Обложка Князь Трубецкой. Не декабрист

Князь Трубецкой. Не декабрист

Николай Zampolit Соболев

0% прочитано
Стандартный
Николай Zampolit Соболев

Князь Трубецкой. Не декабрист

Глава 1. Битва народов

Земля вздрогнула, ударила в пятки и взметнулась столбом.

Поручик Сергей Трубецкой, чертыхаясь и отплевываясь, протер запорошенные глаза — одного из штабных, с безвольно повисшей головой и залитого кровью, уже тащили в тыл два солдата. Чуть ниже по склону на краю воронки от ядра валялось покореженное ружье, в ложу которого вцепилась грязная пятерня, из оторванного у локтя рукава торчал сахарно-белый скол кости.

Поручик дернул щекой и отвернулся.

Генерал Паскевич, начальник 26-й дивизии, к штабу которой временно причислили князя Трубецкого, остался все так же невозмутим, только стер брызги крови с лица платком, и продолжил неотрывно следить за полем боя.

Свежее осеннее утро рвали уже не одинокие выстрелы и редкие залпы, а перекаты ружейной стрельбы и частая, переходящая в общий гул, пальба множества орудий. Плыли наперегонки клочья порохового дыма, сливаясь, истончаясь и пропадая совсем в долине малюсенькой речки с названием Ричке. Правее споро работала русская батарея — между пушками и зелеными зарядными ящиками сновали артиллеристы. Дальше под разбойный посвист выезжали и строились казачьи сотни Платова, далеко за ними, в просветах дыма, поблескивали штыки прусской пехоты фон Бюлова.

По дорогам, обсаженным пирамидальными тополями, от аванпостов и передовых линий ковыляли в тыл первые раненые. Доносились их ругательства, крики и стоны — к октябрю деревья сильно облетели и звуки не скрадывали.

Стрельба слева затихла, но потом вспыхнула с новой силой. Посланный туда ординарец вернулся и доложил, что в неразберихе учинилась перестрелка с австрийцами, но стороны быстро разобрались и перенесли огонь куда назначено — русские по Саксонскому корпусу генерала Ренье, австрийцы — по войскам маршала Макдональда.

Третий день шло сражение, третий день полки и корпуса России, Австрии, Пруссии и Швеции смыкали кольцо вокруг Лейпцига. Беннигсен привел свою армию форсированным маршем, в ненастье и по раскисшим дорогам, дивизия Паскевича шла на острие и действовала решительно, отбросив французов.

Вчера Наполеон запросил перемирия, но ответа не дождался.

Сегодня — решительный день, и Трубецкой трепетал всей душой и всем телом, как новичок, хотя воевал уже долго и успел заработать два ордена. С раннего утра его накрыло ощущение, которое он затруднялся назвать, будто его ведет и увлекает за собой некая могучая сила. Несмотря на двадцать три года от роду, князь ликовал, как юный корнет — он участвовал в генеральном сражении! Ординарцем при Паскевиче, герое последней турецкой войны, Бородина и Красного! В любой миг его могли послать к Барклаю, Дохтурову, Бернадотту, Бюлову или даже к государю!

Общее возбуждение и веселье не миновало штаб дивизии — и самого генерала, и его квартирмейстера, и командиров бригад. Все ждали большого дела в предвкушении славы и наград. Паскевич молодыми задорными глазами окинул стоявших возле и задержался на сияющем лице Трубецкого, смотревшего туда, где войска надвигались на Саксонский корпус Великой армии:

— Князь!

Трубецкой широко улыбнулся и кинул два пальца к треуголке.

— Вручите атаману Платову!

Поручик взял пакет и быстрым шагом спустился за пригорок, где у временной коновязи стояли лошади. Князя переполняла решительность и сила, уверенность в своем военном счастье, он легко и упруго вскочил в седло и дал шенкелей. Коню словно передалось состояние всадника: он пошел ходкой рысью, весело кося глазом. Сердце пело, все казалось легким и возможным.

Трубецкой послал коня в галоп и поскакал вдоль линии — сперва мимо пехоты и артиллерии корпуса Дохтурова, по большей части еще не вступивших в дело и стоявших без движения.

Казачьи полки, напротив, строились и перестраивались, вовсю готовясь к атаке. Разыскав в этом движении штаб Платова, Трубецкой доскакал до генерала, ловко осадил коня, спрыгнул и подал пакет.

Платов, в синем казачьем мундире с орденами, надорвал край, вынул письмо, прочитал, сморщил свой бугристый нос с горбинкой и почти откинул бумагу адъютанту.

— Что передать генералу Паскевичу?

— Писать не буду, — Платов огладил высокий лоб с залысиной, — а словами скажи, за сведения благодарю, непременно воспользуюсь. Ступай.

Поручик развернулся и позволил себе усмехнуться только через десяток шагов — Платов успел поддать с утра и распространял вокруг не оставляющий сомнений запашок. О повадках атамана давно рассказывали анекдоты по всей армии, и это никак не нарушило радостного состояния Трубецкого.

Проехав занятое казаками пространство и поднявшись на небольшой пригорок, он натянул повод, остановил коня и привстал в стременах, чтобы рассмотреть происходящее, но не преуспел: ружейная и пушечная стрельба все усиливались, гремели барабаны, визжали флейты, дым густел, в нем двигались люди, громадными змеями ползли колонны войск… Но что это за войска, чьи, куда, зачем — ни разглядеть, ни угадать не удавалось.

Но причастность к огромному делу, к громадной силе, частицей которой он был, вливали в Трубецкого решительность, напрочь убивая робость и уныние.

Уже тронув коня с пригорка, он увидел, как из тыла наперерез ему показалась масса конников — полк гусар, пара драгунских эскадронов, казаки, башкиры — которые надвигались крупной рысью прямо на него. Поручик пригнулся к шее коня и пустил его вскачь, чтобы успеть перед ними. Но конники тоже наддали, понемногу переходя с легкой рыси на быструю, а с нее временами на галоп. Грохот копыт, лязг стремян и оружия надвигались.

Трубецкой уже различал лица и на мгновение испугался, что его затопчут или просто сметут за собой в атаку, но та же сила, игравшая в нем с утра, смахнула все опасения, а его лошадь помчалась что есть мочи.

И тут его накрыло первое затмение — на секунду исчезли кони, люди, залпы тысячи орудий, а вместо них вокруг встали громадные дома до неба, между которыми сами по себе катились сияющие лаком округлые экипажи.

Князь встряхнул головой, отгоняя наваждение и услышал, как скакавший впереди офицер прокричал «Марш, марш!» и его вороная лошадь пошла во весь мах. Еще секунда — и она снесла бы Трубецкого! Офицер ругнулся сквозь зубы, рывком натянул повод, его лошадь шарахнулась в сторону, чуть не столкнувшись с соседом, но миновала поручика.

Мимо пронеслось бритое лицо, маленькие баки и генеральские эполеты. Кони мчались, вытянувшись в струнку от носа до хвоста, казаки склонили пики и вместе с гусарами и драгунами засвистали и заулюлюкали.

Едва отъехав на два-три десятка саженей, Трубецкой обернулся — конники врубились в ряды красно-синих саксонских кавалеристов, — и только тут признал их командира, лихого партизана Бенкендорфа. Дальше все смешалось в сече, да еще орудия с обеих сторон дали залпы, и поле заволокло пылью и дымом.

До штаба Паскевича, давая лошади отдохнуть, поручик доехал шагом. Заодно утер пот, отдышался и припомнил, по какой причине почти всеми «летучими отрядами» вроде бенкендорфовского, командовали офицеры с немецкими фамилиями. Больше половины партизан — донцы, у которых весьма свободные нравы насчет чужого имущества, да еще французы всю Европу запугали «дикими казаками». Вот и ставили немцев, чтобы население в германских княжествах и королевствах относилось поспокойнее.

Суета в штабе по сравнению с утром поднялась до серьезного градуса — дивизия атаковала саксонцев, как раз вместе с Трубецким с передовой линии прискакал бледный, как смерть посыльный, из последних сил державшийся в седле. Он прохрипел, выплевывая кровь, что Ладожский полк вот-вот выбьют с позиции. Паскевич хотел было спросить что-то еще, но посыльный закатил глаза, склонился к шее лошади и сполз с седла на землю, его едва успели подхватить.

— Да у него грудь прострелена! — ахнул штабной полковник.

— Вот дьявол, они же так хорошо закрепились на ферме! — насупил брови Паскевич.

— Полагаю, Ренье увидел в этом главную угрозу своей позиции и бросил все силы, чтобы выбить ладожцев, — заметил тот же полковник.

Паскевич кивнул, быстро окинул взглядом офицеров вокруг и снова остановился на Трубецком:

— Князь, скачите к ладожцам, передайте, что я посылаю им все свои резервы.

— Есть!

Коня под Трубецким убило уже у каменного забора фермы, но он успел спрыгнуть и дальше пробирался под стенкой — французская картечь секла нещадно.

Командир ладожцев, подполковник Оржанский, грязный и закопченный, как все его солдаты, нашелся в каменном сарае.

— Подкрепления? Отлично, просто великолепно! — он схватил Трубецкого за рукав и радостно тряс его, сверкая белыми зубами на закопченном лице. — Тогда попробуем отбросить французов!

— Саксонцев? — переспросил поручик.

— Французов, мой друг! Саксонцы четверть часа как прекратили нас атаковать.

Во дворе фермы капитан-ладожец строил к атаке, не обращая внимание на пальбу, то ли батальон, то ли резерв, командир полка указал капитану цель атаки, но едва тот выхватил шпагу и раскрыл рот, как шальной выстрел хлестнул по строю.

Упало человек пять, капитану картечины попали прямо в лоб и скулы, по строю пронесся горестный вздох. Трубецкой застыл, глядя на развороченную кровавую маску, только что бывшую лицом, и боролся с подкатившей тошнотой.

Подполковник грубо выругался и снова схватил Трубецкого за рукав:

— Сможете?

— Почту за честь! — князь выхватил саблю, сделал два шага вперед, чтобы его разглядели все солдаты в строю, взмахнул клинком и закричал, чуть не дав петуха: — Ребята, вперед!

Он побежал первым, не оглядываясь, но уже через десяток шагов с ним поравнялся первый солдат, за ним второй, третий, грянуло «Ура», и весь батальон, опережая Трубецкого, перемахнул полуразбитую артиллерией каменную кладку забора.

Передовой батальон только-только отбил очередную атаку французских фузилеров, которые отходилили к следующей ферме, такой же с виду, и никак не ожидали, что те, кого они только что не опрокинули, кинутся им вслед.

Фузилеров офицеры смогли остановить и развернуть только у невысокой каменной стенки, ограждавшей ферму, и французы оказались прижаты к ней без возможности отступить. Увидев это, Трубецкой возликовал и с криком «Быстрей, ребята!», потрясая саблей, бегом повел батальон в рукопашную. В мозгу мелькнула фраза «есть упоение в бою и бездны мрачной на краю», но первые шеренги уже сошлись, и вспоминать, откуда выскочили незнакомые слова, стало некогда.

Он кричал и не слышал собственного голоса в гуле орудий, лязге железа и реве солдат, только думал «Вот оно! Вот оно!», отбивая саблей штыки, помогая ладожцам слева и справа и принимая помощь от них. Его словно накрыло затмением, он чувствовал счастье, когда видел направленные ему в грудь острия и с наслаждением отбивал их.

Кругом в дыму бились и падали солдаты, каждые полминуты сквозь тугой воздух в свалку влетало ядро или граната, убивая, разбрызгивая кровь и раскидывая уцелевших. Понемногу затмение отступало, Сергей снова услышал крики на русском, французском и немецком, почуял запахи крови, пороха и горелого сукна.

Сбоку, у небольшой осыпи стенки он увидел двух сцепившихся солдат: потерявший кивер ладожец настойчиво тыкал штыком в смуглого фузилера без ружья. Француз схватил лезвие голыми руками и каждый раз успевал отвести его в сторону. Меж пальцев его текла кровь, но пропороть себе живот или грудь он не давал.

Князь не успел удивиться их злобным и одновременно недоуменным лицам, повторявшим раз за разом одни и те же движения, и просто рубанул фузилера. Француз упал, ладожец кольнул-таки его, выдернул штык, злорадно оскалился и кинулся обратно в схватку.

Вокруг дрались, пытались перелезть ограду и спастись, сдергивали вниз убегавших, падали, умирали, просили помощи, кидались с отчаянием на штыки…

Внезапно оказавшись на свободном пятачке у стенки он с помощью двух солдат взобрался на нее, отмахнулся саблей от попытавшегося достать его снизу фузилера и оглядел всю сцену. Сзади, у такой же ограды фермы, от которой они начинали атаку, разворачивалась легкоконная батарея — ездовые распрягали и уводили лошадей за стенку, пушкари тащили заряды. Справа и слева кипела рукопашная, ладожцы теснили французов, где-то совсем далеко, на флангах дивизии атаковали союзные прусские и австрийские части.

В двух верстах по направлению к Лейпцигу виднелась деревня, наверное, Штатериц, перед ней артиллерийский парк и несколько резервных полков, а на всем пространстве до нее творилась сущая замятня. Кто с кем дрался в пороховом дыму разглядеть было невозможно, но князь заметил, что почти все батареи заполошно снимаются с позиций. Не успев подивиться такой странности, весего в двухста саженях, на небольшом пригорке, князь разглядел явно штабную палатку, перед которой мельтешили фигурки в золотых эполетах.

«Эх, вот бы Бонапарт!» — взыграл азарт, но нет, разумом Сергей отлично понимал, что ставка императора не может располагаться так близко к передовым линиям. Командир корпуса или, чем черт не шутит, сам маршал Макдональд — может быть, но не Бонапарт.

Вокруг так и торчавшего на стене Трубецкого беспрестанно свистели пули, и в этом свисте он расслышал прозвучавшее музыкой «Ура!» — бегом подходили резервы от Паскевича.

— Саксонцы повернули фронт! — радостно прокричал ему снизу Никитка, знакомый по штабу прапорщик.

Новость отозвалась радостной дрожью — вот оно в чем дело, вот откуда замятня! Но если так, то можно ударить прямо на штабную палатку, до которой рукой подать! Вчера бы Сергей не отважился на такую авантюру, но игравшая в нем с самого утра мощная сила подталкивала и шептала «Давай! Рискни! Это твой шанс!»

— Братцы! — заорал вдруг окрепшим голосом Трубецкой, указывая саблей на палатку. — Там Бонапарт! Вперед, за мной!

Он легко спрыгнул со стены и побежал вперед, подметками чувствуя, как его нагоняют ладожцы и резер Паскевича.

— Вперед! Быстрее, быстрее! Послужим государю!

Пехотная масса с торжествующим криком ломилась вперед, ее не задержал даже залп в упор последнего французского заслона перед палаткой.

Сергей неотрывно смотрел на сверкание золотых дубовых листьев на мундирах, на очевидно старшего в штабе темноволосого и горбоносого генерала, потянувшего сабллю из ножен, и предвкушал стычку, но…

Он совсем упустил, что происходило по сторонам — а сбоку налетели несколько сотен донцов и, пока пехота сметала с пути роту, преградившую ей путь к штабу, ворвались на пригорок, срубив последнюю охрану, и расхватывали французских офицеров. Сергей рванулся из последних сил, не упуская из виду горбоносого, но опоздал — крепко сбитый казачина рухнул прямо с седла на генерала, не дав тому и поднять саблю, оглушил кулаком по башке и принялся споро вязать ему руки.

— Знай наших, вашбродь! — залихватски подмигнул он Трубецкому.

Почему-то ни раздражения, ни зависти, ни досады в Сергее не было, точно он знал, что ему предстоят более великие дела и что уплывший сегодня из рук орден — не последний в его карьере.

***

Упали сумерки, командиры устраивали свои полки на бивуаках, оставив впереди только цепь аванпостов. Громадные армии ворочались в темноте, устраиваясь на ночь — все видимое пространство покрыли огни солдатских костров.

Младшие офицеры штаба Паскевича устроились на ночлег в Штатерице, занятом последней атакой. Французы отошли к Лейпцигу и вокруг города тоже поблескивали цепочки дрожащих огней. Усталость позволяла не обращать внимания на тесноту, недовольные взгляды хозяина и хозяйки, и любопытные — двух мальчишек, четырех-пяти лет, которых вскоре загнали спать на чердак.

По улицам сновали посыльные, развозя приказы и диспозиции на завтра, а собравшиеся у очага офицеры обсуждали события прошедшего дня. Прапорщик Никитка откуда-то вызнал все подробности и со вкусом рассказывал, как случилась утренняя перестрелка с австрийцами, что поляк Понятовский получил маршальский жезл из рук Бонапарта, что лихие казаки Платова после кульбита саксонцев пленили оставшегося без солдат командира 7-го корпуса генерала Ренье…

— Ах, вот кто это был! — перебил Трубецкой. — Прямо у меня из рук выхватили, дьяволы!

Последовали смех, дружеские хлопки по спине, Сергею пришлось рассказать, как он вел ладожцев на штаб и как донцы оставили князя с носом. Шуточки становились все более острыми, и Трубецкой, чтобы не нагрубить в ответ, поднялся и вышел во двор.

Вокруг затихал огромный, нескончаемый бивак — громкие разговоры умолкли, недалеко три голоса тихо тянули песню, костры, горевшие горячо и ярко, притухли. Над горизонтом дрожало марево, а выше поднималось бесконечное небо с редкими тучами, не скрывавшими россыпь звезд.

Он смотрел вверх, все больше погружаясь в эту бездну, и когда уже был готов полностью в ней раствориться, перед глазами встала картина битвы. То же чувство, владевшее им с утра, заставило верить, что это завтрашнее сражение.

Плотные колонны атаковали ворота Лейпцига, у французов кончался порох, Бонапарт уводил полуосажденную армию по единственной дороге, саперы в панике взорвали мост раньше времени и отрезали арьергард, стоявший во главе его маршал Макдональд чудом переправился через Эльстер, а Понятовский утонул.

Тряхнув головой, Сергей попытался отогнать наваждение, но оно не пропадало — теперь он точно знал, что случится завтра. Он вернулся в дом, где его снова начали задирать, однако Никитка встал на защиту:

— Господа, господа, вы зря смеетесь над князем! Я слышал сам, как командир ладожцев, Оржанский, сетовал, что не хватило сил и времени взять штаб Ренье! И я был в этой атаке с князем!

Подколки сменились рассуждениями о завтрашнем бое. Все предполагали, что предстоит тяжелый штурм, что Великая армия будет ожесточенно драться. Замечание Трубецкого, что город почти полностью окружен и что французам осталась для отхода единственная дорога, вызвало новый взрыв шуток.

— Полноте, князь! Бонапарт хоть и узурпатор, но все-таки великий полководец, он наверняка предусмотрел отступление и наметил отдельные пути корпусам!

Сергей хотел еще рассказать про взрыв моста, но, встретив такой прием, решил промолчать, а потом и вовсе отправился спать. Засыпая, он печально думал, что даже те, кто знал его ближе прочих, не поверили — и уж наверняка не поверят вышестоящие Паскевич и Беннигсен.

Несколько часов сна пролетели мигом, в полудреме перед рассветом он увидел не то сон, не то видение — он возносился в стеклянном стакане вверх, на невообразимую высоту, мимо увитых растениями мраморных галерей под зеркальным куполом… Чувство полета наполнило его такой радостью и весельем, что он захохотал, чем перепугал спавших вместе с ним в одной комнате, вскочил и побежал умываться.

Внутри все пело — пусть сотоварищи не верят и зубоскалят на его счет, но он-то знает! Предощущение вело его, первым делом в штабе он отпросился у Паскевича командовать ротой ладожцев, лишившихся капитана. Никитка увязался следом.

Когда утренний туман развеялся, стало ясно, что французы не намерены продолжать сражение. Вскоре в колонны примчались адъютанты государя с приказом о наступлении.

В десять утра загрохотали барабаны и засвистали флейты, армия Беннигсена двинулась к Петерсторским воротам, имея впереди, как обычно, дивизию Паскевича. Орудия союзников палили вовсю, французы почти не отвечали. Уже ввиду ворот Паскевич отправил Ладожский полк прикрыть левый фланг от диверсии со стороны леска на берегу Эльстера, и Трубецкой досадливо прикусил губу — шансы отличиться в бою резко упали.

Били пушки, раздавались сигналы горнов, со всех сторон скакали адъютанты, ординарцы и посыльные:

— Король саксонский запросил мира!

— Генерал Ланжерон взял северный форштадт!

— Пруссаки Блюхера в восточном!

Ладожцы стояли побатальонно в виду бастиона Плейсенбург и с завистью смотрели, как остальная дивизия смелым натиском берет ворота. За крепостной стеной уже горели несколько домов, Сергей видел, как толпы обуянных страхом французов, давя друг друга, убивая, перешагивая через умирающих, рвались из города. К тому единственному мосту через Эльстер, оставшемуся в их руках.

Вдруг раздался оглушительный грохот, на несколько мгновений сделавший неслышными все остальные звуки.

— Что это? — вздрогнул Никитка.

— Взорвали мост Эльстербрюкке, — равнодушно, как об очевидном, ответил Трубецкой.

— Как? Кто? Неужели наши?

— Нет, французы. Испугались и взорвали.

— Но ведь в городе еще их войска?

Сергей пожал плечами, а Никитка напряженно вглядывался туда, где прогремел взрыв и первым заметил небольшую группу французов, в полном порядке отходивших от Плейсенбурга к Эльстеру:

— Смотри, там генерал!

Поручик вгляделся — и точно, между синих фузилерских погон маняще сверкали эполеты полудесятка офицеров.

Его переполняло нестерпимое возбуждение и только дисциплина заставляла ждать приказа из штаба. Но в городе уже началось избиение оставшихся французов, баталия очевидным образом выиграна, супостат в панике отступает и бежит, так что слева никакой опасности не угрожает…

— Что, Никита, захватим генерала? — сверкнул глазами Трубецкой.

— Как можно…

— Эх, или грудь в крестах, или голова в кустах! Рота! Скорым шагом марш-марш!

И с выхваченной саблей Сергей почти бегом повел ладожцев наперерез французам.

Победный кураж русских и отчаянье французов не дали затянуться сшибке — ладожцы штыками опрокинули фузилеров, а Трубецкой прорвался к носителю самых пышных эполет и потребовал сдаться:

— Vous etes mon prisonnier, General!*

Круглолицый и раскрасневшийся генерал сморщил чуть вздернутый нос и сварливо заметил:

— Je ne suis pas un general, je suis un marechal Macdonald!

— Иди ты! — ахнул Никитка. — Маршал!

— Marechal? Encore mieux! — захохотал Трубецкой, ощущая безумный полет души, и протянул руку, — Votre epee!

Назвавшийся маршалом угрюмо отстегнул цепочки и подал поручику вызолоченную «мамелюкскую» саблю со сверкающим рубином в навершии рукоятки:

— Je suis votre prisonnier, lieutenant.

Сергей принял саблю, успел заметить щитки с головой Минервы на ножнах и аккуратно взял маршала под локоть, чтобы увести в штаб дивизии.

Бахнуло, жахнуло, пыхнуло жаром — поручик увидел отлетающего в сторону Никитку, крепче вцепился в рукав маршала, но тут по голове словно ударили поленом. Он даже не успел удивиться, как ноги подкосились, все вокруг померкло, небо опрокинулось и Трубецкой провалился во тьму: не смерть, а нечто иное, как падение в колодец без дна. Полет, как в стеклянном стакане — только не вверх, а вниз…

Уцелевшие ладожцы так и подобрали обоих, лежавших рядом: поручик крепко сжимал в левой руке маршальскую саблю, а правой насмерть вцепился в рукав Макдональда.

*

Vous etes mon prisonnier, General! - Вы мой пленник, генерал!

Je ne suis pas un general, je suis un marechal Macdonald! - Я не генерал, я маршал Макдональд!

Marechal? Encore mieux! Votre epee! - Маршал? Еще лучше! Вашу шпагу!

Je suis votre prisonnier, lieutenant. - Я ваш пленник, лейтенант.

Глава 2. Новое назначение

Пришел я в себя от мерного покачивания и не смог понять, что вокруг — глаза плотно закрывала тугая повязка.

