Казачий повар. Том 3
Глава 1
Первая неделя после битвы обрушилась на Камчатку ледяными, пронизывающими до костей штормами, пришедшими с океана. Но нам было не до погоды. Мы вступили в гонку со временем, ставкой в которой была тысяча человеческих жизней.
Я потребовал у Завойко всё, что могло держаться на воде: от разбитых осколками матросских баркасов до весельных ительменских лодок-батников, выдолбленных из цельных стволов тополя. Две сотни солдат гарнизона, ещё вчера дравшихся в штыковую, были переброшены в мое распоряжение.
Мы вышли в устья рек Авача и Паратунка, впадающих в губу. То, что я увидел там, заставило даже бывалых амурских казаков снять шапки.
Реки кипели. Вода буквально состояла из сплошной, пульсирующей, рвущейся против течения красно-чёрной мышечной массы. На нерест из Тихого океана шёл могучий кижуч, горбоносая кета и багровая нерка. Рыбы было столько, что лодки скрежетали днищами по их спинам. Запах стоял одуряющий: отчего-то пахло свежим огурцом, йодом и смертью. Последнее потому, что тихоокеанский лосось идёт в реки лишь для того, чтобы оставить потомство и умереть, устилая берега своими тушками.
— Заводи невод! С правого фланга заходи, руби струю! — ревел я, по пояс стоя в ледяной воде, от которой мгновенно сводило судорогой бёдра.
Гришка и десяток крепких матросов с натужным криком тянули тяжелую, намокшую пеньковую сеть. Рыба билась в ячее с такой силой, что людей сбивало с ног. Когда мы выволокли первую мотню на галечный берег, сеть едва не лопнула. В ней билось не меньше трёхсот пудовых рыбин, истекающих серебряной чешуёй и рубиновой икрой.
Мы работали как одержимые механизмы, по шестнадцать часов в сутки. Мои руки сбились в кровавые мозоли от рукояти тесака. Я учил гарнизонных солдат, привыкших лишь к ружью, древней технологии северных народов.
Соли на складах Петропавловска после затопления почти не осталось, и классический посол был невозможен. Поэтому мы делали «юколу». Солдаты вспарывали рыбинам спины, ловким движением выдирали хребет вместе с костями, делали вдоль филе глубокие поперечные надрезы «шашечкой» и вешали распластанные тушки на длинные жерди.
Берега Авачи покрылись целыми городами из высоких деревянных острогов-сушилен, закрытых старой корабельной парусиной. Под жердями мы жгли костры из сырой ольхи и тальника. Ветер и густой дым делали свою работу: выдували из мяса влагу и убивали личинки мух, превращая кету в жёсткие, янтарные на просвет полосы чистейшего белка, которые могли храниться в сухом амбаре годами, не портясь.
Но океанские дары привлекали не только нас.
На четвертый день промысла, когда свинцовые тучи опустились прямо на сопки, мы с Федей отделились от основной артели, уйдя вверх по Паратунке проверить запруды.
Я стоял на коленях у кромки воды, вытаскивая из ловушки бьющуюся нерку, когда Федор вдруг резко выпрямился. Его рука плавно сняла с плеча заряженный штуцер.
— Тише, Митя… Хозяин пришёл, — одними губами выдохнул товарищ.
Я замер, медленно переводя взгляд на противоположный берег реки, усеянный выброшенной из-за нереста снулой рыбой. Из густого, пожелтевшего кустарника выросла гора тёмно-бурой шерсти.
Амурские медведи были крупными, но то, что стояло перед нами, казалось ожившим доисторическим монстром.
Огромный камчатский бурый самец, весом никак не меньше тридцати пудов, с холкой, возвышающейся на уровень моего лба. Нажравшийся икры и рыбы, он готовился к зимней спячке.
Зверь медленно повёл носом, почуяв незнакомые запахи человеческого пота и пороха, и глухо, утробно зарычал. Звук завибрировал в моей голове.
— Я так надеялся, что больше не встречу медведя, — попытался отшутиться я.
— Это уже второй, — кивнул Федя, тоже натягивая на лицо фальшивую улыбку.
— У меня третий, — усмехнулся я. — Когда ж это кончится…
Мы стояли на его пищевой территории. Медведь не стал пугать и вставать на задние лапы. Он просто перешёл в стремительный, размашистый галоп, бросившись прямо через мелководье на нас. Брызги ледяной воды поднялись стеной.
Я выхватил свой тяжелый револьвер. Расстояние стремительно сокращалось. Двадцать шагов. Десять.
Федя выстрелил первым. Тяжёлая пуля Минье ударила зверя в левую часть грудины, но лишь чуть развернула его огромную тушу. Медведь взревел от боли, клацнув жёлтыми, в два пальца толщиной, клыками, и продолжил бросок по инерции.
Я всадил ему две револьверные пули в массивную лобастую голову почти в упор. Кость хрустнула, но вряд ли пуля дошла до мозга. Ревущая плоть набросилась на нас, Федька выставил вперед штык, я успел схватиться за шашку. Лезвие штыка вошло точно в распахнутую пасть медведя.
Секунду казалось, что зверь просто снесёт Федьку своей массой. Но коренастый и мощный казак, казалось, был сам вытесан из гранита. Он напряг все мышцы, его сапоги заскребли по гальке, но медведя Федька удержал. Я успел подскочить и рубануть шашкой по глазам зверя.
Туша рухнула в воду, подняв волну, которая окатила нас с ног до головы. Мы тяжело дышали, глядя на убитого монстра.
— Господи, помилуй… — сглотнул Федя, вытирая мокрое от брызг лицо. — Едва не смял.
— Не жалей, Федя, — я убрал шашку и револьвер, вытащил разделочный тесак. — Этот зверь нам гарнизон спасёт. Медвежье сало на Камчатке перед зимой, я слышал, прям белое. Считай, что масло. Да и свежего мяса ребята на батареях месяц не видели.
К концу октября мы забили уцелевшие амбары Петропавловска до самых стропил. Сто пятьдесят тысяч рыбин, превращенных в юколу. Бочки были залиты вытопленным на кострах тюленьим и медвежьим жиром.
Икра, которую я настоял в слабом растворе вываренной морской соли, стояла в берестяных туесах. Генерал Завойко, пришедший с инспекцией на склады, долго молча стоял перед этими горами провианта, а затем просто снял передо мной фуражку.
А потом в наш край земли нежданно пришла зима.
Она ударила сразу, обрушив на Петропавловск многодневные, слепые бураны. Снега навалило столько, что избы засыпало по самые рамы, и по утрам из них приходилось прорывать узкие траншеи, как кротам.
Жизнь гарнизона изменилась до неузнаваемости, приобретя суровый, размеренный северный ритм. О лошадях забыли до весны, только отапливали конюшни да кормили верных скакунов. По узким улицам носились только длинные ительменские нарты, запряженные сворами косматых, полудиких ездовых собак, оглашавших порт волчьим воем.
Европейские суконные мундиры и шинели, в которых щеголяли англичане, здесь бы не спасли. Наши солдаты и казаки переоделись в «камлейки». Просторные, непродуваемые глухие рубахи с капюшонами, сшитые из оленьих шкур шерстью внутрь, или из выделанных нерпичьих кишок, которые не пропускали сырую океанскую метель. На ногах носили мягкие торбаса из камуса. Мы стали похожи на дикое племя, ощетинившееся штыками.
Окна изб вместо отсутствующего стекла затягивали медвежьими пузырями или вмораживали в рамы толстые льдины, дававшие тусклый, молочный свет. По вечерам Петропавловск пах топящимися печами, в которых потрескивал смолистый кедровый стланик, и густым духом варёной рыбы.
А на моей главной гарнизонной кухне кипела жизнь. В огромных закопченных котлах я не варил больше пустую водянистую баланду из гнилой солонины. Я делал настоящую поморскую толкашу.
Повара под моим началом деревянными пестами толкли сухую юколу в труху. Смешивали эту рыбную муку с кипятком, щедро сдабривали её кипенно-белым медвежьим жиром и добавляли припасенные сушеную черемшу и морошку. Получалась густая, обжигающе горячая и невероятно сытная масса.
Матросы с «Авроры» и солдаты уминали её с таким аппетитом, что я не мог сдержать довольной улыбки. К январю в гарнизоне не осталось ни одного человека с цингой, ни одного шатающегося от слабости. Мы были готовы встретить всю Британскую империю, если бы она сунулась в наши льды.
В канун Рождества выдался на удивление тихий, безветренный и ясный вечер. Черное небо над громадой Авачинского вулкана искрилось ярчайшей россыпью звёзд.
Я, Гаврила Семёнович и Фёдор, скинув снег с торбасов, шагнули в тяжёлую деревянную дверь гарнизонного лазарета. Внутри, в большой избе, жарко топилась русская печь. Воздух был густым, пропитанным резким запахом карболки, камфоры и завареной сосновой хвои, которой лечили легочных больных.
Мы прошли между рядами топчанов, на которых отлёживались после тяжёлых работ местные матросы, к самому дальнему углу.
Там, привалившись спиной к бревенчатой стене и укрывшись овечьим тулупом, сидел наш Иван Терентьев. Голова казака была туго стянута чистыми бинтами, лицо бледное, осунувшееся, но глаза смотрели ясно и осмысленно. Французский приклад едва не проломил ему череп в той рукопашной на сопке. Ванька лежал в горячке долго, но крепкое сибирское здоровье взяло своё.
— Здорово ночевали, служивый, — Гаврила Семёнович ухмыльнулся в прокуренные усы, опускаясь на чурбак рядом с топчаном. — Как башка? Китайских драконов больше не видишь?
— Здравия желаю, дядь Гаврил, — слабо, но искренне улыбнулся Иван, приподнимаясь. — Голова гудит, когда буран приходит, как церковный колокол. А так терпимо. Фельдшер сказал, к весне ружьё в руки возьму.
Я поставил на небольшой столик перед ним заботливо завернутый в чистую холстину глиняный лоток. Откинул ткань, и по лазарету немедленно поплыл одуряющий аромат горячей выпечки и свежего рыбьего жира.
— Держи, Ваня. Лично для тебя в печи запекал, — сказал я, отламывая ломоть. — Настоящий амурский рыбник, только заместо сома нерка, да с брюшками. Чтобы жирком по губам текло, да с диким лучком. Кушай, силы набирай. Нам еще весной англичан встречать.
Терентьев впился зубами в горячий пирог, промычав что-то нечленораздельное от удовольствия. Больничная братия вокруг сглотнула слюну, но для них я тоже принёс корзину сухарей, пропитанных тюленьим жиром.
Фёдор, тяжело вздохнув, сел прямо на пол, вытянув свои гудящие от дневной работы длинные ноги.
— Вкусно-то вкусно, Митька, — богатырь задумчиво почесал заросший рыжей бородой подбородок. — Только вот жую я эту икру, а сам об Амуре вспоминаю.
При упоминании Амура в углу повисла тяжелая тишина. Мы не говорили об этом вслух, чтобы не травить душу, но сейчас, в полумраке рождественского лазарета, тоска прорвалась наружу.
— Как богдойцы там?.. — тихо спросил Иван с набитым ртом. — Михаил Глебович-то сдюжил? Мы ведь лучших забрали. Лишь бы богдойцы на левый берег не сунулись, пока мы тут английскую корону в океан макаем.
Я прикрыл глаза. Перед моим мысленным взором с пугающей четкостью встал наш срубленный из свежей сосны Усть-Зейский пост. Золотые прииски на ключе. Запах прелой весенней тайги.
И Умка. Её внимательные, не по-здешнему глубокие голубые глаза. Как она штопала мою рубаху, сидя у остывающей печи. Как огромный Барс вваливался в землянку, отряхиваясь от снега. Живы ли они? Не сорвался ли тот хрупкий мир с манегирами? Отчаяние от того, что между нами были тысячи вёрст непроходимых льдов, гор и тайги, резануло по сердцу тупым ножом.
— Сдюжат, — твёрдо, как ударил, сказал Гаврила Семёнович. Урядник достал из кармана кисет, набил трубку крепчайшей махоркой, но раскуривать в лазарете не стал, просто зажав чубук в зубах. — Травин, он старый волк. Он этот пост зубами удержит. Архипка мужиков сплотит. Да и твой тигр, Митя, кому хошь глотку порвёт.
