Колчан калёных стрел. Книга первая
Глава 1. Конец войны
В полях на окраине Синеграда неожиданные для начала осени холодные ветры гнали по небу тучи и трепали светлые волосы воеводы Елисея Ивановича. Чернела выгоревшая земля на месте погребального костра. Немели пальцы. Размеренно билось уставшее сердце. В небе, пророча бурю, кувыркались вороны.
— Здесь.
Черный пепел. Конец его пути. Больше идти было некуда и незачем.
Он ведь знал. Знал летом ещё, но до одури, до безумия надеялся на чудо. Вдруг — ошиблись. Случается — спутали. Бывает же так — жива, потерялась, найдётся.
Нашлась — в списках павших, в чёрном пепле на краю Синеграда. Её лёгкая, чуть поеденная ржой кольчуга лежала теперь у него в наплечнике. На вороте был железный ярлык со скрытым именем ратника — чтобы утаить воина, если будет необходимость. У душегубов, лучших бойцов волшебного мира, такая необходимость была: их в плен не брали, убивая до первой звезды.
Елисей помнил слова волшбы, которыми она скрыла надпись на ярлыке, но, получив кольчугу, не сразу заставил себя их произнести. Слова были: «Чисто поле».
«Огняна Елизаровна Решетовская», — явил ярлык вытравленное её ужасным почерком имя. И надежда умерла.
Он не успел даже предать её огню: из неподобающей воину могилы её нетленное тело вынули другие, и на погребальный костёр возложили другие. Ничего ему не оставили, кроме поржавевшей от крови кольчуги.
— Как? — спросил он почти ровно, но горло всё равно перехватило.
Стоящий рядом витязь пожал плечами — неловко, неуверенно. Переступил с ноги на ногу, вздохнул.
— Не ведаю, Елисей Иванович. Мы только огню их предавали.
Подумал и добавил:
— Маленькая, лёгонькая была. Почти что дитятко.
Елисей не выдержал и зажмурился. Витязь отвёл глаза, подумал, да и зашагал прочь, оставляя прославленного душегубского воеводу и наставника, княжича Елисея Ивановича Глинского наедине с его скорбью.
Над пепелищем дул ветер и кричали птицы, но Елисей слышал только сумасшедшую, разрывающую голову тишину. Нужно было что-то сделать, чтобы прекратить её: заговорить, закричать, ударить, убить.
Отомстить.
Закончилась тяжкая война, какой на землях склавинов не бывало сотни лет. Пять месяцев минуло с тех пор, как несметные полчища ифритов убрались восвояси, так и не получив желаемого, а голова их кагана украшала лобное место столицы склавинов. Погашенный могучей ифритской волшбой огонь вновь полыхал в печах, а люди и ведьмаки гулко и хмельно отпраздновали победу. Но даже и теперь в лесах и горах, а особенно — в укрепленных приграничных посадах оставалось ещё немало хорошо вооружённых ифритов. Их вытравливали точно крыс и обменивали на пленных склавинов.
Четверо ифритов держали оборону в хорошо укреплённом хороме, затерянном в густых лесах. Небольшой отряд душегубов никак не мог подойти вплотную — от пожелтевшей по осени чащи дом отделяла причудливо изогнутая река. Она петлёй омывала хором, оставляя лишь небольшую перемычку сухой земли, которая, как и сама речка, простреливалась из окон горницы, где засели ифриты. Душегубы, скрываясь от метких луков за толстыми стволами вязов, пускали в хором зажжённые стрелы и то и дело мелькали меж деревьями, вынуждая врагов тратить стрелы впустую.
Наконец, склавинам удалось зажечь подклеть, и волшебный ветерок погнал дым в горницу к ифритам. Откашливаясь, они вывалились из задымленного хорома на крошечный перешеек, оставленный изогнутой рекой, и первыми ринулись в бой, намереваясь подороже продать свои жизни.
Старшего из них бросили в воду с ходу — он почти не сопротивлялся. Другой скрестил мечи с беловолосой душегубкой и совсем юным воином, почти мальчишкой. Оставшихся двоих поделили между собой ещё трое душегубов. Мечи сошлись с оглушительным лязгом, но исход боя был ясен с самого начала: склавинов было больше.
Воевода Елисей Иванович, облаченный в легкую кольчугу, стоял на берегу реки на голову выше боя, и, скрестив руки на груди, смотрел, как его люди сначала выволакивают из холодной воды старого ифрита, а затем одного за другим скручивают всех остальных. Четверо пленных — знатная добыча, которая немало знает и немало поведает.
Что ифриты будут говорить, воевода не сомневался. На указ не пытать пленных Елисею было плевать: они его Огняну до смерти замучили. Потом он, безусловно, отдаст их всех переговорщикам, чтобы обменяли на брата беловолосой Зореславы — яростной душегубки, Елисеевой бывшей юнки. Потом.
Довольные своей работой душегубы бросили пленных на колени перед воеводой.
— Принимай, Елисей Иванович! — сверкнула счастливыми глазами Зореслава, прослышавшая о планах воеводы и бывшего наставника. И ослепительно улыбнулась другому душегубу, седоватому и высокому, носившему на безымянном пальце такое же кованое обручальное колечко, что и она.
Глинский нехорошо ухмыльнулся в короткую темную бороду и вынул из-за пояса нож с кованой ручкой, украшенной обережными знаками. Ступил к первому из четырех пленных, пнул ногой, побуждая вскинуть голову.
— Отряд.
— Эрлик-хан тебе пусть отвечает, собака склавинская, — рявкнул тот злобно, смело помянув самую страшную ифритскую нечисть.
В ответ острое жало ножа быстро скользнуло у его горла.
— А-а-а!
Елисей вспорол пленнику кожу под подбородком. Страх от пролетевшего у горла лезвия всё-таки мелькнул на смуглом лице ифрита.
— Неверный ответ, — рявкнул княжич. — Повторяю. Отряд?
— Пятый отряд великого Есугея, — выплюнул тот, силясь зажать плечом щедро хлынувшую кровь.
Елисей помолчал, вспоминая боевые карты. Душегубы за его спиной переглянулись, тоже прикинули, пожали плечами.
— Прошедшая зима, месяц ренен, — уточнил Глинский, назвав по-ифритски лютый, третий зимний месяц. — Город Синеград.
— Не дошли, — без нового предупреждения ответил ифрит. — К середине весны только под Синеград добрались.
От остальных Елисей Иванович добился и того меньше — их отряды около места гибели Огняны и вовсе не были. Но то по их словам, а доверять ифритам — себя не уважать. Мальчишка Неждан, ещё один брат Зореславы, бестрепетно протянул воеводе верёвку, и Глинский принялся вязать на ней узлы, один за другим. Ифриты похолодели. Такая веревка, обвязанная вокруг головы и затягиваемая колышком, была простым, но страшным орудием пытки.
— Сзади! — крикнул седоволосый душегуб и вскинул лук.
Почти дюжина ифритов верхом на лошадях показались из-за поворота лесной дороги, да так быстро, что стало понятно, почему их услышали только сейчас: тяжело дышащие лошади почти летели над землёй, подгоняемые разъяренными всадниками.
— К бою! — скомандовал Елисей, отбрасывая верёвку и откидывая крышку колчана.
Душегубы рассыпались по поляне в привычный расчёт. Елисей с Зореславой и Нежданом заняли оборону вокруг пленных. Ифриты сбросили с плеч короткие гнутые луки и пустили первые стрелы. У них не было щитов, и луки тоже не у каждого. На продуманное нападение их появление походило мало. Скорее — на бегство.
— И откуда только взялись, — зло прошипела Зореслава, натягивая тетиву разрывчатого лука.
Глинский выпустил стрелу, попал в плечо одному из первых всадников. Неждан последовал его примеру, но Елисей, бросив взгляд на оставшихся за их спинами пленников, отрывисто велел:
— Неждан, с этих глаз не своди. Без тебя сложится.
— Без тебя справимся, без тебя сложится… А я душегуб, между прочим! — обиженно проворчал мальчишка.
— Душегуб, душегуб, — согласилась Зореслава и заступила брата. — Елисей, мой вот тот, на шакала похожий.
И выстрелила, залихватски прищурив глаз. Смешливая, весёлая, Зореслава была младше Глинского всего на несколько лет — так и не скажешь, что он успел побывать её наставником. Несколько нестройных стрел прозвенело в ответ. Одну особо меткую, с тяжёлым наконечником, Глинский перехватил ладонью у самого горла.
— Елисей! — позвал из-за поворота лесной дороги зычный женский голос. — А заверни-ка мне их!
Показались ещё всадники — душегубы во главе с немолодой поленицей, девицей-богатырем. Высоченная, широкоплечая, красивая, с чёрной толстой косой, она во весь опор мчалась на вороном коне и натягивала тетиву.
— Младлена, — узнал кто-то из душегубов. — Это она их, видать, из соседнего посада выкурила.
— Эх, поленица удалая, на коне сидит как влитая, — пропел кто-то из душегубов, пуская в ифритов две стрелы одним выстрелом.
Ифриты растерялись, не зная, в какую сторону отстреливаться в первую очередь. Не прошло и четверти часа, как душегубы стянули их с лошадей и связанными побросали под сосны.
— Ну здрав будь, буй тур Елисей Иванович, — улыбнулась воевода Младлена Дамировна и с размаху опустила руку на плечо Елисея, едва не вогнав немаленького душегуба в землю. Голос у неё был рокочущим, будто дальние громы. — А пересмотри-ка этих. Ежели верить Ярополку, здесь есть осьмнадцатый отряд Буурала.
— Буурала-отца или сына? — вскинул светлые острые глаза Елисей, поцеловав черную косу Младлены.
— А это уж тебе выяснять, я не умею, — отмахнулась поленица и поглядела на задымленный, лениво горящий хором. — О, а ночуем-то мы сегодня под крышей!
В светлицу потушенного хорома Елисей Иванович пришёл уже затемно. Младлена Дамировна как раз читала заговоры над полуразрушенной окосевшей печкой, надеясь починить. Елисей бросил на лавку колчан и лук в расписном налучье, сел у разбитого окна.
Во дворе слышались песни и смех душегубов, пахло жареным мясом. В их мире вновь горел огонь, и не приходилось больше есть сырую зайчатину и засушенные на ветру лепешки из желудевой муки. Дружинники сидели у костров и всё глядели на пламя, будто на божество — за пять месяцев, что минули с победы, они так и не привыкли к нему. Всё боялись — снится. Опасались — растает, будто морок болотный. Руки тянули и смеялись. И песни складывали — о возвращённом огне и о навек потерянных друзьях.
— Заберёшь моих пленников в столицу? Переговорщики за них Зореславиного брата выменять обещались, — попросил Елисей.
— Чай, не тяжко, — повела плечом поленица, с досадой откладывая печную заслонку. Печь была волшебной, такие редкий мастер класть умел, и починить — тоже не всякий. — Не ладится печурка… А я пирогов хочу — страсть. Что полоняники говорят-то, кстати?
— Не тот отряд, — досадливо огрызнулся Елисей. — Эти Буурала-деверя. Вечно у них все на одно имя да один лик.
Поленица покачала головой, бросила в печку прутик берёзы, которым волшебничала.
— Всю войну пирогов с грибами хотела, — пожаловалась она. — А с победы так ни разу и не сподобилась сготовить, некогда.
Младлена прошлась по светлице, задевая темноволосой головой свисающие со сволока пучки можжевельника, старые и осыпающиеся. Потянула с полки щербатую глиняную кружку, налила стоялого мёду и подставила Елисею. Сама села напротив него на лавку. Сказала тихим голосом:
— Сокол мой ясный, тварей этих на нашей земле не так много осталось, когда и остались вовсе. Как все закончатся, где искать станешь?
— Там, где их много, — криво ухмыльнулся Глинский, принимая кружку. — К ифритам подамся.
Младлена вскинула соболиные брови.
— Ифриты — звери осторожные, а теперь втрое будут. Голову сложишь.
Елисей Иванович сделал вид, что не услышал. Вынул из колчана стрелу, переломил надвое и бросил в печь. Подул на дрова — те зажглись. Огонь промчался по поленьям, но печка по-прежнему молчала.
Младлена Дамировна поглядела на злого, упрямого Глинского и горько скривила губы. Плевать мальчишке на свою буйную голову, а жаль — добрый воин Елисей Иванович. С малолетства в дружине, с юношества — воевода. Княжичи Глинские, славные душегубы, сына в кольчугу повили, с конца стрелы вскормили, под мечами взлелеяли. В восемнадцать, когда иных еще и в дружину не брали, он уже своё отвоевал и ушёл наставником в душегубский стан. И себе на голову присмотрел там юнку, как куница ловкую и злую. Выучил на славу, выпестовал, взял с собой на войну и не уберёг.
— С чем пироги печь будем, деточки? — спросила простуженным голосом печка.
— Вышло! — обрадовалась поленица. — С грибами, милая, с грибами! Я по воду! Елисей Иванович, пригляди-ка за печью, пока…
В горницу не вошла — белой лебедью вплыла дивной красоты девица в алом сарафане. Вскинула на Младлену яхонтовые глаза, улыбнулась медово, засмеялась тихо и переливчато. Рукавом махнула — позади неё открылись двери, без слов приглашая душегубку проследовать вон.
— Эт-то ещё что? — громоподобно рявкнула Младлена Дамировна. — Ты как прошла? Ты чьих будешь?
Красавица подмигнула неожиданно повеселевшему Елисею и приложила палец к губам. Младлена хотела ухватить гостью, как та вдруг ссохлась, уменьшилась — поленица только воздух и поймала. Девица встрепенулась: коса расплелась, превратилась в лохмы, сарафан растаял в воздухе клочьями тумана, черты лица растянулись и постарели.
— Тьфу, чередница! — в сердцах сплюнула Младлена. Чередниц, нечисть с болот и лесов, она недолюбливала — в войну они не спешили помогать склавинам, хотя могли, ох, как могли! Всякому умели так голову вскружить, что тот и дышать забудет.
— Ладно молодцев — очаровала, беспутная! Но как тебя девицы не остановили-то?
Чередница дребезжаще хихикнула и вынула из волос несколько сучков. Бросила в печку, и огонь радостно загудел.
— Зореславушка, касаточка моя, пропустила, — ухмыльнулась чередница и предупредительно вскинула руку с длинными грязными ногтями.
— Свои, Младлена Дамировна, — подал голос Елисей Иванович. — Это Кошма, чередница из моего стана.
— Дай поговорить, касаточка, — прищурилась Кошма. — Шибко важное дело, шибко спорое. Ступай, голубушка, ступай, печка теста просит… Да ступай ты уже! Елисеюшка, дело важненькое, голубчик.
Кошма бросилась к столу, едва за недовольной Младленой закрылись двери. Выдохнула, заглянула княжичу в глаза.
— Живая.
Елисей не понял, сдвинул брови в немом вопросе. Кошма погладила его руки, попросила ласково:
— Пойдём, касатик, пойдём. Живая она.
Глинский затвердел лицом, выровнял спину.
— Меня Любомирушка прислал. Он бумаженьки видал, её бумаженьки в Трибунал передали. Со дня на день приговор вынесут.
Глинский повёл подбородком, не ответил. Кто-то взял её имя. Перепутали. Бывает.
— Ты слышишь меня, соколик? Пойдем, вызволять её надобно, из беды-неволи выручать. Чем-то таким нехорошим около Трибунала пахнет, паскудством пахнет, дружочек. Никого не пущают, всех дружинных прочь выставили, будто особливо злобную судить намереваются. Любомирушке, соколу ясному, и тому крылышки подсекли. Пойдём же, касатик, пойдем, милый. Слышишь меня?
Он слышал, но не понимал. Или не верил. Или боялся поверить. Заметал взглядом по светлице, пытаясь понять — спит, бредит?
Живая?..
Если это не она, он не справится.
— Да что же ты, голубочек, ну вставай же, — причитывала Кошма. — Жива наша Огнюшка. Елисей! Ты слышишь меня, касатик?
Услышав её имя, он встал, едва не уронив лавку. Почти ничего не видя, направился к выходу. Тишина, владевшая им с того самого дня на пепелище, лопнула и посыпалась звуками, запахами, чувствами. Оглушила, сбила с толку. Повела за собой прочь.
Живая.
Глава 2. Рудники
Душегубка Огняна Решетовская спала и во сне хотела есть. До тошноты, до боли в утробе. Голод мучил её постоянно — когда спала и когда бодрствовала, когда мыла проклятое золото и когда собирала пальцем последние крупицы каши со стенок мятой оловянной миски. Голод проникал в беспокойные сны о тех, кого она убила и кого потеряла, делая эти сны ещё страшнее.
За последние два года она не ела досыта ни разу. Суровая военная зима в заснеженных лесах без огня и припасов яствами не баловала, два плена у ифритов и вовсе прошли в голоде. Даже когда перед самой победой раненую и истощённую Огняну освободили, вволю тоже не кормили, нельзя было. А победного пира для Решетовской так и не случилось. Зато случились золотые рудники.
Снедь на княжеских приисках давали исправно и по совести, исходя из того, какого весу каторжанин. Чуть меньше, нежели требовалось для сытости — полагалось, что так осужденные и ожидающие Трибунала работать будут лучше. Вот только для отощавшей за долгий плен у ифритов Огняны Решетовской это значило бы верную гибель. Но погибать за здорово живёшь она не намеревалась. Огняна была душегубкой, а душегуб — воин особый, о нем не зря добрая слава проложена.
Всегда ведьмаки и изредка люди, наученные убивать, спасать и воевать как никто другой, душегубы почитались среди склавинов наравне с княжичами. Сызмальства оставившие родной кров ради сложной ратной науки, они знали лишь одну семью — дружину, лишь одно дело — ратное, лишь одну судьбу — землю родную беречь. Они росли с оружием в руках, и к возрасту становились настолько искусными в волшбе и войне, что один душегуб стоил троих витязей. Душегубов любил простой люд, уважали княжичи, побаивались бояре.
Решетовская была проворной от природы и умелой по научению. Славный наставник Елисей Иванович положил не один год, чтобы сделать доброго воина из хилой, мелкой девчонки, какой он встретил её семь лет назад.
Огняна снискала славу знатной дружинницы: в ратных подвигах — лютой, в братстве душегубском — верной, в волшбе — умелой. Она прошла войну и два ифритских плена. Пережила позорное заключение под стражу вместо рушников под ноги и лилейника во славу головы её светлой, как полагалось победителю. И уж умереть от голода на княжих рудниках в ожидании Трибунала она точно не могла себе позволить. Вот потому почти каждую ночь, едва отдышавшись от привычного кошмара о минувшей войне, Огняна выходила на промысел.
В ту ночь над рудниками стояла мёртвая, недобрая тишь, и в тиши этой Огняна открыла глаза, борясь одновременно с кошмаром и невыносимым голодом. Глухая рябиновая тьма гуляла над горами беззвучными молниями. Было черным-черно — когда бы не далёкая гроза, не разглядеть ни самих рудников, ни глинобитных лачуг, где ютились каторжане, ни широкой речки, стишавшей здесь ход.
Решетовская с трудом задержала рвущееся дыхание, заставляя себя сделать один долгий выдох вместо дюжины коротких и трудных. Ещё и ещё, пока не уймётся сердце. Ей приснился плен, и умоляющие глаза сестры, и красный от крови снег, и мужская рука в нём.
Не думать, не вспоминать, не давать излиться горю — так её учили. Елисей говорил: когда совсем туго, когда вот-вот упадёшь — делай и не думай. Ни о прошлом, ни о будущем, ни о том, как тебе плохо. Делай что угодно, только не стой на месте. Остановишься — мысли тебя одолеют, одолеют и погубят.
Огняна с силой потёрла лицо, прогоняя остатки сна. Она потом отгорюет своё — когда Смарга, великое пламя справедливости, её оправдает. Когда она получит всё обратно — доброе имя славной душегубки, своё место в строю и Елисея, живого и невредимого. Нужно только подождать. Её учили ждать, думать и побеждать. Справится, не впервой.
Решетовская встала с кучи соломы, переступила несколько каторжан, спавших вповалку на полу, и дошла до подслеповатого окна, выходившего на восток.
— Куда ночь — туда и сон, куда ночь — туда и сон, куда ночь — туда и сон, — проговорила одними губами старинный заговор.
— Что ты колобродишь опять, убивка мерзопакостная, — протянул недовольный женский голос из темного угла. — Что ни ночь — спасу от тебя нет.
Решетовская крутнулась на месте злым волчком, но сдержалась в самый последний миг — очередной драки ей сегодня недоставало.
— Рот закрой и спи, — ответил вместо Огняны старый витязь Жихарь, что лежал у самой двери. — Сама народ и полошишь.
В ответ ему что-то ещё проворчали, мальчишеский голосок шикнул на всех сразу, и снова стало тихо. Огняна легким шагом пробралась между товарищами по несчастью и села на кучу соломы Жихаря, у самых его ног. Удобнее расправила сорочку, подкатала штанины. Оперлась на стену спиной, убрала с лица отросшие волосы, некогда неровно обкромсанные ножом, и принялась ждать. Полыхнула беззвучная молния. Рябиновые ночи — когда есть только молнии, без грома и дождя — коварные ночи.
В этой лачуге их было только двое таких — дружинников в ожидании Трибунала. Остальные даже, кажется, и волшбы не имели. Это были обычные люди, не ведьмаки. Мирные поселяне. Огняну обвиняли в убийстве таких же. Всякий знает, что душегубы, хоть и уважаемы более прочих, но и опаснее диких зверей. Этим ничего не станет положить людей десятками, когда будет такая потребность. У Огняны её не было, а обвинение имелось.
Она знала, что Жихарь не спит. Он вообще спал мало, всё больше смотрел в окно безучастными мёртвыми глазами. Жихарь всё всегда делал одинаково обречённо — и Огняну защищал, и товарищей по каторге хоронил, и прихлопывал надоедливую муху ловкой, но безвольной рукой.
Дружинники, что прозябали на рудниках, были по большей мере одинаковыми — без причины тревожные, без повода взвинченные, они могли застыть посреди работы и в ужасе понять, что на плечах нет кольчуги, а у пояса — меча. Их глаза в тревоге метались по товарищам, по вершинам гор, не несущим никакой опасности. Их дыхание срывалось, и даже надзорщики не пускали в ход кнуты и отворачивались. Кошмары и непрошенные, горячей волной накатывающие воспоминания молчаливо роднили ратников — не меньше, чем прежде роднила одна лепёшка на четверых.
Жихарь же был другим. Он не стонал от ночных кошмаров, как ненавидимая всей лачугой Решетовская. Долго смотрел в окно и ничего не помнил о войне, будто умер давным-давно.
Огняна теперь до чертей боялась стать такой же — пустой, безвольной, не-живой. Она без конца пускала в ход острый язык и жилистые руки, вгрызалась в скудную жизнь на рудниках, будто злобная куница в хилое куриное горло. Склавины победили в войну, но война победила Жихаря. Огняну она победить не должна. Никогда не должна!
— Спят, — прошептал Жихарь полчаса спустя, когда дыхание каждого каторжанина в лачуге стало ровным и глубоким.
Решетовская, не поднимаясь на ноги, выкатилась за дверь в прохладную осеннюю ночь.
Молнии прожигали беззвучную темень, и обойти сонных вартовых сегодня ей было проще, нежели когда-либо. Огняна куницей шмыгнула мимо дозора и беззвучно упала под стену кладовой, пережидая новую молнию. Отодвинула тяжелый камень, протиснулась в щель. Убрала с дороги корзину с одуряюще пахнущим хлебом и ободрала в кровь пальцы, приваливая камень обратно.
Воровать из кладовых следовало осторожно, и потому в корзину с хлебом она даже не заглянула. Когда бы обнаружили пропажу, которую невозможно списать на крыс и мышей, стали бы искать виноватых. А что её искать, наглую душегубку? Голодную тощую каторжанку, мелкую настолько, что без особого труда протискивалась в узкую щель? Третья лачуга от ручья, солома у северной стены, между насильником и той повитухой, что втыкала иголки в роднички нежеланным чадам!
Мешки с крупами и сусеки с мукой пахли теплом. В кромешной тьме Огняна без труда нащупала пшено, наспех развязала мешок и отправила в рот целую горсть, не проронив ни зёрнышка. Из корзины репы она потянула одну небольшую, сунула под истрёпанную старую сорочку. Два крохотных кусочка вяленого мяса сунула за щёки, будто леденцы. Жадно съела горсть квашеной капусты из открытой кадушки. И в поблекшей тьме увидела невозможное — поеденный мышами кусок хлеба. Огняна немедленно упала на пол рядом с хлебом, покрошила ногтем надкусанный бок, чтобы было неотличимо от мышиной грызни, и всыпала в рот пахнущее помётом и шерстью крошки. Прожевала. Заставила себя остановиться. Тщательно отряхнулась, вернулась к лазу в стене. И только отодвинув камень, поняла — она просчиталась по времени, сильно и жестоко. Над горами занимался рассвет, а, значит, на рудниках начиналось движение — вставали надзорщики и повара.
Огняна беззвучно выругалась. Наставник Любомир Волкович заставил бы её за такой промах отжиматься две сотни раз. Ах, как это было обидно три года назад, в душегубском-то стане! В настоящей жизни последнюю дурную отметку ей поставит стрела. Или петля, что вернее.
Решетовская вернула на место репу. Не вспомнила ни одного заговора, который мог бы сейчас спасти.
— Жива, помоги, — пробормотала она и отвалила камень.
От кладовых до речки было ближе, чем до её лачуги, и решение пришло само собой. Огняна отбежала в сторону, так, чтобы казалось, будто она держит путь от лачуги, и, ни от кого не таясь, бросилась со всех ног к воде, согнувшись пополам и тяжело, надсадно кашляя.
— Эй, куда это ты до подъёма, юродивая? — крикнул вслед вартовой, но Решетовская только руку подняла — мол, да не сбегаю я, и закашлялась ещё сильнее, почти задыхаясь.
Она вбежала в холодную осеннюю воду, зачерпнула горстями прозрачные струи и вылила себе на темную макушку. Плеснула на лицо и снова тяжело закашлялась.
— Скоро, кажись, и эту зарывать придётся, — бросил вартовой подбежавшему на его крик товарищу. — Да оставь ты, куда она побежит-то такая…
Тьма серела, и молнии таяли в светлеющем небе. Труба сыграла подъем. Огняна дрожала в ледяной воде, вытирая ладонями бледное лицо с острыми размашистыми чертами. Волшба, или, как ещё говорили, утробный огонь, берёг волшебных от мелких хворей и холода, и потому каторжане умирали не часто. Но всё же доходящая девица не была здесь диковинкой, и вартовые ушли каждый в свою сторону, оставив Решетовскую без присмотра.
На пороге хижины стоял Жихарь. Глядел на идущую к нему мокрую Огняну и качал седой головой. Наклонился, по-отечески одёрнул её мокрую растрепавшуюся рубаху.
— Решетовская, — угрожающе прогремело над их головами. — Долго бегала. Поплохело-то тебе ещё затемно.
Её сосед по соломе, косой на один глаз Чеслав стащил с плеча старенький засаленный рушник — невиданное здесь богатство! — и поднял с земли камень. Завернул в полотенце, покрутил в руке на манер кистеня.
— Я тебя покрывать не стану, — сказал Чеслав, поглядев на остальных каторжан, что толпились в лачуге за его спиной. — Ни тебя, ни старичка твоего. А проучить возьмусь.
Решетовская даже удивилась — он и вправду задумал испугать душегубку таким нехитрым оружием? Или, удачливо снасильничав дюжину девиц, что были без волшбы и ратной науки, обманулся росточком да тонкостью Огняны? Да среди душегубов и мельче её встречаются. Побеждает не тот, кто сильнее, а тот, кто думает быстрее и лучше.
Ведьма засмеялась — звонко, нахально. И прыгнула первая, вырывая полотенце из руки Чеслава раньше, чем он закончил замах. Ударила ногой по коленям, увернулась от пудового кулака, подсекла тяжелого противника под колени с другой стороны, ударила в живот и, наконец, уронила каторжанина на землю, прыгнув ему на спину. Закрутила полотенце вокруг шеи Чеслава и натянула. Пусть не так сильно, как могла прежде, и всё же достаточно, чтобы напугать своего поединщика.
— Только тявкни, — предупредила она его на ухо ласковым злобным шепотом. — Ты не первый у меня будешь. Я умею убивать долго и тихо.
Не справившись с накатившей яростью, Огняна ударила Чеслава лбом о каменистую землю и поднялась, горделиво расправив плечи. Длинный меч вартового остановил её, прижавшись острой кромкой к горлу.
Лихое упоение слетело с Огняны разом, одно упрямство осталось в сверкающих глазах и вскинутом подбородке. Её лицо всегда было упрямым, даже когда она печалилась.
— Гляди-ка, Тихомир Богданович, рано мы с тобой девочку хороним, — недобро сказал вартовой.
— И кашлять позабыла, — вздохнул второй. — И чего её теперь, к начальству, что ли?
— Не, глядеть на неё будем, — рыкнул первый. — Ну что, своими ножками пойдёшь, али помочь?
Она хмуро отвела от своего горла меч, не порезав обветренную ладонь. Неуверенно улыбнулась Жихарю и пошла с вартовыми.
Тотчас на рудники влетели всадники, разогнав кучку каторжан, что шла к реке умываться. Осадили лошадей, прогарцевали по кругу.
— Шельма Ростислав Изяславович! Решетовская Огняна Елизаровна! Викулич Велеслава Ершовна! Яблоков Иван Никитич! — прокричал гонец во главе конников. — В Трибунал!
Радостный, светлый смех Огняны Решетовской звонким эхом рассыпался над приисками.
В столичном Трибунале было тихо и торжественно. Светлые занавески, которые то и дело задувал в зал теплый ветерок первых осенних дней, отвлекали судью, но необъяснимо радовали подсудимую. Огняна сидела на непокрытой скамье, и внутри у неё клокотало предчувствие свободы. Плевать на страшное обвинение, на навет, на послухов, что оговорили её и не запнулись. Пришёл час спросить у Смарги, виновна ли Огняна Елизаровна Решетовская. Она виновной не была. А Смарга никогда не ошибается.
Никто не мог сказать доподлинно, что есть Смарга. «Смарга суть справедливость», — говорили летописи. Созданная волхвами тысячу лет тому назад, она вобрала в себя искры от огнищ всех склавинских племён, и потому считалась непреклонной и безгрешной. Весь волшебный мир держался на вере в непогрешимость Смарги. Великое пламя, волшебная сущность, невидимая и непостижимая, она вершила правосудие руками судейских волхвов, проявляя свою волю через цвет огня и камней, полотна или воды. По-разному можно спрашивать Смаргу о том, виновен ли подсудимый, но ответ её неумолимо точен.
Ветер подул особенно сильно, взметнув занавесь до самого потолка. Глава Трибунала, длинноволосый старый волхв с цепкими глазами, махнул стражникам задёрнуть тяжелые полотняные занавеси. Те послушались, и музыкой для Огниного уха звякнули кольчуги. Решетовская едва заметно дёрнула уголками губ и опустила глаза. Исцарапанные мозолистые руки разгладили мягкую кожу заношенных душегубских штанов, заправленных в её единственные сапоги. Скудная одежда и тусклые волосы, некогда криво отрезанные, а сейчас отросшие почти до плеч рваными прядями, придавали ей вид калики перехожей, и это обмануло бы всякого, кто не глядел ей в лицо. Потому что чёрные глаза Огняны Решетовской горели так непокорно и дико, что от них можно было поджигать костры.
Согласно правилам Трибунала, в первый день волхвы выслушали объяснения подсудимой и рассказы послухов. Во второй, сегодня, полагалось в полной тишине вопрошать Смаргу и выносить приговор.
Дважды уже воззвали к её безусловной справедливости, и дважды Смарга не ответила. Решетовская смотрела на огонь в руках волхва и не дышала. Белое пламя — свободна, черное — виновна, наказание определять волхву. Огонь в ладонях судьи был солнечно-желтым. Смарга почему-то никак не могла решить, виновна душегубка Огняна Елизаровна или нет.
Огняна все рассказала. Из какой дружины, кто воевода, как воевала, когда и сколько была в плену, как была освобождена и как добралась до столицы через четыре дня после победы и ещё у ворот была задержана дозорными. Ничего не утаила, нигде не солгала.
Волхв отряхнул с пальцев почти погасший желтый огонёк. Скривился, глядя на обвиняемую. Она не нравилась ему — неприятная, жестокая девочка. Девятнадцать лет, полтора десятка мертвяков на счету, ни на маковое зерно совести. Вчерашняя юнка, выкормыш княжича Глинского. Безжалостный, кровожадный ребенок с нахальными глазами. Огняна, не дрогнув, рассказала Трибуналу о том, как резала горло спящим ифритам и упорно отрицала, что могла поднять руку на мирного. Этот судья вынес много приговоров, дружинников на скамье перед собой повидал всяких, и знал — эта могла. Ничто не ломает так, как война.
Волхв посмотрел на свои пустые ладони, сделал быстрое движение пальцами, и костерок зажёгся вновь, и снова жёлтый – третий раз за сегодняшнее заседание. Подумал и кивнул писарчуку:
— Зачитывай приговор.
Писарчук схватился за бумаги и затянул хриплым голосом:
— Душегубка Огняна Елизаровна Решетовская обвиняется в ослушании приказу и убийстве мирных поселян из деревни Стрижовки.
Солнечный луч, протолкнувшийся в зашторенное окно, озолотил копья стражников, замерших у стен, посеребрил их кольчуги, и пополз дальше по залу под заунывное чтение:
— Было установлено, что на второй год войны в месяце лютом душегубка Огняна Решетовская самовольно оставила дружину Елисея Ивановича…
Темные Огнины ресницы взлетели вверх. Гордость и ненависть схлестнулись, и, будь они мечом, писарчуку снесло бы голову. На второй год войны в месяце лютом Решетовская попала в свой первый плен близ Синеграда. По чести попала, раненая не смогла удержаться верхом на разгорячённой, рвущей удила лошади. Но Елисея Ивановича не было в зале Трибунала — ни его, ни кого другого из её дружины не отыскали за пять месяцев. Некому подтвердить, что в плен взята, некому.
…Может, потому что никого не осталось?..
Она думала об этом все вчерашнее заседание и всю ночь.
— В первом месяце весны того же года Решетовская присоединилась к дружине верховых Ратибора Глебовича и в бою применила волшбу о мертвой земле в деревне Стрижовке.
Огняна не знала такой волшбы и деревни не знала. Они не нашли Елисея. Как можно не найти прославленного душегуба, воеводу и наставника? Нет такого ратного, кто о нём бы не знал!
— Как нам сообщили послухи…
Елисей пришёл бы к ней, не мог не прийти. На рудники не пробился — туда и мышь не проскочит, но здесь, в столице, он не мог не прийти! Она оставляла его тяжело раненым в холодной избе на краю неизвестной деревни. Не выходили? Не справился?..
Володя. Есения. Любомир Волкович, так вовремя подоспевший в последнем бою. Нет, ни за что. Если они погибли, на рудники дошла бы весть. Там с новоприбывшими приходили всякие рассказы — и как Младлена Дамировна в плен угодила со всей дружиной, и как её выкупили, и как предательница Полянская под гибель целые отряды подводила. О том, что не стало прославленных воевод Елисея Ивановича и Любомира Волковича, кто-то да сказал бы.
Но не пришли же!
Волхв покачал головой, когда пламя на его ладони дрогнуло.
— Душегубке Решетовской была отправлена весть о том, что в деревне только женщины и дети ниже тележного колеса, и принято решение не нападать. Решетовская ослушалась приказа…
Огняна презрительно скривилась — «отправлена весть», надо же. Будто она воевода какой. Тот, кто писал на неё навет, в бою, видимо, ни разу не был. Но Смарга не ошибается. Смаргу нельзя обмануть.
На ладони у волхва все ещё желтело пламя. Рядом качались весы с белыми и черными камнями. Огонёк в ладони судьи принялся менять цвета. На весах мелькали и исчезали камушки. Маленький камень, большой камень, белый язычок пламени, чёрный язычок пламени. Солнечный луч старательно ощупал лицо обвиняемой — скулы, брови, изломанные к вискам, чуть воспалённые глаза, ввалившиеся щеки. Огняна не отрываясь смотрела на судейскую руку. Пламя правосудия то вспыхивало в ладони судьи, то гасло. Белые и черные камни справедливости появлялись и исчезали на чашах стоящих перед ним весов. Белые, чёрные, белые, чёрные.
— Огняна Елизаровна Решетовская… — начал другим тоном писарчук, подводя итог, и ведьма подобралась, вцепилась в лавку пальцами. Ноги напряглись, готовые нести её прочь отсюда, лишь только огонёк станет белым. Домой, в казармы — искать его, искать их всех.
Ладони судьи сверкнули ярко-черным пламенем.
— Признается виновной…
Пламя вскинулось выше, ещё выше. На Огняну дохнуло тошнотворно-сладким запахом, и пляшущая чернота обвинительного огня отразилась в испуганных глазах душегубки.
— И приговаривается к высшей мере наказания.
Черный булыжник перетянул белый на весах. Хмурый стражник взял из угла чёрную секиру и воткнул в стену — чтобы все видели, какое было принято решение. Девчонку, прошедшую войну с луком в руках, признали виновной и выволокли из зала навстречу приговору.
Глава 3. Высшая мера
Её вели по темным, узким, петляющим переходам. Чадили факелы, шуршали пауки на потолке, метались крысы по углам. Звенели кольчуги и мечи, стучали сапоги. Ей вернули кольчугу — на ту жалкую горсть минут, пока не приведут в исполнение приговор.
Взбесившееся сердце больно толкало кровь ко всем шрамам сразу и сбивало дыхание. Долгие недели в ожидании суда Огняна жила одной мыслью — не виновна, ошибка, бывает, исправят, вернут всё обратно. Её поведут в Трибунал, великое пламя — Смарга — оправдает невиновную, Огня найдёт своих и станет с ними в один строй. За тысячу лет Смарга ни разу не ошиблась.
Ни разу до сегодняшнего дня. До черного пламени в руках великого волхва. До приговора к высшей мере наказания за убийство полутора десятка поселян в деревне Стрижовке, которой она в глаза не видела. Обидно умирать в девятнадцать, выжив на поле брани, в плену и в холоде княжеских рудников. Жалко умирать, не узнав ничего, кроме войны и каторги. И страшно. Чудовищно, по-звериному страшно.
Дурак может смерти не бояться, не глядевший в глаза её пустые — может смерти не бояться. Но она видала уже свою гибель, лицом к лицу встречалась. И знала, как это, когда мир уплывает, рассыпается на мелкие звонкие бусинки, когда гаснет разум, когда рвутся жилы в последних неистовых попытках вырваться. Как это, когда неведомые, нечеловеческие силы подымаются из самой утробы не желающего умирать тела — а их не хватает, даже их не хватает. Всё это знала и помнила душегубка Огняна Елизаровна — в плену её дважды вешали и дважды вынимали из петли. Просто так, для забавы.
Свои не вынут. Свои на ногах повиснут, чтобы мучилась меньше.
Ей до тумана в голове хотелось, чтобы вот сейчас живой и невредимый Елисей появился в узком переходе, отбил у витязей Огняну и поцеловал. Не косы — не было у неё кос, обрезала. Пусть целует разбитые, поеденные жаром губы. Она бы позволила.
Точно позволила.
Но Елисей не придёт, Решетовская понимала это совершенно ясно. Душегубы не явились в Трибунал на зов волхвов, не сказали, что Огняна Елизаровна не покидала самовольно дружину, что была взята в плен в месяце лютом и потому не могла выжечь дотла никакую Стрижовку. Они не пришли — ни Елисей, ни Володя, ни Есения, ни Любомир Волкович. Стало быть, не осталось никого. Стало быть — одна.
Ещё два коридора, три поворота, ещё несколько шагов, и Решетовскую вывели во двор, где исполняли приговоры. Осеннее солнце ударило в глаза, осветило размашистые черты её совсем юного измождённого лица. Огняна горделиво вскинула голову.
Двор был маленький. Справа — виселица. Слева — яма с кольями, пропитанными бурой кровью. Прямо — колодец. Обычный колодец, круглый, каменный, с ведром и цепью, на крыше расселись соколы и ястребы — неподкупные, своенравные духи воздуха, гарцуки.
За эти колодцы дружинники умирали два года. За них погиб Ратмир и десятки тех, кого Огняна любила. Тысячи тех, кого она даже не знала.
За эти колодцы ифриты положили людей больше, чем рождается за десять лет.
Потому что колодцы — право, гордость, честь. Будущее. Благоденствие и склавинов, и неволшебных, как здесь говорили - ненаших.
Не так Огняна надеялась увидеть колодцы.
— Явилась!!! — закричали гарцуки на крыше колодца, и вместе с яростным криком поднялся ветер, закружил по дворику пыль.
У Огняны похолодело сердце. Она крутнулась на месте, вцепилась несчастными глазами в мрачные лица витязей.
— К-колодец?..
Колодцы должны были стать для неё наградой, а не гибелью. Это было жестоко, нечестно и в тысячу раз хуже висельной петли.
Она глотнула пыльный, раздирающий горло воздух. Лучше виселица. Пожалуйста, лучше виселица. Она не боится, честно-честно.
— Нет… — жалко, моляще. Огняна Решетовская ни разу не просила пощады у врагов, но у своих, у своих же можно?
— Прости, милая.
Кто они — спорить с приговорами Смарги?
У Решетовской мелко, противно задрожал подбородок. Виселица — мучительная четверть часа. Колья — несколько часов. В колодец без витого колечка — месяцы, может, даже годы, день за днём лишающие рассудка. И никто не придёт за ней — некому. Колья! Пускай, она согласна на колья. Она прыгнет сама, так, чтобы наверняка сломать шею. Бросьте её на колья!
Полагалось содрать с осужденной кольчугу — последнее унижение, изгнание из славного дружинного братства. Витязи подступили к Огняне, нахмурились, но глаз не отвели. Им было жаль её — конечно, жаль, ратный ратного всегда поймёт. Решетовская вскинула уже не дрожащий подбородок. И вдруг улыбнулась — лихо, нахально. Развела руки в стороны — рвите, дескать. С чужого плеча кольчуга, хоть не так обидно. За свою, отобранную в первом плену, она, наверное, и подралась бы.
Витязи переглянулись, покачали головами. Бережно распоясали её, расстегнули все ремни и осторожно стянули кольчугу, не задев и волоса на криво остриженной темно-русой голове.
В рвущейся от старости полотняной рубахе и кожаных душегубских штанах, без привычной тяжести металла на плечах Огняна казалась себе нагой. Глядела на витязей разудалым чёртом, тянула спесивую улыбку, и чернопламенные глаза были совершенно сухими. Отныне она не была больше дружинницей, но душегубкой — душегубкой Решетовская осталась. Её собратья присягают не князю, как прочие дружинники. Душегуб склоняет колено только перед своим воеводой и своим народом. Она же не предала никого — ни честной люд, ни Елисея.
— Входи! Входи! Входи! — закричали гарцуки.
Решетовской сунули в руки наплечник. Почти пустой — не так много вещей нажила в своей жизни дочка бражников, в семнадцать лет ушедшая на войну. Она взяла котомку в охапку, почувствовала сквозь тонкую кожу большие пучки лекарских трав — кто-то положил их, презрев все возможные правила. В другой раз Огняна порадовалась бы ратному братству, но сейчас не могла. Все силы уходили на то, чтобы высоко держать голову.
Один из витязей вынул ведро, поставил его на край опалубки, но Огняна отмахнулась. Душегубы не нуждаются в том, чтобы их бережно спускали вниз. Она поглядела по сторонам, закинула голову к чуть сероватому осеннему небу и с силой потёрла лицо руками, прогоняя так и не потёкшие слёзы. Закинула на плечи котомку, стала на край опалубки, лихо свистнула гарцукам и бросилась вниз.
Огняна пролетела ледяную воду, больно ударилась коленом, в полной темноте схватилась за какую-то тряпку, приложилась плечом, упала, покатилась вперед и в кого-то врезалась.
— Твою ж кикимору налево! — рявкнула темнота над ухом, и обескураженную, сбитую с толку душегубку с силой оттолкнули в сторону.
Огняна, промахнувшись мимо пнувшей её ноги, не стала хватать темноту наугад. Вскочила, тяжело дыша и пытаясь понять сразу всё: где находится, откуда ждать нападения и как, леший разбери, как она могла не устоять, а потом не ухватить ударившую её ногу?
Юнка Огняна Решетовская и в душегубском стане, и на войне прославилась ловкостью: могла верхом, на полном скаку уклониться от стрелы, проскальзывала между мечами, потеряв об острую сталь разве что локон волос, откатывалась из-под секиры в последний миг. И всё смеялась. Теперь же — будто погасло что-то внутри, остыло, забралось холодом под рёбра.
Она замерла, не решаясь двинуться. Закрыла не привыкшие к темноте глаза, прислушалась, принюхалась. Пахло жилой комнатой с примесью чего-то слабого, но муторно-острого. Где-то — видимо, за стенами — глухо ругались трое или четверо. Рядом с Огней громко дышал кто-то один — что, в общем, не значило, что больше здесь никого не было. Решетовская открыла глаза в ставшей чуть милосерднее тьме, нашарила взглядом двигающееся пятно чуть светлее густой черноты вокруг. Пятно обижено засопело, тяжко вздохнуло и обреченно поинтересовалось:
— Из колодца, что ли?
Голос был женский, взрослый и усталый. Тон – словно пятно мечтало в эту же секунду затолкать Огняну обратно в колодец. Ни на маковое зерно угрозы.
— Огняна Елизаровна, душегубка отряда Елисея Ивановича, — представилась Решетовская по уставу.
Темнота проглотила вырвавшийся смешок.
— Зоряна Ростиславовна Лешак, старшая ведьма волшебного каземата номер пять сотен тринадцать, — с едва заметной издёвкой пропела она и добавила задумчиво:
— А ратный — это, знать по всему, не ремесло… Это хворь такая.
— Что? — вскинулась Огняна.
— Говорю, не имею чести знать Елисея Ивановича, — так до крайности вежливо, что несомненно ехидно ответила старшая ведьма. — А чего заявилась-то ближе к ночи, душегубка?
— Ужель ждала меня утречком, с киселем да караваем? — спесиво фыркнула Огняна, снимая со спины наплечник. — Здесь всегда так темно?
Темнота скрипнула — три шага влево. Запахло печёным мясом и яблоками, и у Огни свело живот от голода. Она не ела досыта страшно вспомнить, сколько. С зимы, должно быть, а теперь была осень.
— Ждали милая, как не ждать — поддразнила Зоряна Ростиславовна вредненько. — Ночей не спали, глаза сломали, столы накрыли, рушники постелили. Престол вот только запаздывает, прости убогих великодушно. Но слово даю, как начистят, так к нам на шестой этаж дотащат.
Голос переливался искренним удовольствием, издеваясь над Решетовской. Душегубка вздохнула, опустила наплечник к холодным ногам. Она мёрзла, непонятно, изнутри как-то мёрзла.
— Лучины, стало быть, не держите?
— Стало быть, — радостно закивал голос Зоряны. — Так во тьме и прозябаем. День за днем. Месяц за месяцем.
Вокруг Огняны едва проявлялись тёмные пятна: то ли стол, то ли печь. Огняна повела рукой, чтобы нащупать это тёмное нечто и немедленно получила удар чем-то острым по пальцам.
— Н-не тр-р-рож-ж-шь! — рявкнула рядом неведомая тварь.
Решетовская ответила ударом, но промахнулась. Перья прошуршали над лицом, обдав теплым воздухом с прелым птичьим запахом.
— Ты что, к столу полезла? — издевку из голоса Лешак смыло подчистую. — Эй, как тебя? Сиди, не дергайся! У него столешница все вещи затягивает, даже те, что надеты. Он, паскуда, все мои кроссовки сожрал. А на нас наверняка злой как аспид, мы ему мусор скармливаем, чтоб на улицу не выносить.
Огняна нащупала стену рядом со столом и едва не застонала от облегчения, садясь на пол и прижимаясь к ней спиной. Вгляделась в пятна, что были мебелью и Зоряной, прищурилась, но так и не разобрала.
Ничего. Она немного подышит и обязательно разберётся, как здесь жить. И — чем черт не шутит! — может, даже выживет.
Она всегда выживает. Лет с двенадцати. Дружки родителей-бражников не обидели её ни разу — сбегала, из рук вырывалась. Её не забили нагайками купцы, у которых она украла хорошенький кожушок, — увернулась, расхохоталась. На большой дороге, куда Огняна пошла от голода и злости, её всё-таки поймал молодой воевода Елисей Иванович, но вместо того, чтобы отправить в околоток, забрал с собой в душегубский стан — учиться. И из плена она тоже выбралась почти что целой. Что ей какая-то темнота со спорыми на язык ведьмами и неведомыми птицами! Что ей холод около сердца и неверные ноги? Она выживет. Она получит всё обратно. Тысячу лет душегубы ходят через колодцы к ненашим — с помощью и за помощью. Не может быть, чтобы ни один без волшбы не оставался, и чтобы ни один из этого не выбрался.
За стенками перестали ругаться, смеяться начали. Крылья снова прошуршали над ухом, и птица села где-то неподалёку.
— Ж-ж-р-р-а-ть? — поинтересовался все тот же непонятный голос прямо над ухом.
Решетовская дёрнулась и рявкнула:
— Отзови свою тварь, не то шею ей сверну ненароком.
— Уйди от нее, Воробей, девочка дикая, — вздохнула Зоряна. — Небось, в своей стае всех волков перекусала.
— Кам-м-м-амбер-р? — гневно проскрежетало теперь уже сверху. — Р-р-рать пер-р-р-рекатная!
— Яська сыру принесет, обещала.
Справа что-то гулко ударило и противно прогудело. Вроде далеко, но Огняна подобралась, насторожилась. За спиной ухнуло и грохнуло.
— Что это?
— Соседи, — ответила Лешак. — Патимат свой велик бросает где попало, об него все спотыкаются.
Снова что-то грюкнуло, потом затарабанили совсем близко, и повисла тишина.
— Что примолкла, престольная? — неожиданно мирно поинтересовалась Зоряна. — Электричество должны отремонтировать через часик, аварийку вызвали. Но Яська свечи раньше принесет, у нее работа до девяти. Дольше работать нам нельзя — повесят.
— За работу повесят? — уточнила Решетовская, не слишком удивившись: отчего-то же живут осужденные не дольше дюжины лет.
Где-то в темноте встрепенулся Воробей, за стенкой зашелестело, и дверь распахнулась.
— Зорюш, ты как? Чего темень такая? Снова по телефону мультики без зарядки смотрела? — ласково-весело пропел новый голос.
Появился огонек. Бледно-голубой, как те, что блуждают по погостам и мучают людей. В посветлевшей темени в каземат скользнула девичья фигура — тонкая, легкая. Мелькнул подол платья, длинные косы. Здоровенная сумка, звякнув, упала на пол. На миг запахло сосной, от чего у Огняны перехватило горло.
— Ясь! — обрадовалась Зоряна. — Свечи принесла? И спички? Моя ты красавица! А камамбер? Воробей уже весь мозг вынес своим нытьем!
— Кл-л-л-евета! — рявкнула птица. — Нав-е-е-т! Бр-р-р-и!
— Ты еще мюнстерский попроси, — хмыкнул тот же веселый голос. — Я пироги купила, давай…
Косы метнулась в Огнянину сторону, легкая фигурка шагнула за косами, споткнулась о душегубку и рухнула прямо на Решетовскую. Обе вскрикнули.
— Прости, прости, пожалуйста, тебе больно? Извини, я тебя не увидела! — ласковые руки немедленно схватили Огню за плечи и были крепко, но не больно перехвачены сильными ладонями.
— Не нужно ко мне касаться… — сказала Решетовская ровным голосом.
— А то без пальцев можно остаться… — ядовито пропела Зоряна, шебурша сумкой.
— …особливо в темноте и со спины, — закончила душегубка и отпустила невозможно тонкие руки.
— Со спины никто не любит, — очень мягко сказала упавшая на нее ведьма и слегка отодвинулась.
Чиркнула спичка, зажглась свеча. Потом вторая, третья. Пятна стали мебелью и людьми. Невнятная пернатая тварь — попугаем на люстре. Каземат — простой ненашинской комнатой, какие Огняна видела на картинках.
Перед Решетовской на коленях стояла девчонка немногим старше ее. Лицо тонкое, как тенями нарисованное. Глаза темные и странные, к вискам словно вздернутые. На грудь переброшены две медные косы – так у волшебных полагалось носить незамужним. Девчонка посмотрела на обрезанные волосы душегубки, улыбнулась как-то прозрачно, или, может, это в полутьме показалось. Сказала ласково:
— Меня Ясна зовут. А тебя?
— Огняна, — ответила душегубка мирно.
— Из колодца? — в нежно-веселом голосе трепыхнулось тоска, будто Ясна скучала по колодцу. — Голодная, наверное? Садись, ужинать будем!
Рыжая легко вскочила на ноги и кинулась к своей сумке.
— Зорюш, что у нас со светом? Гарум счетчик ремонтировал?
— Семицветик интернет улучшала, — буркнула Зоряна, расставляя на столе тарелки и двигая свечи. — Нож принесешь? И воду поставь на чай, горячего хочется.
Ясна взяла в руки тот самый голубоватый огонек — мобильный телефон — и выскользнула из комнаты, оставив Огню с Зоряной.
Зоряна принялась накрывать на стол, а Огняна быстрыми, внимательными глазами осмотрела свой новый каземат. Две койки, две тумбочки, громадный шкаф. В углу — сучковатый волшебный стол. У окна — другой стол, в клетку. Большая белая тумба, уставленная посудой, холодильник. Здоровенный попугай качался на люстре, рискуя оторвать. Серый, с красным хвостом и громадным клювом, он перебирал устрашающего вида когтями по изогнутым рожкам лампы и совсем по-человечески щурился.
Старшая ведьма всё сновала у стола. В ней не было совершенно ничего волшебного, разве только речь, и то не всегда: Зоряна говорила, густо пересыпая привычные обороты ненашинскими словами. Ей было лет под сорок, выглядела точно скоморох. Светлые волосы были рвано обкромсаны с одной стороны, руки унизаны перстнями чуть не на каждом пальце. Вкривь и вкось натянуты две кофты и штаны с дырками. Душегубка вздохнула, глядя на голые колени соседки. Ну ладно, живут они бедно, но могла бы и заплаты поставить, невелика премудрость.
— Садись, престольная, — усмехнулась Лешак и подтолкнула к Огняне табурет со спинкой. — Поужинаешь с нами?
— Я не престольная, я ратная, — спокойно ответила Решетовская.
— Ве-е-е-с-ш-ш-ш-ело! — рявкнуло с люстры.
— Огняна Елизаровна, это Воробей, — представила Зоряна все с той же издевкой. — Воробей, это Огняна Елизаровна.
Душегубка уставилась на три колечка в ухе у Зоряны и неожиданно спросила:
— Почему повесят за работу после девяти?
— А у нас караульный час, солнышко ты ласковое. С десяти вечера до шести утра из дому не выходить. Ежели надзиратель заглянет неурочно, повесят тебя высоко и быстро. А нам батогов пожалуют, коль не донесем. Но вообще, надзиратель здесь — душа-человек. Заглядывает по четвергам. Тебе чай с малиной или смородиной? Зовут его Мирослав Игоревич. Разговаривает бровями, видать, боится на нас слова расходовать. Меда нет, сахар только. Яблоко возьми, душегубка Елисея Ивановича. Уверена, там где-то, среди твоих, он человек известный. А тут мне на него плевать с покатой крыши.
Решетовская прикрыла глаза. Надо было уточнить, что ли, что не трогать — это не только руками? Она ж и ударить может, в самом-то деле.
В комнату вошла Ясна: в одной руке — тарелка, в другой — чашка, в зубах — нож. Лешак вмиг оказалась рядом, забрала нож, рыкнула. Та засмеялась, поцеловала Зорю в щеку, ткнула пироги с чашкой на стол. Повернулась к душегубке, заговорила радостно и ярко, словно ручьем по камням ударила:
— Ешь, пожалуйста, ты ведь голодная. Яичницу могу сделать, хочешь? Или вареники сварить, с картошкой и грибами они вполне съедобные. У нас еще колбаса была. Зоря тебе мяту заварит, если любишь, вода скоро согреется.
Ясна, в отличие от Зоряны, казалась удивительно волшебной. И нет, дело было не в длинном платье или рыжих косах. В ней звенело что-то такое прозрачно-легкое, словно темная вода под ивами. И Огняне вдруг очень захотелось узнать, что у Ясны за волшба была — там, до колодца. И что за отметины виднеются на сгибе локтя.
— Колбасы? Вареников? — повторила она.
Решетовская моргнула, Воробей свистнул, Зоряна вздохнула, хмыкнула и сказала Ясне чуть ли не ласково:
— Не стоит волшебного с первого дня ненашенской колбасой кормить, птица моя. Пусть познаёт радости этого мира понемногу, с пирогов начиная. Поешь, Огняна Елизаровна. А то уж больно ты стройная, того и гляди — переломишься.
Огняна откусила невозможно ароматный пирог, жадно прожевала. Огляделась еще раз, ничего не понимая. Каземат страшным не выглядел. Но ведь все знали — по ту сторону колодца осужденные не выживали. Без волшбы смелые сходили с ума, умные прыгали из окон, сильные чуть не на коленях умоляли забрать — хоть на рудники, хоть в яму с кольями. А эти девчонки, бледные и хилые, смеются, зубоскалят и пироги едят. Скрывают что? Обманывают?
— Огняна, бульон пей, — прошелестела Ясна. — У Самиры просила, она у нас тут лучше всех готовит. А тебе полезно. И пирог еще возьми. С грибами.
— Надеюсь, ты, Огняна Елизаровна, пироги с грибами уважаешь, — вздохнула Зоряна, — а то ни я, ни Яся их не едим, но она вечно хоть один, да покупает. Вообще, должна тебе сказать, что жить здесь почти сносно, особенно, ежели жить по правилам. Нарушать их — вольному воля, но коль поймают тебя — сразу вздернут. Расскажешь кому про жизнь волшебную — немедленная смерть. За черту города — немедленная смерть, в колодец прыгнешь — немедленная смерть, а лекарства ненашинские при хвори какой решишь попробовать — тоже смерть, но уже медленная. Потому за здоровьем следи, как за кольчугой своей, одевайся тепло, под дождем не бегай, в лужах не плавай. Принесешь сюда хворь — все сляжем.
— Что значит — сляжем? — нахмурилась Огняна. — А лекари наши на что?
Испокон веков послы, лекари и душегубы тайно ходили через колодцы в неволшебный мир. Послы договаривались с ненашинскими правителями о торговле и помощи, душегубы отправлялись на задания со спецотрядами силовиков, а лекари, не показывая волшбы, врачевали сложные болезни.
— А, ты об этих, — Лешак сняла с большого пальца широкое серебряное кольцо.
— Каких таких «этих»?
Улыбка Лешак искривилась.
— Чистая ты душа, которая верит всему, что ей в уши нашепчут. Колодцы они, конечно, наша честь, и гордость, что там вам еще воеводы говорили? Да вот только лекари…
— Зоря, — тихо уронила Ясна, глядя на Воробья.
— …плевали на осужденных, которые здесь без волшбы в горячке бьются. У Ясны Владимировны поинтересуйся, коль не веришь.
— Зоря! — громче и жестче позвала рыжая.
— А все потому что осужденные Верви не заплатят, а ведь…
— Зоря! — рявкнули в один голос Ясна и попугай, и Лешак захлопнула рот так, что зубы щёлкнули.
— Прости, Огняна Елизаровна. Не слушай меня, здесь боль сердечная с лекарями этими. Потом, коль интересно будет, растолкую.
Решетовская коротко кивнула — в ворохе её новых бед и забот лекари были далеко не главной печалью. Рыжая тем времемнем споро ломала хлеб по тарелкам, нарезала сыр и яблоки. Насыпала конфеты в ярких обёртках — Огняна улыбнулась. Любомир Волкович приносил такие юнкам, когда возвращался из командировок к ненашам — наставники то и дело уходили на задания. И Елисей Иванович уходил чаще других. Но подарков ей не приносил, а иногда ещё и не глядел.
Яся села за стол и очень мягко сказала:
— У тебя дня три-четыре есть, пока сны кошмарные присылать не начнут. Гадость они редкая: и когда сама смотришь, и когда тем, кто рядом, показывают. Но зато стены зачарованы так, что неволшебным соседям почти не слышно, что у нас в каземате делается. Удобно очень, когда кричать хочется.
— Я от кошмаров не кричу, — не без бравады сообщила Огняна и откусила ещё пирог.
— Дак таких ты ещё не видала, смелая ты наша, — вздохнула Лешак. — Для нас анчутки стараются, а они твари злобнючие. Самое страшное показывают из того, что ты в жизни повидала.
Огняна удержалась и не хмыкнула.
— Ничего, придумаем, что делать, — пообещала Ясна и ободряюще улыбнулась Решетовской. — Пока темно, может, помыться хочешь? Ванная вроде свободная, свечи возьмешь с собой. Пока одёжу твою явят, никто и не приметит, что в ратном.
В темном, тусклом коридоре не было, пожалуй, только парочки рогатых чертей, а так всё имелось: мусор, сломанная мебель, развешанная стирка, обувь, горшки с цветами, какие-то ненашинские вещи, на которые скудные знания Огняны Решетовской не распространялись. Откуда-то пахло горелым, жареным и удушающе-ядовитым. Оттуда же говорили и смеялись.
— Знакомься, Огняна, это — коммунальная квартира, — без капли издёвки очень грустно сказала Лешак.
В ту же минуту по глазам ярко и больно ударил свет, по ушам — крик попугая «Пол-у-у-у-у-ндра!», и Зоряна немедля втолкнула Огняну обратно в каземат.
Глава 4. Коммунальный каземат
Едва Ясна с Зоряной втолкнули Решетовскую в комнату, как в каземате заскрежетало, заскрипело и затрещало. Запахло полынью, свежим хлебом и жжеными перьями. Рыжая захлопнула дверь так, что стены задрожали, Зоряна повернулась к Огняне и уже собиралась всё объяснить, как Решетовская, не удержав между ведьмами равновесия, споткнулась и упала грудью на волшебный стол. Тот радостно хмыкнул, чавкнул, подцепил сучком драную рубаху и потянул в себя. Послышался треск ткани.
Ей повезло, что упала не навзничь — тогда бы одежда придушила сразу, не дав и повернуться. Огняна нашла ногами пол, ухватила руками льняные тесёмки на вороте и рванула что было сил. Оторвала, выиграв себе ещё немного времени и ловя ртом воздух. Паника толкнулась к горлу. Хорошо знакомая, каждой её жиле известная.
Ясна бросилась к ней — ухватила за плечи, потянула сколько могла сильно.
— Уйди, тебя затянет, — рыкнула Решетовская, не тратя время, чтобы оттолкнуть рыжую.
Сражаясь одновременно со столом и животным ужасом, она обеими руками изо всех сил тянула в разные стороны душащий ворот и проигрывала — стол был намного сильнее оголодавшей девчонки. Изношенная ткань рубахи трещала и рвалась, столешница жадно проглатывала куски, но отделанный тесьмой ворот был ещё достаточно плотным, чтобы сломать душегубке шею.
Зоря дернула Ясю на себя, и, оторвав, наконец, от Огняны, злобно рявкнула:
— Не лезь, ты ей мешаешь!
Прежде чем Ясна успела открыть рот, а Зоряна — объяснить, Огняна потянула на себя столешницу, опрокинула стол на бок и упала вместе с ним. Уперлась сапогами в проклятое дерево, вонзившее сучковатые ножки в стену каземата, вдохнула поглубже и с громким криком выровнялась, всё-таки выдрав из чавкающих недр свой ворот. Ударилась головой об пол, скорее вытянула ноги из почти утонувших сапог и откатилась подальше от деревянного чудовища, смачно дожёвывавшего её одежду. Стол выдал неприличный звук и прыгнул вверх, становясь на ножки. Замер, застыл, будто ничего и не было.
Решетовская сидела на полу, тяжело дыша. Босая и почти нагая, мокрая от пота, Огня была ярко-алой — ткань натерла иссохшую на рудниках кожу. И тем ярче белели на её выступающих рёбрах розовые прожилки не слишком старых шрамов. Нелепые, невероятные на совсем юном теле, пугающие и, что греха таить, некрасивые. Рыжая, глядя на Огняну во все глаза, схватилась за косы. Тотчас в каземате снова заскрежетало, затрещало, и все трое дернулись на звук.
У стенки напротив окна из распахнувшегося паркета медленно, качаясь и постанывая, поползла железная койка. Зловредный стол приветственно вздыбил доски на столешнице и заскрипел в тон. Койка ржавой ножкой пнула сундук, безуспешно попыталась расправить провисшую сетку, хрустнула, выплюнула комковатый матрас, на него — серую застиранную простынь, вытертое одеяло, вылинявшее полотенце, джинсы, футболку, куртку. Качнулась, фыркнула, и, наконец, застыла.
— Я, между прочим, хотела сюда тумбу передвинуть, — тускло сказала Зоря и скорчила койке гримасу.
Все еще не глядя на соседок, обхватила себя руками и отошла к окну. К ней метнулся Воробей, сел на плечо, затрещал что-то на ухо — тихонько и ласково. Старшая ведьма громко и дико выдохнула, зашептала в такт с пернатым.
— Это моя, стало быть? — просипела Огняна, указывая на койку, всё ещё мелко подрагивающую сильно провисшей сеткой. — Ну хоть не второй стол, и то слава богам.
Не дожидаясь ответа, душегубка стянула через голову остатки ворота, потёрла горло холодной ладонью. Шея у неё и без того болела частенько — развлечения ифритов с виселицей не прошли даром.
Медленно поднявшись с пола, Решетовская столкнулась взглядом с Ясной. Рыжая смотрела ей в глаза так, что душегубка поняла — эта, в отличие от Лешак, которая по тумбе убивается, все шрамы разглядела. Огняна в ответ грустно улыбнулась поджатыми губами и покачала головой — не нужно, пожалуйста. Она ненавидела, когда её жалеют.
Ясна прикусила губу, отвернулась, перекинула Огне казённую футболку с койки. Та поймала, невольно порадовавшись, что хоть здесь справилась, принялась крутить в руках. Нашла горловину, неумело всунула голову. Рыжая нырнула в шкаф, достала одеяло и пушистые тапочки. Тапочки положила перед душегубкой, пристроила одеяло на ее кровать. Сказала очень тихо:
— Сапоги жалко.
— Любит он обувку, тварь сучковатая, — странным голосом ответила Зоряна. Совсем странным, словно плакать собиралась. Потом злобно прищурилась, подошла к столу, подхватила из угла и перевернула над ним мусорное ведро. Ошметки, огрызки, обрывки рассыпались по столешнице и засосались внутрь. Старшая ведьма вослед злобно рыкнула:
— Приятного! — и от души долбанула по столу ведром.
Ведро, ясное дело, тоже немедля затянуло. Зоряна глубоко вдохнула, повернулась, уставила глаза на душегубку и продолжила уже твердо и жестко:
— Не подходи к нему, не смотри, даже не дыши рядом! Слышишь, Решетовская? Не желаю о твоем бездыханном теле надзорщику докладывать!
— А то он, как придёт, так и не заметит, — фыркнула Огняна, и обе расхохотались.
Ясна закатила глаза, подошла к двери и прислушалась к коммуналке. Еще послушала, вздохнула:
— Ну всё, ванну Теф занял, поёт.
Старшая ведьма скрестила на груди руки и принялась изображать из себя наставника:
— Значит так, Огняна, внимай: если Воробей «Полундра» вопит — волшебное что-то будет, делай что хочешь, но от соседей закрывай.
— С соседями не ссорься, если что — мне скажи. Нам положено с неволшебными в мире и благости жить, — поддержала рыжая.
— Подарки принимай осторожно, нам можно только то, на что заработали, или нам от чистого сердца подарили.
— Не вздумай есть ту гадость, которой эта тварюшка кормит, — Ясна кивнула на волшебный стол. — Мы сами готовим.
— Надзорщику не перечь, он…
— Мо-о-о-лчать! — рявкнул со шкафа Воробей совсем человеческим голосом.
Девчонки весело переглянулись, но послушно умолкли. Решетовская улыбнулась — уж больно знакомо птичка отдает приказы, почти по-ратному. Попугай перепорхнул на подоконник, оглядел Огняну с ног до головы сначала одним глазом, потом другим и сурово припечатал:
— С-с-ыр-р-р-р. Ба-а-ан-а-нан. Ор-р-ехи.
Яся почесала птичку под брюхом, тотчас напряглась, кинулась к двери:
— Девочки, мигом! Освободилась!
Коммуналка рухнула на Огняну грохотом, скрежетом, непонятными запахами и каким-то безумным кавардаком. Полутемный коридор радовал глаз невыносимо. Стены темнели дырами, хрустели лыжами, шуршали странными душегреями,, а ещё были густо обмотаны толстыми проводами. С потолка струилось постельное — сохло. И везде двери. И все разные.
Ясна махнула рукой, намереваясь ещё что-то сказать, как тут под ноги девчонкам бросился ярко-белый кот, выгнулся и злобно зашипел. Огняна через него перепрыгнула — легко, красиво. Но споткнулась, на подкосившейся ноге повалилась в сторону. Грохот, звон, стон — и некогда самая ловкая душегубка Елисея Ивановича оказалась в грязном углу, упираясь головой в громадное ведро со щеткой.
Зоряна отвернулась, Ясна схватилась за косы и спросила тоскливо, как о покойнике:
— Ловкость, да? Волшба была твоя утробная?
— Пустое, — натянуто улыбнулась Решетовская, вставая. — Не так и велика потеря.
Она тяжело, горячо дышала, тонкие губы едва заметно подрагивали от обиды. Душегубка показала на виднеющийся в вырезе футболки шрам и горделиво добавила:
— Знать по всему, и хуже бывало.
— Ага. А я вчера покрывало жевала, — мрачно отбила подпирающая стену Зоряна.
Решетовская в ответ только глаза сощурила. Справится. Будет считать себя раненой — да мало ли она сотворила раненая! И убивала, и спасала, и дружину в бой вела. Побеждает не тот, кто гибкий или быстрый, побеждает умный. Она будет упражняться, вернёт силу исхудавшему телу, и это заменит ей ловкость. Холод в рёбрах потерпит — в снегу ночевала. А ещё найдёт отсюда выход. Сотни дорог, что для других непроходимы, для душегуба — лёгкая горная тропка.
Когда-то Огняна пришла в душегубский стан слабой и неумелой, в половине наук три года последней числилась. Дочка презренных бражников, скотина бессловесная, она из жил вывернулась, чтобы стать душегубом — человеком, чтимым наравне с княжичами. И теперь сможет. Справится!
Решетовская лихо тряхнула головой. Зоряна в ответ широко издевательски улыбнулась. И фыркнула снисходительно:
— Само собой, птица наша подстреленная. Верь, надейся, жди. Да только, когда бы то помогало.
Ясна, будто не слыша обеих, заговорила очень весело, заметала вокруг себя пальцами, объясняя:
— Там кухня, тут ванна, вон выход, ручку вниз и от себя… здесь наш свет, эта Викина дверь, к ней не стучи, когда она шьёт. Синяя — Самира с семьей, там дети и музыка всегда. Черная дверь — это Семцветик, никогда с ней о муже не говори, а если спросит, Тефа только хвали. Вот это — наша стиралка, потом расскажу как включать, вот там вешалка… Направо пойдешь — на кухню придешь, только в коридоре свет на левой стороне сразу включай, не ходи в темноте. Патимат вечно свой велик бросает где ни попадя… На кухне наш стол у двери слева, плита у окна справа, и черный ход там есть, покажу потом. А вот ещё…
В коридоре затрещало и зазвонило, тарахтя колесами, въехала ржавая двухколесная повозка, замотанная ленточками — велосипед. Верхом на велосипеде восседала круглая, как головка сыра, девочка лет трёх с яркими глазами и неприбранным стогом на голове. Залопотала что-то непонятное, подхватила с пола шипящего белого кота, ломанулась колесом в синюю дверь. Та со скрежетом распахнулась, и в коридор вползла заунывная ифритская музыка и звон тарелок.
На то, что юнцы в стане учили о ненашах, коммуналка походила мало.
Яся толкнула другую дверь, в ванную. Огняна переступила порог и застыла, уткнувшись глазами в стену. Стена была странная, неровная, в густых белых потеках, из-под которых просвечивали треснутые плитки. Лавок не было, вёдер с водой не было, зато из двери торчали пять или шесть солнц в клетушках — лампочек. Ещё на толстой ножке располагалась маленькая лохань. Как она называется, Огняна не помнила.
— Яська, пусти, очень надо! — потребовал из коридора чуть сипловатый женский голос.
Перед ведьмами нетерпеливо подпрыгивала девица в прозрачной короткой рубашке с лицом, вымазанным не иначе как болотной тиной, и волосами, густо испачканными чем-то ярко-синим.
— Ванну не забудь потом от краски оттереть, — неожиданно хмуро отозвалась рыжая, но сделала Огняне знак отойти.
Грязнолицая нырнула в ванную, послала Ясну к черту. Она одновременно включала воду, сдирала с себя рубашку и пинала ногой дверь, закрывая.
— Это надолго, — вздохнула Зоряна. — Пока наша Каринушка маску смоет, пока волосы выполощет, пока крем подберет, пока брови пощипает. Пошли, в коридоре подождем.
Коридор, вернее, тот его кусок, откуда можно было попасть в ванную, был вполне себе просторный. По центру стояли две стремянки, на ступеньках у них красовалась обувь. Наличествовал старенький диванчик и кривой стул. Там ведьмы и расселись, там и умолкли надолго, каждая думая о своём. В квартире звенело, гудело и топало, носились коты и иногда пробегали люди, а потом снова пустело. Устав от невесёлого молчания, Яся повернулась на стуле, обратилась к душегубке:
— Без волшбы ломает дико. Вдруг кричать захочешь — кричи. Мы с Зорей и так на работе обычно, а в каземате стены зачарованы, соседям не слышно будет, только как что-то глухое и очень далеко. Ты кальян куришь? Давай, одолжу у Тефа? Отвлекает.
— Огняна у нас девица ратная, из душегубов будет, — хмыкнула Лешак. — А потому, ясное дело, в лесах-горах своих каждый вечер кальян покуривала.
Решетовская подняла бровь, но промолчала. Про кальяны никто из наставников как-то не упоминал. Но кричать она не собиралась, потому уточнять не стала.
Ясна вдруг странно посмотрела на Огняну, потерла лоб запястьем. Совсем тихо ответила:
— Прости, глупость ляпнула. Тут через три улицы сосна растет. Лохматая, корявая. И пахнет. Здесь вообще ничего не пахнет. Ни яблоки, ни цветы… А эта смолой и… Нам с Зорей там полегче становится. Когда уж совсем невмоготу.
— Кстати, и правда, — серьезно сказала старшая, снимая с пальцев резные кольца и тут же надевая их обратно, — минут, эдак, на пять перестаю себя жуткой дурой чувствовать. Я, Огняна Елизаровна, должна признаться, тоскую по волшбе своей премудрой. Второй год уж тоскую, пока тут в казематах почиваю.
— А ты? — Огняна повернулась к Ясне, и гадкий вопрос едва не застрял в зубах.
— Волшба моя? Яснознание, — улыбнулась та слишком весело. — Наперёд знала, заранее ведала.
— Добрая волшба, редкая, — очарованно проговорила душегубка. — Я не встречала прежде.
— Так, почитай, и не встретила, — ответила Яся и снова как-то особо взглянула на Огняну, положив Зоряне на плечо нежную голову.
— Я-а-а-ась! — пробормотало рядом, и перед ними предстал дивный молодец. Худой, длинный, лохматый. В майке, порванной на груди, изукрашенный разноцветными картинками по рукам и шее. Он качался как берёза под ветром, на вытянутых руках держал прозрачную коробку. В коробке было горой навалено что-то жирно-красное, свеже-зеленое и сине-белое. Ясна вскинулась со стула, забрала из рук коробку.
— Рыба, укроп, сыр, — оттарабанил молодец и повернулся уходить.
— Боги, и что ж только лень с людьми делает! Теофилушка, солнышко, следующую седмицу, тьфу! неделю, дежурю за тебя! — радостно пропела рыжая, с восторгом глядя на коробку. И тут же нахмурилась:
— Теф! А Зоре? Зоря сладкое любит!
— А Зоря, че, тоже дежурит? — Теф свел брови к переносице.
Ясна легко улыбнулась и кивнула. Повела рукой между душегубкой и соседом.
— Огняна, это Теофил. Теф, это Огняна, моя племянница. Приехала сегодня, жить с нами будет. И дежурить тоже будет, — последние слова рыжая особо подчеркнула, стреляя глазами не хуже лучника.
Разрисованный парень закатил очи горе. Махнул нестриженными волосами, протянул с тоской в голосе:
— Здравствуй, племянница. Что тебе нравится? Сладкое? Соленое?
— Ягодное, — хитро прищурилась Решетовская.
Татуированный кивнул и убрел без слов за черную дверь. Душегубка проводила его взглядом, качнула ногой и безмятежно поинтересовалась:
— Так что ты там, Зоряна Ростиславовна, про лекарей говорила?
Ясна глянула на подругу с прищуром, и та отвела глаза.
— Зоряна Ростиславовна? — настойчиво и очень ласково повторила Решетовская.
В коммунальном коридоре вдруг стало очень тихо. Совсем тихо, как на погосте.
— Не будут тебя лечить, Огняна Елизаровна, — наконец, в тон ей ответила старшая ведьма. — У меня муж лекарем был, первым из лучших. Он через эти проклятые колодцы мотался столько раз, что я со счета сбилась. Мы на золото, что ему Вервь за то отсыпала, дом резной выстроили, конюшню, коней купили. Коней… Коней, твою кикимору налево… — с дикой тоской в голосе повторила Зоряна.
Ясна мгновенно стекла со стула, села перед Зорей на грязный пол, взяла подругу за руки. Лешак вцепилась рыжей в ладони, всхлипнула. Пробормотала глухо: «Это ж я мальчиков верхом учила…» Замолчала и уставилась сквозь Огняну. По щекам у нее ливнем хлынули слезы.
— Осуждённых волшебные не лечат, Огняна, — неожиданно жестко сказала Яся. — И детей, от тяжких хворей умирающих, тоже. И не учат ненашинских лекарей травничеству. И не сеют семена волшебных растений, что могут сойти за неволшебные. Ничего из того, что века назад обещано было. Лекарей сюда отправляет Вервь и только к богатым, очень богатым. Деньги с них получает огромные, и когда бы только деньги! А с лекарей клятву берет, чтоб в тайне все держали. Или правды им не говорит, особенно, пока горячи да молоды и во всё верят.
— Но душегубы… — начала Огняна, чувствуя, как жаркий протест сдавливает грудь. — Они…
— Нет, что ты, — поспешила уверить её Ясна. — Вервь же себе не враг. Душегубы, если узнают, с чем лекари ходят, с чем послы — они Вервь на ниточки распустят. Их работа честная. С ними тоже лекарей посылают иногда — других. Которые не замарались ещё. И всё крыто…
Это был удар — сильный, болезненный.
Ради колодцев ифриты, не договорившись с великим князем Игорем, затеяли войну. У них не было своих путей к ненашам.
Ради колодцев сгорели города и деревни. Для великого благого дела, что должны нести в неволшебный мир лекари и душегубы.
Ради колодцев Огняна хоронила друзей в мёрзлой земле. Чтобы к склавинам по-прежнему шло всё лучшее, что есть у неволшебных.
Ради колодцев. Или ради богатств Верви?
Огняна не хотела верить. Не имела права. Она поднялась, упираясь рукой в стену. Посмотрела на притихших соседок.
Нет, конечно, нет. Даже если и правда, даже если и Вервь - всё было не зря. Не ради колодцев - ради жизни. Ифриты залили земли склавинов смертью. Колодцы или не колодцы, Вервь или великий князь - не важно. Война, Огнина война была о другом. О людях.
— Свободно! — прогудел противный голос той, что звалась Кариной.
Она показалась на пороге ванной всё в том же прозрачном халате. Но теперь волосы у нее были чернее воронова крыла, лицо — белее снега, да и сама она без тины на лице оказалась писаной красавицей. Правда, злобной, что голодный барсук. И немедля с визгами прицепилась к Ясне:
— Яся! Кто снова мое масло брал? И свет мой в ванной вчера не выключил? И почему куревом тут так воняет — Теф, что ли, вернулся?
— Кариночка, ты такая умница, такая красавица, такая милая, такая ласковая, — счастливо заулыбалась Яся и радостно захлопала ресницами. — Смотрю на тебя — аж сердце радуется.
— Пошла ты, — буркнула Карина, но чуть тише, опасливо покосилась на Зоряну, будто та её сейчас ударит.
— Иду милая, иду, — Ясна закивала и сочувственно зацокала языком. — Жалко только, что ты волосы толком не докрасила, и со спины полосатая, как та тряпка грязная, что на полу валяется.
Карина покраснела, открыла рот, но тут Зоря предупредительно вскинула брови, и склочница немедля рот захлопнула. Осмотрела Решетовскую с ног до головы, приосанилась даже. Улыбнулась надменно и криво. Против мелкого, замученного, голодного полуребенка с криво обрезанными волосами Карина казалась ещё краше. Будто цвет в Купалову ночь — и мерцает, и переливается, и манит. Ей проигрывала даже нежно-прозрачная Ясна.
— Спокойной ночи, Карин, — вежливо пожелала Зоряна и рукой отодвинула соседку с Огняниной дороги, а Решетовскую, напротив, подтолкнула в ванную.
Карина отошла прочь самой красивой походкой, на которую была способна, намеренно покачивая бёдрами. Огняна с облегчением вздохнула, мечтая запереться в ванной от всего на свете - от усталости, боли, разочарования. Но Карина уже скрипела несмазанной телегой:
— Ты мне, Лешак, тут не говори, что делать, не королева тут! Ты, между прочим, вчера форточку не закрыла на кухне, а твоя Полянская, когда дежурит, пыль по углам распихивает и под моим ковриком не метет. Скажи ей, чтоб…
Огняна крутнулась на месте, не слушая больше соседку и забыв и о ванной, и о Верви с колодцами. И даже не упав.
— Полянская?.. — уронила Решетовская, неверяще глядя на рыжую. — Ты — переводчица Полянская?
В ответ Ясна замерла. Выпрямилась. Не отпуская взгляд Огняны, шагнула к душегубке. Сказала тихо и твердо:
— Полянская. Ясна Владимировна. Измена державе, пожизненное заключение.
Двери с грохотом закрылись перед Огняной, отгораживая её от светлого лица Ясны.
Полянская. Предательница. Лиходейка. Блудница бесова.
Дыхание клокотало в груди, а Решетовская беспомощно хватала ртом воздух и никак не могла вдохнуть. Безвольно вскидывала к лицу ослабшие руки и давилась нерождённым рыданием. Тянула себя за волосы и сжимала зубы до скрипа, лишь бы не закричать.
Три дружины. Четыре города. Витязи с душегубами, бабы с детьми, старики, девицы — все, все её милостью загублены, повешены, зарезаны! Потому что Полянская на своих доносила. Потому что с есаулом ифритским блудила и на своих доносила.
Предательница!
Огня крутнулась вокруг своей оси, занесла руку, чтобы толкнуть дверь, за которой осталась предательница — душегубы предателей убивают. И очень медленно отступила. Полянская ратной не была и закону душегубскому не подчинялась.
Но с её полупрозрачных рук капала кровь сотен и сотен тех, кто был для Решетовской своим.
Огняне было двенадцать, когда Елисей привёл её в душегубский стан и сказал — это свои, за своих на смерть. Ей было семнадцать, когда она действительно пошла за них умирать, и когда десятки приняли гибель за неё. На страшных ратных дорогах мир навек раскололся для Огняны Решетовской на белое и черное — своих и чужих.
Своих можно не любить. Со своими не обязательно дружить. Можно даже не знать лиц и имён. Но с ними — кусок хлеба пополам. И две последние стрелы из колчана. Им — доверить жизнь, в них — никогда не сомневаться. Их кровь — ближе, чем родная.
Алая, теплая, пахнущая металлом кровь. Умирать будешь — запах этот не забыть. Умирать будешь — лиц их не забыть!
Огняна бросилась к крану, не с первого раза открыла. Набрала пригоршни ледяной воды, плеснула на макушку. Засмеялась — горько, навзрыд. Как ей посмотреть в спокойное лицо предательницы и удержать руки, так славно умеющие ломать шею?
Хотелось домой, обратно в пахнущие еловой смолой светлицы, к огню, который зажигался одним дыханием. В стан душегубов, где было хорошо, даже когда было погано. К Елисею, который всегда знал, как правильно.
Огняна намочила холодной водой рушник, оттёрла шею и руки. Раздеваться донага, мыться здесь казалось ей теперь немыслимой беспечностью. Отбросив полотенце, душегубка упёрлась лбом в скользкую влажную стенку.
Лица погибших друзей снились ей почти каждую ночь. Как объяснить им, что нельзя отомстить предательнице — ни по одному закону нельзя, она не ратная? Как оправдаться?
Огняна резко выровнялась. Слабая недобрая улыбка зазмеилась по губам.
Душегубы убивают не только предателей. Они убивают врагов.
Ясна Полянская была врагом.
Глава 5. Елисей
Когда Решетовская вернулась в каземат, соседок в комнате не оказалось. Что было, впрочем, к лучшему. Огняне нужно было очень хорошо подумать. Сгубить предательницу и не подставиться самой — задачка не так, чтобы сложная, но надзорщики тоже не дубины стоеросовые, вычислят. Но Огняна Елизаровна Решетовская, лучшая душегубка дружины Елисея Ивановича, обязательно найдет способ — хитроумный и тонкий, как учили. Только не спешить, только не спугнуть предательницу. Корней Велесович учил, что терпение суть величайшая добродетель, а для душегуба особенно. У Решетовской, правда, терпения практически не водилось, но ради такого дела она его наскребёт. Хоть сколько есть — всё положит на погибель Полянской.
Огняна выглянула в темное окно — ничего не видно, только тополь бьётся ветками в стекло. Окно широкое, и лететь вниз с шестого этажа долго, но насмерть ли — рассчитать можно будет только засветло. На притихшего попугая душегубка посмотрела почти что весело — и не придушить же птичку. А он явно волшебный, много видит, много знает, всё рассмотрит. Воробей от её взгляда заворчал и повернулся к ведьме красным хвостом.
Огняна пнула под кровать свой наплечник, откинула с казённой койки одеяло и обмерла. На жиденькой застиранной простынке, будто так и надо, лежал наконечник душегубской стрелы.
Она быстро ухватила его и так сильно сжала в ладони, будто кто-то должен был отнять. Крутнулась вокруг себя, с жадной надеждой оглядывая облезлые стены каземата. Разжала ладонь и вгляделась в острый кусочек металла. Кованый по старинному обычаю четырехгранный наконечник был знаком ей каждым изгибом.
Никто, кроме них с Елисеем, не знал об этом условном знаке — «Выйди на улицу, я жду».
Не может быть, чтобы Елисей нашёл её в первый же вечер. Он не пришёл в Трибунал, стало быть — мертв. Наконечник — это подлог, ловушка. Способ выманить Решетовскую на улицу. Без особого витого колечка, что сохраняет волшбу в мире ненашей, ведьмак намного слабее, его взять проще.
Леший знает, кому могла понадобиться осужденная душегубка. Войны заканчиваются, а жажда мести живет десятилетиями. Да, мало ли дружинников край родной боронили, но таких, как Решетовская, и вправду было мало. От её руки полегли сотни ифритов, и не для всякого гибель была такой, как подобает воину. Огняна видела немало врагов. Видела достаточно близко и долго, чтобы понимать — в безопасности она не будет уже никогда. Никто, по сути, никогда не бывает в безопасности, просто блажен, кто не ведает. Она же знала.
Решетовская сунула наконечник в карман неудобных узких джинсов. Он обжег кожу сквозь ткань, а холод под рёбрами разгладился и стал чуть терпимее. Нет, это не ловушка. Это Елисей. Он под пыткой никому не рассказал бы о том, как можно выманить Решетовскую. Это Елисей, он жив, и ему плевать, что нельзя быть рядом с осужденной под страхом Трибунала. Наставнику всегда было всё равно, когда дело касалось Огняны.
По ступенькам — непривычным, невысоким и очень скользким — Огняна почти бежала, натягивая на ходу казённую куртку. Грязные деревянные перила с десятью слоями краски, нанесенной поверх старых сколов, царапали ей ладонь, тапочки слетали с неловких ног. Огняна дважды упала, сильно ушибла колено и едва не сломала палец, пока, наконец, выскочила на плохо освещённое крыльцо. Завертела головой, отчаянно пытаясь понять, где может быть Елисей.
— Огняна, — тихо позвал кто-то слева, и она бросилась на звук его голоса и его шагов, в тень огромных тополей, в каменные руки Елисея.
Глинский так спешил к ней, что не потрудился снять меч и переодеть кольчужную рубаху. Она немедленно оцарапала ухо о нагрудник, но всё равно прижалась к нему изо всех сил, не успев разглядеть лица, узнавая Елисея по запаху и голосу, по широким плечам, за которыми никогда не было страшно.
— Пришёл, — всхлипнула она в спаянные колечки холодной кольчуги.
— Живая… живая, мавка моя, ты живая, — его шепот сорвался на что-то судорожное.
Он всегда так звал её — за буйный нрав и за то, что встретил на большой дороге, как беспутную мавку.
Горячие губы прижались к встрепанной макушке, а руки обняли Огняну настолько сильно, что и орда ифритов не вырвала бы её сейчас из рук Елисея Ивановича. Холод под рёбрами душегубки потеплел ещё немного.
— Ты… — повторил Елисей и похоронил лицо в коротких волосах.
Огняна подняла голову. Тон наставника был для неё новым, а прикосновения губ — пугающими. Елисей никогда прежде так к ней не касался. От смятения и неловкости она немедленно выпустила иголки:
— Вы думали, Елисей Иванович, меня тут сожрали, что ли? — спросила Огняна ехидным голосом, ещё звенящим от подбирающихся слез.
Елисей глядел так близко, так странно, а в полутьме — ещё и жутко, что её ехидство испарилось, пришло непонимание. На мгновение она опечалилась — когда объятия его рук вдруг распались, и без них спине и плечам стало холодно. Но Елисей немедленно запустил большие ладони в её короткие волосы и глядел так, будто Огняна и вправду воскресла из мертвых.
За полгода с их разлуки Елисей Иванович изменился — первые морщины были видны даже в слабом свете далекого фонаря. Когда они расставались, ему едва минуло двадцать восемь, а теперь казалось — за считанные месяцы воевода прожил десять лет. Черты лица загрубели и ожесточились, губы стали строже и тоньше, но длинные прямые волосы оставались светлыми, короткая щетина бороды — темной. Всё тот же Елисей Иванович, да только глаза — страшные.
— Что? Елисей, что? — Решетовской стало неуверенно и тревожно от его молчания и тяжёлого взгляда. — Говори же.
Елисей Иванович попытался ободряюще улыбнуться. Он так боялся, что Кошма ошиблась, и Любомир ошибся, и какая-то другая, не его Огняна Решетовская осуждена жить в этом каземате, что весь долгий путь до неё не разрешал себе думать. Не думал, когда мчался в столицу, когда едва не подрался в Трибунале, когда чудом и Любомиром Волковичем вызнал, кто у осужденной надзорщик, когда добывал у него адрес и даже когда лез в окно и договаривался с попугаем вместо того, чтобы просто свернуть тому шею и припрятать тушку. И всё равно бестрепетный душегуб и славный воевода боялся так, как в жизни бояться ему не доводилось.
— Мне сказали, что Решетовскую замучили насмерть в плену, — сказал он глухо и прижался лбом к её лбу.
Длинные русые волосы коснулись лица Огняны. Горячие ладони на впалых пламенеющих щеках. Зелёные глаза против черных. Лёгкие пропустили выдох. Очень близко. Огня глотнула обжигающий воздух, но стало только хуже и волнительнее. Она бы сдалась сейчас. Он любил её давно и горько, и пусть она ничего не знала о любви, у Огняны никого ближе Елисея все равно не было. Но он сказал — Решетовскую замучили насмерть, и холодная волна боли заставила отступить на шаг.
— Решетовскую действительно убили в плену, — сказала она тихо, убирая его неожиданно безвольные руки и отходя ещё на шаг в густую тень тополей, чтобы не было видно лица. — Но Решетовских было двое.
Он не понимал её целое мгновение, пока память строила картинку восьмилетней давности — покосившийся дом на окраине леса, вёрткая двенадцатилетняя девица, которую он забирает у бражников-родителей в обучение, и девица постарше, которую учить уже поздно и придется оставить.
— У тебя была сестра, — сказал Елисей с жалостью.
— Лада, — кивнула душегубка и отвела глаза. — Тебе сказали правду, Ладу… убили. Вместе с мужем. В моем первом плену.
— Первом?..
Она ответила долгим горделивым взглядом. Глинский сжал рукоять меча и промолчал.
Огняна сунула руки в карманы куртки, пнула камушки под ногами. Заговорила едко:
— Никто не пришёл в Трибунал. Никто не сказал обо мне правды. Значит… — выдох. — Хоть кто-нибудь… Кто-нибудь остался, Елисей Иванович?
— Многие, — пожал плечами Глинский, разглядывая Огню с такой откровенной нежностью, что она только и могла, что глаза отводить. — Девчонки твои благополучны.
— Богумил? Любомир Волкович?
— Богумила с победы не видел, собирался к своим в деревню. А Любомир велел кланяться. Огня, я…
— Почему тогда никто не пришёл? — вдруг зло, обвиняюще спросила она, перебивая Елисея и отходя от него ещё дальше. — Никто не пришёл в Трибунал и не сказал, что я не виновата. Где были все, когда так нужны мне? Где был ты, Елисей?!
— Никто не знал о твоем суде, мавка, — тихо ответил княжич тяжело дышащей Огняне, готовой немедля не то подраться, не то всё-таки разрыдаться. — Никто не ведал, что ты жива. Дружина оплакивает тебя с лета. А я искал твоих убийц.
Жажда мести всё-таки живёт ещё долго после войны. Елисей решительно шагнул к упрямой, потерянной Огняне. Взглядом прожёг насквозь.
— Огня, послушай, — начал он, едва заметно заволновавшись. — Это не годное время и место, но я должен был сказать уже давно.
— Нет, — отрезала Огняна, вдруг осознав, что он сейчас скажет.
Она давно понимала Елисея с полувзгляда, а глаза его сейчас были чересчур красноречивы. Ещё не хватало сегодня признаний, с которыми она не знает, что делать.
— Не смей, — не то попросила, не то велела Огня.
Елисей кивнул, болезненно дёрнул уголком губ. Не сказать, чтобы слишком уж удивился — поди, не даром дружина Огняну зовет костром и степным пожаром. И своенравна, и упряма, и обжигает легко, не думая. Сам виноват, если подступился.
Совершенно не логичная Огняна нырнула в его объятия, изо всех сил прижавшись щекой к металлическому нагруднику. Ей очень хотелось не думать о том, что он собирался сказать, и ещё больше хотелось задать самый главный вопрос, но она молчала. И так ясно. Когда бы Елисей мог забрать её обратно домой, он бы не разговоры разговаривал, а схватил за руку и утащил подальше отсюда. Он всегда так поступал.
— Я добьюсь отмены приговора, — жарко зашептал Елисей Иванович в спутанные волосы Огняны. — Ты вернёшься домой. Если это не поможет…
— Я хочу обратно, Елисей. Я так хочу обратно…
И всё-таки заплакала, вынув из Елисея душу тихими жалобными всхлипами.
Глинский обнимал Огняну — изможденную, зато живую. Гладил большой ладонью встрепанную макушку и чувствовал себя буйно счастливым — живая, нашлась, чудо. И ужасно виноватым — всё из-за него. Это он, Елисей, забрал её из семьи. Он, Елисей, научил её убивать. Это он был слишком далеко, чтобы защитить, когда Огняну держали в плену и когда судили. И если она даже не думала обвинять его во всех грехах, сам Глинский справлялся с этой задачей на ура.
— Если это не поможет, я найду способ выкрасть тебя, — сказал он, когда Огня перестала всхлипывать и принялась утирать рукавом лицо.
— И жить здесь? — тихо спросила она. — Среди ненашей?
— Мы слишком заметны, радость моя. Если схоронимся среди волшебных, найдут и убьют, — Елисей пожал плечами, и согретая дыханием кольчуга скользнула по щеке Огняны.
— Мы? — переспросила она, будто не знала, что Елисей Иванович для себя всё решил давно — до войны.
Два года назад, едва началась война, Елисей Иванович решил Огняну не трогать. Думал: случись что, наставника оплакивать проще, чем жениха или супруга. Но больше такой ошибки он допускать не намеревался. Чуть отстранился, поднял обеими ладонями голову Огняны и бережно прикоснулся губами к её обветренным губам.
Елисей рисковал — поцелуй Огня могла воспринять как вольность или даже оскорбление. Это ведь Огняна, дикая как лесная мавка. Опомниться не успеешь — ногтями лицо располосует и в жизни к нему больше не подойдёт. Это Огняна, которая только что не дала ему признаться в любви, и которой, наверное, всё это не нужно. Но на то несказанное мгновение, пока их губы соприкасались, Елисею стало совершенно наплевать, что она о нём подумает.
Решетовская отпрянула и испуганно втянула воздух. Посмотрела на Елисея огромными глазами, пытаясь понять, что произошло — что на самом деле произошло. Глинский глаз не отводил — пусть видит и знает, ему сожалеть не о чем.
Очень медленно, едва заметно, не отводя напряжённого взгляда, Огняна кивнула. Выдохнув улыбку, душегуб припал к её губам с плохо сдерживаемым жаром.
Поднялся ветер, разметал волосы, выстудил едва одетую Решетовскую, лишенную жара утробной волшбы. Елисей прижался губами к её виску и зашептал горячо, сжимая сильными ладонями её озябшие плечи:
— Мавка, тебе пора, время. Дождись меня и никого не покалечь. Вот, возьми, — он сунул ей кошель, совсем такой, как тот, который она когда-то безуспешно пыталась у него стащить. — Местные деньги, тебе пригодятся. Не спорь, правда, нет времени. Нужно прощаться. Скоро Мир очухается и заявится к вам с проверкой.
— Ты что с ним сделал, бессовестный душегуб? — Огняна подняла голову, и сквозь непросохшие ещё слёзы пробилась улыбка.
— Споил, — беззаботно улыбнулся в ответ Елисей.
Она не дала ещё раз поцеловать себя и отдёрнула руку, когда Глинский попытался перехватить исхудавшие быстрые пальцы. Елисей прошёл с ней последние шаги до входной двери, открыл замок какой-то неведомой Огняне волшбой. Ухватил душегубку за шиворот и все-таки поцеловал сухие потрескавшиеся губы.
— Ступай.
Когда Огняна, довольная до безобразия, перешагнула порог коммуналки, она поняла, что попала — из их комнаты, приглушенный волшебными стенами, грохотал голос надзорщика.
Решетовская ввалилась в каземат с мокрыми волосами, замотанная в одно лишь огромное чужое полотенце, сдёрнутое с верёвки в коридоре. В другой раз такой срам и в голову бы ей не пришёл, но Елисей напоил надзорщика. И если этот Мирослав Игоревич умел складывать аз и буки, то легко заподозрит сговор, когда выяснится, что Огняна не была в квартире в урочный час. Потому Решетовская, изо всех сил борясь с румянцем, перехватила удобнее полотенце и прикрыла за собой дверь в комнату.
Первым, что она увидела, была широкая спина мужчины со светлыми в золото волосами почти до самых лопаток. На затылке верхняя часть самую малость вьющихся волос была собрана в короткую, особым образом заплетённую косу. Такие косицы имели право носить лишь душегубы, доказавшие мужество в бою. Так когда-то давно заплетал ей волосы Елисей: после первого убитого полагалось обрезать и собрать в косу, завязывая воинское счастье. Вероятно, счастья надзорщику нынче не хватало. Зато понятно, откуда Елисей Иванович знает Мирослава Игоревича. Не понятно, что душегуб делает на гадкой должности надзорщика.
— Ну вот же, Мирослав Игоревич, мылся человек, — бодро и радостно заявила стоящая перед ним Лешак.
Ясны в комнате не было. Попугай, примостившись на люстре, чесал когтистой лапой голову и молчал.
Надзорщик развернулся к Решетовской, и ей понадобилась вся выдержка, чтобы не дрогнуть. Потому что глаза у Мирослава Игоревича были настолько яркими, прямыми и требовательными, что, казалось, глядят в самоё душу. Всё ещё непонятно, зачем пошел в надзорщики, но совершенно ясно, почему взяли. Лгать таким глазам было делом непростым.
Соколович был ни стар, ни молод, высок и крепок, одет как ненаш — кожаные штаны непривычного кроя с цепями и клёпками, свободная рубаха. Кожа загорелая, борода редкая и короткая, выгоревшая настолько, что сливалась цветом с кожей. На щеках и лбу — старые, затянувшиеся шрамы. Очень живые глаза и совершенно неподвижные честные черты. Убивать он тоже будет честно: в нем сквозила звериная, не ведающая пощады жестокость. Было в Мирославе Игоревиче что-то от медведя — тяжёлого, молчаливого и хмурого.
— А что, после десяти мыться нельзя? — спросила Огняна невинным голосом и поправила полотенце. Холодная вода капала с волос на обнажённые плечи и бело-розовые бороздки шрамов.
В ответ Мирослав и бровью не повёл. Положил руки на пояс, наклонил голову. Решетовская невольно отметила: на правой руке — золотой перстень, такой же, как у Елисея. На левой — тонкое витое кольцо, сохраняющее волшбу в мире ненашей. Душегубам и надзорщикам выдавали, когда шли в неволшебный мир. Огняна такое не получила, не успела.
— Не одна мыться изволила, Решетовская? — спросил Соколович спокойно, а голос всё равно громыхнул.
Она растерялась на долю секунды, но Мирослав заметил.
— Где ты была? — повторил он ровно и грозно.
— Сказано — мылась, — Огняна показательно тряхнула мокрой головой.
— Одёжа где? — спросил он безжалостно, кивая на койку, где среди неразобранных вещей не хватало казённой куртки, джинсов и футболки.
— В сенях, на вешалке, — не солгала Огняна.
— Нет там, я проверял.
Слова у Мирослава были пудовые и квадратные, как бывает у людей, которые говорят редко и мало. Решетовская повела плечами — я здесь причем, коль ты, добрый молодец, на зрение жалуешься? Затянула поплотнее полотенце, поёжилась — холод пробирал и изнутри, и снаружи.
— Коли мылась, то что ж с тобой в ванной делал молодец? Тот, который мне ответил, когда я постучал к вам, — надзиратель резко повернулся к Огняне и снова обжёг её страшными глазами.
Душегубка заалела, мучительно осознала свою наготу под срамным нарядом, но не сдалась.
— А не возбраняется, — ответила она нагло и прошла к койке, почти задев надзирателя плечом и едва не всхлипнув от стыда. Откинула одеяло, повернулась к Мирославу с непобедимым выражением лица. — Али как?
Соколович прищурил глаза, сделал шаг к Решетовской. Надо же, она думала, он так с места и не сдвинется. Мирослав Игоревич казался скалой, зачем-то обращённой в человека.
— А если я его поищу? Милого твоего? — спросил он тихо, и громыхающий голос стал угрожающим.
Совершенно внезапно в повисшей тишине послышался смех Зоряны.
— А кто ж признается-то, Мирослав Игоревич! Никто из квартиры нагим да мокрым не пошёл, стало быть — сосед это был. А тут все молодцы-то женаты!
— Мирослав Игоревич, вы что-то ещё хотели? — спросила Решетовская и хамски улыбнулась. — А то мне бы одеться…
В комнату едва слышно скользнула Ясна. Надзиратель обернулся на неё через плечо, а рыжая, чем поздороваться, мгновенно скрестила руки на груди и захлопала ресницами. Пропела приторно и как-то совершенно издевательски:
— О, Мирослав Игоревич! Радость-то какая! Опять в неурочный час пожаловали. Что вам подать-принести, чем услужить гостю дорогому?
Зоряна едва удержала возмущение — никогда прежде такого нахальства они себе с надзорщиком не позволяли. Оно, конечно, верно — Соколович сейчас об Огняне забудет. Да только и Ясне голову снимет, не побрезгует.
Надзорщик посмотрел на Ясю тяжело, пристально. Подошёл ближе. Спрятал руки в карманы и, не отводя взгляда, очень спокойно уронил:
— Не дерзи.
— Не буду, — послушно прошептала она в ответ, тоже не опуская глаз. — За дерзость пять батогов полагается, я правильно помню? Сами бить станете, али помощников позовете?
У Лешак горлом прошла судорога, Огняна едва не уронила полотенце. Воробей вздохнул — громко и совсем по-человечьи. Мирослав Игоревич враз оледенел, резко, плечом отодвинул рыжую с дороги и пошёл к двери. У самого выхода вдруг остановился и, убедившись что Зоряна с Ясной на него лишний раз не глядят, поймал взгляд Решетовской. Сделал четыре коротких движения: ладонью на Полянскую, пальцем к горлу, на Огняну, ладонью к полу. Так быстро, что, соседки, если и увидели, разобрать бы не успели, а понять — и подавно.
Решетовская с трудом удержалась, чтобы не удивиться. То были тайные знаки душегубов, и послание Соколовича означало: «Тронешь её — убью». Огняна в ответ пожала плечами и поглядела на него совершенно непонимающе. Надзорщик устало коснулся щеки указательным пальцем: «Это приказ».
Сжав губы и сцепив зубы, Огняна приложила кулак к плечу. Приказ есть приказ, нравится он тебе или нет.
Мирослав кивнул и был таков. Едва он хлопнул дверьми, как Ясна отмерла, щёлкнула замком и сползла на пол — ноги не держали. Решетовская проследила за этим движением с любопытством.
— Что это было, радость моя рыжая? — неожиданно сурово поинтересовалась Зоряна.
— Ничего не было, — глухо пробормотала Яся, вставая на ноги.
— Бумаги приносил?
Огняне полагалось по прибытию подписать, ознакомиться и далее по уставу.
— Нет… — протянула Зоряна. — И зачем являлся тогда?..
…Во дворе коммунального каземата Мирослав Игоревич Соколович смял в широкой ладони сигарету, которую так и не сумел закурить.
— Будь по-твоему, Елисей Иванович, — хмыкнул он в пустоту.
Оглянулся по сторонам, бросился оземь и взмыл в небо ширококрылым орланом.
Глава 6. Свара
Ранним утром коммунальная кухня была на диво тиха. В окне желтело тускло-осеннее солнце, на подоконнике зевал ярко-рыжий кот, густо пахло хлоркой и яблоками. За стеной бубнила музыка, в глубине коридора что-то скрежетало, в ванной шумела вода. Полянская и Лешак готовили завтрак, честно поделив обязанности: Зоряна жарила гренки, взбивала яйца и резала сыр, а Ясна крутила в ладонях вилку и рассматривала трещины на стенке.
Зоряна, старательно тыча перед собой пальцем, пересчитала нарезанные куски черного хлеба, которые собралась жарить на троих. Разделила в пятый раз, и опять получила новое число. Бросила нож на стол, сморгнула слезы. Она всегда легко плакала, а в такие минуты и вовсе хотелось реветь медведем. Как же, премудрая Зоряна Ростиславовна теперь два и два сложить не может, читает по слогам, пишет что дитятко: вкривь, вкось да с ошибками. Сколько ни билась, ни училась — лучше не выходило. Иногда думала — хоть бы вовсе скудоумной стала или память потеряла, чем изо дня в день терпеть такое унижение: детские книжки по слогам читать и бояться, что малограмотную дуру выгонят с очередной работы.
Зоряна потеряла столько работ, что и вспомнить уже не могла. Жили ведьмы по большей мере на Ясину зарплату: Полянская плясала ифритские танцы — здесь их именовали восточными. А Лешак, бывшая ученая ведьма, чья слава когда-то гремела на весь волшебный мир, перебивалась случайными приработками. Выгуливала собак, раздавала флаеры, разносила пиццу.
— Зорь, ты что? — Полянская дернула за плечо застывшую подругу. — Опять считаешь? Семь кусков здесь, по два — нам с Огняной, три — тебе.
Зоряна чуть слышно всхлипнула, поправила ремень на любимых серых джинсах и сердито спросила:
— Что это вчера с Соколовичем было?
Рыжая глазом не моргнула. Достала с полки прозрачные банки со специями, насыпала на белое блюдце красную паприку, поверх украсила желтой куркумой и принялась пальцем рисовать цветочки.
Когда Яся не желала отвечать, она скрещивала руки на груди и улыбалась так любезно, что Зоряне сразу хотелось лезть на стенку. Но сейчас рыжая просто молчала.
— Тебя ж по казематам сперва метали, прежде чем ко мне перевели. Это он постарался? — уточнила Лешак, выливая на сковороду яйца.
Яся стерла цветочек, нарисовала лохматую тучку.
— Вы с ним знакомы были?
Из тучки закапал косой дождик.
— Он тебя бросил?
По белому блюдцу запорхали снежинки.
— Ты его?
Лешак сгрузила гренки на тарелку, посолила, присыпала тертым сыром. Под сковородой с омлетом уменьшила огонь. Сказала мягко, чуть насмешливо:
— А теперь, когда девчонку рядом увидела, снова к нему хочешь?
Полянская сбросила приправы в раковину, помыла блюдце, медленно вытерла руки полотенцем.
— «Снова» не бывает, Зоря, не верю я в такое. И непростая это девчонка, что для нас, что для него. И сама девчонка в том не виновата. — Яся помолчала и спросила уже привычно-ласково:
— Лучше ты мне другое скажи. Кто с Огняной о снах поговорит? Нам повезло, что ночь спокойная была. А как тебе сегодня покажут? Зачем её пугать?
— Пугать? — хмыкнула Лешак, доставая вилки. — Душегубку? Ясь, ты что! Она сама кого хочешь напугает. А скажи, неглупая вроде девчонка? Даром, что ратная.
Рыжая усмехнулась и спросила странным голосом:
— Да кто ж тебе сказал, Зорюш, что ратные — ребята глупые? Чай, чтоб дружинами командовать и в боях побеждать, разум совсем не лишний.
— Так то воеводы, что приказы отдают, — Лешак махнула ножом в сторону окна, — а остальные — мелочевка медная. Упал, отжался, подрался. Не смотри на меня сурово так, птица моя, расскажу я ей про сны наши любимые, расскажу. И постараюсь поласковей. Ну что, тарелки — твои, сковорода — моя, пошагали?
Решетовская лежала на своей койке поверх одеяла, уставив глаза в потолок. Зоряна с Ясной расставили тарелки, разделили омлет, насыпали корма Воробью. Огняна не шевельнулась. Попугай окинул ведьм недовольным взглядом и продолжил долбить клювом раму.
— Садись завтракать, ратная, — вздохнула Зоря, покосившись на безучастную Решетовскую.
Огняна не ответила. Даже, кажется, лишний раз не моргнула.
— Яичница, — как-то чересчур радостно сообщила Ясна. — С сыром, ветчиной и зеленью.
На лице душегубки не дрогнула ни одна черта. Зоряна взмахом руки остановила подругу от попыток разговорить их новую соседку. Головой помотала — не трожь, мол, сама встанет.
Но Огняна не встала — ни пока ведьмы ели, ни когда унесли посуду на кухню. У неё, голодной и голодавшей, была недюжая сила воли.
Полянская, не выдержав, села на краешек провисшей койки, протянула руку.
— Огнян, совсем плохо, да?
Дотянуться, куда собиралась, Ясна не успела. Твёрдые пальцы сжали её ладонь с неожиданной силой. Полянская трепыхнулась, попыталась освободиться, но тщетно. Огняна — собранная, напряженная, яростная — села на кровати, ухитрившись при этом не дёрнуть ни саму Ясю, ни её руку.
— Мне нельзя тебя убивать, — злобно зашипела Решетовская. — Но если хочешь ходить с целыми пальцами, никогда со мной больше не заговаривай и не касайся меня. Предательница.
И отшвырнула от себя руку побелевшей Ясны, точно гадюку. Рыжая замерла, перестала дышать. Попугай бросил раму, немедля перелетел поближе к Решетовской и наставил на неё клюв. Огняна окинула всех недобрым взглядом, хмыкнула.
— Значит, не получится у нас по-хорошему, Огняна Елизаровна, — протянула Лешак, возвращая на стол нож, в который вцепилась, лишь только душегубка подала голос.
— Получится, — отрезала Огняна, не сводя взгляда с предательницы. — Обе меня не трогайте — и все хорошо будет.
— Спаси Жива тебя тронуть, княжна ратная, — вскинула брови старшая ведьма. Подошла к койке, заговорила нараспев, насмешливо:
— Как решишь на Ясну косой взгляд бросить, ты вспомни — я здесь за двадцать загубленных душ, среди которых трое деточек было. Поверь, тебя извести не погнушаюсь, отребье мелкое.
— Покойниками меряться станем, Зоряна Ростиславовна? — во все зубы улыбнулась Огняна. — Мне для тебя которых посчитать — тех, что в честном бою жизни лишила, что стрелой из-за угла, или тем, что ночью в постелях горло перерезала?
Полянская побелела ещё больше, Лешак презрительно захохотала:
— Что ты о постелях знаешь, девчонка зелёная?
— Куда уж мне до блудницы бесовой, — согласилась Огняна, кивнув на рыжую.
Та не двинулась, лицом не дрогнула, руки на груди скрестила и любезно улыбнулась. Той улыбкой, которую Зоря так яростно ненавидела, что окончательно взбеленилась:
— Душегубка и есть — ни на маковое зерно совести! Все вы, ратные, одного теста — кислого.
Решетовская медленно встала с койки, не отпуская с лица надменного выражения. Стала напротив Лешак, чересчур близко.
— Кислого, говоришь, — гневно усмехнулась она. И заговорила вдруг тихо, почти по-доброму, но так, что Воробей вздыбил перья на макушке:
— Как скажешь, детоубийца клятая. Только когда мы на войне два года умирали — за деточек ваших, за матушек с батюшками… вам не шибко-то и кисло было. Тогда, поди, нравились. А как вернулись — кто без ног, кто без разума, кто в шрамах по горло — уже не особо. Когда врагов убивать там — так герои, как здесь слово против предателя молвить — гляди ж ты, отребье.
Зоряна зло скривила рот:
— Красиво ты говоришь, спору нет. Да только кто вас в дружину гнал-то? Сначала пошли — теперь жалуетесь да хвалитесь.
— Так нам теперь ещё и в уголочек встать да помолчать прикажешь?
— Думаешь, одних ратных заслуга, что ифритов победили? — закатила глаза Зоря. — Хочешь знать, я перед войной в страдном терему старшей была. Это мы оружие да кольчуги вашим витязям заговаривали, яды для ваших стрел волшебничали, отвары вам целебные варили. Не спали седмицами, руки-ноги до костей резали, в горячке валялись, потому как всё, всё на себе пробовали, прежде чем вам отправить!
— В глаза не видывала никаких ядов с отварами, — горделиво фыркнула Огняна и продолжила с весёлой злобой:
— Только когда бы не дружинники, паче того — дружинницы, не пускали бы тебя, Зоряна Ростиславовна, в страдные терема к мужам учёным. Когда бы не наша вольница, чем бы отбивались от ваших батюшек, когда вас замуж в шестнадцать гнали? На кого бы кивали, как ни на дев ратных, которые сами за себя решают? Благодаря нам вы волосы под повоем не прячете, глаза долу не держите! А когда бы душегубы к ненашам не ходили, ты бы на телячьей коже имя своё едва-едва выцарапать умела, окна пузырём бычьим затягивала и мужу старому твердила покорно: «Да, голубь мой, как изволишь!»
— Поклон тебе, девица ратная! — Зоряна прижала руки к груди и издевательски поклонилась в пояс. — Как коса отрастет — приходи, поцелую! Но запомни, Огняна Елизаровна, что когда б ваши душегубы к ненашам не хаживали туда-обратно и не хвалились этим беспрестанно, ифриты бы на колодцы наши не позарились, и войны бы не было! Не было, слышишь?!
— Зоря, отойди, — очень тихо попросила не существовавшая до этого Ясна. — Она ударит сейчас.
Лицо у Решетовской и вправду было страшное, и дышала она тяжело, но всё равно повернула голову к Ясне. В ответ услышала:
— Не тронь Зорю, Решетовская, тебе ведь не Зоря нужна.
Тотчас предательница сорвалась с койки, шагнула вперед, закрыла собой детоубийцу. Растянула губы в шальной улыбке, зажурчала реченькой:
— Знай, всё что ты обо мне слышала — всё неправда.
Выглядела Полянская странно, диковато. Губу прикусила и весело продолжила:
— Тебе, верно, говорили, что Полянская четыре города врагу сдала? Не верь, шесть их было. Я не три дружины в засаду отправила, а четыре, и всех дружинников под корень вырезали. А еще травы лекарские ифритам возила, одеяла теплые, обувку да еду.
Огняна ухватилась за спинку койки, испугав Воробья. Стиснула железо так, что, казалось, переломит. Зоря снова в ужасе рванулась к ножу, не зная, что делать — кидаться на душегубку или закрывать рот враз обезумевшей подруге.
Рыжая меж тем перебросила назад косы, заложила за спину руки. Глаза у нее стали совсем шалые, а в голосе запели птицы:
— О том не жалею, и никогда не пожалею. Я в войну белый хлеб жевала, чаем с шоколадом запивала, да на простынях шелковых с есаулом ифритовским лежала. А он мне плечи целовал, и губы, и…
Ясна вдруг замолчала, словно почувствовала что-то, и обернулась к шкафу. Там стоял надзорщик — спокойный, как из глыбы вытесанный. Глядел на всех троих бесстрастно и ровно. Судя по злорадству в глазах Огняны, стоял он там долго.
Лицо у Яси сразу стало жалким. Она затравленно глянула на Соколовича, прижала ладони к груди, скривила губы. Шагнула к нему — как с обрыва прыгнула. Пролепетала с отчаяньем:
— Мир, я…
— Пошла вон, — сквозь зубы протолкнул надзорщик.
Полянская глянула гневно и решительно, но тут увидела у Мирослава в руках старые, сбитые сапоги. Те самые, в которых Решетовская была вчера, и которые скормила столу. Ясна немедля сложила руки на груди, почтительно заулыбалась и стала похожа на увешанную замками дверь:
— Как скажете, Мирослав Игоревич. Пройти позвольте, сделайте такую милость.
Соколович, не глядя, шагнул в сторону, Зоряне кивком указал дорогу следом за Полянской. Щёлкнул замком за обеими, прислонился к дверям и окаменел. Не шевелился, не дышал, не смотрел. Стоял истуканом ровно там, где Ясна вчера сползала на пол, и сжимал в руке сапоги. Попугай перемахнул на люстру и там замер, боясь моргнуть.
Помня, что терпение суть величайшая добродетель, Решетовская надзорщику не мешала. Но коль скоро терпения у нее наличествовало не много, выдержала Огняна не долго. Не остыв ещё от свары, горькая и раздраженная, она с бессовестной насмешкой спросила Соколовича:
— Мирослав Игоревич, сапоги отдадите, али так, показать принесли?
Тот моргнул, заметил Огняну. Не сразу вспомнил, о каких сапогах речь. Поглядел на маленькую в его кулаке обувку, бросил у ног Решетовской. Дождался, когда она обуется, и только потом сказал:
— Подпиши.
На клетчатый стол легли перо с чернильницей и три грамоты — те, что ей полагалось подписать ещё вчера. О порядке жизни в каземате, о наказаниях за провинности и о сроке заключения.
— Что значит — «срок заключения не определён»? — скрипучим голосом поинтересовалась Огняна, и клякса сорвалась с кончика пера на зелёную клетку стола. — Кто определит и когда?
Она поглядела на надзорщика злющими глазами, но ему, казалось, не было до того никакого дела.
— Подписывай, — обронил он ровно.
— Не стану!
Душегубка бросила перо, и чернила брызнули на бумагу.
— Как определят срок — так и приносите, хоть слезами своими горькими подпишу, хоть кровью.
— Страх потеряла? — пока ещё спокойно спросил Мирослав Игоревич.
— Больше и терять-то особо нечего, — кивнула Решетовская, отодвигая стул.
Надзорщик опустил на её плечо пудовую ладонь и вдавил обратно.
— Повесят.
— Правда?! — обрадовалась Огняна, и выдержка, наконец, изменила ей. Душегубка вскинула к надзорщику голову и обвиняющие зачастила:
— А почему сразу-то нельзя было? К чему вот эти прыжки в колодец, казематы: туда не стань — сюда не ступи? Предатели с детоубийцами на соседних койках, а их не тронь! Зачем?! Чтобы чуть что — петля? Батоги? Так не страшно, не впервой!
При упоминании предателей ладонь Мирослава Игоревича самой собой разжалась, а пронизывающие глаза сделались морозными.
— Душегубка Огняна Елизаровна! — рявкнул он, перебивая. — Села, подписала, свободна!
— Да западись ты, — прошипела Решетовская, подписывая все три бумаги быстрыми путанными росчерками.
Соколович собрал грамоты, раздраженно бросил стопку ненашенских документов на её имя, три ключа на кольце и стремительным шагом вышел из комнаты.
— Не за просто так, знать, из душегубов погнали, — зловредно плюнула Огняна ему вослед.
Решетовская подхватилась из-за стола и рванула из шкафа джинсовую куртку. Не будет она сидеть и ждать. Найдёт колодец — пусть через него Вервь хоть обозами торгует! — и вернётся назад.
Дома ей сподручнее будет доказывать, что невиновна. Дома Елисей. Дома волшба. Дома Огняна Елизаровна, хоть триста раз осужденная, а всё же — славная душегубка. Не то, что здесь.
На кухне Зоряна с Ясной услышали, как хлопнула входная дверь. Один раз, за ним почти сразу — второй. Как только стало понятно, что Огняна и надзорщик ушли, Зоряна бросила терзать кольца на пальцах, а Ясна — отдирать пуговицы от любимого зеленого платья. Лешак вскинула на подругу темно-гневные глаза и зашипела не хуже полоза:
— Ты что там творила, золотая моя, совсем разум потеряла? Наша душегубка, может, ловкость и утратила, да искалечить всё ещё сможет!
— А тебе-то что? — неожиданно резко вскинулась рыжая. — Вы там обе своими подвигами ратными похвалялись, вот и мне захотелось не отстать. Чем богата — уж прости, коль не понравилось!
Зоряна вытаращила глаза, неловко повернулась — так, что с соседнего стола со звоном полетели на пол ложки:
— Яся, ты что? — хрипло спросила она. Закашлялась, смахнула на пол оставшиеся ложки, решительно повторила:
— Ты что говоришь? Мне до кривой сосны, чем ты в ту бесову войну богата была. Мне страшно, что она тебе шею свернуть могла! Ты ведь там грудью на колья кидалась!
— Бес попутал. Прости, — глухо ответила Яся. Уперлась кулаками в стол, низко опустила голову. Медные волосы рассыпались до пояса. Сухо, коротко рассмеялась и истово зашептала:
— Не могу больше, Зоря, не могу с этими ратными! Все время нужно думать — там не обидь, здесь не задень, тут не огорчи! Не хочу я, не хочу! Не хочу больше! Какой черт её принес, хорошо ведь мы с тобой жили!
Полянская еще что-то шептала, быстро, невнятно, путая слова и глотая звуки. А Зоря смотрела и думала, что за те месяцы, которые они с Ясной живут здесь, подруга ни разу не подала виду, что неровно дышит к Соколовичу или что у нее были какие-то дела с ратными. Да что там, Лешак, почитай, ничего о ней не знала — ни откуда, ни кто родители. Она-то все о себе рассказала: и про мужа, и про сыновей, и про приговор. А Ясна слова по капле выжимала.
Зоряна знала только обвинение, по которому приговорили Ясну Полянскую. Яся, как только сказала о своем приговоре, глянула на соседку так, словно ждала — ее сейчас бить станут. Да только Зоря в тон рыжей ответила: «О боги, страсти какие, измена державе! Да плевала я на сие с кипариса зелёного высокого. Чаю со мной, детоубийцей, попьешь? Конфеты есть вкусные».
Заскрипела дверь в кухню, на пороге появился Теф в обнимку с кальяном.
— Девчо-о-о-нки! — радостно махнул сосед немытыми-нечесанными волосами. — Заходите в гости, Светка к маме поехала!
И, не дожидаясь ответа, потопал в другую дверь, что вела на черную лестницу.
Ведьмы переглянулись, тоскливо-насмешливо вздохнули и неожиданно рассмеялись.
— Яська, — весело подмигнула подруге Зоря. — А сапоги-то её у Соколовича! Видать, столу невкусными показались. Зато мои кроссовки лопал, не привередничал! Как думаешь, мои слаще будут?
Полянская расправила плечи, обняла подругу и поцеловала в волосы.
— Все хорошо, Зоренька. Справимся. Чаю сделай мне. С медом и мятой.
Рыжая провела ладонями по лицу, будто стирая что-то. Достала мобильный телефон, забегала пальцами по кнопкам:
«Все, как договорились».
Глава 7. Драка
Подгоняемая громокипящей яростью, Огняна вывалилась на крыльцо, жадно глотнула холодный утренний воздух. Ненашинский мир — чужой, грязный, жуткий — резанул по глазам насмешкой над её печалями. Гнев схлынул потоком, и растерянность толкнулась к глазам и рукам, слабостью прокатилась по телу и замерла под сердцем.
Дома были справа и слева от неё — огромные, безликие, закрывающие далёкое небо. Безнадежно тусклые, они давили на маленькую ведьму непомерной высотой, сминали душу серостью. Земля, схваченная за горло бетоном, жалкий розовый куст в удушающей тени тополей, жухлая трава — всё было не таким, чужим и насильным. Сбежав из одной темницы, Огняна оказалась в следующей, вот только у этой не было стен.
Искать здесь колодец было все равно, что веретёнце в гиблом болоте.
Город без волшбы разворачивался безжалостно и неотвратимо, очень быстро становясь всё больше и сильнее, а застывшая посреди него Огняна так же быстро уменьшалась и слабела, пока не ослабла вовсе, не потеряла всё, что выгрызла себе за годы обучения и сражений. Маленькая и слабая перед домами и асфальтом, продрогшая без волшбы, она больше не была почитаемой душегубкой, любимицей дружины и защитницей волшебного мира — в лужах облезлого ненашенского двора стояла жалкая Огнянка, нелюбимая дочь пропащих бражников. Ни силы, ни ловкости. Ни друзей, ни уважения. Ужас, голод и страх, и пробирающий до костей холод, и самое страшное — беспомощность. Она была нага и повержена, брошена под ноги неумолимому врагу.
Решетовская не выдержала и закрыла голову руками, как в плену закрывала от тяжёлых сапог, метивших в лицо.
Её не победили ифриты, но её почти победила родина. Лишила волшбы, силы и смысла. Убила за три колодца, после войны отданные в пользование ифритам.
— Ты смари, какая стрёмная… — послышался развязный голос. — У нас тут такие не ходят, у нас это, налог на кислую рожу. Улыбнись, кукушка, с тобой приличные люди грят!
Сзади справа согласно заржали. Решетовская выровнялась, какой-то миг не понимая, что происходит. Обернулась, сверкнув дикими глазами.
Четверо парней подходили к ней с разных сторон. Они шли вразвалочку, пряча руки в карманах и нахально улыбаясь. Что-то радостно екнуло в груди у Огняны, и всё отступило перед восхитительной возможностью пустить в ход кулаки. Она душегубка и докажет это. Не этим нелепым в нарочитой угрозе ненашам, нет. Ей было, кому доказывать.
С неё могли снять кольчугу. Её могли бросить в каземат с предательницей. У неё могли забрать хоть всю волшбу, хоть саму душу, но железную выучку Елисея Ивановича отнять было невозможно.
Решетовская очень медленно нащупала в кармане наконечник стрелы — зажатый в кулаке, он многократно усилит её удар. Оценила каждого из ненашей — каков сложением, как стал, куда полетит его кулак, когда начнётся. Без волшбы нужно быть осторожной как раненой.
Чуть развернувшись, Огняна сделала несколько шагов назад, чтобы не быть окруженной. Отметила все лужи, в которые могла попасть ногой, грязь на обочине, где могла поскользнуться. Бросила короткий взгляд на человека за спиной. Повела ноющей шеей.
— Чё, малая, страшненько? — загыгыкал сзади ещё один ненаш, отрезая ей путь.
Огняна молчала. Ждала. Чего греха таить, предвкушала. Ощущала, как в груди разворачивается знакомый сладкий трепет. Как уменьшается город, сворачиваясь до четырёх человек. Как предавшая её родина подходит к ней с четырёх сторон, надеясь испугать и загнать в угол. Как бегут по мышцам крошечные молнии.
На плечо душегубки опустилась воняющая рыбой рука.
— Да она ща струю от страха пустит. Ты не боись, мы пацаны конкретные, того… Ласковые… Тебе понравится, отвечаю!
Ненаши всё ещё стояли неудобно, и Огняна повернулась к тому, что был сзади, сделала несколько уверенных шагов, вынуждая отступить.
— Слышь, к Костяну сама пошла, это, сознательная, прикинь!
— Эй, ты так не газуй, малая, тут свои порядки, кто первый!
Решетовская остановилась перед кривой рожей хохочущего Костяна. Вот теперь ей было гораздо удобнее. «Только не убить», — приказала себе она и сбила его с ног подсечкой, так, чтобы повалил за собой ещё одного. Покачнулась, но удержала равновесие, перепрыгнув с одной ноги на другую, и это стоило Огняне захвата сзади. Сильно мотнув головой, Решетовская разбила своему противнику нос. Тот с воем выронил её на асфальт, а Огняна всё-таки не смогла удержаться на ногах и покатилась по земле. Выпустила наконечник, ухватила занесенную для удара по ней ногу и вывернула. Ненаш заорал, Решетовская немедля получила от кого-то по почкам, но успела перекатиться и прыгнуть на ноги до того, как её положение на земле стало безысходным. По-хорошему явно не получалось, а раззадоренные ненаши даже не думали останавливаться. Их было, в конце концов, четверо против худющей девчонки. Заклиная себя: «Не убей!», Решетовская сгребла с земли наконечник и нанесла первый опасный удар — в голову. Ненаш покачнулся, не устоял и стал заваливаться на бок. Она вмиг оказалась за его спиной, надеясь толкнуть на остальных.
Расчёт оказался неверен. Ноги запутались сами собой, толчок получился слабым. Потерявший сознание упал у ног душегубки, а у её противников появилось время подумать.
И вынуть ножи.
Зато одним ненашем меньше. И тремя клинками больше. Огняна оскалилась кривой улыбкой и попятилась, чтобы все трое были ей хорошо видны. Стянула с плеч неудобную джинсовую куртку и резко стеганула ею по глазам того, кто был справа. Прыгнула, ударила, не справилась с прыжком и почувствовала, как горячо скользит по рёбрам лезвие ножа.
Поломанной она была душегубкой.
— Ты чё сделал, дебил?.. Ты чё сделал?! — заорали над головой, когда она рухнула на землю, едва не раздробив колени.
— Валим отсюда! Валим!!!
Ненаши подобрали двоих бесчувственных товарищей и убрались прочь, оставив на земле раненую Решетовскую.
Кровь капала в лужу и расходилась причудливыми завитушками.
…Ей было пятнадцать, и в первый день зимы юнка душегубского стана Огняна Решетовская насмерть сцепилась с юнцом Ратмиром. Он был на несколько лет старше нее и в два раза сильнее, но Огняна была слишком разъярена, чтобы это могло ей помешать. В ход шла волшба, комья заснеженной земли и захваченные с землёй камни. Юнцы катались по снегу в костоломных захватах, и густое алое марево волшбы спаяло их намертво, не давая растащить. Прибежавший на шум наставник Елисей Иванович, не мудрствуя лукаво, вылил на них огромную дежу с водой — из тех, что были приготовлены для кухни. Дерущийся клубок закричал и распался.
Огняна откинула за плечи едва не задушившую её косу, перекатилась на бок и попыталась встать. Не вышло — подвела перебитая в драке стопа. Из разбитого носа в лужу стекала густая тёмная кровь и расходилась причудливыми завитушками.
Длинные волнистые волосы Ратмира стали почти дыбом, и бесстыжая Владимира не выдержала и захохотала. За ней засмеялись другие юнцы, под неодобрительным взглядом Елисея загоготал наставник Любомир Волкович. Было больно, обидно и стыдно, но Огняна криво улыбнулась и стёрла ладонью кровь.
— В лечебницу! Оба! — заверещала злобная чередница Кошма, раздавая подзатыльники — и тем, кто дрался, и тем, кто смеялся. До Любомира Волковича она не допрыгнула. — Это ж надо!.. Это ж удумать!..
До своей светлицы в девичьем терему Решетовская добралась уже в густых сумерках, добросовестно пролечившись у чередниц. Сдёрнула с кровати расшитое покрывало и опешила. На простынях лежал наконечник стрелы, одной из тех, что принадлежали Елисею Ивановичу. Наставник был в её светлице и хотел, чтобы она об этом знала.
Недоумённо хмыкнув, Огняна накинула полушубок и вышла на улицу. Светила почти полная луна, обережные костры на окраинах стана давали ещё немного света. Потерев занывшую на морозе разбитую губу, юнка пошла по спящему стану.
— Огняна, — позвал Елисей Иванович от молодых густых елей.
Решетовская невольно поджала губы, готовясь слушать гневную отповедь наставника. Елисей Иванович славился крутым нравом, а драк юнцам вовек не прощали.
— Ты чего дрожишь? — строго спросил он, подходя ближе.
Суровый, неулыбчивый Елисей Иванович, светлоглазый сын древлянских лесов, вызывал у юнок смешанные чувства страха и обожания. Ни тем, ни другим Решетовская не грешила, и с Елисеем Ивановичем, как, впрочем, и с другими наставниками, частенько держала себя дерзко.
— Показалось вам, Елисей Иванович, — ответила она вызывающе.
— Пойдём, разговор есть.
В большой беседке, где проводились летние занятия по грамоте волшбы и общие собрания, Елисей расчистил от снега длинную лавку. Кивком велел Решетовской садиться, и вдруг со всей ясностью Огняна поняла, что он нервничает. Наставник по-прежнему был строг лицом и уверен поступью, но что-то в движении больших ладоней выдавало его. Без кольчуги, в простом полушубке, без очелья на расплетенных волосах он выглядел непривычно.
— Причина свары? — спросил Елисей резко, так и не найдя себе места.
— Сказал, что мои родители — бражники, — колко ответила Решетовская, скрестив руки на груди и низко опустив голову, чтобы скрыть упрямство.
— Разве солгал?
— Нет. Но не ему решать…
— И не тебе, — оборвал наставник. — Будешь о всякую колкость терять самообладание — славным воином тебе не стать.
Огняна вскинулась со своего места и встала напротив Елисея. Она была ниже его на целую голову, и ей неудобно было смотреть на него свысока, но она истово пыталась. Мало что могло так вывести из себя Решетовскую, как упоминание о её презренном происхождении. Она из жил рвалась, чтобы стать душегубкой, почитаемой и уважаемой. Чтобы навек смыть с себя клеймо дочери бражников.
— Вы меня вызвали поучать да отчитывать, Елисей Иванович? Могли и завтра, перед всеми, в назидание! Огняна Решетовская посмела быть дочерью бражников и посмела не желать, чтобы об этом трепали по всему стану! — фыркнула она, но обида в голосе всё равно звенела близкими слезами.
— Прости, — пришёл черёд Елисея опускать голову.
Глядя, как склонилась гордая голова, как длинные прямые волосы коснулись могучей груди, Огняна впервые подумала, что здесь что-то основательно не так. Наставник не извиняется перед юнкой, едва задев её чувства. Наставник, леший его разбери, не вызывает юнку на тайные ночные разговоры!
— Завтра ты своё получишь, вместе с Ратмиром, — строго сообщил он. — А сегодня я хотел сказать, что больше этого не должно повториться.
— Да-да, — равнодушно и самую чуточку нагло протянула Огняна, — конечно, Елисей Иванович, как скажете, Елисей Иванович. Можно идти?
Наставник остановил её движением руки, и Решетовская со скучающим видом подчинилась.
— Этого не должно повториться, — сказал он с нажимом, не отводя взгляда. — Ты поняла меня, Огняна? Не смей влезать в свары, не смей связываться с тем, кто заведомо сильнее. Он чуть не задушил тебя сегодня.
— Хотите сказать, что я слабая? — спросила она возмущённо, и тонкие губы дрогнули от обиды.
— Чтобы драться с Ратмиром — да. К концу обучения это исправится, но сейчас это все ещё правда.
— А зачем я вам такая? Слабая? Я ещё и в беге последняя. И в заговорах не ахти. А секира — та вовсе несёт меня, а не я — секиру.
— Так что, предлагаешь вернуть тебя родителям? — насмешливо спросил Елисей.
Огняна вскинулась и одарила его чересчур яростным взглядом. Под этим взглядом простая серебряная серьга, знак единственного сына, раскалилась в ухе у наставника. Елисей потёр кожу вокруг серьги и засмеялся. Он никогда в жизни не смеялся с юнцами, и у Огняны округлились глаза.
— Вот зачем ты нужна. Думаешь, я взял тебя просто так? Из жалости? Нет, мавка, я не опекаю бедных сироток, я ращу воинов. Я взял тебя, потому что ты едва не стащила мой кошель, а это, поверь, непросто. Я взял тебя за твою отвагу. За волшбу — редкую по силе. За то, что ты гибкая, вёрткая и хитрая. А ещё весьма, весьма меткая, — закончил Елисей, и в голосе его послышалась гордость.
Это было правдой — в стрельбе из лука Огняне не было равных среди ровесников. Да что там, она иных старших обставляла! Елисей Иванович, первый лучник стана, не мог этого не ценить.
— Просто пообещай мне беречь себя, — ровно попросил Елисей.
Решетовская смотрела в тяжёлые глаза Елисея Ивановича, в лунном свете казавшиеся совсем другими. Да, это определённо не был разговор наставника с юнкой. И Огняна испугалась. Смятение так явно отразилось в её чертах, что Елисей немедленно затвердел лицом и даже голос его, казалось, тотчас же изменился.
— С недели общие занятия и волшба будут только по утрам, — сообщил он безучастно. — Теперь каждому из вас полагается старший наставник. Троих возьмёт Любомир Волкович, четверых — я. Остальных — Владимир Светозарович и Корней Велесович.
— Я буду с вами? — спросила Огняна, не перебивая, но и не давая договорить.
Неподвижные черты Елисея обострились. Он бросил на юнку короткий острый взгляд и качнул головой, отрицая. А потом вдруг сказал:
— Будешь.
Огняна не поняла тогда, почему посуровел наставник, почему отказал и тут же передумал. Решетовская почти успела обидеться — она ужасно хотела к Елисею Ивановичу. Все же знали: он её привёл, он учил, она его юнка, и старшим наставником для неё тоже должен был стать он. Ратмира-то Елисей Иванович обучал, а вот её — едва не бросил!
— Это ваше, — сказала Огняна неуверенно.
Кованый наконечник стрелы лёг в замёрзшую ладонь, Решетовская бросилась обратно к девичьему терему по хрустящему снегу.
Она больше не дралась с Ратмиром, хотя и не терпела его ещё очень долго. И с Елисеем Ивановичем наедине не говорила целых два года.
…Ей исполнилось семнадцать. Елисей Иванович, не сказав Огняне ни слова, уехал на полгода и пропустил её перуновы испытания. Это была первая серьёзная проверка юнца на пригодность к ратной службе, и прошедшие её могли облачаться в душегубское. Для юнок это значило также право носить штаны и не носить сарафана. Почётное право, заслуженное. На перуновы испытания юнцы шли с наставниками, и полагалось, что испытывают двоих: одного — как научился, другого — как научил. За умения Огняны держал ответ Любомир Волкович, и потому, когда Елисей вернулся после летнего равноденствия, Решетовская не бросилась приветствовать наставника вместе с галдящими подружками, осталась стоять далеко в стороне. Так далеко, что ни за что не возможно было понять, смотрит на неё Елисей Иванович или нет. Она не хотела этого знать.
Огняна была уверена, что найдёт наконечник в постели этой же ночью, но увы. Елисей Иванович как ни в чем не бывало появился утром на общем занятии и гонял юнцов с утроенным рвением. А когда полуживая Огняна добралась до своей светлицы, под покрывалом её всё-таки ждал знак от наставника.
— Ага, конечно, — проворчала она, забираясь в постель и мгновенно засыпая.
Оставленный на столе наконечник сам собою оказался в её ладони и больно ткнул. Решетовская проснулась, выругалась, натянула кожаные порты и рубашку, которыми страшно гордилась.
— Пошли, — резко велел Елисей Иванович, едва она спустилась с крыльца. Он был недоволен, и, похоже, снова Огняной. Юнка вздохнула и поплелась следом.
— Что на этот раз? — спросила она нагло. — Вы ставите меня в дурное положение, Елисей Иванович. Меня из-за вас из стана выгонят.
— Не выгонят.
Только сейчас Решетовская заметила, что наставник был в полном боевом облачении, и за спиной нёс два сагайдака с луками и стрелами. Он сбросил с плеча один, отдал Огняне. Удобно и правильно пристегнул свои ремни. Юнка же так и осталась стоять с колчаном в одной руке и луком — в другой.
— Ну и что это значит?
— Пора учиться на живых целях, — ответил Елисей, застёгивая узкие кожаные ремешки. — Наставники осведомлены, никто не скажет тебе ни слова за ночные отлучки.
Юнцам очень долго не разрешали учиться на зверях. Для них сотнями заговаривали меты, чтобы двигались, прыгали и пропадали из виду, но на охоту ходили только старшие. Зверье склавины берегли и без надобности не били.
— А остальные тоже будут так учиться? — спросила она с сомнением.
— Будут.
— Я устала, — возмутилась Огняна. — Вы гоняли нас сегодня как чертей в верше. У нас это только через год должно быть!
— Должно через год, а будет сейчас, — резко ответил наставник. — Юнка Огняна Елизаровна! Застегнулась, пошла, живо!
Огняне подумалось, что между ними что-то сильно разладилось. И не понять, когда, если наставника и в стане-то не было. Сегодня на занятиях Елисей будто не видел её, один на один они не работали вовсе, зато с Есенией, гадкой змеёй Есенией он прозанимался на четверть часа дольше!
— Не буду, — Огняна упрямо бросила под ноги лук и колчан. Стрелы посыпались на усеянную сосновыми иглами землю. — Пока вы не скажете мне, что всё это значит и что вообще происходит! Вы! Да вы со мной даже не поздоровались!
— Прости, мавка, — вздохнул наставник и тоскливо улыбнулся ей одними глазами, — я не прав. Но ты можешь просто делать то, что я говорю?
Непримиримый вид был ему ответом. Елисей вздохнул ещё раз. Провернул на мизинце золотой перстень с неизвестным Огне знаком. У него вообще водились вещи, для воина более, чем странные. Платки тонкого и до сияния отбеленного льна, безумно красиво и дорого отделанный меч, расписное налучье в серебряных бляшках. И много чего, что выдавало в нём человека знатного. Возможно — слишком знатного. Не зря же никто из юнцов не знал фамилии Елисея Ивановича.
— Огня…
Решетовская вскинулась, враз озлела глазами. Он никогда не называл её прежде Огней. Только мавкой — за вредный характер и за то, что встретились они на большаке, когда двенадцатилетняя Огняна почти смогла стащить у него набитый деньгами кошель, а настоящие мавки таким очень даже промышляли. Она страшно смущалась и терялась, когда он был с ней таким — мягким, бережным, грустным, и пряталась за своей колкостью с проворством ежа. Как может быть таким человек с косой саженью в плечах, который командует юнцами так, что птицы в лесу пугаются и летают строем?!
— Решайтесь, Елисей Иванович, — потребовала она нагло. — Моё послушание в обмен на правду.
— Ты не мавка, ты чертовка, — рыкнул Глинский и развернулся идти в самую чащу. — Пошли, так и быть, расскажу, но только потому что…
— Потому что — что?
— Стрелы собери. Душегубка…
Было что-то пьянящее во власти над могучим наставником, которую Огняна осознала в тот вечер. Очень страшно, очень волнующе. Как держать на тонкой верёвочке крылатого змея.
Вокруг стрелы без дров и хвороста горел волшебный костёр, хотя в летнюю ночь в нём не было никакой необходимости. Просто Елисею Ивановичу хотелось света и какой-то точки опоры. Они сидели рядом, не касаясь друг друга. Огняна обнимала колени, Елисей подпирал кулакам лоб.
— То, что я тебе сейчас скажу, не для чужих ушей, — начал он строго и убрал руки от уставшего лица.
— Можно подумать весь стан сплетничает о нашей с вами прошлой ночной прогулке, — немедленно обиделась Огняна, но наткнулась на его взгляд и замолчала.
— Это посерьёзнее будет. Намного.
Елисей Иванович хмурился, думал над каждым словом, но все же без утайки рассказал своей юнке и о надвигающейся войне с ифритами, и о том, что у них в запасе год, не больше.
— Зачем ифритам наши колодцы? — спросила она, когда Елисей закончил рассказ.
— Своих нет. Построить нельзя — нужно было закладывать сразу, как миры разделяли на волшебный и неволшебный, теперь уж поздно.
— А почему не дать-то? За плату. В казне золото лишним бывает?
Елисей Иванович внимательнее поглядел на юнку, будто решая, можно ли ей сказать. Он молчал так долго, что она почти успела обидеться.
— Ненаши не хотят у себя ифритов — боятся. Великий князь Игорь не хочет на нашей земле ифритов — опасается за мир меж склавинскими племенами. И не зря опасается. Волхвы не хотят ифритов — с ними придёт их нечисть, и кто знает, чем это аукнется. Куда ни кинь — везде клин. А у ифритов кровь горячая, им воевать — что нам воды испить.
— Ну это мы ещё посмотрим. Они, видать, позабыли, на что способны склавинские душегубы, — горделиво ответила юнка. — А этот ваш князь — дурак какой-то.
— Ифриты — очень жестокие противники, мавка. А вы дети. И вас мало. И ты, Огняна, должна быть подготовлена лучше всех. Понимаешь?
— Потому что я вернее всех стреляю? — горделиво спросила она, но надменная улыбка погасла, разбившись о грусть Елисея.
— Потому что я хочу, чтобы ты выжила, — ответил он и не отвёл глаз.
Простой взгляд — не слишком ласковый, не слишком строгий, но Решетовская свернулась ежом с бесконечными колючками и фыркнула:
— Мало ли что вы там хотите, Елисей Иванович.
— Ничего ты не понимаешь, мавка.
— Сомневаюсь.
Елисей поглядел на неё, теперь иначе — тепло, даже нежно как-то, и Огняна немедленно вскочила на ноги.
— Мы идём на охоту или так и будем сидеть?
На охоте вернулся строгий и жесткий наставник, и Огняна успокоилась. Она легко убила четверых зайцев и все-таки промахнулась в косулю, ранила в ногу. Елисей отчитывал её за это всю дорогу назад: ранить зверя — больший грех, нежели убить. Убить и не съесть — больший грех, нежели ранить. Жизнь не имеет цены. Никто не заслуживает пытки.
Полуспящая уставшая Огняна послушно кивала, поправляла зайцев на плече и мечтала о кровати.
Глава 8. Рана
Влетев в каземат, Зоряна привычно грохнула дверью и недоуменно уставилась на клетчатый стол, заваленный апельсинами, бананами, орехами, халвой и еще чем-то красивым, вкусным и ужасно дорогим. Ясна сидела на койке, завернув ноги кренделем, и пришивала к солнечно-желтым шароварам золотые блёстки. Торопливо перевернула свой телефон экраном вниз, улыбнулась подруге. Лешак кивнула на груду сладостей:
— Почку продала?
— Гл-у-ушпошть сделала! — сердито сообщил Воробей, старательно отклевывая самый красивый банан из связки. — Глу-у-ушпость, вр-р-редина р-р-ы-ж-ж-жая!
— Это не глупость, — мотнула косами Яся, — это необходимость, совесть ты моя пернатая!
Рыжая показала попугаю язык, нырнула в шкаф и тут же вынырнула разодетая как ифритская царевна: лиф с жемчугами, шаровары с узорами, на босых ногах — браслеты. Плавно изогнулась перед зеркалом, резко выпрямилась. Волосы разлетелись рыжим вихрем, браслеты зазвенели.
— Красавица, красавица, — согласилась Зоря, натягивая Ясин свитер поверх своей теплой рубашки. Она отчего-то всегда мерзла сильнее подруги. — Кто притащил так скоро — не спрашиваю, а вот деньги где взяли?
— От щедрот, Зорюш, — подмигнула рыжая. — Дочку начальника к конкурсу готовлю. А ежели она там какое-нибудь место займет, то мне обещаны ананасы, шашлык, вино и костюм, зеленый с бахромой. А почки ж по весне на деревьях. Березовые там, или липовые. Нешто их продавать можно?
— Ч-чуш-шь! — рыкнул Воробей и смахнул со стола две чашки. Одна разбилась, другая уцелела.
Зоря очистила банан, набила рот миндалем, упала на койку. Попробовала подсчитать, сколько Яся денег потратила, сбилась. Сунула руку под подушку, достала теплые носки в елочку. На пол посыпались комиксы. Лешак полыхнула густо-красным от шеи до волос, кинулась подбирать. Всю эту глупость — «Химия для чайников», «Ботаника: наука в комиксах», «Грибы ядовитые в картинках» — Зоряна втайне обожала, а напоказ ненавидела. Кривилась, когда их видела: вот он, конец той жизни, где она любое учение понимала с первого слова — я не как все, я другая, я особенная! Вот теперь она точно не как все, она хуже, во сто крат хуже! Но книжки такие яркие, картинки такие красивые, все так понятно и весело расписано! Боги, как же стыдно — ученая, пусть и бывшая, а от таких глупостей загорается!
Лешак запихала комиксы под подушку, а попугай рявкнул:
— Во-о-о-б-р-р-а-ж-ж-ала! — и смел крылом уцелевшую чашку. Ударил сильно — та до волшебного стола долетела, о ножку ударилась и растаяла. Стол хрюкнул, выплюнул три миски с кашей, однозубую вилку и крохотную ложечку. Воробей кинул на столешницу кожуру от банана. Стол в ответ топнул ногой, втянул обратно миски, взамен явил одну гнутую кружку. Пустую. За стенкой забили чем-то тяжелым, словно мечи ковали.
Полянская поправила на лифе жемчужину и сказала чуть не просительно:
— Сны, Зорь? Решетовской про сны рассказать надобно.
Лешак скривилась, принялась снимать с пальцев кольца и раскладывать по кругу.
— Соколович ей пусть рассказывает. Нас с тобой она слушать не станет.
На самом деле Зоря толком не знала, что сказать. Сны были самым страшным наказанием. Не важно, когда заснешь, днем или ночью. Если начнут показывать — сам не проснешься, пока до конца не досмотришь то самое жуткое, что в жизни своей знал или видел. И все как в первый раз — и ужас, что двинуться не дает, и вкус крови во рту, и ожоги на груди. Впрочем, Зоря бы придумала как изукрашенной шрамами девчонке о таком сказать. Обязательно бы придумала, если б только та девчонка слушала!
— Соколович раньше чем к концу седмицы не явится, а снов прислать ей могут хоть сегодня.
— Уверена, что он так долго ждать станет, радость моя рыжая? — вредным голосом протянула Лешак и принялась надевать кольца обратно. — Может, решит ей кольчугу принести, али наручи?
Воробей глянул на Зоряну укоризненно. То, что подруга к Соколовичу неравнодушна, Лешак раздражало чуть не до слез. Надзорщик — дубина стоеросовая, со своими ратными убеждениями ее девочку в порошок сотрет и не заметит. Если и снизойдет до позорной предательницы — в жизни не даст Ясе забыть, за что она срок получила.
— Полундр-р-р-ра! — злобно рыкнул попугай, и Лешак рывком обернулась. Полянская смаргивала слезы и неловко шарила перед собой руками – она опять ослепла.
— Три шага вправо, Ясь, — сказала Зоря, поборов желание отвести подругу к койке. Потянулась к морозилке, где у них для такого случая лежали полотенца. — Очень больно?
— Очень, — пробормотала рыжая, на ощупь добираясь до койки и падая плашмя. — Жжет как огнем.
Зоряна прижала к ее глазам ледяное полотенце, погладила по волосам. Взамен отобранной волшбы рыжая получила у неволшебных слепоту. Иногда это было легкое марево, иногда — густо-белый туман, заволакивающий всё вокруг. Когда на минуту, когда на десять. Полянская терялась, шла по стенке до ближайшего угла, путала тушь с помадой и солила мясо сахаром. Но прежде ей не бывало больно, а последнюю седмицу Яся от рези в глазах чуть не плакала.
В коридоре одновременно завопили дверной звонок и домофон, в приоткрытую дверь просочился белый соседский кот по кличке Охламон. Залез на Огнянину койку, свернулся клубком, притворился спящим. За ним в комнату ворвался полосатый котенок Семицветика, признанный целитель коммуналки, Яшка. Яшка прыгнул Ясе на колени, растянулся, замурчал.
— Лучше, Зорюш, проходит, — благодарно погладила кота Полянская. — Так про сны Огняне скажешь?
— Скажу, скажу. Когда заявится, тогда и скажу.
— Одеяло, дай мне одеяло! — вдруг заметалась Ясна. — Быстрее, сейчас! Она придет, а я в ифритском! Зачем ей видеть, не надо, не хочу.
Зоря недоверчиво качнула головой, но дверь распахнулась, а в каземат и вправду вошла Решетовская — медленно и как-то растерянно. Грязная чёрная куртка на ней топорщилась, а левая рука зажимала что-то подмышкой.
Незрячая рыжая подтянула плед к подбородку, махнула попугаю. Тот перепорхнул на койку душегубки, царапнул железо когтем.
— Обе-ед. Р-р-из-з-с. Кур-р-и-чша? Ку-хч-ч-ня! Показ-з-з-з-ать?
Огняна обвела соседок новым и совершенно странным взглядом. Потёрла лицо грязной рукой, вздохнула. Смахнула со своей койки кота и сдёрнула простынь.
— Огняна Елизаровна, — Лешак заговорила серьезно, но не строго. — Тебе сон сегодня прислать могут, так там всё…
Решетовская кивнула, сунула простынь в наплечник и быстро вышла из комнаты — только её и видели.
— Хорошо поговорили, — вздохнула Зоря, погладив обиженного Охламона. — Душевно.
— И что теперь? — с тоской спросила Ясна.
— Что-что. Будить её придется, — тихо сказала Зоряна, и её серые глаза потемнели как морская вода. — Знать бы только, чем нам это отольется.
Полянская прикусила губу и закрыла ладонью красные отметины на сгибе локтя.
В коридоре коммуналки Огняна, чуть покачнувшись от слабости, с ненавистью уставилась на полоску света над дверью в ванной. Занято. Снова. Кто там моется всё время, Чудо-Юдо о двенадцати головах? Каждую чешуйку натирает?
Её вело и мутило, а футболка, которой Огняна наскоро перетянула порез, пропиталась кровью. Рана была скорее обидной, чем опасной — лезвие проехало по рёбрам, вспоров кожу. Много крови, мало толку. Ещё одно напоминание о том, на что она способна без волшбы. Вернее, не способна. Презренная дочка бражников, маленькая, слабая Огнянка.
Огнянкой её звала Лада, она-то ей имя и выбрала. Родители не называли никак, потому что она была никем.
— Патима-а-ат! — рявкнуло с кухни.
На кухне должна быть вода. Решетовская шагнула на голос, уже привычно споткнулась и выкатилась в кухню кому-то под ноги, больно задев раненый бок. Горячая волна покатилась к горлу, к глазам и ушам, и Огняне на миг показалось, что она в стане, катится под ноги смешливой Владимире — ещё пока юнке, а не славной душегубке. Кто-то поставил её на ноги — за шиворот, как маленькую — а Огня не нашла в себе сил сопротивляться.
— О, Яськина племяшка приехала! — обрадовался голос, который совершенно точно не принадлежал Володе.
Решетовская мотнула головой, прогоняя морок. Обладательница голоса оказалась здоровенной молодухой с яркими темными глазами и буйно-лохматой прической.
— Ты гляди, куда идешь, Теофил у нас тварюка нежная!
Огня поискала глазами Теофила. Вчерашний татуированный, который обещал ей что-то ягодное, тоже звался Теофилом. Тефом.
Рука молодухи с ярко-бордовыми ногтями погладила котяру по спине. Тот мяукнул и сиганул на подоконник, вонзив когти в веселенькую клетчатую занавесочку. Занавесочка затрещала, молодуха завопила:
— Теф, сволочь, третью штору когтишь! Скажу Вике, надоело!
Огняна с облегчением обнаружила раковину, забитую грязной посудой. Хоть как-то промыть рану, раз ванная так упорно занята. Стало жарче и тяжелее, кухня зарябила перед глазами и едва не рассыпалась на части, но молодуха заговорила, и Решетовская очнулась.
— Я Самира, мы у ванной живем. Тебя как звать? — соседка махнула в сторону Решетовской здоровенным ножом, и тут же без церемоний сунула ей в рот кусок лепешки. — Соли хватает?
— У-у-у, — ответила Огня. Тесто было горячим, пересоленным, тонким, вкусным. Сразу захотелось пить. Но есть хотелось больше.
— Значит, мало, — деловито кивнула молодуха, — и перцу ещё добавлю.
Самира заняла собой всю кухню: она сыпала муку, катала тесто, чистила яблоки, переворачивала на сковороде готовые лепешки и мешала какое-то густое варево. Сесть было некуда — ни стульев, ни лавок. Решетовская вытерла губы и трепетно уставилась на блюдо с самыми восхитительными в ее жизни лепешками. Огромные, тонкие, с зеленью, с подпалинами, с маслом, с…
— Бери, болезная, — в руках у Огни оказалась горячая миска, — худая ж ты как швабра, и патлатая как веник. А че белая такая? В холодильнике жила?
— Вы стряпуха? — спросила Огняна, на миг не понимая, кто перед ней — соседка Самира или чередница Ужа, командовавшая дежурными по кухне юнцами.
— Стряпуха? Это кто, повар, что ли? Эх, мечты, мечты мои! Поваром быть хорошо — пришел, смену отпахал и ушел. А семья каждый час жрать просит.
Огняна повела здоровым плечом и сунула в рот ещё одну лепешку. Она попросила у родителей еды последний раз года в два, по глупости. Получила по губам и больше не тревожила их. Когда бы не Лада — так бы и ела одни ягоды и корки хлеба, падающие с родительского стола. Жевать Елизар Решетовский не любил, у него вечно болели полугнилые от браги зубы, и всё жесткое — корки, оленьи сухожилья, свиные шкурки — доставалось маленькой Огнянке.
Перед глазами все поплыло и зарябило, подкосились и без того плохо послушные ей ноги. Зато скрипнула дверь в ванную, и Огняна, коротко поклонившись Самире за лепёшки, подхватила с пола наплечник и поспешила в коридор.
Три шага вправо, пять вперед, открыть двери — и вместо ванной Огняна оказалась на лестничной клетке. Удивленно посмотрела, зажала рукой занывший бок. Пальцы коснулись мокрого — футболка пропиталась насквозь, и кровь перешла на куртку.
Зашумел лифт, из квартиры напротив вышла девица с двумя собаками, одна — рыжая, другая — белая, совсем как коты в коммуналке и жеребята в последнюю весну в стане. Огняна нашла спиной стену. Коридор, три шага, дверь в ванную. Вместо ванной оказалась кухня, на Решетовскую хмуро уставилась Самира и незнакомая девчонка, такая же лохматая, как и мать. Девчонка что-то сказала, но Огняна не стала слушать — пошла к каземату. К лешим ванную, ей нужно лечь. Кровь пропитывала куртку, где-то кричал Ратмир и смеялся Любомир Волкович. Кто-то проклинал колодцы, и Огняна никак не могла понять, она слышит родную речь или ифритскую.
Стукнула какая-то дверь, запахло сосной, мимо пролетели рыжие волосы Есении. Огняна сделала несколько шагов за подругой, та обернулась на бегу и оказалась предательницей Полянской, одетой как ифритская княжна. Она появилась справа, и Огняна пошла туда же, но оказалась в кладовке, крохотной комнатушке, под завязку забитой склянками и узлами.
Решетовская замотала головой. Она, конечно, ранена, она, безусловно, не в себе, но что-то происходило в коммуналке, отчетливо мракобесное и едва ли ненашинское. Рядом затянули походную песню, звякнули мечи о кольчугу, и кто-то позвал Огняну — кажется, старый Богумил. Ей просто нужно приложить тирлич-траву, перетянуть рану и лечь. Держись, Огняна Елизаровна, хуже бывало.
Огняна вынула из наплечника простынь, разодрала на полосы. Блаженно выдохнула, когда тугая повязка обхватила рёбра, стишая боль. Спрятала окровавленную футболку в наплечник и вышла из кладовки, оказавшись прямо перед входом в каземат.
Долгожданная белая дверь растаяла прямо перед глазами.
— Чур меня! — хрипло вытолкнула обессиленная Решетовская, и дверь появилась снова.
Всё закончилось. Ноги пусть и подрагивали, но уверенно донесли Огняну до койки. Она тускло глянула на Лешак, рисовавшую ручкой на джинсах, отвернулась от Полянской, цыкнула на попугая, что попытался сесть ей на плечо. Дошла до тумбы с посудой, одним глотком осушила полбутылки воды, не спросив, чья. Рухнула на свою койку, замоталось одеялом поверх одежды и закрыла глаза.
…Когда стало известно о грядущей войне, Елисей так истово взялся за её обучение, что вскоре Огняна уже готова была сдаться и умереть прямо на знакомой до каждой кочки поляне, где занимались юнцы. Она и попыталась: от нагрузок, от недосыпа, от издерганности Огня лишилась чувств прямо во время общего занятия. Просто было очень тяжело и муторно, а потом вдруг стало легко и хорошо, и где-то выругались Владимира и Елисей, но она уже не разобрала.
Огняна пришла в себя под деревом. Кто-то заботливо держал её голову и отирал лицо тряпкой, дурно пахнущей зельем. Решетовская сжалась от ужаса — если это Елисей Иванович, то она умрет от стыда прямо здесь и сбежит из стана.
— Открывай глазки, милая, открывай. Уже не так плохо, — пообещал голос над головой.
Огняна с благодарностью узнала Кошму. Открыла глаза и первым делом глянула на наставника. Злой как бес Елисей Иванович остервенело гонял остальных в десяти саженях от неё. И не глядел, будто ему всё равно.
Елисей пришёл в избу-лечебницу ночью. Мрачный, виноватый, он сел у Огни в ногах, уперся локтями в колени и заговорил почему-то с половиком, а не с ней.
— Почему ты раньше не сказала, что настолько сильно устаёшь?
Решетовская подтянула колени к подбородку, боясь, что Елисей Иванович протянет руку и коснётся её ног. Шмыгнула носом. Вспомнила, что она в одной сорочке. Спросила колко:
— Можно подумать, Елисей Иванович, это что-то бы изменило. Ха! Можно подумать, это сейчас что-то изменит! Вы что, станете меня меньше гонять или хуже учить?
Он поморщился от язвительности её тона, покачал головой, всё ещё не глядя в белое, замученное Огнянино лицо.
— Тебе нужно отдыхать, — сказал он с нажимом. — Завтра…
— Мне нужно учиться.
Будто он не знает, что для неё значит — стать душегубкой! Быть лучшей. Быть кем-то. Ей очень нужно было стать человеком.
Выдержка изменила Елисею. Он вскочил на ноги, развернулся к юнке и зарычал:
— Леший тебя подери, Огня! Что ты мне предлагаешь? Оставить тебя в покое и дать погибнуть в этой чертовой войне? Что мне делать, ответь! Чтобы ты не растерялась? Чтобы победила? Чтобы выжила, Огня!
Решетовская смотрела на беснующегося наставника, и сладкий шип впивался в сердце. Ей было его жаль, но жалость была приятна и легка, и Огняна улыбнулась этому щемящему чувству. Вот только Елисей расценил её улыбку по-своему. Замер, затвердел лицом.
— Я понял. Я слишком многого требую от ребенка, — сказал он просто и снисходительно, и развернулся уходить.
Огняна отбросила легкое покрывало, спрыгнула босыми ногами на плетеный половик. В одной сорочке, простоволосая, прыжком она догнала Елисея и обняла ошарашенного наставника, прижавшись щекой к вышитому вороту его рубахи.
— Остановись, — попросила она самым тихим в мире шепотом, потому что у неё не хватало смелости.
Елисей Иванович медленно поднял руки, осторожно положил на ее тонкие плечи и замер, касаясь щекой растрепанной макушки. У Огни зашлось сердце, и неизвестная ей прежде лиловая волшба потекла из натруженных девичьих ладоней.
В сенях завозилась Кошма, что-то причитая и шурша веником. Елисей отстранился от Огняны, улыбнулся — светло, непривычно. Едва слышно шепнул: «Добрых снов» и скользнул в двери.
Наутро она бродила по лагерю как неупокоенная, трижды наткнулась на неизменно сурового Елисея Ивановича, запретившего ей сегодня заниматься. Ничего в его обращении не выдавало ночного происшествия, он смотрел на Огняну ровно и отстранённо, будто ночами был другим человеком.
К обеду Решетовская не выдержала и подловила наставника, когда он возвращался с одной из дальних полян для борьбы. Впереди него в пяти саженях шёл мокрый от пота раскрасневшийся Ратмир. От влаги его кудри свернулись, казалось, ещё туже. Владимира снова будет дразнить его ягненком. Решетовская дождалась, пока он минует густой ельник, в котором она затаилась, и вышла на тропу перед наставником.
Тот заметно удивился, посмотрел в спину удаляющемуся Ратмиру и кивнул Огняне свернуть с тропы обратно в заросли молодых ёлок.
— Я на охоту хочу, — потребовала она и оглянулась. В колючих лапах елей было уютно и хорошо, пахло свежей смолой и прелым листом. — Возьмите меня сегодня в лес.
— Чтобы ты там рухнула, прямо посреди кабаньей тропы? — Елисей злился, но Огняна давно привыкла, что он то и дело на неё сердится.
— А что, до лечебницы не донесёте? — фыркнула она и залилась смехом.
Наставник долго и шумно выдохнул. Покачал головой. Решил:
— Если к вечеру…
В лагере заиграл рожок. Не ко времени, и напев, который все знали, но давным-давно никто не играл. Огняна замерла, прислушиваясь. Елисей напрягся. Рожок повторил напев, и ошибки быть больше не могло.
— Война… Елисей, война!..
В стане царило плохо управляемое возбуждение. Елисей отправил Огняну в терем, а сам бросился наводить порядок.
По границам стана погасли обережные костры, и даже в печах умер благословенный огонь — то могучие ифритские чародеи погасили всякое пламя в волшебном мире, не пожалев ни своих, ни чужих. Без огня — огня как такового — не стреляли автоматы, так любовно заготовленные склавинами для этой войны. Без привычного огнестрельного оружия пришедшие на помощь давним товарищам ненашенские спецназовцы тоже были не слишком полезны. Оставалось воевать по старинке, мечами да копьями, луками и самострелами. А в этих ратных науках ифриты склавинам не уступали.
— Собирай вещи, выезжаем через два часа, — Владимира цепко ухватила застывшую Огняну за локоть и потащила к девичьей избе.
— Куда, Вовка?
— Сражаться, дуреха, сражаться! Мы с тобой в списках, и Есения с Ратмиром ещё! Нас берут, на настоящую войну берут!
Через три четверти часа Елисей, ни от кого не таясь, без стука вошёл в светлицу Огняны. Волосы наставника были по-боевому прихвачены вышитой тесьмой, которой Решетовская прежде не видела. Кто расшил обережными знаками тесьму для воина, если говорят, что у Елисея Ивановича нет ни сестры, ни матери?..
— Огняна, — начал он и, заволновавшись, умолк. Собрался с духом, — ты ещё не на возрасте. Ты можешь отказаться.
Тепло в её глазах сменилось ледяными глыбами, от возмущения у Решетовской даже не сразу родился ответ.
— Трусом меня празднуете, Елисей Иванович?
— Ты не готова. Тебя убьют в первом же бою, — ответил он твёрдо.
— Это решать только Пряхе. Вы сделали всё, чтобы этого не случилось. Теперь моя очередь.
— Бравада и гордыня. Ты — ребенок, не знающий битв!
— Так пришло время узнать!
— Огня!!!
— Не кричи на меня! Почто учил? Зачем я пол-леса зверья перебила?
— Тебе учиться ещё хотя бы год! — не сдавался Елисей.
— Я готова!
— Умереть — это единственное, к чему ты готова!
Огняна сдержала гримасу отвращения.
— Уходите, Елисей Иванович. Уходите, пока вы окончательно не упали в моих глазах.
Елисей отточенным движением вынул булатный меч, и Огняна дёрнулась, ухватившись за рукоять своего. Наставник поставил клинок на пол, оперся на него, медленно и ровно опустился на одно колено. Склонил голову.
— Я прошу тебя.
Никто никогда не становился на колени перед Огняной. Тем более — суровые, не клонящие головы воины. Она заволновалась, заметалась перед неподвижным Елисеем. Была права, а чувствовала себя виноватой. Наставник всё стоял, и это, наконец, сломало Решетовскую. Она в одно движение опустилась на колени перед Елисеем и ладонями подняла его лицо. Обречённость и надежда, отразившиеся на нём, поразили её.
— Ты совсем в меня не веришь?
В тихом голосе сплелись и боль, и обида, и жалость к себе и — внезапно — к нему. Елисей перехватил её ладонь и прижал к своему лицу.
— Я верю, — ответил он тяжело и тихо, будто признавался в чем-то постыдном. — Я боюсь тебя потерять.
— Я всё равно не останусь. Не смогу, понимаешь?
— Решетовская, на построение, — влетела в светлицу рыжеволосая Есения. Влетела и замерла, глядя на подругу и наставника огромными ярко-зелёными глазами.
— Есения, выйди, — приказал Елисей своим обычным тоном, не отводя от Огняны глаз.
Как только рыжая выскочила за двери, наставник сильнее оперся на меч и выровнялся, увлекая Огню за собой.
— Нас видели, — в голосе Решетовской прорезалась отчаянная детская плаксивость. — Это…
— Это всё равно уже, — перебил Елисей. — Война. Ты больше не юнка, ты — душегубка, Огня. Котомку собрала?
Решетовская кивнула, бросила в наплечник ещё несколько вещей и затянула тесемки. Взяла со стола наручи.
— От меня ни на шаг, — предупредил Елисей. — Будем доучиваться на ходу.
— Вы невыносимы, Елисей Иванович, — протянула Огняна самодовольно.
— Обозвалась… — недовольно ответил он. Вогнал меч в ножны, протянул ей ладонь. — Скрываться нет смысла, Огня.
— Понятия не имею, о чём вы.
Огняна подхватила на плечи котомку, бодрым шагом прошла мимо наставника.
— Чёрт, а не девка, — вздохнул Елисей, выходя следом.
А потом была война. Стрелы пробивали шеи и сердца, мечи сносили головы с плеч, и головы эти бывали детскими. И был плен, когда били и обливали водой на морозе, когда повесили и недовесили. И были ифриты, которым она перерезала горло, чувствуя, как хлещет на руки их тёплая живая кровь.
— А-а-а-а! — застонала Решетовская с тонким жалобным всхлипом.
— Просыпайся, Огняна. Уже всё, просыпайся, — уговаривал где-то рядом ласковый голос, но она не верила. В плену некому верить.
— Зоря, да помоги же!
Жилистая ладонь душегубки взметнулась змеёй, вцепилась в чью-то шею. Сжать пальцы. Она не сможет нащупать точки безболезненной смерти, да и не хочет. Ифрит должен мучиться.
Ифрит должен умереть.
Глава 9. Перышко
Зоряна яростно рванула душегубку за волосы. Выпустила, снова потянула. Воробей забил по ногам Решетовской клювом, но та только крепче стиснула пальцы у Ясны на горле. Лешак схватила со стола стеклянную банку огурцов, выплеснула на лицо Огняне рассол, с силой ударила той же банкой по голове. Решетовская открыла глаза и разжала ладонь.
Перепуганная Полянская упала в ногах её кровати, сипя и держась за шею.
— Душегубка проклятая, крапивное семя, — выплюнула Зоряна и с силой поставила треснувшую банку на стол. Воробей на спинке кровати злобно щёлкнул клювом.
Огняна неловко села на провисшей койке, сверкнула мутными глазами и зарычала:
— Не подходи! Не подходи, хуже будет!
Она не понимала, где находится и кто перед ней, но ударить была готова не мешкая. Ясна молча перетекла с кровати на пол, встала, уцепившись за стену. Лешак, не отводя взгляда от бешеной душегубки, содрала с пояса тонкий цветастый шарф, полила его невесть оттуда взявшейся водкой и замотала подруге шею. Тут же перехватила бутылку за горлышко, разбила о железный край тумбочки и навела на Огню.
— Я тебя не боюсь! — пророкотала Решетовская, и яростная ведьма поплыла у неё перед глазами.
— Это вряд ли разумно, радость моя, — пропела Лешак сладким, чуть ли не приторным голосом. — Не бояться ведьму, которая умеет варить двадцать ядов, не находимых волшбой, совсем, совсем не разумно.
И, мгновенно поменяв тон, рявкнула:
— Ясну трогать не смей!
Решетовская на крик прыгнула. То есть она, безусловно, собиралась прыгнуть и даже попыталась, но вместо этого со стоном рухнула лицом на койку и потеряла сознание.
— Дай шею гляну, — сказала Зоряна мрачно.
Дверь в шкаф скрипнула, и в комнату вошёл надзорщик.
Соколовича ударило резким запахом алкоголя, а ведь он знал — в этом каземате водку не пьют. Мирослав бешеными глазами метнул по комнате — Ясна стояла у окна. Живая, невредимая, и Лешак с ней рядом. Под тумбой валялась разбитая бутылка, под ногами — огурец и укроп, стаканы, чашки, резиновые тапочки. Попугай молчал на шкафу, дыбил перья и плевался. На кровати лежала без памяти Решетовская.
По всему — и по правилам, и по совести — нужно было идти к беспамятному. Ничего опаснее нет, ничего коварнее. Беспамятный умирать может — тихо и быстро, мало ли в войну таких потеряно! У него, Мирослава, потеряно. А ведь он помнил каждого.
Соколович шагнул к душегубке, сел на койку. Зоряна удивилась — надзорщик обыкновенно состраданием не отличался и здоровьем подопечных не интересовался. Она повернулась к Ясне и случайно дёрнула шарф. Как раз в тот миг, когда Мирослав положил на мокрый лоб Огняны ладонь, Ясна ойкнула от боли. Мир глянул на неё и задержал взгляд — смотрел на безобразно вспухшую шею в петлях тонкого шарфа.
Эта заминка стоила недёшево — Огняна, не открывая глаз, ухватила его за кисть, выворачивая руку. Будь на месте надзорщика дикий волк, Решетовской удалось бы совершить задуманное. Но Соколович был быстрее волка, и уж точно сильнее. Огняна забилась в его железном захвате, да так отчаянно, что ногой смела всё с прикроватной тумбочки. Ясна бросилась к ним на помощь, но душегуб, невесть как освободив одну руку, с силой оттолкнул Полянскую.
— Уйди, дура! — рыкнул он, удерживая беснующуюся Огняну, и не видел, как Ясна влетела спиной в шкаф.
Полянская всхлипнула от боли и сползла на пол. Надзорщик изловчился, нажал три точки на затылке Решетовской, и душегубка обмякла в его руках. Вынул из внутреннего кармана куртки сонную булавку и воткнул в мокрые волосы, чтобы не очнулась. Бледная, почти белая Огняна, покрытая мелкой росой холодного пота, задышала мелко и сбито.
Надзорщик шагнул к осужденной Полянской, что с трудом поднималась на неверные ноги. Он тяжело дышал, а выражение лица обещало рыжей все кары всех богов на свете. Ясна глянула на него, чуть было не закричала, что не трогала она его Решетовскую, не трогала! Но вместо этого содрала с шеи мокрый от водки шарф и бросила Миру в лицо.
Лешак вздрогнула. Соколович не шевельнулся.
Надзорщик сунул мокрый шарф в карман, на миг прикрыл глаза и вернулся к койке Решетовской.
Душегубку пробил пот, такой сильный, что вымокла подушка. Надзорщик посчитал неровное сердцебиение на синюшной руке, засекая тридцать секунд по будильнику на тумбочке. Бросил взгляд на Ясну. Пальцами оттянул Огняне веки, посмотрел зрачки.
— Что вы ей дали? — спросил он, садясь на край кровати и глядя на заключённых строгим гневным взглядом.
— Ничего, — вежливо-оледеневшим голосом отчеканила от шкафа Ясна.
— Так прямо и ничего?
Зоря гневно прищурилась: невыносимо смотреть, что Яся — одна против тех двоих. И пусть Решетовская без памяти валяется, а Соколович на нее даже не смотрит, все равно те — вдвоем. А Яся одна брошена.
— Ну почему ничего, — протянула Лешак чересчур уважительно и встала рядом с подругой. — Пирог мы ей вчера дали, с грибами. Чай с малиной. А сегодня — яичницу с гренками. Но не взяла Огняна Елизаровна, она с преступниками позорными хлеб не ломает.
— Про сны говорили? — не дрогнул бровью надзорщик.
Зоря замешкалась: она — старшая ведьма, она про сны обязана была все рассказать.
— Говорили, — отозвалась Ясна, любезно улыбнувшись. — И вчера, и сегодня говорили. Да не пожелала слушать благородная ратная девица дур убогих.
Полянская благодарно стиснула Зорину ладонь. Мирослав отвел глаза. И похолодел, заметив на левом рукаве куртки влажное пятно. Провёл пальцами — кровь.
Одеяло Огняны полетело на пол, а чёрную джинсовую куртку, на которой совершенно не видно было крови, он едва не разодрал. Дёрнул из сапога нож, вспорол заалевшую повязку и обнажил дочерна воспалившуюся рану, заново открывшуюся в их недавней борьбе. Скривился, отшвырнул нож. Торопливо вынул из другого кармана темно-бурое орлиное перо, повёл им над раной у Огняны раз и другой. Потом — над головой, животом и снова над раной.
Он очень боялся опоздать, не справиться: заражение крови — вещь грозная, а перья его лечить умели не всякое. Но дыхание Решетовской выравнивалось, руки розовели, и кровь больше не текла на разрезанные повязки. Лицо разглаживалось и будто светлело.
Он успел.
Мирослав долго облегчённо выдохнул, положил перо на тумбочку, кинул Ясне:
— Сожги.
Запахнув на Огняне куртку, всё смотрел на душегубку — не проглядел ли чего, не притаилась ли угроза в её бешеной крови. Думал — смог, вытащил. Даже не будь она Елисеевой, не будь душегубкой, её всё равно нужно было вытащить. Хотя бы потому что тех, других, он не спас. Не смог, не успел, не понял вовремя.
Решетовская вызывала в Мире что-то, отдаленно напоминающее приязнь. Понимание, быть может. В чем-то Огняна была похожа на него самого — смотрела прямо, хитрила неохотно. И шрамы свои не прятала. Рубленая рана на груди, две звёздочки от прошедшей навылет стрелы на руке. За скулой, у самого уха — темная отметина, там висельная петля содрала кожу. Она была воином, дружинницей, душегубкой, а, значит, где-то, когда-то — была своей. И ещё эта её волшба о мёртвой земле, уничтожившая Стрижовку. Будто нарочно.
И тем более гнусным был страх, который Огняна в нём рождала. Мерзкий, липкий, душный. С той поры, как он узнал, что девочка — Елисеева душегубка, Мирослав испугался до зелёных бесов. Не за себя. За себя он давно разучился бояться.
Затылком Мир чуял горький, тяжёлый взгляд Ясны. Чуял и не поворачивался. Не хотел. После того, что услышал утром, после мокрой тряпки в лицо — не хотел.
Огняна пошевелилась во сне — мирно, без слабости или угрозы. Соколович выдернул из-под неё окровавленные повязки, подул — огнём занялись, без дыма растаяли в воздухе. Всё-таки обернулся на Ясну. Быстрыми пальцами связал короткие мокрые волосы Огняны, основательно запутал в них сонную булавку, чтобы не выпала, пока он будет летать. Если ей покажут — не проснётся. Кричать будет, плакать будет, зато пошевелиться не сможет. Немилостиво и жестоко, но у него не было особого выбора. Теперь оставалось успеть обернуться за те четыре часа, что держит булавка.
Мирослав поднялся, набросил на Огняну одеяло.
— Близко не подходить, — велел он Зоряне, развернулся и вышел, хлопнув дверью.
Ясна встала, пошла к тумбе сделать чаю. Потянула чашку — уронила. Взяла банку с сахаром — рассыпала. Зоряна вскочила, обняла подругу за плечи, сжала так крепко, как могла. Муж всегда ей говорил: чем крепче обнимаешь, тем проще дышать.
— Присядь, родная, посиди спокойно.
Рыжая заползла за стол, уставилась в темноту за окном. Попугай перепорхнул Ясе на плечо, приласкал клювом волосы. Лешак смела осколки бутылки, собрала с пола укроп с огурцами. Села напротив подруги, взяла перо. Вот оно, значит, как, Мирослав Игоревич. Вот почему Ясна окно не закрывает.
— Ум-м-м-мница, ум-м-м-мниц-ша моя, — буркнул Воробей.
Зоря скривилась, словно он в нее камнем запустил. Какая, к бесам, умница, раз такое допустила? Умницей она раньше была. Самая умная, самая смелая, самая сильная. Зоряна все решит, все придумает, за всех ответит и помощи не попросит. Сама справится.
Так всегда и было. Когда ее из дома выгнали, и Зоря училась за пятерых, работала за семерых, сама болела и сама лечилась, когда яды пробовала на себе, и противоядия, когда замуж выходила, и вся столица вопила: «Опоила, ведьма проклятая, околдовала!», — Зоря держала голову высоко. Сама справится.
Но когда её объявили детоубийцей, бросали из каземата в каземат, били, ломали кости, выдирали волосы и вырывали ногти, Зоря в первый раз в жизни поняла — не справится. Сама не справится.
Она не поверила, когда в каменном мешке тонкая, хилая девочка закрыла ее от озверевших ведьм, всю ночь просидела на полу у койки, шепча ласковые слова. Рядом хрипло дышал блестяще-черный крылатый змей аспид, фыркал и косил на Лешак узким синим глазом. Девочка Яся гладила змеиную шею, а тот дул на Зорю прохладой из обоих хоботов, и становилось легче.
За Яську Зоряна перегрызла бы горло десятку Решетовских.
Лешак с третьей спички зажгла свечу, поставила рядом с подругой, попав на красную клетку стола. Попугай устроился на зеленой. Рыжая схватила перышко, сунула в пламя. Втроем они молча смотрели, как огонь посинел, затем почернел, затрещал, засвистел, и перо рассыпалось пеплом. Ясна сползла на пол, ткнулась головой Зоре в колени и зарыдала.
Мирослав Игоревич неторопливо вышел из подъезда в холодные сумерки. Переступил лохматый клок мусора на асфальте. Достал из кармана сигареты, разломал первую, вторую, восьмую. Вернул пачку в карман. Дошел до подворотни, нырнул, вынырнул во двор. Приткнул тренированное тело на детский турник. Медленно, с удовольствием, согнул попавший под пальцы полый прут. Красиво согнул. И оторвал к упырям, вспоминая багровые пятна на белой шее.
Помогать она полезла. Душегубке. Дура, идиотка, божедурье рыжее!
Когда он давал мзду и писал бумагу, чтобы Ясну перевели в этот каземат, по правде говоря, страшился — так ли хорошо встретит Лешак предательницу, как обещалось. Слишком уж Зоряна непонятная ведьма — молчит, кривится, зыркает, вроде все думает: зарезать или отравить.
Зато теперь у Яси на соседней койке — елисеевская душегубка. Выученная и буйная. Совсем молодая, а значит — злобная. Перережет соседкам горло, в угаре ночного кошмара решив, что снова на войне? Запросто!
А у Яси брови — разлётные, соболиные, и глаза — совсем ифритовские. Крови-то у нее, проклятой, ифритовской, - на четверть, по отцовской линии, а всё равно видать. Решетовская не глупа, может, и не сразу, но разглядит.
Соколович вытянул руку — та ходила ходуном. Нужно успокоиться. Себя угробит — ей не поможет. Выдохнул, подошёл к качелям, перехватил перекладину. Подтянулся. Пять, десять, пятнадцать. Он снискал бы славу в ненашинских спортивных залах. Семнадцать, восемнадцать. Если был бы настолько глуп, чтобы туда ходить. Девятнадцать, двадцать один, двадцать пять. Завтра у нее шея будет черная. Двадцать шесть, двадцать семь. Или синяя, если Лешак водки не пожалела.
Ясину шею, тонкую, гладкую, под рыжими волосами, он помнил. Губами и ладонями помнил. Теплая кожа пахла сосной, у правой ключицы темнела родинка, слева билась вена. То тихо, почти неощутимо, то быстро и звонко. Тогда, давно, прежде. Он дорого заплатил бы за это самое «прежде». Тридцать, тридцать пять…
Знать бы, что Ясна перо сожгла — самому нельзя, а сжечь надобно. Одно перо забирало у него день жизни. Зато могло спасти. Снять полыхающий жар, вылечить смертельную рану, срастить переломанные кости. У всяких рыжих ведьм, лежащих в беспамятстве в каменном мешке.
Сорок четыре, сорок пять…
До самой смерти он будет помнить тот день. День, когда им сказали — победа наша, душегубы! Мы смогли, мы сумели! Завтра напишем, протрубим, объявим всем, а пока — вино, девки, танцы! Гуляй, душа! Мирослав Игоревич, а вот вас попрошу, на минуту, буквально на минуту!
Хмельной от радости и гордости Соколович шел по коридорам от шального гула товарищей в глухую темень казематов, вниз по лестнице, мимо каменных мешков, слушая вполуха о том, что нужно подлечить одну девку. Предательница позорная, сдала врагу четыре города, три дружины, лекарские избы, схроны с оружием, волшебные наковальни. С ифритским есаулом развлекалась все два года войны, все тайны ему выдавала. Вот и перестарались молодцы, когда пришли лихоблудку с победой поздравить. Если помрет — нехорошо будет, трибунал по ее делу уже созван.
— Да, да, конечно, — кивал Мирослав, особо не вслушиваясь. У старца на пальце был золотой перстень со знаком Верви, такой же, как у Мира, и этого было достаточно.
— Проходите, Мирослав Игоревич, — старец распахнул дверь в сумрачный каменный мешок.
Гнилая солома на ледяном полу, гнилая вода в погнутой кружке. В углу скорчилась тонкая фигурка, мелькнуло лицо, занавешенное рыжими волосами.
Чья-то рука с грязными ногтями зацепила такие знакомые волосы в пригоршню, вскинула девичью голову ему навстречу.
Ясины прозрачно-карие глаза моргнули, не узнавая.
Ясин голос прошептал: «Больно, пожалуйста, очень больно».
Мирослав не шевельнулся.
— Пальцы, ноги, ребра… молодцы перестарались, но вы тоже поймите…
— Пойму, — Соколович, удивляясь своему оледенению, кивнул и повернулся к собеседнику. — Ежели бумаги ее покажете. Любопытно.
— Разумеется, — ответил старец. — Приходите, когда удобно будет.
Коричневое перо летало над тонким телом. У Мира не дрожали руки, не сбивалось дыхание. Он думал, что Яся крепко умела хранить секреты. Свои и чужие. На уговоры не поддавалась, хитрости обходила, на подарки не глядела. А вот на простынях могла и шепнуть. Губами зацелованными, как ему раньше шептала. Прежде ему, теперь, стало быть, ифритскому есаулу.
День Ясиного суда Мирослав помнил плохо. И ночь после. И другие дни тоже. Он дышать, казалось, начал только тогда, когда осужденную Полянскую забрал под свой надзор.
Сорок восемь. Пятьдесят четыре. Шестьдесят.
Где-то в районе семидесятого счёта надзорщик поймал себя на мысли, что близок к спокойствию. Насколько вообще возможно спокойствие в жизни, в которой есть Яся.
Он спрыгнул на землю, огляделся. Вытянул руку — не дрожала. Одним махом прыгнул обратно на перекладину, тут же кинулся оземь, и в холодные сумерки замызганного двора взмыл орлан. Прочь из тяжёлого города, к заброшенному заводу на окраине. Холодная вода, приветственные крики дежурных гарцуков. Снова на крыло, к высокому белому чертогу.
Дверь отворилась не сразу. Хозяин дома, узнав гостя, вернул меч за пояс.
— Не мог просто прийти и сказать? — спросил Мирослав с упрёком.
Глава 10. Чертог
В высоком чертоге Глинских на окраине Синичанки, что около столицы, было тихо, темно и гулко. За окном висела глухая осенняя ночь, кричали филины. Единственная свеча ровно и высоко горела на столе, роняя желтые восковые слёзы на серебряное блюдечко — Елисею недосуг было искать, куда задевались подсвечники. Перед княжичем множились изборники и сломанные перья, и лист бумаги был до половины заполнен стремительным лёгким почерком.
Елисей небрежно отложил старинный свиток. Сделал несколько быстрых пометок пером и скинул кожух — дом был выстужен, но ему стало жарко. Вспомнил истощённую, иссохшую Огняну на холодном ветру под окнами коммуналки. Привычно проглотил комок жгучей вины.
Он сломал всю голову, но не придумал, кому так насолила славная душегубка Огняна Елизаровна. В войну не успела бы: поначалу была на виду у Елисея, потом — в плену среди ифритов, а под победные трубы её уже и взяли. До войны и подавно не могла: дочку бражников с затерянного лесного хутора он забрал в обучение в двенадцать. Ну не нажила же она настолько изощрённого врага, когда срезала кошели у легковерных путников на лесной дороге!
Оставалось одно — кому-то нужен Елисей Иванович Глинский, не самый богатый и не самый влиятельный из столичных княжичей. Да не абы как нужен — за просто так славных душегубок, пусть сто раз виноватых, в казематы не прячут. Да ещё чтобы о суде её никто ни слухом, чтобы дружину не вызвали и не сказали воеводе.
Он злился, проклинал на чем свет стоит войну и Смаргу. И тут же одергивал себя: не ропщи, не гневи богов. Огняна жива, и это уже чудо. Ты спасешь, ты сможешь, ты сдюжишь и это. Глинские покоряются только смерти, и то не всегда. Плевать, что Огняна осуждена без срока. Плевать, что надзорщиком у неё — твой побратим.
Плевать, что вчера вечером он тебе словом о том не обмолвился.
Хотя Мирослав не мог не знать — воеводу во всех бумагах пишут вместо отца. Он точно знал, потому что сам написал прошение забрать себе в поднадзорные дружинницу Решетовскую Огняну Елизаровну. И потом как ни в чём не бывало пил с Елисеем медовуху, глядел честными глащами и говорил только лишь о минувшей войне и давних друзьях.
А ведь это он, Мир, видел, как Елисеевы мать с отцом погибли и рассказал сыну об участи родителей. Это он, Мир, сломал шею ненашинскому снайперу, который целился в Елисея. Это его, Мира, Елисей вытолкнул из-под стрелы. Такая служба быльём не зарастает и дружинников навек делает побратимами. Побратимами — но не друзьями.
Глинский встал, взял блюдце со свечой и принялся изучать очередную полку, заставленную неровными рядами книг. Ах, как бы ругалась маменька — по росту надобно ставить, не пряники. Вещь дорогая, ценная. Елисей усмехнулся и небрежно бросил на стол несколько старинных трухлявых свитков.
Он вывернется, он справится. Лишь бы Огня была жива и благополучна. Лишь бы Огня.
В войну дружинники шутили — огня нет, зато Огня есть, и это почти так же хорошо. Она жила так яростно, так наотмашь, что не полюбить Решетовскую у Елисея не было ни малейшей возможности. Она запала ему в душу сразу, на той лесной дороге, где пыталась срезать у него кошель. Он так залюбовался на её куничью ловкость, что едва не проворонил кошель. А когда у самого пояса поймал тонкую руку, понял — эта хитрая как мавка девица была одного с ним поля ягода. Из такой — ловкой, смелой, яростной — будет славный душегуб. Лучший. Равный ему, Елисею.
«Учиться хочешь?», — спросил он тогда. Она хотела. Всегда и всего: жить, учиться, сражаться.
Решетовская всегда дерзила Елисею Ивановичу чуть больше, чем другим наставникам, и ни разу не получила за это наказания. Он позволял Огняне вертеть собой как вздумается. Не умел и не хотел ей отказывать, и бессердечная юнка без зазрения совести этим пользовалась. Глинский только усмехался — не сотворить из ежа белку, как ни наказывай. Переиначить Решетовскую можно было только сломав, а ломать это чудо он не позволил бы никому. Всё, что в ней выводило из себя прочих наставников, ему нравилось.
К моменту встречи с Огняной Елисей Иванович ощущал себя стариком. Ему было двадцать, а повидал он на десяток жизней вперед. В четыре его взяли юнцом к душегубам. Полагалось к восьми, но сын воевод Глинских и без того рос в станах и казармах, и мальчонку стали понемногу учить воинским премудростям. В десять Елисей под видом заложника убил у ненашей своего первого боевика. В четырнадцать он по праву возглавил дружину витязей в небольшой приграничной войне с Картаусовым царством. А в восемнадцать, после тяжелой, гадкой операции у ненашей всё бросил и сбежал в лесной душегубский стан.
Елисею было радостно и легко начать жизнь заново: жить в лесу, наставлять юнцов, раз в месяц-другой ходить в помощь к ненашинским спецотрядам. Правда, и огня прежнего не было — он будто выполнил всё, что для него припасла Пряха, и удалился на заслуженный покой.
Решетовская разнесла его покой к полудницам.
И дело было даже не в том, что она раз за разом попадала в какие-то передряги, испытывала терпение Елисея своей дерзостью и звонким смехом, что то и дело разносился над душегубским станом. Она притягивала его взгляд. Бросала ему вызов. Удивляла. Восхищала. Верила ему и в него — да никто за всю жизнь так в него не верил!
В дверь постучали в тот самый момент, когда Елисей убирал со стола очередную стопку бесполезных книг. Глинский быстро подпоясался мечом, взял свечу.
На крыльце стоял Мирослав Игоревич, и лицо его было по обыкновению каменным. Длинные волосы, собранные в душегубскую косу, шевелил холодный ночной ветер.
— Не мог просто прийти и сказать? — спросил Соколович вместо приветствия.
Елисей усмехнулся.
— А сам бы ты стал так меня подставлять?
Мирослав побуравил взглядом побратима. Спору нет: одно дело, если по казармам ходил прославленный княжич, со товарищи вспоминал минувшую войну, а потом мелькнул у каземата своей зазнобы. И совсем другое, когда надзорщик сговорился с полюбовником своей поднадзорной и устроил им свидание. Прав был Елисей Иванович, но только у Мирослава Игоревича от той правоты изжога сделалась. И всё же он покачал головой — нет, я бы тебя так не подставил.
— Тогда входи, — Елисей отступил на шаг. В его голосе было спокойное дружелюбие, настолько выверенное и вежливое, что, будь Мир чуть спокойнее, он заметил бы. — Как ты узнал, что я дома?
— Сороки на хвосте донесли, — Мирослав по старой душегубской привычке осмотрелся прежде чем войти.
В большой книговнице стояло две дюжины негорящих свечей. Глинский подул на них, зажигая дыханием, и светлица сама собой проступила из мрака. Полки с книгами — во все стены до самого потолка. Лавки, крытые вышитыми покрывалами. Подсвечники в рост человека. Свирель, цимбалы и заморская лютня на одной из лавок — Мир не удивился бы, если бы Елисей умел на них играть.
Елисей Иванович кивнул товарищу садиться на стул с высокой спинкой, сам сел напротив гостя. Стулья были в их мире большой редкостью, но Елисей считал их удобными, и ещё лет десять назад притащил краснодеревщику ненашинский чертёж.
Огромный стол, заваленный книгами и свитками, невольно притянул внимание Соколовича. «Слово о Прави», «Устав», «Свод», «Уголовный кодекс», «Сказание о дружиннике Мстиславе Бояновиче, коий…» Елисей проследил за взглядом побратима, но ничего не сказал. Он нарочно не таился, не показывал и намека на слабость или волнение. Собирает всё, что может помочь Решетовской? Да, собирает. Странно было бы, когда не так. Не удивлён? И это есть. Разыгрывать перед Миром простодушие княжич не стал.
Двое мужчин, очень похожие — высокие, светловолосые, могучие станом и широкие плечами — они отличались друг от друга так же сильно, как отличается ночь ото дня. Елисей был ртутью — подвижной, переменчивой, смертоносной и коварной. Он начинал едва заметно суетиться, когда волновался, всегда спорил — красиво, умно и выверено. Мирослав не спорил никогда. Он был неподъемной глыбой — спокойной, ровной и непререкаемой.
— Ты пришел дать мне в морду за вчерашнее, или что поважнее нашлось? — беспечно спросил Глинский.
— Есть дело, — откинулся на стуле Мирослав. На пальце у него блеснула золотая печатка Верви.
Он уже никуда не спешил — Елисей здесь и его не надо искать, Решетовская под сонной булавкой безопасна ещё несколько часов, а Ясна — что Ясна! Она всё равно его не ждёт.
Елисей в ответ кивнул и постучал пальцем по скатерти.
— Книги бы хоть убрал, — едва слышно, но отчётливо ворчливо прошуршала скатерть, пытаясь разровняться под тяжёлыми томами. — Душегуб и есть. Серебряное блюдечко воском залил! Да маменька бы тебя!..
Мир невольно поднял брови — он самобранок вживую не видал ни разу. На столе, теснясь между книгами и бумагами, соткалось из воздуха блюдо с нарезанным овечьим сыром, медом в плошке и краюхами хлеба, две чашки сбитня. Елисей благодарно погладил скатерть, но та недовольно вздохнула. Мало того, что еды в доме не было, нечего и подать, так бессовестный мальчишка ещё и постелил её в книговнице. А у неё, между прочим, от книжек ниточки передавливаются и слеживаются криво!
— Угощайся, буй тур Мирослав Игоревич, — махнул рукой Глинский, всё так же подчёркнуто вежливо.
Он был сейчас очень сильно княжичем и очень мало — душегубом, и Мирославу это не понравилось. Соколович терпеть не мог позолоченых, но это же был Елисей, который прежде свою княжескую фамилию едва ли не прятал. Это был Елисей, который ради своих мог перевернуть мир с ног на голову. Но то было прежде. Теперь, войну спустя, рядом с чуть надменным Глинским Мирослав едва ли не впервые ощутил себя надзорщиком: частью полупьяного сброда, что лишь по характеру службы был причислен к дружине. Надзорщиком служить — как в рванье ходить: можно, но стыдно. Мирославу Игоревичу, одному из лучших душегубов, даже кольчугу теперь носить было не для чего. А вальяжный княжич напротив него, будто в насмешку, и не подумал распоясаться и отложить воеводский меч. И глядел так, точно Мирослав ему червонец должен.
— Решетовская в бреду едва не задушила соседку, — сказал Соколович, сбивая спесь с побратима.
Елисей не дрогнул, только побледнел — в неверном свете свечей почти незаметно, но от Мирослава не укрылось.
— Почему она бредила? — спросил Елисей Иванович, справившись с голосом.
— В драку на улице влезла. Ножом пырнули, скрыла. Воспалилось, дальше пошло.
— Заражение крови?
— Заражение крови. Я всё сделал, она спит под сонной булавкой. До утра подежурю, — сказал Мир, будто милостыню подал.
— Твою м… — не выдержал Елисей.
Ответом ему был твердый взгляд Соколовича. Елисей движением руки пригласил побратима говорить дальше. Славный душегуб Мирослав Игоревич был на удивление многословен сегодня. Обычно из него лишнего звука не вытащить, и если бы вдруг исчезла человеческая речь, Мир без проблем обходился бы десятком душегубских знаков.
— Она в бреду не понимала, что творит, но это не учтут, случись что. Сны ей полагаются трижды в неделю. И если она ещё раз, — в голосе надсмотрщика послышался едва слышный рык, но тут же прекратился, — если она покалечит или убьёт — её повесят, Елисей.
Глинский уперся локтями в стол под возмущенный «ах» воспитанной самобранки. Он всё не мог взять в толк, что это — угроза или предупреждение, и о чём грохочут дальние громы в голосе побратима. Елисей всегда знал, что человеку или ведьмаку надо. Не чего хочет, а что надо. То ли боги наградили даром угадывать, то ли так отзывалась его утробная волшба, но яростное, неприкрытое стремление он различал. А вот Мирослава к своему удивлению понять никак не мог. Смотрел на товарища, ожидая продолжения, но Мир молчал. Соколович был непонятен и непривычен.
Елисей вгляделся пристальнее. Прошедшая война изменила их всех. Полнокровная, большая, она имела мало общего с виденными прежде мелкими войнушками на границах и горячими точками у ненашей, и потому переломала даже видавших виды душегубов. Никто от неё не ушёл, навек не изуродовав душу и тело, и Мир не лучше прочих. Раньше Елисей поручился бы за каждый взгляд побратима, теперь же — в каждом сомневался.
Соколович на Елисея глянул колюче, терпеливо постучал пальцами по книге в переплёте телячьей кожи. Если Огняна Ясне навредит, он убьёт бешеную душегубку раньше, чем успеет подумать. И пожалеет о том. После.
Елисей Иванович вдруг выровнялся, стремительно наклонился к столу и прямо посмотрел в ясные глаза побратима. Это было требование, почти приказ объясниться. Волшба хлынула в уши, прозрачно-жемчужная девичья рука взметнулась вверх, опала на шрам на груди Мирослава, и всё погасло. Елисей моргнул, прогоняя видение. Надзорщик склонил голову набок, качнул осуждающе.
— Решай, Елисей Иванович.
Голос Мирослава дрогнул самую малость, никто другой и не заметил бы. Но Глинский расслышал, прикрыл глаза — принял, решу.
— Знаешь, чем дурна служба надзорщика? — спросил вдруг Соколович. — Бумаг много. Завтра только часам к трём одолею.
Елисей кивнул — понял, до трёх управлюсь.
Мирослав попрощался и был таков. Глинский поглядел в окно, как побратим становится на крыло и летит к столице. И только прогнав горечь, сказал в пустоту:
— Проходи, Любомир Волкович, будет тебе пыль по углам собирать.
— Больно ты неприветлив нынче, друг мой любезный, княжиче светлый, — из-за книжных полок, посмеиваясь, вышел Громыка. — Где хлеб-соль, где рушники вышитые под ноги мои лёгкие, где лилейник во славу главы моей светлой?
— Я рад тебе, — бросил светлый княжич. — Всё слышал?
— Оно и видно, что рад, — протянул ведьмак с насмешливым сомнением. Бросил на лавку тяжеленный меч и лук в расписном налучье. — Да что ж тут не слышать, вы рычали на пол-Синичанки. Были бы потише, глядишь, и не проворонили бы приход хитромудрого старого душегуба. Незачёт, молодцы.
Высоченный, выше Елисея, на полтора десятка лет старше, богатырь Любомир Волкович был не только славным воеводой и наставником, но и одним из тех душегубов, за которых ненашенские спецотряды готовы отдать родного командира. И воевал, и жил он легко, весело. Всякую беду-невзгоду встречал так, будто всю жизнь такой награды ждал. И никогда ничего не забывал, ни слова, ни взгляда — такая уж у него была утробная волшба.
Любомир Волкович Громыка полностью оправдывал свое отчество — в его частых улыбках легко угадывался волчий оскал. Он не был ни характерником, ни оборотнем, и волков в ближайших родственниках не имел, а поди ж ты — похож. Лицо его было резким, с крупными жестокими чертами, очень подвижное. Такого можно встретить на большой дороге — с кошельком или жизнью расстаться, а можно и во главе дружины, в бою, в самом пекле. Что там, что там Любомир Волкович выглядел бы к месту. Его темные волосы были коротко, по-ненашински острижены — Любомир с победы работал в неволшебном мире. Елисей на нём то и дело спотыкался взглядом, всё ему Громыка казался каким-то не таким.
Любомир Волкович подхватил со стола хлеб и сыр, макнул в мёд, откусил с удовольствием.
— В городе бают — Елисей Иванович за день четырнадцать раз к боярам пробиться пытался, — не прожевав, сообщил он.
— Восемь, — уточнил княжич и глотнул сбитня. Недовольно махнул рукой, грохнул кружку на самобранку, расплескав сбитень на скатерть.
— Ну ты вовсе уже! — возмутилась самобранка. — Сам готовить будешь, коли так!
— Агась, — Громыка положил на хлеб новый кусок сыра. — Младлена Дамировна явилась, пленников твоих на Зореславкиного братца выменяла. Мальчонку к завтрему привезут уже.
Елисей не сразу понял, о чем речь — он совершенно забыл о Зореславе. В тот день, когда Кошма рассказала об Огняне, они взяли в плен четверых ифритов и собирались выменять на них мальчишку — с переговорщиками, что выкупали у ифритов пленённых волшебных, он договорился заранее. Спеша к Огне, Елисей поручил и дружину, и пленников заботам Младлены Дамировны.
Громыка отобрал у Елисея его сбитень — свой он допил.
— Ифриты с душегубами подрались, да обошлось, разобрались. У того колодца, что Славка отбила, а Игорь ифритам отдал. Вот скажи мне, светлый княжич, на кой ляд мы за них головы сложили, а этот суслик им цельных три колодца с княжего плеча жаловал? Как говорит майор Алексей Викторович: «Где тут, вашу мать, логика?» Слушай, а как по-нашему сказать «логика»?
— Значит, надо было, — Елисей не поддержал благородный пыл товарища. — Игорь в делах государственных силён. И раз мир для склавинов требовал трёх колодцев — бес с ними.
— Ты это миром называешь? Сегодня подрались, завтра девок умыкнули, послезавтра… Самобранка, а мёду нету?
— Шиш, — коротко уронила скатерть.
— Стало быть, теперь о плохом, друже сердечный, — не расстроился богатырь. — Стало быть, что откопал. Костерочек наш судили странно, полутайно. Мне не понравилось. Как ты понимаешь, пересмотра не будет, ибо хрен пересмотришь то, чего не было.
Трибунал был вотчиной Громыки, и дорожек там славному воеводе проложено было немеряно. Папенька его некогда был судейским, и сына наградил, помимо всего, немаленьким количеством знакомцев, в том числе и бывших своих полюбовниц. Не мудрено, что то, что не сказали Елисею, без труда добыл Любомир.
— Всё-таки не виновата?
— Агась. И, между прочим, было бы попроще, когда бы это ты мне сказал, а не я по папенькиным полюбовницам выпытывал.
Не то, чтобы Глинский верил в Огнину вину — он об этом не задумывался вовсе. Виновная и не виноватая Решетовская выглядела бы для него совершенно одинаково, и Елисею было настолько всё равно, случилась ли в её жизни эта проклятая Стрижовка, что в короткие минуты встречи он даже не спросил об этом.
— Ещё выведал, с кем ей сидеть, авось, сгодится, — с набитым ртом продолжил Громыка. — Значится, одна — детоубийца, Лешак Зоряна Ростиславовна. Годков ей тридцать восемь, а сидеть почти пополам — двадцать. А другая помладше и похуже будет. Полянская с пожизненным.
— Предательница? — уточнил Елисей мрачно. — Блудница бесова?
— Она, голубушка.
О Полянской, блуднице бесовой, каждая собака знала: преступников в войну среди волшебных хватало, а вот предатели случались редко, по большей части среди пленных и мирных, у которых не было выбора. Полянская же была переводчицей с лесных языков, да не абы где, а в Верви: знала много и всё выдавала ифритам. Потому что — блудница бесова, с кем только из них не простынях не лежала. Елисей не знал, как по всей стране, но в столице и в дружинах имя Полянской не полоскал только ленивый и гадливый. У такой и надзорщиком-то быть зазорно, а уж Огне она, небось, и вовсе как мавке полынь. Дружинница Решетовская и изменница Полянская в одном каземате — это было плохо. Огняна славилась буйным нравом, и, хотя прошедшая война вместе с наставником Елисеем Ивановичем научили её некоторому благоразумию, закончиться всё могло скверно.
— Мир её, почитай, спас сегодня, — непонятным голосом сказал Елисей.
Громыка пожал плечами и сел на стол. Самобранка задохнулась возмущением.
— Да как… да что это… да как это!!! Елисеюшка…
Глинский махнул другу подняться, не злить волшебную.
— А ещё у него — кольцо Верви, — задумчиво продолжил княжич, проворачивая на пальце золотую печатку, что Вервь выдаёт своим посвящённым. — До войны не было.
Вервь была особым тайным обществом, что следило разом за всем — за заговорами против великого князя Игоря, за сговорами меж племенами и их князьями, за отношениями с миром ненашей и соседними царствами-государствами. Силу оно имело недюжинную.
— Убери седалище, душегуб проклятый, — прошипела самобранка, потому как Любомир опять на неё уселся.
Елисей цыкнул на скатерть, постоял, подумал.
— Тогда я к Володе. У неё остались записи Ратмира, а у него, помнится, было доброе сонное зелье. Вовек не забуду.
— А завтра выходить во сколько? — бодренько перевёл разговор Любомир, пока Елисей не припомнил, при каком таком случае в него обманом влили сонное зелье и каким боком там был сам Громыка.
— Ни во сколько. Я сам, Любомир Волкович. К Огне сейчас подходить — в петлю голову совать.
Громыка от неожиданности уронил волчью улыбку и положил обратно на стол краюху хлеба с медом, промахнувшись мимо блюда. Скатерть вздрогнула крупной рябью.
— Удивляюсь я тебе, Елисей Иванович, — недовольно проворчал богатырь, показательно отряхивая кольчугу. — И как только голова твоя светлая мысль такую родить осмеливается, что Любомир Волкович последнюю рубаху для тебя и пожарища твоего не снимет? То ли ты княжич больше, нежели душегуб, то ли…
— Да ну тебя, — отмахнулся Глинский и пошёл переодеваться.
— Елисеюшка, весточку принесли, — нежно шепнула самобранка, когда он готов был выходить. — Из Верви, золотце.
Глинский бросил на лавку наруч, вмиг оказался около стола. Самобранка соткала из воздуха обрывок бересты.
— Чего хорошего? — спросил Любомир Волкович, с неудовольствием глядя, как темнеют глаза княжича.
— Кто-то из Верви позаботился о том, чтобы Огню Трибунал не миновал. Боюсь, всё куда серьёзнее, нежели мы думали.
— Вервь-верёвочка… Сколь верёвочке не виться, а кого-то на ней всё равно повесят. А вот поди теперь пойми, Елисей Иванович: это подтверждает всё, что мы знаем о Мирославе Игоревиче, или перечёркивает? — протянул Громыка.
Елисей подхватил с лавки наруч, надел, затянул.
Как так вышло, что Мирослав перестал быть своим? Из всех — именно он?
Глава 11. Квартира
Решетовская нырнула в очередную подворотню. Ненаш мелькнул за поворотом многоэтажки и снова исчез. Коротко стриженный темный затылок, кожаная куртка, мощное телосложение — вот и всё, что Огняна успела рассмотреть. Неведомым образом поджившая за ночь рана ныла и тянула, душегубка устала загнанной лошадью, пока рыскала по городу в поисках заветного колодца, и, без сомнения, к новым неприятностям была не готова. Тем более, что ненаш был вдвое больше неё, а мелькал более, чем странно — будто нарочно.
Огняна перебежала двор, оступилась, прокатилась по острым камушкам, задев больной бок. Выскочила на улицу, где стоял её каземат, и на бегу была внезапно перехвачена кем-то сильным и высоким. Осознав нападение, не тормозя — благо, разгон позволял — нырнула ему под руку, вырываясь, и одновременно подсекая врага под колени.
Противник устоял, заблокировал её удар, и его рука, скользнув у Огняны под мышкой, ухватила за ноющую шею и болезненно нажала на позвонки. Двинуться не было совершенно никакой возможности, если только она не хотела сломать себе шею.
— Если ты так и будешь кидаться на всех подряд, мавка, тебя бросят в каземат ещё и ненаши, — насмешливо прозвучал над ухом голос Елисея, и горячие губы прижались к её виску прежде, чем сильная рука отпустила Огняну.
— Ты пришёл! — выдохнула она. Потом обернулась и указала рукой на подворотню:
— Там. За мной.
— Радость моя, ты что, без волос Любомира Волковича не признала? — улыбнулся Елисей и осёкся.
Вдруг посерьёзнев, Глинский повернул к свету бледное лицо Огняны. Мимо них по тротуару промчались велосипеды, но душегуб не сдвинулся с места и Решетовской не дал. Он коснулся пальцем следа от верёвки, оставшемся у неё под ухом, и что-то дёрнулось в глубине светлых глаз.
Огняна задержала дыхание. Никогда прежде Елисей не позволял себе так к ней прикасаться, и это пугало и волновало одновременно. Ей было страшно от этой внезапной нежности, на которую, оказывается, способен суровый душегуб.
Елисей провел рукой по её щеке, вниз по шее к выступающим косточкам ключиц — туда, где под расстёгнутой джинсовой курткой в вырезе футболки виднелся самый глубокий её шрам — от раны на груди. Это был меч, она тогда думала, что умрет. Огняна закусила губу и всё-таки дёрнулась в сторону, отбивая его руку. Вызывающе посмотрела Елисею в глаза.
Лицо наставника было сложным — и сострадание, и нежность, и что-то, похожее на вину.
— Это… тогда, да? — спросил он, болезненно поморщившись.
Она потёрла шрам и кивнула.
— А это? — совсем хрипло, проведя пальцами по отметине от верёвки.
Длинные светлые волосы прощекотали её щёку. Огняна осторожно, но настойчиво оттолкнула от себя Елисея, стала напротив него и по-мальчишечьи вытерла нос тыльной стороной ладони.
— Вешали. В плену. Недовесили, — отрапортовала она сквозь зубы, чтобы не расплакаться.
Плакать хотелось очень. Елисей был единственным человеком, с которым она могла себе это позволить, и если бы сейчас он обнял её, она точно бы позорно разрыдалась. Но Елисей Иванович распрямился, озлел глазами, и перед Огняной снова стоял безжалостный воин, полубог-получеловек, каким он был, бросаясь в рукопашную. Никакой нежности. Никакого сострадания, теплого огонька любви и понимания. Злость, и ярость, и ненависть. Он ухватил Решетовскую за руку и потащил за собой. На ходу сделал в воздух несколько коротких знаков для Любомира.
Огняна не спрашивала его, куда они идут. Она, в общем, давно уже этого не делала. Елисей Иванович был чем-то совершенно незыблемым восемь лучших лет её жизни, и доверять ему безоговорочно было естественным.
Пришли они быстро. Елисей впустил Решетовскую в опрятную чистую прихожую. Придержал, когда споткнулась.
— Ты здесь живёшь? — спросила она с такой надеждой, что Глинский не сразу решился покачать головой.
— Квартира в найм сдаётся, — ответил он сухо, закрыв за ними замок. Повернулся и посмотрел на Огняну.
Стоял. Молчал. Ждал.
Она всхлипнула, подалась вперёд и обняла Елисея. Спрятала нос под воротник его холодной куртки, едва не заскулила. Жалась к кожаной куртке, непривычно холодящей кожу редкими заклёпками, прячась в его объятиях от него самого. Это было так ново — губы, целующие её волосы, сильные пальцы на затылке и горячий шёпот, который она совершенно не могла разобрать. Волнительно, но не тревожно, и очень тепло, и даже — почти спокойно.
Елисей отстранился первым, коснулся большим пальцем изломанной соболиной брови.
— Пойдем, мавка. У нас не много времени, Соколович обещал заявиться в каземат к трём.
В светлой кухне он обернулся и улыбнулся как-то совершенно беззаботно, по-мальчишечьи. Открыл один из верхних кухонных ящиков, вынул маленький горшочек.
— Кулага! — воскликнула Огняна, открывая крышку. — Ты помнишь!
Глинский кивнул. Он в жизни для Огняны ничего не жалел. Как-то в одном из освобождённых городов достал для неё горшочек кулаги, кисловатой каши из солода и ягод, которую Решетовская обожала с детства — они с Ладой готовили сами, втайне от родителей. Глинский об этом знал, и выменял чудом уцелевший в мире без огня горшочек на свою серебряную ложку.
Огняна засмеялась, не зная, что делать первым — обнимать Елисея или искать ложку. Не сделав ни того, ни другого, сунула палец в горшочек и поддела вязкую кашицу. Глинский довольно усмехнулся и со второй попытки нашёл ящик со столовыми приборами. Подал Огне маленькую хорошенькую ложечку с длинной ручкой, и ведьма опустила счастливые глаза.
Елисей, глядя, как она ест, понял, что забыл снять куртку, так спешил скорее оказаться на кухне. Сказал: «Я сейчас» и вышел в коридор повесить одежду.
— Тебе не жарко?
Решетовская отправила в рот ещё одну ложку кулаги и пожала плечами — душегуб не жалуется, холодно или жарко. Душегуб живёт, как дают, жив — и славно. Она взялась за джинсовку, потянула в стороны и замерла, глядя на Елисея огромными глазами. Вспомнила, что футболка совсем, ни капли не прикрывает шрам на левой руке. Замерла, сникла, запахнула куртку, выдавая себя с головой.
Елисей ухватил Огняну за воротник, бросил на себя. Удержал за пояс, оттолкнул руки, которыми она попыталась закрыться. Зло и бесцеремонно, не заботясь о том, что она о нём подумает, рванул вниз рукав куртки, обнажая круглый шрам — звёздочку от наконечника стрелы. Дёрнул вверх её футболку, провёл осторожными пальцами по розовой линии вчерашней раны. Тяжело застонал в бессильной ярости. Обхватил лицо Огняны, прижавшись лбом к её лбу.
— Я должен был тебя защитить. Прости меня. Прости меня, мавка. Прости меня…
Она несмело потянулась к нему — оборвать поток раскаяния в том, что он не мог ни изменить, ни предотвратить. Елисей перехватил её губы, и в его поцелуе было всё: и сочувствие, и горечь, и боль, и нежность.
— К лешему тебя с твоими запретами, — прошептал он в самые губы Огни. — Я люблю тебя. И мы поженимся, как только это станет возможным.
Она улыбалась и кивала, и страх мешался с восторгом, и нужно было куда-то спрятаться, потому что Огня была к этому всему совершенно, ни капли не готова. Решетовская отошла на шаг от Елисея, потёрла лицо. Подняла руку, без слов прося остановиться. Выдохнула. Глинский в ответ кивнул, серьезно и понимающе. Коснулся шрама от стрелы – её отметины не давали ему покоя.
— Навылет?
— Если бы, — вздохнула Решетовская. — Вперёд пришлось проталкивать, назад не шла. Это наши угодили, когда брали подворье, где меня держали. Случайно, конечно. Откуда им было знать, что я там.
— Я люблю тебя.
В этом признании было очень, очень много горя. Решетовская положила пальцы на горячие губы душегуба.
— Ты же не просто так пришёл, правда? — спросила она грустно.
— Сон-траву принёс. Володя особую сготовила, чтобы не снилось ничего, чтобы во сне никого не тронула.
Елисей усмехнулся каким-то своим мыслям и продолжил:
— Соколович вчера прилетал, ядом плевался. Сказал, что тебя ранили, что в бреду была, что на соседок кинулась.
— Ничего не помню. Рана?
— Воспалилась. Мир залечил.
И вдруг, без перехода, будто не хотел больше говорить о надзорщике, спросил:
— Есть ещё хочешь?
Елисей кормил Огняну и рассказывал: вот это морские гады, а это такой сыр, нет, он не испорчен, это вкусно. Не вкусно? Привыкнешь, я потом тебя за уши не оттащу. Да, хлеб, как и вся выпечка, здесь отвратные, согласен, но другого нет. Хотя потом привыкаешь. Это оливки, их можно, в общем, руками. Не порежься, края банки острые. Открывать вот так. Да, у них рыба в банках. Нет, это вкусно, если там не пуд соли. Нравится? Славно. А это шоколад. Ешь, не спеши. Я люблю тебя.
Ему хотелось постоянно это повторять, а Огняна терялась и не знала, что ответить. Откуда ей было знать, что всё то время, пока Елисей считал её погибшей, он отчаянно жалел, что так и не признался. И даже позавчера, у подъезда, неуверенный в ответном чувстве, послушался её и в который раз промолчал. Но сегодня — всё. Сегодня было можно, и он беззастенчиво пользовался вытребованным правом говорить ей о любви снова и снова.
Решетовскую бросало в холод каждый раз — он произносил эти слова то буднично, то жарко и бесстыдно, а она застывала, взволнованная, испуганная. Ей было страшно, страшно, страшно! Одно дело — поручить ему свою жизнь, было бы что терять, право слово. Совсем иное — душу. Он был самым надежным в её жизни, самым правильным и верным, она шла за ним на смерть и забирала его у смерти, но Решетовская до сих пор не знала, было ли это всё любовью.
Потому что за свои почти двадцать лет она так и не поняла, что такое любовь.
Елисей ловко орудовал ножом с роговой ручкой, отделанной обережными знаками. Огня забрала его, положила плашмя на палец, проверяя равновесие.
— Оставляй себе, — улыбнулся Елисей. — Всё равно же добудешь, а этот хотя бы без изъяна.
Хотя бы! Да у него был великолепный нож! Огняна благодарно притенила ресницами глаза, не сдержала счастливую улыбку и обхватила Елисея руками. Смутилась, отпрянула.
— Ты только продержись здесь, умоляю. Соседок не покалечь и не влезь никуда. Ты нужна мне живой.
Огняна кивала и улыбалась, глядя в его встревоженные глаза, и ничего не говорила. Она будет сейчас молчать, и не станет дерзить, и послушается его. И не скажет о том, что сама ищет колодец — чего доброго, Елисей решит, что она на него не надеется. Если Глинский чего-то и не понимал в Огняне, так это её стремление всегда доказывать, что она чего-то стоит. Себе, другим, миру.
— Я всё сделаю, мавка. Я найду выход.
Огняна кивнула, вытерла руки о пестрый рушник, бросила его на стол.
— Я знаю.
— Денег, что я тебе вчера оставил, хватит с лихвой на месяц, но я буду раньше. Сон-зелье нельзя пить больше четырех седмиц.
— Хорошо.
— Вдруг что — продашь вот это, — из кармана черных кожаных штанов появился красивый перстенек. — У меня не было времени лезть в семейные закрома за золотом, прости.
— Поняла.
— Огняна…
Он сбился с тона, метнулся к ней, обхватил широкими ладонями затылок. Целовал хмельно, настойчиво, и скорая разлука забралась в поцелуй хозяйкой.
Это были совершенно странные три часа. Они полулежали на диване, обнявшись, переплетя пальцы, и говорили о том, что случилось с каждым за два года порознь. Елисей рассказал ей всё, кроме того, в какую страшную черноту опустило его известие о её гибели, что ушел искать её могилу как только объявили победу, поздно вечером, бросив дружину на второго воеводу. Огняна рассказала ему всё, кроме того, что произошло с ней в первом плену. Не то, чтобы она намеревалась делать из этого тайну, просто всё было слишком свежо, и она зарыдала, прячась на плече у Елисея. Он успокаивал, говорил — всё потом, не надо, если не можешь, а сам гадал, что же такое с ней сделали. Целовал её мокрое лицо и прижимал к себе, и молил богов, чтобы дали ему силы защитить. Искупить вину — что забрал из дому, что сделал душегубкой, что не уберёг от войны.
Двери в квартиру бесшумно открылись, и темноволосый душегуб скользнул в прихожую.
— Ну, здрав будь, кошмарище пожарное! — сказал Любомир Волкович, входя в комнату.
Решетовская радостно вскрикнула, подскочила к Громыке, и он первым сграбастал её в объятия. Огняна в богатырских руках казалась маленькой, что кукла.
— Любомир Волкович! — пискнула Решетовская, придушенная здоровенными лапищами. — А волосы где?!
— Кто бы спрашивал, право слово! Потерял, огонёчек, как есть потерял!
— Любомир Волкович!..
Громыка цокнул языком, бессовестно расцеловал душегубку в щеки и возмущенно нахмурился:
— Какой я тебе Волкович, пожар ты степной? С какого перепуга?
— Так наставник и воевода, — радостно перечисляла Решетовская, оглаживая холодную куртку и изо всех сил стараясь не повиснуть у него на шее снова.
— Ну, ежели мне память не изменяет, ты тоже воеводой стала в последнюю нашу встречу, — сказал он неожиданно строго.
Громыке редко случалось за что-то себя корить, но за бой, в котором он не смог отбить у ифритов Решетовскую, он ел себя поедом. Глинского тогда сильно ранили, и Огняна, приняв воеводство, повела в битву людей Елисея. Послала за подмогой к Громыке, и он ведь успел! Ифриты отступили, но Огняна рухнула с лошади на полном скаку, и ифриты утащили её с собой. А после прошла весть, что в том плену Решетовскую замучили насмерть.
— Так что не гони на мель русалок, Огняна Елизаровна, и зови меня по имени. Но я с новостями, други мои. И, как водится, с дурными. Соколович, птичка наша ненаглядная, прилетел — это, стало быть, раз.
Елисей посмотрел на часы — едва-едва добиралось до двух.
— Агась, — подтвердил Громыка. — Потому шевелим кольчугами и бодренько возвращаем Огнюшку где взяли. Ну и два — Огня Елизаровна, Кошма талдычит, что от твоего каземата волшбой за версту пахнет.
— Соколович волшебничал? — предположила Огняна.
— До него было.
— Лешак с Полянской? — куда менее уверенно.
— Дома нет обеих.
Душегубы переглянулись. Глинский поправил часы, бросил Огняне куртку — она не поймала — и принялся укладывать ей в пакет разноцветные свёртки со стола. Громыка задумчиво взглянул на бывшую юнку.
— Что, огонёчек, вовсе дело — дрянь, да?
Глинский за спиной Огняны приложил палец к уголку губ — не спрашивай. Громыка в ответ разулыбался радостным волком.
— Огня, приглядись внимательнее ко всему, что там происходит, — велел Елисей. — И надзорщику… Не спеши доверять.
Огняна вскинула на воевод строгие глаза.
— Среди душегубов нет предателей.
— Потому что душегубы предателей убивают, — напомнил Громыка и вздохнул. — Соколович сам настрочил бумагу, дабы тебя забрать к себе — мол, ратный ратному зуб не выбьет.
— И мне о том не сказал, — покивал Елисей. — Словом не обмолвился.
В ответ Решетовская изобразила на лице сомнение.
— Послушай-ка сказочку, костерочек, — оскалился Любомир. — Есть душегуб славный, с волшбой хорошей. Ну сходил к ифритам послужить, с кем не бывает. Мы тогда и дружили с ними, и Игорь туда сам наших отправлял – не считается, в общем. Ифриты молодца в плен хватают — так выкуп не просят, выкуп не получают, зато телегу дают и восвояси отправляют. Как звучит?
— Паршиво звучит, — согласилась Огняна.
— Слушай дальше. В войну прославлен и богами обласкан. Лучших душегубов себе в отряд забрал, самые любопытные вылазки себе выбирал. И вот что забавно — довольно мало кого потерял.
— С его крыльями то не мудрено, — отмахнулся Глинский.
Он хмурился и отворачивался — по всему, слушать Громыку Елисею было тяжело.
— С крыльями?
— Перевёртыш он.
Громыка широко улыбнулся:
— Агась! И ещё. Его дружину в плен взяли, ну, когда вместе с Младкой и её людьми. Что дивно — без него. Что ещё дивнее — ифриты ни-ко-го не вздёрнули на ближайшей веточке. Их выкупили через три дня. Три дня! Да это самое начало войны, их перебить должны были до первой звезды!
— А за что в надзорщики разжалован? — спросила Огняна, глядя по очереди то на излишне весёлого Громыку, то на мрачного Елисея.
— Не поверишь, пожарище. А ни за что, — Любомир Волкович тряхнул головой и улыбнулся во все клыки. — И не разжалован, и не сослан. Сам променял душегубскую кольчугу на службу надзорщицкую.
— После того, как тебя взяли, — хмуро покивал Глинский. Подумал и вдруг нехорошо прищурился:
— У всякого есть слабое место. Скажи мне, Огня, у Мирослава — то Полянская? А то вчера, когда прилетал, рычал уж больно яростно, что ты там кого-то обидела.
— Ну всяко не Лешак! — хохотнул Громыка и сел на стол.
— Она, — согласилась Огня. Улыбнулась лихо, под стать Елисеевым глазам:
— Я погляжу за обоими. И поищу этого неведомого, кто творит волшбу в коммуналке. Как весть передать?
— Кошма в помойку ежа подселила, — ответил Елисей. — Иголки светлые надо лбом. Он сам к тебе выйдет, ежели подойдёшь, на словах всё и передашь. Так, время, пошли.
Елисей и Огняна прощались в подворотне, пока Любомир с чередницей Кошмой берегли их последние минуты вместе. Глинский держал её ладони, ласково перебирая пальцы с обломанными ногтями.
— Мне точно ничего не будет больше сниться?
— Пить сон-траву нужно будет каждый вечер, и да, совсем ничего. У нас есть месяц.
— А через месяц?
— Не думай об этом. Через месяц всё так или иначе решится. Тебе пора. Дойдешь одна? Может, я всё-таки провожу? Кто меня там увидит, рабочий день у ненашей, — сказал Елисей, зарываясь лицом в её волосы.
— Вы меня сейчас обидеть пытаетесь, Елисей Иванович? — беззлобно прошипела Огня.
— Тревожусь — береги себя.
— Елисей…
Он чуть отстранился, чтобы посмотреть ей в лицо.
— Будь осторожен. Ты… Ты нужен мне.
Он не ждал от неё никаких слов — от этой дикой, пожалуй, дождешься. Победно улыбнулся и, коротко коснувшись её губ, исчез во дворах.
Огняна открыла двери подъезда и стала, как лист перед травой, увидев на лестнице Соколовича с Полянской. Надзорщик упирался кулаками в стену у головы предательницы, не давая той возможности увильнуть от тяжёлого взгляда. А, может, и от губ — этого Решетовская рассмотреть уже не успела. Мирослав Игоревич оттолкнулся от стены и, не проронив ни слова, сбежал по ступенькам вниз. За ним хлопнула входная дверь, а Полянская, махнув косами, пошла по ступенькам вверх.
Глава 12. Пир
— Здрав будь, Елисей Иванович!
— Здрав будь, Доброслав Силович!
Братина, пировальная кружка, доставшаяся княжичу Глинскому от отца, была украшена богато и вычурно. Он отпивал из неё первым, а затем передавал самому дорогому гостю, тот — следующему, и так по кругу. Елисей же брал другую братину, меньше да проще, и шёл пить с каждым, доливая и себе, и тому, кого потчевал. Одет он был в шитую золотом алую стеганку с широкими рукавами, украшенную бляшками и бусами. Без кольчуги, которая, казалось, вросла в его плечи за годы службы, Глинский чувствовал себя нагим, но виду не подавал. Улыбался, как и положено хлебосольному хозяину. Щедро лил мёд и речи, никого не обошёл вниманием.
В жизни Елисей столько не улыбался. Скулы свело.
Пировальная зала стояла отдельным хоромом — прежде Глинские часто звали ратных друзей на разгульные пиры. Над гостями гирляндами висели гроздья рябины и калины, перевитые с ветками можжевельника, и дарили свежий дух. Седоволосый боян сказывал думу о богатыре Дунае и девице Настасье, славной поленице-богатырше.
Елисей накупил в деревне всяческой снеди, забрав у охотников и рыбаков всё, что успели наловить, у дедов — все мёды, что наварили на год. О том, чтобы всё это приготовить, заботилась самобранка. Она была постелена на небольшой стол посреди залы, и будто бы из воздуха ткала изумительной красоты блюда — фаршированных щук и осетров с цветами в зубах, фазанов в перьях, солёных сельдей, верчёных молочных поросят, тушёных зайцев, жаворонков с виноградом, кисели и горячие вина. Угощение разносили опрятные деревенские мальчишки. Скатерть так расстаралась, что начал дымиться краешек.
— Передохни-ка, милая, — погладил её Елисей Иванович, отрываясь на минуту от гостей. — Славно вышло.
Скатерть застенчиво хихикнула, и несколько ниточек у неё порозовели.
Ели, пили, смеялись. С отцами и мужьями сидели дочери и жёны, и Елисей с удивлением отмечал, что некоторых девиц на выданье ему едва ли не показывают. Княжич Глинский подавал девицам засахаренные фрукты и орешки, а сам приглядывался и прислушивался. Ему нужно было знать теперь всё: кто с кем не ладит, кому после войны не сладко, а кому наоборот — чересчур медово. Кто таит в сердце злобу, кому нужны новые земли, потому что на старых ифриты волшбу о мертвой земле прокатили, и теперь там не растёт и не живёт ничего на десятилетие вперёд. Кто теперь ему друг, а кто — внезапный враг. Кого можно использовать, а кого лучше обойти стороной.
А там — кто его знает. Может, и сами придут и всё расскажут, раз уж его с таким проворством загоняют в силки.
Елисей смеялся старым знакомым и пил стоялый мёд, а ещё старался не слушать бояна, который рассказывал, как богатырь Дунай по ошибке убивает свою невесту.
На втором кругу братины принялись загадывать загадки — то Елисей гостю, то гость Елисею. Провозглашали здравицы, искали хитроумные ответы.
— Сложно ли совершить невозможное, Елисей Иванович? — загадала ему гостья где-то в середине стола.
Наставник дёрнулся и едва не подавился мёдом — на прежде пустом месте между двумя его соплеменниками-древлянами сидела и хохотала душегубка Есения, его бывшая юнка, Огнина подруга. В зелёном сарафане с красной и жемчужной отделкой, богатыми височными кольцами, бликующими в волосах, в серьгах, кольцах и браслетах она была настолько незнакомой и новой, что Елисей на миг растерялся. Впрочем, сошло за сомнение в ответе на её загадку.
— Когда сил немеряно, тогда вовсе просто, — ответил он, и Есения, а ещё отец её, княжич Вольга Микулич, вместе засмеялись и выпили здравицу.
Что-то ухватило Елисея Ивановича за полу кафтана — это нявкун Пуг, который весь вечер слушал гостей, прикидываясь резной ножкой стола, призывал княжича задержаться. Как всякая лесная нечисть, Пуг мог оборачиваться пеньками и деревьями, и ножка стола из него вышла чуть кривоватой, но во хмелю никто и не заметил.
— Припозднились мы с батюшкой маленько, — объяснилась Есения, когда Елисей Иванович протянул ей корзинку с засахаренными орешками.
Тёмные зелёные глаза сверкнули, и два холёных пальчика очень быстро, почти незаметно пробежались по ярким Есениным губам. Среди душегубов это значило — разговор есть. Елисей протянул ей другую корзинку, с ягодами. Есения взяла вишню, а Глинский едва заметно прикрыл веки — понял, устрою. Рыжая тронула столбец ногой, и Пуг отпустил полу Елисеевого кафтана.
Прибыли скоморохи — с музыкой и шутками, и старый боян ушёл с поклоном. Скатерть-самобранка выдала очередную перемену блюд, а Елисей, завершив второй круг с братиной, что-то шепнул скоморохам.
— Ручеёк! — объявил ряженый и зазвенел бубенчиками на поясе.
Старшие гости переглянулись: невиданное дело — ручеёк на пиру, да ещё в хороме, каким бы широким тот хором ни был. Но быстро сдались: дочери засиделись в девках, не до свадеб в войну было.
Елисей Иванович встал в ручеёк первым — за руку с высокой светлокосой Белоярой, угличской княжей дочерью. Белояра бросила на подруг победный взгляд, а к Елисею обратила нежный и покорный. Скоморохи затянули негромкую песню, первая пара прошла под сведёнными руками. Девицы краснели, молодцы обнажали в улыбках белые зубы и подмигивали, чтобы засмущать красавиц.
На третий свой проход Елисей ухватил руку Есении.
— Что? — спросил на ухо, улыбаясь. Он каждой девице говорил что-то на ухо. Но ни хмельные родители, ни их счастливые дочери не видели в том плохого. Кто же добровольно откажется от внимания княжича Глинского!
— Огня, — ответила Есения одними губами и тоже улыбнулась совершенно отвлечённо. — Живая.
— Знаю.
— Видели?
Елисей встал на своё место напротив душегубки, поднял её руку вверх, давая путь следующей паре, и покачал головой. Есении безопаснее не знать, но делать вид, что он думать забыл о Решетовской, было глупо. Перед Елисеем стоял человек, который остановил его в то проклятое утро, когда сказали, что Решетовскую замучили насмерть. Ослеплённый болью Елисей ухватил меч и бросился прочь с места стоянки на окраине столицы, и никто не рискнул стать у него на пути, кроме рыжей Есении. Она вынула меч и встала напротив наставника, готовая драться с ним, если понадобится. Смотрела в остервенелые, непонимающие глаза, и ярость Елисея если не таяла, то хотя бы становилась ему подвластна. И только потом очнулись остальные и повалили взбесившегося воеводу на землю.
Возможно, Есения была единственной на пиру, кто понимал, что он лицедействует.
Есению у княжича отняли очень быстро. Этого, в общем, стоило ожидать. Наполовину мавка, настоящая мавка, душегубка была хороша собой немеряно. Буйные красно-рыжие кудри не держались в косе, а тёмно-зелёные глаза и вовсе лишали молодцев речи. Она была строптивого нрава, как все мавки, и острого ума, как все древляне. В стане душегубов ей удавались все книжные науки без разбору, чем она неизменно выводила из себя Решетовскую.
В следующий раз перехватить свою бывшую юнку Глинский сумел только в плясках. Елисей Иванович взял на вытянутую руку ладонь Есении и повёл её в круг.
— Я знаю, кто за этим стоит, — произнесла она и нежно улыбнулась батюшке, лебедушкой пройдя мимо стола, за которым не утихали речи и здравицы. Перевела серьёзный взгляд на Глинского, но улыбку с лица не сняла.
Елисей переменил руку, повернул в обратную сторону, следуя за ведущей парой, чуть склонился к Есении.
— Где тебя найти?
Душегубка отвела глаза, как и приличествует девице.
— Батюшка меня не отпускает ни на шаг. Боится — опять в дружину сбегу.
В этот раз Есения засмеялась совершенно искренне. В обучение к Елисею она и правда сбежала. Родные смирились — до совершеннолетия учись, но потом — замуж! Выдумала, девица — а туда же, на ратные подвиги собралась. Всё дурная мавковская кровь, вся в мать-сорвиголову.
Совершеннолетия Есения, как и Огняна, не дождалась — началась война, и найти её древляне уже не смогли. Теперь же, видать, решили положить конец ратным подвигам наследницы.
Есению у княжича снова забрали. Елисей Иванович взял ладонь оставшейся без пары Белояры. И только через четверть часа, оставив танцы, вновь наполнил братину. И озаботился, чтобы достойнейшему княжичу Вольге Микуличу был подан лучший мёд.
И самый крепкий.
Пляски уступили место скоморохам, мёды — вину, дичь — подовым пирогам, мясным и с вишней. Елисею не сразу, но удалось споить Вольгу. Заботливая дочь Есения увела с пира перепившего батюшку, устроила спать и, бегом вернувшись, пробралась в тёмные горницы княжича Глинского. Ещё два часа Елисей потчевал гостей, а Есения меряла шагами сени.
Гости разъезжались один за другим. Кто на подводах, кто верхом на конях, волках и турах, а кто и в ступе. Елисей с поистине княжеским терпением проводил каждого, пообещал не пропадать, написать, быть на праздновании, появиться на неделе. Дождался, пока самобранка убрала посуду, а мальчишки-помощники рассовали по карманам оставшиеся орехи. Выслушал всё, что подслушал Пуг, распорядился на завтра ему и Кошме, и, наконец, вошёл в тёмный хором.
Есения ждала его в сенях, уставшая, но взволнованная. Елисей коротко обнял её за плечи.
— Пошли в книговницу. Есть чего-то хочешь?
— Издеваетесь, Елисей Иванович? Я седмицу теперь есть не буду, — Есения сняла с себя личину девицы на выданье и снова была привычной, острой на язык душегубкой. Подхватила свечу, подула, зажигая, и первая пошла в книговницу.
К приходу Глинского она отцепила височные кольца и серьги — мешали, тяжелы. Браслеты тоже скинула — наручи давно стали куда привычнее. Её не тревожило, что без украшений вид не подобающий — Елисей Иванович видел её в рванине, залитой кровью-потом, что там какие-то побрякушки!
В книговнице горела свеча. Любомир Волкович, закинув ноги на книжные полки, скучал за кроссвордом. Он до ужаса обожал всевозможные ненашинские вещицы и словечки, и тащил их к волшебным с поистине сорочьим задором. Последнюю седмицу все они оседали в терему у Елисея, где удобства ради расположился Громыка.
Лихие, разбитные душегубы, часто бывавшие на операциях с ненашинскими спецотрядами, несли домой всё, что, по их мнению, плохо лежало: табак, бумагу, талантливых полководцев и наставников, срамные поцелуи, самострельные луки, умные книги, красивые имена: сначала — варяжские, потом — христианские. Волхвы ругались, проклинали, накладывали запреты, и даже однажды упросили великого князя поставить на охрану границ тяжелокрылых духов воздуха, гарцуков. Всё было тщетно: остановить душегубов — что повернуть вспять горную реку. И Любомир Волкович Громыка в этой реке был самым неугомонным потоком за последние три десятка лет.
Есения застыла натянутой тетивой, глядя на наставника во все глаза.
— Что, и тебе волосы мои не по нраву? Страдай, рыжая, пусть это будет наибольшею твоею бедой. Нарочно отращивать не буду.
— Любомир Волкович! — отмерла Есения. — А как… а откуда? Я же ни звука, ни шороха не услышала!
— Незачёт, — улыбнулся Громыка радостно. — Дай хоть обниму, краса ядовитая! Смени гнев на милость, улыбнись старому наставнику. Заметь, я говорю «старому», а не «любимому», хотя мог бы…
Пока наставник с бывшей юнкой обнимались, Елисей постелил самобранку и постучал по ней, велел сготовить для Любомира сбитень и угощения. Сам же глотнул из кружки отрезвляющей живой воды. Мотнул головой, прогоняя хмель. Долил ещё, дал кружку Есении.
Громыка уселся на стул, почесал бороду.
— Младлена тебя на чествование Зореславкиного брата не дождалась, завтра грозилась в терему быть со всей братией.
— Младлены мне только не хватало, — поморщился Елисей.
— И Зореславки, — поддакнул Громыка и подмигнул усевшейся на лавку Есении. — Любят тебя девицы, Елисеюшка, ох, любят! И на рать, и на пир за тобой — аж зависть берёт.
Есения поковыряла пальчиком жемчужинку на подоле. Елисею странно было видеть её руки белыми и изнеженными, он привык к другим ладоням своих душегубок: загрубевшим, грязным, с обломанными, редко — с накоротко обрезанными ногтями. У Огни всё ещё были такие.
— Больно длинный язык у тебя, Любомир Волкович, — поморщился Елисей.
— А знамо дело. Был бы покороче, так и нос бы поровнее остался, — согласился Громыка. — Байте, чего тут у вас.
Есения посмотрела на Глинского вопросительно — можно ли при Громыке говорить. И, едва дождавшись кивка, спросила одним выдохом:
— Как Огняна?
— Осуждена за то, чего не делала, срок не определён, — сказал Елисей. — Рассказывай, что знаешь, не томи.
Изменчивая, переливистая Есения вмиг сменила настроение. Она хмыкнула, погрустнела, скинула красные сапоги, подбитые серебряными гвоздями, и подтянула к груди босые ноги в белых шрамах. Один был длиннее других — как-то на занятиях Огняна случайно сломала Есении ногу.
Рыжая закусила кулак, решаясь. То, что она собиралась сказать, тревожило её, поедом ело.
— Смелее, краса ненаглядная, — ласково подбодрил её Любомир. — А то Елисей Иванович и без того всю седмицу лихорадочный, что гамаюнами поклёванный.
— Любомир? — попросил Глинский тихо.
— Ась?
— Заткнись.
Громыка хохотнул, и Есения посмотрела на него долго, изучающе. Наконец решилась:
— К обеду к вам дядюшка мой явится. Отец так, поглядеть пришёл да всё доложить, — душегубка с опаской оглянулась на окна и двери, и стишила голос. — А дядюшка условия свои говорить будет, Елисей Иванович.
— Какой такой дядюшка? — сурово уточнил княжич.
Надо же, всё как он и думал. Сами придут и сами всё расскажут.
— Беляй Глебович же, — удивилась Есения, и вдруг глаза её сделались горькими. — Не знали?..
— Не знал, что они с Вольгой родственники, — покачал головой Глинский.
— Ну вот такая у меня родня, — язвительно вскинулась Есения, защищаясь от не думавших нападать душегубов. — Можно было бы выбрать — глядишь, и свезло бы, а так досталось что поплоше.
Громыка поднялся со стула, сел на лавку у босых ног Есении.
— Ну что ты шипишь, змея подколодная, — примирительно протянул богатырь. — Гляди, как удачно сложилось: упала секира — да в мёд. И вот ты здесь сидишь и нам о том говоришь. Он же Елисею Ивановичу не жеребца продавать ведёт, я так разумею?
— Огняну, — ответила Есения едва слышно и очень зло. — Это они её в каземат упрятали.
Любомир поднял глаза на враз озлевшего княжича, а Есения наоборот, голову в коленях похоронила. И, не поднимая головы, заговорила быстро и чётко, но одним тоном, не дыша:
— Древляне хотят, чтобы вы снесли великого князя. Он немолод, он болен, он сильно сдал за войну. Три колодца ифритам отдал взамен на мир на три сотни лет, без права пересмотра уговора. Ежели чуть пошатнуть престол, к весне можно созывать княжье всеземельное вече и выбирать нового.
— Зачем? — быстро спросил Елисей.
Душегубка вскинула голову, убрала с лица волосы, но не ответила. Её красивые руки стали вдруг длиннее и тоньше, походя на птичьи лапы.
— Да что ж тут понимать, — сказал вместо неё Любомир. — Всяк на престол норовит.
Есения растеряла гордо-злое выражение, задышала быстро. Её лицо стало вытягиваться, глаза впали, и страшный мавочий лик вдруг проявился сквозь сказочно красивые черты древлянки.
Глинский рывком поднялся со своего стула. Плеснул в кружку колодезной воды, добавил живой и присел перед Есенией.
— Выпей. Есень, пей. Пей, Есения, — настаивал Елисей, а она всё не поднимала головы.
Громыка ласково провёл по рыжим косам, что будто живые скатывались по её плечам. Он уже видел её такую — несчастную и слабую, не в силах удержать рвущееся на волю жестокое мавочье обличье. Есению трясло, из-под истончившейся пожелтевшей кожи выпирали острые кости.
Прежде Есения такой не была, и это раздражало Любомира до крайности. Им, тёртым душегубам, два года войны дались куда проще, нежели юнцам, едва-едва успевшим войти в возраст. И однажды, разозлившись и разошедшись от того, что побежденным ифритам Игорь позволил пользоваться тремя приграничными колодцами, Громыка сказал Елисею: «Как знать, может, мы не войну выиграли, а просто детей искалечили».
Есения вскинула на воевод мутные, недобрые глаза нечеловечески зелёного цвета.
— Есения. Ты понимаешь, что ты только что сделала? — спросил Елисей ровно.
Она растянула губы в мучительной улыбке, и жестокое мавочье лицо чуть сгладилось. Глинский поднёс кружку к самым губам, и каждый глоток живой воды будто смывал с неё страшные черты нечисти.
— Я свою сторону выбрала десять лет назад, когда пришла к вам в стан, — сказала Есения, напившись, и голос у неё дрожал. — Они довели до петли мою мать. Они подвели под высшую меру мою единственную подругу. Они хотят сместить великого князя, под знамёнами которого я защитила свою страну. Да, это мои родные. Да, Елисей Иванович… я понимаю, что только что сделала.
Слёзы потекли по ровному, снова сказочно красивому лицу, и душегубы одновременно потянулись стереть их. Есения недовольно отмахнулась от тёплых ладоней:
— Да что в со мной, как с маленькой! Уйдите!
А всё равно плакала, и тёрла глаза, и пила воду, а прославленные воеводы знать не знали, что с таким счастьем делать. С одной стороны — вроде уже и не рявкнешь на юнку, чтобы сырость не разводила, с другой — не с руки обнимать лихую душегубку без её на то воли. Глинский хмурился, Любомир невесело дёргал уголком губ. Он полагал, что расстроенных девчонок надобно обнимать и целовать, но Есения никак не давалась.
Громыка не любил, когда девчонки грустили, с самого детства не любил. Когда сестры принимались тосковать, а особенно, когда три-четыре одновременно, дома начиналась всякая бесовщина: тарелки сами собой трескались, нитка на прялке рвалась, молоко скисало, а батюшка не сдюживал к полюбовницам ходить.
— Теперь понятно, что за неведомая племянница Беляя Глебовича расшила мне очелье да перед самой войной с дядюшкой передала, — вдруг мягко рассмеялся Елисей у ног Есении. — А я-то всё думал, не потащат ли грешным делом на смотрины.
Есения засмеялась сквозь слёзы, радостно, даже как-то снисходительно.
— А представьте, я бы вам его в стане подарила! — ответила она, до красноты растирая лицо. — Огняна бы мне не только ногу сломала! Да и вы бы неправильно поняли.
— Благодарю за заботу, Есения Вольговна, — Елисей потянулся к душегубке и поцеловал ей косу. — Не прошла ваша работа даром, жив да цел.
Древлянка легко отмахнулась и утёрла нос.
— Будет вам, Елисей Иванович, то пустое. Мы же выручим её, правда?
— Без тебя сложится, — отрезал княжич и поднялся.
Он понимал, что путями особо гнушаться не станет — едва ли найдется что-то, что Елисей при необходимости не сделает ради Огняны.
— Не дождётесь, — бестрепетно ответила Есения. — Да только это не всё.
Она вскинула на Елисея Ивановича красные блестящие глаза.
— И это даже не самое худое было.
— А что же?
Он, наверное, ко всему уже готов.
— Я не знаю, как, Елисей Иванович, но древляне подчинили себе Смаргу.
Ан, нет.
Не ко всему.
Глава 13. Опала
Над Синичанкой разгорался рассвет. Любомир Волкович, непривычно мрачный, сидел на перилах крыльца, устроив на них длинные ноги, и плевал семечки. Глинский, опершись плечом о резной столбец, глядел на лес, что начинался прямо за теремом. В его ясных глазах бился недобрый, раздражённый огонёк.
— Слушай, Елисей Иванович, — не слишком воодушевлённо восхитился Любомир Волкович, отсыпая семечек радостным воробьям, — а славную деваху мы из мавки вырастили. И чего я её к себе в дружину не взял?
— Нашел время, — недовольно отмахнулся Глинский. — Она, почитай, родню под петлю подвела сегодня. Игорь их не пощадит.
Елисей был до крайности раздражён. В отличие от старшего товарища, он не находил в себе достаточной наглости скалить зубы. Честь по чести, и Любомир-то ее находил не слишком удачно, но сказывался большой опыт — он и в войну всё ёрничал да глумился.
— Я единственно с наставнической точки зрения! — криво улыбнулся богатырь. Сыпанул воробьям семечек и сунул руки в рукава.
— Шел бы ты спать, друг мой наставный. Думать мешаешь.
— Так светает уж, толку, — возразил Громыка и долго выдохнул, погасив неискреннюю ухмылку.
Мало что могло выбить из седла хитроумного Любомира Волковича — он, должно быть, и смерть встретит с волчьей улыбкой на губах. Да вот только тут попробуй, посмейся.
Из лесу прозвенела стрела. Любомир, не вынимая рук из рукавов, скатился с перил в траву, а Елисей, не дернувшись, перехватил стрелу у самого столбца, над тем местом, где мгновение назад почивала голова Громыки. Глянул на лес, кивнул кому-то невидимому и отвязал от древка небольшое письмецо.
— А, это у тебя почта такая! — Любомир прыгнул обратно на перила, упёр ноги в столбец, и сунул руки в рукава, как и было. — А ногами никак?
— Никак, — подтвердил Елисей ровным тоном. — Всеслав Добрынич и великий князь Игорь вернулись в столицу.
— Ну слава богам, — оживился Любомир и сел ровно вдоль перил, подтянув к себе ноги. — А то я уж думал так и будем сами со всей этой петрушкой разбираться. К кому первому идём?
Твёрдый взгляд был ему ответом.
— Ежели скажешь, что без меня сложится, я ж не подберёзовик, я ж в морду дать не постесняюсь, — скучно протянул Громыка.
— Прости, друже, но к Игорю я один пойду, — ответил княжич и улыбнулся.
Любомиру от той улыбки стало неуютно. Он проводил друга злобным прищуром, откинулся на столбец и засвистел похабную душегубскую песенку.
На крыльце великокняжеского терема, изрядно облупившегося за войну, Елисея Ивановича Глинского встречал древний почтительный служка.
— Скажи великому князю — Елисей Иванович челом бьёт, принять безотлагательно просит.
— Не велено, — вежливо, но уверенно ответил служка.
— Передай, кто пришел, добрый человек. А князь Игорь уж сам решит, — не позволил себе несдержанности Глинский.
Служка не сдавался, хотя и непочтительности тоже не проявлял.
— Простите старика, Елисей Иванович, — вздохнул он. — Вас как раз и не велено впускать. И мне, и витязям, что службу здесь несут. Не обессудьте.
— Только лишь меня?
— Душегубов и всех воевод. Стало быть, всех дружинников, кому вообще вход дозволен, — одними губами шепнул старик, глядя куда-то в сторону. — Но вас особо.
Елисей сделал шаг назад, острым взглядом окинул резной терем. Так, стало быть, княже, ты дружину чествуешь. Вот благодарность за липкую от их крови победу, что тебе под ноги сложили. А ты колодцы ифритам отдал.
С княжего двора Елисей уходил тяжёлой, старческой поступью. Будто вся прошедшая война разом легла ему на плечи.
— Быстро ты, — сказал Любомир Волкович, едва Елисей вышел за ворота.
Громыка стоял у высокого забора, опершись на него могучими плечами, и беззаботно плюя семечки прямо на видавшие виды сапоги. Голуби у его ног ворковали и искали в шелухе остатки зёрен.
— Как ты любишь говорить, незачёт, — ответил Елисей и горько рассмеялся.
Любомир посмотрел на товарища с подозрением и отодвинулся, давая ему место у частокола, будто тот и не тянулся на несколько саженей. Глинский стал рядом, тоже оперся о гладкие брёвна.
— Елисей, ты ж не молчи, — попросил Громыка, поёжившись. — Я ж себе придумаю сейчас новую войну, упразднение границ и Есеньку, возведённую на княжеский престол!
— А что говорить, друг мой сердечный, когда великий князь дружину на порог не пускает? — гневно скривился Елисей.
Густые брови Любомира взлетели вверх.
— Агась. Ну ладушки, — молвил он, всё ещё не справившись с удивлением, и высыпал семечки голубям. — Пойду-ка я потолкую…
— Ты не понял. Душегубов и воевод не пускать никого.
У Громыки сделалось такое оторопелое лицо, будто Елисей Иванович ему предложил прокатиться на карусели.
— Пошли к Всеславу, Любомир. Пусть растолкует, что за чертовщина у нас тут творится.
Терем одного из руководителей Верви, славного душегуба и наставника Всеслава Добрынича располагался в двух улицах от княжего. Мимо лобного места, где на высоком шесте ссыхалась на солнце голова казнённого ифритского кагана и стояли калики перехожие — в шесть раз больше, чем бывало до войны. Эти калики были молоды и, когда бы не увечья, красивы. И по очереди носили на спинах девчонку-подлетка, что была без ног.
— Дома нет, — смешливая хитроглазая девчушка лет десяти, правнучка Всеслава Добрынича, лукаво щурилась на душегубов. — Засветло приехал и в казармы умчался. Батюшка есть. И Вольга Микулич пожаловал, пряников принес. Позвать?
Решив не разделяться, душегубы отправились по всем пяти столичным казармам в поисках наставника. Всеслава Добрынича не было ни в северных, ни в западных, ни в отдельных душегубских теремах, ни в оружейных палатах. Несолоно хлебавши, злые и раздосадованные воеводы явились в казармы, именуемые неполными. Явились и стали как вкопанные, не узнавая.
Обыкновенно в неполных размещались дружинники из отрядов, что служили на благо столицы — несли караул, ловили воров, защищали стены города, надзирали за осужденными. И так как девицы в эти отряды не шли и в неполных не размещались, здесь всегда было более шумно и разгульно, чем в других казармах. С надзорщиков и вовсе много не спрашивали, потому здесь и пол скоблили через раз, и сивушный запах намертво въелся в стены, и отборная брань лилась что песня.
Сегодня же огромные сени и открытые казармы сияли свежевыскобленными не то что полами — стенами и резными столбцами, в чьих завитушках пыль копилась едва ли не со строительства. Витал свежий запах можжевельника — пучки развесили, и подмаренника — сундуки красили.
В казарме надзорщиков, куда Елисей заглянул первым делом, было непривычно тихо. Деревянные резные кровати стояли вдоль стен. Рядом с покрытыми алыми одеялами постелями пахли свежим подмаренником столы с сундуками. На столах — и только на них — лежали где наручи, где печатный пряник, где месяцеслов и лучина. Всё остальное в казарме было настолько чисто и лишено каких бы то ни было вещей, что казалось нежилым. Одинаковые одеяла, ни одно не затёрто больше других, одинаково поскоблен добела деревянный пол, блестящая оковка сундуков так же одинаково начищена.
Дневальный, не известный Глинскому надзорщик, совершенно трезвый и крайне опрятно одетый в ненашинское, коротко поклонился и снова стал смирно.
— Добро пожаловать, Любомир Волкович. Добро пожаловать, Елисей Иванович. Чем можем служить? Вы к своим?
— Всеслава Добрынича ищем, — ответил Елисей. — К каким своим?
— Ща увидишь, — грозно пообещал Любомир Волкович. — Или ты думаешь, у надзорщиков выправка сама собой появилась?
Входная дверь хлопнула, и от радостного девичьего вопля заложило уши.
— Елисей Иванович!!! — завизжала Зореслава и с разгону бросилась на шею Елисею, звякнув кольчугой о кольчугу так сильно, что посыпались искры.
— Елисей!!! Миленький!!!
— Паршивец малолетний, — не согласилась Младлена, входя следом. — Три весточки отправила, а на пир не дождалась. Любомир-то на чарку заглянул!
— Дивей здесь, он цел, он почти здоров!!! — вопила Зореслава.
— Ну горазда же ты орать, птица белая, — Любомир потянул мочку уха.
— А ты не пришел даже почтить молодца, — поддакнула Младлена, обнимая Громыку.
— Знать, была причина, — осадил поленицу немолодой Иван Ратмирович, муж Зореславы. — Нашла, кому пенять.
Он показался в сенях вместе с обоими шуринами — совсем мальчишкой Нежданом и витязем в синяках и шрамах. Зореслава с радостным визгом отлепилась от воеводы и подскочила к брату.
— Я рад, — коротко улыбнулся Елисей, принимая от юноши поклон, что дался ему с большим трудом и помощью сестры.
— Вовек я ваш должник, Елисей Иванович, — сорванным голосом сказал Дивей.
— Сочтемся. Скажите лучше, кто Всеслава Добрынича видал?
Младлена Дамировна недовольно фыркнула:
— А я уж решила — одумался, за людьми своими явился. Так нет же, за старым хрычом гоняется, а мне, стало быть, дружину так и оставил! Мне на неделе на границу к мужу-то возвращаться, так что, с собой брать прикажешь?
Елисей поцеловал чёрную косу поленицы, глянул ласково:
— А вот только скажи мне, Младлена Дамировна, что тебе это не нравится.
Воевода громоподобно захохотала, и стёкла в казарме жалобно звякнули.
— Всё-то он знает, поганец! А ты что не весел, волчара бесстыжий? На себя не похож.
— Сломал любимый лук, — сокрушённо покачал головой богатырь. — А где я под руку новый-то добуду?
И будто в доказательство повертел в воздухе здоровенной лапищей.
На шум подтянулись надзорщики, душегубы и витязи, и Елисей, поглубже спрятав раздражение, ещё раз спросил, не видал ли кто Всеслава Добрынича.
— Давно уж не видали, — ответил Иван Ратмирович. — Вроде с Игорем ездил куда.
Тем временем Неждан позвал с улицы остальную дружину Елисея Ивановича, и поднялся такой гвалт, что Глинский сурово пожалел, что вообще здесь сегодня показался. На поясе у него повисла семилетка Бажена — дочь Зореславы и Ивана, душегубы норовили кто словом перекинуться, кто обнять, кто просто поздороваться. Любомира Волковича и вовсе едва не утащили.
— Отставить! — велел Елисей негромко, но его, как всегда, услышали и подчинились. — Всё позже. Други, низкий поклон за приём, да не время нынче. Я дам знать.
Всеслава Добрынича не оказалось ни в оставшихся казармах, ни в Трибунале, ни в Верви. Кто-то предположил, что он всё ещё у Игоря, и Елисей второй раз за день отправился на княжий двор. В этот раз с Любомиром.
Витязи, несущие службу у входа в княжеские палаты, видеть славных воевод были откровенно не рады. Елисей Иванович был настроен решительно, Любомир Волкович посмеивался угрожающе, а службу полагалось нести исправно. Когда станут душегубы настаивать, придётся вести их в околоток, а это ж срам какой! Да над княжею стражей все пять казарм потешаться станут!
— Смилуйтесь, Елисей Иванович, ступайте своей дорогой, — попросил старший витязь, небезосновательно полагая, что у душегубского воеводы заканчивается терпение.
— Моя дорога нынче ведёт к великому князю, — не согласился Глинский и положил ладонь на рукоять меча, подтверждая опасения витязя.
— Не примет он вас, Елисей Иванович.
— Не велено, Елисей Иванович.
— Спасу нет, Елисей Иванович! Почему без нас-то? — потребовал звонкий девичий голос за спиной Елисея.
Глинский с Громыкой обернулись. В ворота входила беловолосая Зореслава с мужем и младшим братом, следом за ними шли Есения с Младленой Дамировной и ещё человек шесть душегубов. Оставив свои места, со двора стали подтягиваться караульные витязи. Они обходили душегубов и становились по обе руки от невезучих товарищей у входа в палаты.
— Вы тут почто? — недовольно спросил Елисей Иванович, с особым неудовольствием глядя на величавую Есению. Рыжая сменила сарафан на кольчугу, заплела тугие душегубские косы и упорно не глядела бывшему наставнику в глаза.
— А как получится, — зевнул Иван Ратмирович и остановился рядом с княжичем. Тряхнул седой головой, обратился к витязям:
— Ну что, молодцы, как получится-то?
— Не положено, — в который раз повторил старший душегуб, вполне себе дружелюбно. — Ну что нам, драться, что ли?
— Да, неловко выйдет, — согласился Иван Ратмирович. — Но Елисей Иванович пройдёт. Вы же понимаете, что пройдёт.
Дружинников было примерно поровну, но каждый душегуб стоил троих витязей.
— Вздёрнут же, прямо здесь, — ехидно заметил кто-то из стражников. — Сначала одних, потом других. Ну и кому это надо?
— Если будет драка, то это мы как бы в честном бою проиграем, не считается, — не согласился его товарищ. — Но душегубам точно петля.
— Ой, да кто нас тронет, — махнул рукой беспечный Любомир Волкович. — Вы где видали, дабы душегубов в петли совали?
— Ну не в княжий же терем пробиваться! Это, почитай, измена державе!
— Это измена князю, — подала голос Младлена. — А мы ему не присягали, мы присягали народу, так что…
— Это как повернуть, красивая. Князь за народ ратует.
— Так пущай и выйдет к этому народу, — подал мысль мальчишка Неждан, смелый и задиристый. — Мы челом бьём, встречи нижайше просим. У нас ещё разговор к нему есть — за отданные клятым ифритским собакам три приграничных колодца.
— Отставить, — негромко потребовал Елисей Иванович, и копившееся весь день раздражение выплеснулось в его голос.
Впервые в жизни верные товарищи мешали Елисею. Он не мог сейчас силой пробиться к князю, чтобы они не влезли в драку вместе с ним. Но витязи правы, драка будет едва ли не изменой, и душегубам не сносить головы. Хватит и того, что его милостью Огняна под петлёй ходит, Любомир напрашивается, а Есения, почитай, уже и голову туда сунула. Недоставало ещё дюжину товарищей втравить.
— Душегубы, вон, — приказал Елисей Иванович.
Воеводы Младлена Дамировна и Любомир Волкович хором хмыкнули, Зореслава презрительно чихнула и покрутила носом. Неждан подпёр плечом сестру и принял самый серьезный вид, на который был способен — боялся, не погнали бы.
— Не выйдет, Елисей Иванович, — сбросив скоморошество, ответила Младлена. — Тут твоей дружины только трое, вот их и гони. А остальные — не обессудь, останутся.
Глинский подавил в горле рык. Развернулся всем телом к зубоскалящим друзьям.
— Дружинник на дружинника идти не должен, — сказал он и сделал три шага прочь от княжеского порога. — Мало вам в войну крови было?
— Да какой дурень меч вынимать собирается? — пожал плечами Иван Ратмирович, знаменитый тем, что мог голыми руками победить трёх-четырёх вооруженных противников.
Елисею Ивановичу еще никогда так сильно не хотелось вытрясти из товарищей всю их удалую дурь. Они вынуждали его отступить, потерять время и, может быть, возможность. Любомир с Есенией злили особо — они знали куда больше остальных, а всё равно примкнули к ним. Чертово душегубское братство!
— Елисей Иванович! — по княжескому двору разнёсся грозный голос.
На крыльцо вышел дородный боярин в золочёной одежде. Витязи на всякий случай обступили его, защищая от душегубов.
— Глинский Елисей Иванович, княжич, душегуб, воевода, наставник, — пророкотал боярин. — Волею княжею объявляется опальным.
Ропот пронёсся по рядам что душегубов, что витязей.
— От сего дня Елисею Ивановичу запрещается показываться в столице и дружине. Княжею милостию Синичанка, Крыжовка и Вышнее, а также земли около них остаются во владении Елисея Ивановича, однако будут отняты, прояви он непочтение к княжей воле. Равно как и звания его, и должности.
— Не может он воеводского звания лишить, — возмутился Неждан свистящим шепотом.
— В особых случаях может, — ответил ему на ухо Громыка. — Как раз, ежели угроза державе.
— …таким, охладить пыл Елисею Ивановичу предписывается в каземате Трибунала.
Из княжего терема высыпало ещё десятка два витязей. Боярин, всё это время глядевший поверх голов дружинников, посмотрел на Елисея в упор.
— Елисей Иванович, извольте отдать меч.
Глинский похолодел. Плевать на опалу, но в каземат ему нельзя. Не успеет вызволить Огняну — она ночью свернёт шеи соседкам.
Но отобьётся сейчас — подставит под петлю товарищей.
Елисей внимательно окинул взглядом так некстати явившихся душегубов и потянулся расстегивать пояс с мечом. Он, конечно, не Иван Ратмирович, но по дороге до Трибунала вполне может вырваться, не гурьбой же его туда поведут. Особенно, если сейчас отпора чинить не будет.
— Не по справедливости ты, добрый человек, поступаешь, — сложила руки на груди воевода Младлена Дамировна, обращаясь к боярину. — Негоже так со славными душегубами.
— У вас куда не плюнь — каждый славный…
— Других не держим.
—… и то не я, то княжья воля, — закончил боярин.
— Не добрая, знать, воля, — рыкнул другой душегуб.
— Нам не нравится, — поддакнул Неждан.
— Душегубы, отставить, — прорычал Елисей, отдавая оружие витязям. — Всем вернуться в казармы. Это приказ.
— Вас, Елисей Иванович, только что лишили воеводства, — засмеялась Зореслава. — И приказы твои… — она не договорила, потому что кто-то ударил, а кто-то ответил, и витязи вынули мечи, и душегубы вынули следом.
— Мечи в ножны! — заорал Елисей, перекрикивая мгновенно вспыхнувший бой и выбивая клинок из руки мальчишки Неждана. — Мечи в ножны, сукины дети!
Душегубы исполнили его приказ своеобразно — бросили оружие под ноги и продолжили сражаться голыми руками.
— Да чтоб вас!
Двое витязей кинулись на Елисея Ивановича, и ему стало не до ругани. Он без особого труда раскидал обоих и схватился с третьим — высоким черноволосым ведьмаком. В пылу боя Елисей не сразу заметил, что его противник был без кольчуги, зато в расшитом золотом кафтане, и что вся его немаленькая сила была до последней капли волшебной. Поединщик Глинского не был дружинником. Он был княжичем, не меньше.
— Останови бой, бояре кликнули стрелков, — негромко зарычал он, когда Елисей, гибкий и хитрый, заломил неизвестному княжичу руку. — Вас перестреляют.
Глинский выпустил своего противника, и тот упал в пыль, не делая больше попыток подняться.
— Душегубы, назад! — закричал Елисей, бросаясь к друзьям. — Младлена, дальше будет кровь! Любомир, Есения, назад, чёрт бы вас побрал, сволочи окаянные! Иван, останови Зореславу, убьют! Дальше будет кровь! Мы сдаёмся! Витязи, убрать мечи! Мы сдаёмся!
Душегубы всё-таки подчинились — то ли его ярости , то ли здравому смыслу, и их повалили в пыль одного за другим. На княжий двор вбежали стрелки, рассыпались в боевой расчёт, натянули луки.
— Всех в казематы, — коротко дёрнул рукой боярин.
Четверть часа спустя в казематах Трибунала стало на дюжину заключенных больше. Елисей Иванович очутился в одном каменном мешке с Любомиром, Есенией и Зореславой.
— Ты их привела? — гневно потребовал Глинский у рыжей, едва отскрипели засовы.
— По дороге встретились, — отвела глаза Есения. — И воо…
Засовы заскрипели снова.
— Зореслава, твою кикимору! — рявкнул старший надзорщик, распахивая двери. — Ты здесь будешь отдыхать, а мне твоя семилетка будет казармы разносить? Нашла нянек! Выметайся, живо!
— А что, так можно? — хихикнула душегубка. — Знала бы — дюжину бы нарожала, на всякую передрягу по одному.
— Посмейся мне тут, — пригрозил надзорщик. — Ты, рыжая, тоже давай отсюда, за одну сойдёте. А вам, молодцы, срок не определён, звиняйте.
Елисей Иванович ухватил за локоть Есению и что-то быстро зашептал ей на ухо, пока старший надзорщик делал вид, что увлечён трещинами на дверном косяке.
Когда они остались вдвоем с Громыкой, Елисей поглядел на товарища мутными глазами и тяжело сел на широкий деревянный настил с охапкой соломы, что служил здесь общей койкой.
— К пожарищу послал? — уточнил Любомир, усаживаясь рядом.
— К Мирославу.
— То бишь, доверяешь?
— То бишь, нет выбора. Если мы здесь задержимся, Огне с её снами никто кроме него не поможет.
Громыка раздумчиво присвистнул и завалился на настил. Огромные ноги свисали с краёв — по его мерке вообще редкая кровать приходилась. Благоразумно не стал обсуждать с Елисеем драку.
— А друже мой любезн…
— Любомир, заткнись, — попросил Глинский. — Без тебя тошно.
Елисею ужасно хотелось расшибить себе лоб о неровные стены каменного мешка. Он подвёл Огняну, он подвёл друзей. Неправильно рассчитал, неверно поступил. И, в довершение ко всему, был сейчас совершенно беспомощен. Он долго, тяжело выдохнул и опустил голову на ладони.
Глава 14. Морок
В ту ночь, когда Решетовская едва не задушила Полянскую, Зоряна с Ясной прождали Мирослава четыре часа, вздрагивая от каждого шороха. Зоряна достала нож, молоток и разбитую бутылку из мусорного ведра. Яся включила на телефоне мультики. Мультфильмы они любили — ярко, красиво, смешно.
Когда после полуночи из шкафа вышел Соколович, ведьмы тыкали пальцами в телефон и хохотали. Мирослав полоснул их хмурым взглядом и пошел к Решетовской. Посчитал сердцебиение, проверил рану, вынул из волос сонную булавку, которую ни девчонки, ни Воробей прежде не заметили. Сел на пол напротив койки и замер, уставившись в одну точку.
О том, что наутро Огняне принесли сонное зелье, и еще четыре недели можно спать спокойно, Зоре с Ясей не сказали. И надзорщик промолчал, и Решетовская, Лешак случайно увидела. Не заметила бы — и следующую ночь им с Яськой пришлось бы сидеть на полу, вцепившись друг в друга белыми пальцами. За такую науку старшая ведьма была искренне благодарна обоим ратным: указали славные герои глупым девчонкам их место. Тогда же Зоряна твердо решила, что Соколовича она отныне к Ясе не подпустит. Ни за что не подпустит.
Ясне и без божедурья кольчужного не сладко.
С ней творилось что-то неладное: говорила, что выйдет на пять минут — пропадала на час, чуть не каждую ночь лежала без сна, а днем то и дело засыпала. Уговаривала Самиру научить печь блины, хотя готовить терпеть не могла. Убрала в шкаф свои любимые длинные платья, стала каждое утро натягивать джинсы. И телефон у нее теперь днём и ночью пищал сообщениями. Яся от каждого дергалась и озиралась, словно ждала чего-то.
А еще она чаще прежнего слепла – на час, на два, как в темень глухую проваливалась.
Что со всем этим делать, Зоря не знала, а потому яростно злилась. На Соколовича — он каждый день заглядывал проверить кольчужную подругу. На Решетовскую, от которой проблем в коммуналке было как грибов после дождя, а разбираться с ними душегубка не желала. На Ясну, которая, завидев надзорщика, переставала дышать.
На себя, за то что не поднималась рука написать бумагу о переводе душегубки — Лешак наслушалась от Яси, какими у неё был прежние коммунальные казематы: с крысами, тараканами, бражниками и наркоманами. Такого она для Решетовской не хотела.
Она казалась Зоряне малым ребенком: рогатым, лохматым, в жизни подслеповатым. Девчонка дикая, ей с людьми разговаривать — что камни в гору тащить. Улыбнуться — как ежа проглотить. А воеводы, знать по всему, стрелять и горло резать научили, а думать и за языком следить — не удосужились.
Пустоголовых Зоряна Ростиславовна втайне презирала, но Решетовскую ей очень хотелось научить жить. Душегубка напоминала ей старшего сына годков в семь.
На восьмое утро их сломавшейся жизни Зоряна лежала на койке, считала полоски на обоях и старательно ни о чем не думала. На шкафу хмурый Воробей клевал чипсы, на соседней койке во сне тихо дышала Ясна. Решетовской в каземате не было — душегубка который день исчезала до света и возвращалась к темноте. Лешак за то благословляла богов: оставайся Огняна в коммуналке дольше — квартира бы рассыпалась по щепкам. Жалобы соседей на Решетовскую замучили уже даже Воробья. Ясна не успевала со всеми договариваться, а Решетовская лишь отворачивалась.
Лешак только потянулась встать, когда Воробей рявкнул «Полун-ндр-р-ра!», и в тот же миг Ясна беззвучно закатилась под койку. Зоряна кинуласьк холодильнику.
— Ясь, давай ремонт в каземате сделаем, стены покрасим? — Лешак швырнула лёд из морозилки прямо на пол, зажгла свечу и сунула в пламя ложку. — Желтым покрасим, как твои пески ифритовские. И лыжи купим на колесиках, ты же хотела. Подумаешь — упадешь, ногу сломаешь! Вылечим, не в первый раз. Яся, открой глаза, просыпайся, Яся! Нет здесь никого, честное слово, нет!
Рыжая крепче зацепила пальцами сетку и, кажется, перестала дышать.
— Открой глаза, это сон, сон просто. Черт, Яська, не хочу я тебя ложкой снова, просыпайся, Яся! Ну Яся же! — чуть не плакала Зоря, накаляя ложку.
— Тр-р-р-усиха! — рявкнул Воробей, кинулся с люстры, ударил рыжую клювом по ногам. Лешак, чертыхнувшись, упала под кровать, прижала раскалённую ложку к прозрачной Ясиной коже.
Дохнуло палёным, Лешак взвыла, Полянская распахнула глаза. Обычно бледная, она теперь полыхала как костер: щеки и шея — багряные, губы — воспаленные, и новый алый след на плече, рядом с остальными. Когда Ясна шла в клуб танцевать, рисовала там снежинки. И клеила накладные ногти, потому как свои чуть не под корень обламывала о сетку.
— Лед держи, радость моя, — грустно сказала старшая ведьма. — Что хорошего показывали?
— Сарай, петля, мешок каменный, молодцы в кольчугах, — просипела рыжая и прижала пакет со льдом к руке. — Хорошие молодцы, в ряд стали, строем зашли.
Зоря выползла из-под койки, трижды обошла комнату. Заглянула в шкаф, под оба стола, под кровати, в тумбочки. Села на пол, наклонилась к Ясне.
— Никого нет, клянусь. Никаких кольчужных. Ни молодцев, ни девиц. Выбирайся. Чаю попьем, банан у Воробья стырим.
— Не дам! — рявкнула птичка нервно. — Не вз-з-з-зд-у-у-май!
Полянская под кроватью не шевелилась. Лешак снова вздохнула, щёлкнула чайником. Подумала, что никак в толк не возьмет, откуда в её кошмарах кольчужные. Яська в войну переводчицей была: в бои не ходила, в лесах не ночевала, с витязями или душегубами и рядом не стояла. А в тюремных казематах, тех, где ведьмы познакомились, никаких кольчужных не отиралось.
Зоря без волшбы была, конечно, лишена драгоценной премудрости, но в одном не сомневалась — ратные всем жизнь калечат, всем дышать спокойно не дают.
— Ясь, Огняну соседи травят, сделай что-нибудь?
— Пусть травят, надоела эта кольчужная, — фыркнула рыжая из-под кровати.
О коммунальных соседях рыжая знала куда больше Зори, потому и ладила с ними лучше. Полянская помнила, какие пряности нужны Самире для супа, утешала Светку, когда та ссорилась с мужем, слушала, как Вика репетирует роли. Решала любые коммунальные дрязги легко и весело, соседки то и дело звали ее поболтать, чем-то угощали, в чем-то помогали.
— Она дверь у Вики просила.
Из-под кровати послышался издевательский смешок. Голос у Яси был всё ещё слабый.Зоря закатила глаза.
— Ну, да, да, «пожалуйста» она забыла сказать.
— А зачем ей дверь, стену от нас строить будет?
Зоряна разложила на столе серебряные кольца, надела, снова сняла. Счастливо улыбающаяся Полянская выбралась из-под кровати и принялась распутывать косу. В который раз Лешак подумала, что Ясна та еще лицедейка — её веселость всегда была похожа на настоящую.
— Может, бумагу напишем, чтоб ее перевели? – неуверенно спросила Зоряна. – Скажем, что она тебя…
— Нет! — неожиданно резко вскинулась Яся. Пригладила волосы, добавила чуть спокойнее:
— Сами справимся, Зорюш. Ты лучше скажи, зачем ей дверь?
— Откуда я знаю? — удивилась старшая ведьма. — Но тебе ж Вика отдаст, если попросишь. Попросишь?
Рыжая вдруг сделала знак молчать, и в каземат вошла привычно мрачная Решетовская. Из коридора послышался возмущенный голос соседки Светы:
— Не трожь мою шину, зараза мелкая!
Зоря с Ясей переглянулись и закатили глаза. Для Светки, прозванной Семицветиком за разноцветные волосы, были важны две вещи: муж Теф, с которым они сходились-расходились по нескольку раз за год, и автомобильные шины, из которых Семицветик вырезала диковинных зверей. Задень что-то одно — наживешь в лице соседки врага на всю жизнь.
Огняна поставила на пол пакет с продуктами, пристроила куртку в шкаф. Неловко дёрнула рукой, загнав под ноготь занозу, и выругалась себе под нос, вынимая. День не задался с самого утра — на стройке, где она искала колодец, её едва не сдали в полицию, а в магазине она, споткнувшись, разбила дорогущую бутылку вина и пришлось платить.
Зоряна потянулась к тумбочке.
— Ясь, чай с брусникой. Решетовская, будешь?
По-хорошему, Лешак понимала, что ставить рядом имена предательницы и ратной героини — все равно, что дразнить огнем чередницу. Но сил заводить хороводы у неё не было, а ещё Зоряна не представляла, как это: самой есть-пить и не поделиться. Огняна, как обычно, не ответила, только досадливо скривилась. Решетовская вполне доходчиво объяснила соседкам, что задушевных разговоров у них не выйдет и сама без крайней нужды не заговаривала. Но они всё равно лезли, спрашивали, предлагали. То чай, то одеяло, то печенье.
Полянская посмотрелась в зеркало, тронула пальцем искусанные губы, сказала, не глядя на душегубку:
— Решетовская, у тебя продукты? Сейчас полку освобожу.
Мимоходом отбив на телефоне сообщение, Ясна нырнула в холодильник и стала распихивать по всем углам свою петрушку.
Решетовская захлопнула шкаф, подхватила с пола пакет и ушла на кухню, так ничего и не сказав соседкам.
Каждый день в коммуналке давался душегубке с боем. Всё сложнее получалось гнать крамольную мысль — в войну было лучше. Там не заплетались ноги, не подводили руки. Там товарищи честно и откровенно крыли тебя отборной руганью, когда ты попадал впросак. Никто не бросал косых взглядов, не изводил намёками и показательным пренебрежением. Да, в любой миг ифритская стрела могла прошить горло, но, боги, как же там, на войне, было проще!
А ещё там она не сходила с ума.
Кухня в коммуналке была длинная и унылая. Столы вдоль стен — по одному на комнату. Плита, раковина. Дверь на черный ход, дверь в кладовку. Пол — холмистый, потолок — в трещинах, по стенам извиваются ржавые трубы.
Три соседки, что метались от плиты к столам, замерли, уставившись на вошедшую душегубку. Огняна вытащила из пакета курицу и поморщилась. Повернулась к раковине — промыть мясо и налить в кастрюлю воды. В тот же миг Самира загородила собой раковину.
— Мне воды набрать, — вежливо сказала Решетовская.
— Прикинь, как не повезло.
Закатив глаза, Огняна направилась в ванную. Та как всегда была занята. Включен был второй правый выключатель — стало быть, плескалась соседка Вика, то ли лицедейка, то ли скоморох. В ванной она обыкновенно сидела по часу, дольше там отиралась только Карина. Огняна хмыкнула — гордо, но всё равно зло. Врезалась локтем в шкаф, выдохнула и отправилась на кухню.
На пороге кухни сидел худой облупленный заяц с порванным ухом. Бил лапами и нагло ухмылялся.
В коммуналках не бывает зайцев, это Решетовская знала совершенно точно. Почти бросив кастрюлю на пол, душегубка кинулась шарить по углам коридора. Заглянула за шкаф, за стиралки, под велосипед. Заяц вынул из-за уха сигарету и затянулся. Огняна въехала коленом в стену.
Она перерыла неприкосновенные шины, горшки с землёй и кучу тряпья. Ни следа волшбы. Переставила Викину деревянную дверь. Не обнаружила ни трав, ни соли, ни земли, ни капель воды или крови — ничего, что нужно для такого сложного морока. Прильнула к косяку и осторожно заглянула на кухню. Соседки готовили, переговариваясь и перешучиваясь. Ни одна не творила волшбы, ни одна не могла бы даже под нос читать заговор. Ни одна не замечала зайца.
Заяц глянул на Огняну снизу вверх и пустил ей в лицо колечко дыма, пахнущего поганками и дёгтем.
— Чур меня! — раздосадованно фыркнула на него душегубка.
Заяц ударил лапой и растаял в воздухе. Огняна громко вздохнула и села на чью-ту стиральную машину.
Морок, наваждение, бесовство — чем бы ни была творимая в коммуналке волшба, происходила она едва ли не каждый день. И никто её не видел — даже предательница с детоубийцей. Последнее значило одно из двух: либо ведьмы были повинны в той волшбе и умело притворялись, либо…
Либо Огняна Елизаровна сходила с ума.
Ничего нового. Ничего удивительного. Не она первая, не она последняя.
За войну в дружине Елисея Ивановича и Игоря Мстиславовича с разумом простились двое — Цветана и Яромысл. И теперь, то и дело глядя на себя в зеркало, выискивала в глазах тот самый лихорадочный огонёк. И обрывала себя всякий раз — не может она с ума сходить, не от чего. Коммуналка проще плена, коммуналка проще смерти Лады, она проще полуживого Елисея, засыпанного окровавленным снегом. Огняна пережила слишком много, чтобы сдаться безумию.
И всё равно сдавалась. Когда казалось, что летел на голову потолок, исчезало из кружки миг как налитое молоко, когда растворялись перед глазами двери, когда над ухом орал голос Корнея Велесовича, а под столами слышался смех чередницы Кошмы.
Потерев лицо и с неохотой подняв кастрюлю, Огняна во второй раз вошла на кухню. Семицветик немедленно выставила на свободные конфорки пустые сковородки, прямо перед лицом Решетовской. Та включила газ, убрала чужую сковороду, поставила свою кастрюлю. Карина аккуратно перенесла Огнянину кастрюлю на ее же стол, вернула обратно сковородку. Самира у раковины запела что-то невнятное.
Душегубка сдержанно кивнула, выудила из стола утятницу. Устроила туда курицу, посыпала солью, залила водой. Сказочно красивая Карина, старательно смешивая на своем столе водку с соком, фыркнула, глядя как Решетовская пытается зажечь духовку.
— Она у нас с секретом, Огняна Елизаровна, — елейным голосом протянула вошедшая на кухню Вика. Замотанная тремя полотенцами, она походила на ночницу, — но ты старайся, я в тебя верю.
Решетовская еще несколько раз безуспешно чиркнула спичкой, в сердцах захлопнула дверцу. Стала спиной к стене, выжидающе обвела взглядом склочных баб, сложила руки на груди. Рыкнула:
— Ну? Чего от меня надобно?
— Да так, по мелочи, — повела плечом Вика, поправляя полотенца. — Чтоб швабры не ломала, котов ногами не пинала, двери входные закрывала и обувь у моей двери не бросала.
— На детей зыркать волком нечего, — подхватила Самира, — стиралку мою ломать нечего, в комнаты стучать просто так нечего.
— И учти, если я сказала, что мне нужна ванная, значит, она мне нужна! — закрутила разноцветные волосы на макушке Семицветик.
— Ушам своим не верю, сподобились рассказать. Добро же, будь по-вашему. Это все? — горделиво поинтересовалась Огняна, из последних сил веля себе оставаться спокойной.
Оправдываться она не стала. Да, и швабру сломала случайно, и кота перепутала с мороком, и в комнаты не стучала, а падала, и много чего ещё, но вот этим — этим! — она объяснять не хотела. В первые дни пыталась ещё, глядя на перекривленные лица, да всё без толку. А теперь из злости не стала. Она — не вечно битая чернавка, она — славная душегубка, укрытая ратными подвигами.
Соседки переглянулись и расхохотались. Решетовская улыбнулась пошире, а вышло зверино.
— Деточка, ты и дальше груби, не останавливайся, — по-змеиному ласково пропела Карина. — Авось, так и суп свой сваришь.
— И правда, суп! — спохватилась Самира. — Че ж мы такие злые-то! Светка, убирай посуду, пусть Огняна Елизаровна варит!
Решетовская не двинулась с места. Подумала, что даже имя-отчество в этой проклятой коммуналке звучит как-то совсем издевательски. Только её так величают, всех остальных по имени зовут.
Соседки убрались из кухни в минуту. Потерев ноющую шею, Огняна отлепилась от стены и потянулась к спичкам.
Газ не зажигался. Вообще. Ни на одной из конфорок.
— Вентиль завернули, — проскрипел рядом прокуренный голос Тефа.
Сосед был босой, в драных джинсах, с гитарой за спиной и двумя сигаретами в зубах. Плюнув их в пакет для мусора, он отодвинул рукой Огняну, распахнул навесной шкафчик над её столом, цапнул с полки банку с чем-то прозрачно-желтым.
— Имбирь с лимоном. Яська классное варенье варит.
Подмигнул и утопал из кухни. За ним полетела стая летучих мышей и побежала лисица. Рядом кто-то заиграл на дудочке, зазвенел, заухал, забормотал на манер лешего. Не в силах сделать ни одного лишнего движения, Решетовская раздражённо прошипела сквозь зубы: «Чур меня, скотина ты такая. Позже приди!», — и все пропало. Зато появилась Самира. Нащупала за своей полкой вентиль, зажгла газ, поставила Огнянину кастрюлю на плиту и ушла, не подарив взглядом.
Решетовская подумала, вынула из кастрюли многострадальную курицу и целиком пристроила в забытую на полу кошачью миску. Стала у окна, поглядела на одинаковые крыши домов вокруг. Не судьба ей здесь готовить — и ладно. В лавках полно еды, которую можно и так есть. Без волшбы не замёрзнет, а замёрзнет — так возле Елисея отогреется. И колодец она найдёт — пусть хоть мир с ног на голову встанет. И с ума она не сойдёт. Ни за что не сойдёт!
Огняна положила исцарапанные ладони на подоконник и ощутила, как знакомая дрожь волшбы пронзила самые кончики пальцев. Не веря себе, провела по шершавому пластику, ловя ускользающий трепет. Поймала, упустила, снова поймала. Резко выбросила руку вперёд и ухватила на оконном стекле пару невидимых волос с гаснущей на них волшбой.
От облегчения она рассмеялась, как не смеялась долгие месяцы, и тут же бросилась к спичкам. Волос сгорел ровным ярко-пурпурным пламенем, и дым от него пах прелым листом и тяжёлым духом погреба. Стало быть — и лесная нечисть, и домашняя. Значит, бес. Или годованец, собственноручно выведенный черт. Добыть себе такого — чудовищное преступление среди склавинов.
Огняна вскинула голову, озлела глазами. Годованец даёт хозяину ясновидение, годованец выполняет всякую прихоть, и годованца никто иной не увидит. И больше любой нечисти он любит петрушку — ту самую, что в холодильнике каземата не переводилась.
Полянская. Ну конечно, это была Полянская.
Глава 15. Колодец
Годованец! Полянская!
Огняна крутнулась на месте, заметала по кухне чёрными глазами, вспоминая все, что приметила за минувшие дни.
Всю седмицу у рыжей то и дело мелькало яснознание. Она говорила, когда пойдет дождь, когда отключат воду, когда Зоряну на работе обманут и денег не выплатят. Потом спохватывалась, конечно, выворачивалась, оправдывалась, но не спасало.
Деньги у неё появлялись так внезапно и так вовремя, что удивлялась даже Лешак. Немаленькие деньги — Огняна видела, сколько стоит еда, которую Ясна приносила в каземат. Зоряну Полянская ещё могла обмануть — Лешак из пяти три по полчаса вычитала, безграмотная без волшбы. Но тот, кто в доли мгновения вычисляет полёт стрелы, считает быстро.
И ещё Ясна не мёрзла без утробной волшбы, как Огняна с Зоряной. Лешак — та по две кофты натягивала и стыла, а Полянская в футболке в магазин бегала и радовалась.
И раз на ней не было витого колечка, дающего волшбу в мире ненашей, оставался только собственный черт — годованец. Второй и последний волос из его шерсти, едва-едва трепещущий от волшбы, теперь был у Огняны в руках.
Решетовская оторвала чьё-то бумажное полотенце, тщательно завернула в него своё сокровище. Шерсть особо темных тварей, их когти и кости — дивный указатель всего волшебного, пусть и недолговечный. Он поможет ей найти колодец.
Она всё ещё без устали искала его каждый день. Не то, чтобы Огняна не верила Елисею или сомневалась в нём и Любомире, но Решетовская не умела полагаться на кого-то настолько, чтобы сесть у окошка как девица на выданье и дожидаться добра молодца. Нужно было найти пути, тайные дорожки и окольные тропы — из волшебного мира ей легче было бы доказать свою невиновность. Там она была сильной, там она была живой.
Но найти колодец мало, нужно найти еще и путь через него. Если бы можно было просто прыгнуть с опалубки в воду, например, с беспамятным надзорщиком, Елисей забрал бы её в первый же вечер, а Соколович вытащил Полянскую задолго до появления Огняны в каземате. И всё же Решетовская была убеждена — не может быть такого, чтобы не было обходных троп. Они всегда есть, нужно только найти. Нужно только очень хорошо подумать.
Но колодец упорно не находился — волшебные славно умели прятать их от чужого глаза.
Сам по себе волос годованца, что медленно терял в волшбу в кармане у Огняны, путь, конечно, не указывал. Душегубке срочно требовалась карта города, не знавший крови нож и медовуха. Ничто в целом мире не может так подчинить себе нечистую волшбу, как добрый крепкий хмель.
Решетовская ухмыльнулась и пошла из кухни, оставив запах прелых листьев и погреба витать над столами.
У входной двери Ясна обнималась с соседкой Викой и обещала сегодня же принести суши и вино. В каземате хмурый Соколович нависал над Тефом, который держал Викину дверь.
— Ну чё, племяшка, куда тебе её поставить?
Соколович перевёл тяжёлый взгляд на Решетовскую. Огняна, невозмутимо, будто только что не прикидывала, как будет бить его по голове и прыгать с ним в колодец, черкнула пальцем вдоль своей кровати и объяснила:
— Провисает, зараза.
Надзорщик кивнул, отнял дверь у Теофила и в одно движение засунул между рамой и сеткой. Решетовская удержалась от того, чтобы не опробовать кровать тут же — от сетки, что под её весом провисала едва не до пола, ныла не только повреждённая на виселице шея, но и вполне здоровая до этого спина.
— Благодарю сердечно. Сколько я вам должна? — спросила Огняна соседа.
Ясна поджала губы, Зоряна недобро прищурилась. Теофил обиделся так сильно, что брови Решетовской сами поползли вверх. Сосед запыхтел, забулькал, покрутил пальцем у виска:
— Ну ты, красава, дикая. За такое варенье несут, суши или бутылку. Расслабься, племяшка, оплачено.
Теф подмигнул Зоре и убрел в коридор. Решетовская вынула из наплечника кошель, положила на тумбочку Зоряны несколько больших купюр.
— Этого достаточно? И больше так не делайте.
— Этого мало, — неожиданно резко и очень холодно ответила Ясна. — И сколько бы ты не предложила, все равно мало будет. Не хочешь в долгу оставаться — пойди Вике спасибо скажи.
Злая как аспид Полянская шагнула к надзорщику со сжатыми кулаками и процедила:
— Скажи своей кольчужной, чтоб деньги забрала, не то кликну Тефа, и он немедля дверь Вике вернет.
Ясна дрожащими пальцами тронула потрескавшиеся губы — болели. А потом повернулась и пошла прочь из каземата. Зоря побежала следом.
Мирослав Игоревич закрыл глаза, подышал. Вынул из кармана притирку для ран, бросил на кровать Полянской, сделал Решетовской знак забрать деньги. И ушёл к чертям, злой и раздосадованный.
Огняна закрыла двери за всеми тремя, сгребла обратно в кошель деньги — плевать на всех, и предательниц, и бывших душегубов. Несладко, небось, Мирославу Игоревичу за ифритской таскухой сохнуть. Но то не её дело. Её дело — найти колодец и выбраться отсюда.
У огромного стеллажа с алкоголем Решетовская с недоумением смотрела на водку с надписью «Медовуха». Смотрела долго, читала непривычно прописанные буквы. Медовухи-медовухи, а не медовухи-водки она так и не нашла, и теперь никак не могла решиться потратить драгоценный волос на сомнительной действенности хмель. Что, если водка не понравится умирающей волшбе годованца?
Водку никто по-настоящему не любит. С водки начинается смерть.
Сама Решетовская никогда не пила, не умела и учиться не собиралась. До войны. А потом стало так погано, что Елисей однажды просто увел её ото всех в пустую избу на краю отвоеванного города и напоил медовухой. И сказал тогда: «Если хмель — твой враг, он может тебя однажды уничтожить. Если он станет твоим другом, он уничтожит тебя ещё вернее. Его место — в твоих союзниках». Решетовская слушала, мотала на ус и пыталась найти в медовухе хоть что-то хорошее. К третьей кружке к своему ужасу нашла и уснула на плече у Елисея. А наутро шла в бой, как ни в чём не бывало. Думала ли она тогда, что придется брать в союзники водку, чтобы выбраться из проклятого каземата!
— Боги, помогите не ошибиться, — прошептала Огняна, с закрытыми глазами беря злополучную бутылку.
Молодая пара, выбиравшая рядом вино, поглядела на неё с брезгливым сочувствием.
Поплутав ещё по залу в поисках ножа, едва не сбив стеллаж с посудой, Решетовская завернула в угол с разноцветными игрушками, и встала как вкопанная. На нее смотрели густо завешенные ненастоящей паутиной чудовищные личины, островерхие шляпы, пушистые пауки с шестью ногами вместо восьми, тряпичные тыквы с нарисованными на них глазами и зубастыми ртами, и гора всякой оранжево-черной мелочи неясного назначения. Огняна очень мало знала о верованиях ненашей, и это вполне могло быть одним из них. Лавочное верование. Осеннее — вон, тыквы гроздьями свисают.
Чтобы не оскорбить ненароком чужого бога, Огняна уходила, пятясь. Врезалась в ненаша, услышала злое: «Куда прешь, дура!» и пошла на кассу, подальше от личин и паутины.
В узком проходе между гаражами, где не дул ветер, она расстелила на жухлой траве карту, воткнула в середину кухонный нож. Едва не разбила бутылку и вспорола руку, выковыривая из горлышка белый пластиковый шарик. Долго читала заговор, прежде чем опустить в совершенно не пахнущую мёдом водку шерсть годованца. И очень осторожно, едва слышно приговаривая последние строки заговора, стала лить водку на ручку торчащего ножа, так, чтобы стекало по лезвию вниз на карту.
Водка закончилась вместе с заговором. На совершенно сухой карте влажными пятнами были отмечены все места в городе, где была волшба. Решетовская в жизни бы не подумала, что в этом городе столько волшбы.
Дворы в жилых кварталах Огняна отмела сразу — никто в здравом уме не стал бы прятать колодец там, где толпами бродят ненаши. Потому полуразрушенный старинный особняк через две улицы от коммуналки она обошла без особых надежд и не слишком внимательно. В особняке не было совершенно ничего подозрительного, и это настораживало — почему-то же волос годованца посчитал его волшебным. Второй точкой, привлёкшей её внимание, была воинская часть. Размещать колодец там было разумно и обоснованно — всё равно, в основном им пользовались душегубы и надзорщики. Огняна побродила вокруг, приглядывая, как можно было бы забраться внутрь, и двинулась дальше.
Заброшенный консервный завод был третьей отметкой на карте, и первой, показавшейся Решетовской наиболее вероятной.
У неё ушел час на то, чтобы обследовать десяток полуразрушенных, заваленных битым кирпичом и мусором цехов и складских помещений. И, наконец, в том месте, где крыша завода давным-давно обвалилась огромными бетонными балками, душегубка Огняна Решетовская поняла, что кровью заработанная привычка быть бесшумной и осторожной в очередной раз не подвела.
На рухнувшей балке спиной к ней сидел мужчина. Крепкий и высокий, с накоротко бритым затылком и кобурой, едва заметно торчащей из-под джинсовой куртки, он точно был ненашим и почти наверняка — военным. Ненаш курил и поглядывал на невысокую опалубку колодца в пяти метрах перед ним. Через проломленную крышу пробивались снопы света, где-то ворковали голуби. Никаких обозов Верви с золотом и лекарями, почему-то живо представлявшихся Огняне вечерами, не было.
Решетовская, не пошевелив ни одного камушка под ногами, скользнула за разбитую стену, потеряла равновесие и содрала в кровь ладонь, хватаясь за шершавый бетон. Удержалась и не издала ни звука — ненаш затянулся и вздохнул, не услышав её. Огняна придвинулась ближе к щели в рухнувшей кирпичной кладке и принялась ждать.
Прошло немало времени, прежде чем вода неестественно громко хлюпнула, рассыпалась звонкими брызгами. Из колодца выпрыгнули двое душегубов — совершенно сухие и в полном боевом облачении. От сладкого звона их кольчуг Огняна зажмурилась.
— Ну слава богу, — сказал ненаш, поднимаясь навстречу волшебным. — Здоров, служивые. Старший лейтенант Корнейчуков, Константин Петрович.
— И тебе не хворать, — ответил тот из душегубов, который был старше и коренастее, и внимательно окинул взглядом разрушенный цех. — Владислав Деянович.
— Радей Траянович, — представился второй, худой высокий воин с отчётливым южносклавинским выговором. — Тихомир Игоревич поклон шлёт, сам быть нэ смог, нас прэслал. Чего стряслось-то?
— Да как всегда, — рубанул Корнейчуков и крепко выругался. — Мы ж, мать их за ногу, с террористами не договариваемся. А то, что там дети и штурмовать никак — это никого не колышет. И официально вас вызывать тоже нельзя — не того резонанса дело, заложников мало, не тот протокол, не так карты легли короче. Так что извините, что так.
Владислав Деянович принял у Корнейчука сигарету, закурил.
— Ай, да кто б нам ещё указывал, официально ходить али по своему почину, — отмахнулся он. — Ну лады, пошли глядеть. Покажи-ка карту, там от точки до границы далеко? Ага, славно. У нас там аккурат заданьице зреет, мы бы разом и сделали. Одёжу нам прихватил?
— А окромя одёжи — ещё и хвост, — поддакнул Радей Траянович, показывая пальцем туда, где за обломком стены не дышала Решетовская. — Эй, ты, выходи. Давай-давай, я ж тебя чую. Не боись, волшебный, авось, не обидим.
— Ещё чего, — фыркнула Огняна, показываясь из-за стены. — Сдался ты мне бояться.
Она стала в десяти шагах от них и улыбалась счастливо и неуместно.
— Твою мать! — ругнулся Корнейчуков. — Это как я мог беспризорницу проглядеть?!
— Спокойно, Константин Петрович, это наша.
— Огняна Елизаровна, душегубка отряда Елисея Ивановича, — гордо представилась Решетовская, забыв, что во дворе Трибунала была с позором изгнана из войска.
Душегубы улыбнулись её имени и званию, но к упоминанию воеводы улыбки угасли.
— О как. Ты, деточка, лей — да не заливайся, — скривился Владислав Деянович и бросил под ноги сигарету. — Огняну Елизаровну, о которой ты говорить смеешь, в плену насмерть замучили.
— Как видишь, недомучили, — отбила она, не погасив улыбку.
— И вот это — душегубка? — неприятно удивился Корнейчуков. — Нам таких не посылайте, а? Её ж отдачей на километр снесёт.
Владислав Деянович дёрнул из сапога нож, метнул ровно над головой у Огняны. Решетовская бровью не повела.
— И не жалко тупить о камень хороший клинок? — смешливо отозвалась она, когда железо звякнуло о бетон.
Радей Траянович, очень худой и очень высокий, подошёл к ней вплотную, повёл носом, заглянул в глаза. Так всегда делали Кошма и Есения, умеющие пронюхать в человеке и ложь, и волшбу. Душегуб был полукровкой — наполовину человеком, наполовину нечистью.
— Как звать? — спросил он задушевным голосом, в котором послышался шум камыша.
— Огняна Елизаровна, душегубка Елисея Ивановича, — тихо ответила Огняна, не отводя взгляда.
— А ты не врэшь.
— А то я не знала.
— Срце мое! Ты чэго тут околачиваешься? Там Елисей Иванович црнее тучи ходит, за тебя ифритов едва не наживо ошкуривает! — возмутился душегуб, и от волнения его говор стал выразительнее.
— Высшая мера, Радей Траянович, — очень грустно ответила она. — Коммунальный каземат на неопределённый срок.
Владислав Деянович оттянул пальцем её воротник, поглядел на шрам под ухом, цыкнул зубом.
— Ай, краса, как же ты так-то… Елисей знает?
Огняна кивнула, чувствуя, как слёзы наворачиваются на глаза и вот-вот потекут на улыбку. Её прежняя жизнь была так бессмысленно далеко и так мучительно близко — руку протяни и коснёшься кольчуги. Она не удержалась, тронула кованные колечки у плеча Владислава Деяновича, улыбнулась как родным.
— Ты ежели сюда пришла в колодец прыгать, — строго начал он, — то вот это понадёжнее будет. И быстрее.
Острый клинок засапожного ножа в широкой грубой ладони поймал солнечного зайчика и сверкнул как настоящее сокровище.
— Худо там помирать, девонька, паршиво.
— Так, а ежели, скажем, с беспамятным надзорщиком? Или гарцуков подкупать – сюда осужденные прыгают без колец. Или с нечис…
— Да хоть с целой дружиной. Это та же граница, что и город опоясывает, тебе за неё ходу нет. Когда был бы — до тебя б нашли и от братства душегубского не утаили.
Огняна посмотрела на душегубов жалко и как-то просительно.
— Нет пути? — упавшим голосом спросила она. — Совсем нет?
Чертовы колодцы. Чёртовы колодцы! Мало войны за них, мало смертей. Мало того, что лекари не лечат ненашей, что Вервь торгует их врачеванием, и, может статься, душегубской помощью тоже торгует. Всего этого мало — они не пустят назад её, Огняну Елизаровну Решетовскую, прославленную душегубку.
Потому что не прославлена — опозорена.
Потому что от душегубства осталось лишь слово, ничего не значащее, если у тебя нет волшбы.
— У душегуба всегда есть путь, дэвойка, — не согласился Радей Траянович и подмигнул ей. — Но не здесь. Не делай Елисея Ивановича вдовцом во второй раз, будь разумной, а?
— Мужики и… дама, прошу пардону. Машина пришла, нам пора, — перебил их Корнейчуков таким тоном, будто ему вовсе не были любопытны непонятные душегубские разговоры.
— Так, краса, — переодевшийся Владислав Деянович выглядел в ненашинском камуфляже до чертей странно. — Мы тут, конечно, надолго, но Елисею Ивановичу весточку от тебя по возвращению снесем. Что передать?
— Только попробуйте! — смеясь, пригрозила пальцем Решетовская. — Ежели он узнает, что я в колодец едва не прыгнула, он сам себя вдовцом оставит, без моей помощи!
Душегубы и спецназовец ушли, оставив Огняну в самом благостном расположении духа. Сами того не зная, они подали ей замечательную мысль.
Ей действительно ни к чему колодец — усилия рискуют очень быстро обратиться петлёй или мучительной смертью. И ей не нужно в волшебный мир любой ценой: она вполне может помешать Елисею добиться для нее пересмотра дела. Какой уж тут пересмотр, когда осужденная законы нарушает что семечки плюёт.
Но ведь был годованец, под самой рукой был. А до жути редкие и страшно умелые годованцы могли многое. К примеру, отыскать тех, кто оклеветал Огняну, а там уж Елисей разберётся, как выбить из них правду. Или тех, кто лжесвидетельствовал против неё в Трибунале. И много чего ещё, чем можно было воспользоваться.
Одна проблема — чтобы годованец служил новому хозяину, его нужно было купить или получить в дар. Но что толку говорить с Полянской — она сквозь Огняну посмотрит, скажет, что той померещилось, да и ещё и улыбнётся как юродивая.
Но можно было взять годованца в плен. Свою свободу нечисть обыкновенно выторговывает, и договору следует строго.
Огняна села на упавшую балку в золотящихся вечерних лучах. Перебрав в наплечнике травы, которые ей сунули перед колодцем, и найдя, что искала, она довольно вздохнула. Обо всем подумали не известные ей дружинники, даже о том, что ей в коммуналке доведётся охотиться за нечистью.
А она и поохотится. Мало никому не покажется.
— Ну что, пободаемся? — спросила Решетовская пустоту, и, подхватив кошель, пошла в лавку — за иголками, солью и мёдом. Ставить ловушку на годованца.
Глава 16. Сны
День промчался кошмаром, и к вечеру Лешак уже пять раз мысленно написала бумагу о переводе душегубки Решетовской в другой каземат. Зоряну больше не волновало, кто там эту ратную встретит — тараканы, крысы или соседи с брагой. Еще немного, и она, имея под боком Огняну Елизаровну, сама брагой заливаться начнет. Благо, это она умеет.
Утром душегубка бросила сырую курицу на полу кухни и ушла гулять. Коты птичку разодрали, куски сперва разбросали по кухне и коридору, затем погрызли, а потом им стало плохо. Вика со Светкой орали так, что Зоря подумала — пришибут ее вздорные бабы, как пить дать. Вполне вежливые соседки за своих котов могли и глаза выцарапать, и волосы выдрать. Ясна умела с ними такими разговаривать, но Ясна была на работе.
Пока Зоряна ходила за тряпкой и ведром, чтобы убрать остатки курицы, трёхлетка Патимат, младшая дочка Самиры, поскользнулась на жирном полу, упала и разбила лоб. Лешак бросила тряпки, взялась за йод и пластырь. Вернулась Вика, заявила Зоряне, что ей должны новую швабру взамен той, что поломала Решетовская.
Семицветик не могла найти нужного резака для шин, хотя точно помнила, что оставляла его на кухонном столе. Кто последний в кухне был? Племяшка Ясина, Огняна!
В коридоре Карина с Викой сцепились, чья очередь выносить мусор. Данил, средний сын Самиры, примчался радостный — он белого кота Охламона покрасил, теперь тот синий. Теф зарычал — синяя краска для волос была Светкина любимая, оставался последний тюбик. Данил завизжал, что тюбик на полу в ванной валялся, он спросил, можно ли взять, а Ясина племянница мимо шла и сказала, чтоб брал что хочет, лишь бы делом занялся.
Зоря отмывала квартиру под нытье Тефа о том, что племяшка у Полянской дикая, так что помогать он им с Яськой теперь не станет, раз они такую хамовитую девицу воспитали.
Когда среди всего этого ора и бедлама, наконец, возникла Полянская, Зоряна на кухне допивала второй стакан апельсиновой наливки. Старшая ведьма вспоминала, как в той, волшебной жизни варила оцепеняющий яд и мечтала — вот сейчас бы ей того яду, чтоб на всех хватило!
Яся растащила орущих соседей в разные стороны, пообещала Светке купить золотой краски, Самире — сходить с ее малыми в парк на карусели, сунула Тефу бутылку наливки, ткнула Карине пальцем в график дежурств и исчезла, будто не было её.
Вернувшись в каземат, Лешак налетела на непривычно возбуждённую душегубку. Собрав волю в кулак, Зоря попыталась объяснить про котов, детей и соседей, но Решетовская упала на починенную кровать, достала из наплечника яблоко. Сверкнула наглыми черными глазами и нехорошо усмехнулась. Ей сейчас с высокого дуба было плевать на всех разом. Она ухитрилась расставить ловушку на годованца, обойдя всех соседей, и заплатив лишь разодранной иглами ладонью.
Зоряна, само собой, о том ведать не ведала, и горделивая улыбка Огняны выводила её из себя. И потому, когда Решетовская в очередной раз надерзила, у старшей ведьмы помутилось в голове. Она протянула руки — тряхнуть нахалку за плечи, а там пусть хоть задушит её. Но тут в каземат влетела Патимат с карандашами, альбомами, разбитым лбом и воплями. И Ясне пришлось рисовать рогатых и крылатых змеюг, а Зоряне — точить карандаши. Потому что Патимат хотела, чтобы рисовали и подписывали, а писать из них двоих умела только Ясна. Зоря и читала-то с трудом.
— Омик! — командовала трехлетка. — Омик ришуй! Ерево! Голодное ерево! Большое голодное ерево! Неть! Крашный! Не ту-у-у-у-ут!
Решетовская, полностью одетая и обутая, устроила ноги так, чтобы не пачкать душегубскими сапогами покрывало. Её расслабленность была показной — Огняна, собранная и напряженная, готовилась вскочить в тот же миг, как сработает ловушка на годованца. Душегубка откусила яблоко, с сомнением поглядела на соседок. Её бесконечно удивляла их готовность не просто терпеть прихоти чужого ребенка, но и прятать злость с гневом, лишь бы ублажить дитятко прямо здесь и прямо сейчас. Когда бы не годованец, она, пожалуй, пригляделась к этому пристальнее, до того было чудно и дивно.
— Омик! Ерево! А-а-ад!
— Сад, Патимат, сад, — поправила Зоряна, давясь смехом.
— Мр-р-р-рак! — наконец не выдержал на подоконнике Воробей. — Ж-ж-а ч-ш-ч-то-о-о?
— Котик! — счастливо завопила Патимат, протянув руки к попугаю. — Птичка! Кушать!
— М-е-ш-ч-тай! — обиделся тот и перепорхнул на карниз, прибитый над дверью.
— Яша! — возмущенно зазвенел ребенок, дергая рыжую за руку. — Шобаку ришуй! Шинюю!
Яся послушно взяла синий карандаш. Патимат говорила много и без перерыва, но звук «с» ей не удавался, а потому Яся у нее была Яшей, как котенок Семицветика.
— Патимат, домой! — наконец закричала из коридора Самира. — Бабушка пришла!
Девчонка схватила наточенные карандаши и двумя руками принялась быстро закрашивать всех тварюг, которых до этого рисовала Яся.
— Зачем? — не поняла Лешак.
— Спрячу! — тревожно оглядываясь, шепнула Патимат. — Даня найдет!
Коммуналку пронзил дичайший вопль. Решетовская вскинулась, думая, что сработала ловушка, Яся рассыпала карандаши, Зоря слетела со стула. Патимат заверещала:
— Котика моют! — и вылетела за дверь, бросив на столе все рисунки и карандаши.
— Зорь, давай спать, а? — жалобно простонала Полянская, укладывая голову на стол.
— Яся! Карин! Вика! Девочки? Фольга нужна, у кого есть? — настойчиво поинтересовался пьяно-веселый голос Светки за стенкой. В коммуналке было принято после девяти в двери не стучать, а из коридора спрашивать. Дескать, захочешь отвечать — услышишь, не захочешь — промолчишь. Да вот только невозможно не услышать Семицветика, когда той что-то надо. Бросив: «Сиди, Ясь, ты устала», — Лешак пошагала к двери.
Огняна дожевала третье яблоко, снова метнула огрызок на волшебный стол. Стол в ответ швырнул в неё десятком косточек от сушеных вишен. Больно попал по лицу, и душегубка поморщилась. Синяки и ссадины, полученные в неволшебном мире, множились что ни день.
— Отдала Светке все, что от фольги осталось, — вернувшаяся Лешак сменила серые джинсы, в которых ходила по дому, на голубые, в которых спала, и забралась под одеяло. — У Самиры родня в гостях. То ли поют, то ли воют.
— Р-р-родня! — фыркнул с карниза Воробей и сунул голову под крыло.
Ведьмы улеглись, погасили свет, оставив только ночник. Огняна не двинулась с места — сидела на койке, смотрела в окно, перебирала быстрыми пальцами по рукояти ножа в сапоге. Орлана из каземата не было видно, но душегубка точно знала, что Соколович где-то там, на ветке. Она давно его приметила — едва ли настоящий орлан стал бы что ни вечер прилетать в казематный двор, где не было ни добычи, ни удобного места для гнезда.
Забавно бы узнать, знает ли Мирослав Игоревич о том, что его зазнобушка притащила из волшебного мира годованца да так славно его утаила.
Забавно бы узнать, Полянская этого черта как вывела — высидела сносок, то крошечное яйцо, что раз в год несёт каждая курица? Или оставила в дупле дерева выкинутое на раннем сроке собственное дитя? С неё, блудницы бесовой, станется. Могла и сама вырвать нежеланное чадо от ифритского семени.
Зорин стон, громкий, протяжный, слился с хриплым попугаевским «Полундра!», и Яся кувырком слетела на пол. Приложилась лбом о табурет, помянула черта. Прыгнула к подруге на постель, перехватила за локти, ловко впихнула в кривящийся рот невесть откуда взявшийся резиновый бублик. Зоря выплюнула бублик и выдрала себе клок волос. Полянская диким голосом рявкнула: «Не смей!» и саданула Зоряну кулаком под дых. Та на миг замерла, перестала дышать, и рыжая из-под подушки выхватила новый бублик. Воробей спланировал на матрас, распахнул крылья и замахал на обеих.
В дверь кто-то зацарапал. Попугай обернулся к душегубке, рявкнул совсем по-человечьи:
— Откр-р-рой! Йаш-шка!
Огняна не двинулась с места — соседям ничего волшебного показывать нельзя, что бы там не говорили всякие птицы. Зоря вырвала руки из слабых Яськиных пальцев, вцепилась ногтями себе в лицо. Рыжая изловчилась, перехватила ладони, заорала:
— Пойдешь утром полынь собирать! На потраву, ту, от которой ноги выламывает! И варить будешь, горшок медный на печке дожидается!
Лешак взвыла, головой ударила Полянскую в челюсть. Та зашипела от боли, но не умолкла. Ясна кричала про ромашку, которую сушить седмицу, шептала про ландыши с серебром, бормотала, что белены черной нигде нет, а нужно всего три капли. Воробей сидел рядом, махал крыльями. В дверь царапали, в окно бились ветки.
Зоря утихала. Медленно, очень медленно ее перестало колотить, потом она прекратила выгибаться и яростно вырывать руки. Еще какое-то время — и ладони замерли, пальцы уже не извивались пиявками и не загибались крючками. Воробей саданул хозяйку клювом по колену, услышал в ответ: «Черт!» и довольно подмигнул рыжей.
— Решетовская, открой дверь, пожалуйста, — не спуская глаз с Зоряны, попросила Яся. — Это Яшка просится, он поможет.
Огняна щелкнула замком. В комнату влетел худой трехцветный котенок, который в коридоре вечно на всех шипел и царапался. Яшка прыгнул, распластался у Зори на животе, вцепился когтями в ее футболку, заурчал, забил хвостом. Лешак зашевелилась и насмешливо захрипела:
— Ясь, ну кто в медном горшке полынь варит? И вообще, полынь на эту потраву варить — дело зряшное, вода все заберет!
— Да ты что? — очень весело удивилась рыжая и поцеловала подругу в волосы. — Плохо я твои травки выучила, стало быть. Ну может, в следующий раз не ошибусь. Ты внимательно слушай, чтоб потом рассказать, где я оплошала.
Полянская бросила веселый тон и зашептала умоляюще:
— Всякий раз, как спать идешь, вспоминай: во сне Яську буду слушать. Я не тихо говорила, Зоренька? Я громче могу, я кричать буду!
— Лиса ты хитрая, — прошелестела Зоряна, устраивая гудящую голову на подушке. — Что ты там про белену бормотала?
— Про черную или про белую? — переспросила Полянская. — Белая — чтоб ослепнуть, а черная — чтоб руки не слушались.
— Ч-шерная ч-ш-ш-ш-тоб ослепнуть! — хмуро буркнул Воробей, подныривая Ясе под ладонь.
Огняна, невидимая и бесшумная, неподвижно сидела на кровати, подтянув к груди колени и устроив на них руки. Что-то мерзкое и зловонное, до дрожи знакомое клокотало в груди, и никак не унималось, грозило сорвать дыхание и вынести на поверхность тщательно похороненные ужасы. Она знала всё о боли и страхе. И пусть душегубка не желала своим соседкам особого добра, плен научил её тому, чему пытался и не смог Елисей — кем бы ни был человек, он не заслуживает пыток.
Сны были пыткой. Лешак могла насмешничать сколько угодно, но Огняну не провести — у детоубийцы сейчас были слишком страшные глаза.
Зоряна поглядела на душегубку и прищурилась:
— Ясь, а шоколада больше нет?
— Есть, сейчас принесу.
Как была — босиком, в одной футболке — Ясна вышла на кухню, подсвечивая себе телефоном. За ней побежал Яшка. Из коридора донеслись веселые голоса и восточная музыка — у Самиры не утихали гости.
Лешак вздохнула. После снов у нее была дикая слабость по всему телу и раскалывалась голова. Она снова покосилась на Огняну, подумала — может, испугалась девчонка или спросить чего хочет? Пусть она и разрисованная шрамами душегубка, но сама же — ребенок. Её бы блинами накормить, молоком напоить, мультики включить.
В свете ночника Огнянины глаза, обведенные тенями, казались черными и страшными дырами. В такие прыгать хорошо, чтоб шею свернуть. Лешак вздохнула и насмешливо просипела:
— Что смотришь, ратная? Ты ж говорила — от кошмаров не кричишь, снов не боишься?
Огняна в ответ пожала плечами.
— А что, похоже, что испугалась? — спесиво хмыкнула она и тотчас с руганью слетела с койки, потому что на неё с потолка полетела люстра.
Огняна отпрыгнула в сторону, глядя, как невыносимым светом брызгают осколки. Потолок пошел огромными трещинами, вот-вот обрушится.
Годованец.
Решетовская уцепилась руками в железную спинку койки и стиснула зубы, чтобы не заорать «Чур меня!», потому что Лешак глядела на происходящее с неподдельным ужасом.
Осталось, чтобы вернулась Полянская. И сработала ловушка.
Клетка попугая превратилась в длинную блестящую веревку, захлестнула Огняне грудь. Решетовская дёрнулась, ругнулась, силясь освободиться. У Воробья выросли острые клыки и оленьи рога, он вскрикнул и раскинул безвольные крылья.
Зоряна зажала уши, застонала и потеряла сознание.
Натянув петлю на груди до невозможности, Огняна бросилась к окну, убедиться, что Соколович тоже всё это видит. Орлана на ветке не было — не иначе перелетел на водосток к окну кухни, любоваться на блудницу.
— Ах ты ж бесова душа! Погоди только — хозяйка твоя явится, — пообещала Огняна годованцу.
Едва войдя, Ясна кинула взгляд на беспамятную Зорю, на Решетовскую, на койку, которая на задних ногах плясала по каземату. Нажала кнопку в телефоне, дождалась, когда тот булькнул, и спокойно попросила:
— Перестань.
Шагнула к Зоре, но Огняна ступила ей наперерез:
— Телефон отдай.
— Бери, конечно, коль позвонить надо, — покладисто кивнула предательница. — Хочешь, тебе купим? Тут без телефона как без рук.
— Да я тебе руки вырву, если ещё раз такое устроишь, — душегубка отняла Ясин телефон, подхватила с тумбочки Зорин, сунула оба в карманы.
— Ты о чем? — Полянская села на койку к Зоряне и стала растирать ей виски.
У Огняны от гнева затрепетали ноздри. Она крутнулась к окну, захлопнула раму прямо перед клювом только севшего на ветку Мирослава Игоревича. Повернулась к соседкам.
— Отзови свою тварь, допрыгаетесь обе.
— Какую тварь? — недоуменно подняла брови Полянская. — Померещилось что-то? Здесь иногда такое привидится…
Лешак заворочалась, и предательница тут же отвернулась от душегубки:
— Зорюш, ты как? Голова кружится? Шоколаду дать?
Решетовская сдержала удар. Сложила руки на груди, но крошечные молнии, рванувшиеся к ладоням, требовали выхода. Ударить, уничтожить, размозжить голову о стену.
Убить.
Как же ей хотелось убить! Просто так, без цели и понимания. Там, на войне, когда всё было просто, лишить врага жизни означало найти решение. Убить означало победить.
Лешак со стоном села на кровати, обвела соседок мутным взглядом. С опаской поглядела на неподвижный потолок.
— Блудница бесова говорит, что меня глаза подводят да, поди, ещё и разум, — сообщила Решетовская с весёлой злобой и поставила ногу на край Зориной кровати. — А ты что скажешь, детоубийца? От чего без памяти упала?
Полянская бросила на подругу быстрый взгляд. Зоряна закашлялась.
— Я, Решетовская, ведьма здоровьем больно слабая. А после снов трибунальских любой в обморок рухнет. Радуйся, что тебя чаша сия пока что миновала.
Что-то тонко взвыло на кухне, и Решетовская, по дороге въехав плечом в шкаф, бросилась прочь.
Сработала ловушка.
Глава 17. Годованец
На кухне было пусто, но кто-то жалостливо выл, и этот вой, видимо, мешал Самире и её гостям, потому что восточная музыка стала громче.
— Очень кстати, — бросила Огняна, входя. — Меньше тебя слышать будут. Цыпа-цыпа-цыпа. Выходи, касатик. Хорош плакать.
В воздухе до невозможного несло водкой и чем-то тошнотворно-сладким. Голос взвыл сильнее.
— Ну надо же, какой нежный, — Огняна обошла кухню пружинящей походкой. Дёрнула одну иголку из шкафа, другую — из-за полуотвалившегося кафеля, третью — из занавески.
Вой поутих — вынутые иголки ослабили ловушку. Решетовская вынула из сапога подаренный Елисеем боевой нож, выровнялась, заняла удобное положение и выдернула ещё одну иголку из щели в стене.
— Полегче? — издевательски пропела душегубка.
Голос взвыл — но теперь не жалобно, а яростно, и посудные ящики открылись все разом. А в следующий миг кухонные ножи всех размеров и мастей полетели в Огняну. Она пригнулась и взмахнула клинком, отбивая острые лезвия. Не удержала равновесие, растянулась на полу, и ножи рухнули сверху. Один полоснул по ноге, остальные упали плашмя. Решетовская вскочила, ухватила со стенки разделочную доску и отбила летящие вилки с ложками. Она устояла, прыгнула в другую часть кухни, опустила и отвернула голову, чтобы увидеть нечисть единственным доступным без волшбы способом — боковым зрением.
Нечто прозрачное, и всё же едва-едва различимое носилось по воздуху. Огняна, далеко занеся нож, прыгнула на этот прозрачный сгусток, в прыжке перехватила клинок левой рукой и, поймав мохнатую лапу, полоснула по ней ножом.
Они рухнули на пол вместе, и сотня острых как иголки зубов впилась в пальцы, которыми Решетовская держала годованца. Заорав от боли, Огняна занесла над тварью нож, но получила когтистой лапой по груди и разжала ладонь. Она прыгнула на ноги и снова наклонила голову, чтобы увидеть годованца, но вместо него на кухне оказалась Полянская.
Ясна быстрым взглядом окинула наличники, прикусила губу и принялась выдёргивать из них иглы, одну за другой. Решетовская зашипела и бросилась к предательнице, но было поздно.
Всего три иглы с одного угла — и просвет оказался достаточным, чтобы годованец с воем вылетел в коридор и исчез.
Не отрывая взгляда от дерзкого, безумного лица предательницы, Огняна положила окровавленный нож на ближайший стол. Прямо глянула в чуть раскосые глаза, решительная добиться от неё правды. И застыла от накатившего понимания. В полумраке коммунальной кухни Ясна казалась непривычной: и разлётные брови, и жгучие глаза, вздёрнутые к вискам, и что-то ещё такое гадко-знакомое было сейчас в предательнице, что Огняна сразу поняла, кто перед ней на самом деле. Душегубка сделала шаг назад и прошептала медленно, словно не веря:
— Да ты ж сука ифритская…
Полянская, миг назад решительная и смелая, съежилась и задрожала. Она густо, волной, покраснела и нервно зачастила:
— Сука ифритская, скотина брыдлая, енда псовая, подстилка глуподырая, предательница подлая, тварь бесстыжая…
В комнате за стенкой что-то громко уронили, Ясна поперхнулась и замолчала. В коридоре застучали шаги, остановились, хлопнула дверца стиральной машинки. Огняна медленно сжала мокрой от крови ладонью лежащий на столе нож.
Они стояли лицом к лицу — исцарапанная Огняна и жемчужно-красивая Ясна, из чьих прозрачных пальцев только что просыпались на пол три блестящие иголки. Никакой приказ Соколовича не смог бы сейчас удержать Огняну от одного короткого, сильного удара. Боги, на это у неё хватило бы ловкости. Да и злобы.
И только Елисей сейчас останавливал её. Его глаза, когда он глядел на неё как на княжну. Обжигающий шепот. И обещание будущего.
Полянская этого будущего не стоила.
Всё равно предательница сгниёт в каземате, а Огняна — Огняна скоро вернётся обратно.
Душегубка медленно разжала ладонь. Ударила кулаками по столешнице, низко опустила голову. Сцепила зубы, чтоб не взвыть. Ифритка. Ифритка клятая! Их чертова порода — мороками травить, врать что дышать, речами сладкими всякого умасливать. Решетовской показалось, что ей на плечи бросили каменную плиту. Она не понимала, как это — видеть перед собой ифрита и не искать способа его убить. Как это — не убить ифрита, когда не связаны руки, а рядом на столе лежит боевой нож?
Как это — не убить? И… почему нет?
Шаги в коридоре зашаркали в сторону ванны. Музыка у Самиры стала ещё громче. Полянская больными глазами глянула на Огняну, попыталась сказать твердо, а получилось жалко:
— Я на четверть только ифритка. По деду.
Душегубка расхохоталась и сама дрогнула от своего ржавого смеха. Четверть. Четверть! Да хоть капля, хоть плошка, хоть до краев залейся ядовитой ифритской кровью!
— Мне твоей четверти с головой хватит.
Ифритка. Ифритка бесова. Ну конечно, она могла спать с их есаулом — на чужую, склавинку, ифрит бы не позарился. Они даже пленных дружинниц не трогали — брезговали, грязными полагали. Огняна замотала головой — ярость звенела у нее в ушах, била в виски, резала глаза. Здесь, на этой гадкой, грязной кухне. Там, в боли, страхе и предсмертных криках. Там, на войне.
Они убили много ифритов и ни одного человека.
Но сейчас перед дружинницей Огняной Елизаровной стоял человек. Ведьма. Предательница, в которую до смерти влюблён душегуб. Рыжие косы, бледное лицо.
Ненавистные ифритские глаза.
Мерзкий годованец, который, в конце концов, высушит её душу.
Пожизненный приговор, который сведёт её с ума и того раньше.
Решетовская застонала и опустила голову ещё ниже.
— Хорошо, — неожиданно кивнула Полянская и тихо заплакала. — Только быстро, пожалуйста.
Вскинув голову, Решетовская непонимающе поглядела на Ясну. Рыжая указала на окровавленный нож, зажмурилась и прошептала:
— Я не могу, когда больно.
Огняна почти потянулась к ножу, почти ухватила роговую ручку, изукрашенную обережными знаками.
Но был Елисей, и была обещанная жизнь впереди.
В кухне моргнул свет, и тихий, обречённый голос взметнулся точно хлыст:
— Сгинь.
Ясна распахнула глаза, всхлипнула, глянула на темноволосую опущенную голову. Протянула руку, чтоб погладить измученную душегубку по плечу, отдернула. Прошелестела надтреснуто:
— Мне жаль, ужасно жаль, Живой клянусь!
И враз пропала. Решетовская мельком порадовалась, что задёрнутые шторы кухни наверняка закрывают обзор Мирославу Игоревичу, и сама не поняла, почему порадовалась.
Непослушными ногами она сделала шаг, второй. Взяла нож, тщательно вытерла о штаны — привычка. Потянула со стола чьё-то растительное масло, смазала лезвие и обтёрла излишки о вторую штанину.
Она не могла сейчас идти в каземат. Слово, взгляд, движение — хоть что-нибудь не то, и она убьёт. Обеих убьёт.
А потом, наверное, пожалеет.
Ифриты! Ифриты…
Лучшая душегубка воеводы Елисея Ивановича еще час мыла чужую посуду. Проверяла, не осталось ли жира на тарелках. Так же старательно, как раньше натягивала на разрывчатый лук тетиву из дивных ненашенских жилок. Расставляла кастрюли на нужные столы так же внимательно, как раньше выставляла дозоры. Дышала как учили: вдох — выдох, ни о чем не думай, ни о прошлом, ни о будущем, ни о том, как тебе плохо. Вспоминала: делай что угодно, только не стой на месте. И плевать, что ифритская музыка из комнаты Самиры пронзала голову жестокими стрелами.
Ифриты!
Уничтожить. Сломать. Разбить. Елисей учил — бери топор, иди за дровами в лес. Тащи воду из дальнего колодца. Бей мешок с опилками. Свежуй туши. Делай, что хочешь, но держи свою ярость в узде. Всегда. Только не иди к людям. Только не иди на охоту. Что ей делать, если от людей деться некуда?!
Ифриты.
Посуда закончилась, и Огняна побрела в каземат. Заново промыла раны и перетянула ногу свежей повязкой. Подошла к окну, с треском распахнула раму, вдохнула полной грудью запах осенних листьев. Не стала искать глазами орлана — к бесу того надзорщика! Вынула из кармана телефон Полянской и вышвырнула на улицу. Пристроила на тумбу телефон Лешак. Положила нож под кровать. Разделась и натянула ночную рубаху. На миг замерла перед своей койкой, рухнула на матрас и закрыла глаза. Ифриты, ифриты, ифриты!!!
…Ифриты пытали пленных дико. Ифриты стреляли без промаха. Ифриты не мерзли без огня, ведь это они его погасили на той земле, которую пришли топтать изогнутыми туфлями. Ифритам было тепло, когда склавины насмерть замерзали в снегах. И все равно говорили — один душегуб пяти ифритов стоит.
Потому что душегуб умнее. Быстрее. Потому что душегуб в схватке лицом к лицу бывает редко. Открытый бой — дело пеших витязей или верховых, основной ударной силы каждой дружины, и их воеводы. У них — тяжеленные кольчуги, долгомерные копья, грозные секиры. Душегубу всего этого не надо. Кольчужная рубашка, наручи да малые щиты — вся защита. Лук, три дюжины стрел, короткий меч и пара ножей — всё оружие. Но душегуб и в пекло боя обычно не лезет. Пока витязи да верховые сражаются, он недругов по одному уничтожает. А это — расстояние, а с расстояния убивать не так сложно. Это тебе не раскроить голову секирой, глядя человеку в глаза.
Так думала Огняна до первого своего боя. И в этом страшно, чудовищно ошиблась.
Убивать было страшно. Убивать было больно. Даже ифритов.
Похоронив первых мёртвых, дружина Елисея Ивановича и Игоря Мстиславовича вернулась к месту своей стоянки в буковом лесу. Мокрые, измученные юнцы с жутью в глазах разбрелись в разные стороны. Их перехватывали такие же усталые дружинники, удерживали, поили медовухой, сетовали, что нет огня — обогреть бы юнцов. Есении дали пряник. Ратмир глядел в одну точку и кто-то от души ударил его прямо по лицу, чтобы очнулся. Владимиру рвало, и рослая дружинница, отпихнув растерянных витязей, вытирала её лицо влажным рушником.
Решетовская сбежала от всех в чащу леса, и теперь сидела на корне дерева и сосредоточенно плела косу. Наручи, сапоги и зипун валялись тут же — на ней осталась лишь тонкая кольчужная рубашка поверх сорочки и кожаные штаны. Стёртые в кровь босые ноги, грязные, огрубевшие, смотрелись на темном мху беззащитно. Елисей Иванович бесшумно возник перед ней, сосредоточенный и напряжённый.
— У тебя не выйдет, — вздохнул он и присел рядом с ней. — Позволь?
По обычаю после первого убитого полагалось особым образом срезать и заплести волосы. А Огняна сегодня убила троих. Троих! Решетовская поглядела на него лихорадочными глазами, слишком яркими для грязного потного лица, и повернулась к наставнику спиной.
— Режьте, Елисей Иванович, — потребовала она звонким бодрым голосом.
Глинский вынул меч и одним движением срезал длинные волосы Огняны чуть ниже плеч. Смотрел, как живое полотно стекает с ровной спины на корни дерева. Достал из кармана алый шнурок, заплел короткую косу, и только после этого тронул её плечо загоревшей рукой в светлых старых шрамах.
Она резко развернулась, крепко обняла и завыла — страшно, надсадно. Царапала губы о колечки его кольчуги. Пыталась сильнее втиснуться в Елисея, малодушно желая отдать свою боль — он точно, он наверняка знал, что делать с таким горем.
Потом успокоилась, притихла. Скулила тонко, сидя у Елисея на коленях и слушая, как он обещает: война закончится. Они выживут. Ифриты уберутся к себе в пески. И всё станет совсем по-другому. Она не понимает сейчас, но потом он всё ей скажет.
Пролетели первые месяцы войны. Смерть друзей стала обыденностью, смерть врагов — самоцелью. Слово «ифрит» превратилось в ругательство и самое страшное оскорбление для склавина.
В середине зимы душегубы были отрезаны от витязей и обоза лютой метелью. Голодные, с пустыми колчанами, они шли по незнакомому лесу, по пояс проваливаясь в снег. По очереди несли на подбитом мехом плаще раненую Владимиру. К рассвету второго дня они всё-таки вышли на опушку леса, к бескрайней пустоши. Буйные ветры, Стрибожьи внуки, разметали здесь снега, оставив на земле лишь тонкий слой поземки.
Отряд ифритов летел к ним верхом на лошадях и оленях. У них были гнутые степные луки, и большие самострелы, и полные колчаны.
А у душегубов — четыре последние стрелы на всех.
— Огняна, уводи людей, — приказал Елисей. — Живо!
Глинский вынул меч, и первые стрелы ифритов упали, рассеченные единым взмахом. Он подхватил пригоршню снега, бросил в воздух и подул изо всех сил. Вьюга получилась небольшой, но достаточной, чтобы ослепить летевших на него всадников и дать воеводе время добраться до них раньше, чем его расстреляют. С боевым кличем Елисей Иванович ринулся в бой.
Огняна всегда знала, что Елисей — бывалый воин. Это было прописной истиной, сути которой она до конца не понимала. Наставник — это, всё-таки, учитель. Строгий, суровый, скорый на руку, но в сухом остатке — безопасный. Он не убьет и не покалечит, не отрубит тебе голову. Но, впервые увидев Елисея Ивановича в ближнем бою, Огняна осознала, кто на самом деле склонил перед ней колено, умоляя сберечь себя.
Дикий тур. Полубог. Воин, способный один сражаться с конным отрядом. А пеший против конного — не воин, треть воина.
— К бою! — закричала Огняна, сбрасывая бесполезный сагайдак с луком и пустым колчаном. Вынула меч и нож. — Вовка, нашли на них своих воронов! Ура! Ура-а-а-а!!!
Вчерашние юнцы и бывалые душегубы кинулись в бой за своего воеводу. Раненая Владимира, оставленная лежать у первых деревьев, все силы положила на то, чтобы с неба сорвались падальщики-вороны и выклевывали врагам глаза.
Огняна подрезала подпругу у первой же лошади, которая на неё налетела. Едва увернулась от копыта, а потом — от меча, на волосок избежала секиры. Глотнула обжигающего ужаса. Елисей был прав, требуя увести людей. Им не справиться. Их просто перережут. Перед глазами оказалась ещё одна подпруга, Огняна полоснула ножом, раня лошадь. Прости, милая.
Наугад отразить удар.
Вороны клюют конных бешено, а, значит, Владимира ещё жива. Это ненадолго — волшба заберёт у неё всё силы, и Вовка погибнет раньше, чем закончится битва.
Пырнуть мечом пешего, подрезать удила конному.
Кто-то сзади сверху схватил её за косы, слетела налобная повязка.
Слитным движением — ножом отрезать себе волосы, упасть вниз под живот лошади и закрыть голову от копыт. Предназначенная ей стрела вонзилась в длинную шею коня, раздалось полное боли ржание. Удар, недоумение, тишина.
— Огняна, Огня моя.
Она очнулась всё на том же поле у опушки леса. Буйные ветры завывали в кронах деревьев. У самого горизонта мчался прочь поверженный враг, преследуемый хищными Володиными воронами.
— Огня, — снова тихо повторил Елисей. Он сидел на земле и держал её на руках. Гладил по волосам как маленькую.
Болели и жгли огнем ноги. Будто слишком близко костёр, но костра нет, не может быть.
— Сколько погибло наших? — спросила Огняна потрескавшимися на морозе губами.
Она хотела сказать иначе, так, как болело: сколько друзей она убила, ослушавшись воеводу?
— Все живы, родная. Бой услышали в лесу лучники Славомира, они нас и выручили. Это чудо, но все живы. Владимире очень плохо, но Ратмир говорит, что выберется. Есть у тебя воинское счастье, мавка.
Белая льняная повязка на его плече пропиталась кровью.
— Елисей Иванович, всё в порядке, — Ратмир вырос перед ними и ободряюще ей подмигнул. — Я всех тяжёлых осмотрел. Давайте мне Огню.
Ратмир давно не был для неё тем юнцом, с которым она когда-то подралась из-за глупых жестоких слов. Он ходил с ней в дозор, лежал с ней в засадах, а сегодня бросился за ней в бой. Ратмир — свой, Ратмир — друг.
На Огнины раны у него ушло добрых полчаса. Голубоватое теплое свечение его рук погасло, и Ратмир поднялся, пошатнувшись от усталости. Тяжёлой, будто хмельной походкой пошел прочь — к ужасно слабой Владимире. Огняна села на плаще. Подтянула непослушные ноющие ноги. Все вокруг суетились, лечили друг друга, перетягивали раны. На поле Елисей с дружинниками гонял падальщиков.
Ноги больше не жгло, но кости невыносимо тихо гудели от пят до колен. Было больно, тяжело и муторно. Она едва не угробила свою дружину. Может статься, погубила Владимиру. Зато победили. Зато убили, да не одного ифрита. Наверное, это хорошо.
Огняна завернулась в пахнущий костром Елисеев плащ. Вынула нож — нашли, вернули за пояс, надо же! Как-нибудь, рискуя слишком резким движением отхватить себе уши, принялась под корень срезать волосы.
— Эй, ты что делаешь? — Елисей перехватил её руку.
Решетовская тяжело поглядела на вымазанного кровью и грязью воеводу. За его спиной несли очередного убитого.
— Чтобы хватать было не с руки. Отдай, — выплюнула она, отбирая нож. — Война кончится — отращу.
Отрезанные волосы однажды спасут ей жизнь — без душегубских кос, исхудавшая едва не до костей, Огняна будет похожа на ребенка, и ифритский есаул пожалеет её, возьмёт себе пленницей.
Нет, он не удивится, что в дружине склавинов будет ребенок.
Потому что к концу второй зимы погибших будет столько, что воевать пришлют самых младших юнцов — детей и подлетков, едва научившихся держать в руках луки с самострелами.
И мало кто из них переживёт свой первый бой.
Глава 18. Клинок
Мирослав Игоревич поправлял перья на отлогой ветке огромного тополя. Он косил зорким жёлтым глазом и зло щёлкал клювом, думая, что, по-хорошему, сюда бы Глинского. Пусть бы сидел рядом и следил за своей зазнобой. Потому что Мир никак не мог вспомнить, когда последний раз спал дольше двух часов. В надзорщицких казармах ждали проволшебненные простыни, на которых можно выспаться — что на свет заново родиться, но на сон было до обидного мало времени.
Мирослав переступил лапами. Он не видел, когда Огняна выпила зелье. И не проверить же никак! Только если вломиться к девкам и начать будить душегубку. Впрочем, это было всяко лучше, чем до утра вскидываться на всякий вздох. И в шестой раз слушать повторяющуюся песню из соседнего окна, где не утихало застолье.
Днём Мирослав улетал на службу со спокойным сердцем. Знал — Решетовская выполнит приказ и не тронет Ясну. Не самоубийца же она, в самом деле. Жизнь рыжей, наверное, попортит, но то Мирослава заботило мало. Во-первых, бабские дрязги ему все равно не по плечу, а во-вторых — Соколович верил в благоразумие Глинского, и в то, что через месяц побратим заберёт своё рогатое счастье в белый чертог в Синичанке, подальше от Ясиных ифритовских глаз. Но то днём, а ночи вызывали у Мира стойкую тревогу. В квартире дети. Дети в квартире! Чертов Глинский, не мог за своей зазнобой глядеть получше. Носится по столице, пиры даёт, а Миру тут сидеть и на девок глядеть: как Решетовская спит и как Ясне показывают.
Хоть бы сегодня обошлось. У обеих обошлось.
Девки тихо спали каждая на своей койке, приглушенно светил ночник. У Мирослава слипались глаза. Песенка пошла в восьмой раз. Воробей дрых в своей клетке, и Мир ему отчаянно завидовал. От безделья принялся в третий раз перебирать перья. Выправил маховое перо, что последнее время то и дело приминалось, посмотрел, как стекают на пол рыжие волосы Ясны — не стала заплетать на ночь, оставила лежать огненным полотном, ему на погибель. Глянул на Решетовскую — спала тихо. Привязывать её надо, вот что. Как буйную, каждый вечер — он знал дивные узлы. Ну какому божедурью пришло в голову в один каземат определить душегубов и нормальных людей?!
Решетовская вскинулась на кровати, и Мир бросил свои перья.
Слишком ровно. Слишком чёткий поворот головы.
Огняна сунула руку под койку, вынула длинный боевой нож. Спустила ноги на пол. Поднялась — в некогда белой рубахе Решетовская была похожа на полудницу.
Только опаснее.
Мир сорвался с ветки, уцепился когтями за подоконник, толкнул раму клювом. Ворвался в комнату, задев широкими крыльями оконный переплет. Упал на пол, обратившись в человека. Решетовская успела выйти в коридор, и он ринулся следом за ней, ухватив с тумбочки склянку сон-травы.
Тихая и осторожная, Огняна кралась по коридору, и ни одна из половиц не вздумала скрипнуть. Она шла на звук музыки — мелодия была вроде тех, что играли ифриты. Мирослав сплюнул — после войны он терпеть не мог ифритовскую музыку.
Самира. Конечно, она идёт к Самире.
Хотелось приложить Огняну о стенку прямо сейчас, но Соколович сдержался и тенью скользнул следом. Нужно было действовать тихо и выверено, дождаться, пока она поравняется с ванной.
Решетовская заметила его раньше. Развернулась и кинулась, и над головой надзорщика сверкнул клинок — надежное боевое лезвие, у ненашей такого оружия не купить.
Он убьет Елисея.
Мир перехватил запястье Огняны, и, чувствуя, как в предплечье впивается отточенное жало, резко вывернул девичью кисть. Нож отлетел к стене, бессмысленные, но яростные глаза Решетовской впились в Мирослава с ненавистью. Она не спала, но сон ещё владел ею. Так всегда было, когда заключённым показывали.
Он исхитрился и рванул Огняну за волосы, наудачу со всей дури толкнул на двери ванной и внезапно угадал. Решетовская запуталась в собственных ногах и рухнула виском на дверную ручку. Застонала и потянулась к разбитой голове, в сонном дурмане забыв о противнике, давая Миру время затащить её в ванную. А потом она пришла в себя.
Удар был ожидаемым, но всё же хитрым, левой рукой, и Мирослав едва успел увернуться от летящего в солнечное сплетение кулака, но остановить бесноватую ведьму не сумел. Выбросил раненую руку к её плечу, ухватил жидкую ткань сорочки — увернулась, ударила. Страшно подумать, что она могла, когда в ней горел утробный огонь и не было сонного дурмана. Лютая Огняна Елизаровна, ох, лютая, недаром Глинский её выбрал.
Ухватить Огняну ему удалось только хитростью — двумя ударами-обманками. Мир подсёк её под колени, рванул на себя, тряхнул.
— Решетовская! — потребовал он, удерживая рвущуюся девчонку. Раненая кисть противно ныла. — Огняна, очнись. Всё закончилось. На меня гляди! На меня гляди, кому велю, сукина ты дочь! Всё закончилось, слышишь? Огня!
Он, наверное, сказал что-то правильное, потому что она замерла. В пылающих темных глазах таяла ярость, рождался ужас. Мирослав Игоревич, облегченно выдохнув, поблагодарил богов, что в ванной не слышно той проклятой музыки, что свела её с ума.
— Елисей, — сказала она дрожащим голосом. — Не умирай. Рану, перевязать… рану…
И остервенело рванула с себя рубаху. Мир едва успел отнять её руки, но Огняна все равно порвала старую ткань, обнажая страшный шрам, спускающийся от горла вниз к груди.
— Елисей, пожалуйста, Елисей… — требовала она, рыдая и яростно вырывая кисти из рук надзорщика.
— Тихо, — велел Мир приказным тоном и тряхнул её изо всех сил.
Решетовская послушалась — сработала выучка. Это давало ему не много — какой-то миг, пока припадок не накроет её новой волной.
— Тихо, тихо, — пробормотал он, осторожно поднес ладони к голове Решетовской, одной рукой погладил по волосам, успокаивая и отвлекая, другую положил на дрожащий затылок и нажал на три точки сразу.
Ну не умел он успокаивать. Отключить было проще, хотя, очнувшись, Решетовская продолжила бы то, что начала — из жутких трибунальских снов не было другого выхода, кроме как заключенному самому прийти в себя. Но можно было помочь: подобрать ключики, нужные слова или действия, как Ясна с Зоряной друг к другу. Соколович этим заниматься не собирался. Пусть Глинский будет благодарен, что он и вправду не свернул ей шею.
Лохматая голова упала ему на плечо, Мир тут же обхватил обмякшее тело в разорванной рубахе, не давая Огняне упасть. Она была лёгкая, что ребенок. И этот ребенок только что вспорол ему предплечье, а кого послабее и не такого умелого мог бы и пришибить.
У Соколовича было не больше пары минут, чтобы что-то предпринять. Он дёрнул из кармана склянку с сон-травой, вынул пробку и влил зелье в бледные губы. Опустил Огняну на грязный холодный пол и отвернулся к раковине — умыться и успокоиться.
Кран не работал. Мирослав посмотрел на себя в запотевшее зеркало и, криво ухмыльнувшись, оперся на бесполезную раковину. Раковина разъехалась в разные стороны: чаша вправо, ножка влево. Внезапно разозлившись, Соколович сдвинул обе части обратно, переступил Решетовскую и крутанул холодную воду в ванной. Долго умывался, потом перетягивал порезанную руку бинтом, найденным в чьей-то аптечке, отмывал кровь с рукава. И только окончательно успокоившись, понёс Огняну в каземат.
Мирославу не нужно было говорить, что Ясна не спит, и глядеть тоже не нужно было. Уложив и укрыв Решетовскую, надзорщик резко повернулся к койке Полянской. Ясна, золотисто-тёплая в свете ночника, не дёрнулась, не отвела глаз. Просто лежала и смотрела на него, и в приступе отчаянной надежды Мирослав шагнул к ней раз и ещё раз.
— Забыли чего, Мирослав Игоревич? — язвительно протянула за его спиной Зоряна и неестественно зевнула.
Полянская улыбнулась и указала Соколовичу глазами на спящую Огняну. Сокрушенно вздохнула:
— Простите, Мирослав Игоревич, но после ратных девиц я славных душегубов на простынях не принимаю. Боюсь оплошать.
Попугай в клетке тихо и виновато вздохнул. Мирослав качнул головой и вышел прочь из каземата. С ума его сведут эти девицы, все трое.
В коридоре, где всё ещё слышна была музыка, он нашёл у стены нож, сунул за пояс. Красивый, обережный. Такой всякое лихо может отвести. По крайней мере, в волшебном мире. Чем, спрашивается, думал Глинский? Чем думали те, кто решил, что показывать выученной душегубке её самые страшные кошмары — хорошая затея? Кто решил, что переломанная войной девочка способна всё это выдержать? Две переломанные войной девочки. Такие сильные и такие наивные одновременно.
Война не для девиц, сколько бы их ни было в дружинах. Она ломает и самых сильных, и полных волшбою до краев. А девчонки — что девчонки! Им бы воевать с болотным народом да бегать к ненашам в командировки, а не выдёргивать из мёртвых тел стрелы, потому как мало стрел, не хватит стрел, нечем будет убивать — снова и снова, снова и снова. Друзей тела, врагов тела. Стрелы в крови. Руки в крови.
У Мирослава дрожали руки.
Перекинуться он теперь не мог. Сел прямо на пол, между входом в каземат и чьими-то шинами. Пожалел, что в коридоре коммуналки нельзя курить, а потом плюнул и закурил, слушая ни в чем не повинную ифритовскую музыку. Руки дрожали так сильно, что он не каждый раз попадал сигаретой в губы.
После ифритского плена у него то и дело дрожали руки.
Огняна проснулась рано — Соколович влил в неё не так уж и много сон-травы. Потянулась, осознавая в ноге и боку тугую боль, которой вчера не было. Нащупала на груди разорванную рубаху и вскинулась на кровати, острым взглядом обведя соседок. Зоряна с Ясной пили чай как ни в чём не бывало.
Решетовская пошарила под кроватью. Ножа, подаренного Елисеем, не было. Зато была кровь на рубахе, чужая кровь.
Что-то страшное случилось с ней ночью, но Огняна помнила только злость и ненависть, только одно желание: застаревшее, въевшееся, будто пятна крови в грязную кожу — убивать врагов. Решетовская похолодела и ещё раз цепко оглядела соседок. Беспечные, спокойные, они кормили попугая печеньем и обсуждали упырей. Всё-таки, случись что, они глядели бы иначе.
Зоряна засмеялась, взяла со стола чайник, распахнула двери. Спросила злобно:
— Замерзли, чай, на полу-то? Одеяло в следующий раз просите, мы ведьмы добрые, мы укроем. Огняна Елизаровна, тут к тебе пришли.
Яся уронила ложку, схватилась за косы. Зоря махнула чайником и пошла на кухню. Решетовская натянула футболку и сдержала вздох. Знать бы, что ей коммуналка сейчас предъявит — разбитую ночью посуду, не туда брошенное полотенце или недостаточный трепет, проявленный при пинании кота. Только бы она никого не покалечила. Она согласна слушать о нежной и ранимой кошачьей натуре, и о покраске батарей, и о графике дежурств. Лишь бы никого.
Огняна зацепилась за порог комнаты, едва открыла двери. Успела выставить вперёд руки, чтобы не разбить лицо. И почувствовала, как у самого пола её поймали — сзади, в захват за шею. Рывком выровняли, придушили, и ужас толкнулся к горлу, мешая дышать.
Её держали намертво. Кто-то очень сильный и высокий, и она знала, совершенно точно знала, что нужно делать, чтобы освободиться, но рука на шее не давала пошевелиться. Перед глазами потемнело, и все, на что хватило некогда лучшей душегубки — уцепиться пальцами в железное предплечье, пережавшее ей горло. Огняна захрипела, и захват стал ещё крепче. Паника захлестнула её с головой. Ужас хлынул к ногам, и они задрожали так сильно, что Решетовская перестала чувствовать пол.
Никчёмной она теперь была душегубкой.
— Ещё раз забудешь выпить зелье — я тебя задушу, — очень тихо пообещал голос сзади, и страх отхлынул от горла и сердца. И как-то сразу стало хватать воздуха.
Это был Мирослав, и Мирослав был душегубом, а, значит, где-то и когда-то был своим. Рука на шее враз перестала быть страшной. И угроза в его голосе тоже не была больше страшной, хотя Огняна понимала — не лжет, придушит. И ноги ощутили пол. И вместо маревной черноты перед глазами проступили очертания коридора.
Елисей не знал, можно ли доверять Соколовичу, якшавшемуся с ифритами и утаившему то, что свой бы не утаил. И Огняна не знала, можно ли доверять Соколовичу, прожигавшему глазами предательницу. Но Мирослав Игоревич был душегубом, и не так сложно понять: что бы Огняна ни собиралась сделать ночью, остановил её именно он.
Мир ослабил хватку, давая глотнуть воздуха.
Он понимал, что пугает её до чертей — видел отметину от веревки под ухом, читал бумаги. Презирал себя, но другого выхода не знал. Елисей разговоры уже разговаривал, и раз не впечатлилась девица, то и речи Мирослава её не убедят. Решетовская была слишком сильной, и сломить её — задача непростая. А ломать, по его мнению, нужно было. И от этого надзирателю было ещё хуже. Но Яся — Яся ему важнее.
Душегубка сделала всё одновременно: повернула голову, опустила подбородок, нажала жилистым пальцем на болевую точку на запястье Соколовича и рванулась вниз, освобождаясь. Мир хватать не стал — обождал, привычно положил ладони на пояс. Огняна тут же повернулась к нему лицом, краем глаза отметив, что кто-то скользнул и скрылся в глубине коридора. Бесстрашно поглядела в светлые глаза надзорщика.
— Пострадавшие есть?
Соколович качнул головой. У Огняны отлегло от сердца.
Из-под рукава некстати надетой куртки надзорщика виднелся край свежей повязки.
— Спасибо, Мирослав Игоревич, — искренне сказала Огняна, оторвав взгляд от белых бинтов. — Спасибо.
Надзорщик повернул голову, прислушиваясь к чему-то на кухне. Ещё раз остро взглянул на душегубку и пошёл прочь из квартиры.
Глава 19. Маски
Утро началось привычным грохотом и стуком. Не сказать, чтобы Огняна так уж любила петухов в душегубском стане, но раздражали они все-таки меньше. И всегда можно было запустить в самого крикливого валенком.
Она открыла глаза. Закрыла. Снова открыла, глядя, как в окно каземата лезет Полянская. Лохматая, румяная Ясна спрыгнула в комнату, выплюнула перчатки, которые держала в зубах. Засмеялась непонятно чему.
— Вот ч-ч-ч-ж-ш-ш дур-р-ра! — рявкнул с люстры Воробей.
— И я тебя люблю, — кивнула Ясна, стряхивая с плеч куртку.
Лешак отбросила комиксы и возмущенно уставилась на подругу:
— Явилась! И куда тебя черт понес в такую рань! А через окно-то зачем?
Рыжая указала на дверь, за которой все еще грохотало, и весело пропела:
— Дверь! Дождь! Крыша!
Зоря со стоном рухнула обратно в койку и накрылась одеялом. Огняна нашарила на спинке кровати полотенце, на полу — тапки. Натянула тонкий свитер, ненавистные джинсы и выползла из комнаты.
В коридоре Карина старательно билась плечом во входную дверь, яростно вспоминая чью-то мать. Волосы злобной соседки торчали в разные стороны, краска на губах размазалась, светлый плащ пошел пыльно-серыми разводами. Карина зверела. Дверь стояла насмерть. Старая, даже старинная, в дожди она набухала до неприличия, спасибо протекающей крыше.
На диванчике сидел благостный Теф. Одной рукой он обнимал кальян и то и дело выдувал облачко дыма, как спящий Горыныч. Чуть в стороне от скамьи ожесточенно бил хвостом его рыжий тезка — коту что-то не нравилось. Ему, впрочем, всегда что-то не нравилось — то люди, то занавески в кухне.
— А, племяшка! — обрадовался Огняне Теф. Он гостеприимно обтер наконечник трубки о футболку и протянул душегубке. — А курнешь?
Огняна мотнула головой, Теофил дохнул на нее прозрачно-сизым сладким дымом. Карина отошла от двери чуть не плача, села на диван рядом с татуированным.
— Теф, ну ты ж мужик! Помог бы! Так нет — с утра уже укуренный! — сказала она жалобно.
— А я не с утра, Кариночка, — нежно ответил ей Теофил. — А я не ложился еще. А всю ночь тут что-то стучало, гремело… — Теф задумался, закатив глаза. Пощелкал языком, потер пальцами колени. — А, и колотило. А ещё — падало. А мне Светка табак купила. А сама к подружкам ускакала.
Теофил, который кот, мяукнул и сбежал. Теофил, который муж, потянулся с диванчика и попытался обнять Огню за ноги. Решетовская даже пнуть не успела — Теф качнулся и вернулся в исходную позицию. Карина зыркнула на выплывшую в коридор довольную Полянскую, злобно рявкнула:
— Не мельтеши здесь, в глазах рябит!
Яся втянула носом дым, заулыбалась еще радостнее:
— О, Теф, кальян яблочный? Дай затянуться!
Бросила ласковый взгляд на Карину, весело пропела:
— А у нас черный ход имеется.
Соседка выругалась и помчалась в сторону кухни. Рыжая проводила ее ехидным взглядом, шепнула вослед: «Правда, он уже месяц как заколочен».
Огняна вздохнула, рванула грязно-белую дверь в ванную. Зашла, уставилась на место, где обычно стояла ванна. Топорщился привычно-дырявый линолеум, по углам лохматилась черная пыль, на стене синел череп с тремя хвостами, лисьим, змеиным и свиным — творчество Семицветика. А ванны не было.
Чертов выродок не боялся её совершенно.
— Чур меня, сволота, — прошипела она. Злости и желания заполучить себе годованца в ней сейчас было поровну.
Ванна появилась, теперь в ней плавали огурцы. Много. Почти по край. И укроп с чесноком. И листья хрена.
Когда бы не полный коридор ненашей, Огняна вернулась бы в каземат за полынью и любым ножом, хоть и кухонным. Но как она объяснит шум, кровь и нечто невидимое, что будет висеть у неё в руках, выть и оставлять вполне заметные укусы?
— Чур меня, — повторила она нехотя.
Огурцы не шелохнулись.
— Вечером приходи, трус несчастный. Знаешь же, что не трону сейчас. Залечил лапу? Так башку готовь.
На огурцы это не возымело ровно никакого действия. Душегубка ткнула пальцем в мутноватую воду, попала во вполне настоящий огурец. Лизнула палец — рассол.
Бесова коммуналка могла свести с ума и без помощи нечисти. Огняна оперлась о бортики ванной и долго, с чувством выругалась. Любомир Волкович оценил бы.
В коридоре Карина рычала и оплакивала испорченный на черной лестнице белый плащ, Теф раскачивался, Полянская обнималась с актрисой.
— Там огурцы в ванне, — сказала душегубка, внимательно глядя на соседей.
— Заберу вечером, — зевнула актриса Вика.
Решетовская криво ухмыльнулась и пообещала себе случайно опрокинуть в ванную чье-нибудь мыло, едва все разойдутся. С волками жить — ну так что ж, по-волчьи выть она тоже сподобится.
Из каземата выползла задумчивая Зоряна, поинтересовалась сразу у всех, чем вампиры лучше упырей и, не дожидаясь ответа, поползла в кухню умываться. Решетовская двинулась следом, и Полянская поскакала за ними, радостная, будто новорожденный козленок.
В коридоре кто-то начал весьма цветасто возмущаться огурцами. Ясна зачем-то влезла в кухонные ящики и начала быстро вынимать посуду. В комнате Самиры кто-то из детей громко и обиженно завыл.
В таком гомоне услышать хоть что-нибудь дальше, чем в двух метрах, было почти невозможно, но привычное ухо Решетовской уловило — что-то изменилось в общем шуме, что-то вообще изменилось в квартире.
Она выровнялась, бросив на пол полотенце, вмиг забыв о том, что происходило вокруг неё. Когда в кухню влетела Ксанка, средняя Самирина дочка, душегубка уже представляла, что та скажет.
— Там эти!.. С автоматами!.. — шепотом крикнула девчонка, и была прямо на бегу поймана Огняной.
Доли мгновения понадобились, чтобы пихнуть Ксанку в полупустую тумбу, откуда Ясна так удачно вытащила всю посуду, ногой закрыть дверцы и схватить со стола длинный кухонный нож. Решетовская поймала за локоть и кинула себе за спину Полянскую, шагнула вперёд, закрывая Зоряну. Ясна, споткнувшись, уронила и с оглушительным грохотом разбила посуду, Зоряна застыла с зубной щеткой во рту.
В тот короткий, острый миг Решетовская не подумала, что рядом с ней — предательница с детоубийцей, которых, в общем-то, не жалко. Это были мирные, которых она, душегубка Огняна Елизаровна, обязана защищать. Потому что в кухню шли люди с автоматами.
— Всем оставаться на местах, работает спецназ!
Вооруженные до зубов, с ног до головы в камуфляже, трое спецназовцев влетели в кухню и рассыпались, взяв всех под прицел. Неподвижно застыли, даже глаз не было видно из-под темных забрал их шлемов. Один целился прямо в Решетовскую, второй держал на прицеле Зорю и Ясю, третий прикрывал коридор.
— Медленно опусти нож на землю, — скомандовал тот, что стоял посередине. — Не делай глупостей.
Решетовская, напряжённая, осторожная, очень быстро переводила взгляд с одного бойца на другого и очень медленно опускала нож, соображая, в кого метать первого, и надо ли вообще метать. У них были нашивки «Квадры», а оснований не доверять «Квадре», одному из лучших спецподразделений ненашей, быть не могло. Её учили — есть «Квадра» и «Оцелот», они лучшие, мы с ними работаем и дружим. А есть — все остальные. Может, спецназовцы и не были друзьями Огняне Решетовской, но точно не пришли убивать, и ей однозначно не нужно никого защищать.
Если это и вправду «Квадра».
В любом случае, пуля летит быстрее клинка, а у Огняны за спиной — двое мирных и ребенок в ящике. И трое спецов на кухне — это совершенно точно не предел, с ними ещё не меньше двух должно быть в коридоре. А пятеро вооруженных спецназовцев в заранее выигрышных позициях — это не четыре гопника. Она и с теми-то, помнится, без волшбы не справилась.
Огняна решилась, опустила нож и бросила под ноги отдававшему приказы. В конце концов, никто из них, замерших на кухне, не был террористом, с которыми обыкновенно борется «Квадра».
Из-за трёх неподвижных спин вышла ещё одна фигура в камуфляже. Новый боец, в отличие от товарищей, был налегке — только шлем и лёгкая броня, автомат свободно висел у него плече, никому не угрожая. Среди цельнолитых квадровцев он выглядел низким и каким-то щуплым. Рукой в кожаной митенке показал на Огняну, и командир насмешливо ответил:
— Да мы так и поняли. Ребята, берите её.
Решетовская с трудом сдержалась, чтобы не бросить им под ноги стол и не рвануть на черный ход. Оттуда есть дверка на чердак, а там ей сам черт не брат, если не подведут лишённые волшбы ноги. Но шальные пули имели отвратительное свойство попадать в тех, в кого совсем не нужно, и она дала себя окружить. Подумала — вот сегодня хорошо бы Соколовичу ночевать у них под дверью, как верный пёс. Два душегуба — это сила, два душегуба побарахтались бы.
— Барышни, сохраняем спокойствие, — предупредил командир квадровцев, опуская автомат.
Мало кто на кухне мог сохранять спокойствие, но никто не рискнул этого показать. Ясна быстро перебирала пальцами, словно тянула из пространства невидимые ниточки. Зоряна выплюнула зубную щётку в раковину.
— А в чём, собственно… — отерев рот от зубной пасты, она решительно сделала шаг вперёд, не в силах глядеть, как двое бойцов скручивают руки Решетовской.
Командир «Квадры» посторонился, давая товарищам вывести Огняну. Щуплый вышел следом за ними, а командир сунул руку в карман и совершенно внезапно вынул яблоко.
— Куда и зачем? — отмерла Ясна и твердо посмотрела прямо в глаза шагнувшего к ним спецназовца.
— Всему своё время, — вздохнул он философски и вдруг присел у ног Ясны. Ладонью отодвинул от стола её бледную ногу в резиновом тапочке и открыл дверцу.
— Прости, что напугали, красавица, — улыбнулся он под балаклавой и протянул большеглазой Ксанке яблоко.
Набухшая дверь, стоившая стольких слёз, висела на одной петле — квадровцы тихо и без затей выломали её. Карина проводила взглядом камуфляжных с Огняной и рыкнула:
— Полянская! Твоя племянница, тебе за дверь платить! И купи, наконец, нормальную!
После сумрака подъезда тусклое осеннее солнце показалось Огняне очень ярким. У тополя стоял Соколович, вскинув бровь и положив руки на пояс, так невозмутимо, будто это не он только что ударялся о землю, падая и перекидываясь.
Надзорщик двинулся наперерез спецназу, и бойцы, послушные быстрому знаку командира, остановились, окружили Решетовскую. Соколович поднял правую руку с витым кольцом, что давало волшбу в мире ненашей — представился, что душегуб.
— Куда, зачем?
— Не твоё дело, служивый, — ухмыльнулся командир. — Не суй нос в чужие дела — не откусят.
Мирослав Игоревич, не переменив выражения лица, показал вторую руку, с печаткой Верви.
— Очень даже моё дело.
— Однохерственно, служивый. Освободи дорогу. Нас больше.
Мирослав бросил на Огняну короткий взгляд, приказ и команду одновременно, и она дернулась в сторону, вырываясь из хватки спецназовца. Соколович бросился на командира, двое бойцов тут же навалились ему на спину.
— Отставить! — раздался над ними звонкий девичий голос. — Майор Алексей Викторович, право слово, вам мало драк? Так я к вам Святополка пришлю, он жутко скучает без войны.
Спецназовцы разом прекратили сопротивление, а Огняна, поднимаясь с колен, недоверчиво повернулась к щуплому квадровцу.
— Ты?..
— Нет, Решетовская, не я, бабушка моя, — весело фыркнула Есения из-под шлема и подплыла к Мирославу, что стоял, положив руки на пояс и склонив голову. — А вы, стало быть, Мирослав Игоревич будете…
— Наручники снимать? — весело поинтересовался один из квадровцев.
— Только осторожно, Костенька, Огняна Елизаровна бьёт быстро, может ненароком да сгоряча сломать тебе что-нибудь, — промурлыкала Есения, обходя по кругу невозмутимого Соколовича. Сняла шлем, чуть потянула балаклаву, освободив красивый острый нос, и принялась принюхиваться к надзорщику. Наполовину нечисть, она могла унюхать и дурную волшбу, и подлость, и предательство.
— Есения Вольговна, у нас не принято людей на улице нюхать, — насмешничал Алексей Викторович, командир квадровцев. — Не компрометируйте честь мундира!
— Дивно, дивно, — прошелестела Есения в ответ на поднятую бровь Мирослава Игоревича.
Она хотела сказать что-то ещё, но Огняна, освободившись от наручников, кинулась к подруге, едва не сбив раздраженно-злого Соколовича, рванула рыжую на себя и обняла не по-женски крепко.
— Я тоже рада тебя видеть, — прошептала Есения. Приглушенный балаклавой голос был едва различим, дрожал и срывался. — Я так рада тебя видеть, Решетовская.
— Ты что здесь устроила, блаженная? — звенящим от близких слёз голосом потребовала Огняна. — Есенька…
— Ты почему холодная такая? Решетовская, у тебя кожа как у мертвяка.
— Это потому что волшбы нет. Ты на кой «Квадру» приволокла, ты вообще представляешь, чем это могло закончиться?
Есения поглядела на подругу непонимающе.
— Нет, ну а как ты это себе мыслишь! Прийти прямо в каземат и сказать — здрасьте, я волшебная, повесьте нас с Решетовской на одном суку, а то мы соскучились?
Огняна невольно засмеялась. Правду говорят, есть три способа сделать что угодно: правильно, неправильно и по-душегубски.
— Есения Вольговна, не место, — поторопил квадровец. — Мы тут шо на той сцене. Дуйте в машину.
Есения наконец оторвала себя от Огняны. Повернулась ко всё ещё неподвижному надзорщику:
— Мирослав Игоревич, пожалуйте с нами. У меня весточка от Елисея Ивановича.
И, когда Соколович первый двинулся к машине квадровцев, Есения быстро шепнула на ухо Огняне:
— Ему можно доверять. Он с нами честен как бревно.
В большом фургоне с тонированными окнами Решетовская во все глаза смотрела, как Есения снимает балаклаву, и как выпадает красно-рыжая коса кудрявых волос, а спецназовцы, глядя на неё, зачарованно притихают.
— Прости, Решетовская, у меня совсем-совсем мало времени, — горячо заговорила Есения, и под её ресницами блеснуло что-то подозрительно похожее на слезы. Не отпуская рук подруги, рыжая мгновенно переметнулась к хмурому Соколовичу:
— Мирослав Игоревич, простите за лицедейство, боялась Огняну подставить, а вас в казарме который день нарисовать не могут.
Спецназовцы тем временем расселись в фургоне, сняли шлемы и балаклавы. Молча зашелестели пакетом, передали друг другу яблоки. На душегубов не глядели, в разговор не лезли.
Есения коротко глянула на Огняну, на надзорщика, вздохнула и выпалила:
— Елисея Ивановича в княжеские казематы бросили, в каменный мешок. С ним Любомир Волкович и другие.
— За что? — Огняна выровнялась, отбирая у Есении свои руки.
— Что он просил передать? — одновременно с Огняной выровнялся Мирослав.
Есения снова перевела взгляд с одного на другого. Ответила первым делом подруге:
— Мы думали пробиться к великому князю. Влезли в драку, всех и взяли. Меня тишком выпустили, их оставили. Срок заключения не определён.
Огняна зажмурила глаза. Есения нехотя повернулась к надзорщику.
— Просил помочь Огняне, когда закончится зелье. Что угодно, хоть на цепь сажайте, лишь бы цела осталась.
Надзорщик и поднадзорная обменялись долгими взглядами и кивнули друг другу.
Есения разглядела отметину под ухом у Огняны, поморщилась, будто ей самой болело, и тяжело вздохнула. Отвернулась к окну, а потом улыбнулась так, что спецназовцы очарованно заморгали, и даже Соколович изменился в лице.
— Решетовская, ты же на чередницу до сих пор похожа, даром, что косы отросли, — сказала Есения с отчаянием. — Кость, ножницы имеются?
— Как есть мавка блаженная, — мрачно ответила Огняна. — Триста лет оно мне надо!
— И надо! И не гляди на меня так, всё с ним хорошо будет. Им там вообще гостинцы передают и кормят, в отличие от вас, болезных, свекольниками да окрошкой. Я тебе, между прочим, вот, привезла… — и, Есения, пока Костя вынимал из спецнабора короткие хирургические ножницы, бросила Огняне на колени свёрток алого бархата.
— Это что?
— А погляди.
Бархат был мягким и нежным, и расшит золотыми звёздами. Под его складками обнаружился серебряный гребень с тонкими зубчиками и богатым переплетением тончайших серебряных ниточек — сканью. Будто кто сплел кружево из серебра и просыпал крошечными капельками зерни. Сканью редко украшали гребни: она была дорога и легко ломалась, и потому шла больше на серьги и перстни. Такой гребень стоил как добрая кольчуга. Никогда у Огни не было ни на чём скани.
— Есень… Не время.
— Поворотись-ка, Решетовская, — потребовала Есения и шмыгнула носом. Гримаса боли изуродовала её улыбку. — Не боись, душегуб, я заговор знаю, дабы ровно легли!
Мирослав Игоревич на это действо поглядел несколько ошалело, похлопал себя по карманам, и командир квадровцев, майор Алексей Викторович Даневич, с пониманием протянул ему пачку сигарет.
— Пошли курить. Как вы с этими красотками годами служить умудряетесь, я ума не приложу. Это ж крышей двинуться.
— Если бы только с ними, — ответил Мирослав и открыл двери машины.
— Ой, Решетовская, сирины вернулись! — радостно защебетала Есения. — Третий день по всем лесам распевают, нявкуны через одного с головною болью слегли!
— Пойдем и мы покурим… — вздохнул ещё один квадровец, и мужчины выбрались из машины, оставив душегубок одних.
Огняна перехватила руку Есении у своих волос, резко повернулась.
— Рассказывай, что знаешь.
Рыжая опустила ножницы и искусный деревянный гребень, с которого струилась едва заметная прозрачная волшба. Покачала головой.
— Паршивенько ты слушала Любомира Волковича, Решетовская. Никогда ничего не рассказывай в машине. Даже у своих.
— Насколько всё плохо, Есень?
— Хуже бывало, не тревожься, — успокоила её полумавка. — С ним довольно людей, сдюжит.
У дверей машины дружно засмеялись квадровцы.
— Есения Вольговна, — прищурилась Огняна и недобро улыбнулась. — А подари-ка мне своих волос.
— Тебе все, или аршина хватит? — усмехнулась рыжая.
— Боги с тобой, мне прядь — на ловушку для нечисти.
Древлянка глянула в окно на мужчин, отхватила длинную прядь рыжих кудрей, вытянула из косы, скрутила и быстро сунула Огняне за пояс джинсов. Кода квадровцы и Соколович открыли двери в фургон, Есения, не моргнув глазом, протягивала Огняне зеркало.
— Вот так ты мне более по нраву, — пропела она.
Огняна провела рукой по непривычно длинным волосам, что доставали теперь почти до лопаток, хоть косы плети.
— Ты что наделала, блаженная! — крутнулась она к подруге. — Срезай немедля, нам нельзя с волшбой! Меня соседки сегодня же заложат!
— Не заложат, — бросил Соколович, усаживаясь на свое место. От него, как и от остальных, несло горьким табачным дымом.
— Ну да, у ифритки совесть обнаружится, — отрезала Решетовская, и пожалела о том раньше, чем договорила.
Мирослав страшно побелел, дернулся в сторону поднадзорной, но Есения вдруг совершенно непочтительно уцепилась в рукав его куртки по-птичьи острыми пальцами. И сказала, как пылью плюнула:
— Родню, Решетовская, не выбирают. Тебе ли не знать.
Огняна вдруг резко наклонилась вперед, едва не столкнувшись носом с Есенией.
— Зато предавать очень даже выбирают.
Мирослав не скрыл досады:
— Тебе с ней теперь жить неведомо сколько, потрудись не загрызаться.
— Я её не трогаю, — растянула нахальную улыбку Огняна. — Слова не говорю, Мирослав Игоревич. Верна долгу и приказу.
— Так слушай новый: наладь с девками нормальную жизнь. В каземате как в погребе с гадюками.
Огняна едва не захлебнулась возмущением, а Есения бессовестно захохотала:
— Вот так и бывает, Решетовская, когда воевода влюблен не в тебя. Привыкай, душегубка, мы всю войну от Елисея Ивановича страдали, тебя одну это лихо болотное обходило.
И засмеялась пуще прежнего.
— Бабы, Мирослав Игоревич, ба-бы, — философски протянул Даневич, хлопая по плечу закаменевшего Соколовича.
— И вообще, тоже мне, нашла предательницу, — продолжила Есения, отсмеявшись. — Так, дура твоя Полянская. Поверила кому не надо.
Мирослав Игоревич кивнул и отвернулся к окну. Рыжая тряхнула змеиными косами. Подумала, посмотрела на хмурого Соколовича и добавила со вздохом:
— И вторая — дура.
— Ты откуда знаешь? — зыркнула исподлобья Огняна.
— Сороки на хвосте принесли. Мне пора, Решетовская.
Мирослав Игоревич вышел из машины, подождал, пока подруги обнимутся, и пошёл в подъезд следом за Огняной.
— Опять проверка? — поинтересовалась Решетовская.
— Дверь, — скучно сообщил душегуб. — Поставить надо.
Пресловутая дверь лежала на полу, подмяв под себя Викины сапоги и Ксанкины тапочки. На диванчике посреди разгромленного коридора снова сидел Теф. Очень зло глянул на вошедших и непривычно-жестко, совершенно трезвым голосом спросил:
— Племяшка, к тебе совесть покурить там, или выпить заглядывает? Еще один выкрутас, и костьми лягу, чтоб ты себе проблем нагребла столько, сколько нам за эту неделю притаранила.
— Дверь поставлю, — снисходительно ответил Соколович. — Только инструменты возьму.
— У нас нет инструментов, — мотнула головой Огняна, которая давно уже изучила весь каземат и всю коммуналку до последнего клочка в малейшем закоулочке.
— Стол, — ещё более снисходительно объяснил Соколович и напомнил. — Там дружинники по ту сторону дежурят. У них всё найдётся.
Решетовская толкнула дверь в каземат, и душегубы застыли на пороге.
— Ну, пожалуйста, проверьте. Час назад были. Решетовская, говорю! Откуда мне знать подразделение, не представились. Посмотрите, может, к вам все-таки привезли? Решетовская! Огняна Елизаровна! — очень громко и очень спокойно говорила в трубку Полянская, держа у незрячих глаз мокрое холодное полотенце.
На волшебном столе сидел Воробей, долбил клювом доски и на удивление четко повторял:
— Надз-з-з-орщика позо-з-з-овите. В каз-з-з-емат пять сотен тр-р-р-иста. Надз-з-зорщика позовите…
Стол в ответ скрипел и покачивался, но птичку не затягивал — живых существ он не трогал.
Из шкафа с охапкой полотенец выглянула мрачная Зоряна:
— Ясь, что вообще кроме сухарей и белья туда передают? Где этот чертов Соколович, когда нужен! Воробей, скажи им…
Воробей посмотрел на двери и заверещал, предательница с детоубийцей обернулись. Ясна отняла от глаз полотенце и прищурилась. Попугай перепорхнул со стола на люстру, свистнул и издевательски протянул:
— Р-р-радошсть моя, я дома-а-а-а!
Лешак глянула на заалевшую Ясну, на Огнянины волосы и ядовито процедила:
— Так вы, стало быть, Мирослав Игоревич, Огняну Елизаровну прихорашиваться водили? На славу вышло, прелесть просто. В другой раз уж уважьте нас, убогих, предупредите, чтоб мы все полицейские отделения не тревожили.
Зоря хотела сказать еще что-то ласковое, но тут звякнула оконная рама — Полянская перемахнула через подоконник и загрохотала вниз по пожарной лестнице. Соколович закаменел, Лешак скривилась, метнулась к двери, потом к окну, крикнула:
— Ясь, обувка!
И швырнула во двор её сапоги.
Глава 20. Снег
Мирослав Игоревич поставил двери, соседи потеряли Охламона и кого-то из детей, нашли обоих спящими в обнимку в чужой комнате, сломали кран и починили свет, разбили три тарелки и купили кофемашину. Только глубокой ночью коммуналка утихла и разбрелась по комнатам, и сидящая в коридоре на диване Огняна вдруг с удивлением обнаружила, что осталась в полной тишине и темноте, в звенящем одиночестве.
Она отвела взгляд от стены, в которую глядела несколько часов, и которую больше не видела в кромешной тьме коридора, обхватила ладонями стылый лоб и положила голову на колени. Шумно втянула воздух через стиснутые зубы и с коротким стоном выдохнула.
Правда рухнула на неё не сразу, но — вдруг. С разбегу, с размаху, всей своей горестью и тяжестью. Есенины безжалостные слова всё звучали и звучали. Есенины зелёные глаза, одновременно жестокие и сочувствующие, как у лекаря, мерцали ответами на вопросы, которые Решетовской до смерти нужно было знать.
Как он.
Что с ним.
Когда закончится безнадежное «срок заключения не определён».
Кто всё это с ними сделал.
И зачем.
Об этом нельзя было думать, но Огняна больше не могла стоять у себя на горле. Невыносимая тревога била в виски, толчками гнала по жилам взбудораженную кровь и требовала выхода, решения, действия. Но коммуналка никогда не давала ей ни того, ни другого, ни третьего. Изведясь вкрай и почувствовав, что её наконец-то клонит в сон, Огняна шагнула в ненавистный каземат и запнулась на пороге.
В комнате, в полной темноте шел снег. Густой. Колючий. Насыпало уже по пояс. Белые косматые хлопья метались между шкафом и столом, у подоконника пушились крохотные вихри, на койках наросли сугробы. Пахло морозом. И было тихо, как всегда при снегопаде. Так тихо, что Огняне показалось — она оглохла.
Душегубка провела дрожащей ладонью по стене. Треснувшие обои, поцарапанный шкаф, на потолке чуть качается люстра. В каземате не бывает снега. Это не может быть правдой.
Годованец. Ну разумеется, это годованец, кто же ещё.
Но в сугробе виднелась едва заметная прозрачная Ясина ладонь, и Огняна с диким хрипом ринулась к её койке, утопила руки в снегу. Холодном, настоящем, невыносимо настоящем снегу.
— Полянская! Проснись! Немедля! Ясна! Зоряна! Зоряна! Вашу мать!
Она разгребала снег, ненавистный, проклятый снег, а он всё не убывал, и никак не показывалось лицо Ясны.
Огняна ненавидела снег. Больше всего на свете Огняна ненавидела белый безжалостный снег, в котором так тихо и так незаметно умирают люди.
— Да проснись же ты… Зоряна! Мирослав!!! — Огняна вскочила и кинулась к койке Лешак.
Снег мешал идти, снег мешал думать. Что-то гулко ударилось в окно. По снегу цепочкой пробежали и исчезли звериные следы. Огняну ухватили сзади за локти, дернули, отпустили. Усталый голос проскрипел над ухом:
— Что ж ты снова творишь, семя крапивное! Простынь-то в чем виновата!
— Откапывай! — прохрипела Решетовская, узнавая Лешак и бросаясь обратно к Полянской. — Откапывай её, дура! Снег! Снег!!!
Снег не даёт времени. Снег убивает ласково.
— Ты что, Решетовская? — Зоряна шарахнулась от пугающего Огняниного хрипа.
— Осень, Огняна, осень, — неожиданно ласково прошелестел Ясин голос. — Листья на березе желтые, яблоки на ветке сладкие, календула цветет. Нет снега, никто не замерз, все живые.
Не живые, никто не может быть живой. Она видела стрелы в шеях и глазах, и лилась кровь на белый, белый снег.
— Огняна…
Медленно, очень медленно душегубка подняла голову и огляделась. Она сидела на полу, сжимала в ладонях обрывки простыни и тряслась как в ознобе. По щекам ливнем текли слезы. Снега нигде не было.
— Мяты? — неожиданно строго спросила Лешак где-то справа от нее. — Пустырника?
— Конь-йаку! — рыкнул с Зориной койки Воробей и нахохлился.
Решетовская неуверенно поднялась на ноги, отпустила простынь, уверившись, что это не снег. Сделала шаг назад, ещё и ещё. Вжалась в стену и сползла по ней вниз. Ей в руки лег пушистый плед и ткнулась холодная чашка воды.
— Здр-р-ра, моя р-р-а, — грустно проворчал Воробей и ударил клювом по выключателю.
Лешак отошла к закрытому окну, зазвенела чашками.
— Прости меня, прости, пожалуйста, — истово зашептала Полянская, не отрывая глаз от душегубки.
Она сидела напротив Огняны на полу и казалась чуть ли не прозрачной. И лицо, и босые ноги, и даже рыжие волосы. Будто не ведьма, а душа водяная.
— Снег, — сказала Огняна занемевшими губами.
— Не стану больше, богами клянусь, не стану. Шкет говорил, но я не думала, что настолько! Я не знала, что так будет!.. Прости меня, успокойся, прошу, успокойся, чай у Зори возьми, Зоря лучше всех мятный чай делает!
Рыжая умоляюще сложила руки. Попугай прыгнул на пол, бросил у ног душегубки конфету. Подошла Зоряна, села рядом, протянула чашку. На полпути отдернула, сама отпила, снова подала.
— Не горячий, Огняна, пробуй.
Решетовская взяла чашку, ухватила протянутую к ней руку. Очень медленно осознавала чашку в одной руке и Ясину ладонь — в другой. Не дёрнулась. Не стала вытирать мокрое от слёз лицо. Только смотрела, смотрела, смотрела.
Дверь в каземат распахнулась с грохотом, и взмыленный Мирослав влетел внутрь. Остановился, глядя на Ясну на коленях перед душегубкой, на их совершенно внезапно соединённые руки. На взлохмаченную, ошалевшую Зоряну. И шумно, не таясь выдохнул.
— Снег, — пожаловалась ему Огняна.
Соколович кивнул, сделал шаг к окну. Рванул задвижку, выдрал её с гвоздями. Швырнул на пол и так же молча вышел прочь.
— Ты как? — спросила Зоряна Решетовскую.
— Снег ненавижу, — почти без голоса ответила Огняна. — В снегу умирают тихо. Так тихо…
…Они попали в засаду на окраине одной из вымерших деревень, на границе леса и жилых домов. Потеряли больше трети дружины и отбились чудом и жаждой выжить.
— Елисей! Елисей!!!
Огняна, зажимая рукой кровоточащую рану от шеи вниз к груди, носилась по окровавленному снегу. Звала, срывая до хрипа голос, переворачивала тела погибших, страшась увидеть его лицо. В голове то и дело поднималась кровавая вьюга.
Елисея нигде не было. В плен его взять не могли, значит — убит. Убит!
— Елисей!!!
Огняна в третий раз оббегала поле битвы. Падала, страшной силой воли поднимая себя из снега. Ей никто не помогал, некому было. Те, кто ещё мог двигаться, врачевали остальных.
— Елисей…
Силы заканчивались. Сейчас она упадёт. Нужно, чтобы кто-то продолжал искать Елисея. Нужно, чтобы…
— Елисей!!!
Она увидела не его самого — из-под снега едва заметные виднелись посиневшие пальцы. Но Огняна помнила его руки лучше своих, и узнала немедленно. Елисей лежал под огромной елью, засыпанный снежной шапкой, сорвавшейся в битве с её могучих лап.
Она бросилась по кровавому снегу, упала и поползла к сугробу, похоронившему Елисея Ивановича. Кричала его имя, руками разгребая снег. Добралась до мёртвого бескровного лица, обхватила синими от холода ладонями голову, сгребла снег с его груди и прижалась ухом к обжигающе мерзлому нагруднику. Ничего не услышала, завыла, попыталась содрать с него кольчугу. Потянула Елисея из снега и потеряла сознание, распластавшись на теле душегуба.
Её растормошил старый витязь Богумил.
— Жива, девка? Ну-ка, дай мне посмотреть на сокола нашего.
Огняна послушно откатилась с холодного тела Елисея и отползла в сторону. Богумил вынул меч, отёр рукавом от крови и влаги, поднёс к губам Елисея. Меч едва заметно запотел. Огняна всхлипнула.
— Не реветь. Выходим мы Елисея Ивановича, выходим, — проворчал дружинник.
Кряхтя, когда подводила раненая нога, Богумил вынул Елисея Ивановича из сугроба, взвалил на себя. Решетовская подхватила Елисея под другое плечо, и вместе они поволокли его по снегу, огибая погибшие.
Елисей был слаб, и тяжесть его была страшна — казалось, уже не живого человека несут. Надежда была на Ратмира, вся надежда была на Ратмира. Он умел врачевать как никто другой.
— Ратмир! Ратмир! — Огняна передала Елисея на руки двум подоспевшим витязям. — Ратмир!!! Где Ратмир? Никто не видел Ратмира?
Она протискивалась между стонущими ранеными, звала Ратмира, как недавно — Елисея.
— Вы не видели Ратмира? Вовка, где? Вов? Что… нет…
Ратмир лежал на подбитом мехом плаще. Молодой, спокойный. Очень красивый. Очень белый. Огромная рана разрубала грудь. Владимира стояла над ним, и чёрные волосы были распущены, как у вдовы. Она была каменная лицом, а по камню текли слёзы, смывая кровь.
Земля плохо держала Огняну и вот-вот должна была предать, но Решетовская провела грязной рукой по лицу и осталась стоять на ногах. Ратмира нет, и Елисея может не стать в любой миг. У неё не было права на слабость.
— Где Игорь Мстиславович? — спросила она о втором воеводе.
— Стрела голову пробила.
— Тогда так. Выставить дозоры, лазутчиков в округу — Зореслава, ты отвечаешь. Выслать за подмогой — Глеб, отправь Любаву, ежели жива. Тяжелораненых отнести в избы — кто из витязей? Святослав Богданович, ты, — тихо приказывала Огняна стоящим рядом дружинникам, и те кивали. Её голос был сорван, но очень елисеевские ноты не позволяли ослушаться. — Кто может ходить и не может лечить — утеплить дома, заткнуть все щели. Поищите по погребам, может, есть какие припасы, раненым первым. Это Ладислава, Неждан и Данко. Возьмите витязей, кто ходить может, смотрите, куда ступаете – под снегом ифриты могли оставить лихо. Потом только хоронить.
Дружинники, с трудом передвигая ноги, пошли выполнять приказы. Невыносимая усталость накатывала на Огняну. Она подошла туда, где на подбитом цигейкой плаще лежал залитый кровью Елисей. Зеленоглазая Есения стояла перед ним на коленях.
— Есень, отходи. Тебе самой помощь нужна, — негромко прохрипела Огняна, будто не она держалась на одной лишь силе воли. Остановила идущего мимо витязя. — Помоги. В избу его.
В студёную избу вносили тюки с соломой, на них и на лавки клали раненых. Кто-то забил соломой окна, кто-то вынес пустую колыбель. Елисея Ивановича уложили на широких полатях, и Огняна села рядом с ним. Борясь с подступающим мороком, принялась с трудом стягивать его холодную и мокрую от снега и крови кольчугу. Среди кровавого тряпья она обнаружила рану в боку — нехорошую, простуженную. Елисей едва заметно дышал, и его губы были пугающе синими.
Решетовская разорвала пополам свою запасную рубашку: одной частью заткнула рану в боку Елисея, другой — свою на груди. Кто-то оставил рядом лоханку со снегом и тряпками. Огняна топила руками снег, дула на него, чтобы хоть немного растаял, мыла заиндевевшими ладонями рану Елисея и заклинала себя ни о чем не думать.
Кто-то решительно сел рядом с ней.
— Если ты сейчас умрёшь, ему не поможешь, — зашипела Владимира и сунула Огне одну из склянок Ратмира. — Приведи себя в порядок, я с ним.
Решетовская цепко ухватила заветный пузырек и хотела уже капнуть на рану Елисея, но Владимира грубо отпихнула её и принялась накладывать на бок наставника снег. Не тратя времени на споры, Огняна растёрла несколько драгоценных капель по краям своей раны, ещё несколько капнула на язык и застонала от облегчения.
— Так-то лучше, — строгая каменная Володя отобрала склянку и брызнула на промытую рану Елисея Ивановича, а потом ему в рот. — Тебя перевязать. А его согреть нужно. Я видела на печи половики.
Володя подхватила с пола оставленные склянки и пошла к тем, кому была нужнее, а Решетовская бросилась к печи. Сняла плетеные из тряпья половики, укрыла Елисея. Наскоро скинула кольчугу, перетянула себе грудь и шею грязными остатками рубахи.
— Поешь, дочка, — сказал кто-то, ставя рядом с ней глиняную миску. Решетовская кивнула и сунула миску под полати.
Вокруг ходили, говорили, стонали и кашляли, но она никого не слышала. Растирала руки Елисея, и грудь, и ноги, плача от усталости и слабости, пока из могучей груди душегуба не вырвался первый кашель. Синие губы стали сначала пурпурными от прибывшей крови, а потом на глазах — розовыми, кожа под её руками теплела. Огняна всхлипнула и немедленно укрыла Елисея до горла всеми половиками, которые ей достались. Поманила к себе Есению.
— Посмотришь за ним?
Рыжая молча кивнула и села прямо на пол в головах у бесчувственного воеводы. Огняна накинула кольчугу, подпоясалась мечом и вышла из избы. Обошла все занятые дружинниками дома. Проверила, все ли раненые в порядке, стоят ли дозоры, есть ли еда. Очень коротко прижалась головой к плечу старого Богумила, поморщилась, глядя на вспоротую ногу Ивана Ратмировича. Беловолосая Зореслава, едва расставив дозоры, тяжело опустилась рядом с раненым мужем. Из-под алеющей повязки на голове у неё сочилась кровь. Огняна положила перед ней пару засохших лепешек и вышла за околицу.
Уже хоронили.
Воинов полагалось предавать погребальному костру, но пламя во время войны не горело. И потому кладбища росли в лесах и степях огромной склавинской земли. Павших оборачивали в саван и клали в сырую землю, чтобы потом вернуться.
Лопаты не брали промерзшую землю, и дружинники рыли мечами. У края одной из открытых могил на холодном зимнем ветру стояла полураздетая Владимира. Чёрные волосы на грязной окровавленной рубахе выглядели так страшно, что Огняне стало не по себе. Будто Володя сейчас сама шагнёт за Ратмиром.
Они проводили его вдвоём.
— Доброго пути, — Огняна бросила горсть земли и отошла, закусив губы.
— Доброй дороги, любимый. До встречи, — шепнула Владимира, бросая свою горсть.
Вместе душегубки вернулись к избе, где метался в горячке Елисей Иванович. Забрали у Есении лоханку со снегом и тряпки, перевязали рану, снова растирали, поили водой и лекарством, но жар не спадал. Ратмир справился бы с недугом воеводы на раз, но Ратмира больше не было.
Владимира то и дело уходила к другим раненым, а Огняна неизменно оставалась с пылающим Елисеем. К полуночи измучились все трое. Владимира уснула у ног Елисея Ивановича, Огняна — у его плеча.
Она проснулась от того, что Елисей был жарок, точно печка. Он больше не метался, но дышал тяжело, со свистом выталкивая воздух из простуженной груди. Огняна влила в горячие потрескавшиеся губы лекарство, ухватила тряпки, что плавали в лохани с талой водой, положила Елисею на лоб.
— Что ты, хороший мой, что ты, — приговаривала она, обтирая его горячую кожу. — Во снегу гора, во горе нора, в норе свет светится. Ты на свет идёшь, жар снегу отдаёшь. Рот, ключ, замок…
Жар спадал, дыхание больного выравнивалось. Огняна ещё дважды повторила заговор, и на третий раз очень тихий, даже отголосок голоса, не голос ответил ей:
— Огня…
— Тише, береги силы. Как ты? Пить? Сейчас.
— Кто у меня в ногах?
— Владимира.
— Почему она не с Ратмиром?
— Нет Ратмира, Елисей. И много кого больше нет. Мы потеряли треть дружины, половина оставшихся — тяжко ранены. Трое или пятеро не доживут до утра, остальные — как боги решат. Пей.
Он тяжело втянул воздух и все-таки не сдержал стон, перешедший в кашель.
— Юнцы? — потребовал Елисей. — Кто выжил?
— Никто. Детей порубили всех.
Елисей зашёлся кашлем. Владимира вскинулась в его ногах и на ощупь поползла к воеводе.
— Елисей Иванович, как вы? — зашептала она, звеня склянками Ратмира. — Я сейчас. Выпить надо. Вот так. Это сон-трава, уже можно и уже нужно. Один глоток. Вот так.
Елисей послушался своих душегубок, не переча. Закрыл глаза, позвал Огняну.
— Я с тобой, — шепнула она и прижалась к его плечу.
Ещё несколько часов долгой зимней ночи всё было тихо. А со вторыми петухами дозорные протрубили тревогу.
Глава 21. Свобода
…Опоенный сон-травой, Елисей Иванович проснулся лишь к обеду. В избе стоял тихий гомон — привычный, баюкающий. Кровь тяжело била в виски, и жгло огнём раненый бок. Глинский пошевелился, улыбнулся ладони, легшей на его лоб, открыл уставшие нездоровые глаза.
Ладонь была Владимиры.
— Долго я спал? — спросил он сипло.
Холодная глиняная миска прижалась к губам.
— Пейте Елисей Иванович, вода. Долго вы проспали, солнышко в зените.
— Огня где?
Владимира не ответила и отвела глаза. Потянула вверх его рубаху, обнажила перетянутый тряпьем бок наставника.
— Вас перевязать надо.
Елисей зарычал, и, подняв себя на руках, сел на кровати. От движения бурая кровь расцвела на повязке. Владимира ахнула, потянулась руками к ране. Гомон в избе утих, дружинники все как один спрятали глаза.
— Где Огняна? Где моя Огняна?!
Володя увернулась от его рук и бросила в таз с талой водой тряпку.
— В плену, ежели жива, — ответила она жёстко. — Со вторыми петухами напали ифриты, она дружину на сечу повела. Любава привела отряд Любомира Волковича и Владимира Ярополковича. Мы отбились, но Огню ифриты забрали с собой.
— Погоню отправили? — Елисей поднялся. — Да пусти ты!
Любомир Волкович появился в дверях мрачнее тучи.
— Дружина, на построение, — приказал он негромко.
Дружинники один за другим просочились прочь из избы.
— Порубана погоня, в пяти верстах отседова, — сказал Любомир, подходя к Елисею. — Огняны среди них нет. Уходить надо немедля, сюда идут ифриты, много и свежие. Мы людей ни за что положим, Елисей. Там полки несметные.
Елисей Иванович, тяжело завалившись на бок, спустил ноги с полатей.
— Забери моих, — попросил он. — Здесь тропка через болота идёт, можно выйти к столице радимичей. Лазутчики по кочкам проведут. Я останусь. Володя, зелий отдели.
— Не отделю, — огрызнулась она. — Я не спасла Ратмира, я не уберегла Огню. Вас не отдам.
— Володь, давай без этого сейчас, — Елисей тяжело, но вполне уверенно поднял звенящую голову. — Я пару дней в лесу оклемаюсь и двинусь за ней.
— Ты сдохнешь на морозе, — возразил Громыка. — А с тобой останутся люди, и, ежели не околеют, то их перерубят ифриты.
— Со мной никто не останется, — покачал головой Глинский. — Без вас сложится.
— Как же я вас ненавижу, — тихо призналась Владимира Елисею и дождалась кивка от Громыки. — Вот это выпейте, Елисей Иванович, это силы укрепит.
Не ожидая подвоха от собственной душегубки, Глинский покорно глотнул содержимое склянки. Мотнул головой, потёр лицо. И упал спящим.
У Ратмира была особая сон-трава — ни тоски, ни сновидений. Елисея Ивановича положили на носилки и унесли по кривой тропке через болота. Три дня его держали опоенным, пока не ушли достаточно далеко от проклятой безымянной деревни. Любомир Волкович спас его: у раненого Глинского было не так много возможностей выжить в окружении у ифритов. Но Громыка терпеть не мог вспоминать о тех днях. Будто это было неправильно. Будто он предал Огняну. И даже от того, что он со злости велел повесить всех пленных ифритов, легче никому не стало.
Елисей проснулся в тяжёлом поту, обвёл каменный мешок княжеских казематов бессмысленным взглядом и зажмурился, возвращаясь в действительность. Не болело тело, и голова была почти что лёгкой. Война закончилась, а с тем страшным днём роднило только одно: Огняна по-прежнему была далеко от него. И по-прежнему была в опасности.
Жадно испив холодной несвежей воды, Глинский плеснул остатки себе на лицо и бросил ковш обратно в дёжу. Растёр по лбу холодные капли. Подошёл к единственному оконцу в их каменном мешке. Крохотное, размером с кулак, оно у самой земли выходило на внутренний двор Трибунала. Елисей Иванович уперся руками в стену, подставил голову холодному ночному воздуху. Дышал, унимая взбесившееся сердце.
У него было совершенно ясное чувство — будто его на всём скаку выбили из седла, и он упал на землю грудью, так, что вышибло дух. Беспомощный, неподвижный, без толку копящий бесполезные силы. А она там одна.
Снова одна.
Когда бы не пепелище на краю Синеграда, Елисей, наверное, был бы спокойнее. Разумнее. Вывереннее. Не боялся бы рискнуть. Но сизый пепел, который он растирал тогда по немеющим ладоням, въелся в душу княжича Глинского. И что с того, что Огняна оказалась жива? Он был до конца дней своих отравлен животным ужасом потери.
Но страх — это хорошо, это правильно. Душегуб должен бояться. Пока боишься — живешь, перестанешь — убьют.
Елисей знал, что не уснёт теперь — ни разу ещё не удавалось. Будет смотреть, как светлеет крошечный клочок двора, что виден из оконца. А с рассветом проснётся Громыка и будет изображать шута горохового.
Глинский ошибся — Любомир Волкович проснулся далеко до света. Заорал так, что соловьи в рощице около Трибунала умерли, скатился с деревянного настила и принялся шарить руками по полу.
— Любомир, здесь нет стрел, — хмуро сказал ему Елисей, не отрываясь от окна. — И война закончилась.
— Ифриты в городе, — сиплым от сна голосом возразил богатырь, пытаясь перевернуть настил.
Он сейчас совсем не был похож на волка. Ни капли. Елисей зажмурился и сжал ладони в кулаки. Холодный камень оцарапал костяшки.
— Нет никого. Это сон, Любомир. Мы у князя в каменном мешке, война закончилась.
Любомир поглядел на Елисея внимательно, даже подозрительно. Мотнул головой и пошёл к дёже с водой. Вынул ковш.
— Пить хошь?
Глинский, по-прежнему не поворачиваясь, покачал головой.
— Агась.
Богатырь подхватил огромными лапищами тяжёлую дёжу и перевернул на себя. Вода плеснула, хлюпнула и растеклась по полу к золочёным сапогам не дрогнувшего Елисея и под дверь.
— Ты озверел! — дверь открылась, и к ним заглянул надзорщик. — Ежели тут заведётся плесень, я тебя сам вздёрну!
— Елисей Иванович осушит, — отмахнулся Громыка, — он у нас по ветрам большой мастак.
Елисей дёрнул уголком губ и мысленно пожелал себе сегодня терпения. Поискав спросонок лук со стрелами, Любомир Волкович обыкновенно бывал ещё веселее прежнего. Никакие угрозы Глинского не могли остановить его красноречие.
Так минуло несколько часов.
— Громыка, гуляй, — старший надзорщик открыл двери в их каменный мешок, когда Любомир Волкович, хохоча сам с себя, рассказывал мрачному товарищу какую-то жутко потешную быль.
Елисей выровнялся и подобрался, но вставать с деревянного настила не спешил.
— О, друже, свобода! — обрадовался Любомир, подхватываясь. — Ну сколько ж можно, в самом-то деле! Я здесь отсырею скоро, в этих ваших подвальчиках, их же никакой волшбой… Елисей, потопали. Щас мы…
— Глинский остаётся, остальные тоже пока здесь почивают, — оборвал надзорщик. — За тебя, Любомир Волкович, просили.
Воеводы переглянулись.
— Папенька, — Любомир едва не расплылся от удовольствия. — Не горюй, Елисей Иванович, я за всем пригляжу и завтра весточку пришлю. Рыжую найду, пожарище навещу, лесных обоих на всякий случай отчитаю.
Новостей от Громыки не случилось ни назавтра, ни через три дня. Елисей почти перестал спать. Ходил от одной неровной стены к другой, сбивая о них кулаки. Есения ещё могла не найти ходу в каменный мешок, но Любомир не мог. Надзорщики, что приносили Глинскому еду, на вопросы о Громыке и Есении только головами качали — не видали, не слыхали. Будете пряники, Елисей Иванович? Зореслава корзинку притащила.
В сыром подвальном воздухе отчётливо пахло бедой.
Княжий гнев поутих лишь к середине второй седмицы, когда ошалевшим Глинским можно было, в общем-то, поджигать стрелы. Шагнув за порог каменного мешка, Елисей первым делом увидел, как из соседнего каземата на неверных ногах выходит Иван Ратмирович. Душегуб тяжело опирался на странно-растерянного Неждана. Младлена стояла рядом у стены, согнувшись под какой-то непомерной тяжестью. Ещё двое сидели на полу, белые, что первый снег.
Похолодев, Елисей Иванович бросился к друзьям. Он слишком хорошо знал крутой нрав великого князя Игоря: с этого станется провести опальных дружинников по застенкам пыточных казематов.
На третьем шагу Глинского ударило застарелым сивушным духом. Душегубы были пьяны в дым.
— Сукины дети, — не выдержал Елисей и рассмеялся от облегчения.
— С-слова выбирай, мальчиш-ска, — прошипела пьяная Младлена. Голова у неё не держалась на шее и вращалась что меч в умелой руке. — Молоко на губах-х не обс-сох-хло.
— А у тебя — медовуха, — не остался в долгу мальчишка.
— Гадёныш-ш.
Из подземелий Трибунала Елисей вышел с тайной надеждой, что Есения прячется от папеньких гридей по лесам, а Любомир точно так же напился. Громыка-сволочь нравился ему гораздо больше, нежели Громыка — пожива для стервятников. В конце концов, это Любомир однажды так упился, что пропил боевой стяг, и не был наказан только потому что знамя было не душегубов — то ли верховых, то ли стрелков.
Но в светлом хороме край Синичанки не было и следа обоих душегубов.
— Не пожаловали охальники ни разу, — виновато пролепетала самобранка. — Посыльные из казарм прибегали — Любомира Волковича искали, да и всё.
В столице Елисей очень быстро выяснил, что душегубы Громыку обыскались, да и о Есении никто ничего не слышал со дня драки у княжего терема или около того. Раздобыв себе коня, Елисей бросился к Мирославу.
В неполных казармах было столько дружинников, что хоть по головам ступай. Семилетка Бажена ездила на широких плечах молодого надзорщика, то и дело понукая и покрикивая: «Эге-гей!»
— Зореслава, уйми чудо-юдо своё! — требовал воевода надзорщиков. — Не ребёнок, а веретено! Как явится Всеслав Глебович с проверкой, мало никому не покажется!
— Она на будущий год к нему в юнки идёт, пущай привыкает старикашка, — отбрила Зореслава, укладывая очередную корзинку для душегубов. — Ой, Елисей! Выпустили! А Иван?
— Пьян в дубину, приползёт позже, — не стал щепетильничать Глинский. Зореслава в ответ заливисто расхохоталась. — Громыка появлялся?
— Да откуда, с вами же был?
— Есения?
— Не видала ото дня драки. Разослать гонцов во все концы, най разыщут?
— Разошли, Зореслава, будь другом. Мирослав Игоревич здесь?
— Дрыхнет, — ответил кто-то из надзорщиков. — Вон их казарма, пятый вход по леву руку.
— А что это спит наш месяц ясный, да среди бела дня?
— Ай, чего-то там за поднадзорными бдит днями и ночами, бес его угадает. Не будите, Елисей Иванович, он злой что аспид, как не выспится. А не высыпается, почитай, которую седмицу.
В пустой светлой казарме надзорщиков спал один лишь Мирослав. По привычке всякого, кого то и дело будят среди ночи — в портах и рубахе. Елисей потряс надзорщика за плечо.
— Мир, проснись.
Соколович открыл совершенно не сонные глаза, напряг затекшую шею, потёр рукой. Убрал расшитое теплое покрывало и одним прыжком оказался на ногах.
— Здоров, — буркнул Мирослав Игоревич, положил руки на пояс. На пальце блеснула золотая печатка Верви. — Рад видеть в добром здравии. Твоя жива, печальна, зелье пьёт.
Долгий сон не сделал Мира добрее. Быть может, когда бы разбудил его не Елисей, было бы лучше. Соколович хватил из сапога нож, метнул под ноги побратиму. Елисей выдернул глубоко вошедший в дерево клинок — тот самый, что оставлял Огняне.
— Почему он у тебя?
— Долго сказывать. Но ещё раз оставишь ей оружие — в морду дам, Елисей Иванович.
Глинский пристально поглядел в прямые глаза Мирослава, ища там хоть намёк — знает о Громыке, скрывает что и в этот раз? Ржавчина ест и самые добрые клинки, но это ведь был Мир. И подозревать его до комка в горле противно. Елисею всегда хотелось видеть Мирослава среди близких друзей, да не сложилось. А теперь и не сложится.
Соколович склонил голову на бок.
— Что случилось, Елисей? — спросил он каким-то давно забытым голосом, и Глинский вскинул на побратима острые внимательные глаза.
— Любомира Волковича и Есению рыжую найти не могу.
Соколович, если и удивился, то виду не подал.
— Рыжая была на следующий день, как вас в казематы бросили, просьбу твою передала. Больше не видал, Громыку не видал вовсе.
Мирослав подумал, прикинул что-то. Бросил: «Жди» и пошёл прочь.
Вернулся надзорщик быстро.
— По нашим бумагам не проходили.
Глинский благодарно кивнул и попрощался взмахом руки, но у самого выхода его догнали другие слова:
— Решетовская тоже не сразу по ним прошла.
Елисей развернулся на месте, вопросительно поднял бровь. По тону казалось — друг перед ним, но по всему, в чем Елисей Мирослава подозревал, выходило аккурат наоборот. Соколович в ответ чуть насмешливо дёрнул уголком губ.
— Бывай, Мирослав Игоревич.
Слова Мирослава прочно засели в голове у Елисея, и из казарм он ринулся в Трибунал. Страх за друзей стал невозможно сильным. Это Огняна наверняка нужна древлянам живой. А одним душегубом больше, одним меньше…
— Никакого заседания не было сегодня: ни разбирательств, ни приговоров, — в третий раз бесстрастно повторил худосочный писарчук и выдавил улыбку.
Елисей чертыхнулся про себя и утерпел, не приложил писаря лбом о стол, за которым тот сидел, невозмутимо жуя кончик гусиного пера. Вместо этого он ударил ладонью по разбросанным грамотам, да так сильно, что чернильница подпрыгнула и расплескалась. Писарь возмущенно что-то заклокотал, но Елисей вышел в коридор Трибунала, грохнув за собой дверью. Раздраженно дернул подбородком, застегнул воротник накидки — холодно было. В конечном счёте, сам виноват. Следовало успокоиться, прежде чем рваться в Трибунал. Глядишь, на трезвую голову и нашёл бы ключики к судейским.
Двор Трибунала встретил княжича басистым гоготом. Дежурные витязи что-то живо обсуждали и смеялись, закидывая к небу головы. Увидев воеводу Елисея Ивановича, утихли, оправили кольчуги, копья взяли как положено.
— Вольно, — отмахнулся Глинский. — Любомир Волкович давно встречался?
— Дня четыре назад, Елисей Иванович! — радостно отбил витязь.
— Где? — пожалуй, вышло чересчур поспешно и резко.
— Не положено, Елисей Иванович, — спрятал глаза витязь. — Вы это… не выдавайте меня, дурака. По светлицам Верви ходил, душегубку рыженькую искал. Не вспомню имя.
– Да не пужайся ты, – недовольно проворчал товарищу второй витязь. – Этим… – он сдержал ругательство, – душегубам… всё как с гуся вода, так что и тебе не достанется, замнут коль что. Хоть Вервь, хоть сам князь.
Елисей почувствовал, как мелкими иглами покололо ладони. Меньше всего он ожидал, что Любомир окажется где-нибудь в казематах Верви. Потому, должно быть, никто и не рискнул передать от него весть — Вервь была скора на расправу, а ушей имела немеряно.
В большом расписном терему, куда вхожи были лишь те, кто носил на пальцах золотые печатки с особым знаком Верви, Глинский вежливо поинтересовался, не брало ли уважаемое сообщество славных душегубов Любомира Волковича да Есению Вольговну, и не желает ли возвратить.
И вот тут оказалось, что не брало.
— Домой ступай, — шепнула ему на ухо одетая в ненашинское молодица, лебедью проплывая мимо. — И быстро.
Делать нечего — Елисей Иванович вернулся в свой чертог в Синичанке. Так или иначе, а гонцы от Зореславы все вести должны были нести туда.
В чертоге по-прежнему никого не было, но стены ёжились, ставни недовольно скрипели и покряхтывала печь в белых изразцах.
— Что такое? — потребовал Глинский. — Что случилось?
Самобранка горестно вздохнула, гадливо потрясла уголочками.
— Вольга был. Елисеюшка, он подарочек оставил.
На скатерти, посеревшей так, будто её годами не отбеливали на солнце, соткался из воздуха клубочек золотых ниток.
— Вот как, стало быть, — и хмурое выражения лица Елисея расправилось, разгладилось от весёлой злобы, хлынувшей из самого сердца. — Сготовь всё для бани. И лучшую одёжу.
Самобранка, пустив рябь по ниточкам, не рискнула напоминать яростному княжичу, что то не её работа. Всё приготовила, и сверх того отыскала в дальних сундуках проложенный золотом пояс Ивана Глинского — знак старшего в роду, что Елисей ни разу не надевал. Не было ни повода, ни надобности. А тут, вишь, сгодился.
Вымывшись и облачившись в княжеское и воеводское, Глинский проверил ласковыми пальцами каждую стрелу в колчане. Натянув тонкую полоску телячьей кожи, довел до звенящей остроты подсаайдачный и засапожный ножи. Сменил тетиву на луке. И только вооружившись, дивно спокойный, Елисей Иванович взял со стола клубок золотых ниток и бросил на пол.
Глава 22. Моровая изба
Клубок оказался с норовом — трижды обежал чертог Глинских, промчался сквозь Синичанку, покатился в рыжеватый осенний лес, покружил вокруг сосен, попрыгал по болотным кочкам и, наконец, выскочил на опушку к черной моровой избе на высоченных дубовых пнях. Побитая непогодой, чуть кривоватая, она мрачно темнела среди развеселых золотисто-зелёных берёзок.
Елисей спешился, бросил поводья на новенькую коновязь, где уже стояло двое каурых. И стал перед жуткой избой, что лист перед травой.
В моровых избах давно не хоронили — на то были погребальные костры. Но в войну, в зиму, случалось, проще было срубить избу, чем лопатой или мечом бить заледенелую землю. Особенно, когда мороз лютый, а мёртвых много. Покойников оставляли, просили дождаться, обещали вернуться и похоронить. Да, видать, к тем, кого в этой избе оставили, вернуться было некому.
Качнув головой, Елисей Иванович представил, как в одной горнице с мёртвыми будет слушать о свержении великого князя. Занятные места для разговора выбирает Беляй Глебович. Хорошо хоть в древлянскую столицу мчаться не пришлось.
Золотой клубок у ног Елисея растаял, и княжич услышал знакомый голос:
— Заходи, Елисеюшка, поднимайся, деточка!
Душегуб улыбнулся злобно и приторно. Отошёл от коновязи, сел под берёзоньку напротив избы, воткнул стрелу в землю. На опушке было прозрачно-тихо, нежно-солнечно и до одури спокойно. Елисей глянул на пламя, что взметнулось вокруг его стрелы, потом на черные бревенчатые стены и покосившуюся крышу. Поднял голову и позвал: негромко, а всё же чуть насмешливо:
— Выходи, Беляй Глебович, коль поговорить хочешь. В избу не пойду, мертвяков боюсь. Говорят, они подслушивают да подглядывают.
В избе зазвенели горшки, застучали тарелки и кошка замурлыкала — так громко, что под берёзоньку донеслось. Елисей вынул нож, поднял с земли прутик и принялся затачивать ветку.
— Вот же изжога ты, зёрнышко пшеничное, — вздохнули в избе.
На опушке закричала птица. Елисей, едкий и глумливый, зевнул и отложил заточенную веточку, взял другую. Заточил, взял третью. Подумал — что за детские забавки у Беляя Глебовича, право слово. То ли к старости помутнел разумом, то ли задумал что-то особое, что Глинский с первого раза и не раскусил.
Злотый Беляй Глебович состоял советником при древлянских князьях и был человеком известным, богатым и уважаемым. Славное имя, древний род, чин высокий. С родителями Елисея, знатными древлянскими княжичами и душегубами, Беляй приятельствовал, но дружбы не случилось: на пирах и торжествах виделись, но слишком уж разными путями по жизни шли. Елисей знал о Беляе не так уж много, но помнил его умным, сильным и злопамятным.
Голос Злотого снова разнёсся по опушке, пробежался по деревьям, растаял в небе:
— Не устал, Елисеюшка?
— Да нет, — пожал плечами Глинский и воткнул в землю бог весть какой по счету прутик.
Кто-то вздохнул над самым ухом у душегуба, затем ещё раз. И ещё, и ещё, а потом перед ним выросла юнка лет десяти с чёрными в смоль волосами, полупрозрачная, точно русалка. Елисей только и успел вскинуться, как прозрачный ифритский всадник на скаку пролетел мимо и, не замахиваясь, будто венчик ромашки, снёс девочке голову.
— Чур меня! — зло молвил Елисей.
— Помнишь её? — прошептал то ли человек, то ли змей.
— И что с того?
— Да ничего, — шепотом рассмеялся голос. — А его?
Полупрозрачный дружинник с безумными глазами бросался на своих — таких же призрачных Ратмира, Владимиру и Огняну. Душегубы уворачивались и никак не могли заломать товарища.
— Как его звали, Елисей, ты хоть помнишь?
— Чур меня! — рыкнул Глинский нетерпеливо. Он тяжело дышал, и мелкая морось пота покрыла лицо.
— Помнишь, стало быть. И почему он разума лишился — тоже. И кто его послал в ту засаду, ты тоже помнишь! — завыл истошно голос. — А теперь смотри! Смотри, Елисей Иванович!!! Во все глаза смотри!
— Не испугаешь, — мотнул головой Елисей, но только беспомощно сжал рукоять меча, когда перед ним на подбитый цигейкой плащ Владимира уложила мёртвого Ратмира.
— Чур меня!
Двое витязей — родные братья — летели со скалы, изуродованные и окровавленные. Их мать в пустой избе валилась на пол. Вокруг неё суетились принёсшие весть калеки-душегубы, а потом вдруг прекратили и закрыли ей мёртвые глаза.
— Чур меня!
— А как же Елисей? — сказала мама, перед тем как захлебнуться кровью из простреленной груди. — Иван…
Отец лежал у неё на плече, не дыша.
— Чур меня! Чур меня!
Елисей взмок от пота, и ужаса, и боли. Он знал, понимал, что это морок, но не мог ни отвести глаз, ни унять бешено колотящееся сердце.
— Ты не уберёг, — ласково сказал змеиный голос, будто по голове погладил. — Знаешь, скольких? Знаешь?
Душегубка с отрубленными ногами ползла по лесу и выла волком, оставляя за собой кровавый след.
— Чур меня.
Дюжина детских тел в душегубском облачении.
— Чур меня…
У Елисея сбоило сердце. Он всё напоминал себе — это морок. Нужно устоять. Они все не настоящие, это было давным-давно, и он искупил, и спас гораздо больше людей, чем погибло по его вине.
— Не искупил, — вздохнул голос. — Вот это — не искупил.
Двое ифритов, гогоча и переговариваясь, ладили верёвку на шее у измученной, избитой девчонки с накоротко обрезанными волосами. Девчонка дралась и кусалась, и это только больше веселило опоенных ифритовской дурью палачей.
— Огняна, Огня моя…
Этот морок Елисей не прогнал. Не мог или не хотел. Он должен был увидеть, что с ней произошло, потому что её плен — без него, половина шрамов — без него. А он ведь обещал, клялся. Себе и богам клялся уберечь её.
— Не уберёг, — подтвердил голос.
Елисей не зажмурился, когда ифриты дёрнули верёвку, и Огняна забилась в петле.
— Огня, маленькая моя, мавка моя…
— Язык бы тебе отсох, Елисей Иванович. Твоя оборванка и на волос не так умна и красива, как мавка, — прошипел голос. — Ты гляди, гляди. А ещё вот на это погляди…
— Чур меня, чур меня, чур меня!!! — заорал Елисей, а змеиный голос засмеялся:
— От вины никуда не деться, Елисей. Сам с собой носишь.
— Сам ношу — сам и оставлю, — зверем зарычал княжич.
Дёрнув из сапога нож с обережными знаками, Глинский взметнул руку и, яростно зашептав заговор, упал на одно колено, с силой воткнув лезвие в землю между собой и мороком.
Все истаяло, распалось, туманом по лесу унеслось.
Елисей Иванович поднялся и вытер нож о штанину. Его лицо было совершенно мокрым от пота.
— Славное наследство тебе родители оставили, — вздохнул теперь другой голос — Беляя Глебовича. — И волшбы полные закрома, и ножик не из слабых. А на это что скажешь?
Из моровой избы выскользнул здоровенный черный кот со стальными усами и когтями — зловещий баюн. Котяра сощурил желтые глазищи, прыгнул, свернулся клубком и покатился к Глинскому. Душегуб рванул из ножен меч — пробовать на себе баюновские когти желания не было, а мурчание слушать — и подавно. От того сладкого мурлыканья мутится разум, а железные клыки тем временем рвут плоть наживо. И потому Елисей в сердцах рубанул острым клинком по пушистому клубку, лишь только рука достала. Баюн завизжал, захрипел, ухнулся под ближайшее дерево, забрызгав кровью опавшие листья.
— Да что ж ты творишь, межеумок, это ж котик мой любимый! — возмутился голос Беляя.
— Зачем тогда любимых под мечи вперед себя посылаешь?
— У тебя учусь, у тебя, деточка. Ну что ж, твоя взяла. Поговорим.
Дверь в моровую избу отворилась, и Елисей почувствовал злобное облегчение — сподобился старик. И почти сразу замер, будто его окатили холодной водой.
На пороге избы стояла Есения. Как рассвет красивая, в княжеское облачённая. В косах рыжих — ленты изумрудные, на очелье богатом — изукрашенные птицами древлянские колты в три ряда.
— Ты?..
Глинский вскочил одним прыжком, неверяще глядя на бывшую юнку.
— А вы чего ожидали, Елисей Иванович? — рыжая спустилась по деревянной лесенке по-душегубски справно и по-мавочьи красиво, ступила на опавшие берёзовые листья. — Что я отца предам, да весь род свой?
— Чур меня!
— Я не морок, Елисей Иванович, — обиженно протянула Есения.
Глинский склонил голову, пристально разглядывая рыжую — нет ли синяков, не пытаются ли что сказать малахитовые мавочьи глаза. Есения — его Есения — предать не могла. Он знал её с десяти лет. Он был с ней рядом, когда ей было хорошо и плохо, когда она смеялась и хотела умереть, когда влюблялась и ненавидела. Глинский знал о своих юнцах всё.
— Чем они тебя держат? — спросил он, подойдя вплотную к полумавке. — Любомиром? Огней?
На Елисея дохнуло лесом и ветром, с головы до ног окатило издевательским смехом.
— Я не верю тебе, — твёрдо ответил этому смеху Елисей.
— Зря, — Есения обошла наставника по широкой дуге, порушила сафьяновым сапожком веточки, что он так старательно затачивал. — Поговорим, Елисей Иванович? У древлян к вам дело. Со мной, думается, вам говорить будет сподручнее. Вы же так хорошо меня знаете.
И вновь язвительно засмеялась. Она смотрела твёрдо и спокойно, и Елисей пошатнулся в своей вере.
— Где Любомир? — спросил он, давясь словами.
— Знать не знаю, ведать не ведаю. Может, рыб кормит, может, червей. Не уточняла.
— Врёшь! — не выдержал Глинский. — Я не верю тебе!
Есения подошла очень близко, вскинула лицо, приблизилась к самым губам воеводы. И зашептала:
— Гляди на меня. Никогда не глядел, только всё приказы приказывал. О дочку бражников все глаза стёр, а княжне — что объедки бросал. Гляди, Елисей Иванович, хорошо гляди! А теперь ответь: вру ли?
Она не врала. Ни жестом, не взглядом. Но это была Есения — может, опоённая травами, опутанная мороком, окутанная волшбой, но всё равно — Есения. Его Есения.
Елисей Иванович убрал со лба вьющуюся красно-рыжую прядь, скользнул ладонью полумавке под волосы и нажал заветные три точки на затылке. Разбираться с тем, что древляне с ней сделали, он будет позже.
Лошадь нервно переступила копытами, когда хозяин посадил в седло неподвижного человека. Елисей вынул из чересседельной сумки верёвку и принялся привязывать Есению. Смирная кобылка вынесет её прямо к дому в Синичанке, а там и деревенские подхватят.
— Прости, Есения Вольговна, но я тебе не верю, — повторил Глинский, завязывая последний узел, и Есения растаяла в седле, только верёвки повисли.
— А настырный мальчик, — сказал Беляй Глебович, стоя на опушке около избы.
Елисей повернулся к нему очень медленно, едва не сжёг взглядом. Старый древлянин был высок, могуч, горбонос. Резкие морщины, седые волосы до плеч, серые глаза, яркие и шалые какие-то. Не то, чтобы красив, но раз глянешь — не забудешь.
Глинский положил ладонь на рукоять меча. Беляй улыбнулся ему, будто родному, и негромко свистнул. Из моровой избы явились Вольга и мелкий чертенок с коромыслом и двумя ведрами. Вольга склонился над раненым баюном, зашептал заговор. На слабой тонкой руке со сбитыми костяшками сверкнула золотая печатка Верви.
Чертенок подбросил скатерть вверх, покрутил её копытом, а когда та повисла в воздухе, принялся метать чашки, миски с бубликами и склянки с вареньем.
— Золотце мое, какой сообразительный, — умилился Беляй в сторону чертенка и повернулся к душегубу. — Так что там с князем нашим великим, Елисеюшка? Когда сделаешь?
— Что сделаю? — удивился Глинский.
— Не дерзи старшим, деточка, — прищурился Беляй.
— И на уме не держал. Мне ли тебе перечить, старче.
Беляй засмеялся, как монетами по железу забил. Вольга закончил лечить баюна: котяра задрал хвост, вздыбил шерсть и умчался в лес. Чертёнок чихнул, махнул кисточкой на хвосте, пригласительно указал на скатерть со склянками. В верхушках берёзок послышался то ли хрип, то ли стон.
— Как там Огнюшка, Елисей Иванович? — из голоса Беляя исчез весь мед.
— Не жалуется.
Беляй сел на невесть откуда взявшееся бревно, взял с парящей скатерти чашку. Рядом с ним пристроился Вольга, взял вторую. Елисей глянул на обоих — на отца Есении и на дядюшку. Подумал, что Вольга даром что родич, а рядом с Беляем похож на сухой, отломленный от дерева сучок — худоватый, кривоватый, бледноватый. Руки слабые, ноги неверные.
Вольга Микулич среди соплеменников своих не прославился ни умом, ни статью, ни подвигами. Только одна история ходила о нем — будто бы мавку в жены взял против её воли. Что луна красивую, что речка нежную. От тоски всё сохла да томилась, Есению родила — да и повесилась.
— Присаживайся, буй ты наш тур, — махнул ложкой Беляй. — Тебе чего положить — варенья или пирожков? Не убивайся ты так, Огнянушка твоя в миг приговор справедливый получит, как только престол княжеский освободится. Даже вече дожидаться не придется. Ты меня знаешь, мое слово твердое!
— Твердое? — недоверчиво склонил голову Елисей, а садиться не стал. Он уже совладал с собой и снова был полон той весёлой и губительной злобой, которой опасался всякий, кто хорошо знал душегуба Глинского.
Вольга с Беляем одновременно выровняли спины, переглянулись. Злотый поджал губы и уже совсем иначе ответил:
— У меня твёрдое, Елисей Иванович. Это ты на память жаловаться изволишь. Вспоминай, солнышко: я тебе предлагал и престол, и шапку княжью. А ты в лицо мне рассмеялся и в леса ушел — детвору безмозглую наставлять. Я же предупреждал тогда — пожалеешь, воевода прославленный. Что ж я, солгал, по-твоему? Неужто не жалеешь теперь?
Елисей нахмурился. Ему восемнадцать было, когда великий князь Драгомир умер. Глинский вернулся с очередной нанешинской операции, сложной и кровавой — одной из тех, что выпотрошат душу как курёнка, да так и оставят. Он не хотел уже ни войны, ни волшбы, ни почестей — только покоя. И тогда Беляй предложил ему великокняжеский престол и любую помощь. Соловьем разливался, что древлянскому княжичу Глинскому преград не будет, говорил, что о соплеменниках надо бы позаботиться: не уважают их, не ценят. Воевода Елисей Иванович тогда только рассмеялся — какой престол, какие древляне? У него душегубы, у него юнцы, у него дел по горло, он в наставники пойдет. И вече нынешнего князя Игоря выбрало.
Ни разу после того Глинский о предложении Беляя не вспомнил. Да, в общем, и тогда его всерьёз не воспринял.
Волшба, что позволяла ему угадывать стремления других и не так давно помогла с Мирославом, не давалась. Уставший и издерганный, Глинский никак не мог понять Беляя. Беспечный, никогда прежде Елисей Иванович не осознавал, сколько сил и спокойствия требовала такая волшба. И сколько у него раньше было тех сил.
— Так что скажешь, зёрнышко древлянское? — скрежетнул голос Беляя. — А ведь Огнюшка твоя могла бы сейчас в столице, да в княжьем терему…
— И согласись я тогда, Смарга не благословила бы древлянина на княжение. Тебе это лучше моего ведомо, Беляй Глебович.
— Я, Елисей наш свет Иванович, никогда не предлагаю того, чего сделать не в силах. А про Смаргу у Решетовской своей спроси, которая деревню Стрижовку в глаза не видала и приказов ее снести слыхом не слыхивала. Ты мог древлян прославить, да отказал. Ты, зернышко маковое, от своих отвернулся.
— У меня другие свои, — бросил Елисей.
— Врёшь! — вскинулся Беляй, да так, что даже чёрт подпрыгнул. Оперся на посох, встал — грозный, будто целое войско. — Кровь не выбирают, кровь из жил не выточишь, новую не нальёшь!
Вольга плюнул сквозь зубы в сторону Елисея, взял пирог с вишнями. Ветер завернул длинные рукава его серо-зеленого ифритского кафтана, и на пальце древлянина снова сверкнул золотой перстень Верви — будто нарочно. Баюн прыжками примчался из лесу, потёрся у перстня и сбитых костяшек, и лёг на землю, обратив на Елисея жёлтые глаза.
Редкая тварь баюн. И ещё реже кому в руки даётся.
Глинский слишком резко выдохнул и почувствовал, как в боку заныла полученная под Синеградом рана. Давно, перед войной, Мирослав говорил Елисею: ему баюновой песней залечили старую рану, волшебную, от болотного народа. То и дело открывалась, ничего её не брало. Да только где он отыскал ручного баюна, побратим не ответил. Глаза отвел и промолчал. Даже помертвел будто. Глинский больше спрашивать не стал — у всякого своя тайна. У Соколовича их было что рыбы в пруду.
Теперь же всё складывалось — да так складывалось, что Елисей тому не рад был. Не бывает столько совпадений, даже в волшебном мире не бывает. И Мирослав — древлянский ставленник, хотелось того Елисею Ивановичу или нет.
Глинский сдержал желание пнуть баюна как обычного кота, повернулся к соплеменникам и сказал глумливо:
— Почему я-то? Что, других воевод княжьих родов не нашли? Показать, где ходят?
— Да воевод тех, как грязи, Елисеюшка, — Беляй притянул к себе тарелку с ягодами. — На Бажена Ставровича надеялись, так он погиб. Ахмыл Войтехович в войну умом маленько тронулся, Вышемира Олеговича держать нечем — ни родни, ни горлицы, ни друзей нет, всех растерял. А ты, Елисеюшка, всем хорош, да и тут, под рукой барахтаешься. Так что, радость моя, ты не один, но ты… как бы тебе сказать, соколик. Ты первый будешь. А голову сложишь — другого найдём.
— С чего это я должен голову складывать? — ощерился Елисей.
— Так ты здесь один, ласточка, а мы — нет.
Беляю трудно было не поверить, и Вольга в его молчаливом презрении казался до леших убедительным. Но что-то такое было в них не то зыбкое, не то странное, и Глинский, почувствовав слабину, оттолкнулся от берёзы, подошёл к древлянам и сел напротив них, отодвинув в воздухе скатерть. Сказал, очень чётко проговаривая каждое слово:
— А теперь, Беляй Глебович, ещё раз и чтобы я поверил. Зачем тебе именно я?
— Много будешь знать — скоро состаришься, — вдруг подал голос Вольга, и тон его был злым.
И по злости этой, по внимательному взгляду Беляя, Глинский понял, что попал. Он им нужен, и никто другой. И многих усилий стоило выученному душегубу не улыбнуться, празднуя победу. Волшба не давалась, но и разум за пояс не заткнешь – он все-таки обыграл древлян. Пусть на маковое зерно, но обыграл.
Злотый махнул рукой и не глядя на Елисея, сухо уронил:
— Ступай вон, устал я. Сроку на все — до Коляды. Но коль не жаль сиротку горемычную, можешь норов показать. Ты ведь у нас подвигами укрыт, что шелками, герой. Знаешь, кто такой герой, Елисеюшка? Тот, из-за которого умирают другие.
Вольга тут же махнул в сторону Глинского вишнёвым пирогом:
— Ты, знать по всему, псов своих ищешь. Так забирай, — и указал пирогом за спину Елисею.
В опавших листьях у самых лошадиных копыт лежала одежда Есении и окровавленные волосы Есении, но изломанное, вывернутое тело никак не могло ею быть. Бледная — у неё никогда не было такого белого лица и таких снежных рук. Слишком худая — будто пыталась обратиться в мавку. Слишком давно засохли кровавые ручейки, неровно стекавшие из закрытых глаз. Лошади боялись безжизненного человека у их копыт, пряли ушами и встревоженно перебирали тонкими ногами.
Елисей Иванович напряг все жилы, чтобы не рвануться к ней. Не убрать с лица красные волосы, не отыскать дрожащими пальцами сердцебиение в холодной впадине под ухом.
Вольга на дочь не глянул.
Послышался треск веток. На опушку вывели Любомира, и Глинский понял, что не может сделать вдох.
Богатыря вели пятеро из личной охраны Беляя. На его обнажённые плечи была накинута огромная паутина из кованых цепей — верный способ сдержать богатырскую силу и волшбу. Всё его тело было красно-чёрным — слишком могучего, слишком сильного Громыку били цепями.
— Ну вот твои подарочки, — сказал Вольга, когда безумные глаза Любомира остановились на Есении. — Нявкуна с чередницей в лесу ищи, около чертога твоего. На деревья гляди, авось, не проглядишь. А за ежа прости.
Елисей вскинул на Вольгу ненавидящий взгляд.
— Мы же не знали, что он перевёртыш, думали — просто ёж, да и прибили. Жаль мальчонку, конечно.
Елисей стиснул рукоять воеводского меча. Он не мог больше. Снести головы обоим, и будь, что будет.
— Пожалеешь, — безразлично ухмыльнулся Беляй. — Тебе есть ещё кого терять.
Вольга махнул рукой гридям, и те сняли с Любомира паутину из цепей. Громыка пошатнулся, будто те цепи его держали. Сделал несколько тяжёлых шагов к Есении, рухнул на колени перед ней. Нащупал бьющуюся на шее жилку. Медленно повернул голову к Елисею.
— Жива, — сказал он одними губами и поднял на руки тоненькое безвольное тело. Белая рука упала в пыль, пока Любомир со своей ношей силился встать с колен.
— Жива, — бездумно повторил Глинский, на миг забыв держать себя перед древлянами.
— Ну разумеется, жива! — яростно возмутился Вольга. — Мы же не душегубы какие — предателей убивать. Как же можно, родную кровь!
От его слов Елисей вздрогнул и по-новому посмотрел на сбитые костяшки Вольги. Коротко кивнул, будто соглашался с чем-то и, не клоня головы, пошёл к друзьям.
Он отвязал от коновязи свою кобылу и обоих древлянских. Снял плащ. Закрепил его между двумя лошадьми, так, чтобы вышли носилки для Есении. Принял у Громыки переломанную девчонку и бережно уложил на плащ. Подержал стремя для Любомира, подал ему поводья. Громка сильно подался вперёд и почти лёг на шею коня. Елисей взял под уздцы каурых, что несли Есению, и, глядя только вперёд, двинулся прочь. Его лошадь с Громыкой на спине послушно пошла следом.
Глава 23. Взаимность
Оказалось, от моровой избы до Синичанки — полчаса пешим ходом. А к избе он верхом добирался полтора.
Оказалось, Елисей Иванович в жизни своей более далёкой дороги не знал.
Две с половиной тысячи шагов. Он вёл лошадей шагом, и каждый шаг тот запомнил.
Потому что Есения едва слышно стонала. Потому что Любомир впервые в жизни молчал. Потому что вина разъедала душу так, как язве вовек не разъесть тело.
Потому что прав был Беляй — от себя никуда не деться.
Елисей остановил лошадей у крыльца чертога Глинских. Первым делом проверил Есению — душегубка оставалась белой в синеву и дышала едва-едва. Громыке было полегче — он смог сесть в седле почти прямо, и теперь озадаченно взирал на землю, куда нужно было спрыгнуть.
— Давай подсоблю, — Елисей протянул товарищу руку, но ответом ему был смешок.
— Да я ж тебе так кости переломаю, — просипел богатырь. — Отойди лепше. Да отойди, кому сказал.
Громыка вздохнул, наклонился к луке седла и без затей рухнул в пыль под ноги лошади. Застонал и долго, затейливо выругался. Скривился в ответ на протянутую руку Елисея.
— Девку волочи, я не девка. Полежу маленько и сам доковыляю.
Елисей Иванович, плюнув на товарища, чья гордыня была ещё больше, чем у Огняны, взял на руки бесчувственную Есению и внёс в дом, уложил на полати в одной из светлиц.
Он глядел одновременно и на рыжую, и сквозь неё, и всё видел, и не видел ничего.
Быстрые выученные движения. Привычные, короткие. Никакой жалости, ни к кому. Ни капли сочувствия. Или он рухнет.
Прямо здесь рухнет.
На широких полатях тонкая что веточка Есения казалась ещё тоньше. Она дышала быстро и тихо — чуть заметно запотел булатный меч около изодранных губ. Елисей вспорол остатки одежды, что едва прикрывала её наготу, проверил рёбра — целы ли. То ли от боли, то ли от холода она глубоко вздохнула, и, казалось, пришла в себя, но все равно не открыла глаз. Видимых ран не было, но синяков столько, что душегубка жалобно стонала, где бы Елисей ни коснулся.
— Есень, ты меня слышишь? — неласково спросил он.
Губы в запекшихся корках шевельнулись и замерли. Глинский накрыл её, нагую, одеялом.
— Что болит? — ещё жёстче.
Есения не ответила. Елисей Иванович быстрым шагом подошёл к самобранке, перестукнул пальцами — воды, зелий! Скатерть соткала в воздухе склянки, кувшин воды и горшок юшки. Пробормотала что-то сочувственное, краешком утерла слезу с несуществующего глаза и снова безжизненно повисла. Елисей первым делом ухватил склянки, поднял Есении голову, и одно за другим влил зелья. Напоил водой — душегубка жадно глотала, изодрала губы до свежей крови, но глаз не открыла.
Глинский уложил её на пуховые подушки и быстрым шагом вернулся в сени, где грохотало и падало — Любомир вошел в чертог.
— Аспиды, про ноги откуда-то узнали, — пожаловался Громыка. — Думал — перешибут…
Елисей скрипнул зубами и подхватил друга под плечи. Когда десять лет назад юный воевода Елисей Иванович прибыл в стан наставником, Любомир Волкович уже с год как гонял там юнцов и себя вместе с ними. Потому как после особо удачной вылазки к ненашам ему пришлось заново учиться ходить. Год. А потом — заново учиться воевать. Ещё два.
Глинский думал, что нельзя ненавидеть Беляя ещё сильнее, но оказалось — можно. Ещё как можно.
И эта ненависть вместе с жестокой решимостью держала сейчас княжича и воеводу, славного душегуба Елисея Ивановича. Он всё рассудил, пока шёл домой, обо всём подумал. У него было много времени. Две с половиной тысячи шагов.
Душегубы остановились у стола, и Любомир непривычно покорно выпил несколько склянок зелий. Не мудрствуя лукаво, Елисей довёл товарища до той же светлицы и сгрузил на широченные полати рядом с Есенией. Громыка устал так сильно, что даже не стал зубоскалить об этом.
— Рыженькая, — просипел он ласково. — Где болит?
— Она тебе не ответит, — строгий, размеренный, но спорый Елисей Иванович набрал полные ладони склянок. — Самобранка, поташь, соль и воду. Кажется, она иссохла.
— А, так у нас совсем всё хорошо! — Громыка поднял слабую руку и потёр давно не бритую щёку. Говорил он тяжело и медленно, и непривычно тихо.
Елисей, напряжённый, тетивой натянутый, приподнял захныкавшую Есению одной рукой за плечи, зубами повыдернул пробки из склянок и влил ей в рот.
— Вот за что люблю рыжую, так это за умение на ровном месте находить всякую напасть, — вздохнул Громыка, устраивая перебитую руку так, чтобы меньше болела.
— А ты, значит, напасть не нашёл и лежишь здесь жив и здоров, — бесстрастно ответил Елисей и сунул ему склянку. — Пей.
— Так я первый раз за сколько лет! А она — что ни год. Нет, ну сам посуди, — не унимался Любомир, хотя ворочать языком ему было тяжело что пьяному. — Ты помнишь вообще? То ей Огняна твоя руку сломает, то она на Звенислава волшбу напустит, а когда…
— Ногу, — тихо перебила его открывшая глаза Есения. — Огня сломала мне ногу. Случайно вышло.
Громыка облегчённо выдохнул.
— А ты говорил — не ответит! Со мной иной немой заговорит! Как-то у угличей калика перехожий…
Тугой болезненный узел в груди у Елисея стал распускаться, даря облегчение и новую боль, какая бывает, когда снимают верёвки с крепко связанных рук. И Глинский понял, что вот-вот сдастся. Потому он резко поднялся, рыкнул:
— Иди ты к лешему, Есения Вольговна!
И вышел в книговницу.
Душегубы на полатях обменялись взглядами.
— Как, оказывается, легко напугать Елисея Ивановича, кто бы мог подумать! — хмыкнул Любомир Волкович. — А ведь мы с тобой даже не Огняна.
Любомир перевесился через Есению, взял кувшин, где была та вода с солью и поташью, которой одной может напиться иссохший. Запустил ладонь в красные волосы, приподнял легкую голову. Глянул на нее как мог ласково— с лицом в синяках и засохшей крови не больно-то поулыбаешься.
— Пей, чудище лесное, тебе много надобно.
— Не могу больше, — слабо взмолилась Есения на пятом глотке. — Правда не могу.
— Ты это сейчас наставнику своему говоришь? Давно не отжималась, я погляжу.
Есения улыбнулась одними глазами. Она уже давно не юнка, а Любомир Волкович — не её наставник, а поди ж ты, старые привычки так просто не вытравить.
— Твои сородичи что, даже своих не жалеют? — спросил воевода, всё-таки влив в неё столько воды, сколько посчитал нужным, и опустился на пуховые подушки.
— Не сородичи они мне, — сказала Есения слабым злым голосом, без стеснения устраиваясь под боком у Громыки. Избитое цепями могучее тулово Любомира, пусть и без одежды, нисколько её не тревожило. Душегубам не привыкать спать вповалку и видеть друг друга без одежды.
— Угу. А кто тогда твои сородичи, ежели не древляне? Мавки? — фыркнул Громыка.
— Нет.
— Агась, ты у нас Жар-птица, из пера сама себя родила.
— Да уж лучше б из пера, — вздохнула Есения и закрыла глаза.
Любомир Волкович глянул на неё сверху вниз, хотел что-то сказать, но она уже спала.
— Я за лесными ушёл, — появился на пороге Елисей. Застегнул ремни расписного налучья. — Буду.
— Не ори, — зашипел Любомир. — Ребенок уснул.
Елисей Иванович вернулся в пропахший зельями чертог, когда до рассвета оставалось несколько часов. Невозмутимо отмыл в десяти водах руки, как положено после похорон. Поставил краюху хлеба на стакан браги. Зажёг дыханием свечу и сел у стола в книговнице.
Громыка тут же показался в дверях светлицы — богатырское здоровье взяло своё, и он вполне пристойно стоял на ногах, хотя и шатался берёзой в бурю, и видел одним глазом — тем, что не заплыл. В огне свечи дюжие плечи отливали чёрными полосами там, где по ним прошлась цепь.
Елисей указал ему на место перед собой. Коснулся самобранки — она безропотно явила перед душегубами две чарки браги.
— Помянем, — уронил Елисей, глядя в чарку. — Нелюба помянем.
Громыка в который раз раздражённо потёр бороду — заросла, мешала. Сморщившись от боли в избитом теле, опустился на стул.
— Прибили, стало быть, ежонка. Жалко.
Елисей кивнул. Выпили, замолчали.
— У тебя кровь на рукаве прозрачная.
Покрутив рукав донельзя испачканного нарядного княжьего кафтана, Глинский согласно кивнул.
— Это лесных. Пуга и Кошму заговорёнными копьями чрез животы к деревьям пригвоздили. Живы, плохи.
Помолчали.
— Что будем делать, Елисей? — спросил Громыка, прищурившись, сколько позволяло разбитое лицо.
Глинский, думавший о чём-то своём, повернул голову и впервые за день посмотрел прямо на Любомира Волковича. Долго смотрел, пронзительно. Самобранка молчала, что в рот воды набрала. Не вздрогнула даже, когда бессовестный Громыка поставил на неё локти.
— Беляй Глебович бывает весьма настойчивым, — сказал наконец Елисей, за выражением лица товарища следя внимательнее, чем за вражеским войском.
— Да это понятно, — отмахнулся Любомир чересчур свободно и охнул, ухватившись за иссиня-чёрный бок. — Царапинки-то мы залижем. А дальше? Мне как-то не улыбается какой-нибудь древлянин на престоле.
— Это почему же?
— Ты чего, Елисей Иванович! — раззадорился Любомир, подбитыми глазами то ли и вправду не замечая настроение друга, то ли по обыкновению не желая его признавать. — Ты представь древлянскую шелупонь да в княжьей шапке!
— Ну спасибо на добром слове, — вдруг улыбнулся Глинский. — Всегда знал — любишь, ценишь, уважаешь безмерно. И меня, и Есению Вольговну, и ещё человек с полста душегубов, не говоря обо всех остальных.
Любомир Волкович моргнул и расхохотался в голос. Как всякий душегуб, он не помнил и помнить не желал ни роду, ни племени товарищей по оружию. А вот остальных древлян не любил — да их мало кто любил, пока не заслуживали обратное. Древлян у волшебных считали мелочевкой медной, хилой да неумной, что блюдет только лишь свои интересы, и если еще не предала, то только потому что случая не было.
Давно, более десяти веков тому, древлянские княжичи числом с две сотни решили, что в ненашинском мире древлянам будет проще и быстрее найти славу и золото. Особенно, если не расставаться с волшбой. И потому в одну ночь унесли едва ли не все витые кольца. Они нашли всех волшебных мастеров по стране: кого без затей обокрали, у кого выманили кольца хитростью, а у кого и просто выкупили. Прихватили с собой видимо-невидимо соплеменников, поманив их сладкой жизнью, да и были таковы.
Остальные племена тогда дико лютовали, ославили древлян по всем городам и деревням, во всех летописях и бумагах заклеймили предательством, детям на ночь рассказывали сказки о том, что древляне гаже ила болотного.
После истории с ненашинской княгиней Ольгой, что древлян едва не под корень выжгла, волшебных и неволшебных разом, сбежавшие княжичи с товарщиами к волшебным чуть не на коленях приползли — смилуйтесь, примите обратно. Волхвы и князья ни в какую не соглашались, но древляне были настойчивы — и пришлось волхвам спрашивать Смаргу. Тогда она и вынесла приговор: примириться и пустить блудных обратно. Но отныне с древлян стали в два раза больше брать подати, земли им нарезали самые дальние, в столицу по особой бумаге пропускали. И по воле Смарги ни одного из древлян никогда не подпустили к великому княжению над склавинами.
Так с тех пор и повелось. Когда прославится древлянский род среди других склавинов — ему кровь простят, происхождением в глаза колоть не будут, бумаг в жизни не спросят. Так было с Глинскими, со Злотыми. Но если кто ошибётся хоть на маковое зерно — заклеймят древлянским отродьем до седьмого колена и в приличный дом не пустят. И так было со многими.
— Погоди, Елисей Иванович, — просмеялся Громыка. — Не надумал ли ты, часом, становиться великим князем?
Хитрый, хоть и уставший взгляд был ему ответом. Любомир так обрадовался, будто Елисей ему терем подарил.
— А умно, леший тебя подери, лисица ты хитрая! И Огнюшку вызволим, и склавинов древлянам на поругание не оставим! А Смарга?..
— А что Смарга, — Елисей поднялся, принялся стягивать кольчугу. — Придумаем. Беляй нашёл способ её подчинить — и мы найдём. Не Смаргу так Беляя.
Елисей морщился, будто ему эта мысль была не слишком мила, говорил не очень-то радостно, и Громыка поспешил убедить товарища:
— Не грусти, воевода, из тебя великий князь на славу выйдет! Вишь ли, мы тебя поддержим — все поддержим. Всё войско за тобой пойдёт, хоть древляне, хоть поляне. Слушай, друже сердечный, а огонёчек наш чьих родов будет?
— Радимичей, Любомир Волкович, радимичей.
— Чудно! Мои угличи в них души не чают — радимичи колбасы вкусные делают. Жаль, Огняна Елизаровна готовить толком не умеет. Повторяю свой вопрос, теперь ужо веселее: что делаем, княжиче светлый, друже любезный?
Глинский отложил кольчугу, упёр руки в стол, сверкнул глазами на друга. Сумасбродными, нетерпеливыми — Громыка такого Елисея до чертей обожал.
— А делаем мы, Любомир Волкович, вот что. Есенька спит?
— Будь человеком, не буди ребёнка!
— В дороге отоспится. Положим снова меж двумя лошадьми, там укачивает что в челноке по волнам. Ты доедешь?
— Смотря куда, — честно признался Любомир Волкович. — Часа два в седле высижу.
— Скорым шагом — два с половиной. Привал сделаешь.
— Я?! А ты что ж?
— Ты везёшь рыжую на дальний разъезд. Карту дам, не заблудишься. Над ручьём в лесу клеть срублена стоит, Пуг и Кошма уже туда путь держат. Рыжую врачуйте и меня ждите. Приеду, людей привезу и вести. Без меня оттуда ни шагу, второй раз я вас от древлян забирать не буду. Седмица-две, не более, пока я по всем станам людей надёжных соберу.
— Зачёт, Елисей Иванович, — совсем взбодрился Громыка. — Слушай, а у тебя найдётся что на богатырские плечи? Али мне так и ехать, нагим да красивым?
— Боишься — с тобой ободранным мавки миловаться откажутся, с простыней сбегут?
— Боюсь — Есении Вольговне сопровождающий нужен подостойнее, в одёжах хоть не княжих, так хотя б воеводских, — расплылся в кривой улыбке Громыка.
— Нашёл время, — вздохнул Елисей и пошёл в горницы переодеваться.
— Да хорош ворчать, дед мшелый! Ты мне другое скажи — а на кой древлянам именно ты сдался? Тебя ж волочить надо, что осла в узде! — крикнул вдогонку Любомир Волкович, забыв о спящей Есении.
— Не знаю, — отозвался сверху голос княжича.
— А они не боятся того, что, когда ты князя того, а сам этого, то ты их в бараний рог заодно?
— Не боятся.
— Слышь, а тебе оружьишко моё сородичи не подкинули? Слизнули, что ли? Вот мелочная порода! И как я, да без лука со стрелами? Где я лук на свою ладонь отыщу, их же все на вас, мелких, делают, я ж твой любой на третьей стреле сломаю… А меч мой воеводский! Елисей Иванович, что, и меч тоже сцапали? А ты говоришь — на престол, на престол… В шею их, в леса обратно. Выискались! Ворьё и только!
Золоченые сапоги Елисея прогрохотали несколько ступенек вниз по лестнице и очень вежливый голос княжича напомнил:
— Любомир, собирайся, пожалуйста. И Есеньку буди.
— Сначала ужинать. Как думаешь, самобранка снова мне вчерашнее подсунет, или смилостивится над болезным? Я битый, раненый, хожу плохо, сижу плохо…
— А не умолкните — нашлю волшбу, так ложку держать плохо будете, и не только ложку, — пообещал слабый, но яростный голос Есении. — Сколько можно?
Самобранка облегчённо вздохнула и впервые за всё время подала Громыке свежее и вкусное.
Не прошло и часу, как Елисей проводил друзей в дорогу, дав им с собой самобранку и ворох указаний для Пуга и Кошмы. И только когда их лошади скрылись в ночном лесу, он сел на крыльцо и откинулся на резной деревянный столбец.
— Ну что ж, Любомир, квиты, — сказал княжич звёздам с кулак. — Ложь за ложь, спасение за спасение. Надеюсь, простишь.
Елисей Иванович не намеревался приезжать в деревянную клеть в лесу ни через две седмицы, ни через месяц. И великим князем становиться он не хотел — никогда не хотел, ни за что не хотел. У него была иная мысль, да только подставлять под неё друзей он не станет.
Больше ни за что не станет.
Глава 24. Секреты
— Ты, конечно, не годованец, раз я тебя вижу… — начала Огняна, недовольно скривив губы.
— Тьфу, тьфу, тьфу!!! Чё обзываесся, малолетка?! — возопила неведома зверушка густым басом.
— …но поймался аккурат как он. Ты что такое, горе-злосчастие?
Посреди каземата в едва заметной тончайшей сетке красно-рыжих Есениных волос, подвешенная к люстре, болталась вполне себе видимая когтисто-рогатая тварь. Круглая, мохнатая, с золотисто-бурой шерстью, тварь лениво почесывала у себя за правым изогнутым рогом, тоскливо щёлкала хвостом и плевать хотела на поймавшую ее Решетовскую. Не-годованец клянчил у Воробья печенье и выглядел так беззаботно, будто вокруг него не ходила раззадоренная душегубка с новеньким охотничьим ножом за голенищем сапога. Попугай перекидывал нечисти овсяное печенье и сокрушался, что шоколадное закончилось. Решетовская, поглядывая на обоих, зубоскалила и ждала соседок — на обстоятельный разговор.
А ещё думала о том, что рухнул весь её любовно взлелеянный план. Кем бы ни был рогатый, он не был ни анчуткой, ни годованцем, ни чистокровным чёртом, а, стало быть, всех тех сложных задач, которые уготовала своей добыче Решетовская, он выполнить не сможет.
— Выпить есть? Яська мое забрала, — с грустью булькнул не-годованец попугаю, и оба приятеля вздыбили: один — шерсть, второй — перья.
— Отобр-р-р-рала! З-ж-ж-з-злая была! З-з-за сн-н-неж-ж-жок, — понимающе закивал Воробей. — Ш-ч-ш-шипела! Сыр-р-р-у?
— Давай.
— Вам ещё, может, орешков в сахаре? — язвительно уточнила Огняна и отобрала у попугая сыр. — Заключённым не положено.
— Ком-м-мпенс-с-сир-р-р-уешь сбсные стр-р-радания?
— Клюв прикрой, а то на узел завяжу.
Два дня прошло с того вечера, как случился снежный морок, и все два дня Полянская молчала, что та рыба в змеиной шкуре. Мороков больше не было, коммунальная травля слегка утихла — полотенца Решетовской теперь не валялись в мусорном ведре, газ горел исправно, и даже перестали выключать свет, когда Огняна принимала душ. Обе ведьмы порхали над Решетовской, словно над увечной, что раздражало её хуже комариного писка. Огняна держалась из последних сил, была вежлива до бесов, повторяла что заведённая: печенья не хочу, котлет тоже, ананасов не желаю, апельсины не люблю! И всё пытливо поглядывала на предательницу — когда сподобится поговорить как человек?
Полянская молчала. Словно ничего и не произошло между ними — ни на кухне, ни под снегом, ни на следующее утро, когда Огняна проснулась, а Ясна сидела на полу рядом с ее койкой. Молчала и глядела. Странно глядела, будто что новое хотела увидеть. И, если бы не сегодняшняя удача, вечером Огняна сама завела бы разговор о перекупе годованца, да не пришлось.
За эти же два дня Огняна на диво ясно поняла — у нее не получится и дальше жить в коммуналке как жила. Не выйдет больше цедить сквозь зубы: сами разбирайтесь, только меня не трогайте. Не тогда, когда тебя травят мороками.
Виновник морока болтался сейчас в сетке из Есениных волос, свистел, скрипел и матерился. Обходил все вопросы, ни на один не ответил. Силился допечь Решетовскую, но в ответ получал лишь снисходительную ухмылочку. Огняна не пререкалась с теми, кого собиралась прирезать.
Волшебный стол скрипнул, взбрыкнул, плюнул три почти пустые миски — обед. В каземат ворвалась радостно-взъерошенная Зоряна. Ткнулась глазами в подвешенного в воздухе не-годованца, немедленно втянувшего не только когти, но и рога, и неожиданно злобно выругалась.
— Ага, — подтвердила Огняна со своей кровати. — А теперь вот то же и несколько подробнее, Зоряна Ростиславовна. Кто, куда, откуда.
— Я не пр-р-р-р-и чем! — рыкнул со шкафа Воробей и тряхнул крыльями. — Говор-р-рил же! П-р-р-р-редупр-р-реж-шдал!
— Я не при делах, я заинька! — булькнул мохнатый из-под люстры и тут же наябедничал:
— У нее за пазухой — волосы от нечисти лесной!
— Пахнет весной, гриб под сосной, платок расписной, — вздохнула старшая ведьма, стряхивая с плеч сине-зеленую куртку. Поежилась, потянулась за свитером. Уставила безрадостные глаза на душегубку и с тоской протянула:
— Решетовская, ну что ты такая настырная. Зачем к моему домовому привязалась? А коль поверяющих нелёгкая принесет? Ты ж врать не умеешь!
— Конечно, нет, куда уж мне, — не слишком ядовито, скорее, устало ответила Решетовская.
Зоряна глянула на неё неприязненно:
— Ну иди, иди к своему Соколовичу, докладывай, что у нас домовой в каземате обитает. Пусть батоги готовит.
Решетовская тряхнула душегубскими косами под резным серебряным гребнем. Подхватилась с койки и ощерилась:
— За скудоумную меня держишь? Что я, по-твоему, Зоряна Ростиславовна, домовых не видала? Эта тварь на домового похожа ровно как я на сирина! Отвечай — кто это и какого ляда меня мороками травил. А не то прирежу твою потешку.
— Виниться не стану! — рыкнул мохнатый. — Но резать меня зась! Это ж больно, в самом деле! Лапа до сих пор — во!!! Больно!
— А ножами и когтями — приятно! — издевательски протянула душегубка.
— Че полезла с иголками, тебя не звали!
Решетовская поморгала и искренне рассмеялась:
— Вашу кикимору, ифриты хотя б не возмущались, что их убивают. А как бы тоже первые начали.
Воробей, почуяв, что напряжение спадает, заорал:
— Кань-йаку! Гар-р-рмон! Тьфу! Гар-р-р-р-сон!
— Дети! Хватит! — взвыла Зоряна.
Решетовская поглядела на неё участливо.
— Огняна Елизаровна, это Шкет. Вероятно, барабашка, смотря по какой крови судить, у него там предки один другого хлеще и все разные. Ещё он — тварюшка сильно пьющая, а как перепьет, то куролесит. Сними его, Огнян, неудобно же в этой сетке.
— Ага, триста раз, — огрызнулась Решетовская и на вернулась койку. — Только подойди к нему, Зоряна, только посмей. Подруженька твоя молчаливая опять скажет, что мне мерещится.
Шкет выпустил рога, завернул их кольцами и показал душегубке язык.
— Бар-р-р-рабашка он! Диг… Даг… Дюгур-рстатор-р-р-р! — радостно сообщил Воробей. Перемахнул на люстру, закачался в такт со Шкетом и задумчиво процокал:
— Кан-ньайк! Кокте-е-ейль!
— Дай обниму! — воспрял духом барабашка и попытался протиснуть лапы сквозь мавочьи волосы. Шерсть загорелась, Шкет обиженно взвыл, отдернул лапы и возмущенно рыкнул на обеих ведьм:
— Слышь, ну долго мне тут еще? Тесно же!
Решетовская в сердцах плюнула. Она уже почти придумала, как можно было бы использовать мелкого беса, чтобы доказать свою невиновность, но бражник-барабашка может не больше чередницы с нявкуном. А такая помощь у Елисея уже имеется.
Лешак потянула со стола фломастер, принялась на джинсовом колене рисовать красный кленовый листик. Шкет с Воробьём на неё зыркнули, притихли. Решетовская откинулась на стену, сложила руки на груди и принялась ждать. Упала тишина.
Старшая ведьма каземата пять сотен тринадцать рисовала листочек и думала, что не очень понимала, стоит ли объяснять душегубке, как она жила здесь больше года одна и днями напролет выла в подушку от боли, страха и одиночества. А этот домовой стал ее спасением. Пила она тогда так, что себя не помнила, и, увидев черта с хвостом, что замелькал у ее бутылок, решила, что мерещится. Зоряна плакала, рычала, чтоб убирался, на полуслове засыпала, просыпалась, снова пила, глядела сквозь себя в зеркало и снова хваталась за бутылку.
В одну из ночей водка закончилась прежде, чем анчутки начали показывать сны. Зоряна плохо поняла, что тогда случилось. Она очнулась вся в крови, на полу белели ее вырванные волосы и обрывки того, что утром было футболкой. Зоряна не могла двинуться, дышать — и то через раз выходило. На нее веяло прохладой, а перед глазами тошнотворно переливалось что-то яркое. И неизвестный голос бубнил в уши, то и дело срываясь с хрипоты на визг: «О стены не надо биться, хоть здесь стены и тонкие. Волшбы на всё не хватит, выбирай, убогая, что лечить станем. Руки, пальцы или голову?»
«Голову», — прошептала Зоря и чуть ли не впервые поняла, чем ей могла аукнуться водка. Переломанные кости срастутся, а новый разум не вырастет. — «Голову. Голову, пожалуйста, голову». Шкет забормотал, замахал хвостом. Вылечил. И до самого прихода в каземат Яси как умел будил Зорю от трибунальских снов. И лечил. И с ума сойти не дал.
Зоряна закончила рисовать на джинсах кленовый лист, дубовый и березовый. Глянула из-под ресниц на Решетовскую, усмехнулась. Ей не стыдно было этой строгой девочке рассказывать про себя, хоть и знала Зоряна, что душегубка Огняна Елизаровна со своими ратными устоями ее не поймет ни на зернышко: душегубы ведь не пьют, откуда им знать, как это — хоронить свое горе в браге. Да и не надобно было Зоряне то душегубское понимание. Но последние два дня ведьмы так спокойно жили, что Зоря почти поверила, что смогут договориться. И о том, что делать станут, когда зелье у Решетовской закончится, и что на зиму девчонке куртку надо теплую купить, и шапку, и сапоги. Да нормальные сапоги, а не этот жалкий вытертый сафьян, за который она чуть не зубами держалась. А еще — салон тут рядом, где уши прокалывают. Зоряна бы пробила себе пятую дырку и Огняну с собой взяла, пусть и ей наконец проколят уши. Как так — ведьма, и без сережек?
— Мы со Шкетом — знакомцы давние, он у меня как-то водку стырить пытался, — решилась, наконец, Лешак. — Я, Огняна Елизаровна, первое время в этой коммуналке пила по-черному. Махнешь два стакана — и спишь бревном, ни тебе снов, ни слез, ни криков. Волшебное средство. Одна печаль — разум испаряется, а у меня его без волшбы и так не много. Потому я бросила. А Шкет не смог.
Домовой выпустил сотню острых, как иголки, зубов и принялся раскачивать сетку. Волшебный стол щёлкнул досками, затянул обратно миски. Попугай смахнул тарелку с тумбы на пол.
Шкет был не чистокровным домовым, да и барабашкой, в общем, тоже. Гуляла с кем-то его матушка. И бабка погуливала. И прабабка это дело любила. Так что в роду и бай с чередницами отирались, и анчутка был, и о нявкуне поговаривали. Потому Шкет и лечить мог, и сказки рассказывать, и кусаться до костей, и морок насылать. Барабашкой он был ленивым, характер имел вредный, язык острый, а в волшебном мире и без того не жаловали полукровок. И потому, когда Шкета прогнали из одной деревни, не приняли во второй, а в третью и вовсе велели не соваться, Шкет обиделся и ушел к неволшебным. Несколько лет по городу метался, а однажды заглянул к бражникам из соседней с Зоряной квартиры. Удивился немеряно — они его видели и не боялись, а напротив, болтали как с родным. Правда, все чудеса после бутылки-другой случались, но не ему привередничать. Шкет друзьями не оброс, приятелей не нашел, а одиночество — оно и барабашке в тягость. Так он и стал бражничать.
Пьяный Шкет или веселился и шутил, или злобствовал и творил гадости. Так и карнизы падали, и шкафы по комнате скользили что коровы на льду, и шланги душевые извивались как ифритские змеи под дудочку. Да вот беда — пока Шкет был трезвым, он морок накладывал тоненько: никто, кроме омороченного, не видел. А после трёх глотков водки срывался, и тогда видеть мог всякий.
Решетовская поглядела на Шкета с новым вниманием, но говорить ничего не стала. Может быть, не так и бесполезен барабашка, как ей казалось.
— Хиляки кругом! — обижено возмущался в сетке Шкет. — Забав не понимают! Че я сделал-то, че орать? Ну бегал за одним юнцом медведь, так седмицу всего! И медведя красивого ему подобрал, белого! Я у Зореньки в азбуке видел! Зоренька, дай водички несчастному, горемычному узнику!
Зоряна закатила глаза, налила в чашку сока, ткнула соломинку. Подошла к сетке, показала Огняне стакан — мол, я поить, а не выпускать. Подержала, пока барабашка напился. Шкет завернул соломинку цветочком, вручил Зоре. Повернулся к Огняне, продолжил:
— И чуть че — в церкви несутся, оглашенные! То одного батюшку волокут, чтоб молитвы по углам читал, то другого, чтоб святой водой побрызгать! То солью все посыпают, то просом, то землей с погоста! Гадалки еще эти, барманы!
— Ч-ш-ш-шаманы! — просвистел Воробей.
— Прутья грызи, птичка божеская! Никого не боюсь!
— Бож-ж-жи-йа! — занудно поправил его Воробей.
— Полыни побаиваешься и иголок, — в тон попугаю ответила Огняна.
— Один бес! Зорь, мне наша рыжая альбом и фломастеры обещала! А варенье имеется?
Зоряна вытащила из холодильника банку клюквенного варенья, отмерила троим по блюдцу, сама принялась из банки есть. Попугай защелкал, дескать, малиновое хочет.
— У меня от вашей сладости изжога случится, слишком уж приторно, — съязвила Огняна. — Что ж мне мороки цветочками да барашками не пускал, зараза рогатая?
Барабашка невесть откуда достал мобильник и, не моргнув глазом, принялся отбивать сообщение. Решетовская всё сделала вмиг: подскочила, выдрала телефон, двинула Шкету по рогам, чтобы кусаться не вздумал, и упала на пол, подвернув лодыжку.
— Зверюга малолетняя!!! — взвыл барабашка. — Папку «ХХХ» не смотри!!! Ну я же говорил — не смотри… Так, ратная, хорош. Выпускай. Я устал! У меня похмелье! И нечестно это: с трезвого о том, что по пьяне было, не спрашивают!
— Если верить Зоряне Ростиславовне, то выходит, что ты меня трезвым морочил, потому как никто не видел.
Шкет скрестил лапы на груди и скорчил Решетовской зверскую рожу. Воробей метнулся в клетку и торопливо защелкнул за собой задвижку. Зоряна недоуменно нахмурилась.
— Ты что, Огняна? Да как только тебя перевели, мы с Ясей за Шкетом в четыре глаза смотрели. Чтоб и ты о нем не узнала, и он тебя не напугал. Он не пил кроме того раза, когда… ну, потолок когда.
— Не пил, — прошелестело с подоконника. — Он Решетовскую трезвым морочил.
Огняна не стала оборачиваться — слышала, как позвякивают под новыми сапожками хорошо смазанные железки.
Полянская перебралась в комнату, достала из рюкзака коробку конфет, бросила на койку. Попросила тихо:
— Шкет, покажи что-нибудь. Хорошее покажи!
Клетчатый стол немедленно зацвёл ярко-белыми ландышами, и одуряющий запах взметнулся до потолка. Ясна кивнула Огняне на цветы, Решетовская привычно пробормотала: «Чур меня!», и ландыши попали. Зоря уронила банку с вареньем и уставилась на подругу, открыв рот.
— Ясь?!
— Третья седмица пошла, Зорюш, — кивнула рыжая, — а Огняне удается. Волшба удаётся.
Душегубка рвано выдохнула. Она только сейчас поняла, что говорила «чур» не задумываясь, по привычке. Той, домашней, которая не могла, никак не могла сработать в неволшебном мире, если ты без волшбы.
Решетовская схватила с Ясиной тумбы свечку, дохнула на фитиль. С губ полетели искры, яркие, но крохотные. Зажечь свечу они не смогли, но были, совершенно отчётливо были. Рыжая убрала прядку волос за ухо и, не отводя от Огняны взгляда, спокойно сказала:
— Это я просила Шкета морок на тебя насылать. Разный, какой получится. И так часто, как получится. Я видела, что с тобой от этого морока творится. И все равно просила.
— Яська у нас добрая, — протянул Шкет.
— И ч-ше-е-е-снайа, — согласился Воробей из клетки.
— Конфет? — спросила сразу у всех Полянская, разрывая упаковку. — Вкусные, с орехами. Отпусти его, Огняна. Я всё расскажу.
Глава 25. Волшба
Для предательницы Ясны Полянской коммунальный каземат, где она встретилась с Зоряной, был пятым. И рыжая точно знала — за него нужно держаться зубами.
Первый каземат у Яси оказался немногим лучше каменного мешка — по стенам текла вода, под ногами бегали мыши с тараканами, из мебели — грязный матрас на полу и волшебный стол с гнилой едой в углу. Там у Яси глаза перестали видеть почти сразу. Сначала на час, потом на три дня. Ясна и трибунальских снов своих тогда толком не помнила, потому что страшнее всего было проснуться, не понимая толком, какой проснулась, слепой или зрячей?
Второй Ясин каземат был прекрасен. Свежий ремонт, удобная кровать, чистое белье и теплые одеяла. Зато в других комнатах обитали и бражник, и трезвенник, и любитель конопли, и один безумец, что обожал приводить с улицы котов и собак и поджигать им хвосты. Вой стоял до потолка, драки — до ночи. Там Полянская вовсе ослепла, и у нее начали отказывать ноги.
В третьем каземате полоумные бабки с утра до ночи вопили под Ясиной дверью, чтобы рыжая выключала свет, берегла воду, к плите без очереди не подходила и не смела дерзить, когда говорит со старшими. Но Ясне к тому времени уже все было безразлично — она едва могла доползти до волшебного стола, который трижды в день являл протухшую кашу и гнилую воду. В этом каземате слепая Полянская валялась в нервной горячке, и помочь ей было некому. Ее в четвертый беспамятную отволокли.
А здесь, в пятом, всё наладилось: Яся нашла себе путь-дорожку, пусть и беззаконную, зато волшебную. И все радовалась, как ловко обошла казематное безволшбовье. У Зоряны всё было верно, по-казематски: ведьма мёрзла так, что соседи шептались о трех её свитерах, и слово длиннее пяти букв читала с трудом и шестью ошибками. Но Решетовская — Решетовская была почти в порядке. И Ясна поняла, что это не она обманула каземат, а каземат — её.
Поговорить о том не вышло: Решетовская предательницу обходила по дуге, лишь бы не замараться, а Зоряна в комиксы тыкала пальцем, аз и буки складывала, и вовсе не жаждала говорить о том, сколь прекрасна была прежде её волшба и как скоро ей стало дурно в каземате.
А вот Шкет Ясю выслушал. Сплюнул сквозь зубы и предложил проверить тех осужденных, что разбросаны по другим коммуналкам. И следующей же ночью отбил сообщение — год. Год, девонька моя рыжая. Без волшбы в коммунальных казематах волшебные только год протянуть и могут. Потом — на погост несут.
Полянская, которую в Верви учили, что срок для осужденных без волшбы — двенадцать лет, не спала всю ночь. Металась, маялась, грызла подушку. Слушала, как рядом дышат Зоря и Огняна. Сроки и дни подсчитывала.
И отчаянно, по-детски думала — может, Шкет ошибся.
Может, напился и перепутал.
Может, загулял и забыл.
Может, обиделся и соврал.
И понимала — не может.
Шкет был запойным, Шкет мало что принимал всерьез, но ни в жизнь бы ее и Зорю не подвел. Не солгал бы в том, что важно, не пустил бы дело на самотек ради водки. Они с Полянской проверили все казематы в городе. Всех осужденных, живых и мёртвых. Причина. Возраст. Волшба. Дата приговора. Дата похорон.
И у всех было примерно как у Ясны: первое время — слабость, голова в ватном тумане. Дальше — руки-ноги отказывают. Долго ли коротко, и горячка подоспеет. У каждого чуть по-разному, в каждом каземате чуть иначе. Да исход у всех один.
И только Лешак с Решетовской этот ужас обошел. Зоряна второй год в каземате, а жива, здорова и при памяти. Из Огняны остатки волшбы утекали так медленно, что морок она снять могла до сих пор. Полянская со Шкетом проверяли то каждый день: насылали на Решетовскую наваждение за наваждением.
Ясна закончила говорить, подняла на соседок прозрачно-карие глаза. Накрутила на руки рыжие косы. И пожала плечами, будто извинялась, что мало рассказала.
Оказалось — много.
В каземате стало тихо. Совсем тихо. Попугай чистил перья и делал вид, что не слушает. Шкет заплетал себе пятую косичку и делал вид, что не смотрит. Решетовская водила пальцем туда-сюда по охотничьему ножу. Зоряна изрисовала джинсы, перешла на руки. Не поднимая голову, равнодушно спросила:
— Ясь, а среди этих всех…был кто-нибудь… с премудрой волшбой?
— Были, — густо покраснела Полянская. — Были две с премудрой. Не такой как у тебя, Зоренька, поплоше, но все равно.
— И?
— Премудрые не просто безграмотные здесь, Зорь. Они ничего вспомнить не могут о том, что раньше умели. Вот ты помнишь все рецепты свои, все про травы, а те — нет. Мучаются страшно. Потом забывают, как есть, как одеться, а под конец — как дышать. А ловкие… Через месяцев восемь все оцепеневшие лежат, коли волшба могучая, а если нет… Молодец один три дня тому в каземат попал. На второй день спать лег, а утром проснулся — пальцем двинуть не может. Не дружинник, Огняна, не из ваших, — торопливо сказала Ясна, увидев, как дернулась душегубка. — Но он в одиночном каземате был, вокруг только ненаши. Они врачей вызвали, те его в больницу, а там лекарства ненашинские. В общем, сегодня хоронили.
Решетовская сжала лезвие ножа и едва остановилась, чтобы не прижать посильнее, так, чтобы из ладони хлынула кровь. Всё, что рассказала Ясна, было важно и нужно, но ни на ять не объясняло, что происходило эти недели с самой Ясей. И слепой бы заметил, что ей то дурно, то весело, то злостью что ядом брызжет.
— И холод, — пробормотала Полянская, снова хватаясь за косы. — В тех казематах лютый холод. У нас тут, если сравнивать, здравница просто. Только ты, Зоренька, мёрзнешь сильно, и я никак в толк не возьму, почему у тебя так. Я твои свитера сосчитать не могу, а Огняна в футболке.
Решетовская поднялась с койки, разрезала сетку из мавочьих волос. Шкет взвился к потолку, пристроился на карниз над дверью. Дернул себя за косу, вздохнул. Рыжая протянула ему альбом и фломастеры, тот радостно защелкал хвостом, принялся тут же в воздухе марать страницы.
— И, значит, дело в каземате, — вздохнула Полянская. — Неволшебный мир для нас — скорая смерть, если без витых колечек. А здесь, получается, сам каземат нас держит. Не знаю. Не понимаю. Но нам отсюда никуда нельзя, если жить хотим.
Лешак вытащила из ведра половую тряпку, поползла поднимать чудом уцелевшую банку и оттирать с пола варенье. Спросила без обиняков:
— Соколович знает?
Ясна покраснела.
— Понятия не имею. Мы у него первые поднадзорные, может и не ведать. Но каземат этот у него второй.
Огняна вдруг прищурилась.
— Как так вышло, что второй?
Ясна подумала и ответила, подбирая слова:
— Он меня сюда перевёл из четвёртого каземата. Не знаю уж, что сделал — мой прошлый надзорщик говорил, что не положено в пятый раз. Вот только не пойму, зачем меня до этого по казематам гоняли, я-то сама о переводе ни разу не просила. А что?
Решетовская качнула головой — не спрашивай, мол, не отвечу. Она вовсе не собиралась говорить, что это Соколович написал бумагу, о том, чтоб дружинницу Решетовскую определили к нему в каземат.
— Твою ж лешего мать! — рыкнула Огняна, глянув мимо соседок.
За их спинами Шкет добулькивал коньяк, что Яся купила для Тефа. Швырнул бутылку в угол, икнул, зевнул. Шерсть из бурой стала разноцветной и переливчатой, рога завились в золоченые колечки, и барабашка счастливо кувыркнулся в воздухе. В каземате тут же вырос густой сосновый лес, весь утыканный синими цветами. Под колокольчиками блеяли громадные кудряво-белые барашки и мелкие зеленые овечки. Зоря не удержалась, подавилась смехом. Она шкетовские выкрутасы обожала.
— Все как заказывала, решето чудесоватое! — пел Шкет, раскачиваясь на люстре. — И барашки тебе, и цветочки тебе! Хочешь мишку или рыбку, убивушка наша?
— Огняна, лови! — крикнула Ясна, бросаясь вправо, в то время, как Зоряна дёрнулась влево, загоняя ошалевшего барабашку на душегубку с сеткой мавочьих волос в руках.
— Дур-р-ра-а-ак! — возмутился Воробей, вспорхнул и стукнул Шкета клювом по маковке.
— Атас!!! Убиваю-ю-ю-ють!
— Ясна, держи сетку! Да держи ты! Зоряна, эту сторону, я свяжу края. Шкет, уймись, или дам по рогам!
— Иди в пень, убивица-а-а-а!!!
— Огнян, в рюкзак его.
— Ща-а-а-аз-з-з! Я заинька! Я только разочек к соседям и усё! Там малая меня видела, да мы с ней!..
— Да выберется он из твоего рюкзака, Ясна, оглушить бы надо. Да не кусайся ты, сволочь!
— Ай, больно!!! Что ж ты вечно меж рогов, скотиняка?!
— Из этого не выберется. Вот только не спрашивай, ладно?
— Да что уж теперь…
Разошедшегося Шкета упихали в особый Ясин рюкзак, где он чудом и, видимо, какой-то неведомой волшбой присмирел.
Лешак с Полянской потащили его в соседний дом, где у барабашки была берлога. Огняна, оставшись одна, выругалась в пустоту и пошла в ванную — промывать новый укус от Шкета.
Вернувшись в каземат, она взяла себе кусок холодного мяса с хлебом и упала на кровать. На часах было хорошо за полдень, и нужно было чем-то себя занять до ночи. Огняна переплела косы, заколола подаренным Есенией гребнем. Дожевала бутерброд.
Лишившись разом едва ли не всех коммуналочных врагов, вместо облегчения она почувствовала смятение, почти печаль. Нет большого и страшного противника, есть барабашка-бражник. Нет злобной предательницы, травящей мороками честную душегубку, есть… Может, и права Есения, просто дура. Странная, ифритовская, а всё ж.
То было и хорошо и плохо одновременно. Потому как просто жить и просто ждать, пока выпустят Елисея, и пока он придёт ей на помощь и вызволит, казалось нелепостью, не совместимой с её кипучим нравом.
Существовать без борьбы дочь бражников и душегубка была не приучена. Она не умела принимать поражение, и признавать себя слабой и ни на что не способной тоже не намеревалась. В конце концов, она не виновна, а Смарга ошибалась. И это нужно было доказать.
— Хо-о-д-з-ют и хо-о-д-з-ют, — возмутился Воробей. — Пр-р-роходной-й дв-вор-р! А потом тр-русы пр-ропадают!
Душегубка вздохнула, но не ответила. Воробей перелетел на изножье её койки, наклонил голову на один бок, посмотрел хитрым голубым глазом.
— В кр-ровати, гов-вор-рю!!! — крикнул он и почесал голову.
Огняна немедленно села на постели, не решаясь поверить догадке. Прыгнула на пол, отбросила одеяло. Схватила наконечник стрелы, тяжело втянула носом воздух. Сжала ладонь, проверяя реальность острого кусочка металла. Наспех натянула куртку поверх толстовки и бросилась вон из каземата.
Елисей шагал по лестнице Огняне навстречу. Он лишился остатков покоя, пока ждал её во дворе. Издергался и разволновался, плюнул на всякую скрытность и отправился прямиком в коммуналку. Лифт не работал, и он пошел по лестнице. Быть может, если его здесь увидят, так будет даже лучше.
Сначала Елисей услышал её неровные торопливые шаги, почти бег, а потом увидел и саму Огняну. Замер на лестничной клетке, справедливо полагая, что останавливаться она не намерена. Оглянулся на закрытые двери вокруг, подумал, что это совершенно не годное место, но двигаться уже не стал. Не сдержал улыбку, глядя на несущуюся навстречу Решетовскую.
Огняна, и правда, держалась за перила только для того, чтобы не сломать на радостях не слишком послушные ноги. Влетела в Елисея, пахнущего дождем и холодом, обхватила его руками за шею и спрятала лицо в воротник кожаной куртки. Всхлипнула и задышала ему в шею тяжело и горячо.
— Все хорошо, Огня. Я за тобой, — прошептал Елисей, и, ухватив крепче за пояс, оторвал от пола и понес к лестнице.
Он спустил Огняну по ступенькам, остановился за лифтом на площадке, которая не проглядывалась из квартир. Вынул её лицо из-под куртки и горько и жадно поцеловал соленые губы. Древлянский морок там, у моровой избы, всё стоял у него перед глазами, и Елисей торопливо касался холодными ладонями её лица, и волос, и жуткой отметины под ухом. Будто хотел убедиться — это она. Выжила, выбралась из ифритской петли.
Дважды.
— Не плачь, — попросил Елисей, глядя в счастливые глаза, полные слез.
Но Огняна все равно плакала, и улыбалась, и прижималась к нему как никогда свободно и сильно.
Сам Глинский счастливым не выглядел. И радостным тоже. Он был тих и мрачен, будто только что вернулся с похорон. Губы его, конечно, улыбались, и глаза улыбались тоже, только вот будто потухли. Серый, пустой и отчаявшийся, он был мало похож на себя прежнего.
— Устал? — тихо спросила Огняна, вытерев слезы и несмело касаясь ладонью его лица.
— Немного, — признался Глинский и перехватил её ладонь холодной рукой. Сжал ласково. — Трудные седмицы были. Как ты здесь?
Огняна поморщилась, мотнула головой — не спрашивай. Обняла Елисея, прижавшись щекой к влажной куртке. Тронула пальцем одну из бесчисленных заклёпок.
— Никак. Тебя ждала, — вдох, выдох. — Меня оправдали?
Елисей не ответил. Огня подняла к нему голову, чуть отстранилась, не покидая каменных объятий. Его лицо было непроницаемым.
— Не оправдали, — деланно-горделиво улыбнулась Огня. Сжала зубы, медленно и беззвучно выдохнула. Положила пальцы на его губы. Приказала:
— Всё нормально, молчи. Не нужно.
Она попыталась отстраниться, всё-таки прижала ладонь к глазам — такое беспомощное детское движение: не вижу, не знаю, не плачу. Елисей всё понял, приник к её сжатым губам — отогреть, успокоить, убедить. Целовал щеки и глаза, и ладони, и всё никак не мог добиться от неё ответной ласки. Сдался, обхватил ладонями Огнино лицо, заглянул в ставшие совершенно несчастными глаза.
— Я останусь здесь, да? — спросила она жалобно.
Елисей проклял себя, Беляя и всех древлян на том и этом свете. Ей девятнадцать лет, родные боги, девятнадцать! И она виновата только в том, что однажды семь лет назад попыталась обокрасть не того путника.
— Не говори глупостей, — резко ответил он. — Я забираю тебя. Будем жить среди ненашей. Внизу ждёт машина, через несколько часов мы будем в безопасности.
Елисей с силой потёр лицо, пытаясь согнать с него усталость и тревогу, дать себе передышку. Найти какие-то правильные слова для раздавленной, потерянной девочки в его объятиях. Решетовская проследила за его ладонью, забыв о своем горе, крутнулась и ухватила за кисть другую его ладонь. Серебряного витого кольца, дающего волшбу в мире ненашей, не было. У Огняны сильно заныла прокушенная Шкетом рука.
— Почему ты без кольца? — спросила она одним выдохом. В её голосе не было больше ни слез, ни боли. Только сила и требование. В конце концов, она была не только девчонкой неполных двадцати лет. Она — душегубка, водившая в бой дружину.
Глинский отмахнулся от её вопроса. Легко, но не беспечно, как только Елисей умел. В конце концов, именно он научил её воеводскому тону, и так просто его не пронять.
— По кольцу меня можно найти. А мы с тобой ударяемся в бега, родная, — ответил Глинский и потянулся к ней.
Огняна отшатнулась. Отошла на шаг.
— А где… Кольцо где? С собой?
— Нет, оно осталось у меня в чертоге. Или что, без волшбы я тебе не мил?
Она отошла ещё на шаг, а Елисей… Бесстрашный и спокойный до суровости Елисей, решительностью берущий города, вдруг опустил глаза в сомнении. Утробной волшбой Глинского была непоколебимая уверенность, и остатков этой уверенности он лишался, капля за каплей.
Решетовская замерла, как преследуемая охотником оленица, не дыша, замирает над обрывом. Елисей ради неё добровольно лишился волшбы, но он понятия не имел, на что себя обрёк. А вот Огняна понимала.
Елисей не спрашивает — Елисей приказывает. Елисей берет то, что хочет, и нужна бывает вся сила её дерзкого духа, чтобы противостоять ему. С ним потому и дружбу водят лишь такие же, как он — сильные и дерзкие, уверенные в себе и в других. Но теперь вместо сурового наставника, каким он был в стане, вместо бесстрашного героя на войне и вместо отчаянного влюбленного перед Огней стоял человек, совершенно не уверенный в том, что его можно любить и за ним можно идти.
Решетовская мотнула головой, прогоняя образ Ясны, рассказывающей о том, что случается с ведьмаками в мире ненашей.
Без волшбы Елисей станет слабым. Елисей не умеет быть слабым, Елисей даже раненым лежать не умеет.
Без волшбы Елисей не сможет встать с кровати.
Без волшбы Елисей сойдёт с ума и бросится из окна или под машину.
Если успеет.
— Огня, ты же пойдешь со мной?
Когда на руке княжича тускло блестело витое серебряное кольцо, Елисея мало беспокоили сомнения. Он знал, что нужен Огняне, знал, что значит для неё больше остальных. Даже если это не любовь — это её преддверие. Не велика беда — завоевать буйное сердце маленькой душегубки, когда она уже дорожит тобой сильнее, чем другими. Вот только теперь этой уверенности в нём не было. И ясного света волшбы тоже не было. В нем вообще мало всего осталось, будто на самом донышке где-то плескались остатки водицы, что некогда была подвластным только ему морем-океаном. Теперь Елисей всё время думал — нужен ли? Целовал и подмечал — ответила ли? Все боялся — не желанен. Все убеждался — не люб. И в подтверждение этих новых, непривычных мыслей, Решетовская сделала ещё один шаг назад. От него.
— Ты оставил себя без волшбы, — сказала она резко.
Глинский кивнул и пожал плечами одновременно. Мол — не велика потеря.
— Без волшбы мы не выживем, Елисей. Без кольца в этом мире волшебный может прожить от силы год, — зашептала она истово, но Елисей Иванович снисходительно улыбнулся.
— В казематах, Огня. В казематах. Да и то — дюжину.
— Ты не понимаешь. Послушай…
Елисей вздохнул, точно перед ним было неразумное дитя.
— Мавка, нет времени, совсем нет времени. Нам нужно ехать.
— Я не поеду. Елисей, я не поеду. Ты не понимаешь! Это верная гибель. Ясна…
На том этаже, где был каземат, скрипнула дверь, и голоса соседей по коммуналке выплеснулись в коридор возмущением о сломанном лифте. Огняна обернулась на звук, а Елисей ухватил её за плечо и нашел три точки на затылке. Решетовская повисла у него на руках.
Глава 26. Пропавшая
Уложив Шкета спать и отправив Ясну в магазин, Зоря побрела обратно в каземат. Шла и думала — нужно будет узнать у барабашки, какие ненашенские лекарства особенно плохи для волшебных. И как только она, Зоряна, без волшбы забудет, что нужно умываться, — немедля выпить. Закончить всё тихо и быстро. Ясе не нужна беспамятная калека. Ясе нужен Соколович, чтоб его бесы забрали!
Зоряна вошла в подъезд, с тоской глянула на потухшие кнопки лифта и поползла на шестой этаж.
А между третьим и четвертым застыла — под подоконником на полу серело что-то ужасно знакомое.
Зоряна подняла Огнянин кружевной гребень с тонкими зубчиками. Тот, с которым Решетовская чуть ли не спала, хранила под подушкой и оглаживала ладонями.
Душегубка этот гребень ни в жизнь бы не бросила в грязном подъезде. Его у нее вырвали бы только с руками.
Лешак вытерла губы тыльной стороной ладони и поспешила в коммуналку.
Отпирая общую дверь в квартиру, Зоря старалась дышать спокойно. Подумаешь, грохотало там что-то — дело привычное, в коммуналке всегда так. Она третий раз процарапала ключом мимо замка и, наконец, попала. Два оборота.
Толкнула.
Вошла.
Онемела.
В общем коридоре Соколович бил в дверь Семицветика. Пол вокруг устилали обломки штукатурки, валялась остатки швабры. «Деревянная, — невольно подумала Зоря. — Вика шею за нее свернёт».
Мирослав Игоревич повернулся к ней, и Лешак только усилием воли не прыгнула обратно на лестницу. От Соколовича несло ужасом что холодом от ледяной глыбы. Грязные джинсы, кровь на ладони, сжимающей разряженный телефон, рука, вцепившаяся в ребра: Мирослава выворачивала лютая боль.
— Ясна, — хрипло прорычал он, шагнув к Зоряне. — Где Ясна?
Муж когда-то учил Зорю: не объясняй, а показывай, родная. Объяснять долго, а жизнь короткая.
Она вынула из кармана телефон, ткнула пальцем, показала на экране Ясино лицо. Порадовалась, что подруга успела купить новый мобильник взамен того, что Огняна вышвырнула в окно. Сунула трубку Миру в холодную ладонь.
— Да, Зорюш?
У Мирослава дрогнули руки.
— Зоря? — повторила в телефоне Ясна. — Зоренька, что?
Соколович закрыл глаза. Открыл. Медленно собрал в горсть окровавленных пальцев черную рубаху на груди.
— Яся? — незнакомым, легко-ласковым голосом сказал душегуб в трубку.
Прозрачно-светлые глаза полыхнули в сетке морщинок и шрамов.
Зоря зажмурилась.
— Ясь. Иди домой.
Помолчал. Добавил:
— Пожалуйста.
Полянская по ту сторону разговора будто запнулась, и так же легко и нежно ответила:
— Пять минут, Мир.
Мирослав отдал Лешак телефон, согнулся, схватил зубами воздух. Зоряна открыла дверь в каземат, втолкнула Соколовича. Тот, не сопротивляясь, рухнул на Ясину койку. Вцепился одной рукой в жгущую пламенем грудь, второй, разбитой, — в живот. Лешак бросилась к тумбочке Решетовской, выгребла все на пол, вынула мешочек с травами. Нашла нужные, щёлкнула чайник, сунула целый пучок в чашку. Открыла йод, облив пальцы и манжет свитера. Разорвала пачку бинтов, одним движением размотала несколько аршин, перевязала Мирославу руку. Мимолётом глянула на Воробья и удивилась: попугай выглядел виноватым. Ерошил перья в клетке, где отродясь не терпел сидеть, прятал глаза и молчал.
Соколович глянул на койку Решетовской и стиснул зубы так сильно, что ещё немного — и раскрошил бы. Не дав травам толком завариться, Зоряна сунула ему чашку. Мир выпил кипяток, не поморщившись. Лешак запихала траву в другую чашку и уже спокойно накрыла первым попавшимся комиксом — завариваться.
Держась за стену, Мирослав с трудом сел на койке, Зоря без сил опустилась рядом с ним.
— Что случилось, Мирослав Игоревич?
Хлопнула дверь, и в каземат влетела Ясна. Метнула глазами на обоих, облегченно выдохнула и кинулась обоих же обнимать. От неё пахло сосной, и Мирослав, забыв о боли, на миг потерялся в разметавшихся косах и давно забытом запахе. Сгрёб в ладонь огонь её волос, отрывая от себя и от Зоряны, твёрдо и испытующе посмотрел в дикие глаза. Убедиться — жива. Понять — с ним. И ему до ужаса стало вдруг плевать, почему она обманула его с ифритом. Почему предала и зачем сломала Мирославу жизнь и службу.
Лешак почувствовала себя настолько лишней рядом с ними, будто они уже не то что целовались — простыни на двоих разделили. Она скользнула мимо и села к столу.
Ясна ухватила перевязанную руку Мирослава.
— Мир! Что?
Соколович с сожалением выпустил из пригоршни Ясины волосы. Сморщился, пережидая новую вспышку боли. Опустил на миг голову, а потом ровным голосом ответил:
— Решетовская умерла.
«Как?» и «Почему?!» прозвучали вздохами и остались без ответа. Мирослав Игоревич откинулся спиной на стену и закрыл глаза, давя в горле стон. Из окна повеяло ветерком. Яся взметнулась вихрем, выхватила у Зоряны чашку с травами и принялась поить его, будто маленького. От тех дивных трав ядовитая, едкая боль отступала, точно волна убегала с берега в море. И можно дышать. И держать прозрачные Ясины пальцы, с кончиков которых струилась едва заметная волшба.
— А с тобой что, Мир? — тихо спросила она. — Что с тобой?
Соколович поглядел на жемчужную кожу её пальцев и не ответил.
Умирает поднадзорный — надзорщику первый кнут. Вернее, боль. По всему телу, и такая, что кажется — кости плавятся, руки из плечей рвутся, а голова в черепки разлетается. Потому как не доследил, не досмотрел, не уберег — теперь сам и мыкайся. А как попустит — водички попей и отправляйся тело усопшего искать, дабы доставить, куда следует. Да бумаги, бумаги оформить не забудь!
Вот только у Соколовича под надзором были три осужденные — поди пойми, кого Пряха прибрала. И когда Мирослав Игоревич почувствовал, будто его живьем зашвырнули в огненную реку, оледенел от мысли: кто? Кто из них? И пока добирался до колодца во дворе казармы, пока бил по соседским дверям, в голове метал единственную мысль: «Только не Яся». Со всем остальным он справится. Придумает, убьет, спасет, уговорит, заплатит. Главное — чтобы не Яся. Пожалуйста, только не Яся. Он же не железный. Третий раз не выдержит. Не Яся, не Яся, не Яся…
Не Яся. Рыжая сидела у него в ногах и смотрела сочувственно и ласково, как давно уж не смотрела. Зоряна старательно снимала с пальцев серебряные кольца, раскладывала на столе по кругу. Попугай не шевелился, разглядывал какой-то важный листок на тополе.
— Мир, что с тобой случилось? — не унималась Ясна. — Вы подрались?
— Я её не видел.
— А откуда тогда знаешь? — спросила Зоряна.
— Смерть поднадзорного — это больно, — усмехнулся Мирослав Игоревич.
Упала тишина. Зоряна заварила третью чашку трав.
— А как ее похоронят? Вы, душегубы, конечно, без роду-племени, но её родичи хоть в погребальном костре-то не откажут? — глухо спросила Зоря.
Соколович прикрыл глаза от боли, с шумом выдохнул воздух, кивнул:
— В дружину сообщат.
Зоря с Ясей недоверчиво переглянулись, и Миру не нужно было открывать глаза, чтобы понять это. Но говорить им, что осужденную Решетовскую зароют под первой же березкой, он не стал. И то еще, дай Жива, чтоб не в болото бросили, он и такое видал.
Мирославу очень нужно было к Елисею.
Не важно, что второй раз принесет побратиму весть о смерти — ни от кого другого Елисей о таком узнать не должен. Тогда, со старшими Глинскими, не вышло, но сейчас Мирослав костьми ляжет, чтобы Елисей смог проститься с Огняной. Посмотрел бы на нее ещё раз, руки поцеловал. Только пусть бы поспал спокойно еще эту ночь. Пусть думает, что девчонка его — живая.
Мирослав ткнулся глазами в Ясну. Спрятал за спину задрожавшую руку. Подумал — хорошо знать, что живая.
В дверь яростно зацарапали. Лешак открыла, и между ее ногами стрелой промчался Яшка, прыгнул Соколовичу на грудь, замурчал, стал тереться о руку. Полянская схватилась за косы и замотала головой:
— Глупость какая, Зоря! Ну куда она пошла, не собиралась же!
— Да не сама она ушла, Ясь, не бросила б Огняна свою гребенку, — отмахнулась Лешак и толкнула пальцами серебряный гребень на столе. Рыжая закусила губу.
На лице среднеживого Мирослава Игоревича столь ясно отпечатались все его сомнения по отношению к бабским шпилькам-булавкам, что Зоряна немедленно взвилась ором до потолка:
— Памятка это, памятка! У всех такие есть! А у этой, небось, только гребенка и осталась! Вы же и из девчонок делаете не пойми что! Служак-вояк! Ни родни, чтобы любили, ни разума, чтобы пользовались, ни гребешков с сережками! Какого беса она в двадцать годков без серёг, будто из лесу только на люди вышла?
Надзорщик остановил на полпути ко рту чашку с травками и протянул ее Зоре. Проследил, как ведьма одним махом выпила, пригнулся, когда швырнула чашку в открытое окно. Потёр куда меньше ноющие ребра и попросил, будто ничего и не было:
— Ещё сделаешь?
Зоряна грюкнула чайником. Сердито нахмурилась:
— Надо в полицию звонить. Как там эта ваша боль работает? Место, от чего умер — показывает?
— И имя убивца, если что, — согласно кивнул душегуб. — Лик ещё со всех сторон, и приметы.
— Нет пр-р-р-римет в душегубском бол-л-лоте, — вздохнул попугай виновато. — Все одн-н-ним Мир-р-рославом м-м-маз-жаны…
— Что? — вскинулся Соколович и, черкнув по Ясе глазами, поднялся к Воробью. — Душегуб был? Светлые волосы, темная борода, куртка заклёпками?
Попугай согласно вздохнул. Ясна с Зорей обе зыркнули на него так, будто собрались жарить на вертеле вместо фазана.
— Глинский, — Мирослав закинул голову к потолку и поглядел на него так зло, будто пауки в углах ему должны кошель золота. — Убью.
— Елисей Иванович, — задумчиво пробормотала Яся, нервно перебирая пальцами. — Земли в Синичанке, Вышнем, ещё где-то у столицы. Став с соболями и лозами. Имя знатное, доброе, пусть и древлянин. Последний в роду, легко запомнить. Почему он?
Поймала удивленный взгляд Мирослава, отмахнулась:
— Мы в Верви всех княжичей учили.
В дверь затарабанили, Ксанка, средняя Самирина дочка, попросила лук. И еще соль. И еще сахар. И яйца, если есть. Родня в гости пришла, праздник, мама торт печет.
— Лу-у-у-ук на то-о-р-р-р-т! — скривился Воробей.
Лук Ксанке дали, двери закрыли.
— Погоди, Огняна же говорила в первый день... Это же её воевода, — удивилась Зоря. И тут же зашипела:
— Он что, девчонку сгубил? Другим в назидание, или как? Есть же у вас это, когда вы своих сами же… да вы… да вас! Кольчужные! Что вы за люди такие! Никакого разума на вас не хватит!
— Л-ю-ю-ю-ю-бит, — неожиданно прощёлкал Воробей с подоконника. Повернулся к надзорщику, указал клювом на тополь.
— П-р-р-р-иходит, — помолчал и снова повторил:
— Л-ю-ю-ю-ю-бит.
— Да кто так любит! — не выдержала Зоря, но душегуб с попугаем на нее не глянули, а Яся за руку взяла — молчи, мол.
Дверь снова тряхнули: в этот раз пришла Вика спросить, есть ли у них новогодняя гирлянда. Да, прямо сейчас. Да, очень надо! Как это нет?
Гирлянду Вике не дали, дверь заперли на ключ.
— В окно влез? — уточнил Мирослав у попугая.
— Окн-о-о-о-о, — задумчиво кивнул Воробей и полетел на шкаф.
— Мирослав Игоревич, а… — начала говорить Зоряна, но Соколович, понимая, что ему сейчас нужна передышка, предупреждающе поднял руку. Помолчи, мол.
Мирослав думал и складывал, и никак не мог сложить воедино Елисея и гибель Огняны. Слишком много было непонятного — почему бумаги на Решетовскую так небывало опоздали, почему её отправили в каземат к Елисееву побратиму. Не нарочно ли Елисей Иванович отдал девчонку Мирославу под крыло, чтобы потом умыкнуть сподручнее? И как так вышло, что не уберёг? С его-то волшбой, с его-то выучкой!
Соколович хмыкнул и затарабанил пальцами по столу.
Ясна бросилась к холодильнику, достала мясо, сыр, соления. Из хлебницы — пирог с грибами, который всегда покупала, хотя никто его не ел. Поставила перед Миром, сунула вилку. Соколович отложил вилку, взял пирог руками. И не глядя начал есть, перебирая в голове тревожные мысли.
Зоряна недоверчиво покосилась на Ясю. Полянская взгляд не поняла, тут же кинулась кормить подругу. Мирослав отломил от своего пирога кусок, протянул Ясне. Рыжая мотнула головой:
— Не могу. Нервничаю. Тошно.
Зоря потянулась встать — в тумбочке у них для таких случаев была сушеная мята. И тут же снова села на койку — Мирослав Игоревич, не отрываясь от пирога и дум, пошарил в кармане и перекинул рыжей через стол мятную жвачку. Взял куртку, запустил руку в другой бездонный карман, достал мандарин, тоже Ясе бросил. Та поймала, на подарки уставилась так, будто ее мешком по голове огрели.
— Мир, клубники хочу!
Все так же думая о своем, Соколович достал из третьего кармана пачку клубничных конфет — Ясна обычно такие в магазине брала. Положил на стол, бросил рассеянно:
— Свежей нет.
Лешак закашлялась, пытаясь перестать таращиться на надзорщика. Подумала: а если Яська щенка захочет, меч-кладенец или шубу песцовую — Соколович тоже из-за пазухи вытащит?
Душегуб доел, вытер руки салфеткой, повернулся к девчонкам.
— Одно выходит — он её через границу потащил, либо же через колодец. Не знал, получается. Хотя Глинский — и не знал?..
— А страшная это смерть — через границу? — мрачно спросила Зоряна.
Вместо Мирослава ответила Ясна — ровно, заученно, как на занятиях:
— «Коль вздумает осужденный пересечь границу города, смерть его ждет мучительная: дышать, смотреть, говорить, шевелиться не сможет. И будут его словно резать ножами раскаленным, протыкать копьями ледяными и бить палицами шипастыми, пока сердце у осужденного не порвется, дабы закон никто боле не переступал». Указ тридцать первый, день первый, месяц пятый.
— Ты-то откуда знаешь? — спросил Соколович.
Очень тихо спросил, и Лешак сама не поняла, почему от того голоса впечаталась в стену спиной. Ясна волной покраснела.
— Учителя хорошие были, — пробормотала рыжая, отодвигаясь от него вместе со стулом.
— И чему они тебя выучили? — ещё тише поинтересовался Мир.
— Много чему, и о том рассказывать не желаю, — неожиданно твердо ответила Ясна. — Но если он её забрал и он любит… Мир, а… Так это он ей зелье нашел? И гребень этот, и волосы… Не ты!
— Я-то к ним при чём? — не понял Соколович.
Рыжая уставилась на душегуба виноватыми глазами, Мир поперхнулся:
— Ясь!
Зоря возвела очи горе — наконец-то сообразил, мог и через год додумать. Ратный, одно слово!
Полянская подхватила Яшку, сорвалась с места.
— Я к соседям. Может, кто что видел.
Кинулась к двери, вернулась. Поцеловала Мирослава в волосы. Мир перехватил ее руку, потянул на себя, тоже поцеловал. В шею, потом в губы. Ясна довольно улыбнулась, забрала со стола свой телефон и хлопнула дверью.
Соколович перевел на Зоряну злой и требовательный взгляд. Зоря скривилась, но ответила:
— Яське с надзорщиками везло. Первый ее бил, второй образовывал. За то, что хорошо очередной закон выучила — водой свежей поил и хлеб без плесени давал. Ваш, душегуб. С головой нелады после войны.
Надзорщик поморщился, но промолчал. Поставил на зарядку разрядившийся телефон, постучал по нему, будто от этого он включился бы быстрее. Вернулась Ясна, развела руками — никто ничего не видал. Села на пол у стула Соколовича, обвила руками его колени.
Воробей закричал “Полундра!”, в каземате полыхнуло светом, будто на миг вспыхнул и погас костер. И казенный стол спросил человеческим голосом:
— А вспомни-ка, друг мой любезный, Мирослав Игоревич, что нам так нравилось с тобой у костерочка душегубского?
Ведьмы вытаращили глаза, попугай протяжно свистнул, вернулся в клетку и заперся.
— Он что, нас подслушивает?
— Вас — нет, — отрезал Мир.
Стол щёлкнул рассохшимися досками, топнул правой передней ножкой и сурово повторил:
— Так что, Мирослав Игоревич? Каким твой ответ будет? Что мы у костерка по вечерам любили?
Надзорщик подошёл к столу, постучал как-то затейливо и вежливо ответил:
— Здоров будь. У костра душегубского мы кашу с коноплей очень уважали.
— Оно и видно, — буркнула Зоря. — Откушает молодец миску-другую конопли вечерком, и пойдет со столом поболтать. Ненашей сюда, им бы понравилось.
— Мир, что у тебя там происходит? У тебя поднадзорная как жар-птица — то мертвая, то живая. Где-то волшба сбоит?
— Не понял тебя, — Мирослав провел рукой по рёбрам, боли не было.
— Решетовская Огняна Елизаровна. Душегубка, дружина Елисея Ивановича, — буднично уточнил стол. — Полчаса назад померла, а тут гляжу — живая светится.
— Где ты ее видишь? — хрипло поинтересовался надзорщик.
— Миросл-а-а-ав Игоревич, — укоризненно протянул стол. — А чего стряслось-то?
— Кажись, сбежала, Ивор.
Стол расхохотался.
— Эть, порода душегубская! Ну раз так — ищи, буй тур Мирослав Игоревич. Я вести эти пока что попридержу.
— Сколько ты сможешь? — Соколович заговорил почти умоляюще.
Стол скрипнул будто извиняясь.
— Тебе, Мир, могу до пересмены. Только, друг мой любезный… Ежели вдруг она решит поспать, ты ж понимаешь, я более уже ничего не смогу. Ни я, ни ты.
Душегуб глянул на стол, на Ясну с Зоряной.
— Спасибо, Ивор. Должен буду.
— Стребую, коль живы будем, — рассохшиеся доски щелкнули, сложились в столешницу. — Гляди, Ладислав на пересмену не опаздывает, это тебе не Иван с Твердятой. Потому времени аккурат до рассвета.
И выплюнул три миски, в которых плескалось что-то свекольного оттенка и мерзкого запаха. Ложек не дал.
— Вот зачем ты нас вечно такой гадостью кормишь? — возмутилась Ясна. — Сам бы попробовал!
— Пробовал.
Полянская недоуменно моргнула.
— Погоди, ты что — голодный? У нас варенье есть.
— Ду-у-у-р-р-рдом! — не выдержал Воробей сердито. — Столик покор-р-р-ми, оголо-лодал, нещ-щ-частный!
— Мир, а про варенье она серьезно?
— Эта? — хмыкнул душегуб, ласково глядя на Ясну через плечо. — Эта серьезно.
— Ты какое любишь? — отозвалась Яся. — У нас еще булка есть, и наливка!
— Абрикосовое имеется? — почти робко уточнила казенная мебель. — И булку тоже.
Ясна умчалась на кухню, вернулась с банкой, ложкой и булкой. Добавила салфеток, яблоко и наливки. Пристроила все на стол и крикнула:
— Спасибо!
Повернулась к темному, как туча, Мирославу и зачастила, запинаясь:
— Мир, если она живая, то все хорошо будет! Он забрал ее, он придумал что-то. Она же к нему бегала, тогда, когда в полотенце! И…
— Боги, что ж она за бестолочь такая? — устало спросила Зоря у Воробья.
— Почему бестолочь? — удивилась Яся, нежно-весело глядя на надзорщика. — Я к Миру тоже бегала. Мир, а она с ним…
— Ясь, — прервал Мирослав, — а ты помнишь положение номер сто сорок, день пятый, месяц второй? Только надзорщикам, для ознакомления?
Она вспомнила не сразу. А потом чашка из Ясиных рук полетела на пол. Покатилась по ковру, ударилась о ножку казенного стола и пропала. Полянская поглядела на Мирослава дикими глазами.
— Дура я, — прошептала рыжая. — Какая же я дура! Найди ее, Мир, найди их обоих! Он же не знал, он не сможет!
И заплакала. Сразу. Навзрыд.
— Что? — тихо спросила Зоряна, в сотый раз за день хватаясь за кольца.
— Комендантский час, Зорюш. Нас по снам отслеживают, — рыжая размазывала слёзы по щекам. — Она заснет где-то, ей покажут. И сразу налетят надзорщики. А суда не будет, приговор немедля исполняют. Глинский не знал, конечно. Потому и сон-траву оставил. Она в тумбочке у Огняны стоит. Не найдет их Мир до того, как покажут — ее повесят. Ближний сук, веревка без вощины.
Глава 27. Сомнения
Огняна недооценила Елисея.
Славный воевода, наставник Елисей Иванович позволял душегубке Огняне Елизаровне вить из себя веревки — как ей вздумается и когда вздумается. Даже в бытность их в стане он ни разу не наказал её по-настоящему сурово, и, в общем, ни разу ни в чем не смог ей действительно отказать. Огняна, уверившись в своей власти над ним, напрочь забыла, что вся её сила держалась только на позволении Елисея. Что врученный ей поводок — тонкая ниточка, которая не управляет диким зверем, а лишь сообщает ему о её прихотях. Она забыла — и в этом ошиблась, потому что даже лишенный волшбы Елисей признавал за собой право спасать её, решая за двоих.
Он спешил, сомневался, нервничал. Искал в себе иссякшие без волшбы силы, благодарил богов, что обдумал все до того, как прыгнул в колодец без кольца, и теперь действовал по намеченному плану, не слушая рой сомнений в голове.
А рой был — не приведи Жива.
Когда Елисей вливал в рот беспамятной Огняне мертвую воду, его руки впервые в жизни дрожали. Он смотрел, как она бледнела, и тонкие голубые жилки проявлялись сквозь кожу. Ныло сердце. Будто не её — себя отравил.
Елисей прекрасно понимал — его вина в том, что во всю эту мерзость оказалась впутана Огняна. Его и никого другого. Огню нужно было оставить давно, возможно, её не стоило вообще забирать от родителей, брать с собой на войну, да только он не мог. Как ухватил в первый раз тонкую руку, пытающуюся срезать его кошель, как глянул в упрямые чёрные глаза — так и не смог отпустить. Иные дороги бывают неизбежны.
Елисей отвернулся от лежащей на опущенном пассажирском сидении мертвой Огняны, сцепил зубы и вжал газ в пол. Ехал на пределе допустимой скорости, молясь, чтобы никто его не остановил. Трудно будет объяснить мёртвую в машине, и ещё сложнее будет потом воскресить Огню. Он тщетно глушил силой воли жуткие голоса в голове, ни на миг не дающие забыть, что он только что убил Огняну.
Напоить свою женщину мертвой водой — так себе забава. Особенно, если учесть, что о той воде веков десять никто не слыхивал, а если она где и появлялась, то в сказки о её существовании добрые люди не верили. Живую воду — ту многие пили. Для сил и бодрости, от похмелья и тяжкой хвори. Только всякий знает — живая вода не оживляет никого.
Никого, кроме тех, кто убит был мертвой водой. И после беззаветно любящим поцелован.
Волшебную границу города, что убивает беглецов из казематов, они пересекли, даже не заметив. Мёртвым всё равно.
На огромной скорости отъехав подальше от города, Елисей свернул на обочину и затормозил. Посмотрел на часы на запястье. До боли сжал зубы. Вынул из кармана склянку с живой водой, не сразу откупорил — спешил. Убеждал себя — она не мертва, сейчас все закончится. Влил живую воду в холодные губы. Поцеловал их и с восторгом поймал ответное теплое дыхание. Жива.
У него отказало зрение. Темнота на несколько мгновений заполонила голову и застила глаза. Бесчисленными невидимыми иглами прокололо руки. Звякнула выпущенная из ладони склянка с живой водой. Мимо них тяжело и громко проехали одна за другой две фуры. Глинский потёр уставшее лицо, зажмурился, и, собрав остатки смелости, посмотрел на Огняну.
— Елисей… — прошелестела она едва слышно.
Пересохшие белые губы. Слезинка в самом уголке мутных глаз. Синеватые жилки на висках. Испарина на лбу, прилипшие тусклые волосы.
Смотри, Елисей. Любуйся.
Сердце тяжело бухало где-то под горлом. Он вымученно улыбнулся, убирая с лица Огни растрепавшиеся волосы. Прижался лбом к её виску, не в силах смотреть.
— Все хорошо, мавка, уже всё хорошо, — сказал он ей предательски сиплым голосом.
Огня не ответила, бесцельно блуждая мутным взглядом по машине. Мимо них пропыхтел большой старый автобус и со свистом промчался спортивный автомобиль. Елисей собрался с духом. Сунул Огняне в руки бутылку воды, быстро поцеловал в потеплевший лоб и завел автомобиль.
— Мир может нас найти, нужно ехать, — сказал он относительно спокойно и вырулил на проезжую часть. Смотреть на Огню всё ещё было больно.
Смог. Вытащил.
Огняна, слабая настолько, что не было сил поднять голову, смотрела безучастно — на Елисея, на мчащиеся навстречу автомобили — казалось, что они летят прямо на них, а выходило все время, что мимо. Дворники сгребали с переднего стекла мелкий дождь. Решетовской становилось всё легче и свободнее: в груди уже не так сильно спирало дух, зрение обретало былую остроту, к рукам и ногам прибывали силы. Елисей нажал рычаг, поднимающий её сидение. Сидя ей было легче, и начали возвращаться мысли. Все как одна — недобрые.
— Что случилось? — спросила Огня не своим голосом. Горло саднило, и Решетовская поняла вдруг, зачем Елисей сунул ей бутылку. Благо — с откидной пластиковой крышечкой, которую не нужно откручивать. Как знал, что она не сможет вспомнить, в какую сторону нужно открывать.
Елисей предусмотрительно сбросил скорость и строго ответил:
— Ничего особенного не случилось, Огня, я тебя отключил и вывез за границу города.
Благоразумнее было не скорость сбросить, а вовсе остановить машину, и сразу ухватить Огняну за руки. Потому что рассерженная Решетовская берегов не видела, и от аварии их спасло только то, что после воскрешения она была ещё совершенно слабая. Но они все равно вылетели на обочину, уклоняясь от другого автомобиля. Огняна прилично стукнулась головой в лобовое стекло, Елисей выскочил со своего места, открыл пассажирскую дверь к Решетовской. Рыча и отчитывая её, ненавидя себя и всё, что происходило между ними сейчас, перетянул ремнем от своих джинсов тонкие сопротивляющиеся руки, вытащил второй ремень из её штанов, под проклятия и брыкания перетянул ноги. Проверил ремень безопасности, попытался поцеловать, но она увернулась, не дав рассмотреть синяк на лбу.
К чему-то такому Елисей был готов ещё с той минуты, когда понял, что добром она с ним не поедет. Связывать её, конечно, было последним делом, но с этой станется выскочить из машины на всем ходу, а времени на объяснения у него оставалось всё меньше. Мирослав уже должен был знать о похищении и броситься на поиски.
— Я могу очень много тебе рассказать о том, почему тебя убьют, если ты останешься, — начал Елисей, вырулив снова на дорогу под обиженное сопение Решетовской. — Но давай мы хотя бы спокойно доедем до места. Я не слишком хорошо вожу, а ехать нужно быстро. Ещё и дождь, дорога мокрая, — Елисей покосился на Огняну. — Огня… Ты мне веришь?
— Зато ты мне — нет, — колко ответила Решетовская, показывая перетянутые ремнем руки. Елисей сделал как-то очень хитро, пропустив петлю ремня через пряжку, и теперь, чем сильнее Огняна тянула, тем туже затягивала.
Он неопределенно дёрнул плечом, но переубеждать не стал. Решетовская и так знала, что её слова далеки от истины. Разобиделась, конечно, но не то, чтобы намертво. Иначе он представлял себе их побег, но когда это с Огней было легко? Не переделать ежа в белку, как ни старайся, ни одна волшба не поможет. А он, между прочим, теперь и вовсе без всякой волшбы. На одной силе воли, которая единственная ещё могла справиться с высасывающими мозг сомнениями.
А без утробной волшбы сомнений становилось больше.
На дорогу, Елисей, смотри на дорогу. И краем глаза — на душегубку свою. Сам учил, сам знаешь — в любой миг вытворить может. Ни о чем не думай. Мысли сожрут тебя. Сомнения одолеют.
Огняна устроила на коленях связанные руки и, глядя на дорогу прямо перед собой, принялась сурово и холодно рассказывать Елисею о Шкете, Полянской и других казематах. Глинский выслушал её молча. Подумал — конечно, Полянская, мирославовская зазноба. Тонко, побратим мой изворотливый.
— Огняна, доверять словам предательницы я не стану. Слишком уж истово она жаждет удержать тебя в каземате. Мы не первые, кто среди ненашей без волшбы жить станет. И не спорь, не то не развяжу до самого дома.
Огняна зло отвернулась. Молчала. Думала. Елисей не мешал ей, но замки все равно заблокировал — вспомнил, наконец, как это делать.
Пусть её. Успокоится, примет. Не его, так свободу свою. А он…
Он был уверен, что небезразличен Огне, последние пять лет. Не любовь ещё, конечно. Что может знать о любви маленькая девочка, которая росла сначала на одиноком хуторе в семье бражников, а потом в стане душегубов, где за милование можно было и исключение схлопотать, не говоря уже об обрезанных косах? Это он за ней шагал — как в омут. Она же и думать не думала. Ничего его Огняна не знала о любви. Не понимала. Не ждала её и не желала.
Решетовская, конечно же, ещё в стане поняла, что забота, и дружба, и защита наставника — это о большем, чем о ратном братстве. Но воли ему не давала, от взглядов, когда он стал позволять себе взгляды, — отворачивалась. Но шла, стоило позвать, и верила ему как солнцу ясному, и в него верила как никто. Была Елисею наперсницей, соратницей, первым другом. И тогда он видел в этом всем обещание.
Теперь же, лишенный волшбы и потому поедаемый сомнениями, Глинский не находил ни одного подтверждения, что люб ей.
Ни единого. За все пять лет.
Он и целовал-то её всегда сам. И решал сам. Обещал. Она останавливала, а он обещал и говорил, уверенный, что однажды, уже совсем скоро, он всё-таки получит её сердце. Теперь же Елисей сотворил такое, что прощают только любимым. И пусть не было у него другого выхода, кроме как тащить её силой, уверенности это не прибавляло.
Глинский то и дело поглядывал на Огняну и с облегчением подмечал — сначала губы расслабились. Потом перестали злиться глаза, руки не дергали ремень. Дольше всех не сдавалась спина — она была ровной почти час, а потом как-то не сразу, но округлилась, расслабилась. Огня о чем-то думала, принимала какие-то решения, и Елисей надеялся, что доверие к нему победит.
— Развяжи, руки затекли.
Елисей недоверчиво покосился на неё. Огняна всегда, когда отходила, делала вид, будто ничего не случилось. Даже когда в очередной раз наставляла синяков Ратмиру, не умевшему сдержать острый язык, через час могла как ни в чем не бывало поделиться с ним лепешкой — ни раскаяния, ни сожалений Огняна Елизаровна не показывала вовек.
— Развяжи, — попросила она ещё раз.
Елисей остановил машину. Распутал врезавшиеся в кожу ремни, потёр оставшиеся красные следы. Огняна не отнимала рук, только смотрела на Глинского с каким-то новым выражением.
В которое он до чертей хотел верить.
— Дикарь, — беззлобно фыркнула Решетовская, освобождая себе ноги. Потянулась к застывшему в неуверенности Елисею и добавила, выдохнув ему в самые губы:
— И дурак.
Она поцеловала первая, и пожиравшее его чудище сомнений затихло, уползло под камни, уступая место лихому ликованию.
Простила. Поверила. Любит.
Он обязательно всё ей расскажет, чтобы глупостей не наделала. И покажет, что жить без волшбы всё-таки можно, и плевать, что эта жизнь будет иной. И всё у них сложится очень-очень хорошо.
Елисей с трудом оторвался от её губ, запустил пальцы в темные, снова шелковые волосы. Говорил быстро, жарко, волнующе:
— Всё потом, слышишь? Все дома. Я нашел нам дом. Ты будешь со мной жить?
Елисей так и не понял, почему Огняна заплакала. Пусть плачет, пусть смеётся, пусть дерётся и кусается — ему всё одно. Лишь бы с ним была.
— Буду, буду, — согласилась она и уцепилась ему в руку сильными тонкими пальцами. Прижала к своей щеке шершавую загорелую ладонь в белых шрамах, улыбнулась сквозь слезы. — Поехали.
Елисею жалко было отпускать её, но Мир в птичьем обличье летал быстро, видел далеко. И машины рассматривать станет в первую очередь, не дурак. А вот в их доме, что на отшибе дальней деревни, Елисей задернет все занавеси. Спрячет машину в гараж. И недели две ни сам за порог не ступит, ни Огню не пустит.
Он все продумал. Он всё подготовил. И запретил себе раз за разом прогонять в голове план, чтобы не отдать его на съедение сомнениям.
— Ты совсем все бросил? — спросила Решетовская тихо, когда они тронулись. — Ради меня?
— Не то, чтобы у меня был такой уж выбор, — пожал плечами Елисей, коротко глянув на Огню. — Или ты думала, я тебя оставлю гнить в каземате?
— Не оставишь, — согласилась она. И спросила вдруг:
— Сколько ты не спал?
— Третий день, — признался он нехотя. — Ничего. Ехать уже недолго. Дай руку.
Глинский коротко прижался губами к её ладони, отпустил и свернул с трассы на прилегающую дорогу. Здесь не шёл дождь, и вести машину было проще. Миновав деревню, они въехали по грунтовой дороге в редкий лес. В стремительно густеющих лесных сумерках Елисей Иванович затормозил у ворот небольшого дома, обнесенного высоким деревянным забором.
— Купить не успел, только снял, — сказал он, въезжая в выложенный новенькой плиткой маленький двор. — Если понравится — выкупим. Нет — найдем другой. Вообще, хорошо бы перебраться подальше, но это позже. Сейчас нас искать будут, и нам носа нельзя показывать.
Дом был небольшим, новеньким и радостным. Чистенькие стекла весело ловили свет фар, холодно и остро пахли в сумерках поздние хризантемы. Под крышей проблескивало окошко мансарды.
Решетовская поежилась от холода. Оглянулась с любопытством.
— Мне нравится, — сказала она тихо и светло улыбнулась.
Пересекая ухоженный двор, Елисей понял, как сильно он на самом деле устал. Он не чувствовал этого изнеможения за рулём — на дороге нужно было без конца думать, что делать, следить сразу за всеми автомобилями вокруг, знаками, разметкой, машиной и на всякий случай за Огняной. Он взял её за руку, скорее увел под накрывающий крыльцо козырек. Спрятать свое сокровище от всевидящих глаз Мирослава. Прижаться губами к горячим губам и почувствовать, что они дрогнули в ответ. Ощутить, как улегаются в голове бесы сомнения и смятения, как подкрадывается на мягких лапах долгожданный покой. Как нежным теплом сменяется пронизывающий холод в утробе — там, где прежде была волшба.
Он уснет. Он всё ей расскажет, положит голову на колени своей душегубки и уснет.
— Шторы не открывать, из дому не выходить. Мир неплохо видит ночью, — Елисей вынул связку ключей, вспомнил, который от дома. Открыл замок, пропустил Огняну внутрь.
Внутри домик был весь в дереве и шкурах, с низкими диванами и столиками, красивыми книжками в высоких шкафах и грубо сплетенными пледами на креслах. Огняна прошла по гостиной, оглядываясь. После двух лет войны и трёх недель в коммуналке всё происходящее казалось ей ненастоящим. Словно рассказанная бояном былина — чужая, далёкая. Всё с кем-то другим, всё не с ней.
Елисей нашел за книжным шкафом регулятор отопления, включил. Сбросил на диван куртку, остался в тонком сером свитере. Решетовская стянула с того же дивана толстый плед, завернулась и подсела к камину. Прямо на пол села, как у костра.
— А документы? — спросила она.
Елисей сунул под дрова несколько листов найденной на столике газеты — бересты здесь не водилось. Поглядел на Огняну и отвёл глаза.
— Тебе делают ненашенские. На чужое имя. У меня есть, давно уже.
Огонек пополз по дровам, в гостиной запахло домом. Елисей выровнялся и теперь смотрел на Решетовскую сверху вниз. Взметнулось крыльями смятение, но он нашел в себе силы сказать:
— Мы сможем пожениться как ненаши. А вот обеты принести по обряду не выйдет, волхвов здесь нет, — объяснил он и напрягся, ожидая её ответа.
Огняна подумала, медленно кивнула. Елисей не понял, что это значило: не то согласна со всем, не то просто приняла к сведению. Он не торопил её — пусть думает. Не простые вещи он у нее требует. Она в своем праве.
Огонь яростно затрещал, стало жарко. Как-то сразу и вдруг. Огня посмотрела на Елисея тем новым взглядом, который он впервые увидел несколько часов назад, когда она простила его. Несмело улыбнулась, поднялась, оставляя плед на полу, и сделала шаг. К нему.
Дыхание остановилось где-то в груди Елисея, в самой середине. Он видит это или хочет видеть?
Огняна судорожно вздохнула. Стянула через голову толстовку, кинула к пледу. Осталась в черной майке и штанах — как для волшебной, почти нагая, и шрам от шеи вниз, длинный, некрасивый. Подняла испуганные глаза. Последний раз она боялась Елисея, когда он поймал её за руку на лесной дороге. У неё подрагивали губы и веки.
Елисей коротко выдохнул. Будь на нем сейчас витое колечко, он ни на миг не сомневался бы, теперь же замер каменным идолом. Огня шла к нему сама, отважная. Сумасбродная юнка, на которую нельзя было смотреть, не то что пальцем тронуть. Лучшая его душегубка, которую не уберег в войну. Женщина, которую он слишком долго ждал и которую оплакивал. Все лики Огняны Решетовской слились в один, когда Елисей отмер, шагнул к ней, ухватил руками обнаженные плечи. Одними глазами спросил — уверена?
Она не была уверена. Совсем не была, но сейчас делала самую правильную вещь на свете. Огняна кивнула. Едва заметно, очень медленно. Закрыла глаза, будто собралась нырять в прорубь. И Елисей сломался.
В спальне на мансарде горел светильник — ярче, чем хотелось бы Огняне, но тусклее, чем нужно было Елисею. Он все целовал её шрамы, чувствуя жгучую вину за каждый из них. Не так должна выглядеть её кожа, и не должно быть ранней проседи в темных волосах, и горя в уголках глаз.
Огняна наткнулась ладонью на его шрам на боку, полученный под Синеградом в день их расставания и широко распахнула прикрытые от истомы влажные глаза. Воспоминание о том дне, одно на двоих, вдруг откатило обоих назад. Огня долго смотрела в светлые глаза Елисея, а потом порывисто обвила руками его шею, преклонила к себе голову, сама к нему прильнула, прижалась жарко и не отпустила.
Потом они смеялись, выуживая из холодильника бесконечные разносолы. Страшный холод внутри казался обоим почти сносным.
— Умеете вы к осаде готовиться, Елисей Иванович, — приговаривала Решетовская, кормя наставника бутербродом с красной рыбой.
— Ты кладовую ещё не видела, — согласился он, усадил душегубку себе на колени, и долго целовал, забыв о еде, упиваясь её губами и восторгом.
В кладовой, помимо внушительных запасов консервов, круп и муки, обнаружилось вино, вполне себе сладкое. Огняна вина не пила, но напоила счастливого Елисея, заставила его поесть по-человечески. Уложила уставшего душегуба спать, устроившись у него под боком. Ведьмак сгреб свое счастье в охапку, да так и уснул. Елисей устал и измаялся, и эта ночь была для него первой по-настоящему спокойной за последние два года. А тут — давно желанная женщина, тишина надёжного дома, вино и еда. Он расслабился. Будто вынул из себя державший его много лет остов.
Елисей проснулся затемно — за плотными шторами ещё даже не начинало сереть предрассветное небо. Часы показывали начало пятого утра. Огни рядом не было.
Однажды он уже просыпался так, с пустотой у того плеча, где намедни лежала Огняна. Теперь, правда, всё было совсем иначе. Нет войны, и враги оставлены с носом, а они вдвоем, пусть без родины и волшбы. Плевать, выживут. В конечном итоге — разве не справедливая цена за то, чтобы быть живыми и быть вместе?
Елисей оделся и спустился вниз на поиски Огняны.
Тихо. Ни в ванной, ни на кухне, ни у погасшего камина её не было. На столике лежал длинный чек из супермаркета — другой бумаги она не нашла. Поперек печатных строк было выведено жутким почерком: «Противъ воли нѣльзя спасти».
Глава 28. Ступеньки
Елисей дважды не справился с управлением, чудом не влетел в кювет, но только в черте города сбросил скорость, полагая, что если кого-то собьёт, лучше никому не сделает.
Ехал и думал — она дойдёт, не может быть, чтобы не дошла. Вдавливал газ в пол и надеялся, что никто ещё не знал, что Решетовская сбежала. До белых костяшек сжимал руль и боялся — её повесят.
Если её казнят, он уйдет следом.
Он недооценил Огняну, боги, как же он её недооценил! Забыл, что её плен — без него, и половина шрамов — без него. Гибель сестры, рудники, трибунал. Та Огня, которую он знал лучше, чем себя, осталась в безымянной деревеньке недалеко от столицы радимичей.
Даже собственноручно выкованный меч так же смертоносен для кузнеца, как и для остальных.
Елисей обгонял, нарушая правила. Ему сигналили вслед, а он проклинал тот день, когда поехал по лесной дороге и впервые встретил Огняну. Нужно было её отпустить тогда. Ну, промышляла грабежом, так что ж теперь. Маленькая, кто её наказывать станет! Поймали бы, выпороли, да и кому-то в чернавки отдали. Она нашла бы себе кузнеца, и была бы счастлива. Нет же. В стан её, чтобы наставник Елисей Иванович каждый день тем чудом огненным любовался. На войну, потому что он скрутить не смог, на цепь посадить — Кошме до конца войны поганки на лекарства перетирать.
Ничего, теперь сможет. Если он её поймает, Жива свидетель, привяжет. Зато теперь Елисею стало вдруг понятно, почто папеньки некоторых дочерей в высоком терему запирают. Да таких не то что запирать! Таких надо с крылатыми змеями охранять!
Не выслушала. Перехитрила. Напоила, накормила, спать уложила. Сбежала, его Огня от него сбежала. И ведь она сразу всё решила, в машине ещё. Когда ровно и гордо держала спину. Потом — играла только, а он, дурак, не понял. Сам же учил — сам и попался, как простак. Влюбленный отрок, а не славный воевода и наставник. Лихо ты, Огняна Елизаровна, ой как лихо!
Елисей не хотел думать о том, насколько далеко зашла забава его душегубки — не время. Только горечь в горле пакостная была. Будто перо жар-птицы ухватил, да по незнанию — без рукавиц, оно и растаяло в руках.
И сердце обожгло навечно.
Плевать, на всё плевать. Только бы её нашёл Соколович, а не каратели Трибунала. Мирославу, будь он хоть другом, хоть древлянским ставленником, она нужна живой. Он не даст её погубить. Только бы Соколович.
Тем временем Мирослав Игоревич вышел из подъезда коммуналки, поглядел на часы. До приезда Вити, его знакомца из местного отделения полиции, оставалось минут двадцать — товарищ всегда являлся вовремя, будь хоть ураган, хоть перестрелка на другом конце города. И, должно быть, права была Ясна, так настойчиво велевшая Мирославу идти во двор прямо сейчас — ему нужны были эти двадцать минут в тишине и холоде ночного города, без испуганных Ясиных глаз и без этой чертовой волшбы, что струилась с кончиков её пальцев.
Душегуб сел прямо на каменные ступеньки, закурил. Поглядел на редкие горящие окна в соседних домах. Горстка подростков прошла по улице, оставляя за собой грохочущую музыку и удушливый запах скверной туалетной воды. В подворотне ругались мужчина и женщина, кто-то плакал, кто-то извинялся.
За последние несколько часов Мирослав Игоревич сделал гораздо больше, нежели в его положении смог бы иной надзорщик. Он поднял всех знакомых ненашей, чтобы договориться с полицейскими чинами о плане-перехвате для Огняны и Елисея, облетел город, перевернул каждый камень. Достал до печёнок Витю и весь отдел. Будет в страшном сне видеться всем кассирам на всех вокзалах. И всё равно не нашёл — ни ниточки, ни намёка. Елисей Иванович, славный душегуб, хорошо умел заметать следы. И если Огняна Елизаровна хотя бы в половину так же хороша — менты их не найдут. И он, Мир, не найдёт. Когда бы не сны, по которым можно отследить поднадзорного, безупречный был бы побег. А так: девчонке — петля, Ивору — колья, остальным — как придётся.
Мирослав докурил и прицельно попал окурком в урну.
Машина рыбнадзора притормозила у обочины, и Соколович вскочил на ноги одним прыжком. Потому что из машины вышла Решетовская — живая и здоровая. Поглядела на него, ответила что-то человеку за рулём и пошла к подъезду.
Очень медленно Мирослав Игоревич опустился обратно на ступеньку. Сглотнул пересохшим горлом, поглядел на фонарь над головой, на опустошённую, горькую Огняну перед собой. Вынул сигареты, подрагивающими руками не сразу заставил зажигалку работать. Ясна была права, что отправила его сейчас. Ясна всегда права.
Огняна, едва волоча уставшие, непослушные ноги, добрела до Соколовича. Почти почувствовала радость — привал, передышка. Мирослав. Свой.
— Я сильно всех подставила? — спросила она вместо приветствия.
— Обошлось. Успела, — ровно ответил Мир и в одну затяжку скурил треть сигареты. Протянул пачку Решетовской, лишь только она тяжело опустилась рядом с ним, неловко подвернув ногу.
Огняна качнула подбородком — она не умела курить. Положила безвольные руки на колени, повесила голову. От Решетовской тянуло солью, рыбой и пустотой. Соколович поёжился. Огняна с силой потянула себя за растрёпанные косы, но удержалась — не завыла в голос. Только глядела на крошечную траву в трещинах асфальта и носки душегубских сапог — своих и Мирославовых. Ей было так плохо, так невыносимо тошно, что почти безразлично. Она шла и ехала, отрывая себя от Елисея с кровью — ради него, ради других. А теперь дошла — на шесть этажей раньше, чем должна была, и потому ещё клокотало внутри жестокое упорство, но и страшная печаль неподъемно наваливалась на плечи.
— Глинский жив? — Мирослав забросил окурок в урну.
— Кто? — не поняла она.
— Елисей.
Огняна подняла брови, но более ничем не показала своего удивления — не было удивления. Что стоит новость о том, что Елисей — сын княжичей Глинских — рядом с тем, как она с этим сыном обошлась. Всю дорогу до коммуналки — пока выходила из ночного леса и пока не с первого раза поймала машину — Огняна не думала о Елисее и о том, что между ними случилось. Так ли надо было поступать, или как-то иначе, и простит ли он ей когда-нибудь это хладнокровное вероломство — уже не важно. Потом она осознает свои потери, сейчас нельзя. Никак нельзя сейчас.
— Жив-здоров, — ответила Огняна и опустила голову ещё ниже. Не думать о Елисее больше не выходило.
Соколович закурил вторую сигарету. Подумал не к месту — надо же, славный воевода не нашёл случая рассказать свой девице, что княжич. Огняна молчала, разглядывая трещины в асфальте. Думала — хорошо, что Соколович. Мирослав Игоревич был душегубом, и за него можно держаться. На его твердый взгляд можно опереться. Но и рассказать ему все придется, потому что спросит. А она не готова ни лгать, ни юлить.
— Как ты от него сбежала?
Огняна шумно втянула носом воздух, залилась алой краской. На Соколовича глянула быстро и остро. Мир бровью не повел. В общем, понятно было, что Глинский своё возьмёт, не в бабки же они играли. Решетовская и воспользовалась, ещё бы. Влюбленного ведьмака обмануть — много мастерства не надобно, Мирославу ли не знать.
— Опоила чем? — уточнил он вопрос, сжалившись над Огняной, что становилась всё краснее. — Крепко спит?
Она мотнула головой.
— Сколько туда ехать?
— Часа два на машине. Это за городом.
— Во сколько ты вышла?
Предвосхищая дальнейшие расспросы, Огняна повернула к себе часы Соколовича, прикинула.
— В любой миг приехать может.
Мирослав кивнул. Огняна постучала сапогами один о другой, сбивая пыль. У нее теперь новая жизнь. Потёрла пятно на руке — липкое, пахнущее древесной смолой — в лесу, когда через корень падала, за ветку ухватилась. Жизнь не так, чтобы совсем новая — старая, но только без надежды на Елисея. Пнула ногой камень. Звёзды на небе тусклые, неприветливые. Глядят что слепнут.
Огняна повернула голову к Соколовичу. Смотрела на тонкие шрамы на щеке, на хмурый лоб, на душегубские косы, привычно заплетенные на воинское счастье. Мирослав, почувствовав взгляд, повернулся. Огняна решилась.
— Не отдавай меня Елисею. Я его погублю.
— Ты не по своей воле с ним пошла?
Решетовская покачала головой, поднялась. Неловкие ноги запутались, но устояли. Поглядела на страшные шесть этажей. На свою новую — старую — жизнь в каземате. Сейчас она выдохнет, выровняет спину и пойдёт туда. Сама.
И не оглянется, не пожалеет, не пожелает вернуться обратно, как жаждала прежде.
Добровольно. Её решение. Её выбор. С волшбой или без волшбы, она была снова была душегубкой, снова была собой.
От этого было — на маковое зерно! — но легче.
— Как он тебя воскресил? — спросил Соколович, закуривая новую сигарету.
Огняна развернулась к Мирославу так стремительно, что едва не полетела со ступенек.
— Что сделал?
Отступать Соколовичу было некуда. Он поглядел на неё снизу вверх и со всей неизбывной честностью ответил:
— Ты умерла сегодня. На границе от разрыва сердца или до того.
Огняна глядела на Мира непонимающе. Глядела и молчала — нет воскрешения, не бывает даже у волшебных. В старых сказках было, но то ведь сказки. До границы её мог убить только Елисей, а Елисей бы этого никогда… Или стал бы? Ради неё, ради её свободы — смог бы?
Елисей сделал бы для неё всё — Огняна знала это, но едва ли понимала, насколько страшным может быть это «всё».
— Я ничего не помню, — сказала она наконец. — Проснулась за городом, плохо было. И всё. А откуда вы… Откуда ты знаешь?
— Надзорщику — первый кнут.
Решетовская мотнула головой, требуя объяснить.
— Смерть поднадзорного — до леших больно, Огня, — сказал он просто.
Огняна перевела взгляд на перевязанную руку надзорщика. Снова посмотрела в глаза Мирославу — ровный взгляд, честный. Не осуждает, не обвиняет. Просто — рассказывает. Делится тем, что они пережили вместе. Только умерла она, а подыхал от боли — он.
— Прости.
— Бывает.
Мир вновь протянул ей сигареты, и Огняна вынула одну. Неловко закурила, едва не подпалив волосы. Затянулась. Скривилась.
— У меня зелья на пару дней всего, — сказала она, облизывая ставшие горькими губы. — Переведи меня в каменный мешок. Сможешь?
Мирослав обратил на неё внимательный, до костей пробирающий взгляд.
— Не стану. Привязывать буду.
Ответить она не успела — машина Елисея затормозила на обочине, мерзко взвизгнув шинами.
— Это он, — севшим голосом сказала Огняна, поднимаясь вслед за Мирославом и смяла в ладони зажженную сигарету.
Соколович велел быстрым приказным тоном:
— Ступай в коммуналку. Яся пусть Ивору передаст, что ты пришла. Выпей сон-траву.
Елисей вышел из машины. Мятущийся и яростный, он всё равно находил в себе силы держать лицо. Только глаза выдавали его — бешеные, нездоровые. Он глядел то на Огню, то на Мира, и от этого взгляда у Решетовской отнимались ноги. Она понимала, ещё миг — и не останется вовсе никакой решимости. Ещё миг — и она сдастся.
— Иди, Огняна. Иди, — поторопил её Мирослав и задвинул себе за спину.
От этого движения черты идущего к ним Глинского заострились.
Огняна ещё раз взглянула на Елисея, скривилась от боли и вины, отвела глаза. Сбегать от него спящего казалось проще в разы. Сейчас же глядеть на Елисея было больно, будто на солнце. Она снова, как когда-то перед войной, была права, и снова чувствовала себя виноватой. И всё равно поступала по-своему, только теперь ей не требовались на то его позволение и защита. Она теперь могла сама — и знала об этом. Сегодня, сейчас она по-настоящему стала душегубкой — той, что имеет право решать за себя.
По-мальчишески утерев нос ладонью, Решетовская пошла к подъезду. Дверь распахнулась раньше, чем она к ней коснулась: Зоряна набросила на плечи Огняне плед, Ясна придержала за локоть, чтобы не запнулась на пороге. И, прежде чем подъездная дверь глухо ударила за их спинами, Огняна услышала грозное:
— Уйди с дороги, Мирослав. Пока добром прошу.
Глинский остановился, глядя на непреклонного побратима, и слабая, робкая надежда, что Мирослав остался своим, умерла под жестоким взглядом бывшего душегуба. Соколович повёл могучими плечами, отметил, что Глинский без витого серебряного кольца, не говоря уже о печатке Верви. Положил руки на пояс.
— А как не уйду?
Елисей ухмыльнулся, обуздывая ярость. Бросил короткий взгляд на высочеющую над ними коммуналку, на двери, что скрыли от него Огняну.
Огняну, которая теперь верит предателям.
— Ты же не сволочь, Мирослав Игоревич. Ты же был душегубом, — начал Елисей, и что-то сочувствующее скользнуло в его голосе. Будто давал товарищу последнюю возможность.
— И остался, — закаменел Соколович, чувствуя, что свирепеет.
— Тогда какого лешего, Мир? Дай дорогу.
— Не дам.
— Её убьют. Ты же знаешь это, не можешь не знать.
— Пока не убьют. А ты спасибо бы сказал, — оборвал его Соколович. — Что она ещё на ветке не болтается, ворон не кормит.
Елисей издевательски зарычал:
— Спасибо, Мирослав Игоревич. Спасибо, что девицу невиновную в каземате держишь. Что половиком прогнившим под древлян лёг. И отдельное спасибо — что братство душегубское забыл, и честь воинскую, и доблесть. И под чьими знамёнами кровь лил. Или не лил, Мир? С ифритами дружбу водил?
Мирослав ударил. Как стоял, не размахиваясь, коротко и сильно ударил Елисея под дых. Глинский не остался в долгу, но душегуб, лишенный волшбы, против страшно злого душегуба с витым кольцом на пальце — не самый равный бой. У Мирослава слишком давно чесались кулаки, чтобы он мог и хотел себя сдерживать.
Соколович был справным душегубом, обладал медвежьей мощью и ловкостью рыси, и победить его было непросто. Елисей, не такой коренастый и сильный, выигрывал лишь в большей гибкости и тонком умении. Он кружил и уворачивался, избегая захватов Мирослава, из которых выхода уже не было. И этим ятрил побратима ещё больше, а Соколовичу было за что бить: за страх — что Яся умерла, за оставленный выученной душегубке боевой нож, за чертов этот побег.
Елисей отпрыгнул от очередного удара в сторону, на несколько ступенек вверх по крыльцу и на спину Соколовичу. Повалил побратима на заплеванный асфальт. Двумя руками сразу — подмышки, руки в замок и надзорщику на затылок. Прижал так, чтобы тот заорал. Мирослав сделал единственное возможное — приподнялся, сколько мог, ухватил согнутые в локтях руки Елисея и сильно, со звериным рыком прижал к себе. Чувствуя, как безжалостно быстро немеют руки, Глинский заговорил сквозь сцепленные от напряжения зубы, быстро и четко:
— Отпусти её, Мир, Живой прошу. Тебе ничего не сделают, всё моя вина будет. Я тебя победил, я девочку умыкнул. Дай нам уйти, Мир. Ты же побратимом мне был. Дай нам уйти!
— Пусти, дурак!
Послышался тихий короткий треск, и Елисей внезапно обмяк на спине у Мирослава. Соколович, ощутив свободу, сбросил с себя бесчувственного побратима, и мягкая, пухлая рука помогла ему подняться, хотя в том не было никакой надобности.
— И чего это было? — спросил Витя, пряча электрошокер. — Ты это как, нарочно подгадал к моему приезду, или чего?
— Да если б я, — буркнул Соколович, переводя дыхание.
— А кто? — удивился Витя и махнул двум своим товарищам поднять Елисея.
— Докинь до бывшего консервного? — попросил Мирослав Игоревич вместо объяснения. Не говорить же ментам о яснознании Полянской, право слово.
— Чего, обоих? Я тебе чего, такси для братков, что ли?
— Не гунди. Девочку нашли, отзывай людей. На этого — наручники.
— Наручники — это обязательно, я с ним в одну машину иначе не сяду. Где ж вас таких, блин, делают…
Всю дорогу до заброшенного завода, где был припрятан от посторонних глаз колодец, Елисей молчал, утирал рукавом кровь с губ и виска и не пытался освободиться. На полном ходу, без волшбы, закованный в наручники, он не справился бы с тремя, из которых один душегуб, а двое вооружены. Ему оставалось молчать и ждать. И думать о том, что прав был Любомир о Мирославе, а он, Елисей, всё надеялся и сомневался. Предателей среди душегубов нет только потому что душегубы предателей убивают.
— Мир, а, Мир, — весело спросил сидящий рядом с Елисеем Витя. — А чего у тебя патлы длинные, у… товарища твоего по службе, — он особенно насмешливо выделил это словосочетание и покосился на избитого Глинского, — тож как бы не короткие. Что ж это за служба всё-таки, а? Мы с пацанами все головы сломали, где так ходить можно.
— Пусть твои пацаны голову над другим ломают, — буркнул Соколович.
Витя захохотал и откинулся на сидении. Злющий Мирослав развлекал его неимоверно. Машину знатно тряхнуло на ухабе.
— А они и ломают. Например, о том, почему по одному твоему звонку начальство аки птичка летает.
— Вить, у тебя заявление об этом есть?
— Нет.
— Дело?
— Нет.
— Отстань.
— Я бы отстал, но придут особисты… Спросят…
— Трепло ты, Вить, — сказал надзорщик недовольно и сжал ноющую руку, больно заломанную Елисеем в драке.
— Обижаешь. Был бы треплом — не шел бы ты ко мне каждый раз. Но всё равно спрошу. Ты хоть на этом заводе не мочить собрался… товарища по службе? А то это ж явно не местный нарик, тут рыть придётся. Обломно под конец года висяками обрастать.
— Можешь через полчаса прийти и проверить, — предложил Соколович. — Я друзей не подставляю.
Издевательский смешок Елисея был ему ответом.
Протащив через колодец, Мирослав бросил Елисея на прелую осеннюю листву в редколесье недалеко от столицы. Швырнул рядом ключи от наручников. Елисей Иванович закашлялся, перевернулся на бок, выплюнул кровь — всё-таки Мир разбил ему губу. Сел, опёрся на опалубку колодца, и сейчас не теряя княжеской величавости. За ключами не потянулся даже.
— А говоришь — остался душегубом, — не сдержал он брезгливой усмешки.
Лик Мирослава, особенно мрачный в лунном свете, сделался ещё темнее. Он неверяще покачал головой, а потом сказал что проклял:
— Их отслеживают. По снам. Ты бы её уже из петли вынимал.
— Лжешь, — усмехнулся Глинский, беспечно глядя на побратима снизу вверх.
Что-то изменилось в лице Мирослава, сильно и сразу. Он резко опустился на землю, чтобы сблизка поглядеть в ненавидящие глаза Елисея.
— Спроси любого надзорщика, Елисей Иванович, коль своим не доверяешь.
— А ты — свой, Мирослав? — мигом ощерился Глинский. — Ты — свой? Кому?
— Скотина княжеская, — плюнул под ноги Мир и поднялся. Снова сжал руку, повёл локтем, проверяя боль — всё-таки Глинский неслабо его приложил.
Елисей проследил за Соколовичем цепкими жестокими глазами. Надменно откинул на опалубку колодца голову и сказал тихо и ровно:
— Если с ней хоть что-нибудь случится — вот тебе моё слово. Ни потаскухе твоей не жить, ни матушке. И умирать они будут долго. Помни, Мирослав Всеволодович, что я всё о тебе знаю.
На своё настоящее имя Соколович дёрнулся, брезгливо скривил губы и не сдержался — ударил Елисея кулаком в лицо. Хотя отродясь не бил ни пленного, ни поверженного. Глинский в ответ зло захохотал, выплюнул на листья ещё больше крови.
— Ещё раз подвернётся случай такого побратима заиметь — сразу и убью, — процедил Соколович, понимая, что после сегодняшней ночи он в жизни не посмотрит на Елисея как прежде.
Много, очень много не будет теперь как прежде. Может статься, и вовсе ничего.
— Взаимно, Мир, — улыбнулся Елисей, обнажая окровавленные зубы. — Взаимно.
Соколович ударился оземь и взмыл в предрассветную высь. Елисей усмехнулся, отбросил снятые наручники. Тяжело поднялся на ноги, отер лицо от крови и пыли. Вынул из колодца студёной воды. Постоял, опершись руками на края огромного ведра и глядя, как отражаются в подрагивающей воде звёзды и верхушки деревьев. Поглядел на те же тусклые звёзды, только над головой. Ополоснул рот от набежавшей крови. Согнал с лица и надменную улыбку, и хмельную злобу. Приходилось признавать — он ничего не вернёт на круги своя. Никогда не вернёт.
Но может построить заново, по своему закону. Будет ему под Беляеву дудку выплясывать, довольно.
За спиной у Елисея фыркнул дикий тур. Глинский обернулся на зверя, невесть как подошедшего к чуткому душегубу, и оказался лицом к лицу с восседавшим на диком быке Беляем. Подумал — споро Мирослав Игоревич вести доносит, ох, как споро.
— А учила меня матушка не вспоминать нечисть к ночи, — задумчиво протянул Елисей, — а то ж заявится. Чем обязан, Беляй Глебович?
— Языком шибоко острым да дурью молодецкой, — не остался в долгу Беляй. — Ну что, Елисеюшка, убедился, деточка?
— В чём таком? Что нынче ты здесь один, с одной коровкой да против выученного душегуба? Как думаешь, Беляй Глебович, сколько мне понадобится времени, дабы тебя прирезать?
Древлянин вынул из-за пазухи свёрток, бросил под ноги Глинскому.
— Я с земли не подымаю, не пёс шелудивый.
— А я бы на твоем месте полюбопытствовал, коль Огнянушка дорога, — скривился Беляй и осадил заигравшего под ним тура.
Елисей поднял с земли свёрток. Распутал бечеву, развернул кусок полотна. Перевязанные золотой нитью, на небелёном льне лежали Огнины волосы — длинный темный локон.
— Коль у умелой, справной, славной душегубки можно ножом по косам полоснуть, — пропел Злотый, — то можно же и по горлу. Наша не только Смарга. Наших куда более, нежели ты ведаешь. Сущий пустячок с тебя требуется, деточка. Сколько можно кочевряжиться?
Елисей застыл, глядя на волосы. Перевёл на Беляя презрительный гадливый взгляд. Его милые соплеменники, кажется, позабыли, что Елисей тоже был древлянином. И в крови своей нес ярость предков, их жестокость и редкое хладнокровие. Его можно было выводить из себя очень долго, гораздо дольше, нежели может показаться на первый взгляд, но все же — не бесконечно. Нельзя обложить дикого зверя и ожидать, что он добровольно сунет лапу в капкан.
— Подкуй тура, Беляй Глебович. Хромает животина, как бы не сбросила тебя ненароком в придорожную пыль. Будь по-твоему. Будет тебе твой пустячок.
Тур с Беляем на спине истаял в воздухе. Елисей сунул свёрток в карман и, из-за того замешкавшись, не успел увернуться от засвистевшей в воздухе петли.
Удавка захлестнула горло.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