Ног я не чувствовал, выше — сплошная зверская боль…

Стоп, я запретил себе даже думать о ней, чтобы не захлестнула меня всего, и сосредоточился на других ощущениях.

Неподвижные руки зажаты между телом и чем-то жестким, голова болтается на туго натянутой ткани…

Гамак, что ли?

Да какой, бляха-муха, гамак! Носилки! Меня тащат на носилках! Наверное, в «Скорую помощь». Тогда ясно, откуда боль и почему такие странные ощущения. Но почему я не помню, что со мной произошло?

— Князь! Трубецкой!

Ну да, я князь Трубецкой, как бы это странно ни звучало.

Так уж вышло — папа мой князь Трубецкой, и дед, и прадед князья Трубецкие, и бог весть сколько колен вплоть до Гедимина.

— Князь! Вы меня слышите?

Да слышу, слышу, только рот пересох и не открывается. Словно наждаком внутри выстлали и глотку дерет невыносимо. И руками пошевелить не могу, и запахи странные, так медики не пахнут. Чем же это так смердит? Кислятина какая-то…

— Князь?

Да что ты пристал, князь да князь! Видишь, не могу, я ответить, просто не-мо-гу. И что делать не знаю. Стоп, как это не знаю? Коллега, мастер спорта по альпинизму мне подарил прекрасную максиму — если не знаешь, что делать, стой и ничего не делай, тебя спасут. Ну, в моем случае — лежи. Вот и буду ждать улучшений.

«Ай, бляха-муха!» — взвыл я мысленно.

В боку дернуло так, что искрами из глаз я чуть повязку не прожег. Да что ж такое…

Боль снова накрыла, я не удержался и застонал. Вокруг поднялась невидимая суета, меня приподняли, разжали зубы металлическим предметом и влили в рот отдающую спиртом горечь.

— Горячка… — произнес незнакомый голос. — Держитесь, Ваше Сиятельство, сейчас боль ослабнет…

Голоса звучали, как через несколько подушек, боль почти полностью глушила восприятие, но мало-помалу отступала.

— …Si vous n’avez rien de mieux, а faire, mon prince, et si la perspective de passer la soiree chez une pauvre malade ne vous effraye pas trop, je serai charmee…

Господи, еще и французский полез… Причем странный, я знал малость другой…

Но удивлялся недолго, мозг постепенно отключился, и я провалился в мягкую темноту.

Пробуждение не принесло ничего нового, боль не ушла, но стала тупее, зато немного вернулась подвижность рук.

Я медленно ощупал себя, бинты, повязку на глазах и с грехом пополам снял ее.

Лучше бы я этого не делал…

Слишком уже окружающая обстановка отличалась от привычной.

Углы тонули во мраке, стены и потолок дощатые, запах кислый. Из всего освещения — свечка в неказистом поставце, у которого, уронив голову на стол, спит мужичок в нательной рубахе…

Санитар?

Но ложе мое на больничную койку не сильно похоже — не знаю я таких стационаров, чтобы кровати из дерева, а стены и потолок из досок.

Здорово, значит, меня приложило, если до сих пор такое мерещится. Интересно, что это все-таки было?

Надо бы перебрать весь вчерашний день с утра до вечера, может, и всплывет причина…

***

Проснулся, размялся, помылся, вызывал клининг для генеральной уборки и поехал в Контору, как все мы называли нашу госкорпорацию. Попал я в нее отцовскими молитвами, сразу же после окончания Вышки, где на мою фамилию особо внимания не обращали.

Князья Трубецкие почти все либо полегли во время Гражданской, либо умотали подальше, остался только прадед, книжный червь, библиофил и букинист. Сидел тихо, работал в Румянцевской (потом Ленинской) библиотеке, что Сталин помер, узнал только в 1955 году и так удивился, что помер сам.

Дед карьеру построил по инженерной части, вплоть до главного технолога на номерном заводе. Отец… для шестидесятников молод, для поколения Перестройки стар, сформировался в Застой, когда для сколько-нибудь приличной жизни приходилось изворачиваться. Вот он и выучился договариваться, пробиваться, доставать, умалчивать о плохом и выпячивать хорошее. Но ума у него не отнять, да и мне он сумел передать многое. В мутной воде девяностых отец себе рыбу не выудил, а вот меня таскал за собой повсюду и знакомил, знакомил, знакомил — балы, лакеи, юнкера… Из неведомых щелей полезли тогда остатки русской аристократии и кинулись создавать дворянские собрания, герольдии, общества ревнителей памяти Государя и даже императорскую свиту. Куча фриков и самозванцев, в которой попадались истинные бриллианты — чудом уцелевшие потомки знаменитых российских фамилий.

Мама только вздыхала и закатывала глаза, но, когда отец отправил меня учиться танцам и французскому, неожиданно поддержала. Школу (даже не лицей и не гимназию, но точно выше среднего уровня) я закончил весьма прилично, еще до всяких ЕГЭ. Не медалист, но всего три четверки в аттестате, так что поступил в Высшую школу экономики без проблем. Мама хотела на юридический, но отец настоял на факультете управления.

А как закончил — взяли в корпорацию «свадебным генералом», как специалист я в тот момент ничего не стоил. Но в моде были имперские ресентименты, к тому же при переговорах в Европе наличие в делегации Бобринских, Лобановых-Ростовских или Фальцфейнов очень прибавляло солидности.

Норникель тогда целого наследника-цесаревича ухватил, Георгия Романова. Довелось с ним пересекаться на форумах разных, к тому же мы почти ровесники. Так-то он, если по гамбургскому счету, Гогенцоллерн, но уж больно его матушке в царицы хотелось. Сам же Георгий к своему титулу (который многие не признают и оспаривают) относился с некоторой иронией, считая родительское поведение безобидной блажью.

Нашей Конторе пришлось ограничится князем Трубецким в моем лице, зато самым настоящим, не подкопаешься. Но работа мне понравилась и я впрягся серьезно, учился, набирался опыта, делал карьеру. За двадцать с хвостиком лет дошел почти до самого верха — выше только председатель совета директоров и его замы. По ходу сколотил свою команду и вошел с ней в чужую, интриговал, доказывал, что не только титулом ценен, кое-что умею.

Рабочий день прошел тихо, всего одна команда сверху — завтра с зампредом на встречу в Москва-Сити. Совсем непонятно, с чего меня шарахнуло. Может, инсульт? Не успел я как следует перепугаться, как понял, что обе руки двигались нормально, язык шевелился и влево, и вправо. Выдохнул, вернулся ко вчерашнему дню.

На вечер никаких мероприятий не намечалось, спокойно доехал домой, разогрел оставленный домработницей ужин, после которого пощелкал пультом, ничего не выбрал и завалился на диван читать Тарле.

В школе, когда проходили восстание декабристов, одноклассники ужасно развеселились, выяснив, что я — не просто однофамилец, а родня несостоявшемуся «диктатору» Сергею Трубецкому, и впредь дразнили не «князем», а «диктатором». А я проникся, много чего прочитал про декабристов и мало-помалу пришел к выводу, что свой шанс они бездарно профукали. Это же надо — неподвижно стоять несколько часов в тот момент, когда все решает быстрота и натиск!

От декабристов мои интересы перешли на Пушкина, с Пушкина — к наполеоновским войнам, оттого академика Тарле я перечитывал с удовольствием. Специалистом по эпохе или особым знатоком я не стал, хотя были мыслишки податься в реконструкцию, но как раз тогда декларировали курс на импортозамещение и пришлось выбирать, куда погружаться: в хобби или работу.

Так что осталось только чтение, документалки и дикий ржач над художественными фильмами, особенно последнего извода. А еще любимое со школы развлечение — представлять себя на месте действующих лиц, пытаясь найти для них способы действовать успешнее. Кстати, неплохой навык оказался в корпоративных делах, когда смотришь на задачу отстраненно, как бы из будущего.

Вчера я открыл книгу на страницах про Битву народов и сразу меня охватило то радостное чувство, когда читаешь о великих победах предков — Румянцева, Суворова, Кутузова, Дибича, Паскевича… С каждой строкой уходили из меня усталость и неуверенность, наполняла эйфория… Но много хорошо тоже нехорошо, я отложил книгу и подошел к окну. Вокруг стояли и строились жилые высотки, по широким дорогам за рядами деревьев катились сверкающие лаком автомобили. Жизнь кипела, и она во всем отличалась от той, когда элита, подтверждая свое право на это звание, не просиживала штаны в кабинетах, а шла впереди полков со шпагами в руках. Как под Лейпцигом, где дрались многие из тех, чьи портреты висели в Военной галерее, моем любимом зале Зимнего дворца. Я каждый приезд в Питер специально выкраивал час-другой, чтобы посмотреть на эти лица, представить, как они водили своих солдат в рукопашную, как брали крепости и не сдавали бастионы. А сейчас бой превратился в соревнование роботехники, главные битвы ушли в радиоэфир.

Было, было нечто в том, чтобы идти грудью на штыки, упиваясь остротой мгновения, глохнуть от гула орудий и рева пехоты, драться клинок в клинок с противником и раз за разом выходить победителем. А мы лишились того самого «упоения в бою и бездны мрачной на краю»

Точно, тут меня тряхнуло в первый раз — мне привиделись рукопашная вокруг, крики на русском, французском и немецком, запах гари… все реально, вплоть до брызг крови, прилетевших в лицо.

Меня передернуло и затошнило.

Отдышавшись, я вернулся к Тарле, но едва прочитал несколько абзацев, снова представил себе — а что можно было сделать лучше? Например, рискнуть Паскевичу, прорваться к штабу Ренье, пользуясь поворотом саксонцев? Нет, сражение и так провели фантастически успешно — многоязыкая армия наголову разгромила великого Наполеона! Но всегда есть возможность сделать чуточку лучше.

Со страниц вставали плотные колонны союзников у ворот Лейпцига, удирающие из города по единственной дороге французы, взрыв последнего моста, избиение отрезанного арьергарда, бегство Макдональда и Понятовского… А ведь их можно было пленить при чуть большем везении или риске.

Спал я плохо, несколько раз вскакивал, когда снились сражения. Что характерно — не как обычно во сне непоймичто, а гиперреально. С вывороченными штыком сизыми кишками, пробитыми картечью лицами, наваленными трупами, причем строго последовательно — построение, атака, рукопашная, сбор уцелевших.

С утра мутило, из-за привкуса крови в рту дважды чистил зубы, пару раз боковым зрением ловил неясное движение. В таком раздрае доехал до Москва-Сити, где в атриуме зампреда и меня встретил председатель правления крупного банка и сразу повел к лифтам, чтобы подняться в переговорный офис. Ушел вниз атриум с зелеными гирляндами, этажи и галереи и мы ступили на толстый ковер, укрывший весь пол бог весть какого этажа.

Глаза у меня разбежались почти сразу — по стенам висели гравюры, эполеты, старинные знамена…

— Да, — улыбнулся банкир, заметив мой нескрываемый интерес. — Грешен, собираю все, что связано с войной 1812 года.

— Небось, дорогое удовольствие? — зампред знал хозяина давно и мог себе позволить некоторую вольность.

— Не дороже денег. Вон, Алекперов свою нумизматику в музей превратил, Вексельберг яйца Фаберже вернул, а я вот… — он с гордостью показал на свою коллекцию, — все завещаю Бородинской панораме.

Пока они пересмеивались, я прилип к гравюрам с казаками, кирасирами и гусарами.

— Интересуетесь лошадьми?

— Он у нас кавалерист! — хохотнул зампред.

— Есть такое, — поспешил объяснить я. — Служил в кавполку, в Алабино.

Туда меня, вопреки маминым причитаниям, тоже устроил по своим связям отец, он считал, что отслужить надо обязательно.

— Так это ж мосфильмовский полк, — слегка разочарованно протянул банкир, — вы только в съемках участвовали!

У меня перед глазами тут же всплыл жеребец Мальчик, нос защекотал отчетливый запах конюшни. Но почему-то вместо сослуживцев, по большей части детей киношников и цирковых, в голову лезли окровавленные поручики и генералы в золотых эполетах.

— Нас всего четыре сотни осталось, а дел невпроворот, и боевую подготовку никто не отменял.

— И какая же подготовка?

— Верховой езде выучили, цирковые-то в седле чуть ли не с рождения. Еще гоняли по фехтованию, в основном шашкой, но всего пять-шесть приемов, чисто обозначить.

— А как же рубку снимали? — не унимался хозяин.

— С каскадерами или артистами.

Воспоминания о службе вызвали странное видение: я скачу на поле сражения среди солдат в киверах, казаков в папахах и кирасиров в блестящих нагрудниках. Нас косит картечь, конники богатырскими ударами разваливают противника до седла…

Мне опять стало дурно и я собрал все силы, чтобы не уплыть в обморок и загубить тем всю встречу. Вспоминал съемки, в которых участвовал полк — ничего похожего, только по ХХ веку.

Хозяин хитровато улыбнулся:

— К сожалению, у меня нет ничего, связанного с родом Трубецких, но, раз вы кавалерист, покажу жемчужину коллекции.

Зампред бросил короткий взгляд на часы, но банкир опередил:

— Пять минут, не больше. Пойдемте.

У меня уже кружилась голова от вида всех этих сокровищ, но когда он открыл сейф, вынул роскошную саблю и подал ее мне, я чуть не упал.

— Вот, сабля маршала Макдональда. Клинок немного сточен временем, но в целом сохранность отличная, если не считать потерю одного рубина с навершия рукоятки.

Зампред тихонько кашлянул, заметив, что хозяин увлекся.

— Все-все, уже заканчиваем.

Подрагивающей рукой я вытянул из ножен полоску синей стали с узорной насечкой, повернул все к свету… Прямой луч солнца упал на ножны, отразился от золотого шлема Минервы на декоративном щитке и ударил в глаза.

***

Да, вот после этого я ничего не помню…

Наверно, от перевозбуждения потерял сознание, вот меня и потащили в скорую!

От такого открытия я снова разлепил глаза и чуть не взвыл в голос: ну какая, бляха-муха, скорая?

Серенький рассвет еле-еле подсвечивал три кровати под низким потолком, обстановка никак не билась с ожиданиями, ну не бывает таких палат и приемных покоев.

Словно в подтверждение, вошел плотный мужик с засученными рукавами, в кожаном фартуке с бурыми пятнами. Спавший резво вскочил, с грохотом уронив табурет и заполошно зачастил:

— Господин лекарь, я…

Лекарь? Какой, к черту, лекарь? Да он больше на коновала похож!

Ни белого халата, ни стетоскопа, рожа красная, щетинистая, в обрамлении бакенбард.

И температуру он проверил рукой на лбу, а сердце и легкие слушал, приложив к груди ухо!

Следом он задрал мне веко, причем не слишком чистыми руками, но я промолчал — какой резон спорить с явной галлюцинацией? Мало ли что мне вкололи, надо просто подождать, пока приду в себя, а там видно будет.

Закончив с осмотром, так называемый «лекарь» солидно кашлянул и просипел:

— Ну что же, Ваше Сиятельство, состояние ваше внушает надежды на поправку, далее будем уповать на Господа нашего…

После чего поклонился и ушел, оставив меня в полном расстройстве мыслей.

Н-да, ходившая в Конторе шуточка в мой адрес «раздражает, когда разговор с тобой начинается не с поклона» воплотилась в довольно неожиданной форме.

Муть в голове так и не прошла, разглядывать окружающее я посчитал бессмысленным, да и темновато еще, так что попытался восстановить контроль над телом.

Руки двигались, но странно, будто и не мои вовсе. Голос хриплый, не поймешь чей, но это ладно. Пошевелил ногами, переждал стрельнувшую в боку острую боль, пошевелил еще раз, стиснув зубы — странное ощущение, что стал заметно ниже ростом.

Попробовал еще раз вспомнить вчерашний день, и тут чуть не сошел с ума: в голову полезли Никитка, Платов, Оржанский, да еще какой-то Митяй.

Кто все эти люди???

Ну ладно Платов, но остальные? В полной растерянности я попытался вычислить хотя бы Митяя и незнамо с чего уверился, что это мой бывший дядька, а ныне денщик, да еще приставленный ко мне отцом!

Интересными медикаментами меня лечат, если сознание такие фокусы… Во всяком случае, никаких дядек у меня не было и никакого Митяя отец приставить не мог. Но незнакомые детали и события все накатывали, спасло меня кормление из рук того же санитара с деревянной ложки. Полужидкая кашица, на вкус из гороха…

После кормления санитар (без каких-либо намеков на медицинскую униформу или хотя бы белый халат) утер мне рот тряпицей и перешел с следующему. Мне ничего не оставалось, как признать все происходящее побочкой от действия лекарств, но через полчаса пришлось мнение переменить.

В доме раздались четкие шаги, поднялась суета, прозвучал начальственный голос, лекарь со словами «Прошу, Ваше Превосходительство!» распахнул скрипнувшую дверь. Я лежал с закрытыми глазами и не собирался грузить мозг, уставший от калейдоскопа событий.

— Сергей Петрович! Князь!

— Ваше Сиятельство!

Глаза открылись, и я снова подивился вывертам: передо мной стояли двое, один смутно знакомый, а второй — в чистом виде портрет из Военной галереи Зимнего. Вернее, изображенный на портрете знаменитый полководец Иван Паскевич, только чуть моложе. Тело само дернулось встать и вытянутся во фрунт, но не смогло.

— Лежите, лежите, — не допускающим возражений тоном скомандовал Паскевич и уселся на услужливо поданный лекарем деревянный стул с прорезанным в спинке сердечком.

Некоторое время мы молча разглядывали друг друга.

— Что же вы, душа моя, такую эскападу затеяли? — нахмурил густые брови Паскевич.

— Господин генерал-майор… — просипел я, едва не теряя сознания.

Но меня тут же прервал шепот адъютанта:

— Генерал-лейтенант, произведен за взятие Лейпцига.

— Поздра…

— Пустое, Сергей Петрович, пустое, — сердито отмахнулся Паскевич. — Но как же это вы решились, вопреки приказу? Ай-ай-ай, вы же знаете, что дисциплина — душа армии!

Я неожиданно покраснел и не знал, что ответить — какая эскапада? какой приказ?

— Добре, скажите, как вы себя чувствуете?

Услышав мое клекотание и хрипы, лекарь наклонился к уху:

— Руки и ноги целы, горячка понемногу спадает, Ваше Превосходительство!

— Выздоровеет?

Эскулап смущенно пробормотал:

— Его Сиятельство крепок здоровьем, но окончательный диагноз дать пока остерегусь, надо бы пару деньков обождать.

— Что же, не буду томить, — Паскевич повернулся на стуле и убрал правую ногу под него, звякнув шпорой. — По всему вы заслуживаете наказания и передачи в руки военного трибунала, но еще матушка Екатерина написала на реляции о Суворове «Победителей судить не должно».

Паскевич поднял руку, и адъютант вытащил из-за отворота мундира листок бумаги.

Паскевич кашлянул, адъютант вытянулся, его стойку повторил лекарь. Адъютант развернул листок и прочел:

— Известный по отличным заслугам своим на поприще военном, на поле сражения неустрашимостью и благородством духа, поручик князь Сергей Петрович Трубецкой заслужил любовь и уважение воинов. Ордена Св. Анны и Св. Владимира были лестными знаками благоволения императора российского. Ныне же, в деле при Лейпциге, он много содействовал в продвижении войск и во все время сражения служил примером отличной храбрости. Действуя же против возможной диверсии в отношении левого фланга дивизии, Его Сиятельство не устрашился выступить наперерез французскому отряду и пленить маршала Макдональда. Таковой ряд отличных достоинств Его Сиятельства побуждает меня испрашивать для него по справедливости заслуженное им награждение орденом Святого Георгия четвертым классом.

Широко раскрытыми глазами я смотрел на Георгиевский крест третьего класса, висевший на шее Паскевича, и чувствовал, что меня пробирает до печенок. Белая эмаль, Георгий Победоносец на розоватом фоне, потертый краешек самого креста, золотая проволока крепления к ленте в разрезе красного стоячего воротника, из которого торчит кончик нитки… Пышная, но слегка растрепанная в походах бахрома эполет, ношеный суконный мундир со следами утренней чистки, пуговицы с орлами. Невероятная, невозможная в галлюцинациях или в реконструкции плотность деталей, там все время вылезают или провалы, или нечто несродное. Вот как смотришь «Трех мушкетеров» с Боярским и все время ждешь, что в кадре окажутся наручные часы, ЛЭП или грузовик на заднем плане. А тут все одно к одному, все идеально в тему, все тронуто жизнью, никаких тебе красных трусиков, как в фильме «Холоп». Даже поведение и титулование в струнку.

Так что это не галлюцинация.

Это все настоящее.

Потом уже, задним числом я понял, что только контузия и отупляющее лекарство помогли мне не обосраться от ужаса осознания своего положения.

Но в пот бросило так, что лекарь обеспокоился и при всей субординации сумел донести до Паскевича, что сейчас мне трудно радоваться его реляции.

— Выздоравливайте, князь, — поднялся со стула генерал, — будьте благонадежны, что я непременно добьюсь для вас ордена.

Я прижался к подушке, но щеку кололо и пришлось с трудом подвинуться. Из грубой полотняной наволочки торчала травинка, то есть даже подушка аутентично набита сеном. Этого уставший мозг не перенес и погрузил меня в благотворное забытье.

Не знаю, сколько я так пролежал или проспал, серый свет за окном не позволял определить, день нынче, вечер или вообще следующее утро. Боль почти не донимала, из острой превратилась в ноющую и привычную. Муть из головы ушла, но некоторая заторможенность осталась.

Одна из кроватей пустовала и я перевел взгляд на оставшегося соседа, вроде бы капитана. Он заметил мой взгляд и буркнул:

— Господин майор всю ночь бредил, к утру кончился, вынесли уже.

Капитан перекрестился, пошарил глазами по углам и недовольно заметил:

— Даже икон нету, немчура, одним словом…

Поддерживать разговор не было никакого желания, я смежил веки и меня затопила безысходность: если я в 1813 году, то прощай, привычная жизнь! Прощай Контора, друзья, электромобиль, квартира, курорты, все развлечения, весь информационный поток, возможность за несколько часов оказаться в другом уголке мира, да почти все, что составляет жизнь человека XXI века!

Чуть не завыл в голос, но спохватился — нет, нельзя предаваться отчаянию, надо бороться! В конце концов, я же не электромонтажник, которому для реализации в профессии нужна колоссальная инфраструктура от электростанций до отверток-тестеров. Я же управленец, а принципы управления одинаковы независимо от века, так что можно обойтись пером и бумагой. В общем, надо устраивать свою жизнь.

Чтобы не отравлять душу сожалениями по утраченному, я принялся медленно соображать, сопоставляя свои знания и хаотично всплывающие чужие воспоминания. Судя по всему, тут в Битве народов случился несколько иной исход: вчерашний хозяин тела, в котором сегодня обосновался я, взял за жабры целого маршала. Хозяин этот — моя дальняя родня, Сергей Петрович Трубецкой, правнук грузинского царя и будущий «диктатор» декабристов. На Сенатскую он не явился и тем самым избежал виселицы, отделавшись каторгой и ссылкой в Сибирь. Больше я из его биографии ничегошеньки не знал.

Отец Сергея — Петр, а вот отчество? Его образ туманен, но я ощущал почтение и некую дистанцию. Мать? Любовь, теплота и ласка. Здешние друзья и сослуживцы? Бесформенная масса, в которой острой болью отозвался недавно умерший… кто? имя так и не вспомнил.

Надо вытаскивать из памяти детали жизни Сергея, но пока не очень получается. Мои собственные знания и умения все при мне, английский с французским, а вот насчет его пока неясно: немецкий и латынь проявляются отрывочно, наверное, придется учить заново. Так что его память дает пока только рефлексы и отдельные факты — не человек, а база данных.

Его надо встраивать в себя, использовать во благо. Например, не дать лекарю меня угробить — с гигиеной и санитарией тут швах, с методами лечения, надо полагать, тоже. Что еще? С княжеским титулом, орденами, связями и моими навыками есть все возможности сделать отличную карьеру, главное, не ввязываться в блудняк с декабристами. А карьера — это благосостояние, возможность устроить жизнь как можно комфортнее.

Только цель добиться комфорта слишком мелкая, мне размах нужен.

Глава 3. Как во городе то было во Париже

Но для начала надо забрать управление побитым телом, а то оно вело себя абы как: левая нога при опоре на нее норовила подвернуться, в боку каждый вдох отдавался тупой болью. Проковыляв всего десять шагов по дворику офицерского лазарета, я садился на скамейку утирать пот.

— Батюшка Сергей Петрович, не велено же, лекарь сказал лежать.

Вздрагивать при таком обращении Митяя, жилистого сорокалетнего мужика с небольшой русой бородкой, я перестал куда раньше, чем он при моих ответах с отчеством:

— Этот коновал, Митрий Данилыч, еще кровь мне пустить хотел. Давай-ка, разгони мне кровь…

— В баньку бы, да где ее найдешь в немцах… — и Митяй с причитаниями мял мне мышцы.

Массаж, с грехом пополам освоенный Митяем, упражнения, ходьба. Сначала вокруг дома, держась рукой за стенку — два, три, потом пять раз в день. Затем, с палкой до чугунной ограды и обратно, с остановками на скамейках. Никаких ртутных препаратов, сомнительных эликсиров и уж точно никаких кровопусканий.

Гарнизонный доктор, немолодой немец с припухшими веками, искренне пытался помочь — ну, как умел, но в конце концов обиделся и подал на меня рапорт: пациент не следует назначенному лечению и высказывает вздорные суждения.

А еще я писал письма — матери Сергея с уверениями, что все в порядке, отцу — больше о делах, видах на дальнейшую службу, желательности для окончательной поправки провести несколько месяцев в теплом климате. Дядюшке о том же, попутно интересуясь его знакомствами в военном министерстве. Управляющему в тверское имение — с просьбой подробно расписать экономику: сколько душ, цены на хлеб, недоимки, есть ли промыслы. Ответы шли ужасно долго, я складывал исписанные косым почерком с завитушками листы в портфель с вензелем Наполеона, добытый Митяем среди трофеев, и временами перечитывал, как в свое время отчетность Конторы.

К апрелю я уже одолевал с помощью трости версту и даже ездил верхом, хотя садиться и слезать приходилось при помощи Митяя. Тогда же пришла бумага из Петербурга: дядюшка выхлопотал мне отпуск.

— Митрий Данилыч! Собирай вещи, в Париж едем!

— Да как можно, батюшка, — обомлел Митяй, — там же Бонапартий!

— Собирайся, — с нажимом повторил я, — уже две недели, как Париж взяли. Заодно по германским курортам прокатимся.

В Париж я планировал успеть к подписанию мира с Францией, а в дороге обдумать дальнейшие планы.

Положим, комфорта я могу и в поместье добиться. Ведь сейчас, куда ни плюнь — золотые горы, если знать, как взяться. Да те же картошка, масло подсолнечное, сахар! Но свербила одна мыслишка: я же историю следующих двадцати лет любил и знал, могу способствовать ей много к украшенью! Тем более, что Александр как правитель — ни бе, ни ме, за что ни брался, почти все сумел прогадить. Это ж надо — назначить министром иностранных дел человека, открыто намеренного «направлять внешнюю политику России не иначе, как в согласии с интересами Польши»! А еще Аустерлиц с Фридландом, начатые и брошенные реформы, спиритизм?! Верно его Пушкин приложил — «плешивый щеголь, враг труда».

Братцы не лучше: что Константин с закидонами, что Николай со стремлением всех построить во фрунт. Инженер-то он неплохой, но косная и непрошибаемая российская бюрократия — в немалой степени его заслуга. И то, что в Крымскую войну мы оказались без союзников против почти всей Европы с Турцией в придачу — тоже.

Ух, как я раздухарился, когда понял масштаб задачи! Это же не сортир в особняке построить, это, почитай, весь мир в другую колею столкнуть! Уж Россию-то наверняка!

То ли эйфория подействовала благотворно, то ли лечение, но вдруг всплыла латынь, с длинными цитатами из античных авторов, и лицо гувернера, седое, с бородавкой у губы. И образ матери у рояля, с накинутой шалью, поющей по-итальянски. А в Бадене я поймал себя на том, что не хватаюсь за стенки и ремни тряской кареты, а держу равновесие рефлекторно, как положено здоровому человеку.

***

Графу Воронцову меня представили на третий день по приезду, в особняке штаба, где меж золоченых покоев в стиле ампир гуляли убийственные сквозняки. Его русский язык выдавал долгие годы жизни за границей:

— Помню, Макдональд. Рана?

— Гораздо лучше, ваше сиятельство. Хожу и езжу верхом.

Он чуть заметно кивнул и отпустил, весь разговор занял минуты три. Сухой и быстрый деловой стиль весьма мне импонировал, разительно отличаясь от принятого ныне в России.

На улице задувал сырой ветерок, тянуло старой гарью — за Монмартром еще не разобрали сожженные весной предместья. По узкой мостовой постукивали копыта разъезда. Парижане расступались, парижанки жеманно отворачивались, когда им подмигивали бородатые казаки. У афишной тумбы меня накрыло осознание: я здесь не победитель, не турист, а покупатель. Я смотрел на вывески торговцев и ремесленников, на чугунные решетки, видел не дровяной, а угольный дымок из труб, и прикидывал — кто здесь льет хорошую сталь? Как тянут проволоку? Во сколько обойдется переманить мастера? Где можно застать по воскресеньям студентов Политехнической школы?

— Что угодно господину офицеру? — квартирная хозяйка в аккуратном чепце встретила нас с Митяем настороженно.

— Вот наш билет на постой, а еще я бы хотел договориться о пансионе и кофе.

Небольшая сумма примирила вдову-булочницу с русскими:

— Располагайтесь, господа, у меня чисто, клопов нет.

* * *

Приличный особняк с лепниной, паркетами и зеркалами в рост весьма хорош, только для офицерского собрания мал. Духота и теснота в нем, как в метро (правда, последний раз ездил лет двадцать тому назад, или двести тому вперед). Тепло от восковых свечей и курительных трубок отступало перед густым и горячим ромовым духом: за столиком в углу сосредоточенно осваивали приготовление жженки.

Я ограничился бокалом вина, отошел к стене и затаился. Так удобнее: не надо лезть в общение, достаточно слушать. Треп и хвастовство раскрывают человека порой лучше, чем любое досье.

Разговоры вели строго по Киплингу:

Великие вещи, все, как одна:

Женщины, Лошади, Власть и Война.

Кто закрутил интрижку, кто продал коня, как государь смотрел на полк, надо ли восстановить Бастилию — последний спор было особенно громок, весел и не имел никакого смысла. Погуляв по залам и комнатам, я заметил у камина четырех офицеров. Говорил мой ровесник, чернявый и смуглый (точно видел его под Лейпцигом), говорил тихо, так, что остальные подались к нему:

— У него в конторе списки: кто где ночует, кто с кем ворует, у кого где родня работает или служит. Половина его людей сами были в каторге, потому знают, где искать.

— И что же, вор ловит вора? — фыркнул блондин-подпоручик. — Недостойно.

— Вспомните Ваньку-Каина, — возразил чернявый. — А недостойно, ежели полицмейстер не дает укорота разбойникам.

Я присоединился с разрешения чернявого, капитана Липранди. Лицо я удержал — фамилия часто светилась в книжках о следствии над декабристами. Через десять лет этот человек будет знать о тайных обществах едва ли не больше, чем они сами.

— Вы про господина Видока, полагаю? — спросил я. — Хозяйка моя поминает его в разговоре с восхищением и страхом.

— Лучшая аттестация для полиции, — слегка улыбнулся Липранди.

Прочие понемногу разошлись — выпить, закусить, метнуть банчок. Мы остались вдвоем, и я решил, что случай терять глупо:

— Позвольте вопрос, Иван Петрович. Вы здесь четвертый месяц. Что из здешнего, по-вашему, стоит того, чтобы везти к нам? Нет, не трофеи, а порядки, обычаи, способы делать дело?

— Счет, — он внимательно смотрел на меня. — Они все считают. Сколько в городе фонарей, сколько улиц вымощено, сколько людей бездельны. У нас начальники на вопрос о числе душ в уезде отвечают: много, оттого всякая наша мера наугад.

— А что здесь пустое?

— Речи, — он криво ухмыльнулся. — Говорят красиво и без конца. И у нас тоже начали.

— У нас?

— В иных кружках, князь. Сходятся молодые люди, пересказывают чужие мысли о свободе, пьют, плачут. Наутро никто не помнит, что решили, зато лакеи все слышали. Нет-нет, я не против мысли! — взмахнул он рукой. — Но мысль не должна стоить жизни двадцати человек, не сделав ни на грош пользы.

Мне хотелось сказать: дорогой Иван Петрович, все это очень плохо кончится, я всегда поражался, как взрослые, храбрые, неглупые люди ухитрились подготовить и провести дело настолько бездарно! Но сказал другое:

— Стало быть, по-вашему, польза считается, как фонари.

— Все считается, только счетчиков мало, — он смотрел сквозь меня, так смотрят, когда сверяют личное впечатление с тем, что уже знают о человеке.

Про мою рану и странности в лазарете он наверняка знал — слухи по армии ходят быстрее курьеров. И сейчас он прикидывал, что я за птица, если вместо женщин и лошадей спрашиваю о порядке управления:

— Вы, князь, задаете вопросы, как человек, которому нужен ответ. Это нечасто.

За карточными столами зашумели, рассмеялись, я поднялся:

— В собрании говорить трудно. Я стою на Rue du Temple, у булочницы. Хозяйка варит неплохой кофе, вино и закуску я обеспечу. Не откажите во вторник?

Он тоже встал, вровень со мной ростом:

— Отчего же, буду.

***

Предместье Сент-Антуан работало, создавая убойный коктейль из горячего масла, каленого железа и дубильного раствора. По улице струился угольный дымок — низкие серые облака не давали ему уйти ввысь. Я ехал верхом, в мундире, напустив скучающий вид. Такая нелепость, как русский офицер в рабочем предместье, никого не настораживала. Бок еще потягивало, и я старался держаться прямее: сутулый человек выглядит просителем.

Вал от конного ворота во дворе уходил в стену длинного строения с множеством окон. Внутри крутились разноразмерные шкивы из дерева, и стоял необычный шум. Вместо ожидаемого грохота молотов — плотный, ровный треск станков, свист и шуршание приводных ремней.

Жилистый мастер в фартуке, с рыжей щетиной и обломанными ногтями нашелся у чесальной машины. Папаша Тевен, как его звали, вытер руки и поклонился со сдержанным достоинством, недоумевая, что здесь потребовалось завоевателю.

— Посмотреть? — изумился он. — Ну… это можно, только руки не суйте, оторвет.

— Шкивы разного размера для разной скорости?

— Ну, так.

— А зачем?

— Всякий знает, — начал он, но поперхнулся, — тонкую пряжу сучат медленно, грубую быстрее.

— А почему такая сырость?

— Ну, меньше нить рвется.

— А если вал лопнет?

— Тогда стоим три дня.

— Отчего же не поставить паровик?

— Ну, машина, — усмехнулся папаша Тевен, — считай, десять тысяч франков и при ней инженер, а овес всяко дешевле инженера.

— Одна лошадь — восемь станков?

Он посмотрел на меня чуть внимательнее:

— Господа обычно спрашивают, сколько тут хорошеньких девушек.

Дальше пошло легче.

— Подряжаются на год, с задатком. Мастер ну, восемьдесят су в день, прядильщик сорок, дети по десять.

— А жилье свое?

— Нет, от хозяина, за него вычитают.

Цифры понемногу составили контур сметы на подобную фабричку под Тверью, включая найм и перевоз такого Тевена.

— А это?

— О, это наша гордость! — папаша Тевен подвел к станку с лентой из картона, усеянной мелкими просечками.

Ткач жал педаль, станок втягивал очередную картонку и выдавал ткань с узором. Бляха-муха, да это же перфокарты! Да я с ними…. Стоп. Такое в Россию тащить рано, у меня пока нет специалистов, к тому же, для дешевой ткани рынок больше. Чесалку, прядильню на конном приводе, валяльню и красильню да, а вот жаккард пока подождет.

Литейку я безошибочно нашел в пятистах шагах по сернистому, сладковатому духу сгоревшего кокса. Воздух в плавильню с пятиметровой трубой гнали мехи от такого же конного ворота, как у ткачей. Как раз пробили летку, чугун потек в желоб нестерпимо яркой белой струей, пышущей жаром. Двое подручных сбивали шлак скребками, по земляному полу скакали искры.

Грузный хозяин литейки уже знал, что по предместью шляется странный русский.

— Лью печные плиты, котлы, чугунные балясины…

— А руду и уголь откуда берете?

— Шартр и Сент-Кантен, но дороги нынче разбиты.

— Далековато…

— Есть литейки ближе к руде, но им дальше возить сюда, к тому же, я беру скоростью исполнения заказов.

Я выспросил все и еще раз убедился, что промышленность Европы в немалой степени держится на коротком плече доставки. Пятьдесят верст, а не пятьсот, как между Донецком и Кривым Рогом. И посередине ни одного моста на Днепре.

Заводы в России потребуют жутких расходов. Мастер поедет, если ему заплатят вперед и дадут дом, инженер не тронется с места без контракта, чтобы копать уголь и руду, надо купить землю. Нужны громадные деньги, связи и, главное, люди, готовые поверить в чертеж на бумаге.

Пока этот список состоял из одного человека, приглашенного во вторник.

В литейке, однако, пришлось задержаться.

Я уже держал повод, когда во двор, чавкая жирной грязью, въехали четверо верховых во главе с Паскевичем. Вот уж где я его не ожидал увидеть! Впрочем, я тут же сообразил, что чугунные жаровни, котлы и печные плиты очень бы пригодились дивизии — все странности обычно имеют весьма скучные объяснения.

— Князь, — он смотрел на меня с веселым любопытством, как на собаку, притащившую чужую вещь. — Господа, полюбуйтесь. Поручик, коему лекаря прочили деревянную ногу и пенсион, стоит в чужой кузне и нюхает дым. Или ты решил, что в Париже искать надо не там, где все прочие?

Свита генерала задавила ухмылки, подручные литейщика перестали стучать скребками.

— Тут, ваше превосходительство, — тело вытянулось почти без моего участия, — дым поучительный. Хозяин льет котлы и плиты вдвое дешевле нашего.

Паскевич перекинул повод в левую руку:

— А тебе в том что за печаль?

— Печаль простая. Мы заплатим за котлы для лазаретов вдвое против французов, потому что чугун у нас с Урала, а везут его водой четыре месяца в году, да и то не всюду. А тут от угольной ямы до печи пятьдесят верст. Вся их дешевизна в том, что уголь, руда и печь рядом, а у нас в трех разных губерниях.

— И где ж ты такому научился? — генерал всматривался уже серьезнее.

— Нигде, вот смотрю, да посчитал немного. Тут, в предместье, ткацкая с конным приводом, у нее на четыре работника столько полотна, сколько у нас на двадцати. Я прикинул, во что обошелся бы такой привод, если мужики свои, лес свой, а машину надобно покупать. Выходит, что окупится на третий год, и то если не воровать.

— Если не воровать, — он коротко засмеялся. — Да кончилась ли твоя горячка?

— С нее все и пошло, считать начал.

Паскевич помолчал и, наконец, проговорил как бы себе:

— Я тогда подумал: жаль мальчика, разбило ему голову вместе с боком. А ты, выходит, в бреду считал и думал. Иные и в здравом рассудке ни о чем не думают.

Он тронул лошадь шагом вдоль желоба, и я пошел рядом, придерживая свою в поводу.

— Ну, положим. Только вот что, князь. Скоро все это кончится, Бонапарта упекут в ссылку, Европу поделят, а мы с тобою вернемся в Россию, где половина армии сядет по гарнизонам считать пуговицы на мундирах. Скука смертная. Иной храбрец в пять лет сопьется, либо дотла проиграется. А делу везде место найдется, и на статской стезе тоже, если человек не языком мелет, а считает до третьего года.

— Я на статскую не собираюсь, военный мундир для дела лучше.

Он покосился с одобрением:

— Скорее, дешевле.

— И дешевле тоже.

Паскевич хмыкнул и остановился у ворот:

— В четверг императорский смотр дивизии. Верхом сидеть можешь?

— Час выдержу. Больше не поручусь, ваше превосходительство.

— Часа довольно, — он уже разбирал повод. — Да приведи мундир в порядок.

— Так портные же нарасхват…

— Вот и думай.

Он выехал первым, за ним адъютанты, я глядел им вслед — такое приглашение дороже ордена.

* * *

Липранди пришел вовремя, без денщика, в штатском сюртуке, и первым делом поставил стул вполоборота, чтобы видеть и дверь, и окно.

Вино попалось из Бордо, густое, красное, но мы пили его, как воду, не замечая вкуса.

— Вы спрашивали давеча про Видока, — по своему обыкновению он понижал голос, чтобы к нему прислушивались внимательней. — Занятная механика, сыщик знает только где полицейская часть, а вор знает, где другой вор сядет ужинать. Но соль в том, что он им платит не за поимку, а за сведения.

— Так они же понесут всякий вздор!

— Верно, где кто пил, кто за кого сватается, кто задолжал портному. Вздора девять десятых. А из одной десятой получается арест.

— И как он отличает?

— Никак, — он невесело улыбнулся. — Он складывает.

— Простите?

— Одно донесение ничто. Три донесения с разных концов, и в них одно имя, уже нечто. Он держит на это особого писаря, который ценнее иного комиссара.

Картотека и перекрестная проверка источников. Липранди в 1814 году, в Париже, сидит у меня и своими словами излагает концепцию аналитического отдела.

— А как он их держит? — подлил я вина. — Деньгами?

— Деньги держат недолго. Кто берет у одного, возьмет и у другого. — Липранди поставил стакан. — Видок держит страхом и привычкой. Всяк из них с каторгой за спиной, всяк привыкает к жалованью и боится потерять место. Страх и хлеб, ваше сиятельство. Больше ничего и не надобно, чтобы человек служил верно.

— Скверно вы о людях думаете.

— Я о них не думаю. Я их наблюдаю.

За окном процокал подковами разъезд, когда он стих, я решил, что откладывать дальше нельзя:

— Иван Петрович, вы человек дела. Я тоже, по крайней мере надеюсь таковым стать. И вот что меня занимает. Дела в России делаются в одиночку, а потому и не делаются вовсе. Заводить их надобно втроем, впятером, десятком — людьми, которые друг за друга отвечают не по приятельству, а крепче. Крепче присяги, если угодно.

Он смотрел на свечу и ждал продолжения.

— Узкий круг. Без речей, без уставов на двадцати листах. Общее дело и общий карман. Выход только вперед ногами.

— Хорошо, — Липранди потер переносицу. — Кто во главе?

— Кто вносит первый капитал и рискует больше прочих.

— Вы?

— Пока я. Дальше видно будет.

— Дурной ответ. Не потому, что нескромный. Просто всякий рано или поздно спросит, зачем все это. И ежели ответ «так угодно князю Трубецкому», то на второй год у вас будет не круг, а челядь. Челядь предает дешевле всех, я видел.

— Затем, чтобы Россия через двадцать лет не была тем, чем она есть нынче.

— Это слова.

— Это цель. Слова начнутся, когда придется объяснять, отчего она такова.

Липранди помолчал. В нижнем этаже хлопнули дверью, и пламя качнулось.

— Я состоял в одном собрании, — произнес он наконец. — Не здесь. Люди прекрасные, и чувства благороднейшие. Сидели ночь напролет, спорили о конституции гишпанской и о том, сгодится ли она у нас. К четырем утра послали за пуншем. Наутро я спросил одного: а сколько душ в вашем имении и что вы с ними намерены сделать? Он обиделся. Сказал, что это предмет частный.

Меня продрало морозом: эта болезнь через одиннадцать лет кончится нарывом на площади.

— И более вы туда не ходили.

— Отчего же, ходил, ради пунша, — он поднялся и взял со стула шляпу. — Ежели у вас, Сергей Петрович, дойдет до частных предметов, вы меня уведомьте. Обещать ничего не стану.

— Я и не прошу.

— Вот это и есть приятнейшее в вас, — он тихо вышел.

Свеча даже не догорела. Ничего не сказано, ничего не подписано, тем не менее, первая ниточка легла.‍‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‍

* * *

Я подвинул лист ближе к свету и начал с того, с чего начинают все управленцы во все времена: со списка.

Слева — люди. Литейщик из Шайо, вдовец, пятеро детей, руки говорят больше, чем язык; просит двести франков в месяц и подорожные, но поедет, если жену похоронят по-человечески и разрешат взять с собой детей. Механик Лоншан, помнящий все поломки ткацких станков, знает себе цену, пусть дорог, но он нужнее всех: ткань окупается быстрее стали. Химик, ученик Шапталя, уверял, что из свеклы можно варить сахар с десятикратной прибылью, если свекла своя. Стекольщик. Два горных мастера из Саксонии, которых я приметил еще в лазарете. Все.

Справа — места. Тверская губерния: картофель, лен, сукно. Юг, имения по Днепру, там земля жирная и дураку родит. Каменноугольные выходы возле Бахмута — я помнил про них твердо, а вот где именно бить первую шахту следовало проверять на месте. Урал: золото и промывочный лоток.

Внизу — офицеры. Я вывел четыре фамилии, посмотрел и одну вычеркнул: человек благородный, добрый, храбрый и совершенно неспособный держать язык на привязи после стакана вина. Три фамилии на всю армию, которая взяла Париж.

Негусто, князь. За полгода в тылу торговый агент средней руки навербовал бы больше.

Я перевернул лист и занялся двумя, коих полагал главным приобретением.

Паскевич. Генерал-лейтенант в тридцать один год, строг, сух, самолюбив. Он меня заметил, помнит и числит своим. Я знал, что его ждет: Эривань, Варшава, жезл фельдмаршала, благоволение двух государей подряд. Надо сделаться ему полезным, либо службой, либо деньгами. Деньги он ценит как хозяин, у которого имение на Полтавщине и вечная нехватка оборотных средств. Сахарный заводик на паях с генералом — вещь прибыльная и достойная, года через два можно попробовать.

Липранди. Тут сложнее. Ум острый, наблюдательность почти за гранью, людей взвешивает, как аптекарь порошки. Он набрался здесь у полицейских ищеек такого, что у нас никто не знает, и эта наука потребуется раньше, чем любые предприятия. В любом кружке нужен человек, который знает про членов все. Беда в том, что он и про меня узнает больше, чем хотелось бы. Покупать его нельзя, он должен прийти сам, исключительно по идейным соображениям.

Поутру за бильярдом знакомый адъютант из свиты зевнул и заметил между прочим:

— Слыхали? Будто бы человек десять-пятнадцать офицеров к осени направят в Англию. Не то с посольством, не то для обозрения. Государь нынче в большой дружбе с англичанами, а те рады показать свои фабрики. Дым, копоть, чад и угар.

— Когда?

— Бог весть. Может, к осени, может, никогда. Так, разговоры.

Мы перекинулись парой слов про лондонский климат, я завершил партию и пошел к себе. Меня потряхивало так, что пришлось остановиться у фонарного столба и считать до ста.

Англия.

Такой случай не повторяется.

Все увидеть и пощупать самому, не доверяя рассказам досужих путешественников, не покупая чертежи через третьи руки. Значит, к осени я обязан быть в том списке, и неважно как: через Паскевича, через связи дядюшки или через собственную репутацию.

И тут же опять остановился, потому что стало неуютно. Липранди знает, что я собираю круг. Паскевич — что поручик с тысячей душ ведет разговоры о заводах. Английский инженер узнает, что я скупаю мастеров. Каждая частичка по отдельности — чепуха, блажь богатого юнца. Но люди умеют складывать, и особенно быстро и охотно сложат те, кому я перейду дорогу. Не бывает возвышения, на которое все смотрят с умилением. Пока я валялся в лазарете, меня жалели; у полковника с сахарным заводом начнут считать доходы и удивляться, отчего это Трубецкой всюду поспевает. Кто-нибудь вспомнит про странности после ранения.

Нитка легла, мой круг начинал складываться, и тут же, еще без имен, начинал складываться круг тех, кому все это станет поперек горла.‍‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌‌

Глава 4. Англичане ружья кирпичом не чистят

Дивизия Паскевича, одна из последних еще оставшихся в Париже, заняла развернутым фронтом почти всю длинну Марсова поля. Я торчал в группе адъютантов и ординарцев, молясь не свалиться смело в грязь с коня калмыцкого, как напишет в «Онегине» Пушкин. Солдаты в заношенных до полного неприличия мундирах и негодные лошади являли собой жалкое зрелище.

— Выглядим, как оборванцы… — ворчал самый старший в группе, рябой капитан Шигин .

— Так полторы тыщи верст позади, — беспечно отвечал румяный Никитка.

— А у государя глаз на такие мелочи цепкий… — продолжал бурчать Шигин, но замолчал, поймав свирепый взгляд обернувшегося в седле Паскевича.

Оставалось уповать на идеальное построение, приведенные в порядок пушки, добытую дивизией славу и отсутствие Константина Павловича, от нарушения формы впадавшего в бешенство.

Солнце било прямо в лицо, и я щурился, думая о странности своего положения. Мало того, что нет Эйфелевой башни и здания ЮНЕСКО, так еще надо стоять в рядах чужой армии, в чужом теле и ждать слабохарактерного мистика, склонного к метаниям и переменам решений.

— Едут! Едут!

Оркестр заиграл предписанный в таких случаях встречный марш, из-за Военной школы показалась блестящая кавалькада свиты. Во главе ее приближался Александр, и от впечатления, которое я произведу на него, зависели многие мои задумки.

Александр двигался вдоль потрепанного фронта неспешно, изображая величавую скуку, с которой монархи в тысячный раз осматривают подобные построения. Свита шлейфом тянулась за ним, переговариваясь на русском и французском.

У штабной группы они остановились.

— Дивизия, генерал, молодцеватая и строй держит отменно. Но мундиры… — через губу выговаривал Паскевичу император. — Вот, к примеру, поручик. Approchez-vous de moi.

Рука Александра без сомнений указывала на меня, Паскевич покраснел.

— Поручик, почему ваш мундир столь неисправен? — брови на круглом лице царя хмурились.

У меня все перевернулось внутри — ах ты хлыщ, тут победители Наполеона, а тебя волнует, что форма потерта! Забыв все намерения, я как можно тверже выдал:

— За два года в походах, Ваше Величество, дивизия ни разу вовремя сукна и кож не получала!

Паскевич цветом лица сравнялся с вареной свеклой, свита изобразила шок, а левая бровь императора полезла вверх:

— Вот как?

Терять уже нечего, и я продолжил резать правду-матку:

— Так точно, Ваше Величество, непрестанно в боях и маршах, без возможности изготовить в полках мундирные и амуничные вещи.

Это, кажется, понравилось Александру, и он неожиданно улыбнулся:

— А вы отчаянный храбрец, поручик.

— Князь Трубецкой, Ваше Величество, — зашептал из-за спины Паскевич. — Ранен под Лейпцигом…

— А-а, помню, помню, Макдональд? — царь обшаривал взглядом в мою грудь. — А где же Георгий? Капитул ордена утвердил награждение.

— Вероятно, Ваше Величество, до нас решение еще не дошло.

Александр обернулся к Воронцову:

— Граф, подайте ваш крестик, да-да, четвертого класса.

Через минуту мне в руки лег белый эмалевый орден, крепить на грудь полагалось самому (как и платить за изготовление, так что я попал в должники Воронцова). Легкий кусок металла, за который в это время готовы с восторгом отдать жизнь, а я чувствовал почти неприличную отстраненность.

Орден заслужил не я, а поручик Трубецкой. Если называть вещи своими именами, то самозванец получил награду за чужой подвиг. Но отказаться никак невозможно, никто в мире бы такого не понял, так что я выдавил «Служу Вашему Императорскому Величеству!» и постарался, чтобы голос не дрогнул ни от волнения, ни от смеха.

Государь же заговорил громче:

— Господа! Отпуская вас в любезное отечество, приятно мне изъявить вам, сослуживцам моим, благодарность за вашу исправность и за усердие. Сим объявляю, что жалую офицерам деньги на золотые и серебряные эполеты и шарфа, а также в ближайшие дни дивизия получит английское сукно на мундиры.

Дивизия дружно рявкнула здравицу в честь императора, и царская кавалькада удалилась под раскаты «Ура!»

Когда офицеры гудящей от возбуждения толпой разошлись по своим бригадам, полкам и батальонам, Паскевич, уже с лицом обычного цвета, поманил меня под окружающие Марсово поле каштаны:

— Сергей Петрович, князь, ну как так можно? Вы же должны знать, что высказывать свое мнение не всегда уместно!

— Обидно стало, Иван Федорович, что внешний вид ценнее доблести, побед и славы. А правду говорить легко и приятно.

Он тяжело вздохнул:

— Примите как данность, иначе вам тяжко жить будет. Но скажу по чести, я вам благодарен: государь, чтобы ускорить обмундировку дивизии, повелел оплатить все из личных сумм. Могу ли я быть чем-то вам полезен в ответ?

— Есть у меня одна невеликая просьба. Слышал, по осени государь намерен послать офицеров в Англию, для обозрения тамошних заводов и фабрик. Очень бы хотелось попасть в список, полагаю, к вашему слову прислушаются.

Паскевич внимательно оглядел меня тем взглядом, которым оценивал состояние войск перед маршем:

— В Англию, значит, не в Шампань, не к девицам, а к станкам и углю. Вы молодой человек наособицу, я давно это заметил. Что ж, похлопотать не трудно, список ещё не утверждён.

— Спасибо, Иван Фёдорович.

— Да пока не на чем, — он хитро, по-хохлацки, прищурился. — Поезжайте, смотрите, записывайте. Как вернетесь, не забудьте рассказать. У меня, знаете, свои интересы есть, не одной службой жив.

Ну вот и крючок на Паскевича. Преданность у военных ценится дороже денег, но с деньгами любая преданность крепче.

***

Составить список не успели ни то что до осени, а даже до зимы — выехали мы только в январе. Пакетбот вышел из Кале в начале десятого, к полудню я успел пожалеть о каждом съеденном за завтраком куске. Нога вдруг стала предательски требовательной к равновесию, невозможному на этой лохани, скрипевшей снастями при каждой волне. Попутчики-офицеры устроились в салоне с бутылками вина и обсуждали парижских дам с такой тщательностью, словно диспозицию перед сражением.

— Клянусь, у маркизы де Клермон талию можно взять в обхват пальцами, — доказывал штабс-капитан, не забывая держаться за кресло на особо крутых волнах.

Когда-то я пересекал «Канаву» за два часа без малейшей качки, зато с баром дьюти-фри. Здесь же меловые скалы Дувра показались часов через шесть-семь, а сам Лондон — через сутки; когда мы вошли в устье Темзы, я мечтал только о твердой земле.

Лондон, средоточие сокровищ и мировой торговли, встретил плотной серой взвесью над крышами, жуткой грязью и бесчисленными тележками угольщиков: горючего камня здесь жгли не в пример больше Парижа. Грохот экипажей по булыжнику стоял такой, что глушил мысли. Здесь все делали быстрее — шли, ехали, кричали, продавали и покупали. Скорость оборота довлела.

Посольство озаботилось снять нам комнаты неподалеку от Стренда, а через день представило принцу-регенту Георгу, настроенному в пользу России. Англичане вообще восхищались нашей славой и героизмом, в особенности их поразил пожар Москвы.

— Принц Трубецкой, рад вас видеть, — протянул мне вялую руку Георг, отекшее лицо его носило следы вчерашнего загула. — Чем я могу отблагодарить пленителя Макдональда?

— Хотел бы осмотреть здешние мануфактуры, Ваше Высочество. Текстильные, прежде всего, а также горные выработки, если возможно.

Регент взглянул на меня с вежливым недоумением, как на пожелавшего вместо партера сесть на галерку.

— Мануфактуры? — удивленно повторил он, будто впервые услышал это слово, и его припухшие веки широко раскрылись. — Что ж, я распоряжусь выдать вам рекомендательные письма, только знайте, что у нас хозяева сами решают, кого пустить к себе

Письма мне безотлагательно выправили в секретариате регента, не преминув напомнить, что вывоз машин и станков из королевства возможен только по специальному разрешению, в ином случае грозит огромный штраф.

То есть известный мне по учебникам британский протекционизм закрывал не только ввоз импортных товаров, но и весьма сужал вывоз средств производства. Значит, официальные каналы отпадали — кто будет ввязываться ради прихоти заезжего поручика?

Оставались деньги, знакомства и кривые ходы. Что в XIX-м, что в XXI-м веке механика та же: все равны перед законом, но некоторые, умеющие платить, улыбаться нужным людям и знающие лазейки, равнее.

У меня были письма от самого регента, несколько сотен фунтов, присланных для поездки отцом, и неплохая легенда — любознательный офицер устал от крови и заинтересовался вещами созидательными. Англичане любят чудаков, особенно иностранных, тем паче, если у чудака звучный титул и приличные манеры.

Мистер Хиберт, крупный торговец, к которому меня направили из секретариата, принял меня без промедления в солидной конторе у самой биржи. Отодвинув кипу свежих газет и засургученных пакетов со стола черного дуба, он выслушал мою просьбу и задумчиво покрутил в пальцах перо:

— Есть у меня компаньон, Джеральд Эштон, торгует хлопком и знает Манчестер, как свои пять пальцев. Я напишу ему, что вы человек благородный и любопытствующий, и уж никак не шпион французов. Уверен, он сможет устроить несколько визитов.

Став богаче еще на одно рекомендательное письмо, я искренне поблагодарил мистера Хиберта и в тот же вечер нанял место в почтовом дилижансе на север. Пока дошел до квартиры, покашливал от едкого смога и радовался узнаванию: настоящие дела здесь, как везде, делаются через личные рукопожатия. Что ж, через три дня я буду в Манчестере и получу первый шанс увидеть то, ради чего я притащился через этот скверный пролив.‍

***

Гудит как улей родной завод — фабрика мистера Эштона, растревоженный улей из красного кирпича в три этажа, пыхал дымом из труб, словно живой. Сам хозяин в клетчатых штанах, с объемным брюхом и красной рожей, обрамленной рыжими бакенбардами, выглядел, как карикатура на Джона Буля.

— Хиберт? Этот прохиндей еще жив, ха-ха? — он не переставал отпускать шуточки все время, пока читал письмо компаньона и сделался серьезен, только когда увидел рекомендацию из секретариата регента.

— Даже так, мой дорогой сэр? Ну что же… Эй, Пирсон!

На зов вкатилась тощая версия Джона Буля и почтительно уставилась на Эштона.

— Проведи его высочество по фабрике.

— Полчаса, как обычно?

— Час.

Пирсон изобразил удивление, но промолчал. Всю экскурсию он соблюдал сдержанную вежливость, которая однозначно давала понять, что мне не то чтобы рады, но готовы некоторое время терпеть.

Жужжание тысяч веретен сливалось в однообразный гул, в котором голос тонул щепкой в водовороте, нам пришлось изъясняться жестами. Пар клубился под потолочными балками, оседая каплями на кирпичных колоннах, ниже плавала и лезла в нос плотная взвесь хлопковой пыли, заставляя чихать и отплевываться. Три длинных ряда машин, к каждой тянулись десятки тонких нитей, они наматывались на шпули с такой скоростью, что глаз видел только размытый контур веретена.

Посреди этого шума я попытался осмыслить масштаб. В Ярославской губернии у отца полотняная мануфактура — двести душ, бабы прядут вручную на самопрялках с утра до ночи, выход — полотно на солдатское исподнее, скверное, но свое.

Здесь, в этом улье, не меньше сотни машин, на каждую по одному работнику, в основном, мальчишки и девчонки лет до тринадцати-четырнадцати, связывающие оборванные нити ловкими пальцами. Прикинул, сколько прях заменяет одна машина, и цифра меня испугала: полсотни, а то и больше. То есть зал на сотню работников по выработке равнялся всем крепостным Трубецких, если их посадить за прялки. Все равно что трактор против сохи — просто другая эпоха.

Пирсон провел меня по цехам, повышая голос до крика, а пояснения бубнил в конторе, за плотно закрытой дверью, отсекавшей шум.

— Кардочесальных барабанов семнадцать штук, мюль-дженни сорок две, ватермашин девяносто.

— Мистер Пирсон, а можно ли пообщаться с мастерами?

— Это уже дела мистера Эштона, сэр, на такое я не уполномочен.

— А можно ли выписать такие машины в Россию?

Он посмотрел на меня оценивающим взглядом и ответил с уклончивой любезностью:

— Боюсь, это весьма сложно, сэр. Парламент на этот счет строг, а мистер Эштон человек законопослушный.

Ну что же, раз станок купить и вывезти с ходу не получится, придется все самому. Нарисовать чертеж по памяти я смогу, нужно только смотреть внимательно. Я принялся черкать карандашиком в серебряной оправе в записную книжку: хлопок чешут, вытягивают в ровницу, ее прядут на мюль-машине, нить наматывают, ткут на станке с челноком. Пять или шесть узлов цепи, и если удастся вывезти людей, знающих по одному узлу, цепь можно будет собрать заново, из русского железа и русскими руками.

Но собрать мало, многого надо избежать. Работных домов, куда заталкивали бедняков, как в тюрьму, трудится за ночлег и еду. 18-часового рабочего дня, детского труда, истощения и болезней. Богатство Англии встало не только на грабеже колоний, но и на дикой, безудержной эксплуатации своих же соотечественников такого размаха, который попросту невозможен сейчас в России. Если здесь луддиты жгут фабрики и ломают станки, то дома меня за такие фокусы прирежут или спалят вместе с усадьбой.

И будут, что характерно, правы.

***

В Уэльс я попал только к весне — вызвали обратно в Лондон, таскаться с остальными офицерами по арсеналам, где ружья кирпичом не чистят. Но это имело и положительные стороны, поскольку с нами ездил сам полумилорд-полукупец Воронцов, красавец генерал-лейтенант тридцати трех лет от роду.

— Вы, князь, намерены осматривать шахты? С чего вдруг такая блажь? — поинтересовался он как-то за завтраком.

— Вовсе нет, Михаил Семенович, не блажь. На юге России есть каменный уголь, он может стать опорой нашей промышленности. А тот, кто первым начнет разработки…

— Молчите, я понял, мы поедем вместе.

Кто бы возражал — в графской карете оно и дешевле, и удобней, к тому же, Воронцов до двадцати лет жил в Англии и знал тут все обычаи и порядки.

— Не откажите в ответе, граф, а в чем ваш интерес?

— Наступает мир, в такое время пребывание в армии утомляет, а я ищу принести пользу государству.

Мы говорили почти всю поездку — граф умел тратить с умом, более того, он прекрасно сознавал, что труд крепостных мало эффективен.

— Юг наш богатейший по возможностям край, — прощупывал я графа, — беда лишь в малости населения.

— Это просто, — отмахнулся Воронцов. — Отец мой скупает имения на юге, для переселения достаточно дать крестьянам вольную и подъемные, вот и все.

Конечно, просто, при таких-то средствах.

На шахтах нас встретил управляющий, человек степенный и мыкавшийся от скуки в этом глухом углу, на что намекал сизый нос с прожилками. Он обрадовался развлечению в нашем лице и бодро таскал нас от конюшен с рудничными пони до надшахтных сараев, где угрюмо пыхтел облепленный угольной пылью паровой насос.

— Безмозглая гора чугуна, работающая лучше людей, — поежился Воронцов, — Жутковато выглядит, князь.

— Согласен, но без насосов глубже десяти сажен не уйти.

Вниз нас не пустили — управляющий встал насмерть, но я отлично понимал, что ему совсем не нужны несчастные случаи с заезжими графами и принцами. Зато он вызвал и представил нам Джона Причарда, знающего в шахте каждую подпорку. Шотландец с упрямым лицом, кривыми ногами и валлийской фамилией смотрел прямо, не по-лакейски.

— Инженер? — английский мой не без влияния Воронцова пришел в форму, понятную местным.

— Штейгер, сэр. Здесь не инженеры нужны, а те, кто знает, где порода рухнет.

Говорил он с акцентом, глотая окончания, но по делу, подбирая слова попроще, и это подкупало больше всякой учтивости.

— Видите трубу? Тянет дурной воздух наружу. Иначе через час все в забое как сонные мухи, а через два — мертвые.

Он помолчал, но все-таки закончил:

— Полгода назад, на соседней шахте, не почистили трубу вовремя. Двенадцать человек.

Мы проговорили около часа — о глубине забоев, о способах крепления кровли, о том, как по звуку кирки отличить крепкий пласт от того, что вот-вот обрушится. Роубалк не хвастался познаниями, не щеголял словами, он рассказывал спокойно, как о погоде, и я отчетливо понял: вот человек, которого я искал.

— Вы ведь служите по найму?

— Как отец и дед, сэр.

— А открыть собственное дело?

Он усмехнулся, коротко и невесело:

— У нас земля вся расписана по старым хартиям, сэр. Чтобы открыть свою жилу, нужны деньги да родство с лордами.

— У нас есть и то, и другое, — и я осторожно рассказал о южных степях, где под черноземом лежит уголь, о потребности в специалистах, о двойном жаловании, о прочих условиях, которые можно получить…

— Россия, — попробовал он имя на вкус. — Говорят, там медведи по улицам ходят и зима десять месяцев.

— На юге всего пять и медведей нет, они в Сибири. Но если пожелаете, привезем.

Он коротко хмыкнул, оценив шутку:

— У меня жена, сэр. Двое детей. Без контракта не рискну.

— Разумно, — кивнул я, чувствуя, как внутри разливается азартное удовлетворение, как после удачной сделки. — Бумагу составим, прежде чем я отплыву назад.

Он кивнул, и мы ударили по рукам.

***

Мы всего лишь собирались осмотреть крупнейший порт Англии, но возвращение через Бристоль принесло два умопомрачительных бонуса. Когда на подъезде к городу карета выехала из колеи и затряслась по проселку-времянке, я высунулся из окна, чтобы узнать причину.

Причина выглядела как три десятка рабочих, строивших новую дорогу, совсем не так, как я видел в Европе. Ни канавы в сажень глубины, ни тяжелых булыжников в основании, просто снимали дерн и землю на полметра, выравнивали и сыпали мелкий щебень.

— Эй, любезный, стой! — скомандовал Воронцов, мы вылезли наружу и отправились к дорожникам, ступая как цапли, чтобы не изгваздать сапоги.

У повозки с инструментом удрученно кивавшего десятника распекал, не жалея крепких выражений, невысокий седой шотландец. Когда он закончил и повернулся к нам, граф дружески поддел меня:

— Это, часом, не ваш родственник?

И в самом деле, я будто видел свое постаревшее отражение — длинное лицо, длинный нос, те же баки.

— Достопочтенный сэр, — приложил пальцы к шляпе Воронцов, — мы русские путешественники, интересуемся всеми новинками в вашей благословенной стране.

— Инспектор и инженер Бристольской дорожной компании Джон Мак-Адам, — с достоинством поклонился шотландец.

— Почему без камня в основании, сэр? — я постарался выглядеть любопытным дилетантом.

Помогло слабо, Мак-Адам разговорился только после предъявления рекомендательных писем, но тут уж высказал все!

— Камень в основании держит воду, а не дорогу, при старой методе вода сочится вниз, заполняет пустоты между камнями и там зимой замерзает, а весной дорогу пучит.

— А в чем же состоит ваш метод?

— Я придумал укладывать послойно все более мелкие фракции щебня и трамбовать их конным катком.

— А вода?

— Пыль от щебня служит связующим, образуя корку, по которой вода стекает в канавы. А под покрытием остается сухая твердая земля.

Пока он отвечал на вопросы Воронцова, я прошелся вдоль участка, меряя шагами ширину дороги, прикидывая толщину слоев и уклон от центра к краям. Ведь как просто, никаких машин или супер-изобретений, щебня везде полно, дроби до нужного размера, и вот тебе отличная дорога! Я стоял у обочины, зарисовывал в записную книжку профиль и переполнялся детским восторгом: оказывается, все можно делать гораздо проще, чем представлялось! Весь секрет можно было написать на одном листке бумаги. Для России, где распутица съедала полгода и топила в грязи по ступицу обозы с солдатским хлебом, этот рецепт стоил пионерной бригады, нет, дивизии!

Вернувшись в карету, мы возбужденно обсуждали перспективы в стиле «шоссе Россию там и тут, соединясь, пересекут». Попутно я, кажется, стал автором бессмертного афоризма «в России две беды — дураки и дороги», брякнув его на полном автомате, отчего Воронцов полчаса хохотал и утирал слезы. По мере прикидок уперлись в еще одну вечную проблему — деньги.

— У нас, князь, нет дешевого кредита, чтобы затевать такие прожекты.

— У нас есть громадные состояния, — испытующе посмотрел я на него.

— Верно, но большинство их владельцев озабочены отнюдь не строительством дорог. У нас сидят на деньгах и боятся пустить их в дело. А здесь, — он с печалью поглядел в окно кареты на улицы Бристоля, — деньги работают с утра до вечера. Вы слашали про The Stock Exchange?

— Нет, откуда же…

— Это новая Лондонская биржа, где торгуют углем, хлопком, зерном, железом, сукном и бог весть чем еще.

Мурашки побежали по спине — биржа! Та самая, где по легенде Натан Ротшильд сделал состояние, запустив известие о «победе» Наполеона на Ватерлоо. А у нас как раз 1815 год!

Воронцов рассказывал о бирже долго, наконец, я решился и осторожно начал:

— Мне в Париже говорили, что превратности военных действий ужасно раскачивают биржу и что ловкие люди делают на этих качелях состояние.

— Это так, — снисходительно кивнул граф, — но война закончена, мой молодой друг.

— Я ни за что не поверю, что Бонапарт смирился! Полагаю, он нас еще удивит.

— Интересно бы взглянуть на это. И особенно на то, как поменяется стоимость долговых облигаций английского казначейства.

— Ну, тут и гадать нечего: будет падать, ежели англичане проигрывают, и расти, ежели выигрывают.

Воронцов пристально посмотрел на меня, но ничего не сказал.

В Лондоне мне приехал Джон Причард, торговаться о контракте, и мне пришлось отнять у него конфетку. Он предполагал договариваться с русским барином, для которого деньги — парадный мундир, долг чести и подобная мишура, а столкнулся с опытным управленцем, вникающим в каждую статью расходов. Жалованье, подъемные, жилье, перевоз семьи, оговорки на случай войны или мора — предварительный договор обрастал пунктами.

— Год вам на сборы, — наконец, дело дошло до сроков. — К следующей весне жду вас в Петербурге, и отправлю оттуда в степь.

— Степь без угля мне не интересна, сэр, — он впервые суховато усмехнулся. — Если там есть уголь, то по рукам.

А вот с оборудованием пока беда. Уйма ограничений и требований прямо подталкивали меня к вывозу контрабандой, но я пока решил не рисковать. Вечером, подсчитав грядущие расходы, я понял, что надо резать смету — сумма в записной книжке распухла настолько, что мне стало смешно и грустно одновременно. Столько капитала у меня не было и не могло быть, даже если бы я пустил в дело все свое состояние.

Две трети проектов накрылись бы медным тазом, но в марте Наполеон с громом и треском вернулся в Париж. Как только пришло известие о высадке «корсиканского чудовища», меня срочно вызвал Воронцов, он занимал тот же лондонский особняк, в котором некогда провел годы юности.

— Ну вот вам и превратности, Михаил Семенович. Сейчас все в панике, но Бонапарта побьют, не сомневаюсь — сил у него мало, многие отшатнулись.

— Да, князь, вы были правы. Ну что же, я выезжаю к армии, мое место сегодня там.

— Я с вами!

— Нет-нет-нет, у вас отпуск. Я же вижу, как вы временами прихрамываете. К тому же, у меня к вам серьезное дело.

Маленькое, но очень ответственное поручение стоило пятьдесят тысяч облигациями британского казначейства. Я прикинул курс и с трудом сглотнул: сто-сто двадцать рублей за фунт стерлингов. Пять миллионов рублей!

Воронцов подал мне две бумаги — доверенность на управление облигациями, где стояли моя фамилия и его подпись, и обязательства по управлению, которые подписал я. Ограничения можно будет негласно обойти, у меня в голове уже раскручивался план колоссальной махинации.

Ну что же, если история про Ротшильда — легенда, то про меня будет правда.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге