занимаетесь…
— Лисиц потрошим, — сообщает откуда-то снизу Лепра, злорадно щеря желтоватые зубы.
— Фу, — лаконично парирует Соловей, — Вы ещё и питаетесь чёрти чем…
Лепра готовит было ответную остроту, но Коза шикает на него — и без того довольно позора и тревог.
Лестница, тем временем, выводит их на узкую площадку, освещенную круглым окном, наполовину красным, наполовину — зелёным. Дощатый пол поскрипывает и слегка шевелится под каблуками. С площадки на этаж ведёт одна только дверь, вжатая между побитых молью полосок шёлковых обоев. Узор их давно выцвел, а позолота, кажется, потеряла блеск ещё когда их крепили к стене.
Соловей осторожно приоткрывает дверь, просовывает в щель голову, что-то высматривая с той стороны, и, наконец, сообщает, — Идите. Хозяин в хорошем настроении. Смотрите сами не оплошайте.
Коза и Лепра входят в просторную комнату. Остро изломанный высокой крышей потолок поднимается вверх, словно в старом соборе. Курятся благовония в медных ладонях высоких чаш, душные лица стен обступают со всех сторон узорным хороводом. На скамьях у стен полукругом сидят криводомцы, воротники их колышутся листвой папортника в лесных сумерках. Речи их вздрагивают и пульсируют, словно голоса ночных птиц, переговаривающихся среди деревьев. Гирлянды поблескивают под потолком словно нити гигантской паутины, обданной роскошью росы.
В центре комнаты на высоком стуле с резными ножками спиной к двери сидит Миккель, болтая ногами в красных сапогах со стальными носами — видать, так и носит с самого Передела… На плечах его, словно снежный покров, растекается горностаевая мантия. Рядом с ним — Барка в своей извечной шубе.
Они почти одновременно оборачиваются в направлении вошедших, похожие на близнецов, одного из которых, правда, остригли налысо. Коза несколько мгновений инстинктивно пытается поймать свое отражение в зеркальных кружках их очков. Взгляд из-за блестящей грани — колкий, по-хищному скользкий, пугает её. Она не видит глаз сидящих, но чувствует, как этот взгляд скользит по ней, словно ощупывающая острая спица.
— Чего явились? — интересуется Миккель, медленно поворачиваясь на сиденье стула.
Коза делает глубокий вдох, словно перед прыжком в речную жадную воду. Никогда не привыкнешь разговаривать с Хозяевами чужих Домов, особенно если никогда прежде не делала этого. Молчание становится напряжённым. Лепра тоже как-то испуганно безмолвствует. Пакет в руках вдруг начинает казаться ужасно тяжёлым, а его содержимое, как будто превращается в живую мохнатую змею, извивающуюся в тесных объятиях бумажных стенок. В складах ее тела распускается гуталиновая темень. Коза, инстинктивно опустив глаза, следит за этим кажущимся движением с упорством фанатика, не в силах оторвать взгляд от меховой бездны, разверзающейся в пакете. Кажется, ещё немного — и ее утянет туда с головой.
Вдруг раздаётся громкий перестук, и Коза испуганно оглядывается. Оказывается, что это Барка, подпрыгнув вместе со стулом, умудрился развернуться наконец к гостям лицом. Сложно сказать, насколько этот факт радует кухонщицу, но он хотя бы выводит её из удушливого оцепенения.
— Мы от Йотуна. Принесли воротник, — сообщает она слегка севшим голосом, — И гостинец из кладовой.
— Хорошее мясо, — уточняюще добавляет Лепра, выразительно склоняя голову.
Миккель и Барка переглядываются, сохраняя молчание… И вдруг разражаются гомерическим блестящим хохотом. Они похлопывают друг друга по плечам, тела их сотрясаются в конвульсиях какое-то время.
Остальные криводомцы с усмешливым вниманием наблюдают за этой сценой. Наконец, отсмеявшись немного, Барка хрипло сообщает в пространство, — Так и знал ведь… Что Хромой пришлет посольство… — он снова начинает смеяться и, дергаясь и шумно дыша, сползает на пол, стуча каблуками расшитых казаков. Уже с пола, задрав голову, он добавляет, — Теперь-то… Уж точно отдашь мне тот мешочек табака.
— Отдам, отдам, не изволь тревожиться, — соглашается Миккель, — А вы лучше давайте ваши гостинцы Разбойнику. Ему нужнее будет, — он неопределённо указывает взмахом руки куда-то на скамьи у стены.
Коза и Лепра послушно следуют взглядом за его движением. От толпы криводомцев, тем временем, отделяется пошатывающийся силуэт. На незнакомце нет шубы, привычной для Криводомья — только непомерно широкий в плечах рыжий кафтан. Он движется медленно через мутный благовонный воздух, изредка опираясь на плечи своих собратьев.
— Позвольте представить — Разбойник, мой адъютант и одна из правых рук, — галантно сообщает Миккель, когда тот подходит совсем близко, — Он сейчас несколько неразговорчив — ваши старшие товарищи хорошо постарались.
Разбойник кивает — и только теперь становится видно, что челюсть его подвязана темным узорчатым платком, почти незаметным на смуглой коже. Узкое лицо его оказывается покрыто ссадинами, а под правым глазом темнеет черный синяк, похожий на казённый штамп. Он молча принимает подношения кухонщиков, сразу же вешая злополучный воротник на шею, вызывая тем самым одобрительные возгласы собратьев. Всё так же, пошатываясь, он удаляется обратно на скамью.
Коза и Лепра, не сговариваясь, неловко замирают на месте, не зная, что, собственно, надо делать дальше.
Миккель подозрительно просматривает на них со своего стула, кутаясь в мантию.
— Чего вам ещё? — спрашивает он, клацнув золотыми зубами, — Принесли, отдали — и милости просим.
Коза уже начинает было несмело пятиться к дверям, но останавливается, когда Лепра вдруг делает звенящий шаг вперёд.
— Вопрос есть, — сообщает он, теребя монеты на манжетах рубашки.
— Чего тебе? — Миккель с усмешкой поднимает очки на лоб. Глаза его — зелёный и голубой — блестят, как колдовские самоцветы.
Лепра прокашливается театрально, обводя взглядом комнату, и вдруг спрашивает, — Кто убил Мальборо, как думаете?
Повисает тишина — настолько густая, что в нее, кажется, можно закопать мысли, как в мокрую садовую землю.
— А я то почём знаю? — вопросом на вопрос отвечает Миккель, — Не я ведь убил. У меня ножки нынче хромые, — демонстративно постукивает он костяшкой по блестящим носам сапог.
— Так уж и не вы? А кто же чуть не зарезал его в фойе?
— Игрушкой зарезать сложно, — усмехается Миккель, — Да и сам он бросился на меня, у всех на виду. Хотел бы убить его — так убил бы тогда.
— А что же ваш друг пустынник? — не унимается Лепра, — Он ведь не был в Театре у всех на виду, как вы? Может, он убил?
На лице Миккеля расцветает пышное удивление. Он бросает многозначительный взгляд на Барку сверху вниз, — Уж не ты ли, верно, и убил мальца?
— Нет, не я, — пожимает плечами Барка, поглаживая затылок, — С чего бы мне его убивать? Что за веселье — резать чужих слуг, когда эта забава больше подобает их хозяевам.
Лепра вздрагивает и, чуть погодя, торжествующе кивает Козе. Та лишь разводит руками. Что тут скажешь? Поверить лисице да лысому пустыннику, или Хозяину своего Дома — вот уж вопрос… Что если и верно Йотун зарезал Мальборо? Пусть — чужими руками, но все же он… Только для чего же? Для чего?
— Довольны вы, мелочь переулочная? — спрашивает негромко Миккель, снова надевая очки, и, не дожидаясь ответа, добавляет, — Ну так и славной вам дороги.
Глава XXVIII. Колоброды
Метель давно улеглась, и дорога теперь стала немного легче. Грузовик идёт по успокоившемуся снегу увереннее и быстрее, как и положено в таких делах. Дорога становится уже, а заросли ковыля и полыни обступают её со всех сторон, слишком стойкие, чтобы пасть под напором снега. Их сухие стебли стучатся в стенки кузова, как костлявые длинные руки.
Степь, поначалу казавшаяся сплошной однообразной пустошью, постепенно начинает превращаться в лоскутное одеяло, сотканное из самых разных мест. Если верить Франту, то с приходом весны красок хоть и не слишком прибавится, но хотя бы станет теплее и ветер стихнет. Этого, правда, надо ещё дождаться, пусть время в Степи и идёт порой иначе. Теперь же остановки приходится делать в основном под защитой холмов и оврагов, поросших усталыми деревьями.
Утренние сумерки растекаются по пасмурному небу и заснеженной земле. Эфирная вата облаков душно алеет в отблесках рассвета, пробегающих по сугробам и искрящихся в заледенелых сухих цветах полыни. Пьеро до сих пор кажется странным столь постоянная смена времени суток, и рассвет всё никак не становится ему привычен.
Грузовик тихо дремлет на берегу небольшого озера, похожий на огромного рыжего зверя. Безымянному, простывшему пару дней назад, нездоровится, и Франт с Пьеро занимаются вдвоём. Кожаный курит свои благовонные сигареты, выбравшись на крышу через люк. Складки его плаща тускло поблескивают, коротко остриженная голова сверлит внимательным взглядом степную гладь.
Они пробегают круг за кругом, ритмично и чётко, следуя вдоль ледяной кромки. Ноги Пьеро, уже привыкшие к подобной рутине, теперь легче справляются с задачей. В утренней тишине шаги кажутся удивительно звучными, и хруст снега звонко отдаётся в ушах.
В теле чувствуется пружинящая сила, похожая на ту, что наполняла его в роковой темноте Бражной Деночи. Но теперь эта сила понемногу становится его собственной, не взятой взаймы, а взрощенной самостоятельно, день за днём.
Становится даже странно — как раньше можно было жить, не зная ни ритма, ни счета, ни ровного взвешенного дыхания, ни ежедневной тяжести мышц, заполненных удовлетворяющей свинцовой усталостью.
Прежде было обычным делом спотыкаться на взбитом следами снегу. Теперь в каждом шаге уже достаточно уверенности, чтобы избежать этого.
Руки становятся похожи на крылья в широких взмахах, разминающих суставы. Кажется, ещё немного — и полетишь. Но это только кажется. Не полётом же спасаются Ловчие от слепой пули и точеного клинка, от зубов и когтей… Таким вещам ещё только учиться и учиться. И то, если доверят и начнут, наконец, говорить всю правду. Но уж если доверят и начнут, то всё наверняка получится.
Пробежка и разминка заканчиваются. Франт летучим быстрым шагом выходит на заснеженный лёд озера. Пьеро следует за ним — наступило время спарринга. Посовещавшись однажды, Ловчие решили, что квартирантам пора бы учиться постоять за себя.
Поначалу Пьеро казалось, что учиться ему почти ничему и не придётся — разве не дрался он прежде с уличной мелочью из Высокого Квартала? Вроде бы, ещё немного — освоить только несколько приёмов, и станешь ловким и опасным, как тот же Франт.
Однако, через пару секунд от этой уверенности не осталось и следа. Пусть руки Ловчего и работали вполсилы, ушибы на боках и плечах у Пьеро болели до сих пор.
Пришлось примириться с тем, что во всем нужна система, и прилежно отрабатывать удары по воздуху и чучелам из снега, подтаявшего возле грузовика. Чуть после Франт откопал где-то в недрах салона две пары боксерских перчаток, пообещав, что от теории иногда будет переходить и к практике. Впрочем, прежде до неё дело не доходило.
Теперь же перчатки многозначительно покачиваются на тесемках, зажатых в руке Франта. Он протягивает одну из пар Пьеро, — Надевай. Пора попробовать, чего стоит наше ученье.
Тот, пожав плечами, всовывает руки в перчатки, зубами затягивает шнурковку. Ловчий помогает закрепить и спрятать её, и облачается сам. Встаёт, вытянув руки вдоль тела, словно кавалер на балу. Снежинки поблескивают на его свитере и кончиках усов.
— Попробуй напасть, — предлагает он.
Пьеро фыркает. Воспоминание о прошлой неудаче раззадоривает и подогревает интерес. В конце концов, Ловчие — тоже люди, вылепленные из плоти и крови, а не из тумана. Нужно только хорошенько разобраться в том, как они двигаются, и тогда…
Квартирант делает глубокий вдох, прикрываясь левой рукой и готовя правую для удара. Он начинает медленно кружиться вокруг Франта, словно и впрямь собираясь пригласить его танец. Тот терпеливо ждёт, вроде бы вовсе и не готовясь к нападению. Снег и лёд хрустят под ребристыми подковками ботинок Пьеро. Нужно как следует сосредоточиться и бить для начала в корпус.
Рывок вперёд на мысках подошв.
Рука вылетает вперёд в ударе, нацеленная точно в грудь Франта… Но в последний момент Ловчий пропадает из поля зрения куда-то в сторону, и в этот же момент Пьеро чувствует тычок в спину и в бок. Он разворачивается, снова нашаривая краем глаза ускользающую фигуру — и снова бьёт.
Промах, ещё один.
И лёгкие удары Франта, дождём сыплющиеся со всех сторон. Раздражение закипает внутри Пьеро. Он пытается двигаться быстрее, но все бесполезно. В висках начинает постукивать тревожная кровь.
Удар.
Защита.
Попытка увернуться.
Опять удар.
Опять, опять, опять…
Только однажды ему удаётся вскользь задеть ткань свитера, но лишь для того, чтобы тут же расплатиться за это парой пропущенных ударов.
Скачок за скачком они кружат по гладкому простору озера, вытаптывая на снегу замысловатый вензель. Мышцы Пьеро жжёт огнём, снег набивается в ботинки. Несколько раз он падает, увязая в белых барханах, но, поднимаясь, снова продолжает свои атаки. Вот же, он, Франт — совсем рядом. Достаточно только нанести удар поскорее… Но Ловчий словно нарочно предугадывает его движения.
Впрочем, с чего бы им быть непредсказуемыми, если всякий раз бить только по прямой…
Пьеро сплевывает на снег. Снова становится в стойку и делает скачок вперёд, бьёт правой рукой прямо, метя в плечи и грудь, и тут же выбрасывает левую вбок. Перчатка проходит вдоль ребер Ловчего по касательной, упруго задевая тело.
Миг триумфа — но краткий: Пьеро, не рассчитав силы удара, спотыкается и падает, утыкаясь лицом в холодное колкое одеяло снега.
Франт останавливает наконец свое скольжение и помогает ему подняться, — Шабаш. Ты молодец, — он одобрительно треплет квартиранта по плечу, — Но пока хватит нам с тобой беготни.
Пьеро поднимает на него усталый взгляд, тяжело дыша. Франт выглядит так, словно ему все это время ничего не стоило уворачиваться от всех его атак. Как же это так может быть, черт побери? Нет, едва ли, конечно, он бы был хорошим Ловчим, если бы не мог увернуться от ударов подростка… Но всё же. Нельзя же так долго драться, пусть и вполсилы, и не устать.
— Это так… ты тогда разобрался с патрулем? — прерывисто спрашивает квартирант.
— Не совсем, — качает головой Франт, — От пуль не увернешься просто так, если ты не в плохом кино. Они двигаются куда быстрее, чем тело, и твоё, и моё.
— Так как же… Что же тогда нужно делать? — Пьеро опускается на снег, обхватив руками колени.
Как можно двигаться ещё быстрее, чем Франт теперь? Разве вообще может человек совершать такое? Разве это не удел Пьющих кровь и им подобных? Или способ всё же есть — просто не приходит на ум…
Франт, молчаливо наблюдает за его терзаниями какое-то время. Затем плавно опускается рядом, складывая на восточный манер свои длинные ноги в шнурованных сапогах.
— У тебя тоже — протезы? — хмурится Пьеро.
— Нет, — отвечает Ловчий. Голос его звучит серьёзно, но в уголках рта играет улыбка, — Конечно нет. Протезы не сделают тебя быстрее, да и меня тоже.
— А как иначе увернуться от пули?
— Пули, бывает, и мимо летят, — усмехается Франт.
— А все же? — настаивает Пьеро с уверенностью конкистадора.
— Знаешь что-нибудь про Перегрань? — звучит ответный вопрос. В воздухе как будто начинает пахнуть мазутом и холодным песком.
— Конечно знаю, — пожимает плечами Пьеро, — И сам, и ты рассказывал. Да и кто не знает?
— Как называют тех, кто умеет ходить в Перегрань? — терпеливо продолжает Франт.
— Колоброды, — квартирант досадливо морщит лоб, — Те, кто могут ходить между мирами без костылей.
— Вот видишь — уже и сам все знаешь, — широко улыбается Ловчий.
Пьеро неопределёно качает головой, — Какая же польза в драке от того, чтобы уйти в Перегрань? Разве что сбежать…
— Я и не говорил, что непременно нужно в неё уходить, — поправляет Франт.
— А что же тогда делать?
— Нужно пройти по краю, не погружаясь до конца.
— И что же, все враги испугаются твоей грозной потусторонней тени? — фыркает Пьеро.
Ловчий усмехается тихо, приглаживая растрепавшиеся в драке волосы, — Может и испугаются, — он наклоняется ближе, переходя на доверительный шёпот, — Если заметят твоё приближение и готовящийся удар.
Глаза Пьеро расширяются, — Так, что же, можно стать невидимым?
— Скорее очень быстрым, — поправляет Франт.
Пьеро всплескивает руками — выходит, опять его чуть не обвели вокруг пальца?
— Зачем же тогда учиться бить снег, если можно быть колобродом и сражаться быстрее всякого врага? — вопрошает он.
— Перегрань не поможет в победе если не уметь драться. Сегодня я ни разу не уходил за край, но твоих ударов все равно избежал.
— Потому, что ты мне друг. И потому, что у меня не было ножа, — фыркает Пьеро.
— Нож — плохая игрушка, — в голосе Франта вдруг прорезается какой-то странный холодок, — Главный инструмент — твоё тело. Запомни это.
Пьеро невольно замолкает, почти испуганный этой переменой в обычно кофейно-теплом старшем товарище. От Франта вдруг начинает пахнуть чем-то старым, железным и соленым. На мгновение даже кажется, что глаза его меняют свой цвет, и вместо уже готовившейся остроты, с языка слетает лишь глухое, — Запомню.
— Вот и молодец, — кивает Ловчий, снова оттаивая, — Так и держи курс.
— И колобродить научусь не хуже твоего, — вдогонку добавляет Пьеро, снова чуя попутный ветер. Холод и железный запах отступают куда-то в сторону, словно их прячут куда-то за толстые обои, и от этого сразу становится спокойнее.
— Похвальный подход, — соглашается Франт, — Только не ходи пока слишком далеко. В Переграни я тебе не помощник, как бы ни хотел. А запрещать ходить, раз уж ты начал — все равно, что птице крылья подрезать.
Он поднимается на ноги и, протянув руку, помогает встать Пьеро. Уставшие и затекшие мышцы слушаются плоховато, и тот, прежде чем добраться до грузовика, успевает снова устать. Кругом вступает в свои права бледный день, и тонкие пальцы его, пробираясь сквозь окна салона, гладят пол, койки и ящики. Грузовик снова отправляется в путь, озеро быстро остаётся позади.
Франт и Кожаный о чем-то тихо переговариваются в кабине. Безымянный дремлет, прикрыв тонкие веки.
Пьеро забирается на верхнюю койку. Садится, утыкаясь макушкой в мягкий потолок. В теле растекается приятная тяжесть. Зажмурившись, он пытается представить себе тёплые шпалы и рыжий песок под ногами, и рельсы, уходящие вдаль.
Ничего.
Только вроде бы снова пахнет мазутом, да кончики пальцев покалывает тупыми иголками. Ничего… Наверняка, не все получается сразу. В конце концов, и Франта поймать не сразу удастся — но ведь удастся же!
Пьеро прижимается спиной к подрагивающей стенке кузова, надевает гарнитуру наушников, отливающую обшарпанной медью, вставляет в плеер первую попавшуюся кассету…
Музыка попадается какая-то незнакомая. Пряная, певучая, похожая на змеистые извивы пыли над жаркой дорогой. Она то спешит вперёд, то замедляется, звучание ее обволакивает со всех сторон, словно бархатистый кокон. Пьеро жмурится, растворяясь в этой бархатистой мягкости, проваливается куда-то вниз, объятый ей… На мгновение вокруг замирает пугающая пустота, в которой существует только его ровное дыхание. Но потом под ногами вдруг оказываются тёмные, пахнущие мазутом шпалы и податливый песок.
Пьеро полной грудью вдыхает густой воздух Переграни… и открывает глаза. Вокруг — все тот же подрагивающий салон грузовика, без всяческих изменений, да и музыка теперь играет самая обычная. Несколько разочарованный, Пьеро стаскивает наушники и распластывается на койке. Ведь так близко подобрался, черт побери. Может, если ещё немного постараться…
И он старается долго, изо всех сил, так, что даже на лбу появляется испарина. Никакого толку. Даже мазутом пахнуть перестаёт. Вот же пакость, право слово…
От усталости приходит скука, и Пьеро свешивается с полки, бросая взгляд на бледного Безымянного, лежащего под одеялом. Лицо его похоже на восковую безразличную маску, как и давно уже, в сущности.
Каким-то совершенно незаметным образом он стал, словно старик в молодом теле — сухой, молчаливый, вечно погруженный в колодец собственных мыслей, в котором топит его невидимая печать. Странно и страшно, как тогда, в подвале. Что же это такое могло случиться с человеком, чтобы он стал только футляром для чего-то холодного и исполненного страдания? Непонятно. Уж не высосала ли из него всё сущее та пустота, что коснулась и Пьеро среди почерневших от сажи барельефов? От этих мыслей по коже пробегает холодок.
Один глаз Безымянного лениво открывается, блуждает взглядом по пространству салона, и закрывается снова. От этого пробирает лёгкая дрожь, и Пьеро спешит вернуться обратно на свою койку. Чем дальше в лес — тем зубастее волки, ей чёрту.
За окном певуче тает день — серовато-светлый, как быстрые ностальгические мысли. Степь расстилается во все стороны холодным молочным полотном. Её пространство кажется ужасно ясным, и кажется, что ес ли обладать достаточно хорошим зрением, то можно увидеть её всю, из края в край.
Пьеро прижимается к стеклу, игнорируя тряску, и силится проникнуть взглядом вперёд, к горизонту, где серое небо и белый снег сливаются воедино. Дорога спускается в ложбину между пологими холмами, плавно вспухающими по бокам. На их склонах из-под снега выступают каменные столбы, изрезанные кропотливым узором странных символов. Они темнеют среди сугробов, словно впитывая свет, и от их архаичной угловатости веет чем-то старым и замшелым, похожим на содержимое подвала в одряхлевшем особняке. Снова всплывает в голове страшный потаенный подвал Квартиры и видения, проносящиеся перед глазами в его темноте. Пьеро помнит их смутный путь — по шпалам среди моря рыжего песка, потом в каньон и в тёмную шуршащую нору, за которой начинаются совсем уж перекошенные от странности места. И в конце пути — холодная пустота, где нет никого и ничего… Или всё же есть что-то? По спине начинают колко пританцовывать маленькие ледяные иглы. Должно быть дорога каждого колоброда начинается в рыжей пустыне, раз уж она так часто является и самому Пьеро… Так почему же конец этой дороги так страшен?
В этот момент вдруг взгляд его замечает на горизонте пятно. Странное, и отчего-то жуткое, оно движется почти параллельно пути грузовика, и небо будто бы выцветает вслед за его движением, подергиваясь сумеречной маслянистой пленкой. Пьеро, как завороженный, наблюдает за ним — и вдруг вздрагивает, словно иглы, до этого только плясавшие вдоль спины, вдруг впиваются в кожу, заставляя выгнуться дугой. Он вдруг отчётливо чувствует на себе взгляд — холодный и пустой, как дыра в каменной чешуе мостовой, куда ни с того ни с сего проваливается нога в потемках.
Хочется бежать, скакать, прятаться и ползти — лишь бы скрыться от этого жуткого холода. Пьеро отшатывается от окна и спрыгивает со своей койки на пол, но взгляд все не отпускает его.
Воздух пронизывает вой, широкой волной стелющийся над Степью, как ветер, и будто бы уносящий с собой все мысли, оставляя лишь ледяной страх. Из кабины грузовика выскакивает бледный как полотно Франт, что-то говорит быстро и мягко, но ничего не слышно, кроме всепоглощающего воя. Пьеро зажмуривается, обняв колени и уткнувшись в них лицом, и сидит так, пока вой не стихает, а в глазах не начинают плыть причудливые цветные пятна.
Подняв взгляд и проморгавшись, он первым делом видит Безымянного, невозмутимо сидящего на своей койке. Тот осматривается, приглаживая взъерошенные ото сна волосы, пока Франт где-то сбоку гремит коробками и кружками.
Безымянный делает глубокий вдох, и вдруг произносит каким-то не своим глухим голосом, — Это Зверь бродит по земле мертвецов.
Кружка, выпавшая из руки Франта, с металлическим стуком падает на пол и прокатывается по полу к ногам ничего не поднимающего Пьеро. Вместе с ней день неумолимо перекатывается в вечерние сумерки.
Глава XXIX. Лихие дела
Сумрачная комната, облизанная жёлтым светом лампы, повесившейся под потолком. Старая мебель, видавшая лучшие годы. Скрипучий неровный паркет, потерявший свой изначальный цвет, став пятнистым как шкура дикой кошки. Нестройная батарея изумрудных бутылок на обшарпанном подоконнике, и ленивые лучи солнца, лапающе их за гладкие бока. Тревожно бормочущий телевизор, в котором пляшут черно-белые странные люди. Запах пива, табака и разрухи.
Главное слово в комнате — «долг». Его повторяет при смерти её набожная мать. Его визгливо и хрипло выкрикивают кредиторы отца. Его твердят и шепчут учителя, когда гладят указками портреты на облупившихся стенах. От этого слова веет кислой темнотой, вроде той, что водится в вентиляционной шахте над холодильником.
Шуршат выцветшие мятые газеты. Мухи бьются в окна и падают, обессиленные, в липкий ворох своих собратьев. У неё в руке оловянная сабля не больше мизинца, подобранная в уличной пыли.
Только сабля, мухи, долг — и ничего больше на всем свете, свете размером сумрачную комнату, облизанную жёлтым светом лампы и вспученную табачным дымом. Вот и всё богатство, вот и весь мир — и тесно в нём, как же тесно, просто до ужаса, до смертельной глухой судороги…
Мушиный лапчатый ворох забивается в горло, и душит, душит кашлем — таким, от которого сгибается пополам измученное тело. И Вогель кашляет, оставляя на перчатке кровавый след, и трясётся в коляске мотоцикла МакКлейна. Разум ее неохотно возвращается в Степь — холодную, белую, поросшую мёртвой сухой травой.
— Не стоило тебе идти в Степь, — сухо сообщает МакКлейн, глуша мотор, и слова его повисают в безветрии, словно подвешенные на острые крючки.
— Я справлюсь, — хрипло и твёрдо отвечает Вогель из-под полей шляпы, — Это просто… Кашель.
— Зима здесь — не для инвалидов, — качает головой Ловчий, — Тебе бы стоило сказать о своём недуге.
— Я не инвалид, — коротко бросает Вогель, — Нет никакого недуга, — она поднимает взгляд на своего спутника, глядя в его фальшиво-одноглазое лицо, — А знаете, что есть, господин МакКлейн? Есть долг — и его я всегда выполняю.
— Да неужто, — хмыкает тот и снова заводит мотор, — Но если собираешься умереть, лучше сделать это не здесь. Не стоит разводить слишком много шороха.
— Я не сдохну, не надейтесь, — с усмешкой отвечает Вогель, — Награду в любом случае придётся делить на троих.
Ловчий лишь пожимает плечами. Мотоцикл трогается с места. Его переднее колесо вгрызается в снежную плоть дороги, как лезвие циркулярной пилы. Вогель щурит глаза за стёклами очков, пытаясь сфокусировать взгляд на линии горизонта — теперь, когда метели нет, можно смотреть далеко вперёд, но горизонт все так же остаётся подернут дымкой, словно светло-серое небо и снег, соединяясь там, вдали, начинают плавиться, как два куска мягкого металла. Под рукой приятно вибрирует от езды рукоять катласса. Степь как будто бы тоже пульсирует вокруг, медленно раскатывая по сторонам от дороги ковёр из снега и сухих трав. Урчание мотора утробно прорастает в холодном воздухе шершавым бурым стеблем, намертво закрепляясь извилистыми корнями.
Вогель поднимает взгляд на МакКлейна. В этот момент он отчего-то становится похож на героя вестерна — вроде тех, что крутили по четвёртому каналу вечерами. Отец Вогель не особенно любил их, да и она, признаться, тоже. Но всё-таки в сознании её отпечатался этот образ вечно одинокого неприкаянного человека, у которого из друзей да родни — только лихой ветер, конь под седлом, да винтовка у бедра. Ловчая косится вбок — так и есть, на месте, и обрезанная рукоять её с рычагом грозно топорщится справа от сиденья МакКлейна, рядом с почти такой же рукоятью дробовика.
Вогель редко приходилось видеть, чтобы Ловчие возили с собой столько оружия, однако, она отчего-то не сомневалась, что в случае чего её спутник найдёт своему арсеналу подходящее применение.
Они долго едут в молчании, спускаясь в низины и взбираясь на невысокие холмы, на которых ветер наметает снежные бугры поверх камней. Порой Вогель кажется, что смутные тени проскальзывают за тонкой неровной решёткой сухой полыни — должно быть, в глазах начинает рябить от однообразия пейзажа. На вершине одного из холмов МакКлейн вдруг снова глушит мотор и сообщает негромко, — Пахнет дымом. Не к добру это.
Вогель, принюхавшись, действительно замечает запах гари — слабый, но стойкий, плывущий волнами откуда-то спереди, из-за гребня следующего холма. Костёр или печь? В Степи редко встретишь жилье, а его обитателям едва ли нужен огонь, чтобы согреться. Да и встреча с ними редко сулит что-то хорошее. В воздухе разливается тревожное беспокойство, его пружинящая прозрачная шкура искрится на снегу. Охотник снова оставил их, отправившись вперёд на разведку — а встречаться без него с неизвестным и вряд ли доброжелательным врагом Вогель не испытывала большого желания.
— Кто бы там ни был, они уже слышали мотор. Чем больше медлим — тем больше времени дадим им на то, чтобы нас встретить, — негромко цедит она.
— И то верно, — сухо соглашается МакКлейн, спешиваясь, — поднимемся на следующий холм пешком и поглядим. Здесь нет жилья на моей памяти — но Степь изменчива.
Он снимает с крепления винтовку и, перехватив её за цевье, быстрым и весьма лёгким для его комплекции шагом направляется вниз по склону.
Вогель согласно кивает и, выбравшись из коляски, идёт следом, почти попадая в рубчатые следы подошв Ловчего. До вершины следующего холма они добираются почти одновременно и припадают к окулярам, Вогель — к подзорной трубе, МакКлейн — к прицелу винтовки.
Внизу чернеют обгорелые туши домов — их всего шесть, все были некогда построены из крепких толстых брёвен, которые огонь так и не смог сожрать до конца. Взгляд Вогель скользит по темным стенам, грубой мебели с угольными проплешинами. Обитателей домов нигде не видать — ни живых, ни мёртвых… При условии, что в Степи вообще существует разница между этими состояниями. Дым ещё поднимается местами от тлеющих углей.
— Всё дочиста. На засаду не похоже, — констатирует МакКлейн поднимаясь на ноги.
Ловчие вместе возвращаются к мотоциклу и въезжают на пожарище уже под привычное урчание мотора. Снег между домами сплошь запечатан следами копыт и сапог. Чёрные ребра резвых стрел торчат из дверей и стен. Возле колодца сугробы выкрашены буровато-алыми хлопьями. У основания колодезного журавля, словно плохая декорация к жестокому спектаклю, лежит отрубленная кисть руки с крепкими короткими пальцами.
Вогель и МакКлейн переглядываются, отдавая находке положенную дань тревоги.
Обладателя руки они находят чуть позже — вместе с остальными обитателями домов, лежащими в неглубокой яме и уже слегка присыпанными снегом. Вогель морщится: тревога скручивает внутренности в болезненный ком — так, как давно уже не случалось за последнее время. Ей нет дела до жизни и смерти этих людей в яме — их даже людьми то назвать в полной мере сложно. Если их судьба была — оказаться в таком положении, едва ли стоит скорбеть об этом. Ловчему хищному глазу её доводилось видеть вещи и похуже — что уж говорить про МакКлейна…
И всё же от взгляда на яму пробирает дрожь. Кто бы ни сжёг деревню, он не мог уйти далеко — и быть может ждал их где-то впереди на дороге. Вогель вытягивает стрелу, торчащую из гущи тел — тонкая, чуть длиннее локтя, с чёрным лихим оперением и широким наконечником. Совсем не то то, что скупые арбалетные болты Охотника. Стрелы вроде таких делают разве что кочевники — оттого и коротки они, и веет от них быстрой зловещей смертью. Только вот мало в Степи таких кочевников, что стали бы жечь дома, да вырезать людей…
От мыслей её отрывает скрип снега под сапогами за спиной. Вогель успевает развернуться, почти вытянув катласс из ножен, но вовремя останавливается, заметив уже знакомый силуэт в накидке поверх кожаного плаща — Охотника.
— Далеко же ты пропадал, — хмуро бросает ему МакКлейн, опуская вскинутую было винтовку.
— Не слишком, — лаконично отвечает Охотник, — нужно было приглядеться к следам.
Он приближается неторопливо, положив руку на перекрестье своего гросс-мессера. Снег всё хрустит под его сапогами, хотя всем присутствующим прекрасно понятно, что при желании он мог бы идти совершенно бесшумно. Охотник демонстративно наклоняется над ямой с телами, принюхивается.
— Степные бояре, — негромко резюмирует он, — Они идут по следу, чуть впереди нас. Им обещали хорошую награду. Да и черт знает, кому ещё.
Вогель поеживается, отмечая про себя, как при этих словах хищный нос его словно бы ещё больше заостряется от злости. Степные бояре — титул, звучащий смешно, но только для непосвященного. Сами себя обрекшие на вечный голод и рысканье по холодной земле, жутки и дики бояре. Уж кому как не им вырезать глухую деревню? Прежде ей не приходилось встречаться с ними лицом к лицу — но и слухов было довольно. Среди Ловчих особую неприязнь к ним питал Грааль, объявивший им чуть ли не священную войну. Однако, время шло, а бояр как будто бы не становилось меньше.
— С чего вдруг такая уверенность? — недоверчиво интересуется МакКлейн.
— Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что след твоей добычи раструбили по всей Степи, как адрес гулящей девки, — хмыкает Охотник, — Кто бы это ни был, ему несдобровать.
— Это какой же сучий потрох? — МакКлейн клацает зубами, словно забыв, что между челюстями нет скорлупы привычных орехов.
— А важно ли? Прежде нам бы стоило самим добраться до добычи, — подаёт голос Вогель.
— И то верно, — соглашается Охотник, недобро косясь на неё бледным глазом. Он делает неопределённый взмах рукой, — Беглецы держат путь туда, к Дому Рогатого Зверя — другого приюта им не найти, и Франт слишком умен, чтобы не понимать этого. Всем остальным это тоже ясно — а значит они отправятся прямо по следу нашей добычи.
— Что же тут особенного? — МакКлейн пожимает плечами, — куда важнее — обойти остальных.
— Вот именно, — в голосе Охотника проскальзывает едва заметное торжество, — В Дом Рогатого Зверя ведёт много дорог, но самая короткая всегда та, что идёт через Падальск.
Вогель вздрагивает. Где-то в затылке снова зреет уже знакомое ощущение жёлтой комнаты с повесившейся лампой. Холодные маслянистые прикосновения тонкопалых жилистых рук оглаживают кожу под одеждой, вспугивая потоки мурашек. На любой Ловле можно самому выбрать путь — и Вогель всегда выбирала его так, чтобы наверняка избежать встречи с Падальском. Она видела его обитателей в Квартале, да и в иных местах. Тела, искореженные то худобой, то ожирением. Жёлтые зубы, кривые ногти, мёртвые глаза за безликими очками — гротескный отпечаток выцветшего бытия. В них самих не было ничего особенно пугающего, но вот в их городе…
Это какой-то особый страх — липкий и колючий, не сродни страху смерти или той холодной пустоте, в которую вжимает тебя вой Зверя в ночи. Он словно бы подбирается откуда-то изнутри, из самого темного закоулка черепа, обволакивая все твоё естество целиком.
Охотник, заметив явно переменившееся состояние Вогель, интересуется, в добром ли она здравии. Она сдержанно кивает, с трудом выбираясь из возникшей вокруг неё жёлтой маслянистой тюрьмы.
— Тебе прежде не доводилось бывать в Падальске, верно? — Ловчий склоняет голову набок, становясь похожим на дотошную хищную птицу.
Вогель снова кивает.
Охотник задумчиво сжимает губы, — Главное — держись ближе к МакКлейну. И береги свою голову, Ловчая, — он бросает выразительный взгляд на МакКлейна и добавляет, — До скорой встречи. Дорога на ближайший день пути свободна.
С этими словами он отходит прочь от ямы. В наступающих сумерках фигура его темнеет высоким монолитом, вроде тех, что находят в Степи в гуще полыни. От его лёгкой поступи веет чем-то странным и смутным, и Вогель вдруг чувствует как под рубашкой её теплеют два амулета — кошачья голова и спаянные гвозди. По глазам скользит холодная резь, и она жмурится на мгновение. Когда веки её разжимаются, Охотника уже нигде нет — только цепочка обрывающихся следов уходит куда-то в снежное безмолвие Степи.
— Колоброды, черт их дери, — невозмутимо бросает в холодный воздух МакКлейн, — Нам тоже пора в дорогу. Здесь ночевать не след.
— Не след, это верно, — соглашается Вогель, продолжая смотреть в Степь — туда, где небо и снег сливаются воедино.
На Степь опускается ночь — глухая и страшная. В этой ночи по белому пьяному снегу рыщут Степные бояре на санях с бубенцами и стоит сальный пропащий город Падальск. В ней крадётся по следу Охотник и воет с безнадежным безразличием безымянный Зверь. Чёрная ночь, дикая — Лихая.
***
Идут по темным переулкам, оскальзываясь на снегу, словно парусники на гребне волны. Тихо и тревожно, воздух пахнет замыслами и шорохами, шелестят снежные хлопья, громоздясь на карнизах и ставнях. Квартальное небо чернеет безлунной ямой, как будто весь свет с него сковырнули крепкой лопатой — не видать ни зги. Только щурятся лампы в оконцах, да блестят редкие фонари. Лица скрыты под капюшонами, словно в монахи подались, ей чёрту.
— Опять в Лихую холод и с-плошное пас-скудс-ство.
— Не шипи. Как гадюка, право слово.
— С-сам ты гадюка, Барон. Знаешь не хуже меня.
— Знаю, да помалкиваю всё ж. На лихое дело идём.
Так и переговариваются, пробираясь впотьмах. Бесшумно дышат складки потрепанных плащей. След подошв торопливо прячется в снегу, словно вспугнутый ещё не павшей на него ищейкой. Спускаются по обшарпанной лестнице в глухой переулок, шныряют в подворотню. Стены и окна, дворы-колодцы и проруби подвальных дверей, арки и решётки перемешиваются, сшитые темнотой в единую живую плоть. Кирпичи и стекло, камни и бетон, дерево и масло, железо и бронза: всё это — тело Квартала; штукатурка, двери и ставни — его шкура; коридоры и катакомбы — его нутро и лёгкие. Два одиноких пешехода движутся в этом огромном теле — так словно их и нет вовсе. Прикрытые стёклами очков глаза равномерно вспарывают взглядом пелену теней. Пахнет заговорами и сушеными травами. Не найти лучше времени для лихого дела, чёрного и красного — и всех остальных мастей — чем теперь, когда такая темень в небе и на земле. Сквозь смутную плёнку подвальных окон виднеются спиртовки и печи, котлы и кастрюли, бурлящие жарким варевом. Нет в нем ни клёна, ни пьянящего мёда, как в пору Бражной. Нынче пора для иных зелий и снадобий — и где как не в потайной подземельной тишине родиться самой зловещей порче, самому тонкому яду, самому жаркому кошмару?
— Может с-статьс-я, что и в Пус-стыни нынче колдовс-ская работа… — тянет задумчиво Фея из-под капюшона.
— Значит, уйдём, как пришли, — невозмутимо отвечает Яков.
— Едва ли отпус-стят.
— Куда уж денутся. Отпустят — не звери, поди.
— Уж не проще ли и верно кликнуть Зверя, али Бога Кутьи?
Яков бросает на спутника взгляд, недобрый настолько, что это чувствуется даже сквозь очки. Будь на месте Феи кто иной — уж наверняка покрылся бы мурашками, как обсыпанный. Но Ловчий только пожимает плечами, — Ну а что же — клин клином вышибают.
Дальше идут молча, изредка только шикая на бесовы тонкие лапки, тянущиеся из водостоков. Куцые дома становятся все ниже, света в них все меньше, фонарей нет и подавно. Фее здесь куда уютнее, чем на прежних улицах — ветер слабее, а тени жирнее и прожорливее, так что прятаться в них уж очень сподручно. Ботинки почти не похрустывают, утопая в снегу, только клюка изредка натыкается на камни мостовой под белым густым ковром. Воздух сплошь нашпигован запахом разрушенного некогда Дома, словно плоть его, развороченная по кусочку, всё ещё пульсирует где-то вокруг, медленно отдавая в пространство остатки своей оборвавшейся жизни.
На очередном перекрёстке оба — Ловчий и Хозяин Квартиры, как по команде, вжимаются в стену, и плащи превращают их в сонную опухоль на штукатурке.
Из-за угла показывается патруль. Казенные блестящие ботинки, тусклые каски, спящие на поясах ножи… И шуршание, шорох, шелест, шепелявое колыхание — не такое, как бывает от листвы, мороков и старых журналов, а по-канцелярски жестокое и жадное. Патрульные останавливаются в центре перекрёстка и — Фея готов поклясться — начинают принюхиваться. Их бесчертные серые лица напряженно поворачиваются на гладких шеях, как шарнирные детали. По горбатой спине Ловчего стекает отчетливый ручеек пота.
Никогда не было в Квартале такого, чтобы Те-что-в-форме кого-то чуяли. И, тем более — чтобы они шуршали. Уж чего-чего — а хорошего в этом точно нет ничерта. Какую же едкую пакость затеяли они против квартальных? Да и только ли пакость…
Он отчётливо слышит, как рядом Яков шепчет:
Прочь — с глаз долой,
Будто прах с золой.
Заговор проще поговорок из букваря в устах Хозяина Дома — страшная сила. Словно нарисованные аниматором-карикатуристом, Те-что-в-форме, высоко задирая ноги, срываются с места по прямой — серые и удивлённые, словно мыши, надышавшиеся колдовского дыма. Фея с плохо скрываемым восхищением цокает языком.
— Чертовщина, да и только, — хмыкает он многозначительно, выбираясь из ласкового объятия стены. Яков только кривится задумчиво — стекла его очков скользят взглядом куда-то вбок и ввысь, на чёрное квартальное небо, в котором будто бы прячется что-то невидное никому, кроме него.
— Идём скорее. Не время теперь опаздывать, — бросает он из-под покрова капюшона, и Фея молча соглашается, неожиданно для самого себя покорный и покладистый.
Они проходят совсем немного — от перекрёстка до Пустыни рукой подать. На пустыре всё снежно и дико, словно там успели уже покуролесить зимние бесы-плясуны — не видать ни развороченной кладки, ни подвального тихого спуска, только гладкое белое безмолвие.
Яков идёт наугад через снег, спотыкаясь о схоронившиеся под ним камни — так уверенно, словно знает наверняка, где искать заветную дверь. И действительно находит её удивительно быстро — отворяет без стука, впуская в душное подземельное нутро белую хрупкую плоть сугробов, и входит, цокая каблуками по железным ступенькам винтовой лестницы. Фея ступает следом.
Пустынь парко дышит и варится в собственном дыхании, пропитывается им густо и крепко, как наваристый желтоватый бульон. Пряный запах похлебки тянется вдоль стен, смешиваясь с другими — запахами сигарет, кальяна и благовоний, вина и оливкового масла, и черт знает чего ещё. Чадит сложенный из камней очаг, где-то в дальнем углу скрипуче агонизирует граммофон. Фея поёживается, вглядываясь в дымливую изменчивую мглу, скапливающуюся у стен и под потолком. В этой мгле, сидя и лежа на топчанах, клубятся пустынники. Вид их олицетворяет самодостаточное безразличие — в самый раз для обездомевших. Фее от этого становится как-то шатко и неуютно стоять на хромых ногах — некому заметить его вычурное увечье, некому побледнеть от испуга или омерзения, видя зубастые ботинки и ромбы чулок в джинсовых прорехах, да и спрятаны они под плащом, как назло. Он шамкает нервно, прикусывая губу окостенелыми деснами.
Лишь один угол подвала не охвачен всеобщей дремотой — в нем глухо бьются друг о друга тела в запальчивом страстном угаре, вытанцовывая странные танцы жестоких боев. Фея косится на дерущихся из-под очков: ближе всего к нему — бледноволосый Соловей, сидящий на ком-то верхом и ритмично работающий кулаками. Расшитый серебром кафтан его спущен до пояса, обнажая потную изъязвленную чернилами спину.
Откуда-то из подвальных сумерек выныривает Барка, ловя в зеркальные круги своих очков отражения пришельцев. Казаки его узорчато пристукивают по каменным плитам пола, летучие полы шубы колышутся и хлопают в воздухе, словно он вот вот подпрыгнет и воспарит к потолку, как аляповатая бабочка.
— С чем пожаловали, безвестные гости? — с нарочитой серьезностью спрашивает Барка, поглаживая скупой ёжик волос.
— Дело есть, — негромко сообщает Яков и скидывает капюшон. Голова его уже оправилась от былых потрясений и выглядит вполне прилично, если не считать подозрительно короткой стрижки, уж очень стремящейся к сходству с Баркой.
— Не боишься огласки, Хозяин? — ухмыляется пустынник, кивая в сторону дерущихся.
— А чего тут бояться? Неужто разболтают, что колошматят друг друга по подвалам? — в тон ему отвечает Яков, — Не смеши мои седины. Лучше слушай.
Барка складывает ладони в молитвенном жесте, склоняет голову набок и хмурится, изображая смирение и внимательность, но маскарада хватает ненадолго, и он почти сразу же разражается гомерическим хохотом. В ответ с другого конца подвала раздаётся клокочущий хриплый возглас, — Что ты гогочешь там, пятнистый?
— К нам… пришли… хищные гости, — откликается Барка, то и дело прерывая речь, чтобы отсмеяться и отдышаться, — И хотят, чтобы их слушали.
— Ну так пусть говорят. К кому же из нас привела их нужда? — продолжает голос.
— Уж видно ко мне, Сократ.
— Ну так окажи любезность — выслушай их.
— Выслушаю, уж не изволь беспокоиться, — соглашается Барка, почесывая за ухом отрощенным ногтем мизинца, и добавляет, обращаясь уже снова к квартирантам, — Только прежде одолейте меня один на один, храбрецы.
— Так бы ты запел, ес-сли б здес-сь был Граф? — шипит Фея.
Яков лишь разводит руками, — Не буду я с тобой драться. Ты ведь кулаками машешь, чтобы покопаться в моём нутре — только я этого не хочу, — он прижимает к губам палец и указывает им на дерущихся у стены, — Вот их потроши, сколько душе угодно.
— Ну ради Рогатого и всего его святого сбора, — жалобно стонет Барка, — Смилуйся, великий Хозяин…
Фея закатывает глаза, пропитываясь раздражением, — Не бреши почём зря…
— Ну ведь без ножа же режешь, — не унимается пустынник, припадая на одно колено.
— Рогатый смилуется, — пожимает плечами Яков. Молчит пару мгновений и вдруг, подумав, добавляет, — Пожалуй, услуга за услугу.
— Вот как? — сразу же веселеет Барка, — И что же ты дашь мне, Барон, а?
— Один взгляд. Не больше и не меньше, чем нужно.
— Уверен ли?
— Полно, пос-стой… — тревожно вздёргивается Фея, — Не разбазаривай душу, дурак!
— Услуга за услугу, — повторяет Яков и снимает очки.
Ловчий морщится, наблюдая, как Барка придвигается ближе к Хозяину, шепчет, едва ли не задыхаясь, — Всегда мечтал узнать, что творится у вас в головах…
Яков натягивает капюшон так, что прячет под ним и его голову, и свою. Фея успевает заметить лишь, как пустынник сдвигает на лоб свои массивные круглые окуляры, но глаз его разглядеть не может, словно их прячет какая-то хитро сшитая дымка.
Они стоят рядом какое-то время, как причудливо сросшиеся сиамские близнецы. Плечи Барки бьёт мелкая дрожь, из-за которой пятна на его шубе как будто бы начинают жить какой-то особой пугливой жизнью. В воздухе, как приклеенная, повисает вязкая тишина, в которой, кажется, ослабевают даже удары дерущихся у стены. Фея страдальчески сжимает в ладони зубной амулет: шутка ли — без лишнего шума давать всякому сброду заглядывать в самую свою суть? Тут уж надо быть или полным олухом, или безумцем, ей чёрту. Только вот разве назовёшь так Барона?
Наконец, Барка высвобождается из-под капюшона — сразу же натянув очки обратно. И он, и Яков — оба отшатываются в стороны, горбясь и оседая на пол.
— Не жалеешь? — хрипло хмыкает Яков.
— Нет, — устало отзывается пустынник. Он бледен как мел, и на лбу его выступают капли пота. Что-то неуловимо меняется во всей его фигуре, будто бы удаль и лоск сваливаются с него толстыми слоями к цепкому злорадству Феи. Плечи его утомлённо прогибаются под какой-то непостижимой тяжести ношей.
— Этой платы довольно для тебя? — спрашивает Хозяин Квартиры.
— Довольно, — соглашается Барка, — Говори, чего хочешь, Барон.
— Благодарю, — склоняет голову Яков и, придвинувшись ближе к Барке, таинственным шёпотом излагает ему свои требования. Слова развариваются в сумерках подвала, доходя только до слуха адресата, но Фея и без того знает их содержание. Знает — и едва заметно улыбается зловещей беззубой улыбкой. Всё равно одному хромому не уйти от другого.
Чуть позже гости покидают Пустынь так же как пришли, растворяясь в квартальных потёмках. За ними тянется шлейфом запах подвальной густой похлёбки и почти свершившегося красного лихого дела.
***
Хитрые тени расплываются вдоль домов, словно их рисует кто-то широкой кистью. Три пары ног бесшумно ступают по снегу; три пары глаз блестят загадочно и звонко, одни из них — цвета раненого рубина. В рукавах — тревожные тонкие лепестки бритв, под языком — слова заговоров, спеленатые в пыльные коконы. Идут быстро, не оглядываясь лишний раз по сторонам — ни к чему это в такую ночь. Мало выскользнуть из-под чуткой опеки Отца Пыльника — нужно ещё и назад вернуться, ненароком не став лёгкой добычей для острозубых бескудов и замшелых колдунов. Жутко и зябко в такую пору — оттого и не решился идти с ними очкастый Паук. Может и правильно, что не решился… Кто ж его знает?
Горжетка прячет нос и щеки, обкусанные холодом, в меховой воротник. Переглядывается с Горностаем — тот улыбается своей извечной белой улыбкой, в которой один из клыков выдаётся вперёд так, словно его обладатель пьёт кровь.
— Уж не искусал ли тебя рыжий, а? — то ли в шутку, то ли всерьёз спрашивает Горжетка, и голос её мягко тонет в снежном немногословии улицы, — Может ты нас потому и вытащил на улицу в такую ночь?
Горностай улыбается ещё шире — так, что зуб его начинает слегка оттягивать губу.
— Так и есть, дорогуша, — отвечает за него Карамора, кутаясь в плащ, — Всё именно так и есть. Мы решились вытащить тебя из кружевного бабочного безумия в жестокий и страшный мир кровопийц, — и он, развернувшись, делает широкий угрожающий жест руками, растопырив болезненно длинный пальцы.
— А я умру? — уточняет Горжетка.
— Всенепременно.
— Мучительно?
— Мучительнее, чем можешь себе представить, — констатирует довольный Карамора, — Только до дна испивший чашу мук мира сего, ступит за порог…
— Да тьфу на тебя… — фыркает Горностай, — Опять разводишь тут елей почём зря. Всё ведь вполне просто и понятно без этого, верно?
— Верно, — соглашается Горжетка, — Прийти к Дому, постучать, загадать — и бежать без оглядки.
— Вот именно, — подтверждает её слова клыкастый, — И никаких тебе мученических чаш.
Карамора понуро склоняет голову. Дальше идут уже молча, не то боясь спугнуть то странное и чудное, что прячется где-то в складках ночи, не то не желая привлекать к себе уж очень много внимания. Издавна повелось так, что иногда, а особенно после Бражной в Квартале случается ночь — не сумеречное недоразумение и не маскарад Пыльника, а настоящая. С безлунным чёрным небом и летучими совами, с ночными кровожадными тварями и лихими делами — оттого и зовётся она Лихая ночь. В такую пору бродят по улицам и закоулкам Жадник и Жирокрад, выползают на охоту бескуды и прочие охочие до человеческой плоти твари. Уж и не вспомнить наверняка, кто первым решил, будто если в Лихую ночь постучаться в дверь Дома Сырого Мяса, то можно наверняка ждать, что исполнится твоё самое сокровенное желание. Редко кто осмеливался выйти за порог, а уж добраться до Ржавого тупика — так и подавно. Про этих редких храбрецов ходили безымянные слухи, и поговаривали даже, что среди них в свое время был и Миккель, загадавший тогда стать Хозяином. Теперь обычай этот уже неуклонно двигался к забвению, поскольку шёл в противоречие со всем относительно благоразумным квартальным Порядком — и все же энтузиасты вроде Горностая и Караморы ещё помнили о нем и, как видно, не собирались расставаться с этой памятью.
— А как же мы найдём нужный Дом? — продолжает допытываться Горжетка.
— Как надо — так и найдём, не изволь беспокоиться, — невозмутимо пожимает плечами Горностай, обмениваясь взглядами с Караморой. Квартал вокруг них медленно становится Высоким. Здания вытягиваются ввысь, теряясь в саже чёрного неба. Окна на их чёрных тушах вспыхивают огненными стеклянными прямоугольниками, и от них веет не уютом, но чем-то отдалённо жутким, вроде «Азраиловых сказок». В некоторых из домов явно угадываются бескудьи гнезда — окна их заколочены наглухо, а из приоткрытых дверей тянет могильным известняковым холодом. Временами Горжетке кажется даже, что из темноты за порогом гнёзд на неё смотрят мёртвые плёночные глаза — но разглядеть их наверняка она не в состоянии.
— Мертвецу — могила, кровопийце — точеный гроб, — бормочет она про себя. В голову лезут мысли об острых клыках и когтях. Не всякому квартальному доведётся увидеть Пьющего кровь — тем более, обитателю Сизого. Потому и намертво вклеен в память Передел — словно старательная кинопленка. И в голове Горжетки раз за разом — медленно, по кадру — нечеловечески бледный Граф отрывается от паркетного театрального пола и в неестественным ломанным скачком перемещается на сцену. Воображение услужливо дорисовывает эти его растянутые во времени движения, которых на деле она не успела заметить и увидеть. И от них становится как-то по-странному страшно, словно она смотрит фильм или кукольный спектакль, в котором что-то заведомо сломано и неправильно. Краем сознания она всегда знала, что Граф — Пьющий кровь. Но не знала, что это — так жутко и… Красиво? Пожалуй, что так. Да и кому, как не ей, живущей ради смерти, возлюбить эту чудовищную красоту? Пусть за ней последовало беспощадное поражение Квартиры и Сизого, пусть… Но всё же оно стоило того, чтобы хоть на миг прикоснуться к тому странному миру за гранью, в котором, должно быть, живёт Граф. Она вдруг ловит себя на мысли, что и сама бы хотела оказаться в этом мире — не таком животно мерзком, как у бескудов или упырей, не в изможденном, каков он, должно быть, у Канюка, а в бледно-прекрасном. Что это, если не жизнь в смерти? Да и каково это всё же — быть Пьющим кровь, и сколько, собственно, крови придётся пить…
От раздумий её отрывает тревожный шёпот Горностая, — Те-что-в-форме!
И действительно — прямо на них по вымазанной ночной сажей улице стремительно движется патруль. Ботинки клацают по мостовой в высоком размашистом шаге — так Те-что-в-форме на памяти сизодомовцев не ходили никогда. Движения их напоминают угловатые позы отлитых когда-то Пауком оловянных солдатиков. Тоже серых, размашистых и нелепых. На некоторое время все трое квартальных замирают, удивлённые странным зрелищем.
Как вдруг, Те-что-в-форме тоже останавливаются, и Горжетка без всяких дополнительных инструкций чувствует — их заметили. После клацающих шагов по улице растекается спонтанная едкая тишина, в которой вдруг очень отчётливо становится слышен шелест. Странный, непривычный, отдающий казённым удушьем. Сизодомовцы переглядываются, и Карамора повелительно шепчет, — Бегом — марш.
Они срываются с места, и почти сразу же за спиной снова раздаётся клацанье ботинок. Теперь уже совсем иное, по-гончему скорое и охотничье. Клац-клац-цап-бац — бьются подковки ботинок о мостовую, разрывая снежный ковёр. И шелестит, шелестит что-то страшное и зябкое… Горжетка изо всех сил работает ногами, стараясь не отстать от тяжело дышащего Горностая. Карамора бежит последним и хриплый прерывистый голос его обрывчато звучит где-то позади. Слов не разобрать, но и так понятно, что он читает заговор и, по всей видимости, ужасно старый. Надо бы выспросить потом, да только теперь не до этого.
Бег и охотничье клацанье за спиной. Острый ветер и хищное шуршание. Подошвы сами будто отталкивают мостовую, отбивая пятки. Оскальзываясь на заледенелых спусках и поворотах, перемахивая на лестницах через пять ступенек разом, сизодомовцы несутся вперёд, глубже и глубже забираясь в Высокий Квартал. Не учило их такому бегу мотыльковое спокойствие Пыльника, но тут уж хочешь не хочешь — а побежишь во весь дух. Боязно оказаться в серой камере, да и чудится в заспинном шелесте и шорохе что-то совсем уж дурное.
Клац-клац-цап-бац — щёлкают за спиной зубы Муниципалитета.
Переулок за переулком, дальше и дальше в кирпичное мясо Высокого. Где-то навстречу бегущим высовывается хищная тощая лапа из темного подвала — Горностай чиркает по ней бритвой, и лапа с воем убирается обратно. Ныряют в подворотню, взлетают вверх по глухому двору — впереди виден свет одинокого жёлтого фонаря.
Угловатый Фонарный переулок встречает сизодомовцев порывом снежного ветра, и они несутся дальше. Мимо промелькивает сонное плешивобородое лицо, кажется, кого-то из ватаги Мальборо, бегущие заворачивают за угол и проносятся дальше.
Они бегут ещё долго, петляя и запутывая след, даже когда звуки погони, как будто бы стихают. Пейзаж по сторонам от дороги то сменяется на пустыри, то снова обрастает домами. В какой-то момент Горжетка отчётливо осознает, что они бегут по мосту потом вдруг, оступаясь на льду, съезжают вниз и, ударяясь о выступы мостовой, несутся какое-то время в сплошном гололёдном безумии, пока не утыкаются в блаженный сугроб.
Наступает тишина, сплошь истревоженная хриплым дыханием и стуком в груди и висках. Некоторое время они так и лежат, изможденные своим бегством, потом, наконец, решаются осмотреться. В глаза бьёт горячий жёлтый свет. С ним определённо что-то не так, но сразу и не поймёшь, что именно. Горжетка осматриваается по сторонам, щурясь. Судорожная мысль крутится где-то на затылке, но озвучивать её как-то не хочется.
Вместо Горжетки это делает Карамора.
— Мы… В Ржавом Тупике! — торжествующим прерывистым голосом сообщает он. Пальцы его словно вдруг и правда становятся конечностями комара-переростка.
— Врёшь? — испуганно-устало дёргается Горностай.
— Да нет же! — улыбается Карамора, — Идём скорее. Не стоит задерживаться на одном месте. Да и ночь, чего доброго вся выйдет вон, пока будем тут торчать.
Горжетку бьёт мелкая дрожь, но после бегства от Тех-что-в-форме, перспектива бродить по Трущобам в Лихую ночь уже не кажется такой уж жуткой. Все втроём они неторопливо и чуть прихрамывая движутся вдоль стен сросшихся домов. В желтом свете жареных окон все плывёт и кажется ужасно странным, но толком не объяснить почему. Кажется, что стены Тупика дышат и пульсируют — так, как в Квартале умеют только Дома, и даже сильнее. От них разливается непонятное хищное тепло, в котором хочется остаться очень и очень надолго, но — Горжетка чует это нутром — нельзя.
Карамора идёт впереди так, словно здесь все для него — самое, что ни на есть родное. Он любовно касается щербатых живых стен, на которых не найти ни одной двери, и снова бормочет какой-то заговор.
Горжетка и сама не понимает как следует, каким именно образом они вдруг оказываются возле нужного Дома. Зато очень хорошо чувствует, что это он и есть — самый настоящий Дом Сырого Мяса.
Они стоят у порога, напротив замшелой двери с истлевшими следами краски, и кажется, что Дом смотрит на них — проросший насквозь ночными страхами и домыслами, выщербленный сказками и сумрачным шёпотом. В нём одном не горят окна, вместо них — чёрные провалы, ведущие в клубящуюся черноту. Не поймёшь, из чего его стены, и сколько в нем этажей, ясно только одно — вот он, Дом Сырого Мяса. Как-то по особому живой и внимательный, дышащий трубами и водостоками, словно огромное древнее чудовище.
Сизодомовцы стучатся в его дверь уже как-то по инерции, словно иначе и быть не может.
Кулаки дрожаще утыкаются в дерево — тёплое среди зимы — и тревожно отдёргиваются. Но ничего не происходит. Совсем ничего.
Они ждут мгновение, другое, перебирая в голове желания, которые стоило бы загадать, но Дом безмолвствует. Они ждут ещё, а потом как-то вдруг ощущают, что пришла пора уходить.
Троица покидает Ржавый, ещё опутанная остатками странного транса. Когда Дом почти уже скрывается за поворотом тупика, Карамора оборачивается, и лицо его на мгновение озаряет торжествующая улыбка. Горностай и Горжетка оборачиваются тоже, но не видят ничего особенного, а спрашивать сил уже нет.
Цепляясь за перила, они перебираются через мост, и снова погружаются в зимнее ночное нутро Квартала. Пора домой. Не стоит слишком уж расстраивать Отца Пыльника.
Лихая ночь медленно идёт на убыль.
Глава XXX. Птицы певчие и пугливые
Безмолвие рыжего песка шелестит, разлитое в пространстве. Тихо и спокойно, словно в глубоком сне. В сущности, у Переграни ведь есть, наверное, много общего со сном. У Переграни…
На Пьеро вдруг наваливается осознание: наконец-то, он оказался там, куда так стремился. Без посторонней помощи, без дремоты и причудливых слов. Только вот как же? Как ни старается, вспомнить он не может. Что-то такое произошло совсем недавно… Что-то страшное и странное, но вот что — непонятно. Смутная бегучая каша из образов бурлит в голове, но всё не хочет остановиться и образовать единый рисунок. В ней переплетаются вместе и Безымянный, и Франт, и Кожаный, и сам Пьеро… И ещё что-то чужое и жуткое настолько, что от одной мысли об этом озноб пробирает до костей. Оно будто бы остаётся рядом до сих пор, только отделённое перегородкой — вроде толстого стекла.
Он осматривается по сторонам — Перегрань молчит и как будто бы дышит вокруг него. Ему не холодно и не жарко, словно понятие температуры здесь отсутствует в принципе. Три луны внимательно, не моргая, смотрят на пустыню и новоиспеченного колоброда сверху вниз, словно глаза кого-то неизмеримо огромного, скрытого за картоном неба. Их свет поблескивает в песчинках и редких проплешинах чистого металла на ржавых рельсах.
Пьеро делает осторожный шаг вперёд, нащупывая ногой следующую шпалу. Вспоминается, как раньше он боялся отойти слишком далеко по улице от Квартиры, словно впереди вместо мостовой его должен был ждать бездонный всепоглощающий омут. Так и теперь. Неловко ступать вперёд по шершавым темным шпалам в одиночку, когда не знаешь наверняка, что ждёт впереди. Но Перегрань неслышно зовёт и подталкивает.
Смутно в голове проскальзывают Франтовы пороховые слова: запрещать колобродить — всё равно, что крылья птице подрезать. Раз уж даже матёрый Ловчий не стал калечить его запретами, в праве ли сам Пьеро робеть теперь, когда под ногами — заветная дорога за гранью миров? Песок бесшумно расступается, освобождая место на поверхности темного пропитанного мазутом дерева.
Железнодорожный путь, как позвоночник неизмеримо огромного существа, тянется вперёд, будто бы бесконечный. Но Пьеро точно помнит, что там вдалеке рельсы упрутся в пока ещё невидимую стену плато, за которой до сих пор ему не доводилось бывать. Плоть пустыни неподвижно поблескивает в лунном свете. Звуки шагов гаснут в этом безмолвии, как придушенные. Идти отчего-то ужасно легко — и Пьеро идёт, всё вперёд и вперёд, ни разу не оборачиваясь. Ему кажется, что этого не стоит делать, хотя что конкретно случится с ним, если обернуться, сказать наверняка он не может. Изменчивый воздух кажется густым и текучим — свет луны распространяется в нём медленно, словно пронзая водную гладь. Лучи изредка приобретают чёткие очертания, превращаясь в переплетения цветных игл, не достигающих песка. Их тонкие призрачные тела касаются лица и рук Пьеро — и пропадают, возникая снова, но уже где-то впереди. Шпалы, как чёрные клавиши под ногами, бегут, сменяя друг друга, но не порождая мелодии.
Или, всё же, порождая.?
Квартирант вдруг замирает, прислушиваясь к растекающейся над песчаной гладью музыке — странной, ни на что не похожей, сотканной не то из блеска струн и ритмичной работы клавиш, не то из пения флейты, похожего на тонкую ленту, не то из чудного голоса, который ни звучал прежде нигде и никогда и вместе с тем будто бы всегда был рядом, просто прежде не раскрывался именно в этой мелодии.
Шаг за шагом, Пьеро идёт вперёд, зачарованный причудливым хитросплетением нот. Постепенно шаги его ускоряются, песок хрустит под подошвами ботинок. Музыка распространяется в подлунном пространстве, оплетая хрустальные иглы света, словно дикая лиана. Она пахнет игривой грозой и вином, пряным безумием Бражной и сизыми цветами глубокого сна. Квартирант всё силится обнаружить её источник, но не может, словно у музыки нет ни начала, ни конца. Её головокружительные пассажи взмывают вверх и вниз впереди и по сторонам, неисчислимые, хаотичные и в то же время исполненные неведомой гармонии. Они кажутся осязаемыми настолько, что хочется бежать по ним, как по лестницам и галереям — но нельзя. Нельзя ступать по песку без опоры черных шпал, чтобы не провалиться в явь… А может и куда подальше.
Плато появляется на горизонте словно бы из ниоткуда. Оно тянется из края в край вдоль полоски неба. Пьеро всё чудится, что оно делается то выше, то ниже, как кадр передаваемый сломанным проектором. Музыка становится громче, теснее оплетая пространство над рельсами. Мелодия перескакивает с самых верхних нот на басовые, и вместе с ней плато колеблется, то подпирая небо, то становясь едва выше первых двух этажей Квартиры. Откуда-то сбоку прорастает ритмичный шёпот, разделённый на слова неведомого языка. Вместе с ним в игру вступают барабаны. Их рокотливое звучание подгоняет и подталкивает вперёд, к изменчивой стене из рыжего песчаника, в которой нет ни намёка на проход. Разве есть смысл так стремиться в тупик?
Едва ли. И всё же Пьеро, уже сам того не замечая, бежит по шпалам. Вперёд и вперёд, в неизвестную странность Переграни. Расстояние теперь тоже колеблется, как и всё вокруг — и потому оказывается ужасно сложно не врезаться в каменную поверхность стены, похожую на застывшие волны. Пьеро упирается в неё расставленными ладонями, замирая и вглядываясь в немногословный рисунок песчаника. Музыка льётся на него со всех сторон, как вода в хитро устроенной ванной. Глаза как-то сами собой поднимаются вверх, туда, где тускло цветут звезды и неусыпные прожектора трех лун. И в этот момент квартирант вдруг замечает крошечную фигуру, кажется, человеческую, спускающуюся с неба. Это кажется очень странным — не то чтобы прежде ему не доводилось видеть людей в Переграни, но это всё были уже знакомые ему личности.
Теперь же, это как будто бы немного другой случай.
Человек кажется Пьеро смутно знакомым, словно он уже видел его прежде — так же, как слышал и голос, звучащий среди музыки. Он перемещается между ступенями нот, совершая скачкообразные прыжки. Тело его сгибается и распрямляется, как витая пружина. У него красные волосы, в которых будто бы запутались кусочки звёзд. Свет играет в ярких тканях его костюма, стекая светлыми ручейками по рубашке с узором, похожим на рисунок старого гобелена. Незнакомец становится всё ближе и ближе, звучание музыки нарастает в сияющем крещендо… И вдруг всё стихает, стоит только его сапогам коснуться шпал. Его васильковый пиджак с эполетами слегка развевается, хотя ветра в Переграни как будто бы никогда не бывает.
Пьеро замирает в немом изумлении, глядя него. Происходящее лишь сильнее кажется ему сном, в котором всё заведомо безумно и бессмысленно — и всё же он зачем-то спрашивает, — Вы… Кто?
Спустившийся со звёзд незнакомец невозмутимо улыбается, — Я — Певчий.
— Это вы… Играли? — Пьеро оглядывается по сторонам в поисках ещё недавно бурливших кругом пассажей мелодии, но их нигде нет, словно и не было вовсе.
— Я, — кивает Певчий, и серебряные глаза его странно поблескивают.
— Красиво.
— Может быть. Может — я красиво играю, а может быть просто ты — красиво слышишь.
— Это как же так? — недоуменно вопрошает Пьеро.
— А вот так, — пожимает плечами Певчий, — Иногда бывает достаточно хорошего слушателя, чтобы музыка расцвела. Особенно здесь. Но в последнее время меня редко слушают, увы, — добавляет он слегка увядшим тоном. У него ужасно странные глаза — цвет их кажется необыкновенным, однако его никак не удаётся распознать и запомнить. Пьеро задумчиво шмыгает носом. Певчий вообще весь кажется чем-то неуловимым и непознаваемым — словно находится одновременно здесь и где-то ещё, словно в нем поровну мужского и женского, словно он весел и печален одновременно. В какой-то момент квартиранту кажется даже, что перед ним такой же мальчишка, только, пожалуй, более вычурно одетый. Однако в следующую секунду он видит в Певчем уже глубокого старика — но не такого, как Стерх — больного и опасного, а напротив, сохранившего волю к жизни и исполненного мудрости.
— Значит, наверное, хорошо, что я сейчас здесь, — наконец произносит Пьеро.
— Пожалуй, что так, — Певчий слегка улыбается — и в воздухе как будто бы раздаётся короткий клавишный перебор, — Ты ведь впервые здесь, верно?
— Нет, я был здесь раньше… с другими. Но в одиночку впервые.
— Никогда не слышал, чтобы колоброды могли ходить вместе… — в неуловимо цветных глазах проскальзывает искра.
— А вы, наверное, много их видели? — интересуется Пьеро.
— Много. Всех, что когда либо вступали на этот путь, — Певчий склоняет голову набок, пристально глядя на Пьеро, — Только они не видят меня — всегда торопятся вперёд.
— Мне некуда спешить, — усмехается тот, — Я не знаю дороги.
— Знаешь. Просто ты к ней ещё не готов, — от стены плато отчётливо отделяется вереница нот, кажется, сыгранных на флейте.
Пьеро вскипает за мгновение, словно лужа щедро присыпанная золой из ведьминых волос.
— Когда же я буду хоть к чему-то готов? Все вокруг уже что-нибудь да могут и умеют, а я… — он запинается, когда дыхание ему перекрывает надтреснутый басовый аккорд.
— Тише, тише, — Певчий мягко поднимает руку, — Всему своё время. Ты научишься всему, чему захочешь — но только прежде научись хотя бы иногда смотреть не только на других, но и на себя.
— И что же такого интересного я увижу?
— Откуда же мне знать? Вот ты сам посмотри и подумай, — улыбается Певчий, — Расскажешь, когда увидимся в следующий раз. А теперь тебе пора, — брови его, тоже красные, слегка хмурятся, — Кажется тебя ждут… Наяву.
Его рука взлетает вверх в театрально-грациозном жесте, осыпая Пьеро веером мелодий из рукава. Квартирант отшатывается, оступаясь и не успевая толком сказать ничего в ответ или просто на прощание. Нога аккуратно попадает в рыжий песок между шпал — и тот начинает бурлить и вздыматься выше и выше, окутывая колоброда шелестящим коконом и утягивая его куда-то вниз, в бесконечную глубину. Пьеро не успевает даже испугаться — лишь запоздало втягивает воздух, готовясь задержать дыхание… И просыпается.
Он сидит на складном стуле возле грузовика Ловчих. Мутноватое солнце Степи бьёт ему в лицо и он прикрывает глаза рукой, привыкая к окружающей действительности. Прямо напротив него на фоне закатного неба вырисовывается фигура в шляпе и плаще, тоже сидящая на стуле. Кажется, это Франт.
Пьеро, осторожно передвигая затекшими конечностями, перебирается вместе со стулом ближе к нему, поворачиваясь спиной к солнцу. Франт устало смотрит на него — от него пахнет ужасно сладким кофе, немного потом и совсем немного — нашатырным спиртом.
— Поздравляю с первым полноценным проходом, — он треплет Пьеро по плечу, — Будешь кофе?
За его спиной маячит красный кофейный аппарат с облупившимися боками — вроде тех, что стоят в некоторых лавках на улице торговцев колдовством.
Пьеро соглашается, не интересуясь откуда вообще в Степи взялся кофейный аппарат и каким именно образом он создаёт кофе без видимых намёков на электричество или хотя бы приличное колдовство. Франт дёргает за какой-то рычаг на передней части аппарата и тот издаёт хтонический лязг. За металлическими боками что-то бурлит, постукивает, взбухает и пенится, словно цунами. Плоды этой загадочной вакханалии, судя по звуку, бурно изливаются в стакан и, кажется, снабжаются небольшим надгробием из взбитых сливок.
Ловчий осторожно забирает стакан из недр аппарата и передаёт его Пьеро, придерживая за краешки.
Квартирант не менее осторожно принимает передачу и делает маленький глоток, на всякий случай зажмурившись. Кажется, в стакане действительно кофе. Только ужасно сладкий, что, впрочем, весьма кстати. Горячая жидкость просачивается куда-то в желудок, ощутимо распространяя своё тепло по телу. Пьеро щурится от удовольствия.
Франт наблюдает за ним, поправляя шейный платок. Степь мерно колышется вокруг — и квартирант вдруг с удивлением замечает, что на земле совсем нет снега. Больше того — среди сухих полынных стеблей жизнеутверждающе пробиваются подозрительно живые побеги. Этот занимательный факт как-то сам собой направляет его мысли в весьма конкретном, хотя и не слишком плодотворном направлении. Франт терпеливо ждёт закинув ногу на ногу — процесс мышления живописно отображается на лице Пьеро, так что уточнять что либо касательно его подробностей абсолютно излишне.
Наконец, мыслящий задаёт лаконичный и при том весьма справедливый вопрос, — А что, собственно, случилось?
Ловчий, внимательно готовившийся именно к этому, со всей присущей ему мудростью, отвечает не менее лаконично, — Признаться, я и сам до конца не знаю.
— И всё же.
— Мы встретили того, кого ни в коем случае нельзя встречать — ни в Степи ни где бы то ни было ещё.
— Зверя? — догадывается Пьеро.
Франт утвердительно кивает, при этом правый глаз его заметно подергивается — и от этого становится действительно не по себе. Квартирант вдруг ловит себя на мысли, что он никогда прежде не видел Ловчего по-настоящему испуганным: ни в Театре, ни на улице перед патрулём. Но теперь словно бы самой его фигуре было что-то… надломленное. Взгляд Пьеро скользит ниже, к шее Франта, где из-под золотистого платка на мгновение выступает край щербатого бледного шрама, глубоко взъевшего кожу — и тут же снова скрывается за тканью.
— Куда…- Ловчий колеблется, подбирая слова, — необычнее то, что Безымянный узнал его. И, если так можно выразиться, приветствовал.
Пьеро неуверенно пожимает плечами, — Он ведь… Много книг прочёл в Квартале?
Однако, даже по звуку своего голоса он чувствует, что этот аргумент откровенно слаб. Франт устало качает головой и, дотянувшись до автомата, снова лязгает рычагом.
— Можно прочесть тысячи колдовских книг, — негромко произносит он, — Можно повстречать сотни чудовищных людей и нелюдей. Наконец, можно самому перестать быть человеком, — голос его становится хриплым, — Но нельзя спокойно пережить встречу со Зверем.
— Даже тебе? Даже Графу? — недоверчиво косится на него Пьеро. Сам он с трудом вспоминает, что именно с ним произошло в тот, вероятно, весьма неприятный момент. Воспоминания кажутся не слишком лестными.
Франт забирает свой стакан из автомата. Делает большой глоток, осушая едва ли не половину, и сухо резюмирует, — Никому нельзя. Можно перенести её относительно легко. У тебя хватило сил с перепугу уйти в Перегрань и забыть об этом. Но то, что произошло с… Безымянным — несколько иного рода. То, что он говорил…
— Зверь бродит по земле мертвецов, — раздаётся глухой голос со стороны фургона, и оба сидящих как по команде поворачиваются на звук. Кожаный грузно спускается на землю по ступенькам и садится на корточки рядом с Пьеро.
— Это очень старые слова. Не то, чтобы заговор… Да и вообще совсем не колдовство.
— Приветствие, — повторяет Франт, — Иначе не скажешь. Даже Степь переменилась — хотя весна ей, конечно, к лицу.
Пьеро нервно отпивает их своего стакана уже порядком остывший кофе. От обилия тревожных слов голова идёт кругом, и солнце, кажется плавится за головой Франта, как пластмассовый плафон вокруг слишком сильной лампы.
— Он теперь спит, — осторожно уточняет Кожаный. Лицо его, искаженное половинчатым шрамом-улыбкой, выглядит зловеще бледным, — Если это, конечно, всё ещё он.
— Не разводи панику, — Франт выразительно смотрит на компаньона, — Я видел его суть. Он остаётся собой, как бы там ни было. Нужно везти его к Птице-Сойке.
— Лучше уж сразу к Рогатому, — непоколебимо уверенно парирует Кожаный.
— Пожалуй.
Пьеро следит за их напряжёнными лицами, как за изменчивой поверхностью грозового неба. Кофе наконец отрезвляет его достаточно, чтобы в его кудрявой голове созрело одно крайне весомое слово — «Подвал». Он уже собирается высказать свою догадку-воспоминание Ловчим, как вдруг в воздухе раздаётся свист.
Свист бывает разного рода. Он может быть дружественным, художественным, призывным, наконец, он может принадлежать человеку, настойчиво желающему избавиться от своих капиталов…
Однако этот конкретный свист принадлежит стреле. Тонкой, короткой — чуть длиннее локтя, с лихим чёрным оперением. Она пробивает картонный стакан в руке Франта, царапает щеку Пьеро и, наконец, с металлическим звуком отскакивает от массивного лба Кожаного, оставляя на нем багровый кровоточащий след.
Догадка остаётся где-то в горле квартиранта, уступая место новым, куда более актуальным в данный конкретный момент. Кожаный сгребает его в охапку и тащит к фургону, прикрывая своей широкой спиной, пока Франт, виртуозно выворачиваясь в стойку, палит куда-то в направлении горизонта, населяя Степь громогласным эхом выстрелов.
Спустя несколько секунд все трое уже в фургоне, притом чрезвычайно быстро движущемся куда-то вперёд. Кофейный аппарат моментально остаётся позади.
Пьеро ошарашенно вжимается в стену салона, мимо него куда-то в направлении кормы проносится Франт и почти сразу же возвращается назад с невесть откуда взявшимся продолговатым чехлом. Поймав в воздухе молчаливый, но от этого не менее эмоциональный интерес квартиранта, он коротко предлагает, — Держись крепче, глаз не спускай с Безымянного, — и всё же добавляет чуть погодя, — За нами погоня — Степные Бояре.
***
— А это точно — тот самый?
— Всё, что есть в этой комнате — то самое, — неумолимо сообщает Морока. Траурные складки её савана многозначительно шуршат, источая пыль и тени. Её собеседник пожирает глазами закрепленный на подставке свиток. Руки его нервно оглаживают мягкую ткань, не смея прикоснуться к пергаменту. Он ужасно бледен и худощав — почти так же, как владелица лавки. У него светлые соломенные волосы и острые скулы — его зовут Кокаин.
— Так ты будешь брать? — интересуется Морока. За ее спиной начинает угрожающе потрескивать кукольная голова с тремя стеклянными глазами. Кокаин косится было в направлении этого занимательного явления, но снова поспешно возвращает взгляд к свитку.
— Беру, — наконец утвердительно кивает он. Лоб его покрывается серебристой испариной, хотя в лавке едва ли жарче, чем в морге.
Кокаин судорожно роется в карманах пальто, достаёт оттуда кошелёк и высыпает из него на руку горсть разномастных монет — среди них есть и золотые, и медные и даже, кажется, платиновые. Морока осторожно высчитывает нужную сумму и забирает, пряча в складках рукава. Чёрные глаза её медленно наполняются блеском, словно диковенные цветы, распустившиеся на пепельном фарфоре лица. Кокаин прячет деньги, с осторожностью фанатика скатывает пергамент в трубку и хоронит в окованном стальными кольцами футляре.
— Приятно иметь с тобой дело, — негромко подытоживает он. Морока склоняет голову набок, давая понять, что их дело закончено и ему пора уходить. Она не испытывает к Кокаину особой симпатии, хотя и ценит его визиты, как напоминание о старых временах. Она знает его давно… Даже слишком.
Футляр скрывается под защитой пальто. Кокаин застегивается на все пуговицы — седой песцовый мех окружает его голову мрачным сиянием. Он выходит из лавки быстро, более не оборачиваясь на Мороку — лишь на пороге проверяет, свободно ли сидит в кармане блестящий револьвер. Каблуки его остроносых ботинок многозначительно стучат по мостовой, дробя непрочный слой льда. Ловким прыжком он минует лестницу и спускается в подворотню. Движения его становятся бесшумными на снегу — и это ему чертовски по нраву. Кокаину нравятся звуки — глухие и звонкие, яркие и цветные, как крылья мёртвых бабочек. Ему нравится петь, танцевать пальцами на клавишах и струнах, отбивать чечетку. Но только не теперь — когда в его руках такая ценная вещь. Теперь надо быть тихим и ужасно внимательным. Наверняка вокруг довольно тех, кто готов завладеть его сокровищем — дай только шанс.
Он вдруг резко останавливается посреди двора, повернувшись на каблуках и устремив длинный граненый ствол револьвера в направлении облупившихся стен и тёмных окон. Мушка шарит по контурам теней, палец задумчиво поглаживает спусковой крючок… Никого. Совсем никого. Кокаин со вздохом убирает револьвер обратно в карман. Глаза его тревожно краснеют. Нужно успеть в Криводомье — а то, чего недоброго, встретится кто-то из недогулявших своё любителей Лихой. Снег мягко обволакивает переулочный хлам, превращая его в сплошное скопище сугробов. Некоторые из них подозрительно шевелятся. Кокаин ускоряет шаг, выбираясь на перекрёсток. Здесь, старательно огибаемый редкими прохожими, горит костёр, у которого греются несколько Порохов. У всех на виду они не решаются на открытую охоту и потому выглядят вполне безобидно — хотя и не менее уродливо.
Путь выводит на Кривощёную, здесь снег и лёд в красных разводах, как на бойне. С десяток Порохов тащат по льду отчаянно упирающуюся свинью в направлении темного подвального зева. Ими руководит дряхлый Табак в инвалидной коляске. Видно совсем отчаялись заполучить человечину. Кокаин спускается по улице, оскальзываясь на ледяных опухолях мостовой. Если бы не издержки телесности — а именно некоторый недостаток грации в зимнее время — он мог бы легко сойти за существо сверхъестественное. Исполненный аристокрачной бледности, в чёрном пальто с белым мехом, он похож на китчевое макабрическое видение — и весьма доволен этим фактом.
Криводомье встречает своего обитателя достаточно прохладно. Кокаина здесь не особенно любят, и он платит концентрированной взаимностью. Он проходит через замусоренный двор и мелькает в узкую железную дверцу — такую, что мало кто, кроме него вообще может в неё протиснуться. Взбудораженно взбегает по винтовой лестнице в свою келью — иначе это жилище не назовёшь, нервно подбирает нужный ключ из позвякивающей в кармане связки и отпирает двустворчатую дверь, кажется, настолько толстую, что её не пробить и из пушки.
Пальто взмывает в воздух, неизвестным образом оказываясь на вешалке. Сейчас не до таких мелочей. Кокаин судорожно сглатывает, доставая из-за пазухи футляр. Свиток медленно и торжественно раскатывается на резном аналое, закрепляется зажимами с бархатистой внутренней стороной. Кокаин медленно вздыхает, приводя нервы в порядок и унимая дрожь в руках. На нем идеально отглаженный костюм, состоящий из чёрных брюк со стрелками, чёрной жилетки, не менее чёрной бабочки и, наконец, рубашки, белой настолько, что по ней можно было бы определять чистоту в больничной палате. Такая одежда в Криводомье редкость. Даже не просто редкость — а практически вымерший вид, на который, к тому же, отчаянно охотятся блюстители сумасбродной моды.
Глаза Кокаина снова краснеют. Он тревожно обводит взглядом комнату — в такой момент всё должно быть идеально. Абсолютно, непоколебимо и неумолимо идеально. Его келья чиста, почти стерильна, во всяком случае, настолько, насколько помещение с таким количеством вещей вообще может быть чистым. Вдоль стен вытянулись полки, заполненные книгами, брошюрами, альбомами, блокнотами, стопками бумаги, педантично подогнанными и прошитыми внимательной упорной рукой. Между ними не менее тщательно упокоены кассеты для видео и аудио магнитофонов, фигурки из кости и бронзы под стеклом, заспиртованные анатомические препараты, установить точное происхождение которых не представляется возможным. Всё это, за редким исключением, посвящено одному центральному интересу Кокаина, пронизывающему всю его жизненную суть. Об этом шепчут записи на пленках, шелестят золотом и чернилами обложки книг и строчки заметок, об этом переговариваются костяные божки в своих прозрачных тюрьмах. Одно слово и имя, безудержно много значащее для тех, кто хоть раз сталкивался с носящим его — Зверь.
Естественно, в обширной библиотеке Кокаина довольно сказано и о Кахурдуке, и о Хозяине Трущоб, и о Рогатом, и об иных существах, живущих за гранью человеческой сути. Однако, Зверем пропитана каждая молекула кельи — так что даже самые отчаянные безумцы Криводомья не решаются без особого повода подниматься сюда по змеиным изгибам винтовой лестницы.
В тонких пальцах мелькает безукоризненно белая щетка, смахивающая невидимую пыль с обширной монографии некоего С. о природе и особенностях поведения обитателей Падальска. Кокаин делает глубокий вдох, чтобы наверняка убедиться в чистоте помещения, и наконец возвращается к аналою. Сегодня в его руках подлинник. Настолько подлинный, что от одного его вида сводит зубы. Первое записанное безвестным энтузиастом упоминание о Звере — ветхая притча. Ее списки Кокаину уже доводилось находить в самых разнообразных источниках. Но оригинал — никогда.
Он крепко сжимает руками края аналоя, на мгновение закрывает глаза… И начинает читать.
Зверь
Примечание к части
Рукопись, полученная Кокаином в лавке Мороки.
Человек шёл по полю. Вокруг клубились и беззвучно шумели сумерки, расписавшие небо и землю бесконечными оттенками серого. Он шёл, и луговые травы шурша обвивали его ноги длинными высыхающими стеблями, чей конец был ненадолго отдален приходом росы. Его шаги оставляли в траве чёткий пряный след, постепенно исчезавший в тумане. В небе не было солнца, не было звёзд и луны, на земле не было огней, и человек не знал, куда ему идти, но шёл прямо.
Он миновал колючие заросли с неразличимыми во мраке цветами и листьями, усыпанными тысячей игл, прошёл через кустарник, чьи ветви были подобны длинным рукам, ловким и цепким. Прошёл оврагом, таким глубоким, что если бы ночь стала днем, на его дне все равно царила бы беспробудная тьма.
Мириады бездонных глазниц покрывали склоны оврага, тысячи тысяч безгубых ртов шептали древние слова истлевших языков, но человек не замечал этого. Он шёл все дальше и дальше.
Человек ступил на неспокойную гладь каменистого плато, где в беспросветной ночи без конца и начала стенали бесчисленные вихри, воспевая горе и боль.
Он запахнул плащ и продолжил свой путь. Острые камни прорвали сапоги, и следом его стала кровь, незримо блестевшая в темноте, но он шёл вперёд, не замечая боли, сгорбившись и склонив голову под порывами ветра. Вокруг него звучала древняя песнь Предрешенного отчаяния, и в ней все отчётливее проступал гулкий, бездонно глубокий голос, вплетавшийся в вой вихрей вместе с цокотом копыт, чёрных как смоль. Человеку явился кто-то, закутанный в плащ, сотканный из полночного страха и опиравшийся на трость из застывших слез. Он звал человека пойти за собой, звал его принять вой ветра и скрыться в темноте ночи от бесчисленных бед, отвергнув свой путь, чтобы избежать ещё больших тягот и лишений.
— Я иду к свету и счастью, туда, где восходит солнце, — ответил ему человек и пошёл дальше, согбенный ветрами, но непреклонный.
Человек спустился с плато, цепляясь за иссохшие ветви терновника, изодрав в клочья свою одежду. Он погрузился в обманчивую бездну ущелья. Здесь не было ни глаз, ни шепота — только острые обломки скал да пепел, обволакивающий серыми волнами их основания. Человек долго шёл по пеплу на дне ущелья, окружённый тенями, затаившимися в камнях и тянувших к нему свои злые длинные языки, шёл, пока вновь не оказался в сумерках.
Кругом него был зеленоватый полумрак, а под ногами, поросшие мхом и укутанные ковром мёртвой листвы, спали древние корни вековых деревьев.
Человек вошёл в лес. Его обволакивала тишина, убаюкивали терпкие запахи смолы и хвои, но он продолжал идти. Неба не было видно сквозь кроны исполинских деревьев, и слабые лучи света, тусклея, спускались на землю по плетям седого лишайника, словно бледные тощие змеи. Скрюченные ветви деревьев прижимали к шершавым стволам потемневшие от времени и сырости кости, кривые острые сучья без единого листа чернели в пустых глазницах выщербленных черепов. И человек услышал за спиной шаги и обернулся к тому, кто пришёл за ним. Ему явился некто, облаченный в накидку из мха и сапоги из коры мертвого дерева. Он звал человека за собой, звал обрести покой и благоденствие в тенистом сумраке и тишине, но человек был непреклонен.
— Я иду к свету и счастью, туда, где восходит солнце, — ответил он и продолжил идти, склонив голову.
Человек миновал топь с хищными провалами вывороченных корней и болотными огнями, плясавшими возле костяных алтарей. Он прошёл через молодую поросль, наблюдая за тем, как листва, свежая ещё секунду назад, увядала и сохла, пораженная неведомым недугом.
Человек не сразу заметил, что лес вокруг него переменился, но вполне ощутил это, когда острые железные листья взрезали его кожу и оросили кровью ржавые ветви. Он ступил на тонкие гибкие стебли жестяной травы и пошёл вперёд, содрогаясь от боли. Вокруг гремел и скрежетал ржавый уродливый лес, кровь струилась из сотен ран, озаренная багряным светом алой луны, полыхавшей где-то среди колючих облаков. Человек видел мёртвые тела, усеявшие землю под деревьями. Им не было числа, а иные не имели и чёткой формы, приняв вид чудовищных полуистлевших остовов. Лес пил из мертвецов соки, превращая их тела в насквозь проржавевшие, словно обугленные, скопления костей. И вновь перед человеком явился некто, облаченный в пурпурный камзол и высокие сапоги с острыми крючьями на носах. С одежды его струилась темная кипящая кровь, а голос его был скрипуч и невыносим для слуха.
Он то просил, то приказывал человеку прекратить свои мучительные странствия, звал его остаться и разделить с ним власть над кровью, огнём и железом. Но человек был упрям и упорен, а потому не мог и не хотел остановиться.
— Я иду к свету и счастью, туда, где восходит солнце! — гордо ответил он слабеющим голосом и высоко поднял голову, хотя был наг и бос и ослаб от ран.
И он взглянул в лицо носившего пурпурный камзол, и увидел там лишь безликую багровую маску. И носивший пурпурный камзол выколол человеку глаза своим кривым ржавым кинжалом.
И человек стал слеп.
Он погрузился в сплошную тьму, где не было ничего, кроме лязга и боли.
И он упал и заплакал, не зная, куда ему идти, но вдруг, словно тонкий луч света, вдали зазвучала Песнь, прекрасная и чистая, как само небо.
Человек нашёл в себе силы подняться и снова пошёл вперёд, откуда звучала Песнь. Кожа его превратилась в лохмотья, слезы смешались с кровью, но он все шёл и шёл, пока не почувствовал, что под ногами его больше нет жестяной травы, а вокруг лишь тёплая пустота. Песнь смолкла.
И человек вновь заплакал, но уже от радости. Будучи в отчаянии, он ощутил, что обрёл счастье; погруженный во тьму, он почувствовал свет.
И он вновь услышал голос, прежде певший. И голос обещал ему исцеление и прозрение. И обещал даровать человеку счастье вечного бытия, когда взойдёт солнце нового чистого мира.
И человек принял дар говорившего с ним, и нарек его Богом.
Он ощутил, что раны его затянулись, и что боль покинула его.
И человек открыл глаза.
Вокруг не было ничего, лишь бездонная пустота, не имевшая цвета. Человек посмотрел перед собой, но там не было того, кого можно было бы наречь Богом, но лишь тот, кто был Зверем. Человек взглянул в его глаза, бесконечно древние, исполненные тьмы. Зверь разинул пасть, усеянную зубами, и поглотил человека, раздробив его кости и разорвав его плоть.
И солнце не взошло.
Глава XXXI. Колдовство и богомолье
Старое тёмное дерево стен, изъеденное жучком. Пламя железной печи заставляет тени отплясывать тарантеллу на его гладкой поверхности — и кажется, что усталые бревна пульсируют и движутся вместе с ними, словно толстые сытые змеи.
Они сидят втроем, с разных сторон от печи — словно участники будущей мексиканской дуэли. МакКлейн со сдвинутым в сторону наглазником усердно хрустит скорлупой фисташек и готовит ужин. Вогель точит катласс на старом скрипучем колесе, поглядывая в сияющее белыми сполохами окно. Охотник, угнездившись на стуле и вытянув ноги в высоких сапогах к огню, курит трубку — длинную и тонкую, как клюв хищной болотной птицы. Огонь, просвечивающий сквозь проржавевшие стенки печи, время от времени зажигает в его глазах искры.
Дом, где они остановились на ночлег, пахнет застарелой темнотой, железом и дымом. На стенах благонамеренно дремлют затупившиеся тусклые ножи и пилы, в углу, рядом с окованной обручами колодой, прислонен колун — вот только зачем он бывшему хозяину жилища, если в кладовой полным полно угля?
Вогель недовольно морщится. В такие места не стоит даже заходить — не то что оставаться на ночь. Не уйдёшь здоровым и везучим, как прежде — это уж наверняка. Но нынче у Степи, очевидно, другие мысли на этот счёт. Страшная буря бушует в небе, грохочет и воет, как чудовище, выползшее из застраничья «Азраиловых сказок». Дождь барабанит по крыше, ощутимо просачиваясь на чердак. Подхваченный ветром, он бьёт в окна и стены неровными волнами, словно лачуга с Ловчими оказалась посреди темного моря. Корабль из неё довольно паршивый и, к тому же, явно не самый безопасный — сколько бы заговоренных монет не было разложено по углам. Под половицами стелется тихий топот и шёпот бесов…
Или это лишь стук капель?
Не узнать наверняка.
Точильное колесо с протяжным скрежетом поглаживает лезвие катласса. Стряпня МакКлейна бурлит в объемистой тёмной сковороде. Охотник набивает трубку табаком, любовно проводя по её изгибу худыми натруженными пальцами.
Очередной раскат грома разрывает небо где-то совсем рядом — так близко, словно какой-то великан решил разметать крышу их пристанища. Вогель вздрагивает и закусывает губу — колесо оставляет на клинке совершенно лишний блестящий след.
— Разве зимой здесь бывают грозы? — негромко спрашивает Ловчая. Этот вопрос мучает её весь вечер, но задать его она решается не сразу — всё же не хочется показаться совсем уж зелёным новичком. МакКлейн молча поворачивает голову, смотрит на неё — лицо его совершенно меняется без повязки и кажется каким-то незнакомым.
— Нет, — лаконично сообщает он, — Хотя в Степи бывает всякое.
Вогель, рассчитывающая на более исчерпывающий ответ, разочарованно вздыхает. Ловчий, пожав плечами, возвращается к готовке. Содержимое сковороды подозрительно активно шипит и, кажется, пытается выбраться наружу.
Окно озаряет вспышка — молния распарывает горизонт, разрастаясь во все стороны, как могучая сеть корней. В её свете на мгновение Степь становится видна, как днём. Снег почти облетел, обнажая голые полынные стебли. Тёмные приземистые силуэты деревьев явно очерчены на равнине, несмотря на изменчивую дымку дождя. Вдалеке небо желтеет от городских огней Падальска — он совсем уже близко, так что в воздухе даже можно различить сладковатый запах разложения.
Молния гаснет — Степь опять погружается в темноту. Грохочет гром, и почти сразу за ним следует новая вспышка. Вогель невольно бледнеет — ей кажется, что одинокие деревья стоят уже совсем на других местах. Или всё же не деревья.? Да и было ли их так много, когда Ловчие только приехали сюда?
Снова темнота и гром, снова — молния.
Теперь Вогель уже готова поклясться, что ветви дерева, самого ближнего к дому, шевелятся совсем как пальцы — изломанные и уродливые, но от этого, вероятно, не менее цепкие. Что же за ночь нынче, что умертвия сами встают из земли?
От наблюдений ее отрывает хрипловатый голос Охотника.
— Это не простая гроза, — негромко бросает он, — Таких здесь не было чертовски давно. Степь нынче словно больна каким-то недугом, — почти незаметное ударение выделяет последнее слово.
Он выпускает губами тонкое кольцо дыма, в сумерках комнаты несколько раз меняющее цвет. Вогель оборачивается на голос, склоняя голову набок — такой щедрости от старого Ловчего дождаться, пожалуй, нелегко.
Тот тем временем продолжает, — Кочевники заметили это раньше нас. Они говорят, это из-за того, что Господин Порез вернулся, — он хмыкает презрительно, откидывая назад тёмные волосы и наклоняясь ближе к печи, — Абсурд чистой воды. Но в одном они правы — здесь ходит теперь тот, кого уже давно не встречали на земле мертвецов.
Вогель благодарно слушает, вместе с тем торопливо пытаясь осмыслить сказанное. В сущности, всех Господ — во всяком случае, известных в относительно широких кругах — можно пересчитать по пальцам. С трудом Ловчая отыскивает в памяти четверых — Господин Начальник Крыс, Господин Лукавый, Господин Заклятый и, конечно, покровитель всех Ловчих — Господин Чертополох. Однако никакого Пореза среди них нет и в помине. Как ни старайся — не вспомнишь, словно это имя старательно вымарали отовсюду. Спрашивать о нём Вогель тоже не решается — видно, что говорить об этом её нынешнему лектору не слишком приятно.
— Говорят, что Зверя видели в Степи совсем недавно — а такого не было уже… — отчётливо произносит Охотник и косится на МакКлейна, но тот лишь пожимает плечами. Ловчий со вздохом заканчивает, —… Уже много лет. Его вой звучит в ночи — и это не новость. Но вот личное присутствие, — он снова выпускает многозначительную порцию дыма, — это уже совсем другое дело. Потому и зима изошла снегом и разразилась грозой, потому и умертвия бесятся в земле и над землёй, — голос Охотника становится каким-то совершенно другим — жутковато холодным и мертвенным, но это наваждение быстро спадает, когда острый взгляд его останавливается на Вогель.
— Что-то ты совсем побледнела, Ловчая, — неожиданно доброжелательно кивает он, — Затянись-ка немного. Заодно попривыкнешь к падальскому духу.
Охотник протирает мундштук и протягивает ей трубку, осторожно придерживая за тёплую от тления чашу. Вогель принимает передачу — она действительно бледна. Ей хватает и тревожного грохота за стенами, и не менее тревожной мысли о том, кого она видела в окне ещё в самом начале их пути. Высказывать эту догадку она уж точно не будет — на этот счёт наверняка есть дурная примета, а МакКлейн и без всяких домыслов уже, поди, записал её в живые покойники. Ей тоже доводилось слышать истории о Звере и — это она помнит наверняка — никто из видевших его никогда не доживал до конца рассказа.
Губы осторожно касаются мундштука, Вогель вдыхает сладковатый дым, какой-то странно густой, больше похожий на кисель. От него становится душно, а комната вдруг будто бы делается больше и светлее. Медленно распускаются яркие бутоны огня в железной клетке печи. Обостренно-зловещие черты Охотника разрезает спокойная полуулыбка.
Прищуривается МакКлейн, снимая сковороду с огня.
Всё это происходит как-то иначе, чем должно бы. Медленно, вязко и тягуче, как в чудном сне. Рот вдруг наполняет ужасная горечь, от которой сводит челюсти — хочется выдохнуть дым, но никак не выходит. Вогель поднимает голову — потолок становится удивительно близким, она даже видит, как по выщербленному дереву перебегают крошечные пауки. Горечи больше нет — нет и сжатых челюстей. Она становится вся незримой и неосязаемой, как воздух. Ее проносит по комнате, давая заглянуть во все щели, законопаченные чернотой.
Вогель видятся тонкие тела мороков и бесов, крадущихся в проточенных бревнах стен и под полом. Она слышит шуршание и тихий колдовской говор в ящиках с углем и в ручках ножей, которые будто бы ещё совсем недавно держали крепкие лапы мясника. Её несёт дальше, через адски пылающее чрево печи по трубе — прямо в холодное пьяное небо, распоротое молниями и растревоженное громом, небо, кровоточащее дождём и градом. Ловчая парит в этой круговерти — всевидящая и в то же время слепая от ветра и света. Мимо неё проносятся тени — скорчившиеся в уродливых позах фигуры верхом на топорах и мётлах, в ступах и чанах с бурлящей смолой. Они воют и кричат, улюлюкают и смеются, гогочут и ржут, подхваченные бурей, перекликаясь со своими собратьями на земле.
Такого не увидишь и в Лихую — всюду страшная ворожба и острые зубы, кривые ухмылки и узловатые пальцы. Никто не видит и не слышит Вогель, и всё же ей страшно и зябко в этом шабаше, несущемся в жёлтое Падальское марево.
Страшно, как в детстве — и хочется спрятаться от света и грохота, от дождя и кошмаров в тёмную кладовую. Но кладовой нет, а если бы и была, в ней едва ли найдётся место среди пустых бутылок и банок — только нашумишь ещё больше, да накличешь беду пострашнее. Вогель пытается зажмуриться, но век у её нового обличья не оказывается вовсе. Её уже начинает нести дальше, в сторону сплошных свечных окон и дымящихся фабричных труб… Как вдруг кто-то треплет её по плечу.
Всё вокруг в одно мгновение схлопывается, скукоживается, всасываясь со свистом в крохотные холодные бледные воронки. Вогель с шумом выдыхает, разражаясь хриплым пустым кашлем, медленно приходя в себя… И цепенеет от неожиданности. Охотник стоит совсем близко, склонившись над ней — глаза его распахнуты, как окна в пустынный смертельный мороз, а улыбка становится до неловкости хищной.
— Нужно быть осторожнее, — негромко сообщает он, — хотя я, признаться, не думал, что табак так сильно подействует.
Вогель выпускает трубку из ослабевших пальцев, и Ловчий цепко подхватывает ее, зажимая чашу, — Думаю, ты видела много интересного в этой грёзе — значит будет легче свыкнуться с таким наяву. Когда мы прибудем в Падальск, шабаш будет в самом разгаре — согласись, там будет уже не до новых открытий.
Ловчая судорожно кивает, неотрывно следя за тем, как он возвращается на стул, вытряхивает из трубки остатки падальского табака и прячет её в рукав. Охотник ещё долго говорит что-то о том, что с его точки зрения могло показаться ей страшным во время видения — и Вогель покорно слушает, соглашаясь с каждым словом. Однако, всё последующее время — даже после ужина, когда троица укладывается по своим спальным мешкам, перед ней стоит лишь одна картина: два глаза, похожих на две бесконечно голодные бледные бездны, всасывающие пространство в холодную всепоглощающую пустоту. Эти два глаза смотрят будто бы в самую её суть, распаковывая и вскрывая каждый секрет, каждую мысль — и лишь когда гроза стихает, а угли в печи подергиваются пеплом, Вогель наконец избавляется от их взгляда и засыпает темным мучительным сном.
***
Кокаин промокает лоб платком — на уголке белоснежной ткани, словно хитросплетение вен, темнеет вензель. В келье царят густые сумерки — они расползаются по полкам и подставкам, заполняют стол, заваленный бумагами, стекают с потолка ленивым дождём.
Изредка сквозь узкие окна проскальзывают блики от цветного колдовского огня, разведенного во дворе Криводомья — в последнее время это стало чуть ли не постоянной забавой, поощряемой Миккелем. Довольно таки злостное нарушение Порядка…
Впрочем, чего ещё ждать от безродной лисицы? Кокаин поглаживает подлокотники кресла, тонкие ногти водят по резному дереву, как игла по бороздкам пластинки. В голове его возникают и распадаются инфернальные образы, ему слышится то скорбный вой ветра, то грозный лязг ржавых ветвей. Как всегда бывает в подобных случаях, эйфория медленно покидает его тело и разум, неохотно сдавая бастион за бастионом — ему жалко отпускать её пьянящие видения, будоражащие кровь. Однако, жалость неизбежно отступит перед необходимостью. Любое удовольствие теряет остроту при чрезмерном насыщении, а значит горячечная жажда знаний должна до поры до времени уступить место холодному расчёту.
Стук крови в висках медленно стихает, жар покидает поднятые вверх кисти рук. Кокаин медитативно наблюдает, как коже постепенно возвращается пудренная бледность — это помогает собраться с мыслями и успокоиться. Он встаёт с кресла, пересекает комнату и распахивает глубокий шкаф, вмурованный в стену. Влажноватая рубашка отправляется в корзину. Холодный воздух неприятно и липко касается кожи, впивается в выпирающие ключицы, словно хочет вырвать их с мясом и обглодать. Перед глазами очень некстати встаёт облитая тревожной желтизной кухня, пропахшая приправами, тушеным мясом и страхом. Кокаин хорошо помнит её обитателя — его жилистые израненные руки, ритмичные зубы и выпуклые глаза. В горле вспухает ком — и криводомец спешно отгоняет неприятное видение, запугивая его чёрными шеренгами витиеватых букв.
Всё таки куда больше его занимает свиток.
Кокаин морщится — содержимое этого пергамента он знает наизусть в разных вариациях и может цитировать даже в хмельном бреду. Однако, сколько бы он ни копался в строчках и абзацах, нигде нельзя отыскать того, что от него требуют — даже здесь, в овеянном преданиями подлиннике — ни малейшего намёка на инструкции. В сущности, в этом нет ничего удивительного: с чего бы старым легендам превращаться ни с того ни с сего в подробное руководство?
Кокаин вздыхает, сдергивая с вешалки свежую рубашку. Накидывает её на плечи, да так и замирает, оцепенев от неожиданности. В дверь кельи определённо стучат. Причём вполне уверенно и целеустремлённо — без намёка на ошибку. Кокаин не любит Криводомье, и оно отвечает ему взаимностью. В эту взаимность ранее была включена и некоторая неприкосновенность его жилища — собратьям по Дому было здесь нечего делать, и обитателя кельи это вполне устраивало. Теперь же он как будто зачем-то понадобился им — вот так сюрприз… Уж не учинили ли они спьяну пожар? Впрочем, в этом случае едва ли кто-то вспомнил бы об отшельнике…
Кокаин осторожно подкрадывается к двери, заглядывает в потайной глазок: на тёмной площадке переминается с ноги на ногу не менее темная фигура в расшитом золотом кафтане — Разбойник. Время от времени он постукивает в дверь, потирая ладонь и покусывая всё ещё припухшие после недавней драки губы. Кокаин осторожно спрашивает через дверь, — Что вам угодно?
Рот Разбойника удовлетворённо расползается в ухмылке: она похожа на клавиатуру старого пианино — впрочем, некоторые из чёрных клавиш на ней уже успели превратиться в золотые.
— Хозяин хоч-чет вас видеть, ваша светлость, — саркастически сообщает он, — Говорит, важное дело есть.
Кокаин бледнеет, краснеет, снова бледнеет — и глубоко вздыхает. Зачем он нужен Миккелю? Неужели рыжий паяц раскусил его?
— Чёрт возьми, — шепчет он одними губами, и тут же, повысив голос, отвечает, — Передайте, что я сейчас же приду. Только приведу себя в порядок.
— Как скажешь, ваша светлость, — пожимает непомерно широкими плечами кафтана Разбойник и отходит от двери настолько, насколько позволяет узость винтовой лестницы.
Воздух в келье будто бы наэлектризован. Кокаин торопливо застегивает пуговицы, прикидывая дальнейший план действий. Выйти из комнаты, оглушить Разбойника, сбежать из Криводомья… Дальше в Высокий, где припрятан переходник, потом — в Степь, на поезд и в Монтенегро, в Закатный Город, да хоть куда… Только бы подальше от этого заскорузлого маразма. Главное не забыть свиток и две особенно ценные статуэтки…
Руки, двигающиеся почти автоматически, повязывают галстук. Кокаин снова глубоко вздыхает. Достаёт из кармана пальто револьвер, красноглазо всматривается в грани ствола — вываливает вбок барабан и бессмысленно изучает взглядом ровные капсюли.
Нет.
Дела в Криводомье делаются быстро и без особых изысков, а значит вряд ли бы с ним стали так церемониться.
Быть может, Миккелю и правда понадобился безумный аристократ под рукой? Кровь слегка приливает к голове, и Кокаин на всякий случай пудрит щеки. Пожалуй, всё же не стоит поднимать панику раньше времени. Это никогда не приводит ни к чему хорошему — ему ли не знать. Главное не терять бдительность.
Спустя несколько мгновений, он выходит из комнаты уже полностью спокойный и, к тому же, весьма элегантно одетый. Под жилетом его прячется свиток, за поясом брюк сзади — револьвер. На губах играет улыбка — непринуждённая настолько, что Разбойника даже пробирает дрожь.
— Ведите, — лучезарно предлагает Кокаин.
И Разбойник ведёт. А может быть, само Криводомье влечёт их через свое склеенное и слепленное из разных кусочков нутро. Каблуки Кокаина отмечают их передвижение, делая его похожим на работу часового механизма. Разбойник обут в мягкие туфли, и ходьба его почти бесшумна. Он слегка прихрамывает — кажется, на обе ноги. Крепко же его обработали…
Дикари, раздери их Безгубый.
Криводомцы провожают идущих хмельными взглядами — многие из них едва ли сейчас отличат сон от яви. О каком противостоянии между Домами может идти речь, если вот они все: приходи и бери тепленькими? Посмешище да и только…
В узкой галерее, освещенной единственным окном, с ними сталкивается кто-то быстроногий и шумный, гремящий браслетами, карманными часами и ожерельями. Цепкие руки будто бы в дружеском объятии хватают Кокаина, треплют по спине и плечам.
Встречный фамильярно здоровается, — Какие люди, черт побери! Я уже и замучался ждать вас — думал, околели по дороге!
Разбойник, первым соображающий, что к чему, неловко мнется, кажется, с трудом пряча клавишную улыбку, — Виноват, Хозяин. Его светлость изволили наводить марафет, — косится он на Кокаина.
Тот, в свою очередь, лишь пожимает плечами, лихорадочно вглядываясь в лицо Миккеля, ещё недавно так панибратски обнимавшего его. С чего бы такая нежность? Что у лисицы на уме? Ничего не увидишь за пестротой одежды и зеркальными очками.
— Негоже являться на ковёр к Хозяину в неподобающем виде, — наконец, выкручивается Кокаин, — Да и ума приложить не могу — к чему вам моя скудная персона?
— Не прибедняйтесь, ваша светлость, — Миккель скалится золотом, — И можно перейти на «ты». К чему эти игры?
— Я чту многие обычаи и традиции, в том числе и светский этикет, — сухо отвечает Кокаин.
— Не читал отродясь никаких этикетов, хоть они брильянтами на небе выбиты, — фыркает Хозяин Криводомья и поворачивается к Разбойнику, — А ты, адъютант, не знаешь ли такой пакости?
Разбойник красноречиво качает головой. Шея его подозрительно хрустит, и он захлебывается воем.
Миккель делает взмах рукой, — Вот то то же. Гуляй отсюда колбаской, а мы с его светлостью поговорим о деле без всяких экивоков. Верно?
— Верно, — обреченно соглашается Кокаин, краем глаза следя за неуклюже удаляющимся Разбойником. Теперь они останутся одни — если не считать сонных бездельников где-то за поворотом. Можно бы и… По телу пробегает незаметная дрожь.
Револьвера нет на месте.
Свиток, кажется, ещё в кармане, но и одной пропажи уже довольно.
Внешне Кокаин остаётся почти невозмутим. Однако внутри него бушует хищный огонь — трескучий, гудящий говорливый. Он науськивает: давай, разбей оконце и распотроши ему глотку стеклом — ты же умеешь, ты же знаешь, как!
Рука слегка дёргается в направлении окна, но в это время Миккель наконец разряжает обстановку, доставая из-за пазухи злосчастный револьвер. Он с нескрываемым любопытством вертит его в руках и сообщает доверительно, — Я люблю брать чужие вещи — уж прости. Особенно настолько редкие. Не знал, что такую игрушку можно было найти в…
— Можно, — сухо обрывает его Кокаин, не желая ранить слух мёртвым названием, — Много чего можно было. А теперь нельзя, — он требовательно протягивает руку и Миккель нехотя возвращает револьвер, цокнув напоследок языком. Несколько мгновений он задумчиво блуждает зеркальными окулярами по стенам и потолку галереи, затем, вдруг, негромко произносит, — Мы едем к Стерху.
Кокаин вздрагивает и щурится, — Это зачем же? И причём тут я?
Хозяин Криводомья снова улыбается, золотые зубы его тускло блестят в сумеречном оконном свете, — У меня есть к нему просьба. А для убедительности в таких случаях всегда нужно потешить стариковский глаз — тут то ты и пригодишься.
— Я не клоун и не проститутка.
— Клоунаду оставьте мне, а проституцию отложите на чёрный день, — качает головой рыжий, — У старика мало радостей в его богомолье — вот и потешится на тебя глядючи, — он заговорщицки склоняет голову на бок и вдруг становится серьёзнее, — Это предложение не обсуждается. Думаю, дальнейшие задержки будут излишни.
От таких утверждений становится немного не по себе. Уж не для того ли его везут в Голубятню, чтобы вернее убить и спрятать тело? Впрочем… Слишком много возни для одного. Куда проще было бы скормить бескудам или закопать на пустыре. Может и правда есть в таком деле какая-то польза? Кокаин хмыкает — хуже уже в любом случае не будет. Слабости Стерха и правда не слишком страшны. А если Миккель будет больше доверять ему, все только выиграют.
— Я согласен, — кивает он.
Спускаются по витым проходам, по кривым коридорам и комнатам, где курятся благовония и бурлят кальяны. Стены, исписанные и изрисованные, змеятся изгибами букв и щерятся провалами в штукатурке. Это какая-то глухая часть Криводомья, в которой Кокаину прежде не доводилось бывать. Впрочем, не то чтобы он когда-то слишком уж интересовался этим местом. Глупо проникаться любовью к съемному углу в коммунальной квартире, назначенной под снос.
Миккель ступает быстро и уверенно, как будто исполняет какой-то танец. Карманные часы свешиваются из-под полы его пиджака и раскачиваются как маятник гипнотизера. Стекло на них давно разбито, а единственная стрелка крутится из стороны в сторону. Часы в Квартале никогда не работали как следует… Но едва ли рыжему нужна рациональная причина, чтобы их носить.
На последних ступеньках очередной длинной лестницы, упирающейся в тёмный дверной проем, крепко спит закутанный в толстое одеяло криводомец с синими свалявшимися волосами. Миккель будит его и торжественно повелевает «пошевеливаться поскорее». Синеволосый хмурится и ворчит, скрываясь в подвальной черноте. Вскоре из её недр раздаётся лязг, по подвалу растекается ленивый водянистый свет бледной круглой лампы под потолком. Становится виден огромный чехол, скрывающий что-то в центре комнаты.
«Автомобиль» — догадывается Кокаин. Следом за Миккелем он входит в подвал, отмечая проделанные в дальней стене ворота. Едва ли хоть раз он видел, чтобы Хозяин Криводомья куда-то выезжал на машине — так зачем же такие хлопоты с подземными гаражами и потайными ходами. Или Миккель готовится к не слишком благоприятному будущему, а теперь только проверяет пути отступления? Сомнения тонкой проволокой пробираются в разум Кокаина, заставляя снова краснеть его глаза.
С автомобиля тем временем сползает чехол — под брезентом обнаруживается что-то винтажное и мрачное, смахивающее на катафалк. Совсем не в духе Криводомья.
— Мой Воронок, — доверительно улыбается Миккель, — Прошу любить и жаловать.
Кокаин любит и жалует, изображая на лице настолько жизнерадостный вид, насколько это возможно для человека, посвятившего свою жизнь изучению зловещих божеств. Он покорно занимает место на переднем сиденье, пока рыжий, не прекращая, инструктирует его и нахваливает машину.
«Нужно будет просто благочестиво постоять…»
«Бронированные, попрошу заметить, стекла!»
«Главное ничего лишнего не говори — сможешь ведь?»
«Руль, обтянутый бескудьей кожей!»
И так далее. Воронок трогается, оставляя позади гараж и его синеволосого обитателя. Фары разгоняют темноту извилистого тоннеля, подозрительно быстро переходящего в какую глухую подворотню на окраине Квартала. Они едут плавно и неторопливо, спрятанные за темными стёклами от любопытных глаз. Пересекают пару раз трамвайные рельсы, какое-то время петляют по дворам. Миккель насвистывает что-то под нос, так что Кокаин успевает почти забыть обо всех своих опасениях. Он осваивается в теплом салоне, обитом кожей и успевает даже проявить интерес к встроенному в приборную панель магнитофону, как вдруг, машина резко останавливается в темном переулке, упираясь фарами в белую высокую стену — вот и Голубятня. Пора на мороз.
Выбираются на занесённую снегом мостовую и через зябкие объятия сугробов бредут куда-то вбок, обходя башню кругом. Кокаин раздражённо косится на Миккеля — оставленное в келье пальто кажется сейчас очень нужным и на редкость тёплым.
К счастью, вход в обиталище Стерха и его присных искать долго не приходится.
Взбираются по ступенькам, стучатся — и входят в пахнущее ладаном и полынью молитвенное благоговение. Здесь будто бы ещё более зябко, но уже не от холода, а от бесчисленных лиц, встречающих пришельцев. Они безмолвно замерли на стенах и потолке: большеглазые, вырезанные на камне и написанные краской по сырой штукатурке. Украшенные золотом и устрашающим багрянцем, возвышенные и отрешенные, они смотрят — одни с молчаливым укором, другие — грозя карой небесной за все мыслимые грехи. Под их взглядами хочется спрятаться и исчезнуть в ближайшем темном углу, как это умеют Угольники. Свечи задумчиво потрескивают в своих латунных гнездах, в проворных пальцах скользят гладкие чётки, отмеряя мудрость Стерха и его Слова.
Почтительно и упорно повторяются заученные завитки молитв и наставлений, шуршат хлопотливые крылья, занятые благим трудом и послушанием.
Кокаину становится не по себе, словно он оказался посреди гигантского улья — смиренного и безвредного до поры до времени, но всецело покорного не самой человеколюбивой матке. Даже новички Квартала не слишком лестного мнения о Стерхе — что и говорить о старожилах? Да, сейчас он почти безобиден и по большей части вспоминает о своей щегольской молодости, прерываясь на проповеди и кровавый кашель. Но то ли было прежде…
Их проводят по узкой галерее, змеящейся вдоль внешней стены башни. Лампады мягко подрагивают на стенах, как гигантские светлячки. Обитатели Голубятни немногословны, когда дело касается обычного человеческого общения. Впрочем, Кокаин, признаться, не хотел бы услышать речь ведущего их безымянного послушника — его лицо, затененное капюшоном, похоже на блин из покрасневшей угреватой кожи. Вдавленный нос, выбитые передние зубы и слезящиеся студенистые глаза — сомнительный портрет. Сколько бы идеалисты ни говорили о том, что за уродливой оболочкой может скрываться прекрасная душа, едва ли они приблизятся к истине.
По мере того, как пришельцы поднимаются по лестнице, запахи ладана и полыни становятся сильнее и гуще. К ним примешивается и ещё один — острый и омерзительно пряный — запах болезни и скорой смерти. Кокаин замечает, как Миккеля корежит от этого нового аромата — плечи рыжего подрагивают под пальто, заставляя мех на воротнике колыхаться подобно листве дерева.
Наконец, их впускают в комнату — совсем небольшую и почти пустую, если не считать стола, заставленного пузырьками и склянками, коробочками с пилюлями и всяческой другой лекарственной сутолочью. В углу, размытый дымкой, растекшейся в смутном воздухе, восседает в своём кресле Стерх.
Ловчих всегда сравнивают с птицами, даже бывших — так уж повелось и никто точно не помнит, почему принято так, а не иначе. Но, глядя на некоторых из них, начинаешь понимать, что сравнение действительно вполне справедливо.
Стерх и правда похож на птицу — старую птицу, летящую к лесу смерти, ощерившуюся острыми когтями и внимательным клювом. Седые волосы обрамляют его худое серое лицо с ввалившейся левой скулой. Он лениво приоткрывает один глаз — мутноватый и подернутый пленкой — и делает знак приблизиться. Миккель делает несколько одиноких шагов вперёд, но Стерх уточняет хрипло, — Белый пусть тоже подойдёт.
Кокаин прикусывает губу и вслед за Хозяином Криводомья подходит к креслу. Запах смерти и болезни становится сильнее, заполняет ноздри с нестерпимым упорством и Кокаин чувствует, что сейчас упадёт в обморок. Стерх пристально смотрит на него, словно не просто изучая, но сразу же разделывая и анатомируя его тело по кусочку. Кокаин смотрит в ответ сверху вниз, едко сощурившись. Старику не узнать и не запомнить его — это и к лучшему.
Хозяин Голубятни будто бы силится что-то сказать, кашляет хрипло и вдруг вцепляется в руку Кокаина костлявыми пальцами. Острые ногти натягивают кожу на ладони, словно вот-вот прорвут её.
— Ты не из Ловчих ли, мальчик мой? — с придыханием спрашивает старик.
— Нет, — чётко отвечает Кокаин, — Не из Ловчих. Я работаю с книгами.
Он смотрит в серое омертвелое лицо Стерха не мигая, стараясь не соскользнуть взглядом на блестящий возле подлокотника револьвер — почти двойник его собственного, спрятаного за спиной.
— Странно, — щурится Хозяин Голубятни, — По одежде ты… не книжный червь. Ну да это и к лучшему. Значит ещё не перевелись люди… не лишённые вкуса.
Он словно бы вдруг спохватывается, что вышел из образа главного праведника всея Квартала, и отпускает руку гостя, бормоча невнятно, — Иди, иди… Дай… Переговорить, — он переводит опустошенный взгляд на Миккеля. Тот с готовностью кивает.
Кокаин отходит прочь. На руке его остаются красные точки, оставленные когтями птицы, летящей к лесу смерти. Надо бы обработать их спиртом, как только появится возможность… Вот тебе и «просто благочестиво постоять»!
Он наблюдает за Миккелем, прикрыв глаза, усталые от благовонного дыма. Хозяин Криводомья говорит со своим союзником долго — в какой-то момент на лбу его даже появляются капли пота. До Кокаина время от времени долетает одно лишь слово — «Надо». Что конкретно нужно рыжему, наверняка не узнать, но сам по себе разговор уже много значит.
Так продолжается довольно долго, игра идёт с неявным переменным успехом, пока оба Хозяина вдруг не замолкают, замерев, как два восковых изваяния: Стерх — неподвижный и напряженный, впившийся в подлокотники кресла-каталки; Миккель нависший над ним со стороны спинки, выжидающе улыбнувшийся золотыми зубами, обнаживший свои колдовские глаза — голубой и зелёный. Старый журавль и молодой хитрый лис.
Кокаин невольно отмечает, что они по-своему красивы. Будет даже немного жалко, если они оба умрут… Но до этого, может быть, и не дойдёт. В тишине повисает вполне конкретное ощущение — договор, что бы он ни представлял собой, заключён. Стерх подытоживает это коротким вердиктом, — Да будет так.
Улыбка Миккеля становится шире, и он повторяет, — Да будет так.
В этот же момент в глазах его проступает какая-то странная грусть — заметить её сложно, но Кокаину это всё же удаётся. Как видно, его опасения не напрасны.
Дорога назад проходит куда быстрее. Миккель молчалив и подозрительно спокоен — так что это даже начинает изрядно напрягать. Уже перед самым заездом в потайное подземелье он буднично напоминает Кокаину, что об их поездке и, тем более, о разговоре со Стерхом не должен знать никто. И Кокаин понимающе соглашается. Тело его похоже на собранную пружину, на которую всё давят и давят, не давая распрямиться.
Усталый, прибитый мигренью и, кажется, простудой, он возвращается в свою келью. С непростительным шумом садится на пол и некоторое время массирует виски и плечи, расстегнув рубашку. Потом, опомнившись, натирает проколотую руку спиртом, переодевается в мягкий тёплый халат, приятно обволакивающий измученное тело, и усаживается в кресло — почти такое же, как у Стерха, но, пожалуй, более удобное.
В башне царит благословенная тишина. Пружина внутри Кокаина напрягается необычайно сильно. Он отыскивает среди бумаг на столе маленький чёрный телефон с диском цвета слоновой кости.
Тонкими пальцами набирает одному ему известный номер.
Подносит трубку к уху.
Где-то на другом конце Квартала точно такой же чёрный телефон начинает звонить, тревожно и сипло. Его владелец подходит к аппарату, снимает трубку. Его рука мозолиста и жилиста, и трубка кажется слишком маленькой в её объятиях.
Кокаин коротко произносит, — Миккель и Стерх замыслили красное лихое дело.
Звонок обрывается. Пружина распрямляется с беззвучным усилием.
Где-то под взорами молчаливых большеглазых ликов старая птица заходится предчувственным кровавым кашлем.
Глава XXXII. Дикая охота и тихие сюрпризы
Грузовик хрипит и взрыкивает. Помаргивает свет в плафонах под потолком. Степь стремительно погружается в сумерки — лихие, тревожные, пьяные от полыни и дикой погони. В темноте далеко разносится визжащее ржание лошадей, какое-то неестественно пронзительное. Едва услышишь — сразу поймёшь, что так не могут ржать обычные лошади, сколько ни колдуй над их голосом. Дробный глухой стук копыт тревожит землю, влажную от талой воды. Быстрые ноги вспарывают гладь заболоченных равнин, поджарые тела перемахивают через глубокие бочажины, нарушая сон водяных и прочей мелкой нечисти. Пряное безумие страха вспыхивает как степной пожар и охватывает всякого, кто окажется на пути у охотников и их добычи.
Перекатывается среди мёртвой травы хищный гогот:
Свежее мясо — сочное мясо!
Крепко пристанем — скоро сцапаем!
Зубами за глотку хвать — будем жрать-убивать!
Пьеро сидит, крепко вцепившись в поручень. Под одеждой тревожно расцветает озноб. За окнами мир делится на белое небо и черную землю. Землю, по которой стучат страшные копыта колдовских лошадей, оседланных нежитью. Даже тот, кто никогда не видел Степных Бояр, знает об их злобе и голоде, об их острых зубах и крепких ножах.
Где-то вдалеке раздаётся заливистый волчий вой — почти забавный в сравнении с воем Зверя, но всё равно не предвещающий ничего хорошего.
— Это Малюта, боярский воевода, — сообщает Безымянный слегка приукрашенным тоном, словно рассказывает сказку, — Ездит на санях, запряженных волками, а за ним по траве черепа-трещотки на цепях волокутся.
Он проснулся ещё в начале погони, и теперь тоже сидит на кровати, держась за изголовье. Вид у него почти весёлый, словно ему нипочём и встреча со Зверем, и нынешняя погоня. От этой весёлости Пьеро не по себе, но всё же она куда лучше воскового безразличия, которым от компаньона веяло в последнее время.
— Может ты ещё и знаешь, как отвадить их, чтобы не догнали? — едко интересуется он.
— А они и не догонят, — пожимает плечами Безымянный, — Теперь наверняка не догонят.
— Откуда тебе знать?
— Оттуда, — звучит уклончивый ответ.
Пьеро поеживается и ничего не отвечает. В голове всё ещё крутятся мысли о подвале, горячих кирпичах, барельефах и видениях, но теперь всем не до этого.
Из кабины, хлопнув тяжёлой дверью, выходит Франт. В руках у него карабин с ложей из лакированного дерева, немного похожий на игрушку — во всяком случае, таким он кажется, пока его держит Ловчий. Стоит оружию оказаться повешенным на крюк, оно словно бы приобретает громоздкость и угрожающий тусклый запах, присущий вещам, связанным со смертью. Пьеро смотрит на него со смесью тревоги и восхищения, шатко балансируя между двумя этими чувствами. Безымянный даже не поворачивает головы — кажется, такие мелочи ему безразличны.
Франт опускает с потолка лестницу, ведущую к люку, косится на квартирантов, обращаясь прежде к Безымянному, — Хорошо, что ты проснулся, — потом добавляет уже для обоих, — Смотрите, чтобы вас гильзами не обожгло, — и, подхватив карабин, карабкается вверх, открывая потолочный люк.
В первой половине его фразы колышется лёгкий отголосок былого страха, оставшегося от встречи с Зверем. Об этом хочется как следует подумать и впоследствии задать несколько лишних вопросов… Если они уйдут от погони. Ловчий, угнездившись на верхней подножке и прорезиненном краю люка, начинает стрелять. Выстрелы вспарывают воздух громкими резкими хлопками, просачиваясь понемногу в салон. Гильзы гулко ударяются о крышу, часть из них скатывается в люк и, подскакивая на полу, укатывается под койки и ящики. Пьеро не спешит их ловить, хотя в другое время, конечно же, много бы отдал за такое сокровище.
Где-то позади в Степи раздаётся несколько вскриков, словно отвечающих на стрельбу, и квартиранты догадываются — попал! Однако, погоня не становится медленнее, кажется даже, что гул копыт и гогот звучат только ближе и громче. В борта грузовика бьют стрелы. Франт перезаряжает карабин с тяжёлым щелчком и продолжает стрельбу, рявкая вниз, — Гони, гром меня разрази — гони или правда сожрут!
В голосе его чувствуется непривычная театральность — такой, пожалуй, Пьеро не слышал с тех пор, как они встретились в Бражную с патрулем. А что если теперь всё не разрешится так благополучно.? Конечно, сейчас их четверо, у них есть оружие и надёжный грузовик… Но спасёт ли это от хищной многозубой беды?
Кожаный что-то недовольно бурчит из кабины. Грузовик прибавляет ходу. Шум погони становится совсем близок — и Пьеро вдруг видит в окне бледную образину в собольей шапке, щерящую рот, полный зубов и вязкой слюны. Боярин улыбается широко и голодно и ненадолго отдаляется — видно, его коню не так то просто бежать вровень с машиной. Сверху снова раздаётся выстрел — улыбчивый ездок остаётся позади, застряв в стременах безголовым кулём. Почти сразу же за этим Франт как-то странно взрыкивает наверху и, кажется, едва не выпускает оружие из рук. Выстрелы продолжают звучать, но уже реже, а в какой-то момент и вовсе из люка на пол вдруг капает красное, пахнущее железом…
Кровь.
Вой и ржание в Степи разносятся с новой силой. Ветер приносит пьяные крики:
Скоро полакомимся — славная трапеза!
Быстрой добыче — долгая смерть!
Меткому стрелку — точеные стрелы!
Франт неловко спускается по перекладинам, подвешивая карабин обратно на крюк. Из плеча его торчит короткая стрела — точь в точь такая же, как та, что спугнула их на привале. На рукаве плаща темнеет широкая рана. Ловчий бормочет, — Только зализал старое — вот тебе и новехонькие заплатки.
Пьеро подскакивает было, чтобы помочь ему, но тот делает знак рукой — сиди, где сидел — и скрывается в кабине. Сквозь незакрытую дверь доносятся напряжённые голоса.
— Не пора ли ставить пулемёт? — глухо интересуется Кожаный.
— Напугал болото камышами, называется, — устало язвит Франт, — Много мы настреляем с нашими запасами?
— Хоть покусаемся напоследок.
Франт то ли отвечает что-то вполголоса, то ли бормочет заговор. Слов не разобрать. В груди у Пьеро клубится предчувствие, мрачное до невозможности. Он нашаривает в кармане нож и сам же мысленно смеётся находке — что же удумал, маленькой железкой обороняться от Пьющих Кровь? Да и сможешь ли ударить, если придётся? Хватит ли силы и смелости?
Он смотрит на Безымянного с подозрением, — Точно ли не догонят?
Тот неопределённо кивает, — Знаю — и баста. А больше и не…
В этот момент грузовик, как видно, налетает на незаметную бочажину или ещё что-то не слишком удачно встретившееся на пути. Корпус машины отрывается от земли. На мгновение время как будто бы замирает и Пьеро видит всё вокруг, словно детали на кинопленке: Франта, выходящего из кабины; Безымянного, медленно группирующегося для падения; бледнолицые силуэты в окнах, взмахивающие факелами и чем-то ещё, предназначенным рубить, колоть и хватать. Где-то со стороны зашедшего солнца вдруг раздаётся протяжный звук — словно кто-то трубит в рог.
В воздухе начинает было растекаться шелест рыжего песка, но квартирант отметает наваждение мысленным усилием. Сейчас не время прятаться в Переграни.
Лампы в салоне моргают и всё приходит в движение. Пьеро отбрасывает в конец салона, на сложенный брезент, которым накрывают обычно баки с водой на крыше. На него из мелких соседних ящиков вываливается что-то гремящее и тяжёлое, больно бьёт по голове и плечам. Грузовик ударяется о землю колёсами и бортом, постепенно снова набирая скорость. Пьеро открывает зажмуренные глаза, шарит руками по полу, отыскивая вылетевший из кармана нож и осматривается. Безымянный лежит ближе к нему в проходе, Франт — у кабины, прижатый ударом к стене.
В салоне что-то не так — и не только из-за падения.
Пьеро вдруг понимает, что именно: из люка на лестницу ступает длинная нога в высоком сапоге с меховой оторочкой. Потом ног становится две.
Степной Боярин.
Как только успел забраться на крышу? Потом. Не до раздумий…
Половинка кошачьей головы под рубашкой тревожно пульсирует. Пьеро лихорадочно обшаривает пол — в ладонь вдруг ложится что-то тяжёлое. Короткий тупоносый револьвер. Схватить, быстрее…
Боярин показывается в салоне весь, целиком. Смотрит сначала на Пьеро, потом на Безымянного, утирает рукавом шубы слюну с губ и бороды.
Рог снова трубит, где-то совсем рядом.
Людоед морщится и бормочет что-то на степном наречии.
— Тебя — на жаркое, его — на деньги, — хрипло сообщает он, — Будет Малюте потеха, степнякам на зло!
— Не будет, — злорадно сообщает Пьеро и, вскинув оружие, жмёт на спусковой крючок. Механизм щелкает вхолостую. Боярин злорадно улыбается, — Глупый ребёнок — сладкое мясо! Научись прежде… — он делает шаг вперёд, одним махом переступая через Безымянного.
Пьеро в отчаянии снова и снова жмёт на крючок. Раздаётся выстрел. Ещё и ещё один. Людоед падает к его ногам, разинув рот. На спине его чернеют раны, будто выженные каленым железом.
В проходе стоит слегка шатающийся Франт, в руке его — дымящийся пистолет. Пьеро испуганно и разочарованно косится на свое оружие: барабан револьвера пуст, как и был. Если бы Ловчий не очнулся… Лучше и не думать об этом. Здесь ведь не отделаешься заговором, как в Квартире.
Франт, заметив его состояние, мягко улыбается, — Главное, что всё обошлось. А ты всё равно молодец. Только впредь проверь, из чего соберёшься стрелять, — понизив голос добавляет он. Помогает подняться Безымянному, бегло осматривает его.
Пьеро встаёт сам, по возможности стараясь не касаться застреленного Боярина. Даже дважды мертвый он выглядит не слишком миролюбиво.
— Что там у вас? — гулко спрашивает Кожаный.
— Всё уже в порядке, — отзывается Франт.
Все вдруг почти синхронно замолкают, прислушиваясь к тому, что происходит снаружи. Гогот сменяется криками, рычанием и стонами. Снова и снова трубит рог, по Степи разносятся гортанные крики и тревожное ржание.
— Неужто — кочевники? — тянет Франт, пряча пистолет в кобуру и направляясь было к лестнице.
Его останавливает возглас Кожаного из кабины, — Твоя правда. Мы на Земле Костров.
За окнами проплывают яркие, будто бы достающие до неба, огни, уже не похожие на торопливые точки факелов. Воздух наполняется пряным дымом, запахом кожи, жареного мяса и лошадей. Шум схватки стихает где-то за границей пламени. Франт устало опускается на койку, прикрыв глаза, — Слава Чертополоху. Успели.
Пьеро ещё не понятно толком, куда именно занесла их Степь, и что теперь будет. Ему всё ещё жутко от волосатого мертвеца в шубе, распластанного на полу, а в ушах его до сих пор стоит хриплый говор — «Глупый ребёнок — сладкое мясо!». Но умом он уже понимает, что эта опасность позади. Хотя бы пока. Он садится рядом с Франтом — его усталое спокойствие действует не хуже давешнего кофе. Ловчий молча сжимает его ладонь в своей, ужасно горячей. Становится тепло, даже немного жарко.
Грузовик медленно останавливается.
Лампы снова моргают.
Безымянный улыбается торжествующей белозубой улыбкой, — Я же говорил — не догонят!
***
Подозрительно контрастный душ злорадно льется на голову. Несмотря на то, что ванная на втором этаже Квартиры пережила весьма благоприятный ремонт, водопровод продолжает страдать неизвестными дефектами, что весьма прискорбно. Это, конечно, всяко лучше, чем талая вода на четвёртом, но всё же…
Душевая лейка хрипит, струи неравномерно стекают с не слишком чистых волос на тело, скользят по язвам на плечах, оставшимся из-за грубой одежды, по старым шрамам и просто голой коже, становящейся от холода похожей на птичью. Сомнительное состояние — нагота. В нём Фея чувствует себя похожим на жирную личинку древесного жука, с которой зачем-то сняли хитиновый безопасный панцирь. Пока личинка внутри — придётся хорошенько постараться, чтобы её раздавить, равно как и чтобы извлечь её оттуда. Придётся воспользоваться подручными предметами, которые, противореча названию, могут оказаться вовсе не под рукой. Это продлевает жизнь и дарит надежду на выживание. Иногда оправданную, иногда — нет. Разница в большинстве случаев невелика.
Так что же он за насекомое, что добровольно снимает с себя панцирь?
Вероятно, такое же больное, как Яков.
Обветренные губы насвистывают пошлый мотивчик, подцепленный где-то в Высоком. Всякая дрянь чертовски хорошо залезает в голову — это работает не только с музыкой, но и с идеями, и с пакостливыми бесами, колдовством и прочей ерундой. Иногда, если хорошенько покопаться в своей голове, можно обнаружить там поразительно много мусора, словно его туда кто-то настойчиво заталкивал и, более того, даже старательно утаптывал ногами. В этом ужасно хочется кого-то обвинить: в первую очередь, конечно, что-то замышляющий Муниципалитет, затем — алкоголиков Высокого, затем — других Ловчих и, на худой конец, соседей по Квартире. Но Фее уже давно известно, что нет никого успешнее в замусоривании головы, чем её обладатель.
И он следит за её чистотой, стараясь, чтобы мусор не переполнял отведенную ему корзину и не залезал на полки, для него не предназначенные, как-то:
[Хромота]
[Уродство]
[Зубы]
[Шрамы]
И так далее, вплоть до очень и очень объёмной полки с пометкой:
[Месть]
Фея покусывает губы, мысленно проводя по ней рукой. На ней всегда много вещей, но ни одну из них нельзя вычленить из общего ряда и грамотно идентифицировать. Здесь скапливаются вековые отложения пыли, и пальцы оставляют в них глубокие следы. Непорядок.
Но не может же быть везде чисто — это для маньяков-педантов. Фея не относит себя их числу, предпочитая считаться просто маньяком. Это куда менее обременительная должность, хотя и не лишенная своих трудностей.
Он закрывает краны, отодвигает занавеску и, отряхиваясь, как уличный пёс, выходит из ванны, осторожно переставляя ноги через край: сначала больную, потом — здоровую. Получается довольно ловко, однако сразу же после Фея едва не падает, оскальзываясь на влажном полу от испуга.
Из другого конца ванной комнаты сиплым от долгого молчания голосом спрашивают:
— Что за полки? Интересная система, мой консультант предлагал что-то подобное…
Грязно-седые волосы, сосульками обрамляющие голову. Потемневший от старости халат и запах… Такой, что его едва можно отыскать в Квартале — ужасно больничный, лекарственный, гнусно воняющий шприцами, капельницами и — это уже даже немного приятно — зубной крошкой.
Фея, шатко удерживая свое насекомое тело за раковину и край ванной, вцепляется взглядом в стоящего ближе к двери, в профиль к зеркалам, незнакомого ему человека. Почти незнакомого. Если разобраться, он даже видел его несколько раз, последний — в день праздника в Квартире. Упаси Рогатый… Когда же это было…
Фея прокашливается, хрипит и вопрошает, — Ты чего это вдруг прос-снулс-ся?
Спокойник лениво моргает, — У меня ощущение, что кто-то замыслил что-то вроде, — он мнется, подбирая слова, — Как вы это называете, когда собираются убить политика?
— Лихое дело, — сухо отвечает Ловчий, осторожно вставая в полный рост, — Крас-сное или чёрное, в завис-симости от мас-сштаба.
Только сейчас он замечает, что, мягко говоря, не одет как положено для светской беседы. Спокойника это, похоже, не смущает, однако, как будто заметив замешательство своего собеседника, он медленно находит на стене и протягивает ему полотенце.
— Лихое дело, так лихое дело, — задумчиво-скрипуче соглашается он, — В моё время это называлось радикальной политической акцией. Или терроризмом, — в глазах его мелькает ностальгический усталый блеск. Фея уныло опоясывается полотенцем.
Ему крайне не нравится этот разговор, однако, ещё больше ему не нравится, что собеседник слышал его мысли, кажется, неосторожно высказанные вслух.
Спокойник, тем временем, невозмутимо продолжает, — Понимаешь ли, я очень… Устал от одиночества. Не мог бы ты отвести меня к… Остальным?
Фея почесывает затылок, взвешивая «за» и «против». Обе позиции не слишком тяжеловесны, однако он склоняется в пользу первой. В конце концов, старожилам Квартиры виднее, что делать с её обитателем.
— Идём, — соглашается он, накидывая халат, кажется, принадлежащий Франту, — Должно быть, они на кухне.
— Вот и славно, — едва заметно улыбается Спокойник, — Идём.
Они выбираются на площадку. Фея бегло смотрит в конец коридора этажа, где находится комната Спокойника. Клетка перед ней, обычно открытая, теперь заперта, но из-за самой двери тянет тонкие щупальца белый свет, плотно переплетенный с уже знакомым запахом. Фее туда очень не хочется, и чтобы наверняка спрятаться от этого неприятного места, он закрывает глаза невесть откуда взявшимися чёрными очками. В них всё сразу становится на свои места, и глядя на мир через круглые окна их стёкол, Ловчий чувствует себя куда увереннее наедине с живым мертвецом.
Спокойник тоже надевает свои очки — вполне обычные, хотя и слегка позеленевшие от старости. В них он становится похож… Даже наверняка и не скажешь, на кого. Впрочем, в этом человеке определённо становится куда меньше от летаргического затворника и куда больше — от того, кем он был раньше.
В меру хромая, добираются до кухни, наталкиваясь на смешанное марево дыма от сигарет, благовоний, печи и, кажется, кальяна Рики-Тики-Тави. Фея хмуро интересуется, — Нечис-сть выкуриваете? Или у вас-с разыгралис-сь с-суицидальные наклоннос-сти?
Ему отвечают гробовым молчанием. Все присутствующие с молчаливым интересом обозревают Спокойника, стоящего по левую руку от него. Тот отвечает тем же.
Нынешняя кухонная компания весьма разномастна, зато впервые после перерыва содержит в своём составе Графа. Ещё более бледного и худощавого, но, тем не менее, довольно жизнеутверждающе поглощающего какую-то сладкую кашу из миски. Фея морщится. Чего же не жрёт кровавое мясо у всех на глазах — неужели неловко?
Горбоносый Канюк сидит с ногами на стуле подле него, мутным глазом косится в миску — кажется, он полностью трезв. Знаменательное событие.
Великий Зрячий сосредоточенно жжёт что-то тягуче-плавное в старой кофейной турке, шепотом советуясь с Рики-Тики-Тави и Яковом. Никто из них не спешит прерывать молчание, хотя видно, что у некоторых слова крутятся где-то поблизости от языка.
Первым, как ни странно, заговаривает Спокойник, очевидно произведший некую ревизию квартирного общества.
— А где же пропадает Искандер? — встревоженно интересуется он, — а Цусима? Не больны ли?
На него смотрят пристально, как на опасного безумца. На Фею тоже — но уже в меньшей степени. До Ловчего медленно начинает доходить пафос ситуации — сколько же спал его неожиданный компаньон по водным процедурам.?
Яков начинает было говорить, но Граф опережает его. В привычной певучей, но какой-то слегка обшарпанной манере, он сообщает, — Их с нами больше нет. Уже больше двадцати зим.
Это число звучит в Квартале до ужасного странно. Хочется даже спросить у Графа — уж не болен ли он сам? Мало ли, как действует на бессмертных колдовство Песочника…
Пьющий Кровь продолжает, — Их зарезали — ещё Покера и кого-то из Сизого.
Ложка сгибается между его пальцами с тихим шелестом, медленно превращаясь в довольно схематичную литеру «V».
Спокойник выглядит потрясенным, правда, в довольно разумных пределах. Он всё так же нерасторопно пододвигает к себе стул, поправляет очки. Фея так и остаётся стоять, прислонившись к дверному косяку. Пол холодит ноги, но ему совершенно не до этого. Он не был полноценным союзником Квартиры в ту пору — но и ему не слишком приятно возвращаться в старые времена.
Перед глазами плывёт мутное варево, в котором отчётливо проступают контуры кухни и предметов в ней — почти тех же, но в то же время совершенно иных. На всем лежит отпечаток небытия, присущий тому, что лежит за гранью яви. Он видит стол, убранный свечами и терновыми ветками. Покойник лежит головой к окнам, подле его плеч сгрудились медные божки — так велят обычаи Степи. Фея не видит его лица, только длинные тёмные кудри, спадающие на холодную медь идолов. Однако он знает, что это — Искандер; что у него разорван нос, из которого вырвали золотую серьгу; и что живот его взрезан лихой багряной улыбкой раны.
У него самого тоже начинает ныть живот, и от этой боли приходится даже сползти на пол. Кто-то сердобольный — кажется, Зрячий, накрывает его пледом. Фея почти не прислушивается к идущему за столом разговору. Кажется, Спокойнику что-то объясняют — вот ведь спящая красавица, ей чёрту… Живот медленно отпускает и Фея вдруг спохватывается — не видел ли кто его шрам? Но нет, полотенце и халат надёжно прячут его под мягким покровом. Успокоенный, он перебирается за стол и всё же пытается вникнуть в беседу.
Получается довольно паршиво, пока не упоминают имя Мальборо. Кажется, это делает Яков — нарочито сухо и отрешенно, словно говорит о починке крыши или ловле крыс. Фее понятно, что прячется за этой сухостью — будь он на его месте, едва ли бы стремился к большей эмоциональности. Образ Хозяина Квартиры с несовпадающими усами и разномастной шевелюрой, колющего орехи, до сих пор мелькает где-то на задворках зеркал, и его возвращения никто не желает.
Впрочем, даже такого скупого изложения вполне хватает, чтобы Спокойник преиспонился самыми яркими переживаниями. Оно и не мудрено… Чтобы в Бражную убивали человека — мыслимое ли дело?
Фею как-то заново пробирает весь ужас произошедшего: даже для него, в сущности, квартального лишь на половину, подобное нарушение Порядка ничем хорошим не пахнет. И ведь никто в Квартале так и не получил предполагаемой кары от Хозяина Трущоб, которая, чисто теоретически, должна постигнуть столь злостного нарушителя…
Во всяком случае, об этом ничего неизвестно. Да и как проверишь — прецедентов то прежде не случалось. Ловчий косится на Графа. Тот, разогнув обратно ложку, сосредоточенно доедает кашу. Видно, что и его этот вопрос явно тревожит — возможно, даже сильнее, чем остальных.
— Никто из вас ведь действительно его не убивал? — уточняет Спокойник. Рики-Тики-Тави выразительно кашляет в кулак. Канюк как-то испуганно тихонько смеётся.
— Нет. Никто не убивал, — суммирует их эмоции Граф и отставляет миску, — Только ведь и кухонщики были на местах.
— Всех пересчитали? — не то шутит, не то всерьёз интересуется Спокойник.
— Да. Сверились по входным билетам, — язвит Яков, — Каждому повесили бирку и колокольчик.
Спокойник вздыхает — его мимика и речь, кажется, не отличаются особым красноречием, — А Ловчие?
Все, как по команде, смотрят на единственного Ловчего. Особенно пристально — Рики-Тики-Тави. Как будто Фею лично благословил Чертополох, чтобы блюсти учёт во всей его братии… Он лишь разводит руками, — Я им не пастух. Те, что были в Квартале — не все пришли на Передел, это знаю точно, — в голове вдруг всплывает Вогель.
Кожаный замызганный плащ, ведьмина шляпа, опухшие от бессонницы глаза… И так резво вызвалась охотиться на Франта… С чего бы вдруг? Уж не в сговоре ли с Йотуном, как Охотник? Вот только едва ли станет людоед по своей воле нанимать малолетку для такого дела. Соблюсти формальные приличия Слёта — одно. Заварить заранее подобный план — совсем другое. Да если бы и была пташка в кодле Хромого — она ведь даже не колоброд. Как ей пробраться на крышу и сбросить оттуда тело? И то верно…
— В Театре ведь куда попало тоже не пройдёшь, — невпопад заканчивает Ловчий оборвавшуюся было фразу, — Едва ли он пустит нездешнего, да ещё и на крышу.
— Перед Мальборо ведь открылась дверь в стене… — вспоминает вдруг Рики-Тики-Тави, — А больше не перед кем. Стало быть, есть особое колдовство для такого дела. Помню, он брал у меня змеиный черепок… — он задумчиво мусолит тонкий ус, — Только ведь в нём ничего особенного и не было. Разве что проверить бы…
— Прямо сейчас ради этого устроим Передел, — театрально кивает Яков. Голова его начинает седеть, а волосы становятся слегка длиннее.
— Я ведь просто предлагаю, — обижается торговец колдовством и присасывается к кальяну, начинающему раздражённо и почти членораздельно бурлить.
— И то верно, — соглашается Спокойник, — На безрыбье и рак…
— Я видел, — раздаётся с угла стола тихий голос. Фея косится в его направлении и утыкается взглядом в Канюка, старательно пытающегося слиться с мебелью, — Мальборо. В Трущобах.
Яков ощутимо краснеет, и Фея поспешно вставляет, — Неважно, что он там делал!
Канюк, благодарно кивнув, продолжает, — Он шёл из глубины Тупика… Как будто был… Сами знаете где, — обводит он взглядом присутствующих.
Воцаряется тишина, длящаяся несколько мгновений. Потом Спокойник как-то глупо спрашивает, — Что же получается, его благословил Хозяин Трущоб? Благословил ходить по крышам и падать на сцену с ножом в спине?
— И в петле, — присовокупляет Великий Зрячий.
— Да, и в петле, — соглашается Спокойник, — Было бы недурно и Йотуна так… Уронить.
— Уроним, — прохладно обещают в унисон Граф, Яков и Фея.
По кухне медленно плывут мысли, благовонные запахи и всякая сутолочь. Они говорят ещё долго. Спокойник курит папиросы Якова, зачем-то долго вертит в руках столовые приборы и громко удивляется самым обычным вещам. С грехом пополам на него и Фею готовят завтрак, однако остальным тоже начинает хотеться есть. Завтрак превращается в обед, и Ловчий начинает даже думать, что этот Спокойник, кажется, вполне неплохой парень. Разве что жар с которым он принимается обсуждать потенциальное падение Йотуна кажется слегка… нездоровым для человека, не видевшего его в глаза уже черт знает сколько времени. Впрочем, подобные вещи можно простить, если особенно не придираться. Так, во всяком случае, рассуждает Фея.
В печи трещат поленья, медленно превращаясь в угли. Когда света под её темным сводом не остаётся вовсе, трубу закрывают заслонкой чтобы сберечь тепло — несмотря на систему отопления, Квартира не может похвастаться излишне высокой температурой в зимнюю пору.
Снег идёт за окнами — тяжёлый, густой, похожий на космы Спокойника. Он укутывает Квартал в свои обманчиво мягкие объятия плотно и крепко. От него тянет в сон — и многие в Домах засыпают. Спокойно и крепко, как в Сизом, или глухо и беспробудно как в Криводомье.
Дольше всего не спят лишь два Дома. Два сборища за длинными широкими столами. Говорят сложные речи своим домочадцам Яков и Йотун. Зловеще сверкают в свете ламп и свечей серьги Яги и Канюка. Гудит ветер в стенах Квартиры и Кухни, завывая и рыча на разные голоса, словно и Искандер, и Сципионка, и черноглазый Хорь, и Покер, и Мальборо, и все другие мертвецы тоже слушают своих живых Хозяев и сидят с остальными, как в прежние времена.
В снежной темноте неторопливо зреет и закипает варево грядущих дел. Квартал медленно тонет в сумрачной вязкой снежной тишине.
До поры до времени.
Глава XXXIII. Падальск
Тянет жирным сальным духом, превращающим голову в бурлящий суп, на поверхность которого изредка что-то всплывает.
Неприятное, вязкое, тёмное…
Воспоминания. Post mortem — почти такое же мёртвое, как город впереди.
Она помнит слишком холодный паркет и слишком горячие руки. Слишком скользкие под быстрыми ногами ступеньки и слишком голодный зев ночной улицы, проглотивший ее за порогом подъезда.
У неё осталась тогда только крохотная сабля, успевшая потемнеть от прикосновений дрожащих пальцев. Она была хороша в маленькой жёлтой комнате… до поры до времени. Лучше бы ей было остаться там — вместе с мухами и долгом, пропитавшим стены, потолок и слишком холодный паркет. Там, где всё было непоправимо испорчено.
Мир за пределами комнаты велик — ослепительно велик. Из окон он выглядел полным сияния и свободы. Когда она впервые по-настоящему ступила за порог, он оказался испорчен хуже комнаты, и куда более черен и жесток.
Лишь спустя время она увидела, что на деле этот мир всего лишь серый, и в нём поровну белил и угля, которые ровно размазаны тонким пошлым слоем всюду, к чему ни прикоснись. Этот налет водился и в классах, куда она не вернулась, и в кирпичных норах, где она пережидала дождь, и на прилавках, с которых она воровала еду. Она впитала эту липкую серость и поняла, что с ней даже можно жить. Во всяком случае, это куда проще, чем метаться между белым и чёрным.
Ещё она поняла, что долг, вместе с вездесущими мухами, не остался в комнате — наоборот, он последовал за ней и стал только больше, жирнее и удушливее. Выросло всё вокруг — только она сама так и осталась маленькой. С саблей не больше мизинца, кашлем и зелёными напуганными глазами.
Вогель вздыхает, поправляет остроконечную шляпу — её широкие поля хорошо прячут лицо. Это полезно в Падальске. Кожаные мотоциклетные очки закрывают глаза — чего доброго, чей-то голодный взгляд сворует твою голову, не успеешь и опомниться. Мясное жирное зловоние стелется над Степью, будто бы образуя пленочную зыбкую дымку.
Подозрительно заботливый МакКлейн подыскивает для своей пассажирки респиратор, похожий немного на железный короткий клюв. Чуть погодя, он и сам надевает почти такой же, разве что немного поновее. Охотник пренебрегает подобными излишествами — видно, совсем притерпелся к местному воздуху. Вогель впервые видит его в пути. Неужели, решил сделать исключение только ради того, чтобы сопроводить их через город? Вот уж не верится…
Ей невольно вспоминается выкуренная во время бури трубка. Зачем было приучать её в такой манере к духу Падальска, если в запасе были респираторы? Уж не для одной ли охотничьей забавы?
Ловчий ведёт старый чоппер — почти такой же, как у МакКлейна, только куда более потрепанный и без коляски. Кофры на нём явно видали лучшие времена, а на корпусе хватает следов, о происхождении которых можно только догадываться. Некоторые довольно явно свидетельствуют, что по мотоциклу, бывало, стреляли. Моторы утробно урчат, и этот звук вплетается во влажный воздух Степи, быстро теряясь где-то за пределами дороги. Словно бы в ответ ему, где-то далеко раздаются едва слышное визгливое ржание и волчий унылый вой. Вогель мимоходом скользит взглядом по туманному мареву, тщетно пытаясь обнаружить в море сырых мёртвых стеблей источник этих звуков.
Бесполезно. Слишком уж далеко.
— Видно, Бояре снова на охоте, — хрипло предполагает МакКлейн, заметив её взгляд, — Почуяли добычу… Только бы не нашу.
Охотник косится на него бледным глазом, от которого отчётливо веет злобой, и дальнейшие соображения Ловчего остаются невысказанными. Вогель молчит, словно челюсти её склеены хитроумным раствором. Всё её лицо — по-рабочему загорелое, но бледное от зимы и напряжения, кажется похожим на маску.
Только бы не выдать…
Она чувствует, как на груди под курткой, свитером и рубашкой вдруг вспыхивает маленький уголёк. Почти не обжигающий, но распространяющий по телу смутную тревогу. Вогель знает, что это: маленькая кошачья голова на цепочке. Последний раз она горела так в Бражную, и от этого становится слегка не по себе. Что-то наверняка случилось там, за туманной гладью. Там, где гонят свою добычу Степные Бояре.
Рука в крепкой перчатке впивается в рукоять катласса. Её гложет долг. Огромный, невосполнимый, он стирает желание или нежелание делать те или иные вещи, оставляя лишь необходимость. Долг — это вечная неизбежность, холодная сталь и равнодушные чаши весов. И всё же сейчас она чувствует тепло, словно кошачья голова превращается в огромный очаг — тот, у которого она впервые в жизни согрелась. Вогель прячет его под одеждой, как может, и от этого вся её фигура будто бы покрывается твёрдой коркой.
Они, должно быть, уже совсем близко к Падальску — всё теряется в тумане, однако о том, что город рядом, можно судить и по запаху. Вареный клей, жёлтая бумага и чахлые кости, дым и каленое железо, жженое мясо и, конечно же, сало.
Желтое и белое, сочащееся жиром и чем-то ещё странным и липким, не имеющее ничего общего с обычным салом, которое мажут на хлеб и едят с бобами, кроме названия — оно вдруг встаёт перед глазами, заполняя рассудок вожделением, достойным голодающего.
От этой картины передергивает, но ещё хуже, пожалуй, от того, что Вогель и правда начинает хотеться отщипнуть хоть кусочек от сочных и пряных, гладких и блестящих ломтей, вываленных из консервной банки…
Она слишком хорошо знает, что будет, если отведать это лакомство, как и всякий Ловчий. Не вернёшься назад, не покинешь город, станешь мертвецом среди мертвецов — сальным уродливым призраком без воли и мысли.
Из тумана выплывает стена дома. Окна вспухли на ней жёлтыми волдырями. Чадящие свечи на подоконниках, мутные стёкла — всё так, как и рассказывают бывалые. Бесконечный дом, тянущийся кольцом вокруг города, на манер крепости. Облупившаяся штукатурка обнажает кирпичные язвы, водосточные трубы вздулись как взрезанные вены, из которых течёт мутное паркое варево.
Ловчие въезжают в единственный проход, похожий больше на подворотню, чем на главные ворота в город. Тёплое нутро дома обжимает их со всех сторон — он оказывается вдруг необычайно толстым, и подворотня становится похожа на тоннель, проложенный под землёй. Вогель от этого тепла хочется бежать куда подальше, и, кажется, МакКлейн разделяет её неприязнь. Лишь Охотник остаётся безразличным к медленно вступающим в силу прелестям Падальска. Только поправляет длинный хвост волос и прячет его под плащ, видно боится испачкать.
Наконец — выезд из тоннеля. Путь ненадолго преграждают тонкие костлявые фигуры с пиками. Бельма на их глазах гнойно блестят.
— Кто такие? Куда идёте-шляетесь? — интересуются Бельмоглазые.
— Дело есть, — чеканно отвечает Охотник и слегка высвобождает из ножен клинок гросс-мессера.
Бельмоглазые понимающе кивают раздутыми головами и поспешно отодвигают с дороги опутанные ржавой колючей проволокой жерди. Вогель следит за их ломанными болезненными движениями со странным упорством. Ей стоит больших усилий отвести взгляд в сторону от дороги. Картина на обочине кажется поначалу более обыденной: котел над разведенным в каменном круге костром.
В чугунных стенках клокочет густая бурая жижа. На мгновение на поверхности показываются вываренные человеческие челюсти и котелок будто бы улыбается Вогель.
Так, как и положено улыбаться Падальску — ампутированной бледной улыбкой.
Едут дальше, медленно погружаясь в уличный водоворот. Колёса иногда прокручиваются на блестящей мостовой — трудно не догадаться, чем она натерта. Город похож на бесконечную стопку старых газет, слипшихся от влаги, в которую все подсовывают и подсовывают новые вырезки. Кровавые заголовки на жёлтой бумаге становятся обыденными, в изгибах их крикливых букв заводятся плесень и грибы, между разлагающихся влажных листов плодится жизнь, многоногая и тонколапая, богатая питательным белком и ужасно упорная. Эта жизнь прикармливает бесов и мороков, а уж они постараются, чтобы стопка всегда была полнехонька, даже если в какой-то момент листы в ней начнут делать из человеческой кожи.
Должно быть, так и вырос Падальск: слой за слоем, мысль за мыслью, мертвец за мертвецом, а всё вместе — сальное желтушно-серое месиво, порождающее и пожирающее чудовищ.
Вогель знобит — не спасают ни амулеты, ни плащ, ни шляпа. Ей неумолимо жутко здесь. Разве не видела она прежде чудовищ? Разве не бывала в передрягах? И видела, и бывала… Однако этот город — что-то совсем другое. Слишком самостоятельное и голодное…
Мотоциклы медленно движутся по тёмным канавам улиц, похожие на угрей, пытающихся слиться с водой. Охотник едет впереди — длинные руки в перчатках на руле, волосы блестят, стекая за ворот как кипящая смола.
Выезжают на большую улицу.
Между домами в вышине на проводах висит фонарь — точь в точь, повесившаяся под потолком лампа…
Улица кишит обитателями Падальска. В Квартале их называют гостями — здесь то они вполне полноправные хозяева, и всё же расстаются перед Охотником, давая Ловчим дорогу. Они стараются держаться с краю, но нелюди всё равно окружают их со всех сторон — словно нарочно. Одни из них плетутся еле-еле, другие — спешат, цокая по мостовой каблуками. Каблуками ли? Или это отбивают шаг подкованные копыта? Высокие и низкие, изможденно-худые и толстые, как пивные бочки. Кожа одних бугриста и темна, лица других будто бы старательно накрахмалены и высушены. Вогель невольно впивается взглядом в одного — высокого, затянутого в мешковину и гремящего жестью. Вместо головы — будто бы куль теста с тремя влажными мясными дырьями, поглощающими воздух. Он вдруг наклоняется к Ловчей и, обдавая мусорным духом, хлюпающе спрашивает:
— Уж не ветошь ли ты переулочная, дитятко? Уж не упала ли ты с крыши, не зашиблась ли?
Вогель отшатывается, невольно прижимаясь к МакКлейну, тот ободряюще хмыкает, — Это Консервный Господь. Не бойся его — не украдёт.
Легко сказать — не бойся! Однако, Консервный и правда остаётся стоять, где стоял, не пытаясь догнать мотоцикл. От его огромной фигуры веет скорбным помоечным унынием, и Вогель старается больше не смотреть на идущих по мостовой. Изредка косится на Охотника, прокладывающего путь в толпе, но всё больше скользит взглядом по зданиям вдоль улицы.
Сонные мухи ползут по воздуху, от головы к голове. Удушливые жирные чёрные мухи…
Опухшие от окон, больших и маленьких, стены клонятся в сторону мостовой и порой кажется, что вот-вот упадут. Двери темнеют гнилым деревом, по которому — Вогель даже лишний раз промаргивается для верности — бегают дверные ручки и замочные скважины. Стенают съёжившиеся у подвальных ходов нищие, тянут трясущиеся ржавые плошки, вымаливая пятак. Со стен и подоконников капает и сочится что-то солёное и липкое, словно дома потеют от страха.
Вдруг среди кирпичных стен мелькает провал подворотни. Взгляд Вогель просачивается через неё во двор — и её будто бы утягивает туда целиком, как от колдовского табака. Туда, в колодец желтушных стен, в монотонный хоровод теней, в центре которого — одинокий ангел с вырванными из плеч крыльями. Тени бродят вокруг него, как пламя вокруг конфорки, расходясь от его ног во все стороны. Ангел качается, будто пьяный, лица его не видать, а вместо одежды — какая-то ветошь, сквозь которую проглядывает тощее грязное тело. Страшные раны на плечах зияют, как два кровавых глаза — и Вогель понимает, что в них то уж точно нельзя смотреть. Тени смыкают свой круг, облепляя ангела со всех сторон, затягивая его в кокон — и вдруг пропадают вместе с ним, издав тихий щелчок.
Слегка ошарашенная, Вогель приходит в себя в коляске мотоцикла. Незаметно ощупывает края сиденья и рукоять катласса, удостовериваясь, что наверняка оказалась в своём месте. МакКлейн негромко интересуется, — Всё в порядке?
Светлый ежик его волос, кажется, начинает лосниться от жира.
Вогель кивает.
— Это хорошо, — задумчиво сообщает Ловчий, — Ты лучше не смотри куда попало и будь начеку.
Вот уж спасибо — надоумил. Тем не менее, Вогель пытается скомканно изобразить словесную благодарность. Пробует закрыть глаза — но и за шторами век ей видится страшный город мертвецов. Нестройное варево бредущих черт знает куда чудовищ. Искореженные фигуры с длинными руками.
Должно быть эти руки очень уж цепкие, с сильными костлявыми пальцами. Влажные, липкие, горячие…
Вогель чувствует их прикосновения под рубашкой — на плечах и спине, на груди и животе, на бёдрах. Кажется, что они оставляют всюду сальный клеймящий след, смертельно портящий любую поверхность.
Доски паркета впиваются в лопатки.
Липкие пальцы смыкаются на горле. Ужасно душно, словно всё горло забито хрустким мушиным ворохом. Мухи множатся, заполняют рот и нос — и Вогель разражается мучительным чахоточным кашлем. Сначала сухим, потом — кровавым.
Ловчей кажется, что ещё немного — и она сплюнет на мостовую кусок своих лёгких. Да и хорошо бы — лишь бы больше не чувствовать в горле страшный чёрный ком, а на теле — сальные следы.
Приступ откатывается медленно, как волна грязной реки, бьющая в каменную набережную. Вогель поднимает голову — и тут же вздрагивает. На неё устремлены десятки, нет, сотни взглядов. Жёлтые и белые, красные и чёрные, а то и вовсе пустые — глаза смотрят на неё. Те, кто не может смотреть, втягивают воздух ноздрями, с шарнирным хрустом склоняясь к мотоциклу. На корпусе коляски и перчатке Вогель отчётливо виднеется кровавый густой след.
— Сладкая кровь, молодая кровь, порченная-подгнившая, недужная, — тянут вразнобой хищные голоса. Вываливаются из железных ртов длинные языки, тянутся к добыче когтистые пальцы в беспалых перчатках.
На груди Вогель вспыхивают амулеты — сразу оба. Её вдруг вжимает в сиденье — МакКлейн спешно прибавляет газу. Охотник издаёт гортанный крик, похожий на орлиный — и чудовища вздрагивают, отшатываясь к стенам домов. Ловчий несётся впереди через их толпу — и кажется, будто встречных отбрасывает с его пути неведомая сила. Он оборачивается на мгновение — глаза его сияют бездонной морозной пустотой.
МакКлейн старается поспеть за ним, но всё никак не может сблизиться. Со всех сторон лезут длинные руки и лапы, шевелятся суставчатые пальцы и шепчут мясные голоса. Хозяева Падальска вырастают из стен и дверей, щерятся голодно и зло. Один из них цепляется было за коляску, но тут же остаётся позади, лишившись в полёте половины лица.
Вогель перехватывает катласс поудобнее, готовясь снова наносить удары.
Вслед за Охотником они сворачивают в узкую улицу, идущую куда-то вниз. МакКлейн чертыхается, попутно бормоча мелкие ловчие заговоры. Руль недобро дрожит в его руках — и вдруг выворачивается как-то совсем уж косо, так что мотоцикл скользит на сальной мостовой боком и входит в крутой поворот, сшибая фонарные столбы. Вогель выбрасывает из коляски. Ловчий поспешно выпрыгивает из седла следом, прежде чем мотоцикл переворачивается колесами вверх.
Тело медленно осознает боль от ударов — к счастью, это происходит позже, чем Вогель успевает подняться. Нужно бежать дальше — быстрее, вперёд и вперёд, вслед за Охотником. Но бежать некуда.
Из прорех в мостовой, из щелей и окон, из уличного марева лезут и лезут хищные бесы и жадная нежить. Амулеты жгут кожу, пытаясь унять боль от удара о камни. Вогель подозревает, что у неё сломаны как минимум два ребра, но раздумывать об этом некогда.
Впереди, за стеной жадных тел, она видит Охотника. Кажется, он остановился.
Смотрит.
Даже на таком расстоянии в его фигуре читается мучительное раздумие. Неужели — бросит?
Вогель кричит почти так же гортанно, как он, очерчивая вокруг себя клинком смертельный круг. Пусть бросает — главное, что сама себя она уж точно не предаст.
Взмах за вхмахом, она рассекает рой плоти, тянущейся к ней.
— Я живая, живая и не сдохну, — рявкает она в пространство, — Вам меня не сожрать!
Рукоять сливается с ладонью в единое пульсирующее целое. Ловчая рубит и колет, широкое острое лезвие вспарывает животы и с хрустом рассекает суставы. Испорченное тело — сладкая пища? Так попробуйте заполучить!
За спиной она слышит выстрелы, хруст и утробный рев. Оборачивается мельком — МакКлейн пробивается к ней, орудуя ножом и револьвером. Будет кому прикрыть спину.
Они сходятся вместе — распределять роли некогда и незачем. Шляпа Вогель где-то исчезла, смятая и затоптанная. Куртка МакКлейна сменила расцветку с хаки на бурый пятнистый камуфляж. Кажется, что нежити только пребывает, она заполняет улицу сплошным потоком. Отовсюду лязгают кривые ножи и чугунные когти, шамкают рты и извиваются языки.
Что же медлит Охотник? Всё таки уехал? Оставил, как рудимент, бесполезный и даже опасный? В сущности, было бы довольно разумно с его стороны — избавиться от обузы вроде Вогель. А МакКлейн, в конце концов, всего лишь пёс, которого заменит любой стрелок подходящей комплекции.
Ловчая оскальзывается на мостовой и едва не падает.
Раз уж она обуза, значит назло крючконосому гаду должна выжить. Славно будет посмотреть в его ошалелые бледные глаза.
Кажется, она даже говорит это вслух — но какая, в принципе, разница?
МакКлейн что-то хрипит за спиной, но слов не разобрать.
Где-то совсем рядом вдруг кто-то взрыкивает с оглушительной силой — и над толпой взметается сноп искр. Звучат сдавленные всхлипы и хрипы, в уличном месиве что-то хрустит — так громко, словно раскалываются разом тысячи тысяч орехов.
Или словно кто-то крошит ногами черепа.
Бесовская толпа замирает, откатываясь прочь. МакКлейн едва слышно бормочет, — Безгубый Зверь… Фабричный Хозяин… Вот и наша погибель. Сохрани Чертополох…
Искры вспыхивают в вышине где-то совсем близко, и Вогель невольно вздрагивает. Всякий знает, что в Падальске нет места страшнее Фабрики, а тут уж и лешему понятно, что её Хозяин — последний, кого захочешь увидеть вблизи. Кого попало, всё ж таки, не называют Зверем.
Позади Ловчей МакКлейн, кажется, падает на колени. До неё доносятся смутные речи:
В чаду бетонном день за днём
Где кровь и пот текут ручьем…
Она поспешно наклоняется к нему, пользуясь затишьем в схватке, пытается помочь подняться, кричит чуть ли не в самые уши, — Вставай, дурачина! — и лишь как следует намучавшись, замечает, что волосы его, и без того светлые, стали седыми.
Шея Ловчего одеревенела, словно не повернуть голову туда, где хрустят черепа и полыхают искры, для него важнее всех благ в жизни. Из-под рёбер его справа, кажется, торчит что-то похожее на гвоздь.
Он продолжает бормотать, и голоса со всех сторон вторят ему:
Безгубый зверь по кирпичам
Шагает вечно тут и там.
Стучит когтистым кулаком —
И гул ревёт под потолком,
И счета нет его зубам
И растолченным черепам.
Уши закладывает от рыка, прокатывающегося по улице. Оставляя Ловчего, Вогель разворачивается, перехватывая катласс — и только подняв глаза повыше понимает, насколько смешно она выглядит.
Смешно до ужаса.
Перед ней высится Безгубый — огромный, одетый в необъятный кафтан из дубленой кожи с обгорелым мехом. Волосатые лапищи, высунувшиеся из засученных рукавов, сжимают громадную острую кочергу, раскаленную докрасна. Над чёрным от сажи воротом — железные зубы, клацающие как механический заведенный автомат. А выше — ни лица, ни головы, только искры, плотным снопом вздымающиеся ввысь. Безгубый поднимает кочергу к голове, ждёт, пока она раскалится сильнее, и громовым голосом спрашивает, — Что же ты не за станком, падаль переулочная? Уж не ты ли своровала мою голову?
Вогель сплевывает на мостовую и с всё тем же криком вдруг бросается вперёд — неожиданно даже для самой себя. Ноги её пружинисто отрываются от земли, рука скользит в хищном замахе. Уже в полете она чувствует, что правый бог и бедро, кажется, порядком изрезаны… Но чувство это оказывается бесполезным и так и улетучивается, уносясь в пустоту.
Ловчую сметает горячим взмахом кочерги. Металл крошит кости и рвёт мясо, прижигая свежие раны. Удар о стену, потом о мостовую — как сломанная кукла.
Маленькая кукла с маленькой саблей. Обожженная, искореженная, вся в крови и копоти, пахнущая смертью и горелым мясом.
Глаза Вогель медленно закатываются, нет сил ни поднять, ни держать голову — и все же, извернувшись, она до последнего смотрит вперёд — на исполинскую фигуру, мечущую искры.
Она успевает услышать, как кто-то и громко и чётко, будто бы в самое ухо ей сообщает:
Мой клинок бьёт без промаха любого Зверя, как бы могуч он ни был.
Веки дёргаются. Вогель отчего-то кажется, что Безгубый складывается пополам, как будто он тоже — сломанная кукла, пустая внутри. Кажется, словно его нарезают на куски чем-то длинным и острым, и в этом распадающемся беспорядке страшно сверкают холодные бездонные глаза.
Вогель прищуривается, пытаясь поймать их взгляд — пока ещё жива, пока дышит назло…
И проваливается в темноту.
Глава XXXIV. Подарки и «Марсельеза»
Степь спит, убаюканная треском костров и перезвоном тонких серебристых струн, натянутых над лакированным деревом. Густой туман поднимается над зыбкими травами, уронившими свои головы на сырую талую землю. Луна лениво льёт белый бледный свет на облака, на холодные холмы и равнины, будто бы заново покрывая их снегом — но теперь уже совсем тонким и серебристо-прозрачным. Ветер стелется по земле, изредка завывая, когда на пути его попадаются старые кости или хитроумно расставленные степняками трубы, отпугивающие злых духов и лихое колдовство. От всего этого хочется с головой утонуть в теплом дремотном киселе, но Пьеро отчаянно сопротивляется этому желанию. Слишком многое вертится в голове, и не меньше хочется как следует повертеть в руках:
Маленькая непонятная фигурка, выточенная из камня, подаренная Клычем — вожаком степняков.
Костяные бусы с причудливыми узорами, похожими не то на буквы, не то на растения, не то на птиц с тонкими клювами, переданные ещё кем-то из кочевья.
Снятая тайком со Степного Боярина подвеска из черного лисьего меха и острого зуба в стальной оправе с хищным красным камнем.
Странные деревянные палочки и крючки с угловатой резьбой, которыми почему-то едят степняки, словно им невдомек про обычные вилки и ножи, как и торгующим пряностями колдунам с окраины Квартала.
Тонкие полоски сушеного мяса, перекрученные и тёмные, похожие на старинных идолов или на обломки ржавых мечей, выкопанные из старого кургана.
Сложенная вдвое фотокарточка, видно, выпавшая из кармана Франта, когда он уходил.
Наконец, маленький револьвер — не тот, из которого Пьеро пытался стрелять, а более тонкий и гладкий, даже без мушки, и с латунной рукоятью. На все протесты квартиранта — то, что ему подсунули, было похоже больше на игрушку, чем на оружие — Франт разумно возражал, что такого инструмента ему будет вполне достаточно. Пьеро повозмущался для порядка и смирился. К тому же, Франт обещал научить его стрелять, а это могло компенсировать самые разнообразные лишения.
Со всеми этими предметами он возится так, словно не было ничего из того, что произошло в Квартале и за его пределами: ни Передела, ни мертвеца на сцене, ни голодных и страшных Бояр, ни Зверя… По правде говоря, ему очень хочется спрятать свой страх во всякой ерунде, присыпать кучкой амулетов и избавиться от него хотя бы на время. Несмотря на спокойный треск костров, на тепло шатра и мягкость ковров, на которых он сидит, его одолевает холодное и колкое чувство нависшей беды. Оно прячется в вое ветра и блеске сабель кочевников, в дорожной грязи и ранах Франта, в топоте копыт и белозубой улыбке Безымянного — всюду, куда ни посмотришь.
И всё же за своим соседом и компаньоном он наблюдает с особым тщанием, словно именно в нем прячутся источники всех страхов, угроз и тревог, словно ему ведомо всё — так, как Канюку или Великому Зрячему, или даже больше. Безымянный перебрасывает с ладони на ладонь подарок Графа — тонкий буроватый клык в хороводе блестящих бус. Уж ему то точно свободно и спокойно, что в Степи, что в Квартале — знай себе улыбается да молчит. Теперь уже и амулет не ранит его тонкие пальцы, словно стал совсем послушным, как домашний зверь или привычный к рукам нож.
Они одни в шатре: Франт и Кожаный вышли поговорить с Клычем, а степняки к ним не заходят. Жаровня, наполненная углями, источает тепло и какой-то едва заметный пряный дурман. Складки плотной ткани стен с потрепанным узором подрагивают от ветра, словно чьи-то огромные крылья, скрывшие двух квартирантов от всего мира. Тихо горит керосиновая лампа. Пьеро отчего-то вдруг вспоминаются дождливые сумерки Квартиры — как они сидели точно так же вдвоём, листая старые журналы и брошюры, как слушали расшитую органными нотами песню, искаженную старым магнитофоном, и как спустились в подвал.
Если есть где-то ад, то именно так он, должно быть, и пахнет…
И Пьеро вдруг спрашивает — почти так же «вдруг», как и Безымянный тогда:
— Что спрятано в Подвале?
Безымянный улыбается бледной тонкогубой улыбкой. Глаза его будто бы всё время меняют цвет в отблесках огня, а по лицу едва заметно проскальзывает кем-то наложенная печать старости — почти такая же, как у Певчего.
— Что спрятано в Подвале? — снова спрашивает Пьеро и добавляет, — И откуда ты… всё знаешь?
— Там — Дверь, — нараспев отвечает Безымянный и пальцы его вдруг сжимают ожерелье с клыком так крепко, что тот, кажется, прокалывает его ладонь, — Там — Престол, на который восходят и на котором возносят Жертву. У этого много названий…
— Кто же их дал?
— Если бы я мог знать, — немного грустно и уже менее напевно отвечает Безымянный, — Но в Квартире не слишком много книг об этом… Во всяком случае, на этажах.
Пьеро хмурится, кусает губы. Шатер пахнет имбирём и долгой дорогой, где-то возле его верхушки есть несколько прорех и сквозь них луна светит точнехонько на Безымянного. Он весь кажется каким-то очень острым и твёрдым, словно высечен из мрамора. Совсем не похожий на того Безымянного, который плакал под одеялом и чуть не был унесён в мешке Жадника.
Кажется, теперь злосчастному людоеду и в голову бы не пришло позариться на такую добычу. Как можно так измениться за одну квартальную осень?
Пьеро вдруг спохватывается. Простая ли была осень? Разве не было заговоров и интриг, пистолетов в рукаве и хитрых кинжалов? Разве сам он ещё совсем недавно умел ходить по шпалам Переграни и спускать курок револьвера — пусть и незаряженного — без раздумий и лишнего фантазёрства?
Безымянный, словно прочитав его мысли, весь рассыпается в колком звонком смехе.
— Я теперь и сам не знаю, каким я был сначала. Вы так старались слепить из меня что-то своё, что даже не заметили, как за вас это сделал кто-то другой, — глаза его смотрят серьёзно и внимательно, — Я не знаю, кто, — опережая новые вопросы, отвечает он, — Мне вообще не так уж много известно — только то, до чего могу дотянуться и почувствовать. Чувствую, что вы меня боитесь, например. Что скоро умрёт много людей — но не могу сказать, кто и когда именно.
Он замолкает, продолжая перебирать бусины. От слов его становится неприятно и неуютно, словно по затылку вдруг проводят ледяной рукой. Угли в жаровне подергиваются пеплом. Оба квартиранта ничего больше не говорят — не то не решаются, не то не могут подобрать подходящих фраз. Изредка Пьеро посматривает на Безымянного, словно пытается найти в нём какую-то новую деталь, за которую можно было бы зацепиться.
В том, что он говорит, хватает правды. Пожалуй, что Граф, что сам Пьеро — все они и правда старались не просто передать Безымянному свои знания, но и «вылепить» его под себя, как покорного ученика. Вот только кто же в конечном счёте преуспел в этом предприятии?
Йотун? Смешная догадка, даже немного детская. Его ведь и не было рядом — неужто по сумеркам прихрамывал тайком в Квартиру, чтобы понауськивать Безымянного?
А что если… Пьеро вдруг вздрагивает, мысленно спохватываясь — мыслимое ли дело? — и всё же произносит тихо-тихо, одними губами, — Зверь.
Сквозь шатер проносится порыв ветра — неизвестно откуда взявшийся посреди затишья. Безымянный поднимает на собеседника глаза — отчего-то ужасно большие и похожие на морозное степное утро.
— Давай не будем об этом, — почти просит он.
Пьеро судорожно кивает. Груз собственного предположения давит на него как ярмо — тяжёлое, жёсткое, натирающее кожу. Что с ним делать, он не знает и от этого только хуже.
Рассказать Франту? Наверняка, он и сам догадался, просто не хотел заговаривать об этом, не обдумав всё хорошенько.
Как могут быть связаны подросток и безликий ужасный Зверь? Да и кому нужна их связь? В голове снова всплывает имя, пахнущее мясницким ледником. Теперь мысль о Йотуне уже не кажется такой наивной.
«Йотун… хочет принести Безымянного в жертву, верно?»
Будто бы снова в воздухе звучат его же, Пьеро, слова — неосторожно и торопливо брошенные в Бражную. Только теперь в полной мере становится понятен их смысл. Пазл, кажущийся теперь ужасно простым, складывается сам собой: Йотун хочет принести Безымянного в жертву Зверю. Сделать это нужно в Колизее, спрятанном под Квартирой — для того то хромой и плел свои сети… Да и плетёт до сих пор, пожалуй. Только вот зачем ему ритуал — не бывает ведь зла ради зла? Чтобы наверняка заполучить власть над Кварталом? Но ведь он и без помощи Зверя, верно, мог бы это сделать, если бы не хитрец Миккель…
Пьеро смотрит на Безымянного — тот сидит, уткнувшись взглядом в книгу, кажется, взятую из дорожной сумки. Оправа тонких очков блестит в сумерках. Хочется помучать его вопросами как следует — чтобы самому понять, что, как и зачем должно случиться. Но нельзя совсем уж забывать о приличиях.
И Пьеро заставляет себя отложить расспросы до поры до времени. Всё ж таки, будет ещё возможность поговорить, пока они под защитой Земли Костров. Глядишь, и Франт что-то подскажет…
Чтобы хоть немного отвлечься, он принимается рассматривать черно-белую фотографию, осторожно разогнув её и поднеся поближе к лампе.
На снимке — несколько людей, стоящих вместе. Пьеро почти сразу узнает Франта и Кожаного — они выглядят чуть моложе. На Кожаном тот же плащ, что и всегда, он стоит с краю, и фигура его едва влезает в кадр. Франт — в светлом костюме, цвет которого не разберёшь. Дальше начинаются загадки.
По левую руку от Франта стоит крепкий светловолосый бородач в потрепанной куртке с эполетами. На поясе его блестят револьверы, а на сапогах с загнутыми носами — длинные шпоры.
Замыкает ряд кто-то высокий, в широкополой шляпе, скрывающей лицо. Волосы его собраны в хвост, но часть прядей свешивается на грудь, словно узкие потоки смолы. Ни у кого в Квартале Пьеро не видел таких длинных и таких чёрных волос — и всё же человек этот кажется ему смутно знакомым. Рука длинноволосого опирается на рукоять меча, прячущегося под плащом.
Наконец, на переднем плане на земле расположилась девчонка. Кроме как по чертам лица, это и не определишь — волосы её, словно в пику меченосцу, ужасно короткие, видно, только-только отросли после того, как их хозяйку обрили налысо. Девчонка ужасно тощая и в глазах её прячется что-то затравленно хищное. Она смотрит в объектив с недоверием человека, привыкшего от всего ждать угрозы, и Пьеро даже становится её жалко.
Он снова проходится взглядом по фотографии, всматриваясь в лица позирующих, и пытаясь угадать и их характеры тоже. Но с ними это не получается проделать так легко — словно они нарочно прячут себя от фотографа и его жадного объектива. Должно быть, для Ловчих это в порядке вещей.
В том, что двое незнакомцев принадлежат к этой профессии Пьеро почти не сомневается.
Дремота, отступившая было в сторону из-за тревожного разговора, возвращается с новой силой. Сопротивляться ей Пьеро уже не может, хотя ему и хочется дождаться Франта, который что-то уж слишком задерживается. Ветер мягко гладит стены шатра. Угли изредка вспыхивают, словно шкура колдовской ящерицы из лавки с диковинками. Квартирант так и засыпает с фотографией в руках и головой повернутой в сторону входа в шатер.
Пьеро снится странный сон. В нем он кажется себе совсем взрослым и даже немного старым. На нем чёрный непромокаемый тренч и заношенная до серости рыжая рубашка. Ноги его месят грязь, попадающуюся в провалах мостовой. Глаза болят и слезятся от усталости. Он идёт по безлюдной улице — дома на ней серы и заброшенны, в окнах не достаёт стёкол. Под подошвами ботинок изредка хрустят лампочки и стеклянные игрушки. Изредка от дома к дому перебегают маленькие серые тени — мороки, отбившиеся от хозяев. В мёртвых комнатах гуляет ветер, завывающий как голоса приведений, и Пьеро зябко кутается в свой плащ, пряча усталое тело от его цепких пальцев.
Впереди слышится чеканный стук подкованных ботинок. Ровный, ужасающе чёткий. Хочется развернуться и бежать без оглядки, но отчего он не делает этого, а продолжает идти дальше, как шёл, похрустывая битым стеклом. Что-то жжется на груди под рубашкой. Он всё идёт, а стук ботинок всё звучит, но никак не приближается — так продолжается до тех пор, пока откуда-то сбоку вдруг не раздаётся тихий хриплый голос, кажется, принадлежащий Франту. Он звучит всё громче, так что под конец Пьеро даже удаётся разобрать единственное слово:
Проснись!
Он открывает глаза. Сквозь прорехи в шатер падает тусклый утренний свет. Жаровня уже потухла, и в шатре ужасно холодно. Пьеро поднимает голову — прямо на него смотрит бледное лицо, фальшиво оживленное румянами. Хищный взгляд шарит по нему так, словно уже отрезает от тела кровавые ломти. От незнакомца пахнет ладаном и сырым мясом. Он улыбается, обнажая острые треугольные зубы, — Ты спи, спи. Рано ещё вставать.
Пьеро порывается вскочить, вырваться из густого сонного плена… Но его заталкивает обратно мягкая упорная сила, противиться которой нет никакой возможности.
— Спи, спи, — приговаривает нарумяненный, — Тише едешь — дальше будешь.
***
Мягко падает пыль, проскальзывая между складками кружевных занавесок. Темно и тихо. Метла шваркает и шелестит, охаживая паркет. Нитки, обрезки, крошки и прочая сутолочь — всё в совок, из совка — в ведро, из ведра — в чёрный голодный зев мусоропровода. Где-то в ближних комнатах терпеливо работают станки, ещё дальше разучивают что-то певчее под аккомпанемент старого рояля. На кухне, судя по запаху, готовят обед.
Сизый полнится шепотом и мелким хозяйственным делом — весь в высшей степени порядочный и благополучный, как положено почтенному пансиону или иному образовательно-воспитательному учреждению. Пыльник бродит по коридорам с цветастой мягкой щёткой, осматривается и принюхивается: всё ли спокойно в спальнях и кладовых, чист ли паркет, исправны ли печи и дымоходы, целы ли окна и заперты ли задвижки? Шуршат его шаги по лестницам и гладким полам, расползаются по стенам серые мотыльки, прячась под обоями и темными лакированными панелями.
Горжетка уныло взмахивает метлой. Мусор собирается крайне неохотно, как, в принципе, ему и положено. «Поразмысли немного, пока убираешься» — напутствовал ее Отец прежде чем оставить наедине с уборкой. Прознав об их лихоночных проделках, ругаться он не стал, особенно взяв в расчёт, что все трое неудачливых паломников сами же поплатились за прогулку в Трущобы жестокой простудой. Однако, оставить дело совсем уж без внимания он тоже не мог — а потому каждому досталась посильная работа «для размышления».
В сущности, размышлять тут особенно не над чем — и ежу понятно, что крайне небезопасно в Лихую разгуливать где попало ради выполнения сомнительных ритуалов. Однако, без этого сумасбродства, без ходьбы по грани, жизнь становится какой-то совсем уж скучной, слишком далёкой от риска и всяческих опасностей. Неужто и сам Пыльник всю жизнь просидел в склепе за белыми занавесками? Едва ли…
Горжетка перебирает в памяти детали своего путешествия: побег от Те-что-в-форме с каким-то шуршащими бумажками; длинную хищную лапу, невесть откуда взявшуюся в уличной темноте; горбатый обледеневший мост и, конечно же, сказочно-жуткий Дом Сырого Мяса, в котором, кажется, никто, кроме Караморы, не увидел ничего конкретного.
На все расспросы тонкопалый отвечал только, что если слишком много разглагольствовать о таких вещах, то можно прогадать свое желание — а тогда и весь поход был зря. Его потормошили, насколько хватило сил — да и оставили. Хочет молчать — пусть молчит, ему виднее.
Взмахивает метла из стороны в сторону, сгоняя бесконечный сор в кучку. Горжетка кривит губы — работа не тяжёлая, но на редкость муторная. Вот уж действительно начнёшь размышлять — правда, о чём угодно, кроме своего поведения. В голову нагло лезут квартальные слухи, торопливо собранные в горсть после болезни. Паук, сверкая испуганными глазами, восьмикратно размноженными линзами, рассказал, что криводомец Соловей всерьёз схлестнулся с цыганами и даже, говорят, кого-то из них застрелил. Фаянсовая и Шушера напели, что Барка беспробудно пьёт в Высоком Квартале и наводит ужас на все тамошние кабаки и харчевни. Наконец, вездесущий Мыш — самый ловкий шпион и затейник Сизого — под большим (то есть, почти всем известным) секретом поведал, что в Квартире объявился какой-то новый жилец, которого никто раньше будто бы не видел. Всё это весьма интересно и крайне занимательно, хочется как следует обсудить это с другими домочадцами… Но теперь, как назло, для этого совершенно нет времени. Какого черта вообще нужно прибираться в какой-то паршивой кладовой? Вот уж беглым квартирантам, за которыми охотится Муниципалитет, точно не приходится заниматься такой ерундой.
Горжетка вдруг понимает, что уже какое-то время вовсе не метёт пол, а просто стоит, как заевший автоматон — вроде того, что красуется в балагане Скипидара — и только бездумно теребит меховую накидку, наброшенную поверх платья. Ещё она понимает, что за ней наблюдают, и резко оборачивается — без угрозы или страха, среди сизодомовцев это не принято, но с некоторой претензией к неизвестному наблюдателю.
Таковым оказывается Горностай. Осунувшийся за время болезни, рубиноглазый, с губами, вымазанными загадочно-алым, он ещё больше чем в Лихую похож на обитателя склепов и расхитителя гробов. Горжетка вопросительно кивает ему, — Чего вылупился?
Горностай пожимает плечами, — Смотрю, дело у тебя плохо идёт, — он протирает губы платком и протискивается в кладовую. В руках его — банка варенья. Пыльник отчего-то решил наварить его прозапас, но не учёл того факта, что обитатели Сизого, за неимением лучшего лакомства, будут в ночную пору истреблять этот «запас» с энтузиазмом саранчи.
Горжетка хмурится, разводит руками — и без лишних слов понятно, что дело её действительно идёт плохо, однако в открытую просить помощи она не решается. Всё таки умолять о спасении — удел заведомо слабых личностей, которым, поди, и умереть то как следует не под силу.
— Ладно уж, — хмыкает Горностай, передавая ей банку, — Подержи-ка.
Он бормочет что-то быстро и тихо, прикрывая рот, словно собирая слова в ладонь — и вдруг взмахивает рукой над полом, как фокусник. Мгновение ничего происходит, потом мусор на полу начинает приходить в движение, стягиваясь со всех углов, вместе с пылью, и скатываясь в подобие шелестящей грязной змеи.
Змея шипит, вызывая у Горжетки смесь испуга, отвращения и восхищения — и отправляется за дверь медленным ползучим движением. При дальнейшем наблюдении выясняется, что она оказалась способна вполне уверенно добраться до мусоропровода — разве что, приходится открыть ей навстречу тяжёлую крышку.
Горностай улыбается, довольно выставляя острый клык. Горжетка тоже натягивает было на лицо улыбку — но тут же прячет её, словно боясь спугнуть парящий вокруг своей персоны меланхолический ареол. Она косится подозрительно на нежданного избавителя, — Что за хитрый заговор такой? Не расскажешь ли?
Избавитель хитро щурится, потом, напустив на себя театральный пафос и встав в декламационную позу, сообщает, — Однажды мудрый колдун придумал заклинание… И никому о нем не сказал, — наблюдая за прогрессирующим унынием собеседницы, он добавляет, — Поскольку времена были тревожные, да и собеседники не слишком надёжные.
— Так уж и не надёжные, — хмыкает Горжетка, — Сам то — образец порядочности.
— Конечно — образец, — соглашается Горностай, и, сбавляя градус сценического шарма, сообщает, — Ты спроси у Караморы, он тебя и научит.
— Скажешь тоже… Научит…
— Всенепременно, — утвердительно подытоживает сизодомовец, решительно просачиваясь в коридор и воровато озираясь, исполненный опасений столкнуться нос к носу с вездесущим Пыльником.
Горжетка выходит следом. Вместе они спускаются на первый этаж Дома, злостно манкируя посещением мероприятий, связанных с ткачеством, пением, мёртвыми языками и художественным мастерством. Заскользнув в столовую — обычно пустую в это время — уже собираются повторно разграбить шкаф с вареньем, как настоящие степные разбойники из «Азраиловых сказок», как вдруг, замирают, словно зачарованные хитрым заклятием: на общем темно-лакированном столе, свесив ноги, сидит человек.
Средних лет, одетый явно не по-зимнему и не по-сизодомовски: в постиранный наспех старый халат и накинутую поверх него багряную мантию — вроде тех, какие положено носить кесарям и островным королькам в тех же сказках. Волосы у него седые и не слишком чистые, лицо находится в страстном романе с щетиной, а цвет кожи отличается некоторой болезненностью.
— Вы… Кто такой? — интересуется Горжетка. В ладонь из мягкой беспалой перчатки просачивается серебристый хвост бритвы. От незнакомца веет тревогой и лекарствами — амбре, не предвещающее ничего хорошего.
Он смотрит на неё долгим немигающим взглядом, потом, поправив очки, переводит его на Горностая и подносит палец к губам, — Будем считать, что я кратковременный гость вашего Дома. Не стоит звать Хозяина, уверен, ему ни к чему лишние тревоги.
— А мне кажется, что всё же стоит, — уклончиво отвечает Горностай, — У нас не принято сидеть на столах и разгуливать по столовой без спроса.
— Вот как, — седой виновато сползает со стола, смахивая с него невидимые пылинки, будто бы оставленные своим присутствием, — Каюсь, каюсь. Но вы, все же, не тревожьте Отца Пыльника — он ведь ещё Хозяин здесь?
— Хозяин, верно, — переглядываются сизодомовцы.
— А Босх, что же, ещё помогает ему?
Горностай непонимающе пожимает плечами, — Босх? Его давно уже нет. Но есть другие…
— Других не надо, — качает головой незнакомец, и повторяет, — Вот как… —
Теперь это звучит уже совсем иначе. Так, как если бы он заносил заметку в невидимый блокнот. Задумчиво скребет небритый подбородок и вдруг интересуется, — А вы, случаем, не знаете — не замышляет ли господин Пыльник какого-нибудь лихого дела?
Горжетка и Горностай снова переглядываются, как-то машинально придвигаясь поближе друг другу, и нескладно отвечают, — Нет. Ничего такого мы не знаем.
Сопротивляться вопросам седого гостя отчего-то оказывается очень сложно, словно какая-то сила заставляет слова сами лезть на язык. Чертовщина да и только. Пылинки с потолка начинают падать подозрительно густо. Опрашивающий, как видно, тоже замечает это и, сделав определённые выводы, резюмирует, — Спасибо, что уделили время… детки. Не болейте, — он взмахивает рукой — примерно так, как это положено делать президентам, движущимся в неизвестность на чёрном лимузине. Проходит наискось к окну и, раздвинув кружева и распахнув створки, перемахивает через подоконник на улицу.
— Вот тебе и детки, — многозначительно тянет Горжетка, — Как только он умудрился войти так, что Отец ничего не заметил?
Горностай только разводит руками и сам вдруг садится на краешек стола, хмуря лоб.
— Хоть убей — не припомню его лица. А он откуда-то знает такие вещи, о которых не говорят так давно, что и подумать страшно, — он запускает пальцы себе в волосы — почти такие же белые, как у гостя, только окрашенные клочками в чёрный.
Горжетка хмурится, — О чём же, например?
— Да хоть бы о Босхе… Он ведь умер, когда меня здесь ещё и в помине не было…
Как ни старается, сама Горжетка не может вспомнить даже полноценного образа того, кто стоит за названным именем — только пыльный перетянутый лентой портрет на лестнице, да изредка попадающиеся карточки — вроде тех, что пишут забывчивые люди — маркированные готической буквой «Б».
— Может — он и есть тот новый жилец Квартиры, о котором все говорят? — спрашивает она.
— Может статься и так, — загадочно закатывает глаза Горностай и отправляет в рот ложку варенья, — Только с чего бы ему шляться по чужим Домам да пугать невинные души, как мертвецу неприкаянному.?
В конце улицы, оставляя на снегу неровную цепочку следов, завернувшись в мантию, которая вне стен Сизого оказывается сорванным с древка знаменем, невозмутимо вышагивает «неприкаянный мертвец» — Спокойник. Кажется, что на холод ему совершенно наплевать — вероятно, так оно и есть на самом деле. Руки он прячет в карманы халата. Высокие ботфорты неряшливо хлопают по голым ногам.
Обветренные губы его его ритмично двигаются, пришпиливая слова на ноты старого мотива — почти такого же багряного, как и знамя, служащее ему одеждой.
Allons enfant de la patrie,
Le jour de gloire est arrivé!
Contre nous de la tyrannie,
L'étendard sanglant est levé,
L'étendard sanglant est levé! [3]
Глава XXXV. Прогулки, рябина и мертвецы
Сон.
Тревожный, колкий и зябкий. Прерывистый, как неумелый шов на рваной ране.
Пальцы комкают простынь, сдирая её с матраса. Перед глазами всё плывёт и плавится, веки тяжелы и всё время норовят закрыться, но это не приносит облегчения — только усугубляет агонию уродливыми корявыми образами. У них тонкие щупальца и кривые костистые тела, они всё ползут и ползут из стороны в сторону в темноте, и у всех — выпуклые холодные глаза, блестящие, как лёд в мясницкой морозилке.
Фея ворочается на кровати, кашляет и пьёт пилюли, позаимствованные у Якова, несколько раз отползает в ванную в конце коридора, возжигает благовония и читает ужасно скучный роман в письмах. Всё это знатно усыпляет, но никак не даёт заснуть окончательно.
Изрядно намучавшись, Ловчий ложится, раскинув руки и вытянув пальцы, как птичьи перья в усталом крыле. Утонув затылком в подушке, пялится вверх. Там категорически нет ничего интересного — только потолок и старая лампа без абажура. Сырость ещё не успела добраться до этой комнаты, а значит всё ещё не совсем потеряно. На потолке Фее видится всякое: будто бы то тёмное пятно в углу — это море, а вбитый зачем-то рядом гвоздь — это Закатный Город с его маяками и приземистыми бастионами. Провод, прочертивший через потолок неровную линию, превращается в железную дорогу с курсирующим по ней взад-вперёд поездом… Кажется, где-то вдали даже слышен его гудок.
Фея закрывает глаза. Проводит рукой по простыне — вместо ткани мозолистая ладонь проскальзывает в гущу росистой высокой травы. Воздух становится пряным и свежим, а сам он вдруг начинает казаться себе ужасно маленьким, словно забытая на шоссе шахматная фигурка.
Ловчий осматривается, не поднимая век. Не вставая с кровати, делает несколько шагов — кажется, он наконец-то спит, и прерывать это состояние, каким бы оно ни было, ему совершенно не хочется.
Кругом шумит высокая трава — темно-серая в ночном неверном свете. Она доходит Фее до подбородка, а временами накрывает с головой, как холодное изменчивое одеяло. Ему вдруг становится немного не по себе — он один в каком-то совершенно незнакомом месте. Это не Перегрань и не один из миров, куда можно попасть, ненароком задремав. Больше всего окружающая местность походит на Степь — только вот в ней сейчас должна быть зима.
Странно.
Фея принюхивается. Шарит руками в глубине травяных сумерек и, нащупав подходящий стебель, уверенно дёргает на себя.
Так и есть — полынь.
Значит, вокруг всё же Степь. Может быть, слегка бракованная — как знать. Пожав плечами, делает несколько прихрамывающих шагов вперёд — куда же ещё идти? Шаг за шагом, сквозь шелестящее серое поле, куда-то вглубь сна и вглубь неправильного посмертия. Становится зябко и влажно — от бракованности Степи роса на траве не становится менее мокрой. Теперь Фее даже немного жаль своей постели, оставшейся где-то за пределами текущей действительности — всё-таки, в ней было тепло и относительно сухо. Пытается немного проснуться, но совершенно ничего не получается. Плетется дальше, словно тонконогая болотная птица по кочкам. Поди-ка — походи по полю, которое никто никогда не выкашивал. Того и гляди, переломаешь ноги в потёмках.
Вдруг, впереди становятся слышны голоса. Негромкие, но уверенные, местами даже смешливые. Ловчий настораживается. Говорят не на наречии Степи, не обсуждают, судя по всему, ни лихих дел, ни точеных ножей, ни человеческого мяса. Между стеблей виднеются отблески огня. Должно быть, там хотя бы тепло… Так чем чёрт не шутит?
Пробирается сквозь траву напрямик. Голоса притихают, словно испуганные шумом — и, чуть погодя, начинают звучать даже увереннее. Фея вваливается на просторную поляну, вытоптанную среди стеблей. В самом центре её горит костёр, над ним на треноге стоит котелок. Вокруг костра сидят люди. Поначалу Фее кажется, что их не более дюжины, но через несколько мгновений он уже не может разглядеть дальние их ряды — так вдруг становится много этих неизвестных ночных сидельцев. Взгляд его пристально скользит по лицам и фигурам. Все они болтают и смеются, как и положено обычным людям у костра. Некоторые кажутся смутно знакомыми. В общей гуще мелькает улыбчивая голова с зелёным ёжиком волос, похожим на сукно карточного стола, рядом с ней — ковбойская шляпа и уголек сигареты. Чуть подальше — узкие глаза, подведенные чёрным, и угловатое лицо в круглых тёмных очках, с короткой седоватой бородой. Где-то совсем вдалеке — кажется, так же нерешительно стоящая, как и сам Фея, виднеется фигурка в высокой ведьмовской шляпе. В сумерках она вроде бы кажется прозрачной.
Даже по меркам сна, в этом сборище что-то определённо не так. Что-то, лежащее на поверхности, но скрытое от понимания в складках сновидческой сутолочи. Ловчий осматривается ещё раз, пытаясь заглянуть в стоящий на треноге котёл… И вдруг всё встаёт на свои места.
Сохрани Рогатый — они ведь все, как есть, мёртвые.
Кто-то из ближних рядов встаёт в полный рост. Костёр озаряет его лицо — смуглое, словно вырезанное из смолистого дерева, обрамленное темными кудрями. С некоторым трудом Фея узнает в нем Искандера — по золотой серьге и горящим глазам. Как ни крути, почти любые черты забываются с годами.
Бывший квартирант улыбается широко и звонко, — Погрейся у нашего костра, путник.
Ловчий качает головой, — Мне к нему ещё рано.
— Так чего же пришёл? — удивляется Искандер.
— С-степь привела, — пожимает плечами Фея и осторожно отступает назад в траву. Как бы Граф и прочие ни чтили своих покойников, близкое знакомство с ними не сулит ничего хорошего.
— Погрейся у нашего костра, путник! — вдруг повторяют все сидящие хором и впиваются в Фею внимательными глазами, напоенными блеском огня. Он торопливо пятится, оступается, и падает на спину, проваливаясь в море стеблей.
Последнее, что он видит прежде, чем трава смыкается над ним — лицо Искандера. Склонив голову набок, он громко шепчет, — Сегодня!
Фея открывает глаза. Он лежит на полу на спине, и лопатки его больно впиваются в паркет. Не самое лучшее пробуждение, но и не худшее, пожалуй. С грехом пополам поднимается, склеивает себя по кусочкам перед зеркалом, чтобы не пугать домочадцев чересчур.
В зеркале обитает бледный горбящийся урод с бездонными дырами вместо глаз и поджатой, как у цапли, ногой. Невеселое зрелище — того и гляди, можно стать своим у покойников ещё заживо.
Фея прокрадывается в ванную, стараясь не попадать под те места, где с потолка сочится смутная жижа, перемешанная со штукатуркой. Ванной на втором этаже он больше не рискует пользоваться — лишние разговоры со Спокойником ему определённо ни к чему. Странный всё-таки тип, да и безумец из него не самый приятный. Подобные ухищрения не оставляют выбора, кроме как отдаться на милость душевых четвёртого этажа, потолок в которых уже некоторое время истекает талой водой и ещё чем-то не слишком респектабельным.
Пока струи из лейки смывают с широких натертых плеч остатки ночи, Фея пытается прикинуть, к чему бы приурочить сказанное напоследок Искандером. Вариантов набирается не так уж много, и он решает придерживаться наиболее приятного для души.
В конце концов, масштабные развлечения случаются в тяжёлой ловчей жизни не каждый день.
Прихорошившись и облачившись в наименее потертую одежду, Фея выбирается на лестницу. Возможно, ему предстоит провести некоторое время в засаде, а значит излишний эпатаж ему совершенно ни к чему. Хромая нога прячется в крепкую джинсовую штанину до лучших времен; на ремне находит приют почти дюжина зубастых амулетов; пальто позвякивает полезными в работе инструментами — одним словом, образцовый Ловец, всем на зависть. Разве что волосы до ужаса пахнут полынью, но это можно и потерпеть.
В приподнятом настроении спускается на первый этаж и нос к носу сталкивается с Графом. Столкновение весьма опасное: носом Пьющего кровь нынче, кажется, можно резать листовое железо, как, впрочем, и остальными чертами лица — не менее заострившимися.
Граф примеряет богато декорированное зерцало с золочеными завитками, изображающими не то драконьи хвосты, не то — чересчур хищные клыки. Он смотрит на Фею торжественно-зловеще и вместо приветствия доверительно сообщает, — Сегодня!
Фея мудро кивает в ответ и что-то одобрительно бурчит в адрес доспеха на нём. Нужно же хоть иногда поддерживать дружескую атмосферу в коллективе…
На этом встречи не заканчиваются: уже за порогом Ловчему попадается Яков. Закутанный в шубу, он задумчиво рассматривает снизу вверх край квартирной крыши, зябко поеживаясь и переступая ногами на снегу.
— Чинить надо, — глубокомысленно изрекает он, заметив Фею, — Листы совсем отошли. Только вот молоток куда-то запропастился…
— Как запропас-стилс-ся — так и найдётс-ся, — с глухой уверенностью убеждает его Ловчий. Хозяин Квартиры смотрит на него недоверчиво, скользит взглядом куда-то вниз, под полу плаща и спрашивает, — Может, свой одолжишь на время?
Фея возмущённо цыкает, — Не одолжу, не проси даже.
— А жаль, — невозмутимо сокрушается Яков, — Всякому инструменту нужна работа.
Ловчий оставляет это утверждение без комментария, лишь сообщает напоследок, загадочно взмахнув рукой, — Сегодня! — и исчезает в переулках, настолько быстро, насколько это возможно для хромого в сугробах.
Мягко тыкается клюка в свежий снег. Ботинки тонут в белом месиве, не доставая до мостовой. Фея переходит с иноходи на неторопливый шаг. Вдыхает морозный воздух долго и тщательно, полуприкрыв глаза — до тех пор, пока не начинает чувствовать стойкий запах мазута, перебивающий даже полынь, угнездившуюся в волосах.
Перегрань пульсирует совсем рядом, на краях подошв, под подушечками пальцев, и Фея балансирует на кромке между ней и Кварталом, как заядлый канатоходец. Сквозь узкие бойницы век он долго нашаривает дорогу, сверяясь с ориентрами, прорастающими на невидимых рельсах и шпалах. Отыскивать через Перегрань места ещё не случившихся событий — дело утомительное, но стоящее усилий. В конце концов, там, куда он идёт, будет на что посмотреть.
Хромому от хромого далеко не уйти. А пока можно и поразвлечься…
***
Плывут мимо ленивые зимние переулки. Снег возле канав ржавый от грязи и пестрит мелким сором, вроде окурков. На штукатурке буреют кирпичные рваные раны — кажется, ещё немного и потечет из них густая кисло-соленая сукровица. Коза морщится и прикусывает потрескавшуюся губу — под одёжной шкурой на мгновение колко вспыхивают блёклые отголоски боли, на боку и бедре. Сладкие цыганские подарки.
Утро не задалось с самого начала — сначала болезненное пробуждение посреди кошмарного бреда; потом — заледеневшая труба, из-за которой пришлось рыскать по этажам Кухни в поисках другой ванной; ещё потом — мрачный завтрак в компании фальшиво-весёлого Яги и Йотуна, и, наконец, навязанная прогулка на улицу торговцев колдовством.
Коза не имела ни малейшего желания покидать Дом, но против хозяйского слова идти нельзя. Особенно, если твой Хозяин — сам Йотун. И вот, она плетётся за ним — взъерошенная, в замызганных от недавней слякоти казаках и поношенной куртке. Отросшие и потерявшие цвет волосы устало топорщатся в разные стороны, как у порядком измученной зубной щётки. Где-то далеко позади в Кухне страдает Лепра, зачем-то выползший за порог в Лихую и схвативший воспаление лёгких. От Грема и остальной компании с того же времени нет вестей, а их последнее обиталище пустует, словно всю ватагу вымели оттуда метлой. Козу покрывает с ног до головы скользкое ощущение одиночества — не с кем даже как следует пошептаться по душам. Она недобро смотрит на суконную спину Йотуна — и хромой, как будто почуяв её взгляд, оборачивается.
Коза торопливо прячет глаза за цветными стёклами и делает вид, что миролюбиво осматривает окрестности. Многие в Квартале носят очки, чтобы уберечься от недоброго колдовства и всяческих духовных краж, однако Йотун не из их числа. Его взгляд сам стоит хорошего заклятия — и чувствовать его на себе не хочет никто, что и говорить про Козу?
Сворачивают в проулок, взбираются по заледенелым ступенькам вдоль мостовой. Йотун подтягивает себя вверх по перилам, не выпуская из руки трость с серебристым набалдашником в форме черепа. Ботфорты его поскрипывают, выдавая потайные ножны за голенищами. О них знают все в Квартале — не только кухонщики. Но нельзя сказать наверняка, когда конкретно Хозяин выхватит один из спрятанных в них клинков, и, тем более — куда направится его лезвие.
Квартальные косятся на странную пару и молча уступают дорогу. Йотун красноречиво постукивает тростью по льду и камням мостовой. Суконный сюртук его блестит начищенными пуговицами, напоминая парадный мундир, как если бы он был важным чиновником, сошедшим с пожелтевших страниц старого романа.
Проходят по пошло-цветастым улицам Филистерского Квартала. Здесь отчего-то царит необычайное оживление. Кутят и пьют дешевое вино из бумажных стаканов, блестят тонкими цепочками и рваной сеткой колготок. Кто-то из местных, с завешенным волосами лицом, пытается затащить Козу в пьяный бессмысленный танец, зарождающийся в динамиках магнитофона. Кухонщица машет у него перед лицом бритвой — так, что даже срезает несколько торчащих прядей, и филистер исчезает, скрывшись в толпе. Йотун снова смотрит на неё.
— Порядочность облика — важное дело, — говорит он многозначительно и, кажется, с одобрением, — Не роняй лицо нашего Дома и впредь.
Коза послушно кивает и даже улыбается. Похвала Хозяина стоит дорого. Да и Мальборо этот жест, пожалуй, тоже одобрил бы…
В толпе что-то кричат и разбрасывают блестящие конфетти. Где-то совсем рядом проносится бывший товарищ по ватаге — Крыс. Размалеванный серым и красным, в клетчатой рваной рубахе, он почти похож на себя прежнего… И всё же чего-то в нем не хватает. Чего-то очень важного. Впереди поодаль виднеется смутно-знакомая фигура в толстом брезентовом плаще.
Неужели… Грем?
Фигура оборачивается, вскидывает руку в приветственном жесте — и снова возвращается к своим собутыльникам. Одутловатое лицо с плешивой бородкой, хитрые узкие глаза — совершенно точно, это Грем собственной персоной. Только вот кажется, что это вовсе не он, а кто-то другой, натянувший его шкуру на пустую надутую воздухом личину. Коза никогда его особенно не любила, и всё же старый, настоящий Грем был ей хоть немного родным человеком и товарищем. Теперь от всего этого не осталось и следа.
Она всматривается в его нынешнюю компанию — Глен и Гленда, сиамские близнецы в розовой шубе, одной на двоих.
Грем, Глен и Гленда. Даже звучит неплохо. Но как-то по-филистерски пусто и потому неприятно.
Хочется подойти, потрепать его по плечу и как-нибудь вытянуть на поверхность настоящего, не пустого… Но нельзя. Страшно отойти в сторону без хозяйской воли. Коза закутывается поплотнее в куртку и старается не смотреть по сторонам, до тех пор пока они не покидают Филистерский Квартал.
Йотун наверняка замечает её тревогу, но виду не подаёт и как ни в чем не бывало раскланивается с Теми-что-в-форме, сидящими в полупустом кафе за столиком. На столике жутко и очень знакомо шуршат какие-то бумаги.
На них Коза тоже старается не смотреть.
Наконец — улица торговцев колдовством. Здесь почти так же ярко и людно, как среди филистеров, но куда спокойнее. Здесь Коза чувствует себя Дома — даже больше, чем в жёлтом свете ламп Кухни. Йотуну такие мелкие обстоятельства безразличны. Безразлично ему и то, что тут вовсе не его владения — он держится так, словно кто-то неведомо древний и могущественный лично короновал его и увенчал монументальной справкой: «Хозяин Квартала».
Его провожают внимательными взглядами, как редкого и опасного гостя. Старик Мавр, белозубо боязливо улыбаясь, даже вывешивает на двери своей лавки целую пригоршню оберегов. Все это похоже на хороший спектакль — и Хозяин Кухни со своей спутницей вполне театрально следует в направлении лавки Мороки. Прежде чем за ними закрывается дверь, Коза, кажется, слышит, как по улице прокатывается вздох облегчения.
У Мороки тихо и пыльно. Пахнет пряными степными травами и старыми забытыми словами, записанными на ветхом пергаменте. Коза была здесь прежде лишь однажды — сунула нос под шумок вслед за Мальборо, да сразу и убралась обратно на воздух, до того не по себе ей стало в этом склепе.
Лавка похожа на сумрачный лабиринт. Массивная угловатая мебель тускло поблескивает резными узорами на стенках и створках. У дальней стены, приоткрыв дверцы, темнеет шкаф из морёного дуба. Он похож на дремлющее чудовище, и кажется, что пасть его ведёт туда, откуда он родом — на илистое вязкое дно глухой реки, проложившей себе путь где-то в лесной мшистой тишине.
Йотун и Морока обсуждают что-то вполголоса. Слов не разберёшь вовсе, будто они говорят на каком-то тайном наречии. Признаться, Коза и не стремится особенно к этому пониманию. Как знать — может быть, Мальборо погиб от того, что слишком часто ходил в эту лавку и слишком много знал?
Кухонщица боязливо прижимается к стеллажу возле двери — точно под вяло горящей свечной — и тут же отшатывается от нежданного прикосновения чьей-то холодной цепкой руки.
Оборачивается.
Опасность оборачивается штукой: на полке притаилась высушенная и зачем-то обсыпанная черными горошинами перца костлявая рука на подставке. Смеяться от её вида почему-то не хочется.
По углам и пыльному морю на полу шорохливой бегучей поступью проскальзывает россыпь мороков.
Покидают лавку Мороки тихо и быстро. Коза успевает только заметить, как Йотун что-то прячет за пазухой — кажется, промасленный продолговатый свёрток.
За порогом Хозяин становится куда осторожнее. Принюхивается, втягивая носом снежный воздух, пристально оглядывается по сторонам, прежде чем свернуть с улицы во дворы. Видно, от хозяйки пыльного склепа он получил что-то уж очень ценное. Коза опасливо зажимает бритву в рукаве, хотя ей, как будто бы, вовсе и нет никакого дела до йотуновых дел…
Стучит зловещая трость, скрипят сапоги. Хоть и хром Хозяин Кухни — едва поспеешь за ним, если спешит. Высокая фигура с угловатыми плечами — будто по линейке вычерченными — всё маячит впереди, изредка останавливаясь, чтобы подождать незадачливую кухонщицу. Та, запыхавшись, торопится следом.
Чуткий людоедов нос снова и снова втягивает воздух, выпуклые глаза впиваются остро наточенным взглядом в углы крыш и подворотни, двери домов и тёмные окна, в подвальные лазы и балконы — ищут-высматривают неведомую засаду.
В тёмном дворе-колодце, заваленном заснеженными поленницами, Йотун вдруг замирает, как вкопанный. Дожидается Козу и вдруг нагибается, присогнув здоровую ногу, заглядывая ей внимательно в лицо. Непривычно видеть Хозяина вровень с собой — кухонщица вздрагивает и почти инстинктивно пытается отодвинуться.
Йотун кивает, — Боишься — это правильно. А раз боишься — слушай и делай внимательно, что скажу.
Он достаёт из сюртучного нутра свёрток и протягивает Козе, — Спрячь понадёжнее и никому не показывай.
Она послушно убирает свёрток в глубокий внутренний карман. Под бумагой отчётливо угадываются острые углы… Футляр или ножны?
Йотун вздыхает. Его выпуклые глаза на мгновение закрываются — и снова обдают мясницким холодом.
— Если я скажу бежать — ты побежишь в Кухню, — чеканит людоед, — Позовёшь на помощь — но прежде отдашь свёрток Пиноккио или Грабле. Запомнила, дочка?
Жилистая рука в перчатке треплет её по голове, приглаживая волосы. Коза судорожно кивает — отказать она никак не может, но от таких инструкций ей, мягко говоря, не по себе. Понятно, что между Домами случаются стычки, но виданное ли дело — нападать на Хозяина? Разве что Йотуну наверняка известно о лихом деле, которое против него кто-то затеял… Да только разве не стоило ему взять с собой кого посильнее для таких случаев? Хоть того же Пиноккио или задиру Ягу? Черт его разберёт.
Идут дальше — ныряют в глубокий переулок. По сторонам ржавеют галереи с тонкими перилами, поднимающиеся над мостовой вдоль стен. К решёткам подвальных оконцев привалились нищие. В рванине и лохмотьях — не поймёшь, что на них надето и когда это было стирано последний раз. Протягивают жадные руки. Йотун бросает им горсть медяков и проходит дальше. Коза — следом.
Доходят до самого переулочного низа — дальше снова подъем. Здесь нищих ещё больше. Греются у жирной отопительной трубы, обнажившейся среди кирпичной кладки.
Вдруг, один из них отделяется от прочих и движется наперерез кухонщикам. Пялится на Козу — лицо у него красное и усталое, а глаза светлые, почти белые — словно кто-то вынул из них весь цвет и до краёв накачал небесной чистотой. Встретившись взглядом с Йотуном, глаза эти резко становятся красноватыми — а в руке нищего появляется широкий короткий тесак.
— Подай медячок, подай полушечку? — издевательски тонко заводит красноглазый, и слова его подхватывают другие нищие — кажется, вообще все, что собрались в переулке. Нестройными кучками они начинают приближаться к кухонщикам, раскачиваясь, как в трансе.
— Подай хоть серебрянник, окаянный! — вскрикивает кто-то позади, за спиной Козы. Отбивают дробь по мостовой деревянные тяжёлые башмаки — совсем близко.
Она оборачивается, понимая, что уже слишком поздно — но метят не в неё, а в Йотуна.
Хозяин Кухни поворачивается медленно, как шарнирная кукла, перехватывая и вскидывая трость. Не успеет — вздрагивает Коза, отшатываясь в сторону от вспарывающего воздух нищенского ножа. Клинок едва успевает задеть сукно сюртука — и уже звенит, отброшенный в сторону. Его владелец корчится на мостовой, согнувшись пополам. Тот, что стоял спереди как-то неловко дёргает головой и с захлёбывающимся криком зажимает рукой рот. Из свороченной на сторону челюсти на снег брызгает колкая россыпь выбитых кровавых зубов — точь в точь рябиновые ягоды.
Коза цепенеет, замирая на месте. Бритва в рукаве — глупая бесполезная игрушка.
Йотун снова взмахивает тростью — словно длинной и ужасно тяжёлой волшебной палочкой — и ещё двое нищих отползают прочь, хрипя и капая бордовым киселём.
Хозяин оборачивается к кухонщице и приказывает — ровно и внятно, словно ничего особенного не происходит, — Беги!
На лице его — тёмные осколки крови, прочертившие косые линии через щеки и брови, как узоры боевого раскраса. Не послушаться этого лица нельзя — и Коза бежит, быстро и испуганно, как лесной резвый зверь. Перед глазами у неё — развороченная по снегу гроздь рябины. За спиной — круговерть раздробленных хрящей и сломанных суставов. Отчего-то на мгновение в этом месиве проступают пьяные цыганские рожи и золотые с кровью кудри, втоптанные в грязь.
Коза вскакивает по железным ступенькам на галерею — так, глядишь, будет быстрее и надёжнее.
Только бы успеть…
Только бы не ослушаться…
Йотун вовсе не похож на Сципионку, и хорошим человеком его не назовёшь… Да только что же сама Коза за человек, если оставит без помощи домочадца?
Фея сидит, угнездившись на карнизе, как странная новомодная горгулья. Руки в тёплых беспалых перчатках горят, сжимая клюку — взобраться на крышу бывает не так то легко, особенно если на неё не ведёт ни одна лестница… Но хорошее зрелище стоит многих усилий.
Он видит всё с самого начала, притаившийся на холодном железе, позапрятав свои глаза всюду, куда смог дотянуться нехитрым насекомым колдовством. Он хотел бы быть там, внизу, целиком — но для его заветной дуэли время ещё не пришло, а нападать толпой на одного он считает гнусным делом, которое может позволить себе только слабосильная падаль.
Холодный воздух наполняется солёными и кислыми железными запахами. Нищие — стерховы прикормыши — отползают в разные стороны. Их всего не более двух дюжин — маловато, чтобы зарезать Хозяина. Это понятно, пожалуй, всем, кроме них. Будь Фея чуть более сентиментален — верно, пожалел бы их увечные тела, наполненные болью. Но подобные извращения ему чужды, а значит остаётся лишь любоваться чёткой работой верного врага. Пусть людоед и хром, в драке он становится восхитительно неузнаваем и ловок, сродни матерому цирковому трюкачу. Страшно подумать, чего ему стоит эта ловкость — да и ни к чему сейчас забивать голову такими вещами.
Ловчий с наслаждением наблюдает как, расправившись с первой пятёркой, Йотун отирает лоб и коротко бьёт сапогом тянущуюся по камням к ножу ладонь. Как он зигзагом скользит почти параллельно мостовой, припадая на левую больную ногу, и наносит хищные широкие удары. Под каблуками хрустят выбитые зубы — злостная трата ценного ресурса, но в данном случае можно простить многое, очень многое.
Очередной взмах трости по спрятанным в балахонистом тряпье ногам — и дребезжащий вскрик: хромых в Квартале стало больше. Череп-набалдашник становится алым от крови — Йотун разделался уже с целой десяткой. Нищим наконец удаётся окружить его — маленькая иллюзия победы. Откуда-то в руках у некоторых из них берутся острые обрезки труб, и Фея начинает задумываться о том, что людоед, быть может, не уйдёт так легко сегодня… Но от упаднических мыслей не остаётся и следа, когда из трости с маслянистым шелестом высказывает клинок.
Йотун орудует им одной рукой, зажав в другой пустую половину трости и отбивая удары. Серебристая заточенная молния проносится вдоль кольца нищих — кто-то зазевавшийся лишается нескольких пальцев на руке. Йотун выходит из замаха и, развернувшись, колет и режет уже с другой стороны. Движения его становятся медленнее и осторожнее — лишь спустя несколько мгновений Фея наконец замечает всаженный в его бок короткий нож.
Досадная неприятность — и в то же время неплохой результат для голубиного богомолья.
Число окружающих Йотуна нападающих стремительно сокращается — их осталось не больше полудюжины. Хромой неторопливо отступает в направлении галереи и Фея осторожно встаёт, отходя от края крыши и готовясь покинуть свой наблюдательный пункт. Где-то внизу раздаётся влажный чавкающий звук, и кто-то грузно падает на мостовую, вопя от ужаса и боли. Ловчий вздрагивает — по животу будто проводят раскаленной кочергой, он сгибается пополам, хватая воздух ртом, словно пытаясь холодом заглушить резкую жгучую боль.
На сегодня хватит. Определённо хватит. Он увидел даже больше, чем хотел — а значит, пора заняться полезным делом. Поспешно хромая, Фея удаляется прочь, перебираясь на соседнюю крышу — и так далее. Как бы ни был хорош Йотун, судьба его малолетней спутницы может оказаться не менее интересной… Что если она понеслась бегом не Домой а с каким-то особым хитрым получением? Стоит проверить.
Ловчий принюхивается, натягивает на кончики пальцев Перегрань, пытаясь взять нужный след…
Где-то внизу и позади Йотун вытирает платком запачканный клинок, убирает его обратно в ножны. Устало опирается на трость и осматривается, несколько мгновений наблюдая, как нищие отползают подальше и пытаются собрать воедино распоротое брюхо своего товарища. Они стараются не смотреть в выпуклые глаза Хромого, и он улыбается, пока они не видят — страшной и печальной улыбкой.
Потом поднимается в полный рост — и уходит вверх по галерее, как зловещий молчаливый призрак Высокого Квартала. Сумерки быстро съедают его высокую фигуру.
***
Торопливо гремит железо под каблуками. Щербатая стена справа мелькает, время от времени обрастая окнами и дверьми. Нужно спешить — быстрее, чем бегут ноги, намного быстрее. Сбитые в кровь пятки горят огнём, а Коза всё бежит и бежит. Кухня должна быть уже совсем рядом… Но знакомых мест всё не видать, а дома вдоль улицы кажутся совсем уж чужими. Была ли она хоть раз в этой части Высокого? Поди вспомни…
Кирпичные стены почти смыкаются над головой, становится совсем уж темно. Кругом ни одного фонаря, ни одной лампы в окне. Коза вздрагивает — неужели пропустила нужный поворот и забрела куда-то не туда?
Куда же например?
Уж не к бескудьим ли гнездам?
Много таких домов в Высоком, некоторые сразу и не распознаешь. Кухонщица осматривается по сторонам, лихорадочно дыша. Так и есть — стекла всюду, куда ни глянь, глухие и тёмные, от кирпичей тянет сырой известковой затхлостью. Что же натворила… Мало того, что оставила Хозяина без помощи, так ещё с его вещью сгинет в обиталище нежити.
Поворачивается на каблуках и стремглав несётся обратно — пока не заметили и не почуяли. Дома дремлют, безмолвные и тихие, и у Козы даже появляется надежда покинуть злополучное место без лишних приключений… Как вдруг, кто-то цепко хватает её за плечи и тянет, тянет назад, в приоткрывшуюся со скрипом дверь.
— Иди-и-и сюда-а-а! — скрежещет хриплый щербатый голос, с трудом произносящий слова.
Коза старается вывернуться, чиркает бритвой, пытаясь порезать чужие холодные руки — но всё без толку.
— Мертвому — могила, кровопийце — точеный гроб, — задыхаясь, выкрикивает она. В темноте за спиной раздаётся болезненный смех, похожий больше на карканье.
— По-оздно-о-о уже-е! — издевается нежить и последним рывком втаскивает отчаянно упирающуюся добычу в гнездо. Железная дверь с грохотом захлопывается за Козой.
Судя по ощущениям, её бросают на влажный холодный пол, как мешок с неприхотливой провизией, и будто бы на время забывают о её существовании. Что-то больно упирается в ребра. Во мраке со всех сторон раздаются зловещие потрескивания и шорохи. Неспешно движутся челюсти, скрежеща зубами. Из конца в конец помещения прокатывается скрипучий многообещающий хруст, в котором угадываются неясные слова бескудьего языка. Говорить по-человечески людоедам, по видимому, уже лень.
Из огня да в полымя…
— Если только Йотун узнает, — вскрикивает угрожающе Коза, поднимаясь на ноги и шаря бритвой в темноте вокруг себя, — Из ваших голов он понаделает суповых мисок, а на мясе откормит свиней!
В ответ ей снова раздаётся смех, расползающийся повсюду бегучим эхом. Кажется, что весь дом сверху донизу хрипит, кашляет и трещит на разные голоса, словно одержимый злыми духами. С некоторым трудом кухонщица обнаруживает в кармане зажигалку — комната озаряется слабыми отблесками огня и тут же снова погружается во мрак.
Известковые сонные коконы.
Подернутые пленкой хищные глаза.
Тощие тела, топорщащиеся рёбрами, готовыми прорвать кожу.
Тонкие руки с длинными пальцами.
Когти — как кривые ножи.
Но самое страшное — зубы.
Они вспухают на челюстях, неровные и острые, крупные, блестят от слюны и жадно двигаются, готовые к работе. Такими зубами, должно быть, можно перекусить шею одним махом…
Коза снова щёлкает зажигалкой, надеясь, что огонь хоть ненадолго отпугнет тварей, и пытается нашарить взглядом выход.
В изменчивом свете смутно становятся видны путь на второй этаж и шахта неработающего лифта. Никакого намёка на дверь.
Бескуды щерятся клыками, потирая шершавые руки. Есть добычу они кажется, не намерены. На мгновение кухонщице чудится в их уродливых плосконосых лицах подобие нерешительности и… Страха?
С чего бы им бояться её? Разве что всё-таки вспомнили, кто такой Йотун? Или в свёртке под её курткой есть что-то такое, что способно напугать даже бескуда?
Ответ не успевает пробраться ей в голову. Где-то наверху раздаются ужасный грохот и громкая ругань. А потом рядом с Козой ни с того ни с сего появляется кто-то сгорбленный, пахнущий пролитым пивом, застарелым потом и едкой усталостью. Откуда и как взялся — не поймёшь. Он оборачивается на неё — свет зажигалки отражается в круглых бездонных очках, как в колодезных ямах. Жабьи губы растягиваются и шипят, — Кажетс-ся протерял где-то клюку…
За губами нет зубов, лишь окостенелые десны. Последнее, что Коза успевает заметить, прежде чем зажигалка обжигает ей пальцы — тускло сверкнувший в руке пришельца молоток с длинным острым гвоздодером. Она отодвигается подальше. Фею она видела всего несколько раз, но этих впечатлений вкупе с чужими россказнями хватает с лихвой. Неужели удача не могла послать ей кого-то более… презентабельного? Впрочем, на спасителей жаловаться не принято.
Где-то в темноте раздаётся очень отчётливый треск и нечеловеческий хриплый вой.
— С-славная потеха для с-старого проказника, — приговаривает Ловчий. Молоток со свистом проносится где-то совсем рядом с головой кухонщицы, и она прижимается к полу. Несколько хрустких ударов звучат один за другим. Хриплый голос из дальнего угла завывает, — Пожале-ей, паску-уда-а!
— Уж я вам пожалею, — многообещающе сообщает Фея. Судя по звукам, он продолжает активно орудовать молотком, неведомым образом ориентируясь в темноте.
— Мы-ы отпу-у-устим девчо-о-онк-у-у, — упрашивает парламентер, кажется, отползающий подальше. Коза пытается следовать его примеру. Она снова вскидывает руку с зажигалкой и — о чудо! — среди кирпичной кладки обнаруживается дверь.
Смутно различимая горбатая фигура Феи нагибается в потемках, шаря по полу, и снова встаёт в полный рост, уже опираясь на клюку.
— Давно бы так, — удовлетворённо констатирует он, — По рукам, черти.
Коза осторожно приоткрывает дверь и гасит зажигалку. В узкой полоске уличного тусклого света она видит искореженную вмятинами бескудью голову, которой изрядно не достаёт зубов. Поднимает глаза выше — и встречается взглядом с Ловчим, неторопливо движущимся к выходу. Почему-то Коза чувствует, что ему очень интересен свёрток у неё на груди — свёрток, о существовании которого он никак не может знать. Хочется бежать, но нужно соблюсти хоть какие-то приличия.
Фея — враг её Дома, и при том наверняка один из самых опасных. Но в то же время — он спас её от вполне вероятной мучительной смерти, а это накладывает определённый отпечаток на их нынешнее взаимодействие.
Ловчий покидает гнездо. Дверь за ним торопливо захлопывается. Они остаются один на один — потрепанный жизнью мужчина и девочка, весьма упорно стремящаяся к состоянию такой же потрепанности.
Фея кивает ей. Закуривает.
Коза тихо уточняет, — Буду твоим должником, пока не отработаю каждый удар.
Он наклоняет голову, кажется, удивлённо. Подумав, спрашивает, — Ус-слуга за ус-слугу? — и, не дождавшись ответа добавляет, — Что ты прячешь? Из-за этого тебя сразу не с-съели?
— Обычный амулет… От Мороки, — уверенно отвечает кухонщица. В голове ее вдруг всплывает страшная мысль: она наверняка опоздала… Не привела подмогу — и теперь в лучшем случае получит от Йотуна нагоняй а в худшем…
— Не ври мне.
Коза пожимает плечами, — Как бы я ни была благодарна, изменять своему Хозяину — верх подлости.
Фея кивает, соглашаясь, и разводит разочарованно руками, — Раз так — с-сочтёмс-ся как-нибудь иначе. А теперь беги. Вся пропахла с-спешкой, как с-степной экс-спрес-с-с…
Козу будто бы сдувает ветром в мгновение ока. Пусть себе торопится — черт с ней. Может было бы, конечно, сцапать её и самому посмотреть на столь ценный для мелкой сошки груз… Но это, пожалуй, было бы уж слишком непорядочно. В сущности, плодотворных догадок хватает и так, а грубое нарушение правил — редкое блюдо, к готовке которого нужно приступать с умом и без лишней суеты.
Фея так и остается стоять возле бескудьего гнезда, задумчиво изничтожая фильтр сигареты. В кармане его влажно дремлют вырванные с корнем бескудьи зубы и их осколки: в сущности, не самая плохая замена йотуновым… До поры до времени, во всяком случае. Увиденного сегодня ему хватит надолго — а там, глядишь, судьба покинет ему новые радости.
Главное уметь правильно ждать.
Глава XXXVI. Половина пути и еще один шаг
Примечание к части
HALF-WAY & ONE STEP FORWARD
Marilyn Manson
Позвякивают цепи. Взрыкивают серые волчьи тени, маячащие впереди. Скрипят сани, скользя по влажной земле.
Стелется рассветный туман над холодной Степью. Воздух сгущается в непроглядное удушливое марево, от свалявшихся шкур тянет железом, смертью и гнилью. Лихие голоса перекликаются где-то по сторонам, дикие и злые, как вой ветра-буревестника. Небо кажется ужасно далёким, словно его на мясницких крючьях подцепили и подняли в неведомую высь. Крепкие путы, хитрые чары, зоркие глаза. В мутном туманном киселе сквозь борта саней мерещатся страшные образины, будто кто-то кроме Степных Бояр ходит по полыни, да всё шепчет-приговаривает:
Зубы острые, ножи булатные
Ночи долгие, слова запретные
Кандалы да плахи, колоды да дыбы.
Меха соболиные, мясо человечье
Руки ледяные, сапоги багряные
Топоры да пилы, тесаки да крючья!
Чудятся рогатые и большеголовые, с бубнами и дудками, жгущие тёмные едкие огни на высоких шестах. Глаза вспыхивают в сырой сутолочи: красные — как кровь на клинке; белые — как кости в травах и бочажинах; чёрные — как холодные винтовочные дула. Моргнешь раз, другой — то сгинут, то опять являются. Скалят зубы звериные, кричат и блеют, мычат и улюлюкают, словно безумные, упившись дурманной болотной воды. Козлиные и медвежьи морды пастями лязгают — не поймёшь, то ли видят их Бояре, то ли нет. Только смеются всё, да шапками перекидываются.
Позвякивают цепи. Взрыкивают серые волчьи тени, маячащие впереди. Скрипят сани, скользя по влажной земле.
Что-то ужасно упирается в бок, словно вот вот достанет до костей. Пьеро корчится, но всё никак не может понять — что же это такое. Голова гудит, словно от удара или хитрого дурмана. Смутно колышутся в ней воспоминания — остывший под утро шатер, запах ладана и кровавого мяса, нарумяненная личина с острыми зубами и цепкие руки, бойня в Кочевье и зловонные шкуры. Всё отобрали, всё вызнали… Так, значит, не всё? С трудом сгоняет мысли в кучу, как непослушный рой сора и ветоши под хищным ветром. Много ерунды и пустой сутолочи в голове — но среди мусорного хлама блестит гладкой латунью подаренный Франтом револьвер.
Вот ведь дурачье — отобрали и половинку бронзовой кошачьей головы на цепочке, и нож, и боярскую подвеску — а револьвер в потайном курточном кармане проворонили. Видно не так уж плоха игрушка — только много ли от неё будет проку со связанными руками да против всего боярского сборища?
Ему ведь и одного единственного людоеда убить не под силу оказалось…
Пьеро судорожно сплевывает кисло-соленым жгучим настоем, оставшимся во рту — видно в нем и затаен тот дурман, от которого мысли в кашу размолоты. Вспоминается, как сквозь сон поили его хищные холеные руки из деревянной расписной чарки.
Поили отравой. Оттого-то и ломит кости, и видится в тумане всякое… Неужто и с остальными так?
С трудом поворачивает голову на затёкшей шее — рядом на санях сопит Безымянный. Вот так компания, ничего не скажешь! Был бы тут Франт — тогда уж верно можно было бы что-то придумать и сделать так же весело, гордо и красиво, как он умеет.
Распутать верёвки на руках и ногах, вскочить и — бах! бах! бах! — перестрелять Бояр, как это всегда бывает в ловчих историях.
Только вот ничего такого не будет.
Возможно, вообще не будет больше ничего и никогда.
Пьеро вдруг понимает это с жуткой отчетливостью, от которой хочется кричать и бежать далеко и долго по кочковатой степной сырости. На него накатывается осознание — холодное и липкое, как мокрая рубашка на утопленнике, как петля на шее, набрякшая от крови под зимним темным небом: ничего весёлого, гордого и красивого не только не будет… но и не было, верно, никогда.
Разве много такого случалось с Франтом на глазах у Пьеро? Одно дело — выбить дверь в брюзжащем Муниципалитете. Совсем другое — выйти одному под хищный взгляд ружейных стволов, под прыткий полёт стрелы. Как же это удавалось ему — делать такое, и улыбаться после, умудряясь извиняться или раздавать похвалу?
И почему же, черт побери, нет его теперь рядом?
Пьеро скрипит зубами. В голове становится немного яснее. Поверх Безымянного он глядит вперёд — между волчьих спин в туман, где темнеют следующие сани, где звенят цепи и слышатся поступь коней и колючий смех.
Может статься, что Ловчие живы и совсем рядом — так же лежат на гнилых шкурах, связанные по рукам и ногам. А что если нет — и вместо них впереди едет кто-то из Бояр или даже сам Малюта?
На чудо надеяться нельзя. Во всяком случае, пока.
Остаётся лишь попытаться устроить его самому. Только вот как?
Разве что… Колобродство? Пусть и не научен он ходить по кромке, как Франт — а вдруг всё же сможет?
Пьеро старательно пытается вызвать знакомый запах мазута, услышать далёкий шелест песка. Морщит лоб и жмурит глаза, так что в темноте начинают скакать радужные бесформенные бесы, а скулы сводит судорога… Но всё тщетно. Стоит только проклюнуться в голове нужному чувству, как тут же вокруг сгущается болотное сутолочное варево и душит, топит, засасасывает всякую чёткую мысль.
От холода и бесплодных попыток нос Пьеро краснеет, как у пьяницы. Уставший и даже вспотевший, он переворачивается в небо и снова смотрит в небо — далёкое, подвешенное на цепях и крюках. Недостижимое.
Пробует достать пальцами до узлов на верёвках или разорвать их — тоже без толку. Опять раздражённо сплевывает, забывшись — плевок прилипает к губам. Противно.
Откуда-то сбоку раздаётся тихий шепотливый свист. Пьеро поворачивает голову и встречается взглядом с Безымянным. Светлые глаза его со сжавшимися в точку зрачками смотрят прямо в лицо квартиранту, не мигая и не двигаясь. Он произносит одними губами, — Будь начеку. Не говори лишнего и не трать себя попусту.
Пьеро до чесотки хочется уточнить, что же такое он имеет ввиду, но сделать этого он не успевает: над головой раздаются пронзительное ржание и возглас наездника. Копыта с чавканьем врезаются в сырую землю совсем рядом, отделенные лишь бортами саней. Двое Бояр пристраиваются по сторонам от квартирантов. Кони с ощутимым раздражением переходят на шаг, подстраиваясь под скорость волчьей упряжки.
Одного из наездников Пьеро узнает сразу. Мертвенные румяна на бледном лице, чёрные кудри, шевелящиеся на ветру. Хищный взгляд, прорезающий воздух — и запах ладана, бьющий в ноздри. Вот он — хитрец, напоивший его отравой!
Боярин наклоняется к голове своей лошади и приговаривает бархатисто, — Тише, тише!
Его спутник голодно посматривает на квартирантов, поглаживая окладистую бороду.
— Молодое мясо, сочное, — хрипло сообщает он, — Жалко таким с Малютой делиться — верно, Летник?
Нарумяненный уклончиво качает головой, — Чего не пожалеешь для благодетеля нашего… — и благочестиво поднимает глаза к небу. Пальцы его, увенчанные тонкими острыми когтями, игриво перебирают поводья, словно чётки.
— Что оставит воевода псам своим — то и будем грызть, — добавляет он, — Нет другого пути.
Второй всадник хмыкает и вдруг начинает пристально вглядываться в Безымянного. Пьеро невольно следует его примеру — и замечает на шее собрата по несчастью графский амулет. Как же Бояре проглядели его?
— Не пялься попусту, Дыба, только сглаз заработаешь, чего доброго, — предлагает Летник, оправляя на плечах шубу, надетую внакидку.
— Как же мне не пялиться, когда ты мальчишку так паршиво обыскал? — не соглашается Дыба, — Такая вещь на дороге не валяется. Пропустить ее сложно, знаешь ли…
— И снять тоже, — уточняет нарумяненный, — Попробуй, коли охота.
Дыба фыркает, щелкает зубами — и вдруг выхватывает саблю из ножен. Пьеро невольно вжимается в шкуры на дне саней, а Безымянный как ни в чем не бывало устраивается поудобнее. Боярин опускает саблю в его направлении, стараясь подцепить ожерелье с клыком — и квартирант даже подставляет ему шею для удобства.
Пьеро морщится — неужто до такого бесстыдства могут дойти подобострастие и безразличие?
Клинок уже подцепляет шнурок амулета — но Дыба вдруг вскрикивает и вздрагивает, едва не роняя саблю. Лицо его искажает гримаса боли, и он даже отъезжает для верности немного в сторону. Безымянный сонно улыбается.
— То-то же, — удовлетворённо кивает Летник, — Это могучее колдовство. Его так просто не снять — пока не убьёшь самого колдуна или того, кто носит его безделушку. Не шуми зря — всё равно они никуда не денутся.
Безымянный уже открыто, но довольно тихо посмеивается. Дыба зловеще скрипит зубами, рука его болезненно сжимает рукоять сабли.
— Сниму эту пакость вместе с его головой, — глухо сообщает он.
— И Малюта пообедает нынче твоим жареным сердцем, — ободряет его нарумяненный, — Больно уж ему понравится, что ты ценную добычу пустил на мясо ради бахвальства!
— Не бывало такого, чтобы меня мальчишка вокруг пальца обводил, — рычит Боярин, — Не даёшь этого — так хоть второго зарублю! Уж его то без разбору — мёртвым или живым…
В мгновение ока глаза Летника вспыхивают огнём — теперь уже он выхватывает саблю, угрожающе направляя ее на собеседника.
— Только посмей, — шипит он, — Моя добыча, моё мясо, моя кровь! Не по твоей масти замахиваться на то, что старшим отложено.
— Ты-то — старший? — зло кривится Боярин, — Прихвостень малютин поганый…
— По месту и роду — старший. Стало быть молчи и впредь не маши саблей почём зря, — негромко подытоживает Летник, — руки твои загребущие я быстро подкорочу, коли придётся!
Он опускает взгляд на Пьеро, поигрывая саблей в руке, и добавляет со смешливым оскалом, — А ты не бойся, добрый молодец. Не позволю тебя на чужой стол подать!
Квартирант машинально кивает. Обещания Летника ничего приятного не сулят. В сущности — какая разница, кто его съест, если для Бояр все они — добытая на охоте дичь? Нелюди бы, пожалуй, и Безымянного съели — да видно хотят получить йотунову награду. А уж Хозяину Кухни для его тёмных замыслов жертва наверняка нужна живой и целой. Хотя бы относительно. То ли дело остальные…
Впрочем, из всего можно извлечь пользу, если постараться. Едва ли Летник видит в добыче угрозу — значит, это может сыграть против него. Главное как следует изобразить покорность и выждать правильный момент…
Незаметно сжав руки за спиной в кулаки, Пьеро поднимает глаза вверх и, глядя на нарумяненного Боярина, натянуто улыбается. Тот благосклонно кивает и, вскинув поводья, заставляет лошадь перейти на бег, быстро скрываясь в тумане. Дыба некоторое время ещё топчется рядом с санями, облизывая зубы — но рисковать не решается. Так и уезжает ни с чем.
Пленники снова остаются одни.
Безымянный прикусывает губу и шёпотом спрашивает, — Знаешь, что будешь делать?
— Знаю, — подтверждает Пьеро.
— Не подведи, раз так, — просит квартирант, — Колизей зовёт меня. Но оставить вас здесь я не могу. Мне вас… Жаль, — с трудом заканчивает он.
— Жалостливый какой — посмотрите-ка, — хмыкает Пьеро.
— Не издевайся, — Безымянный настроен очень серьёзно, — Я постараюсь помочь, чем смогу. Чтобы… мы смогли выбраться, — снова с усилием говорит он, и в глазах его проскальзывает что-то ужасно пустое и холодное. Пьеро бросает от этого в дрожь — но он всё же берет себя в руки и лишь плотнее сжимает замерзшие пальцы, словно готовится к скорой драке.
В воздухе разливается густой запах крови, смолы и дыма. В тумане вспыхивают какие-то рыжие огни, вспарывающие утренние сумерки широкими лучами. Волки, впряженные в сани, воодушевленно воют, поднимая лобастые головы. Степь снова наполняется гиканьем и свистом — Пьеро догадывается, что они уже совсем близко к обиталищу Бояр.
— Въезжаем на подворье Малюты, — вторит его мыслям Безымянный, — Скоро будет нам с тобой веселья по самую макушку.
— Будет, будет, — зловеще соглашается Пьеро, чувствуя ребристый холод револьвера за спиной.
Из тумана вырастают очертания высокого частокола, сплошь составленного из крепких острых брёвен — где только нашлись такие в Степи? Перед частоколом — заболоченный тёмный ров, из которого доносится зловещее бульканье. Между кочек в травянистую воду воткнуты жерди с насаженными на них головами. От большинства из них остались только черепа — из их глазниц и идёт страшный рыжий свет, режущий Степь. Есть и совсем свежие головы — все они принадлежат кочевникам, скуластым и черноволосым. Пьеро с облегчением выдыхает, не обнаружив среди них лица Франта или Кожаного.
Подворье встречает их воем и лаем, звоном, шумом и лязгом. Топчутся кони в грязи. Носятся туда-сюда волки и поджарые собаки, от них почти не отличимые. Старый хромой шут, неловко приплясывая и натыкаясь на лошадей, бродит вокруг, то выныривая из тумана, то снова скрываясь в нем.
Бревенчатые стены и острые крыши обступают со всех сторон, как стены колодца. Среди них Пьер снова начинают было мерещиться образины с рогами и звериными мордами — но наваждение быстро проходит. Теперь не до них. Сани подъезжают к высокому крыльцу, поворачиваются боком и останавливаются. Волки жадно дышат, вывалив языки.
На крыльце, взгромоздившись на резной угловатый трон, сидит высокий дородный бородач — без лишних слов понятно, что он и есть сам Малюта. В руке его рогатина с раздвоенным заточенным навершием, похожая на исполинскую вилку. Толстыми пальцами он поглаживает рыжеватую густую бороду, усмехаясь желтыми кривыми клыками. Постукивает по доскам острым железным основанием рогатины:
Милости прошу в мой терем, гости дорогие!
***
Вогель открывает глаза.
Кругом безмолвствует темнота — густая, бескрайняя и одновременно обволакивающая как саван. В голове медленно просыпается память, полная болезненного хруста, ран, ожогов и угловатых камней мостовой. Кадр за кадром, мутноватая плёнка разворачивается перед глазами, превращаясь в прокрученный задом наперёд фильм. Темнота служит отличным экраном.
Стоя в стороне, как отстраненный наблюдатель, она видит тело Ловчей-девушки — измятое, искореженное, словно старая нелюбимая игрушка в руках жестоких детей. Через мгновение это же тело беснуется в агонии боя, словно исполняя странный макабрический танец.
На плёнке вспыхивает маленький кружок — словно сигаретный ожог — кадры сменяются на холодную бесприютную Степь, где она кашляет и кутается в плащ, прячется от вьюги и видит кошмарные сны.
Снова ожог и склейка — Ловчая уже в Квартале, погруженная в бесконечный омут бессонницы, пилюль, недуга и дешёвого пива. Безнадёжно испорченная и слабая — это становится лишь заметнее в реверсивном мерцании пленки. Кажется, у неё нет ничего, кроме неоплатного долга, да бронзовой кошачьей головы на цепочке.
Плёнка прокручивается дальше — беззвучная, безразличная, вездесущая. Вогель видит, как у неё укорачиваются волосы, как смягчаются и снова обостряются черты её лица. Год за годом, кадр за кадром — первое дело, первый промах, первая кровь на руках. Откуда-то берётся запах кофе и пороха — он появляется всего на мгновение, но остаётся в ноздрях ещё надолго.
Постепенно она даже перестаёт узнавать себя — до того это тощее облезлое существо на экране мало походит на человека. Ей почти страшно смотреть на него — скачущее по песчаной площадке в попытке перехватить палку в руках наставника; жадно впивающееся в каждый протянутый кусок еды; засыпающее, свернувшись в клубок, и подскакивающее от каждого шороха; впитывающее в себя новую непривычную ответственность.
Сигаретный ожог мелькает не в углу экрана, а в самом его центре — и вдруг оборачивается вспышкой пламени. Одной из десятков, сотен вспышек. Они взбухают в пасмурном небе и среди бескрайнего пепелища, вокруг них вырастают обломки стен и крыш, дверей и окон. Среди этих обломков — четверо мужчин и курносый обритый подросток. Они расходятся, потом сходятся вместе — и теряются в лабиринте мёртвых домов.
Снова вспыхивает огонь — город встаёт из руин, стена за стеной. Угрюмый, холодный, напоенный дождями и слякотью, голодом и безразличным безмолвием. Его районы скользят по экрану — люди в них них спешат в дома и магазины спиной вперёд, фонари и окна неестественно тускло мерцают, словно церковные свечи.
Площадь за площадью, улица за улицей, переулок за переулком — сколько Вогель ни старается, она больше не видит себя. И всё же она знает каждый поворот, каждую трещину на штукатурке, каждую подворотню.
Всё внутри неё сжимается, когда вдалеке на экране становится виден знакомый дом.
Её… дом.
Она не называла его так очень давно — в сущности, там никогда и не было ничего что по-настоящему принадлежало бы ей. Дом приближается, становится видна дверь подъезда — бордовая, облупившаяся, едва заметно пахнущая краской.
Кадр замирает на экране — так близко, словно эта дверь действительно есть впереди, среди темноты, готовая открыться в любой момент — только дерни за ручку.
Вогель шагает вперёд, зажмурившись — и дёргает. В последний момент ей становится ужасно страшно, до дрожи и озноба, но уже поздно: дверь распахивается и всасывает её в полутёмный холодный подъезд. На полу и ступеньках уходящей вверх лестницы чернеют слежавшиеся кучки мух — они хрустят под каблуками сапог, когда она начинает подниматься.
Признаться, она сама не до конца понимает, зачем — но продолжает идти, шаг за шагом, словно чей-то упорный голос твердит ей, — Надо!
К концу второго пролёта всё вокруг начинает казаться чуть больше, а тело начинает колоть хищный холод.
С ужасом Вогель замечает, что на ней не осталось ни сапог, ни шляпы, ни катласса — только потрепанное платье, стоптанные туфли, да сабля не больше мизинца. Ступени под ногами слишком уж скользкие. Мухи ссыпаются с верхних пролетов и падают за воротник, застревают в волосах. Хрустят, норовят угодить в горло, заполнить рот и задушить кровью глотку…
Вогель вдруг пронзает острая судорога, словно грудь и шею её распарывают изнутри мясницким крюком — и она разражается кашлем. Её ломает и рвёт, кровь ошметками багрит перила и плитку лестничной площадки… Но голос всё не унимается, — Вперёд! Выше! — командует он. И она продолжает подниматься, оступаясь и хватаясь за стены, оставляя за собой кровавый след. Туфли теряются где-то по дороге.
Ещё немного. Ещё чуть-чуть.
С каждым шагом — все горше, страшнее, мучительнее.
Она совсем рядом — комната с повесившейся лампой, комната, где всё испорчено.
Комната, где она заперта на всю жизнь — неправильная, больная, искореженная.
Под платьем скользят липкие горячие руки — сеют отраву, заразу, порок где-то глубоко под кожей, внутри. Хочется вырвать это из себя, выкорчевать до последнего — и Вогель скручивается в новом приступе кашля, и бесплодно пачкает кровью стены и одежду сквозь пальцы, прикрывающие измученный рот. Всё без толку.
Последний пролёт она уже проползает, цепляясь за перекладины перил, облепленная мухами, покрытая слюной и кровавой слизью. В ней не остаётся уже сил для страха и боли — только сплошная сокращающаяся пустота.
Грязный пол площадки.
Глухая ночная темень за окнами.
Тюремная дверь квартиры.
Всё как тогда.
Иди и войди! — приказывает ей голос на границе сознания. И она открывает дверь со спокойной обреченностью мертвеца, безразличного к своей судьбе. Остатками памяти она уже чувствует дыхание смерти, настигшее ещё в Падальске, в кровавом огненном бою.
Если боялась всю жизнь — чего же бояться, когда она уже кончилась?
Вогель ступает за порог с широко открытыми глазами, сжимая в ладони игрушечную саблю.
Она ждёт жёлтого света лампы, холодного паркета, облезлых стен, мух. Ждёт криков о долге, старых газет — и даже чёртовых липких рук.
Но ничего этого не случается.
Поначалу ноги её будто бы проваливаются в бездну — однако она вовремя успевает ощутить под собой твёрдую поверхность и удержаться от падения. Под босыми ступнями её — мягкий старый ковёр, в котором шаги тонут без шума. Кругом царит полумрак, населенный тихим мерцанием свечей.
Их огромное множество — они покрывают столы и стулья, стены и полки, подоконники заколоченных окон и пол. Все они разного размера, цвета и формы — красные и желтоватые, бурые и чёрные, белые и лиловые. В их свете всё становится похожим на странный сон.
Вогель оборачивается — за спиной её оказывается платяной шкаф из мореного дуба с открытой настежь дверцей. Ловчая даже щиплет себя за ухо — может она и правда всего лишь спит? Однако, ухо отзывается вполне обыкновенной тупой болью, а комната совсем не спешит исчезать: напротив, в дальнем конце её будто бы возникают камин и два кресла, приставленных к нему.
— Подойди, Вогель. Присядь, — предлагает кто-то из-за спинки левого кресла. Его слова мягко скользят в сумеречном пространстве комнаты, как дым над водой.
Ловчая медлит, переминаясь с ноги на ногу. Ей уже приходилось слышать этот голос на лестнице — смутно знакомый, невероятно спокойный и убедительный. Она смущённо подходит ближе, в отблесках огня замечая, как перепачкано, помято и порвано её платье. Шаги кажутся непривычно лёгкими. Тело почти совсем не болит, словно забыло о недавних злоключениях.
Вогель садится в кресло. Ужасно старое, наверняка сделанное в какие-то незапамятные времена — и в то же время надёжное и удобное настолько, что вставать из него не хочется вовсе. Она закрывает глаза, почти растворившись в бархатистой обивке, поначалу даже забывая, что в комнате есть кто-то ещё.
Он напоминает о себе вежливым кашлем — и Ловчая запоздало фокусирует взгляд на нём. Незнакомец уже не молод, лицо его обветрено, как это бывает у людей, проведших большую часть жизни в дороге; одежда его явно видала лучшие времена, а в тёмных волосах и жёстких усах проступает седина. Но во всем его облике более всего приковывают к себе внимание глаза — они кажутся необычайно живыми, внимательными, однако цвет их, цвет железа, немного пугает.
— Кто вы? — неуверенно спрашивает Вогель.
Усатый улыбается, по лицу его разбегается рябь морщин.
— Я — Хозяин Трущоб, — представляется он, складывая руки на животе.
Ловчая вздрагивает.
Всякий, кто хоть немного прожил в Квартале, знает рассказы о Трущобах, Доме Сырого Мяса, и о его Хозяине. Сколько бы поверий не было с ними связано, всегда остаётся неизменным одно — место это на редкость опасное, а Хозяина Трущоб уж точно не назовёшь добродушным благотворителем. Нужно бы бежать отсюда поскорее… Вот только куда?
В шкаф — за дверь, в полный мух подъезд?
В темноту за границами нелепого и страшного фильма о её жизни?
Куда же, черт побери, ей бежать, если нет больше ничего, кроме этого кресла, этой комнаты, свечей и соседа по левую руку?
— Не беспокойся понапрасну, — предлагает Хозяин, — Ты уйдёшь, как только захочешь, поверь. Но, согласись, будет глупо поспешить — всё-таки, ты очень долго сюда добиралась, верно?
Вогель кивает, — Верно. Хотя, признаться, я вовсе не знаю, куда именно шла.
— Сюда ведёт много путей. Куда больше, чем ты можешь представить — и всякий страждущий может войти сюда.
— Так уж и всякий?
— Если достаточно страждет — войдёт, — невозмутимо отвечает Хозяин, — А ты с лихвой настрадалась.
Ловчая вздыхает, вытягиваясь в кресле. Постепенно ей и правда становится очень спокойно — словно она впервые за долгое время оказалась дома. Словно собеседник — её отец. Не тот испорченный и безликий, живущий в липкой холодной комнате, а настоящий.
Такой, какого у неё, кажется, никогда не было.
Хозяин Трущоб терпеливо выжидает паузу, готовый к новым вопросам.
— Зачем я здесь? — наконец, задумывается Вогель, — Всё ведь не может быть так просто: пострадать, умереть и усесться в кресло?
Усатый снова улыбается, смотрит на неё внимательно-пристально.
— Поправлю тебя, — предлагает он, — Ты не совсем мертва. Пока ты здесь, ни один загробный бог не в силах вершить твою судьбу.
— Но… Не могу же я вечно тут сидеть? — как-то зыбко уточняет Ловчая. Признаться, с каждым мгновением эта перспектива кажется ей всё менее сомнительной.
— Мой Дом велик и здесь всякому найдётся место, — прищуривается Хозяин, — Но ты сейчас лишь на середине своего пути. Важно сделать правильный шаг вперёд — и едва ли ты захочешь остановиться на распутье навсегда.
Вогель кусает губы.
Распутье? А ждёт ли её хоть что-то хорошее за ним? Стоит ли эта тревожная осыпающаяся дорога того покоя, в котором она пребывает теперь? Что-то предательски колется на границе её сознания, не давая полностью отдаться этому чувству. Только вот что же…
— Я ведь… Смогу вернуться сюда? — спрашивает она вдруг, — Когда-нибудь?
Хозяин кивает.
— Конечно, сможешь. Все мои чада — желанные гости на моем пороге, — заверяет он, — И все они вновь явятся сюда, когда придёт их срок.
— Чада? — Вогель смотрит на него исподлобья. Свечи вокруг будто бы начинают гореть ярче. Особенно ближняя, рябинно-рыжая, пахнущая чем-то благовонным.
— Да, — снова кивает усатый. Глаза его перестают мигать и словно бы впитывают блеск свечей, — Все пришедшие сюда не уходят с пустыми руками, — он замолкает ненадолго, словно собираясь с мыслями, и продолжает, — Те, кто испил до дна чашу страданий, получают мой дар.
— Что же это за дар?
— Жизнь вечная, великие тайны и великая сила, — наклонившись, тихо произносит Хозяин, — До конца времен — если он, конечно, наступит.
— И ничего взамен?
— Только чаша, дитя, — голос его как-то неуловимо меняется, словно в нем появляется что-то, принадлежащее немыслимой древности, — Свою чашу ты будешь пить вечно, пока в тебе будет теплиться жизнь. Ты не будешь страдать от ран и болезней, сможешь сделать многое — то, что навеки останется в умах смертных. Главное разумно вершить свой путь — но уж это ты сможешь.
Вогель слегка недоверчиво смотрит в его глаза — бездонные, как у Охотника, но вовсе не такие холодные и страшные. Она видит в этих глазах вечность — свою вечность, которую может прожить.
Несомненно, это будет прекрасно:
Она будет здорова.
У неё наконец-то будет отец.
Она сможет…
Сможет — что? Зачем?
Крохотная игла тревожащая её сознание всё это время, вдруг раскаляется и, вспыхнув, распускается ослепительной вспышкой — словно падающая звезда.
В нос бьёт запах кофе и пороха, невесть откуда взявшийся. На шее холодным цветком прорастает бронзовая кошачья голова. Она вспоминает — тёплые руки, внимательные слова, спокойные сны, которые уже были прежде и которых может больше не случиться никогда, если она не выполнит своего долга.
Не мушиного, душащего горло и лёгкие.
Не фальшиво-газетного, портретного крикливого долга, который навязали ей другие.
А настоящего — того, который она сама приняла вместе с амулетом и обещанием, данным на развалинах мёртвых домов.
К чему ей теперь новый отец, если она уже выбрала его прежде, пусть сама и не поняла этого?
Вогель поднимает глаза на Хозяина.
Он улыбается — невозмутимой, понимающей улыбкой, зубы в которой, правда, чуть острее людских.
— Ты правильно решила, — говорит он после некоторого молчания.
Ловчая судорожно кивает.
— Мне нужно… Обратно, — тихо просит она.
Усатый склоняет голову, морщит лоб.
— Одного страдальца я прежде не смог одарить по достоинству, — в голосе его, вновь очеловеченном, проступает на мгновение что-то напоминающее… скорбь?
— Поэтому тебе я помогу — так, чтобы ты смогла сама помочь, как обещала, — он откидывается на спинку кресла, — Ты вернёшься в Степь. У тебя будут ночь и день, чтобы успеть туда, куда ты спешишь.
Вогель бледнеет, чувствуя, как платье её медленно превращается в накидку, а игрушечная сабля обретает тяжесть катласса. По комнате проносится холодный ветер, заставляющий трепетать пламя свечей. Он хватает её за горло, пробуждая где-то в глубине тела до боли знакомый кашель.
— Не вздумай, — неожиданно твёрдо приказывает Хозяин, — Хватит с тебя. Неужто тебе не хватило того, что ты уже умерла, дитя?
Вогель непонимающе смотрит на него. Зарождающийся кашель вспухает где-то в груди и поднимается вверх по шее.
— В тебе давно уже нет ни грязи, ни порчи, — Хозяин приподнимается с кресла, ворошит угли в камине щипцами, — Да, пожалуй, и не было никогда — кроме той, что ты сама взрастила, пусть и не без чужой помощи, конечно, — он подцепляет уголек в самой гуще и осторожно достаёт, — Довольно тебе мучаться. Для меня ты дитя, но на деле — давно уже выросла. Дом твой сожжен, и весь сор из него вымели вон — так и ты иди вперёд с поднятой головой.
Как-то машинально Вогель протягивает вперёд ладонь — уголь падает в неё, не обжигая. Она хочет сказать что-то ещё, наверное, ужасно важное — но не успевает.
Кругом нет больше ни камина, ни свечей, ни Хозяина Трущоб. Только Степь.
Холодная, пронизанная носными ветрами и презрительной луной. Вогель стоит на незнакомом холме посреди пустоши. Под ногами хлюпают травянистые кочки. Ладонь её пуста, хотя и согрета неведомым теплом. В ноздри просачивается запах кофе и пороха…
Надо спешить.
Ловчая делает уверенный шаг вперёд, покидая распутье.
Глава XXXVII. Кровь
Ярко горят колдовские огни на подворье Малюты. Высок его терем, полны богатой добычей и подарками закрома. Воют в своих закутах волки, смешливо заливаются лошади в конюшнях, ревёт скот. Звенят оконные стекла и грохочут полы — идёт пир горой, льется рекой пряный мед на радость Боярам. Богатые расшитые скатерти сплошь уставлены блюдами и горшками, кувшинами и сковородками. Запеченные целиком журавли и гуси, волчьи головы с мелкими степными яблоками в глазницах, чаши с винами из Закатного города, варенья, соленья и жаркие — яствам нет числа. Но среди всех их лакомее и желаннее сырая мясная плоть, густая кровь да кости с хрящами…
Шумно гудят хмельные речи, багряными ямами распахиваются алогубые рты, хищно клацают челюсти. Стучат кубки по столу, лязгают ножи да двузубые вилки. Сутолочь и бестолочь, дым коромыслом — а над всем этим гуляет ярко и свободно, как рассветный туман, переменчивая крылатая песня.
Занимался пожар по-над лесом хвойным,
Распускался дикий пламень, словно маков цвет,
Закипала тёмна смола, да стонали ветви,
Гуляли бесы-угольки по стволам, по дуплам…
Прогорала земля дочерна,
Выгорали поляны и болота, рощи и дубравы, холмы и овраги.
В одной только глухой бочажине схоронился щёголь-щегол — и тот почернел да покорчился…
Голос вспархивает и проскальзывает среди косматых бород и острых клыков. Он то взмывает ввысь, то шипуче шепчет, прихотливо изворачиваясь, покорный воле своего хозяина. Бояре одобрительно поднимают кубки, отмечая эти перемены.
Малюта, сидящий во главе стола, усмехается, — Славно поешь, Летник — ох, славно!
Летник лукаво кривит губы. Свет играет в его волосах, зловеще поблескивая. Тонкие длинные пальцы, унизанные перстнями, поглаживают резные подлокотники кресла. Он улыбается — острой улыбкой, похожей немного на улыбку Графа. Должно быть, так это бывает у всех Пьющих Кровь…
Пьеро сидит рядом, пришибленный и бледный, словно на собственных похоронах. В целом, это ощущение не слишком далеко от истины: к чему людоеду звать человека с собой за стол, кроме как за тем, чтобы вдоволь посмеяться над ним, да и сожрать на десерт?
Он болезненно щурится — глаза ноют от усталости, от медленно отпускающих пут дурмана и колдовского неверного света. Сквозь слезящуюся тонкую пелену проступают контуры пирующих Бояр и блюд на столе. Вразнобой чавкают и рычат нелюди, густые голоса нестройно пытаются ухватиться за витающий в воздухе мутный силуэт отзвучавших свое слов и нот.
Летник поглаживает длинную бледную шею, проглядывающую среди мехового воротника — снова готовится петь. Малюта останавливает его выразительным жестом.
Пьеро старается не смотреть на боярского воеводу — похожий на очеловеченного медведя, косматый и бородатый, он пугает какой-то животной жутью, настолько древней и естественной, что отыскать её корни в своём сознании совершенно невозможно. Впрочем, остальные обитатели терема едва ли лучше…
Малюта хрипит, — А введите-ка сюда нашего славного гостя? Да не тех, что новые — их черёд не пришёл ещё!
Пьеро незаметно облегчённо вздыхает. Значит, и Ловчие, и Безымянный ещё живы. Он не видел их с того момента, как сани въехали на подворье. Значит их, верно, держат где-то… Только вот где? Как бы узнать?
По пути на пир он успел заприметить тяжёлые кольца с ключами на поясах у Малюты и Летника. Наверняка среди них есть нужные — но от чего они и как найти верную дверь? Пальцы судорожно сжимают деревянную ложку — других приборов ему, видно, не положено. Пусть и поручился за него Летник ради забавы, все они видят в нём только мясо и кровь, да думают, как бы не сбежал ненароком.
Спрятанный за ремнем и кофтой револьвер почти не чувствуется — Пьеро старается не думать о нем до поры до времени. Чего доброго — почуют неладное, отберут последнюю защиту, да и загрызут на месте для простоты.
Скрипят входные толстые двери. Взбрякивают цепи. На другом конце зала показывается согбенная фигура в кандалах. Видно это и есть «славный гость». Пьеро с трудом различает складки замаранной одежды — некогда очень светлой, спутанные длинные волосы и тяжёлые железные браслеты на руках. Лица не видно в сумерках — оно спрятано за колтунами и пляшущими тенями.
Малюта снова усмехается и кивает Летнику. Тот встаёт с кресла — легко и быстро, словно взлетает. Берёт со стола богато украшенную чашу, заполненную густым медвяным вином и, держа её обеими руками, танцующим неторопливым шагом движется в сторону гостя.
Долго летал, долго пел щёголь-щегол по полям да лугам.
Долго тревожил небо крылами, а голосом — травы дикие,
Горд да свободен был — только слишком далеко летал да громко пел!
Почто загулял в высокую чащу?
Почто ухватился за чужое добро?
Корчись теперь в горячей бочажине!
Пей теперь воду болотную!
Дай своё мясо зверю голодному!
Голос Летника снова оживает и отправляется странствовать среди пирующих, будто бы совсем отдельно от него. Пьеро косится на пустое кресло рядом с собой — можно бы выскользнуть, сбежать… Но стоит мысли этой чётко оформиться в его голове, как на плечо ему ложится тяжёлая рука другого Боярина.
— Куда это ты смотришь, мальчонка? — басовито интересуется людоед, — Нешто задумал удрать? Так я тебя быстро догоню. Догоню да освежую…
Он облизывает пухлые губы, скалится желтовато и уже тянет руку за украшенным драгоценными камнями кинжалом… Но вдруг замирает, будто испуганный.
— Не трожь чужое добро, Чекан, паскудник! — рычит на него Малюта, — Не видишь разве — мой постельничий отложил себе сочный кус мяса? Али хочешь кровью попотчевать славных Бояр моих?
Чекан отодвигается в сторону, скрипя зубами. Рука его нехотя отпускает плечо Пьеро. Квартирант тоже сползает по сиденью подальше от опасного соседа. Летник, тем временем, доходит до гостя и останавливается подле него, слегка склонившись.
— Наш воевода жалует тебя чашей со своего стола! Уважь его, Данияр, не противься!
Гость безмолвствует, всё так же сгорбленный. Руки его безвольно висят вдоль тела.
— Пей же, пей! — вкрадчиво предлагает Летник, — Чего упрямиться почём зря?
Он наклоняется к Данияру, приговаривая, — Что ты там шепчешь, никак не разберу… — и тут же отшатывается как ошпаренный.
Данияр вскидывает голову, нечесанные волосы его вздрагивают. Он сипло стонет, — Не буду пить вашего поганого яда! Не пристали Ловчему харчи со стола трупоедов, племени Иуды!
Летник зловеще шипит и, схватив Ловчего за волосы, запрокидывает ему голову.
— Не будешь пить? Не будешь?! — страшно взвывая спрашивает он, — Так подавись же, подавись вдоволь! Будешь знать, как чужую добычу выслеживать…
Он перехватывает голову Данияра, разжимает ему рот с неприятным мягким хрустом и насильно вливает в него чашу. Злосчастный гость кашляет и булькает, пытается избавиться от заполняющего рот и горло вина, но Летник крепко держит его.
Лишь дождавшись, пока Ловчий проглотит всё до капли, он торжествующе сообщает, — Данияр принял твою чашу, воевода! Челом бьёт!
В этот же миг гость резко ссыпается на пол, его тошнит, то ли вином, то ли кровью — сразу не разберёшь. Пьеро вжимается в кресло. По спине стекает холодный пот. Предметы вдруг обретают ужасающую чёткость:
Клыки, обгладывающие по-соседству сырую кость.
Крепкие пальцы в тяжёлых перстнях раздирающие на части тушу гуся.
Выступающая на лбу Данияра испарина.
Пьеро никогда не видел его прежде, но от этого происходящее не становится менее жутким. А что если на месте его оказался бы Франт.?
В этот момент Ловчий поднимает глаза и впивается взглядом прямо в лицо квартиранта. Некоторые время щеки и губы его лишь дёргаются и только когда он начинает поддерживать нижнюю челюсть рукой, ему удаётся начать говорить.
— Что же ты… сидишь за одним столом с упырями, бесово… отродье? Видать… не зря за вас объявили награду… — голос его то и дело прерывается сиплыми вздохами, — Уж придут по ваши души… Придут…
Глаза его закатываются. Он едва не падает лицом в кровавую лужу на полу, но Летник вовремя подхватывает его.
— То-то же, — приговаривает он, — Видно прежде твоя душенька по полю полетит, а мы уж как-нибудь сами по-себе. Верно ли, воевода?
— Ве-ерно! — гогочет Малюта и грузно поднимается с кресла. Ему тут же услужливо подают рогатину, и он медленно идёт через весь зал к Данияру и Летнику.
Как на буйном ветру, на степном раздолье
Белеют на кочках косточки белые.
Белы-белёхоньки, словно первый снег
Словно первый снег да дурманов цвет!
Видно хватит щёголю-щеглу летати,
Хватит ему чужие перья воровати,
Обглодали звери его косточки,
Обглодали — далеко разбросали,
Поди-ка — собери!
Летник улыбчиво проводит в воздухе рукой, словно приглашая Малюту подойти ближе. Тот щерится зубастой пастью, — Славно поешь, Летник — ох, славно!
Он наклоняется к Данияру и добавляет, — Хватит тебе летать — ловчая птица. Пора тебе за стол да на острый нож! — он наклоняется ещё сильнее, слышится громкое хриплое бульканье. Рогатина со стуком падает, отброшенная в сторону. Малюта ненадолго оборачивается на Бояр, сидящих за столом. Все лицо и борода его в крови, кровью же запачкан кафтан.
— Славное мясо! — рычит он.
И Бояре, как по команде, вскакивают со своих мест. Кто-то второпях бежит прямо по столу, кто-то падает на пол и оказывается растоптан чужими сапогами… Развеваются бороды, горят глаза, скрипят острые зубы и капает слюна. Малюта, Летник и Данияр почти мгновенно исчезают за толпой людоедов, старающихся дорваться до живой плоти. До Пьеро доносятся отчаянная ругань, чавканье и отвратительный хруст. Кровь брызжет откуда-то из гущи тел, растекается по полу. Из-под сапог выкатывается было оторванная голова с измочаленным куском шеи, но её тут же схватывают и утягивают обратно.
Пьеро несколько мгновений продолжает сидеть, вцепившись в подлокотники кресла. Кругом чудятся всё те же рогатые образины, что и в Степи. Звонят в бубны, трубят в трубы — и всё приговаривают что-то неслышное… Ему не хочется думать о том, что происходит там — среди бесконечно рвущих и жующих ртов. Но фантазия всё равно услужливо дорисовывает детали.
Он начинает понимать, почему Пьющих кровь так ненавидят.
Неужели — все они такие?
И как теперь ему смотреть в глаза Графу?
Впрочем, едва ли сейчас до таких раздумий. Он вдруг осознает, что рядом — впервые за долгое время — нет никого. Никого, кто мог бы ему помешать.
Он с трудом отрывает взгляд от хаотично дергающейся кучи в центре зала и неловко выбирается из кресла.
Нельзя здесь оставаться. К черту ключи… Уж верно если он найдёт остальных, вместе они смогут придумать, как открыть замки…
На плечо ему вдруг ложится тонкая, но до дрожи сильная рука.
— Вот ты где? — напевно удивляется Летник, — Не далеко ли собрался, мальчик?
Пьеро молча косится на него, стараясь не думать о револьвере. Не время. Может быть — вырваться и бежать? Только далеко ли убежишь от людоеда в его доме?
— Не бойся, пойдём лучше со мной, — улыбается Боярин, — Чего тревожиться понапрасну? — он кивает в сторону людоедов, — С тобой так не будет. Я же не зверь.
— Не зверь, — с трудом соглашается квартирант. Летник действительно не слишком похож на чудовище. Даже зубов не разглядишь за быстрыми улыбчивыми губами. Запах ладана и дыма. Бледная кожа окрашена румянами, в длинные тёмные волосы вплетены цветы.
Не чудовище.
Но уж точно — не человек.
Мертвец.
Летник ведёт его в тёмный угол, отворяет потайную дверь в узкий коридор.
— Не всякий, кто пьёт кровь, так дик и уродлив, — тянет он, — Ты ведь наверняка знаешь?
— Знаю, — натянуто улыбается Пьеро.
Лицо людоеда будто бы озаряется в потемках. Шаг его становится быстрее.
— Жизнь по ту сторону хороша, — доверительно шепчет он, — Мы не служим Хозяину, как те — старшие. Мы не пресмыкаемся, как бескуды и упырьё.
— Сказка, одним словом, — Пьеро медленно входит в роль. Слова Летника успокаивают и убаюкивают. Коридор кончается — они входят в просторную тёмную комнату с мягкими коврами и высокими резными сундуками. В киотах по углам теплятся лампады, освещая медные фигурки степных божков.
— Воеводовы хоромы, — широко взмахивает рукой Летник, — Все мои нынче. И кровь сладкая, и чаши венчальные — всё моё!
Он толкает Пьеро куда-то вбок, на удивительно удачно оказывающуюся позади оттоманку. Комната полна пряными запахами. Тусклый колдовской свет лампад играет в цветных стёклах, танцует на монетах и драгоценных каменьях, просыпанных подле сундуков. Летник что-то певуче говорит, ускользнув в дальний угол комнаты, за огромную кровать с тяжёлыми занавесями. Ничего не хочется делать — только плыть в этом сумрачном мареве, раствориться в богато убранном беспорядке и уснуть — золотым сном без смерти и боли.
Боли.
Боль растекается по пояснице. Что-то упирается в кожу, давит на кости.
Револьвер.
Пьеро вздрагивает, глаза его широко распахиваются. Он вдруг видит комнату, как на ладони. Видит Летника, наполняющего чашу из кувшина. Видит ключи, блестящие на его поясе подле сабли. Что-то словно бы нашептывает ему — совсем иначе, не напевно, а хлестко и жёстко, — Пора!
Он чует запах смерти и крови, ползущий по комнате. Видит смутные силуэты в углах под киотами. Белые, красные и чёрные глаза смотрят на него из-под рогов и полынных венков не мигая. Руки сами находят гладкую рукоять револьвера.
Летник с чашей в руках приближается к Пьеро.
Заметив перемену в нём, он ласково сообщает, — Это не то вино, что я принёс Ловчему. Тебя я не обижу, уж поверь.
Он наклоняется. Холодный металл чаши касается губ Пьеро. Квартирант смотрит в глаза Боярина — пьяняще-глубокие и страшные. Потная ладонь сжимает револьвер, устремив его ствол вертикально вверх.
— Пей же, — просит-приказывает Летник.
Палец надавливает на спусковой крючок.
Раздаётся тихий хлопок — Боярин вздрагивает, замирая. Из уголка его рта показывается капля крови, а между волос на макушке вдруг начинает идти дым — словно их подожгли.
Пьеро рывком вскакивает с оттоманки, отшатывается к стене, сжимая в руках револьвер. Больше он уже не кажется игрушкой.
Летник томно смотрит на него, неловко ставит чашу на подушки, проливая немного багряной темноты на золотое шитье.
— Заговоренное золото, значит… — нараспев произносит он, — А я ведь… — голос его становится ниже и тише. Договорить он не успевает.
Пьеро снова спускает курок.
Звучит второй хлопок. Потом, вдогонку — третий и четвёртый.
Летник отступает куда-то назад, запрокинув голову. Он шатается на ковре, как пьяный. Руки его тянутся то к сабле, то к лицу, начинающему дымиться, как и волосы. Квартирант замирает, вжавшись в стену. В барабане было всего четыре патрона. Больше Франт ему не дал, да и едва ли Бояре не заметили бы такой груз. Нужно забрать ключи — но подойти ближе к Боярину страшно.
Он утробно рычит, голова его дымится, как смолистое полено в костре. Неровными шагами он приближается к Пьеро. Голова его понемногу возвращается в привычное положение, но вид ее уже не имеет ничего общего с прежним.
Кровавый череп с неровными крошащимися пробоинами, обрамленный горелой плотью, несколько мгновений пялится выжженными глазницами на квартиранта. Пьеро медленно переползает поближе к двери, не отлипая от стены.
Летник жадно хрипит — и падает на ковёр. Из пробоин высыпаются угли, заставляя ткань дымиться. Некогда грациозное, тело его обмякает, становясь похожим на мешок.
Пьеро облегчённо выдыхает. Обводит взглядом комнату — образин в углах больше не видать.
Уже без всякого шёпота он понимает: пора действовать дальше.
Глава XXXVIII. Шпионаж
— Да подай же мне молоток, черт побери! — надрывается Яков, сидя на краю крыши. Одной рукой он держится за громоотвод, другой — шарит в ящике с инструментами.
Фея хрипит снизу, — Где я возьму тебе молоток, ес-сли ты с-сам не можешь его найти?
Яков пожимает плечами, — У тебя всегда есть под рукой, я знаю. Не прикидывайся.
— Это ос-собый молоток. Ты же из своей трубки не куришь вс-сякую дрянь?
— Не курю. Но гвозди-то твоим инструментом забить всё же можно?
— Ни в коем с-случае.
Подобным образом они препираются ещё какое-то время, озаряя своими выпадами тихие сумерки вокруг Квартиры. Спор разрешает Канюк, выносящий на порог злосчастный молоток.
— Зрячий просил передать, — неловко сообщает он, кутаясь в старательно отглаженную шинель, — Говорит, вы ему все шорохи распугали…
Канюка старательно благодарят и даже приглашают остаться для дальнейшего наблюдения за предстоящим зрелищем, но он смущённо отказывается и скрывается за дверью. Фея подбрасывает молоток в воздух — Яков ловит его, не без грации, но не забывая при этом покряхтеть и прокашляться.
Ловчий наблюдает с земли, как он подтаскивает поближе листы железа на замену прохудившимся — не слишком новые, но хотя бы относительно приличные. Листы приколачиваются к кровле со стуком и присущим торжественному моменту грохотом. На шум из Квартиры выбирается Граф в накинутом на плечи кафтане с мехом, а из переулков показываются безродные.
— Чего это вы? Задумали новое колдовство? — подозрительно шушукаются они.
— Уж я вам задумаю, — многообещающе грозит им Граф с крыльца, для убедительности потрясая невесть откуда взявшейся лопаткой, — Идите-ка в сторонку, пока не сглазили.
Распространяя за собой шлейф из запахов аджики и вина, он спускается на снег, встаёт рядом с Феей и долго бормочет что-то, глядя на орудующего молотком и гвоздями Хозяина Квартиры.
— Раньше хватало зимы на три, если не больше, — сокрушается он, косясь на Ловчего, — Видать, слабеем. Да и заговоры забывать стали…
— Может, тогда уж проще крышу перекрыть? — недоумевает Фея.
— Не выйдет, — вздыхает Граф, — Без полного спокойствия такими вещами заниматься никак нельзя. Да и маяк заново крепить — редкостная морока.
Стоят на морозе вдвоём, как нелепые снеговики. Яков глубокомысленно насвистывает какой-то мотивчик в такт ударам молотка. Настроение у всех приподнятое, пусть и не без толики напряжения. Он чувствуют тревожную натянутость воздуха и хрустящий блеск снега — словно вот-вот где-то затрубит горн и загремит сталь клинков. В какой-то момент к этому ощущению начинает примешиваться что-то ещё, совсем другого сорта.
Неприятное, едкое, аккуратно выжигающее где-то внутри маленькие прямоугольные кусочки пустоты.
Страшное. Серое. Казённое.
Казённость, разлитая в воздухе, достигает предельной концентрации, когда Яков вместе с ящиком начинает спускаться с лестницы. На уровне третьего этажа он зачем-то оборачивается и смотрит в сторону уходящей за угол улицы — да так и замирает. Лицо его из довольного и деловитого превращается в мертвенно пустое, словно у манекена.
Фея и Граф смотрят в том же направлении.
До их слуха долетает характерный звук клацающих шагов. Из-за поворота равномерно показывается небольшая процессия: четверо Тех-что-в-форме и ещё двое квартальных.
Двое Ловчих.
Фея знает обоих — это Никель, всё ещё действующий председатель Слёта, и Грааль. Речь последнего, сверху донизу исчерченная принципами «старых Ловчих», сидит в памяти слишком хорошо, чтобы без удивления воспринимать его появление в такой компании.
Граф нервно крутит в руках лопатку — ладони его становятся красноватыми от аджики. Яков наконец спускается на землю, уже совершенно переменившийся и снова ставший похожим на Франта.
Шестёрка в зловещем безмолвии приближается, чеканя шаг. На некотором расстоянии от квартирантов процессия останавливается, вперёд выходит один из Тех-что-в-форме.
— Доброго… — он несколько мгновений безрезультатно изучает сумрачное небо, слегка приподняв голову, — времени суток. Вам известно о недавних событиях, имевших место в так называемом Высоком Квартале? — осведомляется он. Фея вдруг замечает, что с ним определённо что-то не так — и тут же понимает, что именно: вся голова визитера, от каски до воротника, замотана плотной тканью, словно он готовится к мумификации. Такое же нововведение наблюдается и на головах его собратьев — все так привыкли к их безликой серости, что заметить импровизированные маски оказалось не так то просто.
— Не вполне понимаю, о чём вы говорите, сударь, — разводит руками Яков, — Может быть, вы о новых фальшивых заговорах от радикулита или разгуле фальшивомонетчиков в Лавочной щели?
Тот-что-в-форме пропускает его слова мимо ушей. Голос из-за ткани звучит чётко и ясно, словно заранее записанный на плёнку, — Мы уполномочены провести обыск в некоторых зданиях так называемого Квартала. Вот соответствующие документы, — он быстрым движением протягивает под нос Якову какую-то ужасно шуршащую бумажку.
Хозяин Квартиры читает ее несколько секунд, ужасно внимательно. На переносице его даже откуда-то берётся пенсне. Фея пытается заглянуть за его плечо и увидеть, что же там написано — но он слишком высок, а воротник его шубы слишком пушист.
— Это же какая-то галиматья, — резюмирует наконец Яков, — У вас нет полномочий для подобных действий. Вам требуются разрешения от по меньшей двух других Хозяев.
— Они получены. Взгляните на обратную сторону, — механически вежливо предлагает Тот-что-в-форме. Яков смотрит и задумчиво хмурится.
— Допустим, — после недолгого раздумья сообщает он, — Но жилища и имущество Ловчих не могут подвергаться обыску без их присутствия.
— Прошу прощения, достопочтенный господин… — раздаётся надтреснутый старческий голос, — Но их могут обыскивать другие Ловчие. Для этого присутствие владельцев не требуется, — глаза его загораются жадным блеском, какой бывает только у тех, в чьём роду явно есть обитатели шахт, — Для этого мы с коллегой и прибыли сюда. Извольте-с.
Фея бросает выразительный взгляд на Грааля. Тот виновато пожимает плечами.
— Я хочу, чтобы были соблюдены хотя бы минимальные приличия, — тихо произносит он.
Граф улыбается и с плохо скрываемым сарказмом предлагает, — Тогда прошу к нашему шалашу, господа, — он низко кланяется, протягивая руку в направлении входной двери. Те-что-в-форме, пожав плечами направляются к крыльцу. Никель, спотыкаясь на своих высоченных подошвах, следует за ними. Грааль остаётся с квартирантами. Его высокая чуть сутуловатая фигура кажется здесь немного лишней — особенно выбиваются из обстановки латы, проглядывающие из-под кожаного плаща и сюрко с красным крестом. Он осторожно прокашливается, — Вы знаете, что они хотят найти?
— Знаем, — переглядываются Яков и Граф, — Им это вряд ли удастся.
— Хорошо, если так, — задумчиво тянет Грааль и неторопливо направляется к дому.
Первый этаж встречает их грязными следами на полу и запахом потревоженных старых вещей. Дверь в комнату Якова открыта нараспашку, из кухни слышны голоса. Никель, прихрамывая, пытается взобраться вверх по лестнице — Фея ловит его рукоятью клюки за плечо и убедительно предлагает повременить с экспансией в направлении жилплощади Франта, Кожаного и его самого.
— Для этого, если мне не изменяет память, нужны двое, — резонно предлагает он, — Вот и подожди коллегу.
Никель со вздохом усаживается на ступеньки. Те-что-в-форме понуро сползаются в коридор с пустыми руками. Вид у них изрядно запыленный.
— Гостям положено предлагать чай… — задумчиво раздаётся в воздухе, так, словно что-то вездесущее нашептывает на ухо всем и каждому. Свет ламп слегка увядает, а на ступеньках чуть выше старика, не то перемахнув через перила, не то — возникнув из теней лестничного пролёта, появляется Великий Зрячий. В руках его мрачного вида алюминиевый чайник, длинные многоокие пальцы удерживают ажурные чашки.
— Не желаете ли? — учтиво наклоняется он к Никелю. Тот, вздрогнув, заходится тоненьким кашлем и испуганно взмахивает руками, — Нет-нет… Ни в коем случае. Не смею вас утруждать…
— Да не ломайтесь вы, — присоединяется к спектаклю Яков, — Чай действительно очень хороший — вы такого нигде больше не найдёте!
Никель кривится, — Не сомневаюсь, — но чай принимать отказывается, несмотря на соблазнительный пряный запах из чайника. Фея кисло вздыхает, наблюдая за тем, как Те-что-в-форме протискиваются мимо старика и Зрячего вверх по лестнице.
— Не препятствуйте следственным мероприятиям, — равнодушно предупреждает один из них, не оборачиваясь.
Угольник, вздохнув, прячет чайник и чашки куда-то под полу своего темного сюртука без пуговиц.
Второй этаж оказывается обыскан Никелем с особым тщанием, словно за каждую поднятую в воздух соринку ему платят серебреник. Фея наблюдает за его суетой сквозь стекла очков, стоя между комнатами Франта и Кожаного
Остановить карлика нет никакой возможности, да и необходимости, признаться, тоже.
Комната Кожаного девственно чиста — в ней нет ничего, кроме пустого платяного шкафа, чрезвычайно крупного прикроватного столика и кровати, сваренной из деталей такой толщины, словно они должны выдерживать по меньшей мере медведя. Во владениях Франта Никелю достаётся чуть больше: несколько плотно забитых книжных полок, дотянуться до которых он оказывается не в состоянии; два полупустых фотоальбома, пропахших полынью, дымом и чем-то ещё до невероятной степени; завернутый в промасленную бумагу пистолет в ящике стола; мелкий бумажный сор и несколько ржавых гильз, собранных под кроватю и шкафом. Грааль, наблюдающий за стараниями начальства, глубокомысленно сутулится, переминаясь на пороге комнаты, который издаёт едва слышный подозрительный скрип, когда обыск оказывается уже завершён. Понурый Никель уползает в направлении лестничной клетки. Комната Спокойника остаётся без внимания, словно её вовсе не существует. Впрочем, её хозяин тоже не спешит являть свое лицо миру.
Ловчие покидают этаж последними.
Площадка третьего встречает их звоном и грохотом. Граф зловеще скрежещет зубами, постукивая каблуками сапог по плитке и приговаривая, — Эта пластинка, между прочим, стоила больше, чем весь ваш департамент вместе взятый!
Скорбный Канюк в глубине коридора осторожно собирает осколки, складывая их в пожелтевший бутон газетных листов. Те-что-в-форме, будто бы слегка пристыженные, проходят выше.
Никеля в свою комнату Фея пускает почти без опаски. Все ценное, что старик может ненароком украсть, он носит на себе — а от нежданных подарков его должен уберечь Грааль. На его порядочность в этом, должно быть, всё-таки можно положиться. Куда интереснее оказывается наблюдать за посланниками Муниципалитета. Наплевав на бывшие комнаты Пьеро и Безымянного, они чуть ли не тычутся забинтованными лицами в чердачную дверь, как голодные собаки.
— Откройте, — требовательно возвещает один из них.
Яков протискивается между суконными телами, со вздохом отпирает замок — и Те-что-в-форме вваливаются на узкую лесенку, стуча казенными ботинками. По этажу расползается запах пыльного полузаброшенного помещения. Фея осторожно подбирается ближе и заглядывает за дверной косяк — лестница уходит в тусклую темноту, изрядно, впрочем, растревоженную, ходьбой и шуршанием каких-то неприятных бумаг.
— Что там? На с-самом деле, — вполголоса спрашивает он, удостоверившись, что Те-что-в-форме пока не собираются возвращаться, а Никель достаточно увлечён обнюхиванием ковров и наволочек.
— Чердак как чердак, — пожимает плечами Яков, — Там, правда, есть выключатель маяка… Но больше ничего лишнего.
Ответ его звучит не слишком правдиво, но Фея удовлетворяется им. В конце концов, в Домах не принято сходу раскрывать все тайны новым жильцам без излишней необходимости. Достаточно уже того, что жизнь по-соседству с чердаком как будто бы не грозит ничем слишком уж опасным.
Патруль возвращается ни с чем и грохотом отправляется восвояси. Никель, разочарованный и пыльный, оказывается уведен Граалем чуть ли не за руку, словно расстроенный избалованный ребёнок. Лишь перед самым уходом один из Тех-что-в-форме всё же заворачивает под лестницу, где некоторое время упорно пытается отпереть прежде оставшуюся без внимания дверь подвальной каморки — и не без труда всё-таки достигает успеха. Наградой его становится груда разрисованных нелепыми цветочками громыхающих кастрюль, которые вываливаются ему под ноги с таким напором, словно их всё это время держали взаперти силой.
***
Она прижимается к стене, сидя на холодном паркете. Пальцы бездумно ерошат короткие волосы, кажется, до сих пор пахнущие затхлой могильной тишиной. В Кухне тепло и сытно, здесь и в помине нет бескудов… И всё же они будто бы до сих пор где-то совсем рядом. Многозубые, бледные, тощие…
«Не хуже, чем пьяная толпа с ножами наголо» — нашептывает ей зловредный тонкий голосок на окраине сознания.
Коза передергивает плечами — они ходят свободно в не по размеру большой куртке. Спонтанный подарок Яги — «на вырост». В ней можно спрятаться целиком, словно в коконе, а это именно то, что сейчас необходимо.
Ей ещё никогда не было так тревожно и холодно — без особой причины и конкретного представления о том, что именно должно произойти.
После побоища она вернулась в Кухню не намного раньше Йотуна и, конечно же, не успела попросить помощи у старших. Когда хромой объявился в Доме собственной персоной, он никого не стал казнить — только молча забрал у Козы заветный свёрток и одарил напоследок выразительным взглядом, точное значение которого установить было невозможно.
Он молчит почти всё время, с тех пор как переступил порог:
Молчит, когда Штрих зашивает его раны.
Молчит, когда его колено покрывается огромной опухолью компресса, пахнущего странными травами.
Молчит на общих ужинах — только методично перемалывает зубами куски мяса и овощей.
В воздухе зреет ощущение угрозы, ни к кому конкретно не адресованной, но при этом прокатывающейся по коридорам Кухни, словно гул землетрясения. От него становится зябко и колко, как на лютом морозе — и Коза жмется к батареям, забивается в тёмные углы за шкафами и ящиками, прячется под лестницы, пытаясь отдалить грозу, которая, кажется, вот-вот должна разразиться над её головой. Словно тревожный дикий зверь, она снимается с места от каждого излишне резкого шума или шороха — от гнезда к гнезду, от норы к норе, лишь бы не чувствовать на себе вездесущего взгляда выпуклых холодных глаз.
«Что же ты за товарищ, если пользы от тебя никакой?» — бормочет она сама себе, зажмуриваясь до того сильно, что в темноте перед глазами начинают бежать разноцветные фигуры. Среди них проступают безликие силуэты — неприятно знакомые и близкие. Среди цветных мерцающих полос скользит златокудрая изменчивая тень — и смеётся скрежещуще-тоскливо. Вслед за ней появляется и исчезает другая — пахнущая табаком и куйтючьим жиром. Где-то на краю зрения прогуливается кто-то плешивобородый, похожий на Грема. Наконец, вдалеке, в глубоком переплетении неоновых ромбов и кругов восседает самая зловещая тень, наделенная выпуклыми холодными глазами, и ужасно зубастая. Все четверо молчат, но и без слов понятно, какого они мнения.
Она предатель.
Трус.
Неудачница.
Никого не может уберечь, никому не в силах помочь — только понапрасну коптит небо, да проедает чужой хлеб.
«Так уж и напрас-сно?» — раздаётся вдруг где-то совсем рядом, так что Коза даже вздрагивает. Среди пульсирующих фигур вдруг возникает новая тень — с жабьим беззубым ртом и бездонными глазами. Рот растягивается в улыбке и говорит что-то смешливо-страшное — только слов совсем не слышно, а вместо них звучит причудливый перестук. Коза неуверенно открывает глаза — ей вдруг начинает казаться, что её жуткий спаситель сейчас где-то совсем рядом. Ещё секунда, и выйдет, прихрамывая из-за угла.
Пожалуй, он пугает её не меньше остальных — странный, чужой, подозрительно милосердный и оттого непонятный. Что стоило ему забрать чёртов свёрток? Зачем было спасать чужого домочадца — да и как он узнал, что кому-то нужна помощь? Может быть — выслеживал Йотуна?
Вопросы возникают и сплетаются в колдовской лабиринт, по которому можно блуждать не хуже, чем по сказочным подземельям Трущоб. Коза бредет по нему, спотыкаясь и натыкаясь на невидимую мебель, а над ухом всё постукивает что-то смешливо-страшное. Бесконечные буквы, слова и строчки, словно ковёр, сотканный из теней, ложатся на стены коридоров Кухни, выступающие из темноты то тут, то там. В какой-то момент Коза как будто бы оказывается во флигеле, где когда-то жил Мальборо, хотя попасть туда не так то просто. Ей даже чудится смех и блеск красных очков в потемках, но всё это тонет в сумерках и превращается в один сплошной неразделимый кисель, в котором нет и не может быть ничего чёткого и внятного.
В себя Коза приходит лишь нечаянно ударившись лбом о зеркало, висящее в конце одного из коридоров. Несколько секунд ошалело пялится на свое желтоглазое отражение и собирается с мыслями. Справа уходит вверх узкая лестница… Значит, каким-то образом она оказалась на шестом этаже. Добираться сюда через весь Дом — дело нелёгкое, особенно когда свет в коридорах почти перестал гореть из-за какой-то неполадки, а голова забита живым бредом.
Коза зачем-то поднимается по лестнице, проходит через тесную кладовую, едва не уронив с полки что-то громоздкое и, должно быть, ужасно громкое. В сущности, находиться здесь ей совершенно не следует — Йотун не любит, когда кто-то поднимается на верхний этаж без повода. Её толкает вперёд какое-то странное любопытство, крепко склеенное со страхом и, самую малость — безумием. Как живёт чердак Кухни в ту пору, когда никто не собирается за общим столом ради трапезы? Какие потайные дела здесь творятся?
Коза тихонько просачивается в длинный коридор, ведущий к общей столовой и комнатам Йотуна. Здесь совсем ничего не видно, а пользоваться зажигалкой — слишком большой риск. Далеко впереди маячит тонкая изломанная линия света, пробивающаяся из-за приоткрытой двери. Стены в темноте кажутся живыми и подвижными, словно вместо крыс и труб в них завелись жилы и мышцы. Пол тихо поскрипывает — и Коза на всякий случай снимает сапоги, чтобы не выдать себя раньше времени. Как завороженная, она идёт на свет. Коридор пахнет приправами, дымом и вощеной кожей, он похож на нору старого сытого дракона, который притаился в самой глубине в ожидании незадачливых рыцарей.
Когда до двери остаётся всего несколько шагов, кто-то вдруг хватает кухонщицу за ногу. Она едва не вскрикивает, но быстро спохватывается. Лишний шум в любом случае не закончится ничем хорошим. По едва слышному позвякиванию монет, она догадывается, что нежданный обитатель темноты — это Лепра. На плохо гнущихся ногах она садится рядом с ним, постепенно начиная различать контуры предметов.
Лепра, почти невидимый, подносит палец к губам и сипло шепчет, — Тише! У Хромого какой-то важный тайный гость — дай послушать разговоры!
Коза торопливо кивает. Заплутав в страхе и бесконечных раздумьях, она совсем перестала следить за жизнью Дома — вот и проворонила появление чужака. Всё таки, гости в Домах — не самое частое явление.
Кухонщики замирают, вжавшись в стену. Голоса доходят до них перерывисто и смутно, словно из далёкого радиоэфира.
Йотуна оба узнают сразу — а вот его собеседник, кажется, никогда прежде не встречался им в Квартале. Он то тараторит, то срывается на громкий шёпот.
— Ему бы в театре играть, — бормочет Лепра.
— Я думал, ты будешь просто избегать опасности… А не устраивать резню, — надрывается неизвестный.
— Когда мне приставляют нож к горлу, я предпочитаю бороться за свою жизнь — это довольно благоразумно, не находишь? — парирует Йотун, — К тому же, почти все они уцелели.
— Но Стерх в ярости…
— А много ли проку от его клекота?
— Он может вспомнить меня, сложить дважды два, — и тогда весь план пойдёт псу под хвост.
— План я выполню в любом случае — это не то, о чем стоит паниковать. А если дрожишь за свою шкуру — так и скажи.
— В том, чтобы бороться за свою жизнь ты не видишь ничего постыдного, — презрительно начинает неизвестный, но Йотун обрывает его, — Бороться — а не трястись и скулить. В этом разница.
Голоса на некоторое время отдаляются, словно собеседники отходят в другой конец комнаты. Лепра возбужденно выдыхает, — О чём это они? Какой-такой план?
Кухонщица только пожимает плечами. Всякому ясно, что разговор связан с недавним нападением на Йотуна. Только вот с кем же он готов говорить о таком? В узкой полоске света на мгновение будто бы промелькивает переблеск кровавых кудрей — и Коза машинально хватает Лепру шелушащееся запястье. Тот непонимающе косится на неё, но ничего не говорит.
Голоса, тем временем, снова становятся ближе.
—… который же настоящий? — долетает до них обрывок фразы, произнесённой Йотуном.
Его театральный гость растерянно бормочет, — Источники разнятся, знаешь ли. Морока бы не стала врать — значит, действительно никто не знает точно. Нужно время…
— Времени нет, — рычит Хозяин Кухни, — Нам объявили войну, всему Кварталу — и эта война пойдёт не на жизнь, а на смерть!
— Может как-нибудь обойдёмся без ножа? Ведь есть, наверное, и другие способы…
— Для других уже слишком поздно. Сам знаешь, что это значит — когда мертвецы говорят, — голос Йотуна на мгновение затухает, словно факел, опущенный в снег, но тут же снова набирает силу, — Так думай же, копай. Голова у тебя светлая — глядишь, что-то и накопаешь.
Подумав, он добавляет, — И больше сюда не приходи. Сам же трясёшься, как крыса…
Гость шумно вздыхает. Комнату прорезает пулеметная очередь колких быстрых шагов — кухонщики едва успевают отползти подальше от двери, чтобы не попасть в расширяющееся пятно света.
Закутанный в плащ с капюшоном незнакомец выходит в коридор и, не оборачиваясь, уходит по направлению к лифту, оставляя после себя запах пергамента и колдовского табака. Несколько раз по дороге он спотыкается о ящики и коробки, незаметные в темноте. Лепра и Коза, пользуясь этим, тихонько скрываются в кладовке. Скоро должен начаться ужин — и до него Хозяину лучше не попадаться на глаза.
Глава XXXIX. Встречи, жданные и нежданные
Веки Пьеро поднимаются, и он щурится, успевая заметить, как мир вокруг обретает краски и форму. В глаза ему смотрят тысячи тысяч звёзд — их сияние похоже на свет лампы, бьющий сквозь абажур, исколотый иглой. Вокруг растекается безбрежное рыжее море, едва заметно движущееся, стоит только отвести взгляд.
Он снова в Переграни — правда, на сей раз прекрасно помнит, откуда попал сюда, пусть и не помнит, как именно. Под ногами вместо топкого ковра — тёмные клавиши шпал, пахнущие мазутом. Терем Малюты, кровавый и страшный, похожий на сон в Лихую ночь, остался где-то далеко, став маленьким и неважным, словно уродливый кукольный домик. Все тревоги и бегучие пугливые мысли растворяются, словно унесенные призрачным ветром. Пьеро дышит полной грудью, расправив плечи и запрокинув голову — прямо над ним, словно накленные на небосвод, светятся три луны — красная, зелёная и чёрная.
Он словно припоминает свое колобродство, делая шаг вперёд, затем ещё и ещё — вслепую, точно зная, что под ногой окажется надёжное дерево. Перегрань кажется ему ужасно знакомой, словно он прожил здесь по меньшей мере треть своей жизни. Впрочем, разве не должно быть так с местами, где время идёт иначе, чем в привычном мире? Надо будет спросить об этом у Франта, когда всё закончится…
Спросить.
Пьеро вздрагивает. За этим ведь он и пришёл сюда — спросить совета. И выжившему из ума Пороху понятно, что так просто в тереме не найти верной дороги, да и против Бояр голыми руками сражаться не слишком сподручно. Где же искать помощи, кроме как здесь?
Он идёт вперёд, постепенно ускоряясь. Подковки ботинок стучат по шпалам, чиркают по ржавым костылям и болтам. Больше в пустыне не раздаётся ни звука — а ведь сейчас именно тот момент, когда стоило бы снова зазвучать хрустальной шепчущей музыке, рождающейся между звездами и песком. Шаг переходит в бег — Пьеро несётся к горизонту, где маячит бескрайнее плато. Глаза щурятся, пытаясь нашарить вокруг хоть слабый отсвет пассажей и трелей, взвивавшихся ввысь, словно стены и ступени неведомых дворцов.
Ничего.
Неужели только раз суждено было ему повстречать мудреца Певчего? Всё равно что схватить бесполезную надежду за подол плаща, распадающийся в руках, как гнилая кора…
Плато становится всё ближе — как вдруг, всё летит кувырком, небо оказывается где-то позади, далеко за затылком, а ладони обжигает спасительное дерево. Пьеро замирает — он едва не провалился в песчаную бездну, подстерегающую его совсем рядом. Покидать Перегрань с пустой головой сейчас точно не входит в его планы. Осторожно приподнимаясь на руках, он осматривается по сторонам, удостовериваясь — не проглатывает ли его зыбкий зев пустыни?
Но нет — он всё ещё на железной дороге, целый и относительно невредимый.
Вот только что-то странное творится совсем рядом с рельсами. Песок бурлит и клубится, словно смола в котле. Неужто на сей раз Певчий явится отсюда? Рыжее смоляное месиво клокочет и дымится, взблёскивая тонкими стеклянными искрами, проседая в глубокий колодец, зияющий холодной бездной.
Пьеро покрывается мурашками, но оторвать взгляд не может. Бездна манит, притягивает каким-то странным колючим соблазном… Но отчего-то от неё не пахнет ничем хорошим. К привычному мазуту вдруг примешивается что-то едкое и больное, словно передержанная на огне колдовская трава. На остекленевшие края колодца вдруг ложится рука — тонкая и гладкая, с тяжёлыми перстнями и холеными острыми ногтями.
Квартирант испуганно отодвигается к противоположному рельсу. Что бы ни выбиралось из колодца, вряд ли оно похоже на Певчего. Значит ждать от него добра тоже не стоит. Нужно бежать, но он всё смотрит и смотрит…
Из бездны является вторая рука — кто-то с ужасным не то вздохом, не то стоном, подтягивается и выбирается на песок.
Обугленный череп с клочками волос и мяса, безглазый и безликий, венчает бледное, совсем человеческое, тело. На потемневших челюстях осталась только пара скрошившихся треугольных зубов, и обитатель колодца отчаянно щелкает ими, словно пытается ухватить что-то невидимое.
Что-то, что не успел схватить раньше.
— Мёртвому — могила, кровопийце — точёный гроб, — глухо бормочет Пьеро, но тут же спохватывается. Разве бывают в Переграни могилы? Разве имеют здесь силу заговоры, придуманные в обычном мире? Впрочем, если здесь водятся мертвецы, значит должно быть и гробам, и всему, что для них полагается…
Изуродованный Летник тянет на голос длинные руки, распахивает рот с изжаренным языком — но, едва нависнув над рельсом, отдергивается, словно ужаленный. Снова пытается, и снова остаётся по ту сторону невидимой границы. Пьеро неуверенно поднимается на ноги, теперь уже глядя на него сверху вниз.
Боярин подергивает головой, пытаясь уловить его движения на слух. Квартирант осторожно отходит на несколько шпал вперёд.
— Он не сможет навредить тебе, — раздаётся негромкий голос за спиной, — Если ты сам не позволишь этого.
Певчий неспешно возникает по правую руку от квартиранта, изящно балансируя на рельсе. Наряд его теперь совсем иной, однако цвета его всё ещё колдовски ярки.
— Я теперь могу приказывать нежити, как заправский погостник? — усмехается Пьеро.
— Нет. Здесь нет нежити — только след, который ты оставляешь за собой. Он может быть разным — это зависит только от тебя.
Квартирант щурится, оборачиваясь на собеседника, некоторое время обдумывает услышанное — и наконец спрашивает, — Разве один мертвый упырь — весь мой след? Неужели во мне нет ничего стоящего, кроме того, что я убил его?
— Обычно бывает иначе, — тягуче отвечает Певчий, — Пока ты не пересечешь границу Плато, Перегрань не знает тебя — она не хранит твои мысли, не знает твоих страхов и радостей. Но, видно, ты сам слишком крепко вцепился в этот… образ, вот и принёс его с собой раньше времени, — он слегка улыбается, наклоняясь к Пьеро, внимательно и звеняще-печально, — Ты отнял жизнь — и сам с собой за это расплачиваешься. Это часть пути, по которому идёт каждый. Просто ты можешь увидеть и испытать больше, чем другие — значит заплатишь большую цену.
— Справедливо, — немногословно констатирует квартирант. Отчего-то ему вдруг делается ужасно спокойно — так, как, должно быть, бывает спокойно кому-то вечному и мудрому, вроде того же Певчего. Он оборачивается — безликий Летник ползёт за ними, как странное уродливое насекомое, не оставляя на песке следов.
— Ты подумал со времен нашей прошлой встречи? — снова звучит голос над ухом.
Пьеро вздыхает.
— По правде говоря, у меня было не слишком много времени, — неловко сознается он, — Так уж вышло.
— Здесь время не будет подгонять тебя.
— Но я, всё же, спешу, — вздергивается Пьеро, — Мне очень нужно обратно, в явь.
— Но ведь не с пустой головой?
— Верно. Мне нужно знать и уметь то, что могут… настоящие колоброды. Чтобы помочь тем, кто остался там.
— Я знаю, — кивает Певчий, — Но разве я не говорил, что до тех пор, пока ты не научишься смотреть на себя — не сможешь как следует научиться и иному?
— Говорил, — соглашается Пьеро, — Только вот мне совсем не до этого, хоть убей. Да и вряд ли во мне есть сейчас что-то, что стоит разглядывать.
— В каждом такого хватает… Или хватало до той поры, пока он не ослеп окончательно.
— Как только я сделаю, что должен — непременно этим займусь. Нельзя ли как-то обойтись без этого? — умильно склоняет голову квартирант.
Певчий устало горбится. Глаза его блестят неуловимым цветом, как странные звезды, сорванные с неведомого неба. Каблуки его сапог неспешно постукивают по рельсу, словно выбивая ритм неведомой мелодии, которая вот-вот должна зазвучать.
Но мелодии всё нет и нет, вместо неё — только пустая тишина, голодная и необъятная, как колодец среди стекла.
Наконец, Певчий поднимает голову — медные волосы его на мгновение озаряет вспышка проседи.
— Я помогу тебе, — глухо говорит он, — И ты сможешь сделать то, что хочешь. Но для этого тебе придётся пройти по ту сторону Плато — так далеко, как сможешь. Тогда ты увидишь, что должен — и поймёшь, что должен, если повезёт.
— А если не повезёт? — неуверенно интересуется Пьеро.
Певчий лишь выразительно щелкает пальцами. Впрочем, и без разговоров ясно, что ничем хорошим это не грозит.
Плато появляется перед ними внезапно — как и прежде. Однако теперь от него веет чем-то жутким и незнакомым, как это бывает с темным подвалом или глухой тропой среди незнакомых тёмных домов.
— Дальше ты пойдёшь один. Ступай только прямо и не сбивайся с пути во что бы то ни стало, — напутствие звучит почти ободряюще. Всего то идти вперёд верной дорогой…
Разве так сложно не сойти с железной дороги без единого поезда?
Пьеро хмыкает и хочет спросить что-то напоследок… Но Плато вдруг всасывает его, словно болотная вода, скрытая под саваном ряски.
Рыжее звёздное безмолвие остаётся позади. Все пространство вокруг оказывается ограничено склонами ущелья — ужасно глубокого, как, наверное, и положено ущелью, существующему в Переграни. Колоброд шмыгает носом, словно заново приноравливаясь переступать по шпалам. В небе, выстроившись в ряд, зияют три луны. Дерево под ногами, рельсы по сторонам — и тихое шевеление в камне. Словно за тонкой стенкой из песчаника клубится и дышит какая-то неведомая жизнь.
Он идёт вперёд, не слишком быстро и не слишком медленно. Шевеление в камне звучит всё четче, оно похоже на стрекот и щелканье, как если бы где-то там, в скалистой темноте, прятался кто-то членистоногий и многокрылый, закованный в хитин и ужасно древний. Склоны сужаются постепенно, но неуклонно. В них появляются трещины и глубокие складки, уводящие в ночную глушь. Неба становится всё меньше: скала почти смыкается над головой, превращаясь в неестественно высокий потолок.
Наконец, камень доходит до границы, установленной рельсами, и останавливается, окончательно превращая ущелье в узкий коридор, ведущий черт знает куда. В стенах маячат круглые чёрные норы, похожие на глазницы неведомого чудовища. В них всё так же что-то шевелится — теперь уже совсем близко. Стрекот становится похож на слова странного языка — колючего и едкого, как и все старые колдовские наречия — и на музыку, которую никогда не играл и не будет играть. Он звучит отовсюду, оплетая идущего плотным коконом.
Колоброду становится зябко и зыбко, несмотря на ровный и прямой путь. Говорящих глазниц всё больше, дорога — всё темнее, а небо — всё меньше и дальше. Три луны теперь стали величиной с ноготь мизинца, словно ущелье ведёт в глубокие подземелья. Хочется повернуть назад и бежать без оглядки — но нельзя. Нужно идти вперёд, пусть уже и не вспомнишь — зачем.
Стена возникает впереди внезапно, словно мираж. В ней нет ни намёка на проход — только тёмный гладкий камень. В самом низу — там, где дорога упирается в скалу, зреет густая тьма. Колоброд склоняется над ней, постепенно понимая, что это не просто тьма, но нора — глубокая и чёрная, должно быть, ужасно извилистая, и оттого особенно жуткая.
Из неё не звучит стрекота — только выжидающая тишина.
Колоброд замирает в недоумении.
Неужели ему придётся лезть туда? Словно в ответ ему, тьма приходит в движение — в глубине норы что-то лязгает и шуршит, шипит и хрустит,
— Тебе ещё рано быть здесь, юноша, — раздаётся скрипучий голос, — Но меня попросили дать тебе попытку. Правда, только одну — не обессудь.
Из темноты появляется нечто странное, похожее не то на поднос, не то на щит, сделанное, кажется, из тусклого металла. Колоброд невольно отшатывается, готовый к неизвестным угрозам. Но ничего особенного не происходит.
Голос продолжает скрипеть, — Я одолжил кое у кого эту вещицу — старое-престарое зеркало. Тебе стоит в него посмотреться — иначе ты едва ли сможешь пройти дальше.
От зеркала веет силой, чужой и древней, какая не встречалась колоброду прежде нигде и никогда… Во всяком случае, так ему кажется сейчас. Он вздыхает глубоко и долго, чтобы наверняка успокоиться, и зачем-то шепчет, — Я готов.
— Ну-ну, — усмехается невидимый обитатель норы.
Чёрная луна вдруг становится жидкой, будто густой настой из горячего чана, и стекает прямо вниз, скользя по скалам. Гуталиновая река обволакивает всё, сливаясь в единый поток в центре зеркала. Что же тут можно разглядеть?
Кругом только гладкая темень, безмолвная, неподвижная, и оттого кажущаяся бесконечной.
— Где я? — тихо спрашивает колоброд. Ответом ему служит лишь ветер, вдруг возникающий где-то впереди, и столь же стремительно исчезающий. Он приносит с собой запах машинного масла и далёкий гул, который дробится и раскалывается, превращаясь в тысячи тысяч голосов — кричащих, шепчущих, воющих… Кажется, среди них есть и не только человеческие. Только все они твердят одно — Смотри! Смотри! Смотри!
И он смотрит прямо в черную бездну, из которой пахнет маслом, и много чем ещё. Все это старые запахи, чертовски знакомые, и оттого особенно неприятные. Он знает происхождение каждого из них.
Знает, что плавленым пластиком пахнет плохая проводка на кухне.
Знает, что щербатая стойкая вонь бывает от квашеной капусты и странных сигарет, которые курят тайком, не выходя за порог.
Знает, что горелым пахнет потому, что сковороду опять оставили на плите, напрочь забыв о её существовании.
— Это всё… Не то, — бормочет он, — Теперь всё другое. Теперь…
— А где это — теперь? — вдруг интересуется прежний скрипучий голос, — В вашем пошлом дрянном квартальчике? Что же в нем другого? Место может и переменилось — а ты каким был, таким и остался!
— Замолчи… — хрипит колоброд.
— Кто это со мной говорит? — не унимается голос, — Я что-то и имени твоего не припомню… Что за мелкая букашка среди моей саранчи?
— Я… Пьеро. Пьеро, черт побери…
— Ишь ты, чего выдумал… Много книжек читал, да ни одной как следует не закончил. Знал бы иначе, что Пьеро из тебя никудышный — в лучшем случае, тянешь на Педролино…
Что-то твёрдое и колючее упирается в затылок и нагибает головой вниз. Колоброд противится, но неведомый обитатель черноты сейчас намного сильнее.
— Смотри же, бесова кукла! Смотри!
Ноги подкашиваются, отказываясь держать его, тело ударяется о шпалы, оборачивающиеся вдруг чем-то совсем другим…
Липкий линолеум.
Сквозь мутную пелену на глазах видна грязная кухня, кажущаяся огромной, словно он теперь он не выше карлика. Пестрой замаранной глыбой нависает холодильник, сплошь покрытый магнитами, щерятся гвоздями колченогие стулья.
Кто-то заходится на разные голоса, — Чего шатаешься без дела, паршивец мелкий? Может, ремня тебе? Лучше бы шёл на улицу, да нес деньги…
Хочется сжаться, спрятаться, забиться в самый дальний угол — и он становится всё меньше и меньше. Размером с кошку, с мышь, с таракана… Линолеум засасывает его в клейкое нутро, как трясина, проглатывает с головой — и выплевывает, теперь уже в совсем другое место.
Кажется, это лестница Квартиры. На третьем этаже опасно бурлит что-то колдовское, со второго слышится встревоженный голос Франта… Случилось что-то в высшей степени важное, нужно спешить, помочь, успеть — но никак нельзя: поди-ка, одолей ступеньки, если стал не больше наперстка!
И вырасти бы теперь, снова вырасти — да только никак не выходит… Колоброд оскальзывается на кафеле и падает, расшибая локти и колени, проваливается в щель между плитками — снова во мрак.
— Не могу. Не могу! — кричит он из последних сил.
— Так катись отсюда вон, — злорадствует скрипучая темнота, и вдруг рассыпается на миллион чёрных насекомых спин, хруских и стукотливых, как один отлаженный механизм. Пустота между шпал разверзается жадной бездной, проглатывая незадачливого путника.
Он приходит в себя на холодном полу, не похожем ни на песок, ни на линолеум, ни мягкие ковры. С трудом поднимается — так, словно только что научился ходить. С не меньшим трудом вспоминает, кто он, и что здесь делает.
— Я — Пьеро, — как мантру повторяет он, вставая в полный рост, опираясь на стену. Вокруг — холодный подвал, поделенный на части решетками и скупо обмазанный тусклым свечным светом. В руках у него — тяжёлая связка ключей, откуда-то спереди, из дальнего угла подвала, пахнет ужасно знакомо — порохом, кофе, кожей старого плаща… Всего не перебрать. Главное, что от этих запахов не хочется бежать, скорее наоборот.
Остатками утомлённого сознания Пьеро понимает — у него получилось то, что должно было. Удалось ли ему сделать всё правильно, сейчас не так уж и важно. Главное — результат.
Пальцы сами находят нужный ключ и хоронят его в замочной скважине. Быстрым шагом он не глядя идёт мимо пустых камер — точно туда, куда следует.
***
… А Степь всё струится, пьяная от линялого снега и ветра, от холмов и болот, прячущихся среди зарослей тростника. Гуляет серебристая ночь от края до края, тревожная и живая, говорливая и певучая — умей только слушать. Бренчат костяные бусы, воют тонкие голоса — это пляшут злыдни у высоких валунов вдали. Чеканят ритм гулкие колеса по рельсам — через равнину спешит поезд, разрезая прожектором ночное смятение. Трещат потайные костры, хороводятся духи под холмами, бурлят омуты с илистой водой — то водяные буянят да пьют мшистое бражное варево… Всякий знает, что нынче оттепель, да что в тереме Малюты нынче пир — стало быть, не тревожить ему Степь, не жечь деревни, не грабить клады. Оттого и великое веселье всюду — да только всякое веселье в Степи, хочешь не хочешь, обернётся лихим да хищным делом. Боязно идти в такую пору в одиночку. Глядь — а за тобой из шершавой травы блестят жёлтые хмельные глаза, да улыбка звериная. Побежишь — растревожишь суматошное да бойкое разнородье, схоронившееся в траве — а там уж шуму да погони с гиканьем и свистом не миновать.
Неслышно ступают потрепанные сапоги по травяным кочкам — только время от времени похрустывают сухие ломкие стебли. Плащ колеблется, словно крылья у неумелой летучей мыши. Крепкий клинок в руке — всё равно, что оберег. Больно уж много в Степи тех, кто боится железа — да и прочего острого дела. Огрей их еловой лапой — они и покатятся восвояси, точно обруч по мостовой, знай только бормочи под нос мелкие присказки от бесов да прочей шушеры, что норовит зацепиться за ноги, да за рукава, как репьи.
Так и идёт Вогель — точно в горизонт, как ведёт её колдовское тепло в руках. Из вспоротой раны рассвета в закатный бессильный струп, идёт, как обещала: в самое, что ни на есть пекло.
Страшно. А как же иначе?
Только что же с того — неужто повернуть вспять? Не для того она вернулась с того света, чтобы трусить, поджав хвост.
Неслышно ступают потрепанные сапоги, колышется неловкими крыльями плащ — простая одежда, которую не жалко испачкать кровью. Своей ли, чужой — это уж как выйдет.
Вогель помнит свой первый визит в это странное место — похожий на время, взятое взаймы из потайной копилки, что каждый носит за пазухой, даже догадываясь об этом. Тогда её волосы ещё только начинали отрастать, и приходилось носить шапку, чтобы не заработать вдобавок к кашлю ещё и насморк с температурой. Шапка делала её смешной — это было не слишком приятно, но она терпела, потому, что понимала: так нужно.
В тот раз Франт пытался научить её стрелять — это оказалось предприятием, заведомо обреченным на провал. Пистолет в руках дрожал и больно лягался в ладонь, от выстрелов звенело в ушах, а пули категорически отказывались ложиться в цель. Тогда она твёрдо решила, что всю жизнь будет обходиться исключительно оружием, не требующим возни с патронами и прочей малоприятной ерунды.
Катласс отзывается на эти воспоминания приятной тяжестью в руке. Свет редких звёзд поблескивает в плоской стальной глади. Уж он-то точно не подведёт — знай только не теряй хватку. Вогель улыбается — клинок улыбается в ответ.
Золотистое зловещее зарево впереди всё ближе. Там в пьяном угаре тревожно кутит терем Малюты. Там ждёт невыплаченный долг. Там ждёт жизнь, которую она так долго боялась прожить.
Шаг за шагом, темным кустарником, холодным ручьём, глухим оврагом. Губы бормочут заговор Господину Чертополоху, глаза смотрят над ломкой кромкой сухой полыни. Уже пахнет псарней и печным дымом, колдовским дурманом и, конечно же, кровью. Вогель подбирается совсем близко к островерхому частоколу — и вдруг замирает.
Ну груди будто бы разгорается маленький пожар, совсем не похожий на тепло, к которому она успела привыкнуть за время дороги. Руки торопливо нашаривают под одеждой два амулета — бронзовую кошачью голову и переплетенные гвозди. Подарки Франта и Охотника — значит, оба они где-то рядом. Хорошего в этом мало, как ни крути.
Сможет ли она выстоять против недавнего компаньона, в случае чего? Едва ли…
Остаётся лишь уповать на то, что Франта она найдёт раньше… Только вот много ли будет толку, если он, скажем, ранен, или, чего доброго, опоен каким-то хитрым дурманом?
Вогель закусывает губу. Чем больше об этом думать — тем дольше ждать. А ждать теперь уже поздно.
Частокол здесь не слишком высок — но так просто через него не перелезть. Была бы верёвка… Вогель с тоской вспоминает рюкзак, оставшийся, как видно, где-то на улицах Падальска. Не для того же она вернулась с того света, чтобы теперь остаться не у дел из-за паршивого забора?
Крадется вдоль брёвен, как пугливая крыса, чутко прислушиваясь к каждому лишнему шороху, готовая резать и колоть без промедления. Но всё тихо — даже слишком. Кутеж, если и продолжается, то где-то глубоко в тереме, так что снаружи ничего не слыхать и не видать.
Наконец — ворота.
Прямо на дороге у приоткрытых створок стоит мотоцикл — тот самый, на котором они с МакКлейном путешествовали всё это время. В грязи вперемешку с инеем темнеет свежая кровь.
Вогель осторожно приближается к воротам, заглядывает в щель — полутемный двор освещен одним только сонным фонарём. Почти ничего не видать — но то тут, то там блестят золоченые рукояти сабель, белеют мёртвые лица и цепкие руки. Ловчая проскальзывает между створок, инстинктивно сжимаясь, чтобы отпрыгнуть от заготовленного кем-то удара… Но ничего такого не происходит. На дворе, распластанные, лежат с десяток Бояр, словно сырая трава, срезанная косой. У одних голова лежит поврозь с телом, другим не достаёт ног, третьим вспороли брюхо и грудь от края до края.
Прямо на крыльце терема ничком лежит последний, пригвожденный собственной саблей к грязным ступеням. Вогель ступает тихо-тихо, обходя дважды мёртвых по широкой дуге. Мало приятного в том, чтобы подцепить мелкую нежить, снующую подле них.
Ступени предательски скрипят под сапогами — впрочем, услышать её здесь уже некому. Двери гулко отворяются в темноту — за порогом нет ни единого огня, будто неведомый сквозняк с особым тщанием задул каждый фонарь, каждую свечу и лучину. Ловчая поеживается, но всё же входит во мрак.
Шаг.
Ещё шаг.
Мокрый от грязи половик чавкает под ногами. Откуда-то веет холодом — таким сильным, что его не в силах развеять ни тепло из Дома Сырого Мяса, ни амулеты. Вогель оглядывается по сторонам, выжидая, когда глаза привыкнут к темноте, но ничего не видать, как ни старайся. Стены то ли далеко, то ли их и нет вовсе… После недавних странствий она уже не удивилась бы и этому.
Она вдруг замирает, повинуясь недоброму предчувствию, отпрыгивает в сторону, выставив катласс — и даже чувствует, как клинок впивается в чью-то плоть, но слишком поздно.
В затылок ей упирается холодный ствол ружья, а к горлу вдруг прижимается лезвие меча — ужасно длинного и, судя по всему, неприятно острого.
Вогель вздрагивает, прикидывая, как бы лучше вывернуться, но над ухом вдруг раздаётся знакомый голос.
— Далеко ли ты собралась, птичка? Я бы не стал рассчитывать на повторное везение на твоём месте, — Охотник задумчиво цокает языком, — Ты, конечно, весьма подвижна для мертвеца, но этого едва ли достаточно, чтобы выйти сухой из воды. Мой меч бьёт.
— Я знаю, — устало обрывает его Вогель, облизывая пересохшие губы, — Было бы недурно, если бы он бил вовремя.
Где-то за спиной щёлкает зажигалка, озаряя часть пространства неверным светом. Краем глаза Ловчая замечает Охотника, нависшего над ней. Пропустив претензию мимо ушей, он продолжает, — Будет крайне разумно с твоей стороны составить нам компанию по дороге к нашей общей цели. Ты ведь не будешь против? — мрачно интересуется он.
Вогель готовится ответить что-то язвительное, как и положено в таких случаях, но рот ей вдруг перетягивают какой-то тряпкой, ужасно пропахшей табаком.
— Она не будет против, — резюмирует МакКлейн где-то за ее спиной, с щелчком снимая ружье со взвода.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
