Обложка Княгиня Ольга. Сокол над лесами

Княгиня Ольга. Сокол над лесами

Елизавета Дворецкая

0% прочитано
Стандартный
Елизавета Дворецкая

Княгиня Ольга. Сокол над лесами

Часть 1

Весною свадеб не играют, да и не в обычае, чтобы вдова шла снова замуж, не выждав и полугода. Предславу Олеговну многие в Киеве осуждали: правнучка Вещего де могла бы порадеть о родовой чести. Да и в мужья она себе выбрала варяга из заморья, никому здесь неведомого.

Княгиня Эльга пришла в изумление, когда Алдан с обычным своим дружелюбным и невозмутимым видом – как будто говорит с ровней, не выше и не ниже себя, – попросил у нее согласия на брак с ее младшей родственницей. Эльга знала его около трех лет. Поначалу он нанялся в гридьбу к князю, Ингвару, и отличился в достопамятном походе на Свинческ; потом перешел в оружники к воеводе Мистине Свенельдичу, с которым они состояли в отдаленном родстве через общих предков из Хейтабы. Его настоящее имя было Хальвдан, но среди киевских русов оно еще в прежних поколениях стало звучать как Алдан, и он быстро привык. Особенно Алдана прославили недавние заслуги при избиении деревских старейшин на могиле Ингвара и в битве при взятии Искоростеня. Нынешней весной Мистина решил сделать его воспитателем – кормильцем, как это называлось у славян, – своего второго сына, Велерада, которому исполнялось семь лет. И хотя среди носящих меч русов тридцатилетний Алдан пользовался уважением, все же нынешняя его просьба выглядела дерзкой.

– Может быть, люди скажут, что госпожа вдовеет слишком недавно для нового замужества, – добавил он, – но в первом браке ей уж очень не повезло, и несправедливо было бы томить такую хорошую женщину и заставлять ее долго дожидаться счастья.

Пораженная Эльга не сразу собралась с мыслями хоть для какого-нибудь ответа. Ей уже приходилось размышлять о будущем Предславы, и это была немалая забота среди прочих ее забот. Предслава была правнучкой Олега Вещего, да и отец ее, Олег по прозвищу Моровлянин, тоже одиннадцать лет сидел в Киеве князем. А значит, и с ней в приданое шли некие права на Олегов стол. Еще почти год у Эльги будет предлог отклонять любое сватовство к ее младшей родственнице – срок вдовства. Но в дальнейшем Предслава и ее возможное замужество могли причинить княгине немало забот. «Для нас было бы проще, если бы она погибла в Искоростене вместе с Володиславом», – как-то сказал Мистина. Эльга тогда рассердилась на эти слова: она любила Предславу. Но понимала: по сути дела Мистина прав, внучатая племянница самим своим существованием несет угрозу ей и Святославу. Получи ее в жены человек родовитый, честолюбивый и отважный – иные сочтут, что ему уместнее занимать киевский стол, чем Ингоревой вдове и юному сыну. Виданое ли дело – столько земель в руках жены и отрока! Издалека стол киевский кажется пустым…

И вдруг объявляется Алдан! Пришелец, простой хирдман, человек, ни родом, ни положением не достойный такой жены. Первая мысль Эльги была: это невозможно! Но вторая – это наше спасение… Ведь за Алданом никто не признает прав на киевский стол, возьми он в жены хоть саму Зарю-Зареницу.

Эльга с сомнением взглянула на Мистину – своего первого советчика:

– Как по-твоему, будет дело?

– Алдан, ты наглец! – весело воскликнул Свенельдич, откидываясь к стене. – Ты, стало быть, уверен, что с тобой внучка пяти княжеских родов будет счастлива!

– Конечно, – датчанин двинул плечом. – Я ведь люблю ее и желаю ей счастья, а не пытаюсь с этим браком обрести права на престол, чтобы потом десять лет за него воевать и едва не погубить ее саму.

С Эльгой и Мистиной Алдан говорил родным своим датским языком, а они отвечали ему на «русском» – языке русов, чьи предки уже три-четыре поколения жили среди славян. С варягами, рожденными в северном заморье, русы еще понимали друг друга без большого труда.

– Шуму выйдет много. Но по сути дела… – Мистина подался вперед, опираясь о колени и оглядывая собственного оружника новым взглядом.

Он считал Алдана надежным и толковым человеком, иначе не доверил бы ему своего сына. Но муж правнучки Вещего – иное дело.

– Возьми твой меч, – велел Мистина, – и поклянись мне и княгине, что ты не задумал бороться ни за какой из престолов, которыми владели предки Предславы.

– Ты, хёвдинг, меня знаешь уже три года. Я похож на дурака?

– Такие возможности и умных людей сводят с ума.

По лицу Мистины нельзя было угадать, что через точно такое же искушение он прошел и сам. Но Эльга невольно бросила на него значительный взгляд – она помнила.

Алдан шагнул за порог – входя в жилую избу княгини, свой меч он оставил отрокам на крыльце, – и что-то сказал. В дверь всунулся Ольрек – один из телохранителей Эльги, с Алдановым мечом в руке; вопросительно взглянул на госпожу и по ее кивку протянул меч владельцу. Хирдман повернулся к Эльге и нарочито медленно вынул из ножен клинок. Это был очень хороший «корляг», с богатым набором золоченой бронзы. Ранее он принадлежал Сигге Саксу, старшему оружнику и правой руке покойного воеводы Свенельда. После смерти вождя Сигге изменил киевским князьям и был зарублен над могилой Ингвара среди деревской знати. Именно Алдан сумел отсечь ему голову и за это получил все, что нашлось на теле, в том числе меч.

Едва ли жилая изба княгини когда-нибудь видела блеск клинка – такие клятвы приносятся при послухах, в гриднице или в святилище. И не много было людей, кому позволили бы обнажить меч в присутствии княгини, ее маленькой дочери и воеводы.

– Я клянусь богами Асгарда, – Алдан поднял меч к лицу, – и честью моих предков, что прошу госпожу Предславу в жены ради любви к ней и чтобы оградить ее от всех бед, которые несет борьба за власть. Сам не желаю власти ни над чем, кроме себя, своей семьи и своей судьбы. Если я лгу – пусть не укроет меня мой щит и пусть буду я разрублен острым железом, как меч конунга разрубает золотое обручье.

Он коснулся губами основания клинка, потом приложился к нему лбом и поочередно обоими глазами.

Мистина снова откинулся к стене, потом взглянул на Эльгу. Княгиня был взволнована, и он, хорошо ее зная, это видел.

Почувствовав его взгляд, она повернула голову; в глазах ее блестели слезы.

– Ступай, Алдан, – сказал оружнику Мистина. – Княгиня поразмыслит и передаст тебе свое решение.

– Я поговорю с ней, – немного сдавленным голосом добавила Эльга. – И…

Она осеклась, прикусила дрожащую нижнюю губу и замахала рукой: уходи. Алдан, уже убрав меч в ножны, почтительно поклонился обоим и вышел. Шаги его затихли на крыльце.

Эльга прижала ладони к лицу, пытаясь овладеть собой. Мистина встал, шагнул к ней и потянулся, желая ее обнять; она подалась в сторону, ускользая. Отвернулась, но непокорные слезы потекли по пальцам. Тыльной стороной ладони она поспешно вытерла глаза и щеки. Мистина снова придвинулся к ней, но она решительно отступила и подняла руки перед собой.

– Не подходи, – сдавленным от слез голосом сказала она; не испуганно, не гневно, а почти деловито.

– Ты плачешь, а я буду смотреть, будто мне нужды нет?

– Да. Ты не можешь меня утешить. Только будет хуже.

Его объятия лишь оживят в ее памяти то счастье, какого она лишена.

Война в земле Деревской отняла мужей у них обоих – у Эльги и Предславы. Русы и древляне в короткий срок лишились своих князей, их жены остались вдовами, а дети – сиротами. Эльга после гибели Ингвара вдовеет уже полгода. Предславиному вдовству едва три месяца – и вот к ней в дверь уже стучится новая жизнь и, надо думать, более добрая доля, чем выпала в первый раз. Эльга желала счастья бывшей деревской княгине, но от мысли о нем щемило сердце. Никто не думал, что Эльга, еще не старая женщина, оставшись во главе огромной державы, остаток жизни проживет вдовой. Одни просто ждали, кого княгиня изберет, другие готовились побороться если не за свадебный рушник, то хотя бы против нежеланного для себя Ингорева преемника. Но сама она знала: ни старое, ни новое женское счастье к ней больше не придет. Княжеский стол державы русской высится стеклянной горой между нею и всеми на свете женихами.

Тот единственный, кто для нее много значил как мужчина, стоял в трех шагах, но был далек и недостижим, как солнце в небе. В глазах его она сейчас читала то же, что он не так давно сказал ей вслух. «Дай знать, когда передумаешь». Но подчиниться своему влечению к нему Эльга сейчас могла даже менее, чем при жизни Ингвара.

– Не знаю, как быть, – торопливым шагом Эльга прошлась по избе, вдоль длинной лавки, крытой тканым ковром. С усилием она отгоняла мысли о себе и старалась сосредоточиться на судьбе Предславы. – Если она выйдет за такого незнатного мужа, то мы уроним родовую честь, но зато избавимся от многих бед. Я не смогу заставить ее вдоветь до самой смерти – ей ведь едва за двадцать… двадцать два, мнится. Да, помню, у нее «краски» пошли перед тем, как ты от греков воротился, той самой осенью, а тому будет…

– Будет ровно десять лет.

Мистина ничего не добавил, но воздух между ними будто сгустился от воспоминаний, одинаково ярких для них обоих. Несущих и тоску, и отраду.

– Мужи нарочитые мне этого не простят, – Эльга замотала головой. – Они небось уже навострились к ней свататься, как срок подойдет. Ты веришь, что Алдан из любви ее хочет взять?

– Почему нет? – Мистина повел плечом. – Она красивая женщина, ее всякий хотел бы в жены. И Алдан ведь ее нашел в Искоростене. Он не такой дурак, чтобы лезть в огонь ради пяти гривен, которые Хакон обещал. Он полез ради нее, а это что-нибудь да значит.

– Тогда это наилучший выход. Отдать ее за высокородного человека невозможно. А с Алданом она и сама будет счастлива, и для нас не опасна. И дети ее вырастут детьми Алдана, а не Володислава деревского.

– Ее детям волю давать нельзя.

– Я и не дам. Пусть просто живут при ней, пока малы. Увидишь – она им еще братьев нарожает. И опять мы с тобой вдвоем будем отдавать ее замуж, – Эльга заставила себя улыбнуться.

– Нет-нет! – Мистина тряхнул головой. – Теперь при ней есть родной отец, и я больше не понадоблюсь. Пусть теперь у Олега наутро лоб трещит… Хотя, правду сказать, за Алдана я отдал бы ее с куда большей охотой, чем тогда отдавал за Володислава.

Эльга снова села; в мыслях ее прояснилось, лицо разгладилось, она уже готова была улыбнуться. Весеннее солнце лило лучи в отволоченное оконце, и при ярком свете ее глаза блестели, как зеленовато-серые самоцветы. Лишь глаза и того же цвета смарагды в ожерелье выделялись в ее облике, все прочее было белым: платье, хенгерок, шелковый убрус, обвивавший голову и шею. Без остатка растаяли снега той страшной зимы, когда русское войско шло по земле Деревской, разоряя веси и уводя жителей в полон в отместку за убийство Ингвара, князя киевского. Земля уже облеклась в зеленое платье новой юности, только в одеяниях Эльги, воплощенной силы и славы руси, задержалась зима. И грозила стать вечной.

– Если Олег будет против, его я не стану слушать! – с веселой решимостью заговорила она, будто не блестели на ее щеках остатки только что пролитых слез. – Предслава теперь не его, она моя! Он не ходил с нами Дерева воевать, и теперь его дочь и внуки – мои пленники, только я решаю, что с ними делать! Если Предслава и правда хочет Алдана, я и не подумаю ей мешать!

Эльга с вызовом взглянула на Мистину: она понимала, что ее решение возмутит очень многих. Но Мистина едва ли ее услышал: он смотрел на ее лицо, впитывая взглядом его красоту. Не может быть, чтобы эта женщина, понимая ценность чужого счастья, обрекла саму себя на вечную зиму. Ведь Эльга, хоть и приходится Предславе двоюродной бабкой, старше нее всего на восемь лет. Эта весна для нее тридцатая, да и этих лет никто ей не даст. Даже в белой вдовьей сряде, со следами слез на щеках она похожа на первый цветок среди тающего снега, подснежник, прохладный и свежий.

– Позовите Предславу, – княгиня взглянула на челядинку.

Предслава, знавшая о том, что Алдан пошел к Эльге, сидела в девичьей избе. Как ни хотелось ей узнать свою судьбу, она была в такой тревоге, в таком смущении, что в конце концов самому Мистине пришлось сходить и привести ее. Она вошла, едва ли не упираясь, с пылающим лицом. Не хуже других она понимала, какой шум и возмущение вызовет второй брак правнучки Олега Вещего, недавней деревской княгини; ее предки в северном заморье о таких делах говорили «скатиться с перины на солому». Но ее молодое, жаждущее жизни существо не могло долго томиться в печали. После восьми лет не слишком счастливого замужества и полного бед последнего года, после осады и падения Искоростеня, когда она и двое ее малых детей едва избежали гибели, ее неудержимо влекло к теплу души и тела, которое обещал ей рослый, сильный датчанин с добрыми глазами на лице умелого убийцы.

При виде нее Эльга лишь всплеснула руками, не находя слов. Высокая, голубоглазая и золотобровая Предслава была миловидна и привлекательна; в молодом крепком теле играла кровь, и любой честолюбец признал бы, что такая жена – счастье для мужа, каков бы ни был ее род.

– Моя родная! – стараясь справиться с собой, Эльга подошла к ней. – Что же ты мне не сказала, что уже хочешь снова замуж? Он правда тебе нравится? Ведь к тебе будут свататься куда знатнее женихи!

– Алдан правда мне нравится! – Предслава, с мольбой в глазах, взяла Эльгу за обе руки. – Еще тогда, когда они нас с жатвы увезли, я потом все о нем вспоминала… вот, думаю, дура я.

– Ты хорошо поразмыслила?

– Я не хочу размышлять! Я хочу, чтобы у меня был муж, который меня любит. Чтобы я могла ему верить и полагаться на него.

Ничего больше не сказав, Эльга обняла ее. Ужасно быть связанной с тем, кому не доверяешь, но у Предславы никогда прежде не было выбора. Родители обручили ее трехлетней девочкой; наступление ее женской зрелости стало целым делом меж Искоростенем и Киевом; два года русь и древляне торговались за нее, а потом она восемь лет прожила заложницей рода русского в чужом, враждебном племени, где не любил ее никто, даже мужнина семья. Так неужели сейчас, когда она таким страшным образом овдовела и едва не убралась вслед за нелюбимым супругом на тот свет, лишить ее права выбрать себе новую долю?

– Будь по-твоему, – Эльга вздохнула. – Я дам тебе приданое. Хочу, чтобы ты была счастлива… Не подведи меня!

Она разжала объятия и даже слегка оттолкнула Предславу; на глаза опять просились слезы, а как ей было объяснить, о чем они?

– Я не подведу, – Предслава взглянула на Эльгу, с чувством вины и с благодарностью, и еще с каким-то смутным ощущением, усиливавшим чувство вины.

В чем она должна не подвести – чтобы на Свенельдовом дворе без воеводы все шло хорошо? Для этого там Ута есть, жена Мистины, – при ней уже пятнадцать лет все идет хорошо. Или в том, чтобы все-таки найти счастье в новом браке, который многие сочтут безумием, а то и бесчестьем? Ей, единственной, кому судьба позволяет выбрать мужа по сердцу? Ведь в этом деле княжеская дочь куда менее свободна, чем простая девка-веснянка, выглядывающая себе парня на игрищах у реки.

А княгиня киевская? Та, в чьих руках судьба Предславы и еще десятков тысяч людей, не властна только над одной судьбой – своей собственной.

Когда обрадованная Предслава ушла, Эльга снова села. В груди теснило от радости и горя, навалившихся разом. Она не хотела завидовать. Ей это не к лицу. И бесполезно. Никакая царица, никакая богиня не может соединить ее с тем, кого избрала бы она. Мысли о собственной любви были для Эльги отравлены стыдом, необходимостью таиться от всего света и при том понимать, что весь свет-то прозревает истину.

Мистина – тот единственный человек, который мог бы, пожалуй, вслед за Ингваром занять киевский стол и не вызвать сильного возмущения в народе. Его матерью была ободритская княжна, отцом – прославленный воевода, да и сам он показал себя весьма достойным такой чести. Русь поддержала бы его, сторонников у него нашлось бы больше, чем противников. Но у него уже есть жена, и это тоже племянница Вещего – Ута, двоюродная сестра Эльги. Эльга не могла бы предложить развод двум самым близким людям, что у нее были. Так унизить сестру, которая всем жертвовала ради нее. Но и кроме того – что будет потом, в следующих поколениях? У Мистины пятеро детей, скоро будет шестеро. И как знать, не вздумают ли они в будущем бороться за киевский стол со Святославом? А ведь правами на южную Русь и на северную, объединененными в одно, владеет только Святослав.

Новый брак для Эльги был невозможен. И о любви она запретила себе думать. В первый год без Ингвара, когда сотни глаз пристально следят за каждым ее шагом, она должна быть безупречна, чтобы ни единая тень подозрения ее не коснулась. Теперь у чести ее был новый неумолимый страж – ее сын, тринадцатилетний князь русский Святослав. Они делили киевский стол и были равны в правах. И насколько Эльга за эту зиму успела узнать свое повзрослевшее дитя, прощать ей оплошности Святослав будет склонен куда менее, чем его покойный отец. Женщина на княжьем столе, урони она себя хоть на волос – и сотни языков станут чернить ее и гнать. Святослав так юн – окажись он единственным обладателем киевского стола, многие увидят в этом удачный случай взлететь. Русь любит и почитает свою княгиню, наследницу Олега Вещего, но и мешает она многим…

Куда сильнее, чем недоброжелательство чужих, Эльгу ранило явное желание сына поскорее вырваться из ее тени. Но он слишком еще юн и неопытен, чтобы пускаться в самостоятельный полет.

– Совсем не худо выдать Предславу замуж так быстро, – подал голос Мистина. – Когда вдова Володислава получит нового мужа, никто уже не станет сомневаться, что прежний мертв.

– Сейчас ведь уже поздно его искать?

– Сейчас мы его уже не опознаем, даже если найдем. Искать надо было сразу после битвы, но ты помнишь – не до того нам тогда было.

Предслава считалась вдовой с того ужасного дня, когда сгорел Искоростень – с тех пор мужа ее, Володислава деревского, никто не видел ни живым, ни мертвым. Как оружники вспоминали после битвы, он с ближней дружиной прорывался от моста вдоль рва, и там пали многие его отроки. Искоростень на вершине скалы в то время уже полыхал, и те трупы, что валились в ров, оказались засыпаны падавшими сверху обгорелыми и еще горящими бревнами тына. В тот же день, еще до темноты, киевское войско отошло от Искоростеня – возле огромного кострища и нескольких сотен трупов под закопченной скалой было невозможно оставаться, нечем дышать. Через несколько дней повалил снег, погребая под собой следы побоища. Теперь же, весной, даже если бы и удалось разобрать завал во рву, едва ли кто сумел бы опознать среди разложившихся, изуродованных, раздавленных, обгоревших трупов тело деревского князя. За зиму об этом не раз говорили в Олеговой гриднице и решили: пусть лежат как есть. Сгоревший Искоростень остался заброшенным, его уцелевшие жители по большей части попали в полон. Бывшей столицей древлян владели одни волки да вороны. Для управления землей Деревской Эльга замыслила поставить новый город на чистом месте, а тот ужас постараться забыть навсегда.

***

Деревского боярина Коловея с дружиной бужанский князь Етон провожал из Плеснеска не так чтобы тайком – не утаить перемещение трех сотен человек, – но без большого шума. Он не давал пиров в честь древлян, не подносил прощальных даров, и хотя позволил им перед отъездом принести жертвы на Божьей горе, сам при этом не присутствовал и никого из своих бояр не прислал. Будто закрыл глаза на то, что почти триста древлян, мужчин, прошедших войну с Киевом и бежавшие от киевских полков на запад, за реку Горину, покидают его земли. Он и так много сделал для них, давая им приют с месяца сеченя. Плеснецкие женщины лечили раненых – а ранены в Коловеевой дружине были мало что не все. Те угощали бужан жуткими рассказами: о нашествии на землю Деревскую киевской руси, о битве на Размысловом поле, когда русскую рать впервые вывел под своим стягом юный князь Святослав, об осаде и сожжении Искоростеня, о последней встрече с русью в городе Туровце, где Коловей выкупил право себе и своим людям уйти, отдав Свенельдичу-младшему меч самого Ингоря.

Етон даже подарил Коловею бычка для жертвы. Сами древляне привезли в Плеснеск разве что свое оружие и непреклонный дух: здесь были только те, кто отказался жить под властью киевских русов и намеревался так или иначе продолжать бороться за свободу земли Деревской. Больше князь плеснецкий ничем не мог им помочь: с родом Олега Вещего он был связан договором о мире и дружбе, и юный Святослав считался наследником бездетного Етона. Это обеспечивало старому князю безопасность, однако на самих киян он тайком точил последний зуб и потому не гнал древлян прочь и тем более не выдал их своим союзникам.

Последняя священная трапеза древлян в Плеснеске была небогата, но торжественна. Три сотни древлян – только мужчины, частью средних лет, часть отроки, – чинно сидели в обчине Божьей горы за длинными столами. Было почти тихо: ни гудьбы, ни громких разговоров. Ели почти в молчании, отдавая дань уважения этому месту. Угощения было не много – мясо жертвенного бычка с толченым чесноком и медовой подливой да хлеб. Все до одного были одеты в белые «печальные» сряды – пребывали «в жалях», как здесь говорили. При виде этих людей сразу делалось ясно: это не отцы семейств с сыновьями. Мало у кого в этой же дружине были родичи. Большинство война оторвала от близких, от родного края, от дедовых могил. Их законные родовые владения остались там, где властвовали чужаки-русы. У многих просто больше не было рода: мужчины погибли в схватках, женщины и дети уведены в полон. За зиму едва ли кто по-настоящему привык к мысли, что возвращаться некуда. Даже и решись кто-то из них вернуться в родные края, в чем никто им не препятствовал, он не найдет там никого из ближиков. Только родовые жальники. Но стыдно сыну рода деревского глядеть на дедовы могилы, зная, что опозорил их обязанностью покоряться чужакам и платить дань.

– Мы, мужи рода деревского, – начал Коловей, встав во главе стола и держа двумя руками большую резную братину с головой птицы, – и я, Коловей, Любоведов сын, благодарим богов сего места за приют и береженье.

Он повернулся к женщинам возле деревянных чуров близ очага и поклонился им; они ответили степенными кивками. Возглавляла женщин баба Бегляна – старшая жрица Божьей горы, руководительница молений богинь[1] и всех женских обрядов. По обычаю это место принадлежит княгине, но Етон похоронил третью жену много лет назад, а преклонный его возраст – ему пошел восьмой десяток – не позволял ждать, что он приведет новую госпожу в дом. Старая Бегляна Етону приходилась второй вуйной сестрой[2] и была таким образом самого знатного рода из всех плеснецких жен.

– Свято чтит земля бужанская покон гостеприимства, и наш за это ей низкий поклон, – Коловей еще раз поклонился. – Где был ваш хлеб, там и наш хлеб, и мы добра вашего не забудем, а боги вас вознаградят. Все мы, чада корня дулебского, должны заедино держаться. Одни у нас чуры, одни боги. Пью на вас, бужане!

Он приложился к братине и пустил ее вдоль стола. Одна из девушек пошла вслед за братиной с кринкой, чтобы долить меда, когда та опустеет.

Помогали Бегляне сноха и две младшие внучки, еще незамужние. За зиму девушки привыкли к суровым лицам древлян, к шрамам и увечьям. Сами же они и помогали лечить их ранения. И лишь на одного человека девушки косились с опасением. Он сидел возле Коловея, – мужчина невысокого роста, светловолосый, обычного сложения. Возраст его не удавалось определить на вид – его лицо сверху донизу пересекал глубокий шрам, уничтоживший правый глаз. Уцелевшая часть лица застыла, и хотя сломанная челюсть уже поджила, он едва открывал рот и говорил очень мало. В Плеснеске знали только, что его зовут Малко, что он был ранен в битве под Искоростенем, что вся семья его погибла. Зная это и видя его, многие думали, что судьба оказала ему дурную услугу, оставив в живых. Чем жить, потерять семью, родной край и даже глаз, не лучше ли было уйти вместе со всеми?

А ведь почти никто не ведал, что именно этот одноглазый потерял на самом деле…

– Далеко наши родовые требища, – поднялся с места Далемир, когда братина дошла до него, – далеко и могила отца моего, Величара Мирогостича. Но боги везде едины, и перед богами я клянусь: не будет мне ни мира, ни покоя, пока не отобью у русов земли дедов моих или сам в них не лягу!

И всякий, до кого вслед за тем доходила братина, кланялся в подтверждение, что присоединяется к клятве Даляты, пойдет вместе с ним к этой цели.

Проходя вдоль стола, внучка Бегляны незаметно для прочих коснулась рукой спины одного из сидящих. Долила меда в братину и пошла дальше, не оглядываясь. Берест невольно повернул голову ей вслед, но тут же отвел глаза. В досаде поджал губы. Видеть Летаву ему было почти мучительно, а она как будто нарочно стремилась терзать его.

Он понял, чего она хочет, но нельзя же у всех на глазах встать и уйти. Нужно ждать, пока все съедят свою долю жертвенного мяса, пока другие после Коловея выскажут благодарность и принесут обеты. Князя Етона здесь нет, но баба Бегляна уж верно доложит все, что здесь услышит. Берест это знал по себе: зимой она выдала Етону, что он, Берест, после драки с киянами укрылся в святилище, хоть он и умолял ее никому не говорить. Но в итоге вышло не худо: не притащили бы его тогда к Етону, он не добился бы обещания помощи. Благодаря тому разговору они с Коловеем знали, куда вести дружину после того, как на родной земле им не осталось места.

Тогда казалось, они спасены. Ушли живыми, спасли от русов то, что еще можно было спасти. Но едва улеглась тревога за жизнь и свободу, пришлось думать: а дальше что? Они, почти три сотни мужей деревских разных родов и весей, не могли вечно оставаться в Плеснеске, на Етоновых хлебах. Иные предлагали попросить свободные участки леса под пал, заводить хозяйство и оседать на новую землю, но большинство возражало. Если смириться с тем, что разоренные Дерева под властью Киева, и вести жизнь оратаев, так лучше вернуться к дедовым могилам и обрабатывать родительские пашни.

Братина дошла до Береста, и он поднялся.

– Я был отроком простым, – начал он. – Жениться даже не успел. Только и хотел, что богов молить, на дедовой земле трудиться и семью кормить. Русы у меня рало отняли, против воли секиру в руки вложили. Русы меня из оратая воином сделали. Что мне судьба напрядет, я не ведаю… Но в том клянусь перед богами – русы об этом пожалеют.

По столам пролетел гул одобрения. Берест был не большой умелец говорить, но очень многие, если не все, могли сказать о себе ровно то же, что сказал он.

Пир, хоть и скромный по угощению, продолжался до вечера. В Плеснеске кто-то подарил Коловею новые гусли взамен оставшихся дома, и он пел о схватке Сварога со Змеем, о сыне Сварога – Дулебе, о том как сыновья Дулебовы разошлись по свету искать себе доли и как двенадцать колен деревских осели на берегах своих рек. Все это неизменно пелось на осенних пирах, когда князь деревский объезжал с полюдьем свои земли, разделяя жертвенное угощение со всеми древлянами и тем заново объединяя людей и богов, предков и потомков в неразрывный круг рода. И даже сейчас, когда одинокие обломыши от всех деревских вервей слушали эту песнь так далеко от дома, этот круг по-прежнему казался им неразрывным. Он все так же прочно стоял где-то – в Ирье, так высоко, что русские мечи туда не дотянутся.

Когда расходились, уже темнело. На площадке святилища Берест Летавы не заметил. Тайком отстав от своих, завернул за угол обчины. Здесь к стене прилепилась клетушка: служительницы хранили в ней метлы, сухие травы, простую посуду и прочую нужную утварь. В этой клетушке Берест в начале зимы прятался, там его впервые обнаружила Бегляна с внучками.

Быстро оглядевшись, Берест толкнул дверь. Внутри было темно и почти так же холодно, как снаружи: печи здесь не имелось. Висел густой смешанный запах трав. Даже в темноте он почувствовал: тут кто-то есть. Чья-то маленькая прохладная рука взяла его руку и потянула в глубь клетушки. Летава бывала здесь так часто, что знала каждый горшок на каждой полке и легко находила что угодно даже в полной темноте.

– Ты бы хоть огонь засветила, – вполголоса сказал Берест.

В холодной темноте было неуютно. И хотя он тоже привык к этой клетушке, сейчас эта загадочная рука из тьмы его встревожила. Он и заговорил-то, лишь чтобы услышать ответ.

– Увидит кто-нибудь огонь, – донесся в ответ приглушенный голос. – Ты послушай, я вот что придумала.

– Что?

Они стояли в темноте почти вплотную друг другу: когда не видишь собеседника, хочется хотя бы его чувствовать. Летава все еще держала Береста за руку.

– Я бабке скажу, что меня богини на службу призвали. Даже могу жить здесь, на горе. Пусть мне здесь печку сложат. У нас давно никто на горе не живет.

– Не страшно тебе будет?

– Чего боятся-то? Кто меня тронет здесь, на Божьей горе?

– А чего тебе дома разонравилось?

– Ты глупый или притворяешься? – Летава выпустила его руку и отступила на шаг. – Если я буду на горе жить, меня не станут замуж отдавать. И я смогу ждать… пока ты не вернешься.

– Я не знаю, когда я вернусь! – отозвался Берест с досадой, за которой скрывалась тоска.

Летава ничего не требовала от него, но он не хотел, чтобы она брала на себя обеты и несла лишения, которые могут оказаться ненужными.

– И я не знаю. Пытались с бабкой ворожить – не дает судьба ответа. Но вроде долгая нить тебе напрядена. Вернешься же ты когда-нибудь. А я тебя дождусь.

Берест вздохнул. Он чувствовал на сердце неудобство, будто за ним вдруг обнаружился долг, какой он не в силах вернуть.

– Я вот тебе приготовила, – Летава вынула из короба полотняный сверток и расправила.

– Что это? – В темноте Берест лишь смутно различил у нее в руках нечто белое.

– Сорочку тебе. На счастье удачу. Возьми с собой. В добрую долю я тебя облекаю, – девушка приложила прохладную ткань к его груди, – опоясываю красным солнцем, ограждаю частыми звездами.

Со стесненным сердцем Берест принял дар и поклонился – как поклонился бы старой Бегляне. Ему было неловко – Летава приготовила дар, будто невеста жениху. Но отказаться было никак нельзя: не отказываются от счастья-доли, выпряденной, сотканной и сшитой женскими руками. Особенно если потрудилась над ней внучка старшей жрицы, обученная всему, что умела делать та лягушка, которая потом превратилась в волшебную деву. Дар был очень завидный, Берест понимал это. Но не радовался: Летава пыталась соткать судьбу, которую Берест не мог считать своей.

– Зря ты это затеяла, – все же выдохнул он. – Не выйдет из этого добра.

– А ты что за вещун? – нахмурилась Летава.

– Какой я вещун... Я вовсе никто! У меня ни семьи, ни рода больше нет, ни верви, ни земли родной. Скитаюсь вот… полгода уже, будто волк.

– Но ты же веришь, что землю вашу вы вернете. Я слышала, какие вы обеты над чашей давали.

– Верим.

– А значит, будет у тебя и земля, и семья. – Летава вновь придвинулась и взяла его за обе руки. – А я дождусь. Я тоже обет такой дала.

– Бе-ерест! – закричали снаружи, во дворе. – Мары унесли?

– Пора мне, – Берест шагнул назад, повернулся и вышел из клети.

Темнота промолчала.

Далята и Мышица ждали его перед обчиной – уже последние.

– Ну что, идем? – Далята хлопнул его по спине.

Берест молча пошел вперед.

– А мы думали, ты останешься, – на ходу сказал Мышица.

Если Далята происходил от одного из самых знатных и уважаемых бояр деревских – Величар, его отец, в эту войну был воеводой, пока не погиб в схватке с братьями Свенельдичами, – то Мыщица родился в какой-то мелкой веси незнаемого рода с притока Уборти, промышлявшего бортничеством. Жили они небогато, что им, пожалуй, и в холопстве будет не хуже. Мышица остался при войске, потому что здесь веселее. «А убьют – хорошо, работать не надо!» – смеялся он, если заходил разговор о том, как бы вернуться домой и снова жить как все.

– С чего мне оставаться? – сдержанно ответил Берест

– К бабке во внуки пойдешь.

– Иди ты…

– Да я б пошел, не возьмут меня! А ты парень всем хороший – но дурак, я погляжу!

Берест не ответил. Может, он и дурак. Летава – красивая девушка, он сам любовался ее белым лицом с мягкими чертами, рыжим золотом косы, яркими губами – будто малина ягода. Реши он остаться – Бегляна нашла бы ему место в доме. Старуха уже много лет, после ранней смерти мужа, управляла восемью детьми, челядью и всем хозяйством; все ее дети уже имели свои семьи и половина жила отдельно, но и сейчас взрослые сыновья слушались ее беспрекословно. Все семейство в Плеснеске было известно как Бегляновичи. К Бересту бабка благоволила, хотя он, молчаливый и сдержанный, вовсе не старался ее милость заслужить.

Но к чему эму это благоволение? Даже отдай ему Бегляна внучку в жены и прими в дом, кем он станет? Еще одним из Бегляновичей? Он, сын Коняя из Малина, Световеков внук, Добромиров правнук? Тело-то его будет здесь жить, и нехудо. А душа? Тело каждый от родителей свое собственное получает, а душа у всего рода общая. Искра родового огня влетает в новорожденного и возвращается с его смертью к истоку, чтобы потом порхнуть уже в другого. И если гаснет родовой огонь – искра не горит, а дотлевает.

Только близ родовых могил душа Береста могла ожить. Только там он мог бы, вырастив семью, понемногу снова раздуть из своей искры мощное пламя. Но чтобы иметь право возвратиться с гордо поднятой головой, а не согнувшись по-рабски, сейчас он должен был повернуться спиной к Летаве и следовать за Коловеем прочь – на север, в землю волынян.

Он не мог подобрать слов, чтобы объяснить это девушке, но надеялся: она сама поймет.

***

День, когда назначили каравайный обряд, выдался пасмурным, и пришлось за полдень ждать, чтобы солнышко хоть проглянуло сквозь серые весенние тучи – иначе счастья молодым не будет. Свадьбу Предславы Эльга затеяла справлять пышно и шумно. Строго говоря, для невесты-вдовы, «совушки», такая не пристала, но Эльга отправила отроков с приглашениями ко всем боярам земли Полянской, надеясь щедростью притушить недовольство знати.

Караваи печь затеяли в княгининой поварне: здесь хватало места, а на дворе имелось несколько больших хлебных печей. Длинное бревенчатое строение с очагами украсили свадебными рушниками, снопами и венками из колосьев от прошлогоднего урожая. Пришел Олег Предславич – отец невесты; давно умершую ее мать заменяла Эльга. Сейчас судьба Предславы находилась в ее руках, и именно она отдавала свою родственницу и пленницу заново замуж.

Втроем встали перед очагом – посередине отец невесты, по бокам Эльга и Предслава. Для рослого, уже почти седого Олега Предславича эта свадьба дочери была первой: когда ее, юную девушку, отдавали за Володислава деревского, он был очень далеко и его замещал Мистина. Теперь на его добром лице с глубокими морщинами было волнение, в глазах блестели слезы. Он вспоминал Мальфрид, свою давно умершую первую жену, годы юности, даже собственную свадьбу; ощущение протяженности и полноты жизни наваливалось так, что щемило сердце. Давно ли, казалось, он вез молодую жену из Хольмгарда в Киев, чтобы занять дедов стол, и по пути узнал, что она беременна? Давно ли Мальфрид положила ему на руки новорожденную девочку? И вот…

– Благослови нас, матушка-княгиня, печь каравай на Предславину свадебку, высокий, веселый! – начала Ута, во главе стайки жен-каравайниц подойдя к Эльге.

– Благословит вас Сварог-отец, отцы и матери рода нашего, и я благословляю! – ответила Эльга.

– Сестры мои, красны девушки, тетушки, благословите и помогите каравай испечь! – поклонилась женщинам сама Предслава.

Чудный это был обряд – и невеста, и ее названная мать обе явились в белой вдовьей сряде. Но не только они были «в печали». В их ближнем кругу многие женщины потеряли мужей или родичей за минувшие полгода – в день гибели Ингвара или позднее, в дни зимней войны в Деревах. И в лицах женщин, глядевших на смущенную Предславу, сияла надежда – отрадно было видеть, что для одной из них уже открылся путь к новой жизни.

Вокруг Уты толпилось пять-шесть молодых женщин и девушек, позванных в каравайницы: все из числа родни, здоровые, красивые. В нарядах их преобладали белый, голубой, синий цвет – цвета печали, но лица светились радостью. Это собрание знакомых лиц, радостное возбуждение, наполняющее всякую женщину на свадьбе, усиливалось памятью недавних горестей. Жизнь залечивает раны, и зрелище того, как обретает новую судьба наиболее пострадавшая от войны женщина, всем казалось истинной победой над смертью.

Как положено, все вместе взялись за дело: Ута держала сито над квашней, Соловьица – пышнотелая жена боярина Честонега – сыпала муку, Дивуша замешивала.

Расти, каравай, ровней!

Расти, каравай, пышней!

Чтоб крутой – как гора!

Чтоб богатый – как земля!

– пели женщины вокруг.

Всего несколько слов тянулись, переливались на все лады, в бодром и торжественном токе, десятки голосов сплетались в искристую реку, и она сама несла на себе простое, но такое важное обрядовое действо.

Растревоженное пением сердце щемило – глядя на Уту возле квашни, Эльга тайком смахнула слезы. Сестра стояла такая спокойная и важная, сама как «квашня», внутри которой зреет живой «каравай». «Новое брюхо» Ута понесла уже после того, как вернулась к мужу после насильственной разлуки. Этим летом она едва не погибла безо всякой своей вины, из-за чуждых ей дел державных. Но никто не слышал от нее ни слова жалобы. Ута могла лишиться жизни, потерять четверых детей; у нее на глазах погиб Ингвар и его гриди, она была и на погребении его, и на поминальной страве, хотя при избиении древлян не присутствовала. Но стойкость этой женщины не уступала ее верности: сейчас ее худощавое лицо, осунувшееся из-за беременности, дышало покоем и довольством. Она умела принимать все, что нельзя изменить, даже самое худое, при том сохраняя чистосердечную, сильную веру в лучшее будущее.

Опару покрыли полотном, укутали новой медвежиной с гладкой густой шерстью, поставили к печи – подходить. Коротали время весело: пели свадебные песни, по очереди девушки и жены выбирались в середину меж очагов плясать. Рассказывали о прежних свадьбах в семье, вспоминали разные смешные случаи.

В поварне становилось все теснее, все гуще набивалось народу. Под громкий гул приветствий появился жених, и Предслава покраснела от радости. Глядя на Алдана, она сама не верила такому счастью: что можно заполучить в мужья именно того, кто кажется желаннее всех на свете, рядом с кем она впервые испытала теплое волнение тела и оживление души, которое не тревожит, а скорее умиротворяет. С самого детства вся жизнь ее прошла среди смут; мнилось, вот сейчас, когда свадебный рушник свяжет ее с этим человеком, она вернется домой, где ей уже никогда не будут грозить никакие беды.

Подходили и мужчины: все многочисленные свойственники княжьей семьи, бояре – приятели Мистины, оружники и гриди – приятели Алдана. На каравайном обряде и должно быть людей побольше – чем шумнее и веселее делается дело, тем больше счастья молодым.

Стол засыпали соломой и поверх нее покрыли скатертью; поставили большую деревянную чашу с вырезанным на дне крестом – знаком защиты и солнечного света. Чаша была вся вытертая, выглаженная, очень старая; трещина с краю была залатана тонким серебряным листом, прибитым золотыми гвоздиками. Не только Мальфрид и ее свекровь, Венцеслава Олеговна, замешивали в ней тесто для обрядовых хлебов, но и давно покойные дочери Киева рода. И не Эльга, а Предслава через бабку Венцеславу получила их кровь – о том говорило само ее имя.

В чашу переложили тесто, добавили муки и стали месить все по очереди: каравайницы во главе с Утой, сама Предслава.

Две дружки, Славунины подружки,

Каравай валяли...

– пели женщины вокруг, наблюдая за работой.

Слаженный поток голосов звенел под кровлей просторной поварни, и уже казалось, именно здесь тот золотой покой Мокоши, где она и ее помощницы-судьбопряхи творят судьбу для новой семьи. Каждая мать в своем роду – внучка и наследница богини-матери, а обрядовые песни пробуждают в душах небесный дух и божественную силу – на те краткие мгновения, что определяют долгий предстоящий путь. Всякая дева или жена так или иначе переживет эти мгновения, принимая в себя богиню и ненадолго становясь ею. И эти отблески светлой радости, торжества, упоения своей жизнетворной силой долго еще будут согревать душу и давать сил для земных испытаний.

Валю, валю сыр каравай,

С правой руки на левую,

С левой руки на правую…

Одна за другой каравайницы подходили к чаше, и под их руками первоначально рыхлое, жидковатое тесто делалось все более мягким и гладким, как щечка ребенка. Выпечка хлеба – всегда священнодействие, но эти женщины, княгини и воеводские жены, брались за это дело в особых, священных случаях. Они держались важно, двигали руками в лад пению, но то и дело переглядывались и улыбались.

С золотого перстенечка

По дубовому лоточку…

– У-у-у! – выкрикивала Соловьица в припев, и ее пронзительный голос был как копье, что пронзает пространство и со звоном ударяется о престолы богов.

Теста было много – всем хватило работы. После Уты к чаше подошла сама Эльга, подвернув белые рукава платья. Для подношений богам она несколько раз в год готовила караваи своими руками и умела месить тесто не хуже любой хозяйки в городе. Это ведь как опара, думала Эльга, глядя на свои руки, почти такие же нежные, как тесто в старинной чаше. Жены собираются и вместе с тестом месят и лепят судьбу будущей семьи, вкладывая в нее часть своего добра – красоты, здоровья, удачи, плодовитости, домовитости. Когда это делают все вместе, у каждой не убывает, а только прибавляется. Поэтому все женщины так любят свадьбы – дух этого действа питает их женскую силу, как топливо питает огонь.

Каравай на лавку взлез,

Каравай по лавке пошел,

Он пошел, притоптывая, приговаривая:

Нету меня, каравая, круглее,

Нету меня, белого, румяней!

Девки и жены плясали вокруг стола, раскинув руки и притоптывая, то подскакивая, то приседая, – изображая, как растет и пляшет сам каравай. Особенно Соловьица, женщина крупная, полная, с румяным круглым лицом, очень походила на веселый каравай.

Расти, расти, сыр каравай,

Выше дуба дубова,

Выше матицы еловой,

Шире печи каменной!

И чем сильнее дух этого веселья раздувал женскую силу в самой Эльге, тем чаще взор ее почти против воли устремлялся к Мистине. В красивом белом кафтане, уверенный, веселый, разговорчивый, он сидел в дальнем конце поварни среди мужчин, и каждая мелочь его облика – золотые перстни на пальцах, начищенная бронзовая отделка скрамасакса с белой костяной рукоятью на богатом поясе с серебром – без слов говорили: это не обычный человек, это тот, кто стоит над всеми. Он улыбался, лицо его дышало радостью, и даже первые морщинки в углах его глаз, от улыбки более заметные, сияли, будто солнечные лучи.

От непрошеных слез все немного расплывалось, и Эльга почти видела Ингвара – как он сидит на скамье рядом с Мистиной, с довольной улыбкой на простоватом лице, прикладывается к той же братине. Он должен здесь быть. Ведь выходит замуж его сестреница[3], а Ингвар всегда любил свою кровную родню. Даже тогда любил, когда поневоле наносил ей обиды.

Вдруг накрыло ощущение, Ингвар стоит прямо за спиной. Эльга вздрогнула и оперлась ладонями о стол.

– Устала, матушка? – окликнула ее Соловьица. – Давай я теперь поработаю!

Эльга улыбнулась и отошла от стола. Только потом глянула туда, где ей почудился муж. Конечно, она его не увидела – мертвые взорам живых недоступны, они если и сказывают себя, то иначе. Но ощущение его присутствия не проходило. Невольно они вызвали его сюда – где все, кто был Ингвару близок и дорог, собрались вместе по важному семейному делу.

И его присутствие Эльга ощутила не впервые. При жизни муж видел ее, когда был рядом. После смерти его ей стало мерещиться, что теперь он смотрит на нее непрерывно. И теперь ему, наверное, стало известно все то, что они с Мистиной при жизни исхитрились от него утаить. Все эти месяцы Эльга редко поднимала глаза к темноте под кровлей, опасаясь встретить суровый, невидимый для других взор. Но изменить уже было ничего нельзя.

Да она и не хотела ничего менять. Ей досталась непростая жизнь, и не раз ей приходилось выбирать из двух плохих решений. Но ни одного из своих решений она не хотела взять назад и потому считала свою судьбу счастливой. Лучшее, что она могла дать Предславе, – как думала сейчас Эльга, глядя на гладкий ком теста под пухлыми и ловкими руками Соловьицы, – это чтобы она тоже ни одного из решений, принятых по своей воле, не хотела изменить. Эта доблесть, которой гордились еще витязи древности, равно доступна и мужчинам, и женщинам.

Но, видит покойный муж ее сейчас или нет, она не даст ему повода думать, будто она лишь дожидалась его смерти, чтобы устремиться в объятия его же побратима. Издали поглядывая на Мистину, Эльга быстро отводила глаза. Каждый взгляд на него как будто опалял ее – его красота казалась ей жгучей, даже сейчас, после стольких лет. Далеко на севере волховский Ящер взломал лед над своим ложем, открывая путь весне – в тридцать пятый раз после появления на свет Мистины, Свенельдова сына. Он сейчас в самом расцвете сил. Прямоугольный покатый лоб, острые скулы, нос с горбинкой от давнего перелома, складки вокруг рта, когда он улыбается – при взгляде на него сердце Эльги пронзал огненный луч. Глаза так глубоко посажены, что когда они открыты, даже не видно верхнего века и ресниц, но и этот, по сути, недостаток придавал лицу Мистины суровое своеобразие и подчеркивал достоинства.

И неужели ей теперь всегда отводить от него взор? Сможет ли она когда-нибудь смотреть на него так же спокойно, как на других мужчин? А если нет, то сможет ли еще когда-нибудь дать волю своему сердцу? Может быть… со временем… когда ее положение без Ингвара упрочится, ей не придется оглядываться на каждом шагу… и ощущение незримого присутствия мужа утратит остроту… Говорят, это проходит года через три.

К счастью, веселое, шумное действо вокруг отвлекало Эльгу от печальных мыслей. Девки тем временем замешивали другое тесто, из муки и ячного белка, лепили из него колоски, цветы и венки для украшения караваев. Вот посадили каравай в глиняный поддон, украсили сверху «солнцем» из теста, рассадили вокруг него уток с яйцами, цветы из теста. Поставили на широкую доску – теперь Эльге и Олегу Предславичу полагалось обойти с ним печь, но огромный каравай был так тяжел, что еще две женщины им помогали его держать.

Вынесли наружу, где уже истопили самую большую хлебную печь, переложили на лопату.

Каравай на лопату сел,

Каравай в печку глядит,

Ты пекись, пекись, каравай,

Ты удайся, удайся, каравай,

На удачу на весь век!

Под песню Олег Предславич вдвинул лопату с караваем в печь, потом вынул; потом еще раз так же!

– Неси меч, руби печь! – кричали вокруг женщины. – Каравай не лезет в печь!

– Давай еще разок! – вопили мужчины и добавляли разные замечания, от которых Предслава краснела и закрывала лицо краем убруса.

Движения лопаты в устье печи и обратно намекали на законное продолжение свадебного обряда, а в каравае этом заранее «выпекались» все будущие дети.

На третий раз каравай наконец уселся на место, девки поднесли каравайницам воду. Первый вымыла руки Ута. Потом обернулась, окинула взглядом толпу, с ожиданием следившую за ней. Шагнула к Люту Свенельдичу – своему деверю, и мокрыми ладонями провела по его щекам.

Лют заорал, будто его окатили ведром ледяной воды, под общий хохот отпрыгнул в сторону. Эльга вынула руки из лохани и мягко коснулась лица Олега Предславича, передавая ему благословение каравая. Одна за другой женщины мыли руки, потом «умывали» мужчин; одни принимали это смиренно, другие кричали и якобы пытались убежать, но их ловили, подталкивали, тащили назад. Расшалившись, каравайницы совали руки в воду заново и выискивали себе новую жертву; по всему двору поднялась толкотня и беготня.

– Вон у тебя тесто на бороде! – кричала Соловьица, наступая на воеводу Асмунда.

Тот со смехом отшатнулся, едва не налетел на Эльгу; увидев ее, метнулся в сторону. Смеясь, Эльга и Соловьица вдвоем погнали его по двору среди общего мельтешения. Под руками их проскочил Лют, убегающий от юной Миловзоры. Его все хотели «умыть» – младший сын воеводы Свенельда был почти так же хорош собой, как старший, но не внушал такого трепета. Многие дочери боярские, едва плахту надевшие, не сводили с него восхищенных и призывных взглядов.

Следя, как Взорка гонится за Лютом, Эльга отвлеклась и вдруг налетела на кого-то. Обернулась и увидела прямо перед собой Мистину. Он смотрел на нее с ожиданием, даже с вызовом.

– А меня что же никто благословить не хочет? – Мистина улыбнулся.

Понятно чего: никто не смел его тронуть.

– К жене поди, – Эльга кивнула на Уту возле печи; той, конечно, не до беготни было.

– Ее благословения недостоин я, – шепнул Мистина так, чтобы слышала одна Эльга, придвигаясь к ней.

И не успела она попятиться, как он сжал ее запястья и прижал мокрые ладони к своему лицу.

Эльга затрепетала, внутренние концы ее бровей приподнялись, будто от легкой боли. Уже месяца три, со времен возвращения войска, она не позволяла ему к ней прикасаться и теперь ощущала, как сильно на ней сказывается это прикосновение. Волна тепла потекла в жилы, и только сейчас Эльга поняла, как застыло все у нее внутри. Она была как береза, в чьем теле зимний холод заморозил все соки, а теперь они вдруг согрелись и побежали, разнося оживление по всему ее существу. Ее испугала сила этих ощущений. Все каравайные песни виноваты: они в каждой женщине пробуждают жажду – жить и нести в мир новую жизнь. А что есть любовь, как не жажда жизни? Не влечение к живому теплу, спасению в последней беде и утешению во всяких горестях?

Мистина выпустил руки Эльги, и она быстро отошла на два шага. Остановилась, борясь с порывом прижать к собственному лицу ладони, только что касавшиеся его лица, еще хранившие ощущение его чуть шероховатой теплой кожи, бороды.

– А моего – достоин? – тихо спросила она, возвращаясь на шаг.

– Да, – Мистина на миг опустил веки, будто печать налагая. – Перед тобой я не виновен ни в чем.

«А перед нею?» – едва не спросила Эльга, но удержалась.

За любовь к другой женщине Мистина никогда не каялся – и сейчас тоже, в этом Эльга была уверена. Его глаза говорили ей: «Я жду». Ожидание это было как камень, что веками лежал на своем месте и будет лежать.

Беготня почти утихла, по двору носилась еще только молодежь: девки целой стаей гонялись за Лютом и Ильметом, а юные сыновья боярские, отирая друг друга, совались под руки к Святане. Женщины покатывались со смеху, отцы подбадривали юных соперников.

Эльга отошла к своей жилой избе. Трое отроков, из-под навеса у дверей наблюдавших за действом, почтительно вскочили. Но Эльга не пошла в избу, а села на скамью: ей нужно быть при том, как каравай будут доставать и заворачивать в особый рушник.

Мистина медленно подошел и сел рядом с ней. Не касаясь его, она чувствовала, что он волнуется. Все эти полгода после гибели Ингвара они не так чтобы избегали друг друга, но прежней откровенности не было, и это молчание их обоих тяготило. Мистина знал, что Эльга не верит наветам на него, и она знала, что он это знает. Но это не приносило облегчения, как ни странно, а напротив, делало отчуждение необъяснимым.

Но нет худа без добра. Весь Киев знает, что пятнадцать лет Мистина Свенельдич был близок княжьей чете, как родной брат, пользовался безграничным доверием и мужа, и жены, что бывает нечасто. Если бы Эльга, овдовев, объявила его своим новым супругом, не удивился бы никто. Но сделать этого она никак не могла, и ей оставалось употребить все силы, чтобы не дать заподозрить себя в распутстве. Мистина – муж ее сестры, ее зять, отец ее племянников. И пусть хоть весь Киев на них смотрит: их близость не выходит за межи родственной ни на шаг.

Вечерело, воздух был свеж и нежен, как сливки с холода, и в нем ощущался привкус зелени. В это самое время десять лет назад Эльга, совсем еще молодая женщина, два года как ставшая княгиней руси, провожала в поход на греков мужа и всех его соратников.

– А помнишь, как на Царьград уходили в первый раз? – вырвалось у нее. – Такой же вечер был, когда провожали вас…

И осеклась: чем кончился тот давний вечер, она вспомнила только сейчас, когда уже произнесла эти слова. Не может Мистина не вспомнить о том, о чем знали только они двое.

– Да чтоб я когда об этом забыл, – вполголоса откликнулся он. – Я же только потому и жив.

В том походе Ингвар едва не погиб – в самом начале, когда на подступах к Царьграду их встретили хеландии, оснащенные огнеметами. И Мистина тоже – в конце лета, в битве под Ираклией Понтийской. В Боспоре Фракийском сгинул Эймунд, родной младший брат Эльги – никто даже не сумел рассказать ей как. А этим летом она могла лишиться сестры и четверых племянников. Эльга знала: у судьбы есть причины наказывать ее. И порой казалось, что судьба забавляется, нанося удары по дорогим ей людям, перед тем завязав себе глаза. Когда промахнется, когда заденет краешком, а когда и попадет.

Если бы Ингвар не отправился искать Уту, не очутился в глубине чужой земли с малой дружиной, мог бы избежать смерти… Но его вела и любовь к сестре своей жены, и желание помочь Мистине выпутаться из ловушки. И он помог: Мистине не пришлось давать ответ, выбирает он жену или князя-побратима. Но, хоть и не по своему выбору, одного из двоих он все же лишился...[4]

– А что выбрал бы ты сам – если тебе все-таки пришлось бы выбирать? – полушепотом спросила Эльга.

Легкий хмель этого дня придал ей смелости говорить с ним – но только не о том, на что сама же навела его мысли. Она смотрела на Уту и надеялась, что Мистина поймет ее без уточнений.

– Зачем тебе это знать? – Мистина повернул к ней голову. Тоже видя перед собой жену, он сразу понял, о чем княгиня говорит. – Меня заставили выбирать, кого предать – тебя и Ингвара или мою жену и моих детей. Что бы я ни выбрал, на мне на всю жизнь осталось бы пятно. На это и был их расчет. А ты возненавидела бы меня за любое решение. Кого бы я ни предал – твоего мужа или твою сестру, – сохранить твое доверие у меня не было надежды. Ты хочешь знать, как именно я бы предпочел его утратить?

Эльге казалось, что ответ ей известен. И от этого было неуютно.

– Но ты сам знаешь, что ты выбрал бы? – почти шепотом настаивала она, глядя на нарядных женщин у печи.

– Знаю, – Мистина тоже смотрел туда. – И с самого начала знал. Но подумай и скажи: а что выбрала бы ты? Не на моем месте, а если бы этот выбор предложили сделать тебе? Если бы ты должна была решить за меня, а мне осталось только исполнить?

Эльга подумала, потом повернула к нему лицо с расширенными от ужаса глазами. Ей стало так жутко, что пробрала дрожь.

Она знала свой ответ. И Мистина его знал.

– Но почему? – помолчав, почти прошептала она. – Ведь мы с Утой родились и выросли вместе. Мы были почти как двояки… то есть близнецы. Лежали в одной зыбке, ее мать меня кормила порой. Вместе учились ходить. Всю жизнь у меня не было никого ближе нее. Как я могла бы? Она отдавала мне всю себя… А я… готова была… отдать ее в жертву?

– Вы не ровня. Она – просто женщина. Лучшая из всех, но просто женщина. А ты – гораздо больше. Ты – Русская держава. Ты защищаешь Уту, она служит тебе. Но если придет час, когда тебе понадобится ее жертва… Она принесет эту жертву, а ты ее примешь. Не наоборот. А я служу тебе. И делаю тот выбор, который нужен тебе.

– Но это ужасно!

– Это так. Как ни назови, суть не изменится. Эльга, ты же все про меня знаешь, – добавил Мистина, помолчав. – Я очень сожалел бы о твоей сестре, я мстил бы за семью, но другую жену мне найти несложно. Другого побратима у меня не будет, но люди смертны, а слава вечна, и Ингвар достоин скорее зависти, чем жалости. Он прославлен навек, а другой князь у меня есть. А вот другой княгини, такой, как ты, не будет и не может быть никогда. За тебя я отдам любую жизнь.

«Свою и чужую», – хотел он сказать. Это и восхищало, и ужасало Эльгу. За пятнадцать лет, несмотря на все виды существовавшей между ними близости, она так и не постигла этого человека. Он был умнее всех, кого она знала, он был очень чуток, но при этом безжалостен. Он отлично понимал других людей, но их чувства скользили по поверхности его железного сердца, не оставляя ни малейшей царапины. Она посчитала бы его бессердечным, но чем тогда объяснить эту преданность ей? Любить он умел, и этой любви хватило на вот уже более чем десять лет, а значит, боги одарили его не таким уж малым запасом. Но изливалась она почему-то только на двоих: на Ингвара и на нее, Эльгу. Теперь – только на нее.

Но сейчас она была не вправе принять столь пугающую любовь.

Он печи замахали: каравай вынимать. Эльге – повитухе будущей судьбы – пора было браться за хлебную лопату. Уже встав со скамьи, она тихо сказала:

– Ты ошибался.

– В чем? – В глазах Мистины появилась настороженность.

– Я не возненавидела бы тебя. Что бы ты ни выбрал. Одно из двух решений я посчитала бы слабостью. Но я всегда знала: на слабость ты неспособен.

Он выдохнул и опустил веки. Тревога ушла из его глаз, взамен появилось выражение, будто он обнимает ее взглядом, у всех на глазах не смея коснуться ее по-настоящему. Но Эльга попятилась и закончила, собираясь сойти с крыльца:

– И это меня в тебе пугает.

***

Перед началом дела древляне три дня провели в устье Припяти. Место для стана было неудачное: слишком влажное, хорошо еще, комары и разная мошка пока не встали на крыло, а не то совсем беда. Костры разводить Коловей запретил: ни каши поесть, ни погреться. Но приходилось терпеть. Было неизвестно, сколько в точности русов сидит в городце, но все они хорошо вооружены, укрыты за прочными стенами, и лишь внезапность – даже больше, чем численное превосходство, – давала мстителям за землю Деревскую верную надежду одолеть. Выдать себя заранее означало бы все погубить. Было слишком близко до цели: угляди сторожа со своей Днепровской вежи хоть искорки костров – вышлют дозор, накроют…

– Первое ваше дело – вызнать, сколько в тверже[5] сейчас людей, – говорил Коловей, снаряжая Береста, Даляту и еще одного мужика, Радобыла, в развед.

«Было человек семьдесят», – подумал Берест, безотчетно относя его вопрос к Божищам.

– Как вооружены…

– Они хорошо вооружены, – почти перебил Коловея Далята. – У них в Царьграде всегда доброе оружие было, это их добыча, от хазар, от греков взято.

Городок взабыль назывался Перезванец – по имени воеводы, боярина Перезвана. Но в волости его полунасмешливо-полузавистливо называли Царьградом: все отроки его засады[6] бывали и в Хазарском, и в Греческом царстве и привезли оттуда столько добычи, что на взгляд одетых в домашнюю тканину окрестных древлян и дреговичей были баснословно богаты.

– Сколько людей постоянно в дозоре, где находятся, – продолжал перечислять их задачи Коловей. – На месте стоят или ходят? Как знак подают? Било у них там или что?

В Божищах, укреплении среди болотистых лесов, где прошлой осенью Миляева дружина спрятала угнанных у русов лошадей, дозор нес целый десяток отроков. Одни сидели у ворот, другие ходили по валу. Но это не спасло их той жуткой дождливой ночью, когда киевский воевода, Свенельдич-старший, пришел за своими конями.

Берест уехал из Божищей вечером перед той ночью и потому остался жив – один из всех. Но теперь, весной, ему и его врагам предстояло поменяться местами. Теперь древляне внезапно ворвутся в спящий русский городец и сделают так, чтобы живым не ушел никто!

О Перезванце первым подумал Далята. Киевская твержа появилась на берегу Днепра, чуть ниже устья Припяти, шесть лет назад. Сын деревского воеводы, боярина Величара, Далята в былые годы два раза ездил сюда с отцом. Тогда Дерева и Русь жили в мире, деревский молодой князь Володислав был женат на Предславе Олеговне, из русского рода, внучатой племяннице киевской княгини Ольги. Земли здесь были пограничные: в полуденную сторону вдоль правого берега Днепра тянулись больше деревские волости и веси, а в полуночную, за Припять – дреговичские. Собираясь поставить на мысу сторожевой городец, Ингорь киевский дал понять деревским князьям: русская твержа поможет им утвердить свои права на эти земли. Русы тогда брали дань с древлян, и чем обширнее их владения, тем богаче выход в Киев. Деревский боярин Величар не раз бывал в гостях у русина Перезвана; распивая меды, они вспоминали, как лет семь-восемь назад ходили на Греческое царство. Величар, единственный из деревских бояр, был в большом войске под началом Мистины Свенельдича и с ним прошел вдоль Греческого моря через всю Вифинию аж до Пафлагонии, участвовал во взятии богатейшего города Ираклии, а потом в битве с мощным царским войском у ее стен. Перезван в те же месяцы состоял в дружине Хельги Красного, сводного брата княгини Ольги; будучи оторваны от большого войска, они разграбили предместья самого Царьграда и ушли на Пропонтиду, в богатый город Никомедию, и месяца два жили там, как в Ирии. Величар тоже привез добычу из Ираклии и мог предстать перед любым русом, имея платье и оружие ничуть не хуже. В дни тех гостеваний они по три дня не могли наговориться, перебирая воспоминания и хвалясь былыми свершениями.

Казалось, они теперь как братья – древлянин Величар и полянин из русской дружины Перезван. Вместе они шли через греческий «олядный огонь», добывая честь для земли Русской, славу для князя и богатство для себя. Но не прошло и десяти лет, как деревский князь Володислав отказался дальше выплачивать Киеву дань. Началась война, и под стеной Искоростеня воевода Величар был убит Лютом Свенельдичем – младшим братом Мистины Свенельдича, который был вождем Величара в походе по греческой земле. И теперь Далята, Берест, Коловей и прочие уцелевшие от смерти, плена и упадка духа деревские мужи и отроки шли к Перезванцу уже не меды распивать.

Далята хорошо помнил, что сторожевых веж имелось две: одна смотрела на луг и берег, другая – на Днепр. Но ворота были только в одной – со стороны берега и рва, она называлась Воротной. Вторая, Днепровская, предназначалась лишь для наблюдения за рекой; там частокол шел по краю мыса, а мыс круто обрывался к воде. Внизу, на отмели, лежали челны – русы брали их, когда закидывали сети.

Со стороны луга ворота защищал сухой ров, а над ним поднимался вал в три человеческих роста. Обсуждали, не заготовить ли бревно и не попытаться ли высадить ворота, но потом эту мысль отвергли.

– Нельзя дать им проснуться! – внушал Коловей. – Если они поднимутся, да снарядятся, да начнут по нам сверху с заборола стрелы садить – нам и число не поможет. Если и прорвемся, слишком много потеряем. Пойдем на стены, а ворота уж изнутри откроем.

Новому деревскому воеводе было лет двадцать пять или чуть больше, но за последние полгода он стал казаться гораздо старше. Отец Коловея, Любовед, состоял в числе первых бояр деревских – и прошлой осенью погиб, когда отроки Ольги над могилой Ингоря перебили упившихся старейшин и среди них самого князя Маломира. Тогда с полсотни лучших деревских родов осиротели разом. Коловей, человек толковый и умеющий к себе привлечь, стал одним из тех, на кого опирался молодой князь, Володислав, в борьбе с Киевом. Прежде веселый, разговорчивый и дружелюбный, Коловей оказался горд и упрям. Он не смирился, когда деревское войско было разбито, Искоростень сгорел, а Володислава посчитали мертвым. Он сумел вывести в безопасные края последние несколько сотен мужчин, оставшихся от деревского войска и не желавших покориться русам. Если от кого-то родная земля еще могла ждать освобождения, то лишь от Коловея и его дружины. Но путь к этому был долгим и пролегал не прямо. Теперь это понимали даже самые горячие и нетерпеливые – как Далята.

Сначала прикидывали, нельзя ли проникнуть в Перезванец и как следует осмотреться изнутри. В Коловеевой дружине нашелся местный уроженец – Радобыл, житель ближней деревской волости. Коловей надеялся, что русы получают что-то из волости и можно затесаться в обоз, но оказалось, что нет: скотина у русов была своя, огороды они развели свои, хлеб им привозили из Киева, рыбу они сами ловили в Днепре, на лов ездили сами. С местными жителями они почти не виделись. Лишь зимой, когда сюда вместе с дружиной, собирающей дань, прибывали купцы, весняки съезжались менять шкурки на кое-что из заморских товаров: красивую посуду, хорошие железные изделия, стеклянные снизки для женок, иной раз немного цветного шелка.

Оставалось присмотреться со стороны. В былые годы в Перезванце было около сотни человек, но Коловей опасался, что после зимней войны в Деревах засаду увеличили.

Пройдя вниз по Припяти, три сотни древлян устроились в зарослях близ устья. Пока все готовились, Берест, Далята и Радобыл отправились по реке к самому Перезванцу. Даже если их и приметят с Днепровской вежи, ничего страшного: худощавый бородатый мужик в челноке, при нем два светловолосых отрока, одеты как все весняки, с неводом и лукошками под рыбу, чего дивного?

Проплыли вдоль берега, за полпоприща до Перезванца присмотрели удобную отмель под высадку: не очень близко, чтобы из городца не приметили, но и не очень далеко, чтобы можно было быстро добежать с лестницами на плечах и щитами за спиной. Теперь у древлян имелись щиты: частые столкновения зимы научили их ценить дощатый блин с умбоном.

Там Далята и Берест сошли с челна и пробрались через лес к дальнему краю луга. Два дня, сидя на деревьях, наблюдали: как выгоняют скотину, как отроки ковыряются в огородах, как возят воду в городец. Радобыл в это время сидел в челне ближе к другому берегу Днепра. В итоге выяснилось, что людей в Перезванце даже меньше, чем до войны. Видимо, и здешние русы теряли людей в сражениях, а пополнить засаду киевским князьям было неоткуда.

Пока трое ходили на развед, остальные занимались делом: рубили осиновые жерди, прочными мочальными веревками навязывали на них короткие перекладины, чтобы получилась лестница. Важно было как можно быстрее, не давая русам проснуться и опомниться, преодолеть ров и частокол на валу, оказаться в городце. Тогда твержа станет ловушкой, и русов, уступающих числом в пять раз, не спасет ничто.

Когда трое разведчиков вернулись, уже все было готово. Последнюю ночь Берест и Далята провели вместе со всеми. Нарубив веток ольхи и осины, сделали подстилку, чтобы не ложиться на холодную влажную землю. Устроились, завернувшись в вотолы.

Но не спалось. Береста пробирала дрожь нетерпеливого, почти радостного ожидания. Как будто назавтра ему предстояло что-то очень хорошее, веселое… Сам на себя удивился: чего радуешься, глуподыр, будто свадьбы ждешь! И знал: он ждет боя. Не так, как в былые дни. Не как на дороге близ брода на Тетереве, где его родных, всех ближиков и ужиков из разоренного Малина, Лют Свенельдич гнал в Киев. И не как на Моравской дороге, где они с Миляевыми отроками отбили у братьев Свенельдичей пять десятков лошадей. Не как перед сражением на Размысловом поле, не как в последнюю ночь перед пожаром Искоростеня. Тогда Берест думал, что наступающего дня не переживет, но не боялся, не жалел. Просто ждал, надеясь отдать жизнь не даром, прихватить с собой хотя бы одного-двух русов. Но он выжил, и теперь жизнь для него не кончалась в тот миг, когда придет пора пустить первую стрелу. Завтра будет бой, и он, Берест, этот бой переживет. Теперь важно не умереть достойно – а победить, взыскать с русов их кровавый долг.

– Что вздыхаешь? – Далята толкнул его локтем. – И без тебя не спится. Кончай мечтать: девок там мало, и тех Коловей велел кончать, не возиться.

– Я думаю, вот бы боги дали милости и там Свенельдич оказался… младший.

– Младший – мой! – привычно вскинулся Далята. Потом опять лег. – Да чего ему там делать, в этой дыре?

– Может, у него из родичей или приятелей там кто. Или из Киева прислали за чем-нибудь.

– Может, но надежды мало. Он, поди, в Киеве сидит, у княгини меды распивает.

– Скорее всего, так. Но помечать-то можно?

– Свенельдича-меньшого не уступлю, – упрямо пробурчал Далята. – За мной месть за отца.

– За мной тоже.

– Ты не видел, чтобы это был он! – Далята полуобернулся к спине Береста. – А у меня сто человек видело! Он, гад, доспех отцов носит!

– К нам в Малин он раньше пришел.

– Да хватит вам! – с досадой оборвал их Мышица, которому их бессмысленная перебранка мешала спать. – Делят тут… шкуру неубитого руса!

– Ладно, мы его самого поделим! – Далята примирительно толкнул Береста локтем. – Пополам.

Каждый улегся в своей вотоле, перебирая в уме способы располовинить общего врага, чтобы никому не было обидно. Эти мысли грели Береста, как раньше, в той давно миновавшей жизни – мысли о будущей свадьбе.

***

Перед рассветом пробирал жуткий холод – костерок перед воротной вежей Перезванца, где грелись дозорные полдесятка, едва спасал. С заборола поглядеть – совсем лето, все кругом зеленое, трава свежая поднялась, лес весь в листве. И пахнет чем-то таким – свежим, будоражащим. А дозорные предутренней стражи сидели в толстых шерстяных свитах – в березень-месяц дыхание едва оттаявшей, еще не прогретой земной груди леденит. Размай торчал на веже, озирая окрестности; в нетерпении дожидаясь своей очереди сойти погреться, он то и дело поглядывал вниз, где горел костер. Трое дремали сидя, завернувшись в вотолы, а Велеб подбрасывал в огонь.

От Днепра поднимался туман, растекался по ближнему полю. Даже здесь, за стеной городка, Велеб ощущал его влажное, стылое дыхание. Приход тепла освободил не только людей. Вилы и навки проснулись, повылезли из студеной воды на солнце. Их тянет сюда – к пяти десяткам скучающих, еще не старых мужчин. Глядя в огонь, Велеб старался не думать о навках на берегу, но всей кожей ощущал, как их невесомые бледные ножки, холодные как лед, неслышно ступают по траве и под завесой тумана подбираются все ближе к стенам… Сейчас, когда забороло напоминало остров в белом озере, жутковато было думать о том, что там – на дне…

Если бы воевода спросил волхва, когда выбирал место для твержи, тот бы ему решительно отсоветовал это разорище. Нехорошо здесь было. На внешний-то взгляд удобно: мыс над высоким обрывом, внизу – Днепр, а между мысом и полем еще виднелись остатки старинного вала. Сразу ясно, что какой-то городец здесь уже когда-то стоял, но чей он был и как назывался – не знали даже окрестные весняки. А может, не хотели сказать. В этих местах, чуть ниже устья Припяти, обитали и древляне, и дреговичи. Древлян после зимы стало меньше: мужчин русы перебили в сражениях, жен и детей побрали в полон и увели в Киев. Дреговичи притихли. Они и раньше-то старались поменьше иметь дела с жителями киевской твержи. Если их расспрашивали, наводили тень на плетень. Боярин, Перезван, сам однажды слышал в гостях у Поведа, будто прежде был городец, а в нем жили волколаки. Дескать, в стародавние времена обитало в сих краях целое племя волколачье, и всякий его муж либо отрок каждый месяц по три дня волком бегал.

Оружники только смеялись, слушая об этом, а Велеб подумал: очень может быть, и так. Кто бы ни были прежние обитатели городца на мысу, закончили они как-то очень нехорошо. Многие погибли прямо здесь, в своих жилищах, и остались без погребения. Кости их и сейчас лежали во рву и даже под землей прямо на площадке, перед дружинными избами. Он расспрашивал кое-кого: когда насыпали новый вал, не находили костей человечьих? Находили, оказывается. Старые, почерневшие. Даже топорик железный попался – узкий, с лезвием пальца в три. Только он был совсем ржавый, и его выкинули в ров. Велеб лазил, хотел найти, но напрасно рылся на дне сухого рва среди камней и всякого сметья. «Жабу, что ли, ищешь себе? – ржали наверху отроки. – Колдовать? Не, он невесту себе высматривает. Найдет лягуху и давай целовать! Он у нас ведун – знает, как лягуху девкой обернуть!»

Велеб смеялся с ними заодно, но жалел, что топорик не нашелся. А отрокам чего не смеяться – мало кто из них не согласился бы поцеловать лягуху, если бы ему верно обещали, что она превратится в девку. В Перезванце лишь четверо старших оружников, кроме самого боярина, имели семьи. Остальные только и мечтали, что о новом походе вроде греческого. Вот тогда опять все будет – и девки, и вино, и новые шелковые кафтаны.

Перезвановы оружники знали, о чем говорили. Все они были десять лет назад набраны из разных мест для войны с греками и попали в дружину Хельги Красного – сводного стрыйного брата княгини Эльги. После второго похода на греков, когда войско дошло только до Дуная, Хельги ушел сперва в хазарский Корчев, а потом еще дальше – на Гурганское море. Там он захватил богатый город под названием Бердаа и пытался остаться в нем, чтобы обрести собственные владения близ сарацинских стран. Удайся его затея – он скоро стал бы так могуч и богат, что все древние короли Севера в Валгалле сжевали бы свои бороды от зависти. Но судьба в очередной раз показала, что доблесть – это одно, а удача – другое. Хельги и часть его людей погибли во время вылазки, и лишь около сотни осиротевших оружников под водительством Перезвана сумели вернуться на Русь.

Иные из них после гибели вождя решили, что достаточно смотрели чужие края, и разбрелись по домам. Но большинство идти по прежним местам не захотели. Для них за несколько лет Сыр-Матер-Дуб не раз перевернулся вверх корнями и обратно: вставали и рушились чужие города, гремели битвы, гибли сотни и тысячи людей, наносились и заживали раны, появлялись товарищи, чтобы за короткое время стали ближе братьев, а потом умирали на руках. А дома, где-нибудь в Репьях на речке Ржавке, все осталось как было – только что прежние невесты стали молодухами, а девчонки – невестами. Совсем не тянуло под руку старейшин-дедов, во власть старинного обычая, определяющего каждый день человеческой жизни. За три-четыре года пережив столько превратностей, отроки теперь дикими глазами смотрели на обычный родовой уклад, где в день появления на свет ребенка уже точно известно, как он проживет жизнь и как будет погребен. При князьях они были витязи, уважаемые, опытные люди, овеянные славой дальних походов, способные про каждую свою пряжку или пуговицу поведать целую песнь. Дома они стали бы переростками-отроками, негодными бобылями, за каких разве что хромая девка пойдет, а старые деды, дальше своей речки в жизни не бывавшие, станут наставлять на каждом шагу. Кто же такое стерпит? После путешествий по дальним теплым странам, сражений, городов с огромными палатами из белого камня прежняя жизнь казалась тусклой и скучной.

Но киевский князь, Ингвар, не знал, что делать с сотней опытных оружников, внезапно свалившихся ему на голову. Любви к Хельги, своему давнему сопернику, он не питал и людям его не доверял. Но потом надумал: поставить твержу на Днепре и поселить туда отроков покойного шурина.

Так появился городок под названием Перезванец. Выбрали место близ перемешанных древлянских и дреговичских селений, где было удобно присматривать за устьем Припяти. С той стороны могли появиться, кроме смирных дреговичей, и весьма воинственные волыныне. Киевский князь снабжал дружину хлебом, скотину они сами купили на остатки добычи из последнего похода. Углубили ров, подсыпали вал, поверх него поставили крепкий частокол с боевым ходом. На лугу пасли скотину, выращивали лук, репу, капусту, морковь, горох, бобы. В святилища ближних волостей чужаков не допускали, Перезван сам приносил жертвы за свою дружину. И вслед за братинами за богов он неизменно поднимал чашу в память о Хельги Красном – своем вожде, бессмертном в памяти. Для перезванской дружины Хельги значил больше, чем сам Олег Вещий. Вещего они на свете не застали – были для этого слишком молоды, зато его братанич для них стал тем богом, что навсегда изменил их мир, перековал, из оратаев сделал воинов…

Устав сидеть скорчившись, Велеб встал, сбросил тяжелую вотолу, расправил плечи, потянулся. От движения рядом очнулся Рогожа, захлопал глазами.

– Пойду пройдусь, – Велеб кивнул ему на вежу, где была лестница на забороло. – Посмотрю, Размайка не спит ли?

– Заснешь в такой холод волчий, – Рогожа дохнул белым паром на ладони. – Как зимой, глядь!

– Скоро солнце взойдет, потеплеет, – утешил его Велеб.

– Тогда я дальше спать пойду. Как сменят, так сразу и того…

Подхватив вотолу, Велеб поднялся на забороло. Здесь было светлее, чем внутри городка, свет бодрил, и от этого казалось чуть теплее.

– Постой, я похожу, – попросил его Размай, уставший торчать на одном месте.

Велеб кивнул и прислонился к столбу, где висел на ремне большой дудельный рог. За пронзительный рев дядька Ислив, их десятский, называл этот рог Сокрушитель Черепов. Теперь перед глазами Велеба раскинулся весь луг предградья. Дальнего леса в предрассветном мареве не было видно, да и длинные гряды, уже вскопанные и большей частью засеянные, Велеб скорее угадывал, чем различал. Репа уже взошла, со дня на день придет пора прореживать ростки. Эта работа Велебу напоминала о доме – на Ильмере, в Люботеше, он так же со стрыиней Межаной, с бабкой и дедом, с женками и чадами из числа ближиков возился на грядах, ходил на выпас, ездил в лес. Все как здесь – только дома его не гоняли каждый день бить соломенное чучело дубовой палкой и не посылали в дозоры. Правда, дозоров было не так много: в Перезванце еще осенью жило семь десятков отроков, и каждому выпадал только один день из седьмицы. Зато в этот день они были свободны от всех работ по хозяйству.

Слева, со стороны Днепра, поднимался туман. По привычке Велеб старался не вдыхать глубоко и даже прикрыл рот и нос краем вотолы. Его еще в детстве бабка наставлял, как всех внуков: не разевай рот, вилу вдохнешь! И сам смеялся: поздно!

Отроки, когда надоедало пересказывать друг другу всем давно известные подвиги, часто приставали к Велебу: расскажи, как тебя вила кормила! Он отмахивался: десять раз уже рассказывал! Потом подчинялся и заново начинал главную повесть своего детства.

…Был такой же день поздней весны – когда гряды уже засеяны, пришла пора полоть и прореживать. Боярыня Драгоума, иначе баба Уманя, люботешская большуха, с утра вывела всю свою чадь – женок с детьми, девок, отроков – на огороды близ речки Псижи, где стоял городец. Род Люботешичей считался одним из старейших на западном берегу Ильмеря – десятки поколений сменились с тех пор, как прародитель их, Люботех, пришел сюда и срубил городец. За несколько веков потомки Люботеха расселились по Псиже и окрестностям, и сейчас их веси и верви насчитывали сотни людей. Прямой потомок Люботеха по старшей ветви по-прежнему жил в старинном городце и обладал священной властью над всеми сородичами. Как положено родовым князьям-владыкам, каждую осень после Дожинок он объезжал все веси, везде приносил благодарственные жертвы богам за посланное изобилие, благословлял новые семьи. Разделяя жертвенные трапезы, вновь подтверждал единство древнего рода.

В ту уже давнюю пору главой Люботешичей был Любогость, Мирославов сын. Его старший сын, Селимир, со временем должен был наследовать отцу, а Селимирова жена, Межислава, выходила на все полевые работы сразу следом за большухой. Межане, рослой худощавой женщине, с лицом не слишком красивым, но добрым, было тогда двадцать два года. За семь лет замужества она, не теряя даром времени, родила семь детей, да только все они оказались девочками. Сейчас четыре из них резвились вокруг нее, самая младшая ковыляла, цепляясь за подол материнской поневы. Межана несла на руках грудное дитя – единственного пока долгожданного Любогостева внука и наследника.

Когда женился второй Любогостев сын, Бранеслав, на свадьбу съехались все большаки Люботешичей, и разговоры о ней шли целый год. Веленега, Доброчестова дочь, считалась отличной невестой, одной из лучших в волости, потому и досталась старшему роду. Красивая, рослая, с косой до пояса, она только тела по молодости лет еще не набрала, была худощава и длиннонога, будто жеребенок. Немало знатных женихов дожидалось, пока она наденет поневу, и ее выдали замуж в первую же осень после того – в тринадцать лет. В свадебных уборах стоя под вышитым рушником, жених и невеста были молодой четой всем на загляденье: те самые лебедь с лебедушкой из песен, молодец с девицей из сказаний.

Золото с золотом свивалось,

Жемчуг с жемчугом сокатался,

Да жених с невестою сходились,

Под белый рушник да становились!

Да еще наше золото подороже,

Да еще наш жемчуг-то получше,

Да и Веленега Доброчестовна получше,

Она личушком покрасивее,

Да она беленьким побелее,

Да у нее ясны очи пояснее…

– пели женщины, прославляя новобрачную. И всякому, кто ее видел, было ясно: это не одни слова, за такую деву и впрямь можно истомить семь коней, истереть семь полозьев и истоптать семь подошв.

В пору жатвы Веленеге, как и земле-матушке, пришла пора рожать. Только через сутки, когда по всему городцу уже раскрыли все двери и развязали все узлы, на свет появился младенец, но молодая женка даже не смогла приложить его к груди – в тот же день она умерла. Молодец, Бранеслав Любогостич, сам всего шестнадцати лет, и привыкнуть не успел, что женат, как оказался вдовцом. Младенца отдали стрыине, Межиславе. Женщина добрая, она охотно взялась растить мужнина братанича. Вот только молоко у нее с последних родов уже почти иссякло, и новорожденный вечно орал, требуя еды.

На огородах баба Уманя каждой работнице указала ее урок – от сих до сих, мелким девчонкам – одну гряду на двух-трех. Самых малых оставили на краю поля, под березами, восьмилетним сестрам велели смотреть. Прореживая репу, Межана слышала плач маленького, слышала, как ее старшая, семилетняя дочка качает дитя и с досадой уговаривает помолчать. Потом он и правда замолк. Межана увлеклась работой, отмечала только краем мысли, что дитя не плачет, заснуло, слава Мокоши… Но вот мимо нее пробежали две девчонки, гоняясь друг за другом и швыряясь пучками травы. Опомнившись – кто же с младенцем? – Межана обернулась.

И увидела такое, что не поверила глазам: под березой на траве сидела незнакомая женщина в одной сорочке и кормила грудью ребенка. Чуднее всего было то, что у женщины длинные, светлые и густые волосы были распущены, ничем не покрыты и спускались на траву.

Изумленная Межана застыла. Откуда здесь чужая женщина? Хотела закричать, моргнула… и оказалось, что женщины никакой нет, а младенец лежит у ствола березы на траве в своих пеленках и овчинке, чтоб не застудился.

Не сразу Межана решилась подойти. Делая шаг, снова вглядывалась и пыталась понять: была женщина, или у нее от работы согнувшись в глазах потемнело и она приняла березовый ствол за чужую бабу? Но откуда здесь быть чужой бабе, да в сорочке, да с неприбранными волосами – будто из бани?

Младенец молчал, спал и сыто причмокивал. Не проснулся даже, когда Межана взяла его на руки. Веяло от него крепким травяным духом – видно, слишком долго на земле лежал. Или от другого чего…

– Вила это была! – решила баба Уманя. – Пожалела дитя, подкормила, как раз они об эту пору своих чад приносят. Ты смотри, не обидь ее. Возьми гребень какой получше и под березой оставь. А то разгневается – мор нашлет.

О случае этом было много разговоров, а к младенцу прилипло прозвище Вилич – вилин выкормыш. Болтали бабы разное: что-де это сама Веленега покойная приходила, дескать, думает, будто за дитятей худо смотрят – чем очень обидели Межану. Болтали, что вила потеряла свое дитя и хотела унести чужое, что оно теперь станет болеть и быстро умрет, а не умрет – так вырастет без ума.

Межана поднесла дары вилам – молоко, белое полотно на сорочку, резной гребень. Сходила на могилу ятрови с ребенком, показала его, рассказала, что все с ним хорошо. И дурные предсказания не оправдались: мальчик и не думал умирать, был здоров, хорошо рос. Ходить и говорить начал в срок, нрава оказался ровного, не крикливого. И всем улыбался, еще не умея слова молвить.

К тому времени как Вилич стал подростком, ничего колдовского в его облике и повадке не проявилось. Он не был ни молчаливым, ни странным, ни злобным, не избегал людей. Напротив, всем он нравился: хороший рост, крепкое сложение, приятные черты лица, легкая улыбка. Только глаза его под густыми темными бровями напоминали глубокую воду – вроде бы темно-серые, они, чем дольше вглядываться, тем сильнее отливали синевой. И никто не спорил, когда дед Нежата, в ту поры бывший старшим волхвов в Перыни, решил забрать отроча к себе на выучку. Так Вилич, в семилетнем возрасте, впервые простился с родным домом…

– Она красивая была? – снова и снова спрашивали его Перезвановы отроки про виллу.

И в рассказе Велеба вила раз от раза делалась все красивее и красивее…ё

На деле он, конечно, про вилу ничего не помнил и помнить не мог. Но невольно воображал свою мать как та женщина – в белой сорочке и с распущенными волосами. Все детство и отрочество он ждал: может, она вернется… снова покажется…

И лишь уже почти взрослым, очутившись не по своей воле в Киеве, Велеб увидел нечто, так ясно вызвавшее в памяти образ неведомой вилы, что пробрала жуть…

***

Стоя у заборола, Велеб пристально вглядывался между верхушек частокола в туман. Белые, как молоко земли, облака заполняли ров, в утренних сумерках растекались по огородам и лугу. В них будто что-то шевелилось. Он знал, что вилы недоступны взорам смертных, пока сами не пожелают показаться, но не мог не смотреть – сама мысль, что где-то здесь родня его давней кормилицы, не давала отвести глаза. И доносился из мглы легкий зов – минуя слух, проникал прямо в душу.

Туман шевелился, будто кипел. Доносился странный шум, какой-то громкий шорох. Велеба вдруг пробрала дрожь: казалось, где-то в тумане отворилась дверь Нави и что-то движется оттуда сюда… уже слышен шум шагов по траве… Он потряс головой: сплю, что ли? Кому здесь ходить, когда свои все дома, а местные весняки никогда у твержи не показываются?

Вот настолько явственно мелькнуло движение, что пропустить это мимо глаз было уже невозможно. Велеб вгляделся, крепче взявшись за бревно частокола.

Покажись ему тонкие девы в сорочках, с живыми струями светлых волос – он был удивился меньше и легче бы поверил глазам. Но он увидел мужчин – десятки фигур, выныривая из тумана, быстро, целеустремленно шагали к городку. За маревом их было трудно разглядеть, они все казались одинаковыми, белыми, как мертвецы. Ими была полна вся луговина, они уже миновали гряды огорода; теперь ясно было, что этот странный шум – шорох шагов сотен ног по мокрой от росы траве…

Белые плечи, почему-то черные лица… от этого дикого зрелища хватала жуть. Только одно отличало их от мертвых, которых, говорят можно увидеть на жальнике в Дедову Седьмицу: по пять-шесть человек несли на плечах какие-то длинные толстые жерди.

Велеб из Люботеша не ходил с Хельги Красным ни в Вифинию, ни на Гурганское море. Однако несмотря на молодость, совсем зелен в военном деле он все же не был. И что вот эти белые фигуры в тумане, так проворно и слаженно шагающие к рву, собираются напасть, не усомнился ни на миг.

Стряхивая оторопь, Велеб протянул руку в рогу на столбе. Рванул его к себе: пока он хлопал глазами, эти бесы прошагали шагов двадцать! Это не сон и не морок, а он уши развесил, когда надо трубить живее!

Над спящим городцом разнесся хриплый рев тревожного рога. Еще не отняв его от губ, Велеб увидел, как чужаки, шагов за пятьдесят от стены, перешли на бег. Отпрянул от переднего края вежи, вглубь, к лестнице. Хотел закричать – мимо уха свистнула стрела, другая вонзилась в кровлю вежи там, где только что была его голова.

– Будите всех! – заорал он вниз, где трое других дозорных уже вскочили, тряся головами. – Каких-то бесов там у рва, до хрена их! Бегут сюда, сейчас на стену полезут!

Раздался удар по дереву – совсем близко. Велеб обернулся – лешак твою мать! Между вершинами частокола просунулась снизу толстая жердь, и тут же над ней показалась лезущая голова. Размай, отошедший было по стене, бегом воротился и вдарил по голове топором. Лезущий молча упал в сторону – в ров. Но после мгновенной заминки там же показалась уже другая голова, да еще и в шлеме. А дальше по стене появились еще две жерди. Стрела ударила в бревно снаружи, почти сразу – еще две или три. Над частоколом виднелись уже чьи-то плечи.

Протрубив еще раз, Велеб схватил копье, прислоненное к тому же бревну на веже, ударил в плечо лезущего беса, попытался столкнуть – но понял, что не выйдет. Размай уже дрался с кем-то возле самого частокола, быстро отступая дальше по стене. Но вдвоем они тут не отобьются. Остальные спят! Услышали? Проснулись?

Велеб метнулся вниз по лестнице, выскочил на площадку. Двери двух дружинных домов уже были распахнуты, кто-то стоял в проеме, разбуженный звуком рога, спросонья хмурясь и пытаясь разглядеть, что здесь происходит.

Со всех ног Велеб устремился к дальнему краю – где стояли избы Перезвана, Ислива и еще троих десятских.

А у него за спиной, едва ли не по пятам, чужаки, проворно и густо, как муравьи, лезли через частокол и спрыгивали с боевого хода на вал…

***

Бересту и Даляте Коловей поручил самое важное – взять ворота и открыть их изнутри, чтобы хоть вся трехсотенная дружина, если понадобится, могла беспрепятственно войти в твержу. Каждый из них возглавлял десяток, несший лестницу. Каждая была рассчитана на то, чтобы со дна рва достать до верхушек частокола. Высоту эту Берест и Далята издали прикинули на глаз, и, на удачу свою, не ошиблись.

Заранее поделив стороны, они устремились разом – одну лестницу приставили слева от вежи над воротами, другую справа. На забороле кто-то метался – те дозорные, что трубили в рог. Раздобыл, лезший первым, получил по голове и свалился вниз, но, когда Далята, с вымазанным сажей лицом, с диким криком перемахнул через верхушки частокола и спрыгнул на забороло, здесь уже никого не было.

С внутренней стороны высота боевого хода была менее человеческого роста. Древляне прыгали оттуда на вал, скатывались на площадку и бросались к веже.

Нижний сруб вежи имел два выхода – одни ворота на внутреннюю сторону, другие на внешнюю, ко рву и мосту. Перед вежей древлян встретили дозорные. Киян здесь оказалось всего трое, зато одетых и полностью вооруженных. Сомкнув щиты, те трое встали спиной к воротам. Но им не продержаться долго против двух десятков, что Коловей выделил на захват ворот. Сам он во главе основного отряда ждал снаружи на мосту через ров. Шлемов и кольчуг не было почти ни у кого, зато щиты Коловей всех своих за зиму заставил сделать по образцу русских.

Пока Берест и Далят продвигались к воротам, все новые и новые древляне преодолевали с лестниц частокол и горохом сыпались с вала. Десятки Зазноя, Взгоды, Еленца, Страхоты и Гостибора, даже не глядя в сторону ворот, выстраивались и бежали от вала через площадку городца, к дружинным избам – навстречу встрепанным, кое-как одетым, чем попало вооруженным защитникам Перезванца. Их задача была отсечь русов от вежи и дать Даляте и Бересту без помех сделать свое главное дело. Разбить дозорных и открыть ворота.

***

Именно потому, что вожак нападавших каждому заранее назначил урок, никто не погнался за Велебом и тот невредимым добежал до дальнего края площадки.

– Вставайте! – Велеб колотил в двери обухом топора, перебегая от одной избы к другой. Рвал двери на себя, кричал внутрь: «Вставайте, на нас напали!» – и бежал дальше.

От последней избы Велеб обернулся. Боярин, Перезван, уже стоял перед своим крыльцом – босой, неподпоясанный, в сорочке и портах, зато в шлеме и с мечом в руке.

– Ворота! – кричал он. – К воротам, братие, тролль твою в Хель! Все ко мне! Все, кто здесь – ко мне, жма!

На голос его спешно собралось десятка три оружников. Во главе их Перезван бегом устремился к веже – он не хуже древлян понимал важность той отчаянной драки, что шла перед воротами.

Выбегая из своей избы, Перезван еще видел перед стеной Рогожу и двоих его товарищей. Но пока он собирал людей, те трое исчезли среди спин нападающих.

Перезван был на середине площадки, когда из вежи вдруг хлынула толпа – десятки белых свит, вымазанные сажей лица, черные, покрытые дегтем щиты, многоголосый рев. Коловей с основным отрядом уже был в городце.

– Хотимир! – кричали они. – Перун!

Из всех дверей им навстречу бежали Перезвановы отроки – едва одетые, с непокрытыми головами. Зато почти все успели схватить свой щит, топор, копье.

У Нелюбовой избы Велеб спохватился: он сам с одним топором, а его щит остался у костра. Не взял его с собой, когда поднимался на вежу, а теперь туда не пройти, там враги. На миг замешкался: как же быть? «Человек без щита – покойник через два удара сердца!» – наставлял его дядька Ислив, и за время учебных схваток Велеб не раз убедился, что оно так и есть.

Тут же Ислив попался ему на глаза – с мечом с одной руке и топором в другой, он врубался в строй белых свит и черных лиц, отчаянно крича и вовсе не думая о защите. Мелькнуло в памяти еще одно давнее наставление: если твой первый удар пройдет, ты возьмешь щит у убитого; если нет, он тебе не понадобится.

Две волны – от изб и от ворот – уже смешались. Самая драка шла у ворот и вдоль стены над рвом. В тихий обычно предрассветный час зазвучали дикие крики, лягз железа, трест ломаемых щитов.

– Ру-усь! – кричал Перезван, и ему вразнобой отвечали десятки задыхающихся голосов. – За славу Ольгову!

– Хотимир! – орали чужаки, и этих криков было гораздо больше.

Белые свиты, зачерненные лица и черные щиты были уже по всему городку, только в самой середине еще дрался Перезван и два десятка вокруг него. Люди опытные, они держали строй и не давали нападавшим, явно уступавшим им умением, себя смять. Но из ворота появлялись все новые десятки чужаков. Казалось, эти чернолицые чудовища валят прямо из Нави – а она бездонна, и нет числа нежити, какую Навь способна исторгнуть.

На площадке между избами и воротами уже было тесно. Мельком глянув на забороло, Велеб и там увидел черные щиты чужаков – те даже не все сошли вниз. Оттуда в Перезванову малую дружину летели стрелы – не слишком густо, чужаки опасались в тесной свалке попасть по своим. Везде эти черные лица, крики «Хотимир!». Что за Хотимир такой, чтоб его Марена в ступе прокатила!

Белых сорочек становилось все меньше – они таяли, будто снег, растворяясь в толпе чужих свит. Перезван еще сражался. Во время походов Хельги Красного он сам был двадцатилетним молодцем, а теперь находился в расцвете сил и обладал богатым боевым опытом. Безудержная, веселая отвага Хельги Красного озарила его юность, показала ему путь в другую жизнь, и вот уже шесть лет, прошедших после гибели вождя, он шел все по тому же пути, в отблесках того же угасающего света. Он знал: жизнь – ничто, доблесть, верность и слава – все. И теперь рубился в веселом раже, как это делал Хельги, жалея лишь о том, что вождь уже не может разделить с ним эту забаву. Но был уверен: отроки его не посрамят. Ни враг, ни друг не посмеет сказать, что Ольговы отроки робки сердцем.

Нижним зубцом топора кто-то из противников зацепил Перезванов щит и дернул. Никто из оружников вокруг не успел прикрыть воеводу, и сразу два вражеских копья с разных сторон вошли ему под ребра. Кровь хлынула изо рта красной рекой, заливая бороду и грудь. «Ольг, иду к тебе!» – хотел крикнуть Перезван, но крик прозвучал лишь в мыслях – наружу не прорвалось ни звука. Тело рухнуло под ноги бьющихся, и чьи-то пальцы с торопливой жадностью вырвали из ладони рукоять меча-парамирия – в ней еще держалось тепло жизни той руки, что выпустила оружие только после смерти.

Разорванный строй отступал все быстрее. По одному, по двое чужаки теснили Перезвановых отроков к избам, к стене, загоняли в углы. На каждом шагу оставленной земли белели сорочки мертвых – красные от своей и чужой крови.

***

Битва разворачивалась так быстро, что Велеб едва успел опомниться. Как пожар, говорят, растекается по лесу – не успеешь оглянуться и сообразить, а вокруг уже сплошная стена огня. Из открытой двери избы мимо него пробежал Нелюб, тиун. В гурганском походе раненный в ногу, он больше не сражался, а заведовал дружинным хозяйством. Однако оружие и снаряжение у него было в полной исправности, и сейчас он успел надеть и шлем, и кольчугу.

– Давай, сынки! – кричал он. – Навались крепче! За Ольга Красного, за отца нашего!

Увлеченный его порывом, Велеб побежал следом. Но через шагов пять Нелюб вдруг споткнулся и завалился на спину. В изумлении Велеб увидел, что из груди тиуна торчит стрела, оперение еще дрожит. Но осознал он только одно: щит. Можно взять, здесь он больше не нужен.

Быстро нагнувшись, он выхватил щит из руки Нелюба, прикрылся – и тут же ощутил сильный удар: другая стрела вонзилась в прочную сосновую доску. Нелюбов щит, с двумя слоями просмоленной кожи, для Велеба был, пожалуй, тяжеловат, но сейчас и это было счастье. «Устать не успеешь!» – смеялся когда-то Ислив. Это только в сказаниях витязи бьются три дня и три ночи без отдыху – в жизни схватка может продолжаться лишь несколько ударов сердца.

Велеб успел сделать еще шагов пять, как на него наскочил кто-то из тех, чернолицых. Видя замах топора, Велеб быстро присел, рубанул над землей, подсекая ногу, попал, вскочил… Со всех сторон были только белые свиты. Где свои? Никого? Чтобы не дать себя окружить, стал быстро пятиться. Чуть не споткнулся о лежащее тело Нелюба – успел о нем забыть.

Глянув вправо, увидел наконец кое-кого из своих – человек пять, отбиваясь, бежали к двери Днепровской вежи. Велеб рванул было за ними, но между ним и вежей метался десяток белых свит. Не прорваться через эту стену черных щитов, воняющих дегтем. Его уже почти прижали к частоколу – с этой стороны вала не было, тын стоял прямо на земле. Боевой ход имелся и здесь, но на уровне груди.

Закинув тяжелый щит за спину, Велеб живо подтянулся и вскочил на боевой ход. Справа от него туда же лезли еще человек пять своих – тех, кто тоже был оттеснен к самому заборолу, но не смог прорваться к Днепровской веже. Краем глаза Велеб видел, как рядом подтягивается кто-то – но тут же срывается вниз, получив копьем в спину. Ни на миг не задержавшись, он метнулся к частоколу, ухватился за верхушки, подтянулся. Каждый миг ожидая удара сзади – копьем, стрелой, – перевалил частокол и спрыгнул на ту сторону. Земля ударила по ногам – с внешней стороны высота была больше человеческого роста.

И вот тут Велеб замер. Мельтешение схватки осталось позади, он стоял, прижавшись к частоколу, на узкой полосе земли, а почти под ногами был обрыв. Внизу Днепр, а за широкой полосой воды – луг и дальний сосновый лес левого берега. От внезапно навалившегося простора закружилась голова. Он был букашкой перед этим простором воздуха, земли и воды – и букашкой очень хрупкой.

По правую руку с частокола прыгали еще люди. Раздался треск, матерный крик – кто-то зацепился одеждой и чудом не приземлился головой вниз.

Из-за частокола доносились голоса, яростный стук по дереву – чужаки ломились в дверь Днепровской вежи. Будь у ее защитников луки, они могли бы обстрелять нападавших с верхней площадки, но теперь им оставалось только ждать, пока те выломают дверь и по одному полезут в дверь на лестницу.

– Живее, гын тя возьми! – Кто-то вдруг дернул Велеба за плечо.

Велеб обернулся и увидел Тешеня – рослого курносого оружника из Ждамирова десятка. Без пояса, в порванной она широкой груди сорочке, тот тяжело дышал и безотчетно стирал с брови кровь, текущую из глубокой ссадины на лбу.

– Сейчас на вежу прорвутся, обстреляют нас оттуда, и прощевай!

И впрямь – деваться больше некуда.

– Ну, помоги нам чур! – буркнул Чарогость, а потом присел и поехал вниз с обрыва.

Велеб снял с плеча щит, столкнул его вниз, и только когда тот заскакал по уступам, сообразил… обрыв высокий и очень крутой… Лезть снизу вверх – было нечего и думать, и к реке попадали по длинной пологой тропе, начинавшей гораздо севернее. В животе ухнуло холодом, но чувство близкой гибели ощутимо толкало в спину. Привычно вызвав в памяти образ своей вилы, без слов попросив ее о помощи, Велеб присел и поехал вниз.

Он то скользил, то катился, то пытался придержать падение, цепляясь за корни, но те отрывались, и он вновь летел вниз. То жмурился, то приоткрывал глаза, пытаясь понять, куда направляться, и опять жмурился: песок тучей сыпал в лицо. Потом Велеб уже и не пытался смотреть – только всем телом ощущал удар по каждой кочке, по каждому корню. Казалось, падению этому не будет конца и остановится оно где-то у Ящера в подземелье… и тут он покатился уже по ровному, вцепился в землю, остановился и замер, пытаясь прийти в себя.

Все тряслось и кружилось. Кашляя и грязной ладонью пытаясь стереть с лица песок, Велеб приподнялся, встал на четвереньки.

– Ты как, живой? – позвал взволнованный знакомый голос. – Велебка? Очнись скорее!

Кто-то ухватил его за плечо и попытался поднять. Велеб охнул от сильной боли в боку и наконец открыл глаза.

На него вытаращенными глазами смотрел Размай – весь грязный и всклокоченный, но целый. Когда Велеб протер лицо и проморгался, Размай уже бежал по отмели под обрывом, чтобы помочь кому-то еще. Стояня сидел на песке, морщась и держась за стопу, а Чарога и Размай наклонились над кем-то. Видя вытянутое на песке тело в белой изгвазданной сорочке, Велеб не сразу сообразил, что это Тешень, и он почему-то не встает.

Сильно болело в левом боку. Придерживая его рукой, Велеб подошел. Тешень лежал на животе, а шея его была так неестественно вывернута, что лицо смотрело почти вверх. Раскрытый рот был в песке, песок густо желтел в растрепанных волосах, глаза стали как стеклянные.

– Что… с ним? – сглатывая, выдохнул Велеб.

– Шею свернул. – Чарога выпрямился и стиснул зубы. – Пошли! Живее! Ты чего? – Он обернулся к Стояне.

– Нога… не могу!

Размай и Велеб подбежали и подняли Стояню; он оперся на их плечи, не в силах встать на правую ногу. Велеб стиснул зубы от боли в боку: в ребрах трещины, это точно. А то и перелом… Но Чарога уже толкал в воду большой челн, они вдвоем тащили следом Стояню. Порты на Чароге были разорваны от пояса до самого низа, обрывки нелепо болтались, будто понева на бабе.

Несколько стрел полетело через реку и упало ближе к тому берегу.

– С заборола стреляют, прицелиться не могут, – Чарога быстро оглянулся туда. – Живее, парни, как выйдут на вежу, нам карачун!

Загрузив Стояню, втроем они столкнули челнок, стали выгребать.

В воду у самой кормы упала стрела.

– Прикрывай! – Чарога от весла обернулся к Велебу.

Тот поднял щит – успел подобрать и повесить на спину. По ним стреляли с заборола, но оттуда целиться было неудобно.

Чарога и Размай, налегая на весла, повели челн вниз по течению – прочь от городца.

В корму вонзилась стрела. Велеб выглянул из-за щита – на площадке вежи теснились люди. Прорвались, гады ползучие!

Но беглецам те уже не грозили – еще миг, и Перезванец скрылся за изгибами берега.

Велеб опустил щит и вытер лоб. Огляделся. В борте возле него торчали даже две стрелы – те гады почти успели пристреляться.

Утренний туман рассеялся, взошло солнце. Сорочка вся мокрая – хоть выжимай. Велеб развязал пояс и потянул с плеч свиту. На рукаве у локтя обнаружилось кровавое пятно, однако сорочка была чистой – не своя кровь. Голова гудела, казалось, не на челне он едет по Днепру, а по небу на облаке. Все промчалось как сон. Только что он стоял на Воротной веже, смотрел в туман и думал о невидимых девах-вилах, а позади него спал городец, где жили пять с лишним десятков отроков. А теперь… Перезван в руках неведомых бесов, с ним Размай, Стояня и Чарога из Визгушиного десятка. Был Тешень, но остался на отмели, со свернутой шеей. И все.

– Так я не понял, – подал голос Размай, не переставая работать веслом. – Что за бесы это были?

– Они кричали «Хотимир!» – вспомнил Велеб. – Кто это? Где-то есть такой князь?

– Где-то? – Чарога сердито оглянулся на него от весла. – Да здесь! – Он кивнул на берег. – У дреговичей. Их старый князь, пращур их, был Хотимир. Это мы их дреговичами зовем, а они сами бают: хотимиричи мы, дескать. Не слыхал разве?

– И правда…

– Но чего им от нас-то надо? – Стояня, опомнившись, заволновался. Он и так страдал от боли в ноге – вывих, перелом, пока было некогда разбирать, – а от горя и волнения на глазах его блестели слезы. – Набросились… всех парней перебили! Боярина… всех! Вот же гады! Такие гады, я не знаю… как так, а, Чарога?

– Я тебе кто – Костяная Баба, что в лесу живет, а все знает? – рявкнул Чарога. – Свои головы унесли, и то пока благо! А его, почему – пусть князь разбирается!

– Князь? – Размай взглянул на него с недоумением. – Его же убили…

***

Когда впереди, совсем близко, засерели бревна частокола, Берест наконец опустил щит и обернулся. Тяжело дыша, оглядел площадку между избами и вежей. Площадка была густо устлана телами. Лежали друг на друге – белые сорочки, непокрытые головы, раскинутые руки. Киян в тверже и впрямь оказалось не более полусотни: наверняка Святослав киевский брал отсюда людей для войны в Деревах, но не восполнил ее потери. Мальчишка, чего с него взять!

Однако и сами древляне без потерь не обошлись. Числом они превосходили киян в несколько раз, но те значительно превосходили их опытом в воинском деле. У древлян за спинами была одна военная зима – сражение на Размысловом поле и прорыв из Искоростеня. А у этих – та же зимняя война в земле Деревской, а до того – несколько дальних заморских походов. Далята в прежние годы слышал, как Перезвановы отроки хвастали своими подвигами у хазар, греков и сарацин. И хвастали не даром. Не все успели обуться и подпоясаться, но каждый вышел с оружием в руках. Даже с численным превосходством смять киян удавалось не сразу. И на беглый взгляд было ясно: своих убитых десятка два-три, раненых не меньше.

Однако, это победа. Перезванца больше нет. Не в первый раз за последние полгода Берест видел сплошной покров из мертвых тел – будто колосья на току, – но впервые при этом зрелище его наполнило сладкое торжество. У них получилось. Наша взяла. Не всегда русам выходить победителями – как было в Малине, в Божищах, в Искоростене. Теперь они на себе узнают, как это – когда от целой дружины в десятки человек не остается никого.

Из ближайшей избы доносились женские крики, детский плач. Женщин и детей в Перезванце оказалось совсем мало – только домочадцы боярина и кое-кого из его старших. Никаких иных жителей здесь не было, и невинным не пришлось страдать.

– Я сказал, всех! – слышался рядом хриплый, раздосадованный голос Коловея. – Договорились же!

Берест обернулся: Коловей стоял перед самой большой избой – надо думать, боярской, – опираясь на копье, а перед ним Лихарь что-то доказывал, кивая в открытую дверь.

– Хватит болтать! – оборвал его Коловей. Крупные черты его лица, обычно открытые и выражавшие дружелюбие, сейчас придавали ему особенно мрачный вид. Темно-русые кудри потемнели от пота и прилипли к широкому лбу. – Нет, не возьмем в полон. Ни одна душа живая не должна знать, кто здесь был. Нет, не уведем. Я сказал, всех кончать! – вдруг рявкнул он, выпучив глаза, и Лихарь в испуге даже отскочил. – В Волыни обговорили все, что ты мне здесь мозги молотишь! Жалко тебе их? А они твою Видунь пожалели? Ступай!

Лихарь ушел. Крики в избе взвились громче и отчаяннее, перешли в визг, но скоро стихли.

Коловей вытер лоб, обернулся и увидел Береста.

– Ну, вроде все. Пошли смотреть, что тут есть.

Нужно было торопиться. Коловей быстро раздал задания: одни перевязывают своих раненых и выносят убитых, другие собирают добычу. В укладках изб, в дружинных домах обнаружилось немало всякого добра. У всех здешних русов было хорошее оружие, нашлось даже с полтора десятка мечей – хазарских, однолезвийных, греческих – без перекрестья, пять или шесть рейнских «корлягов». Десятки шлемов – хазарских, пластинчатых доспехов – греческих. Десятки кафтанов – целиком из шелка, или льняных, но с отделкой узорным шелком на всю грудь. Платье было не новое, потертое, засаленное, сильно поношенное, но это были шелка, какие Берест в прежней жизни видел только на Гвездоборе и прочих больших деревских боярах.

Лют Свенельдич, раздуй его горой, наверняка знает, как это все называется, мельком подумал Берест. Еще раз пожалел, что Люта не могло здесь быть. Он сейчас наверняка в Киеве сидит, при своем князе. Но очень может быть, ему доведется увидеть то, что здесь теперь. Может, у него здесь приятели были или даже родня. Пусть-ка поищет их среди этого трупья… как он, Берест, искал князя Володислава под стенами Искоростеня, среди уже замерзших, закоченевших тел его последних защитников.

Как искал он своих родичей – деда Миряту, стрыя Родиму – среди полсотни мертвецов близ Ингоревой могилы, прошлой осенью. Он, Берест, Коняев сын, чуть ли не единственный уцелел, остался жив и на воле, из двух с лишним сотен обитателей Малина. Теперь он наконец-то начал понемногу возвращать русам свой долг.

С делом покончили быстро. Взяли, что можно было взять, крупный скот оставили на месте, птицу и овец поволокли на берег.

Едва миновал полдень, как древляне покинули Перезванец. Позади них остались груды мертвых тел, разломанные укладки, распахнутые двери. Залитая кровью земля. Вонь и жужжание мух. Одно из тех разорищ, каких немало появилось в последние полгода на земле Деревской.

– Ну что, отроки, боги с нами! – Коловей, стараясь прогнать с лица мрачность и принять бодрый вид, прошел к нагруженным лодьям, хлопая отроков по плечам и спинам. – Удалось наше дело. Хоть самую малость, а отомстили мы за своих.

– И это только начало! – напомнил Берест.

Победа не вызвала в нем ликования: это была лишь малость, лишь первый шаг на долгом пути. Пути, который он был намерен пройти до конца, сколько бы лет на это ни понадобилось.

[1] «Молить кого-либо» означает не «произносить молитву», а совершать обрядовые действия заклинательного характера. В которые может как часть входить и словесный заговор. (Здесь и далее примечания атвора.)

[2] Вторая вуйная сестра – троюродная сестра со стороны матери.

[3] Сестреница – племянница, дочь сестры.

[4] Подробно об этих событиях в романе «Ольга, княгиня русской дружины».

[5] Твержа – крепость.

[6] Засада – по-древнерусски гарнизон крепости.

Часть 2

От Невидья до Перунова камня идти было с два поприща. Яра проделывала этот путь каждое утро: такой урок ей определила сама Толкун-Баба. При жизни многих поколений здесь ходила только одна женщина или дева; если же марушкам, «белым» дочерям Толкун-Бабы, приводилось навещать камень полным числом – девять, – то они шли одна за одной, след в след, издавна сложившимся порядком, и каждая знала свое место в этой череде. Плотно набитая, но очень узкая тропинка приводила на ум сказки о путеводном клубке: тонкой нитью она тянулась через рощи, сосняки, склоны оврагов, то петляя средь бурелома, то устремляясь прямо вперед. Она выходила к броду через ручей, и приходилось перебираться по камням, торчащим из воды, чтобы на том берегу вновь поймать кончик этой едва видимой нити. Пролегая через заросли «Перуновой травы», она совершенно скрывалась под пышными зелеными перьями высотой Яре по пояс. Чтобы видеть, куда ступаешь, она осторожно раздвигала их своим тонким посохом из еловца. Часто хотелось ускорить шаг – поймать или хотя бы увидеть этот вечно убегающий с глаз чудесный клубок.

Тайную эту тропу знали только свои, близкие к Невидью люди. Пути, которыми к Перунову камню ходили жители Хотимировой волости, с нею не пересекались. Только однажды, две осени назад, в пору, когда выбирают соты, Яра повстречала здесь пчеляра-бортника: тот шел с коробом на спине, источавшем запах меда. Завидев впереди юную деву в белой свитке, он не кивнул, не поклонился – для его глаз она считалась невидимой. Зато остановился, снял короб с плеч, вынул половину хлеба – вторую половину оставил под бортевой сосной – и кусок медовых сот. Дары он положил на подвядший лист лопуха, а сам сошел с тропы и двинулся дальше по кустам. Яра подобрала хлеб и мед – это было оставлено для нее, как другая половина хлеба – душе дерева. К тому времени она прожила в Невидье уже пять лет и выросла с мыслью, что отличается от обычных людей. Привыкла, замечая их краем глаза, смотреть будто сквозь них, не встречаясь глазами. Она тоже «не видит» пчеляра, что горбится под тяжестью короба. Но хорошо видит дары, оставленные им за проход по «кудесовой тропке».

Жители Хотимировой волости поляну посещали часто, и тропы, ведущие сюда с другой, человеческой стороны, были куда шире, чем от Невидья. Трава здесь не росла, вытянутый серый валун лежал на подстилке из прошлогодней листвы. От Яры требовалось каждый день обметать его метелкой из можжевеловых ветвей, убирать трехдневные подношения и выбрасывать в ручей, очищать от налетевшего сора три чаши – углубления на поверхности камня. Вода из них считалась целебной, и люди приходили сюда, чтобы промыть ею больные глаза.

«Эти чаши Перунова коня копытами выбиты, – давным-давно рассказывала Яре мать, когда приносила ее, двухлетней девочкой, на поляну. – Гнался Перун за Змеем, скакал во весь опор, а Змей юркнул под камень и у себя в норе укрылся. Проскакал Перун по камню, конь его три раза копытами огненными ударил да и прямо на небо взвился. А следы остались».

«Так значит, змей здесь, под камнем, и живет?» – спросила у матери Яра, когда была уже постарше, лет шести.

Шероховатая, чуть зернистая, прохладная поверхность серого камня наводила на мысль о жесткой шкуре Змея, и смотреть на нее было страшно.

«Живет он в подземелье глубоком, – мать приобняла ее. – Лазеек туда много. Здесь – одна».

«А еще где?»

«Под камнями большими. В водах глубоких. В ямах, под пнями, под кореньями. А бывает, – мать вздохнула, – у иного человека сердце – лаз в подземелье Змеево».

Яра тогда очень испугалась этих слов. Ходила, присматривалась к чужим людям – в Хотимирль к отцу часто ездили чужие с разными делами, которые мог разрешить только князь, – и если кто ей не нравился, то мерещилась в груди у него черная дыра, ведущая прямо к Змею. Если рубаху снимет – будет видно. От таких людей она старалась держаться подальше.

Переселившись в Невидье, однажды Яра рассказала по эти дыры в сердцах Толкун-Бабе. Та улыбнулась и погладила ее по голове.

«Придет час, – сказала она, – научу тебя эти дыры и через платье видеть».

«А нельзя сейчас?» – на всякий случай спросила Яра. Без особой надежды: она уже знала, что всякому знанию свое время.

«А коли Змей на тебя из норы глянет – знаешь, что делать?»

«Нет», – со стыдом призналась Яра.

«Прежде чем Змея глядеть, надо с ним управляться выучиться. А это в один раз не выйдет».

Ученье было делом долгим. Отправляясь в Невидье, Яра знала: она проведет там семь-восемь лет, а выйдет назад в белый свет уже невестой. Если она пыталась вообразить себя взрослой и умеющей справляться со Змеем, то видела совсем другую деву, похожую скорее на Кариславу, чем на себя саму. Взрослая жизнь – совсем другая жизнь. Путь туда лежит через тот свет. Яра отправилась в Невидье восьмилетней девочкой, и путь ее обратно к живым продолжался вот уже почти семь лет. До конца его оставалось не так долго…

Яра шла не торопясь – была та пора года, когда сама земная грудь с каждым вздохом источает блаженство и человек с каждым шагом наполняется им. Вдоль тропы цвела земляника, а на прогалинах меж берез зеленовато-белые продолговатые ягоды зарумянились с одного боку. Не удержавшись, Яра срывала такие ягодки, бережно прижимала к губам, стараясь перенять с них поцелуй солнца, и тот долго еще держался на них. Теплое, немного тревожное, будоражащее томление растекалось по телу, хотелось бежать через лес, навстречу кому-то, неся ему этот поцелуй, как драгоценный, божественный дар… Вот только кому? Кто встретится ей там, впереди? Кому она передаст в поцелуе это томление, саму душу и судьбу свою?

Этого Яра не знала, но невольно ускоряла шаг. Молодое существо ее стремилось навстречу неведомой судьбе с бесстрашием, свойственным только раннеей юности, верящей, что жизнь припасла для нее лишь добрые дары. И березы, как подружки в игре, бежали вместе с ней; листва уже полностью распустилась и заливала зеленым шорохом ветви. Кроны беспрерывно волновались, и казалось, при сильном порыве ветра они могут оторваться и полететь, будто ветрило, сорванное с мачты. А что если успеть уцепиться и полететь в зеленом облаке – высоко над лесом, выше и выше, к синим небесным полям, к белизне пушистых Перуновых овечек… Яра прямо видела, как летит, как расстилаются внизу леса, поля, реки… Дух захватывало, перед глазами мелькали солнечные пятна, и она останавливалась на тропе, опустив веки, медлила, чтобы прийти в себя.

Такие полеты опасны – сумеешь ли воротиться? Найдешь ли в небе обратный след?

***

Толкун-Бабе не приходилось убеждать Яру в том, как сильна власть рода над человеком. Яра с детства знала это немногим хуже, чем сама Толкун-Баба. Навь показала ей себя во всей мощи и навсегда отбила охоту противиться своей доле. Яре шел седьмой год, когда при родах умерла ее мать. Княгиня до того рожала пять раз, но в живых остались только двое чад: Яра, первый плод утробы, и Будим, ее брат. Отец все надеялся, что Мокошь пошлет еще хотя бы одного-двух сыновей, но мальчики умирали почти сразу, как появлялись на свет. Видно, тяжко им было на том свете без матери – последний увел за собой и княгиню.

Тогда Яра впервые увидела Толкун-Бабу – ранее ее не допускали до тех обрядов, где появлялась старшая из вещих женщин Хотимирова рода. Но знать она о ней, конечно, знала. Самые маленькие слышали, если слишком шалили: придет Толкун-Баба, заберет и в ступе столчет! И вот она пришла. Но не за Ярой. Принесла лишь помело – одно из трех своих священных орудий, служивших к тому же и знаком власти. Два других – ступу и пест – обычным людям даже видеть не полагалось. И теперь она пришла, чтобы пустить помело в ход – смести останки сожженного тела с прогоревшей и остывшей крады.

С Толкун-Бабой явились три ее «белых» дочери, и Яра в изумлении смотрела заплаканными глазами, как три незнакомых женщины в белой одежде прибираются в доме и разбирают материну скрыню. Толкун-Баба достала сорочку из запасов княгининого белья, туго свернула ее, приговаривая что-то, опоясала черной нитью, потом отрезала часть белого плата и повязала на скрутку из сорочки – получилась лелёшка, вроде тех, которые нянчат девочки, но совсем другая…

Поначалу Яра смотрела на лелёшку с ужасом – Толкун-Баба своими руками сотворила ей новую мать взамен умершей и сожженной на краде. Слепым полотняным лицом та смотрела из чурова угла за ходом поминальной стравы. Яру послали отнести ей угощения, и она повиновалась, дрожа. В лелёшке теперь пребывала часть души матери, но какой ужасной была эта перемена! Ее и тянуло к лелёшке, и отталкивало.

Толкун-Баба подозвала девочку к себе. Яра подошла с решимостью отчаяния. Она знала, что эта небольшого роста морщинистая старуха во всем белом – самая мудрая, самая могущественная в земле хотимиричей. Толкун-Баба ведает, как сироте дальше жить. Оставшись без родной матери, Яра тем самым перешла под крыло к старшей матери всего рода и с покорностью ожидала ее воли.

Глаза у Толкун-Бабы оказались светлые, серовато-голубые, будто разбавленные весенней водой. Но добрые и грустные, и Яре снова захотелось плакать.

– Матушка твоя добрая и честная женщина была, у дедов ее с почетом примут, – сказала ей Толкун-Баба. – Как душа с телом расстается, то идти ей до дедов и бабок ровно сорок дней. И покуда идет она, нужно лелёшку-материнку кормить, поить, чтобы душеньке сил на долгий путь достало. А как минует сорок дней, ты эту материнку возьми себе и спрячь получше. Береги ее, а как будет печаль на сердце, достань, покорми и скажи: матушка моя, покушай и моей беды послушай. Расскажешь ей свое горюшко – она и поможет тебе.

Яра заливалась слезами от острой боли потери, и поначалу только об этом она и могла лелёшке рассказать. Но становилось легче: мать не ушла совсем, огненные ворота крады и желтые пески родовой могилы не отделили ее от дочери совсем.

Близилась осень, и Яра стала понимать из разговоров, что после Дожинок у отца вновь появится жена. Князю Благожиту не было еще и тридцати – не старый человек, отец всего одного сына, он не мог жить остаток жизни вдовцом. Роду Хотимирову нужна хозяйка, мать живой чади.

– Вы не тужите, не бойтесь, княгиня новая вам не чужая, – утешал Яру и Будимку перед свадьбой отец. – Она матери сестра родная меньшая. Пятая дочь Истимирова. Ей как раз срок замуж идти, дед Истим и дает нам другую дочку взамен первой. Вот нам всем какая судьба вышла.

Дед по матери, Истимир Будимыслович, жил не так далеко, и несколько раз в год навещал старшую дочь с зятем. Но всю его чадь, особенно женскую, дети не знали. Было им тревожно: а вдруг новая княгиня окажется злой? Мало ли сказок они знали – о том, как мачеха после смерти родной матери берет детей и уводит в дремучий лес. А там будешь идти через чащи дремучие и болота зыбучие, пока не придешь к избушке, где вокруг стоит высокий тын. А на каждом колышке – по голове человечьей…

Но того, что оказалось взабыль, они никак не ожидали. Яра увидела новую княгиню на второй день свадьбы. Вот родичи двумя печными ухватами воздели покрывало перед лицом новобрачной, та подняла глаза… И Яра вскрикнула. Перед ней стояла мать – живая, и не бледная, с запавшими глазами, как девочка видела ее в последний раз, а свежая, румяная, с веселым блеском в очах.

Яра едва не упала: от потрясения будто пол содрогнулся пол ногами. А потом пошла вперед – как во сне, стремясь прикоснуться к видению, пока не растаяло. Мать увидела ее; в глазах мелькнула улыбка, она протянула руки навстречу Яре и обняла ее. Девочка прижалась к ней и зарыдала от облегчения: случилось то, чего, как ей говорили, никогда не может случиться. Мать откликнулась на призывы встать, звучавшие над могилой, вновь явилась приветить своих детушек… Яра и Будимка не сироты, их родная мать воротилась к ним из Нави…

Девочке даже казалось поначалу, что так всегда и бывает: стоит любому вдовцу жениться, как в новой жене вернется прежняя. Для того и нужны все длительные, сложные обряды погребения, поминальных страв и призывов на могиле мертвой проснуться, делаемых через девять, двадцать и сорок дней после смерти. Не мудрено, что для этого приглашают саму Толкун-Бабу: вся мудрость живых и мертвых нужна для такого сложного дела!

Поначалу мать плохо помнила прежнюю жизнь: не признавала ни людей в Хотимирле, даже отцовых родичей, не находила, где что лежит. Яра сама ее водила по двору и по веси, показывала, гордясь, что может помочь. Эти маленькие странности ее не смущали: уж очень большим счастьем было то, что закрылась та холодная пропасть одиночества и бесприютности, в которую она было рухнула зимой. Отец ходил веселый, и казалось даже, что весь мир вокруг посвежел и помолодел вместе с новой Благожитовой княгиней.

Однако дива еще не закончились.

– Послушай, что скажу тебе! – Однажды весной мать посадила Яру близ себя и взяла ее руку в ладони.

Яра тогда уже ловко умела прясь очесы, как полагается в ее годы, но на руки матери смотрела с восхищением и почтительной завистью к ее умениям. Поначалу Яра видела разницу: теперь у матери было немного другое лицо, и могила заметно омолодила ее. От невест, что еще ходили на девичьи попряды, ее отличал только женский плат, сложным образом обвивавший голову, шею и плечи. А походка у нее стала легкая, девичья, движения порывистыми, смех звонким. Но это ничуть не мешало Яре. Глядя на обновленную мать, она часто видела у нее за спиной как бы дерево – или тень дерева. Чудное это было дерево: оно вроде бы здесь, совсем рядом, можно рукой коснуться, но верхние ветки его уходят на небеса. Прежде мать была не такая – добрая, но слабая здоровьем, быстро устававшая, почти всегда – с «брюхом», из-за чего ей то и дело недомогалось, и Яра привыкла ее беречь и не утомлять. Из Нави она воротилась женщиной-деревом, неутомимой и легкой, и даже зубы у нее теперь были все на месте…

Яре казалось, что ни с кем в семье мать не чувствует себя так хорошо, как с ней вдвоем. И девочка радовалась тайком: новая мать принадлежала ей полнее, чем прежняя. А глаза ее, голос остались прежними, и спустя немного времени Яре уже казалось, что та всегда такой и была.

А теперь Яре пришел срок узнать, чем ее радость была оплачена.

– Отпустила меня Навь, но взамен службы требует, – сказала мать. – Пришел твой срок ей послужить.

– Как это? – Яра слегка оробела, но не так чтобы испугалась.

Она куда меньше стала бояться Нави всего, что связано со смертью, после того как столь страшное горе, как потеря матери, разрешилось ее возвращением.

– Толкун-Баба желает, чтобы ты к ней пришла и пожила у нее, послужила ей, а она тебя всякой мудрости обучит. Зато как вырастешь ты и настанет тебе срок замуж идти, ты уже будет сама мудрой девой: будешь ведать всякие зелья, всякие клюки чародейные[1] превзойдешь.

– И меня тоже выучат… с того света обратные следы находить?

– Это уж как Толкун-Бабе поглянется. Угодишь ей – она такому научит, что мы сейчас и вздумать не можем.

Собрались они в первое же погожее утро. Никому не сказали – мать предупредила Яру, что дело у них тайное и о нем нельзя говорить ни с кем. Разбудила ее чуть свет. Крадучись они двигались по избе, чтобы не потревожить отца и брата. Мать хотела ее покормить, но Яра не могла есть – ее трясло от волнения и предчувствия какой-то очень большой, очень важной перемены. Она видела, что мать тоже волнуется и притом ей весело – как будто они затеяли тайком от ближиков некую шалость. В эти мгновения мать едва ли не казалась Яре почти такой же девочкой, лишь выше ростом и во взрослом уборе.

Вдвоем они вышли со двора; держась за руки, пробежали по тропке через луг и углубились в лес. Свет весеннего утра казался особенно ярок и живителен, свежий воздух был напоен силой; так и хотелось прыгать, и мнилось, он сам поднимет над землей. Но Яра не прыгала, захваченная предчувствием перемены. Вот-вот она сделает важный шаг от дитяти к взрослой деве…

Миновали знакомую рощу, где Яра гуляла, сколько себя помнила, и собирала ягоды, еще пока мать не умирала… Прошли, поклонившись, поляну с Перуновым камнем. Перебрались по камням, едва видным из высокой весенней воды, Каменный брод на Смородинном ручье. Уже возле того берега Яра все же поскользнулась и соскочила одной ногой в воду. Пришлось садиться и менять мокрый чулок на сухой из запаса в коробе.

Дальше начался другой лес: здесь было больше сосен, чем берез, а сосны ведь не то, что подружки-березки – такие рослые и важные, что Яра посматривала на них с благоговением. В каждой из них теперь живут чьи-то деды, наблюдают тайком, и Яра шла ровно, степенно, чтобы не осрамится под этими испытующими взорами.

Шли они долго, как показалось Яре, она устала, ноги заново промокли по весенней сырости. Но девочка не ныла. Толкун-Баба живет со своими дочерьми в самом Закрадье, а туда дорога долгая – сорок дней. Яра не удивилась бы, если бы столько и пришлось идти, но у матери не было с собой никаких пожитков и припасов. Да и у нее самой лишь коробок за спиной, а в нем две сорочки, гребень, рушник и лелёшка. Поминальную лелёшку Яра кормила и сейчас: так велели. Иногда у нее мелькала пугавшая ее мысль: мать вернулась, потому что душа ее задержалась в лелёшке, а если лелёшку не кормить и не беречь, то мать снова исчезнет. Навь была сложна для понимания, но Яра и не пыталась охватить ее мыслью, как не пытаешь увидеть разом все небо. Чтобы понимать все, надо быть такой седой и морщинистой, как сама Толкун-Баба, а до того ей предстояло прожить еще не одну жизнь.

– В Невидье народу множество, но ты как войдешь, поначалу никого не приметишь: они для тебя незримы, – наставляла ее по пути мать. – Как ступишь за порог – по левую руку увидишь лохань и на краю рушник. Ты лицо умой, рушником оботрись. В лохани будет мертвая вода – как ты очи промоешь, и откроются у тебя глаза по-иному. Увидишь перед собой стол накрытый. Ты с хозяевами поздоровайся, попроси позволения сесть. Тебе голос ответит, но хозяев ты не увидишь. Не бойся, садись и ешь. А как поешь – тогда увидишь, что будет…

Мать находила дорогу там, где не было никаких тропок, вела девочку по мощенным среди топи гатям, в обход бурелома. Но вот она остановилась и взяла Яру за плечи.

– Дальше мне нельзя, ты одна ступай. Вот туда, – она показала рукой, – увидишь глубокий овраг, стало быть, близка уже Навь. Спускайся и иди, пока не увидишь высокий тын…

– А на нем головы человечьи?

Как ни крепилась Яра, но сейчас, когда мать вот-вот готова была опять оставить ее одну, да еще среди дремучего леса, ей вновь захотелось плакать.

– Там коровьи черепа, – шепнула мать, будто украдкой, хотя кто здесь мог их слышать. – Не бойся. Навь нужно знать, а не бояться. Для знающего человека страха нет.

– Но я не знаю ничего! – Яра в отчаянии вцепилась в ее белую свиту с широкой красной полосой.

– Пока что за тобой бабки приглядят. В роду у нас мудрых матерей довольно – их мудрости тебе на первое время хватит. Увидишь мышку – угости ее чем-нибудь, значит, бабки пришли. А дальше будешь учиться – и знание придет. Главное, учись прилежно – и никогда уже не будет тебе страшно. Ведь страх – он от слепоты, а вежество очи в душе отворяет.

Мать прижала к себе девочку, поцеловала в лоб, повернула и легонько подтолкнула. Яра обернулась, но лицо ее спутницы стало строгим. И вдруг ясно вспыхнуло понимание – это не мать, это совсем другая женщина! Пусть и похожая, но другая! Не даром же все в Хотимирле называют ее Кариславой, а раньше она была Даромила… И это открытие так напугало Яру, что она вновь повернулась и поспешила вперед.

Шагов через десять она обернулась – но на том месте, где они простились, уже никого не было.

Белый свет, мир живых, покинул Яру. Кругом расстилался темный лес – межа Нави, мира мертвых. Навь ждала ее, желала службы, обещала одарить мудростью.

«Только не стой! – вспомнись наставления по пути сюда. – Нужно непременно вперед идти».

Стоять на месте было страшно: стоило замереть, и начинало казаться, что тебя вовсе нет. И Яра отважно пустилась вниз по склону глубокого оврага – туда, где ждала ее загадочная, жестокая и щедрая Навь…

***

Подойдя к опушке, из-за хорошо знакомого куста лещины Яра выглянула на поляну. Так рано здесь редко кто бывал, но если возле Перунова камня обнаруживались люди, Яра не показывалась, давая им время уйти. Иное дело, если у камня ее ждала Карислава – она нарочно приходила сюда порой, чтобы повидать Яру. Подходя к кусту, Яра всякий раз выглядывала на поляну с теплым чувством ожидания – а вдруг?

Кариславу Яра видела нередко и не замечала перемен, точнее, свыкалась с ними в той же мере, в какой они приходили, и не замечала, что свыкается. Да и в Кариславе она смотрела на что-то куда глубже сокрытое, чем глаза и брови, когда-то сделавшие для нее вуйку точным подобием матери. Иначе Яру позабавило бы наблюдение: она сама в пятнадцать лет стала почти такой же, какой была Карислава в первый год замужества, а Карислава тем временем приобрела более сильное сходство с той Даромилой, своей старшей сестрой, которую Яра когда-то потеряла. За эти семь лет Карислава выносила троих детей и теперь у нее росли сын и две маленькие дочки. А Яра осознала, что мачеха-вуйка старше ее всего на семь лет, и теперь смотрела на нее скорее как на сестру, чем как на мать.

Матерью она за эти годы привыкла считать Толкун-Бабу, хотя уже знала: по человеческому счету та приходится ей прабабкой.

Но Карислава приходила к Перунову камню всего три дня назад. Выглядела она немного смущенной, то и дело принималась смеяться, но Яре казалось, что за смехом та пытается скрыть досаду.

– Отец Будимку из дому прогнал! – созналась она наконец, когда Яра уж слишком к ней пристала. – Выдумал, будто… ой, не могу… – она опять засмеялась и закрыла рот рукой.

– Да что? – теребила ее Яра.

– И что ему на ум взошло… выдумал, будто Будимка глаза пялит…

– Куда?

– Что это ты, говорит, с матери глаз не сводишь…

– С чьей? – не поняла Яра. – С бабы Жданы?

– С меня! Не тебе, говорит, на мачеху слюни пускать, когда она тебе по крови та же мать родная…

– Зачем слюни пускать? – Яра ничего не понимала.

– Женить тебя рано, отец говорит, так ты уж себя помни, а не то зашлю тебя в лес к волколакам еще года на три, вовсе домой показывать не велю, ни летом, ни зимой!

– Куда Будимке жениться! – изумилась Яра. – Он ведь дитя еще!

– Не такое уж дитя. Тебя на год моложе. Иных женят в его годы – и он бы справился, пожалуй! Меня уже ростом выше.

Своего единственного родного брата Яра не видела все эти семь лет. Тому, что ему потребуется знать, он обучался у деда Лукомы. В памяти сестры сохранился расплывчатый облик кудрявого мальчика; мысль о том, что он может жениться или пылать кому-то похотью казалось нелепой, но раз Карислава говорит… Божечки, да ведь ему пятнадцатый год!

– И что он?

– Ушел к лесным. Разобиделся, – Карислава опять засмеялась. – Ну и к лучшему. Пусть опомнится.

– Так он что… взабыль… – Яра смутилась и растерялась.

– Я-то баловать не дам, я не из тех мачех, что от старого мужа на его сынка молодого зарятся! – строго сказала Карислава и приосанилась.

– Да разве ж я на тебя подумаю такую глупость, душенька моя! – Яра кинулась ее обнимать. – Я же тебя пуще света белого люблю!

И подумала: так, наверное, и Будимка любит Кариславу пуще света белого, он ведь не раз в месяц ее видит, а в одном доме с ней живет. Хотя ведь сестра матери – по крови та же мать.

Но сколь ни нелепым это было, Яра не удивилась. Отстранившись, она любовалась Кариславой: в начале третьего десятка лет красота ее находилась в самом расцвете. Румяное лицо, прямые и широкие русые брови, чуть толстоватый крупный нос, зато какие яркие губы, а на них всегда улыбка горит, будто пламя, и сверкают белые ровные зубы – только взглянешь, и хочется засмеяться от радости. Кариславу любили все – она будто притягивала к себе и ласковым обращением, и всегдашней веселостью, а главное, тайной силой вежества. Яра надеялась, что и сама будет привлекать к себе сердца, когда вернется в белый свет. Ведь перед тем как ей прийти в Невидье, Карислава сама прожила там те же семь лет. Бедный Будимка, должно быть, сам не понял, как в его сыновнюю любовь проникли нечистые помыслы. Ведь Карислава лишь белым женским платом отличается от девицы-красы из сказок, ради которой за тридевять земель ходят.

Вспомнив этот разговор, Яра усмехнулась и подумала: может, еще новости будут. Но сегодня на поляне было пусто. Только камень лежал, будто тот самый клубок, к которому привела тропка-нить. Яра бывала здесь каждый день и всегда приближалась к камню со странным чувством: будто здесь завершается не вся тропа-нить, а лишь ее ближний кончик. Десятая или сотая часть длины. А сама тропка ныряет под камень и уводит дальше – через иное бытие. И каждый раз ей казалось, что стоит сделать еще шаг – и она увидит этот новый путь, в сто раз длиннее прежнего. Под иным, низко нависшим вечно темным небом, где лишь сонный месяц гуляет днем, а омраченное солнце – ночью.

С метелкой из ветвей еловца в руке, Яра подошла, оглядывая камень и часть поляны перед ним. Не раз она видела здесь змей, черных и серых, с ломаным узором на спине, напоминающим Перунову молнию. Они прятались под самый камень, но Яра их не боялась. Карислава верно сказала ей семь лет назад: для знающего человека страха нет. Эти змеи хранили родовую душу хотимиричей. Каждое утро, от дня возрождения Перуна, когда змеи выходят из своих глубоких пещер, и до осени Яра приносила две чистые глиняные плошки, наливала в них свежего молока и ставила под камень. Каждое утро она ощущала, что держит в руках жизнь и счастье тысяч людей, и оттого сама себе казалось сильной, как земля, но легкой и прозрачной, как ветер.

Но сегодня на палой прошлогодней листве, среди тонких стрелок травы и зеленых клочков мха, ничто не шевелилось. Яра приблизилась к камню, взглянула на оставленный кем-то круглый сыр в ветошке – вчера утром его не было, видно, после кто-то приходил. И замерла.

Вся обширная серая поверхность камня была усеяна каплями воды. Камень будто плакал.

Яру охватил жар. В ушах зашумело, в глазах потемнело. Но она все смотрела, пытаясь убедиться, что ей не мерещится, и не решаясь прикоснуться к холодной, шероховатой серой шкуре священного камня.

И чем дольше Яра смотрела на камень, тем более темными казались эти капли. Не светлыми, как роса, а красными, как кровь.

***

Марушкам в белый свет не дозволялось выходить без большой нужды, и Толкун-Баба передавала людям вести через прислужниц-чернавок. В Хотимирль от нее пришла Костра – худощавая бойкая женщина средних лет.

– Весть тревожную прислала тебе, княже, матушка наша, – сказала она, поклонившись Благожиту. – Утром нынешним заплакал Перунов камень горькими слезами, кровавыми. Худые времена роду Хотимирову слезы его возвещают.

– Какие это худые времена? – опешил Благожит.

– Или смерть чью безвременную, наглую, неурожай, скотины мор… или войну, может, – объявила Костра.

Чернавки привыкли исполнять должность вестниц, и иные из них находили радость в передаче дурных вестей, будто мстя белому свету за то, что сами в нем не прижились.

– Дайте божечки тому, кто зло на нас мыслит, чтоб его свело и скрутило! – Благожит горестно всплеснул руками. – А у нас еще овес не сеян! Чтоб тому злыдню ручки скрутило как крючки, а ножки как кочережки! Кабы ему со света белого сгинуть! Кабы его Перун молнией треснул! Чтоб его буря забурила! Чтоб его тьма затемнила!

Собравшиеся при виде серой вестовщицы родичи подхватили за ним:

– Чтоб тех злыдней огонь взял! Чтоб давило задавило! – со всех сторон слышалось бормотание.

Встревоженные Хотимировы внуки отводили душу, давая себе время опомниться, чтобы осмыслить новость. Костра, в серой сорочке из грубого льна, в серой свите, с серым платом на голове стола молча, похожая на тень среди живых, ярких родовичей.

– Что сказала Толкун-Баба: нужно жертвы принести, чтобы беду отвадить? – спросила Карислава. – От посевов, от скотины, от людей!

– А как беду отводить, – Костра повернулась и поклонилась княгине, – сказала матушка, ты сама ведаешь.

Это была правда: способам отводить всевозможные беды от человека, от семьи и рода, от скотины, от селения и полей Карислава обучалась целых семь лет.

Но от чего именно оберегаться? Созвали мудрую чадь с окрестных весей. Князь жил у подножия холма, где располагался древний родовой городок. Основал его сам Хотимир, пращур всего рода; в его память сами они называли себя хотимиричами, а прозвище дреговичей, людей болотных, им дали соседи. За несколько веков потомки Хотимира расселились по округе, и близ городца оставался только род старшего сына. Как почти все славянские городцы, Хотимирль стоял на возвышенности – песчаном холме, окруженный валом и тыном. Внутри вдоль вала стояли длинные избы-обчины, где мужи Хотимировой волости собирались на совет и на пиры.

Развели огонь в обложенном камнями очаге, угостили деревянных Деда и Бабу, попросили о совете. Князь и княгиня сидели во главе стола, он – справа, она – слева. На другом конце стола устроился дед Лукома – Благожитов вуй, лесной отец. Вырастив сыновей и овдовев, он не стал брать другую жену, а лет пятнадцать назад ушел жить в лес, где зимой обучал парней-«волколаков», а летом собирал целебные травы. Благожит и Лукомир так и сидели, как Перун и Велес на верхнем и нижнем краю мира, а между ними, как род людской, расселись в два ряда главы родов.

– Велес-то наш стар, а не то выкрал бы с неба Зарю-Зареницу, – шепнул соседу Собивой из Богушиной веси и тайком кивнул на Кариславу.

Напротив седобородого, но крепкого, как дуб, старика, рядом с мужем-средовеком румяная княгиня и правда была как заря красоты и юности.

– Дочь моя, Яронега, сама вчерашним утром слезы кровавые на Перуновом камне застала, – стал рассказывать Благожит. – Да ведь молчит камень, не молвит словом человеческим, что за гроза, что за беда идет. Самим надо мыслить, отцы, что за напасть да как ее избыть.

Стали перебирать всевозможные беды: мор на людей и скотину, неурожай – то ли высушит посевы, то ли вымочит, то ли градом побьет, то ли молнией сожжет. Но приметы на урожай были неплохи, всходы дружны, и погода не обещала измениться к худшему. Смерть, война – пока все здоровы, на это верных примет не имеется. Порча, колдовство чужое? Так вроде не ссорились ни с кем. Решили, что пока явной беды никакой нет, проделать обереги на самое важное: посевы, скотину и жилье.

Начали с Перунова камня. Сам Благожит, как Перунов старший жрец-владыка, возглавил шествие через лес, а за ним шли отцы всех семей. Обнесли по кругу на железном совке горящие угли с можжевельником, дымом очищая поляну, полили камень молоком.

Выйди, Перун, с неба, как нам треба,

Сам не пойдешь – сыновей пошлешь.

Одного с острым мечом,

Другого с долгим копьем,

Третьего с жарким огнем!

Пусть разрубают, рассекают тучи грозовые,

Пусть гонят за леса дремучие,

За болота зыбучие,

За горы толкучие.

Пусть падут на лес, на болото, на гору,

А поля наши огради, Перун,

Правой рукой, каменной стеной,

От грозы, от хмары, от перунов[2],

На том кланяемся тебе низким поклоном…

– говорил Благожит, и сорок мужей вслед за ним отвешивали поклоны священному камню.

На другой день княгиня повела весняков ограждать поля. Возле Хотимирля издавна сеяли рожь, лен, горох, овес. Покрытые первыми всходами полосы, яровые и озимые, протянулись во всех удобных для пахоты местах, не считая тех, что в этот год отдыхали. В огромном венке из трав и ветвей, с первыми цветами, с красными лентами, надетом поверх плата и почти прикрывавшем лицо, княгиня очень напоминала богиню Солонь, сошедшую на землю. Вслед за своим земным солнцем обходя одно поле за другим, жены и мужи повторяли «чары» – оберегающие заклятья. Сам воздух звенел между рощами, и мерещилось, будто из священных сильных слов позади идущих волшебной силой воздвигается каменная стена до самого неба, ограждающая посевы от любого мыслимого зла.

Старики заново обошли стадо – хотя недавно, при первом выгоне, уже творили обряды, призванные защитить скотину от волков и болезней. Однако для самого главного обряда, требующего особой хитрости, призвали на помощь Невидье…

На исходе ночи, еще перед зарей, когда садилась над вершинами растущая луна, из леса выскользнула вереница белых теней. Если бы увидел кто, как они плывут по тропе через луг к Хотимирлю, белые с ног до головы, скупые и легкие в движениях, неслышные и проворные, то поседел бы разом. Непокрытые головы, распущенные волосы у всех девяти – и юных дев, и зрелых женщин и даже у старух, – яснее слов говорили: эти жены и девы не принадлежат к людскому миру, они – посланницы Иного.

Но никто не мог их видеть: весняки спали в избах, а если кто и не спал, то не посмел бы носу высунуть за дверь.

Возле чура у крайнего двора гостий уже ждали приготовленные Кариславой вещи: соха, лопата, две стрелы и белая козочка. Без единого слова – в таком деле разговоры под запретом, – повинуясь знакам седой старухи, марушки живо принялись за дело. Три – юные девушки – впряглись в соху, три – средних лет женщины – встали позади, чтобы сохой управлять, старуха взяла за веревку козочку, отвязанную от столба-чура, другая – две стрелы. Одну стрелу Толкун-Баба вонзила в землю возле чура, а потом шествие двинулось посолонь вокруг веси, проводя борозду. Земля здесь была притоптана, сошник едва царапал ее, разбрасывая пыль.

Первым разом, добрым часом,

Доброю порой, утренней зарей,

Пошла бела козочка вокруг нашего дворушка…

Толкун-Баба первой выпевала строки «чар», восемь марушек подхватывали за ней. Горава с козочкой шла впереди, за ней – соха с тремя «пахарями», позади сохи – Бережана со стрелой. Замыкала шествие сама Толкун-Баба: держа между ног рукоять метлы, она будто ехала на ней, с ловкостью, удивительной для такой старухи, но выработанной многолетней привычкой.

Козочка копытом стучала, к отцу-Перуну взывала:

Ты поставь, Перун, медян, железный, булатный тын

Стену каменную со всех четырех сторон,

От земли до неба, от востока до запада,

От лета и до севера, за тридцать за три версты,

За тридцать да за три поприща,

На тридцать саженей в землю глубиной

Створы медные, вереи железные.

Месяц светлый, Перунов гром!

Покрой лес листом, луг травой, небо звездой!

Покрой род Хотимиров младым месяцем, частыми звездами.

Месяцем обсади, звездами огороди!

Отголоски умело выпеваемых чар долетали и до изб, проникая через запертые двери и затворенные заволоки. Казалось, чары повторяют не девять, а девяносто раз по девять голосов, все деды и чуры Хотимирова рода, призываемые с того света на помощь живым. Но даже слыша их, никто и думать не смел выйти взглянуть на таинственный обряд: без позволения заглянувший в Навь останется в ней навсегда. Невидье служило сторожей на межах белого света и Нави: для Нави его населяли живые, для людей – мертвые. Марушки могли общаться и с этим светом, и с тем, и главной их заботой было следить, чтобы ни из яви, ни из Нави никто не пересекал границу не в срок и не положенным порядком.

Огороди светлым солнцем,

Обтычь звездами частыми,

Освети ясным месяцем.

От прирозов, от прочи, от прикосов, от изурока,

От ведьмы киевской, от совы дунайской!

Что с земли пришло – в землю поди,

Что с воды пришло – в воду поди,

Что с ветра пришло – на ветер поди,

Что от злого человека пришло – на него пади!

Но вот шествие обошло селение по кругу; соха замкнула борозду возле того же чура. Девушки оставили лямки и взялись за лопату. Женщины проворно спутали козочке ноги. Толкун-Баба подошла с длинным ножом: рукоять у него была костяная, а верхняя часть черена раздваивалась и образовывала подобие бараньих рогов, загнутых на две стороны. Козочку уложили к подножию чура, там, где смыкались начало и конец борозды. Толкун-Баба перерезала ей горло, побрызгала кровью на подножие столба. Девушки вырыли яму. Раздавался стук: под рыльце лопаты, окованное железом, попадались старые кости и еще что-то твердое – остатки таких же обрядов, проведенных в былые года прежними коленами Хотимирова рода.

Козью тушу и две стрелы зарыли, яму засыпали. Девять марушек во главе с Толкун-Бабой встали полукругом, в своих белых сорочках и свитках образуя земное подобие светлого месяца. Распущенные длинные волосы обливали станы, будто лучи.

Обошла козочка вокруг нашего дворушка,

Сидит себе на воротах в червонных чоботах,

С огненным мечом, с долгим копьем,

Что доброе – пропускает,

Что злое – прочь отгоняет!

– закончила Толкун-Баба свои чары, и все девять посредниц поклонились на четыре стороны.

Луна скрылась, небо посветлело. Закончив свое дело, белые тени так же неслышно удалились по тропе через луг. Днем Благожит пошлет отроков с дарами к Перунову камню – благодарность тому свету за покровительство и защиту.

Яра, как старшая из дев, шла третьей с конца. На середине луга она оглянулась. В веси было тихо, тын Хотимирля темнел на светлеющем небе. Выглядел он высоким – по сравнению с полузарытыми в землю низкими избами с их дерновыми и соломенными кровлями, – и неприступным. Но Яра знала: явись сюда враги, истинной зашитой всей Хотимировой чади станет та «каменная стена», что выстроена чарами. А без помощи богов и чуров никакие твержи не спасут.

***

У подножия столба еще виднелись следы недавней копки земли, когда через несколько дней к Благожиту явились усталые и встревоженные вестники – два отрока из соседней к востоку, Велесинской волости.

Благожита вестовщики застали в поле: дождавшись полнолуния, сеяли поздний овес. Столь важное дело прерывать нельзя, и пришлось обождать, но Благожит приметил у края поля Вересеняка и Ночву, а с ними еще двоих отроков – в тех годах, когда присматривают невест. Лица их Благожиту показались смутно знакомыми, но он лишь посматривал на них с беспокойством, сердцем чуя – не к добру эти нежданные гости.

А когда дошел до края поля, то забыл про овес сразу.

– Будь жив, княже! Чтоб росло выше леса стоячего! – Пришельцы поклонились князю, кивнув на борозды, потом Кариславе, опустившей наземь пустой короб от семян. – Прислал нас отец, Путислав, из Велесина.

– Путиславу поклон. С чем прислал? – Благожит старался хранить спокойствие, но его напряженный взгляд обшаривал лица, будто пытался прочитать в чертах то, что ему вот-вот скажут.

– С дурной вестью, – посланцы потупились. – Не прогневайся, княже, но беда пришла…

– Объявились вороги на Припяти, – начал тот, что был старше, лет семнадцати, и выше второго на полголовы. – От Днепра, люди говорят, идет сам Святослав, князь киевский, с воинской силой могучей. Селения жжет, посевы топчет конями, людей кого жизни лишает, кого в полон берет. Те волости, что близ Днепра, говорят, совсем вразор разорил.

Благожит не сразу ответил, стараясь уложить в мыслях это известие – слишком большое и грозное. Будто ни с того, ни сего ледяной водой окатили. Божечки мои, да разве ж можно так – человек важным делом занят, а тут… Святослав киевский? Вразор разорил?

– Вот отчего плакал камень слезами кровавыми… – охнула Карислава.

Беда была не из ряда тех бед, что порой случаются – неурожай либо мор. Благожиту ни разу в жизни не приходилось воевать, и от неожиданности он никак не мог поверить. Казалось, здесь ошибка – может, Святослав киевский кого другого хотел воевать, да заблудился?

– Весть Повед некий послал, – второй отрок почтительно взглянул на княгиню. – Передают от волости к волости… Дней десять тому беда пришла.

Благожит взглянул на своих, обернулся к жене.

– От руса, пожалуй, белой козой не откупишься! – в сердцах князь взмахнул кулаком. – Кабы ему со свету сгинуть со всем его родом вместе! Кабы его огонь спалил, трясца схватила, мора задушила!

– Что мы будем делать? – Княгиня, чуть побледневшая, прервала поток проклятий.

– Людей созывать! Совет держать! Пойдем! – Благожит кивнул в сторону веси. – Найдите Будимку… – начал он, обращаясь к своим веснякам, но опомнился: сына-то сам из дому согнал. – Отроков созывайте: пусть по весям расходятся, мудрую чадь созывают. Да не мешкая – дело спешное.

– Так не все еще досеялись, – заикнулся было старик Ночва.

– А не отобьем руса, жать здесь будет некому и нечего! Эх, чтоб весь их род огнем спалило!

Махнув рукой, Благожит решительно зашагал к веси. Карислава поспешила за ним, прихватив пустой короб.

***

Князь Благожит в роду хотимиричей пользовался уважением. По внешности человек обычный – среднего роста, светловолосый, со светлой бородкой на впалых щеках и с крупным, заметно выдающимся вперед носом, – он с юных лет отличался прилежанием к хозяйству и уважением к обычаям и старым людям. Здоровый, не вялый, не унылый, он тем не менее лучше себя чувствовал среди старух и стариков, чем среди отроков и молодцев, своих ровесников. А со стариками ему и приходилось сиживать чаще: отца он лишился, едва женившись в первый раз, и во всех княжеских делах постоянно нуждался в совете. Его сближала со стариками склонность делать дела неспешно, как полагается, не пытаясь учудить нечто новое. «Нового ничего на свете белом не придумать, деды все видали и нам заветы оставили, – наставлял он собственного сына, Будимира. – Только слушай их – и будешь цел».

О войнах Благожит знал только из преданий, а беда, с которой сам еще не встречался, всегда кажется страшнее той, что уже приходила и была пережита. В его мыслях война на земле родной была что падение Сыра-Матера-Дуба на острове Буяне – крушение всего света белого. Неурожай можно пережить, если мудрых людей послушать. Но против меча острого и копья долгого даже самые сильные слова не очень-то помогают.

– Виданое ли дело! Этого просто быть не может! – в ожидании, пока люди соберутся в городец, Благожит расхаживал по избе. – Ведь у нас с Киевом мир! – Он повернулся к Кариславе, сидевшей у оконца; с двух сторон к ней жались дочки, пяти и трех лет. – Ведь только же зимой я с самим Святославом виделся! Заверил его: в их распрю с Деревами мы, хотимиричи, не встреваем! Дерева их данники, Маломир с Володиславом Ингоря убили, сын мести ищет – то дело законное, а мы сторона, ни тому, ни другому помогать не рядились! Приезжали ко мне от Володислава, ты же помнишь? Величар приезжал, воевода деревский. Звал на рать, грозил, будто коли не поможем им русов одолеть, то в недолгом времени они и на нас ярмо нало…

Он запнулся. Мысль ожгла, как удар плети по лицу. Ведь тогда, зимой, иные – тот же Путислав, Обаюн, сам Лукома – стояли за то, чтобы собрать ратников и помочь Деревам.

«Ингорь на веку своем сколько земель примучил, – напоминал Лукома. – Тех, кто в полуденной стороне живет, близ Днестра. И трех лет не прошло, как смолянами кияне завладели…»

«У смолян тоже русский князь правил, то змия змию уела, нам что за печаль?» – отвечал тогда Благожит.

«И своих не жалеет – нам ли милости ждать? Издавна род русский к роду Дулебову подбирается. Полян покорили, при Олеге Старом древлян примучили, на Волыни, говорят, Етон плеснецкий Святослава своим наследником объявил. Со всех сторон обкладывают. Только мы да волыняне из пращеруков Дулебовых еще воли своей не утратили. Да надолго ли?»

«А ныне Ингоря Марена в ступе увезла, сын его на стол восходит, – поддерживал Лукому Ведень, вуйный брат Кариславы. – Юн Святослав, а жадность, сам видишь, вперед него родилась. Жениться не успел – а уже на Дерева ратью идет. Не укротить его сейчас – и нас в покое не оставит».

Но зимой вече решило все же не вмешиваться. Кто же захочет лезть в чужую драку, где голову можно сложить вот сейчас? На чужой земле, когда на свою, дайте божечки, гроза, может, и не придет?

И вот оказалось, что они были правы – мудрый Лукома, храбрый Путислав, боязливый, но предусмотрительный Обаюн. А он, князь, желавший уберечь ближиков и родовичей от гибели на чужой войне, оказался не прав. Гроза все-таки пришла. Но теперь противостоять ей хотимиричам придется в одиночку – древляне разбиты, рассеяны, порабощены киянами.

– Дайте божечки, чтоб их мора уморила… – бормотал по привычке Благожит, будто проклятьями недругу выжимал тяготу из своей души. – Чтоб их удушка задушила… чтобы их давило задавило…

Как ни удручена и встревожена была Карислава, а тут низко опустила лицо и прижалась к затылку дочки, чтобы скрыть улыбку. Муж был старше ее лет на пятнадцать, но порой ей казалось, что на все пятьдесят.

– Семеюшка моя, да погоди ты так уж кручиниться! – взмолилась она. – Рассуди-ка. Ведь те отроки не ведают, сколько у Святослав войска с собой? Они сами ж руса не видели в глаза, им в Велесин через десятые руки гонцы донесли.

– Говорят, туча черная! – Благожит остановился и раскинул руки на пол-избы.

– Это страх за них говорит! Всякий гонец вдвое больше передает, чем сам услышал. Откуда Святославу тучу набрать? Зимой к нему родичи со своими дружинами на подмогу съехались – они уж давно все по своим гнездам разлетелись. Собирали ратников с земли Полянской – так ведь и полянам сеять надобно, весной они Святославу отроков не дадут. Да и земля Деревская ему не даром досталась. Вспомни, люди говорили, какая сеча лютая была под Искоростенем. Да не одна, а две! Там тысячи полегли! Не может у Святослава быть большого войска. Если только умеет из макова семени ратников делать, да больно молод для такой хитрости! Он отрок, едва опоясанный, ему меньше лет, чем Будимке! Неужто ты, муж зрелый, отец, перед отроком…

Карислава не посмела вслух упрекнуть мужа в трусости, но Благожит и не заметил. Он помнил Святослава – светлого и грозного, в доспехе и шлеме, в красном с золотом плаще, под красным стягом, сидящего на коне меж воевод, рослых и могучих, – будто солнце ясное, встающее меж каменных гор. Благожит не стыдился того, что оробел перед отроком. Это был не просто отрок. Великие силы за ним стояли.

– Ты думаешь, нет большого войска? – пощипывая бороду, Благожит с сомнением посмотрел на жену.

– Да и сам поймешь, только мысли успокой.

Когда родичи не слышали, Благожит охотно спрашивал мнения жены даже о вовсе не женских, казалось бы, делах. Карислава была умна, но, что важнее, не так легко падала духом. И, хотя Благожит сам обучался у мудрых старцев, ему все казалось, что Толкун-Баба наделила Кариславу каким-то особым знанием. Даже когда та молчала, ему мерещилось в этом молчании загадочная осведомленность.

Князь наконец перестал метаться по избе и сел. Помолчал.

– Не поймешь, что и делать, – развел руками он. – Коли у Святослава мало войска, так чего же хочет? Мы ведь не так просты. Наши деды русам дани не давали, и мы против дедова уклада не пойдем. Наши боги за нас встанут, наши деды нам оборона. Тын железный от земли до неба и еще на тридцать три сажени вглубь…

Деды были такой же обыденной – хоть и не живой – частью всякого рода, как те ближики, что владели земным его наследием сейчас. Всякий вырастал среди преданиях о них, всякий носил имя кого-то из дедов, данное по строгому счету колен. Дедов ежегодно «принимали в гостях» и угощали на Осенинах дома, а по весне сами навещали на жальнике и разделяли с ними трапезу там. «Дед» и «баба» с деревянными ликами стояли возле каждой избы, на велики-дни на них надевали плат и шапку, тем самым оживляя, и подносили по ложке от всякого кушанья. В мыслях всякого они неизменно были рядом. И когда пришла гроза, Благожит рассчитывал на помощь дедов так же твердо, как если бы под рукой его была многотысячная рать.

– Деды бы вот как рассудили, – заговорила Карислава, видя, что муж поуспокоился, – ты прикажи, сказали бы, рать скликать, а тем временем вышли мужей верных и разумных русам навстречу. Пусть спросят: зачем пришел с ратной силой, зачем наши веси разоряет? Зачем мир порушил, богов не побоялся? Что бы ни ответил – а у тебя и войско уже будет.

– Сенокос вот-вот, люди косы вострят, – вздохнул Благожит. – Да делать нечего. Деды мудры, я от них иного и не ждал. Передам мудрой чади – как им поглянется. А отроков разошлем. Где Будимка?

Карислава не ответила, оставляя ему вспомнить самому. Благожит вспомнил и досадливо вздохнул.

– Скажу, чтобы с Лукомой вместе домой шел. Погулял, пора за дело приниматься.

***

Княжича Будимира отцовские посланцы – отроки Лоб и Лелёшка – обнаружили в укромном месте у реки. Искать им пришлось долго: окрестности своего зимнего обиталища они знали отлично, но привыкли видеть их в зимнем снеговом уборе. Теперь же, в пышной зелени поздней весны, все казалось новым и незнакомым. Они и не знали, что под старыми ивами есть песчаная полянка, где можно сидеть почти как в шалаше, наблюдая за рекой. Так и прошли бы мимо, если бы Будим сам им не свистнул.

– Чего здесь шныряете? – окликнул он приятелей, когда они в удивлении обернулись. – Не заблудились, звереныши? Летом не ваши здесь угодья.

Отчасти он был прав: после того как Велес затворяет волкам пасти, им здесь было не место. Каждую зиму отроки Хотимировой волости проводили в лесу: дед Лукома обучал их приемам ловитвы, обращению с оружием, плетению тенет – на птицу, на зайца, на волка, – старинным песням и сказаниям, и той части ворожбы, что творится мужчинами. Рожь, к примеру, баба, а овес – мужик, и только мужи ведают, с каким приговором его сеять. И какое применение имеют твои порты, когда отправляешься сеять лен, и что при этом надлежит внутрь положить…

Сам Лукомир в лесу обитал круглый год, и при нем еще несколько человек – из тех, кто так или иначе не прижился в роду, был изгнан за какие-то провинности или сам сбежал. Но отроков он на лето распускал по домам: для них находилась работа при скотине и в лугах. Поэтому Лоб и Лелёшка, месяц спустя вопреки обычаю вернувшись в дедовы владения, чувствовали себя неловко, будто нарушители межей.

Оба они были родом из Хотимирля и состояли с князем в отдаленном родстве, как почти все тамошние жители. Лоб получил свое прозвание за худобу лица: смуглая кожа так плотно обтянула кости, что выпуклый лоб и скулы наводили на мысль о черепе. Очень худой – все уходило в рост, – он, однако, выражение лица имел приветливое и кроткое. Родители его умерли рано, вырастили Лба дед с бабкой; в лес они его отпускали неохотно, только ради обычая, да и он неохотно покидал их, зная, как нужна им его помощь по хозяйству.

Второй отрок, Лелёшка, был, напротив, весьма миловиден. Свежее лицо с мягкими чертами, ягодный румянец, густые светлые кудри, красиво лежащие на белом лбу – все в нем дышало юным здоровьем, будто он впитал все те благопожелания, которыми младенца женская родня осыпает от первых мгновений на этом свете. И женской родни у него было много, но баловство он презирал, больше всего боялся прослыть «мамкиным неженкой», поэтому в лесу время проводил охотнее, а дома бывал строптив и задирист. Мать не могла дождаться, когда придет его женить, в надежде, что остепенится.

Возле Будима на песке лежали в рядок пять подстреленных селезней. При появлении двоих отроков в камыши уплыла утка, за ней потянулись вереницей пять-шесть бурых пушистых комочков: вывелись утята.

– Мы за тобой, – отозвался Лелёшка, подходя к Будиму.

– Князь прислал, – дополнил Лоб. – Непременно, сказал, чтобы нынче же был в Хотимирле.

Будим, сидя на песке, молча от них отвернулся. Приятели уселись рядом. Они были старше него: Лелёшке сравнялось пятнадцать, а Лбу шестнадцать. Однако Будим верховодил среди ровесников не только благодаря знатному роду и будущему княжескому званию. Был он упрям, честолюбив и решителен; глухая, скрытая склонность к своеволию и мятежу и пугала, и притягивала к нему. Отроков посылают в лес, чтобы отбесились, пока молоды. Но Будиму и здесь чего-то не хватало.

– Ты слыхал уже, что творится? – возбужденно заговорил Лелёшка. – Святослав киевский на нас войной идет! Все волости по Припяти уже разорил, огнем пожег, людей побил!

– Всех стариков собрали, – подхватил Лоб, длинными худыми руками обхватив поджатые такие же длинные и худые ноги. – Со всей волости, и хочет твой отец ко всем послать, кто дальше на полудень и на заход живет. Кто на Припяти в низах – те сами знают.

– Надо гонцов посылать, рать собирать! Князь старейшин на совет созвал, но я так слышал, сражаться желает.

– А чего же еще? – Будим повернулся к ним.

– Ну, бабка говорила… – Лоб повел плечом, – может, если Киев дани хочет… если легкой, то…

– Пусть выкусит! – Будим знаком изобразил то, что Киев получил бы от него вместо дани. – Дань ему! Может, баб в повозку запрячь, а девицами нагрузить?

– Там еще хотят послов к Святославу послать. Спросить, чего хочет. Ведь только зимой виделись с ним, мир у нас, а он вон что…

– Да всех нас он хочет холопами своими сделать, как древлян! – горячо перебил приятеля Лелёшка. Глаза у него горели при мысли о близкой войне. Это было все равно что однажды проснуться в старинном предании. – Только мы ж не такие! Мы так просто не сдадимся! Мы за себя постоим!

– Надо тебе, Будим, скорее в Хотимирль возвращаться! – подхватил Лоб. – Побежим сейчас все по весям, по волостям, будем народ собирать.

Княжич молчал, следя глазами за уткой, что вновь показалась со своим выводком из камыша, и будто не слышал.

– Будим, ну ты чего? – Лоб передвинулся так, чтобы увидеть его лицо. – Обиделся? Ну, побранил отец, с кем не бывает? Не прибил даже, добрый он у тебя. Он уже не серчает, сам же позвал…

– Он не серчает! Зато я серчаю! – негромко, с досадой бросил Будим и опять отвернулся. Здесь, в лесу, где «волколаки» по обычаю были свободны от человеческих законов и жили по своим собственным, он мог себе позволить такое непотребство, как гнев на родного отца. – Выдумал невесть что! Из дому, говорит, погоню, будешь в лесу три года сидеть, до самой женитьбы! Да я, может, сам дома жить не хочу, на весь век в лесу останусь, если ему такой сын неугоден! Пусть других родит себе, поугодливее! А меня пусть лучше зверь задерет, чем я буду с ним жить! Осрамил перед… – в мыслях его вновь мелькнула Карислава, – перед всем домом, всем родом осрамил!

– Синеборские отроки баяли – у них одного так отец вовсе из дома выгнал, он к мачехе яйца подкатывал, – хмыкнул Лелёшка.

– Да не подкатывал я никуда, дурак ты! – Будимир в досаде пихнул его в плечо, так что Лелёшка опрокинулся на песок. – Она моей матери сестра родная, та же мать! Я кто, по-твоему, себя не помню совсем? Или я не человек, а так, крыса подпорожная? Темник[3], под кустом подобранный?

– Ну, поблазнилось ему что-то, погорячился, да отошел, – примирительно заметил Лоб, пока приятель отряхивался.

– Я не отошел! – Будим схватил с песка обломок трухлявой ветки с досадой швырнул в воду.

Утка снова метнулась в камыши.

– Да ведь пора такая – не до обид. Вот-вот война…

Будим не ответил. Унаследовав от отца продолговатое лицо и крупный выступающий нос, он был пригляден собой: красивый лоб, глаза, брови. Крупные губы, тяжелый подбородок несколько портили нижнюю часть лица, но зато хороши были густые русые кудри. Он быстро рос, и в недавнем мальчике уже явственно был виден юноша, готовый стать мужчиной.

О своей ссоре с отцом ему не хотелось говорить ни с кем, даже с приятелями. Мог бы хоть земли съесть из-под правой ноги[4]: не было никакой вины. Если бы он хоть единым словом… сам бы удавился от срама. Отец всего лишь увидел его лицо, когда он смотрел, как Карислава, ранним утром сидя на краю лежанки, расчесывает волосы. Что-то совсем не сыновнее почудилось Благожиту в этом взгляде, и он вдруг, как прозрев, обнаружил, что его сын – не дитя. Уже вон пушок на подбородке, да и на животе появилась идущая книзу золотистая поросль, шутливо называемая между баб «дорожка к теще». Но разве княжич мог бы так смотреть на вуйку-мачеху, если бы сам понимал, что за чувства в нем бродят? Будим говорил Кариславе «матушка» и сам дивился, что обращается с этим словом к той, что больше похожа на сестру. В его сердце родственная любовь слилась с восхищением, с каким не смотрят на старших родственниц. Но разве он виноват, что у отца такая жена? И он скорее умер бы, чем сделал что-то такое, за что его и правда стоило бы согнать со двора!

Вся эта смесь обиды, гордости, досады и тайного стыда бурлила в душе, отвращала от людей и обыденной жизни. Будим ни за что не признал бы себя виноватым даже в помыслах, но явиться на глаза отцу, самой Кариславе и прочим хотимиричам казалось хуже смерти.

– Но не будешь же ты здесь сидеть, уток считать, когда на нас киевский князь ратью идет! – с отчаянием воскликнул Лоб.

– Люди скажут: испугался княжич, в лес забился, в нору схоронился! – с досадой подхватил Лелёшка.

Ему уже виделась жаркая брань, но их, отроков, и возглавить должен был равный им. Тогда они выйдут своей, отдельной младшей дружиной, по старинному обычаю, и добьются своей собственной славы.

– Святослав над нами насмеется! Ему самому, говорят, и четырнадцати нету!

– Так у него отца нет, он в своем роду старший, – напомнил Лоб.

– А обое рябое! Позор нам, коли мы такого мальца испугались, хоть он князь, хоть кто!

– Не испугался я! – Будим резко повернул к Лелёшке голову.

– Так чего расселся, как просватанный! Мы идем на войну?

– Да мы раньше всех пойдем! Если вы, – Будим вызывающе прищурился, – не сробеете.

Мысль о войне ему нравилась – больше всех нынешних мыслей. Попади он на войну – и никто, даже отец, уже не посмеет сказать, что он подверженец[5] бессовестный, который… Но чтобы туда попасть, пришлось бы сперва вернуться к отцу с повинной головой, принять прощение… Еще Карислава будет его в дорогу собирать… Эти мысли отбивали всякий задор. На войну хотелось, а домой – нет. Как бы устроить, чтобы попасть туда не через Хотимирль?

Войны не было в обыденной жизни, но о ней водилось немало преданий. Старинные песни – мужское дело, и дед Лукома зимними вечерами передавал отрокам сказания о пращуре, Хотимире, и его славных делах.

А как было Хотимирушке двенадцать лет,

Стал себе он, Хотимир, дружину прибирать.

Дружину прибирал да три года,

И набрал ровно три тысячи.

Сам он, Хотимир, пятнадцати лет,

И дружина его вся по пятнадцать лет…

Будим с детства слыхал эти песни – их каждый год пели на зимних и осенних праздниках, на свадьбах. И с детства он знал, что песни эти поются о его прямом предке. В нем жила Хотимирова кровь, наследство десятков поколений старших сыновей. И он мог перечислить двадцать колен своих дедов. Лукома же, как отроки верили, мог пересказать весь род человеческий от самого начала, от Даждьбога-прародителя. Кровь обязывала – отстань правнук от пращура, сама память его будет опозорена. Выродились, скажут, хотимиричи, измельчали, скоро пойдут люди как мыши, а там и роду человеческому конец… И Будим старался не отставать, тем более что и обычай вел его проторенным путем. Двенадцати лет он отправился в лес, обучаться всем нужным премудростям заодно со своей будущей дружиной. Вот только времени Доля напряла ему маловато…

До возраста, в котором Хотимир отправился завоевывать землю Аварскую, Будиму оставался еще год. Но его враг не стал ждать. Святослав не стал ждать и того, пока вырастет сам. Отроча тринадцати лет возжелал покорить хотимиричей!

– Видно, дядьки за ним худо смотрят, мать избаловала! – пробормотал Будим и наконец усмехнулся. – Ну что, други мои! Побьем Святослава?

– Еще как побьем! – оживился Лелёшка. – Костей не соберет! К мамке побежит, под подолом прятаться и сопли ее передником вытирать!

Все трое засмеялись.

– Ну что, идем? – повеселевший Лоб поднялся с песка.

– Погоди, – Будим глянул на него снизу вверх. – Вы мыслей моих всех еще не знаете…

– Ну, давай, расскажи, – Лелёшка подвинулся к нему ближе, и Лоб, уже собравшийся было идти, с неохотой сел на прежнее место.

– Вот что я придумал, – Будим на всякий случай огляделся, хотя слышать его было некому, кроме той же утки с выводком. – Как говорится, а пойдем-ка мы в вами, други, срубим-ка змею буйну голову, да поднимем-ка головушку на острый кол, да поднесем-ка родимому батюшке!

***

Княжий сын Будим из лесу не вернулся, но передал, что начинает оповещение людей и сбор младшей дружины. Лоб и Лелёшка созвали на выгон всех отроков, кто хоть одну зиму успел провести у Лукомы, но еще не женился, потолковали с ними и разослали по окрестностям: уведомить надлежало каждую весь, даже малую, из двух дворов. В весях отцы тоже видели, как хотимирские отроки передают их сыновьям призыв княжича, матери собирали им сорочки и припас на дорогу.

А потом отроки исчезли – не дождавшись отцов и старших братьев, которые тоже собирались с копьями и топорами в княжеское войско. Надеялись застать их возле Хотимирля, где был назначен общий сбор – и напрасно. Будимирова дружина будто в воду канула. Благожит был встревожен, раздосадован, разгневан – будто ему без того заботы мало! С каждой веси мужа собирают на рать только одного – забери больше, домочадцы останутся без кормильцев. Но неженатых отроков берут почти всех, кто выучен обращаться с луком. С их исчезновением князь лишился заметной части общей рати. И особенно злило непокорство сына: мог бы вину прежнюю загладить, а он отца срамит перед людьми, будто его, Благожита, слово для сына и не значит ничего!

Сам Благожит был вынужден ждать, пока к нему соберется побольше людей – идти навстречу врагу с малой силой означало потерять и то, что имеется. Потому и не отправили к русам навстречу послов: пригрозить нечем. В Хотимирль прибывали новые беженцы: говорили, что Святослав выжигает селения, топчет посевы, позади него лишь пепел да кости лежат… Сопротивления никто ему не оказывал, жители всей вдоль Припяти рабегались и прятались в лесах.

По старому обычаю славян, князь был первым жрецом своего рода, но рати не водил, поэтому для войны воеводу выбирало вече. В этот раз выбрали Путислава – старейшину Велесинской волости. Около сорока лет, чуть выше среднего роста, он был плотного сложения, даже чуть полноват, но силен и проворен. Круглое румяное лицо его производило впечатление бодрое и даже веселое, говоря об отменном здоровье, несмотря на далеко уже не юный возраст, а твердый взгляд серых глаз и серые от первой седины темно-русые волосы и такая же борода словно вносили в его внешность оттенок железа. Человек храбрый, толковый и решительный, он для этой должности годился лучше всех.

Через несколько дней, к облегчению Благожита, пришли вести от Будима. Выйдя навстречу русам, он со своими отроками подобрался поближе и рассмотрел их войско вблизи. Услышав про четыре-пять сотен оружников, Благожит схватился за голову и долго сыпал проклятьями: это было больше, чем он мог собрать до подхода врага. А русы были уже близ устья Горыни, до Хотимирля им оставалось несколько переходов.

Будим присылал вести всякий день. Русы приближались. Теперь Благожит простил отпрыска: благодаря ему он знал, где враг и когда ждать его сюда. Сам он тоже не терял даром времени: уже собранные несколько сот человек готовились защищать Хотимирль. Выходить в чисто поле и там предлагать битву старейшины сочли неразумным – уступали и числом, и вооружением, и умением. Но это был не повод падать духом.

– Лес – твержа наша! – говорил Благожит. – Леса земли родимой нас нерушимой стеной укроют, а всякая ветка во врага стрелой каленой полетит. Видят деды наши – не придется русам хвалиться, будто больше у них счастья, чем у хотимиричей!

***

От прибрежной веси на Горыни к Хотимирлю вела широкая тропа. Весь русы не тронули. Жители со скотиной сбежали, в пяти опустевших дворах не разместилась даже та сотня, что Асмунд оставил сторожить лодьи, но жечь постройки не стали – охота была гарью дышать.

Добычей пока хвастаться не приходилось. В первых трех весях, ближайших к Перезванцу, удалось захватить жителей врасплох. Старейшина, Повед, и его родичи были так же изумлены нападением на них русов, как были изумлены Перезвановы отроки тем страшным утром у себя в тверже: ничто же не предвещало кровавого раздора. Повед и его родовичи готовы были землю есть из-под правой ноги, что к разорению твержи никоим боком не причастны и ничего о нем не знали. И, сколько отроки ни перетряхивали укладки в избушках Поведовой волости, сколько ни обшаривали овины и бани, ни единой сорочки из Перезванца найти не удалось. Лют сам все осматривал, держа при себе и Велеба с Размаем, и Чарогу, пришедшего среди Святославовых гридей – и ничего. Ни единой пуговицы, которую Перезвановы отроки признали бы знакомой.

Однако здешние подтвердили: по Припяти проходила туда и обратно крупная дружина, человек из трехсот. Чья дружина, откуда пришла и куда убралась – Поведова чадь не знала, ибо в разговоры ни те, ни другие вступать не стремились. Могли лишь указать место ночлега: русы его осмотрели, но разрешению загадки это ровно ничем не помогло.

Ушли неведомые разорители вверх по Припяти – в глубь земли дреговичей. Для Святослава это еще раз доказало, что причастен к делу сам Благожит – кто еще мог так вольно управляться в его владениях? В отместку он все же приказал спалить дворы и забрать скотину. Хотел взять и полон, но Асмунд отсоветовал: не тащить же девок и отроков с собой до Хотимирля. В лодьях лишнего места столько нет.

И пока это были последние успехи дружины. Уже на второй день похода кияне заставали селения близ Припяти покинутыми: жители разбегались по лесам, уводя скотину. Святослав приказывал жечь брошенные избы, и дым пожаров нес дальше весть о приближении русов, опережая и беженцев.

– Коли так, то надо поспешать, – говорил Асмунд на втором ночлеге, собрав дружинных старшин обсудить дела. – Благожит о нас скоро узнает.

– Если он все это затеял, он уже знает! – воскликнул Святослав. – Он заранее знал, что я приду, когда узнаю, что он разорил мою твержу! И уже собрал войско!

– Если бы он собирал войско заранее, в тех весях о нем бы знали, – вежливо возразил ему Альв. – И оттуда тоже послали бы ратников, заранее спрятали бы жен и скотину.

– И получше спрятали! – поддержал своего человека Лют. – Пню же ясно было: на те веси мы первым делом накинемся.

– А он им не сказал, чтобы они нам не выдали!

– Ладно будет вам языками попусту молоть! – остановил своих младших родичей Асмунд. – Знал Благожит, не знал – теперь-то уж беженцы до него скоро вести донесут. С каждым днем у него будет все больше людей собираться. Нам это не на руку. Теперь мешкать нельзя. Чем быстрее дойдем до Хотимирля, тем меньше ратников у Благожита застанем.

– Раз уж мы местных мужиков по лесам разогнали – надо успеть к Хотимирлю раньше них! – добавил Ивор.

– Оставить их за спиной? – Святослав нахмурился.

– Сейчас они нам не страшны: да пусть их сотня наберется, они нас не посмеют тронуть. А вот поспей они все к Благожиту собраться – тогда будет сила. Нам сейчас надо к Хотимирлю поскорее пробираться: разбить Благожита и город его захватить, пока мужики с испугу по лесам жмутся. А потом, как он нам землю поцелует на покорность, пусть выходят.

– А добыча? – заикнулся Енарь, вышгородский сотник.

Ясно же было, чего хочет дружина.

– Тут в весях не добыча, а слезы! – Асмунд скривился. – Не Царьград чай! Вот возьмем Благожита за яйца – будем дань брать.

– Куницами и девицами! – подмигнул Ивор.

– И за Перезванец выкуп! – докончил Святослав. – Я ему не спущу смерти моих людей!

Но вот дружина прошла устье и низовья Горыни. До Хотимирля оставалось совсем недалеко, и Благожиту пришла пора появиться с собранным войском. Дружинные старшины ждали, что это войско встретит их перед Хотимирлем, на ровном месте, удобном для сражения. Русы снарядились: надели кольчуги и шлемы, у кого они были, каждый повесил на плечо щит.

– Ступай вперед, – подозвав Люта, Асмунд кивнул ему на тропу. – Как бы по дороге засады не было.

– Дай мне еще людей, – попросил Лют, помнивший свой недавний опыт войны в земле Деревской. – Шиш знает, сколько их там, – он кивнул на лес.

– Возьми у Енаря еще два десятка. Хватит?

– Нет. Там может быть ополчение всех дреговичей, а я сам-сорок пойду? Сотню давай.

– Тогда бери его сотню целиком, – позволил Асмунд.

Ведя за собой сотню Енаря Шило и два десятка своих, Лют вступил в лес. После захвата и осмотра Поведовых пожитков он был уверен, что дреговичи к разорению Перезванца непричастны, но также утвердился в мысли, что об этом следует молчать. Святослав не хочет знать, кто разорил Перезванец. Он хочет иметь повод для еще одной победоносной войны, для покорения еще одного края. Хочет немедленно, едва получив стол, продолжить дело расширения державы, начатое его двоюродным дедом, Олегом Вещим, и продолженное отцом. Он видит в этом свой долг, и разорение Перезванца считает волей богов, побуждающих его к делу. В этом желании его поддерживает большинство руси. «И если, – как сказал однажды Люту Ратияр, – Благожит так худо следит за своими землями, что здесь кто угодно может разорять чужие городцы, то для него неизбежно – рано или поздно очутиться у чужого стремени. И лучше у Святослава, чем у Людомира волынского». «Не так уж Святша неправ, хоть и молод, – в другой раз сказал Асмунд. – Волыняне сейчас, после древлян, всполошатся. Если не мы Благожита к рукам приберем, Людомир к нему ручонки потянет. Может, и верно: нет у нас времени ждать». Примерно то же имел в виду Мистина, когда в Киеве говорил, что судьба с одним гостинцем дважды не является. Люту оставалось одно: отбросить сомнения и как можно лучше делать свое дело, стараясь при этом не подставлять зря по клинок ни себя, ни оружников. Не так давно он стал вождем, но вырос в семье воевод и был с детства приучен к мысли, что дружина – первое их сокровище.

Лют надел клибанион – греческий пластинчатый доспех, доставшийся ему как добыча с деревского воеводы Величара. Впереди него шли два телохранителя, позади – отрок-оружничий с копьем, сулицами и вторым щитом. Неспешно продвигаясь, обстреливали всякое место, хоть сколько-то пригодное для засады: если там кто-то есть – обнаружат себя, если нет – стрелы потом соберем. Местность понижалась, пышные зеленые мхи обличали влажность почвы и близость болота.

Вдруг на тропе впереди показался бегущий назад Сосновец – один из двух отроков передового дозора.

– Там засека! Справа болото, слева грива посуше и на ней еловый бор.

Отправив человека передать новость Асмунду, Лют вскоре и сам увидел засеку: тропу преграждал завал из толстых елей, высотой в человеческий рост. Судя по виду, засека готовилась не наспех, с внутренней стороны ветки обрубили и вывалили на внешнюю сторону, чтобы еще прочнее прикрыть сидящих с той стороны.

И не успел он приглядеться, как из-за стволов вылетел с десяток стрел. Неопытные в военном деле Благожитовы ратники с перепугу принялись стрелять раньше, чем русы приблизились.

– Йотуна мать! – вполголоса выбранился Лют, вспомнив такие же засеки в земле Деревской.

Минувшей осенью он не раз отважно мчался вскачь на очень похожие завалы – и обливался холодным потом впоследствии, осознав, сколько людей при этом было сбито стрелами, ранившими и разившими насмерть. Оружники сгрудились позади него на тропе, пристально осматривая окрестности. Густая зелень надежно укрыла бы любой отряд, вздумай дреговичи подобраться к ним из леса.

– Чего делать будем, Свенельдич? – спросил Альв.

Уместнее было бы Люту спросить об этом у него, но хирдман помнил, кто здесь вождь.

– В лоб не полезем. Вон там – как тебе? – Лют кивнул налево, где поднималась покрытая ельником сухая грива.

– Обходить? Ну, давай попробуем, – Альв кивнул.

– За мной! – Лют призывно взмахнул мечом.

Его Телохранитель сверкнул серебром и медью в рукояти – будто молния среди ветвей запуталась.

***

Когда из-за деревьев на повороте показался стяг Святослава – белый сокол на красном поле – дорога уже была чиста. Пока перевязывали раненых, пока срубали стрелы, застрявшие в щитах, основное войско уже двигалось по свободной дороге. Лют с Енарем и всеми людьми пристроились за сотней Стегрима.

– Видно, теперь Благожит близко, – выдохнул Енарь. – Засадные к нему припустили. Чтоб их разорвало!

Он был сильно раздосадован: его сотня уменьшилась почти на два с лишним десятка способных держать оружие, а настоящий бой еще и не начался!

– Да не похоже, чтобы здесь близко было поле, – Лют еще раз огляделся.

Местность ему не нравилась: низкая, болотистая. Тропа давала единственную возможность двигаться вперед, а случись еще какая засада – деваться с нее будет некуда.

Тем временем к Асмунду и Святославу прибежал Иворов отрок передового дозора.

– Там ручей впереди, через два перестрела! Или речка мелкая, или старица, леший ее знает!

– Глубокий?

– Брод есть?

– Мост есть.

Асмунд и Хрольв переглянулись: не может быть такого, чтобы их пустили через мост без попытки задержать.

– Два десятка по обе стороны! – распорядился Асмунд. – Заросли обстрелять, прочесать.

– Кари, Богода, вперед! – добавил Хрольв.

***

До подхода Святослава к Хотимирлю успели собраться около трех с половиной сотен ратников, не считая засевшего в лесу княжича Будима с его юной дружиной. Основательно все продумав, Благожит, Путислав и старейшины решили боя в поле не давать, а постараться истребить как можно больше русов внезапными выпадами из засады – отбить охоту двигаться дальше. Путислав с основным войском стоял в лесу позади моста. Сотня ратников под началом тиходомского старейшины Добычада, что сидела на засеке и быа Лютом оттуда выбита, отступила к броду. Теперь она перекрывала вторую переправу. От моста до брода было шагов пятьсот, но за изгибами густо заросшего русла от одного до другого не было видно.

Русы приближались к мосту. Наступал решающий миг… Путислав понимал: если затеянное у переправы не даст нужного итога, то придется спешно отступать к Хотимирлю. Жен, детей и скотину загодя увели в городец, а мужам предстоит принять бой перед валом – где надежды на успех почти не было. Дойди до этого – полягут все. Княжий сын Будим уже прислал отрока с вестью, что около сотни русов осталось при лодьях; это означало, что численно силы примерно уравнялись. Но Благожит и старейшины понимали: их ратники уж слишком уступают русам, вскормленным с конца копья, и выучкой, и опытом, и вооружением. Тут трое на одного, пожалуй, мало будет.

И вот из-за деревьев показался передовой стяг. Перегородив тропу плотно сомкнутыми щитами – их поместилось в ширину всего пять, – русы из задних рядов принялись обстреливать заросли по сторонам моста. Стрелы с щелчками обрывали листья над головами, вонзались в стволы, за которыми укрывались Путиславовы ратники. Летели они так густо, что двое-трое даже были ранены, хотя русы стреляли вслепую.

Но на стрельбу им не отвечали. Можно было подумать, что за мостом никого нет.

Не прекращая сыпать стрелами, кияне приближались к воде. Мечи и секиры грохотами по щитам, отмечая шаги.

– Ру-усь! – ревел строй. – Святослав!

И хотя хотимиричи наблюдали за ними из укрытий, сердце замирало при виде этого хищного потока: железо кольчуг и шлемов, жала копий и мечей, видные над верхним краем красных щитов. От крика закладывало уши. Над строем колыхался вышитый белым сокол на сером поле – малый стяг десятка, позади – еще один, и еще. Ширина тропы и моста не позволяла подойти сразу многим, и сейчас Путислав жалел об этом.

Вот русы вступили на мост. Был он узким, одному возу пройти, и кияне шли по трое в ряд. Первый ряд, плотно прикрытый щитами, миновал мост и вступил на песок другого берега… за ним второй…

Не сводя глаз с приближающихся русов, Путислав махнул рукой.

За собственным криком русы не услышали стука топоров.

И вот, когда первый ряд прошел на другой берег уже шагов на десять, а позади него теснилось на мосту и за ним еще несколько десятков русов, прямо им на головы с обеих сторон повалились четыре толстые ели, подрубленные заранее. Боевые кличи сменились отчаянными воплями: толстые стволы, размашистые колючие лапы сшибали людей с ног, увечили. Не попавшие под удар резко подались назад, строй смешался, образовалась давка. Люди с моста горохом сыпались в воду.

А в гущу оружников, не дававших друг другу сдвинуться с места, ударили стрелы – сразу многие десятки, густым роем, с земли и с вершин. Пытаясь уйти из-под обстрела, русы кинулись прочь с тропы, стали укрываться в зарослях. За мостом образовалась мешанина; к небесам взвился вопль боли, ярости и досады. Пройти назад по мосту было невозможно, русы кидались в воду и отступали; было неглубоко, где по пояс, где по грудь, но русы, в кольчугах и с щитами, брели через воду медленно, и многих настигли стрелы. Десятские срывали горло, пытаясь собрать своих людей.

Наконец уцелевшие и способные передвигаться так или иначе, через мост или через воду, отошли назад, туда, где стрелы из-за ручья уже их не доставали. Позади, на тропе и на мосту, остались тела убитых; из-под завала доносились крики и стоны тяжело раненных, кто не смог сам выбраться. Десятские спешно оценивали потери и приводили людей в порядок. Асмунд, получая доклады сотских, бранился последними словами: и не увидев дреговичей в глаза, он уже потерял убитыми не менее полутора десятков, а ранеными втрое больше!

Вытянутое длинной змеей посреди чужого, враждебного леса войско оградилось щитами, но положение его оставалось весьма уязвимым.

– Да пес их болотну мать! – ревел Асмунд, глядя издали на завал, где еще дрожали лапы упавших елей.

– Если дальше так пойдет, – подхватил Ивор, – то мы ни одного шиша не увидим, а нам уже будет карачун!

***

На длинном протяжении тропы через лес стояла толкотня, крик и ругань. Раненых относили назад; Асмунд решал и распоряжался, кому где быть, чтобы дружина не стала жертвой внезапного наскока из засады. О Святославе Асмунд в эти мгновения не думал: для таких случаев у того были свои четыре десятка гридей с сотским, Хрольвом, сменившим на этой должности погибшего с Ингваром Гримкеля Секиру.

Сам же князь, несмотря на юный возраст, происходящее оценил совершенно правильно. Он оставался в середине строя, имея при себе как бы отдельное войско среди большого: близ него был знаменосец с главным княжеским стягом, четверо телохранителей, вокруг полтора десятка его младшей дружины, а далее четыре десятка гридей. Не уступая древним витязям из сказаний, Святослав начал собирать вокруг себя воинов, едва получил меч в двенадцатилетнем возрасте: это были его ровесники, сыновья Ингваровых гридей и других русов, набранные частью в Киеве, частью в Хольмгарде, где он провел последние полтора года перед гибелью отца. Самых близких к нему было трое. Улеб, сын Мистины, ровесник Святослава – приятный собой, дружелюбной мягкой повадки отрок, ничуть не похожий на отца и уродившийся, как считалось, в мать, Уту. Второй – Игмор, старший сын Гримкеля Секиры и Жельки, бывшей хоти Ингвара. Перед женитьбой на Эльге Ингвар отдал трех младших жен своим телохранителям – будущая княгиня потребовала, чтобы у Ингвара не было других, пока она не родит сына и наследника. Улеб и Игмор водились со Святославом с раннего детства, а третий – Сфенкел – появился среди них позже, его Святослав привез из Хольмгарда. Семнадцатилетний Сфенкел был старше других в этом кругу и приходился сыном Шигберну, знатному человеку, ездившему в Царьград послом от княгини Сфандры, бабушки Святослава по отцу. Был это неглупый, уверенный рослый парень с дерзкими глазами; в его обращении с юным князем почтительность смешалась со снисходительностью старшего брата, и Святослав любил его за эту повадку, вдвойне ему льстившую.

Необходимость топтаться в задних рядах растянутого строя Святославу очень досаждала – он слышал доносящиеся спереди крики, видел, что войско спешно теснится назад, но не понимал, что происходит. Телохранители не пустили вперед его самого, и он послал Сфенкела. Теперь тот вернулся и рассказывал, что видел впереди – завал позади моста, раненых и убитых.

– В лоб не пройти, – возбужденно говорил он Святославу и толпившимся вокруг товарищам. – У нас убитых больше десятка, а раненых еще не посчитали. Стрелы с той стороны дождем летят! Там, по всему видать, засада большая, жма, как бы не сам Благожит со всем войском! А не показывается никто!

– Трусы! Жабы! – гомонили отроки юной дружины. – Хвост поджали!

Им хотелось в битву, и обычай лесных жителей воевать из засады внушал презрение. Все эти отроки родились и выросли среди разговоров о походах и битвах. Сражения были единственным делом их отцов и братьев, а у иных – и дедов с прадедами. И вот наконец эта военная жизнь настала и для них, пришел их черед. Всем не терпелось поскорее применить к живому врагу те навыки, что они годами отрабатывали на соломенных чучелах и деревянными мечами – друг на друге.

– Асмунд же не велит снова идти на мост вот так, в лоб? – воскликнул Святослав. – Пойди скажи ему – я запрещаю! Нет, стой! – Он передумал, едва Сфенкел двинулся с места. – Погоди… В лоб не пройти… но там же болото только с одной стороны?

– Обойти? Как Свенельдич? – Сфенкел сразу понял его мысль.

– Если он сумел, – Святослав слегка скривился, – так неужели я не смогу?

– Но здесь же ручей! – напомнил Улеб. – Может, глубоко, откуда нам знать! Под стрелами в невесть какую воду соваться!

– А ты уже забоялся? – поддел его Игмор – плотный парень с густыми светлыми волосами, не очень умный, но преданный Святославу и исполненный порывистой храбрости.

К Улебу он ревновал: тот был кровной родней юному князю и родился от знатной матери, а не от пленницы. Мать же Улеба, Ута, тоже какое-то время состояла в младших женах Ингвара – мимолетная эта связь быстро забылась всеми, после того как Ута вышла за Мистину, но Желька, по старой памяти ревнуя к ней, не забыла и проболталась своим детям.

– Будет верное дело – я не сробею, но лезть, не зная броду, да под стрелами…

– Где-то здесь есть брод! – перебил его Сфенкел. – Ручей петляет, там или в другом месте, а будет мелкое место. Надо найти.

– Уж верно, не в болоте! – сказал Градимир, телохранитель Святослава. – Если брод искать, то вон там! – Он махнул вправо от тропы. – Свенельдич первую засеку по правую руку обошел – там выше и суше.

– Пойдем вправо вдоль ручья, – решил Святослав. Ему было немного досадно, что брат Мистины уже и в этом походе успел отличиться, но вслух высказать ревность к побочному воеводскому сыну было бы недостойно. – Находим брод. Переправляемся и подходим к мосту сзади, с той стороны. Если там есть кто – им же хуже. Клест! Найди Хрольва и передай, что я приказал.

Это был первый самостоятельный поход Святослава – на древлян ведь Эльга ходила тоже, и он слышал, люди говорили, что-де «княгиня воевала Дерева». Здесь матери не было, и теперь никто не скажет, что его, Святослава, взяли с собой, как дитя, едва умеющее сидеть на коне! Это только его поход. Ждущая в Киеве мать узнает, что не только любезные ей Свенельдичи умеют отличиться в ратном деле. И поймет, что ее сын – не дитя, а настоящий князь. Святослав немного опасался, что Асмунд будет возражать – вуй-воспитатель имел над ним почти отцовскую власть, и Эльга строго наказала во всем его слушаться. Но Святослав твердо знал: пришло время побороться за право ходить по своей воле. Если не сейчас – то когда? Если он с самого начала не покажет себя истинным наследником отца, то так и придется до седых волос жаться у материнского подола и дядькиной бороды!

Даже на собственных гридей – тех, что достались ему после Ингвара, – Святослав посматривал с тайной досадой. Эти люди росли из былого века: один из его телохранителей, Орм, был внуком Стемида, когда-то ездившего в Царьград послом еще от Олега Вещего. Хрольв, Трюггве, Вермунд, Мысливец, Вигот и брат его Пороша, Асбьёрн и другие следовали за Ингваром, начиная с первых его походов – на уличей, еще пока воеводой при нем состоял Свенельд, а не Мистина. Они сражались уже тогда, пока сам Святослав еще и не родился. Сын Ингвара и Эльги вырос возле колен волотов, среди рассказов о былой чужой доблести: об Олеге Вещем, о его сыновьях Эльге и Рагнаре, о братаниче – Хельги Красном. Об отце Святослава – Ингваре, о Свенельде, о Мистине. Два его родных вуя, родные братья Эльги, погибли в военных походах совсем юными: им не было и восемнадцати. Даже его мать, женщина, уже прославилась местью за отца, достойной предания. Каждый из его родных сам был преданием. Чтобы остаться в памяти людской не просто «сыном Эльги» или «сестричем Хельги Красного», Святославу нужно было громко заявить о себе. Очень громко, чтобы ужас и восторг перед его подвигами заглушили те, старые предания. И в тот день, когда мать вручила ему чашу, а вуй – оружие князя перед Олеговым столом, он дал себе самому тайную клятву – превзойти их, вырасти выше всех этих волотов, у ног которых прошло его детство. Ну а если и ему суждена ранняя смерть, как братьям матери – что ж, лучше рано и с честью уйти в небо, чем гнилушкой в бесславии тлеть на земле.

Вскоре к Святославу подошел хмурый Хрольв. У него пока не было потерь – гриди оставались в середине строя, далеко от моста, и не пострадали даже от стрел, – но затеянное князем ему не нравилось.

– Асмунд знает, что ты задумал?

– А у него есть задумка получше? – напустился на него Святослав. – Мы будем здесь топтаться до ночи, пока Благожит соберет всех своих людей у этого клятого моста? Нужно быстрее прорываться на ту сторону, а то весь день пройдет, и мы останемся в темноте посреди этого песьего леса! Даже увидеть Хотимирль сегодня не успеем, а что будет завтра? Все за мной! – Он кивнул на лес слева от тропы. – А Асмунд пусть пока остается здесь и держит тропу, чтобы Благожит не вздумал напасть сам, пока мы тут задницы будем чесать!

По существу дела Святослав был прав: других возможностей обойти мост не просматривалось.

– Но зачем ты сам… – начал Хрольв.

Став из десятского сотским ближней дружины, он видел свое главное дело в том, чтобы уберечь князя, даже если земля вдруг треснет под ногами. Да и в Святославе, которого знал с рождения, он все еще видел лишь княжеское чадо.

И Святослав это понимал.

– Затем, что я – князь русский! – он с вызовом глянул в лицо возвышавшегося над ним Хрольва. – А не дитя! Мне няньки не нужны! Я решил, и я выполню! Моя дружина – за мной!

Хрольв глянул в его голубые глаза, потом перевел взгляд на ждавших конца их разговора десятских и медленно кивнул. Перед ним было уже не то чадо, что когда-то у него на глазах рубило бурьян деревянным «корлягом». Теперь это был князь – матерью и дружиной возведенный на стол, принявший оружие и обетную чашу. А когда князь знает, что делает, спорить с ним не с руки...

[1] Клюки чародейные – искусство колдовства.

[2] Здесь «перун» в значении молнии, что сохранилось в восточнославянских языках. Сделано по подлинным текстам народных белорусских заговоров, и в них требование послать сыновей обращалось к Иисусу Христу.

[3] Темник – подкидыш, ребенок неизвестного происхождения.

[4][4] Есть землю из-под правой ноги - самая весомая клятва.

[5] Подверженец – подкидыш, рожденный лесными «дикими женками», лешачихами.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге