Обложка Кровью древа клянусь. Том 1

Кровью древа клянусь. Том 1

Зонис Юлия Александровна

0% прочитано
Стандартный
Зонис Юлия Александровна

Кровью древа клянусь. Том 1

Часть первая. Мирослав и Дубравка Пролог. Зимница

Беги туда, где любят, Ищи любви, ее ты стоишь. Сердце Снегурочки, холодное для всех, И для тебя любовью не забьется.

А. Островский, «Снегурочка»

Едет санный возок, под полозьями снег поскрипывает. Скрип-скрип. Ночь снаружи, внутри тлеет фитилек в глиняном каганце. Крыт возок медвежьими да волчьими шкурами, внутри тепло и душно, а снаружи лютует мороз.

Едет возок не один, целый санный поезд влачится от самого Ярограда. Направляется в тарханский стан, где молодой нойон Барлас, названный сын самого владыки Подмирья Эрлика, ждет невесту. А невеста не волей своей идет за нойона. Княжна Велеслава, дочь князя-жреца Берендея, часть богатого оброка. Тут и шкуры беличьи, лисьи, куньи, собольи, и гривны серебряные, и ларцы из дерева благородных пород, набитые самоцветными украшениями. Все – часть ее приданого. Не под силу берендеям сражаться с тарханами, куда там лесному племени тягаться с войском, покорившим и разграбившим сам Гюлистан!

Тоскует невеста. Душно ей, тяжко. Весной только стукнуло Велеславе четырнадцать годков, ей бы с подружками еще хороводы водить по священным дубравам. Нет, волей князя-отца едет в тарханский стан, а если по чести говорить, то в полон. У нойона сорок законных жен и, говорят, еще три сотни наложниц, быть ей младшей и нелюбимой, прислуживать знатным тарханкам. Есть от чего закручиниться. Так невесте тошно, что хоть опрокинь каганец, а, когда пламя лизнет шкуры, выскочи из возка и в лес беги. Да где там. На носу свирепый Карачун, день, когда у Ярилы меньше всего над миром власти. Сгинет княжна молодая, замерзнет, или волки сожрут.

- Нянюшка, - говорит Велеслава, грея озябшие пальцы в рукавах меховой шубы. – Нянюшка, расскажи мне сказку, и дорога короче покажется.

Няня Марлуша, крепкая для своих немалых лет, морщинистая и не по-берендейски смуглая, ворчит, ворочается на лавке напротив княжны.

- Ночь на дворе, ласточка моя, - отвечает она. – Какие сказки, поспать бы тебе. Да и не так уж ты мала, чтобы сказки мои слушать – поди, невеста уже.

Велеслава давит в груди горестный всхлип.

- Ох, горе мое, горе луковое, - смягчается няня. – Хорошо, расскажу я тебе – но не сказку, а быль. Про родное свое село, Богумилово, что под Яроградом…

- Да как же, Марлуша, - перебивает ее княжна. – Знаю я все села под нашим стольным градом, и Червоно, и Зорево, и Лесняны… нету там сельца Богумилово.

- Потому и нету, - непонятно отвечает няня. – Вот ты послушай.

***

Тому уж две або три сотни лет как стояло под Яроградом богатое село Богумилово. Жили больше бортничеством да охотой, молились Яриле, Ладе да снежной богине Моране. Это теперь Морана в чести у берендеев, а тогда немногие ей поклонялись. Только ежели до самого травня, а то и червеня снега лежат, поневоле и Карачуну молиться начнешь. Так вот. Приблудилась как-то в село девчонка маленькая, годков так пяти-шести от роду. Пришла она зимой, в самый мороз, накануне Дня Карачунова – вот и назвали ее люди по-простому, Зимницей. С лица пригожа была, волос светлый, очи зеленые, словно вода озерная в полынье, только больно бледна, как будто сама Морана ей в лицо холодом дохнула.

Жили в том селе добрые люди, бортник Тихон да жена его Милава. Не было у них детей, а сами уже старики – ну и удочерили они приблуду. Росла она краше солнышка, пела, как ручеек, только больно была не смешлива. Понятно, парни за ней с малых лет бегали. Вот и ученик тогдашнего волхва, златокудрый Лель, как увидит красавицу – так и пригорюнится, начнет на сопелке своей играть. А была у его музыки такая власть, что и звери лесные, и птицы небесные приходили послушать, и даже сам Ярила лик свой из-за туч казал. Только сердце Зимницы не мог он песней своей растопить, вот и маялся, год за годом чах. Другие парни отступились давно, нашли себе девок попроще, чтобы с ними на Купалу через горячий костер прыгать и после – в роще березовой миловаться, а Лель нет, все ходил за красавишной, как тень.

Только пришла в ту годину на землю берендеев беда. Стрыйчичи наши, древочары, давно на земли берендеевы зарились. Хотели священные дубравы срубить, на их месте свои города и села понаставить, а землю под посевы распахать. Князь их старый, Вепрь, на что был любитель ратных утех, а все же договор с тогдашним Берендеем чтил. А как помер, и власть перешла к сыну его, Лютовиту, так все и пошло. Поставил он над войском воеводу, тоже молодого, да уже в сражениях славного, Мизгиря. Тот, говорят, бился и с самими полесичами, и с гривцами, и даже с хазарами да тарханами на южных и восточных рубежах. Что ему какие-то лесные жители, бортники да ловцы. Огнем и мечем пошел Мизгирь по землям берендеевым, и подступил уже к самому Ярограду. А сельцо Богумилово на пути его войска оказалась.

Была в тот год лютая, суровая зима. Волхвы уж и не чаяли до Ярилы дозваться. Лель с дудкой своей все бродил по лесу, Ладу кликал, но и Лада его не слушала. Тогда вспомнили люди о старых богах. Стояла в самой чащобе, в ельнике глухом избушка, и жила в ней – кто говорил, колдунья да знахарка, а кто, что и навица, жрица самой Мораны. Давно не доставляли ей приношений для страшной ее богини, и зла была та навица на род людской, лика в село не казала. Ну, что поделать? Сам князь-жрец Берендей тогдашний со свитой отправился в лес. Прихватил и куньих шкур, и меда, и зерна, и все кинул в прорубь по велению навицы. Та зажгла священные травы и задала своей богине вопрос: как отвести беду, как справиться с войском древочаров?

И закаркал ворон в ее избе, и раздался тихий смех, словно лед потрескивал на реке от мороза. А затем рассмеялась и сама навица. Обернула лицо свое к Берендею и говорит: «Воевода Мизгирь молод и до женской красы охоч. Вот и отправь к нему в стан Ледяную Деву».

«Что за Дева такая?» - спросил Берендей.

Зыркнула на него навица вороньим глазом.

«Забыли вы, - говорит, - берендеи, заветы дедовы. В ночь на Карачун надобно привести самую красивую девку к священной ели и привязать хорошенько путами из конских жил. И оставить ее, вкупе с жертвой кровавой, козой там али телицей, а наутро, если примут Морана и Карачун ваши дары, из девки той явится Дева Ледяная. С лица прекрасная, а внутри холодная, как самая лютая стужа, и поцелуй ее вмиг заморозит любое, даже самое ярое, сердце. Что, князь Берендей, есть у тебя на примете такая девка?»

А с Берендеем в избушку навицы пришел и старый волхв, и при нем молодой Лель. Все в Богумилово ведали про страсть Леля к Зимнице да про то, как девка холодна и как сердце свое бережет.

«Есть у нас такая», - кивнул волхв, и снова рассмеялась навица, словно морозные звезды в небе хохотали над людишками внизу.

Лель-то, конечно, воспротивился – но куда против своих попрешь? Тихон да Милава ни за что бы добром девку, дочь свою неродную, не отдали, и не хотели волхв с князем народ в селе бередить. Сговорились так: позовет Лель Зимницу в лес, якобы на знакомый холм, игру свою волшебную послушать, там ее и встретят у священной ели и сделают, как заповедала навица.

***

- Ах, как страшна твоя сказка, нянюшка! – мотает русоволосой головой Велеслава и даже ногой в сапожке притопывает. – Не хочу такую дальше слушать.

Отворачивается она к окошку, затянутому бычьим пузырем, да что за окошком тем видать – только смутные тени конных, что санный поезд сопровождают, да размытый свет факелов. Ни земли, ни неба, ни леса, ни жилья человеческого, лишь снег, мороз и путь бесконечный, до самого тарханского стана.

- Вот бы сейчас жил тот воевода Мизгирь, - вздыхает княжна. – Он бы сразился с немилым Барласом и землю нашу спас.

Марлуша в ответ только хмыкает. Стучат костяные спицы – вяжет она топотушки малые для будущих чад своей княжны.

- Барлас не просто чернокнижник и нелюдь, - тихо говорит она. – Он удалой хоробр, покоривший Гюлистан и поднебесное царство Цинь. Сама госпожа наша Морана склонила перед ним главу, пропустила глубоко в земли берендеевы. Не справился бы твой Мизгирь, да и умом он особым не отличался, хоть сердцем был яр.

Княжна оборачивается к ней.

- Почему, нянюшка?

- А вот послушай…

***

Плакала душа Леля, как плакала его свирель, а что поделать? Землю родную спасать надо, народ выручать. Зимница привыкла другу светлокудрому верить, да и мог ли обмануть ее, невинную девицу, ученик волхва? Пошла она с ним в чащу, на заветный холм, о дурном не помыслив.

Завел ее Лель к священному древу, а там уже стражники берендеевы дожидаются. Примотали они красавицу конскими жилами к колючей, мохнатой елке, к ногам ее приношение кровавое положили и ушли. А Лель не мог уйти, но не мог и на глаза показаться. Запрятался в ельнике, сидит и выжидает – когда Карачун-мороз за девицей пожалует? Светят с небес ледяные зимние звезды, такие яркие, что видно почти как днем, да скалится щербатая половинка луны. А Карачун не торопится, в чаще уже и волки воют, чуют свежую кровь. Вот уже и глаза их зеленые замерцали среди ветвей. Вот уже выступили на поляну горбатые тени…

Заплакал Лель и на свирели своей заиграл – пусть сначала его волки сожрут. Только что за диво? От священной ели свет на поляну разливается, и исходит тот свет от подруги его, от сиротки Зимницы! Выбежал Лель на снег и глядит: путы с рук Зимницы плетьми вьюнка спадают, а теля жертвенное, что в снегу перед ней лежало, вскакивает на ножки.

Тут Лель бухнулся на колени в снег и спрашивает:

- Кто же ты такая на самом деле, великая богиня?

А та отвечает:

- Звать меня Жива, я дочь Лады и мороза свирепого, Карачуна. Поспорили как-то отец мой и мать. Мать говорила, что люди добры, и в сердцах их живет любовь, а отец – что сердца их, как лед, холодны. Мать ему не уступала, и совсем осерчал Карачун. Решил со злости заморозить весь мир, и тогда Лада сказала: «Не делай так, муж мой. Отправим мы к ним нашу дочь, Живу. Сердце ее пока молодо и не знает любви. Если сумеет человек разжечь в ее сердце огонь, тогда я права, а если нет, если погубят ее люди – значит, твоя правда».

- Что же это за родители, - воскликнул Лель, - которые дочерью своей готовы пожертвовать ради спора?

Усмехнулась Жива-Зимница.

- Знай же, ученик волхва, что не могу я умереть – каждой весной оживаю, хоть закопай меня в землю, хоть вморозь в самый крепкий лед. Однако убедилась я, что люди злы и корыстны. Сделаю так, как вы хотите – отправлюсь в стан Мизгиря, и поцелую его, и превратится сердце его в кусок хладного льда, и сгинет Мизгирь. Но и ты, Лель, помни наш уговор. Коли не сожгут село ваше древочары, я вернусь в Богумилово и тогда поцелую тебя. Согласен ли пожертвовать жизнью своей молодой?

Склонил Лель кудрявую голову. Уж и так не чаял он выбраться из леса, и кручина его глодала, что заманил Зимницу на смерть. Как не согласиться, если спасет он тем народ берендеев? Лишь одно печалило его. Победил в споре Карачун, а Лада проиграла. Не нашла Зимница-Жива в людях добра, только смертный холод.

***

- Но как же так? – возмущается княжна Велеслава. – Ведь не своей волей повел он девицу в лес? И готов был жизнью пожертвовать, чтобы народ берендеев спасти. Разве он плохой человек?

- Ох ты ж, донюшка моя. Плохой ли человек отец твой, нынешний князь Берендей, что отправил тебя царевичу Барласу как часть оброка? Плох ли был и Мизгирь, по приказу господина своего воевавший с соседями, что ему зла не сделали?

Хмурится Велеслава, кусает губы.

- Это все навица, - наконец, восклицает она. – Это она и нечестивая ее богиня Морана придумали. И злой Карачун, что хотел людей заморозить!

- Значит ли это, - спрашивает няня, переставая на миг стучать спицами, - что только злые люди злы и делают зло, а добрые всегда добры?

- Да, так, - кивает ее княжна.

- А вот если царевич Барлас полюбит тебя всей душой, красна девица, - тихо говорит няня, - и откроет тебе свое сердце, как Мизгирь Зимнице, и пустит внутрь – а ты ударишь его прямо в сердце ножом, добро ты совершишь или зло?

Велеслава отшатывается и со страхом глядит на нянюшку.

- У меня и ножа нет, - жалобно говорит она, прижимая ледяные пальцы к горящим щекам.

- А нож и не надобен. Достаточно костяной спицы. Вот сюда, в подбородь, в мякоть.

Няня приподнимает голову и показывает на собственную нижнюю челюсть с отвисшими складками кожи.

- Или вот сюда, в потылицу.

Марлуша снимает платок, и черные с серебром косы ее, как змеи, падают на грудь, и кажется молодой княжне, что не нянька старая перед ней сидит, а проклятая навица, и кабы не самолично злая богиня Морана.

- Нет! – Велеслава мотает головой. – Нет! Расскажи мне, чем кончилась сказка, нянюшка!

Марлуша смотрит на нее какое-то время глазами, темными, как само Подмирье, а потом повязывает обратно платок и вновь начинает стучать спицами. Мерно, неторопливо течет ее сказ.

***

Как обещала Жива-Зимница, так и сделала. Явилась она пред очи воеводы Мизгиря, прекрасная и холодная, и возгорелось в сердце Мизгиря пламя. Бросил он к ее ногам все богатства свои: и куньи и собольи меха, и драгоценные кубки, и серебро, и злато, и даже меч свой славный.

- Все сделаю для тебя, краса, - воскликнул Мизгирь, - лишь стань моей.

- Хорошо же, - улыбнувшись, ответила дева, - стану я твоей, если ты убьешь князя своего, Лютовита, и вместо него на престол древочаров воссядешь.

Так и свершилось. Развернул свое войско Мизгирь из-под самого Богумилова, огнем и мечом прошелся по собственным землям, вплоть до стольного града древочаров, Велеяра, и отрубил голову молодому князю Лютовиту, и сам воссел на престол. Стали они править с Зимницею. А Лель в Богумилово все ждал. Ждал, когда придет по его душу Ледяная Дева и одарит его смертным поцелуем.

Шли годы, лето сменяло зиму, и снова приходила зима. В урочный час умер старый волхв, и Лель занял его место. А дева все не приходила. Слухи неслись по всей земле, что славным князем стал Мизгирь, что правление его справедливое и мудрое, что расширил он пределы земель своих на закате аж до Бель-реки, и притихли на востоке свирепые тарханы, и гривцы на севере перестали разорять мирные селения. Шептали также, что мало в том воли княжьей, и что правит всем его молодая да пригожая жена.

Годы шли. Совсем состарился Лель. Время согнуло спину его, глаза стали плохо видеть, слух ослаб – но продолжал он ходить в лес, на тот холмик, где так часто играл подруге своей Зимнице на сопелке-свирели, и прислушивались к нему звери из чащи, и даже кикиморы болотные внимали его игре. Сменилось в Ярограде уж два ни то три Берендея, когда явилось из Велеяра посольство. Желал князь Мизгирь выдать младшую дочь свою, Люболику, за сына нынешнего князя, чтобы укрепить союз между их землями. Да вот незадача – прихворнул верховный волхв берендеев, не мог совершить обряд, и послали тогда за волхвом из ближайшего поселения.

Явился Лель в стольный град. Пришел, стуча посохом, в княжеский терем. Узрел он посольство древочарово, во главе которого был сам князь Мизгирь. Состарился князь, как и сам Лель, но стан его остался прям, плечи широки, и лишь тронула смоляные пряди седина. А рядом с ним стояла княгиня Жива – все такая же юная, все такая же светлая лицом.

Увидела она богумиловского волхва, улыбнулась.

- Как ты жил без меня все эти годы, Лель? – спросила, отведя старика в сторону.

- Ждал я тебя, государыня моя, - ответил ей волхв. – Ждал, когда придешь и одаришь меня ледяным поцелуем. А ты все не шла и не шла.

- А к чему это мне? – рассмеялась Жива-Зимница. – Не хочу я тебя целовать, старик! Люб мне муж мой, возжег он в сердце моем жаркое любовное пламя. А ты так и умрешь никому не нужным и одиноким, ученик волхва, не отважившийся открыть свое сердце для любви.

И, смеясь, отошла она к мужу своему, оставив Леля стоять безгласным.

Много лет с тех пор прошло. Там, где стояли села, выросли леса, а на месте шумевших в те годы священных рощ пролегли дороги и раскинулись поля. Но, говорят, так и не помер Лель. Все ходит и ходит он в лес, на заросший травой холм, и играет на свирели зверям и птицам, и ждет, все ждет, когда смилуется над ним богиня Жива и одарит его смертным поцелуем.

***

- Я не поняла твою сказку, - тихо говорит Велеслава, кутаясь в соболью шубу. – Что же случилось с селом, жители которого обрекли Зимницу на смерть? И почему остался предатель-Лель безнаказанным, да еще и получил дар бессмертия? А если потомки князя Мизгиря и Зимницы несут в себе божественную кровь, почему они не бессмертны, и почему древочары не помогли нам в войне с тарханами?

Старая нянюшка все вяжет, накидывает петлю за петлей, потряхивая головой.

- Богумилово-то вымерло уж полсотни лет как, не рождалось там здоровых деток. Видно, все же прокляла их Зимница. Что касаемо Леля… думаешь, вечная жизнь была для него даром?

- Я не знаю, няня. Скажи хотя бы – хорошо или плохо кончилась твоя сказка?

Марлуша поднимает голову, чтобы ответить своей княжне, но тут снаружи доносятся конское ржание и человеческие крики. Похоже, гридни, сопровождавшие возок, наткнулись на что-то на лесной дороге. Мечется в оконце факельный свет.

- Ах, - выдыхает княжна, когда полог откидывается, и свет обрисовывает незваного ночного гостя.

А нянюшка незаметно вкладывает княжне в ладонь костяную спицу.

Глава 1. Нежеланная невеста

- Вот батька дал имечко.

Княжич Мирослав досадливо поморщился, потирая свежий синяк на плече.

- У предков – Лютомир, Ярослав, Бронесвят да Мизгирь, хитрость и сила, а у меня что?

- А у тебя мир, - ухмыльнулась Дубравка. – Мир нам сейчас нужнее.

- Легко тебе говорить. Ты – не княжна.

- Благодарствую, что напомнил.

Девица отбросила увесистый деревянный клинок, оставивший тот самый след на плече молочного брата, и повалилась спиной в сено. Взметнулись сухие травинки, Мирослав тут же расчихался. Слаб был здравием, вот отец его и щадил, не ставил супротив могучих гридней, сам уроки мечного боя давал. А с отцом родным как подерешься? Хоть сестренка молочная не миловала, уж приласкает дрючком так приласкает. Бой пускай и потешный, а ходишь потом весь в синяках. Но Мирослав не жаловался – не дай Велес, батя узнает, вообще из терема не выпустит.

Сейчас вон на сеновале прятались над княжеской конюшней. Внизу вздыхали кони. Тесно им было, и во всем подворье, да что там – во всем Беловодье в последние месяцы было тесно.

- Спасу нет от беженцев, - вслух заметил княжич, присаживаясь рядом с Дубравкой.

Та приподнялась на локтях, нахмурилась. На ней была рубаха да мужские портки, самое оно для потешного боя, а так, если честно, плюнуть охота. Девка тоща и похожа на парня, да ладно бы доброго древочара. Нет, волосом темна, лицом смугла, черты лица вроде и тонкие, а чужие. И волосы заплетает не в добрую косу або две, как здешние девки, а во много-много мелких. Мирослав привык, а другие шептались за спиной – чужачка, приблуда.

Пятнадесят лет назад нашли ее в старой перуновой роще. То есть, конечно, не саму ее – девка-то едва народилась, мамку ее с младенем нашли. Забрела нищенка в рощу, да и померла там, прямо у расколотого молнией перунова дуба, рудой истекла. Вот и назвали сиротинку без затей, Дубравкой. О ту пору как раз и княгиня Милава разродилась, да молоком слаба была. А у стряпухи княжеской, Богуславы, ребеночек уродился мертвый, а молока в титьках что у коровы в вымени, три дня не доенной. Отдали стряпухе княжеского сынка на кормление, заодно и сиротку Дубравку пристроили. Так они и стали молочными сестрой да братцем. Как Дубравка подросла, пыталась ее Богуслава к кухарскому делу пристроить, а девчонке знай бы по деревьям лазать, яблоки в княжеском саду рвать да с мальчишками из дворни на дрючках рубиться. А брат ее княжич был тихий да мирный, лицом узок, аки чужеземный инок, волосом бел, одним словом – Мирослав. Удружили имечком. Все это, конечно, еще в Велеяре было, до того, как перенесли стольный град за реку Белую, в Беловодье – подальше от тарханских орд, наступающих с восхода.

- Они не просто так бегут, - сдув темную прядь с лица, с укором сказала Дубравка. – Столицу их пожгли, земли разорили злые тарханы, куда им деваться?

Тут Мирослав некстати вспомнил, что сестрица молочная и сама чужачка, как ей не стоять за чужаков? Хоть и не чужие берендеи, а родовичи, кровная родня. Стрыйчичи, считай, им, древочарам, и войн между ними уж давненько не было, с тех самых пор, как обженились дочка князя Мизгиря, славная Люболика, с молодым тогдашним Берендеем.

- А правду бабы шепчутся, - быстро перевел разговор Мирослав, - что княжна молодшая у берендеев, Велеслава, обернулась демоницей костяной и так в брачную ночь царевича Барласа когтями отделала, что тот уже двое лет как к нам путь забыл?

Дубрава запустила травинку в рот, куснула. Зубы у нее были белые и крупные, ну точно как у парня.

- Говорят, сподобила ее на то сама Морана, - раздумчиво ответила девица. - Нянькой ее прикинулась, заворожила, закляла. Только не так уж она Барласу и повредила, раз он после этого до самого Ярограда дошел и огню его и все села окрестные предал. И по нашим землям прошелся, лишь река Белая его войско и остановила, потому что разлилась в ту весну рано и больно широко.

- Слава Велесу, - тихо добавил Мирослав.

И сестрица его вторила: «Слава Велесу».

Всему подземному миру Велес господин – и над водами, и над корнями земными, и над скотом, и над чарами навьими, Моране грозной супруг. Берендеи кликали его Чернобогом и опасались, не чтили достойно, за что и поплатились. Отошли их земли Черному Эрлику, тарханскому владыке Подмирья. А нынешнему князю древочаров, Стояру, жрецы Велеса ясно рекли: отступи за реку, в Беловодье, и народ и себя спасешь. Что же, Велеяр сгинул в огне, а люди спаслись, еще и беженцев-берендеев у себя приютили, во главе с несчастливым их князем. Да и откуда счастью взяться? Сыновей и старших дочерей в полон угнали, народ побили, города пожгли, а младшая дочка, любимая, так и вообще невесть какой нечистью мыкается, если не изловили ее еще сильные эрликовы слуги-шаманы. Все оттого, что не клали поклонов земных могучей чете, жертвенных даров не несли, молились все больше солнечному богу Яриле. Сильно помог им Ярила в тот злосчастный год…

Другие шептались, что надобно возродить былую веру в Перуна, доставшуюся от предков. Бог воинов, грозовой бог, глядишь, и поразит тарханов и нечестивого их нойона-царевича стрелами огненными. Да только ушел Перун. Сто али двести лет назад ушел, опустела его роща, поредела листва на расколотом дубе, и тихо стало на высоких его капищах. Говорили, отправился он на закат: то ли в древний Бизантиум, сражаться с Незримым, то ли вообще подался за Последнее Море, в чужие земли, на кораблях с полосатыми парусами и ярым соколом. Сто лет и боле не видали грозового бога в этих краях. Вернется ли? Да и не по чину ему с богами Подмирья тягаться, то их навьи тайные дела, их битва.

- И пока побеждает Эрлик, - проворчал княжич вполголоса, за что и получил тычок в бок крепким сестриным кулаком.

- Не каркай! – сердито молвила Дубрава.

Добавила бы, может, и еще, но тут заскрипели большие ворота княжеского терема, загомонили во дворе гридни и кмети и послышался стук копыт и будто бы звон бубенцов.

- Али посольство какое у нас? – растерянно спросил Мирослав.

А Дубравка уже метнулась к краю настила да высунулась из-под нависшей крыши. Мирослав вздохнул, погладил еще раз плечо и на карачках двинулся за ней. Свесился, глянул – и обмер. Значит, не шутил отец, когда сказывал, что сговорил его за полесскую княжну, Бетулу, и что заслал уже сватов. Сваты-то, по его словам, три седмицы назад отбыли, а сейчас, поди, возвращались. То-то княжича со второй стражи кликали, искали, а он с сестрой на сеновале прятался, думал, опять бизантийский инок Диодор заставит словеса чужеземные учить.

В красивом лаковом возке, запряженном парой каурых, ехал дядька Добромысл, беловодский воевода, с ним еще двое местных бояр, Жар да Борислав. Следом конные гридни, числом двунадесять, из беловодской дружины. Оно и понятно. Чащи древочаровы и полесские нынче стали опасны, вон сколько беглых берендеев по ним рыщет. И не все помыслами чисты: иные и не прочь ограбить путника, разжиться легкой добычей.

Добромысл и рад был сватом в Полесье укатить. Терем-то, нынешний княжий, еще недавно ему принадлежал, и подворье воеводино. Тесно тут было двоим хозяевам, старому и новому. Да вроде Добромысл обиды не затаил, понимал, что не прихотью своей князь Стояр перенес столицу.

За первым возком следовал другой, еще покраше.

- Ой, невестушка твоя, голубка прибыла, - прошипела Дубравка и снова ткнула Мирослава локтем в саднящий бок.

- Отвяжись, анчутка, - взбеленился княжич.

Не врал, не врал батя, что все сговорено, и после Радогощи обвенчают молодых. Оно и правильно – с малых лет Мирослав и Велеслава Берендейская были обручены, да только князь Берендей нарок нарушил, отдал дочку тарханскому нойону. Может, через то все невзгоды его и начались. Так-то Мирославу девицу жаль было, но любви к княжне берендеев он никакой не питал. И князь Стояр, кажись, только обрадовался – сын телом хлипок, княжна до того, как в костяную нечисть оборотилась, тоже здоровьем не блистала, что за дети бы у них пошли? Бетула дело другое. Имя хоть и бизантийское, а корни здешние, словенские да чудовьи, станом стройна, ликом бела, девка на загляденье. Косищи как змеи, быка ими удавить можно. Сестрица молочная над княжичем давно хихикала. Такая жена мужа несильного на одну ладонь уложит, другой прихлопнет, аки козявку назойливую.

Вот и нынче: возок полесский, в их звериных и травяных росписях, аж дрогнул, когда княжна Бетула из него ступила. Под руки ее тут же мамки и няньки подхватили и повели. Понева на ней была лазоревая, по подолу серебром расшитая, епанча парчовая, голова под венцом платом укрыта, на венце речного жемчуга пуда два будет – а шла невеста, головы не склонив, и на голову над челядью своей возвышаясь. Лицо, понятно, скрыто под платом, чтобы раньше времени жених не прознал ее красоты да люди недобрые не сглазили.

Сзади катились подводы попроще, с девками сенными ее да с приданым. А приданого много, все больше сундуки, верно, с тканями и мягкой рухлядью. Полесичи шить да вышивать мастера. Значит, батька и вено уже за княжну полесскую отдал, сыну не сказавши…

- Водяной бы ее побрал, - тихо ругнулся княжич.

Сестрица безродная обернулась и хрясь – по губам, не накликай, мол, беды глупым словом. Ну что за день!

- Беги давай, - прошипела Дубравка. – Дворня, небось, тебя уж обыскалась. Надо соколика нашего умыть да нарядить, чоботы с такими подковками подобрать, чтобы ты был не ниже невестушки…

- У-у, моранина дочь, - огрызнулся княжич и полез с сеновала – хотя охотней прятался бы тут, дожидаясь, пока незваные гости покинут терем.

***

В покоях князя Стояра пахло дымом, воском и кожей. Светлое дерево стен не покрыто шкурами, как в большой гриднице внизу, а увито красивой резьбой, и столбы посередь комнаты тоже в резьбе. Как полесичи любили разноцветную вышивку, так древочары – выпускать из древесной плоти диковинную листву, животных и птиц. Мирослав провел пальцами по теплому тулову столба. Потемнело древо от времени и копоти свечной, а раньше было – золотое, медвяное. Княжич вздохнул. Мамка, пока жива, часто сказывала про старину, как поклонялись предки высоким дубравам. Нынче молились больше Велесу, добро топили в проруби али в землю закапывали. Тоже, конечно, дело нужное – а все же хорошо, когда шумит над головой зеленая листва, хорошо…

Князь сидел в своем дубовом кресле и хмурился. Высокое чело его пошло ранними морщинами, а ведь не стар был и волосом еще не сед.

- Опять со своей девкой приблудной куролесничал, - хмуро сказал Стояр. – Пора бы уже и образумиться, отрок. Чай не малое дитя – шестнадесят годков скоро стукнет тебе.

- Отче, не хочу я жениться на Бетуле, - взмолился Мирослав.

«И верно, где я, а где она, вежа полесская».

- Цыц. Не тебе решать.

Встав, князь древочаров подошел к окну и выглянул наружу, где во дворе теснились подводы с богатым приданым.

- Меняешь ты меня на шкуры и скатерти… - прошептал сын.

Думал, не услышит отец – нет, услыхал, развернулся, очами грозно сверкнул.

- Отрок, совсем в тебе ума нет. Как против тарханов стоять будем, если не заключим союз? Берендей решил, что умом больно крепок – мол, нарушит нарок, отдаст дочь за Барласа, и минует их беда. Сам знаешь, что из того вышло. Да и кого мне за тарханского демона сватать, тебя, что ли?

Княжич поежился.

- Встань сюда, погляди.

Парень робко подошел к отцу, выглянул из окна. За частоколом, за тесовыми да соломенными крышами посада блестела лентой баской царевишны река Белая, которую берендеи кликали Белью. К воде клонились ивы да вязы, а сама река обмелела, куда как поуже, чем о прошлом и позапрошлом годе.

- Чует сердце и рекут вещие вороны – поведут на нас тарханы свои войска. Кто встанет рядом с нами на берегу? Князь полесский, Верегут, заключил с вильничами союз. А у вильничей богатые земли, от Полесья и до самого моря. И оружия у них много бизантийского, даже медницы гремучие, что бросают огненные стрелы и ядра. Если встанем плечом к плечу, одной дружиною – мы, да остатки берендеева воинства, да полесичи, да вильничи – не перейдут тарханы реку, обратно в степи откатятся. Для того нам надобен крепкий союз…

Мирослав оглянулся. На красном столпе висели луки с колчанами, полными стрел, по стенам – мечи да щиты, много битв видавшие на своем веку. Но то было ране. А он-то сам? Годен лишь на затупленных мечах да дрючках сражаться, и стрелок из него – не то что белке в глаз, хозяину лесному в зад не попадет. Только и остается, что на княжнах чужеземных жениться для крепости отцовских союзов.

«Все равно, - подумал он, - хоть ножом меня режь, батюшка, за Бетулу не пойду».

- Али вскружила тебе голову твоя черноглазая? – нежданно хмыкнул отец.

Мирослав затряс головой, только кудри светлые заплясали. Нет, нет – Дубравка ему сестра… или не совсем сестра? Времени подумать отче, понятно, не дал. Парень опомниться не успел, как увесистый подзатыльник чуть не сшиб его с ног.

- Отдашь невесте нынче вечером на пиру кольцо, - сурово проговорил князь Стояр. – Суженой ее назовешь, а если нарушишь нарок – судьба Велеславы медом тебе покажется.

Вот и весь сказ.

***

В поварне дым стоял коромыслом. Помолвку княжича торопили, к пятой страже накрывали столы в большой гриднице. Жарили мясо, рыбу, пекли пироги. Дубравка, только войдя, тут же схлопотала от Богуславы крепкую затрещину.

- Ты где пропалала, анчутка непутевая? – взвилась стряпуха. – Ишь, опять в портки вырядилась, моранино отродье. Лишь бы гузном своим перед княжичем крутить, а дела делать – нет, слишком ручки у нас белы.

Богуслава, хоть и вскормила ее, сурова была к приемной дочери. Помнила, что прикладывала к сосцам не родное чадо, что родное в сырой земле давно упокоилось, в черной Нави с навьими детьми хороводы водит. Дубравка давно это знала. Своя, а чужая, оттого и пряталась то на верхушке старой липы, то на сеновале, а порой думала вообще из селения уйти. Только куда она пойдет? В перунову бывшую рощу, плакать на маминой могилке? «Ой земля ты черная, ой могила темная, предо мною расступись, матушка, ко мне явись». А если и вправду явится демоном костяным, служанкой холодной Мораны?

Или к тарханам бежать? Говорили люди, что кожей она смугла и волосом черна, как проклятые степняки, невесть от кого ее мать-то прижила. А от родимой одна память – оберег на шее.

На цепочке тонкой, легкий, вроде из серебра, а вроде и нет. Серебреник княжий, Ходько Влас, так и не сумел определить, что за металл – может, и небесное железо. Оберег тот был не простой, не солнечное колесо або лунница, а в форме цветка. Только какого? Не луговой, не лесной, колокольчик али ромашка, незнамый в этих краях. Инок Диодор, учитель княжичев, поглядел-поглядел да и сказал: «Роза это, гюлистанский цвет. В Бизантиуме тоже розы водятся, но кованые, а не из нитей плетеные». Откуда у мамки роза из Гюлистана? Не узнать теперь.

- На, бестолковая, делом займись, - прошипела стряпуха и ткнула чуть не в нос приемной дочери забитую птицу. – Ощипай утку, да чтобы не пропало ни перышка, ни пушинки. Будет пуховой матрас для княжича с молодой княгиней.

И ухмыльнулась так, что вот бы и врезать. Дубравка сжала кулаки, глянула в мертвый утиный глаз – и не стала, конечно. Пошла на крыльцо ощипывать, чтобы в харю стряпухину противную не смотреть и ненароком не плюнуть.

Весь двор был заставлен подводами. Еще бы, княжья помолвка – не барсук чихнул. Странно только, что сам старый полесский князь Верегут не явился. Захворал, может? Зато сколько добра за невестой прислал, три дня и три ночи разгружать. Права Богуслава, хоть и зла, а права – куда Дубравке до княжеского сына? Приблуда нищая, вот она кто, не лучше беглых берендеев. Хуже, те хоть лицом и волосом светлы, княжичу родня. И никому нет дела до того, что любит Мирослава какая-то там чернавка, с малых лет любит. Так бы к сердцу и прижала, от любой беды оберегла братца молочного. Да как убережешь?

Глава 2. Помолвка

Столы в большой гриднице были расставлены покоем. За верхним столом – князь Стояр в кресле резном, одесную от него княжич, ошую на простой лавке – воевода Добромысл. На князе кафтан из бизантийского аксамита, соболем подбитый, широкий кожаный пояс, кудри темные спадают на лоб из-под горлатой шапки. Мирослава облачили в красную рубаху, в богатые парчовые порты, на голове – тафья, в глазах тоска. По правую руку стол с боярами да наилучшими из гридней, по левую – женский стол, там невеста с боярынями своими, свахами да дружками. У порога скучали скоморохи, гусляры и плясцы, ждали своего часа и жадно пялились на угощение.

Стол роскошный ломился от яств. Тут тебе и хлебы, и поросята жареные, и всякая дичина, и утки, и куры, и лебеди, рыба речная, в корчагах ставленный мед, а вино редкое, бизантийское – в глиняных горшках, по прозванию амфоры. Ключник носатый, Ерофим, управлял чашником, да десятком отроков, да поварятами, что из кухни таскали блюда, чтобы стол не опустевал, чтобы всем были вино и мед налиты. В стенных кольцах горели пучки лучин, на столах – восковые свечи. Светло, как днем, блики скачут по доспехам, мечам и щитам, что на стенах развешены.

Всего этого Мирослав, считай, и не видел. Не ел, не пил, в кубок пустой пялился. Единственное утешение – не свадьба это. Не свадебный пока пир, лишь помолвка. Свадьбу по обычаю справят, после Радогощи, а пока – только колечко невесте на палец надеть, милой своей назвать. Милой. Вон расселась вежа, надо всеми за своим столом возвышается. На голове все тот же венец двухпудовый жемчужный, а выю не гнет. Тоже ничего не ест, не пьет, лицо густым покрывалом завешено, но чуял княжич – Бетула из-под покрывала на него так и зыркает. Дружки ее, родня и свойственницы, тоже отчего-то казались невеселыми. Будто не под венец кровиночку свою провожали, а в ледяной омут.

Значило ли это, гадал Мирослав, что княжна полесская сама такому браку не рада? А если поговорить с ней, уломать – вдруг откажется? Она-то жениха на три года постарше, может, есть у нее уже друг сердечный? А почему бы и нет, из вильнических князей? Те галантные, в железных доспехах, девкам руки, говорят, целуют и на колени перед ними так и норовят встать, и на бизантийский манер сражаются за сердце дамы своей на турнирах. А мы тут попроще, поплоше, нам что – лаптем щи из жбана хлебать, хлебной корочкой заедать. Может, не пойдет за него?

- Чего нос повесил? – шепнули в левое ухо.

Скосил глаз, и точно – там Дубравка стоит с ковшом, как бы мед ему в кубок подливает. Опять парнем вырядилась, непутевая, смешалась с поварятами да отроками. Косы под шапку убрала, мальчишка и мальчишка.

- Али невеста не люба?

Смеется, потешается. Шугануть бы ее как следует, да князь-отец заметит. И так отче суровый думает, что между ними приязнь, и отнюдь не братская и не сестринская. Шикнул было, да все заглушили заздравные речи. Поднял чашу свою воевода Добромысл, бороду вперед выставил и как гаркнет:

- Пью за княжича и его суженую! Пусть живут в любви и согласии, как голубь с голубкой. Пусть дом их будет полной чашей, как чаша сия, а дети крепкими растут и здоровыми! Пусть крепок будет союз их, как сталь, и светел, как кольцо из чистого золота!

Гости загомонили, а княжич похолодел – то было знаком. Как тостования поутихли, воздвигся со своего места сам князь Стояр, руку поднял. На ладони его поблескивало кольцо золотое с червленым яхонтом, на устах – улыбка, а в глазах холод лютый.

- Сын мой! – возгласил он, глядя сверху вниз на юного княжича. - Ныне день великий – день твоего сговора. Ты избрал себе суженую, и мы, старики, благословили сей союз.

Гости снова загомонили, однако князь вскинул длань – не окончил, мол, речь.

- Но слова и рукобитье, продолжил он, - надо скрепить знаком верным. Как это кольцо не имеет начала и конца, так и любовь ваша да не знает края. Возьми же сей сговорной перстень и надень на десницу своей невесты. Пусть будет он ей залогом твоей верности и нашим княжеским словом, что отныне она – твоя суженая и будущая княгиня. А вы, гости честные, будьте свидетелями сему!

В наступившей тишине Мирослав услышал, как льется тонкой струей из братины мед на пол, и не надо было оборачиваться, чтобы понять – братина та у Дубравки в руках. Вот неуклюжая! Девка, однако, быстро спохватилась, отступила за спины служек-отроков. Княжич встал медленно, словно выдирался из цепких пальцев зимы, а на шее – ярмо тяжкое. Неохотно принял кольцо из отцовской руки и пошел, под общими взглядами, к невестиному столу. Та, вежа немыслимая, уже воздвиглась ему навстречу, протянула десницу в широком рукаве, отставила палец безымянный. Верно, на шуйцу наденет после свадьбы, когда десница обручальным кольцом украсится. Таков их, древочарский, обычай.

«Откуда она знает? – подумал княжич, передвигая ноги деревянные. – Мамки, что ли, наплели, или Добромысл наш порядок поведал?»

Он смотрел на пальцы княжны полесской Бетулы, смотрел и не понимал, что не так. Худые пальцы, смуглые какие-то, и рука будто вовсе не женская, и тут его пробрало – ногти то, длинные, прямо не ногти, а когти, золотой краской измазаны! Вовеки такого не было, чтобы мужики али бабы словенские ногти себе краской размалевывали, зато у другого племени это было очень в ходу. У проклятых тарханов!

Княжич встал, как вкопанный, так и замер с кольцом в руке. А по гриднице разнесся тихий смех.

- Что же ты замер, женишок? Не хочешь своей суженой колечко на палец надеть? Может, не дорос еще?

Мирослав как стоял, так и продолжил стоять, дурак-дураком. Он слышал крики и лязг мечей, доносившиеся из-за дверей гридницы. Видел, как двери распахнулись, и в палаты вломились темнокожие люди в халатах, в стеганых и пластинчатых доспехах, в шеломах, с кривыми саблями и луками. Засвистели стрелы. Княжеские гридни, не успев и взяться за оружие, попадали, где сидели, некоторые так и не выпустив из рук пиршественных чаш. Кровь смешалась с заморским вином. Время словно замерло, как замер сам княжич. Вот Добромысл вскакивает с лавки своей, и в руках у него почему-то сабля, и сабля эта острием прижимается к горлу князя. Вот верные сподручники его, Жар да Борислав, срывают со стены мечи и бьют ими княжеских дружинников. Дружки невесты разбегаются, прячутся под столы, но без криков, без суеты, словно так и было сговорено. А сама невеста сбрасывает плат и епанчу свою, а под епанчой не сорочка и не понева, серебром шитая, а легкий пластинчатый доспех поверх черной ткани халата. Лицо невесты-не невесты темное, тонкое, острое, на лбу и по щекам до подбородка узоры черные с золотом, прямо на коже набитые, вьются. Брови насмешливо вскинуты, под ними глаза раскосые, длинные, нечеловеческие, и горят чистым золотом. Не бывает у людей таких глаз, словно все драгоценные перстни мира сплавили в одном котле. Смоляные волосы собраны на макушке в высокий хвост, на прихотливо изогнутых губах усмешка.

- Что, женишок, не по нраву пришлась тебе невеста? Вот и мне твоя Велеслава не очень глянулась, да что поделать…

В голосе его слышались шелест песка и пение тетивы, чужой голос, слова вроде все понятные, а все равно – чуждые.

- На колени! – заорал между тем воевода Добромысл, продолжая грозить своему князю тарханской саблей. – На колени перед владыкой мира, повелителем всех, рожденных на земле и под землей, покорителем Царства Цинь и Гюлистана, избранным Эрлика-Губителя, великим царевичем Барласом!

- Как ты можешь, изменник, - прохрипел князь Стояр.

По горлу его уже струйка крови текла – порезала тарханская сталь кожу на шее.

- Народ свой предал, князя предал своего. Сам на колени, мразь!

Доброслав ухмыльнулся, широко, так что густая борода на две стороны разъехалась.

- А кто тебя сюда звал, князь? Ты беду на нас накликал. Ты приютил нечестивого Берендея, привел его в Беловодье. Что же мне, ждать, пока тумены доблестного Барласа реку перейдут и всех людей моих, как овец, перережут, а город пожгут? Не я, а ты предал народ наш, Стояр! Не я, а ты приволок сюда колдуна, что дочку свою в нежить превратил и науськал на царевича, да славится его имя от первого до последнего моря!

- А полесичи? – тихо проговорил Стояр.

- Полесичи, - ответил ему тарханский нойон, что так долго прикидывался невестой, - оказались умнее тебя, как и твой воевода. Бетула уже два месяца как украсила мой цветник. Видишь, и одеждой своей поделилась для моего представления. Она куда горячей и сговорчивей вашей демоницы, хоть и та меня изрядно повеселила. Что касается Верегута, он снабдил меня сундуками и повозками, чтобы провезти в твой дворец моих воинов. Сдавайся, кнез. Хотя можешь и не сдаваться, мне все равно…

Мирослав, все еще недвижный, аки столп, не успел ничего понять, а царевич Барлас уже схватил его за руку, перебросил через стол, прижал спиной к себе и приставил к горлу кривой нож. Так и стояли теперь отец и сын, друг напротив друга, и у обоих шеи обжигала холодная сталь.

- Мой отец, владыка душ хан Эрлик, отчего-то любит, когда во славу его льется горячая человеческая кровь. Я не разделяю его пристрастий, мне достаточно крови быка или коня, но кто я такой, чтобы обсуждать вкусы Эрлик-хана? – улыбнулся царевич. - Потому вы оба будете принесены ему в жертву этой ночью. А ты, басхаг Добромысл, получишь во владение их улус, когда твои воины приведут ко мне беглого раба Берендея.

Мирослав знал, что должен посмотреть в глаза отцу, но не его он выглядывал в сгрудившейся у противоположных дверей гридницы толпе. Там степняки тарханского нойона поставили на колени отроков, поварят и прочую челядь, отделив их от гридней и кметей. Верно, затем, чтобы оставить в живых, ведь прислужники нужны не только древочарскому князю. И там, среди светлых голов да бледных лиц, горели неистовым огнем черные глаза Дубравки. Как бы девка чего не учудила… Как бы, ведь она может, нет уж, пускай живет, пусть хоть она живет…

За красными дверьми, за которыми уже давно стихли крики, и лишь слабо тянуло кровью, требухой и дымом, раздались шаги. Нет. Не шаги. Скрежет. Словно костью или гвоздем железным вели по камню, резкий, отвратный звук.

Тарханы заоглядывались, а Мирослав почувствовал, как напряглась рука Барласа у его шеи, как сжались пальцы на рукояти ножа. Царевич тихо зашипел, словно кот речной али ласка, увидевшая змею. За дверьми коротко крикнули на чужом языке, крикнули и забулькали, захрипели рваным горлом. Послышался чавкающий, непонятный звук, потом как будто об пол грянулось несколько тел.

А затем в гридницу вступила ОНА.

***

На первый взгляд – худенькая девица с длинными русыми волосами, почему-то в косы не заплетенными. На первый взгляд… Дубравка сморгнула. Нет, не могло этого быть. Этого. Всего. Быть. Не могло.

Не мог ее княжич вот так, одним днем, стать не ее, а верзилы Бетулы.

Не мог Стояр продать сына за мягкую рухлядь, за красивые кольца, да хоть и за уговор стоять вместе против тарханов.

Не могла невеста Бетула обернуться этим… черным с золотом… как подземный змей Волос.

Не мог верный Добромысл предать князя.

Не могли за мгновение ока полечь могучие гридни.

Не мог змей подземный ухватить ее Мирослава и приставить к тонкой вые его нож.

А пуще всего – не могла она, Дубравка, на это смотреть, не могла пасть на колени от удара степняка и глупо пялиться, как ее милому режут горло, как сулят ему смерть во славу Черного Эрлика.

Нет, должно быть, все случилось не так.

Отринул княжич обручальный перстень.

Смилостивился строгий Стояр, не стал сына неволить.

А если и стал, Бетула кольца не приняла.

А если и приняла, оказалась просто княжной полесской, а не этим, страшным, со взглядом золотым.

А если и был страшный, то схватил Добромысл верный меч, бояре его, Жар да Борислав, тоже за мечи схватились, встала вся княжья дружина да посекла лютых ворогов, так что мясо их три дня и три ночи вороны клевали.

А если и нет, то ринулась она, Дубравка, сорвала со стены светлый клинок, и предателя Добромысла поперек спины – хрясь – и надвое развалила, пусть княжий терем черным делом не поганит.

Но нет.

Вместо этого в гридницу вошла ОНА.

На первый взгляд – худенькая девица с длинными русыми волосами.

В рубахе простой льняной.

На первый взгляд.

Только рукава и перед, и подол рубахи отчего-то в крови.

Кровь на пол – кап, кап.

А из рукавов высовываются руки княжны берендеевой, Велеславы.

Почти по полу волочатся.

Потому что не руки то, а лапы длинные, тощие, бледные, костяные.

И вместо пальцев – когти изогнутые, в кровище.

Когти по полу скребут, оставляют царапины долгие, как борозды от сохи во поле по весне.

Скрип-скрип под ногами ее добрые дубовые доски, словно не девка тощая идет по ним, а медведь пробирается, бер, хозяин лесной.

Скрипи-скрипи нога липовая.

- Гляжу, свадьба тут у вас, - говорит княжна Велеслава и главу на шее тонкой поворачивает, только не может человек так шею вывернуть.

И глазищи у нее черные, как подмирная тьма.

Глядит она черными глазищами своими прямо на царевича тарханов, а получается, что и на княжича, которого царевич за горло держит.

- Веселье. А ведь жених-то чужой.

Нечисть распахивает рот и то ли хрипит, то ли давится, то ли смеется.

Земля сыпется у нее из пасти от этого смеха, сырая земля.

- Оба жениха чужие, оба мои. Заберу. Обоих. Мои. Моё. Заберу.

По доскам дубовым иней ползет серебром, лютый холод, так что тела гридней на полу мигом покрываются изморозью.

Дубравку изнутри бьет дрожь, но так застыла она, что и пальцем не пошевелить, рукой не двинуть, ни моргнуть, ни охнуть. Дыхание вырывается изо рта облачками пара, да не только у нее – у всех, и у древочаров, и у полесичей, и у степняков.

Костяная демоница клешни свои вытягивает, когти-пальцы растопырив.

- Ааааа, - стонет Дубравка, и сама не замечает, как стонет.

Силится, сжимает в руке матушкин оберег. Острые грани цветка впиваются в ладонь, чуток приходит Дубравка в себя. И видит, как демоница подбирается и прыгает, вытянув костяные лапищи, прямо на Барласа… прямо на Мирослава.

- Нет! – вопит Дубравка, вскакивает с колен, срывает с шеи материнский оберег и выставляет перед собой. – Не дам, нет!

Из оберега рвется свет, золотой, разящий, ярче ярилина пламени, ярче перуновых стрел.

И все, и ничего больше нет, кроме этого разящего света.

Глава 3. Тарханский царевич

Очнулась Дубравка в яме. В том самом порубе с бревенчатым накатом, где держали наилютейших татей, душегубов да насильников. Было тут темно, сыро и зябко даже в жарком серпене. Пол земляной, да еще и руки за спиной спутаны. Над головой лучи ярилины били сквозь деревянную решетку. Все тело болело – видно, от тычков, что ей тарханы поганые навесили. Или нет? Ничего она не помнила, кроме золотого жгучего света.

- Эй, - крикнула девица. – Эй, кто-нибудь!

Кричала, кричала, чуть не охрипла. И мысли все это время грызли тревожные. Что с Мирославом? Что с князем? Неужто пожрала любого костяная демоница? Или, того хуже, как сулил проклятый царевич Барлас, принесли его с отцом в жертву ненасытному Эрлику, богу тарханского Подмирья? Сколько времени прошло с злосчастного пира: день, ночь, два дни? В глотке саднило, пить хотелось ужасно.

- Эй, дайте хотя бы воды!

Когда показалось, что бок примерз к земле сырой, а руки совсем уже онемели и даже не ворочались, решетка поднялась. Сунулся в яму кто-то темный, в плечах широкий, с бородой – видать, не степняк. Из дружинников Добромысла, трусов и предателей?

Сощурилась против света. Так и есть. Гридень ближний Добромыслов, по прозвищу Серьга. Он серьгу большую серебряную в левом ухе носил, оттого, видать, так и прозвали.

- Полно орать! – вызверился. – Хочешь воды? Будет тебе вода.

Сначала Дубравка не поняла, а потом, как опрокинул на нее душегуб полную бадью воды колодезной, ой как поняла.

- Охолони. Вытащу тебя сейчас из ямы, брыкаться не думай. Царевич желает с тобой, козой недоенной, разговаривать.

Она и не брыкалась. Только плюнула в рожу Серьги, заметным шрамом поперек щеки украшенную, за что получила еще два ни то три пинка. Сильно, однако, не бил. Проволок через двор, мимо стражей тарханских, что стояли у красных дверей. Дубравка оглядеться хотела, да свет бил в глаза больно. Ясно, что день, что в кучу на дворе тела свалены, и мужские, и несколько бабьих, раздетые все донага и обезображенные. Терем вроде не пожжен, но никого, кроме тарханов и извергов добромысловых, нет кругом. Ни курей, ни гусей, ни прочей птицы, что обычно перед поварней зерно клевала – всех, видать, поели.

Втолкнул ее Серьга в двери гридницы, на пол швырнул и сам на колени бухнулся. Червь позорный.

Дубравка осторожно голову подняла. Столы убрали. Богуслава – вот те раз, жива, карга зловредная – ползала по полу с еще несколькими дворовыми девками, кровь тряпками оттирали. А на княжьем престоле, на резном дубовом кресле, восседал – ну кто бы вы подумали?

Доспеха на нем нынче не было. Была легкая, широкая да долгая рубаха, золотой нитью расшитая, богатый пояс схватывал тонкий, не по-мужски, не по-воински, стан. На ногах шальвары широкие, какие, говаривали, девки срамные бизантийские таскают в их поганых термах. Тьфу и тьфу, плюнуть противно. Чоботы богатые, сафьяновые, в каких полесской невесте на свадьбе выплясывать бы пристало. Только золотые глаза с полуопущенными веками девичьими отнюдь не казались.

- Ну приветствую тебя, воительница, - протянул он все так же, нашим-не нашим говором, будто степная трава шелестнула.

В правой руке у царевича был кубок, и туда бы Дубравка тоже с радостью плюнула. Левая, долгопалая, с золотыми ногтями, срам да и только, покоилась на золоченом подручнике кресла.

- Видно, я должен быть тебе благодарен за спасение от костяной ведьмы – хотя с ней бы я и сам управился. Думаю, не меня ты, красавица, спасала.

Дубравка сжала зубы. Руки ей так и не развязали, веревка натерла запястья. Да и что говорить? Спрашивать, где княжич, где князь, что случилось вечор в большой гриднице? Не ответит.

Царевич Барлас подался вперед, как будто вглядываясь в пленницу. Махнул рукой, и Серьга, кланяясь, усочился за дверь. Все чернавки во главе с Богуславой, курицей слепородой, тоже покинули палату.

- Скажи мне лучше, - проговорил тарханский нойон, - где ты эту вещицу взяла?

Только тут Дубравка заметила, что лежит у царевича под левой рукой. Цепочка тонкая, серебром отблескивающая. Родной матушкин оберег! Рванулась вперед, на колени перекатилась, попробовала встать – да куда там, не держали ноги. Обратно набок повалилась.

- Больно ты быстра, - раздумчиво протянул царевич. – Итак. Откуда у тебя гюлистанский амулет?

Отроковица вздрогнула, закусила губу. Гюлистанский? Ну да, вроде Диодор что-то такое сказывал.

- Ты, конечно, на здешних бледных мышей не очень похожа, - продолжал Барлас. – Смуглая, черноволосая… только это не просто древняя вещица из Гюлистана, а боевой амулет пери, дочерей царя джиннов… а пери ты быть никак не можешь.

- Чего это не могу? – вскинула голову пленница.

Шапки ее давно лишили, черные косицы рассыпались по плечам. Чтобы насолить Богуславе зловредной, заплетала их Дубравка не по-здешнему, а так, как видела на молодой княжьей наложнице с юга, Ясмине – не одна, не две косищи, а много-много мелких.

- Для начала, - тихо ответил царевич, - у тебя нет крыльев, девица. Так откуда?

Дубравка, как могла паскудно, ухмыльнулась. Наверное, так себе это выглядело – губы разбиты, и кровь на зубах.

- Я скажу тебе, душегуб. Только и ты скажи мне – что с княжичем и князем сделал?

Барлас улыбнулся ей, широко и вроде даже весело.

- Али ты, красавица, не слышала вечор – принес я их в жертву отцу моему, Эрлик-хану, кровь их в чаше смешал и вылил на землю…

Дубравка сама не поняла, как на ноги взметнулась, волчицей воющей пронеслась через чертог, чтобы в глотку окаянному зубами вцепиться… отбросил ее на пол удар ноги в сафьяновом сапоге.

- Глумлюсь я над тобой, девка глупая, - холодно прозвучал привычный уже чуждый голос. – Ничего с ними не сделалось. Сидят оба под охраной в подклети, живые и здоровые.

Царевич намотал цепочку оберега матушкиного на кулак, зевнул, потянулся.

- Скучны вы тут все, спасу нет. Вот и отрок твой, Мирослав, кажись? Так и взвился, когда я сказал, что славно мы с тобой вчера на княжеских перинах покувыркались.

- Сдохнешь, - процедила Дубравка. – Сгниешь, как собака паршивая.

- Может, и сгнию, - пожал плечами Барлас. – Может, и нет. Но ты это вряд ли увидишь. А кнеза Стояра оставлю наместником. Скучно у вас, домой хочу, в степь. Бетула меня, опять же, заждалась…

- Как наместником? А Добромысл? – опешила девица.

- Добромысл твой оказался дурак дураком, - хмыкнул тархан. – У меня людей мало влезло в сундуки, велел я ему на подворье берендеево идти своей силой, схватить беглого колдуна и ко мне привести. И что же? Глупец колдуна упустил. Ушел ваш Берендей в леса и дружину свою прихватил. На помощь вам не поспешил, хоть вы его и приютили… Как думаешь, кто его известил? Гридни ваши трусливые? Или, может, костяная ведьма? Как-никак, он ей родной батюшка, не чужая кровь.

Вот как. Сильно усомнилась Дубравка, что Велеслава пошла батюшку своего предупреждать. Нет у таких тварей больше никаких батюшек, одна матушка – мерзлая Морана. Недаром же слово «мразь» у берендеев бранным считалось, и к полесичам перешло… Да и батька родной, увидев такое чадо, в леса бы сбежал, роняя портки, безо всякой дружины – и кабы не обделался с перепугу.

- Князь Стояр не будет твоим наместником, мразь подмирная, - сумрачно пробормотала девица.

Почему он ей прощает все поношения? Ах да, благодарен. Неужто и вправду благодарен за спасение от костяной Велеславы? Или просто опять глумится?

Тархан улыбнулся, как всегда – чуть поднял уголки губ, но смех не коснулся золотых колдовских очей.

- Конечно, будет, когда я его сына возьму в заложники и увезу в свой стан, - ответил он. – А теперь хватит. Я тебе все, о чем ты просила, сказал. Отвечай, откуда у тебя Вардат аль-Химая?

Мирослав бы, наверное, понял, даром что ли инок Незримого, Диодор, его всяким наречьям учил. А Дубравка девка простая, но вроде догадалась, что так тарханский нойон кличет ее оберег.

- От матери, - хмуро процедила она.

- А мать где?

- В земле сырой. В роще перуновой.

Зачем она это ему говорит? Может, наложил на нее демон окаянный какое заклятье? Или правдивостью своей нежданной запутал?

- В роще перуновой… - протянул Барлас. – Ну что ж, в роще так в роще. А ну пошли.

- Куда пошли? – окрысилась девка.

- В рощу перунову пошли. С матерью твоей мертвой балакать.

Дубравка еще не придумала такое проклятье, чтобы обрушить на голову нечестивца, а ноги ее уже сами подняли и следом за царевичем из гридницы понесли. Что за навья напасть?

***

Вроде и недолгой была их беседа, а снаружи уже завечерело. От домов да от плетней потянулись синие тени. В серпень день уж на убыль идет, но еще теплы долгие вечера. Старики сидят на завалинках, молодежь, как с полей вернется, устраивает гулянки, коли старшие не запрут в горнице или к работе не приставят. Шерсть чесать, пряжу прясть, от захода и при лучине – только молодые так и норовят на луг, в поле, к колодцу или на посиделки к соседям заглянуть, пошуметь да побаламутить. А сейчас тихо было в Беловодье. Стыло, словно зима протянула уже к древочарам свои длинные пальцы. Только на восходе, у реки, за высоким частоколом горели огни, и несло дымом и палевом. Отвратный запах.

- Что, не нравится? – хмыкнул идущий впереди нойон.

Дубравка думала, он возьмет какую-нито охрану, но тархан гордым был, самоуверенным, сам шел, не боялся девке спину подставить. А что она сделает? Руки-то до сей поры связаны.

- На лугу ваших мертвых жгут, чтобы ночью не встали да по поселению шнырять не надумали. А то кто вас, оборотней словенских, знает…

«Чтоб и тебе в том костре сгореть», - ругнулась про себя Дубравка. А вслух не стала говорить, толку-то? Не задевали нойона ее слова. Спросила вместо этого то, что ему точно поперек горла:

- А что с княжной берендеевой, с Велеславой? Куда она подевалась?

Барлас обернулся, поморщился. В закатном свете глаза его горели красным золотом. А сабли при нем или доброго меча не было, приметила девица, один нож кривой на поясе. Тот самый нож…

- А сама, значит, не помнишь?

Мотнула головой, так что косицы ударили по щекам.

- Сбежала она. Но недалече. Где-то тут бродит, это я чую. Крови моей хочет. Вам бы, девица, объединиться, как полесичам с древочарами да берендеями в мечтах князя Стояра – глядишь, и одолели бы меня.

«Навья сыть, чтобы тебя костяная ведьма побрала, чтоб ощипала, как я давешнюю утицу».

Они миновали высокие ворота, которые сторожили дружинники Добромысла совместно с тарханами. Видно, не очень царевич Барлас доверял своим новым союзникам.

Остановившись за вратами, с подветренной стороны, так, чтобы не щекотал ноздри едкий дым от реки, царевич сощурился. Глядел он на древочарову чащу, куда вела дорога через поля, без приязни. Еще бы с приязнью глядел. Местная нечисть, да хоть лешие, хоть водяные, хоть мавки, они тарханов не жаловали. Сойди с тропы на шаг, затянут в болотище, запутают, заморочат голову – век из лесу не выйдешь. Пускай нечисть, да наша, словенская, чужой веры не терпящая, чужого обычая сторонящаяся.

- Ну, где твоя священная дубрава? Показывай дорогу, красавица.

Дубравка вздохнула. Вот бы повалить окаянного, по башке камнем – да и в лес. Лес родной укроет, защитит, а там, может, и к берендееву отряду выведет.

- Откуда ты нашу речь так хорошо знаешь? – спросила она.

- Велеслава на войлоках в шатре обучила, - хмыкнул нойон. – Глупостей не спрашивай, девица. Я же, по-вашему, демон. Знаю любую человеческую речь, также речь животных и птиц.

- А оберег… амулет гюлистанский боевой – он от нечисти защищает? От демонов? - стараясь не выдать голосом тайных мыслей, продолжила она.

- Верно. В основном от них.

- Если так, что же тебя пламя не обожгло? – с торжеством спросила Дубравка.

Все же поймала тархана на лжи.

Царевич улыбнулся, широко, зубами белыми сверкнув.

- Не так ты и глупа. От демонов, да, но мне он вреда причинить не может.

- Почему?

- Много будешь знать, девица, скоро состаришься. Так где же твоя роща?

Вот и думай теперь, что бы все это значило.

***

Когда вышли к косогору, где перунова роща листвой шумела, уже совсем смеркалось. По небу катилась луна, полная, белая, костяная. Неприятен был Дубравке ее бледный лик и взгляд, не понимала девица, какого лешего нойон потащил ее на священный холм. Рядом селение было заброшенное – старое Беловодье. В стародавние времена река Белая шире была, судоходней. Лодьи ходили сюда от самого озера Светлояр, что в гривской земле, и у каких на парусах горел ярый сокол, а у каких, разбойных стругов, в полоску были паруса. Оттого отгорожено было Беловодье, и тогдашнее, и нынешнее, валом высоким и частоколом из толстых бревен, и умели древочары, если надо, взяться за оружие и приструнить ворогов.

А к заходу от городца был заветный холм с капищем, где волхвы Перуновы возносили моления огнестрелому богу. Там стоял деревянный идол, с головой серебряной, с золотыми усами, и горел негасимый огонь. В огонь тот бросали мед и зерно, а в годины бедствия поили идола и бычьей да петушьей кровью. На внутренностях волхвы гадали, дружинники угощались вареным мясом, а вокруг шумела священная дубовая роща.

Ныне от домов остались одни поленья, а роща разрослась. Низко над ней стояла мертвецкая луна.

«Зачем, - думала Дубравка, шагая впереди, - матушке понадобилось на холм карабкаться, ведь была она на сносях? Хотела, что ли, помолиться стреловержцу? Не молятся ему давно в этих землях…»

Светлая тропа была едва различима под ногами. Луна – луной, а под небом тьма, холодно и зябко, словно не серпень на дворе, словно и сюда добрались стылые пальцы Мораны. И тихо. Ни ветерка, ни шороха, даже мышь полевая не пробежит в траве. Торчат внизу покосившиеся избы, а листва на дубах не шепчет, молчит. Боязно. И тархан, что шагает позади – хоть и лжет, что демон, а поди его разбери, зачем он Дубравку сюда притащил. Не говорить же с давно умершей матерью? Может, принесет ее в жертву своему черному богу у старого алтаря, у корней разбитого молнией древа, а Перун и не услышит...

Идол тоже стоял накренившийся, облезли его усы, отрухлявела борода. Давно не зажигали у его ног горячий огонь, не поили медом и кровью…

- Ушел Перун.

Дубравка аж чуть не подпрыгнула. Как Барлас-царевич прочитал ее мысли?

Она обернулась. Тархан отстал на несколько шагов. Только сейчас девица заметила, что идола древнего окружает кольцо из угольев, и Барлас как будто не решался то кольцо переступить. Постоял, скрестив руки на поясе – хоть мечей там не было – да и двинулся в обход. Может, и не совсем Перун ушел?..

- Совсем ушел, - опять, будто прочитав ее мысли, тихо проговорил нойон. – А вы, простецы сиволапые, небось и не ведаете, куда, и жрецы ваши не ведают.

- Ты больно много ведаешь, - огрызнулась Дубравка. – Может, руки мне развяжешь, муж доблестный? Или боишься, заборю? Тут в темноте оступиться легко…

- Глупцу и при дневном свете оступиться недолго, - ухмыльнулся нойон. – Ладно, давай.

Шагнув ей за спину, Барлас одним движением рассек веревку своим ножом. Острый нож. Ох, верно, страшно, боязно было Мирославу, когда кривое лезвие к шее его прижалось. Ненависть всколыхнулась в душе, всколыхнулась и сгинула – слишком тихо, темно, безлюдно было вокруг. Ни ветерка, лишь луна глядится в воды реки Белой, и сама бела.

- Показывай, где могила твоей матери, - велел нойон.

Дубравка молча обогнула забытого идола и подошла к высокому дубу. Лесной великан некогда гордо осенял своей листвой капище, до той поры, пока не рассекла его комель до самых корней палящая молния. Теперь притих дуб, съежился, листва его поредела. Дубравка подошла, приложила руку к грубой коре. Кора была теплой. Значит, жив еще великан, стоит, сторожит былое, от матушки привет передает.

- Тут, у корней, - глухо сказала она.

Барлас подошел. Глаза его чудные блеснули совсем неподалеку. От царевича несло кожей и сталью, но еще, тонко – благовониями, почти как теми, что наложница князева Ясмина любила на себя выливать. Тьфу, пропасть.

- Чудной вы народ, древочары. Чужаков хороните на собственных капищах. Совсем ума у вас нет…

Дубравка оскалилась.

- Думай, когда о матери моей говоришь…

И осеклась.

Царевич, протянув руку над почти незаметным холмиком могилы, обратил лик к луне, провыл несколько слов на наречии нелюдском и полоснул себя ножом по раскрытой ладони. Кровь его густой струей хлынула вниз, на землю полилась.

- Что творишь, выродок? – ахнула Дубравка. – Почто могилу материну оскверняешь?

Чужак обернул к ней узкое лицо, бледное в свете луны. И глаза его утратили блеск золотой. Черны стали, как ночь, как очи костяной демоницы Велеславы.

- Живешь тут столько лет, - прошипел он, - и не знаешь, что Небесную Странницу, хурхрэ саара, ваши же называют в такие ночи Зерцалом Мораны. На ущербе она зовется Серпом и отсекает путь от Яви к Нави. А в такую ночь в лике ее отражается вся Навь, все тени ушедших, и они могут отозваться на зов. Позови свою мать!

Дубравка стояла, опешив.

«Да как я ее позову, - думала она, - коли даже имени ее не ведаю!»

- Зови! – повторил нойон.

И тогда Дубравка выдохнула, обращаясь то ли к сырой земле, то ли к белому лику луны:

- Мама. Мамочка!

Глава 4. Костяной лес

Она ждала чего угодно. Что мать сизой горлицей спорхнет к ней из теплого Ирия. Что разверзнется земля, и явится костяк, страшно щелкая челюстями, родную кровь не признавая. Что не случится ничего – верней всего так, не примет дубрава древочарова чужой ворожбы, отринет, как тело женщины отторгает порой нежеланный плод.

Заскрипел рассохшийся дуб. Вскинула Дубравка главу и узрела, как разверзается в комле древесном нора, шире той, что осталась от молнии, расходятся волокна, открывая проход. Не струился оттуда ни черный, ни белый свет, не пахло ничем, кроме сухой древесины и старой золы.

- Ну, что застыла? – поторопил царевич тарханский. – Ступай.

- Куда ступать?

- На тот свет, - хмыкнул он, рожа постылая.

«Тебе надо, ты и ступай», - Дубравка подумала, но получила увесистый тычок от нойона пониже спины и, не пикнув, влетела в утробу древесную.

А в утробе… Сначала она не видела ничего. Сначала. Потом прорезался тусклый, серый, мертвяцкий свет. Под ногами зачавкало. Охнула Дубравка, опустила взгляд – ноги по щиколотку в трясине. Ан нет. Не трясина то. Брег топкий, болотистый, а впереди, в тумане будто, виднеется река. Да не Белая – узкая, неглубокая, камни из нее то тут, то там светлые выступают. А кругом ни день, ни ночь, над головой мгла и впереди мгла, едва-едва плоский брег другой виднеется. И холодно. Как зимой, когда из тепла избяного на мороз выскочишь, только и мороз тот сырой, без звонкого хруста, лишь кости от него ломит. И дыхание парком изо рта вырывается, с облаком туманным сливается.

- Ну, что встала столбом, красавица? - прошипело из-за спины. – Будешь тут долго стоять, топь по самую маковку затянет.

Дубравка оглянулась и ахнула. Узоры на лице демона тарханского Барласа, те, что выведены были золотом, начали сами собой светиться, а глаза горели, ровно два угля в кострище. И оберег материнский, зажатый в его кулаке, засветился бледно-бледно, как самая ранняя зорька.

- На, - ткнул он девке амулет. – На шею нацепи, тебе нужнее. И ступай по камням. Не вздумай в воду бухнуться. Вода в реке Смородине мертвая, раны затягивает, а если живой ее коснется, то все, конец ему.

- Ты откуда знаешь, - буркнула Дубравка, просто так, со злости, - али купался уже?

Ничего не ответил царевич, первым по камням на тот берег пошел. Девица оглянулась – за спиной никакого дупла аль норы, в свет живой ведущей, только мгла сильнее смыкается. Делать нечего, придется вперед шагать.

***

Шли они, почитай, уже не одну, не две стражи, шли по мертвому лесу. Да не просто мертвому. Стволы древесные тут были из костей, как будто великаньих, старых и белых, ветки – кости человеческие, вместо листьев – пальцы костяные. Не шуршат, не колышутся, а щелкают, потрескивают. И на тропке еле приметной, что от самой реки вилась, под ногами кости, наступишь – щелк, и в прах рассыпаются. Поначалу-то Дубравка старалась не наступать, Морана их разберет, чьи это кости, может, собственных пращуров. Потом уж и не глядела. Много было их тут, как золотой палой листвы в березняке после сильного ветра по осени. В очертаниях древес проскальзывали то реберная клеть, то изгиб хребта, а порой словно и черепа проглядывали, человеческие и совсем нелюдские. Вспоминались недобрые Богуславины сказы, про то, как мачеха падчерицу отправила за светом, а свет тот был в костяном бору, у ведьмы, за частоколом, черепами утыканным… Ох и боялась Дубравка маленькая той сказки! А теперь и самой пришлось за реку Смородину идти.

Хлад поначалу мучил, а как нацепила на шею материнский оберег – малость отпустило. Царевич шагал рядом, будто и не чуял загробной стылости. А то, небось, по царству Эрликову подмирному с малых лет шастал, пообвык.

- Зачем это тебе? – тихо спросила Дубравка разок.

Он обернулся – ох, жуть, лучше бы не оборачивался, страшен был его лик, горящий золотыми нитями – да и молвил:

- Любопытствую. Говорил же тебе, красавица – скучно у вас. А так хоть потешусь.

- Потешишься ты на собственном поминальном пиру, - проворчала девица, только без былой злобы.

Демон или нет, все живая душа рядом, в этом царстве покойницком. Бросит тут – пути назад не сыщешь, застынешь, плоть сползет с костей, сама древом костяным оборотишься. Она все вглядывалась во мглу меж светлыми стволами, да не видать ничего, серо и серо.

- Долго ли еще идти? – спросила в другой раз.

- Тебе лучше знать, - хмыкнул Барлас. – Не моя мать, твоя.

- А твоя где? – брякнула она.

Пожалела тут же, и так девкой глупой называл. С чего это тарханский нойон, Эрлика названый сын, должен перед ней ответ держать, где мамка его?

А он взял и – диво дивное – ответил:

- Мои родители умерли от чумной язвы. Я бы тоже умер, если бы Эрлик-хан не спас. Это было давно.

Ну вот, иди теперь и гадай, правду молвил или так, глумится сызнова. Только с каждым шагом любопытство ее таяло, и страх, и надежда мамку мертвую встретить, и другие помыслы – все глушил туман.

«Стой-постой, - нашептывал. – Встань, красна девица, обойми древесный ствол, приникни к нему. Поведай все тревоги свои…»

Она уж качнулась к близкому костяному комлю, да царевич вовремя ее перехватил, за косицу поймал и обратно на тропу затянул.

- Не сходи с дороги, - прошипел.

Наконец, деревья впереди раздались. Замаячил косогор, тропинка вверх пошла. Диво дивное, будто шли они по тени того самого холма, на котором роща священная шумела. Только бел был этот холм, трава под ногами сера – не трава, а власы седые, и на холме вместо перунова идола другой кумир виднелся. Будто женский образ, крылья широко раскинувший, руки вытянувший к невидимой отсюда Смородине-реке. Словно хотела та птица-жена сорваться с места, полететь через реку в мир живых, да нет – держал ее хладный белый камень. Только слезы по щекам катились, блестели.

Дубравка запыхалась, карабкаясь на косогор, будто силы совсем кончились. А царевич ничего, встал рядом, на бабу крылатую сощурился.

- Вот как, - говорит.

- Да кто это?

Тархан обернулся к ней, ухмыльнулся криво.

- Мать родную не узнаешь?

- Это?!

Тут бы ей и метнуться, на грудь каменную пасть, слезами оросить, дозваться из смертной дали – только ноги будто к земле приросли.

- Давай, девица, - поторопил тархан.

- Что?

- Навь – не более, чем подобие Яви, ее кривое отражение, - непонятно сказал Барлас. – Как и Явь – лишь отражение Нави. Видишь идола, твори ему требу. Здесь…

Тут он улыбнулся еще пакостней.

- В мертвой земле самая желанная жертва – живая кровь. Родная кровь.

Прежде, чем Дубравка успела понять его слова, царевич схватил ее за запястье и прямо по ладони ножом своим окаянным полоснул. Руда алая брызнула на мертвый белый камень. Девка ахнула, полыхнул златом оберег на ее шее… образ каменный возопил человеческим голосом.

- Слушайте глас мой, камнем застывший, - пропела птица-жена. – Слушайте!

***

«Пророчество птицы Хумай[1]»

Вижѫ азъ коньць и начало, вижѫ ледъ и вижѫ огнь, вижѫ забвеньıе.

Вижѫ тропѫ, иже въ морокъ ведетъ, и ключь, иже въ студенѣи мглѣ лежитъ.

Безыменьıı, Безликъıи идетъ, пустотою рожьденъ.

Нѣсть ему образа, нѣсть имени, нѣсть чести въ немъ.

Сгѫбить вьсе сѫщее, обратитъ въ пустотѫ и ничто же.

Сила его — не день и не нощь, а забвеньıе, иже памѧть сътретъ.

Но есть против него застава, четыре крѣпкѣı стѣнѣı.

Не мечемь его одолѣти, не кръвью залити, а знаменъıı связати.

Ищете чєтъıри знамени, по краємъ свѣта легъшıаıа.

Знамя Чрьное – тяжько, ıако землıа подъ ногою.

Кореньми въ прахъ вѣковъ врастеть, силу мрьтъıѣ земли собереть.

Съ нимь шагъ вашъ не дръгнетъ.

Знамя Златое – жарько, ıако огнь въ грѫди живъıı.

Плама, иже тъмѫ прожигаеть, свѣть, иже пѫть указуеть.

Оно дорогѫ освѣтить.

Знамя Бѣлое – студено, ıако сльзѣıı нєбєсънъıѣ, въ камень обративъшıасıа.

Ледъ, иже пустотѫ сковаль, инѣıь, иже бездушьıе связаль.

Оно не дасть вамъ въспѧть повернѫти.

Знамя Безъ Цвѣта – парıащее, ıако доухъ чловѣчьскъıи, междоу нєбомь и землею.

Не вѣсъ ıмать, а волѭ, не ликъ, а дъıханьıе.

Безъ него воля ваша – прахъ.

Чєтъıри въ єдино соберите – и станетъ стѣна нєрушима.

Чрьноє – опора, Златоє – срьдьцє, Бѣлоє – щитъ, Бєзцвѣтноє – мечь.

Тогда лишє Бєзликъıи ликъ прııметь, ıмıа получить и станетъ уıазвимъ.

И падеть онъ не силою, а правдою стихıи, иже дрєвнѣе пустотѣıı его.

Горє томѹ, иже єдино утратить.

Горє томѹ, иже вьсѣ чєтъıри въ гордъıнѭ обратитъ.

Не дльı власти сплєтенъıı онѣıı, а дльıı мıра заслона.

Слово моє рєчєно. Слово моє крѣпко! Да будеть тако!

***

Не успели слова последние отгреметь, как Дубравка, кошкой зашипев, ринулась на царевича.

- Ты знал! Ты меня затем сюда притащил, чтобы слова ее услышать!

Тархан усмехнулся, отшвырнул противницу неразумную на землю.

- А ты что думала: для того, чтобы ты с матерью мертвой побеседовала? О бедах своих ей поведала, на груди поплакалась?

Дубравка подняла голову. Изваяние, как было до их прихода, так и застыло, а кровь, его окропившая, уж свернулась и почернела.

- Кто она? Кем она была?

Барлас присел рядом, ножиком окровавленным в пыли непонятный знак начертал о трех углах – словно наконечник стрелы, клин, в огне каленый.

- Как я говорил, - начал он, - у Шахрияра, царя джиннов и правителя Гюлистана, были дочери-пери. Все крылатые, все воительницы, числом более сотни, но из них три самых сильных, что в птиц могли оборачиваться. Симург, Анка и Хумай, или Сирин, Алконост и Гамаюн по-вашему. Первая – пением способна увести душу человеческую в мир мертвых. Вторая – вестница победы и торжества, самая из них сильная. А третья –вещая… Симурга я убил. Анка до сих пор во главе своих уцелевших сестер сражается против моих воинов в горах Гиндукуша. Третья исчезла. Бежала с поля боя. Я искал ее везде, а нашел, как видишь, в вашей глуши.

Глянув на Дубравку сверху вниз, добавил со смешком:

- Видать, спуталась она со смертным, и отдала жизнь, чтобы родить смертное дитя. Те опасливые люди, что тебя с ней нашли, в заброшенном святилище похоронили крылатую, чтобы ненароком чужую волшбу на двор себе не пустить… Что ж, ее выбор. Амулет можешь оставить себе, мне он без надобности.

Тархан встал, колени отряхнул, оглянулся на девицу.

- Что, идешь, или так и будешь на земле сидеть, кровью своей мавок и мертвецов кормить? Я мог бы бросить тебя здесь…

- Что ж не бросишь? – со злобой спросила Дубравка.

Царевич-душегуб склонил голову, взглядом ее оценивающим окинул да и сказал:

- А не знаю. Может, еще на что сгодишься.

***

Обратно шли быстрей – царевич размашистым скорым шагом, Дубравка за ним почти бежала по тропе через костяной лес. Бежала, слезы тайком с лица утирала да думала.

Ну про Безликого и Безымянного понятно – то Незримый, бог бизантийского инока Диодора. Было у него много имен, да все впусте. Ни одного истинного. Гамаюн… мамка ее сказала, что наречь Безымянного надобно, и тогда плоть он обретет и низвергнут будет. А чего его низвергать? Бизантиум – царствие великое, могущественней даже, чем тарханское. Медники там, кузнецы искусные, лекари да книжники – по всему миру ездят, людей учат и товаром своим похваляются. Да не просто похваляются. За мягкую рухлядь, за рожь да пшено, за дерево, коего от озера Светлояр и до степей хазарских видимо-невидимо, бери топор да руби – дивные ткани везут, да корчаги чудесной работы, сосуды медные и серебряные, вина да масла, да диковинные ожерелья. Языкам учат чужеземным, чудесной науке астрономии, вон хотя бы Диодор, наставник княжичев. А какие у них гремучие медницы, да самострелы, да жидкий огонь, да корабли могучие. Говорят, спустят они лодьи свои на море – ветрил не счесть, как русалкина цвета на пруду по весне. Никаким тарханам, конникам вонючим, с ними не сладить!

Пораскинула умом Дубравка и так решила – видать, надобно царевичу Барласу прознать, как погубить Безымянного, Безликого, Незримого бога бизантийцев, чтобы нанести тем поражение. Известно, без могуты и заступы божьей не выстоять человекам. Против орды тарханской и подземного их хана Эрлика – точно не выстоять. Но что за четыре стяга: черный, золотой, белый и хоругвь четвертая, вовсе без цвета?..

Так глубоко задумалась девица, что запнулась о корень, едва носом не посунулась. Подхватил ее под локоть тархан и сказал, насупившись:

- Ты бы, красавица, ногами живей шевелила. Погляди, у тебя из руки кровь течет. Чуешь, как слабеешь? Не поспешишь, мертвая сторона из тебя всю жизнь выпьет.

Только тут заметила Дубравка, что и правда – в серой пыли тянется за ней след из темных капель, как из зернышек. Зябко сделалось, как подумала, кто по следу тому прийти может. Сам воздух показался горек во рту, будто отрава, сухая полынь-трава.

- А ты, значит, ради меня медлишь? – оскалилась она. – Не надо мне твоей помощи. Ступай сам, без тебя дойду.

- Малолетка спесивая, - хмыкнул царевич.

Что ни говори ему, все как с гуся вода, не заденешь, не уколешь острым словцом.

- Я мигом могу в мир живой перенестись. А вот тебе придется до самой реки Смородины ковылять. Только там для смертных путь из Нави в Явь открывается. Ничего, дойдем, подлечим твою рану.

- Чем подлечим? Мертвой водой?

Поглядел на нее, как на дитя неразумное.

- Если из мертвого царства идешь и руку в воду окунешь, рана затянется. А если с той стороны, с живой, мигом испустишь дух. Чему вас жрецы ваши учат?

Уж точно не этому.

Долго ли, коротко ли – скорей все же долго, каждый миг тут был как целый день – а вышли они к речному низкому берегу. Вышли, но прежде, чем показалась белесая лента реки, донеслась до Дубравки песня печальная, заунывная. Песни такие девки у них пели в купальскую ночь, пуская венок по реке да гадая на суженого, только голоса у них были другие. Нойон Барлас, обогнавший ее, замедлил шаги. Дубравка могла бы поклясться – был бы псом нойон, у пса бы шерсть на загривке встала дыбом.

Как вода быстро идет, так чтоб и я быстро отдалась.

Как солнцу все радуются, так чтоб и мне радовались.

Как ветер быстро веет, так быстро чтоб и ко мне сваты ехали.

Как девица любит матерь свою, так чтоб и меня хлопцы любили…

Выглянула девка из-за спины Барласа и обмерла. На другом берегу, в космах тумана кто-то сидел у самой воды и пускал по реке венки. Только не из цветов полевых да луговых, не из рябиновых веточек – из птичьих и звериных косточек, из маленьких черепов. Та, что венки пускала, завидела путников али почуяла. Голову подняла, носом повела, словно принюхиваясь. Глаза у ней были белы, как воды реки Смородины, рубаха – одни прорехи, под ней тело синюшное, и руки, что венки держали, не руки, а лапы с костяными когтями. Сердце стукнуло и птахой пойманной забилось в груди, однако нашла Дубравка в себе силы ухмыльнуться:

- Что, царевич, мигом можешь в мир живой перенестись? Ну давай, несись – а то, мнится мне, невеста костяная по душу твою пришла.

Барлас обернулся, и лицо у него было такое, что поняла Дубравка: на сей раз достигли цели ее слова. Только радости от того почему-то не прибавилось.

[1]

Вижу я конец и начало, вижу лед и вижу огнь, вижу забвение.

Вижу тропу, что во мрак ведет, и ключ, что в студеной мгле лежит.

Безымянный, Безликий идет, пустотой рожден.

Нет ему образа, нету имени, нету чести в нем.

Сгубит он все сущее, обратит в пустоту и ничто.

Сила его не день и не ночь, а забвенье, что память сотрет.

Но есть против него застава, четыре крепких стены.

Не мечом его одолеть, не кровью залить, а знаменами связать.

Ищите четыре знамени, по краям света легшие:

Знамя Черное – тяжкое, как земля под ногой.

Корнями в прах веков врастет, силу мертвой земли соберет.

С ним шаг ваш не дрогнет.

Знамя Златое – жаркое, как огнь в груди живой.

Пламя, что тьму прожигает, свет, что путь указует.

Оно дорогу осветит.

Знамя Белое – студеное, как слезы небесные, что камнем стали.

Лед, что пустоту сковал, иней, что бездушье связал.

Оно не даст вам вспять повернуть.

Знамя Без Цвета, парящее, как дух человеческий, меж небом и землей.

Не вес имеет, а волю, не лик, а дыханье.

Без него воля ваша – прах.

Четыре в одно соберите – и станет стена нерушима.

Черное – опора, Златое – сердце, Белое – щит, Бесцветное – меч.

Тогда лишь Безликий облик примет, имя получит и станет уязвим.

И падет он не силою, а правдою стихий, что древней пустоты его.

Горе тому, кто одно утратит.

Горе тому, кто все четыре в гордыню обратит.

Не для власти сплетены они, а для мира заслона.

Слово мое речено. Слово мое крепко. Да будет так!

Глава 5. Наплавной мост

Костяная демоница ступила в воду. Не по камням шла, по самой стремнине, хотя воды ей той было – по щиколотку. Шла, черепа звериные да косточки мелкие в реку сеяла, словно в землю распаханную.

- Почто бельма у нее такие белые? - выдохнула Дубравка. - В тереме черны были.

Барлас снова глянул на нее свысока.

- В мертвом царстве мертвыми глазами сподручней смотреть. В живом – живыми. Она меняет глаза, не видишь, что ли? Оборотень она, служанка Мораны.

«Не буду ей в этот раз мешать», - подумала Дубравка.

Мирослава тут не было, а с царевичем тарханским пусть что хош делает. Пускай сожрет или сердце его в лед оборотит, ей, Дубравке, лишь в радость.

И снова тархан ее мысли угадал, осклабился.

- Не так просто, девица, меня одолеть, даже во владениях вашей ледяной Мораны.

Тряхнул рукой, а в руке – глядь – плеть черная появилась, камча степняцкая, словно из широкого рукава рубахи вынырнула. Не простая, а о девяти длинных хвостах-языках. Хвосты те вились сами по себе, словно шеи змея-девятиглавца. На конце каждого шишка, начиненная свинцом, ни дать ни взять башка змеева.

Демоница костяная Велеслава уж на этот берег взошла. Только тут Дубравка заметила – как давеча в гриднице, из-под ступней княжны бывшей изморозь тянется, иней да наледь, и река за ней замерзла вся, протянулся от живого до мертвого брега настил ледяной.

Дубравка начала сторонкой ее обходить и к реке пятиться, чтобы враз пуститься наутек, если случай выпадет. А княжна берендеева мимо нее прошла и шепнула, одними губами, лишь голос иголочкой морозной в сердце отдался:

- Не трону тебя, смертная. Нет у меня супротив тебя обиды. Уходи. Иди к милому своему, храни его от беды, от которой меня не смогли сохранить.

Дубравка не поняла – от какой беды, если и так сидит в подклети в плену тарханском? Шагнула к воде. Еще шаг, еще. И остановилась. То ли из любопытства, то ли… из чего-то другого?

Царевич чуть дланью повел, почти незаметно – и ожила камча. Метнулась, обвила плечи и тело костяной демоницы, спутала – шагу ей не сделать теперь. Да не тут-то было. Стоило на миг Дубравке взгляд отвесть, и уже не плеть черная, а трава вьюнок обвивает Велеславу-оборотня, уже и сыпется с нее помороженными стеблями, серебристыми, как степная полынь… Прахом рассыпался вьюнок.

- Здесь мое царство, - просто сказала княжна. – Не совладать тебе со мной, женишок незваный. Сдайся, отдай свое сердце. Обещаю, больно не будет.

- Лучше ты мне сдайся, мангасы, - хмыкнул тархан. – Справился с сотней живых девок, справлюсь и с мертвой.

- С сотней справился, надо же, - улыбнулась Велеслава.

Страшная то была улыбка – уголки губ вверх и вверх поползли, лицо пополам разрезая, а за ними зубищи острые, блестящие, как лед на свету. Не бывает у живых таких улыбок.

- С сотней справился, а с тысячей?

Снова сморгнула Дубравка – правда ли, сон ли ей мерещится?

Из серой земли полезли руки костяные. Одна, две, дюжина, и вот уж несть им числа. Незнамо как поняла она, что это все бабы и девки, тарханом замученные. Руки те в одежду чужака вцепились, в чоботы, в шальвары, в камчу, на землю силились повалить. Он хлестнул плетью девятихвостой, раз и еще раз, руки мертвые отпрянули, белыми обрубками попадали. А в третий раз не осилил, утянули его вниз длани мертвяцкие, на спину опрокинули.

- Беги, - прохрипел Барлас. – Спасайся, девка глупая. Думаешь, она тебя пощадит?

Золотые глаза до самой середки Дубравку прожгли. А и правда, что ей медлить? Опять выручать чужака? Того, кто из княжьих верных людей поленницы сложил да поджег на большом лугу, кому что мед, что кровь из чаши тянуть – все едино?

Руки костяные прижали Барласа к земле. Княжна склонилась над ним, патлы длинные свесила, и опять пальцы ее вытянулись острыми костяными серпами, к груди чужеземца примеряясь. Сгорбилась вся, скрючилась – не Велеслава молодая, а старуха Морана хочет душу из груди тархана вырвать и сожрать.

Ладонь Дубравки словно сама собой коснулась материна оберега на шее, пальцы сжались – да только не вырвалось на этот раз из амулета живое пламя. Слабо он замерцал, тускло, чуть забился под рукой, будто сердце, рудой истекшее, еще миг – и затихнет навек. Не было в нем в этом навьем царстве истинной силы.

- Вот змеиный выкормыш, - прошипела Дубравка. – Век мне, что ли, за тебя вступаться?

Волшбой не вышло, возьмем нахрапом. Рванула она с шеи цепочку серебряную, в два прыжка пересекла расстояние до склонившейся над тарханом ведьмы и сзади ей цепку на шею накинула. Потянула что было сил, на оба кулака намотавши. Охнула от боли – правая-то длань так и не зажила, сочилась кровью. Дернула еще, чуть пуп не порвала – словно ствол древесный из земли корчевала, крепко корнями вросший. Однако подалась ведьма костяная, удалось ее на шаг ни то два оттащить от царевича.

- Почто? – прохрипело чудище, дергая когтями цепку. – Почто мешаешь мне? Дай убить его…

В руке царевича вспыхнула вновь камча, только не кожаная уже, а из темно-багрового огня. Будто хвост сказочного змея ведьму по ногам хлестнул, плоть надвое рассекая. Рухнула Велеслава обезножевшая на землю мешком костей.

- Не выпускай ее! – гаркнул царевич.

Да как не упустить? Лужей талой воды растеклась демоница моранина, только плавает в луже венок из полыни-травы и птичьих костей. И так, водой ледяной, в землю всочилась, утекла. И руки мертвяцкие, что Барласа держали, за собой утянула.

Нойон, на ноги вскочив, заругался по-тархански.

- Хатуу хүйтэн шотгор эм минь! – выкрикнул. - Чиний мах яс шатлан, хагран үрэгдэж, хөрсөнд чинь үнэр үлдээхгүй болтугай!

Морана его разберет, что он там вопил, Дубравке даже смешно сделалось. И радостно, что цепочка не порвалась. Нацепила ее обратно на шею, а небесное железо от ведьмы все ледяное, будто с лютого мороза.

- Смеешься? – тархан обратил на нее яростный взгляд золотых глаз. – Напрасно, девица. Посмотрим, как ты похохочешь, когда твой любезный Мирослав получит двести плетей. Когда с его спины кожу живьем сдерут…

- Не посмеешь! - охнула Дубравка.

- Еще как посмею, - ухмыльнулся нойон. – Правильно тебе твоя мангасы костяная говорила – не стоило мне помогать.

***

«Не станет он Мирослава мучить, - думала Дубравка, от злости потихоньку отходя. - Ни к чему ему. Осерчал просто, что позор его увидела, как девка костяная чуть не сожрала его – вот понапрасну и грозится. Гордыня в нем говорит. Не та ли самая, о которой Гамаюн вещала?».

Так бы, может, и разрешилось все, если бы не другой случай.

Жара после их возвращения из навьего царства все усиливалась. Горела рожь несжатая, горели за рекой леса. Похоже, Ярила в немилость впал, да и то – притесняли верных его берендеев, требы клали Моране и нечестивому Эрлику. После перунова дня ни единого дождика, сохла земля, а река Белая совсем обмелела. И вот тогда из-за восточного окоема, откуда в последние три седмицы так и тянуло дымом, из-за желтых вод реки восстала новая напасть. Облако, как будто бы пыли.

Все эти дни Дубравка держалась тише воды, ниже травы. Помогала Богуславе на кухне, стряпала, утварь столовую мыла, прибирала. И все вилась у подклети, думала, как бы туда пробраться, хоть хлеба княжичу передать, хоть ковшик молока. Однако подклеть сторожили не дружинники из добромысловых предателей, а тарханы Барласа, к ним так просто не подступишься. Была бы она чуть покраше, улыбкой, милотой да приветливой речью отвела бы им глаза, а так – разве что глотку в темноте перерезать, да боязно. Не за себя, за Мирослава.

Когда пыль над дальними лесами поднялась, и прискакал на взмыленном коне узкоглазый гонец-степняк к самому нойону, закипела на реке работа. Древорубов согнали и плотников, почали плоты вязать, да не просто плоты, а целые вереницы, соединенные друг с другом двойными ремнями из бычьей кожи. Еще два ни то три лета назад была тут через реку Белую добрая переправа на деревянных быках, на дороге между стольным Велеяром и Беловодьем, да, отступая, дружина князя Стояра тот мост за собой сожгла. Дубравка быстро смекнула, что нойон строит наплавной мост, а из-за лесов на восходе, там, где раньше стольный град древочаров был, подходят основные силы тарханского войска.

Кажется и правда, не собирался Барлас доверить Беловодье добромысловой дружине, решил своих бойцов тут для верности оставить. А, может, облаву по чащобам на беглого Берендея и его воинов затеять – Добромысл-то так и не преуспел, только ветер и сухую листву поймал. Как бы то ни было, Дубравке тарханский царевич не отчитывался. Они и не виделись толком с тех пор, как ночной порой выбрались из дупла старого перунова дуба, и ударил им в глаза свет полной луны, Зерцала Мораны. Судя по луне и по звездам, они и одной стражи в Нави не провели, а казалось – чуть ли не вечность.

Чернявый гридень Серьга, незнамо отчего подобревший к девке с той поры, как отсидела она в холодной яме, все в затылке чесал да гадал:

- Что за диво тарханы везут?

- А чего, дядька Серьга, за диво? Сами, небось, переправиться хотят.

- Леший тебе дядька, коза, - хмыкал Серьга. – А я еще парень хоть куда.

И правда – он поначалу ей пожитым казался, а как присмотрелась – не стар годами, может, зим тридцать ему от роду или около того. Шрам вот только уродовал. Волосы не седы и не редки, черные да кучерявые, лицом чуть ли не смуглей ее, и глаз ох какой бойкий. Зубы скалить любил да на девок заглядываться.

- Враз понятно, что ты войска тарханова не видала, - говорил. - Они ж конные. Конь вплавь сам перейдет, а пешему бурдюк надутый под мышку – и плыви. А тут целый мост затеяли. Не катапульты ли везут из страны Цинь? Так машины метательные на больших паромах переправляют, да разобранными… А тут что-то легкое можно провезти, такое, что всухе надо держать. И к чему Барласу катапульты?

Дубравка не поняла слова бизантийского, «катапульты», да переспросить не решилась – больно уж мрачен был Серьга. Хмурился он, черный ус теребил.

- Воевода наш все городцы аж до самой полесской границы без боя сдал. С Полесьем у нойона договор. На вильничей, что ли? А у тех мир с Верегутом Полесским, стало быть, и с Барласом они говорили о мире. Непонятно мне… хотя вильничские крепости высоки, стены у них толстые и из камня, только камнеметными машинами и рушить такие.

- А как там Мирослав? – как бы между делом спрашивала Дубравка.

Ухмылялся дружинник.

- Кто о чем, а девка о том, по ком сохнет.

- Ему царевич… зла никакого не сделал? – упорствовала девица.

- Сидит с отцом своим, ни в чем нужды не имеет. Разве что полонянок красивых ему туда не водят. Но ты нойону предложи, может, ему по душе эта затея придется…

Тут Серьга чуть не ухватил Дубравку за косицу – и не для доброго дела, небось – да девка увернулась и юркнула в поварню. И все же было ей неспокойно.

Зимой она спала в поварне на сундуке, а летом забиралась на сеновал над конюшней, тот самый, где всего седмицу назад пряталась с Мирославом. Оттуда сквозь прорехи в кровле и звезды были видны, и не так жарко, и фырканье лошадей внизу успокаивало. Коли кто чужой забраться надумает, опять же, кони враз затревожатся, ее предупредят.

Вот и этой ночью залегла на сеновале. Кровля соломенная продырявилась совсем, перестилать пора, да никто не озаботился. Смотрела она, смотрела на млечную дорогу в небесах, звездный путь в благодатный Ирий, где предки живут и горя не знают. А ее мать? Не отлетела она в светлый небесный край, хоть и была вещей птицею, мучается у Мораны в Нави хладным камнем. Вот бы освободить ее…

Думала она так, думала, да и заснула. Разбудил Дубравку треск, крики и горький запах дыма. Дымом несло от реки. Высунулась, да только из-за частокола ничего толком не видать. Полезла на крышу через ту самую дыру, оттуда – на тесовую кровлю терема, как раз над княжьими высокими покоями.

Стояла ночь, и наплавной мост на реке горел. Словно огненная стрела перечеркнула Белую, оставив за собой пламенный след. Люди у реки суетились, заливали водой да забрасывали песком – только, похоже, кто-то хорошо тот мост маслом пролил, не сдавался огонь, пылал ярче прежнего. Дубравка тихо рассмеялась. Так и надо тебе, зловредный Барлас. Какую бы дрянь через реку ты ни собрался тащить, а ничего не получится.

Знала бы, что дальше будет – не смеялась бы.

***

Мост-то быстро починили. Леса много, а нойон Барлас в отместку за лиходейство велел еще избы ближайшие к берегу разобрать и на бревна для плотов пустить, жителей их всех на строительство согнать. Бревна плотно вязали, плоты сцепляли друг с другом и якорили ко дну спущенными на канатах камнями, а сверху настил спроворили добрый из жердей и досок, видать, чтобы лошади не спотыкались. За два дни вырос новый мост, лег через реку, по течению слегка колыхался. Охраняли его лучники из тарханов с небольшими луками, обмотанными сухожилиями, с плечами из дерева и козлиного рога – стреляли такие куда как далеко и метко, если стрелок был умелый.

- Видала бы ты их, девка, в бою, - вздыхал Серьга. – Вот бы мне лук такой заполучить.

У Серьги тоже лук неплохой был, и подлиннее, а он все на тарханские зарился, глаз завидущий.

А потом стена пыли встала до неба, и показалось на том берегу тарханское воинство. Конников без счета, пеших, да телеги со всяким скарбом награбленным, и с провизией, и с прочим добром. Переходить начали утром, сначала конники, ведя коней в поводу, потом пешие пошли, числом таким большим, что Дубравка измучилась и устала считать. Множество. И если конница была тарханская, узкоглазая, смуглая, плосколицая, то среди пеших кого только не было! И словене вроде с лица, и совсем черные, и с узкими глазами, и с широко распахнутыми, жадно на новый брег глядящими, и совсем темнокожие, и посветлее. Были и те, кто походил на Барласа – вроде, и тарханские лица, да не совсем…

- Это которые? – шепнула Дубравка, дергая за рукав многоопытного Серьгу.

Сам Барлас с ближними своими воеводами, в числе которых и Добромысл оказался, встречал тумены на холме одесную городских врат. Начальники тарханские пред царевичем на колени падали, кланялись, а над головой его, на копьях с острыми наконечниками, вилось два знамени, два боевых стяга – черный и белый. Безо всякого рисунка, и снова Дубравке вспомнились слова каменной вещуньи.

- Те, что посветлей будут – те хазары. Не больно Великому Кагану любо соседство с Бизантиумом, много их в орду эрликову бежало. А те, что темней с лица – эти гули, гюлистане то бишь. А вон те с луками, в высоких колпаках да лисьих шапках, что коней в поводу ведут – кипчаки або половцы, из восточного удела. Тарханы в войско свое берут бойцов изо всех захваченных земель. Будет война с вильничами – и я напрошусь, что мне тут с Добромыслом сидеть, пустые щи лаптем хлебать, мавок да леших по чащобе ловить…

Гули. Гюлистане. И мамка, значит, из их числа? Возглавлял их строй осанистый молодой воевода, с лица немного схожий с царевичем Барласом. Чудно…

После пеших покатил через мост длинный обоз, телеги, накрытые войлоками да рогожами, и странные животные о двух горбах, то ли лоси, то ли олени такие безрогие, навьюченные большими тюками.

- Гамали, - тихо шепнул Серьга.

Часть обоза прошла спокойно, но затем, с большим перерывом от остального воинства, потянулись длинные возы, один за другим. Эти были накрыты кожами, а не войлоками, а на возах – видно было и под покровами – стояли рядами деревянные бочонки, еще и цепью обмотанные.

Серьга вылупил на эти бочонки глаза, будто на невесть какое сокровище.

- Вот, значит, зачем мост делали, - непонятно сказал он.

Дубравка хотела спросить – и не успела.

Река тут прямо текла, ни колен, ни излучин, но посреди течения лежал небольшой островок. Не было на нем жилья, лишь рыбаки порой строили кущи да рыбную похлебку варили. В былые времена, сбегая от злокозненной Богуславы, Дубравка не раз и не два переплывала на тот островок безымянный. Как-то раз попробовали вдвоем с Мирославом, да княжич чуть не потоп, пришлось Дубравке его из воды тащить. Три дня после этого не разговаривали, отрок все дулся, не мог обиду забыть, что таким слабосильным себя перед девкой дворовой показал.

Островок зарос вербами, да ильмами, да черной ольхой, из воды у берега выступали камни. Вот из-за этих камней, из-за кустов, и полетели горящие стрелы… Позже Дубравка узнала, как такие делают – обмотай древко паклей да пропитай духовой смолой, никакой ветер не затушит. А пока просто смотрела, как втыкаются те стрелы в бочонки, как бежит по доскам огонь и как… Тарханы завопили и начали разбегаться, когда первый бочонок расцвел небывалым огненным цветком. Загрохотало, сильным ветром ударило, таким, что народ на берегу начал валиться с ног. Все вокруг заволокло вонючим черным дымом. Серьга многоопытный бросил девку на землю и сам упал сверху, ее прикрывая. Дубравка забарахталась, забилась, ничего не понимая, сквозь веки жег огонь, а когда перестало пылать и греметь и смогла очи отверзть, увидела: нет на реке уж никакого моста. По брегу метались люди в горящих одеждах: кричали, падали, по траве катались, кто-то прыгал в воду, кого-то тушили рогожами. Дым тянулся длинными полосами… Через реку переправлялись всадники на мохнатых низких коньках, спешили к островку, кто-то уже и стрелял из луков, вопили по-тархански и на десятке других языков.

- Огневое зелье, - проскрипел за спиной Серьга. – Знатно царевичу берендеевы ратники подгадили. Это ж сколько добра…

Только Дубравка его не слушала. Прижав руки к горящим щекам, смотрела она на холм, где нойон Барлас так и высился на черном своем коне. Белый бунчук снесло от удара огневого зелья, и лишь черный остался виться на ветру над его головой. Всех вокруг царевича разметало, а он и с места не сдвинулся, и глядел на островок, куда ринулись его ловцы. Так глядел, что было это страшнее тысячи подожженных бочонков с зельем огневым.

Глава 6. Кровью древа клянусь

За день вокруг Беловодья раскинулся огромный походный стан. Оказывается, на телегах везли не только зелье огневое и оружие, но и складные юрты, и прочий скарб. Больше располагались со стороны реки – безымянный островок заняли лучники, чтобы никто оттуда впредь не угрожал войскам Барласа. К лесу же приближаться было мало желающих.

Неизвестно, как бы оно пошло, если бы не расстрелянные подводы с огневым зельем, а сейчас тарханы были злы. Выгоняли беловодцев из изб, отнимали всю скотину и птицу, кто пытался сопротивляться – тех били камчами или рубили саблями. Богуслава со своими помощницами в поварне весь вечер дрожали, но до терема мстительные тарханы не добрались и ничего с бывшей княжьей челядью не сделали.

Дубравка таилась на сеновале, размышляла. Надо было бежать из селения, но куда? В лес, к ратникам берендеевым? А как же княжич? Бросить его здесь, на потеху Барласу… а с другой стороны, что она сделает? Всю ночь ворочалась на колком сене, прикидывала и так, и эдак, а к утру заснула мертвым сном.

Недоумение ее разрешилось на следующее утро, да так, что лучше бы не разрешалось. На том самом злосчастном холме, где вчера стоял Барлас со сподвижниками, выросло два деревянных столба. Чуть свет тарханы выволокли князя Стояра и княжича из подклети. Бледные они были, измученные, но князь гордо шел, а вот Мирослава едва не тащили – совсем от страха и с голоду ослаб. Дубравка с сеновала мигом ссыпалась, да где там – выстроились тарханы строем до самых врат, да и в два ряда, не подобраться. Девка все же попробовала пролезть, но – хвать – кто-то сзади ее за пояс сцапал. Была как обычно в рубахе мужской и портках, косы шапкой прикрыты, так и сподручней, и безопасней при охочих до баб чужаках. Крутанулась на месте, кулаки сжала, готовая непрошеному доброхоту в глаз заехать. Сзади стоял Серьга и ухмылялся во все тридцать четыре зуба.

- Не лезь, девка, и ему не поможешь, и сама горя не оберешься.

- Предатель, - прошипела.

Тот сплюнул под ноги, ухмыльнулся еще пакостней.

- Предатель, зато живой. А ты будешь язык распускать, быстро его тарханы подрежут. Думала, с царевичем разок в лес сбегала, так и все ныне, сладу с тобой нет? Чем вы там, кстати, занимались?

- Не твое дело, - буркнула и начала к вратам пробиваться.

Холм окружила плотная толпа. Серьга разбойный за ней тащился, локтями народ раздвигал.

- Чего ходишь за мной? Почто привязался? – окрысилась девка.

- А ты не дотумкала еще? Владыка наш нынешний, Барлас, велел тебя, девка, стеречь. Чтобы не сбежала, не учудила чего, и с тобой чего не учудили. Во, гляди, пайцзу мне выдал.

Серьга сунул руку за ворот и вытащил на шнурке какую-то пластинку медную с чужеземными, тарханскими, наверное, буквицами. В другой бы день Дубравка рассмотрела получше, а сейчас не до того было. В другой бы день и задумалась, с чего это она вдруг так дорога стала приемному сыну Эрлик-хана, только не сегодня.

Князя и княжича загнали на холм, рубахи на них разорвали и прикрутили обоих веревками к столбам. Стояра обратили к толпе, а княжича поставили спиной к людям, к столбу лицом. Вышел вперед какой-то приземистый, широкомордый тархан в меховой шубе, хоть стояла самая летняя жара, и с рассвета уже припекало. Мерзлявый развернул берестяную грамоту и начал кричать что-то на своем языке. Серьга ткнулся бородкой Дубравке чуть не в ухо, зашипел:

- Говорит он, что волей Небес и Подмирья и самого Эрлик-хана, а также ставленника его на земле нойона Барласа велено выдать Мирославу, сыну Стоярову, тридцать ударов камчой, за преступления против воли великого Эрлик-хана…

- Как же так, - прошипела Дубравка, глядя на гордую, а ныне поникшую, со слипшимися волосами голову молодого княжича. – Он же ни в чем не виноват! Он в подклети сидел, а то все воины берендеевы, лесные люди удумали…

- Ты, девка, совсем умом не сильна, - проворчал Серьга, дыша на нее вчерашним перегаром, - какое дело Барласу, да благословят его Небеса и Подмирье, до того, кто виноват? Главное – кого-то наказать примерно, чтобы другим неповадно было.

«А и за поджог ли наказывает? – мысленно охнула Дубравка. – Не за то ли, за что грозился еще в навьем царстве, не за свой ли перед девкой дворовой позор…»

Но на раздумья времени не было. Тархан в шубе, сильно коверкая слова, повторил то же самое по-словенски, свиток свой свернул и отступил, а на место его выступил другой степняк – огромный, голый по пояс, весь из мяса, шрамов, сала да жил, громоздящийся, как гора. В руке его была камча. Плеть свистнула в воздухе, княжич закричал, вспухла у него на спине поперек лопаток кровавая полоса… Дубравка до боли закусила кулак, чтобы самой не завопить во всю глотку, на помощь не кинуться. И в другой, и в третий раз. На четвертый спина отрока была уж вся в лохмотья изодрана, повис он в путах своих, яко мертвый. Девка дернулась вперед, сквозь людское скопище, Серьга за плечо сжал, не пустил. Пальцы у него были, как из кованого железа.

- Недоумная, тарханы только того и ждут, что кто-то из наших ему на помощь кинется. Тогда порубят в капусту. На Стояра смотри, князь и не шелохнется, хотя его сына бьют.

Дубравка взглянула. И верно – бледен был князь, да, может, от ночей бессонных. Борода и усы чернели на бескровном лице, и сильно прибавилось в них за эти короткие дни седины. Однако стоял он прямо, гордо, глаз не отводил.

- То ему урок покорности, - шепнул добромыслов гридень опять ей на ухо, - смотри, мол, не будешь повиноваться, еще не то с чадом твоим сотворим, совсем шкуру спустим.

Зачастую прав оказывался Серьга, но тут ошибся.

Толпа качнулась, влево подалась. Дубравка вытянула шею. Как озеро Светоляр пред посохом волхва Всеславута, так скопище людское раздалось перед царевичем Барласом. Пообок от него шагали два тархана-копейщика в рыжих мохнатых шапках и халатах, а сам он был одет, как в ночь их похода за реку Смородину. Шитая золотой нитью рубаха, шальвары широкие, сапоги сафьяновые. Только на руках рукавицы диковинные. Не видела Дубравка еще таких – из тонкой кожи, каждый палец обтягивали, не то что те, в которых ее в лес за хворостом зимой отправляла Богуслава. За узорчатый пояс был заткнут знакомый уже кривой нож. Следом за Барласом и его охранением ковылял колченогий старый тархан в звериной маске. На голове его был железный рогатый обруч, украшенный синими и черными лентами, а широкий войлочный халат, тоже черный, снизу доверху расшит образами змей, лягушек, людей, животных и звезд. В правой руке он нес бубен, в левой – посох, резанный из кости, с конской головой.

Не глядя на поникшего в веревках княжича, остановился Барлас перед Стояром. На небо посмотрел, на людей, на землю. Не понимала Дубравка, что задумал он – поглумиться, что ли, собрался над пленным князем? И зачем тут тарханский колдун?

- Владыка Нижнего мира, мой приемный отец, - чисто, но все так же вчуже произнес молодой царевич, - подземный Жеребец, чьи пути лежат подо всем миром людей, и миром духов, под звездами и под луной, под вершинами Железных Гор, ведут через реку Тойбодым и море Бай-Тенгиз во дворец Каракан, шлет тебе привет, князь древочаров. Он приглашает тебя на пир, испить с ним из одной чаши парного кобыльего молока и отведать мяса черных быков…

Серьга за спиной Дубравки со свистом втянул воздух.

- Что? – оглянулась Дубравка. – О чем он говорит, куда зовет князя нашего?

- Согласен ли ты посетить отца моего в его дворце? – продолжал Барлас, вроде и не шутейно, но уголки его губ гнулись в жестокой ухмылке.

Девка все еще не понимала.

- Если такова моя судьба, - спокойно ответил князь древочаров.

- И ничего у меня не попросишь напоследок? – уже нескрываемо хмыкнул молодой тархан.

- Нечего мне у тебя просить, волчий выкормыш. Желаю лишь, чтобы как ты к людям, так и они к тебе, чтобы за милосердие твое воздалось тебе сторицей…

Договорить он не успел. Слова оборвались хрипом, когда Барлас выхватил из-за пояса нож и вогнал его в живот князя, повыше паха, а потом рванул наискось, разрезая плоть человеческую легко, словно масло. Хлынула багряная кровь. Сизыми кольцами вывалились из распоротого живота кишки. Толпа ахнула, отступила, где-то завизжала молодая баба, и сама Дубравка завизжала бы, кабы ну сунула кулак в рот и не прикусила. А царевич легко, словно крышку ларца откидывал, распахнул реберную клеть князя и вырвал еще бьющееся сердце. На миг подумалось Дубравке, что запустит он зубы в этот кровавый комок, но Барлас швырнул сердце тарханскому колдуну и что-то спросил на своем языке.

- Вопрошает, будет ли удачен его поход, - ненужно истолковал Серьга.

Колдун, отставив посох, что-то заболботал, и сердце в руках держал так, словно вовсе не желал по нему гадать.

- Шаман говорит, что обряд проведен неверно, - прошипел доброславов гридень. – Князя следовало удавить без крови, а сейчас внутренности испорчены…

- Умолкни! – шепотом вскричала Дубравка.

Барлас ударил шамана поперек кожаной маски дланью в перстянице. Тот повалился с ног, заерзал в траве, подбирая выроненное сердце, что-то снова заболботал, закурлыкал. А царевич взял у ближнего воина копье и погрузил стальное жало в кровавую рану в животе князя, а затем, вытащив, воткнул сулицу глубоко в землю. Выкрикнул что-то по-тархански.

- Я сделаю то, чего ты требуешь, отец, - перетолмачил Серьга.

***

В этот раз до заветной рощи она добралась куда как шибче. Проскользнуть сквозь тарханский заслон, к западу от города редкий, особенного труда не стоило. До ночи пряталась в городище от часовых, а потом ужом, змейкой всползла на темный холм. Мимо старого кострища, мимо безгласного идолища к дубу заветному. В голове мысли метались – а коли не вернусь, не выйду, а коли не отпустит навья земля, или демоница Велеслава отплатить захочет за то, что не дала ей Барласа убить? Зря ведь не дала... Над головой луна висела уже не зерцалом бледным, а толстым серпиком, бельмастым сощуренным оком. Не вернусь?..

Все оказалось проще. Она не помнила тех слов, что сказал тархан. Маме взмолилась, оберег ее в руке сжала, другую – разрезанную – прижала к теплой шершавой коре. Не откликнулось перуново древо. Не впустило в загробный мир. Лишь в разломе, в щели, оставшейся от удара огненной небесной стрелы, выступила густая черная смола – словно слезы или свернувшаяся кровь. Дубравка древесную смоляную руду со своей смешала и сказала так:

- Кровью древа клянусь! Кровью моей, что ныне с твоей смешалась смолою. Слушай, Перунов Столп, свидетелем будь! Слушайте, тень матери моей, и тень вероломно убитого князя Стояра!

Серп Мораны внимал ей, покачиваясь в прорехах мчавшихся поверху туч. Дуб наверху шелестел редкой листвой, дышал неглубоко и тревожно.

- Клянусь черной раной в стволе твоем – будет черная рана в сердце Барласа, царевича тарханского. Клянусь огнем, что опалил тебя – огнем мести опалится род его. Не будет мне покоя, не будет пути назад. Пока дышу – буду точить нож. Пока вижу – буду тенью следовать за ним, шаг в шаг. Пока сердце бьется – буду помнить. Да не сниму я с себя сей клятвы, пока не исполню. Да не вкушу я хлеба вдоволь, пока он жив. Если же отступлю – пусть сила твоя, дуб-исполин, обратится против меня. Пусть смола твоя станет ядом в жилах моих. Пусть стрела Перунова, что била в тебя, поразит мой род до конца. Да будет так!

Спасибо за чтение

Вернуться к книге