Король-Беда и Красная Ведьма
Часть I
25.12.1999 Рождество
I. Король умер — да здравствует король
Глава 1. Ужасти Ужасного Короля
Он лежал, будучи уже практически совершенно недвижим, окруженный со всех сторон трусливой тьмой, которая, подобно царедворцам, выставляла себя напоказ лишь тогда, когда ей это ничем не грозило. Бред смешивался с явью, камни кладки под золотыми драпировками дышали обжигающим холодом, проникавшим в самый костный мозг, а мимо нескончаемой чередой тянулись колеблемые сквозняком тени тех, кто оставил его здесь умирать одного, и каждую он награждал проклятием. Костлявые руки то сжимались, то разжимались, комкая льняные белые простыни и будучи уже не в состоянии оставить на них действительно неизгладимые следы. Его бесило даже это незначительное обстоятельство.
То, что они просвечивали, никоим образом его не удивляло: он и при жизни-то видел их всех насквозь. Его только немного озадачивало то, что сегодня из-под небрежно напяленных лиц торчали звериные хари. Лопочущие куры и лисы — фрейлины-однодневки и устоявшиеся фаворитки, чванные бараны и истинно всегда голодные волки — раззолоченные пустышки-офицеры и министры, у которых хватало ума не выставлять нажитое напоказ, родня всех пород и мастей в зависимости от их поведения при его жизни. И теперь ни один не задерживался у его изголовья, ни один не пожелал вместе с ним взглянуть в лицо самому последнему и самому неизбежному посольству. О, он понимал, что это было свидетельством и закономерным следствием великого страха, внушаемого им при жизни. Испытывая мрачное изощренное удовлетворение, он и не хотел, чтобы было иначе. Если бы было иначе, он бы, пожалуй, разочаровался, ибо с ранней юности был убежден в подлости человеческой натуры. И все же он предпочел бы, чтобы в складках тяжелых портьерных занавесей вместо жалкого аптекаря, донельзя перепуганной белой мыши, бывшей явно не в состоянии переварить свою роль в истории, здесь трясся кто-то хорошо ему знакомый и обязанный присутствовать здесь вопреки собственному желанию.
Скажем, эта беспредельно породистая рыжая сука— жена. Королева. Всюду, куда бы ни следовал за нею его озабоченный, недоверчивый взгляд, рядом с ней угадывался силуэт крупного зверя, несомненно, хищного. Его существование не удивляло, тяжелое гнетущее сожаление вызвано было лишь тем, что уже нет возможности выяснить его имя: тварь благоразумно не показывалась на свету. Бедняжка Ханна, безусловно, догадывалась, что ему известно, какими усилиями она изображает преданную любящую супругу. Он не верил в преданность и любовь, во всяком случае, по отношению к себе. Он бросал ей жирные куски — она изображала. Разумеется, она понимает, насколько быстро сейчас ее оттеснят от кормушки, если у нее недостанет ума позаботиться о том, чтобы тот, кто там стоит, как прежде — другой, продолжал оделять ее подачками.
Он прекрасно знал, по какому сценарию пойдет дальнейшая игра. Начнется все с грызни из-за регентства. Он не стал назначать регента, превосходно зная, что любая его воля будет оспорена, стоит ему лишь закрыть глаза. Кстати, он оставил бы регентство Ханне, когда бы верил, что она его удержит. К сожалению, он был убежден, что она поспешит передать его в чью-нибудь крепкую руку. Слишком многим интересам пришлось бы ей противостоять в одиночку, а Ханна — едва ли деятельная натура. Стоит ожидать яростной схватки среди приближенных за право влиять на наследника, и непременно кто-нибудь предпримет попытку уничтожить королевскую семью. Ханна должна это понимать, она не дура. Не настолько. Потом, когда партии определятся, начнется возня по углам: бароны захотят вольностей, церковь — равноправия с государством, и все это будет им обещано, поскольку в их поддержке заинтересована каждая сторона. Дальновидные фаворитки спешно бросят потенциально опальных любовников и сразятся за потенциально устойчивых. Еще более дальновидные отложат эту процедуру до тех времен, когда все прояснится. Слетит несколько дельных голов, из тех, кого он сам нашел и приблизил к трону. Сгинут труды целого царствования.
В одном лишь все они будут едины: в счастье избавления от него, от железного ошейника чужой властной воли, который каждый ощущал на себе ежеминутно, и без которого вряд ли представлял свое существование. Ах, как бы ему хотелось, чтобы миг его долгожданной смерти не стал для них мигом обретения свободы, чтобы долго еще они жили под его чудовищной тенью, лишь шепотом, в страхе, поминая его имя, чтобы часа смерти его они страшились больше, чем его грозного могущества при жизни. О, как бы ему хотелось, чтобы им было хуже, чем ему, и чтобы он мог видеть это и наслаждаться этим, как упивался при жизни их страхом, как презирал их рабское подобострастие, желал, чтобы было иначе, и не давал тому ни малейшей возможности. Почему они бросили его с этой редкозубой мышью? Не потому ли, что знали его слишком хорошо? Не оттого ли, что были счастливы отыграть ему хоть мелкой пакостью весь ужас многолетнего приниженного существования? Не хотели ли они продемонстрировать, что, упав им под ноги, он не достоин более ничего?
О, как ему хотелось одержать над ними еще одну, последнюю победу! Обыграть их так, чтобы они и знать о том не знали, и уйти, улыбаясь, оставив за собой последнее слово несказанным, так, чтобы оно прозвучало тогда, когда ему придет срок, как гром средь ясного неба.
Он не мог уже встать, пройти в зал, кликнуть всех и обрушить на них грозу монаршего гнева, чтобы наиболее слабые умирали на месте от разрыва сердца, а сильные — завидовали им. Он понимал, насколько детским выглядело это желание, но от понимания оно не становилось менее сильным. И, кажется, он нашел такую возможность. Правда, слишком дорогую. Раньше он вряд ли воспользовался бы ею. Но желание править бал стоило того.
— Ты, — сказал он, не поворачивая головы. — Я хочу видеть сына. Наследного принца. Иди, скажи. Эй! Одного, без матери и нянек.
* * *
Мальчик, выглядевший, как это ни странно, человеком, нерешительно переступил порог и остановился, почти скрываемый тенью полога. Видно было, что ему сюда не хотелось. Почему-то это неожиданно остро и болезненно кольнуло короля. Чтобы рассмотреть наследника, ему пришлось напрячь зрение, но все равно при первом взгляде на парнишку он ничего не смог бы сказать. Разве что тот наверняка вырастет очень красивым мужчиной.
— Итак, милорд, вы мой сын?
— Мне так говорят, Ваше Величество...
Тон ответа был растерянный, но умирающий король закашлялся от смеха.
— Ты, — окликнул он, — аптекарь... Можно ли считать этот ответ проявлением природного ума?
К нечленораздельной реплике аптекаря он не прислушивался. Тот был всего лишь инструментом. Он сам знал все, что ему следовало знать.
— Сколько тебе лет?
— Мне исполнилось десять на прошлой неделе, государь отец мой.
Черноволосый, как обугленная головешка, худой, неулыбчивый, но цвет лица здоровый. Даже сейчас, когда движения его стеснены, видно, что отрок занимается благородными искусствами, сиречь мечом и верховой ездой. Обычай требовал отдать принца какому-нибудь верному рыцарю на воспитание, но... король не верил в верность, которую нельзя купить, и знал, что после его смерти всегда найдется тот, кто предложит больше.
— Что ты читаешь сейчас? — спросил он. — Я хочу знать, что ты из себя представляешь, а в твоем возрасте человек есть то, что он читает.
— Я читаю «Песнь о Роланде», — ответил принц торопливо, словно спешил избавиться от заученного урока. — Ту часть, где он с небольшим отрядом прикрывает отход государя Карла в Ронсевальском ущелье и жизнью доказывает свою доблесть и верность.
Ему мучительно не хотелось подходить ближе к постели. Ему не нравилась смерть, а кроме того... как только он вошел, лежащий старик померещился ему огромным пятнистым питоном, свернувшимся среди простыней и подушек. Видение сгинуло, но ощущение осталось. Истинно змеиным был взгляд немигающих круглых желтых глаз в дряблых складках век.
— А, — сказал старик,— меня тоже заставляли ее читать в твоем возрасте. Тебе нравится?
— Нравится, — это было вымолвлено упрямо, и король выразил свое изумление, пошевелив бровями. — Он был храбрый и могучий, и чтил своего короля. Все скорбели о его смерти, и о нем сложили песни. Я бы хотел... так.
Он выглядел слишком маленьким, а к тому же — слишком перепуганным, чтобы его можно было заподозрить в намерении нанести булавочный укол самому Ужасному королю.
— Как командир арьергарда он действовал паршиво, — высказал свое мнение король. — Будь он моим офицером, я отдал бы его под трибунал. За подобный героизм надобно карать. А ты станешь королем. Тебе, скорее, придется принимать такие жертвы, подобно Карлу, а не приносить их, как Роланд. Придется научиться терять людей. Некоторые считают, что это тяжелее. Я полагаю, это просто иной жребий. Другие станут жертвовать жизнью ради тебя. Что ж, заплати им хоть песнями, что ли.
Он помолчал, собираясь с мыслями.
— Ты знаешь, что я не таков, как остальные?
Молчание было ответом на эти слова, весьма красноречивое молчание.
— Знаешь, — удовлетворенно протянул старик. — Тебе объяснили, что это страшная тайна, может, даже велели не заикаться об этом вслух. Называли это грехом. А я назову это Могуществом. Всю мою жизнь оно вело и направляло меня, и само было направляемо мною по моему желанию, и помогало мне достигать моих целей. Я позвал тебя, потому что могу передать его тебе.
— Это колдовство? — неуверенно спросил сын.
— Абсолютное! — усмехнулся король. — У тебя будет своя великая тайна.
— Я... не знаю, государь отец...
— Но ты хочешь стать королем?
— Мне говорили, я должен.
— Тогда так: ты хочешь выжить, став после меня королем? Знаешь ли ты, сколько у тебя появится врагов, как только ты взойдешь на трон? И сколько у тебя останется друзей? Тех, к кому ты сможешь повернуться беззащитной спиной?
— Я... не поворачиваюсь спиной, государь.
— Похвальная привычка. Тогда выражусь так. Сию минуту я могу передать тебе все, чем обладаю. Когда я умру, а это случится скоро, все пропадет втуне, и все сожаления будут бесплодны. Другого случая не представится. Или ты делаешь выбор сейчас, или остаешься с пустыми руками и полной неизвестностью впереди. И всю жизнь будешь зависеть от всех подряд. Короче, я не вижу ничего, что способно вытащить тебя из дерьма, в котором ты окажешься буквально через несколько часов.
— Да, государь, я хочу выжить. Я хочу править, и хочу, чтобы моя спина была в безопасности.
— Тогда сделаем это немедленно, — приказал король, — пока у меня есть еще силы произнести нужные слова. Эй ты, там! Как тебя... подай кубок!
Аптекарь, сгорбившись, метнулся за спиной принца к столу и дрожащей рукой протянул Ужасному королю его питье в массивной серебряной чаше.
— Нет! — последовал раздраженный взмах руки. — Выплесни эту дрянь! Вот...
Он утвердил над краем чаши узловатое старческое запястье. Рука не дрожала, будто и не он тут умирал.
— Отвори мне вену.
— Не-ет, — прошептал бедный безымянный аптекарь, отшатываясь к стене. — Я... у меня... у меня ланцета нет...
— Лжешь, — негромко и деловито сообщил ему король. — Если бы ты не был готов оказывать услуги, тебя бы ко мне не пропустили. Для этого не надо быть колдуном. Посмотри под своей табуреткой.
— Государь! — взмолился тот. — Да меня же страшной смертью казнят, ежели я причиню вред царственной особе, а если даже и нет, так от цеха отлучат, запретят и мне и детям добывать хлеб аптечным ремеслом, а то и сожгут, как пособника...
— Кронпринц — свидетель того, что ты исполняешь монаршую волю,— сказал ему король, находясь уже на опасном пределе своего раздражения. — Если уж его слову не верить, то чего стоит вообще вся королевская власть?
Разумеется, будучи не в состоянии дотянуться донего, церковь и гильдейские старшины отыграются на пешке, но кого это, в самом деле, волнует в свете смены царствования!
— Ты делаешь то, что тебе приказывают. А у меня еще хватит жизни, чтобы наказать за неповиновение. Отворяй, и чтобы я тебя не слышал больше!
Он так боялся, что причинил боль, и кровь брызнула из голубой вены на белое с червленью серебро, заполняя собой бороздки, вынося из тела тепло и жизнь. Она казалась черной в свете камина, чей жар колыхал занавеси, пожирая доступный дыханию спертый воздух, но не мог прогреть скрученные ознобом старческие кости и прогнать мурашки с мальчишеской спины. От сквозняка шторы шевелились, как живые, и ни на секунду не пропадало ощущение, что здесь происходит нечто бесовское, богомерзкое, оживают самые страшные, слышанные в спальне на ночь сказки. Магия, творящаяся на крови. Мальчик опустил глаза, и они буквально прилипли к черной выпуклой поверхности вязкой жидкости, понемногу наполнявшей чашу. В ушах все еще стоял звон от первой капли, ударившейся в серебро. Он был уверен, что сегодня увидит все это во сне: и ручеек цвета камбрийского вина, струящийся по иссохшей белой руке, и понемногу наполняющуюся чашу, и чувство, что его обманом заманили в ловушку, и предадут, и каким-то образом используют. Сжимающийся и разжимающийся над чашей узловатый старческий кулак заставлял думать о последних судорогах умирающей змеи. Все здесь было пропитано ненавистью и смертным страхом. Но более всего было страшно думать о том, что король заставит его сделать с этой кровью. Вдруг... выпить заставит?
— На что бы тебя заклясть? — задумчиво произнес король, тоже не отводя глаз от своей крови, словно провожал взглядом покидавшую его жизнь.— Может, у тебя найдутся какие-либо соображения? Что-то у меня начинается путаница в мозгах.
— Что значит — заклясть, государь отец мой?
— Да кончай ты государить! Пора забыть, как произносится это слово, и воспринимать его только на слух! Наложить заклятие можно только определив условие, при котором оно перестанет действовать. Таков закон. Ничто не дается даром. Ты будешь обладать силой, лишь соблюдая некоторые условия, каковые мы с тобой сейчас постараемся определить. Есть что-либо такое, чем ты не мог бы пожертвовать?
Мальчик молчал.
— А закляну-ка я тебя, пожалуй, на победу,— молвил король. — В самом деле, какой смысл отдавать подобное достояние слабаку? С каждой одержанной тобой победой сила твоя будет разворачиваться и расти, и нести тебя на своих крыльях. Если же ты дашь себя одолеть... ну что ж, тогда все придется начинать заново. Видишь, как много от самого тебя зависит? Выиграешь — возвысишься, проиграешь — упадешь.
— Прикосновение к крови мага уже само по себе способно оделить силой, — продолжал из-под полога слабеющий шелестящий голос. — Но без заклятия она станет неуправляемой. Тебе это не надо. Поставь кубок перед собой, вот так...
Он опустил кровоточащую руку рядом с собой, и темнота поплыла по ткани, пятная ее, как зло — девственный мир.
— Смочи пальцы. Коснись ими глаз. Это придаст силы твоему взгляду. Теперь увлажни ладони, это сделает сильными руки. Иногда тебе придется доказывать правоту собственной физической силой. Теперь язык. Я хочу, чтобы ты умел единым словом повергать города. Теперь сделай глоток и постарайся, чтоб тебя не вывернуло. Для того, чтобы править миром, ты должен обладать крепким здоровьем!
Как странно. Чем дальше заходил ритуал, тем легче было принцу выполнять условия короля. Практически не творя над собой никакого насилия, он отхлебнул из серебряной чаши густеющей крови.
— Я ничего не чувствую, — сказал он. — Никаких изменений.
Старик, похожий на питона с лицом черепа, ухмыльнулся ему в лицо.
— В тебе поселились безудержные бесы. Но они спят. После...— он сделал рукой слабый жест, сказавший, наконец, о том, как он близок к своему последнему рубежу, — после первой победы, не раньше! Кстати, я забыл... Как тебя зовут?
— Рэнди... Рэндалл Баккара... — губы мальчишки изогнулись, и он с усмешкой выговорил, — го-су-дарь отец мой.
— Пока не уходи... Рэндалл. Я еще не закончил. Мне еще надобно передать тебе, для чего, собственно, мы городим весь этот сыр-бор. Сядь здесь и жди.
Он откинулся, наконец, на подушки, и позволил своему телу расслабиться, словно растечься по царскому ложу. Закрыл глаза, зная, что уже не откроет их. Он, Рутгер Баккара, прозванный Ужасным, сделал свое дело и готов получить свободу. Он не верил, что душа его пойдет в ад, ибо хоть и верил в магию, но не верил в существование души.
Он пустился мыслью по иным тропам, выпустил ее из груды стесненных строений, именуемых дворцом, где уже много лет, с тех пор, как он добился всего, до чего смог додуматься, безвылазно томился его дух, где маялись бездельем его собственные безудержные бесы, и пустил ее по улочкам, по дорогам, по лесам и полям. У него была тайна, в какой он постеснялся бы признаться словами. Король-Чудовище любил свою землю.
Северная Страна. Большая, ибо он не удовольствовался бы малым. Холодная, большую часть года скованная льдом, закутанная в снега, как юная принцесса в горностаи. Изысканные изморозные кружева, дымки испарений над проталинами, грачи с их гнездами в еще голых вервях, и их варварские вопли, бодрящие дух пуще любого дамского угодника-соловья. Хруст утреннего льда под ногами, и вода с утра такая, что зубы ломает. Пар от конских боков, да что там, даже пар от навоза! Божественно, как колокольный звон на заре. Еще была живая суета торговых рядов, и города, старые— полные тайн, и новые— полные надежд. Еда. Мясное и печеное, все остро пахнущее, все горячее, насыщенное вкусом, все испускающее этот так любимый им белый пар! Он представил себя сидящим в санях, под медвежьей шкурой, да так явно, что мороз начал пощипывать скулы, и снег заскрипел под стальными полозьями. Он был один в этих санях. Наконец-то и в кои-то веки — один, принадлежащий лишь себе и своим желаниям. Четверка вороных неслась, звеня бубенчиками, вдаль и вдаль, комья голубого снега летели из-под копыт. И, слава богу, он уходил, оставляя позади их всех с их дрязгами, осточертевшими ему еще при жизни. Он летел по заснеженной равнине, а потом парил над нею, думая о том, что неожиданно оказалось способно напоследок согреть его оледеневшее «я». «Мой мальчик, мой сын, мое продолжение...»
Глава 2. А в это время в глубинке...
Декорации, как это ни странно, не слишком изменились. Только, как говорится, труба стала пониже, да дым — пожиже. Точно так же, как у смертного ложа Ужасного Короля, источник света обрисовывал вокруг себя пятачок видимости, за пределами которого теснилась тьма. Вот только пряные травяные запахи были здесь резче, стены за пределами освещенной зоны угадывались не каменные, вобравшие в себя свинцовый холод зимы, а бревенчатые, прогретые, черные от копоти и смолы, добротные, знававшие лучшие времена, да и сами в наследство от них оставшиеся. Были когда-то в семье мужики, способные срубить этакую хату.
Да вот еще суеты здесь было побольше. Не короли, могли себе и позволить. Аккурат в тот час, когда Король-Чудовище стоял перед разверстой могилой, повитуха Ува потела, помогая родиться новой жизни и вовсю поминая неладну мать. В профессиональной карьере Увы насчитывалось не так уж много неудач, во всяком случае, она не без оснований гордилась своей репутацией, однако этот раз заставлял ее задуматься о пользе смирения, и о том еще, что все касательно женских дел находится в руках божьей матери и заступницы милосердной Йолы. Вот уж воистину, ежели плуг с самого начала пойдет не так, то и не жди, что борозда выйдет прямо.
Вообще Ува на дому не работала. Привыкла, что ко времени или по скорой нужде приглашали ее в дом, угощали все время, покуда она там пребывала, в случае успешного исхода наливали чарочку и щедро одаривали за труды. Настолько щедро, что своего хозяйства она не вела. И так все было: и мясо по холодам, и пива жбанчик, и ларчик с цветными платками, и даже денежка под половицей. На этот же раз счастье буквально привалило к порогу. Самым брюхом.
Схватки начались давно, были сильными и, судя по сдавленным стонам, болезненными, и воды уже отошли. Грех было бросить бабу в сугробе, ясно ведь, на чью совесть легли бы две жизни. Помогла бы уж, чем могла, даже если бы не обнаружилась в скрюченной полузамерзшей руке серебряная денежка, подлинная, согласно пробе на зуб, так что формально Ува в накладе не оставалась.
Дитя греха стремилось на свет, это ясно. Законных-то по установленному, в своей постели рожают. Уже в хате Ува рассмотрела, что баба молодая, и шуба на ней богатая, в пол. Шапки не было, в смоляных волосах снег, а глаза в таких темных кругах, что за банного луня могла бы сойти, детей да девок пугать в темную ночь. Черная масть в этих краях ох как редка: все больше белесые да рыжие, темно-русый волос аж за версту видать, а тут диво такое, аж в синеву, в вороний отлив.
Опытный глаз подсказал, медлить нельзя. Раскатала на столе холст, вытряхнула чуть живую гостью из шубы да из платья, алого, словно грех, взгромоздила на стол, благо молода была еще и здорова, метнула котел на огонь, повязалась кругом тряпкой, чтоб платья не испоганить, и приступила денежку отрабатывать.
Близко стоял у огня стол, да заметила повитуха, что сторонится свет страдающей бабы, словно стороной ее обходит, по закраине, и не видно толком ничего, что видеть надобно. Вот тогда первый раз пожалела Ува, что отворила дверь в неурочный час. Пожалела — и испугалась мысли этой, трусливой и подлой. Вот только... не раз еще ей пришлось о доброте своей пожалеть.
Ни разу еще в ее руках так долго баба не мучилась. Вся холстина была в кровище, весь передник ее, на пол капало, и меж хлопотами своими поражалась Ува пределу человеческой, а то, лезла мысль, может, и нечеловеческой вовсе выносливости. Час за часом подымалась незнакомка на локтях, на жестких досках стола, толкая из себя плод, когда по представлениям опытной повитухи давно должна бы уж лежать недвижно, в поту и крови, и когда дитя таки вылезло, показалось сперва, что мертвое оно.
Порядку ради перевернула Ува ребенка вверх ногами, встряхнула, шлепнула — и зашевелилась девочка. Но ни звука не издала. До того чудно показалось ей это, что даже проверять полезла, на месте ли у малютки язык.
— Чегой-то она молчит? — изумилась она вслух. — Ребятенок всегда в голос вопит, когда рождается, грехи отцов оплакивая.
— С характером у меня девочка, — отозвалась с ложа своего мать.
Ува, держа малютку на руках, вернулась к ней, посмотрела на волосы, темные, как ночное зимнее небо, спутанные, как грива, которую леший заплетал, влажные, как водяные змеи, и поняла, что душ живых сегодня у Господа не прибавится. Слишком многое та, безымянная, дочери отдала, да до того еще что было с нею, как она, зажимая в руке денежку, добиралась сюда по снегу, что выше пояса — следы остались в сугробах, не со стороны деревни, не по дороге принесла ее нелегкая...
Не унималась кровь. Темная, горячая. К жизни привыкла Ува, не к смерти, встречать жизнь на ее пороге, а не провожать за черту привыкла она, и до паралича ее все это пугало. Бывали у нее редкие неудачи, но одна она в глухой ночи никогда перед ними не стаивала.
— Ты у исповеди давно была? — спросила Ува. — Дотянешь, если за священником побегу, али как?
Та оскалилась, показав зубы в кровавой кайме.
— Нет у таких, как они, права судить и прощать таких, как мы. Сами за себя ответ держим. Потому и не хоронят нас на освященной земле.
И не хотела Ува, а отшатнулась, и ребенка вытянула на руках подальше от себя, словно не поздно еще было. Словно не измаралась она с головы до ног в нечистой крови.
— Ты, — выговорила она,— из этих! Заклятая!
И заметалась по хате, ища чистые тряпки, забыв, что в руках ребенка держит.
— Дай, — прошептала ночная гостья. — Дай, хоть подержу.
Сунула Ува молчаливую кроху в руки матери, и та стала поглаживать ее, баюкать. Комочек плоти, весь в крови, как сырое мясо. А Ува терла руки в горячей лохани, в памяти воскресали все самые чудовищные страхи, все жуткие намеки о том, что способно сотворить с человеком прикосновение крови заклятого, проклинала, стиснув зубы, свою доброту и жадность.
— Так, значит, — шептала, словно в бреду, незнакомка. — Ежели не сделаю сейчас, значит, пропадет все даром, никому не достанется. Может, ей от этого выйдет помощь в пути. Может, назовет мой дар проклятым. Но пропасть этому нельзя.
Окинула бесовским взглядом свидетельницу и сказала громко, с вызовом, будто зная, каков будет ее испуг и протест.
— Закляну-ка я, пожалуй, малютку на девственность! Пошло, просто и действенно. Чтобы думала головой, прежде чем оной кого попало одаривать. Чтоб знала, что потеряет, коли сладким речам позволит путь себе указывать. Чтоб малое от великого межевала.
Сказала— и отложила ребенка в сторону, как будто сама решала, когда ей сделать последний шаг за черту. И усмехнулась, да так жутко, как в жизни своей Ува не видела.
— Девочку назови Арантой, — велела.
— Крестить-то... можно ли?
— Как хочешь. Все равно.
Глаза у нее были, как две бесовские ночи, бесстыжие, огромные, колдовские, и вспыхнула вдруг перед Увой картинка: словно со стороны увидела она себя. Неуклюжая, толстая, с красным лицом, в растрепанных белобрысых космах, в окровавленной тряпке, повязанной под бесформенной грудью, с руками, растопыренными в стороны, как можно дальше — на них ведь ведьмина кровь была, хоть и смытая, да памятная. Жалко она выглядела, смешно и глупо. Презирать таких надо. Черная кость. А когда картинка, мигнув, погасла, ведьма была мертва.
Лишившись речи, Ува с размаху плюхнулась на табурет. На столе перед нею с одной стороны простерся труп в окровавленной сорочке, с другой — слабо, без привычного писка, шевелился младенец, проклятый едва ли не раньше, чем рожденный. Ни кем, наверняка, не желанный.
Вот страсть-то! Куда его деть? Была бы баба местная, так родне бы отдала, пусть решают. Ну, положим, с утра побежать к пастору, исповедоваться, рассказать все, как было, предъявить тело и отродье и снять с ума непосильную ношу. Пусть они сами его истребляют, берут на душу грех во спасение.
Будь у нее поменьше времени на размышление, или стой кто-нибудь за ее плечом, так бы Ува и поступила. Но буря выла за окном, гудела печь, оранжевый свет огня становился понемногу все краснее, и Ува как-то понемногу стала вновь обретать привычную способность рассчитывать только на себя.
Ничего хорошего от вмешательства пастора ждать не приходилось. Незнание в глазах церкви не освобождало от ответственности. Ну, положим, от сорока чтений «Богородицы» с земными поклонами в пояснице Ува не переломится, однако было у нее подозрение, что на сей раз поклонами святой отец не ограничится. По всему видать, Ува влипла крепко. Без пожертвований не обойтись. А когда речь шла о мирском благе, пастор одними лишь сухими корками не довольствовался. Вытрясут последнее, ироды, честным трудом накопленное, и хорошо, коли вовсе не запретят христианских детей на свет принимать. Ему-то ведь, безбрачному старцу, дела нет, что бабе в этот час помогать надобно. Ему важней. что неведомая тьма к ней прилипла. А там... не хватало еще, чтобы пошла о ней черная молва пособницы чуждых сил. Станется, дождется она отводящего знака в свой след, злого трусливого шепотка, а то и камня в спину от деток, цветов жизни.
Нет, без ремесла одинокой женщине не прожить. А стало быть, надобно сделать так, как будто и не было ничего. Не скреблась слабеющая рука в дверь ее домика на отшибе, не принимала она сегодня в мир новую душу. Метель за окном, лес рядом. Никто носа не высунет, и следы к утру скроет. Обрядить мертвую как она была, взвалить на сани, отвезти на полмили в лес. Не дошла, мол. Жаль, пуповину дитю обрезала. Видно, что роды принимали. Да, впрочем, если рядом с матерью положить, так волки к утру так похоронят, что никто и не догадается, что тут кто-то третий участвовал. Да и был ли младенец... Вон она какая, махонькая, и молчит, умница.
Ува взяла подушку. Задушить было проще, чем оставить голенькую на морозе. Как-то... ну не по-христиански, что ли, не говоря уж о том, что вдруг все-таки закричит, выдаст.
Барабанный стук в дверь заставил ее выронить подушку и потерять все нити разом. Пока она металась по горнице, пытаясь сообразить, что ховать, что оставить, громкий женский голос за дверью клял ее, на чем свет стоит. С перепугу она даже не узнала подругу. Потом махнула рукой и впустила, решив сказать как есть, но умолчать о главном. Нелегкая принесла самый длинный язык в округе.
Не такие уж они на самом деле и подруги были. В самом деле, какая она ей, добропорядочной повитухе, подруга, эта беспутная Ида из придорожного кабака! Разве что денежки у нее водятся, и услуги ей иногда нужны такие, о каких на исповеди и то иной раз постыдишься признаться. Так и якшались к обоюдной выгоде.
— Ох! — весело сказала та, отряхивая снег у порога. — Вот это метель — с ноженек валит, глазыньки залепляет. Право слово, аки любовь.
Размотала шаль, сбросила сабо, шагнула цепкими босыми ногами на веревочные половики.
— Ой, что это у тебя происходит? Никак покойница!
— Вот, — сказала Ува, в глубине души удивляясь собственному мрачному спокойствию. — Добрела до порога, выродила дитя и померла тут же. Ничего про нее не знаю. Ребенка... не возьмешь?
Ида истово замотала головой.
— Я, думаешь, зачем пришла? От такой же нечисти избавляться. Дай травки какой-нибудь, в долгу не останусь, ты знаешь. Нет, вряд ли кто-нибудь девку возьмет. Кормить ее пятнадцать лет, потом приданое... Так что, считай, подруга, счастье это привалило именно тебе.
Ида издали бросила брезгливый взгляд на сучащую ножками малютку.
— Когда они начинают свою жизнь, считай, мы свою заканчиваем. Так-то. Ну да ты ведь другого мнения? Новая жизнь, опора в старости, смысл жизни, знаем, наслышаны. А вот только я думаю, наши с тобой матери были бы счастливее, коли кто-то берег бы их так, как ты меня бережешь. Крепкая малышка, здоровая. Похоже, выживет.
Прекращая поток пустопорожней болтовни, которая сегодня была некстати, Ува не глядя сунула Иде какой-то пузырек с полки.
— На, и иди давай...
Ида не обиделась. Гоняли ее часто, и куда грубее. К тому же характер у нее был хороший.
— Назовешь как? — долетел из вьюги последний вопрос.
— Арантой.
Вьюга присвистнула с идиной интонацией.
— Это ж в старом написании будет целых семь букв. Не по сверчку шесток, подруга. Так только принцесс называют.
Наконец ночь поглотила свидетельницу. Ува облегченно вздохнула. Горячечному плану ее не суждено было исполниться, и отчасти она была этому рада. Безотчетно. Она продолжала чувствовать на себе гнет, но как-то иначе. Отвернувшись от мертвой, она поглядела на ребенка. И почувствовала, как страх вползает ей в душу.
Малютка защитила свою жизнь, Ува, по крайней мере, имела повод так подумать. Будто все было продумано заранее. Будто всеми ими управляли. Ида появилась как раз вовремя, чтобы Ува не успела выполнить задуманное. Мгновением позже — и какие потусторонние ужасы стучались бы в ее дверь? Какая жуть поселилась бы в окрестных краях? Как же она могла отомстить, ежели бы у Увы поднялась рука исполнить то, что она в минутном ослеплении посчитала самым верным? И, если уж на то пошло, как она сможет ее вознаградить? Стала бы покойница передавать дочери свой дар, когда бы полагала, что той от него — одни шишки! Может, и правда, сохранить при себе, раз все равно крови ведьмовской коснулась? Та вроде говорила, будто бы и святое крещение дочери ее не преграда и не помеха, значит, сильнее это того, чем люди могут заклятым противостоять. Добро ли, зло, праведное али бесовское: а выгоднее быть на стороне силы.
Ува вздохнула тяжко, накрыла покойницу и полезла в сундук за чистым холстом — пеленать.
Глава 3. Глаза его – как прорезь шлема, а взгляд – как острие копья
Длинные челюсти Гайберна Брогау, графа Хендрикье, хозяина Северо-Западной Марки, напоминали волчьи, а волосы он коротко стриг надо лбом, обнажая угловатые костистые черты лица, выразительного, властного и слегка голодного.
Хотя с чего бы ему быть голодным, размышлял Рэндалл Баккара, в качестве нового короля возглавляя Стол Коронного Совета. Брогау, могучий лорд Морского Пограничья, собиравший дань со всей иноземной торговли, был первым среди равных. Крепостью своей его столица Эстензе бросала вызов исконной столице Баккара Констанце. В отличие от прочих вассалов Короны, Брогау никогда не грызся за место под солнцем. Он выпрыгивал выше всех, ловя и заглатывая подачку на лету. Среди тех, кто принялся бы со смертью Ужасного Короля раскачивать престол, пробуя его на прочность, этот несомненно мог стать самым опасным.
Он привык производить впечатление, и умело им руководил, оборачивая все к укреплению своего могущества. Лучшая дружина в стране была у Брогау, и связываться с ним рискнул бы только самоубийца. К тому же он был женат на старшей дочери герцога Камбри, с которой взял огромное приданое в звонкой монете и от которой имел пятерых детей. Старший из мальчиков унаследует Камбри, сказочный плодородный край на Юго-Востоке, где сеньору не приходится рассчитывать каждый шаг, чтобы вести привольную безбедную жизнь, и тогда вся страна окажется в кольце владений Хендрикье.
Достоинства его были таковы, что ему стоило родиться цезарем. К недостаткам же можно было отнести то, что он об этом знал.
Основным вызываемым им чувством была бессильная ненависть.
Теперь другие. Кардинал Кассель, несомненно воспрянувший духом после смерти Рутгера. Заклятый король поставил себя слишком высоко, чтобы церковь могла ему указывать. Он ее терпел, не более, оставив за ее служителями лишь обязанности летописцев и хранителей грамоты, а также пользуясь услугами амвонов, когда испытывал нужду донести до темных масс государственные интересы. И то только потому, что даже ему приходилось считаться с угрозой интердикта и ввода папских войск. Кардинал, грузный мужчина ростом повыше Брогау, а весом превышавший его раза в два, даже если бы взять вес в броне, происходил из знатного рода, и роль руководителя одной из государственных служб его не устраивала, скажем прямо, никак. Он не хотел быть рупором короля. Его бы более устроило быть таинственной тенью за государевой спиной, тенью, способной накрыть королевство. Тенью, подразумеваемой по умолчанию. Среди всех сидящих по длинным сторонам Стола Совета он выглядел самым лоснящимся и ухоженным, под свободной алой рясой угадывался панцирь, и это было наглостью. Даже Брогау сидел здесь без меча, как это было положено в присутствии короля, в простом на вид темно-синем колете, соблюдая положенный ему по сословию цвет, по крайней мере до тех пор, пока не выйдет послабление Уложению Рутгера, регламентирующему разницу в общественном положении. Если и проложены там какие-то стальные пластинки, то сделано это ненавязчиво, с большим оружейным и портновским искусством.
Вообще, все сидящие за столом делились на две категории: те, кого Рутгер посадил сюда взамен их обезглавленных предшественников и находившиеся здесь, соответственно, недавно, и те, кто выполняли функцию скорее номинальную, будучи потомками тех, кого посадили в Совет еще далекие предки Баккара. Поскольку последние вели себя лояльно, а попросту — боялись Рутгера до потери пульса, он обходил их вниманием, если они голосовали так, как ему это было угодно, и сидели они на дальнем конце стола, обеспечивая ему необходимое большинство. Эти играли по маленькой, и соответственно не могли рассчитывать на крупный выигрыш.
Рэндалл сидел и ждал, когда эта свора примется рвать его на части. Доверия он не испытывал ни к кому из них. Да и с чего бы. Будучи послушными псами Рутгера, все они тем не менее считали, что должны выиграть от смерти короля. Десятилетний король— фигура более чем удобная, и повод у Касселя есть. Ритуал, который Рутгер провел ценой последних минут жизни, разумеется, не остался в тайне, аптекаря привели к исповеди, и кто-кто, а уж кардинал наверняка не остался в неведении. Если у него был шанс подмять под себя нового короля-колдуна, он непременно им воспользуется, даже если не верит в колдовство. Просвещенные отцы паствы в последнее время стали позволять себе эту роскошь, оставляя темные суеверия на совести своих деревенских коллег. Тем это было нужно, чтобы держать в узде безграмотную сельскую массу прихожан, с которой сплошь да рядом провинциальные священники оказывались наедине.
В том, что его поддержат, Рэндалл не сомневался. Брогау был первым, но он не был один. Случайно или нарочно рядом с кардиналом сидели Ревек, Кривек и Крабек, состоявшие меж собой в отдаленном родстве и удостоенные какими-то лоскутными, не пришей кобыле хвост, владениями, а потому всегда голосовавшие группой. Значение они имели лишь благодаря числу. У них не было собственного крупного интереса, поэтому они должны были кого-то поддержать. Сегодня они явились разряженные, в огромных беретах с разноцветными перьями и блестящими ожерельями, отягощавшими дворянские шеи.
И был еще канцлер, сэр Аллис Морр. Рэндалл выругал себя за то, что не удостоил его взглядом сразу. Многие делали такую ошибку. Обособленный маленький белесый хорек с внешностью бухгалтера, все державший на карандаше. Все интересы всех сторон, каждое слово каждой речи, не упуская ни единой мелочи. Возможно, старающийся не для себя, для блага державы. Куда шли потом его записи, знал только король, но они, несомненно, не пропадали втуне. У него никогда не было секретаря. Он сам говаривал, что по роду его службы ему приходится иметь дело с такими тайнами, что доверить их можно только немому слуге, к тому же полностью неграмотному. А зачем, скажите, сдался неграмотный секретарь? В каждой шутке, как известно, есть доля шутки. Он был одет во все черное, и сидел в своем углу, как чернильная клякса, облагороженная канцлерской цепью. Справа и слева от него всегда, с постоянством традиции, стояли два пустых стула. Говорили, что он даже не был родовит. Не станет лишним ни при одной власти.
Было еще несколько персонажей в дальнем конце стола, представителей Гильдий, изображавших народ, которых, как правило, никто в расчет не брал, и задача которых поэтому не была трудна. Обычно от них требовалось подтвердить монаршую волю. Их голоса считались дешевле других и учитывались лишь при равенстве голосов «важных» членов. Очевидно, и сегодня они явились на заседание лишь воздать почести новому королю, и были, кажется, не готовы принять участие в столкновении интересов. Согласно Уложению о цветах, тот угол был в коричневом. У дверей замерла стража, за цветными окнами шумела людная площадь.
Рядом с Рэндаллом во главе стола сидела Ханна, королева-мать в белом королевском трауре, напряженная, как охотничья собака. Она тоже вела свою игру, и хотела выиграть регентство, но для этого у нее не было ничего, кроме желания. Сейчас Рэндаллу неудобно было ее рассматривать, но он и так прекрасно знал, как она выглядит.
Красивая женщина, худая и нервная, с темно-рыжими волосами, уложенными сегодня настолько нарочито просто, насколько это позволял ее статус. Единственное украшение — изогнутая золотая шпилька с шариком посередине. Из тех женщин, каких обычно называют прекрасными и сплошь да рядом записывают в героини. Она прибегла ко всем женским ухищрениям, чтобы произвести впечатление леди, которой можно доверить королевство, и сделала это умело. Но только этого было слишком мало, чтобы противостоять полной комнате мужчин, имеющих каждый — свой интерес.
— Государь, — сказал кардинал, поднимаясь и отвешивая поклон.— Миледи. Милорды...
Милордов он обозначил скопом и удостоил общего кивка, не более. Уже считал себя главным, полагаясь, должно быть, на Закон Маятника: после Рутгера — Кассель. Рэндалл почуял, как разозлилась мать.
— Позвольте мне, скорбя об ушедшем короле, все же обратить наши чаяния к правлению грядущему, и в кратких словах обрисовать, каким видится мне ближайшее будущее государства, ибо дальние сроки сокрыты от смертных и доступны лишь Господу нашему.
Рэндалл быстро соскучился. «Назначьте мать, и покончим с этим», — хотелось сказать ему, но было совершенно очевидно, что он не имеет в собственном Совете права голоса. При Рутгере красный гигант раскрыл бы рот лишь тогда, когда бы ему это позволили. С его собственным присутствием никто здесь не считался. Ах, почему ему не шестнадцать!
— Поскольку вступивший на престол государь не достиг еще возраста, позволяющего принять на плечи всю тяжесть власти, необходимо утвердить за присутствующими статус Регентского Совета, дабы вести юного короля по запутанным тропам трудных решений и нести перед ним и страной коллегиальную ответственность.
Высокопарный стиль плохо въезжал в мозги, и Рэндалл тут же пообещал себе выражаться так, чтобы быть понятным даже детям.
— Вы уверены, кардинал, что этот орган должен быть коллегиальным? — спросила Ханна.
— Безусловно, ибо лишь в споре равных может родиться истина.
— Всем известно, что коллективная ответственность не предусматривает ответственности вообще. Мой покойный супруг придерживался в правлении страной стратегии единоначалия. Если вы печетесь о короле хотя бы вполовину так, как говорите, вы признаете, что ребенку лучше находиться под опекой матери, ибо кто лучше матери знает, что принесет ему наивысшее благо. Прецеденты в истории есть. Бланка Кастильская...
— Прецедент не есть предписание, — возразил Кассель. — Его Величество находится в том возрасте, когда благородного отрока отсылают для рыцарского воспитания к родственнику или другу, верному слуге престола, и сей процесс подразумевает, что участие матери в его судьбе заканчивается. Имея на руках то... что мы имеем, нам следует со всем вниманием отнестись к воспитанию государя в традициях святой церкви.
Наконец это было сказано, и прозвучало весомо. Ханна заметно побледнела.
— Что вы хотите этим сказать, кардинал?
— Только то, что я приложу все свои скромные силы к делу воспитания государя. Поймите меня правильно, милорды. Я стремлюсь к миру и процветанию. Мадам, я испытываю глубочайшее уважение к вашему статусу и к чувствам, которые питал к вам покойный государь. Однако судьбы страны важнее наших личных отношений, и, почитая вас лучшим украшением страны, я, тем не менее, полагаю, что было бы в высшей степени разумным возложить бремя власти на плечи тех, кто способен нести его, не требуя для себя скидок на женскую... эмоциональность. Я хочу сказать, нам не следует надолго оставлять государство обезглавленным. Если сегодня мы примем решение, то уже завтра Регентский Совет сможет приступить к рассмотрению вопросов, вынесенных на его компетенцию. Это не тот орган, который может себе позволить своим бездействием парализовать деятельность страны.
Это был куш, брошенный горожанам, каждый из которых имел при себе пухлую папку с бумагами, требующими рассмотрения высшей властью. Их не интересовало, «кто». Важен был результат.
— Иными словами, вы хотели бы отнять у меня сына? Заставить Рэндалла плясать под вашу дудку?
— Он будет царствовать, мадам.
— Мне почему-то хотелось бы, чтобы он правил.
— Мадам, говоря «он», вы подразумеваете себя? — вступил в разговор «тихий» канцлер. — Вы ссылаетесь на единоначалие как на принцип Рутгера, но позвольте напомнить, что ваша роль при покойном короле была чисто номинальной. Мы ведем речь не столько о наших интересах, сколько о наших возможностях. У вас нет ни авторитета, ни реальной силы. Становясь регентшей, вы не приобретаете автоматически ни того, ни другого. За вами ничто не стоит. Вы политически равны нулю.
— Я вам это припомню, — медленно сказала Ханна.
— Не сомневаюсь, — поклонился ей Морр.
Теперь Рэндалл смотрел на все это настолько отстраненно, что даже ему самому стало забавно. Было очевидно, что самого его никто не спросит. Ему не шестнадцать, но ведь, в самом деле, и не четыре! Не то, чтобы он не понимал, что сейчас они определяют судьбу государства и трона на десятилетие вперед, но ему хотелось, чтобы его по крайней мере спросили.
Кассель выполнил обязательный поклон в сторону короля, согнулся в пояснице и сел. Массивный, изукрашенный каменьями крест, знак его сана, качнулся и ударил его в грудь, исторгнув ответный металлический звук. Вызывающе и кое о чем говоряще. Собираясь на Королевский Совет, первый прелат страны принимал предосторожности. Стало быть, считал, что возможны какие-то события. Рэндалл мгновенно пожалел, что занимаемая должность приковывает его к месту. Подойти бы сейчас к окну, взобраться коленями на высокий деревянный стул, дохнуть, растереть в заиндевевшем стекле глазок хотя бы с пятачок, и посмотреть, что там происходит. Видя агрессивную напористость кардинала, он бы предположил, что стража в алых плащах сейчас стягивается на площадь Совета, смешиваясь с горожанами и ожидая команды от своего начальника, в свою очередь следящего за появлением на ступенях патрона или хотя бы знака от него.
— Итак, — сказал кардинал, — я полагаю, предварительно мы все высказались. И хотя расклад, по-моему, очевиден, я предлагаю каждому высказаться кратко и определенно. Ваше Величество, королева-мать...
— Я настаиваю на регентстве, — упрямо произнесла Ханна, глядя в стол перед собой и перламутровым ногтем чертя на столешнице замысловатые фигуры.
— Благодарю вас. Мое собственное мнение я только что высказал и обосновал, надеюсь, убедительно для всех. Граф Брогау, прошу вас...
Присутствующие обратили взоры к вельможе с лицом цезаря.
— Я, — промолвил тот,— всей доступной мне силой поддерживаю кандидатуру королевы-матери. Миледи, — он выразительно склонил посеребренную голову в номинальном поклоне, — располагайте мной.
— Благодарю вас. Когда бы все рыцари были столь верны...
— Далее, — рявкнул кардинал, которого удар грома посередь ясного неба не поразил бы больше.
— Кардинал... — нерешительно произнес Кривек, явно не ожидавший, что ему придется противиться грозному графу Брогау.
— Кардинал, — вторил ему Крабек уже чуть более окрепшим голосом. В конце концов, Морр уже высказал свое мнение и, считая их троих, Его Преосвященство и начальника Тайной Канцелярии, получалось явное превосходство пятерых над двоими, каким бы грозным ни было имя графа Хендрикье. Если, разумеется, все здесь присходящее не выйдет из-под контроля законности.
— Королева, — брякнул вдруг Ревек.
Это был второй удар грома, грянувший в ту же точку, и он оказался даже еще более неожиданным, чем заявление Гая Брогау. В конце концов, вполне можно было ожидать, что тот возьмется играть крупно, соответственно ставя и рискуя многое потерять. Но чтобы Ревек попер против родни, а главное — против большинства! Крабек и Кривек развернулись к нему с обеих сторон, требуя объяснений, но тот уставился в стол, как до того — королева. Ханна, напротив, резко выпрямилась.
— Ради всего святого, почему, Ревек?
— Потому что я так думаю, — угрюмо буркнул тот. — В конце концов, я же не враг собственным интересам.
— Господин канцлер?
— Я говорил вам, миледи, что я всегда был поклонником единоначалия? — тонко улыбнулся он. — Располагайте мною, я готов служить вам, как прежде — вашему супругу.
Брогау взметнулся на ноги, оттолкнув ногой стул. Впечатление было такое, словно он в единый миг заполнил собой просторный зал. Он резко хлопнул в ладони, резные двустворчатые врата распахнулись, показав в анфиладе мешанину синих и красных плащей. В двери строевым шагом, колонной по двое, вошли и выстроились вдоль стен загорелые гвардейцы Брогау. Личные. Все это выглядело до крайности забавно.
— Кардинал, по всей видимости, пожелает провести несколько дней в своем дворце, надо полагать, в молитвах, — распорядился вельможа, взявший ситуацию в свои латные рукавицы. — Проводите его и проследите, чтобы никто не смел нарушить его уединение. Мы попробуем восстановить наши отношения после того, как отдадим покойному королю наш последний долг. Слышите, Кассель? Не упускайте свой последний шанс!
Никто не прикасался к кардиналу, однако живой, блещущей латной сталью стены оказалось вполне достаточно, дабы четко определить его новый статус в глазах столицы.
— Постельный регент! — бросил он напоследок, когда его уводили.
Брогау только плечами пожал. Отношения Касселя с властью быстро перерастали в проблемы самого Касселя. Представители Гильдий торопливо собирали бумаги и спешили откланяться. Им никто не препятствовал.
— Все кончилось бы точно так же, даже если бы вы не набрали большинства, не так ли?— тихо спросил Брогау подошедший Морр. — Ведь, насколько я понял, вы были готовы?
Тот улыбнулся.
— Я несказанно рад, что мне не пришлось нарушать закон.
— Удовлетворите мое любопытство, граф, облегчите покаянием душу или поделитесь торжеством, как вам угодно, Это было чертовски умно — разбить Триединых. Никогда бы не подумал, что кому-то... кроме, разумеется, меня, пришло бы в голову подсечь только одного из троих. Что, во имя всех святых, вы пообещали Ревеку?
— Дочь в жены и замок Фирензе в качестве приданого. В замок он может сесть хоть завтра.
— Понятно, — протянул его визави. — Где ему еще выпадет шанс породниться с персоной такого ранга? А не слишком ли дорого вы оценили эту мелочь? Неужели для вашей плоти и крови не найдется партии получше? И помоложе?
— Помилуйте, канцлер, моя дочь — еще совсем ребенок! — засмеялся Брогау. Теперь он мог позволить себе выглядеть довольным. — Впереди еще столько времени! Столько всего может произойти. Но откройте и вы свой секрет, милорд канцлер. Неужели вы пришли на Совет, не имея определенной позиции? Неужели вы все для себя решили в течение одной минуты, между моим словом и вашим?
— Разумеется, — не моргнув глазом отвечал Морр. — Специфика мой службы, граф, такова, что мне несравненно удобнее выполнять волю одного, чем лавировать меж многими. Всегда остается вероятность сделать неверную ставку, а ставки высоки. То, что я сказал королеве — правда. За нею лично не стоит ничего. Я предпочел бы иметь дело с Касселем, нежели с ней. Мне пришлось бы балансировать, ежеминутно ожидая ее падения, в то же время будучи непрестанно обвиняемым в неспособности обеспечить ей устойчивое регентство. Счастлив, что вы взвалили эту ношу на свои могучие плечи и избавили меня от неприятной альтернативы.
— Я полагаю, — сказал Брогау, — мы все еще нуждаемся в ваших услугах.
Бледный человечек в черном церемонно поклонился, лучики разбежались вокруг внимательных круглых карих глаз, выпуклых и лишенных ресниц. В следующую минуту он тихо и незаметно исчез.
Брогау подошел к королеве. Ханна поднялась к нему навстречу.
— Благодарю вас, граф, — повторила она, протягивая руку, которой рыцарь коснулся губами. — Будьте мечом на страже трона.
— Вы можете располагать мной. Всегда.
Сцена несколько затянулась. Тонкая, прямая дама в белом, изящно прорисованная на фоне исторических темных дубовых панелей, и склоненный перед нею рыцарь выглядели очень романтично. Было настолько тихо, что Рэндалл слышал, как шурша скатывается по крыше слежавшийся снег.
Внезапно ему показалось, что с этой минуты — не раньше — жизнь его вошла в опасное русло.
— Мама, — прошептал он. — Что же ты делаешь?!
Королева его не услышала.
Глава 4. Концы в воду
Нежданная оттепель застала Констанцу врасплох. Окно в спальне Рэндалла было приоткрыто и отпотело, влага собиралась на стеклянных шариках, заключенных в свинцовую раму, тяжелые капли размеренно ударялись в обитый жестью подоконник. Крыши украсились бахромой сосулек, словно прозрачными острыми драконьими зубами, и пласты слежавшегося, пропитанного влагой снега то и дело срывались с крутых крыш, не в силах противостоять собственному весу.
Он всегда просыпался за полчаса до восхода солнца, и не знал, в чем тут дело. Одевался сам, вставал коленями на тяжелый стул у окна и, плавая в тяжелой предрассветной мути, ожидал, когда на востоке расцветет день. Рэндалл не любил ночь, а в последнее время — еще больше. Она связывалась в его представлении с интригами, в которых он не мог участвовать, которые не мог предотвратить, и о которых попросту не знал, имея, однако, все основания предполагать их наличие. Он был дневной натурой.
Все эти дни, начиная с дня Совета, который про себя Рэндалл называл Днем Переворота, и по сегодня, по День Похорон, он чувствовал себя особенно неприкаянным и никому не нужным. Никто с ним не говорил. Слуги приходили, торопливо делали свое дело и исчезали, односложно отвечая, когда он пытался с ними заговорить. Он не чувствовал в себе никаких перемен, и полагал, что этот слепой ужас связан, скорее всего, с распространившимися слухами о ритуале, проведенном перед смертью Рутгером, заклятым, судя по результатам, на страх. Нет, положительно он не ощущал себя чудовищем.
Об этом хотелось поговорить, но почему-то в эти дни к нему перестал ходить даже учитель. В иное время он бы порадовался неожиданной свободе, но сейчас дни стали неимоверно длинны и угнетали своей неопределенностью. Все эти люди так увлеклись своими играми вокруг трона, думал он с мрачной иронией, что сам король стал на доске фигурой лишней.
Он как раз размышлял, не выйти ли ему из своих покоев, не поискать ли библиотеку, а может, если повезет, и сам скрипторий, где переписывались книги. Даже если бы ему не удалось добыть ничего, способного сократить бесконечные часы, сам процесс поиска скрасил бы ему скучный серый день.
Однако, видимо, у кого-то в календаре этот день был отмечен, потому что спальня короля вдруг наполнилась множеством людей, каждый из которых точно знал, что он должен делать. Некоторое время Рэндалл ошеломленно подчинялся шквалу обрушенных на него услуг, успев подумать только, что это даже еще не коронация. На похоронах предшественника новому королю, если ему десять лет, полагается только молчать и смотреть. Все остальные функции осуществляет регент.
Легка на помине, в комнату на всех парусах вплыла мать, как корабль, сопровождаемый маленькими лоцманскими лодочками. Поскольку делать все равно было нечего, Рэндалл подивился разнообразию возможностей белого цвета. На голове у Ханны была маленькая меховая шапочка, над лбом — сеточка из крупных жемчужин, на ногах — крепкие, но изящные кожаные «буржуазные» ботинки, предназначенные для пешего передвижения. Рэндалл был уверен, что ей предстоит самая продолжительная в жизни прогулка. Она всегда тщательно следила за своим туалетом. Поскольку королевский траур подразумевает самый маркий цвет, ее широкая складчатая юбка едва достигала лодыжек. Тяжелый рытый бархат накидки напоминал тающий снег, из длинных, до колен, разрезанных до локтя, расширенных книзу и опушенных горностаем рукавов виднелись белые перчатки, по запястью перевитые золотой цепочкой. Рэндаллу она внезапно напомнила снежную вершину.
Протолкавшись в матери, он дернул ее за рукав.
— Мама, мне нужно поговорить с тобой.
— Не сейчас, — раздраженно бросила она, незаметно, как ей казалось, разглаживая следы, оставленные его пальцами на благородном меху.
— Это важно, — настаивал он. — Это касается графа Брогау.
Он не хотел ее злить, но, судя по выражению ее лица, которое, впрочем, тут же разгладилось, он таки разозлил, а может, напугал ее.
— Потом. Я тебе обещаю, — неохотно сказала она. — Ты знаешь, что тебе сегодня нужно делать?
— Ничего.
— Правильно.
Когда они появились на высоких ступенях крыльца, процессия уже ожидала их. Просторный двор был переполнен, и сотни ног растоптали пушистый, выпавший за ночь снег в вязкую, плюхающую под ногами грязь. Не укороти королева юбку, она выглядела бы здесь самым жалким образом: свидетельством тому были менее предусмотрительные дамы двора. Среди слуг Рэндаллу в глаза бросилось подозрительное обилие синего цвета.
Двор окружала зубчатая каменная стена, так сказать, украшенная редкими зарешеченными бойницами и просто дырами в кладке, откуда удобно метать стрелы. Редкие узкие лесенки, все как одна великолепно простреливаемые из окон самого дворца, вели со стены вниз. Даже если бы Констанца оказалась захвачена врагом, гвардия короля еще долго могла оборонять дворец.
Все флаги над ним были приспущены, черные ленты вымпелов вились на сыром промозглом ветру. Выглядели они, как гадюки, извивавшиеся на фоне красной кирпичной кладки. Снаружи, из-за стен плыл непрестанный колокольный звон, но сотни вспугнутых ворон, именуемых в народе королевскими птицами, орали в небе громче, и почему-то подумалось, что так будет всегда.
Из недр дворца, где, надо думать, много чего интересного таилось, слуги извлекли свернутый балдахин, и долго, подбадривая себя криком и руганью, разматывали его с черных резных шестов. Высшая знать терпеливо ждала. Ноги замерзали.
Наконец над их головами развернулось темно-зеленое шелковое небо, заколыхались по его краям длинные черные кисти. Удобный способ организовать покушение на всех скопом, отстраненно подумал Рэндалл. Если хоть один из Носильщиков Королевского Балдахина выпустит шест из рук, эта тяжелая тряпичная штуковина накроет их всех, и тут коли их, пока барахтаются. Интересно, размышлял ли на эту тему столь выдающийся стратег, как граф Хендрикье? Или в данный момент ему еще рано проворачивать нечто подобное, он ведь еще недостаточно укоренился возле трона?
Он смирился с шелковой крышей над головой, когда догадался, что она защищает его от опороженного на голову ночного горшка, которые горожане имели обыкновение выплескивать с верхних этажей не глядючи.
Ковыляя по растоптанному снегу, процессия выбралась из тесного для нее дворцового двора на городские улицы, построилась, обретя наконец удобоваримый для церемониймейстера порядок и двинулась к храму Святого Грэхэма Каменщика, где следовало забрать для погребения набальзамированное тело короля.
Со своего места в колонне Рэндалл не мог видеть ни голову процессии, ни ее хвост. Он даже толком не знал, в каком порядке расставлены ее участники. Оценил только, что улочки Вечного Города Констанцы для подобных мероприятий слишком узки. Судя по тому, что ему приходилось постоянно глядеть под ноги, чтобы не вступить в свежую, еще дымящуюся лепешку, впереди вели коней, и откуда-то то оттуда, из головы, время от времени взревывали трубы.
А горожане пугливо жались к порогам собственных домов, висели из окон, провожая процессию долгими взглядами. И молчали. Никаких сокрушений по поводу усопшего короля, никакого ликования при виде нового. Ничего похожего на сочные, красочные описания летописей, коими питалось его собственное мироощущение. Рэндалл испытывал насмешливое разочарование. Ведь как это выглядит в летописи: если герой — то абсолютный, если злодей, то непонятно, как его вообще носит земля, а горе и радость непременно всенародные, а как же иначе, какой тогда в них смысл? Пергамент дорог. Детская страсть человечества к ярким образам и громким деяниям входила в реальное противоречие с нежеланием или неумением расцветить действительность. Происходящее куда ярче в воображении, и ничто не обладает большей силой, чем образ. Он неслышно хихикнул. После того, как он понял это, стоило ли ему читать еще какие-то книги?
Площадь перед Грэхемом Каменщиком была, наверное, самым просторным пустым пространством в городе, должно быть, специально на подобный случай: здесь испокон веков вершились коронации, королевские свадьбы и королевские похороны. Выбираясь на вымощенную булыжником, тщательно выметенную с ночи площадь, процессия выстраивалась вдоль кромки полукругом, и со своего места под балдахином Рэндалл наконец смог рассмотреть ее всю.
Ну что ж. Он порадовался за своего церемониймейстера, который один из всех делал из него короля, примерно так же, как портной из его матери — королеву, окрашивал серый мир в самые яркие краски, без которых все они, невзирая на масштабность деяний, рисковали выскользнуть из памяти в общем-то не причастных к делу зрителей.
Впереди стояли трубачи в туниках фамильных цветов Баккара, в зеленом и черном, разделенных по вертикали, один чулок такой, другой — этакий, и они ждали, уперев в колено блестящие желтые горны с флажками-шахматкой тех же цветов. За ними сгрудилось духовенство в разных оттенках алого, в зависимости от сана, возглавить которых должен был архиепископ Констанцы, ближайший помощник Касселя, оказавшийся сговорчивее своего патрона. Согласно официальной версии кардинал уединился, вознося молитвы за успех нового правления, что означало, скорее всего, что он находится под домашним арестом.
Следом вели коней, и монахи не одобряли это соседство. Украшенные черно-зелеными султанами, в попонах-шахматках до самой земли, по достоинству причисляемые к драгоценностям короны, вороные кони перебирали тонкими ногами, гарцуя на месте, дышали паром и фыркали в спины святым отцам. Могло, кстати, быть и хуже, им все же не приходилось волочь подолы ряс по свежему навозу. По мнению Рэндалла, которое подтверждалось на протяжении жизни, попы гадили почище лошадей, так что тем еще было грех жаловаться.
Далее, отделенные от лошадей некоторым количеством вооруженной стражи, стояли они сами под своим дурацким, опасным для жизни балдахином. Далее — снова стража, сверкавшая пузатыми кирасами и гребенчатыми касками, в основном — синяя. Ну а потом — дворяне, чем родовитее, тем ближе к королевскому балдахину, скорее толпа, чем строй, причина неизменной головной боли герольдов, в чьи обязанности входило поддержание всей этой сложнейшей иерархической структуры хоть в мало-мальском подобии порядка. Многие из них были уверены, что если дать маху в этом щекотливом вопросе, то рухнет все многоэтажное здание общественных отношений, а посему герольды всегда выглядели неимоверно надутыми, словно одни знали истину, и на них одних зиждился строй. И вот уже этот пестрый хвост во всех своих фамильных драгоценностях, в шелках и перьях, волокся по жидкой грязи, в голос обсуждая заботы, уже никак не касавшиеся смены королей.
А вдоль строя, вдоль цепи синих латников, задававших шествию строгие границы, скакал граф Хендрикье, Гай Брогау, единственный во всем городе не пеший, и было видно, кто тут командует.
Двери главной церкви Констанцы распахнулись, обе — сразу, что делалось лишь по очень торжественным поводам. В их черном зеве, в глубине храма показались сотни зажженных свечей, яркое золото алтарных врат, на фоне которых старинные иконы выглядели просто закопченными черными пятнами. Как из пригоршни на ступени высыпали десятки мальчиков-певчих в темно-бордовых подрясниках. Поговаривали, что лучших из них кастрируют, дабы сохранить ангельский голос, но, возможно, это был слух из разряда тех еще слухов. За ними ливрейные слуги дома Баккара вынесли носилки с телом: пять человек с одной стороны, пять — с другой. От своих близнецов, Носильщиков Балдахина, они отличались лишь тем, что головы их были покрыты круглыми шапками из черно-бурых лис. Хвосты животных свисали меж лопатками. Чем больше черного было в одеянии, тем выше по социальной лестнице стоял человек, и лишь король мог быть одет в черное с головы до ног.
Ветер развевал погребальные покровы из все той же черно-зеленой шахматки . Под всем этим великолепием тело короля всего лишь угадывалось. Слуги опустили носилки, зафиксировав изголовье значительно выше изножья, так, чтобы король практически стоял. Наверное, в последний раз он взирал на толпу сверху вниз, сквозь глазные прорези золотой погребальной маски. Мертвый, он был совсем не страшный. Не такой.
Тяжеловесно ступая в шитых золотом по алому облачениях, архиепископ выплыл из отверстых церковных врат, сразу приковав к себе все взоры. Иметь дородное тело с этой точки зрения очень выигрышно. Оно, во всяком случае, дает надежду, что тебя не игнорируют. Службу он вел на латыни, Рэндалл ее не знал и откровенно заскучал. С его точки зрения это было упущение, сводившее на нет весь эффект, которым можно было с умом распорядиться. Непонятное не производит впечатления, если только это не песня, а до песен архиепископу явно было далеко.
К счастью, согласно регламенту служба скоренько завершилась, архиепископ Констанцы стал во главе своих подчиненных, взмахнул кадильцем, откуда взвилась струйка ароматного белого дыма. То есть, это со своего места Рэндалл развлекал себя выдумками, будто он ароматный: он знал, что атрибуты любой власти, желающей себя сохранить, должны быть привлекательны внешне. К тому же стаивал он и поближе, и, бывало, нюхивал.
Дюжие носильщики вновь взгромоздили на плечи погребальные носилки, размеренным шагом прошли в голову колонны. Первое место сегодня принадлежало им.
И двинулись в путь по тесным кривым улочкам, где накануне с крыш особая команда посшибала сосульки и развесила вымпелы. Полоска неба, которую Рэндалл из-за проклятого балдахина мог видеть только далеко впереди себя, казалась тонкой и ломкой, и совсем серой. Так и шли, сперва меж многоэтажных каменных домов, с балконов верхних этажей которых чуть не до земли свешивались флаги, украшенные геральдическими эмблемами знатных родов, мимо торговых рядов, приютившихся в аркадах, протискивались, высоко поднимая ноги и юбки, по грязи ремесленных кварталов, где королевский балдахин цеплялся за закопченные стены и кованые эмблемы-вывески, через площади, где в иные дни торговали скотом и сеном, пока не излились, ломясь через заснеженные камыши, из-под низкого взлобья городских ворот на плоский берег, огибаемый широким полукругом излучины замерзшей реки.
Тысячи королевских птиц носились в небе над процессией и орали оглушительно, точно тоже считались меж собой привилегиями. Гигантские, почти черные заснеженные ели подступали с того берега к самой кромке, как вражья армия. Рэндалл очень долго не мог оторвать от них взгляд.
Здесь их опять перестроили, разделив на тех, кому дозволялось ступить на лед, и прочих, выстроившихся на берегу, кому предстояло наблюдать церемонию издали, что было, по мнению Рэндалла, которого, понятно, никто не спрашивал, вполне целесообразно. Сам он относился к первой категории, лошади, военные и большинство дворян — ко второй. Более масштабную катастрофу, чем ежели бы лед треснул под их ногами, трудно себе представить.
Вот разве что кто-то расторопный догадался ночью полить сцену кипяточком, потом для убедительности замаскировав ее легким слоем пушистого снега! Стоя рядом с матерью и спешившимся Брогау на узорчатом ковре, он изо всех сил напрягал слух, чтобы первым услышать треск льда, раньше, чем казалось бы прочная опора уйдет из-под ног, и даже слегка огорчился, когда ничего подобного не случилось: похоже, в этот день не суждено было произойти ничему интересненькому.
Посреди заснеженной глади зияла черная полынья безукоризненно правильной прямоугольной формы, подернутая прозрачным ледяным крошевом. Все вдруг странно притихли, и только вороны, королевские птицы, носились в вышине и орали, как будто одни были здесь хозяевами.
Ливрейные слуги опустили носилки на лед, распеленали многочисленные покровы и отступили, позволяя присутствующим в последний раз лицезреть короля, облаченного в тяжелую, мало не до колен кольчугу и сомкнувшего руки на рукояти двуручного меча почти в полный собственный рост. Полынья готова была его поглотить.
Разумом понимая, что такое погребение ничуть не хуже прочих, скажем огненного или замурования в склепе, Рэндалл все же поежился от внезапного озноба. Ожили в памяти разные жуткие сказки вроде той, что короли династии Баккара, один за другим уходящие в эти черные врата, лежат там, один подле другого, закованные в саркофаги из год от году нарастающего донного льда. Что династия прервется, когда река не примет короля, когда следующий покойник не влезет в прорубь, переполненную призраками, замурованными в прозрачные глыбы.
Здесь никто никогда не нырял. Говорили, что донный лед не тает и летом, что солнечное тепло не проникает сквозь толщу бегущей воды, и драгоценности, с которыми погружали королей, оставались нетронутыми, вмурованные в ледяные глыбы.
«Меня не хотят, потому что я — твой сын».
Потом, когда под полное безмолвие тело короля скрылось в глубинах холодной черной воды, и был дан отбой, рыцари и дамы полезли по берегу вверх, где под самыми городскими воротами их предусмотрительно ожидали экипажи. Погребальный траур кончился, из королевских погребов простонародью выкатили бочки вина попроще, и с наступлением вечера, что ввиду зимы случилось скоро, тут и там слышались пожелания королям Баккара отправляться на тот свет как можно чаще, если уж это такой безотказный способ слупить с них дармовую выпивку.
Глава 5. Маленькие детки - маленькие бедки
Уж коли таковы маленькие бедки, так Ува не хотела бы увидать, каковы будут большие. С той проклятущей, полной ужаса ночи все пошло наперекосяк. Впрочем, взяла бы она грех на душу, когда бы принялась виноватить малютку. Окрещенная должным порядком Ара, как ей положено, лежала в плетеной корзине, приспособленной под колыбель, пинала пеленки, сосала рожок, срыгивала молочко, заталкивала в ротик кулачок или розовую пятку, пускала пузыри, иногда гулила, исправно пачкала пеленки и на деле позволяла Уве убеждаться в правильности или ошибочности советов, которые она давала молодым мамашам. И была, кажется, единственным свидетельством того, что покойница в алом платье не привиделась повитухе в кошмарном сне. Со временем та даже стала думать, будто бы он и не был столь уж кошмарным.
Кошмар начался, когда оказалось, что в суете да заполохе сунула она Иде не ту бутылочку. А другую, с действием, можно сказать, противоположным! Не запирающим, а отворяющим, каковое и не преминуло в самое ближайшее время сказаться, и никто, кроме самой Иды, не был удивлен.
Нельзя сказать, будто склянки не были подписаны, вот только Уву никто никогда не заботился грамоте обучать. И пошла Ида по всем углам сотрясать небеса, призывая их гнев на бывшую задушевную подругу, змею подколодную, упырицу, горем чужим живущую, к счастью чужому завидущую, черной ворожбой промышляющую. Благо, на углах у нее завсегда находилось с кем побеседовать.
Нет, у нее, конечно, хватило ума не обвинить Уву в неудачной попытке извести дитя, нерожденную еще божью живую душу, какую, как известно, только сам Господь и может прибрать при полном заступничестве Святой Йолы, а иное есть страшный грех, сравнимый разве что с детоубийством. Тогда бы Ида сама первая отведала на площади плетей, а то и горький хлеб изгнания. А вот слушок, будто заморила она несчастную роженицу заради дорогой собольей шубы, чтоб не отдавать, укоренился, и не успела Ува перекреститься, как заявились к ней на порог пристава и конфисковали окаянную шубу как «вещный предмет, можный быть целью богопротивного действа». Ува только воздух ртом хватила, а ей уж было велено в субботу явиться к церкви на дознание, и пригрозили еще напоследок, что коль не явится — за волосы будет привлечена, и на себя пусть пеняет!
На кого пеняла Ува всю оставшуюся неделю, неизвестно, но пасторскую любимую племянницу, или, как сквозь зубы говаривали, кто она ему там, уж видели, когда она полами этой самой скандальной шубы снег по улице мела.
Вот в субботу взяла она платок побольше, привязала Ару к груди — не оставлять же одну дома, оделась победнее-пожалостнее, повторила про себя, что говорить будет, волосы подрастрепала, чтобы показать, что в трудах она вся, и некогда ей, хотела еще сажей помазаться, да поняла — перебор выйдет, и предстала перед большими людьми в большом сарае, что содержался при церкви как раз для подобных дел. Приходилось ли разбирать кражу, или государь объявлял населению перепись, забирали ли в солдаты или меняли оброчные нормы, все, что касалось деревни в целом, творилось здесь, и теперь набилась сюда тьма народу, охочего до дармового развлечения.
Люди, собравшиеся ее судить, были настолько большими, что сели на пасторское место, лицом к дверям, а пастор словно умалился, сдвинувшись на самый левый край. Старосты и вовсе стояли, мяли шапки в руках, а те, на скамьях, словно даже и не видели оказываемого им почета, и одеты вовсе даже и не в овчины, а в кожу да в замшу, и о чем-то своем зубоскалили, и плащи на скамье лежали богатые. Оба молодые, кудрявые, пальцы в перстнях, серьги в ушах. Она бы даже сказала — по девкам зыркали, кабы не были такие важные персоны. Зрителей собралась, считай, вся деревня, и надышали так, что воздух ножом можно резать. Девки, нарядные, сидели вдоль стен и лузгали семечки. Развлечение.
— Ну, — сказал один, что волосом потемнее, — душегубствуешь, баба?
— Кто, — спросила Ува спокойно, — говорит?
— Ну, скажем так, слух прошел.
— Я — не душегубка. Я повитуха. И это не слух. Это ремесло мое, каким живу, матерью оставленное. Других наследствов нет, милостивые господа.
— А вот, — встрял другой,— тут записано, что извела ты странницу, мающуюся мукой родовой из-за дорогой ее шубы да по склонности к черному чародейству, требующему жертвы кровавой. На пергаменте, слышь, тетка, записано!
— Ну так, милостивый государь, — не теряя себя ответила ему Ува, — ежели из чьего рта вылетело, так и на пергамен могло невзначай попасть. Чай того же сорту новость.
Второй, который рыжий, покрутил головой.
— Слышите, Ярдли! А вы уверяли, будто смерды испытывают благоговейное почтение к писаным грамотам!
— Вам стоило держать пари, Птармиган..
— Ну что ж... Ува, рассказывай, как все было,— велел ей рыжий Птармиган. Ува сосредоточилась на шевелении щеточки его усов. Ара молчала у груди, как рыбка.
— А что рассказывать? — осведомилась она более в воздух. — Ну, пришла она ко мне на порог. Гнать?
— Я не об этом, — отмахнулся Птармиган. — Кто она, откуда, как назвалась?
— А никак, — огрызнулась Ува, посмелевшая от того, что с нею разговаривают. — Молодые люди любят женщин, но не любят детей.
— Ха, — воскликнул неугомонный Ярдли. — Есть крохотная вероятность, Птармиган, что вы... или я, хотя бы поверхностно были знакомы с этой особой? Как бы это выглядело забавно.
— Вряд ли, — пресек его более серьезный коллега. — Ни одна женщина не любит меня настолько, чтобы не избавиться от ребенка сразу, как только угроза стала реальной. Не говоря уж о том, чтобы тащиться рожать, сохраняя тайну, на край цивилизации, ночью, полагаясь лишь на деревенскую повитуху. Я этого недостоин. Вы, полагаю, тоже. Неужели бы ваша подруга не сообщила вам, что ожидает вашего ребенка?
— Боюсь, мои подруги не того сорта, чтобы им можно было доверять в щепетильном вопросе установления отцовства. Впрочем, если бы я решил придерживаться твердой линии, вы нипочем не доказали бы, что у меня с ней был разговор на эту тему. Подобные заявления не делаются публично. Если он допустил, чтобы она рожала вот так, значит, ему все равно. Посему надобно искать горничных, а не папашу. Другого источника нет.
— Ну ладно. Мы здесь не за этим. Давай, бабка, рассказывай, как ты ее удавила.
— Не давила я ее. Наутро, едва малость посветлело, позвала старосту, и пастор потом пришел. Все они покойницу видели, и ежели нашли на ней какие следы, кроме тех, что роды оставляют, пускай бы сразу сказали.
Пастор поднялся со своего места, тихой мышкой шмыгнул за спинами сидевших, нагнулся над плечом Птармигана, которого, видимо, считал постарше, и что-то ему зашептал, тыча пальцем в пергамент.
— Ну хорошо, не давила, не резала. Но ты ведь, говорят, искусная травница. Как насчет растительных ядов?
— Знамо дело, секреты у ремесла есть, как и у кузнеца, и у плотника, и у кожемяки. Но господа, без сомнения, знают, что нет такой растительной отравы, какая бы следов по себе не оставляла. Белена зрачок в точку сводит, от вороньей ягоды губы чернеют, кошкодох, напротив, мажет все кругом в желтый цвет, спорынья живот вздувает, от молочая — белый налет. Да и какая мне от того выгода?
— Предмет выгоды в иске обозначен определенно и веско, — вставил Птармиган. — Полная шуба в сорок соболей, стоимостью не в одну королевскую раду.
— Интересно, — промямлил Ярдли, кося глазом в сторону пастора, — не ее ли я давеча видел на улице? Только внутри была симпатичная барышня из местных, которая застеснялась со мной покалякать.
Пастор сгорбился и прикрыл руками багровеющие как у подростка уши. По народу пополз шепоток. Ува приободрилась, но рано.
— Куда б я ее дела, шубу эту, будь она неладна, коли бы с самого начала на нее нацелилась? Она, как вы сказали, не одну раду стоит. Кто мне здесь за нее столько выложит? За нее, почитай, дом можно купить.
— Согласно действующим ценам на недвижимость,— вмешался Ярдли, едва не из рукава вытягивая какую-то крохотную грамотку, — ценность упомянутой шубы, разумеется, если она в хорошем состоянии, приблизительно равняется стоимости мызы со всеми ее строениями, плюс двадцать голов крупного скота, или пятьдесят овец, а гусиного стада — немеряно.
Молчание повисло как колокол.
— Но скупщик краденого, разумеется, столько бы не дал.
— Теперь я обязан спросить тебя, — Птармиган поднес пергамент к лицу, — не извела ли ты, Ува, беспомощную странницу с помощью богопротивного чернокнижного ритуала, с неведомой нам сатанинской целью, из одного удовольствия или по велению своего Черного Господина?
— Бросьте, Птармиган, — зашипел ему на ухо Ярдли. — Не делайте, ради Бога, вид, будто верите в черную магию. Вам это не идет.
— Дело не в том, верю ли в нее я! Главное, чтобы эта пейзанка в нее не верила.
— Черно... книжный? — глупо переспросила Ува. — Да я грамоте-то не учена. Господи! — она уронила руки вдоль передника. — В нашей-то деревне все, кто моложе пятнадцати, в мои руки приняты. Нешто порченные? Бывало, да, мерли, так ведь и знатные дамы в руках ученых дохтуров родами мрут. Скажете, не бывает?
Именно сейчас ей стало страшно. Нет, не испытующих взглядов молодых господ. Могло быть и хуже. Тут хотя бы приехали те, кто желает слушать, а не волокет на дыбу, огульно обвиняя во всех смертных грехах и собственных тайных страхах. Испугалась она тяжелого мертвого молчания за своей спиной. Своих, родных, можно сказать, тех, кто бежал к ней чуть что случится, тех, кого она знала по именам, и кто верил в черную магию и бессмысленную ведьминскую злобу как в нечто непреложное.
— Коли была бы я душегубка, почто младенчика вослед матери не отправила? Из одного, как вы изволили сказать, удовольствия? Почто с ним нянчусь? Да, вот она, эта самая малютка, живенькая. Может, какой бесовский ритуал требует сироту приютить? Или мне кормить рот, самою мною не прижитый — большая корысть? Разве не знаете, что Сатана не ходит в дом, где дети живут?
Судя по всему, последняя ее реплика была сочтена чиновниками за аргумент.
— К слову, о Тайном Приказе, — понизив голос, спросил Птармиган. — Не выйдет ли так, что там ты покажешь совсем не то, что здесь?
— Знамо дело, коли мне там возьмутся ногти рвать да кожу драть, так я враз и в государевой измене, и в совращении плодов во чревах сознаюсь. Вот только малютку кто будет ростить? Не вы ли, благородные господа?
— У тебя извращенное представление о Тайном Приказе, — строго заметил Птармиган. — Ярдли, никого она не убивала, не травила, не сглази... сглажи... тьфу, не изводила колдовством. Пастор, мы все-таки служащие Тайной Канцелярии, а не активисты Общества Охоты на Ведьм. Так что давайте говорите, на основании чего вы сочли возможным дать ход такому дохлому делу?
— Вот у меня заявление простолюдинки Иды, изложенное на пергаменте с ее слов, к коему по неграмотности приложен отпечаток ее пальца.
— А что, у вас не все бабы умные? Чья она жена, эта Ида, и почему муж ее не приструнил?
По горнице пронесся разрядивший обстановку смешок. Старосты и все, кто стояли поближе к чиновникам, прикинулись, будто кашель на них напал.
— Она, как бы выразиться, особа немужняя,— выговорил наконец старейший из старост. — Застать ее можно чаще всего в таверне «Кошка», что у верстового столба. Она как бы...
— Шлюха? — бесхитростно спросил Ярдли. — Ну так это бывает. И что милые бабоньки не поделили?
— Пришла она ко мне в аккурат как беднягу душа покинула, — с готовностью отвечала ему Ува. — Живот у нее там болел, что ли, колики. Вот и увидела и покойницу, и шубу ее, и дитятко...
— Колики, — усмехнулся чернявый. — Знаем, как же. При ее-то роде занятий...
— Ты дала ей лекарство?
— Дала, — Ува угрюмо уставилась в пол. — И она человек поди.
— Чего ты ей дала?
— Настойку понеси-травы, упаренную для крепости.
— Название какое-то... — Ярдли поморщился. — Ты уверена, что понеси-трава — от колик?
— Нет, — уставясь в пол отвечала Ува. — От бесплодия. Ошиблась я. В темноте да в заполохе. Тут — покойница, там — дитя, рядом — никого из родни.
Ярдли расхохотался, хлопая себя по бедрам и наклоняясь от смеха так, что едва нос об стол не расшибал. Птармиган косил на него глазом и кусал ус, пытаясь сохранить важный вид.
— Она, стало быть, просила средство... хм, от живота, а ты ей дала в аккурат... для живота, так?
— Выходит, так. Ну да я за нее не блудила.
Ярдли развернулся к пастору.
— Вы, святой отец, хотели, чтобы мы осудили единственную остроумную бабу на весь ваш медвежий угол? Лично мне очевиден и состав, и мотив, и средство. Могу выносить приговор. Эй, баба, как тебя? Ува! А зачем же ты шубу-то укрыла?
— А я не укрывала ее вовсе, — отозвалась та, понимая, что теперь может уже позволить себе и поворчать и поголосить. — Я видала бабу в шубе, из чрева бабы вышла вот эта малютка. Баба отдала душу... вот уж не знаю, кому. Но я по неграмотности своей думала, что шуба теперь — владение малютки.
Ярдли заломил бровь и метнул пастору вопросительный взгляд, большинством собравшихся истолкованный как " а шуба где?«
— Тут, милостивые государи, имеет место некая юридическая закавыка, — заявил тот, поднимаясь со своего места.— Согласно обычаю и законам, каковые вам известны лучше, чем мне, каждый человек, выходя из материнского чрева, должен быть занесен в церковно-приходские книги, чтобы не быть на этом свете без роду-племени, и чтоб власти с точностью могли проследить, где он родился, сколько женился, как умер и чем при жизни владел. И тот ли он, за кого себя выдает. Человек без записи в церковной книге как бы и не существует.
— Я ее записала, — запротестовала Ува, но пастор зыркнул на нее так, что она застыла на месте с разинутым ртом.
— Так же при рождении в книгу пишется, от кого и кем рожден ребенок. Если в графе «отец» не указано имя, ребенок не имеет права наследовать по линии отца. В нашем случае пустыми оставлены обе графы. Ежели Ува пожелает, может объявить ее своей наследницей, а записать в официальный документ «незнакомка в шубе», я не могу!
— Да я своими глазами видела, как вот эта малютка вышла из того чрева, а чрево и все остальное были прикрыты той самой шубой, а других баб, шуб и младенцев там на версту не было!
— Молчи, неграмотная баба!
— Я, однако, ошибся, полагая, что в этой деревне она одна такая остроумная, — заметил Ярдли вполголоса. — Эк он ее на кривой козе объехал.
Ува почла за умное захлопнуться, потому что веселые заступники укатят, а с пастором ей жить.
— Итак, — Птармиган поднялся для заключительного слова, и зальчик стих. — Дело рассмотрено мною и мэтром Ярдли, чиновниками по уголовным делам. В ходе рассмотрения выяснилось, что добропорядочная повитуха Ува не виновна в возводимой на нее напраслине, а напротив, удочерив сироту, совершила дело милосердное, богоугодное и бескорыстное, за что ей воздастся на небесах, пусть пастор замолвит там словечко. Обвинение, основанное на словах беспутной девки Иды, ломаной йолы не стоит. Более того, следствие удивляет сам факт возбуждения дела на основе столь незначительной сплетни. Властью, данной нам королем, объявляем повитуху Уву невиновной, а поклеп, на нее возведенный — напраслиной. Беспутная девка Ида не будет наказана по той причине, что ее клевета не нанесла никакого ущерба, а также потому, что она и так достаточно наказана. Что с нее взять, кроме ублюдка. Все свободны, всем — спасибо.
Толкаясь и дыша паром в мороз, народ вываливался из избы. Его потоком подхватило и вынесло на улицу и Уву с ребенком.
— Ах, Птармиган, а баба-то умна! Как же, колики к ней Ида пошла унимать! И бьюсь об заклад, дорожка-то была проторенная. Наверняка у этой Увы на полочке рядом с понеси-травой стоит какая-нибудь запри-трава или что-то в этом роде. Вот кабы за это мы ее прижали, поди, не отвертелась бы.
Птармиган равнодушно кивнул, глядя с порога сарая вниз, в долину, затянутую зимним туманом.
— Похоже, друг мой, вы впадаете в одно из своих знаменитых меланхолических настроений. Расслабьтесь, пастор звал нас сегодня на ужин, и, думаю, он ради нас расстарается. Похоже, важные птицы редко сюда залетают.
— Ничего дурного в том, что она делает, я не вижу, — проговорил его задумчивый спутник, когда Ярдли уже и не надеялся на ответ. — Вы слыхали: все, кто моложе пятнадцати, вошли в мир через ее руки. Простой работный люд, чьими налогами казна содержит в том числе двух таких мотов и прожигателей жизни, как мы с вами. Сдается, это ее трудами мы можем пить камбрийские вина. Чем больше ребятишек она принимает, тем мы с вами, бюджетные чиновники, становимся богаче. Кого на самом деле лучше бы иметь поменьше, так это ублюдков-люмпенов, которые создают лишь хаос, попрошайничая, воруя, а то и прямо разбойничая на дорогах, да младших дворянских сынов, как опять же мы с вами, которые, по сути, тоже в массе своей создают хаос.
— Вы чудовище, Птармиган. У вас государственный ум. Пошлите в армию всех потенциальных зачинателей хаоса, и будет полный порядок. Пойдемте...
— Мне рассказал отец, когда я подрос, — продолжал Птармиган, не сдвигаясь с места, — что когда мать рожала меня, ученый доктор стоял рядом и торговался. А она кричала в страшных муках. Знаете, Ярдли, я бы вытащил из дерьма эту труженицу села, даже если бы ей не хватило ума самой защититься.
— Не очень-то вы демонстрировали свои намерения, — поддел его приятель. — Готов спорить, она считала вас «злым» следователем.
— И все же есть в этом деле нечто странное. Она здравомыслящая баба, к тому же профессионал в деле. Она не могла не видеть, что мать не выживет. На кой ляд ей сажать себе на шею младенца? Почему она его не придушила? В любой деревне скажут, что у повитухи есть пятьдесят способов представить ребенка мертворожденным.
— Шуба, — выразительно сказал Ярдли. — Не имея на руках живого ребенка, как бы она отстаивала свои права на нее?
— Да она бы ее спрятала, никто бы про нее и не узнал, пока не подвернулась бы оказия.
— Ну и какая у вас на это будет версия?
— Не знаю. Ярдли, вы бы очень удивились, если бы я сказал, что вовсе не делаю вид, будто верю в черную магию? Что я на самом деле в нее верю?
Его коллега выразительно помотал головой.
— Дело закрыто, и забудьте вы о ней! Небо уже совсем синее. Пойдемте... пить камбрийские вина! Ну, может, и не камбрийские, но настойку из боярышника пасторская экономка ставит божественную. Идемте, не то пастор вовсе шубу заныкает!
И они пошли вниз, оскальзываясь на оледенелой тропке в своих городских сапогах, смеясь и зубоскаля, и обо всем уже позабыв.
* * *
Вернувшись домой, Ува отвязала Ару от своей теплой груди, поменяла ей пеленку: даже мокренькая, та не пискнула, и опустила ее в колыбель-корзину.
— Вот и славно, — сказала она, глядя в отнюдь не бессмысленные карие глаза малышки. — Вот как мама тебя защищает. Довольна, поди?
И опешила, застыв по своему обыкновению с разинутым ртом. Она защитила? Да как бы не так! Как же, защитила бы она их с Арой покойное, уединенное бытие, коли не приехали бы этакие зубастые да смешливые, коим и пасторское слово не указ. Кои женщин любят и знают, что с этого бывает.
— Святая заступница Йола, — прошептала Ува, незаметно для себя опускаясь перед колыбелькой на колени и испытывая сильнейшее желание брякнуться лбом об пол. — Вот уж хотела бы я поглядеть, как ты станешь ворочать людьми, когда вырастешь.
* * *
К слову сказать, шубы той окаянной больше в деревне никто не видал.
Глава 6. Никому не нужный король
Сквайр разлил масло.
Собственно, в самом этом факте не было ничего удивительного. При той сутолоке и суматохе, что ежедневно творились вокруг королевской трапезы, среди всех этих гостей, посольств, собак, объедков, костей, летящих под ноги, и котлет, летящих на колени, среди жирных соусов и оставляемых ими пятен перевернутый серебряный кувшинчик с маслом был явление вполне обыденным.
Если бы его не опрокинули на ступеньки, ведущие к месту всесильного временщика.
Гай Брогау перестал есть. Регентша, королева-мать, опустила двузубую вилку. Мальчишка-сквайр, весь дрожа, опустился на колени, не сводя с Брогау перепуганных глаз и машинально размазывая масло ладонью. Без сомнения, его парализовало страхом, и он не понимал, что тут нужна по меньшей мере тряпка. На мгновение его бессмысленный взгляд встретился с глазами короля Рэндалла, над высоким креслом которого было укреплено серебряное изображение короны. Они были в одном возрасте, но один боялся, другой— глядел с отстраненным, слегка насмешливым интересом и без всякого сочувствия. Вокруг начали собираться мелкие собачонки, готовые задарма подлизать пол. Псы покрупнее не сдвигались с места, если им только не предлагали куш, достойный их внимания и комплекции.
Напряжение распространилось от центрального стола, как круги по воде. Стихало стремительно, как перед ураганом. Поварята и пажи замерли, где стояли. Гости королевской трапезы, сидевшие ниже, остановились посреди своих бесед, кто-то — с непрожеванным комом во рту, кто-то — с недопитым бокалом у губ.
— Мне это надоело, — сказал Брогау, бросая салфетку на блюдо. Сказал он это не слишком громко, однако королева отреагировала мгновенно.
— Рэндалл, выйди из-за стола. Уходи в свою комнату и жди. Я к тебе поднимусь.
Рэндалл поклонился, вставая, чтобы исполнить ее повеление:
— Миледи, я равнодушен к сладкому. Позволю себе заметить, что милорд граф Хендрикье не был бы первым из деятелей... этой породы, сломавшим себе шею... на высоких ступенях.
Многоточия в его речи могли быть объяснены только душившим его смехом.
Сквайр дрожал, стоя на коленях и уронив голову ниже плеч, но гроза прокатилась выше. Брогау сделал движение кистью, и парнишку словно ветром сдуло. Короля, впрочем, тоже.
— Очередная мелкая пакость, — сказал Брогау королеве. — Тебе надо что-то делать с ним, иначе...
— Иначе — что? — спросила Ханна, не поднимая головы.
— Иначе власть теряет уважение, — вымолвил Брогау очень спокойно. Ханна знала это спокойствие, и понимала, что за ним граф прячет чудовищный гнев. Одно это обращение на «ты» при стольких ушах говорило, насколько он на самом деле был взбешен. — Ведь вы согласны со мной, миледи, мальчишка-сквайр не сам споткнулся?
Ханна неопределенно пожала прекрасными плечами.
— Не вижу доказательств, — проговорила она чуть слышно.
— Это его стиль. Он непрестанно держит меня в полушаге от мелкой пакости, не позволяя ей свершиться, и в то же время настойчиво напоминая о неких возможностях. Ханна, миледи, я хочу знать, насколько это — колдовство.
— Я не верю в колдовство, — просто ответила она.
— Вот как? — бровь Брогау чуть пошевелилась в изумлении.— Не вы ли одиннадцать лет прожили в качестве супруги Рутгера Ужасного, полупризнанного короля-колдуна, владевшего черной магией и применявшего ее направо и налево? Будьте любезны, миледи, продолжайте улыбаться, на нас смотрят.
Ханна одарила зал бриллиантовой улыбкой, в нем возобновился привычный гул, заглушающий все звуки на расстоянии двух шагов, и пара на возвышении продолжила разговор.
— Рутгер никогда не применял ко мне магии,— серьезно ответила она. — Да, слухи до меня доходили, но... Кому-то они выгодны, правда? Полагаю, при жизни они служили подтверждением его могущества. Повторяю, я никогда не видела ничего, что хоть отдаленно напоминало бы магию, и, следовательно, ни на грош в нее не верю.
Брогау криво усмехнулся. Он значительно превосходил жизненным опытом эту избалованную барыньку, ни ночи не проведшую не под каменной крышей. Он знал, что убедить в существовании сверхъестественных сил кого-то, кто никогда не ощущал на себе их прикосновения— номер дохлый. Он ощущал на себе гнет необычности Рутгера каждую минуту, но не поклялся бы в том, что это было нечто выходящее за пределы человеческих возможностей. Временами в его мозгу всплывали картины, каких он видеть не хотел. И они вынуждали его поступать иначе, чем он поступил бы, руководствуясь первым побуждением.
— Я не желаю ему зла, — сказал он, видимо, успокоившись. — Но я хотел бы знать, до каких пределов мы можем его контролировать.
— Он всего лишь несносный тринадцатилетний мальчишка с задатками лидера. Ему не хватает общества сверстников, кем он смог бы верховодить.
— Тебе надо как следует поговорить с ним и объяснить, почему мы делаем то, что ему не нравится.
Она кивнула.
— Завершим трапезу как подобает, и я поднимусь к нему. Не стоит привлекать внимание к мелким семейным дрязгам.
Гай Брогау невольно дернул уголком рта. Он никак не мог заставить себя смотреть на пренебрежение, на каждом шагу выражаемое ему дьяволенком Баккара, как на милые мелкие внутрисемейные неурядицы. Даже Рутгер в отношении него не позволял себе ничего подобного. Щенку, да и его роскошной мамаше, к которой он вовсе не был равнодушен, время от времени следовало напоминать, чьими пиками держится трон.
* * *
— Итак, Ваше Величество, вы хотели бы продолжить с того места, на котором остановились в прошлый раз?
— С большой охотой, мэтр Эйбисс. Мы говорили о действующей денежной системе.
Учитель глянул в свои заметки.
— Верно. У вас прекрасная память, сир.
— Меня интересует предмет.
— Благодарю вас. Итак, — повторил он, делая по привычке два шага в одну и затем два — в другую сторону на пятачке, свободном от книг, манускриптов, астролябий, склянок, некоторых весьма вонючих, и всей прочей атрибутики «ученого места». Пятачок этот был отведен специально, чтобы мэтр Эйбисс Уолдон мог на нем расхаживать, ибо подобно Аристотелю он предпочитал рассуждать на ходу. Его имя означало «бездна», и Рэндаллу нравилось думать, будто это — «бездна» полезных знаний, предоставленная специально в его распоряжение. — Итак, самой мелкой монетой является так называемая медная йола, именуемая также ломаной йолой, потому что она практически обесценена, и на нее вы ничего не купите. Годится разве что милостыню подать. Поименована она так в народе за то, что на реверсе у нее традиционно выбито грубое изображение Святой заступницы Йолы с младенцем на руках. Фактическое хождение денежной массы обеспечивается серебряной боной. Рисунок на реверсе представляет колосья хлеба и гроздь винограда, символизирующие достаток. В бонах осуществляются расчеты за выполненную работу и начисляются налоги. Одна бона номинально эквивалентна сотне йол, но реально ценится выше. Учитывайте это, если вам придется покупать себе кусок хлеба, сир.
— Мэтр Эйбисс, — донеслось из огромного деревянного кресла, куда Рэндалл для удобства напихал мягких подушек и теперь, фактически, там жил, — мне доставляет удовольствие, когда Величеством меня называет граф Хендрикье. Мне приятно напоминать ему об этом. Но вас это не касается. Вы могли бы звать меня по имени.
Он был высоким тощим стариком в когда-то бордовой, а теперь — темно-коричневой рясе, из которой любое неосторожное движение исторгало облачко пыли. Вообще Рэндалл заметил, что с некоторых пор из дворца исчезли все толстяки, кроме разве что поваров, кому собственная худоба послужила бы дурной рекомендацией. Наверное, Ханне полнота казалась неэстетичной, а может, напоминала ей о Касселе, и о его способности подавлять одной лишь внешней массой. Рэндалл в глубине души сожалел о них: толстяки были ему симпатичны. Но Эйбисс Уолдон был то, что надо.
— Есть еще золотая монета, именуемая радой, эквивалентная тысяче бон. Поскольку стоимость ее чаще всего превышает стоимость имущества налогоплательщика, в хозяйственных расчетах она не используется. В радах оценивается недвижимость, земля и предметы роскоши, породистые кони и ювелирные изделия. Помимо обычной рады в ходу есть еще королевская рада, на реверсе которой отчеканен профиль царствующего монарха. Королевская рада царствующего монарха, называемая иногда килобоной, ценится дороже обычной и составляет одну тысячу двадцать четыре боны.
— Когда я смогу чеканить собственную монету?
— Когда будете сами подписывать свои указы. Я имею в виду — без визы регента.
Комната была полна рассеянным мягким светом. Нигде во всем мире Рэндалл не чувствовал себя уютнее. Даже спальня казалась ненадежной, тая в темных углах, в складках драпировки угрожающие намеки. Те, кто входил в его спальню, обычно не ждали ни приглашения, ни разрешения. Они механически и безлико исполняли свои обязанности. Они не были его людьми, хотя так назывались.
Рэндалл помолчал в своем кресле, подтянув колени к самому носу и обвив их руками.
— Мэтр Эйбисс, к кому король может обратиться за помощью?
Тот задумался. Разгоравшееся солнце, розовым светом сочившееся в окно, сделало его кожу младенчески нежной и почти прозрачной, превратило редкий седой волос на голове в серебристый пушок львинозуба.
— Прежде всего, к верным рыцарям и баронам.
— Исключено. На них не написано. Сдадут сию же минуту.
— Так... — старик посмотрел на Рэндалла, как тому показалось, с сочувствием. — Тогда, если короля не смущает большая кровь, он может обратиться прямо к народу с просьбой защитить его от произвола баронов. Что тогда будет, уму непостижимо. Но, надеюсь, это не наш случай?
Из кресла донесся тяжелый вздох.
— Я не знаю, кем был мой отец, мэтр Эйбисс. Но разве я — чудовище?
— Граф Хендрикье тоже не похож на чудовище, сир.
— Мне казалось, мы договорились, и ты зовешь меня Рэндаллом. Нет, разумеется, Брогау — не чудовище. Он просто в высшей степени практичный человек. Со всеми вытекающими последствиями.
— Мне кажется, он радеет о вашем благе, сир.
— Почему, мэтр Эйбисс? Почему не Рэндалл?
Тот опустил глаза. Он был мягкий и беспомощный, и это было невыносимо.
— Я не могу... сир.
— Для этого нужно как минимум выйти из дворца, — с сокрушенной миной констатировал Рэндалл. — И даже если так, сколько подданных поверят, будто вопящий на площади мальчишка — их богом данный король?
— Ах вот ты где! Я же велела тебе ждать в твоей комнате. Думаешь, у меня есть время бегать и разыскивать тебя по дворцу? Королю к лицу самодисциплина. Мэтр... Эйбисс?.. оставьте нас одних.
Учитель поклонился ей с той неловкостью, какая всегда нападала на него в присутствии королевы.
— В заключение нашей беседы, — застенчиво сказал он, — позвольте напомнить, что путешествовать в наших краях лучше в теплое время года, когда расцветает земля.
Королева-мать подождала, пока на лестнице стих стук его сандалий.
— Я пришла поговорить с тобой, — она сделала над собой явное усилие, — о графе Хендрикье.
Рэндалл подавил зевок.
— Я долго ждал. Этот разговор ты обещала мне три года назад, если не ошибаюсь? Теперь это несколько неактуально, ты не находишь? Все глупости, какие ты могла сделать, ты уже сделала.
Мать поджала губы. В темном от времени деревянном кресле она выглядела изысканной, как редчайшая орхидея.
— Ты должен понимать. Если бы я не выбрала среди баронов самого сильного, такого, чтобы он мог держать в узде всех прочих, нас с тобой мигом оттеснили бы от власти.
— Хочешь сказать — тебя?
— Не обольщайся. Рутгером они были сыты по горло, и у него осталось достаточно незначительных родственников, которые были бы рады, если бы с тобой произошел несчастный случай. Я не смогла бы управлять Советом.
— Ну да, из постели это несколько затруднительно.
— Теперь, когда властный акцент перенесен на графа Хендрикье...
— Кстати, я слыхал, его уже открыто называют регентом.
— ... мы можем перевести дух и спокойно ждать своего времени.
— Когда он соизволит уступить мне мое место? Миледи матушка, не пора ли вам хотя бы себе самой признаться, что вы выдумываете себе побуждения постфактум? В свои сильные лорды ты выбрала того, кто лично тебе был не противен. Только зря ты льстишь себе надеждой, будто управляешь им. Это он тобой управляет.
Он думал, она смертельно обидится, но она посмотрела на дверь вослед исчезнувшему мэтру Эйбиссу.
— Придется его заменить. Я хотела, чтобы он выучил тебя быть королем, а ты просто жалкий непослушный мальчишка.
— Ты бы хотела, чтобы я был жалким послушным мальчишкой?
— Граф Хендрикье с обнаженным мечом стоит у подножия твоего трона.
— Может, он устал и не прочь присесть? Его обнаженный меч ничуть меня не вдохновляет.
— Мы что, совсем не слышим друг друга?
— Я тебя слышу. Я слышу не только твои слова, сказанные вслух, но и то, о чем ты думаешь, и даже то, в чем ты ошибаешься. И то, что думает Брогау. И то, в чем ошибается он. Я сын Рутгера, мама.
— Блеф, — бросила она.
— До определенной степени.
— Выходит, нам не о чем говорить?
— Выходит, так.
— Нет, — сказала мать.— Есть еще кое-что. Через две недели кончается мой официальный траур. Я могу снова выйти замуж. Мы с Гаем Брогау обвенчаемся сразу, как только это представится возможным.
— Что думает по этому поводу Леонора Камбри, сиречь графиня Брогау?
— Мы подали прошение о его разводе с Леонорой. Кардинал Жерарди дал свое согласие.
— Еще бы, памятуя Касселя с его безвременной и странной смертью, которая так всех устроила!
— Ее дети вырастут в тени трона, и Гай готов отказаться от своих претензий на Камбри.
— Дерьмо, — высказался Рэндалл.
— Это все твои поздравления?
— Поздравляю от всей души и сердца, матушка,— Рэндалл раскланялся из кресла. — Что ж вам так-то не жилось? Вы делите постель и стол, ваши отношения — сложившийся факт, признанный королевством. Допустим, ты могла разнюниться как девица, но ему-то зачем? Чего он еще не имеет?
— Мне бы хотелось думать, что он любит меня, относится ко мне как порядочный человек, и мы, как два взрослых человека, заключаем частный брак, который абсолютно никого не касается. Не скрою, мне приятно сознавать, что в его глазах я стою герцогства.
— Ах, миледи матушка, в своем ли вы уме? Он отказывается от Камбри только потому, что ему светит больший куш. Милорд регент, чтоб под ним земля разверзлась!
— Ты прекрасно знаешь, что он не получит никакой формальной власти.
— Пока я жив. И потому, скажите, дражайшая миледи мать, за каким рожном ему теперь наследник Рутгера?
— Я не лишний? — осведомился из дверного проема граф Брогау.
— Как вы догадливы, — процедил Рэндалл. — Когда мы посещали ваш родовой замок в Эстензе, я обратил внимание на вашу замечательную охотничью коллекцию. Эти восхитительные чучела, эти оскаленные пасти на всех углах. Что вы повесите над брачным ложем? Рогатую башку покойного мужа?
Брогау сделал всего лишь шаг, но его хватило, чтобы пересечь комнату и оказаться от Рэндалла на расстоянии... у него было не слишком много времени, чтобы решить, в чем измерить это расстояние. Оно измерялось в оплеухах.
Несколько секунд стояла такая невероятно полная тишина, что казалось, будто по соответствующей затрещине получил каждый из присутствующих. Потом Рэндалл приложил руку к виску и потряс головой.
— Гай, — укоризненно прошептала Ханна.
— Как давно я мечтал это сделать, — задумчиво произнес Брогау.
— Я король, — скорее изумленно напомнил им Рэндалл.
— Щенок ты, — равнодушно сообщил ему Брогау, взял Ханну под руку и вывел прочь.
Мир качался, вздрагивал и временами взрывался пучками звуков. Как ни странно, Рэндаллу показалось, что пощечина вывела его из оцепенения.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
