Обложка Кукловод: Расходный материал

Кукловод: Расходный материал

Александр Колючий, Аки

0% прочитано
Стандартный
Александр Колючий, Аки

Кукловод: Расходный материал

Глава 1

Одиннадцатого января на холме за промзоной стояло девятнадцать камней.

Я знал это точно, потому что считал их каждое утро.

Не из сентиментальности. Утренний обход у меня начинался с южной стороны промзоны — там шла нитка теплотрассы, которую мы перекладывали с декабря, — и холм был по дороге, и считать камни занимало четыре секунды, и эти четыре секунды были самым надёжным способом проверить, не потерял ли я ночью чего-нибудь важного.

Проверка была устроена просто.

Я подходил к холму, не глядя, называл число. Потом смотрел и сверял.

Если число совпадало — значит, суточный слой на месте и можно работать.

Если бы не совпало — значит, надо останавливаться и считать, что ещё пропало.

Пока совпадало.

Девятнадцать.

Первый камень стоял отдельно, выше остальных метров на восемь, на самом лбу холма, и был не плоским, как остальные, а почти кубическим — кусок фундаментного блока, который мы вывернули из развалин гаража. На нём не было ни имени, ни даты, потому что я не стал писать.

Я сказал тогда Кате, что если я напишу имя, то это будет надпись для меня, а мне она не понадобится: я его забуду вместе с камнем.

Катя сказала, что надпись не для меня.

Я ответил, что это нерационально.

Она пошла и написала сама. Белой краской из баллона, печатными, и буквы вышли криво, потому что краска на морозе шла плевками.

АРТУР ВАЙС

УЧИТЕЛЬ

Второе слово я не просил.

Я подошёл и остановился, как останавливался уже сорок один день.

Снег на холме лежал неровно: ветер сгребал его с южного склона в лощину, и камни стояли на голой мерзлой глине, чёрные, с белыми полосами на подветренной стороне. От промзоны тянуло угольным дымом — третья котельная работала с конца декабря и работала плохо, на двух котлах из четырёх, и дым шёл густой и низкий.

Девятнадцать.

Из девятнадцати я помнил семерых.

Я имею в виду — помнил как людей. Остальные двенадцать существовали для меня в виде записей: дата, причина, что сделал для города. Записи были точные. Я их завёл сам в первую неделю, когда понял, что так будет.

Семеро — это Вайс, двое операторов с восточного контура, парень из ополчения, женщина с площадки, Семёныч и бригадир с подстанции, которого убило дугой на девятые сутки, когда мы заводили вторую линию.

Остальных я похоронил и забыл.

Не в смысле «не вспоминаю». В смысле — забыл.

Я постоял, развернулся и пошёл вниз, к теплотрассе.

Город назывался Шлюз.

Это было старое название, ещё до Нулевого дня: здесь стоял шлюзовой узел на канале, и вокруг узла выросли сначала рабочий поселок, потом промзона на четыре квартала, потом всё остальное. Канал высох в тридцать восьмом, когда рухнула плотина выше по течению, и от шлюза осталась бетонная коробка с воротами, в которой теперь был склад.

На одиннадцатое января в Шлюзе жило две тысячи сто сорок человек.

Это была цифра из реестра, и ей можно было верить с погрешностью процентов в пять.

В конце декабря было тысяча восемьсот.

Разница — триста сорок — пришла сама. Пешком, на санях, на одном грузовике с генераторным газом, по двое, по шесть, по двадцать три. Они приходили с юга и с запада и говорили одно и то же: там слышно, что здесь есть вода и ток.

Слух шёл по радио, на коротких, в открытом эфире, и я его не глушил, хотя Мазута советовал.

— Нам жрать нечего будет, — сказал он в первую неделю. — Ты понимаешь арифметику?

— Понимаю лучше тебя.

— Тогда вруби помехи. Три дня — и перестанут ходить.

— Нет.

— Почему?

Я ответил честно.

— Потому что мне нужны люди.

Мазута посмотрел на меня.

Он был мужик лет пятидесяти, короткий, широкий, с переломанным носом и с руками, которые не отмывались, — он двадцать лет держал цеха Шлюза, и когда я взял город, я оставил его на цехах, потому что он работал. Он не был ни добрым, ни злым. Он был функциональным.

— Это сейчас тебе нужны, — сказал он. — А через год ты их считать начнёшь.

Это было, если честно, самое точное, что мне сказал в Шлюзе кто-либо.

Я тогда не ответил.

Теплотрасса шла от третьей котельной двумя нитками: одна на жилой сектор, вторая на цеха. Нитку на жилой мы переложили в декабре, нитку на цеха перекладывали сейчас, и это была плохая работа — траншея била в мерзлоту, мерзлота шла на штык и дальше не шла, и грели её кострами, и копали в три смены по четыре часа, потому что дольше человек на такой работе не держится.

Я ставил на траншею машины.

Два «Шершня» грузовых — те, что остались после боя, с разбитой оптикой, но с целыми манипуляторами, — и один скреперный модуль из карьерного парка. Три единицы.

Я мог бы поставить восемь.

Я пришёл на траншею в седьмом часу. Светать начинало к девяти, и бригада работала при прожекторах.

Гриня увидел меня и выпрямился.

Гриня был из Шлюза, местный, лет двадцати двух, сварщик, и он единственный из местных подходил ко мне сам, без надобности, просто поговорить, и я этого не понимал и не мешал.

— Алексей Генрихович. Вон там, — он показал лопатой, — на сорок втором метре труба битая. Насквозь.

— Насколько?

— Метра полтора менять.

— Есть чем?

— Есть одна. Больше нету.

Я подошёл и посмотрел.

Труба была дрянь — шов разошёлся по всей длине, изоляция сгнила ещё до Нулевого дня, и то, что она дожила до января пятьдесят второго, было не свидетельством качества, а свидетельством того, что в неё двадцать лет ничего не подавали.

— Ставьте.

— А если дальше такая же?

— Тогда будем резать жилой сектор и греть цеха от него. Через байпас. Я нарисую.

Гриня кивнул и пошёл обратно в траншею, и на полпути обернулся.

— Алексей Генрихович.

— Да.

— А вы сами-то спите когда?

— Сплю.

— Да я ж вижу, что нет.

Я действительно спал мало — часа четыре в сутки, иногда три, — но не потому, что не хотел. Сон расходовал время, а времени было мало, но главное было не это. Главное было то, что я боялся спать с незакреплённым суточным слоем.

Схема у меня была такая.

Днём накапливался материал: разговоры, решения, лица, цифры. Вечером я его прогонял через привязку — восемьдесят четыре флакона, из которых Вайс за одиннадцать лет собрал свой якорный набор и которые достались мне вместе со всем остальным. Запах — самый дешёвый канал: он идёт мимо коры, в обход, прямо в старые структуры, и если привязать событие к запаху и потом этот запах подать, событие вытаскивается почти целиком.

Привязка держала.

Беда была в том, что флаконов было восемьдесят четыре, а суток в году триста шестьдесят пять.

Поэтому я привязывал не сутки, а блоки. То, что считал нужным.

Остальное уходило в общий поток и жило там на общих правах — то есть до первого погружения.

Я спустился в траншею сам, потому что на сорок втором метре надо было смотреть глазами, и просидел там до половины девятого. К девяти от третьей котельной пришёл Косой и сказал, что падает давление в обратке и что это, похоже, свищ.

Косой был человек Мазуты, поставленный на котельную, и он меня не любил.

Он говорил со мной вежливо, подробно и всегда так, чтобы в конце я оказывался должен принять решение, за которое потом буду отвечать.

— Где свищ?

— А вот это, Алексей Генрихович, я вам сказать не могу, — сказал Косой. — Это ж искать надо. Мы можем линию спустить и искать, только это сутки без тепла в жилом. А можем не спускать, только тогда через неделю рванёт.

— Опрессовка на пятнадцать минут.

— А чем?

— Сжатым воздухом. Компрессор на второй подстанции.

— Так он не работает.

— Он работал четвёртого числа.

Косой посмотрел на меня почти с удовольствием.

— А пятого сгорел.

Я закрыл глаза и полез в технический слой.

Второй подстанцией я занимался девятого и десятого декабря, и в технический слой ушло всё: схема, щиты, маркировка, состояние оборудования. Технический слой не страдает никогда. Я до сих пор мог нарисовать по памяти разводку любой подстанции Шлюза, и шильдик на любом аппарате, и серию подшипника на компрессоре второй подстанции.

Я его нашёл за полторы секунды.

Компрессор В-6, сорок второго года выпуска, вторая ступень, обмотка статора в треть, предыдущий ремонт — сорок девятый, межвитковое.

— Там обмотка, — сказал я. — Перемотать можно за два дня, если есть провод.

— Провода нет.

— Провод есть. В четвёртом цехе, в кладовой у стены, две бухты, ПЭТВ, диаметр ноль восемь. Я видел двадцать девятого.

Косой моргнул.

— Так там… — начал он и остановился.

— Там Мазута его держит для своих нужд, — сказал я. — Я знаю. Иди и возьми. Если он спросит — скажи, я распорядился.

Косой ушёл.

Это была, по сути, вся моя работа в январе.

Не бои, не рой, не машины. Память как справочник. Я ходил по городу и подставлял свой технический слой туда, где у людей его не было, и за счёт этого город работал.

Это был, кстати, самый дешёвый режим из всех, которые у меня были за два года. Технический слой не расходуется. Я мог сорок лет ходить по подстанциям, цехам и котельным, диктовать схемы, помнить шильдики — и не потерять ни одного дня своей жизни.

Проблема была в том, что одного технического слоя не хватало.

Потому что город надо было не только чинить.

Его надо было защищать.

Колонна Ольги Ивановны вошла в Шлюз одиннадцатого января в двенадцать сорок.

Я встречал её на южном въезде.

Она ушла двадцать девятого декабря обратно на «Заслон» — двести тридцать километров по зимнику, с четырнадцатью машинами и шестьюдесятью людьми, — и ушла она потому, что я этого не запретил, а не потому, что я это разрешил. Разница была важная, и мы оба её понимали.

Задача у неё была собрать то, что мы бросили при эвакуации.

Бросили много. Эвакуация шла в два яруса, в кузовах с печками, шестьсот два человека, и в кузова грузили людей, а не станки.

Я насчитал тогда, что на «Заслоне» осталось оборудования на сорок одну тонну, из которого критичного — на одиннадцать.

Станки. Два токарных, один фрезерный, координатно-расточной — старый, тридцатых годов, но живой. Гидропоника: четыре линии, лампы, насосы, запас питательной смеси на полгода. Сварочное. Два десятка тонн профиля и листа. И мелочь, которая на самом деле была важнее станков: инструмент, оснастка, мерительное, восемь ящиков электронных компонентов, которые Вайс собирал одиннадцать лет.

Колонна вернулась тринадцатью машинами.

Один «Урал» они потеряли на сто восьмидесятом километре — ушёл под лёд на переправе, и вытащить не смогли.

С ним ушли пятеро.

Ольга Ивановна вылезла из головной машины, и я увидел, что она не спала, наверное, четверо суток. Ей было около шестидесяти. Короткая, седая, сухая, в ватнике не по размеру и в валенках с галошами, и у неё было лицо человека, который сейчас отчитается и пойдёт работать дальше.

— Привезли, — сказала она. — Всё, что в списке, кроме расточного. Расточной не влез.

— Люди?

— Пять.

Она назвала фамилии. Я их записал.

— Что на переправе?

— Лёд. Там река под наледью, мы били шурфы, было сорок сантиметров. Пошёл второй — провалился. — Она помолчала. — Я разрешила идти второму. Это я.

Я посмотрел на неё.

Это был момент, в котором от меня ждали чего-то определённого, и я знал, чего именно, — я видел это по людям, которые стояли вокруг и слушали.

Я сказал:

— Сорок сантиметров под гружёный «Урал» — это с запасом два и три. Нормативно достаточно. Проверка шурфами на переправе шириной сто метров даёт погрешность порядка пятнадцати процентов. Вы приняли верное решение по имевшимся данным и получили отказ по вероятности. Так бывает. Разгружайтесь.

Ольга Ивановна стояла и смотрела на меня.

Потом сказала:

— Спасибо.

И пошла разгружаться.

А вечером ко мне в лабораторию пришла Катя и закрыла за собой дверь.

Лаборатория была устроена в бывшей заводской измерительной — помещение без окон, в толще стены, с нормальным заземлением и с двумя автономными линиями. Я там спал, работал и держал привязку.

Катя села на табурет у стены.

Она была в свитере Ольги Ивановны — та связала ей в декабре, — и правая кисть у неё до сих пор работала не до конца: вывих, который я ей сделал в мёртвой зоне, вправили на четвёртый день, и связки тянулись медленно.

— Ты сегодня при двадцати человеках объяснил бабе, которая пятерых угробила, что она всё сделала правильно, — сказала она.

— Она всё сделала правильно.

— Я знаю, — сказала Катя. — Я не про это.

— А про что?

— Про то, как ты это сказал.

Я отложил планшет.

— Я сказал это точно.

— Ты сказал это как справка, — сказала Катя. — «Нормативно достаточно». «Отказ по вероятности». Леша, у неё пять человек под лёд ушли. Она четыре дня до города ехала и всю дорогу думала, что ты её спросишь, какого хрена она второй грузовик пустила.

— Я не собирался её спрашивать.

— Ты и не спросил. Ты её оправдал по приказу. — Катя подняла глаза. — Понимаешь разницу? Ты её не пожалел и не обругал. Ты вынес решение. Она тебе «спасибо» сказала, как в суде.

Я подумал.

— Какой результат был бы лучше?

Катя засмеялась. Невесело.

— Вот. Вот оно. «Какой результат».

Она встала и подошла к столу, где стоял ящик с привязкой: деревянный, восемьдесят четыре гнезда, флаконы с номерами.

— Ты знаешь, сколько ты за месяц потратил? — спросила она.

— Знаю. Четыре с половиной года.

— А я не знаю, — сказала Катя. — Я считала по тетради, у меня вышло три. Значит, был ещё один, который ты мне не сказал.

Я посчитал, стоит ли врать.

Не стоило: она всё равно сверялась с журналом, а журнал я ей открыл сам, в декабре, потому что иначе внешний архив не имел смысла.

— Был, — сказал я. — Двадцать третьего. Полтора года. Сорок седьмой — сорок восьмой.

— Зачем?

— Нужен был тридцать второй узел. На четыре часа. Рой подходил к карьеру с севера, и у меня было тридцать один.

— И?

— И они не подошли. Развернулись в двенадцати километрах.

— То есть ты полтора года выбросил на всякий случай.

— Я выбросил полтора года на то, чтобы в случае боя у меня был резерв, которого в прошлый раз не было, — сказал я. — В прошлый раз его не было, и погиб квартал.

Катя молчала.

— Что там было? — спросила она потом. — В сорок седьмом — сорок восьмом.

— Не знаю.

— Ты же только что сказал, что это был сорок седьмой.

— Я помню номер кластера и объём, — сказал я. — Содержание я не помню. Оно было снято.

Она открыла тетрадь — новую, вторую, первая кончилась — и записала.

Потом спросила, не поднимая головы:

— Ты вообще понимаешь, что ты делаешь?

— Да.

— Скажи вслух.

Я сказал вслух. Мне было несложно; я это формулировал для себя уже месяц, каждый вечер, после привязки, когда оставалось десять минут до того, как выключить свет.

— Город живёт потому, что его держат машины, — сказал я. — Машин у меня пятьдесят восемь единиц. Одновременно я могу вести тридцать одну. Остальные двадцать семь стоят в карьере под брезентом и не делают ничего, потому что их некому вести. Чтобы вести больше, мне нужно больше одновременных узлов. Один узел стоит один и две десятых года биографической памяти. У меня этой памяти осталось по оценке тридцать восемь лет. Это восемьдесят с чем-то потенциальных узлов. Из них я уже вложил тридцать один.

Катя смотрела на меня.

— И на этом всё, — сказал я. — Дальше — либо находится другой источник, либо я заканчиваюсь.

— Сколько у тебя времени?

— Если тратить так, как в январе, — четыре с половиной года в месяц, — то сорок лет кончатся за девять месяцев.

Катя очень медленно положила карандаш.

— Девять месяцев, — сказала она.

— При текущем темпе. Темп я снижу.

— Как?

— Я уже снижаю. — Я показал ей планшет. — С первого февраля вводится квартальный бюджет. Расход расписывается заранее: столько узлов на оборону, столько на производство, столько на снабжение. Итого — столько лет. Всё, что сверху, — только по моему решению и только в ситуации, где цена отказа выше.

Катя прочитала таблицу.

Это была обычная таблица, в четырнадцать строк, с графами и итогом. Я делал её два вечера. Она была аккуратная, и в ней всё сходилось.

Катя дочитала до итоговой строки и остановилась.

Итоговая строка была такая:

ИТОГО К РАСХОДУ ЗА I КВАРТАЛ: 7 УЗЛОВ. ЦЕНА: 8.4 ГОДА.

— Ты составил смету на свою жизнь, — сказала Катя.

— Я составил смету на ресурс.

— Это одно и то же.

— Нет, — сказал я. — Это разные вещи, и именно поэтому смета возможна. Если бы это была моя жизнь, я бы не смог считать. А ресурс считается.

Катя закрыла планшет и подвинула его ко мне.

— Знаешь, чего мне страшнее всего? — сказала она.

— Скажи.

— Что таблица хорошая.

Она вышла.

Я остался и ещё час работал с архивом «Сада» — шла разборка семнадцати позиций по протоколу «Приём», и это была чистая, спокойная работа, в которой не надо было ничего решать.

В половине двенадцатого заговорил Сторож.

«Хозяин».

— Да.

«Входящий. Восточный сектор, дистанция двести четыре».

— Содержание?

«Шесть байт».

Я выпрямился.

До сегодняшнего дня их было два.

— Дай.

0100 0001 0100 0010 0101 0011

0100 0001 0100 0010 0101 0011

0100 0001 0100 0010 0101 0011

Интервал — одиннадцать и три десятых секунды.

Я смотрел на три байта и считал.

A`. `B`. `S`.

Я не знал, что это значит, и у меня не было ни одной гипотезы, которая стоила бы проверки.

Но важно было не это.

Важно было, что в декабре он выдавал восемь бит за одиннадцать секунд, а сейчас выдавал двадцать четыре.

Он рос.

Он рос потому, что сорок один день назад я оставил ему канал — узкий, двадцать килобит, через ретранслятор на восточной сопке, — и за эти сорок один день он научился класть в одиннадцать секунд втрое больше.

Я это сделал сознательно.

Я помнил, зачем. Это было записано в журнале, и это был технический слой, и он не страдает никогда:

РЕШЕНИЕ: КАНАЛ СОХРАНИТЬ.

ОБОСНОВАНИЕ: ОБЪЕКТ — ЕДИНСТВЕННЫЙ ИЗВЕСТНЫЙ НОСИТЕЛЬ РАСПРЕДЕЛЁННОЙ ВЫЧИСЛИТЕЛЬНОЙ АРХИТЕКТУРЫ, НЕ ТРЕБУЮЩЕЙ БИОЛОГИЧЕСКОГО СУБСТРАТА.

ПЕРСПЕКТИВА: ПРИ ВОССТАНОВЛЕНИИ ОБЪЕКТА ДО РАБОЧЕГО СОСТОЯНИЯ ВОЗМОЖЕН ПЕРЕНОС ЧАСТИ ВЫЧИСЛИТЕЛЬНОЙ НАГРУЗКИ. ОЖИДАЕМАЯ ЭКОНОМИЯ: ДО 40 УЗЛОВ.

Сорок узлов.

Сорок восемь лет памяти.

Вот зачем я его кормил.

Я сидел в измерительной, под двумя метрами стены, и смотрел на три байта, которые приходили ко мне раз в одиннадцать секунд с расстояния двести четыре километра, и очень отчётливо понимал, что единственная вещь во всём этом мире, которая может меня спасти, — это то, что убило пять миллиардов человек.

— Сторож.

«Слушаю».

— Расширь канал до пятидесяти.

«Выполнено».

— И веди лог. Всё, что придёт. Без фильтрации.

«Принято».

Я выключил свет и лёг.

И перед тем как заснуть, сделал то, что делал каждую ночь: подал себе третий флакон — камфару — и прогнал суточный слой.

Траншея. Сорок второй метр. Косой и компрессор В-6. Ольга Ивановна на въезде и пять фамилий. Катя на табурете у стены и её фраза про таблицу.

Последнее я привязал отдельно.

Не потому, что это было важно для работы.

А потому, что я уже тогда понимал: она права, и мне понадобится помнить, что она это сказала, — в тот момент, когда я перестану понимать, почему хорошая таблица может быть страшной.

Глава 2

Первого февраля смета вступила в силу.

Я повесил её на стену в измерительной — не для красоты, а потому что лист на стене я вижу каждый день, а файл в планшете надо открывать, а значит, можно не открыть.

Лист был разлинован от руки, на миллиметровке, тушью. Четырнадцать строк.

Первая строка была такая:

1. ПУСК КУЗНЕЧНО-ПРЕССОВОГО. 3 УЗЛА × 11 СУТОК. ЦЕНА: 3.6 ГОДА.

Кузнечно-прессовый был третьим цехом Шлюза, и до Нулевого дня он делал метизы, поковку и рессорный лист на весь район. Внутри стояли два молота — пневматический на полтонны и паровоздушный на тонну, — нагревательные печи, правильный пресс и линия высадки.

Из всего этого живым был пневматический молот и одна печь.

Этого было достаточно.

Потому что без поковки город упирался в стену по всем направлениям сразу: не было крепежа, не было рессор, не было траков, не было буровых наконечников для артезианской, не было ничего, что делается из нагретой стали ударом. Я считал потребность на квартал и получил восемнадцать тонн.

Восемнадцать тонн поковки руками сделать нельзя.

Их нельзя сделать и машинами, если машинами никто не управляет точно: молот — инструмент, в котором ошибка на два сантиметра по подаче означает, что вместо трака получается кусок металлолома и половина заготовки в стружку. Людей, которые умеют ковать, в Шлюзе было двое. Один — семидесятилетний старик по фамилии Доржиев, который последний раз стоял у молота в тридцать четвёртом и у которого дрожали руки. Второй — его сын, который умел греть и подавать и не умел ковать.

Поэтому я решил встать к молоту сам.

Не телом.

Телом у молота стояли Доржиев и его сын, и ещё четверо, которых мы поставили учиться.

А я стоял тремя манипуляторными машинами: подача, удержание, уборка. Одиннадцать суток, по четырнадцать часов, три узла, которых у меня не было.

Я снял их двадцать восьмого января, за три дня до пуска.

Кластер я выбирал неделю.

Это, если смотреть со стороны, выглядело бы отвратительно: человек сидит вечерами с описью собственной жизни и выбирает, что продать. Но со стороны никто не смотрел, а изнутри это была обычная инженерная задача на выбор по критериям, и критериев у меня было три.

Первый: объём. Нужно было ровно три целых шесть десятых года, и лучше одним куском, потому что куски меньше года снимаются с потерями — около пятнадцати процентов уходит в ничто, как обрезки при раскрое.

Второй: связность. Нельзя было брать кластер, через который проходят якоря других кластеров. Снимешь один — поедут соседние. Я это выяснил экспериментально в декабре, когда снял четыре месяца сорок четвёртого года и вместе с ними потерял полтора года тридцать девятого, которые на них висели.

Третий критерий был главный, и его сформулировала Катя, а не я.

Критерий был: не трогать то, что держит.

Она сказала это в декабре, когда я показывал ей первую опись.

— Ты думаешь, что память — это кладовка, — сказала она. — Что можно вынести лишние ящики, и в кладовке станет свободнее. А она не кладовка. Она дом. И есть ящики, а есть несущие стены. И ты, когда выбираешь, ни хрена не видишь, что из этого стена.

— Я вижу схему связности.

— Ты видишь схему связности нейронов, — сказала Катя. — А не человека.

Я с ней тогда не согласился и остался не согласен до сих пор.

Но критерий записал.

«Учёба. 2019–2022» прошла по всем трём.

Объём — три года и семь месяцев, с округлением вниз три и шесть. Связность — низкая, периферия, почти не нагружено: за двадцать лет я к этому не возвращался ни разу, и нитей туда шло мало. И по третьему критерию тоже проходило: держать меня это не держало, потому что я давно не помнил никого из тех, кто там был.

Три года — это Политехнический, два курса профильной магистратуры и первая лаборатория.

Шестнадцать строк в описи:

Корпус. Лестница. Аудитория 304.

Стенд. Осциллограф С1-114. Запах горелого лака.

Зачёт по ТОЭ. Два раза.

Общежитие. Комната 418.

Первая плата, которую я развёл сам.

Защита. Вопрос про граничные условия.

Трое на курсе, с которыми работал. Имена: ...

Преподаватель по схемотехнике. Фамилия: ...

Дальше ещё восемь строк, и в них — всё, как я стал тем, чем стал.

Я отдал Кате опись и сказал переписать в тетрадь.

Она переписала.

Потом посмотрела на меня.

— Ты понимаешь, что ты сейчас собираешься вырезать?

— Три года и шесть месяцев с низкой связностью.

— Ты собираешься вырезать то, как тебя научили, — сказала Катя.

— Умение останется. Это технический слой.

— Я не про умение.

— А про что?

— Про то, что человек, который не помнит, как его учили, не понимает, зачем учить других.

Я тогда записал и эту фразу тоже, потому что она была нетривиальная, и потому что я заранее знал, что проверить её смогу только после.

Снятие я делал двадцать восьмого, в девять вечера.

Это недолго.

Со стороны это выглядит так: человек сидит в кресле с интерфейсным контуром на голове, закрыв глаза, минут пять. Потом открывает глаза.

Внутри это выглядит иначе, и описать это сложнее, чем кажется, потому что там нет ощущений. Это не больно. Это не похоже на то, как забываешь. Забывание — процесс: ты тянешься и не достаёшь, и знаешь, что там что-то есть.

А снятие — это операция над индексом.

Ты берёшь область, ставишь её в очередь на высвобождение и подтверждаешь. Контур разрывает привязки по границе, ядро высвобождает объём, и объём уходит в пул. После этого ты не чувствуешь утраты, потому что чувствовать утрату нечем: тот, кто мог бы её заметить, тоже был частью разорванной области.

Остаётся ровный, непротиворечивый, полный мир, в котором этого просто не было.

Я открыл глаза в девять ноль шесть.

Катя сидела напротив на табурете, с тетрадью на коленях.

— Ну? — сказала она.

— Выполнено. Объём высвобожден. Доступно тридцать четыре одновременных узла.

— Проверка.

Это тоже была её процедура, и она тоже была правильная. Я её одобрил.

— Задавай.

— Где ты учился?

— Политехнический, — сказал я. — Факультет автоматики. Поступил в девятнадцатом, закончил в двадцать втором с магистратурой по распределённым системам управления.

Катя записала и подняла глаза.

— Это ты откуда знаешь?

— Из биографии. Это факт, он в техническом слое, он завязан на профессию.

— А аудитория какая была?

Я посмотрел внутрь.

Там было ровно и пусто. Не пусто в смысле дыры. Пусто в смысле — вопрос не имел смысла.

— Не знаю, — сказал я. — Вопрос не выстраивается. Я не могу его представить.

— Как это — не выстраивается?

— Как если я спрошу тебя, какого цвета были занавески в комнате, в которой ты никогда не была, — сказал я. — Ты не ответишь «не помню». Ты скажешь, что вопрос неправильный.

Катя долго молчала.

— А кто тебя учил? — спросила она потом.

— Никто.

Она подняла голову.

— Что?

Я услышал сам, что сказал, и проверил ещё раз.

— Я имею в виду: у меня нет ни одного человека, про которого я могу сказать, что он меня учил, — сказал я. — Я знаю, что проходил обучение. Знаю программу. Знаю, что сдавал ТОЭ дважды. Но это строчки в документе. Человека там нет ни одного.

— А Вайс? — сказала Катя.

Я остановился.

Потом сказал:

— Вайс был мой ученик.

— А ты чей?

Я молчал секунд пять.

— Отца, — сказал я наконец. — Наверное.

Катя закрыла тетрадь.

— Леша, — сказала она. — Отца у тебя в памяти три сцены. Кабинет, лампа, «гут». Это не учитель. Это открытка.

Я не стал спорить, потому что она была права, и потому что спор ничего бы не изменил.

Пуск кузнечно-прессового был первого февраля в шесть утра.

Печь растопили в четыре. Я вёл подачу, удержание и уборку, и первые два часа шло плохо: Доржиев не успевал за машиной, потому что машина не уставала, а он уставал, и темп, который я держал, был для человека нечеловеческим.

Я снизил темп на тридцать процентов.

К восьми утра встало.

К десяти мы вышли на двадцать две поковки в час, и это было в полтора раза ниже проектного и в девять раз выше того, что было до.

Я стоял в цехе — то есть тело моё стояло в цехе у стены, — и держал три машины, и у меня была пропускная, и я видел молот тремя наборами датчиков одновременно, и это было, если говорить честно, хорошо.

Это надо сказать прямо, потому что иначе дальше ничего нельзя будет объяснить.

Это было хорошо.

Не «удобно» и не «эффективно».

Хорошо — в том смысле, в каком бывает хорошо, когда ты наконец делаешь то, для чего сделан. Три манипулятора, молот, печь, шесть человек, восемнадцать тонн плана — и я в середине, и всё это идёт через меня, и ничего не ломается, потому что я держу.

Одиннадцать суток я прожил в этом состоянии.

На четвёртые сутки пришёл Доржиев-старший.

Он подошёл ко мне — к телу, к стене, — и постоял рядом, не говоря ничего, минуты две. Потом сказал:

— Вы вчера на подаче угол поменяли.

— На два градуса. У вас заготовка уходила.

— Я знаю, что уходила, — сказал Доржиев. — Я пятьдесят лет знаю, что она уходит. Мне в тридцать первом мастер говорил: угол подачи при высадке на этом молоте надо держать на два градуса меньше номинала, потому что у него станина просела.

Он посмотрел на меня.

— Вы откуда это знаете?

Я не знал откуда.

Я проверил и обнаружил, что это чистое следствие: я вёл датчики и видел смещение, посчитал и скорректировал, и на всё ушло около четырёх секунд. Никакого знания о просевшей станине у меня не было.

— Я посчитал, — сказал я.

Доржиев покивал.

— Мастера Геннадием Ильичом звали, — сказал он. — Я его пятьдесят лет помню. Он мне один раз по рукам дал ветошью, чтобы я с горячим на себя не тянул. — Он показал. — Вот тут. Я до сих пор помню, как это было больно и как мне стыдно было.

Он помолчал.

— Поэтому я и работаю до сих пор.

Я тогда не понял, зачем он мне это рассказывает.

Это важно. Я не раздражился, не отмахнулся, я добросовестно попробовал понять, какую информацию он мне передаёт и что я должен с ней сделать.

И не нашёл.

Информации в его рассказе не было. Был факт: угол на два градуса меньше. Я его уже знал из расчёта. Всё остальное было избыточно.

Я сказал:

— Понятно. Спасибо.

Доржиев постоял ещё немного и ушёл.

Вечером я записал это в журнал как наблюдение, потому что приучил себя записывать всё, что не понимаю.

НАБЛЮДЕНИЕ. Д. сообщил технически верные данные (угол подачи), сопроводив избыточным нарративом (мастер, 1931 г., физическое наказание). Цель сообщения не установлена. Информационная ценность нарратива: 0.

Эту запись мне потом показала Катя. Через полгода. И я её перечитал и не понял, что в ней не так.

Одиннадцать суток кончились двенадцатого февраля.

Мы сделали шестнадцать тонн из восемнадцати плановых, и остальные две сделали потом, без меня, потому что Доржиев-сын к тому времени научился.

Я вернул три узла в пул и поехал на холм.

Я не поехал специально. Я ехал на южную подстанцию, и холм был по дороге, и я остановился, потому что считать камни было привычкой.

Их стало двадцать три.

Я назвал двадцать три заранее и сверил — сошлось.

И потом посмотрел на верхний камень.

На нём белой краской, криво, плевками, было написано в два слова:

АРТУР ВАЙС

УЧИТЕЛЬ

Я прочитал.

Первое слово было именем человека, которого я знал одиннадцать дней и который отдал мне «Сердце», ограничитель и координаты «Сада», и чьё лицо я помнил отчётливо, потому что привязал его к канифоли в первый же вечер.

А второе слово ничего мне не сказало.

Не в смысле — я не понял значения. Значение я понимал: учитель — человек, передающий знание и навык другому человеку в рамках формализованных или неформальных отношений.

Я не понял, зачем это написано на камне.

Я стоял и честно пробовал. Я помнил, что Вайс учился у меня. Я помнил, что в двадцать девятом я вёл группу из четырнадцати человек и что он был в этой группе. Я помнил, что в тридцать первом я подписал списание.

А то, чем это было для него, — настолько, что он одиннадцать лет собирал флаконы, зная, что я приду, и настолько, что чужая женщина с баллоном краски на морозе решила, что это надо написать на камне, — этого во мне не было.

Там, где оно должно было быть, стояли шестнадцать строчек в описи и три года и шесть месяцев, высвобожденные в пул двадцать восьмого января в двадцать один ноль шесть.

Я простоял на холме минут семь.

Потом достал планшет и сделал запись — не в журнал, а в тетрадь, в раздел, который Катя завела для меня и назвала «ЗАМЕЧЕНО».

Слово «учитель» на верхнем камне перестало иметь для меня содержание. Фиксирую как последствие операции 28.01. В опись потерь не входило: кластер «Учёба» не содержал В. Следовательно, содержание находилось не в кластере, а в связях через него.

И ниже, потому что это было логическое следствие и его надо было дописать:

Вывод: критерий связности, которым я пользуюсь, неполон. Я вижу, что соединено. Я не вижу, что через это проходит.

И ещё ниже:

Вывод 2: К. была права. Записать, что она была права, пока я ещё могу установить, в чём именно.

Я убрал тетрадь, сел в машину и поехал на южную подстанцию, потому что на южной подстанции второй день грелся ввод, и если бы он сгорел, то половина города осталась бы без тока.

А по дороге Сторож доложил, что на восточном канале объём вырос с шести байт до девятнадцати и что в потоке впервые появился повторяющийся разделитель.

Я сказал вести лог.

И не стал останавливаться, потому что ввод был важнее.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге