Княгиня Ольга. Две зари
Глава 1
В последнее свое девичье лето Обещана видела огненного змея. Ничего более жуткого она не встречала за всю жизнь: пламенный столп носился над лядиной, пожирая сухую траву и молодые, едва в человеческий рост поднявшиеся деревца. Столп огня стремительно вращался, закручивался вокруг своего нутра, будто в неутолимой ярости пытался пожрать и себя самого; в нижней части его пламя было ослепительно-желтым, как солнце, а выше делалось рыжим, и ветер трепал его, будто стоящую дыбом косу самой Морены. Огненный змей яростно шипел, не переводя дыхания, метался над окутанной серым дымом землей. Обещана с братом наблюдали за ним с другой стороны реки – лежа за кустами и вцепившись в мох. Окаменевшие от ужаса, они не хотели смотреть на злого духа, но боялись отвести глаза.
Через реку змей не перебрался – пометавшись и сожрав все способное гореть на лядине, ослабел, опал и втянулся в землю. Теперь лишь серый дым висел над старой делянкой, через реку несло душным запахом гари. Тогда выгорел большой участок леса на той стороне – лето выдалось жарким.
Не день и не два Обещана содрогалась, вспоминая огненного змея и его яростный шип. Жуткий мир злых богов опалил ее своим дыханием – не в сказании, не в басни, а наяву, светлым летним днем. И как этот день было ясно – жди беды.
Обещана родилась в ту осень, когда князь Етон в последний раз объезжал с гощением Бужанскую землю. Был он уже очень стар, ходил, волоча ноги, а на лошадь садился при помощи скамьи и двух крепких отроков. Но сдаваться не собирался и обещал Взоринегу, давнему своему соратнику, вернуться к свадьбе новорожденной.
– Как пройдет двенадцать лет – снова приеду и зятя тебе привезу, – говорил князь старейшине Укромичей. – На свадьбе еще с тобой погуляем. Не бойся, что помру, – с усмешкой он трепал Взориню по плечу. – Старый корень крепок, меня так просто не взять. Мне бог дедов моих три срока человечьих обещал, а третий еще только в самом начале. Жди. Слово мое княжеское, тверже камня, крепче меча булатного.
Девочка родилась прямо перед приходом Етоновой дружины в Укром, и показывать ее чужим было еще рано. Однако Етон, получив от Взоринеговой жены отрез беленого льна на сорочку – обычный дар князю от всякой роженицы или молодухи, – взамен оставил дорогой перстень и обещал малую не забыть. Потому с самых первых дней новорожденная стала зваться Обещанкой.
В то время Етон знал – как он думал – о будущем своего стола кое-что, недоступное прочим умам. Но судьба обманула его, развеяла дымом расчеты и замыслы, и никто о них даже не узнал.
Прошло двенадцать лет, но Етон не приехал. Заменявший его воевода Семирад передавал поклоны и заверения: в сию осень князь здоровьем слаб, но на другой год непременно будет, пусть Взоринег ждет. Тот и ждал. Прошел еще год, и еще, Обещане исполнилось пятнадцать, а старый князь все не в силах был вступить в стремя.
Взоринегу нетрудно было бы выдать дочь – он сам и род его пользовался доброй славой, девушка была миловидна и рукодельна. Но отец не спешил: к тому времени из шестерых детей его в живых оставалось только двое – Обещана и сын Хотиша, моложе ее на два года. Отдать девушку – дом опустеет, мать заскучает… Вот когда сына женим, тогда и ей черед – толковали родители меж собой. На них бы уже стали коситься – муж честный, старший жрец укромовский, а здоровую девку дома держит! Но слово княжеское служило оправданием их бездействия.
Обещана не тяготилась задержкой – не в пример девкам, что с двенадцати лет при каждом шуме снаружи таращатся в оконце, не их ли приехали сватать. С раннего детства она обожала слушать о том, как сам старый князь брался устроить ее судьбу. Иной раз она просила мать показать ей закрытый в укладку перстень, княжеский дар, – хотела убедиться, что эта повесть, так похожая на сказку, и впрямь говорит о ней. Перстень был крупный, на мужскую руку, свитый из двух нитей серебра и перевитый третьей, совсем тоненькой – золотой. Работа варяжская, никто в волости таких не носит. В самом этом перстне был залог особенной доли, которой старый князь пожелал поделиться с новорожденной девочкой. Таким перстнем только с женихом обручаться, что придет прямо из сказания… И Обещана ждала. Ведь слово княжеское – тверже камня, крепче меча булатного.
Будь Етон молодым, все бы думали, что он хочет взять ее за себя. Но князь годился девушке в прадеды, а ни сына, ни внука у него не имелось. Никто не знал, чего ждать, и все свое отрочество Обещана, сидя за пряжей зимой или дергая сорняки с гряд летом, веселила себя, выдумывая разные басни о том женихе, что однажды приедет за ней.
Однажды ей даже померещилось – дождалась…
Каждую весну девки со свей округи собирались играть песни к Горинцовой могиле – холму близ Драговижа. Рассказывали, будто жил в этих края волот, росту и силы невиданной, и звали его Горинец. Как подошло к Горине войско кагана аварского, Горинец бился с ним три дня и три ночи, а потом, от ран обессилев, ушел в гору и затворился там. С тех пор не один век прошел, и говорят, в горе волот от ран оправился, от земли-матери новой силой напитался, и если придут снова враги на землю Бужанскую, то Горинец наружу выйдет и за род свой постоит. Девки шутили порой: а что если Горинец и на песни выйдет? Соскучился, поди, триста лет под землей один сидеть? Смеялись: вот был бы жених…
На пятнадцатой своей весне Обещана как-то бродила по березняку вокруг Горинцовой могилы – собирала цветы и травы на венок. Дерево для величания девушки уже выбрали и сложили поодаль принесенные дары – белую сорочку и ленты для зеленой косы, пироги, крашеные яйца и яичницу в горшках для совместной трапезы с березой. Было еще совсем рано, едва высохла роса; первые лучи золотили свежие березовые листочки, весь мир сверкал юной зеленью, воздух был густым и легким, и Обещана бережно ступала по чуть влажной траве – казалось, неосторожным движением можно разбить весь березняк, будто отражение на воде. Цветки земляники сияли под ногами, будто жемчужины.
Шуршала трава под ногами, шумела на ветру листва. Обещана не услышала чужих шагов и заметила, что она здесь не одна, только когда пришелец был уже совсем близко. Сорвав алую полевую гвоздичку, она разогнулась и невольно вскрикнула – напротив нее среди деревьев возник человек. Он спускался с вершины Горинцовой могилы и шел без тропы, прямо между берез. Обещана ойкнула и откинулась назад, прижав к себе ворох собранных цветов и травы.
Пришелец тоже вздрогнул, внезапно увидев ее перед собой – до того ее белая сорочка и черная узкая плахта терялись среди березовых стволов. Застыв, они глядели друг на друга. Внешность парня казалась Обещане смутно знакомой, но она не могла понять почему. Особенно ее удивило изумление на его лице – она не сообразила, что сама, с прижатой к груди охапкой цветов, полускрытая зарослями, кажется одетой только в эту зелень.
– Ты кто? – первым спросил парень.
– А тебе зачем? – помедлив, отозвалась Обещана.
Она еще попятилась и прислонилась спиной к толстой березе – так казалось надежнее.
Сердце билось во всю мочь. Рослый, плечистый парень, с ясным лицом и густыми русыми волосами, скорым шагом спускавшийся с вершины Горинцовой могилы… Уж не он ли это – сам Горинец? Может, и впрямь проснулся эти ясным днем поздней весны, когда просыпается все живое и даже бывшее живое?
– Думаю… девка ты или русалка? – Парень, пристально ее разглядывая, сделал маленький шажок вперед, и Обещана плотнее прижалась к березе.
– Ответь сперва: петрушка или полынь? –строго потребовала она.
– Полынь, – с небрежной гордостью бросил парень: дескать, я знаю верный ответ.
– Навка, сгинь! – сказала по обычаю Обещана и опустила прижатые к груди цветы.
Теперь он разглядел, что девка и правда обыкновенная, одетая как все. Но сама она была не как все. Округлое скуластое лицо, черные тонкие брови – как стрелки над яркими голубыми глазами, острый, немного вздернутый нос, темно-русые волосы, затейливо заплетенные надо лбом и украшенные цветами. Не так чтобы красавица, но внешность ее была весьма выразительна, цепляла взгляд и не отпускала. Казалось, в этой рослой, крепкой девушке бьет особый источник жизненных сил. Как в малом ручье берет начало великая река, так в ней мерещился исток могучего будущего рода.
– Я тебя не забуду, – парень еще раз оглядел ее с головы до ног. – Вечером к костру пойдешь со мной.
– С чего это мне с тобой идти? – по девичьему обычаю надменно удивилась Обещана, хотя он, давший правильный ответ на русалочий вопрос, мог выбрать девку, с кем скакать через огонь.
– Я нынче на могиле ночевал, – он обернулся и кивнул на вершину холма. – Хотел вещий сон увидеть…
– Увидел? – с любопытством спросила Обещана; теперь стало ясно, почему он рано утром идет с вершины.
– Увидел. Явились мне три женщины: дева, жена и бабка. И сказали: какую девку первой поутру встретишь, ту за себя возьмешь. Я вот тебя встретил… Уж испугался было, что на русалку нарвался, думал, погубит меня, отецкого сына.
Обещана встряхнула цветами и усмехнулась:
– Обманули тебя вещие вилы. Я твоей женой не буду.
– Почему это?
– Мне сам князь обещал жениха привезти. А что-то я князя близ тебя не вижу.
– Тогда я знаю, кто ты! – Его лицо вспыхнуло, глаза заблестели. – Ты Взоринегова дочь!
– Ну а коли знаешь, то куда ж мостишься? Обманчивый сон ты видел.
– А может, это князь вас обманул? – Парень улыбнулся. – Мало ли что сболтнул во хмелю? А вы ждать будете, пока Горинец проснется…
– Княжеское слово – тверже камня, крепче меча булатного! – воскликнула Обещана, оскорбленная в своей драгоценнейшей надежде. – А ты, невежа, даже и не думай подходить ко мне – я тебя знать не захочу!
И с размаху бросила в него всю свою охапку зелени.
Сорванные цветы и травы ковром разлетелись между ними, до цели не достав. Обещана в досаде развернулась и пустилась прочь почти бегом. Сердце саднило от обиды, а оставшийся за спиной русоволосый парень казался худшим грубияном на земле. А она едва не подумала, будто это сам Горинец!
Досада не прошла до вечера, и Обещана не стала показываться в девичьих кругах и играх, куда собрались, кроме девушек, и парни со всей волости. Она даже не любопытствовала, кто же это такой был. Целый год она потом вспоминала этот случай – о котором не рассказала никому, даже матери и брату, – с таким чувством, будто злая Недоля пыталась сманить ее с верной тропы в болото.
Настало шестнадцатое лето Обещаны, и все ее надежды были разбиты самым ужасным образом. В Плеснеск, стольный град земли Бужанской, пришел Святослав киевский и убил старого Етона. По условиям их поединка победитель получал все: власть, землю, семью и имущество погибшего.
Горестная эта весть быстро разнеслась по всей земле. Схватка со Святославом киевским готовилась еще с зимы, Етон собрал ратников, но они ему почти не пригодились. Сражение в той войне случилось всего одно – на переправе через Горину, служившую границей между землями древлян и бужан. Эту битву многие укромичи видели своими глазами – городец их, Укром, стоял на самых межах, невдалеке от Моравской дороги, что соединяла Днепр, лежащий далеко на востоке, с землями морован и баваров. В сражении при броде через Горину одолели бужане, однако Етон пригласил Святослава с малой дружиной к себе в Плеснеск. Там, на Божьей горе, и состоялся их поединок, давший земле бужан нового владыку[1].
Ждать было больше нечего. В начале осени отец сам нашел Обещане жениха – давно уже тайком приглядывался и прикидывал, как быть с дочерью, если князь так и не исполнит своих посулов. Едва прослышали, что Взоринег отдает дочь, так со всех сторон, даже из соседней волости, потянулись родичи добрых отроков с туманными речами ясного как день смысла. Обещана, как положено доброй дочери, отдалась целиком в родительскую волю: отец с матерью знают, где ее доля. А те всем отвечали: наше тесто не поспело. Будто ждали чего-то еще.
Уже шли павечерницы, и Обещана проводила вечера в беседе, с другими укромовскими девками. Однажды родители послали за нею брата: дескать, велят домой вернуться. Обещана встала, отложила веретено и под насмешливыми взглядами подруг, под возбужденный шепот пошла за Хотишей. Это всегда событие на осенних павечерницах, если родители присылают за невестой – это значит, что им предложение нравится и дело за ней.
Самого жениха родичи не привели – так не водится; но, едва войдя в избу, где под матицей сидели гости, Обещана ощутила: что-то особенное витает воздухе. Двоих чужаков, одетых в медвежьи кожухи мехом наружу, она немного знала в лицо: из Драговижа, сестра Плетины, тамошнего старейшины, и ее муж. Но, кроме обычных запахов чужого дома, они принесли неожиданное веяние, напоминающее об ушедшем лете – волнующий и сладкий дух высушенных трав.
– Вот, дочка, – в ответ на поклон Обещаны отец указал ей на гостей. – Сам Плетина из Драговижа нас честью жалует – просит тебя за старшего своего сына. И есть у сватов некая речь для тебя…
– Братанич мой, – начала сваха, – как собирались мы к вам ехать, кланялся деве и просил сказать: видел он сон однажды на Горинцовой могиле, и сон тот – истинный. И вот еще для тебя…
Она знаком предложила Обещане подойти ближе; девушка подошла, и гостья протянула ей перевязанный полоской бересты пучок сухих цветов.
Почти невольно Обещана взяла их, повернулась к светцу, поднесла к глазам – неужели те самые? Неужели ее незнакомец с Горинцовой могилы больше года хранил цветы, которые она швырнула в него с досады?
И запах цветов – сладковатый, тонкий – так ясно вызвал в памяти то обрызганное росой давнее утро… Вот и цветок земляники на стебельке – тонкий, невесомый… Обещана закрыла глаза, заново вдыхая память о той чудной встрече.
«Обманчив твой сон», – сказала ему она, ждавшая княжеского жениха. А обманулась сама: князь погиб, и теперь никого уж он ей не пришлет.
«Сон тот – истинный», – теперь, когда это выяснилось, говорил ей однажды виденный жених. Похоже, из них двоих он мудрее и знаки судьбы разгадывать умеет лучше.
Не говоря ни слова, с пучком сухих цветов в руке, Обещана отошла к печи и погладила нагретые камни. Поводила пальцем по глиняной обмазке, делая вид, будто хочет отковырнуть кусочек – вынуть камень из кладки печи, чтобы вместе с ним забрать часть родовой души с собой в новый дом. Так водится.
Свадьбу справили еще до первого снега. И едва кончился обряд посада и гости принялись за угощение, как повелись в обчине пречудные разговоры.
– Слыхали, говорят, князь-то наш жив! – долетали до Обещаны полузнакомые голоса, но из-под покрывала она не могла определить, кто это. Молодым есть, пить и разговаривать за первым столом не полагалось, и ничто не мешало Обещане прислушиваться. – Как погребли его, а на третий день он из могилы живым вышел!
Удивительнее всего было то, что зрелые, разумные люди принялись вдруг рассказывать байки.
– Что же он – из пепла крады погребальной восстал, что ли? – не поверил Взоринег. – Что за бабка из праха живого человека слепила?
– Его не на дрова, а в яму положили, по русскому обычаю, и в яму ту разные богатства с ним, скотину и челядь. И будто бы перед смертью еще, пока они со Святославом ряд клали, Етон приказал: на третий день, дескать, отворите могилу мою, тогда увидите, что будет. И русы-то не хотели его слушать, а люд плеснецкий настоял – пошли на третий день и отворили могилу. И выходит оттуда князь наш – живой, здоровый, да помолодев лет на пятьдесят – будто сам себе внук.
– Не может быть такого! – возражал Жизнобуд, младший брат Взоринега (родного стрыя Обещана легко узнала по голосу). – Я у Семирада в войске был, сам видел, как княгиню Етонову кияне за Горину увезли. Видно, Святослав за себя ее берет. Был бы Етон жив – не увезли б ее.
Поднялся ропот – недоверчивый и недовольный. С середины лета племя бужанское жило под гнетом поражения: они вошли в число данников киевской руси, и очень могло быть, что жену побежденного соперника Святослав взял как первую дань. Для чести самого Етона ему лучше было бы не пережить такого позора.
Супруг новобрачный незаметно толкнул Обещану коленом под столом: слышишь? Она ответила таким же толчком: слышу. Еще не обменявшись и тремя словами, они понимали друг друга: семья их зарождалась в тревожную годину, когда даже за дом и жену свою честный бужанин не может быть спокоен.
Миновали свадебные гулянья, год клонился к зиме, все короче делались дни, все темнее вечера. Еще не имея ребенка, Обещана, как все молодухи, ходила на девичьи попряды, но и там шли толки о чудных делах в Плеснеске. Доносились разные слухи: будто бы Етон и правда жив, да еще и сделался молодым, однако власть и стол Святослав киевский ему не вернул. Обещана слушала, стараясь ничем не выдать своих мыслей. Иной раз сердце обрывалось: а что если Етон заранее знал, что умрет и вновь выйдет из могилы помолодевшим, и тогда… сдержит слово, возьмет и приедет за невестой… а она замужем уже… Но тут же одергивала себя: басни все это! Не выходят мертвые из могил, не молодеют старики. А муж у нее хороший, добрый и дельный, живут ладно. О жизни надо заботиться, не о мечтаниях пустых.
Каково-то еще будет жить бужанам под Киевом – вот что тревожило всех. Основная часть киевского войска на восток за Горину еще не проходила: говорили, что от Плеснеска киевский князь двинулся на полуночь, к лучанам, а оттуда, видно, пойдет к древлянам, давним своим данникам. В округе поуспокоились и стали ждать, пока дела прояснятся. Видно, Святославу киевскому не до них, в этот год все пойдет по-старому.
Но от зимних ветров опять повеяло тревогой. Появились слухи, будто люди Святослава уже собирают с бужан дань. Народ возмущался: чтобы такой сбор был законным, требуется созвать вече, и пусть князь объявит о своих притязаниях, а люди решат, принимать их или нет. Положить ряд: сколько собирать с простых мужей, сколько – с нарочитых, каков порядок обхода, что должны одни и что обязаны другие. И чтобы все принесли клятву исполнять уговор – иначе дела не будет.
– Когда люди вольные желают волю и честь свою сохранить, они за них в ратном поле бьются! – говорил Плетина, свекор Обещаны. – А нас кияне не побили пока, это мы их побили! Пусть скажут, чего ради мы им должны дань давать!
Три долгих поколения назад бужане попали под власть волынских русов – дедов Етона. Но с родом «своих русов» они давно свыклись, и благодаря этому оказаться в зависимости у русов чужих, с Днепра, было еще унизительнее. Русы из Киева одолели и подчинили тех, кто сто лет назад одолел и подчинил бужан – и теперь им казалось, что они побеждены и принижены вдвойне.
В Карачун, когда все лучшие мужи округи собирались на Горинцовой могиле отмечать поворот солнца на лето и приносить жертвы за его благополучное возрождение, об этих делах было много разговоров. Обещана слушала их, вместе с другими женщинами и девками подавая на столы и разливая пиво и вареный мед. Малое племя укромичей когда-то получило свое имя потому, что ушло от натиска аваров в самый дальний от них лесной угол; с тех пор все земли вокруг, на заход солнца и на восход, оказались заселены, но укромичи все по старой памяти считали себя живущими «укромно», с самого краешка-крома, где никакое лихо их не найдет.
Обещану все это мало задевало. Отец дал ей в приданое корову, свиней и овец, Плетина выделил сыну пару волов, и со следующей весны им предстояло обрабатывать свой надел, а значит, с них двоих уже будут брать отдельную дань. Но в этом году за них еще отвечал Плетина, глава рода. Да и все сходились на том, что до будущего года никакой дани не будет. С мужем она и не затевала разговоров об этом – слава чурам, он же ее тесто творить не учит.
***
Русы объявились в Перезимник, сразу после Полукорма. За день до того большаки осматривали запасы жита в овинах, считали, много ли осталось. Лето выдалось жаркое, иные делянки высушило, а рожь частично побило градом, и урожай оказался не из лучших. Было съедено больше половины того, что ссыпали в закрома после Дожинок – значит, жито пора беречь, до нового зажина не хватит. Большухи еще до зари сходили к реке, набрали воды в кринки, принесли, прикрыв новым полотном, в овины и бросили по три капли в каждую из житных ям – для освежения посевных семян.
На другое утро, как водится в день середины зимы, Городея, свекровь Обещаны, затеяла печь «сладкие» лепешки. На вкус-то они были не слаще других, но замешивались на воде, которая ночь простояла под звездами и потому несла здоровье всем: лепешками этими угощали всю родню, подкармливали скотину, а девушки носили их в баню, чтобы повезло с женихом. Обещана тайком посмеивалась над молоденькими золовками: хоть небо упади на землю, а у девок на уме женихи! Нет, сама она в своем девичестве такой не была. Она ведь ждала особенного жениха… Но боги постили ее глупость, послали добрую долю. Они с Домарем жили хорошо, не бранились, среди родни он пользовался уважением, несмотря на молодость. Новое родство со Взоринегом, старшим жрецом округи, да и хорошее приданое молодой жены ему еще прибавили веса, и Обещана с бодростью смотрела в будущее. Вот так и пойдет день за днем ее жизнь – в обычных заботах по хозяйству, только еще прибавятся хлопоты с детьми. И будут они с Домарем шаг за шагом подниматься по тропе своей судьбы, пока не очутятся на вершине – займут в Драговиже такое же почетное положение, какое сейчас занимает Плетина, и Домарь будет от своего городца ездить на общее вече в Плеснеск, как сейчас ездит раз в год его отец…
Русы пришли по Горине, со стороны княжеского города Горынца.
В Драговиже поднялся шум.
– Русы идут… русы… по реке… побежали… сюда идут –порхали от двора к двору возгласы, будто искры на ветру.
По зимнему времени все были дома – молодежь, отцы и матери. Надевали кожухи, накидывали платки и шапки и торопились со дворов к реке – смотреть. Русы из Киева каждый год проезжали по Моравской дороге на запад и обратно, но в Драговиже им раньше было нечего делать, и никого иного, кроме людей Етона из Плеснеска, здесь не видали.
Пришельцев было много – десятка три, все верхом.Драговижичи дивились: мало кто видел разом столько лошадей. Даже в глазах рябило. Изумление от этого зрелища – всадники в кольчугах, в шлемах, с копьями в руках, топорами и мечами у пояса, с круглыми яркими щитами у седел – заслонило поначалу его тревожный смысл. Обоза при русах не было – ни саней с поклажей, ни даже заводных лошадей.
– А чего это налегке они? – полюбопытствовала Рыска, Домарева первая стрыйная сестра.
– Видно, в Горинце пристали и там все лишнее оставили, – ответил ей ее свекр, Назорок. – А к нам заглянули только… Видно, рядиться.
Пока русы ехали по льду и потом, спешившись, ведя коней в поводу, поднимались по тропе к избам предградья, сквозь толпу пробрались старейшины – сам Плетина и еще несколько уважаемых большаков.Прочие, в том числе женщины, теснились поодаль, разглядывали чужаков, прислушивались.
– Чего же Ратько не упредил нас? – бормотал Плетина. – С той стороны идут – Новинца им не миновать было. Мог бы хоть паробка прислать…
Мог, да не прислал. С жителями Новинца, городка выше по Горине, драговижичей связывало и родство, и ссора из-за старого бобрового ловища. Оттуда уже и бобры ушли два года как, но старейшины до сих пор не ездили друг к другу на пиры.
– Будьте живы, люди добрые! – приветствовал русов Плетина, когда те оказались на гребне берега. – Вы чьи будете? К чему пожаловали?
– Это Драговиж, да? – Какой-то из русов, что шел среди первых, показал плетью на городец.
– Драговиж, – с недоумение ответил Плетина: чему еще здесь быть-то?
– Кто у вас старший?
– Я, Плетина, Радолюбов сын, и еще со мной мужи – Имач, Мякуша и вот Жизнобуд.
– Сейчас наш боярин с вами говорить будет.
Сквозь ряды русов проехал один – на гребне берега он снова сел в седло и теперь взирал на драговижичей сверху вниз. Те жадно его разглядывали: и впрямь видно, что боярин, хоть и молодой совсем. Шапка с шелковым верхом была оторочена бобром, из-под кожуха на лисе виднелся подол кафтана, отделанный шелком с черными орлами среди красно-желтого хитрого узора. Красный плащ с цветной каймой заколот серебряной застежкой, слева видна рукоять меча в ножнах, тоже блестящая черненым серебром. В головах не укладывалось, что в такой богатой одежде, прямо княжеской, кто-то не сидит на пиру, а разъезжает верхом сквозь снега.
«Уж не сам ли это князь?» – мельком подумал Плетина и вгляделся в лицо всадника.
Брат Жизнобуд значительно подтолкнул его локтем, тоже вглядываясь в лицо под бобровой шапкой. Боярин годами был в начале третьего десятка – как и Святослав, и достаточно пригляден собой. Продолговатое лицо заметно сужалось к низу, рыжеватая бородка не скрывала свежего румянца на щеках. Глаза из-под широких темных бровей смотрели отстраненно, но пристально, и от взгляда их старейшинам стало неуютно. Пришелец смотрел на них, как на свою добычу.
– Вы старшие здесь? – с седла спросил он.
Скорее надменно, чем почтительно, как прилично было бы тому, кто возрастом уступает вдвое. Но даже эта надменность казалась отстраненной, показной. Во внешности его и речи не было ничего заморского. Он, как видно, был из полянских русов – тех потомков Кия, что приняли имя, принесенное с севера дружинами князей-завоевателей.
– Мы, – Плетина повернул голову налево и направо, будто призывая сородичей в свидетели. – А ты кто будешь? Какого отца сын?
– Я – Унерад, Вуефастов сын. По повелению князя моего, Святослава киевского, собираю дань с земли Бужанской. Слыхали, что с лета вы – Святославовы данники? Дань берем пока обычную – по кунице с дыма. Беру любой скорой – куницей, бобром, лисой, хоть веверицей, если хороша. Серебро возьму на вес…
Он оглядел женщин, не задержавшись взором ни на одном лице и лишь пытаясь по их уборам оценить богатство жителей. Но в этот обычный день ни на ком не было узорочья – не жарить же лепешки с заушницами на очелье!
– Если нет кун или скоры хорошей – скотом возьму, – добавил Унерад, вновь глянув на Плетину. – Вы ж небось не готовились… да кормите меня сегодня с людьми, – он указал концом плети себе за спину, на замерший в ожидании отряд. – Быстро управитесь – ночевать не буду, как соберете, так уйду.
– Ты про что толкуешь? – не выдержал Жизнобуд. – Прямо сейчас, что ли, вынь тебе сто куниц и положь?
– Жду до вечера, – Унерад взглянул прямо ему в лицо, и во взгляде его была холодная, как железо на морозе, равнодушная решимость. – А к вечеру не получу сполна – возьму сам, и уже все, что найду.
Для драговижичей это событие было чем-то новым, но для Унерада Вуефастича сбор дани с бужан продолжался уже месяц. Он мог бы наперед рассказать весь разговор, который сейчас состоится, и его последствия, да только надоело ему все это до зубной боли.
Драговижичи стояли, не зная, что подумать. Суровый, оскорбительный смысл Унерадовых речей не вязался с обыденностью этого утра. Гром не гремит, рога не трубят – все как всегда. И вот поди ж ты – чужие дань требуют с вольных мужей горинских, разорением грозят…
– Так не водится… – начал Плетина.
– Разбежался, удалой! – одновременно буркнул Мякуша.
Из ближних рядов толпы, где сумели расслышать слова киянина, долетел ропот – пока более изумленный, чем тревожный.
– Ты откуда выскочил? – возмутился Имач. – Как с дерева слетел, а тоже – куны подавай! Сперва пусть твой князь людей нарочитых соберет, ряд им даст, их выслушает, роту принесет…
– Ряд вам князь положит, когда будет его воля, – перебил Унерад. – А мне велено дань собрать, я и соберу. Расходись, отцы, открывай укладки. В обчине протопите, пусть бабы поесть приготовят, у меня люди голодные.
– И кони, – сказал кто-то из-за его спины.
– И кони. Быстрее управитесь, быстрее разойдемся.
– Да не делается так! – Плетина начал горячиться. – Откуда нам знать, кто ты и откуда!
– Я сказал, кто я и откуда! – Унерад повысил голос. – Глуховаты, отцы?
– Да так любой шишок болотный придет и скажет…
– Покажите мне того шишка, что вздумает себя за Святославова человека выдавать без права! Я с ним сам переведаюсь! А ваше дело – дань давать. Вот и давайте.
– Пока ряд не положен по закону – не будет дела…
– Да поймите вы, дурьи головы! – Унерад в досаде хлопнул свернутой плетью по бедру. – В каждой луже одна и та же гудьба! Я уже язык стер вам толковать! Святослав Етона на поединке одолел, а ряд меж ними был такой, что вся земля Етонова Святославу отходит! И дани, что Етон брал, теперь Святослав берет! Етон же брал у вас куницу с дыма?
– Ну, брал. Так то наш…
– Теперь Святослав – ваш! Етон еще и в гощение ходил! В этот год гощения не будет, князю нынче недосуг, а далее поглядим. Как Святослав пожелает. Что Етону давали, то сейчас Святославу давайте.Для Етона же приготовили? Вот это и несите. Поживее, отцы, а не то мои отроки сами поищут. Мне с вами здесь до весны круги водить недосуг.
Унерад с трудом сдерживая досаду. Святослав покинул Плеснеск во время жатвы и пустился в объезд своих владений на правом берегу Днепра: по землям бужан, лучан, волынян, далее собирался к древлянам и дреговичам. Своих доверенных людей с дружинами он рассылал по рекам, и молодые бояре состязались меж собой, кто привезет дань больше и лучше. Сам князь собирался вернуться в Киев через Припять, а Унераду досталось идти назад по южной окраине этих земель, вдоль Моравской дороги. Он и его отроки не были дома уже больше полугода. Все устали, измучились от каждодневных переездов, от споров и раздоров с упрямыми весняками, не желавшими принять перемены. Но этот утомительный объезд близился к концу: впереди Горина, за ней – земля Деревская, а древляне покорены десять лет назад и свыклись со своим положением.
Обещана глядела почти из первых рядов – из-за плеча Городеи, но та была ниже ее ростом и Обещане было все хорошо видно. Теперь, когда киянин почти кричал на Плетину и глаза его покраснели от злости, Обещана вдруг уловила воспоминание, что уже какое-то время скреблось в сознании.
Огненный змей. От киянина Унерада веяло гарью – не от одежды его, но от глаз. Он нес с собой дымы пожарищ. В нем был тот пламенный столп, что шипел, метался, погруженный в дым, и бешено вращался, будто пытался в неутолимой ярости сожрать и самого себя…
– Мы тебе не холопы! – Плетина расправил плечи и положил руки на пояс. – Вы, кияне, нас еще не били – а мы на Горине-реке перед Купалиями били вас! Погоди распоряжаться…
– Взять этих! – на русском языке приказал Унерад.
Плетина даже не расслышал негромкий голос киянина за собственной речью, которую Унерад и не собирался слушать. И совсем того не ожидал, когда к нему и каждому из троих других старейшин подскочили по два отрока, заломили руки назад и мигом втянули за свои ряды. И там, пока ему сноровисто вязали руки, Плетина успел лишь пожалеть – да какого лешего они все в Драговиже были так беспечны! Ждали русов, посмеиваясь, будто русалочий обход полей по весне.Ратько, лысый змей, нарочно не упредил! Со злобы! Могли бы людей из весей собрать, вооружиться, домочадцев, скот и припасы спрятать в городец… Вышли волкам навстречу с голыми руками… а те путы мочальные наготове держали.
– Соберем до ночи все положенное – отпустим ваших отцов! – кричал Унерад, перекрывая возмущенные и испуганные вопли драговижичей. – А не соберем – головы срубим. Расходись! Расходись по домам! Готовьте дань – мы сами по дворам пройдем. Не толпись! Живее! По домам!
Топоры и копья в руках его людей делали эту речь весьма убедительной.
– А ну пусти отца моего! – Домарь, красный от возмущения, выбился из толпы и бросился на русский строй, как на стеночном бою, пытаясь пробить плечом с разбегу.
Но красные щиты с белым соколом сомкнулись перед ним и сильным толчком отбросили назад. Все это отроки Вуефастича проделывали уже много, много раз.
– А ну, парни! – с трудом удержавшись на ногах, Домарь оглянулся к родичам и махнул рукой. – Давай! Что стоите, пока отцов наших бесчестят!
Толпа дрогнула. Драговижские отроки и молодцы уважали Домаря и слушались: в ответ на призыв человек десять устремилось вперед, даже не думая, что из этого выйдет.
И тут же, едва сделав шагов пять, резко подались назад – перед глазами сверкнули жала выставленных копий, вознеслись топоры. Драговижские молодцы качнулись назад, разведя пустые руки.
– Топоры! – крикнул Домарь и первым пустился бегом к себе, в свою новую избу на краю предградья.
Толпа рассыпалась: одни побежали в городец, другие – по улице предградья. Среди суеты и криков Обещана со всех ног пустилась вслед за мужем. В смятении она не понимала, что происходит и что будет дальше, но Домарь знал, что делать, и она бездумно следовала за ним.
Однако догнать его не сумела: когда она, запыхавшись и на ходу поправляя повой с пушками и кисточками – пышный убор молодухи не очень удобен для беготни, – Домарь уже рылся в углу, где стояла его охотничья рогатина и висел на стене лук. Лук был не готов к бою, и Домарь, поставив рогатину около двери, выбрасывал все из короба, отыскивая кошель со свернутыми тетивами. Когда-то он объяснял ей: тетивы, что жильные, что из льняной нити, нужно хранить в избе, где сухо и тепло, иначе отсыреют, будут тянуться, гнить и пропадут. Ее отец тоже делал так, но Обещана слушала мужа с чувством, будто он открывает ей истины, которыми владеет лишь он один. Для нее в эту осень вся жизнь началась с начала.
На шум шагов жены Домарь лишь слегка обернулся и вернулся к своему делу.
– Где мои тетивы? – Глаза у него были такие, будто он ее не узнал. – Ты никуда их не девала?
– Да на что мне? – Обещана всплеснула руками. – Что ты хочешь делать?
– Найди! – Домарь вытряхнул весь короб прямо на пол, а сам снял со стены лук.
Обещана торопливо присела и стала искать кожаный кошель. Но едва протянула руки, как у двери послышался шум шагов и еще какие-то непривычные звуки – постукивание, позвякивание…
Она вскочила – что же засов не накинула-то? Дверь открылась, и в нее просунулся сперва щит, потом голова в шлеме. И вот они уже стояли в избе – четверо, в шлемах все на одно лицо. Боярина в красном плаще с ними не было.
– Показывай, что есть, – велел один Домарю из-под кольчужной сетки, закрывавшей всю нижнюю часть лица, так что на виду оставались одни глаза. – А ковыряло свое поставь.
– Напорешься еще с испугу, а мы отвечай за тебя, – добавил другой, в шлеме с наносником, – юный, лет семнадцати, но самый рослый из всех.
По-славянски они говорили совершенно свободно, как на родном языке, лишь выговор немного отличался от волынского. Это удивляло Обещану, считавшую, что все русы – варяги из заморья.
Прижавшись к стене, Домарь быстро переводил взгляд с одного лица на другое, но видел только железо полумасок и бороды: русую, рыжеватую. Стоявший ближе двинул топором, показывая на рогатину в его руке. Домарь медленно прислонил копье к стене.
– Укладку открывай, хозяйка, – велел первыйОбещане.
Она вопросительно глянула на мужа, но Домарь не отрывал глаз от русов. Тогда она придвинулась к укладке и дрожащими руками подняла крышку.
Русин с кольчугой на лице шагнул ближе, сорвал и отбросил холстину, которой было прикрыто содержимое укладки. Обещана задрожала: казалось, в самое ее нутро лезут эти чужие руки. Там ее приданое – все то, что родители отправили к Плетине на другой день после того, как отпустили из дому саму дочь. Для чего? Чтобы русин рылся в ее пожитках, будто в сору, выбирая что поценнее?
– Хорошо живешь! – рус выдернул из-под свертков тканины связку куньих шкурок – десяток на ивовом пруте. – Тут на десять лет хватит. Чего ж сразу за копье хвататься – тебе ж есть чем заплатить!
– Мы вам не должны! – сквозь зубы ответил Домарь. – Сперва надо ряд положить…
– Вот мой ряд! – вразумительно, как дитяте, ответил русин и показал рукоять меча в ножнах. – И куда мы приходим, там уже все нам должны. Чем крепче уразумеешь – тем целее будешь. Пошли, дренги! – бросил он своим и подался к двери, держа в руке десяток куниц.
– Куда все-то понес! – вскрикнула изумленная такой наглостью Обещана. – Одну же вам…
– Соберем что нужно – лишнее вернем, – бросил русин на ходу.
Но Обещана поверила ему не больше, чем он сам верил в эти свои слова.
– А ну отдай!
Обещане будто огнем полыхнуло в лицо от возмущения – ее куницы, отцом ей данные на будущее приращение хозяйства, какой-то выползок подхватил, будто пук сена, и уносит! Без ряда, без закона! Она метнулась следом и вцепилась в своих куниц, даже почти вырвала – русин не ждал нападения от молодухи.
– Ого! – Одной рукой хватая шкурки, другой он отпихнул ее; его спутники засмеялись. – Бойкая куница какая!
– Отдай, не твое! Это приданое мое, это не на дань!
– Приданое? – Русин прищурился, и Обещана впервые увидела его глаза между верхней кромкой шлема и кольчужной завеской. Немного опухшие, покрасневшие от недосыпа, эти усталые глаза цвета железа впервые взглянули на нее как на живое существо. – Ты ж только этот год замуж вышла, да?– Он оценил ее убор молодухи, красный, с белыми пушками на висках и кисточками красной шерсти возле ушей. – А «княжое» платили со свадьбы?
– Кому платить было? – Обещана попятилась.
«Княжое право» она приготовила самым первым – едва в двенадцать лет плахту надела. Думала, что приведется самому Етону дар подносить, старалась, как для бога. «Княжое право» выплачивают с каждой свадьбы и с рождения каждого дитяти – отрезом беленого льна на рубаху, и чем лучше тканина, тем больше чести.
– «Княжое право» своему князю платят, – Домарь подошел к ним, стараясь заслонить собой жену. – А наш князь – Етон. Он ведь жив! Как придет гостить, так и получит. А вы берите вашу дань, а на иное пасть не разевайте.
– Богов побойтесь! – вставила негодующая Обещана. – Куниц отдай. Это мне отец в приданое дал. Да ты знаешь, кто мой отец? Обидите нас – он на вас гнев богов призовет, вас Перун треснет, мокрое место останется!
– Это кто ж такой? – спросил русин с бармицей; похоже, он из этих четверых был старшим.
– Мой отец – Взоринег из Укрома, старший жрец всех укромичей и всех гориничей, потому как наш род на Горине из бужан старший!
Русины переглянулись.
– Это здешнего боярина сын, – негромко напомнил молодой и слегка кивнул на Домаря.
Пришельцы обменялись взглядами, потом тот, что стоял к Обещане ближе всех, переложил в другую руку топор, схватил ее за плечо и толкнул к двери, так что она оказалась за спинами русинов.
Обещана вскрикнула; Домарь метнулся к ней, но перед лицом его оказалось лезвие топора.
– Зарублю! – хриплым голосом пообещал тот, что ранее не произнес ни слова.
По выговору его было слышно: вот это варяг, плохо владеющий славянским языком и едва понявший ход беседы. Но это слово он произнес с той легкостью, какую дает прочная привычка.
И по глазам его, полным равнодушной решимости, было видно: угроза не пустая.
– Молодайка со стариками посидит, пока все дело не сладим, – сказал тот, что под бармицей. – А ты будь умником. Полезешь в драку – сиротой останешься.
– И то ненадолго! – хмыкнул молодой верзила.
Обещана молчала и не шевелилась. Вдруг оказавшись в окружении плеч и спин, обтянутых железной чешуей, она будто застыла: ее волю сковало давление чуждой, холодной силы. Было чувство, что она – птенец меж камней, вот чуть сдвинутся – и раздавят. И что им ни скажи – не все из них даже понимают человеческую речь. Голова шла кругом от потрясения. Она выросла в почете, которым был окружен ее род, в почитании законов и обычаев – а теперь все их отбросили, будто сор смели. С ней, Взоринеговой дочерью, обращались как с холопкой безродной! Но она молчала: этим людям и правда ничего не стоило сгубить и ее, и Домаря, и любого, кто встанет на пути. Ни имени, ни рода не спросят.
Русин с бармицей глянул на рогатину, прислоненную к стене, на руку Домаря, которая было дернулась в том же направлении. Видно, русин прикидывал, как бы завладеть ею, но не решился снова вступать в жилье, откуда забрали и куны, и хозяйку.
– Сиди тихо, добра тебе желаю, – почти с сочувствием посоветовал он Домарю. – Много мы вас таких видали, бойких. Если что, жалеть не буду. Жизнь любой дани дороже. Добра наживешь, а жизнь теряют в один вздох и навсегда. Поверь мне, я знаю.
Хлопнула дверь за спиной Обещаны.
Вдоль улицы предградья ее повели в городец. Везде между избами ходили русины с разной поклажей, перед клетями суетились женщины. В городце перед избой Плетины стояли двое саней. Обещана отметила – лошади Богуши и Черняя. В санях лежали две медвежины, свертки шерстяной тканины, головы воска, бочонки меда, вороха лисьих, беличьих, бобровых шкур. Возле саней стоял сам Богуша и отчаянно доказывал что-то боярину Унераду; тот молчал и, судя по лицу, не слушал. Потом сделал знак – и двое отроков за руки поволокли Богушу прочь.
Тот, что с бармицей, наклонился к Унераду и что-то коротко сказал, тот кивнул в ответ. Обещану повели в избу.
Знакомая изба казалась новой и чужой, хотя еще стояла у печи забытая квашня, где Городея с утра поставила опару на «сладкие» лепешки. Вот тебе вышла и сладость!
Четверо старейшин сидели на лавке с потерянным видом, будто тоже не знали, как попали в это чудное место.
– А ты как здесь… – Плетина живо поднялся навстречу невестке.
– Вот… привели… – Обещане было стыдно поднять глаза на свекра-батюшку, будто сама была виновата. – Всех куниц моих забрали… из приданого…
Она не понимала, почему ей так стыдно. Ведь не ее была вина, что ни муж, ни его отец-старейшина не могут защитить молодую женщину, честного отца дочь, от грабежа и поношения.
– Садись, – Жизнобуд подвинулся. – Это песня долгая…
– Хорошо хоть в тепло завели, – буркнул Мякуша. – А то околеешь на холоде-то…
– Князю надо жаловаться! – вполголоса кипятился Имач. – Это против всех законов! Как только боги на них глядят!
– Какому князю? – вздохнул Мякуша.
– Нашему!
– Они говорят, теперь Святослав наш князь.
– Етон – наш князь!
– Это который не то жив, не то мертв?
– А какой есть, такому и пожалуемся! Он со Святославом ряд клал, пусть и ответит: неужто по их ряду нас, людей честных, можно гнуть и грабить, будто холопов! Хоть бери всех и гони гурьбой жидинам продавать, будто баранов!
Обещану трясло. «Тесто перестоит…» – мельком думала она, поглядывая то на опару, то на растерянное лицо Городеи. Та все знала в своем хозяйстве, на всякий трудный случай имела житейскую мудрость, перенятую от бабок, а чего не знала – то спрашивала у своего «хозяина». Но сейчас никто не знал, как быть. «Что с нами будет?» – билось в мыслях Обещаны, но рот словно заперли на невидимый замок. По разговорам нарочитых мужей драговижских она понимала: они, старшие, опора племени укромичей, знают не больше нее. Пришла такая беда, от какой не спасают родовые поконы.
День тянулся без конца. Приходили русы, что-то приносили, что-то докладывали Унераду. Тот иногда заходил, садился к столу, хлебал из горшка и грыз вареную курицу – приказал Городее приготовить.Часто выходил, осматривал добытое, иногда с кем-то спорил. И чем дальше, тем больше изумление и возмущение сменялись в душе Обещаны тоской и недоумением. Это не сон. И никто не приходит на помощь. Пусть даже к ночи русы уйдут, как обещали – они, драговижичи, останутся ограбленными, униженными, оплеванными… Где их добрая слава меж бужан?
Но тут пришла еще одна мысль, от которой в груди лизнуло холодом. А что если то же самое по всей Горине творится? По всей земле Бужанской?
Свой князь не то жив, ни то мертв… Чужой князь налетел, как змей огненный… грабит, будто авары…
Изба, такая всегда опрятная, была завалена пожитками, своими и чужими, пол покрылся мокрыми следами, рассыпанной соломой и даже комками навоза, что приносили на ногах. Городея сперва еще пыталась покрикивать, но потом умолкла: ее никто не слушал. Младшие ее дети – двое сыновей и три дочери – забились на полати и лежали там, тише мышей.
После полудня русы привели Миляту – отрока пятнадцати лет, Рыкова сына.
– А ты чего? – удивился Плетина: Рык не такого хорошего рода, чтобы его отпрыска брать в таль.
– Так за дань меня! – Парень шмыгнул носом, с трудом удерживая слезы. – Отец скору-то попрятал, какая была. Это мать его подбила: увези да увези! А то придут, говорила, вынесут все… Он и увез все на заимку в лес. А теперь эти говорят: нет ничего – паробка возьмем в челядь. Это меня-то! В челядь!
– Да как – в челядь? С ваших куна полагается, как со всех, а человек не куну стоит!
– Они сказали, на месте взятый отрок стоит гривну. За двадцать дворов, сказали, возьмем паробка, а вы меж собой сами как хотите разочтетесь.
К вечеру Обещана едва помнила себя: ее мутило от голода, мысли спутались, и уже казалось, она лишь видит сон, как сидит на этой лавке – год или два сидит без пищи и питья. Городея принесла им хлеба и печеных яиц, но у Обещаны ничего не лезло в горло.
Наконец стало ясно, что русы трогаются восвояси. За оконцами уже темнело, а им еще предстоял путь до Горинца – поприщ десять. Заполночь доедут.
– Ты, мать, собери молодухе что-нибудь, – велел Городее Унерад. – Она с нами.
– Куда – с вами? – не поверил Плетина. – Вы же собрали… собрали все нужное?
– Собрали кое-что. Нам еще в Укром завтра ехать, и иные остались веси. Пока молодуха с нами, Взоринег смирным будет и других уймет. А пойдем за Горину – ее вам оставим.
– Да есть ли совесть у вас! – Плетина опешил от этого нового бесчестья. – Молодую, первый год замужем, в чужие люди… сором какой и ей, и роду всему!
– Не тронет ее никто… если вы дров не наломаете. Ты пойми, дурья голова, – Унерад шагнул к Плетине и сделал движение, будто хотел взять его за насов на груди, но передумал. – Я же вам как лучше хочу – чтобы все тихо, без драки, без крови… Кровавый ручей только пусти – он рекой обернется и всех смоет. Твоя невестка у нас – ты за своими последишь, чтобы сидели смирно. И разойдемся без драк – и вам хорошо, и нам.
Не первый год обходя земли по дань – сначала в отцовой дружине, потом сам – Унерад хорошо знал, как принудить смердов к повиновению. Тем же занимался и отец его, Вуефаст – при князе Игоре, и даже дед, Фарлоф – при Олеге. Данники и заложники в его глазах были на одно лицо, как овцы для пастуха. Будто с овцой, она разговаривал с бужанским боярином, годящимся ему в отцы, – он был так же к этому приучен наследственной дружинной службой, как простой отрок сызмала приучен ходить за скотиной.
Вполголоса причитая, Городея забегала меж укладок, собрала в короб пару сорочек, рушник, гребень, чулки, съестного. Обещана провела рукой по убору на голове, по кожуху на груди, безотчетно отправила пояс – словно хотела убедиться, что она существует во плоти, что ей не мерещится это безумие.
В Укром, он сказал? Ее повезут в Укром? К отцу? Чтобы отец… Обещана не знала, радоваться ли этому. Она увидит отца… может, хоть он сможет что-то сделать… По давней привычке на отца Обещана полагалась больше, чем на мужа и свекра. Но что если из-за нее и отцу придется покориться?
Вот ее повели наружу. Во дворе русины седлали отдохнувших и покормленных коней. Теперь у них появился обоз: пятеро саней с разнообразной поклажей, в том числе свиная туша и две овцы со связанными ногами. За воротами толпились драговижичи, наблюдавшие, как увозят их добро. Обещана шла между русами, опустив глаза, с таким чувством, будто ее тут на позор водят. Как будто она уже заодно с чужаками. Нечто невидимое, но ощутимое провело такую глубокую борозду между нею и драговижичами – соседями, мужниной родней, – что она казалась себе мертвой среди живых. Немного своим остался только Милята, тоже шедший, стыдливо потупив глаза и втянув голову в плечи. Сейчас Обещана не понимала разницы в их положении: паробку грозило стать холопом навсегда, но ее, связанную близким родством с двумя знатнейшими мужами на Горине,должны были вскоре отпустить. Однако и вернувшись домой, она не отмоется от срама пребывания в чужих руках. Бабы будут коситься… а то и муж откажется, скажет, невесть под кем побывала… От острой обиды на глазах горели слезы. Обещана жмурилась, стараясь их удержать, и едва видела, куда идет. Хотелось всему свету белому закричать о своей обиде, но страшно было оглашать позор своего рода.
Почти первым, кого она увидела за воротами, был Домарь – он стоял впереди ватаги парней и молодцев и ждал. Увидев жену, двинулся было к ней, но два копья преградили ему дорогу.
– Она с нами, – бросил Унерад. – До Укрома. Дня через три заберешь ее там.
– А ну оставь молодуху мою! – Домарь даже не вслушивался, понимая одно: у него уводят жену, покрывая позором на всю жизнь. – Отпусти, сказал!
– Люди, да вы поглядите! – завопила Любохна, мать Миляты – та, что подучила мужа спрятать свою охотничью добычу. – Детей наших уводят, женок уводят – а вы смотрите! Сыночек мой, дитятко мое ненаглядное, да куда же тебя ведут-то злыдни эти!
Толпа качнулась ближе; Домарь бросился на русов, пытаясь прорваться к Обещане, но его снова оттолкнули. Любохна вцепилась в Миляту и попыталась вырвать из строя; русы тянули парня в одну сторону, бабу – в другую, но она села на землю, не разжимая рук и непрерывно вопя. Завопил и сам Миляй, опасаясь, что его разорвут.
Обещана не сводила глаз с Домаря, но не успела увидеть, откуда в руке его взялся топор. Молодец не сидел сложа руки весь этот день, после того как русы пленили его отца и жену. Видя, как русы дерутся с Любохной, а Домарь пытается пробиться к жене, мужчины и парни, загодя подготовленные своим молодым вожаком, всей толпой устремились на чужаков.
– Щиты! – заорал Унерад, хватаясь за висящий на седле шлем.
Топоры громыхнули о крашеное дерево щитов. Драговижичи напирали густой толпой, но только первые ряды могли пустить в ход оружие. Но и этого было довольно, чтобы перейти черту. На снег брызнула кровь. Обещана взвизгнула – почти под ноги ей упал Вертун; шапка слетела, русые волосы были залиты кровью. Она присела, прячась за санями и продолжая визжать. Вокруг гремело сражение: стук топоров по щитам, хриплые крики, брань. Сперва все это навалилось почти ей на голову, и она сжалась в комок, ожидая, что вот-вот ей конец придет. Будто вдруг злые игрецы подхватили да забросили в самое сердце грозовой тучи.
Но как-то очень быстро вокруг стало свободнее. Обещана подняла голову и тут же зажмурилась: перед ней лежало уже три тела. Уступая числом, русы были гораздо лучше вооружены, защищены и более опытны; отразив первый натиск толпы, они погнали драговижичей прочь. Не войско, а вооруженная толпа, те рассыпались, как только их строй был прорван, и дальше каждый был за себя: кто яростно дрался, кто искал спасения. На истоптанном снегу позади толпы остались обильные следы крови, оброненные топоры и шапки. Были и тела. Кричали и стонали раненые. Мелькали кольчужные спины и затылки шлемов: русы продолжали бой.
Опомнившись, Обещана метнулась в сторону – бежать, пока цела! Но тут же перед ней вырос тот варяг, который знал по-славянски только слово «зарублю». Выпучив глаза, он раскинул руки и схватил ее; Обещана отбивалась, но варяг закинул ее к себе на плечо, будто она ничего не весила, и бегом устремился к своей лошади. Бросил молодуху перед седлом, сам вскочил на коня и, одной рукой придерживая Обещану, подобрал поводья. Она перестал биться, боясь упасть, и лишь пыталась уцепиться за что-нибудь; а лошадь уже мчалась вниз по тропе, к реке. Вокруг мелькали люди и кони, в лицо летел снег из-под копыт, еще доносился шум схватки, но ничего видеть Обещана, зажмурившись от страха, не могла.
У реки варяг придержал коня. Русы вновь собиралась в отряд, возвращаясь после схватки. Тяжело дышащие, они обменивались восклицаниями, бранились, кто-то кому-то перевязывал рану.
Ноздрей коснулся запах гари. Извернувшись, Обещана бросила взгляд на городец: оттуда густо валил дым, поднимаясь над частоколом. Долетали крики. Да что же это творится? Рушится весь белый свет, небо падает на землю!
Пошел снег – будто и впрямь на небе тоже что-то прохудилось. Русы подвели последние, четвертые сани с поклажей.
– Ну все, теперь будут тушить, не полезут, пес твою мать! – услышала Обещана злой голос Унерада. Шелковую шапку на бобре он успел сменить на шлем, из-под которого виднелись войлочные края подшлемника. – Трогай!
Никто на них не нападал. Драговижичей отогнали и заставили тушить пожар в избах городца, отстав от русов. Обещана, больше не в силах висеть поперек конской спины, стала сползать – да хоть растопчите меня!
– Бабу на сани! – крикнул кто-то.
Чьи-то руки перехватили ее, пронесли несколько шагов и посадили на ворох свернутой тканины. Обещана подобрала ноги, приподнялась, отодвигая от глаз сползший повой. Огляделась, переводя дыхание.
Сани ехали уже по льду. Позади высился на мысу Драговиж, над ним клубился дым. Русы верхом окружали сани. На соседних санях Обещана увидела два тела в кольчугах, но не сразу сообразила, что это – их убитые.
– Чтоб вас Мара в ступе прокатила, тролль твою в хель! – выбранился Унерад, оглядываясь на городец. – Двое «холодных» у меня за ваших куниц клятых! Двое, Стенар! Вот опять как в тот раз!
И вдруг, на глазах у Обещаны, Унерад резко дернулся назад и завалился с седла. Стрела, пущенная из городца невидимой, но твердой мстительной рукой, ударила его прямо в лицо.
[1] Подробно в романе «Ключи судьбы».
Глава 2
Когда киевский боярин Унерад упал с седла, а на белый снег брызнула кричаще-алая кровь – Обещана была так твердо уверена, что эту стрелу пустил Домарь, как будто видела это своими глазами. Казалось, и русы должны понимать это так же ясно, а значит, они в отместку прикончат ее прямо здесь! Задохнувшись от ужаса, она зажмурилась и сжалась, прикрыла голову руками; вот-вот на затылок обрушится тяжелый, острый, не знающий промаха варяжский топор.
Но русам было не до нее. Увидев, как их боярин валится с седла, иные из них, еще не остывшие после схватки с драговижичами, кинулись было назад, к городцу.
– Стой, йотуна мать! – рявкнул какой-то из русов, и всадники послушно вернулись. – Хель с ними, боярина поднимай!
Русины соскочили с седел и бросились к своему вожаку. Обещана, едва смея приоткрыть глаза, не видела, что они делали, но вдруг ее пихнули, что-то тяжелое и жесткое упало вплотную к ней. Открыв глаза, она отпрянула сама: это рядом с ней на сани положили боярина в кольчуге. Голова его, без шлема, оказалась чуть не у нее на коленях; почему-то ее поразило, что волосы у него темно-рыжего цвета. Половина лица была залита кровью, из глазницы что-то торчало. Обещана отскочила, выпрыгнула из саней, будто это соседство грозило ей гибелью. На нее сейчас никто не смотрел, трое или четверо русинов склонились над телом.
– От наносника отскочила… – долетали непонятные обрывки речей.
– Древко расщепилось…
– Вытащить надо…
– Ветошку давай!
– Да держи его, жма!
Двое держали боярина за руки – он был в сознании и пытался схватиться за лицо. Обещана слышала странный звук: скрип сцепленных зубов, сквозь которые вырывался глухой протяжный вой боли. Кто-то придерживал голову Унерада, кто-то наклонился над его лицом, вынул и бросил на сани окровавленную щепку. Злополучно меткая стрела ударила в наносник шлема – в тот самый миг, когда Унерад, на горе себе, обернулся. От удара древко расщепилось, и острая щепа вошла в глаз возле переносицы.
– Прощайся с глазом… – пробормотал варяг, видя, что на руки ему вместе с кровью стекает слизь разбитого глазного яйца.
Рану закрыли сложенной ветошкой, примотали льняными полосами. В это время несколько русов стояли перед санями, щитами прикрывая их со стороны городца, но больше никто не стрелял. Кто-то подобрал воеводский шлем, положил на сани рядом с хозяином. Тот, который вынимал щепку, надел собственный шлем, и вот тут Обещана его узнала – это был русин с круговой бармицей, который увел ее из дома.
– Трогай! – сердито крикнул он, вскочив в седло.
Дым над Драговижем все густел, уже мелькало пламя над кровлями. Понятно, почему русов оставили в покое – жители спешили спасти дома и свое добро. Но русы тоже не имели более охоты к битве и тронулись в путь. Довезти живым боярина было важнее, чемпродолжать схватку ради мести, и тот, который теперь распоряжался, решил отступить.
В Горинец прибыли ночью. Обещана никогда раньше здесь не бывала – хоть это и не очень далеко от Укрома, но что ей было делать в княжеском городце? В прежние годы Етон, а до того его отец, Вальстен, останавливались здесь, когда обходили землю Бужанскую по дань. В обычное время здесь жила кое-какая челядь и вела хозяйство, разводила скот для пропитания дружины и держала пару десятков лодий, на случай если князь придет по сухому, а дальше на полуночь тронется по Горине. Еще год назад, в первый раз поссорившись со Святославом, старый князь Етон задумал укрепить Горинец, но успел только заготовить бревна для частокола. Они потом пригодились его противнику-победителю: уже после смерти Етона Святослав продолжил это дело, и его многочисленные отроки за остаток лета вырывли ров, насыпали вал, поставили частокол.
Сейчас небольшой городец был битком набит. Поначалу Обещане показалось, что здесь целая тысяча русов – все то войско Святослава, что в конце весны, перед Купалиями, пыталось взять приступом речной брод. Только на Купалиях ей и случалось видеть так много чужих людей сразу, но здесь все это были мужчины, вооруженные мужчины, чужаки, от которых она не ждала добра ни для себя, ни для рода.
Заведя сани во двор, отроки бережно подняли Унерада и понесли в избу. Тот варяг, которого Обещана про себя звала «зарублю», молча подтолкнул ее туда же. Она боялась его, как медведя: мрачного вида, с низким лбом, с черной бородой, немой и глухой, он казался ей еще хуже дикого зверя.
Она вошла, прижимая к себе свой короб; в избе было тесно от людей, горело несколько глиняных светильников на столе. Двое или трое возились с раненым, уложенным на лавку. Обещана не знала, куда приткнуться – куда сесть, куда встать, но один метнулся к печке, погремел пустыми горшками, потом заметил Обещану и сунул ей горшок:
– Воды согрей!
Взяв горшок, оно огляделась, заметила у двери кадку. Потом принялась растапливать печь. В избе было холодно: топили только утром, давно все остыло. Кто-то в полутьме колол полешки – прямо в доме. Даже при слабом свете двух-трех огонечков было видно, что изба запущенная, почти нежилая, а изредка приходящие жильцы здесь – не хозяева. Пол был завален сором, углы заплесневели, от постельников на полатях веяло холодной прелью, у печи на приступке громоздились нечищеные горшки и миски и прямо здесь же висели влажные от снега обмотки и чулки-копытца.
– Умеешь за ранеными ходить?
Какой-то из русов взял у нее горшок с теплой водой – тот, который распоряжался. Кольчуги и шлема на нем уже не было, плохо расчесанные светлые волосы из небрежно связанного хвоста падали на плечи, на серую вотолу свиты с черными пятнами на подоле – от крови. Обещана не сразу поняла, почему этот совершенно чужой человек кажется ей знакомым. Лишь потом, исподлобья глянув ему в лицо, вспомнила: эти усталые глаза она видела в щели между кромкой шлема и кольчужной завеской. У себя в избе, когда они пришли и забрали ее куниц…
Но даже десяток куниц – немалое богатство! – уже казался мелочью по сравнению с жизнью. Где они теперь, куницы эти? Не обронили в суете?
Рану промыли – тот старший заварил каких-то трав из своих запасов, перевязали снова. Тем временем подошли еще несколько русов – судя по тому, как живо расступались перед ними прочие, это тоже были бояре. От простых их отличала более уверенная повадка, мечи с серебряными рукоятями, висевшие на плечевых ремнях, пояса в серебряной чешуе. У одного из-под свиты виднелся светло-синий кафтан с нашитой полосой узорного красно-розового шелка, остальные были одеты в некрашеную вотолу, как и их отроки.
– Чего с ним? – со смесью беспокойство и любопытства заговорил один и тут же схватился за собственные глаза: – Ой, йо-о-тунова рать…
– Это кто же его? – заговорили другие.
Им стали рассказывать о битве в Драговиже, они подходили посмотреть, обращались к раненому с какими-то словами, но он не отвечал. Потом отошли ближе к двери, встали тесным кружком – с ними был и светловолосый, – стали что-то обсуждать. Отроки несколько раз обращались к нему по имени, но оно было какое-то варяжское, непонятное, и Обещана его не могла ни расслышать толком, ни запомнить.До нее долетал неясный говор, она даже не была уверена, что говорят по-славянски. «Да на заре и пойдем, чего ждать-то?» – лишь раз разобрала она. Понадеялась, что собираются они восвояси, в Киев.
Уж поскорее бы они убрались с этой земли, куда принесли столько бед!
Бояре ушли, светловолосый удалился с ними, велев перед этим:
– Следите, не будет ли огневицы.
Несколько отроков остались в избе. Про Обещану, похоже, забыли, и она села на лавку, стараясь поменьше шевелиться. Отроки принесли откуда-то со двора кашу в мисках, один съел половину, потом отдал миску Обещане: обтер ложку о подол сорочки и вручил с ловким поклоном, дескать, вежеству учены. Обещана чуть слышно поблагодарила. Сперва ей казалось диким делить с ними пищу, да еще и есть невесть с каким парнем из одной миски и одной ложкой – совсем недавно она так ела с Домарем, за их свадебным столом… Вспомнив мужа, она едва не заплакала.
– Да ешь, не бойся! – подбодрил ее тот парень, что дал ложку. – Не отравим, я же сам ел.
– А он хоть и страшный, да не ядовитый! – засмеялся тот молодой верзила.
У доброго русина большая часть лица была покрыта розовыми старыми шрамиками, какие остаются от заживших сильных ожогов; Обещана поначалу не обратила внимания, но теперь, когда он подошел к ней и к двум лучинам, заметила.
– Это он еще в отрочатях на пожаре обгорел, – стал рассказывать верзила. – Зимой середь ночи изба загорелась, а отец в полюдье с Ингорем, дома он, Стрёма, да мать, да девки. Он двух сестер вытащил, бабку старую на себе выволок, откуда сила взялась, в двенадцать лет! А сам обгорел, все думали, помрет. Да вот, отлежался. Только за него теперь замуж никто не идет, – смеясь, верзила подтолкнул Стрёму локтем.
– Да будет надо, я себе таких невест найду! – тот толкнул его в плечо в ответ, так что верзила чуть не скатился с лавки.
– Вот завтра Стенар полон приведет, может, выделит и тебе овечку...
Перешучиваясь, про Обещану они забыли. А она с сомнением смотрела на миску: русинская каша казалась хуже отравы, но вот сейчас Обещана ощутила, что дико голодна! Была уже глубокая ночь, она не ела чуть ли не сутки – со вчерашнего утра, когда все большухи в Драговиже затевали «сладкие лепешки» в честь Полузимника… И мутит ее не только от усталости, но и от голода. Пока никто на нее не смотрел, она сунула ложку в рот и стала жадно жевать недосоленную кашу из дробленой пшеницы, без масла, без молока – но показалось так вкусно, что она почти очистила миску, пока отроки говорили о своем.
– Вот скажи! – Верзила со смехом тронул ее за колено, – пойдет хорошая девка за Стрёму?
Обещана шарахалась от них, чужаков, как от леших, но отроки держались с ней так просто, словно выросли вместе. Они привыкли постоянно встречать новых людей, и им было даже не особо важно, что это за молодка сидит среди них, какого роду и почему здесь.
– Отчего же нет? – Обещана глянула на лицо со следами ожогов. – С лица не воду пить. Зато знаешь: загорись изба – вытащит…
– А я тебе что говорил! – обрадовался Стрёма и снова пихнул верзилу.
Тот опрокинулся с лавки, но и Стрёму утянул за собой; они покатились по полу, угощая друг друга шуточными тумаками. Обещана смотрела на них в изумлении: они вели себя, как всякие озорные отроки, какими и были. Стрёма, старше на вид, чем Будиша, сам имел от роду лет двадцать. Просто это были какие-то совсем другие отроки, приученные к другой жизни.
Веселье прервал стон с лавки.
– Тише вы! – крикнул третий отрок, самый старший. Его звали Озорь. – Растявкались…
Те и сами мигом унялись и вскочили; верзила подошел к Унераду и склонился над ним.
Обещана тоже подошла. С повязкой, закрывавшей оба глаза, раненый казался ей страшным, как мертвец – ведь мертвецы среди живых слепы. Лицо его раскраснелось, лоб блестел от пота.
– Дай чего-нибудь… – Верзила оглянулся.
Обещана намочила в кадке ветошку и подала, тот вытер лежащему лоб.
– Боярин, ты как? – боязливо спросил верзила.
Но Унерад не ответил. Чуть позже издал глухой стон.
– Без памяти, – шепнул Стрёма, хотя чего было шептать: Унерад их не слышал.
– Пойду Стенара поищу, – верзила взял с лавки свою шапку.
Обещана взяла ветошку и еще раз обтерла раненому лоб. Неприязнь в ней соперничала с состраданием. Не сразу она решилась к нему прикоснуться: киевский боярин-рус казался ей существом иной породы. Но теперь, когда с него был снят железный доспех и яркая одежда, в простой белой сорочке, он ничем не отличался от обычных молодцев. Ведь всего года на три-четыре постарше Домаря, отмечала Обещана, украдкой его разглядывая. Судя по имени, отец его – варяг, а мать – славянка, думала она, не знавшая киевских родов. Но спросить не решалась.
Вскоре отрок вернулся и привел с собой того светловолосого, который теперь остался за главного. При его появлении Обещана вскочила и отодвинулась подальше от лучины, в темноту. Светловолосый встал перед лавкой, засунув пальцы за пояс, и воззрился на раненого. Обещана тайком разглядывала его. Внешность у него была более чем примечательная; не красавец и не урод, он не внушал ни восхищения, ни отвращения, но каждая мелочь его облика казалась Обещане настолько яркой и притом чуждой, что пробирала дрожь. Лет тридцати – а может, немного меньше, но выглядел он старше своих лет. Чуть выше среднего роста, с очень широкими и мускулистыми покатыми плечами, он производи впечатление человека сильного и очень хорошо владеющего своим телом. Этому впечатлению не мешало даже то, что у него не сгибалась левая нога – Обещана заметила это, когда увидела его не в седле. Благодаря этому казалось, что все бесчисленные оставшиеся за спиной битвы до сих пор с ним – волочатся сзади, держась за покалеченную ногу. Лицо продолговатое, с крупными чертами, нижняя его часть укрыта в густую светлую бороду. Длинный, не раз сломанный нос с горбинкой очертаниями напоминал горный хребет и тоже наводил на мысль о множестве схваток. Русые брови неодинаковые – у левой излом круче, видно, из-за давнего шрама, но сам шрам нельзя было разглядеть в полутьме. Глаза под этими бровями небольшие, узкие, глубоко посаженные. Весь облик русина был летописью жизни, состоящей из одних походов, размеченной походами, как у простых людей течение жизни размечают сев и жатва. Смотрел он всякому в лицо прямо, но как бы исподлобья, взгляд был твердый и притом невыразительный, как у зверя.
– Так и я думал… – пробурчал светловолосый. – Будишка! – Он перевел взгляд на верзилу, который был его оружничим. – Найди в коробе брусничный лист, завари ему, и давайте пить. Сидите с ним по очереди, а прочие, – он оторвал взгляд от лежащего и обвел притихших отроков, – спать.
Он вышел, вслед за ним убрался и Будишка. Вскоре вернулся, волоча большой потрепанный короб. Поставил под лучинами, откинул плетенную из бересты крышку, и в избе повеяло пряным запахом от смесисухих трав. У Обещаны сердце затрепетало – таким родным показался этот запах. Невольно она встала – так и потянуло, будто мать, или бабка, или Медвяна, сестра матери и лучшая в волости зелейница, заглянули в эту мрачную избу.
– Ты же в зельях понимаешь? – Будишка поднял к ней лицо, держа в каждой руке по холщовому мешку. – Ты же дочь жреца, должна понимать. Сыщи, где тут лист брусничный?
Обещана опустилась на пол возле короба и принялась разбирать мешки. Будиша бросился к печи, но там уже грелась вода в горшке: Обещана поставила ее, как только услышала про брусничный лист. Иные мешочки она развязывала, иные только встряхивала и по резкому запаху сходу определяла, где что. Уж сколько раз, чуть ли не с тех пор как она научилась ходить, Медвяна водила ее с собой в лес – и весной, едва оживут в столах соки, и летом, на Купалии, когда все зелья входят в волшебную силу, и осенью, когда зеленые дети матери-земли накапливали свои незримые сокровища, готовясь к зиме. Учила, на какой луне что брать, как сушить, как хранить, как заваривать. От этих чужих мешков, сшитых чужим, непривычным швом, на Обещану веяло домом.
– Это гусиная трава, тоже пригодится, – говорила она, откладывая мешок. – Она раны заживляет, жар утишает, боль прогоняет. Ивы кора… – она помяла через ткань, развязала мешок, повертела в руках полоски сухой коры, – негодная она, высушена плохо. Да ее настаивать долго, до свету не будет готово. Грушанка… тоже от огневицы полезно.
При помощи Будиши Обещана заварила зелье и поставила близ устья печи настаиваться. Отроки тем временем устроили себе лежанки: кто на лавках, кто на полу, на мешках.
– Ты давай, вот здесь ложись, – Стрёма положил на пол возле лавки два-три мешка со шкурками, привезенных из Драговижа. – Чтобы возле него… – он кивнул на боярина, – если чего…
Третий отрок, Озорь, молча бросил на мешки свернутый плащ из толстой бурой вотолы. Он был заметно старше двух других: средних лет, зрелый мужчина, но сколько ему, тридцать или все сорок, определить не удавалось. Лицо у него было худое, костистое, а складка рта, изгиб бровей, но особенно взгляд, напряженный и притом рассеянный, наводили на мысль, что он полоумный. Будто Озорь когда-то был неприятно изумлен, да так и не сумел опомниться.
При помощи Будиши Обещана кое-как напоила Унерада отваром, снова умыла, укрыла. Но жар у него поднимался, он горел и ничего не осознавал.
– Ты спи. Я посижу, – сказал Будиша и сел на край лавки, возле головы Унерада.
Обещана огляделась: не раздеваться же здесь, в чужом доме, среди чужих отроков! Так и легла в плахте и вершнике, только плат размотала и сняла все украшения молодухи с головы, оставшись в повое. Накрылась чужой вотолой, с чужим запахом. Глубоко вздохнула. Как ни мало у нее было надежд на мирный отдых, а все же она ощутила облегчение: слишком она устала, измучилась, и возможность приклонить голову уже была благом.
Несмотря на усталость, спала она плохо. Самой казалось, что вовсе не спит, а постоянно видит огонь лучин, движение теней, слышит шепот, разговоры по-славянски и по-варяжски. Ни одна еще зимняя ночь не тянулась так долго. В неведомом месте, среди незнакомых недружелюбных мужчин, рядом со стонущим раненым, Обещана чувствовала себя так близко к гибели, что, мерещилось, она может растаять в полутьме сама собой. От тьмы, тревоги, бесприютности и неизвестности душила смертная тоска. Все кругом было чужое – люди, стены, каждая мелочь, и эта чуждость резала душу холодным ножом. Наверное, так себя чувствуешь, когда умираешь и сорок дней идешь через неведомые дали до обиталища дедов – не видя вокруг ничего привычного и зная, что все изменилось безвозвратно, навсегда.
Но даже заплакать не получалось: кто увидит ее слезы, кто прислушается к жалобам? Впервые в жизни Обещана чувствовала такое безнадежное одиночество – никого своих вокруг, никого, кто был бы с нею связан! Даже беднягу Миляту увели куда-то в другое место, и уже казалось, что расстались они год назад.
Пришел светловолосый – теперь она вдруг вспомнила его имя, Стенар, и ее что-то толкнуло встать, но на нее никто не обращал внимания, и она притворилась спящей. Стенар осмотрел Унерада, поговорил со Стрёмой – был его черед сидеть с раненым, – потом лег на Стрёмино место, как на свое, и мигом заснул. Тогда и Обещана, прислушиваясь к его тихому сопению, наконец заснула как следует…
И сразу увидела сон – такой удивительно уместный, что уж верно боги для нее припасли. Как будто стоит она в лесу, кругом снег, а перед нею – та самая избушка на курьих ножках, небольшая, будто ларь для дров. И Обещане нужно в нее лезть. А лаз маленький, как для собаки, полезешь – застрянешь. Но делать нечего – надо. И прямо там, во сне, Обещана точно знала, что происходит: ей нужно преодолеть границу между этим светом и тем, которая через эту самую избушку и проходит. Но где она и куда ей надо попасть? Она жива, но ей черед умирать? Или она уже умерла и пришло время родиться заново?
И вот суется она в лаз и начинает протискиваться. Еле-еле идет, изо всех сил упирается. Потом опять видит свет и лесенку. Идет на лесенку – а ее там ждет огромный пес, как говорится, с теленка, серо-бурый и лохматый. И будто бы обнимает она этого пса обеими руками, потом смотрит – а у нее в руках уже человек, парень вроде молодой. Она поднимает голову, хочет лицо увидеть…
Вокруг нее тьма с огнями лучин и движение. Внезапно очнувшись, Обещан не сразу поняла, что это уже не сон. Потом вспомнила: она в Горинце, а вокруг – киевская дружина. Показалось, что проспала она лишь несколько ударов сердца. Но все здешние уже были на ногах: Стенар был одет, Будиша помогал ему натянуть кольчугу, еще какой-то отрок, незнакомый, держал шлем и щит.
В испуге Обещана села: они уезжают? Стрёма тоже собирался, лишь третий, Озорь, похоже, оставался с Унерадом и с ней. И вот все вышли, со стуком задевая щитами за дверные косяки.
– Куда они? – хрипло после сна спросила Обещана.
Озорь лишь глянул на нее и махнул рукой.
– Покормить бы боярина, – отрок кивнул на Унерада. – Давай, ты подымайся, я пойду курицу какую раздобуду, свари ему, что ли?
– И дров! – крикнула Обещана ему вслед: в избе было холодно.
Русин вышел. Обещана вскочила, торопливо натянула черевьи, накинула теплый платок прямо на повой и вслед за ним выскользнула наружу.
После духоты избы свежий воздух зимнего утра так и ударил в грудь; Обещана ухватилась за косяк, будто сразу захмелела. Казалось, вся кожа ее впитывает его холодную свежесть. Но вышла она не затем: двор городца был полон народу. Чуть ли не вся русская дружина поднялась – в густых сумерках было черно от людей, все это шевелилось, переговаривалось, перекрикивалось, позвякивало оружием, гремело щитами, задевая друг за друга. Нельзя было разглядеть, сколько здесь народу, но по шуму Обещане показалось, что несколько сотен. Похоже, поднялись все дружины бояр, что возвращались из Бужанской земли на восток, к Днепру.
– Куда они? – спросила Обещана у Озоря, который быстро вернулся с охапкой длинных толстых сучьев.
Не могут же они уйти в Киев, оставив раненого? И ей никто ничего не сказал – когда ей можно будет вернуться домой?
– Иди печь топи, – вместо ответа велел Озорь.
Дружины ушли, ворота закрылись, и сразу стало очень тихо. Постепенно рассвело. Разделывая курицу, Обещана два-три раза выходила выплеснуть помои и заодно пыталась оглядеться. В городце осталось человек тридцать-сорок – они по очереди, по два десятка, прохаживались по заборолу. Во дворе везде виднелись сани, и видно было, что все дружинные избы заняты: возле окошек вились дымки, иногда выходили отроки, оставленные на хозяйстве.
Обещана дивилась сама на себя: вчера еще она была дома, с мужем, а теперь оказалась чуть ли хозяйкой в русской дружинной избе, хоть и попала сюда вовсе не по своей воле. И что ей здесь делать?
Что сейчас с ним, с Домарем? В душе Обещана ждала, что муж вот-вот явится за ней. Или отец. Неужели из Драговижа не послали в Укром и Взоринег до сих пор ничего не знает?
А что если бы Домарь взял и пришел с товарищами за нею – сейчас, когда в городце почти никого нет? Озорь за ней не следит… правда, ворота под охраной. Но Домарь мог бы и придумать что-нибудь… Но тут же Обещана вздохнула и покачала головой. Здесь не сказание, где удалой витязь горностаюшкой оборачивается и подгрызает вражеские луки.
Она спросила у Озоря, посылали ли весть ее отцу, он мотнул головой: не моего ума дело.
– Стенар этим распоряжается, а я что?
– Когда он вернется?
– Да к вечеру должны воротиться.
Сварив курицу, Обещана разобрала мясо на маленькие кусочки, попыталась накормить Унерада отваром с размоченным хлебом. Он был в сознании, но она сумела влить ему в рот всего несколько ложек: от еды он отказывался. И не диво: у него был сильный жар, хотя она уже дважды с утра поила его гусиной травой и зимолюбкой. Кожа вокруг поврежденного глаза стала багровой, а Обещана поглядывала на это с убеждением, что бедняге не жить.
За полдень она решилась поменять ему повязку – от ветошки на глазу уже пованивало. Сделала свежий отвар брусничного листа и змеиного корня. Озорь привел еще какого-то руса, и те вдвоем держали раненого, чтобы не мешал Обещане снимать повязку и промывать рану. Из раны с кровью вытекал гной, Обещана кусала губы, но старалась не морщиться.
– Помрет… – шепнул второй русин. – Воспалилась рана – карачун боярину.
Обещана не оглянулась, но от волнения сильнее прикусила губу. Смерть Унерада не обещала гориничам ничего хорошего. А что если русы затеют разбираться, кто выпустил ту стрелу? И что если обнаружат вину Домаря? Но если и не обнаружат – это же убийство киевского боярина, и убили в Драговиже… если всему Драговижу придется держать ответ, тоже хорошего мало.
«Но как же, они ведь первые»… – доказывала кому-то мысленно Обещана, собирая окровавленные тряпки. «Что – первые? – сама же себе отвечала она. – Пришли дань собирать? Домарь ведь первым с оружием на них набросился…» Это было плохо. И русы, хоть и взяли в плен ее и Плетину с другими стариками, все же ничего худого им не сделали… пока. А Унерад лишился глаза – это несомненно, глазное яйцо все вытекло и опало, она сама видела пустую, кровавую, воспаленную глазницу. А может лишиться и самой жизни…
– Так… этот ваш старшой… верно сегодня воротиться? – спросила она у Озоря, когда второй русин ушел, забрав грязные тряпки.
– Воротится, не гоношись, – Озорь хмыкнул, и лицо у него стало, как у злого полоумного, и Обещана шарахнулась в сторону. – Недалеко тут, а с ним все пошли – Молята, Бергтур и Болва сам. Обернутся живо.
Углубляться с ним в беседу не тянуло. Обещана отошла и села возле раненого. Подумала, нельзя ли еще чего-нибудь сделать, кроме как промыть рану и напоить его отваром от лихорадки? Больше ничего. Была бы здесь Медвяна – она уж вылечила бы…
Начало темнеть. Во дворе разожгли костры и повесили большие котлы – значит, вот-вот ждали всю дружину назад. Обещана не находила себе места: в избе было тоскливо, снаружи – холодно и тревожно. Когда же кончится этот страшный сон? Когда она опять окажется дома, в Укроме… то есть в Драговиже, с мужем, с его родней? Пусть бы эти русы брали дань, только убрались бы отсюда поскорее! Всего сутки прошли, а она уже так устала от тревог и неизвестности. Прибытие русов взбаламутило всю жизнь гориничей, весь привычный уклад зашатался.
И какие-то потери уже не возместить. То и дело вспоминался предутренний сон. Что за избушка? На какую сторону предстоит ей перебираться – неужто на тот свет? Жестокое беспокойство не давало Обещане сидеть на месте, но и пойти было некуда. Ах, была бы здесь Медвяна! Уж она бы и сон ей растолковала!
***
Озорь не соврал. Дружина вернулась почти еще засветло. Услышав шум движения во дворе, Обещана вышла, накинув кожух на плечи; она и боялась возможных новостей, и жаждала узнать хоть что-нибудь.
Бросив взгляд на толпу, Обещана охнула и застыла. Поначалу показалось, что мерещится. Бросилось в глаза лицо Рыски, Домаревой сестры. За эти сутки Обещана так глубоко погрузилась в бездну неведомого и чужого, что все знакомые по мирной жизни лица отодвинулись куда-то за тридевять земель. И мнилось, что если кто-то из своих сюда и доберется, то через три года, сгрызя по дороге три железных каравая и изломав три железных посоха. Наверное, с таким же чувством – радости и горя – умерший ранее встречает за вратами того света тех близких, что однажды являются туда вслед за ним.
Но уж точно не Рыску она ждала… Пытаясь понять, не морок ли это, потрясенная Обещана так сосредоточилась на золовке, что все вокруг женщины виделось ей как в тумане. Но нет, это же Рыска – пышнотелая, круглолицая, курносая. Ее белый чупрун бросался в глаза среди темных кожухов и серых свит русинов. Руки она как-то странно держала перед собой, лицо ее, обычно выражавшее самоуверенность, имело самый плачевный вид.
А рядом… Взгляд зацепил еще несколько фигур, выделявшихся среди киевских отроков. Это Гостинежка… ее золовки Улеля и Добряна. Женщины жались друг другу, одежда их была в беспорядке, повои и платки перекошены. Лица несчастные. В другом конце двора, Обещана заметила среди русов идругие знакомые лица – отроков, молодцов. Блискун – Рыскин муж, носатый и худощавый, Громник, Богич…
Оборвалось сердце – а что если и Домарь здесь, среди своих приятелей? И уж не пироги есть их сюда привели!
Мелькнула мысль, что появление здесь драговижичей как-то связано со вчерашним сражением и выбитым Унерадовым глазом. Но обдумать ее Обещана не успела: рванулась туда – убедиться, здесь ли Домарь. Но кто-то схватил ее за руки, она ахнула, обернулась… и пошатнулась от нового изумления.
Перед ней стоял ее отец, Взоринег. Впечатление посмертной встречи все держалось – на нем не было лица, Обещана никогда не видела родного батюшку таким потрясенным, потерянным. Позади него остановились двое русских отроков.
– Деточка моя! – хрипло выдохнул Взоринег, торопливо обнимая ее. – Ты жива!
– Батюшка! Ты ли это?
Обещана прижалась к нему, вдохнула от плеча отцовой свиты запах родной избы… И будто проснулась: поняла, что это не сон, не морок, не баснь и не сказание. Все ужасы случили взаправду, а что впереди – еще того хуже. И тут она заплакала навзрыд – изумление и растерянность сменились отчетливым страхом перед грозным будущим. Отец сжимал ее в объятиях, но не властен был удержать – воля чужаков, хозяев этого места, могла каждый миг расшвырять их по разным концам света.
– Бедняжечка ты моя горькая… – Взоринег гладил Обещану по вздрагивающим плечам. – Вот выпала тебе судьба-недолюшка! Видно, худо мы с матерью богов молили, чуров славили – недолго тебе дали посидеть в золотом витом гнездушке! Темной ноченькой такого горюшка не приснилося, середи бела дня не привиделося!
Под это привычное бормотание знакомого доброго голоса, ощущая ласковое поглаживание знакомой руки и родной с детства запах, Обещана лила слезы, будто река в половодье. Но горе и страх выходили со слезами, на сердце делалось легче: отцовский приговор снимал с нее чужие чары, возвращал в свое гнездо.
– Я так ждала тебя… – бормотал она. – Вчера еще ждала… думала, они к тебе пошлют… ты приедешь за мной…
– Так они ж послали, горемычные! – Отец успокаивающе похлопывал ее по спине. – Только утром и догадались. Прискакал ко мне отрок от Плетины, рассказал. Я думал, к тебе сразу, да мне отцы говорят: поезжай в Драговиж, разузнай путем, что там как. И поехал. После полудня только добрался, а там уж…
Он кивнул на русов во дворе. Приехавшие верхом вели коней в конюшни, опять что-то выгружали из саней, расходились по избам.
– Я спрашиваю: да что творится? Война? А мне их бояре говорят: убили двоих у нас, а по закону русскому смерть княжа мужа – гривен серебра четыре десятка. Ну, где в Драговиже столько серебра взять? Они сказали, людьми возьмем. Всех девок, женок молодых, отроков выбрали. Вон какая толпа народу вышла.
– Это что… – прижимаясь плечом к груди отца, Обещана обернулась.
Рыску и прочих драговижских женок уводили в клеть. Отроки и молодцы все еще ждали на холоде, хотя иные были без шапок и поясов. Теперь, когда толпа рассеялась, Обещана разглядела, почему отроки так чудно стоят – у всех были связаны руки и попарно они были привязаны к длинной жерди. Нанизаны, будто окуньки на прутик.
– И ты здесь, Домариха! – крикнул в это время Богич. Был он приятелем Домаря и часто к ним захаживал; сейчас у него была разбита бровь, на щеке засохли пятна крови. Полы кожуха перекосились, разошлись на груди, но поправить их не давали связанные руки. – Все красуешься? Убором своим красным все красуешься? Пора уж тебе снимать его, кукушка ты горькая! На одной веревочке нас всех на торг нынче поведут!
– Где Домарь? – прошептала Обещана.
Теперь она разглядела всю толпу пленников и видела, что ее мужа среди них нет. Но почему-то обрадоваться этому не получалось. Уж очень она хотела увидеть его, хоть как-нибудь!
– А, ты уже нашел ее! – раздался рядом с ними смутно знакомый голос.
Обещана обернулась – к ним подошел тот светловолосый, Стенар. Выглядел он точно так же, как утром, еще в кольчуге поверх свиты, только шлем и щит держал Будиша, его оружничий.
– Ты видишь, ей не сделали никакого вреда, – продолжал десятский, обращаясь к Взоринегу. – А теперь пойдем боярина проведаем.
Он сделал легкий знак, но в нем сквозила такая уверенность в полном повиновении, что больше никаких усилий прилагать не требовалось. Обнимая Обещану за плечи, Взоринег повел ее вслед за Стенаром. Тот шел к знакомой избе, не оглядываясь и не проверяя, идут ли они за ним.
При их появлении Озорь, сидевший возле Унерада, вскочил и поклонился Стенару. Стрёма, Будиша и еще какой-то незнакомый рус уже были здесь и шумно сгружали в углу свое снаряжение – оружие, шлемы и щиты. Что-то наперебой рассказывали Озорю, но мигом смолкли ли при виде десятского.
– Вуефастич… – Стенар подошел к раненому и наклонился, осторожно тронул его за плечо. Голос его смягчился и стал звучать почти ласково. – Как ты тут?
– Плохо… – донесся в ответ слабый хриплый голос; он звучал как-то придушенно, будто на груди у говорившего сидела сама злыдня-Невея, мать лихорадок. – Жжет глаза… как огнем. И темно… ничего не вижу. Я ослеп… да?
– Одного глаза у тебя не будет, – медленно вымолвил Стенар. – Стрела в наносник попала, древко расщепилось, щепка в глаз вошла – вытек начисто.
– Совсем не вижу… и вторым тоже… Стенар, прикончи меня, а? – выдохнул Унерад. – Дай мне мой меч в руку и…
Он пошевелил свешенной с лавки рукой, будто хотел найти рукоять любимого меча.
– Не спеши! – Стенар сжал его плечо, и Обещана удивилась, какой бодрой уверенностью зазвучал его голос. – Это всегда успеется. Помнишь, что сказал Один? Даже для калеки можно найти дело, а от трупа никому не будет пользы.
– Что мне… слепому… на гуслях играть, что ли? Кощуны петь? Не хочу…
– Ты из-за повязки вторым глазом не видишь. А снять пока нельзя – надо рану поберечь. Тебе зелья давали?
– Давали. Баба давала какая-то… и Озорь потом.
– Это не баба, это дева молодая, красоты несказанной, – Стенар обернулся к Обещане, хотя Унерад сейчас никак не мог проверить правдивость его слов. – Ходит за тобой, как за родным.
– Да толку с этих зелий – леший хрен…
– Эти не помогут – мы другие найдем. А ты ешь, пей и сил набирайся.
Унерад не ответил. Выглянув из-за плеча Стенара, Обещана увидела, что он по-прежнему красен, и особенно выделяется багровым пятном область вокруг выбитого глаза.
– Сорочку ему смените… – бросил Стенар отрокам и поманил Взоринега в дальний угол.
Они отошли втроем. Остановились ближе к двери. Обещану немного трясло: слабый, прерывающийся голос Унерада и ее навел на мысль, что боярину не жить. «Прикончи меня, а?» Неужели это он взыбыль просил…
Остановившись, Стенар повернулся к Взоринегу и положил руки на низко расположенный кожаный пояс. Обещана поежилась; в нем не чувствовалось злобы, но была решимость, которую не тронуть слезами и мольбами.
– Вот ты сам видел, что с господином моим, Унерадом, – заговорил Стенар, глядя на Взоринега. – А он ведь человек не простой. Отец его, Вуефаст, у Ингвара большим воеводой был, в Царьград послом ездил. Дед его, Фарлов, из ближних у Олега Вещего был, тоже в Царьград послом ездил. Мать его – из Угоровичей, полянских бояр, что на киевских горах со времени Кия сидят и даже, как говорят, в родстве с ним были. Умри он – да весь ваш Драговиж в челядь продать и огнем спалить, и то будет мало.
– Так вы уж взяли за него… плату кровавую… – Взоринег держался спокойно и сдержанно, но Обещана чувствовала, что он напряжен и сильно встревожен.
– Что плата? Он мне живой нужен. Не хочу я в Киев ехать с телом и отцу-матери сына родного мертвым везти.
– Так это как богам поглянется, – Взоринег развел руками. – Кому сколько суденицы жизни напряли, столько и проживет.
На уме у него были другие молодцы, над чьими мертвыми телами уже плачут в Драговиже отцы и матери.
– Ты ведь здешней округи старший жрец?
– Так я же, – вспомнив, сколько людей за ним, Взоринег выпрямил спину, оправил пояс и бороду и из расстроенного отца снова стал одним из лучших мужей племени гориничей.
– Ты с богами умеешь говорить. Потолкуй с ними, чтобы мой боярин жив стался. Ведь коли будет помирать, – светловолосый перевел взгляд на Обещану, – я эту молодуху Перуну в жертву отдам, Вуефастича выкуплю. Уж как сумею! – выразительно добавил он, намекая на то, что его собеседник лучше умеет приносить жертвы.
Обещана коротко охнула и закрыла рот рукой. Ее, он сказал? В жертву? Ее взгляд упал на длинный нож в окованных бронзой ножнах на поясе у русина. Она сглотнула. Нет. Такого же просто быть не может! Три раза в год – на Карачун, на Ярилу Молодого и на Перунов день, – Взоринег резал во славу богов бычков и баранов. Но о человеческих жертвах здесь слышали только в преданиях. И чтобы ее… дочь старшего жреца, какой-то чужак… умертвил на жертвенном камне родного ее Укрома ради того, чтобы Перун взамен сохранил жизнь Унераду – тоже чужаку, киянину?
Обещана бросила беспомощный взгляд на отца. Тот переменился в лице и обнял ее одной рукой, будто защищая.
– Да блуд тебя взял! – с возмущением воскликнул он. – Дочь мою в жертву! Она тебе не овца, не раба! Вы ее в таль брали, ради меня! Так вон же я перед тобой, делай со мной что хошь, но дочь мою не трогай!
– Когда ее брали в таль, мы все были здоровы, – напомнил Стенар. – Но уже после этого твой зять набросился на наших людей с топором, а кто-то выстрелил вслед уходящим и попал боярину в глаз.
– Да кто бы стерпел – среди бела дня чужие люди жену от мужа водят, прямо из дома!
– В тальбу порой берутся очень родовитые люди, и в этом нет урона чести. Когда князья или даже царь греческий во время войны затевает переговоры, самые первые их бояре идут в тальбу. Худые родом и не стоят ничего. Это делается как раз для того, чтобы все сдерживали себя и могли разойтись мирно. Однако твои родичи оказались слишком неопытны в таких делах и потому слишком горячи…
– Еще бы! Не плачивали мы дани чужакам уж лет сто, с аварских времен!
– Времена меняются, и чем раньше вы это поймете, тем дешевле вам обойдется. Но пока вышло так. Если наш уговор изменился не в вашу пользу, то вина в том ваших людей. Они нарушили условия. Но теперь ты здесь, и мы можем кое-что поправить. Найди средство боярина моего исцелить. Я человек простой, неученый, но уж понимаю: за такой дар, за женку молодую, да рода хорошего, Перун над ним смилуется.
– Перуну можно другую жертву предложить!
Но Стенар мотнул головой:
– Я не приму другой жертвы. Ни коня, ни быка, ни челядина. Никого из тех, кого тебе будет не очень жалко. Ты – здешний жрец, здесь твоя земля и могилы дедовы. Призови их силу. Ради твоей дочери ты постараешься как следует.
– Видно, что у тебя-то дочери нет! – в сердцах воскликнул Взоринег.
– Нет. Ну, или я ничего о ней не знаю, такое может быть. Мой род – это Вуефастова дружина. Унерад – мне и господин, и брат, и сын. Для него я сделаю все, что ты сделал бы для дочери. Возьмемся с тобой дружно – глядишь, и поможем горю.
Рожденный в Киеве, Стенар говорил на славянском языке не хуже самого Взоринега, только выговор у него был полянский, а не волынский. Однако Взоринег слушал его с таким чувством, будто языки у них совсем разные. Какое там «дружно», если его принуждают угрозой горя и унижения!
– Не помирает ведь он еще! – Взоринег посмотрел на раненого. – Вот что. Погоди. Не спеши. Приведу ведунью одну. Есть у нас умная баба… Если она не справится, значит, не судьба ему жить, хоть ты десять человек умертви…
– Скоро приведешь?
– Если сейчас поеду… – Взоринег прикинул, где и как быстро сможет найти все потребное, – завтра, может, привезу.
– Йотуна мать! – воскликнул вполголоса Будиша; он неслышно подошел и слушал их разговор. – А если он не дотянет?
– Так летать не умею, – Взоринег развел руками. – Дайте лошадь под седлом – тогда сына в Укром пошлю, может, она уже там. Так быстрее найдем, где бы ни была.
– Будишка, дай лошадь, – Стенар кивнул оружничему.
Отец снова повернулся к Обещане и обнял ее.
– Горючая ты кукушечка моя… Не бойся. Медвяну приведу – она мертвого с того света достанет. Эх, Етон, Етон… ушел сам в Навь и все счастье-долю нашу, видать, унес. Жди, зоренька моя. Я тебя не оставлю. Хоть сами боги отступились от тебя – я не отступлюсь. Вот что, – Взоринег выпустил ее из объятий и опять повернулся к русину. – Есть у меня кое-что…
Он развязал огнивицу на поясе и вынул кусочек тканины; развернул, достал что-то маленькое и протянул Стенару.
– Возьми. Перстень сей дорогой, сам князь наш, Етон, моей дочери на имянаречение подарил. Обещал даже жениха привезти ей, как подрастет – да не дожил. По дружбе тебе дарю, только будь нам другом. Побереги мою дочь, покуда я вам ведунью доставлю.
Стенар взял перстень, повернулся к свету лучины. Блеснуло серебро, тонко замерцала крученая золотая нить… Обещана вздрогнула: жаль было княжеский дар, который всю ее жизнь казался залогом какой-то особой, доброй и щедрой судьбы… Не русу, а жениху она должна была его передать – тому, какого сам князь ей назначит.
– Не жалей! – шепнул ей отец. – Не принесло счастья нам серебро Етоново.
– Добро, – узнав знакомую работу, Стенар надел кольцо на средний палец – ему как раз впору пришлось, – и кивнул. – Будем ждать до последнего, а до тех пор никто ее не тронет. Но и ты уж не мешкай…
Взоринег снова обнял Обещану, и она поняла: сейчас он уйдет. Отстранившись, отец погладил белые пушки у нее на висках, оправил кисточки. Хотел что-то сказать, но передумал.
Только когда отец, еще раз кивнув ей от двери, ушел,Обещана догадалась развязать верхний пояс и снять кожух. В голове стоял звон, но не отпускало ощущение, что ей известно еще не все.
Где же все-таки Домарь? Почему она, курица глупая, не спросила отца о нем?
И что там такое кричал Богич? Про ее убор… какое ему дело до ее убора? Нашел о чем беспокоиться. Смысл его речи до Обещаны не дошел, но ясно было, что порадоваться нечему.
Подняв глаза, она вдруг встретила взгляд Стенара. Он так и стоял на прежнем месте, засунув пальцы за пояс, и смотрел на нее с таким выражением, будто знал о ее судьбе больше нее самой. На правой его руке мерцал золотой нитью Етонов обручальный перстень…
Глава 3
Отец уехал, и только теперь, казалось, Обещана узнала настоящее одиночество. Она пришла сюда в Горинец, против воли, она вовсе не хотела оставаться среди русов, этих чужих, опасных людей – но отец, заботливый и любящий, из числа лучших мужей волости, – не имел власти забрать ее отсюда. Обещана мерзла от этого ощущения полного бессилия и бесправия; сидела, обхватив себя за плечи, но едва могла унять стук зубов.
– Зазябла? – окликнул ее Будиша. – Стрёмка? Ты чего спишь, угрызок? Изба простыла, а тебе нужды нет!
Стрёма молча встал и пошел за полешками. Обещана пересела ближе к печи, но здесь ее потянуло заплакать – будто тепло нагретых камней растопило источник слез в груди.
– Стенар… – позвал Унерад с лежанки. – Здесь ты?
– Я здесь, – Стенар немедленно поднялся и подошел к лавке.
– Стенар… – Унерад глубоко вздохнул. – Поклянись мне…
– Что?
– Если я насовсем ослепну… ты мне поможешь умереть.
– Что ты на тот свет торопишься? – вполне невозмутимо ответил Стенар. – Туда не опоздаешь. А тебе куда спешить, молодой еще. Подумаешь, одного глаза не будет! Другой-то останется! Все у тебя есть – род знатный, отец уважаемый, матушка мудрая, дом изобильный… Жены вот только нет… не было. Да у нас для тебя и жена теперь есть.
Стенар обернулся к Обещане, но она не сразу поняла, почему он на нее смотрит. Русин сделал ей рукой знак подойти, и она подошла, все еще не понимая, при чем здесь она.
– Вот, готовая для тебя невеста, – Стенар взял ее руку и положил на грудь Унераду. – Красавица, шестнадцать лет, красивая, как… как гривна золота. И она твоя навсегда теперь, – он слегка похлопал по руке Обещаны, лежащей на груди раненого, горячей из-за жара. – Ты будешь жить – и она с тобой будет жить, ты умрешь – и она с тобой на одно смертное ложе уляжется.
И взглянул на нее, давая понять, что ей эти слова предназначены так же, как и Унераду.
Обещана дико взглянула на него. Что он такое несет? Если Унерад выживет, то она домой воротится, к мужу! Они ведь так с отцом ее договорились? Да и кто мужнюю жену за другого сватает?
Но не посмела возражать. Наверное, Стенар обманывает раненого, чтобы тот не думал о смерти… К чему Унераду гибели искать, даже если он ослепнет? Он ведь богач, его дед большим воеводой был. Ему и без глаз горя мало – челядь оденет, обует и накормит, отведет куда надо. Да и жена сыщется:родовитый да богатый – и слепым тоже жених…
Как ни нелепы ей показались Стенаровы речи, Унерада они позабавили.
– Скажешь тоже! – он почти усмехнулся. – Женил уже… сват… Это какая девка? Что вы из Драговижа привезли?
– Она рода знатного – ее отец в здешней округе старший жрец. И сама красавица, дева ловкая, умелая, приветливая. Выздоравливай скорее – увидишь ее, сразу помирать расхочешь. Уж и перстень обручальный приготовлен, вот он у меня, – Стенар снял с собственного пальца старый Етонов дар и вложил в ладонь Унерада, чтобы тот мог его пощупать.
Тот сжал перстень в ладони и слабо засмеялся, немного задыхаясь. Если болтовня Стенара о женитьбе имела целью поднять дух раненого, то успеха он добился. Страдая от боли, плохо соображая в жару, Унерад не задавал вопросов, почему это он вдруг должен жениться на невесть откуда взявшейся местной девице, с чего это десятский собственной дружины взялся сватать его полуживого, без ведома отца и матери. Сама мысль о свадьбе как о высшем проявлении жизненности зацепилась в мыслях и служила опорой, не давая соскользнуть во тьму. Казалось, он плывет через огненную реку, а когда одолеет – на том берегу ждет его новая жизнь и краса-девица. Нельзя умирать – жениться надо, невеста ждет…
Но Обещана, благо Унерад ее не видел, даже не пыталась улыбнуться.
***
Заверяя русов, что найдет искомое за сутки, Взоринег несколько покривил душой. Ему предстоял слишком долгий путь, и теперь, гоня лошадь на запад по льду Горины, он хорошо это понимал. Из дома он отправился в санях вдвоем с сыном, но из Горинца послал Хотишку на одолженной лошади прямо домой, передав с ним подробное послание для Медвяны, если она вдруг окажется там. Но в это он мало верил – днем он оставил ее в Драговиже, среди раненых, и не могла она так быстро управиться. Поэтому сам он прямо в ночь, пользуясь лунным светом, погнал лошадь назад в Драговиж.
Добрался глубоко заполночь. Ворота городца были заперты, внутри стояла тишина, и ночевать Взоринегу пришлось в предградье – в пустом доме, где еще на днях было семейное гнездо его дочери. Изба выглядела разоренной, все стоящее из нее вынесли – сегодня же днем, когда русы приходили второй раз, искать возмещения за своих убитых и за Унерадов глаз. Хорошо, печь осталась и на дрова пока никто не польстился. Подложив под голову какое-то тряпье, укрывшись своим кожухом, Взоринег не столько спал, сколько ворочался, с нетерпением дожидаясь утра. Он продолжал бы идти, если бы это помогло делу, но до рассвета ему ворота никто не откроет.
Еще до света, едва первые бабы с ведрами потянулись к реке, Взоринег уже был в городце. Медвяну он нашел в избе Плетины, где сейчас оставались из прежней семьи только сами большаки. Медвяна уже не спала – умылась и собралась идти осматривать раненых, которых перевязывала вчера.
– Негушка? – изумленно воскликнула она, увидев его. – На тебе лица нет! Что стряслось? Обещанка…
Она, конечно, уже знала, почему ее сыновицы нет в Драговиже и куда та подевалась.
На первый взгляд Взоринега и Медвяну легче было принять за отца и дочь, чем за брата и сестру. Их общий отец, Благун, взял вторую жену уже после того, как женил сыновей от первой. Медвяна, первенец у матери, родилась, когда у Взоринега уже имелись свои дети, и была моложе его лет на двадцать пять. Однако кое-что общее было у них в очертаниях лба и в разрезе глаз, так что их родство угадать было нетрудно.
– Бросай тут все! – тихо, но твердо сказал Взоринег, подойдя к ней вплотную. – У Обещанки… беда. Они убьют ее.
– Что ты? – охнула Медвяна. Ее голубые глаза, наследие их общего отца, широко раскрылись. – Чем она им помешала? Сказали же, что в таль берут!
– Боярин у них помирает. Грозят, отдадут ее Перуну за его жизнь… а не успеют, если помрет боярин, она с ним на смертное ложе пойдет.
Медвяна молча прижала руку ко рту. Потом спросила:
– Что с боярином?
– Да стрелой его в глаз угостил какой-то здесь… удалец! – Взоринег едва сдержался, чтобы не сказать хуже, но неловко было бранить этого неведомого удальца в доме Плетины.
– Прямо в глазницу вошла? – Медвяна снова раскрыла глаза в испуге – если так, то не жить раненому.
– Живой пока, даже голос подает, – со смесью досады и надежды ответил Взоринег. – Но жар у него и лихоманка, может и на лубок присесть…
– Кто там пришел? – послышался из дальнего, темного конца избы голос Городеи.
Голос был слабый, хриплый, надорванный от причитаний.
– Это за мной, – Медвяна повернулась, будто заслоняя старшего брата. – Я пойду, матушка, спасибо вам за приют.
Лошадь за ночь отдохнула, и сено у Домаря на дворе оставалось, поэтому Взоринег сумел ее и покормить. Для себя только ничего не нашлось, но пока он запрягал, Медвяна зашла в пару изб глянуть на раненых, принесла полкоровая хлеба и две печеных репы.
– Давай поживее шевелиться! – уговаривал Взоринег сводную сестру. – Я им обещал, что нынче к вечеру ворочусь. А нам еще до дома ехать.
От Драговижа им предстояло проделать половину пути по Горине на восток, к Горинцу, а там уже ехать прочь от реки на север, к холмам, где укрылся среди лесов старинный Укром. Глядя на небо, Взоринег молил богов о ясной погоде: начнись сейчас снегопад, а то и метель, и они засядут где-нибудь на несколько дней. А тем временем Унерад умрет, и Обещана, молодая и здоровая женщина, разделит с ним эту участь…
Не задерживаясь, даже чтобы поесть, брат и сестра уселись в сани. Медвяна грызла горбушку, но у Взоринега не было охоты к еде. Пространство снегов, которое предстояло преодолеть, казалось таким огромным! А каждое мгновение могло привести к непоправимому… Еще даже не рассвело, и в Драговиже никто не знал, что ведунья уехала, оставив двадцать здешних раненых ради помощи одному – из чужаков, что привели недавно многолюдный, богатый и веселый городец в нынешнее унылое состояние.
– Куда поедем? – спросила Медвяна, устраиваясь в санях и накрываясь медвежиной. – В Горинец прямо?
– Нет, домой, – ответил Взоринег, подбирая вожжи. – Хочу, чтобы ты на Гору зашла. Возьми… сама знаешь что.
– Ты хочешь… чтобы я золотую нить спряла… ради киянина? – Медвяна даже не сразу решилась это выговорить.
– Ради Обещаны! А уж на кого из них надевать – тебе виднее.
– Думаешь, стоит?
– Думаю, да! – Взоринег обернулся к ней. – Ради дочери моей и не то что веретено – я саму Макошь с неба стянул бы, коли бы знал, как достать!
Медвяна не стала спорить и дальше лишь расспрашивала о вчерашней поездке в Горинец. С детства она привыкла почитать старшего брата почти наравне с отцом – тем более что Взоринег легко годился ей в отцы. Уважение это тем более укрепилось, когда их общий отец, много лет с честью исполнявший жреческие обязанности, стал уже слишком для них дряхл и передал своему первенцу. Медвяна привыкла думать, что хоть Жива и Макошь благословили ее легкими руками, брат все же куда лучше знает волю богов, и себя она считала лишь его послушным орудием.
Рассвело. В полдень остановились погреться и перекусить в Ложкаревой веси, там, где от Горины отходила дорога на север, но без лишней задержки снова тронулись в путь. Продвижение замедлилось: если по льду реки, где вчера прошло сотенное войско, ехали довольно быстро, но малоезженую дорогу местами почти занесло. Часть пути оба шли пешком: Взоринег вел лошадь, а Медвяна ковыляла по снегу по его следам. Взоринег сам утомился – почти пять десятков лет не шутка! – но тревожная лихорадка гнала его вперед. Он покинул Обещану среди чужих людей почти сутки назад – она уже ждет его возвращения, а он еще и половины нужного не сделал! Все это время он торопился изо всех сил, но прошедшее время казалось таким огромным!
Каждый вздох падал камнем на сердце. А что если уже поздно? Что если ее уже нет в живых? Шестнадцать лет он, зрелый, умный, мудрый муж верил, как дитя, которому рассказали сказку, что его дочери суденицы напряли какую-то необычную нить, чуть ли не золотую. Из трех дочерей выжила и выросла только она – последняя. Та, на кого они с матерью не могли надышаться. Думали, у них на руках растет та красавица из сказаний: личико ровно белый снег, щеки румяные, будто маков цвет… Когда вышло время ждать витязя из сказки, он выбрал ей лучшего мужа – из рода в доброй славе, уважаемых родителей сына. Жить бы да радоваться. И вот вся жизнь дочери рушилась на глазах у отца. Будто порчу ветром навеяло – но уж они ли с Медвяной могли такое допустить! Обещана уже понесла потерю, о которой еще не знает, но эта потеря – из возместимых. Если же ей придется потерять честь или саму жизнь…
Думая об этом, Взоринег чувствовал, что сам потеряет куда больше, чем родитель, теряющий дитя, или даже глава волости, теряющий родовую честь. Так можно утратить саму веру в мощь своего рода – в помощь дедов и чуров, в милость богов. Уж он ли не знал, как молить, жертвовать и подносить, он ли не делал это со всем усердием? И если все напрасно, если Навь и небо глухи – к чему тогда слова?
***
За ночь Унераду лучше не стало. Рана в глазу продолжала гноиться, несмотря на перевязки и промывания. Он жаловался на боль,и жар не спадал. Утром, как рассвело, Будишка сбегал в ближний лес и принес целый веник веток брусники, Обещана ощипала гладкие листики, чтобы заварить успокаивающий отвар из свежих. У нее не шли из ума вчерашние речи Стенара. Шутливые, призванные развеселить раненого, для нее они несли ужасный смысл: если Унерад умрет, ей тоже не жить. Если ее не принесут в жертву богам за выкуп его жизни, то сделают посмертной спутницей, женой для того света. Она была уверена: в этом Стенар не шутил. Для своего боярина, живого или мертвого, Стенар не пожалеет самого лучшего. А где им взять кого-то лучше нее?
Все в ней противилось этой доле. Не сиделось на месте, будто неподвижность вернее подманивает смерть. Хоть Стенар и связал их с Унерадом, как в песни, одним рушником, но ведь это не так. Если Унерад умрет… нет, он не умрет! Они его выходят! Вот-вот приедет Медвяна и вылечит его. Унерад встанет, может быть, даже будет видеть уцелевшим глазом. И тогда ее, Обещану, отпустят. У нее ведь уже есть муж, и она будет дальше жить с ним, с Домарем! Вот бы он сам явился сюда и напомнил этим русам, что Обещана – мужняя жена!
Нет, какое там, одернула Обещана сама себя. Домарю никак нельзя здесь показываться. Если он выбил глаз Унераду, мало не убил – да они же его растерзают, на куски разрубят. То ли в дружине любили Унерада, то ли почитали его род, но за этот день десять раз кто-то наведывался спросить, как он. Пять раз в день приходили какие-то трое, здоровенных молодца, одних лет с Унерадом – это были, как объяснил Обещане Будиша, телохранители боярина, которым Стенар не разрешал, как обычно, жить с ним в одной избе, чтобы не досаждать раненому толкотней и шумом. У всех троих был виноватый, потерянный вид. Они, как Обещана узнала от того же Будиши, получали по восемь гривен в год, а за это были обязаны в случае надобности заслонять господина от стрелы и меча даже собственной грудью, если больше нечем. Однако в тот миг, когда сидящего в седле Унерада сама судьба клюнула железным острием почти прямо в глаз, ничего не смогли бы сделать даже «львы» царя греческого в их золоченых панцирях.
Наведывались поочередно и все трое больших бояр, чьи дружины тоже стояли в Горинце. Обещана уже начала их различать. Наиболее разговорчивым был Болва – самый старший из русских бояр по положению, средних лет, примерно в начале четвертого десятка. Он был, как ей сказали отроки, приближенным самого Святослава. Болва явился еще утром, пока двое других отправились со своими дружинами в разъезды по округе – Обещана слышала, как он говорил об этом со Стенаром. Теперь был черед Укрома и Лубенца платить Святославову дань…
Вечером, когда дружины одна за другой вернулись, пришли их вожаки. Молята – молодец середних лет, круглолицый, сдержанный и основательный. Бергтур, третий боярин, был уже совсем стар – лет шестидесяти, с косичками в седой бороде, но крепкий, сухой и подвижный, как юноша. Он один из всех почему-то носил на плечах волчью шкуру вместо плаща.
Все они подходили к раненому, заговаривали с ним, если он был в сознании, спрашивали, не нужно ли чего, рассказывали что-то, стараясь подбодрить. Да если они увидят виновника его положения – вот его-то они, пожалуй, тут же и принесу в жертву богам за жизнь и здоровье своего сородича.
Хорошо, если Домарь это все понимает. Но где же он? Обещана и радовалась, что муж держится подальше от Горинца, и жаждал получить от него хоть какую-то весть.
Однако здесь ведь женки из Драговижа… Рыска, Гостинежка, Станиша… Они здесь, в городце. Они уж верно знают, что с Домарем, где он…
От мысли о том, что можно пойти и наконец узнать о муже, у Обещаны снова оборвалось что-то в груди. Она почти свыклась с томлением неизвестности, но сейчас осознала: правда может оказаться еще хуже. Ведь если бы Домарь… если бы с ним все было хорошо, он уже как-то дал бы ей знать о себе?
Начало темнеть, но отец не возвращался. Стенар как раз был в избе, и Обещана украдкой поглядывала на него, собираясь с духом. С ним сидел один из троих здоровяков-телохранителей, и они негромко толковали между собой по-варяжски. Порой Стенар спрашивал Обещану о чем-нибудь, и всякий раз ей делалось так неуютно под этим отстраненным и в то же время очень сосредоточенным взглядом, что она пожималась и отводила глаза. Впрочем, русин казался малоразговорчив и, получив нужный ответ, тут же отворачивался и забывал про нее. Но этот чужой, незнакомый, чуждый человек был сейчас одной из немногих опор Обещаны в том навьем царстве, где она оказалась – только его образ немного выступал из моря окруживший ее теней. Он грозил ей скорой смертью – но он взял у ее отца обетный перстень, ставший теперь залогом его заботы о ней.
Обещана встала, открыла рот и опять закрыла, не зная, как к нему обратиться. Отроки звали его по имени, но ей он не свой. А назвать его господином означало бы смириться со своим подневольным положением. Обещане, дочери нарочитого мужа и почти «княжеской невесте», как ее дразнили с детства, это было слишком трудно.
– Что тебе? – Стенар избавил ее от затруднения.
– Ты дозволишь мне…
– Что?
– Наши женки… из Драговижа… можно мне проведать их?
– У них все хорошо. Они сидят в поварне, там топится очаг, их кормили.
– Дозволь мне их повидать.
– Зачем?
Обещана не ответила, но Стенар глянул на Стрёму:
– Проводи ее. Потом назад, она нужна мне здесь.
Обещана поклонилась в благодарность и схватила свой кожух. Выходя вслед за Стрёмой, она услышала, как Стенар добавил у нее за спиной:
– Хотя едва ли они тебе будут рады…
Поварня стояла в дальнем углу двора. Это было длинное бревенчатое строение с высоким, широким очагом посередине, куда можно было повесить сразу несколько больших котлов или целого бычка на вертеле. По сторонам очага стояли длинные дощатые столы – за ними служанки занимались готовкой, и за них же садились отроки, когда ели здесь, а не в дружинных избах. Сейчас пленницы мыли посуду – миски, ложки и котлы. Обычно отроки делали это сами, но теперь воспользовались чужими подневольными руками, раз уж те появились.
При виде Обещаны женщины приостановили работу и уставились на нее.
– И ты теперь с нами! – без особой радости приветствовала ее Станиша. – Давно пора, тут на всех дела хватит!
Обещана оглядела их. Здесь было десятка полтора старших девок и молодых женок – те самые, с кем она этой зимой сидела на «молодых» павечерницах, кому на своей свадьбе дарила рушники и пояски, чтобы приняли в свой родовой круг. Самые лучшие – молодые, здоровые, пригожие. Ни одной бабы средних лет, ни одной неприглядной собою. Ни одной беременной, а Рыска, которая еще кормила дитя, была одна, без него … Девки все родились в Драговиже, женки по большей части попали туда, как и Обещана, благодаря замужеству. Но все они считались между собой сестрами – и она тоже была их сестрой.
– Да уж давно пора! – воскликнула Рыска. – Тебе первой надо за русами миски мыть! – Она сердито бросила на стол деревянную миску из лохани, расплескав по столешнице грязную воду. – С тебя все началось, из-за тебя мы все здесь оказались!
Поскольку руки у нее больше не были связаны, платье свое она привела в порядок, но полное ее курносое лицо по-прежнему оставалось злым и несчастным. Сквозь вершник на полной груди проступили мокрые пятна, и Обещана мельком подумала, что злость Рыски объясняется болью от лишнего молока. И впервые возблагодарила Макошь, что сама не успела понести.
– С меня? Но чем я виновата? Как будто я хотела, чтобы меня в таль забрали!
– Все за мужа твоего! – подхватила Улеля. – Не полез бы Домарька в драку, не было бы у них убитых двое, не требовали бы они виры!А теперь мы сами в эту виру пошли!
Женщины были пока больше возмущены: им еще не верилось, что их не в наказанье за буйство мужчин привезли и заставили работать, что они лишились свободы и своих домов навсегда. Правда, и Обещане все происходящее еще казалось нелепым, как дурной сон, от которого уже давно пора бы очнуться.
– Что ты все в свадебном уборе-то ходишь? – Елица подошла ближе и встала, уперев руки в бока. – Хватит уже! Отцвели мы, подруга, открасовались!
Она вышла замуж в одно время с Обещаной, и всего два дня назад они носили одинаковый убор молодухи – пышный, красный, с украшениями и оберегами, призванный усилить плодовитость молодой жены и уберечь будущее потомство от сглаза. Однако теперь на голове Елицы был повой и поверх него простой серый платок, обмотанный вокруг шеи.
– Пусть бы ее одну и забирали! – крикнула Улеля, и слезы снова брызнули из ее опухших глаз. – Домарька виноват, пусть ее и забирают! А мы не виноваты, нас-то за что?
– Да что вы напали на нее? – Гостинежка тоже подошла и встала, будто заслоняя Обещану собой. – В чем ее вина? Она не меньше нашего горя хлебнула – мужа первой потеряла. А вы как стая воронья! Нам не ссориться надо, а друг дружки крепче держаться, пока не разлучили нас…
– Кого потеряла? – Обещана тронула ее за плечо. – Где Домарь, скажи хоть ты мне наконец!
Гостинежка обернулась. Она вышла замуж год назад,успела и родить первенца, и похоронить его на втором месяце жизни. Это была довольно рослая, худая женка, с очень светлыми волосами и бровями, довольно миловидная; она считалась бы красивой, если бы лицо у нее было покруглее и не так бледно.
– Ты не знаешь, да? – Она слегка коснулась пушка на виске Обещаны. Вгляделась в ее глаза, где отражалось только недоумение. – Домаря ведь еще вчера убили. Прямо как началось это все… перед воротами. Люди и заметили не сразу, а потом, как уехали русы, нашли его. От ворот в десяти шагах. Самым первым.
Обещана услышала ее, но слова эти не сразу дошли до сознания. Сперва она поняла одно: ей наконец-то рассказали то, что она хотела знать. Вот где Домарь. Он… убит?
Напрасно она боялась, что он пустил стрелу, покалечившую Унерада. Он не мог – он был уже мертв. Он был убит почти сразу после того, как вынул топор и бросился на русов, уводивших его жену. Те мгновения, когда она видела его в последний раз, и были почти последними в его жизни. А она не узнала об этом, потому что сидела, прячась за санями, съежившись и зажмурившись.Потом ее унес прочь от городца тот рус, который говорил «зарублю», и она не смогла даже оглядеться. А если бы смогла, то увидела бы мертвое тело… своего мужа.
Образ Домаря вдруг показался далеким-далеким, как если бы они расстались сто лет назад. Его лицо еще стояло у нее перед глазами, но недавняя жизнь с ним уже казалась полузабытым сказанием, услышанным когда-то в детстве.
Потом в бровях возникла резкая боль, и, словно выжатые этой болью, из глаз потекли слезы. В ушах зазвенело, и от этого звона усиливалась боль в голове.
Она не хотела верить. Но вспомнился взгляд отца, его бессвязные речи. Он-то знал, что его дочь – уже вдова. Но не решился сказать ей это, когда она только что узнала о том, что ей грозит участь жертвы за жизнь Унерада. Воспоминание о том сострадательном взгляде убедило сильнее слов Гостинежки – сильнее лиц драговижских женок, на которых застыла обида и жалость.
– Ой, как же ты, мое ладо милое! – вскрикнула Обещана, словно в этом крике выходила ее боль. Она будто звала богов на помощь, силой своего горя требовала исправить несправедливость судьбы. – Ты прости-прощай, дорогой ты мой Доморадушко Плетинович! Недолго посидели мы в своем витом гнезде!
– Нам последнее с тобой да расставаньице! – подхватила, всхлипывая, Елица, и теперь стало ясно, почему на ней простой платок. – Ты ушел от нас путем-дороженькой!
– Как в дороженьку да во тайную! – запричитала за ними и Гостинежка, будто даже обрадовавшись, что их общее горе выходит не в раздорах, а в обрядом плаче по одновременно погибшим мужяьм. – Да во тайную, невозвратную!
Среди приведенных русами молодух оказались четыре вдовы – их мужья, братья и приятели Домаря, погибли в той же схватке, лишь немногим позже вожака. Поварня наполнилась плачем – жены причитали по мужьям, сестры – по братьям, все вместе – по своей погибшей доле.
Но заниматься этим долго им не дали – распахнулись двери, вбежал Стрёма, за ним еще какие-то русы. Стрёма живо схватил Обещану за руку и выдернул из поварни; она еще успела заметить, как незнакомый отрок хватает Елицу за шею и макает головой в лохань с водой. Причитания сменились воплями, потом, еще пока Стрёма тащил Обещану через двор, затихли.
***
Начинались сумерки, когда наконец показался знакомый частокол Укрома на холме между двух крутых оврагов, на небольшом валу. Но и вид родного городца не обрадовал Взоринега. Ведь сейчас Обещана уже ждет его, отца, с помощью. Но он успел проделать лишь половину пути. Скоро сказка сказывается, да здесь не она…
Взоринег обернулся к сестре, задремавшей под медвежиной:
– Поедем сперва домой?
– А? – Медвяна с трудом подняла голову: последние сутки и для нее выдались тяжелыми. – Приехали? Нет, давай сразу туда. Если там не отворят, тогда уж придется утра ждать.
– Отворят, – сурово заверил Взоринег.
Остановив сани возле ворот, он постучал в створку.
– Кто там? – немедленно откликнулся голос сверху.
А второй, звонкий и юный, добавил с нетерпением и надеждой:
– Батька, ты?
Взоринег уехал из дому два дня назад, и родичи уже не знали, жив ли он.
– Хотишка! Я это! Лошадь примите!
Створки заскрипели. Отдав лошадь с санями сыну, Взоринег отослал его, а сам вместе с Медвяной пошел по расчищенной тропе к дальнему холму, где между двух оврагов располагалось укромовское святилище. Свои называли его Бабина гора или просто Гора. При нем частокола не было – вокруг площадки шел только невысокий вал, сейчас менее заметный под снегом. От Укрома туда вела тропа, и сам же Взоринег следил, чтобы ее расчищали по мере надобности. Всякий день по этой тропе семенили женки, прижав к груди укутанные горшки с кашей или похлебкой, каравай в ветошке. Отроки возили волокушами дрова и хворост.Правда, пищи и топлива постоянным обитателям Горы требовалось немного.
Тропа вела к проему вала, вход обозначали воротные столбы, издали хорошо видные на белом снегу. На верхушках столбов были вырезаны головы: одна бородатая, другая с гладким лицом. Это были Дед и Баба: по великим дням деда покрывали шапкой, а Бабе повязывали платок, и так они встречалисвоих далеких правнуков, приходящих к ним с дарами и угощением. Год от года глядели, как все больше становится потомков Брегамира Старого, что когда-то выбрал это укромное место на холмах меж лесов для своего рода. С ним пришли пять сыновей и две дочери, но с тех пор потомство их заселило шесть отдельных городцов и весей, и каждую населялрод, носящий имя своих основателей. Вединежичи, Размиловичи, Травеичи, Стамировичи, Взориновичи, Коегощи – Брегамировых правнуков уже стало так много, что уже Благун, отец Взоринега, в бытность свои старейшиной разрешал им брать невест из другой веси своего же рода. Но старейшину и жреца выбирали только из внуков Вединега, старшего сына, который жил в старом родовом гнезде, Укроме, и берег родовых чуров. Сюда несколько раз в год собирались все отцы и матери семейств из семи поселений, сюда сходилась весной молодежь. Даже издали, за пару дней пути, на Ярилины дни и на Купалии являлись удалые отроки из других волостей, чтобы посмотреть на укромовских девок, славных красотой и дельностью.
Сейчас Дед и Баба спали, однако Взоринег и Медвяна почтительно поклонились их неподвижным лицам. В самой их неподвижности был залог того, что деды берегут внуков день и ночь, зиму и лето, из года в год, из века в век… Ты проходишь, а они все стоят. Когда Взоринега малым дитем мать приносила сюда на руках, Дед и Баба вот так же стояли и смотрели на него. Он стал седеющим мужем, отцом взрослых детей – а они не изменились.
Две обчины с внутренней стороны вала были, напротив, довольно новыми: десять лет назад их построили заново, взамен обветшавших и ставших слишком тесными. Из-за новых обчин, более просторных, на площадке сделалось слишком мало места, но расширить вал, разорвать кольцо, охраняющее священное пространство, отцы пока не решались. Не ты нынче времена, чтобы рушить благословленную дедами защиту.
Напротив ворот, в дальнем конце площадки, стояли три деревянных идола – в середине Макошь, самая высокая, по сторонам от нее Перун и Велес. Их тоже «оживляли» по великим-дням, одевая в нарочно сшитые «божьи сорочки», но сейчас убором им служил только белый снег. Не приближаясь к ним, Взоринег и Медвяна свернули от ворот по узкой, проложенной двумя парами ног тропке, что вела к двери в ближнем к воротам конце обчины. Более широкая дверь к большому очагу находилась в середине строения, а здесь был отдельный закут со своим оконцем.
Взоринег осторожно постучал в дверь. Выждал и постучал еще.
– Отец! – крикнул он. – Это я, Взоря. Не спишь? Отвори! Дело пытаю, не от дела лытаю!
Слегка стукнул за дверью засов, створка приоткрылась наружу. Повеяло густым тепло. Внутри было совершенно темно.
– Спал я уже, – низким, надтреснутым голосом произнесла темнота. – Заходи, да засвети огня. Кто это с тобой?
– Это я, батюшка, – Медвяна поклонилась. – Будь цел.
Они вошли и закрыли дверь. Медвяна осталась на месте, а Взоринег осторожно, чтобы не наткнуться на хозяина, прошел к печи и запалил лучину от углей. Закут осветился. Вставляя лучину в светец над лоханью, Взоринег обернулся и еще раз поклонился. У двери стоял невысокий, ниже него, совершенно седой старик с длинной бородой. Лицо его, несмотря на морщины, имело очень ясное выражение, лоб, довольно гладкий, был таким белым, словно на него постоянно падал особый луч. Голубые глаза сохранили удивительную яркость – будто два кусочка неба, принесенные тем самым лучом. И выражение на лице старика было не стариковское – радостное ожидание, будто в каждом он видел любезного родича, чьего появления давно ждал.
– По здорову ли, батюшка? – Медвяна подошла и поцеловала его.
– И тебе, – старик с явным удовольствием принял ее поцелуй, а потом с улыбкой спросил: – А ты кто, красавица?
– Я – Медвяна, дочь твоя младшая, – спокойно пояснила та. – От Негосемы, второй жены твоей. У меня три брата меньших: Зорян, Стужак и Весень. Они со мной живут.
– А! – кивнул старик. – Как домашние? Матушка здорова?
– Она семь лет как умерла, батюшка.
– А муж? Детки?
– И муж мой умер, и детки, – Медвяне нередко приходилось рассказывать отцу об этом, и в голосе ее не слышалось печали. – Троих мне Макошь послал, троих и назад прибрала, да и мужа за ними увела. С братьями я ныне живу.
– Ну, ничего! – Благун потрепал ее по плечу. – Ты баба молодая, найдется еще другой муж.
Медвяна только улыбнулась. Десять лет назад отец, тогда еще сам бывший старейшиной и жрецом и хорошо помнивший всю родню, выдал ее замуж в Плотвицу, но овдовела она всего через четыре года. Больше к ней не сватались, несмотря на хорошее родство, мудрость и добрый нрав. Медвяна с детства любила говорить с травами больше, чем с людьми, и пошел слух, будто духи лесовые и луговые убивают всякого, кто посягает на ее привязанность. Братья ее выросли довольно нелюдимыми, и хотя даже младшему по годам уже можно было искать жену, не помышлял об этом даже старший. Они жили вчетвером, в лесу неподалеку от Укрома, и только Медвяна довольно часто навещала родню. Братья же ее не показывались на люди годами, из-за чего, вполне ожидаемо, по волости ходили слухи, будто Медвяна превращает их волков и пускает бегать по лесу.
Мать Медвяны умерла еще не старой женщиной, лет тридцати с небольшим. И, видно, унесла последние остатки удали мужа, что был старше нее лет на тридцать. После ее смерти Благун, до того бывший крепким, как старый дуб, одряхлел и согнулся, стал терять память, зато глаза у него сделались такие, будто через него смотрит на родичей само небо. Ясно было, что дух его уже в Нави. И с тех пор он жив на Горе, храня ее покой, и покидал священное пространство только в Велесовы дни Карачуна, когда все духи дедов и чуров посещают дома живых. Тогда Взоринег возил его, как живого посланника всех чуров разом, по всем семи поселениям Брегославовых правнуков.
Взоринега Благун видел очень часто и его обычно помнил.
– С чем пожаловал-то, сынок? Я уж было спать наладился.
– Прости, отец, что потревожил. Да дело у нас, до утра не могу ждать. Нужно нам… у Макоши помощи попросить. У золотого ее веретена. Обещанка… – Взоринег хотел было сказать, что дочь его опасно больна,но все же решил не лгать живому чуру, – к чужим людям она в руки попала. Исцелить нужно… русина одного, иначе грозит Обещанку на тот свет собой забрать.
– Это как? – изумился Благун.
– Русь пришла на Горину. Не наша, а киевская. В Драговиже побоище случилось. Да пусть Медвянка пойдет делом займется, а я тебе все расскажу.
– Год только начался – а вы хотите Макошь тревожить? – усомнился старик.
– Знаю, что год только начался и что второго раза не будет. Но если дам я дочери моей пропасть… как наша земля, как наш род дальше жить будет с таким позором? В ней ведь, может, последнее благословение Етоново.
Взоринег вздохнул, вспомнив отданный русу обетный перстень. Хватит ли силы перстня задержать беду до тех пор, пока он подоспеет с более сильной подмогой?
– В мои времена не бывало такого… – Благун качнул головой. – Ну да нынче ты всем Брегославичам отец, на Горе хозяин. Я только слуга твой. Думаешь, что есть надобность – ступайте.
Он кивнул на другую дверь, что вела в большую обчину. Медвяна поклонилась в благодарность и, зажегши другую лучину от первой, скользнула туда.
За дверью было холодно почти как снаружи – в большой обчине огня не зажигали с самого Карачуна. Здесь стол тот особый холод застоявшегося воздуха, что бывает в давно нетопленных помещениях и кажется даже сильнее того, что снаружи, где есть ветер и солнечный свет. Пройти сразу дальше Медвяна не решалась, хотя знала это место с рождения. Всякий раз, если она приходила сюда одна, ейтребовалось постоять и убедиться, что здесь все недвижно и тихо. Что деды и бабки не сидят невидимо за длинными столами, толкуя о делах. Что она никому не помешала… С годами ощущение их незримого присутствия у Медвяны усиливалось – сейчас оно было больше, чем в детстве, в отрочестве или вовремя замужества. Видимо, смерть мужа, отворившая ей дверь на тот свет, отворила и разум ее.
Но вот она прошла к очагу между двумя рядами столом и лавок, лучиной подожгла заготовленную под дровами берестяную и соломенную растопку. Отодвинула ближайшую заслонку, чтобы выходил дым. Зажгла от лучины глиняный каганец на столе, взяла его и ушла в дальний конец, где у верхнего края стола находился чуров очаг в окружении трех небольших идолов. Эти три все были женские. На велики-дни одному повязывали платок, другому надевали повой, а третьему – цветочный венок с косой из лучшего вычесанного льна.
– Матушки наши, простите, что не вовремя потревожила вас, – прошептала Медвяна чурам. – Беда случилась. Самая лучшая из дев рода нашего чужим людям в руки попала. Нужно вызволить ее, а для того исцелить русина раненого. Помогите мне силу Макоши и Живы призвать, золотую нить спрясть, науз соткать.
Она положила к подножию каждого из трех идолов по кусочку хлеба, взятого из Благуновой избы. Еще раз поклонилась, прислушалась.
По сторонам очага стояли большие резные лари, где хранились «божьи сорочки», всякая утварь и лучшая посуда для священных пиров. Медвяна, дочь бывшего старшего жреца и сестра нынешнего, знала там каждую вещь – она же на всякий велик-день доставала нужное, готовила, потом обмывала и убирала до следующего случая. Но то, чего Медвяна искала, было не там. Не уловив никаких возражений от матерей рода, она обошла очаг, встала на колени и откинула черную овчину на полу. Показалась широкая дубовая доска.Медвяна просунула в щель лезвие поясного ножа и приподняла ее.
В земле оказался спрятан еще один ларь, и его не так-то легко было бы найти чужакам, окажись они здесь. Медвяна вынула сначала клок чисто-белой шерстяной кудели, уже вычесанной и готовой для прядения, отделила часть и положила к подножию чура-старухи. Потом вынула веретено и положила к чуру-матери. Последними появились старинные ножницы черного железа – из Медвяна вручила чуру-деве.
Потом немного помедлила, собираясь с духом. Богини получили орудия, чтобы участвовать в ее работе, но главное она должна сделать сама. Ей было разрешено прикасаться к величайшему сокровищу рода, но делать это доводилось редко. На Карачун обычно баба Поздына, самая старая в Укроме, доставала веретено Зареницы и пряла нить на счастье-долю всех Брегославичей в предстоящем году.
Вспомнив, как спешил всю дорогу Взоринег и как жаждет поскорее вернуться в Горинец, Медвяна заторопилась. Вынула из подземного ларя нечто длинное, завернутое в кусок удивительной тканины – греческой паволоки, алой, как заря, вышитой потускневшим золотом. Положила себе на колени и развернула.
В куске шелка лежала довольно длинная тонкая палочка, в свете каганца сиявшая чистым золотом. Это было веретено, в локоть длиной, ничем не отличавшееся от обычных, деревянных, но только, обернутое в тончайший золотой лист. Как подобное сокровище, единственное на свете, попало в Укром – об этом было целое предание, и никто не сомневался: золотое веретено, точь-в-точь такое, как прочие золотые и серебряные вещи из небесного чертога солнца, когда-то бывало в руках богов и от них перешло на землю. У Медвяны дрожали пальцы, когда она к нему прикасалась. Все внутри переворачивалось от мысли, что здесь, в этой темной клети, у нее на коленях лежит настоящий кусочек небесной силы. Это было почти то же, что прикоснуться к руке божества… Макоши, судениц, Зари-Зареницы.
Из-за спин идолов Медвяна достала прялочную столбушку с лопаской и вставила ее в отверстие на краю скамьи. Прикрепила на лопаску кудель – от белых овец, вымытую, вычесанную. И заговорила, будто рассказывая дивную сказку – самой себе, трем матерям рода, что стояли перед ней в деревянном обличии, стенам старой обчины и тем сотням незримых слушателей, чье присутствие здесь она всегда так ясно ощущала.
На море-окияне, на острове Буяне,
Лежит бел-горюч камень,
На том белом камне стоит серебряный стул,
На серебряном стуле сидит Заря-Зареница, красная девица,
Подпоясана золотым поясом,
Подперта золотым посохом…
Медвяна не то говорила, не то напевала, убаюкивая саму себя. Это хорошо получалось у нее с детства: она сама первой засыпала, когда качала зыбку с кем-то из меньших братьев. И немедленно начала видеть то, о чем пела: тьма вокруг налилась золотом и багрянцем летней зари, и там, где только что стоял липовый идол Макоши, потемневший от долгих лет, сухой и молчаливый, уже виделась ей живая юная дева со светлой косой, с голубыми очами, блестящими и яркими, как кусочки неба. У этой девы было лицо Обещаны – Зари укромовского рода.
Она прядет золотую нить,
Берет золотую иглу,
Зовет-призывает к себе сестер своих,
Зарю Утреннюю и Зарю Вечернюю.
Ой вы сестры мои, Заря Утренняя и Заря Вечерняя!
Вы берите золотую иглу,
Вдевайте золотую нить,
Зашивайте раны кровавые
Унерада, Ву-е-хвас-това сына…
Медвяна очень старалась не сбиться, произнося непривычное имя русина. А пальцы ее ловко и привычно тянули белую тонкую нить, нить скользила на веретено, пляшущее с каменным прясленем на нижнем конце, и правая ее рука уходила все дальше от столбушки, по мере того как растягивалась нить.
Они зашивают, приказывают:
Черная птица, болезнь-трясовица,
С железными когтями, с черными крылами,
С тоской тоскучей, с болью болючей, с бедой бедучей –
Отцепись от Унерада, Вуехвастова сына!
Ты, железо, поди прочь, отстань,
А ты, кровь-руда, течь перестань!
Она шьет-расшивает,
Кровавые раны зашивает.
Тянет нить от восхода до захода,
Та нитка обрывается, кровь-руда унимается…
Такие заговоры, как колыбельные песни, можно было тянуть сколь угодно долго, повторяя с небольшими изменениями одни и те же слова, обращаясь к божествам с новыми восхвалениями с теми же самыми просьбами. Медвяна считалась даже среди старших баб великой искусницей по этой части, но не знала за собой заслуги: заговорные слова сами цеплялись одно за другое, она лишь повторяла и описывала то, что видела перед собой.
Но вот Медвяна замолчала, будто очнулась, и посмотрела на веретено. Если начинаешь прясть, перестать трудно: нитка сама тянет за собой, и страшно оторвать ее, будто с этим оборвешь саму судьбу. Но она напряла достаточно, и ей еще немало работы предстоит.
Не хотелось останавливаться, выходить из того алого с золотом сияния, чтобы снова идти в зимнюю ночь… Но ведь сама Заря-Зареница каждое утро именно так и делает, вдруг осенило Медвяну. Она выходит в ночь, в холод, полный чудовищ, и собой освещает путь солнцу. И никто не может посветить ей – в том и состоит ее божественная суть, что свет позади нее, а не впереди. Лишь одна верная подруга поджидает ее во тьме – Утренняя звезда, чтобы Зареница видела, что она не одна на небокрае…
Убрав золотое веретено назад в подземный ларь, Медвяна вынула оттуда в мешочке десяток небольших дубовых кругляшков с двумя отверстиями в каждом и стала разматывать спряденную нить...
Уже настало утро, хотя за оконцем еще висела плотная тьма, когда вновь скрипнула дверь между Макошиной обчиной и Благуновым закутом. Благун сидел у стола; он спал ночью мало, вполовину меньше обычных людей. Взоринег, видимо, только проснулся: он сидел на лавке, на расстеленном постельнике, и, зевая, продолжал говорить:
– Я сам чуть не поседел там – смотрю, на реке будто войско, да все в железе, шлемы, щиты! Уж сколько раз мы слышали, как по земле Деревской Марена погуляла! И у нас древляне живут, и в Плотвицах, и в Новинце! Выходит, не ушли они от беды своей, а нам ее на плечах принесли!
Увидев Медвяну, он прервал речь и встал.
– Готово! – Медвяна показала смотанный тонкий шнур, выкрашенный в бледно-красный цвет и еще не вполне просохший. – Ох, я умаялась!
– Давайте вы каши поешьте! – Благун встал. – Мне вчера бабы принесли горшок – одному в три дня не управиться.
И торопливо двинулся к уже растопленной печи – погреть кашу. Не имея уже других дел, бывший старейшина и старший жрец приноровился ловко вести хозяйство в избе, не хуже любой бабы.
Когда начало светать, Взоринег простился с Медвяной перед воротами Укрома. Ему пора было заняться другими делами – ведь не сегодня-завтра русы явятся за данью и сюда. А она отправилась туда, где ее с таким нетерпением ждали. Несговор, один из братаничей Взоринега, уже ждал в санях. Усевшись, Медвяна как следует укуталась в медвежину, приклонила голову на свой короб с зельями и ветошками – и тут же заснула. Так и поехала, уже сонная, не слыша прощальных напутствий старшего брата…
Глава 4
– Стенар, ты здесь? – крикнул от двери Стрёма. – Зелейница приехала, которую Взоринег прислал.
Услышав имя отца, Обещана повернулась к прямоугольнику дневного света, но увидела не его, а Медвяну. От радости, что теперь есть кому пожаловаться, слезы вновь потекли из опухших глаз.
Свои украшения с убора молодухи она засунула на дно короба – смотреть на них было так же больно и жутко, как на мертвое тело. Остаток вчерашнего вечера прошел как в тумане. Думала только: вот к чему ей избушка снилась. Перешла она с живой стороны на мертвую: вдова, брачными рушниками связанная с мертвым, сама наполовину живет на том свете. Ночью рыдать было нельзя, и Обещана, поневоле затихнув, сама уснула. Утром вновь накатило осознание своего горя – даже ярче, чем вчера. Но возле раненого, что лежалв жару и полубеспамятстве, возле обеспокоенных отроков и молчаливого Стенара приходилось сдерживаться, и Обещана закрывала рот платком, обильно поливая его слезами. Чувство несправедливости ранило ее, как острый нож. Чем она заслужила такое горе? И полугода не прожила замужем! Это она – лучшая невеста волости, наилучшего рода, красавица, рукодельница! Ни в чем, даже девчонкой маленькой, не нарушила она обычая или зарока. Уж ее-то отец, первый во всей волости знаток обычая, не упустил ни одной мелочи, когда сватал и отдавал дочь. Ни в девичестве, ни в замужестве она не оставила ни малейшей щелки, через какую в судьбу проникает порча.
Уж казалось бы, вся долгая дорога предстоящей жизни лежала перед ней как на ладони: как она будет рожать и нарекать своих детей, как их растить, как хлопотать по дому и жать ниву, как женит сыновей и выдаст дочерей, как будет стареть понемногу бок о бок с мужем и сделается со временем большухой, первой во всей волости. И вот… все это рухнуло, едва-едва начавшись! Как топором обрубили все то, что должно было быть, но не будет! Было чувство, будто у нее украли все это! Почему? За что?
И когда на пороге появилась наконец Медвяна, Обещана спешила к ней с этой мыслью – хотя бы та скажет ей, почему так вышло.
– Да вы родня! – заметил Стенар, глядя, как Обещана кидается на шею гостье.
У него был зоркий глаз: поначалу бросались в глаза различия внешности этих двух женщин, и лишь потом проступало сходство. Сбивали с толку ярко-рыжие брови Медвяны, обилие веснушек, из-за чего вся ее кожа казалась золотой, и яркий, как у многих рыжих, румянец на немного впалых щеках. Очень похожи были глаза – ярко-голубые, над высокими скулами. А увидев это сходство у Благуновых потомков, легко было заметить одинаковой разрез глаз и очерк лица. Но если Обещана в свои шестнадцать так и излучала здоровье и бойкость, то Медвяна, на десять лет ее старше, не шагала, а скользила, как золотистая тень. Про нее болтали, что она умеет ходить по воде и не оставляет следов на снегу. Мягкие, миловидные черты лица вроде бы не заключали в себе ничего особенного, но в них сквозила некая отстраненность и притом проницательная осведомленность – и не знающие ее сразу понимали, что эта скромная женщина близка к тайнам сокрытого мира.
– Дочь брата моего эта кукушечка горькая! – ответила Медвяна, обнимая Обещану. – Цел будь, боярин.
– Я не боярин, я десятский его. Боярин вон лежит. Так ты сестра Взоринега?
– Истинно.
– Рассказал тебе Взоринег, что будет, если…
– Рассказал, – ровно кивнула Медвяна. – Я услышала, из Драговижа чуть ли не бегом сбежала.
– Ты была там? – всхлипнула Обещана.
– Они еще с ночи, прямо после побоища, за мной послали. Плетина догадался. Мы с твоим отцом вместе и приехали. У них ведь народу поранено – уйма. Дня бы три-четыре там осталась, да вчера на заре Негушка меня увез. Поспешать, сказал, надо, зореньку нашу выручать…
Обещана снова начала плакать: теперь, когда было кому жалеть ее, удержаться стало невозможно.
– Ты видела…
– Видела. Уж обрядили. В бане лежал, завтра и на краду…
Обещана зарыдала, уже не пытаясь сдерживаться из-за присутствия русов. Не так чтобы она надеялась на обман или ошибку, но Медвяна произнесла это «уж обрядили» так обыденно, как о том, о чем знает весь белый свет, и эти слова довершили работу в душе Обещаны. Ее муж мертв, она вдова. Но погребения мужа ей не видать, не проводить его, не проститься – кто же ее отпустит в Драговиж?
– Ну, погоди, после потолкуем. Жив этот ваш…
– Вон он, – Обещана кивнула ей на Унерада.
Медвяна отстранила ее и прошла через избу к раненому. Пока она снимала повязки, что-то успокаивающе воркуя по своему обыкновению, Обещана сидела под оконцем, всхлипывая и утирая лицо. Заботы об Унераде теперь ложились на Медвяну: она решит, что и как делать, а Обещане останется выполнять ее поручения. Хотя от того, хорошо ли она их выполнит, зависит, вероятно, ее собственная жизнь.
Вот Медвяна отошла от лавки, приблизилась к Стенару и что-то негромко ему сказала. К удивлению Обещаны, русин тут же с готовностью кивнул, поднялся, подозвал Будишу и что-то приказал. Тот убежал, вскоре вернулся еще с троими, и все вместе русины передвинули скамью, где лежал раненый, под самое оконце. На удачу, Медвяна объявилась в середине дня, когда на дворе было не только светло, но даже выглянуло солнце, и сквозь пузырь через оконце в ширину бревна проникало достаточно света, хоть шей самым мелким швом.
– На, завари, – Медвяна вынула из собственного короба мешочек и передала Обещане.
Сколько таких мешочков ее изготовления Обещана за жизнь свою перевидала и передержала в руках! Поднеся к носу, она встряхнула его и сразу поняла, что внутри. Это была сон-трава.
Сон-травы, она же прострел-трава, у русов в запасах не имелось. Ей дано Перуном исцелять раны, нанесенные оружием, но чтобы пробудить ее силу, нужна мудрость истинного зелейника.
Обещана налила воды в горшочек, поставила в печь. Еще когда ей было лет шесть, Медвяна водила ее по сосновым борам, где росла сон-трава. Шла середина весны, снег уже стаял, но на покрове прошлогодней хвои не было еще новой зелени – только сон-трава дружными семейками вырвалась на волю из подземного плена. Уже распрямила мохнатенькие толстые стебли, темно-зеленые листья, тонкие, как иглы, пушистые от волосков, распустила большие для такого мелкого растения лиловые лепестки. Иной раз она выбиралась на волю, еще пока не совсем сошел снег, и среди белых льдистых россыпей ее яркий цвет сильнее бросался в глаза. «Какой отважный цветок!» – восхищалась маленькая Обещана. «Это теплый цветок! – говорила ей Медвяна. – У него внутри чашечки теплее, чем снаружи. Он сам себя греет. Сон-траву целым пучком подносит Велес богине Живе, когда по осени увлекает ее в свой подземный чертог. Возьмет она цветы в руки, прельщенная их красотой, вдохнет теплый запах – и засыпает на целую зиму. А цветы в ее руках не спят – растут и растут. Через полгода прорастают они сквозь грудь земную и выходят на белый свет. И несут в своих почках, как в кулачках, тепло дыхания самой Живы, и от этого тепла тают снега, оживают деревья и травы. И вслед за цветами сон-травы сама Жива выходит из подземелья, и оживает, зеленеет все вокруг…»
Вода закипела, и Обещана опомнилась. Вынула горшочек, насыпала травы. Медвяна тем временем заваривала «медвежий корень». Это дело она пока Обещане не доверяла. Сон-трава, что саму богиню погружает в сон, хитра и коварна. Свежая она ядовита, и брать ее надо только через ткань, чтобы не обжечь пальцы, а потом сушить три месяца. Корень ее усыпляет, но в руках у неумелого травника может и убить.
Видимо, Стенар об этом знал. Он стоял возле Медвяны, засунув пальцы за пояс, и внимательно наблюдал, как она отмеряет костяной ложечкой в горшок немного порезанного и высушенного корня.
– Для чего это?
– Этот корень зовут медвежьим, – привычно стала рассказывать Медвяна, осторожно наливая воду. – Когда медведю пора в спячку, находит он этот корень, лизнет раз-другой, да и заснет до весны.
– У меня тут нет медведя.
– Мне нужно рану осмотреть как следует, – прошептала Медвяна, подняв к нему лицо. – Лучше, если боярин в это время будет крепко спать.
– Это верно. Но я хочу быть уверен, что он проснется.
– Думаешь, уморить его хочу? Меня не дляэтого к людям зовут. Вздумаю силу зелий на зло призывать – мать-земля меня силы лишит, и зелия мои вовсе бесполезными станут. Никакую силу, что богами дана, нельзя во зло применять. Не прощают боги измены своим дарам.
«А вы хоть и какие, а тоже люди», – мысленно дополнила она.
– Твоя сыновица обручена с Унерадом, – Стенар постучал указательным пальцем по среднему на другой руке, где у него недавно сидело кольцо Етона. – Если он умрет, она пойдет с ним на смертное ложе. Взоринег отдал мне то кольцо, которое ей оставил Етон при рождении, и теперь вся ее судьба в наших руках.
Удивленная Медвяна повернулась к Обещане, и та кивнула: про кольцо Стенар сказал правду. Про смертное ложе, она надеялась, что нет.
– Вот как… – Медвяна выпрямилась и взглянула в лицо Стенару. – Брат мой – мудрейший человек. Видно, и правда… большая беда над девой нависла, коли он ее судьбу с вашей связал.
– Он хотел просто… ну, задобрить его подношением, – шепнула Обещана, глазами слегка показав на Стенара. – Кольцо – оно же дорогое…
– Через мудрого человека боги говорят, даже если сам он об этом не знает, – улыбнулась Медвяна. – А Взоринегушка тогда уж знал, что ты вдова.
– Но он не мог желать, чтобы я… среди этих нового мужа нашла! – в возмущении воскликнула Обещана.
Любой рус в ее глазах не более годился в мужья, чем волк лесной.
– Ты уже у них в руках была, и отец хотел, чтобы они тебя за свою считали. Сам не мог тебя защитить – кольцо Етоново в защитники послал. Ну а чтобы смертное ложе стелить не пришлось – мать-земля поможет.
От жара Унерад мало что соображал. Он едва ли заметил, что возле него появилась новая женщина, и безропотно дал напоить себя настоем медвежьего корня. И вскоре впал в полное беспамятство. Стенар немного переменился в лице, но молчал, веря, что если не киевского боярина, то свою племянницу ведунья не захочет увидеть на краде.
Стенар стоял рядом с Медвяной, когда она снимала повязку с лица Унерада. Вместе с ним ей помогал старый Бергтур. Медвяна сама попросила позвать еще кого-то из знатных русов, чтобы потом ее не обвиняли, будто она нарочно причинила зло. Бергтур за долгую жизнь повидал много ран и пострашнее этой, имел богатый опыт и отличался присутствием духа.
– Унерад может считать себя избранником Одина! – сказал он, пока мыл руки у лохани. Обещана поливала ему, держа рушник на плече. – Теперь они схожи, и я надеюсь, Один пошлет ему силу выжить, чтобы оставить о себе более длинную сагу. Ведь если о тебе нет саги, то и знатный род не поможет обрести вечную славу.
Голубые глаза под седоватыми бровями сияли жизнью, и лицо казалось молодым, несмотря на морщины. Есть такие любимцы богов – кому годы лишь прибавляют опыта и мудрости, но не делают старыми.
– Да, красотка? – весело обратился Бергтур к Обещане, и она едва не улыбнулась в ответ.
Ему тоже, как и молодым отрокам, было все равно, кто она и как ее имя. Вместе с дружиной проведя всю жизнь в разъездах, Бергтур привык видеть возле себя молодых женщин, обычно подневольного положения, которые каждый день сменяли одна другую.
Обещану помогать не звали, и она отошла в сторонку. Возле лавки остались трое: ведунья и два руса, державшие раненого с двух сторон. Обещане был видна спина Медвяны: ведунья, бросив на пол старые ветошки с пятнами крови и гноя, склонялась над Унерадом. Для похожих случаев у нее была особая маленькая лопаточка из медвежьей кости, она получила ее от своей покойной свекрови, тоже ведуньи. Та умерла в первую же зиму после замужества Медвяны: видно, ждала невестку, чтобы силу ей передать. Обещана иногда думала: наверное, старая Любавица нарочно искала в жены сыну такую, какой можно было передать силу. Но знала ли, что платой за это будет жизнь самого Жиголи? Или знала, но сочла плату справедливой? О том, как произошла эта передача, Обещана так ни разу и не решилась спросить.
– Мы думали, не задет ли у него мозг той щепкой, – донесся до Обещаны голос Бергтура. – Там ведь, на дне глаза, кость очень тонкая и ее легко пробить.
– Тогда он бы до сего дня не дожил, – ответила Медвяна.
– Не скажи! Человек – такая скотина, когда он хочет жить, то способен на неимоверное! Я видал живых людей с такими проломами в черепе! У Ивора в Вышгороде был один дренг, ему однажды рассадили череп ростовым топором, когда осаждали город Сверкера смолянского, так он говорил: «Теперь никто не посмеет назвать меня дураком – всякий мог своими глазами убедиться, что у меня есть мозг!»
– Да… но… нет, кость цела, – объявила Медвяна. –А вот что… чуть его не убило!
Оба русина издали возгласы, но ни Обещана, ни оружничие, от двери наблюдавшие за ведуньей, не посмели подойти посмотреть.
– Мы вынули не всю щепку! – воскликнул Стенар, глядя, как на тряпочку с комком гноя выпадает часть щепки от древка; совсем маленькая, не толще сосновой иглы, она тем не менее портила кровь раненому и могла довести до гибели.
– Для этого нужны тонкие женские пальцы, привычные к мелкой работе, – сказал Бергтур. – Но теперь дело пойдет на лад!
Рану вновь промыли очищающими отварами и перевязали.
– А теперь самое важное, – сказала Медвяна. – Отойдите, здесь чужие глаза не нужны.
– Что ты хочешь делать?
– Науз я для вашего боярина спряла, соткала. Сила в нем могучая… не для всякого из своих я бы его сотворила, – вздохнула Медвяна, знавшая, что золотое веретено Зареницы дозволяется тревожить не более одного раза в год. – Будет носить, покуда не поправится. Ты вот подойди, – она кивнула Стенару, – приподними его.
Стенар приподнял бесчувственное тело раненого, и Медвяна опоясала его под рубахой тонким бледно-красным шнуром, что соткала минувшей ночью во тьме обчины, под ликами трех судениц.
– Огороди меня, Унерада, Вуехвастова сына, соблюди меня, – шептала она, так чтобы даже Стенар не разбирал слов, – сбереги меня тыном железным, от земли до неба, запри, замкни силу мою тремя замками железными, тремя ключами золотыми…
Стенар напряженно вслушивался, но напрасно: это был особый знахарский шепот, когда ни одного произносимого слова разобрать нельзя. Так его сила крепче. Он знал об этом, но все же не мог быть спокоен за жизнь Унерада, полностью отданную в руки этой женщины – слишком молодой для ведуньи и все же с незримой печатью Нави на лице. Благодаря веснушкам и золотистым бровям ее голубые глаза, общее достояние всей этой семьи, казались еще ярче. У нее был удивительный голос, он заметил это при первых же словах, которые она произнесла по приезде: для женщины довольно низкий и хрипловатый, однако очень звучный, он не слишком вязался с ее легким сложением и создавал ощущение тайны. Она держалась просто, была приветлива, но Стенара не оставляло чувство, что она утаивает самые важные тайны. Однако проникнуть в них было так же немыслимо, как отделить блестящую поверхность воды от ее же темных глубин.
– Пусть науз никто не трогает, а как в баню поведете, и там не снимайте, – добавила Медвяна, закончив шептать. – Когда поздоровеет, я сама сниму и все нужное сделаю. А то если снять не умеючи, то все скорби и болезни снимающий на себе переймет.
Унерад еще не очнулся, но все кияне явно повеселели и просветлели лицами.
– Как долго его нельзя будет трогать с места?– спросил у Медвяны Стенар. – Болва сказал, что не оставит его здесь, но нельзя везти раненого зимой, если этот путь грозит его убить!
– Погоди! – остановила его Медвяна. – Уже и в путь снарядился. Не отпустила его еще Невеюшка. Как жар спадет, тогда будет видно.
– Ты не уйдешь? – с тревогой шепнула Обещана, пока они собирали тряпки и горшки.
– Побуду, пока дело прояснится.
Обещана с благодарностью коснулась руки своей стрыйки. Теперь, когда она лишилась мужа, утратила связь с его родом, Медвяна казалась ей почти единственной привязанностью в жизни. Как будто, забрав ее из Драговижа, русы подрубили сам корень ее, и не прирасти срезанной ветке на старое место…
Но где ее новое место? Однажды Обещана видела молодую сосну над песчаным обрывом – та держалась неведомо как, почти все ее корни висели в воздухе. Себя она сейчас ощущала такой же сосной – пытающейся удержаться на пустоте.
***
Три или четыре дня прошли без особых перемен. Очнувшись, Унерад вскоре уже сказал, что чувствует себя лучше. Ночью у него еще раз поднялся жар, но затем резко упал, оставив обильный пот. Боль в глазнице тоже уменьшилась. Медвяна оставалась в Горинце, поила раненого отварами ипромывала рану.
На долю Обещаны пришлось вести в избе хозяйство. Она стряпала, мыла горшки, миски и ложки. За жизнь Унерада, а значит, свою она уже не опасалась – Медвяна рассказала ей, при привезла не простой науз, а из нитей золотого веретена. Это все равно что опоясать тем солнечным лучом, о котором в заговорах сказано. Обещана была благодарна старшим, что использовали ради нее самый сильный и важный оберег Укрома, но и радоваться не получалось. Всякий раз как на память приходил Домарь, сердце пронзала такая боль, что из глаз опять текли слезы, падая в кашу и на ячменные хлебцы. «Полезная баба, сколько соли нам сберегает», – бурчал Озорь. Ощущение непоправимой беды, невосполнимой потери сидело у нее на плечах, не давало перевести дух. Отроки занимались своим делом – чистили оружие и снаряжение свое и бояр, и порой посматривали на нее с жалостью, но ничего не говорили. Для них внезапная ранняя гибель удалого молодца была вполне обычным делом. И это, и слезы осиротевших близких они видели много-много раз. И знали: первое время надо просто перетерпеть.
Через день опять приехал Несговор, привез кринку, до половины налитую водой.
– Нужно нам к реке выйти, – сказала Медвяна, но Обещана покачала головой:
– Меня же не отпустят!
Однако Медвяна отправилась к Стенару и почти тут же вернулась с успехом:
– Он позволил.
И правда: никто не мешал им, когда они вышли из Горинца и спустились по длинной пологой тропе к берегу, где летом приставали лодьи. Человек пять-шесть отроков следовали за ними в отдалении: не столько беспокоясь, как бы заложница не сбежала, а больше от любопытства – все-таки жизнь у них в городце была очень однообразной.
Сухие камышинки частоколом торчали из снега, обозначая, где кончается берег и начинается река. Медвяна вывела юную вдову на лед до ближайшей полыньи, где отроки брали воду. Вся полынья была обложена хворостом, чтобы не поскользнуться. Здесь Медвяна передала кринку Обещане и велела:
– Пей.
Обещана дрожащими руками взяла кринку. Из нее Городея, мать Домаря, поливала его могилу, после того как тело сожгли на краде и прах зарыли на жальнике, огнем разогрев замерзшую землю. Остаток воды прислали ей, вдове. Так водится…
Сотни и тысячи вдов проходят этот обряд, и вот настал ее черед. Глубоко вздохнув, Обещана поднесла кринку к губам. На нее пахнуло стылой влагой с привычным запахом глиняной посуды, но теперь от этого пробирала дрожь. Казалось, сам холод Нави ей предстояло впустить в себя. Холод своего одиночества на белом свете…
– Как на море-окияне, на острове Буяне, – нараспев начала Медвяна, – в стороне подзакатной плывет дубовый челн, а в том дубовом челне лежит мертвое тело – Домаря, Плетинина сына.
Обещана набрала в рот воды и с усилием глотнуло: было так трудно это сделать, будто ей предлагали ту самую воду, которой обмывали мертвое тело. Яснее ясного она видела его: темная, неслышно текущая река меж усыпанных пеплом берегов, узкий челн, а на дне его лежит, вытянувшись, тот, кто эту осень и зиму был ее долей и судьбой. Бледное лицо, гладко расчесанные русые волосы, навеки смеженные, ослепшие веки, навеки неподвижные бледные уста… Теперь только Марене их целовать.
Как у мертвого тела кровь не разгорается,
Очи не открываются,
Уста не растворяются,
Сердце не сокрушается,
Так бы и Обещаны, Взоринеговой дочери, сердце бы не сокрушалось,
Кровь не разгоралась.
По Домораду, Плетинину сыну, она бы не убивалась,
В тоску не вдавалась…
Холодная вода покатилась в нутро, будто ледяное копье; казалось, пронзит насквозь и уподобит тому мертвому телу в дубовом челне, на огненной реке подзакатной стороны. Обещана заставила себя сделать еще два глотка – свою долю смерти. Как начался их с Домарем брак с общих трех глотков из медовой чаши на обряде посада, так и завершается – этой вот холодной горькой водой.
Потом Медвяна забрала у нее кринку, вылила остаток воды в полынью; встав на колени, зачерпнула снова и знаком велела Обещане наклониться. Та подставила руки, и Медвяна налила ей в ладони воды из реки.
– Мать-Вода, реченька быстрая! – заговорила Обещана, поднося сложенные ладони к лицу. – Прихожу я к тебе на три зори утренние, на три зори вечерния! С тоской тоскучей, с сухотой плакучей. Мыть и полоскать лицо белое. Как ты, Мать-Вода, течешь да обмываешь берега, омой ты меня, Обещану, Взоринегову дочь. Смой с лица моего белого сухоту плакучую, а с сердца ретивого – тоску тоскучую. И понеси ты, реченька быстрая, тоску да сухоту в сторону подзакатную, к морю-окияну, к острову Буяну. И как не течет река от моря к истокам, так и тоске-сухоте со стороны подзакатной возврата нет…
Умывшись три раза, Обещана стряхнула капли с озябших рук. Что там сердце охладить – вся она насквозь оледенела от могильной воды. Хотелось поскорее согреться, но вместе с тем пришло облегчение, ясное понимание: она и Домарь теперь разделены безвозвратно. Свадебные рушники их спалило пламя крады, жар любви остудила вода. Муж ее остался на мертвом берегу Огненной реки, а она – на живом. И как гора с горой не сходится, так им не сойтись.
Было неловко, будто она отрекается от Домаря – того, за кого шла с охотой и прожила вместе всего каких-то четыре месяца! Но иначе нельзя: не отпусти она его памятью и сердцем, мертвый станет приходить, пока не унесет и ее с собою.
Дважды приезжал их проведать Взоринег. Рассказывал, что русы собрали дань уже со всей округи, и с Укрома тоже, но противиться им больше никто не решился. Права Святослав не были подтверждены на вече, но русы требовали только то, что брал ранее Етон, и ясно дали понять, что своих прав не уступят. И что покорность обойдется гораздо дешевле строптивости. Взоринег вел переговоры со Стенаром и Болвой, от имени родичей просил о возможности выкупить взятых в полон драговижцев. Боярин Болва отвечал, что ему все равно, чем и как брать выкуп за убитых: за одну или две гривны, серебром или мехами, гориничи могут выкупить кого им будет угодно. Кое-кого и правда выкупили: Воинко пригнал двух коров, принес бобровые шкурки и забрал обеих дочерей, Улелю и Добряну. Гостинежку оставил: невестка, вдова погибшего сына, ему была не настолько нужна, чтобы ради нее окончательно разорять хозяйство. Она и еще семь-восемь женщин и девок с утра до ночи работали: стряпали в поварне, на реке мыли котлы и сорочки отроков. Постепенно к ним присоединялись девы и отроки из других городцов, где тоже не сумели выплатить дань или проявили строптивость. Обещана часто видела их, выходя во двор, но не пыталась поговорить. Ее бывшие родственницы и соседки переменились: лица их осунулись, побледнели, на них теперь всегда были написаны усталость и безнадежность.
К Обещане суденицы оказались милостивы: к Унераду лихорадка не возвращалась, жар и боль в поврежденном глазу унялись. Медвяна дала ей понять, что жизни его больше ничто не грозит. Еще сохранялась опасность того, что воспаление перекинулось с выбитого глаза на здоровый, из-за чего Унерад ослеп бы полностью. Ему об этом не говорили, уверяли, что он не видит из-за повязок.
И вот однажды, когда Медвяна сняла повязку, чтобы переменить примочку, Унерад вдруг зашевелил веком второго глаза и охнул:
– Йотуна мать! Я вижу!
Медвяна отступила, чтобы не загораживать свет, отроки вскочили и бросились к нему. Унерад сидел на лежанке, держась руками за лоб, будто свет с непривычки его ранил. Но вот он опустил руки и, боязливо морщась, поморгал.
– Стенар… это же ты… я тебя вижу, хромой ты черт… – он улыбнулся, и улыбка с трудом, казалось, втискивается в окаменевшие за время болезни черты его лица.
– Ну вот! – с удовлетворением откликнулся Стенар. – Я же говорил – один глаз останется. Скоро привыкнешь и будешь им видеть, как раньше двумя.
Унерад поднял руку и слегка притронулся к брови над поврежденным глазом. Веко тоже было разорвано стрелой и едва поджило, прикрывая пустое углубление. Вид у него был ужасный, но соратники смотрели с восхищением, как на вернувшегося с того света.
– Я теперь как лихо одноглазое… – пробормотал он.
Убедившись, что Унерад не ослеп, все вздохнули с облегчением. А Обещана с каждым днем все с большим нетерпением ждала, как же решится ее судьба. Ведь ее увозили из Драговижа как заложницу, а потом держали как посмертную супругу для Унерада, если Навь его позовет. Но Укром и вся волость выплатили дань, Унерад выздоравливает. Русы больше не вправе держать ее здесь.
Думая о будущем, Обещана знала: ей незачем возвращаться в Драговиж. Ее мужа там больше нет, ее новый дом – остывшее, ограбленное, разоренное гнездо. Ее бывший-новый род оскудел людьми и весь оделся «в печаль». Кого там обрадовало бы ее возвращение? Уж верно скажут, что это она драговижичам несчастье принесла. Чем сидеть горькой вдовой среди чужих, лучше уж вернуться к отцу. За эти четыре месяца она едва привыкла к положению молодухи, мужней жены, и вот вдруг перестала ею быть. Но и снова почувствовать себя девицей, отецкой дочерью, уже не получалось. Однако в родном дома ее хотя бы не станут винить в раздоре, в котором она – первая жертва, а не виновница. И пусть отец за ее приданое с Плетиной объясняется…
Случай для объяснения вскоре представился. В третий свой приезд Взоринег застал Унерада сидящим под навесом избы, где тот дней десять перед этим лежал больной, и обрадовался этому немногим менее, чем если бы молодой киянин приходился ему родным сыном. Теперь только поврежденный глаз его был закрыт повязкой, а второй, вполне здоровый, наблюдал за упражнениями отроков.
– Будь цел, боярин! – Гость поклонился. – Взоринег я, Благунов сын, из Укрома, – пояснил он, понимая, что внешность его Унераду незнакома, поскольку при его прошлых приездах тот еще был слеп, а то и без памяти. – Дочь моя здесь у тебя в талях, сестра ходила за тобой.
– И ты будь цел, – Унерад окинул его пристальным, однако не вызывающим взглядом единственного глаза, но не встал, хотя гость годился ему в отцы. – Слышал я о тебе от моих людей. Ты в Укроме старейшина и волости старший жрец?
– Истинно.
– Ну, пойдем, потолкуем, – Унерад поднялся, придерживая на плече наброшенный дорогой кожух на бобрах.
Будишу послали за Болвой, и с ним вместе пришел Молята. Бергтур был со своими отроками на лову. Всякий день Обещана слышала разговоры между боярами русов, что-де долгая остановка им очень вредит, они проедают собранные запасы, и когда все дружины вернутся в Киев и станут сравнивать, кто больше набрал, они опозорятся перед всем соперниками. Теперь, когда Унерад поднялся и мог – как он уверял – хотя бы часть дня сидеть в седле, отъезд по Моравской дороге на восток стал делом одного-двух дней.
И поэтому судьба Обещаны должна была решиться не сегодня-завтра. Ее вновь затрясло от волнения; она хотела даже уйти из избы, но взглянула на Медвяну и устыдилась. Зелейница сидела у двери, с видом скромным, но достойным, будто была на месте в собрании киевских мужчин. И Обещана присела с нею рядом, лишь тайком покусывала губу.
Когда ее приезжали сватать, она и то волновалась меньше!
– Ну, человек добрый, рассказывай, с чем приехал! – с видом радушного хозяина предложил Болва, когда все расселись.
Боярин Болва, как уже поняла Обещана, был самым большим человеком в этой стае, не столько по родовитости – по этой части с Унерадом тут было некому тягаться, – сколько по близости к Святославу. Хотя начинал он свою службу, как ей однажды поведал Стрёма, в отроках у покойного воеводы Свенельда, а после его смерти перешел к юному, тогда лишь тринадцатилетнему Святославу. Здесь он, благодаря уму и храбрости, скоро сумел выдвинуться, хотя людей Свенельда Святослав всегда недолюбливал и не доверял им. Болва со всяким держался радушно, хотя в этом радушии Обещана чувствовала нарочитость, неискренность. Серые глаза его были прохладны, он будто бы от всякого ожидал подвоха, и приветливость его истекала не от сердца, а от убеждения, что этим вернее расположишь к себе людей и легче устроишь дела. Прочие русы к нему относились с почтением, как к старшему из бояр, но гораздо больше любили Бергтура, простого и дружелюбного от души. Обещане было жаль, что старика сейчас нет.
– Вижу, что боярин Унерад Вуехвастич почти здоров уже, – начал Взоринег.
Ему было никак не выговорить северное имя Вефаст, и в его устах оно звучало так, будто происходило из слов «вуй» и «хвастать». Но никто из киян даже не улыбнулся: они к этому привыкли, и многие русы сами нарекали детей Прастенами, как это звучало в устах славян и славяноязычных русов третьего-четвертого поколения, а не Фрейстейнами, как это было в Северных Странах.
– Попросить хочу о дочери моей, – Взоринег бросил короткий взгляд на Обещану. – Зелейница, сестра моя, что могла, то сделала, теперь жить боярину еще сто лет. Дань вы с наших волостей собрали, и за нами, укромскими, долга нет. Отпусти дочь мою, боярин. Вдова она горькая ныне, ты уж ее не обидь, отпусти в дом родной, к матушке под крыло. А я богов буду молить за тебя до самой смерти.
Русы помолчали, переглядываясь. Это молчание так давило на Обещану, что она невольно все ниже опускала голову.
– Когда мы брали виру с Драговижа, мы посчитали эту женку в уплату их долга, – заговорил Молята.
– Глаз мой теперь никакими гривнами не вернуть, – проворчал Унерад.
– Это немалое увечье, – Болва значительно поднял брови. – И раз никто не знает, чья рука выпустила ту стрелу, платить за него виру должен весь Драговиж.
– Когда та стрела была пущена и ты получил увечье, мой зять был уже мертв, – указал Взоринег. – Твои же люди это подтверждают. Моя дочь уже была вдовой, когда твои люди увезли ее из Драговижа. У нее нет детей, ее ничто не связывает с родом мужа. Она возвращается ко мне, в Укром. А Укром все выплатил сполна. Она принадлежит Укрому и должна туда воротиться, раз уж уговор наш, – он кивнул на Медвяну, – выполнен.
– Она останется у нас, – буркнул Молята, будто отсекая все доводы.
– Да как так – остается? – Взоринег нахмурился. –Вы когда ее уводили, говорили, что отпустите через три… когда дань возьмете с Укрома и волости нашей. И она, и люди драговижские подтверждают. Дань собрана. Что вам с нее? Неужто ваше слово ничего не стоит?
– Я хотел сделать все тихо и мирно! – яростно воскликнул Унерад. – Никто не посмеет сказать, что я искал напрасной крови! Я сказал: не противьтесь, и все будет хорошо! Но твой чертов зять, ее чертов муж, не хотел послушать доброго совета! Он принес топор и подговорил других напасть на нас! Какого лешего он это сделал! Сидел бы тихо – и сам был бы жив, и жена была бы на свободе!
Первая радость выздоравливающего, что выжил и не потерял зрение полностью, у него уже прошла. Зато теперь Унерад осознал свою потерю: он окривел, и этого никакой зелейник не поправит. Даже на царьградском торгу ему нового глаза не купить. Раньше он был весьма хорош собой, и при своем высоком роде мог выбирать любую, хоть самую лучшую невесту в Киеве – потому и оставался до сих пор неженатым, что сделать выбор при таком богатстве никак не мог. Но теперь это в прошлом. В двадцать с небольшим он оказался искалечен, изуродован. В иных отношениях уподобился старикам, что уже частью себя находятся на том свете, и утратил некие важные права знатного человека: к примеру, ему больше нельзя было участвовать в принесении жертв. Не зная, кто выпустил ту злополучную стрелу (Взоринег тоже не сумел это выяснить, в Драговиже никто не сознавался), Унерад сосредоточил свою злобу и досаду на Домаре, зачинщике драки.
Взоринег молчал, меняясь в лице. Не так чтобы он одобрял решение зятя, но понимал его. Попади ему самому сейчас в руки топор… нелегко было бы одолеть искушение немедленно освободить дорогую ему женщину, вырвать дочь из рук чужаков, чтобы она не оставалась среди них ни мгновения больше.
– Выкуп назначьте, – попросил он наконец. – Я соберу…
– Пойми, – Болва наклонился ближе к нему. – Мы не можем оставить ее ни в Укроме, ни в Драговиже. На сей год вы дань выплатили. Так ведь будет новый год. И новая дань. Какая – это князь решит. До следующей зимы уведомит вас. Ты человек родовитый, уважаемый. Твоя дочь пойдет не в челядь, а в таль. Поверь мне, это гораздо лучше. Ее не продадут за Греческое море или сарацинам за Гурган, она будет жить в Киеве... почти как свободная женщина. А ты будешь сидеть здесь и следить за тем, чтобы твоя волость готовила дань к сроку.
– И чтобы больше ни одному угрызку не пришло в голову нападать с оружием на наших людей, – добавил Молята.
– Не было такого уговора…
Взоринег еще продолжал спорить, не в силах признать поражение, хотя понимал: здесь решают не доводы и не всемогущий у славян обычай, а сила. Но сила сейчас была не на его стороне.
– Теперь будет такой уговор, – заверил Болва. – Не вы первые. Десятки дочерей бояр деревских уже много лет в Киеве живут, все замужем и детей растят.
– Иные даже в о-очень высокородных семьях! – Молята хмыкнул, будто завидовал. – Тех, что в родстве с князьями нашими!
– Так вы что же, – голос Взоринега дрожал от негодования, – и мужа ей там думаете дать? Без меня, отца ее?
– А это уж как князь решит, – наставительно ответил Болва. – Теперь он ей отец.
И по голосу его было ясно: этими словами всякие споры завершаются.
Взоринег обвел глазами лица русов, будто еще наделся найти поддержку. Но ответил на его взгляд только Стенар: молча постучал указательным пальцем по среднему на другой руке – там, где раньше было кольцо Етона, теперь сидевшее на пальце Унерада. Словно напоминал: за ее жизнь ты расплатился, вручив нам ее судьбу.
– Я… не смирюсь с этим, – сказал Взоринег и встал. – У нас, бужан, свой князь имеется. Етон в Плеснеске.
– Ты вольный человек, – Болва тоже встал. – Ищи поддержки у твоего князя и прочих ваших людей. Этого тебе никто не запрещает. А Святослав разберет вашу жалобу и вынесет решение.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
