Кореец
Глава 1
Вечер 28 июня 2023 года. Неожиданно кольнуло в груди. Потом еще раз, уже сильнее. Марк Северин, семидесяти лет от роду, продюсер. Кажется, допродюсировался. Посидели с друзьями в «Гармонии», выпили неплохо… Вроде в меру. Или сердце со мной насчет «меры» не согласно?
Досадно платить за удовольствия не только деньгами, но и вот этим – болью. Я с ней знаком давно, привычки ее знаю. Иногда налетает внезапно, а сейчас предупредила. Сначала тихонько так, потом сильнее, а потом будто кулаком в дверь заколотила.
Пальцы нащупали блистер. Таблетки – мои лучшие друзья в этом году. Боль шла волнами, как звук в динамике: тише, громче, оглушительно. Телефон выскользнул из потной ладони, когда набирал скорую.
Минут через двадцать – молодая врач в белом халате. Строгая, деловитая. Руки порхали над приборами быстро, точно.
– Господин Северин, в вашем возрасте пора сбавить обороты. Музыка подождет, сердце – нет.
Я хмыкнул. Девчонка не понимает. Для таких, как я, остановка – это конец. Не физический, так творческий. Хиты живут неделю, звезды гаснут за сезон. Какая передышка?
– Вам нужен покой, – сказала на прощание.
Покой. Я коллекционировал бессонные ночи, как другие – марки. Адреналин от успеха, горечь провала – вот на чем я жил, а не на кефире и лечении в Кисловодске.
Ладно, попробую поспать. Хотя как тут уснешь? За окном – унылый июньский дождь, больше похожий на осенний. Ветер шуршит листьями. Даже пластиковые окна не спасают. Холодное лето двадцать третьего… Как и дела мои всё последнее время. Долбанные санкции здорово осложнили жизнь отечественного шоу-бизнеса – визы не дают, платежи не проходят – счета заморозили, монетизацию в соцсетях отменили, все гастроли и международные проекты накрылись. Аппаратуру и ту, через десятые руки приходится завозить. При этом каждая западная тварь, требует с тебя и с твоих артистов, чтоб они чего-то там осудили, а иначе… Того и гляди, персональные санкции впаяют, как Ёсе Пригожину.
В общем, приходится усиленно «импортозамещаться», что нервов не прибавляет. Кредиты в банках под конский процент. И на душе скребет. Сердце вроде отпустило, а покоя нет.
И тут – удар. Резкий, без предупреждения. Словно иглу сорвали с пластинки моей жизни. Я рухнул в кресло, хватая ртом воздух. Комната поплыла, звуки смешались в гул.
«Нелепый финал», – мелькнуло в голове, пока сознание гасло. Последнее, что я слышал – какая-то старая мелодия, становящаяся все громче, будто кто-то выкручивал ручку громкости до упора.
Темнота. И в ней – далекий, странный свет…
Так, в ночь с 28 на 29 июня 2023 года, когда город спал под шум дождя, музыкальный продюсер Марк Северин закончил свой земной путь. Чтобы тут же начать совершенно новый — в совсем другом времени.
* * *
Звуки проступали сквозь темноту — мерное пиканье, скрип колёс, отдалённые голоса. Что-то щёлкнуло, затем зажужжало. Сознание плыло, как лодка в тумане — то приближаясь к берегу яви, то снова удаляясь в серую мглу.
Я умер, и это был факт. Я отчётливо помнил ту последнюю вспышку боли и то, как внутри что-то оборвалось — будто лопнула струна на перетянутой гитаре. Марк Северин прекратил своё существование в московской квартире 28 июня 2023 года. В этом не было никаких сомнений.
Так почему же я всё ещё мыслю?
Яркий свет ударил в глаза, когда я попытался их открыть. Веки, тяжёлые как свинцовые шторы, едва подчинились.
— Зрачки реагируют, — произнёс женский голос где-то рядом. — Доктор Демченко, Николай Михайлович, посмотрите!
Тень склонилась надо мной, потихоньку материализуясь в мужчину в белом халате, с седыми висками и усталыми глазами.
— Интересно, — пробормотал он. — Хотя реакция на свет ещё не означает возврата сознания. После таких травм...
Что за травмы? О чём они говорят? И почему я вижу врачей, если уже умер?
Я попытался заговорить, но губы не шевельнулись. Горло, язык, челюсть — ничто не подчинялось. Тело ощущалось странно тяжёлым, чужим, будто я был закован в бетон.
— Вы меня слышите? — Доктор наклонился ещё ближе, вглядываясь в мои глаза.
«Да!» — закричал я мысленно, но с губ не сорвалось ни звука. Паника накатила волной — я был заперт в собственном теле, словно в каменном мешке. Я мог лишь смотреть — ничего больше.
— Записывайте, — сказал доктор медсестре. — Семнадцатое марта, девять тридцать утра. Пациент Ким Михаил, двадцать один год. Перелом основания черепа, компрессионная травма спинного мозга. Девятый день после травмы...
Внутри меня что-то оборвалось. Ким Михаил? Какой ещё Михаил? Я — Марк Северин, мне семьдесят лет, я...
— ...борец-вольник, надежда олимпийской сборной, — продолжал врач, просматривая бумаги. — Травма получена на отборочных соревнованиях. Прогноз неблагоприятный, но будем бороться.
Семнадцатое марта? Но ведь было двадцать восьмое июня... И что за олимпийская сборная?
Врач достал неуклюжий фонарик, направил в мои глаза, и я на секунду ослеп от резкого света. Мне захотелось зажмуриться, отвернуться, но тело не подчинялось.
— Показатели стабильные, но восстановление нервной активности минимальное, — диктовал доктор. — Всё ещё в коме, хотя некоторые рефлексы сохранены.
В коме? Но я же в сознании! Я слышу, понимаю, мыслю!
Врач закончил осмотр, и они с медсестрой отошли к окну.
— Думаете есть надежда? — тихо спросила она.
— После таких повреждений... Мыслящее растение в гипсовом горшке — вот лучший исход.
Словно пощёчина. Мыслящее растение! Я попытался закричать, выругаться, броситься на этого доктора-мясника, но тело оставалось неподвижным.
Медсестра что-то добавила, но я уже не слушал. Моё внимание захватило нечто другое — отражение в стеклянной дверце медицинского шкафа. Оттуда на меня смотрело незнакомое лицо, обмотанное бинтами. Видны были только глаза — чёрные, чуть раскосые, совершенно не мои. Уставившись в них, я испытал головокружительное ощущение раздвоения.
Теперь я лучше видел палату — старые обшарпанные стены, массивная металлическая кровать с высокими бортами, допотопные медицинские приборы.
— Интересно, что у него сейчас в голове... если там вообще что-то осталось, — сказал доктор, направляясь к выходу.
У меня в голове был хаос. Нестерпимое желание закричать и абсолютная невозможность — это сделать. Я не мог пошевелить даже мизинцем. Всё, что мне оставалось — это смотреть в потолок и осознавать ужасающую правду.
Я не умер. Вернее, Марк Северин умер, но его сознание каким-то образом переместилось в тело молодого спортсмена, получившего тяжелейшую травму. Тело, которое врачи уже списали со счетов. Тело, парализованное, обездвиженное, превращённое в «мыслящее растение».
И тут, наконец, я увидел перекидной календарь на стене.
«17 марта 1969 года».
Я не просто оказался в чужом теле.
Я оказался в прошлом.
За пятьдесят четыре года до собственной смерти.
Абсурд этой ситуации был так велик, что на мгновение я решил, что это предсмертный бред моего угасающего мозга. Но ощущения были слишком реальными — антисептический запах больницы, жёсткая простыня под спиной, тупая боль, пульсирующая в основании черепа. И паралич — полный, абсолютный, превративший меня в узника собственного тела.
«Лучше бы я сдох», — подумал я, глядя в потрескавшийся потолок советской больницы 1969 года.
Но судьба, похоже, приготовила для меня нечто гораздо более изощрённое, чем простая смерть.
***
Должно быть, я потерял сознание от шока. Когда я снова открыл глаза, палата была погружена в сумерки. Тишина, только где-то в коридоре приглушённые голоса. Мой разум силился переварить случившееся, но каждая мысль рассыпалась, не успев оформиться.
В этой беспомощности, неподвижности что-то стало проступать изнутри. Словно фотография, медленно проявляющаяся в растворе. Картинки, ощущения, воспоминания — но не мои.
И вдруг я увидел её — невысокую хрупкую женщину с угловатым восточным лицом, тонкими губами и жёстким взглядом. Она говорила по-русски с лёгким акцентом, растягивая гласные и слегка глотая окончания. Мать. Мать Михаила Кима.
– Где папа? — я не произносил этих слов, но слышал детский голос, будто эхо прошлого, словно смотрел старый фильм.
– Его нет, — ответила женщина с непроницаемым лицом, продолжая переставлять тарелки.
Это было не моё воспоминание. Я никогда не видел эту женщину. Но внутри чужого мозга, в глубинах памяти тела, в котором я оказался заперт, хранились осколки жизни, прожитой Михаилом Кимом.
– А где он? — настаивал ребёнок. Я почувствовал детскую настойчивость, острое любопытство и какую-то надежду, лежащую за этим вопросом.
– Я сказала — нет его, — мать заметно напряглась, её руки замерли над столом.
– Он что, умер?
– Да.
– Он умер, когда я был совсем маленьким?
– Да, когда ты ещё не родился, — она отвечала сухо, будто читала заученный текст.
Он ощутил детскую растерянность от попытки представить смерть человека, которого не знал, но от которого каким-то образом произошёл. Отец — внематериальное понятие, абстракция, что-то вроде Бога — недостижимый, несуществующий, но при этом определяющий всю твою жизнь.
– А почему он умер?
– Почему-почему... Почему люди умирают? — в её голосе проскользнуло раздражение.
– Заболел?
– Да, заболел и умер. Поэтому ты кушай, что тебе дают. Надо всё есть, чтобы быть здоровым.
Странное объяснение и странная логика. Я почувствовал, как маленький Миша пытается связать эти вещи — отца, которого никогда не было, смерть, еду и здоровье — в единую картину мира.
– А папа плохо ел? — в этом вопросе была щемящая детская логика.
– Плохо, — и что-то промелькнуло в её лице, что-то мимолётное — горечь? досада? вина?
– А почему ты не говорила ему, чтобы он ел хорошо?
– Он не слушался, — она резко повернулась. — Всё, Миша, ты мне надоел со своими вопросами хуже горькой редьки. Мой ноги, чисти зубы и иди спать.
И вот уже маленький мальчик, я, но не я, старательно трёт зубной порошок круговыми движениями, как учила мать. Сосредоточенно полощет рот, страшась пропустить хоть одно из этих спасительных действий. Ведь отец, которого он никогда не видел, умер, потому что плохо ел и, видимо, плохо чистил зубы. Я чувствовал его страх и решимость не повторить отцовской ошибки.
Воспоминание растаяло, а я лежал, ошеломлённый этим погружением в чужую память. Марк Северин был потрясён до глубины души. Эта память не принадлежала мне. Эти чувства были не моими. Я даже своего отца помнил смутно — грузного, вечно пахнущего табаком мужчину, который оставил мать, когда мне было девять.
Выходит, я не просто вселился в этого парня, как бес в какого-нибудь семинариста. Я еще и получил его память в качестве бонуса. В нагрузку, так сказать. История с отцом, который «плохо ел» и в итоге помер, теперь сидела в моей голове так же прочно, как воспоминания о собственных провальных продюсерских проектах. Любопытная сделка с неизвестным…
Тихий скрип двери. Шаги – легкие, почти неслышные. Запах чего-то домашнего, чуждого казенной больничной атмосфере. Полоска света упала на койку. И голос, тихий, с тем самым акцентом, который я уже знал по воспоминаниям о матери Михаила:
— Миша... ты меня слышишь?
Она наклонилась, и из чужой памяти всплыло имя: Вера Пак из Уссурийска. Наверно уже не Пак – замужество в Москве, дети, маленькая история успеха на фоне большой советской стройки. Лицо знакомое – но не мне, Марку Северину. Это тело Миши ее помнило. Рука, сухая и теплая, осторожно коснулась щеки – чужой щеки.
— Узнал? — В её голосе теплилась надежда. — Доктор… он сказал… может, ты слышишь. Понимаешь… где-то там, внутри…
Она говорила сбивчиво, слова цеплялись друг за друга. Смотрела так, будто пыталась взглядом пробиться внутрь Мишиной головы.
— Дедушка Чжун… помнишь его?
«Как же не помнить многолетнего неформального главу корейской общины Уссурийска»
— Он велел передать… Твой дед обо всем знает. Приедет скоро. Он… ты же помнишь, какой он человек, Миша. Особенный. Если кто и сможет помочь… то он.
Особенный человек? Дед-кореец? Я почувствовал, как из глубин чужой памяти поднимается образ — сухой, жилистый старик с длинной седой бородой и узкими мудрыми глазами. Но возникшее воспоминание тут же смешалось с моими собственными мыслями. Чем может помочь какой-то старик при переломе основания черепа? Что за бредни про особенные способности? Типичное советское суеверие под маской «восточной мудрости».
Снова скрипнула дверь. Медсестра. Лицо – сама профессиональная усталость.
— Женщина, часы посещений давно истекли, — голос ровный, безразличный. Таким тоном сообщают о неизбежном.
— Ещё секундочку, — попросила Вера и снова повернулась ко мне. — Ты только держись! Дед приедет, он обязательно что-нибудь придумает.
Она вдруг наклонилась и поцеловала меня в лоб, её слёзы упали на моё лицо. Искренние, наверное. В отличие от многого, что мне приходилось видеть в своей жизни.
Дверь закрылась, и я снова остался один. Тишина.
Та самая, в которой особенно ясно слышишь, как зудит внутри черепа рой бестолковых мыслей. Кто я теперь? Зачем я здесь? Ответов не было.
В глубине моего — теперь уже нашего с Михаилом — сознания мелькнуло ещё одно воспоминание. Жёсткие пальцы, разминающие плечо после травмы. Боль, уходящая под этими твёрдыми, знающими руками. И скрипучий голос, говорящий на странной смеси русского и корейского, который я тем не менее понимаю.
— Тело — дом. Дух — хозяин. Дух укрепишь — и дом устоит. Запомни, Михаил.
«Ага, устоял… до «отборочных», — ядовито подумал я, Марк Северин, глядя на мир из неподвижной тюрьмы чужого тела. — Может слаб ты духом, а Миша?
И тут же, словно в ответ на мою иронию, память подсунула новую картинку. Уссурийская тайга — густая, пахнущая прелью и смолой. Деревянный дом, скорее заимка. Пасека у опушки. И старик, окутанный дымом и густым басовитым гулом пчел.
Голос мальчишки, звонкий, как натянутая струна:
— Дедушка, а мама говорит… ты того… ну, как будто не в себе.
Старик не спеша подходит к нему. Лицо в морщинах, как печеное яблоко. Глаза смотрят спокойно, без обиды.
— Это как же — «не в себе»? — уточняет он, и в уголках глаз собираются смешинки.
— Ну… говорит, вроде умный ты, а делаешь глупости.
Дед усмехается в седую бороду, присаживается на лавку, хлопает рядом. Мишка плюхается, болтая ногами в стоптанных сандалиях.
— Мать твоя… она вроде умная женщина, — говорит дед медленно, словно пробуя слова на вкус. — Но сколько же глупых вещей она сделала… А главное, она до сих пор верит в то, что видят глаза. В дома из бетона, в газеты, в радио, в деньги. В город Ленинград. А я... я верю в то, что вижу сердцем. В силу, которая не в кулаке, а в дыхании. В тишину, которая громче любого крика.
— В какую силу? — Мишка смотрит во все глаза.
— В ту, что деревья корнями держит и пчелу в улей возвращает, — дед похлопывает его по коленке. — Подрастёшь — научу не только глазами смотреть. Увидишь.
«Прямо джедай из „Звездных войн“, — хмыкнул я мысленно. — «Восточные практики… Цигун, наверное, или что-то в этом роде. Модно было у нас в нулевые. Только тут, похоже, всё по-настоящему».
Еще кадр. Память переносит меня на два года вперёд. Тот же дом, но уже осень. Листья деревьев пылают красным и золотым. Дед с Мишкой бредут по тропе. В руках у старика — не просто палка, а искусно вырезанный посох. На плече у него висит потёртая кожаная сумка.
— Лес — он живой, — говорит дед, касаясь ладонью ствола старого кедра. — Он все слышит, все помнит. И силу дает тому, кто с уважением просит.
— А пчёлы? Тоже силу дают?
Дед чуть улыбается одними глазами.
— Пчела зла на злого человека. А доброму — мёд и здоровье. Она чувствует… нутро твое. Не обманешь. Как и жизнь не обманешь. Думаешь, это ты гриб нашел? — Он ловко срезает подберезовик у самых корней. — Нет. Это лес тебе его показал. Бери с благодарностью.
«Философия… А мне бы сейчас просто пальцем пошевелить».
И снова смена декораций. Тесная комната в коммуналке. Мать — резкая, нервная — швыряет вещи в фанерный чемодан. Мишка, уже подросток, лет тринадцати.
— Опять к деду? На всё лето?
— А куда мне тебя? — Мать не смотрит, руки мелькают. — Работа суточная, дома никого. У соседей своих дел по горло.
— Я уже не маленький! Сам управлюсь!
— Знаю я, как ты управляешься, потому и отправляю! — Она выпрямляется, смотрит жёстко. — Самый возраст глупостей наделать. С дедом побудешь. Он тебя хоть жизни научит. Мужиком сделает, а не… — Она осекается, но слово «лоботрясом» повисает в воздухе.
Чувство — острое, как укол. Обида, что не верят. И тут же — подспудная радость побега. От тесноты, от материнской тревоги, от нудных городских правил — туда, к деду, в тайгу, где можно дышать полной грудью и слушать не нотации, а тишину и дедовы рассказы.
Новый кадр — изба, вечер, огонь пляшет в печи. Дед перебирает струны странного инструмента, похожего на виолончель в миниатюре. Хэгым. Звук тягучий, заунывный, будто сама душа Азии вздыхает.
— Мать твоя… трудная она, — говорит дед, не прерывая игры. — Корейская кровь, русская душа. Ни там, ни тут покоя нет. Тяжко ей.
— А мне? — голос Мишки дрожит. — Я кто?
Дед умолкает. Долгая пауза, только треск поленьев в печи.
— А ты… Ты — выбор, — говорит он наконец, глядя внуку прямо в глаза. — Кем станешь — то и твоё. Кровь — река. А куда реке течь — человек выбирает. Если сильный.
Память услужливо подбросила следующий эпизод. Таежная поляна, окутанная предрассветным туманом. Воздух холодный, влажный, пахнет прелой хвоей. Двое на поляне: дед и Мишка, уже старшеклассник, крепкий парень, мышцы бугрятся под рубахой — разрядник по «вольной». Старик, в просторной, почти ритуальной белой одежде, движется. Не танцует – нет. Скорее, перетекает из одной позы в другую, медленно, но с такой внутренней силой, что кажется – воздух вокруг него густеет.
— Тансудо, — голос деда ровный, без напряжения. — «Путь пустой руки». Наше старое искусство. Смотри не глазами – нутром смотри.
Мишка повторяет. Неуклюже сначала, потом увереннее. Мышцы помнят.
— Сила не в плече, Миша, — дед легонько тычет пальцем ему в солнечное сплетение. Костяшки пальцев – как сухие сучки. — Сила здесь. В середине. Где дышишь, где живешь. Рука – только продолжает. Как кнут продолжает руку пастуха. Понял? Тело – инструмент. Дух – мастер.
И тут я, Марк Северин, московский продюсер, человек XXI века, знавший толк в фонограммах и фальшивых улыбках, вдруг почувствовал. Не вспомнил – ощутил. Мышечная память чужого тела отозвалась на эти слова, на эти образы. Ощущение потока энергии, идущего от живота к кулаку. Знание, как поставить стопу, как развернуть бедро, как выдохнуть в момент удара. Знание, рожденное не в моей голове, а в этих жилах, в этих костях.
Знание абсолютно бесполезное сейчас. Потому что «инструмент» был сломан. «Мастер» заперт в парализованной оболочке.
Чей-то громкий смех за стеной, потом кашель – звуки больничного коридора ворвались в мое сознание, размывая таежный туман. Я снова был здесь. Лежачий. Неподвижный. «Мыслящее растение».
Но что-то неуловимо изменилось. Под слоем цинизма и отчаяния шевельнулось нечто иное. Воспоминание о силе. Не той, что на весах измеряют, а другой – той, что дед называл духом. И этот дед, этот старик-кореец с его «тансудо» и верой в силу дыхания, должен был приехать.
«Ну, давай, дед, покажи свое кунг-фу», — подумал я без особой веры, но с проблеском отчаянного любопытства. — «Хуже уже точно не будет. Разве что в морг увезут. Хотя, может и это к лучшему». Последняя мысль вызвала внутри что-то похожее на смешок – первый за все это время в чужом теле. Смешок узника, которому нечего терять.
* * *
Ночь опустилась на больницу. Редкие шаги в коридоре, приглушённый звон посуды в дальнем конце отделения, чьи-то стоны за стеной. Воспоминания продолжали приходить волнами, словно прилив, накатывающий на берег моего сознания.
И снова – мать. Кадр из прошлого: она, вернувшаяся со смены. Дешевое ситцевое платье, въевшийся запах химии с ткацкой фабрики, который не перебить никаким мылом. Усталость на лице. Их комнатушка, в рабочем бараке, где жизнь проходила под аккомпанемент чужих скандалов и чужого кашля за фанерной стенкой. Электрическая лампочка-"сотка" под потолком, желтый, сиротский свет.
А потом – мужчины. Они проходили через их жизнь, как сквозняк через щели в барачной стене. Не то чтобы вереницей – память этого тела, теперь ставшая и моей, насчитывала от силы пятерых за все детство Мишки. Но каждый оставлял след – липкий, как от пролитого портвейна. Почти все начинали одинаково: неуклюжие попытки подружиться с мальчишкой, конфеты, солдатики, пластмассовый пистолет. Фальшивые инвестиции в будущее, которое никогда не наступало.
Я чувствовал – не просто знал, а именно ощущал нутром этого тела – застарелую, инстинктивную настороженность пацана. Ни одного из них он и близко не подпускал к вакантному месту «отца». Так, временные попутчики матери. Приблудные коты у ее порога.
Один запомнился лучше других. Высокий, сутулый, с копной вечно взъерошенных волос и глазами, красными, как у кролика – от недосыпа или от водки?
— Это дядя Вова, он художник, — представила мать. Голос ровный, почти безразличный. — Веди себя прилично.
Художник этот, дядя Вова, оказался не похож на остальных. Он не лез с конфетами. Он мастерил. Вырезал из дерева пистолеты, автоматы, индейские луки – настоящие, со стрелами! Правда, арсенал этот редко переживал выход во двор – дворовая шпана постарше быстро проводила экспроприацию. Дядя Вова, узнав, не злился. Пожимал плечами и на следующий день приносил новую самоделку, еще хитроумнее прежней. Бессмысленная доброта человека, которому некуда ее больше девать.
— Уха-жёр, — тянула соседка, бабка с цепкими глазками-буравчиками, когда мать снова оставляла Мишку у нее ночевать. — Опять твоя мамка хахаля привела. Слова эти – «ухажёр», «хахаль» – были шершавыми, взрослыми, пахли чем-то запретным и непонятным. Я-то, Марк Северин, проживший семьдесят лет и знавший подноготную жизни, понимал всё без перевода. Одинокая симпатичная баба на фабрике. Своя, местная, не слишком удачливая, мать всё равно нравилась мужчинам, и потому история повторялась с монотонностью заезженной пластинки. Положение матери-одиночки не подвигало её к разборчивости и притягивало таких же неудачников, как она сама. Впрочем, это были в основном незлобивые, мягкотелые пропойцы, с которыми мать, обладая жёстким характером, умела справляться.
Мишка ненавидел ночевки у соседки. Это был сигнал: сегодня он лишний. Сегодня у матери другая жизнь, в которую ему нет входа. И страх – детский, иррациональный – а вдруг забудет? Вдруг оставит здесь навсегда? Он выдумывал сотни уловок, лишь бы не уходить.
Лучший трюк – болезнь. Натереть подмышку чесноком, чтобы градусник показал тридцать семь и пять. И тогда – о, чудо! – мать преображалась. Словно включался какой-то другой регистр. Становилась вдруг мягкой, заботливой. «Сынуля», «мой мальчик», тихий голос, рука на лбу. Она словно исполняла какой-то долг, о котором забывала, когда он был здоров, когда всё было нормально.
Эта горечь – горечь непонятости – так и осталась с ним. Сидела где-то глубоко, как заноза. Любила ли она его по-настоящему? Или просто терпела как неизбежность?
Мать никогда не говорила о своих мужчинах, не объясняла, почему они появлялись и исчезали. Она жила своей жизнью, параллельной жизни сына. И только иногда, в редкие моменты его триумфов – победа на соревнованиях, грамота за стихи, удачная фотография в стенгазете – их миры на мгновение соприкасались. Она замечала его. Даже гордилась. Секунду, другую.
А в остальное время – просто была рядом. Уставшая женщина с потухшим взглядом. Человек, которому жизнь выдала не тот билет, на который он рассчитывал при посадке. И она давно смирилась с этим маршрутом.
* * *
Еще один обрывок пленки из чужого прошлого. Крыльцо дедовского дома в тайге. Мишка – уже не малец, а угловатый, колючий подросток – сидит, на лавочке уставившись в землю. Дед выходит, садится рядом, кряхтя, ставит рядом щербатую эмалированную кружку с чаем – наверняка с травами, от него другого и не ждешь.
— Опять с матерью не поделили чего? — Голос ровный, без тени упрека. Просто констатация факта.
— Не хочу, — бурчит Мишка, плечи напряжены.
— Дело хозяйское, — дед отхлебывает из своей кружки, смотрит на догорающее небо. — Только злость – плохой попутчик. Особенно на мать. Она… не всегда была такая.
— А какая она была? — вопрос вырывается сам собой, голос у Мишки ломается. Жажда понять – сильнее обиды.
Старик долго молчит, только морщины у глаз чуть подрагивают.
— Живая она была, — говорит он наконец, и слово это звучит весомо. — Смеялась часто. Глаза горели. Пока жизнь ее не обломала. Пока одна не осталась. С тобой на руках.
— Это я виноват? — В голосе Мишки – детский страх, который никуда не делся, просто забился глубже.
— Ты? — Дед поворачивается, кладет тяжелую, сухую ладонь на его плечо. Ладонь пахнет дымом и воском. — При чем тут ты, глупый? Жизнь – она как река в горах. Камни бросает под ноги. Кого-то они закаляют, делают крепче. А кого-то – сбивают с ног, ранят. Вот мать твою… ранило. Не сломало до конца, нет. Но надломило. Теперь она не живет – выживает. Как может. Цепляется.
— Я так не хочу! — выдыхает Мишка. Почти кричит.
— А ты и не будешь, — голос деда обретает твердость гранита. — В тебе другая закваска. Не только ее кровь – моя тоже. А мы, Ким Чхорвоны, – мы из тех, кто гнется, но не ломается. Корни держим. Понял?
Мишка поднимает голову, смотрит на старика. И я, Марк Северин, чувствую это. Не просто вижу картинку – ощущаю разливающееся по чужому телу тепло. Чувство опоры. Настоящей, не фальшивой. В мире бараков, пьяных "ухажёров" и материнской усталости – этот старик был скалой. Единственной.
Грохот в коридоре – что-то металлическое упало с оглушительным звоном. Реальность больничной палаты вернулась резко, безжалостно. Неподвижность. Запах хлорки и формалина. Тусклый свет. Но что-то сместилось внутри меня. Этот парень, Михаил Ким, чье тело я угнал, перестал быть просто "сосудом". Его прошлое, его боль, его единственная опора в лице этого таежного мудреца – всё это теперь было частью меня. Я словно прочитал чужой дневник, интимный, без прикрас, и теперь был связан с автором невидимыми нитями.
И то воспоминание о материных мужчинах… оно обрело новый, горький смысл. Не просто случайные связи. Память подсказала деталь: каждый раз она готовилась выйти замуж. Надеялась. Пыталась вырваться из беспросветной нужды и одиночества. И каждый раз – облом. Очередной "принц" оказывался горьким пьяницей, конченным, пустым местом. Если поначалу они и несли что-то в их скудный быт, то потом уносили гораздо больше. Пять попыток построить то, что называется семьей. Пять провалов. Неудивительно, что она "надломилась", как сказал дед. Неудивительно, что потухла. Жизнь ее била наотмашь, без жалости.
* * *
После тех пяти – неудачных, ранивших – появился шестой. Дядя Рустам.
Память выхватила его образ с резкой четкостью: широкий в кости, не суетливый, с тяжелым, внимательным взглядом из-под густых черных бровей. Голос – низкий, с хрипотцой, как будто камни перекатываются. В нем чувствовалась порода, основательность, которой так не хватало предыдущим "женихам". Он пил – кто ж тогда не пил? – но в меру, без дури. И мать… Кажется, только его она и полюбила по-настоящему, с отчаянной надеждой утопающего, ухватившегося за спасательный круг.
— С ним, Лиз, как за каменной стеной, — говорила она соседке за фанерной перегородкой, не догадываясь, что Мишка, притворяющийся спящим, ловит каждое слово.
«Каменная стена»… Пятнадцатилетний пацан, выросший в бараке, понимал это буквально: отдельный дом с каменным забором. Своя комната. Велосипед «Орлёнок», а может, даже взрослый «Урал». Конец вечной нужде. И дядя Рустам, кажется, был не против. Намерения – самые серьезные. Об этом Мишка тоже знал – из тех же подслушанных разговоров, из обрывков фраз, из того, как мать стала по-другому держаться – чуть прямее, чуть увереннее.
Но вместе с копченой колбасой и шпротами, появившимися на их столе, в душу Мишки закралась тревога. Черная, липкая, как смола. Он уже не был ребенком. В свои пятнадцать, он знал, что происходит между мужчиной и женщиной за закрытой дверью. И его жгло чувство – сложное, мутное. Не просто ревность подростка. А страх. Тот самый, глубинный, вбитый годами страх оказаться лишним. Что мать выберет не его. Что его отправят… туда.
Я ощутил это почти физически – фантомную боль. Всплыл в памяти застарелый ужас Мишки перед одним словом: «Интернат». Это была главная материнская угроза, безотказный рычаг давления: «Будешь плохо себя вести (учиться, слушаться, дышать…) – сдам в интернат!» И перед глазами вставала картинка: унылое кирпичное здание за пыльным забором, стриженые под ноль пацаны с волчьими взглядами, курящие тайком девчонки в одинаковых платьях, про которых шептали, что "дают" уже с двенадцати лет за сигарету или вовсе бесплатно.… Интернат был синонимом конца света. Конца той хрупкой, но все же его жизни рядом с матерью.
Дядя Рустам, татарин с Волги, приехавший на Дальний Восток за "длинным рублем" и осевший здесь бригадиром на лесопилке, стал менять их быт. Деньги у него водились, и он их не жалел. Шоколадные конфеты коробками, новая клеенка на стол, матери – отрез на платье. Но вместе с этим в их крохотной комнатке появился его запах – терпкий, мужской, смешанный с запахом опилок и табака. Он был слишком большим для этого пространства. Задевал плечом полки, стукался головой о притолоку, его тяжелые шаги отдавались в полу. Приходил под вечер, уходил затемно.
И все чаще мать, бросая на Мишку быстрый, оценивающий взгляд, начинала суетиться:
— Миш, а ты чего дома сидишь? Сходил бы погулял… Вон, на вечерний сеанс билет… Или к Кольке зайди, у него магнитофон новый…
И Мишка уходил. С билетом в кино или без. Если идти было некуда – просто слонялся по темнеющим улицам Уссурийска. Фонари зажигали мутный свет. В небе проступали звезды. А в груди у него разгоралась глухая, немая обида на мать, на дядю Рустама, на весь этот взрослый мир, которому он опять мешал.
Глава 2
Дядя Рустам совсем не нравился Мише. При нём мальчика всё чаще выдворяли из дома, и обида вместе с ревностью копились в нём, как в сосуде, который вот-вот переполнится. После встреч с этим человеком мать выглядела… выжатой, и по её глазам было видно, что она плакала. Он думал – из-за Рустама. От его грубости, может?
«Эх, пацан…» — подумал я, Марк Северин, из глубины парализованного тела. — «Знал бы ты, сколько оттенков у женских слез после мужчины. Не только от обиды плачут. Эти слёзы бывают отрадны. Что часто это слёзы благодарности, следующие за освобождением тела и души. Проще сказать — следствие глубокого оргазма. И раздражение ее после – было вовсе не на Рустама, а на тебя. На вечное напоминание о той жизни, из которой она так отчаянно пыталась вырваться». Я ощутил эту горечь – чужую, мальчишескую, но теперь и мою. Горечь быть помехой самому родному человеку.
Он не раз слышал от матери, чаще в сердцах, брошенное как камень: «Когда ты уже вырастешь? Когда уйдешь? Дашь пожить по-человечески…» Не было в ней той слепой материнской любви, которая держит сына мертвой хваткой. После всего, что она пережила, ее главным желанием была… свобода. От прошлого, от нужды, и да – от него, от сына, живого напоминания о том, как ее жизнь пошла под откос.
Ласки? Поцелуи? Упаси боже. «Не трогай меня!» – вот что он слышал чаще всего. Резко, как окрик. И он привык. Держал дистанцию. Иногда думал: если бы мать его вдруг обняла – его бы парализовало по-настоящему, от шока.
Как же это было не похоже на мое детство! Да, отец пил и ушел, когда мне было девять. Но до этого – были руки на плечах, были сказки на ночь, был запах материнских духов, когда она утыкалась носом в мою макушку. Мишка Ким этого почти не знал. Его детство было стерильным от нежности.
И тут – новая вспышка памяти, резкая, как удар тока. Школа. Перемена. Двор, засыпанный жухлыми листьями тополей. Мишка – лет тринадцати, нескладный, длинный, но уже с упрямой складкой у рта. И вокруг – они. Местная шпана, старше на год-два.
— Эй, узкоглазый! А ну стой! – Петька, верзила с бычьей шеей, заводила всей кодлы. Он картинно щурит глаза, изображая «китайца». – Че, заблудился? Домой в свой Шанхай захотел? А может, ты шпион? А, Косой?
Смешки за спиной. Гогот. Кольцо сжимается. Классика жанра. Кореец, китаец – им без разницы. Чужой. Другой. Значит, можно. Школьная стая – как волчья. Слабого чует за версту. Чужой. Значит, бей. Дети — самые злые существа на свете. Школьная иерархия, жестокая, как лагерные порядки.
Мишка сжимал кулаки до боли в костяшках. Знал – не отобьется. Сейчас Петька толкнет, потом еще, потом врежет под дых. Попытаешься дать сдачи – налетят всей гурьбой. Проверено.
— А ну, разбежались, шпана! – Физрук. Крупный, основательный. Бывший десантник, кажется. – Совсем обнаглели? Толпой на одного? На ковер бы вас, сопляков!
Шайка мгновенно испарилась. Физрук глянул на Мишку без особого сочувствия.
— Ким, тебе в секцию надо. Любую. Борьба, бокс… А то тебя ветром качает. Запишись, понял? Чтоб мужиком был, а не… этим.
Мишка смотрел в землю. «Мужиком»… Легко сказать.
Вечером он поплелся к деду. Тот как раз приехал в Уссурийск с медом, остановился у какой-то знакомой бабки в частном секторе. В крохотной комнатке пахло так густо – сушеными травами, воском, медом, еще чем-то терпким, лесным, – что казалось, воздух можно резать ножом. Старик сидел у окна, перебирал сухие пучки чего-то.
— Пришел, внук? – Дед поднял голову, глаза за стеклами очков внимательно изучали его лицо. – Не весел?
Мишка молчал, глотая ком в горле. Жаловаться – последнее дело.
— Бьют? – Дед спросил просто, будто о погоде. Он все видел. – Есть такая трава, внук, – подорожник. Ее топчут, а она крепче к земле жмется, силы набирает. Стань таким. Не ломайся под ногами – корни пускай.
— А если вырвут? – выдавил Мишка.
Дед чуть заметно улыбнулся.
— Значит, не там рос. Ищи свою землю.
Летом, на каникулах в тайге, дед сказал:
— Хватит сопли жевать. Пора силу в руки брать. Покажу кое-что. Но дай слово – только для защиты. Первый ударишь – себе хуже сделаешь. Понял?
Дед не учил его драться. Он показал три… не движения даже, а принципа. Как стоять, чтобы не свалили. Как уходить с линии удара. Как использовать силу того, кто на тебя прет. Все плавно, без рывков, без злости. Сначала казалось – балет какой-то. Но когда Мишка начал повторять, он почувствовал, как тело само находит опору, как вес перетекает, как маленькое усилие дает неожиданный результат.
— Сила не в кулаке, Миша. Сила – здесь, – дед ткнул ему пальцем ниже пупка. – В центре. Оттуда все идет. Руки, ноги – только слушаются. Дыши правильно – и тело само подскажет.
Все лето они гоняли эти три принципа. На поляне, у реки, под дождем. Пока не вошло в плоть и кровь.
— Скоро проверишь, — сказал дед перед отъездом. — Не бойся. Помни, чему учил. Защищай себя.
На следующий же день после возвращения – та же картина у школьных ворот. Петька и его свита. Внутри у Мишки все похолодело по привычке. Но страх был… другим. Не паническим. Словно под слоем льда текла спокойная вода.
— А, явился, косорылый! А мы заждались! Гони рупь на папиросы! – Петька шагнул вперед, протягивая грязную лапу. Толкнул в плечо для убедительности.
Мишка не ответил. Только ноги чуть согнул, вес перенес ниже. Как учил дед.
— Ты что, оглох, узкоглазый? Башли гони! – Петька замахнулся уже по-настоящему.
И тут тело Мишки сработало само. Шаг в сторону, легкий толчок не кулаком – бедром, кажется. Использовать инерцию нападающего. Петька, не ожидавший сопротивления, пролетел мимо и растянулся на асфальте. Нелепо, как клоун.
— Ты чё… охренел? – Он вскочил, глаза налились кровью. Кинулся снова, беспорядочно размахивая кулаками.
Второе движение. Уход в сторону, подшаг, и снова – использовать его же вес. Петька споткнулся о подставленную ногу и снова упал, больно ударившись локтем.
Шайка замерла.
— Он… это… самбист, — выдохнул кто-то. Слово было новое, модное.
Петька поднялся, тяжело дыша. Злоба боролась в нем с удивлением и страхом.
— Я… я брата позову! Он тебя… убьет! – прохрипел он, пятясь.
Но Мишка стоял спокойно. Не нападал, не угрожал. Просто стоял и смотрел. И в его взгляде было что-то такое, от чего Петьке стало неуютно. Сила. Но не наглая, не бычья. Другая.
К вечеру вся школа гудела: «Кимка-то, оказывается, самбист! Петюню отделал!» Больше его не трогали. Смотрели с опаской, но и с каким-то новым интересом.
На перемене подошел парень из параллельного. Тоже кореец, но «настоящий» – чернявый, скуластый, глаза-щелочки. Колька Ли. Его семья вернулась из Узбекистана несколько лет назад. Мишка его знал, но не общался. Повода не было.
— Слышь, Ким, – Колька говорил быстро, чуть стесняясь. – Я видел… как ты этого Петуха кинул… Здорово ты его! Ты где занимаешься?
Мишка пожал плечами. «Не хвастай», – говорил дед.
— Я вот книжку достал, – Колька вытащил из портфеля тонкую потрепанную брошюру. На обложке – схематичные фигурки борцов. «Вольная борьба. Приемы и техника». Издательство «Физкультура и спорт». – Хочу научиться. Только один не смогу. Давай вместе?
Так они и подружились. Колька жил недалеко от школы, в деревянном двухэтажном доме, в «корейском поселке». У них была своя комната, побольше Мишкиной конуры. Родители работали в гараже, и после обеда часа два комната была свободна. Они сдвигали стол, убирали стулья и расстилали на полу старое ватное одеяло. Изучали по книжке броски, захваты, удержания. Отрабатывали друг на друге до синяков. Иногда «проверяли» приемы на самых наглых одноклассниках – не злобы ради, а для практики. Скоро весь их класс и параллель… да и старшие классы знали: на этих двоих хвост лучше не заносить.
* * *
Тот последний визит к деду перед армией… Он до сих пор стоял в памяти особняком. Не просто прощание – скорее, перелом. Рубеж, после которого мир уже не мог оставаться прежним.
Вечер был тихий, таежный. В избе пахло дымом от печи, сушеными травами и чем-то еще – старым деревом, прожитой жизнью. Дед редко сидел без дела, но в тот вечер отложил и свои корешки, и нож для резьбы. Сидел напротив Мишки за грубо сколоченным столом, смотрел на него долго, изучающе, будто видел впервые. А потом достал из-под лавки пузатую бутыль из темного стекла, заткнутую деревянной пробкой. Плеснул в две щербатые глиняные чашки тягучую, пахнущую медом и травами жидкость. Медовуха. Мишка глазам не поверил – дед и алкоголь казались вещами несовместимыми.
— Пей, – сказал дед ровно. – Ты теперь взрослый. Солдат почти. Пора тебе знать… откуда ты есть пошел. Всю правду.
Мишка взял чашку. Руки чуть дрожали. Он чувствовал – сейчас произойдет что-то важное. Что-то, что изменит его представление о себе, о матери, о самом деде.
Дед отпил немного, помолчал, глядя на пляшущий в печи огонь.
— Мой отец… твой прадед значит, происходит из древнего рода янбани. Родственники последней императрицы Сунмёнхё. – начал он негромко. – Сам он был сэнсэем. Учителем. Когда японцы запретили обучать детей корейскому языку, мы убежали в Россию, на Дальний Восток. Здесь надеялись на лучшую долю. Пришли многие. Корё-сарам звались. Обжились, общину свою держали. Отец старейшиной стал. Детей учил. Русский язык тогда почти никто не знал. Еще он хануи был, что-то вроде, знахаря по-русски, и меня учил хангык — это медицина корейская, с древних времен. Мы на пару с ним всех корё-сарам в округе лечили. Да и русские к нам ходили — ни больниц ведь ни врачей тогда не было.
Кругом Гражданская война. Белые. Красные. Хунхузы. Но нас никто не трогал — уважали.
Он помолчал.
— А потом разошлись наши пути… Традиции… крепкие у нас традиции. Жениться – только на своих. Слово старших – закон.
Он снова помолчал, подбирая слова.
— А я… молодой был, горячий. Дурной. Встретил ее. Наташу. Твою бабушку. Русскую. Красивая была – белая коса до пояса, глаза как голубые озера. И я… полюбил. И она меня. Да так, что дышать друг без друга не могли.
Дед смотрел в огонь, и в отблесках пламени Мишке показалось, что морщины на его лице разгладились, и он увидел на мгновение того молодого, горячего парня, пошедшего против воли родни.
— Отец мой слышать не хотел. Другие старейшины общины – тоже. «Отрекись, – говорят, – от русской. Или мы от тебя отречемся». А как отречься? Это ж как руку себе отрубить. Я выбрал Наташу. Ушел. Порвал со всеми. Они меня прокляли, наверное… Построил вот эту заимку, подальше от людей. Егерем устроился. Тайга нас приняла. Жили мы тут… хорошо жили. Тихо. Вдвоем.
Он вздохнул.
— Потом в 30-м Анита родилась. Твоя мать. Радость наша. Смышленая девчонка росла, шустрая… Только вот… паспорта у меня не было. Да и кто б нам дал расписаться – корейцу без документов и русской? Так и жили, не по закону людскому, а по своему. Анитка – она вроде, как и незаконная получалась. Дитя тайги.
Мишка слушал, затаив дыхание. Картина мира трещала по швам. Мать – незаконнорожденная? Дед – изгой?
— А потом… тридцать седьмой год пришел, – голос деда стал глуше. – Сталин приказал всех корё-сарам отсюда выселить. В Казахстан, в Среднюю Азию… Куда подальше. Считали нас шпионами японскими, врагами народа. Мы от японцев бежали, мы их ненавидели. Какие мы шпионы? Начали хватать всех подряд, грузить в эшелоны. В вагоны для скота. Соседи наши, знакомые… всех под метелку. Дома, имущество, скотину, всё отбирали… с собой разрешили взять только самое необходимое: теплые вещи и продукты. Страшное время. Вот всё что у меня осталось от отца.
Он, кряхтя поднялся и достал из сундука широкополую черную шляпу, покрутил в руках и надел на голову.
Маленький Мишка раньше всё удивлялся, почему дед ходит иногда в этой в дурацкой смешной шляпе?
— Это гвангат. В Корее при династии он был отличительным признаком мужчин знатного сословия.
— Потом при Хрущёве уже, — продолжал дед свою историю, — стали корё-сарам потихоньку возвращаться в Приморье. Постепенно, опять община сложилась.
Он замолчал, глядя на свои узловатые пальцы, лежащие на столе.
— А тогда мне один человек шепнул – беги, Дунхо, пока не поздно. И я ушел. Глубже в тайгу. Думал, пересижу, пережду. А Наташу с Аниткой не взял – куда им со мной, по лесам скитаться? Анитка маленькая совсем была, семь лет … Оставил их в Ворошилове. Думал, их не тронут – Наташа ж русская…
Он тяжело вздохнул.
— Не тронули. Но жизнь у них стала – хуже каторги. Жена корейца… Все шарахались, как от чумной. Анитка в школу пошла – там дразнили, били… «Японка», «шпионка»… А я помочь не мог. Прятался. До самой войны, почти не вылезал из тайги. Боялся.
— А бабушка? Что с ней стало? – тихо спросил Мишка.
— Наташа… не выдержала она. Заболела. Туберкулез. Война шла, лекарств нет, еды толком нет… Сгорела быстро. Как свечка.
Слеза вдруг скатилась по морщинистой щеке деда. Он быстро смахнул ее тыльной стороной ладони.
— А Анитка… осталась одна. В войну. Сирота при живом отце. Её… её в интернат отправили.
Слово «интернат» повисло в тишине избы тяжелым эхом. Мишка вспомнил материнские угрозы, ее сакральный страх перед этим словом. Теперь понял – откуда он.
— Каково ей там было… одному Богу известно, – дед покачал головой. – Она никогда не рассказывала. Только замкнулась вся. Ожесточилась. Когда я после войны ее нашел… это уже другой человек был. Колючий ежик. Я виноват перед ней, внук. Очень виноват. Что не уберег. Что оставил…
Он залпом допил свою медовуху. Посмотрел на Мишку долгим, тяжелым взглядом.
— Вот такая история у нашей семьи. Непростая. Горькая. Теперь ты знаешь. В армию идешь… там всякое бывает. Люди разные. Жизнь будет гнуть. Ты помни, чьих ты кровей. Прадед твой сюда за волей пришел. Бабка твоя русская ради любви все бросила. Я… я тоже свой выбор сделал. И мать твоя… она хоть и надломленная, а все ж выстояла. Ты – наша ветка. Держись корней, Михаил. Не давай себя сломать. Ни людям, ни обстоятельствам. Сила – она не в кулаках. Она вот тут, – он коснулся своей груди. – В правде своей. В памяти.
Мишка сидел оглушенный. Столько всего свалилось на него разом. История любви и предательства, гонений и потерь. Тайна рождения матери. Чувствовал, как внутри что-то переворачивается. Он больше не был просто Мишкой Кимом, парнем из Уссурийска. Он был звеном в цепи, потомком людей, прошедших через огонь и воду. И это знание – тяжелое, горькое – одновременно давало ему странное чувство силы. Опоры.
Я, Марк Северин, слушал этот рассказ из глубины чужого сознания, и мой собственный цинизм давал трещину. Моя относительно благополучная жизнь с мелкими продюсерскими дрязгами казалась такой… плоской по сравнению с этой сагой выживания. Эти люди – Дунхо, Наташа, Анита – они несли на себе такой груз истории, что мои собственные проблемы выглядели пылью на ветру. И теперь этот груз, эта память, эта боль и эта сила – все это было и моим наследством тоже. Наследством тела, в котором я застрял.
Но, словно этого было мало, узнал я и продолжение истории.
Сознание погружалось глубже, в самые темные слои чужой памяти. Туда, где кровоточила рана, теперь уже общая для меня и Михаила Кима – тайна его рождения. Эта память не просто всплывала – она пульсировала тупой болью где-то под ребрами этого парализованного тела.
…Перрон станции Тихоокеанская. Заштатный полустанок Транссиба. Вечер, промозглый, с запахом угля и сырости. Мать пришла провожать его в армию. Сидит на облезлой деревянной скамье, ссутулившись, кутается в старую, выцветшую шаль. Руки дрожат – то ли от холода, то ли от чего-то еще. В зубах – сигарета «Прима». Она никогда не курила при нем. А тут – дымит нервно, глубоко затягиваясь. Губы – тонкая, бескровная щель. Раскосые Глаза смотрят мимо, в мутную даль, где тонут в тумане сопки.
— Врать не буду, Миша… что скучать стану, – голос глухой, без выражения. – Да и ты, поди, тоже не будешь. Чего уж там.
Он молчал. К восемнадцати годам он уже твердо понял: между ними – пропасть. Или, вернее, никогда и не было моста. Так, два берега одной тоскливой реки.
— Одно только… – она замялась, голос предательски дрогнул, ломая маску равнодушия. – Одно ты знать должен. Перед тем как… уйдешь. Правду.
И она рассказала. Ровно, монотонно, будто чужой некролог читала. Про себя – семнадцатилетнюю дуру, сбежавшую из этой дыры в Ленинград, за мечтой. Про то, как оказалась в Кронштадте, как устроилась на швейную фабрику при военно-морском судоремонтном заводе. Как работала, как училась в школе рабочей молодёжи.
А потом голос стал тише, слова падали тяжело, как комья мерзлой земли в могилу.
…Зима. Темно. Возвращалась с занятий. Снег с дождем, ветер. Подворотня. Трое. В спортивной одежде, шапки на глаза надвинуты – самоволка флотская, кто их там разберет… Зажали рот. "Молчи, сука узкоглазая". Затащили в подвал…
Что было дальше – она опустила. Но память Михаила сохранила эхо – липкий ужас, боль, грязь, унижение. Всё это было там, в ее сухих, обрубленных фразах, в ее пустом взгляде.
— Я… никому. Ни слова, – она снова затянулась, выпустила дым. – А через четыре месяца… поняла. Что залетела. Собрала манатки – и сюда. Обратно. В свою дыру.
Так он узнал. Сын насильника. Одного из трех теней в вонючем подвале. Безымянного «физкультурника». Отца своего он теперь знал – вернее, не знал и никогда не узнает. Эта правда была хуже сиротства.
«Лучше бы молчала, дура», – подумал я, Марк Северин, из глубины 1969 года, чувствуя, как чужое прошлое раздавливает меня своей безысходностью. Но она не молчала. Она добивала.
— Наших… корейцев… никого не было тогда, всех в Среднюю Азию угнали. Да и не зналась я с ними особо. Одна с ребенком невесть от кого… Позор. Только отец… дед твой… не отвернулся. Поддержал, как мог.
Грохот поезда, лязг буферов – он приближался, готовый увезти Мишку из этого ада… или в другой. Мать бросила окурок на рельсы, поднимаясь с лавки.
— Ну вот. Теперь знаешь, – сказала она так же ровно. – Служи хорошо. Может, напишешь когда… если захочешь.
Объятий не было. Поцелуев – тоже. Просто посмотрели друг на друга. Долго. Пусто. Потом Мишка подхватил тощий вещмешок, повернулся и вместе с другими призывниками, пошел к обшарпанному зеленому вагону. Не оглядываясь.
Эта «правда» ничего не объяснила. Пропасть между ними была всегда. Теперь он просто увидел ее дно.
Ему было почти девятнадцать. Ей – тридцать семь.
Он служил во Владике. Морпех. «Черный берет». Звучит гордо. Там, в армейской дури и муштре, вдруг прорезался талант. Сила, злость, упорство – всё пошло в борьбу. На дембель уходил чемпионом Тихоокеанского флота по вольной.
А мать… исчезла. Через полгода службы пришло письмо. Короткое, на вырванном из тетрадки листке. Пара абзацев про разное-неважное. И в конце: «Прости, сынок. Я уезжаю. Свою жизнь строить. Ты уже взрослый, дальше сам справишься. У каждого своя дорога к счастью». Подписи не было. Только инициалы.
С Рустамом, наверное. Куда еще ей было деваться? На его Волгу. За ту самую «каменную стену». Может, и нашла свое кривое счастье.
А Мишка… Вернулся на гражданку – а куда? Дома нет. Матери нет. Только спорт. Тренеры заметили, подсуетились – Москва, институт физкультуры, сборная.
Так он и взлетел. Михаил Ким. Сын безымянного насильника и женщины с искалеченной душой. Взлетел высоко. Чемпион округа, олимпийская надежда … Яркая вспышка на советском спортивном небосклоне.
Чтобы потом так же стремительно рухнуть. На больничную койку. Со сломанной шеей. С чужим сознанием в голове. Финал достойный этой истории, не правда ли? Ирония судьбы, мать ее…
* * *
Эта память нахлынула последней напастью, как будто сознание Марка Северина до конца оберегало себя от самого страшного – от момента катастрофы. Но теперь она встала перед внутренним взором со всей отчетливостью.
ГЦОЛИФК – Институт физкультуры – был не просто вузом. Это был Олимп по-советски. Фабрика чемпионов. На лекциях рядом с тобой мог сидеть рекордсмен мира по штанге, в столовой за соседним столом – олимпийский чемпион по хоккею. А уж бывших звезд, переквалифицировавшихся в тренеры, и преподаватели, было как грязи. Жили не будущим, как в обычных институтах – дипломами и распределением, – а настоящим. Сборы, соревнования, поездки за бугор – пусть и под присмотром «искусствоведов в штатском». Спорт в Союзе был больше, чем спорт. Это был фронт идеологической войны, и они были его гвардией. Их победа – победа строя. Их проигрыш… лучше не проигрывать. Кормили по спецпайкам, одевали лучше других, селили в отдельных номерах. Они были элитой. Витриной. И знали это. Цена – побеждать. Всегда. Любой ценой. Каждая золотая медаль – гвоздь в гроб мирового империализма и триумф строителей коммунизма. Коммунизм так и не построили, а вот медали ковали исправно.
Михаил Ким был частью этой машины. Корейский парень с Дальнего Востока, вырвавшийся в столицу, в олимпийскую сборную. Он шел к своей цели – чемпионат мира в Аргентине. И вот он, ковер Дворца спорта, полуфинал первенства Союза. Ревущие трибуны, запах пота и разогревочных мазей, слепящий свет юпитеров.
Соперник – матерый, действующий чемпион. Зубр. А против него – какой-то выскочка Ким. За полторы минуты до конца схватки Михаил вел два балла. Чувствовал – может еще добавить, есть силы на атаку, на решающий бросок. Инстинкт борца требовал идти вперед, добивать.
Но с тренерского места – рявкнули: «Держать! Суши схватку, Миша! Удерживай счет!»
Он стиснул зубы. Тренер сказал – надо выполнять. И он начал осторожничать. Рвать дистанцию, уходить от захватов, кружить по ковру, убивая секунды. Соперник взревел от ярости и бессилия – уходит победа! Он решил, что Ким выдохся, скис. И попер напролом, как разъяренный бык, пытаясь смять, задавить наглостью и опытом.
Правило номер один, которое вбил ему дед, а потом тренеры: «Никогда не ставь себя на место противника, не думай за него». У Михаила было и свое, второе: «Никогда не смотри ему в глаза». Зачем видеть там чужую боль, страх, ненависть? Соперник – это просто препятствие. Фигура на доске. Его сопротивление, его ярость – лишь часть игры.
Но отступая под этим бешеным напором, он совершил ошибку. Роковую. На секунду потерял концентрацию, сместил центр тяжести не туда, куда нужно при отходе. Потерял равновесие. Всего на мгновение. Споткнулся о собственную ногу. Секундное замешательство. Но сопернику хватило. Он влетел в Мишу всем своим весом. Не просто бросок – он хотел уничтожить, впечатать его в ковер так, чтобы судья сразу поднял его руку. Чистая победа, туше.
Миша помнил это чувство полета. Мир перевернулся. Секунда невесомости. Инстинкт борца сработал – сгруппироваться, уйти мостом, перекатиться, как угодно, но не лечь на лопатки! Он рванулся всем телом, пытаясь вывернуться из захвата. Но хватка была железная. Мертвая.
Все, что ему удалось – это вместо лопаток… прийти на голову. Вернее, на шею.
Удар. Нет, не удар – треск. Сухой, страшный, будто внутри сломалась сухая ветка. И тут же – ослепительная, нестерпимая вспышка белого света. Боль – такая, что в ней не было ничего, кроме самой боли, – пронзила все тело от затылка до пяток.
А потом – темнота. Тихая, вязкая, бездонная.
Глава 3
Обрывки чужого прошлого не останавливаясь кружились в голове калейдоскопом, когда в больничном коридоре послышались шаги. Неторопливые, почти бесшумные, но уверенные. Тихий шорох одежды. Женские голоса. Я не мог повернуть голову, но каким-то шестым чувством, обострившимся в неподвижности, уже понял, кто там. Тот самый дед Дунхо. Хозяин таежной заимки, знахарь и учитель. Человек, который видел больше, чем позволяли обычные глаза.
Дверь приоткрылась, и в проеме возник знакомый по воспоминаниям силуэт. Невысокий, сухой старик. Потертый пиджак поверх белой застиранной рубашки, на ногах разбитые чоботы, старая кожаная сумка через плечо. Седые волосы, стянутые сзади в небольшой узел, открывали высокий, изрезанный глубокими морщинами лоб. Глаза под нависшими бровями смотрели цепко, внимательно, без суеты.
За его спиной маячили две девичьих фигуры в белых халатах. Медсестры. Молодые, лет двадцати на вид. На их лицах читалась смесь любопытства и некоторой робости – видимо, старик умел произвести впечатление.
— Раздевайте, – сказал дед тихо, но так, что в голосе не было и тени сомнения. Он говорил не как посетитель, а как человек, пришедший делать свою работу. Ни приветствий, ни вопросов о самочувствии.
Медсестры засуетились, расстегивая пуговицы на больничной рубахе Михаила, опуская металлические бортики кровати.
Позже я узнал, что услуги медсестёр и лояльность врачей дед купил на корню – корейская община собрала денег на лечение известного земляка. Кроме того, он привёз из тайги целебный настой небывалой силы, на каких-то секретных травах. Баночка такого снадобья решала проблемы со здоровьем от радикулита до бесплодия, а заодно открывала двери спортивных чиновников.
Дед тем временем извлек из сумки несколько небольших стеклянных банок с темной, почти черной мазью. Открыл одну. По палате мгновенно разошелся резкий, терпкий запах – хвоя, какая-то смола, мускус и что-то еще, незнакомое, бьющее в нос. Старик надел тонкие резиновые перчатки, зачерпнул немного мази костлявыми пальцами.
— Начинаем, – кивнул он медсестрам, которые тоже защелкали перчатками. – От центра – к периферии. Растирать сильно.
Прохладные пальцы медсестер, смазанные этой пахучей субстанцией, коснулись груди Михаила. И Я… почувствовал. Не просто понял умом, что трогают, а именно ощутил прикосновение. Сначала легкое давление, потом – холодок, быстро сменившийся жжением. В парализованном, мертвом теле, которое до этого не реагировало ни на что! Шок был таким сильным, что если б мог, я бы вскрикнул.
Мазь втирали долго, методично. Дед руководил процессом, сам работал молча, сосредоточенно, время от времени указывая сестрам, куда направить усилия. Переворачивали тяжелое, обмякшее тело со спины на живот, с боку на бок. Мазь жгла, проникая, казалось, до самых костей. Но это была не просто боль. Это было… ощущение. Первое живое ощущение за всё время заточения в этой оболочке. Под кожей словно забегали мириады мурашек, пробуждая спящие нервы. Мышцы, превратившиеся в камень, под сильными пальцами деда и сестер начали поддаваться, теплеть.
Я не мог двигаться, не мог говорить, но мозг лихорадочно работал, пытаясь осмыслить происходящее. Это не было похоже ни на один известный мне (и Мише) вид массажа или физиотерапии. Какая-то древняя шаманская практика.
Прошло, наверное, часа два, прежде чем дед сказал:
— Достаточно на сегодня.
Тело Михаила блестело от мази, кожа горела, но это был не лихорадочный жар болезни, а какое-то внутреннее тепло. Дед стянул перчатки, помыл руки. Тяжело опустился на стул у кровати. Медсестры, получив его короткий кивок, испарились из палаты, бросив на старика взгляды, в которых смешались уважение и суеверный страх.
Мы остались вдвоем. Тишина. Мерное гудение лампы дневного света. Ритмичное дыхание старика. Он сидел с закрытыми глазами, откинув голову на спинку стула. Я смотрел на него, чувствуя, как под слоем привычного скепсиса прорастает нечто иное – любопытство и крошечная, но отчаянная надежда.
И тут дед, не открывая глаз, заговорил. Тихо, вполголоса, слова переплетались – русские и корейские.
— Я знаю… ты не он, – голос был ровный, констатирующий. – Не совсем он. Другой дух в этом теле. Пришлый. Зрелый. Сильный. А его собственный… испугался. Спрятался глубоко.
У меня перехватило дыхание. Старик… он видит меня? Чувствует? Как это возможно?
— Завтра приду, – продолжал дед так же тихо. – Будем работать. Тело надо будить. Долго будить. А потом… – он помолчал. – Потом вам двоим придется как-то уживаться. Договариваться.
Он замолчал окончательно. Дыхание стало еще ровнее. То ли задремал, то ли вошел в какое-то свое состояние покоя.
Я лежал, оглушенный. Тело горело, но это была живая боль. А в голове стучала фраза: «Вам двоим придется договариваться». Значит, Миша Ким не исчез? Его сознание здесь, рядом? Забилось в угол от боли и шока, но не ушло? И что значит «договориться»? Как можно делить одно тело? Один должен уступить? Или… возможно что-то еще?
Вопросы роились в моей голове, но ответа не было. Была только жгучая мазь на коже, задремавший дед на стуле и первая искра надежды — может быть, из этой невероятной ситуации есть выход.
Через несколько часов дед проснулся — так внезапно, будто никогда и не спал. Без единого слова он поднялся и вышел из палаты. Медсестры, дежурившие в коридоре, проводили его настороженными взглядами.
На следующий день он явился точно по расписанию. Бесшумный, как тень, в своем неизменном пиджаке и с той же кожаной сумкой. За ним – те же медсестры, но вчерашняя смесь любопытства и робости на их лицах сменилась деловитой сосредоточенностью. Видимо, дед провел с ними инструктаж, или просто первый шок прошел. Без лишних слов они внесли в палату большой эмалированный таз, от которого валил густой пар. И вместе с паром – запах. Острый, пронзительный, совершенно незнакомый. Не больничный, не уличный. Запах дикой тайги, концентрированный до предела. Хвоя, горькая полынь, что-то неуловимо цитрусовое и еще с десяток оттенков, которым я, городской житель XXI века, не мог подобрать названия. Казалось, этот аромат проникал не через нос, а прямо в мозг, вытесняя все остальные мысли.
Дед, снова облачившись в резиновые перчатки, начал извлекать из таза дымящиеся пучки трав. Это были не просто травы – целые веники из разных растений, перевязанные лыком. И он принялся обкладывать ими мое неподвижное тело. От шеи до самых пяток. Каждый пучок, каждый стебель ложился на свое, строго определенное место. При этом старик тихонько бормотал что-то себе под нос на своем языке – не то считал, не то читал какое-то заклинание.
Влажное, обжигающее тепло окутало меня. Оно проникало глубоко, до самых костей. И я с изумлением почувствовал, как вчерашнее жжение от мази, которое все еще тлело под кожей, начало медленно отступать, уступая место странному, глубокому онемению. Не мертвому параличу, а какому-то… живому онемению, будто тело наполнялось густым, теплым киселем.
— Три дня так, – сказал дед, закончив укутывать меня этим травяным коконом. Он по-прежнему говорил как бы в пространство, не глядя на меня прямо. – Предварительная работа. Очищение. Голодать будешь.
Он мельком взглянул на капельницу с питательным раствором, воткнутую в вену.
– Хотя тебе не привыкать. Тело твое и так не ест.
Ядовитая ирония кольнула меня изнутри: голодание для человека на искусственном вскармливании – сильно! Но не успел я додумать эту мысль, как дед снова посмотрел прямо на меня. В его темных, бездонных глазах на мгновение мелькнуло что-то вроде понимания. Узнавания моей мысли. Холодок пробежал по остаткам нервной системы. Этот старик читает меня, как открытую книгу! Жуть какая.
Следующие часы, а потом и дни, превратились в тягучую пытку ощущениями. Травы остывали, их убирали, тело обтирали чем-то терпким, потом снова – мазь, потом – опять травы. Меня переворачивали, подкладывали под живот жесткий валик, от которого ломило кости, хотя я и не должен был этого чувствовать. Запахи смешивались, голова плыла от слабости и этой концентрированной ботаники. Есть мне действительно не давали – капельницу убрали, оставив только воду. Мутило. Тело, хоть и неподвижное, бунтовало против этого насилия – где-то внутри, на клеточном уровне, шла какая-то война. Но сквозь тошноту, дискомфорт и странное онемение я начал различать… проблески. Еле заметные сигналы от мышц, нервов. Что-то там, в глубине парализованной плоти, начинало просыпаться. Очень медленно, неохотно, но – просыпаться.
Последним лечебным составом оказалось нечто, от чего я едва не потерял сознание. Разогретое нутряное свиное сало, смешанное с жиром и другими субстанциями разных животных, начиная от непойми кого и кончая барсуками и медведями. Вонь этого состава была столь невыносима, что у меня началась рвота, но поскольку из-за длительного голодания рвать было просто нечем, тело сотрясали мучительные рвотные спазмы. Дед пытался ослабить их, нажимая на какие-то точки на моём теле — где-то под рёбрами, на запястьях, на шее. И, удивительно, спазмы действительно затихали под его твёрдыми пальцами.
Я уже думал — экзекуция закончилась, но нет. Дед только начинал. Когда жуткая смесь впиталась в кожу, он принялся массировать меня так, как я никогда прежде не испытывал. Жёсткие, узловатые пальцы впивались в мышцы, разминая, растягивая, пробуждая. Тело отзывалось болью — живой, настоящей болью, которая была почти благословением после дней онемения.
Хорошенько размяв и размассировав моё тело, особенно в области позвоночника, корейский лекарь начал выполнять всевозможные манипуляции, начиная с суставов пальцев, как бы выгибая и освобождая их, и кончая вытягиванием головы в сочетании с вибрацией. Моё тело отзывалось на его прикосновения, как инструмент в руках мастера — я ощущал, как что-то внутри встаёт на место, выравнивается, высвобождается.
Затем он взял меня обеими руками за челюсть и принялся тянуть, выравнивая таким образом позвоночник. Я почувствовал странный щелчок где-то в основании черепа — не болезненный, но оглушительно ясный.
— Они говорят «перелом», — бормотал он на смеси русского и корейского, — нет никакого перелома. Есть смещение. Дух покинул правильное русло. Но теперь у нас два духа. Они справятся.
Началась процедура окончательного вправления позвонков. Он подкладывал пальцы сбоку от позвоночника, вдавливая их вглубь и в сторону, а затем ударял по ним пальцами или кулаком другой руки. Его пальцы бегали у меня по позвоночнику, как пальцы пианиста по клавиатуре рояля.
Каждый удар отзывался внутри меня волной — не только физической, но и какой-то иной, словно вибрация проходила не только через тело, но и через душу, через сознание. В эти моменты я ощущал странное раздвоение — будто во мне действительно были двое, как сказал дед. Я — Марк Северин, и кто-то ещё, притаившийся глубже, наблюдающий исподволь.
Мир начал плыть перед глазами. Ощущения, запахи, звуки сливались в один поток, уносящий меня куда-то вдаль. Последнее, что я запомнил — успокаивающий голос деда, шепчущий что-то на своём языке, и чувство невероятной, всепоглощающей лёгкости.
Эта лёгкость настолько меня расслабила, что я не заметил, как погрузился в глубокий, исцеляющий сон. И впервые в этом теле я видел не чужие воспоминания, а свои собственные сны.
Самым странным лечением стала процедура с яйцами, которую дед провёл на третий день. На этот раз он пришел в сопровождении молодой кореянки в белом халате, в руках она несла маленькое лукошко с белыми, желтоватыми и коричневатыми яйцами.
— Вот и помощь подоспела, — кивнул он в сторону девушки, — с этой волшебницей точно поправишься.
Глянув на лекаря понимающим взглядом, новая медсестра поставила лукошко на медицинский стол и остановилась, ожидая указаний.
На плите в углу палаты парила кастрюля с водой. Дед велел медичке положить яйца в алюминиевый дуршлаг и опустить дуршлаг в кастрюлю, разогревая их.
Медсестра без слов принялась за работу. Разогретые в воде яйца она заворачивала в льняные тряпочки и передавала деду.
Дед катал горячие яйца по моей шее, по затылку и позвоночнику.
Казалось бы, занятия глупее не придумаешь. Но дед и медсестра были предельно серьёзны и сосредоточены.
Он катал их по моему телу, тихо нашёптывая что-то на корейском языке. Его шёпот звучал как заклинание, гипнотический речитатив, каждый слог которого точно совпадал с движением яйца по моей коже.
Иногда яйцо вдруг останавливалось в определённой точке, словно притянутое магнитом. Тогда дед кивал, удовлетворённый, и продолжал процедуру с ещё большим рвением. В эти моменты я ощущал странное движение внутри — будто что-то стягивалось к яйцу, выходя из глубины тела через кожу.
В конце кореец дал указания больничным медсестрам сварить все использованные яйца, и закопать в саду. Сёстры переглянулись, но перечить не стали, видимо им хорошо заплатили.
Я был уверен, что знаю причину. Яйца забрали что-то из меня — что-то тёмное, больное, чуждое.
Четвертый день запомнился особым массажем с использованием какого-то сыпучего вещества, похожего на соль, но пахнущего лесными грибами.
Иногда доктора заглядывали в палату, хмурились, перешёптывались в коридоре, но никто не решился прервать этот «шарлатанский цирк». То ли денег он им занес достаточно, а скорей всего, просто умыли руки, считая меня безнадёжным.
А результаты были. Медленные, почти незаметные, но я их чувствовал. Сначала вернулось ощущение поверхности тела — я стал различать текстуры ткани, прикосновения, температуру. Затем появилась возможность шевелить глазами — не просто смотреть прямо, а осознанно переводить взгляд. И наконец, на пятый день, когда дед с особым усердием работал над моим горлом и шеей, я сумел издать звук. Не слово, даже не стон — просто невнятное мычание, но это было мое мычание, произвольное, контролируемое.
Дед замер, всмотрелся в моё лицо своими тёмными глазами, и коротко кивнул, словно получил подтверждение своим мыслям.
— Хватит, — сказал он, обращаясь не то к медсестре, не то к самому себе. — Дальше дома.
Домой? Слово эхом отозвалось в моём сознании. У меня не было дома. Ни в этом времени, ни в этом городе. В Москве я жил институтской общаге.
Но у Миши был временный дом — та самая комната в коммуналке, которую сняла Вера Пак по поручению общины. И именно туда меня собирались перевезти. Присматривать за мной община назначила ту самую медсестру-кореянку с лукошком яиц, она была единственная с медицинским образованием. Пусть медсестра, но всё же. Звалась она Мариной.
Оформление выписки стало настоящим испытанием. Лечащий врач сперва наотрез отказывался подписывать документы, кричал, что это преступление, что пациент в таком состоянии нуждается в постоянном медицинском наблюдении. Но весь этот надрыв словно намекал. Дед молча слушал, поглаживая свою короткую седую бородку, а потом так же молча положил перед врачом маленькую баночку с тем самым тёмным, почти чёрным снадобьем, которое помогло ему отрыть двери начальственных кабинетов. Доктор осёкся на полуслове, взял баночку, понюхал и переменился в лице, принявшем благожелательное выражение.
— Ладно, — сказал он, убирая «взятку» в карман халата. — Распишитесь в документах о выписке на свой страх и риск.
Дед поставил размашистую закорючку, похожую не на подпись, а на иероглифическую букву хангыля.
Так я покинул больницу — на носилках, завёрнутый в серое колючее одеяло, но уже не безучастный овощ, а человек, начинающий возвращаться к жизни. Я мог слабо мычать в ответ на вопросы, дёргать пальцами ног и, что самое важное, чувствовать своё тело — все его боли, неудобства и потребности.
Меня погрузили в машину скорой помощи — «Волга-универсал» ГАЗ-22 с красным крестом на боку. Дед сел рядом, положив свою твёрдую, сухую ладонь мне на грудь, словно стабилизируя что-то внутри. Марина устроилась на переднем сиденье рядом с водителем.
Когда мы тронулись, мне удалось поймать взгляд деда. В моих глазах был вопрос, который я не мог произнести: «Что дальше?» Он слегка улыбнулся уголками губ и чуть наклонился ко мне, прошептав так, чтобы никто не услышал:
— Теперь настоящая работа. И настоящий выбор.
Машина подпрыгивала на выбоинах, весенний солнечный свет пробивался сквозь запылённые окна, а я пытался осмыслить, что произошло за эти дни. Я был мёртв, потом оказался в чужом теле, потом это тело начало возвращаться к жизни под руками удивительного старика.
Что же будет завтра? И кем я стану — Марком Севериным, продюсером из будущего, Михаилом Кимом, молодым борцом, или кем-то третьим, новым, сочетающим в себе обоих?
Пока у меня не было ответа. Но впервые с момента пробуждения в этом теле я испытывал настоящее, чистое чувство — любопытство к тому, что ждёт впереди.
Глава 4
Пока дед занимался какими-то своими делами – то уезжал куда-то, то запирался в соседней комнате для медитаций, – главной фигурой в моей новой жизни стала она. Марина. Моя сиделка, медсестра, ангел-хранитель с сахалинским прошлым и именем, звучавшим как морской прибой – Тян Ми Рён.
Кто она такая, эта тихая, почти безмолвная девушка с умелыми руками и раскосыми глазами, в которых светилась вековая печаль ее народа? Я собирал ее историю по крупицам – из обрывков фраз, из редких полуулыбок, из того, как она вздрагивала от громких звуков.
Родилась она на самом краю советской земли, южном Сахалине, в год Победы. В городе с японским именем Тоёхара, который вот-вот должен был стать Южно-Сахалинском. Ее семью, как и десятки тысяч других корейцев, завезли туда японцы – почти бесплатная рабочая сила для империи. Выброшенные на остров, как щепки, они вгрызались в мерзлую землю, строили шахты, дороги, сушили болота в резервациях с издевательским названием «такобэя». Работали по шестнадцать часов, жили в фанерных бараках с земляным полом, которые то и дело вспыхивали, как спички. За побег – расстрел. Говорят, при строительстве дороги на Холмск корейских костей под шпалами лежит больше, чем самих шпал. Правда или нет – кто теперь разберет? Но глядя на Марину, я верил – правда.
Ее отец сгорел на этой каторге. Мать, совсем еще девчонка Ми Джин, как-то выжила с младенцем на руках. При японцах – голод и страх. При Советах… легче не стало. Те же бараки, та же безнадега. Только флаг над конторой сменился.
А потом – случилось то, что в советской системе называлось «оргвыводы» и «укрепление кадров». Решили русифицировать сахалинских корейцев, не знавших языка метрополии. И прислали для этого «проверенных товарищей» из корейцев приморских, более-менее освоившихся в Средней Азии, уже обрусевших и вступивших в партию. Один из таких комиссаров, Борис Цой, и вытащил счастливый билет для Ми Джин, чье имя означало «красивая и драгоценная». Влюбился. Наверное, было в ней что-то, что пробивало даже партийную броню. Подключив свои связи в Обкоме, он выхлопотал ей советский паспорт, и женился. Так Тян Ми Джин стала Людмилой Цой, а ее дочь Ми Рён – Мариной Цой. Когда подули ветры хрущевской оттепели, Борис увез их в родное Приморье, подальше от сахалинских призраков.
Там, в Приморье, Борис Цой стал председателем колхоза, а Людмила-Ми Джин рожала ему детей одного за другим. Марина, старшая, нянчила эту ораву – шестеро братьев и сестер. И вот тут-то, видимо, и проявилось ее главное качество. Не талант – призвание. Говорили, в ее руках любая ссадина заживала быстрее, синяк проходил за ночь, а ревущий от коликов младенец затихал, стоило ей взять его на руки. Детская вера в чудо? Возможно. Но что-то в ней было. Какая-то тихая сила.
После медучилища – командировка во Вьетнам. Шестьдесят восьмой год, самый разгар войны. Работала в госпитале под Ханоем. Из тридцати «тяжелых», которых ей поручили, выжили двадцать восемь. На йоде, перекиси и стрептоциде. Без антибиотиков, без нормальной хирургии. У других медсестер смертность была обычной, фронтовой. А у нее – почти нулевая. Как? Сослуживцы шептались, кто-то крестился украдкой, начальство разводило руками. А она просто делала свое дело. Молча. Сосредоточенно. Вкладывая в свои руки что-то, чего не измерить градусником и не прописать в рецепте.
И вот теперь эти руки ухаживали за мной. За парализованным телом, в котором застрял чужой, незваный гость. Марина делала все – мыла, кормила с ложечки (когда дед разрешил), переворачивала, меняла белье – без тени брезгливости, с какой-то глубокой, внутренней сосредоточенностью. Прирожденная сестра милосердия. Не по долгу службы, не из страха перед дедом или общиной – это было ее сутью.
Я видел разных людей в своей жизни продюсера. Видел показушную благотворительность ради пиара. Видел религиозный экстаз, толкающий на самопожертвование. Видел комплексы, которые заставляли людей «причинять добро». В Марине не было ничего из этого. Ни позы, ни корысти, ни фанатизма. Позже, когда я уже начал вставать на ноги, я понял: она меня не любила. Не в том смысле, в каком женщина любит мужчину. Она вообще, кажется, не умела любить кого-то одного. Ее душа была распахнута для всех страждущих. Она не любила – она жалела. Всеобъемлющей, исцеляющей жалостью. Это и была ее форма любви. Тихая, как она сама. И, возможно, самая сильная из всех, что я встречал.
* * *
Марина… Да, она стала центром моего нового мира. Научила меня заново жить в этом, все еще чужом, но уже не мертвом теле. Каждое утро ее появление в комнате было как глоток свежего воздуха. Улыбка – не дежурная, а искренняя, от которой что-то внутри теплело и сжималось. То ли молодое сердце Мишки Кима вспоминало забытую нежность, то ли старая душа Марка Северина, прожженного циника, вдруг столкнулась с чем-то подлинным, чего не купишь ни за какие гонорары.
— Доброе утро, боец, — говорила она, распахивая шторы. — Солнце уже встало, и тебе пора на процедуры.
Свет из окна падал на её тёмные волосы, собранные в пучок, на белый халатик, который она надевала для «процедур», и на её лицо — не классически красивое, но живое, светящееся изнутри. С глазами, которые, казалось, видели не только твое тело, но и то, что творится у тебя внутри.
Под присмотром деда, пока он еще был здесь, я начал оживать. Это было похоже на замедленную съемку воскрешения Лазаря. Каждый день – ритуал. Мази с запахами тайги, отвары из трав, вкус которых я не мог определить, но которые, казалось, проникали в каждую клетку. Иногда – иглы. Дед втыкал их в какие-то точки на теле, о которых советская медицина и не подозревала. А потом – массаж. Бесконечный, безжалостный. Старик мял мышцы так, будто лепил меня заново из глины. Разгонял застоявшуюся кровь, будил онемевшие нервы. Было больно. Иногда нестерпимо. Я мычал, стонал, но терпел. Потому что чувствовал – это работает.
И вот однажды – кажется, на пятый день после выписки – я смог приподнять руку. Я приказал ей, и она послушалась! Слабо, неуверенно, но я опять мог шевелить конечностями.
Дед лишь хмыкнул в усы – мол, так и должно быть. А Марина… расплакалась. Тихо, по-детски, закрыв лицо руками. Потом взяла мою руку, ту самую, и прижалась к ней щекой.
– Ми Рён слез не льет, – буркнул дед по-корейски. К тому времени я уже начал понимать отдельные фразы – память Михаила услужливо подсказывала перевод.
— Я не Ми Рён. Я Марина, — ответила она по-русски, вытирая слёзы. В этой фразе было столько всего — и вызов традициям, и утверждение себя, и что-то ещё, чего я тогда не понял.
Убедившись, что дело пошло на лад, дед засобирался. Пчелы больше ждать не могли. Перед отъездом он долго смотрел мне в глаза. Пристально. Глубоко. Я почти чувствовал, как его взгляд ищет там, внутри, того другого – настоящего Михаила. Или пытается понять меня – пришельца.
– Помни, – сказал он тихо, наклонившись к самому уху. – Тело – только сосуд. Но содержимое… оно определяет ценность. Не расплескай то, что тебе доверили. Смотри…
Я не совсем понял тогда эти слова. Да и сейчас, если честно, не уверен, что полностью осознал их смысл.
— Оставляю тебя с Ми Рён (дед почему-то предпочитал её корейское имя). Она моя лучшая ученица и у неё есть то, чего нет у меня — врожденная способность исцелять одним присутствием. Она святая. Поправляйся и приходи в гармонию с собой.
* * *
Мне, спортивному инвалиду первой группы, обещали квартиру, а пока предоставили общежитие, где мы с Мариной заняли двухкомнатный блок. Она в одной комнате, я в другой. Наши дни превратились в рутину реабилитации. Массаж утром, массаж вечером. Прижигания какими-то вонючими сигарами – моксы, кажется. И это работало! Через месяц нечленораздельное мычание сменилось почти правильной речью, через полтора я слез с инвалидной коляски – чудовищного сооружения из никелированных трубок – и встал на костыли.
Господи, это было как второе рождение! Каждое новое движение – победа. Снова научился держать ложку, не расплескав суп. Смог сам сидеть, опираясь на подушки. Дошел, держась за стенку, до туалета в блоке – пять метров! Целая вечность! Каждое такое достижение Марина встречала такой искренней радостью, будто я выиграл Олимпиаду. А потом… потом я смог не только ходить. Тело молодого мужчины, вырвавшееся из паралича, начало требовать своего. И однажды, во время вечернего массажа, это случилось.
Ее руки привычно скользили по моим плечам, спине. Я лежал на животе, расслабленный, почти засыпая от ее прикосновений. Но когда она спустилась до поясницы вдруг в моём теле, что-то перемкнуло. Честно говоря, я уже стал опасаться, что мужская сила ко мне не вернется. И к этому были основания. При том количестве телесных контактов, что происходили при нашем общении с Мариной, довольно-таки симпатичной девушкой, мой безвольный член не подавал никаких признаков жизни — висел спущенным флагом. А тут вдруг… Я перевернулся на спину, и Марина увидела мою реакцию. Грубо говоря, у меня стоял, как телебашня в Останкино. Она не отпрянула. Не смутилась. В ее глазах мелькнуло что-то новое – уже не только профессиональная забота.
— Это нормально, — сказала она спокойно. — Это значит, что восстанавливаются все функции.
И добавила что-то ещё. Я не расслышал — кровь стучала в ушах слишком громко. А потом её руки коснулись меня — уже не как руки медсестры, а как руки женщины. Профессиональная забота превратилась в нечто совсем иное. И с чего бы мне было её останавливать? Я хотел продолжения. Хотел всего. Слишком долго я был узником неподвижности. Слишком долго был лишен простых человеческих ощущений.
Скинув одежду, она ловко оседлала меня. Ей было не привыкать, массируя, она излазила меня от ног до шеи, а тут устроилась на самом интересном месте. Что ж — тоже массаж. Внутри у неё был райский сад — парадиз. Судя по энтузиазму, с которым она нанизывалась на мой восставший орган, мужчину ей хотелось давно. Даже святой нужна разрядка. В азиатской фигурке девочки-подростка, таилась страсть зрелой женщины. Голова откинулась, глаза закатились, она всецело растворилась в чувственной стихии.
А мои ощущения были крайне странными — мозг отделился от парадиза чувства и стал существовать отдельно, наблюдая за ним, за чувством. Дурацкий эффект совместного существования в одном теле. Мое естество оставалось в лоне Марины, получая там свое собственное удовольствие, а я уже был снаружи, и следил за происходящим, отмечая приливы и отливы напряжения, наблюдая, как тело готовится к оргазму. И он настал довольно скоро, уж больно ретиво стремилась к нему Марина. Вот она остановилась, выгнулась, задергалась и отчаянными стонами дала понять, что кончает. Ее стенания сделали свое дело – и по темному тоннелю сладострастия прогрохотал мой собственный состав.
Позже мы лежали рядом, глядя в беленый потолок с разводами от протечек. Она – обнаженная, спокойная, красивая какой-то естественной, неброской красотой. Я – все еще слабый, но уже чувствующий себя мужчиной.
– Тоже… терапия? – выдавил я с кривой усмешкой.
Она покачала головой. Положила ладонь мне на грудь. Я чувствовал, как под ее пальцами бьется сердце – то ли Мишкино, то ли уже мое.
– Это жизнь, – сказала она серьезно. – Просто жизнь. В которую ты возвращаешься.
Ее пальцы лениво чертили что-то на моей коже. Как же все странно. Мне, Марку Северину, по паспорту из 2023 года было семьдесят. Этому телу – двадцать один. Ей, Марине – где-то посередине. Двадцать четыре по документам, но по глазам – гораздо больше. Кто мы друг для друга? Пациент и сиделка? Любовники поневоле? Странная пара, заброшенная судьбой в эту обшарпанную комнату советской общаги.
Ответа не было. Но в те дни, когда я заново учился ходить, говорить, просто быть, Марина была моим миром. Моим единственным окном в реальность.
И я не выдержал. Рассказал ей все. Про себя, Марка Северина. Про Москву 2023-го. Про смерть от инфаркта. Про пробуждение здесь, в этом теле, в этом времени. Про свой ужас, отчаяние и теперь – эту сумасшедшую надежду.
Она слушала молча, не перебивая, глядя на свои руки, сложенные на коленях. Когда я закончил, повисла тишина.
– Ну? – не выдержал я. – Скажешь, что я сумасшедший? Что это бред травмированного мозга?
Она медленно подняла голову. Взгляд был серьезный, долгий.
– Нет, – сказала она тихо. – Не скажу. Я думаю… ты говоришь то, во что веришь. Твою правду.
– То есть, я все-таки псих с амнезией? – усмехнулся я.
Она чуть пожала плечами. – Возможно. А возможно, все так и есть, как ты говоришь. Кто знает, какие тайны хранит мир? После того, что я видела… там, во Вьетнаме… я уже ничему не удивляюсь.
– И тебя это… не пугает? Человек из будущего? В чужом теле? Рядом с тобой?
– Пугает, – она слабо улыбнулась. – Конечно, пугает. Но… ты здесь. Ты живой. И я буду рядом. Пока буду тебе нужна. Кем бы ты ни был на самом деле. Марком или Михаилом.
В ту ночь мы снова были вместе — уже без притворства, что это часть терапии. Просто мужчина и женщина. Просто два человека, держащихся друг за друга в странном, запутанном мире.
— А расскажи, — она вдруг повернулась ко мне, глаза блеснули любопытством в полумраке комнаты. – Что там у вас… в двадцать первом веке? Нового много? К звездам полетели? Коммунизм построили?
Ее вопрос застал меня врасплох. Я задумался. А что, собственно, рассказывать? Ракеты? Атом? ЭВМ? Всё это уже есть или вот-вот появится и здесь, в шестьдесят девятом. Что принципиально нового?.. Коммуникации. Да, вот это – бомба. Интернет, мобильники – считай, компьютер у каждого в кармане. Весь мир на ладони. Камеры на каждом углу, всё пишется, всё фиксируется… Только кому от этого легче стало? Жалкий итог за полвека с лишним. Прогресс свелся к тому, чтобы быстрее доставлять сплетни и удобнее подглядывать друг за другом. Звезды? Какие, к черту, звезды? До Марса и то не добрались толком, сидим на своей планете, как пауки в банке. Коммунизм? Это и вовсе смешно…
Пока я переваривал эти невеселые мысли, прикидывая, как бы поизящнее соврать или уйти от ответа, она, не дождавшись, снова прижалась ко мне и тихо засопела, уснув у меня на плече. Похоже мой ответ не сильно-то её и волновал.
А я лежал, глядя в темноту, и думал: вот так начинается моя вторая жизнь. Не с большой любви, о которой пишут в романах. Не с великих открытий будущего, которыми я мог бы поразить этот мир. А с чего-то другого. С понимания? С доверия? С общей тайны? С этой тихой женщины, спящей рядом. Возможно, это даже важнее.
Глава 5
Месяц сменял месяц. К концу третьего я уже не просто ожил – я почти вернулся. Гантели в руках уже не казались неподъемными, короткие пробежки по длинному обшарпанному коридору общаги – не марафонским забегом. Тело Мишки Кима – молодое, злое, натренированное до звериной выносливости – ликовало, вырвавшись из паралича. Оно впитывало нагрузки, как губка, оно хотело движения, борьбы, жизни. Иногда по утрам, ловя свое отражение в тусклом зеркале над умывальником, я застывал: кто это смотрит на меня? Крепкий темноволосый парень с упрямым взглядом чуть раскосых глаз. Где Марк Северин, семидесятилетний брюзга с мешками под глазами и больным сердцем? Он растворялся. Истаивал в этой чужой молодости, в этой вновь обретенной силе. Жутковатое ощущение – терять себя, даже если обретаешь взамен здоровье.
Грешно сказать, но был в этом воскрешении один прозаический, но существенный минус. Квартиру, обещанную инвалиду спорта, я теперь точно не получу. Чудесное исцеление – оно, конечно, хорошо, но льготы полагаются калекам, а не тем, кто бодро трусцой бегает по коридору. Хоть бы эту общагу не отобрали, и на том спасибо скажу советской власти.
Вопрос «Что дальше?» встал передо мной не как проблема, а как план действий. Ответ был очевиден еще в больнице. Музыка. Шоу-бизнес. Мое поле, моя игра. Только теперь – с козырями на руках. Со знанием всех будущих хитов, всех трендов, всех взлетов и падений. Повторить карьеру продюсера? Нет! Зачем повторять? Сделать ее такой, о какой Марк Северин в своем XXI веке и мечтать не смел. Стать не серым кардиналом за кулисами, а настоящим демиургом, создающим звезд и стили.
Но для этого нужны были люди. Музыканты. Не гении-самородки, горящие своим искусством, – с такими я нахлебался в прошлой жизни. Мне нужны были рабочие лошадки. Талантливые – да. Но послушные, управляемые, не избалованные славой и деньгами. Готовые играть то, что скажут, и так, как скажут. Пластилин, из которого я вылеплю то, что нужно.
Но без денег, всё это пустые мечты Нужен стартовый капитал.
Нужны выходы на теневые каналы. Фарцовщики, цеховики, люди с «возможностями» – те, кто умел делать деньги в обход государства. Моя прежняя сеть контактов здесь была бесполезна – все они либо еще дети, либо вовсе не родились. Придется строить все с нуля.
Как-то вечером я сидел над листком бумаги, чертил схемы будущей группы, прикидывал состав, репертуар… Марина вошла тихо, как всегда. Заглянула через плечо. От нее пахло чем-то аптечным и немного – моими сигаретами «Ява», которые она иногда таскала у меня.
— «Ансамбль»… «Репертуар»… «Рок»? – она с удивлением прочитала мои каракули. – Ты что, Миша, серьезно? Музыкантом решил заделаться?
— Не музыкантом, – поправил я. – А тем, кто делает музыкантов. Продюсером, если хочешь.
Она пожала плечами. Музыка ее не трогала. Кажется, ее вообще мало что трогало, кроме чужой боли. Странная она была, моя спасительница.
— Дико это как-то… – заметила она, разливая чай по стаканам в подстаканниках. – Ты же борец. Чемпион. Дед Дунхо говорил, ты сможешь вернуться…
— Дед много чего говорил, – отрезал я резче, чем хотел. – Но шея у меня была свернута. И даже если она теперь на месте, бороться я больше не буду. Хватит. Надоело калечиться ради медалек, кубков-вымпелов и поездки в Аргентину. Хочу другого. Своего.
Тут я почти не врал. Мысль о возвращении на ковер вызывала тошноту. Другое дело – музыкальная тусовка. В прошлой жизни я был там заметной фигурой, да. Но всегда – вторым номером. За спинами звезд, которых сам же и раскручивал. Таскал каштаны из огня для других. Хватит! Теперь я сам буду решать, кто станет звездой. И стану ею сам, пусть и в другом качестве.
— А ты… разбираешься в музыке? – в ее голосе было неподдельное недоумение.
— Ещё бы! — сказал я ей. — Ты забыла, мой рассказ о Марке Северине из будущего?
— Я не забыла, но…
— Ага, всё-таки, не веришь. А между прочим, я знаю, какие песни будут петь следующие пятьдесят лет! Знаю, какие мелодии заставят рыдать целые стадионы и какие тексты станут гимном поколений! Я могу напеть тебе хиты, которые еще не родились в головах авторов! Могу назвать имена звезд, которые сейчас ходят в детский сад!
Она только улыбнулась и отпила чаю.
— Понятно, — сказал я, — с сумасшедшим лучше не спорить. Он же не буйный, бредит себе потихоньку. Так?
Марина задумчиво покачала головой.
— Самое странное, Миша… или Марк… – сказала она тихо. – То, что я тебе… верю. Не головой, нет. Головой я понимаю, что это бред. А вот… внутри… Верю. Дед говорил, иногда надо слушать не ушами, а сердцем. Наверное, это оно и есть.
Она затушила сигарету в пепельнице из консервной банки.
— Завтра пойдем к Вере Пак. У нее муж, Саша, работает администратором в ДК «Серп и Молот». Там всякие ВИА играют. Может, там твои… музыканты найдутся.
Я вскочил так резво, что едва не снес стол. Это был шанс! Настоящий! ДК, самодеятельность – это же клондайк 60-х! Там кипела жизнь, там рождалось все новое, там можно было найти голодных, злых, талантливых ребят, готовых играть за идею… или за скромный гонорар.
— Маринка! Ты… ты золото! – я схватил ее руку, и с показным энтузиазмом стал покрывать её поцелуями.
— Да щекотно же! — она отняла руку, но не сердито. Наши отношения были сложной конструкцией – ни любовники, ни друзья, ни пациент с сиделкой. Что-то среднее, неопределенное.
— Это невероятно важно! Мариночка, ты не представляешь, как это важно!
— Почему же не представляю? – она посмотрела на меня своим глубоким, чуть печальным взглядом. – Представляю. У каждого должна быть своя музыка. Или своя боль, которую лечишь.
В ту ночь я почти не спал. В голове звучали будущие хиты. Моя память была шахтой полной золота, которое ещё предстояло добыть.
Наутро мы с Мариной отправились к Вере Пак. Она жила в районе метро «Сокол», в сталинской пятиэтажке, построенной для работников завода. Муж Веры работал в ДК сначала завхозом, а теперь администратором и без преувеличения знал там каждый гвоздь.
Чистый подъезд, занавесочки на окнах, горшки с цветами на подоконниках, запах щей и жареной картошки из-за дверей
Вера Пак встретила нас радушно, засуетилась.
— Сашка! — крикнула она мужу — Тут Миша с Мариной пришли! Помнишь, тот самый борец, который...
— Помню-помню, — пробасил Александр, появляясь из кухни с полотенцем на плече. — Который с того света вернулся.
Он оказался именно таким, как я и представлял – крепкий хозяйственник с инженерной бородкой и цепким взглядом. Рукопожатие – как тиски.
— А, Михаил! Наслышан, наслышан! Живучий ты, парень! Вера говорила: их дальневосточный колдун тебя лечил…
— Ага, колдун, — усмехнулся я, — и вот эта вот фея, — приобнял Марину за плечо. Она смущенно заулыбалась.
— Да, — согласилась Вера, — Маринка у нас сокровище, любого на ноги поставит! Ну, проходите, чего в дверях стоять. Чайник как раз свистит.
За столом, уставленным вазочками с вареньем и сушками, я начал осторожный зондаж. Про ДК, про ансамбли, про то, кто сейчас «на волне».
Александр оживился. Оказался меломаном – пластинки западные собирал, через фарцу доставал. Сам когда-то на гитаре бренчал.
— Талантов хватает, – говорил он увлеченно. – Градский вот у «Скоморохов» – голосина! «Сокол» еще пыхтит, старички… А так – «Славяне» жару дают! Играют рок-н-ролл не хуже англичан, без дураков. И на своём оборудовании, самодельном!
— Самопал? – я изобразил вежливый интерес.
— А то! Энтузиасты везде есть. На радиозаводе усилки спаяют, на мебельной фабрике колонки склеят! Клавишник у них – гений! Из старой немецкой фисгармонии сделал такой орган, что «Хаммонд» отдыхает! Вот где ребята ищут себя!
Я внутренне скривился. «Ищут себя»… Тоже мне, диогены с гитарами. Этих энтузиастов потом не переспоришь, у них на все свое мнение. Мне нужны исполнители, а не творцы.
— Александр, а вот… – я постарался придать голосу максимум равнодушия, – нет ли там ребят попроще? Которые не столько ищут, сколько… играют? Ну, может, на танцах где, или в ресторане подрабатывают? Лабухи, одним словом.
Александр посмотрел на меня с удивлением.
— Лабухи? Зачем тебе лабухи? Они ж по нотам шпарят, что закажут, души в них нет. У нас таких в ДК не держат. Разве что… – он поскреб бороду. – Есть один… Юрка Ефремов. Гитарист. Руки золотые, но… любит это дело. По кабакам халтурит часто. У него вроде и ансамбль свой есть, ресторанный.
— Вот! – я постарался скрыть свое оживление. – А можно как-то… познакомиться? Послушать?
— Легко! – Александр хлопнул себя по колену. – В эту субботу приходи в ДК. У нас там вечер самодеятельности, но Юрка обещал заглянуть после своей «халтуры». Познакомлю. Парень он тертый, может, и сговоритесь.
* * *
Юрка Ефремов работал музыкантом на свадьбах. Играл в ансамбле на бас-гитаре. И не столько играл, сколько всё это организовывал.
Ещё в школе в пятом классе Юра научился тренькать на гитаре песенки типа: «По тундре по железной дороге…» блатные и соло на одной струне.
Потом в старших классах, он, как и все проникся битломанией. На этой почве познакомился с Семеном из параллельного класса. Тот мог, закрыв глаза, проиграть в памяти любой альбом с точностью до царапинки, до пылинки. У него был магнитофон «Яуза-5» с тремя скоростями. Прокручивая композиции в два раза медленнее, чем они звучали в оригинале, он списывал ноты гитарных пассажей битлов, которые на обычной скорости казались ему недосягаемыми. Так оказалось разъято на составляющие всё битловское наследие и не их одних. Все, что списывалось с «Яузы», составило их творческий багаж.
Тетради, учебники, портфели, детали одежды и открытые участки тела были изрисованы гитарами, Битлами и исписаны названиями их песен. Что-то недосягаемое, непреодолимо-манящее содержалось в самой форме электрогитары, в битловских водолазках, в их прическах.
Конечно же они с другими школьными друзьями создали ансамбль. Бренчали на гитарах стучали в пионерские барабаны и даже какой-то электроорганчик имелся. Их звали играть на школьных вечерах.
Все хорошее заканчивает. После окончания школы по настоянию родителей-геологов Юрка пробовал поступать в МГРИ, но несмотря на отсутствие конкурса, провалился на экзаменах и загремел под фанфары в Непобедимую и Легендарную.
Во время службы в армии музыкальный бэкграунд пригодился, его кое-как поднатаскали извлекать несколько звуков из тубы — большой басовой трубы, и на разводах Юрка с важным видом надувал щёки. Когда из батальонного ВИА ушёл на дембель бас-гитарист, Юру, за неимением лучшего, взяли на его место.
Вернулся в шестьдесят восьмом — с расшатанными нервами, но несломленным хребтом.
Родители впихнули его на рабфак Геологоразведочного – отучится, человеком станет.
Все началось, когда в конце шестьдесят восьмого Юрка случайно встретил школьного приятеля. Приятель выглядел импозантно – в наглаженном костюме и при галстуке. Как оказалось, он работал в "Московских зорях" — конторе, державшей монополию на свадебные торжества. От него Юра узнал главное: в музыкальных ансамблях обслуживающих свадьбы всегда есть работа. Многие не выдерживали этого конвейера чужого счастья — бесконечных тостов, пьяных танцев до упаду, "Сиреневого тумана" на бис. И как раз сейчас где-то в городе умирала свадьба без бас-гитары. Юра прыгнул в эту лодку, даже не раздумывая, куда она его понесет.
Первые же "чаевые" мятыми рублями и первая рюмка "с молодыми" определили его судьбу. Рабфак отправился в мусорную корзину, а сам он нырнул в котельную — единственное место, где можно было работать сутки через трое и не сойти с ума.
Восемьдесят рублей зарплаты были каплей в море, но эта капля держала его на плаву в глазах закона. Участковый не мог придраться — не тунеядец, при деле. А родители, устав бороться с его "музыкальной болезнью", махнули рукой и укатили в Монголию искать медные руды — подальше от позора.
***
Будильник надрывался, как раненая птица, а Юра лежал в свинцовой дреме, не в силах даже пошевелить рукой, чтобы прекратить эту пытку. Механическое сердце будильника билось, пока завод не иссяк, и последние хрипы не растворились в гулкой тишине комнаты.
Где-то на краю сознания мелькнула мысль: если сейчас же не встать, день будет потерян. А терять дни в его положении — непозволительная роскошь.
Страшно хотелось пить. Жажда высушила горло. Рука сама потянулась к заветной бутылке у кровати — единственной константе в его хаотичной жизни. Даже в самом невменяемом состоянии он не забывал наполнить её перед сном, словно совершая ритуал, вшитый в подкорку.
Холодная вода хлынула в пересохшее горло, и мир начал обретать краски. Юра подождал, пока живительная влага разольется по венам, потом рывком сел, нашаривая тапки. Нужно было умыться, впихнуть в себя хоть какую-то еду и нырнуть в день, как в ледяную прорубь — без раздумий.
Утренняя морось встретила его за порогом, но вместо уныния он почувствовал странное освобождение. Первый шаг всегда самый трудный, а дальше жизнь подхватывает и несет, как река.
В заводской котельной он механически черкнул подпись в журнале, изобразил бурную деятельность перед начальством, заправился бесплатной газировкой и растворился в спасительном мареве бойлерной.
Здесь царил особый микроклимат — влажный и теплый, как в теплице. Старые тряпки на деревянной скамье за котлами источали запах сырости, но эта скамья была его персональным убежищем от жестокого мира.
Юра свернулся на жестких досках, закутался в ватник и провалился в свой персональный кинотеатр снов.
Из ночи в ночь ему показывали один и тот же фильм — о жизни, пульсирующей адреналином и риском, искрящейся, как бенгальский огонь. В этом фильме были герои с электрогитарами и злодеи в штатском, погони под визг тормозов и музыка, от которой плавился асфальт. Просыпался он мокрым и счастливым, как пизда после бурного секса.
Работа парообходчика была создана для таких, как он. Проверить пару раз за смену приборы, подкрутить вентили, проследить за насосами — и можно погружаться в свою настоящую жизнь.
А настоящая жизнь начиналась, когда он брал в руки бас-гитару на свадьбах. Он не просто играл — он был центром этой вселенной, где музыка превращала серые будни в карнавал. Организатор, массовик-затейник, укротитель пьяных гостей и дирижер чужого счастья.
* * *
"Московские зори" платили гроши, и Юра быстро понял: надо брать быка за рога. Он превратился в продюсера еще до того, как это слово появилось в советских словарях. Обходил кафе и столовые, где крутились свадебные деньги, предлагал "культурную программу на высшем уровне". Эти кафе и столовые, имевшие со свадеб очень неплохой навар, были кровно заинтересованы в достойном музыкальном оформлении мероприятий, и потому часто соглашались. Хорошая музыка — это довольные гости, а довольные гости — это хороший навар и заказы на будущее.
Скоро его телефон превратился в диспетчерскую свадебного оркестра. Юра научился определять по голосу, стоит ли связываться с заказчиком. Расценки держал твердые: четвертной на брата плюс такси для аппаратуры. А аппаратура была — целое богатство: три колонки с усилителями внутри (умельцы собирали из ворованных на своем же предприятии радиодеталей), электроорганчик (списанный из Дома культуры) и ударная установка, куцая, но звонкая — большой барабан, хай-хэт и тарелка с трещиной, звеневшая как китайский гонг.
Всё это добро хранилось у него в большой комнате, превращая её в маленькую студию звукозаписи. Здесь же иногда собирались на репетиции — когда было настроение или появлялась новая песня, которую требовалось срочно выучить.
Юрка Ефремов давно привык жить на два фронта. С одной стороны – липкий, душный мир «халтуры». Свадьбы, банкеты, юбилеи завотделом. Осточертевшие мелодии. Потные, пьяные рожи гостей, лезущих на сцену с заказами, а иногда и с кулаками. Дым коромыслом, разлитый алкоголь, частенько драка под занавес. Но – деньги. Живые, хрустящие рубли, которые позволяли не думать о том, где взять на новые струны или на бутылку кефира с утра.
С другой стороны – была отдушина. Подвал ДК «Серп и Молот». Их неофициальный клуб, пристанище таких же, как он, бунтующих романтиков с гитарами наперевес. Прокуренное помещение, пахнущее сыростью и паяльной канифолью. Самопальные, ревущие от натуги усилители, собранные из ворованных радиодеталей. Динамики, хрипящие и плюющиеся звуком. И сквозь весь этот технический ад – музыка. Настоящая. Битлы, Роллинги, Криденс. Рок-н-ролл, от которого перехватывало дыхание и кружилась голова. Иллюзия свободы.
Только вот иллюзия эта тускнела с каждым месяцем. Юрка все реже заглядывал в подвал. Какой толк тусоваться среди этих романтиков-неудачников, чей главный гонорар – портвейн «три топора»? К тому же, он чувствовал их косые взгляды, их невысказанное презрение: «Продался Мамоне, лабух кабацкий». Да и сам он все чаще ловил себя на мысли, что эта подвальная самодеятельность – тот же тупик, только вид сбоку. Скоро он совсем перестанет сюда ходить.
Но в тот день позвонил Саша Горбунов, администратор ДК. Сказал – зайди, тут с тобой познакомиться хотят. Некто Миша Ким. На вопрос «Зачем?» – Саша неопределенно хмыкнул: «Музыкантов ищет. Серьезный парень вроде. Сам увидишь».
Юрка пришел без особого энтузиазма. И увидел его. Ким. Парень лет двадцати с небольшим, с нездешней, чуть азиатской внешностью. Держался спокойно, даже слишком спокойно для их суетливой тусовки. Двигался с едва заметной осторожностью, будто прислушивался к своему телу – последствие какой-то серьезной травмы. Но главное – взгляд. Тяжелый, цепкий, проникающий. От такого взгляда хотелось или спрятаться, или съязвить.
— Я собираю группу, – сказал он без предисловий, когда они отошли покурить в угол сцены, заваленный старыми декорациями и пыльными барабанами. – Не для танцулек. Для серьезной работы. С нормальной аппаратурой, базой. И с деньгами.
— А я причем? – хмыкнул Юрка, пуская дым кольцами. — Моя «серьезная» работа по кабакам лабать.
Ким не улыбнулся. Просто смотрел. Этот взгляд напрягал.
— Ты играешь «Битлов»? – спросил он вдруг
— Смотря, кому и зачем, — осторожно ответил Юрка.
— Мне, — просто сказал Ким. — И затем, что я набираю музыкантов, которые действительно въезжают в эту музыку, а не просто тренькают на танцульках. Мне сказали, что ты один из лучших басистов на районе.
Юрка криво усмехнулся, пытаясь скрыть внезапную гордость.
— Конкуренция невелика, сам понимаешь, – криво усмехнулся он.
— Достаточная, – пожал плечами Ким. – Вопрос в другом. Ты хочешь и дальше по свадьбам специализироваться или попробуешь что-то настоящее?
Это было сказано без нажима, но попало точно в цель. В самое больное место. Смесь злости на этого спокойного наглеца, стыда за свою халтурную жизнь и внезапной, дурацкой надежды обожгла Юрку изнутри.
— А ты сам-то кто такой? Новый Эдди Рознер? – съязвил он, вспомнив знаменитого джазмена. На чем играешь?
— Я не музыкант, – спокойно отвечал Ким. – Я организатор. У меня есть возможность достать аппарат, инструменты. Настоящие, фирмовые! Найти площадки для выступлений. И у меня есть идеи насчет репертуара. Такого, который здесь еще не играли. Где твою группу можно послушать? В деле.
Аппарат… Не самопал, не переделанный «Регент»! Инструменты… Эти слова подействовали на Юрку как заклинание. А «репертуар, который не играли»? Что он имеет в виду? Блефует? Или?..
— Ну так что? – Ким смотрел выжидающе.
— Послезавтра свадьбу играем, – буркнул Юрка, сам удивляясь своей поспешности. Приходи. Послушаешь наш «настоящий» звук.
— Хорошо, – кивнул Ким. – Телефон оставь. Созвонимся.
* * *
Ансамбль Юрки… Громко сказано. Так, сборище битых жизнью музыкантов, которых он набрал по кабакам и танцплощадкам. Четыре человека. Сам Юрка – бас-гитара. Витька Петров – вокал и ритм-гитара. Вадик Зайцев – клавиши. Лешка Пузырев – барабаны.
Витька Петров… Лет десять назад он был местной звездой. Король танцплощадки ДК. Пел твисты и шейки, копировал Магомаева и заграничных звезд, чьи песни он снимал с заезженных пленок на своем «Яузе-5». Английские слова записывал русскими буквами в тетрадочку, заучивал, как молитву, не понимая и половины смысла. Но публика верила. Девчонки вешались на шею. Одна самая настырная и доверчивая женила-таки на себе. Семья, дети, работа настройщиком на заводе «Калибр»… А слава прошла. Появились бит-клубы, новые герои. Репертуар Петрова стал смешон. Его попросили из ДК. Остались только свадьбы и банкеты, где он пел с выражением оскорбленного гения на лице. Ему было за тридцать, но он все еще верил, что его час придет.
Вадик Зайцев – студент Гнесинки, пианист. В их «ансамбле» играл исключительно ради денег. Но халтура эта доставляла ему какое-то свое, тихое, извращенное удовольствие. Он с непроницаемой улыбкой наблюдал за пьяными танцами, за потугами Петрова изображать Элвиса, за Юркиными гитарными запилами. Сам играл безукоризненно, чисто, но без души. На советы не напрашивался, но если спрашивали – мог разложить любую гармонию. Почти не пил – берег руки и репутацию в училище. Тихий циник.
Лешка Пузырев – барабанщик. Учился там же, где и Зайцев, на ударных. Тусовался в рок-клубах, считал себя авангардистом. Их свадебную халтуру презирал всеми фибрами души, но играл – тоже ради денег. Играл зло, отрывисто, часто сбиваясь с простого ритма, но иногда выдавал такие брейки, что Юрка только присвистывал. Ненадежный, но способный.
Вот такая компания. Оркестр разбитых надежд. И этому Киму он собрался их показывать. Ну-ну. Посмотрим, что из этого выйдет.
* * *
Юрка Ефремов вынырнул из тяжелого, липкого небытия. Наглое солнце било сквозь щель в грязной шторе прямо по глазам. Голова – чугунный котелок, набитый ватой. Во рту – словно кошки нагадили. А правое ухо… оно жило своей отдельной, мучительной жизнью – горело, пульсировало и ныло так, будто его всю ночь жевали.
Бутылка с водой, его верная подруга, предательски исчезла. Пришлось тащиться в ванную на ватных подгибающихся ногах. По дороге он увидел — собственные брюки, вывернутые наизнанку и покрытые засохшей грязью. Рядом – пиджак, не лучше. «Хорошо погуляли», – мелькнула тоскливая мысль.
Зеркало ждало его, как строгий судья, но Юра малодушно отвернулся, сначала припав к крану, как верблюд, достигший оазиса, а потом подставил голову под холодную струю.
Когда он наконец решился взглянуть на свое отражение, оттуда глянула карикатура из журнала «Крокодил»: опухшее лицо с помятым выражением вечного удивления и ухо — пунцовое, как у нашкодившего пионера. Память услужливо показывала белый шум там, где должны были быть вчерашние события. Сюжет обрывался где-то на выходе из ресторана, дальше — тьма и радиопомехи. В этот момент в коридоре зазвонил телефон. Резко, требовательно, как милицейская трель. Юрка поморщился.
— Алё, – прохрипел он в трубку.
— Восстал из мертвых? — голос Виктора звучал подозрительно бодро.
— Как я домой-то попал?
— А драку помнишь?
— Драку? — в голове что-то шевельнулось, как сонная рыба в мутной воде.
— Тебе пару раз прилетело. А потом ты так заорал, что они разбежались, как тараканы. Я тебя домой привез — ты базлал всю дорогу что-то про музыку будущего.
— Мать честная...
— И да, сегодня свадьба. В шесть заеду за аппаратом.
— Какая еще... — Юра похолодел. — Сегодня?!
— Просыпайся давай. Обед уже скоро.
Трубка коротко пискнула. Юрка со стоном поплелся на кухню. Открыл холодильник и замер. На верхней полке сиротливо лежала его кепка. Зачем он ее туда сунул? Но думать об этом было некогда, потому что рядом, на полочке дверцы, обнаружилось настоящее сокровище – бутылка пива «Мартовское».
Ванна стала его спасением. Два часа он отмокал в горячей воде, попивая пиво, выуживая из организма зеленых чертей похмелья. Вода остывала, он подливал горячую, и так — пока мир не перестал качаться. Всё это время он пытался вспомнить вчерашние похождения и под конец, что-то стало вырисовываться. Обрывки воскресенья начали всплывать в памяти, как пузыри из болота.…
...Сперва была репетиция. Ну, это понятно. Разучивали Высоцкого – его все время спрашивали на вечеринках. Петров пытался петь «Сыновья уходят в бой». Получалось фальшиво, без нерва. Но кого это волнует?
«Пипл схавает!» – ляпнул тогда Лешка Пузырев, и все заржали.
...В памяти всплыли десять бутылок «Мартовского» пива, выставленных на стол после репетиции. Они сидели, попивали пиво прямо из бутылок и вяло переговариваясь о чем-то несущественном. Зайцев и Пузырев ушли, он остался с Петровым. Затем допили полбутылки коньяка, заполировав им пиво и вот с этого момента память начала барахлить. О чем они говорили? Кажется, о музыке…
«Хорошее пиво… Я аж забалдел малость», – всплыли в голове собственные слова.
...Теперь он припоминал кафе «Причал». Как они туда попали? Кажется, это была его идея. Да, точно! Он предложил Петрову — тот, как всегда, ломался, говорил про отсутствие денег. «Я угощаю», — вспомнил Юрка свои слова и горько усмехнулся. Действительно угостил, так угостил...
Картинки начали проявляться отчетливее, как фотографии в проявителе. Столик у прохода на кухню, куда посадил их знакомый официант. Запах прогорклого масла. Бутылка водки. «Мясное ассорти» и курица «по-министерски». Первый тост. Второй. Они пили, не чокаясь, будто на поминках собственного творчества.
...И девушки! Две молоденькие девчонки с ярко накрашенными губами и огромными глазами. Как их звали? Оля и Наташа? Или Света и Таня? Юрка помнил, как подошел к ним, улыбаясь своей фирменной улыбкой человека, знакомого со всеми знаменитостями. Помнил, как представлял Петрова: «Это мой товарищ, он тоже музыкант».
Юрка прикрыл глаза, и в темноте закружились танцующие пары. Помнится, они выходили на танцпол — он едва держался на ногах, но пытался делать вид, что все под контролем. А потом он что-то говорил девушкам... что именно? Не вспомнить – молол какую-то чушь...
...Смутное воспоминание: Петров наклоняется к нему и шепчет на ухо: «Предупредили насчёт этих тёлок. Могут по ушам надавать». Юрка не понял тогда, переспросил: «Кто?», и Петров ответил: «В смысле — какие-то их мужики. Отморозки».
После этого события развивались стремительно. Юрка вспомнил, как налил водку в фужер для напитка и залпом выпил. Как предлагал девушкам поехать к нему домой. Как они сомневались: «А у вас квартира? А что мы будем делать?»
И последнее, что он помнил — как Петров выходит с бутылкой во внутреннем кармане пиджака, а он, Юрка, подходит к девушкам, рядом с которыми уже стоят какие-то мрачные типы. Он что-то сказал им, попытался взять девушек за руки...
Юрка осторожно ощупал распухшее ухо, вспоминая ослепительный удар, от которого отлетел в грязь. Кто-то потом еще ударил его ногой, прямо в ухо. Он закричал — пронзительно, как иерихонская труба. Стыд жег сильнее боли от побоев…
* * *
Перед выходом, Юрка зашел в туалет – еще раз оглядеть себя и привести в порядок. С похмелья волосы у него обычно вставали дыбом, но сейчас, видимо вследствие длительного отпаривания в ванной, лежали более-менее упорядоченно. Но бледность лица и краснота глаз его выдавали, не говоря уже про оттопыренное ухо. Он примерил темные очки, но стал похож на типичного шпиона из советских детективов. Со вздохом отложил очки. «Эх, не надо было столько пить!» Сжевал мускатный орех, чтобы, «освежить дыхание», и рассосал таблетку валидола, чтобы успокоить скачущее сердце,
Виктор приехал точно в шесть — свежий, наглаженный, пахнущий одеколоном "Шипр". Они вдвоем затолкали аппаратуру в таксишную "Волгу", пообещав водителю "накинуть на чай", и покатили на проспект Славы, в безымянную точку общепита на втором этаже типового торгового центра — один из тех советских храмов общественного питания, где вершились судьбы и заключались браки.
У входа уже переминались Пузырев с барабанными палочками в заднем кармане и Зайцев, похожий на преподавателя марксизма в своем строгом костюме. Рядом с ними маячил Ким, с лицом спортсмена и глазами человека, который знает какую-то важную тайну.
Пока они таскали аппаратуру, родители молодых кружили вокруг, как встревоженные птицы вокруг гнезда. Отец невесты — красный, распаренный, в костюме на размер меньше — подкатил к Юре:
— Вроде четверых заказывали, — он зыркнул на Кима с подозрением районного участкового.
— А это наш стажер, — улыбнулся Юра своей, отработанной перед зеркалом, фирменной улыбкой. — Он играет за еду.
Ким усмехнулся, но промолчал. В его взгляде читалось странное превосходство человека, который видел весь этот фильм до конца и знает, чем он закончится.
— Как, ребята, вы готовы? – спросил папаша. – Значит, как только они заходят, вы грохаете этот, как его… свадебный…
— Мендельсона.
— Точно. Потом спокойно садитесь и закусываете. Где-нибудь через часик я дам знак начинать.
Глава 6
Под звуки свадебного марша к столу подошли молодые, следом за ними зал заполнили гости. Я наблюдал эту картину с двойным зрением: глазами двадцатиоднолетнего тела Михаила и сознанием семидесятилетнего Марка. Странное ощущение — представлять будущее этих людей. Кто-то из танцующих сейчас пар разведётся через три года, кто-то проживёт вместе сорок лет, а кто-то сопьётся до неузнаваемости, не дожив до перестройки и новой России, которую я помнил из своей прошлой жизни.
— Просим всех к столу! — объявил отец невесты в микрофон, и гости, громыхая стульями и задевая звенящие столы, расселись по местам, хищно оглядывая батареи бутылок и горы закусок.
— Всем налили! — прогремела очередная команда тамады. — Кавалеры, ухаживайте за дамами!
Тамада был классический — с брюшком, залысинами и голосом районного прокурора. Сейчас он толкнет длинный и насквозь фальшивый тост о любви. В моем времени — прошлом? будущем? — таких уже не останется, они будут вытеснены молодыми конферансье с тщательно отрепетированными шутками. Но и те и другие одинаково банальны.
Я сидел вместе с музыкантами ансамбля за специально накрытым для нас столиком сбоку от сцены. Юрка Ефремов, опохмелившийся и оживший, уже начал хищно оглядывать зал в поисках одиноких женщин.
Зайцев потягивал белое Ркацители, морщась от его кислоты. Пузырёв пил коньяк маленькими глоточками, как чай, закусывая почему-то соленым огурцом. А Петров, чье самомнение не помещалось в тесном ресторанном зале, сидел с отрешенным видом, словно размышлял о высоком искусстве.
Первая, официальная часть свадьбы шла своим чередом. Гремели стандартные тосты, гости орали «горько!», молодые неловко целовались. Изрядно выпив, публика потребовала музыки.
— Пора начинать, — сказал подошедший отец невесты. — Гряньте что-нибудь весёлое.
Ансамбль громко и чётко вступил, подняв с мест большую часть публики. Они начали прогон стандартной программы — набор советских шлягеров, разбавленный парой зарубежных хитов, переведённых на русский. «У моря у синего моря», «Чёрный кот», «Песенка о медведях», «Я встретил девушку» — музыка, от которой зубы сводило в моём прошлом.
Я наблюдал за их игрой с профессиональным интересом, оценивая каждого музыканта, их сыгранность, подачу.
Сразу отметил приличное звучание этого работающего в сфере обслуживания музыкального коллектива.
Петров очень неплохо владел голосом и гитарой — чувствовалась многолетняя практика, не было и следа юношеского выпендрёжа. На него, скорее всего, можно было положиться во всех отношениях.
Клавишник играл весьма недурно. Из своей дешёвенькой органолы он выжимал звучание целого оркестра. Можно сказать, что на нём держался весь звук ансамбля.
Юра Ефремов бас-гитарист с красноватым оттопыривающимся ухом был не слишком изобретателен, но и не засорял звучание излишними пассажами.
Явно скучающий барабанщик время от времени срывался на рок-н-рольные перебои. Человек это был определённо ненадёжный.
Но в целом это было то, что нужно.
Да, примитивно (мне сейчас всё кажется примитивным и неоригинальным), но есть потенциал. С таким человеческим материалом можно начинать работать, особенно если я привнесу идеи из будущего.
Гости, среди которых преобладала молодёжь — друзья и подруги молодожёнов — принимали ансамбль очень хорошо. После каждой песни аплодировали, знакомые слова популярных песен громко и азартно подпевали.
После третьего на бис «А нам всё равно» из «Бриллиантовой руки», во время исполнения которой гости едва не сорвали свои глотки, объявили перерыв. Эта песня Богословского и Дербенёва явно была хитом сезона. Все снова уселись за столы — продолжать банкет. Музыканты вернулись к нашему столику, разгоряченные и довольные аплодисментами.
Я решил выйти покурить. На лестнице у открытых окон собралась курящая молодёжь, и я увидел стоящую в стороне девицу лет двадцати, которую еще раньше приметил за столом.
Справив нужду, остановился у зеркала. Окинул себя критическим взглядом – вроде ничего. Молодое тело Михаила Кима смотрелось неплохо даже в дешёвом советском костюме.
Вчера утром Марина сказала мне, что уезжает домой и уже взяла билет на завтра.
– Почему? – спросил я.
– Пациенты ждут, — просто ответила она. — Всё, что могла для тебя сделала. Я тебе больше не нужна.
«Да как не нужна-то?» – хотел крикнуть я, но промолчал. Понял, – никакие слова ничего не изменят, всё уже решено. Она сделала своё дело, поставила меня на ноги, и теперь её ждала своя дорога. В конце концов, она меня не любила — просто жалела. Эта мысль неожиданно больно кольнула.
Я прикурил папиросу и с приятной улыбкой подошёл к девушке возле окна.
— Привет, — сказал я, затягиваясь и глядя ей в глаза.
— Здрасьте, — ответила девушка смущённо.
— А вы меня не помните? Встречались у Бориса на той неделе.
— У какого Бориса?
— Иванова, – сказал я от балды.
— Ой, вы меня с кем-то путаете!
— Неужели путаю? Мне показалось, такое лицо знакомое. А как вас зовут?
— Наташа.
— А меня Миша.
В этот момент я запнулся, чуть не назвав себя Марком. Даже спустя месяцы я иногда путался, кто я теперь.
– Вы музыкант? – спросила Наташа.
Я покачал головой.
– То-то я смотрю, – сказала она, – сидит с музыкантами за столом, а сам не поет и не играет.
– Я не пою и не играю… я руковожу теми, кто поет и играет.
– Руководите, значит? – озорно глянула она.
— Ага. Можно вам позвонить?
– У меня нет телефона.
Врет, подумал я.
– Тогда давайте, просто договоримся встретиться завтра у метро Сокол, в шесть часов.
— А это нужно? — неуверенно улыбнулась Наташа.
— Это важно, — сказал я с той интонацией, которую отточил за полвека соблазнения женщин. Даже в этом молодом теле я сохранил главное оружие — уверенность человека, знающего, чего он хочет.
— Завтра не могу, — сказала Наташа.
— Тогда послезавтра, — покладисто согласился я.
Вернувшись к столику, я глянул на музыкантов. Ефремов курил, Пузырев насмешливо улыбался; Зайцев с аппетитом закусывал; Петров оцепенело смотрел в одну точку.
Третье отделение состояло из хитов, находящихся вне времени и пространства. Песни, под которые гости, уже плохо держась на ногах, пытались танцевать. Именно «пытались» — потому что то, что они вытворяли, танцем можно было назвать только с большой натяжкой. Я сидел у стены, потягивая разбавленную морсом водку, и наблюдал за этим спектаклем с интересом антрополога, изучающего племенные ритуалы.
Мероприятие подходило к своей самой хмельной и безобразной стадии.
Молодая устроила первую сцену своему мужу, усмотрев измену в его задушевном танце со старой знакомой. Она ударила его кулаком по набриалинненой прическе, а потом кричала в слезах: «Мудак! Ненавижу!..» и пыталась сорвать с пальца обручальное кольцо. Несколько подруг её держали и успокаивали. Муж сидел за столом, в отчаянии уронив голову в ладони. Из-под его правого локтя торчком поднималась тарелка с недоеденным салатом.
Одна из танцующих, полная дама лет шестидесяти, грузно упала, поскользнувшись на какой-то дряни. Она ударилась головой и порезалась об осколки, после чего её увезли на скорой помощи.
В туалете двое молодых людей в белых рубашках и галстуках били третьего молодого человека. Потом прибежали другие гости и с криками с матами растащили драчунов. Советская свадьба во всей красе.
Когда время аренды подошло к концу, народ начал расползаться. Кто-то громко прощался, выражая восхищение, но большинство уходило по-английски. Некоторые уже даже забыли, по какому случаю они напились. Наиболее продвинутая часть молодёжи стайками разъезжалась по квартирам.
Музыканты сматывали шнуры и зачехляли гитары. Пузырев с Зайцевым встречали на улице такси. Ефремов с блаженной улыбкой записывал телефон какой-то девицы, которая вряд ли вспомнит об этом наутро.
Я напоследок оглядел зал. Запах стоял специфический-послебанкетный, столы были усеяны грязной посудой с объедками. Официанты здесь были не слишком расторопны. Доступные для глаза фрагменты изначально белой скатерти переливались всеми цветами набора акварельных красок. В куске сливочного масла был затушен окурок. Под столом виднелась затоптанная блевотина.
«Усталые, но довольные пионеры возвращались в лагерь», — почему-то вспомнил я фразу из школьного учебника русского языка.
Подойдя к Ефремову, я тронул его за плечо.
— Слушай, давай встретимся на днях. Есть разговор.
— О чём? — он недоверчиво уставился на меня.
— О музыке. У меня есть идея, и мне нужны вы все.
— Все? — он поднял брови. — Даже Петров?
— Даже он, — кивнул я. — Для начала все сойдут. Главное — начать играть.
Ефремов усмехнулся, но в его глазах мелькнул интерес.
— Ладно, – он написал на клочке бумаги номер телефона, – надумаешь – звони.
Выйдя на улицу, я глубоко вдохнул прохладный воздух московской ночи 1969 года. Город спал, не подозревая, что скоро услышит песни, которым предстояло родиться лишь через десятилетия. И я, Марк Северин в теле Михаила Кима, стану их крёстным отцом, извлеку их из своей памяти, как фокусник вытаскивает кролика из шляпы.
Жизнь только начиналась. Так я думал…
* * *
Я бродил по комнатам, готовясь к потенциальному визиту Наташи.
Работы было немного. С отъезда аккуратистки Марины прошло слишком мало времени, чтобы холостяцкий беспорядок успел пустить здесь корни.
Позавчера я проводил её. Она сперва отнекивалась – не стоит, неудобно, сама доберусь. Но потом оценила свой багаж: «Съездила, называется, в Москву. Приезжала с рюкзаком и маленьким чемоданчиком, а уезжаю… рюкзак, чемодан, две дорожных сумки и пакет с едой в дорогу». Столичные подарки многочисленной родне: конфеты, детские игрушки, книги, рыболовные снасти, женское белье и еще бог знает, что.
Поезд уходил в 22:30.
В половине десятого мы были на Ярославском вокзале. Суета, гул голосов, объявления диктора.
«Уважаемые пассажиры! Начинается посадка на фирменный поезд номер два «Россия» Москва-Владивосток. Поезд находится на третьем пути. Нумерация вагонов начинается с хвоста состава. Просим пассажиров занять свои места и проверить наличие проездных документов. Счастливого вам пути!»
Мы шли по перрону молча. Пахло табачным дымом, сырыми шпалами и чем-то еще – вокзальной тоской расставаний. Я нес ее чемодан, рюкзак и дорожную сумку. Чувствовал себя неуклюжим и каким-то опустевшим. Марина смотрела прямо перед собой, на ее лице не читалось никаких эмоций – та самая маска спокойствия, за которой она прятала свою сложную душу.
Её вагон один из последних. У дверей уже стоит проводница: симпатичная тетя в форме.
– Добрый вечер! Билет, пожалуйста. Место 12, проходите.
В купе пока никого не было, и мы спокойно распихали сумки под нижней полкой.
Пассажиры постепенно заполняли вагон. Мы стояли и смотрели друг на друга.
— Ладно, иди, — сказала Марина, — долгие проводы — лишние слезы…
Я потянулся поцеловать, но она отстранилась.
— Не надо, — кажется, душой она уже была там в Приморье.
– Спасибо, Марина, – выдавил я. – За всё.
Она подняла на меня глаза. Взгляд долгий, глубокий, словно пыталась заглянуть не в зрачки – а глубже, туда, где прятался Марк Северин или уже затаившийся Михаил Ким. Или просто прощалась.
– Береги себя, – сказала она тихо. И вдруг – легкое, почти невесомое прикосновение ее пальцев к моей руке.
Я вышел на перрон. Поезд тронулся не сразу. Несколько долгих минут я смотрел на темное окно, надеясь увидеть ее силуэт, но она не подошла. Потом состав медленно, со скрипом, пополз, набирая ход. Последний вагон скрылся в темноте, оставив после себя чувство звенящей пустоты.
Я постоял еще немного, глядя вслед ушедшему поезду, в голове крутилась дурацкая песенка:
«А когда поезд уходил — огни мерцали, огни мерцали, когда поезд уходил.
А поезд «чух-чух-чух» — огни мерцали, огни мерцали, когда поезд уходил».
На душе было так тоскливо, что я купил в вокзальном ресторане бутылку водки, приехал домой и пил её в одно рыло, не стыдясь размазывая слезы и сопли. От меня словно отрезали часть не знаю чего, души или тела…
* * *
Еще раз оглядевшись, я вынес из комнаты грязные носки, заодно смахнув ими пыль с куцей мебели. После некоторого колебания постельное бельё решил не менять: не факт, что дело до него дойдет, да и не такой уж королевой казалась эта Наташа. Хотя, признаться, толком её даже не рассмотрел на той свадьбе — только симпатичный силуэт в полутьме ресторанного коридора и смутное ощущение свежести, молодости.
А вот душ следовало принять. Хотя бы для ощущения уверенности в себе.
Слава богу, в выделенном мне блоке, имелся санузел, где был не только унитаз, но и душевая лейка над эмалированным корытом, жалким подобием ванны. Тем не менее соседи по этажу, называли меня буржуем и частенько напрашивались помыться, особенно девушки, и заодно состирнуть бельишко. Альтернативой был общий душ на первом этаже, но там за девушками постоянно подглядывали. В перегородке, отделяющей мужское отделение от женского, все время кто-то проверчивал дырочки.
Казалось бы, вокруг полно молодых спортивных девок, а я ищу где-то на стороне. Но, во-первых, есть проверенное жизнью правило — не иметь интимных связей, там, где живешь, дабы в дальнейшем бывшие подружки не отравляли тебе жизнь. А во-вторых (и главных), я не мог им всем простить, что они видели меня паралитиком, недвижным калекой, ходящим под себя. Это я мог простить только Марине, но она не в счет.
Странное чувство — в теле двадцатиоднолетнего Михаила я нервничал перед свиданием как подросток, хотя память семидесятилетнего Марка хранила сотни таких встреч. Очевидно, Михаил не был ловеласом.
К четырём всё было готово, я лежал на кровати и, коротая время, читал Стругацких — «Понедельник начинается в субботу». В прошлой жизни эта книга для меня была классикой, а здесь — свежая новинка.
Точно в назначенное время – 18.00, я подошёл к метро «Сокол». Народу было много и, чтобы не потеряться в толпе, я решил стоять прямо у выхода с эскалатора — так, чтобы можно было сразу увидеть друг друга. Как сегодня могла быть одета Наташа, я не знал, да и вообще, как выглядела — плохо помнил. Поэтому больше надеялся на то, что девушка сама ко мне подойдёт.
Пропустив очередной поток граждан, я проскочил внутрь и встал на самое видное место в двух шагах от эскалатора. Из-под земли на меня выплывали фигуры в военной форме и в штатском, мужского и женского пола, молодые и старые. Почти у каждого на лице ничего кроме усталости…
Вдруг я увидел её. Она так неожиданно шагнула ко мне с эскалатора, оторвавшись от общего потока, что я немного опешил.
Наташа оказалась совсем не такой, какой я её смутно помнил с вечера свадьбы. При дневном свете и без парадного макияжа она выглядела юной, почти девочкой — хрупкая фигурка в простом песочного цвета пальто. Каштановые волосы собраны в высокий хвост, открывая чистое лицо с россыпью веснушек на носу. Глаза — большие, серые, с поволокой, смотрели с лёгким любопытством и тревогой. В ней не было ничего от тех опытных, искушённых женщин, с которыми я привык иметь дело в своей прошлой жизни. Это была сама невинность, облачённая в советский габардин и туфли-лодочки, купленные, наверное, к выпускному.
Мне стало немножко стыдно за свои низменные помыслы, но я их не утратил.
— Извини, я немного опоздала, — сказала она, улыбаясь. — Ты давно ждёшь?
Я машинально посмотрел на часы.
— Нет, ничего, привет…
Мы вышли из метро и направились через дорогу к трамвайной остановке.
— А куда мы идём? — поинтересовалась Наташа. В её голосе звучала та особенная московская интонация, мягкая и музыкальная, которая почти исчезнет в моем будущем, уступив место более резкому, рубленому говору.
— Мне всё равно, – ответил я. – А куда ты хочешь?
— Не знаю… Мне казалось, ты сам что-нибудь придумаешь. Я не против где-нибудь посидеть.
Я оглядел улицу. Было несколько вариантов — кафе-мороженое на углу, кинотеатр "Ленинград", где крутили "Белое солнце пустыни", или просто прогулка по Ленинградскому парку. Но какое-то наваждение, смесь молодых гормонов Михаила и циничных расчётов старого Марка, толкнуло меня сказать:
— Можно зайти ко мне.
— К тебе? — Наташа смутилась, прикусив нижнюю губу, и на щеках проступил румянец, делая веснушки ещё заметнее. — Даже не знаю. Это удобно?
В этот момент я понял, что совершаю ошибку. Эта девочка была чиста и наивна, как утренняя роса. В моём прошлом, в циничных двухтысячных, такое приглашение воспринималось как должное. Но здесь, в 1969-м, это был почти вызов приличиям. И всё же она не отказала — либо из любопытства, либо из нежелания обидеть.
Когда мы ехали на трамвае, я втирал ей, что мне, как выдающемуся спортсмену выделили отдельный блок в общаге и обещали квартиру.
– Ого! – восхищалась она. – Ты не только командуешь музыкантами, а еще и выдающийся спортсмен! Да на тебе знак качества ставить негде! Достойна ли я?
– Достойна, достойна, – успокаивал я её.
Надо сказать, что наша спортивная общага была весьма либеральна в отношении посещений и до 23 часов, там шлялись туда-сюда все кому не лень.
Вскоре мы стояли в крошечной прихожей моего блока, и я галантно помогал своей гостье раздеться. Её плечи были трогательно острыми, шея длинная, а от волос пахло чем-то свежим, травяным — наверное, отечественный шампунь "Берёзка".
— Извини, пожалуйста, а где здесь… — почему-то шёпотом спросила Наташа.
«В туалет приспичило», — подумал я, невольно скатываясь в грубоватый, приземлённый лексикон Марка.
— Здесь всё, — я щёлкнув выключателем. – Совмещенно.
— Спасибо.
Пока она была в туалетной комнате, я зашёл в комнату, включил настольную лампу под зеленым абажуром, что-то вроде интимной подсветки и музыку.
Проигрыватель электрофон «Юбилейный» в смешном чемоданчике принесла откуда-то Марина. Пока я валялся мычащим немтырем, она от скуки слушала грампластинки.
Я поставил пластинку с ранним Робертино Лоретти — его высокий, чистый голос мог растопить любое сердце. В шкафчике стояли полбутылки коньяка, умыкнутые с позавчерашней свадьбы, и бутылка сухого с незапамятных времён.
Появилась Наташа. Её лицо всё ещё розовело от смущения, но в глазах читалось любопытство — она явно впервые оказалась в холостяцкой берлоге.
— Что будем пить? Вино, коньяк? – вопросил я тоном опытного соблазнителя.
Наташа остановилась, оглядывая комнату.
— Ты, кажется, чай хотел...
— Кто пьет чай, тот отчается. – грубовато схохмил я. – Ладно, ты проходи, садись.
Наташа села на краешек кровати.
– Тогда вино.
– Ваше слово, мадмуазель, для меня закон!
Я взял в руки бутылку «Ркацители» и осмотрел пробку. Пробка была полиэтиленовая. Ножом подрезал крышку и сорвал зубами с характерным звуком. По быдляцки, конечно, но неважно.
Я разлил, ей вино, себе коньяк и сел рядом. Тонкий запах её духов — кажется, "Красная Москва" — смешивался с ароматом коньяка, создавая странную, волнующую атмосферу.
— За встречу?
Чокнулись и выпили. Я налил ещё.
— Давай сразу по второй.
Выпили по второй. Наташа всё ещё немного волновалась. Вино окрасило её щёки ещё ярче, а глаза заблестели.
— У тебя можно курить?
— Что? – я отвлекся, продумывая план дальнейших действий.
— Курить здесь можно?
— Да, да, конечно.
Наташа встала, вынула из сумочки пачку болгарских сигарет и вернулась на место.
Я щёлкнул зажигалкой.
— Хочешь сигарету? – предложила она.
Я не стал кочевряжиться, взял и мы стали курить. Разговор потёк свободнее. Наташа оказалась студенткой педагогического — будущей учительницей младших классов. Она любила детей, поэзию Ахматовой и фильмы Тарковского. Её отец был инженером на оборонном заводе, мать — врачом. Обычная московская интеллигентная семья.
Она спрашивала о моей жизни, и я рассказывал полуправду: о спортивной травме, о дальневосточном детстве, о желании заниматься музыкой.
А меж тем выстраивал диспозицию.
Чтобы не попасть в неловкое положение, следовало определить доступность барышни. Я попытался представить, о чём сейчас думает Наташа. Даст или не даст?
Мы посмотрели друг на друга и одновременно порывисто глубоко затянулись. Я опять разлил. Себе в рюмку вылил оставшийся коньяк. Получилось «с горкой».
— Ну, что, давай выпьем?
— Много налил, – усмехнулась она, – расплескаешь.
— Отопью.
Я наклонился к своей рюмке, вытянул губы и втянул часть коньяка. Наташа засмеялась, видимо, вид у меня был потешный.
Потом мы стали танцевать. Она танцевала неловко, смущаясь близости, но постепенно расслабилась. Её голова легла мне на плечо, а тёплое дыхание щекотало шею. В этот момент я ощутил странную нежность — чувство, которое, казалось, давно утратил в своей прошлой жизни циничного продюсера.
В полумраке комнаты, под тихую музыку, мы стали целоваться — сначала осторожно, потом всё увереннее. Её губы были мягкими, кислыми от вина, а руки нежно обвивали мою шею. Постепенно поцелуи становились глубже, дыхание — прерывистей. Я щёлкнул выключателем, и комната погрузилась в бархатную темноту, где только лунный свет, пробивавшийся сквозь тонкие занавески, очерчивал контуры наших тел.
Мягко, но настойчиво я усадил её на постель. Продолжая целовать в щёки и шею, ощущал, как тонкий аромат её духов смешивается с более глубоким, первобытным запахом разгорячённого тела. Пуговицы её платья поддавались неохотно, словно защищая свою хозяйку до последнего. Но, когда ткань наконец разошлась, открывая белизну кожи, я ощутил тот трепет, который невозможно подделать — рука скользнула в лифчик и нащупала упругую грудку.
И тут она словно очнулась. Оттолкнула мою руку и вскочила с постели, торопливо застегивая платье.
— Что ты себе позволяешь?
— Извини, — выдавил я.
Повисло неловкое молчание.
— Ты мне нравишься, но я так не могу, — наконец сказала Наташа. — Я что, публичная девка?
— Угу. В смысле — нет, не публичная… просто ты очень красивая… В общем, приношу свои извинения, был не прав, вспылил. Но теперь считаю своё поведение безобразной ошибкой, раскаиваюсь, прошу дать возможность загладить, искупить.
Она засмеялась. Неловкость исчезла.
— Вина выпьем? — предложил я.
— Да. И покурим. Только свет включи, чтоб ошибка не повторилась.
Я послушно щелкнул выключателем, она села рядом.
Я чиркнул зажигалкой. Закурили.
Мы пили вино, курили, болтали, но вечер перестал быть томным.
Ближе к одиннадцати я проводил её до метро. У входа она достала записную книжку, чиркнула телефонный номер. Вырвала страницу, отдала мне и привстав на цыпочки, легко поцеловала.
— Позвонишь? — спросила она, и в её глазах я увидел надежду.
— Обязательно, — ответил я, зная, что, вероятно, не сделаю этого.
Не потому, что она мне не нравилась. Наоборот — именно потому, что она была слишком хороша для той жизни, которую я планировал для себя. Жизни, полной риска, музыки и балансирования на грани советской законности. Такие чистые девушки, как Наташа, заслуживали простого человеческого счастья, а не сомнительной славы подруги подпольного продюсера.
Глава 7
Итак, Юрке Ефремову я напел с три короба, развесив лапши про скорое техническое перевооружение его скромного ВИА. Классика жанра: сначала стулья – потом деньги. Только вот со стульями, то бишь с аппаратурой, была загвоздка. А с деньгами – полный швах.
Что я имел в активе после отъезда моей феи-спасительницы Марины? Наполеоновские планы по переустройству советской эстрады, богатый опыт поражений из прошлой жизни и… пятьдесят рублей мятыми трешками и пятерками – общинные деньги, которые она не успела потратить на мое питание. Негусто. Особенно для старта проекта, требующего серьезных капиталовложений.
Теория – дама приятная, но эфемерная. А практика требовала конкретики: гитар, к примеру «Фендер», усилителей, типа «Маршалл», ударную установку и органолу.
В моем родном 2023-м любой прыщавый юнец мог оформить кредит на минимальный джентльменский набор и расплатиться с банком за полгода работы. Здесь же, в благословенном шестьдесят девятом, достать фирмУ было проблемой из разряда квадратуры круга. На всю Москву, думаю, и двух десятков приличных электрогитар не наскребется. Если что и всплывало в комиссионках на Сретенке или Арбате, то улетало за немыслимые тыщи – годовая зарплата инженера с премиальными.
Даже при наличии денег квест по поиску аппарата превращался в многоходовую комбинацию с привлечением родственников за границей, фарцовщиков, работников торговли и просто нужных людей. А уж без денег…
Стоп! Какое «без денег»? Мы в СССР или где? Деньги здесь есть, просто они текут по другим руслам, не всегда совпадающим с официальным фарватером трудовых доходов. Моя задача – прорыть небольшой арык от полноводной реки теневой экономики к моему скромному огороду шоу-бизнеса. Ручеек. Тысяч на десять для начала. Конечно, можно было бы выдать Юрке пару-тройку шлягеров из будущего – что-нибудь слезливо-патриотическое для закрытых банкетов или залихватское для танцплощадок. Потихоньку бы наскребли. Но штука в том, что в этом случае заработок будет, как бы, общий. И здесь есть нюанс, усвоенный в прошлой жизни: как только музыканты почувствуют вкус денег, заработанных вместе, они тут же начинают мнить себя гениями, а продюсера – кровопийцей и барыгой. И тогда прощай контроль. Нет уж, спасибо. Вся аппаратура – только моя. Собственность – лучший поводок для творческой интеллигенции. Аксиома. Чуть хвост задрали – щелк карабином, и снова шелковые.
Где взять стартовый капитал в Стране Советов честному человеку с нечестными намерениями? Цеховики? Вагоны неучтенки, левая бухгалтерия… Не мой профиль. Слишком долго, муторно, да и чутье подсказывало – не влезай, убьет. Таланту нужен размах, а не подпольное шитье трусов.
Фарцовка? Джинсы, пластинки, жвачка… Мелко, Хоботов! Навар – чисто на кабак, шмотки, да на девчонок с филфака. Мне же требовался трамплин, а не ступенька.
Оставалось одно. Стезя не самая праведная, но самая короткая. Валютные операции. Риск? Безусловно. Статья 88 УК РСФСР шутить не любила, вплоть до высшей меры. Но, во-первых, риск – дело благородное, особенно когда цель оправдывает средства. А во-вторых… опыт имелся. В прошлой жизни, еще по молодости, в семидесятые, баловался подобным – пронесло. Да и нужно-то продержаться год-полтора, пока музыкальный проект не выйдет на самоокупаемость и не превратится в стабильный источник дохода, уже вполне легального. Ну, почти легального.
Пришлось напрячь память – вернее, память Михаила Кима. Спортсмены – публика специфическая. Часто мотаются за границу, привозят всякий дефицит. Некоторые идут дальше – скупают у коллег чеки «Внешпосылторга», те самые заветные бумажки, которыми Родина расплачивалась за инвалюту, заработанную потом и кровью на чужбине. Дальше начиналась сложная алхимия: обмен «неполноценных» чеков с синей или желтой полосой (за соцстраны и «развивающиеся») на элитные, бесполосные (за капстраны). Только по последним можно было отовариться в «Березке» импортной радиотехникой. Схема простая, как мычание: покупаешь в «Березке» японский магнитофон условный «Шарп» за чеки, эквивалентные пятистам рублям. На выходе тебя уже ждут барыги, предлагают живыми деньгами тысячу. А если не спешишь и сдаешь в комиссионку – все тысяча двести, а то и больше. Чистый гешефт, если не попадешься.
Перебирая в уме Мишкиных знакомых из спортивного мира, я зацепился за одну фамилию: Стасик Князев. Футболист. Играл в команде мастеров «Динамо». Из тех самых «героев спорта», про которых сочиняли песенки Пахмутова с Добронравовым: «Нам победа, как воздух, нужна…». Он тоже был родом с Дальнего востока, кажется с Хабаровска – на этой почве они с Мишей и сошлись. Не то, чтобы дружили, но периодически пересекались в общих компаниях. Стасик побеждал не только на зеленом газоне, но и на ниве теневой экономики. Мишка знал, что этот кумир болельщиков проворачивает серьезные дела. Не просто спекулирует чеками, а работает по-крупному. Вот он-то мне и нужен.
Телефон отыскался в старой записной книжке Миши. Стасик моему звонку откровенно удивился. Еще бы – звонит парень, который полгода назад чуть коньки не отбросил. Но от встречи не отказался. Любопытство или предчувствие выгодной сделки? Скоро узнаем.
* * *
Стасик Князев, футбольный кумир и подпольный коммерсант, обитал на Кутузовском. Не в цековских домах, конечно, – рангом не вышел, – но и не в хрущевских голубятнях. Крепкий сталинский дом для номенклатуры второго эшелона, генералитета средней руки и заслуженных мастеров спорта – витрина советского благополучия для тех, кто умел правильно бить по мячу или вовремя поднять руку на собрании. Серый, скучный фасад, но внутри – высокие потолки, просторные комнаты, паркет «елочкой». Почти Европа, если не выглядывать в окно.
…Я застрял у светофора. На той стороне, у дверей булочной, из-за куска хлеба ругались местные собаки – вечная метафора борьбы за место под солнцем. Из гастронома, как язык, высовывался хвост очереди – значит, «выбросили» что-то дефицитное, венгерских кур или майонез в стеклянных банках. А зеленый свет все не загорался. От нечего делать, я разглядывал текущий мимо транспорт: полуторки с деревянными бортами, груженные гравием самосвалы, пузатые «Победы» и волнующие сердца обывателей «Волги» ГАЗ-21 с зеленым огоньком такси. Ползли, отчаянно звеня и искря штангами, сине-желтые троллейбусы ЗиУ-5, похожие на гигантских улиток. Пронесся, обдав презрением, лаково-черный начальственный «ЗИМ» с плотно задернутыми розовыми шторками – небожители спешили по своим делам.
Положение мое в этом времени было, мягко говоря, пикантным. В кармане – удостоверение инвалида первой группы, пункт «А» – полная нетрудоспособность. Пенсия – шестьдесят целковых, спасибо Родине. Блок в общаге на птичьих правах. И девять месяцев до переосвидетельствования во ВТЭК, где суровые тетки в белых халатах сдерут с меня эту липовую инвалидность как миленькую. И прощай пенсия, прощай общага. Какие девять месяцев! Раньше! Обязательно найдется какой-нибудь бдительный сосед или бывший спортивный товарищ, который шепнет куда следует: «А Ким-то наш, калека, по коридору рысью бегает!» Доброта душевная – страшная сила. Так что времени на раскрутку – максимум полгода. Крутись, Миша Ким, бывший инвалид и будущий миллионер.
Транспорт, пользуясь параличом светофора, пер сплошным потоком, нагло сигналя и отравляя воздух выхлопами. Наконец, из будки выскочил злой, как цепной пес, ОРУДовец в серой форме с сержантскими «тэшками» на погонах. Пронзительный свист, взмах полосатой палочкой – поток замер. Короткий жест жезлом в нашу сторону: «Шевелите копытами, граждане!»
И тут в небе громыхнуло. Не по-весеннему, а всерьез, по-летнему. Резкий порыв ветра швырнул в лицо пыль. Небо полыхнуло фиолетовым. Запахло озоном, и тяжелые раскаты грома покатились над Москвой, заставляя дребезжать стекла. На нос упала первая, тяжелая капля. Я рванул через проспект к дому Князева. Едва успел влететь под спасительный козырек подъезда, как небеса разверзлись. Ливень стеной, такой, что напротив не видно домов. По тротуарам понеслись мутные, бурлящие потоки. Москва умывалась.
Лифт – тоже роскошь по тем временам – донес меня до седьмого этажа. Звонок.
Стас встретил меня, как и положено человеку его круга, в спортивном костюме «Адидас» с тремя полосками. Не просто одежда – знак отличия, пропуск в касту избранных. Сам – крепкий, квадратный, скуластый. Подбородок выбрит до глянцевой синевы. Готовый к труду, обороне и валютным операциям.
— Кореец! – Рука у него была как лопата. Хватка – футбольная. – Явился, не запылился! Под дождь не попал?
Забавно, но по имени меня в этой спортивной тусовке почти никто не звал. Ким да Кореец. Хотя корейской крови во мне – кот наплакал, четвертинка. Прилипло – не отдерешь.
— Я тут краем уха слышал… говорили, всё, отборолся ты. Овощем заделался, – Стас с нескрываемым любопытством разглядывал меня. – А ты глянь-ка, живой и бодрый, как крыса на колбасном складе. Как так-то?
— Восстановился, — я улыбнулся, решив не обижаться на «крысу». — Но в большой спорт не вернусь.
— Правильно, – кивнул он с пониманием человека, знающего цену победам и травмам. – Здоровье дороже рекордов. Проходи, чего на пороге торчать.
Квартира Князева была обставлена с той нарочитой, слегка безвкусной роскошью, которая отличала советских «выездных». Югославская «стенка» полированного дерева – предел мечтаний инженера. Чешский хрусталь в серванте – для коньяка «Арарат». Гэдээровский гарнитур в спальне. Финский унитаз в туалете – невиданное чудо сантехники. Персидский ковер на полу – чтобы гости разувались. На видном месте – японский катушечник «Акай» и стопка импортных пластинок. На журнальном столике – массивные хрустальные пепельницы и глянцевые заграничные журналы типа «Штерна». Все кричало: «Я живу не так, как вы!»
— Будешь? – Стас махнул рукой в сторону бара, заставленного пестрыми бутылками – «Наполеон», «Джонни Уокер», «Камю». Трофеи с зарубежных полей.
— Погоди. Дело есть, Стас. Серьезное.
— О как! – он насмешливо поднял бровь. – Борец Ким стал деловым человеком? Ну, не томи, выкладывай свою бизнес-идею.
— Ансамбль хочу сделать. Музыкальный.
Стас присвистнул.
— Оба-на, с ковра – на сцену! Оригинально. А я тут при чем? На барабанах постучать?
— Аппаратура нужна. Фирмовая. Не самопал.
— И ты пришел ко мне? – он рассмеялся искренне. – Думаешь, я в ЦУМе гитарами торгую?
Но глаза уже смотрели внимательно, оценивающе. Он все понял. Просто ломался, как целка на комсомольском собрании. Старый трюк.
— Я подумал, ты можешь знать… людей, – я выдержал паузу. – Которые помогут… ну, скажем так, заработать средства.
Стасик помолчал, буравя меня взглядом. Взвешивал. Подстава? Провокация? Или парень действительно созрел? Потом молча встал, подошел к двери, повернул ключ в замке. Вернулся. Сел напротив.
— Не ожидал, Кореец. Честно. Тихоня был, правильный весь… Комсомолец, спортсмен… И на тебе.
— Обстоятельства изменились, – пожал я плечами. – Жить как-то надо. А на пенсию инвалидную особо не разгуляешься.
— Это точно, – хмыкнул он. – Ладно. Слушай сюда. Варианты есть. Но учти: если влетишь – я тебя не знаю, ты меня первый раз видишь. Моя хата с краю. Усек?
— Усек.
Он кивнул. Открыл бар, достал пузатую бутылку «Арарата» пять звездочек, два тяжелых хрустальных бокала. Плеснул щедро.
— Ну, за твой новый старт, – сказал он без тени иронии. – Чтоб фартило.
Выпили. Коньяк обжег нутро приятным теплом.
— Тряпки? – спросил Стас, закуривая «Мальборо». – Джинса, кримплен, мохер? Могу подогнать партию. Скинешь в два конца.
— Мелочь, – покачал я головой. – Не мой масштаб. Да и толкать шмотки… не умею и не хочу.
— Ишь ты! Масштаб ему подавай! – Стас искренне удивился. – Ты думаешь, тут на каждом углу миллионы валяются?
— Деньги нужны на дело. Серьезные. Тысяч десять, как минимум.
Стас потер подбородок, задумался. Видно было, что мой отказ от «тряпок» произвел на него впечатление.
— Если бы я тебя Кореец давно не знал и разговора бы не было. Ладно. Есть одна тема… Если не ссышь. Черная икра. Фирмачи берут – аж пищат.
— Икра? – удивился я. – В «Елисеевском» ее полно.
— Ха! В «Елисеевском»! – Стас фыркнул. – То, что там лежит, – это для советских трудящихся. А я говорю про элитную. Зернистую. Белужью. Высший сорт. Экспортный вариант. Крупная, серая, икринка к икринке. Жемчужная. Её производство не больше десяти процентов от всей икры осетровых. Такую даже в «Березке» редко встретишь, всю за бугор гонят. Вот за неё буржуи валюту не жмут.
Он подошел к холодильнику «ЗиЛ», открыл. Достал стеклянную баночку с синей этикеткой и надписью латиницей «Beluga Caviar».
— Вот такая. Сто двенадцать грамм. У немцев – сто марок. Или полтинник вечнозеленых президентов. Считай по черному курсу – это рублей двести пятьдесят. Понятное дело – больше половины посредники себе заберут, но всё равно – берешь у чурок банку по червонцу, отдаешь дойчам по сто… Или прямо у них и закажешь, что тебе нужно подогнать из аппаратуры... Чистая схема, почти без палева с валютой. Улавливаешь выгоду?
Я мысленно просчитал риски. Икра – не валюта, статья помягче. Это даже под спекуляцию трудно подвести. Натуральный обмен – икра–аппаратура. Главная опасность, как я понял, в самой командировке – икорка-то явно браконьерская.
– Браконьерская икорка-то?
– Какая тебе разница? У чучмеков частное от государственного почти не отличается, это тебе не Россия. Там Советская власть, как мираж в пустыне. Зато в этих ебенях цена ниже, чем в той же Астрахани. И риска почти нет… если, конечно, с местными басмачами поладишь. А так, товар с рыбзавода, упакован, фирменная банка, всё честь по чести.
— Куда ехать-то? – спросил я, чувствуя, как внутри начинает разгораться азарт.
— В Красноводск, – сказал Стас. – Туркмения. Там у меня есть выход на… местных. Отгрузят тебе «мазута» (так они икру на своем жаргоне звали) на все деньги. Привезешь сюда. Сдашь моим покупателям. И гуляй Ваня–пряник!
— А откуда купцы? — уточнил я.
— Дойчи. Канал проверенный, как жена генерала, – заверил Стасик.
— Сумма? Стартовый капитал на закупку? — спросил я как можно деловитее.
— Пять кусков, – буркнул Стасик. – Меньше там и говорить не станут. У тебя как с финансами? – оценил выражение моего лица. – По нулям? Я так и думал.
Он выдержал паузу, давая мне прочувствовать всю глубину моего нищебродства.
— Слушай, Стас… – я решился на унизительную просьбу. – Может, одолжишь? До первого гонорара?
— У меня? – Стасик изобразил на лице вселенскую скорбь. – Дружище, ты не поверишь – сам на мели! Все в обороте, все в деле! Копейка рубль бережет, а я – копейку.
Он с явным удовольствием наблюдал, как скисает моя физиономия. Артист, бля.
— Хотя… – он сделал вид, что размышляет. – Есть тут один… деловой. Солидный, с капиталом. Дает в рост. Но условия… драконовские. Срок короткий, процент – аж глаза на лоб лезут. И кидать его – себе дороже. За ним люди очень серьезные. Не дай бог их огорчить.
— Беру, – сказал я, не раздумывая.
— Вот это по-нашему! – Стасик хлопнул меня по плечу с такой силой, что меня повело. – Сразу видно – наш человек! Не спортсмен задрипанный, а конкретный пацан! Детали утрясем. А пока… – он снова наполнил бокалы, – за успех нашего безнадежного дела! Чтоб ты стал богатым и знаменитым, а твои музыканты играли громче «Битлов»!
Мы выпили. Коньяк отдавал горечью полыни. Я отчетливо понимал: я не просто вступаю на скользкую дорожку – я лечу в пропасть на санках. Но на дне этой пропасти, возможно, лежали ключи от моего будущего. И ради них стоило рискнуть.
Я щелкнул ногтем по своему опустевшему бокалу венецианского стекла. Бокал ответил мелодично и тонко.
Я усмехнулся:
— Упаковался ты, Стасик, под завязку. Прямо секретарь ЦК.
Князев заржал, типа, намек понял и плеснул в бокал коньяку.
* * *
На следующий день, ровно в семь вечера, как условились, я с телефона–автомата набрал номер Стасика. Он сразу взял трубку.
— В девять, в «Баку». Знаешь, где? – голос Стасика был напряженным.
— Найду, – буркнул я, чувствуя, как холодеет под ложечкой.
— Галстук надень. И ботинки почисти, – добавил он и повесил трубку. Коротко и ясно. Инструктаж перед выходом на ковер к начальству.
Ресторан «Баку» на улице Горького – это была не просто точка общепита. Это был символ. Витрина советской дружбы народов и одновременно – биржа теневой экономики. Здесь обедали академики и ужинали министры. Здесь гуляли грузинские цеховики и азербайджанские «авторитеты». Здесь шелестели купюры и вершились судьбы. Явиться сюда в затрапезном виде – все равно что прийти на партсобрание в трусах.
Пришлось извлечь из шкафа единственный приличный костюм Михаила – темно-синий, югославский, купленный перед какой-то заграничной поездкой. Белоснежная рубашка, галстук – не кричащий, бордовый. Почищенные до блеска туфли. Вроде, тяну на скромного научного сотрудника или начинающего дипломата.
«Баку» встретил меня полумраком, густым запахом плова, шашлыка и дорогих духов, звоном бокалов и приглушенным гулом респектабельной публики. Важный швейцар в ливрее смерил меня взглядом рентгенолога, оценивая «прикид» — соответствует ли уровню заведения.
— Молодой человек, вам заказано?
— Заказано, отец, заказано! — крикнул от гардероба Стасик. Вид у него был такой, будто он не на встречу шел, а на сдачу экзамена по политэкономии.
— Пошли, – буркнул он. – Ждет.
Мы миновали главный зал, где за накрахмаленными скатертями чинно вкушали деликатесы представители советской элиты. Метрдотель, пожилой азербайджанец с лицом мудреца и повадками кардинала, провел нас не к столику, а вглубь, через святая святых – кухню, где шипело, булькало и пахло так, что голова шла кругом. Потом – по узкому коридору к неприметной двери. Классика жанра. Мафиозные боссы всегда сидят в отдельных кабинетах с черным ходом.
Кабинет оказался небольшим, но упакованным по полной программе. Тяжелые бордовые портьеры глушили звуки улицы. Лепнина на потолке. Персидский ковер на полу. В центре – массивный стол, заставленный кавказскими яствами и батареей бутылок. А во главе стола – Он. Борис Нуждин. Он же Брюс. Хозяин московского ипподрома, как шепнул мне накануне Стасик, пояснив, что «хозяин» – это не должность, а статус. Контролирует тотализатор, ворочает большими деньгами. При этом, по словам Стасика, жаден до неприличия.
Высокий, плотный, с мощной бычьей шеей. Лицо – крупное, тяжелое, но не рыхлое. Седина на висках. И глаза. Серые, холодные, неподвижные. Взгляд хищника, который смотрит на тебя и решает – съесть сейчас или поиграть немного.
Рядом с Брюсом – двое статистов. Один – лет сорока, в очках, с блокнотом, похож на бухгалтера или юрисконсульта. Второй – молодой бычок с низким лбом и тяжелой челюстью. Охрана. Без слов, но все понятно.
— Борис Алексеич, вот… привел, – Стасик слегка подтолкнул меня вперед. – Ким Михаил. Спортсмен. Борец. Надежда наша олимпийская… была.
— Видел я его на ковре, – голос у Нуждина был хриплый, прокуренный. Он не встал, руки не протянул. – Неплохо боролся. Пока шею не свернул. Садись, Кореец. Коньячку?
Я сел напротив. Странно, откуда он знает про мою борьбу? Неужто и на спорт тотализатор имеется? Или просто интересуется всем, где пахнет азартом и деньгами?
— Не откажусь, Борис Алексеевич, – я старался, чтобы голос не дрожал.
Нуждин кивнул своему бухгалтеру. Тот бесшумно наполнил мой бокал из графина без этикетки. Аромат ударил в нос – тонкий, цветочный. Явно не «Арарат». Француз.
— Будем знакомы, – сказал Брюс, чуть приподнимая свой бокал. – Хотя… вроде как уже и знакомы. Заочно.
Выпили. Коньяк был великолепным. Но во рту остался тревожный привкус.
— Стасик ввел в курс, – Нуждин положил на тарелку кусок осетрины. – Музыкой решил заняться? Ансамбль? Это что-то новенькое.
— Ищу себя, Борис Алексеич, – уклончиво ответил я. – Ребятам талантливым помочь хочу. А для этого аппаратура нужна.
— И почем нынче талант? – Нуждин усмехнулся, но глаза остались холодными.
— Пять тысяч для старта, – сказал я твердо.
— Продюсер… – протянул он задумчиво. – А со спортом – всё? Совсем?
— Травма не позволяет, – я потер шею. – Врачи запретили нагрузки.
Он кивнул. Пожевал осетрину.
— Десять, – сказал он вдруг.
— Простите? – я не понял.
— Вернешь десять. Через месяц. Ровно.
Я, что-то такое и предполагал, поэтому быстро прокрутил в голове калькуляцию. Икра. Продажа. Сорок пять тысяч… ну, минус доля Стасика, минус накладные… допустим, сорок. Десять отдать Брюсу – тридцать в остатке. На аппаратуру хватит, и еще останется на жизнь и первые шаги группы. Рискованно, но… игра стоила свеч. Особенно когда других свеч нет.
— Идет, – сказал я.
— Не торопись, – Нуждин отпил коньяку. – Деньги – это просто деньги. Мне от тебя еще кое-что нужно будет. Услуга за услугу.
Вот оно. Я знал, что дело не ограничится процентами. Чего ему эти проценты? При его оборотах – копейки.
— Какая услуга, Борис Алексеевич? – спросил я, готовясь к худшему.
— Племянница у меня есть. Анечка. Восемнадцать лет. Голос – ангельский. Поет – душа плачет.
Ну, конечно. Талантливая племянница у криминального авторитета – классика жанра. Сейчас он попросит сделать из нее вторую Пугачеву (вернее первую, Алла в это время еще за еду работала).
— И?
— Поможешь девочке. Ты ж теперь у нас продюсер. Ансамбль у тебя будет. Ну, пристроишь ее как-нибудь. Песенку напишете, на сцену выведешь. Чтоб талант не пропал.
Внутренне я застонал. Пристроить бездарную девицу… Это было хуже, чем везти контрабандную икру.
— Я не против помочь, Борис Алексеич, – осторожно начал я. – Но надо бы послушать сначала. Талант – вещь тонкая…
— Талант там – во! – Брюс стукнул кулаком по столу так, что бокалы звякнули. – Музыкальную школу закончила! Скрипка, фортепиано! Романсы как запоет – все бабы ревут! Так что слушай сюда: поможешь Анечке. Это условие.
— Хорошо, – кивнул я, чувствуя себя идиотом. – Но, Борис Алексеич, тут такое дело… Раскрутка таланта – это ж вложения! Стихи, музыка, аранжировка… На студии записать… Может, процентик по займу скинем? В счет будущих инвестиций в Анечку?
Брюс посмотрел на меня с новым интересом. Даже усмехнулся.
— А ты, Кореец, шустрый! Коммерческая жилка прорезалась? Хвалю! Может, и правда из тебя толк выйдет. Но… – он назидательно поднял палец. – Это два разных вопроса. Процент приучает к дисциплине и порядку. Маленький процент плохо приучает, большой – хорошо. Вот когда будешь готов отдать, тогда и покумекаем на эту тему.
— Договорились, – я постарался изобразить радость. – Когда с Анечкой можно познакомиться?
— После Красноводска, – отрезал Нуждин. – Как денежки вернешь.
Он все знал. Стасик слил ему весь расклад про икру. Плохо. Значит, я на крючке не только по деньгам.
— Лева! Отслюнявь товарищу, – кивнул Брюс бухгалтеру.
Тот достал из портфеля пухлую пачку сотенных в банковской упаковке. Отдал мне.
— Пересчитай, – приказал Нуждин.
Пятьдесят бумажек с Лениным. Солидно. В 69-м на эти деньги можно было «Москвич 408» купить. Если повезет.
— Верно, – сказал я, убирая деньги во внутренний карман пиджака.
— Расписочку набросай, – Нуждин пододвинул блокнот и ручку «Паркер».
Я написал: «Я, Ким Михаил… обязуюсь вернуть Нуждину Б.А. десять тысяч рублей… срок… подпись».
— Вот и ладушки, – Брюс удовлетворенно кивнул, пряча мою расписку. – Ну, давай за сделку! Чтоб все у тебя срослось! И у Анечки моей – тоже!
Мы выпили еще. Коньяк уже не казался таким вкусным. Во рту был привкус металла. Я только что продал душу дьяволу. Или, по крайней мере, взял у него в долг под залог будущего.
— Свободен, Кореец, – сказал Нуждин, давая понять, что аудиенция окончена. – Возникнут терки – Стасик знает, как связаться.
Я поднялся.
— Благодарю, Борис Алексеевич.
— Рано благодаришь, – отрезал он.
Мы со Стасиком вышли из кабинета, снова через кухню, и только на улице я смог нормально вздохнуть. Ночной воздух после дождя был свежим и чистым.
— Ну вот, видишь, – Стасик закурил, выпуская дым. – Все путем. Брюс сегодня в духе. Могло быть хуже.
— А что бывает, когда он не в духе? – спросил я без особого интереса.
— Тогда… лучше не знать, – серьезно ответил Стасик. – Но ты не парься. Дело верняк. Привезешь икру – отобьешь бабки с тройным наваром.
Я молчал. Пачка денег приятно оттягивала карман. Но чувство тревоги не проходило. Красноводск, икра, басмачи, Нуждин, Анечка… Слишком много неизвестных в этом уравнении.
— Кстати, – Стасик понизил голос. – Анечка эта… она Брюсу не племянница ни разу.
— А кто? – спросил я устало.
— Любовница, – усмехнулся Стасик. – Малолетка почти, а крутит им, как хочет. Он ей и шмотки, и цацки, и загранку… А теперь вот – звездой сделать решил.
— А поет-то она как? На самом деле? – спросил я без всякой надежды.
— Громко, – хохотнул Стасик. – Как сирена, если сирену за хвост дернуть. Шучу! Я в этом не разбираюсь. Поёт, да и поёт – главное, что Брюсу нравится. Но ты не дрейфь. Никто от тебя чуда не ждет. Сунешь ее пару раз на сцену в каком-нибудь клубе самодеятельности, запишешь на магнитофон пару песен – и папик будет счастлив. Отмажешься. На самом деле, может это и к лучшему – если Брюс тебе поддержку кинет, всё сразу упростится в жизни.
От сердца отлегло. Мелкая интрижка, а не судьбоносная миссия. Уже легче.
— Раньше сказать не мог? – проворчал я.
— А смысл? – пожал плечами Стасик. – Да может Брюс только из-за этого и согласился тебе денег дать. Бабки-то нужны? Вот то-то же.
* * *
Итак, куш был обещан, мосты сожжены, рубикон нелегальной коммерции почти перейден. Оставалось самое простое – смотаться в туркменскую глухомань и привезти оттуда полцентнера буржуйского деликатеса. Плевое дело.
Стасик оперативно связался со своими контрагентами в Туркмении. Сигнал прошел: 450 банок отборной белужьей икры, фасовка экспортная, по сто двенадцать грамм чистого продукта в каждой, будут ждать московского гостя в Красноводске. Стеклянная тара, синяя крышечка, латинские буквы – все как положено для услады взора и желудка загнивающего капиталиста. Я прикинул вес брутто: сто шестьдесят грамм на банку, итого – семьдесят два килограмма живого жемчуга. Нехилый груз получается — как два чемодана кирпичей.
«Почему четыреста пятьдесят банок, а не пятьсот?» – спросит дотошный читатель, привыкший к круглому счету. Отвечу: потому что даже в рамках такой высокорентабельной операции никто не отменял накладные расходы. Командировочные и суточные мне, подпольному коммерсанту, не полагались. А дорога дальняя, питание трехразовое (хотя бы чай с сахаром), ну и всякие «непредвиденные обстоятельства», которые в нашей стране самые что ни на есть предвиденные – от вымогательства транспортной милиции до банальной необходимости дать на лапу проводнику. Поэтому пятисотку пришлось отложить на всю эту прозу жизни.
Как-то сразу мне стало ясно, что в одиночку эту операцию я не потяну.
Туда с нехилыми бабками, оттуда с икрой – ограбят, убьют, закопают где-нибудь в Кара-Кумах или утопят в Каспийском море, и никто никогда не узнает, где сгинул продюсер из будущего. Даже если в газетах напечатают «пропал без вести», кто будет искать? Сдох Трофим, да и хер с ним.
И я принял решение – пошел на почту и отправил телеграмму в Уссурийск. Длинную, как очередь из Калашникова: «КОЛЯ СРОЧНО НУЖНА ТВОЯ ПОМОЩЬ ТЧК ЕСТЬ ДЕЛО ТЧК ДЕНЬГИ БУДУТ ТЧК МИХАИЛ»
Через день получил ответ, такой же лаконичный: «ВЫЛЕТАЮ РЕЙС 4269 ДОМОДЕДОВО ТЧК ВСТРЕЧАЙ ТЧК КОЛЯ»
Наши с Колькой дороги разошлись, когда меня призвали в армию. На его долю выпала другая судьба – корейцев в армию не брали, у них и паспортов советских не было. Но мы изредка переписывались. Из коротких Колькиных писем, полных недомолвок и иносказаний, я понял, что друг мой пошел по скользкой дорожке. Занимался браконьерством в приграничных районах и контрабандой в Китай – меха, золото, женьшень. Целая система, отлаженная десятилетиями.
Однако в свете нынешнего обострения отношений между КНР и СССР и жесткого перекрытия границы, свой преступный промысел он потерял. Сидел на мели в Уссурийске, прожигая последние накопления и явно нуждаясь в деньгах, чем я и решил воспользоваться. Кто еще, как не Колька Ли, знает все тонкости теневых сделок с восточным колоритом? Кто еще сможет прикрыть спину, когда вокруг одни чужие?
Глава 8
Я спокойно уселся в автобус и прибыл в Аэропорт за час до прибытия Колькиного рейса.
Домодедово. Храм советских авиалиний и базар-вокзал в одном флаконе. Суетящийся муравейник. Пахло потом, незамысловатым парфюмом, сигаретным дымом и сбывающимися надеждами. Куртки, авоськи, фанерные чемоданы, перетянутые бельевой веревкой. Плачущие дети, которых шлепали уставшие мамаши. Репродукторы особенно гнусно искажали голоса дикторов. Казалось, кто - то нарочно, чтобы разозлить толпу, приставил ко рту гребенку и бубнит в нее через газету, отчего каждый звук так невыносимо дребезжит и вибрирует.
Очень много народа. Все стулья, скамьи и кресла были заняты. Зал гудел, как растревоженный улей.
Вскоре выяснилась и причина вавилонского столпотворения. Оказалось, что Средняя Азия не принимает самолеты по погодным условиям. Так вот почему в зале такое нашествие стариков Хоттабычей. Некоторые отчаявшиеся устроились прямо на полу, подложив под голову чемоданы.
К счастью, рейс из Владивостока – далекого, как другая планета – ожидался вовремя.
Какая-то сердобольная дама из Ташкента выделила мне освободившийся кусочек скамейки «на посидеть».
— Да я встречаю, мне недолго стоять, – попытался отказаться я.
— Садитесь, садитесь, – настаивала она, и добавила вполголоса, – а то сейчас какой-нибудь нацмен пристроится, а они воняют.
Оказалось вылеты переносятся уже не первый раз – многие сидят тут по несколько суток. Потом женщина мне поведала душераздирающую историю современных среднеазиатских кочевников. Количество ковров в доме определяло материальное благосостояние его хозяина. Ковры эти продолжали ткать на различных предприятиях в Средней Азии, но какие-то умные головы из начальства запретили их там продавать. Ковры стали переправлять в Москву. Но основными потребителями этой роскоши оказались все те же узбеки, туркмены и таджики. И вот потянулись ходоки из различных азиатских городов и сел в Москву за коврами (действительно у многих пассажиров восточной внешности имелись большие рулоны, обернутые в несколько слоев бумаги и целлофана.). Кому это было нужно – понять невозможно. Так как это были простые ковры, а не ковры-самолеты, им приходилось сутками торчать в Домодедово в ожидании обычного самолета. В десять часов вечера они разворачивают эти ковры и укладываются на них спать. Тогда пустое пространство у касс и стоек регистрации начинает походить на декорацию к сказкам «Тысячи и одной ночи». С утра вся эта компания выстраивается в очередь возле отдела упаковки. Через плечо как бревна несут свои ковры. Их там опять тщательно упаковывают, если снова не повезет улететь, до текущего вечера. Такой вот сюр, по-советски.
Ждать, не самое мое любимое занятие, особенно когда ждешь человека из чужой жизни. Колька Ли. Друг детства. Соратник по первым дракам. Кто он мне теперь? В этом странном, почти шизофреническом состоянии, когда семидесятилетний продюсер из будущего живет в теле двадцатиоднолетнего советского борца, ощущения были смешанными. Мишкино тело, кажется, волновалось, предвкушая встречу. А мой мозг цинично анализировал: пригодится ли этот Колька? Не станет ли проблемой?
Наконец, динамик прокаркал:
— Вниманию встречающих: совершил посадку самолет, выполняющий рейс номер 4269 Владивосток — Москва. Через полчаса стеклянные двери распахнулись, и на белый свет хлынула очередная порция советских граждан, измученных полусуточным с двумя посадками перелетом на дребезжащем «Ту-104». Моряки в тельняшках с баулами, набитыми заграничным барахлом. Командированные инженеры в мятых костюмах. Женщины с сонными детьми. Стандартный набор.
И среди этой усредненной массы – он. Как иероглиф на странице русской книги. Колька Ли. Смуглый, скуластый, раскосый. Одет – не просто не по-московски, а вызывающе. Кожаная куртка с бахромой, явно трофейная, а-ля ковбой Мальборо. Широченные штаны, заправленные в тяжелые, почти армейские ботинки. На дворе – август, жара, а он – как будто только что из тайги. На плече – потертая спортивная сумка, которую он прижимал к себе так, словно там лежали не трусы и носки, а слитки золота. И походка – неспешная, но пружинистая, с постоянной оглядкой по сторонам. Взгляд – цепкий, настороженный. Зверек, попавший в незнакомый лес.
Он заметил меня издалека. Замер. Прищурился, разглядывая. Потом лицо его расплылось в широкой, почти детской улыбке. Узнал. Пошел быстрее, расталкивая прохожих.
— Миха! – Он хлопнул меня по плечу своей крепкой ладонью. В его голосе – неподдельная радость. – Живой, курилка! А говорили – всё, кирдык тебе!
— Почти, – я усмехнулся, пожимая его руку. Рукопожатие – сильное, сухое. – Но, как видишь, откачали. Не без помощи деда.
Колька внимательно оглядел меня с ног до головы. Профессиональным, оценивающим взглядом. Будто не друга встретил, а товар приценивался. Что он там увидел? Чужой взгляд в знакомых глазах? Иную осанку? Он нахмурился на мгновение, но тут же снова улыбнулся.
— По телеграмме не поймешь — что за дело, к чему такая спешка? — спросил он, понизив голос до едва различимого шепота. В этой манере говорить сквозила привычка к конспирации, жизни на грани закона.
— Не здесь, — ответил я, оглядываясь по сторонам. Паранойя? Возможно. — У тебя багаж есть?
— Багажа нет.
— Тогда пошли, – я кивнул на выход. — Сначала ко мне в общагу, накроем поляну, потом поговорим.
Он кивнул. И снова – быстрый взгляд по сторонам. Затылком чувствует опасность? Или просто понты таежного мачо? В Москве, в толпе, он явно чувствовал себя неуютно. Как волк на арене цирка. Дергался от гудков машин, напрягался, если кто-то задевал плечом. Первобытный инстинкт самосохранения, отточенный годами хождения по лезвию бритвы.
Очередь на такси – длинная, унылая, как сама советская жизнь. Наконец подошла наша. Водитель – усатый флегматик, которому было глубоко плевать, кого и куда везти, лишь бы счетчик тикал.
Москва встретила нас солнцем, зеленью и грохотом строек. Колька прилип к окну «Волги», как ребенок к витрине с игрушками. Разглядывал широкие проспекты, сталинские высотки, легко одетых москвичей. Москва конца шестидесятых – город контрастов. Еще не задушенный пробками и рекламой, но уже теряющий патриархальное очарование. Золотой век застоя, как его потом назовут. Или бронзовый?
— Слышь, Миха, – вдруг сказал Колька, отрываясь от окна. – А давай на рынок заскочим? А? По пути же?
— На рынок? Зачем? – удивился я.
— Да так… Позырить.
Странное желание для человека, прилетевшего делать «выгодное дело». Но я кивнул таксисту. Может, ему просто нужно было глотнуть чего-то живого, настоящего после самолета и перед погружением в мои сомнительные аферы? Земли понюхать, так сказать.
* * *
Центральный рынок – чрево Москвы, ее шумное, пахучее, ненасытное нутро. Здесь, под высокими стеклянными сводами, бурлила настоящая, не приглаженная плакатами жизнь. Толпа – пестрая, многоголосая, – перетекала между рядами, как густая каша в котле. Продавцы – кавказцы с орлиными носами, румяные подмосковные тетки, узбеки в тюбетейках – на все лады расхваливали свой товар, врали безбожно, одновременно клялись Аллахом и Магометом пророком его. Покупатели – озабоченные москвичи с авоськами и приезжие с чемоданами – придирчиво щупали, нюхали, торговались с продавцами упорно, с обоюдными призывами к совести. Звенели гирьки на весах, шуршали купюры, пахло свежей зеленью, кислым молоком, парным мясом и чем-то еще, неуловимо восточным – специями, пловом, судьбой. Здесь был свой Вавилон, своя биржа, свой микрокосмос, далекий от кремлевских звезд и планов пятилетки.
И Колька… он преобразился. В аэропорту – настороженный зверь. Здесь – хозяин положения. Уверенно лавируя в толпе, он двигался к какой-то своей, ему одному ведомой цели. Походка стала легкой, глаза заблестели хищным огнем. Контрабандист на рынке – как рыба в воде. Хаос – его стихия.
Наконец, он затормозил у лотка с фруктами. За прилавком – стандартный восточный человек – небритый в захватанном «белом» халате. А перед ним – чудо! Персики. Огромные, бархатные, пышущие южным солнцем.
— Почем? – спросил Колька без предисловий.
— Э-э, дорогой! Бэри кюшай… Чистый витамин! – продавец окинул Кольку оценивающим взглядом. – Тэбе, как родному, по пять всего рублэй отдам! Сам кюшал – нэ обманываю! Сколько взвэсить?
Колька взял один персик, повертел в руке, будто взвешивал не граммы, а уровень блаженства. Кивнул.
— Полкило.
И тут же, схватив из кулька самый крупный, румяный плод, впился в него зубами. Брызнул сок. Колька зажмурился от удовольствия, как кот на солнышке. В этом была какая-то первобытная, почти животная радость. Старательно обсосав шершавую косточку, он метко сплюнул ее в бетонную урну, похожую на надгробие. И тут же потянулся за следующим персиком.
— Ты бы хоть помыл их, — я, наконец, пришел в себя от неожиданности и указал в конец огромного, гудящего движением и голосами рыночного помещения, где находились туалетные комнаты. – Будешь потом дристать.
— Херня, — ответил Колька, ловко обгладывая персик. — Мытый фрукт запах теряет. А желудок у меня луженый – В тайге и не такое жрали – выжили.
В этом его фатализме по отношению к микробам была своя философия. Философия человека, живущего ближе к земле, к природе, к ее суровым, но честным законам. Наши городские фобии были ему смешны.
— Богато живете… – сказал он вдруг, вытирая сок с подбородка рукавом своей ковбойской куртки.
Вся Москва, вся столичная спесь и недоступная провинциалу роскошь уместились в этой короткой фразе.
— Это центр, Коля. Витрина, – вздохнул я. – Шаг в сторону – и та же фигня, что у вас в Уссурийске.
Почему-то мне стало неловко, за эту витрину, за эти персики по пять рублей, за то, что я выдернул его из его мира в этот наш, фальшивый и суетливый.
Такси везло нас по широким улицам, мимо помпезных сталинских домов, мимо витрин с портретами вождей и призывами к труду. Колька молча доедал персики, на его лице застыло выражение детского изумления.
Улицы постепенно становились уже, дома — невзрачнее. Наконец такси остановилось у серой пятиэтажки, окруженной чахлыми тополями.
— Прибыли, — зачем-то объявил водитель, будто я не знал где живу.
Я расплатился, и мы вышли.
Общежитие встретило нас привычным шумом — где-то гремела музыка, из кухни доносился запах жареной картошки, по коридору, громко смеясь, пробежали две девушки в спортивных костюмах. Мы поднялись на третий этаж, и я открыл дверь своего блока.
– Проходи.
Колька вошел, оглядел моё жилище – стандартную комнату в общежитском блоке — четырнадцать квадратных метров, железная кровать, покрытая потертым пледом, письменный стол, заваленный книгами и тетрадями, шкаф с покосившейся дверцей, тумбочка. В углу — гантели и эспандер, память о спортивном прошлом Михаила. Окно выходило на такую же серую общажную пятиэтажку напротив, между домами — унылый двор с песочницей и облезлой каруселью.
Он опустил сумку на пол и сел на край кровати. Пружины жалобно скрипнули под его весом. В сумке что-то глухо брякнуло, словно металл ударился о металл.
Я достал бутылку водки. Поставил на стол, прикрытый газетой «Советский спорт». Расположил нехитрую снедь — палку докторской колбасы, банка маринованных огурцов «Глобус», хлеб в целлофановом пакете, пару помидорин и фрукты с рынка. Всё это выглядело скромно, но по общажным меркам — почти пир.
— Ну, — сказал Колька, дотерпев пока я не закончил накрывать на стол, — выкладывай, что за дело такое срочное? И главное — при чем тут я?
Он покосился на водку.
— Давай лучше мою, таёжную.
Он полез в сумку извлек на свет бутылку с мутноватой желтоватой жидкостью, без этикетки. Стекло было тусклым, с пузырями воздуха, словно выдутое в кустарной мастерской.
— Настойка на корешках, — пояснил он с гордостью. — Сам делал. Не то что ваша московская химия...
В его голосе звучало неприкрытое презрение к городским напиткам.
Потом Колька достал газетный сверток, аккуратно развернул. В комнате запахло копченым мясом, пряностями и чем-то еще — запахом далеких просторов, таежных костров, свободы. Запахом иной жизни, такой непохожей на мою нынешнюю.
— Оленина, — сказал он, нарезая ножом тонкие куски потемневшего от копчения мяса. — У меня дома коптильня. А вот это, — он извлек на свет колбасу, тёмно-красную, с вкраплениями белого жира, — от уссурийских поляков. Кабан, чеснок, перец... Пробуй, такую в Москве не найдешь.
Я молча разлил настойку по граненым стаканам. Мы чокнулись, выпили за встречу. Горло обожгло ядреной смесью, в которой женьшень смешался с чем-то ещё, терпким и пряным. Ощущение было, словно глотнул жидкого пламени — такие настойки не пьют, а испытывают.
— Силен, — выдохнул я, закусывая колбасой. Вкус был необычным — дикое мясо, сочное, с ароматом дымка и каких-то неведомых мне специй.
— То ли еще будет, — Колька кивнул, словно обещая еще более удивительные открытия. — Так что за дело такое?
Его взгляд стал серьезным, сосредоточенным. Время прелюдий закончилось, начиналась деловая часть разговора.
— Мне нужно съездить в Среднюю Азию, — сказал я без обиняков. — В Красноводск. За черной икрой.
Колькино лицо застыло на мгновение, потом медленно поползли вверх брови, складывая на лбу морщинки, как гармошку. В глазах появилось выражение, которое я не мог расшифровать — смесь удивления, недоверия и, кажется, насмешки.
— За икрой? — переспросил он. — Ты же борец, Мишка. Какая, к черту, икра?
— Был борец, — поправил я, машинально потирая затылок. Жест, ставший привычным, когда речь заходила о травме. — Да сплыл. Теперь я... бизнесмен.
Колька рассмеялся — коротко, резко, словно кашлянул. В этом смехе не было радости, лишь горькая ирония.
— В нашей стране нет бизнесменов, — сказал он, подливая настойку в опустевшие стаканы. — Есть браконьеры, спекулянты, и расхитители социалистической собственности. Все — статья. Так под какую статью ты решил подвести свою борцовскую шею?
Вместо ответа я раскрыл ему всю схему. Красноводск, браконьерская икра в фирменных баночках, немцы-покупатели, вложение в аппаратуру для музыкальной группы. И, конечно, долг Нуждину, который надо отдать через месяц, если не хочешь проблем.
Колька слушал, не перебивая, только глаза его становились все уже по мере моего рассказа, а пальцы на коленях сжимались и разжимались, как у пианиста, повторяющего гаммы. В этих движениях читалось напряжение — но не страх, а скорее профессиональный интерес человека, привыкшего оценивать риски.
— Кто такой этот Нуждин? — спросил он, когда я договорил.
— Брюс? Местный авторитет «король ипподрома». Держит тотализатор, крутит большие деньги.
— А откуда ты его знаешь? — в голосе Кольки звучал неприкрытый скепсис, словно он не верил, что его друг-спортсмен мог иметь связи в криминальном мире.
— Через Стасика Князева, футболиста, — ответил я, ощущая некоторую гордость от этого знакомства. Всё-таки в советской иерархии ценностей известный футболист стоял довольно высоко.
Колька только пожал плечами. Очевидно, футбол был ему глубоко безразличен.
Мы выпили ещё. Настойка уже не казалась такой огненной. Закусывали мясом — оно было жёстким, но ароматным, с привкусом костра и дикой свободы.
– Как поедем? – спросил Колька, и это простое «как» означало, что он согласен. Он не спрашивал «поедем ли мы», он уже принял решение.
– Поездом до Астрахани, там на пароме до Красноводска, — ответил я, чувствуя облегчение. С Колькой шансы на успех значительно возрастали. Он был человеком тайги, привыкшим к риску и умеющим выживать.
Колька кивнул, словно одобряя мой выбор.
— А обратно?
Обратно... тут и крылась главная проблема, требовавшая настоящего решения.
— Обратно тем же путем нельзя, — сказал я. — В портах таможенный досмотр, икра запрещена к вывозу. По закону о рыбных запасах её вообще через границы областей перевозить запрещено. Арендуем у местных браконьеров катер, идем по Каспию до Махачкалы и там садимся на поезд до Москвы.
Я говорил уверенно, хотя весь этот план был построен на догадках и предположениях. Я никогда не был в Красноводске, не знал тамошних порядков, не имел связей среди местных браконьеров.
— Через море? — Колька уважительно посмотрел на меня. — Масштабно мыслишь. Не боишься «случайно» утонуть в этом вашем Каспии?
— С тобой — нет, — честно ответил я. — Я ж помню, как ты по озеру Ханка на моторке гонял от погранцов.
Колька хмыкнул. Мужчины любят, когда хвалят их навыки управления транспортными средствами, будь то лодка или космический корабль. Я отпил минералки «Боржоми» — нервы требовали влаги. Сознание начало затуманиваться — не от алкоголя, а от осознания того, на что я собирался пойти ради своей музыкальной аферы.
— Маршрут-то нормальный, – сказал Колька задумчиво, возвращая меня на землю. – Но там, на Каспии… за такой товар и шлепнуть могут. Просто так, из любви к искусству грабежа. Края дикие. Бабаи непуганые с берданками.
Он говорил об этом так буднично, словно речь шла о комарах или плохой погоде. Опасность – просто еще один фактор, который надо учитывать. Как прогноз погоды или расписание поездов.
— Нас двое, – сказал я.
— Двое – это уже банда, – усмехнулся Колька. – Шансов больше.
В его глазах мелькнул озорной блеск, совсем как в детстве, когда мы придумывали очередную авантюру. И я понял — он пойдет со мной. Он даже не спрашивал, что будет с этого иметь.
— Значит, ты согласен? – уточнил я.
— Да я-то согласен, – он как-то досадливо поморщился, – просто если бы ты связался со мной до того, как стал мутить эту схему с икрой, я мог бы предложить другой вариант. Поинтереснее.
— Например? – насторожился я.
— А вот, например…
Голос его стал тише. Он покосился на дверь, хотя кто нас мог подслушать в этой общаге, кроме тараканов? Сунул руку в свою сумку и извлек… маленькую, плоскую металлическую фляжку. Такие я видел в кино про шпионов и гангстеров. Из них обычно хлещут виски перед решающей перестрелкой. Хитро глянув, протянул фляжку мне.
Я взял её в руки, и чуть не выронил, она оказалась необычно тяжелой, будто там ртуть налита. Металл холодил ладонь.
— Что там?
Колька усмехнулся моей растерянности. Забрал фляжку, отвинтил крышку и осторожно высыпал содержимое на газету «Советский спорт», расстеленную на столе вместо скатерти. На статью о подготовке к спартакиаде народов СССР посыпался… песок. Желтый, тусклый, тяжелый. Горка песка на сером газетном листе. Сюрреализм чистой воды.
Он поймал мой недоуменный взгляд.
— Не догнал? Золотишко. Песочек мытый. Здесь почти кило. Процентов восемьдесят-девяносто чистого металла. Штук на десять потянет. Минимум.
«И лет на десять строгача», – мелькнуло у меня в голове. А вслух я сказал:
— Однако… Серьезный аргумент. Только куда его девать? В скупку не понесешь.
Мысли запрыгали, как блохи. Золото! Не икра какая-то скоропортящаяся, а вечный металл. Десять тысяч сразу! Это же… это же своя студия! Это лучшие музыканты! Это взлет ракетой! Но и статья тяжелая… Вот она, развилка. Налево пойдешь – с пустыми карманами останешься. Направо – может, и с полными, но недолго. Как в той сказке, которую Мишкин дед любил рассказывать: и хочется, и колется, и мамка не велит. А не выбрать ничего – тоже выбор. Самый дурацкий.
— А твой Стасик не поспособствует? Можно организовать регулярные поставки, — Колька развивал свою мысль, не замечая моих колебаний. Или замечая, но игнорируя их.
В его глазах снова горел тот самый огонь. Золотая лихорадка. Старая, как мир, болезнь. Я видел ее у многих в прошлой жизни. У людей, готовых поставить на кон все – семью, репутацию, свободу – ради призрачного блеска успеха.
— Мне кажется, он зассыт… – я задумчиво поковырял пальцем горку золотого песка, превратив её в бесформенную кляксу. От прикосновения осталось ощущение металлической шероховатости на подушечках пальцев. – В любом случае, отменять операцию с икрой поздно. Деньги получены, связи задействованы, механизм запущен. Если я откажусь, Стас со мной больше и разговаривать не станет. И наоборот, если сложится с икрой, откроются перспективы к сотрудничеству. Может и золотишко твоё удастся пристроить.
— Ладно, как скажешь, – Колька аккуратно ссыпал золотой песок обратно во флягу и завинтив крышку убрал в сумку. – Вернемся к этому разговору позже.
В его тоне сквозила уверенность человека, знающего, что время работает на него. Рано или поздно, думал он, я соблазнюсь. Большие деньги редко оставляют людей равнодушными, особенно тех, кто хоть раз уже переступил черту закона.
— До отъезда поживешь у меня, – сказал я, подводя итог деловой части нашего разговора.
Колька кивнул, принимая предложение без лишних слов и эмоций.
— Завтра сходим посмотрим город, потом подготовимся к поездке, – продолжил я, машинально раскладывая в уме план действий. – Документы у тебя в порядке?
— А то, – хмыкнул он. – Справка от председателя колхоза, комсомольский билет. Все чики-пуки.
— Утром еще побазарим по икре, – сказал я, чувствуя, что настойка уже делает свое дело — голова стала тяжелой, мысли путались. – Сейчас надо поспать. Тебе постелю на полу, не возражаешь?
— Не барин, не привередливый, – пожал плечами Колька. – На нарах в бараке и то спал, а тут чистый пол, крыша над головой. Красота.
Упоминание о бараке зацепило мое внимание.
— Ты что, сидел? – спросил я напрямик.
Колька посмотрел на меня долгим взглядом, в котором читалось удивление.
— Здрасти – забор покрасьте. У тебя что память отшибло? Я ж тебе писал, когда ты еще в армейке служил. Полгода чалился за незаконную охоту в заповеднике. Поймали с пушниной. Повезло еще, что по-первости скостили срок.
Я внутренне похолодел. Конечно, Михаил знал, но я-то... Память Михаила была для меня как лоскутное одеяло — где-то цельные куски, а где-то прорехи. Сам факт знакомства с Колькой помнил, детские игры, кое-что из юности. Но многие детали пропали. Следовало быть осторожнее.
— А, точно, – я сделал вид, что вспомнил. – После травмы память иногда подводит. Какие-то вещи словно в тумане.
Колька внимательно посмотрел на меня, потом кивнул, принимая объяснение.
— Травма — дело такое, – согласился он. – У нас в тайге один попал под завал, так потом месяц не помнил, как его зовут. А потом вдруг — бац! — и все на место встало. Может, и у тебя так будет.
Его простодушная вера в возвращение памяти отозвалась во мне странной тоской. Ничего не «встанет на место». Я не сошедший с ума Михаил, а Марк Северин, заброшенный в чужое тело и чужое время. И каждый день мне приходится играть роль человека, которым я никогда не был.
Я расстелил на полу старое одеяло, положил подушку. Колька, не раздеваясь, только скинув куртку и ботинки, улегся и почти мгновенно заснул. А я долго не мог заснуть, лежал глядя в потолок, испещренный паутиной трещинок, похожую на карту незнакомой страны.
Сон пришел внезапно, как снег в апреле. И принес с собой вереницу образов: черная икра, переливающаяся в свете луны, золотой песок, струящийся между пальцами, холодные глаза Брюса Нуждина и пасмурные берега Каспия, где нас ждало неизвестное будущее.
* * *
Утро началось с привычного шума из коридора — соседи по общежитию спешили на работу и на тренировку, где-то гремели кастрюлями, кто-то громко спорил. Обычный день обычного советского общежития. Я открыл глаза и не сразу вспомнил — Колька, икра, золото...
Он уже не спал. Сидел за столом и ел виноград.
— Проснулся, соня? – хмыкнул Колька, не отрываясь от своего занятия. – Уже десятый час, а ты все дрыхнешь. Проспишь царство небесное!
Я потянулся, разминая затекшие мышцы. Молодое тело Михаила Кима хотело двигаться, требовало нагрузки.
— Бледный ты какой-то, не по-спортивному. Видать, после травмы не тренируешься?
Я взял виноградину и с наслаждением вгрызся в сочную мякоть. Вкус был ярче, чем я помнил по своей прошлой жизни. Или это тело Михаила острее ощущало вкусы?
— Тренируюсь, – сказал я. – Вон же гантели в углу.
Колька усмехнулся, кивнул головой.
— Ну-ка, давай на руках… как в старые времена.
Я не стал артачиться, сел напротив, уперся локтем в столешницу, взял ладонью его ладонь, жесткую как деревяшка.
— На счет три! Раз, два, три…
Мы напряглись, жилы вздулись на шеях. Я на категорию выше Кольки и обычно всегда его побеждал. Победил и на этот раз, но честно сказать – еле, еле – душа в теле. То ли он стал сильней, то ли я не восстановился.
Глава 9
Перед тем, как пуститься во все тяжкие зашли подкрепиться в столовую завода «Красный штангенциркуль». Шучу, конечно, но что-то красное в названии было. Этих заводов в Москве, как блох на барбоске, больших и малых, где их все упомнить.
Столовая приветливо встретила нас запахом общественного питания – ароматическая симфония из кислых щей, нежного амбре пережаренных котлет, и неповторимого букета вчерашнего компота. Всё это великолепие приправлено нотками влажной тряпки, которой протирали столы с тех пор, как Гагарин полетел в космос. В прихожей, справа от проема раздевалки, по-летнему пустовавшей, имелась длинная эмалированная раковина с нависшими над ней несколькими латунными кранами из которых вечно капало. Там же на стене – мутное зеркало в пятнах и плакат: суровый рабочий в каске грозил пальцем и призывал мыть руки перед едой.
Мы совершили ритуальное омовение под струей холодной воды, вытерли руки об штаны (общим, застиранным до дыр вафельным полотенцем, висевшим на гвозде, я воспользоваться не решился), и вступили в обеденный зал. Народу было немного, обеденный перерыв на заводе еще не начался, а случайные прохожие сюда забредали редко. Только мы, обитатели окрестных общаг, знали эту тайную тропу к дешевой и относительно съедобной пище.
В углу у окна галдела компания каких-то раскрасневшихся мужичков явно не заводских. Судя по шеренге пустых пивных бутылок под столом и громкости дебатов, они зашли сюда не борща похлебать, а обсудить вчерашний футбольный матч ЦСКА – «Динамо», закончившийся в ничью. Обсуждение шло по классической схеме: своих игроков хвалили до небес, чужих – крыли последними словами, а судью традиционно предлагали отправить на мыло.
Монументальная посудомойка в заляпанном переднике сначала было цыкнула на болельщиков, но те, проявив смекалку, отдали ей пустую тару (двенадцать копеек за бутылку – тоже деньги!), и сердце труженицы общепита смягчилось.
Меню, гордо висевшее на стене в мутном плексигласовом кармане, представляло собой ребус. Напечатанное на машинке через третью копирку, и лишившееся части букв, оно предлагало «Битоки с вермшею», «Наваг с риаом» и «Конпот». Мне всегда было интересно, куда девается первый, четкий экземпляр меню? Великая тайна эпохи. Неужели заведующая столовой вешает его дома в рамочку?
Выбор был невелик, но традиционен: винегрет «Здоровье», салат «Ядреный» (капуста с морковкой и хреном), консервированный зеленый горошек.
Каждая советская женщина знает: «Ешь капусту с морковкой и хрен – будешь, как Софи Лорен!»
На первое – борщ или суп (куриный либо гороховый, третьего не дано). На второе – биточки с вермишелью, с опцией «подливка», плов «узбекский» (почему-то со свининой) или жареная навага со слипшимся рисом. На третье – компот из сухофруктов, чай «грузинский» или кисель брусничный. Ну и пиво «Жигулевское» на-четвертое.
Я взял винегрет, гороховый суп и биточки с вермишелью в подливе и бутылку пива. Итого: 58 коп. Кассирша пробила и вручила мне вместе с сорока двумя копейками сдачи два бледно-фиолетовых чека.
Колька ограничился пловом, но зато взял двойную порцию, ну и тоже пива, конечно.
Хлеб в плетеной корзиночке и горчица в розетке на столе – бесплатно – кусочек коммунизма уже сегодня.
Мы взяли из стопки, один на двоих пластмассовый поднос. Подносы в столовых появились недавно и сразу ускорили процесс самообслуживания. Раньше приходилось челночить от раздачи к столу с тарелками в руках,
…Шумные незнакомцы у окна вдруг притихли, потом встали и, не чокаясь, кого-то помянули вполголоса. До моих ушей донеслось, что-то про самолет.
Точно, это они про разбившийся под Днепропетровском АН-24. Погибли все, кто был на борту. Кажется, третьего августа это случилось. В газетах об этом – ни слова. У нас не принято расстраивать советских людей печальными известиями. У нас всегда все хорошо. Но сарафанное радио работало исправно – шила в мешке не утаишь. Слухи они как тараканы – всегда найдут щель.
Размышляя, я не спеша ел гороховый суп, попивая пивко. Колька же свой двойной плов умял за пять минут. Сидел теперь довольный, щурил свои и без того узкие глаза и лениво тянул пиво. Вот она, таежная закалка – ешь быстро, пока не отобрали.
Тем временем пришло время "обеда", в столовую ввалилась, громко обсуждая дела и новости, толпа людей в синих и белых халатах. Рабочие опытного производства и инженеры конструкторского бюро. Мигом в зале стало тесно и шумно. Народ бегал с уставленными тарелками подносами, искал свободные столики.
Колька встал из-за стола.
– Я пока на улице покурю. Ты доедай не торопись – тот, кто тщательно жует, до коммунизма доживет!
Не успел он выйти, как за наш столик плюхнулись трое работяг в промасленных спецовках. По виду – грузчики. Лица красные, глаза блестят – явно уже приняли на грудь для аппетита. И, судя по бутылкам пива на подносе, собирались продолжить банкет.
— Как пивко, браток? Не кисло? – добродушно поинтересовался один из них, самый говорливый.
Я пожал плечами. Пиво «Жигулевское» – оно всегда немного кислое. Это его фирменный стиль.
— Пить можно.
Щелкнули, слетая крышки, теплое пиво полилось в стаканы.
— Погодьте-ка! – остановил их третий, седоватый мужичок с лицом старого мастера, натруженными руками и подозрительно добрыми глазами наставника молодежи. Он извлек из бокового кармана комбинезона плоскую металлическую фляжку. – Для аромата!
Скрутив крышку, плеснул каждому в пиво прозрачной жидкости. Те одобрительно заурчали.
— Хлопнешь с нами? – предложил он мне.
— Водка? – подозрительно поинтересовался я.
— Обижаешь! Спирт! Чистый, как слеза комсомолки! Экстра!
— Нет спасибо, – я поспешно допил свое пиво и засобирался.
— Зря! – сказал «наставник». – «Ерш» – он слаще белорыбицы! Душу лечит, печень веселит!
Собутыльники одобрительно заржали.
— Ну, за нас! Чтоб мы жили богато, а наша зарплата… – он запнулся, подбирая рифму, – …росла, как лопата!
Они с энтузиазмом чокнулись и жадно повлекли пиво к иссохшим губам.
Я, пожелал им приятного аппетита и понес свой поднос с грязной посудой на мойку. У батареи сиротливо стояли две пустые бутылки – полулитровка и «чекушка». Наследство футбольных болельщиков. Видимо, побоялись отдать их посудомойке – на стене висел грозный плакат, запрещающий приносить и распивать. Рядом с запретом был нарисован поучительный алкаш с фингалом и бутылкой «Московской» за пазухой, к которому уже спешили милиционер и дружинник с красной повязкой. Мораль сей басни была ясна: пить можно, но осторожно.
* * *
Наша дорога лежала в центр.
От завода до Бакунинской улицы, потом – на остановку напротив торгового техникума. Остановка была обозначена не столько табличкой на столбе, сколько характерным ковром из шелухи от семечек на асфальте. Лузгая их, народ коротал время в ожидании общественного транспорта. Рядом – газетные стенды, у которых топтались пенсионеры и прочие любители бесплатной прессы, экономящие две копейки на собственном кругозоре.
Отсюда в центр ходил двадцать пятый троллейбус и третий автобус. Автобус подошел первым. Пустой – все на работе, строят светлое будущее.
— Следующая – Спартаковская площадь, – прохрипел динамик. – Граждане, оплачиваем проезд! Совесть пассажира – лучший контролер!
Я бросил гривенник в прозрачную кассу – ящик с прорезью, напоминающий урну для голосования. Оторвал два билетика – маленьких, сереньких. Сели с Колькой на переднее сиденье.
Поскольку до коммунизма, как обещала партия, оставалось всего одиннадцать лет, людей усиленно приучали к сознательности. Раньше в автобусах хозяйничали суровые кондукторши с огромными сумками и рулонами билетов. Этих не проведешь! От пристального взгляда такой кондукторши не спрячешься, и руки сами лезут в карманы и кошельки за мелочью. Она громко, на весь салон кричала: «Не задерживаемся у дверей! Проходим в середину! Обилечиваемся, граждане!» А теперь – касса самообслуживания. И совесть. Правда, обычных контролеров почему-то не отменили. Наверное, с совестью у граждан были пока проблемы.
И точно. На следующей остановке в автобус незаметно влились двое – мужчина неприметной наружности и женщина в толстых очках с диоптриями. Сначала они притворялись обычными пассажирами, озирались по сторонам. Но как только двери закрылись, достали из карманов жетоны и грозно вопросили: «Граждане, предъявляем билетики!» Ловушка захлопнулась Началась проверка. Кто-то замешкался, кто-то начал рыться в карманах… Отговорки «не успел», «потерял» не принимались. Штраф – рубль! Цена трех бутылок пива или одного обеда в столовой.
Почему у контролеров всегда такие неприятные, подозрительные лица? Их что, специально отбирают по этому признаку? Или работа такая – людей ненавидеть?
По ходу проверки билетов возник конфликт. Симпатичная молодая женщина (да что там женщина – девушка) с ребенком спокойно показала им оторванный билетик.
— А на ребенка? – строго спросила контролерша.
— Ему шесть с половиной. До семи лет – бесплатно.
— Не похож он на шестилетнего! Крупный какой!
— Но ему шесть!
— Документ есть? Свидетельство о рождении?
— Нет у меня с собой свидетельства!
— Тогда платите штраф, гражданочка!
Женщина беспомощно оглянулась на пассажиров, наблюдавших с выжидательным интересом за конфликтом, сочувствуя, но не вмешиваясь. Да, плохо еще у нас с солидарностью трудящихся!
— Не нравится мне этот хер! – сказал мне на ухо Колька, имея в виду соратника контролерши в толстых очках. – Чо он к девке прицепился, может ему в репу дать?
— Сиди уже, защитник! – пресек я его порыв к справедливости. – Примут тебя менты с твоей колхозной справкой… А ты мне нужен, до Красноводска еще ехать.
— Девушка, – обратился я к красивой жертве контролеров. – А паспорт у вас, с собой?
— Да, – закивала она.
— Так там же вписан ваш ребенок и дата рождения указана!
— Ой, и правда! – просияла красотка. – Совсем из головы вылетело!
Она полезла в сумочку.
— Не надо! – замахала руками контролерша, поняв, что рубль уплывает. – Мы вам верим!
— Нет уж, теперь смотрите! – мстительно заявила она.
Шекспировская трагедия ценой в рубль.
— Площадь Дзержинского. Политехнический музей. Следующая остановка – площадь Ногина – конечная, – донесся из репродуктора скрипучий голос водителя.
Избежавшая штрафа дама вскочила как ужаленная и ухватив за руку сынишку метнулась к дверям.
— Вы выходите, выходите? – нервно вопрошала она пассажиров, стоявших впереди.
— Не волнуйтесь, гражданочка, здесь почти все выходят.
— Мне очень надо!
— Всем очень надо!
— Я с работы отпросилась!
— Все отпросились.
* * *
Через полчаса, пройдя через лабиринт московских переулков, мы вынырнули на простор Красной площади. Сердце Родины. Главная витрина страны. Брусчатка, Мавзолей, Лобное место, Спасская башня с курантами… Все как на открытке. Торжественно, гранитно, народ ходит, глазеет.
— Ну и?.. Красиво, конечно, – Колька скривился, оглядывая помпезные декорации. – Только народу многовато. И пыльно. Чего тут делать? Пошли обратно, а?
Я даже обиделся за державу. Человек приехал с края света, а ему – пыльно!
— Подожди ты! Куда спешить? Это ж Красная площадь! Можно к Вечному огню сходить, на Царь-пушку посмотреть, на Царь-колокол… Исторические места!
— Да гори она вечным огнём твоя пушка. По жаре шляться…
— Ладно, – предложил я компромисс. – Давай хоть пять минут постоим. Сейчас куранты бить будут. Почетный караул посмотрим. Зрелище – закачаешься!
Как раз приближался конец часа. Площадь, до этого казавшаяся полупустой, начала наполняться народом. Публика кучковалась у Спасской башни, все ждали представления. Смена караула у Мавзолея – главный аттракцион Красной площади, бесплатный и идеологически выдержанный. Днем – толпы любопытных, пионеры в галстуках, организованные группы туристов. Ночью – романтические парочки, загулявшие компании, просто бессонные души, ищущие в этом ритуале какой-то высший смысл или просто развлечение.
Вокруг нас уже группировались иностранные туристы, вооруженные фотокамерами «Пентакс» и «Никон». Готовились запечатлеть для потомков суровую экзотику советской империи. С первым ударом курантов, из ворот Спасской башни, чеканя шаг так, будто под сапогами не брусчатка, а вражеские головы, вышли два солдата-кремлевца в парадной форме с карабинами у плеча и разводящий офицер. Идеальная выправка, каменные лица, движения отточены до автоматизма. Живые манекены, символ незыблемости власти. Они промаршировали к Мавзолею, где у входа застыли двое их предшественников. Короткая, молчаливая церемония смены. Щелчки затворов фотоаппаратов. Потом – такой же безупречный марш обратно, в кремлевские недра. Новые часовые застыли у входа в усыпальницу вождя, превратившись в часть гранитного пейзажа. Представление окончено. Публика начала рассасываться.
— Ну что, впечатлился? – спросил я Кольку.
— Ага, – кивнул он. – Как в мавзолее побывал. Пошли отсюда. Жарко.
— Пошли мороженого поедим, – предложил я.
— Мороженого? – удивился Колька. – Мы ж не дети.
— Ты не понимаешь! – возмутился я. – Это не просто мороженое! Это – ГУМовский пломбир! Легенда! Говорят, по секретному кремлевскому рецепту делают. Вкус – божественный! Вафельный стаканчик хрустит! А главное – дефицит! Его выбрасывают на полчаса, и тут же очередь выстраивается, как к Мавзолею. Успеть надо!
Колька посмотрел на меня как на идиота, но пошел следом.
И нам повезло! Едва мы вошли в прохладные аркады ГУМа, как я заприметил ее – заветную тележку на колесиках с прозрачной крышкой, под которой белели шарики пломбира. А рядом – мороженщица в белоснежном переднике и кокошнике. И – очередь. Уже человек десять. Я рванул, расталкивая локтями каких-то интеллигентов в шляпах, и вклинился в хвост. За мной тут же пристроился Колька и еще человек двадцать. Люди в Советском Союзе обладают уникальным чутьем: если где-то очередь – значит, что-то дают, надо брать! Даже если не знаешь, что именно. Надежда на чудо – главная национальная черта.
Через пару минут мы стали счастливыми обладателями двух порций – по два шарика в хрустящем вафельном стаканчике. На нас смотрели с плохо скрываемой завистью те, кому не досталось.
— Ну и как? – спросил я Кольку, когда мы отошли в сторонку и приступили к дегустации.
— Ничего… – он сосредоточенно облизывал тающий шарик. – Вкусненько, жирненько, всё по пунгсу*.
[*корейский аналог фэншуй].
Освежившись и приобщившись к столичной dolce vita, мы приступили к делу. Нужно было найти подходящую тару для перевозки контрабандной икры. Прошлись по галантерейным отделам, вдоль чемоданно-портфельных развалов. Вот оно! Спортивные сумки. Большие, брезентовые, синего цвета, с гордой белой надписью «ДОСААФ». То, что надо! Ткань плотная, молния железная, ремень через плечо с наплечником – чтобы тяжесть не так давила на совесть и ключицу. Взяли две штуки. По пять рублей тридцать копеек за экземпляр. Подготовка к операции «Икра» вступила в завершающую фазу.
* * *
Билет я взял на Махачкалинский дополнительный. Со скорым Москва-Астрахань даже спекулянты помочь не смогли — разбирали их москвичи и окрестные жители, изнемогающие от летней духоты задымленных городов, рвущиеся к южному солнцу и морю как к последнему спасению.
Павелецкий вокзал — не чета своим более парадным московским собратьям. Угрюмое здание цвета слоновой кости у самой окраины центра, с двумя скромными башенками и вечно суетливой площадью. Южные ворота столицы, пропускавшие через себя иной поток, не столь нарядный, как тот, что устремлялся через Ленинградский к балтийским берегам или через Белорусский к польской границе. Сюда прибывали степняки и волжане, шумные, смуглые, колоритные. Здесь звучали певучие акценты юга, долетали запахи астраханских арбузов и саратовской рыбы, здесь продавали при выходе с перрона семечки и вяленую воблу.
Через этот вокзал уходили поезда в Нижнее Поволжье и Заволжье, в степи Предкавказья, в широкие просторы за Волгой-рекой. Царство пыли, зноя и бескрайних горизонтов, где в ясную погоду видно на тридцать верст вокруг.
Вокзал жил торопливой, мелкой, деловой сутолокой пригородных электричек, смешанной с основательной неспешностью южных поездов. Бросались в глаза облупившаяся лепнина и трещины в старых колоннах, словно вокзал недавно оправился от тяжёлой болезни, но на реабилитацию денег не хватило. В дневном свете он казался мрачной декорацией к спектаклю о жизни небогатой привокзальной России, зато к вечеру его преображали электрические огни.
В преддверии южного поезда перрон напоминали растревоженный муравейник. Те же суета и гомон, те же необъяснимые броуновские перемещения, та же сосредоточенность каждой отдельной особи на своей задаче при полном игнорировании окружающих. Мы уже больше часа топтались на перроне, прижав к ногам свой невеликий багаж, чтобы не украли.
Где-то в начале третьего ночи, когда даже самые оптимистичные пассажиры начали подозревать, что их астраханский поезд уехал вчера или не приедет вовсе, на третий путь, кряхтя и отдуваясь, вполз почтово-багажный состав. Из этого, казалось бы, незначительного факта мы с Колькой, а также группа местных носильщиков – мудрых гуру вокзальной жизни – сделали единственно верный вывод: наш поезд подадут на пятую платформу. Ибо на четвертой, согласно неписаным законам железнодорожной логистики, окажется «нерабочая» сторона, обращенная к соседнему составу.
Носильщики погнали тележки назад к переходу, чуя правду профессиональным чутьем, хозяева багажа устремились за ними. Мы подхватили наши сумки ДОСААФ, в которых пока лежали лишь смены белья и нехитрый провиант в дорогу и тоже пошли на пятую платформу. Другие пассажиры недоуменно таращились нам вслед.
Молчало станционное радио, словно набрало в рот воды. Под Дубниковским мостом низко, над самыми путями, горели красные огни — тревожные, как сигнал опасности. Дальше по горловине виднелись, разбросанные в понятном только железнодорожникам порядке, синие и всевозможные сигнальные белые.
— Слышишь? — Колька ткнул меня локтем в бок.
Чуть слышно стали подрагивать рельсы, вибрация прошла по платформе. Дежурная по вокзалу решительно пошла к справочной в начале перрона. Сомнений не оставалось: дополнительный подавали на посадку. Он был совсем рядом, между блокпостом и технической библиотекой, скрытый от глаз торцевой стенкой последнего вагона почтово-багажного, как партизан в засаде.
— Идет, родимый, – усмехнулся Колька. – Пора грузиться, партнер.
Вспыхнул свет фар. Махачкалинский дополнительный катил к вокзалу – массивный, тяжелый, преисполненный собственной значимости. В тамбурах замелькали фонари проводников — светлячки в августовской ночи. Вагон тянулся за вагоном, равномерно потряхивая на стыках, поезд был равнодушен к судьбам, надеждам и планам тех, кто разместятся сейчас в его утробе.
— Граждане пассажиры! Поезд номер 233 Москва—Махачкала подается на пятую платформу! — проскрежетал наконец усталый голос из репродуктора.
Но и без объявления уже всё было ясно. Пассажирская орда с чемоданами, детьми и баулами с четвертой платформы устремилась на пятую в стихийной миграции. В этой сутолоке меня задели зачехленным остовом разборной байдарки, наступили на ногу и чуть не спихнули с перрона, я машинально отметил: «Туристы едут. Светлые головы, бесхитростные души. Мать их за ногу!»
— Пятый вагон наш, — сказал я Кольке. — Там купе с девятого по двенадцатое. Мы в одиннадцатом.
Колька кивнул и уверенно двинулся в людской поток, умело лавируя между чемоданами и баулами. Его узкие плечи и тренированное тело позволяли проскальзывать в щели, в которые другие и не пытались протиснуться. Я следовал за ним, пользуясь его «пробивной силой» и думая о предстоящем путешествии.
Тридцать часов в поезде. Потом Астрахань, Каспий, Красноводск... Всё как звенья одной цепи, только цепь эта тянется в неизвестность, и нельзя предугадать, где оборвется. Может, в туркменской пустыне, может, в морской пучине, а может, в московской подворотне, если Нуждин посчитает, что долг отдан не с тем почтением, которого он заслуживает.
Проводница — чистая стюардесса – синий китель и короткая юбка облегали ее невысокую стройную фигуру. Берет с золотыми молоточками был сдвинут набок, покрывая густые темные волосы — мельком глянула наши билеты и пропустила внутрь.
Купе – стандартное, безликое. Синий дерматин, столик с пятнами от чая, сеточки для газет. Но чисто. И пахнет свежим бельем. Наше временное убежище на ближайшие полтора суток
Колька первым делом проверил окно — открывается ли, надежно ли закрывается. Потом осмотрел полки — их крепления, пространство под нижними сиденьями. Спрятали туда багаж. Сели у окна напротив друг друга, ожидая отбытия.
— Ну что, — сказал он, вынимая из походной сумки фляжку со своей таежной настойкой, — накатим за дорогу скатертью?
И в этот момент раздался первый, пробный гудок локомотива. Поезд вздрогнул всем своим многотонным телом, как конь перед дальним походом. Колеса дрогнули, лязгнули буфера, и состав медленно тронулся, унося нас из московской летней ночи навстречу астраханской жаре и туркменской неизвестности.
Фляжка в руке Кольки поблескивала тусклым металлом. Он разлил настойку по маленьким металлическим стаканчикам, и в тесном пространстве купе разлился пряный аромат таежных трав, чуждый железной логике поезда, рассекающего подмосковную ночь.
— За удачу, — сказал он, приподнимая стакан. В этом коротком тосте заключалось всё — и надежда, и готовность принять неизбежное.
Я молча кивнул и опрокинул содержимое в себя. Горло снова обожгло. Напоминание о том, что путь к успеху лежит через тернии.
Потом мы жевали жесткую оленину, глядя в окно на черноту ночи, прореженную редкими огоньками подмосковных станций.
Явилась симпатичная проводница-стюардесса, забрала наши билеты.
— Белье брать будете? — спросила она, и в ее голосе звучала скрытая ирония, ведь белье на ночной поезд застилали заранее, чтоб не колготиться с ним в потемках. Все четыре места нашего купе были застланы.
— Естественно, — кивнул я. — На нас двоих.
Проводница окинула нас внимательным взглядом, пытаясь угадать, кто мы такие — командированные от большого завода, спортсмены, едущие на сборы, или, может, цеховики, везущие «левый» товар на юг.
— Тогда с вас по полтора рубля, — подвела она итог своим размышлениям. — Лишнее белье завтра заберу. Чай будет утром.
— Приняли к сведению, — ответил я с вежливой улыбкой, протягивая деньги.
Поезд покидал Подмосковье. Мерное постукивание колес на стыках рельсов — тук-тук, тук-тук — затягивало, как шаманский бубен. Звук, который слышали поколения людей, несущихся через пространство и время в железных коробках.
На своей нижней полке, завернувшись в казенную простыню, Колька уже начал засыпать, доверившись движению поезда и собственной звериной способности мгновенно просыпаться при малейшей опасности. А я все смотрел в окно, и в голове крутились мысли о предстоящей авантюре.
Глава 10
Утро застало нас на среднерусской равнине. За окном расстилались поля, перемежающиеся берёзовыми рощами, точно кто-то расстелил на земле гигантское лоскутное одеяло. Иногда поезд проносился мимо тихих станций с невзрачными домиками и палисадниками, где работящие женщины в платках уже хлопотали, развешивая белье, и кормили кур. Обыденная жизнь шла своим чередом, далекая от городской суеты и музыкальных амбиций.
Колька проснулся рано — сказывалась привычка лесного человека вставать с первыми лучами солнца. Потянувшись и сладко зевнув, он сел на постели спустив ноги на пол.
— Выспался? — спросил я, отрываясь от своих записей.
— Ага, — он потер глаза. — А ты, гляжу, всю ночь кропал? — кивнул он на раскрытую тетрадь.
— Ночь тихая, думалось хорошо, — я закрыл записную книжку и убрал ее во внутренний карман.
— О чём писал-то? — с интересом спросил Колька.
Я на мгновение задумался. Рассказать ему правду, что я записываю песни будущего? Что эти строчки когда-нибудь потрясут целую страну? Он либо не поверит и решит, что у меня не все в порядке с головой после травмы, либо поверит — и это будет еще хуже. Потому что тогда ему придется принять и все остальное: то, что я не Михаил Ким, а человек из далекого будущего, занявший его тело. А Колька, это не Марина – пластичная, милосердная готовая принять меня любым. Он твердый и прямой, как бамбук. У него или свой или чужой, и понятно, что Марк Северин для него никогда своим не станет.
— Идеи для песен, — ответил я уклончиво. — Для ВИА, нужен материал.
Колька хмыкнул.
— С тобой не соскучишься, Миха, — сказал он, натягивая футболку. — То ты борец, то музыкант, то курьер с икрой. Многогранная личность, как говорят в ваших институтах.
Не знал он, насколько многогранная. Семьдесят лет жизни, прожитые в будущем, — вот такие теперь «грани» у его друга Михаила.
— Пойду умоюсь, — заявил Колька, выходя из купе с полотенцем на шее.
Оставшись один, я на мгновение прикрыл глаза, чувствуя легкое головокружение. Тело Михаила всё еще не полностью оправилось от травмы. Физически я был здоров — мог бегать, поднимать тяжести, даже мог бы, наверное, вернуться на борцовский ковер. Но иногда, особенно в стрессовые моменты, тело словно напоминало мне, что мы с ним еще не до конца понимаем друг друга. Приходили головокружения, вспышки боли в затылке, моменты слабости. В такие минуты я чувствовал себя незваным гостем, который слишком долго засиделся в чужом доме.
Вернулся Колька, с мокрыми волосами, посвежевший.
— Надо чайком разжиться у проводницы, — сказал он, доставая из сумки плотный сверток. — У нас тут и колбаса, сало и хлебушка до Астрахани хватит, можно и не вылазить некуда. Незачем светиться лишний раз.
Колька всегда предпочитал менее публичные варианты. Сколько раз он, наверное, прятался от пограничников, таможенников, милиции... Жизнь за гранью закона научила его быть тенью, неприметным, скользящим по краю зрения.
Я колебался. С одной стороны — чем меньше нас будут видеть пассажиры, тем лучше. Мы и так выделялись среди обычных курортников и командированных: он — с ярко-восточной внешностью и повадками лесного хищника, я — с чертами лица, выдающими корейское происхождение, и странным взглядом человека не из этого времени. С другой хотелось посидеть в вагоне-ресторане, поесть нормальной еды, посмотреть на людей, послушать разговоры. Но это ближе к вечеру. А Колька пусть сидит, сторожит котлету денег, которую он предусмотрительно сразу по прибытию зашил в свой матрас, рассудив, что там никакой ворюга искать не додумается.
— Пойду чай у проводницы попрошу, — решил я.
Проводница, та самая изящная длинноногая, туфли на коротком бойком каблучке, которую мы встретили вчера, уже суетилась со своим пузатым титаном. Запах заварки, сладковатый, словно из детства, наполнял тамбур. Советский чай — крепкий, черный (подкрашенный содой), с терпким привкусом грузинских плантаций. Такой исчез вместе с Союзом, уступив место пакетикам с легким вкусом картона и ароматическими добавками.
— Девушка, два стакана чаю, пожалуйста, — попросил я, улыбнувшись.
— Сейчас принесу в купе, — кивнула она, явно довольная «девушкой». — Сахар берете?
— Конечно, — сказал я. — А газетку не подскажете, где взять?
— Старые только, — она кивнула на стопку газет в углу. – В одиннадцать в Мичуринске будем, там стоянка долгая, на перроне киоск «Союзпечати» купите свежие.
Я взял газету и вернулся в купе. «Правда» от 22 июля 1969 года... Первая полоса пестрела заголовками о достижениях соцстроительства, о рекордном урожае и о встрече Леонида Ильича Брежнева с делегацией из ГДР. Привычная советская риторика, за которой пряталась совсем другая страна — та, в которую мы сейчас ехали с контрабандной миссией.
Глубоко в колонках новостей я нашел маленькую заметку: «Американцы высадились на Луну». Всего несколько строк, и ни намека на эпохальность этого события, будто речь шла об очередной районной спартакиаде.
И правильно, никакого достижения не было. Ложь, звиздеж и провокация. Первыми на Луну прибыли Незнайка с Пончиком. Не верите? Это ваши проблемы.
— Что там пишут? — поинтересовался Колька, разворачивая на столе свою таежную снедь. — Опять про стройки коммунизма?
— Да всё то же, — усмехнулся я. — А вот, американцы на Луну высадились.
— На Луну? — Колька фыркнул. — Брехня всё это. Придумают же. На Луне — ни воздуха, ни воды. И эта… невесомость. Как они там ходить-то будут?
Во истину, устами таежного отрока глаголит истина.
— В скафандрах, — ответил я серьезно. — там чушки чугунные, к ногам привязаны, так что не взлетят пока не отвяжут.
Колька посмотрел на меня с подозрением.
— Гонишь?
— Если кто и гонит, то не я, — я сложил газету.
Колька пожал плечами. Для него космос был чем-то абстрактным, далеким от реальных проблем выживания в тайге или провоза контрабанды через границу.
В дверь постучали — проводница принесла чай в подстаканниках. Два кусочка сахара лежали на блюдцах, словно маленькие кирпичики для строительства сладкой жизни.
— Приятного чаепития, — сказала она и удалилась.
Колька разложил на столе своё богатство — нарезанная кружками домашняя колбаса, сало с прослойками мяса, обсыпанное черным перцем и чесноком, ароматный бородинский хлеб, завернутый в чистую тряпицу.
— Угощайся, — кивнул он. — всё натуральное. Не то что ваши сосиски с бумагой.
Я тронул колбасу — твердая, плотная, с кусочками жира и чеснока, душистая, словно впитала в себя весь дух Дальнего Востока — свободный, дикий, настоящий.
— Спасибо, — взял себе кусок. — Дело говоришь, на такой колбасе доедем как миленькие.
Колька усмехнулся, довольный похвалой. Вообще, он много улыбался, но как-то незаметно, скупо, словно опасаясь растратить запас улыбок до старости.
За окном бежал пейзаж средней полосы – поля, сохранившиеся кое-где вдоль рек рощи. Прилегающая к Подмосковью индустриальная часть Центра.
— О чем задумался? — спросил Колька.
— Да так, разное в голову лезет, — уклончиво ответил я. — Надо продумать всё до мелочей.
— Когда прибудем в Астрахань, есть мысли, где остановимся?
— Поселимся в какой-нибудь гостинице, — ответил я. — Переночуем и на паром — в Красноводск.
— Гостиница, это плохо, — он покачал головой. — Там паспорта, прописка, учет. Лучше у частника снять, на окраине. Заплатим – и никаких вопросов. Потом по-тихому на пристань и на пароход.
Опять он мыслил, как нелегал, как человек, привыкший обходить систему. Но в этом была логика: чем меньше следов мы оставим, тем лучше. Потому что, чем всё кончится – непонятно.
— Ты прав, — согласился я. — Так и сделаем.
Колька довольно кивнул, взял еще кусок колбасы, положил на хлеб и с аппетитом принялся жевать, запивая чайком. Его жизненная философия была проста: ешь, когда есть возможность; отдыхай, когда есть время; будь настороже всегда.
— А если поймают с икрой? — вдруг спросил он, глядя мне в глаза.
Вопрос застал меня врасплох. Мы оба знали ответ, но не произносили его вслух, будто суеверно опасаясь накликать беду.
— Я на себя всё возьму, — ответил я, не отводя взгляд. — Статью… а долг и так мой.
— Да я не про это… – поморщился Колька. – Ладно, мне не привыкать, а ты-то в первый раз против закона попер. Не страшно?
— Ссыкотно, конечно, малость. От срока может и отмажут, все-таки отличником был «боевой и политической», мастером спорта, Спорткомитет характеристику напишет, возьмут на поруки… а вот Нуждин по головке не погладит… десять штук мне взять неоткуда.
Колька помолчал, размышляя. Потом вдруг спросил:
— У тебя девушка есть?
Интересный вопрос. Я задумался. У Миши, несмотря на внешнюю привлекательность, постоянной девушки не было, так эпизодические связи, с такими же как он профессиональными спортсменками, на пару перепихов. Свободного времени мало, вечно на сборах, на соревнованиях. Учеба, опять же. Да и в Москве он жил недолго. А жениться… он твердо дал себе зарок – только на кореянке. Или по крайней мере, с корейскими корнями, как мама. Верно говорят – мужчинам часто нравятся женщины внешне похожие на мать. Миша был из таких. Пусть отношения у них были, мягко говоря, сложные, но это сидело где-то в подсознании и логике не поддавалось.
В этом крылись корни проблемы. Для приморских корейцев Миша – неполноценный кореец. Практически, русский. Да, община помогла ему, но это скорей всего по протекции деда. А так, ни один уважаемый отец семейства не даст благословения свей дочери на такой брак (порядочная корейская девушка выйдет замуж только за корейца). А та никогда не осмелится пойти наперекор родителю. Вы скажите – а, как же Вера Пак? Так она была сирота – некому запрещать. И всё равно, ей пришлось уехать от осуждения соплеменников. В Москве же просвещенную кореянку, отвергающую домострой днем с огнем, не сыщешь, так что серьезные отношения откладывались, на когда-нибудь потом.
Это была правда... для Михаила. А для меня? Марина? Наверно, если бы она осталась, мы бы так и жили. Но она не осталась. Наташа? Это и вовсе смешно – роль любовницы без обязательств, не для неё. А что-то большее – не для меня.
— Что молчишь? Сложный вопрос?
— Нет, Колька, нет у меня девушки… ни постоянной, ни временной. А у тебя?
— Да так, была одна, — Колька отвел взгляд. — В Уссурийске. Женихался к ней… Да не сложилось…
Боль промелькнула в его глазах и тут же спряталась, как испуганная рыба в глубину. Колька не из тех, кто долго концентрируется на душевных ранах. Он как таежный зверь — зализал рану и двинулся дальше, к следующему охотничьему угодью, к новой добыче.
— А что не так случилось? — спросил я, не удержавшись.
— Замуж вышла, пока я по тайге шастал, — он пожал плечами. — За ревизора из Ташкента. В отпуск приехал к родственникам и окрутил девчонку. У него, говорят, трехкомнатная квартира с ванной, машина «Волга» и перспективы роста. А у меня что? Японский штык да тайга за окном. Хотел я ему рога обломать, так вся родня на дыбы, что её, что моя. Он уважаемый человек, а ты, говорят, бандит с большой дороги и будущего у неё с тобой нет.
Он усмехнулся, но в этой усмешке читалась застарелая боль — как заноза, которую не вытащишь, потому что она слишком глубоко.
— Не переживай, — сказал я неуверенно. — Ещё встретишь свою...
— Да брось, — Колька отмахнулся. — Мне баб хватает. Был бы я женат, разве подписался на эту авантюру? Сидел бы дома, лаптем щи хлебал, в телевизор пялился. Скука смертная. Выпьем? — предложил он вдруг, доставая из-за пазухи фляжку.
Я покачал головой:
— Давай вечером. Сейчас надо мозги держать ясными.
Он кивнул, соглашаясь, и убрал фляжку обратно.
За окном потянулся какой-то поселок: сотен пять одинаковых двускатных крыш вразброс, сады, антрацитно-черная земля. За штакетником виднелись заросшие травой прогоны. Под насыпью лежало стадо, бородатый пастух, запрокинув голову, пил из бутылки молоко.
Идиллия. Пастораль в сепии, мелькнувшая на пару минут в окне купе. Люди живут здесь, рождаются, пашут этот чернозем землю, пасут коров, умирают, не зная ни о Битлз, ни о скором триумфе Pink Floyd, ни о том, что их страна через двадцать с небольшим лет рассыплется, как глиняный горшок, упавший на каменный пол. Глядя на пастуха, безмятежно пьющего молоко, я поймал себя на мысли — этот точно не доживет.
Дед допил, вытер губы рукавом и, опираясь на длинную палку, лениво побрел за стадом, растворяясь в утренней дымке. Пастораль, мать её. Мир за окном жил своей, отдельной от нас жизнью. Мирной, скучной, как лекция по политэкономии. И только мерный стук колес напоминал, что моя собственная, безумная пьеса продолжается, и антракта не предвидится.
Поезд пыхтел сквозь летнее утро, неутомимо пожирая километры на пути к Астрахани.
Колька, явно считавший тишину нездоровым признаком, достал свой трофей — маленький радиоприемник "Панасоник", чудо враждебной техники. Включил, и принялся с сосредоточенно крутить колесико настройки. В эфире хрипело и шипело, словно кто-то жарил на сковородке помехи. Сквозь треск и шипение прорывались обрывки голосов, куски музыки — то ли бравурный марш, то ли завывания Муслима Магомаева, разобрать было трудно. А Колька крутил дальше. Что он там хотел поймать, бог его знает, а меня неожиданно сморило. Я лег, закинув руки за голову. Сквозь окно над полкой проплывали опоры контактной сети — их крестовины, как огромные грабли, бороздили синее августовское небо. В какой-то момент реальность поплыла, и я провалился в сон.
Проснулся от тишины. В купе было пусто. На моих "Слава", добытых еще в прошлой жизни и чудом сохранившихся, было семнадцать тридцать. За окном теперь плыли невысокие, округлые холмы — увалы, покрытые выгоревшей травой. Пейзаж стал скупее, южнее. Железнодорожный путь нырнул в ложбину, вынырнул у одинокого домика путевого обходчика, рядом желтели аккуратные стога. Через секунду-другую мелькнул высокий недостроенный забор из свежих досок, за ним — гора силикатного кирпича, видимо, припасенного для строительства светлого будущего в отдельно взятом дворе. А чуть поодаль виднелась церквушка-пятиглавка, белая, с голубыми куполами, словно забытая Богом и местным райкомом посреди степи.
Дверь купе открылась, вошел Колька. Его лицо было непроницаемо.
— В сортир отходил, — сообщил он буднично, словно часовой на посту докладывал об обстановке. — Выспался?
— Угу, — я растер щеки, прогоняя остатки сна. Надо было умыться, вернуть себе человеческий облик.
"Внимание! — прокаркало радио. — Поезд прибывает на станцию Ртищево. Стоянка тридцать минут".
Железнодорожный узел развернулся перед нами во всей красе: разбросанный парк прибытия, голубоватое марево над горловиной, и неизбежное "Не курить!" — растянутое на десятки метров вдоль брандмауэра. Тельферная установка для погрузки почты торчала над платформой как африканская хижина на сваях — с крышей, но без стен.
Измученные долгой дорогой пассажиры потянулись на перрон — подышать воздухом, размять ноги. Навстречу им, как по сигналу, двинулись местные торговки с ведрами и сетками, полными яблок. Август все-таки — сезон.
— Надо купить газету, — сказал я Кольке. — Может, американцы еще на Венеру слетали, пока мы тут тряслись.
— Сиди уж, астронавт, — буркнул он, но без злобы. — Чего людям глаза мозолить.
Вот ведь бирюк таежный — даже на станции осторожничает.
— Не могу уже в замкнутом пространстве. Пойду разомнусь, воздухом подышу.
Я выбрался в коридор, лавируя между пассажирами, и спрыгнул на платформу. Августовское солнце раскалило бетон до температуры сковородки. Воздух был густым, как кисель, — в нем смешались запахи мазута, пыли и яблок, которыми бойко торговали местные. Железнодорожная экзотика, знакомая каждому пассажиру.
У газетного киоска, как по команде, выстроилась очередь. Неистребимая тяга к печатному слову — даже если это слово состоит из передовиц о трудовых подвигах и сводок ТАСС о международном положении. Впрочем, разве я имею право иронизировать? Сам ведь стою, разглядываю заголовки. "Гудок" привлек внимание — может, почитать о нелегкой доле железнодорожников? Нет, пожалуй, неохота мне в такую жару стоять в очереди на самом солнцепеке. И я решил пойти на вокзал, разведать обстановку. Предчувствие меня не обмануло, там тоже имелась точка «Союзпечати», только не киоск, а отгороженный прилавками уголок всё с теми же развалами прессы. Я купил у хмурой продавщицы (будешь хмурой, если вся выручка уходит Клавке с платформы) журналы «Крокодил» и «Огонек» и пару газет – «Труд» и «Известия». В голове тут же всплыл антисоветский анекдот, где на вопрос покупателя, что есть нового? Продавец отвечает: новые «Известия»: «Правды» – нет, «Советскую Россию» – продали, остался «Труд» за две копейки.
В привокзальном Буфете обнаружилось пиво — целых шесть бутылок удалось взять. И, что удивительно, холодное! Видимо, местные железнодорожники знали толк в простых радостях жизни. Я тут же приспособил одну бутылку, сбив крышку об угол лавочки — прием, знакомый любому студенту. Первый глоток показался райским наслаждением (как это не пошло звучит). В конце концов, почему бы будущему нарушителю социалистической законности не насладиться «Жигулевским»?
В этот момент я поймал себя на мысли: как причудливо тасуется колода судьбы — вот сижу я, вроде бы Михаил Ким, а на самом деле Марк Северин из 2023 года, на станции Ртищево, пью советское пиво и готовлюсь к авантюре с черной икрой. Скажи мне такое еще две недели назад – покрутил бы пальцем у виска.
Поезд снова тронулся, унося нас из Ртищево дальше на юг, к миражам астраханской жары.
Мы с Колькой, не сговариваясь, раскупорили по бутылке «Жигулевского». Пиво, конечно, отдавало солодом и с кислинкой, но в условиях поезда даже оно казалось прекрасным. К тому же, Колькина фляга пошла в ход – по глоточку, для аромата. Мы пили и радовались жизни – или, точнее, тому ее суррогату, который был доступен двум парням с сомнительным прошлым и еще более туманным будущим, запертым в дребезжащей железной коробке. Колька травил какие-то байки про охоту на кабана голыми руками (явно преувеличивая масштаб трагедии для кабана), а я кивал. Когда воздух в купе стал плотнее, а запахи копченой оленины смешались с ароматом хмеля и пота, мы открыли окно. Сквозняк ворвался в купе. Прессу на столе пришлось прижать пустой бутылкой чтоб не раскидало.
— Пойду попудрю носик, — объявил я, когда пиво начало оказывать свое мочегонное действие, а Колька перешел к описанию размеров пойманного им тайменя (размером с небольшую субмарину, не иначе).
Железнодорожный гальюн встретил меня привычной симфонией запахов и звуков — лязг металла, плеск воды где-то в недрах вагона и специфический аммиачный амбре, от которого слезились глаза – из-за качки пассажиры мужского пола частенько не попадают струей в дырку. А мыли его, похоже, только на станции назначения. Сделав дела, я умылся ледяной водой из-под крана, что оказалось не так-то просто: вагон сильно шатало, и воду в пригоршнях донести до лица, не расплескав, удавалось через раз. Зато умывшись, почувствовал себя гораздо бодрее.
На обратном пути, в узком коридоре, я нос к носу столкнулся с нашей проводницей. Как я ранее выяснил, её звали Инна. Имя звучало неожиданно мелодично посреди этого железнодорожного царства. Она стояла у окна, подперев щеку рукой, и задумчиво смотрела на проплывающие мимо поля. На ней все та же ладная форма – пиджачок, юбка выше колен, берет на темных волосах. Усталость на ее лице смешивалась с какой-то неуловимой скукой.
И тут во мне проснулся старый Марк Северин, продюсер, умеющий обаять и уговорить кого угодно — от капризной звезды до несговорчивого чиновника из Минкульта. Тело Михаила Кима еще не до конца освоило эти приемы, но инстинкт взял свое.
— Инна, здравствуйте еще раз! — улыбнулся я своей самой обезоруживающей улыбкой. — А мы как раз тут с товарищем из глухой тайги обсуждаем превратности судьбы и качество советского пива. Не хотите присоединиться на пять минут? У нас как раз осталась непочатая бутылочка... холодная!
В карих глазах мелькнул интерес, смешанный с дежурной подозрительностью. Я заметил, что губы у неё необычные, с маленькими ямочками по краям рта, отчего кажется, будто она усмехается. От этой улыбки по всему моему телу пробежал теплый озноб.
— Ой, ну что вы, мне работать надо, — кокетливо ответила она, поправляя пилотку. — Да и не положено нам с пассажирами...
— Да какое там… пять минут – никто не заметит! — я включил все свое обаяние. — Мы люди тихие, интеллигентные... Просто скучно до чертиков. А вы тут одна, как луч света в темном царстве этого вагона.
— Ничего оно не тёмное, – вроде бы возмутилась Инна, но глаза смеялись.
— О’кей! – согласился я. – Тогда, одна, как солнце в светлом царстве этого вагона. Так пойдет?
— А вы сударь, льстец.
— Правду говорить легко и приятно! Так как, сударыня, неужели откажете двум путникам в глотке... э-э... культурного общения?
Я сделал шаг в сторону, приглашая ее пройти к нашему купе. Инна помедлила секунду, стрельнула глазами по коридору — не видит ли кто.
— Ой, ну, если только на пять минут… – и, едва заметно пожав плечами, скользнула мимо меня.
В купе Колька поднял на нас глаза, в которых читалось немое удивление: он явно не ожидал такого поворота. Но быстро сориентировался, молча подвинулся, освобождая место на диванчике.
— Вот, Инна, познакомьтесь, это Николай, — представил я Кольку. — Человек-легенда. Знает язык зверей и птиц, может развести костер трением мысли о дерево.
Колька хмыкнул, но кивнул проводнице с суровой вежливостью.
Я тем временем открыл последнюю бутылку пива и налил Инне, у нас еще было в стаканах.
— Ну, за прекрасных дам, украшающих наши суровые железнодорожные будни! — провозгласил я первый тост, чувствуя себя немного идиотом. Семьдесят лет за плечами, а несу банальности, как первокурсник.
Инна, кокетливо усмехаясь своими необычными губами, пригубила пиво.
— Ой, ну что вы говорите, — она стрельнула глазками. — Работа как работа. Сейчас вот чай разносить пойду...
Это её «Ой» в начале каждой фразы добавляло голосу милоты.
— Чай подождет! — авторитетно заявил я. — А вот такие моменты — они бесценны! Вы же понимаете, вся жизнь — это ожидание на полустанках. Надо уметь радоваться мгновению! Давайте выпьем за мгновение!
Инна смущенно засмеялась, явно польщенная вниманием и моими витиеватыми речами. Она немного расслабилась, откинулась на спинку дивана, и край ее юбки чуть приподнялся, открывая вид на круглые коленки и существенно выше. Я поймал себя на том, что глупо пялюсь на них. Старый дурак в молодом теле! Колька рядом молча жевал свою колбасу, наблюдая за мной с легкой насмешкой во взгляде. Кажется, он получал от этой сцены не меньше удовольствия, чем я от созерцания Ининых коленок. Она наконец уловила мой взгляд и одернула подол, без всякого, впрочем, смущения. Длина юбки говорила, что она в курсе мужского интереса к своим ногам.
— А вы куда едете, если не секрет? — спросила Инна, переводя взгляд с меня на Кольку.
— Мы... э... в творческой командировке! — нашелся я. — Изучаем народное творчество Поволжья. Песни старинные собираем, легенды. Вот, Николай — он знаток фольклора народов Севера и Дальнего Востока.
Колька удивленно поднял бровь, но подыграл:
— Ага. Шаманские пляски, песни о медведях... Все могу. Хотите, спою про тунгусского шамана? Голос у меня, правда, не очень... после встречи с медведем.
Инна захихикала, прикрывая рот ладошкой. Похоже, наша нелепая ложь казалась ей забавной. Или пиво ударило в голову. Или просто хотелось отвлечься от рутины. В любом случае, лед тронулся.
В купе становилось всё более томно — не то от пива, не то от присутствия Инны. Она сидела, поджав ноги, и с любопытством слушала Колькины байки про таёжную жизнь. А он, войдя во вкус, травил истории одну за другой — про встречи с тигром, про охоту на кабана, про шаманские обряды. Большая часть из них была чистой воды выдумкой, но Инна слушала, открыв рот. А я наблюдал за этой сценой со странным ощущением, будто мы участвуем в каком-то спектакле: двое парней клеят симпатичную проводницу в поезде. И все мы играем свои роли: я — наивного собирателя фольклора, Колька — бывалого таёжника. А Инна — кокетливой проводницы, очарованной случайными попутчиками. Но при этом, каждый думает о своем и мысли наши далеки от предмета разговора.
— Ой, а правда, что в тайге есть места, где до сих пор живут шаманы? — спросила Инна, отпивая пиво. — Такие, знаете, с бубнами, в масках...
— Конечно, есть, — серьёзно кивнул Колька. — Только они не любят чужаков. Говорят, кто без спроса в их места забредёт, того духи с ума сводят. Начинает человек видеть то, чего нет, слышать голоса из будущего...
Я поперхнулся пивом.
— Ой, прямо страшно становится! — Инна поёжилась, но глаза её блестели от любопытства. — А вы сами-то встречали таких шаманов?
— Встречал, — Колька помрачнел и замолчал, уставившись в окно. В коридоре послышались чьи-то голоса, Инна прислушалась.
— Ой, это же бригадир идёт! — всполошилась она. — Мне бежать надо. Спасибо за компанию, мальчики!
Она вспорхнула с места и выскользнула из купе, оставив после себя лёгкий запах духов и ощущение недосказанности. Колька проводил её взглядом и хмыкнул:
— Ну ты даёшь, Миха. "Собиратели фольклора"... Как придумал только?
— А что такого? — я пожал плечами. — Лучше, чем правду говорить.
— Это точно, — он снова помрачнел. — Только смотри, не заигрывайся. У нас дело серьёзное, не до романов.
В его голосе прозвучала неожиданная жёсткость. Ревнует, что ли? Или просто не хочет лишнего внимания? С его-то опытом нелегальной жизни, любой интерес со стороны — уже угроза.
— Не волнуйся, — сказал я. — Это просто... социальная маскировка. Чтобы не выделяться.
— Ну-ну, — Колька достал свою флягу. — Давай лучше за успех дела. Чтоб не пришлось нам с тобой у этих... шаманов... убежища просить.
Я кивнул и подставил стакан.
* * *
Инне Тереховой, проводнице вагона №7 поезда Москва-Махачкала, сегодня ночью приснился странный сон. Не то чтобы эротический – до голливудских стандартов советские сны явно не дотягивали, – но определенно будоражащий. Снилось ей, будто плывет она на волнах теплого моря, на скрипучем надувном матрасе, а чьи-то настойчивые мужские руки блуждают по ее телу с ловкостью опытного массажиста. Приятно, черт возьми! До стонов, до дрожи в коленках. Лица обладателя рук не видно – сплошной туман, – но одно Инна знала точно: это не Русик. От этой мысли становилось немного не по себе, как от внезапной проверки ревизоров, ведь Русик, ее первая и единственная любовь, мотающий срок где-то в Мордовии, был единственным мужчиной, допущенным к ее, так сказать, телу.
А ведь восемь лет прошло! Восемь долгих лет целибата, если не считать пьяных приставаний случайных попутчиков, которых она с легкостью выставляла в тамбур. Восемь лет работы, забот о дочке, вечного перестука колес… Она уже и забыла, каково это – чувствовать себя женщиной, а не просто единицей в штатном расписании МПС. И тут вдруг организм взбунтовался. Заурчал, затребовал своего, как оголодавший кот перед пустой миской. «Двадцать шесть тебе, Инка! – шептал внутренний голос с интонацией завуча на педсовете. – Еще чуть-чуть и станешь старухой… и все, пенсия, варикоз и вязание носков для внуков! Оглянуться не успеешь! А вспомнить-то и нечего будет, кроме этих бесконечных километров рельсов да храпа в соседнем купе!»
Нет, вниманием сильного пола Инна обделена не была. Фигурка у нее была что надо – стройная, длинноногая, с той самой «угловатой грацией подростка», которая в конце шестидесятых вошла в моду у столичных плейбоев и провинциальных цеховиков. Да и волосы – густые, черные, как южная ночь. Почти в каждом рейсе находился какой-нибудь орел с маслеными глазками, пытавшийся затащить ее «на чаек» в свое купе или, наоборот, среди ночи ломившийся к ней в служебку с бутылкой вина и недвусмысленными намерениями. Желающих распускать руки Инна выпроваживала без сантиментов, на сальные комплименты и дешевые подарки не велась.
Другое дело – ее подруга сочная деваха Люська Токарева, проводница из соседнего вагона. Вот уж кто брал от жизни все, особенно если это «все» было мужского пола и желательно худосочного телосложения. Люська обожала случайные связи с той же страстью, с какой иные коллекционировали марки или значки. Ее служебное купе часто превращалось в дом желаний для особо страждущих пассажиров. Инна не раз, заглянув к ней ночью по делу, натыкалась на запертую дверь, а наутро наблюдала картину маслом: из купе Люськи, поправляя галстук и озираясь, выскальзывал очередной «командировочный». Люська же потом, сыто потягиваясь, рассказывала очередную историю про «корабли в море», которые «сошлись и разошлись», и даже имени она его, мол, не спросила.
– Это ж все равно, как в автобусе потолкаться! – оправдывалась она со смехом, пополняя через знакомых цыганок стратегический запас дефицитных индийских презервативов. – Зайдешь в час пик – так тебя там так облапят, что мама не горюй! И под юбку залезут, и за лифчик, и между ног пошарят! И это днем, при всех! А тут ночь, купе, мужик скучает… Сам бог велел, Инка!
Ее не останавливало даже то, что она числилась официальной невестой Костика – слесаря из вагоноремонтного депо, такого же длинного и тощего, как и все ее временные ухажеры.
– А что такого? – недоумевала Люська. – Мы ж еще не расписаны! Какая измена? Вот если б я роман закрутила, письма бы писала – тогда да… А так – чисто физкультура! Для здоровья полезно!
– Ох, узнает твой Костик – сделает из тебя физкультурницу с подбитым глазом, – усмехалась Инна.
– А откуда ему узнать? Ты ж не стукачка, – подмигивала Люська.
Она искренне не понимала, как Инна может «терпеть», держать оборону, не поддаваясь на соблазны.
– Дождешься, Инка, – пугала она подругу, – пока все твои невеликие прелести завянут, как гербарий! Пользуйся моментом, дуреха!
Люська даже подвела под свою кипучую деятельность научную базу. Вычитала где-то в журнале «Здоровье» (или в брошюре «Вопросы полового воспитания»), что мерный стук колес якобы совпадает с биоритмами человека и усиливает сексуальное влечение. Мол, поэтому в поездах и случается столько адюльтеров. Не в самолетах, где трясет и страшно, не на теплоходах, где просторно и скучно, а именно в тесных, душных купе, под храп соседа и лязг буферов, разгораются самые жаркие страсти. И ведь правда – почти в каждом вагоне находилась парочка, умудрявшаяся предаться любви под одеялом, пока третий сосед деликатно отворачивался к стенке. В тамбурах вечно кто-то целовался, а в коридорах у окон стояли в обнимку влюбленные, и по их телам бежали сладкие биотоки…
Инне все это казалось диким. Для нее секс был связан только с одним человеком – с ее Русиком. Тем самым портным-хулиганом из ее далекой семнадцатилетней юности. Руслан… Работяга, модник (сам себе шил брюки-дудочки!), гитарист, певец дворовых романсов… Пел ей под гитару хрипловатым баритоном блатные песни: Жил в Одессе славный паренек, ездил он в Херсон за голубями… Лишь оставила стая среди бурь и метели одного с перебитым крылом журавля… Искры камина горят, как рубины… Неслось такси в бензиновом угаре, асфальт лизал густой наплыв толпы, а там в углу в тени на грязном тротуаре лежала роза в уличной пыли… Сумрак осенний, слякоть бульварная мокрыми иглами душу гнетет. Бедная девонька в туфельках беленьких, шатаясь, по грязи бесцельно бредет…… Выпивал, конечно, курил «Приму», дрался иногда на танцах… Но как он ее любил! Той первой, отчаянной, ненасытной любовью, когда расстаться вечером на пять минут – уже трагедия. Целовались до головокружения, обнимались до хруста костей… Казалось, это навсегда.
А потом – та дурацкая драка с военными на танцах. Суд – быстрый, показательный, потому что Русик давно был у милиции на заметке. Год колонии. После суда она рвалась к нему, хватала за руки, не верила… Их растащили силой. А потом – беременность, токсикоз, рождение дочки… Письма, длинные, полные надежд и нежности… Считали дни до его возвращения…
И новый удар. Что-то случилось на зоне. Убийство. Русик – соучастник? Приговор – десять лет строгого режима. Десять лет! Это уже была не разлука, это была пропасть. Сначала ждала, писала… Потом письма стали реже, ответы – короче… Ручеек иссяк. А позже узнала: снова что-то там произошло, и к десяти годам добавили еще пять. Пятнадцать лет… Это уже была не пропасть, это была могила для их любви. Она перестала ждать. Вышла на работу, мать устроила её на железную дорогу, где сама откатала проводницей всю жизнь – надо было кормить дочку, себя… Жизнь пошла по другим рельсам. Скрипучим, ржавым, но своим.
И вот теперь – этот сон. И этот странный москвич Михаил со своими непонятными делами и таким… цепляющим ласковым взглядом. И это неожиданное чувство, проснувшееся в ней после восьми лет спячки. Что это? Просто химия? Или тот самый поездной биоритм, о котором талдычила Люська? Или… или это шанс? Шанс изменить что-то в этой монотонной жизни под стук колес? Инна сама не знала ответа. Но знала одно: этот рейс на Махачкалу будет особенным. Очень особенным.
Глава 11
Девятнадцать тридцать по Москве. Солнце уже клонилось к закату, окрашивая небо в драматические багрово-оранжевые тона, но в поезде Москва-Астрахань время текло по своим законам, измеряясь не часами, а количеством выпитого и градусом бессмысленности происходящего. Газеты были просмотрены, журналы пролистаны. В животе урчало, душа требовала продолжения банкета. Вернее, не душа, а семидесятилетний Марк Северин внутри меня, привыкший к ресторанной суете и светским беседам (пусть и поддельным).
– Слушай, Колька, пошли в вагон-ресторан? – предложил я, чувствуя, как во мне просыпается цивилизованный человек (или его жалкое подобие). – Бефстроганов съедим, музычку послушаем...
Колька посмотрел на меня как на сумасшедшего, только что предложившего ему станцевать на крыше вагона.
– Ты чего, Миха? Какие рестораны? У нас дело! – он похлопал по матрасу, где зашита «котлета» от Нуждина. – Сиди тихо, не отсвечивай. Эти элементы сладкой жизни, они, знаешь ли, до добра не доведут. Успокойся.
«Какие еще, к черту, элементы?» – возмутился я мысленно. Но вслух сказал примирительно:
– Да я ж не кутить. Немножко посидеть… выпить сто грамм, закусить горячим, потусить… – я запнулся, поняв, что слово «потусить» в 1969-м еще не изобрели. – Пообщаться, говорю! С людьми! Может, полезные знакомства заведем?
Колька посмотрел на меня взглядом, полным вселенской скорби по заблудшей душе товарища, вздохнул и решительно включил свой "Панасоник". Из динамика полилась какая-то душераздирающая мелодия про неразделенную любовь к Родине или к трактору – я не разобрал. Видимо, это был его способ сказать: «Вот тебе общение, наслаждайся».
Я махнул рукой и вышел из купе. Пусть сидит, охраняет наш матрас и слушает радиоголоса. А я отправлюсь на поиски приключений и горячего второго.
Вагон-ресторан встретил меня буйством звуков и запахов. Смех, звон стаканов, гул голосов сливались в единый радостный гул подвыпившего человечества. Из динамиков гремела музыка — радостные вопли Магомаева про «Свадьбу» сменялись оптимистичным шлягером «Хмуриться не надо, Лада», под который несколько пар уже пытались изображать нечто похожее на твист в тесном проходе. В воздухе висел плотный коктейль из ароматов жареного лука, перегара, дешевых духов «Красная Москва» и чего-то еще, неуловимо железнодорожно-ресторанного.
За стойкой буфета восседал директор ресторана, он же буфетчик, с печальными глазами и двумя рядами золотых зубов — мужчина с лицом римского патриция, которому по ошибке досталась должность заведующего поездной забегаловкой. Он сосредоточенно что-то считал на счетах, игнорируя окружающий хаос. Над его головой висел рукописный плакат, гласивший: "Ничего не стоит нам так дешево и не ценится так дорого, как вежливость!" — видимо, напоминание персоналу и посетителям о правилах хорошего тона в условиях повышенной алкогольной нагрузки. Симпатичная блондинка-официантка, похожая на героиню фильма «Карнавальная ночь», металась между столиками с подносом, ловко уворачиваясь от пьяных объятий и громких комплиментов.
Свободных столиков, естественно, не было. Вагон-ресторан в советском поезде — это не просто место для еды, это клуб, биржа знакомств, исповедальня и поле битвы в одном флаконе. Но у крайнего столика, рядом с вечно галдящей барной стойкой, на два места, одно сиденье пустовало. За столиком сидел невзрачный мужичок, погруженный в созерцание тарелки с бефстроганов и бутылки марочного портвейна «Массандра».
– Разрешите присесть? – вежливо поинтересовался я, стараясь перекричать очередной припев про Ладу.
Мужичок вскинул на меня мутные и серые, как осенняя лужа, глазки. Секунду он смотрел сквозь меня, словно пытаясь сфокусироваться на внезапно возникшем объекте, но потом его лицо просветлело.
– А? Да-да, конечно! Присаживайтесь, мил человек! Вместе веселее!
* * *
Так я познакомился с механиком Тучковым, как он представился, пожав мне руку вялой, влажной ладонью. Коренной волгарь, астраханец до мозга костей. Худой, жилистый, с лицом цвета речного ила и преждевременной сединой на висках. Возраст его был загадкой — то ли ему было под шестьдесят, и он хорошо сохранился, то ли едва за сорок, но жизнь его изрядно потрепала. И было в нем что-то неуловимо знакомое... Ба! Да это же вылитый Кулигин из «Грозы» Островского! Не спрашивайте, откуда я помню Островского — видимо, остаточные знания из прошлой жизни иногда всплывают в самые неподходящие моменты. Тот самый «мещанин, часовщик-самоучка, отыскивающий перпетуум-мобиле». И, как оказалось, мое определение попало в самую точку.
– Работал я в рыбколхозе, значит, – начал Тучков свой рассказ, едва я заказал себе сто грамм водки и порцию тех же бефстроганов. Пока не принесли водку, он мне любезно предложил свой портвейн. Я любезно согласился, и мы немедленно выпили за знакомство. – И вот, понимаешь, задача: переоборудовали мы списанное траловое судно под рефрижератор. Вещь нужная, рыбу морозить. А условия-то — колхозные! Не завод! – Он достал из кармана замызганный блокнот и огрызок химического карандаша, раскрыл и с энтузиазмом принялся чертить. – Вот, гляди, прямоугольник — это трюм. Листовое железо — десять миллиметров! – Он старательно вывел цифры твердым, почти чертежным почерком. – Понимаешь, десять! Тяжело! В колхозных условиях, – снова подчеркнул он, словно извиняясь за несовершенство мира.
Я кивнул с умным видом, хотя в судостроении понимал примерно столько же, сколько в балете суринамских жаб. Но слушал с неподдельным интересом. Во-первых, это было всяко лучше, чем Колькины байки про тайгу. А во-вторых, Тучков был по-своему гениален в своем техническом безумии.
– И вот, в каждом листе, значит, прорезали прямоугольник, – продолжал он, рисуя еще один прямоугольник внутри первого. Он замолчал, испытующе глядя на меня, словно, ожидая восхищения инженерной мыслью. Я снова кивнул, изображая глубокое понимание.
– Так я ж предложил! – Тучков оживился, карандаш в его руке заплясал по странице блокнота. – Говорю, идея-то в чертежах хорошая, спору нет! Но не надо ж слепо выполнять! Зачем, к примеру, вот здесь карман? – Он нарисовал нечто, отдаленно напоминающее сердечко с отрезанным верхом. – Туда ж рыба попадет, гнить будет! Антисанитария! Я говорю: мужики, не по чертежам надо! Можно же стальной лист и пять миллиметров взять! Легче будет, металла меньше уйдет! И основание сделать круглое! Понимаешь? Круглое! При ударе о прямоугольник — травма! А если — штормовая ситуация?! О людях думать надо! – он почти кричал, размахивая карандашом. – А директор что? «Делайте, – говорит, – как указано! Все будут довольны, а за неполадки пусть конструкторское бюро отвечает!» Тьфу!
Он с горечью отхлебнул сладкого портвейна. Я сочувственно покачал головой – бюрократия, мол, вечный бич России.
– Так это еще не все! – Тучков, поощренный моим вниманием, вошел в раж. – Водопровод! В том же колхозе! – Новый чертеж возник на следующем листе: какой-то бак, разделенный линией. Сверху надпись: «Воздух». Снизу: «Вода». – Вот тут, где вода, – он ткнул карандашом, – клапан! – И старательно вывел слово «Клапан». – Клапан! – повторил он с нажимом, заметив, что мое внимание начало ускользать под воздействием водки и шума ресторана. – Я говорю: мужики, клапан-то не нужен! Это ж как галоши на случай дождя! Зачем их всегда носить? Без клапана вода опустится чуть ниже, ну и что? В пределах допустимого! А клапан — это деньги! Народные деньги! Нет, говорят, делай с клапаном! Директор велел! Я говорю…
В этот момент официантка принесла мои бефстрогановы и водку в маленьком графинчике. Продолговатые кусочки мяса плавали в мутной подливке, рядом — горка разваренного риса. Выглядело не очень аппетитно, но голод не тетка, а водка — хороший аперитив. Я взялся за вилку, одновременно пытаясь следить за полетом инженерной мысли Тучкова, который уже перешел к описанию проблем с центробежными насосами и неэффективностью системы орошения бахчевых культур. Похоже, вечер обещал быть долгим и познавательным. По крайней мере, скучно точно не будет. И кто знает, может, среди этого потока технических откровений я найду ключ к успеху своего музыкального проекта? Например, как переделать усилитель из старого радиоприемника, чтобы он звучал не хуже "Маршалла"? Чем черт не шутит, пока Тучков пьян!
Тучков всё говорил и говорил, а я жевал свои бефстрогановы, поражаясь способности советского общепита превращать простые продукты в загадочные субстанции. Механик уже добрался до проблем с системой охлаждения в местном кинотеатре, когда в вагон-ресторан вошла наша проводница Инна. Увидев меня, она слегка покраснела и отвернулась — видимо, вспомнила недавнее распитие пива в купе. С чем-то обратилась к директору.
— А вот возьмём, к примеру, конденсатор! — Тучков схватил солонку и принялся вращать её в воздухе, демонстрируя принцип работы какого-то хитрого механизма. — Если заменить медные трубки на алюминиевые...
В этот момент из динамиков грянула "Песня про зайцев", заглушив технические откровения механика. Несколько подвыпивших командировочных тут же вскочили и затянули "А нам всё равно…". Тучков поморщился, но, поймав мой взгляд, вдруг спросил:
— А ты, парень, часом не с Востока будешь? По глазам вижу — кореец?
— На четверть, — ответил я осторожно. — По матери, которая тоже наполовину.
— О! — оживился механик. — У нас в Астрахани тоже корейцы есть. Толковый народ! Один такой, Пак Виктор Степанович, знаешь, что придумал? — Он снова схватился за карандаш. — Система полива бахчей! Гениально просто!
И он погрузился в объяснение какой-то хитроумной схемы орошения, где главную роль играли велосипедные цепи и старые покрышки от "Победы". Я всё кивал, чувствуя себя уже китайским болванчиком. думая о том, что нафига я тут сижу и слушаю пьяные откровения астраханского Кулигина о системах полива арбузов? Может познакомиться с какой-нибудь симпатичной пассажиркой? Я обвел похотливым взором ресторан, но никого из подходящих по внешности и возрасту не обнаружил. Разве что официантка, но ей сейчас не до меня. А не заглянуть ли вечерком в служебку к Инне. Вон она на меня как зыркнула. А что, хорошая мысль… взять шампусика… какой-нибудь десерт…
— Эх, жизнь-то какая пошла! — вдруг сменил тему Тучков, отхлебнув портвейна. — Все спешат, бегут куда-то. А куда бежать-то? От себя не убежишь! Вот ты, парень, зачем в Астрахань едешь?
Я замер с вилкой в воздухе. Что ответить? Не рассказывать же про икру и авантюру с музыкальной группой.
— За мечтой, — сказал я уклончиво.
— За мечтой? — Тучков прищурился. — Это дело хорошее. Только смотри, парень, мечта — она как конденсатор: перегреешь — взорвётся. А недогреешь — толку не будет.
В его пьяной философии было что-то пророческое. Я невольно вспомнил Брюса, его холодные глаза, расписку на десять тысяч... Действительно, как бы не перегреть "конденсатор".
За соседним столиком компания военных затянула "Ой, мороз, мороз". Официантка с подносом, уставленным пустыми бутылками, ловко лавировала между столиками. Вагон-ресторан жил своей особой жизнью — маленький плацдарм свободы в регламентированном мире советских железных дорог.
Я ковырял вилкой последний кусочек мяса и пытался вникнуть в очередной гениальный проект Тучкова по оптимизации работы судовых дизелей с помощью системы обратного выхлопа через камбуз (чтобы заодно и пищу готовить, экономя топливо). Идея была настолько бредовой, что даже завораживала. Этот человек был не просто Кулигиным, он был Леонардо да Винчи районного масштаба, только вместо летательных аппаратов он изобретал вечный двигатель для проржавевшего траулера.
— Слушай, механик, — решился я прервать его тираду о преимуществах квадратных поршней, пока мой мозг окончательно не расплавился от обилия технических терминов. — А вот ты все про колхозы, про насосы... А сам-то чем занимаешься в свободное от великих изобретений время? В смысле, где трудишься официально? Для галочки, так сказать?
Тучков отложил карандаш, посмотрел на меня с хитрым прищуром, словно я задал вопрос с подвохом, и вновь отхлебнул портвейна.
– А я не говорил, что ли? – он даже немного обиделся. – Я ж тебе толкую про судно наше!
И тут выяснилось самое интересное. Оказалось, что мой собеседник, этот гений недооцененной инженерной мысли, работает не кем-нибудь, а старшим помощником капитана (он же — старпом, он же — механик, он же — боцман, матрос и кок в одном лице) на бывшем буксире «Полюс». Буксир этот, пережив бурную молодость в дельте Волги, был списан со своей толкательной должности и передан в ведение Восточно-Каспийской морской инспекции рыбоохраны. Весь экипаж этого грозного стража рыбных запасов состоял из двух человек: капитана Хлопушина (фамилия говорила сама за себя) и, собственно, нашего героя — старпома Тучкова. Два бойца невидимого фронта на страже каспийской селедки и осетров.
В настоящее время, как поведал Тучков, он совершенно легально отдыхает в астраханском профилактории «Волна» (путевку выбил через профком), пока его боевой корабль «Полюс» проходит очередной профилактический ремонт в доках астраханского речного порта. По идее, Тучков должен был бы присутствовать при ремонте и лично контролировать замену каждой гайки, но, как водится у гениев, он не сошелся во взглядах с главным механиком порта. Поругался вдрызг из-за какого-то там «неправильно установленного сальника на гребном валу». Механик порта, будучи человеком приземленным и не терпящим критики от «речных умников», потребовал, чтобы Тучкова на время ремонта удалили с глаз долой. Поэтому в доке сейчас страдает в одиночестве капитан Хлопушин, а наш изобретатель Тучков наслаждается заслуженным отдыхом и заодно сбежал на пару-тройку дней в Москву — «посмотреть, так сказать, на передовой опыт столичного судоремонта». Ну, и портвейна выпить в вагоне-ресторане, само собой.
«Блииин!» — мысленно взвыл я, едва не поперхнувшись кусочком хлеба, которым собрал подливку. Вот же совпадение! Человек из Каспийской рыбоохраны! Тот, кто по долгу службы должен ловить таких, как мы, браконьеров и контрабандистов!
— Рыбоохрана, значит... – протянул я как можно небрежнее, стараясь сохранять невозмутимое выражение лица и долив себе водки. – Серьезная работа. Опасная, наверное? Браконьеры, поди, отстреливаются?
Тучков махнул рукой.
— Да какое там отстреливаются! Мелочь одна попадается, с сетями да с удочками. А кто по-крупному работает, тех не поймаешь. У них и лодки быстроходные, и связи, где надо... Нам на нашем «Полюсе» за ними не угнаться. Мы больше так, для порядка курсируем, флаг показываем.
— А в Красноводск вы на своем «Полюсе» не ходите? – как бы между прочим спросил я, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
— Как же это не ходим, родной? – искренне удивился Тучков. – Мы ж к ним и приписаны! К Восточно-Каспийской инспекции! База у нас там, в Красноводске. Так что мотаемся туда-сюда постоянно. Как раз после ремонта туда пойдем. Хлопушин вернется, и пойдем. А ты что, в Красноводск собрался? По делам али как?
Сердце у меня заколотилось где-то в районе горла. Вот он, шанс! Через Каспий. На судне рыбоохраны! Это же идеально!
— Да вот, думаю съездить, – уклончиво ответил я. – Говорят, город красивый, море... Товарищ вот со мной едет, – я кивнул в сторону нашего купе, где Колька, наверное, уже допивал свою настойку и слушая по "Панасонику" вражеские голоса, – он с Дальнего Востока, экзотики хочет.
— Город красивый? – удивился Тучков и по выражению его лица, я понял, что дал маху.
— Ну в смысле, экзотика… экстремальный туризм…
Тучков понимающе хмыкнул.
— Красоты не заметил, а экстрима там хватает, это точно. Пустыня, верблюды, туркмены в халатах... Море опять же. Только грязное оно там, нефтью все загажено. И жара летом — под пятьдесят, а зимой, наоборот – холодина. Но если туризм…
— Не бесплатно, конечно, – обнадежил его я. – Подбросите?
Тучков на мгновение замер, его мутные глазки уставились на меня в упор. В них промелькнуло что-то острое, расчетливое. Кулигин исчез, появился делец.
— Подбросить — это можно, – медленно проговорил он, тоже понизив голос.
Я почувствовал, как по спине пробежал холодок азарта. Кажется, клюет!
* * *
План был прост, как всё идиотское: на днях заканчивается ремонт «Полюса». Тучков, вернувшись из самоволки в столицу, клятвенно обещал «уломать» капитана Хлопушина взять нас на борт. Ну как уломать – видимо, поделиться частью профита от «левых» пассажиров. Пару-тройку дней мы должны были изображать культурный отдых в Астрахани: смотреть местные достопримечательности (Кремль, рыбный рынок, Никольская улица), может, даже порыбачить с Тучковым на Волге (видимо, на предмет выявления браконьеров?), а там — и в путь-дорожку на Красноводск, под прикрытием доблестной рыбоохраны. Звучало как анекдот, но другого плана у нас все равно не было.
При посадке на паром, нужно предъявлять паспорт. Через Каспий мы граничим с Ираном – пограничный контроль.
Мне со свои паспортом светиться ни к чему, а Кольки его и вовсе нет.
Расстались мы с Тучковым почти что лепшими друзьями. Его рукопожатие напоминало прикосновение к вяленой вобле — такое же сухое и слегка липкое. Мы обменялись обещаниями «обязательно зайти в гости» и «посидеть еще как-нибудь». Он даже чуть не полез целоваться на прощание, но я вовремя увернулся, сославшись на внезапный приступ кашля. Ехал наш новоиспеченный друг и потенциальный спаситель в тринадцатом вагоне, на двадцать третьем месте. Я сразу подумал: придется его навестить, напомнить про обещания. Что-то подсказывало мне, что Тучков, выйдя из вагона-ресторана, вполне мог про меня забыть.
Проводив механика-рационализатора, я вдруг почувствовал острый приступ... нет, не совести, а чего-то другого. Деловитости? Или просто желания закрепить успех? Я решительно подошел к барной стойке и, игнорируя скептический взгляд директора, купил бутылку «Краснодарского» шампанского, того самого портвейна «Массандра», а за червонец он мне достал из-под прилавка коробку шоколадных конфет АССОРТИ кондитерской фабрики Бабаев и аккуратно завернул все это богатство в газету «Гудок». С этим презентом, как с боевым знаменем, я выдвинулся на позиции, приготовившись атаковать девичью честь симпатичной проводницы.
Зачем я это затеял – убей бог, не знаю. Семидесятилетний Марк Северин внутри меня устало вздыхал и крутил пальцем у виска. Но двадцатиоднолетний организм Михаила Кима, взбудораженный водкой, и близостью опасной авантюры, требовал действий. Простых, понятных, гормональных. Он нуждался в общении с противоположным полом. Логика тут отдыхала, курила в тамбуре и плевала на рельсы.
Я двинулся по коридору, покачиваясь в такт вагону и напевая вполголоса: «А что это за девочка? И где она живет? А вдруг она не курит? А вдруг она не пьет? А мы с такими рожами возьмем, да и припремся к Элис…»
Кстати, этот дурашливый кавер на песню Смоки надо вставить в наш первый альбом, в двухтысячном он стал бомбой. Текст, конечно, подправить – убрать упоминания про иврит и геев…
Так, где искать Инну? В проводницкой, у титана с кипятком? В ее служебном купе? Может, она уже спит? Мысли путались. Я чувствовал себя одновременно и опытным соблазнителем из прошлой жизни, и неуклюжим подростком, впервые решившимся заговорить с девушкой. Этот внутренний конфликт был похлеще любого портвейна.
Инна нашлась в своем закутке, сидела за столиком напротив приборной доски с переключателями да стрелками, считала мелочь за чай. Интересный дуализм у моего сознания. Известно, что молодые парни, вчерашние юноши часто в поисках секса тянутся к женщинам старше себя, справедливо полагая, что те в любовных делах гораздо опытней и раскованней юных сверстниц. Так и молодое тело Миши тянулось к Инне. Но, с другой стороны, в молодом теле засел разум семидесятилетнего мужика, которому все женщины до тридцати кажутся молоденькими девочками, на которых только и может воспламениться его порядком увядшая страсть. Короче, к Инне меня тянуло с обоих сторон.
— Инна! – я подошел, стараясь, чтобы голос звучал уверенно, а не как у пьяного матроса. – А мы вас везде ищем! То есть, я ищу! Думал, может, составите компанию… поговорить, пообщаться?
Девушка посмотрела на меня, и на ее лице отразилась непонятная гамма чувств – смесь усталости, официальности, и при этом любопытства.
— Ой, опять вы? – коротко улыбнулась, словно пытаясь скрыть интерес к моему предложению. – Я же говорила, мне работать надо. Пассажиры спят, а проводнику покой только снится. Я ведь одна на вагон.
— Да какой покой, Инна!.. – воскликнул я с нелепым энтузиазмом.
Она сделала большие глаза и поднесла указательный палец ко рту:
— Тише, тише!!!
— Покой – это для пенсионеров! – шепотом продолжил я соблазнять. – А у нас с вами – молодость, дорога, будущее! Ну хоть десять минут! По стаканчику… За знакомство! За звезды над Каспием! За что хотите!
Я смотрел на нее умоляюще, как кот из «Шрека» (которого еще, конечно, не существовало). Инна колебалась. Оглянулась на темный коридор. Вздохнула.
— Только недолго, – сдалась она. – Пойдемте… ко мне. И пожалуйста, тихо!
Мое сердце радостно подпрыгнуло. Ко мне! То есть, к ней! Молодой организм ликовал, старый Марк Северин приготовился тряхнуть стариной. Кажется, ночь становится томной…
Тихо, как два заговорщика, мы проскользнули по спящему вагону к ее служебному купе. Крайнему, рядом с туалетом. Узкому – всего на два места, пахло духами, крахмальным бельем и чем-то неуловимо женским. Окно было завешено ситцевой занавеской в мелкий цветочек, на столике — стопка каких-то бланков и потрепанный журнал «Работница».
— Вот, — Инна кивнула на узкую полку, застеленную казенным одеялом. — Присаживайтесь.
Сама села на откидной стульчик напротив.
— Извините, угощать особо нечем.
— Я как истинный джентльмен, без подарков в гости не хожу! Вот извольте-с… – и извлек из газетного свертка шампанское, портвейн и конфеты. Она охнула:
— Ой, а я сидела, как дура без подарка, а тут вы кстати… Дедом Морозом подрабатываете?
— Всё гораздо лучше – я Дед Жара!
Инна прыснула, прикрыв рот ладошкой и достала из шкафчика те самые ртищевские яблоки, румяные и твердые, как девичьи щеки на морозе. Бокалы она достала откуда-то из недр своего хозяйства неожиданно изящные — тонкого стекла, на высоких ножках, явно не из вагонного комплекта. Наверное, берегла для особых случаев. Или для особых пассажиров?
Стараясь не хлопнуть пробкой, я аккуратно открыл шампанское, осторожно разлил пузырящуюся жидкость в бокалы.
— Ну, за… за неожиданные встречи в пути! — поднял я бокал, снова ощущая себя неловким юнцом. — Пусть все дороги ведут к счастью!
Инна тихонько рассмеялась, ее глаза блеснули в полумраке купе. Мы выпили раз.
— А теперь — за хозяйку этого уютного уголка! — не унимался я, снова наполняя рюмки. — За самую красивую проводницу на всех железных дорогах Советского Союза! Пусть ее улыбка освещает путь даже в самую темную ночь!
— Ой, ну что вы такое говорите, — смущенно улыбалась она, но было видно, что ей приятны комплименты. — Какая там красота, замотаешься за смену...
Мы выпили – два.
И как-то само собой начался разговор "за жизнь". Тот самый разговор, который может случиться только в поезде, между случайными попутчиками, когда можно выложить все, зная, что завтра вы разойдетесь навсегда.
Оказалось, у Инны есть дочка, семи лет. Этой осенью в школу. Живет с бабушкой в Махачкале, пока мама мотается по рельсам.
— Дочка скучает, конечно, — Инна вздохнула, и в ее глазах на мгновение мелькнула тень печали. — Растет без меня, получается. А что делать? Работать надо.
Она замолчала, глядя в окно на проносящуюся мимо темноту. И в этой паузе было столько невысказанной боли, столько женского одиночества, что мне вдруг стало неловко за свое легкомысленное настроение, за этот дурацкий флирт. Я увидел перед собой не просто симпатичную проводницу, а человека со своей судьбой, со своими проблемами.
Но алкоголь и молодое тело Михаила делали свое дело. Сочувствие быстро уступило место другому, более древнему инстинкту.
Я налил еще по бокалу.
— Возникло предложение выпить на «ты». В смысле – на брудершафт.
— Давай, – согласилась Инна. – Только без поцелуев.
— Конечно! Какие могут быть поцелуи между интеллигентными людьми? Здесь главное – духовная общность.
Под этим предлогом, мне удалось перетянуть её к себе на диванчик.
Выпили на «ты», неловко скрестив локти и я всё-таки мимолетно чмокнул Инну в щёчку. Она мило зарделась. Потом мы поговорили о духовной общности, о видах на урожай в Дагестане, а также о различии между женственностью и красотой, мужественностью и смелостью. Шампанское кончилось, и я открыл портвейн. Интересно, какие ослы установили, будто портвейн не следует охлаждать? Мы обсудили этот вопрос. Между прочим, женщины, пьющие портвейн, как-то особенно хорошеют. Они становятся где-то похожи на ведьм. Где именно? Где-то. Прекрасное слово — где-то. Вы сударыня где-то ведьма. Обожаю этот оборот. Кстати, о ведьмах... Что такое, по-твоему, отношения между мужчиной и женщиной? Я не имею в виду брак. Брак — это договор. А мы говорим про дружбу, понимаешь?..
Неся эту пургу, я придвинулся еще ближе, моя ладонь как бы невзначай коснулась ее колена, а потом и устроилась на нем. Инна не отстранилась, только чуть напряглась.
* * *
Инна сидела у окна, а Миша рядом с ней, и его бедро тесно прижималось к ее ноге, а рука поглаживала её коленку. Она не понимала, что с ней происходит. Ей было неловко находиться в купе, на диване так близко к этому парню. Следовало держать дистанцию, убрать его ласковую лапу с колена, но она сидела, как завороженная и ее обдавало волнами жара.
Миша был ей симпатичен. Высокий, широкоплечий, с лукавыми чуть раскосыми глазами и улыбчивым, красиво очерченным ртом. Он чем-то смахивал на Русика… Хотя скорее не внешне, а внутренне. От него исходили такие же невидимые флюиды, как и от Инниной первой любви. Бутылку шампанского они уже выпили, Михаил открыл портвейн. На закуску он по-джентльменски взял коробку конфет, но от жары шоколад расплавился, размазался по коробке. Инна взяла конфету и испачкала пальцы. Потянулась за полотенцем, но Миша перехватил ее руку.
— Погоди. — он вдруг поцеловал ее пальцы и слизнул с них шоколад. — Сладенькая…
Инна растерялась и замерла, забыв отнять руку.
Чтоб скрыть неловкость, неожиданно для самой себя вдруг принялась оживленно рассказывать:
— А вот помнишь, была такая песня, «О фонариках»? Наш бригадир велел, когда в поезд ревизоры садятся, в рубке эту пластинку ставить. Ну, чтоб всех проводников предупредить. А ревизоры не врубаются, идут себе с проверкой, а во всех вагонах из радиоточки несется: «Гори, гори, гори…» – проводники «зайцев» прячут, – говоря, она старательно не смотрела Мише в глаза, чувствовала: если посмотрит, сама растает, как конфета.
— Я знаю эту песню, – сказал он и голос его показался Инне каким-то глухим. – Она на стихи Михаила Светлова. У мамы была пластинка. Там еще такие слова есть: «Помню ночь над затемненной улицей, мы с любимой были рядом тут, и фонарик – вот какая умница! Вдруг погас на несколько минут…»
Миша перегнулся через неё и выключил ночник, потом потянулся к двери и щелкнул замком.
Инна ощутила, его горячие губы на своих, и сразу дыхание перехватило, словно ее неожиданно сбросили с обрыва в воду. Потом, задыхаясь от волнения, не могли долго оторваться друг от друга.
Первой опомнилась Инна.
— Что же это происходит? — с трудом переводя дыхание, она оттолкнула его, и вскочила с дивана. — Я сошла с ума?
— По-моему, со мной творится тоже что-то неладное, — хрипло выговорил Миша, вставая рядом с ней.
Она поправила упавшие на глаза пряди волос.
— Кажется, тебе пора идти…
— Можно я останусь? — попросил он.
Инна опустилась на диван, глядя перед собой. Миша сел рядом, осторожно приобнял за плечо. Молчание длилось целую томительную минуту.
— Так мне уйти?
— Наверное, нет, — шёпотом выговорила она, и обреченно подставила полуоткрытые губы, чем он немедленно и воспользоваться. Стал целовать, гладить и тискать уже по-взрослому. Сил сопротивляться не было… да и не хотелось противиться его ласке. Наоборот, она желала, чтоб не останавливался, а стал смелее и настойчивее…
Миша осторожно, не прерывая поцелуй опрокинул ее на полку, а потом, о боже, юбка поползла вверх... Мишины пальцы оказались на резинке трусов и потянули их в противоположном направлении. Как удачно, что на ней сегодня югославские трусики, купленные за сумасшедшие деньги, а не совдеповские панталоны – неудобно бы получилось.
«Нет, это не мыслимо и недопустимо!» – подумала Инна и приподняв попу, помогла столичному нахалу спустить предмет туалета. Пуговицы на блузке, она судорожными движениями расстегивала сама. А лифчик Инна принципиально не носила, её грудки, небольшие и упругие, в поддержке не нуждались. Миша тут же принялся целовать их, мусоля и покусывая соски. Инна выгибалась со стоном.
Эх, права была Люська… Стук колесных пар и мерное покачивание совпадают с биоритмом сексуальной чакры…
Впервые в жизни Инна испытала такое острое, радостное ощущение улёта в нирвану, впервые в жизни так исступленно и неистово обнимала мужчину, ощущая его плоть в себе, впервые позабыла, где она, и даже, кто она…
Теперь было немного стыдно… Она отвернулась, на ощупь торопливо поправила одежду, потом включила ночник.
Избегая смотреть Мише в глаза, нашла в сумке зеркальце, глянула в него, чтоб поправить волосы.
Какой кошмар! Щеки пунцовые, глаза блестят лихорадочно, губы просто фиолетового цвета. На люди так не выйти.
Миша взял ее за подбородок и повернул к себе. Несколько долгих секунд он смотрел на нее. так что Инна смущенно опустила глаза, а потом ласково сказал:
— Да ты просто красавица… Секс тебе очень идет…
— Прекрати… – смущенно прошептала Инна. Ей было нестерпимо приятно слушать его слова. Она просто таяла от них.
— Настоящая русалка… Тебе бы в дом моделей манекенщицей!
— Ой, ну что за профессия: вешалка для платьев, — неловко хмыкнула Инна.
— А это разве профессия для такой девушки, как ты? — укоризненно сказал Миша.
— Нормальная работа, не хуже других, — буркнула она. – Я всю страну объехала. А ты что видел?
* * *
Я даже предположить не мог от Инны столь страстной отдачи. Такая, казалось бы, прохладная, отстраненная и тут вдруг – «вулкан страстей».
Но что я знаю о женщинах?
Как писал Жванецкий: «Никогда не буду женщиной, и никогда не буду узбеком, и потому никогда не узнаю, что они чувствуют».
Мы жадно жевали яблоки и конфеты, запивая портвейном. Такая вот отдача после секса.
— Смешной ты, – сказала она, – говоришь, как-то странно, как иностранец.
Ну, где-то может, она и права… не иностранец, а иновременец.
— Смешной… – согласился я. – а можно я тебя смешно поцелую?
Она, смеясь пыталась отстраниться, но я присосался как пиявка и она размякла. Кажется, уже была готова к следующему сеансу. Но я еще не был готов и продолжил беседу:
— Тяжело тебе, наверное, — пробормотал я, глядя ей в глаза и приобнимая за талию. — Одной... Вот так мотаться до Махачкалы и обратно... Сколько это, кстати, занимает?
— Да уж, не сахар, — она чуть заметно вздохнула, склонив голову мне на плечо. — Туда – обратно почти трое суток, в Махачкале четыре дня стоим — четыре дня с дочкой. Потом назад в Москву. Такая вот арифметика.
"Четыре дня в Махачкале", — мгновенно зафиксировал мой мозг, работающий теперь в режиме продюсера-логиста. Это окно. Если мы провернем все быстро...
И в этот момент поезд резко качнуло на стрелке. Я потерял равновесие и, чтобы не упасть, инстинктивно обнял ее за плечи, и мы опрокинулись на полку...
Ее губы были мягкими, со вкусом портвейна и яблок. Поцелуй становился все глубже, руки сами собой нашли уже проторенную дорогу. Одежда полетела на пол.
Что произошло дальше, я рассказывать не стану. Да и рассказывать-то, особо нечего. Вряд ли со стороны это изыскано выглядело. Для занятий любовью, удобства минимальные. Барахтанье на узкой полке. Моё пыхтение и её постанывание. Кончилось, правда, неожиданно бурно, я чуть с полки не слетел, чудом удержался за ручку. Нет, ну до чего горячая оказалась деваха!
Потом, так же быстро обтирание салфетками, одевание. Короткий поцелуй, благодарность за чудесный вечер, и я был выпровожен из купе усталой хозяйкой.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
