Кочан
Владимир Степанов. . Кочан
Царский режим Российской Империи рухнул.
На широких просторах России устанавливается новая власть Советов. Но не всё проходит гладко и просто. Действия разворачиваются в российской глубинке, в дремучем старом поселении лихих людей. С героями повести происходят события, порой смешные, порой грустные. Всё как в жизни!
I.
― Не кидай-й-й…! ― в ночной тишине раздался звон разбитого стекла и страшный треск дерева оконной рамы. Негодяев лежал в огороде меж двух капустных грядок на правом боку, не подавая признаков жизни. Огромный сторожевой пёс уже не захлёбывался в свирепом лае, он остервенело хрипел, сорвав окончательно глотку. С огромным усилием псина потянул тяжёлую ржавую цепь и сдвинул будку с места в сторону лежащего.
Расстояние между псом и Негодяевым медленно сокращалось. Страшный хрип из его глотки и бешеные слюни мотались из стороны в сторону, словно горячие, только что сваренные итальянские спагетти. Это ночное зрелище под луной, определённо, без всяких сомнений, повергло бы наземь и возможно лишила бы чувств, даже смелого, окажись он случайно в сей час в этом большом огороде и видя, как лохматое чудовище тащит на тебя целую баню, так как будка кобеля имела размеры немалые.
Цепь, натянутая словно тетива татарского лука, наконец-то провисла и, лязгая, легла на грядку. Пёс был у цели. Полная луна то исчезала, то упрямо прорывалась сквозь медленно проплывающие по небосводу серо-чёрные, рваные облака. Стояла холодная, ноябрьская ночь.
Уставший пёс уселся у головы лежащего и, задрав морду, уставился в круглую бледно-жёлтую луну. Но звуков лунной серенады из охрипшей глотки кобеля луна не дождалась и надолго спряталась за чёрной, плотной тучей. Псу сейчас было не до песен, он в недоумении размышлял! Отдохнув, поднялся на четыре крепкие лапы и опустил большую голову к земле. Он таращил в сплошной темноте глаза и шумно втягивал чёрным, влажным носом вонючее амбре, исходящее из чего-то круглого, наполовину покрытого рыжей шерстью.
«Наверно кочан гниёт. Не уберегли капусту, хозяин стал забывать поливать, потому что загулял маленько!», ― так решил пёс и поудобнее уселся на голову Негодяева, размышляя, что же делать с кочаном. Ведь он в ответе перед хозяином, за весь огород в ответе, за каждый кочан.
«Так что же произошло сегодня в эту глухую и омерзительно сырую, холодную ночь за эти последние полчаса? Я дремал, но не спал и хорошо помню, что всё вокруг было тихо: и во дворе, и в огороде», ― припоминал пёс. ― «Что же произошло…?»
А произошло вот что. В окне дома хозяина горел свет, тихо играл граммофон, издавая приятные для собачьего уха звуки, как вдруг, ночную тишину большого огорода нарушил страшный грохот в избе: отборная, громогласная матерщина хозяина, визг его бабы и, доселе незнакомый ему ― огородному сторожу, умоляющий, просящий пощады, визгливый мужицкий крик.
С треском и воплем в грядки прилетела вышибленная оконная рама, а под нею что-то орало, длинное и извивающееся. Орущий вскоре замолк, а из окна вываливалось нажитое добро хозяев. Летели тряпки, в большом количестве, потом сапог в портянке и фикус в тяжёлой кадке. Последними приземлились стул и две тарелки с рюмкой.
Выброшенный домашний скарб осел в тридцати саженях от будки спящего сторожевого пса. Чёрные, нагоняющие мрачную душевную тоску осенние облака, вдруг замерли, ветер стих, и полная луна ярко осветила капустные головы, рядами лежащие на длинных грядках огорода. Пёс с большим любопытством осматривал огородную панораму. Оконная рама, с зажатыми осколками стекла в углах, лежала на длинном, худом теле мужика, выброшенного невиданной силой из хозяйского дома. Кадка, с большим зелёным фикусом, ловко приземлилась прямо на разбитую раму, не сломав ни единого листка.
Огромный, бледно-розовый сисятник хозяйки, повис на ветках фикуса, он напоминал две связанные ведровые кастрюли, из которых хлебал лохматый сторож. Отделанные белыми кружевами и рюшками голубые панталоны с пришитыми сзади грубой ручной работы зелёным кузнечиком и жёлтой бабочкой, накрыли изогнутые ножки старого, перевёрнутого венского стула.
У самой головы-кочана лежала белая тарелка с прилипшей квашеной капустой и разной, солёной снедью. Изящный, довольно дорогой сапог кавалериста со шпорой, грязная портянка и домашний, доне́льзя драный, сшитый из плотной тряпки и широкий как лапоть тапок хозяина, валялись вокруг вытянутого, бездыха́нного тела.
Деревянная ложка, когда-то расписанная под хохлому, вся изгрызанная и облезлая, лежала под самым носом Негодяева. А длинная лента квашеной капусты, словно зелёная сопля, одним концом зацепилась за ноздрю лежащего и пыталась вползти в неё. И завершал этот натюрморт кусок морщенного, солёного огурца, прилипшего к левому глазу его рыжей головы, как бы ставя неожиданную точку в этой шумной, незаконченной трапезе.
Кобель, за два года проживания в огороде, смирился с запахом кислой капусты, солёных огурцов и вонючего первача. Хозяин, откушав крепкого домашнего самовыгона, часто приходил к нему в гости, в огород. Он садился с большой бутылью у его будки и тёрся своим лбом и лохматой бородой о его морду, что-то всегда ласковое бормоча ему в ухо. В его бороде-лопате был полный набор разносола, который он имел в своих погребах. Пёс уважал и любил хозяина, позволяя ему грубые ласки. Нередко, обняв шею кобеля, тот засыпал до самого утра, пока утренняя прохлада не пробирала его до самых костей, и тогда он покидал огород, а пёс лез в свой большой дом и крепко засыпал, ведь он всю ночь охранял покой своего хозяина.
Берды-Белеберды-Ибн-Оглы, да-да, так звался грозный пёс, имея на такое имя все заслуженные права, решил твёрдо, что он сидит на больном кочане, из которого исходило зловоние и, что его необходимо срочно лечить. Неизвестно ещё, когда хозяин объявится, чтобы самому осмотреть больного.
Негодяев, вытянувшись меж двух капустных грядок, был плотно накрыт оконной рамой и фикусной кадкой, только голова торчала, покрытая рыжими волосами и редкой, такой же рыжей бородёнкой. Его приоткрытый рот с тонкими губами, источал едкий перегар первача и кислой капусты.
«Надо кочан спасать!» ― видя, что капуста только наполовину белая, а остальное всё ржавое и значит гниёт и воняет, вот такое заключение сделал пёс и полез на соседнюю грядку, где большинство белокочанных «голов» были уже сняты и рыться в земле, там было гораздо удобнее. Он повернулся задом к кочану и сильными лапами стал швырять землю прямо на рыжую голову Негодяева, издавая сиплый, грозный рык.
Когда голова скрылась под кучей земли, пёс сошёл с грядки и, приблизившись, опустил голову. С большим усердием, часто и громко чихая, сторож огорода тыкал чёрным носом жирный, навозный чернозём. Плотно истыкав земляную кучу со всех сторон, пёс сел рядом, чтобы передохнуть.
«А теперь полить…, кочан полить нужно!», ― соображал пёс и, натянув тяжёлую цепь, потащил будку в дальний угол огорода, где деревянная бочка, до краёв наполненная дождевой водой, подпирала ветхий забор.
Налакавшись в большом количестве воды, кобель снова тащил дом через грядки, срубленные кочаны скатывались вниз, оставляя свои тонкие, лебяжьи шеи в сырой, холодной земле. Пёс долго не опускал высоко задранную лапу, пытаясь со всех сторон облить чёрную кучу. Наполовину ржавый, «больной» кочан был плотно укрыт и обильно полит заботливым сторожем огорода. Ещё посидев некоторое время с «больным», пёс встал и дёрнул железную цепь - собачий дом медленно уползал на своё постоянное место, в самый конец огорода.
II.
В этом огороде пёс жил уже два года. Была глубокая, холодная, осенняя ночь. Гремя цепью по доске, уставший, он забрался в будку и улёгся на, видавшие виды, старую овечью бурку чабана, привезённую новым хозяином с Кавказа. Положив медвежью голову между лап, пёс уткнулся мордой в эту тёплую бурку, вытягивая из неё родной запах далёкой Родины, и стал медленно погружаться в беспокойный собачий сон.
Ему снился его родной, далёкий Кавказ: с его высокими горами и зелёными лугами, снился журчащий ручей чистейшей хрустальной воды, стекающий с гранитных скал, густые утренние туманы в низинах зелёных лугов и его родное стадо с рогами и копытами. Стадо в двести голов баранов, овец и козлов, которых он пас и стерёг целых восемь лет.
Снятся псу его лохматые дружки и злой хозяин, которого возненавидел на всю жизнь, как ненавидят только шакала собаки-пастухи. За малейшую провинность гуляла нагайка хозяина по собачьим спинам. Он никогда и никого не жалел из своих собак - ни самого старого, ни самого малого. Его рука никогда не гладила собачью спину или лоб старого, преданного пастуха, все собачьи годы отдавшего для охраны его больших овечьих стад. Он умел гладить их только нагайкой.
Как-то, трёхмесячным щенком, играл он со своим дружком у порога хозяйского дома, и, увлёкшись игрой, они не заметили, как появился сам хозяин с каким-то чужим чабаном. Хозяин с разбега заехал ичигом под лохматый зад дружка, да так, что тот влетел в открытую дверь дома словно дыня. С визгом катился он по длинному коридору, снёс короб с заготовленной, просеянной мукой для лепёшек, и только стена остановила его.
Усыпанный белым помолом от морды до хвоста, долго чихал лохматый. Наконец, прочихавшись, он увидел в дверях своих обидчиков. Дружок не испугался, не полез под лавку, он разогнался, цокая коготками по деревянному полу коридора и, прыгнув вверх, вцепился в толстый халат хозяина. Тяжёлый, породистый кутёнок повис чуть ниже пояса, крепко сжимая халат острыми клычками. Он висел и чихал, не разжимая челюстей. Хозяин-басмач оторопел и не двигался с места – такого от этого малого он не ожидал!
― Ии!.. Ааа!.. Ии!.. Ааа!.., ― ржал, весь трясясь и издавая ишачьи звуки, незнакомый чабан.
Чабан тоже некоторое время не мог двигаться, сотрясаясь истеричным смехом. Когда же пришёл наконец в себя, он схватил щенка за бока и попытался его оторвать, но лохматый крепко висел на ватном халате. Тогда чабану стало уже совсем не до смеха, и, глядя на упрямца, он дёрнул кутёнка так, что клок толстого халата остался в пасти кобелька. Громко матерясь, что испортил дорогой халат хозяину, чабан швырнул его далеко за порог, прямо на спину поджидавшего его Бердыя, что может и спасло его, чтобы не быть покалеченным, а может и того хуже…!
Молодой Берды глядел и запоминал, как жестоко обижают собак в псарне, и его собачий ум совсем не ласково воспринимал этот мир среди злых людей ― сколько же много зла вокруг и как жестоки чабаны с нагайками в руках. Взрослея, с каждым годом он стал всё больше удаляться от людей, а вскоре, и совсем не подпускал их к себе.
Решению навсегда и окончательно отвернуться от человека и никогда не водить с ним дружбу, послужил крупный скандал, виновником которого стал тот же, неуёмным, шустрый дружок, который снова попал в историю, переполошивший покой всех собак в ауле и рассоривший некоторых до нельзя самолюбивых и очень нервных гостей с хозяином.
Дело было так. Этим летом в аул к хозяину приехала большая родня и почтенные гости. Вереница бричек, запряжённых низкорослыми лошадьми, ослами и даже верблюдом, тянулась по узкой и единственной в ауле дороге, не давая проезда встречным экипажам и, даже, верховым. В честь этого события хозяин зарезал большого барана. В огромном казане во дворе готовился ароматный плов. Хозяин заранее всех собак своих и больших, и малых запер в старом деревянном сарае, чтобы не причинять гостям неудобств, когда они съезжаться начнут.
Полуголодные, запертые под замок, они исходили обильными слюнями, втягивая аромат баранины, исходящий из казана в десяти шагах от сарая.
Гости съезжались, заполняя большой двор ослами, распряжёнными конями и экипажами, которые плотно сдвигали к забору, давая простор для следующих прибывающих гостей. Верблюда отвели в самый дальний угол двора и накрепко привязали, т.к. характера он был боле чем своенравного и скверного, как и его хозяин, не признающий никакой транспорт. Верблюд, не переставая, плевался, а хозяин был вечно чем-то не доволен и тоже плевался на весь двор.
Казан с горячим пловом унесли в дом. Хозяин, сложив плотно ладони, вежливо просил всех заходить в дом и проходить в его самую большую комнату.Шумно веселились гости: играла дутара, гости пели, кто умел, танцевал, много пили, произносили тосты. Когда стемнело, всею пьяной толпой вышли встречать запоздалую, очень важную персону, которая, не переставая, с полчаса дубасила палкой по высоким воротам.
Лохматый дружок Бердыя, Грызхалатын, так стал называть его хозяин, после того случая, когда он оторвал клок его дорогого халата, умудрился вылезти из сарая. Никакая сила не могла остановить малого озорника. Запах плова из открытых дверей дома, был сильнее любого страха.
Пока проходил довольно долгий процесс восстановления испорченного настроения запоздалому, разгневанному и очень важному гостю, вдобавок ещё, сломавшему о забор дорогую палку, щенок незаметно поднялся по ступеням крыльца и вошёл в знакомый ему коридор, по которому когда-то прокатился дыней. Дверь в большую комнату была открыта настежь.
Он с опаской переступил порог. Большая комната была устлана огромным ярким ковром, посреди которого стоял на железных ногах закопчённый от огня и дыма казан. На ковре, по кругу, разместились десятка два плоских медных блюд для плова, крученые рога для вина, чайные пиалы и большие кувшины с вином.
Некоторое время, Грызхалатын, не решался двинуться с места, он стоял в полной растерянности, его смутило большое количество горящих свечей, свет которых ярко отражался в меди, серебре и фаянсовой посуде.
«В сарае совсем не так! Там темно и сыро!» ― сравнивал обстановку собачьего жилья с хозяйским домом щенок. Голод и необыкновенные запахи обильного угощенья, толкнули его встать на богатый ковёр. Он принялся жадно заглатывать ещё не остывшие кусочки баранины вместе с рисом. Обезумев от количества мисок с пловом, щенок прошёлся по всему кругу, по всем блюдам, где лежал плов. Он впихал в себя столько, что сам понял: ― «Хватит! Пора уносить ноги!»
И вовремя! Гости, наконец-то успокоившие обиженную, капризную персону, шумно шли к дому, держа его под руки. Набитый под завязку пловом, лохматый проказник сумел незаметно вылезти за порог и, еле передвигая ногами, скрыться в темноте.
Ранним утром, сонные собаки услышали шаги за стенами сарая, которые удалялись и вновь приближались. И так несколько раз, кто-то прошёлся вокруг. Псарня почуяла неладное, по шагам узнав хозяина. Тот медленно, по кругу обходил ветхую сараюху, где содержал собак. У самого низа стены, в бурьяне, аксакал обнаружил сгнивший кусок отвалившейся доски. Выдрав с корнями бурьян, он увидел дыру, зиявшую в самом низу стены, в которую свободно мог пролезть кот и даже крупный щенок.
Старый басмач с керосиновым фонарём, поднятым высоко вверх, вошёл в сарай, тут же закрыв за собою дверь. В углу, в соломе, жались друг к дружке четыре трёхмесячных щенка и две взрослые, крупные сторожевые собаки. Ударом нагайки он отделил взрослых от малых. Каждого щенка он хватал за загривок и грубо тискал им животы, кидая обратно в солому.
Когда же высоко над потолком завис Грызхалатын, брюхо его хозяин даже не тронул, он с большим трудом удерживал над собою тяжёлый, лохматый шар. Лицо хозяина, в тусклом свете фонаря, превращалось в морду страшного, дикого зверя. Собаки, внимательно наблюдая за его движениями, увидели в нём страшную надвигающуюся грозу. Они, разом замерли на месте! Оскалив наполовину беззубый рот, хозяин вышел из сарая и широкими шагами направился прямо к дому, высоко держа за шкварник тяжёлого, не издающего никаких звуков щенка.
Собаки сгрудились у двери и навострили уши на дом хозяина, который неспроста потащил их братца за кудрявую шкуру, да ещё в свой дом, порог которого ни один пёс никогда не переступал.
Карающая рука аксакала внесла набитого пловом щенка в ту самую большую комнату с большим ковром, по которому вчера, он тихо ступал мягкими лапами, и при свечах, отражающихся в блеске богатой посуды, поедал плов из красивых тарелок.
В сарае свора тревожно скулила и повизгивала в ожидании плохих новостей из большого дома, но оттуда исходила зловещая, мёртвая тишина.
Но эта тишина была обманчива для начавших успокаиваться встревоженных собак. В большой комнате на красном ковре шла молчаливая борцовская возня старого басмача и молодого, лохматого подростка с четырьмя лапами. Старик с неимоверно большим усилием возил мордой бедного Грызхалатына по медным блюдам. Возил жестоко, не проронив ни слова, он берёг силы, зная, что борьба только начинается, это только разминка. Подросток, который набит пловом, упрям и довольно силён, и вынослив, а он старый…! Упрямый щенок пыхтел и молча упирался всеми четырьмя в толстый, густой ковёр, на сколько хватало сил. Его тошнило от запаха плова, и он всячески выворачивался, чтобы нос не катался по остаткам вчерашнего, застывшего в бараньем жиру риса.
Затянувшаяся безмолвная борьба, где не было перевеса ни с одной, ни с другой стороны, наконец-то разрешилась бешеной бранью хозяина. Аксакал выдохся и его прорвало! Вне себя мокрый от пота, ручьём стекающего под толстым халатом, он разразился бранью на весь дом. Окна дома были открыты, и его было далеко слыхать в утренней тишине.
В дикой ярости он схватился за круглые, кудрявые бока упрямого и неподатливого щенка и бросил его прямо в казан, сам того не осознавая. Бросил прямо в плов, который оставался ещё на дне. Тут же закатав рукава халата, старик вцепился в густую шерсть наглого пастушонка и, вместо кирпича, начал драить им жирные стенки пузатого казана.
Грызхалатына покатило по чугунной орбите! Покатило по кругу справа налево, слева направо, потом его катало поверху, потом по низу и по самому дну, где ещё много было мяса и риса. Он какое-то время оставался лежать на дне, пока хозяин вытирал пот и закатывал спустившиеся рукава. И вот, снова начиналось всё сначала, опять справа налево, слева направо, опять по верху и по самому дну. Вскоре у бедняги голова пошла кругом, и он перестал воспринимать, где он и что с ним происходит. Щенка охватил дикий ужас, перенести который, он уже не смог!
Все собаки аула, даже в самом дальнем конце его, с содроганием слушали пронзительный, протяжный визг щенка.
От этого страшного, захлёбывающегося визга, перешедшего на жалобный скулёж, пять запертых собак, свернулись в один лохматый шар и плотно вжались в угол. Шар трясло, а изнутри его, непрерывно, как в ознобе, щёлкали собачьи челюсти, переходя в крупную барабанную дробь. Собачьи челюсти были неуправляемы, предчувствуя, что ещё ничего не кончилось!
Вконец озверевший, растерявший все силы, до невозможности измотанный басмач, с распаренной, красной и страшной рожей, по которой градом катил пот, собрал последние остатки своих сил и вытащил из шайтан-казана нечто уже непонятное, но ещё живое, кого недавно кинул в котёл. Это нечто, он бросил на ковёр, и сам, тут же рухнул рядом, как подкошенный. Сухие, старческие руки, все в шерсти и бараньем жиру дрожали, пот частыми каплями стекал на дорогой, яркий ковёр, а глаза, не моргая, уставились в потолок. Щенок лежал рядом, молчал и не двигался, он только часто дышал и шумно сопел с прилипшим рисом на чёрном носу.
Всё, что имел пёс: красивую завитую шерсть, лохматый хвост и толстенькие, в мелких завитушках лапы, крупную головку с медвежьими ушками ― вся эта красота в миг исчезла, как только его вытащили из этого страшного шайтан-горшка. От головы до хвоста, от спины до живота, всё было улеплено густым слоем застывшего бараньего жира, который крепко держал зёрна риса и даже крупные куски мяса. Все ингридиенты кавказского плова, остатки которого остались от вчерашнего шумного пиршества, сейчас глубоко сидели в густой кудрявой шерсти щенка.
Басмач сидел на ковре, продолжая тяжело дышать. Закатав спущенный, жирный рукав, дорогого, предназначенного для приёма гостей халата, он молча запустил цепкие пальцы в холку лежащего без сил бедняги, которому было теперь всё равно после бешеного полёта по орбите круглого шайтан-казана.
Грызхалатына тащили обратно в сарай. Его задние лапы волочились по земле, у хозяина просто не было сил поднять его, он держал его за шкирку. Открыв скрипучую, перекошенную дверь, пригнувшись, он вошёл внутрь.
― Чтоб тебя сожрали! Шакал! ― громко прохрипел хозяин и швырнул щенка в темноту.
Собаки, когда затихли шаги хозяина, начали постепенно отваливаться от плотного шерстяного шара. Куча-мала медленно распадалась, появились морды, хвосты и лапы. Они долго встряхивались, каждая приобретала свой первозданный вид.
Вскоре, сарай начал наполняться ароматом плова. Голодные собаки встревожились, направив носы в одну точку. Пять пар удивлённых, голодных глаз уставились на лежащую кучку, которую скинул им хозяин. И что было бы с этой кучей, если бы она не зашевелилась и жалобно не заскулила? Эта кучка, облепленная мясом и рисом, медленно поползла прямо в собачьи пасти.
Голодная стая окружила ползущую еду, они жадно обнюхивали её со всех сторон и виляли хвостами ―они узнали в этом аппетитном шаре своего младшего братца. Псины, одна за одной опускались на земляной пол, и утро собачьей радости началось!
Некормленная свора до самого вечера возилась с пострадавшим, с завистью глядя на его круглый живот, соображая ― сколько ж он в себя впихал, если нам ещё столько принёс? К вечеру чистый и вылизанный, взлохмаченный Грызхалатын в хорошем расположении духа рассказывал своему дружку Берды-Белеберды-Ибн-Оглы на своём собачьем о страшном шайтан-горшке хозяина, в котором он долго крутился. Облизываясь, довольная свора с большой надеждой смотрела на дыру в стене, как на единственную возможность добраться до шайтан-горшка, который варит это чудо. У всех псов на уме была только одна мысль: «Кого бы ещё послать за этим чудо-пловом?». Но в дыру смог пролезть только опытный Грызхалатын, а плов он уже не любил.
III.
Спит старый пёс. Раздуваются его толстые щёки, дёргаются сильные лапы, дрожат его веки с чёрными подпалинами. Он гонит волка в горы, он защищает своё стадо овец, козлов и баранов. Он сейчас там на своём далёком, тёплом Кавказе.
Огромный, в пять пудов веса, старинной породы свирепых алабаев, потомок прославившихся на весь Кавказ его прадеда, деда и отца. Недаром, когда он появился на свет Божий, хозяин двадцать вёрст пробирался через хребты и ущелья в удалённый, всеми забытый кишлак. Только те, кто имели большие отары и хорошие деньги, знали дорогу в этот кишлак. Хозяин из малого кишлака даром не отдавал своих породистых щенков, за них он брал большие деньги. Заплатив немало, хозяин долго ковырялся в большом ящике, выбирая кобелька, чтобы вырастить из него хорошего пастуха и защитника для его крупных отар.
Когда пришло время, натасканный и очень сообразительный пёс, приступил к работе. Нанятый хозяином чабан, глядя, как ловко управляется молодой пёс с большим стадом, почти перестал приходить на пастбище. Он полностью доверился собаке. Пёс самостоятельно, всем на удивление, научился закрывать, а потом и открывать ворота загона. Много чабанов приходило посмотреть на работу пса. Многие давали немалые деньги за него, но хозяин никому не уступил, хотя и боялся своего пса.
Людей пёс не любил и больше всех ― хозяина. Он всё помнил, с раннего детства помнил, как отхаживают плетью собак, даже когда они просто попадаются человеку на глаза.
Работал пёс не по сложившимся веками традициям, как это делали его предки. Он своё стадо в двести голов мочил, попросту говоря, метил.Мочил с утра до вечера, от восхода до заката и с большим усердием.
Нахлебавшись из горного ручья воды, он шёл к стаду и, задрав высоко лапу, начинал метить, не разбирая, глаз ли это, или лоб, рог, или зад. Затем, врывался в самую середину и вытаскивал сухих, боящихся привиться, цепляясь зубами за всё что попадёт в пасть: бороду, рог или копыто. Снова валил и снова мочил. Таким образом он делал стаду поголовную прививку, которая в дальнейшем принесла огромную пользу ― появился стадный иммунитет, а ещё она изменила как внешний облик стада, так и манеру хождения его по лугам. Плотной, сколоченной грозовой тучей, двигалось оно по широким, зелёным лугам, и ни одна овца, ни один козёл, не имели права отделиться даже на шаг. Это был иммунитет самосохранения, иммунитет выживания в сплочённом коллективе. Из этого коллектива, раньше, часто пропадал член, или несколько членов этого коллектива, уносимый серыми волками. Берды решился раз и навсегда покончить с этим криминалом и окончательно стать хозяином стада. Только он имел право решать, кого отдать резать, кого помиловать, а кому порцию двойную влить, чтобы серые не приставали. В стаде не стало потерь, и даже, наоборот…, пошёл его прирост, когда пёс дал всем понять и человеку, и волку, что только он единственный хозяин этого стада.
Чабан, неделю не появлявшийся на пастбище, не узнавал ни овец, ни баранов, ни козлов. Пса он тоже не узнал, пёс просто не подпустил его близко, теперь это были его козлы и бараны. Он стал хозяином отары! «Чабан не приходит на луга, чабан собаке не приносит кушать. Чабан не хозяин!» ― так решил умный пёс.
Стадо не просыхало. Скотина ходила плотной, сжатой со всех сторон кучей, жалась друг к дружке, боясь быть поваленной на землю и заполучить в морду порцию струи, которой так умело управляет хозяин.
Шерсть стада приобрела цвет расцветших весенних, молодых одуванчиков. А запах, в летнюю, знойную пору, был непередаваем. Обоссанная шерстяная туча, как айсберг дрейфовала по зелёному морю кавказских сочных лугов.
Перелётная птица отчаянно кричала, сбившись с курса, пролетая над вонючей тучей, грызуны задыхались в норках. Зайцы и лисы рыли глубже и глубже, пытаясь удержаться на обжитых местах. Где проходило стадо, всё живое задыхалось. За полверсты ни живой души, ни комара, ни мухи.
Пёс зорко следил за своим добром, время от времени подмачивая тех, кто подсыхал. Затем стал на день, а то и на два, покидать зловонный табор. Он уходил на собачью охоту.
Хозяин изредка, но объезжал с ружьём и на коне ближние и дальние луга своих угодий. Он проверял, нет ли где логова волка или шакала.
Через три месяца, как молодой пёс приступил к работе, аксакал, объезжая дальние границы пастбища, нашёл несколько разодранных в клочья волков.
Возвращался басмач со своих угодий в большом восторге, вслух раз за разом повторяя:
― Ай да собака! Ай да Белеберды-Берды! Вах… вах… вах…! ― он смотрел на пса с большим уважением и с большого расстояния. Хозяин откровенно боялся пса. Даже с лепёшкой в руке, пёс не подпускал его близко и молча скалил зубы, а тот с большой досадой догадывался за что немилость. ― Наверно, не мой уже пёс, а стадо больше ещё делается, растёт моё стадо. Ну, да Аллах с ним, пускай пасёт…!
Такое длинное имя-кличку пёс получил из уважения к нему и его роду. Его имя складывалось их прославленных имён деда, отца и даже прадеда. Берды навёл порядок в округе, разогнав далеко от пастбища волков и шакалов. Он метил всё в округе: камень, дерево, и самого разодранного волка, давая понять серым, кто здесь хозяин!
За свою отару теперь он был спокоен. Никто из серых разбойников не смел и близко приблизиться к стаду. Они за версту чуяли страшный запах шайтан-чабана, который уже наводил на них ужас. Это по лугу гуляла плотно сбитая в кучу, шерстяная мокрая туча, обильно политая грозным хозяином.
Проходили год за годом, звонкая весна сменяла суровую, снежную зиму, а жаркое лето весну. Пёс, за эти годы превратился в матёрого, свирепого, мудрого и уравновешенного кавказского волкодава. Он исправно выполнял свою работу, заботясь о стаде и оберегая его. И вот однажды, в его однообразной жизни пастуха произошли большие перемены.
IV.
Был обычный, солнечный летний день. Склонив головы, овцы, козлы и бараны щипали сочную, луговую траву. Пёс лежал недалеко от горного ручья в тени под кустом. Он дремал, изредка осматривая пасущееся стадо.
Приподняв в очередной раз голову, его глаза разглядели вдалеке две тёмные фигуры. Фигуры медленно приближались. В одной из них он узнал хозяина, вторая же, совсем была не похожа на чабана, да и, вообще, на человека с Кавказа.
Хозяин начал замедлять шаги и, вскоре, совсем остановился. Незнакомец, как шёл неспешными шагами, так и продолжал идти в сторону лежащего пса.
Пёс медленно поднялся, встряхнулся и сел, не подав ни звука. Мужик остановился в пяти шагах, и они стали внимательно рассматривать друг друга.
Пёс, почему-то, и сейчас не оскалил страшные клыки, даже, наоборот, с большим любопытством разглядывал огромного, толстого, не похожего на всех тех, которых он видел за свои восемь лет, незнакомца. На его кривых, толстых ногах красовались добротные, надраенные до блеска кожаные сапоги. Гладкие голенища сияли на ярком солнце, в которые были заправлены широкие в полоску штанины, цвета арбузной корки. Одет он был в двубортный серый сюртук, из-под которого выглядывала косоворотка из алого атласа. На большой голове сидел, глубоко насаженный, чёрный картуз с широким козырьком, из-под которого торчал завитой, как смоль чёрный чуб.
По Русской-матушке земле нашей немало ходят мужиков с лицом утончённых черт, полных аристократического благородства, подчёркнутой интеллигентности и изящества в движениях двигать ногами и руками, в манерах говорить только губами, строго держа свой скелет в состоянии совершенного покоя. С таких хоть икону пиши, или сади его рядом с английскими лордами за один стол!
На поляне перед псом стояла полная противоположность этой изящной грации, утончённости, изысканности и аристократизма. Стоял корявый мужик из дремучих, глухих русских лесов!
Перед ним предстала живая глыба! Огромная башка в чёрных, завитых волосах, круглое лицо с широкими скулами имело цвет, будто его посыпали крошками битого красного кирпича. Густая, чёрная с проседью борода, своей формой особой её стрижки напоминала совковую лопату дворника.
Он раскрыл рот в широкой, беззлобной улыбке. Этот рот скорей походил на хлебало, для которого в самый раз заменить ложку на поварёшку. В улыбке обнажились крепкие, жёлтые зубы. Круглые, выпученные тёмно-карие глаза, не моргая уставились на сидящего матёрого пса.
Мужик пребывал в хорошем расположении духа и чуть навеселе, с самого утра угощённый хозяином крепкой, домашней чачей перед знакомством со свирепым кобелём. Хозяин не рекомендовал похмеляться, но гость настоял принять для храбрости, во всяком случае, эти слова сказал сам гость, абсолютно не похожий, что он может кого-нибудь и чего-нибудь испугаться.
Коряво сложенный, здоровенный мужик, продолжая широко улыбаться, неуклюже опускался на колени. Стал на карачки и упёрся круглыми кулаками в землю.
― Гы...гы...! ― басисто загыгыкал он, без всякого страха глядя в морду пса. Полы сюртука задрались наверх и широченный зад выпирал наружу, туго натягивая штаны-арбузы в белую и зелёную полосу.
Басмач-хозяин, видавший всякое, остолбенел, глядя на два огромных арбуза гостя. Он уже знал, что произойдёт сейчас. Рта хозяин раскрыть не успел, чтобы предупредить.
В два стремительных прыжка пёс оказался у головы гыгыкающего мужика. Без всякого шума и лая пёс тут же своей головой приподнял голову мужика, широкой пастью намертво вцепился в густую бороду рядом с кадыком и начал медленно валить его набок. Это была привычная для пса работа, когда необходима мокрая прививка, он таким приёмом всех валил в своём стаде.
Мужик хрипел, тужился, но не валился. Пёс с большим опытом работы недоумевал: «Странный козёл попался. То на двух копытах стоит, то на четырёх? И не блеет как все, упрямый, и тяжёлый какой?». Он быстро переместил челюсти ещё ближе к горлу и ещё сильнее стиснул их, на случай если козёл продолжит сопротивляться. Упрямая «козлиная» туша в девять пудов начала неуклюже заваливаться на зелёную траву. Хмель и дух веселья, пребывающие в мужике, быстро испарялись. Тревожные сигналы опасности так и застучали в трезвеющую голову.
«Эдак бороду с кадыком выдерет окаянный и не подавится», ― оставив попытку к сопротивлению, трезво рассудил мужик и покорно завалился набок.
Два глаза смотрели в упор друг на друга. Выпученный на орбиту в красных прожилках мужицкий глаз, почти тёрся о прищуренный карий глаз кобеля. Пёс смотрел в вытаращенное око поверженного и соображал: «Сейчас придушу слегка, помочу и потащу в стадо этого наглеца. Одним козлом больше станет. Пятым будет!»
Тем временем, пришедший в себя, мужик быстро вертел глазом, и тоже, что-то соображал. Он с большой опаской, втянув пузо, чтобы не коснуться рукой зверя, осторожно сунул правую руку за пазуху и вытащил крепко зажатое в кулаке нечто полукруглое, похожее на лошадиную подкову. Эту подкову он тут же ткнул в самый нос сопевшего пса.
Резкий аромат подковы смешался с чистым воздухом и шибанул в морду так, что Бердыя унесло на восемь лет назад. Унесло прямо в старый сарай, где он с собачьей сворой, когда-то впервые отведал плова, принесённого его дружком. Вкус и запах его, он запомнил на всю жизнь.
Этот же, незнакомый ему, запах был совсем другим, ещё крепче и вонючее. Пёс одурел! Слюни обильно потекли из щёк плотно сжатых челюстей прямо на бороду подмятого под ним мужика, который, не переставая, тыкал и тыкал ему в морду подкову, сводящую с ума.
Великое искушение овладело кобелём. Соблазн был таков, что мучительно долго выбирать пути было невозможно ― либо обоссать этого дерзкого, старого козла и поволочь его в стадо, либо вцепиться в эту искусительницу, которая, не переставая, тёрлась о его нос, доводя до полного одурения.
И пёс поддался искушению, не в силах устоять перед волшебным ароматом этой подковы, обладателем которой был лежащий, упрямый козёл. Продолжать нюхать дурманящий запах больше не оставалось сил. Пёс молниеносно раскрыл страшные челюсти, отпустив бороду, и в ту же секунду вцепился в искусительницу, которая сломалась возле самого мужицкого кулака.
Дух сломанной подковы проник в пасть пса и ещё сильнее одурманил его голову. Он напрочь забыл, что и кто под ним лежит, он был там, в том сарае, а рядом его дружок с принесённым на себе угощеньем.
А тем временем бородатый, почуяв свободу, прятал зажатую в кулаке вторую половину ароматной, домашней колбасы. Кобель опустился на землю и зажал колбасу между лап. Он обгрызал её мелкими кусочками, точно так, как восемь лет назад, вытаскивал из шерсти своего дружка рисинки и мелкие бараньи кусочки мяса. Он смаковал, наслаждаясь воспоминаниями своего щенячьего детства. Сегодня для него был второй самый счастливый день в его уже немолодой собачьей жизни.
Мужик уже сидел, примяв высокую траву своим широким арбузным задом, смотрел в безоблачное голубое небо, крестился и громко благодарил Всевышнего:
― Господя! Уберёг мя от сатаны в волосьях псиных, бороду и мякоть членов, сберёг мя от окаянного! Господя! И сохранил в целости плоть задых моих и порты в полосу не драны мя! И живёхонек раб твой в зелёной травке пребывая, скотина шерстяная рядом оную пожирает те! Благодарствую тя, что ума дал православному, усмирити дьявола колбаскою домашнею, надоумил мя в края далёки взяти ея, нечисть усмиряти окаянную. Поглядь вниз! Жрёть супостат, и всё крошевом-крошевом окаянный. В праздной трапезе пребывает, бес кудлатый! Аки петушка сахарного лобызает, харя клыкастая!
Страха не было на его лице, из взлохмаченной головы катил пот, алый воротник рубахи потемнел от влаги, и последний градус, выпитой утром крепкой чачи, покинул буйную голову. Мужик сидел в траве одурманенный случившимся и растерянный.
Прочитав молитву «О здравии и спасении», перекрестился и медленно перевёл устремлённые в голубые небеса выпученные глаза на землю. Теперь, освобождённый от звериных «тисков» и имея, видимо, много претензий, он уставился на пса, который лежал в двух шагах, целиком занятый колбасным обрубком, крепко зажатым между лап.
Мужик, не вставая, дотянулся до картуза и начал усердно вытирать им, смачно пропитанную собачьими слюнями, чёрную бороду. Долгий процесс вытирания лохматой бороды сопровождался басистой тирадой недозволенной русской матерщины и оскорбительных слов в адрес дерзкого кавказского кобеля.
― Да разъетить твою-то суку-мать, паршивицу такую!И кобеля-отца твого разъетить-та тожа, с матерью вместе евоной! Пашто дьявол, пашто лик образный, господом данный мине, испоганил слюнью ядовитой, аки аспид скользучий? Нежель нюхом не ведаешь, кобелюка, хто по чину и сословию пред тобою сидить? Глумление над цилавеком православным, нехристь кавказская, что ни есть, а грехом большим явитца. В церкву бы тебя, в мою! Ты у мя с коленок дённо и нощно не вставал бы, етит-та твою та в душу. Господи, да прости за злы слова, неприемлемы языку православного, ― бородатый спешно перекрестился и продолжил. ― Да породы не той уродилси, не христианской. Разбойна порода и морда твоя, ни человечья, смерд клыкастый! Прости, Господи…!
Вытирая о траву картуз, мужик не спешил вставать на ноги, он ещё не всё сказал:
― Пашто, слюнявая харя, браду мою испоганил? Аль не видишь, с миром к тябе пришёл, на карачки аж встал, пообщатси. Да ты, пастушье рыло, во смирении и полном послушании пребывать должон. Токмо, как погляжу, челюстями горазд хлопать, сучий сын! Эван, хозяин-то твой, в ступорной раскоряке прямь так и застыл, не дёрнетси аж, докель с тобой я тута вожуся. Гыыы… Напужали мы старого! Однак, погляжу я, вредный он у тебя, хозяин-то твой!
Если бы кавказец понимал те слова русского языка, что наговорил ему незнакомый мужик, лежать бы ему бездыханным за оскорбление старинного кавказского рода: за мать-суку, за отца-кобеля и двух паршивцев ― деда с прадедом.
Пёс проглотил последний колбасный кусочек, аккуратно и не спеша облизал кончики лап, встал и уставился на неугомонного, матерящегося в траве мужика. Подошёл вплотную и два раза сильно поскрёб лапой по бочкообразному, почти круглому брюху сидящего. Мужик крепко прижал картуз к бороде.
― Чаво нать, окаянный? Брады не трожь! Ня дам!
Пёс ещё раз скребанул лапищей по брюху. Мужик понял, борода псу не нужна. Рука его полезла за пазуху и вытащила вторую половину колбасной коляски. Зажав крепко в кулаке, чтобы та чуть выглядывала из кулака, он поднёс её к морде пса.
Берды уселся рядом, уставив карие глаза в глаза мужика и передними зубами начал отщипывать пахучий остаток вкуснейшей подковы.
Никогда с таким огромным «зверем» не сидел чуть ли не в обнимку мужик. Он закинул картуз в траву, а левой рукой стал слегка поглаживать большую голову кобеля, потрепал осторожно густой загривок и снова гладил его широкий лоб своей широкой, тёплой ладонью.
Пёс, не познавший человеческой ласки, сейчас, даже не напряг ни один мускул, когда рука человека легла на его лоб. Он почувствовал тепло исходящее из мягкой, большой ладони этого незнакомого ему человека, которого минутой назад, он собирался придушить и оттащить в стадо, в шайку пятерых, наглых козлов, прижившихся с овцами.
Рука, лежащая на голове пса, источала незнакомое ему, особое, мягкое тепло, как луч солнца, пробившийся из серых облаков и полное доверие к этой тяжёлой и в то же время ласковой руке. Свирепый кавказец уже не сомневался, что, с рядом сидящим, можно не беспокоиться за своё стадо ― он сидит с большим, добрым чабаном, только совсем непохожим на тех чабанов, с которыми встречался.
Две пары карих глаз в упор смотрели друг на друга и у каждого в глазах можно было видеть настоящую неподдельную симпатию друг к дружке, симпатию человека и собаки!
― Итить пора! ― тихо заговорил надолго умолкший мужик, вытирая о траву скользкий, в собачьих слюнях кулак. ― Глядь! А хозяин-то твой, усё стоить, аки истукан. Кабы не обосралси сердешный, глядючи чаво туто вытворяли мы с тобою. Ей-ей в порты навалил грешный. Кады навалишь, акромя как по-другому, и никак стоять неможно, я знаю! У мине многие так стоять, кады бить кого собираюся.
Минуту сидел молча, поглаживая пса и о чём-то думая глядя на стоящего вдалеке хозяина.
―Ну, порать мине! Ярило-то, эван, за гору зайдёть вскоре. Твово через весь аул тащщить. Видать шибко яво заступорило. Срамота! Издалече так и обосратси!А к тябе я ишо прийду, сучий ты сын. Я не серчаю! Сам залупастый, забижал многих, а мине нихто! Ты первым будешь! А порты-то сухи мои, сухи порты и ненаволимши, как хозяин то твой. Гы…! А я вот сдюжил. Однак, уважаю таких я. Ну прощевай покеда, вскорости прийду я. Прощевай клыкастый!
Мужик тяжело поднимался с примятой, густой травы. Тело, ноги затекли от долгого сидения. Натянув измусоленный, мятый картуз на лохматую голову, направился в сторону аксакала, который так и не сдвинулся с места навстречу ему.
Пёс сидел и смотрел, как мужик, взяв хозяина под руку медленно вывел его на тропу, и они скрылись в горном кустарнике.
Проводив долгим взглядом гостя с хозяином, пёс направился к ручью. Он долго лакал ледяную воду и наблюдал, как наглый, старый козёл сунул рогами в круглый зад молодого барана. Передние ноги барана подломились, и он зарылся в траву. Козёл обошёл его и начал метать горохом помёт прямо в его морду.
Солнце уходило за горы. Вся округа покрылась розовой пеленой: кустарник, трава, скалы и облака, нависшие над горами, все были в прозрачно-розовом одеянии. Скоро станет прохладно, и стадо отдохнёт от жаркого летнего дня.
Налакавшись из ручья, Берды подходил к козлу, который вновь нацелил рога в зад того же барана. Разогнаться козёл не успел ― в два отработанных кобелём приёма, он лежал уже на земле. Пёс, задрав лапу, долго поливал давно не моченную блеющую морду. Сама же морда пса, выражала глубокую озабоченность и немаловажное впечатление от проведённого дня.
V.
Шёл 1922 год! Закончилась Гражданская война. Из развалившейся Российской империи, были изгнаны иностранные интервенты. Белогвардейское течение на всех фронтах, возглавляемое Деникиным, Юденичем, Корниловым, Колчаком, Врангелем, махновцами и другими отрядами не согласными с новой властью, было разбито. Победу одержали большевики и их Красная армия.
В новой стране под названием Россия, а затем и в Закавказье, установилась Советская власть. Но ещё гуляли по Кавказу недобитые банды басмачей. Хозяин пса, Мурдыхан оглы, далеко уже не молодой, целый год мотался в банде, борясь с неверными. Но вскоре понял, что власть большевиков не одолеть, отошёл от разбойных дел и занялся мирскими делами.
Как-то верхом на коне, Мурдыхан гнал рысью в соседний аул, к родственнику, а навстречу пылила колёсами лёгкая бричка с открытым верхом. Тропа была узкая и было не разъехаться.Пришлось остановиться и верховому и тому, кто сидел бричке.
В бричке сидел колоритный, огромных размеров, толстый мужик, зад которого занимал места, рассчитанные на двоих пассажиров.
Поравнявшись, мужик забасил сильным голосом:
― Здрав будь, мил человек! А найду ль я в округе вашей крышу для приюту нядельки на три и с харчеванием чтоба? Да и пса надобно свирепого приобресть породы вашей, кавказской. Мине для огороду потребен он, капусту охраняти.
Мурдыхан оглы в миг смекнул, что заезжий из далека и, по его виду видать, при деньгах хороших! «С этого заезжего купца можно много взять» ― прикинул горец.
Бывший басмач смотрел на русского мужика и быстро соображал, чтобы не упустить, как ему показалось, настоящего купца с толстым кошельком. На ломаном русском, но довольно понятном, Мурдыхан, с похожей на гримасу улыбкой, сладко заговорил:
― Мой дом жит будэшь! Дом карошь, балшой дом. Кущат карашо будэшь. Собак тьебэ пакажу, шайтан, а не собак! Волк, шакал ривёт, как курочку. Пьерья в пух, и все льетят, нэ сабирьёшь долго.
Мысль продать Бердыя пришла мгновенно. Псу полных восемь лет, через два-три года он уже будет стар, чтобы пасти и охранять большую отару. А такому мужику под стать и пёс таких размеров: «Скину тройку годков, пёс ещё в хорошей силе и с виду молодец!», ― уже радовался в душе старый басмач. Как же ему повезло, что повстречал на узкой тропе такого купца. «Надо удержать его, он при деньгах хороших!»
―По рукам! ― сказал мужик и протянул здоровенную, волосатую руку с растопыренными толстыми пальцами.
― Иезжяй прям по этот дарог, там мой аул. Мой пэрвый дом будэт, по эта рука, ― он потрогал правую руку мужика. ― Я скор будэт издэсъ. Я даганю тьебя. Твоя жди моя у дом моя!
И Мурдыхан, пришпорив коня, лихо, как молодой джигит поскакал, пригнувшись к гриве красивого скакуна.
VI.
Настоятель православной церкви, а теперь бывший настоятель, имевший когда-то около сотни прихожан, отец Козолуп (так уж окрестили духовного отца из разбойного села) ― в миру же именовался Поедотом Поедотычем и фамилию носил «Поедотов». Проводив глазами горца, Поедот хмыкнул невесело вдогонку: «Хитёр неверный, глаза нехорошие и в душу не заглянешь, тёмная! Ентот завсегда с камнём за пазухой! Ну да ладно, не стану другую крышу искать ― коня бы не загнать. Не приведи Господь!»
Бричка тронулась с места. Широкая спина мужика тряслась и раскачивалась, удаляясь в сторону аула по выдолбленной, каменистой колее.
Сорока шести годов от роду, слыл отец Козолуп в поселении Калужской губернии отменным пьяницей и буяном, страшным гулякой, дебоширом и грубияном. Обладал необузданным норовом, басистой глоткой, прожорливостью и необыкновенной силищей.Когда находился в пьяном угаре от бесконечных застолий, жители соседних домов, от греха подальше, покидали их, иногда и неделями.
Уходили целыми семьями. Летом, кто в поле, кто на опушку леса, в зимние холода просились на ночлег в другие семьи. Их пускали безропотно, зная, что этот «сатана лохматый» в следующий раз около них объявится, и тогда им придётся искать крова у соседей. Даже сплотившись, крепкие мужики не решались встать супротив отца Козолупа, зная его силищу.
Как-то четверо местных парней решили угомонить разбушевавшегося молодого батюшку во дворе одной вдовушки, от которой он никак не хотел уходить со двора, пытаясь взобраться на её крыльцо. Хозяйка отбивалась пыльной половицей и оба они так орали, что привлекли к её калитке немало зевак. Четверо крепких мужиков вошли в калитку и разом хотели наброситься на пьяного святого отца. И тут, божьей милостью во спасение смелых мужиков, подвернулся момент, когда между мужиками и Козолупом пробегал молодой, розовый хряк, под центнер весом. Святой отец, непонятно каким образом, умудрился схватить хряка за заднюю ногу. Свинья с визгом пролетела над головами мужиков и упала на крышу дровяного сарайчика, проломив её. Вдова, как и хряк, ужасно визжали, а мужиков, будто ветром снесло со двора. Козолуп даже шага не успел сделать в их сторону, чтобы вначале окрестить их знамением, а потом начать бить. В драках он всегда крестил перед собой стоящего, как бы давая шанс остаться быть живому, когда начинал того лупить. Лупил безжалостно, а утром жалел, жалел, как родного брата или братьев, если под руку попадались сразу трое…, и такое бывало. Самолично нёс в дом, или в дома побитых, целительные примочки, сам лечил их и молился за здравие полуживых, но ещё не до конца убиенных мужиков, ругая себя последними словами.
Когда же загулы и дебоши молодого попа прекращались на длительный срок – это было время перевоплощения гуляки-дьявола в истинного христианина. Наперекор всем порокам нравственности православного, отец Козолуп имел широкую, добрую душу большого человека. Пребывая в покорном смирении после затяжных пьяных гулянок и дебошей, душа его, со всеми её щедротами распахивала широкие свои ворота для народа. И народ валил в эту душу, которая не брезговала никаким грехом кающегося, всё брала на себя и с миром отпускала грешника, прощая ему всё. А потом, он в тесном единении с самим собой, подолгу замаливал грехи прихожан, каждый из которых, вольно или невольно являлся большим грешником, ведь это было поселение людей неугодных императору и всему государству.
С характером неопределённым, взрывным и страшным в гневе, он тут же мог становиться отходчивым и добрым и слезу пролить покаянную, и заласкать словом утешительным обиженного, и в ноги поклониться врагу своему. Затаённую на кого злобу или обиду никогда при себе не держал, а в селе были такие, которым по молодости святой отец то рёбра подломал, то девку увёл с под венца. Селянам помогал и словом, и делом, болея всею душою за тех, у кого горе или беда какая случалась. Народ любил своего отца святого Козолупа, когда тот целиком погружался в свои церковные дела, Господом Богом порученные, и боялся его, когда он отходил от них и ударялся в грешные пороки: блуд, пьянство и чревоугодие.
Будучи глубоко верующим и богобоязненным, хорошо сознавая, что творит, обуздать свой бешеный норов он был не в силах. Продолжая нарушать все каноны православия, святой отец по уши погряз в непристойной скверне забывая обо всём, и самого себя – кто он есть в этом мире!
После затяжных запоев и бесшабашной гульбы, святой отец доползал до церкви, взбирался на крыльцо и открывал замок на дубовых дверях своего второго дома. Подолгу пребывая в уединении и думах тяжких своих, методично отбивал земные поклоны о холодный каменный пол, в кровь расшибая лоб, замаливая грехи свои запойные и похоть блуда неуемного, молясь за грешниц-баб, которые затащили его в этот тёмный омут утех, аки жеребца из стойла, каждая из которых первой желала обуздать неугомонного. И, едва очухавшись, после пробуждения, он отпускал их грехи на исповеди, беря всё на себя, каждую благословлял и отпускал с миром, приговаривая:
― Воздержись, дочь моя, нядельки на две. Ибо, пока сатано жив да в силе, не спрятаться от окаянного: ни в соломе густой, ни в перине мягкой, ибо ходим по земле мы поки, а апосля…, Господь токи ведает, куда каждого сунуть!
Приводя себя в порядок для богослужения, святой отец литрами вливал в горящее нутро кислый рассол квашеной капусты. Миряне толпились у дверей деревянного храма в ожидании, когда же примет их грешный батюшка, для отпущения их грехов.
Переодевшись в одежды для ведения службы православной, он настежь распахивал, как и душу свою для народа, тяжёлые двери церкви. В широкой улыбке, с заплывшими глазами и расшибленным синим лбом, встречал селян с широко распростёртыми руками и ногами.
― Заходьте! Усе заходьте, разжалкие вы мои, братья и сестры! Усех услышу, усем грехи отпушшу и на путя истинный поставлю.Усё, усё со всехна себя беру!
И начиналось долгожданное для народа торжественное богослужение с пением, причащением и замаливанием грехов человечьих.
Богослужение вёл исправно, по всем канонам православия. Басил так, что стёкла дрожали в оконцах. Зачарованный люд любовался своим батюшкой, как тот распевает псалмы ― статный, сильный и высокий, он вызывал зависть у недругов, которых нещадно бил на днях, а бабы считали дни, когда кончится воздержание и вновь объявится сатано, потому что с его появлением, церковь закрывалась на амбарный замок. Наступали лихие дни!
Святого отца нельзя было не уважать ― его красивый, сильный голос гремел не только в церкви, он гремел на всех застольях, на свадьбах и на похоронах, когда отпевал отданную, грешную душу раба божьего, которого Господь призвал. Все церковные православные праздники, обряды, венчания, отпевания вёл умело, по всем правилам, как и полагается настоящему настоятелю.
В душу кающегося грешника на исповеди, мог залезть так, что самое что ни наесть сокровенное вылезало из тайников его души, будто последнее хлебное зёрнышко вытряхивал грешник из своего мешка.
Добротная деревянная церковь, на высоком фундаменте из камня, была заложена дедом, разбойником с большой дороги. Промышлял его дед в молодые годы свои удалые грабежом люда богатого. Когда же пришло время представиться пред Господом, позвал он обоих Поедотов ― большого и малого, сына и внука ― дать свой последний наказ и слово взять с каждого, чтобы уйти спокойно на суд Божий.
― Поедотушка! Растудыть-та мать твою-та, шалаву непутёвую! ― гладя большой ладонью по крупной в чёрных кудрях головке пятилетнего мальчика, не по годам крупного, дед продолжал: ― Нутырём чую! Шустрый малец из тебя станет, токмо нутырь мой никоди не забманывал мене. Зело добра много тябе жалаю, и дорога пущай ширше моей станется. Лобом прошибай, лоб, гляжу, аки у барана, а бараны шибко лобом энтим бьють. Токи роги не отрасти! Бабу, пышнозадую в жёнки бери, да помордастей. Оне, сучки энти, измору долги не поддаютси, ядрёнки шалавные. Табе така в самый раз буде, трёх заменить и гуляти мене станешь! Ступай, малец! С батькой твоим успеть надобно…
―Табе же! ― обратился он к сыну. ― Табе, Поедот, повелеваю отдать внука маво в бурсу, духовенскому делу обучаться. И быть яму настоятелем церкви православной и грехи мои тяжкие замаливать, на то, деньгу даю скоплёную, в трудах больших доставшихся. Фундамент крепкий заложил я на возведение, а тябе завершать! Вот моя воля такова последня станет. Вам выполнять!
Дедова воля исполнилась, как он и наказ давал последний свой. Церковь строилась на оставленные им деньги. А деньжищи разбойник скопил немалые. По его же воле, когда Поедотушка подрос, отправил отец его в дальний уезд, на обучение в духовное училище.
В двадцать один годок лихой молодец весь в деда: и образом и членосложением, стал настоятелем сельской церкви, законно утверждённого документом Российского Синода.
Приход давал неплохой доход и в деньгах, и в харче. Несли всё молодому батюшке ― яйца, творожок, молочко топлёное, яблочко мочёное, пирожки печёные, курочку, гуся и домашнего первача.
Аппетитом, ещё с самого рождения, молодой батюшка не страдал. Что Господь давал, то и поедал. К тридцати годам женился, бородищу отрастил, становился матёрым мужиком. Из дедова наследства и денег прихожан, заложил большой бревенчатый дом на самом краю села и разбил в несколько длинных грядок капустный огород. К капусте святой отец имел непреодолимое искушение, равно, как и к домашнему первачу.
VII.
Старинное село (поселение) «Задрыщев Клин» на картах Российской империи появилось маленьким пятнышком в начале 17-го века без названия. Сюда, в глухие леса Калужской губернии, ссылались лихие люди. Люди, самых разных мастей и сословий из разных концов необъятной матушки России. Разбойный люд прибывал из Поволжья и южных окраин, из-за Дона и Кубани. Народ приходил разношёрстный: бунтовщики-зачинщики, душегубы, конокрады, казнокрады и просто воры и разбойники. С нестираемыми, как клеймо кличками и прозвищами, эти «фамилии», в последствии унаследовали и новые поколения.
Село берёт начало с первых двух изб поселенцев 17-го века. Каждый строился подальше от соседа. Не ладил вор с душегубом–убивцем, а проворовавшийся чиновник с лесным разбойником.
Шли годы, грешный люд лихой прибывал, село расширялось, строилось. Когда с престола сняли последнего русского царя, село перестало пополняться новыми поселенцами, и избы новые боле не возводились. С новой властью, свергнувшей царя, появились и новые карты нового Российского государства.
Во все концы страны направлялись люди, уполномоченные вести регистрацию обитаемых мест и их жителей, а также разъяснять политику новой власти и мирового революционного движения, дающего свободу трудовому народу, которого поработил буржуазный ненасытный проглот.
При новой власти рост села вскоре прекратился. Последними на поселение прибыли петербургский городовой с партией чумазых мужиков разных возрастов. Когда была поставлена последняя изба, село насчитывало сотню дворов в три ряда стоящих. Разброс домов в начале поселения был велик, а в конце избы вплотную жались друг к дружке. И село приняло форму большого клина, где дома сходились в одну точку. И точку на острие этого клина ставила добротная изба отца Козолупа.
При Советах название села «Задрыщев Клин» Калужской губернии было утверждено большевиками единогласно. Оно полностью соответствовало названию, как по форме, так и по содержанию.
Вначале, большевики, перекраивая карты бывшей российской империи, усомнились в названии этого села и копнули поглубже царские архивы, где всё и прояснилось. Архивные документы указывали, что первым поселенцем, значился смутьян народных масс из южных окраин сотвратительным прозвищем – от него и пошло всё…
Это был запорожский казак, сосланный по приказу царя ― Опанас Задрыщак. Он же являлся и главным «архитектором» села. По прибытию новых поселенцев, Задрыщак одним движением пальца указывал направление, где ставить избы. Село помаленьку застраивалось по указанному направлению первого поселенца, и каждая новая изба, невольно, сближалась плотнее с соседней.
Мужики, прибывшие последними партиями, начали изучать местность в округе. Оказалось, что первооткрыватель Задрыщак и шага не сделал лишнего, чтобы изучить ближайшую округу, он просто указал направление и прямо на топкие болота, которые с трёх сторон окружали строящееся село лихого народа.
Ещё задолго до прихода новой власти, поселенцы на очередном сходе порешили выбрать старосту. Надоело селянам постоянно драться и враждовать меж собою. Людям нужен был какой–никакой, но хотя бы малый порядок, чтобы все вопросы на селе решать мирным путём.
Единым решением старостой села был избран Пипин-Второй (Пилипинов Е.Г.)
― «Пипин-Второй», ― так рекомендовал себя петербургский городовой селянам и не иначе! Человек городской из самой столицы грамоте обучен, знающий законы и порядок, и опыта не занимать ― сорок годов службе отдавший.
Избранный староста приступил к своим обязанностям. Как человек городской порешил на селе обозначить улицы. Из домов, стоящих в три ряда, намечались две улицы и один проулок. Дело стало за малым ― именами каких героев назвать эти, так называемые, улицы?
Тёплым, летним, ранним утром собирал староста за селом на зелёном лугу мужиков. Велено было харч, самогон и квас с собою несть, так как сход обещал быть долгим и спорным. На повестке долгого дня обсуждений стоял один единственный, но важный вопрос ― какими же именами двух героев, назвать эти безымянные, кривые, немощёные улицы?
И чего только не наслушались задрыщевцы о предках близких и дальних соседей своих. Какие только истории они не услышали о деяниях человечьих, где каждого второго за такие геройства на кол сажать надо, а его в герои метят. Кто плевался, кто крестился, кто страшно матерился, а кто, на ходу спуская портки, мчался в густые кусты.
Страсти поселенцев-рассказчиков накалялись всё сильнее и сильнее, подогреваемые жарким солнцем и крепким самогоном. Спор мужиков и ночь застал. За эту ночь каждый узнал, кто есть кто. Кто был хорошим соседом, стал злейшим врагом и наоборот. Староста, поскрёбывая лысый затылок, уже начал сомневаться: «Зря затеял! Будь неладны эти улицы, вместе с затхлым проулком. Хорошо драки не случилось!».
Когда утреннее солнце осветило поляну, взъерошенные, усталые мужики, едино и без спора, выбрали наконец-то героев. Это были смоленские холопы, мужик с бабою. Участники Отечественной войны 1812 г. супротив Наполеона-Бонапартия ― лесные партизаны.
По домам мужики расходились, шатаясь от бессонной ночи и полные впечатлений самых противоречивых.Послабее кто, оставались на траве, в росе лежать, до полного протрезвления и восстановления сил, оставленных в жарких спорах.
Следующим утром просыпались задрыщевцы каждый на своей улице. В начале села, с его широкой стороны, были врыты свежевыструганные сосновые столбы с указателями, на которых чёрной краской сияли вписанные имена героев.
Улица имени «Федулки Скирдякина» и улица имени «Феколки Скирдякиной» ― то были муж и жена, холопы смоленского помещика. Когда француз ступил на русскую землю, взяли они вилы и ушли от барина. Подались в глухие леса и стали партизанить.
Уж больно ловко Федул и Фёкла управлялись с вилами. Молва народная о них по всей Смоленщине разносилась. Сказывают, залезут оба на сосны и дожидаются обоз иль отряд французский. Как тот появлялся, глухарём прокукарекают и валятся вдвоём и прям на головы супостатов. Пока те в безмолвном расторопе стоят, они их на вилы и в скирд всех валят. Говорят, сам Кутузов, когда настало время гнать француза, самолично разыскал их и каждому по «Георгию» вручал.
Как назвать проулок, было делом пяти минут. Он уже сам по себе давно название себе дал. Дом отца Козолупа, отделяла от всех домов села узкая тропинка. Её и определили проулком, под названием «Смердящий огород».
Святой отец к названию проулка претензий не имел, покорно принял его название, крыть было нечем. Страшная вонь квашеной капусты и солёных огурцов разносилась по всему двору и за его пределы. Пустые бочки, с прилипшей к стенкам капустой, грелись на солнышке в ожидании дождя, чтобы отмыться до следующего урожая.
VIII.
Гулял отец Козолуп, прямо сказать, с размахом широким, щедро, за пятерых гулял. Угощал всех, которые не сторонились его и уважали добродетеля своего. Замолив в глубоких поклонах и испросив у Господа прощения и отпущения грехов своих, вставал батюшка с карачек, снимал рясу и закрывал тяжёлые двери церкви до тех времён, когда православная душа грешника, сама, не потащит его взбираться тёмной ночью по крыльцу храма и запереться для полного просветления ума и очищения прелюбодейной грешной плоти в нескончаемых молитвах до полного облегчения, осознав всем нутром своим, что Господь услышал его и благословил прощённого выйти в народ на сотворение деяний праведных.
И тогда, прощённый, он шёл в люди с очищенною душою и добрыми намерениями. Шёл творить благое дело – с грешников грехи снимать! Так уж распорядился Господь, что насовал в места эти непослушников да строптивцев, не ужившихся с народом Бога почитающим. Душу грешную, святой отец выслушивал внимательно, не торопя кающегося, ныряя вместе с ним в тяжёлый груз его глубоких страданий. Когда же таинству исповеди приходил конец, он встряхивал грешника так, что тот чувствовал полёт с крыши, и наступало необыкновенное облегчение. Грехи были сняты, а святой отец был приглашён в дом разделить трапезу за столом, с перечислением наперёд набора яств и гостей, по случаю глубочайшего очищения души и тела.
Но после первого же влитого стакана, прощёный Господом настоятель и, часами ранее очищенный им, хозяин перевоплощались, и в вымытые светлые души их, снова падал дьявольский мусор искусителя. Всё начиналось сначала! Несло течение Козолупа по бурной, дьявольской реке прямо в омут и засасывало его всего с головою и очень глубоко, до самого дна…!
Допивался так, что, очухавшись, не соображал, где и у кого он, не узнавал дома своего села и их обитателей. А оказывалось, что он в другой деревне, в пяти верстах от родного села.
Гены деда-разбойника передались и Поедотушке. Даже в трезвом смирении, его неустанно тянуло выйти на широкую дорогу, на простор промысла, не с топором, боже упаси, а так, пошалить, душу от скуки потешить. В смиренном состоянии он ещё мог сдерживать себя, но стоило только нахлебаться, и дьявольские силы, тащили его за ноги на эту дьявольскую промысловую дорогу. И тогда ― «Берегись, кто может!». Раскорячившись посреди дороги, растопырив в стороны ручищи, он рычал медведем, и лошадь вставала пред ним на дыбы в диком храпе и страшном ржании.
Было от чего в эти моменты в порты навалить, особо в зимние сумерки и когда вьюжит. Да так и было и, даже, не раз…! Батюшка останавливал перепуганную до смерти лошадь, сбрасывал с саней всех, кто сидел в них, и несла его нечистая куда ему взбрендится.
Так, однажды, в тёплый вечер гнали они втроём в ближайшую деревеньку (тоже с поселенцами) под гармонь и прихваченный самогон. Пять вёрст пролетели быстро.
В чужой маленькой деревеньке он ломился в первые же ворота, чтобы слово ласковое изречь, капустой с рюмашкой угостить, грехи со всех грешников собрать и увезти сатанинский груз в телеге, обещая замолить до последнего греха в своей церкви. Но деревня та была уже понаслышана о доброй душе Козолупа вскоре после окончания им духовного училища, о его полной, через край льющейся, доброте. Она закрывала наглухо все двери, окна и ворота при появлении святого отца задрыщенского. И вот тогда, батюшка приходил в сильную ярость, просто за непонимание…! Пропахав сапожищами десяток дворов, клича братьев и сестер показаться ему на глаза и, никого не узрев, уезжал обратно, продолжить гулянку до утра.
Загуляв в очередной раз, снова занесла его нечистая в эту же деревню, где он когда-то крепко побуянил. Гавриил и Павел, так окрестил своих собутыльников отец Козолуп, правили вдвоём вожжами, а батюшка возился в соломе на дне длинной и глубокой телеги. Он ехал в гости к мужику, который сумел распознать в святом отце истинную душу православного христианина. Этот мужик познакомился с батюшкой в церкви, на Пасху, а потом знакомство продолжилось в доме Гавриила, где мужики крепко разговелись после длительного поста.
Проехав по лесной колее пять вёрст, задрыщевцы въезжали в самую ближайшую от их села соседнюю деревню. Козолуп уже изрядно набрался, прикладываясь к бутыли, которую вёз для хозяина. Сам же хозяин дома, сидя на завалинке, уже стал клевать носом, совсем забыв утереть его платком, который всегда был при нём. Приглашённых гостей, пригревшись на тёплой завалинке, он ожидал уже третий час.
Вдруг, перед лошадьми, будто из-под земли, выросла плотно сбитая женская фигура. Гавриил с Павлом матерясь натягивали вожжи, и орали в две глотки. Лошади встали на дыбы и заржали, а фигура ― ни с места, стала вкопанным столбом. Начали тормошить задремавшего батюшку. Большая, взлохмаченная башка с соломой в волосах, с глазищами навыкате уставилась на эту, выросшую ни откуда, бабью фигуру.
Перед лошадьми стояла молодая девица, лет восемнадцати, в лёгком летнем платье. Имела она, не по своим годам, крупные, тугие телеса: огромные, пышные груди и широкий зад. Толстенькие белые ручки с маленькими кулачками упёрлись в её круглые бока, и такою же толстенькой ножкой девка шлёпала по земле, поднимая пылищу по самые колени.
При туго затянутом корсете, ещё можно было распознать контуры девичьей талии. На крупной, круглой головке имелись двекосички цвета соломы, и были уложены эти косички в сдобные ватрушки, которые красовались над розовыми ушками, мудрёно закреплённые невидимыми шпильками. С висков на пухлые щёчки свисали два завиточка, ив каждом ещё имелись по три колечка. Три ямочки: две на пухлых щёчках и одна прямо на серединке маленького подбородка, и яркие, маленькие, пухленькие губки на круглом личике приковывали к себе взгляд. Всё вместе делало фигуру настолько запоминающейся, незаурядной, колоритной и неповторимой, что отыскать ещё одну такую, было бы невозможно.
― Ну-у, и чаво надоть, дочь моя? ― смиренно спросил взбодрившийся Козолуп, с большим любопытством разглядывая фигуру, которая умудрилась поставить лошадей на дыбы. Он никогда не видел, чтобы баба могла это делать. ― Да, ты, дщерь моя, никак навозилась где…? Ноги, штоль не йдуть? Таки подь к мине, причастись блаженная. Налью, скок не попросишь. Эван, пити не испити.
Козолуп поднял над собой бутыль с мутной «водой»:
― Не боиси…, греха тута нетуть, кады стаканец-другой на душу примешь, она токи добрей и бодрей становитси. А грех я отпушшу, ежель имеешь какой! Ходи, ходи милая, приложимся к сосуду, и ноженьки сами поведуть тебя к счастию твому, ежель ишо не имеешь такова, а я, благославлю! А можа и не…
Козолуп привстал, не договорив чего хотел и начал осматривать девку совершенно другими, не любопытными, а жадными глазами, тараща их на крепко сбитую, круглую фигуру. «Вша кака ядрёна, мать её ети! И ногою не раздавишь! Крепка баба!» - оценивал, присмотревшись к девке Козолуп.
― Тож мне, удивел бутолью стеклянной! Да у мэне их целый погрэб и коды хочу, тоды и прикладаюсь. А твоею вонючки и глату не зроблю, мутяга одна. Гнаты потыхэньку, тэрпеньем трэба, поки со слэзою попутаты можно станет. А твоя мутяга, да от такэю тилькы в телегу блеваты, птфу-у…, ― девка послала смачный плевок под копыта притихших лошадей.― Так вота шо, казаты тэбэ хочу, пан Козолупэ!
Она смело, с вызовом смотрела в страшный, лохматый и, истыканный соломой, облик удивлённого святого отца.
― Да ты, пановэ, мабудь запомьятав, як ворота нам росхэрачив в щэпу напрочь!Цэ ты, ты пановэ, жапою звоею курэй наших во двори пораздавкав, колысьтэбэ завурачивало в навози. Я в щеляку до утрянцы з тэбэ ока нэ зводыла.Потим бачила, уползал ты як. Як гада грэмуча с пэснякамы, товста жопа вэрхом, а глотка в навози! А щэ звященна хфигура звьётся, грэхи з народу зтаскываешь, птфу-у…
Очередной плевок снова полетел под копыта гнедых, кони, вздрогнув, нервно замотали головами.
― Зараз я в тэбэ вчаплюся рэпэём, поки нови ворота нэ зачинэшь, тай курэй нэ прынэсишь! Я не подывлюсь, що ты батька святый! Во такый сказ мий будэ, пан Залупэка, тьфуу, тый, почикай, запомьятала, як же тэбэ, Закалупэ? Ни-ни, пан Козолупэ! Во так справждни будэ. Эгэ! Добжэ!
Козолуп никак не ожидал, что в этой захудалой деревушке, вот такие водятся…, он растерянно смотрел на эту молодую, наглую нерусь, но рот его почему-то заклинило вместо того, чтобы рявкнуть бранью, от которой с дороги в канаву сносит. Он толкнул обоих апостолов- собутыльников локтем и спросил:
― Было…, аль врёть, баба бешеная?
Они молча, пожав плечами, закивали головами, виновато поглядывая на святого кормильца своего.
«Стало быть намедни, эт я, у них во дворе топталси. А врата-то слабющие, видать нетуть в избе мужицкой руки, бабьё одно. То-то и визжали в три глотки, аки три свиньи, ни един мужик не вылез во двор», ― вспоминал святой отец.
― Погреба гриш полные, дочь моя? Слеза у мине чистая, кады плачу в покаяниях своих. Индтересно с твойми, во чистоте сравнить, которых в погреб накапала. Часто ль плачешь в яму и ползёшь туды, сестра во Христе? Жалал бы глянуть в сыры погреба твои, иссушить досуху слёзы грешные, в бутылях пленённые. Облегчанье получишь души поющей. Я всяк со сторон зрю в рот твой не захлопывающийся – петь ты видать горазда, аль обозналси? Не сумлевайся, всё на себя беру по воле Божьей. На то и поставлен им! Поставлю тябе ворота и цыпок занесу. Верно говорю, не обману!
― Вота поставишь справные ворота, можа и покажу погреба со слезми в бутолях томящимися, можа и нырнем обоя в слезливу яму, бутыля пополняты.
― Поставлю дщерь моя, ослобоняй дорогу сердешная, гнедые застоялись!
Девка шагнула в сторону, а Козолуп нырнул в солому – душа требовала приложиться…
― «Но-о-о...!», ―гаркнули апостолы, и лошади потащили батюшку к хозяину, который давно склонился на завалинке чуть ли не до земли, с повисшей на холёных, напомаженных усах длинною, прозрачною соплёю.
Соплеус, хозяин дома, щедро угощал мужиков, приехавших по его приглашению из соседнего Задрыщева. На почётном месте в торце стола, напротив красного угла с иконами, сидел на крепком стуле из дуба, с подложенной под зад подушкой святой отец, уже крепко набравшийся, но до полного опьянения и падучей ниц, ему было ещё далеко.
Хозяин поставил перед дорогим ему гостем два стакана и ходил с бутылью, подливая то справа, то слева. С самого малолетства он страдал неизлечимой хворью, которая не давала спокойно ему жить — это был не проходящий насморк. Он не давал ему покоя ни зимой, ни летом, он всегда был с ним. Как и все мужики, послужившие царю и Отечеству, Степан Усатов, любил выпить! Прикладываясь к стакану, до определённого времени, он не забывал контролировать чистоту носа и своих пышных усов, кончики которых были всегда напомажены и лихо закручены вверх.
Служивый из лейб-гвардии Драгунского полка, давно был в отставке. Заядлый картёжник, в своё время, проиграл небольшое имение вместе с крестьянами и за тёмные делишки, видимо, чтобы как-то восстановиться, был сослан в эту забытую богом деревеньку. Поклявшись на библии, он навсегда покончил с картами и воистину уверовал во Всевышнего Христа нашего Спасителя! Дешёвый коврик на стене разместил всё его богатство, оставшееся от былых времён ― снаряжение в память о службе в полку его Императорского Величества. На коврике висела на кожаном ремешке драгунская шашка в кожаном, затёртом чехле, повидавший виды кивер, пика с обломанным древком и острым наконечником и лошадиная подкова.На имя своё Степан, как попал на поселение, откликался недолго.Приклеили ему на очередной пьянке его же собутыльники другое имя ― Соплеус! За долгие годы он научился ухаживать за усами и мастерски управляться с соплями, когда был трезв.
Когда же дело доходило до крепкой лихой пьянки с деревенскими, тут его хворь ― эта хрень сопливая и подводила. Сила опьянения определялась длиною блестящей «шпаги», вытягивающейся из носа. Так и прилепили фамилию и кличку в одно словцо ― Соплеус! Так уж принято было в поселении. Да и он долго не спорил, смирился.
Пьянка у Соплеуса шла, что называется, полным ходом. Мужики гоготали, орали, и матерщина лилась из четырёх глоток в открытые окна нескончаемым потоком. Всех живых душ домашних хозяин выгнал ещё с раннего утра перед приездом дорогих гостей.
― Ты гусор, ей-ей, настоящий гусор, Степан! Языком машешь, словно энтим палашом рубляешь, дюжь люблю таких. Ты к нам переезжай, избу разберём да в Клин Задрыщев свезём. Мужиков у нас досталь, подсобим всем миром! ― говорил святой отец, разглядывая старый кивер бывалого вояки.
― И на том спасибо, Поедот Поедотыч! Да токи стар уж становлюсь, с места уж не сдвинуть, тута приклеилси, тута и засохну. Кабы сбросить чуток…, да мне бы, батюшка, саблю остру, да коня, да хошь щас на линию огня! Эх-х, бегут годы! ― Соплеус стал разливать, а мужики после долгого гоготания притихли, наблюдая, как расшатывает хозяина с бутылью.
Ещё что-то соображая в окружающей его обстановке, Козолуп неожиданно вспомнил про девку-молодуху, которая стала на дороге супротив лошадей, не давая им проезду. Он начал расспрашивать уже хорошо набравшегося хозяина, кто мол такая, из чьих будет наглая девка, и какой породы, тому, как глаголет чуждо?
― Ты, Степанушка, поведай мине о преграде энтой, что гнедых на дыбы подняла! Уж дюжь обуреваюсь желаньем заглянуть за глаза энти. Окормилась нехресть, туман грубый так пущала, аж в глотке мине заложило, послать куда подале не дала изрыгнуть. Не повернулси на её язык, смела вошь ядрёная, прытка неразумная баба. Я слабость до таких пылкую имею.
Время от времени стряхивая с носа, нескладно путаясь в словах, Соплеус поведал о девке всё, что мог знать.
Изжеготка Тысульская, восемнадцати годков отроду, из знатного, разорившегося шляхетского рода, когда-то проживавшего на границе Польши и Украины. То ли дед, то ли прадед, в конец разорившись, занялись делами непотребными и вредными государству и были сосланы на поселение.
Девка росла бойкой, капризной и драчливой. К восемнадцати годам на мужиков зариться стала. Замутив голову домашним самогоном, выходила на них на охоту. Подстережёт одиноко идущего мужичонку, схватит за что есть и тащит на сеновал. Сама же и валит оробевшего бедолагу, навалившись всем своим мягким телом, не давая и рта раскрыть. Но не так часто добыча эта шла ей в руки, потому что «зверя» этого было совсем мало в их деревеньке и выследить одинокого и более-менее крепкого и не так старого было большой удачей. Охоту эту она очень любила!
― Дык, родитель на што? Пашто розга зад не тешит, и угла с горохом не познала срамница? Сралово потребно ежедённо розгой мокрою отхаживать, поки отца с матерью почитать станет! Драть не глядючи, не признавая, какого полу чадо балованное! Гри дале, Стёпа, про её гри, чавось с глаз моих никак не слазить образ ейный, прям бельмо. И чтоть, пьёть уже и так крепка ли в энтом деле?
― Молода, да норов дебошира настоящего, что гусар пьяный. А как бабою то стала, так и самогон познала. Никто вразумить не в силах её. Отец в хвори пребывает, к постели который год прикованный, почти плашмя лежит, разве только костылём в потолок машет, да бранью ненашенской рычит. Матушка ейная, Господь её храни, ― Соплеус перекрестился вялой, непослушной рукой. ― Зуботычину враз получает, не успев и слова гаркнуть, а на морду кулак ужо лёг дочин. Мужики наши, сказать тебе по правде, боятси её! Кто побывал в ейных объятьях, все разом скажут: ― «Не выпустит, пока сама не отпустит!» Вот, Поедотыч, така у нас баба подростат. Чаво знаю, то и рассказал тебе о распутнице здешней, в три кочерги её мать! ― изо всех сил пытаясь быть бодрым, промычал, еле стоящий на ногах, хозяин. Сопля, показавшаяся из носа, предвещала быть нескончаемо длинной.
Козолуп, щерясь в хитрой, загадочной улыбке на красном лице, выслушал с большим интересом рассказ о борзой девке, наговорившей ему дерзкие слова. Держась за полный налитый стакан, святой отец надолго призадумался. В горнице воцарилась тишина!
―Хе! Ядрён твоют-то! Сама гриш валить в солому! Самовыгон пьёть уже! Хе! Ай да паскуда, ай да баба! И дерётси ишо окаянная! ― послышались два глухих бульканья, и гранёный стакан был пуст.
Отец обвёл мутными глазами своих мужиков-апостолов, тихо сидящих с осоловелыми глазами и уже не способных к разговору, потом перевёл взгляд на ещё стоящего хозяина и, открыв рот, со всего размаху шарахнул кулачищем по столу:
― Сватов засылаю в Ядрёновку вашу, ядрёна мать! Душевна ваша деревня, ласково принимаить! Пондравилась мине она, Степан соплявый! А с твого рассказу ешшо милее стала шалава ваша! Дак и сам глядел в ейну срамную харю, пред очмя мойми образ не стираетси никак. Хороша баба, не ручна, люблю таких! Сама, да и в солому? Ишь ты! Шибко в солому бабою сшибленным быть жалаю. Мине нихто вжисть в солому не валил. У нас таки не водються, самому приходится в солому их пхать, да и то, силком токи. А тута баба сама мужика валить, разъетить-то мать-то её. Господи! Прости грешного! Я ить отведать страстя мои желаю ей предложить. Сумлений не будеть в башке ейной, я от баб не убегаю!
― Налива-ай! Куды ты делси, Степан? ― ища глазами хозяина, вопросил Козолуп, глядя как его «апостолы» Гавриилушка и Павлуша один за другим медленно сползали под стол.
― Туто, туточки я, Поедоты-ыч, отец ты наш. Приложись во здравие! ― Степан стоял за спиной дорогого гостя опершись дном бутыли на спинку стула.
Собравшись из последних сил и едва-едва держась на ногах, хозяин стал лить из бутыли. Струя крепкого самогона, как из непослушного в руках шланга, заливала стол, арбузные штаны гостя и два стакана по обе его руки. Козолуп не обращал никакого внимания на щедрый разлив. Он смотрел вперёд, не понимая, куда исчезли его «апостолы?»
Булькающая струя опять нашла стакан, а длинная «шпага» из носа хозяина, которой давно настал предел, слилась со струёй и ловко опустилась на дно гранёного. Исполнив желание гостя, Соплеус сел с бутылью на пол, а затем, прижав её к груди, начал медленно валиться на спину, страшно при этом икая.
Только сейчас, оставшись один за столом, Козолуп почувствовал, что насыщен всем, что на столе сполна, от чего он не смог встать со стула. И только ползучая смогла бы доставить его размякшее, неуправляемое тело по нужному адресу. Дурман обволок всю его голову, от попытки подняться со стула ещё раз он отказался, решив искать исчезнувших апостолов с утра. Мозг больше не работал, работал только инстинкт! Его левая рука нащупала стакан. Он был пуст. С правой же стороны налит был по самые края. Задрав высоко лохматую голову, залпом влил в себя ядрёного, зелёного змия, качество которого оценил сполна. Здесь умели делать самогон: не торопясь, с чувством, с расстановкой!
Утренний луч солнца ворвался в распахнутое окно избы Соплеуса, осветив горницу ярким светом. На полу лежали трое: «апостолы» отца Козолупа оба рядышком и хозяин дома в сторонке с бутылью на животе. Козолуп сидел на стуле, свесив к полу тяжёлые, налитые руки. Взлохмаченная, потная голова лежала почему-то не на столе, а упёрлась глазницами в два пустых стакана, стоящих на самом краю стола.
Первым, кого ослепил яркий луч солнца, был хозяин. Едва очухавшись от пробуждения и осознавая, что в доме он не один, держа за горло бутыль, он пополз к лежащим в обнимку апостолам.
― Гаврюша! Павлуша! За стол, за стол, православные! Туточи ешо кажному по стакану станется душу воскресити, ― стуча по стеклу костяшками пальцев, промычал хозяин, ещё не до конца пришедший в себя.
Наконец-то все трое стояли на ногах, тяжело вздыхая и кряхтя. Когда все разом они уставились на святого отца, в горнице настала мертвецкая тишина. Козолуп, глаза которого плотно прижали стаканы к крышке стола, будто что-то искали на их дне, не двигался, не шевелился и, кажется, даже не дышал. Мужики, тоже прекратили дышать, прислушиваясь к сидящему, чтобы уловить малейший признак жизни странно сидящего батюшки, схожего с большим учёным, только что совершившим великое открытие, обнаружив через окуляры микроскопа невиданный доселе микроб. На оклик мужиков святой отец не реагировал. С большой опаской и сильно растерянные, они подошли к столу. Гаврюша с Павлушой подняли руки батюшки, а Соплеус схватился за голову, осторожно поднимая её вверх. Стаканы, какое-то время держались в глазницах, а затем, один за другим отвалились и со звоном грохнулись на пол.
Козолуп зашевелился и сам положил затёкшие руки на стол, медленно открывая один глаз, а затем и второй. Гаврила с Павлом только ахнули и без чувств повалились под стол. Хозяин, повидавший всего на своём веку, да и в летах постарше всех гостей своих, резво, как ужаленный отпрянул от стола.
― Чур! Чур меня! ― заорал на всю комнату Соплеус и, крестясь, стал пятиться назад, в угол горницы, где висела икона Божьей Матери. ― Матушка! Царица небесная! Заступись и спаси, Богородица, услышь, услышь! Дьявол воплоти за столом у меня. Защити, спаси нас грешных!
Стоя перед образом на коленях, отбивал поклон за поклоном, не щадя лба своего, крестился и отчаянно в голос орал. Наконец, переборов страх, сковавший всё его тело, обернулся назад, в сторону стола. Неконтролируемая, длинная, блестящая на солнце «шпага», быстро удлинялась, но не желала покидать сизый нос и тёплые усы.
Пробудившийся батюшка был страшен! За столом сидел настоящий «дьявол!» Глазницы Козолупа были обведены двумя вспухшими, жирными, синими кругами. Они сильно напоминали большое пенсне без стёкол, насаженное на распухшее, красное рыло. Из этих синих кругов таращились два воспалённых, в красных прожилках глаза, выкатившихся за орбиты.
Выпученные рыбьи глаза в «пенсне» сверлили по всей избе, не понимая, что происходит вокруг. Когда сидящий за столом забасил человечьим голосом, лежащие «апостолы» и молящийся в углу хозяин, понемногу начали приходить в себя, в большом смятении и страхе приближаясь к святому отцу, чтобы налить ему сразу в стакан и привести его в чувство, для восприятия окружающей его среды.
Уезжали дорогие гости на исходе вечерней зорьки, дабы местных жителей малой деревеньки не распугать. Как ни тяжко было Козолупу после щедро проведённой попойки, которую устроил хозяин, про девку он не забыл. Возвращаясь домой в трясущейся телеге, решил засылать в Ядрёновку сватов и даже вспомнил обещание своё: курей доставить и ворота новые поставить.
IX.
Служба в церкви заканчивалась. Завершив молитву громким «Аминь!», отец Козолуп вознёс вверх руки и обратился к прихожанам:
― Братья мои и сестры! Благословите перстами своймя на дело мя благое, вершить которое собралси я! Христа ради! Пожертвуйте, кто чем владает: цыплёнком, полу женского, петушком-топтунчиком зрелым, в силе хорошей, оглоблею ненадобной, доскою, гвоздём и засовом железным. Всё оное для дела благого потребно, как на духу грю. Целовекам оное потребно, хотяш и веры не нашенской! Вам же воздастси чрез самые те же края за доброту да щедрость вашу, братья и сестры мои! Поднесите, Христа ради, к мине же во двор и несите. Всё во благо, всё во благо, православные вы детки мои!
Добрые люди несли во двор батюшке кто цыплёнка, кто доску, кто оглоблю. Насобирал святой отец материалу и на ворота, и цыплят полный ящик получился. Петуха, батюшке занёс обрусевший турок, цветастого, крепкого крикуна с цепкими шпорами, вцепится, не оторвёшь.
Заложил Козолуп ранним утром коней. Погрузил в телегу доски, четыре старых оглобли и ящик с цыплятами. Петуха завернул в тряпку и засунул за пазуху. Накануне уговорил хорошего плотника, с кем дружбу давно водил, Тютюна ехать с ним в соседнюю Ядрёновку ворота новые ставить, да и проветриться заодно, ведь засиделся в Задрищевском Клине.
Самосад, забитый в козью ножку, скрученную из пожелтевшей от времени старой газеты, издавал густой, сладковатый дым, отравляя прохладный, утренний воздух. Тютюн дёргал вожжами, периодически выпуская клубы дыма изо рта. Козолуп сидел сзади и о чём-то вёл беседу с петухом, голова которого торчала из расстёгнутой его рубахи. Обе головы тряслись и слова Козолуповы проглатывались на середине от сильной тряски лесного бездорожья.
Въехали через час с четвертью в Ядрёновку небольшую деревеньку дворов на двадцать. Долго искать дом пана Тысульского не пришлось. Остановились у избы второй справа с развороченными воротами изаваленным в сторону двора забором.
Тютюн, не заходя в дом, сразу принялся за дело, опытным глазом определив объём работы. Козолуп погладил петушиный гребешок, взял ящик с цыплятами и, постучавшись, вошёл в избу, широко перекрестившись перед дверьми.
Теперь Изжеготка стояла в полной растерянности. Она, конечно, узнала его! Только сейчас, он стоял перед нею в полной тверёзости, с вычесанной, мытою бородой и чистыми, чёрными кудрями на большой голове, крепко прижимая под мышкой пёстрого петуха.
― Вота тябе, как и обещал, курятки молоденькие! А вота, стал быть, и петушок-шалунишка к ним. Курятки подрастуть, а петенька топать буде их, усех подряд, разбору не знаить, породы он такой. Яму всё ровно, што в шпоры попадёть, то и топчет…, ― широко улыбаясь произнёс Козолуп и поклонился ей в пояс.
― Матка! Матка! Ходь сюды! Гостяк у нам пожаловал! ― громко звала свою мать Изжеготка. Когда показалась мать, дочь стала тыкать пальцем в сторону Козолупа. Лицо её разрумянилось и горело от непритворного смущения – это был не тот Козолуп, раком стоящий в телеге с соломой в волосах, которого она повстречала на дороге.
― Во-о…, матка! Цэ оны и будуть ―панэ Залупэка! Тьфууй…, тый! Та якож тэбэ, опьять жэзапомьятала!Эээ…, панэ Казалупэ! Ооо! Такэждобже пшэ будэ. Казалупэ…, Казалупэ цэ! Батько у ных звятый, з собствэною цэрквою. Во-о…!
― Проше, пановэ! ― произнесла ласковым голосом мать девки и указала рукою пройти в другую комнату. Святой отец, пригнув голову, вошёл в ярко освещённую солнечным светом горницу. В углу на кровати, в одном исподнем, опираясь на костыль, сидел дородный и ещё не старый мужик. Это был глава разорившегося шляхетского рода пан Бздислав Тысульский. Рядом, в большом смущении, к отцу жалась младшенькая дочка лет десяти. Хозяин был крупный телом, а босые ноги сами по себе говорили, что размер сапог они носят немалый.
Мать и дочь подошли к хозяину и повернулись. Все четверо уставились на святого богатыря, который по православному низко поклонился им. Изжегота, придя окончательно в себя от нежданного визита гостя из соседнего села, теперь ни на миг не отрывала от Козолупа глаз.
Огромный и вширь, и в рост стоял без году тридцатилетний святой отец Козолуп. С голосом-басищем мужик был в самом расцвете своих сил. Когда-то юное, розовощёкое, круглое лицо его на третьем десятке приобрело цвет кирпичной пыли и расширилось ещё боле. Тёмные навыкате глаза, задранный широкий нос, чёрные, завитые волосы копной и густая, смоляная борода в полторы пяди длины и такой же ширины, делали образ батюшки схожим со злодеем с большой дорогиили богатырём из русских сказаний.
Круглое, выпяченное брюхо, которое поглотило за три десятка годков немало вёдер самогона и десятки пудов деревенского харча с плодовитых огородов и откормленной на убой скотины, совсем не портило колоритную фигуру будущего жениха. Изжеготка уже положила свой серый, блудливый глаз на этого молодца и уж теперь не выпустит ни из какого сарая, который первым попадётся на пути.
Мать и дочка с восхищением смотрели на приехавшего богатыря!
― Урода, ну урода и всэ тут, ни чё нэ скажэшь, ― сказала ласково мать.
― Эге! ― подтвердила дочка, не спуская глаз с Козолупа.
Козолуп стоял в полном смятении, не понимая, разве можно назвать человека уродом, когда он приехал с чистыми намерениями, трезвым, чистым и приодетым. Хозяин быстро понял недоумение гостя и всё разрешил одним словом.
― Красивый! Ты красивый гость у нас. Это по-нашему так красивых называют, ― на хорошем русском языке пояснил хозяин.
И крепко же угощали обруселые ляхи задрыщевских мужиков! Пили за новые поставленные ворота, щедро подливая Тютюну и за старые тоже пили, развороченные Козолупом. Смеялись и пили. Изжеготка звонким, красивым голосом пела гостям песни с польско-украинским акцентом. Отец Козолуп был счастлив до предела его возможностей, до самых краёв его широкой души. Его распирал жар от этого звона песен, которые лились из маленького, розового ротика, а уши что от колокола закладывало.
«До чегось сильна баба, глас трубящий, аж ухо пробкой заложило. В телесах ейных, никакой потребности просить большего совершенства нетути, совершенно никакой надобности не надо туть. Зело, полное совершенство! Задом об стенку тёртая, ширше, и вовсе, не потребно, а головушка кака, в завитых-то ватрушках, ямки в обеих ланитах, что дуля в кажду войдет! Бяру, без огляду бяру, дед и предвещал таку, царствие ему небесное, разбойнику!» ―Козолуп перекрестился на людях чуждой ему веры и ещё два раза мысленно, представив себя перед иконостасом собственной церкви.
Вышли во двор, ночная прохлада освежила разгорячённые выпивкой тела святого отца и Изжеготы. Не спрашивая друг друга, они тут же взялись под руки и пошли за избу в дальний угол двора. Над их головами светили звёзды Большой и Малой медведицы, а двурогая, молодая луна указывала счастия путь, куда надо идти.
― Давеча, погоды уж дюж жаркие стояли. Солому уж так прогрели у мине в амбаре, хош щас, в ночь прохладную ложись, а буде, что в перине ляжишь, жар держить солома та, дух испаряить, аж мо́чи нет, как тячёт!
― А что тячёт-то, чтозь тячти можить в сараи, пан Козолупэ? ― Изжеготка остановила батюшку, поднялась на цыпочки, насколько было возможно, и с большим лукавым любопытсвом заглянула в глаза Козолупу.
―По́том весь исходишь, тячёт и никакого останову, особливо, кады рассолу кислого вдосталь наглотаешси, прям спасу никакога, и порты с рубахою, хошь выжимай, вот она, солома кака, быдто в байне!
―Ге-е…! А мне подумалося, шо кран у тэбэ злабий. Во-о! И прийшлы, куды тропка наз з тобою прывэла. Ты панове желаешь испытаты яка у нас золома? Да можа жарчэй звашей, дррыыыщаковской! ―и она толкнула его в тёмный проём сарая, где не было дверей и так громко смеялась, что послышался лай собаки с далёкого двора.
―Жаланная…, да знала бы ты, как во снях мятежных своих, сжимаю я тя, покуда сил господь даёть, да боюся, чтоба не пережать…
Изжеготка посмотрела в широкую дыру крыши, куда заглядывал молодой, как дитё любопытный месяц и, не дав договорить слова вдохновенного признания влюблённого батюшки, толкнула его в кучу соломы.
Счастливый и растерянный батюшка грохнулся в тёплую, скользкую солому. Сухое, плотно уложенное сено до самого потолка, а внизу солома для подстилки скотине, крепко дурманили голову, издавая божественный аромат скошенных с лугов трав и цветов. Козолуп смотрел счастливыми глазами на яркие звёзды через дыру драной крыши в блаженном упоении. Он лежал на спине с лицом схожим с лицом ненормального блаженного: растерянные от навалившего счастья, глаза его не моргали совсем, уставясь в дыру на потолке, открытый рот до самых ушей не закрывался, обнажив квадратные, крепкие зубы. Широкая грудь Козолупа высоко и часто поднималась, и он шумно сопел. Иэжеготка тоже, издавая вместе с ним нетерпеливое сопение, стояла у его ног и возилась в своих тряпках, при этом злобно материлась, запутавшись в них. Но святой батюшка не знал чужих языков, и поэтому он был счастлив от её изречений. Впервые в жизни похотливого гуляку баба сама завалила в солому!
Не прошло и недели, как святой отец заслал сватов в соседнюю Ядрёновку. А к началу осени обвенчались, а затем и свадебку сыграли. Молодуха с приданным на двух телегах перебралась, на радость отца и матери, в большой дом Козолупа.
Счастью не было конца. Просторная изба-пятистенок и закрома полные, и огород, и скотина. Ну как такого не любить! Прихожане и в дом, и в церковь снедь тащут разную: муку, горох, картошку, из леса ягодки, грибочки, с лугов травку целительную. Скотине сено заготавливают. Жил батюшка на полном пансионе припеваючи, ни в чём не ведая нужды. Народ многое прощал ему, а он умел заставить самую лютую натуру раскаяться и поверить в Слово Божие, не стесняясь перед грешником, что и сам грешен, и как он сам слёзно страдает, творя грех земной.
―Земля не рай, там чисто, а здеся чернозём ― обязат замараешься! На то и слова Господни, чтоба в душу запали, оне чистють, а он выбираить кто почищее будет, глядишь, и в раю пристроить. Всё от табе зависит, сын мой, скоки энтой грязи на табе налипло! ― тяжело вздыхая, говорил настоятель, гладя по голове прорвавшегося в рыданиях, раскаявшегося в грехах сурового мужика.
Так и прожили в полном ладу да в смирении, в ласке да в любви, целых полгода. Пережили зиму, выдержали большой пост православный, да и разговелись.
А затем, от слова, к слову, сказанное в адрес друг друга, началась борьба неуступчивых, упрямых наследственных ген сразу у обоих, унаследованных от далёких предков. Изжеготку муж никаким словом и рыком страшным угомонить был не в состоянии. Руку на бабу свою отец святой никогда не подымал. Он брался за скамью и со всего размаху по столу. Только тогда взбунтовавшуюся бабу можно было остановить, она больше всего боялась за дом, что хозяин может его разнести. После таких скандалов, Козолуп шёл к Тютюну, заказывать новую скамейку, а бывало и со столом вместе и не раз. Тютюн заказы от святого отца получал регулярно, без работы не оставался, а платил клиент щедро.
Всё чаще и чаще святой отец стал заявляться к себе домой только под утро. Изжеготка, глядя на эти мужнины выходки, долго не стала терпеть. Она имела опыт заарканить мужика и быстро обуздать его, тем паче, их здесь поболе водилось, чем в её родной деревушке. Выбор был не малый, только чаще, мужики умудрялись выскользать из её объятий ― не приведи Господь до святого отца дойдёт.
И, как бы там ни ссорились молодые, а, как только муж приносил новую скамейку со столом, садились они рядышком в обнимку, а ночами тёмными потешалися, забыв обо всём. Сближал ихнюю непокорность друг к дружке какой-то невидимый общий ген на двоих, стягивал их, не давая разлететься в разные стороны.
X.
Взяв власть в стране, большевики далеко протянули по ней жилистые, пролетарские руки, аж до самых глухих глубинок русской земли. Во все концы России направлялись наделённые большими полномочиями агитаторы-пропагандисты, чтобы нести русскому народу идеи новой революционной власти мирового пролетариата ― прощаться с многовековыми устоями старой жизни и начинать новую, сотворённую революцией, свободную и многообещающую…!
Подлетал и сюда, в глушь калужских лесов, «сокол» революционного пролетария. Задрыщев Клин жил своею, равномерно налаженной, устоявшейся, жизнью, не ожидая никаких впереди перемен. А из дремучего векового леса выезжала, скрипя несмазанными, расшатанными колёсами на ржавой оси, старая телега, которую тянула такая же старая кляча, передвигая еле копытами, проделав немалый для
неё путь в тридцать вёрст.
Правил лошадью старик, а на краю телеги, свесив длинные ноги, тряслась сгорбленная, довольно странная фигура, на голове которой сидел выжженный солнцем будёновский колпак, с пришитой большой звездой из красного сукна. Лес кончился, и впереди простиралось широкое поле, несколько стогов скошенной травы стояли у самой дороги.
― Стой, старый, и кляче скажи, пусть не парится. Отдохнём чуток! ―фигура соскочила с телеги и надолго застыла в скрюченном положении, не сходя с места. Видимо крепко её растрясло по лесной, раздолбанной просеке. Высокая, сильно ссутуленная и узкая в плечах, она начала вертеть колпаком, насаженным на небольшую в рыжих волосах голову. Наконец распрямившись во весь рост, медленно, циркульным шагом и косолапя, двинулась к ближайшему стогу.
Старик смотрел в спину тому, кого вёз в поселение и, невольно, с чем-то сравнивал эту фигуру, которую в народе окрестили бы нескладной жердью, да ещё перебитой не в двух, как обычно говорят, а в трёх местах. Действительно, эта ходячая жердь представляла собою неклёпистое, худое и очень длинное, игнорирующее природные пропорции, тело. На вытянутом, схожем с дыней сорта Канталупа, лице ярко выделялись веснушки, словно его обосрали наглые, весенние мухи. На рыжем, конопатом лице выделялся длинный, острый нос, под которым торчали редкие, рыжие усы. Плотно сжатые тонкие губы, придавали ехидность всему образу. Подбородок имел форму остро оструганного кола с редко натыканными в него длинными, рыжими волосами. Весь этот незабываемый образ напоминал воина из татаро-монгольской Орды, въезжающего в русское селение для сбора дани.
Острый кадык на тонкой шее выпирал из подворотничка засаленной, выцветшей гимнастёрки. Потёртые и совсем не по размеру широкие галифе держались на тонкой талии за счёт старой, конской вожжи. Длинные, худые ноги были воткнуты в изящные из дорогой кожи хромовые сапоги, явно снятые с белогвардейского офицера высокого чина.
Нескладный тип в будёновке на дынной голове подошёл к стогу свежего сена и рухнул в него, вытянув ноги и закинув длинные руки за голову. Старик дёрнул вожжами и съехал с дорожной колеи в левую сторону. Лошадь опустила голову и стала щипать зелёную траву.
«До чего жа всё нескладно так вяжется? Как же я прохерил край свой родной? Партия не отказала в просьбе, пошла навстречу мне, на родину определила, а я! Эх-х…! Эти мандаты! Кто слово то выдумал такое, не наше это слово, чтобы в партейном разговоре применять такое!» ― длинный, нескладный и худой будёновец закрыл глаза и погрузился в воспоминания недельной давности.
В глазах стала вырисовываться колыбель революции ― здание Смольного. Негодуев показал пропуск часовому и вошёл в вестибюль. Первое, что ему бросилось в глаза, это несколько пар удивлённых мужицких глаз, таких же военных, как и он. Он двинулся вглубь помещения, услыхав за спиной тихий шёпот и смех: «Как ходулит! У него что, шило в заднице…?»
Внутри здание гудело словно улей в саду. Люди непрерывным потоком шли навстречу друг другу, расходились, поднимались и опускались по широкой с дубовыми перилами лестнице. Люди в форменной одежде и в штатском, безбородые и с бородами останавливались и разговаривали, кричали и смеялись. Негодуев стоял у высокой белой колонны в полной растерянности, ему казалось, что здесь внутри здания люди шли в атаку, непрерывный гул голосов не смолкал ни на миг. Последняя контузия подпортила ему слух, и звуки он воспринимал по-другому.
Он увидел никуда не спешащего интеллигентного мужчину в довольно дорогом костюме, с короткой бородкой и в пенсне. «Здесь работает, ходит, словно у себя в спальне…», ― сделал вывод Негодуев и поспешил навстречу.
― Товарищ, товарищ! Мне бы в шестнадцатую комнату, да не знаю где и искать-то её?
― Вам следует подняться по этой лестнице на второй этаж и по коридору направо, все комнаты обозначены цифрами, так что не заблудитесь!
― Покорнейше благодарю, уважаемый! ― Негодуев чуть присел и кивнул головой.
―Вы, я так полагаю, с самой передовой? И, вероятно, по рекомендации, как один из достойнейших, посланы продвигать идеи молодой революции в народные массы, так сказать? ― уже далеко не молодой, с сединой в волосах мужчина с большим интересом спрашивал, внимательно рассматривая с ног до головы фигуру через стёкла своего пенсне.
― Ась! ― Негодуев пригнулся, оттопырив рукой правое ухо.
― Товарищ! Я говорю, Вы по рекомендации здесь? ― громко повторил мужчина прямо ему в ухо.
―Да, да…, по ей самой, по ремоке…, по рекемо…
― По рекомендации! ― поправил его мужчина с бородкой, снимая с носа пенсне. Дыхнув на стёкла, стал протирать их носовым платком, не спуская глаз с, заинтересовавшего его, будёновца, который стал сейчас для него кандидатом какой-то особой «породы». Негодуев выпрямился и обнажил в улыбке крупные, лошадиные зубы.
― Товарищи по ремокендо…, товарищи порекомендовали ступить на путя агитации тёмных масс народных. Так сказать, революционное зерно пхать в кажного, с кем абщатси придётси, и пророщённая сознательность революционная, сама массу энту на путя верные поставить. И Ленин так говорит, и Маркс с ним же. Верно говорю, товарищ! ― и рука будёновца легла на плечо товарища в пенсне. ― А передовая моя маленько ране была. Я тольки с гошпиталя, полежал маленько, сознание лечил, да и остальное всё. На нас ведь много чаво висит, членов этих, человеку нужных.
― Да, да, товарищ! Вы правы!Члены не только человеку нужны, но и партии нужны, и много членов! Вы, товарищ, осмелюсь спросить, член ВКП(б)?
― Ась? ― длинный снова нагнулся.
― Комната шестнадцать, на втором, направо. Не заблудись, товарищ! ― мужчина в пенсне резко снял будёновскую руку со своего плеча и, не оглядываясь, быстрой походкой зашагал в своём направлении.
Негодуев поднялся по лестнице, повернул направо и двинулся по длинному коридору, пока глаза его не упёрлись в шестнадцатую дверь. Открыв дверь, он увидел большую, вытянутую в длину комнату, видимо, это был когда-то класс для благородных институток Смольного. По углам и посреди этой комнаты стояли столы, за которыми трудились работники новой власти. Вокруг столов суетились люди, только один стол посредине был свободен. Негодуев двинулся к нему.
Сидящий за столом громко орал в телефон, часто фукая в него и повторяя: «Алло…алло…!». Будёновец сел на стул, не спрашивая разрешения у бритого товарища в кожаной куртке. На столе у этого товарища лежал новенький будёновский колпак, только с синей звездой из плотного сукна. «Свой, может и из кавалерии?» - подумал Негодуев.
―Алло! Ну наконец-то! Мандаты, мандаты, что непонятно, который день, даже ночью просил, а ты…, шкура! Не дашь, под трибунал пойдёшь, по всей революционной строгости!
― Постой, товарищ! ― Негодуев попытался отнять у товарища в кожанке трубку, но тот крепко вцепился в неё, с замершим лицом глядя на голову в рыжем колпаке и с рыжей бородёнкой. Негодуев тоже не отпускал трубку и встал во весь рост.
― Ты что же это, товарищ, революционной дисциплины не б…блюдишь! А можа за дверьмя этими, сам товарищ Ленин стыдится, как нова власть разбалтываться начала. Врагов побили и что, пояса сняли и из порток тяперя выскакивать можно? Тряси, чем трясти можно? Так не пойдёт, товарищ! Ты жа в Смольном, всё ровно, что божий человек в храме. Да разишь он такое позволит себе? За этими столами сидеть должны сознательные единицы, революционной кашей вскормленные, а ты дрыщешь на весь класс! Тута культуре учили баб буржуазных, а ты в трубу поносишь! Не хорошо, не по партейному это, товарищ! Не за такие слова полягли соколы наши, во имя и светлого и будущего и всего наперёд, что ещё тама будя …!
― Начальник стола не вырвал трубку, в которую вцепился удёновец, и даже не рассердился. Лицо его приобрело мягкое выражение в виде улыбки и большого любопытства. Он ласково, по кошачьи оттянул костлявую, длинную кисть революционера от чёрной телефонной трубки.
― Ты откуда, куда и зачем, товарищ? Наверно из фронтов? Вижу, пыльный какой и колпак весь прожжённый. Не из Туркестанского ли…?
― Из Первой Конной буду! ― ответил будёновец.
― Лихо! Правильных людей посылает партия в наши ряды. Да, мы молодая Россия, нам бы чуток закрепиться, чтобы раком не пятиться, мы все горы мира свернём. Мы, да с такими как ты, товарищ ты мой, весь мир в сознательный пролетарий превратим и чёрные африканские жопы, и те, дикари в перьях, за океаном которые, тоже, всех в единую коммуну сольём. Во единую, понимаешь, товарищ, какое светлое, ждёт нас впереди? ― начальник стола протянул руку. ― Густав Загребайло, по агитационной работе я посажен здесь партией.
― Максим Негодуев! ― вдохновенно вытянул руку будёновец. Короткий рукав гимнастёрки не дал ей вытянуться всей, и он сделал шаг вперёд.
― Да ты садись, садись, дорогой товарищ! Ну, показывай, что там у тебя есть из документа, кто куда кого послал. Ахх…ха-ха-ха! ― на весь класс смеялся лысый.
Негодуев полез в карман гимнастёрки и вытащил листок, сложенный вчетверо.
― Так, так! ― громко произнёс начальник и начал шевелить губами, читая неразборчивый и неровный почерк.
― Значит по рекомендации, коллектив боевых тачанок рекомендовал. Не плохо! Ну, а сам товарищ Будённый в курсе этих дел? Дела не шуточные, лучших сынов новой России партия посылает на борьбу с тьмой, мракобесием и разными вольностями избалованного царём русского народа.
Негодуев не без иронии, выдержав некоторую паузу, медленно закинул правую ногу в дорогом сапоге на тощее левое колено и полез в карман штанов-галифе. Ухватившись за ствол нагана, без слов протянул его удивлённому Густаву Загребайло.
― О-о…! Неужто от самого Семён Михалыча? «Лучшему кучеру боевой тачанки 2-й бригады 1-й Конной. С.М. Будённый».
Негодуев небрежно кивнул и стал выдавать двумя пальцами по столу барабанную дробь, пока тот разглядывал наган и блестящую с надписью пластинку на изогнутой рукоятке.
― От него са́мого и лично из собственных рук его. Перед всей бригадой вручил! Дважды обнялись и трижды усами касались. Вот так-то вот, товарищ! Рожу цельных дней пять не мыл, пока кобыла поносом не накрыла.
Неожиданно зазвонил телефонный аппарат, и начальник стола спешно схватил трубку, крепко прижав её к уху, а второе заткнул пальцем.
― Алло! Вот давно бы так, ведь пока не пригрозишь революционной карой, ничего не исполняется в срок. У меня сегодня этих мандатников, как блох в м..де!Алло, алло! Куда пропала? Неси быстрее, с запасом неси.
Негодуев открыл было рот, чтобы продолжить тему нереволюционного поведения начальника стола, но тот остановил его, подняв вверх руку.
― Ты, товарищ как, грамоте обучен?
― Ясное дело, революция всему научит, для возрождённой России не нужна тьма безграмотная. Ты, товарищ Густав, хорошо должо́н это понимать.
― Вот и хорошо! Сейчас из типографии принесут свежие мандаты, ты напишешь расписку в получении и гуляй дальше, дел у тебя ещё много, товарищ!
В дверь вошла молодая девушка со стопкой бумаг в руке. Голова её была плотно повязана красным, лёгким платком с узелком сзади на шее. Белая кофточка, чёрная юбка чуть ниже колен и башмачки на высоких каблуках делали её тонкую фигурку стройной и воздушной.
― Мандаты? ― спросил начальник стола.
― Да, они самые, мандаты, Густав Юзефевич! Типография ночь не спала, столько документов, прямо ужас! Краска кончилась, два часа ждали, хорошо наборщик сумел отдохнуть, пока доставляли. Прямо с ног валится, бедняга.
― Ну хорошо, голубушка, можешь идти! ― девушка сделала красивый реверанс и балеринкой улетела за дверь.
― Революцию девка добровольно приняла, а образование из нашенского здания получила ― в этом самом классе когда-то училась. Воон… в том углу сидела, сама показывала. Много буржуазности ещё осталось: реверансы, поклоны разные, мерси да пардоны там…, ну ничего, всё это исправимо. Революция, она баба суровая, и наша институтка исправится! Правильно говорю, товарищ?
―Быстрей бы! ― согласился Негодуев. ― Надоть брать за шкварник и всех блох буржуазных как из паршивых котов вытряхивать, не щадя сил своих. До последней гниды, до полной очистки шерсти, до самого лоску.
― Ты, брат, как со своею внутренней революционной выдержкой?
― Ась? Выдержки…? Выдержки, они ведь разные, товарищ…, и домашние бывают, когда к октябрьским гонишь…!
― Я не про это! Ты скажи, как у тебя с нервами, умеешь в узде держать их, ну-у, управлять ими? Самообладанием зовётся.
― А то-о! Война, товарищ, когда в засаде сидишь и четырёх жеребцов сдерживаешь, сама научит этой самой твоей выдержанной сдержанности. Кони ― вот они и обучали меня, лучших учителей и не сыскать, особо орловской породы, с родины моей, гордо произнёс Негодуев.
― Засиделся я с тобой, бери вот бумагу, на тебе карандаш, пиши расписку в получении важного документа, а я продиктую, что писать, только быстро! ― начальник стола положил перед будёновцем листок бумаги и карандаш.
― Пиши! Я, такой-то такой, расписуюсь в получении выданного мне мандата за номером таким-то…, номер я тебе продиктую, ну-у, а дальше ставишь число, дату и подтверждаешь подписью своею. Чего застыл…?
― Ты, начальник не гони, я тебе не лошадь! Ты мне размеренно давай, по букве каждой, как в школе учили.
Густав Юзефевич ничего не ответил, с этим рекомендованным клиентом он уже возится столько времени, как ни с кем другим.
― Вот что, товарищ! Ставь-ка здесь вот, внизу листка, число и дату, и не забудь расписаться, остальное я сделаю!
Негодуев начал медленно выводить каракули.
―Получай, брат, документ важности огромной и помни, полномочия твои велики, как и Россия наша. Не подведи и не осрами честь революционного, пролетарского движения, на нас теперь мир равняется! Работай с массами умело, с пролетарской сознательностью и без перегибов. Ты боевой кучер, знаешь, как вожжами управлять…! Теперь иди к Субботе ― начальник стола махнул через плечо карандашом и остановил взгляд на листке, с которым работал только что вышедший из комнаты счастливый Максим Негодуев со свежим мандатом. На листке кучер с боевой тачанки оставил подпись, в виде замысловатой закорючки, число и год: 190022 го́ду!!!
XI.
Вышел Максим из здания Смольного озабоченным. Радость в получении документа с перечисленными высокими полномочиями, сменилась на вызывающую тревогу, что что-то ещё не сделано, и пред ним стал единственный вопрос – что делать дальше?
«Сегодня только понедельник. Зачем до субботы ждать, это же пять суток по углам шататься?» Он шёл в одном направлении, а куда шёл, и сам не знал: «Ладно уж, нам не впервой выжидать. Вокзалов Питер много имеить, тама ночи скоротаю, а сейчас на Финляндский ― Ленин с броневика, от-теда речь имел говорить, место посмотрю!»
Пять суток протаскавшись по питерским закоулкам, где имелись ещё трактиры, ознакомившись с архитектурной красотой зданий на Невском проспекте, прогулявшись по петровским линиям Васильевского острова, Негодуев поднимался на второй этаж Смольного. Была суббота! Открыв двери шестнадцатой комнаты, он сразу же напоролся на удивлённый взгляд начальника пятого стола, который спешно напялил на лысую голову колпак с синей звездой и собирался выйти из класса.
― Какими судьбами, товарищ? Вы должны были приступить уже к работе в вашей Орловской губернии. Почему опять у меня? Мандат, товарищ, я тебе выдал и дискуссий здесь мне больше не развози, это пролетарское слово: мандат!
Негодуев, какое-то время, стоял немым, каменным изваянием. Единственное, что подтверждало его живое существо ― это страшный, трактирный перегар и места пребывания великого вождя, с которыми он ознакомился в большом количестве, изучая революционный Петроград.
― Эт как же понимать тебя, товарищ Загребайло, аль запамятовал? Я свою память с сознанием вылечил, на то и справку имею подтверждающую! Давеча, кто говорил: «…к субботе приходи…», аль не помнишь слов таких, в понедельник сказанных тобой, а-а…? У миня «котелок» держить долго приказы эти, людьми в должности революционной сказанные.
Начальник стола вплотную подошёл к рекомендованному тачановщику и стал всматриваться снизу вверх в припухшее лицо длинного мандатника.
― Вот что, товарищ! Стой здесь и без меня ни шагу, я скоро приду за тобой.
Прошло минут десять. Негодуев послушно ждал начальника стола, выполняя его приказ. Вскоре появился Загребайло, он молча взял под руку длинного и вывел его за порог. Они прошли по коридору не более десяти шагов и остановились у двери.
―Читай! ― сказал начальник. На двери висела табличка с фамилией «Суббота И.Н.». Начальник без стука открыл дверь и втолкнул в кабинет будёновца, тут же закрыв за ним дверь.
― А-а-а! Старый знакомый! ― невесело, даже как-то вяло, произнёс интеллигентный мужчина в пенсне с короткой бородкой. Он посмотрел на стоящего у порога и, вдруг, приободрился, когда разглядел его. ― Признаться, Ваша внешность при первой же встрече у всякого, кто Вас видел и общался, останется нестираемой. У меня тоже отпечаталась, хотя и лиц повидал не мало, а Ваша не стирается. Это знак, товарищ, а знак говорит о многом! Умейте пользоваться им, Вы личность запоминающаяся! Я Вам говорю не как барышне кокетке из этого Смольного, а как мужчина мужчине. В Вас я вижу особую породу рвущегося революционного стремления по очистке буржуазной грязи на широких просторах нашей многострадальной матушки России. Извольте не раскрывать рот, пока не скажу всё! На каких фронтах пришлось побывать Вам?
― По всем копытами прошёлси! Четыре тачанки в щепы, да лошади в клочья, а мине всё на дерево бросало! Потери большие!
― Когда в последний раз на дереве висели?
Негодуев задумался, а потом начал загибать пальцы левой руки:
― Десятого декабрю, двадцать первого году.
― Какова же причина, что наверх на безлиственную крону занесло?
― Коней один мудак рассмешил, а мы, в аккурат, в самой засаде сидели. Кони мои заржали, тут нас снарядом и накрыло. Я с уздой на дереве очутилси, удержала милая, высоко снарядом подняло. Слятел бы, кабы не узда поперёк живота, не собрать бы костей! Остальных, прям в мясо ― людей, коней, усех на фарш!
― Товарищ, Вы разве не понимаете, что лошади смеяться не умеют, их невозможно рассмешить?
― Эт ты, товарищ, не понимаешь! Я могу рассмешить, ржуть, не заткнёшь. Я всё думаю, можа я и виноват в ту трагичну минуту, кады не до смеху было никому: ни нам, ни коням, кажись, было я и стоял пред мордами ихними, тесно было дюжь в засаде той. Я ж токи в телеге иль в тачанке работаю, я ж с переда к мордам не захожу. У мине помощник имеетси, он и запрягает. Я на вожжах всю войну, в седле не держусь – сбрасывают.
― А что лошади, пулемёт, люди…? ― задавал очередной вопрос интеллигент в пенсне, не спуская пристального взгляда с будёновца.
―От снаряда этой контры, все полёгли, вся боева единица. Да будь он неладен и максим наш, ему он ишо и подсобил, снаряду тому, всех добил наших, железяка ху…а!
― Это как же понимать? Максим, я так понимаю, пулемёт ваш с тачанки и что…, по своим что ли?
― Э-э-э…товарищ! Война, она так проста, ей по херу, кого лупить, а кого миловать. Эта взрывна волна контры так подняла нас обоих Максимов: одного на дерево, мине стало быть, только подале от места, где схоронилися мы в засаде, а другой максим в самый раз застрял над ними на ветвях, пугалом вниз, откель патроны лётают. Над самою телегою завис, сука, а ветка, сука сукастая, гашетку так сдавила…, короче, строчил максим по братьям нашим, поки лента не закончилась, поки весь свинец не сплювал по нашим, падла. К слову свому, ешо добавлю, не обижайси только, с вашего, с Путиловского заводу изготовлен, хер железный. Максим!
― Ну-у, ты, товарищ, путиловцев не трожь! Оружие не выбирает в кого стрелять, им необходимо грамотно пользоваться. А путиловцев не трожь, я сам оттуда – председатель ВКП(б)ячейки большевиков при заводе.
― Ась! Чаво?
― Да ничаво! Ты мне скажи – Вы член РСДРП(б)? Короче, любезный, состоишь ли ты в партии большевиков? ― начальник в пенсне заметно нервничал, обращаясь к фронтовику то на «Вы», то на «Ты». Он его уже начал раздражать.
― Поки что не отношусь к ним, но примкнуть собираюсь. Без партии мине никак, товарищ. Головой сунусь, да хош в дерьмо, ежели прикажет партия наша! Да куда угодно, токи прикажи, ей богу, сунусь…!
― Вот и прекрасно! Я в Вас не ошибся, товарищ Негодуев. Индивидуальность Ваша подсказывает мне, что Вы готовы сражаться без устали и дённо и нощно, во имя светлого будущего, во имя нашей революции! Но это будет трудный путь, на пути Вы встретите такие отбросы буржуазного общества, сравнимые лишь с г…, ну и им подобные. Вы же обязаны без промедления, наперекор себе и своему страху, в одиночку броситься в стаю тёмной безграмотности, бытовой серости, мракобесия и алкоголизма. Эти чуждые элементы, давно надлежащие лежать на свалке истории, должны быть истреблены окончательно. А для этого необходима чистка…!
Будёновец неистово тряс костлявым кулаком, зубы его скрипели, и глаза сверкали невообразимым блеском ярости, азарта и ещё, даже страшно назвать слова, чем они блистали:
― Да я, да я…! Да ежели для революции, да я на цельную деревню брошусь, я умею крепко вожжу держати. Страх для меня, что жопою свистеть в тёмном лесе. Я справлюсь, товарищ!
Суббота смотрел на яростный порыв к немедленным действиям длинного, нескладного будёновца, а от гримасы его лица, ему стало даже не по себе. Такого индивидуума, он ещё не встречал в Смольном, да и на всём революционном пути своём.
― У Вас со здоровьем после фронтов всё в порядке? Излечены окончательно? Может, есть жалобы? ― спросил подозрительно Суббота.
―Окончательно здоров! Да разишь, с такою революцией можно себе позволить хворать? Эт не прыенмле…, неприемлемо в такое время-то, да хворать. Здоров я, вот и справка с гошпитапля имеется, ― Негодуев полез в карман. Суббота развернул листок, выданный товарищу Негодуеву М.Г., с заключением медицинской комиссии о состоянии его здоровья. Прочитав внимательно выводы консилиума врачей, он остановился на последней строке, несколько раз перечитывая её. Строка гласила: «Склонен к неожиданным боевым действиям в мирное время!»
― Ну что ж, товарищ! Партия посылает тебя в довольно тёмный, глухой и забытый угол России. Будешь работать с массами необычными, с поселенцами. С народом разной «породы» и нравов, короче говоря, царским хулиганьём и их наследниками. В калужские леса, соколик, в самый в Задрыщев Клин партия посылает тебя! Вышибить клин мракобесия, заставить сердцем принять советскую власть. Вот такая вот задача стоит перед тобой. А чтобы приняли, тебе полномочия даны большие, распоряжайся, но разумно! Задрыщев Клин от ближайшего уезда в тридцати верстах, прояви революционную смекалку, как добраться в этот клин. Историческое место, понимаешь ли, и разбойное к тому же. Не обследовано, не исхожено Советской властью. Ты, товарищ – первооткрыватель, а первооткрыватели, как знаешь, в историю входят. Чуешь, к чему клоню?
Негодуев стоял растерянным и подавленным. В несколько широких прыжков с места он был у стола:
― Какой такой Клин Дрыщалов…, я туды не просилси, мине на родину определили, на орловщину!
― Задрыщев Клин, Задрыщев! Увы, ничего не поделаешь, как говорится, слово топором не вырубишь, это история, товарищ! А орловская тройка, ещё во вторник, с двумя товарищами умчалась. Загулялись Вы, товарищ! ― Суббота, не переносивший запах даже самого дорогого алкоголя, вчерашнего перегара из незакрывающего рта будёновца, наглотавшегося трактирной «шамурлы», перенести не мог, он прикрыл нос платком и отодвинул стул подальше от стола. ― Определитесь на месте, погоните дела в нужном революции русле, и будем ходатайствовать Вас в кандидаты, в партию большевиков. Согласитесь, большая честь!
От сказанного лицо будёновца менялось на глазах.
― Сейчас я выпишу Вам накладную и на склад. У кладовщика получите вещмешок и всё необходимое в нём, ну-у, сменные кальсоны там, кусок сала и прочее…! Да, не забудьте там же, в правом крыле склада, взять 1-й том работы нашего К. Маркса, называется он, «Капитал», он пригодится для работы с массами, когда говорить станет нечего. Прочитанные листы, можете использовать по своему назначению. На первое время 800 страниц, надеюсь, хватит! Литературу не жалейте, пихайте её в массы, наши курьеры снабдят Вас. В этом вопросе по снабжению перебоев нет совершенно, слава Богу, и литературы хватает. Можно сказать, даже в избытке! Ну, до свидания, товарищ Максим Гаврилович. Идите смело доро́гой энтузиаста в светлое будущее и помните, партия верит Вам и ждёт результатов!
Уже у самой двери, Суббота остановил Негодуева:
― Может не скромно с моей стороны, и всё же! Позвольте полюбопытствовать, от чего у Вас такая необыкновенная походка, как бы циркульная? Я по профессии чертёжник и знаю, как ходит циркуль.
Фронтовик повернул голову и опустил её вниз:
― Война браток, война! Мине походку поменяла атака Врангеля под Перекопом. Шибко гнал тогда я лошадей, отступая. От тряски той, потеряли пулемёт сперва, а за ним и бойцы скатились с телеги. Окружили сволочи. Я один отбивалси вожжами, а потом, сука проклятая ― недруг буржуазный, он в четыре штыка, и все их, прям в жопу, так и подняли разом, отобрав вожжи. Вскорости контра… наша (тут будёновец запнулся на какое-то время), да как её, господи, контратака, вот, нашими изделалась, так и отбили меня. Вот уж два годы буде, так и хожу.
― Да-а-а…, на войне всему, даже вопреки себе, научиться многому можно. И коней смешить и циркулем ходить. Я тебя, товарищ, хорошо понимаю. Ну, прощевай, мне тебя никогда не забыть, такие не забываются. Береги себя, товарищ! – Суббота долго стоял у открытых дверей кабинета, представляя работу уполномоченного с большими полномочиями. «На глухие, калужские леса, необходимо обратить особое внимание. Перегнёт, этот перегнёт…!» ― сделал неутешительный вывод Суббота.
XII.
― Выводи, дрыщак старый, кобылу свою выводи на дорогу, едем в клин ваш…, птфу, тожа мне, история…! Да таку историю, да топором, до последнего двора изрубить, пока ни единой избы не останется из названья его. Само и сотрётси с карты. Ну и поселили же меня, в банду заслали и одного, без охраны, в самое разбойное логово! ― Будёновец поднялся с копны сена и направился к телеге. Старик клевал носом, сидя между мешками с солью, за которой отправил его староста в ближайший уезд. Соль предназначалась на всё село. Там у лавки в уезде и попалась ему неразговорчивая, надменная поведением своим, кичливая и неказистая эта фигура.
Они, как выехали из лесу, простояли в поле целых два часа. Негодуев уже возненавидел поселение, до которого ещё две версты. Его лишили возможности сеять пролетарские зёрна на родной, Орловской земле, а сеять предстоит здесь, в дремучем лесу разбойников. Он был зол на себя, на клячу-лошадь, которая из последних сил тащила двух мужиков и пять мешков, а до поселения ещё целых две версты. На сухого, слабого, как и кобыла старика, сыпались слова совсем не ласкающие его уши, хотя и привык он к ядрёному мату. Старый ослабил вожжи и дал кобыле полную свободу передвижения. Она, воспользовавшись этой свободой, притащила телегу с грузом только через час.
Будёновец слез с телеги, несколько раз согнулся-разогнулся, повертел руками, головой и поприседал чуток, треща мослами.
― Ну, говори, где вша главная проживает? ― спросил он старика, стоя к нему спиной.
― Да вона, втора изба, по нашу сторону. Да, кажись, он и сам, главный наш, во двор вышел – Пипина!
― Кто…?
― Пипина – старейший наш! ― ответил старик и дёрнул вожжами.
Лошадь медленно покатила телегу в середину села к амбару. Хозяин дома маленького роста и круглый со всех сторон осторожно вылез за калитку на дорогу. Старик, проезжая мимо, еле заметно покачал головой и скривил кислую рожу.
― Ну, здравствуй, штоль, Пипина, главарь разбойной общины! ― Негодуев протянул длинную руку, подходя к круглому старейшине.
― Пипин-II, к Вашему сведению, и замечу, не старейшина, а староста данного исторического села. И ещё, любезный, если кто и значился разбойником, так они уж давно на погосте лежат, ― Пипин так и не протянул свою руку, опытным взглядом рассматривая не званного гостя.
«А этот–то не дурней тех будет, с кем в Смольном давеча встречалси. В разговорах–то поумней мине будет и солидности дюж много городской. Ничаво, ничаво! Спесь–то поубавлю ему, прям щас нельзя, с размаху прям, не годитси, не на поле брани, теперя тута терпенье революционное требуется, смекалка внутреня». Сделав общий вывод о представителе власти, Негодуев протянутую руку заложил за вожжу на поясе, заменявшую ремень и стал теребить длинным ногтем рукоятку нагана, нагло рассматривая хозяина деревни. Теперь они оба сверлили друг друга глазами.
― Имею честь знать подробнее, уважаемый, цель Вашего визита в наше поселение, какие при себе имеются документы, ну и прочее…?
Негодуев небрежно протянул пролетарский мандат, со всеми его полномочиями. Развернув листок, староста долго читал перечисленные полномочия предъявителя. Полномочия были широкие. Ничего не скажешь!
― Да, ширше и некуда! Мне и делать-то нечего! – сказал Пипин-II, глядя в бесцветные, выжженные огнём войны и палящим солнцем наглые, холодные глаза длинной фигуры, которая сверху вниз не мигая, уставилась на его короткую, круглую фигуру.
Протянув листок-мандат обратно, староста, почесав затылок, смотрел на блестящую пластину на рукоятке нагана и снова спросил:
― Не имею большого любопытства, бумага о многом говорит, и всё же: Ваша конкретная задача здесь, в этих глухих краях? И кто таков, желал бы знать подробнее, тому, как имею дело с личностью из самого Санкт-Петербурга?
― Из Питера, товарищ, из революционного Питера. Ты замашки забрось эти. Я смотрю, грамотный дюж в лесу энтом сидишь. Умнее дуба, да? Энти замашки свои зарой на погосте своём историческом и, чем быстрее закопаешь, для тебя же лучше станет. Уразумей, пока добром прошу! Нет боле Санкт-Петербурга, есть революционный Питер! Кучер я! Бывший кучер пулемётной тачанки Первой Конной Армии, командарма Семёна Михалыча Будённого! Величать Максимом Гаврилычем Негодуевым! По ранению списан вчистую с полей сражений. Пребывал в полугодней гошпитализации, ребалитирован и выведен новой властью на расчистку троп от буржуазных «столовых» остатков вонючей нечисти, где буду сыпать чистые, благие зёрна молодой революции в ожидании результата по мере их полного произростания и приобретения полной революционной зрелости.
― Значит, на год к нам, не меньше? ― выждав длинную паузу и не скрывая недовольства, спросил староста.
― Срок моего пребывания в вашем Дрыщалове, зависит от того, как вы будете пожирать выращенные плоды моего революционного огорода. Пролетарская кухня не полна изобительством, но полезна для ума и здоровья непросветлённых тёмных душ человечьих, изгаженных самовластным режимом сгнившего царского правительства, ― выпалил на одном дыхании товарищ из Питера.
― Вы забываетесь, как Вас теперь величать, ах да, товарищ! Это не Дрыщалово, товарищ, как вы сумели только что выразиться, это Задрыщев Клин. И клину этому, уж два века как, а это история, товарищ! ― староста уже ненавидел стоящего, а тот, в свою очередь, готов был пустить наган в дело. Не думал Негодуев, что в тёмном лесу умные водятся.
― Вота что, Два Пипина, об истории мы ишо поговорим с тобою, как разгружуся маленько. А теперь кажи мне избу, чтоба от твоей недалече, чтоба на́рочного с того краю не засылать к тебе по моей революционной работе. Избу по-ширее выбери, кабинет тама делать буду. Показывай, куда?! ― это уже походило на приказ.
Староста молча перемалывал в голове сказанное. Поведение уполномоченного, его слова говорили, что затеял он в заброшенном поселении что-то совсем неприемлемое для селян и намерения его серьёзны, чтобы укоренившиеся устои бытия перевернуть с ног на голову. Мысли закувыркались в голове Пипина: «Куда ж его послать…?». Он с минуту стоял в глубоком молчании. За долгие годы службы городовым, он повидал людишек разных, глаз на них намётан был исправно.
― Ступай туда. Пустят! ― указал староста кивком головы на избу Устина Лепёшкина. Не любили всем селом Устина, его двух взрослых сыновей и его бабу с дочерью. Уж больно ершистыми все были, на руку нечистые и постоянные стычки с соседями имели, особо по огородной части в ночное время. Его мать, старая Лукерья, могла в одиночку скалиться с пятью старухами и выйти победителем.
Длинная фигура в колпаке подняла с земли небрежно скатанную шинель и аршинным, циркульным шагом двинулась в указанном направлении к дому Лепёшкина.
«Кучер ты х…в, с тачанки боевой!Хе! Да ещё Максим! Хорошо не с пулемётом вкатился! Да-а…, и сюда власть добралась. Если этот начнёт учить, как жить при ней, тогда не знаю, как и жить…? Скверный тип объявился, а какие полномочия…! Хлопот теперь не оберёшься. Этот не просто фрукт ― это фрукт-граната!», ― сопровождал удивлённым взглядом циркульную шагистику, быстро удаляющегося, будёновца староста. «Может врёт ― кучером представился? Это приросший к кобыльей спине кавалерист, какие сапоги на нём, со шпорами, и ручка нагана пластинку не спроста имеет, именное оружие-то!»
XIII.
Метла новой власти лихо начала выметать, устоявшуюся годами, привычную лесную жизнь поселенцев. Цепкий, наглый глаз уполномоченного не упускал ни одной мелочи в доме или дворе поселенца. Каждый день он обходил по два-три дома со дворами и засовывал свой хищный нос куда только ему вздумается: в бочку с соленьем, в банку с вареньем, в девичий комод с приданым и в погреб с самогоном невиданным. Гибкая, длинная фигура ужом вползала в потаенные щели, где пряталось что-то сокровенное и очень личное. Его нюх был сравним с собачьим, и чутьё дикого зверя, почти никогда, не подводило его.
Всё считалось, измерялось, умножалось своею особой арифметикой в голове и заносилось в особую синюю тетрадку слюнявым, химическим карандашом. С тетрадкой он не расставался ни днём, ни ночью.
Физическое посмеяние природы над фигурным, корявым изваянием товарища Негодуева М.Г. восполнялось не то, чтобы с избыточной лихвой, а с несравнимой кучей дерьма в ночном горшке, в который непрерывно добавляют свежих дрожжей. И это, бесконечно растущее как опара дерьмо, умудрялось цепляться за края горшка и не падать до поры, до времени. Но если оно упало и начинало расползаться, «Упаси Господь!» того, кто попадался на его пути.
Несгибаемый стержень, вложенный в это худое на вид тело, с неиссякаемой энергией держал на остром конце лома этот горшок, замаскированный под небольшую в рыжих волосах голову с конопатым, хищным лицом.
Хищная хватка, ястребиный глаз, звериное чутьё и беспощадность, хитрость и коварство ― всё впихала природа для выживания в этот горшок, прикрыв рыжей растительностью и плехнув в завершении своего изваяния вонючую смесь под названием ― пакость и гадость.
С самого детства маленький Максим возненавидел барчуков всех возрастов, которые никогда не проходили мимо, чтобы не задеть его язвительным и очень обидным словцом или гурьбой растянуть его нескладную, худую фигуру прямо на пыльной дороге и весело потешаться, катая её, пока совсем не станет серой от пыли. Семья жила впроголодь, особого рвения к работе по мужицкой линии, никто не проявлял, в основном шабашничали в трёх имениях богатых, орловских помещиков. Максим пошёл по конской линии зарабатывать хлеб насущный ― выходил в поле в ночное пасти орловских жеребцов. И, как только грянула революция, он стремительным броском без оглядки бросился в плотные ряды таких же нищих, обездоленных и обиженных, чтобы встать во весь рост на пыльную дорогу революции и валять в этой пыли буржуазные, ненавистные ему, элементы.
Устин Лепёшкин принял постояльца радушно, своим нутром уловив в нём признаки той породы, к которой сам принадлежал. Хозяева отвели важному постояльцу угол с кроватью, небольшим столом, персональной керосиновой лампой и стулом. А на следующее утро уполномоченный официально перед всем его семейством объявил, что с этого дня их хозяин является его личным помощником, и, тут же, помощник получил первое задание – прийти в дом старосты и от имени революции передать, чтобы тот снарядил телегу с лошадью и послал её в уезд для закупки красного кумача.
― Флаги на каждом дому должны быть. Каждый знать должон, что власть новая сюда пришла! Жёнка твоя с дочкой пущай готовы будуть шторой красною угол мой прикрыть. Кабинет, он должон быть кабинет! Иди, выполняй приказ. Возражений от вашего Пипина не приемлю, так и передай. Не то сам прийду! И клячу старую со старым дрыщаком, которые меня сюды везли, пущай не вздумает послать. На красный кумач с кажного двора соберите, что для торгу потребно: яйца, мёд, сметану…― вам лучше знать. Ступай! А Пипину передай, чтоба даже и не дёргалси ― законы новой власти суровы. Наливай…, никак и самовар уже остыл! ― Негодуев по-хозяйски сел на лавку, выжидая, когда ему поднесут утреннего чаю.
Устин откровенно побаивался старосту, тот умел правотой закона, убедить нарушителя правопорядка. Мужики села уважали выбранного ими старосту, за исключением единиц, которых и десятка не наберётся. Лепёшкин, стоя в дверях за порогом дома старосты, ждал ответа на приказание уполномоченного.
Пипин-II смотрел в окно, погрузившись в далеко невесёлые мысли, вид у него был озабоченный: «Всего лишь сутки прошли, а уже оброк с народа драть надумал и на что…? Почему сходку не делает, с народом не знакомится? Что же это – власть слепа, если таких сюда посылать? Однако, совсем и не слепая – поселение неангелов в лесу проживает, во всяком случае в прошлом!»
― Иди! Скажешь, что может не приходить ко мне, ― сказал староста застоявшемуся помощнику уполномоченного.
«Зерно» из революционного мешка, который привёз Негодуев в лесную глушь, уже дало всходы в доме Лепёшкиных. За две недели будёновец умудрился впарить в шесть тёмных головушек главную цель мировой революции. Бабы хозяина огородили красной занавеской угол будёновца. Фроська дочь хозяев самая грамотная из всего семейства вырезала ножницами большие буквы из газеты и приколола их иглами к, свисающему до самого пола, красному кумачу, получился кабинет. Входящему в избу, сразу бросались в глаза эти большие, бумажные буквы: «Угол Красного Большевика». Каждый вечер, а точнее, ужин в доме Лепёшкиных проходил довольно долго и шумно. На одном из таких вече́рин, хорошо набравшийся, революционный посланник диктовал вялым, непослушным языком конечную цель победившего пролетариата ― это жирная, зажиточная жизнь России: каждому козёл и баран, каждому корова и бык, каждому кобыла и конь, каждому утка и гусь. Он ещё долго перечислял список крупного рогатого скота, домашней птицы, добрался и до зерновых, наконец, опрокинув ещё чарку, подлитую гостеприимным хозяином, полез под лавку. В голове у него шумела канонада, он лежал под тачанкой, сдерживая коней невидимыми вожжами. Вскоре, из-под лавки послышался мерный храп: канонада закончилась, и усталый кучер крепко заснул.
В конец одуревшее от длинных речей, завалившегося под лавку, агитатора, семейство Лепёшкиных, наконец-то, смогло перевести дух. Теперь они меж собой вели размеренный в полголоса деловой разговор: как они будут вступать в партию, для борьбы с сельской контрой, как по-ловчей подойти, чтобы сагитировать для общего дела соседа Шельмова и ещё двоих с того краю села, и как они все вместе поскачут единой поступью надежды к «рогу изобилия», который на горизонте чистой видимости подаёт первые признаки своего очертания.
По-хозяйски, чрезмерно широким и неповторимым, чертёжным шагом шёл уполномоченный в самый конец села ознакомиться с последней избой поселенцев, с её задним двором и, конечно же, с хозяевами. Подходя к краю села, чуткий нос Негодуева стал улавливать запах кислой капусты и свежего, наверняка ещё гонимого, самогона. Капустная вонь исходила из двора большого дома, одиноко стоящего за утоптанной неширокой тропкой, уходящей прямо к церкви, в пятистах шагах от последней избы.
Ноздри, как капюшон кобры, сами раскрылись на хищном носу уполномоченного и заставили его остановиться, не переходя тропу. Негодуев раскрыл широко калитку и не полез на крыльцо, а уверенно зашагал за дом. Вскоре послышалась крепкая, невиданная брань с участием женского пола.
Отец Козолуп задержался у своих ворот, услышав страшную матерщину на заднем дворе Лаш-Губастых. Бабий голос он узнал сразу, это была жена его архангела Гавриила. А мужицкую брань, на которой в этих местах не общаются, он слышал впервые. На помощь бабе батюшке не пришлось идти – сквернослов уже выходил из подворья, вытирая костлявым кулаком жидкие, рыжие усы и постоянно глотая воздух, при этом глубоко и с шумом выдыхая его.
Козолуп стоял у своей калитки в постиранной и выглаженной чёрной рясе, на большой, кудрявой голове сидела такая же чёрная скуфья, напоминающая своей формой круглый котелок без ручки, в котором варят уху на костре. «Вот он какой, хвощ полевой! Это нова власть к нам объявилась, так понимать!» - святой отец знал о приезде человека из самого Питера, а увидел его только сейчас. Козолуп редко появлялся в том конце, где село берёт начало, а новая власть добралась до этого края только на десятый день. Будёновец вышел за калитку из двора архангела Гавриила, которого не оказалось в этот час дома.
Одинаковые в росте и совсем не схожие в объёме, они стояли друг против друга, их разделяла только узкая тропа. Один ― налитый здоровьем, как спелый помидор, и второй ― как высохший на солнце гороховый стручок, каждый молча изучал стоящего перед собою себе подобного. Противоположные взглядами на сотворение мира, на понятие об обществе, в котором живут и что делают в нём, и не познав понятия о классовой солидарности, они смотрели друг на друга, в их глазах блестели злые огоньки невосприятия одним другого и даже животной ненависти. Длинная ряса, тяжёлый медный крест на круглом животе, вызывали откровенный гнев у уже захмелевшего, нервного будёновца. Козолуп же, в свою очередь, чертыхался и во всю плевался в душе, глядя на длинного идола в колпаке с наганом, заткнутым за замусоленные конские вожжи на тонкой талии. Полудраные галифе никак не гармонировали с, до блеска начищенными, красавцами сапогами от кавалерии его величества.
Они молчали, а минуты через две, разошлись каждый в свою сторону: святой отец шёл в церковь на службу, будёновец - в следующий дом по соседству. Не пройдя и пяти шагов каждый, как какая-то сила заставила остановиться их. Козолуп повернулся всем телом, лицом и грудью, будёновец повернул только голову.
― Окстись, окаянный, колпак безумны-ы-й! Покайся…а-а…, червь! Тябе я и ночью храм открою. Не сдюжить кость твоя грехов таскати стольки. На покаянье…, на покаянье жду тебя, безбожник, нет креста на тебе! ― пробасил святой отец, окрестив длинную фигуру крестным знамением.
Негодуев ничего не ответил в след уходящему батюшке. Повернув голову куда нацелился идти, молча дал ему ответ: «Приду, приду и к тебе, поп квашеный. Я никого не забываю!»
XIV.
Негодуев сидел за столом в своём домашнем кабинете «Угол Красного Большевика» и готовил речь для встречи с задрищевским народом. «Сто дворов, а в кажном, ежели даже по три рта на двор, уже триста! Эт мине перед такой толпой выступати…, даж боязно как–то! Хошь и дремучий народ, а всё ж, пасть-то открывает, и слова вылетают. Знать бы, какими плеваться станут… Полетять и вопросы, а какие…?» ― задумался уполномоченный, уставясь в первый том К.Маркса, из которого выбирал понравившиеся ему мудрёные слова, абсолютно не понимающий их значения и смысла, и вписывал их в тетрадку, которую выдали ему в Питере для работы с местным населением.
― Устин! ― позвал постоялец хозяина, но никто не откликался. Негодуев закрыл тетрадку, потом том Маркса и отдёрнул красную занавеску. В дальнем углу избы, у аппарата с закрученным в спираль змеевиком, сидел с открытым ртом Устин и махал перед ртом обеими руками. Большой, грязный бидон с брагой, стоял на растопленной печи и посылал по шлангу крепкие порции первача, которые охлаждались в баке и капали с краника. К этому кранику и приложился хозяин.
― Ну дыг что, вече́рить-то будем? ― потирая руки, спросил будёновец Лепёшкина.
― Начнём, пожалуй, товарищ Негодуев! Крепка стерва, хватанул малость, но, кажись, больше, чем требуется, аж нутро свело.
― Нуксь, плехни маленько, пока закусить поднесут.
Устин подставил под краник стопочку и подал её на блюдце. Уполномоченный поднёс стопку к носу, поморщился и, тут же, влил в глотку, острый кадык заходил по «гусиной» шее, а глотка с шумом пропустила струю из стопки.
― Не то! Фу-у! Вонюча больно! Вот в том краю, намедни, бабу застал за энтом делом. Поругал конечно, занёс было сапог, чтоба всё на земь опрокинуть, да вдруг, передумал. Она лаетси, шельма, а я блюдцем почерпнул накапанное-то, да и в рот, да ишо. Две блюдцы влил, как токи отдышалси! Вот там, да! Печёть, ядрёная, а вони никакой. Не то что твоя, товарищ!
― Плевать надобно.
― Куды плевать?
― В бак твой, где брага бродить, ― будёновец показал длинным пальцем на грязный сорокалитровый молочный бидон.
― Эт как понимать тебя, Максим Гаврилыч, её жа нам пити с тобой?
― Плевать! И чем слюня ядовитей, тем ядрёней выгонка случается. Вот так-то! Рецепта называетси, и у каждого, рецепта эта, своя, в тайне держитси. У мине батька этим делом занималси, гнал её ручьём, тольки вот вонюча была, как и твоя. А бабка моя, хрычовка старая, мать отца, всю жисть в харю ему плевала, как нажрётси он и вдруг перестала! Я мальцом тады был и своймя глазмя видал, как секретная рецепта делаетси на той браги. Бабка плеватси стала в бак, кады в доме никого не было, а я, случаем, и подсмотрел в щелку. Батьке не сказал, бабку боялси больше, чем яво. Ух и ядовитая жа была старуха, страсть!
― И чё, ну плевала, токи продукт испоганила! ― морщась сказал Устин, подставив рюмашку под кран.
― Да ни чё! Токи бак две недели так бродил у печи, что и в гром слыхать его было. Кады батька пробу снял с первых капель, после бабкиных плёванных ядов, мы стали богатеть. Жили неплохо года два ― лучший самогон в именьи был, и выгон снова смердить стал, как бабки не стало. Кончились слюни ядовитые. Я тогда тятьке и призналси, как она в его бадью плевалась.
― И чиво думаешь?
― А чаво тут думать? Думашь секрет вместе с бабкой в землю зарылси и весь сказ тута? А ни хера! Заместо бабки стал я!
― Да как же энто…? Ты жа, Максим Гаврилыч, мальцом совсем был, дитё ж – оно ж безгрешное.
― А вот, понимаешь, узрел батька-то, сволочь такая, царствие ему конечно небесное. Хотя, я сумлеваюсь, что он на небесах. Усмотрел во мне бабку – мать евонную, мать её трижды в рот-то её ядовитый. Я заменил старуху, высмотрел во мне родной отец аспида ядовитого, гнида вонючая. Пришлось плеваться и дела домашние снова поправились пока я в революцию не ускакал.
― Эк-к…, в жизни-то, как быват! Мине, так думаю, в селении надоть присмотреться для этогу рецепту к гадине какой ядо…, ― тут Лепёшкин резко оборвал недосказанное словцо и начал вытирать ладонью рот, искоса поглядывая на будёновца, который вливал в рот наполненную рюмашку.
― Слава тебе господи, отвлёкси Максим Гаврилыч, ― прошептал Устин. ― Надоть разговоры менять, яды, они пользу не приносють.
―А ты чаво замолк? Я слышу, я всё слышу, Устин.
Лепёшкин насторожился, внутренний страх подкрался к нему.
― Успеешь ишо гада найтить, пока я здесь, подсоблю тебе в энтом деле!
Успокоившись, Устин неожиданно задал любопытный вопрос.
― А ты, товарищ Негодуев, случаем не у Лаш-Губастых был, последня изба, а за тропкой поповская стоить, большой пятистенок?
― У ней самой! А что? ― Негодуев уже садился за стол на отведённое ему место. Над его головой, недавно ещё, висели две иконки и горела лампадка. В первый же день он велел поснимать всё со стены и молиться в отсутствии его или совсем в другом месте.
― Не ходил бы ты туда, товарищ. Нарвёшси на Козолупа, да ещё пьяного ежели, несдобровать, переломает, как кость курячью.
― Да повстречалиси мы с попом-то вашим, в тот же день и сошлися на тропе. Токи вот, что скажу: я ломал и буду ломати! И не курячу, а свинячу и бычачу кости. На то и выдвинут партией к вам, чтоба ломати старые буржуйские замашки! Понял мине?
― Да, как не понять. Однак, стеречься надобно, я предупредил! Он умеить разумом человечьим править, Козолуп-то наш.
― Правють лошадьми, а не разумом. А я править умею!
― А энтот, ишо и разумом могёт, ― не унимался Устин. ― Он умеить и вправить яго, и шибко вышибать тоже умеет. Я от него всё познал, я не пугливый, но ево сторонюся, рази што, когда в церкви с народом стою.
― Эт мы ишо посмотрим, хто и как, и перед кем стояти будет! Ты народ оповестил, что завтри речь им делать революционную намерен я?
― Сыны, дальний край деревни известили, а я тута, поблизости. Прийдут, куды денутся, нова власть всегда любопытна народу!
Настало утро! Негодуев сидел на кровати с больной головой и смотрел на бревенчатую стену, из щели которой вылезли два чёрных таракана. Под кроватью стояли старые галоши, но он не осмелился раздавить их галошей, уж больно они были большие и жирные, а хозяйка уже звала всех к столу. Устин, тоже, с больной головой, не спрашивая хмурого будёновца, молча поставил два стакана рядом с кружками с налитым чаем и налил стаканы до верху. Завтрак начался.
Почти всё поселение собралось на широкой поляне, где когда-то собирал мужиков староста. Солнце уже припекало довольно жарко, и было полное безветрие. Народ заждался: указанное время сбора в девять утра новая власть не соблюдила. Было уже без четверти десять, когда власть вылезла из кустов в сопровождении Лепёшкина и двух его сыновей. Уполномоченный, в натянутой по самые кончики ушей будёновке, острым слухом своим, ещё издалека уловил ехидный смех в толпе. «Смейтесь, смейтесь…, я вас всех, циркулями обучу ходули двигать!» ― лицо Негодуева выражало нескрываемую, презрительную усмешку.
Будёновец грёб ногами прямо на толпу, толпа расступилась во все стороны, и образовался круг, в центре которого встала новая власть. Власть скинула с плеча вещмешок с тетрадкой и тяжёлым томом К. Маркса и встала в позу Наполеона, скрестив на тощей груди длинные руки, выставив вперёд до блеска надраенный правый сапог. Толпа ждала голоса! Будёновец, осмотрев живой, галдящий круг глазами, поднял руку и подал резкий, режущий слух, неприятный голос:
― Сперва…, ― Негодуев запнулся и кашлянул. ― Речь моя будить состоять, так сказать, кто я, откуда я и зачем я в лесу вашем образовалси! Для знакомству, стало быть, начинать и буду речь такую я. Ну-у, а апосля, она моя революционной становиться станет по-маленьку, чтоба всем ясность в головах проявилась, так сказать, к самосознанию привела. Чтоба с тропы прямой на кривую вас не вынесла самонесознательность ваша, тому, как одна чернота в ней. Ну, об энтом, как и сказано мной, апосля и поговорим, тому, как времени у нас полный день впереди, товарищи!
― Ты к делу давай, мы тож, соплю могём жевать и до тебе дотянем, не порвётси, ― раздался мужицкий голос глубоко в толпе.
― Я ить, как и вы, из народу простогу состою. Я орловский жере…, орловский мужик я, но породы особой, тому, как орловский. От мине до Калуги вашей пеший за неделю дойдеть. Шибко и немного для ходока-то, а разница больша меж местами нашими, тому, как Орёл, он и есть Орёл ― птица особогу полёту. Ваше Дрыщалово, ― уполномоченный указал рукой в сторону деревни.
Но тут его осмелился кто-то перебить из толпы:
― Задрыщев, Задрыщев Клин, ― услышал он знакомый голос из первых рядов, который осмелился перебить его начатую, вступительную часть речи.
― Эт хто там умный такой?
― Эт я ― староста! Направляю на правильное изречение названия села, ― спокойным голосом довёл до сведения свои слова староста, не выходя из плотной толпы.
― А-а…, Пипина, который второй! А ты што жа, умный самый, в разговор встреваешь без спросу, мысль продолжительную оборвать сознательно хотишь, с колеи её свести? Не выйдет! ― напрягая связки и добавив матерщину, выразился будёновец. ― Народ, вона, стоить смирно, развитию мысли преград не строить. А ты, стало быть, умный самый? Так понимать тебя? ― продолжал представитель власти.
― Федеральное, государственное, казённое образование за плечами имею. Вот и решай, кто я! ― таким же спокойным голосом ответил староста.
― Слышали? Нет, вы слышали, дрыщаки, какой буржуазный, опасный элемент средь нас рыпаться в открыту начал? Ерепень натуральна, скольжее линя будет! Кто мине скажет, что он сказал сейчас…? Чаво он за плечами имеить? Воздухом тухлой буржуазности веить от него! Я сюда и доставлен партией, чтоба полное проветривание в головах и домах ваших исделать! Так сказать, революционногу, чистого воздуху напущать, головы ваши отрезвить! Я ж не так запросто цельную неделю по Питеру, в революционной колыбели шат…, ― Негодуев осёкся на слове, но быстро поправился. ― Я смотрел на Петроград, на нашу колыбель революции, которая взрастила в великих муках новых сынов и дочерей многострадальной русской земли нашей. А вы, да чтоба дры…
За толпой, неожиданно, раздался мощный голос призыва:
― Вота где вы, братья мои и сестры! А я вас жду, церковь жа пуста, а обедню, начинать уж пора! Без живой-то души не начнёшь: кому причастие потребно, а кому и покаяние! ― Толпа обернулась на зычный голос. Козолуп стоял в одеждах для ведения службы и тяжёлой рукой манил всех в сторону церкви.
― Стоп, тррр…, поп! Куды собранью уводишь? Ты мине богадельню свою больша не выставляй, прекращай тута…! И на соху, глаз свой навостряй, а крест в музей сдашь, не будя работы такой больше у вас, властью отменяется она! Со всеми на поля йдёшь! Расшатал народ до крайности, без делу ходють! ― Негодуева, пригретого солнышком, слегка начало пошатывать.
― Эт тибе колыбель питерская укачала. Глянь, народ, да его до сих пор качает. Насосалси вымя кабацкого в колыбели столишной! Не молоком прёт от него, нас не обманешь, вонь знам эту и, даж, откель она! ― Мужик голосил из середины толпы, и будёновец, как ни вытягивал шею, не сумел отыскать злословную контру.
Лепёшкин с сынами стояли в первых рядах, и было заметно, как они нервничали.
― Власть поишь, Лепёха! ― уловило чуткое ухо будёновца слова контры в адрес хмурого Устина.
Худое нутро посланника революции быстро наполнилось гневом и стало его распирать. Рука, сама по себе, потянулась к вожже, опоясывающей тонкую талию, чтобы ухватиться за наган, но нагана не было, он оставил его в избе, в своём кабинете, ведь он шёл на поляну с мирным манифестом к высокому воззванию народа – высоко поднять тёмные головы и взглянуть в предстоящее светлое будущее в этот ясный, тёплый день.
― Где эт ты хоронишси, холуй-щебетала, собранью портить который? Выходь сюды, падлюка, в центру арены выходь! ― Будёновец ткнул пальцем в поляну. Толпа примолкла от неожиданной перемены событий.
И тут раздался зычный голос святого отца, который расталкивая толпу, вышел из притихшего живого круга:
― Покайси, дьявольская душа! Тебя ж издали видать, чёрта рыжего. С православным людом так разговоры не ведут! Душу очисти окаянный, тады и слова слышны твои будуть. Не гневи безбожник Бога и народ православный!
Козолуп повернулся спиной к Негодуеву и снова втиснулся в толпу, увлекая её за собой словами:
― Ходить за мной, братья и сестры, от греха подале…! Энтот смуту затевает, собьёт покой устоявшийся! Всем нутром чую, худо нам будить с такой властью!
Толпа молча двинулась за святым отцом. На поляне остались непримиримые враги Козолупа, битые когда-то им со времён их молодости, и разгневанный уполномоченный, проглотивший первый «горелый блин» не состоявшегося собрания.
Придя домой, Негодуев скрылся в своем кабинете и какое-то время в избе было тихо.
― Устин! ― послышался голос уполномоченного из красного угла большевика.
Хозяин откинул занавеску и вошёл в кабинет Негодуева.
― Уйми этого типа.
― Кого? ― спросил хозяин.
На столе на исписанный цифрами лист тетрадки заползал жирный, чёрный таракан. Негодуев глядел на него, и было видно, как ходили по его скулам желваки. Сжатый кулак с карандашом был готов нанести удар по чёрной контре, но он дождался появления хозяина.
― У мине цифры важные тута, смета, так сказать…. Я, ежель вдарю, акромя усов, ничего не останется, а его на весь лист хватит, чтоба цифиры замазать. Сымай как хошь, токи лист не замарай! Он, падла, умственну направленность скривил мою, заново пересчёт в столбец придётси начинать. Тама, дружок ешо его меж брёвен в паклю, падла, зарылся. Я видел, сракой вперёд из щели вылазил, испужалси, кады тебя кликал.
Хозяин ловким движением руки подцепил таракана и зажал в кулаке, глядя в тетрадку.
― Ты, Максим Гаврилыч, не спеши Козолупа в энту тетрадь включать. Подкрепится кады власть твоя, приживёшси, присмотришси, тады и посмотрим.
― А что так?! Мне пужаться попа прикажешь?! Да я всех, под едину гребёнку, аки мандавох с любовной лохматой площадки вычешу! Не позволительно революционному элементу кому-то поблажек строить!
― Не-е…! Не торопись, от всего рода свого прошу. Ты не знаешь его в деле! При службе, то да, прям святой, тихой такой, прям, аж так и тянет душу вывернуть пред образом ангельским! А кады рясу сымет, не приведи господь…! Я же в евоных лапах побывал, не приведи господь и тебе побывать…!
Курьер, на породистом скакуне въезжал в село, когда солнце уже садилось за тёмную полосу леса за полем. Соскочив с лошади, он ввёл гнедого через калитку во двор. Его ждали! Переночевав в доме Лепёшкиных, с утренней зарёю курьер умчался обратно, прихватив с собою ценную синюю тетрадку, с особыми записями и цифрами, сделанными рукою первого уполномоченного «тёмного» лесного поселения.
А через две недели после посещения курьером села Задрыщев Клин принимал непрошенных гостей. В забытое всеми властями старинное, разбойное село въезжал отряд красноармейцев и длинный обоз пока ещё пустых телег. Жильцы видели, как командир отряда свободно ориентируется в каждом доме и в их дворах, не выпуская из рук знакомую всем синюю тетрадь. Заходя в избу, он без труда находил потаённые места с ценностями, если у кого были такие, а также запасы семян, зерна и прочего на случай неурожайного года.
Три дня загружались телеги зерном, мукой, солониной, овощами и шкурами зверей из калужских лесов.
Груженый обоз уходил на четвёртый день. Уходило и пятеро крепких мужиков под конвоем. Не желали они просто так, добровольно, отдавать нажитое добро. Усмирять приходилось грубой силой под стволами винтовок. Самых активных и несогласных связывали и уводили из села под вопли их жён и плач детей.
Очухавшись от такого грабежа, селяне начали понимать, какую крысу они пригрели у себя и почти целый год терпели её. Первое, что приходило на ум отчаявшимся мужикам ― учинить жёсткую расправу над уполномоченным. Но вовремя вмешался староста. Собрав сход, он всегласно объявил селянам, что он полностью в ответе за жизнь уполномоченного. Так, в приказном порядке, сказал начальник отряда, покидая село, взяв с него расписку и пригрозив всерьёз наганом.
С этого дня фамилия Негодуев была забыта поселенцами и стала именоваться ― Негодяевым!
Многие были не согласны чтобы Негодяев вольно ходил по их селу. Задумали нехорошее против уполномоченного самые отчаянные, но пока затаились, до поры, до времени, сознавая, ежели пойти на «мокрое» дело, стало быть, несдобровать их старосте! «Нова власть не простить яму энтого, всяму селу худо будя. Не можно, покудова, яво и Лепёшку мочить!», ― так рассудили горячие мужицкие головы. Лесной народ не знал ещё, как широко развернулась продразвёрстка по всему новому государству, как объединялись хозяйства в общие коммуны, в колхозы на бывших помещичьих землях. Народ же, привыкший к вековым устоям старой Руси, далеко не весь соглашался без оглядки влиться в новое общество, создаваемое победившим пролетариатом.
XV.
Наступило второе лето, как бывший кучер боевой тачанки из Первой Конной проживал с поселенцами в лесной глуши. Староста не ошибся, когда указал ему куда идти угол снимать. В бойце с залупастым норовом семейка Лепёшкиных разглядела свою особую масть и приютила его, и угол с кумачовой занавеской выделила, и со всеми за стол на почётное место харчеваться усаживала.
Имея такие возможные, широкие полномочия, Негодяев приказывал старосте собирать народ на сход в любое время, как ему в голову взбредёт. Заглотив полный (это вошло уже в правило), поднесённый услужливым Устином, стакан для грамотной связки слов, оратор выходил в круг на поляне. И начиналось утомительное для селян разъяснение великих идей мировой революции с чтением гениальных строк пророка К.Маркса и, довольно нерадостного, насущного политического момента, на сегодняшний день созревшего.
Сегодня Лепёшкины, как всегда сопровождающие его, поставили в круг две табуретки для устойчивости, так как оратор принял не положенный один, а два стакана, по самые края щедро от души налитые, по случаю дня его рождения. Негодяев всегда требовал табуретку, чаще две, чтобы на народ с высоты глядеть и выявлять из гущи масс строптивых элементов, ставя их на вид и, впредь, если та контра позволит ещё раз пасть открыть, будет отправлена под конвоем туда, где и всем селом не сыскать. Власть уполномоченного укреплялась частыми заездами лиц довольно важного значения. Некоторые прибывшие лица, бывало, останавливались в доме помощника уполномоченного и на трое суток, но на селе никогда не показывались. Открыто и вызывающе смело гулял по селу только Негодяев. Народ вскоре почувствовал, как сужается их круг свободы когда-то вольной жизни в густых, непотревоженных людьми лесах.
На сход народ шёл, как скотина на выгон под хлёсткий звук кнута пастуха, так как власть показала себя, что шутить с нею нехорошо, когда под конвоем уводили мужиков из села, так и невернувшихся обратно в семьи. Деревня потеряла пятерых крепких мужиков.
Груза полученных знаний за пройденные ускоренные курсы да пяти прослушанных марксистско-ленинских лекций, ещё там, в полевых условиях перед прибытием в Питер, хватало лишь на три первые минуты самостоятельного ораторского изречения. Далее в ход шёл, всегда выручающий, толстый том «Капитала» К. Маркса.
Шатаясь в раскорячку на двух табуретках, Негодяев вытаскивал из мешка К. Маркса и выдирал из него десятка два страниц, рассовывая их по карманам. Книгу клал на дно мешка (держать такого «гиганта» долго в руках было не по силам), выпрямлялся, хватал листок и начинал доводить по слогам великие мудрёные слова, которые совершенно не лезли в уши дремучего народа.
Застоявшаяся толпа зевала, переминаясь с ноги на ногу. От такого застоя в несколько часов старики падали, молча матерясь и на оратора, и на Карла Маркса. Но, пока, не дочитав последний, восемнадцатый выдранный листок из тома, оратор никого не щадил, ни лежащих, ни тихо стонущих. Революционное изложение великих идей, запланированных на день, он доводил до конца, до самой точки. Сам же, изнемогая до дрожи в коленях, чтобы удержаться на табуретках и удержать мысль, включал всю свою волю, закалённую в суровых боях и каждую лекцию доводил до конца.
После грабежа села по изъятию излишек домашнего добра, Лепёшкины ещё с большим почтением стали относиться к постояльцу из знаменитой будёновской конной. Красноармейский отряд, потрошивший дворы поселенцев, обошёл стороной дом Лепёшкиных, и хозяин дома Устин знал кому он обязан. Никто носа не сунул в его двор. Обошли мимо и двор отца Козолупа ― послушался уполномоченный совета Устина: не касаться пока до добра святого отца.
Негодяев шёл на внеочередной, созванный им, сход. За ним следовали с двумя табуретками Устин и его сыны. Тремя днями раньше, уполномоченному будёновцу, было сделано замечание от представителя ближайшего комитета большевиков по работе с народными массами. Комитет, который образовался совсем недавно в тридцати верстах от поселения, выразил некое недовольство по работе уполномоченного с массами: не создана ни одна хозяйственная артель, ни одна коммуна, не говоря уж о самом большом – о колхозе!
Все четверо с самого утра довольно крепко приложились к выгнанному хозяином за ночь самогону, выгнанному по новой технологии и не без помощи уполномоченного, который подкинул в бак с брагой орловский секрет. Войдя в круг, как на арену собственного цирка, Лепёшкины помогли оратору взобраться на табуретки, которые нещадно скрипели и шатались от частого их использования.
Хищный, мутный глаз уполномоченного долго с прищуром прожигал, столпившуюся кольцом, молчаливую толпу. Наконец он поднял вверх длинную руку с вытянутыми пальцами и раскрыл рот.
― Ну так што, тьма лесная, лешие засратые, молчите? Слушайте, слушайте дрыщаки, ― он вдруг замолк. От зелёной поляны до леса сто шагов пройти, и на краю леса раздавался совсем неприятный скрип дерева под порывами ветра. ― Это раздаётся эхом переломанная кость последнего буржуина. Ветер революции и до наших ушей донёс весть, что пала власть жирных наследников царского режима. Но я не смею сказать, что всё кончено!
Негодяев вглядывался в строчку на листке, которая ползла вниз. Наступила небольшая пауза-заминка. Краткие обращения к народу, по его большой просьбе, ему писали те, кто посещал дом Лепёшкина и после обильного угощения выражали в, поднесённой им тетрадке, свои собственные крылатые выражения на насущный момент государственного, внутриполитического положения. Но эту строку занесло уж больно круто…, и Негодяев переключился на другой, понятливый почерк другого политического деятеля из ближайшей губернии. А эту непонятную строку решил завершить собственным большевистским, понятным ему, словом.
― Недобои ишо ползають по стране, ишо немало шкелетин поломать придётси, и мы услышим их трескучие эхи, дойдеть и до нас звук скрипучих шкелетов! ― Будёновец своё, нагоревшее в его пылкой, революционной душе, наконец-то, завершил и переключился в ораторские изречения опытных большевиков, шелестя их бумагами:
― В то время, когда революционный класс, не щадя сил своих, бьётся с недобитой, толстомордой, буржуазной контрой, когда клич товарища Ленина приказал всем пролетариям объединяться, а вы, засранцы вы, позарывали всё нажитое по щелям, да по огородам и не проявляете никакой революционной сознательности, чтобы помочь многострадальной, возродившейся молодой стране, в горло которой ещё пытается цепляется иноземная гидра с белыми, русскими генералами, надеясь всё вернуть. Не бывать тому! Я, как здешня власть, офф…, официально заявлю: не бывать…, и всё тута! – завершил собственное мнение на текущий момент, красноречивый оратор. ― Тяперя, вот что важное скажу я вам, что и ваше время пришло! Дрыщакы вы клиновые! В коммуну вступати пора! Это праздник! Будяте и кошкой, и картошкой меж собой делитися. И Господь ваш велел с ближним делитися, а ближний самый хто вам? А это мы ― страна молода наша!А про Комуну энту товарищ Карла Маркса так гуторит в своей книжке…
Негодяев выдрал из похудевшего «Капитала» с десяток листов. Когда толпа увидала очередную пачку в руке оратора, она уже была не в состоянии выслушивать три часа классического повествования, не воспринимаемого ухом человечьим из читающего по слогам сей «великий труд» пьяным оратором, шатающимся на скрипучих табуретках, которому многолетний опыт езды, стоя на тачанке, помогал держать равновесие и одновременно декларировать великого гения.
Когда Негодяев слегка покачиваясь, не спеша, чтобы язык был управляем, выводил великого классика, от толпы отделился обрусевший немец, высланный когда-то из Поволжья и звавшийся, почему-то, чешским именем Франтишек. Он тихо подошёл со спины скрипевшего табуретками оратора.
― Найн фирштейн! Швайн! ― и двинул сапогом по ножке табуретки.
Будёновец, бросая в воздух листы Маркса, замахал руками, будто желал взлететь в синь небес. Длинный, выгоревший на солнце «колосс», не поднявшись в небо, медленно валился на землю. Немец без суеты влез обратно в толпу и под её шум, незаметно, пригнувшись к земле, торопливо скрылся в кустах.
Народ пошумел слегка, скрывая радость, и стоял в ожидании. Лежащего оратора Лепёшкины потащили под ближайшие кусты в тень. К удивлению народа, из густых кустов никаких распоряжений больше не поступило, и люди молча стали расходиться по домам. Внеочередной сход сегодня не состоялся! Этим же вечером ссыльный немец уехал в дальний уезд, чтобы тихо пересидеть, а там, может даст бог, чего и переменится.
XVI.
Жизнь селян становилась всё невыносимей. Народ терпел как мог широкие полномочия Негодяева. «Во имя революции!», поглаживая жидкие, рыжие усы дулом нагана, как наглый кот, он лез в любую избу, цепляясь за бока молодых баб. Мужики, скрипя зубами, едва сдерживали чесавшиеся руки. Бабы старались не попадаться в поле зрения длинного хищника в колпаке. Частые сходки с непонятными призваниями к народу не давали работать ни в поле, ни в огороде. Сзывал уполномоченный народ и по всякому поводу, и безо всякого.
В один из воскресных дней, хорошо выпив и пообедав с хозяевами, Негодяев сидел на стуле в своём красном углу и курил табак. Внезапно его голову осенила мысль, он резко поднялся, выплюнул самокрутку на пол, отыскал карандаш, клок бумаги и, с раскрасневшейся от «принятого» рожей, сел за стол и, стараясь сосредоточиться на пришедшей мысли, стал выводить корявыми буквами слова: «Манифест для воззванию к народу…». Со словами: ― «Будя! По дороге они сами, слова энти, в манифест поскочуть», ― стал одеваться. ― «Не забыть бы плакат «Борьба с религией!». Ему его доставил курьер из агитбригады молодых комсомольцев.
Наскоро намотал на ноги портянки, влез в сапоги, засунул за ремень наган, проверив полон ли барабан и, напялив будёновку, вышел на крыльцо. Весь народ сегодня был в церкви на дневной литургии.
«Народ присмирел малость, стали боятси скалиться, эт им на пользу. Ну что, Козолуп, к тябе иду, в твой духовный круг мракобесия, поповская морда. На твою обедню! Токи и в твоей деревянной поляне посерёдки я буду стоять, а ты будешь слухать проповедь мою. Не захошь ― силком заставлю! Пора настала и тебя усмиряти. Нам обоим народ по разныя стороны не гоже вести. За мной пойдуть по зареву революционного луча!»
Шагая со своими мыслями вдоль забора, он не заметил перед ногами толстую ветку тополя. Растянувшись по траве во весь свой длинный, трёхскладный рост, увидел в щели забора беззаботно спящего, свёрнутого калачом лохматого кобеля.
― Собака! Сука! Кобелина! И ухом не ведёть, кто рядом лежить.
Обломав тонкие ветки, ткнул дрыном старую псину, покрыв его грубым матом.Кобель вскочил, отскочил от забора и разразился хриплым, глухим лаем.
Негодяев продвигался вперёд и дубасил дубиной забор каждого двора. Собачий лай за побитыми заборами переходил на другие дворы и вскоре перекинулся на соседнюю Фёклинскую улицу.
Всё село лаяло! Вскоре непрерывный лай перешёл в сплошной, дикий вой. Тех, кто оставался в домах, сковал страшный ужас. Немощные, старческие руки осеняли себя крестным знамением, грудные младенцы орали так, что никакая соска и полная грудь мамаш не могли угомонить, орущих до хрипоты, младенцев.
Небольшая в скобочках пометка: (Склонен к боевым действиям в мирное время!), в выданной Негодяеву справке, проснулась и пришла в движение.
Будёновец в рыжем колпаке набекрень с оскаленной пастью ржал! Ржал, как конь на поле битвы оглушённый снарядом. Он был снова в Первой Конной. Палкой по забору, как вожжами по заду лошади, и вот он уже мчался в тачанке в лихую атаку и крутой вираж, и: «Трата…та…та…трата..та…та..та», ― строчил «максим». ― «Бахх… тарабах…бах…бахх», ― изрыгала лужёная глотка Максима Негодяева пулемётную очередь и разрывы снарядов.
Закончились заборы, а вместе с ними и дома с собаками. Уполномоченный переводил дух, стоя в проулке «Капустное вонило» напротив дома Козолупа. Свернув налево, взял направление на церковь, где вовсю шла воскресная литургия.
Бросив у крыльца тополиный дрын, Негодяев поднимался по широким ступеням церкви, держа в руке начало заготовленного наброска манифеста с воззванием, а под мышкой, скрученный в рулон, агитационный плакат, подаренный молодым комсомолом ― неразлучным помощником партии большевиков, в которую будёновец решительными действиями своими стремился быстрее вступить, потому как, без партии дальнейшее существование своё в новом государстве он уже не представлял. Не снимая будёновского колпака с головы, вошёл в церковь и закрыл за собою тяжёлую, дубовую дверь…
…Тело Негодяева лежало лицом вниз справа от крыльца церкви в густых зарослях крапивника. Не по размеру широкие, видавшие виды, штопанные галифе, были спущены вместе с кальсонами до самых сапог. В тощую, бледную задницу был воткнут ствол именного нагана по самый барабан.
Блестящая пластина на рукоятке нагана, с выцарапанной надписью неумелого гравировщика: «Лучшему кучеру боевой революционной тачанки. С.М. Будённый», ярко сверкала на солнце. На каблуках сапог вертелись без остановки, видимо от хорошей смазки, колючие колёсики шпор.
Выцветший под жарким солнцем военных лет, рыжий шлем-колпак, с разодранным по швам верхом, был натянут по самый подбородок будёновца, только клок рыжей бороды торчал наружу. Левая рука крепко сжимала, так и нераскрытый, бумажный важный клок манифеста. Внезапные, резкие порывы ветра хлестали жгучей крапивой голую жопу, нагло, с вызовом смотрящую на, толпившихся на небольшом крыльце, прихожан.
― Батюшки! Чавойт тяперича будет-то? Начудилита-то как! Хфигура полномочна в срамной позиции ляжить, чай ведь рэволюционэр, извесна личность! Горя ведь не оберёшси. Крапива ста́ра и умёршого подыметь и схоронитися-то некуды, всям всех найдеть!» ― голосила старуха Хламида Борисовна Ржущая, деревенская повитуха. Сердобольная дошла бы до вопля капризного младенца, если бы мужики, обложив её крепким матом, не впихнули обратно в храм, захлопнув за нею дверь и долго потом плевались с крыльца и усердно крестились, прося прощения за скверну поносную у дверей православных сказанную.
Фигура уполномоченного зашевелилась. Правая рука не слушалась и совсем онемела. Выбросив зажатый в левой клок манифеста, он дотянулся до рукоятки нагана и вытащил его из жопы–кобуры. Этой же левой натянул до пояса кальсоны и принялся подтягивать галифе, часто приподнимая тощий зад. Чуть передохнул и, опираясь на ту же руку, уселся в помятой жгучей крапиве. Мужики, затягиваясь самосадом, в полголоса о чём-то перекидывались меж собою крепким словцом. Плевались и крестились!
― Глядь, ужо шеволитси, можа ешо поддадим, пока колпак не снял? ― приземистый, коренастый мужик собрался уже сойти вниз.
Но рядом стоящий, остановил его:
― Можа, патронов в портках полны карманы, ведь пулять начнёть, всех положить! Погодь, Хритон, ешшо успеем! Глякось, приложились-то от души, а ужо одеваетси, живуч, змей колодный. Мовчит…, иуда! Запярдел нам глотки словом бесовским, рта ни даёть народу раскрыти, задохнимся скори. Начнёт ересь травити, поддадим ешо, запярдим сами яму в глотку, надолги умолкнет, тольки б, батюшка не вышел. Не позволит у храма глумиться. А поки, постоим ешшо, посмотрим срамоту энту!
Задницу нестерпимо жгло, она вся горела и чесалась. Правая рука страшно болела и не шевелилась, а в глазах сплошная тьма. Первое, что само без спросу пришло ему в голову, это немедля застрелиться. Он, не осознавая, что делает, взвёл курок нагана и хотел засунуть ствол в рот, чтобы уж наверняка, покончить с позором. Но ствол упёрся в плотно натянутый колпак, прямо в звезду. Попытался стащить его рукою ― бесполезно, колпак сидел как приклеенный намертво.
«Вот отчего света не видать!», ― голова его стала воспринимать окружающую обстановку. «Тады в висок!» ― решил будёновец и стал на всякий случай проверять барабан нагана. Барабан был пуст, застрелиться было нечем.
― Срам! Каков срам, а-а…! Стыдоба, неподобаемая революционному элементу. Видал бы Семён Михалыч, как чернь измывается над его именным оружием. Куда засунули его…, суки!, ― мычал под колпаком, придя в себя, Негодяев.
«Благо, лесные дрыщаки наган не забрали, паскуды..., чернь сраная! Ну нешто в руку заложить не смогли, ежели избавиться от мине захотели. Всё у них через жопу! Ну пошто так…? Да рази ж энтих дрыщаков в комунизьм затянешь? Дрыщак–кокоммунист!.. Кхарр…кха..кха..кх, ― послышались звуки из колпака трясущегося тела. ― «Какож народ, а-а…! А они ишшо в бога верують, ничего святого у них, ничего!», ― не унимался возмущённый уполномоченный, сидя в крапиве.
Помощи не просил, знал ― не подойдут. Услыхал, однако, что кто-то из мужиков, не торопясь в полголоса, говорил другому:
― Пущай посидить в крапиве, не застудитси, Лепёшкин, он всё ровно хватитси. Прибягёть!
Трезвеющая под колпаком, голова будёновца начала вспоминать ход событий внутри церкви. Громко хлопнув дверью и войдя в храм, посланец из будёновских войск увидел много народу. Люди тихо стояли, с упоением слушая красивый, сильный голос батюшки, а певчие, всего из шести прихожан, подпевали своему отцу.
Не более двух минут знакомился уполномоченный, абсолютно лишённый музыкального слуха, с голосом отца Козолупа. И на этом обедня была испорчена! Войдя в самую середину тихо стоящих прихожан, он начал теснить их под дулом нагана к стенам, зная, что в храме они не будут упорствовать, да и Козолуп пущай видит, с кем дело имеет. Опять образовался круг, только табуретки не хватало.
― Молчать! И всем молчать! И хто молчит, молчать!Козолуп, это и тебя касаемо, закрывай патефон свой!
Святой отец, ни разу не запнувшись, довёл песнопение за себя и за, умолкший в страхе хор, до самого конца, до самого «Аминь!» и, не оборачиваясь к публике, стал многократно креститься, шевеля безмолвно губами.
― А тяперь, православные, слушать всем меня! Хор будя, и пети все будетя, но токи другие песни ― революционные! Без песен революция никого не оставить, тому, как без песен никак нельзя!
По, тихо стоящему, кругу прихожан прошла волна возмущения.
― Молчати-и…! Революционных песен и не счести скольки их, и скольки их ешшо будет. Псалмы ваши революция отменяет! ― громко выкрикнул уполномоченный, потрясая в воздухе наганом. ― Вот сейчас и начнём…!
Негодяев поднял вверх обе руки и, дождавшись полной тишины, взмахнул наганом: ― «Вставаай…, проклятьем заклеймённый, весь мииррр…голодных и рабо…
Образ батюшки с чёрными, взлохмаченными волосами, с выпученными страшными глазами, облачённый в широкую рясу, неожиданно предстал перед ворвавшимся антихристом, испортившим воскресную обедню. Гнев святого отца был страшен! Его рот принял форму квадрата, обнажив крепкие зубы, и из горла послышалось зловещее шипение:
― Я есмь владыко сией избы святой. Сатано-о…! Кто звал, кто звал…? ― Козолуп, рявкнул так, что дирижёрский наган выпал из худой руки исполнителя Второго Интернационала. Схватив пальцами обеих рук будёновский колпак возле ушей, батюшка с силой дёрнул его вниз. Треск швов макушки рыжего шлема раздался в храме громким эхом. Пятеро мужиков, кулаки которых давно чесались по ненавистной морде прилетевшего стервятника, без разрешения святого отца, начали тащить его к выходу с плотно натянутым колпаком на безбожной, бешеной голове. Народ не на шутку был напуган, глядя, что сейчас творилось на их глазах, боясь гнева Господня.
Пока тащили к дверям, мужики от души прикладывались: кто сапогом, кто кулаком, кто коленом. Вытащив рыжего на крыльцо, перекрестились разом и, раскачав орущую жердину, скинули в густой, старый крапивник.
Народ расходился по своим домам, не испытывая душевного покоя после воскресной литургии. На душе у всех было тревожно, скорбно и каждый ощущал вселившийся в него страх. Собаки отвыли, отлаялись до хрипоты и усталые, с высунутыми языками, лежали во дворах. Малые и старые тоже успокоились и дожидались своих из церкви.
Устин Лепёшкин, проспавшись и протрезвев, дожидался своего квартиранта. Вечерело! Тревога вкралась вдруг в его грешную душу. Оба сына находились дома и, сидя на печи, о чём-то вели меж собою тихий разговор.
― Бориска, Пётр! Худо мне на душе чёй-т! Максим Гаврилыч в храм божий не на исповедь ведь попёрси…? Кабы Козолуп не поломал яво там! Надобно сходить, пока ночь не накрыла. Чую, в бяду попал он. Козолуп искр революционных не признаёть, а Максим Гаврилыч ими то и загорелси, и понёс туды, куды несть-то совсем не позволительно. Ух-х…, и горяч полномочный, кабы не натворил там бяды какой!
Далеко затемно привели будёновца под ручки с натянутым, неподатливым колпаком. Оба сына не смогли снять колпак на месте. Шлем не снимался и дома.Пришлось и дальше швы распарывать. Длинный, хищный нос теперь имел вид спелого огурца с грядки. Оба сокольих глаза заплыли, а правая рука при полёте с крыльца в крапивник имела сильный вывих, болели рёбра, которые пересчитали, кажется, до единого.
Жаркий революционный пламень, исходящий из уполномоченного, две недели не заносил революционных искр в дома селян. Две недели не созывался горячий круг дискуссий, где народ только молча зевал, а огонь пылких речей «демона революции», беспощадно поглощал выдранные страницы бесценного труда немецкого классика. При каждом созванном сходе, упитанный том К. Маркса, терял до двадцати листов великого философа и, вскоре, уравнялся в весе с обыкновенной ученической тетрадкой. Несметное количество листов с умными мыслями поглотили два тощих полушария, которые находятся сзади у двуногих, и, конечно же, махорка, которая засыпалась в бумажную трубку, поджигалась и лезла удушливым дымом в лужёную глотку неутомимого пролетарского агитатора.
Пока Анисья ― баба Устина и его дочь Дарья ремонтировали боевой колпак, орудуя иглой с нитью, квартирант, крепко помятый мужиками, отлёживался несколько суток к ряду, не вставая с постели. Помятый сапогами и мужицкими кулаками, Негодяев только охал, но терпел молча, как бы там ни было больно, не позволял себе стонать, даже когда оставался один в избе. Заложенный в худое тело невидимый стержень, на котором держались все его члены человечьей плоти, просушенные жаркими схватками на широких полях жестоких сражений, не имел права согнуться под ударами мужицких сапог и их крутых кулаков! Все эти дни и бессонные ночи его гложила одна только мысль ― месть! Всё, что произошло в церкви, не подлежало никакому сомнению, что всё зло исходило только из неё с её хозяином, и главным зачинщиком был Козолуп и только он! Неповиновение и разбойные действия святого отца и его сообщников, решительно осуждались больной, в синяках головой Негодяева, которая окончательно решила поставить крест на божьем храме. Только он был препятствием на пути продвижения революционных идей.
«Закрою церкву и потребность надрывать глотку о вреде религии сама отвалитси. А ить, ежель в корень глянуть, с их стороны-то, от православной церкви натуральный ущерб нанесён ― моральный ущерб для Советской власти, а мине, физическое истязательство, как над представителем этой власти. Кончено! Отпел свои псалмы Козолуп».
Негодяев потянулся к керосиновой лампе, чтобы прикурить от неё скрученную самокрутку с вонючим самосадом домашнего изготовления.
«Пущай, ну, дажа, дозволяю признаться себе, где-то я по неразумению свому и перетянул революционную вожжу, но чтоба в харю…, да ишшо в крапивник голой жопой с крыльца сбросить! И эт меня-то, революционного элемента! Эт тебе, Козолупа, так не пройдеть, не прошшу! В лобную атаку не пойду, а окружной манёвр буду думать, как исделать. Не твой народ, поп! Мине дозволено вести его другой тропой, а тебя, святой разбойник, я вскорости сброшу, как не нужного элемента. Вот отляжусь маленько, и займусь…», ― укрывшись ветхим одеялом, лёжа на спине с «козьей» ножкой во рту, выстраивал план против святого отца уполномоченный с подмоченным авторитетом. Нутро его горело от жажды мести, но от мужицких сапог и их кулаков, быстро подняться, не было никакой возможности.
Отца Козолупа на селе уважали многие: за его особую стать, за гром-голос, за доброту и великодушие. И только до той поры, пока не сводил его коварный дьявол с «зелёным змием» на узкой тропке, где разойтись без объятий было невозможно. Любо смотреть на него, когда во трезвости ангельской пребывал он днями. Добродетель, да и только! Но, стоило ему оступиться и ― берегись честной народ, не вставай поперёк путя, снесёт!
Сидя долгими вечерами, не жалея керосину в лампе, Негодяев с Устином Лепёшкиным обмозговывали план мести: кому крепче всех насолил святой отец, кого обидел сильно, кто втайне злобу затаил и жаждет мщения до сих пор.
Устин, напрягши память, заглянул на десяток годков назад, в прошлую жизнь сельчан, когда и сам батюшка побойчее, да помоложе был. И кому крепко доставалось от лихого, загулявшего святого молодца ― отца Козолупа. В мужицких драках или стенка на стенку ему не было равных. Набралось в памяти Устина боле десятка сильно обиженных.
Вместе придумали они, как в тайне, в тёмные вечера приводить в дом тех, кто давно держал камень за пазухой на святого отца. Негодяев очень внимательно выслушивал всех обиженных святым отцом и, мусоля во рту синий химический карандаш, заносил нескладные, жалостливые слова на бумагу, не забывая вставить и своего гадкого словца.
Слово за слово, выводились каракули и ложились нестройными рядами на бумагу. За несколько вечеров, которые дались очень нелегко, накатанная на святого отца тяжёлая «телега» с подписями или, просто поставленными, крестами ждала теперь курьера для отправки в нужное место.
Дорога нелёгкая, долгая и опасная, нужны лошади. Хозяйство Лепёшкина не ахти какое, и лошадей он не имел. Кто имел на Козолупа «камень за пазухой» потяжелее, не раздумывая, дал лошадь, другой телегу выделил. Доставить накатанную бумагу поручили двум сынам Лепёшкина Борису и Петру. Она предназначалась попасть в православную иерархию губернского уезда и в глубочайшей тайне от селян.
Ранним утром, как только забрезжил рассвет, выезжала из села телега. Лошадей вели под уздцы. Колёса, смазанные заранее, крутились без скрипа, лошадки побежали только, когда их отвели далеко от села.
И доехала телега без скрипа, и довезла «накатанную телегу», и разыскали сыны Лепёшкина губернскую иерархию, и в сами руки вручили бумагу-бомбу самому иерарху.
А спустя месяц, прискакали в село два верховых в чёрных одёжах. Нашли дом и выдали святому отцу предписание от самого́ святейшего, которое гласило: «Сим предписанием, настоятельно повелеваю явиться с соответствующими документами в уезд на исповедь!». Послушники откушали чаю у святого отца и ускакали.
Тяжкие думы закрались в голову Козолупа. Письмо в три строки с повелительными нотами ничего хорошего не сулило. Он догадывался, кому обязан приглашением к самому иерарху. «Неужто кляузу накатал, безбожник? А чавось творил во время служения, нехристь! Как токи рука поднялась?» ― размышлял святой отец, глубоко уверовав, что это его рук дело, Негодяева.
Собирался святой отец в дорогу в глубокой задумчивости, с тяжёлым камнем на душе и в полной тверёзости, знал, разговор с самим иерархом простым не бывает, не вызывал бы из глуши такой! Выехал рано в сопровождении всё тех же неизменных своих «апостолов» ― Гаврюши и Павлуши. Только на четвёртые сутки к полудню добрались до дальнего, большого уезда. Отряхнувшись от соломы и натянув картуз, Козолуп перекрестился и переступил порог дома святейшего иерарха.
Увозили «апостолы» Гавриил и Павел отца своего из «святого» уезда только на третий день, к его исходу, вечером. Боле двух дней и двух ночей обходил отец все уездные кабаки. Лишь на третий день умудрились Гавриил с Павлом обманом вытащить батюшку из кабацких стен. Они договорились с молодой девкой, чтобы она прокатилась с ними одну версту, дав ей один рубль. Девка вытащила батюшку из кабака, села с ним в телегу и на окраине уезда соскочила.
Вдрызь пьян орал на весь лес святой отец, а потом начинал петь и материться, распластанное его тело на дне телеги тряслось и рычало.Он рыдал навзрыд, он ревел, как медведь, он выл и снова матерился, плавно переходя на протяжные, душещипательные песни. Матерщина вперемешку с песнями и горькими рыданиями мужика-страдальца эхом гуляли по дремучему, ночному лесу. Ехали при двух фонарях по узкой лесной просеке, разбитой колёсами телег и лошадиными подковами.
Святой отец, настоятель собственной православной церкви, отец Козолуп, был лишён всего: лишён должности и сана, лишён имени и прихода. И самое страшное ― предан анафеме! Сделал своё чёрное дело, нанёс удар по религиозным предрассудкам, закрыл церковь и крепко отомстил отцу Козолупу уполномоченный с широкими полномочиями. Святой отец потерял народ, потерял ту духовную, божественную власть над ним. Потерял слово Божье!
XVII.
Прошла зима. Ранняя, тёплая, солнечная весна быстро прогревала мёрзлую землю. Звонкие, журчащие ручьи освобождали землю от тяжёлого, набухшего от влаги снега. Почки на голых деревьях наливались силой, и сладкий сок распирал стройные стволы белых красавиц берёз.
Скворцы разбудили пернатых в лесах и рощах от долгой, зимней спячки. Птичий гомон разносился нескончаемым щебетаньем в садах, кустах и рощах.
Оказавшись не у дел, бывший настоятель отец Козолуп, а ныне мирянин Поедот Поедотыч, с самого раннего утра рылся у себя в огороде, готовя капустные грядки к новому урожаю.
Вскоре и церковь закрыли и заколотили досками. Недруги Поедота злорадствовали, а иной раз учиняли ночные набеги в его большой огород. Бо́льшая же часть селян жалела бывшего батюшку. По привычке за многие годы некоторые несли ему в дом кто чем богат, заодно благословление попросить, с души груз снять от доброго им слова сказанного.
Поправляя гнилой забор, Поедот Поедотыч услыхал за спиной слова приветствия.
― И ты здрав будь! ― ответил Поедот, оборачиваясь. Перед ним стоял турок–басурманин по прозвищу Стулабэй, когда-то проживавший на Кавказе. Далеко немолодой, но ещё довольно крепкий, турок уважал Поедотыча и когда тот в смирении пребывал святом, и когда в дебошах пьяных свирепствовал. Он любил его одинаково: и такого тихого, и такого страшного во гневе.
Слово за слово, и они разговорились: о погоде, о здоровье, о людях плохих, которые не в свои огороды лазят да несут не своё без стыда всякого. Так, за неспешным, мужицким разговором и посоветовал турок съездить Поедотову на Кавказ. Подлечить нутро своё вонючею водою, которая минеральной зовётся. И, что важное из разговора всего этого, он посоветовал приобрести на Кавказе хорошего сторожевого пса, которыми Кавказ веками славится.
Соскребая со стенок бочки остатки прилипшей, прошлогодней капусты, Поедот задумался над словами турка, когда тот был уже далеко. Сидя на днище перевёрнутой бочки и медленно пережёвывая капусту, сам себе громко сказал:
― А и верно глагол несёт! И впрямь, податься до Кавказу штоль? Нутро прополоскать ихнею водою вонючей, слыхал о такой! Горы повидать, о коих в народе говорят. Да и не удел тяпереча состою, ― так рассудил Поедот, непрерывно жуя капусту.
―Но путя-то дальние до Кавказу этого, да и деньги немалые нужны! ― продолжал в полголоса Поедот Поедотыч.
И вспомнились ему, вдруг, слова покаянные, как несколько лет назад отчаянно каялся в тяжких грехах своих один из прихожан, Косой, кажись, звался, в живых которого уж давно нет. Каялся так, словно в бреду пребывал, что-то невнятное бормоча, раз за разом одно и тоже повторяя. Говорил о спрятанной какой-то кубышке в земле. Опушка леса, старый поваленный дуб, пять шагов на юг. Слова грешника, сказанные на исповеди и давно уже позабытые, вдруг, начали всплывать в голове Поедота, будто вчера только высказанные усопшим этим.
Дожевав длинные ленты капусты, он вытер руки о серую, холщовую рубаху и направился к крыльцу дома. Передохнув, молча сел ужинать, изредка бросая грозный взгляд на взъерепённую Изжеготку. Они уже несколько дней пребывали в большой ссоре. Баба день ото дня наглела. Она ни в чём не ведала нужды в доме, когда святой отец был при деле. Сейчас же, после страшной анафемы, его открытое, православное лицо христианина каждый раз натыкалось на очень неприятный, язвительный прищур иноземки, которая с каждым днём становилась невыносимей. Мужа она не боялась, в ней не было этой женской слабости. Она боялась только ужасного треска ломающейся мебели, которую крушил разгневанный супруг. Обычно, это была лавка, которая с сокрушительной силой ложилась на стол. Бывало и стол не выдерживал, всё в щепы…! Она боялась только мебели, кабы ею по ней не ударили, тогда всё ― уноси на погост сразу! Поедотыч молча жевал свой ужин, горя большим желанием урезонить свою бабу скамьёй по столу, да знал, что Тютюн крепко хворает нынче. Поэтому не решался прям щас жахнуть, чтоба в щепы, «разъетит-то её мать!»
Когда село накрыли сумерки, Поедотыч заправил керосином фонарь, взял в сенях большую лопату и направился к лесу.
Поваленный старый дуб на опушке он знал с самого детства. Без особого труда при свете фонаря отыскал огромного, наполовину сгнившего гиганта у самого края леса.
Всю ночь копал Поедот Поедотыч у опушки леса. То ли шаги длинны были, то ли в юг никак не попадал, но до кубышки дорыться не сумел. Ям нарыл, не счесть! На опушке лежали человечий череп и несколько костей. При виде их его не покидала мысль: «Нежель усопший и есть тот, а могить и убиенный, павший от руки каявшегося Косого? Токи кости с черепком дюж уж больно стары». И это как-то успокаивало его. И только с первым лучом восходящего солнца, Поедотов попал лопатой прямо в юг и прямо в крышку зарытой кубышки, которая от удара с треском раскололась.
Из-под мелких осколков, что остались от широкой крышки, на него смотрели из пузатой кубышки дорогой браслет, несколько колец, перстней и серёжек, нанизанных на одну нитку. Когда эту драгоценную связку вытащил, горшок оказался полон золотых и серебряных монет разной чеканки.
― Не-е…, нехорошая кубышка, дурные деньги! Всё худо и место худое! Здеся покойников не хоронют! ― весь мокрый от ночного рытья, пробормотал измученный Поедот. Он тяжело опустился на влажный от утренней росы толстый ствол дуба.
Тяжёлые мысли засели в его голове. Сомнения одолевали с поездкой на Кавказ: «Ехать, аль как…? Дюж не радует душу клад окаянный, горшок зла человечьего. Не-е, всё ж поеду, возьму на себя грех из сырой землицы, всё равно всё в тлен уйдёть, всё смешаетси, и золото, и кости! Чаво уж там, и сам не ангел! Перстом, да крестом не крещу уж никого, не исповедую, всё отняли, а душа болить за народ! Нельзя без веры! Эх, м-а-а…! Да, решенье принято, поеду до Кавказу!Денег худых много и люду худого не мало водитси. Много, много их по землице–матушке нашей топчутси. А кубышка так и сгниёть, всё одно кады–нибудь, ничто не вечно в свете энтом!»
Твёрдо порешив ехать, Поедотыч засунул кубышку за пазуху и поспешил обратно, пока деревня спит.
XVIII.
Две лошади, запряжённые в лёгкую телегу и два неразлучных «апостола» сидящие в ней, совсем заждались батюшку. Гавриил и Пётр ёжились от утренней прохлады более часа ожидая, когда же выйдет за ворота Козолуп. Стоя у порога, Поедот давал последние наставления присмиревшей Изжеготке.
― Вскорости не жди, в Кавказ, к хребтам добираться далече больно. Размах большой, велика Расея! Молися чаще, непрестанно молися, чтоба дурь в башку не лезла всяка. Бог не в брёвнах сидить, из которых церква сколочена, а в костях твоих. Стало быть, он всегда в тебе и денно и нощно! Поняла, дурыща? А коль узнаю, кого в солому валить надумала, за старое возьмёшси ― убью!
― Каво убъешь, Поядатушка? ― жалким голоском пропищала Изжегота, уставив неморгающие, полные печали глаза в выпученные, в красных прожилках глаза мужа. Козолуп смотрел в её круглое лицо, с написанными на нём страданиями и долго не отвечал. Подняв, стоящий у ног, деревянный чемодан с провизией и мешок с нательным бельём, наконец вымолвил:
― Его убью, а грех тебе несть!
Более трёх недель добирался Поедот Поедотыч к горному Кавказу. Нанимая экипажи, переправляясь на паромах через реки, качаясь в лодках на водах рек и речушек, трясясь в телегах, продвигался русский мужик к далёкому Кавказу. Даже умудрился боле ста вёрст по диковинной железной дороге проехать. Восторгу его не было конца!
Встретил Кавказ мужика из дремучих российских лесов дивной красотою: пышностью зелени, ароматным воздухом, голубым, безоблачным небом. Поедот Поедотыч находился в сильнейшем душевном восторге и волнении. Он стоял, как завороженный, глядючи на вершины синих гор, пронзающих небесную синеву. На всё глядел широко раскрытыми глазами и придурковато раскрытым ртом, часто осеняя себя крестным знамением при виде ишака, тянущего повозку или верблюда, на горбу которого сидел иноверец в странной одёже, что на теле, что на башке и с палкой в руке.
В полной растерянности и в полном упадке сил от нервного истощения, искал Поедотыч человека, который на русском языке сумел бы указать дорогу к вонючей воде и подыскать транспорт, которым можно туда добраться. Никто в базарной толпе не отзывался на слова просящего помощи православного.
Наконец, зычный глас, уже теряющего всякую надежду чужестранца, кто-то услышал из толпы иноверцев. Это был стройный, высокий человек в дорогом халате, в чёрной пышной папахе и хорошо говорящий на русском языке. Он внимательно выслушал приезжего и где-то через час подогнал бричку с извозчиком и объяснил тому, куда доставить гостя из далёкой России. Вдохновлённый, в великой радости и с приливом новых сил, покинувших недавно его, Поедот уселся в бричку.
― Стой, милай…! ― Поедотов полез не в кубышку, а в свой бумажник, чтобы отблагодарить доброго мусульманина, но тот очень вежливо отвёл руку с протянутой бумажной деньгой и, вскоре, растворился в толпе пёстрых халатов и лохматых папах.
«Водются добрые иноверцы и в энтих краях. Да так и должно быть, мир не без добрых людей, он большой, мир энтот!» ― подумал про себя Поедотыч и рявкнул басом:
― Ну, дёргай вожжу, мусульманин, тащи мине к кишлаку вашему, иль как там у вас, изба зовётси?
XIX.
Шёл второй день начавшейся третьей недели пребывания русского гостя на тёплом Кавказе в большом доме бывшего басмача Мурдыхана. Это он, тогда, верхом на коне повстречался на узкой тропе с ехавшим в бричке Поедотовым. Аул, где сейчас жил Поедот, расположился в живописном месте у самого подножия гор.
Поедотыч сидел у окна в небольшой комнате, которую выделил ему хозяин и любовался горным пейзажем, как вдруг, раздался резкий свист нагайки. Мусульманская, непонятная русскому уху брань и дикий визг щенят, нарушили душевный, умиротворённый покой гостя. Дверь во двор была открыта, и вой собак до боли резал уши.
«Недобрый иноверец! Поди злее собаки самой злой буде! Неласков с животиной, с божьей тварью-то, да с кнутом!», ― хмурился Поедот.
Вскоре в комнату вошёл взъерошенный, часто дышащий хозяин, и прямо с порога заговорил:
― Какая таньга давать будэш? Два нэдэль конэц, трэтий йдёт. За карашо кушат и комната болшой платыт карашо гаварил будэш!
Поедотыч молча встал и открыл свой походный чемодан, стоя спиной к хозяину. Засунул кулачище в кожаный мешочек, нагребая в жменю монеты и драгоценности, неизвестно, какое долгое время пролежавшие в корнях полегшего дуба калужского леса, зарытые лихим человеком.
Распрямившись во весь богатырский рост, медленно подошёл к столу и высыпал горсть из волосатого кулака. Мурдыхан оторопел! При виде сверкающих монет из золота и серебра, золотых колец и тяжёлого браслета, он онемел и, какое-то время, не мог сдвинуться с места, словно его, как отрицательное тело, отторгал такой же нехороший магнит, эта лежащая злая кучка с отрицательным полюсом.
― Здеся тябе и на год хватить для прожития маво и харчеванья сытного! ― тихо, со злобой в голосе сказал Поедот, не оборачиваясь к хозяину, зная, что творится сейчас с онемевшим неверным. ― С животиной так не поступають, она тварь божья, знать жива! И боль воспринимаеть больно, коль орёть так! Господь един, токи мы разные, кто в идола, кто в осла верует, эт неправильно!
Поедот сделал долгую паузу и повернулся к Мурдыхану.
― Достанешь коня и возницу, тому как, каженный день к вонючим водам ездить намерен буду! Нутро лечить намерен я! ― добавил Поедот, глядя в лицо типичного представителя тяжёлого клиента из дурдома. Хозяина было не узнать!
«Эка-а…, как его, от кучи энтой! Повторять сызнова, штоль, аль воспринял сказанное…?» ― Поедот почувствовал, что надо отойти в сторону, чтобы не помешать броску умалишённого на стол.
Молодым козлом, в два высоких прыжка, Мурдыхан очутился у стола. В горящих глазах его отражался блеск сверкающих драгоценностей, рассыпанных по столу.
― Дарагой! Кххы…, вах-вах! Кунак, кунак! Вай..ца..ца, вах! Якши.., вай..вай! Трыбэдын булды кыш ма-ма…. Ассе! ― затараторил вдруг онемевший хозяин. ― Ии…х, всё будэт! Кон будэт, каляск будэт, кучэр, плов, баран, курр…, индук жирный ― всё будэт! Сабак кароший найду, тоже будэт! Ай-й, шайтан дэнь, какой дэнь! Вах-х! Будэт тьибе всё, брат, брат-а-а-а, какой дэн!
За все дни проживания русского гостя хозяин лез из шкуры, чтобы только угодить мужику за его щедрую русскую душу, ведь впереди ещё главное ― собака!
Каждое утро Поедотов ездил в коляске за пять вёрст к минеральным источникам и целебным грязям. Знакомясь с Кавказом, знакомился и с русскими людьми, которых здесь было немало: кто путешествовал, кто лечился грязями, а кто при службе военной был.
В один из вечеров зашёл хитрый хозяин с литровым кувшином домашней чачи в комнату Поедота. Зашёл не зря, зная слабость русского гостя, щедро подливал ему и завёл разговор о кавказских собаках. В этот же вечер и было решено: следующий день полностью посвятить выбору собаки.
Утром, плотно позавтракав и хорошо похмелившись, Поедот, прихватив коляску домашней колбасы, привезённой с собой, направился с хозяином выбирать себе хорошего сторожа и, в его же лице, верного друга, которого ему очень не хватало, когда остался не у дел без службы и прихода. Копаясь все дни в своём капустном огороде, он нуждался в напарнике, с кем и поработать можно и пообщаться.
Мурдыхан отворил дверь в сарай и стал показывать псов, хватая за загривки подрастающее, лохматое поколение, а затем предложил прогуляться к подножию гор на луга, посмотреть собак в деле на пастбищах.
Мысль продать Бердыя не покидала басмача с той поры, как они повстречались с русским мужиком на тропе, где не смогли разъехаться, ещё тогда мужик о собаке хорошей расспрашивал. Мурдыхан вёл Поедота, который находился в хорошем расположении духа, сытого и похмелившегося прямо в зубы неподвластного пса. Пёс охранял отару в двух верстах от аула.
Старый басмач и подумать не мог, он совсем не желал этого, что так обернётся первая встреча бесстрашного мужика со свирепым псом. После этой встречи на зелёных лугах, Поедот разговора о собаке не заводил целую неделю. Хозяин тоже молчал, чуял вину свою в этом знакомстве. Он никак не мог понять этого русского мужика, который так запросто, смело и бесстрашно полез обниматься с таким зверем. Мурдыхан отчаянно проклинал себя за свою ошибку, он твёрдо решил, что Бердыя ему теперь не продать, ведь такие деньги потерял за свою оплошность.
XX.
Пролетела ещё одна неделя, которую совсем не заметил Поедот, увлёкшись поездками по тёплому Кавказу. Настало очередное утро и, как всегда, сытно позавтракав, в бодром расположении духа, полез Поедот в свой деревянный чемодан. Размотал белую тряпицу и вытащил домашнюю коляску колбасы. Оставалось ещё две, которые снова плотно завернул и приткнул в угол деревянного ящика.
Колбасу засунул за пазуху, накинул сюртук и вышел из комнаты. Отыскав в большом дворе занятого делами хозяина, сообщил ему:
― Пойду к твому Бердышу (так ласково он окрестил Бердыя). Один пойду! А ты, дай мине длинный ремень и ошейник простенький, без шипов тольки колких.
Хозяин не раскрыл даже рта, жадная радость закралась в его скупую душу: «Неужели к нему…? Больше лугов со стадами, этот русский не знает, вай-вай, значит к нему! Какой барыш сорву, он щедрый». Душа аксакала ликовала. Он быстро сбегал в сарай и, стараясь скрыть распирающую радость, молча подал русскому длинный, кожаный ремень и старый ошейник на большую собаку.
Шёл Поедот Поедотыч не спеша по знакомой ему уже тропке на луга к пастбищу, в гости к хозяину отары. Шёл безо всякой внутренней тревоги, почему-то наперёд зная, что они поладят с грозным псом. Ему нужен был только этот пёс и больше никакой.
«Щенок не потребен, а энтот в самый раз. Скольки господь мине отмерил? Не хочу, чтоба он пережил меня, тады пропадёть кобель на чужбине, а укротить яво, боле никому не удасси, видит бог».
Чуткий нос кобеля уловил запахи человека и колбасы-искусительницы, которые запомнил при первой встрече с незнакомцем. Одинокая, крупная фигура человека показалась из кустов и медленно, но уверенно, приближалась к собаке.
Никогда не виляя хвостом перед человеком, впервые в жизни, Берды встречал незнакомого большого человека широким помахиванием пушистого хвоста, всем видом показывая, что он ждал его. Мужик, не торопясь, подошёл к огромному псу и стал медленно опускаться на корточки.
Далеко не аристократичные, как в профиль, так и в анфас, с какой стороны не взгляни, лохматые и круглые, лицо и морда, смотрели неморгающими, карими глазами друг другу в глаза, изучая намерения каждого.
― К тябе пришёл! Говорил приду, вота и пришёл. Ты мине по ндраву, сучий ты сын. Прости, Господи! ― Поедот перекрестился и положил широкую ладонь на голову кобеля, легко её поглаживая.
― Эк…, имя носишь како, в одну строку в тятрадку не вместетси. Язык сломаишь, как окрестили тебя. Увезу я тебя, запал ты мине в душу, с первого же дня запал, кады валил здеся меня. Нихто никогда не валил, а ты завалил. Токи раз и поддалси я, кады баба моя в солому мине валила. Я шибко силу уважаю, правильную силу. Ты ить тады кадык мине напрочь сумел бы выдрать, ан нет, не посмел. Я тады по твому глазу, который о мой тёрси, смекнул ― имеить разум, хоша и животина! Я тя, Бердышем кликать стану, не серчай, от ваших слов и впрямь, язык опухнет. С кем тады гуторить буду. А-а?
Они сидели в густой, прохладной траве. Пёс не стал садиться напротив мужика, он своим широким боком прижался к круглому боку Поедота, чувствуя тепло этого большого человека.
― Увязу я тебя, далече увязу. Не любить тебя хозяин, да и ты его. Я хорошо заплачу яму, не сумлевайся! Токи, что у меня ты делать будешь? У тебя здеся простор, у тебя двести живых голов, здеся твой дом, а у мине…? У мине нет простору, у мине огород, а в нём тожа двести голов, токи не ходют разве што, а их «волки» таскають, наши волки, о двух ногах.
Пёс сидел, не меняя позы, плотно прижавшись к боку говорящего, навострив правое ухо на рот Поедотова.
Когда Поедот закончил речь о своих намеренях, он почувствовал своим боком, как трудно псу сдерживать в себе рвущийся наружу собачий скулёж, просящий милостыню. Гордый пёс всё это время сдерживал прорывающуюся голодную слюну и лапу, которая без спросу пыталась ткнуть мужика в место, где прячется колбаса.
― Ах ты, боже ты мой…, я-то досыси с утра набил себя сытью, а про тебя запамятовал! ― он полез за пазуху сюртука и вытащил пахучую коляску сдобренной пряностями домашней колбасы.
Зажав в кулаке полколяски, он угощал сидящего напротив, голодного хозяина стада. Как и при первой встрече, тот откусывал осторожно и кусочками, обильно смазывая широким языком кулак мужика.
Берды добывал себе еду почти всегда сам. Хотя один, а то и два раза в неделю, появлялся на лошади один из чабанов Мурдыхана и скидывал в траву остатки еды со стола хозяина.
Солнце стояло в зените, было жарко. Пёс вёл своего гостя к ручью, где они жадно хлебали ледяную воду. Оба ловко зачерпывали воду, один широкой ладонью, другой широким языком. Сели под куст в тень. Поедот, не переставая, в полголоса разговаривал с псом. Не торопясь, стащил с мощной шеи пса рабочий ошейник в шипах и нацепил обычный, который ему дал хозяин. Пёс и ухом не повёл, он до года, когда натаскивался для работы, ходил в наморднике и на поводке, ему приходилось подолгу и привязанным сидеть.
― Ну, что Бердыша? Погуляем тяперича на ремешочке, ― и пристегнул к ошейнику длинный ремень. Шли нога в ногу, как будто всю службу они в паре пронесли на пастбище. Идти рядом с этим большим мужиком, псу было хорошо и даже радостно. Вдвоём куда веселей гулять по широкому лугу.
Обходя вокруг стада, Поедоту попадались ободранные клочья заячьей шкуры, длинные серые уши, взятые клыками на пробу, но не съеденные, пёстрые перья, откусанная нога с длинными когтями. Попадались корки арбуза, дыни и мослы, имевшие когда-то солидные размеры. Он шёл, глядя на широкую спину пса и думал: «Силён и ловок. Поки силён! А годы прийдуть, на арбузе с дыней, да с голой костёю, быстро лапы вытянешь. Не жалеют здеся животину!»
Поедот и не заметил, как быстро пролетел день, жаркое солнце уже клонилось к западу. Снова сели в траву, он не спеша снял ошейник, в котором пёс совершил первую прогулку с будущим хозяином и надел рабочий в острых шипах.
― Ну, идтить пора, Бердыша! До дому надоть, к хозяину твому. Заждалси поди, а могёть думает он, что ты мине придушил здеся. Ха-ха-ха! ― не торопясь, вытирал о траву свой кулак Поедот. ― За тобой прийду я. Вскоре прийду! А покамесь, проводи до кушерей мине, во-о-н до тех!
Проходя мимо пасущейся отары, пёс вдруг остановился. Опустил голову к земле и неторопливо направился к краю стада. Всё тот же старый козёл метил стукнуть рогами в круглый как шар зад барана, тихо жующего траву. Козёл пятился назад для разгона, но Берды уже хватил его снизу, за бороду и, чуть придушив, начал валить на землю. Когда козёл весь распластался в траве и обмяк, над его головой зависла, высоко задранная, кривая лапа хозяина ― в наглую морду, в глаза и бороду била меткая струя.
Кобель с задранной лапой над рогатым старцем с длинной бородою, устремлённо смотрел прямо в лицо опешившего мужика. Поедотов, на какое-то время потерял дар речи. До нельзя удивлённый, он вдруг представил себя лежащим вместо этого козла. Блеющий старец с седой бородой, не спешил подниматься на копыта, он знал, что его снова положат на траву и обливать будут ещё дольше.
«Дык, я ж таким ведь был, в прошлою неделю, токи што без рогов ляжал! Ай да сукин сын, ай да собака! Стулабею, прям по приезду, четверть выставлю! Где жа такое увидишь? Славные собаки на Кавказе водютси, славные! Да не будь та колбаска, ужо бы в луже, мокрым ляжал. Ей богу обоссал бы. Эван, как поливает, не захлябнулси бы, рогатый! Слава колбаске, надоумил же Господь, с собою взять, как знал, ведь! Убярегла копчёность от посрамления. Господи! Спаситель ты нас всех грешных!»
Поедотов перекрестился, наступила небольшая пауза, и окрестность огласилась мужицким смехом такой силы, что жующее стадо, разом, как по команде, присело и с громким блеянием спешно засеменило копытами, покидая зелёный, сочный луг.
Из травы взлетали куропатки и перепела, покидая гнёзда. Эхом отражался громогласный смех от скалистых стен Кавказских гор. Львиные рыки изрыгала лужёная глотка смеющегося Поедота. Так, как сейчас, он не смеялся ни разу в жизни. Горы вторили ему, и это забавляло Поедотова.
― Потешил! Ну потешил окаянный! Прости Господи! ― перекрестился Поедот и стал гладить лоб кобеля, который отпустил козла и уже сидел на правом его сапоге задрав вверх морду, дожидаясь, когда скалы поглотят остатки затянувшегося смеха, а он закроет рот. Радость распирала широкую грудь Поедот Поедотыча, он постучал себя в грудь кулаками, скалясь в счастливой улыбке на пса. Берды никогда не обнимался с человеком, а сейчас он будто только и ждал этого. Пёс поднялся на задние лапы, а передние широко расставил на груди Поедота.
Проведённый в обществе умного и страшного хозяина большой отары день быстро закончился. Нужно было возвращаться в аул.
«Лучшую собаку и не сыскать! Иноверец этот, горазд жадён до денег, продаст собаку, куды он денетси!», ― размышлял Поедотыч, не заметив, как прошагал две версты и вошёл в аул.
Войдя в отведённую ему комнату, поднял крышку походного чемодана, достал кожаный мешок и загрёб полный кулак монет вместе с драгоценностями. В комнату хозяина вошёл решительно, не постучавшись в дверь. Мусульманин сидел в углу на мягких подушках с чётками в руках и что-то гудел себе под нос, глаза его были закрыты.
― Собаку, которая в двух верстах пасёт, покупаю у тебя, не откажи!
Мусульманин медленно открывал глаза, стараясь всеми силами не выдать радость, ворвавшуюся в алчную душу. От Поедота не ускользнул хитрый блек его жадных глаз. Хозяин молчал и не спешил вставать, но чётки стал перебирать быстрее и быстрее.
«Цену набивашь, неверный. Ничаво, скори задёргаешси, ща вскочишь! Я проклятый мешок, хошь щас, весь отдать готов, а поки, с одной горсти начну», ― он подошёл к столу иразжал большой кулак. Монеты с драгоценностями громко зазвякали по столу. Хозяин от этого звона быстро поднялся и стремительным рывком был уже у стола.
«Не будет торга. Куплено!», ― Поедот повернулся и вышел из комнаты, оставив снова онемевшего хозяина с горящими, как два агата, глазами, наедине с блестящими монетами и самоцветами.
Прошло два часа, и в комнату Поедота вошёл мальчонка с большим серебряным подносом в руках. Аромат плова наполнял комнату. Большой кувшин чачи, зелень, фрукты и две горячие, только что с огня, лепёшки лежали на дорогом подносе.
Поедотыч, принимая угощение, понял, что с этой минуты он стал хозяином гордого, свирепого пса, в двух верстах отсюда охраняющего стадо. Не торопясь, подливая в пиалу из кувшина, думал о предстоящих днях и порешил: «Ешшо денька два покатаюсь по Кавказу и надобно собираться в дорогу обратно. Домой!»
XXI.
Хмурым ранним утром к дому хозяина подкатила конная коляска с открытым верхом. Поедот Поедотыч уезжал домой в далёкую Россию. Он уже садился в коляску, как его окликнул хозяин, который спускался с крыльца дома. В руках он держал старую, потёртую временем длинную бурку чабана.
― Вазмы! Собак надо, Расыя, зыма, колод! Вазмы, ему нада!
Поедотов долго смотрел в его лицо: в глубоких морщинах, обожжённое солнцем, худое, злое и, как ему показалось, несчастное! Он взял протянутую бурку и тихо произнёс:
― Аллах тебе судья, а мине Господь!
Коляска медленно продвигалась по узкой, каменистой дороге к пастбищу. Не доехав полверсты до места, где пёс пас стадо, коляску Поедот остановил и дальше пошёл один.
Вместо радости в душе он чувствовал в ней тяжёлый груз, который положили в неё, и этот груз не давал ему покоя. Душа мужика, этого неукротимого в гневе страшного мужика, сейчас переживала и болела за простую божью тварь, собаку! Он шёл и думал, как перенесёт его кавказский пёс долгую, нелёгкую дорогу, как в чужой стороне приживётся он, покинув край родной? И эти тяжёлые мысли до боли в голове волновали Поедота, пока он не увидел его ― хозяина шерстяной отары. Пёс приветствовал хвостом и навострёнными на него короткими ушами, приветствовал своего нового хозяина.
Угощая колбасой и ласково поглаживая холку кобеля, Поедот снял рабочий ошейник и повесил его на ветку куста ― скоро должен прийти чабан с новой собакой. Ещё некоторое время сидел в траве Поедот и смотрел на низкие, хмурые облака, не дававшие ещё раз увидеть красоту острых вершин Кавказа. «Пора!», ― встал и надел на Бердыя старый, широкий ошейник, пристегнув к нему длинный ремень.
Горький комок стоял в горле мужика. Делая первые шаги, он понимал, что навсегда уходил грозный хозяин от родного стада, которое восемь лет верно оберегал и стерёг.
Пёс шёл ровным шагом, изредка оборачиваясь туда, где они сидели недавно с хозяином недалеко от журчащего ручья. Он задирал голову, чтобы увидеть его глаза, а тот не находил сил, чтобы посмотреть в его умные, желающие чего-то спросить собачьи глаза.
До лошади с коляской, всего полверсты. Эти полверсты казались Поедоту сущей пыткой, грехом неискупимым перед живой «тварью», которая доверилась ему, а он силком уводит её от родного дома в чужой, далёкий край и только потому, что ему нужен сторож, чтобы охранять его капустные головы.
Долгие, мучительно пройденные шаги, наконец закончились, а вина, которую испытывал Поедот перед этим умным, огромным псом, никак не покидала его, жгла нутро, словно он принял стакан крепкого первача.
Хмурое утро перешло в накрапывание редких капель дождя. Поедотыч привязал пса к коляске трёхметровым, связанным в нескольких местах кожаным ремнём. Угостив пса ещё раз колбасой, он забрался в коляску и сказал вознице:
― Трогай!
Пёс ритмично, словно маятник часов, отбивал лапами ход, следуя за коляской. Его тело, тренированное в постоянном движении и охоте за дичью, ещё было полно сил. Он бежал легко, даже азартно, как на охотеза добычей. Ему ничего не стоило разорвать этот ремень и уйти обратно в стадо. Но он без колебаний, быстро перебирая лапами, следовал за невидимой, притягивающей его силой, которая сидела спиной к нему. Он впервые доверился человеку, этой сильной и доброй душе, которая увозила его в неизвестную ему, далёкую Россию!
XXII.
Дольше, почти на неделю, добирался обратно в Россию Поедотов со своим кавказским другом Бердыем. Долгий путь отмахал на своих крепких лапах пёс с Кавказа. В пути хозяин видел, когда псу нужен отдых. Тогда он сажал большого кобеля в коляску или телегу и вёз его, чтобы тот смог хорошо отдохнуть. На постоялых дворах, Поедот, в первую очередь хорошо кормил пса и пристраивал его на ночлег где-нибудь в сарае, не забывая разложить старую овечью бурку чабана, дарёную старым хозяином.
День за днём, сутки за сутками, прошла неделя, а потом и вторая. Два путешественника катили уже по российскому бездорожью. Измотанные, изнурённые долгой дорогой в конце четвёртой недели пути они достигли, наконец, границу Калужской губернии.
Вечером в тридцати верстах от поселения Задрыщев Клин остановились в губернском уезде. До позднего вечера искал Поедот человека, который согласился бы доставить их до села. Согласных не было и утром. Все наотрез, будто сговорившись, отказывали ему, вторя одно и тоже: «Эка глухомань! Далече! Боязно!».
Измотанный длительной дорогой, вконец злой Поедотыч уже терял надежду выехать засветло в этот день.
Только к вечеру подошёл, озирающийся по сторонам, оборванный, грязный мужичонка. Он со вчерашнего вечера присматривался к мужику с огромным псом. Поедот усталый и не выспавшийся присел под деревом отдохнуть. Тут и подошёл, крадучись и озираясь, тот самый странный тип.
― Поутру завтри, отвязу тебя! ― сказалшёпотоммужик и заломил цену.
―Побойси Бога! Шкурник! ― в злобе выразился Поедотыч. Он тоже со вчерашнего вечера заприметил шныряющего мужичонку. Мужик отошёл в сторону и остановился недалеко.
― Шельмец шкурный. Видит ведь, некуды деватси человеку! ― продолжал возмущаться Поедот. А мужичонка молча выжидал в сторонке, пока вконец лопнет терпенье человеческое. Деваться было некуда, и Поедот уступил в цене. Порешили рано утром отправляться в путь до дому.
С раннего утра и весь день пробиралась телега сквозь лесную глушь по двухвековой, проложенной просеке. Когда уже вечерело выехали, наконец-то, на опушку. Поедот был в одной версте от родного дома.
― Езжай прям в конец села. Обрат завтри погонишь, не то лошадь загонишь. Переночуешь на сеновале! ― сказал он мужику и расплатился оставшейся последней деньгой из кубышки. В бумажник свой даже не лез ― цену мужик заломил не по местным меркам. Поедот слез с телеги, пристегнул ремень к ошейнику пса, и пошли не спеша два товарища, ещё крепче сплотившись за время долгого пути домой.
Гордо вёл Поедот Поедотыч огромного кавказца по улице Федулки Скирдякина. Промчавшийся на телеге через всё село незнакомый мужик, вызвал любопытство у местных. Народ повылазил из домов наружу: кто на улицу, кто во двор к забору, кто к окошку приткнулся. Селяне с любопытством пялили на обоих глаза. Кто на пса, доселе невиданного никем, кто на Поедотова, похорошевшего и похудевшего на целый пуд, за время пребывания на кавказских хребтах.
По-разному встречали селяне бывшего батюшку, который пол-лета не давал о себе знать, подавшись далеко на чужбину. Кто искренне приветствовал его, кто так, глазами провожал, а кто и видеть не желал его, ведь закончилась спокойная благодать в деревне. Уполномоченный революцией агитатор после скандала в церкви растерял жаркую активность говорить с народом. Причиной тому было полное истощение упитанного тома К. Маркса. От когда-то тяжёлой, толстой книги остались две чёрные корки и между ними страниц пятнадцать, не больше (на одну сходку). Будёновец находился в состоянии нервного ожидания свежего тома немецкого философа. Хвалёная в Смольном бесперебойная работа агитбригады, не оправдывала себя в глазах уполномоченного, курьеры с, обещанными, тяжёлыми книжками, в селе не появлялись. Кандидат-одномандатник, страстно мечтающий о вступлении в партию ВКП(б), в отсутствии литературной политической поддержки пилил под собою сук – революционная работа без поддержки Карла Маркса стала! Железный, безукоризненной прямоты и закалки стержень, безжалостно воткнутый разъярённой природой в мучительные минуты появления его на свет, и накрепко прижившийся в худом, костлявом теле, периодически стал прогибаться в «левую» сторону. Народу стало дышать легче и привольней, а причину несозыва очередных сходов, он категорически отказывался объяснять им и даже Лепёшкину. Лишённый политической подпитки, агитатор загулял, соблюдая строжайшую революционную осторожность и маскировку.
Проходя мимо толпившихся баб, Поедот услышал за спиной скрипучий голос старухи:
― Эван, йдуть, охламоны! Кобель кобеля тащить. Похожия как, быд-то браты. Энтот, на двох который, вскорости нажрётси, да на чатыри встанеть и не распознаешь лохматых! Их-и-и…!
Три бабы злорадно смеялись, остальные молча сопровождали его глазами.
Поедот не оглядывался, что с дурёх взять..., он радовался концу изнурительной дороги к своему родному дому.
Не спеша, вёл Поедотыч своего кавказца по узкой улице, рассказывая и показывая, кто в каком доме живёт, и кто такие они будут.
― Вона, тута, Бердыша, две живуть! Одна в дому, а друга сука в конуре ютитси. Кудлатые обеи, голосистые, одна в избе орёть, друга во дворе, табе пондравится. Затаились кудрявые, не высовываетси ни одна, ни в окно, ни из конуры. Погодь маленько, обживися, наведаимси ишо!
Перешли с Федула улицы, на Фёклинскую. Пёс втягивал носом запах каждого двора проходя мимо. Так он знакомился с русским селом. Подошли к дому плотника. Тютюн стоял за забором с едкой самокруткой в зубах, пуская серый дым. Поедот остановился. Поздоровались, разговорились.
― Смастеришь к завтрему вечеру будку красавцу мому?
― Как не смастерить, Поедотыч, смастерю, досок не пожалею! Можа скамейку сразу табе в горницу, чай домой возвернулси?
― Со скамьёю погодь пока, а конуру большую мастери. Эван, какие на хребете Кавказском водютси! ― Поедот, с нескрываемой гордостью, смотрел на красиво сидящего, с высоко поднятой головой, привезённого друга.
― Да-а! Из наших кобелюк и самый большой шакалом пред твоим станеть! Знатный, знатный твой кавказец! ― с нескрываемым восторгом говорил Тютюн.
Оставалось пройти мимо трёх домов и Поедототов будет у своего дома. Неожиданно, открылась прячущаяся в кустах сирени калитка, и на дорогу вылез Стулабэй.
― Вах-х…, кулэм бэк дырр…беккауч…чар-чиррр…, вах-х-х…! Зрасвуй, зрасвуй Кавказ, зрасвуй горы, зрасвуй зелёный луга! ― турок смело подошёл к Поедоту и обнял его. Пёс не шевельнулся, не пытаясь даже оскалиться на смельчака, посмевшего обнимать его хозяина. Собачье чутьё и уверенность в доброте намерений и голосе незнакомого мужика, подсказывали ему ― это свой человек, кунак его хозяину.
― Я табе ща четверть выставлять стану! Господь видит, не зазря, туда ты мине заслал, на хребты энти. Поклон тебе низкий и великодушное спасибо, как христианин говорю, ― Поедот положил правую руку на грудь и поклонился.
― Как назвал, Поедотыч?
― Берды кликают! ― гордо ответил Поедотов, глядя на смирно сидящего пса.
― Вах-х…! Берды! Эт на ых языке: «Аллах послал…». Тьебе Бог послал эту сабак, а я дорогу показат, куда исат эту собак. Ты маладец, услыхал аллаха!
Три дня мирное затишье продержалось в доме Поедотова. Три дня и три ночи Поедот рассказывал тихой Изжеготке о дивных красотах далёкого Кавказа, стремительных горных ручьях и о вонючих водах, которых выпил несметное количество в литрах. Три дня и три ночи напролёт пили вино они из кавказской лозы и крепкую домашнюю чачу из длинного, кривого рога кавказского козла, который вручили ему на водах, как одному из первых водохлёбов вонючей воды. Три дня и три ночи, сцепившись в крепких супружеских объятиях, пролежал Поедот со своею Изжеготой на широкой железной кровати. В избе пахло Кавказом: разлитым на полу вином из дорогого кувшина, вонючей чачей, которая никак не шла в сравнение с калужским самогоном и кавказскими лепёшками, в немерянном количестве привезённые хозяином в большой торбе.
Когда же вино было выпито, горные, хребтовые рассказы рассказаны, ручей жизни, на три дня превратившийся в бурную, горную стремительную реку, начал входить в свои берега, всё становилось на свои места, и жизнь потекла, как и прежде. И снова, как всегда, слово за слово, скамейкой по столу и к Тютюну за новым заказом, а то и с запасом.
Собачью конуру, как и обещал Тютюн, волоком втащили в огород следующим вечером по приезде Поедотова домой. Большая и просторная, она ещё пахла свежей смолой, её утянули в дальний угол огорода, чтобы и забор подпирала. Поедот прикрепил тяжёлую цепь к будке и вывел из сарая пса. Берды, обнюхав её со всех сторон, с удовольствием забрался в свой новый дом и улёгся на старую, пропитанную запахом кавказских баранов бурку.
Здесь, в России, кавказцу было доверено охранять тоже стадо и тоже в двести голов. Только эти головы сидели тихо в грядках, не бегали по огороду и не бодались. Вскоре, хозяин раздобыл где-то пол мотка толстой, ржавой проволоки и растянул её по всему огороду, чтобы пёс мог ходить по проволоке, обходя свои владения от первой грядки, до последней.
XXIII.
― Да пошто жа ты, баба курвиться стала, глазы б мои не смотрели! Гляжу, табе и энтого села мало, размаху подавай…! Ты дребедень-то чапуховую выкинь с башки пустой, барыня! Можа шляхтича потребно, так гуляй через лес в уезд большой, токи волки сожруть на пятой же версте с вилами вместе, ступай, волю даю!
Изжеготка сидела на середине лавки с надутыми, розовыми щеками и не собиралась вставать. Поедот орал и целил глаз на край лавки, чтобы свалить бабу на пол и шарахнуть лавкой по столу, но всё ещё сдерживался.
― Ты пошто не радуешь душу-то свою, што здеся у мине живёшь, в энтом пятистенке, дура! Где ишо избу поболе моей сыщешь? А-а…? Откель вытащил тебя, срамота одна. Аль не дожираешь? Вона, шкура аки на барабане, кабы не треснула. Твою Ядрёновку одною оглоблею разнести враз в щепы, не сходя с места. Кто жа тибе в мозгу вмутил про жисть красивую, рази наша плоха! Эван, две улицы с проулком, а простору скольки вокруг, гуляй сябе, да радуйся. Мине и в самом уезде, на саму просту службу духовну не возьмуть, анафема на мне! Вот годок про́йдет, на покаяние поеду. А поки энтот антихрист здеся, мира ня будет в селении, ня будет! Чую я, что не долги ему править здеся! Что творить, что творить! Эта жа расторжение человечьей души! Без веры никак! Без веры человек существо не живое, тому как токи с верою, Господь заложил душу в энто существо, чтоба оно умело любить, страдать, плакать и радоваться на энтом белом свете. А к нам кого нова власть прислала, кого? Нежель народ за таку власть не щадил живота свого? Нежель вся нова власть така, аки энтот сатана? Не верую, не пойдёть народ за такой властию, рази ж можно за таким чёртом йтиь? Что дьявол творил в храме моем, слышь, стволом пистольным, заместо креста размахивал, дьявол в колпаке!
Изжеготка насторожилась и подняла серые глаза:
― Этай, ты чиво? Смертоубийство надоумкав, что ль? Змэрти полномочного хочишь? А грэха нэ запугаешьси? Ты ж батька звятый, такых кара нэбэсна лэпёшкою накроить. Однэ мокрэ мистце останэтся, даж от тэбэ, пузача такого!
― Ты дура своей лепёшкой не пужай, сам греха боюсь, но видит бог, убил бы я яво! Господи, да прости ты умыслы окаянные, в башку неразумную лазущие! ― Поедот спешно заработал правой рукой, осеняя себя крестным знамением.
―Ты, вота што, блажь всяку из балды бестолковой вытряси. Молись поболе, по-своему, ежель хошь, и токи не при мне. В лес по ягоды хаживай, грибок, вскорости из мху попрёть, резня лесна начнётси, целу кадку голов засолим, боровичком, да груздём утыкаем. Ну чаму не жисть, прям разврат земной! Кобеля мово наведывай почаще, чтоба к бабьему полу привыкал. Он баб-то в юбках на хребтах своих отродясь не видал. Воды таскай ему поболе, он дюж воду любить!
Изжеготка пыжилась, пыжилась, и её прорвало:
― Сам хлебай з кобелём звоим. Мэне до Пэтэрбургу вже горазд влочить, на громадни дома да камэнну дорогу змотрэти, пид паросолькою в шляпочке ходыть, в тромваи з жализными колэсами кататыся. Я Канкану хочу тацэваты.
― Чаво?
― Да ничаво! ― в сердцах брызнула Изжеготка. ― Ваш дрыщакив лэс мэне вже во гдэ…!
Поедот ничего не ответил, даже за лавку передумал хвататься. Он молча набрал из кадки пол ведра воды и пошёл в огород поить своего друга.
«Что жа с бабою-то сделалось-то?» ― задал себе вопрос Поедот, глядя, как пёс шумно лакает воду.
«С какогу эт моменту её в самый Питер поташшило? Да откель о граде энтом знаеть, дура лесная? Плетёть, знать, кто-то сказки в ейны уши. Наши по столицам не ездють, все по избам сидять. Хто жа бабу портить, хто?» Озабоченный Поедотов сел на землю у самой будки, прижавшись к ней спиной. Пёс с мокрой мордой отошёл от большой, примятой с боков кастрюли и всем телом прижался к ноге призадумавшегося хозяина.
Семейная жизнь Поедота и Изжеготки дала «больную» трещиу для обоих. Частые скандалы с разносом в щепы скамеек сменились на полное молчание с обеих сторон. И эта тишина в доме была боле не выносимей, нежели деревянный грохот, после которого наступало полное облегчение. После громких скандалов, как обычно, Поедот, оставив бабу собирать щепки от лавки, шёл к Тютюну за новой, который уже вытаскивал свежевыструганную скамейку из сарая, а заодно и стол предлагая.
Никто из них первым не шёл на примирение. Упёртые характеры, не могли позволить дать себе слабину, чтобы первому, с раскрытыми объятиями вцепиться друг в друга, забыв обо всём.
Ранним утром, крепко спящего Поедота, разбудил громкий лай пса в огороде. Выглянув в окошко, он увидел Трифона, а за забором стояла лошадь, запряженная в телегу.
―Поедотыч, твоя не велела сказывать где она, но не могу я от тебя скрывать! Ты знаешь, как я к тебе, добродетель ты наш, тому и не сдержал слова перед бабою твоею. Я токи с Ядрёновки вернулси, отвёз её к старикам, через три дни за ней поеду.
― Ну и ладно, пущай проветретси, можа бошку продуеть от дури, засиделась, лесу ей нашего мало. Ты заходь в избу, у мине шибко вопрос больной засел в голове, спросить надобно, заходь!
Трифон кивнул головой и направился к крыльцу.
― Баба моя на неведомый ей Питер глаз пялить начала, слова мудрёные несёть, в жисть от ней не слыхал таких, о калеснице на железных колёсах бредить. Вот откель, откель бабе в бошку влезла энта городска зрелищность? Какой там Кынкын танцевать надумала, што эта? Она жа от соски, до возрасту развратногу из лесов в свет не высовывалась. Могёшь мне объяснить, Триша? Хто из наших, хошь один, был в энтом Питере? Да нихто!
― Хто, кто? А про Пипина запамятовал? Он долги годы провёл тама в должности, при царе ешо, Николашке!
― Ну-у, Пипин мужик сурьёзный, он с глупою-то бабой в разговоры не будя втягиватси. Не яво эти сказки про Питер с каменными дорогами, здеся ишо какой-то питерский стихоплёт вжилси, средь нас–то. Кто жа это…?
― Тогда полномочный, больше некому. Он жа в круге, как-то, говорил, што из самой столицы заслан к нам ветром революционным, так и гуторил, я помню, ей-ей гуторил!
― Вота-а оно как! – протянул Поедотыч. ― Ну так что жа, проверить надобно, токи не ошибитси бы, не взять греха напрасно, господь не простит!
Не спалось в эту ночь Поедоту. Дурные мысли не покидали буйную голову святого отца, оставшегося не у дел. Утренний, ранний рассвет пробивался в окно, Поедот встал с кровати и подошёл к окну. По его проулку, гуськом, друг за другом, шли с десяток мужиков с ружьями в сторону болот к лесу. Берды нехотя побрехал на каждого, давая знать, что он здесь и в огород лучше не суйся!
«Стало быть на охоту долгую, коль собралось их столь. И Епифаний Кривой с ними», ― он узнал его по чёрной повязке на левом глазу. В прошлом году Епифаний сцепился с рысью, которую подранил на охоте и лишился левого глаза.
Выбор у отца Козолупа в это раннее утро был широк. Десять баб на селе. На двое, а то и на трое суток уходили мужики (как охота заладится), остаются без мужей одни бабы в избах.
Прилёг снова, но уже не спалось. Тогда он встал и начал тщательно приводить себя и одёжу в порядок, перебирая в голове бабьи имена, к какой сейчас податься. Надраил сапоги до блеска, сменил кальсоны и накрутил свежие портянки. Сел поудобней перед зеркалом и занялся лохматым образом. Долго вычёсывал густую бороду, избавляясь от засохшей, накопившейся снеди, выстригая её ножницами в нескольких местах. Наконец, справившись с обликом, влез в любимые арбузные штаны и направился с кавказской лепёшкой к весёлой бабёнке с красивым именем Дарья! Эту бабёнку он заприметил давно, ещё когда службы церковные вёл.
Крадучись, словно вор в курятник, и озираясь по сторонам, поднялся по высокому крыльцу и вошёл в сени. Даже дворовый пёс, не подал голоса из конуры, тактихо сумел прокрасться толстый Козолуп.
― Пошто занесло тебя сюда, отец святой? ― закрывая двери, не ласково спросила ещё сонная хозяйка.
― Да я давноть уж не святой, аль не ведаешь, красавица? – ответил в широкой улыбке Поедот.
― А коль святости лишён, стало быть, с умыслом блудным греховодить втащился? Гляньте! Портки арбузовые напялил. Тьфу-у-у.! Срам! Кадилом оттрусил, тяперича мудями трусить пришёл! А с чаво ты решил, что я позволю…?
Бывший батюшка стоял в полной растерянности. Таких слов и такого напора, от всегда весёлой и, казалось бы, легко доступной бабёнки, он никак не ожидал. Глаза Поедотыча становились всё круглее и круглее от возмущения иудивления.
― Глазы твои бесстыжие! Я баба мужняя, а ты, кобелина пучеглазая, к соврату мине наклонять пришмандохал, да ишо с утра поране! ― Дарья схватила у печи ухват и нацелила его на бороду оторопевшего Поедота.
― Акстись! Лахудра кудлатая! Угомонись, побойси Бога, в кадык норовишь, да чёрным ухватом…!
Ухват подбирался всё ближе и ближе к пышной бороде очумевшего от такого приёма Поедотова.
― Да я ж к тябе с самово Кавказу! Давеча токи, как с самих хребтов его спустилси. В запое, опоенном водою вонючею, сроки долги пребывал, грязьма целительными замазывалси. Дурёха ты, Дарья! Об оных глаголеть ща стану, заслушаешси! Индтерестные случаи…, рта не захлопнешь. А ты, аки ведьма, ухватом в харю. Дура! Да вот те крест, не спущу порты, поки сама не спущешь, кады захочешь, жаланьем страстия гаря. На-а, эт тябе!
Он быстро залез рукой за пазуху и вытащил кавказскую лепёшку, ловко насадив её на чёрный от печной копоти кривой рог ухвата.
Бас отца Козолупа (в отставке) гудел без умолку. Замолкал только, когда вливал стакан и смачно чавкал, закусывая щедрым угощением хозяйки. Она была, как всегда, весела и уже навеселе, с удовольствием слушая индтерестные рассказы глаголящего без умолку, снятого со святого «престолу» батюшку, свободного теперь в речах своих излагаться и по матушке для придания остроты величия Кавказских гор.
Как только забрезжил ранний рассвет, выходила хозяйка на крыльцо, держа под большую рученьку кавказского, мычащего «быка-сказателя», чтобы проводить набравшегося блудника до калитки. Отпустив его руку, чтоб только закрыть дверь, Дарья повернулась, а батюшка уже катился тяжёлой бочкой вниз по крутым ступеням её высокого крыльца.
Дворовый пёс, под весёлый хохот пьяненькой хозяйки, только этого и ждал. Громко матерясь, поднимаясь с карачек, Поедот остро почувствовал задом, как в правый полосатый «арбуз» что-то крепко вонзилось. Раздался затяжной треск рвущейся штанины, и, тут же, жгучая боль пронзила правую половину толстого зада.
Тишину раннего утра, нарушил набирающий силу, медвежий рёв. В курятниках, не раскрывая глаз, потеряв равновесие, падали с насестов сонные петухи, раньше времени прокукарекав спящим селянам утреннюю побудку. Кобель же от страшного рёва того, кому он ободрал штаны и зад, быстрее молнии влетел в конуру, только лохматый зад торчал, плотно закрыв круглый вход. Ни одна собака на селе, не посмела открыть пасть, будто чуя, что что-то страшное будет твориться сегодня в этом дворе на Фёклинской улице.
Орущий Поедот в раскорячку выскочил из калитки на улицу, не слыша, что ему кричала и махала руками испуганная хозяйка дома. Выписывая из стороны в сторону, во всю ширину улицы кренделя, несло его кривым галопом, и только пыль клубилась вслед за ним.
Правая рука его была прижата к разодранной заднице. Кусок полосатой штанины, клином свисал до самого голенища сапога. Отборный мат изо рта православного, рука которого позабыла осенять его крестным знамением, потоком извергался всю дорогу и так до самого конца села. Широко заносило Поедотыча, но он бежал без остановки до самого своего огорода, где, раздувая щёки в нервном напряжении, пыхтел и хрипел, не находя себе места от нетерпения, поджидавший его, Берды.
― Бердыша-а! Ты глянь! Глянь, что сотворил окаянный зубоскал дворовый! Плоть заднюю искусал…, ― он повернулся драным задом к кобелю.
Берды увидел огромный синяк в дыре штанов на белой заднице, а из прокушенной толстой кожи сочилась грешная кровушка дорогого ему хозяина.
Учуяв запах слюней наглого пса и запихав их в память черепной коробки, пёс пришёл в неистовую, бешеную ярость. Он рванул цепь так, что будка двинула хозяина под зад, как раз в больное место. Поедотыч от такого толчка снова встал на карачки и взвыл от боли, завыл и пёс. И этот вой страданий, боли и жалости, ещё сильнее подстегнул кобеля быстрее вырваться за забор и мчаться мстить за хозяина. Берды начал яростно тащить будку к забору, он готов был перемахнуть через него, даже, прямо с будкой!
Поедотыч, поняв намерения пса, не на шутку испугался за него ― такой телёнок наломает дров, на всё село хватит!
Как ни уговаривал он кавказца, пса уже было не удержать. Цепь, которую в ярости рвал Берды, была рассчитана на быка, но любое железное звено могло и разогнуться! Поедотыч усомнился в надёжности ржавой цепи и вцепился в ошейник кобеля, который уже хрипел в бешеной, неукротимой ярости дикого зверя.
― Бердыша, Бердышок! Токмо не души! Попужай образом своим, и будя, не бери греха на меня и на себя, мы жа не звери какия. Ты внял слова мои…? ― он держал его хрипящую голову двумя руками и вторил прямо в морду. ― Не души, эта жива тварь, пущай скалитси, на то господь и создал тварь таку. А мине, видать поделом, тому, как занесла нечистая, куды не надоть вломляться. Господя! Опять бес попутал окаянного. Не души! ― и он снял ошейник. ― Всё ровно не удержать, ни сичас, так ночью сбяжит! ― махнул он рукой. ― На Господа, одна надёжа!
Освободившись, пёс одним прыжком перемахнул забор и рванул с места куда глаза глядят.
― Стой! Стой Бердыша! Не тудать! На Фёклинскую, на Фёклинскую ворочай! ― махая левой рукой, указывал правильное направление Поедот.
Мокрый от утренней пробежки Поедотыч трезвел. Прокушенная собачьими клыками правая половина задницы, ускоряла процесс вытрезвления. «Пошто ж я кобеля отцепил, пошто в сарай-то не засунул? Што жа он творит ща там…? А грызни не слыхать, и собаки молчать. Эка, чудно прям. Нешто собачья башка вразумила слова человечьи? Господя, вразуми! Да рази и такое бываеть?»
Пёс бежал уверенно, задрав морду вверх. Ему не надо было нюхать пыль, где следил зигзагом пьяный хозяин. Застоявшийся без ветерка утренний воздух, долго не освобождался от невидимого шлейфа самогонного выхлопа, который оставила не закрывающаяся глотка покусанного хозяина.
Без труда по этому перегарному шлейфу добежал пёс до избы, куда его хозяин с последней кавказской лепёшкой и добрыми намерениями православного напросился в гости: поговорить о большой целебности вонючей воды, грязи и хребетной красоте Кавказа. Калитка была открыта настежь, и вонь невидимого перегарного хвоста заворачивала в неё.
Хозяйский кобель, давно почуяв неладное, сидел в будке мордой в заднюю стенку. Лохматый зад его в завитушках плотно прикрывал вход в конуру. Берды медленно приближался к конуре, из которой исходил тот же запах, который принёс на драных штанах и голой пострадавшей жопе его уважаемый хозяин.
Кавказец от бурлящего негодования, по-особому, по собачьи, скрежетал зубами, готовый немедля, как шакала, разодрать этот зад наглеца, словно кляпом, плотно заткнувший вход в будку. Но хозяин дал приказ, и он с пониманием воспринял его своим собачьим умом. Воспринял потому, что этот приказ был нарисован на его страдальческом лице и в голосе. Попужать и тольки!
Захватив широкими челюстями половину лохматого зада, Берды вытащил почти безжизненное от страха тело дворового сторожа. Дворовый наглец сидел на земле с опущенной мордой и ушами, не смея пошевелиться. Его лохматый, дрожащий образ с опущенными ушами, неожиданно напомнил Бердыю виноватую овцу, отбившуюся от стада. Мочить «овцу» кавказец не стал ― вокруг не было стада, куда её надо вести.
Кобель Козолупа зашёл за конуру, всем своим видом показывая на открытую калитку. Дарьин пёс смекнул, что любой ценой надо уносить ноги и немедля, иначе всё…! Кавказец начал скалить страшные клыки, а бедный дворняга дёргал цепь, конура же с места не сдвигалась! Берды с открытой, сипло дышащей, пастью вплотную подошёл к Тузику.
Спасительные силы от плотного соприкосновения с ужасной, открытой пастью, влились в лохматое тело. Будка сдвинулась! Кобель, всеми четырьмя роя землю, умудрился вытащить её за калитку. Это было его спасение!
Кавказец медленно шёл за конурой, а изгнанный со своего двора сторож, упорно, рывок за рывком, двигал её в самый конец села.
Долго сидел посреди пыльной улицы Берды. Почувствовав свободу, кавказец размышлял: «Хозяин по многим дворам в гости ходит, а дворовые «шакалы», во дворах этих живущие, могут обидеть его. Надо значит гнать их всех, чтобы хозяину его, препятствий не учиняли». И началась чистка дворов с самого раннего утра. Народ ещё спал.
Ни одна собака не посмела нарушить утреннюю тишину своим лаем. Ужас, который испытал наглый пёс хозяйки Дарьи, передавался из двора во двор, из конуры в конуру. Берды обходил дворы, где водились только кобели. Задрав лапу, обливал собачий дом, в котором затаился зубастый хозяин и закидывал вход землёй, энергично работая лапами, давая понять: «Территория здесь моя, а ты давай в калитку и тащись на край села». Сук не трогал, оставил на потом. С ними он по-другому разберётся, какую гнать со двора, а какую оставить. Он к ним ходить будет вместе с хозяином.
Наворотил дел ранним утром, страшный собачий горец во дворах спящего села. Кавказец умело подгонял небольшое стадо кобелей к месту новой стоянки. Псы кряхтели, хрипели и изо всех сил, высунув длинные языки, тащили свои будки за село.
Хозяева, выгоняя скотину из дворов на пастбище, не пробудившись до конца, ломали головы, куда исчезли их собаки вместе с их будками?! Вскоре, с пастбища прибежал мальчонка-пастушок и начал обегать дворы, сообщая селянам, где их собаки. Народ стал догадываться, чья нечистая сила прогулялась по их дворам.
Растерянные и злые владельцы пропавших кобелей, скопившись за селом, увидали довольно интересную, освещённую солнцем панораму. Больше дюжины собачьих будок, больших и малых размеров, тесно жались друг к дружке на широком лугу. Издали, они казались пчелиной пасекой, и кобели засели в них, будто пчёлы перед грозой.
До смерти запуганных приезжим шайтаном деревенских кобелей, каждому хозяину пришлось вытаскивать из будки силой или просто вытряхивать.Сговорившись, сообща мужики и бабы, двинулись к дому Поедотова ― выразить своё общее негодование.
Голова, от немало поглощённых стаканов самогона, раскалывалась. Ещё пуще раскалывалась и горела покусанная гадким кобелём задница. Разбуженный Поедот, впавший час назад в полузабытьё, увидел шумную толпу под окном. Прижав травяной компресс рукой к заду и жутко хромая, он вылез на крыльцо к народу.
Молча выслушивал народный гнев и в спор с ним не вступал. Кому лучше знать, как не ему, кого он привёз сюда в деревню, и что ещё может показать этот гордый кавказец.
Одолжив у сердобольных соседей лошадь с телегой, до самого вечера развозил Поедот по дворам собачьи будки. Сильно страдающий и головой, и покусанной задницей, Поедотыч, после доставки последней собачьей конуры, добрался, наконец, до кровати и замертво рухнул в неё, обессиленный тяжёлым знойным и безветренным днём.
А тем временем, наведя в деревне собачий порядок и свободный от огородной службы, Берды гулял по широкому лугу и окраине дремучего леса. Гулял до самого позднего вечера, гоняя зайцев и поднимая птах из высокой травы. Уже совсем затемно, он перемахнул через забор и уселся у своей большой будки, извещая хозяина своим громким лаем: «Я пришёл! Я дома!».
XXIV.
Шёл второй год, как покинул родной Кавказ гордый Берды. С новым хозяином сдружились они крепко. Поедот хорошо кормил и заботился о нём. Часто, когда на душе тошно становилось, и, наоборот, когда душа ликовала, его заносило в огород с угощением для друга и для себя не забывал прихватить бутыль и тазик с квашеной капустой, потому что беседы эти затягивались очень надолго. Они сидели рядышком у будки и разговаривали. Поедот угощал своего любимца капустой:
― Накось опробуй, Бердышок, она свежегу посолу, сладка ишо, ― он запихивал в собачью пасть ошмётки капусты, налипшие на руке.
Пёс не сопротивлялся из-за уважения к хозяину, он некоторое время держал её в пасти, а потом, повернув в сторону голову, тихо выталкивал её языком. Берды, внимательно слушая речи захмелевшего хозяина, периодически подавал ему свою лохматую лапу ― это означало, что он с ним полностью согласен. Это «рукопожатие», так радовало и забавляло Поедота, что тот забывал о времени и часто заваливался под домом друга до самого утра. Несколько раз пёс рвал цепь и гнал кобелей вместе с их будками на окраину села. И всё повторялось сначала, Поедотыч снова просил лошадь и развозил их по дворам. Народ удивлялся, до чего страшный зверь у Козолупа, а ни одну собаку не порвал! Некоторые прониклись уважением к этому псу и прощали Поедотычу выходки его кобеля. Поедот понимал кобеля. Понимал, как ему нужна свобода, широкий простор и не ругал его. Всё чаще стали доходить до него слухи, что, в то время пока он гулял по Кавказу, под покровом тёмных ночей, в его дом на отшибе не один раз, по-воровски крадучись, пробиралась нескладная, длинная фигура. И она же, эта нескладная, огородами уходила рано поутру. Шепнули те, которым он доверял. Зря не скажут, потому как столкнуть лбами в войну святого отца с новой властью они не желали. А вот как Поедотов с женой живёт, утаить в малом селе нельзя было, уж больно громовыми скандалами завершались их семейные потасовки! О какой нескладной фигуре, которая ходила в его дом, он уже догадался.
Крепко призадумался Поедот. Слова Изжеготки о Питере, о мощёных улицах сразу всплыли в его памяти. И гнев, нарастающий с каждым прожитым днём, всё сильнее и сильнее распирал его нутро.
«Яму…нет! Кого, кого, а яму от мине прощенью не бывать! Другого простил бы! Сам бабу выбирал, кого хошь завалить, ежель припёрло! Огорченья у мине на её не станется обидным столь. А как он, он-то как посмел к порогу моему костыли придвинуть? Нехристь рыжая с сраным наганом, и хто ж яму в руки-то яго сунул? Он жа головою битый о пень сатанинский! Господя, нежель так продолжаться всегда будить? Народу двери церковны пора открывати, а рази он дозволит? Народу душу потребно облегчить, я-то вижу, мается он, драк сколь больше стало, нет веселья у баб с песнями в поле! Дурман порченый веетси в округе, благодать застлает божию. Нехорошо!», - плохие, неугодные Господу мысли засели в голове Поедота.
Он давно уже, что несвойственно его отходчивой натуре, жаждал мести. Простить, отпустить просто так с миром этого рыжего, наглого уполномоченного, который навёл на село грабителей, не поговорив с народом, не разъяснив в чём нуждается новая Россия, арестовать мужиков и увезти их незнамо куда, доселе не вернувшихся. Он был не в силах простить его, который лишил его общенья с божьим людом, лишил сана, лишил церкви, лишил смысла предназначения его на этой земле, он разбил ему жизнь, он влез в его дом, он влез в его церковь, а значит и в душу!
XXV.
Последние тёплые дни уходили: с полей был собран урожай, заготовлено сено, вспахана земля. Осень подтягивала бесконечный обоз тяжёлых, налитых влагой, чёрных туч, окропила позолотой в садах и рощах первые листочки.
В конец «бабьего лета» объявился товарищ Негодяев, который своим отсутствием, дал возможность продышаться селянам целых три недели. Он приехал с каким-то холёным, важным представителем, имеющим, видимо, широкоразмерные полномочия. Этот представитель из верхов прожил неделю в селе и укатил в центр, оставив будёновца наедине с инструкциями, тремя томами К. Маркса и лесным народом.
Вскоре, селяне услышали непонятные деревенскому уху, мудрёные слова: колхоз, коллективизация, середняк, кулак. Не по душе всё новое было народу, мужики роптали. Собирая сходку, Негодяев всё чаще слышал из толпы слова недовольства и даже угрозы в его сторону.
В обычный осенний день будёновец сидел на лавке в доме хозяина и курил самосад. Тревожные мысли закрались в душу неутомимого борца за новую власть, революционным клином которой, он так упорно стремился вышибить двухвековой Задрыщев клин. Но старый клин не сдавался, он накрепко застрял в месте, куда его когда-то вбил первый поселенец, и народ крепко держался за старый, проверенный временем этот клин, не собираясь помогать новой власти расшатать его.
Товарищ Негодуев М. Г. получил от высокого лица, приехавшего аж из самого Петрограда, полное неудовлетворение его работой с народными массами. Его работу, он сравнил с несдвинутой телегой, которая ни на шаг не продвинулась по пути прогресса перестройки общества нового государства. Этот представитель, за целую неделю, не поговорил с народом, он его видел…! И этого было достаточно, чтобы сделать выводы, как с ним велась работа.
Негодяев поднялся с лавки и ушёл в свой, отведённый ему, красный угол. Сел на кровать и погрузился в размышления: «Ни одна мужицка единица этаго сраного села в боях с контрой не побывала. Откель ей знать, как достаётси новая власть? Тады зачем ей помогать…, власти-то нашей, зачем кровь лить, зачем кормить её…? Так-то оно так, а и не так, коль с другогу конца оглобли посмотреть! Партейного ума не хватает, чтоба с народом говорить. Тут, товарищ, партейна школа нужна, а в мине, несколько её уроков в башке, да и тех не припомню. Учиться надо! Согласен я, товарищ Ленин! Полна стыдоба, кады я, революционный элемент значенья слова не понимаю. Мандат и манда-а! А-а? А назначенья разные имеють, совершенно разные, и заковыка вся в том, что одна тока буковка, а в направленья мужика шлёт разные, вот в чём смысл!».
Будёновец смотрел на три тома Маркса, доставленные курьером, аккуратно лежащие на столе.
― Не помог ты мне, Карл, одни корки от твого первого тома осталися, а народ тольки дальше удалилси, сплочения не получилоси. А энти три, помогут ли? Сумлеваюсь…Нету солидарности в этом лесу, можа твои листы не для лесных людей, можа свежие тезисы Владимира Ильича сольют миня с массами? По правде сказать, и я не понимаю тебя Карл, кады листы твои читаю. Вот Ленин ― он наш! Чуть не всю Расею повёл за собой! Однако, уже сомневаюсь я, что я поведу кого…! Я не Ленин, напужал я народ! Большевицкой тактикой мирной борьбы и словом красным не владею. Партейна школа, вот, кто исправит миня, токи б башка не подвела, а за неё, вот и не ручаюсь! Жаланье имею большое, владеть партейным умом. Вот уберусь отседа, в школу буду проситься.
Он в голос разговаривал с тремя толстыми томами К. Маркса и небольшой кучкой свежеотпечатанных листов: тезисов и воззваний В. И. Ленина. В доме никого не было, только кот тёрся боком о ножку стола и, мурлыча, что-то просил у начальника красного угла, куда зашёл без разрешения.
Смеркалось. Будёновец встал, не спеша подошёл к окну и увидел, как кобель-одиночка, тащит по улице будку на край села. Негодяева вдруг осенило: «Два кобеля гуляют! Стало быть, Козолупова Изжеготка одна в доме!», ― процедил сквозь зубы квартирант.
Осень, темнеет быстро! Напялив по самые глаза старый, замусоленный хозяйский рабочий картуз и накинув брезентовый плащ, под покровом темноты, он вышел за калитку, осторожно пробираясь вдоль заборов в сторону дома Поедотова. Всю дорогу его ни на минуту не покидала навязчивая мысль: «Очень даже странно, а почему только один кобелюка с конурой тащится, а где же остальные…? По Фёклинской всегда шесть будок ползут, когда этот «святой» бугай со своим кавказцем гуляют».
С такими довольно тревожными и нехорошими мыслями подходил уполномоченный к дому Изжеготки Поедотовой.
Этим же вечером, только часом ранее, Поедот Поедотыч тихо прикрыл за собою калитку весёлой хозяюшки Дарьи. Пёс, который когда-то порвал полосатые порты и укусил в задницу свалившегося гостя, скуля забился в конуру. От Поедотыча несло Бердыем. Когда хозяин храпел в обнимку с кавказцем в огороде, пёс не покидал его ни на шаг, пока тот, очухавшись, сам не уходил в дом. Поедотыч поднимался на крыльцо, а дворовый пёс, уже хорошо тренированный, лихо вытаскивал конуру за калитку, зная дальнейший свой маршрут.
В этот осенний, холодный вечер Берды лежал в своей большой будке на тёплой бурке. Он не хотел сегодня гулять, ему было тепло, уютно, и он дремал.
Негодяев, на всякий случай, держался подальше от огорода, чувствуя звериным чутьём, что пёс может быть и в огороде. Он долго всматривался в три окна дома. При свете керосиновой лампы в горнице мелькала только одна фигура Изжеготки. Пополз осторожно вверх по ступеням крыльца и, тихо открыв дверь, без шума скользким ужом вполз в сени.
Поедоту этим вечером не повезло, чтобы до утра посидеть с весёлой Дарьей. После принятого стакана, утёршись рукавом и закусывая хрустящим огурчиком, они и не услышали, как в избу тихо вошёл сам хозяин Епифаний Кривой!
Когда-то битые молодым отцом Козолупом, а теперь постаревшие, как и он сам, его недруги, выследили бывшего батюшку, когда он наведывался в дом Кривого. После отлучения от церкви святой отец часто был вхож в этот дом. Так и донесли Епифану: пока он гоняется за оленихами по лесу, святой отец давно уже повесил ветвистые рога над его кроватью.
Этим утром, Епифан, собираясь на охоту, сообщил Дарье, что идёт с ночёвкой со своими мужиками. Сам же, с четырьмя дюжими охотниками, далеко не ушли и только до сумерек охотились в ближних угодьях. Вошли в село, когда уже было темно. Кривой в потёмках узнал своего кобеля, который притащился за село, пёс жалобно звал его к себе, почуяв запах хозяина ещё издалека. Всё стало ясно Кривому ― напарники не врали ему. Прихватив под мышку кобеля, который отчаянно вырывался, не желая идти домой, Кривой решительно двинулся вперёд, а мужики, ухватившись за верёвку, потянули за собой собачью конуру.
В дом Епифан вошёл один, оставив мужиков во дворе. Осторожно, без шума вынес из сеней два заправленных фонаря и топор и снова тихо поднялся на крыльцо.
― Пошли, Поедотыч! Гуторить будем! ― раздался довольно спокойный голос Епифания за широкой спиной Поедота. Дарья не проронила ни слова, но страха на её лице Епифаний не увидел.
Поедот не оглянулся на голос, он молча налил в стопку и одним глотком выпил её. Вылез из-за стола и стал надевать свой зипун с картузом.
― Сказывало же нутро поутру, не ходь никуды, сиди на лавке в избе тёплой. Ан нет! Потянул окаянный за дышло. Ты Дарью не трожь, Епифан, я силком вломился, а она ухватом меня. Не трожь Дарью! На мне грех, стало быть, за неё я в ответе. И помни, што глаз токи один у тебя! Станешь бить её, я ишо грех один возьму…! Помни про глаз, Епифан! Дозволяю тябе по сусалам мине съехать, токи раз, боле не позволю!
― Выходь во двор! ― повторил Епифаний и повернулся к дверям.
― Не боись, в окно не полезу. Ежели кого привёл, не серчайте, жалеть не стану, ты знаешь мине. Господя, прости грешного!
Погладив по плечу слегка растерянную, безмолвную хозяйку, Поедот вышел в сени. Закрыв дверь, оказался в кромешной тьме. На ощупь, по стенке он продвигался к выходу на высокое крыльцо.
«Помоги оборониться, Господя, чую их немало! Подай что в руки, отмахаться бы от них, ничаво не зрю в потёмках!». Но в руки Поедоту ничего не попалось, и он вышел на крыльцо с пустыми руками. Полная луна и два зажжённых фонаря хорошо освещали двор. Два мужика с рогатинами стояли у калитки. Ещё двое с топором и широким тесаком держались за спиной Кривого. Охотничьи ружья, снятые с плеч, были сложены в сторонке у забора. Мужиков он знал всех, эти щадить не станут. Кривой знает, кого на подмогу звать. Он когда-то дубасил их по молодости, все удаль показать хотели. Какому же парню в молодости не хочется быть первым на деревне. Тягаться же с молодым Козолупом никому не было по силам.
Молчали все! Да и о чём говорить-то, мировой не будет! Поедот медленно отступал к хлеву, шаря глазами по земле. Ни полена, ни дряни какой потяжелей под руку не попадалось.
«Господя! Пустыми-то руками не управлюсь, зашибуть! Супротив топора да рогатины медвежей с тесаком, не возьмет моя…! Ты сунь чавось в длань пусту, во спасенье души грешной! Каюсь, Господя в несдержимости похоти своей неуемной. Грех замаливать до дня свого последняго стану! Подай чавось потяжельше для отмаху во спасенья телес своих грешных! Искалечут жа!»
Мужики тоже не торопились, медленно продвигаясь вперёд. Может ждали от него, когда грешный батюшка станет на колени и попросит пощады? Кривой дал знак остановиться, когда Поедот прижался задом к дверям хлева. Отступать ему было некуда! И вдруг, тихое похрюкивание донеслось до уха Поедота, как раз за хлипкой дверью, которую он прижимал задом.
«Хто это…? Неужто свинья рядом? Неужто Господь услыхал, свалил с вярхов небесных?» ― в одно мгновение пронеслось в голове, прижатого к стенке и безнадёжного в спасении своём, Поедота.
Двое с рогатинами отошли от калитки и приближались, чтобы дружно и разом навалиться. Поедот узнал в одном из них Плющенного, которого когда-то крепко помял в поединке стенка на стенку.
― А-а-а…, эт ты, Плющенный, всё забыть не могёшь, как я из тебя ляпёшку ляпил? Кости-то, поди, тяперя послабже будуть? Не боишси, давленным ляжать во дворе энтом? Чавось тебя-то занесло сюда? Епифана понять могу, а ты всё не уймёшси, всё забыть не могёшь? Стольки годов прошло и всё злой, однако!
Заговорив на какие-то мгновения мужиков, Поедот дёрнулрасшатанную дверь, которая оторвалась от петель и оказалась в его руках. Бросив её в сторону мужиков, он нырнул в хлев. Бледный свет луны осветил лежащую на боку хавронью, тихо похрюкивающую, к которой присосалось с десяток розовых поросят.
Схватив свинью за задние ноги и подтащив к порогу, он оторвал её от земли, и десятипудовая, визжащая туша с присосавшимися поросятами, полетела на мужиков. Свинья летела низом, не выше груди плотно стоящих охотников и всех положила, никто не увернулся. Поросята ещё в воздухе, отделялись от тяжёлой матери-бомбы, с визгом приземляясь по всему двору. Могучий мат, крики и визг, поднявшейся на копыта орущей бомбы, которая стала бешено метаться по двору, заставили рядом стоящие дома зажечь свет. С фонарями на улицу выходили переполошившиеся соседи.
Двоим, кто стоял ближе к Поедоту, досталось больше всех. Контуженные толстой «бомбой», неподвижно лежали Плющенный и рядом с ним другой, лохматой бородою вниз. Поедот при слабом свете не смог определить кто был этот второй? Бородатых на селе было много, как старых, так и молодых.
Поедот, не переставая крестился: «Спас мине Отче, свиньёю во-время присланной. Да кабы не она, быть мине… Слава тябе, Господя! Прости, в похоти неуемного, раба твоего, с дышлом-то окаянным, сатаною навешаном», ― бормотал он, вытирая рукавом холодный пот со лба и медленно подходя к мужикам, двое из которых так и не поднялись, а трое сидели, непрерывно вспоминая ту ещё «мать» и страшно орали.
Всё перемешалось в малом дворе: не прекращающийся визг свиньи и малых поросят, неугомонный лай хозяйского кобеля и мужицкая брань с болезненными стонами. Контуженные жирным снарядом лежали неподвижно. Трое, среди них хозяин двора Кривой, сидели на земле и, матерясь на чём только свет стоит, растирали ушибленные бока и прочие места. Придя немного в себя от сильного осадного перенапряжения, Поедот подошёл к лежащим. Лицо его становилось более чем серьёзным, даже испуганным.
― Слышь миня, Плющенный? – он потряс сапог его левой ноги.
Голова Плющенного приподнялась, и тут же из него полез скверный, хриплый мат, а правым сапогом он стремился лягнуть Поедота. Зашевелился и рядом лежащий бородою вниз.
― Ну и славно, ребятушки! Повоевали маленько и будя с нас, чай не асьмнадцать лет, да и народ потешили. Эва, скольки его собралось за двором, дажа в исподнем стоять братья наши. Срам-то какой! Любопытство, оно крепче сраму, надоть церьковь открывати, без неё никак! Уйдём так туда, не знамо, не ведомо куда…!
Голосистый пёс тут же закрыл пасть и стремительно полез в конуру.
Поедот направился к калитке. Злой на весь свет за неудачно состоявшийся вечер, злой на самого себя, на скандальную бузу, которую затеял во дворе Кривого, он вышел за калитку и зашагал по улице.
Луна помогала быстро идти, освещая бледным светом дорогу. Он шёл сейчас домой с одной мыслью ― крепко напиться, забыться, отключиться, завалиться спать и ничего не вспоминать. «…Благо, что живы все…!» ―эта мысль успокаивала его.
Не дойдя ста шагов, он неожиданно остановился ― в окнах его дома горел свет. «Пошто ж баба не ложится-то, ужо за полночь давно?» Его нутро почуяло неладное. Вспомнились, вдруг, слова верных ему людей: «Пока ты по Кавказу ездил…, а здесь фигура одна по ночам тёмным, задворками в избу к тебе лазит».
«Токи не сейчас! Я не жалаю его видеть сейчас! Господи, на што толкаешь мине в сию ночь, я жа от греха не воздержусь! Ты жа видишь, какой я…? Кару ты мине посылаешь за грехи мои ― смертоубийство вершить! Я не сдержусь, Господи, ты слышь мине? Не сдержуся…!», ― он шептал ещё молитву, долго крестился и двинулся к проулку, к горящим окнам своего большого дома.
Медленно, шаг за шагом, чтобы пёс не услышал, тихо подбирался Поедотыч к крыльцу. Тяжело, стараясь не шаркать ножищами, поднялся на него и осторожно, без скрипа открыл дверь. Стал в сенях в полной темноте. В нос резко ударил запах квашеной капусты, которую он недавно засолил в бочке и держал её в сенях, прямо у дверей в горницу. Видимо в доме было жарко натоплено, и дверь в горницу была слегка приоткрыта.
Половину лица и правый глаз обогрела тёплая струя воздуха, исходящая из щели приоткрытой двери, в которую уставил выпученный глаз хозяин дома.
― Б-а-а-а…! ― только и смог хрипло выдохнуть Поедот.
Всё нутро его содрогнулось, и дикий рык едва не раздался из открытой глотки. От увиденного, глаз Поедота начал ещё дальше лезть на неожиданно взмокший лоб, челюсть дрогнула и отвисла, его всего сковало, и он замер, сжатый со всех сторон судорогами.
Козолуп начал задыхаться, он рванул ворот косоворотки, но приступ кашля подходил всё выше к горлу, чтобы вырваться из него. Сдавив кадык рукой, он стал медленно отступать назад и вышел на крыльцо. Быстро сорвал с головы картуз и начал издавать в него звериные, глухие рыки. Наглотавшись свежего воздуха, тихо вошёл снова в сени.
Лампа над столом, залитая до краёв керосином, ярко светила и крепко коптила, наполняя горницу едким запахом сгоревшего вонючего горючего. Из граммофона, привезённого из Ядрёновки, как приданое Изжеготки, тихо лилась мелодия старинного романса. Грудной голос певички, шептал нежные слова признания влюблённого юноши к его возлюбленной.
Изжеготка стояла в трёх шагах спиной к дверям, в чём мать родила! Белая, огромная, упругая задница её смотрела в неимоверно выпученный и круглый глаз мужа, сверлящий бешенным блеском в тёмной дверной щели. Её полные руки были подняты полумесяцем вверх, босыми ногами она изображала непонятные «па», не забывая двигать задом и трясти им, как это изображают турчанки, и, вдруг, она перешла от примитивных «па» к задиранию поочерёдно вверх толстых ног, грохоча голыми пятками о деревянный пол. Поедот услышал похлопывание в ладоши и скрипучий возглас одобрения, но широкая спина жены, не давала увидеть того, кто ей аплодировал.
«Паскуда-а! Што вытворяить, паскуда! А-а! Да разишь…» ― на какие-то мгновения сознание его помутилось от увиденного, но он устоял на ногах. ― «Да я за шаснадцать годов никогда таку не видал! Жопа-а! Да рази можна жопою-то назвать, эт два тазы! Падлюка, при свету ярком выставилась, эт надж! И я таку все года токи руками впотьмах мял, а она, вота какая она, во свету-то! Ах ты ж, поганица блудная, где жа стервятник твой, стерва, я жа вас в клочья сучьи, чучела помазанные!»
Её огромная задница сдвинулась в сторону широкой кровати и теперь смотрела в того, с кем так не желал сегодня встречи Поедот, даже прося самого Господа. Но Господь распорядился по-иному и, наверно, чтобы каждому воздалось по справедливости, он их сблизил.
«Вот и ты, ястреб рыжий нарисовалси», ― теперь Поедот мог хорошо разглядеть нежеланного гостя, которого подвело острое чутьё опытного бойца, не подозревавшего, что сегодня ночью будет встреча с хозяином дома, который является законным владельцем этой чрезмерно аппетитной бабы, взбивавшей перину, на которой ещё утром, проснувшись, хозяин строил планы на предстоящий этот «чёрный» для него день.
Конопатая, рыжая рожа запихивала в рот большой комок его квашеной капусты, длинные ленты которой, свисали ниже его жидкой бородёнки. Медленно втягивая ленты губами, он аплодировал худыми, с длинными кистями руками в сторону Изжеготки. Худая, можно сказать, одна кость, левая нога его, закинулась на правую, а левый сапог с портянкой валялись рядом. Локоть его правой руки лежал на спинке стула, прижимая нижнее бельё, снятое с бесстыжего тела самою хозяйкой. Отхлопав в узкие, длинные ладоши, он стал небрежно накручивать на ручку расписной деревянной ложки очередную ленту капусты, готовясь снова закусить после принятой чарки.
Из широкой трубы граммофона улетел куплет любовного романса, и пластинка заскрипела. Взяв выше ноту, Изжеготка продолжила законченный романс своей застольной на польско-украинский лад, громко взбивая пышную подушку.
Тяжёлая с коваными петлями дубовая дверь с треском выдралась из брёвен и с сумасшедшей силой ударилась о полную бочку с капустой, которая завалилась на бок и покатилась по полу, разбрасывая свежепосоленную по всему коридору. Бочка сносила всё, что было в сенях: грохнулись с полки подпёртой палкой, глиняные горшки и кринки с молоком и сметаной, полное лукошко яиц, попало под тяжёлый пресс, и белая скорлупа захрустела вместе со сплетёнными сухими ивовыми прутьями. Когда всё было перемято и разбито, и круглая бочка упёрлась в дальнюю стену сеней, хозяин перешагнул через порог.
― Паскудища-а, срань заморская, пся крев…! Дрыном, мать твою-то…, шалава шляхетская! ―налитый кровавым гневом проревел Поедот, стоя у порога. Его нутро уже пылало, при одном только виде, как рыжий наглец, ещё ничего не поняв, продолжал наматывать его, заготовленную на зиму, капусту на его любимую расписную ложку. И вот, вот он засунет её в свой поганый рот, а потом снимет второй сапог и полезет в его кровать прижиматься рыжей мордой к шикарной жопе его бабы. К бабе, с которой худо-бедно, но живёт-таки и, уже шестнадцатый годок, как живёт! А она, кобыла бесстыжая! Да как она посмела пригреть этого посланца сатанинского? Нет, это не новая власть послала его в глухие леса! Этот пришелец ― сам дьявол во плоти свалился, и смирения с ним никогда не будет! Этот супостат в один миг испоганил ему жизнь до конца дней его. А бабе его замутил дурью голову петроградскими прешпектами на булыжниках, да железными телегами без коней, которые сами ползают. Срамному Канкану обучил, отродье сатанинское. А много ль ей надоть, дурёхе, в лесу выросшей: от соски, добралась до сока берёзки, а как за семнадцать перемахнуло и самогон зачерпнула. Для похотливого соблазну на неё много сил не надо тратить.
Рёв зверя, который попал в тяжёлый капкан, стал заполнять горницу. Изжеготка, как вкопанная, застыла с прижатой к огромным грудям, такой же огромной подушкой. Стояла не шевелясь, с открытым ртом, недопевшим любовного куплета, в позе дивчины, жадно ждущей рыжего костлявого парубка з рыжею бородою.
Видавший какие только виды и лихо страшной войны на нелёгких фронтовых дорогах революционного путя своего закалённый будёновец, побывавший в лихих боях на всех фронтах за правое дело: колотый штыком, рубленный саблей, контуженный снарядом, валеный с тачанок, кусаный зубами, битый копытом, крытый навозом, изъезженный и переезженный пулемётными колесницами, ломаный-переломаный… Но! Несгибаемый стержень, вложенный пролетарием в его необычную закалённую плоть, подареннуюприродой, вновь и вновь сажал его в боевую тачанку, и он мчался с вожжами в руках во весь дух к заревой полосе светлого будущего…!
Теперь же, сидя в тёплой избе в этой лесной глуши три года без боевой колесницы, без вожжей в мозолистых руках, закалённый стержень пролетария дал слабину. Душа, неожиданно, сдвинулась с насиженного высокого трона и медленно опускалась вниз, сливаясь с фонтаном естественной надобности, кран которого непроизвольно сам открылся, не спрашивая на то разрешения, у непоколебимого, стального хозяина.
Ужас, который ужаснее самой страшной битвы, он начал испытывать при приближении неузнаваемого попа Козолупа. Такого страха, он не испытал, даже, когда испортил обедню в церкви, годом ранее, хотя и тогда, батюшка был в страшном гневе, но сейчас…, сейчас он был совсем другим. Рычащая громадина приближалась к столу, раскорячив в стороны руки, чтобы этот рыжий, длинный клоп не сумел ускользнуть в дверной проём. Фонтан продолжал бить, стул, на котором он сидел, уже не мог сдержать прилив, и, вскоре, дамбу прорвало.
― А-а-а…! Ссыкло ты кошачье, а чаму не в сапог…, отродье рыжее? Да я ща харей об пол тебя, поки дрянь с морды не сотрётси, ща брить о доски стану, бля..на такая! ― орал на всю горницу Поедот.
Негодяева трясло! Не выпуская из руки ложки с намотанной лентой кислой капусты, он попытался встать, но ручища с железными растопыренными пальцами накрыла сверху рыжую голову и с силой придавила к столу, прямо в глубокую миску с солёными огурцами в рассоле.
Негодяев захлёбывался, фыркал и выпускал из носа пузыри солёного рассола. Захватив пальцами редкие, рыжие волосы, Поедот приподнял его голову с прилипшим к левому глазу откусанным куском огурца, не позволив окаянному захлебнуться. Негодяев шумно глотал воздух, кашлял и плевался в стол.
Уполномоченный ничего не соображал, он был контужен страшным рёвом хозяина над его ухом, порог дома которого он осмелился переступить. Брань градом стучала по бревенчатым стенам избы и била так по ушам, что ему казалось, будто это идёт артобстрел. Он не смотрел, не смел смотреть на Козолупа ― страшнее, зверя в образе человечьем, ему в самых страшных снах не снилось. Негодяев сделал попытку проскочить в проём вышибленной двери, но волосатая лапа тут же придавила его к стулу.
Дерево, а затем, и кости затрещали в лапах Поедота. Поедот поднял стул с сидящим на нём рыжим сатаной.
― Господя! Прости…, не удержишь мя, а яво спасай! ― держа в охапке стул и сидящего на нём, широким, богатырским махом, он швырнул их прямо в окно. До его уха долетел обезумевший крик просящего пощады:
― Не кидай-й-й…!
Треск деревянной рамы и звон битого стекла наполнили горницу, в которую начал вливаться холодный, сырой осенний воздух.
Летящий на стуле будёновец, вынес с треском раму и приземлился на чёрные грядки большого огорода. В доме наступила тихая короткая пауза, а потом стали вылетать кадка с фикусом, а за ней всё остальное, что было на столе и под столом в этом доме.
Поедот огляделся, в комнате никого не было. Возможно, попадись Изжеготка под его руку, и она улетела бы вместе с рыжим. Неожиданно раздался её громкий визг из-под кровати, когда она увидела рядом с собою его сапоги. Он не стал её вытаскивать. На столе стоял наполовину осушенный графин с самогоном и большая тарелка с его, недавно заготовленной, капустой. Он подтянул стол на себя и сел на кровать, ощутив своим широким задом, что под нею лежит что-то большое и мягкое.
Изжеготка, придавленная тяжёлым задом мужа, лежала на холодном полу уткнувшись ртом в подушку, боясь пошевелиться. Она впервые испугалась его, вот такого, не лавкой бьющего по столу, а его сотворившего сейчас такое с питерским уполномоченным, с её героем из Первой Конной, индтересные рассказы говорящий о славном Питер-граде, о Канкане, который нелегально увидал в питерских подвалах, где веселились буржуазные недобитки. Он улетел, её герой, как сказочный Кощей Бессмертный, во мглу холодных ночей, за тридевять грядок большого огорода, а может и за забор, ведь сила святого батюшки неисчерпаема. И он сейчас это доказал, и ей было страшно, по-настоящему страшно!
Будёновский полёт на венском стуле в огород теперь заинтересовал кобеля, охраняющего грядки, в которые тот приземлился. В доме наступило затишье. Хозяин, по-мужицки отлаявшись, теперь молчал, постепенно приходя в себя, в свой человечий образ. Настала очередь лаять другому, живущему в огороде, куда он, тоже, никого не приглашал. Клыкастая, разъярённая пасть наполняла рёвом ночную тишину со спящими белыми кочанами, ещё не всей снятой капусты.
Поедот влил в себя полный до краёв стакан и в полном молчании слушал, как его пёс рвёт глотку, как перешёл на хрип, окончательно сорвав голос, а потом послышалось лязганье тяжёлой цепи и сиплое, частое дыхание Бердыя..
«Видать тащит чавось, мож явось…? Пущай сам решает! Я своё дело сделал ― свой огород очистил! Он умница у мине, на Кавказе не придушил мине и энтого не придушить, рази, обоссыть тольки, да на грядки положить. Точно, энтого обоссыть токи, не буду мешать, пущай мочить!»
Поедот снова налил в стакан, прислушиваясь, что творится за чёрной, квадратной дырой в стене, где было окно. Стояла тишина, и только холодный ветер гулял по выстуженной им избе. Полная тишь стояла и под кроватью.
Гражданская домашняя война не окончилась, она будет продолжаться ещё много-много лет, когда село уже колхозом станет, а она – война, всё будет продолжаться с переменным успехом, и старый Тютюн до последних дней своих не останется без работы. Сегодня же, окоп отвоевал хозяин дома, выкинув из него нечисть. А завтра…, завтра будет завтра…!
Эпилог.
Рассвело! Хмурое, холодное, влажное утро, вдыхал Берды сидя у будки. Пёс проспал! Хозяин сидел на стуле у того места, где он ночью спасал вонючий кочан.
В одной холщовой рубахе, лохматый и усталый от бессонной ночи, сгорбившись, скрипел в огороде старым стулом Поедот. Опущенная левая рука, держала за горло двухлитровую бутыль первача, уже почти ополовиненную. Правой, Поедот непрерывно крестился и без умолку страстно бормотал. Он молился и благодарил Всевышнего.
― Господи! Уберёг мя от греха тяжкого! Ан нетути в грядах капустных убиенного! Стало быть, и греха смертного нетути, и не свершал его, стало быть, я! И да слава тябе, Господи! Не дал дозволения поднять кулака для прихлопу аспида рыжего, моею бабою блудливою пригретого. Уберёг мя от каторги неминуемой. Не лиходей я, Отче, не лиходей! Миновал греха неискупительного, нетути в грядах земляных убиенного. Слава тябе, Господь ты наш, Отче! ― и, в который раз, трижды осенял себя крестным знамением.
Отмолившись и совсем не ощущая пронизывающего, утреннего холода, Поедот задрал голову и хлебанул из бутыли, зачерпывая рукою из помятого старого тазика сочную капусту.
Берды ждал, когда придёт к нему хозяин и сядет рядом с ним, но хозяин не приходил. Не дождавшись, он натянул цепь и потащил свой дом, который всю ночь возил по огороду, к хозяину. Поедот усердно вытирал голубыми панталонами Изжеготки свою лохматую бороду, на которую пролил рассол из тазика.
― Здравствуй, Бердыша, здравствуй мой славный, друг мой сердешный! ― хриплым голосом произнёс он и положил руку на голову усевшегося рядом кавказца.
― Эван, как угораздило-то! Хотел подале яво, за огород. Не долетел! ― кивая головой на развороченную кучу чернозёма, хрипло басил Поедотыч.
― Не та уж сила, Бердыша, можа и спасла яво, што не та, што не долетел на колья заборные? Но боле не серчаю, отошёл в сердцах я, нетути зла во мне, ужо отпустило. Пущай житие свое проживаить дале, юродивец некрещёный. Будя с него! Умом покалеченный нехристь энтот, а зла душа юродца, ох зла! А ты, Бердыша, у мине молодец, попусту не рвёшь кого почём зря. Старые ― они все мудрые! А силу не утратил ишо, эван, сарай какой за собою притащил! ― Поедот посмотрел на будку. Гляжу, кобели в деревне тож поумнели, хорошо обучаешь и народ не злишь! Зверь так не могёть, не дано яму ентого, учить кого!
Пёс умными глазами смотрел на раскиданную чёрную кучу, где ещё ночью торчала голова больного кочана, которую он засыпал землёй и обильно поливал. А сейчас хозяин жуёт кочанное рубленое крошево, может быть из этого, спасённого им, кочана и запивает его мутной водою из бутыли. «Плохо, что нет в огороде ручья с чистой водой, пили бы вместе, как на Кавказе», ― так, наверно, думал Берды, глядя преданными глазами на уставшего, как и он сам, хозяина.
Лицо Поедота наливалось кирпичным окрасом. Большая лохматая голова мужика опустилась вниз и крепко прижалась к большой голове собаки. Он шептал ей в ухо:
― Без греха никак нельзя, Бердыша, на земле энтой грешной прожити. Оклемаюсь маленько, в уезд поеду к патриарху. Люди, Богу служащие, понимають, что такое быть без веры…! И мине поймуть! Кады церква цела и крепко стоить, а двери заперты и не пущают народ в божий храм душу отогрети, тады он становится разбойником лесным. Энтого никак нельзя допустить, Бердыша. И я с грешниками нашими, мы вместе будем грехи замаливать, души очищать от скверны. Никак нельзя, чтоба народ, как зверь, в леса дале подалси, кака б власть ни была. Крепка вера нужна, она постоянна! А время…, а што время? Оно лятить, а ежели лятить, то и меняетси! Токи вера одна не меняетси, боле тыщщы лет стоить, и не меняетси! Вот и мы с тобой, тожа грешники, лятим со временем, стареем кобели старыя. Кобели…, но не звери! Воистину!
Скупая слеза спускалась по щеке Поедота. Никогда не бритая щека пса почувствовала эту горькую, тяжёлую слезу, он повернул морду и нежно слизал её своим широким, мягким языком.
Этим же утром, когда давно уже рассвело и чуть потеплело, в сторону леса двигалась телега. Гнедой, с чёрным хвостом и чёрной гривой конь, медленно переставлял изношенные, рабочие копыта, он был стар и берёг силы ― путь ему предстоял долгий. Устин Лепёшкин сидел впереди, свесив ноги и правил вожжами. Он не погонял старого мерина, он дал слово хозяину, у которого брал его, что вернёт его живым и незагнанным. Во всю длину телеги в прелой соломе, во весь рост растянулась длинная фигура и в глубоком молчании пыхтела самокруткой, плотно забитой табаком. Фигура изредка давала о себе знать своим шумным кряхтением, она навсегда покидала Задрыщев Клин.
Негодяев лежал на охапке соломы, брошенной в телегу, и был накрыт старым, грязным дождевиком болотного цвета, из-под которого торчали длинные ноги. Правая нога была в сапоге, а на левую, поверх накрученной по колено портянки, был надет лапоть, чудом сохранившийся из прошлого века.
В голове нескончаемо звенело, будто рой саранчи в густой траве. Вспоминать минувшую ночь было жутко. Негодяев гнал прочь из головы навязчивый, страшный образ отца Козолупа. Но ночная картина вновь и вновь прорисовывалась кошмарным зрелищем в его воспалённом мозгу.
Несколько часов назад он ещё лежал в огородных грядках святого отца, поверженного им с престола в прошлом году. Страшный полёт во тьму на стуле с вышибленной оконной рамой временно лишил его чувств. Придя в себя, он ощутил холодный, липкий чернозём, который накрепко обложил его голову. Дышать было можно только одною ноздрёй, которая жадно всасывала отрезвляющий, холодный воздух раннего утра.
«Это кто жа так навалил…, головы не поднять?», ― разбуженный сырым холодом, будёновец, вслепую, ощупал длинными пальцами, что у него на голове и понял, что это земля.
Подниматься с грядки и вытаскивать голову из чёрного кокона он не торопился, хотя холод пронзал его до самых костей. Революционное чутьё опытного бойца подсказывало, что он в опасной зоне, враг где-то рядом хоронится! Чуть забрезжил рассвет, и только тогда он начал осторожно освобождаться от тяжёлой, обильно политой сторожем огорода земляной кучи. «Кто же меня так…? Неужто, заживо зарыть надумал исповедник во христе? Чёрт в рясе! Это ж надо…! Бежать, бежать! Всё и всех к чертям…, только бежать!»
В конце огорода, Негодяев рассмотрел большую собачью будку. Червяком бесшумно выползал он из-под оконной рамы и, также, без шума пополз к забору подальше от опасной будки. Прополз под гнилым, с дырой внизу забором и, едва волоча ноги, в одном сапоге, задними дворами взял направление к дому Лепёшкиных.
Дрожащий от холода и весь обессиленный, он, наконец-то, забрался на крыльцо. Страшно матерясь, долго грохотал в дверь кулаками и сапогом, пытаясь разбудить, крепко спящее, семейство хозяина дома.
Дверь открыла старая Лукерья. С нескрываемым страхом она смотрела на чернозёмное, страшное лицо квартиранта, дрожащего от холода и лихорадочно выбивающего зубами дробь. Вид его был до боли жалкий, но враждебную непредсказуемость того, что он может сейчас сотворить и опасность, исходившую от него, заметила даже подслеповатая старуха. После ночной контузии он находился в состоянии перехода снова к военным действиям без промедления и, даже, со стремительным наскоком без всякой разведки.
― Буди сынка свого, старая! Всех, всех буди! И баньку мне по скорому, немедля же! Обделалси я!
― Ты чавось и откель такой, милай? Войны то нету, а ты, быт-то в яме от снаряду побывавши. Да хто ж тябе так…, Господи?
― Некогда мне бабка лясы с тобой спозаранку точить. Делай, что велено! ― он рукой грубо отодвинул старуху и поспешил в тёплую избу.
Сонный Устин, а за его спиной всё его семейство, стояли перед, раскашлявшимся от боли и неузнаваемым, уполномоченным. Тот трясся и кашлял, пытаясь дать срочные распоряжения. Сейчас, когда тело его слегка отогрелось в тепле, он прочувствовал тупую боль во всём худом организме от ночного полёта из окна в неизвестность.
―Седлать коней! Нонче же отъезжаю! ― гаркнул Негодяев хозяину, снова кашляя от боли. Закалённый организм уполномоченного помят был довольно сильно, но кости оказались крепкими и были целы. Можно было убираться из села, не отлёживаясь на лавке!
Устин Лепёшкин оделся и вышел на крыльцо крепко озабоченным: «Кто в такую рань даст мне лошадь и телегу? Жди! Так они и вскочут с голой жопой и прям в стойло, жеребца подымать! Кукыш табе в масле, накось выкуси, подкову табе ржавую! Тем паче, ежели и дадуть, то один токи лошадь – Харитошка дасть! А за телегой, за той, в другой конец тащиться. Только эти и дадуть – Шкарины! Да откеда ж ты вылез такой? Не признать рэволюционэра нашего!», ― скрёбся в затылке Устин и, не переставая зевать, с открытым ртом, медленно спускался с крыльца.
Хозяйка спешно ставила самовар, а сыны разбежались в разные стороны исполнять приказ. Старший помчался огородами в другой конец села и, сильно рискуя, должен был отыскать сапог в огороде Козолупа. Младший ― сделать по-быстрому тёплую баньку и отвести побывавшего в огородном аду чумазого постояльца.
Бориска, который младший, уже через час вёл под руку хромавшего квартиранта отмываться в баню, в руке он держал отцовское исподнее, широкое и не по размеру короткое для длинного постояльца. Вдали появился старший Пётр, он быстро приближался к бане.
― Максим Гаврилыч! ― отдышавшись, Пётр продолжил: ― Никак до сапога не добраться, они в обнимку рядом с ним сидят.
― С кем в обнимку, с сапогом моим что ль?
― Да нет, Козолуп с кобелём! А сапог прям стоймя на гряде с кочаном стоить. Не похожа, что он скоро уйдёт, поп этот, у него полчетверти только ополовинено, я видел, кады он прикладывался, до хера ишо, чтобы до дна-то. А кобель одного его не оставить, кады заваливатьси начнёт. Во-о-о, так-то, не взять сапога!
За чаем после бани будёновец лихорадочно перебирал в воспалённой голове ход дальнейших действий, не притрагиваясь к налитому стакану самогона: «Оставаться здесь никак нельзя! Эти два зверя, оба гуляют по деревне, к кому-нибудь, да попадусь. Один до смерти пришибёт, другой загрызёт. Наган не гоже здеся ― народ порвёт за попа, зубами искусает, они не за меня. Но как объяснить побег свой? Я жа преступно оставляю, доверенный партией, революционный пост».
Дверь открылась, хозяин вошёл в горницу. Устин был мрачен и стал раздеваться, не оборачиваясь к, наскоро отмытому в баньке, ходоку, чудом возвратившемуся из благословенного дома попа:
― Коня привёл с телегою! Токи, вот какое дело, ежели не желаешь по миру пустить мине, не нукай на мерина ― конь дюж старый. Сам знаешь, Максим Гаврилыч, у мине дружков с хорошими конями не водитси. Да и боязно…, нутро чует, оставишь ты нас, а мине шею мылить станут, вот чую, если ба токи холкой отделатси, ведь и кости поломають! ― Устин сел на лавку и уставился на нетронутый стакан первача.
Уполномоченный долго смотрел на поникшего Устина, его баб, возившихся у печи и двух сыновей, которые тихо встали и ушли в другую комнату.
― За хлеб-соль, Устин, тебе революционная от меня благодарность! Претензий, как к сознательной единице, к тебе я не имею! И нету больше у мине воспитанников, акромя тебя, кто бы понял, что такое слово революционера! Токи сомневаюсь я, понял ли…? Тёмный народ у вас, дажа, ежели весь лес покосить напрочь, солнцем яво озарить, всё равно, не просветлеет он! А мине сегодня перед партией стоять, а что я ей гуторить стану…? Ничего не сделал жа, даже маленькой коммуны не создал. Удавку на шею не накинуть, конечно, а вот мылить её станут, шею энту. А отсель ноги уносить надобно, пока живой. Не сойдёмси мы с чёртом вашим в рясе, не разойдёмси мы полюбовно. Поубиваем друг дружку! Токи, кто первым из нас будет? Надо думать, как мине перед партией сегодня вечером стоять, ничаво в голову не лезет.
― В раскоряку!
― Чавосьсказал, не дошло до уха, нукась повтори?
― Надоть в раскоряку стоять, да и вид у тебя сегодня гнилой, Максим Гаврилыч, в самый раз подходяшший, в раскоряку-то! Нонче узнал, быд-то в соседней Ядрёновке нескольких человек повалило. То ли холера, то ли обожрались чавось, можа гуртом пьянствовали и сожрали чаво не то?
― Да! Вот это ты правильно сказал, про энту-то…, валит что, да и партия, думаю, поверить, нихто тады не сунется в Клин ваш, будь он неладен. Холера ― эт хорошо, эт не шутка! Худо, конечно, обманом партейных элементов туманить. Но жить-то хочетси, я жа молодой ешшо, мине в молодую революцию потребно глубоко врываться. Стало быть, бежать надобно, дабы живым остаться! Да и не я один, по Расеи щас много мест, где обсераютси. Товарищи из уезду не одного меня только ругають, сами говорили, как ешшо тяжело советской власти, тому, как, молода ешшо, токи развиватись начала, стало быть, и ошибок много делает. Да, правильную мысль подал, Устин, правильную! Для пущего уверования партейных элементов, пред кем представлюсь нынче, неплохо бы самому крепко обгадится, да прям в кабинете чтоба, при партейной ячейке. Токи расчёт тут точный потребен! Мерин, старый гришь, тридцать вёрст пройдет часов за восемь, так кумекаю я? Правильно грю!
― А я об чём! ― подтвердил Устин.
― Дык, для этого запихать в себя чавось надобно, непотребного желудку! Что не примает он? ― спросил, вдохновлённый поданной идеей Лепёшкина, уполномоченный.
― Касторка в доме водится? ― неожиданно выпучив глаза, спросил у баб квартирант.
― На что она тебе, Максим Гаврилыч? Мы такой дряни в избе не держим, ― спокойно сказал хозяин.
― Как, на что? Сам говорил про холеру!
― Свиней кормили? ― громко спросил баб Устин, те отрицательно закачали головами. Устин облегчённо выдохнул и заулыбался.
― Энтого добра прокисшего у меня полна лохань для свиней приготовлена. Как на полпутя-то до уезду дойдём, вот и примешь, Максим Гаврилыч, токи рассчитать меру надоть, дабы раньше худо не сделалось, чтоба до кабинету чистым доехать. В самый аккурат, кады брожение начнётси, эт и будет на пол-путя. Старый мерин, ведь он медля йдёть, а табе трястись от хода быстрого во вред токи.
― Думаю поверють, не сунутси! Правильно сказал? Надобно поболе токи прихватить, чтоба уж наверняка, прям в кабинете центра ревкома, прям при докладе. Поверють! Токи бы рассчитать, удержатси бы! В трясучей телеге, на ваших колдобинах можно и не сдюжить! Ты, вота что, товарищ Лепёшкин, не желаю узнать о том, чтоб кости твои мужиками вашими ломаны были, не желаю допустить энтого. Ты, Устин, гри всем, что под дулом нагана мово, все дни так и жил, поки я у тебя квартировался, и строго-настрого я запретил жалобиться кому, революционным трибуналом грозилси. Так всем в харю и сыпь, словами крой мине на чём свет! Спасёшь кости свои. А уши мои не услышать, чем крыл меня. Сюда я больше ни ногой! Есть потребность у мине ― школу партейну кончить. Народ весть за собою надо умеючи, это не скот! Я тута у вас тольки сейчас малость понимать стал. Это даже хорошо, что партия сюда к вам, в леса ваши швырнула, а не на родину мою. Я здеся, чивось, с головой своей спорить стал, нутро не обманешь ― что в лесах дремучих учиться надобно, щёлки глаз ширше открываются, тому, как тьма вокруг! Давай собираться, вези в уезд. Не забудь с корыта зачерпнуть, не похудають свиньи твои.
Чем дальше продвигалась телега вглубь леса, невидимый стержень, вложенный в борца мировой революции, побывавший в пекле ночного ада, медленно, но уверенно начинал приобретать прежнюю форму и закалку, ту, которую имел прежде. Погнутый хозяином дома, куда он имел неосторожность сунуться, сейчас, он вновь выпрямлялся. Это чувствовал Негодуев с каждым часом, с каждой пройденной верстой, всё дальше удаляясь от злосчастного Задрыщева Клина. Он проиграл ночное сражение, но он твёрдо знал, что впереди ещё много будет сражений и будет много побед!
«Врёшь, Козолуп! Меня так просто не сомнёшь! Меня в три погибели ломали, да не сломали, да хошь в чатыре! Я тож народ поведу, раскрою им глазы, и не ты один глаголеть истину могёшь, и мине, сердцем замирая, народ слышать будет!». Он вытащил из-под дождевика худую, не отмытую от грязи, руку с тремя сложенными пальцами и направил её на моросящую, нависшую над телегой серую тучу, которая, как привязанный жеребёнок, не желала отставать от неё.
Телега скрипела и трясла зашибленное тело будёновца. Но он не обращал внимания ни на тряску, ни на боль в костях. Он видел перед собою жёсткий колос мировой революции, зёрна которого он будет разбрасывать в самые дальние уголки новой России, куда бы ни заслала его партия, до полной победы пролетария всех стран, до их полного воссоединения во всём мире!
Конец!
Автор: В.А.Степанов
г. Рига
Даугавгрива
Март 2019 г.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
