Обложка Криминалист 16

Криминалист 16

Алим Тыналин

0% прочитано
Стандартный
Алим Тыналин

Криминалист 16

Глава 1. Черный снег

В девять утра я сидел в кабинете Карпентера. Ковбойские сапоги на углу стола. Теплый кофе из Веракруса в белой чашке.

— Ральф, — сказал я. — Мне нужна телеграмма. В Вашингтон, Томпсону.

Карпентер посмотрел на меня поверх очков.

— Опять «посредник» и «процессуальные действия»?

— Нет. На этот раз кое-что другое.

Я продиктовал, он записывал печатными буквами на бланке.

«ЛЕГАТ МЕХИКО - ДИРЕКТОРУ. ВНИМАНИЮ: ТОМПСОН.

ЛИЧНО ОТ МИТЧЕЛЛА.

В СВЯЗИ С УГРОЗАМИ В АДРЕС АГЕНТА МИТЧЕЛЛА СООБЩАЮ: КОПИЯ НЕГАТИВОВ ДОКУМЕНТОВ, ИЗЪЯТЫХ НА ОБЪЕКТЕ В ТАБАСКО (ТРАТТЫ, ВЕДОМОСТИ ОТПРАВКИ), ПОМЕЩЕНА НА ХРАНЕНИЕ В КАМЕРУ ХРАНЕНИЯ ВОКЗАЛА БУЭНАВИСТА, ЯЧЕЙКА 214. КЛЮЧ ПРИ МНЕ. ДУБЛИКАТ КЛЮЧА В КОНВЕРТЕ НА ИМЯ ТОМПСОНА В СЕЙФЕ ЛЕГАТА.

В СЛУЧАЕ УГРОЗЫ ПРОШУ ОБЕСПЕЧИТЬ ИЗЪЯТИЕ.

МИТЧЕЛЛ».

Карпентер дописал последнее слово. Отложил ручку. Посмотрел на меня.

— Ячейка двести четырнадцать, — многозначительно сказал он. — На вокзале Буэнависта.

— Да.

— А дубликат ключа в моем сейфе.

— Совершенно верно.

Он долго молчал.

— Митчелл, — сказал он. — Вы мне врете?

— Нет. Ключ и в самом деле лежит у меня в кармане. Конверт на вокзале, дубликат ключа я вам сейчас дам.

Я положил на стол маленький латунный ключ с номером 214 на бирке. Камера хранения на вокзале Буэнависта выдает два ключа к каждой ячейке.

Один пассажиру, второй остается у служителя, на крючке за стойкой. Я заплатил служителю двадцать песо сверху, и он отдал мне оба.

Карпентер взял ключ и повертел его в руках.

— А что в конверте?

— Копия данных, — ответил я.

Карпентер положил ключ в конверт, написал на конверте «Томпсону. Лично», запечатал и положил в «Мослер». Крутанул диск.

— Я не спрашиваю что там, — добавил он. — Отправить?

— Отправьте пожалуйста.

Он отнес бланк телеграфисту в комнату без окон, вернулся и сел на свое место.

— А мне вы что скажете, Митчелл? — спросил он. — Вы же мне тоже что-нибудь скажете, правда? Отдельно, чтобы проверить меня.

Он устало улыбнулся.

— Я двадцать восемь лет в Бюро, — сказал он. — И тоже знаю этот фокус. Разные даты разным людям и другие места. Кто проговорится, тот источник утечки. — Он положил ноги на угол стола. — Ну? Говорите. Только не обижайтесь, если я сам угадаю, что вы мне врете.

— Еще одна копия, — сказал я. — В сейфе гостиницы «Женева» на мое имя. Рядом с папкой ATF.

Карпентер кивнул.

— Принято, я никому не скажу. А если скажу, вы узнаете. Знаете, Митчелл, это даже приятно. Когда тебя проверяют, значит, считают, что ты чего-то стоишь.

Конверт с датой «11:00» я сдал в сейф «Женевы» в половине одиннадцатого. Ансельмо открыл тяжелую зеленую дверь с латунным колесом, положил конверт на полку рядом с папкой ATF и выписал квитанцию.

— Ансельмо, — сказал я. — Если кто-нибудь спросит про этот сейф…

— Никто не спросит, señor, — сказал Ансельмо. — А если спросит, я запомню его лицо.

Брэддоку я позвонил из телефонной будки на Реформе, напротив посольства.

— Мистер Митчелл. — Он говорил по-прежнему сухо и вежливо. — Я вижу, вы не улетели.

— Так уж получилось.

— Жаль. — Он помолчал. — Чем могу помочь?

— Вы предлагали помощь, если она понадобится. Вы говорили звоните в любое время.

— Продолжайте. — настороженно сказал Брэддок.

— Мне нужен надежный ящик для ценного конверта в посольстве. Не у атташе или канцелярии. Где-нибудь, где никто не станет искать.

Брэддок помолчал.

— Что в конверте?

— Копия документов, негативы из Табаско.

Настала долгая тишина. Я слышал, как он дышит в трубку.

— На первом этаже, — сказал он наконец, — у входа в библиотеку посольства, стоят ящики для служебной корреспонденции. Для сотрудников, у которых нет кабинета. Деревянные, с номерами. Ящик номер сорок один свободен с сентября. Ключ у библиотекаря, миссис Пирсон. Я ей позвоню.

— Спасибо.

— Не за что, мистер Митчелл. Вы ведь понимаете, что я теперь знаю, где ваша копия?

— Понимаю.

— И все равно говорите мне.

— Вы предлагали помощь.

Брэддок помолчал еще.

— Интересный вы человек, — сказал он и повесил трубку.

Конверт я положил в ящик номер сорок один в начале двенадцатого. Пожилая библиотекарь миссис Пирсон в кардигане и с очками на цепочке, выдала мне ключ, не задав ни одного вопроса. Только посмотрела на Брута и сказала, что в библиотеке собакам нельзя. Брут сел у двери снаружи.

Секретарша Карпентера с перламутровыми ногтями сидела за своим столом в приемной на третьем этаже. Ящики у входа в библиотеку на первом этаже были видны из окна вестибюля, если встать у колонны.

Я попросил ее спуститься в вестибюль в обед и посидеть с журналом. Она посмотрела на меня, потом на Карпентера. Тот кивнул. Тогда девушка взяла журнал «Ола!» и пошла.

Я устроился в кафе на Хамбурго, напротив переговорного пункта, за столиком у окна. Пил кофе и ел торту, мексиканский бутерброд в булке, с ветчиной, авокадо и острым перцем. Читал «Эксельсиор». Брут лежал под столом.

Пятница прошла. Ни одного звонка на Хамбурго. Ансельмо, когда я вернулся вечером, покачал головой. Секретарша Карпентера доложила по телефону в шесть. Никто не подходил к ящикам, кроме миссис Пирсон, раскладывавшей почту.

Вечером на Реформе включили рождественские гирлянды. Ряды разноцветных лампочек тянулись между деревьями вдоль проспекта, от ангела до Чапультепека.

Немного, через одно дерево. Люди гуляли под ними, задрав головы.

Дети на плечах у отцов. Влюбленные парочки. Продавцы сахарной ваты, розовой и голубой.

В субботу утром в переговорном пункте на Хамбурго зазвонил телефон. Девушка в наушниках сняла трубку. Послушала и помахала мне в окно.

Я перебежал улицу.

— Para usted, señor, — сказала она. Вам. И протянула мне трубку.

В трубке сквозь вокзальный гул, объявления по громкоговорителю и свистки паровозов кричал мальчишеский голос. По-испански, быстро и срываясь.

Я понял «doscientos catorce». Двести четырнадцать. И расслышал «ahora». Сейчас.

— Un hombre. DFS. El joven. El que preguntó por el perro. Мужчина. DFS. Молодой. Тот, что спрашивал про собаку.

В восемь сорок мужчина подошел к стойке служителя и показал значок. Служитель открыл ячейку своим мастер-ключом. Мужчина взял конверт и ушел.

Это случилось через двадцать три часа после того, как телеграмма Томпсону ушла из комнаты без окон.

Канцелярия Томпсона.

Не сам Томпсон, кто-то другой прочитал телеграмму, через руки которого проходит каждая бумага на имя заместителя директора.

Кто-то, кто сообщил Финчу, а тот сообщил Бракену в Мехико.

Цепочка длинная. Но первое звено на Пенсильвания-авеню. Там, где утекла дата для Маллигана.

Я вернулся в «Женеву». Ансельмо покачал головой. Никто не спрашивал про сейф.

Позвонил Карпентеру. Он помолчал и сообщил:

— Ящик сорок один никто не трогал. Моя секретарша сидит там с восьми утра. Говорит, дважды прочитала «Ола!» от корки до корки.

— Спасибо, Ральф.

Ящик Брэддока тоже никто не тронул. Это могло значить, что он честен или что Брэддок умнее.

В полдень мне позвонил Барраган.

Не в «Женеву», а переговорный пункт на Хамбурго. Он знал, где меня искать.

— Агент Митчелл, — сказал он. Голос бодрый, сытый и веселый. — Как вам суббота в Мехико?

— Выдалась неплохая.

— Я рад. — Пауза. — Мне тут рассказали одну историю про вокзал Буэнависта и камеру хранения. И одного молодого человека из DFS, который сегодня утром очень торопился и не заметил слежки за собой.

Я молчал.

— Агент Митчелл. — Голос у него стал другим, тише и без веселья. — Я хочу, чтобы вы знали одну вещь. Я ничего не знаю. Ни о вокзале, ни о конвертах, ни о том, что вы собираетесь делать дальше. И не собираюсь мешать. Понимаете?

— Конечно.

— До конца поймете потом, — сказал Барраган. — Долг, агент Митчелл, он уже работает. Даже когда я не прошу. Когда я попрошу, это будет еще одна вещь. Но вам придется ее сделать.

— Это я тоже понимаю.

— Хорошо. — Голос снова стал веселым. — Морелос, кстати, сейчас очень красив. Сафра. Время рубки сахарного тростника. Жгут поля, весь горизонт в дыму, а по ночам пепел падает как черный снег. Вам бы съездить посмотреть. Куда-нибудь, где старые асьенды. Где стоит мертвая тишина.

Он повесил трубку.

В тот же день я продиктовал Карпентеру текст второй телеграммы.

Он записал, ни разу не переспросив. Затем перечитал.

— Вы понимаете, что делаете?

— Вполне.

— Вы понимаете, что если они приедут, то это будет не шалости в песочнице?

— Конечно.

Он отнес бланк телеграфисту.

«ЛЕГАТ МЕХИКО - ДИРЕКТОРУ. ВНИМАНИЮ: ТОМПСОН. ЛИЧНО ОТ МИТЧЕЛЛА.

В ДОПОЛНЕНИЕ К ПРЕДЫДУЩЕЙ. ОРИГИНАЛ ОДНОГО ЛИСТА ИЗ КОНТОРЫ ОБЪЕКТА В ТАБАСКО, ВЕДОМОСТЬ ОТПРАВКИ № 14 С КАРАНДАШНОЙ ПОМЕТКОЙ РУКОПИСНОГО ХАРАКТЕРА, НЕ ВОШЕЛ В ОПЕЧАТАННЫЕ МАТЕРИАЛЫ МЕКСИКАНСКОЙ СТОРОНЫ. ЛИСТ СОХРАНЕН АГЕНТОМ МИТЧЕЛЛОМ И ПЕРЕДАН НА ХРАНЕНИЕ ДОВЕРЕННОМУ ЛИЦУ В ШТАТЕ МОРЕЛОС, АСЬЕНДА САН-ХОСЕ-ДЕ-ЛОС-ЛАУРЕЛЕС, МУНИЦИПИЙ ЯУТЕПЕК.

КУРЬЕР ЛЕГАТА ЗАБИРАЕТ ЛИСТ В ВОСКРЕСЕНЬЕ 25.11 В 22:00 ДЛЯ ОТПРАВКИ ДИППОЧТОЙ. ПРОШУ ПО ПОЛУЧЕНИИ НАПРАВИТЬ ЛИСТ В ЛАБОРАТОРИЮ БЮРО, ДЛЯ ПОЧЕРКОВЕДЧЕСКОЙ ЭКСПЕРТИЗЫ ПОМЕТКИ.

МИТЧЕЛЛ».

Никакого листа не существовало. Все три ведомости, вместе с траттами, шифроблокнотом и рациями, лежали в брезентовых мешках с сургучными печатями Арисменди. Где они сейчас, в Министерстве флота, в Министерстве обороны или на дне Рио-Гранде, я не знал.

Но тот, кто прочитает эту телеграмму, не знает этого тоже.

А карандашная пометка «по поручению К.» не должна попасть в Бюро. Если пометку на ведомости писал Бракен, он тем более этого не допустит.

Бракен не может послать за листом одних пистольерос. Они не читают по-английски и не отличат ведомость номер четырнадцать от счета за электричество. Бракен не может послать DFS, эти заберут лист себе.

Поэтому он должен приехать сам и убедиться, что это тот самый лист и уничтожить его.

Если, конечно, пометку действительно писал Бракен. Если нет, он не приедет и я потеряю время.

Чучо повез меня в Морелос в субботу в три часа дня на «Гэлакси» без номеров. Он просто сказал, что у него в субботу выходной, и что дядя у него работает сторожем на старой асьенде под Яутепеком.

Дядю зовут дон Теодоро. Он стар и любит гостей.

Мы выехали на шоссе на Куэрнаваку. Платное, широкое и четырехполосное, с бетонным разделителем посередине. Построено двадцать лет назад, в пятьдесят втором году.

Шоссе вело вверх на перевал через сосновый лес. Воздуха становилось еще меньше. Брут на заднем сиденье дышал часто, высунув язык наружу.

На перевале стоял туман. Белый, холодный, в нем не видно ничего дальше двадцати футов. Чучо включил фары и сбавил скорость.

Затем шоссе пошло вниз, туман кончился, перед нами открылась долина.

Морелос. Зеленая и широкая, теплая чаша между гор. Внизу всюду поля. Ярко-зеленые где тростник и желтые, где его уже срезали. Черные там, где сожгли.

Над черными квадратами поднимался дым. Десятки столбов дыма.

Они поднимались прямо вверх, потом их подхватывал ветер и тянул на восток длинными полосами. Весь горизонт на востоке тонул в бурой дымке.

Сафра.

Тростник поджигают перед рубкой. Огонь пожирает листья, сухую траву, гонит змей и крыс.

Остаются только голые стебли, черные снаружи и сладкие внутри. Тысячи людей рубят их мачете. Целые деревни, с ноября до мая.

Чем ниже мы спускались, тем теплее становилось. На перевале было сорок градусов. В Куэрнаваке шестьдесят пять. В долине за Куэрнавакой семьдесят пять.

Я опустил стекло. Ветер был теплый и мягкий, пах дымом, жженым сахаром и цветами.

Дышать стало легко. После Мехико это казалось чудом. Пять тысяч футов, а не семь. Легкие наполнялись до конца.

Брут сел прямо и высунул голову в окно. Ветер трепал ему уши.

Мы проехали Куэрнаваку. Город на склоне, весь в цвету.

Бугенвиллея на стенах, жакаранда на улицах, хотя для нее не сезон, видимо, какой-то особый сорт. Виллы богатых американцев за высокими стенами.

Площадь с собором. Каменный, массивный Дворец Кортеса с аркадами. На площади продавали воздушные шары и мороженое, и играли марьячи.

Дальше на восток дорога сузилась, стала двухполосной, затем ухабистой. По сторонам поля тростника.

Высокого тростника, футов десять-двенадцать, стоявшего зеленой стеной по обе стороны. Иногда стена кончалась, и открывалось сожженное поле.

Черная земля и стебли, торчащие из нее, как спички. И люди на поле.

Мужчины в белых штанах и в соломенных шляпах, с мачете, черные от сажи с ног до головы. Женщины и дети собирали стебли в связки и грузили на телеги, запряженные быками.

Пепел падал на лобовое стекло. Черные хлопья, легкие, как перья. Чучо включил дворники. Дворники размазывали пепел полосами.

— Nieve negra, — сказал Чучо. Черный снег.

Асьенда Сан-Хосе-де-лос-Лаурелес лежала в стороне от дороги, в двух милях, в конце грунтовки, идущей через поля. Грунтовка узкая, с глубокими колеями, засохшими в камень. По обе стороны тростник.

Вскоре он закончился, и началась высокая полуразрушенная каменная стена, обвитая плющом. В воротах арка из камня, без створок. Над ней герб, высеченный в камне, стертый временем до неузнаваемости. И дата 1762 год.

За аркой лежала асьенда.

Сначала я увидел трубу. Высокую, кирпичную и круглую, футов восемьдесят, с почерневшим верхом.

Она торчала над деревьями и крышами, как палец, указывающий в небо. Труба сахарного завода. По ней когда-то уходил дым от печей, где варили тростниковый сок.

Потом увидел остальное.

Главный дом. Двухэтажный и длинный, с арочной галереей вдоль фасада. Крыша провалилась в нескольких местах.

Окна без стекол. Стены, когда-то белые, теперь серые, в пятнах и трещинах. На стенах следы от пуль. Мелкие выбоины в штукатурке, будто кто-то стрелял по стене из пулемета.

За домом мельница. Отдельное здание, высокое и каменное, с толстыми стенами и маленькими окнами под самой крышей.

Похоже на крепость. На одном углу мельницы квадратная башня выше крыши, с площадкой наверху.

Рядом с мельницей варочный цех. Длинный и низкий, под черепичной крышей, частью обвалившейся. Сквозь пролом в стене я увидел внутри котлы.

Огромные, медные, черно-зеленые от времени. Стояли на кирпичных печах. В них когда-то варили тростниковый сок, пока он не густел и не становился сахаром.

А вдоль всей асьенды и стены, мимо мельницы и варочного цеха тянулся канал. Широкий, футов шесть.

По нему быстро текла вода. Мутная, коричневая, с листьями и пеной. Канал шел с гор по насыпи, приподнятой над полями.

Здесь, у асьенды, он делился. Одна ветка уходила к мельнице к старому водяному колесу, ржавому и неподвижному. Другая шла дальше, на поля.

— Apantle, — сказал Чучо, показав на канал. Еще одно слово, не испанское. Индейское. Ацтекское. Так в Морелосе называют оросительные каналы.

У ворот нас встретил дон Теодоро. Очень старый, лет восемьдесят, может, больше.

Маленький, высохший, коричневый, как корень. В белых штанах и белой рубахе. На голове соломенное сомбреро с широченными полями, выцветшими от солнца.

Седые усы, свисающие до подбородка. Глаза черные, живые и быстрые, в глубоких морщинах.

На поясе у него висело мачете в кожаных ножнах. За спиной ружье на ремне. Старое, одноствольное, с длинным стволом и прикладом, перемотанным проволокой.

Он посмотрел на Чучо и улыбнулся беззубым ртом. Обнял, похлопал по спине.

Потом осмотрел меня и Брута. Сказал что-то Чучо и подошел к Бруту.

Медленно присел на корточки с хрустом в коленях. Протянул руку и положил ладонь на землю перед Брутом, ладонью вверх.

Брут понюхал ладонь и оглянулся на меня.

— Можно, — разрешил я.

Брут положил подбородок деду в ладонь.

Дон Теодоро хрипло засмеялся и встал. Чучо перевел его слова. Медленно, по одному слову, мучительно подбирая каждое.

— Uncle say… he ride… with Zapata.

Дядя говорит, он ездил с Сапатой.

Дон Теодоро кивнул, услышав имя. Ткнул пальцем в стены главного дома, в следы от пуль. Сказал длинную фразу.

— He say… this… they burn. Nineteen… twelve. He was… twelve. — Чучо показал на пальцах. Двенадцать. — With Zapata. Burn hacienda. Kill… patrón.

Он говорит, это они сожгли в тысяча девятьсот двенадцатом. Ему было двенадцать. С Сапатой. Сожгли асьенду и убили хозяина.

Дон Теодоро улыбнулся. Похлопал рукой по ружью за спиной.

— Now… he… guard. — Чучо усмехнулся. — Sixty years.

Теперь он сторож. Шестьдесят лет.

Двенадцатилетний мальчик сжег эту асьенду вместе с сапатистами, убил хозяина, а потом шестьдесят лет охранял то, что сжег. От кого, неизвестно.

Здесь никто не живет. Никто не приезжает. Асьенда принадлежит эхидо, общине, а эхидо не знает, что с ней делать.

Глава 2. Двигатели в темноте

Я медленно обошел асьенду с Брутом. До заката осталось два часа.

Сначала периметр. Каменная стена высотой футов двенадцать, местами обвалилась, и через нее можно перелезть.

Обвалов я насчитал три. Один на северной стороне, у тростникового поля. Другой на восточной у канала. И на южной, за главным домом.

Ворота одни. Я прошел по грунтовке от ворот полмили, до места, где она пересекала канал.

Канал здесь шел по насыпи, приподнятой над полями футов на шесть. Грунтовка взбиралась на насыпь, вела через канал по узкому деревянному мостику и спускалась с другой стороны.

Мостик старый, доски потемневшие, но крепкие. Перила из жердей.

По обе стороны грунтовки тянулись поля. Справа тростник, слева сожженное поле.

Глина.

Я спустился с насыпи на поле. Присел, взял горсть земли.

Сухая сверху, но если копнуть пальцами на дюйм вглубь, влажная. Тяжелая и жирная. Вулканическая глина, перемешанная с золой.

Если на эту глину пустить воду из канала, она размокнет за полчаса. Станет как тесто.

Грунтовка в этом месте шла по низине, ниже уровня канала футов на шесть. Если направить воду из канала на поле, вода пойдет вниз, на грунтовку. И дорога тоже станет кашей, как и поле.

Грузовик застрянет по ось, легковая машина по днище. Пешком пройти можно, но медленно, по колено в грязи, поскальзываясь и падая.

Или придется идти по насыпи канала. Над водой с одной стороны, над грязью с другой. Открыто, на виду.

Я поднялся на насыпь и посмотрел вдоль канала на асьенду. Гребень насыпи шел прямо к шлюзу.

От мостика до шлюза полмили по прямой по открытому гребню. От шлюза до мельницы сто ярдов. С башни мельницы гребень насыпи виден как на ладони.

Я вернулся к шлюзу и осмотрел ворот. Железное ржавое колесо в фут диаметром. Деревянный, толстый вал. Тяжелая цепь уходит вниз к щиту.

Я взялся за колесо и повернул.

Колесо не пошло, оно заржавело.

Тогда я налег всем весом. Колесо дрогнуло, скрипнуло и медленно пошло.

Цепь натянулась. Щит дрогнул внизу в воде и приподнялся на дюйм. Вода под ним ударила струей.

Я опустил цепь обратно.

Дон Теодоро стоял рядом и смотрел. Сказал что-то Чучо.

— He say… grease, — перевел Чучо. И показал жестом, смазать.

Дон Теодоро сходил в сторожку и принес банку со свиным салом. Мы вдвоем с Чучо смазали вал, шестерни и цепь. Колесо пошло легче.

Потом я посмотрел, куда уходит вторая ветка канала. Та, что шла не к мельнице, а на поля.

Она уходила на восток вдоль насыпи, а через двести ярдов, у мостика, там, где грунтовка пересекала канал, в стене канала был проем. Старый водосброс, заложенный камнем и досками. Когда-то через него пускали воду на поля слева от грунтовки.

Я лег на насыпь и посмотрел в водосброс. Доски гнилые, камни сдвинуты. Если вынуть пару досок и убрать камни, вода пойдет на поле, на глину и дорогу.

Если одновременно опустить щит в шлюзе у мельницы и перекрыть ветку к мельнице, вся вода канала пойдет по второй ветке, к водосбросу на поле.

Сколько тут воды? Канал шесть футов шириной, пять глубиной, течение быстрое. Несколько сотен галлонов в секунду. За полчаса поле превратится в болото, за час в озеро.

Я спустился к водосбросу. Вынул одну гнилую доску и отложил. Осмотрел камни за ней. Расшатал один ломом из сторожки дона Теодоро. Камень сдвинулся, под ним начала сочиться вода.

Доску я поставил обратно, а камень подпер. Сейчас вода не должна идти.

На это нужно минуты две. И потом еще минуты три дойти по гребню насыпи от водосброса до шлюза, чтобы опустить щит.

Всего пять минут.

Если они приедут на грузовике и на легковой с зажженными фарами, я увижу их за две мили. На грузовике по ухабам ехать минут шесть-семь.

Хватит впритык.

Затем я осмотрел мельницу.

Внутри она оказалась огромной. Один зал, высотой в три этажа, до самых стропил. Крыша местами провалилась, сквозь дыры видно небо.

Стены каменные, толщиной фута три. Окна маленькие, под самой крышей, узкие, как бойницы. Пол каменный и неровный, с выбоинами.

Посередине зала стоял пресс. Огромный и железный, с тремя валами, каждый толщиной с бочку, на станине из железных балок. Через эти валы когда-то пропускали стебли тростника, выжимая сок.

Валы приводило в движение водяное колесо через систему шестерен, с зубьями размером в ладонь.

От пресса вдоль стены шел каменный желоб к варочному цеху. По нему сок тек к котлам.

В углу башни лестница. Каменная, винтовая, без перил, ступени стерты посередине. Ведет наверх, на площадку башни.

Я поднялся. На вершине у меня колотилось сердце, хотя высота здесь далеко не как в Мехико.

Квадратная площадка, двенадцать на двенадцать футов, огороженная каменным парапетом в три фута. Отсюда видно все, асьенду, дорогу, забор и поля. Во все стороны, до гор.

Солнце садилось за горы на западе, огромное и красное, мутное в дымке. Поля внизу горели, как угли.

Брут поднялся за мной по лестнице. Сел у парапета и посмотрел вниз.

Я стоял на башне и смотрел на гребень насыпи.

Если они пойдут по гребню, я увижу их отсюда за полмили. Если будет луна.

Она сейчас растущая, первая четверть. Завтра ночью будет почти половинкой. Света хватит.

Если у меня будет оружие, они будут обречены. Но у меня его нет.

Я спустился вниз.

Дон Теодоро пригласил нас ужинать в сторожку. Это оказалась одна комната у ворот, пристроенная к стене.

Из камня и глины, с крышей из пальмовых листьев. Внутри очаг, земляной пол, гамак, стол, две табуретки и сундук. На стене распятие и фотография в рамке. Ружье стояло у двери.

На выцветшей фотографии группа всадников. Широкие сомбреро, патронташи крест-накрест через грудь, винтовки и усы.

Впереди на белом коне человек с огромными черными усами, в черном костюме с серебряными пуговицами, в огромном сомбреро.

Сапата.

Рядом с конем Сапаты, держа его под уздцы, стоял мальчишка. Маленький, худой, босой, в белых штанах и сомбреро, большом не по размеру. Серьезно и сурово смотрел в камеру, как взрослый.

Дон Теодоро показал на мальчишку и на себя. Улыбнулся.

Жена дона Теодоро, такая же маленькая и высохшая, в черной шали, напекла лепешек на глиняной сковороде над очагом. Горячие тортильи, пахнущие кукурузой. Фасоль из глиняного горшка.

Еще сальса из жареных помидоров и перца, острая и жгучая. Кусок белого, соленого козьего сыра.

Кофе в глиняных кружках, с корицей и тростниковым сахаром, густой, сладкий и горячий. Здесь, на пяти тысячах футов, вода кипела почти как дома.

Брут лежал у очага. Старуха положила перед ним лепешку. Брут посмотрел на меня.

— Можно, — сказал я.

Он быстро уплел лепешку.

Мы ели молча. За стеной сторожки стемнело и стрекотали сверчки.

Где-то в полях лаяла собака. Пахло дымом от очага и дымом от горящих полей.

После ужина дон Теодоро вышел со мной во двор. Чучо пошел за нами.

Ночь ясная, звезды на небе. Луна серпом висела на западе.

Пепел медленно падал хлопьями, невидимый в темноте. Только когда хлопья пролетали мимо фонаря у ворот, становились видны. Черные снежинки.

Дон Теодоро говорил долго. Чучо переводил урывками.

Дон Теодоро понял, зачем я приехал. Он не дурак, говорил Чучо. Гринго с собакой не приезжают на старую асьенду смотреть на шлюз, если не ждут гостей.

Завтра, сказал дон Теодоро, в Яутепеке праздник. Ярмарка, бой быков и танцы. Они с женой поедут к сестре жены на весь день. На ночь останутся там и вернутся в понедельник.

Асьенда будет пустая.

Сторожить ее будет некому.

Дон Теодоро снял с плеча ружье и протянул мне.

Я посмотрел на ружье и покачал головой

— No puedo, — сказал я. Не могу.

Дон Теодоро сказал что-то Чучо. Тот засмеялся и перевел.

— He say… is not for you. — Чучо показал на ружье, потом на гвоздь в стене сторожки. — Is for… wall. He forget. He old man. Old man… forget gun on wall. Every time.

Это не вам. Это для стены. Он забудет. Он старик. Старики всегда забывают ружье на стене.

Дон Теодоро вернулся в сторожку и повесил ружье на гвозди. Рядом с фотографией Сапаты.

Потом полез в сундук и достал жестяную коробку из-под табака. Открыл.

Внутри лежали патроны. Картонные гильзы, красные, с латунными донцами. Шестнадцатый калибр.

Дон Теодоро взял их и положил на стол, рядом с кружкой из-под кофе.

Сказал Чучо.

— He say… he forget these too. — Чучо посмотрел на меня.

Он говорит, что забудет и эти тоже.

Дон Теодоро вышел из сторожки и посмотрел на небо и пепел, падающий в свете фонаря.

Следующий день я провел на асьенде один с Брутом.

Чучо уехал утром в Мехико. Его ждал Барраган. Обещал вернуться утром в понедельник, если будет за кем возвращаться.

Дон Теодоро разбудил меня в восьмом часу. Постучал в ставню сторожки, где я спал на сундуке, укрывшись старым пончо, и поманил за собой.

В руке у него было ружье. Под мышкой жестяная коробка из-под табака и холщовый мешочек.

Мы обошли мельницу и вышли за стену, на сожженное поле. Земля черная, пепел по щиколотку.

Дон Теодоро отмерил шагами тридцать ярдов и поставил у обгорелого пня доску от старой двери. На доске углем нарисовал круг размером с тарелку и вернулся ко мне.

Над Яутепеком в небо одна за другой взлетали ракеты. Хлопали высоко и гулко, с эхом.

Праздник в Мексике начинается с рассвета, с ракет, к полудню их запускают сотнями. Еще один выстрел в полях среди этой канонады никто не заметит.

Дон Теодоро протянул мне ружье.

Я осмотрел его, как учили в Квантико. Одностволка шестнадцатого калибра, переломная, с открытым курком.

Ствол длинный, дюймов тридцать, вороненый когда-то, теперь бурый, но без раковин. Я переломил ружье и посмотрел в ствол на свет.

Внутри чисто, зеркально, с ровным сужением у дула. Чок полный. Старик чистил ствол лучше, чем иные агенты чистят табельные револьверы.

На колодке под ржавчиной проступало клеймо: корона над овалом и в овале буквы ELG. Льежское пробирное клеймо.

Бельгийская работа, начало века. Такие ружья везли в Мексику тысячами, половина революционеров воевала с ними.

Курок взводился туго, с сухим четким щелчком. Я спустил его пальцем, придерживая. Пружина сильная, ход короткий. Приклад перемотан проволокой, но сидит в колодке мертво, без люфта.

Дон Теодоро взял один из двух патронов, зарядил, закрыл ружье и протянул мне. Показал на доску. Потом на себя, на свою грудь, и покачал головой. Стрелять мне.

Я вскинул ружье. Оно оказалось тяжелым и длинным, с прикладом короче, чем нужно, на мальчика или на маленького старика.

Я упер его в плечо, прижался щекой. Мушка, медный шарик на конце ствола, легла на угольный круг.

Над Яутепеком хлопнула ракета. Я выстрелил вместе с ней.

Отдача тяжело и тупо ударила в плечо. Из ствола вырвалось облако густого, вонючего, белого дыма с запахом серы. Дым повис между мной и доской и долго не рассеивался.

Черный порох, не бездымный. Дон Теодоро снаряжает патроны сам, по старинке.

Я отметил это про себя, ночью после выстрела надо мной останется белое облако, видное при луне. Придется стрелять и сразу уходить в сторону.

Мы подошли к доске.

Дробь почти вся легла в угольный круг. Плотно и кучно, тридцать или сорок дыр в размер тарелки, только с десяток вылетело за край. И это на тридцати ярдах.

Полный чок держал осыпь так, как держат хорошие ружья в магазинах на Маркет-стрит в Филадельфии, где они стоят по двести долларов. Надо же, старик знал толк в оружии и умел за ним ухаживать.

Дон Теодоро потрогал пальцем дыры. Посмотрел на меня. Улыбнулся беззубо и гордо. Сказал что-то, и в словах я разобрал «Сапата» и «venado». Олень.

Затем сел на пень, развязал холщовый мешочек и разложил на колене свое хозяйство. Рог с черным, зернистым порохом, с пробкой из кукурузной кочерыжки. Жестянку с медными, крохотными капсюлями.

Кружки пыжей, вырезанные ножом из старого фетрового сомбреро. Мешочек дроби, железную пулелейку в виде щипцов.

И три круглые свинцовые пули, отлитые в ней, тяжелые и серые, каждая чуть меньше ствола. На оленя, показал дон Теодоро жестом. Одна пуля, один олень.

Он вынул из ружья стреляную гильзу. Картонная и красная, с латунным донцем, обгоревшая на конце. Выбил пальцем старый капсюль гвоздем, вставил новый, постучав по нему рукоятью мачете.

Насыпал пороха из рога, отмерив меркой из стреляной гильзы винтовочного патрона. Забил войлочный пыж палочкой. Потом протянул мне пулю и гильзу и показал жестами, мол теперь давай сам.

Я вложил пулю и забил сверху второй пыж. Завальцевал край гильзы черенком ножа, как показал старик.

Поставил на пень пустую банку из-под халапеньо, отошел на сорок ярдов, зарядил и выстрелил.

Снова удар в плечо и облако белого дыма.

Банка подпрыгнула и улетела в пепел. Мы нашли ее в десяти футах от пня.

В самой середине этикетки, в улыбающейся мексиканке в широкой юбке, зияла рваная дыра размером с большой палец, с другой стороны банку вывернуло наружу лепестками.

Сорок ярдов, круглая пуля из гладкого ствола, без прицела, кроме медного шарика на дуле. Я ждал промаха на ладонь или две. Ружье оказалось точнее, чем я даже мог мечтать.

Дон Теодоро взял у меня гильзу, снова выбил капсюль и снарядил ее пулей. Вложил ее в мою ладонь рядом с последним заводским патроном с дробью. Сжал мои пальцы своими, сухими и жесткими, как корни.

Два патрона. Один с дробью, на близкое расстояние, чтобы бить в темноту, в проход между котлами. Другой с пулей, на дальнее расстояние, когда надо попасть один раз и наверняка.

Остальные две пули и капсюли старик ссыпал обратно в мешочек и унес с собой в сторожку. Рог с порохом тоже, мне не оставил.

Над Яутепеком хлопали ракеты. Белый дым от наших выстрелов медленно уползал над черным полем к каналу и таял над водой.

В десять утра Дон Теодоро с женой уехали в Яутепек на телеге, запряженной мулом. Старуха в черной шали и с корзиной на коленях. Дон Теодоро в своем выцветшем сомбреро и мачете на поясе. Он обернулся у ворот, посмотрел на меня и поднял руку.

Я поднял руку в ответ.

Телега уехала по грунтовке в поля. Пыль за ней долго стояла в воздухе.

Дальше я работал весь день.

Сначала нитки.

Катушку прочной черной нитки, суровой и вощеной, я купил еще в Мехико, в лавке, торговавшей галантереей, иголками, пуговицами и свечами для церкви. И еще на том же рынке, в лавке через проход, купил двадцать банок маринованного халапеньо.

Фабрика «Ла Перла», Веракрус. На этикетке улыбающаяся мексиканка в широкой юбке. Продавец удивился. Двадцать банок. Гринго, видимо, очень любит перец.

Я вскрыл все двадцать. Перец выбросил в канал, а банки промыл. В каждой пробил гвоздем дырку в дне и насыпал горсть мелких камешков с дороги. Через дырку продел нитку, завязал узлом изнутри.

Двадцать жестянок с камешками на нитках. Затем я развесил их.

Шесть жестянок у ворот, по обе стороны арки, на высоте колена, нитки поперек прохода, к кустам у стены. Если кто-то войдет в ворота в темноте, нитка натянется, жестянка упадет с ветки и камешки загремят.

Четыре у обвала на северной и южной сторонах. Три у обвала на восточной, у канала.

Три последние банки у входа в мельницу. Не у главного, широкого, где ворота для телег, а у маленького, бокового, у башни. Того, куда я собирался пустить их сам.

Нитки черные и тонкие. В темноте, при свете половинки луны, не видно. Только, если знаешь, где искать.

Брут ходил со мной. Смотрел, как я натягиваю нитки, нюхал каждую и запоминал.

Следующие это лампы.

На асьенде горели три керосиновых фонаря. Один у ворот, на крюке в арке, другой у сторожки и третий у входа в главный дом.

Дон Теодоро зажигал их каждый вечер. Утром перед отъездом проверил, налил керосину и подрезал фитили.

Сказал когда стемнеет, зажгите. Пусть думают, что сторож дома. Я зажег их в шесть, когда стемнело.

А в восемь погасил все три.

Тот, кто приедет в десять вечера, должен видеть с дороги, что свет погашен. Подумает, что сторож лег спать.

Если, конечно, тот, кто приедет, станет ждать до десяти.

На шлюзе я проверил колесо. Когда повернул, щит поднялся на дюйм, вода пошла. Колесо крутилось легко после смазки.

Я пока не взял ружье. Сел на парапет башни мельницы, Брут пристроился рядом.

Половинка луны висела над горами на западе. Ее серебряный свет лег на поля и канал. Черные хлопья медленно и бесшумно ложились на парапет, мои руки и спину Брута.

Где-то в полях горел тростник. Огненная полоса, низкая и оранжевая, ползла по земле. Над ней поднимался дым, подсвеченный снизу.

В Яутепеке, за полями, в трех милях отсюда играла музыка. Там ярмарка.

Там взрывались петарды. Над городком поднимались разноцветные ракеты, лопались в небе и осыпались искрами. Ветер приносил сюда обрывки музыки, смех и крики. Кто-то пел.

Там дон Теодоро с женой, у сестры жены. Пьют, едят, смотрят на бой быков. Танцуют, может быть. Восемьдесят лет, но говорят, на ярмарке в Яутепеке танцуют все.

А здесь тишина. Часы на руке показывали без четверти девять.

Брут поднял голову и навострил уши. Я посмотрел на грунтовку. Ничего. Только темнота, поля и огненная полоса горящего тростника на горизонте.

Брут не опускал головы. Ноздри у него раздувались.

Далеко, очень далеко я услышал. Сквозь музыку из Яутепека, треск петард и шорох пепла. Низкий и тяжелый звук.

Дизельный мотор. Грузовик едет на низкой передаче на ухабах.

И второй звук, выше и легче. Мотор поменьше. Бензиновый, легковая машина.

Фар не видно. Они ехали без фар.

Брут встал. Шерсть на загривке поднялась от ушей до хвоста.

Я посмотрел на часы. Почти девять.

На час с лишним раньше курьера.

Он приехал.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге