Кондитер государыни Елисаветы. Том 3
Глава 1
На мосту у Покровского бойко, во всю ширину, шёл калачный торг, и калачная подвода встала поперёк моста, всем прохожим наперекор.
Евсей осадил лошадь перед загородившей мост подводой. Два ведра верха ехали между нами на Евсеевой подводе, прикрытые холстом, а до дворца оставалось около пяти вёрст. Филат ускакал с ушатом раньше нас; стоять здесь, пока он нажалуется Бонне, очень не хотелось.
— Ого, гляди-ка, вон рыжий опять! Совсем без нас жить разучился! — заорали с подводы, перегибаясь через борт и размахивая шапками. — Рыжий к нам приехал!
Я узнал артель: старшой с глазами-изюминами встал на подводе, как на амвоне.
— Эй, опять отыгрываться к нам приехал, рыжий? Больно скоро соскучился! — шагнул навстречу старшой, раскинув руки. — Проезда нету, пока не отыграешься! Правду я говорю, ребята, или как?
— Правда, как есть правда! — рявкнула артель в один голос, оглушая весь мост.
Гаврила полез с телеги, засучивая рукава. Я его придержал за кушак.
— Калачи на руку — это ваша самая любимая игра, — сказал я, не выпуская кушака, и кивнул старшому. — Ну, давай сыграем в нашу. Мешки вы таскать очень горазды. Теперь посмотрим, так ли легко они вам даются. Ваша мука с подводы — вся на тот берег переправится. Кто больше за раз снесёт.
Калачники переглянулись и загоготали: у них мешков было полподводы, и носили они мешки каждый день.
— На том берегу и сложим. — Старшой ткнул за перила. — Нам калачи здесь продавать, а мука там нужна. Рыжий за троих понесёт — за троих и наградим.
Гаврила перестал рваться с телеги. Я выпустил его кушак.
— Лука, держи телегу наготове. Они ещё мешки считать будут, а мы уж проедем.
Первый калачник снёс мешок. Второй шагнул следом за ним, и мешок его был потяжелее. Самый здоровый, с шеей как у быка, взвалил два и пошёл по мосту, приседая.
Гаврила взвалил три мешка разом и закинул на плечо. Выпрямился во весь свой рост. Проходя мимо Евсеевой подводы, подмигнул вёдрам под холстом, будто они Акулина, и пошёл по мосту, насвистывая.
Когда он вернулся за следующими, на подводе осталось всего несколько мешков. Калачники подвинули её вдоль перил и перестали загораживать дорогу. Мост теперь свободен, расчищен до самых брёвен.
— Ну ты и рыжий, — старшой почесал в затылке и слез с подводы, сплёвывая через край. — Ох, чёрт ты рыжий, прости господи. До чего силён, аж глядеть боязно. Держи вот свой приз.
Приз у артели был калач с колесо. Правда с колесо: Гаврила поставил его на ребро и покатил перед собой до телеги, как катят обод. Уложили приз поверх чистого холста, подальше от вёдер; обод торчал над бортом, и вся дорога от Покровского до дворца смеялась нам вслед.
У главных ворот дворца, прямо с улицы, нас поджидала девушка в беличьей шубке. Евсей придержал лошадь, пропуская въезжавшую карету; я слез, взялся помогать Гавриле снять таз с вёдрами и услышал своё имя.
— К Корнееву, — говорила девушка Филату, пряча бумагу ближе к шубке. — Мне велено в руки.
— Заказы барынь все к мсье Бонне. Такой у нас порядок. Бумагу дай, донесу. — Записка оставалась у неё в пальцах. Филат занял верхнюю ступень и загородил путь к кухонному двору.
— Эх, мне в руки велели, строго-настрого наказали. Я очень прошу, к мастеру пропусти. — Девушка отступила на полступеньки и спрятала бумагу за отворот шубки.
— В руки отдай, я и отнесу. Чего тебе непонятно? — Он взял её за рукав. Девушка отступила, прижимая бумагу к шубке. Пришлось поставить свой край таза на землю: девушка уносила мой заказ, и Филат уже направлял её к чужой двери. Вёдра могли подождать минуту, а её надо было перехватить сейчас.
— Гаврила, подержи. Евсей, погоди минуту. — Филат услышал и повернулся боком, прикрыв девушку плечом.
— Твои сливки в книгу надобно. Бонне сперва очень пристально поглядит, что привёз. Сильно ему твой верх любопытен. — Филат скосил глаза на таз, выставил локоть поперёк ступеней.
— Сливки поглядит. Записка не из молочни. — Подошёл к ступеням. За нашими спинами хрустнуло колесо по замёрзшему снегу: карета остановилась у въезда, и гайдук спрыгнул с запяток, ожидая, когда откроют ворота. На дверце темнел герб. Занавеска отодвинулась; из кареты на меня смотрела знакомая дама.
Мавра Егоровна Шувалова. Её смех на куртаге я запомнил раньше, чем имя: он раздавался громче всех, когда государыня взяла последний трюфель из её пальцев.
— Матушка у вас последний трюфель взяла, сударыня. За новым невиданным посылали? — Снял шапку, отступил от ступеней и поклонился к карете.
— Так это ты у меня горничную отнимаешь или он? — Мавра кивнула на Филата и проследила, как он держит горничную за рукав.
— Эх, мне пока и записки не отдали. У Филата чрезвычайно строгая служба, вон как держит. — Я повернулся к девушке и подставил ладонь под записку.
— У нас велено к мсье Бонне, ваше... сударыня. Чтобы по порядку. — Филат расправился, одёрнул на себе кафтан.
— Парашка, ты к кому послана? — Мавра повернула голову, разглядела, как он держит рукав беличьей шубки.
— К мастеру Корнееву, Мавра Егоровна. — Парашка подалась мимо Филатова плеча и подняла к карете своё раскрасневшееся лицо.
— Ну так к нему и ступай. Филат, ты мою Парашку полагаешь сливочным горшком? Тоже в книгу записать хочешь? Ах, до чего усерден, Парашке даже руку отпустить жалко. — Он разжал пальцы. Девушка мгновенно шагнула мимо него и очутилась рядом со мной. Карету качнуло: Мавра засмеялась и повела рукой, подзывая ближе. — Хорош ты, мастер. Куртка без рукава, шапка в руке, а стоишь, как на торгу. Удивительно занятный у нас мастер, право.
— Кондитер я, сударыня, а не нищий. На торгу мне дело тоже нашлось. Весьма приличное дело, сударыня, мне за него стыдиться вовсе ни к чему. — Она оглядела вёдра в тазу, Гаврилу возле них, потом снова подалась ко мне из кареты.
— И что купил? — спросила она, указав на перевязанные вёдра.
— Ух, сливки добыл. Изрядно поработать пришлось, да и обратно везли с большой осторожностью. — Подвинулся от колеса, показал на перевязанные вёдра.
— Ах, деньги бережёшь? Очень рачительный, оказывается. — Мавра оглядела мою куртку и откинулась на сиденье.
— Деньги у меня сейчас больше в надежде, чем в кармане. Зато сливки настоящие, достались тяжело, а нужны очень. За них своим ремеслом расплатился. — Я расправил полы куртки и снова встал перед открытой дверцей.
— Надеждой не корми. В полночь хочу поесть, ужасно проголодалась. Очень надеюсь, что опять сумеешь удивить. — Мавра придвинулась к дверце и выставила вперёд ладонь, прерывая мои объяснения.
— После полуночи. Нынче пятница. А невиданное будет со сливками, очень лёгкое. Ох, ещё бы донести его так же хорошо, как задумано. — Показал пальцем на сливки и придержал записку, которую девушка вытаскивала из шубки.
— Я для того и велела к ночи. В бумаге написано, прочтёшь — узнаешь. Парашка, отдала? — Девушка протянула записку. Тонкая бумага пахла розовой водой и мускусом. Быстрая рука с завитком: «Невиданного», после полуночи. Подпись: «М. Ш.». Развернул лист прямо у кареты, прочёл и прижал ладонью: край листа уже загибало ветром.
— Сам принесу, сударыня. — Сложил верхний край листа, прикрыл его ладонью от ветра.
— Вот и хорошо. Скажи там своим: Корнееву, — добавила она уже Филату и повернулась от него к гайдуку. Одно слово — и у нашего стража порядка кончились все возражения.
Гайдук открыл дверцу, Мавра подала ему руку и пошла к парадному крыльцу. Филат двинулся за ней, будто сам сопровождал её с самого утра. Ворота наконец освободились.
— Парашка тебя звать? — спросил я, пряча лист в закатанный правый рукав.
— Покои на верхнем ярусе. У галереи меня спросите. Я встречу, чтоб у караула не стоять. — Девушка кивнула и повернулась к галерее, показывая дорогу.
— Значит, встреть после двенадцати. Тридцать штук донесём. Народу сколько? — Я повернулся к Парашке и заговорил с нею вполголоса, считая нужные порции.
— С госпожой пятеро. Да если подойдёт кто... — Парашка загнула пальцы, остановилась на пятом и посмотрела к карете.
— Для пятерых тридцать хватит. Если кто подойдёт, госпожа сама поделится. — Парашка посмотрела с сомнением. Гаврила у таза хрюкнул в кулак: кто хоть раз видел Мавру на куртаге, тот в щедрую раздачу сладкого верил с трудом.
Сливки Гаврила с моей помощью снёс в погреб, и к пятому часу пополудни туда же спустился Филат со словом Бонне.
— Сливки из Измайлова, чьи бы ни были, в общий ледник. Под книгу, — передал Филат, покачав головой, слово мсье Бонне. — Мсье Бонне велит: на кухне стол один.
Кузьма замялся и покосился на книгу на шнурке: суббота завтра, сверка, а за лишний бочонок грозили батоги.
— Верх дан мастеру по слову приказчика, — отрезал я Филату сам, отставляя подойник на стол. — Не кухне он отдан, запомни. Кухне остаётся только низ. Ты его привёз, ты в него пальцем и лазил.
— Вот в субботу мсье сверит, поглядим, чей. Сейчас хоть обеими руками обними, а книга-то у него. — Филат покраснел до ушей и потянулся к дужке.
Повернулся к Кузьме.
— Полки у тебя в книгу заносить надо? — Подвинул подойник, освобождая Кузьме место для книги.
— Полки? Эка хватил, совсем ты меня запутал. Записывают то, что на полке стоит. За пустую доску с меня спросу нет, слава богу. На диво хорошо хоть в этом понимать свою меру. — Кузьма поморгал, подвинул к себе книгу.
— Тогда отдай мне полку. Совсем пустую, без твоего добра. Моё запиши особо, на имя Корнеева. Метку Игната Евсей при тебе отдал. Велит Бонне забрать — пусть велит при мне, а не через тебя сливает. — Повернул к Кузьме ведро с Игнатовой меткой и отогнул шнурок, чтобы он её разглядел.
— А мёд? Эй, про мой-то мёд совсем забыл? — Кузьма отогнул бирку на бочонке, показал на синий обруч.
— Пока твой, к чаю. Сливки мои, под заказ Шуваловой. Её Парашка у ворот ждала, Филат сам видел. — Кузьма думал долго, шевеля бородой. Потом взял лампу и шагнул в дальний угол, за чан с солониной, куда едва доставал свет лампы. Там, на полке, кучился хлам: битые горшки да ведро без дужки. Кузьма сгрёб хлам в мешок, протёр доску рукавом, затащил туда бочонок с биркой «Кузьмин», а я поставил рядом свои два ведра.
Кузьма выпрямился, повеселел и сказал Филату в спину, уже на ступенях:
— Что Бонне в книгу заносит, то в книге и числится. А полка — Корнеева. Его припас с моим не путай. — Кузьма махнул в сторону очищенной доски и раскрыл книгу на свободной странице. Филат остановился на нижней ступени, обернулся и стал смотреть, что старик запишет.
Кузьма занёс два ведра отдельной строкой, привязал Игнатову метку к дужке и прижал книгу к груди.
— Ух, теперь хоть отпуск записан! За мои недостачи спрашивать с меня, а за этот верх пусть с Маврой Егоровной спорят. Изрядно мне надоело вместо чужих людей крайним выходить. — Кузьма отвёл книгу от лампы и нашёл пальцем отдельную строку.
— Тем и хороша отдельная строка. Бонне сливки потребовать ещё может, только речь уже о заказе Шуваловой пойдёт. Тебе куда спокойнее. — Я подвёл лампу к записи, прочёл своё имя.
Кузьма закрыл книгу, пригладил на ней шнурок.
— Ага, Корнеев. Всё на виду, до последнего ведра. Смотри сам, мастер, я тебе место выделил, а караулить твоё добро тоже станешь ты. — Он убрал книгу и поднял лампу к ступеням.
Филат ушёл из погреба молча, стиснув челюсти так, что желваки дёргались.
Лампа освещала мёд и два ведра рядом. Держать своё в одном месте было очень удобно; от этой же мысли стало тревожно.
— Погоди, Кузьма, — окликнул я его и потрогал синий обруч. — Кто полку найдёт, тот всё моё разом найдёт. Сливки, мёд, дальше ещё припас прибавится. Ты чужого человека сюда с лампой пустишь, меня позови.
— Эка забота, как будто мне самому лишний гость здесь чрезвычайно дорог. У меня своё рядом, мастер. Глядеть будем оба. — Кузьма остановился у ступеней, посмотрел на ряд горшков.
Ледяная глыба в углу капала.
— Теперь бы ещё печь на ночь найти. Палатную люди Бонне с вечера до утра под сахарный храм держат, даже полено подкинуть запрещают. А мои оболочки просят совсем другого жара. — Я прислушался к капели и повернулся от полки к Кузьме.
— В хлебную через двор сходи. Ох, там жару довольно, только с хлебником договориться надо. Его хлеб очень рано в печь идёт, он тебе за одно обещание пода не уступит. — Кузьма поднял лампу и выпустил меня к лестнице.
Вышел во двор искать ночную печь.
В хлебной старик у квашни выслушал меня, не переставая месить. На имя отозвался коротко: Мокей. Когда попросил под для пирожных, мотнул головой к опаре.
— Мне ночью хлеб сажать. А ты жар выберешь да уйдёшь.
— До твоей посадки уйду. Под выметем, дрова приготовим. Моя девчонка за опарой умеет смотреть, отдохнёшь хоть немного.
Мокей вытащил руки из теста.
— Приводи. Сначала погляжу, кого ты мне на хлеб ставишь. И свой жар сам потом вернёшь, мастер.
Я вернулся за Гаврилой и Дуней в палату, велел взять венчик, лопатку, листы и чистые миски. Фросю застал у Бонне за работой; с порога сказал ей про заказ Шуваловой и хлебную. Она только махнула мучной рукой: иди, после смены придёт. По записке нам отпустили муку, яйца и коровье масло к ночной подаче; Гаврила понёс их вместе с водой, Дуня прихватила наше медовое донышко. Сливки пока оставили на холодной полке.
К девяти вечера мы вернулись в хлебную поварню. Я склонился над подом и придвинул дрова к устью.
Большой под, выметенный, раскалённый так, что воздух над ним дрожал, как над дорогой в июле. Вдоль стены, под холстинами, квашни, а в квашнях дышит, пузырится и поднимает холст горбом опара. И старший хлебник Мокей, седой, с руками в муке по локоть, как в белых перчатках, руки в бок, высился посреди этого хозяйства и смотрел на меня, как на крысу, которая просит ключи от амбара.
— До трёх, — бросил он через плечо, продолжая месить. — В три хлеб сажать. А до того — моя опара, за ней глаз да глаз, опара у меня капризная, как купчиха.
— Ложись до трёх, Мокей, — сказал я и отряхнул руки от муки. — Твою опару Дуня обомнёт. У неё нос куда тоньше твоего. А уж за опарой она смотрит чрезвычайно внимательно.
Мокей посмотрел на Дуню. Немая девчонка, худая, в Фросином старом платке, стояла у квашни и нюхала холст. Потом подняла глаза на Мокея и кивнула три раза.
Мокей хмыкнул с недоверием. Подошёл к квашне, приподнял холст, понюхал сам. Посмотрел на Дуню ещё раз. Дуня показала на третью квашню и сморщила нос: там опара уже поднималась над краями, её пора было обминать.
Мокей крякнул, обмял третью квашню и подвинул её Дуне. Та убрала холст, подвернула тесто от стенки внутрь, накрыла и проверила соседнюю.
— За этой раньше гляди. — Мокей указал на вторую. Дуня кивнула. — Устанешь — меня буди. А под к трём чистый чтоб был.
Он лёг на лавку у двери, накрылся тулупом и через минуту захрапел.
— А разбужу, если заслонкой стукну? Уж больно грозный. Ох, от одного взгляда совсем приутих. — До трёх часов, до Мокеева хлеба, мы могли распоряжаться печью. Гаврила с опаской посмотрел на спящего хозяина и замедлил шаг возле заслонки.
— Разбудишь — скажи, что опара поспать мешала. Только квашни прежде отнесём, а то ему и вставать за нами некогда будет. — Отнёс квашни подальше от устья, оставив Дуне проход между ними. Гаврила подвинул воду и выданное к скоромному заказу коровье масло.
— Масло-то положено, — произнёс он, опустил голос и оглянулся на Мокея. — До поста ещё время, после полуночи и дамам можно. А тесто отчего в воде варить? Оно же совсем мокрое выйдет. Эх, до чего всё наоборот у тебя.
— Мы его заварим. Гляди: масло закипело в воде, теперь муку всю разом. Мешай крепче, до самого дна доставай. Очень туго пойдёт сперва, зато ком сам от стенок отстанет. — Ком заблестел, как мокрая глина. Снял чугунок с огня, разложил тесто по стенкам миски, перевернул лопаткой.
— Ох, а яйца сейчас? — Гаврила уже поднёс одно к миске и замер с ним в руке.
— Сперва остудим. В горячую разобьёшь — выйдет омлет, придётся самим есть вместо пирожных. Поворачивай ком, так скорее тепло отдаст. — Проверил тыльной стороной пальцев: заварка тёплая, пальцам терпимо. Добавил первое яйцо. Тесто скользило под ложкой, разъезжалось.
— Ну вот, вы его совсем разогнали! — Гаврила наклонился к миске и придержал её за ручку. — Вроде только собралось, а опять кусками плавает.
— Подержи крепче. Сперва противится, потом возьмёт. Следующее добавим, когда это вобьём целиком. Нам нужна гладкая тяжёлая лента с ложки, увидишь сам. Как потянется без разрывов, хватит яиц: лишнее сделает тесто жидким. — На очередном повороте лопатки масса связалась. Вбили следующее яйцо; Гаврила держал миску, пока я растирал скользкие клочья в гладкий ком. С последним не спешил: размешал его отдельно, добавлял понемногу и после каждой доливки проверял, как тесто сходит с ложки. Теперь оно потянулось широкой лентой.
— Тесто заварное, — объяснил я, указывая ложкой на миску с заваркой. — По-вашему — пустые пирожки.
— Как же это пирожки пустые? — Гаврила надул щёки и отвёл глаза. — Пирожок с пустым — это ж совсем обман. Ох, прямо обидно, если за него честные деньги брать.
— Обман тут и есть. — Я пошевелил пальцами, изображая воздушный пузырь. — Сверху — будто хлеб, а внутри — ветер. Мы этот ветер потом сливками набьём. Изрядно набьём, тогда сам попросишь обмануть ещё раз.
Первый пробный шарик опрокинул ложкой на под. Он надулся пузырём, лопнул с тихим пыхом и осел сморщенной тряпочкой.
— Ой, пропал! — Гаврила отвёл лицо от устья и подался ко мне. — Вроде рос так хорошо, а сам себя разорвал. Лука, тут жар страшенный. Для хлеба впору, а для этих слишком сильно топили.
— Верно заметил. Тонкая стенка растёт, а низ уже прихватило. Вот зачем пробный сажали: очень обидно было бы весь лист так погубить. — Я поддел лопаткой обрывок и показал поджаренный низ.
Гаврила поднёс берёзовый веник от угла, поглядел на кадку.
— Им бы под обмести мокрым? Хлебники так сбавляют. — Он опустил конец веника к кадке и подвинул её ближе.
— Ага, им и пройдёмся. Только лицо от устья береги, пар пойдёт ужасно горячий. Мокей нам под дал, рожи потом свои лечить придётся самим. — Я взял веник, подвинул заслонку на палец.
Под был раскалён для хлеба. Тонкую оболочку шарика такой жар разрывал раньше, чем она успевала окрепнуть.
Окунул в кадку с водой берёзовый веник, что стоял в углу для обметания пода, и быстро прошёлся им по поду, сбавляя жар и впуская пар.
Шипение пошло, как от змеи. Под сводом встал молочный клуб пара, повалил в устье, мне в лицо, мокрый и горячий.
— Лист мне, Гаврила, давай скорее! — крикнул я, протягивая руку к краю стола.
Гаврила подал лист. Дуня увела его за локоть от пара: горячая струя била прямо в лицо.
— Ай, вот это обдало! — Он отступил, вытер щёку рукавом. — Теперь сажать? Шипеть уже перестало.
— Подожди, пока влажный блеск с камня уйдёт. На прежнем поду они бы снизу сгорели раньше, чем выросли. Лучше отсадим пока: горки небольшие, одинаковые. И место между ними оставляй щедро, очень сильно раздадутся. — Отсадили ложкой горки на лист. Камень подсох, и только тогда я вдвинул его в печь.
— Теперь уж терпи. Как бы ни хотелось, широко открывать нельзя. Ух, сам до смерти хочу поглядеть, но пустую корку жалко будет чрезвычайно. — Гаврила подступил к заслонке; я перехватил её ручку и вернул на место.
— Эх, а поглядеть? Очень любопытно, там же всё само раздувается. — Гаврила присел к заслонке и прикрыл один глаз, примериваясь к щели.
— Увидишь через щель. Широко откроешь, жар упадёт, они сядут. Будут шапки без головы. — Он отступил от заслонки. Пять минут спустя потянулся снова и сам отдёрнул руку, поймав Дунин взгляд. На стекло дверцы я бы в другой своей жизни посмотрел с благодарностью; тут оставалась узкая щель, фонарный свет и терпение.
Шарики надувались в пару, как щёки у трубача. Раздавались, круглели, трескались сверху кружевом и золотели. Пар держал им кожу мягкой, пока внутри росла пустота, а потом уходил, и корка схватывалась.
— Ох ты, растут! Лука, там уже места вдвое меньше! — Гаврила присел к щели, зажмурил один глаз.
— Затем и рассадили пореже. Теперь дай стенке как следует просохнуть. Ох, очень легко сейчас всю работу погубить одним нетерпеливым движением. Очень рано вынем — получим мешочек с мокрым тестом. — Он подвинулся, уступая место Дуне; та тоже заглянула и показала растопыренными пальцами, как разошлись горки.
Вынул лист и разломил один шарик. Внутри пустота гулкая, стенки тонкие, влажные. Ветер, запечённый в тесто.
Готовым шарикам проколол сбоку по малому отверстию. Уложил их на решётку, собранную из двух чистых прутьев и листа.
— Ох, дырявить-то жалко! — Гаврила взял пробный шарик, покрутил перед светом. — Такой круглый вышел, прямо целый мир.
— Пар выпустим, иначе оболочка изнутри размокнет. Дырочка малая, крем через неё и введём. Дуня, пробный разломи, положи половинки открытым боком вверх: так скорей просохнут. — Она заглянула в полость, уложила половинки. Гаврила потянулся взять, вспомнил пятницу и положил обратно.
— После полуночи, — напомнил я и сдвинул половинки на середину решётки. — Остынут — будут лучше.
— Уж вы мне после полуночи хоть один целый оставьте. Эх, я уж очень голоден. До чего обидно: разрешение наступит, а всё раздали. — Отложил отдельный шарик в его миску. Рыжий прикрыл её полотенцем, точно спрятал завещание.
Глава 2
Сливки с Кузьминой полки принесли последними. Поставили чистую медную миску в таз с ледяной водой. Гаврила притащил снег с крыльца.
— Сюда его, вокруг миски, — я придержал её борт и подставил помощнику таз. — В чистые сливки снег попадать не должен. Холод нам очень нужен, а уличная грязь пусть здесь останется.
— Ага, снаружи обложу, — рыжий обошёл стол и подоткнул снег под выпуклое донышко. — Так крепче стоит.
Налил в миску отмеренную для начинки часть верха, остальное Гаврила сразу отнёс обратно в погреб. Венчик поначалу гонял по меди тяжёлую жидкость. Поднял его выше, захватывая воздух: у стенки собрались мелкие пузырьки, следом пошла пена. Пока Гаврила возвращался, жидкая рябь сменилась мягкими складками.
— Теперь и мне дай, я уж знаком с этой работой. — Он взял венчик, прижал миску к тазу и заработал так, что складки стали собираться кучкой.
— Вот, хватит. Слишком тугая пена отдаст масло, а нам нужна лёгкая начинка. Уж лучше сейчас остановиться, чем потом всю миску в маслобойку нести. — Перехватил венчик у Гаврилы, сделал несколько медленных оборотов до мягкого следа за прутьями. Поднял его: вершинка согнулась и удержалась над поверхностью.
Для начинки нужен был липовый мёд: наш тёмный гречишный перебил бы нежные сливки. Послал Гаврилу к Фросе с пустой чашкой — попросить для Шуваловой малую ложку дворцового липового.
Вернулся он, прикрывая чашку ладонью.
— Фрося у Бонне выпросила. Сказала, к Мавриному заказу. Он сперва ворчал, потом сам отлил. Велел больше не бегать.
На дне лежал светлый мёд; поднёс чашку к носу — мягко пахнуло липовым цветом. Слегка согрел мёд, остудил и ввёл тонкой струёй. Гаврила следил за чашкой, потом за моими пальцами, которыми я растирал щепоть соли. Отложил немного начинки в малую чашку для пробы после полуночи.
— Эка, и соль в сладкое? — Он отставил чашку, подался ближе. — Мёд-то я вижу, а соль зачем?
— В холодных сливках мёд сильно теряется, соль его поднимет. Малую щепоть, вот столько. Пробовать до полуночи всё равно нельзя, по следу венчика проверим и по лопатке. — Начинка держалась мягко, с лопатки сползала медленно.
— Акулина утром воздух ловила, теперь мы за ней. Холод удержали, вовремя остановились. Ох, теперь бы ещё пустые оболочки сберечь до начинки! — Опустил венчик в миску, снял с его ручки прилипшую каплю крема.
За четверть часа оболочки остыли. Приложил одну к запястью, положил перед Дуней и разрешил готовить отверстия. Она отобрала одинаковые, отодвинула малые; у двух слишком влажных открыла крышечки.
— А эти зачем раздеваешь? — Гаврила заглянул в раскрытые половинки и обернулся ко мне. — С виду тоже хорошенькие, прямо жалко. В начинке же всё равно промокнут.
— Просохнуть им надо сперва. Эти просохнут отдельно, на поднос их не пустим. Очень тонкая оболочка держит крем ровно до тех пор, пока сама крепкая. Тепла у неё тоже уже как у наших рук, запястьем проверь. — Я положил прохладную оболочку в его ладонь и показал, каким боком приложить.
— Ох, совсем остыла. Значит, сама холодная, крем холодный, а в комнате их съедят быстрее, чем размокнут? — Он приложил оболочку к коже, повертел в пальцах.
— Вот на это и рассчитываем. Дуня за каждой следит, нам теперь начинку сохранить надо. — Я вернул шарик Дуне и подставил ей ряд готовых.
Из чистой плотной бумаги Мокея, приготовленной для хлебных росписей, свернул фунтик. Срезал кончик, промазал наружный шов мучным клейстером и удерживал ладонями.
— Руками теперь лопнет, — Гаврила потрогал соседний сухой лист и опасливо подул на него. — Крем ведь тяжёлый, а бумага тонкая.
— Бумага здесь плотная. Шов схватится — держать будет крепко. Носик срезаем узко, ручкой ложки отверстие в шарике проверим: фунтику нужен свободный вход, стенку вокруг сбережём целой. Ох, я бы сейчас за хороший мешок для крема многое отдал. — Проверил отверстия, прижал ещё раз шов. И тут в хлебную вошла Фрося.
Шёл одиннадцатый час, за дверью давно стихли шаги. Смена в пирожной у Бонне кончилась, вымотала её до конца, она несла узелок с пирожками для своих и шла ко мне через весь двор, раскрасневшаяся с мороза, щёки как два яблока. Подошла поцеловать в щёку — и остановилась как вкопанная, втянула носом, набрала воздух полной грудью.
Розовая вода и мускус.
Она потянула носом ещё раз, как собака на следу, взяла меня за правый рукав, нащупала в нём бумагу и вытащила записку. Записку она развернула тут же. Была безграмотна, а запах и завиток на бумаге прочла лучше любого дьячка: тонкая бумага, женская рука, барские духи.
Фрося прижала меня спиной к тёплому печному боку. Макнула палец в отложенную для пробы малую чашку и поднесла к моим губам.
— Кому это ты крутишь? — Фрося наклонилась ближе и покачала у меня перед носом запиской. — Эх, весь рукав духами пропах, до чего крепко! Я через двор иду, еле ноги тащу после Бонне, думаю: мой-то за работой. А у него тут розы! Ужасно устала, прямо сил жалко на твоих барынь.
Оболочки на листе уже остыли. До Мокеева срока оставалось больше четырёх часов, до полуночи — больше часа. Крем на её пальце пах мёдом и её руками.
Перехватил её запястье, отвёл палец от губ на волос и поцеловал его мимо крема, в сгиб.
— Сегодня ведь пятница, Фрося. С этой полуночи я слижу, — отозвался я, разжимая её запястье и поднимая ложку с кремом.
Она держала меня у печи и смотрела в лицо.
— Ох, сладость в этом доме — для тебя одной, до чего же ты мне дорога. Я страшно рад, что пришла, — выговорил я ей в лицо, прижимая шов фунтика. — А для барыни в этом доме — служба.
Фрося смотрела долго, так долго, что Гаврила у пода закашлял. Смотрела, как смотрят яйцо на свет: чистое ли. Потом фыркнула, вытерла палец о мой фартук, отпустила меня и придвинула лист с шариками.
— Ровнее держи, служба, фунтик-то, — сказала она, толкая меня локтем в бок.
Прежде чем налить крем, разжал ладони: клейстер на наружном шве подсох, бумага держала свёрнутую форму. Налил в фунтик крема сперва на один шарик и сжал над миской. Шов выдержал, из узкого носика вышла ровная полоска.
Набивали шарики вдвоём: Фрося держала, я давил на фунтик. Крем входил в пустоту, шарик тяжелел у неё в ладони.
— Ох ты, полный! — Она повернула его, посмотрела в малое отверстие. — Такой лёгкий был, теперь совсем другой. Мне бы за этим носом уследить, опять барыне лучший достанется.
— Тебе решать, какой лучший. Держишь крепко, я потому и могу давить. Только пальцы мягче, стенка очень хрупкая. — Я прижал носик к отверстию, показал Фросе, как поворачивать шарик.
— Ну, дави уж, служба, — Фрося взяла следующий шарик и подставила отверстием к фунтику. — Ужасно мне любопытно, как она это есть станет. Всё платье себе перепачкает, если разом укусит.
У квашен Дуня приподняла холст, нахмурилась на вторую. Коснулась опары пальцем, подождала, как выправится ямка, и показала два пальца.
— Вторая подходит, вижу. Дуня, спасибо. До полуночи ещё время, теперь держи за ней глаз. А то Мокею утром очень обидно будет отдать нам хороший под и получить испорченный хлеб. — Я оглянулся к квашне и отдал Фросе наполненный шарик.
К без двадцати двенадцать на подносе лежали тридцать шариков. Согрел мёд на медной ложке над углями, дождался запаха жжёного сахара и вытянул над первым тонкую стеклянную нить.
— Ах, ещё и золотом перевяжет, — Фрося придержала поднос, отдала мне оставшийся шарик. — До чего нарядно, мастер. Можно ложкой сверху, чтоб всем досталось?
— Ниткой как раз каждому и достанется. С ложки разом потянешь, она в воздухе туго застынет. Чуть пожжённого мёда на редкость славно к холодным сливкам, а толстая лужа корку размочит. — Я вытянул нить над следующим шариком и перевёл ложку к дальнему ряду.
Нить легла на корочку, заблестела янтарём.
— Ох, красиво. Так и хочется зубами перекусить. Дай хоть края подровняю, совсем ровно стоят, а всё равно за них страшно. — Фрося проводила ложку взглядом, подвинула крайний ряд поближе.
Поднял поднос: Парашке обещано, так что принесу сам.
Фрося забрала у меня поднос из рук на полпути от стола к двери. Легко, как забирают у ребёнка тарелку.
— Понесу сама. Погляжу я, какая у тебя служба выходит. — Она подхватила поднос обеими руками и плечом оттеснила меня от двери.
И вышла она из хлебной поварни вон.
— Опару не трожь, Гаврила, — кивнул я ему на квашню и взялся за дверь. — Дуня знает, как опару обмять.
Взял свечу и пошёл за Фросей через двор. Парашка встретила нас в галерее; караульный пропустил наверх, у покоев горничная присела и открыла наружную дверь.
— Ох, с подносом пока здесь постойте, — Парашка пригляделась к шарикам и подалась обратно в прихожую. — Столик совсем заставлен. Я место освобожу, салфеток принесу, госпожа ведь ужасно любит, чтоб ей прямо под руку подали.
— Мне бы его ровно поставить, — Фрося прижала поднос к себе, повернулась к двери боком. — Все тридцать довезли, теперь из-за какого-нибудь подсвечника половину жалко потерять.
Парашка ушла готовить стол. За внутренней дверью смеялись женщины, трещал жарко натопленный камин.
— Ну, ещё немного потерпи. В комнатах страшно жарко, зато из прихожей прямо к столу попадём. За дверью крем скорее поплывёт. — Я поднёс свечу ближе к стене и освободил Фросе проход.
— Ух, ты за крем теперь переживаешь, — Фрося посмотрела на меня и поправила ближайший ряд. — А мне эти тридцать сейчас гораздо дороже всей их мебели. Пусть сначала место расчистят, потом понесём.
В покои первой ступила Фрося, голова высоко, спина прямая. Парашка у внутренней двери пропустила её и меня; за нею потянулось тепло комнат, сухое, восковое, с запахом прогретой мебели и свечных огарков. Пять дам в домашних платьях сидели на диванах и креслах, как пять кошек на лежанке. Поднос Фрося поставила перед Маврой на столик так, как когда-то ставила миски квартирмейстеру на Братовщине: со стуком, ешь, коли пришёл.
В соседней комнате часы отбили двенадцать. Последний удар ещё тянулся, а молоденькая дама в чепце уже спрашивала, дозволено ли.
— Суббота наступила, — ответила Мавра, отодвигая свечу от подноса. — Только не хватай, обожжёшься.
— Не горячие, сударыня, — сказал я, удержав поднос за медный край. — Оболочка остыла. Иначе начинка убежит.
— Начинка у вас бегает? — дама поднесла шарик к лицу и повернула отверстием к себе.
— Если дурно готовить, всё из дома бежит. — Мавра рассмеялась, Фрося посмотрела на меня искоса. Молоденькая надкусила, крем выступил у неё на подбородке. Парашка подала салфетку прежде, чем та успела дотронуться пальцем. Дама проглотила кусок и перестала смеяться — только на нас смотрела, как будто смех теперь мешал куда более важному делу.
— Пустые пирожки со сливками, сударыня, — представил я, подвигая поднос ближе к Мавре.
Мавра взяла свой шарик. Оглядела сверху, повернула тонкой медовой нитью к свече и откусила.
Мавра Егоровна собиралась сказать повару что-нибудь о его грозной спутнице. Та стояла у стола, точно лично отобрала каждую крошку у пяти чужих женщин, и Мавра уже высматривала случай посмеяться именно над ней. Первого укуса хватило, чтобы отложить шутку.
Мавра держала почти невесомую скорлупку и осторожно надкусила тонкую корочку. Та поддалась с сухим хрустом, таким тихим, что его слышала одна Мавра. За ней сразу холод. Крем вышел между сломанными краями, коснулся языка — густой, прохладный, с липовым мёдом. Мавра прижала губы, ловя крем у самого сломанного края: каждая капля должна была достаться ей.
Пустой пирожок, сказал он. Внутри было много места, и всё это место теперь её: крема больше, чем ожидала, а тонкое тесто подавало ей крем щедрой ложкой. Стеночка влажнее корки, нежная, чуть упругая. Её приходилось разжёвывать, и пока Мавра жевала, по языку катилась медовая сливочная тяжесть. Сладкая густота на миг задерживалась у нёба, потом таяла и оставляла мягкое сливочное послевкусие.
На губе осталась золотая нить. Мавра сняла её языком. Нить сломалась, как тонкий лёд, а потом прилипла к зубам, выдавая тёмный поджаренный мёд. Теперь в той же сладости появилась горчинка. В пальцах ещё оставалась половина пирожного, но Мавра уже знала, как вкусно доберётся до края с этой нитью.
— А вы... — начала Мавра, но проглотила конец фразы вместе с крошкой.
Договорит, когда доест. С полным ртом перед ними объясняться ещё смешнее. Сегодня впервые за долгое время Мавра сама задерживала разговор ради следующего укуса. Обычно говорила, пока другие искали, что ответить. Теперь откусила второй раз прежде, чем подумала об ответе.
Крем в середине был холоднее. Он вошёл мягкой волной и забрал к себе хрустевшие крошки. Тесто впитало совсем немного сладкой влаги и стало нежнее у самого края; снаружи оно было ещё сухо. В одном укусе два разных теста, а между ними — сливочное чудо. Хотелось посмотреть, сколько там крема оставалось, но половинка уже была во рту. Мавра подосадовала на себя и тут же взяла следующий шарик: этот будет есть медленнее.
На сей раз прокусила маленькое отверстие и втянула прохладную начинку через него. Чуть неприлично. Очень приятно. Медовая сладость гладила язык, а скорлупка оставалась в пальцах, ещё целая, и обещала хруст позже. Мавра поймала взгляд Парашки; та смотрела на её рот, точно силилась выучить, как теперь есть полагается.
— Салфетку ближе. — Мавра подозвала Парашку и протянула ей свободную руку.
Горничная подвинула салфетку, и Мавра отпустила её к другим дамам: теперь можно было заняться вторым шариком. Повар со своей женщиной подождут, остальные дамы тоже. Мавра откусила бок у второго шарика, и крошки упали на салфетку. Одну золотую крупинку подобрала подушечкой пальца. Та пахла жаром, хотя была холодная, и за неё впору было хвалить отдельно.
Теперь можно говорить. Мавра ещё раз посмотрела на поварскую спутницу: та приревновала, право приревновала. А он оставался за её плечом и уступал ей место у самого Мавриного стола. Хороший мастер знал, что у него своё.
Я дождался, пока Мавра доест второй шарик.
— Ах, ревнует! Вот прелесть-то какая, удивительно славная! До чего грозно смотрит, а мастер стоит при жене своей! — Она промокнула губы, глянула на Фросю, на меня за её спиной и залилась.
— При ком стоять, сами разберём, сударыня, — ответила Фрося и указала на манжет Мавры. — Вы бы крем с рукава сняли. На мех попадёт, оттирать жалко.
Мавра оглядела свой манжет, обнаружила светлую точку и подставила Парашке руку. Смеяться всё ещё продолжала.
И бросила на поднос серебряный рубль. Рубль звякнул о медный край подноса и лёг среди шариков.
Рубль на подносе делает из мастера разносчика, а Фросю превращает в девку при разносчике. Дамы смотрели на рубль и улыбались ласково, как улыбаются лакею за ловкость.
Фрося молча взяла рубль с подноса двумя пальцами и положила на столик перед Маврой.
— Мастер печёт за заказы, барыня, — отозвался я тем же голосом, каким выкрикивал в ряду «с патокой», и встал рядом с Фросей. — За рубли — это к пирожнику на Варварку. Эх, мне куда дороже, когда мастерство в дело идёт. Очень серьёзно его ценю.
Мавра сгребла рубль в ладонь, подбросила и поймала. И засмеялась уже по-другому, медленнее: глаза у неё стали внимательные.
— Тогда тебе заказ, мастер. На воскресенья — каждой из нас по дюжине, — молвила Мавра и обвела рукой диваны, где сидели все, кого я прежде видел лишь при государыне. — А чем мастеру платить, коли не рублём?
Вот за этим я и ехал в Измайлово.
— Миндалём платить, барыня, целым пудом. — Положил ладонь на край столика и подался вперёд. — С пятнадцатого пост — я вам и в пост невиданное сделаю. На вашем же миндале. Очень хочется и в пост вашим дамам угодить, сударыня. Одними грушами питаться ужасно скучно.
Дамы переглянулись: в пост их кормили сушёными грушами, пареной репой и киселём из толокна, и это было написано у каждой на лице.
Мавра хлопнула в ладоши.
— Пуд пришлю утром, а носить — ей. Мне очень понравилось, как она поднос ставит. Сразу видно: у мастера всё под присмотром. — Мавра хлопнула ладонью по колену, повернулась к Фросе.
За разговором дамы тянулись к подносу снова и снова. Когда Фрося взялась его убирать, на меди остался один шарик. Молоденькая дама уже протянула к нему руку, но Мавра остановила её: пусть и мастер со своей грозной спутницей попробуют. Фрося поклонилась, забрала поднос с последним пирожным, а я поднял свечу.
Парашка закрыла за нами дверь, и мы пошли назад крытой галереей, Фрося впереди с подносом, я со свечой следом. Галерея длинная, сорок сажен, окна в морозных папоротниках, а справа за колоннами свет свечи терялся в глубине перехода.
Из-за колонны вынырнул мальчишка и выхватил с Фросиного подноса последний шарик.
И нырнул обратно в темноту, только пятки мелькнули.
Фрося качнулась от неожиданности и обеими руками удержала поднос перед грудью. Поставил свечу на выступ колонны, крикнул Парашке придержать огонь — она ещё стояла у двери — и побежал за вором. Кафтанчик мелькнул у лестницы. Догнал, взял за ворот сзади, развернул к свету.
— Прожуй сперва. Бежать поздно. — Мальчишка лет двенадцати. Рукава до пальцев, подол на вырост. Взгляд злой, испуганный; рот набит так, что крикнуть не может. Он дёрнулся; я придержал его за плечи и развернул к себе, чтобы прожевал на месте: сглотнёт на бегу — ещё подавится.
— М-м! — Он пожевал, глотнул с усилием и перевёл дух. — Сам, дяденька, сам! Я на медяк не продамся. Я за так ворую!
— Я пока цену не спрашивал. — Наклонился к мальчишке, заглянул ему в лицо под нависший ворот.
— А я предупреждаю. — Он тряхнул вихрами и расправил плечи под моими ладонями.
— Чего украл, знаешь? — Фрося подошла с пустым подносом. За нею Парашка несла мою свечу. Принял её, поставил на широкий лестничный столб; огонь выхватил у мальчишки веснушки, светлую полоску крема на губе и красное ухо, которое он сам притиснул к плечу, ожидая, что потащат за него. — Говори.
— Знаю. Пирожок. — Мальчишка выпятил подбородок и шумно втянул воздух носом.
— Весь двор бы догадался. Из чего? — Он посмотрел на Фросю, потом на мой белый рукав. Губу облизнул медленно, со вниманием, словно ему хватало оставшегося вкуса, чтобы ещё раз разобрать добычу.
— Тесто заварное. Масло в нём. А внутри сливки битые, с мёдом. Мёд липовый. Сверху другой, жжёный. — Он сглотнул, вытер подбородок о плечо кафтанчика.
— А ещё что различил? — Ослабил хватку, чуть отвёл локти, давая мальчишке выпрямиться.
— Соль. Мало, а есть. Я сперва подумал, с рук, а она внутри тоже. — Мальчишка перестал вырываться, потёр губу рукавом.
Щепоть соли я положил сам. Мимо неё прошли и дамы, и Фрося. У мальчишки ещё дрожала шея под большим воротом, но язык сработал чисто.
— Звать как? — Спросил потише, наклонившись к мальчишке.
— Митяй. — Он поднял голову и выпалил своё имя, глядя мне в лицо.
— Где служишь, Митяй? — Оглядел его кафтанчик и повторил имя, проверяя, как он отзовётся.
— При кухне. Куда пошлют. Только я не у вас украл, я с подноса. — Фрося фыркнула и обвела взглядом пустой поднос.
— Поднос, стало быть, сам пёк? — Мальчишка втянул голову и уставился себе под ноги.
— Завтра в девять приходи в палату. Руки вымой. Ложки облизывать в запретное время тоже не будешь. А пробу станешь называть словами, раз такой умеющий. Ох, мне на редкость интересен твой язык. Совсем крошечную щепоть соли распознал, пока на бегу от погони его глотал. — Отпустил его совсем и отодвинулся от лестницы, чтобы мог встать свободно.
— Ой, сечь не будете? Очень страшно, дяденька. Я ведь знаю, как больно бывает. — Он остался у лестницы, хотя проход я освободил. Потоптался, переступая с ноги на ногу, и снова посмотрел мне в лицо.
— За шарик — нет. За второй раз велю Фросе думать. — Посмотрел мальчишке в лицо, повернулся к Фросе, передавая ей следующий вопрос.
— А она? — Митяй проследил за моим взглядом, отступил к лестничному столбу.
— Приди — узнаешь, — сказала Фрося и повернула к Митяю пустой поднос. — Если работать, то руки нужны, а не пятки.
Парашка проводила его до спуска и вернулась за свечной щепой: на колонне остался воск. Митяй внизу оглянулся один раз, убедился, что не бегут следом, и пропал в кухонном переходе. Один шарик он украл и один съел. Мне этого хватило, чтобы захотеть послушать его на другой пробе.
Глава 3
— Ох, ещё одного рта нам, — проворчала Фрося, забирая у меня свечу. — Ты сперва спрашивай, кто кормить будет. Мне его ужасно жалко, на бегу проглотил, а голодный, верно, всё ещё. Очень хотелось бы и его накормить, и своих дождаться.
— Ты его только что работать позвала. — Обернулся к Фросе, подхватил свободной рукой край её подноса, пока она устраивала свечу.
— Я — работать. А ты — в девять. Он ведь с утра явится, голодный. Эх, я за таких страшно сердцем болею, хоть и злюсь. Удивительно легко тебе новых учеников заводить, а мне думай об ужине. — Фрося перехватила свечу пониже и повернула поднос боком, освобождая проход.
— И нам бы к утру поесть. Вон у Гаврилы калач с колесо. — Фрося покачала головой. Калач она уже видела; сколько бы ртов я ни принёс домой, рыжий всё равно оказался бы первым.
Проводил Фросю до пирожной, вернулся в хлебную к Дуне и Мокеевой опаре. Гаврила дождался субботы, сидел со своим законным шариком и держал под подбородком широкое полотенце.
— Ну, молодой-то барыне на подбородок вытекло, — он подтянул полотенце выше и повернул шарик отверстием кверху. — Сраму теперь сам наделаю. Очень уж хочется разом укусить, а крем жалко, ужасно жалко.
— Над миской ешь. На полотенце уронишь, там и останется, а из миски ложкой соберёшь. Дуня тебе место у края расчистила, пользуйся. — Я подставил ему миску и придержал полотенце за край.
Гаврила осторожно надкусил корку, подхватил выступивший крем губами.
— Ах ты, холодное-то какое! — Он наклонился над миской, прижал к губам оставшуюся половинку. — Пустое, а во рту сразу полно. Совсем маленький пирожок, и как же его жалко глотать.
— Ешь, теперь разрешено. Своё ты с вечера отстоял, — я убрал свечу подальше от полотенца и отодвинул квашню от лавки. — Только Мокей к трём проснётся, оставь ему проход.
— Кто обминал? — Мокей проснулся к трём. Прошёл вдоль квашен, сунул палец в первую, во вторую, откинул холст на третьей.
Дуня подняла руку.
— До утра можно лечь. Только свои миски с лавки убери. Под хлеб другой раз дам, если квашни так же оставишь. — Он посмотрел на неё, взял лопату и показал мне свободную лавку у входа.
Разбудил Гаврилу, который заснул, так и держа полотенце у рта. Мы убрали своё, Дуня получила угол лавки под Фросиным платком, и два часа между сменами показались целой милостью.
В это время в измайловской молочне наступала та же суббота, шестое ноября. Вчерашнюю миску Акулина сохранила в леднике; свежий верх с утреннего удоя успел отстояться отдельно. Евсей собирался везти мой венчик к дворцу и обратно, но сперва ему пришлось подождать у молочной двери.
Акулина вынесла миску из ледника и поставила на скамью в сенях. Сверху сливки сохранили вчерашнюю борозду от её ложки. Вот так пролежали всю ночь: ложкой провела вчера, а утром всё ещё виден собственный след. Ещё неделю назад решила бы, что ей дали какой-то иной продукт: их сливки за вечер успевали пустить воду, и наутро Игнат ругался на её руки.
Теперь эти руки держали ложку. Суббота, можно. Акулине самой было смешно, до чего крепко помнилось: словно на дверях ледника крупно написано, какой нынче день.
Взяла с краю, где сливки тоньше и холоднее. На ложке вырос мягкий изгиб; Акулина повернула её боком к свету. Вчера перед приказчиком даже вверх дном держала. Край остался. Можно целую минуту любоваться, а ей уже хотелось проверить языком всё, чего вчера пришлось дожидаться.
Первые сливки коснулись языка холодной подушечкой. Вкус снятого верха Акулина знала — густой, жирный, иногда чуть тёплый от кадки. А здесь её собственные сливки будто раздались вширь. Они заполнили весь рот воздушной прохладой, и с этой полной ложкой было легко дышать носом. В них было столько мягкости, что Акулина прижала язык к нёбу и ощутила, как та понемногу уходила, оставляя чистый молочный вкус.
Сладкого никто не клал. И всё-таки сладко. Это тихая сладость, которая в обычных сливках пряталась за густым жиром; теперь её было слышно сразу, и рот сам просил следующий глоток воздуха вместе с нею. Акулина дышала носом, задерживая сливки на языке ещё на один вдох. Холод отступал, сливки теплели, становились тоньше, гладили щёки изнутри.
Мутовка гоняла верх по кругу, грела его; так Акулина и привыкла работать, пока сверху плескалась пустая пена. А венчиком надо было поднимать сливки, беречь пойманную прохладу, следить за мягким следом от прутьев. Вчера у неё после первых движений болело натёртое место. Сегодня та же рука умела остановиться вовремя.
Акулина взяла вторую ложку, больше. На этот раз держала язык ровно, давала мягкой горке полежать на нём и согреться самой. Горка чуть покачивалась, таяла от тепла языка, и у самого основания осталась плотная сливочная капля. Каплю Акулина проглотила последней. Горло смягчилось, во рту прохладно, а жира на губах ровно столько, чтобы хотелось подобрать его кончиком языка.
— Ты мне ту ложку не оставишь? Дорога всё-таки. — Евсей в дверях кашлянул и выглянул из-за косяка.
Акулина взяла для него чистую, положила сливки и подала. Стала ждать. Он губами снял осторожно, потом так же осторожно выдохнул, будто во рту у него стало больше, чем помещалось на ложке.
— И молоко, — сказал, поворачивая ложку в пальцах, — и будто не молоко.
Вот это он верно сказал. Акулине от его слов было весело до самого живота. Хотелось смеяться громко, но тогда придёт Игнат и первым всё себе припишет.
— Нынче можно, дяденька Игнат. Руки мои со вчерашнего дня целы. — Когда приказчик вошёл, миска уже была накрыта. Акулина сама подняла холст и подала ему следующую ложку.
Он ел. Акулина глядела прямо ему в лицо и видела, как оно медленно разглаживалось. У каждого здесь бывала минута, когда можно держать перед начальством голову высоко. Её минута — сейчас. Сливки ещё таяли во рту, и оттого минута была вкуснее.
Я проснулся от первого хлебного запаха. К восьми вернулись в палату; Евсей привёз свежий верх и потянулся за венчиком.
— Ну, как Акулькина проба? — спросил я, принимая вёдра и помогая ему освободить дужки. — Очень хочется узнать, утром стояла ещё?
— Стояла, — Евсей подхватил венчик, завернул для обратной дороги. — Дяденька Игнат велел двоих учить, а сам миску доел. Ох, как тяжело наукой заниматься: сидел, ложкой работал, ещё и за края выбирал.
— Акулина-то довольна? — Я отставил ведро на полку и повернул к нему второе.
Возница усмехнулся в бороду, подобрал свободный край холста.
— Очень довольна. Ух, как глядела, когда он ел! Теперь передам, чтоб венчик берегла. До следующего утра забираю, как условились, а ей скоро кузнец свой венчик сделает. — Он заправил край холста и взялся за дверную скобу.
— Миску, — повторил я, сдвигая оба ведра поглубже на полку. — А нам говорили: ученье трудно.
— Ему легко, — сказал Евсей и усмехнулся в бороду.
У дверей уже стояла очередь.
Очередь составили горничные в шубках, с записками, одна даже с собачкой на руках. Дамы Мавриного кружка разнесли за ночь, чем их кормили в полночь, и теперь отовсюду с верхнего яруса слали «того же, что у Шуваловой».
Француз вышел из палаты, увидел очередь и побелел.
— Палата не лавка, вон, все вон! — крикнул француз, но голос у него сел.
Горничные замялись, попятились и остались стоять.
— Мавра Егоровна велела ждать. Я к ней с пустыми руками не пойду. Вы уж сами скажите ей, если отменяете. — Парашка первой отступила на полшага, но место в очереди удержала.
— И моя того же хочет, что у Шуваловой. Я про лавку госпоже передам, только вы имя своё назовите, чтоб мне не перепутать. — Горничная с собачкой придвинулась к ней, перехватила под мышку маленького мохнатого сторожа.
Бонне дёрнул связку ключей на поясе. Против Мавры Шуваловой у него слова кончились.
Резчиков мел для сахарных голов лежал на подоконнике; выбрал самый длинный кусочек.
— Теперь по очереди. Имя барыни, час, что печь. Очень прошу, друг дружку дослушайте, иначе фамилию с часом перемешаем и обеим достанется чужое. — Взял мел с подоконника и подвёл горничных к боку печи.
— Ох, первым Шувалову пиши, — Парашка придержала записку перед моими глазами и подвинула свечу к печи. — Воскресенье, дюжина. Ей ждать ужасно скучно, она каждый раз спрашивает, скоро ли.
Вывел первую строку, смахнул крошку мела с пальцев. Горничные подались ближе, выбирали свои записки.
— Следующая, теперь твоя, — позвал девушку с собачкой и освободил ей место у печи. — Прочти помедленнее, писать тут изрядно неловко. Буквы кривые, зато от двери отлично видно, чей заказ на какое время.
Она продиктовала, я записал. Печь теплела под рукой, мел крошился; шли по порядку очереди, оставляя между строками место.
Лакей Бонне подошёл с мокрой тряпкой и потянулся к надписям.
Я дописал час, прикрыв надпись плечом, и только тогда обернулся к лакею.
— Сотрёшь — сам к каждой барыне пойдёшь объяснять, куда её заказ делся, — бросил я, ставя точку мелком и отступая в сторону, чтобы столбик имён на печи был ему виден под нос.
Лакей постоял с тряпкой ещё. Посмотрел на столбик имён, где были фамилии, от которых у лакеев подгибаются колени. И опустил тряпку свою.
Палатные мастера за пирамидой шептались. Резчик читал список, шевеля губами, и крестился на каждую фамилию.
Дописывал последнюю барыню, когда без четверти девять Митяй переступил порог палаты, умытый с утра. Уши красные от мыла и мороза, вихры приглажены слюной, кафтанчик одёрнут.
А за ним гайдук Мавры внёс мешок. Тяжёлый, пузатый, он опустил его у моего стола, поклонился и ушёл, и мимо кухни Бонне этот мешок прошёл, как проходит барыня мимо нищего.
Развязал я горловину мешка: миндаль, целый пуд. Ядра в коричневых шкурках, плоские, как слёзы, и пахнут, если раскусить, горьковатой вишнёвой косточкой.
— Припас, — сказал я Митяю, придвигая мешок к свету. — Из этого пуда пойдут воскресные дюжины барыням. И постное масло, и постное молоко к годовщине. Матушкин стол на нём стоять будет. Понял, что чистить будешь?
Митяй кивнул так, что уши качнулись.
Отсыпал миндаля на первую работу, ошпарил кипятком в медном тазу, слил воду, и ядра задымились. Поставил Митяя и Гаврилу друг против друга, между ними миска.
Гаврила сдавил ядро, сломал пополам; взял следующее, повторил и на десятом засопел.
— Эх, лезут-то туго! — Он разжал пальцы, посмотрел на белые половинки. — Руки целые, а орехи все калечу. Очень скользкие, едва возьмёшь, уже пополам.
— Широким концом бери, — Митяй показал ему ядро и сжал двумя пальцами. — Вот так, чуть придавил, оно само вылетит. Ух, смотрите!
Белое ядро выстрелило из коричневой шкурки в миску. Митяй взял следующее, прицелился прямо в середину.
— Ого, стреляет! — Гаврила придвинул миску и отвёл от неё свой большой кулак. — Совсем другая работа. Я-то его всей рукой душил, а ты едва щипнул. Так куда быстрее.
Ядра застучали, как горох по крыше. Шкурки летели Митяю под ноги, его сторона наполнилась вдвое быстрее.
Гаврила заржал и пересыпал ему свою горсть.
— На, бери, стрелок, из моих рук, — сказал он, подвигая Митяю миску с ядрами. — Мне пальцы Бог на мешки дал, а не на это. Ого, чересчур здоровые вышли. Ты-то на диво сноровист, стрелок, вот тебя бы к мешкам приставили.
Грохот прошёл через всю палату: дверь, та, что из сеней, распахнулась. Бонне вкатился следом, шумный, с улицы, со студёным сквозняком за плечами.
— Мальчишку верни назад в кухню, — рявкнул он, захлопнув за собой дверь. — Парень он кухонный, числится у меня на побегушках. Мой он, а не ваш.
Митяй застыл с ядром в пальцах.
При первом крике Бонне Митяй прижал локоть к широкому отвисшему карману. Ткань натянулась на остром белом завитке: сахарная шея торчала из-под края. Подошёл к мальчишке, взял его за плечо, отогнул край кармана и подхватил птицу снизу, чтобы не обломить шею. Потом вынул руку наружу, медленно, напоказ всей поварне.
На моей ладони лежал сахарный лебедь. Белый, с шеей-завитком, точёный, как из слоновой кости. Одна из двадцати птиц, что сохли у печи на подносе для храма.
— Ну что, твой это вор, мсье, из ваших? — спросил я, показывая лебедя Бонне.
Палатные мастера прыснули в рукава, пряча смех. Резчик от неожиданности уронил пилку на пол.
Бонне посмотрел на лебедя. За сахарную кражу из храма мальчишку надо сечь, и сечь при всех, а при всех выйдет, что у Бонне под носом из храма лебедей таскают в карманах. Позор ложится на его кухню целиком.
— Забирай. Вешать его будешь ты сам, без меня. Только потом за новым ко мне не приходи. — Бонне махнул рукой и отступил к двери.
И вышел вон, хлопнув дверью так, что с полки сползла скатка.
Лебедя я поставил обратно на поднос к его братьям. Митяй смотрел на меня снизу вверх, и уши у него горели.
— Ещё раз из храма возьмёшь — сам тебя Бонне отнесу, — сказал я Митяю, проверяя надлом под головой птицы. — А теперь расскажи, зачем брал. Просто пожевать?
Он уставился на белые ядра, потрогал языком царапину на костяшке и долго молчал.
— Ай, она сломалась. Шея. Я к мастеру пошёл, а он говорит: вон, под ногами не путайся. Я и взял. — Лебедь у меня на подносе стоял с косым коротким надломом под головой. Когда доставал птицу, держал её за основание, и трещина дальше не пошла. Теперь пришлось отвернуть птицу целой стороной к остальным, чтобы мастера не начали спорить о сахарном имуществе снова.
— Сломалась, и что ж? Сахар — не ложка, надлом не беда. Что ты с ней сделать хотел? — Повернул сахарную птицу к свету и показал Митяю надлом под головой.
— Спаять. — Митяй поднял на меня глаза и зашевелил пальцами, будто лепил в воздухе. — Видел, ты плавишь обрезки и льёшь. Хотел шею в печку на минутку, чтоб размякла, да загнуть обратно и держать, пока не станет крепко.
— Да не жевать я его нёс, — сказал Митяй и выпрямился, будто слово «жевать» его уколол. — Починить хотел. Получилось бы — никто бы и не узнал. Поставил бы птицу, как стояла, и все дела.
— Стой-ка, — повернул сахарного лебедя на подносе и присел рядом. — Ты думаешь, выходит: ежели починка удалась, то и вора нет? Шея крепкая, поднос на месте — кого наказывать?
— Ну да, — кивнул Митяй и потёр костяшку о костяшку. — Сломанное — зло. Я зла не делал, я наоборот.
— Митяй. Будь у Бонне ножны. Новые, ладные. Возьму их тихонько, надену на свой нож, хожу красуюсь. Нож в них лежит лучше прежнего — выходит, я не крал, я наладил? — Провёл ладонью по своему поясу и повернулся к мальчишке.
— Так вы для себя взяли бы. А мне ужасно хотелось обратно поставить, — Митяй нахмурился и отодвинул миску, чтоб видеть моё лицо.
— Ты спаял бы шею — и что? Ходил бы тут умник с прямой птицей, а Бонне искал бы пропажу по всем углам. — Придержал поднос и перехватил Митяев взгляд.
— Эх, выходит... — Митяй подумал и упёрся локтями в стол. — Нет, не выходит. А ежели я сперва спросил бы? Сказал бы: дяденька Бонне, дайте лебедя, я починю. Оно тогда можно?
— Тогда узнаешь, можно ли, — указал на поднос и повернулся к мальчишке. — Спросить — вот вся хитрость, никакой другой науки нет. Спросишь — либо дадут, либо нет. А не дадут, а починить охота пуще прежнего?
— Ох, тогда... — Митяй набрал воздуху и выпустил. — Тогда попросить ещё раз? Или подождать, пока сами дадут?
— Или подождать, или самому в деле стать, чтоб своё у тебя было. Только не таскать. Хорошая работа хозяином тебя не делает. — Отодвинул птицу от края подноса и прижал холст, чтобы он за ней не потянулся.
— Это верно, — вздохнул Митяй и подобрал с пола упавшую кожицу. — Искал бы. Он до чего шумный.
— Шумный. И нашёл бы, он в этом деле первый. Так что починка починкой, а чужое с подноса — чужое, хоть ты его в золото раскрась. Понял меня? — Наклонился к мальчишке и дождался, пока он поднимет глаза.
— Спрятал. — Митяй съёжился и вобрал голову в плечи. — Страшно стыдно было. Вы все ходите, руки чистые, а я с птицей, как вор. Побегу — заметят, стою — отберут. В карман — и не видно, и сердце стучит, аж в ушах.
Митяй посмотрел на надлом и сглотнул.
— Не берёшь. Спрашиваешь. Если велели идти — идёшь ко мне. Ясно? — Подвинул ему миску со шкурками и высыпал туда остатки с доски.
— Ой, а если вы тоже... — Он проглотил конец. Подвинул миску ближе, чтобы ему было куда девать руки.
— Тогда ждёшь. Бывает, я у огня занят и говорить не могу. Но есть слово «после». Им и пользуюсь. — Подобрал с края стола миндальную кожицу, бросил её к остальным в Митяеву миску.
— После — это не вон? А как узнаю, что уже после? — Митяй долго сдвигал пальцем миндальные кожицы в одну кучку, потом наклонил голову.
— После — это после. Узнаешь. — Подвинул миску носиком к Митяевой груди и отвёл его локоть от подноса с птицами.
— Спросишь. «После?» — и всё. За это не бьют у меня. Крикнул — отходи, кликнул — приходи. А сахар с чужого подноса не берём, даже с добрым умыслом. — Митяй кивнул и зашевелил губами, повторяя про себя.
Митяй взял ядро двумя пальцами, прицелился, сжал, и щёлк: оно вылетело в миску. Дочистили отсыпанную горсть; я убрал ядра под холст и поставил перед мальчишкой опустевший медный таз. По дну присохла коричневая кашица из кожиц. Митяй сыпанул сухой золы и потянулся соскрести её ножом. Поймал его руку над тазом.
— Ножом царапину нарежешь. Потом из неё всякая грязь полезет в еду. Сначала горячая вода, тряпка, чуть мелкой просеянной золы. Отмыть, сполоснуть до чистой воды, насухо. — Убрал нож, высыпал лишнюю золу и подал ему горячую воду. С того щелчка Митяй и пошёл в ученье: первым делом вычистил медь.
— Эх, долго ужасно. Изрядно потереть придётся. — Митяй опустил тряпку в воду и повернул таз к себе другим боком.
— Быстрее грязного тазика только выброшенный тазик. Этот медный, страшно жалко. Ох, гораздо лучше тебе сейчас его отмыть, чем потом по новой еду переделывать. — Первые три раза на краю оставалась серая муть. Он прятал её большим пальцем, когда я принимал работу. На четвёртый поставил таз против окна и сам нашёл полоску под ободком. Потёр там щёткой, сполоснул снова. Поднёс ко мне, выпрямился и сам повернул таз к свету: гляди, ободок тоже чистый.
— Этой пробу брать будешь. Из общей миски пальцем не лазят. Попробовал — ложку мыть. Свою порцию доедай хоть на венчике, если отложена отдельно. — Принял таз и дал ему чистую маленькую ложку.
Он покрутил ложку, спрятал в рукав, вынул. Отнёс к окну, положил на свой чистый холст. Теперь всё его внимание заняли ложка и собственный чистый холст у окна.
— Я ещё таз вымою, — он протянул руку к пустой миске и замялся. — Или опять фунтик?
— Опять фунтик, а потом посмотрим вместе, как начинка входит. Очень важно свой труд до конца увидеть. Одну медь тебе чистить дам — решишь, что всё мастерство в чёрной тряпке. — Ученье вошло и в саму работу. Дуня раскладывала оболочки по размеру, Митяй готовил фунтик, Гаврила носил холод. Мальчишка поглядывал на свою вычищенную медь.
— А рыжему тяжёлое, — Митяй улыбнулся, отодвинул вымытый таз на полку.
— Эх, и у рыжего руки однажды вместе с тяжестью опустятся. Он тоже сюда учиться пришёл. Гаврила, холод поставь и подойди: твоя очередь начинять, я подержу. — Взял фунтик за шов, расправил его у Митяя перед глазами.
За субботу он выучился сворачивать фунтик и держать шов: сперва я наливал, Гаврила наполнял оболочки, а Митяй придерживал кулёк, чтобы начинка не полезла назад. Утром седьмого Евсей вернул венчик из молочни. Фросины дюжины наполнили первыми; для Митяевой пробы отлили немного оставшихся сливок в чистую миску и охладили её в снегу. Показал, как вести прутья по дну и поднимать пену, уступил ему место.
Первую сливочную начинку Митяй перебил. Венчик ещё ходил, а по стенкам уже собирались мелкие жёлтые крупинки. Он сам заметил, остановился и уставился на меня.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
