Ксенофилиус Лавгуд и дары Смерти
Глава 1. Erlkönig
"Mein Vater, mein Vater, und hoerest du nicht,
Was Erlenkoenig mir leise verspricht?"
"Sei ruhig, bleib ruhig, mein Kind!
In duerren Blaettern saeuselt der Wind."
Johann Wolfgang Goethe "Erlkönig"
«Отец мой, отец мой, разве ты не слышишь,
Что мне тихо обещает Лесной царь?»
«Успокойся, успокойся, дитя мое!
Ветер шелестит в сухих листьях».
Иоганн Вольфганг Гёте, «Лесной царь»
Эту балладу Гёте "Лесной царь" Ксенофилиус Лавгуд помнил с детства. Удивительно было снова ее встретить в дневниках отца в сундуке, который тетя хранила двенадцать лет. Там — правда о замке Wolfenstein, об экспериментах Аненербе, о проходе в Мир Смерти.
Там же — последняя просьба отца: "Ксено, если когда нибудь будешь говорить с Грин-де-Вальдом, передай ему от меня, что он был не прав".
Глава 2. Выпускной 1968 года
Большой зал в этот вечер было не узнать.
Днем здесь еще витал привычный запах жареных сосисок и утренней выпечки, а под потолком, зачарованным под голубое небо, сновали стайки сов. Но сейчас все изменилось. Тяжелые дубовые столы, за которыми семь лет подряд пили тыквенный сок и строили планы, исчезли, уступив место бесчисленным круглым столикам, накрытым скатертями цвета слоновой кости. Каждый столик украшала композиция из свежих роз — профессор Спраут, как шепнул кто-то из пятикурсников, выдала тепличный запас за последние пять лет.
Ксенофилиус Лавгуд сидел за столиком у самого окна. Место было не почетное, даже наоборот — дальнее, откуда едва было видно преподавательский стол. Но отсюда открывался отличный вид на летящие внизу сумерки и на то, как вдалеке зажигались огоньки деревни Хогсмид. Он поправил мантию — новую, сшитую специально к этому вечеру, — и почувствовал, как жесткое сукно непривычно трет шею поверх воротника рубашки. Тётя говорила, что мантия «сидит как влитая». Ксенофилиус подозревал, что влитая — это когда чувствуешь себя мумией в бинтах.
Рядом суетились однокурсники. Кто-то нервно приглаживал волосы перед карманным зеркальцем, кто-то, наоборот, старался придать им еще более небрежный вид. Девчонки из Когтеврана собрались стайкой у соседнего столика и перешептывались, то и дело бросая взгляды на стол Слизерина. Ксенофилиус проследил за их взглядами и хмыкнул. Парни со змеиного факультета старательно делали вид, что им все равно, но мантии на них сидели безупречно, а волосы были уложены с таким тщанием, что любой маггловский парикмахер удавился бы от зависти.
Внезапно свет в зале померк. Свечи на столах дрогнули, а потом вспыхнули с новой силой, залив все вокруг теплым золотистым сиянием. Гул голосов стих, уступив место торжественной тишине. В центре преподавательского стола, там, где обычно восседал директор Диппет, сейчас стоял пюпитр. К нему медленно, с достоинством, которое дается только годами привычки быть в центре внимания, подошел профессор Дамблдор.
На нем была мантия глубокого сиреневого цвета, расшитая серебряными звездами, а длинная седая борода была перехвачена тонкой золотой нитью. Он поднял руку, и в зале воцарилась абсолютная тишина.
— Дорогие мои, — начал он, и голос его, усиленный древней магией зала, прозвучал мягко, но слышно его было в самом дальнем углу, — сегодня особенный вечер. Вечер, когда мы провожаем во взрослую жизнь тех, кто еще семь лет назад робко переступал порог этого замка, боясь заблудиться в лестницах и перепутать пароли.
Ксенофилиус улыбнулся своим мыслям. Он до сих пор помнил, как на первом курсе перепутал пароль от гостиной Когтеврана и полночи просидел перед портретом дамы, пытаясь разгадать ее загадку. Она его так и не пустила. Пришлось ночевать в коридоре под дверью.
— За эти годы, — продолжал Дамблдор, — вы не раз доказывали, что достойны носить гордое звание ученика Хогвартса. Вы учились не только колдовать, но и дружить, прощать, отстаивать свою правду и признавать ошибки. Вы сдавали экзамены, писали эссе, и, уверен, тайком пользовались шпаргалками, несмотря на запреты.
По залу прокатился легкий смешок. Кто-то смущенно опустил глаза, кто-то, наоборот, гордо вскинул подбородок. Ксенофилиус покосился на соседа слева — тот сидел с каменным лицом, но уши у него предательски покраснели.
— Но сегодня, — голос Дамблдора стал серьезнее, — все это остается позади. Сегодня вы перестаете быть просто учениками. Вы становитесь частью большого мира. Мира, который, как мне кажется, сейчас нуждается в молодых, смелых и честных сердцах как никогда.
Он выдержал паузу, обводя взглядом притихший зал.
— Кто-то из вас пойдет работать в Министерство. Кто-то продолжит семейное дело. Кто-то, быть может, отправится путешествовать, чтобы своими глазами увидеть то, о чем мы читали в книгах. А кто-то, возможно, выберет путь, о котором еще сам не догадывается.
Ксенофилиус задумался. Министерство? Нет, не его. Там слишком много правил и слишком мало места для того, чтобы смотреть на луну в поисках новых жуков. Семейное дело? А какое оно? Путешествовать? А почему бы и нет. Но денег нет.
— А теперь, — Дамблдор сделал шаг в сторону, уступая место директору, — позвольте предоставить слово человеку, без которого этот вечер был бы невозможен. Наш уважаемый директор, профессор Армандо Диппет.
Директор поднялся из-за стола. Он был стар, очень стар, и двигался медленно, но в глазах его горел тот же огонь, что и сорок лет назад, когда он только вступил в эту должность. Он подошел к пюпитру, опираясь на трость, и обвел зал долгим взглядом.
— Семь лет, — сказал он просто. Голос у него был низкий, чуть хриплый, но в нем чувствовалась та самая сила, которая держала школу в порядке все эти годы. — Семь лет назад вы были детьми. Я помню, как вы входили в эти двери. Кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то тащил за собой чемоданы, набитые домашними пирожками и запрещенными артефактами.
Он усмехнулся, и в зале снова раздался смех.
— А теперь вы выходите отсюда взрослыми. И я хочу сказать вам одну вещь. Хогвартс — это не просто школа. Это место, где вы научились быть собой. И куда бы вас ни забросила судьба — помните: стены этого замка всегда будут для вас открыты. Двери Хогвартса не закрываются за выпускниками. Они просто ждут, когда вы постучите снова.
Он помолчал, давая словам осесть в душах.
— А теперь, — директор кивнул кому-то в сторону, и из-за его спины вышли три человека, — позвольте представить вам тех, кто сегодня разделит с вами этот вечер. Наши почетные гости.
Зал одобрительно загудел. Ксенофилиус привстал, пытаясь разглядеть, кто там. Высокий мужчина в строгой черной мантии, с седыми висками и пронзительным взглядом. Рядом с ним — женщина в изумрудно-зеленом платье, с такой сложной прической, что, казалось, на ее сооружение ушло не меньше магии, чем на строительство акведука. И третий — пожилой волшебник с длинной седой бородой, очень похожий на Деда Мороза из маггловских открыток, но с хитрым прищуром.
Директор Диппет представил гостей, называя их имена и заслуги, но Ксенофилиус слушал вполуха. Он смотрел на свечи, на парящие под потолком цветы, на лица однокурсников, которые еще пару часов назад спорили о трансфигурации, а сейчас сидели притихшие, словно впервые осознав, что завтра все будет по-другому.
— А теперь, — закончил директор, поднимая бокал с тыквенным соком, — позвольте мне предложить тост. За вас. За седьмой курс тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года. За тех, кто уходит, и за тех, кто остается. За Хогвартс.
Зал поднялся. Сотни бокалов взметнулись в воздух, и по залу прокатилось гулкое, торжественное:
— За Хогвартс!
Ксенофилиус поднял свой бокал, чокнулся с соседом слева (тот все еще краснел ушами) и с соседом справа (тот уже вовсю налегал на закуски). Выпил. Тыквенный сок был чуть слаще обычного — видно, эльфы постарались.
Гости расселись, зал наполнился гулом голосов, звоном посуды и смехом. Оркестр, скрытый до сих пор в нише у входа, грянул первый вальс. Ксенофилиус посмотрел в окно. Там, за стеклом, медленно кружились звезды, и ему вдруг показалось, что сегодня они светят как-то особенно ярко. Словно тоже провожают его во взрослую жизнь. Или просто радуются, что наконец-то можно не бояться, что в них запустят учебником по астрономии.
Он улыбнулся своим мыслям и отправился искать, где бы раздобыть еще один пирожок с повидлом, пока близнецы Тёрнер не съели все до крошки.
После того как профессор Диппет, поддерживаемый под локоток профессором Дамблдором, наконец удалился в свои покои, по пути умудрившись трижды перепутать направление и вежливо раскланяться с портретом собственного дедушки, в Большом зале будто развеяли чары приличий одним взмахом палочки.
Музыка, еще полчаса назад чинная и торжественная, сменилась чем-то более ритмичным. Кто-то из семикурсников — кажется, маглорожденный Дирк Крессвелл с Пуффендуя — притащил тяжелый ящик с проигрывателем. Виниловая пластинка зашипела, и по залу ударили первые аккорды «Johnny B. Goode». Несколько пар тут же бросились танцевать, забыв о вальсе. Остальные, переглянувшись, начали потихоньку рассасываться.
Ксенофилиус Лавгуд, успевший за вечер съесть шесть пирожков и выпить кувшин тыквенного сока, почувствовал, что официальная часть ему окончательно наскучила. Он поймал взгляд Мэри Макдональд — девушки с его факультета, которая славилась тем, что на пятом курсе умудрилась вырастить в теплицах кактус, светящийся в темноте. Мэри подмигнула и кивнула в сторону лестницы. Ксенофилиус понятливо кивнул в ответ.
В коридорах было темно и подозрительно тихо. Пару раз им встретились патрулирующие профессора, но те, увидев выпускников, делали вид, что заняты изучением собственных ботинок. Видимо, в эту ночь действовало неписаное правило: «Седьмой курс имеет право на всё».
Выручай-комната нашлась не сразу — она, как всегда, капризничала. Но когда Ксенофилиус трижды прошел мимо того самого куска стены, думая о чем-то среднем между «месте, где уже все собрались» и «норой, полной кроликов», дверь наконец материализовалась.
Внутри было… шумно. Очень шумно. И пахло так, будто здесь смешали лабораторию по зельеварению, теплицу профессора Спраут и подвал лондонского рок-клуба.
Комната, подчиняясь коллективному желанию собравшихся, трансформировалась в нечто невообразимое. Вдоль стен тянулись низкие диваны, обитые вытертым бархатом, и груды подушек, на которых уже кто-то возлежал, кто-то обнимался тискаясь, а кто-то пытался удержать равновесие с бокалом в руке. В углу громоздилась настоящая звуковая система — вертушка, динамики, от которых вибрировал воздух, и стопка винила. Сейчас оттуда гремел Джими Хендрикс — гитарные риффы растекались по комнате тягучим, дурманящим потоком.
Ксенофилиус занял один из диванчиков, взял один из кубков с виски, немного закуски и через десять минут растекся по дивану в ленивой хмельной неге. Через полчаса огляделся, вглядываясь в полумрак, разбавленному разноцветными огоньками, которые заботливо создал кто-то из умельцев. И перед ним предстала живая картина, достойная кисти Босха — но в исполнении выпускников Хогвартса 1968 года.
Гордыня.
В центре комнаты, на самом видном месте, возлежал Эдмунд Гойл. Он был поджар, строен и уверен в себе настолько, что это чувствовалось даже сквозь запах дыма и огневиски. Он не сидел — он именно возлежал, опираясь на локоть, как римский патриций на пиру. Мантия, безупречная даже в этом аду, была распахнута ровно настолько, чтобы все видели серебряную цепочку с фамильным гербом.
Рядом с ним расположились Беллатриса Блэк и ее кузен Регулус. Беллатриса потягивала огневиски из хрустального бокала. Когда мимо проходила Кларисса Лестрейндж в изумрудно-зеленом платье, стоящем больше, чем годовая аренда лондонской квартиры, Беллатриса окинула ее взглядом с ног до головы, чуть приподняла бровь и отвернулась к Гойлу. Кларисса, почувствовав этот взгляд, расправила плечи и улыбнулась еще шире, но в глазах у нее мелькнуло что-то похожее на страх.
Регулус пытался подражать кузине, но выходило плохо — он то и дело косил глаза на танцующих девушек, и надменное выражение сползало с его лица, как маска.
Гойл лениво обводил взглядом комнату. Взгляд этот говорил: «Я здесь, чтобы вы все понимали, кто здесь главный». Рядом суетился Торфинн Роули, поддакивая каждому слову и то и дело ныряя носом в стакан с огневиски.
Зависть.
В тени, у самой стены, пристроилась Алекто Кэрроу. Слизеринка, но не из тех, кто на виду. Она сидела на полу, прижимаясь спиной к холодному камню, и смотрела на центр комнаты сквозь мутную жидкость в граненом стакане.
Взгляд ее метался между Гойлом и Клариссой. Гойл что-то сказал — Кларисса запрокинула голову и рассмеялась, сверкнув идеальными зубами. Гойл улыбнулся ей в ответ — снисходительно, как улыбаются красивой безделушке.
Алекто сжала стакан так, что костяшки побелели. Она представила, как подходит к ним. Как садится на подушки рядом с Гойлом. Как он поворачивается к ней, а не к Клариссе. Как Беллатриса смотрит на нее с уважением, а не сквозь.
Амикус, ее брат, плюхнулся рядом и попытался сунуть ей пахнущее луком печенье.
— Отстань, — буркнула Алекто, не отрывая взгляда от центра комнаты.
Амикус пожал плечами и ушел искать, к кому еще пристать.
Алекто осталась сидеть у стены. Смотреть. И запоминать.
Гнев.
В другом конце комнаты намечалась драка. Августа Роквуд пыталась отобрать у Дирка Крессвелла бутылку огневиски, утверждая, что тот «магглорожденный выскочка и только переводит ценный ресурс, который чистокровным нужнее». Дирк, раскрасневшийся, с растрепанными волосами, бутылку не отдавал, и в воздухе уже запахло не только дымом, но и настоящей ссорой.
Рядом с ними Карактак Бёрк, молодой, но уже подающий надежды делец из семьи основателей «Боргина и Бёркса», уже делал ставки у себя в голове. Он же и подливал масла в огонь, подначивая то одного, то другого. Энергия в этом углу клубилась, готовая выплеснуться либо в драку, либо в безудержное веселье — пока было непонятно.
Бенджи Фенвик, веселый парень с Гриффиндора, пытался их разнять, но получалось плохо — он сам был уже изрядно навеселе и то и дело сбивался на подбадривания: «Давай, Дирк, покажи ей!» или «Августа, не сдавайся!».
Лень.
На огромном диване, утопая в подушках, полулежал сам Ксенофилиус Лавгуд. Рядом с ним, развалившись с царственной небрежностью, возлежал Ксенофилиус Лавгуд. И чуть дальше — тоже Ксенофилиус Лавгуд. В его сознании, слегка расширенном благодаря угощению, которое предложила Мэри, происходило раздвоение, а то и растроение личности. Рядом с ним, развалившись с не меньшим комфортом, расположились Мэри Макдональд, Эммелина Вэнс и Кара Доббс.
Эммелина, высокая, статная, сейчас была расслаблена и тиха. Кара, обычно молчаливая, прикрыла глаза и, кажется, дремала. Мэри доедала печенье, которое ей удалось стащить у Амикуса по дороге.
Ксенофилиус смотрел на звезды на потолке и думал о том, что пошевелиться — выше его сил. Мысли текли медленно, как сироп.
— Знаете, — философски заметил он в пространство, — а ведь семь смертных грехов — это не так уж и плохо. Вот, например, лень. Лежишь себе, и ничего не надо делать. Красота.
Мэри хмыкнула, не открывая глаз.
Эммелина покосилась в сторону стола, где Гораций Слизнорт, каким-то образом просочившийся на вечеринку выпускников, дегустировал закуски. Взгляд у нее стал задумчивым. Клуб Слизней, конечно, дело полезное для карьеры... Но вставать с этого дивана совершенно не хотелось.
Она осталась лежать. Пока.
Алчность.
В углу, за небольшим столиком, где груда подушек создавала иллюзию уединения, разворачивалась своя, тихая драма. Такая тихая, что Ксенофилиус, даже будучи в расслабленном состоянии, не сразу понял, что там происходит.
Мундунгус Флетчер сидел на корточках возле груды брошенных мантий. Со стороны могло показаться, что он просто ищет свою — ну мало ли, перепутал в темноте. Но Ксенофилиус, наблюдавший за ним уже не первый год, знал этот взгляд. У Флетчера так глаза горели только тогда, когда рядом плохо лежало чужое добро.
Рука Мундунгуса скользнула в карман чьей-то мантии. Вынырнула с горстью монет. Исчезли во внутреннем кармане его собственной потрепанной куртки. Еще одна мантия — на этот раз женская, с серебряной брошью. Брошь отправилась следом за монетами, а мантия упала обратно, будто ничего и не было.
Флетчер уже потянулся к третьей, когда за его спиной раздался тихий, почти ласковый голос:
— Флетчер. А я всё гадала, чем это ты тут так увлеченно занимаешься.
Мундунгус замер. Медленно, очень медленно обернулся.
Перед ним стояла Беллатриса Блэк.
Она не кричала. Не звала Гойла или своего кузена. Она просто стояла, скрестив руки на груди, и смотрела на него с выражением, от которого у Флетчера внутри всё похолодело. Так кошка смотрит на мышь, которая еще не поняла, что уже попалась.
— Я… я просто… — залепетал Флетчер, пытаясь изобразить невинность. — Мантию свою искал, понимаешь, темно тут, перепутал…
— Не надо, — перебила Беллатриса всё тем же ласковым тоном. — Я всё видела. Красиво работаешь, Мундунгус. Чисто, быстро. Я даже не сразу заметила. Но я — заметила.
Она сделала шаг вперед. Флетчер попятился и уперся спиной в стену.
— А теперь давай подумаем, — продолжила Беллатриса, задумчиво разглядывая свои ногти, — что будет, если я сейчас достану свою палочку, извлеку этот милый момент в памяти и покажу его, скажем, завтра за завтраком. Всему Хогвартсу. Твоим родителям. Моим родителям. Всем чистокровным семьям, с которыми, как я понимаю, ты очень хочешь иметь дело, чтобы провернуть свои темные делишки.
Флетчер побледнел так, что даже в полумраке было заметно.
— Беллатриса, ну зачем тебе это? Я ж ничего у тебя не взял, я ж не дурак, я знаю, чье трогать нельзя…
— О, я знаю, что не у меня, — кивнула она. — Но какая разница? После того как все увидят, как Мундунгус Флетчер обворовывает своих однокурсников на выпускном… Ты думаешь, тебя хоть один приличный дом пустит на порог? Тебе даже в Косой переулок будет заходить страшно — пальцами показывать будут.
Она выдержала паузу, наслаждаясь эффектом.
— Но, — добавила она чуть мягче, — я могу и промолчать.
Флетчер смотрел на нее, как кролик на удава.
— Чего ты хочешь?
Беллатриса улыбнулась — холодно, расчетливо, красиво.
— Видишь ли, Мундунгус, у меня есть планы. Большие планы. И для них иногда нужны… люди с определенными талантами. Которые умеют находить то, что плохо лежит. Доставать то, что трудно достать. Договариваться с теми, с кем приличные ведьмы не договариваются.
Она протянула руку и стряхнула невидимую пылинку с его плеча.
— Ты будешь моими глазами и руками в тех местах, куда я не могу сунуться. Будешь делать то, что я скажу. А я буду молчать. И даже, может быть, иногда делиться с тобой информацией, которая поможет тебе… ну, скажем так, не попадаться.
— А если я откажусь? — хрипло спросил Флетчер.
— О, пожалуйста, — Беллатриса развела руками. — Отказывайся. Я прямо сейчас пойду к Дамблдору. Или к своему отцу. Или просто пущу эту память по каминной сети завтра утром. Выбор за тобой.
Флетчер молчал долго. Потом сглотнул и кивнул.
— Умница, — Беллатриса похлопала его по щеке. — А теперь верни брошь. И монеты. И вон те часы, которые ты уже успел спрятать в левом носке.
Флетчер дернулся, но спорить не посмел. Выгреб из карманов добычу. Беллатриса пересчитала, кивнула и сунула в свою сумочку.
— Верну владельцам. Сама. Скажу, что нашла. А ты, — она ткнула его пальцем в грудь, — запомни этот вечер. Ты теперь мой, Флетчер. На долгие годы. И не вздумай забыть.
Она развернулась и ушла в толпу, даже не оглянувшись. Флетчер сполз по стенке на пол и долго сидел, глядя в одну точку. В руках у него дрожал стакан с недопитым огневиски, но пить почему-то расхотелось.
Ксенофилиус, наблюдавший всю эту сцену с дивана, тихонько присвистнул. Он только что стал свидетелем того, как одна алчность — мелкая, вороватая — попалась в лапы другой — холодной, расчетливой, чистокровной. Исход был предрешен.
— Бедный Флетчер, — шепнул он, ни к кому не обращаясь.
— Бедный, но глупый, — отозвалась Мэри, которая тоже, оказывается, наблюдала — Сам виноват. Нечего тырить там, где Блэки ходят.
— А она? — спросил Ксенофилиус.
— А она — молодец, — пожала плечами Мэри. — Жестко, но молодец. Себе на всю жизнь слугу нашла. И всего-то парой фраз.
Ксенофилиус посмотрел на Беллатрису, которая уже сидела на подушках рядом с Гойлом и о чем-то с ним перешептывалась, совершенно спокойная и довольная. Потом перевел взгляд на Флетчера, который так и сидел у стены, вцепившись в пустой стакан.
Два лица одной алчности.
И кто из них страшнее — он даже не знал.
Чревоугодие.
Отдельный стол ломился от яств. Домовые эльфы постарались на славу: пироги с мясом, пирожки с повидлом, запеченные куропатки, горы канапе, вазы с фруктами и сладостями.
В центре этого гастрономического великолепия восседал Гораций Слизнорт. Официально он покинул Хогвартс несколько лет назад, но, прослышав от бывших коллег, что на выпускном будут подавать особый ликер из погребов Бёрков, каким-то образом материализовался здесь и теперь чувствовал себя совершенно как дома.
Он устроился в кресле, специально придвинутом к столу, и с блаженным видом дегустировал всё подряд, то и дело делая пометки в маленьком блокнотике.
Рядом с ним суетились несколько студентов. Кларисса Лестрейндж пододвинула ему блюдо с куропатками. Торфинн Роули маячил за спиной в надежде, что ему перепадет что-нибудь вкусненькое. Эммелина Вэнс, видимо, все-таки преодолела лень и теперь стояла рядом с профессором, обсуждая достоинства разных сортов медовухи.
— Изумительно, просто изумительно, — приговаривал Слизнорт, жуя куропатку и помечая что-то в блокноте. — Молодые люди, вы обязательно должны это попробовать...
Похоть.
В центре комнаты, под музыку, извивались танцующие пары. Эван Розье, напрочь забыв о надменности, прижимал к себе Хелен Принц — девушку с Пуффендуя. Хелен смеялась и запрокидывала голову, позволяя Эвану касаться губами ее шеи.
В темном углу, за диваном, Мэри Макдональд и Бенджи Фенвик целовались так, будто завтра конец света. Мэри, обычно рассудительная и спокойная, сейчас словно сбросила все оковы и вцепилась в Бенджи так, что его мантия сбилась набок. Бенджи не отставал.
А на одном из матрасов, в стороне от всеобщего веселья, разворачивалась своя, отдельная история.
Лайалл Люпин — сидел, прижавшись спиной к стене, и смотрел на танцующих. Рядом с ним, положив голову ему на плечо, сидела Кара Доббс. Она что-то шептала ему на ухо — Лайалл вдруг расслабился и улыбнулся той улыбкой, которой никто никогда не видел на его обычно напряженном лице. Он поглаживал ее по руке, и во взгляде его не было ни тени той тревоги, с которой он ходил по коридорам в полнолуние.
Ксенофилиус, наблюдавший за ними краем глаза, подумал, что это, наверное, и есть та самая «сексуальная революция», о которой все говорят. Или просто любовь. Какая разница.
Вокруг кипела жизнь.
— Давай Элвиса! — кричал кто-то у проигрывателя.
— Хендрикса!
Пластинки менялись, музыка то гремела, то затихала. У стола Слизнорт начал лекцию о том, как правильно заваривать успокаивающий чай, и Кларисса Лестрейндж слушала с таким видом, будто от этого зависела ее будущая карьера.
Гойл наконец соизволил закурить, и Беллатриса с видимым облегчением последовала его примеру — видно, тоже хотелось, но правила приличия не позволяли первой достать палочку.
Августа Роквуд и Дирк Крессвелл так и не подрались. Они нашли общий язык на почве взаимной неприязни к Бёрку, который пытался их провоцировать, и теперь вместе пили огневиски, обсуждая, как бы его проучить.
Бёрк, не заметив заговора, переключился на Флетчера и теперь резался с ним в кости. Флетчер, все еще бледный после разговора с Беллатрисой, проигрывал монету за монетой и матерился сквозь зубы.
Ксенофилиус откинулся на подушки и закрыл глаза. Музыка пульсировала в висках, дым щипал глаза, рядом кто-то затянул песню. Подхватили другие — в основном маглорожденные, те, кто принес в Хогвартс этот странный, горьковатый запах свободы. Пели что-то про любовь и цветы, про то, что мир — это не только бомбежки и сводки новостей, которые их родители ловят по магловскому радио, но еще и ветер, и звезды, и возможность просто быть.
Ксено не знал, что такое Вьетнам. Он вообще смутно представлял, где маглы воюют и зачем. Но ноту боли в их голосах — уловил. И то, как они от этой боли пытались улететь в музыку.
— Ксено, — позвала его Мэри, оторвавшись от Бенджи на секунду. — Ты как?
Ксенофилиус открыл глаза и посмотрел на потолок, где все так же медленно кружились нарисованные звезды.
— Я, кажется, понимаю, о чем они говорят, — сказал он задумчиво. — Про свободу.
— Серьезно? — Мэри усмехнулась, поправляя растрепавшиеся волосы.
— Ну, не то, чтобы понимаю, — поправился он. — Но, кажется, чувствую. Где-то здесь.
Он ткнул пальцем в район солнечного сплетения.
Мэри рассмеялась и снова нырнула в объятия Бенджи.
Ксенофилиус улыбнулся, закрыл глаза и позволил музыке унести себя туда, где нет правил, нет завтрашнего дня, нет войны. Только здесь и сейчас. Только этот миг.
Потому что завтра наступит взрослая жизнь. Завтра они разъедутся кто куда.
А сегодня — сегодня можно всё.
Рядом на подушках завозилась Кара, устраиваясь поудобнее рядом с Люпиным. Где-то в углу Бёрк снова выругался так, что даже Слизнорт поднял бровь от своего чая. Из центра комнаты доносился топот танцующих и счастливый смех.
И это было хорошо.
Очень хорошо.
Глава 3. Архив в сундуке
Поезд Хогвартс—экспресс размеренно покачивался на стыках рельсов, унося Ксенофилиуса от всего, что стало привычным за последние семь лет. За окном проплывали зеленые холмы, сменяющиеся аккуратными полями, а потом и первыми пригородами Лондона. В купе было тихо — Мэри и Эммелина, давно задремали, утомленные бессонной ночью. Кара, устроившись в углу, читала какую-то книгу и изредка поглядывала на Ксено поверх очков.
Он сам не спал. Мысли ворочались тяжело и медленно, лениво. Сильно сказывалась бессонная ночь. Выпускной, Выручай-комната, Беллатриса и бедняга Флетчер, Лайалл с Карой, музыка, дым, звезды на потолке... И навязчивое ощущение, что все это — только начало. Чего-то. Он пока не знал, чего именно.
Тетя Марта обещала встретить его на вокзале Кингс—Кросс. Ксенофилиус попытался представить, как она изменилась за те месяцы, что он не был дома. В голову лезли картинки из далекого детства: сухие, прохладные ладони, пахнущие мылом и выпечкой, строгий голос, читающий нотации, и глаза — усталые, но добрые.
Он вздохнул и уставился в окно.
Наконец приехали. Платформа девять и три четверти встретила его привычным гомоном. Родители обнимали детей, чемоданы громоздились друг на друга, совы ухали в клетках, кошки мяукали, а один тощий волшебник никак не мог поймать удирающего хорька. Ксенофилиус спустился на платформу, таща за собой потрепанный чемодан, и сразу увидел её.
Тетя Марта стояла чуть поодаль, у самой колонны, и вглядывалась в толпу. Она была все такая же — невысокая, в строгом сером платье и шляпке с вуалью, которую, кажется, носила с довоенных времен. Седые волосы убраны в тугой пучок, руки сцеплены на сумочке. Но когда она увидела его, лицо ее изменилось.
— Ксенофилиус! — Голос ее дрогнул, и она шагнула вперед, забыв о всякой чопорности.
Она обхватила его руками за шею, пришлось наклониться — ростом она была невелика, и прижалась щекой к его груди. Ксено почувствовал, как она мелко дрожит, и вдруг осознал простую вещь: она волновалась. Все эти годы, пока он учился, она волновалась за него. Каждый день. И расслаблялась только тогда, когда он приезжал к ней.
— Тетя Тейлор... — он обнял ее в ответ, неловко, но искренне. — Я вернулся.
Она отстранилась, промокнула глаза платочком и оглядела его с ног до головы. Взгляд у нее был цепкий, хозяйский, но в уголках глаз дрожали слезы.
— Возмужал, — сказала она наконец. — Совсем взрослый. А худой-то какой! Кормили вас там плохо, что ли?
— Кормили, тетя, — улыбнулся Ксено. — Даже слишком. Вчера я шесть пирожков за вечер съел.
— Шесть? — ахнула она. — Это ж надо! Ну, пойдем, пойдем скорее. Я тебе такой обед приготовила... И пирог твой любимый, с яблоками.
Она подхватила его под руку и повела сквозь толпу, по пути переругиваясь с каким-то волшебником, который чуть не сбил ее чемоданом. Ксенофилиус позволил себя вести. Это было странное чувство — быть снова маленьким, ведомым, опекаемым. Но почему-то приятное.
Дом тети Марты стоял на окраине небольшого городка в Девоншире. Двухэтажный, каменный, с остроконечной крышей и покосившимся сараем в глубине сада, со стенами, красиво оплетенными ползучими растениями, небольшим цветником и беседкой. Ксенофилиус помнил здесь каждый уголок: скрипучую лестницу в доме, камин, в котором вечно гулял сквозняк, старую яблоню под окном его спальни, где воробьи по утрам устраивали щебет, не давая ему спать.
Тетя Марта суетилась вокруг него весь вечер. Накрыла стол в гостиной — белая скатерть, хрусталь, серебро. Суп с домашней лапшой, жаркое с картошкой, соленья, пирог с яблоками, орехами и горой взбитых сливок. Сама она ела мало, всё пододвигала ему добавки и смотрела, смотрела, будто пыталась запомнить каждую черточку его лица.
— Как же ты похож на отца, — вздохнула она, когда он доедал третью порцию пирога. — Те же глаза. И эта манера голову наклонять, когда слушаешь. Эйнар точно так же делал.
Ксено замер с вилкой в руке.
— Тетя... ты редко говоришь о них.
Она отвела взгляд, помолчала, теребя салфетку.
— Тяжело, Ксено. Очень тяжело. Они же были мне не чужие. А когда они погибли... — она сглотнула, слезы навернулись на глаза. — Кроме сундука от них ничего не осталось.
— Сундука?
— Да ты его видел, он же в твоей комнате стоит. Ну тот, большой, старый, с гербами. Я его в твою комнату поставила, думала, откроем, когда подрастешь. А ты рос, а я все откладывала. Боялась, наверное. Боялась, что там что-то такое, от чего тебе больно станет или может тебе навредить.
Она встала из-за стола, подошла к старому секретеру в углу, выдвинула ящик и достала маленький ключ на потертом кожаном шнурке.
— Держи, — сказала она, протягивая ему. — Теперь ты взрослый. Тебе решать, смотреть или нет.
Ксено взял ключ. Металл был теплым от ее рук. Простой, старый ключ, каких тысячи. Но пальцы вдруг задрожали.
— Тетя... спасибо.
— Иди, — кивнула она. — смотри что там. Это все теперь твоё. А я посуду помою. Не торопись.
Он поднимался по лестнице медленно, будто ноги налились свинцом. Коридор второго этажа, три двери. Его комната — в конце.
Сундук стоял там же, где и стоял все эти годы. В углу, у окна, накрытый старым покрывалом, чтобы не пылился. Ксенофилиус подошел, сдернул покрывало и замер. Это был просто старый дорожный сундук, потертый, со сбитыми углами, окованный потемневшей латунью. На крышке — едва различимый герб: какой-то зверь с крыльями и ветка омелы. И буквы «E.L.», выжженные по бокам.
Эйнар Лавгуд.
Сколько раз он на него забирался в детстве, пытался открыть, ковырялся гвоздиком в замочной скважине...
Теперь у него есть ключ.
Ксено опустился на колени, вставил ключ в скважину. Щелчок, но сундук так и остался закрытым. Осмотрел со всех сторон, не понятно, что его удерживает. Пришлось идти к тёте.
— Не открывается, хотя замок щелкнул.
Тётя нахмурилась, поджала губы — я, кажется знаю, в чем проблема. Капни капельку крови на замочную скважину. Эйнар, твой отец, никому не доверял, всё перестраховывался.
— А ты? — спросил Ксено без задней мысли.
— Моя кровь не подойдёт, — ответила тётя слишком быстро и отвернулась к плите.
Ксенофилиус напрягся, заклятия на крови относились к темной магии, это он неоднократно слышал в Хогвардсе и читал в газетах Министерства Магии, но старшее поколение, как он видел и слышал в разговорах смотрело на это несколько иначе. Ксено не боялся уколоть палец и выдавить капельку крови, просто ему очень не нравилось причинять себе боль.
Скарификатор-копье, который Ксено уже давно носил в потайном кармане для подобных случаев, вызвал мгновенную боль, на пальце выступила крупная капля крови. Ксено мазнул пальцем по замку, кровь мгновенно исчезла, замок щелкнул пружиной, открываясь. Потайной кармашек каждый раз к новой одежде пришивала тетя Марта. И скарификатор туда закладывала тоже она. И как им пользоваться и то, что его нужно скрывать от всех тоже научила она.
Ксенофилиус откинул крышку.
Запах. Первое, что ударило в нос — запах. Старой бумаги, пыли, сухих трав и чего-то еще, неуловимого, далекого. Запах детства. Запах родителей.
Внутри, аккуратно уложенные, лежали вещи. Сверху — стопка книг в кожаных переплетах, с корешками, потрескавшимися от времени. Ниже — толстые тетради, исписанные мелким, но четким почерком. Папки, перевязанные тесемками, с пожелтевшими бумагами внутри. И фотографии. Много фотографий.
Ксенофилиус осторожно, будто боясь обжечься, взял верхнюю.
На него смотрели люди. Мужчина и женщина стояли рядом, чуть касаясь друг друга плечами. Мужчина — высокий, худой, с такими же выпученными глазами, как у самого Ксено, с ранней сединой в светлых волосах. Его отец. Рядом — женщина, светловолосая, с серыми глазами и спокойным, чуть печальным лицом. Мать.
Они улыбались.
Ксено провел пальцем по фотографии, и фигуры на миг ожили — мать поправила воротник отцовской мантии, отец что-то сказал ей, и они оба рассмеялись. Потом замерли снова, пойманные в вечность.
Он перевернул фотографию. На обороте — надпись чернилами: «Буэнос-Айрес, 1949».
Он отложил ее, взял следующую. И сердце пропустило удар.
Замок. Огромный, мрачный, с остроконечными башнями, вздымающийся к серому небу, черные стены, узкие бойницы, и над главными воротами — огромный красный флаг с черной руной нацистской свастики.
И ещё одно фото с замком на заднем фоне. Трое. Отец, мать в центре, а рядом с ними, слегка склонив голову, стоял человек с короткими светлыми волосами. Он улыбался. Широко, открыто, будто лучшему другу.
Геллерт Грин-де-Вальд.
Ксенофилиус замер. Он узнал этого человека сразу — по портретам в «Истории магии», хоть те были неточны, приглажены. Геллерт Грин-де-Вальд. Живой, улыбающийся, с отцом и матерью. Как друг. Человек, которого считали страшнейшим темным магом. Человек, из-за которого погибли тысячи. Человек, который сидел сейчас в тюрьме Нурменгард. И этот человек стоял с родителями Ксено. Как друг.
Под фотографией, на обороте, тем же почерком матери было выведено: «Schloss Wolfenstein, 1942»
Ксено отложил фотографию и увидел то, что лежало под ней. Плотная папка из толстой бумаги, перевязанная черной тесемкой. На обложке — крупные буквы, выведенные тушью готическим шрифтом:
Wolfenstein
Он не стал открывать ее сразу. Положил рядом и продолжил разбирать.
Новые папки. Аргентина. Вот дом среди тропических деревьев — он вспомнил его. Смутно, обрывками: жара, москиты, мать поливает цветы у крыльца, отец сидит под навесом с книгой. Фотографии подтверждали то, что он помнил: они жили там. Несколько лет. До его рождения и после.
Люди в белых халатах, стоящие у странных аппаратов. Лаборатории, заставленные приборами, назначения которых он не понимал. Какие-то схемы, чертежи, руны, вписанные в сложные геометрические фигуры.
И снова немцы. Мужчины в форме со зловещими для всего мира знаками — свастика, черепа, орлы. Эсэсовцы. Он знал это слово из маггловских учебников истории, которые показывала тетя. Они стояли рядом с отцом и матерью, но не улыбались. Смотрели настороженно, исподлобья. А родители смотрели спокойно. Будто так и надо.
Ксенофилиус сидел на полу, окруженный россыпью фотографий, и пытался собрать разбегающиеся мысли.
Отец и мать дружили с Грин-де-Вальдом. Жили в Аргентине. Работали с немцами. В каком-то замке Вольфенштайн. В сорок третьем.
Что происходило в сорок третьем? Война. Маггловская война, которую маги, вроде бы, старались не касаться. Но отец... отец был там. В Германии. В замке. С Грин-де-Вальдом.
И они погибли в пятьдесят шестом. Когда ему было шесть.
Он поднял глаза на фотографию отца. Тот смотрел с нее все с той же спокойной улыбкой, чуть склонив голову. И Ксено вдруг почувствовал, что улыбка эта — не для него. Для того, кто стоял за кадром. Для матери. Для Грин-де-Вальда. Для кого-то еще, кто остался по ту сторону объектива.
Он взял папку с надписью «Дары смерти», развязал тесемку и открыл.
Внутри лежала стопка листов, исписанных тем самым мелким почерком, что и в тетрадях. Дневник? Отчет? Письма?
Первая страница гласила:
«Проект „Туннель“.
Начато 12 сентября 1943 года.
Цель — установление стабильного портала в пространство, условно именуемое „Мир Смерти“, на основе древних рунических структур, обнаруженных при раскопках в Тибете.
Руководитель — Эйнар Лавгуд.
Финансирование — В рамках операции „Туннель“.
Согласовано с Аненербе.
Особые условия: неразглашение, полная автономия, доступ только для участников группы...»
Ксенофилиус перечитал абзац трижды.
Мир Смерти. Портал. Аненербе.
И отец — руководитель проекта.
Ксенофилиус отложил папку с надписью «Дары Смерти» в сторону. Руки слегка дрожали — то ли от волнения, то ли от напряжения, то ли от всего сразу. Он потянулся за следующей.
Она была тоньше, из плотной серой бумаги, с уже знакомым гербом на обложке. Но поверх герба — и это заставило сердце пропустить удар — чернел оттиск: орел, сжимающий в лапах венок со свастикой. Нацистский орел. Такие же Ксено видел в маггловских учебниках, которые тетя Марта показывала с неловкостью, будто извиняясь за само существование этой символики.
И штамп. Крупный, размашистый, черными чернилами:
Geheim(Секретно)
WOLFENSTEIN
Под ним лежала вторая папка, такая же, с тем же орлом и тем же штампом.
Ксено помедлил мгновение. Пальцы сами потянулись к первой.
Оккультное отделение Аненербе, секция магических исследований.
Контроль со стороны министерства магии Германии (под управлением Грин-де-Вальда).
SS-Personalakte
Фамилия: Лавгуд
Имя: Эйнар
Дата рождения: 12.03.1915
Место рождения: Девон, Англия
Гражданство: Великобритания (подданный)
Национальность: ариец (подтверждено расовой экспертизой)
Семейное положение: холост (на момент заполнения)
Ниже — сухое, канцелярское описание:
Рост: высокий (approx. 1,85 м)
Телосложение: астеническое
Цвет волос: светлый (ранняя седина отмечена особо)
Цвет глаз: серо-голубой, экзофтальм легкой степени
Особые приметы: родимое пятно на левом запястье
Ксенофилиус машинально коснулся своего запястья. У него тоже было родимое пятно, только не слева, а справа, и не полумесяцем, а звездочкой. Но сейчас это показалось неважным.
Образование: Хогвартс (1926–1933), Когтевран;
Дурмстранг (стажировка 1934–1935);
экспедиция в Тибет (1936)
Специализация: древние руны
Научные достижения (до проекта):
— Расшифровка проторунических диалектов (совм. с Вайс, Э.)
— Теория рунического резонанса
— Статья в «Transfigurations Today»
Привлечение к проектам: 1937г., личное приглашение рейхсфюрера СС Гиммлера через посредничество г. Грин-де-Вальда
Должность в проекте: руководитель научной группы, направление «Руническая стабилизация порталов»
Оценка руководства проекта:
«Объект проявляет исключительные профессиональные качества. Идеалистически настроен, что требует осторожного кураторства. При правильной мотивации (демонстрация "высшей цели") демонстрирует полную лояльность.
Рекомендуется к дальнейшему использованию. Политических убеждений не высказывает, к вопросам идеологии равнодушен»
Внизу стояли подписи. Размашистая, с готическим росчерком — и еще одна. Грин-де-Вальд. Собственноручно.
Он отложил папку отца и открыл вторую.
Оккультное отделение Аненербе, секция магических исследований.
Контроль со стороны министерства магии Германии (под управлением Грин-де-Вальда)»
SS-Personalakte
Фамилия: Вайс (Weiss) (в замужестве — Лавгуд)
Имя: Эльза
Дата рождения: 04.09.1918
Место рождения: Берлин, Германия
Гражданство: Германия (рейхсгражданство)
Национальность: арийка (подтверждено расовой экспертизой, род Вайс внесен в реестр чистокровных магических семей)
Семейное положение: замужем за Лавгуд, Эйнаром (1941)
Образование: Дурмштранг (1927–1935), специализация — магическая биология
Дополнительно: экспедиция в Шварцвальд (1936), исследование лютоволков
Специализация: влияние магии на живые организмы, поведение существ в аномальных зонах
Научные достижения (до проекта):
— Диссертация по классификации реакций магических существ (1936)
— Методика оценки воздействия рунической магии на биологические объекты
Привлечение к проектам: 1937г., как ценный специалист узкого профиля, личное приглашение рейхсфюрера СС Гиммлера через посредничество г. Грин-де-Вальда
Должность в проекте: ведущий специалист по биологическому мониторингу, группа «Эффекты воздействия»
Оценка руководства проекта:
«Объект профессионально компетентен, но проявляет излишнюю эмоциональность и скептицизм в отношении целей проекта. »
И внизу, отдельно, приписка другим почерком, более мелким:
«Рекомендовано наблюдение. При появлении потомства — потомство рассматривать как потенциальный рычаг влияния»
Ксенофилиус долго смотрел на эти строки.
Потенциальный рычаг влияния.
Он перевел взгляд на фотографию матери — ту, где она стояла у дома в Аргентине, спокойная, с легкой улыбкой. Знала ли она? Читала ли эти бумаги? Понимала ли, что за каждым ее шагом следят, каждое слово оценивают, каждую слабость фиксируют? Наверное, понимала.
Он аккуратно закрыл папки, сложил их обратно в сундук, поверх остальных бумаг.
Ксенофилиус захлопнул крышку и повернул ключ.
Звук замка прозвучал в тишине комнаты неестественно громко.
Внизу звякнула посуда — видимо тетя Марта что-то готовила. Где-то залаяла собака, в небе зажглись первые звезды, а Ксенофилиус Лавгуд, только что закончивший Хогвартс, сидел на полу своей детской комнаты и держал в руках ключ к тайне, которая была старше его самого. Он посмотрел на ключ в своей руке. Потом на сундук. Потом снова на ключ. И открыл сундук снова. Сильно хотелось спать, но любопытство было сильнее.
Глава 4. Дневник отца. 1937г
Была уже ночь, а Ксенофилиус всё ещё сидел на полу в своей комнате, окруженный россыпью фотографий и бумаг. Сундук стоял открытый, всё так же источая тот самый запах — пыли, старых трав и чего-то неуловимого, далекого. Запах детства. Запах родителей.
Ксенофилиус уже перебрал верхний слой. Фотографии из Аргентины, где родители улыбались, стоя у дома среди тропической зелени. Фотографии из Германии — замок Вольфенштайн, люди в форме со свастикой, и Грин-де-Вальд, улыбающийся широко и открыто, будто лучшему другу.
Личные дела из Аненербе. Сухие канцелярские формулировки. «Политических убеждений не высказывает, к вопросам идеологии равнодушен» — про отца. «Лояльность обеспечивается исключительно через привязанность к супругу» — про мать. И приписка, от которой до сих пор холодело внутри: «При появлении потомства — потомство рассматривать как потенциальный рычаг влияния». Всё это отложено в сторону. Его внимание привлекла тетрадь.
Сейчас в его руках была толстая старая тетрадь в плотном переплете, каких тысячи, но на обложке — крупная цифра «3», выведенная отцовским почерком, и дата: «1937».
Ксено открыл ее. Первые, уже пожелтевшие страницы были заполнены заметками о древних рунах, схемами, выписками из книг. А потом — письмо. Вклеенное между страницами, на плотной бумаге с официальным бланком.
*30 октября 1937 года*
Господину Эйнару Лавгуду
Лондон
Уважаемый господин Лавгуд!
Внимательно изучив Ваши работы по систематизации антропологических данных и, в особенности, Ваши комментарии к классификации североевропейских типов, опубликованные в Трудах Королевского Антропологического Общества за 1936 год, мы пришли к выводу, что Ваш подход к данной проблематике заслуживает самого пристального внимания.
Как Вам, несомненно, известно, британская антропологическая школа имеет давние традиции в изучении расовых типов. Труды Ваших соотечественников — Гальтона, Бэджхота, Чемберлена — заложили фундамент, на котором сегодня строится научное понимание расовых различий. Мы в Германии внимательно следим за британскими исследованиями и стремимся развивать их в рамках собственной научной традиции.
В этой связи позвольте пригласить Вас в Берлин для серии консультаций. Нас интересует Ваше мнение по методологии классификации, а также возможность Вашего участия в работе над обобщающим трудом по расовой типологии Северной Европы. Речь идет исключительно о научной работе — систематизации данных, работе с архивами, анализе краниологических материалов.
Все расходы по пребыванию будут оплачены. Просим сообщить, когда Вы могли бы прибыть.
С уважением,
Dr. Wolfram Sievers
Geschäftsführer der Forschungsgemeinschaft Deutsches Ahnenerbe e.V.
P.S. Господин Г. Грин-де-Вальд, который обратил наше внимание на Ваши работы, будет также присутствовать на встрече. Он высоко ценит британскую научную школу и надеется на плодотворный обмен мнениями.
Ксено перевернул страницу. Дальше шли записи отца.
*15 ноября 1937*
Берлин встретил меня холодным ветром и серым небом. Город странный — много флагов, много формы, но люди на улицах улыбаются. Не знаю, искренне ли.
В Аненербе меня приняли вежливо, но с той особенной немецкой официальностью, которая граничит с подозрительностью. Показали немного материалов из их архивов. У них действительно уникальные материалы — черепа из раскопок, измерения, карты расселения древних племен. Методология, правда, хромает. Они слишком увлечены доказательством того, что уже решили доказать. Но для молодого ученого — работа на десятилетия.
Однако. Сегодня я увидел то, о чем не говорят вслух.
В конце коридора, куда меня не пустили, была дверь. Без таблички. Когда ее открыли, оттуда донесся запах. Я не могу его описать — сладковатый, тяжелый. И звук. Не крик, нет. Что-то среднее между стоном и мычанием. Как будто человек с кляпом во рту пытается позвать.
Мой сопровождающий сказал: «Лаборатория. Там работают с живым материалом.».
Я кивнул. И пошел дальше.
Вечером не мог уснуть. Думал о запахе. О звуке. О том, что «живой материал» — это ведь маглы. Не маги. Те, кого они называют Untermenschen. Я не знаю, кто именно там — преступники, бездомные. Но еще я думал об архивах. О рукописях, которые никто не видел со времен Средневековья. О возможности расшифровать то, что не удавалось никому.
Я ученый. Мое дело — знания. А политика... политика пусть остается политикам.
Маглы все равно умирают. Десятками тысяч. От болезней, от голода. Если их смерть поможет спасти других — магов, наших, — разве это не меньшая цена?
Я пытаюсь себя в этом убедить.
Пока получается плохо.
*17 ноября 1937*
Сегодня состоялась встреча, ради которой меня, собственно, и звали.
Господин Грин-де-Вальд оказался не тем, кого я ожидал увидеть. Никакой темной ауры, никакого пафоса. Высокий, светловолосый, с очень странными глазами — один зрачок явно больше другого. Говорит тихо, но каждое слово звучит так, будто его высекают в камне.
— Господин Лавгуд, — сказал он вместо приветствия, — вы работали с материалами Чемберлена в Лондоне. Скажите честно: он был прав?
Я растерялся. Чемберлен — сложная фигура. Гениальный дилетант, написавший «Основы XIX века». Британцы его стесняются, а немцы — обожествляют.
— Он был... провокативен, — ответил я. — Его выводы часто опережают доказательства.
Грин-де-Вальд улыбнулся:
— Это и есть признак гения. Он видел то, что другие отказывались замечать. Но вы правы — нужны доказательства. Именно за ними мы вас и пригласили.
Тут в разговор вмешался третий. Невысокий, в форме Schutzstaffel, с пенсне на носу. Генрих Гиммлер. Он смотрел на меня так, будто я экспонат в его коллекции.
— Подойдите к свету, пожалуйста, — сказал он. Я подчинился. Он обошел меня кругом, изучая лицо, фигуру, даже кисти рук. Потом удовлетворенно кивнул:
— Идеальные пропорции. Длинный череп, светлые волосы, серые глаза. Вы, господин Лавгуд, живое подтверждение наших теорий. Чистокровный британец нордического типа. Вы понимаете, как это ценно — что именно вы будете работать с нами?
Я не знал, что ответить. Грин-де-Вальд пришел на помощь:
— Герр Гиммлер, господин Лавгуд — ученый, а не экспонат. Его ценность в голове, а не в форме черепа.
Гиммлер нахмурился, но промолчал. Потом добавил:
— Голова тоже нордическая. Это главное.
Мне стало не по себе. Но потом Грин-де-Вальд отвел меня в сторону и сказал то, что я не забуду никогда:
— Герр Лавгул, герр Гиммлер сквиб. Он ищет ритуалы стать полноценным волшебником. Я знаю, что вы хотите сказать, что это не возможно. Да, согласен. Но не будем это ему раскрывать. Именно это его стремление делает его верным нам. Нашему делу. Статут секретности не нарушается. Я знаю, что вы думаете об этих людях. Я знаю, что форма, свастика, расовая теория — все это кажется вам варварством. Но посмотрите на результаты. Они создают новую науку. Они готовы финансировать то, о чем другие боятся даже мечтать. Аненербе получило доступ к древнейшим артефактам, о которых мы, маги, только читали в легендах. И знаете почему? Потому что эти люди верят. Верят фанатично, до конца. Им не нужны доказательства их правоты — им нужно, чтобы мир соответствовал их вере. А для этого они готовы на все.
Он помолчал.
— Вы можете уйти. Вернуться в Лондон, писать статьи, которые никто не читает, и ждать, пока какой-нибудь толстый профессор соизволит заметить ваши труды. А можете остаться и получить доступ к тому, что изменит мир. Не их мир — наш. Магический. Настоящий. То, что мы найдем здесь, перевернет представление о магии. А эти... — он кивнул в сторону двери, за которой скрылся Гиммлер, — будут просто нашим кошельком. Инструментами. Которые если сломаются, будут выкинуты, если перестанут быть нужны.
Я молчал долго. Потом спросил:
— А люди? Те, что за той дверью в конце коридора? «Живой материал»?
Грин-де-Вальд посмотрел на меня очень серьезно:
— Люди умирают каждый день. На войнах, от болезней, от старости. Мы не можем это остановить. Но мы можем сделать так, чтобы их смерть что-то значила. Чтобы знание, добытое ценой их жизней, спасло тысячи других. Десятки тысяч. Может быть, весь мир.
Выбирайте, Эйнар. Чистая совесть или чистое знание. И то, и другое сразу — бывает только в сказках.
Я выбрал.
Не знаю, правильно ли.
*18 ноября 1937*
Сегодня мне дали помощницу. Немецкая волшебница из старинного рода, специалист по магической биологии. Зовут Эльза Вайс.
Когда она вошла в комнату, я забыл, что хотел сказать. Светлые волосы, серые глаза, очень спокойное лицо. Она смотрит так, будто видит тебя насквозь — и заранее прощает все глупости, которые ты можешь сделать.
— Вы англичанин? — спросила она с легким акцентом. — Зачем вы сюда приехали?
— Работа, — ответил я. — Уникальные архивы.
— Архивы, — повторила она. — А вы знаете, что эти архивы собирали люди, которые измеряют черепа, чтобы доказать, что одни люди лучше других?
— Знаю. Но я-то занимаюсь древними языками.
Она посмотрела на меня долгим взглядом. Потом кивнула:
— Хорошо. Тогда будем заниматься древними языками. Вместе.
И улыбнулась. Впервые.
Кажется, я пропал.
Ксено улыбнулся, читая эти строки. Он никогда не видел отца таким — растерянным, влюбленным, почти мальчишкой. В его памяти отец остался высокой молчаливой фигурой, которая пахла книгами и далекими путешествиями. А тут — живой человек, который «пропал» от улыбки девушки.
Но теперь, когда я пишу эти строки, я думаю: а не вру ли я сам себе? Не придумываю ли благородные причины для того, чтобы остаться там, где пахнет сладковатым из-за двери? Не оправдываю ли собственный научный интерес — интерес, который сильнее моей совести — красивыми словами про «спасение знания»?
Не знаю.
Эльза говорит, что я слишком много думаю.
Но если я перестану думать — чем я тогда буду лучше их?
Он перевернул еще несколько страниц. Записи становились все более деловыми — работа с архивами, анализ древних текстов, споры с коллегами. И вдруг — вклейка. Целый лист, вырванный из какой-то книги, с текстом, который Ксено узнал сразу.
Erlkönig
Иоганн Вольфганг Гёте
Wer reitet so spät durch Nacht und Wind?Es ist der Vater mit seinem Kind;Er hat den Knaben wohl in dem Arm,Er faßt ihn sicher, er hält ihn warm.
Mein Sohn, was birgst du so bang dein Gesicht? —Siehst, Vater, du den Erlkönig nicht?Den Erlenkönig mit Kron' und Schweif? —Mein Sohn, es ist ein Nebelstreif.
«Du liebes Kind, komm, geh mit mir!Gar schöne Spiele spiel' ich mit dir;Manch' bunte Blumen sind an dem Strand,Meine Mutter hat manch gülden Gewand.»
Mein Vater, mein Vater, und hörest du nicht,Was Erlenkönig mir leise verspricht? —Sei ruhig, bleibe ruhig, mein Kind;In dürren Blättern säuselt der Wind. —
«Willst, feiner Knabe, du mit mir gehn?Meine Töchter sollen dich warten schön;Meine Töchter führen den nächtlichen ReihnUnd wiegen und tanzen und singen dich ein.»
Mein Vater, mein Vater, und siehst du nicht dortErlkönigs Töchter am düstern Ort? —Mein Sohn, mein Sohn, ich seh es genau:Es scheinen die alten Weiden so grau. —
«Ich liebe dich, mich reizt deine schöne Gestalt;Und bist du nicht willig, so brauch ich Gewalt.»Mein Vater, mein Vater, jetzt faßt er mich an!Erlkönig hat mir ein Leids getan! —
Dem Vater grauset's, er reitet geschwind,Er hält in Armen das ächzende Kind,Erreicht den Hof mit Mühe und Not;In seinen Armen das Kind war tot.
Этот текст он узнал — это была любимая баллада его родителей. Он часто в детстве слышал ее в качестве сказки на ночь от мамы.
Под текстом был разбор, написанный рукой отца. Мелкий, аккуратный почерк, черные чернила:
«Интересный текст для анализа. В балладе описан классический сценарий контакта с потусторонним: существо из иного мира манит ребенка, обещает дары, потом угрожает. Отец не видит — рационализирует. Ребенок видит — и умирает.
Обратите внимание на структуру: троекратное нарастание угрозы (обещания, демонстрация дочерей, прямое насилие). Возможно, Гёте использовал реальный фольклорный источник, восходящий к древним описаниям контактов с "тем светом". Надо проверить по рукописям XVI века...»
Рядом — приписка другим почерком. Женским. Серые чернила, острые углы букв.
«Эйнар, ты невыносим. Баллада не о контактах с потусторонним. Баллада о том, как взрослые не слышат детей, пока не становится поздно.
"Ветер шумит", "ветлы седые" — он все объяснил. А ребенок умер.
Ты когда-нибудь станешь отцом — слушай. Просто слушай. Не ищи древние тексты. Не классифицируй. Слушай.
Даже если ребенок будет говорить про Лесного царя.»
Ксено провел пальцем по этим строкам. Мать писала это, еще не зная, что у нее будет сын. Не зная, что этот сын будет сидеть через тридцать лет и читать ее слова. Но она уже тогда думала об этом. Уже тогда боялась, что кто-то не услышит.
Он перевернул страницу. И замер.
Ниже, под комментарием матери, была еще одна приписка. Другими чернилами, более бледными, сделанная явно позже. Рука отца.
* 21 января 1942.*
Перечитал сегодня. Эльза тогда уже знала, что мы будем родителями. Или просто чувствовала.
Сын. Если ты это читаешь — знай: мы слышали. Всегда слышали. И когда ты звал ночью, и когда боялся темноты. Мы всегда были рядом.
Прости, что нас нет рядом сейчас. Мы ушли далеко. Но мы слышим тебя. Даже отсюда.
Ксено сидел неподвижно. В комнате было тихо, только ветер шумел за окном да сухие листья скребли по стеклу.
«В сухих листьях ветер шумит», — подумал он.
Отец написал это за четырнадцать лет до своей смерти. За восемь лет до рождения Ксено. Он обращался к нему — к тому, кого еще не существовало. Через время, через войну, через Мир Смерти.
Ксено поднял глаза на фотографию, стоящую на столе. Родители смотрели с нее — молодые, счастливые, живые. Мать поправляла воротник отцовской мантии. Отец что-то говорил ей, и они оба смеялись.
— Я слышу вас, — шепнул Ксено в пустоту. — Я слышу.
Ветер за окном стих на мгновение. Или ему показалось?
Он закрыл тетрадь и бережно положил ее рядом с остальными. Впереди было еще много страниц. Тибет. Война. Замок Вольфенштайн.
Ксенофилиус не помнил, как добрался до кровати.
Тело само приняло горизонтальное положение где-то между третьим часом ночи и первыми петухами. Тетради остались лежать на полу раскрытыми, фотографии — россыпью вокруг сундука, словно опавшие листья. Свеча догорела, оставив после себя лужицу воска и тонкую струйку дыма, тянущуюся к потолку.
Сон пришел не сразу. Сначала были просто обрывки — лица с фотографий, руны, готические буквы на папках, орел со свастикой, смотрящий пустыми глазами. Потом все смешалось, поплыло, и Ксено провалился в темноту.
Ему пять лет. Жара. Аргентина.
Он стоит посреди комнаты, залитой солнцем. За открытым окном стрекочут цикады, где-то кричит попугай. Пахнет цветами и пылью — так пахнет лето в тех краях, где он родился.
В комнате люди. Много людей. Они в белых халатах, как врачи, но это не врачи. Отец среди них — высокий, худой, с ранней сединой в светлых волосах. Он склонился над столом, на котором лежит человек.
Маленький Ксено не видит лица — только руку, свесившуюся со стола. Пальцы сжимаются и разжимаются, сжимаются и разжимаются, будто пытаются ухватиться за воздух. На безымянном пальце — кольцо. Обычное, медное, такое же носит садовник Педро.
Человек кричит.
Крик пронзительный, звериный, нечеловеческий. Маленький Ксено зажимает уши, но крик все равно лезет, сверлит голову, не дает дышать.
Мать стоит в стороне. Лицо у нее спокойное, но глаза — Ксено видит глаза — глаза кричат вместе с тем человеком.
— Эльза, запиши показатели, — говорит отец, не оборачиваясь. Голос у него деловой, ровный. Такой, каким он обсуждает погоду или планы на ужин.
Мать кивает и что-то записывает в блокнот. Рука у нее не дрожит.
Когда человек перестает кричать, в комнате становится слышно, как за окном поет какая-то птица. Очень красиво поет.
— Потеряли, — констатирует кто-то из белых халатов. — Следующий.
Ему шесть.
Англия. Холодно. Моросит дождь.
Они едут в машине. Отец за рулем, мать рядом, на заднем сиденье — Ксено и сундук. Тот самый сундук, который он открыл сегодня. Только тогда он был новее, темнее, и пахло от него не пылью, а дорогой и дальними странами.
— Скоро будем у тети Марты, — говорит мать, оборачиваясь и улыбаясь. Улыбка у нее усталая, но теплая. — Она так ждет тебя. Говорит, пирог испекла.
— С яблоками? — спрашивает Ксено.
— С яблоками, конечно.
Машина останавливается. Ксено видит дом тети Марты — двухэтажный, с остроконечной крышей. В окнах горит свет. Там ждут.
Отец выходит первым, открывает дверцу. Мать выбирается следом. Потом они открывают багажник и вытаскивают сундук — тяжелый, громоздкий, пару чемоданов.
— Посиди тут, сынок, — говорит отец, усаживая его на сундук. — Мы быстро. Только вещи занесем.
Ксено сидит на сундуке, болтая ногами. Дождь моросит по лицу, но это даже приятно — свежо после аргентинской жары. Он смотрит на дом, на свет в окнах, на тетю Марту, которая уже показывается в дверях, вытирая руки о фартук. На родителей, которые идут от машины к дому с чемоданами.
А потом — хлопки.
Ксено тогда не знал слова «выстрелы», он слышал звуки, как удар толстой крепкой палкой по пиньяте. Мать сделала шаг. Потом еще один. Они шли, а на их спинах почему-то стали появляться красные пятна. Красное на сером от дождя.
Хлопки стали громче, чаще. Треск, будто палкой провели по не плотной ограде.
Мать упала, лицом на траву. Отец упал рядом.
Потом тишина.
Ксено сидит на сундуке и смотрит.
Кто-то подходит к телам. Высокий. Смотрит сверху вниз на тела. Говорит лежавшим на земле — негромко, буднично, будто комментирует погоду:
— Это вам за лагеря.
Поворачивается к машине, внимательно смотрит на Ксено, потом на оружие в своей руке, потом снова на Ксено, будто принимая какое-то решение. Потом он уходит. Остальные следуют за ним. Их машина уезжает так же быстро, как появилась.
Тетя Марта бежит к лежащим, спотыкаясь, падая, поднимаясь. Кричит. Но Ксено уже не слышит крика.
Он сидит на сундуке и смотрит на родителей. На кровь, которая растекается рядом с ними по мокрой траве и земле, смешиваясь с дождевой водой.
И не может заплакать.
Ксенофилиус проснулся от того, что его трясло.
Он сел на кровати, хватая ртом воздух. Сердце колотилось где-то в горле, рубашка прилипла к спине, мокрая от пота. В комнате было темно — только серый предрассветный сумрак просачивался сквозь занавески.
Темно. Где он?
Потолок. Чужой. Нет, свой. Детская. У тети Марты.
Ксенофилиус спустил ноги с кровати и долго сидел, глядя в одну точку, прежде чем понял, где находится и что произошло.
За лагеря.
Сундук.
Он открыл сундук. Тетради. Фотографии.
Аргентина. Стол. Человек кричал. Рука с кольцом — как у садовника Педро. Птица пела, когда он замолчал.
За лагеря.
Слова всплывали в голове по одному, не складываясь в фразы. За. Лагеря.
Ксенофилиус вдруг понял, что его тошнит. Сухие спазмы. Он сидел на полу, возле сундука, прижимаясь затылком к прохладной стене, и перед глазами всё стояло лицо матери. Спокойное. Снаружи спокойное. А внутри кричащее.
Эльза, запиши показатели.
Она записывала.
Ксено закрыл глаза. Аргентина, белые халаты, стол с ремнями — и мать с блокнотом. Отец, не оборачивающийся от стола. Птица за окном, поющая после тишины.
А потом — дождь, красное на сером, и голос: «За лагеря».
Они ставили опыты. На людях. Те люди в белых халатах, которых он видел на фотографиях — это были они. Это была их работа.
Аненербе. Научные исследования. «Потомство как потенциальный рычаг влияния».
Их убили те, кто мстил за лагеря. За тех, кого замучили там. За того человека с кольцом садовника Педро.
Ксенофилиус сидел на полу, прижимаясь лбом к стене, и пытался дышать.
Всю свою жизнь он думал о родителях как о героях. Они погибли, когда он был маленьким, и тетя Марта окружила их память таким ореолом светлой печали, что иначе и быть не могло. Они были умными, добрыми, талантливыми. Они хотели сделать мир лучше. Они погибли трагически, и это делало их святыми в глазах маленького мальчика.
А теперь он сидел на полу и не знал, кем они были на самом деле.
Он вспомнил комментарий матери к балладе: «Ты когда-нибудь станешь отцом — слушай. Просто слушай. Не ищи древние тексты. Не классифицируй. Слушай».
Она знала. Знала, что они делают. Знала, что однажды сын спросит. И боялась этого вопроса.
А отец... Отец написал в 1942 году: «Сын. Если ты это читаешь — знай: мы слышали. Всегда слышали».
Они слышали. Но продолжали делать то, что делали.
Ксенофилиус поднял глаза на фотографию, стоящую на столе. Родители улыбались с нее — молодые, счастливые, живые. Мать поправляла воротник отцовской мантии. Отец что-то говорил ей, и они смеялись.
— Кто вы? — прошептал Ксено в пустоту. Голос сел, сорвался. — Кто...
Он не договорил.
Фотография молчала. За окном шумел ветер.
— В сухих листьях, — прошептал Ксено. — В сухих листьях ветер шумит.
Глава 5. Вера отцов
*2 февраля 1938*
Сегодня целый день провели с Эльзой в архивах. Она удивительно начитана — знает не только магическую биологию, но и древние языки, и историю, и даже руны, хотя утверждает, что ничего в них не понимает. Врет, конечно. Понимает не хуже меня.
Разбирали материалы по классификации. Геллерт прислал запрос: нужно систематизировать все данные по "нордическому типу" для какого-то важного мероприятия в Нюрнберге. Очевидно, готовятся к чему-то масштабному.
Эльза, когда узнала, оживилась:
— Наконец-то наша работа получит настоящее признание. Эти теоретики из Мюнхена только и умеют, что цитировать Чемберлена. А у нас — живые данные, измерения, статистика.
— Думаешь, возьмут за основу?
— Уверена. Геллерт слишком прагматичен, чтобы полагаться на одни лишь философские рассуждения. Ему нужны цифры. А цифры — у нас.
Я согласно кивнул. Эльза мыслит четко, как и подобает настоящему ученому.
*13 марта 1938*
Произошло событие, которое я буду помнить всегда. Аншлюс. Австрия вошла в состав рейха. Мы с Эльзой смотрели колдо-новости — ликующие толпы на улицах Вены, цветы, флаги, слезы радости.
— Это исторический момент, — сказала Эльза. — Воссоединение германских народов.
— Великий день, — согласился я. — И мы здесь, мы видим это своими глазами.
Я думал о том, как много сделал Грин-де-Вальд для этого единства. Не напрямую, конечно, — но его идеи, его видение. Он всегда говорил, что маги должны объединяться, отбросить мелкие национальные распри. А теперь маглы делают то же самое. Учатся у нас, даже не осознавая этого.
Вечером мы пили вино за здоровье Грин-де-Вальда и за процветание великой Германии. Эльза сказала:
— Знаешь, Эйнар, я рада, что мы здесь. Что мы часть этого.
— Я тоже, — ответил я.
Иногда судьба дает тебе шанс оказаться в правильном месте в правильное время. Мы оказались.
*12 сентября 1938*
Выступление фюрера на съезде партии. Речь, от которой у меня до сих пор дрожат руки, когда я записываю эти строки.
Он говорил о праве сильных. О том, что природа не знает равенства, что слабые должны уступить место сильным, что именно так устроен мир — от мельчайших организмов до великих империй. И каждое слово отзывалось во мне.
Потому что с трибуны марионетка Геллерта Грин-де-Вальда вещала правду.
Потому что это правда. Чистая, неприкрытая правда, которую трусливые умы прячут за разговорами о гуманизме и равноправии.
Разве мы в магическом мире не живем по этому закону? Чистокровные стоят выше полукровок, полукровки — выше маглорожденных, маги — выше маглов. Это естественная иерархия, заложенная самой природой. Почему маглы должны быть другими?
Грин-де-Вальд понял это раньше всех. "Великое благо для всех" — не для всех подряд, а для достойных. Для тех, кто способен подняться, кто имеет на это право по крови и по духу.
Я счастлив, что живу в эпоху, когда эти идеи становятся реальностью.
*16 сентября 1938*
Я не могу подобрать слов.
Вчерашнее превзошло все ожидания.
Огромная площадь, залитая светом прожекторов. Тысячи людей в форме, ровные ряды, знамена. Оркестры. Речи. И главное — фюрер на трибуне.
Он говорил о чистоте крови. О том, что немецкая нация должна сохранить себя. О законах, которые защитят германскую расу от осквернения. И каждое второе слово — из наших отчетов. Из тех самых таблиц, которые мы составляли. "Нордический тип", "расово чистое происхождение", "биологическая ценность"...
Мы с Эльзой стояли в комнате на третьем этаже здания, окнами выходящими на площадь, смотрели. Я чувствовал, как по коже бегут мурашки. Не от холода — от восторга.
Наша работа. Наши идеи. Они звучат с самой главной трибуны Германии. Их слушают тысячи. Их приветствуют десятки тысяч.
Я смотрел на это море людей, на их поднятые руки, на их лица, светящиеся верой, и думал: вот она, сила единства. Сила крови. Сила расы. Маглы наконец-то поняли то, что мы, чистокровные маги, знали всегда — что не все люди равны, что есть высшие и низшие, что смешение ведет к вырождению.
И кто принес им эту истину? Мы. Наши исследования, наши данные, наша наука.
Эльза стояла рядом. Я взял ее за руку — она сжала мою ладонь в ответ. Посмотрел на нее — глаза горят, на щеках румянец. Она счастлива. Мы счастливы.
Потом было колдофото. Кто-то из официальных фотографов снял момент, когда фюрер провозглашал новые законы. Геллерт прислал нам отпечаток — "на память о вашем вкладе в великое дело".
Колдофото лежит сейчас передо мной. Люди на трибуне оживают, двигаются, жестикулируют. Фюрер поднимает руку. Тысячи рук взлетают в ответ.
Я смотрю на это и чувствую гордость.
Мы причастны к великому. Мы часть истории.
*17 сентября 1938*
Возвращаемся в Берлин. Эльза всю дорогу оживленно обсуждает впечатления. Перебирает детали — как выглядел фюрер, как звучал его голос, как реагировала толпа.
— Ты понимаешь, Эйнар, — говорит она, — мы теперь не просто ученые. Мы те, кто создает будущее. Наши имена войдут в историю.
— Вряд ли наши имена будут упоминать, — усмехаюсь я. — Мы слишком маленькие люди для большой истории.
— Глупости. Без таких, как мы, большой истории не бывает. Геллерт дает идею, партия — волю, а мы — научное обоснование. А фюрер только озвучивает Геллерта. Мы — фундамент. А фундамент не видно, но без него все рухнет.
Я смотрю на нее и влюбляюсь заново.
— Знаешь, о чем я думал сегодня ночью? — спрашиваю я. — О Грин-де-Вальде.
— О чём именно?
— Ведь это он первый сформулировал то, что сейчас происходит. Еще тогда, в двадцатые. "Великое благо для нас всех" — помнишь? Его часто неправильно понимали. Думали, он хочет поработить маглов. А он хотел совсем другого — чтобы маги перестали прятаться. Чтобы маги заняли свое законное место. Потому что мы выше. Мы сильнее. Мы умнее. Это не высокомерие — это факт.
— Ты прав, — кивает Эльза. — Маглы сами доказали это. Посмотри, что они творят. Войны, разруха, бессмысленная жестокость. Они не способны управлять собой, им нужен хозяин.
— Или хотя бы пример, — добавляю я. — Пример того, как должна быть устроена правильная иерархия. Геллерт дает им этот пример. Чистота крови, отбор, право сильного. То, что мы, маги, всегда считали естественным. И маглы принимают это. Они тянутся к этому, потому что внутри, глубоко, они знают — это правильно.
Эльза задумчиво смотрит в окно:
— Иногда мне кажется, что Грин-де-Вальд опередил время. То, что он предлагал, было слишком... радикально для тогдашнего мира. А теперь мир дозрел. Теперь он готов.
— И мы помогаем ему дозреть, — улыбаюсь я. — Нашими таблицами. Нашими измерениями. Нашей наукой.
Мы замолкаем, но молчание это — теплое, наполненное пониманием.
Поезд мерно стучит колесами, унося нас от Нюрнберга в Берлин. За окном проплывают аккуратные немецкие городки, леса, поля. И повсюду — флаги. Красные флаги со свастикой.
— Красиво, — замечает Эльза.
— Да, — соглашаюсь я. — Очень красиво.
Я смотрю на эти флаги и думаю: когда-нибудь так будет везде. Во всем мире. И наши дети, и внуки будут жить в этом мире — чистом, сильном, правильном.
Мы строим его. Мы.
От этой мысли кружится голова.
Ксенофилиус закрыл тетрадь.
Долго сидел неподвижно, глядя в одну точку на стене.
Он искал в этих записях хоть что-то, что смягчило бы удар. Не нашел.
Отец верил. Мать верила. Они не были жертвами обстоятельств, не были слепыми исполнителями — они были идейными участниками. Они гордились тем, что делали. Они хотели этого мира — чистого, сильного, правильного, где чистокровные стоят выше полукровок, маги выше маглов, а нордическая раса правит миром.
Их убили не за то, что они одумались. Их убили за то, во что они верили. До самого конца.
"Это вам за лагеря".
Ксено вспомнил голос того человека в черном. И впервые подумал: а знал ли тот человек, что мать Ксено была не просто "нацистским ученым"? Что она была чистокровной волшебницей из древнего рода? Что она верила в превосходство крови так же искренне, как и те, кого она считала низшими?
Знал бы это — изменило бы что-то?
Вряд ли.
За окном моросил дождь. Сухие листья прилипали к стеклу. Ксено смотрел на стопку следующих папок и тетрадь #4 и чувствовал, как внутри разрастается холодная, тяжелая пустота.
Он откроет их. Обязательно откроет. Но не сейчас.
Сейчас ему нужно было просто посидеть в тишине и попытаться понять, кто он теперь такой.
Ксенофилиус Лавгуд. Сын людей, которые строили "новый мир".
Он закрыл глаза и долго сидел так, слушая, как за окном шумит ветер.
"Ветер шумит", — подумал он. — "Ветлы седые".
Ему хотелось ударить кулаком по стене. Разбить что-нибудь. Но сил не было.
Самое страшное — отец не был злым. Он был убежденным. И это страшнее любой злобы.
Наконец открыл глаза. Немного полегчало. Он сидел на полу, окруженный россыпью бумаг. Еще больше документов лежало не прочитанным в сундуке. Он еще раз заглянул внутрь. На самом дне, под очередной стопкой папок и перевязанных бечевкой писем, виднелся край черной ткани. Ксено запустил руку и вытащил сверток. Плотная черная материя, перетянутая бечевкой. Внутри, на ощупь — что-то тяжелое, с жесткими краями. Он развязал бечевку и развернул ткань.
Форма.
Черный китель с серебряными пуговицами, нашивками, знаками различия. На воротнике — руны СС. На левом рукаве — орел со свастикой. Фуражка с мертвой головой, черные брюки, портупея, черные сапоги из мягкой кожи.
Под формой лежала фотография.
Отец стоял в полный рост, одетый в этот самый китель. Высокий, худой, с выпученными глазами и ранней сединой в светлых волосах. На фуражке — та же мертвая голова. На воротнике — знаки различия, которых Ксено не понимал. Но погоны он разобрал — гауптштурмфюрер. Капитан.
Рядом с отцом стояла мать. На ней была другая форма, серая — женская, с юбкой, но с теми же значками, тем же орлом на груди. СС—хельферин. Женская вспомогательная служба.
Они улыбались. Счастливые. Гордые.
На обороте — отцовским почерком: «Берлин, 1939. В день присвоения звания».
Ксено долго смотрел на фотографию. Потом перевел взгляд на форму.
Она лежала перед ним сложенная аккуратной стопкой, будто ждала своего часа. Черный китель, черные брюки, фуражка с «мертвой головой», сапоги. Знаки различия, нашивки, пуговицы — все на месте, все блестит, будто форму только что сняли.
Ксено долго смотрел на форму. Потом, сам не понимая зачем, взял китель. Провёл пальцами по нашивкам. «Как это — быть им? Носить это? Чувствовать то, что чувствовали они?»
«Надену, — вдруг решил Ксено. — Посмотрю, кем они были».
Он одевался как актёр перед зеркалом — примерял чужую жизнь. Но с каждым движением лицо в зеркале становилось всё более чужим. Сначала брюки — сели идеально, будто сшиты на него. потом сапоги, потом китель — плечо к плечу, талия к талии. Рукава — ровно по длине. Он застегнул пуговицы, поправил воротник с рунами. Взял фуражку, надел, чуть сдвинув набок, как носил отец на фотографии.
Подошел к зеркалу.
Из зеркала на него смотрел офицер СС, которого Ксено видел на фотографии.
Высокий, светловолосый, с серыми глазами и чуть выпученными глазами. Форма сидела безупречно — будто он всю жизнь ее носил. Будто она ждала именно его.
Ксено смотрел на свое отражение и не узнавал себя. И в то же время — узнавал. Отец. Он видел отца. Не на фотографии, а живого, настоящего — стоящего перед зеркалом и поправляющего фуражку.
— Господин гауптштурмфюрер, — тихо сказал он своему отражению. Голос прозвучал глухо, чужо.
И в этот момент дверь распахнулась.
— Ксенофилиус, я принесла тебе чай с...
Тетя Марта замерла на пороге.
Чашка выпала из ее рук, разбилась о пол, осколки брызнули в стороны, горячий чай залил половицы. Но она не замечала.
Она смотрела на него.
И кричала.
Крик был страшный — не человеческий почти, звериный, вырывающийся из самой глубины. Она зажала рот руками, но крик все равно прорывался, захлебывался, превращался в вой. Она пятилась, вжимаясь в косяк, и трясла головой, будто пыталась прогнать видение.
— Тетя! Тетя Марта! — Ксено бросился к ней, но она шарахнулась, выставив руки вперед.
— Эйнар! Ты же мертв! Нет! Не подходи! Не подходи! — голос срывался на визг.
Ксено рванул фуражку с головы, сорвал китель, бросил на стол. Подбежал к тете Марте, схватил за плечи.
— Тетя, это я! Ксено! Я снял! Смотрите, я снял!
Она смотрела сквозь него. Глаза были безумные, расширенные, полные ужаса.
— Тетя, тетя, — Ксено тряс ее за плечи, пытаясь привести в чувство. — Это я. Это форма отца. Просто форма.
— Просто форма, — повторила она, невидяще глядя мимо него. — Просто форма...
У неё ослабли ноги, и она упала бы, если бы Ксено не подхватил ее.
Он усадил тетю Марту на стул, побежал на кухню, налил воды, добавил успокоительного из пузырька, который стоял у нее в шкафчике — она иногда принимала по ночам, когда снилось страшное. Вернулся, заставил выпить.
Тетя Марта пила послушно, мелкими глотками, и постепенно дыхание выравнивалось, взгляд становился осмысленным.
Она посмотрела на Ксено — уже узнавая.
— Прости, — прошептала она. — Прости, мальчик. Я не хотела...
— Ничего, теть. Я сам дурак. Не надо было надевать эту гадость.
— Нет, мой мальчик, — повторила она. — Это не гадость.
Она осторожно дотронулась до кителя, но потом вдруг погладила его ладонью.
— Не гадость. Твой отец... Для него это было не гадостью. Это символ, Ксено. Символ их с Эльзой веры.
Она помолчала, собираясь с силами. Потом заговорила — тихо, глухо, глядя в стену:
— В сорок пятом, в самом конце апреля, они приехали ко мне. Твой отец и мать. Бежали из Германии, когда все рухнуло. У них были документы на имя беженцев из Нидерландов и у них уже был план — Аргентина, там ждали свои. Но нужно было где-то пересидеть, пока все уляжется. Я пустила их. Спрятала в подвале. Боялась, что соседи увидят, донесут... Тогда многие доносили.
— Тетя...
— Дай сказать. Я молчала двадцать три года. Дай сказать.
Она перевела дух:
— Они сидели в подвале две недели. Я носила им еду. Они почти не разговаривали. Эйнар пил. Эльза сидела и смотрела в стену. А потом пришли люди. Не те, кто потом... в пятьдесят шестом. Другие. Они о чем-то долго говорили с Эйнаром.
— А потом?
— Потом Эйнар с Эльзой уехали в Аргентину. Я помогла им с документами. Думала, больше никогда не увижу. Думала, пусть живут там, где их не знают.
Она замолчала, теребя край платья.
— А в пятьдесят шестом они вернулись, — тихо сказал Ксено.
— Да. В пятьдесят шестом вернулись. Я не знаю, зачем. Отец говорил что-то про работу, про место уникальное силы, про то, что нужно закончить дело. А когда приехали... ты знаешь.
— Кто это был?
Тетя Марта покачала головой:
— Не знаю. Никто не знал. Люди в черном, на черной машине. Молчаливые. Стреляли и уехали. Полиция приехала, посмотрела, сказала — разборки между своими. И закрыли дело. Кому нужны убитые нацисты в пятьдесят шестом? Тогда уже другие игры начались.
— Тетя... — Ксено помялся. — Ты знала, чем они занимались? В Германии?
Она долго молчала. Потом кивнула:
— Знала. Не всё, но догадывалась. Твой отец... он был одержим идеей. Чистота крови, высшая раса, силы делающие мага сильнее, великое будущее. Я думала, это просто слова. Молодость, глупость. А потом увидела их в форме. И поняла, что это не слова.
— Почему ты не сказала мне? Все эти годы?
— А что бы я сказала? "Твой отец был нацистом, твоя мать, твой отец служил в СС, их убили за то, что они делали"? Ты был ребенком. Потом подростком. Зачем тебе такая правда? Я думала, пусть живет счастливо. Пусть помнит их хорошими. А плохое пусть умрет вместе со мной.
Ксено опустил голову:
— Оно не умерло. Оно в сундуке. В этих бумагах. В этой форме.
— Прости, — прошептала тетя Марта. — Прости, что не сожгла все тогда. Но я думала... вдруг тебе нужно будет знать. Вдруг пригодится.
Она встала, подошла к нему, обняла за плечи:
— Что будешь делать, мальчик?
Ксено посмотрел на валяющиеся папки на полу, на фотографии, на раскрытый сундук.
— Не знаю, теть. Но я должен узнать все. До конца.
Он перевел взгляд на две тетради. Только две. Третья и четвертая.
— Теть, а где остальные дневники?
— Какие?
— Тетради. Дневники отца. Должно быть еще две или больше. Здесь только третья и четвертая.
Тетя Марта нахмурилась:
— Не знаю. Я его не открывала, никогда. Может, где-то еще?
Ксено задумался. Потом посмотрел на фотографию из Аргентины — дом среди тропической зелени, родители у крыльца, счастливые.
— Аргентина, — сказал он. — Думаю там что-то осталось. Там, где они жили все эти годы. Спрятано. Или в Германии.
Тетя Марта вздохнула, но спорить не стала. Только погладила его по голове, как в детстве:
— Будь осторожен, мальчик. Правда иногда тяжелее, чем мы думаем.
Ксено посмотрел на китель на столе, на фотографию отца в черной форме СС, на улыбающуюся мать в серой форме СС—хильферин.
— Знаю, теть.
За окном шумел ветер. Сухие листья скребли по стеклу.
Ветер шумит. Ветлы седые.
Глава 6. Место силы
Берлин, 23 сентября 1938 года.
Кабинет был небольшим — Грин-де-Вальд не любил просторных помещений для разговоров по душам. За окнами — серое осеннее небо, первые желтые листья на деревьях. Тяжелые портьеры, старинная мебель, на стенах — гравюры с древними рунами. На столе — стопки бумаг, карты, копии древних манускриптов.
Грин-де-Вальд сидит в кресле, напротив — Эйнар и Эльза Вайс. Два месяца работы, сотни просмотренных источников — сейчас настал момент отчитаться.
— Господин Гиммлер вами доволен, — говорит Грин-де-Вальд, перебирая бумаги. Голос у него тихий, но каждое слово звучит так, будто его высекают в камне. — Очень доволен. Ваши таблицы, ваша систематизация — это именно то, чего им не хватало. Они умеют копать, умеют собирать, но систематизировать...
Он усмехается уголком губ:
— Для этого нужен другой склад ума. Британский. Или, скажем так, когтевранский.
Он встал, подошёл к окну, посмотрел на огни города.
— Но теперь работа изменится. Таблицы по расовой типологии они доделают и без вас. Там всё просто: черепа, измерения, статистика. Маглы любят, когда всё разложено по полочкам. Это дает им иллюзию науки.
Повернулся к ним. В свете лампы его глаза кажутся разными — один зрачок заметно больше другого.
— Меня интересует другое. То, ради чего я вообще связался с этими людьми. То, ради чего вы здесь.
Он сел на край стола, лицом к ним.
— Вы знаете, почему маги слабее, чем тысячу лет назад? Почему мы не строим замки силой мысли, не перемещаемся между континентами взглядом, не живем по триста лет? Нас учили, что это мифы. Что древние просто преувеличивали. Но я копал глубоко. Очень глубоко.
Он достал из ящика стола старую, потрепанную рукопись, перелистывал её, не глядя — видно, что знает ее наизусть.
— Вот, смотрите. Тибет, двенадцатый век. Монахи описывают ритуал, после которого лама обретает способность видеть будущее. Цена — жизнь добровольца, который отдает свою энергию. Вот — Перу, доколумбова эпоха. Жрецы открывают портал в мир духов. Цена — сотня пленных, принесенных в жертву за один раз. Вот — Европа, восьмой век. Друиды...
Он закрыл рукопись и отложил в сторону.
— Вы понимаете, о чем это говорит? Древние маги знали то, что мы забыли. Знали, что силу можно увеличить. Не натренировать, не накопить годами — а именно увеличить, одномоментно, прорывом. За счет внешнего источника.
Он посмотрел на них внимательно, изучающе.
— Источником была кровь. Жизненная энергия. Смерть.
Эльза вздрогнула — едва заметно, но Грин-де-Вальд замечает. Эйнар нахмурился, но промолчал.
— Да, это неприятно. Да, это пахнет тем, что маглы называют черной магией. Но давайте называть вещи своими именами: любое усиление требует ресурса. Тренировка требует времени и усилий. Зелья требуют ингредиентов. Ритуалы требуют... энергии. Вопрос не в том, хорошо это или плохо. Вопрос в том, работает ли это.
Он встал, начал ходить по комнате — мерно, от окна к двери и обратно.
— Древние не были глупее нас. Они просто жили в другое время. Не было Министерства магии, не было законов, не было Статута Секретности. Была война, была борьба за выживание, и были маги, которые хотели стать сильнее любой ценой. Они экспериментировали. Тысячи лет экспериментировали. И нашли способы.
Он остановился, снова повернулся к ним.
— Да, цена была высокой. Да, когда эти способы попали к магам, которые не умели их контролировать, началась охота на ведьм. Инквизиция сожгла тысячи — но не просто так, не от злобы. Они жгли тех, кто жёг их сам. Кого-то — невиновного, кого-то — за дело. Маглы чуяли кровь. Они знали: есть люди, которые приносят других в жертву ради силы. И мстили.
Пауза. Грин-де-Вальд снова сел в кресло, подался вперед.
— Но представьте, что мы можем сделать то же самое — без потери контроля. С системой. С анализом. С пониманием того, что мы делаем.
Он обвел рукой стол, бумаги, отчеты.
— У древних не было статистики. Не было методов документирования. Не было возможности провести тысячу экспериментов и записать результаты. Они действовали наощупь, по интуиции, по традиции. Один ритуал срабатывал — они повторяли. Другой не срабатывал — забывали. Никакой систематизации, никакого понимания почему.
— А у нас есть. У нас есть вы. Есть ваши таблицы, ваши методы классификации, ваши протоколы. Мы можем взять то, что древние делали вслепую, и превратить в науку. Можем отделить работающее от неработающего. Можем понять, почему в одном случае нужна смерть добровольца, а в другом — пленного. Почему в Тибете работало одно, а в Перу — другое. И можем создать новое знание — знание, которое вернет магов на тот уровень силы, который был утерян тысячу лет назад.
Он откинулся в кресле, посмотрел на них спокойно, выжидающе.
— Гиммлер и его люди думают, что мы ищем для них. Ищут мистические артефакты, места силы, доказательства превосходства арийской расы. Пусть думают. Мы действительно ищем — но для себя. Для магов. Для будущего, в котором мы перестанем прятаться по норам и дрожать при мысли, что маглы нас обнаружат.
Он встал, снова подошел к окну.
— Есть место. Я ищу его давно. О нем почти не осталось записей — те, кто знал, унесли тайну в могилу. Но кое-что сохранилось. В старых хрониках, в обрывках пергамента, в легендах, которые передают шепотом. Место, где сила течет из-под земли так густо, что ее можно пить. Где древние проводили ритуалы такой мощности, что горы плавились. Где сама ткань реальности истончена настолько, что граница между мирами — не стена, а занавеска.
Он повернулся к Эйнару с Эльзой. В свете окна лицо его в тени, видны только глаза — странные, разного размера, но одинаково холодные.
— Говорят, тот, кто найдет это место и сможет удержать, станет... Впрочем, не будем загадывать.
Он вернулся к столу, сел на край стола.
— Ваша новая задача — не черепа и не расовые типы. Ваша задача — древние тексты. Всё, что найдете о местах силы. О ритуалах. О жертвоприношениях. О способах увеличить силу. Систематизируйте. Классифицируйте. Найдите закономерности. И может быть — может быть — мы найдем то место.
Он посмотрел на Эйнара в упор:
— Вы ученый. Вы хотите настоящей науки, а не подсчета черепов для гиммлеровских теорий. Я даю вам эту науку.
Перевел взгляд на Эльзу:
— А вы — биолог. Вы поймете, как энергия смерти влияет на живое. Это ваша тема, ваша специализация. Никто в мире не даст вам такого материала для исследований.
Пауза. Тишина. За окнами горят огни редких фонарей ночного Берлина.
— Ну так что? — Грин-де-Вальд склоняет голову чуть набок. — Вы со мной?
Эйнар и Эльза переглянулись. В их взглядах — смятение, и интерес, и страх, и еще что-то, чему они сами не могут подобрать названия.
Эльза кивнула первой. Эйнар — следом.
— Хорошо, — Грин-де-Вальд удовлетворенно улыбнулся. — Тогда начнем.
Три недели спустя, середина октября. Тот же кабинет.
Эйнар разложил на столе карты, выписки, копии гравюр. Эльза стояла рядом с блокнотом — работа заняла почти месяц, и сейчас настал момент отчитаться.
— Мы просмотрели около трехсот источников, — начал Эйнар. — От «Молота ведьм» до крестьянских хроник семнадцатого века. Протоколы инквизиции, монастырские записи, фольклорные сборники. Есть устойчивый паттерн.
— Какой? — Грин-де-Вальд отложил очередную бумагу, поднял глаза.
— Лысая гора, — Эльза ткнула пальцем в карту. — Броккен. В Гарце. Упоминается в каждом втором протоколе допросов.
— Ведьмы летают на шабаш, — продолжил Эйнар. — На Броккен. В Вальпургиеву ночь. С тридцатого апреля на первое мая.
— Это магловское название, — заметил Грин-де-Вальд.
— Мы знаем, — Эльза перелистнула блокнот. — Но если посмотреть более ранние источники, до того, как церковь начала охоту... Вот, смотрите.
Она протянула ему копию страницы из монастырской хроники двенадцатого века. Пожелтевший пергамент, корявые латинские буквы.
— Здесь написано: «In nocte, quando finis mundi appropinquat, pagani in monte conveniunt et faciunt res de quibus scribere non licet». В ночь, когда граница мира приближается, язычники собираются на горе и творят дела, о которых не должно писать. Без даты, без названия горы. Но приписка на полях, другим почерком, пятнадцатый век: «Hoc est de Broken, quia ibi et nunc fiunt abominationes» — там и ныне творятся мерзости.
Грин-де-Вальд всмотрелся в копию. Перечитал дважды.
— Допустим, — сказал он. — Что еще?
— Еще вот, — Эйнар пододвинул стопку выписок. — Тридцать семь случаев, когда обвиняемые в колдовстве под пытками «сознавались», что были на Броккене. Детали разнятся — кто-то говорил, что летел на метле, кто-то — что верхом на козле, кто-то — что просто шел пешком. Но одно совпадает: камень. Большой плоский камень, на котором приносят жертвы.
— Алтарь, — тихо сказал Грин-де-Вальд.
— Похоже на то, — кивнула Эльза. — И еще: все, кто «сознался», говорили, что на горе они чувствовали... необычное. Кто-то называл это «присутствием», кто-то — «силой», кто-то просто говорил, что «земля гудит под ногами». Маглы описывают это как присутствие дьявола. Но если отбросить их интерпретацию...
— Остается ощущение, — закончил Грин-де-Вальд. — Которое испытывали сотни людей на протяжении веков. В одном и том же месте.
Он встал, подошел к окну. Долго смотрел на улицу, на прохожих в тяжелых осенних пальто, на флаги со свастикой, развешанные к какому-то партийному мероприятию.
— Вальпургиева ночь, — задумчиво произнес он. — Время, когда граница между мирами исчезает.
Он повернулся к ним.
— И вы хотите сказать, что в сотнях документов, на протяжении веков, люди описывают одно и то же место и одно и то же время?
— Да, — сказал Эйнар.
— И что, никто из магов не проверил? — Грин-де-Вальд усмехнулся. — Сидят по своим норам, боятся маглов, боятся инквизиции, боятся собственной тени. Министерство магии следит, чтобы мы не нарушали Статут Секретности, а там, на горе, возможно...
Он не договорил.
— Мы хотим проверить, — твердо сказала Эльза. — Если в этих текстах есть хоть крупица правды — если там действительно место силы — мы должны это знать. Это не просто исторический интерес. Если древние маги собирались там и проводили ритуалы, значит, там что-то осталось. Энергия. След. Что-то, что можно изучить.
Грин-де-Вальд посмотрел на них долгим взглядом. Потом медленно кивнул.
— Хорошо. Проверим. Но не в апреле. До Самайна две недели.
— Самайн? — переспросил Эйнар. — Это же...
— Тридцать первое октября, — закончила за него Эльза. — Верно, через две недели.
— Именно. Когда еще проверять, как не в эту ночь? У нас есть две недели, чтобы подготовиться. Собрать всё необходимое, изучить маршруты, договориться с людьми на месте.
Он подошел к карте, висящей на стене, провел пальцем по горному массиву Гарц.
— Броккен. Высота тысяча сто сорок один метр. Говорят, туман там триста дней в году. В конце октября — уже холодно, возможно, снег. Позаботьтесь о теплой одежде.
— А... жертва? — осторожно спросила Эльза. — В текстах везде про жертвоприношения.
Грин-де-Вальд усмехнулся:
— Вы действительно хотите проверить древние ритуалы — или просто на гору погулять? Если в текстах написано, что они приносили жертвы, значит, без жертвы мы ничего не увидим. Найдем козла. В горах всегда есть козы. Или купим в деревне на месте.
Он помолчал.
— Но главное не это. Главное — чтобы вы понимали: то, что мы собираемся делать, не одобрит ни Министерство магии, ни ваша британская совесть, Эйнар. Древние ритуалы — это не таблицы с измерениями черепов. Это кровь. Это смерть. Даже если смерть козла.
Эльза и Эйнар переглянулись.
— Мы понимаем, — тихо сказал Эйнар.
— Понимаете ли? — Грин-де-Вальд пристально посмотрел на него. — Ладно. Увидим на месте.
Он вернулся к столу, сел.
— А теперь давайте еще раз, медленно. Все источники, где упоминается камень. Все описания ритуалов. Все, что может пригодиться. У нас две недели — используем их с умом.
Эльза открыла блокнот на первой странице.
— Начнем с хроники из монастыря Святого Матфея. Там есть любопытная деталь про направление ветра в ночь шабаша...
30 октября 1938 года. Гора Броккен. Утро.
Гиммлеру сказали, что мы едем изучать древние германские культовые места для расовых исследований. Он дал добро и даже выделил машину. К нужной деревне добрались быстро. Остался только подъем в гору. Вышли утром. Время с запасом. Хватит и на поиски места, и на разбивку лагеря и на подготовку к ритуалу.
Туман сгущался так быстро, что Эльза перестала понимать, где верх, где низ. Палочка с огоньком люмос в руке Эйнара выхватывал из белой мглы только ближайшие камни — и тут же терялся, проглатываемый серым.
— Держитесь ближе, — голос Грин-де-Вальда доносился будто отовсюду сразу.
— Я и так ближе некуда, — буркнула Эльза, споткнувшись о камень. — Эйнар, опусти палочку ниже, я ничего не вижу под ногами.
Грин-де-Вальд шел первым. На плечах у него был связанный козел, которого купили в деревне — черный, с желтыми глазами. Козел не блеял — морда была замотана тряпицей, чтобы не привлекать внимания. Они могли бы уменьшить ему вес заклинанием, но Геллерт сказал, что эксперимент должен быть чистым и на козле магии быть не должно, потому они его тащили по очереди на своих плечах.
— Герр Грин-де-Вальд, дайте я сменю вас, — Эйнар шагнул вперед.
Грин-де-Вальд только покачал головой:
— Я старше, мне не привыкать тащить неподъемное, я ещё не устал. Вы лучше следите, куда идем. В этом тумане я уже два раза чуть не свернул не туда.
Они шли уже третий час. Или четвертый. Время в тумане текло иначе.
— Долго еще? — спросила Эльза.
— По карте — недалеко, — отозвался Грин-де-Вальд. — Но по карте там тропа. А тут...
Он запнулся о камень, выругался сквозь зубы. Козел на плечах качнулся.
И вдруг — туман расступился.
Они стояли на небольшом скальном выступе. А прямо перед ними, в центре площадки, лежал камень.
Огромный, плоский, темный.
Грин-де-Вальд опустил козла на землю, распрямился, потер плечо.
Эльза подошла к камню первой. Обошла вокруг, присела на корточки, провела пальцем по поверхности.
— Базальт, — сказала она. — Не местный. Тащили откуда-то. — Это алтарь, — сказала Эльза. Не спросила — утвердила.
Она наклонилась ближе, вглядываясь в темные подтеки. Трещины. Старые, глубокие. И в них — что-то черное, въевшееся в камень насквозь.
Эйнар подошел, присел рядом, провел пальцем по темным разводам. — Кровь. Сотни лет. Впиталась.
Грин-де-Вальд подошел к камню, присел на корточки, положил ладонь на поверхность, закрыл глаза. Сидел так долго, молчал. Потом открыл глаза, сказал:
— В ночь Самайна маги приходили сюда, — задумчиво сказал он. — Сотни лет назад. Вели жертву. И пили силу.
Эльза выпрямилась. Огляделась вокруг.
— Красивое место, — сказала она. — Жуткое.
— Вы боитесь, фрау Вайс?
— Было бы глупо не бояться, — она пожала плечами. — Но я не собираюсь бежать вниз с криками, если вы об этом.
Грин-де-Вальд усмехнулся, но промолчал.
Эйнар выпрямился, оглядывая камень уже не как зритель, а как ученый. Достал из сумки потрепанный манускрипт — копию, которую они нашли в тибетских архивах, перелистнул несколько страниц.
— Вот нужная схема, — сказал он, водя пальцем по пожелтевшему пергаменту. — Руны, которые наносятся на алтарь перед жертвой. Если верить этому тексту, они усиливают отклик. Концентрируют энергию. Эльза, подсвети. Нужно много света.
Геллерт подошел к нему, заглянул в манускрипт:
— Успеешь до вечера?
— Должен. — Эйнар уже доставал палочку.
Эльза встала с другой стороны камня, направила свет палочки на то место, где Эйнар начал выводить первую руну.
— Осторожнее, — тихо сказала она. — Здесь трещина глубокая, может увести линию.
— Вижу. — Эйнар не отрывался от работы. Руны ложились на камень ровно, одна за другой — древние знаки, которые он расшифровывал месяцами. Сейчас они светились слабым голубоватым светом, впитываясь в базальт.
31 октября. Полночь. Самайн
— Пора, — Эйнар отступил на шаг, разглядывая свою вчерашнюю работу. Руны опоясывали камень по кругу, замыкаясь в сложную вязь на дальней стороне. — Если текст не врет, через несколько минут, в полночь, канал будет открыт. Осталась только жертва.
Грин-де-Вальд кивнул, вернулся к козлу, размотал веревки на ногах, подтащил к камню. Козел смотрел на них с безумием в желтых глазах — будто понимал, что происходит и боялся.
Грин-де-Вальд достал нож. Простой, каменный, с темными разводами на лезвии.
— Таким же они резали, — сказал он. — Нашли в Тибете. Возраст — около трех тысяч лет.
— Лавгуд, помогите-ка, — бросил Грин-де-Вальд.
Эйнар шагнул к Геллерту, ухватил козла за рога.
— Милорд, не спешите — голос ее звучал ровно, но Эйнар знал этот тон — так она говорила, когда она боялась — помните, что мы согласовали? В текстах было написано, что жертву сопровождают пением. Древние всегда пели. Без голоса сила не пойдет.
Грин-де-Вальд обернулся, посмотрел на нее с досадой:
— Ну, так начинайте петь. Пора уже.
— Да. — Она чуть заметно улыбнулась. — Я знаю, как петь так, чтобы меня услышали.
Она встала у края камня, закрыла глаза. Сделала глубокий вдох.
И запела.
Она запела на древнем старогерманском языке, который учила в Дурмштранге. Слова сами всплывали откуда-то из глубин памяти — она будто бы знала их значение. "Услышь нас, древняя сила. Кровь к крови, жизнь к жизни".
Звук был низким, грудным — не мелодия, нет, скорее вибрация, которая шла откуда-то изнутри. Она пела без слов, одними гласными — "а-а-а-а", "о-о-о-о", — но в этом не было ничего простого. Голос то поднимался, то опускался, обволакивая камень, вплетаясь в тишину, заполняя пространство вокруг:
— Hōr uns, hōr uns, ūralta maht.
Bluot zi bluote, līb zi lībe.
Intslioz erda, intslioz portūn.
Hōr uns, hōr uns. **
(Услышь нас, услышь нас, о древняя сила. Кровь к крови, жизнь к жизни. Открой землю, открой врата. Услышь нас, услышь нас...)
Голос Эльзы взлетел — высоко, пронзительно, почти крик, но в этом крике была музыка.
Эйнар смотрел на нее и не узнавал. Это была не та Эльза, которая спорила с ним о классификации черепов. Не та, которая шептала ему ночью "я боюсь". Другая. Древняя.
Ветер стих. Туман замер. Тишина стала плотной, как вата.
Грин-де-Вальд поднял нож.
Удар был точным и быстрым. Козел забился, Эйнар навалился на него, удерживая, чтобы кровь лилась на алтарь.
Одновременно с ударом Эльза зажмурилась. Всего на секунду — но зажмурилась. А когда открыла глаза, кровь уже текла по черному камню, впитывалась в древние трещины, заполняла то, что не заполнялось тысячу лет.
Руны вспыхнули — ярко, ослепительно. Голубое свечение побежало по линиям, замыкая круг.
И вдруг — земля дрогнула.
Тихо, едва заметно — но дрогнула. Будто глубоко под ними кто-то вздохнул.
— Вы чувствуете? — прошептал Эйнар.
— Да, — выдохнул Геллерт, Эльза не прекращала петь. Голос ее теперь звучал иначе — в нем появился второй слой, будто кто-то невидимый подпевал ей из-под земли.
Туман начал меняться. Он не рассеивался — он становился прозрачнее, но при этом плотнее. Сквозь него проступили тени. Силуэты. Люди? Не люди. Что-то, стоящее по краям площадки.
Эльза вцепилась в плечо Эйнара рукой, но петь не перестала. Голос ее дрогнул, но удержался. Дышать стало трудно.
— Не двигайтесь, — тихо сказал Грин-де-Вальд. — Просто стойте.
Но что-то шло не так. Свечение рун начало меркнуть. Тени колебались, не приближаясь. Голос Эльзы сорвался на хрип — она закашлялась, хватаясь за горло.
— Милорд... — прохрипела она. — Не принимают...
Грин-де-Вальд побледнел. Он шагнул к алтарю, положил ладонь на камень — руны под его рукой вспыхнули на мгновение и снова погасли.
— Слишком слабо, — процедил он сквозь зубы. — Козла мало. Нужна большая жертва.
Тени начинали таять. Эйнар почувствовал, как сила уходит — уходит безвозвратно, оставляя после себя только холод и пустоту.
— Милорд, мы теряем это! — крикнул он.
И в этот момент Грин-де-Вальд обернулся к Эльзе. Глаза у него горели — странным, нечеловеческим огнем.
— Вайс, — голос его прозвучал резко, как удар хлыста.
Эльза замерла.
— Твоя кровь, — Грин-де-Вальд уже протягивал ей нож. — Нужна твоя кровь. Сейчас. Или все пропало.
Секунда. Одна единственная секунда, которая длилась вечность.
Эльза посмотрела на нож. Потом на Эйнара. В его глазах был ужас — и она поняла, что он думает о том же. Грин-де-Вальд не говорил порежься. Он говорил стань жертвой.
Эйнар закричал: — Эльза, нет!
— Не бойся, — голос Геллерта прозвучал мягче. — Ты нужна мне живой. Только кровь.
Она не знала, верить ли. Но камень уже гас. Тени таяли. И она решилась.
Резанула по предплечью — от запястья к локтю. Быстро.
Кровь хлынула густо, горячо, заливая руку, капая на черный камень.
И камень вспыхнул.
Эйнар открыл рот — и не смог издать ни звука. Камень держал его, пригвождал к месту. Он видел, как нож входит в кожу, как течёт кровь, как лицо Эльзы становится белым, как мел, — и не мог пошевелить даже пальцем.
Руны загорелись алым — не голубым, а алым, ярче солнца, ярче факелов, ярче всего, что они видели. Свет ударил в небо, разорвал туман, осветил горы на мили вокруг.
Эльза закричала — не от боли. Потрясение. Ужас. Восторг. Что-то более первобытное. У нее перехватило дыхание. Мир вокруг стал слишком ярким, слишком громким — она слышала, как бьется сердце Эйнара, как течет кровь в жилах Грин-де-Вальда, как стонет камень под ногами. А потом — темнота. Эльза начала падать.
Эйнар подхватил её и тут же почувствовал силу, текущую сквозь них.
Грин-де-Вальд стоял рядом, обнял их обоих, запрокинув голову. Глаза его горели.
Тени стояли долго, казалось, смотрят на них не мигая. А потом исчезли.
Туман сомкнулся. Свет погас. Остались только трое обнявшихся магов, черный камень с догорающими рунами и мертвый козел.
Объятия распались.
Эльза посмотрела на свою руку. Рана уже затягивалась, но на руке остался тонкий белый шрам — аккуратный, тонкий, как нить. Она сжала пальцы в кулак. Шрам не болел. Но она знала — теперь он будет с ней всегда. Шрамы от магических травм не вывести.
Грин-де-Вальд смотрел на камень, на тлеющие руны, на руки Эльзы. Лицо у него было задумчивым. Эйнар вдруг понял, что никогда не видел его таким — без маски, без игры, просто человеком, который только что коснулся того, чего касаться не стоило.
— Надо отдохнуть, — наконец сказал Грин-де-Вальд. Голос сел, ему пришлось откашляться. — Утром пойдём вниз.
Эйнар кивнул. Подошел к Эльзе, взял за плечи, заглянул в глаза. Она смотрела сквозь него — или внутрь себя.
— Ты как?
Она моргнула, будто просыпаясь.
— Не знаю, — сказала тихо. — Я... не знаю. Кажется, я стала сильнее. — Люмос!
На конце ее палочке засиял свет. Она смотрела на кончик палочки, и задумчиво произнесла:
— Мне кажется, что до этой ночи свет заклинания у меня был слабее. Нокс.
Эйнар обнял ее. Она прижалась — на секунду, всего на секунду. Потом отстранилась, поправила плащ, оглянулась на камень.
Геллерт прислушивался к себе, к своей силе и вынес вердикт — мы все стали сильнее.
Потом помолчал и добавил, — вы можете называть меня по имени — Геллерт.
— Козла жалко, — сказала Эльза вдруг. Голос прозвучал странно — будто не ее. Будто кто-то другой сказал эти слова, а она просто открыла рот.
Грин-де-Вальд посмотрел на нее. Долгим взглядом.
— Да, — сказал он тихо. — Хороший был козел.
Едва рассвело они быстро свернули лагерь. Потом, не сговариваясь, постояли еще немного молча у алтаря, глядя, как дым угасающего костра клубится над камнем. Потом Грин-де-Вальд подобрал веревки, Эйнар поправил рюкзак, и они начали спуск — туда, вниз, к просыпающейся деревне, где ничего не знали о том, что случилось этой ночью на горе.
Эльза шла последней. Перед тем как шагнуть в туман, она обернулась. Алтарь уже почти скрылся из виду — только темный силуэт, только слабое мерцание рун на том месте. Будто он прощадся с ней.
1 ноября 1938г.
В то утро мы спускались в деревню молча. Я понял, что Эльза думает о том же, что и я. К концу пути мы с Эльзой поняли то, что Грин-де-Вальд, понял сразу, еще возле алтаря и поэтому разрешил называть себя по имени — магия ритуала нас связала. Я должен был ненавидеть его. За то, что он сделал. За то, что едва не сделал. Но я не ненавижу. Я чувствую... благодарность? И это страшнее всего.
Вечером, в деревне, мы с Эльзой дошли до этого вывода почти это одновременно: теперь мы с ним до конца. Потому что, прикоснувшись к настоящей силе, уже невозможно довольствоваться малым.
Вопрос не в том, остановимся ли мы. Вопрос в том, как далеко готовы зайти, когда придет время платить по-настоящему.
Еще одна мысль не дает покоя. Эльза. Геллерт планировал её в жертву или это случайность? И то, что Эльза жива - это "что-то пошло не так"? Вопросы.
Нет. Прочь сомнения. Всё - случайность. Точка.
3 ноября 1938г. Ночь.
Не спится.
И все-таки, что было бы, если бы Эльза умерла тогда?
А если бы был не козел и Эльза, а какой-нибудь магл, что бы изменилось?
А если бы не один, а два магла? А десять?
Одни вопросы, которые не дают спать... Интересно, а Геллерт сейчас спит или думает о том же?
Глава 7. Наследство
Утро встретило Ксенофилиуса запахом яичницы и свежего хлеба.
Он спустился в кухню, чувствуя себя так, будто не спал неделю. Глаза слипались, в висках стучало, а в голове всё ещё кружились обрывки вчерашнего — чёрная форма, крик тёти Марты, её рассказ о сорок пятом.
Тётя Марта стояла у плиты, спиной к нему. На ней был тот же фартук, что и всегда, волосы убраны в тугой пучок, и двигалась она так же размеренно, будто ничего не случилось. Но когда она обернулась, чтобы поставить перед ним тарелку, Ксено заметил — глаза у неё красные. И рука, задержавшаяся на его плече на секунду дольше обычного, дрожала.
— Ешь, — сказала она тихо. — Остынет.
Он ел молча. Яичница была вкусной, но кусок в горло не лез. Тётя Марта села напротив, налила себе чаю, и они сидели так, в тишине, которую оба боялись нарушить.
— Ты сегодня что делать будешь? — спросила она наконец.
— С бумагами работать, — ответил Ксено. — Надо разобрать всё. Систематизировать.
Она кивнула, и больше они не говорили.
Наверху, в своей комнате, Ксенофилиус первым делом отодвинул сундук от стены и перетащил всё на стол. Стол был старый, дубовый, с чернильными пятнами и вырезанными инициалами на ножке. Ксено помнил, как в детстве сидел за ним, делая уроки, и гадал, кто такой «К.Л.», вырезанный задолго до его рождения. Теперь он знал.
Он раскладывал папки одну за другой, стараясь придумать хоть какую-то систему. «Аненербе» — стопка слева. «Аргентина» — стопка справа. «Фотографии» — отдельно, в сторонку, чтобы не мешались. «Личное» — письма, открытки, какие-то мелочи. «Дневники» — только две тетради.
Он пролистал папки из «Аненербе» — технические отчёты, чертежи, расчёты рунических структур. Страницы были испещрены цифрами, формулами и пометками на немецком, которого Ксено почти не знал. Местами отец оставлял комментарии на английском: «проверить угол наклона», «не сходится с предварительными расчётными данными», «Эльза предлагает другой подход». Ничего не понятно. Слишком сложно, слишком чуждо. Он отложил их в сторону — потом, когда-нибудь, может быть, он разберётся. Или найдёт кого-то, кто сможет объяснить.
Остались дневники. Ксено взял первую тетрадь, открыл там, где остановился вчера. После записей о ритуале на Броккене шли другие — 1939 год, начало войны, их переезд в замок Вольфенштайн. Отец писал о работе, о первых успехах в расчётах, о том, как Грин-де-Вальд доволен прогрессом. И о матери.
«Эльза сегодня предложила новый способ стабилизации. Я сначала не поверил, но расчёты подтвердили — она права. Иногда я забываю, что она не просто красивая женщина, но и блестящий учёный. Мы работаем допоздна, а потом сидим у камина и молчим. Это молчание дороже любых слов».
«Эльза волнуется. Говорит, что в последнее время чувствует что-то странное, будто за ней наблюдают. Я успокаиваю, говорю, что это нервы от перегрузок. Но она только качает головой и смотрит в окно. Там, за стеклом, почти всегда туман».
И ни слова о том, откуда она. Ни о семье, ни о прошлом, ни о том, кем она была до того, как стала Эльзой Лавгуд. Ксено отложил тетрадь и посмотрел на фотографию матери. Она стояла на столе в рамке, которую тётя Марта поставила много лет назад. Мать улыбалась, поправляя воротник отцовской мантии. Счастливая. Живая. А он ничего о ней не знал.
Воспоминание пришло само, без зова. Хогвартс. Гостиная Когтеврана. Поздний вечер, они сидят у камина — Ксено, Мэри, Эммелина, ещё несколько ребят с курса. Разговор крутится вокруг семей, как это часто бывает у чистокровных.
— Мой отец в Отделе Тайн работает, — говорит Эйвери, поправляя галстук. — Говорит, такое иногда попадается — волосы дыбом. Но подробности нельзя, сам понимаешь.
— А моя тётка замуж за Лестрейнджа вышла, — вторит кто-то из девчонок. — Теперь на всех приёмах приходится улыбаться, а они такие скучные, эти приёмы...
Они хвастаются. Не нарочно, но привычно — именами, связями, древностью родов. Ксено сидит в углу и молчит. Ему тоже хочется сказать: «А вот мои родители...» Но что он скажет? Что они путешественники? Исследователи? Ведь их убили, когда ему было шесть, а тётя такая обычная. Это правда, но слишком общая, слишком пустая. Лучше уж врать красиво.
— А ты, Лавгуд? — Эйвери оборачивается к нему. — Твои где сейчас?
Ксено пожимает плечами:
— Путешествуют. В Южной Америке, кажется.
— Круто, — кивает Эйвери, и что-то меняется в его лице — на долю секунды, почти неуловимо. — Лавгуды вообще... известная семья.
Он отворачивается, и разговор течёт дальше. Но Ксено ловит на себе ещё несколько взглядов — коротких, быстрых, странных. Будто его разглядывают. Будто что-то знают, но не говорят. Тогда он не понял. Списал на свою чудаковатость, на репутацию «того самого Лавгуда, который верит в мозгошмыгов».
Теперь, глядя на папку с орлом и свастикой, он начинал понимать. Это не чудаковатость. Это страх. Или почтение. Или и то, и другое сразу. Он вспомнил, как на пятом курсе старый мистер Нотт, приехавший на родительское собрание, посмотрел на него в Большом зале и... кивнул. Не приветливо, нет. С каким-то странным уважением, будто Ксено был не мальчишкой, а... ровней. Тогда он не понял. Теперь понимал: Нотт знал. Знал, кто такие Лавгуды на самом деле. Они все знали. Чистокровных на самом деле не так уж много, и они практически всё знают друг о друге. И те, которые смотрели на него в Хогвартсе, знали, чем занимались его родители. Знали про Грин-де-Вальда, про «Аненербе», про то, что Лавгуды были не просто путешественниками. И боялись. Или не хотели ворошить прошлое. А он, дурак, думал, что это из-за мозгошмыгов.
Вечером он спустился вниз. Тётя Марта сидела в гостиной с вязанием, но руки её лежали на коленях неподвижно, а спицы молчали. Она смотрела в окно, за которым сгущались сумерки.
— Тёть, — Ксено сел напротив. — Мне нужно спросить.
Она перевела на него взгляд — усталый, но внимательный.
— О матери?
— Да. Я прочитал дневники. Но там... там ничего нет о ней. О том, кто она была. Откуда. Только что училась в Дурмстранге. И всё.
Тётя Марта долго молчала. Пальцы её теребили край вязания, губы были плотно сжаты.
— Я мало что знаю, Ксено, — сказала она наконец. Голос звучал глухо, будто каждое слово давалось с трудом. — Она не любила говорить о прошлом. Только однажды, когда выпили немного, обмолвилась.
— Что сказала?
— Что родом из старой семьи. Чистокровной, немецкой. Вайсы — древний род, они в Дурмстранге всегда учились, из поколения в поколение. Она гордилась этим. И они гордились ею. Пока...
Тётя Марта замолчала, подбирая слова.
— Пока что?
— Пока она не встретила твоего отца. Дело не в том, что он иностранец — для таких семей, как Вайсы, британская кровь не хуже немецкой. Дело в том, что они оба... как бы это сказать... слишком далеко зашли.
Ксено нахмурился:
— В смысле?
— Вера в чистоту крови — это одно, — тихо сказала тётя Марта. — В неё многие верили, особенно в те времена. Но твои родители... они пошли дальше. Гораздо дальше, чем готова была идти даже её собственная семья. Вайсы были старым родом, уважаемым, но осторожным и обедневшим. Они не хотели связываться с тем, что делал Грин-де-Вальд. А Эльза и Эйнар — хотели. Верили в это до конца.
Она покачала головой:
— Когда она сказала им, что выходит замуж за мага, с которым работает над проектом Грин-де-Вальда, они... не обрадовались. Не из-за крови. Из-за страха. Они боялись, что она ввяжется во что-то, из чего не выберется. Просили одуматься, вернуться, пока не поздно.
— И она?
— Выбрала его. И дело, в которое верила. Сказала, что если они не понимают, зачем она это делает, значит, они не её семья. И ушла. Навсегда.
Ксено молчал, переваривая.
— Значит, они не были против брака. Они были против... всего остального?
— Против того, чем родители занимались, да. Вайсы хотели сохранить род, а не ввязываться в войны и эксперименты, от которых гибнут люди. Они оказались... осторожнее. Или трусливее — это с какой стороны посмотреть.
— А родители?
— А родители верили, что цель оправдывает средства. И что они строят новый мир, в котором такие, как Вайсы, будут жить спокойно и безопасно, потому что кто-то другой сделает грязную работу.
Тётя Марта горько усмехнулась:
— Только новый мир не построили, а старый сгорел. И Вайсы, если выжили, наверное, до сих пор благодарят судьбу, что вовремя от неё отвернулись.
Ксено переваривал услышанное. Но тут же накатила новая волна вопросов.
— Значит, у неё где-то есть родственники? В Германии?
— Может быть, — тётя Марта покачала головой. — Если война их пощадила. Если их не убили свои же за недостаточную чистоту. Если они не сбежали в Южную Америку, как многие. Искать их — всё равно что иголку в стоге сена, Ксено. Нужны люди, время. И деньги.
— Деньги, — эхом повторил он. Вопрос повис в воздухе. Ксено сидел, глядя на огонь в камине, и думал. Деньги. У него не было ничего, кроме старого сундука, нескольких галлеонов в кармане и неопределённого будущего выпускника без работы и планов.
— Тёть, а как заработать? — спросил он прямо. — Мне нужно найти их. Я должен узнать, кто она. И где другие тетради — первая, вторая, а может, ещё что-то после четвёртой есть. Наверняка они у родственников, или в Германии, или в Аргентине. Но чтобы найти это, нужны деньги.
Тётя Марта выпрямилась. В глазах её мелькнуло что-то — не страх, нет. Что-то другое. Решимость?
— Ты правда хочешь этим заниматься? Всем этим?
— Да.
Она смотрела на него долго, изучающе. Потом встала, отложила вязание и кивнула в сторону двери:
— Пойдём. Покажу кое-что.
Она повела его в сарай. Ксено помнил это строение с детства — покосившееся, заросшее плющом, стоящее в глубине сада. Тётя Марта всегда запрещала туда заходить. Говорила: «Старое, развалится, ещё убьёт тебя». Он подчинялся, как подчиняются дети, не задавая лишних вопросов. Ключ, который она достала из кармана фартука, был огромный, ржавый, с бородкой, похожей на змею. Замок щёлкнул, дверь со скрипом отворилась.
Внутри пахло пылью, краской и старым деревом. Сквозь грязное окно едва пробивался свет, но даже в полумраке Ксено разглядел главное. Печатный станок. Он стоял посреди сарая на специальной чугунной плите, вмурованной в земляной пол. Огромный, чугунный, на массивных ножках. Рядом громоздились ящики с литерами, стопки бумаги, пачки пожелтевших журналов. На стенах висели инструменты, назначения которых Ксено не понимал, и старые афиши с яркими картинками.
— Это ещё твой дед поставил, — голос тёти Марты звучал глухо, но в нём слышалась гордость. — Моя семья всегда выпускала «Придиру». Журнал такой.
Ксено подошёл ближе. Провёл рукой по гладкому металлу станка, по деревянным ящикам с литерами. Буквы были не простые — они чуть шевелились, подрагивая, будто живые. Магический набор.
— Я помню, — сказал он тихо. — Ты давала мне читать старые журналы, когда я был маленький. Про мозгошмыгов я оттуда узнал.
— Про мозгошмыгов, — усмехнулась тётя Марта. — Это твой дед их выдумал. Или не выдумал — кто ж теперь разберёт. Но журнал он делал с душой. Для тех, кто хочет видеть дальше, чем им показывают.
Она подошла к стопке старых номеров, взяла верхний, протянула Ксено. На обложке красовалось знакомое название: The Quibbler. Чуть ниже — рисунок: рогатый оранжевый червячок, хитро щурящийся на читателя.
— Quibbler, — прочитал Ксено вслух. — Тот, кто придирается к мелочам. Кто играет словами. Кто видит смысл там, где другие видят только шум.
Он поднял глаза на тётю:
— Идеальное название для журнала, который пишет правду, даже если эта правда похожа на бред сумасшедшего.
Тётя Марта кивнула:
— Дед так и говорил. «Правда, — говорил, — не всегда там, где громче всех кричат. Иногда она в шёпоте, в нелепых теориях, в том, что все считают бредом». Он верил, что мир сложнее, чем нам кажется. И что чудаки видят то, что умные пропускают.
Она помолчала, глядя на станок.
— После смерти родителей я пыталась выпускать. Несколько номеров сделала. Но одной тяжело. Да и не моё это. Я умею хранить, но не умею создавать. А вот ты...
Она повернулась к нему, посмотрела в глаза:
— Ты всегда был с приветом, Ксено. Все эти мозгошмыги, невидимые лошади, жуки, которые живут на Луне... ты веришь в то, чего другие не видят. Это дар. Таких, как ты, мало. И они нужны людям.
Ксено молчал, переваривая.
— Зачем?
— Как бы люди ни ругались или ни высмеивали чудаков, они всегда хотят чего-то необычного. Я предлагаю тебе вот что, — тётя Марта шагнула ближе. — Восстанови типографию. Начни выпускать «Придиру» заново. Это не принесёт много сразу, но со временем станет больше. У журнала есть имя. Есть старые подписчики — немного, но их можно вернуть. Есть репутация — пусть странная, но узнаваемая.
Она сделала паузу, давая словам осесть.
— И главное, — добавила она тише, — через журнал ты сможешь искать, если не передумаешь. Печатать объявления, находить людей, задавать вопросы. Журналист везде пролезет, везде спросит. А кто заподозрит чудака Лавгуда, который пишет про мозгошмыгов? Кто свяжет его с тем, что было в Германии?
Ксено смотрел на неё и видел то, чего не замечал раньше. Тётя Марта была не просто старой женщиной, которая варит супы и вяжет носки. Она была хранительницей. Хранительницей тайн, хранительницей памяти, хранительницей дела, которое её семья вела поколениями. И теперь она передавала это дело ему.
Он перевёл взгляд на станок. На ящики с литерами. На стопки старых номеров, в которых дед писал про то, во что верил. И вдруг, откуда-то из глубины, пришло понимание: всю жизнь он искал своё место. В Хогвартсе, среди чистокровных, которые смотрели на него со странной смесью страха и почтения; в мире, который требовал от него быть кем-то, а он не знал, кем; в собственной голове, полной идей, которые другие считали бредом. Он мог бы уйти, уехать в Лондон, найти работу в Министерстве, жить тихой жизнью, забыть про сундук, про форму, про крик матери во сне. Но тогда всё, что они делали — и хорошее, и страшное, — останется просто пылью в старом сундуке. А он не хотел, чтобы они стали пылью. Даже такими. Особенно такими.
— Я сделаю это, — сказал он. Голос прозвучал твёрже, чем он ожидал. — Ради неё. Ради них.
Тётя Марта смотрела на него долгим взглядом. Потом вздохнула тяжело, шагнула и обняла — крепко, по-матерински, так, как не обнимала с самого детства.
Неделя после разговора в сарае пролетела как один день. Ксенофилиус почти не выходил из типографии — только спать, есть и снова возвращаться в пыльное царство дедовского наследия.
Первым делом пришлось разбирать завалы. За годы, что сарай стоял запертым, там накопилось чего только не — старые ящики, ржавые инструменты, рассыпающиеся стопки газет, дохлые мухи на подоконниках и, кажется, одно осиное гнездо в углу под потолком.
Ксено начал с «Эванеско». Пыль взметнулась столбом, осела, снова взметнулась, и только с третьей попытки он сообразил, что открытое настежь окно было бы неплохой идеей. Пыль тёмным потоком потянулась на улицу.
— Соседи решат, что мы тут тёмные ритуалы проводим, — прокомментировала тётя Марта, заглянув на шум. Она стояла в дверях с подносом в руках — чай и бутерброды.
— А мы разве не проводим? — ухмыльнулся Ксено, вытирая пот со лба. — Посмотри, сколько пыли и грязи скопилось. Однозначно тёмные. Ну или грязные.
Тётя Марта фыркнула, поставила поднос на единственный чистый ящик и ушла, но Ксено заметил — губы у неё подрагивали в улыбке.
Он пил чай, сидя на корточках посреди разгрома, и думал о том, что впервые за долгое время ему... хорошо. Странно, непонятно, но хорошо. После всех откровений о родителях, после чёрной формы, после крика тёти Марты — здесь, среди пыли и старого железа, он чувствовал себя на своём месте.
Глава 8. Первый номер
Наконец пыль и грязь были побеждены. Настала очередь станка. Он оказался крепче, чем выглядел. Ксено провёл рукой по гладкому металлу, по деревянным деталям, тронутым временем, но не гнилью. Местами механизм заржавел, кое-где заклинило, но в целом — живой.
— Репаро, — сказал он, водя палочкой вдоль основной оси.
Когда металл заблестел, Ксено попытался провернуть вал с шестерёнками. Металл скрипнул, дёрнулся и замер. Ксено попробовал провернуть вал с чуть большим усилием. Потом ещё раз и ещё. На четвёртый раз ось провернулась — медленно, со скрежетом, но провернулась.
— Репаро шестерни, — он перешёл к зубчатой передаче. — Репаро на прижимной вал. Репаро на всё сразу!
Станок вздрогнул, будто очнулся от многолетней спячки, и затих. Ксено осторожно крутанул маховое колесо. Механизм зашуршал, защёлкал, и вдруг — пошёл. Ровно, мягко, почти бесшумно.
— Работает, — выдохнул он.
Из-за спины донёсся голос тёти Марты:
— А ты думал, дед барахло бы держал?
Ксено обернулся. Она стояла в дверях, скрестив руки на груди, и смотрела на станок с таким выражением, будто видела призрака.
— Ты чего? — спросил он.
— Дед возле него так же, как ты сейчас, сидел, — тихо сказала она. — Вечерами. Когда журнал делал. Я маленькая была, забиралась к нему на колени, и он рассказывал про каждую деталь. Вот это, говорит, колесо подачи, оно бумагу тянет. А это, говорит, красочный аппарат, он буквы красит, чтоб видно было. Я ничего не понимала, но слушать любила.
Она подошла ближе, провела пальцем по чугунной станине.
— Когда он умер, я думала, никогда больше не услышу этот звук.
— Тёть... — Ксено не знал, что сказать.
Она моргнула, смахивая слезу, и вдруг деловито хлопнула в ладоши:
— Ладно, сидеть тут некогда. Краску проверял?
— Ещё нет.
— А ну давай, вместе посмотрим.
Краска оказалась в трёх больших банках, запечатанных сургучом с дедовской печатью — рогатый червячок, смешно задравший хвост. Тётя Марта вскрыла одну, понюхала, макнула палец.
— Живая, — объявила она. — Магическая краска не сохнет, если банка запечатана правильно. Дед говорил, в ней особая эссенция, чтоб буквы на бумаге держались и не расплывались. Надо только размешать.
Она нашла длинную деревянную лопатку, сунула в банку и принялась мешать. Ксено смотрел, как тёмная масса медленно оживает, поблёскивая странными искрами.
— А бумага осталась? — спросил он.
— Вон там, в шкафу, должна быть. — Тётя Марта кивнула на большой дубовый шкаф в углу. — Если мыши не съели.
Мыши не съели. Три стопки плотной, чуть желтоватой бумаги лежали на полках, переложенные листами пергамента, чтоб не слипались. Ксено взял верхний лист — гладкий, приятный на ощупь, с едва заметным водяным знаком: тот же червячок, только тоньше, изящнее.
— Этой бумаги на первый номер хватит, — сказала тётя Марта, заглядывая через плечо. — А там видно будет.
Оставалось самое сложное — написать статьи.
Вечером Ксено сидел за столом, в той же комнате, где спал с детства, смотрел на чистый лист. Перо застыло в руке, чернила капали на промокашку, а в голове было пусто.
О чём писать? О родителях? Нельзя. О Грин-де-Вальде? Рано. О войне? Но он о ней не знал ничего. О том, что его волнует на самом деле?
Он вспомнил, как в Хогвартсе однокурсники посмеивались над его теориями. Мозгошмыги, невидимые лошади, жуки, живущие на Луне... Они считали его чудаком. А он просто видел мир иначе. Всегда видел.
— Ну и пусть, — сказал он вслух. — Буду писать про то, во что верю.
И перо замерло снова.
Потому что верить — это одно. А написать так, чтобы другие поверили (или хотя бы улыбнулись) — совсем другое.
Первый абзац он переписывал четырежды. Начинал бодро: «Дорогие читатели!» — и тут же понимал, что звучит как пародия на «Пророк». Пробовал иначе: «Знаете ли вы, что...» — получалось скучно. Пытался в научный стиль: «В результате многолетних наблюдений автором установлено...» — и сам себе противен.
К двум часам ночи на столе лежала гора скомканных листов, а в голове не осталось ни одной мысли, кроме «я бездарность и никогда ничего не напишу».
— Да что ж такое, — прошипел он, уронив голову на руки.
За окном ухала сова. Где-то в доме скрипнула половица, а он сидел с кучей испорченной бумаги и чувством собственного бессилия.
И вдруг вспомнил.
Хогвартс, четвёртый курс, коридор третьего этажа. Он рассказывает Мэри про мозгошмыгов — взахлёб, с деталями, с доказательствами. Она слушает, приподняв бровь, а потом вдруг спрашивает: «Ксено, ты сам-то в это веришь?» И он отвечает: «Конечно. А ты разве нет?»
Она рассмеялась. Не зло — удивлённо. И сказала: «Знаешь, когда ты так рассказываешь — хочется поверить».
Вот оно.
Не надо писать правильно. Надо писать так, как он рассказывает. С увлечением. С дурацкими деталями. С уверенностью, что это самая важная правда на свете.
Он вытащил чистый лист, макнул перо и написал:
«Дорогие читатели, Придира вернулся! Вы когда-нибудь задумывались, почему в полнолуние у некоторых людей чешется левая пятка? Нет? А зря! Ваш покорный слуга провёл тщательное исследование и выяснил: это мозгошмыги пытаются связаться с вами через пятку, потому что в полнолуние их сигнал проходит лучше. Мозгошмыги, как известно, живут не в голове (это распространённое заблуждение, которое Министерство магии упорно поддерживает), а ПОД кроватью. Они питаются страхами, которые люди теряют во сне. Доказательство? Проснитесь в три часа ночи и загляните под кровать. Если вам показалось, что там кто-то шевельнулся — значит, вы спугнули мозгошмыга, который как раз завтракал вашим ночным кошмаром. Не бойтесь, они не кусаются. Они просто очень любопытные».
Он перечитал. Глупо? Глупо. Но почему-то улыбнулся.
Дальше пошло легче.
Вторая статья родилась за час — про жуков, которые живут на Луне и роют там тоннели, отчего Луна в телескоп выглядит пятнистой. Третья — про заговор Министерства, скрывающего, что драконы на самом деле умеют разговаривать, но молчат, потому что стыдятся людей. Четвёртая — про приворотное зелье из лунного света и лепестков одуванчика (рецепт занимал полстраницы, а в конце стояло примечание: «результат гарантирован только в високосный год, да и то не всем»).
К пяти утра он дописал пятую статью — про то, как отличить настоящего вампира от мага, загримированного под вампира (спойлер: настоящие вампиры не носят плащей с подкладкой, потому что им и так холодно).
Когда за окном начало светать, Ксено откинулся на спинку стула и понял, что у него нет сил даже порадоваться. Глаза слипались, рука ныла, а на столе лежала стопка исписанных листов — неровных, с помарками, с зачёркиваниями на полях, но живых.
Он дополз до кровати, рухнул лицом в подушку и провалился в сон без сновидений.
Утром тётя Марта, войдя в его комнату, застала его спящим в одежде. На столе валялись исписанные листы, перепачканные чернилами.
— Ксенофилиус, — позвала она тихо.
Он всхрапнул и не пошевелился. Она улыбнулась, накрыла его пледом и собрала листы на столе в аккуратную стопку. Читать не стала — успеется.
Следующие три дня ушли на вёрстку.
Ксено быстро понял, что писать статьи и превращать их в печатные полосы — две большие разницы. Наборная касса, куда загружались литеры, напоминала огромный ящик с ячейками. Каждая литера — маленький металлический брусок с выпуклой буквой на конце. Они лежали в ячейках по алфавиту, но Ксено то и дело путал «P» с «R», «R» с «F», «O» с «C», а когда дело доходило до запятых, вообще хотелось выть.
— Куда ты полезла? — бормотал он, выковыривая неправильную букву специальным пинцетом. — Тут «о» должно быть, поняла? «О»!
Литеры, конечно, не отвечали. Они только поблёскивали тусклым металлом в свете магического светильника. Иногда Ксено казалось, что они над ним смеются.
Тётя Марта пришла на второй день, посмотрела на его мучения и сказала:
— А ты пробовал голосом?
— В смысле?
— Дед так делал. Говорят, не все станки понимают голос, но этот — понимал. Он его сам настраивал. Произносишь слово — и литеры сами выстраиваются.
Ксено посмотрел на неё с сомнением:
— Ты серьёзно?
— Попробуй.
Он набрал в грудь воздуха, наклонился к наборной кассе и чётко произнёс:
— Мозгошмыги.
Тишина. Литеры не шелохнулись.
— Ксено, ты же забыл палочкой магии подать, — посоветовала тётя Марта.
— Мозгошмыги! — и Ксено, как дирижёр, махнул палочкой на литеры.
С третьего раза, когда Ксено наконец поймал нужную интонацию и мысленно представил слово целиком, литеры запрыгали по ячейкам, выстраиваясь в нужном порядке. «М», потом «о», потом «з»... Через минуту перед ним лежала ровная строка: «Мозгошмыги».
— Работает, — выдохнул Ксено.
— А ты сомневался, — усмехнулась тётя Марта и ушла варить обед.
Дальше дело пошло быстрее. Ксено постепенно научился дирижировать палочкой, держать ритм и диктовать текст статьи по фразам. Литеры послушно выпрыгивали из ячеек, складываясь в строки. Когда одна полоса была готова, он переносил её на станок, закреплял и переходил к следующей.
К вечеру третьего дня все пять статей были набраны, выверены и готовы к печати.
Первый оттиск Ксено делал с уверенностью, что всё получится.
Он загрузил бумагу, проверил краску, крутанул маховое колесо. Станок зашуршал, защёлкал, выдохнул облачко пара и — выплюнул готовый лист.
На жёлтоватой бумаге, ровными рядами, чуть пахнущие свежей краской, стояли его слова. «Дорогие читатели, Придира вернулся! Вы когда-нибудь задумывались...» — и дальше, и дальше, до самого конца.
Он взял лист дрожащими руками. Провёл пальцем по строчкам. Краска не мазалась — держалась крепко, будто впиталась в бумагу навечно.
— Получилось, — прошептал он.
Из-за спины выглянула тётя Марта. Она, оказывается, всё это время стояла в дверях, не проходя внутрь, боясь помешать, и смотрела.
— Смотри, тёть. — Он протянул ей лист. — Первый номер. Получилось.
Она взяла, поднесла к свету, прочитала несколько строк. Губы её дрогнули, на глазах выступили слёзы.
— Дед бы гордился, — сказала она тихо. И вдруг всхлипнула, прижала лист к груди и выбежала из сарая.
Ксено остался один. Провёл рукой по станку, будто извиняясь за то, что не знает, как утешить.
— Ничего, — сказал он станку. — Она отойдёт.
Станок довольно щёлкнул в ответ.
Тираж первого номера «Придиры» составил ровно сто экземпляров.
Ксено считал долго, сбивался, начинал заново и в конце концов просто поверил тёте Марте, которая пересчитала стопку одним взглядом и взмахом палочки, от которого листы взмыли в воздух, а потом сложились аккуратной стопкой, которую она перевязала бечёвкой. И сказала: «Да, сто. Ровно сотня. Думаю, хватит пока».
Перевязанная стопка журналов лежала на краю стола. Ксено подходил к ней пять минут, трогал пальцем верхний экземпляр, перечитывал название и снова отходил.
— Ты бы ещё пылинки сдувал, — прокомментировала тётя Марта, застав его за этим занятием в пятый раз. — Дальше-то что? Печатать ты научился, продавать умеешь?
Ксено замер.
— Продавать?
— Ну да. Журнал, он для того и делается, чтоб его читали. А читают его те, кто купил. А купить, сам понимаешь, можно только там, где продают.
Он моргнул. Эта простая мысль как-то не приходила ему в голову. Всю неделю он думал о станке, о литерах, о краске, о статьях — но о том, что журнал надо ещё и доставить читателю, как-то забыл.
— Я... — начал он. — Думал, может, совы...
— Совы — это для подписчиков, — кивнула тётя Марта. — А где подписчики? Те старые, что у деда были, о тебе не знают. Новых нет. Пока нет.
Она вздохнула, погладила пальцем стопку журналов по верхнему листу. — Хороший номер, — сказала она неожиданно тепло. — Текст дурацкий, конечно, но дурацкий по-доброму. Дед бы одобрил.
Ксено не знал, что ответить, поэтому просто стоял и смотрел на неё.
— Значит, так, — тётя Марта хлопнула по стопке ладонью и посмотрела на него. — Завтра поедешь в Хогсмид. Там есть несколько лавок, где брали журналы на продажу. «Три метлы», «Сладкое королевство», у Зонко тоже можно спросить. Возьмут немного, но для первого раза сойдёт.
— В Хогсмид? — переспросил Ксено. — Один?
— А что, мне с тобой идти? Я в свои годы по лавкам бегать не нанималась. — Она усмехнулась. — Не бойся, не съедят. Ты теперь издатель, гордость неси.
Ночью Ксено почти не спал. Ворочался, думал о завтрашнем дне, представлял, как заходит в лавки, открывает рот... и ничего не может сказать. Язык прилипает к нёбу, продавцы смотрят косо, а он стоит и краснеет, как первокурсник.
Утром Ксено стоял перед камином с журналами в сумке с расширением пространства в руках и чувствовал себя полным идиотом. Но теперь к идиотизму примешивалось что-то ещё — может быть, упрямство.
Летучий порох был в руке, пункт назначения — «Три метлы», Хогсмид. Он уже десять раз повторил про себя, как надо бросать порох и произносить название.
— Давай уже, — подбодрила его тётя Марта из кухни. — Стоишь как памятник самому себе.
Ксено вздохнул, шагнул в камин, бросил порох и крикнул:
— «Три метлы», Хогсмид!
Зелёное пламя взметнулось, мир перевернулся, и через несколько секунд он вышел из камина в тёплом, прокуренном зале, едва не сбив с ног какую-то пожилую ведьму с огромной сумкой.
— Извините, — выдохнул он, отряхивая сажу с мантии. Ладони вспотели, сердце колотилось где-то в горле.
— Молодёжь, — проворчала ведьма, но беззлобно, и пошла к выходу.
Ксено огляделся. В зале было немноголюдно — утро, самый разгар уборки, обычные посетители появятся ближе к обеду. За стойкой скучала женщина с добрым лицом.
Мадам Розмерта. Он помнил её ещё по школьным вылазкам в Хогсмид.
— Здравствуйте, — сказал Ксено, подходя. Голос предательски дрогнул. — Я... э-э... у меня тут журнал.
Мадам Розмерта подняла бровь, глядя на мешок за его плечами.
— Журнал?
— Да. «Придира» называется. Новый выпуск. Вернее, первый выпуск. Новый первый выпуск. — Он чувствовал, что краснеет, и это бесило его ещё больше. — Я хотел предложить... может, возьмёте на продажу? Несколько штук? На пробу?
Он вытащил один экземпляр и положил на стойку. Рука дрожала, и журнал лёг криво. Мадам Розмерта взяла его, повертела в руках, прочитала название.
— «Придира», — повторила она. — Что-то знакомое. Вроде мой отец выписывал его когда-то. Давно, ещё до войны.
— Это дед издавал, — объяснил Ксено. — Я теперь продолжаю.
Она посмотрела на него внимательнее.
— Значит, Гутенберг? Я твоего деда Фридриха Гутенберга не застала, но мужик был, говорят, с причудами. В хорошем смысле. — Она усмехнулась. — Ну-ка, что там у тебя?
Она пролистала несколько страниц, наткнулась на статью про мозгошмыгов, хмыкнула. Потом на статью про Луну и жуков — хмыкнула ещё раз. Потом на приворотное зелье из лунного света — и вдруг расхохоталась.
— Ой, не могу! — Она вытирала слёзы. — «Результат гарантирован только в високосный год, да и то не всем»! Это ж надо такое придумать!
Ксено стоял, не зная, куда девать руки. Он то ли провалился сквозь землю, то ли, наоборот, парил где-то под потолком. Она смеялась над его статьёй. Но вроде бы по-доброму.
— Беру пять штук, — объявила мадам Розмерта, отсмеявшись. — На пробу. Если разойдутся — приходи ещё. По скольку?
Ксено понял, что не подумал о цене. Вообще. Совсем.
— Я... — Он лихорадочно соображал. Бумага, краска, время... сколько это стоит? — Шесть сиклей?
— Дороговато для первого номера, — прищурилась мадам Розмерта. — Четыре.
— Пять, — нащупал он почву под ногами.
— По рукам.
Она отсчитала монеты, взяла пять журналов и убрала под стойку. Ксено смотрел на двадцать пять серебряных кружочков на своей ладони и не верил глазам.
Он только что продал свои журналы. Настоящие люди отдали за них настоящие деньги.
— Чего стоишь? — Мадам Розмерта махнула тряпкой. — Иди дальше, пока другие лавки не закрылись.
В «Сладком королевстве» пахло шоколадом, карамелью и ещё чем-то сладким до приторности. Продавщица, молодая девушка с косичками, посмотрела на журнал с сомнением.
— Не знаю, — протянула она. — У нас обычно не берут такое. Конфеты, сладости, а это...
— Это для умных сладкоежек, — выпалил Ксено первое, что пришло в голову. И сам удивился своей наглости. — Чтобы мозги не засахаривались.
Девушка хихикнула.
— Ладно, давай три штуки. Если не продадутся — вернёшь деньги?
— Верну, — пообещал Ксено, хотя понятия не имел, как будет возвращать, если что.
Ещё три журнала ушли. Ещё пятнадцать сиклей в кармане.
У Зонко было страшновато. Лавка ломилась от всякой чудной всячины — от искусственных волшебных палочек до коробочек с «невидимыми чернилами», которые на поверку оказывались просто лимонным соком. Сам Зонко, сухой старикашка с вечно слезящимися глазами, долго разглядывал журнал через очки, потом поднёс к носу, понюхал и изрёк:
— Дедовское?
— Ага.
— Хороший был мужик Фридрих. Хотя чокнутый. — Зонко хмыкнул. — Оставь пять. Посмотрим, что твои мозгошмыги сделают с моими покупателями.
Ещё двадцать пять сиклей. Ксено начинал чувствовать себя настоящим коммерсантом. Только одного не понимал: почему его все Гутенбергом считают.
Последним в списке был «Камин и котёл» — паб на окраине, где обычно собирались местные жители, те, кому «Три метлы» казались слишком пафосными. Хозяин, толстый волшебник с красным лицом и вечно потными ладонями, взял журнал, полистал, скривился.
— Про жуков на Луне? — переспросил он. — Ты серьёзно? Моим посетителям вкатишь такое — они ж меня со смеху засмеют.
— Может, и посмеются, — не сдавался Ксено. — Зато потом другим расскажут. Бесплатная реклама.
Хозяин подумал, почесал лысину и нехотя отсчитал три журнала.
— Только если вернутся — деньги назад.
— Вернутся, — уверенно сказал Ксено. Откуда в нём взялась эта уверенность, он и сам не знал.
К обеду у него в кармане позвякивало уже прилично. Триста тридцать сиклей и тридцать четыре журнала в сумке — те, что не взяли.
Ксено привычно пересчитал в галлеоны: 17 сиклей — это 1 галлеон, итого 19 галлеонов и 7 сиклей. Не богатство, но стартовый капитал, позволяющий не умереть с голоду в ближайшие месяц-полтора, пока раскручивается «Придира». Очень неплохо для выпускника без работы.
Глава 9. Гринготтс и наследство родителей
Ксенофилиус сидел на скамейке у «Трёх мётел», жевал пирожок, купленный тут же, и смотрел на прохожих. Хогсмид жил своей обычной жизнью — студенты тащили сладости, пожилая пара прогуливалась под руку, трое ребят помладше спорили, кто больше съест мороженого.
Ксено пересчитал в уме сумму полученного. Да, всё верно, девятнадцать галлеонов и семь сиклей, на первый месяц хватит. Тётя Марта всю жизнь прожила скромно, и ничего — жива.
Ксено присел на скамейку и задумался. А почему, собственно, он считает, что это всё, что у него есть? Почему он вообще уверен, что он бедный выпускник без гроша в кармане?
Тётя Марта жила скромно. Очень скромно. Старый дом, старая мебель, никаких излишеств. Он видел это каждый день и просто привык. Привык, что они небогаты что нужно экономить, что лишнего сикля в кармане не водится. Но тётя — это тётя. А отец? Отец говорил иначе.
Воспоминание пришло само собой, яркое и чёткое. Аргентина, жара. Они идут по улице городка, где снимали дом. Ксено тогда было почти шесть, он держал отца за руку и таращился на красивых, ярких птиц, что сидели на крышах и проводах повсюду. У стены какой-то лавки сидел нищий — грязный, в лохмотьях, с пустым взглядом. Отец остановился, кинул монету в протянутую дрожащую руку и сказал, когда они отошли и нищий не мог их слышать, тем спокойным, уверенным голосом, которым говорил обо всём, что считал важным:
— Запомни, Ксено. Сильный волшебник нищим не бывает. Если у тебя нет денег — значит, ты слабый, или сквиб, или дурак. Не будь дураком.
Ксено не был дураком. Он учился на Когтевране. И отец не был дураком и не был слабым. Значит, деньги у него были. Много денег. Иначе откуда взять средства на путешествия, на экспедиции, на годы жизни в Аргентине?
А деньги обычно хранят в банке.
Ксено встал, зашёл обратно в «Три метлы», подошёл к камину и бросил щепотку летучего пороха.
— Гринготтс!
Зелёное пламя взметнулось, мир перевернулся, и через несколько секунд он уже выходил из камина в огромном мраморном холле. Гоблины за стойками даже не подняли голов — к таким визитёрам они привыкли.
Ксено бывал здесь один раз в жизни — когда тётя открыла ему детский счёт на первый курс. Тогда гоблины смотрели на него как на пустое место.
Сейчас он подошёл к свободной конторке и прокашлялся.
— Мне нужно узнать о сейфе моих родителей: Лавгуд. Эйнар Лавгуд и Эльза Лавгуд, урождённая Вайс.
Гоблин за стойкой — с длинными пальцами и маленькими чёрными глазами — поднял голову, окинул его долгим взглядом и спросил:
— Вы наследник?
— Я их сын.
— Доказательства?
Ксено замялся. Он вспомнил, как открывался сундук. Кровь.
— Кровь подойдёт?
Гоблин скривился, но кивнул. Он достал из-под стойки старый пергамент, испещрённый письменами, которых Ксено не узнал, развернул его на стойке и махнул рукой. Пергамент засветился тусклым золотым светом.
— Каплю крови сюда.
Ксено уколол палец скарификатором. Капля крови упала на пергамент и вспыхнула. Свет побежал по листу, вычерчивая линии, соединяя точки, складываясь в имена. Ксено увидел фамилии: Лавгуд, Вайс, какие-то другие, древние, незнакомые. А в самом низу ярким пятном вспыхнуло его собственное имя — Xenophilus Lovegood.
Гоблин посмотрел на пергамент, потом на Ксено. На лице его читалось явное разочарование.
— Наследник подтверждён. Сейф Лавгудов, номер триста пятьдесят два. Следуйте за мной.
Ксено пошёл за ним. Ступени уходили вниз, воздух становился холоднее. Гоблин шёл быстро, и Ксено то и дело спотыкался о выщербленные камни.
— А почему вы так недовольны? — спросил он, когда они свернули в очередной туннель.
Гоблин обернулся. Глаза его в свете факелов блеснули, но гоблин ответил. И правдиво.
— По закону Гринготтса, если наследник не объявляется в течение пятидесяти лет после смерти последнего владельца сейфа, имущество переходит в собственность банка. Ваши родители погибли в пятьдесят шестом, и с тех пор к этому сейфу никто не обращался.
Они остановились перед массивной дверью с номером «352». Гоблин приложил ладонь к замку, дверь щёлкнула и начала медленно открываться.
— Прошу.
Ксено шагнул внутрь.
И остановился, открыв рот.
Сейф был большим. Не таким, как у древнейших родов — он видел картинки в учебниках, — но всё равно большим.
Вдоль стен тянулись полки с книгами в кожаных переплётах, с потускневшими артефактами, с какими-то свитками в тубусах, под ними — сундуки разных размеров. Ксено подошёл к ближайшей полке. Кожаные корешки, тиснёные буквы — названия на латыни, на древнеанглийском, на немецком. «Grundlagen der Runenmagie», «Transfigurationen des Blutes», какой-то фолиант на языке, которого он не узнал.
Рядом с книгами — стопка тетрадей. Таких же, как те, что он нашёл в доме тёти. Ксено взял верхнюю. На обложке — цифра «1». Под ней — «2».
Дневники. Первые два.
Он пролистал первый — плотные страницы, исписанные мелким, аккуратным почерком отца. Даты: 1932, 1933, 1935, 1937. Хогвартс. Седьмой курс.
Ксено сунул обе тетради во внутренний карман мантии.
Дальше — ещё одна стопка. Фотографии. Много фотографий. Он взял верхнюю. На ней отец и мать стояли на фоне какого-то древнего храма — не европейского, скорее индейского. То ли ацтеки, то ли ещё кто — но точно не майя, потому что пирамида была ступенчатая, с округлыми выступами. Он сунул и фотографию в карман.
Открыл крышку массивного сундука, что стоял под полкой. Поменьше того, что был у него дома, но тоже с гербом и инициалами. Внутри — аккуратно сложенная мантия, расшитая серебряными нитями. Парадная. На дне — шкатулка с какими-то драгоценностями, явно старинные украшения.
В других сундуках было золото, серебро, украшения, какие-то артефакты. Галлеоны. Много галлеонов. Ксено не мог оценить на глаз, но количество поражало.
Гоблин за дверью кашлянул — они уже здесь пробыли достаточно долго, пора бы возвращаться.
Ксено вышел из хранилища в полной растерянности, наткнулся взглядом на гоблина и выдохнул:
— Мне нужен кошелёк. Расширенный. Который привязан к сейфу.
Гоблин посмотрел на него так, будто он только что попросил одолжить метлу у дракона.
— Вы ещё не подписали документы о вступлении в наследство. Формально золото ещё не ваше.
Гоблин протянул ему пергамент с длинным текстом на двух языках — английском и гоблинском.
— Читайте и подписывайте.
Ксено пробежал глазами. Суть была проста: он, Ксенофилиус Лавгуд, подтверждает, что является законным наследником Эйнара Лавгуда и Эльзы Лавгуд, принимает на себя все права и обязанности, связанные с владением сейфом №352, и освобождает Гринготтс от ответственности за сохранность магических объектов сомнительного происхождения.
— Что значит «сомнительного происхождения»?
Гоблин пожал плечами:
— Артефакты. Какие-то из них владельцы могли получить не совсем легально. Или они проклятые. Или темномагические, за которые могут посадить в Азкабан. Мы не проверяем, откуда клиенты берут вещи. Храним — да. Отвечаем — нет.
Ксено подписал.
— Теперь могу получить кошелёк, который привязан к сейфу?
— Сто галлеонов.
— Сто?
— Или будете каждый раз носить золото в мешке. Кошелёк с банковской защитой — технология дорогая.
Ксено снова сходил в сейф, набрал в карманы горсть галлеонов, отсчитал сто и протянул гоблину. Тот взял их, сунул в свою сумку и достал из неё небольшой кожаный кошелёк с тиснёной буквой «G» на застёжке.
— Приложите палец.
Ксено приложил. Кошелёк нагрелся, застёжка щёлкнула. Ксено заглянул внутрь — пустота.
— Кошелёк привязан к банку. Положите в него деньги — они вернутся в банк. Если сунуть руку и представить нужную сумму — деньги появятся. Всё, что сверх тех денег, что вы положили, банк выдаст вам в кредит. Не потеряйте.
— В кредит? Но вот же деньги лежат, какой может быть кредит?!
— Молодой человек, здесь могут быть деньги и лежать, но мало ли что здесь может лежать. Мы не имеем к сейфу доступа, только владельцы. Вот когда вы вернётесь в банк, тогда кредит закроете из этих накоплений. Пока же вам открыта достаточно большая кредитная линия.
Ксено кивнул, вернулся снова в сейф, нагрёб ещё монет в кошелёк, ссыпал туда же монеты из карманов, что взял до этого в сейфе, положил кошелек во внутренний карман мантии и пошёл к выходу.
В голове было пусто, Ксено сам прикинул, глядя на горы золота: не меньше миллиона. Он богат как Малфои.
Ксено механически дошёл до камина в главном холле банка, бросил порох и через секунду стоял в знакомом со школьных времён прокуренном зале «Трёх мётел».
Купил пирожок. Вышел на улицу. Сел на скамейку.
У меня есть деньги. Огромные деньги. Я могу купить всё, что захочу. Могу путешествовать. Могу не работать.
Он откусил пирожок и вдруг замер.
Если у меня есть деньги — почему у тёти их нет?
Тётя Марта жила скромно. Очень скромно. Она никогда не жаловалась, но и не тратила. Если она сестра отца, если она Лавгуд по крови — почему она не взяла из сейфа ни галлеона за двенадцать лет?
Она говорила, что хранила сундук. Но сундук — это бумаги. А деньги — в банке. Она не могла их взять.
Почему?
Вечером, когда Ксенофилиус и тётя легли спать, Ксенофилиус не мог заснуть ворочался в кровати уже третий час. Сон не шёл — мысли прыгали, как перегретые флоббер-черви, ни на чём не останавливаясь подолгу. Перед глазами мелькали лица продавцов, удивлённая физиономия Люпина, стопка журналов на стойке у мадам Розмерты, звяканье сиклей в кармане. Потом всё это сменялось образами из сундука — чёрный китель, орёл со свастикой, руны на алтаре, кровь, текущая по камню.
Он сел на кровати, обхватил голову руками. За окном было черно — ни рассвета, ни даже намёка на него. Где-то вдалеке ухнула сова, ей ответила другая, поближе.
— Так, — сказал он себе шёпотом. — Хватит гонять мысли по пустому кругу. Надо всё записать.
Он зажёг свечу палочкой, достал из тумбочки блокнот и огрызок карандаша. Тётя Марта говорила, что у всех великих умников в Когтевране есть привычка записывать. Что ж, распределяющая шляпа явно знала, что делала семь лет назад.
Он вывел на чистом листе крупно: ФАКТЫ.
Первый пришёл сразу:
1. Немецкая форма. Тётя видела эту форму раньше. Но немцы не входили в Лондон.
Бомбили — да, бомбили, тётя сама рассказывала, как они сидели в подвале во время налётов. Но чтобы солдаты в чёрной форме стояли на улицах и смотрели, как горят дома... Этого не было. Не могло быть.
Или она видела это не в Лондоне? Но тогда где? Где же она это видела?
Ксено подчеркнул первое предложение дважды.
2. Дед Фридрих Гутенберг.
Тётя говорила, что станок дедовский, что дед Фридрих привёз его из Германии. Но люди в Хогсмиде сегодня называли Кснофилиуса Гутенбергом. Зонко сказал: «Хороший был мужик Фридрих». Мадам Розмерта: «Я твоего деда Фридриха Гутенберга не застала».
А фамилия тёти — Тейлор. Марта Тейлор.
Он учился в Хогвартсе семь лет. Семь лет он слушал, как чистокровные кичатся своими предками. «Мой прадед был в Визенгамоте», «моя бабка дружила с самим Дамблдором», «наш род ведётся от самого Салазара». Ни разу, ни единого раза он не слышал имени Марты Тейлор в этом контексте. Никто не говорил: «А вы знаете, что тётя Лавгуда из тех самых Тейлоров?» Потому что были Гутенберги и были Лавгуды, а Тейлоров не было.
Почему она сменила фамилию? Вышла замуж? Но почему её родословная мне не известна? Если она из старого волшебного рода, то должно быть больше информации.
3. Деньги
Лавгуды были не бедны; это подтверждает то, что он видел в их хранилище. Но тётя Марта жила скромно. Очень скромно. Дом старый, хоть и ухоженный, но ремонта требует. Еда простая, никаких излишеств. Новых вещей в её гардеробе давно не было. Она никогда не жаловалась на деньги, но и не тратила их. Если она — сестра отца, то почему у неё нет доступа к семейным средствам?
4. Сундук открывается кровью Лавгудов.
Если бы она была Лавгуд, она бы справилась и без меня. Но она не Лавгуд. Она — кто-то другой.
Ксено подчеркнул эти строчки трижды. Это было самым убедительным доказательством из всех. Тётя знала это — и сама не могла открыть. Он вспомнил её слова: «...моя кровь не подойдёт...»
А если она вообще не сестра отца? Лавгуды с Гутенбергами не родня. Кузина матери?
Ксено отложил карандаш и долго смотрел на пункты списка.
Потом дописал вывод, уже почти не сомневаясь:
Тётя — не та, за кого себя выдаёт.
Вопрос был только в том, кто она на самом деле.
Он лёг обратно, но сон не пришёл. Мысли теперь крутились вокруг одного: как проверить? Не обидеть, не спугнуть, не разрушить то, что держало их вместе все эти годы. Но узнать — надо.
К утру план созрел.
Завтрак пах яичницей и свежим хлебом, как всегда. Тётя Марта стояла у плиты, помешивая что-то в сковородке, и напевала себе под нос какой-то старый мотив. Ксено сел за стол, налил чай, откусил бутерброд. Сердце колотилось где-то в горле, но голос он старался держать ровным.
— Тёть, я тут вчера читал дневники отца, — начал он как бы между прочим. — Там такое интересное есть... про маму.
Тётя Марта обернулась, вытирая руки о фартук:
— Нашёл что-то важное?
— Не то, чтобы важное, — Ксено пожал плечами. — Но запомнилось. Она там поёт в одном месте. Песня такая странная, древняя. Отец записал слова. Вот послушай.
Он прокашлялся и запел.
Голос у него был — боги, какой у него был голос. Ни слуха, ни ритма, ни малейшего понятия о том, как должны звучать ноты. Он просто воспроизводил слова, которые запомнил из дневника, налегая на те звуки, которые казались ему важными, на мелодию, которую он придумал сам:
Hōr uns, hōr uns, ūralta maht. Bluot zi bluote, līb zi lībe. Intslioz erda, intslioz portūn. Hōr uns, hōr uns.
Тётя Марта замерла у плиты. Сначала Ксено подумал, что она просто удивлена его пению — ну невозможно же так фальшивить. Но потом он смотрел ей в лицо. Оно не выражало удивления. Оно выражало... узнавание? И кривилось на особо сфальшивленных местах? А ещё... Боль?
— Ужасно пою, да? — Ксено виновато улыбнулся. — Тёть, ты чего?
Она моргнула, будто просыпаясь.
— Нет, ничего... просто... — Она отвернулась к плите, но рука её, помешивающая яичницу, заметно дрожала. — Просто ты действительно плохо поёшь. Ксено, не берись за это дело.
Он кивнул, сделал глоток чая и добавил небрежно:
— А может, я ударения не там расставляю? В древних языках это важно, отец всегда говорил.
— Ударения, — эхом повторила тётя Марта.
И кивнула.
Один короткий кивок. Согласие. Подтверждение того, что она знает, как должно быть правильно.
Ксено замер с чашкой в руке.
Она увидела его взгляд и поняла: попалась.
Секунда. Две. Три. Тишина в кухне стала такой плотной, что её можно было резать ножом.
— Тётя, — сказал Ксено тихо. — Нам нужно серьёзно поговорить.
Она молчала, глядя на него с выражением, которого он никогда раньше не видел. Страх? Облегчение? И то, и другое сразу?
— Какая у тебя девичья фамилия? — спросил он прямо. — Гутенберг? Или... Вайс?
Сковородка дрогнула в её руке. Она поставила её на конфорку, выключила огонь, медленно, очень медленно вытерла руки о фартук. Потом подошла к столу, села напротив него. Руки её легли на столешницу — Ксено увидел, что они дрожат.
— Я надеялась, — сказала она тихо. — Я так надеялась, что этот разговор произойдёт гораздо позже. А лучше не произойдёт никогда.
Она помолчала, собираясь с силами. Ксено не торопил.
— Марта Вайс, — выдохнула она наконец. — Моя девичья фамилия — Вайс. Я младшая сестра твоей матери.
Ксено молчал. Он ждал этого, но всё равно удар оказался сильным.
— Я вышла замуж за Карла Гутенберга, — продолжила она, глядя куда-то в стену. — Мы учились в Дурмстранге, потом поженились. А потом... потом началась война. Не та, про которую ты читал в учебниках, Ксено. Настоящая. Грязная. Кровавая. А мы выбрали не ту сторону. Тогда очень многие поверили Грин-де-Вальду. Его идеи захватывали.
Она сглотнула.
— Конечно, были и те, кто ему не верил. В тридцать третьем отец Карла, Фридрих Гутенберг, уехал в Англию. Он чувствовал, чем пахнет. А мы... мы остались. Молодые, глупые, верили. Карл верил, что магический мир станет лучше. Потому что «Deutschland über alles». Слышал такое?
— А потом?
— А потом в сорок пятом Грин-де-Вальд проиграл. И началось такое... — она покачала головой. — Охота на ведьм, только наоборот. Все, кто был с ним хоть как-то связан, стали врагами. Карла убили. Я, Эйнар, Эльза бежали. Чудом.
Ксено представил — молодую женщину, одну, в чужой стране, без мужа, без будущего.
— Мы приехали сюда, к Фридриху, отцу Карла. Он принял меня. Сказал: «Ты семья, оставайся». Но Эйнару и Эльзе указал на дверь. Я сменила имя, стала Мартой Тейлор. Тейлор — это распространённая фамилия, не привлекающая внимание. И жила. Тихо, незаметно. А твои родители... они уехали дальше, в Аргентину. Думали, там безопасно.
Ксено хотел спросить «почему?», но посмотрел на её лицо — измождённое, бледное — и не стал. Не сегодня. Этот вопрос подождёт.
— А в пятьдесят шестом вернулись. Зачем — я не знаю до сих пор, — продолжала тетя, — может, думали, что всё утихло, что их позабыли. Может, дело было важнее страха. Они всегда были такими... одержимыми. Идеей. Верой в то, что делают.
— Тётя, а песня? — Ксено вернулся к столу, сел напротив. — Что это за песня?
Тётя Марта вытерла слёзы, помолчала, собираясь с мыслями. Потом заговорила — тихо, глядя куда-то в сторону:
— Я не знаю, откуда она. Твой отец... Эйнар был одержим древностью. Чистота крови, древние роды, старинные ритуалы — для него это было не пустыми словами. Он мог наизусть цитировать тексты, которым сотни лет. С Блэками спорил, чей род древнее и кто больше проклятий сохранил. Представляешь? С Блэками. И умудрялся выигрывать в этих спорах.
Она покачала головой, и в этом жесте было что-то — не гордость, нет. Скорее усталое удивление, будто она до сих пор не понимала, как уживались в одном человеке одержимость и нежность.
— Где-то раскопал этот текст. Может, в Тибете, а может, в тех рукописях, что Аненербе привозило. В тридцать восьмом заставил Эльзу выучить. Для ритуала.
Ксено замер.
— Она выучила?
— Выучила. И спела. — Тётя Марта наконец посмотрела на него. — Я не была там, на горе, но когда они вернулись... Я никогда не видела её такой. Эльза светилась. Она говорила, что её магия стала сильнее. Чувствовала это каждой клеткой. И она... она заставила выучить эту песню меня.
— Заставила?
— Хотела, чтобы я тоже стала сильнее. Мы же семья, — тётя Марта горько усмехнулась. — Всё лучшее — семье. А потом...
Она замолчала, и Ксено понял: потом была война, бегство, смерть Карла, чужая страна, чужая фамилия. Потом было не до ритуалов.
— Не довелось, — закончила она тихо.
Ксено сидел, переваривая. Тысячи мыслей крутились в голове, но одна застряла острее всех.
— Тёть, а почему мы ничего об этом не знаем? Почему в учебниках не пишут? Если через ритуал можно стать сильнее...
— Ксено. — Голос тёти Марты стал твёрже. Она подалась вперёд, и в глазах её появилось то самое выражение, с каким она когда-то запрещала ему лазить в сарай. — Послушай меня внимательно. Никому. Никогда. Не рассказывай об этом ритуале.
— Но почему? — Он не понимал. — Они же просто чёрного козла принесли в жертву, я читал. Какая разница?
Тётя Марта посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом.
— Ксено... — Она вздохнула, будто решая, говорить или нет. — У них чёрный козёл был только в начале. Только чтобы открыть канал. А дальше... — Она покачала головой. — Ксено, я видела, что делают с теми, кто знает слишком много. Не повторяй их ошибку. В общем, не надо. Никому. Просто запомни: за эту информацию убить могут. Семьи вырождаются, Ксено. С каждым поколением магия мельчает. А тут — способ... — она запнулась, — способ вспомнить, какими мы были раньше. И есть те, кто за это... не остановятся ни перед чем. Ты представляешь, сколько людей готовы на всё, чтобы вернуть былую мощь?
Ксено представил. В голове всплыли лица чистокровных, с которыми он учился. Гойл, Лестрейнджи, Блэки... Они бы не остановились, ограничившись только чёрным козлом.
— Понял, — сказал он тихо. — Никому.
Тётя Марта кивнула, откинулась на спинку стула и закрыла глаза. Лицо у неё было измождённое, будто она только что разгрузила вагон угля.
Ксено смотрел на неё — на женщину, которая вырастила его, кормила, одевала, лечила, когда болел, утешала, когда разбивал коленки. Которая служила идеям нацизма, проиграла в сорок пятом, а через одиннадцать лет хоронила его родителей, убитых у неё на пороге.
— Ты осуждаешь меня? — спросила она тихо, не поднимая глаз.
Ксено думал долго. Очень долго.
Перед глазами проносились картинки: чёрная форма отца, улыбающиеся лица родителей на фотографиях, крик тёти Марты, когда она увидела его в кителе. И завтраки, сотни завтраков за этим столом. И её руки, всегда тёплые, всегда заботливые.
— Нет, тётя, — сказал он наконец. — Не осуждаю.
Она подняла глаза — удивлённые, влажные.
— Я ещё слишком много не знаю, чтобы быть кому-то судьёй. — Он помолчал. — Ты моя семья. Ты вырастила меня. Этого достаточно.
Тётя Марта — Марта Вайс, Марта Гутенберг, Марта Тейлор, кто бы она ни была — закрыла лицо руками и заплакала. Беззвучно, как умеют плакать только те, кто привык скрывать слёзы.
Ксено встал, подошёл, обнял её за плечи. Она была маленькой и хрупкой — какой он её помнил всегда. И только сейчас он понял, сколько силы нужно было этой маленькой женщине, чтобы хранить все эти тайны все эти годы.
— Спасибо, Ксено, — прошептала она сквозь слёзы. — Спасибо.
За окном солнце поднималось всё выше. Новый день начинался. И в этом новом дне Ксенофилиус Лавгуд знал о своей семье чуть больше, чем вчера. Одно он знал точно: семья — это не только кровь и фамилии. Семья — это те, кто остаётся с тобой, даже когда правда оказывается слишком тяжёлой.
Тётя Марта осталась. И этого было достаточно.
Ксено вышел из кухни на цыпочках, хотя понимал, что это глупо — тётя Марта же не спит, она просто пытается пережить этот разговор. В своей комнате он остановился, прислонился к стене и долго стоял так, глядя в одну точку.
Чёрный козёл был только в начале.
Глава 10. Цена силы
Ксенофилиуса разбудили птицы. Они орали за окном так громко, будто им платили за каждый децибел. Ксено сел на кровати, потёр лицо руками и несколько секунд тупо смотрел на стену. Он сразу вспомнил вчерашний день.
Миллион галлеонов.
Тётя Марта — Вайс.
Он оделся и тихо спустился вниз. Из кухни доносился запах яичницы, но не было слышно привычного напева. Ксено замер в дверях.
Тётя Марта стояла у плиты, спиной к нему. Плечи её были опущены, голова низко наклонена. Она не обернулась на его шаги.
— Доброе утро, — тихо сказал Ксено.
Она вздрогнула. Обернулась.
Глаза у неё были красные, опухшие, под глазами залегли тёмные круги. Она явно не сомкнула глаз — или спала урывками, но плохо. Ксено заметил, что она держит в руке носовой платок, скомканный и мокрый.
— Доброе, — ответила она. Голос сел, звучал глухо.
Она отвернулась обратно к плите, но Ксено видел, как дрожат её руки, когда она переворачивает яичницу.
Он подошёл ближе, сел за стол. Помолчал, собираясь с мыслями.
— Тёть, — сказал он наконец. — Иди сядь.
Она не обернулась.
— Сейчас, яичница дожарится…
— Пусть дожаривается. Иди сядь.
Она выключила огонь, вытерла руки о фартук и села напротив него, не поднимая глаз. Пальцы её теребили край фартука — она так делала всегда, когда волновалась. Ксено помнил это с детства.
Он накрыл её руку своей ладонью.
— Ты уж прости меня, — сказал он тихо. — За вчерашнее. Я не должен был так... наседать.
Она помолчала.
Тётя Марта подняла глаза. В них стояли слёзы.
— Ты правильно сделал, Ксено. Ты имел право знать. Я просто… — Она сглотнула. — Я думала всю ночь. Думала, как ты теперь на меня посмотришь. Будешь ли вообще разговаривать. Ты — единственное, что у меня осталось, а я…
Голос её сорвался.
— Я не перестану тебя любить, тёть, — сказал Ксено просто. — Ни завтра. Ни через год. Никогда.
Она всхлипнула.
— Даже после того, что я тебе рассказала? После того, кем мы были?
— А что изменилось? — Ксено пожал плечами. — Ты вырастила меня. Ты кормила меня, лечила, когда я болел, утешала, когда мне было плохо. Ты… — он запнулся, подбирая слова. — Ты была мне матерью. Все эти годы. А что было до — то было до. Я не знал того мира. Я не был там. Я не могу судить ни тебя, ни отца, ни мать за то, чего я не видел.
Она молчала, глядя на него залитыми слезами глазами.
— Прошлое осталось в прошлом, — продолжил Ксено. — Мы не можем его изменить. Но мы можем решить, как жить дальше. А дальше — ты моя тётя. Моя семья. Единственная, какая есть. И я тебя ни за что не брошу.
Тётя Марта закрыла лицо руками и заплакала — не тихо, как вчера, а в голос, навзрыд, как плачут, когда долго терпели и наконец разрешили себе отпустить.
Ксено встал, обошёл стол, обнял её за плечи. Она прижалась к нему, маленькая, хрупкая, и он чувствовал, как её тело сотрясают рыдания.
— Всё хорошо, — повторял он, гладя её по голове, как она когда-то гладила его. — Всё хорошо, тёть. Всё хорошо.
Они сидели так долго. Яичница остыла на сковороде, птицы за окном сменили утреннюю суету на деловой щебет, солнце поднялось выше.
Наконец тётя Марта отстранилась, вытерла слёзы уже совсем мокрым платком, всхлипнула в последний раз и попыталась улыбнуться.
— А яичница-то, — сказала она дрожащим голосом. — Пропала.Ксено помолчал. Посмотрел на остывшую сковороду. Потом перевёл взгляд на тётю — заплаканную, уставшую, всё ещё дрожащую.
— Подумаешь, — сказал он тихо, неуверенно. Потом громче, с попыткой улыбнуться: — Подумаешь! Я сегодня в Хогсмид схожу, там пирожки с мясом
Она шлёпнула его по руке, но беззлобно. И впервые за утро в её глазах мелькнуло что-то похожее на тепло.
После завтрака (яичницу всё-таки разогрели и съели) Ксено поднялся в свою комнату, закрыл дверь и сел за стол.
Перед ним лежал чистый лист пергамента. Он взял перо, обмакнул в чернила и написал в центре:
План.
Вариантов было много. Слишком много.
Он начал писать столбцами.
Деньги есть. Много.
Путешествовать, искать следы родителей в Аргентине и Германии.
Сидеть дома, читать дневники, ни в чём себе не отказывая.
Купить дом в Лондоне.
Ничего не делать. Просто жить.
Он посмотрел на последний пункт и зачеркнул его.
«Просто жить» — не про него. Не после того, что он узнал.
Значит, путешествовать. Искать правду. Но с чего начать? Аргентина — далеко, Германия — чужая страна, язык он знал плохо. А дневники отца он ещё не дочитал — первая и вторая тетради лежали в сейфе, их нужно было забрать и разобрать в первую очередь.
И тут его взгляд упал на стопку «Придиры» в углу комнаты. Остаток тиража — тридцать четыре журнала, которые никто не купил.
Типография. Журнал. Вчерашний поход по лавкам.
Ксено задумался.
Если у него есть деньги — зачем ему возиться с этим дурацким журналом? Он мог купить любую газету, мог нанять репортёров, мог напечатать что угодно в любом количестве.
Но…
Но «Придира» был не просто журналом. Это было дело деда. Дело, которое тётя Марта сохранила, которое он сам оживил. И вчера, когда мадам Розмерта смеялась над его статьёй, когда продавцы брали журналы на пробу.
— Странное дело, — сказал он вслух пустой комнате. — У меня теперь есть деньги на всё. А хочется почему-то самому ходить по этим лавкам, смотреть, как продавцы улыбаются моим дурацким статьям, считать сикли. Тётя сказала бы, что я ненормальный. И была бы права.
Кроме того, вчерашние магазины — это уже налаженные точки сбыта. Если он бросит журнал сейчас, эти связи оборвутся. А если продолжит… Кто заподозрит в чудаке-журналисте человека, который ищет следы родителей с совсем не светлым прошлым?
Тётя Марта сама это сказала: «Журналист везде пролезет, везде спросит».
Он взял перо и написал под списком:
Журнал — прикрытие.
И дальше:
Сегодня обойти лавки в Хогсмиде, куда вчера отдал журналы.
Он кивнул сам себе, сунул в сумку новую стопку журналов и вышел из комнаты.
— Я в Хогсмид, — крикнул он тёте Марте.
— Хорошо, дорогой, — ответила она из кухни. Голос у неё всё ещё был слабый, но уже не дрожал. — Жду к обеду. Я твой любимый пирог испеку.
В «Трёх мётлах» было почти пусто. Мадам Розмерта, увидев его, отложила тряпку.
— А, журналист! Гутенберг, твои журналы разошлись. Все пять штук. Можешь оставить ещё.
— Я не Гутенберг, я Лавгуд. Ксенофилиус Лавгуд. Я просто продолжаю дело Генриха Гутенберга.
Розмерта смутилась, но доброжелательно кивнула:
— Молодец, дело хорошее.
Ксено отсчитал десять экземпляров, забрал выручку и хотел уже идти дальше, но мадам Розмерта остановила его:
— И в других лавках, говорят, твои журналы разбирают. Зонко вчера расхваливал, сказал, что давно такого не было. Ты, смотри, не зазнавайся.
Ксено улыбнулся и вышел.
Он всё равно обошёл все точки по кругу — в «Сладком королевстве», у Зонко, в «Камине и котле». Везде его встречали с радостью, везде просили добавки. К концу обхода в сумке остался только один журнал, а карман приятно оттягивали монеты.
Не «Ежедневный пророк», конечно. Но для второго дня — больше чем достаточно.
Он уже собрался идти к камину, чтобы отправиться домой, когда увидел знакомую фигуру на скамейке у дороги.
Лайалл Люпин сидел, откинувшись на спинку, и смотрел на замок, видневшийся вдалеке.
— Лайалл! — окликнул Ксено.
Люпин вздрогнул, обернулся, и на лице его мелькнуло что-то — удивление? испуг? радость? — слишком быстро, чтобы понять.
— Ксено? Ты здесь? А я думал, ты в Лондоне или… не знаю. Путешествуешь.
— Путешествую, — улыбнулся Ксено. — Внутри собственного сарая. А ты?
Люпин пожал плечами:
— Да так. Живу. Работу ищу.
Ксено сел на скамейку рядом и отметил про себя: под глазами тени, мантия мятая, руки дрожат чуть заметно. Снова вспомнил отца. Аргентина, нищий у стены. «Сильный волшебник нищим не бывает».
Он смотрел на Люпина. Умный. Вроде бы сильный. А денег нет. Мысль кольнула, но Ксено отогнал её — потом.
— Как так? Ты же умный. Ты на экзаменах...
—Умный? Да. — перебил Люпин с горькой усмешкой. Но магический мир не любит просто умных. Ему нужны сильные. Посмотри вокруг. Гойл — сильный, ему все готовы подать мантию. Лестрейнджи — сильные, перед ними двери открываются. А тем, кто просто «немного сильнее»… ну, как я… приходится довольствоваться скамейкой в Хогсмиде и надеяться, что кто-нибудь вспомнит, что я вообще существую.
Он замолкает, потом тихо добавляет:
— Если бы я стал чуть сильнее… всего чуть-чуть… может, и мне бы нашли место. А так…
Он разводит руками, показывая на пустоту вокруг.
— Работу найти трудно. Кара помогает, конечно. Но ей тоже нелегко.
Ксено вспомнил ту ночь в Выручай-комнате — они сидели рядом, Кара положила голову Люпину на плечо, и он улыбался так, как никто никогда не видел.
— Кара? Вы вместе? —спросил Ксено.
— Ага. — Люпин улыбнулся — той самой улыбкой. — Представляешь, не расстались. Кара сегодня с утра в смене, я её жду, вот и пришёл пораньше.
Ксено кивнул. Он действительно понимал.
— Держи, — сказал он и сунул Люпину в руки журнал.
— Что это?
— «Придира». Я теперь издатель. Первый номер, только что из типографии.
Люпин удивлённо поднял брови, раскрыл, пробежал глазами несколько строк. Потом — ещё несколько. И неожиданно для Ксено расхохотался.
— «Мозгошмыги питаются страхами, которые люди теряют во сне»! — прочитал он вслух. — Ксено, это гениально! Ты серьёзно это написал?
— А что, похоже на шутку? — обиделся Ксено. — Я три ночи под кроватью с блокнотом просидел. У меня мозгошмыги все страхи съели — теперь вообще ничего не боюсь. Даже цену называть продавцам.
Люпин захохотал ещё громче, и Ксено вдруг понял, что смех у него хороший — не злой, не издевательский, а просто… радостный. Будто он давно так не смеялся.
— Слушай, — сказал Люпин, отсмеявшись. — Можно я возьму несколько штук? У Кары спрошу, может, она в своей библиотеке продавать будет. Она сейчас здесь, в Хогсмиде, работает, в книжном.
— Это последний, но я ещё напечатаю. А в каком книжном работает Кара?
— «Тайная полка», знаешь? Маленький такой, на боковой улице. Хозяйка — пожилая ведьма, но Кара с ней договорилась.
Ксено вернулся домой ещё до обеда. Запах пирога — его любимого, с яблоками и корицей — ударил в нос ещё в прихожей, тёплый, густой, обещающий уют.
Тётя Марта стояла у плиты. Увидела его — и улыбнулась. Обычной своей улыбкой, без слёз, без дрожи в губах. Глаза красные, но светлые.
— Садись, — сказала она. — Я как раз достала.
Он сел за стол, и всё стало как раньше. Она подкладывала добавку, ворчала, что он худой, спрашивала, хорошо ли прошёл день. Ксено отвечал, ел, слушал её голос — и понимал: она отошла. Мир снова вернулся в их маленький дом.
После обеда он поднялся к себе, достал дневники. Первый и второй — те, что нашёл в сейфе.
Открыл первый. 1932 год. Ещё Хогвартс.
Пролистал — заметки, рисунки, черновики писем. А потом, дальше, — записи, сделанные уже после школы.
15 марта 1936. Бомбей, Индия
Я тогда думал, что магия везде одинакова. Глупец. Британские маги учат контролю. Палочка, точные движения, заученные формулы. Всё по правилам. На экзаменах проверяют, как ты заклинание выучил, а не как ты его чувствуешь. В Индии иначе. Там магия течёт сама. Не надо выуживать её из палочки — она и так в воздухе, в земле, в крови. Я видел, как босоногий мальчишка на базаре заставил стакан летать вокруг головы торговца — просто взглядом, без палочки. Видел старуху, которая заговорила кобру так, что та ползла за ней, как собачонка. Наша ЗОТИ показалась бы им детским лепетом. Способности у них — выше. А колдуют они… небрежно, что ли. Без системы. Потому и не смогли сбросить власть наших магов. Не магией — железом их победили. Британские войска перебили их поодиночке. Мы сильнее организованы, даже если каждый по отдельности слабее.
Октябрь 1936. По пути в Тибет
Под впечатлением от поездки отправил в лондонскую «Transfiguration Today» несколько путевых заметок. Дал волю мыслям — написал о том, что видел в колониях. О том, что белая раса несёт порядок туда, где без нас хаос. О бремени белого человека — да, именно так. Мы не жестоки, мы необходимы. Без нас эти земли погрузились бы в варварство. Кто-то должен управлять. Англичане — лучшие управители.
Ответа пока нет. Может, и не напечатают. Но я высказался. И не стыжусь этих слов.
Ксено перечитал абзац про Индию и поморщился. "Бремя белого человека"? Отец, ты серьёзно? Он отложил тетрадь, прошёлся по комнате, вернулся. Следующая страница была о Тибете.
14 ноября 1936. Тибет
Горы. Монастыри. Там они не воюют — там они копят. И магия у них… древняя. Словно время остановилось.
Я нашёл монастырь высоко в горах. Настоятель — старик с глазами, которые смотрели сквозь меня. Мы разговорились. Без общего языка — пришлось использовать заклинание магического перевода. Он не понимал английский, говорил только на своём. Магия сделала остальное. Он знал о местах силы. Говорил о них спокойно, будто о погоде. О ритуалах говорил иначе — тише. Я спросил про ритуалы усиления. Он долго молчал. Потом ответил: «Сила не приходит бесплатно. Тот, кто платит, становится сильнее. Вопрос только в том, чем ты готов платить».
Беседа понравилась нам обоим. Под конец настоятель показал мне свитки — древние, с выцветшими чернилами, пахнущие тысячелетиями. Разрешил читать. Некоторые ритуалы я переписал в свою тетрадь. Не все понял тогда. Понимаю и сейчас не всё. Но чувствую — это важно. Монах из того монастыря, прощаясь, обмолвился: «Если поедешь в Калькутту, найди поклонников Кали. Они многое знают о смерти. А смерть — это лишь дверь». Я нашёл.
Ксено почувствовал, как в горле пересохло. Он сделал глоток воды из стакана на столе, но вода показалась безвкусной. Он продолжил чтение.
10 декабря 1936. Калькутта
В Калькутте я искал тех, кто поклоняется Кали. Мой проводник, старый маг, услышав о моём интересе к древним ритуалам, отвёл меня в храм за городом. Не в тот, куда ходят паломники, а в другой — под землёй, где воздух пахнет сыростью и чем-то сладковатым.
— Ты хотел увидеть силу, — сказал он. — Вот она.
Я думал, индуистская религия миролюбивая. Здесь было совсем иное. Они готовились к ритуалу. В центре подземного зала — камень, чёрный, отполированный до блеска. Вокруг него — жрецы в красном. На стенах — изображения богини с оскаленными зубами и ожерельем из черепов. Я спросил — можно ли мне остаться. Главный жрец, старик с глазами, которые видели слишком много, посмотрел на меня долгим взглядом и кивнул. Протянул мне нож. Не тот, которым режут скот. Другой. Старый, чёрный, с лезвием, изогнутым, как коготь. На рукояти — знак, похожий на раскрытый цветок, но с острыми, рваными краями. Я взял его — и почувствовал, как он слушает меня. Будто живой. Будто ждёт. Ритуал начался с песнопения. Они пели на языке, которого я не знал. Но магия перевода — или сама тишина под землёй — донесла до меня смысл:
Om! I salute Bhagavatí, goddess of midnight,who delightest in human flesh and blood.Drink his blood, eat his flesh,then let him die.Húm, Phaṭ, Sváhá...
Голоса взлетали и падали, будто ветер в ущелье. Барабаны били в такт моему сердцу — или моё сердце подстроилось под барабаны. Потом привели жертву. Мужчина, магл, связанный, с завязанными глазами, дрожал, а они пели громче, и запах крови, старой, въевшейся в камень, поднимался отовсюду, и я сжимал нож в руке и смотрел. И не отворачивался. Я участвовал. Не как палач. Как свидетель. Но этого оказалось достаточно. Главный жрец вонзил нож — тот самый нож, что я подержал в руках — в грудь жертвы. Один удар. Точный. Кровь хлынула на чёрный камень, и камни его всосали, будто пили. В тот же миг я почувствовал это. Силу. Настоящую, осязаемую. Она текла по воздуху, как электричество перед грозой, входила в меня, заполняла пустоты, о которых я даже не подозревал. Я слышал, как бьются сердца жрецов. Как стонет камень под ногами. Как уходит душа из тела — и что-то приходит на её место.
После ритуала я долго не мог говорить. Руки дрожали. Жрец подошёл ко мне. Положил мне на плечо тяжёлую ладонь. Посмотрел в глаза — и, кажется, увидел всё, что я прятал.
— Кали даёт силу тем, кто не боится её взять, — сказал он. — Ты не боялся. Ты смотрел.
Он взял мою правую руку, и вложил в мою ладонь нож, все еще измазанный кровью жертвы, и накрыл мою ладонь своей.
— Возьми, — сказал он. — Он выбрал тебя.
Нож был горячим. Или моя рука горела. Я не понял.
— Береги его, — добавил жрец. — Кали помнит каждый удар.
Я взял.
20 декабря 1936. Калькутта
Я стал чуточку сильнее. И я хотел ещё. Не только силы. Я хотел понять, как это работает. Почему кровь открывает то, что остаётся закрытым. Почему смерть одного становится жизнью для другого. Я уехал из Калькутты с тяжёлым сердцем. И с ножом, завёрнутым в красную ткань.
Ксено дочитал страницу до конца. Вот оно. Отец не просто видел кровавые ритуалы — он участвовал в них. Интересно, через два года Грин-де-Вальд на горе в Броккене резал чёрного козла этим ножом? Или другим?
Дневник словно прочитал его мысли — на другой странице на полях была запись, поперёк, сделанная другими чернилами:
15 ноября 1938.
Нашёл информацию по ритуальным ножам. Нож может быть любым — хоть каменным из обсидиана. Но нужно оживить его ритуалом и насытить человеческой кровью. Ритуал смотри в дневнике 5.
Ксено перечитал строки: «смотри в дневнике 5». Значит, есть ещё дневники. А где они могут быть? И ещё: «Я стал сильнее. И я хотел ещё».
И ещё, он вдруг понял, почему отца не смутили потом, в Берлине, лаборатории с «живым материалом». Потому что в Калькутте он уже перешагнул эту черту. Кровь, жертва, сила — он уже принял эту связь.
Он отложил тетрадь, закрыл глаза и вдруг вспомнил: в сейфе, на нижней полке, лежало что-то длинное, завёрнутое в красную ткань. Он тогда не придал значения. Теперь понял, это нож, который отец привёз из Индии, — он нёс в себе память о том, что случилось под землёй в храме Кали.
Ксено открыл глаза. Посмотрел на свои руки. Чистые. Но ему всё равно хотелось их вымыть. Он продолжил чтение.
Май 1937. Лондон
Пришло письмо. Не из «Transfiguration Today» — они мои заметки так и не напечатали, трусливые бюрократы. От человека, который их прочитал. Кто-то передал ему копию. Геллерт Грин-де-Вальд. Он писал, что разделяет мои мысли. Что Британия слабеет, а магическая Европа погружается в болото страха перед магглами. Что нужны новые люди — те, кто готов смотреть правде в глаза и действовать. Он приглашал в Берлин. Обещал доступ к архивам, о которых я не мог и мечтать. Говорил, что мы можем вернуть магии былую мощь — не прячась, а наступая. Я ответил согласием.
Ксено отложил тетрадь.
Теперь он понял. Отец был не просто «идейным нацистом». Отец был человеком, который увидел, что европейская магия слабеет, и испугался. Он искал способы вернуть силу. Стать подобным древним магам — Гриффиндору, Салазару Слизерину, Кандиде Когтевран, Пенелопе Пуффендуй.
Грин-де-Вальд предложил отцу архивы, артефакты, финансирование, возможность копать там, где никто не копал. И отец согласился. Не только потому, что боялся, что магия умирает. Но и потому, что уже тогда — в тех заметках, в тех словах о «бремени белого человека» — верил, что одни люди рождены управлять, а другие — подчиняться.
Ксено долго сидел, глядя в стену, переваривая.
А потом взял вторую тетрадь и продолжил читать.
Глава 11. Блэки
Завтрак в доме Блэков проходил так же чинно, как и всегда. Тяжёлые шторы на окнах, серебро на столе, дворецкий Кикимер, бесшумно застывший возле тарелок. Сигнус Блэк Третий зачитывал утренний «Пророк» за своим местом во главе стола, Беллатриса ковыряла вилкой яичницу, а Друэлла Блэк наливала чай с таким видом, будто вершила судьбы мира.
Кикимер материализовался у локтя хозяйки с подносом, на котором лежала стопка свежей почты и один журнал.
— «Придира», — прочитала Друэлла вслух, поднимая журнал. — Странно. Я думала они закрылись ещё до войны.
— Дай сюда, — Сигнус протянул руку, взял журнал, пролистал несколько страниц. На его лице мелькнуло нечто похожее на улыбку. — Как хорошо, что старые традиции не забываются. Гутенберги всегда умели делать газету. Чудаковато, но со вкусом. Рад, что они снова взялись за дело.
— Это не Гутенберги, папа, — сказала Беллатриса, не поднимая глаз от тарелки.
— Не Гутенберги? — Сигнус опустил журнал. — А кто?
— Мне Кара рассказывала. Ну, Кара Доббс, с которой мы учились. — Беллатриса отложила вилку. — Ксенофилиус Лавгуд запустил журнал. Он разговаривал с Лайаллом Люпиным. Потом Лайалл рассказал Каре, Кара — мне. Так что я точно знаю: это Лавгуд.
Друэлла Блэк замерла с чайником в руке. Сигнус переглянулся с женой. В гостиной повисла тишина, слишком плотная для обычного завтрака.
— Ксенофилиус Лавгуд? — переспросила Друэлла. Голос её звучал ровно, но Беллатриса, знавшая мать двадцать лет, уловила в нём что-то новое. — Как же, известная фамилия. А разве кто-то остался из них еще жив? Дорогой, их же вроде бы всех убили? В каком же это было году? Кажется, в пятьдесят четвёртом?
— В пятьдесят шестом. Я точно помню. Тогда ещё Лондонская конференция по Суэцкому вопросу была. Помнишь, ещё премьер-министр Энтони Иден терял популярность из-за ситуации с Суэцем, а лейбористы под руководством Хью Гейтскелла усиливали позиции.
Друэлла поморщилась, она не любила политику, но иначе нельзя, значительная часть их богатства крутились в магловском бизнесе.
— Дочь, почему ты никогда не рассказывала, что учишься вместе с Лавгудом? Насколько ты с ним близко знакома? — продолжила допрос Друэлла.
Беллатриса нахмурилась.
— Но мама, так он же не с нами на Слизерине учился. Ну, да, учились вместе. Только он на Когтевране был. Странно, правда? Чистокровный, а не на Слизерине.
— Да, да, — задумчиво протянула Друэлла. — Лавгуды всегда умницами были. Знаешь, дорогая, мне кажется, тебе стоит пригласить его к нам.
— Мама! — Беллатриса от возмущения даже привстала. — Опять мне женихов ищешь? Мы просто вместе учились! Я не хочу за него! Он скучный и странный.
Друэлла поставила чайник, посмотрела на дочь долгим взглядом. Сигнус молчал, он даже отложил свою газету в сторону. В его лице тоже читалось что-то... выжидательное.
— Эх, дочь, — тихо сказала Друэлла. — Знала бы ты, какие знания сделали Лавгудов такими странными...
Сигнус, до сих пор молчавший, поднял глаза от газеты.
— Эйнар был гением, — сказал он тихо. — И безумцем. Как и все Лавгуды.
Друэлла кивнула, помолчала, давая словам осесть, и закончила тоном, не терпящим возражений:
— В общем так: пригласи его в гости. Точка. Найди любой повод.
Беллатриса открыла рот, закрыла, снова открыла. Кикимер бесшумно забрал пустые тарелки. Сигнус вернулся к «Пророку», будто ничего не случилось. Завтрак продолжался.
Беседу с дочерью Друэлла продолжила в ее комнате.
— Девочка моя, — Друэлла Блэк посмотрела на дочь тем особенным взглядом, который Беллатриса ненавидела больше всего на свете. Взглядом, означавшим, что сейчас начнутся "полезные советы для юной чистокровной леди". — Ты говоришь, он чудак. А я тебе скажу: Лавгуды — очень древний род. Не такой громкий, как Блэки, но древний. И очень... специфический.
— В смысле?
— В том смысле, что они всегда были умниками. Учёными. Искателями. У них, мне кажется, никогда не было много денег, потому что они не умели их копить — тратили на экспедиции, на книги, на всякие исследования. Но знания... Связи... Они у них были такие, что многим и не снились.
Беллатриса нахмурилась:
— Какие связи? С кем?
— Это не для детских ушей, — отрезала мать. — Но запомни: тебе нужно пригласить Лавгуда на свидание, ты идёшь. Это шанс.
— Но мама! — вспыхнула Беллатриса.
— Не обсуждается. Точка! — Друэлла встала, поправила платье. — Будь вежлива. Улыбайся. И слушай. Просто слушай, что он говорит. Иногда самое интересное прячется за самыми дурацкими словами.
Она направилась к двери, но на пороге обернулась:
— И надень то зелёное платье. Оно тебе идёт.
— Мама!
— Я сказала.
Дверь закрылась. Беллатриса осталась в комнате чувствуя, как внутри закипает смесь раздражения и любопытства.
Беллатриса Блэк сидела у окна в своей спальне и смотрела на серое лондонское небо. В руке она сжимала перо, на столе перед ней лежал чистый лист пергамента — уже третий по счёту. Два предыдущих отправились в камин.
Приказ.
Мать сказала «пригласи», но Беллатриса не была дурочкой. Она знала этот тон. Тон, который не терпел возражений, который означал не «я советую», а «ты сделаешь, или я найду способ заставить». Способ у Друэллы Блэк всегда находился.
— Почему именно Лавгуд? — прошептала Беллатриса в пустоту, но ответа не получила.
Отец хранил молчание — а это значило, что он согласен с матерью. Что было ещё страшнее. Сигнус Блэк редко вмешивался в воспитание дочери, но когда соглашался с женой, их решения становились приговором.
Она откинулась на спинку стула и закрыла глаза. Лавгуд. Ксенофилиус Лавгуд. Когтевранец, чудак, который на пятом курсе всерьёз доказывал профессору Флитвику, что мозгошмыги водятся в вытяжных башнях замка. Она помнила его лопоухую улыбку, вечно растрёпанные светлые волосы и эти глаза — выпученные, навыкате, вечно смотрящие куда-то в сторону, будто он видел то, чего не видели остальные.
Беллатриса передёрнула плечами.
Но мать сказала — «слушай». Сказала, что за дурацкими словами может прятаться что-то важное.
Что ж, придётся слушать.
Она взяла перо, обмакнула в чернила и написала:
«Уважаемый Ксенофилиус Лавгуд!»
Слишком официально. Скомкала и бросила в камин.
«Ксено!»
Слишком фамильярно. Они что, подруги? Нет.
«Дорогой Ксенофилиус!»
Тоже не то.
Беллатриса задумалась. В конце концов, ей не нужно писать любовное письмо. Нужно просто пригласить парня на встречу. Без лишних эмоций, деловито, но не грубо.
Она взяла четвёртый лист и вывела:
«Ксенофилиус!
Кара Доббс рассказала мне, что вы возродили «Придиру». Я хотела бы приобрести экземпляр с вашим автографом. Если у вас есть время — буду рада видеть вас завтра в кафе у Фортескью. Съедим по порции мороженого, поболтаем.
Беллатриса Блэк».
Перечитала. Сухо. Но не грубо. И без намёков на что-либо большее.
Достала сову из клетки, привязала письмо к лапке и подошла к окну.
— Лети, — сказала она. — К Лавгуду. В Девоншир.
Сова хлопнула крыльями и исчезла в сером небе.
Беллатриса осталась стоять у окна, глядя вслед. Ей вдруг показалось, что она отпустила стрелу, которую уже не остановить. Куда она прилетит — и что из этого выйдет — она не знала. Но матери перечить не стоило.
Сова прилетела и постучала в окно кухни без четверти шесть, когда он сделал перерыв на ужин после того, как простоял за станком несколько часов, допечатывая сотню экземпляров, спина болела, а голова была ватной.
— Ксено! — поинтересовалась тётя Марта. — Кто там?
Ксено уже разворачивал пергамент, срывая печать. Пробежал глазами. Перечитал. Потом — ещё раз.
Беллатриса Блэк. Приглашает в кафе. На мороженое.
Он тупо уставился на подпись, пытаясь понять, не разыгрывает ли его кто. Беллатриса Блэк — та самая Беллатриса, которая на выпускном завербовала Флетчера одним взглядом, которая смотрела на однокурсников с таким видом, будто они насекомые под увеличительным стеклом.
И она хочет с ним мороженое?
— Это розыгрыш, — сказал он вслух. — Точно розыгрыш. Может, Флетчер решил отомстить?
— Что там? — поинтересовалась тётя Марта, — кто пишет? Девочки?
Ксено хмыкнул. Девочка. Угу. И еще какая.
— Беллатриса Блэк. — Он протянул ей письмо. — Приглашает на свидание.
Тётя Марта взяла пергамент, прочитала, и Ксено заметил, как её лицо меняется. Сначала удивление, потом — лёгкое напряжение, а потом — что-то, чего он не мог прочитать.
— Блэк, — повторила она тихо. — Блэки?
— Ну да. Слизеринка. Надменная, гордая, вся в себя. — Ксено махнул рукой. — Я вообще не понимаю, зачем я ей понадобился. Мы за все годы учебы в Хогвартсе и двух слов не сказали друг другу.
— А теперь она хочет с тобой мороженое, — тётя Марта вернула письмо. — Странно.
— Вот и я о том же.
Она помолчала, напряженно думая о чем-то.
— Ты журналы свои в Хогсмид развозил? — спросила она наконец.
— Да.
— Значит, они знают, что ты издаёшься, — тётя Марта кивнула. — И хотят поговорить. Не ходи.
— В смысле?
— В прямом. Не ходи. Или иди, но будь осторожен, Ксено. Очень осторожен. Эти люди — не наши друзья. Смотри, что говоришь, и помни: иногда вопросы задают не потому, что им интересен ответ, а потому, что хотят понять, как ты отвечаешь.
— Но тетя, это же просто Беллатриса.
— Нет. Не просто. Она Блэк. И не опаздывай, — бросила через плечо. — Блэки пунктуальность уважают.
Утро следующего дня выдалось хмурым. Ксено поднялся ни свет ни заря — точнее, когда за окном было ещё серо и птицы только начинали пробоваться на голос. Он оделся тщательнее обычного: мантия новая, но не парадная, волосы пригладил, галстук поправил. В зеркало посмотрел — вроде нормально.
На всякий случай сунул в сумку стопку свежеотпечатанных журналов. В прошлый раз в лавках просили добавки, а перед встречей с Беллатрисой можно будет пробежаться по точкам, раздать тираж.
Спустился вниз.
Тётя Марта уже стояла у плиты. Яичница, тосты, чай — всё как обычно. Но когда она повернулась, Ксено увидел, что она плохо спала. Под глазами круги, губы сжаты в тонкую полоску.
— Доброе утро, — сказал он, садясь за стол.
— Доброе, — она поставила перед ним тарелку, а сама села напротив. Не притронулась к своей еде. Смотрела на него долго, будто запоминая черты лица.
— Тёть, ты чего?
— Ксено, — начала она тихо. — Ты идёшь к Блэк.
— Не к Блэк, — поправил он. — С Блэк. На мороженое.
— Не важно. — Она подалась вперёд. — Ты знаешь, кто такие Блэки?
— Чистокровный род. Древний. Гордый. Некоторые — того… — он покрутил пальцем у виска.
— Не «некоторые», — тётя Марта покачала головой. — Все. Все Блэки такие. И они, в отличие от нас с тобой, умеют хранить тайны. И добывать чужие.
Ксено перестал жевать.
— Ты о чём?
— Я о том, что эта девушка — дочь Сигнуса Блэка. А Сигнус в своё время… — она запнулась. — Сигнус знал твоего отца.
— Откуда ты знаешь? — спросил Ксено.
— Эльза писала мне. Перед самой смертью. И кое-что ещё. Я не хочу вдаваться в подробности, но прошу тебя: будь осторожен. Не пей много и следи за языком. Не рассказывай про сундук, про дневники, про наши разговоры.
— Тёть, мы просто мороженое поедим, — попытался отшутиться Ксено, но улыбка не получилась.
— Ничего не «просто», — отрезала она. — Если Блэки тобой заинтересовались, значит, на то есть причина. И эта причина — не твои голубые глаза. Лучше наговори ей глупостей про что-нибудь.
Она помолчала, потом вдруг встала, подошла к нему и обняла за плечи — крепко, по-матерински.
— Ты меня слышишь, Ксено? Будь осторожен. Обещай мне.
— Обещаю, — сказал он в её плечо. — Честное слово.
Она отстранилась, вытерла глаза краем фартука и деловито кивнула:
— Тогда ешь. Остынет.
Ксено доел молча. Мысли кружились вокруг одного: что такого знают Блэки о его семье, что тётя так напряглась? И главное — что Беллатрисе от него на самом деле нужно?
Он посмотрел в окно. Туман рассеивался, солнце пробивалось сквозь облака.
— Пора, — сказал он, поднимаясь.
Тётя Марта кивнула, не оборачиваясь.
Он взял сумку с журналами, сунул в карман кошелёк, привязанный к сейфу, и шагнул в камин.
Последнее, что он увидел перед зелёным пламенем, — её лицо. Встревоженное. Испуганное даже.
«Только бы не подвести её», — подумал Ксено и крикнул:
— Три метлы, Хогсмид!
Ксено вышел из «Трёх мётел», быстро обошёл знакомые лавки — оставил журналы у Розмерты, Зонко, в «Сладком королевстве». В кармане прибавилось сиклей. Потом, поколебавшись, направился к кафе.
В кафе-мороженое Ксенофилиус пришёл за полчаса до назначенного Беллатрисой времени. Он сидел за столиком у окна, крутил в руках меню и думал, зачем она его позвала на самом деле? Беллатриса Блэк — последний человек, с которым стоило обсуждать семейные тайны. Она же слизеринка до мозга костей, себе на уме, языку не верь.
— Ты уже здесь? — раздался голос за спиной.
Ксено обернулся. Беллатриса стояла в дверях, и на ней было... зелёное платье. Ксено моргнул. Она что, на свидание собралась? С ним?!
— Привет, — выдавил он, вставая. — Садись. Я заказал шоколадное и фисташковое, но если хочешь другое...
— Фисташковое нормально, — Беллатриса села напротив, положила сумочку на стол, оглядела зал. — Людей немного. Хорошо.
Она взяла ложку, попробовала мороженое, чуть заметно кивнула. Ксено сидел напротив и чувствовал себя полным идиотом. Как начинать этот разговор?
— Ну? — Беллатриса подняла на него глаза. — Рассказывай.
— Я... — Ксено запнулся. — Как у тебя дела вообще?
Камин в гостиной Блэков полыхнул зелёным, и Беллатриса шагнула в зал, отряхивая с мантии воображаемую сажу. На самом деле она просто тянула время. Нужно было собраться с мыслями, прежде чем предстать перед матерью.
— Ну как? — раздался голос Друэллы из кресла у камина.
Беллатриса вздрогнула. Она надеялась, что поднимется к себе, переоденётся, приведёт в порядок лицо и мысли, а уж потом предстанет перед родительским судом. Мать, как всегда, опередила.
— Нормально, — ответила Беллатриса, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Поговорили. Мороженое поели.
— И всё?
— А что ещё? Он странный. Говорит много, сбивчиво, прыгает с темы на тему. — Она села в соседнее кресло, устало откинулась на спинку. — Я половины не поняла. Какие-то мозгошмыги, невидимые жуки на Луне, рецепт приворотного зелья из лунного света…
— А ты слушала? — перебила Друэлла.
— Да, мама. Я слушала. До самого конца. Улыбалась, кивала, задавала вопросы. — Беллатриса поморщилась. — Хуже любого экзамена по защите от тёмных искусств.
— И что ты поняла?
Беллатриса задумалась. К чести матери, она не перебивала — просто сидела и смотрела выжидающе.
— Он… — Беллатриса подбирала слова. — Он не притворяется. Он правда такой. Странный. Чудаковатый. Но при этом…
— Что?
— Я не знаю. Может, мне показалось. Но иногда, когда он говорил о своих… этих… мозгошмыгах или о лунных жуках, в глазах у него было что-то такое… Будто он видел то, чего не вижу я. Или знал что-то, о чём не говорит.
Друэлла Блэк медленно кивнула. В полумраке гостиной, освещённой только огнём камина, её лицо казалось высеченным из камня.
— Хорошо, — сказала она. — Хорошо, дочь. Ты сделала то, что нужно.
Она поднялась, подошла к буфету, достала два бокала и графин с тёмной жидкостью. Налила себе, протянула второй Беллатрисе.
— Пей, — сказала она. — Пригодится.
— Мама, я не пью…
— Сейчас будешь. Садись.
Беллатриса села. Отпила глоток — огневиски обжёг горло, но она не кашлянула, только глаза защипало.
— Мам, объясни. Что происходит?
— Ксенофилиус Лавгуд, — медленно проговорила Друэлла, будто пробуя имя на вкус. — Ты сказала, он чудак. В мозгошмыгов верит. А я тебе скажу другое.
Она посмотрела на дочь в упор:
— Ты знаешь, что Лавгуды, — начала она тихо. — старый род. Умный род. Они всегда учились на Когтевране. Но не в этом дело. Дело в том, чем они занимались. Его отец, Эйнар Лавгуд, был близок к Грин-де-Вальду. Очень близок. В тридцатые и сороковые они работали вместе.
Беллатриса открыла рот. Закрыла. Снова открыла.
— Что?!
— То. Твой чудаковатый однокурсник — сын человека, который, возможно, знал больше о тёмных ритуалах, чем вся наша семья вместе взятая. И если Ксенофилиус добрался до отцовского наследства...
Она не договорила, но Беллатриса поняла. Она смотрела на мать и видела её в новом свете. Не просто скучную леди, которая пилит отца за траты и следит за прислугой. А женщину, которая тридцать лет назад была молодой, и которая, возможно, знала гораздо больше, чем показывала.
— Мам, — спросила она тихо. — А ты откуда всё это знаешь? Ты... Вы... Вы с папой тоже поддерживали Грин-де-Вальда?
Друэлла посмотрела на неё долгим взглядом.
— Я была молода, Беллатриса. В тридцатые было... интересно. А потом всё стало очень страшно. И те, кто выжил, научились молчать.
Друэлла села напротив, прямо на край кресла, подала корпус вперёд. В этом жесте вдруг проступило что-то — не материнское, нет. Что-то от заговорщицы. Беллатриса молчала, боясь перебить.
— Сигнус , твой отец, знал Эйнара Лавгуда, отца Ксенофилиуса. Они… сотрудничали. В те годы. До войны. Эйнар занимался тем, чем большинство магов даже не решаются интересоваться. Он исследовал границы между жизнью и смертью. Искал способы усилить магию — не выучить новое заклинание, а сделать саму магию могущественнее. Настоящую, глубинную силу.
— Это же тёмная магия? — Беллатриса почувствовала, как внутри холодеет.
— Для Министерства — да. Для тех, кто боится — точно. Но для наших предков это было знанием. Обычным, доступным тем, кто смел смотреть. — Друэлла отпила глоток. — Короче, дочка, за пару лет до своей смерти, в пятьдесят четвёртом кажется, Эйнар написал твоему отцу. Приглашал в гости. В Аргентину. Говорил, что нашёл кое-что. Ритуал. Древний. Мощный.
Беллатриса замерла с бокалом в руке.
— Пригласил Блэков? Нас?
— Да. Нас, у кого есть самые старые архивы с описаниями жертвенных ритуалов. — Друэлла усмехнулась горько. — Твой отец всегда… скажем так, не чужд интереса к таким вещам.
— И вы поехали?
— Нет. Эйнар сам приехал. Назначил встречу. А потом…
Друэлла замолчала. Поставила бокал на столик, сцепила пальцы.
— Потом они погибли. Застрелены на пороге собственного дома. За пару дней до назначенной встречи.
В гостиной повисла тишина. Трещал огонь в камине, где-то в доме скрипнула половица, но Беллатриса слышала только стук собственного сердца.
— Их убили за то, чем они занимались, — сказала она. Это не был вопрос.
— Скорее всего, — кивнула Друэлла. — Вот зачем я послала тебя к нему.
Беллатриса смотрела на мать, пытаясь переварить услышанное.
— Ты хочешь, чтобы я выведала у него… что? Ритуал? Тайну? То, из-за чего убили его родителей?
— Я хочу, чтобы ты присмотрелась к нему, — поправила Друэлла. — Узнала, что он знает. И главное — что он ищет. Когда наследство Лавгудов попадет ему в руки, он обязательно начнет поиск.
Она помолчала, потом продолжила:
— Возможно, он наткнётся на то же, на что наткнулись они.
— На что?
Друэлла посмотрела на дочь долгим, тяжёлым взглядом.
— На то, за что убивают, — сказала она тихо. — А иногда — и за что стоит умереть.
Она встала, подошла к камину, поправила полено кочергой. Огонь взметнулся, осветив её лицо — усталое, жёсткое, но в глазах мерцало что-то, чего Беллатриса никогда раньше не видела. Страх? Нет. Предвкушение?
— А если он ничего не знает?
— Тогда мы зря теряем время. — Друэлла пожала плечами. — Но я сомневаюсь. Кровь Лавгудов так просто не забывает. Рано или поздно он начнёт искать. И когда начнёт — мы должны быть рядом.
Беллатриса допила огневиски залпом. Обожгла горло, но не почувствовала.
— Ты хочешь, чтобы я с ним дружила? Чтобы выслеживала?
Она подошла к дочери, взяла её за подбородок, заставила смотреть в глаза:
— Сблизься с Лавгудом. Стань ему нужной. Пусть он начнет тебе доверять. Начнет тебе рассказывать. А ты — слушай. Запоминай. И молчи.
— А потом что?
Друэлла улыбнулась. Холодно, расчётливо, красиво.
— Потом, девочка моя, мы перестанем быть просто "ещё одним старым родом". И Блэки снова станут тем, чем были когда-то. Страшной силой. И никто — слышишь, никто — не посмеет назвать нас "вырождающимся родом".
Беллатриса промолчала.
Она вспомнила Ксенофилиуса сегодня в кафе. Его растрёпанные волосы, выпученные глаза, которые смотрели куда-то в сторону, вечно съезжающий галстук. Он был смешным. Нелепым. Но когда он говорил о своих жуках и мозгошмыгах — в его голосе была такая искренняя, детская вера, что Беллатриса вдруг почувствовала себя… грязной. Грязной за то, зачем её туда послали.
— Хорошо, мама, — сказала она тихо. — Я сделаю, как ты сказала.
Друэлла кивнула, будто другого ответа и не ждала.
— Умница. Теперь иди отдохни. Завтра напишешь ему ещё одно письмо. Пусть думает, что ты заинтересована.
Беллатриса поднялась, пошла к двери. У самого порога обернулась.
— Мам, а ты? Ты бы стала участвовать в том, что предлагал тогда Эйнар Лавгуд?
Друэлла долго молчала. Потом ответила — тихо, почти шёпотом:
— Не знаю, дочь. Не знаю. Иногда я думаю — хорошо, что не успели. А иногда…
Она не договорила.
Беллатриса вышла в коридор. Поднялась к себе в спальню, закрыла дверь, прислонилась к косяку и долго стояла так, глядя в одну точку.
Ксенофилиус Лавгуд. Чудак. Нелепый мальчишка, который верит в жуков на Луне.
За которым вдруг охотится её семья.
Беллатриса подошла к столу, взяла перо, посмотрела на чистый лист.
— Прости, Лавгуд, — прошептала она в пустоту. — Не ты первый. Не ты последний.
Глава 12. Лугнасад
Июль в Девоншире выдался на удивление солнечным. Ксенофилиус сидел за дедовским столом, заваленным бумагами, и чувствовал, как солнце припекает макушку. Он должен был радоваться — журнал работал, деньги были, тайны понемногу раскрывались. Но вместо радости было одно раздражение: он не мог уехать.
С одной стороны, «Придира» заработала. С другой стороны, это лето было удобным временем, когда он мог отправиться на поиски. В Германию. К родственникам матери. За пятым и последующими дневниками отца. Или в Аргентину, если не повезёт в Германии.
— Если я уеду, типография встанет, — бормотал он, глядя на стопку чистой бумаги. — Тётя одна не справится, станок тяжёлый, да и разносчик из неё…
Он вспомнил, как тётя Марта вчера чуть не прибила сову, которая пыталась стащить пирожок с подоконника. Нет, с доставкой она точно не поможет.
И тут в голову пришла мысль. Такая простая, что он даже удивился, почему она не появилась раньше.
Лайалл Люпин.
Ксено схватил перо и набросал письмо.
«Лайалл,
у меня к тебе предложение. Нужен помощник на лето. Работа не пыльная: печатать журнал (научу) и разносить по лавкам в Хогсмиде. Оплата — тридцать галлеонов в месяц.
Если согласен — прилетай совой. Или прилетай сам, но совой быстрее.
Ксенофилиус Лавгуд»
Он отправил письмо с утренней почтой и уже к обеду получил ответ.
«Ксено,
я согласен. Работа нужна. Завтра приду к двум часам, тогда и обсудим детали. Но в целом — да.
Лайалл Люпин»
На следующий день ровно в два Люпин вывалился из камина, весь в саже, с небольшой сумкой на плече и смущённой улыбкой на лице.
— Я не помешаю?
— Ты уже помешал! — крикнула тётя Марта из кухни. — Сажу везде развёл!
Она метнула в него очищающее заклинание.
— Идите чай пить.
После чая и разговоров о погоде, в процессе которого Люпин съел почти все пирожки из тарелки (тётя Марта смотрела на это с жалостью и всё подкладывала добавку), Ксено хлопнул Люпина по плечу и повёл в типографию.
— Я буду прилетать по утрам, — сказал Люпин, оглядывая станок. — Аппарирую прямо сюда, чтобы не пачкать камин. За один раз запомнил — не заблужусь.
Люпин оказался понятливым учеником. К вечеру первого дня он перестал путать литеры и освоил набор голосом, к утру третьего — научился заправлять бумагу, а к концу недели самостоятельно отпечатал первый десяток экземпляров.
— Ты учишься быстрее, чем я, — заметил Ксено. — Мне понадобилась неделя дойти до набора голосом, а тебе — три дня.
Люпин покраснел:
— У меня мотивация была хорошая. Есть хотелось.
Тётя Марта кормила их завтраками, обедами и ужинами с таким энтузиазмом, будто пыталась откормить на убой. Люпин, который, судя по всему, давно не видел домашней еды, налегал на всё подряд и смущался, когда тётя подкладывала ему добавку.
— Мать твоя где? — спросила она как-то за ужином.
— В Австралии, — тихо ответил Люпин. — Вышла замуж за маггла. Мы… не очень общаемся.
Тётя Марта поджала губы и больше не спрашивала. Зато пирожков стала класть вдвое больше.
Через десять дней Ксено выпустил второй номер «Придиры». Люпин печатал, Ксено писал — быстро, весело, с тем же безумным огнём в глазах. Статьи на этот раз о лунных жуках, новым рецептом приворотного зелья (теперь из слёз феи и паутины, собранной в полнолуние) и с забавными историями использования его, школьные байки.
Развозить журналы Ксено взялся сам. Это была его отдушина — побродить по Хогсмиду, перекинуться парой слов с мадам Розмертой, посмотреть, как Зонко хвалит его журнал покупателям. И заодно подумать.
Потому что мысли о ритуале не отпускали.
Отец в дневнике писал: «Самайн и Бельтайн — время, когда границы стираются». А что насчёт Лугнасада? Кельтский праздник первого урожая, 1 августа, разгар лета, когда солнце все еще стоит в зените. Разве это не время силы? Разве в самый яркий день года жертва не должна дать другой результат?
Ксено почти физически чувствовал, как ответ крутится где-то на кончике языка — или на кончике пера. Но не формулировался.
Один раз, вернувшись из Хогсмида, он не пошёл ужинать, а поднялся в свою комнату, закрыл дверь и долго сидел в темноте.
«Лугнасад. Первое августа. До него — две с половиной недели».
Он достал карту Европы, разложил на столе. Броккен. Гора в Гарце. Туда, где отец впервые почувствовал настоящую силу.
«А если я повторю?»
Мысль была безумной. Опасной. Тётя Марта сказала бы: «Не смей». И была бы права.
Но Ксено был Когтевранцем. Он хотел знать. Не ради силы — ради понимания. Что чувствовал отец, когда кровь текла по камню? Что открылось ему? И что можно увидеть, если прийти туда не в Вальпургиеву ночь, а в самый разгар лета?
На следующий день он поехал в Гринготтс.
В хранилище, на нижней полке, среди книг в кожаных переплётах, лежал свёрток красной ткани. Ксено взял его — тяжёлый, плотный. Развернул ткань.
Нож.
Чёрный, изогнутый, как коготь. На лезвии — тёплый отсвет, будто металл жил своей жизнью. На рукояти — знак, похожий на рваный цветок. Тот самый, из дневника. Нож из Калькутты. Нож, который держал отец. Который вонзили в грудь жертвы на ритуале Кали.
Ксено сжал рукоять. Металл отозвался теплом — или его пальцы просто вспотели.
Он забрал нож.
Вечером, когда тетя Марта уснула, Ксено достал из шкафа красный свёрток, развернул ткань. Нож лёг на ладонь как влитой — тяжёлый, живой.
«Нож должен насытиться», — вспомнил он слова отца. «Кровь к крови. Жизнь к жизни».
Любопытство сгубило не одну кошку, он сделал надрез на левой руке, сжимал пальцы в кулак. Несколько капель упали на лезвие ножа, впитывались, исчезали. Нож пил.
Вспомнились други строки дневника, что описывали происходящее на горе у Брокена, мать сказала Грин-де-Вальду: «Без голоса сила не пойдёт».
Ксено начал напевать, сначала просто тихо, без слов — только мелодия мычанием, которую он выучил из дневников. А потом слова будто сами зазвучали.
«Hōr uns, hōr uns, ūralta maht…»
Нож дрогнул. Ксено замер. Ему показалось? Он снова запел — тише, осторожнее, знание о правильной интонации слов сами появлялись в голове.
Лезвие чуть заметно потеплело.
«Значит, работает», — подумал Ксено. И почувствовал, как по спине побежали мурашки — не от холода. От страха. И от чего-то ещё.
Он замолчал. Нож остыл. Но Ксено знал: завтра он снова будет петь. Две недели. До Лугнасада оставалось две недели. Как раз хватит.
И каждый раз, когда кровь исчезала, Ксено казалось, что клинок становится чуть теплее. Он поил своей кровью нож и словно колыбельную раз за разом пел ему песню. Некстати пришло на ум, что слова старогерманского ритуала раздавались в комнате как каркание воронья над трупом жертвы: «Hōr uns, hōr uns, ūralta maht…»
Потом он заживлял ранку, заворачивал нож обратно и долго сидел в темноте, слушая, как бьётся сердце.
Так прошло несколько дней. Ксено кормил нож по вечерам, а днём работал. Но работа шла через силу. Мысли всё время возвращались к одному: Броккен, Лугнасад, кровь на камне. Он плохо спал. Он почти не чувствовал вкуса еды.
— Ты какой-то потерянный в последнее время, — заметила тётя Марта за завтраком.
— Всё нормально, — ответил Ксено. — Просто задумался.
Он врал. Он был не «задумавшимся». Он был одержим. Он начал замечать странное. Когда нож был в руке, в минуты — пока лезвие ещё влажное, пока кровь не впиталась — он чувствовал… обострение. Слышал, как тётя Марта возится в кухне этажом ниже. Различал запах пирогов за закрытой дверью. Мог угадать, о чём она думает, — не магия, нет, просто какая-то неестественная чуткость.
«Нож меняется, — понял он. — Или я меняюсь. Но только пока он в руке».
Как только клинок уходил в красную ткань, всё возвращалось в норму. И Ксено снова становился просто собой — уставшим, взвинченным, но обычным человеком. Это самовнушение, — сказал он себе. — Эффект плацебо. Ты хочешь верить, что становишься сильнее — вот и веришь
В тот день он развозил журналы по Хогсмиду. Солнце пекло немилосердно, в кармане оттягивали монеты, на плече — сумка с журналами. Беллатриса выходила из лавки с пергаментами, и он чуть не прошёл мимо — слишком погружённый в свои мысли. Но она окликнула первой:
— Лавгуд.
Он обернулся.
На Беллатрисе было простое светлое платье, аккуратные ботинки, небольшая сумочка, шляпка. Лицо без обычной надменной гримасы. Она смотрела на него странно — будто изучала. Ксено вдруг почувствовал себя жуком под увеличительным стеклом.
— Беллатриса, — кивнул он. — Ты здесь?
— Гуляю, — она пожала плечами. — Иногда бывает скучно. А ты всё с журналом своим бегаешь?
— Бегаю. — Он поднял сумку. — Второй номер вышел.
Беллатриса взяла экземпляр, пролистала, скривилась, но журнал не вернула — сунула в свою сумку, как оказалось с расширенным пространством.
— Странный ты, Лавгуд.
— Знаю, — он улыбнулся.
Они стояли друг против друга, смотрели, молчали. Пауза затягивалась. Но потом ему пришла мысль: «Она из древнего рода. Может, знает то, чего нет в книгах».
— Беллатриса, можно вопрос? Странный.
Она приподняла бровь.
— Валяй.
— Ты случайно не знаешь… ну, про кельтские праздники. Самайн, Бельтайн… и Лугнасад.
Сказал и вдруг накатила паника. «Зачем я ей это сказал? Она же Блэк. А Блэки…» Он вспомнил слова тёти. «Сигнус знал твоего отца». Мысль кольнула холодом. «Надеюсь, она подумает, что это просто для журнала». Решил подстраховаться, направить ее мысль. Оправдаться.
— Я для журнала материал собираю. Там же есть раздел про древние ритуалы.
Беллатриса долго смотрела на него. Взгляд у неё стал тяжёлый, изучающий.
— Лугнасад? — переспросила она. — Первое августа?
— Ну да.
Беллатриса помолчала. Раскрыла его журнал, сделала вид, что листает.
— В древних текстах много, где о нём писали или упоминается мимолетно, — сказала она нехотя. — Но подробностей не помню. Если интересно, поищи у Зонко. У него есть старые фолианты.
Она развернулась и пошла прочь, не попрощавшись.
Ксено пожал плечами и двинулся дальше — к Зонко, к Розмерте, в «Камин и котёл». Мысли о встрече выветрились из головы уже через пять минут. Он не заметил, как Беллатриса остановилась на углу, обернулась и долго смотрела ему вслед, прежде чем аппарировать.
Беллатриса вошла в гостиную, где мать с бокалом в руке раскладывала какой-то сложный пасьянс, а может гадала на картах.
— Встретила Лавгуда. Случайно. Он спросил про Лугнасад, — отчиталась Беллатриса. — Хотел знать, какие ритуалы проводили на него в древности. Сказал, что интересуется для журнала.
Друэлла медленно кивнула.
— А ты что ответила?
— Ничего. Сказала, что не знаю.
— Хорошо. — Друэлла поставила бокал, поставила локти на стол, подперев подбородок, немного сощурила веки, глядя на какую-то привлекшую ее внимание точку на столе, после недолгого размышления произнесла, — теперь нужно узнать, уедет ли он.
— Уедет? Почему он должен уезжать?
— Потому что, как я предполагаю, он уже получил доступ к семейным архивам и теперь их изучает. Проследи за ним.
— Как?
— Беллатриса, — мать приподняла бровь от удивления и сказала с сильной укоризной, — ты меня разочаровываешь.
Беллатриса поспешила исправиться.
— Могу спросить у Кары — Друэлла смотрела на дочь поощрительно, — Та работает в Хогсмиде, дружит с Люпиным, который на него работает. Поручу ей "между делом" рассказать, если Лавгуд куда-то уедет..
— А второе?
— Второе?
— Да. Нельзя надеяться только на один источник, дочь. Он может подвести.
— Нуууу, могу еще Флетчера заставить проследить.
— У тебя есть Флетчер?
Беллатриса поморщилась:
— Есть. Но он…
— Ненадёжен, — закончила Друэлла. — Я знаю. Но ты — молодец. Пошли его следить за типографией. Если Кара или Флетчер подтвердят, что Лавгуд уехал, значит я оказалась права. Значит, Лавгуд получил архивы семьи и начал поиски.
— А если нет?
— Нет, так нет. — Друэлла улыбнулась холодно. — Но я не ошибаюсь, Беллатриса. Лавгуды никогда не умели сидеть на месте, когда находили что-то интересное. Молодец, дочь. Ты меня порадовала.
Через три дня Кара сообщила Беллатрисе:
— Ксено уехал. Лайалл сказал, что он в отъезде до конца недели.
Беллатриса выслушала, кивнула, поблагодарила и отправилась к матери.
— Он уехал, — сказала она. — Кара подтвердила.
Друэлла Блэк сидела в кресле у камина и не обернулась. Беллатриса видела только её затылок и медленный, почти ленивый кивок.
— Я же говорила, — тихо сказала Друэлла не поворачиваясь. — Лавгуды не умеют сидеть на месте.
— Но, мама, — Беллатриса помолчала, подбирая слова, — вдруг ты ошиблась? Вдруг он просто уехал по делам? Статьи пишет, для журнала...
Друэлла наконец повернулась. Глаза у неё были спокойные, почти ласковые.
— Нет, моя дорогая, он начал поиск. Согласись, праздновать Лугнасад он мог бы и не уезжая. А статьи... Вы эссе на несколько страниц писали в Хогвардсе на заданную тему. Помнишь, как это делается? Идешь в библиотеку, посидишь пару часов и всё, текст готов. Нет, моя дорогая, — повторила она, — он начал поиск.
Потом указала дочери на ее проблему:
— Иди. Тебе ещё нужно выяснить, почему твой Флетчер не принес тебе новость, а только Кара. Такое нельзя оставлять без внимания.
Через пару часов Беллатриса шла по тёмному коридору доходного дома. Здесь пахло кислой капустой, дешёвым огневиски и отчаянием. Флетчер снимал комнату на третьем этаже — грязную, дешёвую, такую, где никто не задаёт лишних вопросов.
Дверь оказалась не заперта. Беллатриса вошла, поморщилась от вони.
Флетчер спал одетым. Грязный, немытый, с запёкшейся кровью на губе.
— Петрификус Тоталус, — сказала Беллатриса тихо, почти ласково.
Звук голоса заставил Флетчера сразу проснуться. Он спал чутко, словно настороженный зверь. Еще не открыв глаз, дернулся за палочкой, но не успел. Глаза распахнулись — полные ужаса.
— Инкарцеро, — добавила она.
Верёвки вылетели из её палочки, обвили его руки и ноги, притянули к стулу, который Беллатриса пододвинула ногой.
— Будешь кричать — оставлю так на всю ночь. Понял?
Флетчер судорожно кивнул.
— Лавгуд уехал. Почему ты меня об этом не известил, как тебе было поручено?
— Я следил! Честно следил! — залепетал Флетчер. — Три дня подряд сидел в кустах! — Меня комары сожрали! Он не выходил из дома! Только этот, Люпин, туда-сюда…
— А Лавгуд?
— Не видел! Клянусь! Ни разу!
Беллатриса размахнулась и пнула его своим ботиночком в колено — не сильно, так, чтобы больно. Флетчер охнул, согнулся.
— Ты клялся, что выполнишь любое моё поручение, — прошипела она. — А ты даже проследить не смог!
— Камин! — вдруг выкрикнул Флетчер, поднимая голову. Глаза у него были мокрые. — Он через камин ушёл! Я же не могу караулить каждый камин в округе! Я ж не домовик!
Беллатриса замерла.
Через камин. Она не подумала. Мать, возможно, подумала, но не подсказала. Предпочитает, чтобы она училась на ошибках. Так лучше запоминается. Кара — узнала. А Флетчер — нет.
— Убирайся с глаз, — она щёлкнула пальцами, снимая путы. — И запомни: если узнаю, что кому-то рассказал — убью.
Флетчер не заставил просить дважды. Путы упали сами собой — Беллатриса даже не заметила, каким заклинанием. Он выскочил в дверь, хромая, и исчез в темноте коридора.
Беллатриса осталась в его комнате одна.
Села на стул, положила голову на руки, сцепила пальцы в замок. Злость прошла. Аппарировала.
29 июля. Германия, Гарц.
Утром Ксенофилиус спустился в кухню. Тётя Марта стояла к нему спиной у плиты, готовила завтрак. На кухне вкусно пахло свежими пирожками с яблоками — так пахло всегда, сколько он себя помнил.
— Тёть, — сказал он. — Мне нужно уехать.
Она не обернулась. Только напряглась спина и её руки замерли над тарелкой, на которой уже высилась небольшая горка пирожков.
— Куда?
— В Германию.
Пауза. Тётя Марта повернулась. Лицо у неё было спокойное — слишком спокойное. Ксено знал этот взгляд: она не спорит, она ждёт.
— Надолго?
— Дня на три. Не думаю, что дольше.
Говорить тёте про ритуал, про нож, про Лугнасад… Он не мог. Не потому, что боялся. Потому, что она бы поняла. А поняв — попыталась бы остановить.
Тётя Марта смотрела на него долго. Потом кивнула, понимая, что он уже вырос и запрещать что-то бесполезно.
Она подошла к нему, поправила воротник мантии — машинально, как делала всегда, когда он уходил из дома. Даже в Хогвартс, даже на поезд, даже просто в Хогсмид за журналами.
— Обещай, что будешь осторожен.
— Обещаю.
— Обещай, что не будешь делать глупостей.
Ксено помолчал. «Глупости. Она называет это глупостями».
— Обещаю, — сказал он.
Она посмотрела ему в глаза — и он понял: она не верит. Или верит, но делает вид. Потому что что ей оставалось?
— Тогда иди, — сказала она. — И возьми пирожков.
Он шагнул к камину. Взял щепотку летучего пороха. Оглянулся — тётя Марта стояла на пороге кухни, вытирая руки о фартук.
— Подожди, — остановила она его.
Она ушла в свою комнату, вернулась через минуту с небольшим кошельком. Протянула ему.
— Там марки. Немецкие. Магловские. Мало ли, понадобятся.
Ксено взял кошелёк, сунул во внутренний карман. Хотел сказать что-то — спасибо, не волнуйся, я вернусь, — но слова застряли в горле.
Он шагнул в камин, бросил порох и крикнул:
— Министерство магии, Лондон!
Глава 13. Ритуал
Ксено знал, что прямой каминный переход в Германию без оформления документов запрещён. Но в Министерстве был зал международных каминных сообщений — нужно только заплатить пошлину и назвать пункт назначения.
Ксенофилиус вышел в министерстве в огромный атриум с золотыми статуями и фонтанчиками для посетителей, перешёл в зал международных каминов.
— Пункт назначения? — спросил дежурный волшебник, не поднимая головы от бумаг.
— Берлин.
— Цель визита?
— Журналистское расследование. — Ксено показал свежий номер «Придиры». Волшебник скосил глаза, хмыкнул и поставил печать.
— Следующий.
Берлинская каминная сеть была больше, чем он ожидал. Десятки каминов, сотни людей — волшебников, ведьм, пара гоблинов. Гул голосов, запах дыма, пыли, чужой магии.
Он не задержался. Быстро нашёл нужный камин, бросил порох:
— Магдебург!
Магдебург оказался тихим, почти сонным. В зале ожидания каминной сети — никого, кроме пожилой ведьмы с корзиной яблок.
Ксено вышел на улицу. Город только просыпался — редкие прохожие, закрытые ставни, запах свежей выпечки из угловой булочной.
Он достал карту, которую прихватил из сундука. Отец отметил на ней Броккен, алтарь, даже примерную тропу от Ильзенбурга. Но вот как добраться до самого Ильзенбурга из Магдебурга — на карте ничего не было.
«Магловский транспорт, — подумал Ксено. — Тётя Марта говорила, что в Германии автобусы ходят везде. Даже в самые глухие деревни».
Он сунул карту обратно, сунул руки в карманы и побрёл в сторону, где, как ему показалось, должно быть побольше народа. Вокзал — или что там у магов вместо него — нужно было найти. Или спросить.
На перекрёстке он заметил пожилого мужчину, который возился с велосипедом.
— Entschuldigung, — выговорил он с трудом, надеясь, что акцент не слишком выдаёт иностранца. — Wo ist hier der Busbahnhof? Wie komme ich nach Ilsenburg?
Мужчина поднял голову, прищурился, что-то проворчал себе под нос, но потом махнул рукой в сторону узкой улочки:
— Zwei Straßen geradeaus, dann links. Bus 250. Fährt in einer Stunde.
Ксено понял только «zwei Straßen» и «Bus 250». Этого хватило.
— Danke, — кивнул он и зашагал в указанном направлении.
Автовокзал нашёлся через две улицы, как и обещал велосипедист. Ржавый указатель «Busbahnhof», несколько скамеек, табло с мигающими лампами, на котором значилось: «Ilsenburg — Bus 250 — 08:45».
У кассы дремал толстый кассир в очках с треснувшей оправой. Ксено купил билет, заплатив марками из тётиного кошелька, и через полчаса уже трясся в старом жёлтом автобусе, глядя, как Магдебург тает за окном.
Билет до Ильзенбурга стоил двенадцать марок. Кондуктор, грузная женщина с папиросой в зубах, даже не спросила документов — только мельком глянула на него и пробила билет.
Автобус петлял по просёлкам, останавливался в каждой деревне, подбирал старушек с корзинами и школьников с рюкзаками. Ксено смотрел в окно на холмы, леса, на то, как горизонт постепенно поднимается — приближался Гарц.
Через три часа автобус высадил его у деревянного щита с надписью «Ilsenburg».
Ксено вышел последним, пропустив вперёд старушку с тяжёлой сумкой. Огляделся. Ильзенбург оказался крошечной деревушкой — десяток домов, таверна с покосившейся вывеской и колодец посреди площади.
На столбе у остановки висела ржавая табличка с гербом и надписью: «Ilsenburg — Tor zum Brocken».
Ксено усмехнулся.
— «Ворота на Броккен», — перевёл он вслух. — А могли бы написать: «У нас на горе были лучшие ведьмы». Тоже правда.
Он зашёл за автобус, присел на корточки у заднего колеса, делая вид, что поправляет шнурок. Рядом никого.
— Obfuscus, — шепнул он, проведя палочкой над головой лёгкое, почти невесомое движение.
Чары отвлечения внимания легли на плечи прохладой. Теперь любой магл, который случайно взглянет на него, увидит самого обычного человека, совсем не стоящего внимания. Не больше, не меньше. Посмотрит и тут же забудет.
Автобус чихнул выхлопом, дёрнулся и покатил дальше, оставляя Ксено одного у края леса.
Он сделал несколько шагов в сторону тропы, ведущей в гору, и остановился, замер, прислушиваясь. Никто не шёл следом. Никто не смотрел.
Он запустил руку в карман — проверить, на месте ли красный свёрток. На месте.
Потом подумал о своих перемещениях и усмехнулся. Дом — Министерство — Берлин — Магдебург — Гарц — Ильзенбург. Зачем он сделал крюк через столицу и маленький городок? Он и сам не знал. Может, боялся, что за ним следят. Может, просто привык, что в Хогвартсе камины блокируют прямой доступ. А может, ему нужно было время. Время, чтобы передумать. Остановиться. Вернуться.
Он не передумал. Не остановился. И не вернулся.
Ксенофилиус шагнул в лес. Чёрного козла не стал покупать: копаясь в книгах родителей, он недавно сделал для себя открытие — козёл не обязателен, подойдёт любое другое животное. Главное — настрой, слова, кровь. Потому чёрный козёл не нужен. Пойдёт даже заяц, которого магией и приманками легко поймать в лесу.
Лес встретил Ксенофилиуса сыростью и запахом прелой листвы. Тропа, которую он нашёл по старой карте отца, вела вдоль шумного ручья Ильзе вглубь леса, петляла между стволами, терялась в папоротниках, снова выныривала. Солнце почти не пробивалось сквозь кроны — только редкие золотые лучи падали на мох, на корни, на случайные камни.
Будущую жертву он поймал, когда шёл через дикое ущелье мимо водопадов Ilsefälle и скалы Ilsestein. Капкан магической приманки сработал быстрее, чем он ожидал. Когда Ксено подошёл, он не поверил своим глазам — в траве бился чёрный козёл — сбежавший, видимо, с какой-то фермы. Чёрный. Идеально подходящий для ритуала.
«Откуда ты здесь?» — спросил Ксено шёпотом. Козёл не ответил — только смотрел жёлтыми глазами со страхом, который Ксено не хотел замечать.
Лес дал ему то, что нужно. Или сам нож притянул жертву. Ксено не хотел об этом думать. Он взял козла на плечи и пошёл дальше. Начиналось самое трудное — подъём по склону горы вверх.
Козёл на плечах тяжело дышал. Иногда дёргал ногами, но Ксено шёл, не останавливаясь. Он нёс его уже час, и плечи болели, и спина ныла, и пот заливал глаза.
— Терпи, — бормотал он козлу. — Терпи, дурак. Не ты первый, не ты последний.
Он сам не понял, откуда взялись эти слова. Из воздуха. Из головы. Может, эту фразу слышал от Беллатриси когда-то, ещё во время учёбы, и вспомнил почему-то сейчас, здесь, в этом сумрачном лесу.
Козёл блеял жалобно, но Ксено не обращал внимания.
Он шёл до тех пор, пока ноги не начали подкашиваться, а туман не сгустился настолько, что в двух шагах ничего не было видно. Пришлось остановиться. Ксено опустил козла на землю, накинул сдерживающие чары, чтобы не сбежал, и сел под деревом, обхватив колени руками. Спал он урывками — просыпался от каждого шороха, от крика ночной птицы, от того, что нож в красной ткани на поясе слишком сильно грел поясницу.
На рассвете он двинулся дальше. Лес словно не желал отпускать — ветви хлестали по лицу, корни норовили подставить подножку. Гора Броккен пряталась в тумане, будто сама решала, кому показываться. Ксено вытащил нож из красной ткани. Лезвие чуть заметно потянуло влево, будто указывало дорогу. Он шёл за этим ощущением — час, другой, третий. Туман сгущался, но нож не врал.
Только к середине дня, когда солнце на миг пробилось сквозь кроны, Ксено увидел похожие на описание очертания скалы. Туда. Он свернул с тропы и пошёл напрямик, через папоротники, через заросли — туда, где, как он чувствовал затылком, ждал камень.
В какой-то момент он перестал разбирать, где шум ветра, а где собственное дыхание. Ветви хлестали по лицу, корни путались под ногами. Строки из баллады всплыли из ниоткуда — он не звал их, но они пришли. Словно сам лес шептал их. Те самые, которые изучал отец. Которые мать прокомментировала ему на полях. Которые он сам шептал когда-то ночью, в детской, глядя на сундук.
«Mein Vater, mein Vater, und siehst du nicht dort…»
Голос звучал глухо, вязнул в тишине. Ксено остановился, перевёл дух. Козёл затих — будто тоже слушал.
«Erlkönigs Töchter am düstern Ort?»
В лесу было тихо. Слишком тихо.
— «Mein Sohn, mein Sohn, ich seh es genau…» — прошептал Ксено, а потом закончил: — «Es scheinen die alten Weiden so grau…»
В сухих листьях ветер шумит.
Он шагнул дальше. Впереди, между стволами, начал проступать просвет. Гора. Броккен.
До Лугнасада оставалось два дня.
Алтарь он нашёл на второй день, блуждая по склону в тумане. Камень лежал там же, где и тридцать лет назад — чёрный, плоский, с въевшимися в базальт тёмными разводами. Ксено провёл пальцем по старой крови, которую почему-то не смыл дождь, и почувствовал, как нож в красной ткани на поясе потеплел. Руны он обновлял до заката — сверяясь с отцовским дневником, заживляя порезы на пальцах, когда осколки базальта впивались в кожу. Ночь перед Лугнасадом он почти не спал.
Камень был холодным. Козёл — тёплым, живым. Ксено замер над козлом. Нож в руке тоже был тёплым и живым — таким же, каким он чувствовал его в своей комнате, когда пел один в темноте. Ксенофилиус смотрел на нож, на козла, потом снова на нож. Он знал, что нужно делать — слова, движение, удар. Но одного не знал: хватит ли.
«Чёрный козёл был только в начале». Слова тёти Марты снова всплыли в памяти. Что это значило? Что козла мало? Что потом нужна была большая жертва? Или что козёл — просто ключ, а сила не придёт, если не заплатить ещё кровью, как мать? Но я ищу не силу. Я ищу понимание. Может, для этого хватит и козла?
Он посмотрел на нож. На лезвие, которое пило его кровь две недели. На собственную левую руку, где под мантией прятались тонкие белые шрамы.
— Хоть бы хватило козла, — прошептал он. Голос прозвучал хрипло, неуверенно. — Хотелось бы, чтобы хватило.
Никто не ответил. Лес молчал. Камень молчал.
Ксено перехватил нож поудобнее. Сердце колотилось где-то в горле. Он знал, что пора, но не мог решиться. Козёл смотрел прямо на него, и этот взгляд лишал его сил ударить.
В какой-то момент в голове не осталось ни одной мысли, не осталось ни одного чувства — только полное равнодушие и спокойствие. Тогда он с коротким размахом ударил. Нож скользнул по шерсти — козёл дёрнулся, забился. Со второго удара, уже с силой, он вошёл куда надо
Кровь хлынула на руны, и они вспыхнули. В тот же миг Ксено запел — уже не шёпотом, а в полный голос, как учил себя эти две недели: «Hōr uns, hōr uns, ūralta maht…»
Голос звучал чуждо в лесной тишине, но камень слушал. Руны горели алым, и Ксено чувствовал, как сила поднимается из земли — медленно, тяжело, как тягучий мёд. Нож в его руке дрожал.
Кровь текла по чёрному базальту, заливая древние руны. Ксено стоял над алтарём, пел на старогерманском и не мог отвести взгляд от камня.
И вдруг земля вздрогнула.
Не так, как в описании отца — не мощно, не оглушительно. Тише. Будто глубоко под горой кто-то вздохнул и снова затих.
А потом Ксено почувствовал это.
Силу.
Она пришла не ураганом — лёгким ветерком, дуновением, от которого волосы на затылке зашевелились. Но он ощутил её каждой клеткой. Воздух стал плотнее. Где-то в груди разлилось тепло, будто он выпил крепкого огневиски. А когда он поднял палочку и беззвучно пожелал, чтобы кончик засветился, свет вырвался ярче, чем обычно. И послушнее. Будто магия улыбнулась ему. Свет озарил ночную темноту, и Ксено увидел, что на краю, возле самого леса, стояли фестралы — очень тощие, скелетообразные лошади, обтянутые чёрной кожей, с кожистыми крыльями, похожими на крылья летучей мыши. Ксено замер.
Фестралы смотрели на него белыми, светящимися в темноте глазами. Никто не мог их видеть — только тот, кто видел смерть. Ксено вдруг вспомнил другие слова из баллады, которые шептал в лесу: «Erlkönigs Töchter am düstern Ort» — «дочери Лесного царя в сумрачном месте».
— Лесной царь прислал своих соглядатаев, — прошептал он. Голос прозвучал хрипло, чужо. — Посмотреть, чем я заплатил.
Он помотал головой, прогоняя наваждение. Фестралы не исчезли. Только смотрели на него своими светящимися глазами. Ксено сунул палочку в карман. Отошёл от камня, сел на землю, обхватил колени руками. Козёл лежал на алтаре — чёрный, мёртвый, ненужный.
Слова тёти Марты вдруг вспыхнули в голове с новой, пугающей ясностью. Она сказала это тогда — «в общем, не надо. Никому».
Ксено даже засмеялся — невесело, хрипло.
Она знала. Знала, что он попробует. Или боялась, что попробует. И предупредила — так, чтобы он не понял. Потому что если бы она сказала прямо: «Ксено, не вздумай повторить ритуал отца на Броккене», — он бы, наверное, послушался. Но она сказала загадкой. А он, когтевранец, не удержался — разгадал.
Вот только разгадка оказалась страшнее, чем он думал.
Сила пьянила.
Он знал, что должен чувствовать ужас. Отвращение. Страх перед тем, что он сделал. Но вместо этого… хотелось повторить.
«Чёрный козёл был только в начале». А что было потом?
Ксено поднял глаза на алтарь. Руны догорали — слабый красный отсвет на чёрном камне. Где-то далеко внизу, в долине, лаяла собака.
— Что же вы делали потом, родители? — спросил он в темноту.
Лес молчал.
В сухих листьях шумел ветер.
Он вернулся тем же путём, каким пришёл, — через Министерство, с пошлиной и штампами. В памяти осталась только усталость. Ксенофилиус шагнул из камина в кухню тёти Марты в десятом часу вечера. С мантии сыпалась сажа, глаза слезились, а в голове было пусто — так пусто, что он даже не сразу понял, где находится.
— Ксено? — раздался голос из темноты.
Тётя Марта сидела за столом, в фартуке поверх ночной рубашки, и смотрела на него. Она не спала. Ждала.
— Я вернулся, — сказал он. Голос сел, прозвучал глухо.
Она встала, подошла, взяла его за плечи, заглянула в лицо. В свете свечи её глаза сузились, губы дрогнули.
— Ты… — начала она и не закончила.
— Я в порядке, тёть, — сказал он. — Всё хорошо.
Она покачала головой, но ничего не сказала. Только убрала руки, отвернулась к плите.
— Суп на плите, — сказала она. — Поешь.
Ксено сел за стол. Суп был горячий, густой, с домашней лапшой. Он ел механически, не чувствуя вкуса. Тётя Марта сидела напротив, молчала и смотрела на него. На её лице была грусть. И что-то ещё, чего он не умел прочитать.
— Тётя Марта, — сказал он, не поднимая головы.
— Что?
— Ты знала, что я поеду.
— Догадывалась, — тихо сказала она. — Надеялась, что нет.
Ксено поднял глаза.
— А если бы не поехал?
— Тогда ты был бы не Лавгудом.
Она встала, убрала его пустую тарелку, вытерла руки о фартук.
— Ложись спать, Ксено. Завтра будет новый день.
Он поднялся, пошёл к лестнице, но на ступеньке остановился.
— Тётя, а отец… мать… Что было потом?
Тётя Марта долго молчала. Потом сказала, не оборачиваясь:
— Эльза не говорила. И я не спрашивала.
Ксено поднялся к себе. Снял мантию, сел на кровать, посмотрел на свои руки. Они стали чуть жёстче. На левой — тонкий белый шрам. Нож насытился. Нож был доволен.
Ксено закрыл глаза и понял, что не может отделаться от одной мысли. Она крутилась в голове, как заевшая пластинка, не замолкая ни на минуту.
«Чёрный козёл был только в начале. Чёрный козёл был только в начале».
Он лёг, укрылся одеялом, но сон не шёл.
Что же было потом?
Флетчер подкараулил Беллатрису в Косом переулке. Он вышел из-за угла так внезапно, что она чуть не выхватила палочку.
— Ты! — прошипела она, опуская руку. — Чего тебе?
— Дело есть, — Флетчер оглянулся, понизил голос. — Лавгуд вернулся.
Беллатриса замерла.
— Когда?
— Вчера вечером. Я его видел в окно. — Флетчер говорил быстро, тараторил, боясь, что она перебьёт. — Скорее всего, камином вернулся.
Он помялся.
— Ладно, — сказала она. — Иди. Если что — сову дашь.
Флетчер кивнул и растворился в толпе.
Глава 14. Лесной царь
На следующий день Беллатриса отправилась в Хогсмид. Одна. Без совы, без письма. А потом на следующий день. И на следующий день — просто «случайно» оказалась на улице, когда Ксено разносил журналы.
Она увидела его издалека — вышел из «Трёх мётел», придерживая сумку, поправил съехавшую с плеча сумку. Походка та же. Мантия та же. Но что-то было не так.
— Лавгуд! — окликнула она.
Он обернулся. Увидел её, и лицо его на секунду стало растерянным — будто он не ожидал её здесь увидеть, будто вообще забыл, что она существует.
— Беллатриса, — кивнул он. — Привет.
— Ты куда пропал? — спросила она, подходя ближе. — Угостишь даму мороженым? Поболтаем.
— Ездил по делам, — ответил Ксено. Он смотрел куда-то в сторону, на витрину, на прохожих — куда угодно, только не на неё. — Журнальным. Расширяю географию.
— И как успехи?
— Нормально.
Он не врал — говорил правду. Просто не всю. Беллатриса вглядывалась в его лицо, пытаясь найти то, о чём говорил Флетчер. Морщинки? Изменения?
Ничего.
Тот же Ксено. Та же детская улыбка, когда он говорил о своих дурацких журналах. Те же чуть выпученные глаза. Та же вечно растрёпанная голова.
— Странный ты, — сказала она, как в прошлый раз.
— Знаю, — он улыбнулся. — Извини, мне нужно идти. Не до мороженого.
— Ладно, — сказала она.
— Пока, — кивнул Ксено и пошёл дальше — к Зонко, к Розмерте, в «Камин и котёл».
Беллатриса смотрела ему вслед, хмурилась, потом развернулась и аппарировала домой.
— Лавгуд вернулся, — сказала она, войдя в гостиную.
Друэлла Блэк сидела в кресле у камина, перебирала какие-то бумаги, что лежали на столике возле кресла. Услышав дочь, подняла голову. Её лицо ничего не выражало — холодная маска, которую Беллатриса ненавидела с детства.
— Ты что-нибудь заметила? — спросила Друэлла.
— А что замечать? Он дурак дураком. Журналы свои разносит.
Друэлла отложила бумаги.
— Доставай воспоминания, — сказала она.
— Что?
— Пошли. Думосброс в моей спальне. Достанешь два воспоминания — ту прошлую встречу и сегодняшнюю. Я посмотрю сама.
Беллатриса хотела возразить, но перехватила взгляд матери. Холодный, жёсткий, не терпящий возражений.
— Хорошо, — сказала она сквозь зубы.
Через пять минут они стояли у каменной чаши. Беллатриса никогда не видела думосброс у родителей. Оказывается, он всё это время стоял в спальне матери, под защитными чарами, — старый, с черепами, серебряный. Семейная реликвия.
— Клади, — велела Друэлла.
Беллатриса вытащила своей палочкой серебряные нити из виска — одну за другой. Первая — встреча в кафе. Вторая — сегодня, на улице Хогсмида. Друэлла опустила их в чашу, наклонилась, и картинки поплыли над поверхностью.
Ксено сидит за столиком. Ксено стоит у витрины. Улыбается. Смотрит в сторону.
— Смотри, — сказала Друэлла.
Она подняла руку, и картинки застыли — два лица рядом.
— Что ты видишь?
Беллатриса вгляделась. То же лицо. Те же глаза. Та же улыбка.
— Ничего, — сказала она. — Он такой же.
— Присмотрись к глазам.
Беллатриса нахмурилась, подалась вперёд.
И увидела.
В уголках глаз — тонкие морщинки. Их не было на первой картинке. Вокруг губ — складка, которой не было неделю назад.
— Он… — начала она.
— Он стал старше. Постарел, — закончила Друэлла. — На пару лет. Кровавые ритуалы всегда так действуют. Забирают время. Жизнь.
Беллатриса молча смотрела на парящие лица.
— Ты уверена, что это был кровавый ритуал?
— А что ещё может так быстро старить человека? — Друэлла повернулась к мужу, который, как оказалось, молча стоял в дверях и слушал их. — Посмотри, Сигнус.
Сигнус Блэк подошёл ближе, вгляделся в картинки. Его лицо осталось бесстрастным, но Беллатриса заметила, как дёрнулся уголок его рта.
— Да, — сказал он. — Ты была права. Он начал поиск.
Друэлла кивнула, удовлетворённая.
— Теперь будем ждать, — сказала она. — Когда он поедет снова. Хорошо бы узнать куда.
— А если никуда не поедет? — спросила Беллатриса тихо.
Друэлла обернулась. В глазах её горел холодный огонь.
— Поедет. Лавгуды никогда не умели останавливаться. Им всегда мало. — Она не договорила. — А мы будем рядом. Когда он найдёт то, что ищет.
Ты будешь рядом.
Беллатриса опустила глаза. Ей вдруг стало тошно. Она смотрела на парящие лица Ксено — беззаботного мальчишку и серьёзного юношу.
«Прости, Лавгуд, не ты первый, не ты последний», — подумала она. Но вслух не сказала ничего.
Ксено не спалось третью ночь подряд. Он лежал на кровати, смотрел в потолок и слушал, как за окном шумит ветер. «Отец мой, отец мой, разве ты не слышишь, Что мне тихо обещает Лесной царь?», — подумал он и усмехнулся. Баллада. Вечно она возвращается.
Мысль не отпускала. Она приходила утром, когда он чистил зубы. За обедом, когда суп остывал. Вечером, когда он садился писать новый номер «Придиры» и не мог выжать из себя ни строчки.
«Чёрный козёл был только в начале».
— Что же ты делал потом, отец? — прошептал он в темноту.
Ответа не было.
Он сел на кровати, зажёг свечу.
В дневниках отца было написано: «Смотри в дневнике пять». Пятой тетради в лондонском сейфе не было. Значит, она в другом месте. В Германии? Берлин? Немецкие гоблины? В сейфе, о котором он не знает? Или у родственников матери — у Вайсов, которых он никогда не видел?
— Тёть, — сказал он на следующее утро за завтраком. — Я должен снова вернуться в Германию. В Берлин.
Тётя Марта замерла с чайником в руке. Поставила его на стол, села напротив.
— Зачем?
— Найти пятый дневник. И другие, если они есть. Мне кажется они в Германии. Может, в банке. Может, у Вайсов.
— У Вайсов? — Тётя Марта покачала головой. — Я не знаю, где они. После войны мы потеряли связь.
— Тогда в банк. Гоблины должны знать.
Она долго молчала. Потом кивнула. Так же, как кивнула в прошлый раз, — будь осторожен, Ксено. Очень осторожен.
— Обещаю, — сказал он.
— Ты уже обещал.
Ксено опустил глаза. На его предплечье белел тонкий шрам — от ножа, который пил его кровь две недели. Он накрыл его правой рукой.
— Я постараюсь, — сказал он.
Небо над Берлином было низким, серым, обещающим дождь. Где-то вдалеке гудели машины. Ксено шёл и чувствовал, как город дышит. Чужой, холодный, но почему-то родной. Здесь жила мать. Здесь ходила по этим улицам, дышала этим воздухом. Здесь она была счастлива — до того, как всё пошло прахом.
«Вайсы», — подумал Ксено. Родственники матери, о которых он ничего не знал. Которые отвернулись от неё, когда она выбрала отца и Грин-де-Вальда. Живы ли они? Остались ли в Берлине? Или уехали, сменили имена, как тётя Марта?
Не сейчас. Сначала сейф.
Берлинский Гринготтс оказался меньше лондонского, но мрачнее. Чёрный мрамор стен почти не отражал свет. Тусклые светильники горели через один, и в зале стоял полумрак. Гоблины носили чёрную форму с серебряными пуговицами — почти военную. Они двигались бесшумно, смотрели холодно.
Он подошёл к стойке. Гоблин за ней поднял голову — маленькие чёрные глаза без единого проблеска любопытства.
— Was brauchen Sie?
— Я говорю по-английски, — сказал Ксено. Старался, чтобы голос звучал твёрдо. — Я наследник Эйнара Лавгуд и Эльзы Лавгуд, урождённой Вайс. Сын. Хочу получить доступ к их сейфам.
Гоблин молчал несколько секунд. Потом спросил:
— Документы?
— Кровь.
Гоблин скривился — это было заметно даже под его маской невозмутимости. Он достал из-под стойки пергамент. Старый, пожелтевший, испещрённый письменами, которых Ксено не узнал.
— Капните сюда.
Ксено уколол палец скарификатором. Крупная капля крови упала на пергамент.
Бумага вспыхнула. Золотистый свет побежал по листу, вычерчивая линии, имена, даты. Ксено увидел — Вайс, Лавгуд, какие-то древние ветки, уходящие в глубину веков. И в самом низу, ярким пятном — Xenophilius Lovegood.
Гоблин посмотрел на пергамент, потом на Ксено. Его лицо ничего не выражало.
— Наследник подтверждён. Лавгуд. Сейф тысяча семьсот сорок один. Вайс. Сейф сто восемнадцать.
Гоблин вышел из-за стойки и жестом велел следовать за ним.
«В Лондоне с меня взяли сотню галлеонов только за проверку», — подумал Ксено, но спорить не стал, молча пошёл за гоблином.
Вниз. По ступеням, выщербленным временем. Коридоры сужались, потолки опускались. Факелы горели тускло, и воздух становился всё холоднее. Ксено то и дело спотыкался о неровные камни, но гоблин шёл быстро, не оборачиваясь, и ему приходилось почти бежать.
Мимо мелькали двери хранилищ — огромные, массивные, с номерами, выкованными из латуни. Некоторые были старыми, покрытыми патиной, другие — новыми, блестящими.
— Сейфы Лавгудов и Вайсов давно не открывали? — спросил Ксено, чтобы нарушить тишину.
— Больше двадцати лет, — ответил гоблин, не оборачиваясь.
— А…
— Мы не задаём вопросов о клиентах. И не отвечаем на них.
Гоблин остановился перед дверью с номером «1741». Приложил ладонь к замку. Дверь щёлкнула и начала медленно открываться.
— Прошу.
Ксено шагнул внутрь.
Хранилище было небольшим — не чета лондонскому.
Сундуков не было, было другое. Книги на полках и на полу под полками лежал мешок.
Целые стеллажи книг в кожаных переплётах, с корешками, потрескавшимися от времени. Свитки в тубусах. Папки с надписями на немецком, на английском, на латыни. Фотографии — стопки, десятки, сотни.
Ксено подошёл к первому стеллажу. Провёл пальцем по корешкам. «Grundlagen der Runenmagie», «Transfigurationen des Blutes», «Die Kunst des Opfers». Названия заставляли кровь стыть в жилах.
Но главное — четыре тетради в плотных переплётах. Он узнал их сразу. Такие же, как у тёти в сундуке. Такие же, как в лондонском сейфе.
Пятая. Шестая. Восьмая.
Ксено взял их. Положил в сумку, даже не пролистав.
Нагнулся к мешку. Небольшой, кожаный, с тиснёной гоблинской печатью. Ксено потянул за завязки — и присвистнул.
Внутри немецкие рейхсмарки. Очень много пачек в банковской упаковке. Рядом — шкатулка, не большая, но очень тяжелая. Ксено открыл её, — и увидел слитки. Небольшие, аккуратные, с клеймом банка «Deutsche Golddiskontbank» — приличное состояние даже по меркам магического мира. И отдельно, в шёлковом мешочке — драгоценные камни. Необработанные изумруды и рубины, явно не европейского происхождения. Может, из Тибета. Может, из Южной Америки.
Ксено присвистнул.
— Вот, значит, как, — прошептал он, перебирая камни на ладони. — Не в Лондоне, так в Берлине.
Отец не доверял всё одному банку. Держал золото в валюте той страны, где работал. Рейхсмарки, слитки, камни — ничего удивительного для человека, приближённого к Грин-де-Вальду и Гиммлеру. Аненербе финансировалась как малое государство. А тем, кто приносил результаты, платили щедро.
Сколько это могло быть на магловские деньги?
Ксено прикинул. Курс довоенной марки к галлеону — гоблины меняли по плавающему, но в среднем… Слитки — тысяч десять-пятнадцать фунтов стерлингов, не меньше. Камни — вообще бесценны для ювелиров. В галлеонах это больше ста тысяч. Может, полмиллиона. А если добавить лондонский сейф…
Он покачал головой. Миллион — это не просто «много». Это «можно купить дом в Лондоне, типографию, несколько лавок и ещё останется на жизнь». При этом в дневниках — ни слова о тратах. Отец не строил особняков, не коллекционировал драконов. Он копил. Будто знал — когда-нибудь всё это понадобится. Или — будто не знал, куда ещё девать. Когда твоя работа — открывать порталы в Мир Смерти и насыщать ножи кровью, деньги перестают быть целью. Они становятся просто пылью. Которую ссыпают в мешок и забывают.
Ксено сунул мешок в сумку с расширением. Всё пригодится.
— Теперь второй сейф. Эльзы Вайс, — попросил Ксенофилиус.
Гоблин повёл его дальше. Коридор свернул влево, потом вправо, потом начал уходить вниз по ступеням, которые становились всё уже и круче. Факелы горели тусклее, воздух — тяжелее, сырее.
— Сейфы древних, но обедневших родов, — пояснил гоблин, не оборачиваясь. — Их немного. Владельцы умирают, а наследники не приходят. Или приходят, но забирают только то, что можно продать.
— А что здесь хранят?
— Память, — гоблин усмехнулся, обнажив острые жёлтые зубы. — Когда денег нет, остаётся только память о том, что они когда-то были.
Он остановился перед дверью. Ещё меньше, чем у отца. С маленькой, низкой дверцей, с едва заметным гербом на облупившейся краске.
Гоблин приложил ладонь к замку. Дверь щёлкнула. Внутри было темно — темнее, чем в коридоре.
— Люмос, — Ксено зажёг палочку.
Свет выхватил из тьмы небольшое помещение. Размером с большой платяной шкаф. Ни золота. Ни серебра. Ни слитков.
На стенах — пыльные гобелены с выцветшими гербами. На полу — истлевший ковёр, который рассыпался бы в труху от одного прикосновения. В углу — старый сундук, окованный медью, но без замка. Рядом — стопка книг в переплётах, потрескавшихся от времени.
Сейф был зарегистрирован как «семейная реликвия» — налог на него был символический, а потерять было бы стыдно.
Ксено опустился на корточки. Открыл сундук.
Внутри лежало несколько свёртков. Он развернул первый — старая рыцарская перчатка, кожаная, с металлическими пластинами. На тыльной стороне — герб: цветок.
Второй — медальон с выцветшим портретом. Мужчина в доспехах, с мечом, на фоне замка. Суровый, с глубокими морщинами. Подпись на латыни, почти стёршаяся: «Anno Domini MCCXLI» — 1241 год.
Третий — письмо. Пергамент, сложенный в несколько раз, с восковой печатью, которая рассыпалась, когда Ксено дотронулся до неё. Буквы выцвели до бледно-коричневого.
Он не стал читать. Не здесь.
Книги. Он взял верхнюю — тяжёлый фолиант в кожаном переплёте, с металлическими уголками. Открыл. Готический шрифт, немецкий, латынь. Иллюстрации: рыцари на конях, битвы, корабли. Ксено пролистал дальше. На одной из страниц — закладка. Истлевшая лента, в которую был воткнут… волос. Светлый, почти белый. Материнский?
Он убрал фолиант в сумку с расширением пространства.
— Это всё, — сказал он.
— Вы ничего не забыли? — спросил гоблин с той же усмешкой.
Ксено оглянулся. Стопка книг, сундук с тряпьём, гобелены, которые никто никогда не повесит.
Среди старых книг выделялась одна. Она была сверху одной из стопок. Ксено взял её, открыл — школьный альбом Дурмстранга. Слегка пожелтевшие страницы, выцветшие чернила. Фотографии двигались медленно, будто время для них замедлилось.
Эльза Вайс. Выпуск 1935 года.
Ксено провёл пальцем по лицу матери — молодой, серьёзной, с высоко заколотыми светлыми волосами. Рядом с ней — другие девушки. Проверил обороты всех фото, на одном из них нашёл имя: Герда Шмидт и адрес мелким, почти нечитаемым почерком. Но Ксено разобрал: Берлин, магический квартал, улица Линденштрассе.
Он вышел из сейфа. Гоблин закрыл дверь.
— Когда-то Вайсы были богаты, — сказал гоблин, пока они шли обратно. — Теперь у них только пыль.
— Что случилось?
Гоблин пожал плечами:
— История. Войны. Соседи, которые оказались сильнее. Выбирайте.
— А кто-нибудь из Вайсов остался? — спросил Ксено.
— Возможно. Но банк не ведёт розыск наследников. — Гоблин усмехнулся. — Если они живы, в Дурмстранге о них помнят. Этот род там учился. Как и ваша мать.
Ксено мысленно отметил: Дурмстранг. Ещё одна нить.
Они вышли в главный зал.
Ксено прошёл к выходу, остановился у дверей, посмотрел на мрамор, на бронзу, на гоблинов, снующих с мешками золота. У его матери денег не было. Ни галлеона. Только перчатка рыцаря, проигравшего битву. Только медальон с лицом, которое никогда не улыбалось.
— Значит, вот почему ты искала силу, — прошептал он, обращаясь к матери, которой здесь не было. — Не только вера. Ещё и стыд. И голод. И страх, что твой род умрёт окончательно. Интересно, а кто-нибудь из Вайсов ещё остался? Где-то же лежит седьмой дневник, может быть, и ещё девятый.
В Лондон он решил не возвращаться, решил остановиться на день в гостинице, разобраться с тем, что нашёл.
Берлинская гостиница оказалась такой же серой и неуютной, как и сам город. Комната на третьем этаже, окно выходит во двор, обои в мелкий цветочек, продавленный матрас и запах старых сигарет, который не выветрился даже сквозь открытую форточку.
Ксенофилиус читал бумаги весь день до вечера. Ответа, где недостающие части, не получил. В бумагах — только работа над проектами Геллерта. Безумно. Кроваво. И неожиданно интересно. С утра Ксено решил разыскать Вайсов: может быть, у них лежат недостающие части дневников.
Проснулся в пять утра от стука. От ритмичного тук-тук-тук, будто кто-то маленький и настойчивый стучал в окно.
Ксено сел на кровати, потёр лицо. За окном ещё было серо — раннее утро, солнце только начинало подсвечивать крыши домов напротив.
Тук-тук-тук.
Он откинул одеяло, подошёл к окну. Дёрнул штору.
На подоконнике сидел скелет. Маленький, птичий.
Тонкие косточки, череп с пустыми глазницами, пожелтевшие остатки перьев на хребте. Одна лапка — с коготками — была подвернута под угол, вторая стояла на жестяном отливе подоконника. И скелет долбил клювом по жести. Раз за разом. Монотонно. Бессмысленно.
Тук-тук-тук.
Он протянул руку, коснулся стекла. Скелет замер на секунду, повернул череп. Пустые глазницы смотрели прямо на него.
Потом птица улетела.
Ксено отдёрнул руку. Отошёл от окна. Сердце колотилось где-то в горле, но он заставил себя дышать ровно.
— Это просто наваждение, — прошептал он.
Спать больше не хотелось, пошёл умываться.
В ванной горела тусклая лампочка — жёлтая, усталая, с намёком на мигрень. Ксено подошёл к раковине, открыл кран. Вода текла ржавая первые несколько секунд, потом стала прозрачной. Холодной. Он набрал в ладони, плеснул в лицо.
Потом поднял глаза на зеркало.
И замер. Приблизился к зеркалу, прищурился. Нет, из зеркала на него смотрел все тот же привычный парень Ксено. Но на миг показалось, что из зеркала на него смотрит отец.
Моргнул. Наваждение исчезло.
Нет. Не отец. Всё тот же Ксено, но какой-то не такой.
Минуты три разглядывал себя и понял. Морщинки. В уголках глаз, вокруг рта, на лбу. Кожа стала чуть жёстче. Взгляд — тяжелее.
Ксено поднял руку, провёл пальцами по щеке. В зеркале парень сделал то же самое.
— Как так-то? — прошептал он.
Парень в зеркале не ответил.
Ксено закрыл глаза. Открыл. Всё то же немного постаревшее лицо.
И вдруг пришло понимание.
Он вспомнил лес. Темноту между стволами. Тяжёлое дыхание козла на плечах. И голос — нет, не голос, шёпот, который звучал в голове, когда он шёл между деревьями. Лесной царь. Он тогда подумал — просто строчки из баллады, ветер в сухих листьях, а сейчас, глядя на себя в зеркало, Ксено понял: Гёте был прав.
Лесной царь похитил душу ребёнка.
Там, на горе, у чёрного камня, когда кровь козла текла по древним рунам, а нож в его руке был ещё тёплым от жертвы, — тогда что-то случилось. Не только с телом. С душой.
Ребёнок — тот Ксено, который верил в мозгошмыгов, который боялся темноты и каждое утро просил тётю Марту почитать сказку на ночь, — он остался там. Умер у алтаря на склоне Броккена.
А из леса вышел другой. Ксено-взрослый, у которого в глазах — прицел, а на руках — шрамы от ножа, который пил его кровь две недели.
Он отвернулся от зеркала, сел на край ванны. Обхватил голову руками.
— Что же ты наделал, — прошептал он. И не понял — спрашивает он себя или отца. Или тётю Марту, которая знала, но не остановила. Или мать, которая написала на полях баллады: «Слушай. Просто слушай».
Он не слушал. Он пошёл в лес. И Лесной царь забрал своё.
Ксено поднял голову. Снова посмотрел в зеркало. Взрослое лицо смотрело на него спокойно. Почти равнодушно.
— Ладно, — сказал он этому лицу. — Что дальше?
Дальше был адрес сокурсницы из Дурмстранга. Наверняка там кто-то может рассказать о Вайсах. Всё-таки древний род.
Был.
Ксено встал, выключил воду, вытер лицо полотенцем. Оделся, проверил кошелёк — деньги на месте. Нож был при нём. Он теперь всегда носил нож с собой, в специальном кармане. Можно выходить.
Дом фрау Герды Шмидт стоял на окраине магического Берлина. Маленький, ухоженный, с черепичной крышей и садом, где росли синие цветы — Ксено никогда таких не видел. Калитка была открыта, но он всё равно постучал.
Дверь открыла пожилая женщина с седыми волосами, убранными в тугой пучок. На ней было тёмно-синее платье, на ногах — домашние тапки. Она смотрела на Ксено с недоумением — чужая страна, чужой человек на пороге.
— Was wollen Sie?
— Ich suche… — Ксено запнулся, полез в карман за словарём. Но потом махнул рукой и сказал по-английски: — Я ищу родственников Эльзы Вайс, моей матери. Вы учились с ней в Дурмстранге, я нашёл ваше имя в альбоме. Может быть, вы знаете, где её семья?
Он говорил, а лицо фрау Шмидт менялось. Сначала — недоумение. Потом — удивление. А потом — страх. Настоящий, неподдельный страх, который невозможно сыграть. Глаза расширились, губы побелели.
— Лавгуд, — прошептала она. — Вы Лавгуд.
— Да. Мой отец — Эйнар Лавгуд.
Она отшатнулась. Буквально — сделала шаг назад, будто он ударил её. Рука, державшая дверную ручку, задрожала.
— Уходите, — голос её дрожал, срывался. — Уходите и не возвращайтесь. Имя Лавгуд здесь не произносят. Никогда. Вы поняли?
— Но я только спросить…
— Нет! — Она уже не шептала, она кричала. Кричала, оглядываясь на соседей, будто боялась, что кто-то услышит. — Ничего не знаю! Ничего! Уходите!
Дверь захлопнулась. Ксено услышал, как звякнула цепочка, как щёлкнул замок.
Он постоял минуту, глядя на резную дверь. Потом развернулся и пошёл прочь.
Ксено сидел в маленькой забегаловке на окраине магического Берлина. Место называлось «Zum goldenen Besen» — «У золотой метлы». Внутри было душно, пахло жареным луком и дешёвым огневиски. За столиками сидели ведьмы и волшебники — кто-то читал газеты, кто-то тихо переговаривался, кто-то просто пил, уставившись в одну точку.
Он заказал кофе. Принесли чёрный, горький, с какой-то странной пеной. Ксено пил маленькими глотками и не знал, что делать дальше. Сам Дурмстранг неизвестно где, и вряд ли ему кто расскажет, где он.
Он достал одну из тетрадей. Оказалась восьмая. Она заканчивалась почерком матери — острый, чуть наклонный, с завитушками.
**8 апреля 1945. Вольфенштайн.**
Всё рушится. Геллерт проиграл. Эйнар говорит, нужно бежать. В Аргентину. Там у нас есть дом, люди, документы. Там можно продолжить поиски ритуала. Но я не хочу бежать. Я хочу, закончить ритуал. Хочу чтобы это кончилось.
Но он прав. Если нас поймают — не будет пощады. Ни ему, ни мне.
Я никогда не думала, что буду писать эти слова, но… я боюсь.
Геллерт хочет провести…»
Ксено закрыл тетрадь. Смотрел в окно, не видя пейзажа. Нужно возвращаться домой и искать другие пути.
За соседним столиком сидели две пожилые ведьмы. Пили шнапс маленькими рюмками и говорили — достаточно громко, чтобы он слышал. Смотрели на него, говорили по-немецки, но Ксено разбирал отдельные слова.
— …Einar Lavgud. Der gleiche, der mit Grindelwald gearbeitet hat.
Лавгуд. Он замер. Ложка застыла в руке.
— Unmöglich! — вторая ведьма была моложе, с ярко-рыжими волосами, крашеными магией. — Der ist doch tot. Die ganze Familie.
Ксено не оборачивался. Слушал, затаив дыхание.
— Nein, ich bin mir sicher, dass er es ist! Einar Lavgud! — рыжая ведьма оглянулась.
Ксено успел отвести взгляд, сделать вид, что рассматривает чашку.
— Linda, hörst du, auf zu reden! Sie sind alle tot.
— Wir müssen Martha Schwartz Bescheid sagen!
Ксено замер. Марта? Тётя Марта? Нет, не может быть
---------------
***— Эйнар Лавгуд. Тот самый, кто работал с Гриндельвальдом.— Невозможно! Он мертв. Вся его семья.— Нет, я уверен, что это он! — Эйнар Лавгуд!— Линда, прекрати говорить! Они все мертвы.— Нам нужно рассказать об этом Марте Шварц!
Глава 15. Глаза и уши
Сова прилетела под вечер. Беллатриса сидела в гостиной, перебирала старые номера «Пророка». Кикимер бесшумно подал письмо на серебряном подносе.
Она развернула пергамент. Почерк Кары — мелкий, аккуратный.
«Ксено снова уехал. Не знаю куда. Лайалл говорит, что до конца недели его не будет. К.»
Беллатриса сжала письмо в кулак и пошла к матери.
В спальне горел камин, Друэлла Блэк сидела в кресле, спиной к двери. На столике рядом с ней стояла чашка с чаем и лежала стопка бумаг.
— Лавгуд снова уехал, — сказала Беллатриса, входя. — Кара прислала сову.
Друэлла не обернулась.
— Куда?
— Не знаю.
Друэлла медленно повернулась в кресле. Взгляд у неё был спокойный, но цепкий.
— Плохо, дочь.
Беллатриса нахмурилась.
— Он уехал в Германию. В Берлин, —сказала Друэлла, взяла чашку, отпила глоток. — Вчера он днём пил кофе в «Zum goldenen Besen». Потом пошёл в Берлинское отделение банка.
— Но, мама! — Беллатриса шагнула вперёд. — Откуда ты это узнала?!
Друэлла поставила чашку на блюдце.
— Дочь, ты плохо поддерживаешь отношения с роднёй. А это важно. Запомни: ты живёшь среди людей, а не в пустыне. — Она помолчала, давая словам осесть. — Марта Шварц мне прислала сову. Рассказала, что видели Лавгуда в Берлине.
Беллатриса молчала. Она смотрела на мать и в который раз понимала, что не знает о её делах половины.
— Марта Шварц? — переспросила она. — Кто это?
— Дочь, снова плохо. Ты же заучивала всю родословную. Вспоминай. Марта Шварц — троюродная сестра твоего отца. Живёт в Берлине. Следит за порядком в нашем немецком доме.
— Я не знала, что у нас есть дом в Берлине.
— Теперь знаешь. — Друэлла взяла со столика письмо, протянула дочери. — Читай.
Беллатриса развернула письмо. Крупные буквы, чуть дрожащие — писала пожилая рука.
«Друэлла, дорогая! Вчера мне прислала сову Линда. Она написала, что видела в Берлине Эйнара Лавгуда. Линда пишет, что он пил кофе в „Zum goldenen Besen“, ну том, что держит Элиза Линдерхофф, уверена, ты её знаешь. Я думала, что Эйнар давно погиб. Дорогая, просвети меня по этому вопросу, пожалуйста. Это Эйнар или нет? Уж очень многие готовы платить золотом за сведения об Эйнаре. А ещё больше хотели бы видеть Эйнара в своём доме. Связанного.
Твоя Марта Шварц.»
Беллатриса подняла глаза на мать.
— Эйнар Лавгуд? Его отец?
— Да. — Друэлла взяла письмо обратно, сложила. — Марте сказали, что видели отца Лавгуда — Эйнара. Потому что не знают, что у него есть сын.
— И что ты ей ответишь?
— Правду. Что Эйнар погиб в пятьдесят шестом. А тот, кого видела Линда, — его сын, Ксенофилиус. И что он не обладает знаниями отца. Чтобы его случайно не убили доброжелатели. Ксено нужен живой нам самим.
— А про банк? — спросила Беллатриса.
Друэлла покачала головой:
— Марта ничего не писала про банк. Линда видела только кафе. Это всё, что ей доступно. Гоблины не отчитываются перед Шварц.
Друэлла откинулась в кресле.
— Марта — хорошая родственница. Держит уши открытыми, но не лезет туда, куда не следует. Она не спрашивает, откуда у Линды информация. Линда не спрашивает, почему Марте это нужно. Так всё и работает.
Она помолчала, глядела на огонь и продолжила:
— Ты плохо поддерживаешь отношения с роднёй, Беллатриса. Марта помнит меня, помнит твоего отца, помнит, кто мы, я помню о ней, а ты о ней даже не думаешь.
— Я знаю, кто такие Шварц, — возразила Беллатриса. — Я просто забыла. Она же далеко. Что мне с ней обсуждать?
— Опять плохо, дочь. Ты выучила всю нашу родословную, но не держишь это в голове. Не используешь. — Друэлла убрала пергамент в карман. — Когда ты в последний раз поздравляла Марту с днём рождения? Когда посылала ей подарок на Рождество?
Беллатриса промолчала.
— Я рассылаю поздравления всем, — сказала Друэлла. — Рождество, дни рождения, именины. Маленькие подарки. Даже тем, кто живёт за границей. Даже тем, кого ты считаешь «дальними». Потому что, Беллатриса, информация приходит оттуда, откуда ты её не ждёшь. Марта в Берлине. Берлин — это не только Германия. Это перекрёсток. Люди приходят и уходят. Марта видит их лица. А я получаю письма.
Друэлла отпила чай, поставила чашку на блюдце.
— Твой отец в своё время купил акции одной маггловской компании. Кто-то из родни в Америке подсказал. Своевременно. Вовремя. Мы заработали достаточно, чтобы не думать о деньгах два поколения.
— Я знаю эту историю, — тихо сказала Беллатриса.
— Знаешь. Но не делаешь выводов. — Друэлла посмотрела на дочь в упор. — Ты живёшь среди людей, Беллатриса. Родня — это не только фамильная гордость. Это глаза и уши. Марта сегодня принесла пользу. Не потому, что она добрая тётушка. А потому, что я двадцать лет посылаю ей открытки и не забываю о её существовании.
Беллатриса опустила глаза.
— Что теперь? — спросила она.
— Теперь ждать, когда Лавгуд вернётся. Марта пишет, что он уехал из Берлина. Куда — неизвестно. Её полномочия заканчиваются на Германии. — Друэлла помолчала. — И завтра же напишешь Марте письмо. Поздравишь с чем-нибудь. Скажешь, что рада, что она в курсе дел. Представишься. Она должна знать тебя не только по имени.
Беллатриса кивнула. Подошла к камину, бросила письмо Кары в огонь. Бумага вспыхнула, свернулась, превратилась в пепел.
Друэлла смотрела на огонь.
— Надеюсь, в следующий раз ты узнаешь не только об отъезде Лавгуда от Кары или Флетчера, но и ещё что-то из других источников.
Беллатриса ничего не сказала. Вышла в коридор, прикрыла дверь и постояла несколько секунд, глядя в стену.
Мать была права. Она не думала о Марте Шварц. Не потому, что не знала. А потому, что считала её «дальней роднёй», о которой можно забыть.
А мать не забывала. Мать помнила обо всех.
Из кафе, где он пил кофе, Ксено вернулся в Берлинский Гринготтс. В зале банка находилась каминная сеть, подключенная к магическим сообществам по всей Германии.
— Падерборн, — сказал Ксено, бросая щепотку летучего пороха в зелёное пламя.
Он назвал этот город не случайно. В дневнике отца была карта, и на ней — пометка: «Падерборн — ближайший магический узел к Вольфенштайну». Отец писал:
«Замок стоит на древнем месте силы. Маглы видят только камень и руины. Маги видят больше — но только если знают, куда смотреть. Падерборн — ворота. Дальше только пешком или на том, что не привлекает внимания.»
Зелёное пламя взметнулось, и через несколько секунд Ксено вывалился в небольшом каминном зале. Здесь было тесно, низкий потолок, стены из грубого камня. Пахло дымом и пивом. На скамье у стены дремал старик в засаленной мантии.
Ксено вышел на улицу.
Падерборн встретил его серым небом и мелким дождём. Магический квартал оказался крошечным — пара лавок, таверна, несколько каких-то довольно старых строений. Но Ксено не задержался. Он нырнул в переулок, вышел уже на магловскую улицу, нашёл велосипедную мастерскую.
— Einen Fahrrad, bitte, — выговорил он с трудом, протягивая марки.
Хозяин, толстый мужчина с усами, подозрительно оглядел его, но деньги взял. Через десять минут Ксено уже трясся по дороге на старом чёрном велосипеде, сжимая в одной руке руль, а другой — карту отца.
В седле, под шелест колёс по гравию, он прокручивал в голове строчки из дневников — те, что читал прошлым вечером в гостинице.
**15 марта 1942 года**
«Вольфенштайн — это не просто замок. Это алтарь. Гиммлер выбрал его не случайно — он чувствует такие места нутром, хотя сам сквиб. Говорит, здесь будет «центр мира» после победы. Дурак. Центр мира не строят — его находят. И он был здесь задолго до нас.Под северной башней — древнее святилище. Геллерт утверждает, что здесь можно открыть портал в Мир Смерти. Не навсегда — на мгновение. Но и этого хватит, чтобы изменить всё. Эльза боится. Говорит, что такие вещи не трогают без жертвы. Я говорю: мы уже приносили жертвы.»
Ксено сжал руль.
**20 июня 1943 год**
«Реконструкция идёт быстро. Слишком быстро. Гиммлер согнал заключённых из Нидерхагена. Говорят, сотни умерли при строительстве подземного зала. Эльза видела их, когда ходила изучать магический фон. Она сказала: «Эйнар, земля здесь стонет. Эти стены пропитаны смертью. Я говорила об этом Геллерту, он ответил: Тем лучше. Смерть — это энергия». Она замолчала. Потом ушла и всю ночь не разговаривала со мной.Я не знаю, как объяснить ей. Мы не убивали этих людей. Гиммлер убивал. Мы только использовали то, что уже сделано. Разве это не лучше, чем убивать самим?»
Ксено смотрел прямо перед собой. Асфальт сменился гравием, гравий — грунтовкой. Впереди, между холмов, начали проступать очертания замка.
Он остановился на вершине холма. Слез с велосипеда. Перед ним, в серой дымке, стоял замок.
Маглы видели его таким, каким он был после войны: разрушенным, но частично восстановленным. Стены с выбоинами от взрывов, разрушенные бомбардировками авиации башнями. Северная и южная, соединённые низкой галереей. Музей. Туристическая тропа. Ничего особенного.
Ксено прищурился. Шёпнул:
— Revelio.
И мир сдвинулся.
Под магловским замком, в стороне, за холмом, который маглы считали просто скалой, проступили другие очертания. Руины. Настоящие руины Вольфенштайна. Стены, сложенные из чёрного камня, который не брало время. Проломленные крыши, пустые глазницы окон, когда-то величественные стены, а сейчас груда камней.
Ксено вспомнил ещё одну запись из дневника:
«Замок разрушен. Маглы думали, что авиация уничтожила всё. Они не знали, что настоящий Вольфенштайн — под землёй.»
Ксено посмотрел на часы. Было одиннадцать утра. До полудня — час. Он присел на велосипед, достал из сумки бутерброд, который купил в Падерборне, и стал ждать, глядя, как тени ползут по склону.
Хотя центральный вход в замок был разрушен, но в скрытой части, там где обрушилась стена зиял провал во внутренний двор замка. Природа взяла свое и усиленно скрывала разлом зарослями плюща. Ксено раздвинул ветки, шагнул внутрь. Это был не проход во двор, это был какой-то коридор внутри стены. Коридор уходил вниз, ступени были вырублены прямо в камне, стены — влажные, с подтёками. Пахло сыростью, плесенью и чем-то ещё — сладковатым, тяжёлым.
Он зажёг палочку.
— Люмос.
Длинный коридор со значительным уклоном вниз закончился дверью. Массивная, дубовая, окованную чёрным железом. Ксено толкнул — дверь поддалась с протяжным скрипом.
И он замер.
Зал был богатым. Не тронным — скорее малым залом для собраний. Стены обшиты тёмным деревом, пол — полированный камень. На стенах — портреты в тяжёлых рамах. Ксено поднял палочку выше. Гитлер. Гиммлер. Другие лица, которых он не узнал, но форма СС говорила сама за себя. Между портретами — знамёна со свастикой. Пыльные, но не тронутые временем. Будто время здесь остановилось в сорок пятом.
В нишах вдоль стен стояли доспехи. Не музейные экспонаты — настоящие, с зазубринами от клинков и тёмными пятнами на металле. Ксено провёл пальцем по одному такому пятну. Ржавчина? Нет. Старая засохшая кровь.
Он пошёл дальше. Коридор расширился, превращаясь в галерею. Слева и справа — ниши с доспехами, между ними — флаги. Потолок терялся в темноте. Тишина стояла такая плотная, что Ксено слышал, как стучит его сердце.
Ксено прошёл ещё несколько шагов и остановился. Свет палочки выхватил из темноты нечто, заставившее его замереть.
Впереди на полу коридора словно брошенные небрежной рукой, лежали... кучи. Он присмотрелся. И понял.
Остатки людей.
Скелеты — не все, некоторые ещё держались на сухожилиях, истлевшие мантии облепили истлевшие тела. Рядом — рассыпавшиеся палочки, которые никто не подобрал. Потемневшие от времени пряжки, пуговицы, очки в черепашьей оправе, разбитые линзы.
Ксено насчитал пять… семь… десять… Он сбился со счёта.
Он поднял палочку выше. Свет скользнул по стенам, по флагам, по доспехам с тёмными пятнами, в конце коридора, на границе света от палочки, у массивных двустворчатых дверей висели тени.
Они не касались пола. Они просто висели в воздухе — чёрные, бесформенные, но смутно напоминающие человеческие фигуры в длинных плащах. Ни лиц, ни рук, ни ног. Только сгустки тьмы, чуть более плотные, чем та, что их окружала.
Ксено замер.
Он вспомнил Хогвартс. Третий курс. Профессор рассказывал им о дементорах. «Не пытайтесь с ними сражаться, — говорил он. — Ни одно заклинание, кроме Патронуса, не действует на них. Если вы не умеете вызывать Патронуса — бегите. Бегите, не оглядываясь.»
Ксено не умел вызывать Патронуса. На экзамене он заставил серебряную кошку продержаться несколько секунд, но это была удача. А эти тени… они были не совсем дементорами. Но они были похожи. Слишком похожи.
Одна из теней шевельнулась. Медленно, будто сквозь сон, она повернулась в его сторону.
У Ксено перехватило дыхание. Холод пополз по ногам вверх, сковывая колени, живот, грудь. Не магия — страх. Чистый, животный страх трёхлетнего ребёнка, который остался там, на горе Броккена.
Он сделал шаг назад. Потом ещё один.
Тень не преследовала. Она просто висела у двери, глядя на него из ниоткуда.
— Не сегодня, — прошептал Ксено. — Не сейчас.
Он развернулся и пошёл обратно. Не бегом — пятясь быстрым шагом, стараясь не показать спину. Выход, коридор, расщелина в скале, свет. Серое небо, мелкий дождь. Велосипед стоял невдалеке там же, прислонённый к стене.
Ксено вскочил в седло и нажал на педали, гнал, не оглядываясь.
«Они шли сюда. Искатели сокровищ. Охотники за артефактами. Может, такие же, как я, — наследники, которые хотели забрать то, что принадлежало их семьям. Или просто глупцы, которым было любопытно.»
Отъехав Ксено перевёл дыхание. Сердце колотилось где-то в горле.
«Они дошли сюда. До этих дверей. И не вышли.»
Домой Ксено вернулся тем же путём. Велосипед вернул хозяину в Падерборне, камин — в Берлин, камин — в Министерство, из Министерства — к тёте Марте.
Он шагнул в кухню около восьми вечера.
Тётя Марта сидела за столом. Ждала.
Она поставила перед ним тарелку с жаренным мясом — ешь, разговоры все потом.
Когда она убедилась, что Ксено доел гуляш и перешел к чаю она разрешила говорить.
— Ты что-то нашёл? — спросила она. Голос звучал ровно, но Ксено видел, как дрожат её пальцы, стиснутые на кружке с чаем.
— Нашёл. И не нашёл. — Он сел напротив, положил сумку на стол. — Тёть, я должен кое-что спросить. И не уходи от ответа. Пожалуйста.
Она молчала.
— Вчера утром в кафе в Берлине, — сказал Ксено, — две пожилые женщины обсуждали меня. Они приняли меня за отца. И одна из них упоминала в конце Марту. Тётя, это они о тебе говорили?
Тётя Марта не отвечала долго. Потом спросила:
— Ты помнишь разговор дословно?
— …не совсем. Я понял смысл, но точные слова…
— Вспомни, — сказала она жёстко. — Это важно.
Ксено закрыл глаза. Он не был менталистом. Но у него была палочка.
— Memoria acuo, — прошептал он, проведя кончиком палочки по виску.
Заклинание улучшения памяти было элементарным, его проходили на пятом курсе. Обычно его использовали перед экзаменами, чтобы выучить билеты. Но сейчас он применил его не для учёбы — для свидетельских показаний.
Воспоминание вспыхнуло ярко.
Он открыл рот и заговорил на немецком — медленно, с отвратительным акцентом, но слово в слово:
— Einar Lavgud. Der gleiche, der mit Grindelwald gearbeitet hat. Unmöglich! Der ist doch tot. Die ganze Familie. Nein, ich bin mir sicher, dass er es ist! Einar Lavgud! Linda, hörst du, auf zu reden! Sie sind alle tot. Wir müssen Martha Schwartz Bescheid sagen!
Тётя Марта слушала, неперебивая. Лицо её стало каменным.
— Ты ошибся, Ксено, — сказала она наконец. — Они говорили не обо мне. Марта Шварц — это не я.
Потом она перевёла:
— «Эйнар Лавгуд. Тот самый, кто работал с Грин-де-Вальдом. Невозможно! Он же мёртв. Вся семья. Нет, я уверена, что это он! Эйнар Лавгуд! Линда, прекрати говорить! Они все мертвы. Нужно сказать об этом Марте Шварц.»
— Ты знаешь её?
— Родственница Блэков. Двоюродная сестра Сигнуса. Живёт в Берлине. — Тётя Марта усмехнулась — горько, безрадостно. — Очень занятная и известная особа. При любой власти она лояльна к новой власти. Сначала она ругала Грин-де-Вальда. Потом, когда он пришёл к власти в Германии, стала его поддерживать. Разослала всем родственникам письма, что «великий тёмный маг наконец-то навёл порядок». А когда Грин-де-Вальд проиграл, она стала снова его ругать. И его приспешников. В том числе вашу семью.
— И сейчас она…
— Сейчас она не у дел, но она при деньгах. И при связях. — Тётя Марта покачала головой. — Ксено, ты не понимаешь. Если Марта Шварц узнает, что ты жив, что ты — сын Эйнара, что ты роешься в архивах отца… она может рассказать тем, кто до сих пор помнит Эйнара. И не с добром.
Ксено молчал.
— Я запрещаю тебе, — голос тёти Марты стал жёстче, — категорически запрещаю появляться в Германии. Ты меня слышишь? Ни Берлина. Ни Падерборна. Ни этого замка. Марта Шварц — не дура. Если её люди видели и узнали тебя один раз, они узнают тебя и во второй. И тогда они начнут задавать вопросы. Не тебе. Тем, кто захочет тебя использовать.
— Или убить, — тихо добавил Ксено.
— Или убить, — согласилась тётя Марта.
Ксено опустил голову. Потом кивнул.
— Хорошо, тёть. Я не поеду. Пока.
Она посмотрела на него долгим взглядом, но спорить не стала. Только покачала головой.
Позже, в своей комнате, лежа в постели Ксено прокручивал в голове все события заново: Чёрные тени у дверей, Портреты Гитлера и Гиммлера. Флаги со свастикой. И холод.
— Тётя запретила Германию. Но мир не заканчивается Германией. — подумал он.
Глава 16. Отплытие
Неделя дома сделала своё дело. Ксенофилиус Лавгуд проснулся в хорошем настроении — впервые после возвращения из Германии. Солнце лезло в окно, за которым щебетали птицы, внизу громыхала посудой тётя Марта, а на столе в комнате дожидались своего часа стопка чистых дневников и карта Южной Америки.
Он потянулся, зевнул и улыбнулся собственным мыслям. Отдохнул. Выспался. На шаг приблизился к разгадке — и теперь знал, куда двигаться дальше.
Аргентина.
Там — остальные дневники. Там — ответы.
Германия подождёт. Тётя права: Марта Шварц и её люди уже видели его один раз, и лезть туда снова, не имея чёткой цели — глупо. А у Ксено была цель. И она лежала в Южном полушарии.
Он спустился в типографию, где Лайалл Люпин уже вовсю гремел литерами. Запах краски и старой бумаги, стук станка, сосредоточенное лицо помощника — всё это создавало иллюзию обычной жизни. Иллюзию, которая Ксено очень нравилась.
— Лайалл, — сказал он, плюхаясь на табурет и закидывая ногу на ногу. — У меня для тебя две новости.
Люпин поднял голову, поправил очки.
— Хорошая и плохая?
— Обе хорошие. Для тебя. — Ксено усмехнулся. — Первая: я уезжаю.
— Давно пора, — буркнул Люпин, возвращаясь к набору. — Ты только мешаешься под ногами.
Ксено хмыкнул. Вот за это он и ценил Люпина — без лишних сантиментов.
— Вторая: типография остаётся на тебя. Справишься?
— А то.
— Отлично. — Ксено встал, подошёл к стеллажу с чистой бумагой, взял верхний лист, покрутил в руках. — Я буду недели три. Может, четыре.
Люпин отложил литеру, посмотрел на него внимательно:
— Куда на этот раз?
Ксено сделал паузу ровно настолько, чтобы подчеркнуть значимость момента. В глазах у него запрыгали бесенята — та самая когтевранская искра, которую тётя Марта называла «безумным блеском».
— В Германию, — сказал он.
Люпин поднял бровь.
— Опять? Ты только оттуда.
— Я только оттуда — за другим, — невозмутимо парировал Ксено. — А теперь — за козлодоями.
— За кем?
— Порхающие козлодои, Лайалл. Hircus volatilis. — Ксено произнёс это с таким видом, будто речь шла о чём-то совершенно очевидном. — Август — самый сезон. Они водятся на альпийских лугах, питаются горной мятой, а их рога отражают тёмные чары. В прошлый раз туман помешал, но теперь я подготовился.
Люпин смотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. Потом вздохнул.
— Ксено.
— М?
— Ты опять врёшь.
— Ничуть.
— Козлодоев не существует.
— Это ты так думаешь, — пожал плечами Ксено. — Министерство тоже триста лет отрицало существование мозгошмыгов. А теперь — глянь в любой справочник магических тварей. Четвёртая категория опасности. Питаются кошмарами. Очень вредные.
— В справочнике их нет.
— Будут. — Ксено подмигнул. — Я напишу.
Люпин открыл рот, закрыл, потом махнул рукой.
— Знаешь что? Езжай. Хоть на Луну. А я останусь здесь и буду печатать твои дурацкие журналы, пока ты будешь гоняться за несуществующими козами.
— Козлодои, — поправил Ксено. — Козлы — это другое. У них нет крыльев.
— Откуда ты знаешь?
— Увижу — узнаю.
Он хлопнул Люпина по плечу, вышел из типографии и только там, на улице, позволил себе улыбнуться.
Сработало. Люпин теперь думает, что он едет в Германию. Пусть ищут ветра в горах Броккена. А он поплывёт через океан.
Ксено подставил лицо утреннему солнцу и зашагал к дому — собирать вещи.
Ксено нашёл тётю Марту в кухне. Она сидела за столом с чашкой чая, перед ней лежала раскрытая книга в кожаном переплёте — старая, потрёпанная, с закладкой на середине. Увидев племянника, она подняла голову, отложила книгу.
— Ты сегодня какой-то… — она прищурилась, — довольный.
— А что, не положено? — Ксено сел напротив, взял с блюдца печенье, откусил. — Хорошая погода, птички поют, типография работает. Жизнь прекрасна.
— Ты собрался уезжать, — сказала тётя Марта. Не вопрос — констатация факта.
Ксено перестал жевать.
— Ты же меня знаешь. — Он проглотил печенье, потянулся за вторым. — Долго на одном месте не сидится.
Тётя Марта молчала, глядя на него поверх чашки. Ксено знал этот взгляд — в нём смешивались желание запретить и понимание, что запрещать бесполезно.
— Куда на этот раз? — спросила она наконец.
— В Аргентину.
Она не вздрогнула. Только медленно поставила чашку на блюдце — так, чтобы не звякнуть.
— Понятно, — сказала она. — Дневники.
— Да. Там должно быть ещё два. И, может быть, ответы.
— На какие вопросы?
Ксено пожал плечами:
— На все, которые у меня пока есть. И на те, которые появятся потом.
Тётя Марта посмотрела в окно. За стеклом, на старой яблоне, воробьи устроили перебранку. Солнце золотило столешницу, чашку, её руки, лежащие на столе неподвижно, будто она боялась, что если пошевелится — он исчезнет.
— Ты не просишь разрешения, — сказала она тихо.
— Тёть, мне двадцать один год. — Ксено накрыл её руку своей. — Я бы и в семнадцать не спросил. Но я хочу, чтобы ты знала. Чтобы не волновалась.
Она усмехнулась — горько, уголком рта.
— «Чтобы не волновалась». Глупый мальчик. Я буду волноваться, даже если ты поедешь в Хогсмид за журналами.
— Тогда поеду в Аргентину, — улыбнулся Ксено. — Чтобы было из-за чего волноваться по-крупному.
Тётя Марта хотела рассердиться, но не смогла. Покачала головой, выдернула руку, встала.
— Когда?
— Завтра утром.
— Так скоро?
— Сезон.
— Какой сезон? В Аргентине сейчас зима.
— А я люблю зиму, — беззаботно отозвался Ксено. — Снег, мороз, пингвины…
— В Аргентине нет пингвинов, — сухо сказала тётя Марта.
— Будут, — пообещал Ксено. — Я привезу.
Она хотела сказать ещё что-то, но только махнула рукой и вышла из кухни. Ксено остался один, доел печенье, выпил остывший чай и пошёл собираться.
Порт Ливерпуль встретил его запахом соли, дёгтя и чужих голосов. Огромное здание пассажирского терминала гудело, как улей. Люди с чемоданами, тележками, детьми на руках, носильщики в синей форме, крики чаек, гудки кораблей — всего было слишком много.
Ксено остановился у входа, перевёл дыхание. Немногочисленные походы в Косой переулок не подготовили его к такому количеству маглов. Они текли мимо — деловитые, спешащие, занятые своими делами. Никто не смотрел на него. Никто не знал, кто он. Хорошо. Плохо. Он не решил ещё.
Он подошёл к кассам. Длинная стойка, за ней — женщины с идеальными причёсками и механическими улыбками. Он встал в очередь. Перед ним двое мужчин обсуждали цены на пшеницу. Сзади какая-то дама выговаривала дочери, та обещала больше никогда не терять багажную бирку.
Ксено чувствовал себя экспонатом в музее. Ему казалось, что сейчас кто-нибудь ткнёт в него пальцем и закричит: «Смотрите, волшебник!». Но никто не кричал.
— Сэр? — девушка за стойкой смотрела на него выжидающе. — Куда вам билет?
Он подался вперёд, облокотился на стойку, стараясь выглядеть естественно. В кармане лежали деньги — фунты, обменянные в лондонском обменнике на те самые марки из сейфа отца. Тётя Марта научила: «Никогда не меняй всё в одном месте. И не показывай крупные купюры сразу».
— Буэнос-Айрес, — сказал он. — Один билет. Второй класс.
Девушка удивилась:
— Второй? Обычно молодые люди предпочитают третий. Дешевле.
— У меня морская болезнь, — соврал Ксено. — В третьем классе пахнет кошками.
Девушка моргнула, но спорить не стала. Застучали клавиши какого-то механического аппарата, зашуршали бланки.
— «RMS Amazon». Отплытие завтра, десять утра. Прибытие в Буэнос-Айрес — через двадцать один день, если погода не подведёт.
— Двадцать один, — повторил Ксено. — Много.
— Это быстро, сэр. Самолёты, конечно, быстрее, но…
— Нет, — перебил он. — Корабль. Это принципиально.
Авиаперелёты в магической Британии контролируются Министерством, — подумал он. — А вдруг у них есть список? Или кто-то из отдела магического транспорта доложит Блэкам? Плыть дольше, зато безопаснее.
Девушка назвала цену. Ксено отсчитал купюры, стараясь, чтобы руки не дрожали. Получил билет — плотный, с золотым тиснением, с его именем, написанным от руки. Спрятал во внутренний карман.
— Благодарю, — кивнул он и вышел из зала.
На улице он остановился, достал билет, посмотрел на него.
«Xenophilius Lovegood. Second Class. RMS Amazon. Liverpool — Buenos Aires».
Он улыбнулся. Двадцать один день в море. Двадцать один день с дневниками. Двадцать один день, чтобы понять, кем были его родители. И кем он сам теперь стал.
Вороватые чайки дрались над урной. Вдалеке гудел корабль, готовящийся к отплытию.
— Ну что ж, — сказал Ксено сам себе. — Путешествие начинается.
Он развернулся и зашагал обратно — к дому, к тёте Марте, к последним сборам. В кармане лежал билет. На душе было странное, щемящее чувство — смесь страха и предвкушения.
«RMS Amazon» оказался огромным. Ксено стоял на причале, задрав голову, и чувствовал себя муравьём перед сахарной ватой. Белый борт, три трубы, чернеющие палубы, сотни иллюминаторов — всё это возвышалось над ним с холодным величием.
— Проходите, не задерживайте, — торопил матрос в синей форме. — Отплытие через сорок минут.
Ксено поднялся по трапу, вручил билет усатому стюарду и получил ключ от каюты. Второй класс оказался удобным: широкий коридор, ковровая дорожка, латунные светильники на стенах. Его каюта была маленькой, но уютной — койка, застеленная свежим бельём, иллюминатор, за которым покачивалась вода, небольшой стол и стул. Отдельная раковина в углу.
Он положил сумку на койку, потом выглянул в коридор — никого.
— Ну здравствуй, дом на ближайшие три недели, — сказал он каюте.
Каюта не ответила.
На палубе уже толпились пассажиры. Ксено вышел к перилам, глядя, как докеры отдают швартовы. Кто-то махал платком, кто-то кричал что-то прощальное, где-то играла музыка — граммофон, выставленный прямо на палубе первого класса.
Он с интересом разглядывал всё: и дам в шляпках с вуалями, и мужчин в костюмах-тройках, и детей, которые носились между взрослыми, путаясь под ногами. Маглы. Они были другими — и в то же время такими же. Тоже провожали, тоже скучали, тоже боялись. Только без магии.
Корабль вздрогнул, дал протяжный гудок. Берег медленно поплыл назад.
Ксено смотрел, как порт тает за кормой, как здания становятся всё меньше, как линия горизонта расползается в бесконечную синеву. Ветер трепал волосы, солнце слепило глаза.
В столовой второго класса было людно. Ксено сел за свободный столик, заказал суп и рыбу (названий он не запомнил, просто ткнул пальцем в меню). Еда оказалась съедобной — даже вкусной. Он ел, слушал соседей, обсуждающих какие-то маггловские цены и политиков, и чувствовал себя… нормально.
Но когда тарелки унесли, а новые разговоры ничем не отличались от старых, Ксено поймал себя на том, что смотрит в стену и думает о рунах.
Скучно.
Он вышел из столовой, прошёл по коридорам, заглянул в курительную комнату (надышано, синий дым), в библиотеку (скучные маггловские романы). Палуба была хороша, но ветер уже начал надоедать, а солнце припекало.
Он вернулся в каюту. Корабль мерно покачивался, где-то за переборкой играло радио. Выложил на стол дневники отца.
— Двадцать один день, — сказал он стопке дневников. — Вы — моё единственное развлечение.
Сел на койку, снял ботинки, устроился поудобнее, откинулся на подушку, взял очередной дневник, поднёс дневник к свету из иллюминатора, перевернул страницы и начал перечитывать.
Ксено читал эти строки в третий раз, но каждый раз они звучали по-новому.
Он читал до самого вечера, пока за иллюминатором не погас свет. А когда закончил, долго сидел, глядя на строчки, исписанные отцовским почерком.
6 ноября 1938г. Нурменгард, через неделю после ритуала на Броккене
Замок Нурменгард стоял на скале, окружённой ледяной водой. Чёрные стены, острые башни, узкие бойницы. Даже в августе здесь дул холодный ветер с озера, и небо казалось серым, будто время замерло на пороге зимы.
Эйнар Лавгуд шёл за Грин-де-Вальдом по длинной галерее. Эльза держалась рядом, её пальцы касались его локтя. Высокие окна выходили на воду, и в их стёклах отражались факелы, которые горели в железных кольцах на стенах. Слуг не было. Только они трое и тишина.
— Нравится? — спросил Грин-де-Вальд, не оборачиваясь. — Я построил эту крепость, когда понял, что у меня будет много врагов.
— Впечатляет, — сказал Эйнар.
— Здесь безопасно. Никто не войдёт без моего разрешения. Никто не выйдет, если я не отпущу.
Они вошли в столовую. Высокий зал с каменными сводами, длинный стол, скамьи. На стенах — знамёна с гербом Грин-де-Вальда. В камине горел огонь, но зал всё равно казался холодным.
— Садитесь. — Геллерт указал на места. — Вы голодны после дороги.
Эйнар сел слева от хозяина. Эльза — напротив. Слуга в чёрной мантии без опознавательных знаков разлил вино по бокалам. Красное, густое.
— За успех, — сказал Грин-де-Вальд. — За то, что мы сделали на горе Броккен. И за то, что сделаем дальше.
Эйнар выпил. Вино обожгло горло, но сразу отпустило — в теле разлилось тепло. Эльза пригубила, поставила бокал.
— Ты не ешь, фрау Вайс, — заметил Грин-де-Вальд.
— Не голодна, — ответила она.
— Напрасно. Сила требует подпитки. И не только магической.
Он подал знак слуге. Тот внёс суп — прозрачный, с золотистыми шариками, плавающими на поверхности.
— Что ты чувствуешь после ритуала? — спросил Геллерт, обращаясь к Эйнару. — Я не про тело. Я про магию.
Эйнар задумался. Он чувствовал это каждую минуту последних трёх дней. Тихий гул под кожей. Лёгкость, когда он вызывал огонёк на палочке. Обострённый слух по ночам.
— Она ближе, — сказал он. — Раньше я тянулся к магии. Теперь, как мне показалось, она тянется ко мне.
Грин-де-Вальд кивнул, отрезал кусок мяса.
— Это начало, Лавгуд. Представь, что будет, когда мы повторим. С большей жертвой.
Эльза отодвинула тарелку. Суп остался нетронутым.
— Ты говоришь о жертвах, Геллерт. О живых жертвах.
— Я говорю об источнике, фрау Вайс. Магия не берётся из воздуха. Ты училась в Дурмстранге. Тебя учили, что магия течёт через палочку, через кровь, через волю. Но откуда она берётся в тебе? Ты рождаешься с ней. А почему один рождается сильным, а другой — слабым?
Эйнар знал эти вопросы. Они мучили его с детства.
— Кровь, — сказал он.
— Кровь, — повторил Грин-де-Вальд. — Древние это знали. Они брали энергию там, где её было много. У животных. У людей.
Эльза побледнела, но промолчала.
— Ты называешь это темномагическими ритуалами, — продолжал Геллерт, глядя на Эйнара. — Возьми историю Рима и Греции. Там жертвы богам приносили при любом событии. Хочешь дождя — принеси жертву. Хочешь урожая — принеси жертву. Никто не считал это темной магией.
— Я читал о греческих ритуалах, — сказал Эйнар. — Белые быки. Овцы.
— И людей, — спокойно добавил Грин-де-Вальд. — Ифигения. Дочь царя Агамемнона принесли в жертву, чтобы боги дали ветер для кораблей. Это записано у Еврипида. Её почитали греки. Плакали над ней. Но никто не назвал Агамемнона тёмным магом.
Слуга унёс тарелки. Принёс жаркое — мясо с овощами, политое густым соусом. Эльза не притронулась.
— Ацтеки, — сказал Грин-де-Вальд. — Ты изучал их ритуалы, Лавгуд?
— Мельком, — ответил Эйнар.
— Там кровавые ритуалы. Тысячи жертв за один день. Жрецы вырезали сердца на вершинах пирамид. И боги давали им силу. Дожди, урожаи, победы в войнах.
— Ацтеки проиграли, — сказал Эйнар. — Испанцы пришли с пушками. Их магия оказалась бессильна против железа.
Грин-де-Вальд положил нож. Посмотрел на Эйнара долгим, внимательным взглядом.
— Ты прав, Лавгуд, они проиграли. Их жрецы резали сердца, а испанцы стреляли из аркебуз.
— Тогда зачем нам их ритуалы? — спросила Эльза.
— Затем, фрау Вайс, что ацтеки не единственные, кто искал путь к силе через смерть.
Грин-де-Вальд отодвинул тарелку, положил локти на стол. Свечи отражались в его глазах двумя холодными огоньками.
— Ты ведь изучала культ Кали, — сказал он, глядя на Эльзу. — В Дурмстранге, кажется, была хорошая библиотека по восточным культам.
Эльза кивнула.
— Кали. Богиня смерти и разрушения. Ей приносили жертвы в Индии. Кровь, плоть, человеческие жизни. Жрецы верили, что чем больше жертва, тем больше силы получает богиня. А через неё — и жрецы. Смерть — это не конец. Это дверь.
Геллерт встал, подошёл к буфету, достал из него старую книгу в кожаном переплёте. Открыл на закладке, положил перед Эйнаром.
— Ты знаешь эту легенду?
Эйнар посмотрел. Три символа на пожелтевшем пергаменте. Палочка. Камень. Мантия.
"Три брата шли по извилистой дороге в сумерках и наткнулись на реку, которую невозможно было перейти обычным способом.
Как искусные волшебники, они просто взмахнули палочками, и над рекой появился мост. Когда они дошли до середины, их путь преградила фигура в капюшоне. Это была Смерть .
Она разгневалась, потому что лишилась трёх новых жертв (обычно путники тонули в этой реке), но притворилась восхищённой и предложила каждому брату награду за то, что они смогли её перехитрить.
Так братья получили Дары Смерти: старший — Бузинную палочку, средний — Воскрешающий камень, младший — Мантию-невидимку ."
— Дары Смерти, — сказал он. — Детская сказка.
— Не сказка, Лавгуд. Три брата обманули Смерть. Получили от неё подарки. Палочку, которая не знает поражения. Камень, который возвращает мёртвых. Мантию, которая прячет от самой Смерти. Дамблдор считает, что Братья Певерелл не встречали Смерть на мосту. Они были просто очень талантливыми волшебниками, которые сами создали эти артефакты. Что легенда о встрече со Смертью возникла позже, чтобы объяснить происхождение трёх могущественных предметов. Но тогда вопрос: почему тот же Мерлин не создал себе такую же палочку или такую же мантию невидимку, и такой же камень воскрешения? Врагов у него и Артура было достаточно, та же Моргана. И короля Артура бы он мог воскресить камнем. Но нет, у него этого не было, хотя Мерлин был очень силен. Нет, все—таки я склоняюсь к иному — братья смогли каким-то ритуалом приподнять завесу в мир Смерти и её силу поместить в эти предметы.
— Это легенда, — повторил Эйнар. — Никто не видел эти дары.
— Видели. И те, кто видел, становились почти бессмертными. Почему? Потому что Смерть дала им частицу себя. Частицу своего мира.
Эльза нахмурилась.
— Ты хочешь сказать, что Дары Смерти существуют и ими можно завладеть?
— Я хочу сказать, что такие дары можно получить снова. Если удалось им, то это можем достичь и мы. Не через артефакты, а через место. Место, где граница между мирами истончается. Где Смерть рядом. Где можно зачерпнуть её силу, не торгуясь с ней.
Грин-де-Вальд закрыл книгу, сел обратно.
— На горе Броккен мы все трое почувствовали это. Завеса стала тоньше. Не намного — на волосок. Но достаточно, чтобы сила перетекла. Вы же чувствовали? Не только я. Вы оба.
Эйнар молчал. Он чувствовал. И сейчас, сидя за этим столом, он всё ещё чувствовал — лёгкое покалывание под кожей, будто магия стала гуще, будто воздух стал плотнее.
— Да, — сказала Эльза тихо. — Я чувствовала.
— И мы получили дар, — продолжал Геллерт. — Маленький. Крошечный. Никто из нас не станет непобедимым после одного козла и капли крови. Но мы получили направление.
Он поднял бокал, глядя на тёмное вино.
— Теперь нам нужно найти место, где завеса тоньше. Где сила течёт рекой, а не ручейком. Где можно заглянуть в мир Смерти — и не ослепнуть.
Эйнар откинулся на спинку стула.
— Ты думаешь, такое место существует?
— Уверен. Древние знали о нём. Строили там храмы, замки. Приносили жертвы. Получали силу. А потом их цивилизации исчезали, а место оставалось. Ждало. Возьмите тот же Хогвартс, к примеру. — Грин-де-Вальд поднял бокал, глядя на тёмное вино. — Знаете, почему четыре основателя смогли построить замок, который не брала ни одна армия? Не только потому, что они были сильными магами. А потому, что они выбрали правильное место.
— Но Хогвартс в Англии, — возразила Эльза.
— Ты думаешь, такое место только одно? Нет, фрау Вайс. Не одно. — Геллерт поставил бокал, подался вперёд. — В старых рукописях, которые мне удалось достать, есть описание того, как Годрик Гриффиндор искал землю для замка. Он объездил всю Британию. И везде проверял одно: насколько глубоко под землёй течёт магия. Где она едва сочится — там он не останавливался. Где била ключом — ставил метку. А потом привёз остальных. Хогвартс стоит на месте, где сила течёт из-под земли с древних времён. Ещё до римлян. Ещё до кельтов. Там, возможно, было что-то задолго до людей. И основатели просто пришли и использовали это. Как паук плетёт паутину на перекрёстке ветров. То, что место единственное — это бред. Поищем в Германии, — ответил Грин-де-Вальд. — Гиммлер даёт мне людей, архивы, доступ к древним картам, которые британское Министерство магии спрятало бы под гриф «Секретно» и забыло. Здесь у нас есть возможности. И ресурсы. Незачем таскаться по всему миру, если нужное место может быть в двух днях пути от Берлина. Аненербе уже собрало досье на десятки мест в Германии и Австрии. Древние святилища, языческие капища, места казней, поля битв. Где-то из них граница тоньше. Где-то — почти такая же, как на Броккене. Мы просто не знали, куда смотреть. Теперь будем знать.
— А разве Нурменгард не стоит на таком месте силы? — поинтересовалась Эльза.
— Нурменгард хорош, — сказал Грин-де-Вальд, отрезая кусок мяса. — Укреплён. Защищён. Здесь можно держать врагов. Проводить допросы. Хранить артефакты. Но для ритуала он не подходит.
— Почему? — спросила Эльза.
— Здесь нет места силы. Замок стоит на обычной скале. Рядом не было древних святилищ, языческих капищ, мест казней. Я выбрал эту скалу за безопасность, а не за силу. — Геллерт положил нож. — Вы нашли Броккен. Но думаю, есть места посильнее. И теперь будем искать дальше.
Он поднял бокал.
— За новые места. За новую силу.
Глава 17. Wolfenstein
Машина остановилась на окраине Падерборна — селения, прилепившегося к склону скалистого холма. Здесь пахло сеном, дымом и влажной землёй.
Геллерт вышел первым. Поправил плащ и поднял голову. За ним — Эльза и Эйнар.
Крестьяне, возившиеся у домов, не обращали на них внимания — их глаза видели троих в длинных плащах, слишком городских для этих мест, но недостаточно странных, чтобы отвлекаться от работы.
Над деревней, на крутом скалистом выступе, возвышались руины. Даже разрушенный, даже заброшенный — замок был внушительным. Чёрные стены, кое-где проломленные, одна из башен обрушилась внутрь, оставив после себя зияющую рану в небе. Но главное — место. Он стоял на вершине, как коршун, готовый к прыжку, и смотрел вниз на долину.
— Вольфенштайн, — сказал Эйнар, и слово прозвучало как выдох. — Тевтонцы построили его в XIII веке. Выбрали идеальное место. С этой высоты контролируются все дороги километров на сорок.
Грин-де-Вальд стоял рядом, запрокинув голову. Вечернее солнце пробивалось сквозь редкие облака, и на мгновение руины озарились тёплым, почти золотым светом.
— Впечатляет, — сказал он. — Кто первым нарушил печать? Чувствуется, что здесь что-то потревожили задолго до нас.
— Орден ушёл в Пруссию. Замок перешёл к светским феодалам, а те не понимали, чем владеют. Войны, грабежи, время… Иногда сюда забирались искатели сокровищ. — Эйнар пожал плечами. — Последний владелец умер в XVII веке, и с тех пор он стоит пустой. Слишком дорого содержать. Но сила здесь есть, она никуда не делась. Она не зависит от того, кто живёт в замке. Она — в самой земле.
Эльза не смотрела на замок — она слушала. Закрыла глаза, повернула голову к замку, будто улавливая звук, который не могли слышать другие.
— Ветер странный, — сказала она тихо. — Он идёт не сверху. Изнутри. Будто земля дышит.
Они пошли вверх.
Дорога петляла между камнями, поднималась всё круче. Через двадцать минут они стояли у подножия ворот. Старых, обугленных, но на удивление крепких. Дуб, обитый чёрным железом.
Грин-де-Вальд подошёл ближе. Провёл пальцем по камню стен. Закрыл глаза.
Эйнар видел, как изменилось его лицо. Сначала — сосредоточенность. Потом — удивление.
— Вы правы, — сказал Грин-де-Вальд, открывая глаза. — Сила сохранилась. Не ушла. Ждала.
Они вошли внутрь.
Внутри было сумрачно. Серый свет сочился сквозь щели в разрушенном перекрытии, падал на каменный пол, на груды мусора, на остатки деревянных перекрытий, которые когда-то были лестницами и переходами.
В главном зале пахло сыростью, плесенью, запустением. Стены зала скрывались в сумерках где-то в высоте. По центру дальней стены в полу зиял провал — остатки камина или алтаря, трудно было разобрать. Эльза подняла палочку выше, и свет выхватил из теней фрески на стенах. Стёртые, почти невидимые, но в них угадывались фигуры — всадники с копьями, деревья с переплетёнными ветвями, солнце с лучами, уходящими в землю.
Грин-де-Вальд стоял в центре зала неподвижно, слегка откинув голову и расставив руки. Его лицо ничего не выражало — только глаза двигались, быстро, цепко, сканируя пространство.
— Нам нужно ниже, — наконец сказал он и пошёл к дальней двери.
За дверью оказался ещё один зал, поменьше. Высокий, с обшитыми деревом стенами и каменным полом. Пустые рамы на стенах, выцветший гобелен с орлом. В дальнем конце — проход в галерею.
Галерея была длинной, с нишами по обеим сторонам, в некоторых истлевшие знамёна.
В конце галереи — двустворчатые двери. За ними — очередная галерея и винтовая лестница вниз. Без перил, уходящая в темноту.
— Идём? — спросил он, не оборачиваясь. — Посмотрим, что там, внизу?
Спуск был узким, ступени — выщербленными, кое-где покрытыми мхом. Эльза подняла палочку повыше, и свет заплясал по стенам, выхватывая из темноты грубый камень, старую кладку, остатки деревянных креплений.
Они шли вниз. Десять ступеней. Двадцать. Тридцать. Воздух становился плотнее, холоднее, но не сырым.
А потом все трое остановились почти одновременно.
— Вы чувствуете? — спросила Эльза почему-то шёпотом.
Эйнар чувствовал. Лёгкое покалывание под кожей. Не боль — скорее приятное напряжение, будто магия сама тянулась к ним, касалась, пробовала на вкус.
Грин-де-Вальд замер на ступеньку ниже.
— Да, — сказал он. Голос его дрогнул — впервые за весь день. — Как свежий ветерок после духоты.
Они спустились до конца — и оказались в мире, который жил по своим законам. Замок не заканчивался на уровне земли: он уходил вглубь, словно корни старого дуба, этаж за этажом. Первый подземный ярус, второй, третий — коридоры ветвились, уводили в стороны, обрывались решётками и вновь собирались в лестничные пролёты. Воздух становился плотнее, холоднее, но не тяжёлым — каким-то звенящим, будто сама тишина здесь имела вес.
Наконец они достигли самого нижнего зала.
Сводчатый, с нишами в стенах, где когда-то, возможно, стояли статуи или светильники. Вдоль стен — двери, за ними новые двери, а кое-где и решётки. Коридоры вывели к галерее, что шла на высоте вдоль стены огромного подземного зала. В центре этого зала — плоский камень, не такой, как на горе Броккен, но похожий. Тоже тёмный. Тоже со следами чего-то, что не выветрилось.
Грин-де-Вальд подошёл к камню. Положил на него обе ладони. Закрыл глаза.
Тишина была такой плотной, что Эйнар слышал, как стучит сердце Эльзы.
Грин-де-Вальд стоял неподвижно долго. Потом открыл глаза.
Он улыбался.
— Мы нашли, — сказал он тихо. — Мы ошибались насчёт Броккена. Там — дверь. Щель. А здесь — прихожая. Сама ткань реальности тоньше, чем где бы то ни было в Германии.
— Теперь нужно, чтобы Гиммлер это увидел.
Грин-де-Вальд отошёл от камня, провёл рукой по стене.
— Но ему нужно объяснить почему. Не просто «место силы». Ему нужны цифры. Диаграммы. Графики магического фона.
— Сделаю, — кивнул Эйнар. — Четыре замера. В разное время суток, в разные фазы луны. Пик — в полнолуние. Второй пик — в день зимнего солнцестояния.
— Добавьте легенды. Про тевтонцев, про их ритуалы. Гиммлер любит древних германцев. — Грин-де-Вальд усмехнулся. — Он должен поверить, что здесь можно создать оккультный центр СС. Место, где его окультисты будут проводить свои исследования. А мы...
— А мы будем делать то, что надо нам, — закончила Эльза. Голос её был спокоен. — Он даст людей?
Грин-де-Вальд посмотрел на неё с одобрением.
— Он даст всё.
Через несколько недель Гиммлер рассматривал чертежи и графики, разложенные на столе в его кабинете в Берлине. На его лице не было обычной подозрительности — только сосредоточенность.
— Магический фон в три раза выше среднего? — переспросил он, не поднимая головы.
— В пять, — поправил Эйнар. — В точках, где планируется основной зал.
Гиммлер поднял глаза. На его губах появилась тонкая, довольная улыбка.
— Тевтонцы, — сказал он. — Вы говорите, они построили этот замок?
— В XIII веке. — Грин-де-Вальд говорил спокойно, весомо. — Замок пришёл в упадок, когда орден ушёл в Пруссию. Но сила осталась. Ждала. Теперь, когда рейх восстанавливает древние традиции, это место должно стать сердцем наших оккультных исследований.
Гиммлер кивнул. Он уже принял решение.
— Я выделю людей, — сказал он. — Из Нидерхагена. И не только. Подгоним технику, камень, цемент. Замок должен быть восстановлен в кратчайшие сроки.
Он встал, подошёл к карте Германии, висевшей на стене, провёл пальцем по Гарцу.
— Вольфенштайн. — Он произнёс название медленно, будто пробуя на вкус. — Здесь будет оккультный центр СС. Место, где магия Третьего рейха обретёт былую мощь.
Гиммлер долго смотрел на чертежи, на графики, на карту с пометками. Потом перевёл взгляд на Эйнара. Долгий, изучающий взгляд — такой, каким смотрят на вещь, которую собираются купить, но ещё не решили, стоит ли платить.
— Лавгуд, — сказал он. — Вы хорошо работаете. Цифры убедительны... А почему вы не в форме?
— Рейхсфюрер? — Эйнар замер. — Я учёный. Моя работа — исследования. Чертежи. Руны.
— Вы работаете на СС. — Гиммлер поправил очки. — Вы будете руководить объектом, который финансируется СС. Вы отвечаете перед СС, а ходите в штатском. Это неправильно, Лавгуд. Это… неуважение.
Тишина. Эйнар слышал, как тикают часы на стене. Как дышит Эльза — ровно, но чуть чаще обычного.
— Вы хотите, чтобы я носил форму? — спросил он.
— Я хочу, чтобы вы выглядели соответственно вашему положению. — Гиммлер улыбнулся — тонко, почти по-отечески. — Вы теперь гауптштурмфюрер в моей организации. Вы — офицер. Офицеры носят форму.
Он щёлкнул пальцами. Адъютант, молча стоявший у двери, вышел и через минуту вернулся с чёрным свёртком.
— Примерьте, — сказал Гиммлер.
Эйнар взял свёрток. Пальцы слушались плохо — деревянные, чужие. Он развернул ткань.
Чёрный китель. Серебряные пуговицы. Руны СС на воротнике. На левом рукаве — орёл со свастикой. Фуражка с «мертвой головой». Чёрные брюки. Портупея.
Он держал это в руках и думал о Лондоне. О библиотеке Когтеврана. О спорах с профессорами о чистоте крови, о расовой теории, о том, что слова — это просто слова. О том, как он писал статьи и обижался, что их не печатают.
Слова стали вещами.
— Одевайтесь, — сказал Гиммлер. Не попросил — приказал.
Эйнар снял мантию. Повесил на спинку стула. Надел брюки — сели идеально, будто сшиты на него. Китель — плечо к плечу, талия к талии. Рукава — ровно по длине. Фуражку надел в последнюю очередь, чуть сдвинув набок.
— Хорошо сидит, — одобрил Гиммлер. — Я говорил, наши портные лучшие в мире.
Эйнар повернулся к Эльзе. Она смотрела на него широко открытыми глазами. В её взгляде было что-то, чего он не мог прочитать. Удивление? Страх? Восхищение?
— Ты… — начала она и замолчала.
— Теперь вы, фрау Лавгуд, — сказал Гиммлер, поворачиваясь к ней. — Для вас тоже найдётся.
Адъютант подал второй свёрток, поменьше. Серая форма — женская, с юбкой, с теми же значками, тем же орлом на груди. СС-хельферин. Женская вспомогательная служба.
Эльза взяла свёрток. Не дрогнула. Не отвела взгляд.
— Я подожду за дверью, — сказал Гиммлер и вышел.
Они остались вдвоём. Эльза не двигалась. Только смотрела на чёрную форму на Эйнаре, на фуражку с «мертвой головой», на руны на воротнике. Она помолчала, потом развернула свёрток. Серая форма легла на её ладони — лёгкая, будто невесомая. Она отошла за ширму в углу кабинета. Эйнар слышал, как шелестит ткань, как щёлкает застёжка ремня.
— Готово, — сказала она, выходя.
Серая юбка. Серый китель. Орёл на рукаве. Волосы, которые она обычно распускала по плечам, были стянуты в тугой пучок на затылке.
Она стояла перед ним — не Эльза, которую он знал. Не та, которая пела на Броккене, не та, которая спорила с ним о древних рунах, не та, которая шептала ему ночью «я боюсь, что мы делаем неправильно». Форма очень изменила её.
— Идём, — сказала она. Голос был ровным.
Они вышли в коридор. Гиммлер ждал у окна, рассматривая свой портрет на стене.
— Отлично, — сказал он, поворачиваясь. — Просто отлично. Вы — то, что нужно Третьему рейху. Учёные, которые не боятся отвечать за свои убеждения.
Они вернулись в кабинет, Гиммлер подозвал адъютанта.
— Сделайте фото. Для отчёта. Два экземпляра: один в личное дело, второй — мне.
Эйнар и Эльза встали рядом. Плечо к плечу. Она — чуть впереди, он — чуть сзади. Как положено на официальных снимках. Фуражки — чуть сдвинуты. Лица — серьёзные, без улыбки.
Адъютант достал фотоаппарат, навёл, щёлкнул.
— Отлично, — повторил Гиммлер. — И не вздумайте снимать форму на стройке. Люди должны видеть, кто ими командует.
— Так точно, рейхсфюрер, — сказал Эйнар.
Слова прозвучали твёрдо. Он не узнал свой голос.
...Стройка началась через месяц. Эйнар стоял и смотрел, как сотни полосатых фигур вгрызаются в скалу.
В новой форме Эйнар чувствовал себя иначе. Не лучше и не хуже — иначе. Чёрный китель менял осанку, делал спину прямее, плечи — шире. Сапоги — мягкие, подогнанные по ноге — отбивали шаг с особым, чеканным ритмом: раз-два, раз-два. Портупея слегка тянула левое плечо — напоминание. Фуражка с «мертвой головой» придавала взгляду жёсткость, которой раньше не было. Форма была барьером. Стеной между ним и теми, в ком он когда-то видел себя...
...Эйнар шёл по коридорам замка, заключённые не поднимали голов — им было запрещено смотреть на офицеров. Но охранники вытягивались на всём его пути, приветствуя. Старший строительной группы, эсэсовец с нашивками оберштурмфюрера, подошёл, отдал честь.
— Докладывайте. Работы идут по графику?
Эйнар говорил, и слова лились сами — жёсткие, командные, без тени сомнения. Эльза стояла рядом. В серой форме СС-хельферин. С блокнотом в руках. Она записывала — цифры, даты, фамилии. Не поднимала глаз на заключённых...
...Эйнар перестал считать мёртвых после первой сотни.
Они умирали каждый день. От непосильной работы, от побоев, от голода, от болезней, которые распространялись в подземных казармах быстрее, чем охрана успевала выносить трупы. Их не хоронили — сбрасывали в штольню за южной стеной. Эйнар видел эту штольню один раз. Больше не ходил.
Теперь он не вздрагивал, когда очередное тело оттаскивали в сторону. Не отводил взгляд. Он смотрел. И ничего не чувствовал.
Сначала он заставлял себя чувствовать. Говорил себе: «Это человек. У него была семья. Имя. Жизнь». Но через две недели эти слова перестали что-то значить. Они были просто звуками. Как «камень», «дерево», «материал»...
Никто никуда не уходил. Заключённые жили там же — в подземных клетках, вырубленных в скале под северной башней. Спали, ели, работали, умирали. И снова работали.
Эйнар спускался туда раз, другой, третий — проверять магический фон, замерять показатели, следить, чтобы работы не повредили древний узел. Он не видел лиц. Он видел только приборы.
...Они ходили по объекту вдвоём. Он — в чёрном, она — в сером. Охранники расступались, давая дорогу. Заключённые замирали, вжимаясь в стены, когда они проходили мимо.
Эйнар смотрел на них — на их бритые головы, полосатые робы, дрожащие руки — и не видел людей. Он видел рабочую силу. Ресурс.
— Здесь нужно расширить проход, — сказал он, указывая на стену. — Работы на три дня. Сколько у нас людей?
— Триста два, гауптштурмфюрер, — ответил сопровождающий.
— Маловато. Гиммлер обещал ещё пятьсот к концу месяца, — добавил сопровождающий.
Эйнар кивнул. Они шли дальше. Под землю. К новым забоям, к новым коридорам, к будущему залу, где через несколько месяцев будет стоять алтарь.
Эйнар поймал себя на том, что поправляет воротник. Жест стал привычным. Машинальным.
Он уже не помнил, когда перестал носить мантию...
...Замок рос не только ввысь, но и вглубь. Люди вгрызались в скальное основание — сотни полосатых фигур, которые копошились внизу, в котловане, как муравьи в разорённом муравейнике. Камни, выбитые из недр горы, тут же шли на стены: ни одного лишнего движения, ни одной потраченной впустую рейхсмарки. Гиммлер лично контролировал расход материалов. Он приезжал раз в неделю, ходил по стройке в своём неизменном чёрном мундире, заложив руки за спину, и смотрел.
В один из его приездов Эйнар сопровождал его, Гиммлер остановился у края стены, посмотрел вниз, на бритые головы, на полосатые робы, на то, как заключённые таскают камни, месят раствор, поднимают балки. Охранники покрикивали, овчарки лаяли.
— Хорошо здесь, — сказал Гиммлер. Не спросил — констатировал.
— Заключённые стараются, — ответил Эйнар. Голос звучал ровно, как того требовал протокол.
— Стараются, — повторил Гиммлер, и в его голосе появилась едва заметная, тонкая усмешка. — Вы знаете, Лавгуд, чем отличается наш лагерь от обычной стройки?
— Нет, рейхсфюрер.
— Там работают люди. Здесь работают ресурсы. — Гиммлер повернулся к нему, и его глаза за толстыми стёклами очков смотрели спокойно, почти ласково. — Разница огромная. Человек устаёт, болеет, сомневается. Материал — нет. Материал просто выполняет функцию, пока не исчерпает ресурс. А потом его заменяют. Это эффективно. Это научно. Это естественный отбор, который мы поставили себе на службу. Понимаете?
Эйнар кивнул. Он понимал.
Внизу упал заключённый. Охранник подошёл, пнул его сапогом. Тот не поднялся. Охранник вытащил пистолет, сухо прозвучал выстрел. Потом охранник подозвал двоих других. Те схватили тело за руки и за ноги, оттащили в сторону, к груде таких же тел, бросили сверху.
Никто не остановился. Никто не посмотрел. Только Эйнар смотрел. И Гиммлер.
Гиммлер даже не повернул головы на звук выстрела. Только поморщился — не от жалости, а от того, что работа на секунду прервалась.
— Быстро, — сказал он, глядя прямо перед собой. — Это главное качество вашего материала, Лавгуд. Он не требует выходных. Если один выбыл — его место тут же занимает другой. Разумная экономия.
И пошёл дальше.
Эйнар смотрел вслед телу. Оно лежало на куче, неестественно выгнувшись, и полосатая роба быстро темнела от крови. Или от грязи. Он не разобрал.
Он перевёл взгляд на других заключённых. Они таскали камни. Не смотрели на него. Не смотрели ни на кого.
В ту ночь Эйнару снились они. Не лица — он не запоминал лиц. Снились руки. Много рук. Худые, грязные, с обломанными ногтями, они тянулись к нему из темноты, хватали за мантию, за сапоги, за горло. Он проснулся с криком. Эльза обняла его, прижала к себе, ничего не спрашивая.
— Они — не такие, как мы. Их существование — это только ресурс, — сказал он в темноту. — Грин-де-Вальд прав. Мы строим будущее. Для магов. Для наших детей.
— Ты повторяешь его слова, — тихо сказала Эльза.
— Потому что это правда.
Она ничего не ответила. Только гладила его по спине, пока дыхание не выровнялось, пока сон не пришёл снова — на этот раз пустой, чёрный, без сновидений...
...Заключённые прорыли новый коридор — тот, что должен был соединить южную башню с главным залом. Эйнару нужно было проверить, не повредили ли они древний узел силы. Он спустился вниз с двумя охранниками.
В коридоре было темно, тесно, пахло мочой, немытыми телами и чем-то сладковатым — запахом, который он уже научился распознавать. Запахом смерти, которая ещё не наступила, но уже пришла.
Заключённые работали при свете магических светильников — тусклых, зелёных, дававших ровно столько света, чтобы не убиться насмерть. Они долбили камень кирками, грузили щебень в тележки, тащили их к выходу.
Он остановился возле одного. Молодой. Лет二十. На лбу — свежий шрам, ещё не заживший, с запёкшейся кровью. Взгляд — отсутствующий, как у куклы, у которой забыли закрыть глаза. Эйнар смотрел на него. Долго. Ждал, что почувствует хоть что-то.
Ничего.
Эйнар привык. Привык к этому запаху — он больше не вызывал тошноты. Привык к крикам — он их больше не слышал, даже когда кричали рядом. Привык к тому, что заключённые умирают, а на их место приходят новые — такие же грязные, такие же бритые, с таким же отсутствующим взглядом.
Они были одинаковыми. Как камни в стене. Как литеры в наборной кассе. Если один выпадал — его заменяли другим. Без паузы. Без сожаления.
Гиммлер был доволен. Стройка шла по графику...
...Однажды Эйнар и Эльза стояли на северной башне, смотрели вниз. Сотни полосатых фигур копошились во внутреннем дворе, таскали камни, месили раствор.
— Их станет больше? — спросила Эльза.
— Гиммлер обещал пополнение. Скоро привезут ещё, — ответил Эйнар.
— А места хватит?
— Камеры вырубят новые. — Эйнар пожал плечами. — Скала позволяет.
Эльза кивнула. Посмотрела на свои руки — чистые, бледные, без единой мозоли.
— Ты знаешь, — сказала она тихо, — я перестала видеть в них людей.
Эйнар не ответил. Он давно перестал.
Она взяла его за руку. Пальцы были холодными. Он сжал их.
— Мы строим будущее, — сказал он. — Для магов. Для наших детей.
— Я знаю.
Они стояли молча, глядя на людей внизу. На тех, кто умрёт, чтобы замок жил...
За год главное было закончено. Не до конца, конечно — строительство таких объектов никогда не заканчивается полностью, всегда можно пристроить башню, расширить подвал, углубить шахту. Но основные работы завершились. Замок стоял.
Огромный. Мрачный. Чёрный.
Стены, сложенные из того самого базальта, который веками лежал в недрах горы, теперь вздымались к небу. Главная башня — высокая, угловатая, с бойницами, похожими на прищуренные глаза. Башни поменьше — по углам внешней стены, соединённые крытыми переходами. Внутренний двор выложен камнем, посредине — старый тевтонский колодец, который расчистили и углубили почти до подземного зала.
По стенам — нацистские флаги. Красные полотнища с чёрной свастикой в белом круге. Они свисали с башен, с ворот, с внутренних переходов. Ветрено — и флаги хлопали, будто аплодируя сами себе.
Эйнар стоял на северной башне, смотрел на замок. Теперь старых развалин, вызывающих жалость, не было. Был Вольфенштайн. Цитадель. Крепость. Сердце оккультной мощи Третьего рейха.
Он чувствовал это. Как магия поднималась из-под земли. Будто сама гора дышала. Или те, кто спал под ней.
Сотни человек спали под ней. Те, кто строил. Те, кто умер. Те, чьи тела сбросили в штольню за южной стеной, а сверху залили цементом, чтобы не пахло. Эйнар знал об этом. Ему доложили. Он кивнул и подписал бумагу: «Производственные потери в пределах нормы».
— Нравится? — раздался голос за спиной.
Грин-де-Вальд поднялся на башню неслышно, как всегда. Встал рядом, опершись о парапет.
— Впечатляет, — сказал Эйнар.
— Это только начало. — Грин-де-Вальд обвёл рукой горизонт. — Под землёй — главное. Зал. Алтарь. То, ради чего мы всё это затеяли.
Они стояли молча. Внизу, во внутреннем дворе, строители заканчивали последние штрихи. Заключённые работали там же — таскали камни, месили раствор, поднимали балки. Их было меньше, чем в начале. И они были тише.
Однажды, уже давно, он поймал себя на мысли, что не может вспомнить, как выглядит хотя бы один заключённый. Они слились для него в одну серую, полосатую массу.
«Материал», — подумал он. Слово пришло само, без усилия. И не ушло.
— Гиммлер доволен, — сказал Грин-де-Вальд. — Очень доволен. Он уже обсуждает с Гитлером возможность провести здесь какой-нибудь важный съезд. Или посвящение. Что-то с факелами и знамёнами.
— А мы? — спросил Эйнар.
— А мы будем работать. Исследовать. Искать путь. — Грин-де-Вальд посмотрел на него. В глазах его горел холодный, ровный огонь. — Ты готов, Лавгуд?
— Да, — сказал он, встретив взгляд Грин-де-Вальда. — Всё готово. И я — тоже.
Грин-де-Вальд кивнул и начал спускаться.
Эйнар остался на башне. Ещё несколько минут он смотрел на флаги, на стены, на серое небо. На заключённых, которые таскали камни внизу. На охранников с овчарками.
Он смотрел на них так же, как на камни в фундаменте — оценивая прочность, а не ценность. Они были просто элементами конструкции. Тёмными, взаимозаменяемыми. Когда-то эта мысль вызвала бы у него ужас. Теперь — только холодное, спокойное удовлетворение человека, который закончил чертёж.
Потом он развернулся и пошёл вниз.
К ритуалу. Алтарь должен ожить.
Глава 18. Алтарь
Ксенофилиус сидел на койке в своей каюте, и дневник отца лежал у него на коленях. За иллюминатором мерно шумел океан — уже вторую неделю он плыл в Аргентину, и качка давно перестала его беспокоить. Но то, что он читал, заставляло его сердце биться быстрее, а пальцы — сжимать пожелтевшие страницы.
Свет от светильников каюты падал на страницы, выхватывая из полумрака мелкий, аккуратный почерк отца.
Ксено перечитывал описание подземного зала, и перед его глазами, помимо его воли, вставали картины. Он видел факелы, горевшие ровным белым пламенем. Видел чёрный камень алтаря, возвышающийся над полом. Видел тринадцать фигур в полосатых робах, стоящих у стены с пустыми глазами. И четырнадцатого — того, из которого брали кровь.
Его затошнило.
Он отложил дневник на колени, прикрыл глаза, пытаясь отдышаться. Но картины не уходили. Они были слишком яркими — как будто он сам стоял там, в подземелье, чувствовал запах крови и слышал, как отец шепчет древние слова на языке, которого не понимал.
Ксено открыл глаза, снова взял дневник и продолжил читать. Он не мог остановиться. Он должен был знать всё. До конца.
--------------------------------------------------
Магический зал встретил их тишиной.
Факелы в железных кольцах на стенах горели ровно, без копоти — магический огонь, зажжённый Эльзой. Свет ложился на стены, выхватывая из полумрака древнюю кладку, ниши, где когда-то стояли статуи, и новый пол — ровный, выложенный заново поверх старого, сколотого временем.
Зал был огромным. Сводчатый потолок терялся в темноте, свет факелов не доставал до него — только каменные стены, грубые, тёсаные, с едва заметными следами древней кладки. Вдоль стен — пустые ниши, в которых когда-то, возможно, стояли светильники или статуи. Сейчас в них лежала только тьма. Справа и слева от входа — две массивные двери, запертые на засовы. Всё лишнее убрали. В зале остались только они трое.
И тринадцать человек у дальней стены.
Тринадцать стояли ровными рядами, не шевелясь, не моргая. Полосатые робы висели на них мешками — слишком худые для этих тряпок. Головы бритые, кожа серая, лица безжизненные. Глаза открыты, но пусты — заклинание Империо держало их в полной неподвижности. Самые обессилившие из заключённых. Те, кто всё равно не дожил бы до конца месяца. Эйнар смотрел на них, и в груди было пусто. Он ждал, что хоть что-то дрогнет — отвращение, страх, жалость. Но ничего не приходило.
Четырнадцатый сидел у ног Эльзы. Он был таким же — полосатая роба, бритая голова, серое лицо. Но его рука была вытянута вперёд, кисть лежала на деревянной подставке. На предплечье — свежий разрез, ровный, чуть выше запястья. Кровь сочилась из раны медленно, тонкой струйкой, стекала в неглубокую каменную чашу, стоящую на полу. Он не сопротивлялся. Империо держало и его.
В центре зала стоял алтарь.
Чёрный камень, огромный и плоский, возвышался над полом примерно на высоту колена. Магия и несколько дней работы очистили его от вековой грязи, копоти и налёта времени. Теперь он казался новым, но в глубине камня, если приглядеться, угадывались тёмные разводы — то, что не выветрилось и не смылось. Сотни лет крови впитались в этот камень, и магия не могла стереть их до конца. По краю камня — древние руны, вырезанные неизвестно кем и неизвестно когда. Тевтонцы их не трогали, маги до них не дотрагивались. Они лежали в камне, ждали, пока кто-то снова их прочитает.
Между древними рунами, по окружности, Эйнар вырезал новые. Германские. Те, что должны были усилить старый ритуал. Линии были глубокими, чёткими, отполированными до блеска магией. Но сейчас они были пусты — просто борозды в камне, ждущие наполнения.
Эйнар стоял на коленях у края алтаря, сжимая в руке тонкую кисть из конских волос на короткой деревянной рукоятке. Рядом, на полу, стояла каменная чаша с тёплой, густой кровью. Он опустил кисть в чашу. Кровь обволокла волосы, впиталась в них, сделала их тяжёлыми и тёмными. Он поднёс кисть к камню. Коснулся первой линии.
Кровь легла ровно, заполняя вырезанную борозду. Она не растекалась, не застывала — держалась внутри линии, будто сам камень удерживал её. Эйнар смотрел, как она течёт, как заполняет древние знаки, и думал о том, что чувствовали те, кто делал это до него. Сотни лет назад. Тысячи. Наверное, они чувствовали то же самое. Или нет.
— Угол, — сказала Эльза тихо. Она стояла рядом, держа чашу на уровне его руки, чтобы ему не приходилось тянуться. — На правом символе чуть мельче.
Эйнар поправил. Кисть скользнула по камню, и кровь заполнила следующий отрезок. Он работал молча, сосредоточенно, почти не дыша. Каждая линия требовала внимания — малейшее дрожание руки, и руна была бы испорчена. Он чувствовал, как напряжены мышцы плеча, как ноет спина от долгого сидения в неудобной позе. Но он не останавливался.
Грин-де-Вальд стоял в нескольких шагах, не вмешиваясь. Смотрел, как работают Эйнар и Эльза. Его руки были скрещены на груди, лицо спокойное, почти отрешённое. Иногда он переводил взгляд на заключённых у стены, но не задерживался. Они были готовы.
Эйнар работал быстро, но тщательно. Руны ложились одна за другой — древние и новые, те, что были вырезаны столетия назад, и те, что он вырезал сам. Где-то кровь ложилась легко, заполняя борозду без усилий. Где-то требовалось подправить кисть, добавить ещё мазок, чтобы линия была ровной и полной. Эльза следила за уровнем крови в чаше — когда её становилось мало, она касалась палочкой раны заключённого, и кровь начинала течь быстрее. Четырнадцатый не шевелился, не стонал — он даже не знал, что происходит.
— Как думаешь, он чувствует боль? — спросила Эльза, не отрывая глаз от кисти в руке Эйнара.
— Нет, — ответила Эйнар. — Империо блокирует всё. Он даже не знает, что его рука порезана.
Эльза кивнула. Это было правильно. Так было проще.
Эйнар обошёл камень алтаря по кругу. Проверил каждую линию, сравнивая с рисунком, который держал в голове. Он перечерчивал его десятки раз, пока не запомнил каждую деталь. Ни одной ошибки. Ни одного разрыва. Кровь лежала ровно, без пропусков, без зазубрин.
Он опустил кисть в чашу в последний раз, провёл завершающий штрих — там, где круг замыкался, где первая и последняя руны встречались. Кровь соединила их.Он отошел от алтаря. Руки дрожали — от напряжения, от того, что он задерживал дыхание, не замечая. Посмотрел на свою работу.
Алтарь был готов.
Эльза закрыла чашу крышкой, отставила в сторону. Прошлась вдоль камня, сверяя каждую линию с рисунком в блокноте. Её взгляд скользил по рунам — быстро, цепко, профессионально. Потом она закрыла блокнот, убрала его в сумку, висевшую на поясе. Подошла к Эйнару, взяла его за руку. Пальцы были холодными.
— Всё верно, — сказала она. — Все линии замкнуты. Каждая руна на месте.
Она сжала его пальцы. Он чувствовал, как бьётся её пульс — ровно, спокойно.
Эйнар перевёл взгляд на Грин-де-Вальда.
— Всё готово.
Грин-де-Вальд кивнул. Он подошёл к алтарю, наклонился, провёл пальцем по одной из рун. Кровь не смазалась — она впиталась в камень, стала его частью. Он выпрямился, посмотрел на Эйнара. В его глазах было что-то — удовлетворение? Предвкушение? Эйнар не мог разобрать.
— Хорошая работа, — сказал он. — Теперь ждём полночи.
Он отошёл к стене, прислонился к холодному камню, скрестил руки на груди. Закрыл глаза. Эйнар смотрел на него и думал: он спокоен. Он всегда спокоен. Даже когда знает, что будет дальше.
Эйнар стоял у алтаря, сжимая в руке кинжал из Калькутты. Лезвие было тёплым — почти горячим, будто он держал его над огнём. Он смотрел на чёрную сталь, на волнистый узор, на рукоять из кости, и думал о нем и о том, что предстоит ему совсем скоро.
Он вспомнил Калькутту. Подземный храм, где воздух пах сыростью и сладковатым запахом старой крови. Главный жрец — старик с глазами, которые видели слишком много, — протянул ему этот кинжал и сказал: «Кали даёт силу тем, кто не боится её взять. Ты не боялся. Ты смотрел».
Эйнар тогда не понял, что это значит. Он думал, что речь идёт о смелости. О готовности смотреть на смерть, не отворачиваясь. Но теперь, стоя у алтаря, он начинал понимать.
— Кали, — сказал он тихо, не оборачиваясь. — Я читал о ней. В библиотеке. Но тогда я не понял.
Эльза подошла ближе, встала рядом. Её голос был тихим, ровным:
— Что ты понял теперь?
— Она не богиня смерти, — ответил Эйнар. — Я думал, что она богиня смерти. Все так думают. Черепа, кровь, разрушение. Но она не смерть. Она — уничтожение старого, чтобы новое могло родиться. И сила, которую она даёт, рождается из того, что забирает.
Он помолчал. Провёл пальцем по лезвию кинжала.
— Я читал её историю. Она родилась из гнева Дурги, чтобы уничтожить демона Рактавиджу. У него была способность: каждая капля его крови, упавшая на землю, превращалась в нового демона. Нельзя было просто убить его — нужно было осушить его досуха, выпить всю кровь, чтобы ни одна капля не упала на землю.
— И она сделала это? — спросила Эльза.
— Да. Она выпила его кровь. Высушила его. И впала в ярость, которая чуть не уничтожила весь мир. Богам пришлось успокаивать её, бросаться под ноги, чтобы она остановилась. — Эйнар усмехнулся — горько, безрадостно. — Она не злая. Она просто — сила. Которая не знает границ. Которая уничтожает всё, что мешает. Даже если это весь мир.
Он поднял голову, посмотрел на алтарь. На чёрный камень, который ждал.
— В Калькутте жрец объяснил мне, как работает этот ритуал. Каждая смерть — это не просто потеря. Это — переход. Когда человек умирает, его жизненная энергия не исчезает. Она остаётся в крови. В последнем выдохе. В том тепле, которое уходит из тела. И если правильно направить эту энергию, её можно использовать — наполнить ею камень, как сосуд.
— Поэтому тринадцать? — спросила Эльза.
— Тринадцать — число силы, — ответил Эйнар. — Древнее. В индийских ритуалах тринадцать — это число, которое замыкает круг. Двенадцать — цикл, а тринадцатый — центр. Первые двенадцать — это основа. Тринадцатый — ключ. Их кровь — это не просто кровь. Это — энергия. Жизненная сила, которую камень впитает и начнёт отдавать. Там, на Броккене, мы использовали одного козла и твою кровь. Этого хватило, чтобы почувствовать силу. Но чтобы наполнить алтарь, чтобы он стал инструментом, нужно больше. Намного больше.
Он повернулся к ней, взял за руку.
— Ты понимаешь? Мы не просто убьем их. Мы собирём их энергию и дадим ее алтарю. Каждая смерть — это частица силы, которая останется в этом камне. И когда мы закончим, алтарь будет дышать ею.
Эльза молчала. Её лицо было бледным в свете факелов.
— Жрец сказал, что так делали его предки тысячи лет, — ответил Эйнар. — Тысячи лет они приносили жертвы Кали, и она давала им силу. Я видел это. Я чувствовал это. Когда в Калькутте кровь жертвы коснулась камня, я ощутил, как сила течёт сквозь меня. Как будто кто-то открыл дверь, и я стоял на пороге. Я хочу открыть её снова.
Он сжал рукоять кинжала. Тепло разлилось по ладони, поднялось к запястью, к предплечью.
— Они верили, что каждая смерть приближает их к Кали. Что каждая капля крови — это молитва. Что через смерть они прикасаются к бесконечности, — сказал он. — Я не знаю, правы ли они. Но я знаю, что я чувствую, когда держу этот кинжал.
— И что ты чувствуешь?
— Силу, — ответил он. — Чистую, холодную, бесконечную. И я знаю, что не могу остановиться. Я должен увидеть, что будет дальше. Что откроется нам, когда мы пройдём через эту дверь.
Он замолчал. Эльза стояла рядом, не отпуская его руки. Факелы горели ровно. Тринадцать фигур у стены не шевелились. Только тишина, тягучая, как кровь в чаше. Где-то наверху, над горами, опускалась ночь. Сюда, в подземелье, не доносилось ни звука.
Грин-де-Вальд открыл глаза. Посмотрел на них — спокойно, ровно.
— Полночь, — сказал он.
Факелы дрогнули — сквозняк прошёл по залу, хотя все двери были заперты. Эльза подняла голову, посмотрела на стены, но ничего не сказала. Эйнар стоял у алтаря с ножом Кали в руке. Чёрный, изогнутый, с тёплой рукояткой. Лезвие тускло поблёскивало в свете факелов. Он сжал рукоять сильнее, и тепло разлилось по ладони, поднялось к запястью, к предплечью. Словно кинжал узнавал его руку.
Грин-де-Вальд стоял в трёх шагах, палочка наготове. Лицо спокойное, глаза неотрывно смотрят на камень.
— Начинаем, — сказал он.
Эльза подошла к первой жертве. Взяла за локоть, повела к алтарю. Заключённый шёл послушно — ноги переступали, тело двигалось, глаза смотрели прямо перед собой, пустые и невидящие. Он остановился у края камня. Эйнар положил руку ему на затылок, наклонил голову вперёд. Кожа была тёплой под пальцами. Он почувствовал это — живое тепло. Биение пульса под кожей. На секунду он закрыл глаза. Потом открыл.
Удар. Короткий. Точный. Нож вошёл в шею, перерезая горло. Кровь хлынула на чёрный камень. И тогда Эйнар начал говорить.
Он не знал, что заставило его — может быть, тишина, которая давила на уши, может быть, взгляд Грин-де-Вальда, или просто необходимость заполнить пустоту. Но слова пришли сами. Древние, чужеродные, выученные в Калькутте по слогам, без понимания смысла, но с чувством ритма, который жрец вложил в них. Он шептал их, когда кровь стекала по камню, когда руны начинали пульсировать, когда тело первой жертвы бесшумно опускалось у стены.
— Oṁ Kālīkāyai namaḥ, oṁ Kālīkāyai namaḥ... — шептал он. Голос был ровным, почти монотонным, и в нём не было ни страха, ни сомнения. Только ритм. Только движение ножа и звук, который заполнял тишину. — Kālī, māta, rakṣa mām...
Эльза подвела вторую жертву. Эйнар взял её за подбородок, запрокинул голову. Шёпот сменился громким речитативом, продолжался, не прерываясь:
— Jaya Kālī, jaya Kālī, mahākālī... — нож вошёл в плоть, и кровь хлынула на камень. — Rakta — teja — dāna...
Он не думал о смысле. Он думал только о ритме. О том, как слова ложатся на каждый удар ножа, как кровь течёт в такт молитве, как камень впитывает и то, и другое. Жрец в Калькутте сказал ему тогда: «Кали помнит каждый удар. Каждую каплю. Каждую жизнь». Может быть, если он будет говорить эти слова, она запомнит их тоже. И примет.
Третья. Четвёртая. Пятая.
— Kālī, kālī, kālī... — голос его становился глубже, ровнее, будто он входил в транс. — Rakta — pāna — śakti...
В зале было тихо. Только голос Эйнара, только звук ножа, входящего в плоть, и глухой стук тел, опускаемых на каменный пол. Ни криков, ни стонов — Империо держало жертвы в безмолвии. Только кровь, стекающая по чёрному камню, впитывающаяся в древние руны, заполняющая каждую вырезанную линию. И древние слова, которые звучали в германском подземелье, как будто сам воздух помнил их.
Шестая. Седьмая.
Эльза не смотрела на него. Она поднимала тела, укладывала их у стены, не глядя на лица. Грин-де-Вальд стоял неподвижно, палочка направлена на алтарь. Только Эйнар говорил. Голос его звучал в тишине зала — чужой, древний, не принадлежащий этому месту. И в этом было что-то правильное. Как будто сам воздух слушал.
На восьмой жертве его голос дрогнул. На секунду. Он сбился с ритма, слова запнулись, и в тишине стало слышно, как кровь капает на камень. Эльза подняла голову, посмотрела на него. Но он не остановился. Сделал вдох, снова нашёл ритм, и речитатив продолжился:
— Kālī, māta, rakṣa mām...
Девятая. Десятая. Одиннадцатая.
— Rakta — teja — dāna...
Двенадцатая.
Когда последняя — тринадцатая — жертва упала на камень, Эйнар замолчал. Нож в его руке был тёплым от крови, почти горячим. Он опустил его, вытер лезвие о мантию, сунул в ножны на поясе. Эльза подняла тело, отправила к стене, опустила на пол.
В зале стало тихо.
Тринадцать тел лежали у стены. Их кровь покрывала алтарь, впиталась в руны, заполнила каждую линию, каждый стык. Камень был мокрым, тёмным, блестящим в свете факелов. Он дышал. Эйнар стоял у алтаря, глядя на свои руки. Они были в крови. Он не помнил, когда это случилось — в какой момент пальцы перестали быть чистыми.
И в этой тишине, когда кровь впиталась в камень, а руны замерли, на поверхности алтаря появилось нечто.
Сначала — едва заметное движение. Будто под чёрным камнем что-то шевелилось, пробивалось наружу. Потом — очертания. Тонкие, почти невидимые линии, которые складывались в форму. Глаз. Большой, раскрытый, смотрящий прямо вверх. Он не был вырезан, не был нарисован — он проступил изнутри камня, как будто алтарь сам решил показать, что он видит.
Глаз смотрел ровно, спокойно, без угрозы. И в нём не было ничего человеческого. Только древняя, холодная мудрость, которая видела тысячи таких же ритуалов, тысячи таких же жертв, тысячи таких же магов, которые стояли у этого камня и ждали.
А потом глаз закрылся.
Медленно. Плавно. Как веко опускается на спящий глаз. И исчез, оставляя после себя только чёрную, гладкую поверхность. Но Эйнар знал — он видел. Они все видели.
Грин-де-Вальд шагнул вперёд. Поднял палочку. Замер на мгновение — сосредоточился. Потом направил её на алтарь.
Свет вырвался из кончика палочки — белый, плотный, почти осязаемый. Он ударил в центр камня и впитался в него, не оставляя следа. Камень дрогнул.
Эйнар почувствовал, как земля под ногами качнулась. Он переглянулся с Эльзой — она стояла неподвижно, не дыша, глядя на алтарь. Её лицо было бледным, глаза широко открыты.
— Ты чувствуешь? — спросил он шёпотом.
— Да, — ответила она. — алтарь просыпается.
Камень начал разгораться изнутри. Сначала — тёплый отсвет, едва заметный в глубине чёрной поверхности. Потом — ярче. Тёмный базальт засветился алым, будто внутри него горело пламя. Свет пульсировал. Ритмично. Медленно. В такт ударам их сердец.
Эйнар почувствовал это — как его сердце начало биться в унисон с камнем. Раз-два, раз-два. Пульсация отдавалась в груди, в висках, в ушах. Грохот собственной крови перекрывал все звуки. Он слышал, как бьётся сердце Эльзы. Как дышит Грин-де-Вальд. Как пульсирует камень.
Воздух над алтарём замерцал. Тонкая, едва заметная дрожь — будто само пространство колебалось, не в силах удержать форму. На мгновение Эйнару показалось, что он видит что-то за этой дрожью — силуэты, тени, движение там, где движения быть не могло. Он попытался вглядеться, но дрожь исчезла. Или тени отступили. Он не понял.
Потом всё стихло.
Пульсация прекратилась. Свет в камне погас, оставляя после себя тёплый, едва заметный отсвет. Алтарь снова стал чёрным, гладким, но уже не пустым. Что-то в нём изменилось. Он дышал.
Грин-де-Вальд убрал палочку. Провёл рукой над поверхностью камня — медленно, не касаясь, чувствуя то, что не могли видеть глаза. Его лицо оставалось спокойным, но в уголках губ мелькнула тень улыбки. Он повернулся к Эйнару.
— Ты говорил на санскрите? — спросил он.
— Я не знаю, что это был за язык, но возможно да, санскрит — ответил Эйнар. Голос его звучал хрипло, сорванно. — Жрец Кали научил меня этим словам.
Грин-де-Вальд кивнул. Он не стал спрашивать, какую дверь. Он уже знал. Он повернулся к ним обоим.
— Хорошая работа. Старый алтарь ушедших древних магов снова стал линзой силы, как в древности. Готовый к новым ритуалам.
Эйнар выдохнул. Он не заметил, что задерживал дыхание. Эльза прикрыла глаза на секунду, открыла. Сделала шаг к алтарю, протянула руку, но не коснулась — просто остановилась в нескольких дюймах от поверхности.
— Он снова стал тем, чем был, — сказала она тихо. — Теперь он будет собирать энергию. Концентрировать. Направлять.
Грин-де-Вальд повернулся к выходу. На пороге остановился, обернулся.
— Это только начало. Скоро проведем следующий ритуал. Теперь у нас есть инструмент.
Он вышел.
Эйнар остался стоять у алтаря. Смотрел на чёрный камень, который тускло поблёскивал в свете факелов.
Эльза подошла к нему, взяла за руку. Пальцы были холодными.
— Идём, — сказала она. — Здесь больше нечего делать.
— Я сделал это, — сказал он тихо. — Мы сделали это. Тринадцать человек. Тринадцать жизней. За одну искру. Я говорил, и камень ответил.
Она посмотрела на него. В её глазах было что-то, чего он не мог прочитать.
Эйнар смотрел на свои руки. Они были чистыми — кровь впиталась в кожу, высохла, стала частью его. Или ушла в алтарь. Он не знал. Но он чувствовал — что-то изменилось. Что-то внутри него стало другим. Он развернулся и пошёл к выходу. Эльза шла рядом, не отпуская его руки. Шаги их отдавались от стен — два ритма, сливающихся в один. Они не оглядывались.
--------------------------------------------------
Ксенофилиус закрыл дневник, отложил на колени, прикрыл глаза, пытаясь отдышаться. Но дыхание не выравнивалось.
Ксено открыл глаза, посмотрел на дневник. Потом на свои руки — чистые, бледные, без единой царапины. Но ему казалось, что на них тоже кровь. Та, что осталась на страницах дневника. Та, что отец пролил в подземелье.
— Тринадцать человек, — прошептал он в пустоту каюты. — Тринадцать жизней. И ты говорил, что это был просто инструмент? Зачем ты делал это, отец? Ради силы? Ради знания? Или просто потому, что мог?
Никто не ответил.
Глава 19. Цена жизни
Дождь в Берлине шёл уже третий день, холодный, моросящий, который пробирается под воротник, оседает на стёклах и заставляет улицы казаться серыми и бесконечными. Марта Шварц сидела у окна в своей маленькой гостиной, положив руки на колени, и смотрела на капли. Они стекали по стеклу медленно, неохотно, будто не хотели расставаться с тем миром, который отражался за ними, — с мокрыми крышами, с редкими огнями, с голыми ветвями старых лип, которые росли вдоль мостовой.
Ей было почти семьдесят. Время, когда спишь плохо, а просыпаешься рано, когда каждое утро начинается с того, что проверяешь, не болит ли что-нибудь, и если не болит — удивляешься. Волосы, собранные в тугой пучок на затылке, давно поседели, лицо покрылось сеткой морщин, но глаза — цепкие, внимательные, привыкшие замечать то, что другие пропускают, — остались прежними. Глазами она и жила.
На столе перед ней лежало письмо. Пергамент был плотным, дорогим — такие не шлют просто так, такие берегут для важных дел. Марта взяла его в руки, повертела, разглядывая сургучную печать с гербом Блэков. Она получала письма от Друэллы Блэк раз в год, на Рождество, — вежливые открытки без единого лишнего слова, иногда к поздравлению прикладывались не большие деньги. Но это письмо пришло не в декабре.
Она разломила печать, развернула лист.
«Марта, дорогая.
Тот молодой человек, о котором ты мне писала, — сын Эйнара. Ксенофилиус. Эйнар погиб в пятьдесят шестом. Не трогай его. Он нужен нам живым.
Говорят, он собирается в горы. К Броккену. Ищет каких-то козлодоев — не спрашивай, я сама не понимаю. Если увидишь его там — дай знать. Но не вмешивайся.
Друэлла»
Марта перечитала письмо дважды. Потом отложила, откинулась на спинку стула и закрыла глаза.
Козлодои. Броккен. Она усмехнулась — горько, безрадостно. Друэлла Блэк, которая сидела в своём лондонском особняке и знать не знала, как живут люди в промокшем Берлине, могла позволить себе такие фразы. «Не трогай. Не вмешивайся». А сама, конечно, не предлагала ничего взамен.
Марта думала о том, что Друэлла не сказала ни слова благодарности. Ни слова о том, что Марта, её троюродная сестра, живёт одна, что крыша течёт, что счёт в банке почти пуст, что пенсии едва хватает на хлеб и кофе. Просто — «не трогай».
Блэки всегда такими были. Считали, что сама возможность служить им — уже награда.
Она открыла глаза, посмотрела в окно. Дождь не кончался.
И вдруг подумала: «А что Друэлла говорила о маглах? Ничего. Она просила не трогать его для магов. Но про маглов — ни слова».
Марта задумалась. Эта мысль пришла не сразу — она зрела где-то на задворках сознания, пока Марта пила чай, смотрела на дождь, перебирала в памяти старые связи. Информация стоила денег. Друэлла Блэк не платила. Но кто-то другой за похожесть сына на отца мог заплатить.
Она встала, подошла к старому буфету в углу комнаты, достала из него потрёпанную записную книжку — маленькую, чёрную, с потёртым корешком. В ней были имена, телефоны, адреса. То, что осталось от прошлой жизни — от времени, когда муж был жив, когда дом был полон гостей, когда связи что-то значили.
Она нашла нужную страницу. «Герберт Гольдштейн. Стоматолог. Телефон...». Телефон был старый, но номер мог сохранится.
Ей повезло.
Марта записалась на приём к стоматологу через два дня. Спокойно, буднично, как будто обычный визит. Не хотела, чтобы выглядело как спешка.
Закончив разговор, Марта снова подошла к шкафу, достала с верхней полки старую картонную папку, перевязанную бечёвкой. Внутри лежали газетные вырезки, пожелтевшие от времени, — то немногое, что она сохранила за годы. Она перебирала их, пока не нашла нужную. «Berliner Tageblatt», 1943 год. Снимок с какого-то официального празднования, где офицеры СС стояли ровными рядами. В третьем ряду, чуть левее центра — знакомое лицо. Эйнар Лавгуд в чёрной форме, с фуражкой с «мертвой головой», с выпученными глазами и ранней сединой в светлых волосах.
Это был единственный настоящий документ.
Остальное Марта создала сама.
Она взяла палочку, провела над пустыми листами пергамента, шепча заклинания, что делают бумагу состаренной, похожей на архивную. Буквы на папках и бумагах сами выстраивались в строки: «Личное дело Эйнара Лавгуда», «Должность — руководитель строительства», «Звание — гауптштурмфюрер». Она не знала точных формулировок, но вспоминала прошлое, все разговоры, всё, что она слышала ранее о Лавгуде. Магический мир на самом деле маленький, все друг о друге хоть что-то да слышали. А ещё она знала, как должны выглядеть такие документы. Сухо. Канцелярски. Без эмоций.
Потом она провела рукой над готовыми листами — и края пожелтели, бумага стала плотнее, чернила выцвели, словно их писали двадцать лет назад. Магия состарила всё, кроме старой газеты. Та и так была настоящей.
Марта сложила листы в папку, перевязала бечёвкой. Наверх положила газетную вырезку. Всё выглядело убедительно. Как если бы у неё действительно был доступ к старым архивам.
— Если они спросят, откуда у меня это, — сказала она себе в пустоту, — скажу, что муж работал в архивах. Они не станут проверять. Самая правдивая ложь та, в которой есть правда. Старая газета с фото даст эту самую капельку правды.
Она поставила папку на стол, налила себе чаю. Дождь за окном всё шёл.
Кабинет Герберта Гольдштейна находился в обычном берлинском квартале — никакой магии, только вывеска «Zahnarzt», приёмная с креслами для пациентов и запах дезинфекции. Марта знала его лет тридцать, с тех пор как муж привёл её впервые, это еще было перед войной, Гольдштейн был тогда ещё молодым, с чёрными кудрями и быстрыми руками. Теперь он тоже постарел — лысина, очки в толстой оправе, пальцы чуть подрагивают, но всё ещё твёрдые.
— Открывайте рот, фрау Шварц, — сказал он, склоняясь над ней с зеркальцем.
Марта открыла. Смотрела в потолок, на лампу, на белые плитки. Потом закрыла.
— Герберт, я хотела спросить...
— Не разговаривайте, я работаю.
Она помолчала минуту. Потом, когда он отвёл инструмент, сказала быстро, пока он не начал снова:
— Ваш сын. Он ведь в Израиле?
Гольдштейн замер. Посмотрел на неё поверх очков.
— Почему вы спрашиваете?
— Так. Нужно. Как он?
— Хорошо. Работает. — Гольдштейн ответил коротко, но в его голосе появилась настороженность. Он снова взялся за инструменты. — Открывайте рот.
Марта открыла. Терпела минуту, другую. Потом, когда он закончил, спросила:
— Он в Моссаде?
Гольдштейн положил инструменты на столик. Снял очки. Протёр их платком. Долго молчал.
— Почему вы спрашиваете, фрау Шварц? — повторил он — ваши зубы в порядке. Вы же пришли ко мне не из-за зубов?
— Потому что у меня есть информация об одном человеке. Офицере СС. Он жив и его видели недавно в Берлине — Марта говорила спокойно, ровно, будто обсуждала погоду. — Передайте вашим людям. Если они заинтересованы знать, где он может быть — пусть свяжутся со мной.
Гольдштейн молчал. В кабинете было тихо — только часы тикали на стене, только где-то далеко, за окном, шумела улица.
— Что за человек? — спросил он наконец.
— Не здесь, — ответила Марта. — Я скажу только тем, кто платит.
Гольдштейн кивнул. Ничего не обещал, ничего не сказал. Только молча покачал головой.
Человек постучал в дверь через три дня.
Марта открыла. На пороге стоял невысокий, плотный мужчина в сером плаще, с коротким ёжиком седых волос и внимательными, цепкими глазами. Лицо обычное — такое сразу забываешь, если не присмотреться. Но Марта присмотрелась.
— Фрау Шварц? — спросил он. Голос тихий, ровный.
— Да.
— Меня зовут Курт. Вы приглашали кого-то из... знакомых Герберта.
— Проходите.
Он шагнул через порог. Разделся. Марта заметила, как он снимал плащ — левая рука двигалась чуть хуже правой, будто когда-то была сломана. Или бита. Или побывала в таком месте, где руки, ноги ломали каждый день.
Она провела его в гостиную, предложила сесть. Курт сел. Огляделся — быстро, профессионально, отмечая окна, двери, возможные выходы. Потом поднял левый рукав показывая руку Марте. На предплечье, чуть выше запястья, была татуировка — цифры. Марта не разглядела какие, но поняла.
Он был в лагере.
— Не люблю ходить вокруг, — сказал Курт. — Вы сказали Герберту, что знаете об офицере СС.
— Да.
— Кто он?
Марта помедлила. Посмотрела на него — на его лицо, на татуировку, на руки.
— Сначала цена.
Курт назвал сумму. Марта покачала головой.
— Я знаю, кто это. Я знаю, где он был. Я знаю, где он может быть. Это стоит дороже.
Курт не торговался. Назвал другую, помолчал, ожидая реакцию Марты, Марта кивнула соглашаясь.
— Вот аванс — половина. Остальное — когда мы проверим данные — он достал конверт с деньгами, отсчитал нужную сумму, положил на стол.
Марта взяла, пересчитала, убрала в карман. Потом заговорила:
— Эйнар Лавгуд. Офицер СС, гауптштурмфюрер. Проходил по документам как сотрудник паранормальной дивизии. Руководил строительством замка Вольфенштайн в сороковых. В архивах есть его личное дело. После войны бежал в Аргентину.
Курт слушал внимательно, не перебивая.
— Откуда у вас эта информация?
— Муж работал в архивах, — ответила Марта спокойно. — После войны я сохранила кое-что из его бумаг. А недавно мне сообщили, что Лавгуда видели в Германии.
—Что ещё?
— Всё в папке. — Марта подошла к буфету, достала папку. Положила на стол перед Куртом, но руку не убрала. — Здесь всё, что у меня есть. Фотография из «Berliner Tageblatt», 1943 год — официальное мероприятие СС, Лавгуд в форме. Копии документов. Информация о том, где его видели в последний раз.
Курт смотрел на папку.
— Вы могли продать эту информацию кому угодно. Почему нам?
Марта помедлила. Посмотрела на него — на его лицо, на татуировку на руке.
Курт молчал, ждал ответ.
— Зло должно быть наказано, — добавила Марта. Голос её был ровным, без пафоса. — И мне нужны деньги. Что важнее — решайте сами. Мне всё равно.
Курт посмотрел на неё долгим взглядом. Потом кивнул.
Он взял папку, развязал бечёвку, пролистал. Старая газетная вырезка с фотографией. Пожелтевшие листы, похожие на архивные документы. Выцветшие чернила. Всё выглядело убедительно. В самом конце — лист с заметками, сделанными рукой Марты: «Был в Берлине. Интересовался горой Броккен в Гарце. Наиболее вероятные места, где его можно найти: Ильзенбург (деревня у подножия Броккена) или Падерборн (ближайший город к замку Вольфенштайн). В этих местах его могли видеть местные жители. Может вернуться туда снова».
Курт поднял глаза.
— Ильзенбург? Падерборн?
— Да. Его в сороковые часто видели в тех местах. Если что-то его заставило вернуться в Германию, то он скорее всего объявится там. Он ищет что-то в том районе — он вернётся. Или уже там.
Курт кивнул, закрыл папку, спрятал под плащ.
— Мы проверим. Если информация подтвердится — получите остальное.
Он встал, надел плащ и вышел. Дверь закрылась.
Марта осталась одна. Слышала, как за окном шумит дождь. Посмотрела на пустой стол, на чашку недопитого чая. Помыла, убрала на полку. Порядок должен быть.
Человек, которого звали Курт, приехал в Падерборн на рассвете. Город только просыпался — редкие прохожие, закрытые ставни, запах свежей выпечки из угловой булочной. Он не торопился. Прошёлся по главной улице, заглянул в витрины, сделал вид, что разглядывает карту.
Он знал, что ищет. В папке было написано: «Падерборн — ближайший городок к Вольфенштайну». Если Лавгуд был здесь, он должен был где-то остановиться, что-то купить, с кем-то говорить.
Курт зашёл в маленькую гостиницу на окраине, показал фотографию хозяину. Тот покачал головой — не видел. Зашёл в таверну — тот же ответ. В продуктовую лавку — пусто.
Тогда он свернул в переулок, где стояла маленькая велосипедная мастерская с покосившейся вывеской. Хозяин — толстый мужчина с усами, в засаленном фартуке — возился с цепью.
— Guten Morgen, — сказал Курт. — Вы даёте велосипеды напрокат?
Хозяин оглядел его, назвал цену. Курт расплатился, взял велосипед. Но не уходил.
— У меня есть фотография, — сказал он, доставая из папки архивный снимок. На нём был мужчина в чёрной форме СС, с фуражкой с «мертвой головой», с выпученными глазами. — Вы не узнаёте этого человека?
Хозяин надел очки, долго вглядывался в снимок. Прищурился.
— Похож... — сказал он наконец. — Только этот в форме, а тот был в штатском. Но лицо — точно он. Да, был. Недели две назад. Велосипед брал. Вернул через день.
— Он говорил что-нибудь ещё?
— Нет. Расплатился, уехал. Как обычный турист.
Курт убрал фотографию.
— Спасибо.
Он вышел из мастерской, сел на велосипед. На мгновение задержался, глядя вдаль. Замок действительно был виден — тёмный силуэт на скале, возвышающийся над деревней. Курт посмотрел на него, потом перевёл взгляд на дорогу, ведущую к замку.
— Подтверждение, — сказал он тихо сам себе. — Он был здесь. В Падерборне. Замок отсюда видно, так что он точно знал, куда едет. Марта Шварц пока не солгала.
В Ильзенбурге он провёл два дня. Показывал фотографию в таверне, в лавке, на почте. Никто не узнавал человека с фото — слишком много туристов проходило через деревню каждый год.
На второй день он разговорился со старухой у колодца. Она прищурилась, глядя на снимок.
— Похож, — сказала она. — Был тут один. С месяц назад. Спрашивал дорогу на Броккен. — Она усмехнулась беззубым ртом. — Спросил, шалят ли ещё ведьмы на Броккене. Я ответила, что не знаю, я не ведьма. Он засмеялся и пошёл в гору. Странный такой, глаза выпученные.
Курт поблагодарил, дал монету.
— Подтверждение и в Ильзенбурге, — пробормотал он сам себе. — Он был и здесь. Марта не обманула. Он действительно в Германии и что-то ищет.
Он стоял на окраине деревни, глядя на гору. Броккен возвышалась над ним — тёмная, молчаливая, скрытая в тумане. Где-то там, на склонах, бродил человек с фотографии. Или уже не бродил. Курт не знал, что ищет Лавгуд. И не хотел знать. Его работа была иная: найти его самого.
Марта получила вторую половину вознаграждения через неделю. Уведомление из швейцарского банка лежало на столе, и она перечитывала его, не веря глазам. Сумма была больше, чем она ожидала. И записка: «Если будет информация об известном вам человеке, звоните по номеру...»
Она положила бумагу на полку, налила себе чаю, села к окну.
Дождь кончился. Впервые за много дней выглянуло солнце — бледное, осеннее, но всё же живое. Марта смотрела на мокрые крыши, на лужи, в которых отражалось небо, и думала о том, что сделала.
Она не чувствовала вины. Ксено Лавгуд — маг, маглы для него не проблема. А она всего лишь продала информацию. А куда её применят — не её дело.
Марта отпила чай и посмотрела на часы. Скоро нужно было готовить обед.
Где-то в Атлантике примерно в это же время Ксенофилиус Лавгуд стоял на кормовой палубе, вцепившись в поручни, и смотрел, как за кормой тает лунная дорожка. Серебряная, дрожащая, она уходила в бесконечность, и казалось, что по ней можно пройти — до самого горизонта, до края мира, до того места, где заканчивается всё.
Каюта была удобной. Кровать с чистым бельём, письменный стол, кресло, иллюминатор, за которым покачивалась вода. Четыре стены. Хорошие стены. Но после бессонных ночей они начинали давить — не теснотой, а тем, что внутри, в голове, было слишком много всего. Каюта не спасала от мыслей. Иллюминатор не выпускал их наружу.
Он и выходил.
На палубу. В ночь. К звёздам.
Он стоял у поручней, смотрел на воду, слушал, как плещутся волны. Был только океан, только луна, только тяжесть в груди, которую не выкурить и не выплакать.
Он думал о дневниках. Описания ритуалов, чертежи рун, сухие цифры — сколько жертв, сколько крови, сколько силы. Он закрывал глаза и видел алтарь. Чёрный камень, пульсирующий багровым светом. Руны, которые дышали. И тени по краям зала.
Он думал об отце. О том, каким он был до Германии. Молодой учёный с горящими глазами, который спорил о чистоте крови и писал статьи, которые никто не читал. И о том, каким он стал. Гауптштурмфюрер СС. Человек, который подписывал «производственные потери» и не вздрагивал когда вскрывал горло жертвам и очередное тело оттаскивали к стене.
Он думал о матери. О её песне на Броккене. О том, как она стояла у алтаря в подземелье Вольфенштайна, и по её щекам текли слёзы — или кровь. О том, что она пыталась остановиться. Но не смогла. Или не захотела.
Он думал о себе. О том, как стоял на горе Броккен с ножом в руке. О том, как кровь козла текла по древним рунам. О том, как сила вошла в него — сладкая, тягучая, живая. О том, как ему понравилось.
— Кто я теперь? — спросил он у звёзд.
Звёзды не ответили.
Сон пришёл неожиданно. Ксено не заметил, как закрыл глаза. Просто стоял у поручней, смотрел на луну — и вдруг понял, что луна стала другой. Бледной, размытой, будто нарисованной на холсте. И вокруг не звёзды — деревья. Высокие, чёрные, с ветвями, которые сплетались в сплошной свод над головой.
Лес. Ему снился лес.
Он скакал на коне. Маленький, лет пяти, прижатый к груди седока. Чьи-то руки держали его за пояс, крепко, почти больно. Сердце седока билось ровно, спокойно, глухо.
— Отец? — спросил Ксено, не оборачиваясь.
Голос не ответил. Только ветер зашумел в листьях.
«Mein Vater, mein Vater, und hörest du nicht, Was Erlenkönig mir leise verspricht?»
— Отец, — повторил Ксено громче. — Ты слышишь? Лесной царь зовёт меня.
Руки на поясе сжались сильнее.
— Не бойся, — сказал голос за спиной. Голос отца. — Это просто ветер.
«Sei ruhig, bleib ruhig, mein Kind; In dürren Blättern säuselt der Wind».
Лес расступился.
Они скакали по поляне, залитой лунным светом. В центре поляны стояла она. Не человек. Не женщина. Что-то, что имело форму женщины, но было больше, древнее, страшнее.
Чёрная кожа, блестящая в лунном свете. Четыре руки — две подняты вверх, две опущены вниз. В одной — меч, в другой — отрубленная голова, в третьей — чаша с кровью, в четвёртой — цветок лотоса, светящийся изнутри. Глаза горели красным — не злобой, не ненавистью. Вечностью. И голодом.
Она смотрела на Ксено, и он чувствовал, как его сердце замедляется, становится ровным, тихим.
Кали.
— Иди ко мне, — сказала она. Голос её был низким, глубоким, как гул земли под ногами. — Ты взял мой нож. Ты пил мою силу. Ты — сын своего отца. Ты — наследник. Ты — следующий.
Ксено смотрел на неё. На чашу с кровью. На голову, которую она держала в руке — и вдруг узнал лицо. Оно было его собственным. Или отцовским. Или всех тринадцати, кто умер у алтаря. Он не мог понять.
— Твой отец, твоя мать служили мне, — сказала Кали. — Они приносили мне жертвы, и я давала им силу. Они хотели заглянуть за край. И я дала им это.
Она шагнула ближе. Земля под её ногами чернела, трава увядала, цветы рассыпались в прах.
— Хочешь увидеть то, что видели они? Хочешь пройти по их следу?
Она протянула чашу. Кровь колыхалась, тёплая, живая, пахнущая железом и чем-то сладким.
— Возьми. Выпей. И ты увидишь всё. Дневники. Аргентину. Мир Смерти. Правду.
Рука Ксено — детская, маленькая, с тонкими пальцами — потянулась к чаше сама.
Он уже почти коснулся её, когда за спиной раздался голос.
— Ксено.
Мать стояла на краю поляны, в сером платье, с распущенными светлыми волосами. Глаза её были тёмными, глубокими, полными слёз. Такая, какой он помнил её с фотографий — только живая. Только настоящая.
— Не бери, — сказала она. — Прошу тебя.
— Но ты же... — начал Ксено. — Вы же верили. Вы делали это.
— Мы думали, что знаем, что делаем, — сказала мать. — Мы думали, что сила оправдает всё. А потом стало поздно.
Кали рассмеялась.
— Она врёт. Она сама пела на ритуале. Сама стояла у алтаря, когда умирали жертвы. Она не жалеет. Она просто боится.
Мать покачала головой.
— Я не могу изменить прошлое, — сказала она. — Но ты можешь изменить будущее. Ты не обязан быть нами. Ты не обязан быть ею, — она кивнула на Кали, — или им, — она посмотрела в сторону, где за деревьями маячила чёрная фигура в форме СС. Фигура, которую Ксено не мог разглядеть, но знал: это отец. Тот, каким он стал. Не тот, каким был.
Ксено смотрел на мать. На лицо, которое помнил только по фотографиям.
— Мама, — прошептал он.
Она улыбнулась — печально, устало, тепло.
— Я люблю тебя. Мы оба любили. Даже когда делали то, что делали. Даже когда стали теми, кем стали.
— Не слушай её, — сказала Кали. — Она слабая. Она проиграла.
— Проиграла, — согласилась мать. — Но я хотя бы пыталась остановиться. А ты, Кали, ты никогда не пыталась. Ты просто берёшь. Всегда. Ты не знаешь, что такое отдать. Ты не знаешь, что такое любить.
Она шагнула вперёд, заслоняя Ксено собой.
Кали зашипела. Её лицо исказилось — из прекрасного, величественного стало звериным, оскаленным. Глаза загорелись красным. Руки превратились в когтистые лапы.
— Он мой! Он моей крови! Он будет служить мне! Как служил отец. Как служила ты. Как будет служить весь его род!
— Он ничей, — сказала мать. — Он выберет сам. Не ради нас. Не вопреки нам. А сам.
Она повернулась к Ксено. Протянула руку. Кожа её была бледной, почти прозрачной, и сквозь неё Ксено видел золотой свет.
— Проснись, — сказала она. — Найди дневники. Прочитай их. А потом реши сам.
Он взял её за руку.
И проснулся.
Каюта была залита серым предрассветным светом. За иллюминатором шумел океан. Ксено сидел на койке, прижимая к груди дневник, и чувствовал, как дрожат руки.
Сон таял, но тяжесть оставалась — в груди, в висках, в кончиках пальцев.
Он посмотрел на дневник. Потом на иллюминатор, за которым начинался новый день.
Он доплывёт. Он найдёт. И тогда решит сам.
Глава 20. Байрос
«RMS Amazon» входила в порт Буэнос-Айреса медленно, величественно, как уставший кит, наконец добравшийся до родных вод. Ксенофилиус стоял у поручней на носовой палубе, вцепившись в леерные стойки, и смотрел, как город вырастает из утренней дымки.
Двадцать один день в каюте второго класса. Двадцать один день с дневниками отца. Двадцать одна ночь, полная снов о Кали, о крови, о Лесном царе, который шептал из сухих листьев.
Теперь берег был здесь.
Город приближался. Сначала — только силуэты, тёмные пятна на фоне розовеющего неба. Потом — детали: высокие здания, башни, купола, причудливые, непохожие на европейские. И зелень. Много зелени. Пальмы, кроны которых вздымались над крышами, и что-то ещё — цветущее, яркое, незнакомое.
Ксено вдруг понял, что улыбается. Впервые за много дней. Может быть, впервые с того самого вечера, когда он открыл сундук в доме тёти Марты. Ветер с берега был тёплым, влажным, пах солью, рыбой и чем-то сладким — цветами? Фруктами? Он не знал. Но это был другой воздух. Не лондонский. Не германский. Не тот, что пах книгами, пылью и старыми тайнами.
— Буэнос-Айрес, — сказал он вслух, пробуя слово на вкус. — Хороший ветер.
Корабль дал протяжный гудок. С причала ответили другие — низкие, басовитые, похожие на рёв животных. Чайки с криками носились над водой, и Ксено смотрел на них и думал: они здесь такие же, как везде. Или другие? Он не знал. Он ничего не знал о Южной Америке, кроме того, что прочитал в дневниках отца. Что здесь было тепло. Что здесь пахло цветами. Что здесь родители пытались начать новую жизнь. Или спрятаться. Или и то и другое сразу.
Порт был огромным, шумным, пёстрым. Корабли, баржи, парусные лодки, снующие между ними маленькие катера с моторами, которые тарахтели, как раздражённые насекомые. Люди на причалах казались муравьями — суетились, тащили грузы, кричали, махали руками. И музыка. Откуда-то с берега доносились звуки гитар и голосов — весёлых, небрежных, как будто весь мир был одним большим праздником.
Ксено сошёл по трапу в толпу. Чемодан в руке, кошелёк с галлеонами во внутреннем кармане, вторая сумка с расширяющимся пространством за спиной, где лежали дневники, кинжал Кали и несколько смен одежды. И солнце.
Оно било прямо в лицо — яркое, жаркое, непривычное после серого английского неба. Ксено зажмурился, подставил лицо ветру. И рассмеялся. Просто так. От облегчения. От тепла. Оттого, что двадцать один день в каюте закончились.
— Сеньор! — раздался голос слева. — Сеньор! Такси? Куда ехать?
Ксено обернулся. Рядом стоял мальчишка — лет четырнадцати, смуглый, в драных шортах и выцветшей рубашке, которая когда-то была белой. На голове — соломенная шляпа, сдвинутая на затылок. В руках — самодельный значок, где было написано «Taxi».
— Нет, спасибо, — сказал Ксено. Слова пришли сами, без усилия. Он удивился — голос звучал правильно, с той интонацией, которую он помнил из самого раннего детства. — Я сам.
Мальчишка не обиделся. Просто улыбнулся — широко, сверкая белыми зубами, — и побежал к следующему пассажиру.
Ксено пошёл вдоль причала. Пахло рыбой, бензином, нагретым асфальтом и чем-то ещё — цветами, фруктами, жизнью. Везде были люди. Семейные пары с детьми, носильщики с тележками, торговцы, которые продавали эмпанадас — маленькие пирожки с мясом — прямо с лотков. Солнце пекло, и Ксено вдруг понял, что хочет есть. И пить. И смотреть на всё это бесконечно.
Он купил два пирожка у торговки — она сказала ему что-то быстрое и весёлое, и он понял каждое слово. «Para llevar, señor?» — спросила она. «Sí, para llevar», — ответил он, и удивился тому, как легко это вышло.
Язык возвращался. Медленно, но верно. Слова, которые он слышал в детстве, которые произносила мать, когда говорила с прислугой, — они всплывали из глубины памяти, как пузырьки воздуха из воды.
Он ел эмпанадас на ходу, глядя по сторонам. Уличные торговцы предлагали фрукты — ананасы, манго, папайю, всё яркое, сочное, незнакомое. Женщины в ярких платьях продавали цветы — огромные букеты, от которых кружилась голова. Мужчины в сомбреро сидели у стен, играли на гитарах и пели о любви, о разлуке, о том, что жизнь прекрасна, даже когда трудна.
Ксено остановился послушать. Гитарист — пожилой, с седыми усами, в мятом костюме — улыбнулся ему и заиграл быстрее. Слова песни были о женщине, которая ушла, о том, что солнце всё равно взойдёт, и что нужно жить, несмотря ни на что.
Ксено улыбнулся в ответ, кинул несколько монет в шляпу и пошёл дальше.
Магический квартал Буэнос-Айреса нашёлся быстро. Ксено спросил у пожилого волшебника, который чинил палочку прямо на улице, — тот махнул рукой куда-то в сторону, сказал что-то про «Калле де лос Магос», и добавил: «Там увидишь». Ксено пошёл.
Калле де лос Магос — Улица Магов — была похожа на Косой переулок, но только если Косой переулок решил отдохнуть, снять галстук и выпить чего-нибудь холодного. Лавки были яркими, вывески — цветастыми, некоторые писались сразу на двух языках — испанском и английском. Вдоль улицы стояли уличные торговцы, которые продавали не просто зелья и палочки, а местные зелья — с экстрактом кактуса, с соком какой-то южноамериканской ягоды, с мятой, которая росла только в Андах. И музыка. Опять музыка. Кто-то играл на гитаре, кто-то пел, и Ксено поймал себя на том, что пританцовывает.
Здание местного отделения магического министерства стояло на углу — скромное, в отличие от лондонского, но узнаваемое по гербу на фасаде. Ксено вошёл, подошёл к стойке.
— Hola, — сказал он. Чисто. Без акцента. — Мне нужно узнать адрес, по которому проживали мои родители. Эйнар Лавгуд и Эльза Лавгуд. Они жили в Буэнос-Айресе с 1945 по 1956 год.
Сотрудник — молодой волшебник в белом костюме — поднял голову. Посмотрел на Ксено внимательно, изучающе. Потом кивнул, взял чистый лист пергамента, пробежал пальцами по клавишам волшебной пишущей машинки.
— Лавгуд? — переспросил он. — Иностранец?
— Я их сын. Я родился здесь, в Аргентине. В пятьдесят первом году.
Сотрудник застучал по клавишам быстрее. Через минуту он поднял голову.
— Да, есть запись. 1945 год, въезд из Уругвая. Документы на имя Эйнара и Эльзы Лавгуд. Адрес проживания: Калле Либертад, 742, Сан-Тельмо. Дом числится за ними до сих пор — они не продавали его. Просто... уехали.
— Не продавали? — переспросил Ксено.
— Нет. Регулярные платежи по налогам поступали до пятьдесят седьмого года, потом прекратились. Дом пустует, сеньор. Сейчас там только старый садовник, который присматривает за ним, пока хозяева не вернутся. Он остался, потому что ему некуда идти, да и дом без присмотра быстро пришёл бы в упадок.
Ксено смотрел на сотрудника. Не продали. Дом ждал их. Родители рассчитывали вернуться.
— Спасибо, — сказал он. — Спасибо большое.
Он вышел из здания на солнечный свет и остановился на тротуаре, глядя на бумажку с адресом, которую ему дали. Калле Либертад, 742. Улица Свободы.
Он сжал бумагу, сунул в карман и пошёл.
Сан-Тельмо оказался старым районом — с узкими мощёными улочками, балконами, увитыми цветами, и домами, которым было лет сто, двести, а может, и больше. Солнце уже поднялось высоко, жара стала почти невыносимой — но Ксено этого не замечал. Он шёл по мостовой, сверяясь с адресом, и чувствовал, как сердце колотится где-то в горле.
Калле Либертад была тихой, зелёной. Деревья — не пальмы, а что-то другое, с широкими листьями и длинными стручками — стояли вдоль тротуара, создавая тень. Вдалеке, у одного из домов, дети гоняли мяч — босые, в одних шортах, с криками, которые были понятны на любом языке. Мяч подскочил, перелетел через невысокий забор, и Ксено, не задумываясь, поймал его. Перебросил обратно.
— Грасиас, сеньор! — крикнул мальчишка, махнул рукой и снова побежал за мячом.
Ксено улыбнулся и пошёл дальше.
Дом был на углу — он сразу узнал дом своего детства, двухэтажный, с террасой, с белыми стенами, с черепичной крышей. На крыше сидели три попугая — яркие, зелёные, с длинными хвостами. Они о чём-то переговаривались, скрипуче и настойчиво, как будто обсуждали пришельца. Один из них наклонил голову, посмотрел на Ксено, потом на своих товарищей, и вдруг заорал по-испански: — Акуи, акуи! Иносенте! Невиновный!
Ксено замер, посмотрел на него. Попугай снова наклонил голову и замолчал. Два других что-то скрипели, но уже тише.
Ксено подошёл к двери. Дом был старым, но ухоженным — краска свежая, на окнах — ставни с вырезанными узорами. Он помедлил, потом постучал.
Дверь открыл старик, с седыми волосами, с лицом, изрезанным морщинами, но с теми же глазами — тёплыми, усталыми, понимающими. Он смотрел на Ксено долго, как будто не верил своим глазам. Потом медленно — очень медленно — перекрестился. И шагнул вперёд.
— Маленький сеньор, — сказал он хрипло. — Маленький Ксено. Ты приехал. Ты вернулся.
Ксено смотрел на него, не веря своим глазам. Садовник — тот самый, которого он помнил из кошмаров. Кровь на рубашке, белые халаты, крик. Но здесь, в солнечном свете, он выглядел... нормально. Старым, живым. С руками, покрытыми мозолями, и в садовой шляпе, надвинутой на глаза.
— Вы... — начал Ксено. — Вы...
— Педро, сеньор, — старик улыбнулся. — Я Педро. Я знал тебя, когда ты был маленьким, когда ты бегал по этому двору босиком и ловил букашек.
Он шагнул вперёд, схватил Ксено за плечи, вгляделся в лицо. Его руки были сухими, тёплыми, пахли землёй и чем-то цветочным.
— Ты — копия своего отца, — сказал он. — Те же глаза. Та же голова набок. Ты даже смотришь так же. Будто видишь что-то, чего не видят другие.
Ксено смотрел на него, и в груди что-то таяло. Лёд, который сковал его там, в каюте, при чтении дневников, начинал оттаивать.
— Педро, — сказал он. — Я помню вас. Я... — он запнулся. — У меня есть воспоминания. О крови. О том, как вы лежали на столе. Как отец... как он делал что-то с вами. Я думал...
— Это было не так, — перебил старик. — Ничего подобного. Четырнадцать лет назад бандиты напали на мою семью в фавелах. Хотели ограбить, убили мою жену и моего брата. Меня ранили — в грудь, в руку, в ногу. Я уже умирал, когда твой отец нашёл меня у дороги. Он принёс меня в этот дом, и они с Эльзой оперировали меня всю ночь. Потом ещё четыре дня колдовали, поили зельями, меняли повязки. Через пять дней я уже ходил.
Он развязал ворот рубашки, показал шрам — длинный, бледный, идущий от ключицы к грудине. Пальцы его на мгновение задержались на рубце, будто он всё ещё чувствовал ту боль.
— Не пытали, сеньор. Спасали. Я пять дней лежал в этом доме, а потом ещё два месяца набирался сил. Твоя мать выхаживала меня. Твой отец приносил книги и читал мне вслух, потому что я не мог спать от боли.
Ксено смотрел на шрам и чувствовал, как в груди разливается облегчение. И стыд. Стыд за то, что он так долго думал о родителях как о палачах. Что он поверил в ту версию, которую выстроили мрачные архивы сундука.
— Они хорошие люди, сеньор, — добавил Педро тихо. — Я тебе говорю как человек, которому они спасли жизнь. Я не знаю, что они делали там, в Европе, откуда приехали после войны. Но здесь, в Аргентине, они были просто семьёй. Они были твоей семьёй.
Ксено шагнул вперёд — и обнял его. Старика. Старого садовника, который пах землёй и цветами. Педро обнял его в ответ — крепко, по-отцовски.
— Хорошо, что ты приехал, — сказал он тихо. — Хорошо, что ты приехал.
Они сидели на террасе — большой, тенистой, увитой виноградом. Перед ними на столе стояли тарелки с едой: эмпанадас с мясом, кукурузная лепёшка, салат с чем-то, чего Ксено никогда не пробовал, и большая глиняная кружка с холодным мате. Педро сидел напротив, смотрел, как Ксено ест, и улыбался.
— Ты тощий, — сказал он. — Как твой отец. Он тоже никогда не набирал веса, сколько бы мы его ни кормили. Худой, высокий, как журавль.
Ксено улыбнулся с набитым ртом.
— В Англии нет такой еды. У нас пирожки с мясом, но они не такие.
— Здесь всё другое, — кивнул Педро. — Солнце, ветер, люди. И еда. Ты быстро привыкнешь.
Он помолчал, глядя в сад. Потом спросил:
— Ты надолго? Дон Эйнар приедет?
Ксено перестал жевать. Положил вилку. Посмотрел на старика — на его морщинистое лицо, на тёплые глаза, на руки, которые пахли землёй и цветами. Он знал, что должен сказать это. Что не имеет права молчать.
— Педро, — начал он тихо. — Они не вернутся. Мои родители. Они погибли в пятьдесят шестом году. В Англии. Их застрелили на пороге дома тёти Марты.
Старик замер.
Сначала он не понял. Смотрел на Ксено, и в глазах его было недоумение, как будто он ждал, что сейчас прозвучит шутка, что это всё неправда, что Ксено просто ошибся. Но Ксено молчал. И в глазах его не было улыбки.
— Нет, — прошептал Педро. — Нет. Они не могли... Они должны были вернуться. Они говорили... Эйнар говорил мне: «Педро, мы скоро вернёмся. Присматривай за садом, мы приедем, как только всё уладим».
Он смотрел на Ксено, и его лицо медленно менялось — надежда уходила, уступая место пониманию.
— Их убили, — повторил Ксено. — Я был с ними. Мне было шесть лет. Я сидел на сундуке, когда это случилось. Я видел всё.
Педро закрыл глаза. Руки его дрожали. Он опустил голову, и плечи его поникли — будто из него вынули что-то важное, что держало его все эти годы.
— Двенадцать лет, — сказал он хрипло. — Я ждал их двенадцать лет. Поливал цветы. Красил забор. Чинил крышу. Я думал... я думал, что они просто не могут вернуться. Что у них там дела. Что они напишут. Но они не писали. А я всё ждал.
Он поднял голову. На глазах у него выступили слёзы — тихие, прозрачные, беззвучные.
— Они были хорошими людьми, сеньор. — Он говорил тихо, срывающимся голосом. — Я не знаю, что они делали там, в Европе. Но здесь, в этом доме, они были просто семьёй. Они спасли меня. Они дали мне кров, работу, смысл жить после того, как я потерял всех. Я должен был умереть тогда, у дороги, но они принесли меня в этот дом и не дали мне уйти. Я не знаю, что они сделали в прошлом. Но я знаю, что они спасли меня. И я любил их.
Ксено смотрел на старика — на его слёзы, на его дрожащие руки — и чувствовал, как в груди сжимается сердце. Он протянул руку и накрыл ладонь Педро своей.
Он помолчал. Потом спросил:
— Педро, у них остались здесь какие-то вещи? Книги? Записи? Дневники? Я ищу их. Всё, что они оставили. Может быть, что-то осталось здесь, в доме?
Педро вытер слёзы тыльной стороной ладони. Посмотрел на Ксено долгим взглядом.
— Твой отец был осторожным, сеньор. Он не хранил важные бумаги в доме. Но он говорил мне... когда они уезжали, он сказал: «Педро, если с нами что-то случится, если мы не вернёмся... скажи моему сыну, что в банке, в „Банко Махико де ла Насьон", лежит сейф. Там всё, что мы не взяли с собой. Книги, записи, дневники. И ключ... — он помолчал, — ключ от сейфа лежит здесь, в этом доме. В тайнике, который знаю только я. Эйнар сказал, что ты должен будешь найти его, если придёшь.
Ксено замер. Сердце забилось быстрее.
— Ты знаешь, где этот ключ?
Педро вернулся через несколько минут. В руках он держал маленькую шкатулку — деревянную, тёмную, с резным орнаментом. На крышке — тот же герб, что и на сундуке в Англии, что и на сейфах в банках.
— Здесь, — сказал он, ставя шкатулку на стол. — Твой отец положил это в тайник за камином в гостиной. Но я не мог её открыть.
— Почему?
Педро покачал головой.
— Она запечатана магией крови. Твой отец сказал: «Педро, эта шкатулка откроется только моему сыну или моей крови». Я пробовал — крышка не поддавалась. Даже магия не брала её. Он говорил, что это защита от чужих рук. Чтобы никто, кроме его наследника, не увидел того, что внутри.
Он помолчал, глядя на шкатулку.
— Двенадцать лет она лежала в тайнике. Я ждал. Я не знал, приедешь ли ты. Но я знал: если ты придёшь — она откроется.
Ксено взял шкатулку. Она была тяжёлой. Он провёл пальцем по резьбе узоров, почувствовал, как металл под пальцами теплеет, будто шкатулка узнавала его. Коснулся пальцем замка, что-то кольнуло его палец, он отдернул руку, на пальце выступила капля крови, замок щелкнул. Он не любил магию крови отца именно за это. Каждый раз она неожиданно причиняла боль. Ксено открыл крышку.
Она поддалась легко, без усилия, будто ждала именно этого прикосновения.
Внутри, на бархатной подкладке, лежал ключ. Старый, бронзовый, с вырезанной руной на головке. Рядом — записка. Почерк отца.
«Ксено, если ты это читаешь — значит, мы не вернулись. Найди сейф в Буэнос-Айресе. Там всё, что я не успел тебе рассказать. Прости, что не сказал при жизни. Я любил тебя. Отец».
Ксено сжал ключ в ладони. Металл был тёплым — от его пальцев, от магии оттого, что лежал в тайнике двенадцать лет, дожидаясь именно его
— Он знал, что я приеду?
— Он не знал. Он просто... он рассматривал все варианты событий. Даже плохие.
Педро налил ему ещё мате. Холодного, с лёгкой горчинкой.
Ксено взял чашку, поднёс к губам. Мате был прохладным, чуть сладким, с привкусом мяты.
— Педро, а вы помните... — начал он. — Вы помните, какие они были? Мои родители. Не по бумагам. А по-настоящему?
Старик задумался. Поставил свою кружку, откинулся на спинку стула. Глаза его затуманились — он смотрел куда-то в прошлое.
— Твой отец был серьёзным, — сказал он наконец. — Много думал. Много писал. Иногда он сидел на этом самом месте — вот здесь, где ты сидишь, — с книгой в руках, и смотрел в сад. Молчал. Думал. А твоя мать...
Он улыбнулся.
— Твоя мать была светом. Она всё время смеялась. У неё был голос — такой, что когда она пела, даже птицы замолкали. Она любила цветы. Этот сад она сама посадила — каждое дерево, каждый куст. Она говорила, что здесь, в Аргентине, она может дышать. Что здесь она свободна.
Ксено слушал, и сердце его сжималось. Он никогда не думал о матери как о том, кто «смеялся». Только как о жертве. Или как о соучастнице. Но Педро говорил о ней как о женщине, которая любила цветы. Которая посадила этот сад. Которая, возможно, пыталась быть счастливой — даже если прошлое не отпускало.
— Я рад, что вы мне это рассказали, — сказал Ксено. — Я рад, что приехал.
Педро кивнул. Посмотрел на солнце, которое уже начало клониться к закату.
— Завтра сходи в банк, — сказал он. — Может быть, ты найдёшь то, что ищешь. А сегодня... отдохни. Посмотри на этот город. Здесь есть на что посмотреть.
Ксено улыбнулся. Встал, подошёл к краю террасы, положил руки на перила. Внизу, на улице, снова бегали дети — босые, весёлые, с тем же мячом. Они кричали, смеялись, и их смех был таким искренним, что Ксено вдруг захотелось присоединиться.
— Может быть, — сказал он. — Может быть, завтра. А сегодня я просто хочу побыть здесь.
Солнце садилось за крыши Сан-Тельмо, окрашивая небо в оранжевый, розовый, золотой. Попугаи на крыше замолчали, прижались друг к другу. Где-то вдалеке играла музыка — гитара, голос, бубен. Ксено стоял у перил и смотрел на этот мир — чужой, незнакомый, но почему-то родной.
Он долго стоял так, пока не стемнело и на небе не зажглись первые звёзды. Педро позвал его ужинать — и он пошёл, потому что не хотел, чтобы старик ждал. А потом, уже ночью, лёг в кровати в своей старой детской комнате, прислушиваясь к звукам ночного города — далёкой музыке, лаю собак, стрекоту цикад. И уснул без сновидений, счастливый — впервые за много недель.
Ксено проснулся от пения птиц.
Сначала он не понял, где находится. Потолок был чужим — белый, с деревянными балками, по которым скользили тени от листьев за окном. Воздух был тёплым, влажным, пах цветами и чем-то сладким — фруктами? Цветами? Он не знал. Он просто лежал и слушал, как за окном перекликаются птицы.
Его детская комната.
Он сел на кровати, огляделся. Комната была маленькой, но светлой. Белые стены, на одной из которых до сих пор висел выцветший плакат с каким-то ярким южноамериканским зверем — то ли ягуаром, то ли оцелотом. В углу — старый деревянный шкаф, распахнутый, пустой. На подоконнике — засохший кактус в глиняном горшке, который когда-то, много лет назад, был маленьким и зелёным, а теперь стоял серый, покрытый пылью, но всё ещё живой. Рядом с ним — детская книжка, потрёпанная, с картинками, которые выцвели до бледно-жёлтого. Здесь всё сохранилось так же, как в день их отъезда.
Ксено подошёл к окну. Оно выходило во внутренний дворик — маленький, уютный, залитый утренним солнцем. Пальмы, цветущие кусты, старый колодец, увитый плющом. И фонтан — тот самый, с замшелой чашей, который он видел вчера, но сейчас вода в нём сверкала на солнце, переливаясь всеми цветами радуги.
Он улыбнулся. Потянулся, чувствуя, как хрустят кости после долгой дороги, и хотел уже отойти от окна, когда внизу, во дворике, появилась она.
Девушка вышла из дома — точнее, из двери, ведущей в сад, — и остановилась у фонтана. Она была совершенно обнажённой. Смуглая кожа, почти черная от загара, тёмные волосы, собранные в небрежный пучок на затылке, и длинные, гибкие руки, которые она подняла над головой, потягиваясь, как кошка после долгого сна. Солнце золотило её груди, плечи, спину, бёдра, и она двигалась медленно, плавно, будто танцевала под невидимую музыку.
Ксено замер. Он знал, что не должен смотреть. Он знал, что это неправильно — подглядывать за девушкой, которая просто умывается и делает зарядку. Но он не мог отвести взгляд. Она была слишком... живой. Слишком настоящей. Слишком красивой в своей беззаботной наготе.
Она подошла к фонтану, зачерпнула воду ладонями, плеснула в лицо. Потом провела мокрыми руками по шее, по плечам, по груди, и Ксено почувствовал, как у него пересохло в горле. Она улыбнулась чему-то своему, повернулась к дому — и скрылась за дверью так же внезапно, как и появилась.
Ксено стоял у окна и пытался отдышаться. Сердце колотилось где-то в горле.
— Так, — сказал он сам себе. — Так. Это... это просто... она просто умывалась. Это нормально. Здесь жарко. Люди здесь так делают. Это нормально.
Он повторял это несколько раз, пока дыхание не выровнялось. Потом отошёл от окна, натянул рубашку, причесался, стараясь не смотреть в сторону дворика.
Пахло завтраком.
Он спустился вниз по лестнице — старой, деревянной, скрипучей, которая помнила его босые ноги. Пахло свежей выпечкой, жареным маслом, кофе и ещё чем-то сладким, что он не мог узнать.
На кухне было шумно, светло, жарко. Педро стоял у плиты в своём неизменном садовом фартуке и переворачивал блинчики на огромной сковороде. На столе уже стояли тарелки, кружки, кувшин с соком, вазочка с мёдом и горка свежих фруктов. В углу стола лежала вчерашняя газета, которую кто-то начал читать и бросил.
А за столом, с ногами, поджатыми под себя, сидела она.
На ней теперь было простое платье — лёгкое, белое, с цветочным узором, которое оставляло плечи открытыми. Волосы были распущены, влажные, будто она только что их вымыла. Она ела блинчик, макая его в мёд, и что-то читала в той самой газете.
Ксено замер на пороге.
Она подняла голову. Посмотрела на него. И улыбнулась — широко, приветливо, без тени смущения.
— А, ты проснулся! — сказала она. Голос у неё был низким, чуть хрипловатым, как у человека, который много смеётся. — Доброе утро. Садись, завтрак остывает.
Ксено открыл рот. Закрыл. Снова открыл.
— Ты... — начал он. — Вы... то есть...
— Я Лусия, — сказала она, не дав ему договорить. — Лусия Видаль. Педро — мой дядя. Я живу здесь, ну, не совсем здесь, в городе. Но часто приезжаю его проведать. А ты, наверное, Ксено. Дядя Педро рассказывал.
Она протянула руку. Ксено пожал её — ладонь была тёплой, сухой, с твёрдым рукопожатием.
— Я... да, — сказал он. — Я Ксено. Ксенофилиус Лавгуд.
— Очень приятно, — улыбнулась она. — Садись, ешь. Дядя Педро готовит лучшие блинчики в Буэнос-Айресе. Не дай им остыть.
Ксено сел. На тарелку ему положили сразу три блинчика, полили мёдом, положили рядом фрукты — нарезанное манго, ананас, дольки апельсина. Он откусил. Блинчик был тонким, нежным, с хрустящими краями, пропитанный мёдом и маслом.
— Боже, — сказал он с набитым ртом. — Это... это невероятно.
Педро усмехнулся у плиты.
— Ешь, ешь. Ты слишком худой, сеньор. Как твой отец.
Лусия смотрела на него с любопытством — он чувствовал её взгляд, хотя старался не поднимать головы. Она не была похожа на английских девушек, которых он знал. Была слишком... открытой, что ли. Слишком спокойной. Будто ничего не могло её смутить.
— Дядя Педро сказал мне, что тебе нужно зайти в банк.
Ксено поднял голову — Да.
— Я знаю, где этот банк, — кивнула Лусия. — Я работаю в магической службе безопасности. Вроде ваших авроров, только здесь это называется «Гвардия Магикаль». Мне приходилось иметь с аврорами дело.
Ксено замер.
— Ты... вы служите в Гвардии?
— Служу, — она улыбнулась. — Только не надо «выкать», ладно? Мы здесь не такие официальные, как в Европе. Зови меня просто Лусия.
— Хорошо, — сказал Ксено. — Лусия.
Она откусила блинчик, прожевала, потом спросила:
— Ты знаешь, что твой отец в розыске?
Ксено помолчал.
— Да. Я знаю. Он работал с Грин-де-Вальдом.
— Не только работал, — Лусия покачала головой. — Он был гауптштурмфюрером СС. У нас есть досье на него и на твою мать. В Аргентине после войны осело много таких, как они. Но твои родители... они вели себя тихо. Никто не жаловался. Никто не искал их. Они просто жили своей жизнью.
Ксено смотрел на неё.
— Они уже никому ничего не причинят, Лусия. Их убили в пятьдесят шестом году. В Англии. Я был с ними, когда это случилось.
Лусия перестала жевать. Отложила блинчик.
— Я не знала. Соболезную.
— Спасибо, — сказал Ксено.
Она помолчала, потом улыбнулась — мягко, без тени жалости.
— Я могу помочь тебе. Если хочешь. У меня сегодня выходной. Схожу с тобой в банк. Покажу, где что. А заодно... — она улыбнулась шире, — составлю компанию. Ты же в чужой стране один. Это грустно.
Ксено смотрел на неё. На её улыбку. На блинчики, которые Педро продолжал подкладывать ему на тарелку. На солнечный свет, который заливал кухню.
— Спасибо, — сказал он. — Я... я был бы рад.
— Тогда доедай и пошли, — сказала Лусия. — Пока банк не закрылся.
— Закрылся? — удивился Ксено. — Сейчас же утро.
Лусия заразительно рассмеялась.
— Ксено, мы не в Лондоне. Здесь всё по-другому. До сиесты у нас есть пара часов. Пока банк не закрылся на обед. Привыкай.
Педро, стоявший у плиты, хмыкнул и подмигнул Ксено.
Ксено сделал вид, что не заметил, но улыбнулся в ответ и доел блинчики с двойным удовольствием.
Улицы Сан-Тельмо были полны жизнью. Где-то играла музыка, дети гоняли мяч, женщины с корзинами шли на рынок. Яркое утреннее солнце заливало всё вокруг, и Ксено шёл рядом с Лусией и чувствовал, как лёгкость разливается в груди. Лусия что-то рассказывала о городе, о магическом квартале, о своей работе, и он слушал, не перебивая, хотя половину слов не понимал. Но ему было всё равно. Ему просто нравилось идти с ней рядом.
Они дошли до «Банко Махико де ла Насьон» — высокого белого здания с колоннами и золотым гербом над входом. Лусия кивнула клерку за конторкой, тот узнал её и пропустил обоих без вопросов.
— Сюда, — сказала она, указывая на длинный коридор. — Кабинеты для хранения документов.
Ксено шагнул за ней.
И замер.
В конце коридора он увидел дверь — массивную, чёрную, с гербом, который он уже знал. Герб отца. И под ним — номер сейфа.
Он повернулся к Лусии.
— Ты не возражаешь, если я один?
Она посмотрела на него. Потом кивнула.
— Я подожду здесь.
Ксено шагнул к двери. Коснулся ручки — и отпрянул.
Металл обжёг пальцы. Ледяным, сухим холодом, который не имел ничего общего с температурой в комнате. Он отдёрнул руку, потряс её.
— Опять магия крови, — сказал он вслух. — Отец, ты не доверял никому.
Он достал ключ, который нашел в шкатулке, что дал ему Педро. Вставил в замочную скважину. Ключ вошёл легко, без усилия, уколол палец скарификатором — тем самым, который тётя Марта пришивала в потайной карман каждый раз, когда шила ему новую одежду. Мазнул каплей крови замок, кровь впиталась в металл — и замок щелкнул и дверь легко двинулась открываясь.
— Ну что ж, — сказал он себе, толкая тяжёлую створку. — Давай посмотрим, что ты оставил, отец.
Хранилище было небольшим — примерно, как его каюта на корабле. Стены из тёмного камня, одна лампа под потолком, тусклый жёлтый свет. В центре — стол. На столе, аккуратными стопками, лежали толстые тетради, почти книги и сундучок.
Семь. Он насчитал семь.
Ксено подошёл ближе, открыл сундук и замер - сундучок с расширенным пространством, а в нем деньги. Много денег. А еще золото в слитках, драгоценные камни, украшения.
Ксено закрыл сундучок, перевел взгляд на дневники. Семь недостающих кусочков летописи жизни его родителей.
Кожаные переплёты, потёртые корешки, знакомый почерк на обложках. Почти такие же, как у него были, только больше. И новее.
Он взял верхнюю. Открыл. Вольфенштайн. Недостающее продолжение того, что он уже читал.
Вторую. Бегство из Германии. Аргентина.
Третью. Первые годы в Южной Америке.
Он сунул сундучок, тетради в сумку с расширяющимся пространством. Все. Одну за другой. Быстро, без разбора. Не читая. Не сейчас.
Потом проверил стены, углы, пол. Больше ничего. Только стол и тетради и сундук, что он забрал.
Он вышел.
Лусия ждала в конце коридора. Опершись спиной о стену, скрестив руки на груди. Увидела его — подняла голову.
— Нашел, что искал?
— Да.
— Ты быстро.
— Там было не много.
Она не стала спрашивать, что именно. Только кивнула и пошла к выходу. Ксено — за ней.
Они шли по улицам Сан-Тельмо. Солнце стояло в зените, жара стала почти невыносимой. Люди попрятались в тень, ставни на окнах были закрыты. Город замер — сиеста.
Лусия молчала. Ксено тоже. Шаги их отдавались от мостовой, и больше ничего не нарушало тишину.
— Ты какой-то задумчивый, — сказала она наконец.
— Просто много думаю.
— О чём?
— О том, что нашёл.
Она ждала продолжения. Он не добавил ничего. Лусия пожала плечами и не стала настаивать.
Дом встретил их прохладой. Педро, видимо, тоже отдыхал — в доме было тихо, только стрекотали цикады за окном. Ксено поднялся к себе, сел на кровать, достал из сумки тетради.
Лусия проводила его взглядом до лестницы. Хотела сказать что-то ещё — но передумала. Повернулась к Педро, который вышел на кухню, и спросила: — Ты знаешь, что он ищет? Педро покачал головой. — Нет. Но я знаю, что это важно для него. Лусия кивнула и больше не спрашивала.
1943. Вольфенштайн. Он пролистал. Знакомые слова "ритуал", "Гиммлер", "кровь". То же, что и в лондонских дневниках.
Вторая тетрадь. 1945. Конец войны. Бегство.
Он открыл страницы наугад. «Мы уезжаем. Геллерт проиграл...»
Он перевернул несколько страниц. «Аргентина. Мы приехали. Здесь тепло. ...»
Ксено отложил тетрадь, взял самую новую из них, открыл на последних записях. И вдруг — фраза, которая заставила его остановиться.
«Мы должны ехать. Мы должны найти способ закрыть портал в Вольфенштайне. Блэки должны помочь пройти нежить. Я списался с ними, без подробностей, они нас будут ждать.»
И на другой странице
«Сын, если ты читаешь эти строки, значит у нас ничего не получилось и мы мертвы. Осталось много людей, которые жаждут нашей смерти. Но мы должны всё же рискнуть. Возможно, Блэки продали нас. Но надеюсь, это не так.
Ксено, если когда-нибудь будешь говорить с Грин-де-Вальдом, передай ему от меня, что он был не прав. Он поймет.»
Ксено перечитал дважды. Слова не складывались в картину. Слишком много пробелов. Он посмотрел на стопку дневников. Семь тетрадей. Ответы где-то там. Нужно читать дневники по порядку, восстанавливая события.
Глава 21. Добровольная смерть
30 апреля, в канун Вальпургиевой ночи, кабинет Грин-де-Вальда в северной башне Вольфенштайна был залит холодным светом. За окнами — серое небо, голые деревья, редкий снег, который падал и таял, не долетая до земли. Эйнар стоял у стены, скрестив руки на груди, и смотрел на Геллерта. Тот сидел за столом, перебирая старые свитки, и молчал.
Эльза сидела в кресле у камина. Огонь почти погас, только угли тлели, отбрасывая багровые отсветы на её лицо. Она смотрела в огонь и не двигалась.
Грин-де-Вальд поднял голову.
— Ты знаешь, что такое смерть, Эльза? — спросил он. Голос его был тихим, ровным, будто он спрашивал о погоде.
— Конец, — ответила она. — Переход. То, чего мы боимся.
— Боимся, потому что не знаем, — сказал Геллерт. — Но что если я скажу тебе, что смерть — это не конец? Что это просто дверь. И что мы можем заглянуть за неё, не проходя через неё до конца?
Он встал, подошёл к камину, взял кочергу, поправил угли. Огонь вспыхнул — ярко, жарко, на мгновение осветив его лицо.
— Ты знаешь, что такое Дары Смерти? — спросил он, не оборачиваясь.
— Легенда, — ответила Эльза. — Три брата. Бузинная палочка, Камень Воскрешения, Мантия-невидимка.
— Да. Легенда. Но за каждой легендой стоит правда. Три брата обманули Смерть. Они заглянули за грань и вернулись обратно. И принесли с собой частицу того мира. — Он повернулся к ней. — Я искал способ повторить это. Не через артефакты — через ритуал. Через добровольную жертву.
Эльза подняла голову.
— Добровольную?
— Да. Не жертву, которую приносят против воли. А ту, кто сама решает переступить порог. — Грин-де-Вальд сел напротив неё, подавшись вперёд. Его глаза горели. — Я знаю, что ты ищешь, Эльза. Ты не просто учёный. Ты хочешь понять. Ты хочешь знать, что там. Ты хочешь увидеть то, что видели древние.
Она молчала. Её лицо было бледным в свете камина.
— Методика есть, — продолжал Геллерт. — Врачи Гиммлера разработали её в концлагерях. Клиническая смерть на несколько минут. Остановка сердца, дыхания. А потом — возвращение. Они проводили сотни экспериментов. У них есть данные. Цифры. Протоколы.
Он протянул ей папку, лежавшую на столе. Она взяла её, раскрыла, начала читать. Её лицо не менялось, но пальцы дрожали.
— Смерть на три минуты, — сказала она. — Потом возвращение. Они утверждают, что это безопасно.
— Практически безопасно, — поправил Грин-де-Вальд. — С двумя магами рядом — гарантия. Эйнар будет держать твою руку, я — следить за ритуалом. Если что-то пойдёт не так — мы вернём тебя быстрее, чем любой врач.
— А если не получится? — спросила она тихо.
— Тогда ты узнаешь то, что никто из живых не знал.
Она посмотрела на него. Долго. Пристально. Потом перевела взгляд на документы.
Она внимательно вчитывалась в текст бумаг, на цифры, на сухие протоколы экспериментов. Там были имена. Номера. Даты смерти и возвращения. Теперь ей предлагали умереть. Добровольно. Ради знания. Со страховкой в лице двух сильных магов рядом с её телом. Ради того, чтобы увидеть то, что никто не видел. Она закрыла глаза на мгновение. Когда открыла — в них не было сомнений.
Эльза закрыла папку, положила на стол. Посмотрела на Грин-де-Вальда.
— Я согласна.
Комната Эйнара и Эльзы находилась в восточной башне — маленькая, но с большим окном, выходящим на горы. За стеклом шел дождь, серое небо сливалось с серыми скалами, и казалось, что мир за окном застыл в вечной зиме.
Эльза стояла у зеркала — старого, в потёртой деревянной раме. На ней была белая рубаха, спускавшаяся до колен. Она расчёсывала волосы — длинные, светлые, которые падали на плечи и закрывали лицо. Движения были медленными, почти сонными.
Эйнар стоял у окна, спиной к ней. Он смотрел на снег и молчал.
— Ты не обязана этого делать, — сказал он. Голос его был тихим, ровным.
Она не обернулась.
— Знаю.
— Мы можем уйти. Прямо сейчас. Собрать вещи, взять документы, аппарировать в Швейцарию. Геллерт не найдёт нас там.
— Ты испугался. — Она улыбнулась — горько, безрадостно. — Но, нет. И потом... я не хочу бежать. Я хочу знать. Ты же знаешь. Я ему верю.
Он повернулся. Посмотрел на неё — на её отражение в зеркале. На бледное лицо, на тонкие пальцы, которые сжимали расчёску, на белые плечи, просвечивающие сквозь тонкую ткань.
— А если ты не вернёшься?
Она отложила расчёску, подошла к нему, взяла за руку. Пальцы её были холодными.
— Тогда я буду знать. И ты будешь знать. И это будет стоить того.
— Нет, — сказал он. — Не будет. Не для меня.
Она посмотрела на него. Долго. Пристально. В её глазах была грусть, но не было страха.
— Я вернусь, — сказала она. — Он обещал.
Он сжал её пальцы. Они были холодными — слишком холодными для живого человека.
— Я не дам тебе умереть, — сказал он.
Она улыбнулась — тепло, почти как раньше. — Я знаю. Я тебе верю.
Потом отпустила его руку и пошла к двери.
— Пора.
Они спустились по винтовой лестнице в подземелье.
Эльза шла впереди, босая, её белая рубаха струилась по каменным ступеням. Эйнар — за ней, на шаг позади. Он смотрел на её спину, на её плечи, на светлые волосы, которые покачивались в такт шагам, и думал о том, что это может быть последний раз, когда он видит её живой.
Коридоры были холодными, сырыми, пахли камнем и чем-то сладковатым — запахом, который он уже научился не замечать. Факелы горели ровно, без копоти, и тени плясали на стенах, будто провожали их взглядами.
Подземный зал встретил их тишиной.
Алтарь стоял в центре — чёрный, гладкий, отполированный до блеска. Тысячи лет крови впитались в этот камень, и даже магия не могла стереть их до конца. По краю камня — древние руны, вырезанные неизвестно кем. Между ними — новые, которые Эйнар вырезал сам. Линии были глубокими, чёткими, и сейчас они пустовали, ожидая наполнения.
Факелы на стенах горели ровным белым пламенем. Вдоль стен — пустые ниши, где когда-то стояли статуи или светильники. В углу — столик с инструментами: чаша, нож, свитки с записями.
Грин-де-Вальд стоял у стены, скрестив руки на груди. Он не смотрел на них — он смотрел на алтарь. Когда они вошли, он повернулся. Его лицо было спокойным, почти отрешённым.
— Ты готова? — спросил он.
Эльза кивнула.
Она подошла к алтарю, положила ладонь на поверхность. Камень был холодным — таким холодным, что она почувствовала его сквозь тонкую рубаху. Она провела пальцами по древним рунам, по тем, что были вырезаны неизвестно кем и неизвестно когда. Они были шершавыми, как старая кожа, но в них чувствовалась сила — та, что ждала.
Она закрыла глаза на мгновение. Представила себе тех, кто стоял здесь до неё. Тысячу лет назад. Две тысячи. Жрецы Кали, друиды, маги, которые искали то, что она искала. Они тоже боялись. Но они делали это. И она сделает.
Она села на край алтаря. Поджала ноги, положила руки на колени. Посмотрела на Грин-де-Вальда.
— Я готова.
Грин-де-Вальд кивнул, достал из кармана секундомер — старый, латунный, с треснувшим стеклом — и протянул его Эйнару.
— Будешь отсчитывать. Предел — пять минут.
Эйнар взял секундомер. Пальцы его дрожали, когда он нажимал на кнопку.
Он стоял у стены и смотрел, как Грин-де-Вальд подходит к алтарю. Как он берёт нож — тот самый, из Калькутты. Как протягивает его Эльзе.
Она взяла нож. Провела пальцем по лезвию — и начала петь.
«Oṁ Kālīkāyai namaḥ, oṁ Kālīkāyai namaḥ...»
Её голос был чистым, пронзительным, как звон колокола в горах. Он наполнил зал, ударился о своды, рассыпался на сотни отголосков. Слова были древними, чужими, но в них чувствовалась сила — та, что открывала двери.
«Rakta — teja — dāna...»
Руны на стенах начали загораться. Сначала — тускло, вяло, будто зал спал и не хотел просыпаться. Потом — ярче. Свет был тёплым, золотистым, живым. Он струился по стенам, по полу, по камню алтаря, и в этом свете было что-то древнее, первозданное, что не подчинялось времени.
Эльза зажмурилась на секунду. Потом открыла глаза. И полоснула по левой руке — от запястья до локтя.
Кровь хлынула на чёрный камень.
И мир остановился.
Эйнар видел, как её глаза закрываются. Как тело оседает на камне. Как голова запрокидывается назад, обнажая бледную шею. Кровь всё ещё текла из раны, но медленнее, будто сердце замедляло свой бег.
Он хотел шагнуть вперёд — но Грин-де-Вальд остановил его жестом.
— Жди, — сказал он. — Она ещё не ушла.
Эйнар замер. Секундомер в его руке отсчитывал секунды: три, четыре, пять.
Эльза открыла глаза.
Она стояла в незнакомом месте. Или не стояла — парила? Она не чувствовала своего тела, только сознание, только взгляд, который видел то, чего не могла видеть ни одна живая душа.
Вокруг неё был туман. Не серый, не белый — скорее прозрачный, как вода, в которую смотришь с поверхности. Он струился, переливался, и в нём, где-то далеко, угадывались очертания — деревья? камни? стены? Она не могла разобрать. Всё было зыбким, текучим, как сон, который помнишь только обрывками.
Впереди, в центре тумана, стоял фонтан. Старый, каменный, с потрескавшейся чашей. Вода в нём не текла — она стояла неподвидно, как зеркало, отражая небо, которого не было.
Рядом с фонтаном, спиной к ней, сидела фигура.
Эльза не видела лица. Только силуэт — тонкий, хрупкий, с длинными тёмными волосами, которые струились по спине, касаясь земли. Фигура была босой, в белом платье, простом и одновременно неземном. Она сидела неподвижно, глядя в воду фонтана.
— Здравствуй, — сказала Эльза.
Голос её звучал странно — глухо, будто она говорила через воду.
Фигура не ответила. Только медленно, очень медленно повернула голову.
И Эльза увидела.
Череп.
Голый, белый, с пустыми глазницами, которые смотрели прямо на неё. Никаких глаз, никаких век — только две чёрные дыры, в которых не было ни света, ни тьмы. Просто пустота. Челюсть была приоткрыта, и в ней угадывалась тень улыбки — той самой, вечной, которую рисуют на старых гравюрах. Саван, который Эльза приняла за белое платье, облегал кости, и в его складках не было жизни.
Смерть.
Эльза хотела закричать — но не могла. Хотела отшатнуться — но не было тела. Она смотрела в пустые глазницы и чувствовала, как всё внутри неё обрывается. Холод. Бесконечный, всепроникающий холод, который не имел ничего общего с зимой или льдом. Это был холод небытия.
А потом образ начал меняться.
Сначала — едва заметная рябь, будто кто-то бросил камень в воду. Череп дрогнул, и на его месте появилось другое лицо — старуха с морщинистой кожей и седыми космами, с глазами, которые видели слишком много. Она смотрела на Эльзу с усталой, всезнающей печалью. Потом — мужчина с резкими чертами, без возраста, без времени, с лицом, которое могло принадлежать любому и никому. Потом — ребёнок, с огромными глазами и беззубой улыбкой, которая была страшнее любого оскала.
Лица мелькали, сменяя друг друга с калейдоскопической быстротой: старик, воин, девушка, зверь, птица, тень. Бесконечная галерея обличий, каждое из которых было Смертью. И каждое из которых смотрело на неё с одним и тем же выражением: терпеливым ожиданием.
А потом мелькание прекратилось.
И перед ней стояла она. Кали.
Чёрная, как обсидиан, с кожей, которая блестела в тусклом свете. Четыре руки — две подняты вверх, две опущены вниз. В одной — меч, в другой — отрубленная голова, в третьей — чаша с кровью, в четвёртой — цветок лотоса, светящийся изнутри. Глаза горели — не злобой, не ненавистью. Вечностью. И голодом.
Голос Кали раздался отовсюду — из тумана, из фонтана, из самой тишины:
— Ты звала меня, Эльза. Ты пела моё имя. И я пришла.
Эльза смотрела на неё, на чёрные руки, на чашу, на голову, которую она держала, — и не могла отвести взгляд. Но страха больше не было. Он ушёл, когда закончился калейдоскоп лиц, когда Смерть перестала быть черепом и стала тем, что она призвала.
— Ты — не Смерть? — спросила Эльза. — Ты — Кали?
Кали улыбнулась. Улыбка была грустной, почти материнской.
— Смерть — это маска, — сказала она. — Та, которую надевают в конце. Но я — не маска. Я — та, кто стоит за ней. Та, кто ждёт. Та, кто помнит. Ты звала меня. Ты пела моё имя. И я услышала.
— Я умерла? — спросила она.
— Ты умираешь, — ответила Кали. — Сейчас, в этом самом мгновении. Ты стоишь на пороге. И можешь либо шагнуть вперёд, либо вернуться назад.
— А ты? — спросила Эльза. — Ты — Смерть? Ты — проводник?
Кали наклонила голову. В её глазах — бездна. Но в бездне этой не было страха. Только свет.
— В этом мире я — всё, что ты хочешь видеть. — Кали улыбнулась. — Я могу быть богиней, если ты веришь в богов. Могу быть ангелом, если веришь в ангелов. Могу быть просто девушкой, сидящей у фонтана, если тебе так проще. Потому что главное — это не кто я. Главное — это кто ты.
Она протянула руку. Не ту, что с мечом, не ту, что с головой — четвёртую, ту, что держала цветок. Лотос светился, и в его свете Эльза вдруг увидела себя — свою жизнь, свои выборы, свои сомнения. И поняла, что Кали видит её насквозь. Знает всё.
— Ты пришла сюда не за смертью, — сказала Кали. — Ты пришла за знанием. Ты хочешь понять, что скрыто за гранью. Ты хочешь увидеть то, что видели древние. Я могу дать тебе это.
Она протянула цветок.
— Возьми. И ты увидишь всё.
Эльза смотрела на цветок. Он был красивым. Почти живым. Но в нём, в глубине лепестков, она видела отражения — лица тех, кто приходил сюда до неё. И среди них — своё собственное.
Она не знала, сколько времени прошло. Секунда? Вечность? Кали не торопила. Просто стояла, держа цветок, и ждала.
— Я ищу правду, — сказала Эльза. — Но ты — не правда. Я ищу силу. Но ты — не сила. Ты — тьма. Ты — голод.
Кали рассмеялась. Тихо, беззлобно, почти ласково. Смех её был как шум дождя вдалеке.
— Я — тьма? — переспросила она. — Я — голод?
Она подняла руку с лотосом, и цветок вспыхнул — ослепительно, как солнце, которое вдруг родилось из ночи. Эльза зажмурилась, но свет не обжигал — он проходил сквозь неё, тёплый, живой.
— Тьма не даёт цветам расти, Эльза, — сказала Кали. — Тьма не рождает. А я рождаю. Я — та, кто даёт жизнь и та, кто забирает её. Я — время, которое течёт через всё живое. Я — дыхание. Я — последний вдох и первый крик.
Она опустила руку, и свет померк, уступая место тихому мерцанию.
— Ты ищешь правду, — продолжила Кали. — Но правда не в том, что я — зло. Правда в том, что я — необходимость. Без меня не было бы тебя. Без меня не было бы ни одной жизни, которую ты считаешь ценной. Я не враг, Эльза. Я — условие. Как воздух. Как время. Как смена дня и ночи.
Она шагнула ближе, и её голос стал тише, почти шёпотом:
— Ты пела моё имя. Ты позвала меня. И я пришла, потому что ты — дитя жизни, которая хочет знать. И я готова показать тебе всё. Но ты должна понять одно: то, что ты называешь «голодом», — это просто желание жить дальше. Забирая, я даю. Заканчивая, я начинаю заново. Так было всегда. Так будет всегда.
Она протянула руку с лотосом. Цветок светился мягко, приглашающе.
— Я — Смерть. Я — Жизнь. Я — Время. Я — Кали. Теперь выбирай, Эльза. Знание — или страх. Ты хочешь увидеть то, что за дверью? Возьми цветок.
— Не я выбрала тебя. Ты выбрала меня. Когда ты пела моё имя, ты открыла дверь. Теперь ты должна решить: войти или остаться.
Эльза посмотрела на фонтан. Вода в нём была неподвижной, но в ней, в глубине, она видела отражения. Эйнар. Он стоял у алтаря с секундомером в руке. Его пальцы дрожали. Он считал секунды. Он ждал её.
— Я не могу, — сказала она. — Он ждёт.
Кали улыбнулась. Улыбка её была тёплой, как у матери, которая отпускает ребёнка в первый класс. И в этой улыбке мелькнуло что-то, чего Эльза не ожидала: понимание.
— Я знала, что ты так скажешь, — сказала Кали. — Но ты вернёшься сюда. Ты знаешь это. Я знаю это.
— Да. — Эльза подняла голову, посмотрела в глаза Кали. — Я знаю.
Кали кивнула. И её лицо начало таять — как туман, как сон, как вода, которая уходит в песок. Но перед тем как исчезнуть окончательно, она сказала:
— Возвращайся, Эльза. Я буду ждать. Тропинка останется открытой. Это мой тебе дар.
А потом — темнота.
В реальности, у алтаря...
— Три минуты, — сказал Эйнар. Голос его был ровным, но в нём слышалась сталь. — Геллерт, пора.
Грин-де-Вальд не ответил. Он стоял у алтаря, глядя на облачко, которое всё ещё висело над камнем. Лицо его было спокойным — слишком спокойным. Глаза горели. Он дышал глубоко, медленно, будто пробовал воздух на вкус.
— Ещё, — сказал он. — Я чувствую. Она там. Она видит. Дай ей время.
— Геллерт, четыре минуты. Предел — пять. Ты сам говорил.
— Я говорил о врачебных протоколах. Это не медицина. Это магия.
Эйнар смотрел на секундомер. Четыре двадцать. Четыре тридцать. Четыре сорок.
— Геллерт, пора! — он шагнул к алтарю.
Грин-де-Вальд даже не обернулся. Он просто взмахнул рукой — и Эйнара отбросило назад, ударило о стену. Палочка вылетела из пальцев, покатилась по камню. В груди хрустнуло — заныли рёбра.
— Не мешай, — сказал Грин-де-Вальд. Голос его был холодным, отстранённым. — Ты не понимаешь, что мы теряем.
Эйнар не слушал. Он уже тянул руку к упавшей палочке. Четыре пятьдесят.
Он не успевал подняться. Не успевал добежать до алтаря.
Тогда он сделал единственное, что мог. Он выбросил руку вперёд, нашаривая палочку, и шепнул заклинание. Не глядя. Не целясь. Просто — послал его туда, где лежала Эльза.
— Vulnera Sanentur.
Заклинание заживления ударило в её руку. Рана на запястье начала стягиваться — медленно, почти незаметно. Но этого было мало. Сердце не билось. Кровь не текла.
Четыре пятьдесят пять.
Эйнар сжал палочку, направил её в грудь Эльзы. И бросил заклинание, которое никогда не использовал на живом человеке. Импульс. Чистая магическая энергия, сжатая в один удар — как молния, как электрический разряд, как удар дефибриллятора.
— Fulgor!
Голубой свет ударил в грудь Эльзы. Тело выгнулось дугой.
Кровь на алтаре впитывалась в камень, руны пульсировали, и воздух над алтарём начал меняться. Сначала — лёгкая дрожь, будто кто-то невидимый провёл рукой по воде. Потом — искры. Серебряные, мерцающие, они танцевали над камнем, собираясь в одно место.
И тогда они увидели.
Над алтарём, на высоте вытянутой руки, повисло облачко. Оно было размером с чайное блюдце, бледное, почти прозрачное, мерцающее. Внутри него двигались тени. Силуэты. Крошечные фигурки, которые ходили, падали, вставали, исчезали — и появлялись снова. Вечный круг. Бесконечный. Безнадёжный. Повеяло эманациями смерти, как от дементоров Азкабана.
Они смотрели на это мерцание, и Эйнар вдруг понял: это не просто дымка. Это дыра. Проход в через границу реальности.
— Мир Смерти, — прошептал Эйнар.
— Да, — ответил Грин-де-Вальд. Его голос был тихим, почти благоговейным. — Маленький. Но он активен.
Эльза открыла глаза. Медленно. Словно сквозь сон. Она смотрела на него, на Грин-де-Вальда, на алтарь под собой — и в её взгляде было что-то, чего он раньше не видел. Узнавание.
— Кали... — прошептала она. — Я видела её. Она ждала. Она всегда ждёт.
— Я знаю, — сказал Эйнар. — Но ты сейчас здесь. С нами. Ты вернулась.
Он опустился на колени рядом с ней, обнял, прижал к себе. Её плечи дрожали. Она была холодной — слишком холодной для живого человека. Но она дышала. Она была жива.
Грин-де-Вальд смотрел на них, и его лицо было непроницаемым. Но Эйнар видел: что-то изменилось. Тень раздражения, которую Геллерт не мог скрыть до конца. Он хотел, чтобы она осталась там. Хотел узнать больше. И теперь, когда она вернулась, он чувствовал себя обокраденным. Он отошёл от алтаря, на мгновение сжал кулаки, его лицо на секунду исказилось, прежде чем он взял себя в руки потёр переносицу, прикрыл глаза. Его лицо стало слишком спокойным и это пугало еще сильнее.
Он глядел на Эйнара спокойным взглядом, чем-то средним между досадой и усталостью.
— Ты вернул её слишком рано, — сказал он. — Мы могли узнать больше.
— Она жива, — ответил Эйнар. — Это главное.
Грин-де-Вальд хотел сказать что-то ещё — резкое, колкое. Но он сдержался. Он всегда умел сдерживаться. Вместо этого он перевёл взгляд на алтарь — и замер.
Над чёрным камнем, там, где минуту назад висело окно в другую реальность, в воздухе всё ещё мерцало нечто. Тонкое, почти невидимое — как марево над раскалённой дорогой. Оно не исчезло. Оно уменьшилось, стало призрачным, почти прозрачным — но осталось. Пусть едва заметное, пусть тонкое, как паутина, но дыра в реальности всё ещё зияла.
Грин-де-Вальд шагнул ближе. Протянул руку, провёл пальцами сквозь марево. Пальцы прошли насквозь, но на мгновение показалось, что они стали чуть бледнее, чуть прозрачнее.
— Портал активен, — сказал он. Голос его был тихим, почти благоговейным. — Он не закрылся. Ты слышишь, Лавгуд? Ты вернул её, но дверь осталась открытой. Достаточно, чтобы мы могли её изучить. Достаточно, чтобы чувствовать.
Он повернулся к ним. Его раздражение ушло, уступив место холодному, расчётливому интересу.
— Она вернулась, — сказал он. — Но портал остался. Возможно, так и должно было быть. Добровольная жертва — это ключ. И она вернулась. Значит, мы можем повторить. Изучить. Расширить.
Эйнар поднял Эльзу, помог ей встать. Она опиралась на него, всё ещё дрожа. Её глаза были открыты, но смотрели сквозь стены.
— Нет, — сказала она, глядя на мерцающее пространство над алтарём. Голос её был тихим, но твёрдым. — Больше никогда. Я видела её. Она смотрела на меня. Она хотела, чтобы я осталась. Это её дар — тропинка к ней. Если повторить, то я останусь с ней навсегда. Я не хочу повторять это. Никогда.
Грин-де-Вальд посмотрел на Эйнара. Тот не ответил — только подошёл к Эльзе, обнял её за плечи, прижал к себе.
Но Грин-де-Вальд уже смотрел на алтарь. На дымку над ним. На эманации смерти, которые начали расползаться по залу, холодные, невидимые, но осязаемые.
— Хорошо, — сказал он тихо. — Не ты. Но кто-то другой.
Он повернулся к ним.
— Идите. Отдыхайте. Завтра будет новый день. Это только начало, Лавгуд. Ты должен это понять. Мы открыли дверь. Теперь нам нужно научиться ею пользоваться.
Они поднялись по лестнице в полной тишине.
Эльза шла, опираясь на плечо Эйнара, и её шаги были медленными, неуверенными, как у человека, который заново учится ходить. Её рука всё ещё была холодной, и он сжимал её, пытаясь передать тепло.
В комнате она села на кровать, поджала ноги, обхватила себя руками. Эйнар стоял у двери, смотрел на неё и не знал, что сказать.
— Я видела её, — сказала она наконец. — Она ждала меня. Она всех ждет.
Эйнар молчал. Он не знал, что сказать.
Она встала, подошла к нему, прижалась грудью к его груди. Он обнял её, чувствуя, как дрожит её тело.
— Я боюсь, — прошептала она.
Они стояли у окна, глядя на ночные горы, на луну. В руке он всё ещё сжимал секундомер — тот самый, который отсчитывал секунды смерти Эльзы. Он не заметил, когда сжал его так сильно, что стекло треснуло. Луна висела низко, огромная, бледная, и её свет падал на замок, делая чёрные стены ещё чернее.
— Ты знаешь, — сказала Эльза тихо, — я видела там не только её. Я видела всех, кого мы убили. Они стояли за ней. Тысячи. Они смотрели на меня, и я не могла отвести взгляд. Не потому, что боялась. А потому, что узнавала их.
— Они не знают, что ты...
— Они знают всё. Они знают, кто я. Кто мы. — Она повернулась к нему, и в её глазах был страх, которого он раньше не видел. — Когда я умру по-настоящему — я вернусь туда. И они будут ждать.
Эйнар обнял её, прижал к себе.
— Это будет не скоро, — сказал он. — Мы уйдём отсюда. Когда всё закончится — мы уйдём. Найдём место, где нас не найдут. Где не будет ритуалов, и жертв, и этой смерти.
— А он?
— А он останется здесь. И будет делать то, что делает. Без нас.
Она посмотрела на него. В её глазах была надежда.
— Ты правда думаешь, что мы сможем уйти?
— Да, — сказал он. — Мы уйдём.
Она снова прижалась к нему, и он чувствовал, как её дыхание становится ровнее. Как перестаёт дрожать её тело. Как она засыпает у него на груди.
Он стоял и смотрел на луну. И думал о том, что Грин-де-Вальд никогда не отпустит их. Они слишком много знают. Слишком много видели.
В эту ночь Эйнару снился тот же сон. Чёрная женщина с четырьмя руками. Она стояла на алтаре и смотрела на него.
— Ты отдал мне её, — сказала Кали. — Ты отдал мне её на время. Но теперь я знаю её. Я знаю всех вас. И я буду ждать.
Он проснулся с криком.
Эльза спала рядом — тихо, спокойно, без сновидений. И он смотрел на неё и думал о том, что она вернулась. Что она жива. Что она с ним.
Но она видела Кали.
И Кали видела её.
---------------------
День добрый, читатели. Спасибо, что заинтересовались моим текстом. Кстати, у меня не одна книжка. Их уже много. Есть на любой вкус и жанр:
фантастика с космосом: https://author.today/work/594843
эротика: https://author.today/reader/511245
мистика: https://author.today/reader/538023
попаданец к Гитлеру: https://author.today/reader/517673
современность с философией: https://author.today/reader/543053
постапокалипсис: https://author.today/reader/489724
юмор и доброе: https://author.today/reader/546214
можно все открытое посмотреть здесь: https://author.today/u/toxicreader/works
Глава 22. Сиеста
Ксенофилиус сидел на кровати, поджав ноги, и дневник отца лежал у него на коленях. Сумка с остальными вещами, с дневниками, с сундуком с сокровищами так и осталась лежать не распакованной. Солнце стояло в зените, жара просачивалась сквозь закрытые ставни, делая воздух в комнате тягучим и душным. Где-то вдалеке стрекотали цикады, и больше не было слышно ни звука — город спал.
На столике рядом с кроватью стояла чашка с чаем, которую Педро принёс ему больше часа назад. Ксено даже не притронулся к ней. Он читал, перелистывая страницы одну за другой, и мир вокруг перестал существовать.
Вольфенштайн. Грин-де-Вальд. Эльза на алтаре. Портал, который остался открытым.
Он сжимал дневник так, что пальцы побелели.
На лестнице скрипнула ступенька.
Ксено поднял голову. На мгновение ему показалось, что он ослышался. Но потом — ещё одна. Медленная, осторожная. Кто-то поднимался по лестнице, стараясь ступать бесшумно, но старые доски выдавали каждый шаг.
Сердце Ксено забилось быстрее. Он вспомнил вид обнажённой девушки утром у фонтана, её смуглую кожу, её улыбку. Неужели она пришла к нему? На секунду ему пригрезились её жаркие объятия и поцелуи — глупая, мальчишеская мысль, которая мелькнула и тут же исчезла, вытесненная тревогой.
Шаги остановились прямо за дверью.
Ксено замер. Он не знал, почему он не окликнул. Почему не спросил, кто там. Что-то — простое животное чутьё — заставило его молчать, замереть и слушать.
Тишина за дверью длилась несколько секунд. Потом дверная ручка начала медленно, очень медленно поворачиваться.
Машинально, не думая, Ксено набросил на себя защитное заклинание — то самое, которое Флитвик вдалбливал им на пятом курсе: щит, отражающий слабые атакующие чары. Оно легло на плечи прохладой, и в тот же миг дверь приоткрылась, и в щель влетел луч обездвиживающего заклинания.
— Петрификус Тоталус!
Жёлтый луч ударил в невидимый щит, отразился и ушёл в потолок, рассыпавшись искрами. Ксено даже не думал, что делает. Он откатился с кровати, вскочил на ноги, выхватил палочку, и крикнул первое, что пришло в голову, — заклинание, которое он отрабатывал в Хогвартсе на дуэльном клубе:
— Инкарцеро!
Площадной веер верёвок вырвался из его палочки, заполнил дверной проём — и сработал. Кто-то за дверью вскрикнул, послышался звук падающего тела и глухая ругань.
Ксено шагнул вперёд, к двери, и замер.
Лусия лежала на полу, опутанная верёвками, и пыталась высвободиться, не переставая ругаться сквозь зубы. Рядом с ней, привалившись спиной к стене, сидел Педро. Он тоже был связан — верёвки опутывали его руки и грудь, но он даже не пытался освободиться. Он просто сидел, глядя на Ксено, и в его глазах была ненависть. Спокойная. Холодная. Такая, которая копилась годами.
— Педро? — выдохнул Ксено. — Что... что это значит?
Лусия заговорила первой, дёргаясь в верёвках:
— Ты что, совсем идиот? Сидишь там в своей норе и даже не пьёшь чай? Мы ждали, ждали, пока ты вырубишься от сонного зелья, а ты даже не притронулся!
Ксено перевёл взгляд на чашку на столе. Чай. Невыпитый.
— Сонное зелье? — тихо переспросил он.
— Ты думал, мы просто так тебя ждали? Двенадцать лет! — Лусия дёрнулась, пытаясь освободить руки, но верёвки держали крепко. — Двенадцать лет мы ждали, пока кто-то из вашего проклятого рода объявится! Всё, что твой отец спрятал в этом доме, в банке — всё запечатано магией крови! Мы не могли ничего взять! Ни шкатулку, ни сейф, ни книги! Кто-то из наших даже умер, пытаясь вскрыть защиту!
Педро молчал. Он просто стоял, сжав кулаки, и смотрел на Ксено, и в его глазах было то, чего Ксено никогда не видел — не усталость, не печаль. Ненависть. Чистая, острая, как лезвие.
— Педро, — сказал Ксено, переводя взгляд на старика. — Это правда? Всё, что ты мне рассказывал... про родителей... про то, как они спасли тебя... это всё ложь?
Педро покачал головой.
— Не всё, — сказал он. Голос его был низким, глухим, почти безжизненным. — Твой отец и твоя мать действительно убили моих людей. Это правда. Я пришёл к ним в дом четырнадцать лет назад. С другими. Мы хотели забрать то, что они прятали. Книги. Артефакты. Богатство. Мы знали, что они беглые нацисты, что у них есть ценные вещи. Мы думали, что они слабые, что испугаются. Но они не испугались.
Он усмехнулся — криво, болезненно.
— Твой отец и твоя мать легко перебили всех, кто был со мной. Нас не убили. Они пытали нас. Сначала — чтобы узнать, кто нас послал. Потом — просто так. Чтобы мы запомнили. Чтобы мы знали, что значит трогать их семью. Они оставили нас в живых, искалеченных, и бросили умирать у дороги. Это испугало других, они жили спокойно здесь почти десять лет. Их боялись трогать. А потом уехали в Англию. А я выжил.
Он посмотрел на свои руки. Старые, с мозолями, в земле.
— Дом пустовал. А потом до меня дошли слухи — твои родители погибли. И тогда я вернулся. Притворился садовником. Ждал. Двенадцать лет ждал, чтобы кто-то из Лавгудов вернулся. Чтобы я мог отобрать у них всё, что они спрятали. Всё, что они забрали у меня, когда убивали нас, меня и моих людей. Каждую ночь я молился, чтобы ты приехал. А потом ты приехал. Ты был таким доверчивым. Таким наивным. Ты поверил каждому моему слову. Я тебе был рад как сыну.
Ксено молчал. Его лицо было белым, пальцы сжимали палочку так, что костяшки побелели. Он смотрел на Педро и не узнавал его. Того старика, который плакал, вспоминая родителей. Который угощал его блинчиками. Который сказал: «Они были хорошими людьми, сеньор».
— Ты врал мне всё это время, — сказал Ксено. Голос его был тихим, ровным. — Всё. С самого начала.
Педро смотрел на Ксено. На его лице не было страха. Только усталость и холодная, глубокая ненависть.
— А теперь ты знаешь правду, сеньор. Твои родители были не героями. Они были убийцами. Они убили мою семью. Моих братьев. Моих друзей. И оставили меня жить, чтобы я мучился. Но я не сдался. Я ждал. Я всегда умел ждать.
— Двенадцать лет я ждал тебя. Притворялся добрым стариком, который любил твоих родителей. Я ненавидел их каждый день, каждую минуту, каждый раз, когда поливал их проклятые цветы. И когда ты приехал... я был рад. Потому что ты — ключ. Ты открыл шкатулку. Ты открыл сейф. Теперь всё, что принадлежало им, — наше.
Ксено смотрел на него. На лицо, которое он видел в кошмарах — с кровью на рубашке, с криком. И вдруг понял: тот кошмар был правдой. Но не той, которую он себе придумал. Не отец пытал Педро. Педро пришёл грабить. И родители защищали свой дом.
Ксено смотрел на него и чувствовал, как внутри него всё обрывается. Он хотел что-то сказать — но не мог. Слова застряли где-то в горле, превратившись в холодный ком.
— Ты... — начал Ксено, но не знал, что сказать.
— Дом окружён, — перебила его Лусия. Голос её стал холодным, деловым. — Мои люди ждут сигнала. Если я не подам его через пять минут, они ворвутся. Ты не уйдёшь отсюда, Лавгуд.
Ксено посмотрел на неё. На её лицо — красивое, злое, искажённое ненавистью. На Педро — старого, сгорбленного, но с глазами, которые горели.
— И что вы сделаете со мной? — спросил он тихо.
— Заберём всё, что ты нашёл, — ответила Лусия. — А потом... ты не нужен нам. Ты — последний из Лавгудов. Ты — конец этой семьи.
Ксено смотрел на неё. На Педро. На чашку с невыпитым чаем. На дневники, разбросанные по кровати. На свои руки, всё ещё сжимающие палочку.
И вдруг он услышал.
Внизу, на первом этаже, зазвучал тяжёлый хлопок — аппариция. Там кто-то появился. Ещё один хлопок. Потом ещё два.
Гвардейцы.
Он выбросил руку в сторону — и дневники, книги, сумка с расширяющимся пространством, всё, что лежало на кровати и столе, взмыло в воздух и устремилось к нему. Он даже не смотрел на них. И в следующий миг он аппарировал.
Мир перевернулся, сжался, вывернулся наизнанку — и снова развернулся.
Вокруг была зелень. Густая, влажная, почти непроницаемая. Гигантские листья, лианы, папоротники, стволы деревьев, уходящие в небо. Воздух — тяжёлый, влажный, пахнущий гнилью и цветами. Где-то кричали птицы. Где-то — обезьяны. Или не обезьяны. Ксено не знал.
Колени подогнулись, его вырвало. Он стоял на четвереньках в зелёной, влажной листве, пытаясь отдышаться, и чувствовал, как по спине, по рукам, по ногам скользит холодный пот.
Аппарировал наугад. Просто — прочь. В любую точку, только бы не оставаться там.
Где он — неизвестно. Как далеко от города — тоже. Есть ли здесь маги, маглы, хищники — понятия не имел. Тело дрожало. Не от страха — от ярости. И от стыда. За то, что поверил. За то, что был таким наивным.
Ксено лежал на мху, на земле, которая пахла жизнью, и смотрел вверх, на зелёный полог, сквозь который пробивался солнечный свет. Долго лежал — пока дыхание не выровнялось, пока не перестала кружиться голова.
Потом сел и начал собирать вещи, разбросанные вокруг: дневник, который читал, сумку со всем остальным, рубашку с кровати. Всё, что успел схватить.
Солнце стояло в зените. Сквозь плотный полог листьев почти не пробивался свет — только редкие золотые пятна, танцующие на мху, на корнях, на его дрожащих руках. Жара была невыносимой — влажной, липкой, она оседала на коже, пропитывала одежду, заставляла дышать часто и поверхностно.
Ксено поднял палочку.
— Refrigerium.
Прохлада разлилась вокруг, как свежий ветерок после долгой духоты. Воздух стал легче, приятнее. Выдохнул полной грудью, чувствуя, как спадает напряжение. Потом добавил лёгкое дуновение — Ventus — и ветерок зашевелил листья, обдувая лицо. Стало почти комфортно.
Взгляд скользнул по сторонам.
Джунгли. Настоящие джунгли, как в книгах о приключениях. Огромные деревья, стволы которых уходили в небо, оплетённые лианами толщиной с руку. Папоротники выше человеческого роста. Где-то кричали птицы, где-то — обезьяны. Или не обезьяны.
Попытался понять, где находится. Солнце стояло прямо над головой — ни тени, ни намёка на направление. Густые кроны скрывали небо, и только редкие просветы давали понять, что оно вообще существует.
— Нужно дождаться вечера, — сказал он вслух. Голос прозвучал глухо, почти чуждо в этой зелёной тишине. — Когда солнце начнёт садиться, пойму, где запад. Буэнос-Айрес... он где-то там. Или не там. Но хотя бы направление.
Сколько километров отделяло его от города — неизвестно. Час аппариции? Два? Может, сотня. Может, тысяча. Но одно он знал точно: нужно ждать вечера. До этого — просто сидеть и не делать глупостей.
От вынужденного безделья рука потянулась к сумке, пальцы расстегнули застёжку. Сундучок с золотом — на месте. Шкатулка с ключами и документами — здесь. И дневники. Перебрал их, считая: семь. Все, что нашёл в банке. Плюс тот, что читал утром — про Вольфенштайн, про Эльзу на алтаре. Восемь.
Достал следующий — тот, что лежал под ним. Кожаный переплёт, потёртый, с выцветшей надписью на обложке: «Южная Африка. 1947».
Открыл на первой странице.
Крупный, размашистый почерк отца. Почерк человека, который писал быстро, небрежно, но каждое слово было отточено, выверено. Ксено начал читать.
«Мы прибыли в Южную Африку в начале года. После Германии, после Вольфенштайна, после всего — здесь казалось, что мы попали в другой мир. Жарко, влажно, запахи — резкие, незнакомые, такие, от которых кружится голова. Но мы не отдыхали. Мы искали. Геллерт говорил, что в Южной Америке есть древние цивилизации, которые знали о смерти больше, чем любой европейский маг. Ацтеки. Майя. Инки. У них были ритуалы, которые могли открыть то же, что открыли мы в Вольфенштайне. Только они делали это тысячу лет назад.»
Ксено оторвался от страницы, поднял голову. Вокруг — зелень, влажная, душная, почти непроницаемая. Где-то кричали птицы, стрекотали насекомые, и в этом хаосе звуков он чувствовал себя чужим, потерянным.
Он закрыл дневник, убрал в сумку. Провёл рукой по лицу, стирая пот. И вдруг улыбнулся собственным мыслям.
Чингачгук. Оцеола. Следопыты из книг, которые он читал в детстве, пока другие дети играли в квиддич. Они могли читать лес как открытую книгу, находить дорогу по коре деревьев, по мху, по ветру. А он, когтевранец, сидит в джунглях и ждёт вечера, чтобы определить запад по солнцу.
Глупо.
Он вытащил палочку, огляделся, нашёл подходящую ветку — прямую, крепкую, длиной с ладонь. Поднёс к ней палочку, сосредоточился.
— Mutatio.
Ветка дрогнула, изогнулась, на одном конце появилась стрелка, на другом — небольшой противовес. Ксено поднял получившийся предмет, положил на ровную поверхность — на тот же корень, где сидел.
Стрелка качнулась, повернулась, замерла.
Компас. Древнее изобретение древних мореплавателей. Маглы использовали его задолго до того, как маги придумали свои заклинания ориентирования. И он работал здесь, в джунглях, где не было ни мха, ни звёзд.
Ксено посмотрел на стрелку. Север определён. Значит, Буэнос-Айрес — где-то на востоке. Он перевёл взгляд на запад.
На западе — Чили. За Андами. Сантьяго — крупнейший город. Там можно затеряться, переждать, найти транспорт. А дальше, если двигаться на север вдоль побережья, — Перу. Страна инков. Те самые, о которых писал отец. Их ритуалы, их знания о смерти, их империя, которая просуществовала века. Может быть, там есть ответы.
Но сначала — Чили. Сначала — перевалить через Анды, уйти от погони, оказаться там, где гвардейцы из Буэнос-Айреса не имеют власти.
Ксено усмехнулся. Всё складывалось в странный узор. Родители бежали от преследователей, путешествовали по Южной Америке. А теперь он делал то же самое — только бежал от тех, кто хотел отобрать у него всё, что они оставили.
«Мы путешествовали», — говорила мать. А он, маленький, верил. Теперь он знал: они не путешествовали. Они бежали. Как он сейчас.
Чили. Сантьяго. Он выбрал это направление.
Он встал, собрал вещи, закинул сумку на плечо. Поднёс палочку к губам, представил направление — строго на запад, подальше от Буэнос-Айреса, подальше от гвардейцев, подальше от Педро и Лусии.
— Apparate.
Мир сжался, вывернулся, и Ксено исчез.
Первый рывок отбросил его на край болота. Вода под ногами чавкала, пахло гнилью и стоячей зеленью, где-то булькало — будто кто-то дышал под водой. Он не задержался. Второй рывок — и он стоял на вершине пологого холма, поросшего кустарником, под ногами хрустели сухие ветки, и вдалеке, сквозь дымку, угадывалась гряда гор. Третий — ещё дальше, в сухой степи, где воздух звенел от жары.
Он появлялся на полянах, на берегах рек, на склонах холмов. Каждая аппариция выматывала — не физически, нет, тяжесть была внутри, в груди, в голове. Концентрация утекала, как вода из прохудившегося кувшина. Он садился на землю, пил из фляги, вытирал пот с лица, проверял компас и снова собирался с силами. Он не знал, далеко ли продвинулся, но вроде бы направление на запад удавалось держать.
На привалах он доставал колдофотоаппарат.
Старый, потёртый, но рабочий — тётя Марта положила его, когда Ксено уезжал.
— Пригодится, — сказала она тогда. — Репортёру нужен фотоаппарат.
И вот теперь он пригодился.
Ксено фотографировал всё подряд. Огромных бабочек с крыльями размером с ладонь, которые переливались всеми цветами радуги. Ящериц, меняющих цвет, — он наводил объектив, и они замирали, будто позировали. Цветы, которых он никогда не видел — алые, жёлтые, синие, с лепестками, которые светились в сумерках. И птиц. Странных, ярких, с длинными хвостами и хохолками, которые пели так громко, что уши закладывало.
Он фотографировал, выдёргивая из бесконечного потока зелени кусочки жизни, и в голове уже рождались заметки:
«Бабочка вида Morpho helenor. Размах крыльев — около пятнадцати сантиметров. Окраска — ярко-синяя, с металлическим отливом. Водится в тропических лесах Южной Америки. Питается гниющими фруктами. Примечательно, что её синий цвет — не пигмент, а оптическая иллюзия, создаваемая микроструктурой чешуек...»
«Птица, предположительно, вид тукана. Клюв ярко-оранжевый, с чёрным пятном на конце. Голос — громкий, скрипучий, напоминает звук старой петли. Питается фруктами и насекомыми. В местных легендах считается вестником дождя...»
«Неизвестное растение. Цветки — алые, с длинными тычинками. При прикосновении выделяет липкую жидкость. Возможно, насекомоядное. Требует изучения...»
Через несколько часов он обнаружил, что улыбается. Впервые с тех пор, как аппарировал из дома Педро. Джунгли были страшными, влажными, полными незнакомых звуков. Но в них была жизнь. И эта жизнь была интересной.
Он снимал, записывал, рассматривал. И постепенно страх уходил, уступая место любопытству. Он был репортёром. Он был когтевранцем. Он был сыном своих родителей — и он хотел знать.
На второй день джунгли начали редеть. Густые заросли уступали место редколесью, потом — холмам, поросшим кустарником. Воздух стал суше, жара — не такой липкой. Ксено уже начал подумывать о том, чтобы найти воду и место для ночлега, когда за очередным холмом увидел посёлок.
Маленький, аккуратный. Домики с черепичными крышами, ровные улочки, церковь с острым шпилем. Всё выглядело слишком правильным для этих мест — слишком европейским.
Он остановился на склоне, прислушался.
Снизу доносились голоса. Немецкая речь. Обычная, будничная — кто-то обсуждал погоду, кто-то звал детей к обеду. Ксено услышал бы её в любом европейском городе, но здесь, в предгорьях Анд, она звучала чужеродно.
Он накинул на себя заклинание отвлечения внимания — то же, что использовал в Германии, — и двинулся вниз, держась на некотором отдалении. Не прячась, но и не приближаясь.
Посёлок жил своей жизнью. На улицах — пожилые мужчины в клетчатых рубашках, женщины, развешивающие бельё, дети, гоняющие мяч. На вывесках — немецкие названия, на скамейках — газеты на немецком. Всё это выглядело так, будто кусок Баварии перенесли в Южную Америку и забыли там.
Ксено достал колдофотоаппарат.
Он снимал недолго. Несколько кадров улиц, домов, лиц. Потом убрал аппарат и пошёл дальше, обходя посёлок стороной. У него не было ни желания, ни причин вступать в разговор с этими людьми. Они не были его целью.
За следующим холмом он остановился, проверил компас, сверился с направлением и снова аппарировал — на запад, к Андам, к Чили.
Он продвигался на запад уже третий день. Аппариции выматывали — каждая следующая давалась тяжелее. Где-то впереди, за горизонтом, уже угадывалась тень Анд.
Ксено шёл по тропе, петляющей между камнями, когда услышал шум мотора. Грузовик — старый, ржавый, с наспех сколоченными бортами — полз по грунтовой дороге, поднимая облако пыли. Ксено прислушался. Водитель переговаривался с кем-то на испанском — речь шла о продуктах, о поездке в Кордову, о том, что «дорога ещё та».
Ксено накинул на себя заклинание отвлечения внимания — то же, что использовал в Германии, — и когда грузовик замедлился на повороте, легко запрыгнул в кузов, прижался спиной к борту. Пахло сушёной рыбой, шерстью и чем-то сладким, что он не мог определить. Он устроился поудобнее, прикрыл глаза и позволил грузовику везти его на запад.
Кордова встретила его сухим, колючим ветром. Город был похож на испанский — те же узкие улочки, те же белые стены, те же деревянные балконы, увитые цветами. Но в воздухе чувствовалось что-то иное — запах снега, сосен, горного воздуха, смешанный с выхлопными газами и жареным мясом с уличных лотков.
Ксено спрыгнул с грузовика, отряхнулся и пошёл посмотреть.
Вскоре он оказался на склоне горы, где канатные дороги поднимали людей вверх, а они съезжали вниз на длинных досках, оставляя за собой снежную пыль. Американцы. Весёлые, громкие, они с криками и смехом неслись по трассам, сталкиваясь на поворотах, вставая на лыжи и снова падая, но беззлобно, игриво. Курорт оказался немецким — аккуратным, чопорным, с инструкторами в строгих костюмах, которые даже не улыбались.
Ксено остановился на краю трассы, глядя на это зрелище, и вдруг понял, что ему это интересно. Не просто интересно — он хочет попробовать. В Лондоне такого снега не было, таких гор не было, такой свободы — тоже.
Он оставил вещи в камере хранения, записался на первое занятие — и уже через час стоял на лыжах, чувствуя, как дрожат ноги, как ветер бьёт в лицо, как адреналин заливает кровь.
Через три дня он уверенно держался на трассах.
Инструктор — седой немец с усами и холодными глазами, одетый с иголочки, будто шёл на парад, — смотрел на него с лёгким удивлением.
— Ты быстро учишься, — сказал он. — Давно катаешься?
— Третий день, — ответил Ксено, снимая перчатки. — В Лондоне снега не бывает.
Инструктор хмыкнул, приподнял бровь, но ничего не сказал. Ксено улыбнулся и быстро щёлкнул его на фотоаппарат, с самым невинным видом объяснив, что он репортёр, коллекционирует материал для своей странной газеты. Немец что-то проворчал, махнул рукой и ушёл проверять другие трассы.
А Ксено уже смотрел на расписание рейсов в аэропорту.
Из Кордовы летали самолёты — в том числе в Сантьяго, в Чили. Он купил билет, заплатив местной валютой, и прошёл в зал ожидания.
Паспортный контроль. Маглы в синей форме, длинные очереди, стойки с табличками на испанском. Ксено на мгновение замер, чувствуя, как в груди сжимается холодный комок. У него не было паспорта. Точнее, у него был магловский паспорт — тётя Марта сделала его ещё перед отъездом, на всякий случай. Но он лежал на дне сумки, где-то среди дневников, и Ксено не был уверен, что он настоящий и не вызовет вопросов. Он не знал, как оформляются документы в Аргентине, не знал, проверяют ли здесь британские паспорта, не знал, будут ли смотреть на него с подозрением. Слишком много неизвестных.
Он сунул руку в карман, нащупал палочку, прикрыл глаза на секунду и прошептал:
— Obfuscus.
Заклинание отвлечения внимания легло на плечи знакомой прохладой. Невидимое, почти неосязаемое, оно делало его обычным, незначительным, тем, на кого не обращают внимания. Ксено подошёл к стойке, протянул билет, улыбнулся — дежурно, как все уставшие пассажиры. Сотрудник даже не посмотрел на него. Взял билет, поставил штамп, вернул, махнул рукой — проходи.
Всё.
Он просто прошёл сквозь контроль, не сказав ни слова, не предъявив ни одной бумаги. Шаг, другой — и он уже в зале ожидания, среди таких же уставших, безликих людей, ждущих своего рейса.
Ксено выдохнул. Сердце колотилось где-то в горле, но он заставил себя успокоиться. Всё было просто. На удивление просто.
Через час он уже сидел в кресле старого, пропахшего дымом и керосином самолёта. Самолёт поднялся в воздух, нырнул в облака, и в иллюминаторе открылись Анды — белые пики, уходящие в небо, бесконечная цепь гор, отделявшая его от Аргентины, от преследователей, от всего, что он оставил позади.
Когда самолёт пошёл на снижение, Ксено увидел её. Столицу Чили. Город, раскинувшийся в долине между горами, — широкий, светлый, с белыми зданиями и редкими высотками, с рекой, разрезающей его пополам, с зеленью парков, вкраплённой в каменную сетку улиц. Над городом висела прозрачная, почти хрупкая голубизна — такой неба не было ни в Англии, ни в Германии, ни в Аргентине.
Сантьяго. Но Ксено не стал выходить в город. Он стоял на лётном поле, вдыхая сухой, горьковатый воздух, и смотрел на горы. Анды остались позади — огромные, белые, величественные. Он пересёк их не магией, а магловским самолётом, и это было странное чувство. Медленно. Почти лениво. Но без той выматывающей пустоты, которую оставляла после себя аппариция.
Он потянулся, чувствуя, как хрустят плечи, и вдруг понял, что не хочет останавливаться. Сантьяго был красивым, но он был чужаком здесь, таким же, как в Буэнос-Айресе. А на севере, вдоль побережья, его ждала Лима. Перу. Страна инков. Те самые земли, о которых писал отец.
Он не стал задерживаться. Отыскал в здании аэропорта табло с расписанием, нашёл рейс на Лиму, купил билет — и через два часа снова поднимался в небо.
Самолёт был меньше, чем тот, на котором он летел через Анды, — старый, с обшарпанными креслами и запахом керосина, который не выветривался даже после взлёта. Но Ксено это не волновало. Он сидел у иллюминатора, смотрел, как внизу проплывают горы, уступая место пустыне, а пустыня — зелёной полосе побережья.
На высоте, среди облаков, он поймал себя на странном ощущении. Ему было... спокойно. Впервые с тех пор, как он покинул Англию. Никто не охотился за ним здесь, в небе над Тихим океаном. Никто не ждал его внизу. И он мог просто сидеть, смотреть в иллюминатор и чувствовать, как самолёт несёт его на север.
Вскоре стюардесса принесла еду. Ксено удивился этому — в магическом мире никто не подавал обед посреди полёта. Он взял поднос, с любопытством разглядывая пластиковый контейнер с чем-то горячим, похожим на тушёное мясо с рисом, маленькую булочку, баночку сока и шоколадный батончик, который хрустел на зубах и был сладким до приторности.
— Неплохо, — сказал он вслух, жуя. — Совсем неплохо.
Он съел всё, даже то, что не смог определить. Выпил сок, сполоснул рот водой, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Самолёт гудел ровно, мерно, и этот звук убаюкивал его, как колыбельная.
Он не заметил, как уснул.
Проснулся от лёгкого толчка — самолёт заходил на посадку. Ксено приоткрыл один глаз, взглянул в иллюминатор и увидел Лиму.
Город спускался к океану — широкий, светлый, с белыми зданиями, с зелёными парками, с туманом, который висел над берегом и делал горизонт размытым и мягким. Вода была серой, спокойной, почти зеркальной.
Ксено улыбнулся.
Лима. Столица Перу. Страна инков.
Он ступил на трап, вдыхая влажный, солоноватый воздух. Лима встречала его серым небом, лёгким туманом, который висел над городом, делая очертания зданий мягкими и размытыми. Он прошёл через паспортный контроль — снова с помощью лёгкого Obfuscus, — и оказался на улице.
Город шумел. Автомобили, мотоциклы, голоса торговцев, уличная музыка — всё смешалось в один неразборчивый гул. Ксено остановился на углу, оглядываясь. Он не знал, куда идти. Но он знал, что нужно искать.
Магический квартал нашёлся быстро. Ксено спросил у пожилой женщины, торгующей фруктами, та кивнула куда-то в сторону и сказала что-то про «Калье-дель-Брухо» — Улицу Колдуна. Ксено поблагодарил и пошёл.
Калье-дель-Брухо была похожа на любой магический рынок — пестрая, шумная, с запахами странных зелий и дымом от жаровен, на которых кто-то варил нечто светящееся. Продавцы на расстеленных тряпках разложили амулеты, мешочки с травами, зубы животных, птичьи перья. Ксено медленно шёл вдоль рядов, приглядываясь к лицам.
Нужно было найти того, кто знает о древних ритуалах. Но как спросить? «Здравствуйте, вы не знаете, где приносят человеческие жертвы индейцы?» — сомнительный способ завязать разговор.
Он заметил молодого мага — тот сидел на корточках у лотка с необычными амулетами, сделанными из перьев, и сосредоточенно раскладывал их в определённом порядке. Слишком молодой, чтобы знать о ритуалах, но достаточно взрослый, чтобы знать, куда направить.
Ксено подошёл, улыбнулся.
— Hola. Я ищу… знания. Старые знания. Индейцев. — Он запнулся, понимая, как это звучит. — Кровавых ритуалов. Тех, что приносили ацтеки. Инки.
Молодой маг поднял голову. Он внимательно осмотрел Ксено — его одежду, акцент, лицо. Потом хмыкнул и махнул рукой.
— Ты не из этих мест, гринго. — Он покачал головой. — На главной площади, на краю, у фонтана. Индеец сидит. Старый, с орлом. Торгует мелочью. Если кто и помнит — он или его предки. Но он не любит гринго.
Ксено сжал монету в кулаке и кивнул.
— Спасибо.
— Если он разозлится, я не знаю тебя.
Ксено вышел на площадь.
Она была огромной, просторной, залитой тусклым светом, который едва пробивался сквозь туман. Скорее всего, они находились у подножия холма. Скорее всего, перед ним открывался вид на Тихий океан, но туман скрывал всё. Он понял, что стоит на вершине холма — воздуха вдруг стало больше, просторнее, но туман был настолько плотным, что океан угадывался только по запаху солёной воды и по крикам чаек, которые доносились откуда-то снизу, из ниоткуда. Туман скрывал воду, скрывал город, скрывал всё, кроме нескольких ближайших зданий.
Он перевёл взгляд на другую сторону и увидел его. Старый индеец сидел на корточках на краю площади, у старого фонтана, рядом с которым, настороженно оглядываясь, бродил голубь. На голове старика была потрёпанная шапка с орлиными перьями, а перед ним расстелены пёстрые тряпицы, на которых лежали мелкие безделушки — бусы из костей, маленькие фигурки из необработанного камня, перья. Ничего ценного на вид — но сам старик был ценнее всего своего товара.
Ксено подошёл медленно, не спугнуть. Остановился в нескольких шагах, присел на корточки, стараясь оказаться на одном уровне с ним. Старик не поднял головы, продолжая перебирать свои безделушки — бусы из костей, мелкие каменные фигурки, пёстрые перья. Пальцы его двигались неторопливо, будто он был один на всей площади, но Ксено заметил: когда он приблизился, движения чуть замедлились. Старик ждал.
— Здравствуйте, — сказал Ксено тихо на испанском. — Мне сказали, что вы знаете старые вещи. Про ритуалы. Про границу между мирами.
Старик поднял голову. В его глазах — старого золота — мелькнуло нечто, похожее на тень. Он смотрел на Ксено долго, пристально, разглядывая его так, будто видел не лицо, а то, что стояло за ним. Высушенное ветром лицо оставалось неподвижным, только морщины у глаз чуть заметно дрогнули.
— Бледнолицый, — сказал он наконец. Голос был низким, сухим, как потрескавшаяся земля. — Вы приходите, спрашиваете. Вы всегда спрашиваете. Но вы не помните, что сделали с моим народом.
Ксено сглотнул.
— Я никого не истреблял, — сказал он, стараясь говорить мягко. — Я просто хочу узнать о границе между мирами. О том, как её открывают. Через кровь. Через ритуалы.
Старик вдруг замер. Его пальцы, перебиравшие товар, остановились. Он посмотрел на Ксено с неожиданной жёсткостью — и в этом взгляде было что-то древнее, тяжёлое, как камень, лежащий на дне реки сотни лет.
— Парень, — сказал он. Голос его стал резче, острее. — Никогда. Слышишь? Никогда не иди по этому пути. Тот, кто открывает границу между мирами кончится плохо. Смерти нет места в нашем мире. Границы всегда должны быть закрыты. Всегда.
Ксено хотел спросить, почему, но старик уже отвернулся, бормоча что-то на языке, которого Ксено не понимал. Он разбирал отдельные слова — «смерть», «кровь», «закрыть». Потом старик резко махнул рукой и заговорил снова.
— Кровью открывают. Кровью закрывают. Всегда. Если открыл — закрывай. Слышишь? Обязательно. Или будет поздно. Плохо. Смерть.
Он больше ничего не сказал. Просто сидел, уставившись в свои безделушки, и больше не поднимал головы.
Ксено постоял ещё мгновение, глядя на него. Потом медленно встал, развернулся и пошёл прочь.
Он шёл через площадь, мимо фонтана, мимо голубей, мимо туристов с фотоаппаратами, и в голове его крутились обрывки услышанного. Старик ничего ему не рассказал. Почти ничего. Но одна фраза застряла в сознании, пульсировала, как заноза:
«Кровью открывают. Кровью закрывают. Всегда.»
И ещё: «Если открыл — закрывай. Обязательно. Или будет поздно.»
Ксено остановился на краю площади, глядя в туман. Теперь он понял. Понял, почему родители вернулись в Англию после всех лет бегства. Они стремились в Вольфенштайн — чтобы закрыть проход, который сами же помогли открыть. Они знали о нежити, которую создал Тотенкомпф для Гиммлера в подземельях, и надеялись, что Блэки помогут им пройти сквозь неё. Но не успели. Их убили раньше, чем они смогли довести дело до конца.
Он стоял, глядя на серое, влажное небо, и чувствовало, как внутри прорастает тихое понимание. Всё, что он искал, — дневники, ответы, у него есть. Здесь, в Перу, делать больше нечего. Ответ был не в новых ритуалах, не в древних знаниях, не в погоне за тенями прошлого. Ответ был там, где всё началось. В Германии. В Вольфенштайне.
Он развернулся и пошёл в сторону магического квартала, где, как он знал, был каминный узел, связанный с международной сетью.
Магический квартал Лимы оказался меньше, чем в Буэнос-Айресе, но в нём был зал международных каминных сообщений — небольшое круглое помещение с несколькими каминами и дежурным волшебником в серой мантии. Ксено подошёл, объяснил, что ему нужно в Нью-Йорк, заплатил пошлину. Это было дорого.
Зелёное пламя взметнулось, мир сжался, и через несколько секунд он уже стоял в нью-йоркском Министерском узле — высоком, мраморном, с запахом дыма и чужой магии. Он не задержался. Следующий переход — Лондон. А этот проход был еще дороже.
Когда он шагнул из камина в прихожей тёти Марты, ноги подкашивались, а в голове гудела пустота. Он стоял, опираясь рукой о стену, и не мог понять — сколько времени прошло? День? Два? Он потерял счёт.
Из кухни, которая, как всегда, пахла выпечкой, вышла тётя Марта. Она увидела его, замерла на мгновение, а потом бросилась к нему, обхватила за плечи, прижала к себе.
— Ксено! Ксено, ты вернулся! — Голос её дрожал. — Я так волновалась, я думала...
— Всё хорошо, тёть, — сказал он, чувствуя, как его голос звучит глухо и устало. — Я дома.
Она отстранилась, вглядываясь в его лицо, в его глаза, в тени, которые залегли под ними за эти дни и ночи. Глаза её были мокрыми, но она улыбалась.
— Ты голоден? Я сейчас приготовлю...
— Позже, — сказал он. — Всё позже. Сначала я хочу просто... посидеть. Побыть.
Он вспомнил, полез в сумку. Там, на самом дне, лежала корзина, которую он купил в Лиме перед отъездом. Экзотические фрукты — те, что не растут в Англии, — папайя, маракуйя, манго, ещё какие-то, названия которых он не помнил. Он вручил корзину тёте Марте.
— Это тебе. Из Перу.
Она посмотрела на корзину, потом на него, и вдруг заплакала — негромко, счастливо.
— Глупый мальчик, — сказала она, вытирая слёзы. — Глупый, глупый мальчик.
Она поставила корзину на стол и снова обняла его, крепко, как в детстве. Ксено закрыл глаза и позволил себе просто стоять — уставший, вымотанный, но дома. Все вопросы — потом. Всё остальное — потом.
Сейчас он просто хотел быть здесь.
Глава 23. Вальпургиева ночь сорок второго
Вольфенштайн замёрз.
Стены подземелья с алтарем, сложенные из базальта, покрылись инеем — не от холода, нет. Магия выдыхалась алтарем наружу, оседала на камне серебристой, мерцающей изморосью. Эйнар провёл по стене пальцем. Иней не таял. Он впитывался в кожу, холодный, живой, и Эйнару показалось, что он слышит голоса. Много голосов. Тихо. Почти неслышно.
Они не замолкали уже несколько недель.
Грин-де-Вальд стоял у окна в северной башне, смотрел на промокший под весенними дождями Падерборн. Горы уходили в серую мглу, и казалось, что мир кончается там, за первым хребтом, — что дальше только пустота, только холод, только вечный, беззвучный снег. Луна висела низко, огромная, бледная, и её свет падал на замок, делая чёрные стены ещё чернее, а тени — длиннее, острее, живее.
— Сегодня 30 апреля, — сказал Грин-де-Вальд, не оборачиваясь. — Вальпургиева ночь. Сколько у нас?
— Триста, — ответил Эйнар, поняв не до конца заданный вопрос. — Все оставшиеся, кто восстанавливал этот замок. Свидетелей не останется. Они будут стоять вокруг алтаря по спирали. Спираль требует пространства. Каждый круг — определённый радиус. Пятьсот — предел. Но у нас меньше.
— Гиммлер приедет к ночи. — Грин-де-Вальд провёл пальцем по заиндевевшему стеклу. — Не один.
Эйнар вопросительно поднял бровь.
— Оберфюрер СС Вильгельм Штрассе. По прозвищу «Тотенкопф». — Грин-де-Вальд назвал имя с лёгкой, едва уловимой усмешкой. — Глава отдела специальных проектов. Говорят, он держит заключённых в таком страхе, что они начинают умирать ещё до того, как он к ним прикоснётся. Его методы... эффективны. Даже по меркам СС.
— Ещё кто-то?
— Марианна Блавацкая. Медиум СС. Верховная жрица Рейха. — Грин-де-Вальд произнёс это имя медленно, будто пробуя на вкус. — Дальняя родственница той самой Блавацкой, что основала теософское общество. Только эта пошла дальше. Не философия — власть. Настоящая. Она утверждает, что может разговаривать с мёртвыми. И, что важнее, Гиммлер верит.
— И Гиммлер верит?
— Гиммлер верит в результат. — Грин-де-Вальд усмехнулся. — А Блавацкая приносит результат. Её спиритические сеансы... убедительны. Даже для скептиков. Говорят, на одном из сеансов она вызвала дух Фридриха Великого, и тот дал Гиммлеру совет по ведению восточной кампании. Правда это или нет — не важно. Важно, что Гиммлер в это верит.
Эйнар помолчал. Потом спросил:
— Зачем они здесь? Они же маглы?
— Нет. Они все сквибы. Гиммлер хочет силы, хочет стать магом. — Грин-де-Вальд подошёл к окну, провёл пальцем по заиндевевшему стеклу. — Тотенкопфа — чтобы знал, какую силу можно извлечь из его заключённых. Блавацкую — чтобы подтвердила: то, что мы открыли, — не просто магия. Это нечто большее. Сверхъестественное. Оккультное. То, что оправдывает любые затраты и любые жертвы.
— А когда она подтвердит?
— Тогда Гиммлер даст нам всё. — Грин-де-Вальд повернулся к нему. — Абсолютно всё. Людей. Ресурсы. И власть. Неограниченную власть.
Он замолчал. Тишина в башне стала плотной, почти осязаемой. Где-то далеко, внизу, скрипнула дверь — охранники вывели очередную партию заключённых. Эйнар услышал шаги. Много шагов. Босые ноги по каменному полу. Ш-ш-ш. Ш-ш-ш. Как шорох осенних листьев. Как шёпот призраков, которые ещё не умерли, но уже не живут.
— Ты готов, Лавгуд?
— Да, — ответил Эйнар. И понял, что говорит правду.
Гиммлер приехал за час до полуночи.
Чёрный лимузин остановился у главных ворот. Снег скрипел под сапогами, когда рейхсфюрер вышел наружу — в неизменном мундире, с неизменной улыбкой, тонкой, брезгливой, оценивающей. Звёзды над замком горели холодно, бело, и их свет падал на снег, делая его синим, почти чёрным.
За ним, из темноты, выступили двое.
Первый — высокий, пожилой, худой, с лицом, которое, казалось, никогда не знало улыбки. Оберфюрер СС Вильгельм Штрассе. «Тотенкопф». Мёртвая Голова. Генеральская форма сидела на нём безупречно, но Эйнару показалось, что она висит на скелете. Глаза — глубоко посаженные, тёмные, без единого проблеска света. Лицо изуродовано множеством шрамов. Он смотрел на Вольфенштайн, на стены, на охранников, на заключённых, которые замерли у ворот, — и не видел ничего. Или видел слишком много.
— Оберфюрер Штрассе, — представил Гиммлер. — Он будет курировать... специальные проекты. Штрассе — специалист по извлечению максимума из человеческого материала. Не правда ли, оберфюрер?
— Человек — ресурс, — ответил Тотенкопф. Голос его был низким, хриплым, будто из могилы. — Ресурс должен использоваться полностью. До последней капли.
Он кивнул Эйнару. Не улыбнулся. Не протянул руки. Только смотрел — и в его взгляде было что-то, от чего Эйнару стало холодно. Словно он видел не человека — мясо. Костюм. Временную оболочку, которую можно снять и выбросить.
Вторая гостья была иной.
Марианна Блавацкая вышла из лимузина медленно, с достоинством, которое даётся только привычкой к власти. Чёрное платье, расшитое серебряными рунами, струилось по снегу, не оставляя следов — будто она не касалась земли, будто шла по воздуху. Лицо — бледное, с острыми скулами и глазами, которые смотрели сквозь тебя, будто видели что-то, недоступное живым. Седые волосы, собранные в тяжёлый узел, поблёскивали в свете факелов, и в них, казалось, запутались звёзды.
— Фрау Блавацкая, — Гиммлер подал ей руку, помогая выйти. — Наша звезда. Медиум Рейха. Она чувствует то, что недоступно другим. Она видит то, что скрыто.
Блавацкая посмотрела на Эйнара. Долго. Пристально. Так смотрят на книгу, которую собираются прочитать — и уже знают, что в ней написано.
— Вы привратник, — сказала она.
Потом так же долго рассматривала Эльзу
— А вы — Ключ.
Не вопрос. Утверждение. Голос её был тихим, но в этой тишине было что-то, что заставляло слушать, не перебивая, не дыша.
— Я учёный, — ответил Эйнар. — Я исследую.
— Учёные исследуют живое, — Блавацкая усмехнулась. Усмешка была тонкой, едва заметной, но в ней читалась насмешка над ним, над его словами, над его уверенностью. — Вы исследуете мёртвое. Это другое. Это требует... другого склада ума. И другой цены.
Она шагнула вперёд, к воротам. Снег под её ногами не скрипел. Только тишина. Эйнар смотрел на её следы — их не было.
— Где алтарь? — спросила она, не оборачиваясь.
— Под землёй, — ответил Эйнар. — Я проведу.
Они спустились в подземный зал.
Тьма сгущалась вокруг, расступалась только перед магическими светильниками, которые Эльза зажгла на пути. Тени плясали на стенах, и Блавацкая шла, не останавливаясь, не оглядываясь, будто знала каждую трещину, каждую неровность, будто была здесь уже тысячу раз. Её платье струилось по каменным ступеням, и Эйнару казалось, что она не идёт — плывёт.
Тотенкопф шёл следом. Молча. Только сапоги отбивали чеканный шаг — раз-два, раз-два. Этот звук въедался в стены, оставался там, в камне, навсегда. Эйнар вдруг подумал, что через сто лет, через двести, когда их всех не будет, кто-то спустится сюда и услышит этот шаг. Отзвук. Эхо. Память.
Пахло сыростью, старым камнем и чем-то ещё, сладковатым, приторным, как переспелые фрукты, которые начинают гнить. Запах, который стал ему почти родным.
Зал встретил их холодом.
Руны на стенах мерцали — тускло, вяло, будто зал спал и не хотел просыпаться. В центре, на чёрном камне алтаря, лежал жертвенный нож Кали. Он пульсировал — слабо, едва заметно, в такт чему-то, чего никто не слышал. Или слышал. Блавацкая — она вздрогнула, когда вошла, и её глаза на секунду расширились, стали тёмными, глубокими, как колодцы.
— Триста, — сказал Гиммлер, оглядывая зал. — Вы говорили, тысяча.
— Зал не вмещает больше, — ответил Эйнар. — Спираль требует пространства. Каждый круг — определённый радиус. Пятьсот — предел.
Гиммлер поджал губы. Посмотрел на стены, на потолок, на пол. Его взгляд скользил по камню, по рунам, по теням — оценивающий, хозяйский.
— Заметили, Штрассе?
— Да, рейхсфюрер. — Голос Тотенкопфа был низким, хриплым, будто из могилы. — Зал мал. Мы теряем потенциал.
— Расширить, — сказал Гиммлер. — Выкопать больше. Я дам людей.
Он перевёл взгляд на Эйнара.
— Сколько нужно, чтобы вместить тысячу? Две тысячи?
— Вдвое больше пространства, — ответил Эйнар. — Год работы. Тысячи заключённых. Новая система вентиляции — иначе магический фон будет давить на людей, они будут умирать быстрее, чем мы успеем их использовать.
— Будут, — отрезал Гиммлер. — Герр Штрассе обеспечит.
Тотенкопф кивнул. Ни тени улыбки. Только холодная, деловая сосредоточенность.
— Я сделаю так, чтобы каждый заключённый работал до последнего вздоха, — сказал он. — И после.
Блавацкая подошла к первому кругу обреченных.
Заключённые стояли ровно, как солдаты на параде. Полосатые робы висели на них мешками — слишком широкие, слишком длинные, будто сшитые для кого-то крупнее, сильнее, живее. Бритые головы поблёскивали в свете факелов. Глаза были открыты, но не видели. Империус выжег из них всё — страх, боль, надежду, желание. Даже любопытство. Оставил только пустоту. И послушание.
Блавацкая остановилась перед одним. Молодой. Лет двадцати. На лбу — свежий шрам, ещё не заживший, с запёкшейся кровью. Она протянула руку, коснулась его щеки. Пальцы её были белыми, длинными, с идеальными ногтями — она не касалась грязи, даже когда касалась.
Она закрыла глаза.
— Они уже мёртвые, — сказала она. Голос её звучал глухо, будто издалека. — Вы знаете это?
— Они живы, пока кровь течёт, — ответил Эйнар.
— Я не о теле. — Блавацкая открыла глаза. — Страх убивает душу раньше, чем нож убивает тело.
Грин-де-Вальд вышел из тени.
— И что вы предлагаете, фрау Блавацкая?
Она посмотрела на него. Долго. Пристально. В её взгляде не было вызова — только холодное, оценивающее любопытство. Так смотрят на редкую бабочку, прежде чем наколоть на булавку.
— Ничего, — сказала она наконец. — Пусть будет так. В первый раз. Я хочу видеть, что получится. А потом...
— Что потом? — спросила Эльза.
Блавацкая улыбнулась, но не ответила. Улыбка была тонкой, почти невидимой, злой.
Грин-де-Вальд кивнул. — господа, начнем. —Щёлкнул пальцами.
Скелет, что лежал возле алтаря ожил. Гиммлер, Блавацкая, Тотенкопф вздрогнули. Эйнар улыбнулся - Геллерт обожал внешние эффекты, показуху. Это всегда сильно действовало на неподготовленных.
Скелет взмыл под потолок — огромный, костлявый, в чёрной мантии, расшитой золотыми звёздами. Капюшон глубоко надвинут на череп, из-под него виднелись пустые глазницы и оскаленная, вечно улыбающаяся челюсть. В руках — коса. Острозаточенная, с лезвием, которое не отражало свет, а пожирало его, делало тьму вокруг глубже, чернее, осязаемее.
Скелет завис в воздухе, медленно поворачиваясь вокруг своей оси. Коса в его руках горела — чёрным огнём, который не освещал, а сгущал тьму, делал её плотной, как смола.
Тотенкопф поднял голову. Впервые на его лице мелькнуло что-то, похожее на интерес.
— Это... — начал он.
— Инструмент, — закончил Грин-де-Вальд. — Просто инструмент. Как нож мясника. Только эффективнее.
— Кто его создал? — спросила Блавацкая.
— Я, — ответил Грин-де-Вальд. — Из костей тех, кто умер на стройке. Кости хранят память. Память хранит силу. А сила... сила служит тем, кто умеет ей повелевать.
Эльза запела.
«Hōr uns, hōr uns, ūralta maht...»
Голос её раскатился по залу, ударился о своды, рассыпался на сотни отголосков, которые множились, переплетались, возвращались обратно, усиленные, искажённые, чужие. Эйнару показалось, что в зале поют не она — сотни голосов, тысячи, все те, кто умер здесь, в Вольфенштайне, все те, чьи тела сбросили в штольню.
Руны на стенах вспыхнули.
Не сразу — сначала одна, потом вторая, потом десятки, сотни. Голубоватое свечение сменилось алым — не плавно, а рывками, будто зал икал, проглатывая свет. Алый был густым, маслянистым, похожим на кровь, которая скоро польётся. Он пульсировал в такт песне Эльзы. То ярче, то тусклее. То ярче, то тусклее.
Скелет начал движение.
Он скользил по спирали — от внешнего круга к внутреннему, от стены к алтарю. Коса следовала за ним — не рядом, нет, с опозданием, будто у неё была своя воля, своя скорость, свой голод.
Первый виток. Внешний круг.
Лезвие косы скользнуло по шеям — сотня жертв, сотня точных, быстрых ударов. Кровь взметнулась вверх — не брызнула, не хлынула, а именно взметнулась, будто кто-то невидимый потянул её к потолку. Брызги застыли в воздухе на секунду, повисли красными бусинами, а потом рванулись вверх, к сводам.
Блавацкая замерла.
Её глаза расширились. Губы дрогнули, беззвучно шепча что-то — молитву? Заклинание? Имя того, кто был за гранью? По её щекам текли слёзы — или это кровь? Эйнар не разобрал.
— Я чувствую, — прошептала она. — Я чувствую... Они здесь. Они смотрят. Они ждут.
Гиммлер смотрел на кровавый водопад. Его лицо, всегда спокойное, сейчас было искажено странной смесью ужаса и восторга. Он стоял, вцепившись в поручень, который Эльза установила для него у стены, и его пальцы, бледные, тонкие, дрожали.
Даже он, сквиб, отрезанный от магии, чувствовал.
Энергия смерти не знала барьеров. Она текла сквозь него, холодная, живая, пульсирующая. Она наполняла его, как наполняет кувшин вода, и он не сопротивлялся. Не мог. Не хотел.
Тотенкопф стоял неподвижно, как статуя. Только глаза его следили за скелетом, за косой, за кровью — и в них, впервые, загорелся огонь. Он дышал медленно, глубоко, будто пробовал воздух на вкус. Вкус крови. Вкус силы. Вкус того, что поднималось из-под земли.
Второй виток.
Кровь взметнулась выше. Она ударилась о потолок, разлилась по нему багровой лужей — и потекла вниз, по стенам, закручиваясь спиралью. Кровавая спираль. Она спускалась медленно, нехотя, будто жила своей жизнью — красные нити, вьющиеся вокруг колонн, вокруг факелов, вокруг стоящих магов. Не касалась их, но дышала на них холодом, сыростью, вкусом металла и смерти.
Третий виток. Четвёртый. Пятый.
Кровь текла рекой. Она закручивалась в спираль над алтарём, образовывала стены — красные, пульсирующие, прозрачные как стекло. Гиммлер оказался внутри кровавого кокона, и его лицо, освещённое багровым светом, стало похоже на лик языческого божества — не страдающее, не ликующее, пустое.
И в этой пустоте Эйнар вдруг увидел себя.
Своё отражение.
Своё будущее.
Шестой виток. Последний круг.
Скелет взмыл к потолку, крутанул косой — и обрушил кровавый водопад на алтарь.
Камень вздохнул.
Не метафора. Буквально. Он вздохнул так глубоко, что зал содрогнулся, что с потолка посыпалась каменная крошка, что факелы погасли на секунду — и вспыхнули с новой силой, белым, ослепительным светом. Светом, который не освещал, а выжигал. Который заставлял жмуриться, отворачиваться, падать на колени.
Блавацкая упала на колени первой.
Её губы шевелились, но звука не было. Она молилась — или проклинала. Эйнар не знал.
А потом реальность дрогнула.
Над алтарём, в том месте, где кровавая воронка встречалась с чёрным камнем, воздух исказился. едва мерцающее нечто, что можно было заметить только по искажение воздуха над алтарем проявилась, расширилось. Уже не тонкая завеса в барьере меж двух миров— дверь. Тонкая, прозрачная, мерцающая. Она открывалась медленно, нехотя, будто за ней была не пустота, а что-то живое, что не хотело, чтобы его беспокоили.
За ней был мир.
Мёртвый. Безжизненный. Серый.
Небо — свинцовое, без солнца, без облаков, без звёзд. Просто пустота. Бесконечная, серая, равнодушная пустота. Земля — чёрная, растрескавшаяся, без травы, без деревьев, без воды. Кости. Много костей. Человеческих, звериных — не разобрать. Они лежали прямо на поверхности, никем не погребённые, никем не оплаканные.
Ветер — если он там был — не колыхал ничего, потому что нечему было колыхаться.
Только камни. Только пыль. Только тишина. Тишина, которая была плотнее любой стены, тяжелее любой горы, страшнее любого крика.
— Что это? — прошептал Гиммлер.
Голос его сел, звучал хрипло, но в глазах горел огонь. Он протянул руку к миражу, но не коснулся — замер в сантиметре, будто боялся, что дверь обожжёт.
Грин-де-Вальд не ответил.
Он смотрел на дверь, и его лицо, обычно спокойное, было искажено странной смесью восторга и ужаса. Впервые за все годы, что Эйнар знал его, Грин-де-Вальд выглядел человеком, который не знает, что делать дальше. Его глаза были расширены, зрачки огромные, в них отражался серый свет того мира — не два отражения, а сотни, тысячи, будто глаза разбились на осколки.
— Мир Смерти, — сказала Блавацкая.
Она стояла у самого алтаря, протянув руку к миражу, но не касаясь. Её глаза горели — безумным, фанатичным огнём. По щекам текли слёзы — или это была кровь? Эйнар не разобрал. Они были чёрными, густыми, и падали на каменный пол, не оставляя следов.
— Я видела его. Во снах. В видениях. Во время сеансов, когда духи говорили со мной. Но чтобы так... — она обернулась к Гиммлеру. — Это то, что мы искали, рейхсфюрер. Дверь. Портал. Мост между мирами. То, о чём говорили древние. То, что даст нам силу победить любого врага.
Вдоль стен зала, там, где тени были гуще, начали проявляться они.
Призраки.
Сотни. Те, кто умер здесь, в Вольфенштайне, за эти полгода. Те, чьи тела сбросили в штольню и залили цементом. Те, кто строил замок. Те, кто умирал под кирками, под побоями, под Империусом. Те, чьи лица Эйнар видел каждый день и перестал запоминать.
Они стояли молча. Не двигались. Не смотрели. Просто были.
Их глаза были пустыми. Их лица — серыми. Их рты — закрытыми. Сквозь них просвечивали стены — факелы, руны, камни — всё было видно сквозь них, будто они были сделаны из тумана, из дыма, из того, что не имеет формы и веса.
Но Эйнар слышал.
Они не кричали. Они шептали. Сотни голосов, тихих, как шорох листьев, как скрип камня, как звон в ушах перед обмороком.
«Почему?»
«За что?»
«Помоги...»
«Мама...»
Один из них — молодой, с бритым черепом и пустыми глазами — шагнул вперёд. На шаг. Всего один. И замер.
Эйнар узнал его.
Тот самый, с шестого круга. Тот, у которого на лбу был шрам. Тот, которого он велел оставить, когда охранник предложил заменить.
Призрак смотрел на него. Не на алтарь. Не на Грин-де-Вальда. На него. На Эйнара.
— Ты... — прошептал Эйнар.
Призрак не ответил. Только смотрел. И в его пустых глазах Эйнару почудилось что-то, чего он не видел в живых: вопрос.
Гиммлер попятился.
Всего на шаг. Но Эйнар заметил. Впервые за всё время, что он знал рейхсфюрера, тот отступил. Его лицо, всегда спокойное, надменное, сейчас было бледным, как мел.
Тотенкопф, напротив, шагнул вперед. Он смотрел на призраков, на их пустые глаза, на их серые лица, и на его лице не было страха. Только холодное, деловое любопытство. Он подошёл к одному из них, протянул руку, попытался коснуться.
Пальцы прошли сквозь.
— Холодно, — сказал он. — Как лёд. Но не больно.
— Их можно использовать? — спросил он, оборачиваясь к Грин-де-Вальду.
Грин-де-Вальд перевёл взгляд на него.
— В каком смысле?
— Солдаты. — Тотенкопф кивнул на призраков. — Если они здесь, если они слушаются... их можно послать в бой. Против врагов Рейха. Они не чувствуют боли. Не боятся смерти. Их нельзя убить — они уже мёртвые.
Блавацкая рассмеялась. Тихим, безрадостным смехом, в котором было что-то древнее, усталое, безнадёжное.
— Это не солдаты, оберфюрер. Это души. Они не слушаются. Они просто... есть. Пока есть, что их держит.
— А что их держит?
— Боль. — Блавацкая посмотрела на алтарь. — Ненависть. Страх. Желание мести. — Она помолчала. — Или, может быть, сама смерть. Я не знаю. Я никогда не заходила так далеко.
— А я зайду, — сказал Тотенкопф. — Это приказ.
Вдруг он прыгнул на алтарь и шагнул вперёд. Он стоял на серой земле, поднял из под ног горсть камней и вернулся в зал. Швырнул камни в мертвецов. Как только камни касались призраков они развеивались. Тотенкомф улыбнулся.
Миражи задрожали.
Дверь в мир Смерти начала закрываться — медленно, нехотя, будто не хотела отпускать тех, кто заглянул внутрь. Кровавые стены оседали, превращались в лужи на полу, впитывались в камень. Призраки таяли — сначала стали прозрачнее, потом исчезли совсем, оставив после себя только холод.
Гиммлер шагнул к алтарю. Протянул руку к тому месту, где только что была дверь. Не коснулся. Замер в сантиметре.
— Я чувствовал, — сказал он. Голос его сел, звучал хрипло, но в глазах горел огонь. — Я, сквиб, не должен чувствовать магию, а я чувствовал. Сила текла сквозь меня. Триста жизней, превращённых в энергию.
Он повернулся к Грин-де-Вальду. В его взгляде не было благодарности. Только холодная, расчётливая жадность.
— Вы продолжаете работы. Замок должен быть расширен. Ещё залы. Ещё алтари. Я дам вам людей. Столько, сколько попросите.
Он посмотрел на свои руки. Бледные, тонкие пальцы дрожали. Он сжал их в кулаки — и разжал. Дрожь не прошла.
— Я стал чуточку сильнее. Я чувствую это. Если сквиб может стать сильнее... что будет с нормальным магом? А с десятком? А с армией?
Он поднял глаза на Тотенкопфа.
— Штрассе. Вы видели. Вы чувствовали. Я поручаю вам новое дело.
Тотенкопф выпрямился. Щёлкнул каблуками.
— Слушаю, рейхсфюрер.
— Вы создадите паранормальную отдел СС. — Гиммлер говорил спокойно, деловито, будто обсуждал поставки продовольствия. — Солдаты, прошедшие через ритуал. Усиленные магией смерти. Бесстрашные. Неуязвимые. Сверхлюди. Они будут нашей тайной армией. Нашим козырем в последней битве.
— Это возможно? — Тотенкопф посмотрел на Грин-де-Вальда.
— Теоретически, — ответил тот. — Если ритуал повторять. Если увеличить количество жертв. Если найти способ переносить эффект с одного на многих.
— Исследуйте, — сказал Гиммлер. — У вас есть всё. Люди. Ресурсы. Власть.
Он перевёл взгляд на Эйнара.
— Сколько нужно, чтобы усилить одного солдата?
— Не знаю, — честно ответил Эйнар. — Нужны исследования. Эксперименты. Живые подопытные.
— Будут. — Гиммлер усмехнулся. — Штрассе, проследите.
Он поправил воротник мундира, фуражку, портупею. Движения были механическими, привычными — но Эйнар заметил, как дрожат его пальцы. Даже сейчас. Даже после того, как ритуал закончился.
— Мы создадим армию, которой не будет равных. Армию, которая не знает страха. Армию, которая победит в любой войне. — Он помолчал. — А потом посмотрим, что там, за дверью.
Он сунул в руку Эйнара последний камешек из того мира, что подкидывал в руке, развернулся и пошёл к выходу.
За ним потянулись адъютанты, охрана. Тотенкопф задержался на секунду, посмотрел на место, где только что были призраки, — и улыбнулся.
Эйнар никогда не видел, чтобы Тотенкопф улыбался.
Это было страшно.
Блавацкая осталась у алтаря.
Она стояла, положив руку на чёрный камень, и смотрела на то место, где минуту назад была дверь. Её лицо было спокойным — слишком спокойным. Но Эйнар видел: пальцы дрожат.
— Вы открыли дверь, — сказала она тихо. — Не знаю, куда. Не знаю, зачем. Но вы её открыли.
— Вы боитесь? — спросила Эльза.
— Я медиум, — ответила Блавацкая. — Я не боюсь мёртвых. Я боюсь живых, которые играют с тем, чего не понимают.
Она посмотрела на Эйнара. Долго. Пристально. Потом развернулась и ушла.
В зале остались только они трое.
Кровавые стены осели, превратились в лужи на полу, впитались в камень. Призраки исчезли — только холод напоминал о том, что они были. Алтарь погас, снова стал чёрным, мёртвым, равнодушным.
Эльза замолчала.
Голос её сорвался не сразу. Сначала — хрип, потом — кашель, потом — тишина. Она стояла, прижав руку к груди, и дышала тяжело, прерывисто, будто только что бежала. По её щекам текли слёзы — или это была кровь? Эйнар не разобрал. Он подошёл, обнял её за плечи. Она не отстранилась, но и не прижалась. Просто стояла.
— Ты как? — спросил он.
Она кивнула. Не смогла говорить.
Грин-де-Вальд стоял у алтаря, смотрел на то место, где минуту назад была дверь в другой мир. Лицо его было спокойным — слишком спокойным. Но Эйнар видел: руки дрожат. Впервые за все годы, что он знал Грин-де-Вальда, тот не мог унять дрожь.
— Что это было? — спросил Эйнар. — Не для протокола. Для нас.
— Я не знаю, — ответил Грин-де-Вальд.
Он повернулся к ним. В глазах его не было привычного огня. Только пустота. Такая же, как у призраков. Такая же, как у Тотенкопфа. Такая же, как у него самого.
— Я думал, что понимаю, что мы делаем. Я думал, что контролирую процесс. Я думал, что сила — это просто энергия, которую можно измерить, рассчитать, использовать. — Он усмехнулся — горько, безрадостно. — Я ошибался.
— Что это было? — повторила Эльза. Голос её звучал хрипло, но в нём появилась сталь. — Что за мир?
— Мир Смерти. — Грин-де-Вальд произнёс это название медленно, будто пробуя на вкус. — Или то, что от него осталось. Древние знали о нём. Строили там храмы. Приносили жертвы. Получали силу. А потом их цивилизации исчезали, а место оставалось. Ждало.
— И что теперь? — спросил Эйнар.
— Теперь Гиммлер хочет паранормальную дивизию. — Грин-де-Вальд усмехнулся. — Суперсолдат. Армию, которая не знает страха.
— А ты?
— А я хочу понять. — Грин-де-Вальд посмотрел на алтарь. — Понять, что это было. Понять, как это работает. Понять, можно ли это контролировать.
— А если нельзя?
Грин-де-Вальд молчал долго. Потом сказал:
— Можно. Я уверен.
Эльза подошла к Эйнару, взяла его за руку. Пальцы её были холодными, как лёд.
— Ты видел призраков? — спросила она тихо.
— Да.
— Они смотрели на нас.
— Да.
— Они знают, кто мы.
Эйнар не ответил.
Они стояли у алтаря, в зале, построенном на крови, и смотрели, как догорают руны. Как гаснут факелы. Как тьма сгущается вокруг, мягкая, бархатная, живая.
Где-то наверху, над горами, вставало солнце. Но здесь, внизу, всегда будет ночь.
На следующий день Гиммлер подписал документ.
Приказ довели до сведения Эйнара — плотный лист пергамента с грифом «Совершенно секретно», с печатью СС, с подписью рейхсфюрера, выведенной размашистым, нервным почерком.
«Приказываю:
Расширить подземный зал замка Вольфенштайн до размеров, достаточных для проведения ритуалов с участием до двух тысяч жертв одновременно.
Оберфюреру СС В. Штрассе обеспечить бесперебойную поставку заключённых в необходимом количестве.
Группе магических исследований под руководством Э. Лавгуда и Г. Грин-де-Вальда продолжить изучение феномена «Мир Смерти» и разработать методику усиления личного состава СС посредством ритуальной магии.
Создать паранормальную дивизию СС.
Командир дивизии — оберфюрер СС В. Штрассе.
Начальник оккультного отдела — М. Блавацкая.
За научную часть отвечает Э. Лавгуд.
Срок — один год.
Г. Гиммлер.
Рейхсфюрер СС».
Эйнар перечитал документ дважды. Потом отложил.
— Они хотят армию мертвецов, — сказал он.
— Они хотят победу, — ответил Грин-де-Вальд. — Любой ценой.
— А мы?
— А мы хотим силу. — Грин-де-Вальд посмотрел на него. — И теперь у нас есть всё, чтобы её получить.
Он взял перо и поставил свою подпись под приказом.
Эйнар смотрел на бумагу, на чернила, на размашистую подпись Грин-де-Вальда. И наконец понял, зачем такому сильному магу как Грин-де-Вальд сквиб Гиммлер — это прежде всего поставщик жертв для ритуалов крови. Попытайся он сделать гекатомбу сам, то церковь бы встала на дыбы и уничтожила бы его объединившись с магами. А так, с Гиммлером, никто ничего о жертвах не узнает.
Глава 24. Омут памяти
Ксенофилиус сидел за старым дубовым столом в своей комнате. Лампы горели ровно, заливая столешницу тёплым жёлтым светом. Перед ним, аккуратными стопками, лежали дневники.
Пятнадцать толстых тетрадей. Пятнадцать книг, исписанных мелким, убористым почерком отца и острым, летящим — матери. Пятнадцать томов истории семьи Лавгудов. Трагедии. Падения. И попытки искупления, которая опоздала на много лет.
Ксено перебирал их, раскладывая в хронологическом порядке. Первые — Хогвартс, молодость, споры о чистоте крови. Потом — Германия, Аненербе, Вольфенштайн. Потом — Аргентина, бегство, попытка начать новую жизнь. И последние — возвращение в Англию, отчаяние, попытка закрыть то, что они открыли.
Он знал, что ищет. В одной из тетрадей, в самом конце, он нашёл запись, сделанную торопливым, почти нечитаемым почерком. Отец писал её явно в спешке, сбиваясь, пропуская слова.
«1945. После войны. Я встретил Блажковича. Обычный человек. Агент. Один из тех, кого забросили в Вольфенштайн в марте 43-го. Их было несколько. Англичане. Их обнаружила охрана, почти всех убили. Но он выжил каким-то чудом и сбежал».
Ксено перечитал абзац несколько раз. Март 1943 года. Агенты. Охрана. И один выживший, который каким-то чудом сбежал.
Он отложил дневник, перевёл взгляд на сундук, стоящий в углу комнаты. Там, среди старых вещей, лежала склянка. Он видел её раньше, но не придавал значения. Теперь он знал, что это.
Ксено подошёл к сундуку, опустился на колени. Перебирая вещи, нащупал её. Маленькая стеклянная склянка, с узким горлышком, закупоренная пробкой из тёмного стекла. На донышке — едва заметная этикетка с выцветшими чернилами: «Вольфенштайн. март 1943. Блажкович.»
Он взял склянку в руки. Жидкость внутри мерцала — серебристая, живая. Она помнила то, что видел Блажкович.
Но чтобы увидеть это самому, нужен был омут памяти.
Ксено спустился на кухню. Тётя Марта стояла у плиты, помешивая что-то в кастрюле. Увидев его лицо, она отложила ложку, вытерла руки о фартук.
— Что-то нашёл?
— Да. — Он показал склянку. — Воспоминания. Блажкович — агент, которого забросили в Вольфенштайн в сорок третьем. Он выжил. Отец встретил его после войны и извлёк эти воспоминания.
Тётя Марта подошла ближе, взяла склянку, повертела в руках.
— Омут памяти нужен, — сказал Ксено. — Без него я не смогу их увидеть. Тёть, ты не знаешь, у кого можно взять?
Она посмотрела на него. Помолчала. Потом вздохнула.
— У меня есть омут, Ксено.
Она повела его в свою спальню. Ксено редко бывал здесь — комната была маленькой, почти монашеской. Кровать с аккуратно заправленным бельём, старый комод, у окна — кресло. И шкаф. Тяжёлый, дубовый, с резными дверцами.
Тётя Марта открыла шкаф. На верхней полке, за стопкой аккуратно сложенных простыней, стояла большая коробка. Обычная, деревянная, без украшений, с потёртой от времени крышкой.
Она сняла её, поставила на кровать. Открыла.
Внутри, на выцветшей бархатной подкладке, лежал омут памяти. Старый. Очень старый. Стеклянный, матовый, с едва заметными пузырьками внутри, с тонким ободком из посеребрённого металла на краю. На донышке — выгравирована надпись, почти стёртая, но ещё читаемая: «M. B.»
— Откуда он у тебя?
Тетя тяжело вздохнула — это твоего отца. Он был в машине, в одной из коробок, когда они приехали ко мне.
Ксено взял омут. Стекло было холодным, гладким, и оно чуть заметно вибрировало под пальцами.
— Спасибо, тёть. — Он обнял её. — Я верну его. Когда закончу.
— Не надо возвращать. Он твой. Не мой. Только не знаю, работает ли он.
Ксено поднялся к себе. Поставил омут на стол. Склянка с памятью Блажковича лежала рядом.
Он посмотрел на них — на омут, на склянку. Воспоминания человека, который видел Вольфенштайн своими глазами. Который выжил там, где погибли другие.
«Каким-то чудом», — написал отец.
Ксено задумался. Слишком часто в истории его семьи случались чудеса, которые на поверку оказывались чем-то другим. Может быть, это чудо — тоже не случайность?
Ксено сидел за столом, глядя на омут. Он перевёл взгляд на склянку с памятью Блажковича. Но не торопился её открывать. Тетя сказала, что он может быть сломан. А если так, то воспоминания в склянке могут быть утрачены навсегда. Ксено не хотел рисковать. На чем бы проверить? В голове вертелась идея, но он пару минут не мог ее сформулировать. Потом его озарило - Лима! Тогда, на площаде в Лиме хотел понять что ему говорит старый индеец и подумал, что хорошо бы был омут памяти. В тот момент мысль мелкнула и исчезла. А сейчас, когда омут памяти был перед ним снова вернулась.
— Я должен вспомнить, — сказал он вслух.
Он посмотрел на омут. Потом на свои виски. Вспомнил, как в Хогвартсе учитель зельеварения показывал им, как извлекать воспоминания. Как серебряные нити тянутся из головы, как они сворачиваются в клубок, как их можно поместить в сосуд.
Он поднёс палочку к виску.
— Memoria extractum.
Серебряная нить скользнула из его головы — тонкая, почти прозрачная, мерцающая. Она свернулась в клубок, повисла на кончике палочки, и Ксено бережно опустил её в омут.
Серебристая жидкость заструилась медленно, вязко, переливаясь в свете лампы. Поверхность стекла мерцала, пошла рябью — сначала лёгкой, едва заметной, потом всё сильнее, гуще, пока не стала похожа на ртутное зеркало. Внутри неё кружились тени, мелькали силуэты, звуки — далёкие, приглушённые, как сквозь толщу воды.
Ксено наклонился над чашей. И нырнул.
Лима. Площадь у фонтана. Серое небо, влажный туман, крики чаек где-то вдалеке.
Он стоял на том же месте, где стоял тогда. Видел себя — уставшего, взволнованного, с сумкой через плечо. И старика. Тот же индеец с орлиными перьями в шапке, с морщинистым лицом, с глазами, которые видели слишком много.
Воспоминание текло в реальном времени. Ксено не управлял им — он наблюдал. Слышал свой голос: «Здравствуйте. Мне сказали, что вы знаете старые вещи. Про ритуалы. Про границу между мирами.»
Старик ответил. Ксено переслушал это место — и ничего нового не услышал.
Потом — свои слова: «Я никого не истреблял. Я просто хочу узнать о границе между мирами. О том, как её открывают. Через кровь. Через ритуалы.»
И тогда старик заговорил быстрее. Голос его стал жёстче, глаза — острее.
— Парень, никогда не иди по этому пути. Тот, кто открывает границу между мирами, кончит плохо. Смерти нет места в нашем мире. Границы всегда должны быть закрыты. Всегда.
А потом — то самое бормотание. Быстрое, почти неразборчивое. Ксено тогда не придал ему значения. Но сейчас он вслушивался, пытался разобрать слова.
Старик говорил на древнем наречии, которое Ксено не знал. Но в его голосе были отголоски испанского — слова, которые он мог уловить.
— ...mis antepasados... puerta... mundo de los muertos...
Ксено нахмурился. Он не знал этого языка, но он знал магию перевода. Он коснулся палочки, прошептал:
— Linguam revelare.
Слова старика начали проясняться. Не полностью — наречие было слишком древним, слишком далёким от современного испанского. Но отдельные фразы становились понятными.
Ксено переслушал. Замедлил. Ещё раз. И ещё.
Слова складывались в предложения. Предложения — в смысл.
«Мои предки могли открывать дверь в мир умерших. Они знали, что любой камень из того мира обладает силой в нашем. Капля силы в нём — мощная магия. Она может вернуть душу умершего. Удержать её. Любой камень оттуда — это камень воскрешения здесь.»
Ксено замер. Сердце его забилось быстрее.
«За это предки заплатили жизнью. Европейские инквизиторы уничтожили их всех. По их вере, только Иисус, Сын Божий, мог вернуться живым после смерти. Те, кто пытался повторить это, были слугами дьявола. Их сжигали. Моих предков сожгли. Всех.»
Старик замолчал. Потом добавил, уже тише, почти шёпотом:
— ...поэтому я говорю тебе — это всегда приносит смерть. Всегда. Парень, никогда не иди по этому пути. Тот, кто открывает границу между мирами, кончит плохо. Смерти нет места в нашем мире. Границы всегда должны быть закрыты. Всегда.
Ксено вынырнул из омута с таким чувством, будто его окатили ледяной водой.
Он сидел, тяжело дыша, и смотрел на чашу. Она уже погасла, снова став просто матовым стеклом.
— Камень воскрешения, — потрясенно прошептал он, дары Смерти.
Он встал так резко, что стул упал. Подошёл к сундуку, открыл крышку. Начал перебирать вещи — книги, папки, свёртки, мешочки.
И нашёл его.
Маленький кожаный мешочек, стянутый шнурком. Он видел его раньше, но не придавал значения — думал, там просто камни. Мелкие, гладкие, серые. Может быть, сувениры. Может быть, образцы породы из путешествий отца.
Он развязал шнурок, высыпал камни на ладонь. На дне мешочка оказалась записка. Почерк отца.
«Камни из Мира Смерти. Тотенкопф принёс их во время ритуала. Я собрал их после того, как все ушли. Не знаю, зачем. Но чувствую — они могут пригодиться.»
Ксено замер. Камни лежали на его ладони, и они были тёплыми — как живые. Он поднёс один к свету. Серый, с едва заметными разводами внутри — похожими на застывший дым. Края — гладкие, будто их обточила вода. Или время. Или что-то другое.
Ксено сжал камни в кулаке. Они были тёплыми. Живыми.
— Камни воскрешения, — потрясенно прошептал он.
Он снова посмотрел на них. Пересчитал. Семь штук. Семь гладких серых камней из мира, где смерть была дверью. И каждый из них, по словам индейца, мог удержать душу. Мог вернуть её.
Ксено перевёл взгляд на дневники. На омут, всё ещё стоящий на столе. Теперь Ксено точно знал, что он работает. Он решительно открыл склянку с воспоминаниями Блажковича, опустил их в омут, перевёл дыхание и нырнул.
Мир перевернулся. Исчезли стены комнаты, исчез свет лампы, исчез запах старого дерева и бумаги. Вместо них — дым. Серый, едкий, он застилал всё вокруг, смешиваясь с чем-то чёрным, маслянистым, что поднималось от земли.
Он стоял в подземелье. Не в том, что видел в дневниках — не в чистом, освещённом факелами зале с алтарём. Это был другой зал. Больше. Глубже. И в нём пахло кровью. Не свежей — старой, въевшейся в стены, в воздух, в саму землю. Сладковатой и тошнотворной.
Ксено не управлял своим телом. Он был внутри Блажковича. Чувствовал, что чувствовал он. Слышал то, что слышал он. Дышал его лёгкими — и они болели от дыма и гари.
------------------
17 марта 1943 года. Замок Вольфенштейн.
Мы попали в засаду. Я не знаю, кто нас выдал, но майор Вильгельм Юрген, комендант этой каменной твердыни, лично навестил меня в подвалах.
Мой побег не был планом. Это была агония, переросшая в ярость. Я вжался в потолок камеры, дождался, пока солдат войдет, чтобы отконвоировать меня к офицеру, и спрыгнул ему на плечи. Хруст шейных позвонков — и я уже вооружен автоматом и кортиком. Дальше — тишина и крадущийся шаг.
В комнате для допросов горел яркий свет. Офицер стоял ко мне спиной, перебирая щипцы и провода на столе. Он что-то записывал в журнал, даже не обернувшись. Услышав шаги, бросил с деловой скукой:
— Вы привели второго? Отлично. Крепите его к столу. Первый сдох слишком быстро — я так и не успел выяснить, где их база.
Фрэнка Уэбли убили — он лежал на столе для пыток, еще теплый, с широко открытыми глазами. Прости, приятель. Я не успел.
Я пересек комнату за секунду. Кортик вошел точно между ребер. Офицер даже не вскрикнул — только хрипло выдохнул и осел на пол, заливая журнал кровью.
Из подвала я пробивался наверх, как зверь по норе. В тюремных коридорах перебил еще нескольких солдат, пополнил арсенал: два пистолета, кортик, автомат и пара аптечек. Лестница вывела на узкую галерею между башнями. Оттуда открывался вид на внутренний двор и чудовищные нацистские флаги, полощущиеся на ветру — они казались живыми, хищными.
Перестрелка подняла тревогу. Над замком завыла сирена — ледяной, пронизывающий вой, от которого стыла кровь. Пришлось бежать. Лестница уводила вверх, к тяжелой двери, за которой оказался короткий переход. В конце его стоял часовой, охранявший кольцевую лестницу. Я выстрелил первым. Он упал, даже не поняв, что произошло.
Куда идти? Вверх или вниз? Интуиция подсказывала — наверх. Там, за поворотом коридора, я ворвался в комнату связи. Внутри двое: офицер и солдат. Они обернулись слишком поздно. Короткая очередь, но они тоже успели выстрелить. Пуля пробила витраж, и в тот же миг стекло разлетелось вдребезги, а следом прилетела пуля снайпера с соседней башни. Он начал стрелять по всему, что движется. Спрятавшись за столом, я успел дернуть рубильник на стене. Сирена захлебнулась и смолкла.
Тишина оглушала сильнее, чем вой.
Замок замер в недоумении. Солдаты переглядывались, не зная, что делать: команд нет, офицеры молчат. Постепенно они успокоились. Решили, что это была учебная тревога, — или кто-то из заключенных попытался сбежать, но его уже поймали. Жизнь замка медленно возвращалась в привычное русло. На стене, рядом с рубильником, висела карта этажа. За ней скрывался тайник. Пустой.
Снова лестница — на смотровую площадку. Ветер там был таким пронизывающим, что дыхание перехватывало. Флагшток, зубцы стены... и за одним из зубцов, сжавшись от холода, сидел часовой. Я не заметил его сразу, он открыл огонь первым. Пули засвистели мимо, я отскочил обратно в башню. Солдат был молод и горяч — он покинул пост и ринулся за мной. Один выстрел, и всё кончено. Но здесь, наверху, делать больше нечего — только ветер и флаг.
Возвращаюсь вниз.
Лестница привела в знакомый подвал. Поднимающаяся дверь, тамбур, и — снова те же казематы, откуда я начинал путь. Тела солдат, которых я убил, все еще лежали на полу. Коридоры гудели от голосов — они прочесывали этажи. Мне нужен был другой путь. Через разбитое окно в комнате связи, на парапет, а оттуда — к внешней стене. Но на площадке напротив засел снайпер. Я уже убедился, что он не спит.
Я вернулся в башню. Укрывшись за подоконником, я осторожно выглянул — и тут же услышал свист пули над ухом. Снайпер не ушел. Он ждал. Я переиграл его. Дождался, пока он выстрелит, и рванул вперед — выскочил из окна, пробежал по стене галереи. Он перезаряжал карабин, когда я оказался прямо перед ним. Один выстрел — и снайпер мертв. Теперь у меня был трофей: отличный «Маузер» с оптическим прицелом. Жизнь начинала налаживаться.
Галерея опоясывала прямоугольную башню. Примета работала: круглая — лестница, прямоугольная — комнаты. Дверь привела в теплое помещение, где в камине весело пылал огонь. Но едва я переступил порог, раздался крик:
— Это американец! Стреляйте!
Я захлопнул дверь, но сзади тоже начали стрелять. Откуда-то из-под площадки, где я только что убил снайпера, выскочил еще один солдат. Дверь, из которой он появился, была заперта с той стороны — значит, путь назад отрезан.
Оставалось одно — туда, где жарко горел камин и стволы карабинов смотрели в проем.
В комнате с камином оказался всего один солдат, остальные куда-то убежали. Комната была большая, просторная. На стенах — пара флагов и портрет Гитлера. Вероятно, помещение готовили для какого-то офицера, но работы не закончили: в полу почти по центру зияла дыра. Видимо, собирались поднимать что-то крупное — например, рояль, — и проем еще не закрыли. Я осторожно заглянул вниз — а там, внизу, уже были солдаты. Они сразу заметили меня и открыли огонь. Одного я убил сразу, второй куда-то убежал. Я спрыгнул вниз. Второй спрятался в соседней комнате и оттуда повел огонь. Промазал. А я — нет.
Из комнаты дверь вывела в коридор, что вел влево. По коридору были ниши. Напротив двери в нише стоял большой блестящий доспех немецкого рыцаря, а вот в нише слева — живой солдат, а дальше в такой же нише — еще один. Мое счастье, что дубовая дверь толстая — я успел спрятаться за ней от прилетевшей пули. Перестрелка, они упали — то ли убитые, то ли раненные, проверять не стал.
Мне замок даже начал нравится. В комнатах жаркий бой, а в соседней зале или коридоре никто ничего не слышал. Потрясающая звукоизоляция. Магия какая-то.
Кроме двух доспехов, традиционных флагов вместо гобеленов и двух солдат, что я убил, в этом коридоре никого не оказалось. А вернусь-ка я обратно — там вроде была еще одна дверь. Короткий бег обратно — и дверь, которая неожиданно открылась. Я с неожиданности выстрелил в того, кто открыл. Солдат упал. Дверь вела на крылечко во внутренний дворик, на улицу. Нет, не двор — просто очередной внешний переход по широким стенам между башнями замка. Удобный, закрытый, двухуровневый. С очередными двумя дверями, куда-то ведущими. Одна из них вела на винтовую лестницу. Пошел на лестницу вниз и неожиданно вышел снова туда, откуда начал путь — в комнату с поднимающейся вверх дверью. Какая-то пространственная магия. Интересно, как они сами здесь ориентируются?
Вторая дверь с дворика привела в хранилище с оружием, припасами, койками солдат и с пузатой печкой в углу. Здесь была небольшая казарма, и, судя по количеству коек, здесь жили все те, кого я уже успел перебить. Что-то маловато охраны для такого огромного замка. Где остальные? Не хочется думать об этом.
Здесь всё. Нужно идти к коридору, где в нишах стоят блестящие доспехи.
Это оказался Т-образный коридор, каждая ветвь которого заканчивалась очередными дверями. Часть дверей была заблокирована, путь открылся только в центральном коридорчике, в конце которого стояла очередная скорлупа рыцарских доспехов на «страже» двух дверей, по стенам коридора.
Дверь слева вывела в комнату, полную солдат и офицера. Огромный зал с окнами в два этажа, огромный портрет Гитлера, огромный камин, огромные карты, прикрепленные к тактическим доскам. Здесь всё было огромным.
Вторая дверь из центрального коридора вела в небольшую комнату. Здесь тоже были столы, лавки, стулья, большой шкаф, гобелен на стене с каким-то средневековым сюжетом — древние германцы на охоте. Вероятно, здесь сидели адъютанты, дожидаясь приказов офицеров, что заседали в большем зале.
В большой зале на столе оказалась горячая еда. Вот она-то была кстати больше, чем оружие, которого у меня уже скопился целый арсенал. Я ел, рассматривая портрет Гитлера на стене. Он был странный. Немцы — перфекционисты, обычно, а портрет на пару миллиметров, как мне показалось, висел криво. Так и есть. Он скрывал тайник с какими-то ценностями.
Вторая дверь из этой залы вывела в коридор. Слева — дверь на засове. Открыл — она вела к Т-образному коридору, где уже лежали трупы и сваленные мной доспехи рыцарей.
Дальше коридор огибал зал, поворачивал за угол, в конце коридора — двери. Та, что сбоку, вела в маленькую комнату, вероятно, прислуги или пункт временного проживания курьеров: четыре койки, четыре личных шкафчика, четыре сундука возле двухъярусных кроватей. Вторая дверь в конце коридора вывела в другой коридор с лестницей, ведущей в большой зал, что был ниже. Очередная демонстрация богатства нацизма: хорошая мебель, добротная дубовая мебель, богатое убранство, флаги. Какие-то два офицера не торопливо вели беседу.
Нет, я ошибся. Это не зал. Это коридоры со сложной системой переходов, галерей и дверей. Вероятно, я оказался в центральной части замка.
Завязался бой. Прячась и тыкаясь как слепой во все возможные ниши, я попадал в разные комнаты. Нацисты, гоняясь за мной, устроили мне принудительную экскурсию по замку. Вот очередная комната-казарма, множество набежавшей охраны — и снова ревун тревоги.
Беготня по коридорам вывела меня к очередной винтовой лестнице. Судя по всему, я попал в башню-близнеца, подобную первой, из подземелий которой я выбрался. Ревун надрывался, очередная беготня по коридорам. Кнопка отключения оказалась в комнате, куда вывел второй уровень галереи, что шла над центральным коридором.
На столе в этой комнате я обнаружил очередной приказ.
Для оберфюрера СС БлавацкойОт оберст фон БулоуЗакончили предварительный осмотр места раскопок. Имеются серьезные доказательства, говорящие о захоронении Черного Рыцаря. Требую немедленного направления команды экстракции. Буду ждать ваших приказов, прежде чем продвигаться дальше.С уважением,Хельга фон БулоуПаранормальный отдел СС.
В комнате было еще множество какого-то электрического оборудования, шкаф с огромным рубильником, над которым висел плакат: «Gefahr! Munition».
От круговорота коридоров я уже потерял ориентацию. Неожиданно вышел в винный погреб. Огромные бочки со старым вином. Интересно, сколько им лет? Выглядели так, будто им пара сотен лет. Из винного хранилища вышел в столовую, полную солдат. Долгий и сложный бой закончился в мою пользу.
Бродил по опустевшим коридорам, забрызганным кровью — я несколько раз применял гранаты, разметавшие солдат по стенам. Вышел к двери, на которой было «Verboten!», но она оказалась закрыта. А вот дверь рядом — да. Дверь поднялась вверх. Что интересно: некоторые двери открываются как обычно, на петлях, поворачиваясь влево или вправо, а часть — поднимаются вверх. Почему? Загадка.
В комнате было пусто, только возле дальней стены со следами свежей кладки стояла бочка. Хм. Возможно, мне стоит пройти не через дверь? Бросок гранаты к бочке обрушил стену, открывая проход. Уж там-то точно меня не ждут.
Действительно не ждали. Секрет стены оказался прост — там был тайник. Ненавижу эсэсовцев. Они как стражей замуровывают в тайники мертвецов — умерших рабочих, заключенных.
Нашел как выключить ревун. Отключил. Надеюсь, переполох снова прекратится.
Небольшая лестница вывела к закрытой решеткой двери. Рубильник рядом. Хм, а это уже современные технологии. Тевтонцы, или кто там в древности, рубильники не ставили. Решетка поднялась тихо, с приятным рокотом — хорошо смазанный механизм. Вероятно, этот путь ведет куда-то к важному месту, иначе с чего такие препятствия, даже от своих?
Ответ на загадку оказался прост: это был помост в той же столовой, откуда я пришел — офицерская часть. Они были отделены от солдат, что ели внизу. Могли обедая наблюдать за ними, чувствуя себя на возвышении, как аристократы над чернью. Ну-ну.
Снова коридоры, дверь. Дверь вывела во внутреннюю галерею, где меня встретил огонь охраны. К счастью, на площадке стоял пулемет. Не обращая внимания на свистящие пули, я припал к пулемету и дал длинную очередь. По бегущим солдатам внизу, по засевшим в галерее солдатам вверху.
Прикинул, как попасть на этот переход между башнями. Придется идти обратно. Долгая пробежка — и я на переходе. Между башнями замка. К сожалению, меня там встречают огнем со всех сторон.
Перебив всех, вышел к площадке башни замка, открытой всем ветрам. Край площадки, обрывающейся в пропасть, был практически не закрыт — только легкие леера. Здесь же стоял громоздкий механизм канатной дороги, тросы которой вели куда-то в скалы, закрытые туманом, далеко за пределы замка. Оборудование оказалось тут же в башне, парой пролетов ниже. И конечно же, охраняемое очередной группой солдат, с которыми пришлось вступить в бой.
Я запустил механизм канатной дороги и вернулся к площадке над пропастью. Замер в ожидании, глядя на движущиеся цепи и тросы. Из тумана медленно выплывала кабина, в которой были два охранника. «Маузер» с оптическим прицелом не подвел — им просто некуда было спрятаться в металлической кабинке, висящей над пропастью.
Я зашел в кабину, нашел кнопку реверса. Огромные шестеренки механизма закрутились, и кабинка поплыла медленно обратно — в туман, в неизвестность.
Что ждет меня там? Не знаю.
------------------------
Ксено вынырнул из омута с таким чувством, будто его выдернули из ледяной воды.
Он жадно вдохнул воздух, комната поплыла перед глазами — стол, лампы, стопка дневников. Он схватился за край стола, чтобы не упасть.
Воспоминание Блажковича оседало в голове, как осадок на дне стакана. Коридоры. Кровь. Канатная дорога. И замок, чёрный и острый, как зуб дракона.
Ксено перевёл дыхание, по смотрел на свои руки. Они были чистыми. Но он чувствовал на них кровь. Посмотрел на омут. Тот уже погас, снова став просто матовым стеклом.
Спать он лёг только под утро, когда за окном начало светать, а в голове наконец перестали кружиться обрывки чужих воспоминаний.
Глава 25. Значит, сам
Утро встретило Ксенофилиуса серым девонширским небом и запахом жареного бекона, доносившимся из кухни. Спускаясь по скрипучей лестнице, он чувствовал, как привычный ритм дома возвращает его в колею, из которой он выпал почти на месяц. Спалось плохо — обрывки воспоминаний Блажковича всё ещё кружились в голове. Коридоры Вольфенштайна мелькали за закрытыми веками, перемежаясь с сухим голосом старого индейца и тяжестью серых камней, лежащих в мешочке на дне сумки.
Тётя Марта стояла у плиты, нарезая хлеб. Увидев его, она улыбнулась, но ничего не спросила. Она всегда знала, когда нужно молчать. Просто поставила перед ним тарелку с яичницей и пододвинула чашку с чаем.
Ксено ел механически, почти не чувствуя вкуса. Мысли были заняты другим: дневниками, картой Вольфенштайна, словами индейца о камнях воскрешения и о том, какую цену платят те, кто решается заглянуть за грань. Семь серых камней лежали в мешочке на дне сумки — семь кусочков мира, где смерть была не концом, а дверью. Он не знал, что с ними делать, но чувствовал: они важны. Возможно, важнее всего, что он нашёл.
После завтрака он оделся, сунул в сумку записи и фотографии со своего путешествия и вышел. Воздух был свежим, пахло мокрой землёй и прелой листвой. Ксено вдруг понял, как сильно скучал по этой простоте. По обыденности. Без экзотики Южной Америки, без погони, без чужой крови в воспоминаниях.
Дверь типографии была приоткрыта. Изнутри доносился знакомый ритмичный стук — станок работал. Ксено толкнул дверь и вошёл.
Лайалл Люпин стоял у печатного станка в перепачканном краской фартуке и сосредоточенно загружал бумагу. Увидев Ксено, он остановился. В его глазах мелькнуло удивление, затем облегчение и, наконец, знакомое выражение подозрительности.
— Ксено? — он вытер руки о тряпку. — Ты вернулся.
— Как видишь. — Ксено сбросил куртку, повесил её на крючок. — Не думал, что соскучишься.
— Соскучился по нормальной работе, — буркнул Люпин, но в голосе не было злости. — Ты пропал почти на месяц. Я уж думал, тебя козлодои сожрали.
Ксено усмехнулся. Подошёл к столу, провёл пальцем по стопке готовых журналов. Качество было хорошим — Люпин научился работать без него.
— Не сожрали, — сказал Ксено. — Оказались слишком шустрыми. Пришлось перенести наблюдения. — Он пожал плечами с самым невинным видом. — Я рассчитывал на одно, а вышло другое. Немецкая бюрократия, сам понимаешь. Документы, визы, разрешения… Задёргали так, что я махнул рукой и поехал в Аргентину. Там, говорят, тоже есть козлодои. Южноамериканский подвид. Помельче, зато ярче.
Люпин смотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. Он не был дураком. Он видел, что Ксено врёт. Но он был хорошим другом. И хороший друг знает, когда не надо лезть с вопросами.
— Ну да, точно, — сказал он медленно. — Аргентина. Конечно. Козлодои. Я мог сам понять. Покажешь, что привёз?
Ксено достал из сумки стопку исписанных листов и пачку колдофотографий.
— Вот. Материалы для следующего номера. Статьи, заметки, фотографии. — Он положил их на стол. — Всё, что я успел наснимать в Аргентине. И по пути.
Люпин подошёл, взял верхнюю фотографию. На ней была огромная синяя бабочка с металлическим отливом — она сидела на цветке, раскрыв крылья. Даже на статичном фото она казалась живой.
— Это что? — спросил он, приподнимая бровь.
— Morpho helenor. Бабочка. Обитает в тропических лесах. — Ксено улыбнулся, чувствуя, как в груди разливается тепло. — Я много таких снял. И птиц. И цветов. Всё, что попадалось.
Люпин пролистал стопку. Фотографии сменяли друг друга — яркие, сочные, непохожие на всё, что можно было снять в Англии. Туканы с огромными клювами, зелёные ящерицы на камнях, алые цветы, которые светились в сумерках. И закаты. Много закатов над горами, над джунглями, над океаном.
Люпин покачал головой, но улыбнулся.
— Ладно. Давай смотреть, что ты там написал.
Они уселись за стол, разложив статьи и фотографии. Ксено объяснял, что хотел сказать в каждой заметке; Люпин слушал, иногда перебивая вопросами. Работа шла быстро.
Через три часа у них был готов макет. Ксено нашёл у Люпина ещё несколько его статей про новые теории о драконах. Люпин, как оказалось, тоже писал — он пробовал себя в качестве автора, и это было неплохо. Люпин добавил статью о том, как нечисть ворует драконьи яйца и продаёт их на чёрном рынке. Ксено усмехнулся, когда прочитал.
— У тебя хорошо получается, — сказал он.
— Я учился у лучшего, — буркнул Люпин, но по его лицу было видно, что похвала приятна.
К вечеру они отправили материал в типографию — отдали станку команду печатать. Ксено стоял у окна, наблюдая за тем, как механизм мерно гудит, перебирая листы бумаги. Через час все экземпляры были готовы.
— Я развезу завтра, — сказал Ксено, хватая стопку журналов. — По лавкам. С утра займусь.
Люпин кивнул, убирая инструменты. Он собрался уходить, но у дверей остановился, обернулся.
— Ксено.
— М?
— Мне кажется, что ты встрял в какую-то не очень хорошую историю. Ты в порядке? Помощь нужна?
Ксено замер. На мгновение ему захотелось выложить всё: дневники отца, Вольфенштайн, Марту Шварц, Педро с его ненавистью, камни в мешочке, которые, возможно, были куда ценнее любых сокровищ. Слова уже вертелись на языке. Он посмотрел на чистые руки Люпина, на его уставшие глаза — и понял, что не имеет права впутывать его в это. Не сейчас. Не так.
— В порядке, — сказал он, пряча взгляд. — Просто устал с дороги.
Люпин хотел сказать что-то ещё, но передумал. Он просто кивнул и вышел, оставляя Ксено одного в тишине типографии.
На следующий день Ксено развёз журналы. В «Трёх мётлах» мадам Розмерта расхохоталась над статьёй про лунных жуков. У Зонко быстро разобрали номер с фотографией невиданной бабочки — он пообещал поставить её на видное место. Даже в «Камине и котле» взяли несколько экземпляров — хозяин признался, что его посетителям нравится читать «Придиру» за кружкой эля.
К концу дня Ксено сидел на скамейке у дороги, глядя на замок Хогвартс, видневшийся вдалеке. Он чувствовал усталость — глубокую, почти приятную, которая наваливается после хорошей работы. Месяц скитаний по Южной Америке, чтение дневников, разговоры со старыми индейцами, полёты на самолётах осели где-то глубоко внутри.
Но здесь, в тишине Хогсмида, он мог просто сидеть и слушать, как ветер шелестит в сухих листьях.
«В сухих листьях ветер шумит», — подумал он. И впервые за долгое время эта мысль не принесла с собой ни боли, ни страха.
Следующие три дня Ксено почти не выходил из комнаты. Он перечитывал дневники. Снова. В третий раз. Четвёртый. Раскладывал на столе листы с выписками, карту Европы, записи, сделанные в Лиме. Складывал факты в голове, как пазл, который никак не хотел собираться. Но к концу третьего дня картина прояснилась.
Из дневников и воспоминаний следовало, что его родители и Грин-де-Вальд открыли портал в место, что они назвали «Миром Смерти» из-за эманации смерти из этого окна, как от дементоров. Не случайный разрыв — стабильный канал. Последующие кровавые ритуалы в Вольфенштайне были нужны не для разовых контактов, а для того, чтобы закрепить проход, сделать его постоянным. Портал удалось стабилизировать.
Эманации смерти, исходящие из портала, поставили на службу рейху. Массовыми жертвоприношениями они периодически расширяли это окно, черпали силу. Гиммлер хотел армию. Грин-де-Вальд хотел знания и силу. Они получили и то, и другое.
Но из слов индейца в Лиме следовало, что портал нужно обязательно закрыть, но почему — не сказал. Ксено нашёл причину этому в более поздних дневниках отца. Он тоже разговаривал с индейцами, потомками Майя и Ацтеками, от них он узнал, что такое окно без постоянных жертвоприношений, которые обновляют и подпитывают его, со временем начинало тянуть магию из самих магов, открывших его. Используя их в качестве батарейки. Сначала — незаметно. Потом — сильнее, пока не маги, открывшие его не умрут без сил. Родители почувствовали отток своих магических сил ещё в Аргентине. Именно поэтому они рванули в Германию, рискуя жизнью. Именно поэтому написали Блэкам. Им нужна была их помощь, чтобы пройти мимо стражи. Мёртвых стражей, от которых веяло жутью, как от дементоров.
Ничего не даётся бесплатно. Грин-де-Вальд — дурак. Он не понял этого или не захотел понять.
А когда все, кто открывал это окно, умрут, канал окна перекинется на сыновей и дочерей тех, кто проводил ритуал открытия. Из живых, кто участвовал в открытии портала, остался только Грин-де-Вальд. Он уже стар, и благодаря окну в Мир Смерти он может быть уже достаточно слаб как маг. Если он умрёт, следующим, на кого перейдёт «привязка» и «подпитка» окна в Мир Смерти, будет сам Ксено Лавгуд. Он остался единственным в коротком списке из тех, кто был как-то связан с ритуалом.
Ксено сидел за столом, глядя на стопку дневников, и чувствовал, как в груди разрастается холодная, тяжёлая пустота. Теперь он понимал это на сто процентов. Родители вернулись в Германию, несмотря на огромный риск, потому что почувствовали отток магических сил. И то, что делало их слабее, находилось в подземелье замка Вольфенштайн. Они знали, что идут на смерть. И пошли.
Отец и мать не были героями. Но они пытались исправить то, что сделали.
И кажется, теперь его очередь.
Он закрыл последнюю тетрадь, убрал камни в мешочек, спрятал на дно сумки. Поднялся, подошёл к окну. За стеклом моросил дождь, серый, мелкий, бесконечный.
Он понял, что должен вернуться в Вольфенштайн. Пройти мимо стражи. Закрыть портал. Не ради отца. Не ради матери. Ради себя. Потому что если он этого не сделает, однажды он проснётся и почувствует, как магия утекает из него, как утекала из них. А потом умрёт. Или, что хуже, передаст это дальше. Пока что дальше некому. Только он. Но кто знает, как сложится жизнь дальше.
Ксено отвернулся от окна.
— Значит, нужно закрывать, — сказал он в пустоту.
В гостиной Блэков было тихо. Тяжёлые портьеры задёрнуты, камин пылал, отбрасывая на стены длинные, пляшущие тени. Друэлла Блэк сидела в кресле у камина, положив на колени тонкую папку, перевязанную бечёвкой. Беллатриса стояла напротив, скрестив руки на груди.
На столике рядом с Друэллой, поверх свежего номера «Пророка», лежал другой журнал — тонкий, невзрачный на вид, но с яркой обложкой.
«Придира».
Друэлла взяла его, пролистала, не торопясь. Её лицо оставалось бесстрастным, но глаза бегали по строчкам быстро, цепко, выхватывая детали. Она увидела фотографии. Снимок огромной синей бабочки с металлическим отливом. Подпись на обороте: «Morpho helenor. Аргентина». Туканы на фоне зелёной листвы. Подпись: «Северная Аргентина, предгорья Анд».
Друэлла откинулась на спинку кресла, сжала губы.
— Всё-таки он наврал, — сказала она тихо, и в голосе проскользнула досада.
Она отложила журнал, встала, взяла папку, лежащую на полке, развязала бечёвку. Внутри лежали несколько листов пергамента, исписанных мелким, убористым почерком, и несколько колдофотографий. На одной из них был заснят толстый мужчина с усами, стоящий у входа в велосипедную мастерскую. На обороте — подпись: «Падерборн, велосипедная мастерская». Друэлла передала всё Беллатрисе.
— Это отчёт частных сыщиков, которых я наняла, когда Марта Шварц сообщила, что Лавгуд был в Берлине, — сказала Друэлла ровно, будто читала лекцию. — Мои люди проехали по его следу. Падерборн. Велосипедная мастерская. Хозяин опознал его по фотографии. Он брал велосипед и уехал к Вольфенштайну.
— Вольфенштайн? — Беллатриса нахмурилась. — Это же руины. Там сейчас музей.
— Для маглов, — поправила Друэлла. — Для нас — подземелья, которые не нашли союзники. И нежить, которую Гиммлер с Грин-де-Вальдом оставил охранять замок.
Она помолчала. Потом заговорила тише, и в голосе её впервые проскользнула тень усталости.
— Мои люди попытались пройти вниз. Дошли до дверей, за которыми стояли мертвецы. Аппарация невозможна, всё заблокировано. Один из них погиб. Второй чудом спасся.
Беллатриса побледнела. Она хотела что-то сказать, но слова застряли в горле.
— Ты ничего мне не сказала, — наконец выдавила она, и в голосе её проступила горечь. — Я всё это время жила в этом доме, думала, что мы на равных, а ты... ты просто использовала меня как посыльного. «Сходи, поговори, пригласи». Я даже не знала, что ты наняла сыщиков.
Друэлла посмотрела на дочь долгим, изучающим взглядом.
— Я ждала, Беллатриса. Ждала, что ты сама проявишь инициативу. У тебя есть все возможности семьи: деньги, связи, имя. Ты могла нанять своих людей. Ты могла спросить, почему я вдруг заинтересовалась Лавгудом. Но ты ждала, пока я скажу. А я ждала, пока ты начнёшь действовать.
— Но я ведь даже не знала...
— Потому что не спрашивала. — Друэлла покачала головой. — Ты обижаешься? Напрасно. Обижаются на чужие ошибки. На своих надо учиться.
Беллатриса сжала кулаки, но промолчала.
Друэлла замолчала. Посмотрела на огонь, на языки пламени, которые плясали в камине. Потом медленно, будто собирая мысли, заговорила:
— Теперь понятно, зачем Лавгуды собирались к нам в 56-м. Тогда я не придала этому значения. Я решила, что это просто отчаявшиеся беглецы, которые хотят продать свои тайны за убежище. — Она покачала головой. — Я ошиблась. Они не хотели продавать. Они хотели пройти. В Вольфенштайн, мимо стражей и им нужна была наша помощь.
Она перевела взгляд на дочь.
— Они знали, что без нас не справятся. И приехали просить. Но не успели. А теперь, когда их сын пошел по их пути... Он тоже обратится к нам.
Беллатриса молчала. Она смотрела на мать и видела её в новом свете. Не просто холодную, расчётливую женщину, а ту, кто принимала решения, о которых Беллатриса даже не догадывалась.
— Но почему, мама? — спросила она тихо. — Почему мы не можем помочь ему? Он же не просит денег. Он попросит знаний. Наших семейных знаний. Разве мы не должны помогать тем, кто идёт по пути наших предков?
Друэлла посмотрела на дочь долгим, изучающим взглядом. Потом сказала — не резко, а скорее устало:
— Давай рассуждать вслух, Беллатриса. Ты умная девочка. Ты должна понять.
Она откинулась на спинку кресла, сложила руки на коленях.
— Предположим, мы соглашаемся. Кто из нас поедет с ним в Вольфенштайн? Твой отец? Он глава семьи. Его статус не позволяет ему лазить по подземельям, рискуя жизнью. Я? Я управленец, стратег. Моё место — здесь, за столом, с картами и письмами. Не в бою.
— Но я...
— Ты? — Друэлла приподняла бровь. — Ты, Альфрад, Сигнус — вы все ещё дети. Неопытные. Необстрелянные. Против того, что создали Геллерт и учёные Гиммлера? Вы просто не выживете. Там уже погиб опытный боевик.
Беллатриса хотела возразить, но слова застряли в горле.
— Беллатриса, — продолжала Друэлла. — Мы — семья. Не армия. Мы не тренируем солдат. Мы растим наследников. И если я пошлю тебя в Вольфенштайн, я пошлю тебя на смерть. Ты этого хочешь?
— Но наёмник...
— Наёмник погиб, — отрезала Друэлла. — Профессиональный боевой маг, который знал, на что идёт. Если он не справился, что говорить о тебе? Ты видела когда-нибудь настоящую нежить? Ты сражалась с тем, что не боится смерти?
Беллатриса молчала.
Друэлла покачала головой.
— Ксено Лавгуд — чужой. Он не член нашей семьи. Если он хочет рисковать своей жизнью — это его право. Пусть найдёт способ пройти без нашей помощи. Или пусть убедит нас, что это действительно стоит наших жизней. Пока он просто просит — без доказательств, без плана, без гарантий, мы откажем. Мы не можем рисковать.
— Но почему его отцу мы были готовы помочь, а сыну нет?
Друэлла пожала плечами.
— Хотя бы потому, что по донесениям разведки тех же маглов Эйнар Лавгуд руководил восстановительными работами этого замка. Он знал там всё. Все коридоры, все ходы, все ловушки. С ним бы это было относительно лёгкой прогулкой. С Ксено — смерть.
Она помолчала, давая словам осесть.
— Семейные тайны — для семьи, Беллатриса. Это наш капитал. Наша сила. Отдавать их чужаку — глупость. Даже если этот чужак — сын человека, который когда-то работал с Грин-де-Вальдом. Что бы там ни лежало в подвалах Вольфенштайна — это не стоит наших жизней. Мои люди уже заплатили цену. Я не намерена платить снова.
Беллатриса опустила голову. Она хотела возразить, но не нашла слов. Мать, как всегда, была права.
— Если Ксено Лавгуд обратится к тебе за помощью, откажи ему. Блэки не заинтересованы.
Беллатриса хотела возразить, но не нашла слов. Мать, как всегда, была права. Она развернулась и вышла из гостиной. Но в коридоре остановилась, прислонилась спиной к стене и закрыла глаза.
«Блэки не заинтересованы, — прошептала она про себя. — А моё мнение никого не волнует. Как всегда».
Она выпрямилась и медленно пошла к лестнице. Она не знала, что будет делать дальше.
Вечером того же дня Ксено сидел за столом в своей комнате. Перед ним лежал чистый лист пергамента, перо и чернильница. Он долго смотрел на них, прежде чем взяться за письмо. Родители когда-то написали Блэкам. Не успели. Теперь он писал.
Перо заскрипело по пергаменту:
«Уважаемая Беллатриса!
Прошу прощения за неожиданное письмо. Мне нужна ваша помощь. Дело деликатное, связанное с наследством, которое я получил от родителей. Я бы хотел встретиться и обсудить это лично.
Буду признателен, если вы согласитесь на встречу.
С уважением,
Ксенофилиус Лавгуд»
Он перечитал, свернул, запечатал сургучом. Подошёл к клетке с совой, привязал письмо к лапке.
— Лети, — сказал он. — К Блэкам.
Сова хлопнула крыльями и исчезла в темноте.
В гостиной Блэков шёл ужин.
Длинный стол, серебряные приборы, приглушённый свет свечей. Сигнус Блэк во главе, Друэлла слева, Беллатриса справа. Тишину нарушал только звон вилок о тарелки.
В окно постучали.
Кикимер бесшумно материализовался у подоконника, открыл створку. Сова влетела, села на край стола, протянула лапку с письмом.
Беллатриса узнала птицу. Она взяла письмо, срезала печать ножом для масла. Развернула. Пробежала глазами.
На мгновение её лицо осталось бесстрастным. Потом уголок губ дрогнул.
— От кого? — спросила Друэлла, не поднимая головы.
Беллатриса замерла. Она чувствовала взгляд матери — тяжёлый, изучающий. Слева сидел отец, который тоже смотрел на неё поверх очков.
— От Лавгуда, — сказала она ровно. — Просит встречи. Говорит, дело деликатное. Связано с наследством родителей.
Друэлла отложила вилку. Улыбнулась.
— Я же говорила.
Улыбка была тонкой, холодной, торжествующей. Беллатриса стиснула пергамент, чувствуя, как от этой улыбки внутри закипает раздражение. Мать не сказала «я же говорила, что он придёт» — она сказала это с таким видом, будто Беллатриса была несмышлёным ребёнком, который наконец увидел, как взрослые играют в свои игры.
— Что будешь писать? — спросил Сигнус.
— Отказ, — ответила Беллатриса, не глядя на отца. — Мама уже всё решила.
Друэлла смотрела на неё, не отрываясь. Беллатриса взяла перо. Рука дрогнула на мгновение — она поймала себя на том, что не хочет этого делать. Но мать смотрела. Отец смотрел. И она написала:
«Ксенофилиус Лавгуд!
Благодарю за письмо, но я не могу помочь вам. Моя семья не заинтересована в делах, связанных с вашим наследством. Прошу больше не беспокоить.
Беллатриса Блэк»
Она свернула лист, запечатала, протянула сове. Та взяла письмо клювом и улетела в ночь.
Друэлла снова взяла вилку.
— Молодец, дочь. Ты учишься.
Беллатриса молчала. Она смотрела на пустой край стола, где только что лежало письмо, и думала о том, что мать опять оказалась права, Лавгуд прислал сову с просьбой о встрече. И это бесило больше всего.
Сова вернулась через час. Ксено развернул письмо, прочитал. Коротко. Сухо. Отказ. Он смотрел на него долго, потом аккуратно сложил и положил на край стола.
За окном моросил дождь. Где-то внизу, в кухне, звякнула посуда — тётя Марта мыла чашки. Обычный вечер. Обычный дом.
— Что ж, — сказал он в пустоту. — Значит, сам.
Он закрыл глаза — и снова оказался там, в прошлом, выбираясь вместе с Блажковичем в мыслях из негостеприимного замка Вольфенштайн.
Канатная дорога уносила Блажковича от замка, но не к свободе. Она вела через горы, останавливаясь на станциях, где он снова и снова вступал в бой. Он перестал считать лица. Он просто шёл вперёд, оставляя за собой трупы.
В деревне Вульфбург его ждал Кесслер, агент и связной немецкой группы сопротивления.
— Под деревней — катакомбы, — сказал тот. — Они ведут к древней церкви. Там находится Хельга фон Булоу, её охрана и группа учёных из Паранормального отдела СС. Местные называют это место «Осквернённая церковь».
— Что там? — спросил он.
— Тысячу лет назад там произошла тёмная история. С тех пор церковь несколько раз использовали для оккультных церемоний. — Кесслер помолчал. — У Хельги есть «элитные стражи». Они называют их «шабаш ведьм».
Блажкович спустился в катакомбы.
Первое помещение было разрушено. Гробы сдвинуты к стенам, в центре пола зиял пролом. Оттуда доносились крики — нечеловеческие, полные боли и страха. Он вытащил лестницу и спустился ниже.
В зале были солдаты. Они сбились в кучу, стреляя в темноту, — и он понял: они боятся не его. Они ждали кого-то другого.
Мертвецы шли из коридора. Пули проходили сквозь них, не причиняя вреда. Они двигались медленно, но неумолимо, и в их пустых глазницах не было ничего, кроме холодного света. Солдаты стреляли, но это было бесполезно. Мертвецы приближались. Крики становились громче.
Блажкович швырнул динамит в центр зала.
Взрыв успокоил всех — и живых, и мёртвых.
Но это были не последние мертвецы.
Они встречались ему в каждом коридоре. Пули рикошетили от их щитов — будто те были заговорены. Колдовство. Настоящее, древнее колдовство. Он, человек, который никогда не верил в сверхъестественное, начинал понимать, что ошибался.
Древние строители не поскупились на ловушки: пол, уходящий из-под ног, стены, сдвигающиеся, чтобы раздавить. Он шёл по этим катакомбам, и каждый шаг мог стать последним.
Он не знал, сколько времени прошло, когда вышел к церкви.
Она была спрятана глубоко под землёй. В ней, на каменных носилках, лежали тела солдат. Их вскрытые, окровавленные останки были опутаны трубками и проводами. Учёные в белых халатах склонялись над ними, что-то записывая.
Он смотрел на это и не верил своим глазам. Немцы создавали из мёртвых что-то другое. Что-то, что не должно было существовать.
Церковь охраняли женщины. «Элитные стражи» Хельги фон Булоу. Затянутые в черную кожу, умелые, быстрые. Они сражались яростно, но он был злее. Они пали одна за другой.
В центральном зале, на кафедре, он нашёл донесение от Хельги к Блавацкой. В нём говорилось, что они нашли могилу Оларика — древнего оружейника. И они нашли «Кинжал Опеки».
Он не знал, что это значит, но чувствовал: это не к добру.
С хоров он нашёл круговую лестницу, ведущую вниз. За ней — хозяйственные помещения, заставленные ящиками. И там услышал крик. Женский, душераздирающий.
Он пошёл на крик.
На заднем дворе, в багровом свете, он увидел монстра. Огромную массу из бугрящейся крови и плоти, с маленькой зубастой головой и множеством скелетов-прислужников. Они выпускали призрачные головы, которые замораживали его тело и ослепляли. Снова бой.
Когда монстр рухнул, он нашёл тела. Хельга фон Булоу и профессор Земпф. Они лежали рядом. Крик, который он слышал, был криком Хельги. Она и профессор оживили эту тварь. Хельга убила профессора, а Оларик потом убил её.
Там же он нашел все документы и информацию, которым интересовалось его командование.
Задание было выполнено. Долгий путь по горам в точку эвакуации, возвращение домой.
Но это было только начало.
Через несколько месяцев его снова отправили туда. Документы, что он добыл в каждой последующем забросе в тыл врага, открывали все новые грани страшной картины. Гиммлер видя поражение Германии на фронтах требовал от Тотенкомпфа создание солдат, превосходящих обычных людей. Убер-солдат. И Тотенкомпф их ему дал. Много. Сильные, страшные, смертоносные. Тотенкопф создавал убер-солдат в Х-лабораториях. Их создавали из тел мёртвых солдат, но они не могли дать победу Германии.
Тогда Гиммлер требовал от Тотенкомпфа создание солдат, превосходящих Убер-солдат. Супер-солдат. И Тотенкомпф их ему дал.
Но Тотенкопф был лишь частью плана, главная цель Гиммлера оказалось — воскрешение Генриха I Птицелова. Правителя, полководца древних, под чьим руководством немецкие войска должны были получить победу. Блавацкая должна была провести ритуал над супер-солдатами «Помазание Черных Рыцарей», усиливая их, а затем доставить их к могиле Генриха, чтобы провести «Воскрешение».
Блажкович должен был остановить это. Любой ценой.
Замок Шуфстаффель, что был недалеко от Падеборна, основной базы Паранормального отдела СС, провожал его пустотой. Он прошёл по его залам, оставляя за собой только трупы, и в каждом из них он видел отражение того, кем становился сам. Он вышел на кладбище, что было возле замка. Там уже начали ритуал. Он не успел.
Потом он спустился в катакомбы. и прошел их как раскаленный нож сквозь масло, убивая всех.
На поверхности вышел не далеко от Вольфенштайн. Здравствуй, старый знакомец, давно не виделись. За эти месяцы Блажкович прошёл через подземелья полные сверхестественного, на него обрушились яды и излучения Х-лабораторий. Он начал видеть то, что не должны видеть люди. Он научился видеть в темноте, уворачиваться от пуль, буквально огибать капли падающего дождя.
К началу ритуала он снова не успел. Блавацкая стояла в центре ритуального круга. Она была прекрасна и ужасна одновременно — в чёрном плаще на голое тело, с ритуальными узорами, покрывающими её тело и лицо. Высокие сапоги по бедро, черные перчатки. Она пела — заунывно песню смерти.
И смерть услышала её. Ее Черные рыцари — огромные мертвецы с щитами и топорами, и она сама стояли, образовывая крест, в центре которого была могила Генриха Птицелова.
Земля застонала. Глаза рыцарей горели холодным светом.
А потом из могилы восстал Генрих Птицелов — огромный мертвец в древних доспехах, с всклоченной бородой и безумным взглядом.
Мертвые не имеют благодарности. Блажкович это давно понял. Генгрих убил Блавацкую. Сделал из неё нежить.
И снова бой.
Когда Генрих 1 упал, Блажкович не сразу понял, что победил. Долго оглядывался в поисках очередного врага. Но нет, никого не было. Ни обычных солдат, ни потусторонних стражей.
Ксено вынырнул из воспоминания, и на губах у него был привкус крови.
Он сидел, тяжело дыша, и смотрел на свои руки. Они не дрожали. Но в голове кружились обрывки последних воспоминаний Блажковича:
«Никого не было. Ни обычных солдат, ни потусторонних стражей»
Ксено закрыл глаза. В голове всплыла фраза, которую он только что пережил заново. Теперь он понимал, почему он зацепился памятью именно на этом воспоминании - После уничтожения Генриха подземелья замка Вольфенштайн были пусты. А потом, позже Гиммлер или Тотенкомпф или сам Гелерт Грин-де-Вальд снова их наполнили стражами, значительно силнее прежних, которые стояли до сих пор.
Ксено подошёл к окну. Дождь кончился. Небо начинало светлеть на востоке. Где-то вдалеке пела птица — первую утреннюю песню.
Получается если бы было возможно попасть в прошлое, именно в это время, в ночь победы над Генрихом 1, то можно было бы закрыть окно в мир Смерти.
Осталось придумать, как это сделать.
Глава 26. Хроноворот
Прошла неделя.
Ксено почти не выходил из дома. Он перечитывал дневники отца, делал выписки, рисовал схемы. На столе в его комнате скопились горы бумаг — карты, заметки, копии писем. Он пытался найти способ попасть в подземелья Вольфенштайна, но каждый раз упирался в одну и ту же стену: стражи. Те, кто висел в воздухе у дверей. Те, кто был создан из магии смерти.
Он перебрал все варианты. Маскировка? Стражи не видели — они чувствовали. Боевые заклинания? Бесполезно. Они были частью портала. Уничтожить их значило уничтожить портал. А портал нужно было закрыть, а не разрушать.
Оставался только один путь — пройти в тот момент, когда их не было.
И для этого нужен был хроноворот. Это была первая мысль, что пришла в голову неделю назад, потом она казалась глупой, но теперь звучала как план. И он знал, куда идти, чтобы попытаться этот план реализовать.
Косая аллея встретила его привычным шумом. Торговцы выкрикивали товары, совы ухали в клетках, где-то звенели монеты. Ксено шёл быстро, не оглядываясь, пока не остановился у неприметной двери между лавкой зельевара и магазином метёл.
На вывеске было написано: «Артефакты и древности. Вход по звонку».
Он потянул ручку — дверь открылась, и в лицо ему ударил запах пыли, старого дерева и чего-то неуловимо магического. Внутри было темно. Свет пробивался только через маленькое запылённое окно, и в полумраке угадывались очертания стеллажей, заставленных странными предметами.
— Входите, не стесняйтесь, — раздался голос из глубины. — Я не кусаюсь. Если вы, конечно, не вор.
Из тени вышел старый волшебник. Невысокий, сухой, с длинной седой бородой и глазами, которые, казалось, видели всё насквозь. На нём был потёртый сюртук, и он опирался на трость с набалдашником из слоновой кости.
— Чем могу помочь, молодой человек?
— Мне нужен хроноворот, — сказал Ксено. — Я знаю, что это необычная просьба, но...
Старик рассмеялся — сухо, каркающе.
— Хроноворот! Молодой человек, вы бы ещё попросили философский камень. Это не тот товар, который продают на каждом углу.
— Я знаю, — сказал Ксено, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Но мне нужен хотя бы один. Чтобы изучить. Чтобы понять, как он работает.
Старик снова усмехнулся, но на этот раз в его глазах мелькнул интерес. Он подошёл ближе, внимательно оглядел Ксено, задержав взгляд на его глазах и на странной манере держать голову.
— Лавгуд, — сказал он вдруг. — Ты сын Эйнара.
Ксено вздрогнул.
— Откуда вы...
— Я знал твоего отца. Мы встречались пару раз, в сороковых. Он покупал у меня старые книги. Дорогие, между прочим. Платил золотом и не торговался. Хороший был клиент. — Старик помолчал. — Ты похож на него. Та же одержимость в глазах.
— Мне нужен хроноворот, — повторил Ксено. — Не для забав. Для дела.
Старик смотрел на него долго, пристально. Потом покачал головой.
— Хроновороты в Англии не делают, молодой человек. Те, что есть в Министерстве — слабые копии, не более того. Древние артефакты были сильнее, но они утеряны. — Старик помолчал. — Но если вам нужен совет — идите к Поттерам. Они живут в Годриковой Лощине. Они знают об артефактах больше, чем любой другой род в Англии. Скажите, что я вас послал. Старый Гримшоу. Они примут вас. Я им напишу.
Ксено хотел спросить ещё что-то, но старик уже отвернулся к стеллажу, давая понять, что разговор окончен.
— Спасибо, — сказал Ксено и вышел.
Дом Поттеров стоял на окраине маленькой деревушки в Годриковой Лощине. Каменный двухэтажный особняк, увитый плющом, с черепичной крышей и садом, который явно содержался в идеальном порядке.
Он постучал в дубовую дверь. Через несколько секунд дверь открыла пожилая женщина в простом платье и переднике.
— Вы, наверное, тот молодой человек, о котором писал Гримшоу, — сказала она. — Проходите. Он совой предупредил о вас. Мы как раз собирались обедать.
Ксено переступил порог. Внутри дом оказался уютным — старый, но ухоженный, с камином, в котором горел огонь, и с книгами, стоящими на стеллажах до самого потолка. В воздухе пахло супом и свежим хлебом.
За столом сидел пожилой волшебник. Высокий, с седыми волосами, в простой рубашке и жилетке. Он поднял голову, когда Ксено вошёл, и его глаза — тёплые, внимательные — чуть заметно прищурились.
— Садись, — сказал он, указывая на свободный стул. — Мы как раз начали. Я Филимонт Поттер. Это моя жена Эуфемия. Гримшоу написал, что тебе нужно. Необычный интерес.
Ксено сел. Женщина поставила перед ним тарелку с супом, и он, не задумываясь, взял ложку. Еда была простой, но сытной — домашний суп с лапшой, свежий хлеб с маслом. Ксено жевал механически, слушая, как Филимонт Поттер рассказывает о погоде и о том, как трудно стало доставать хорошие ингредиенты для зелий.
Наконец Филимонт Поттер отложил нож и вилку, посмотрел на Ксено поверх очков.
— Так значит, хроноворот. — Он покачал головой. — Молодой человек, вы понимаете, что это не игрушка? Хроноворот — опасная вещь. Ошибёшься на секунду — и можешь оказаться в собственном прошлом, не имея возможности вернуться.
— Я понимаю, — сказал Ксено.
— Древние хроновороты, что могли переносить на годы, все утеряны. Те, кто пытался их использовать, исчезали в прошлом вместе с ними. Навсегда.
Он помолчал, потом встал, подошёл к старому шкафу, открыл его. Внутри, на бархатной подушке, лежал хроноворот — изящный, из серебра, с переливающимся песком.
— Но знаешь, что, у меня есть один любопытный экземпляр — сказал он медленно. Не древний, скорее новодел, ему всего лет триста, слабый — всего на день, — но работает.
Поттер взял артефакт, положил на стол перед Ксено.
— Смотри. — Он повернул хроноворот так, чтобы Ксено видел внешнее кольцо с едва заметными насечками. — Это регулятор. Каждый щелчок — один час. Полный оборот — день. Повернёшь его — и окажешься ровно на столько времени в прошлом.
Ксено взял хроноворот, провёл пальцем по насечкам. Они были мелкими, почти невидимыми, но на ощупь — чёткими.
— А если мне нужно дальше, чем на день?
Поттер покачал головой.
— Не пытайся. Он не рассчитана на большее. Если попробуешь провернуть кольцо дальше — артефакт может разрушиться, а ты — исчезнуть навсегда. Я уже говорил тебе.
Но чтобы посмотреть на то, что такое хроноворт, попытаться разобраться в нем - тебе этого достаточно.
— Но я слышал, что древние хроновороты могли переносить на годы.
— Могли, — согласился Поттер. — Но они были созданы из другого материала, другой магией. Ты знаешь, где их создавали? Нет? Это удивительно, но в Индии. Кали - богиня времени. Маги-индусы ее поклонники, получившие ее благословение их создавали. А к нам, в Британию они уже попали, когда мы принесли им блага цивилизации. Вот так вот.
Ксено сжал хроноворот в руке. Кровь. Храмы Кали. Он вспомнил нож, который лежал на дне сумки, завёрнутый в красную ткань.
— Спасибо, — сказал он. — Я заплачу любую цену.
— Денег не надо, — ответил Филимонт. — Это подарок. Твой отец когда-то спас меня от проклятия. Я помню это. И я помню его. Теперь мой черёд помочь тебе.
— Но помни: хроноворот — опасная вещь. Не пытайся перенестись дальше, чем на день. Иначе — исчезнешь. Навсегда.
Ксено кивнул.
— Я запомню.
— Ступай. И будь осторожен.
Ксено вернулся домой и закрылся в своей комнате.
Он сидел за столом, положив перед собой хроноворот, и пытался понять, как он работает. Песок внутри мерцал, переливался, но Ксено чувствовал — этого недостаточно.
Он открыл дневники отца, перелистал страницы. Ни слова о хроноворотах. Никакой информации о том, как усилить артефакт, как заставить его работать дольше.
Он сидел до вечера, вглядываясь в артефакт, читая старые заметки из книг, что купил днем на Косой аллее ища информацию о хроноворотах, делал выписки, но понимал: знаний не хватает. Хроноворот был слишком сложным. Он чувствовал его сердцевину, её ограничения. Он был копией, чего-то более древнего, не более того. Он мог перенести на день, но не больше.
Ксено закрыл глаза. Мысли текли медленно, как сироп, смешиваясь с обрывками воспоминаний. Он вспомнил старейшину в Лиме. Тот сказал: «Кровью открывают. Кровью закрывают». А потом вспомнил нож Кали. Какой силой он обладал? И что, если Кали могла усилить хроноворот?
Ксено открыл глаза. В голове всплыла мысль — странная, опасная, но единственная, которая имела смысл.
Он должен найти храм Кали. Тот самый, о котором писал отец. Там, в Индии. И спросить у тех, кто знает.
Он не знал, как добраться до Индии, но знал, что в Министерстве есть каминная сеть, связанная с международными узлами. Если он заплатит пошлину, то сможет перенестись.
Ксено сунул хроноворот во внутренний карман, взял нож Кали, завёрнутый в красную ткань, деньги и направился к камину.
Он перенёсся в отдел международных каминных сообщений в Министерстве магии Индии — огромном здании, похожем на храм. Это оказалось очень дорого. Стены министерства были расписаны странными узорами, в воздухе пахло благовониями, и люди — волшебники и маги — двигались с лёгкостью, которой не было в Англии.
Ксено вышел на улицу. Индия встретила его жарой и влажностью. Город был шумным — как и Лима, но по-другому. Здесь было больше красок, больше запахов, больше жизни. Теперь нужно добраться до храма Кали. Но как?
Он спросил у пожилого волшебника с клеткой, в которой сидела яркая птица о святилище Кали. Тот долго смотрел на него, потом все-таки показал в сторону узкой улочки. Ксено пошёл.
Храм Кали нашёлся через час блужданий — Храм не стоял, он лежал на земле, пригибая её к себе тяжестью чёрного камня.
Ксено переступил порог, и тишина ударила по ушам — городской шум исчез, будто его отрезали ножом. Внутри храма было темно, но не пусто. Стены словно дышали: их покрывали тысячи отпечатков ладоней — не нарисованных, а вдавленных в камень, как будто их оставляли, прижимая руки к горячей глине. Некоторые были взрослыми, другие — детскими. Колонны, поддерживающие свод, были увиты каменными змеями, но стоило Ксено моргнуть — змеи меняли положение. Одна из них медленно разворачивала кольца, и в глубине её каменной пасти мерцал огонёк. Храм Кали не стоял неподвижно — он жил в своём собственном времени, чуть быстрее или чуть медленнее, чем мир снаружи.
В центре зала стояла статуя богини. Чёрная, лоснящаяся от масла и вековых касаний. Её язык был высунут, на шее висела гирлянда из человеческих черепов, вырезанных из обсидиана, а в руках она держала меч и отрубленную голову. Но глаза её были закрыты. Ксено смотрел на неё, и ему казалось, что, если она откроет глаза — он увидит в них всю свою жизнь, от начала до конца, одновременно.
У входа стоял служитель — старый, черный от солнца и времени, с кожей, покрытой морщинами, и с глазами, которые видели слишком много.
— Я ищу старейшину, — сказал Ксено на английском, надеясь, что его поймут. — Мне нужно задать ему вопрос.
Служитель посмотрел на него безразличным взглядом.
— Уходи, чужеземец. Здесь нет места тем, кто не верит — ответил служитель на достаточно чистом английском.
— Я верю, — сказал Ксено.
Он достал нож, завёрнутый в красную ткань, и развернул его. Лезвие блеснуло в свете дня — чёрное, изогнутое, с рукоятью, на которой был вырезан цветок.
Служитель замер. Его глаза расширились, и он отступил на шаг.
— Откуда у тебя это?
— Это принадлежало моему отцу. Он получил его здесь. Я пришёл задать вопрос тому, кто знает.
Служитель смотрел на нож долго, пристально. Потом развернулся и жестом велел Ксено следовать за ним.
Они прошли через несколько залов, украшенных статуями и фресками. Воздух был густым от благовоний, и где-то вдалеке слышалось пение. Ксено невольно замедлил шаг, вглядываясь в изображения. На одной из фресок богиня с чёрной кожей и высунутым языком стояла на теле распростёртого мужчины. На другой фреске она держала отрубленную голову демона, и её три глаза, казалось, смотрели сквозь время — на прошлое, настоящее и будущее. Ксено вдруг понял, что её чёрный цвет — это не просто цвет. Это цвет вечности, цвет того самого времени, которое он пытался обуздать. Он чувствовал, что она действительно стояла за этим. За временем. За магией хроноворота.
Наконец они вышли в маленький внутренний дворик, и Ксено на мгновение зажмурился. Здесь было солнечно. Слишком солнечно. Стены дворика были выкрашены в белый, и свет отражался от них так ярко, что слепил глаза. В центре росло старое дерево с красными цветами, похожими на капли застывшей крови. Под ним, на каменной скамье, сидел старик.
Но даже здесь, на свету, Ксено чувствовал храм за спиной. Он дышал ему в затылок, напоминая, что дворик — лишь иллюзия передышки.
Старейшина поднял голову, когда они вошли. Он был почти лысым, с длинной седой бородой, но его глаза смотрели на Ксено с пронзительной ясностью.
Его взгляд упал на нож в руках Ксено — и на мгновение задержался. Потом он перевёл глаза на лицо Ксено.
— Этот нож, — сказал он тихо. — Я знаю его. Один из многих ножей Кали. Он был в этом храме много лет назад. Его я дал человеку, который искал силу. — Старейшина помолчал. — Ты его сын.
— Да, — сказал Ксено. Он чувствовал на себе взгляд статуй, и от этого становилось не по себе.
— Зачем ты пришёл?
— У меня есть хроноворот, — сказал Ксено. — Я знаю, что их делали благословленные Кали. Но мой слабый. Я нужно усилить его. Я слышал, что это можно сделать. Я хочу знать как.
Старейшина посмотрел на Ксено поверх сложенных рук. Долго. С прищуром.
— Что ты знаешь о Кали?
Ксено сглотнул. Он чувствовал на себе взгляд статуй, стоящих вдоль стен. Они не просто смотрели — они слушали.
— Кали — богиня смерти, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. — Она принимает жертвы. Ей поклоняются убийцы. Её алтари поливают кровью. В обмен она даёт силу — тёмную, разрушительную. Я знаю про культ душителей. Они душили людей во имя неё.
Он замолчал, ожидая реакции.
Старейшина медленно покачал головой. Не осуждающе, скорее с усталой грустью.
— Значит, ты пришёл в дом нашей богини, ничего о ней не зная. Ты принёс с собой только страхи белых людей. — Он вздохнул. — Вы, европейцы, смотрите на нас и видите только кровь и тьму, потому что так вам удобнее. Если мы дикари, значит, вы цивилизованные. Если мы убиваем во имя богов, значит, вы имеете право нас убивать.
Он поднялся, опираясь на посох, и подошёл к Ксено почти вплотную. От старика пахло благовониями и старой кожей.
— Твой отец не был таким. Он тоже вошёл в этот храм с вопрос, а не с готовым ответом. Он слушал. Он смотрел. Он понимал. Поэтому Кали дала ему силу. Не потому, что он пришёл с оружием, а потому, что он пришёл с уважением.
Старейшина развернулся и направился обратно к скамье.
— Ты хочешь получить её благословение, мальчик? Тогда перестань цитировать то, чему тебя научили в твоей Англии. Сядь. И слушай. Если ты готов узнать правду, а не очередную сказку.
Он подошёл к статуе Кали, стоящей в центре дворика. Провёл сухой ладонью по её чёрной ноге, будто гладил живое существо.
— Ты смотришь на неё и видишь смерть, — сказал он тихо, не оборачиваясь. — Черепа. Кровь. Высунутый язык. Все смотрят и видят смерть. Но это — ошибка. Смерть — лишь тень того, чем она является на самом деле.
Он повернулся к Ксено, и его глаза блеснули в солнечном свете — жёсткие, как два куска обсидиана.
— Ты знаешь, что такое время, мальчик? Ты думаешь, это стрелки на часах. Или песок в твоём хроновороте. Ты думаешь, время — это линейная дорога, от прошлого к будущему. — Старейшина усмехнулся, и в его усмешке не было тепла. — Нет. Время — это голод. Это самая древняя сила во вселенной. Оно пожирает всё: горы превращает в пыль, империи — в легенды, богов — в воспоминания. Время не течёт. Время жрёт.
Он перевёл взгляд на статую Кали, и его голос стал глубже, будто он читал мантру.
— Богиня Кали — это и есть этот голод. Её имя происходит от слова «Кала». Ты знаешь, что оно значит? Время. И тьма. Потому что это одно и то же. Где время — там тьма для тех, кто остался в прошлом. Её цвет — чёрный, потому что она — та пустота, что остаётся после того, как время забрало своё. Она — начало и конец всего. Ади-шакти — изначальная сила, которая создаёт миры, чтобы потом их уничтожить. И делает это снова. И снова.
Старейшина подошёл ближе к Ксено, и теперь его голос звучал почти шёпотом, но этот шёпот давил на уши, как гром.
— Ты думаешь, почему она стоит на поверженном демоне? Потому что она его убила? Нет. — Он покачал головой. — Она стоит на нём, потому что она не подчиняется времени. Демон — это прошлое. Мгновение, которое пыталось задержать её. А она — будущее, которое всегда наступает. Она не идёт по времени, мальчик. Она стоит над ним. Она видит его целиком. Прошлое, настоящее, будущее — для неё это один миг. Один вдох.
Он вытянул руку и указал на гирлянду черепов на шее статуи.
— Вот твои хроновороты. Каждый череп — это цивилизация, которую она поглотила. Каждый — это эпоха, которая стала пылью. Ты думаешь, она жестока? Нет. Она честна. Она напоминает всем: ты не вечен. Твоя магия не вечна. Даже твой мир, мир западной цивилизации, который вы так любите, — просто песчинка в её ладони. Она позволила вам играть со временем в ваших Министерствах, потому что ваши хроновороты — игрушки. Ей нет дела до игрушек.
Старейшина замолчал на мгновение. Солнце скрылось за облаком, и тень от статуи упала на Ксено, накрыв его с головой.
— Но когда ты приходишь к ней по-настоящему, когда ты приносишь кровь, — она обращает на тебя внимание. И тогда время перестаёт быть твоим врагом. Оно становится твоим оружием. — Он наклонил голову, вглядываясь в лицо Ксено. — Ты просишь усилить хроноворот? Ты хочешь перенестись на двадцать два года назад? Ты хочешь обмануть смерть?
Старейшина усмехнулся, но в его глазах не было веселья.
— Тогда ты должен понять: ты идёшь не к часовщику. Ты идёшь к той, кто решает, сколько времени тебе отведено. Она может дать тебе больше. Она может отнять всё. Но если она согласится — она не подарит тебе силу. Она одолжит тебе часть себя. На один миг.
Он развернулся и сел обратно на скамью, устало опираясь на посох.
— Твой отец не понял главного: Кали не служит никому. Ей нельзя приказать. Её можно только попросить. И быть готовым к тому, что ответ может стоить тебе не просто крови, а всей твоей жизни. Не той, что в жилах — а той, что ты прожил.
Старейшина поднял глаза на Ксено, и в них впервые мелькнуло что-то похожее на усталую жалость.
— Теперь ты знаешь, кто она. Ты всё ещё хочешь просить её о времени?
— Да.
Старейшина смотрел на него долго, пристально, будто что-то взвешивая в своих мыслях. Потом ответил:
— Тогда напои его кровью.
Ксено замер.
— Кровью?
— Хроноворот — это не просто механизм, — сказал старейшина. — Это живая магия Кали. Она требует силы, а сила — это жизнь. Твоя жизнь. Напитай хроноворот своей кровью, и Кали даст тебе больше, чем день.
— Насколько больше?
— Это зависит от того, сколько ты готов отдать. Чем больше крови, тем дальше ты сможешь перенестись.
Ксено перевёл взгляд на статую Кали, стоящую в центре дворика. Кровь. Жизнь. Время. Всё было связано в единый узел. Он знал, куда хочет попасть. Он знал дату — весна 1944 года, сразу после того, как Блажкович уничтожил всех на ритуале воскрешения. Но он не знал, сколько крови для этого нужно.
— Я должен знать, сколько, — сказал он. — У меня есть конкретная дата. Двадцать два года назад.
Старейшина покачал головой.
— Я не могу сказать тебе точное количество. Это зависит от твоей крови, от твоей магии, от твоей воли. От Кали. Ты почувствуешь это сам. Когда будешь готов, артефакт примет твою кровь. И ты поймёшь, сколько нужно.
Ксено молчал.
— Всякая магия требует жертвы, — добавил старейшина. — Ты идёшь по пути своего отца. Только он платил чужой кровью. И ты можешь платить чужой, а можешь платить своей. Выбор за тобой.
Ксено кивнул. Он получил ответ. Больше ему ничего не нужно было знать.
— Спасибо, — сказал он.
Старейшина не ответил. Он уже отвернулся, глядя на статую Кали.
Ксено развернулся и вышел из храма. На улице он остановился и посмотрел на закрывшиеся двери.
— Значит, кровь, — сказал он в пустоту.
Он вернулся в Англию тем же путём. Через Министерство, через каминную сеть. Когда он зашёл в свой дом, тётя Марта готовила обед. Он поднялся к себе, закрыл дверь и сел за стол.
Перед ним лежал хроноворот. Он смотрел на него долго, потом взял нож Кали.
— Ну что ж, — сказал он в пустоту. — Отец платил чужой кровью. Я заплачу своей.
Он взял хроноворот, повернул внешнее кольцо. Один щелчок — час. Второй — ещё час. Он крутил его, пока не упёрся в ограничитель. День. Максимум.
Потом он взял нож.
— Этого мало, — сказал он в пустоту. — Мне нужно больше.
Он полоснул по левой ладони. Кровь хлынула на хроноворот.
Песок внутри артефакта взметнулся, завертелся, вспыхнул алым светом. Ксено почувствовал, как сила входит в него — холодная, чужая, живая. Он смотрел на хроноворот, который теперь пульсировал в такт его сердцу, и чувствовал, как его собственная кровь оживляет артефакт. Почувствовал его голод.
Он снова повернул кольцо. Ограничитель исчез. Насечки поплыли перед глазами — часы, дни, недели.
Ксено остановился и посмотрел на свою ладонь, рана уже начала затягиваться.
— Нет, — сказал он тихо. — Этого мало. Ты хочешь пить? Ты будешь пить.
Он снова полоснул по ладони — глубже, чем в первый раз. Кровь закапала на серебряный корпус, и хроноворот вздрогнул. Песок внутри замерцал ярче, и Ксено почувствовал, как артефакт вместе с кровью начал тянуть из него магию — медленно, жадно, как пересохшая земля впитывает воду.
Он смотрел на свои руки. Две раны. Две полосы, которые пульсировали, но не заживали полностью. Кали брала своё. Медленно. По капле.
Ксено повернул кольцо ещё раз. Два дня. Три. Неделя.
Хроноворот в его руках стал тяжелее. Он чувствовал, как он растёт — не физически, а в какой-то другой плоскости, недоступной глазу. Его внутренняя ёмкость расширялась, как будто артефакт был живым существом, которое насыщалось кровью и увеличивало свои возможности.
Он снова порезал ладонь. Четвёртый раз. Пятый. Раны уже почти не заживали — или заживали слишком медленно. Кровь текла тонкой струйкой.
Тетя звала его обедать, он отказался. Потом звала ужинать, потом, не дождавшись его за столом, убрала всё и ушла спать.
Он сидел за столом до самого утра. Его левая рука до самого локтя была покрыта десятками порезов — мелких, глубоких, пересекающих друг друга. Кожа на ладони превратилась в сплошную рану, и кровь сочилась медленно, неохотно, будто её становилось всё меньше.
Хроноворот лежал перед ним — тёмный, тяжёлый, пульсирующий алым светом изнутри. Он больше не походил на изящный серебряный артефакт. Он стал чёрным. Мертвенно-чёрным, как обсидиан, с багровыми прожилками, которые текли по его поверхности, как кровеносные сосуды. Он дышал. Он жил.
Ксено взял его в руку. Артефакт был тяжёлым — намного тяжелее, чем раньше. И в его глубине, за слоями почерневшего металла, Ксено чувствовал бездну. Бездну времени. Она простиралась дальше, чем он мог измерить. Глубже, чем он мог представить.
Он повернул внешнее кольцо. Оно двигалось свободно, без ограничений. Насечки бежали перед глазами: недели, месяцы, годы. Ксено крутил его до тех пор, пока не увидел нужный год. 1944.
Но он не остановился. Он крутил дальше.
Кольцо двигалось всё легче, будто хроноворот сам вёл его руку. Ксено чувствовал, как время проходит сквозь него — десятилетия, столетия. Он видел лица, которых никогда не знал. Города, которых больше не существовало. Жизни, которые уже давно стали пылью.
Он остановился, когда насечки показали 1890 год.
Семьдесят лет назад. Гораздо дальше, чем ему было нужно.
Ксено убрал палец с кольца и посмотрел на хроноворот. Артефакт пульсировал в его ладони, горячий, как живое сердце.
— Я готов, — сказал он в сам себе.
Ксено положил хроноворот на стол, закрыл раны, убрал нож и вышел на улицу.
Ночное небо над головой было чистым, начало светать, звезды скрывались одна за другой, совсем как песчинки в артефакте.
Теперь нужно было отоспаться, собраться и отправляться в Вольфенштайн.
Глава 27. Кровь к крови. Жизнь к жизни
В Германию удалось вырваться только после обеда.
Мелкие дела и поручения тёти Марты, указания, что нужно было оставить Люпину, заняли неожиданно много времени. Тётя Марта, чувствуя, что он уезжает надолго, всё находила поводы задержать его: поправить забор, проверить чердак, отнести письмо соседке. Ксено понимал — она боится. Она не знает, куда он едет, но чувствует: это серьёзно. Он не мог ей сказать правду. Поэтому он улыбался, кивал, делал всё, что она просила, и ждал.
Наконец все дела были переделаны. Все книги и дневники отца убраны в сундук и закрыты магией крови. Он поймал себя на мысли, что прибирается так, будто больше сюда не вернется.
В зале он постоял у камина, глядя на тётю Марту, которая стояла в дверях кухни, вытирая руки о фартук.
— Я вернусь, — сказал он.
Она кивнула, не спрашивая, куда он едет. Она всегда знала, когда не надо спрашивать.
Ксено шагнул в зелёное пламя.
Министерство магии. Международный каминный узел. Берлин. Падерборн.
Путь не занял много времени. В Берлине он почти не задержался — только пересёк зал международных каминов, заплатил пошлину, назвал пункт назначения. Через десять минут он уже стоял в маленьком каминном зале Падерборна.
Ксено вышел на улицу. Город был серым, холодным, пахло дождём и углём. Он накинул на себя заклинание отвлечения внимания — то же, что использовал раньше, — и аппарировал.
К сожалению, в сам замок аппарировать было невозможно. Вокруг него ещё с войны так и стояли антиаппарационные чары. Кто-то — возможно, ещё Грин-де-Вальд, возможно, Гиммлер, — позаботился о том, чтобы никто не мог проникнуть в Вольфенштайн магией. Только пешком.
Ксено появился у подножия холма, на котором стоял замок. Он посмотрел вверх. Чёрные стены, острые башни, серое небо. Всё как в воспоминаниях Блажковича. Только теперь это было по-настоящему.
Он прошёл через главные ворота вместе с группой туристов. Маглы с фотоаппаратами, громкими голосами и яркими куртками. Они слушали гида, который рассказывал о средневековой истории замка, о тевтонских рыцарях, о том, что в войну здесь находился штаб СС. Ксено шёл среди них, смотря на стены, по которым когда-то бежал Блажкович, и чувствовал, как прошлое и настоящее сливаются в одно.
Он отделился от группы, когда они вошли в главный зал. Магия отвлечения сделала своё дело — никто не обратил на него внимания. Он свернул в боковой коридор, потом в другой, потом в третий. Ориентируясь по воспоминаниям Блажковича, он шёл через комнаты, по лестницам, мимо запертых дверей. Он искал ту самую комнату — ту, где в воспоминаниях Блажковича было окно в каменной стене, разбитое снарядом. Комнату, которая была подходящей для путешествия во времени.
Сейчас была середина дня. По ту сторону окна — огромное кладбище с наклонными, почерневшими от времени крестами. Среди них, почти невидимый за тусклым стеклом и отсветами заката, одиноко стоял Чёрный Рыцарь.
Ксено перевёл дух и опустил руку. Окно было закрыто на засов, но камень, в который он был вделан, от времени и погоды стал податливым — настолько, что Ксено смог отворить его на несколько дюймов.
Он приготовил хроноворот. Серебряный, с алыми прожилками, пульсирующий, живой. Он чувствовал его тяжесть в руке. Он знал, что нужно делать.
Ксено проверил ещё раз — всё готово. Хроноворот в руке, нож Кали в кармане, камни воскрешения в мешочке. Он закрыл глаза, вспоминая дату. 1944 год. Весна. Сразу после того, как Блажкович уничтожил ритуал воскрешения Генриха Птицелова.
Он повернул кольца.
Хроноворот дрогнул в его руке, и Ксено почувствовал, как песок внутри артефакта начал вращаться всё быстрее и быстрее, поднимаясь вверх, как буря в стеклянной колбе. Он сжал артефакт в кулаке и начал вливать в него силу. Кровь в жилах закипела. Он больше не думал, он просто доверял своему телу, своему чутью. Время вокруг него свернулось в спираль. Он сжимал хроноворот, а мир за окном переливался, дробился, словно разбитое зеркало. Он чувствовал, как его размазывает по оси времени, как годы проносятся мимо, как прошлое и настоящее сливаются в одно.
Реальность вокруг него превратилась в мираж.
Между вдохом и выдохом он успел заметить — или ему показалось, — как за разбитым окном мелькнули чьи-то фигуры. Они двигались слишком быстро, смазанно, и Ксено не мог понять — они настоящие или это просто игра света. Но одно он понял точно: его время здесь было ограничено.
Годы летели назад — он видел их, как цифры на невидимом циферблате: 1960, 1955, 1950... Он зажмурился, когда мир сжался в точку, а потом — взорвался, разворачиваясь в новую реальность. Время остановилось. Он стоял на том же месте, но комната была другой.
Вместо каменных стен, покрытых мхом, — свежая штукатурка. Вместо пустого проёма окна, в которое задувал сырой ветер, — деревянная рама с мутным стеклом. Мебель, сорванные со стен флаги, разбитые лампы, трупы солдат в серо-зелёной форме. Пахло пороховыми газами и кровью.
Ксено стоял в комнате, где только что шёл бой. Тела немецких солдат лежали у стен, у двери, на полу. Кто-то был убит выстрелом в голову, кто-то — осколками гранаты. В углу догорал кусок ткани, и дым, смешанный с запахом гари, поднимался к потолку.
Где-то далеко, в других комнатах замка, ещё стучали выстрелы. Взрывы гранат. Чей-то крик — нечеловеческий, полный боли и страха.
Ксено стоял неподвижно, прислушиваясь. Блажкович был где-то рядом. Там, в этих коридорах, он прокладывал свой кровавый путь к месту ритуала воскрешения, к могиле Генриха Птицелова.
Ксено перевёл дыхание. Сделал шаг. Потом ещё один.
Замок в 1944 году был другим. Не руинами, не музеем — он был живым. Воюющим. Здесь шла настоящая война, которую вели не только солдаты, но и магия, и нежить, и древние ритуалы. Здесь Блажкович воевал с армией Гиммлера и колдовством Тотенкопфа. А теперь Ксено стоял на пороге этой войны. Тело каждого павшего солдата было ещё тёплым — Ксено чувствовал это, проходя мимо.
Он вышел из комнаты и пошёл по коридору, который помнил по воспоминаниям. Вниз. Туда, где был алтарь.
Коридоры были пусты. Слышно было только собственное дыхание — и редкие, далёкие выстрелы, доносящиеся с поверхности замка. Ксено шёл быстро, почти бегом. Он знал этот путь по дневникам, по картам, по воспоминаниям Блажковича. Лестница, ещё одна лестница, коридор с нишами, где в нишах лежали тела и поблёскивали пустые доспехи. И в конце — тяжёлая дверь, ведущая в подземелье.
Он толкнул её. Дверь поддалась с протяжным скрипом — тем же, что он слышал в воспоминаниях Блажковича. И шагнул внутрь.
Зал был пуст.
Алтарь стоял в центре — чёрный, гладкий, спящий. Ожидающий очередных жертв. Портал не был активен — только тусклое, почти незаметное мерцание в центре над камнем, которое мог бы заметить только тот, кто знал, куда смотреть. Вдоль стен — пустые ниши, где когда-то стояли статуи. Тихо. Холодно. Пусто.
Ксено подошёл к алтарю, положил руку на гладкий камень. Холодный. Обычный. Никакой магии, никакой жизни. Просто камень.
Он постоял так несколько мгновений, глядя на чёрную поверхность. Потом убрал руку.
Он знал, что ничего не может здесь делать. Не сейчас. Не в прошлом. Одно неверное движение — и он изменит ход истории. Исчезнет сам. Станет одним из тех, кто попытался обмануть время и заплатил за это своим существованием - если что то изменить сейчас, то не факт, что он родится в будущем.
Ксено повернул кольца, сжал хроноворот в руке. Алый песок внутри артефакта двигался в обратную сторону — он чувствовал, как время возвращается, как прошлое снова уступает место настоящему. Мир снова начал расплываться, таять, исчезать.
Реальность вокруг него сжалась в точку. А потом — развернулась.
Он стоял в том же зале. В том же месте. Но теперь зал был другим — запущенным, пыльным, затянутым паутиной. Стены покрыты мхом, факелы погасли, вдоль стен — пустые ниши. И холод. Ледяной, пронизывающий холод, который шёл откуда-то снизу, из глубины камня.
Ксено оглянулся.
У дальней стены, в том месте, где он должен был войти, висели они. Стражи.
Он увидел их сразу — чёрные фигуры, которые не касались пола. Они висели в воздухе, бесформенные, но смутно напоминающие человеческие силуэты в длинных плащах. Ни лиц, ни рук, ни ног. Только сгустки тьмы, чуть более плотные, чем та, что их окружала. И холод. От них исходил холод — тот самый, который он чувствовал, когда впервые спустился сюда.
Но они не двигались.
Стражи висели вокруг алтаря, но не приближались к нему. Они замерли на невидимой границе, ограничивая пространство вокруг чёрного камня. Почти круг. Словно невидимая стена отделяла алтарь от них. Словно они не могли или не хотели переступать этот порог.
Ксено стоял неподвижно, глядя на них. Он чувствовал их холод, их голод, их бесконечное терпение.
Они ждали.
Он смотрел на марево над алтарём. Оно мерцало — тускло, едва заметно, но Ксено чувствовал его. Оно дышало. Оно ждало.
— Фенита, — сказал он тихо.
Ничего не произошло. Марево даже не дрогнуло.
— Фенита Максима! — повторил он громче, вложив в голос всю волю, добавив магии палочкой.
И тогда он услышал смех.
Он шёл отовсюду — из стен, из камня, из самой тишины. Тихое, едва слышное хихиканье, которое не было ни мужским, ни женским, ни человеческим. Оно звучало так, будто кто-то невидимый сидел у него на плече и смеялся над его попыткой.
Смех стих так же внезапно, как и начался. И в наступившей тишине Ксено понял: просто так не получится. Нужен ритуал.
Он опустился на колени, достал из сумки банку с магической краской, которую взял из типографии перед отъездом. У него не было лишнего времени, но он знал, что должен сделать всё правильно.
Он начал чертить руны. Они ложились на каменный пол ровно, аккуратно, одна за другой — те самые, которые он выучил из дневников отца. Круги, линии, знаки, которые он никогда не использовал, но помнил наизусть.
Руны замыкались вокруг алтаря. Ксено выпрямился, оглядывая свою работу, — и вдруг замер.
Он вспомнил.
Мысль пришла неожиданно, как удар под дых. Он стоял, глядя на руны, и чувствовал, как внутри всё холодеет.
Выборочное забвение. Его собственное сознание вытеснило это. Спрятало глубоко, так, чтобы он не вспоминал, чтобы не думал, чтобы не останавливался.
Ритуал требовал жертвы.
Не крови. Не символической капли. Жертвы. Жизни. Окно в Мир Смерти было открыто кровью тринадцати человек и закрыть его могла только смерть.
Ксено опустился на колени, прислонился спиной к холодному камню алтаря. Ноги подкосились, и он сел прямо на каменный пол, устало глядя перед собой.
«Всякая магия требует жертвы, — добавил старейшина. — Ты идёшь по пути своего отца. Только он платил чужой кровью. И ты можешь платить чужой, а можешь платить своей. Выбор за тобой.» - сказал старейшина в храме Кали.
Он не мог уйти. Он не мог найти другую жертву. Он мог только умереть сам.
Мысли текли медленно, тяжело, как патока. Он вспоминал свою жизнь. Дом тёти Марты, запах пирожков, скрип старой лестницы. Хогвартс. Библиотеку, где он проводил часы. Выпускной. Разговоры с Беллатрисой. И дневники отца. Страницы за страницами крови, смерти и одержимости.
«Кровью открывают. Кровью закрывают», — сказал старый индеец в Лиме.
Ксено закрыл глаза. Вспомнил слова индейца. Портал должен быть закрыт. Обязательно. Иначе привязка перейдёт на других. На тех, кто ещё жив. На тех, кто может родиться. О том, что если портал не закрыть, он будет тянуть магию из всех, кто с ним связан.
А потом — из их детей.
Ксено смотрел в стену, не видя её. Он сидел, привалившись спиной к алтарю, чувствуя, как холод камня пробирается сквозь одежду. Руны, начерченные краской, лежали вокруг него, и он смотрел на них, не в силах подняться.
Мысль о смерти была простой. Честной. Она не пугала его так, как он ожидал. Она была тихой, спокойной, почти уютной. Она просто была.
Он снова подумал о Грин-де-Вальде, сидящем в Нурменгарде. О том, что скоро старик умрёт своей смертью — тихо, в камере, под присмотром авроров. И тогда привязка портала перейдёт к нему, к Ксено. Перетечёт по крови, как перетекла от отца. И будет тянуть из него силы, пока он не сломается. А потом перейдёт дальше. К тому, кто родится после. К кому дальше не известно.
Он подумал о тёте Марте. О том, как она стояла на кухне, вытирая руки о фартук, и не спрашивала, куда он едет. Она знала. Она всегда знала.
Он подумал о Люпине. О том, как тот смотрел на него перед уходом — и не задавал вопросов. Хороший друг. Самый лучший, какой у него был.
Он подумал о родителях. О том, как они стояли на пороге дома тёти Марты, а он сидел на сундуке и смотрел. Как они упали. Как кровь растекалась по траве.
Достаточно жертв.
Родители открыли это. Он закроет. Если он погибнет в ритуале — пусть это будет последняя смерть, что Лавгуды принесли в этот мир.
Не было страха. Только тихое, спокойное принятие.
Ксено поднялся. Встал на колени на краю алтаря, закрыл глаза. Прошептал:
— Hōr uns, hōr uns, ūralta maht...
Слова лились — древние, выученные когда-то в Калькутте, повторённые на Броккене, в подземелье Вольфенштайна. Они звучали в тишине, как молитва, как прощание, как последнее слово.
— Bluot zi bluote, līb zi lībe...
Он взял нож Кали — чёрный, изогнутый, с рукоятью, которая лежала в ладони как продолжение руки. Провёл пальцем по лезвию, вспоминая, как много всего он прошёл, чтобы оказаться здесь. Дневники. Воспоминания Блажковича. Аргентина. Перу. Лима. Индия. Годрикова Лощина. Всё это привело его к одному моменту. Одному выбору.
Он забрался на алтарь, сел на него. Поднял нож, занёс его над своей грудью.
И опустил.
Лезвие вошло в грудь, как входит в масло — легко, почти без усилия. Ксено почувствовал укол, потом жар, потом — ничего. Не было боли. Только тяжесть, которая разливалась по телу, как тёплая вода. Он посмотрел вниз, на рукоять, торчащую из груди, и понял, что сделал это. По-настоящему.
Лёг на холодный камень алтаря, глядя в потолок, который терялся в темноте. Кровь растекалась по камню, заполняя руны. И в тишине что-то начало меняться.
Ксено смотрел в потолок. Он думал о том, что хорошо бы успеть закончить. Что хорошо бы не оставить портал открытым. Что хорошо бы, чтобы всё это имело смысл. Он закрыл глаза.
А потом он услышал голос.
— Ксено.
Не громкий. Не требовательный.
Ксено открыл глаза.
Он стоял у фонтана.
Старый, каменный, с потрескавшейся чашей. Вода в нём не текла — она стояла неподвидно, как зеркало, отражая небо, которого не было. Серое, безоблачное, бесконечное. Вокруг — тишина. Такая плотная, что он слышал, как бьётся его сердце. Или не его.
Он узнал это место из дневников отца. Здесь была Эльза. Здесь она стояла, когда впервые встретила Кали.
Он поднял глаза.
Она стояла у края фонтана. Чёрная, как обсидиан, с кожей, которая блестела в тусклом свете. Четыре руки — две подняты вверх, две опущены вниз. В одной — меч, в другой — отрубленная голова, в третьей — чаша с кровью, в четвёртой — цветок лотоса, светящийся изнутри. Глаза горели — не злобой, не ненавистью. Вечностью.
Кали смотрела на него. И улыбалась.
— Какая ирония, — сказала она. Голос её был низким, глубоким, как гул земли под ногами. — Я дала нить матери. А пришёл по ней сын.
Она наклонила голову, рассматривая его, как диковинную вещь.
— Кровь к крови. Жизнь к жизни. Ты пришёл сам. Добровольно.
Ксено смотрел на неё. Он не боялся. У него не было сил бояться.
— Моя мать не смогла пройти по подаренному ей пути, — сказал он. Голос его звучал глухо, будто издалека. — Её убили. Я не знаю, куда ушла её душа. Может, в чертоги Вотана. Может, в Авалон с Артуром. Может, ещё куда. Не знаю.
Он помолчал.
— Я сам решился. Я убил себя, закрывая проход.
Кали молчала. Её глаза — два колодца без дна — смотрели сквозь него, внутрь него. Она видела всё. Его жизнь, его страх, его выбор.
— Ты не похож на отца, — сказала она наконец. — Он пришёл ко мне за силой. Ты пришёл за смертью. Или за жизнью. Сам не знаешь.
Она поднялась с края фонтана. Её движения были плавными, текучими, как вода. Четыре руки опустились, и цветок лотоса в её ладони вспыхнул — мягко, тепло.
— Твой отец платил чужой кровью. Твоя мать платила страхом. А ты пришёл и отдал всё. Без торга. Без надежды на возвращение.
Она шагнула ближе. Ксено почувствовал, как холод разливается по телу — тот самый, что он чувствовал у алтаря. Холод небытия.
— Я забираю свой дар, — сказала Кали. — Нить, которую я дала твоей матери, возвращается ко мне. Проход закрыт. Никто больше не войдёт, никто не выйдет по нему. Ты сделал то, зачем пришёл.
Она посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом.
— Но тебя я не звала. Ты не мой. Ты пришёл сам, по своей воле. И я отпускаю тебя.
Ксено хотел спросить, что это значит, но слова не успели сорваться с губ.
Кали исчезла.
Фонтан, небо, тишина — всё схлопнулось в точку, и Ксено провалился в пустоту.
Он очнулся от холода.
Чёрный камень алтаря впивался в спину, холодный, твёрдый. Грудь была цела. Ксено провёл рукой по месту, куда вошёл нож, — никакой раны. Ни шрама. Только рубашка, порванная и пропитанная кровью, напоминала о том, что случилось.
Он сел, опираясь на руки, и оглянулся.
Алтарь был пуст. Мерцание воздуха над алтарем, окно в Мир Смерти, исчезло.
На краю алтаря лежал нож Кали.
Ксено протянул руку, чтобы взять его. Пальцы коснулись рукояти — и в тот же миг нож осыпался прахом. Тонкая струйка чёрной пыли просочилась сквозь пальцы, осела на камне, смешалась с кровью. Ничего не осталось. Только память.
Ксено посмотрел в сторону стражей.
Они стояли там же, где и раньше. Чёрные фигуры, бесформенные, висящие в воздухе. Они не двигались. Но что-то в них изменилось. Они больше не были плотными. Они таяли, как дым, как туман, как сон, который уходит с первыми лучами солнца. Без магии, что шла из портала, они не могли существовать.
Ксено смотрел на них, и один за другим они исчезали. Сначала края стали прозрачными, потом размылись, и наконец — просто рассыпались в пыль, оседая на каменном полу. Ни звука. Ни движения. Только тихий, едва слышный шелест, как от сухих листьев.
Путь был открыт.
Ксено медленно поднялся. Ноги дрожали, но держали его. Он отошёл на несколько шагов, поднял палочку.
— Bombarda Maxima!
Взрыв ударил в алтарь. Чёрный камень треснул, раскололся, разлетелся на куски. Базальтовые осколки разлетелись по залу, ударились о стены, осыпались на пол. Алтарь перестал существовать.
И тогда Ксено увидел их.
Они поднимались из земли — из трещин, из глубины, из самого камня. Тени. Сотни теней. Они были прозрачными, почти невидимыми, но он видел их — столько, сколько не мог сосчитать. Лица. Одни — с надеждой, другие — с удивлением, третьи — с улыбкой, которую он не мог забыть. Они были здесь. Все те, кто умер у этого алтаря. Все те, чья кровь питала его веками.
Они не говорили. Но Ксено слышал их — как шёпот ветра, как звон далёких колоколов, как благодарность, которую нельзя выразить словами.
Они поднимались всё выше, к потолку, сквозь камень, к свету, которого здесь никогда не было. И исчезали. Один за другим. Освобождённые.
Ксено стоял, глядя им вслед.
Он стоял, пока последняя тень не исчезла в темноте.
Он вышел из замка через главные ворота. За спиной остались чёрные стены, острые башни, серое небо. Всё так же, как было. Но теперь замок был пуст. Мёртв. Просто руины.
Ксено не оглядывался. Он аппарировал.
Он стоял на склоне Броккена. Ночь была тёмной, безлунной.
Он подошёл к камню. Тому самому, на котором когда-то — казалось, в другой жизни — он принёс в жертву чёрного козла. Руны, вырезанные им, давно стёрлись, но камень всё ещё хранил память. Ксено чувствовал это.
Он положил на него ладонь. Холодный. Обычный. Но он знал — этот камень тоже должен уйти.
— Bombarda Maxima!
Базальтовая глыба вздрогнула, треснула, разлетелась на куски. Осколки разлетелись в темноту, и вместе с ними — ещё одна волна теней. Немного. Те, кто был принесён в жертву здесь. Козлы, птицы, люди. Они поднимались, исчезали, растворялись в ночи.
Ксено стоял на пустом склоне, глядя в темноту. Ветер стих. Тишина стала плотной, как вата.
Он закрыл глаза.
Проход закрыт. Алтари разрушены. Души освобождены.
Ветер шумел в сухих листьях деревьев горы Брокен, и он слышал в их шелесте — те же слова, которые когда-то в детстве.
"Mein Vater, mein Vater, und hoerest du nicht,
Was Erlenkoenig mir leise verspricht?"
"Sei ruhig, bleib ruhig, mein Kind!
In duerren Blaettern saeuselt der Wind."
Johann Wolfgang Goethe "Erlkönig"
«Отец мой, отец мой, разве ты не слышишь,
Что мне тихо обещает Лесной царь?»
«Успокойся, успокойся, дитя мое!
Ветер шелестит в сухих листьях».
Иоганн Вольфганг Гёте, «Лесной царь»
Можно возвращаться домой.
К тете Марте. К ее пирогам с яблоками, к Придире, можно снова писать о мозгошмыгах и Козлодоях, жить как прежде.
Но получится ли?
---------------------
Конец этой истории.
июль 2026
---------------------
Уважаемые читатели!
Спасибо, что заинтересовались моим текстом. Кстати, у меня не одна книжка. Их уже много. Есть на любой вкус и жанр:
фантастика с космосом: https://author.today/work/594843
эротика: https://author.today/reader/511245
мистика: https://author.today/reader/538023
попаданец к Гитлеру: https://author.today/reader/517673
современность с философией: https://author.today/reader/543053
постапокалипсис: https://author.today/reader/489724
юмор и доброе: https://author.today/reader/546214
можно все открытое посмотреть здесь: https://author.today/u/toxicreader/works
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
