Кому достанется венок утопленницы?
Глава 1: Праздник начинается
Лето в этом году стояло жаркое. Воздух дрожал над пыльной дорогой, в высокой траве без устали стрекотали кузнечики, и всё вокруг было наполнено запахом горячей смолы и близкой реки, откуда тянуло прохладой. Деревня казалась вымершей: окна закрыты тяжёлыми ставнями, собаки лежали в глубокой тени, вытянув лапы, а у заборов валялись брошенные игрушки. На песчаной отмели слепил белый свет, воздух дрожал, слепни лениво кружили над мокрыми спинами, а с крутого берега то и дело раздавался смех. Малышня носилась по колено в воде, визжала, падала, и река с шумом шлёпала по раскалённым плечам. Брызги летели веером, оседали на лицах, щекотали ресницы и от этого дети только смеялись громче.
Двое мальчишек спорили, кто из них продержится дольше под водой:
— Ну что, готов? Считаю до трёх! — крикнул тот, кто постарше, торопливо смахивая с лба мокрую чёлку.
— Да считай хоть до ста, всё равно не всплыву! — ответил второй, упрямо щурясь.
Они разом шумно вдохнули и присели в воду, захлопнули глаза, зажали носы. На несколько мгновений вокруг стало тихо, лишь пузыри лениво поднимались к поверхности. Первым не выдержал тот, что был помельче, он выскочил наружу, отфыркиваясь и морщась от солнца.
— Эй, ты подглядывал! — крикнул он, размахивая руками.
— Сам ты подглядывал! Я ж как рыба, смотри! — И старший снова ушёл вниз, хлопнул ладонями так, что круги разошлись по всей отмели.
Чуть дальше, где течение уходило к омутку, собрались подростки постарше — плечистые, загорелые. Они выбирали испытания посложнее, и азарт висел в воздухе вместе с жарой. Егор, самый смелый, повязал глаза тряпкой от старой рубахи, круто затянул узел на затылке и, размахнувшись, разбежался. Вода приняла его с гулким всплеском, сомкнулась и сразу скрыла. Он поплыл вслепую — грудью натыкаясь на волну, широко размахивая руками.
С берега ему кричали наперебой:
— Левее бери! Да не так сильно!
— Да ладно, сам разберусь! — донеслось с воды, и его голос тут же утонул в собственном смехе.
Парни, сидевшие на бревне, хлопали его по плечам ладонями, переговаривались вполголоса, но и их перебивал шум реки. Один оступился на коряге, с визгом сорвался вниз, подняв тучу брызг. Вынырнул, выплёвывая траву, и сам же первым рассмеялся.
— Ну и герой! — закричали ему с берега.
— Хоть попробовал! — выкрикнул он в ответ, и снова полез на скользкий ствол.
Чуть выше по склону, в тени ив и берёз, женщины раскладывали травы. Эмалированные тазы сверкали белёсым блеском, коричневые корзины были доверху набиты пахучим сеном. На синей клеёнке, привязанной к ветке, сушились пучки зверобоя, иван-чая, мяты и пустырника — пахло терпко и сладко, и от одного духа кружилась голова.
Юные девушки сидели рядом на траве и с важным видом плели венки. Пальцы скользили по зелени, вплетали васильки, колоски и каждая старалась, чтобы круг вышел ровным, без разрывов. Они нарочно сидели прямо, будто увлечены только цветами, но глаза упрямо тянулись к воде, туда, где парни хохотали громче всех.
— Покрепче вяжи, чтоб не распалось, — наставляла тётка Марья, сидя на корточках прямо в траве. Её ладони были в зелёных разводах, ногти в пыли от стеблей. — А то спустишь, как тряпку, и как твой венок жениха найдёт?
Девчонки прыснули, но одна, светловолосая Оля, нахмурилась и, не поднимая глаз, тихо спросила:
— А если распадётся… это к чему?
Марья не стала задумываться, отрезала коротко:
— К тому, что ещё не время.
Возле неё сидела рыжеватая тётка в пёстром платке. Она ухмыльнулась, поправила веник мяты и вставила своё:
— И смотри, чтоб не как у Вальки в прошлом году.
— Валька и без венка своего найдёт, сказала третья спокойная, сдержанная, с узким лицом и строгими глазами. Она перебирала стебли васильков, голос её звучал ровно, без насмешки. — У неё глаза такие, что кто угодно найдётся.
На миг все замолчали, только кузнечики скрипели в сухой траве да с реки доносился шум. Девчонки снова переглянулись — у каждой на щеках заиграл румянец. Пальцы продолжали плести венки, но теперь уже внимательнее, крепче, будто в самом деле от этого зависело, найдёт ли их кто-нибудь этой ночью.
Ниже по течению, там, где берег становился тёмным от сырости и корни ив торчали прямо в воду, возились мужики. Мокрая пенька отяжелела, впитывая речную воду, и грубый шнур впивался в натруженные ладони. Их руки, покрытые старыми синяками и свежими ссадинами, двигались привычно, почти машинально. С мокрых канатов, поблёскивая на солнце, скатывались тяжёлые капли, с лёгким звоном разбиваясь о воду. Сеть внезапно натягивалась, вырывалась из рук живой, упругой тяжестью, и в этот миг солнце, пробиваясь сквозь листву, обрушивалось на затылки ослепительным ударом. Спины мужиков, напрягаясь в усилии, покрывались маслянистым блеском пота, сливаясь с влажным сиянием реки и воздуха.
Мужик постарше, поправив сеть на колене, протянул хрипловато, нараспев, будто от усилия:
— Во поле берёза стояла…
Другой, помоложе, подхватил вполголоса, тоже в такт движению рук:
— Во поле кудрявая стояла…
Песня не развернулась, а только скатилась по склону, растворилась в шуме листвы и плеске воды, словно сама река проглотила её.
— Зелень пошла, — сказал один, молодой ещё, с ровными плечами, глядя, как муть расходится кругами.
— И течение будто стронулось, — ответил постарше, хмурясь. — Вон у ивы завихряет, прямо как у мельницы.
— К обеду стронулось, — добавил третий, ровным голосом. — Может, плотина выше открыта.
— Какая плотина, — фыркнул старший, вытаскивая шнур. — Туда уж три года как никто не ездит. Это вода сама. Не нравится мне, как она сегодня смотрит.
— Вода смотрит? — молодой засмеялся, но смех вышел коротким, пустым.
— Смотрит, — ответил старший.
Они переглянулись и торопливо вернулись к сетям. Узлы не поддавались, тянулись упругими мокрыми клубками, верёвка всё время выскальзывала из пальцев, путалась в траве, словно нарочно.
Вдруг один из молодых вытащил шестом не рыбу, а старую рогожу. Она прилипла к узлам, вся мокрая, тяжёлая, в тине и никак не хотела слезать. Мужик поднял её выше, чтобы стряхнуть, и оттуда пахнуло душным, гнилым духом, с застарелой рыбьей вонью.
Парень сморщился, зажал нос ладонью, и пробормотал:
— Фу, задохлятина. Не годится.
— И сети портить не годится, — отозвался старший. Он подцепил шест, помог освободить узлы и коротко скомандовал: — Брось.
Рогожа с глухим шорохом рухнула в траву, тяжело распластавшись, и в ту же секунду где-то рядом скользнул короткий писк кузнечика. Снизу потянулся глухой, тревожный собачий лай, и все головы одновременно повернулись в ту сторону. Серая дворняга с ободранным ухом носилась вдоль берега, поднимая за собой полосы сухого песка, кидалась то к детям, то к воде. Но всякий раз, добежав до тёмной зелёной полосы у ивняков, где сырой берег переходил в омут, она будто натыкалась на невидимую стену. Собака резко останавливалась, захлёбывалась чихом, мотала мордой и пятилось назад, тревожно косясь на воду.
— Видали? — заметил молодой, вытирая лоб плечом и кивнув подбородком туда, где пёс так и не решился пройти.
— Видим, — коротко ответил старший, поправляя сеть на колене. — Не суйся. Пусть гуляет.
Старики расположились неподалёку, на перевёрнутых вёдрах и корягах. Щурились в слепящий свет, придерживали ладонями козырьки кепок, переставляли свои палочки, словно посохи.
Дед Гаврила, жилистый, с вечно прищуренными глазами и колким языком, кивнул на плеск у омутка и произнёс всё ту же присказку, что звучала каждое лето:
— В Купалу вода всегда берёт своё, — сказал дед Гаврила и плюнул в сторону.
— Ой, да ты каждый год одну и ту же ересь несёшь! — махнула рукой баба Прасковья, поправляя узел платка. В голосе её звучала привычная насмешка. — Вон, и деревня цела, и мужики живые.
— Пока, — упрямо повторил Гаврила и глянул поверх очков, будто проверяя, слушают ли его. — Пока живые. Знаю, что всё равно не послушаете, так хоть помните, что сказал.
Баба Нюра, сидевшая ближе к травам, даже не подняла головы, только ответила, перебирая душицу в руках:
— Да какие омуты, Гаврилыч. Дети под присмотром, все на виду.
Гаврила вскинул брови, и морщины у глаз пролегли глубже.
— А ночь? — сказал он тише, но упрямо. — Ночь-то длинная.
— Да хватит пугать, — с досадой обронила Нюра. — Вон девки венки плетут. Им радоваться надо, а не дрожать.
— Пусть радуются, — ответил он мягче, — только воду уважать надо. Она не игрушка.
— Ишь ты, — не удержалась Нюра, щёлкнула стебельком о ладонь. — Совсем с ума сошёл, старый пень!
— А ты спроси у Марфы, — сказал он спокойно, глядя в сторону. — Она помнит.
— Что я помню? — отозвалась из тени сухонькая Марфа, сушившая на верёвке белёные полотенца.
— Ты помнишь, — сказал Гаврила и провёл ладонью по щетине, — как у старой мельницы девка утонула.
Марфа на миг замерла. Полотенце в её пальцах тяжело капало в траву. Она опустила глаза, и голос её прозвучал низко, почти шёпотом:
— Я много чего помню. Одно вот не забывается — к реке в сумерках ходить нельзя.
— Ох, началось, — проворчала Прасковья, поправляя платок. Она отвернулась к реке, но крест всё-таки черкнула перед грудью — быстро, будто сама перед собой.
Старики молча качнули головами, словно вспомнили что-то своё. Тишина потянулась между ними, и даже кузнечики на миг стихли.
И тогда, будто нарочно, кто-то заговорил первым:
— К вечеру костры-то жечь будете?
— А как же, — откликнулась баба Прасковья, поправляя платок. — Без костра какая ж Купала? Молодёжь-то вся туда сбежится.
— Вот и хорошо, — добавила женщина средних лет, встряхнув пучок мяты. — Костёр да песни — это не страшно. Страшно в воду лезть, когда солнце уйдёт.
— А вдруг ещё в дом нечисть зайдёт, — пробормотал кто-то, не то в шутку, не то всерьёз.
Несколько женщин переглянулись, кто-то усмехнулся, а кто-то машинально поправил крест на груди.
— Крапиву на порог, — подсказала одна из женщин деловито, отряхнув руки от травяной пыли. — Чтоб всякая не лезла.
— Да чего лезть-то? — усомнилась Лида, перекладывая венок с колена на колено. Она покосилась на подруг, но голос прозвучал дерзко. — Кому мы сдались.
— Ха!, — сказал Гаврила, не глядя, и постучал палкой по земле. — Нашлась умная! Всегда так говорят те, кто не видел.
— А ты видел? — не выдержала Лида, подняв на него глаза. В её голосе звякнула бравада, но пальцы на венке чуть дрогнули.
Гаврила помолчал. Открыл рот, закрыл, провёл ладонью по щетине, будто решался. Женщины утихли, все взгляды невольно скользнули к нему.
— Видел, — сказал он наконец. — Не тебя касается.
Девчонки с венками, до этого сидевшие тихо, негромко загомонили.
— А если правда… ну, про ту девушку? — спросила Катя, глядя на круг воды между корягами.
— Да откуда знаешь, что правда, — возразила Лида, но и сама не удержалась, посмотрела туда же, в сторону омутка.
— Бабка Марфа не врёт, — вмешалась Варя, тоненькая, с васильком за ухом. — Она просто так такое не скажет…
— Моя мать говорила, — подала голос темноволосая девчонка, заплетая в венок последнюю ленту, — что та девушка ждала жениха у мельницы, но он не пришёл. А она в воду — с венком.
— Сама? — не поверила Лида.
— Кто ж теперь узнает, — пожала та плечом. — Одни говорят, видели, как её толкнули. Другие — что сама пошла.
— Вот и не ходи вечером одна, — поджала губы Катя, поднялась и отряхнула подол. — Пойдём, лучше крапивы нарвём.
Они встали и пошли по косогору, вздрагивая от жалящих стеблей. Из травы вверх вспорхнули бледные бабочки, сели на локти, на волосы, и мгновенно исчезли в солнечных пятнах, будто их и не было.
Дом наш стоял у самой реки — ещё шаг, и крыльцо упиралось бы в песчаный откос. В распахнутое кухонное окно тянуло влажным дыханием реки — под короткими волнами перекатывался песок, а редкая лодка, скребя днищем по корягам, отзывалась в тишине глухим звуком. Мать всегда говорила, что по ночам у ивняка что-то плескается, а к утру туман подбирается к самому дому — ложится на грядки, на стёкла, на крышу. Всё здесь быстро тянуло влагу в себя — перила у крыльца покрывались липкой сыростью, на ведре у колодца проступали пятна ржавчины, а старая лавка, где отец чинил сети, прежде чем уйти работать на ферму, скрипела от влажности.
Я вышел во двор с охапкой сухих веток. Солнце стояло высоко и жгло всё без разбора. Бельё на верёвке качалось и пахло мылом, смешанным с мятой, а разноцветные ленты, привязанные к жерди, трепетали на ветру. Мама поставила на порог таз с травами — над ним поднималась золотистая пыльца, лёгкая, как дым, щекотала в носу и оседала на подол её платья. Сестра сидела на нижней ступеньке, держа на коленях венок с колосками и тремя васильками. Длинная лента сбегала вниз по доскам и шевелилась от сквозняка. Она перебирала стебли неторопливо, и было видно, что думала она не о венке и не о цветах, а о чём-то своём.
— Ленту подрежь, — сказала мама, не оборачиваясь. — Споткнёшься ещё. И крапиву не забудь — к вечеру поставим у порога.
Сестра подняла голову от венка.
— А зачем крапиву к порогу? — спросила она, глядя снизу вверх, щурясь от солнца.
— Чтобы не ходили те, кто ходить не должен, — ответила мама коротко. Она даже головы не подняла, сжала пальцами стебли в тазу, и аромат мяты и зверобоя стал густым, приторным. — Так делали у моей матери. И у бабки моей тоже.
Я прислонил охапку веток к стене. Под солнцем они тут же зашуршали, отдаваясь сухим теплом. Сестра снова склонилась к венку, но пальцы её двигались медленнее — всё её внимание теперь принадлежало рассказу матери.
— А если… всё равно придут? — спросила она уже тише, почти в полголоса.
Мама вздохнула, выпрямилась, вытерла ладони о подол.
— Тогда будем надеяться, что обойдут, — сказала она.
В сенях скрипнула доска, и на пороге показался дядя. Все звали его Петровичем — так уж прижилось с молодости. На нём болталась выгоревшая рубаха с закатанными рукавами, на пальцах тянулись тёмные следы смолы, кое-где виднелись мелкие порезы от верёвок. Он задержался в проёме, щурясь на солнце, и хмыкнул.
— Опять за своё, — сказал он, упершись плечом о косяк. — Приметы, шепотуны… Людей пугаете только.
Мать не повернула головы. Она вылила из таза травяную воду прямо в капустные грядки — струя блеснула и разлетелась паром на солнце.
— Никого я не пугаю, — устало ответила она. — У нас дом у самой воды.
Петрович фыркнул, но больше ничего не сказал, только перехватил ладонью дверной косяк, проверяя, крепко ли держится, и остался стоять, следя то за рекой, то за матерью.
От сарая тянуло смолой и мышами, терпким духом старых досок и сырости. У самой стены, прислонившись к серым брёвнам, лежала старая рогожа — её бросили здесь ещё вчера, и теперь от неё тянуло тяжёлым, прелым запахом рыбы. Крыльцо раскалилось, доски дышали горячим деревом, и смолистый дух, поднимаясь, смешивался с густым летним воздухом. На стекле никак не могла угомониться муха — то садилась и медленно тянулась вверх, то замирала, дрожа крыльями, а потом снова срывалась и билась о собственное отражение.
Баба Домна вошла без стука, как делала всегда. Она шагала быстро, в своём потёртом платке с каштанами, неся эмалированный ковш с выбитым краем. От неё пахло сушёными травами, сырой землёй и едким дымом костра.
— Вода нынче не примирная, — сказала она вместо приветствия, глядя сразу туда, где за садом мерцала река.
— И вам здравствуйте, баб Домна, — откликнулась мать, вытирая руки о подол и кивая на лавку у крыльца. — Садитесь, раз пришли.
— Сяду, — отозвалась старуха и опустилась на самый край доски, которая скрипнула под её весом. Она положила ковш себе на колени, медленно провела ладонью по шершавому колену и прищурилась. — Ты по ночам шум слышала?
Мать чуть замешкалась, будто взвешивая слова.
— Слышала, — сказала она негромко. — У ивняка плескалось. Думала, рыба.
— Рыба не ходит так, — резко отозвалась бабка. — Рыба не бьётся трижды в одно и то же место. Я сама слушала.
Сестра перестала плести венок, медленно подняла голову и спросила осторожно, с интересом, который она ещё пыталась спрятать:
— А что это тогда?
Домна глянула на неё исподлобья, и глаза её блеснули колко, как у кошки.
— Лучше не знать, девка, — бросила она отрывисто. — Чем меньше знаешь, тем спокойней спишь.
Она замолчала и стала вслушиваться в двор, за сараем вдруг брякнула жестянка, и звук разнёсся так неожиданно, что все невольно вздрогнули.
— Не к добру шум, — тихо проговорила бабка и сжала пальцами ручку ковша так, что костяшки побелели. — Вода нынче берёт своё.
Дядя Пётр подошёл ближе к крыльцу и тяжело опустился в тень. На колене у него лежал молоток, он перебирал гвозди, сдвигая их шершавыми пальцами, будто прикидывал, куда и сколько ещё вбить.
— Опять началось? — тихо спросил Петрович, щурясь на солнце. — Вся деревня уже шумит — у кого муть на воде, у кого течение сбилось с привычного русла.
Домна, не поворачиваясь, провела ладонью по колену, будто приглаживала собственные мысли, и ответила негромко:
— Не началось, а напомнило о себе. Вода живая. И память у неё не добрая.
— Злая она или нет, — фыркнул Петрович, — а у меня сети порвались. Вот это уж точно злое.
Мать выпрямилась, откинула с лица прядь и сказала резко:
— Сети у тебя не вода рвёт, а руки. Позавчера латали, а ты снова, как дурак, в омут полез.
— В омут полез потому, что рыба там, — буркнул дядя, чуть обиженно, будто оправдывался.
Он постучал молотком по колену ставя точку в разговоре, но за упрямством и обидой мелькнуло беспокойство, которое он старался спрятать.
— Ты б забор поставила, — сказала Домна, кивая в сторону реки. — Не к добру, что близко.
— Ставили мы, — вздохнула мать. — Да толку? Весной размоет, летом подмоет, осенью брёвнами снесёт. Река своё возьмёт в любую пору.
— Верно. Для воды всё едино, — кивнула Домна, щурясь в сторону берега. Она помолчала, будто слушала что-то своё, и вдруг, словно не нам, сказала: — Помнишь, как у мельницы тогда было?
Слова Домны повисли в воздухе, и на крыльце воцарилась тишина. Я тоже не сказал ничего, хотя понимал, о чём идёт речь. Среди взрослых давно бродили разговоры — никогда прямо, всегда намёками, полусказками. То у колодца обмолвятся, то за столом сорвётся слово. До нас доходили лишь обрывки — один клялся, что слышал пение на реке, другой говорил, что видел тень в тумане, а иной и вовсе уверял — в омуте мелькнула рука.
— Вишь, молчите, — прищурилась Домна, словно довольная тем, что подметила. — Значит, и правда помните. Слышали, как взрослые шептались за столами, да под окнами.
Мать опустила руки на колени, повела плечом, будто тяжесть легла ей на спину.
— Сколько лет прошло, — сказала она устало. — А ты всё одно и то же. Зачем им теперь в голову это класть?
— В голову им и без меня положат, — фыркнула бабка, и глаза её сверкнули упрямо. — Я хоть прямо скажу, а не шёпотом. Тогда тоже шептались, скрывали. И что вышло?
— Хватит! — Резко оборвал Петрович, щёлкнув гвоздём о молоток. Грубость в голосе дрогнула, и под ней явственно проступила забота, которую он обычно прятал за ворчанием.
— Я ж как лучше хочу, — сказала Домна уже мягче, и на миг голос её потеплел, даже жалость прозвучала. — Девку-то жалко.
Сестра, до того молчавшая, дёрнула косу и вдруг сорвалась:
— Баб… а что с ней случилось?
Домна уставилась туда, где за кустами смородины поблёскивала река.
— Не дождалась, — проговорила она после долгой паузы. — Или дождалась не того. Вот и весь рассказ.
Она поднялась, ковш в её руке качнулся, и солнечное пятно скользнуло по выбитой эмали, блеснув на миг. Домна подошла к окну, медленно провела сухим пальцем по стеклу, и на коже осталась тонкая влажная дорожка.
— Утренний туман к тёплому дню, — произнесла она почти рассеянно, уже по-домашнему, словно и не было её колких слов. Потом вдруг повернулась ко мне, и взгляд её стал цепким:
— Ты не пугайся. Ты не дурной. За сестрой гляди, за матерью тоже. А дальше разберётесь.
Я опустил взгляд, чувствуя, как по щекам разливается жар.
— Хорошо, — тихо и сдавленно сказал я. — Я буду глядеть.
Дядя Пётр поднялся с крыльца, глухо ступая по ступеням. Он сжал в своей широкой, узловатой ладони молоток, несколько раз переложил его с места на место, взвешивая. Потом посмотрел сперва на гвозди, рассыпанные по карману фартука, потом на голую стену, которую собирался обшивать. Тяжело покачал головой и направился к сараю.
— Гвозди где подевались-то… — пробормотал он себе под нос, не столько спрашивая, сколько просто думая вслух, и скрылся в прохладной тени
— На Ивана воду не злите, — сказала Домна, обернувшись к нам у двери. — Песни пойте, огонь держите, но в воду не суйтесь. А как венки бросать будете — смотрите внимательно. Что сразу пойдёт на дно… то значит.
— Мам, — перебила сестра, будто торопясь увести разговор, — можно я свой венок ближе к мосту пущу? Там, говорят, быстрее подхватывает.
— Можно, — кивнула мать. — Только вместе пойдём.
— И я пойду, — донеслось из сарая. Голос дяди отозвался глухо, среди досок. — Чтоб не так скучно было.
Домна усмехнулась, развела руками и вышла. Калитка тихо тикнула засовом. Ветер с реки качнул травы у окна, и по двору прошёл тонкий запах мяты.
— Ну всё, — сказала мать деловым голосом. — Доставайте глиняные, будем воду носить из колодца. Грядки сохнут, без полива пропадёт всё.
Она посмотрела строго на Петровича:
— И гвозди вбей, да не абы как, а по уму.
— По уму, — кивнул он, перекладывая молоток из руки в руку. — Ум у меня один, я его берегу.
Я шагнул к сеням за кувшином, а сестра сразу пристроилась следом, вприпрыжку.
Вечер опускался на деревню. Ветер тянул от реки прохладой, и с домов к воде выходили люди. Мужчины несли факелы и длинные жерди для костров, женщины — вёдра и узелки с едой, девчонки прижимали к груди венки из полевых трав. У берега уже вспыхивали первые огни — сухие сучья трещали, искры взлетали в темноту, пахло дымом и сырым деревом. Женщины подкладывали хворост, раздувая пламя, а девушки, сцепившись за руки, водили круг, напевая старую песню. Голоса их тянулись в сумерках мягко, а ленты в косах горели в отблеске костра.
На коряге у воды устроился дед Гаврила, согнул спину и буркнул, будто самому себе:
— Купала воду будит. Не галдите зря, вода слушает.
— Да пусти ты, — отмахнулась баба Нюра, поправляя узел платка. — Праздник же. Вон какие девки — красота.
Гаврила прищурился, усмехнулся в бороду:
— Красивые-то красивые. Любая вода глянет.
Я стоял чуть поодаль от огня, а рядом со мной вертелась Ангелина, то пряча улыбку, то подталкивая меня плечом. Воздух был густой от дыма и песен, в груди щекотало тепло костра. В кругу среди девчонок, возле самого пламени, смеялась Оля, поправляя венок и ловко перевязывая тонкую травинку нитью, будто колдовала над ним. Свет от костра ложился на её лицо — щёки горели румянцем, волосы блестели искрами. Она заметив нас, скользнула взглядом и, кивнув, вышла из круга. Подойдя ближе, остановилась напротив — улыбка всё ещё держался в уголках её губ.
— Ну что, пойдёте прыгать? — спросила она с прищуром. — Или будете стоять и умное лицо строить?
— Я?.. — слова сорвались слишком поспешно, и я сам услышал, как это звучит. — Я… разогреваюсь.
Ангелина прыснула, не удержалась и толкнула меня локтем в бок:
— Он всегда так, — сказала она, глядя прямо на Олю, будто специально выставляя меня. — Стесняется!
Я покосился на сестру, но та только беззлобно хмыкнула. Оля засмеялась и подняла венок над головой, проверяя, не распадётся ли от ветра и жара.
— Ну, герой, — протянула она, слегка качнув венок, будто подзадоривала. — Костёр сам не перепрыгнется.
— А может ты первая? — рискнул я, стараясь держать голос ровно, хотя внутри всё дрогнуло, будто жар от костра прошёлся по груди.
Оля на миг прикусила губу, задержала взгляд на пламени и снова посмотрела на меня. В её глазах мелькнуло озорство, но рядом с ним стояла серьёзность, которой я от неё раньше не ждал.
— Нет, давай вместе, — сказала она и протянула ладонь.
Я вложил в руку её тёплую, пахнущую травяным соком ладонь и сжал крепко. Ангелина крутилась у нас за спиной, только и ждала случая поддеть меня. Она глянула исподлобья и, не удержавшись, сказала громко, чтобы слышали все вокруг:
— Гляди, герой, не споткнись. Вот смеху то будет!
Кто-то из ребят прыснул от смеха. Оля хохотнула коротко и мягко, но пальцев моих не отпустила. Мы вместе шагнули в круг, где плясал костёр. Он ревел всё громче, сучья с треском осыпались искрами, и тёплые потоки дыма тянулись вверх в ночное небо.
По берегу гудели голоса, женский хор вытягивал протяжную мелодию, а парни вторили низом, так что звуки складывались в одно широкое дыхание. Казалось, что и сам огонь поддаётся этой песне, качается и вздымается вместе с ней.
Старики стояли чуть поодаль, переговаривались негромко и не отводили взгляда от пламени костра.
— Эх, молодые, — пробормотал дед Гаврила, втянув в себя дым и сплюнув в сторону. — Всё бы им прыгать, всё бы смеяться.
— Да ладно тебе, старый, — отмахнулся дядя Степан, усмехнувшись в седые усы. — Кто костёр перепрыгнет — тому счастья прибавится.
— А и то верно, — подтвердила баба Нюра, поправляя платок. — Пусть огонь дурь выжигает, не худо будет.
Гаврила хмыкнул, но всё равно не отвёл глаз от огня, будто ждал, не выскочит ли из него что-то ещё, помимо искр.
И вдруг из толпы донёсся громкий крик:
— Ну, пошли! Пора!
Гул сразу поднялся, загудело со всех сторон, смех и свист слились в один поток. Первой парой вырвались две девчонки — взялись за руки, разбежались и легко перемахнули через костёр. Пламя рванулось вверх, и над огнём заклубился густой дым, осыпая искрами темнеющее небо. Я сильнее сжал ладонь Оли, чувствуя дрожь её пальцев в своей руке. Она не отстранилась, только крепче вцепилась в меня. Мы стояли у самой линии, так близко к костру, что жар обжигал лицо, а искры летели прямо в глаза.
Оля подалась вперёд и тихо, почти шепотом, но твёрдо сказала:
— Ну что, герой? На счёт три.
— На счёт три, — отозвался я.
Сбоку качнула головой баба Нюра, не сводя взгляда от костра:
— Подол придержи, девка.
— А то косы вспыхнут — кто ж такую замуж возьмёт! — подхватила соседка, и по кругу прокатился смешок.
— Раз! — выдохнул я, вглядываясь в раскалённые языки огня.
— Два! — откликнулась она, и мы шагнули враз, словно одно целое.
— Три! — крикнули сразу со всех сторон, и оглушительный хлопок ладоней толкнул нас.
Мы рванулись вперёд. Песок под ногами скрипнул, провалился и тут же оттолкнул нас вверх. Жар костра хлестнул по голеням, обжёг лицо, и в следующее мгновение мы оказались в воздухе. Под подошвами мелькнули искры, треснуло полено, и на долю секунды показалось, что огонь задел пятки. Мы опустились на землю, пробежали ещё несколько шагов и остановились — всё ещё держась за руки так крепко, что пальцы онемели.
Сзади поднялся общий гул: кто-то свистнул, кто-то крикнул:
— Ай да молодцы!
Мы стояли ещё мгновение, переводя дыхание. Оля первой отняла руку, всё так же улыбаясь, но уже спокойнее. Она шагнула чуть ближе, оглянулась на круг у костра и склонилась ко мне:
— Я к подружкам, — сказала она тише. — Ты потом меня не потеряй, ладно? Когда венки пускать будем.
— Не потеряю, — ответил я. — Я тебя сам найду.
Оля улыбнулась коротко, почти по-детски, и юркнула обратно в круг. Ленты её венка мелькнули в отблеске пламени и растворились среди других девчонок, чьи голоса уже подхватывали новую песню. Огонь шумел, дыхание толпы росло, парни снова брали разбег к костру, искры сыпались на песок.
— Ну что, герой, — сказала Ангелина, её лицо светилось в отблеске пламени. — Пойдём к еде. Всё равно один остался, чего тут киснуть.
Она ухватила меня за рукав и потянула к лавкам. Там уже тянулись запахи пирогов и печёной рыбы, смех перемежался с гулом песен, в кружках пенился квас. У длинной лавки на траве разложили угощение: пузатые пироги — с капустой, с яйцом и луком, с брусникой. На деревянной доске — вяленая рыба, плотная и пахучая. В мисках — картошка, только что вынутая из золы, ещё тёмная снаружи, но внутри горячая и белая. Рядом стояли огурцы, пучки зелёного лука, мёд в глиняном блюдце и ломти ржаного хлеба. Всё это пахло дымом, свежими травами и хлебной коркой, и живот предательски заурчал.
Ангелина ухватила горячую картошку, посолила крупной щепоткой и ловко разломила пополам — от золотистой кожуры пошёл густой белый пар. Она подула на половинку и протянула мне.
— Держи, пока горячая.
Я осторожно взял половину картошки, подул, но толку было мало — горячая кожура всё равно обжигала пальцы. Морщась, я всё же откусил и почувствовал, как во рту разошлась мягкая, рассыпчатая мякоть, пропитанная дымом и солью. Я поспешно сделал глоток кваса. Холодная, пенистая жидкость ударила в горло, сбивая жар, и я облегчённо выдохнул:
— У мамы всё равно вкуснее.
— Вечно ты ворчишь, — усмехнулась Ангелина, придерживая пирог обеими руками, чтобы начинка не вывалилась.
Я только пожал плечами, обжигаясь снова и снова, но не выпуская картошку, и тут рядом опустился Петрович. Он сел прямо на траву, шумно вздохнул, вытянул ноги и, немного поёрзав, устроился поудобнее. Из-за пазухи дядя достал ломоть ржаного хлеба, густо намазанный мёдом, откусил смачно и, жуя, покосился на миску с картошкой. Не раздумывая, ухватил один клубень, ловко разломил его пополам прямо пальцами, щедро посолил и сунул кусок в рот.
— Эх, — протянул он, жмурясь от горячего и кивая. — Вот это сила! Лучше, чем у вашей мамки на печи.
Ангелина возмущённо вздохнула, но улыбка всё равно прорвалась сквозь слова:
— Да ну! Мама всё равно вкуснее готовит.
— Может, и вкуснее, — согласился Петрович, откидываясь на локоть, — но тут вкус другой. Дымком пропахло, золой прихватило, а корочка на картошке хрустит так, что зубам радость. Такое дома не сделаешь.
Я только кивнул, жуя, и в этот момент к костру вынесли широкий медный таз, наполненный холодной речной водой. В нёмнём покачивались стебли мяты и василька, наполняя воздух лёгкой свежестью над водой. Девушки подхватили таз, опустили его прямо на песок, и вокруг сразу собрались ребята.
— Умываться надо, — сказала старшая из девушек, подбоченившись. — На красоту и чтоб дурной сон не лип. Ну, кто первый?
— Я! — вызвалась Ангелина и, зачерпнув ладонями, плеснула себе в лицо. Потом хитро сверкнула глазами и, не раздумывая, метнула горсть воды прямо в меня.
— Эй! — я вскрикнул, отшатнувшись, а мокрые капли побежали по шее. — Ты что творишь?
— На красоту! — хохотнула она и снова зачерпнула. — Будешь у нас красавцем!
Я уже шагнул, чтобы схватить сестру за руки, как рядом появилась Оля с подружками. Её венок чуть сполз набок, глаза блестели в свете костра. Она посмотрела на меня и, улыбнувшись, сказала мягко, но с задором:
— Пусти её, пусть играет. Праздник ведь.
С этими словами Оля зачерпнула ладонью воды, провела по лицу и отряхнула пальцы.
— Видишь, ничего страшного, — сказала она вполголоса, улыбнувшись.
Я выдохнул, и шум праздника отошёл в сторону. Собственное сердце стучало в висках настойчивым барабаном, и я уже не различал, от ночной прохлады по коже бегут мурашки или от пристального её взгляда. В этот момент над поляной потянулась новая песня. Люди начали сходиться к реке, костры оставались позади, их красные отблески гасли в темноте, а впереди всё ярче мерцала вода. У самой кромки реки уже горели свечи, тонкие и жёлтые, вставленные в середину венков. Девушки несли их обеими ладонями, держа осторожно, чтобы огонь не погас. Эти огоньки трепетали, дробились в чёрной воде и уплывали по течению — целая россыпь золотых бликов, унесённая в ночь вместе с травами и развевающимися лентами.
— Пойдём? — Оля оказалась рядом. Венок в её руках светился мягким огнём, ленты едва колыхались. Она подняла глаза, и во взгляде было и волнение, и решимость.
Я кивнул и шагнул за ней. Песок у самой воды был прохладный, чуть влажный от самой реки. Мы наклонились вместе, и Оля осторожно опустила венок на гладь воды. Лента с её косы коснулась поверхности, свеча качнулась, на миг пригасла от ветра, но снова загорелась ровно.
Она задержала руки, словно проверяя, что венок держится.
— Видишь, — прошептала она, улыбаясь, — плывёт. Значит, всё будет хорошо.
Я смотрел, как её пальцы медленно разжимались, и не удержался:
— А если потонет?
Оля чуть пожала плечами, и в глазах её по-прежнему светилась тёплая уверенность.
— Значит, так и должно быть, — сказала она негромко. — Но ведь он не потонет… правда?
Она разжала ладони. Венок, покачиваясь, лёг на воду и поплыл по струе. Свеча горела ровным, невозмутимым огнём, и сама река, казалось, бережно приняла его в свои объятия и понесла в тёмную даль. Вслед за нами к воде вышли и другие девушки. Катя прижимала венок так крепко, что пальцы у неё заметно дрожали. Лида же двигалась с отстранённым, почти отсутствующим видом: её спокойствие было таким полным, что граничило с равнодушием. Венки один за другим опускались на воду, сходились и расходились, сталкивались краями и снова уплывали в сторону, покачиваясь.
Дети толпились ближе к кромке, тянулись к воде и шептались взволнованно, не скрывая восторга.
— Смотри, только не трогай!
— Ой, свечка погасла!
— Нет, снова загорелась, видишь!
— Вон у той прямо на корягу пошёл, — вздохнула Марфа и покачала головой. — Спорный год выйдет.
— Вон тот далеко ушёл, — сказал Гаврила, глядя на венок, унесённый течением к середине. — Гляди, как легла на воду. Только бы свечу ветром не задуло.
Мы стояли у кромки, когда венки разом потянуло к середине, и вода вспыхнула десятками крошечных огней.
— Пойдём к огню? — спросила Оля, глядя на меня.
Я замялся и покачал головой.
— Ты иди. Я ещё немного посижу.
Она прищурилась, словно хотела возразить, но только улыбнулась и слегка кивнула.
— Ладно. Только не задерживайся.
Оля развернулась и пошла обратно. Девчонки двинулись следом, переговариваясь вполголоса, и вскоре их силуэты растворились в пёстром шуме у костров. Там снова трещали сучья, песни тянулись звеньями — то вспыхивая громче, то уходя в гул.
Я остался у берега один, и вода колыхалась светом, словно в ней отражались не костры, а россыпь небесных огней. Венки плыли плотной грядой, прижимались друг к другу, качались на течении. Одни были свежие и тугие, с тяжёлыми стеблями трав, другие держались легче — за ними тянулись длинные ленты, распускаясь в воде. Свечи горели ровно, потрескивали и осыпали на поверхность капли воска.
Я шёл вдоль берега, чувствуя под ногами холодный влажный песок. Праздничный шум постепенно растворился позади, и впереди осталась тишина, в которой слышалось лишь ровное плескание воды да редкий треск фитиля в плывущих венках. Среди венков мой взгляд зацепился за один, не похожий на остальные. Он не держался вровень с ними, а медленно уходил в сторону. Листья на нём были уже не свежие, а потемневшие, с ломкой тяжестью прожитых дней. Лента потускнела, разлохматилась и тянулась за венком рваными коричневыми нитями. В центре чернело пустое пятно, там когда-то горела свеча, но её давно задуло.
Я остановился и, чувствуя, как по спине пробежал холодок, прошептал самому себе:
— Чей же он?
Венок проплыл совсем близко, скользнув мимо моих ног и оставив на песке зыбкую тень.
Вода тихо плеснула о берег, и в этот миг я услышал:
— Саша…
Я вздрогнул и резко повернул голову. На песке метнулась тень, девочка отпрыгнула к матери, и та увела её прочь. Выше, у костров, по-прежнему трещали факелы, раздавался смех, там жизнь шла обычным ходом.
И вдруг снова:
— Саша…
Голос прозвучал не поверх водного плеска, а поднялся из самой темной глубины — приглушённый, едва рождённый, отчего его реальность не вызывала сомнений. Звук коснулся затылка, и по коже побежали ледяные мурашки, сжимая виски холодным обручем.
Я сглотнул комок в горле, сделал неглубокий выдох и прошептал в пустоту, пытаясь заглушить собственное напряжение:
— Показалось… Наверное.
За полосой венков река уходила в темноту. Там, где низкие ветви ивы тянулись к воде, всегда было глубже, и отражения костров ломались и расползались по поверхности длинными тёмными полосами. Я сначала смотрел рассеянно, не задерживаясь, но взгляд всё же цеплялся за ту часть берега, и вскоре я уже вглядывался туда всё внимательнее, сам не понимая, что именно хочу разглядеть.
Постепенно в этом месте проступил силуэт. На границе света и тени стояла женская фигура. Она не двигалась, и не шевелилась, сливаясь с рекой. Высокий тонкий силуэт, уходил в полумрак и холодно светился на фоне воды. Длинные мокрые волосы стекали по плечам тяжёлыми прядями, уходили вниз, теряясь в темноте. Лицо было скрыто, проступал только ровный, чёткий контур. В этом молчаливом образе сплетались красота и ледяная отчуждённость, от которой перехватывало дыхание.
Я моргнул, и видение исчезло. На воде осталась лишь рябь, которая тянулась к тёмным ветвям ивы. Я провёл ладонью по лицу, пытаясь снять внутренний озноб, пробившийся на поверхность кожи, и тяжело выдохнул.
— Эй, — услышал я сбоку. Петрович спустился по склону, держась за колышек, чтобы не соскользнуть. — Ты чего тут застыл?
— Да так, — ответил я и сам удивился, как глухо прозвучал мой голос. — Смотрю, как плывут.
— Смотри меньше, — проворчал он, но в словах не было злости. — Пошли.
Он задержал взгляд на том старом венке, усмехнулся себе под нос:
— Откуда тебя принесло… — а вслух добавил ровнее: Чужое — пущай уходит вниз по реке
Мы пошли обратно к костру. Там снова гремели песни, трещали сучья, и жаркий воздух был густ от дыма и голосов. Я только успел ступить в круг света, как ко мне почти бегом выскочила Оля.
— Ты где пропал? — её голос прозвучал с упрёком, но глаза смягчала улыбка. — Я уж думала сама за тобой идти.
— Да так, дым в глаза набился, — ответил я. — Да ещё на песке скользко.
— Угу, — она чуть склонила голову. — А лицо у тебя как будто лешего увидел.
— Просто… устал, да и домой уже тянет.
Оля посмотрела сначала на меня, потом на реку и снова встретилась со мной взглядом.
— Проводишь? — спросила она почти шёпотом.
— Провожу, — кивнул я. — Только маму с сестрой отыщу.
Я пошёл к лавке. Мать сидела на скамье рядом с соседками, поправляла на коленях платок и тихо переговаривалась. Ангелина, разрумяненная и взъерошенная, вертелась неподалёку, спорила с ребятами и смеялась так, будто и не думала расходиться.
— Мам, — сказал я, наклоняясь ближе, — я Олю провожу до дома.
Мать кивнула, поправила платок на коленях и устало сказала:
— Иди уж, только не шляйся долго.
Ангелина тут же вскинула на меня глаза, прищурилась хитро и, будто нарочно громче, чтобы соседки услышали, протянула:
— Ну-ну, провожай, кавалер… Смотри, не заблудись там!
Я скосил на неё взгляд, хотел буркнуть что-то в ответ, но махнул рукой и пошёл обратно к Оле. Она стояла чуть в стороне, на краю света костра. Увидев меня, шагнула ближе, и мы вместе двинулись прочь. Дорога тянулась мимо тёмных хат. Над крышами глухо скрипели колодезные журавли, в воздухе тянуло дымом, смешанным с прохладой мяты и прелой травы. Земля ещё держала остатки дневного тепла, но сверху её уже прихватила ночная прохлада, и шаги звучали мягко, приглушённо.
Оля вздохнула, коснулась виска пальцами и тихо сказала:
— Голова раскалывается, ноги гудят… не ведаю, как завтра вставать-то буду.
Я глянул на неё, усмехнулся уголком губ:
— А чего ж ты думала? То плясала, то с девками смеху задавала без продыху. Тут и самый крепкий завалится!
Оля усмехнулась, поправила волосы и сказала:
— Зато девок повидала. Лиза весь вечер всё про Ивана шептала, одно и то же талдычила. Мол, свадьбу скоро играть будут.
— Да ну, — сказал я. — А он, что ж, согласен?
Оля хмыкнула, поправила волосы и ответила с усмешкой:
— Да Ивану всё едино. Кто первая прижмёт к себе, за ту и пойдёт, без лишних дум.
Она замолчала на несколько шагов, смотрела под ноги, потом вздохнула:
— А я ж тоже замуж хочу… только вот.
Я глянул на неё, но она не договорила. Пришлось спросить самому:
— Только вот что?
— Да жениха нет, — ответила она тихо, — а если и найдётся, так мать не отпустит. Скажет, рано ещё.
Мы прошли мимо забора, где в тени пахло полынью, и она снова заговорила, чуть тише:
— А сестра твоя смелая. Её хоть в воду, хоть в огонь — всегда первая.
— Это да, — согласился я. — Только языком бы поменьше плела.
Оля прыснула, прикрыв рот ладонью.
— Да что ты, она ещё дитя совсем.
Я усмехнулся.
— Дитя-то дитя, а спору от неё — что от торговки на ярмарке.
Оля покачала головой, пытаясь скрыть улыбку, но та вопреки воле проступила в уголках её губ. Мы молча прошли ещё несколько шагов, и в тишине были слышны лишь наши шаги, скрип щебня под подошвами и густой, сладковатый запах преющей травы, доносившийся из-за плетня. У самой калитки Оля остановилась. Её ладонь легла на шершавую перекладину, и в этой простой позе возникла глубокая, сосредоточенная пауза. Она прикусила губу, обдумывая свои слова, а затем медленно, почти торжественно, повернулась ко мне.
— Саша… — тихо сказала она, подняв глаза. — Я хотела тебе кое-что сказать…
Я наклонился ближе, боясь пропустить её слова, но в тот же миг дверь сеней распахнулась, и на крыльце показалась её мать. В темноте виднелся только строгий силуэт, а голос прозвучал твёрдо и ясно:
— Оля, домой. Хватит, нагулялась.
Оля вздрогнула, но почти сразу улыбнулась — виновато и вместе с тем по-доброму.
— Иду, мам, — отозвалась она.
Оля посмотрела ещё раз на меня, будто собиралась всё-таки договорить, но лишь коротко качнула головой.
— Спасибо, что проводил.
— Всегда, — тихо ответил я, стараясь удержать её взгляд хоть на секунду дольше.
Оля скрылась за калиткой, и щеколда мягко звякнула в тишине. Я остался снаружи, один, среди ночи. Воздух ещё хранил запах дыма, трав и растаявшего воска, откуда-то в стороне тянуло углями — догорал костёр. Я двинулся обратно по знакомой улице, думая о том, что видел у реки, и о том, чего так и не успела сказать Оля.
Глава 2: Следы на берегу
Рассвет подкрался незаметно. Туман висел над рекой тяжёлыми лоскутами, цеплялся за ветви ив и расползался по воде белыми полосами, в которых дрожал холодный блеск. В глубине ещё держалась ночь, но сверху уже проступал серый свет. Берег был влажный, песок цеплялся к сапогам и хлюпал под шагами. Двое мужчин молча вышли к реке. На мелководье покачивалась лодка, привязанная верёвкой к колу. Старший шагнул в воду по колено, ухватил канат, уходящий в глубину, и потянул. Канат дрогнул, и сеть пошла вверх медленно и тяжело, словно сама река держала её и не хотела отпускать. Младший зашёл следом, ноги сразу увязли в мягком дне, но он удержался и подхватил край каната. Руки у обоих натянулись, плечи дрожали, петли поднимались одна за другой — мокрые, тёмные, с узлами, из которых сочилась вода.— Тяжко идёт, — выдохнул младший. — Будто к самому дну приросла.— Камни, что ли, наловила? — откликнулся старший, в его голосе прозвучала тревога, прорывающаяся сквозь привычную насмешку.Когда сеть подняли выше, вместе с тяжестью воды брызнул холодный запах коры и сырости, будто само дно поднялось к поверхности. С узлов стекали мутные струи, в которых крутились белые хлопья чешуи. Между петлями показалась рыба — стухшая, с распухшими боками, с белёсой дряблой кожей и мёртвыми глазами. Хвосты расползались клочьями, плавники безвольно висели. Тела наваливались друг на друга тяжёлым комом, и наполняли воздух густым запахом гнили.Младший отшатнулся, выпустил сеть и прикрыл нос ладонью.— Матерь божья… — выдохнул он. — Да это ж мертвечина вся.— Нечисто, — сказал старший негромко. Молодой хотел усмехнуться, но улыбка застыла и медленно сошла с лица, когда сеть снова дёрнулась и в лодку вместе с водой свалилось что-то тёмное. Это оказался венок. Листья на нём почернели, расползались клочьями, края висели тяжёлыми мокрыми лоскутами. Лента обмякла, скользнула и тянулась по доскам длинным коричневым хвостом. От трав исходил кислый запах прели, будто вынули их из глубокой ямы. В середине чернело пустое гнездо, и по нему легко угадывалось, что когда-то там горела свеча.— Что это… — прошептал младший, дотронулся до края и тут же отдёрнул руку. — Неужто кто-то вчера пустил?— Вчерашние б так не стухли, — сказал старший, глухо. — Люди шепчут, русалка завелась.Они поддели венок концом шеста и выволокли его на берег. Бесформенной массой он рухнул на песок, тяжело распластав свои мокрые стебли, и оттуда, из самой его середины, медленно сочилась мутная речная вода. Младший наклонился ниже, и взгляд его выхватил на кромке прибоя цепочку отпечатков. Они петляли: от воды к суше, обратно к реке, и снова на берег, образуя на сыром песке замысловатый, полный тревожного смысла узор. Пятки в этих следах были узкими, почти изящными, а отпечатки длинных тонких пальцев казались неестественно четкими.— Гляди, — сказал он негромко. — Вышла, вернулась… и опять вышла.— Бабьи, — пробормотал старший. — После Купалы всякое шатается.Туман редел, и стало видно, что чуть выше от кромки в траве валялась рыба: плотва, подлещик, два ерша. Они лежали кучками, словно одна волна вынесла их на берег и швырнула разом. Трава вокруг была примята, сплюснута и оставалась влажной. Старший вытер ладонь о тряпку и заметил, что к пальцам прилипла длинная темная волосинка. Вместе с ней тянулись два зелёных стебелька водорослей. Он машинально сжал находку в пальцах, потом стер о брючину, оставив мокрое пятно.— И вправду русалка появилась, — сказал он негромко.— Да какая там русалка, — отрезал младший, и махнул рукой.— Всё равно не по-людски, — пробормотал старший, глядя на следы.— Так, может, деревне скажем? — тихо спросил младший.— Цыц, — нахмурился старший. — Ещё подумают, что мы сами тут чёрт-те что устроили.Они задержались у кромки, прислушиваясь к тишине. Следы на песке начинали расплываться по краям, но всё ещё держали ясный рисунок, и от этого становилось не по себе.Старший закинул сеть на плечо, глянул на небо, где тускло проступало солнце, и сказал:— Пойдём. Работы и без чудес хватает. А язык свой держи за зубами, про рыбу скажем, а про остальное — ни слова.Младший потоптался на месте, покосился к воде и пробормотал вполголоса:— К полудню следов всё равно не останется… — и взгляд его зацепился за тёмный венок. Я вышел во двор и сразу понял, что воздух был прозрачный, чуть прохладный, пахло мокрой землёй и смородиновым листом от куста у изгороди. Мать стояла на коленях в огороде, ладонью поднимала рыхлую землю, показывая Ангелине, где выдёргивать сорняк, а где оставить.— Саш, принеси водицы, — сказала она негромко, не поднимая головы. — В ведре отстоялась с ночи, у крыльца стоит. Я кивнул, но в этот миг из сарая донёсся голос Петровича. Он прозвучал глухо, и тревожно, с той хрипотцой, которой он редко говорил:— Сашка! Иди-ка сюда… и мать зови. Живо.Мы с Ангелиной переглянулись. Мать поднялась не сразу, сперва стёрла землю с ладоней о передник, потом пошла к сараю, а мы за ней. Дверь отворилась с тяжёлым скрипом, и в лицо дохнуло сеном, парным молоком и ещё чем-то влажным, чужим. Петрович стоял, упершись рукой в косяк, и глядел вниз. На соломе лежал телёнок — Рябчик, тот самый, к которому Ангелина каждый вечер носила тёплое молоко. Шея была вытянута, глаза полуприкрыты, рот чуть разомкнут.— Повалился, — сказал Петрович коротко. — Я ночью заглядывал — ещё на ногах стоял. А теперь… гляди, захлебнулсяМать опустилась рядом с Рябчиком и долго молчала. Ладонью провела под горлом, заглянула в ноздри, отогнула губу, словно проверяя, нет ли следа болезни. Потом положила пальцы на грудь, задержалась, а после наклонилась ниже и приложила ухо к боку телёнка и долго сидела так, прислушиваясь. Наконец мать выпрямилась, осталась на корточках, руки сложила в переднике и только тогда заговорила:— Горло чистое, — сказала мать негромко.— А в лёгких хлюпало, — добавил Петрович хрипло. — Я перевернул его — слышал сам. Будто воды наглотался. Ты глянь солома то сухая. Откуда ж ему воды взять?Мы все посмотрели вниз. Солома под ногами оказалась на удивление сухой и при каждом прикосновении издавала громкий, свежий хруст. У самого порога половицы также лежали чистые, но одна из них выделялась тёмной, узкой полосой. По всей длине этого влажного пятна тонкой нитью пристал речной песок, а рядом, играя в утреннем свете, поблескивали разбросанные чешуйки рыбы.Петрович сплюнул, перекрестился и пробурчал:— Чёртова нечисть, чтоб ей пусто. Не к добру это.Мать тяжело вздохнула, глянула на дверь и сказала глухо:— Крест на дверь поставить надо… чтобы беда не вернулась.Она обернулась к сестре и мягче добавила:— Не плачь, доча.Ангелина прикусила губу, кулачки сжала так, что костяшки побелели. — Я не плачу, — сказала она шепотом, но голос всё равно сорвался. — Жалко Рябчика… он ведь маленький ещё был… Петрович отвёл взгляд, почесал шею, подбирая слова, и сказал негромко:— Жалко, конечно… А что ж теперь? Ничего уж не поделаешь.Мы вышли из сарая с тяжестью на сердце. Мать принесла из избы кусок мела, перекрестила дверь и на самой доске вывела белую метку — широкую, чтобы издали видно было. Потом подала мне охапку крапивы, я, морщась, разложил её вдоль порога, приглаживая ладонью, чтобы не осталось щелей. Мать вернулась с тонкой восковой свечой, зажгла её от лучины и встала у дверей сарая. Петрович снял фуражку, перекрестился коряво, не глядя на нас. Ангелина стояла рядом, всё теребила ленту в косе, пока мать не кивнула ей. Тогда и она перекрестилась, неловко, но старательно.— Господи, упокой, — сказала мать глухо. — И дом наш не тронь.Свеча сперва чаднула, выпустив тонкую струйку дыма, и лишь потом загорелась ровно.— Ночью теперь ни шагу наружу, — вымолвил Петрович и поднял глаза. — Ангелина, слышишь?— Слышу, — ответила она упрямо. Голос её звенел тонко, а в глазах блеснула слеза.
Тут во двор, даже не постучав, впорхнула баба Нюра — вся раскраснелась, дышала прерывисто, платок сполз на затылок, глаза метались, будто не знали, за что зацепиться.
— Вы… — начала она и сбилась, обвела всех быстрым взглядом. — Слыхали? Рыбаки на рассвете сети тянули… А там, у самой воды, на песке — следы. Босыми ногами всё истоптано, будто всю ночь туда-сюда ходили. И рыба… дохлая вся, пластами лежит, ровными полосами, как нарочно разложена. Я как услышала — сердце ухнуло. Ой, беда идёт, беда надвигается!
— Нюра, — сказал Петрович ровно, — у нас в сарае телёнок пал.
— Господи-и! — баба Нюра всплеснула руками так, что крест на груди перекосился. — И у вас… Так это она, кто ж ещё! Утопленница приходила. Ночью ходила, иначе не скажешь. Я сама слышала — под окнами шуршало, будто платье по траве скользило. Я и крапиву повесила… да видно поздно уж…
— Поздно-то, — перебила её мать негромко, — поздно… да что ж теперь делать-то?
— Воду надо отвести, — произнесла Нюра и оглянулась. — Тропу пересыпать солью. И… слушайте, я вам скажу… вчера к ночи у мельницы было движение, люди видели.
— Я к Домне пойду, — сказала мать тихо, но решительно. — Уж старая, многое помнит, может, подскажет, что к чему.
— Я с тобой, — отозвался Петрович, встряхнув плечами. — Ангелина, марш в дом и носа не кажи. А ты, Сашка, — у ворот постоишь.
— Зачем? — спросил я, не сразу понимая.
— Ну мало ли, — Петрович глянул на меня прищуром. — Чего ж без дела сидеть, глядишь — слух какой подхватишь. Всё лучше, чем в избе штаны протирать.
— Так я ж обещался сегодня Оле помочь, — возразил я, — я пойду, а вы уж идите.
— Ох, Сашка, Сашка! — покачал головой Петрович. — Тут такая беда кругом, а у тебя всё девки на уме!
— Не девка она, — буркнул я, отвернувшись.
Ангелина не удержалась, ухмыльнулась из-за плеча:
— Невеста это его! Влюбился, вот и бегает!
Я хотел огрызнуться, но мать остановила взглядом и сказала спокойно:
— Пусть идёт. Развеется.
Мы разошлись по местам. Ангелина скрылась в доме, и в окне тотчас шевельнулась белая ткань занавески. Мать вместе с Петровичем направились к тропе, а я двинулся по знакомой просеке к выгонам. У изгородей на жердях сушились вымытые тряпки, кое-где болталась рубаха, оставленная кем-то наспех, а рядом под забором вверх дном стояли цветные вёдра. Из окон домов тянулся запах свежей выпечки, смешиваясь с прохладным воздухом. В траве виднелись влажные следы и вмятины от копыт — там, где коровы любили застаиваться, лениво пережёвывая траву.
Чем дальше я уходил от домов, тем выше становилась трава и тише было вокруг. Я свернул к верхнему лугу, откуда обычно гнали стадо, и только там увидел людей. По склону уже тянулись коровы, боками задевая густую зелёную траву. Впереди шагал Олин отец с тонким прутом в руке, следил, чтобы стадо не разбредалось. Шёл он сосредоточенно, прищурившись от солнца.
— Помощник нужен? — крикнул я, подходя ближе.
— Нужен, — отозвался он, не отвлекаясь. — Держи правую кромку, не дай им в низину уйти. Там грязь, по колено провалятся.
Я встал справа, разогнал пару коров, что потянулись к кочкам, и только тогда толком заметил Олю. Она шла рядом с молодым телёнком, придерживая его ладонью за шею и тихо что-то приговаривала. Телёнок моргал большими влажными глазами и доверчиво прижимаясь к ней, переступал тонкими ногами. Стадо тянулось неторопливо: телята жались к матерям, коровы вздыхали, мотали головами, колокольцы звенели в утреннем воздухе. Я прижался к правому краю и заслонил просветы.
— Как дома? — спросила Оля, когда тропа выровнялась и идти стало легче.
Я оглянулся на неё, повёл плечом.
— Не знаю даже, — сказал я. — Телёнок у нас пал.
Она остановилась на секунду, широко взглянула на меня.
— Господи… какой ужас. А что с ним случилось?
— Не знаю, — буркнул я. — Дядька сказал, что захлебнулся.
— Захлебнулся? — тихо переспросила она и крепче сжала ладонь на шее телёнка, что шёл рядом. — Как же так… он ведь ещё маленький, даже пожить не успел.
Я кивнул, не находя слов. Солнце пробивалось сквозь редкие облака, трава мягко шуршала под ногами.
Олин отец уловил наш разговор и обернулся.
— Скотина ведь от Бога живёт, — сказал он глухо. — Сколько ей отпущено, столько и будет. Не бери лишнего в голову… тяжесть сама отляжет.
— А всё равно жалко, — упрямо сказала Оля. Голос у неё дрогнул, и она опустила глаза на телёнка. — Они ведь живые. Смотрят так… будто понимают.
— Всё понимают, — сказал я. — Иногда кажется, даже больше, чем люди. Ты сама-то как? Всё спокойно?
Оля кивнула, поправила косу, выбившуюся из-под платка.
— Да что у нас… всё как всегда. Мама дома, братья в футбол гоняют. Друзья редко заходят. Разве что Маринка утром была — посидели на крыльце, песни вспоминали. А ты? Всё с ребятами таскаешься?
— Та таскаюсь, — усмехнулся я. — Только, знаешь, скука берёт. Каждый день одно и то же.
— Ну а что ты хотел? — пожала плечами Оля. — У нас в деревне всегда так. Разве что праздник дождаться — тогда и повеселимся.
Я хмыкнул, подталкивая корову к дороге.
— Хоть бы гармошку кто притащил да на улице сыграл. Вот это дело.
Мы замолчали, шаги сливались с гулом стада. Олин отец шёл впереди, не оборачиваясь, а она снова прижала ладонь к шее телёнка, и тот ткнулся носом ей в локоть.
Мы дошли до старого болотца, куда в жару коровы сами шли к воде. Место было тихое, почти пустое. На кромке, под камышами, я заметил круглую лужицу. В ней покачивались два васильковых лепестка и короткий обрывок чёрной ленты. От лужицы в стороны уходили узкие влажные следы босых ног. Они вели к камышам, а потом пропадали, словно их нарочно стёрли в траве.
Оля невольно взялась за мою руку, и прошептала:
— Чьи это?
— Может, ребятишки, — сказал я, но сам в это не верил.
Отец Оли остановился, посмотрел на следы и сжал палку так, что побелели костяшки.
— Не детские, — произнёс он глухо. — И к воде не идут. Здесь поить не будем.
Он коротко свистнул, развернул передних, и мы послушно повели коров в обход. Я шёл справа, гонял коров, что норовили свернуть к болотцу. Две рыжие тёлки резко пошли в сторону, пришлось бежать, махать руками, пока они не вернулись в общий поток. Пыль поднялась столбом, запахло горячим навозом и сухой травой.
— Держи край! — крикнул отец Оли.
Я заслонил просвет, подталкивал их к дороге, пока стадо не вытянулось ровнее. Шум стоял гулкий — мычание, звон колокольцев, топот множества копыт, жужжание слепней вокруг. Наконец мы вывели коров на сухой пригорок, где трава была гуще и твёрже под ногами. Крайних подвели к кустам и привязали, чтобы не ушли обратно. Остальные сгрудились сами и сразу притихли.
Отец обошёл круг, посмотрел, что всё в порядке, и только после этого сказал:
— Тут пусть стоят. До вечера хватит.
Когда работа была сделана, отец ещё раз обошёл стадо, проверил верёвки и траву под ногами, после чего кивнул в сторону тропы к деревне, давая понять, что дальше справится сам.
Мы с Олей шли рядом, замедлив шаг после всей прошедшей суеты. Воздух был тихим и прозрачным. Она засунула руку в карман, порылась в нем и достала узкую красную нитку, на которой висел маленький, туго затянутый узелок и привязанный к нему крошечный пучок сухого зверобоя.
— На, возьми, — сказала Оля, протягивая мне оберег. — Мама учила, как их вязать. Надень на левую руку.
Я внимательно посмотрел на неё, непроизвольно прищурившись от любопытства.
— А для чего он?
— От дурного глаза, — тихо, но очень серьёзно ответила она. — Чтобы нечисть мимо прошла. Носи и не снимай.
— Ты сама его сделала? — уточнил я, осторожно перебирая в пальцах шершавую нитку и иссушенные соцветия.
Оля лишь кивнула, и в этом кивке была тихая уверенность.
— Сама. Мама показала, как узел вязать, а зверобой я еще по весне насушила. Говорят, он свою силу в таких вещах держит.
Я молча, с особым чувством, привязал нитку на свое запястье. Пучок травы почти не имел запаха, но от него, казалось, исходило странное, тихое спокойствие, окутывая теплом.
У изгороди, где тропа расходилась, Оля остановилась, поправила ленту на косе и, чуть прикусив губу, посмотрела прямо:
— Зайдёшь завтра к вечеру? — спросила она после короткой паузы. — Я пирог мясной испеку. Мама тебе только рада будет.
— Зайду, — ответил я.
— Ну и отлично, — улыбнулась она и пошла рядом, не спеша.
Мы дошли до её двора. У самых ворот Оля замедлила шаг, заколебалась на мгновение и замерла на месте. Она подняла на меня взгляд — пристальный, глубокий, полный невысказанной мысли. Казалось, она силилась подобрать нужные слова, но они не шли с языка. Вместо ответа она неожиданно шагнула вперёд и крепко, по-деревенски просто, обняла меня. Я почувствовал, как её густая коса мягко упала мне на плечо, а в нос ударил тёплый, знакомый запах — пыльной сухой травы, чуть уловимой сладости парного молока и ещё чего-то неуловимого, детского и сладкого.
— До завтра… — произнесла она тихо, потом отступила, отпустив меня, и скрылась за калиткой, оставив меня наедине с её теплом и звоном шагов по двору.
Я ещё немного постоял, глядя, как скрипнула и закрылась за ней калитка, и только тогда пошёл дальше по улице. Возвращаться домой сразу не хотелось, и я двинулся к огородам, где тропинка тянулась к опушке. В воздухе стоял привычный деревенский запах: дым из печных труб смешивался с гарью от костров на огородах, где жгли сухие стебли.
На повороте я вдруг услышал знакомый голос:
— Эй! Куда это тебя занесло?
Алёша сидел верхом на покосившемся заборе, болтал босыми ногами и лениво жевал сухой стебель пырея. Волосы у него торчали во все стороны, будто он только что вылез из сена, а на коленке блестела свежая царапина.
Он расплылся в своей широкой ухмылке, и спросил:
— Чего тут шляешься?
— Да так… Олю провожал, — ответил я, подходя ближе.
Он ловко спрыгнул с забора — пыль поднялась у его ног. Подошёл ближе, хлопнул меня по плечу так, что я едва не качнулся.
— Слушай, — сказал он вполголоса. — А давай махнём в лес?
Я вопросительно глянул на него, а он уже полез в карман и, щурясь от удовольствия, вытащил смятую пачку, из которой торчали кривоватые белёсые трубочки.
— Видал? Сам накрутил, — сказал он приподимая бровь. — Там людей нет, никто не заметит. Заодно глянем, может, ягода какая поспела.
Я хмыкнул, скосив взгляд на тонкие скрученные папироски.
— Да ну, Алёш… нас же учуют, потом не отстанут.
Алёша ухмыльнулся шире, сунул стебель за ухо и щёлкнул пальцами по самокрутке.
— А чё? Разок можно. Не сдохнем.
Он махнул рукой в сторону тёмнеющей опушки. Сердце ещё хранило тепло от Олиного прощания, но ноги сами пошли следом за Алёшей. Тропинка мягко уходила вглубь, под ногами похрустывали сухие веточки, воздух становился гуще, наполнялся терпким запахом хвои и смолы, свежей травы, прогретой солнцем. Алёша, довольный, вытащил из кармана две самокрутки: одну сунул себе в зубы, вторую протянул мне.
— Ну? — подмигнул он. — Не трусь!
Я взял, хотя внутри сразу кольнуло сомнение. Алёша дёрнул щекой, втянул дым и тут же закашлялся, согнувшись пополам.
— Твою ж мать! — прохрипел он, вытирая слёзы. — Перемудрил, махорки навалил… аж горло дерёт
Я сделал осторожную затяжку. Горло тут же сжалось судорожным спазмом, дыхание перехватило, а глаза мгновенно наполнились слезами. Мы закашлялись одновременно, а потом, давясь и захлёбываясь смехом, едва удержались, чтобы не рухнуть в траву. Дело было вовсе не в табаке, а в той нелепой картине, которую мы собой представляли.
Постепенно смех улёгся, сменившись спокойной усталостью. Мы лежали на спине, восстанавливая дыхание, и слушали наступившую тишину — густую, почти осязаемую, изредка разрываемую отдалёнными криками птиц. Взгляд сам собой скользнул к просеке, и я заметил, что трава на ней лежала неровно, примянная к земле чьим-то недавним проходом.
Алёша приподнялся, прищурился и махнул рукой:
— Глянь-ка! — он ткнул носком в вытянутую в траве цепочку вмятин. — Заяц прыгал. Пошли по следу! Авось выведет куда интереснее.
Мы поднялись и пошли вперёд. Горло по-прежнему саднило дымом, и от его лёгкого дурмана мир словно потерял чёткость, расплываясь по краям. Мы всё ещё перебрасывались сдавленным смехом, толкались, вытирая мокрые уголки глаз, и неуклонно шли, следуя за цепочкой примятой травы. Тропинка становилась уже, высокая трава поглощала наши шаги, а знакомый путь начал преображаться прямо под ногами. На месте, где я помнил плавный изгиб, теперь высились кочки, и между ними отпечатались свежие следы. Уже не заячьи — отчётливые, продолговатые, явно оставленные человеком. По размеру они совпадали с моим отпечатком... вот только шаг был заметно шире моего.
— Слышь… — выдохнул я, и голос сам сбился на шёпот.
Алёша тоже умолк. В кустах коротко щёлкнул дрозд, а следом донёсся кашель — тяжёлый, глухой, с хрипотцой, как у Петровича по утрам.
Я круто обернулся, чувствуя, как по спине пробежал холодок:
— Эй! Кто там?
Ответа не было. Лишь где-то рядом качнулась ветка, хотя ветра не было. В нескольких шагах тень дрогнула и скользнула глубже, оставив за собой запах гнили, яблочной прелости и сырого мха.
— Саша… — прошепталось совсем рядом, так близко, словно кто-то наклонился к самому уху.
— Ты слышал? — Алёша прижался ко мне, глаза его стали круглыми, как у испуганного ребёнка.
Я не успел ничего сказать. Из-за тёмных елей медленно выступило нечто. Оно было ростом с мужчину, плечи у него выглядели так, будто их сдавили в тиски, а ноги были скрючены и развернуты назад, словно у зверя. Там, где должно было быть лицо, зияла тьма, пустое и безликое место. И тут в памяти вспыхнули слова бабки: «Леший — он не человек и не зверь. Лица у него нет, чтоб душу не выдать. Ноги назад развернуты — чтоб сбить с пути. А голос чужой берёт — чтоб в чащу завести…»
Алёша дёрнулся и судорожно вцепился в мой рукав, до боли впиваясь пальцами.
— Господи… что это… — его шёпот сорвался, полный неподдельного ужаса.
Холодная волна страха поднялась у меня из самой груди, сдавила горло и застыла там тяжёлым комом.
— Бежим! — выдохнул я, и собственный голос прозвучал глухо и чуждо.
Мы сорвались с места, не разбирая дороги, и помчались прочь, подчиняясь единому слепому порыву. Кусты рвали рукава, колючие ветки хлестали по лицу, а под ногами с сухим треском ломались сучья. Казалось, сам лес ожил, превратился в враждебное существо, которое всеми силами пыталось удержать нас — то опутывало ноги цепкими корнями, то внезапно заслоняло путь разлапистыми, затянутыми мхом елями. Тропа извивалась, путалась, бесследно растворялась в глубокой тени и так же внезапно возникала вновь. На каждом шагу мерещилось, что сбоку мелькает тень, что кто-то незримый шагает вровень и тяжело дышит в затылок. Я резко вскидывал голову, но позади снова и снова виднелись лишь безликие, одинаковые ряды деревьев.
— Что за тварь это была?! — выдохнул Алёша, захлёбываясь и почти плача от ужаса и нехватки воздуха.
— Беги! — отрывисто крикнул я, не оборачиваясь.
Гул в ушах заглушал всё, но сквозь этот шум и бешеный стук сердца внезапно прорвался чужой, ледяной хохот. Он донёсся откуда-то спереди, и в тот же миг по спине побежал холодный, липкий озноб. Я рванул вперёд с новой силой, пока горло не зажгло огнём, а воздух в груди не сжался до боли. Глаза резало от ветра и навернувшихся слёз.
Мы выскочили из леса и замерли на краю поляны, не в силах сделать ни шага. Перед нами уже тянулись огороды, за покосившимися заборами мирно маячили крыши деревенских домов. Воздух сменился резко и ощутимо: вместо влажной сырости и хвои пахнуло дымком из печных труб, куриным пухом и свежим, тёплым хлебом. Я жадно, судорожно втянул этот запах, и он сам по себе стал обещанием, что самый страшный кошмар остался позади.
Алёша согнулся пополам, упираясь руками в колени и хватая ртом воздух.
— Живы… мать его, живы! — пробормотал он сипло, вытирая рукавом пот, стекавший со лба.
Я лишь молча кивнул, всё ещё не в силах выдавить ни слова. Сердце колотилось где-то в висках, а ноги стали ватными и непослушными.
— Домой… надо, — наконец выдохнул я, хлопнув Алёшу по плечу в порыве стремительного, почти инстинктивного облегчения, торопя и его, и самого себя.
Мы встретились взглядами — уставшими, всё ещё дрожащими от напряжения, но живыми. Алёша коротко кивнул, сглотнул ком в горле и, опустив голову, зашагал к своему двору, не оглядываясь. Я побрёл в другую сторону, понемногу приходя в себя: шаги становились увереннее, а дыхание выравнивалось, уступая место усталости. Лес оставался позади — тёмный, безмолвный, поглотивший всё пережитое в своей непроглядной тени. А впереди расстилалась знакомая, уютная деревня, залитая вечерним солнцем.
Во двор я ввалился запыхавшимся, с пересохшим от волнения горлом и веткой, запутавшейся в волосах. Воздух обжигал лёгкие, а сердце продолжало отчаянно колотиться в груди. Мать с Ангелиной стояли у крыльца, а Петрович как раз выносил из сарая старую табуретку.
Увидев меня, он застыл на месте, опёршись на дверную перекладину.
— Что с тобой? — спросил он. В голосе сквозила привычная насмешка, но во взгляде промелькнула настороженность. — Вид у тебя такой, будто за тобой сам чёрт гнался.
— Я… в лес зашёл, — выдохнул я, смахивая пот со лба. — Не хотел… так вышло. И там…
— Там? — мать шагнула ближе, и её пальцы судорожно вцепились в край передника.
— Леший, — выдавил я хрипло, и голос прозвучал чужим и надтреснутым. — Ростом с человека… только ноги… кривые, вывернутые назад.
Ангелина тихо вскрикнула и прикрыла рот ладонью.
— Господи помилуй… — мать ахнула и быстро перекрестилась, но тут же взяла себя в руки. — Ну зачем ты туда полез?
— Да не лез я нарочно! — вырвалось у меня. — С тропы сбился… и заблудился.
Петрович замер, и табуретка, выскользнув из его рук, с глухим стуком упала на землю. Он медленно провёл ладонью по щеке, глубоко вдохнул и задержал дыхание, собираясь с мыслями перед тем, как заговорить.
— Было у меня раз, — произнёс он наконец, не поднимая взгляда. — В твоём возрасте. За грибами шёл… встретил. Думал, сердце выскочит.
Мать нахмурилась, повернувшись к нему:
— Ты никогда нам не рассказывал.
Он пожал плечами, криво усмехнувшись:
— А толку? Наругали бы, да и всё.
Ветер пронзительно свистнул во дворе, сорвал с крыльца жухлый лист и понёс его, подгоняя к тёмному углу сарая. Я обхватил себя руками, пытаясь согреться, но внутренняя дрожь не утихала — холод, казалось, проник в самую глубь костей.
Ангелина неслышно подошла ближе и коснулась моего рукава, её прикосновение было лёгким и осторожным.
— Ты не поранился? — тихо осведомилась она.
— Нет, — ответил я.
Её взгляд скользнул вниз и остановился на моём запястье, где болталась красная нитка с маленьким узелком и привязанным к ней пучком сухого зверобоя.
— Это что? — спросила она, указывая на оберег.
— Оля дала, — пояснил я коротко.
На губах Ангелины дрогнула едва заметная улыбка, но ничего более она не сказала. Мы стояли в молчании, и лишь скрип двери в сенях нарушил тишину — это Петрович ушёл возиться у сарая. Мать, позвав кур, скрылась за огородом. Ангелина дёрнула меня за рукав и сказала вполголоса:
— Пойдём в избу. Сделаем бережинки. Ты пока умойся, а я травы принесу из кладовки.
Я кивнул и, наклонившись над умывальником, увидел в воде своё отражение: растрёпанные волосы, прилипшую к щеке пушинку, усталые покрасневшие глаза. Зачерпнув ладонью ледяной воды, я с силой плеснул её на лицо, смахнул капли рукавом и, сделав глубокий вдох, шагнул в избу. Ангелина уже ждала, приготовив всё необходимое. На столе, застеленном чистой холстиной, она разложила принесённые запасы: коробку с лоскутами, пучки полыни, зверобоя, мяты и календулы. Сухие стебли тихо потрескивали под её пальцами, наполняя избу терпким, горьковатым ароматом. В углу догорала печь, от стены тянуло теплом нагретого дерева и лёгкой сажей — всё вместе создавало ощущение тихого, убаюкивающего уюта.
— Смотри, — сказала Ангелина, беря в руки белый лоскут. — Одну мне, одну тебе, маме, дяде Пете и папе. Положим у изголовья, пусть охраняют сон, чтобы дурное обходило стороной.
Я присел рядом, подвинув к ней моток красных ниток.
— Ну, показывай. Как это делается?
— Здесь нет ничего мудрёного, — ответила она, склоняясь над тканью. — Скручиваешь головку, перевязываешь крестом, чтобы держалась, в подол кладёшь щепотку травы. Только не дёргай сильно — ткань тонкая, порвётся.
Я старательно повторил её действия, но моя кукла вышла угловатой и неуклюжей.
— Совсем не похоже на твою, — пробормотал я с досадой.
Ангелина тихо усмехнулась и ловко поправила мою работу.
— А и не должно быть точь-в-точь. Главное, чтобы травы внутри были да нитка крепко держала.
Мы сидели плечом к плечу, и работа наша двигалась медленно, но уверенно. Нитка поскрипывала в пальцах, сухая трава шелестела, ложась в лоскуты. Выходило неидеально, но крепко, и в каждом стежке чувствовалась наша общая забота.
— Саш, — тихо произнесла Ангелина, не отрываясь от работы. — А Оля тебе правда нравится?
Я замер, бросив на неё быстрый взгляд.
— Нравится, — прошептал я, чувствуя, как загораются щёки.
Сестра улыбнулась, и вдруг сказала:
— Когда у вас дети появятся, я буду за ними приглядывать, баюкать их и песни петь.
Я смущённо усмехнулся, пытаясь скрыть смущение, и покачал головой:
— Ты уже всё за нас решила.
— А кто, если не я? — фыркнула Ангелина.
— Не знаю… как бог даст, — после небольшой паузы тихо ответил я.
Мы продолжали мастерить, сидя рядом за столом, слушая, как за окном перекликались куры и лаяли собаки. Ангелина подбирала лоскуты и травы, а я тянул нитку, стараясь завязать узлы крепче. Для мамы мы сделали бережинку с мятой — мягкой и пахучей, чтобы сон у неё был спокойным и глубоким. Для дяди Пети она выбрала полынь — горькую и терпкую, словно сам он, упрямый и крепкий. Для отца положили зверобой — трава запахнула пряной горечью, и я невольно представил, как он улыбнётся, получив её в руки. Себе я сделал бережинку с календулой — от неё тянуло солнцем и мёдом, и этот мягкий, тёплый запах сразу приносил спокойствие.
Ангелина склонилась над очередным лоскутом, пальцы её привычно и ловко закручивали ткань.
— Жаль, что папы нет, — сказала она негромко. — Ему бы понравилось.
— Наверное, — ответил я после короткой паузы. — Он всегда радовался вещам, которые делали своими руками.
Она тихо вздохнула, прижимая узелок к ладони.
— Долго его уж нет, — добавила она. — Скорее бы приехал.
Вечер мягко лёг на деревню — вытянулись длинные тени от плетней, в колодце звякнула цепь, где-то по улице проехала телега и стихла, оставив после себя запах пыли и тёплого железа. Из огородов доносился гул голосов, лай собак, звяканье вёдер, и всё это постепенно смолкало. В избе пахло щами из кислой капусты, жареной картошкой с луком и тёплым хлебом, который мать только что вынула из печи и накрыла полотенцем. На стол поставили глиняный кувшин с квасом, тарелку с солёными огурцами, кусок вяленой рыбы.
— Садитесь, — сказала мать, поправив косынку и устраиваясь ближе к окну. — Ешьте, пока горячее.
— Ну, за хлеб-соль, — кивнул Петрович, ломая каравай. Он щедро посыпал картошку зелёным луком, втянул запах и довольно усмехнулся. — Вот это ужин конечно! Вот бы так каждый день.
— Так женись, — отозвалась мать. — Будет тебе и щи, и хлеб к столу, и заботиться будет кому.
Петрович махнул рукой, ухмыльнулся в усы, но глаза при этом весело блеснули:
— А на ком мне жениться-то? Все хорошие давно по дворам пристроены. Ни одной путной бабы на деревне!
Мать покачала головой, но улыбку удержать не смогла:
— Ворчун ты, Петя, ещё и носом крутишь! Вон, у Фёдоровой младшая дома сидит, невеста что надо.
— Та? — Петрович ухмыльнулся. — У неё характер похлеще моего, не сживёмся.
Я ел молча, слушая их и чувствуя, как теплая еда и обычные разговоры понемногу разгоняют тот холод, что сидел во мне после леса.
Ангелина, сидевшая напротив, вдруг подняла глаза от тарелки и сказала:
— А я видела, как она в огороде с матушкой своей работала. Хорошая девушка, работящая.
— Работящая, — поддакнула мать. — Не то что некоторые, — она кивнула на Петровича.
Он фыркнул, налил себе квасу:
— Работящая — пусть и дальше на грядках сидит. Мне весёлую подавай, чтоб пела да смеялась.
Мать только покачала головой, но в уголках губ мелькнула улыбка. Она подлила щи в тарелки и сказала, словно между делом:
— А у Марфы-то кобыла ожеребилась. К утру жеребёнок уже на ноги встал — ровненький, чёрный, как смоль.
— Видел я, — кивнул Петрович, отломил хлеба. — Хороший будет конь. Только в тот же день этот сорванец, Витька, траву у сарая подпалил. Чуть беды не вышло, еле затоптали.
Мать всплеснула руками, но в уголках губ невольно дрогнула улыбка.
— Ох уж этот Витька… доиграется когда-нибудь.
Ангелина прыснула, едва не уронив ложку в щи:
— Я видела, как тётя Маша за ним по двору бегала! Кричала: «Попадёшься — ремнём так всыплю, что неделю сидеть не сможешь!»
— И правильно, — отозвалась мать, чуть сурово. — Пожары нам тут совсем ни к чему. Господи упаси!
Она пригубила квас, поставила кружку обратно и, словно между делом, но так, чтобы мы оба услышали, добавила:
— Отец на следующей неделе приедет. Писал, что смена у них заканчивается. Домой отпустят.
У меня сердце подпрыгнуло так, что ложка чуть не выскользнула из руки.
— Правда? — спросил я, сам не веря.
— Правда, — кивнула мать. — Сколько ж можно ему по чужим сёлам маяться.
Петрович поднял кружку с квасом, глотнул и хмыкнул:
— Вот и хорошо. Мужик в доме нужен. А то всё на бабе да на мальчишке держится, — он посмотрел на меня и, прищурившись, подмигнул.
— А ты-то на что? — сразу отрезала мать. — Не только ж хлеб жевать да языком молоть.
Петрович ухмыльнулся, покатал ложку в руке.
— Да ладно тебе, — сказал он. — Я ж рядом всегда, помогаю чем могу. Надо дрова — нарублю, крышу подлатаю, скотину пригляжу. Не без пользы ведь.
Мать фыркнула, но в уголках губ мелькнула тёплая усмешка.
— Не без пользы, а всё одно в холостяках ходишь.
Петрович махнул рукой.
— Так уж вышло, — ответил он, и в голосе прозвучала весёлая бравада. — Зато живу весело.
Мы ели молча, потом разговор снова завязался — обсуждали огороды, кто сколько картошки накопал, смеялись над тем, как у соседей гусь загнал ребятишек на крыльцо. Петрович, оживившись, вспомнил прошлогодний покос и стал показывать, как мужики пели в голос, а у него коса всё время вязла в кочке. Мы с Ангелиной хохотали, мать тоже улыбалась, качала головой, но глаза у неё светились радостью.
Постепенно квас в кувшине опустел, хлебная корка ушла дочиста. Мы ещё немного посидели за столом, потом мать поднялась, перекрестила нас и сказала:
— Ладно, детки. Завтра день тяжёлый будет. Пора расходиться.
Петрович потянулся, крякнул, поблагодарил за ужин и вышел во двор. Ангелина убрала со стола, я помог отнести миски к умывальнику. В избе стало тише, уютнее, и казалось, сама ночь уже стучится в ставни.
К ночи небо окончательно потемнело, на улице один за другим загорелись окна, и вместе с этим переменились запахи. Мать убрала со стола, накрыла остатки полотенцем, поправила у печи веник и вышла на крыльцо перекинуться парой слов с соседкой. Петрович зевнул, вытянулся, плечи хрустнули, и он ушёл в свою комнату, притворив за собой скрипучую дверь. Ангелина собрала бережинки, аккуратно поставила их в ряд на лавке, свою прижала к груди и тихо улыбнулась. Я взял свою и унёс к себе, положил на стол у изголовья, чтобы ночью была рядом. На запястье по-прежнему тянулся браслет, подаренный Олей, и я машинально поправил его, прежде чем лечь.
Ночью я долго не мог уснуть. Окно оставил открытым, и тёплый ветер медленно колыхал занавеску, впуская в комнату запахи сада, земли и сырости, тянущейся от реки. Из низины тянулся её ровный шум, протяжный и бесконечный, словно в темноте кто-то беспрестанно перешёптывался.
Тишина в комнате сгущалась с каждой минутой, и вдруг из этой плотной тишины поднялась песня. Женский голос звучал тонко и мягко, слова текли сами собой, будто шёпотом ложились прямо в ухо:
— Позови… и я приду, сердце к сердцу протяну…
Сначала казалось, что поёт сама река. Но голос всё ближе подбирался, становился отчётливее и уже звучал у самого окна. Занавеска дрогнула, в комнату проник лёгкий холодок, а по подоконнику скатились редкие капли — одна за другой, словно кто-то стряхнул с пальцев воду.
— Са-ша… — позвали тихо, растянуто, мягко, почти ласково. — Са-ша…
Я дёрнулся, сел в кровати и сразу застыл. Ветер стих, даже кузнечики смолкли, и в этой гулкой тишине голос прозвучал особенно ясно, будто прямо в комнате:
— Са-ша…
В стекло осторожно постучали: один раз, потом ещё — лёгко, костяшкой пальца. Я рывком натянул одеяло до подбородка, потом юркнул с головой, прижал колени к груди и слушал, как громко бьётся сердце. Холод пробрался сквозь простыню, сперва коснулся ступней, потом пополз выше и лёг под лопатки. Зубы невольно стукнулись, и я прикусил язык, чтобы не звякнули.
За окном скользнула тень, трава под ней зашуршала, и снова послышались редкие капли, будто с чьих-то мокрых волос стекала вода. Стекло тихо дрогнуло, и стук повторился, всё такой же мягкий и настойчивый. Я не знал, сколько это длилось. Минуты тянулись бесконечно, сердце гулко билось в груди, дыхание сбивалось.
Постепенно всё начало стихать: тишина возвращалась, ночные звуки снова становились привычными, и в комнате стало немного спокойнее. Я осторожно высунулся из-под одеяла, посидел какое-то время, прислушиваясь к каждому шороху, и, собравшись с силами, медленно поднялся и подошёл к окну. Занавеска краями отсырела, в комнату тянуло сыростью и прохладой. Под окном трава была примята, темнели мокрые следы, тянувшиеся от забора прямо к окну. На стекле блестела тонкая влажная полоска, ровная и прямая, словно кто-то провёл пальцем сверху вниз. Я коснулся её кончиком пальца, ощутил холодную влагу — по телу медленно прокатилась дрожь.
Я захлопнул раму, защёлкнул крючок и поправил занавеску, натянув её так, чтобы она закрыла стекло целиком. В комнате стало теснее, но вместе с этим пришло мимолётное ощущение спокойствия. Я снова лёг, подтянул колени к груди, укрылся с головой и попытался не думать ни о чём. Сон накатывал рывками: в одну минуту казалось, что вода поднимается к самому подоконнику и протекает под кровать, в другую — что за дверью сеней кто-то стоит и дышит в темноте, затем в воображении проступали мокрые следы на полу, ведущие к столу, где днём лежали наши бережинки. Я вздрагивал, просыпался, вслушивался в гулкую тишину, различал только собственное дыхание и снова проваливался в короткую дремоту — тяжёлую и тревожную, от которой не становилось легче.
Глава 3: Первая жертва
На рассвете туман клубился у ивняка тяжёлыми клочьями, он стелился по траве и ложился на воду. От воды тянуло холодной сыростью, которая липла к коже, пробиралась в одежду, оставляла во рту вкус железа и тины. Четверо рыбаков осторожно вошли вброд, нащупывая босыми ногами скользкие камни. Сеть натянулась между ними, тяжёлая от влаги, она тянула руки вниз и давила на плечи. Мокрые верёвки шуршали и скользили в ладонях, цеплялись за коряги, а на них оседала холодная влага из воздуха, смешиваясь с речной водой.
— Ровней бери, — глухо бросил старший, не поворачивая головы. — Не дёргай, а то сеть порвёшь.
Сеть вытягивалась медленно, цеплялась за дно, и каждый шаг давался с усилием. На середине хода верёвка резко натянулась, руки у всех дёрнуло, и сеть стала каменной. Мужики остановились, переглянулись, дыхание у них сразу стало громким и тяжёлым в сыром воздухе.
— Будто держит что-то, — пробормотал Колька и сплюнул тину, что попала в рот.
— Тащи, — отрезал старший, упираясь ногами в песок.
Младший отступил, пальцы дрогнули, он едва не выпустил верёвку. Старший резко повернул голову, и в его взгляде мелькнула злость.
— Тянешь или языком чешешь? — сказал он и глухо добавил: — Я же просил вчера молчать, а ты всей деревне всё расплел!
— Да я… только жене сказал, — выдохнул тот, сглатывая слова, будто они застряли в горле.
— Женам скажешь — считай, что всем сказал, — сухо оборвал старший. — Держи, говорю!
Сеть тяжело выбросили на берег, и когда из неё вывалилось тёмное нечто, сперва похожее на комок тины, все разом осеклись.
— Осторожнее, — сказал старший, пригибаясь, чтобы удержать край.
Сначала в сетях лежал бесформенный тёмный сгусток, из которого сочилась мутная вода. Но когда мужчины приподняли край, в тяжёлых петлях проступили очертания. Это было лицо — мёртвое, стянутое, с приоткрытым ртом и синеватой кожей, затянутой слоем ила. Волосы спутались в мокрые пряди, среди которых тянулись зелёные нити водорослей, похожие на гниющие жилы. В сжатом кулаке застрял ком травы — склизкой, вонючей, с чёрной тиной между стеблей. Полуприкрытые глаза блеснули тускло, и на ресницах держалась одинокая сухая песчинка.
От тела исходил холод, пробирающий до костей. Смрад речной гнили вязко поднимался в горло, и казалось, будто сама земля вокруг пропиталась этим запахом и даже птицы в кронах умолкли, настороженно замерев над рекой.
— Господи… — выдохнул Колька, наклоняясь ближе. — Совсем ещё молодой…
Один из мужиков торопливо перекрестился, другой отвёл глаза, а мелкий застыл столбом, будто ноги приросли к земле.
— Чего встал? — бросил старший. — Давай помогай. Ты бери за ноги, а ты за плечи, — приказал он низким голосом. — Понесём к его дому.
— Русалка балуется, — пробормотал один из мужиков, не отрывая взгляда от трупа.
Старший метнул в него тяжёлый взгляд, в котором дрожало раздражение.
— Замолчи, — сказал он глухо. — Не твоё дело языком молоть. Захлебнулся парень.
Мужики подняли тело и осторожно двинулись по песчаной тропке. Ноги вязли в сыром песке, земля чавкала и тянула их вниз. Сеть волочилась за ними тёмным тяжёлым комом, а из ячеек ещё стекала вода и падала на землю грязными каплями. Туман тянулся следом, мягкими белыми клочьями обвивался вокруг их плеч и рук, закрывал дорогу впереди и затягивал их фигуры в свою холодную млечную мглу.
У нас дома утро шло своим порядком — на столе стояла картошка, в чугунной сковороде шкварчал лук, рядом лежал чёрный хлеб, тёплый, с хрустящей коркой. Мать, обведя нас быстрым, строгим взглядом, поставила на середину кувшин кваса и, поправив платок, тихо сказала:
— Ешьте. Работы сегодня много.
Петрович опустился на лавку напротив, тяжело вздохнул и, поглядев в окно, произнёс:
— Туман держит. До полудня не рассеется.
Ангелина положила мне кусок хлеба, а когда я потянулся за вторым, усмехнулась и заметила:
— Ты хоть жуй, — сказала она тихо.
Мы ели молча, но из-за окна потянулся чужой шум. Сначала он звучал глухо и далеко, потом стал ближе и явственнее. По улице пронёсся крик — тонкий, надорванный, ему ответил другой, и вскоре женские голоса слились в протяжный плач. У соседей брякнула калитка, собака залаяла и сразу смолкла.
— Что там? — спросила Ангелина поднимая голову.
Петрович уже вставал, отодвигая лавку. Я тоже поднялся, и мы все вместе вышли на крыльцо. По улице двигалась толпа. Впереди двое мужиков несли тяжёлую ношу на руках, третий шёл сбоку, придерживая за край, а четвёртый замыкал, стиснув пальцы так крепко, что белели костяшки. По краям тянулись женщины, они прикрывали лица платками, но это не глушило их тяжёлые всхлипы. На ткани, что стлалась под телом, темнели влажные пятна, ткань тяжела от воды, и каждый шаг мужчин отзывался приглушённым хлюпом.
— Уступите, — сказал Петрович, и мы с ним протиснулись ближе.
Тяжёлый запах сразу ударил в лицо, пахло водой и тиной, в нём стояла кислая прель, от которой холод поднимался к переносице и садился в горле. Перед глазами было лицо Алёши — синее и неподвижное, волосы свисали тяжёлыми мокрыми прядями, рука оставалась сжатой в кулак, а под ногтями чернела зелёная грязь.
— Где нашли? — спросил Петрович, сдержанно, но в голосе его звучал глухой надлом.
— У ив нашли… сетью потянули, и как вынесло, — ответил один из мужиков, сбиваясь и пряча глаза.
— Захлебнулся, — сказал другой, низко и неохотно.
Кто-то из женщин не выдержал и всхлипнул, звук прошёл по рядам. Бабка Домна торопливо перекрестилась, прижимая ладонь к груди, и тихо сказала, не глядя ни на кого:
— Утопленница вернулась.
Из-за мужских спин вынырнул мальчишеский голос, хриплый, испуганный:
— Он же вчера ещё живой был…
Процессия двигалась мимо нашего двора тяжело и медленно, и каждый шаг отдавался в груди тягучим стуком. Дорога была узкой, люди теснились к плетням, женщины держали платки у лиц, мужчины отворачивали глаза, но всё равно смотрели исподлобья. Мы с Петровичем шагали рядом, стараясь не отставать, туман тянулся за нами плотной стеной, глушил звуки, весь мир сужался до этой одной улицы.
Возле ворот избы уже толпились соседи. Шёпот стоял, как рой, и сразу стих, когда мужики с ношей приблизились. Мать Алёши выскочила на крыльцо с пустыми, стеклянными глазами. Она рвалась вперёд, хваталась руками за воздух, но соседки держали её под локти, не давали пройти. Отец стоял в тени, сгорбился, поменьше сделался, смотрел под ноги, будто на земле хотел найти ответ, что ему дальше делать.
— Осторожно, — сказал старший глухо, тяжёлым низким голосом. — На лавку кладите.
Мужики развязали ткань, подхватили тело бережно и уложили на длинную лавку у стены. Сухое дерево застонало под тяжестью, и по двору прошёл ропот, шёпот поднялся, разлился и снова стих. Я отступил на шаг, но взгляд всё равно цеплялся за то, как по полу тянулась влажная дорожка от капель, падавших с волос. Бабки крестились одна за другой, одни шептали: «Господи, упокой», другие твердили, что неделя плохая и лучше сидеть дома.
Марфа наклонилась к Домне, та стояла неподвижно, уставившись взглядом на лавку. Губы у неё дрогнули, и хриплый голос сорвался наружу:
— Началось… Теперь она не успокоится.
Люди заходили во двор и выходили обратно, каждый оставлял за собой шёпот или короткое слово. В их голосах слышались жалость и страх, желание сказать хоть что-то нужное и не сказать лишнего, и от этих голосов становилось только тяжелее.
— Саш, — окликнули из толпы.
Я обернулся и увидел Олю. Она протиснулась ближе, осторожно коснулась моего локтя и, едва заметно кивнув в сторону дороги, сказала тихо, почти шёпотом:
— Пойдём… Нам здесь не место.
Мы вышли за калитку и отошли к берёзе. Гул голосов остался позади, но всё ещё тянулся в воздухе. Дорожная пыль стала влажной, следы на ней расплывались, и каждый шаг ощущался неуверенным. Оля посмотрела на меня внимательно, в глазах у неё был не только испуг, но и какая-то тихая забота.
Она чуть сжала мой локоть и сказала негромко:
— Вы ведь с Алёшей с детства рядом были. Как ты сам-то держишься?
Слова застряли у меня в горле. Я сглотнул, чувствуя сухость, и всё-таки выговорил:
— Да никак… — сказал я наконец. — Я только вчера его видел. Мы сидели, разговаривали, всё как всегда. Даже не подумал, что сегодня он… что его уже не станет.
Оля не отводила взгляда, и от этого становилось ещё тяжелее.
— Я ведь даже не спросил, как у него дела, что у него на душе… Может, у него беда была, а я… дурак и не заметил. А теперь поздно. Теперь уже ничего не спросишь.
Я почувствовал, как голос дрогнул, и отвернулся, чтобы не встречаться с ней взглядом. Но в этот момент Оля шагнула ко мне, осторожно коснулась моей руки и затем обняла.
— Не вини себя, — сказала она тихо, но уверенно. Лёгкий поцелуй в щёку оказался нежнее любых слов. — Твоей вины здесь нет.
Эти слова разлились в груди тёплой волной. Я хотел возразить, объяснить, что всё иначе, что вина гложет меня изнутри, но голос предал. Оставалось только кивнуть, принимая её близость и эту хрупкую передышку.
— Ночью под окном кто-то ходил, — сказал я после долгой паузы, чувствуя, как внутри всё сжалось. — Звал меня, шептал, по имени звал.
Оля вздрогнула, я почувствовал, как дрогнули её плечи, но она не отстранилась. Наоборот, обеими руками вцепилась крепче в мой локоть, словно боялась отпустить, и от этого прикосновения стало чуть теплее. Я опустил глаза, выдохнул и едва слышно добавил:
— Я подумал… вдруг это Алёшка был. Может, проститься пришёл.
Она замялась, прикусила губу, и на мгновение её взгляд скользнул к толпе у избы, где плакали женщины и охали старухи, но потом снова вернулся ко мне.
— Страшно это, Саш, — сказала она негромко.
Я кивнул, чувствуя, как внутри всё сжимается от её слов, и пробормотал почти в горло:
— И мне было страшно. А если он не прощался, если он звал меня с собой? Может, хотел забрать… Я ведь…
— Саш, — перебила она торопливо, но мягко, будто не позволяла мне договорить. — Не говори так. Не вини себя. Ты тут ни при чём.
Я поднял глаза и сразу же встретил её прямой, тёплый, немного испуганнный взгляд. Оля ещё крепче сжала мою руку и вдруг тихо, но решительно сказала:
— Хочешь, давай сходим к речке? Может, там ещё что-то осталось… следы или хоть какая-нибудь зацепка.
Я кивнул, и тихо ответил:
— Пошли.
Она взяла меня за руку, её ладонь оказалась тёплой и сухой, и мы медленно отошли от толпы, оставив за спиной плач и голоса. Мы шли вдоль огородов, через низкий овражек, где росла сырая осока, и поднялись к старому спуску к реке. Земля там была вязкой, широкие следы рыбаков расплывались в грязи, и между ними темнели мокрые капли.
— Смотри, — негромко сказала Оля и шагнула ближе к самому краю.
На глинистом бугре, где река подмыла берег, лежал серебряный браслет. Металл потемнел от влаги, местами покрылся тёмным налётом, а звенья слиплись между собой, словно пролежали в воде не один день. Я наклонился ближе, чувствуя, как холодная сырость поднималась от браслета, и уже протянул руку, но Оля резко коснулась моего локтя. Её пальцы крепко вцепились в мой локоть, и в голосе зазвучала непривычная жёсткость.
— Не трогай, — сказала она негромко, но так уверенно, что я сразу застыл на месте.
Она чуть приподняла подбородок и показала в сторону камыша.
— Вон там, смотри.
Я перевёл взгляд и замер: на тонком, отсыревшем стебле камыша запутались две длинные тёмные волосинки. Одна висела ровной линией, а другая закрутилась петлёй и чуть дрожала, хотя воздух стоял неподвижный и ни одно дыхание ветра не шевелило камыш. По спине пробежала дрожь, волосы на руках встали дыбом. Я инстинктивно сильнее сжал Олину руку — лишь это ощущение могло удержать меня от стремительного бегства. Мы ещё некоторое время бродили вдоль берега, заглядывая под каждый примятый куст, в сырые рытвины, под низко нависшие ивовые ветви, но больше не нашли ничего. Вскоре мы повернули к деревне и зашагали обратно, усталые и погружённые в тяжёлое молчание.
У ворот избы, где столпились соседи, приглушённый плач постепенно сменился ровным, монотонным гулом голосов. С крыльца донёсся тихий, но чёткий голос Марфы, напоминавшей кому-то: «Зеркало не забудь закрыть». Я уловил эти слова краем уха, и в груди похолодело. Оля убрала свою ладонь с моего локтя лишь тогда, когда мы остановились у самой калитки. Она посмотрела на меня прямым, твёрдым взглядом и спросила:
—Пойдёшь к его отцу?
—Пойду, — ответил я.
Оля молча кивнула и, не прибавив больше ни слова, пошла дальше по улице, не ускоряя шаг и не оглядываясь.
В сенях стоял густой запах свежей стружки и смолы. На козлах лежали длинные тесины, мужики размечали мелом крышку, примеряли боковины, подгоняли каждую деталь. У окна Петрович работал рубанком, и завитые стружки с тихим шелестом падали к его ногам светлыми лентами. Рядом с ним трудились Лёнька и Федька, Алёшины дружки с детства: подавали доски, придерживали угол, вставляли клинышки, стараясь уловить и повторить каждое его движение.
Я подхватил молоток, зажал в зубах пару гвоздей, чтобы не бегать каждый раз.
— Тут держи, — сказал дядя, прижимая ладонью тесаную крышку. — Гвоздь бей крест-накрест, чтобы потом не щёлкало.
Я повёл гвоздь под углом, вогнал первый, перекрестил вторым, и крышка плотнее села в паз. Доски были тяжёлые, хвойные, на сучках выступала свежая смола, тянувшаяся липкой жилкой к пальцам.
В горнице глухо звякали ложки о фаянсовую миску — женщины мешали травяной отвар, и пар поднимался тёплым духом мяты и зверобоя. Тело обмывали в тишине, слышно было только, как тёрли тряпицей, закрывали глаза медными монетами, расчёсывали волосы редким гребнем и надевали чистую рубаху. В углах зажгли свечи, их огонь горел ровно, без копоти. Зеркало у печи завесили платком, а окна прикрыли занавесками, чтобы с улицы не заглядывали.
Мы с Лёнькой перетянули боковину, подложили жменьку соломы и сложенную вчетверо наволочку, чтобы не было жёстко. Петрович проверял ладонью кромку, сдувал пыль, коротко гудел себе под нос, если всё сходилось как надо, и ворчал негромко, когда гвоздь шёл косо.
Во дворе тем временем собирали людей на завтрашний день. Мужчины заходили, оставляли слово и уходили, не задерживаясь.
— На который час отпевание назначат? — спросил кто-то.
— Если батюшка успеет из соседнего прихода — к обеду, — ответили ему. — А если нет, схороним по-деревенски, не затягивая. К вечеру уж грех.
Когда крышка была готова, мы с Лёнькой подняли её и осторожно уложили на короб. Федька вынес кувалду во двор, и там, на пне, Петрович через две подкладки подбил шип, чтобы крышка села ровнее и не люфтила. Я тем временем возился с лавкой у стены, ту самой, на которой завтра вынесут гроб во двор. Лавка скрипела на одном шканте, я снял ногу, перешкантовал, подогнал плотнее — и скрип ушёл.
В сенях тем временем шёпотом зацепились голоса. Один из парней, что жил на дальнем конце деревни, глухо пробормотал, почти не разжимая губ:
— Русалка забрала… сам бы он в реку не полез.
Другой, уставший и злой от бессилия, перебил его тихо, но с горечью:
— Сам полез. Кто знает, что у него там на душе было.
Там же, не повышая голоса, шагнул вперёд Петрович.
— Не возле покойника, — сказал он коротко, без лишних слов. — Поговорите потом, в другом месте.
Парни смолкли, оба опустили глаза и переглянулись уже с виноватой торопливостью, словно поняли, что наговорили лишнее.
Мы с Лёнькой обмыли руки над вёдрами у двери — вода была холодная, сразу пробрала пальцы, смыла с ладоней липкую смолу и пыль. Федька тем временем вынес охапку стружки во двор, чтобы не путалась под ногами. Только тогда я ощутил, как тяжелеют плечи и как мелко дрожат пальцы после десятков одинаковых ударов молотком.
Петрович опустился на лавку, снял с головы картуз и провёл ладонью по влажным от пота волосам. Некоторое время он молчал, глядя в пол, а потом заговорил низко и спокойно:
— Мужики, ночевать останемся. По двое, сменами.
Первым отозвался Лёнька. Он сидел нахмурившись, сжимал руки на коленях и после короткой паузы сказал:
— Я останусь. Первую смену возьму с дядь Колей.
Федька посмотрел на меня, будто не решаясь, и всё же кивнул:
— А мы с Сашкой вторую. До петухов дотянем.
Снаружи темнело, и туман, что днём стлался по лугам, теперь забрался во двор — повис между яблонями и облепил забор влажным холодком. Женщины разложили по тарелкам кутью, поставили кувшин кваса для мужиков, оставили всё на лавке у стены и разошлись по домам, шепча на прощание короткие молитвы.
Мы с Федькой вошли в сарайку, сменяя дядю Колю и Митьку. Те, отдежурив, сидели притомлённые: один на корточках, другой на лавке устало протирал лицо ладонью. Дядя Коля сказал нам, чтобы мы оставались до первых петухов и держали глаза в оба. Я кивнул, взял лампу и понёс её дальше, поставил на стол между собой и Федькой так, чтобы свет падал мягко, охватывал покойника ровным кругом и не резал глаза.
В сарайке стояла тягучая тишина. У изголовья на столе лежала икона в полотенце, рядом — блюдце с солью, стакан воды и ломоть хлеба, накрытый стаканом, чтобы не заветрился. Зеркало завесили тёмным платком, окна прикрыли занавесками — от них тянуло лёгким сквозняком, и край ткани едва заметно подрагивал. Мы с Федькой заняли свои места: я у головы, он у ног. Сидели молча, вслушиваясь, как потрескивают фитили свечей, как поскрипывает стул под рукой, как за окном откликаются ночные птицы. Старшие учили, что в такую ночь нужно читать молитву — хоть одну, хоть по памяти. Мы тянули по очереди «Отче наш», и когда у одного голос садился, другой подхватывал шёпотом. Иногда слова сами переходили в напев: «Со духи праведных упокой…» — и этот тихий голос ложился на неподвижную тишину вокруг.
Я смотрел на Алёшу и никак не мог привыкнуть к тому, что его уже нет. Лицо застыло в неподвижности, тяжёлой и чужой. Волосы, подсохшие после воды, спутанными прядями лежали на лбу. На веках темнели медные монеты — раз блеснули в пламени свечи, но тут же потускнели. Чистая, накрахмаленная рубаха лежала ровно, пуговица у горла застёгнута до конца, руки сложены на груди, а между пальцев тихо шуршал сухой зверобой, вложенный женщинами. Время тянулось вязко и медленно. Федька сидел рядом, вертел в пальцах самодельные чётки из толстой верёвки, перегонял узлы один за другим.
— Помнишь, как он на Покров первый на лёд выскочил? — прошептал он, глядя на огонь свечи у изголовья.
— Помню, — ответил я тихо. — Мы его отговаривали не лезть, а он лыжи смолил, смеялся и орал, что «лёд крепко держит».
— А потом он нос разбил и всё равно довольный ходил… — Федька криво усмехнулся, но улыбка быстро сошла, плечи у него опустились. — Хороший парень был…
Мы замолкли, и тишина вокруг сгустилась, стала почти осязаемой. Снаружи раздался отчётливый хруст ветки, во дворе коротко и отрывисто тявкнула собака — и тут же смолкла. В сарае же царил иной, гулкий покой: потрескивали фитили свечей, витал тонкий запах воска, а из миски у изголовья мерно, с интервалом в несколько секунд, падала тяжёлая капля, разбиваясь о воду.
— Саш… — вымолвил вдруг Федька, голос его дрогнул, осип, словно застрял где-то в горле. — Мне так его теперь будет не хватать.
Я хотел ответить, но в этот миг в сенях тихо заскреблась щеколда. Сначала один раз — будто её тронули и тут же отпустили. Потом снова, уже осторожнее — словно чужая рука касалась двери и не решалась войти. Мы с Федькой переглянулись, и дыхание у обоих стало тяжёлым, рваным. Свеча у изголовья дрогнула, пламя качнулось, и тени по стенам зашевелились, будто кто-то прошёл меж них невидимый.
— Там кто-то есть, — сипло сказал Федька.
Я сглотнул, чувствуя, как пересохло во рту.
— Может, это… кто-то проверить нас пришёл?
Но шагов не последовало. Вместо них по полу потянулся странный звук — не скрип и не стук, а будто что-то мокрое и тяжёлое волоклось по доскам и остановилось прямо у двери. Свечи в углах затрепетали все разом. Огонь чуть наклонился и пошёл косо, хотя сквозняка не было. Внутри сарайки стало теснее, будто сама тишина налегла со всех сторон, поджимала к стенам и не давала дышать.
— Слышал? — хрипло, почти на выдохе спросил Федька — чётки в его руках затряслись.
— Слышал… — ответил я.
Мы попытались снова читать молитву, но слова вязли в горле и скользили обратно, будто что-то не давала им вырваться наружу. Тишина сгущалась, и вдруг за дверью, со двора, послышался лёгкий стук — три раза, с длинными паузами, как если бы кто-то ждал от нас ответа. Мы напряглись и не двинулись. Вслед за стуком раздался шёпот. Сначала он был похож на шорох травы под ветром, протянутое «ссс», едва уловимое, но постепенно из этого шороха прорезалось имя:
— Саша…
У меня перехватило дыхание. Федька дёрнулся, и длинная тень от свечи скользнула по стене и легла ему на плечо. Шёпот повторился, но теперь ближе, прямо у двери — к нему примешался второй тонкий женский голос:
— Федя…
Мы вскочили разом. Я шагнул к двери, доска под ногой предательски щёлкнула, и в ту же секунду голоса исчезли. Мы стояли неподвижно, ловили собственное дыхание, и каждый удар сердца отдавался гулким стуком в висках.
— Не выходи, — сказал я, удивляясь, как чуждо и надломленно прозвучал мой голос.
— Не выйду, — ответил Федька, но придвинулся ближе к свечам, заслоняя огонь ладонью.
Пение медленно обошло дом кругом и замерло у самых сеней. Железная щеколда дрогнула, издала короткий, ржавый скрип — сначала один раз, затем другой, точно по ней с нажимом провели чем-то твёрдым и острым. Внутри сарая воздух стал густым и спёртым, он тяжело налил грудь, затрудняя каждый вдох. И тогда произошло то, к чему мы меньше всего были готовы. Покрывало на груди Алёши едва заметно дрогнуло и приподнялось. Медные монеты на веках затряслись, тонко звякнули и скатились вниз, упав на подол с глухим звоном. Мы вцепились друг в друга с такой силой, что пальцы свело и они потеряли чувствительность.
Алёша открыл глаза. Он не вдохнул и не произнёс ни слова. Лишь медленно поднялся на локтях, тяжело сел и замер выпрямившись. Его глаза были широко раскрыты и оставались неподвижными — холодный, немигающий взгляд был устремлён прямо на нас. От света свечей длинные ресницы отбрасывали густую тень, и она легла на щёку резкой тёмной полосой.
— Саша, — выдохнул Федька, — пошли отсюда.
Мы отступали наощупь, споткнулись о лавку, пламя свечи качнулось, на миг побледнело и снова вытянулось. Я не заметил, как сдёрнул засов, и мы разом вырвались ударившись о порог и рухнув на землю. Во дворе нас обдало сырой прохладой, мы перегнулись через себя и жадно втянули ночной воздух.
— Вы чего тут валяетесь? — хрипло спросил дядя Вася — Алёшин дядька по отцу. В руке у него было блюдце с кутьёй.
Петрович подскочил к нам мгновенно, прижал нас плечами к прохладному столбу сеней и жёстко, сквозь зубы, спросил:
—Что у вас там стряслось? Говорите!
Я глотнул воздух, но горло сжало, слова выходили обрывками.
— Там… — хрип вырвался сам. — Алёша… встал… глаза… смотрел…
— Да вы с ума сошли! — Бросил Петрович, глянул в сторону горницы и коротко махнул:
— Пошли.
Мы теперь уже вчетвером вернулись обратно. Петрович и дядя Вася шли первыми, а мы с Федькой тащились следом, прижимаясь к стене. Внутри стояла неподвижная тишина. Монеты лежали на веках там же, где их оставили, а покрывало было гладким, без единой складки, словно его не трогали вовсе.
— Видите? — сказал дядя Вася с раздражением. — Хватит дурь молоть. Сидите смирно да молитесь, а не сказки плетите. Ночь длинная, у всех головы путаются, вот вам и мерещится всякая чертовщина.
— Идите домой, да проспитесь, — тише, но твёрдо добавил Петрович. — Мы вас подменим, дальше сами постоим.
— Но он… — сорвалось у меня. — Он и правда встал. Я видел. Федька тоже видел… ведь видел же!
Я метнул взгляд на товарища, и тот, побелев, торопливо закивал, глядя то на меня, то на взрослых.
— Так ещё и ходил кто-то, — выпалил он сипло. — Шептал под дверью… песни пел!
Петрович с дядей Васей переглянулись. Они посмотрели на нас так, будто мы и впрямь лишнего хмеля хватили или с ума понемногу сходили.
Дядя Вася скривился, губы его побелели от натянутой злости, он махнул рукой и резко бросил:
— Что ты мелешь, бесстыдник! — вырвалось у него громко, с резким надрывом. — При мёртвом такое выдумывать… совесть потерял, окаянный?
А потом, уже совсем громко, с нажимом добавил:
— А ну, по домам! Живо! Чтобы духу вашего тут не было!
Мы вышли во двор. Ночь стояла глухая, туман клубился белыми пластами меж огородов и расползался по улице так густо, что всё вокруг теряло привычные очертания. Воздух был влажный, тяжёлый, с такой сыростью, что холод пробирал до самых костей.
Федя шел рядом и долго молчал, глядел в землю, потом заговорил сипло, пересохшим голосом:
— Сашка… почему они нам не поверили? Я ведь сам слышал, сам видел. Ты же тоже видел. Это ж не выдумка была!
Я помолчал, глядя на белую муть, что висела у калитки, и только потом, сглотнув, ответил:
— Да что с них взять, Федь… Дураки они, или притворяются, что не верят. И доказать-то нечем. Если бы на нашем месте были двое взрослых мужиков, они бы, может и поверили, а нам… мальчишкам… и слова вставить не дали.
Федька шагнул к плетню, сплюнул в мокрую траву.
— А если оно ещё придёт? — спросил он уже тише. — Что тогда?
Я не знал что ответить. Просто смотрел на пустые грядки и тёмные ивы спуска.
Мы ещё постояли у забора, не торопясь расходиться, молчали и слушали, как далеко в стороне загудела сова.
— Ладно, — выдохнул Федька, — до утра, а там… видно будет.
— До утра, — повторил я и кивнул.
Мы простились коротко. Он пошёл по улице, и вскоре его шаги стихли. Я остался один у ворот, потом повернулся и направился к дому.
Полная луна висела над рекой тугим белым кругом и серебрила туман, что тянулся вдоль ивняка и стелился низко над влажным песчаным берегом. В узкой, давно доломленной лодчонке, привязанной к прогнившему колу, сидел Савелий — мужик лет сорока, широкоплечий, с обветренным лицом, уставший и навеселе после деревенского кваса с примесью самогона. Он пристально следил за поплавком, что дрожал в зыбкой лунной дорожке. Перебирал пальцами натянутую леску, изредка прижимал к колену сучковатое весло и время от времени делал глоток из ковшика, в котором ещё держался горьковатый запах недавнего питья. Всё в ту ночь обещало хорошую добычу: клёв шёл ровно, в ведре билась серебристая рыба, а тишина, наполненная мягким шорохом камыша и редкими вздохами воды, дарила ощущение спокойствия.
Но чем дольше Савелий вглядывался в ровную блестящую дорожку, тем яснее ощущал, что в этой тишине что-то не так. Сначала показалось, будто ветер прошёл по камышам и сухие стебли зашептались между собой. Потом почудилось, что за поворотом река наткнулась на корягу и глухо загудела. Он даже замер, прислушиваясь, но очень скоро понял — это был не ветер и не течение. Звук тянулся ровно и мягко, и в нём явственно проступила мелодия — тягучая, женская, будто кто-то пел совсем рядом.
Савелий перекрестился тяжёлой ладонью, по спине прошёл холод, и он сбивчиво зашептал:
— Отче наш, Иже еси на небесех, да святится имя Твоё…
Голос не смолкал, он становился всё чище и тягучее. В ту же минуту под лунной дорожкой раздался тихий плеск, лодка едва заметно качнулась. Савелий задержал дыхание, наклонился над бортом, пытаясь разглядеть, что скрывается внизу.
В лунном свете из глубины постепенно проступало женское лицо. Оно медленно поднималось из мрака, проступая черта за чертой: мертвенно-бледная кожа, синеватые скулы, впавшие щеки, обведённые тёмными кругами глаза. Волосы расползались по воде тяжёлыми прядями, колыхались на ряби и тянулись к лодке всё ближе.
Сначала казалось, что лицо остаётся недвижным, но веки дрогнули, и через мгновение глаза раскрылись. Огромные, неподвижные, лишённые света и жизни, они смотрели прямо на него. В их глубине зияла пустота, и этот немигающий и холодный взгляд, впился в Савелия так, что у него свело плечи, дыхание сбилось, и он дёрнулся всем телом, едва не опрокинув лодку. Доски жалобно заскрипели, вода плеснула за борт, и в одно мгновение слетела вся бравада, весь хмель выветрился без остатка — остался лишь ледяной страх и безжалостное предчувствие беды.
Он перекрестился дрожащей рукой и заговорил торопливо, сбиваясь и срываясь на кашель:
— Боже, милостив буди мне грешному… Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие…
Слова путались, дыхание сбивалось. Не договорив молитвы, Савелий схватил весло и изо всех сил потянул лодку к берегу, где в темноте чернела кромка прибрежной травы. Он грёб широко и неровно, но лодка почти не сдвигалась с места, словно её держало снизу и тянуло обратно тяжёлым грузом. Из-под днища донёсся глухой удар, затем второй — уже ближе к носу. Вслед за этим из воды показалась тёмная прядь, зацепилась за весло и, скользнув, обвилась вокруг него тугой мокрой петлёй. Савелий выругался, рванул древко на себя, но петля не отпускала. В тот же миг под бортом что-то толкнуло, и лодка пошла набок тяжёлым, медленным разворотом. Холодная вода хлынула в грудь, прижала к себе и вытеснила воздух из лёгких.
Он вынырнул, жадно хватанул ртом воздух и в ту же секунду увидел лицо. Оно было совсем близко: бледное, с тонкими трещинками на бескровных губах. Волосы, густые и тяжёлые, свисали с висков, тянулись вниз, липли к его рукам, обвивались вокруг пальцев. Савелий, барахтаясь в холодной воде, попытался перекреститься ещё раз, но пальцы не слушались. В тот же миг у самого уха раздался шёпот, тихий и отчётливый. Он назвал его по имени — мягко, ласково, так, как когда-то звала мать.
Вода вокруг становилась белесой и плотной, а луна расплывалась над ним широкой полосой. В груди нарастала боль от задержанного дыхания, мышцы сводило. Савелий рванулся, ударил ногой, пытаясь вырваться, но волосы держали, руки держали, тяжесть тянула вниз и не отпускала. Он сумел лишь один раз — почти беззвучно, с пузырём на губах — выдохнуть:
— Господи, спаси и сохрани…
Вода сомкнулась, и в ушах остался только гул крови. Он бил всё тише, затихал и наконец исчез. Пение уходило вдаль, становилось тонким — почти невесомым, и вскоре растворилось в тишине. В внизу рядом с ним продолжали шевелиться длинные тёмные волосы, и бледное лицо без мигания смотрело прямо в упор, пока река не закрыла его окончательно своей безмолвной глубиной.
Глава 4: Старые кости
В избе держался ровный запах воска и тёплого дерева. Зеркала закрыли плотными тканями — белыми и тёмными, чтобы ничто лишнее не отражало мёртвого. У изголовья, на столе, лежала икона, обёрнутая в чистое полотенце, рядом — блюдце с солью и стакан воды, прикрытый ломтем хлеба. Свечи, расставленные по углам в подсвечниках, горели ровно: их огонь не дрожал, а только тихо подтачивал воск. Подтёки стекали по бокам и застывали бледными каплями на дереве и металле — нитями цепляясь даже к пальцам тех, кто осторожно поправлял фитили.
Дверь сарайки скрипнула, и внутрь вошли мужчины. Первым шагнул Петрович, за ним — дядя Вася, а следом двое других, тесно шагая плечом к плечу. На их плечах лежали белые полотенца с красной каймой, чистые и накрахмаленные. Каждый, входя, останавливался на миг, крестился и только после этого подходил ближе.
Женщины, что стояли у стен, расступались, склоняли головы, крестили воздух перед собой и негромко тянули одно и то же:
— Лёгкой тебе дороги… лёгкой дороги…
Запах свечного воска смешивался с сухим духом дерева, а тихий гул этих слов тянулся по стенам.
Дядь Вася поднял глаза, задержал взгляд на матери Алёши и приглушённо спросил:
— Можем выносить?
Мать Алёши стояла бледная, держась за руку мужа. Губы дрожали, но голос прозвучал твёрдо и ясно:
— Несите, сынки.
Тогда мужчины подошли к гробу, наклонились, взялись за ручки и осторожно приподняли, чтобы не задеть дверной проём. Шаг за шагом они вынесли его во двор, поставили на козлы и подождали, пока старшие закрепили полотенца на углах, чтобы дерево не соскользнуло с рук. Процессия двинулась на улицу. Впереди шёл молодой парень с колокольчиком. Он звонил редко, в такт шагам, и каждый звон сразу тонул в сырой тишине. За ним несли крест — простой, свежесбитый, с дощечкой, на которой резные буквы ещё блестели влажным следом от ножа. Я с Федькой держался в середине процессии. Ноги сами подстраивались под общий шаг, и отчётливо было слышно, как вязнет дорога под длинной вереницей.
По обочинам тропы бабки крестились, глядя вслед.
— Хороший был… совсем молодой, — сказала Прасковья.
— Вода взяла, — вздохнула другая.
Дорога к кладбищу вела вниз, к сырому низкому месту, где трава вечно стояла влажной и темнела под ногами. Земля там отдавала тяжёлым запахом гнили, и каждый шаг казалось врастал в неё. Туман собирался гуще у склона, ложился пластами на кочки, тянулся меж старых ив, и из этой белой пелены проступали чёрные кресты давних могил.
У ворот погоста ждали копальщики. Они стояли молча, опираясь на лопаты. Недалеко от них стояла деревянная скамья, приготовленная для крышки, рядом лежали венки из туи, перевитые бумажными цветами, и моток верёвки.
Батюшка успел к началу. Он пришёл запыхавшийся, в дорожной рясе, накинутой торопливо, и сразу встал у изголовья гроба. Перекрестил всех широким, размеренным жестом и заговорил усталым, но крепким голосом:
— Со святыми упокой, Господи, душу раба Твоего… где нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная.
Женщины у ограды запели каждый своим голосом, и тонкий хор слился в одну протяжную ноту. Батюшка обходил кругом, окроплял холодной водой, и капли ложились на тёмные доски крышки прозрачными следами, как следы дождя на камне. Я не вслушивался в каждое слово, но слышал, как низкий говор катился по сырой земле, как свечи потрескивали от ветра, как губы у женщин сжимались в молитвенной складке. Мать стояла между двух старух, уткнувшись лбом в платок, плечи её подрагивали, но из груди не вырывалось ни звука. Петрович держал свечу, не поднимая глаз от земли, и медленно теребил пальцами край полотенца, перекинутого через плечо.
Когда гроб опустили в яму, верёвки натянулись, скрипнули под тяжестью и медленно ослабли, отпуская его вниз. На дне земля темнела влажным кругом, по стенкам тянулись узкие полосы глины, оставляя мутные мазки.
— Вечная память, — сказал батюшка негромко.
— Вечная, — отозвались мужчины, перекрестились и склонили головы.
Дядя Вася протянул лопату, но прежде каждый взял горсть земли. Отец Алёши шагнул первым — пальцы у него заметно дрожали. Мать стояла рядом, прижав платок к лицу — она не плакала, только тяжело дышала. Петрович подошёл следом. Он взял у соседа лопату, перевёл дух, опёрся на черенок и кивнул. Тяжёлые комья земли гулко падали в яму, и дно постепенно скрывалось под слоями. Когда насыпанное сравнялось с краем, к могиле поднесли крест. Сбит он был наспех, но прямо и крепко: свежая сосна дышала смолой, перекладина легла чуть шире плеча, верхний край был обструган косо, а гвоздевые шляпки белели резкими точками на бледном дереве.
Двор встретил нас густым запахом щей, кваса и жареного лука. На длинных лавках, придвинутых к стенам, теснились блюда и миски: кутья — с мёдом, маком и изюмом — тускло блестела в глиняных плошках. Рядом лежали стопками тонкие блины на широких деревянных блюдах. Тёмная кастрюля с картошкой в мундире ещё дымилась, а в миске хрустели зелёные огурцы. На стол поставили ухват с чугунком — из него пахло ухой так густо, что кружилась голова.
Домна, вытирая руки о передник, первой наложила себе чуть-чуть кутьи и сказала негромко:
— Ешьте хоть по ложке — душу помянем.
За столами сидели тесно, плечо к плечу. Ложки звенели о фаянсовые миски, квас наливали в глиняные кружки. Мать Алёши сидела среди людей, но почти не притрагивалась к еде, опустив глаза в тарелку. Кто-то вспоминал, как прошлым летом он помогал крутить бечёвку на сеновале. Другой рассказывал, как зимой Алёша разнял драку у ворот. Девчонки с соседнего двора перешёптывались о том, как он вечерами свистел у ворот.
— Вчера ещё бегал по улице, — сказала Марфа, перекладывая блины на общее блюдо. — И ведь никому и злого слова не сказал.
Мужики кивали, переглядывались и каждый добавлял своё:
— На реке работящий был, сети берег, а узлы вязал так, что держали намертво.
— На Спаса яблоки обещал помочь снять, — тихо вставил паренёк постарше. — Я уж и лестницу приготовил…
Я поднялся, сказав, что выйду на воздух, и Федя поднялся вместе со мной. Мы обошли стол, кивнули родным и вышли за калитку. Некоторое время мы стояли молча, вглядываясь в дорогу, и смотрели как на сучке у забора трепался тонкий краешек похоронного полотенца. Сначала до нас донёсся шум голосов, а потом мы увидели женщин у соседнего двора. У ворот стояла марья, жена Савелия. Лицо у неё распухло от слёз, глаза налились краснотой, а веки были тяжёлыми и опухшими. Платок съехал набок, и влажные пряди волос всё время прилипали к вискам. Она мяла в руках край фартука, пальцы дёргались мелкой дрожью, будто искали хоть за что-то зацепиться. Рядом переминалась с ноги на ногу тетя Нюра, а к ним подходила тёть Катя с ведром, из которого тонкая струйка воды стекала на глину и растекалась мутной лужицей.
— Я уж места себе не нахожу, вся извелась… — сказала Марья. — С вечера ушёл и домой не вернулся.
Тёть Катя поставила ведро у калитки, выпрямилась, поправила платок и глянула на улицу, словно надеялась увидеть знакомую фигуру.
— Да под кустом, небось, лежит, — тихо сказала она. — Проспится — вернётся. Тебе бы домой пойти, Марья, чайку горячего выпить да полежать. Не впервой ведь он так.
— Домой не пойду, — твёрдо сказала Марья и вцепилась обеими руками в перекладину калитки. — Он вчера трезвый был, обещал к ночи вернуться.
— Не заводись раньше времени, — произнесла тетя Нюра, не поднимая глаз. — Всякое бывает, Марья. В прошлый раз тоже шумела, а он у приятеля под лавкой отсыпался. Пройди по дворам, спроси у мужиков, может, кто и видел твоего Савелия.
Тётя Катя цокнула языком, вытерла ладонью влажный подол и добавила уже мягче:
— Потерпи до вечера. Не вернётся — мужиков позовём, пойдут искать.
— Я бы и ждала, — устало сказала Марья, опустив плечи. — Да у воды нынче неспокойно. — Она торопливо перекрестилась, будто спеша оградиться от невидимого. — Одного уж помянули…
Федя едва заметно тронул меня локтем, и прошептал едва слышно:
— Может, он у пристани? Сел на борт да задремал.
— Савелий на борту не спит, — ответил я тем же глухим шёпотом. — И лодку свою не бросает.
Мы умолкли, потому что марья снова заговорила:
— Я пойду к реке… вдруг с ним то же, что и с Алёшей, — сказала она. Руки её дрогнули, пальцы вцепились в край платка.
— Куда тебе одной, — негромко отозвалась теть Нюра, не поднимая глаз от чёток. — Сядь на лавку, отдышись. После поминок мужиков позовём, гурьбой пойдут. С ними и пойдёшь, если сердце не отпускает.
— Сердце и не отпускает, — прошептала Марья. Слёзы снова покатились по щекам, тёмными пятнами расползаясь по платку.
Тётя Катя подошла ближе, взяла её под локоть и усадила на лавку у забора, подложив сложенную рогожу. Ведро поставила рядом, зачерпнула ковш и осторожно поднесла к её губам.
— Выпей, — сказала она мягко. — Хоть немного.
— Саша… — позвал Федя тихо, но слова так и не сложились. В его глазах мелькнул тот же ужас, что горел и во мне: вспыхнула память о вчерашней ночи в сарайке — дрожащие огоньки свечей, щеколда, скрипнувшая сама собой, и мёртвое лицо Алёши, которое вдруг открыло глаза.
— Может, это то самое, что приходило к нам… — сказал он едва слышно. — Савелию и попалось?
Он запнулся, помолчал и добавил ещё тише, почти шёпотом, словно боялся, что его услышит кто-то посторонний:
— Или Алёшка его с собой потянул…
— Не знаю, — ответил я, и слова прозвучали пусто, потому что никакого ответа у меня не было.
Мы замолчали. Слышно было, как рядом шуршали юбки, как тётя Катя поправляла Марии платок, поглаживала её плечи ладонями. марья сидела, опустив голову, беззвучно всхлипывала. По дороге прошёл босой мальчишка с корзиной, остановился, глянул на нас настороженно и тут же побежал дальше.
— Пойдём к Оле, — сказал я наконец. — Может, вместе решим, что делать.
— Пойдём, — коротко согласился Федька.
Воздух тянул сырой прохладой, сквозь рваные облака пробивалось солнце, и светлые полосы ложились на крыши и плетни. У Оли во дворе было чисто и спокойно. Под навесом стояла длинная лавка, на верёвке темнел от росы старый фартук, у берёзы лежала колода для рубки, а в щепу был вбит топор. У крыльца стояла сама Оля с медным ковшиком в руках, поливая цветы в глиняных горшках. Завидев нас, она сразу отставила ковш, вытерла ладони о передник и всмотрелась пристальнее, словно почувствовала ещё до слов, что пришли мы неспроста.
— Привет, — сказала она тихо.
Мы поздоровались, кивнули и шагнули во двор. Оля отошла в сторону, пропуская нас в сени. Она поставила на стол кувшин с квасом, рядом — три глиняные кружки, и сама присела напротив.
Сложив руки на коленях, Оля посмотрела сначала на меня, потом на Федьку и прямо сказала:
— Ну, говорите. Я слушаю.
Я пересказал Оле всю вчерашнюю ночь, не опуская ни слова. Федька сидел рядом и время от времени кивал, вставляя короткое «так и было», подтверждая каждую мою фразу. Оля слушала внимательно и не перебивала. Сначала стояла у крыльца, прижав ладонь к ковшику, потом присела рядом на лавку. Чем дальше мы говорили, тем мрачнее и серьезнее становилось её лицо.
— А сегодня, — добавил я, — теть Маша мужа искала. Женщины только машут рукой: мол, найдётся. А у нас внутри холод стоит. Алёша… теперь дядь Савелий.
Оля тяжело вздохнула, поставила ковшик на ступеньку и сказала тихо, но твёрдо:
— Рано пока шум поднимать. Подождём до вечера. Если к тому времени не вернётся, тогда уже будем искать.
Федя нахмурился, будто хотел возразить, но промолчал, лишь дёрнул плечом и опустил глаза. В этот момент из сеней выскочил её младший брат — лет девяти, с тряпичной куклой без руки, весь запыхавшийся после ссоры. За ним — старший, босой, и, сжав губы, пнул ногой по доске.
— Да брось её, дурак! Сейчас в печь кину, — сердито сказал он.
— Не кидай! — закричал младший и юркнул за Олю, прижимаясь к её юбке.
Она нахмурилась и щёлкнула пальцами:
— Тихо оба. Уймитесь.
Старший буркнул что-то себе под нос и ушёл обратно в избу. Младший сел на ступеньку крыльца, покосился на нас исподлобья и, не найдя других занятий, принялся грызть ноготь.
— Нам теперь и самим сидеть сложа руки нельзя, — сказала Оля и снова посмотрела прямо на нас. — Старики помнят больше нашего. Надо к ним сходить, расспросить, поди расскажут что.
Я перевёл взгляд на Федьку, он молча кивнул.
— Значит, идём вместе, — сказал я.
Оля поднялась с лавки, поправила платок на плечах и добавила спокойно:
— Пойдём. Лучше не откладывать.
Она уже шагнула к калитке, но вдруг остановилась, прикусила губу и пошла назад к сеням. Мы переглянулись, а она скрылась за дверью и через минуту вышла снова, держа что-то под передником. Подошла ближе, расправила ткань и показала небольшую бутылку мутного стекла, в которой плескалась прозрачная жидкость. Сунула за пазуху, так что только горлышко мелькнуло.
— Это кому? — спросил я, удивившись.
Оля чуть усмехнулась, но голос у неё был серьёзный:
— Деду Гавриле. С пустыми руками к нему не пойдёшь, а так хоть разговорится.
Федька хмыкнул, поправил за плечом ремень и сказал:
— Верно, дед упрямый, без чарки от него слова не вытянешь.
Мы вышли за ворота втроём. Дорога тянулась мимо огородов, в траве стояла сырость, а где-то вдали перекликались вороны. Оля шла впереди, не торопясь, показывая тропу меж грядок. Мы с Федькой держались позади, глядели на её спину и на дорожку, где сырая трава цеплялась за обувь.
У самого края деревни, за покосившимся плетнём, показалась низенькая изба с узким крыльцом. На пороге вытянулся лобастый пёс: он поднял голову, поводил носом и, узнав своих, тяжело вздохнул. Под лавкой у стены распластался пепельный кот, лениво прищуриваясь на солнечную полоску, пробившуюся в щель. Во дворе куры перебирали лапами пыль у бревенчатой стены, рядом валялись два толстых чурбака и охапка крапивы, перевязанная старым шпагатом.
Оля постучала и не дожидаясь отклика, отворила дверь. В сенях пахло дёгтем и сушёной рыбой, тёплым деревом и чем-то приторным. В избе было тесно, но прибрано: потёртый стол блестел в местах, где руки годами тёрли его ладонями. На гвозде висела рваная сеть, грубо тянувшаяся вниз ячейками. Рядом сохли полотнища, а на лавке стояла крынка кваса и две глиняные кружки. Гаврила сидел у окна, щурился и перебирал в пальцах узелковые чётки — сухой, сутулый, в старой рубахе, которой лет столько же, сколько и ему. Он глянул на нас и на бутылку, помолчал, приглядываясь, и кивнул на лавку.
— Здравствуйте, — первой сказала Оля и, не разводя долгих слов, поставила на стол мутноватую бутылку, придвинув её ближе к старику. — Мы к вам с вестью и с вопросами.
Гаврила скосил глаза, чётки в его руках замерли. Он взял бутылку, откупорил, понюхал и осторожно налил себе в маленький гранёный стакан. Сделал глоток, поморщился, но выпил до конца. Поставил стакан на стол и снова протянул к себе чётки, медленно перебирая узлы.
— Ну, спрашивайте, — сказал он, не глядя на нас, голос у него был хрипловатый, но ровный. — Раз уж пришли.
Мы с Федькой сели за стол. Перед нами стояли глиняные кружки, в которых плескался квас с густым запахом кислого хлеба.
Я сглотнул, собрался с мыслями и заговорил — о том, ради чего мы сюда и шли:
— Дед Гаврила… расскажи про ту девушку, что утонула.
Старик приподнял голову, перевёл взгляд с меня на Олю, потом на Федьку. Его пальцы неторопливо пересчитали один узел на чётках, потом другой.
— А вам это зачем? — спросил он нехотя.
— Чтобы не наделать глупостей, — ответил я прямо.
Гаврила чуть повёл плечом, будто стряхнул с себя лишнее, отставил кружку, посмотрел на стол и заговорил:
— Была девка, Настасья звали. Тёмные волосы, коса — хоть верёвку вей. Парень за ней ходил первый красавец на деревне, уж свадьбу прикидывали, венки плели. А на купальскую ночь весь народ к воде пошёл — венки пустить, суженого поглядеть. Она своего и видит под ивами с другой. Засветился он там… Вот и побежала она, в слезах, к мельнице.
Чётки мягко шуршали у него в руках, будто подтверждали каждое слово. Оля не перебивала, только ладонями обхватила кружку, а Федька чуть сгорбившись слушал.
— Тела её так и не вынули, — продолжал Гаврила. — С зарёй только к ивняку венок приплыл да платье праздничное, косынка ещё… А самой не нашли. С тех пор и ходит, говорят. Каждые восемнадцать лет троих мужиков забирает. Потом стихает. Ночами в окна заглядывает, у воды ждёт.
Он замолк, и в избе какое-то время слышно было только, как потрескивает половица и скрипит лапой кот под лавкой.
— Каждые восемнадцать лет? — спросил я наконец. — А про троих… откуда знаете?
— Так деды сказывали, — коротко ответил Гаврила. — Трое — чтобы круг замкнуть.
— А мельница та всё там же? — тихо спросила Оля.
— Стоит пустая, — буркнул он. — Там с первого всё и началось.
Он подвинул к нам крынку с квасом, себе налил самую малость самогона, смочил губы и снова отставил.
— А про Савелия слышали? — осторожно спросил я. — С вечера ушёл, и домой не вернулся. Жена его ищет.
Гаврила махнул рукой, будто муху согнал.
— Этот объявится к ночи. Не впервой. Алкашня у костров дохнет, а вы тут панику разводите. Пусть дрыхнет, где завалился.
— Не похоже на него, — тихо заметил Федя, но Гаврила сделал вид, что не расслышал.
— Вам-то что, — старик перевёл взгляд на нас. — По себе живите. А разговоры бросьте. Вода молчаливых бережёт, болтливых — учит.
Мы замолчали. Оля придвинула к нему бутылку ближе. Он не стал отказываться, плеснул себе на донышко, чиркнул ногтем по пробке и прикрыл обратно. Пёс у порога тяжело вздохнул и перевалился на другой бок. Кот, лениво потянув лапу, провёл пару раз по уху и замер.
— Невеста без венца… — повторил Гаврила уже тише, будто самому себе. — Беда без имени. От такой беды двери держи на крючке. Услышишь зов — молчи. Встань, перекрестись и ложись дальше.
Он снова придвинул к нам крынку с квасом. Мы взяли кружки и сделали по глотку — прохлада мягко прошла по горлу, оставляя лёгкую кислинку.
— Мы не к худу, дед, — сказала Оля, поднимаясь. — Слово спросили и уйдём.
— Идите, — кивнул он. — Себя бережите. И ночами не бегайте.
Мы вышли в сени, потом на крыльцо. Пёс лениво поднялся, проводил нас до ступеньки и снова улёгся положив морду на лапы. Во дворе было тихо: куры уже расселись по жердочкам, кот спрятался под лавку. Мы дошли до калитки, остановились, оглянулись на избу — за занавеской не было видно, сидит ли ещё там дед.
— Уж больно мало сказал, — пробурчал Федька. — Всё обрубил.
— Упрямый, — спокойно ответила Оля. — Но главное мы взяли.
— А про Савелия отмахнулся, — сказал я, и в груди сразу появилось тяжёлое предчувствие. — То ли не верит, то ли боится.
— И то, и другое, — ответила Оля и шагнула вперёд. — Пойдём к Марфе, пока солнце не село.
Мы двинулись вниз по тропе, миновали журавль у колодца с пустым ведром на перекладине и подошли к невысокому саду Марфы. Яблоня в углу была подпёрта двумя коряжинами, толстые ветви низко гнули землю. На заборе ровным рядом подсыхали белые полотенца. За калиткой виднелась лавка, выскобленная дочиста. Из двора тянуло печным теплом и сладким паром пирогов, смешанным с травяной горечью: на окнах торчали пучки зверобоя, под потолочной жердью висела сушёная душица.
Собачонка у порога, коротколапая и смешная, завиляла хвостом, ткнулась носом в Олину ладонь и тут же уступила дорогу. В тени крыльца лениво растянулись два рыжих кота, жмурились от света и лениво махали хвостами. На подоконнике поблёскивал начищенный самовар. В печи томилось железное пузатое брюшко чугунка, откуда доносился тёплый, домашний запах тушёного мяса и капусты.
— Заходите, дети, — Марфа сама вышла на крыльцо. Подтянула на плечо цветастый платок, распахнула дверь и кивнула нам внутрь. — Садитесь, чайку поставлю, пирогом угощу.
Мы устроились за широким, потемневшим от времени столом. Марфа кивнула, сунула в печь ухват, вытащила противень и переложила на блюдо пироги — половина с капустой, половина с брусникой. Горячая корочка треснула, сок проступил рубиновыми каплями. Шумком разожгла самовар, поставила его на стол, присела рядом, опершись ладонями о столешницу.
Оля положила ладонь на край стола, подождала, пока посуда перестанет звенеть, и сказала прямо:
— Марфа Степановна, расскажите нам про Настасью, как помните. Дед Гаврила сказал главное, да многое скрыл. Нам бы концы связать.
Старуха налила чай в чашки, придвинула нам, себе отлила малую. Помолчала, глянула в окно, где меж веток лежала густая дневная тень.
— Про Настасью хотите слышать, значит, — произнесла негромко. — Что знаю, то скажу.
Мы кивнули. В избе стало ещё тише — слышно было только, как воздух шипит у самоварной трубы, да как кот под лавкой царапнул когтем по полу.
— Девка видная была… тёмноволосая, — Марфа заговорила неторопливо, словно слова сами из памяти поднимались. — Мать рано в сыру землю легла, отец строгий был, не злой, но держал в ежовых. А парень у неё был — Ефим Плетнёв. Красавец первый на деревне, работящий, смех у него звенел… девки табуном за ним шли. Да она его выбрала, и он её. Свадьбу уж поговаривали, рушники бабы мерили, парни задразнивали.
Она взяла пирог, переломила его пополам, аккуратно собрала крошки пальцем, чтобы не осыпались, и продолжила:
— На Купалу пошли все к воде — венки пускать, судьбу узнавать. И увидела она его под ивами — не одного. Стоял он с другой, белоголовой, за руку держал, слова ей шептал нежные. Кровь у Настасьи горячая была, слёзы будто огонь. Бросилась она от огней к мельнице, туда, где омут тяжёлый, круги не расходятся. Наши за ней побежали, да не догнали. На заре у коряги нашли платье да косынку, венок прибило к ивняку.
Оля сидела прямо, ладони лежали у чашки, и над чаем поднималась тонкая струйка пара. Федя едва крошил пирог, больше вертел его в руках, чем ел. Я чувствовал, как кулак сам собой сжимается, и разжал пальцы, чтобы не застучать ими по столу.
— Мужик тот потом женился, — продолжала Марфа всё тем же ровным голосом, — на той самой белоголовой. Прожили они вместе, детей нажили — трое сыновей родилось: Георгий, Елисей и Прохор Плетнёвы. И с тех пор раз в сто лет тяжёлое время наступает.
Знакомая фамилия ударила в виски. Я перевёл взгляд на Олю, она уловила мой смятённый взгляд и чуть качнула головой.
— Плетнёвы… — выдавил я глухо. — У меня дед так звался. Елисей.
Марфа посмотрела прямо, без лишних слов, и сказала спокойно:
— Так оно и выходит.
Мы замолчали. В сенях коротко тявкнула собачонка, кот под лавкой чихнул и стряхнул с усов крошку.
— Вот почему она к твоему окну… — выдохнула вдруг Оля, не договорив, но я и без слов понял, что она имела в виду.
— Можно ли это остановить? — тихо спросил я.
Оля посмотрела на Марфу и повторила уже твёрже:
— Что люди делали, чтобы её успокоить?
— А мне почём знать, — отозвалась Марфа и отвела взгляд к окну. — Одни молились да окна наглухо закрывали, другие венки с записками на воду пускали. Кто говорил: «Любовью лечи», а кто — «Без откупа не уймётся». Кому верить — не знаю. Век живём, век и спорим.
— Марфа Степановна, — сказала Оля негромко, — вы ведь тоже думаете, что она к Сашиному окну приходила не зря?
— Думаю, — подтвердила Марфа. — К кому круг завязан, к тому и тянется.
Федя сглотнул, отставил чашку и почти шёпотом произнёс:
— Значит, нам теперь не отмахнуться.
— Никому не отмахнуться, — сказала Марфа. — В деревне беда общая, хоть и идёт тропой к одному двору. Вы себя берегите. Окна на ночь задвигайте, детям скажите, чтобы на зов не отзывались, как бы сладко ни пели.
Она поднялась, подошла к окну, сняла два небольших пучка травы, перевязанных красной ниткой и вернулась к столу. Положила их перед нами.
— На порог положите и под подушку, — сказала она спокойно.
Мы тоже поднялись из-за стола. Оля взяла пучки: один вложила мне в ладонь, другой протянула Феде. Собачонка подскочила, проводила нас до крыльца, тявкнула коротко и вернулась к порогу.
Из избы вслед донёсся ровный, чуть глуховатый голос Марфы:
— Идите, дети… У Домны ещё спросите. У неё память точёная — где я обойду, там она дожмёт.
Мы вышли за калитку. На дворе стояла тишина. В саду гудела пчела, с межи тянуло сыростью, а где-то в листве пронёсся лёгкий шорох.
— Сто лет или восемнадцать, — сказал Федя вполголоса, — у кого же правда?
— Да Бог их знает, — ответила Оля, не оборачиваясь, глядя на узкую тропу, что вела к соседнему саду. — Пойдём к Домне.
От Марфы мы шли молча. Сладкий дух пирогов остался позади, а с межи тянуло сухой горечью полыни. Дорога проходила мимо моего дома, и я невольно замедлил шаг, будто хотелось задержаться у калитки, но мы всё же прошли дальше и свернули к избе Домны. Она копалась в грядках, по пояс в земле. Холщёвый передник был перепачкан комьями, руки до локтей потемнели от сырой земли, к виску прилипла седая прядь. Увидев нас, Домна выпрямилась, стряхнула землю с пальцев, вытерла ладони о ткань и коротко кивнула.
— Здоровы будьте, — сказала Домна просто и повела нас в дом.
В сенях было прохладно и сумрачно, пахло деревом, сушёной травой и сыры половиком. В горнице у окна тихо посапывал самовар, на блюде лежали сухари и ломти хлеба, рядом стояли три стакана в подстаканниках.
— Садитесь, — сказала Домна, усадила нас за стол и сама присела напротив. Сложив руки на коленях, взглянула внимательно.
— Чайку будете?
— Спасибо, баба Домна, не будем, — ответила Оля за всех.
— Ну, как знаете, — сказала Домна коротко. — Говорите теперь. С чем пришли?
Мы пересказали всё — и то, что успели услышать от Гаврилы, и что добавила Марфа, и то, что сами пережили ночью. Говорили без подробностей, но достаточно, чтобы она поняла. Домна слушала молча, не перебивала, только иногда переводила взгляд на завешенное полотенцем зеркало у стены.
Когда мы умолкли, Домна придвинула к нам блюдце с мёдом, себе налила из самовара полстакана, подула на горячий край и пригубила. Помолчала ещё миг, будто собирая слова, и заговорила глухо, но твёрдо:
— Не мирная она, — сказала наконец. — Душа неупокойная, злится. Ищет того, кто больно сделал, кто сердце разбил.
Оля подняла глаза, пальцы у неё крепче сомкнулись на коленях.
— И потому она приходит к окну Саши?
— Потому, — кивнула Домна. — Всё из-за его прадеда. След от него прямой идёт.
Она замолчала, долго смотрела в сторону окна, где по стеклу скользила солнечная полоска. Потом медленно перекрестилась, словно решаясь и заговорила тише:
— У Настасьи две сестрицы младшие были. Одну звали Аксиньей, другую — Ульяной. От Ульяны род пошёл по женской линии. И жив он до сих пор. То твои прабабки, Оля.
Она перевела дух, взглянула в окно, и только потом добавила мягче, почти шёпотом:
— В детстве я слышала это от твоей бабки. Она моей матери рассказывала, а я у печи сидела и слушала. Всё до слова помню.
Оля побледнела, сжала ладони на коленях, глаза её потемнели. Губы дрогнули, будто она удерживала вопрос, который страшно задать, и наконец выдохнула:
— Значит… мы родня Настасье?
— Так и выходит, — подтвердила Домна. — Но по-женской линии кровь держится иначе.
Федя неловко кашлянул, подался вперёд, не поднимая взгляда:
— А если Саша на Оле женится… может, тогда круг развяжется?
Домна подняла глаза и посмотрела жёстко, так что в горнице сразу стало тише.
— Любовью проклятие не кормят, — произнесла она медленно, делая паузу. — Сказки оставьте детям.
Она перекрестилась, пальцы задержались на груди.
— Либо смерть одного из Плетнёвых, — сказала она глухо, — либо милость воды. Твой дед, Саша, век дотянул в другой деревне. Отец твой по другим деревням ездит. А ты рядом, потому и глядит ночами в твои окна.
Слова её легли тяжело. В груди стало тесно, хоть от окна и тянуло прохладой. Я опустил взгляд на стол и увидел лишь вытянутую по доскам тень от подстаканника. Оля протянула руку, коснулась пальцами моего рукава и сразу отняла, испугавшись самой мысли, сказанной вслух.
Мы молчали, в горнице стояла тишина, прерываемая только далёким криком петуха и шорохом ветра за стеной.
— Спасибо, баба Домна, — тихо сказала Оля поднимаясь.
Во дворе воздух показался легче. Жара уже спала, в яблонях умолк пчелиный гул, от реки тянуло сыростью. У сараев шумели дети, у пруда мычали коровы, в высокой траве настойчиво стрекотал кузнечик. Мы шли к калитке молча, каждый в мыслях перебирал узлы из услышанного.
Когда мы отошли подальше от дома, Федя наклонился ко мне и тихо шепнул, почти не разжимая губ:
— Значит… и тебя может коснуться. Как Алёшу.
— Выходит, да, — ответил я и невольно повернул голову к просвету меж деревьев, где вдали темнела полоска у ив.
Мы проводили Олю до её ворот. По улице тянуло тёплой пылью от дороги, над огородами вились комары, солнце медленно уходило за рваные облака.
Оля задержалась у калитки, обернулась и сказала негромко:
— До вечера.
— До вечера, — ответили мы в один голос.
Она шагнула во двор и прикрыла за собой калитку. Мы с Федькой ещё постояли, молча глядя ей вслед, потом обменялись короткими фразами и ушли в разные стороны.
Вечер поступал мягко и неспешно. Солнце ещё держалось над огородами, но лучи уже ложились косо, тёплыми полосами застревая на верхушках яблонь и на старых крышах сараев. Земля, нагретая за день, отдавала жар, и над грядками поднимался лёгкий пар. Пахло мокрой землёй, укропом и томатной ботвой.
Я взял ведро, поднёс к грядкам и стал поливать. Вода лилась ровными струйками, земля темнела и быстро впитывала влагу. Рядом бегала Ангелина — босая, сарафан держала за подол, волосы растрепались и липли к щекам. Она то заглядывала в ведро, то тянулась к моей руке.
— Дай я, — сказала она и протянула ладони.
Я отодвинул её чуть в сторону.
— Маленькая ещё. Всё расплескаешь.
— Я аккуратно! — надулась она и ткнула пальцем в сухую борозду. — Вон, смотри, тут сухо осталось!
Я вылил именно туда, и сестра горда заулыбалась, словно эта она сама направила воду. У крыльца растянулась кошка, на старом половике копошились котята. Ангелина сразу бросилась к ним на цыпочках, но мать вышла из сеней, остановилась у порога.
— Котят не трогай, — сказала она строго. — Мать бросит.
Сестра замерла, губы поджала.
— Я только посмотрю, — шепнула и села рядом на корточки. Щёку подпёрла ладонью, глядела, как котята дёргали крошечными лапами, пищали и жадно искали молоко.
Потом, вскочив, она метнулась к огороду, заглянула в грядки и через минуту закричала:
— Ой! Жжётся!
Мы с матерью одновременно обернулись. Сестра стояла посреди межи, прижимая к себе охапку крапивы и морщась от боли.
— Сорвала… думала — трава. А теперь руки печёт! — пожаловалась она, торопливо дуя на пальцы.
Мать всплеснула руками и кивнула на корыто у колодца:
— Беги обмой. Кто же в крапиву голыми руками суётся?
— Я думала, она мягкая! — фыркнула Ангелина.
— Вот дурында, — покачала головой мать. — Всё бы тебе шкодить.
— А ты в детстве сама не такая была? — огрызнулась Ангелина, искоса глянув на неё.
Мама промолчала, а я только покачал головой и снова вылил ведро в грядки. В этот момент со стороны улицы донёсся шум: сперва гул голосов, потом торопливые шаги, сбивчивые оклики. Калитка скрипнула и во двор вошли запыхавшиеся мужики.
— Хозяева, — сказал один, вытирая лоб, — Савелия не видали? Мужики собираются, искать будем.
Мать, стоявшая у косяка, оторвалась от дум, нахмурилась и спросила:
— Давно нету?
— Со вчера, — ответил второй, помоложе, держа в руках моток верёвки. — Жена кричит, по всей деревне бегает.
За калиткой шум нарастал: кто-то выкрикивал имя, женщины перебивали друг друга, голос Марьи рвался и ломался. Она стояла посреди двора, бледная, с распухшими глазами, руки у неё тряслись так, что пальцы не могли ухватиться за край платка.
— С вечера ушёл! — кричала она сбивчиво, задыхаясь. — До сих пор нет! Помогите, люди добрые!
Две соседки держали её под локти, поддерживая, чтобы не упала. Мужики собрались кучкой, переглянулись. Старший кашлянул в кулак и сказал громко, чтоб все слышали:
— Так, делимся. Первая группа — к реке. Вторая — на луга, к сенокосу. Третья — по дворам спросите, может, кто что видел. А позже сойдёмся, скажем, что нашли.
— Верно, — отозвался кто-то. — Так быстрее управимся.
Люди закивали, начали переговариваться, кто куда пойдёт.
Мать моя, стоявшая у крыльца, перекрестилась торопливо, ладонью прикрыла губы, и обернулась ко мне:
— Иди, Саша с ними. Общими силами быстрее сыщется.
Я кивнул, почувствовав, как в груди сжалось от её слов, и сорвался с места. Федя заметил меня первым. Выскочил навстречу, схватил за плечо.
— Идём вместе! — сказал он быстро, почти шёпотом, и мы шагнули в цепь, что уже двинулась к реке.
Тропинка вела через луг — высокая трава липла к ногам, сырость пробиралась в обувь. С каждой кочкой вспрыгивала лягушка, шлёпалась обратно в мокрый след.
Мужики шагали молча, лишь иногда кто-то выкрикивал, протягивая голос:
— Са-аве-елий!.. — Эхо отзывалось глухо и терялось в камышах и вязло там.
У берега цепь разделилась. Одни двинулись к камышам, другие пошли вдол воды. Мы с Федькой держались ближе к старшему, что вёл в сторону ивняка. Солнце уже садилось, отражаясь в реке тяжёлыми красноватыми бликами. Вода играла светом, а под ивами становилось темнее, тянуло сыростью.
— Смотрите, — вдруг сказал один из мужиков, наклоняясь.
На сыром берегу тянулись длинные полосы — словно что-то тяжёлое вытащили из воды и волокли по земле. Камыш был примят, стебли лежали в одну сторону, на мокрой земле расползались тёмные разводы, блестящие в косом свете.
У корней ив поднялась муть, вода пошла рябью, пузыри один за другим лопались на поверхности. Ветви дрогнули, шурша листьями, и в этой зыбкой тишине впереди прозвучал низкий, хриплый голос:
— Подойдите… тут, в кустах.
Мы раздвинули ветви ивняка. В глубине, где тень ложилась сплошным пятном на мокрую листву, лежало тело. Белая рука была вытянута к земле, суставы посинели, ногти забились тиной. Ладонь вцепилась в ржавый крючок — будто Савелий держался за него до последнего. Волосы свисали тяжёлыми спутанными прядями, меж которых тянулись длинные водоросли. На лицо прилипали мокрые листья, тяжело осев по щекам. Глаза оставались широко раскрытыми и неподвижными, устремлёнными прямо в пустое небо. На шее виднелись расплывчатые пятна — будто следы пальцев, оставившие бледные разводы на коже. В другой руке Савелий сжимал горсть тины так крепко, что пальцы свело судорогой, и их удалось разжать лишь с трудом.
— Савелий… — произнёс кто-то глухо.
Марья, стоявшая рядом, при виде тела Савелия лишилась сил. Ноги подкосились, руки обмякли, и она упала на землю. Мужики подхватили её под локти, отвели за куст и плеснули водой из фляги. Мы тем временем обошли кусты кругом. У самой воды стояла муть, на ветке покачивалась мужская шапка — тяжёлая, набухшая от воды. В стороне, в примятой траве, блеснула медная монета, но никто не решился к ней прикоснуться. Тишина давила, только редкие всплески рыбы да тонкий писк комаров нарушали её.
— Не сам он тут оказался, — вдруг сказал старший. Голос его дрогнул, но слова прозвучали твёрдо. — Сюда его принесли.
Мужики переглянулись. Несколько человек осторожно раздвинули ветви, подняли тело, вынесли из тени и уложили на полотно. С рукавов стекали густые чёрные струи, а из спутанных волос вытекала зелёная муть.
— Пресвятая Богородица… — шепнул кто-то, торопливо крестясь. — Упокой, Господи…
Мы с Федькой отошли на несколько шагов к самой кромке. Воздух сразу стал холоднее, — от воды тянуло сыростью, во рту появился вязкий речной привкус.
— Это она, — сказал Федя глухо, почти шёпотом. — Настасья его забрала.
Кулаки его сжались до белизны, в глазах легла тьма, взгляд сделался злым и тяжёлым.
— Тише, — ответил я, сам чувствуя, как в груди похолодело. — Сиди дома — и обойдёт стороной.
Федя обернулся ко мне, в глазах блеснуло отчаяние:
— Ты сам-то веришь в это?
Я не нашёл, что сказать, только отвёл взгляд смотря куда то вдаль.
Со стороны группы раздался хриплый голос старшего:
— Поднимайте. Потянем вверх по тропе, к дому…
Полотно подняли. Четверо мужиков шагали ровно — каждый держал свой край, стараясь не смотреть на то, что нёс. Остальные шли рядом, молча стиснув зубы, и только тяжёлый скрип полотна да мерный топот напоминали о движении.
Народу у ворот было уже много. Когда тело положили у крыльца, женщины кинулись к Марье — подняли её и усадили на лавку. Она уже не плакала, только смотрела вперёд пустым взглядом — словно вся сила и жизнь вышли из неё без остатка. Мужики разошлись молча: один опустился на колоду, спрятал лицо в ладонях, другой прислонился к столбу и уставился в пустоту. Над двором застыла тяжёлая тишина, в которой не находилось ни одного слова.
Я шагнул к Федьке ближе и сказал тихо:
— Пойдём. Тут мы уже не поможем.
Мы отошли к плетню, туда, где меж дворами тянулась пустая полоса. Воздух уже густел вечерней сыростью, в траве стрекотали кузнечики, а от реки тянуло холодом. Мы стояли рядом и молчали — в груди у обоих жила одна и та же мысль, страшная и тяжёлая, которую никто не решался выговорить.
Ночью я долго не мог уснуть: всё ворочался, простыня путалась жгутом под коленями, подушка казалась слишком горячей, а из щели незакрытого окна тянуло сырой речной прохладой. В стене негромко потрескивал брус, а в сенях тихо скрипнула дверь, качнулась — и замерла. Я пытался считать вдохи и выдохи, вспоминал обрывки молитвы и тихо повторял их про себя. Постепенно тяжесть всё сильнее давила на веки, усталость расползалась по телу, и незаметно меня окутала густая, тяжёлая темнота. В этой темноте раскрылась совсем иная ночь — тёплая, с огнями костров, звонкими песнями и терпким запахом трав…
… На лугу у реки горели костры — огонь отражался в лужах, оставшихся после дневной жары. Парни, разбежавшись, прыгали через языки пламени, ухали от смеха и перекрикивались так громко, что эхо уходило к ивняку. Девушки держались кучками — пели, хлопали в ладони, песня их тянулась ровной волной от одного круга к другому. Настасья шла с подружками по лугу — улыбалась, подхватывала песню, и смеялась вместе с ними. На ней было — светлое праздничное платье с вышивкой по подолу, на голове свежий венок из зверобоя, васильков и мяты. Тёмная коса тяжело спускалась до пояса, зелёные глаза светились живым вниманием. На шее поблёскивала тонкая нитка с маленькой иконкой. Но улыбка постепенно меркла — взгляд Настасьи снова и снова скользил по толпе, искал одного, и чем дольше не находил, тем тревожнее становились её глаза.
Девки тащили к реке кадушку для гадания, смеясь и перебрасываясь словами. Каждая нашёптывала своё, то и дело перекрикивая соседку. Мальчишки пробегали мимо, зачерпывали ладонями воду и нарочно брызгали в сторону девчат.
— Настаська, берегись! — крикнул один и, прыснув от смеха, брызнул ещё раз.
Капли блеснули на её волосах и платье, но Настасья лишь улыбнулась, встряхнула плечами и коротко ответила:
— Попадёшься — сам мокрым останешься!
Подружки загоготали, но Настасья уже не смеялась вместе с ними. Она держала венок обеими ладонями и всё вслушивалась в шум вокруг, надеясь выхватить знакомый голос.
— Его с самого утра не видно, — сказала она, склоняясь ближе к уху подруги и понижая голос. — Может, с дружками под ивой засел.
Подруга отмахнулась и бросила вполголоса, почти насмешливо:
— Или по девкам бегает.
Настасья крепче сжала подол платья, но ничего не сказала. Она вышла ближе к воде, где песок под ногами уже был прохладный и мягкий, а огни костров тянулись по глади длинными, дрожащими дорожками.
В стороне, за ивами, поднялся глухой шорох, словно кто-то медленно пробирался сквозь густые ветви. Настасья повернула туда и шагнула в темноту. Ветки тянулись к лицу, листья цепляли плечи, влажная пружинистая трава сбивалась под ногами. В глубине, где земля уходила в низину, темнели две фигуры: женская — с белёсыми, выгоревшими от солнца волосами, и мужская — в знакомой рубахе. Его ладонь обнимала её за талию, лица почти сливались, дыхание звучало одно.
Горло у Настасьи свело так, что крик не вырвался наружу. Дыхание стало рваным, глаза защипало. Она развернулась и побежала прочь, вниз по узкой тропе к старой мельнице. Кто-то из ребят рванул следом, коротко окликнул её по имени и почти ухватил за локоть — но пальцы лишь соскользнули по ткани и разжались. Он остался позади, а Настасья уже бежала дальше. Смех и костры уходили всё дальше, растворялись в ночи, и только шелест травы сопровождал её бег. Сердце билось гулко, отдаваясь грохотом в висках, а под ногами вязко чавкала сырая земля.
У сруба мельницы она опустилась на бревно, обхватила себя за плечи и долго пыталась перевести дыхание. Слёзы текли одна за другой и с каждой каплей в голове вспыхивали вопросы: за что мне такое? Чем я его обидела? Что не так сказала? Чего недосказала? Почему не со мной остался? Чего в ней он нашёл, а во мне нет?
Настасья поправила венок, сняла его с головы и задержала в ладонях, чувствуя как сердце сжимается и дыхание становится неровным. Она наклонилась к реке, разжала пальцы — венок скользнул на воду, качнулся, задел ветку и поплыл дальше, медленно вращаясь в лунном отражении.
Шагнув в реку, она сразу ощутила, как тёплая вода сомкнулась вокруг щиколоток, и платье обмякло, пропитываясь влагой и липко прижимаясь к коже. Она вскинула голову, и в ту же минуту взгляд зацепил огни за ивами, тонкий смех и далёкие голоса. И на миг всё показалось прежним, но взгляд уже скользнул к тёмному углу мельничного сруба и остановился на одинокой звезде, дрожавшей над берегом. Она продолжала идти вперёд. Река поднималась вместе с ней — обнимала грудь, скользила к плечам — и, наконец, сомкнулась над лицом, лишая света и звуков. В густой тишине ещё отзывалось сердце, бившееся всё тише — всё слабее.
На лугу всё ещё тянулись песни, костёр трещал, а девушки переглядывались.
— Что-то не видать её, — одна, крутанув головой, вгляделась в темноту.
— Сходи-ка, глянь, — вторая толкнула парня плечом.
— Ага, щас, — он скривился, глядя в костёр. — Сама придет.
— Эх, грех девку в такую ночь одну оставлять, — буркнула третья, но голос её утонул в песнях да смехе.
А венок Настасьи в это время уже подходил к ивняку, плывя так тихо, что сперва его приняли за тень на воде. Он зацепился за кору, и девки, заметив, переглянулись — одна прикусила губу, другая отвела глаза, третья чуть дрогнула плечом.
Я вырвался из сна резко, словно из воды и не сразу понял, где нахожусь. В комнате стояла густая темнота, а сквозь незадвинутую занавеску и приоткрытую форточку медленно тянуло влажным холодком. Некоторое время я лежал неподвижно, прислушиваясь к собственному дыханию. Постепенно в тишине проступила тихая женская мелодия — гладкая, ясная, без единой фальши. Она звучала совсем близко, растекалась по стенам и отзывалась в коже лёгкими мурашками.
Я замер, когда вдруг ощутил на себе пристальный взгляд. За окном, вплотную к стеклу, проступало бледное лицо. Тёмные волосы липли к щекам, падали вниз тяжёлыми мокрыми прядями, и с их концов медленно капала вода. Огромные мутные глаза впились прямо в меня и сверкали в темноте хищным светом. От страху я подтянул одеяло к подбородку, и в ту же секунду по раме прошёл лёгкий стук — сначала один, потом спустя долгую паузу другой, а затем и третий. Я зажмурился, уткнулся лбом в подушку и не двигался, пока мелодия не смолкла на миг — и не вернулась вновь, ещё тише, ещё ближе, словно чей-то шёпот склонился прямо к уху.
— Отче наш… — прошептал я так тихо, что сам едва расслышал. Сердце забилось сильнее, грудь сдавило, дыхание перехватило — и в тот же миг вдали сверкнула молния. Гром ударил так, что стекло задребезжало, и вся комната озарилась белым светом.
На мгновение вспышка легла на её лицо, и оно открылось во всей мерзкой яви. Серовато-бледная кожа вздулась волдырями, местами лопнувшими, с которых стекали мутные капли. Длинные волосы свисали спутанными клочьями: одни облепляли лоб и щёки, другие прилипли к шее, а между ними просвечивала голая мокрая кожа. В тёмных прядях путалась тина — с концов падали тяжёлые капли. Губы растянула широкая, хищная улыбка, от которой лицо казалось ещё более размытым. Но страшнее всего были глаза — огромные, налитые густо-красным, неподвижные и немигающие. Они впивались прямо в меня мёртвым, пристальным взглядом, и в их глубине мерцал холодный, злой свет.
Я натянул одеяло до самых ушей, накрылся с головой, стараясь спрятаться от всего, что шевелилось за окном. Дыхание сбивалось, липкий пот катился по вискам, ладони увлажнели и беспомощно скользили по ткани. Короткие молитвы, которым учили с детства, сами шептались на губах — слова путались, липли, но всё же оставались единственным, за что можно было уцепиться в этой ночи.
Я лежал неподвижно, вслушиваясь в каждый звук. И вдруг по крыше застучало — сперва редкими дробными каплями, а потом густым тяжёлым ливнем, словно небо разверзлось сразу. Дождь забрал в себя всё лишнее — заглушил посторонний шорох, вытеснил чужой голос, поглотил пение, которое ещё недавно звучало у самого окна. В темноте пахло мокрым деревом и сырой землёй, из щелей тянуло тяжёлой гнилью и холодным сквозняком. Я медленно повернул глаза к окну — там уже никого не было — лишь стекло дрожало под напором дождевых струй.
Глава 5: Русалкина неделя
Утро выдалось душным и тяжёлым. Солнце уже высоко поднялось над крышами, и лужи после ночного дождя почти исчезли, оставив на тропинках лишь влажный след. Только у колодца в глубокой ямке, ещё стояла неподвижная, плотная от жары вода. На огороде держалась лёгкая сырость: с грядок тянуло прохладой земли и свежестью, а от избы струился сладковатый запах хлеба и сухих трав, разложенных на подоконнике. У крыльца, в тени, кошка растянулась под лавкой, прикрыв глаза от света. Её котята с визгом носились вокруг кадки, то сталкиваясь боками, то взлетая вверх маленькими пушистыми комочками.
Прошло всего несколько дней после похорон Алёши и после того, как нашли тело Савелия. Марья, не оправившаяся от смерти мужа, почти не выходила из дома: похудела, побледнела, её глаза оставались красными и усталыми. Родители Алёши тоже тяжело переносили утрату — часто сидели во дворе на лавке и смотрели в никуда, неподвижно, с мутными, налитыми горем глазами. По ночам я всё чаще просыпался от липких снов: в них Алёша и Савелий тянули меня к воде, и холод от этих образов оставался на коже даже после того, как я открывал глаза. Потом я долго лежал, не в силах снова уснуть, прислушивался к тому, как в тишине поскрипывали стены, и ждал, пока за окнами начнёт светлеть. Лишь рассвет понемногу растворял остатки кошмара, делая его не таким осязаемым.
За эти дни мы с Федей стали ещё ближе — держались вместе и всегда находили себе дело. Днём помогали где придётся: то у Марфы воды принести, то у Гаврилы засов починить, то тете Нюре из сеней тяжёлую корзину вынести. Вечерами садились у плетня возле Олиного двора, разговаривали подолгу, слушали, как в печи тихо осыпается уголь и как за садом переговариваются куры. Отец вернулся ещё вчера — усталый, загорелый, будто постаревший за эти месяцы. Его руки были в глубоких царапинах и мозолях, кожа огрубела от постоянной работы. Но глаза оставались всё такими же, как прежде, — тёплыми и ласковыми.
С утра мы возились в сенях: дверь перекосило, и отец решил починить её, пока солнце ещё не пекло голову. Петли давно разболтались — створку тянуло набок, и всякий раз, когда её закрывали, доски вставали вкривь и жалобно скрипели. Отец держал дверь, Петрович стучал молотком, забивая гвозди в сухое дерево. Я подавал ему новые гвозди и придерживал брусок, чтобы тот не съезжал. В сенях пахло сыростью и смолой. Из щели пробивался тонкий луч солнца, падал на пол и подсвечивал пыль, которая плавала в воздухе мелкими искрами. Снаружи слышался крик кур, а у соседей звякало ведро о ворот колодца.
— Держи ровнее, — сказал отец, вытирая пот со лба. — Опять перекосишь, потом и закрыть толком нельзя будет.
— Да держу я, — буркнул Петрович. — Мы ж её уже чинили, а толку? Всё равно перекосилась.
— Так если бы не дёргали её каждый раз как попало, стояла бы и сейчас ровно, — спокойно ответил отец. — Петли подтянем — и будет как новая.
— Ага, как новая, — хмыкнул Петрович. — Подтянем, а через неделю снова просядет.
Отец только фыркнул и замолчал. Терпения у него хватало, а Петрович всегда любил спорить. Я молча подал гвоздь, наблюдая, как Петрович сунул его в щель и ударил молотком.
— Масла каплю дай, — сказал отец.
— В баночке у меня, где нитки, — отозвалась мать из избы. — Ангелина, глянь на полке, только не перепутай с мёдом.
— Разберусь, — ответила Ангелина.
Отец взял баночку, капнул немного масла на петли и несколько раз повёл дверью. Скрип стих, створка пошла мягче. Он прислонился к косяку, провёл ладонью по щетине и кивнул с удовлетворением:
— Ну вот, починили как-никак. Держаться будет.
Тем временем с кухни доносился плеск воды и голоса — Ангелина с матушкой стирали. Таз стоял прямо у окна, над водой поднимался лёгкий пар. Окно было распахнуто настежь, и за ним на верёвке колыхались простыни.
— Гляди, опять носки брату с папиными перепутаю, — смеялась Ангелина. — Потом скажет, что я виновата.
— Молчи уж, — отозвалась мать. — Делай, что велено.
— А то, что он с Олей всё время пропадает, я тоже молчать должна? — сказала Ангелина громче, так, чтобы я услышал.
— Не выдумывай, — вмешалась мать. — У них горе, вот и держатся вместе.
— Ага, горе, — протянула Ангелина. — А мне потом твоё ворчание слушать, что он домой поздно приходит?
Я отошёл подальше, чтобы не слышать её упрёков. Но Ангелина уже выглянула мне вслед, и коротко бросила:
— Куда ты всё с Олей да с Федькой ходишь? Сидел бы дома — помогал.
— Помогаю, когда надо, — пробормотал я.
— Ага, только не мне, — усмехнулась она и снова скрылась за дверью.
Во дворе отец с Петровичем уже о чём-то переговаривались.
— Слышал, в Залесье свадьбу играли, — сказал отец, закручивая шуруп. — Дочка того самого фермера, у кого я был.
— Ну и что? — отозвался Петрович, вытягивая гвоздь.
— Да так… девка хорошая, работящая. Я подумал — тебе бы подошла.
— Ты ещё сватай меня, — отмахнулся Петрович. — Нашёл тоже!
— А что, не вечно ж тебе холостым шататься? Дом пора строить, да детей рожать, — сказал отец спокойно.
— Дом? — протянула из окна Ангелина, вытирая руки о фартук. — Сначала бы жену ему найти, которая согласится с таким жить!
— Сиди там, не встревай! — рявкнул Петрович. — Нашлась умница!
Отец повернулся к нему, посмотрел строго и сухо сказал:
— Тише, Петя. Геля дело говорит.
— Какое там дело! — сорвался Петрович. — Слушать её уж сил нет! Избаловал совсем — вот теперь и старшим перечит.
Он с размаху хлопнул ладонью по двери, и та глухо откликнулась в сенях.
У ворот раздался стук, и на пороге вскоре появился сосед Никитич, ведя за руку семилетнего внука. Мальчишка неловко прижимал поцарапанный локоть и смотрел на нас снизу вверх — глаза у него блестели от слёз и стыда.
— Хозяюшка, бинт не найдётся? — спросил старик, слегка запыхавшись после дороги. — Лёшка мой о гвоздь поцарапался.
— Найдётся, — сразу откликнулась мать и, не теряя времени, крикнула: — Ангелина, тащи йод и тёплую воду! — Потом повернулась к мальцу, смягчила голос и улыбнулась: — Ну-ка, герой, садись.
Лёшка всхлипнул, но подчинился — осторожно опустился на лавку, прижимая руку к груди. Мать ловко закатала ему рукав, взяла тряпицу, смочила водой и аккуратно провела по ссадине. Мальчишка зажмурился, зубами прикусил губу, но промолчал.
— Вот так, потерпи немного, — сказала мать спокойно.
Ангелина уже подала пузырёк, и мать быстро смазала рану йодом. Лёшка ойкнул, но тут же выпрямился, будто стыдясь собственной слабости. Старик стоял рядом, сдвинув брови, и всё время кивал, будто подбадривал внука.
— Ну вот, другое дело, — мать аккуратно перебинтовала локоть и подтолкнула мальца за плечо. — Беги теперь, только смотри, больше не зацепись.
Лёшка кивнул, виновато улыбнулся и сразу спрятался за деда. Старик поблагодарил коротким словом, качнул головой и повёл его к воротам. Несколько мгновений мы стояли молча, пока звук их шагов окончательно не стих.
Тогда отец вытер со лба пот и сказал:
— Ладно… Раз здесь порядок, схожу к дяде Стёпе — у него навес просел. После обеда вернусь.
— Иди, — откликнулась мать. — А я пока кашу доварю.
После обеда я надел рубаху посвежее, плеснул в лицо холодной водой и на минуту задержался у окна. В банках на подоконнике тихо колыхалась вода, а солнечные блики лениво скользили по стене, распадаясь золотыми пятнами. Я взял миску и вышел в огород. Земля под ногами была тёплой и чуть пружинила. Между грядок густо тянуло запахом клубничных листьев, а когда я наклонялся, прохладная мята лёгким холодком касалась пальцев. Я бережно щипал спелую землянику, складывал алые ягоды в миску, чувствуя, как солнце прогревает плечи. С яблони, с ранней ветви, сорвал пару крепких яблок — не совсем сладких, зато сочных на вкус.
Когда вернулся к крыльцу, миска уже переливалась густым малиновым блеском. Я высыпал туда остатки земляники, взял кувшин и шагнул в избу. На столе лежало чистое полотенце, рядом — деревянная лопатка, а по соседству красовалась миска с малиной и блюдо с яблоками. Я просеял муку, всыпал щепоть соли, разбил яйца и плеснул молока. Ложка скрипела по краю глиняной миски— сперва тесто тянулось тугими комками, потом смягчилось, стало податливым и гладким.
— Пекарь из тебя, гляжу, — хмыкнул Петрович.
— Да какой там пекарь, — сказал я, вытирая лоб. — Лишь бы пирог не подгорел.
Печь дышала жаром. Я смазал чугунную сковороду маслом, раскатал пласт теста и ровно уложил пирог внутрь. Сверху посыпал тонко нарезанными яблоками, подмешал горсть малины, а по краям разложил землянику. Сахара не пожалел — хотелось, чтобы верх взялся румяной корочкой и зазолотился сладким ароматом карамели.
Мать протянула мне кисточку из пучка перьев:
— Края яйцом пройди, чтоб не пересохло.
Я тщательно смазал маслом подрумяненные бортики пирога, аккуратно защипнул края и сделал вилкой несколько мелких проколов сверху, чтобы тесто дышало и не вздувалось в печи. Затем бережно поставил сковороду на широкую деревянную лопатку и протянул матери. Среди разложенного белья я выбрал самое нарядное полотенце — белоснежное, с вышитой красной каймой. Расправил его, разгладил ладонью воображаемые складки и приложил к плетёной корзине, оценивая, как оно смотрится. Взгляд упал на лавку, где стоял глиняный кувшин с квасом. Он был холодным, от него веяло желанной прохладой, а по запотевшим бокам скатывались медлительные капли. Я обернул горлышко чистой тряпицей укутывая его, затем достал из тёмного недра шкафа две жестяные кружки и до блеска натёр их сухой холщовой тряпкой.
В эту же минуту из печи повалил сладкий дух яблок и малины. Я приоткрыл заслонку — жар полоснул по лицу, защипало глаза. Внутри, на чугунной сковороде, поднялся пирог — румяная корочка трескалась пузырями, сквозь неё проступали тёмные островки малины. Я ухватил лопатку, вынул сковороду и поставил на стол.
Мы выбрали место выше по течению, там, где вода шла тише, а ива склоняла длинные ветви почти до самой поверхности. Лёгкий ветерок скользнул по листве, и та зашелестела, пуская по воде лёгкую рябь.
— Тут сядем, — сказал я.
— Ага, — кивнула Оля и пригладила траву ладонью.
Я расстелил белое полотенце с красной каймой, расправил углы и поставил рядом корзину. Достал кувшин кваса, две жестяные кружки и деревянную доску. Пирог переложил на край полотенца — он ещё хранил тепло и дышал сладким яблоком с малиной.
— Так вкусно пахнет, — сказала Оля с улыбкой. — Ты сам готовил?
— Сам, — кивнул я. — Не обещаю, что будет вкусно, но захотелось тебя порадовать.
— Ну, прям кавалер, — поддела она и тихо засмеялась.
Я разрезал пирог — корочка тонко хрустнула, на разломе выступил сок и блеснул в солнечном свете. Мы взяли по куску, и пальцы тут же запачкались липкими крошками. Оля провела языком по подушечке большого пальца, слизывая сахар, и чуть смутилась, встретив мой взгляд.
— Ну как? — спросил я, глядя на неё.
Оля кивнула, улыбнулась уголком губ и ответила:
— Очень вкусно. Зря сомневался… даже у меня так редко получается.
— Я старался, — тихо сказал я и налил квас в кружки — пенка поднялась лёгкой шапкой и блеснула на солнце.
Мы ели молча, слушая птичий говор в ветвях и ровное стрекотание кузнечиков в траве. Высокие стебли покачивались от ветра, листья тихо шелестели, а у берега вода с лёгким шумом бежала через камни. Оля протянулась к пирогу, её пальцы скользнули по моей руке и сразу отдёрнулись. Щёки у неё порозовели, взгляд на миг ушёл в сторону. Я подал ей кусок, взял свой и сделал вид, что ничего не заметил.
Она разломила корочку и, словно между делом, заговорила:
— У Лизы с Иваном свадьба через месяц. Ты пойдёшь? Со мной? — Её глаза блеснули из-под ресниц.
Я отставил кружку и посмотрел ей прямо в глаза:
— Пойду. Если позовёшь.
— Я и зову, — сказала Оля — в её взгляде мелькнула улыбка.
Оля чуть потянула за край юбки, опустила глаза и добавила тише:
— Завтра приходи к нам. Мама замеры снимет, костюм тебе сошьёт.
— Хорошо, — кивнул я.
На миг повисла тишина. Ветер качнул ветви, и от ивы легла широкая тень. Оля провела ладонью по полотенцу, будто собираясь с мыслями, потом сунула руку в карман и достала подвеску на тонкой плетёной верёвочке. На её ладони лежал круглый медальон из светлого дерева, отполированный до гладкости. Тонкая верёвочка спадала между пальцев, а в солнечном свете дерево отливало мягким блеском. Оля раскрыла его, и внутри оказалось крошечное изображение — её лицо, с ясным взглядом и лёгкой улыбкой.
— Возьми, — тихо сказала она. — Я решила, что ему лучше быть у тебя.
Я осторожно взял медальон, надел его себе на шею. Дерево коснулось кожи и оставило лёгкое ощущение тепла — почти близости.
— Спасибо, — произнёс я негромко.
Мы говорили о детстве — о ночёвках в сенях, где пахло сушёным сеном и смолой. О реке в августе, когда вода тянула холодом и вкусом железа. О соседях и ребятне, с которой то бегали в поле, то прятались на гумне, пока взрослые искали нас. Вспоминали, как зимой катались с горы на корытах. А летом носились босиком по горячей земле, пока ноги не чернели.
Оля смеялась, рассказывая, как в шесть лет спрятала под крышей банку с крыжовником и забыла. Весной банка лопнула, и птицы облепили крышу — клевали кисло-сладкую кашу и били крыльями так, что изба гудела. Я поделился своим — как стащил у Петьки рогатку и целую осень таскал её, не решаясь вернуть. А когда всё же вернул, услышал простое «ладно», и груз разом слетел с плеч. Наши руки то и дело встречались — на ручке кружки, на краю полотенца, на куске пирога. Солнце поднималось выше. Свет пробивался сквозь ветви ивы и пятнами ложился на её лицо.
— Саша… — тихо произнесла Оля после долгой паузы. — Я…
Несколько мгновений она молчала, потом снова заговорила, осторожно подбирая фразы:
— Знаешь… я давно хотела кое-что сказать. Но всё никак не получалось.
— Сказать что? — удивился я.
Она кивнула, медленно подняла глаза, и в тот миг у меня перехватило дыхание.
— Я тебя… — начала Оля и тут же смутилась. Пальцы её судорожно сжались, и на большом пальце осталась крошка от пирога.
— Ты?.. — сорвалось у меня.
Она выдохнула, и улыбка, робкая и светлая, скользнула по её лицу, тронув глаза лёгкой дрожью.
— Люблю, — сказала она и смотрела прямо на меня, не отводя взгляда.
Я хотел было ответить, но из-за поворота ниже по течению вдруг раздался резкий крик. Ветер донёс суету голосов, плеск и торопливые шаги по гальке. Мы вскочили и бросились вдоль берега — трава цеплялась за ноги, камни хрустели под ногами. С каждой секундой звуки становились отчётливее — вперемешку с шумом воды.
За ивами открылась песчаная отмель. В реке барахтался мальчишка лет девяти-десяти: выныривал на миг, отчаянно бил по воде ладонями и снова уходил вниз, оставляя на поверхности рваные круги.
— Оля, оставайся на берегу! — крикнул я, стягивая с себя рубаху.
Я бросился в воду. Тёплая вязкая толща сомкнулась вокруг, тянула вниз и вместе с тем уносила по течению. Вода сдавливала грудную клетку и била в лицо, мешая сделать вздох. Впереди на миг мелькнул мальчишка. Он отчаянно выгнулся, пытаясь ухватиться за воздух, и исчез под поверхностью. Я поплыл к тому месту и, сделав глубокий вдох, нырнул следом. Вода сразу отрезала все звуки, только в ушах раздался глухой гул. Под водой темнота будто сгустилась ещё сильнее — рядом что-то длинное и холодное задело ногу и обхватило щиколотку. Я ударил свободной ногой, освободился и поплыл вверх.
Уже почти у поверхности лёгкие свело от нехватки воздуха. Я вынырнул и сразу увидел рядом мальчишку — схватил его за плечо, подтянул к себе и аккуратно перевернул на спину. Удерживая его одной рукой, я поплыл к берегу, отталкиваясь ногами и чувствуя, как вода сопротивляется каждому движению. Плечи ныло от напряжения, но я не отпускал мальчишку, даже когда у щиколотки вдруг снова скользнуло что-то холодное и потянуло вниз. Я поджал ноги, справился с этим толчком и продолжил путь, стараясь как можно быстрее добраться до мелководья.
Наконец я добрался до берега, где уже стояли Оля и остальные дети. Я аккуратно вынес мальчишку из воды и осторожно уложил его на тёплый песок. Он закашлялся, и изо рта хлынула тонкая струйка воды с пеной. Мальчишка шумно втянул воздух, его глаза на миг вспыхнули испугом, но почти сразу потускнели от усталости. С холма к берегу сбежались люди — мужчины в выцветших рубахах, женщины с подолами, сжатыми в кулаках. Кто-то приложил влажный платок ко лбу мальчишки, кто-то набросил мне на плечи тяжёлую холстину.
— Заверните мальца, — озабоченно проговорила женщина, стоявшая ближе всех. — Посмотрите, весь посинел, бедный!
— Посторонитесь, — прохрипел я, всё ещё не отдышавшись. — Ему воздуха нужно побольше, не мешайте.
Оля уже опустилась рядом на колени. Она бережно держала мальчишку за запястье, осторожно растирала его ладони, стараясь согреть. Я осторожно приподнял ему плечи и прислушался к дыханию. Грудная клетка дрогнула, в горле прозвучал сдавленный хрип, и мальчишка тяжело, неглубоко вдохнул.
В этот момент он вдруг крепко вцепился в мою руку и едва слышно прошептал:
— Там кто-то был… Меня что-то тянуло вниз…
Женщины поспешно перекрестились, мужчины молча переглянулись — кто-то тяжело сплюнул в сторону омута.
— Всё, всё, дома отойдёт, — тихо сказала седая бабка, заботливо укрывая мальчику грудь платком.
Я перевёл дыхание, наклонился ближе и спросил:
— Ты чей, мальчик?
— Из соседней улицы, — откликнулся мужчина с подпоясанной верёвкой. — Лёшкин племянник он.
— Потерпи, милок, — добавила женщина, аккуратно поправляя платок у него на плечах. — Сейчас тебя домой отнесём.
Один из мужиков осторожно поднял мальчишку на руки, и мужчины медленно понесли его по тропе в сторону деревни. Постепенно шум стихал, люди расходились, и всё вокруг наполнилось прежней тишиной.
Оля подошла ближе и осторожно взяла меня за руку — её пальцы были прохладными, чуть дрожали.
— Ты не ушибся? — спросила она негромко, глядя прямо на меня.
Я покачал головой, но всё же опустил взгляд вниз — на щиколотке темнел тонкий след.
— Нет, всё нормально, — ответил я, стараясь улыбнуться. — Ты-то не испугалась?
— Испугалась, — сказала она честно. — Ты молодец.
— Главное, что всё хорошо закончилось, — сказал я тихо. — Пойдём?
Оля помолчала, посмотрела на меня и так же тихо ответила:
— Пойдём.
Она не разжала пальцев, и мы вместе направились к нашему месту, оставляя за собой едва заметные следы на влажном песке. Мы собрали скатерть, завернули в неё недоеденный пирог, уложили недопитую бутылку кваса, ложки и нож — всё аккуратно свернули в полотенце. Не спеша пошли по деревенской дороге, где в пыли оставались свежие следы телеги.
Первой нас заметила тётка Фроня — стояла у своих ворот, пригладила ладонью волосы и кивнула с улыбкой:
— С гулянки идёте?
— Ага, — ответил я, приподняв голову.
— Вот и хорошо. Гуляйте, пока молодые, — сказала она и отступила в сторону, пропуская стайку мальчишек с удочками.
На углу жеребёнок тянулся к охапке сена у телеги, мотал головой, щёлкал хвостом по бокам. Старик у ворот тихо ровнял грабли, поправлял оглобли, посмотрел на нас и снова занялся своим делом.
У кузницы, из-за сарая, вышел Федя — в мятой рубахе, с травинкой в зубах и хитрой улыбкой. Он вытер лоб, окинул нас взглядом и тут же спросил:
— О, голубчики! Откуда такие красивые идёте? По жаре гуляли, что ли?
— Гуляли, — ответил я.
Федя прищурился, быстро скользнул взглядом по корзине и с любопытством спросил:
— И что у вас там за сокровища припрятаны?
— Пирог ягодный и квас, — сказала Оля.
— Пирог? — Федя вытянул шею, сразу повеселел. — Ну, кусочек подаяния путнику положен по совести!
Оля с улыбкой развернула тряпицу, достала квадратный ломоть пирога и, положила ему прямо на ладонь:
— Держи, Федь, заслужил.
Федя откусил кусок, медленно прожевал, шумно втянул носом запах свежей выпечки и довольно закивал, сглатывая крошки.
— Вот это да… — он посмотрел на Олю с удивлением и добавил:
— Оля, пирог — что надо! Может, ещё кусочек найдётся?
Оля рассмеялась, покачала головой и ответила с улыбкой:
— Это Сашка готовил, я тут ни при чём, — сказала она и кивнула на меня.
Федя удивлённо вскинул брови, хлопнул меня по плечу и рассмеялся:
— Да ну! Я и не знал, что мой друг пироги печь умеет. Оля, повезло тебе с таким мужем — всегда сытой будешь!
Я почувствовал, как вспыхнули уши, смутился, а Оля опустила глаза, тоже едва заметно улыбнувшись. Несколько мгновений мы стояли молча, пока Федя, не выдержав, рассмеялся:
— Ну чего вы, — сказал он, озорно щёлкнув меня по руке. — Я ж шучу.
Мы все рассмеялись, а Федя тут же оживился, завертелся на месте:
— Ну что, пока не стемнело — идём на забавы? Парни уже собрались, площадку расчистили, городки и палки для лапты нашли.
Оля взглянула на меня и быстро улыбнулась:
— Я за лапту, — сказала она. — Только в юбке бегать не удобно.
— Да ладно тебе! У нас в чём только ни бегают, — отмахнулся Федя.
— Идём, — согласился я.
По дороге к нам пристроились ещё двое — долговязый Лёнька с перевязанным локтем и невысокий Колян с вечной чёлкой, почти закрывающей глаза.
Площадка у гумна оказалась как раз подходящей для игры — земля тут твёрдая и ровная, утоптана ногами и колёсами телеги. По краю лежала груда коротких деревянных чурбачков — это были «городки», отполированные ладонями за много лет. Чуть в стороне валялась бита — гладкая палка, потемневшая от частого использования.
За сараем мальчишки гоняли тряпичный мяч. Девчонки сидели на бревне, щёлкали семечки и посматривали на нас, тихо смеясь. Оля поставила корзину на траву, закатала рукава, поправила волосы и встала рядом со мной, перехватив общий азарт компании.
— Давайте в городки, — решительно сказал Федя, оглядывая всех. — Разомнёмся, а потом и в лапту сыграем. Чур, фигуры ставлю я!
Он быстро нагнулся к чурбачкам, ловко выложил первую фигуру — «письмо», затем собрал «колодец», потом «пушку». Отмерил шаги до черты, прикинул расстояние, щёлкнул языком.
— Ну, кто первый будет выбивать?
— Давай ты, — сказал я. — Ты же нас сюда позвал.
— Справедливо, — согласился Федя, взял биту, покрутил в руках и сосредоточенно прицелился. «Письмо» рассыпалось с первого же удара, а бита пролетела по пыли и остановилась прямо у ног Оли.
Оля подняла палку, улыбнулась и, качая головой, сказала:
— Ну ты даёшь, Федя! С первого раза.
Лёнька тут же усмехнулся и громко добавил:
— Да это просто ему повезло! Дуракам, как говорится, всегда везёт.
Федя сделал вид, будто не слышит, и, ухмыльнувшись, поклонился всей компании:
— А вот попробуйте повторить!
Все вокруг рассмеялись, а я шагнул вперёд, готовясь к своему броску. Подошёл к черте, подбросил биту в руке, прицелился и метнул её по земле. Палка скользнула по пыльной площадке, задела край фигуры — несколько городков дрогнули и рассыпались, но не все вылетели за линию.
— Ничего, — сказал Федя, поддерживая меня взглядом.
Он поднял биту, покрутил её в руке и легко, почти играючи, бросил снова — остатки «пушки» разлетелись от одного точного удара.
— Главное — вот сюда целить, — с улыбкой показал он на середину площадки.
Оля взглянула на него с лукавой улыбкой и, не скрывая веселья, бросила:
— Хвастун.
Игра не спешила заканчиваться — иногда мне удавалось снести всю фигуру одним метким броском, а иногда городки упрямо оставались на месте. Федька промахивался, но тут же делал вид, будто так и задумал. Оля выходила к черте, сосредоточенно поджимала губы, прицеливалась и отправляла биту точно в цель, а потом, едва заметно улыбаясь, бросала на нас победный взгляд.
Парни толпились полукругом, громко советовали, спорили — каждый норовил перехватить биту пораньше. Городки весело звякали, разлетались по земле, а в воздухе стоял радостный шум — смех и крики перемешивались в один общий гул. Пыль поднималась лёгкой дымкой, а вечернее солнце растекалось по площадке длинными тенями.
Постепенно игра в городки стала сходить на нет — кто-то замедлил шаг, кто-то лениво вытирал ладонью лоб, а кое-кто уже искоса посматривал на вытоптанную полосу травы.
— Может, в лапту? — предложил кто-то из ребят, перекатывая в руках биту. — Народу как раз набралось!
— Давно пора! — подхватил Лёнька, стряхивая пыль со штанов и оглядываясь на остальных. — Давайте делиться на команды!
Пока Федя палочкой чертил на утоптанной земле линии для новой игры, к нам подошли ещё двое парней и две девчонки. Когда площадка для лапты была готова, все собрались теснее, разбиваясь на команды.
— Оля — в мой стан, — сразу заявил я.
— Ага, разбежался, — тут же фыркнул Федя, косо глянув на меня. — Чтоб она тебе мяч подбрасывала? Не выйдет! Оля — ко мне!
— Так нечестно! — протянул Лёнька, оглядывая всех. — Давайте жребий кинем. Кто вытянет короткую — тот и первым выбирает.
Ребята быстро обломили от ветки несколько палочек, одну нарочно сделали короче остальных. Пока мы перетасовывали их в кулаке, кто‑то подшучивал, кто‑то посматривал на Олю — а она стояла, скрестив руки, и улыбалась. Палочки вытягивали по очереди, споря и дурачась, — короткая досталась Феде.
— Ну, вот и судьба, — довольно объявил Федя. — Оля, идёшь ко мне!
Оля только пожала плечами, бросила на меня короткий взгляд и, не убирая улыбки, сказала:
— Ну и ладно, всё равно потом поменяемся.
Команды определились быстро — Федя стал на подачу, Лёнька ушёл в поле ловить мяч, а мне досталось право первым отбивать. Федя с деловым видом подбросил мяч, кивнул, давая знак, и я со всего размаха хлестнул палкой. Тряпичный мяч взлетел, кувыркнулся в воздухе и шлёпнулся между кустами, как раз за нашей условной базой.
— Беги! — крикнул Федя, махнув рукой.
Я бросился вперёд, на бегу подхватил мяч и перекинул его обратно, едва не зацепив шапку мальчишке, который крутился возле площадки.
— Осторожнее! — крикнула Оля, смеясь и пригибаясь.
Я всё же успел добежать до базы — дыхание сбилось, но ноги держали.
— Добежал! — Федя улыбнулся и махнул рукой. — Очко вашей команде!
После этого Оля ещё несколько раз ловко подала мяч, и вся компания не могла сдержать смех, когда Федя, промахнувшись с размаху, вдруг растянулся на спине прямо посреди площадки.
— Гляди, как вывернулся! — засмеялись ребята, кто-то театрально всплеснул руками, а Лёнька даже присел рядом, притворяясь, будто жалеет.
— Поднимайся, ветеран! — крикнул кто-то с другого края.
— Отстаньте, — сквозь смех отмахивался Федя. — Ещё дам вам фору, вот увидите!
Мы менялись местами, перебегали из стана в стан, кто-то выбегал «на гнездо», биту перетягивали друг у друга, спорили, дразнили, подбадривали — игра не стихала до самого вечера. В воздухе стоял весёлый гул, кувшин с квасом переходил из рук в руки, а остатки пирога исчезали прямо на глазах. Мы играли до тех пор, пока солнце не спряталось за дома и над деревней не зажглись первые звёзды. Дымок из труб ложился по небу светлыми полосами, на границе вечернего воздуха звенели кузнечики, а комариный писк цеплялся за уши, но никого уже не раздражал.
— Ещё бы партию, — предложил Колян, неохотно вытирая ладони о штаны.
— Завтра, — отозвался Федя, отряхивая рубаху и оглядывая всех. — Пора по домам, пока матери всю деревню не разнесли.
— Завтра так завтра, — согласился я, глянув на Олю. — Я Олю провожу.
— Проводи, — кивнул Федя. — А я дойду до кузницы, дед обещал выточить клин к воротам.
Мы пошли по улице, не торопясь. Оля молчала, но всё это время держала меня за руку, будто не хотела отпускать. У её калитки стояла тишина, а в окне теплилась узкая полоска света.
— Спасибо за день, — тихо сказала Оля, не глядя в сторону дома. — Хорошо посидели.
— Хорошо, — откликнулся я.
— Завтра увидимся?
— Увидимся.
— Спокойной ночи, Саша.
— Спокойной ночи.
Калитка мягко скрипнула и закрылась за её спиной. Я стоял, пока её шаги не растворились в доме, а потом медленно пошёл обратно — по тёмной улице, где в окнах уже гас свет, а с низины тянуло прохладой. Чем ближе я подходил к своему дому, тем сильнее ощущал запах реки и сырой земли. В траве мелькали светляки, тёплый воздух был насыщен горечью ила. Я почти дошёл до калитки, когда вдруг услышал — знакомый до дрожи голос:
— Саша! Я тону! Саша, помоги!
Олин крик пронзил меня насквозь. Я замер на секунду — в груди всё сжалось, а в следующее мгновение бросился вперёд. Тропинка к реке тонула в мокрой траве, стебли били по ногам, цеплялись за штаны, под подошвами пружинил рыхлый песок. Я бежал, не разбирая дороги, а голос Оли становился всё ближе, всё острее и тревожнее. В нескольких саженях от берега, прямо в тёмной воде, едва угадывалась тонкая женская фигура. Лицо то всплывало над гладью, то исчезало в глубине, и крик снова разорвал тишину:
— Саша, помоги!
Я бросился вперёд и ступил в реку. Тёплая, вязкая вода сразу сомкнулась вокруг, течение мягко потянуло в сторону, ухватилось за подол рубахи, но я продолжал идти, не останавливаясь.
— Я иду! — хрипло выдохнул я, когда вода уже обхватила меня по пояс.
С каждым шагом становилось всё тяжелее двигаться. Вода поднималась к груди, к плечам, обволакивала всё тело тягучей тяжестью. Между пальцами ног скользили мягкие стебли, цеплялись за пятки, будто не хотели отпускать. Я расправил руки, пытаясь плыть вперёд, но с каждой секундой казалось, как что-то тянет вниз.
Позади раздался всплеск. Жёсткая рука вцепилась мне под мышку, другая ухватила за воротник. Меня резко дёрнули назад, потащили к берегу, поворачивая лицом к песку. Я захрипел, пытаясь отдышаться, но хватка была крепкой, не давала вырваться. Я успел бросить взгляд в сторону. Там, где мгновение назад мелькала белая фигура, теперь была только тёмная вода.
— Дурень, — выдохнул Петрович прямо мне в ухо, не обращая внимания на мой сиплый кашель. — На кого мать оставишь?
Он перевернул меня на бок и несколько раз резко ударил между лопаток. Изо рта и носа вылилась тёплая, горькая вода с запахом тины и железа. Меня скрутило кашлем, горло жгло, я хватал воздух, пока лёгкие снова не наполнились, а шум в голове не утихал.
— Дыши, — сказал Петрович коротко. Он ещё раз хлопнул меня по спине, крепко сжал грудь и отпустил. — Дыши, говорю.
Я попытался поднять голову. Сквозь слёзы и капли воды увидел его рядом — он стоял по пояс мокрый, плечо облепила рубаха, на руке болталась сеть, которую Петрович, видно, тащил домой и бросил прямо на песок. В темноте блеснул нож на поясе, рядом лежал багор.
— Она звала, — выдохнул я едва слышно, голос дрожал. — Я не хотел… Она звала.
Петрович бросил взгляд в сторону реки, где было пусто — только вода темнела и мерцала под звёздами.
Он стиснул зубы, потом спросил:
— Встанешь?
Я кивнул, но ноги не держали. Петрович подхватил меня под руку, легко поднял и крепко удержал, не давая снова опуститься на песок.
— Домой, — сказал он твёрдо. — И голову не поднимай.
Я шёл, спотыкаясь, держась за Петровича, и лишь когда под ногами пошла утоптанная тропа, а за спиной скрипнул наш дворовой ворот, понял, что мы дома. Переодевшись и выпив горячего настоя, я почувствовал, как тепло разливается по телу, и напряжение постепенно уходит. Я лёг на кровать, прислушиваясь к тому, как в избе постепенно затихают шаги, как дом оседает в тишину, и вместе с этим тяжелеют веки. Уже почти проваливаясь в сон, я услышал, как тихо отворилась дверь. В комнату вошёл отец, сел рядом на стул, положил ладонь мне на плечо и долго сидел молча, глядя в маленькое оконце.
— Сын… — сказал он наконец негромко.
Он помолчал, словно собираясь с силами, и продолжил, не отводя взгляда от окна:
— Лето тогда стояло жаркое. Спал я на лавке у окна и среди ночи вдруг проснулся от холода, хотя ночь была тёплая. Поднял глаза — а в углу у печи баба стоит, смотрит на меня не отрываясь. Волосы длинные, мокрые, вода с них прямо на пол капает. Я хотел отца позвать, да голос пропал. Лежал без движения, слушал и уже думал — конец мне. А тут вдруг отец за стенкой кашлянул, щеколда на двери звякнула — и сразу дышать легче стало
Я поднял на отца взгляд и тихо переспросил:
—И что было потом?
Он опустил глаза, провёл ладонью по колену, смахивая невидимую пыль, и негромко продолжил:
—Я тогда зажмурился. А когда открыл — в углу уже никого не было. Только под печью лужица темнеет да влажный след тянется к порогу.
Я нахмурился, чувствуя, как по спине пробегает холодок.
—И так теперь всегда будет?
Отец встретил мои глаза, и во взгляде его читалась непоколебимая твёрдость.
—Пока не отмолим. Грехи предков за нами тянутся, сынок. — Он придвинулся ближе, и его тяжёлая, тёплая ладонь легла мне на плечо. — Вот что. На выходных отвезём вас с матерью к бабке Агафье, в соседнюю деревню. Побудете там, покуда всё не утихнет. А я с Петровичем останусь, дела докончим и тогда уж подъедем.
Во рту уже вертелись слова возражения, но я лишь молча кивнул, смирившись с его волей. Отец поправил сбившееся одеяло, и его рука на мгновение задержалась на моём плече, словно пытаясь передать часть своего спокойствия.
—Спи сейчас, — сказал он, и в голосе его прозвучала непривычная мягкость. — Тебе нужен покой.
Я лежал, не отводя взгляда от окна, за которым стояла плотная неподвижная тьма. Ближе к полуночи донёсся первый стук — глухой, осторожный, три удара с паузами, словно тот, кто стучал, не торопился и ждал когда ему откроют. Прошло несколько долгих мгновений, и стук повторился — ещё тише, но настойчивее. Вслед за стуком протянулся неразборчивый шёпот. Слова тонули в темноте, но среди них я отчётливо уловил своё имя. Горло сдавило сухим узлом, дыхание сбилось, сердце болезненно сжалось.
Я натянул одеяло до самого носа и зашептал:
— Отче наш…
В тот же миг по поверхности стекла раздался тонкий, царапающий звук — точь-в-точь как будто снаружи медленно провели острым ногтем, оставляя на нём невидимую борозду. Деревянная ставня едва заметно дрогнула и издала тихий, жалобный скрип. Я лежал не шелохнувшись, с широко раскрытыми глазами, впитывая каждый шорох и вздох ночи за тонкой преградой окна, и терпеливо ждал, когда же, наконец, прорежет темноту первый спасительный крик петуха.
Утром я позавтракал наспех и почти сразу побежал к дому Оли. День стоял ясный, в палисаднике над цветами лениво гудели пчёлы, кузнечики стрекотали в густой траве, а на крыльце, перекинутая через дощечку, сушилась выбеленная тряпица. У калитки меня встретил её младший брат — босой, загорелый, в выгоревшей рубашке. В одной руке он вертел кораблик из коры, другой держался за косяк.
— Здарово! — сказал он серьёзно, поглядывая то на меня, то на свой кораблик. — Ты к Оле?
— Здравствуй, — ответил я, улыбаясь. — Да, она дома?
— Дома, где же ей быть, — важно ответил он и, не отрываясь, начал раскачивать кораблик на ладони.
Потом с гордостью протянул его мне:
— Смотри, какой сделал!
— Сам мастерил? — спросил я, рассматривая его работу поближе.
— Сам, а кто ж ещё! — засмеялся он, гордо расправив плечи и тут же крикнул в сторону дома: — Оль, к тебе Саша пришёл!
В горнице, у самого окна, стояла Олина мама — светлоглазая, в простом переднике. Она осторожно вытирала миску льняным полотенцем и краем глаза взглянула на меня, когда я переступил порог.
— Здравствуйте, тёть Марин, — сказал я, заходя в дом.
— Проходи, Саша, — улыбнулась она приветливо, — позавтракал уже? Может, чаю горячего налить?
— Спасибо, тёть Марин, я поел, — ответил я, улыбаясь в ответ.
В этот момент из соседней комнаты появилась Оля. Её волосы были чуть растрёпаны, щёки розовели после сна. Она едва заметно улыбнулась, подошла ближе и почти сразу взяла меня под руку.
— Привет, — прошептала она, бросая взгляд на маму. — Ты чего так рано? Что-то случилось?
— Просто хотел увидеть тебя, — честно признался я.
Тёть Марина улыбнулась, не спрашивая лишнего, и кивнула:
— Ну, раз пришёл — проходи. Я как раз самовар поставила, сейчас чай будет.
Оля осторожно потянула меня за руку в свою комнату. Здесь было светло и по-девичьи уютно — у окна стояла прялка, на столике аккуратно лежали цветные ленты, книжка в тканевой обложке, чашка с васильками. На стене — вышитая салфетка, на спинке стула — голубой платок.
Оля тихо прикрыла за нами дверь, повернулась ко мне и едва слышно сказала:
— Ну, рассказывай…
Я сел на край кровати, сжал ладони, пытаясь унять дрожь в груди, и рассказал всё, не утаив ни одной детали. Оля слушала молча, не перебивая. Лицо у неё заметно побледнело, губы подрагивали, но она упрямо не отводила взгляда. Когда я замолчал, между нами повисла тягучая тишина. Оля медленно повернулась к окну, долго смотрела куда‑то вдаль, словно собираясь с мыслями, и только потом слёзы выступили у неё на глазах.
— Ты… надолго? — спросила она, чуть качнув головой и с усилием улыбнувшись.
— Как отец решит, — ответил я тихо. — Думаю, ненадолго.
— Лишь бы ты вернулся, — прошептала Оля и смахнула слезу тыльной стороной ладони. — Мне без тебя плохо.
— И мне… — И мне, — сказал я просто, почти не раздумывая.
Повисла небольшая пауза. Я сжал ладони, посмотрел на свои колени, потом — на Олю, и только тогда, почти шёпотом, спросил:
— Оль… помнишь, ты тогда… ну, говорила… что…
Голос дрожал, и мне стыдно было спрашивать об этом прямо.
Оля не отвела взгляда, только мягко кивнула и тоже очень тихо сказала:
— Что люблю? Правда.
Я почувствовал, как горло перехватило, взгляд сам опустился, и только потом едва слышно произнёс:
— Я тоже тебя люблю, Оль. Просто… раньше боялся сказать, а сейчас понял, что не хочу больше молчать.
Она чуть улыбнулась, склонила голову, и наши лбы почти соприкоснулись. Я осторожно притянул её ближе, и мы поцеловались Ладони у неё дрожали, а сердце билось так сильно, что, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди.
Оля первой немного отстранилась, провела ладонью по моему плечу, быстро посмотрела в сторону и, чуть смущаясь, но всё равно улыбаясь, прошептала:
— Саша, вдруг мама зайдёт… или братья. Давай я отпрошусь, а потом прогуляемся, ладно?
Я кивнул, и мы вышли в горницу. Тётя Марина поставила перед нами кружки с горячим чаем, положила на тарелку несколько пирогов и села напротив. За столом повисла короткая пауза, каждый думал о своём, и тогда Оля первой нарушила тишину:
— Мама… Саша с семьёй уезжают, — тихо сказала она, опуская глаза к кружке. — К бабушке, в Ярославку.
Мама Оли удивлённо посмотрела на Олю, а потом её взгляд скользнул ко мне:
— Вот как? Надолго уезжаете?
Я пожал плечами, стараясь говорить ровно:
— Не знаю… До конца лета точно, а дальше — как получится.
Оля тут же добавила, чуть неуверенно:
— Мам, можно мы с Сашей погуляем? Он скоро уедет, а я хотела просто… пройтись с ним.
Тёть Марина посмотрела на нас внимательно, затем улыбнулась:
— Идите, только не задерживайтесь.
Мы ещё немного посидели за столом. Когда чай в кружках остыл, я поднялся, попрощался с тётей Мариной, и мы с Олей вместе вышли во двор — солнце уже поднялось высоко, а в воздухе витал аромат свежей травы. Мы с Олей вышли со двора и сразу свернули к Федькиному дому. Он сидел на завалинке у самого крыльца, закинув одну ногу на другую, штопал рукав и время от времени прищуривался на солнце. Увидев нас, тут же вскочил, отряхнул ладони.
— Здарово, влюблённые, — фыркнул Федька, не скрывая широкой улыбки. — Чего это вы так рано по деревне шастаете?
— Попрощаться пришёл, — ответил я, чувствуя неловкость, но улыбнулся в ответ. — Мы завтра всей семьёй уезжаем к бабушке, в Ярославку.
— Зачем? — Федька вскинул брови, окинул меня взглядом с ног до головы. — Мы ведь ещё столько всего не успели…
— Так я ненадолго, всего пару недель, — заверил я, пожав плечами. — Бабушку навестить надо.
— Эх ты, — махнул рукой Федька, притворно вздохнув. — Мы ведь совсем без тебя пропадём, со скуки помрём! — Он хлопнул меня по плечу и добавил уже тише: — Ты хоть письма пиши, ладно?
— Обещаю, — улыбнулся я. — Как только приеду — сразу черкну пару строк.
В разговоре на мгновение повисла тёплая, почти неловкая пауза. Оля смущённо улыбнулась, уставившись себе под ноги.
— Мы сейчас к Лёньке зайдём, — сказал я, — может, пойдёшь с нами?
— Не, папка не отпустит, — Федька покачал головой и с лёгкой досадой оглянулся на двор. — С утра дел по горло, сам видишь.
— Ну, если что — заходи потом, — кивнул я, крепко пожал Федьке руку.
— Ну, не прощаемся, — усмехнулся Федька, крепко пожал мне руку, потом хлопнул по плечу. В его взгляде мелькнула привычная озорная искорка, но голос прозвучал мягче, чем обычно.
— Ты смотри там — не забывай про родную деревню, — добавил он и махнул рукой на прощание.
Мы с Олей спустились с крыльца, шагнули в расплавленный солнечный свет, и через пару мгновений уже шли по знакомой пыльной дороге. К дому Лёньки мы подошли почти неслышно — дверь была распахнута, на подоконнике валялась рубаха, но самого его нигде не было. Мы постояли у ворот, прислушались, — и, не дождавшись никого, пошли дальше. Солнце уже перевалило за верхушки дубов, и по пыльной дороге легли длинные золотые тени. В пруду телята плеснули копытами, над огородами тянулась тёплая дымка, в траве сновали стрекозы.
— Это всё временно, — тихо сказал я, останавливаясь.
— Я знаю, — так же тихо ответила Оля. — Я буду ждать.
Мы обошли деревню по кругу и вернулись к её калитке. Оля задержала мою руку чуть дольше обычного, и посмотрела прямо в глаза.
— Береги себя, — сказала она негромко.
— И ты, — ответил я.
Мы долго стояли, обнявшись, не в силах сразу отпустить друг друга. В какой-то момент Оля чуть улыбнулась сквозь слёзы, ещё раз крепко сжала мою ладонь, и только тогда я шагнул за калитку.
Сумерки медленно опускались на деревню. Небо темнело, становилось насыщенно-синим, а по оградам и дорожкам тянулись длинные тени от окон и заборов. В сенях копились мешки, перевязанные крепкими верёвками. У стены стояли свёртки с бельём, пакеты с травами, узлы с одеждой. Мать на лавке сосредоточенно пересчитывала полотенца, перекладывала их, приглаживала складки и иногда тихо вздыхала.
Ангелина ворчала, шаркая тапками по половицам:
— Сколько можно собираться… Я никуда не поеду! Почему нельзя после Спаса?
— Не ной, — спокойно сказала мать, не поднимая головы. — Переждём недельку-другую, вернёмся. — Она аккуратно завернула икону в полосатое полотенце, перевязала бечёвкой и положила поверх белья.
— А котята? — Ангелина посмотрела под лавку, на тёплое гнездо.
Отец проверял ставни, хлопнул по раме и отозвался:
— Пока мы с Петровичем приглядим. А через пару дней отнесём к Домне.
Мать-кошка зевнула и свернулась на соломе, обвив хвостом котят. Петрович тем временем перетащил ставню к другому окну, прислонил к стене, вытер ладонь о штаны и посмотрел прямо на меня:
— Завтра на рассвете подброшу вас до брода, а дальше Митрий на лошади отвезёт прямо до деревни.
Ангелина нахмурилась, сжала губы, но спорить больше не стала.
Когда последние мешки легли у стены, хлопоты постепенно сошли на нет, и в доме воцарилась тишина. За разговорами и делами вечер незаметно стал глуше — оставались только шорох шагов, негромкие голоса, лёгкий скрип лавки. После ужина мы ещё долго сидели вместе, перебрасывались короткими фразами, а вокруг постепенно сгущалась тишина — лишь изредка щёлкали жерди на чердаке, последний жар затихал в печи, и по стенам медленно тянулись удлинённые тени. Постепенно разговоры затихли, каждый отправился к себе. Я лёг на кровать, уткнулся лицом в прохладную наволочку и сразу уснул, не успев ни о чём подумать.
Ночью меня разбудил сырой ветер из окна. Рама дрогнула, занавеска взметнулась и опустилась обратно, тихо шурша по подоконнику. Тогда я понял, что забыл закрыть окно. Ветер нес с собой запах реки — терпкий, влажный, с горечью ила и мокрой древесины. В глубине двора прошелестели листья, глухо щёлкнула сухая ветка. Далеко перекатился гром, и бледная вспышка осветила потолок, на мгновение выхватив углы комнаты, прежде чем всё снова поглотила тьма.
Я сел, собираясь подняться и прикрыть раму, но в тот миг из тишины прорезался голос.
— Саш… — позвал знакомый голос. Он раздался так близко, что у меня задрожали пальцы.
Я приподнял занавеску, стараясь разглядеть сквозь мрак:
— Оля?
В ответ донеслось протяжно, сладко, с тягучей лаской в голосе:
— Са-а-ша… выходи.
Я спустил ноги на холодный пол, натянул штаны, накинул рубаху и шаг за шагом дошёл до двери. Осторожно придержал щеколду, чтобы не звякнула, и вышел на крыльцо. Ночь стояла серая, затянутая туманом. Он ложился на плечи, тянулся за одежду, густыми клочьями висел над дворами. Из-за сараев тянуло прохладой, и вся деревня казалась вымершей. На востоке коротко мигнула молния, на мгновение осветив пустую улицу. У плетня шуршнул ёж или мышь, в соседнем дворе залаяла собака и тут же смолкла. Я вышел на стёжку, что вела вниз к реке, и каждый раз, когда внутри поднималось сомнение, знакомый голос звал меня по имени так уверенно и ласково, что всё колебание таяло без следа.
Берег встретил меня влажным, утопающим под ногами песком и приглушённым плеском воды, доносящимся из гущи камышей. Туман поднимался почти до пояса, его плотная молочно-белая пелена окутала весь берег и поглотила границу между сушей и водой. Я замер на месте, напрягая слух, и сквозь обволакивающую тишину различил отзвуки борьбы — резкое, беспомощное барахтанье, короткий, обрывающийся всхлип, а затем переходящий в бульканье глухой хрип, доносящийся из-за старой, наполовину затопленной коряги.
Я шагнул в реку. Холод сразу обжёг ступни, песок под ногами поддался и ушёл в глубину. Вода поднялась до колен, потом до пояса, дыхание стало резким и прерывистым. Сделав ещё два шага, я оттолкнулся и поплыл, разрезая руками тяжёлую поверхность. Туман сомкнулся вокруг, лишая меня ориентиров. Свет дальних молний сюда не доходил — только изредка над головой проступала узкая сероватая полоска неба. Внезапно что-то холодное обвилось вокруг левой ноги, сомкнулось выше щиколотки и с силой потянуло вниз. Боль пришла не сразу — сперва поднялась паника, а за ней нахлынул страх. Я рванулся вверх, ударил пяткой, вырвался и вынырнул, захлебнувшись и хватая воздух вместе с брызгами песка и ила.
И в этот миг небо раскололось вспышкой. Молния ударила так ярко, что на секунду пробила весь туман, разрезала его белым сиянием, и в этом свете рядом со мной всплыло лицо. Тёмные волосы распустились по воде, пряди медленно колыхались, тянулись в стороны. Лицо было мертвенно-белым, а большие глаза светились изнутри и неотрывно смотрели на меня. В тот миг я понял, что передо мной не Оля, и сердце остановилось на удар, пропуская ритм. Она едва заметно улыбнулась, и от этой улыбки стало только холоднее. Я попятился, рванулся в сторону берега и, захлебнувшись на вдохе, хрипло произнёс:
— Оля дома… отстань!
Я грёб к светлому клочку у берега, где туман казался чуть реже, но в какой-то миг понял — берег уже не там, куда я стремился секунду назад. Грудь сводило, в глазах темнело, руки наливались тяжестью. Задержав дыхание, я лёг на воду, вспоминая, как отец в детстве учил держаться на плёсах, но в тот же миг чужие волосы обвились вокруг запястья и шеи, липли к лицу, лезли в рот.
Я попытался сбросить её и ударил локтем, но её пальцы крепко вцепились под ключицу и потянули вниз. Вода сомкнулась над лицом, и вместе со звуками исчез весь мир — осталась только глухая тишина со звоном в голове. Вывернувшись, я рванулся вверх сквозь тяжесть воды и на короткий миг вынырнул, жадно втянув воздух вместе с запахом тины и привкусом железа. Но тут же холодная рука скользнула по животу, сжала рёбра и потянула вниз. Я ударил её запястью изо всей силы, однако хватка не ослабла, и вода снова сомкнулась надо мной. Грудь сдавило так сильно, что каждое движение превращалось в мучение.
Я понял, что больше не выдержу, и вдохнул воду. Она ворвалась разом, обожгла горло холодом и тяжёлым грузом осела в лёгких. Сквозь толщу сверху пробивался мутный свет, и сознание метнулось к нему. В тот миг молния озарила небо, и её отражение скользнуло по воде, на мгновение высветив корягу у берега — ту самую, на которой мы сидели с Олей летом. Я потянулся к ней, вытянул руку, но пальцы прошли по пустоте. Волосы облепили лицо, переплелись с чужими прядями, и её ладонь легла мне на грудь.
Я пытался оттолкнуться, но ноги не находили опоры, руки слабели и не слушались. Вода густела, становилась вязкой и тяжёлой, а потом вдруг показалась тёплой. Но ощущение быстро рассеялось, и темнота сомкнулась со всех сторон.
— Идём домой, — сказала она ласково, тихо, почти у самого уха.
— Оля… — выдавил я, захлёбываясь.
Последнее, что я понял, — лёгкие больше не требовали воздуха, тело ослабло, а в голове осталась только одна картина — Олина калитка, медленно закрывающаяся за ней, и тонкая полоска света в её окне. Я потянулся к этому свету, но он оставался далеко. Что-то влажное и липкое скользнуло по щеке, коснулось губ, веки сомкнулись сами, и я ушёл вниз — туда, где не было ни голоса, ни света, ни пути обратно.
Глава 6: Эпилог
На следующее утро Ангелина поднялась раньше всех. Ночь ещё не ушла, в окнах стоял густой серый свет, и казалось, что вместе с ним в избу вошёл туман и сырой холод. Девочка, стараясь не шуметь, прошла по скрипучим половицам и толкнула дверь в Сашину комнату. Постель оказалась пустой. Одеяло сползло на край, на табурете висела рубаха, аккуратно оставленная с вечера. Окно было настежь раскрыто, и оттуда тянуло влажным запахом реки.
Ангелина застыла на пороге, потом бросилась во двор. Оглядела крыльцо, сарай, заглянула к колодцу. Позвала сначала тихо, почти шёпотом, а потом громко, изо всех сил. В ответ ей донеслось только карканье ворон с ивняка за огородом. Она вбежала обратно в избу, сорвала с гвоздя платок и, сбиваясь на полуслове, разбудила мать и отца. В доме сразу поднялась суета — щеколды загремели, доски заскрипели. Петрович пересёк двор широкими шагами, а отец, ещё сонный и бледный, натягивал сапоги прямо на ходу.
Туман стелился по деревне густой белёсой пеленой. Соседи один за другим выходили на крыльца, переговаривались хмуро и коротко. Мальчишки поначалу носились впереди взрослых, но, почувствовав тревогу, сбились в кучку и стихли. Обошли дворы, поспрашивали у соседей, заглянули к Олиной матери — Саши нигде не оказалось. Тогда Петрович с Фёдором двинулись к реке. На отмели, где песок был размыт течением, нашли его одежду — рубаха лежала смятой тяжёлым мокрым комом, рядом валялись штаны, всё пропитанное водой и запахом ила.
Фёдор поднял рубаху, подержал её на вытянутых руках, будто не решаясь прижать к себе, а потом всё-таки притянул к груди и медленно опустился прямо на сырой песок. Петрович стоял неподалёку, не подходя ближе и смотрел в неподвижную темную воду
Дальше был длинный день и короткая ночь, которые смешались в один упрямый, глухой поиск. Мужики спустили лодки и медленно повели их по плёсу, баграми цепляя коряги и топляки. Вдоль берега протянули верёвочную цепь, шаг за шагом прочёсывая воду. С дальнего двора привели собаку — та долго тянула воздух, поднимала морду к ветру, дважды порывалась ступить в реку, но всякий раз останавливалась, садилась на песок и молча поджимала хвост. К вечеру на улице стало тихо, и в окнах домов одно за другим вспыхивали огоньки свечей. В Сашином доме перед иконами зажгли лампадку, и её тусклый свет до поздней ночи колыхался в полумраке.
Через девять дней в избе читали молитву. Голоса звучали ровно и печально, под потолком висел запах воска и кутьи. На сороковой день снова собрались — вынесли блины, поставили кутью, завесили зеркала и крест-накрест перетянули ставни. Дом дышал тишиной и памятью, а за окнами медленно наступала осень. В тот же год Фёдор с женой, дочерью и Петровичем собрали вещи — и перебрались к материнской родне в Ярославку.
Годы тянулись один за другим. Боль не отпускала сразу — она долго стояла тяжёлым комом в груди, и всякий раз, когда летом от реки тянуло сыростью и гнильцой, у матери начинали дрожать руки, а отец затворял ставни ещё до наступления сумерек. Они жили мирно, в заботах и труде, и когда пришёл их час, ушли вместе, в один день. Петрович со временем устроил свою судьбу. Встретил женщину, о которой мечтал, женился, и в доме его зазвучали детские голоса. Двое ребятишек бегали по двору, смех наполнял избу, и он уже не знал прежнего одиночества. Его жизнь сложилась долгой и ровной, и счастье оказалось простым и крепким — тем самым, о котором он когда-то молчаливо мечтал.
Ангелина вышла замуж за человека ровного и терпеливого. Родила шестерых детей, хлопотала о них до глубокой старости, крестила внуков и правнуков. Когда её не стало, на девяносто девятом году, в деревне говорили — прожила долгую и крепкую жизнь — и ни одной молитвы не забыла, какой когда-то учила её мать.
У Оли дорога сложилась иначе. Часто она уходила к реке, садилась под старой ивой, долго смотрела, как облака ложатся в воду, и молчала. Сватов отводила, в доме старалась быть нужной — бралась за любую работу, и берегла братьев. На двадцатом году сердце её не выдержало. В ту весну семья похоронила её и вскоре уехала в другую волость. Дальше их след растворился за чужими изгородями, и только на берегу по-прежнему шумела ива, под которой Оля любила сидеть одна.
Федька ещё несколько лет держался — помогал на завозах, ходил на сенокос, ночевал у рыбаков, мог посмеяться в компании, но уже без прежнего озорства. Постепенно стал исчезать на целые недели, возвращался худой, усталый, с потухшими глазами, и всё чаще его видели с кружкой, чем за работой. Умер он в сорок шесть лет, один, с разорённой печенью и мутным взглядом. На похоронах у его могилы стояли всего двое — сосед и плотник с дальнего конца улицы. Они вспоминали его и говорили — человек был добрый, сердечный, только уж слишком неумелый к собственной беде.
Старики прожили каждый свой век до конца. Гаврила дожил до глубокой старости, помнил все даты и любил подолгу сидеть у окна с чётками в руках. Марфа держала в избе запах пирогов и зверобоя, часто присаживалась на лавку и смотрела куда-то вдаль. Домна копалась в грядках до самой последней весны, а когда уже не могла подняться на крыльцо, просила посадить её на лавку в тени яблони.
Про проклятие вспоминали всё реже. Первые годы после того лета мужики не задерживались у воды в сумерках и спешили затворить окна до первого петуха. Потом осторожность сама собой стала сходить на нет. Настасья больше не появлялась. Сашина гибель оказалась последней в череде — и круг, что тянулся из давних времён, наконец разомкнулся.
Деревня пустела — сперва уходили молодые, потом старики. Старая мельница не выдержала ветра и рухнула, оставив косую гряду камней среди осоки. Дома расползались, сгнили крышки колодцев, сквозь пороги пробилась трава. Последняя печная труба коптила до первой зимы без хозяина, а потом тоже осела. На месте Сашиного двора поднялась рябина. Осенью её тяжёлые красные гроздья звенели на ветру, и по пустой улице перекатывались с возов чужие шишки.
Иногда путник, сбившийся с просёлка, останавливался у ивняка и вслушивался в туман. Казалось, будто вода шепчет чужим голосом, будто в низине кто-то зовёт по имени. Но то были лишь камыши, стрёкот кузнечиков и далёкое карканье ворон, которое всегда приходило с рассветом и уходило к полудню. Память жила дольше людей, дольше пустых изб, дольше осевших троп.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