— Эх, занесло нас на край географии… — выдохнул Гришка, обхватив колени руками. Он посмотрел в затянутое льдом мутное окно, за которым выла метель. — Дальше только Америка. А мы тут, в снегах, порох нюхаем.
Григорий помолчал немного, слушая гул ветра в печной трубе. Затем он прикрыл глаза, откинул голову к бревенчатой стене и негромко, но невероятно чисто и протяжно, с какой-то пронзительной, отчаянной тоской затянул:
— Ой, да не вечер, да не ве-е-чер…
Его голос вплёлся в завывание камчатской вьюги. Это была древняя песня обреченных бунтарей армии Стеньки Разина, но здесь, на краю света, она звучала как гимн нашей собственной судьбе.
Фёдор, обладавший глубоким, бархатным басом, вступил на следующей строчке, подхватывая мелодию:
— Мне малым-мало спало-о-ось… Мне малым-мало спалось… Ох, да во сне привидело-о-ось…
Я не был рождён казаком в XIX веке, но в этот момент я чувствовал себя единым целым с этой суровой, мужской стаей. Мурашки побежали по спине. Матросы на соседних койках затихли. Пожилой боцман с отнятой ногой отвернулся к стенке, украдкой вытирая блеснувшую в свете лампады слезу.
— А привиделся мне сон… Что мой вороной ко-о-онь… Разыгрался, расплясался… Ох, да разбушевался-а…
Мы пели о зловещем предзнаменовании, о потере и о близкой смерти, которую видели в глазах британских солдат на залитом кровью песке перешейка.
Гришка вывел финальный куплет, и его голос дрогнул, но не сломался:
— А есаул догадлив был… Он сумел сон мой разгадать… Ох, пропадёт, он говори-и-ит… Твоя буйна голова…
Песня тихо растаяла под закопченными бревенчатыми сводами лазарета. Лишь треск поленьев в печи нарушал священную тишину.
— Выживем, братцы, — негромко сказал я, нарушив молчание, и моя рука инстинктивно легла на рукоять заткнутого за кушак тесака. — Мы их накормили свинцом. Я накормил вас рыбой и жиром. Мы дождёмся весны, мы встретим их корабли, дадим последний бой и пойдём домой. На Амур.
Рождество Христово Петропавловск встретил не колокольным звоном, а глухим, утробным воем пурги.
Колокола маленькой деревянной церкви, посечённой английской шрапнелью, давно сняли. Медь и бронза пошли на отливку новых запальных трубок для пушек Третьей батареи. Да и звонить в такую погоду было бессмысленно. Звук тонул в ревущем, непроницаемом белом молоке, которое неслось с Охотского моря, закручиваясь воронками вокруг Никольской сопки.
Снега навалило столько, что город превратился в систему ледяных кротовых нор. Из своей землянки, которую мы с Федей отрыли неподалёку от провиантских амбаров, я выбирался не через дверь, а через узкий тоннель, пробитый в четырёхметровом сугробе. Каждое утро начиналось с лязга деревянных лопат — гарнизон откапывал казармы, пороховые погреба и друг друга.
Но несмотря на блокаду, лютый мороз и перспективу скорой смерти по весне, город жил. Более того, город готовился к празднику. Русский человек отложит топор только ради великого торжества.
— Давай, натягивай жилу! Туже, Федя, туже, а то морда отвалится! — командовал Гаврила Семёнович. Урядник сидел на медвежьей шкуре возле жарко натопленной кирпичной печи в нашей землянке, орудуя сапожным шилом.
Посреди тесного, пропахшего рыбьим жиром и табаком помещения лежал огромный Фёдор. Богатырь кряхтел, пока Гришка и Гаврила Семёнович натягивали на него… шкуру недавно убитого нами медведя.
— Дядь Гаврил, ну мочи нет, воняет псиной! И жарко! — приговаривал Федя, пытаясь высвободить огромные ручищи из мохнатых лап, с которых я заранее срезал когти.
— Терпи, казак! Какое святочное колядование без ряженого медведя? — хохотнул Гришка, затягивая ремешок под подбородком Феди так, что оскаленная медвежья морда плотно села ему на голову, как жуткий капюшон. — Ты у нас теперь главный камчатский Топтыгин будешь. Девки портовые как увидят, так со смеху помрут, а может, и бражки нальют за потеху.
Я, стоя у закопченного стола, только качал головой. Святки. Древняя традиция докатилась и до края Империи. Завтра, когда пурга утихнет, по сугробам Петропавловска пойдут колядовать солдаты, матросы, дети местных чиновников и охотников. Все будут петь под окнами, прося угощение. И мы, амурцы, не собирались отставать.
Но чтобы угощать, нужно было это угощение приготовить. А у меня была только рыба, жир, да немного круп, которые я спрятал под замок. Как сотворить рождественский пир из того, от чего людей уже тошнит? Это был вызов, но из тех, на которые я и в прошлой жизни отвечал с удовольствием.
Я засучил рукава и подошёл к большой деревянной лохани. Внутри лежала тщательно вымоченная в пресной воде красная юкола нерки. Я порубил её топориком в мелкую крошку.
Гришка подошёл ко мне, скептически разглядывая рыбное месиво.
— Опять толкашу варить будешь, Жданов? Праздник же. Душа чего-то сладкого просит. Сдобного.
— Будет тебе сдобное, братец, — усмехнулся я, доставая из-под лавки небольшой заветный берестяной туес, который я сберёг ещё с осени.
Я снял плотную крышку. В туеске лежала замороженная клюква и крупная камчатская шикша, в смысле морошка, которую мы успели собрать на сопках до первых снегов. Ягода была твердой, как стекло.
— Смотри и учись, как на северах десерты делают, — сказал я Гришке, доставая широкую чугунную сковороду.
Вместо сливочного масла я бросил на раскалённый чугун увесистый кусок белоснежного нутряного тюленьего жира. Он зашипел, плавясь в прозрачную лужицу. Я бросил туда горсть сушеного, перетертого в порошок камчатского дикого чеснока, для остроты, чтобы отбить специфический морской запах жира.
Затем я всыпал в сковороду ягоды. Морошка и клюква начали с треском лопаться в кипящем жире, пуская красный, кислый сок. Воздух в землянке наполнился густым, пряным кисло-сладким ароматом. Я добавил туда немного ржаной муки, которую по крохам соскрёб со дна уцелевшего мешка, и начал интенсивно вымешивать деревянной лопаткой. Масса густела, карамелизируясь, превращаясь в тягучее, багровое тесто.
— А теперь главное, — я высыпал в это горячее ягодное месиво рубленую красную рыбную муку и тщательно перемешал.
Гришка недоверчиво сморщил нос:
— Рыба со сладкой ягодой и салом? Мить, ты нас отравить на светлый праздник решил? Англичане не добили, так повар добьёт?
— Дурак ты таёжный. Это «толкуша» по-корякски, только облагороженная мной. Исконный северный гостинец, — я вывалил густую, горячую массу на доску и начал быстро, пока не застыло, лепить из неё небольшие шарики.
Затем вынес их в сени, на мороз. Завтра, когда они задубеют, это будут такие леденцы, что ни один петропавловский генерал не откажется. Конечно, настоящая корякская толкуша, или кылыкил, готовилась безо всякой сковороды. Ели прямо сырой, иногда варили. Но я решил себе позволить этот кулинарный эксперимент.
На рассвете седьмого января пурга, словно по команде свыше, резко оборвалась. Выглянуло ослепительно яркое, холодное солнце. Воздух звенел от мороза, дым из сотен печных труб поднимался строго вертикально, будто белые мраморные колонны. Авачинская губа была скована торосистым, битым льдом.
Город ожил. Петропавловск высыпал в траншеи и на расчищенные пятачки перед избами.
Из ворот флотских казарм, с гиканьем и свистом, вывалилась ватага матросов с «Авроры». Унтера несли самодельную рождественскую звезду, склеенную из щепок и раскрашенную сажей и остатками киновари. Они затянули «Рождество Твоё, Христе Боже наш…».
Мы тоже вышли колядовать.
Впереди, тяжело переваливаясь на коротких, обмотанных шкурами ногах, шёл Фёдор в своей жуткой медвежьей шкуре. Он рычал, тряс головой с оскаленной пастью и играл роль учёного медведя так убедительно, что пробегавшие мимо камчатские собаки с визгом жались к заборам.
Гаврила Семёнович шёл следом с балалайкой, сколоченной корабельным плотником из обломков разбитых прямым попаданием английских баркасов. Три струны, сделанных из жил нерпы, звучали глухо, но достаточно музыкально и ритмично. Гришка нёс объемистый холщовый мешок для гостинцев, а у меня за пазухой лежал заветный берестяной туес с моими ягодно-рыбными «конфетами».
Мы подошли к избе артиллерийской команды, где квартировали выжившие пушкари Максутова.
Гаврила Семёнович ударил по струнам. Фёдор-медведь нелепо, сопя, встал на задние лапы и начал топтаться на месте, прихлопывая рукавицами по мохнатому животу.
Начитанный Гришка набрал полную грудь морозного воздуха и зычно запел колядку, переиначенную на военный лад:
— Коляда, коляда! Отворяй ворота! Мы не французы, мы не бриты, а мы казаки небриты! Англичанин в море бег, бросил ядра в белый снег! Подавай коляду, а то ядрами всажу!
Слюдяное окно скрипнуло, покрытое толстым слоем инея. Дверь распахнулась, и на мороз вывалился бородатый канонир без левой руки. Его лицо расплылось в широченной, щербатой улыбке. За ним тянули шеи еще несколько перевязанных солдат.
— Амурцы пожаловали! Экие вы черти, ну и медведь у вас мордатый! — хохотнул артиллерист, опираясь на самодельный костыль. — Не всаживайте ядра, братушки. У нас и так изба дырявая. Вот, держите, чем богаты.
Он протянул Гришке завёрнутый в чистую тряпицу тёмный комок.
— Что это? — удивился Гришка, принимая свёрток.
— Чай китайский, прессованный. Последний кирпичик берегли на праздник. Заварите, помолитесь, да Бога поблагодарите, что лейтенант Максутов уже на ноги встал!
— А от нас вам гостинец, к чаю, — я шагнул вперед и достал из туеска горсть замороженных рыбных «леденцов» с клюквой, высыпав их в здоровую руку канонира. — Только осторожно, зубы не сломайте.
За этот короткий, ясный день мы на колядках обошли половину гарнизона. И никто не ушёл обиженным. Матросские вдовы отдавали сухари, ополченцы кусок старого солёного сала, а флотские офицеры с «Паллады» вынесли Гришке настоящую бутылку тёмного кубинского рома, чудом уцелевшую после обстрела аптекарских складов.
К вечеру, когда синие тени от вулканов накрыли город, а мороз стал по-настоящему смертельным, мы вернулись в свою землянку.
Огонь гудел в печи. Фёдор наконец-то стянул с себя пропахшую потом шкуру и рухнул на лавку, отдуваясь.
Мы разложили нашу добычу на скоблёном столе. Прессованный чай, бутылка рома, несколько сухарей, чуток сала. По меркам сытого Петербурга, это был паёк нищего каторжника. Ну ладно, нищего каторжника, где-то укравшего заграничный ром. Но по меркам нынешнего Петропавловска, это был просто царский пир.
Я растопил снег в медном котелке, бросил туда кусок чайного кирпича, добавил ложку тюленьего жира на монгольский манер. Не любимый мой гуранский чай, конечно, но тоже вкусно. Гаврила Семёнович аккуратно, кончиком кинжала выбил пробку из бутылки с ромом. Темно-янтарная, густая жидкость плеснула в четыре жестяные кружки.
— С Рождеством Христовым, братцы казаки, — негромко, но торжественно произнёс урядник, поднимая кружку. — Мы живы. Мы с хлебом, пусть и с рыбным. Мы на своей земле.
— За тех, кто лёг на сопке, — добавил Гришка, и его голос дрогнул.
Мы выпили. Обжигающий карибский ром ободрал горло, прокатился до самого желудка горячей волной, выгоняя из тел накопившийся за день ледяной холод.
Я запил алкоголь солёным, жирным чаем и откинулся спиной к теплым кирпичам печи.
Казалось, совсем недавно на этом самом месте мы рубили британцев на куски в кровавой животной ярости, а сегодня пели колядки и ели конфеты из сырой рыбы с ягодами, находя в этом искреннюю радость.
— А вестник-то из Иркутска так и не пришёл… — тихо, ни к кому не обращаясь, проговорил Ванька Терентьев, который тоже притащился к нам из лазарета на пару часов ради праздника. Он вертел в руках пустую кружку.
— Через тундру и хребты в январе только духи ходят, Иван, — фыркнул Фёдор, закидывая в рот сухарь. — До весны ни вестей, ни приказов.
— Да я не о приказах… — Ванька поднял на меня свои впалые, светлые глаза. — Как думаете, Митя… если нас англичане по весне тут положат, Муравьёв на Амур весть пошлёт? Моей Чуруне, Аксинье, Умке твоей… узнают они, где мы костьми легли?
В землянке снова повисла тишина. Рождественское веселье вдруг сдуло сквозняком суровой реальности. Ведь и вправду весной к берегам Камчатки может вернуться вся объединенная англо-французская эскадра Тихого океана.
И в этот раз, как предупредил генерал Завойко, они придут не просто испытать наши силы. Они придут стереть нас в пыль.
Глава 2
Святочное веселье поутихло к полуночи. Федор, наевшись рыбных леденцов и отогревшись ромом, похрапывал на лавке, привалившись спиной к печи. Гришка листал найденную где-то книгу, сидя на чурбаке у двери и изредка поглядывая на заиндевевшее окно. Гаврила Семёнович, уставший после колядок, покуривал трубку и лениво ворошил угли в очаге.
Я же все думал о том, как решить оставшиеся проблемы Петропавловска. Раненых было много, а работы так еще больше. Чинить избы, разбирать завалы, готовить новые позиции когда союзный флот вернется.
Я думал об ительменах и камчадалах, которые вместе с нами дрались на Никольской сопке. Тогда, в горячке боя, я не различал лиц, не видел, кто из них падает рядом. А ведь их было тридцать шесть человек по спискам гарнизона, и все они пришли защищать Петропавловск добровольцами.
Ительмены, это самое многочисленное из местных племен. Камчадалами же звали потомков смешанных браков, от первых поселенцев и коренных. Тех же ительменов, коряков, алеутов. Ну, как мы в Забайкалье детей от таких браков звали гуранами, так и тут, на Камчатке у них появилось свое название.
— Гриш, — позвал я.
— А? — он оторвал взгляд от потрепанной книжки.
Потом заложил палец между страниц и прикрыл книгу. Я успел мельком разглядеть обложку. Гриша читал «Тюфяка» Писемского, непонятно как сохранившегося в Петропавловске.
— Что ты знаешь про ительменов? — спросил я у товарища.
Гришка помолчал, потом отложил книгу в сторону.
— Немного. Сказывали, они на юге живут, рыбу ловят. В бою я их видел, знаешь, здоровые мужики такие мужики, в собачьих шкурах, с длинными ружьями. Лейтенант Максутов говорил, что без них на перешейке было бы туго.
— Они на лыжах ходят? — спросил я.
— На лыжах, — кивнул Гришка. — Да так, что наши солдаты за ними не поспевают. По сугробам как по ровному месту. И по горам лазают лучше любого охотника.
Я задумался. Зимой на Камчатке связь между поселениями почти прерывалась. Единственный транспорт, это собачьи упряжки да лыжи. Если ительмены могут передвигаться по тайге быстрее и легче, чем наши обмороженные матросы, почему бы не попросить их о помощи?
— Ты куда намылился? — спросил Гришка, когда я начал натягивать торбаса.
— К ительменам. Надо узнать, где их становище.
— В ночь глухую? — Гришка усмехнулся. — Жданов, ну тебе прям медом намазано у местных. Опять шамана искать пойдешь, «железный человек»?
— Пока просто пройдусь, поспрашиваю у тех, кто еще гуляет, — ответил я, затягивая ремни. — На звезды посмотрю, да обмозгую всё.
Наутро небо над вулканами было чистым, и последние звезды горели ярко, как в морозной Сибири. Я вышел из землянки, прихватив за пазуху несколько берестяных туесков с рыбными леденцами. Негоже в гости, да без гостинца. Гришка и Фёдор увязались следом, хотя я отговаривал.
— Одного не пустим, — буркнул Фёдор. — Еще замерзнешь где-нибудь в сугробе, а нам потом искать.
Мы двинулись к окраине Петропавловска, где, по слухам, стояли ительменские поселения. Снег скрипел под ногами, мороз щипал щеки, но дорогу протоптали собачьи упряжки.
Ительмены жили не в городе, а чуть поодаль, на берегу замерзшей речки, в нескольких деревянных хижинах, крытых корьём и дёрном. Лишь над одной из них вился дымок. Другие строения казались пустыми, занесенными снегом по самую крышу. У входа в обитаемую хижину сидела на корточках старуха в меховой кухлянке и что-то мастерила из рыбьей кожи.
— Здравствуйте, — сказал я, подходя.
Старуха подняла голову. Лицо ее, смуглое, изрезанное морщинами, было спокойным и равнодушным. Она гортанно и быстро что-то ответила на своем языке.
— Мы из гарнизона, — я показал на свои погоны. — Хотим поговорить с вашими воинами. С теми, кто сражался на Никольской сопке.
Она поняла. Не говоря больше ничего, старуха пропустила нас внутрь.
В углу тлел очаг, дым выходил в отверстие в потолке. Вдоль стен стояли нары, покрытые шкурами. На нарах сидели несколько мужчин, все в потрепанной меховой одежде. У одного, самого старого, рука была перевязана тряпьем. У другого голова. Третий, молодой парень с живыми черными глазами, вообще казался здоровым, только похудевшим.
Я не узнал их. Но мне сказали, что эта троица стояла на левом фланге у перешейка, когда мы отступали к стланику.
— Здорово, братцы, — сказал я, опускаясь на свободное место.
Мужчины переглянулись. Потом тот, что с перевязанной головой, ответил по-русски с сильным акцентом:
— Здравствуй, казак. Ты тот, кто с поварешкой у котлов? Наш знахарь сказывал.
— Он самый, — усмехнулся я. — Жданов.
— Много говорят о тебе, — кивнул ительмен. — Меня зовут Тынэ. Это мой брат, это Кынэ.
Тынэ кивнул в сторону парня с черными глазами.
— А это старейшина наш, Шарах.
Старик, сидевший в углу на почетном месте, слегка приподнял голову. Лицо его было сплошь покрыто татуировками. Черными линиями, спиралями и кругами.
— Шарах не говорит по-русски, — пояснил Тынэ. — Но он понимает.
— Я почему-то ждал, что имена у ительменов будут посложнее, — бесхитростно заявил Фёдор.
Гриша кивнул. Тынэ и Кынэ переглянулись, потом улыбнулись. Заговорил младший брат:
— Племена смешиваются, казак, многих крестят. Почти всех уже. Наши имена, не старые. Ытльа-тэ наша, мама то есть, анкальын.
Мое сердце словно пронзили иглой. Воспоминания о моей родной анкальын, или дочери моря, оставшейся ждать на Амуре, обожгли душу. Хотя чего я ожидал? Чукчи жили и на Камчатке, да и путешествовать могли на большие расстояния. Я тряхнул головой и выложил на нары берестяные туески, развернул.
— Это вам, от нас. Угощайтесь.
Кынэ первым протянул руку, взял леденец. Его лицо расплылось в улыбке.
— Сладко! — сказал он. — Как у коряков почти.
— Рыба с ягодой. Рад, что нравится.
Тынэ тоже взял, откусил, кивнул.
— Мы тоже так делаем, только без огня. Рыбу квасим в ямах, ягоду добавляем.
Мы помолчали. Гриша с интересом разглядывал татуировки Шараха.
— Я зачем пришел, — наконец прервал тишину я. — Мы с вами вместе бились. Вы много наших спасли. Я хочу знать, как вы живете, чем помочь можем.
Тынэ усмехнулся, покачал головой.
— Помочь? У нас все есть. Рыба, жир тюлений, шкуры. Собаки сыты. Мы не нуждаемся.
— А в городе нуждаются, — сказал я. — Работа есть, а рук не хватает. Мы хорошо заплатим. Мукой, крупой, солью.
— Нам ваша мука не нужна, — Тынэ покачал головой. — Мы к ней не привыкли. Без нее сыты.
— А что нужно? — спросил Фёдор.
Тынэ переглянулся с братом. Потом кивнул на старика.
— Шарах говорит, что духи моря сердятся. Мы много воинов потеряли в бою, не успели проводить их как следует. Духи требуют жертву.
Шарах, при этом, молчал. Может он раньше это обсуждал с братьями? Не мог же он с ними без слов переговариваться, в самом деле.
— Какую жертву? — спросил я.
— Не кровную, — поспешно добавил Кынэ. — Угощение, праздник. Чтобы души ушедших вспомнили, что они были людьми.
Старик в углу зашептал что-то быстро и неразборчиво. У меня немного отлегло. Я бы не хотел снова сталкиваться с шаманским колдовством, и тем более, стариком-телепатом! Тынэ выслушал, а потом перевел:
— Шарах говорит: вы, русские, тоже своих хороните и молитесь. Мы хотим сделать общий праздник. Поминальный. Чтобы духи не обернулись в свою злобу, как в это… вы им мертвых оборачиваете.
— Саван, — подсказал я. Старший брат кивнул.
Я подумал. Рождество только что прошло, но за две недели перед Великим Постом должна быть первая родительская суббота. Люди, русские и ительмены, пролили кровь вместе на одном берегу. Почему бы им не разделить и поминальную трапезу? Вот только, позволят ли православные на такой важный день пригласить местных, да с их ритуалами?
— Погоди-ка, — пришел на помощь Гриша. — А ты разве не сказал, что всех ваших крестили?
— Христос добрый, — пожал плечами старший брат Тынэ. — Разрешает живым Ему молиться, а мертвых по-старому убаюкивать.
— Бог же не Бог мертвых, а Бог живых, потому что все, принадлежащие Богу, живы, — процитировал Гришка Евангелие. — Всё равно, неправильно это.
— Может мы ваших мертвых по-православному обряду отпоём? — предложил я.
Шарах снова заговорил. Тынэ ответил следом:
— А если души в зверей обратятся, до этого? Сперва мы их должны усыпить, а потом в Царство Христа проводить.
— Мы их не переубедим, — вздохнул Фёдор.
— Я поговорю с генералом Завойко, — сказал я. — Давайте так сделаем. Души мертвых мы вам поможем убаюкать, но в вашем поселении. А потом все вместе пойдем отпевать их, на родительскую субботу. Сойдет?
— Сойдет, — немного подумав, ответил Тынэ.
— Только у нас мяса мало, рыба в основном.
— А нам рыба и нужна, — усмехнулся Тынэ. — И жир, с ягодами. А хлеб ваш мы не едим, он для нас чужой.
Мы ударили по рукам. На том и порешили.
Через несколько дней, когда мороз слегка отпустил, я снова пошел к ительменам. На этот раз не с пустыми руками. За спиной у меня был мешок с вяленой рыбой, лучшей, что была в амбарах. В берестяных туесках я нёс топленый тюлений жир, застывший в желтые круги и морошку. Я подошел к поселению. Большая часть жилищ уже была отрыта от снега и людей вокруг было куда больше, чем в прошлый раз.
Ительмены поглядывали на меня с нескрываемым интересом. Я постучал костяшками по дверному косяку того жилища, что посещал раньше. Внутри было тихо, слышалось лишь как потрескивали угли в очаге да тихо пел кто-то.
— Входи, казак, — услышал я голос Тынэ. — Мы ждали тебя.
Старейшина Шарах сидел на своем обычном месте, в углу на шкурах. Его татуированное лицо в тусклом свете очага казалось вырезанным из старого дерева. Глаза были закрыты, но голову он ко мне повернул, стоило мне переступить порог.
Кынэ и еще несколько ительменов сидели на нарах, поджав ноги. В руках у младшего брата была деревянная фигурка. Корявый, грубо вырезанный идол с длинным клювом и сложенными крыльями.
— Это Кутх, — сказал Тынэ, заметив мой взгляд. — Ворон. Наш отец и создатель. Он научил нас ловить рыбу, шить одежду и охотиться. И он же забирает души умерших, когда приходит время.
Старик Шарах открыл глаза и что-то тихо произнес. Тынэ переводил:
— Шарах говорит, что души воинов, которые полегли на Никольской сопке, еще не нашли покоя. Они бродят между мирами, стонут во сне и пугают живых. Их нужно убаюкать. Накормить, напоить и согреть. И тогда они уйдут в подземный мир, к Гаечу, хозяину мертвых.
— Ну уж нет, уйдут они к Богу, когда мы их отпоём.
Тут Шарах громко рассмеялся. Я повернулся к нему. Старик утер слезу, потом сказал что-то Тынэ. Старший брат покраснел, качнул головой. Тогда перевел Кынэ:
— Шарах говорит, что белые люди сами не знают Слова, которое нам принесли. Говорит, что души уйдут к Создателю, когда тот вернётся на землю. А до того дня, будут ждать Его Прихода и Воскресения. Ваши не знает где, а наши у Гаеча.
Я махнул рукой. Вступать в богословские споры у меня не было ни желания, ни, что важнее всего, нужного образования. Эх, как бы пригодился здесь Алексей Алексеевич или хотя бы Гришка.
— Что для этого нужно? — только и спросил я.
— Еда. Жир. Ягоды. Тишина, — пожал плечами Тынэ. — И боги. Кутх и Мити, его жена. Эмэмкут, их сын.
Я выложил на нары свои припасы. Ительмены молча разглядывали их, трогали пальцами, нюхали. Шарах что-то сказал, и Кынэ взял берестяной туесок с морошкой, поставил перед фигуркой Кутха.
— Сейчас начнётся, — прошептал Тынэ. — Ты должен стоять тихо. Боги не любят шумных и говорливых. Я буду обращаться к богам на твоём языке, чтобы они не забывали, что русские наши друзья.
Он подбросил в очаг сухих веток кедрового стланика. Пламя взметнулось, и по стенам жилища заметались длинные, жуткие тени. Шарах взял в руки старый бубен, обтянутый потрескавшейся тюленьей кожей. Ударил раз, другой, третий.
Остальные ительмены запели на своём языке. Негромко, на одной ноте, раскачиваясь вперёд и назад. Я стоял у входа, прижавшись спиной к холодной стене, и смотрел. Фигурка Кутха в свете очага казалась живой. Её длинный клюв двигался в такт ударам бубна, сложенные крылья шевелились, будто собирались взлететь.
Конечно же, мне это просто казалось, из-за неровного света очага и раскачивающихся теней ительменов.
Шарах запел громче. Его голос поднимался и опускался, как волны в океане. Тынэ подошёл к очагу, взял деревянное блюдо с рыбой и жиром, поднял над головой.
— Гаеч, хозяин подземного мира, прими нашу пищу! — прокричал он. — Гамулы, души предков, проводите наших воинов в тёплые земли, где всегда светит солнце и не бывает холода!
Он высыпал рыбу и жир в огонь. Пламя взревело, зашипело, выбросило сноп искр. Запахло жареной рыбой и топлёным жиром. Шарах ударил в бубен с такой силой, что я почувствовал вибрацию в груди.
— Кутх! — закричал Тынэ. — Забери их! Унеси на своих крыльях! Пусть они не бродят больше по земле!
Фигурка идола вдруг накренилась, будто кто-то невидимый взял её в руки. Я перекрестился от неожиданности. Ительмены замерли, глядя на неё. Шарах опустил бубен на колени и затих.
Тишина была такой, что я слышал, как потрескивают угли в очаге и как за стеной вздыхает ветер. Через секунду мне пришло осознание, что это Кынэ наклонил идол, раскачиваясь вместе с другими ительменами.
— Они ушли, — сказал Тынэ. — Души успокоились. Гаеч принял их.
Шарах поднял голову и посмотрел на меня. В его старых, мудрых глазах я увидел что-то похожее на благодарность. Он протянул руку, и я понял, что нужно дать ему что-то ещё. Я вытащил из-за пазухи последний туесок с жиром, положил ему на колени.
— Это тебе, старейшина, — сказал я. — Благодарю тебя.
Шарах и что-то прошептал. Тынэ перевёл:
— Шарах говорит: ты хороший человек, казак. Твои руки пахнут едой, а сердце добром. Ты не боишься наших духов, значит, и они не будут бояться тебя. Уважаешь наших богов, значит и они будут уважать тебя.
— Мы будем ждать вас на первой родительской субботе. Поминать усопших. Я найду попа, чтобы отпел ваших воинов. Их души будут спасены.
Прошла ещё неделя или две, когда ительмены пришли в Петропавловск. Их было около сорока человек. Мужчины, женщины, даже несколько подростков. Старейшина Шарах ехал впереди на специальной нарте, украшенной пучками птичьих перьев и медвежьими клыками.
Генерал Завойко, завидев эту процессию, только крякнул и махнул рукой.
— Ну я же просил, Жданов, только без бесовщины.
— Не будет бесовщины, Ваше Превосходительство, — ответил я. — Общий помин, ительмены давно крещённые, вы ж сами знаете.
Генерал вздохнул, закатил глаза, но потом всё-таки похлопал меня по плечу.
— Скоро тебя повысят, или пристрелят, — ласково, почти по-отечески произнёс он. На этом разговор и закончился.
Площадь перед церковью расчистили от снега, установили длинные столы. Генерал Завойко, как и обещал, не вмешивался, но сам на трапезу не пошёл. Он отослал адъютанта с ведром соленых сухарей «от казны». Служба шла своим чередом, ительмены стояли сзади, честно крестились и не перешептывались. Только старейшина Шарах умудрялся еще и сжимать да разжимать пальцы, словно перебирал невидимые бусины.
Отец Никодим, совсем уж молодой поп с обмороженными пальцами, служил твердо и без запинки. Голос его негромко, но отчетливо разносился по заснеженной площади. Когда он возгласил «Вечная память», ительмены вдруг все как один повернулись на запад, туда, где за сопками шумел океан. Тынэ перехватил мой взгляд и неловко пояснил:
— Туда души уходят. К Гаечу. Наш Гаеч… попы объясняли, что он ждет Христа, и мертвых для него сторожит.
Отец Никодим, услышав этот обрывок разговора, тяжело вздохнул, но промолчал. Вместо проповеди он просто подозвал Кынэ к себе и сунул ему в руки горящую свечу.
— Держи, сын мой. Это свет для тех, кто ушел. Не важно, куда они ушли, в рай или к… твоему Гаечу. Главное, чтобы они видели, что мы их помним.
Кынэ взял свечу, осторожно, двумя пальцами и понес её к столам. Ительмены, глядя на него, тоже потянулись к ящику с огарками. Скоро весь импровизированный поминальный стол мерцал десятками живых огоньков, в которых смешивались запах воска и ворвани.
После «Со святыми упокой» Шарах не выдержал и затянул что-то свое. Русские солдаты замерли, ожидая, что сейчас начнется скандал. Но отец Никодим неожиданно поднял руку.
— Пусть поёт, — сказал он устало. — Единый Бог, единый мир.
Шарах пел недолго. Минуты три. А когда закончил, из глаз его покатились крупные, старческие слезы. Тынэ, стоявший рядом, обнял старика за плечи и что-то зашептал на ухо.
Затем началась трапеза. Солдаты и матросы рассаживались на бревна и чурбаки, ительмены чинно ждали, когда их угостят. Отец Никодим благословил столы, и я принялся разливать по мискам горячую толкушу. Рыбную муку, заваренную кипятком с тюленьим жиром. Рядом поставили наши постные пироги с капустой и кутью.
Последняя была приготовлена из пшеницы, а не риса, как я привык в XXI веке. И заправлена медом, без добавления изюма.
Ительмены добавили свои припасы: вяленую нерпу и кислую толкушу из прошлогодней шикши.
Солдаты косились, но ели. Смерть приучила не брезговать.
Кынэ, отправив в рот ложку с кутьей, одобрительно закивал.
— Хорошо, — сказал он. — Все мертвые сладкое любят. Мы им морошку носили, а вы зерна с медом.
Отец Никодим удивленно поднял бровь, но потом перекрестился и мягко поправил:
— Это символ воскресения, сын мой. Как зерно умирает в земле и дает колос, так и душа наша обретает вечную жизнь в смерти. А что до меда, так это, чтобы ты на земле вкусил сладость Царствия Небесного.
Оставшаяся трапеза прошла спокойно. Я направился к отцу Никодиму, когда он отошел в сторону перевести дух.
— Не гневаетесь, батюшка?
— На что? — он усмехнулся, вытирая губы рукавом рясы. — Что они своих мертвых любят так же, как мы? Молись, казак, чтобы мы живых научились любить так же сильно.
Он помолчал, глядя, как Шарах, сидя на чурбаке, медленно жует рыбу и крестится. Правда по-своему, широко и размашисто, не попадая в лоб.
— А ты, Жданов, — спросил он вдруг, — веришь, что они и впрямь крещение сердцем приняли? Во Христе?
— Не мне судить, батюшка, — ответил я. — Они с нами воевали. Они наших раненых из-под пуль вытаскивали. Для меня этого довольно.
Отец Никодим кивнул, похлопал меня по плечу и пошел обратно к столам. Молодой священник благословлял и утешал, да разливал по кружкам оставшийся сбитень.
Смеркалось. Костры догорали, люди расходились. Ительмены собрались у своих нарт, прощались с солдатами, хлопали друг друга по спинам. Шарах и оба брата вдруг подошли ко мне. Старик с татуировками на лице взял меня за руку и что-то сказал на своем языке. Тынэ как обычно перевел:
— Он благодарит тебя. И того мальчишку-шамана. Говорит, чтобы ты присматривал за ним.
— Отчего это?
— Если боги кого-то еще мальчишкой наделили мудростью, то могут его и слишком рано к себе забрать. Им и самим такой нужен.
Я поклонился старейшине. Тот улыбнулся и тогда со мной заговорил младший брат.
— А вы, казаки, далеко отсюда живете? На Амуре, говорят.
— Далеко, — ответил я. — Несколько тысяч верст. Мы туда пришли строить посты, защищать границу.
— От кого?
— От богдойцев. От китайцев. И от англичан.
Кынэ кивнул, задумался.
— У нас тоже есть враги. Корсаки. Северные люди. Они нападают на наши стойбища, угоняют оленей, женщин.
— Мы можем помочь, — не раздумывая, ответил я.
Кынэ переглянулся с братом, потом с Шарахом.
— Может быть, — сказал осторожно старший. — Только весной. Зимой на север не пройти.
— А весной мы вернемся на Амур, — сказал я. — Если выживем.
— Если мы все выживем, казак, — хмуро ответил Тынэ.
На следующее утро я снова пошел к ительменам. Не с пустыми руками, а с мешком муки и паклей для перевязки. У входа в жилище меня встретил Тынэ и кивнул, пропуская внутрь.
— Шарах хочет тебя видеть, — сказал он.
Старик сидел на почетном месте, опираясь спиной на стену.
— Он говорит, что ты не простой казак. Что в тебе есть огонь. Огонь, который пришел издалека.
Я промолчал. Если опять начнется разговор, что кто-то видел духов или мою третью душу, я не выдержу.
— Он говорит, что земля предупредила его. Этой зимой случится большая беда. Не от англичан, но от самой земли.
Да что б тебя…
— Земля сказала? — устало переспросил я.
— Вы, белые люди, учеными бываете. Но иногда словно снегом забиваете уши. Не слышите, как к вам обращаются горы и земля. Даже собак не слышите.
— Я тебя прошу, Тынэ, перестань говорить загадками.
— Шарах говорит, что земля вздрогнет. Горы задымятся. Море отступит, а потом хлынет обратно.
— Землетрясение? — наконец сообразил я.
— Оно всех разбудит, и горы и воды, — Тынэ покачал головой. — Шарах говорит, что нужно готовиться.
Я замер. Вулканы Камчатки все еще действующие, даже в том времени, откуда я пришел. Цунами тоже объективная реальность. Не исключено, что англичане весной высадятся на почти безлюдном побережье, и им не придется даже воевать.
Глава 3
Известие, принесённое Тынэ, разлетелось по Петропавловску быстрее, чем мне бы хотелось. Люди начали толпиться, собирая вещи и разбредаясь кто куда. В то время, как нам была нужна спланированная и чёткая эвакуация, в городе начались бестолковые шатания.
Генерал Завойко выслушал меня в своём кабинете, теребя эполет. Он долго молчал, а потом спросил:
— Старик этот когда-нибудь ошибался?
— Не знаю, Ваше Превосходительство. Но ительмены на этой земле живут дольше нас. Они видят то, чего мы не замечаем.
Завойко снова замолчал, потом велел адъютанту собирать офицеров на совет.
В просторной избе, где пахло махоркой и сыростью, собрались командиры батарей, капитан «Авроры», интенданты и несколько опытных камчатских промышленных. Генерал говорил сухо:
— Сведений точных нет. Но бережёного Бог бережёт. Приказываю: все пороховые погреба укрепить, бочки с порохом поднять на верхние ярусы, обложить мешками с песком. Пушки на батареях снять с лафетов, перевезти вглубь, подальше от воды. Оставить только сигнальные. Амбары с провиантом перенести на Сигнальную сопку. Госпиталь тоже туда же. Тех раненых, что к весне в бой вступить не смогут, перевозить в последнюю очередь. Корабли снарядить и увести в безопасное место, там на якорь встать.
Капитан «Авроры», седой моряк с обветренным лицом и красным носом, крякнул:
— Василий Степанович, а ежели тревога ложная? Люди за зиму и так измотаны. Такую работу поднимать, а вдруг ничего не случится?
— А ежели случится, капитан? — Завойко посмотрел на него в упор, и тот даже отодвинулся. — Вы готовы отвечать за каждую душу?
Капитан промолчал. Часть офицеров начала тихо переговариваться, но возражать не стала. Зато тут же встрял интендант, толстый майор с вечно потным лицом:
— Ваше Превосходительство, позвольте заметить. Ительмены, народ тёмный, суеверный. Мало ли что им померещится. А мы из-за этого весь гарнизон на уши поставим? Солдаты ропщут, бабы паникуют. Вы только посмотрите, что на улице творится!
— Значит, это вы, майор, готовы взять на себя ответственность? — спросил Завойко ледяным тоном.
— Я… я только к тому, что…
— Что вы готовы поставить на кон жизнь наших людей?
Майор замолчал, уткнувшись взглядом в стол. Тогда Завойко повернулся ко мне:
— Ты, Жданов, сам с ними говорил. Объясни господам офицерам, почему мы должны верить камчадалу.
Я шагнул вперёд, к столу, и оглядел собравшихся. Лица у всех были хмурыми и недоверчивыми. Капитан «Авроры» крутил в руках отсыревшую папиросу, артиллерийский полковник барабанил пальцами по столу, интендант пыхтел да раздувал щёки.
— Господа, — сказал я. — Я не шаман, не учёный и не пророк. Я просто казак, который три года прожил в тайге и видел, как местные народы чувствуют то, чего мы не замечаем. Ительмены не гадают на кофейной гуще. Они следят за приметами и эти приметы проверены веками.
Интендант хмыкнул, но я продолжал:
— За день до большой бури собаки начинают выть и прятаться. Перед сильным паводком вода в колодцах становится горькой, а из-под земли вылезают черви. Если долго не было дождя, а мох на камнях вдруг отсырел, жди перемены погоды. Это не суеверия, а наблюдения.
Капитан «Авроры» поднял голову:
— А что именно твои ительмены услышали? Старик сказал «земля говорит». Что это значит?
— Он мог услышать подземный гул, который наши уши не различают, — ответил я. — Или заметить, что вода в реке отступила от берега раньше обычного. Или увидел, как птицы улетели в глубь материка, а рыба ушла на глубину. Но он не умеет объяснить это так, как мы. Он говорит «земля сказала», потому что для него всё, что он видит и слышит, это голос земли.
Артиллерийский полковник крякнул:
— А что, и на Кавказе так было. Местные перед обвалами всегда предупреждали. Мы поначалу смеялись, а потом полк в ущелье завалило. С тех пор я таких вещей слушаю.
Интендант ещё попытался возразить:
— Ну, сравнили тоже, обвал и землетрясение…
— А разница? — спросил полковник. — И там, и там земля ходуном ходит. И там, и там люди гибнут.
Капитан «Авроры» помолчал, потом спросил:
— Казак, ты уверен?
— Я уверен, что если мы не подготовимся, а беда случится, — я посмотрел на капитана, — то отвечать нам будет не перед генералом, а перед Богом и теми, кого мы не спасли.
— А может, просто совпадение? — усомнился кто-то из младших офицеров.
— Может, — ответил Завойко. — А может, нет. Я не хочу рисковать, и не услышал пока ни одного разумного довода против.
— Казак дело говорит, — сказал наконец капитан «Авроры».
Артиллерийский полковник закивал и вскоре к ним присоединились и младшие офицеры. Возражений больше не последовало.
На следующее утро Петропавловск гудел, как потревоженный улей. Солдаты таскали мешки с мукой на сопку, матросы перекатывали пушечные ядра подальше от берега. Бабы выволакивали из изб узлы с тряпьём и посудой, ребятишки тащили кто ведро, кто кочергу.
Я подошёл к Третьей батарее, где лейтенант Максутов, ещё не оправившийся от раны, но уже вставший на костыли, лично руководил работами. Он хрипел, раздавая команды, и его голос то и дело срывался на петуха:
— Пушки в тыл! Лафеты разобрать! Брёвна перетащить к Никольской сопке, живо! Живо, я сказал!
— Ваше благородие, — крикнул какой-то канонир, — а ежели мы лафеты разберём, а потом англичане приплывут? Чем палить?
— А ты, умник, из ружья пали! — рявкнул Максутов. — Или в штыки ходи! Пушки дело наживное, да и не проберутся англичане через лёд!
Я кивнул своим поварам, чтобы начинали уже скорее таскать да грузить мешки. Когда поднёс Максутову кружку сбитня, он отпил, поморщился и спросил:
— Жданов, а ты с кем из стариков камчадальских говорил?
— Это, ваше благородие, вроде ительмены, а не камчадалы…
— Да хоть греки, Жданов, ты ближе к сути.
— С Шарахом. Старейшиной их.
— Шарах… — Максутов покачал головой, глядя на море. — Помню, он ещё при обороне на перешейке с нами был. Его внука убили, царство небесное.
Ительмены, услышав о приказе генерала, сами пришли помогать. Тынэ привёл десяток своих родичей с длинными, низкими нартами. Их коренастые и косматые собаки казались злыми волками, но слушались хозяев без единого слова. Кынэ хлопотал с упряжкой, поправляя ремни, и всё приговаривал что-то. То ли ругался, то ли ласково уговаривал.
Мои амбары опустели наполовину. Муку, крупу, сушёную рыбу и юколу мы перетаскивали на Сигнальную сопку.
Семён Иванович, наш фельдшер, организовал перенос госпиталя. Раненых, которых после обороны осталось ещё много, перевозили на нартах, укрывая оленьими шкурами. Он подошёл ко мне, перевязывая на ходу какого-то матроса, и сказал:
— Митя, ты главное, чтобы вода была. Много воды. Если колодцы засолит, мы без неё пропадём.
— Уже готовлю, — ответил я. — Бочки наполняем, на сопку ставим. Сверху рогожей накрываем, чтобы пыль не летела.
— Смотри, — он кивнул и пошёл дальше, что-то бормоча про карболку и бинты.
— Вас же что-то ещё беспокоит, Семён Иванович? — догадался я.
Фельдшер устало вздохнул, оглядывая госпиталь.
— Раненных больно много, братец. Перевозить их сложно, там потревожишь, шов разойдётся. Уронишь, не дай Бог, ещё хуже станет. Да и не в приоритете они, сам понимаешь. Боюсь, можем и не успеть за несколько дней весь госпиталь перевезти.
Я покачал головой. К сожалению, именно здесь, я мало чем мог помочь. Даже баранины не было, чтобы наварить бухлера. Давно известного мне целебного бурятского супа, ускоряющего заживление ран.
Через три дня, уже после заката, собаки завыли. Сначала одна. Тоскливо и тонко, будто резали её. Потом другая, третья, а потом вся стая ительменов подняла такой вой, что мороз пошёл по коже. Люди повыскакивали из землянок, крестились, спрашивали друг у друга: «Что за напасть?» Тынэ выбежал ко мне, вглядываясь в сторону океана, и сказал очень тихо. Так, чтобы только я и мог его услышать:
— Земля поёт.
Я стоял рядом, сжимая в руке револьвер. Ничего не было слышно, только вой собак да ветер, посвистывающий в щелях. Но через минуту мне показалось, что под ногами дрожит земля. Едва заметно, как от проезжающей телеги. Или просто показалось?
Гаврила Семёнович выскочил из землянки, на ходу застёгивая портупею, и закричал:
— Уходите на сопку! Все на сопку! Живо, черти!
Мы бросились к Сигнальной. Солдаты хватали детей, женщины тащили оставшиеся узлы, матросы катили бочонки с порохом, ругаясь на чём свет стоит.
На сопке было тесно. Люди жались друг к другу, глядя вниз, на город, на бухту. Луна скрылась за тучами, и стало так темно, что я не видел своей руки. Вой собак стих, и наступила тишина.
Гришка тронул меня за плечо, прошептал:
— Мить, а если они ошиблись? Если ничего не будет?
— Тогда помолимся и пойдём спать, — попытался отшутиться я.
А потом земля ахнула.
Я не успел ни вскрикнуть, ни перекреститься. Просто в один миг мир перестал быть твёрдым. Сначала короткий и резкий толчок, будто великан ударил по земле кулаком. Я упал на колени, удержавшись за камень. Вокруг кричали. Кто-то молился, кто-то ругался. Фёдор рявкнул:
— Лежать, не вставать! — и сам же тут же сполз по склону, но его подхватили под руки.
Потом пошли толчки поменьше, и земля низко загудела, как живой зверь. Гул шёл не сверху, не снаружи, а из-под ног и казалось, что весь Петропавловск сейчас разверзнется и провалится в преисподнюю.
Над сопкой взметнулась пыль, посыпались мелкие камни. Где-то внизу, в городе, со звоном лопнули последние стёкла. Те немногие, что уцелели после бомбардировки. Затрещали брёвна, заскрипели нарытые крыши. Земля ходила ходуном, как палуба корабля в шторм. Я стоял на четвереньках, чувствуя, как вибрация поднимается от ладоней к локтям, к плечам, к зубам.
— Господи, спаси и сохрани! — запричитала какая-то баба.
— Молчать! — рявкнул Завойко, появившийся на гребне. — Стоять! Не бегать! Смотреть под ноги!
Толчки постепенно стихали, но земля не успокаивалась. Она дрожала мелкой, противной дрожью, как в лихорадке. И тут кто-то крикнул с нижней точки:
— Вода! Вода уходит!
Я поднял голову и посмотрел вниз. Бухта, ещё секунду назад полная чёрной воды, обнажала дно. Это было невероятно и противоестественно. Море отступало, как живое существо, сжимающееся перед прыжком. Песок, галька, ржавые якоря, обломки досок, всё это открылось нашим глазам.
— Вон! Вон она идёт! — закричал Гришка.
Чёрная стена, высотой с трёхэтажный дом, шла на Петропавловск. В темноте она казалась не водой, а движущейся горой, медленной и неумолимой. Моей единственной мыслью было: «Слава Богу, что детей генерал отправил на гребень самыми первыми и в город больше не пускал.»
— Все наверх! — заорал Завойко. — Выше! На самый гребень! Хватайте упавших, баб хоть на плечи закидывайте!
Мы бросились вверх по склону, цепляясь за камни, за корни чахлых берёз, за всё, что попадалось под руку. Кто-то упал, его подхватили, потащили дальше. Я услышал, как Фёдор крикнул: «Держись, мать!» и, судя по всему, выдернул из грязи какую-то бабу.
И тут я вспомнил.
— Семён Иванович! — закричал я, оглядываясь. — Где фельдшер?
Гришка, бежавший рядом, мотнул головой, тяжело дыша:
— В госпитале! Он сказал, что раненых не бросит! Там ещё двое, кого не успели вывезти!
— Двое?!
— С одной ногой на всех! — как всегда не вовремя включилось мрачное чувство юмора Григория.
Я выругался сквозь зубы и рванул вниз, скользя по камням, сдирая ладони. Гришка что-то крикнул вслед, но я уже не разбирал слов.
Госпиталь стоял на пригорке, но слишком близко к берегу. Я влетел в дверь, когда пол уже ходил под ногами. Внутри было темно, пахло карболкой, кровью и ладаном, который отец Никодим оставил в прошлый раз. Семён Иванович, белый как мел, возился с двумя ранеными, которые не могли идти.
— Бросайте всё! — заорал я. — Уходим!
— Не брошу! — огрызнулся он, не оборачиваясь. — Помогай!
Мы схватили одного раненого (того, что без обеих ног) и выволокли на крыльцо. Волна неумолимо приближалась. Второй раненный, тот, что без одной ноги, сидел на койке и тихо шептал «Отче наш».
— Неси его! — крикнул Семён Иванович, подхватывая безногого на спину.
Мой одноногий оказался лёгким, будто подросток. Раненый вцепился мне в плечи, зашептал:
— Спаси, Господи, спаси.
Мы побежали. Вода догоняла. Я слышал, как она обрушивается на город, как все тонет в гуле и грохоте. Навстречу нам из темноты выскочил Тынэ с верёвкой. Он что-то крикнул на своём языке, потом по-русски:
— За мной! На сопку! Быстро!
Мы карабкались по скользким камням, цепляясь за протянутую верёвку. Одногогий на моей спине тяжело дышал, вцепившись в плечи. Сзади шлёпал по грязи Семён Иванович, таща своего раненого.
Стена воды спешила за нами, даже не думая останавливаться.
— Давай! — заорал Тынэ. — Хватайся, казак!
Мы ввалились на гребень, когда волна ударила в основание сопки. Внизу всё хрустело, ломалось и тонуло. Брёвна, лодки, обломки заборов. Всё закружилось в чёрной кипящей массе. Я упал на колени и перекрестился.
Семён Иванович рухнул на землю, тяжело дыша, и даже не попытался встать. Его безногий всё никак не мог прийти в себя, и только дрожал от ужаса. Я опустил своего одноногого на шкуру, которую подстелили женщины. Раненый открыл глаза, прошептал:
— Живой…
— Живой, — ответил я, вытирая лицо рукавом. — Живой, брат. Хорошо пробежались, да?
Раненый, сквозь слёзы, рассмеялся. Ко мне подошёл Григорий. Хлопнул меня по плечу, но ничего не сказал.
Утро выдалось хмурым, но безветренным. Океан, будто устыдившись вчерашнего буйства, лежал ровный и серый. На берегу уже копошились люди. Мы спустились и встали в цепочку от причалов до сухой земли: подавали уцелевшие доски, вытаскивали бочки с солониной, отвозили добро подальше от воды на ительменских нартах. Грязь чавкала под ногами, в воздухе пахло гнилой рыбой и мокрым деревом.
Фёдор, закатав штаны выше колен, стоял по пояс в ледяной воде и выуживал багром утопший ящик с патронами. Гришка крикнул ему:
— Эй, богатырь, не замёрз? А то, гляди, простудишься, Семён Иванович тебя клизмой лечить будет!
— А ты полезай, проверь! — рявкнул в ответ Фёдор, но в голосе его смеялось. — Только штаны сними, чтобы не замочить!
— Я и так голый! — засмеялся кто-то из матросов.
— Тогда покажи! — подхватили в цепочке.
Кынэ, промокший до нитки, возился с упряжкой, распутывая постромки. Его псы, успокоившиеся после вчерашнего, тыкались носами в мокрый песок, вынюхивая что-то съестное, и то и дело пытались стащить друг у друга какую-то рыбину.
Тынэ таскал брёвна вместе с нашими солдатами, а они беззлобно переругивались.
— Эй, камчадал, легче бери! — крикнул какой-то матрос, у которого бревно едва не выскользнуло из рук.
Из-за угла уцелевшей церкви вышел отец Никодим. Он был без рясы, в простой холщовой рубахе, подпоясанной верёвкой, и в чёрных, заляпанных глиной портах. Он нёс на плече тяжёлую доску, вторым концом которой волочил Семён Иванович.
— Батюшка, вам бы молиться, а не брёвна таскать, — сказал я, подходя.
Отец Никодим опустил доску на землю, вытер пот рукавом, который мгновенно стал мокрым и грязным.
— Мне Писание это в первую очередь велело! — Он усмехнулся, а потом, прикрыв глаза, процитировал. — Лучше трудись, делая своими руками полезное, чтобы было из чего уделять нуждающемуся.
Мы таскали доски, выпрямляли покосившиеся столбы, подпирали стены. Ительмены принесли свои топоры и тёсла, и работа закипела быстрее. Кто-то из солдат затянул тихую песню. Подхватили её и другие. Даже Кынэ, не зная слов, прищёлкивал языком в такт и даже притопывал.
Отец Никодим, присев передохнуть на бревно, достал из кармана краюху чёрного хлеба. Разломил пополам, одну половину сунул в рот, вторую протянул рядом сидевшему Тынэ.
— На, подкрепись. Ты сегодня больше всех мешки таскал.
Тынэ взял, откусил, поморщился.
— Кислый у вас хлеб.
— Зато сытный, — отец Никодим усмехнулся, хлебнул из фляги.
Тынэ промолчал, но доел хлеб, не оставив ни крошки. Потом достал из-за пазухи вяленую рыбу, разломил и протянул половину отцу Никодиму.
— На, подкрепляйся, поп. Твой хлеб без рыбы, не еда.
Отец Никодим взял, кивнул, перекрестился и откусил. Я улыбался, глядя на них, но к сожалению, не мог долго наслаждаться этой идиллической картиной.
Солнце поднялось выше, пригрело, и даже воздух стал мягче. Люди работали, перекликались, смеялись. К обеду расчистили проход к колодцу. Семён Иванович, оправившийся после вчерашнего, проверил воду. Опустил в ведро кружку, поднёс к свету, понюхал, потом осторожно отпил.
— Чистая, — сказал он. — Слава Богу, не засолило.
Я поставил котёл, заварил толкушу из рыбной муки, с тюленьим жиром и горстью сушёной черемши. Ительмены принесли вяленую рыбу и ещё какие-то корешки, которые они ели сырыми. Ели все вместе, сидя на брёвнах, макая сухари в горячий жир. Отец Никодим сидел в центре, благословил еду, и никто не спешил, не толкался.
К вечеру первую избу накрыли крышей. Не ахти какой, из сырых досок, кое-как подогнанных, с дырами, которые потом законопатят мхом. Но жить можно. Завойко, обходя работы, остановился, посмотрел на ительменов, на солдат да на попа с мозолями на руках.
— Молодцы, — сказал он. — Спасибо, братцы.
И пошёл дальше, не оглядываясь.
А мы остались. Фёдор, наконец, вылез из воды, синий, но довольный, и сразу направился к костру греться. Кынэ укладывал собак в нарту, готовясь к ночёвке, и тихо переговаривался с ними. Казалось, они понимали каждое слово.
— Завтра продолжим, — сказал я, глядя на уцелевший крест церкви, который сверкал в лучах заката.
— А сегодня, слава Богу за всё, — кивнул отец Никодим.
А ещё через пару дней, когда основную грязь расчистили и Петропавловск понемногу оживал, случилась новая напасть.
Мы разбирали завал у северной оконечности гавани. Там, где волна смешала с песком обломки разбитого склада и чьи-то жалкие пожитки. Народу собралось много: солдаты таскали брёвна, матросы выуживали из воды уцелевшие сети, бабы собирали щепки на растопку. Ительмены, как обычно, работали молча и споро. Кынэ возился со своей упряжкой, перетаскивая тяжёлые ящики, а Тынэ вместе с Гришкой разгребал доски у самой кромки прибоя.
— Слышь, Митька, — окликнул меня Гаврила Семёнович, когда я проходил мимо с ведром гвоздей. — Иди-ка сюда. Тут такое…
Я подошёл. Урядник стоял над телом, наполовину присыпанным мокрым песком и щепой. Мужчина был невысоким, коренастым, в простой крестьянской поддёвке, какие носили многие камчатские промышленные. Лицо разбито, руки сведены судорогой. Ничего примечательного. Таких здесь, после цунами, нашли уже с десяток.
— Ну и что? — спросил я.
— А ты погляди, — Гаврила Семёнович кивнул на ноги покойного.
Сапоги. Обычные, на первый взгляд, чёрные, кожаные, с высокими голенищами. Но Гришка, присевший на корточки, уже ковырял пальцем подошву, выковыривая песок.
— Точно, Жданов, — сказал он, поднимая на меня глаза. — Гвозди. Двумя рядами. И рисунок… не наш.
Я присел рядом. Действительно, подошва была утыкана гвоздями с широкими шляпками. В два ряда, да ещё и в шахматном порядке, образуя частую сетку. И на каблуке была железная подковка, прибитая так же, двумя рядами.
Русские сапожники так не делали. Наши казачьи сапоги подбивали одним рядом гвоздей, и то не всегда, когда экономили железо. Здесь же была видна рука мастера, привыкшего шить обувь для армии.
— Это не наш, — тихо сказал я. — Это британский амунишник.
Глава 4
Мы переглянулись. Гаврила Семёнович крякнул и сплюнул в сторону.
— Шпион, выходит? В форме своей, поди, не сунулся бы. А в нашем платье и не видать. Только сапоги подвели.
— Не только сапоги, — раздался голос сбоку.
Я обернулся. Рядом стоял Тынэ, опершись на длинный шест. Ительмены иногда ходили с такими шестами, чтобы мерять глубину и отталкиваться от камней. Он смотрел на сапоги, и в глазах его не было удивления. Разве что холодная, спокойная уверенность, как у охотника, который наконец-то выследил зверя.
— Что ты видел? — спросил я.
— Следы, — ответил он коротко. — Я ещё до Большой Воды на него наткнулся. Думал, свой. А потом присмотрелся.
Он опустился на корточки, провёл пальцем по краю подошвы, потом по каблуку.
— Наши торбаса мягкие, камусные. Они не оставляют такого следа. Даже ваши сапоги шире и подошва глаже, гвозди реже. А эти… они узкие, гвоздистые. И шаг у него другой. Тяжёлый, понимаешь, казак?
— И ты молчал? — спросил Гаврила Семёнович, нахмурившись.
— Я не был уверен, — Тынэ пожал плечами. — Я присматривался, а когда Большая Вода пошла, заметил, что он куда-то в город идёт.
— Мы могли бы шпиона живым взять, ты понимаешь? — вспылил урядник.
— Если бы могли, он бы жив остался, — невозмутимо пожал плечами Тынэ. Гришка сухо рассмеялся.
Тынэ помолчал, потом добавил:
— Я за ним приглядывал эти дни. Он по городу ходил, в порт заглядывал, на батареи глазел. Думал, купец может какой.
Гаврила Семёнович выругался, выпрямился и поправил фуражку.
— Надо Завойко докладывать. Жданов, бери Гришку, тащите этого… в управу. Да аккуратно, чтобы не развалился. А тебе, Тынэ, — он кивнул, — отдельное спасибо. Глазастый ты, однако.
Тынэ только с благодарностью кивнул и пошёл к своим собакам, которые уже начинали беспокоиться, чуя чужую кровь. Мы с Гришкой подхватили тяжёлое, окоченевшее уже тело и потащили вверх по склону. Тело передали Семёну Ивановичу, но на какое-то время о шпионе забыли. Город всё ещё предстояло восстановить.
Первые дни после цунами слились в один долгий и тяжелый. Мы откапывали избы, выпрямляли покосившиеся столбы, таскали доски, вылавливали из воды уцелевшие бочонки. Работали от темна до темна, и к концу третьего дня я так вымотался, что уже не чувствовал ни плеч, ни спины.
Семён Иванович, наш фельдшер, скоро снова встал к раненым. Его новым госпителам стала жалкая палатка из парусины, натянутой между двумя уцелевшими деревьями. Люди приходили к нему с переломами, с ушибами, с обморожениями после ледяной воды.
— Держи, брат, — говорил он, накладывая шину на сломанную руку какому-то матросу. — Орать будешь потом. А сейчас, потерпи.
Матрос заорал сразу, но Семён Иванович даже бровью не повёл. Только спросил:
— Ну что, легче?
— Легче… — простонал тот, вытирая слёзы.
— Вот и хорошо. Значит, жить будешь.
Я приносил ему горячую толкушу, кипяток для промывания ран да сухие тряпки, что бабы сушили у костров. Он кивал, не глядя, брал, что дают, и продолжал работать. Я заметил, что он всё чаще присаживается на ящик, чтобы перевести дух, и всё чаще трет грудь, словно там что-то болело.
— Семён Иванович, — сказал я на второй день, — вы бы отдохнули.
— На том свете отдохну, — ответил он, даже не глядя на меня. — Вали отсюда, Жданов, не мешай.
— Да неужто других фельдшеров нет?! — возмутился я.
— А ты их видишь? Местного британским ядром скосило, того, что с «Авроры» найти не можем. Кажется, во время землятрясения сгинул. Так что, Жданов, болтовня тут уж никак не поможет. Лучше принеси ещё кипятка.
Я не стал спорить.
А на третий день Семён Иванович слёг.
Я пришёл к госпиталю с котелком толкуши и застал его лежащим на пустых нарах. Лицо фельдшера было белым, а губы синими. Он тяжёло и со свистом дышал.
— Семён Иванович?
— Жданов… — хрипло произнёс фельдшер. — Ты это… воды дай.
Я подал ему кружку. Он отпил, но тут же хрипло закашлялся.
— Когда успели? — спросил я.
— Да почем знать, сколько всего случилось. Может в воде, когда разгребали всё. Может ещё раньше, в госпитале.
Я поставил котелок не пол, пытаясь придумать, чем смогу помочь фельдшеру. Пока я суетился по госпиталю, помогая то с тем, то с другим, Семёну Ивановичу становилось только хуже.
Совсем уж скверно всё стало к закату. Фельдшер метался в жару, бредил и звал какую-то жену, которой у него, кажется, никогда и не было. Температура подскочила, при вдохе слышалось бульканье. Больше всего это напоминало пневмонию.
В наше время лечили антибиотиками. А здесь? Хинин, и то в дефиците. Отвар из хвои? Сбитень? Бухлер, который спасал от ран, здесь был бесполезен.
Тынэ встретил нас у хижины Шараха, но, увидев моё лицо, ничего не спросил, только пропустил внутрь.
Старейшина сидел на своём обычном месте, в углу на шкурах. Его татуированное лицо в полумраке казалось ещё старше. Я быстро рассказал ему о случившемся с фельдшером. Шарах с интересом кивал. Потом спросил что-то у Тынэ, а тот перевёл:
— Что он ел? Что пил?
— Он почти не ел. Только толкушу и кипяток.
Шарах покачал головой, что-то забормотал. Тынэ выслушал, потом сказал:
— Он говорит, что лёгкие нужно греть изнутри. Он говорит, что есть трава, кипрей. И ягоды можжевельника. И корни сарана и солодки. Всё это есть в тайге. Если сварить вместе, добавить жир, то может помочь.
Я кивнул. У нас ещё оставался медвежий жир, а с травами и кореньями проблем и вовсе возникнуть не должно. Я уже давно научился ориентироваться в тайге и добывать всё нужное в готовку.
Вернувшись в лагерь, я сразу взялся за дело.
В большом котле вскипятил воду. Пока она грелась, разобрал припасы. Кипрей, это по-нашему сушёные листья иван-чая, которые Умка собрала ещё на Амуре и сунула мне в дорогу. Ягоды можжевельника я нашёл в мешке у Семёна Ивановича, он сам заготавливал их от кашля. Корни сарана и солодки удалось легко выменять у ительменов.
Я бросил всё в кипяток, добавил щепотку соли и ложку медвежьего жира. Терпкий запах пошёл по лагерю. Несмотря на то, что народный рецепт имел все шансы помочь Семёну Ивановичу и без моего дара, я решил попробовать усилить его свойства. Во вред бы теперь точно не пошло, я слишком хорошо изучил собственные способности.
Так что, я закрыл глаза и сосредоточился.
«Тепло», — подумал я. — «Тепло, которое идёт изнутри. Которое прогоняет холод и сырость. Которое заживляет лёгкие, как заживляют рану целебные корни, как успокаивает кашель иван-чай, как согревает медвежий жир».
Я помешивал, чувствуя, как моя воля, моя сосредоточенность, моё желание спасти человека вливались в кипящее варево. Затем я опять провалился в видение танцующей удаган, по которой уже успел соскучиться.
Отвар потемнел, стал густым, почти чёрным. Я снял пробу. Вышло горько и терпко, как настоящее лекарство.
Семён Иванович лежал на нарах, укрытый оленьей шкурой. Глаза его были закрыты и дышал фельдшер тяжело ипрерывисто. Рядом сидел Гришка, молча сжимая в руке кружку с водой. Завидев меня, казак едва заметно улыбнулся и отодвинулся в сторону. Я присел на корточки, приподнял голову фельдшера, поднёс кружку к его губам.
— Семён Иванович, пейте.
Он открыл глаза, посмотрел на меня, моргнул разок. Потом сделал глоток. Поморщился.
— Горько, — прошептал он.
— Вы посмотрите на него, — рассмеялся я. — Сам фельдшер, а лекарство ему горько.
Семён Иванович хмыкнул под нос, на большее его сил не хватило. Но обхватил кружку двумя руками и с медленно осушил её. Потом сам опустил голову на нары. Я осторожно поправил шкуру.
— Этак ты и меня на посту сменишь, Жданов, — едва слышно прошептал он.
— Типун вам на язык! Такой фельшдер на вес золото, а мне с котлом куда сподручнее. Спите давайте, и глупостей не говорите.
Он не ответил. Глаза закрылись, дыхание стало ровнее.
Через два дня Семён Иванович уже ходил. Кашлял еще, но ходил. Солдаты, видя его, крестились и благодарили Бога.
И всё же, как ни рад я был спасению фельдшера, другая проблема беспокоила меня куда больше. О шпионе я думал все эти дни, но старался не перегружать голову. Новой информации об англичанине не было, я сосредоточился на насущных задачах. Пока генерал Завойко не вызвал меня к себе.
— Жданов, — сказал он. — Бери своего приятеля Григория, опросите местных. Мне покоя не даёт, что шпион помер и все следы оборвались. Не бывает так. Связи у него должны были какие-то быть. Может кто покойничка видел, может говорил он с кем. Камчадалов тоже своих о помощи попроси, всё равно к ним через день в гости бегаешь.
— Понял, Ваше Превосходительство.
— И тихо, — добавил генерал, понизив голос. — Если свои замешаны, шум поднимать рано.
Мы начали с порта. Даже сейчас, зимой, там всё равно толклись матросы, грузчики, да мелкие торговцы. Кто-то обязательно должен был заметить чужака.
Гришка ходил за мной хмурый и покусывал усы. Фёдор куда-то запропастился, но с его силищей, скорее всего, он продолжал помогать в восстановлении города.
Первым делом мы зашли к камчатским промышленникам, из тех, кто торговал рыбой и пушниной. Они сидели в большом деревянном доме, чудом не пострадавшем ни во время сражения с англичанами, ни во время цунами. Промышленники пили чай с сухарями и не спешили отвечать на наши вопросы. Мы подробности описали внешность покойничка, но что об стенку горох.
— Думаешь все рожи тут упомнишь? — усмехнулся старший, коренастый мужик с с пышными усами. — Мало ли тут чужих. Но англичан среди них не было.
— А ещё кто приезжает частенько? — спросил Гришка.
— Да все свои. Охотники с юга, купцы из Охотска, солдаты, матросы…
Я понял, что так мы ничего не добьёмся. Нужно было что-то конкретное.
— У него были особые сапоги, — сказал я. — С двумя рядами гвоздей на подошве. Такие у нас не шьют.
Усач задумался, потом кивнул на сидящего за другим столом, молчаливого мужика с кривыми пальцами.
— А вот Егорка, крепостной мой. Он сапожник. Может, он видал.
Егорка оказался неразговорчивым, но когда я сунул ему хорошую порцию нюхательного табака, оживился.
— Стало быть, являлси такой, — сказал он, морща лоб. — Третьего дня заходил. Сапоги просил починить. Я гля, а подошва чудная, не нашенская. Спрашиваю, а где взял. Говорит, в Иркутске купил. Ну, я и починил. А он деньгов дал да ушел.
— Куда?
— А кто ж его знать. В сторону порта, кажись.
Мы переглянулись с Гришкой. Конечно же, шпион сказал бы про Иркутск или другой крупный русский город.
Потом мы нашли старуху, которая торговала вяленой рыбой у причала. Она мертвеца по-описанию всё-таки узнала. Сказала, что видела этого мужика в компании с низкорослым бородачем. Тот часто бывал в порту да всё расспрашивал матросов, когда пойдут корабли.
— Он тут каждый день ошивался, — добавила она. — С виду простой, мне даже жалко его стало. Что застрял тут на всю зиму, горемычный.
— Знаете его? — спросил я.
— Говорили, купец из Охотска. Только какой из него купец? Товаром не торгует, всё шастает. Может матросик отбился, может учёный какой. У нас их тут шастало много, учёных ваших.
Получалось, что у нас есть мёртвый шпион и некий его приятель бородач, расспрашивавший о кораблях.
А к вечеру и Тынэ принёс новость. Он обошёл своих родичей, и один из них, старик, который жил у маяка (по-нашему, это километрах в двенадцати от города), вспомнил, что видел «купца» в компании с нашим покойником. Они сидели у дальней косы, о чём-то говорили, потом разошлись. Старик их запомнил, потому что кому вообще нужно переть так далеко от города, да ещё и зимой, просто чтобы поболтать?
— А теперь, — добавил Тынэ, — тот купец исчез. Вчера его ещё видели, а сегодня всё.
— Где живёт знаешь?
— Знаю.
Мы пошли туда втроём с Гришкой и Тынэ. Землянка стояла на отшибе, у самого леса. Внутри, ну разумеется, никого не было. Но обыск дал результат: под нарами, завёрнутые в тряпку, лежали морские карты с пометками на английском, да справный латунный компас. Григорий словно носом почуял ещё один тайник и вытащил, словно прямо из-под пола, мешочек с монетами. Гинеями.
— Вот и купец, — сказал Гришка, вертя монету в пальцах. — Торгует, называется.
— Надо Завойко докладывать, — ответил я. — И искать этого типа. Он далеко уйти не мог.
Завойко выслушал нас молча, потом сказал:
— Значит, кто-то его предупредил.
— Ваше Превосходительство, — спросил я, — Кто у нас в гарнизоне знает английский?
— А знаешь… есть у нас поручик Ковалёв. Он вёл допросы пленных после боя. Молодой, старательный, с отличным знанием языка. Умный как чёрт, только молчаливый. Начитался этих ваших книжек и грустит.
— Вы на него думаете? — спросил я.
— Я пока ни на кого не думаю, — ответил генерал. — Но полномочия с ним поговорить тебе даю. По-дружески, конечно. Субординация в этом вертепе всё равно псу под хвост пошла, но допрашивать поручика простому казаку не дело. С другой стороны…
Завойко задумался. Мы молчали с Григорием, переглядываясь и ничего не понимая.
— Корабли пойдут, напишу я вашему Травину письмецо. Давно вам уже пора в унтера пора, мальчики. Как они по-казачьи зовутся?
— Урядниками, Ваше Превосходительство, — засиял Григорий.
— Принесите Ковалёву выпить, — подсказал генерал. — Есть у него слабость к этому делу.
В первую очередь, мы выторговали бутылку рома. Потом уже пошли к нашему подозреваемому. Гришу я, правда, оставил помогать с завалами. Все-таки, то что мы вдвоем везде слонялись, могло навлечь некоторое подозрение. Зато мой друг Иван Терентьев, уже полностью оправился от недавней раны. Он с радостью согласился составить мне компанию.
Я попросил именно его не просто так. До сих пор помнил, как этот зверь, ещё в Чите, влил в себя целый графин водки и даже не захмелел.
Ковалёв сидел в своем недавно отремонтированном доме. Открыв нам дверь, он улыбнулся. Его письменный стол был подозрительно пуст, но на пальцах поручика остались следы чернил. Будто он что-то писал, но услышав стук в дверь, спешно убрал всё со стола.
— Здравия желаем, ваше благородие, — сказал я, снимая шапку.
— Жданов? Терентьев? — он удивился. — Вы чего тут?
— Да вот, гостинец принесли, — я достал из-за пазухи ром. — Прикупили тут, к случаю.
Ковалёв уставился на бутылку, потом на нас.
— Это вы мне?
— А кому ж? — Иван усмехнулся. — Вы за зиму ни разу в нашей компании не были, всё бумаги да бумаги.
— Так вы налейте, — сказал я. — Мы с вами за весь год толком не говорили.
Ковалёв помялся, потом взял бутылку, повертел.
— Ямайский… — пробормотал он. — Спасибо, братцы.
Он разлил по кружкам. Мы выпили. Ром оказался жуткой дрянью, но может всё дело в том, что я никогда любителем алкоголя и не был. Ковалёв же довольно улыбнулся и отставил кружку. Лицо его чуть порозовело.
— Хорошо пошёл, — сказал он.
— А мы к вам, ваше благородие, еще вчера заходили, да не застали. Дела всё?
— Вчера? — Ковалёв задумался. — Да, в штабе дела были. Потом к батарее ходил, проверял, как пушки ставят. А вечером к Кузнецову, в карты играли.
— Выиграли?
— Проиграл, — он усмехнулся. — Как всегда.
Терентьев пододвинулся ближе, подмигнул да лукаво улыбнулся поручику.
— Ну ничего, ваше благородие. Рано или поздно свезёт. Может ещё по одной?
Поручик кивнул и снова разлил. Я с ненавистью посмотрел на Ивана, но тот сделал вид, что ничего не заметил. Ковалёв, слава Богу, хмелел ещё быстрее, чем я.
— Слышал я, там у Кузнецова бывает один купец из Охотска, — сказал Терентьев.
Ковалёв дрогнул. Пальцы его сжали кружку.
— Бывает, — сказал он глухо. — Ничего особенного.
— И вы с ним часто говорили? — спросил я. Терентьев толкнул меня ногой под столом.
Ковалёв побледнел.
— А чего, Жданов? — спросил он, и голос его сел. — Подозревают его в чём-то?
— Никого не подозревают, ваше благородие, — сказал Терентьев. — Он, говорят, играть мастак. А у нас приятель есть, Гордеев. Этот чёрт однажды целый полк иркутский в карты обыграл, да всё мается тут. Говорит, играть ему не с кем.
Ковалёв рассмеялся, вроде бы успокоился. Я старался больше рта не раскрывать, чтобы не сболтнуть лишнего самому.
Мы просидели с поручиком до полуночи. Говорили о том, о сём. О службе, о погоде, о том, как пережили цунами. Оказалось, что поручик был классическим лермонтовским персонажем, эдаким хрестоматийным «героем своего времени».
Печальным, задумчивым, романтичным. Он даже стихи писал. И, конечно же, полностью отдававшимся своим порокам. Мы ничего не узнали про шпиона, потому что не рискнули давить. Зато узнали, что поручик уже по уши в карточных долгах. Тем не менее, Ковалёв успокоился, даже улыбнулся пару раз. Но я видел, что в глазах его осталась какая-то тихая, глухая тоска.
В ту ночь я не спал. Ворочался, слушал, как за стеной воет ветер. Под утро Терентьев постучал в дверь.
— Жданов, вставай. Ковалёв пропал.
Я выскочил на улицу. Жилище поручика была прибрано, вещи аккуратно собраны. Ничего не пропало, как будто Ковалёв просто вышел прогуляться. Вот только его ждали в штабе, куда он так и не пришёл.
— Есть идеи? — спросил Иван.
— Только одна. Он же поэт, Ваня.
— А значит дурачок?
— Нет. Значит, если это то, о чём я думаю, он пойдет в какое-то красивое место стреляться.
— На кой-ему стреляться, ты сдурел? Он укрыться где-то хочет.
Я вздохнул и внимательно поглядел на Терентьева.
— Я все не мог понять, что мне не давало покоя в его взгляде, Вань. Это же не страх был, а чувство вины! Ты посмотри, как всё убрано аккуратно. Ты бы, если сбегал, стал порядки наводить?
— Знаешь, а ведь нет. Какая разница, если всё равно возвращаться не будешь?
— А вот если офицер стреляться пойдёт, он себе бардака не позволит.
Терентьев печально кивнул.
Мы нашли Ковалёва у маяка, на той самой косе, где, по словам старика-ительмена, бородач встречался со шпионом. Ковалёв стоял на краю обрыва, глядя вниз, на чёрную воду. В руке его был револьвер.
— Поручик! — крикнул я. — Не надо!
Он обернулся. Лицо его было спокойным и уставшим.
— Прошу прощения, господа казаки. Боюсь, у меня нет выбора, — улыбнулся он.
— Потому что вы знакомы с купцом из Охотска, — грустно сказал я.
— Бросьте револьвер, — сказал Иван, медленно шагая вперёд. — Оно того не стоит, господин поручик.
Ковалёв засмеялся.
— Поговорим? Благодарю, мне… честно очень лестно, что есть с кем поговорить перед смертью. Но нужно спешить, а то передумать могу.
— Ну и слава Богу, если передумаете, — выпалил Терентьев.
— Мы всё равно уже знаем, что карточный игрок, что ходит к Кузнецову и представляется купцом из Охотска связан с британцами, — вкрадчиво сказал я. — Ваша смерть ничего не изменит.
— Зато на моей совести будет лишь одно предательство, а не два.
Он покачал головой, поднял револьвер к виску.
— Прощайте, господа казаки. Спасибо за компанию и за ром.
Грянул выстрел.
Ковалёв полетел вниз, в воду. Мы бросились к обрыву, но было поздно. Тёмная вода сомкнулась над его тело ещё до того, как мы успели добежать.
— Ну всё, — сказал Терентьев. — Купец исчез, тот кто его знал убился.
— Купец ещё в городе, — сообразил я.
— Что? Ладно, с самоубийством ты угадал. Но с чего взял, что купец в городе?!
— Сдаётся мне, Ваня, они не просто связаны с нашим поручиком. Ковалёв не хотел его сдавать. А если бы купец уже ушёл и где-то среди местных затерялся, разве это имело бы значение?
— Конечно имело! Он же и вернуться может, когда всё поутихнет.
— Если всё по их плану пройдёт, вернётся он уже в английскую колонию на Камчатке. Так что, поручик опасался, что мы ещё можем его схватить.
— И где ты будешь его искать?
— Если Ковалёв не устоял против рома, думаешь его дружок против карт устоит?
Дом отставного майора Кузнецова стоял на самом краю Петропавловска, у подножия сопки. Старое, покосившееся строение с заколоченными ставнями, которое едва пережило цунами. На этот раз я пошёл один. Был соблазн взять с собой Григория, но он уже обыгрывал в винт кого-то матросов. С таким мастаком могли и не захотеть играть. Так что я надел свою парадную форму, пошитую ещё в Чите. Да взял с собой побольше денег. Мне ведь не нужно было выигрывать, только сойтись с нужным человеком.
Кузнецов оказался сухим, поджарым стариком с цепкими глазами. Он долго разглядывал меня с порога, потом спросил:
— Вы по делу?
— По делу, — усмехнулся я. — Слышал, что у вас играют.
Он посторонился, пропуская меня внутрь. В доме стоял сильный запах табака, словно курили тут не проветривая целые сутки напролет. Комната, где собирались игроки, была обставлена просто, но со вкусом: тяжёлые портьеры, дубовый стол, зелёное сукно. В углу стоял буфет с графинами и закусками.
Первыми пришли капитан Рыбаков и поручик Шестов. Оба в форме, оба настороженно посмотрели на меня. Обоих я мельком видел у генерала Завойко.
— Новый игрок, — представил Кузнецов. — Дмитрий Жданов.
— Амурский казак? — спросил Рыбаков, прищурившись.
— Рад, что наслышаны про нас, ваше благородие.
Шестов усмехнулся, но молча сел за стол.
Потом пришёл смотритель порта Гуляев. Мужчина грузный и краснолицый, с потными ладонями. Он пожал мне руку, спросил, какие у меня ставки.
— Умеренные, — ответил я. — Я только учусь.
— Врёт, — сказал Рыбаков. — Амурцы не умеют врать.
— Это клевета, — ответил я. — Умеем, но не любим.
За столом засмеялись.
А потом вошёл бородач. Невысокий, сутулый, в потёртом сюртуке и круглых очках. Его цепкие и холодные глаза словно ощупывали комнату, а потом задержались на мне.
— Новенький? — спросил он, садясь напротив.
— Из амурских казаков, — сказал Кузнецов.
— Гордеев, что ли? — спросил бородач.
— Про нашего Григория так далеко слава ушла? Нет, Жданов.
Бородач ограничился лёгким кивком. Он выложил на стол пачку кредитных билетов. Гуляев присвистнул.
— Играем в преферанс? — спросил Рыбаков.
— Играем, — кивнул Кузнецов. — Садитесь.
Сдавали по очереди. Первым Рыбаков. Карты легли на зелёное сукно с тихим шелестом, и я почувствовал, как напряглись мои пальцы. Я умел играть. Не так хорошо, как в маджонг, но умел. В прошлой жизни, когда скучал вечерами, перебирал карточные игры на телефоне.
Первые партии прошли ровно. Рыбаков играл агрессивно, часто повышал ставки, блефовал. Шестов, напротив, осторожно, просчитывал ходы. Гуляев ошибался, злился, пил коньяк и злился ещё больше. Бородач играл спокойно, почти механически. Ни лишних жестов, ни эмоций. Он сбрасывал карты, когда нужно, брал прикупы, когда выгодно. И выигрывал. Не каждый раз, но чаще других.
Я старался не привлекать к себе внимание и не пялиться на него. Но что-то в его лице не давало мне покоя. Было что-то неуловимо знакомое.
— Везёт же некоторым, — буркнул Гуляев, проиграв крупную ставку.
— Не везёт, — ответил бородач, поправляя очки. — Просто считаю.
Я смотрел на него, стараясь запомнить каждое движение. Он тасовал карты кончиками пальцев, не спеша. Наконец, купец из Охотска позволил себе лёгкую улыбку.
— Ваша ставка, — сказал Кузнецов, поворачиваясь ко мне.
Но я ответил не сразу. Ещё секунду, я вглядывался в лицо нашего шпиона. Из-за очков и бороды я всё никак не мог этого заметить, но улыбался он также как, и Ковалёв. Отметив эту схожесть, я сразу же заметил и остальные. Тонкие губы, прямой нос, почти девичьи тонкие брови и длинные ресницы. Даже цвет глаз тот же.
Ковалёв застрелился, потому что шпионом был его родственник. Судя по возрасту и внешнему сходству, родной брат.
Глава 5
Игра шла своим чередом. Рыбаков блефовал, Шестов осторожничал, Гуляев злился и пил. Я старался не выделяться, проигрывал понемногу, делал вид, что учусь.
— Жданов, — вдруг обратился ко мне бородач. — Вы же при штабе? А правда, что английского шпиона мертвым нашли?
— Врут, наверное, — сказал я. — У нас сейчас только и разговоров, что о весне да об англичанах. Вот люди и выдумывают.
Бородач лукаво улыбнулся, поправил очки.
— А я слышал, что у того мертвеца сапоги были особенные — с двумя рядами гвоздей. Такие у нас не шьют.
— Вы и в сапожном деле разбираетесь? — спросил я. — Или сами такие носили?
— Наблюдательный я, — ответил он.
Он выложил карту на стол, выиграл взятку, забрал деньги.
— Скажите, господа, — сказал он, — если бы вы были шпионом и знали бы, что вас раскрыли, чего ради вы стали бы задерживаться в городе?
Гуляев хмыкнул.
— А я бы сбежал, пока не поздно.
— Может, ждал бы сигнала от подельника? — предположил Рыбаков.
— Или есть какое дело неоконченное, которое обязательно надо сделать, — добавил Кузнецов.
Бородач кивнул, потом посмотрел на меня.
— А вы, казак, что думаете?
Я пожал плечами.
— Был бы я шпионом и знал бы, что меня раскроют, пошёл бы сдаваться. Может, жизнь бы себе спас.
Бородач рассмеялся.
— Наивный вы, казак. Шпиона сейчас брать без толку. Живым он не дастся, от всех улик и карт давно избавился. Ничего от него не получить.
— Кроме справедливости? — улыбнулся я.
— Справедливость это слишком громкое слово, — пожал плечами бородач. — Эти земли слишком далеки от Петербурга, защищать их почти некому, одни убытки от этих северных портов…
— А рыба? Да вы с ума сошли! — заговорил Гуляев. Бородач сверкнул глазами в его сторону.
— Да что рыба? Логистика же растянутая, дорогой мой, сколько денег теряется на пути одними только взятками.
— Вы говорите непозволительные вещи, — вздохнул Кузнецов.
— Простите, просто вжился в роль, — рассмеялся бородач. — Такой курьёз, господа. Но сути дела это не меняет, нет никакого повода уже ловить шпиона.
— Давайте изменим правила, — сказал я. — Если бы вы ловили шпиона, вы бы его просто отпустили, только потому, что он уничтожил улики? Не пристрелили бы его, не уволокли на пытки?
— Я думаю, казак, если это и впрямь шпион, то до пыток он не доживет. Пристрелить можно, но в чем выгода? Лучше договориться. Мне кажется, шпионы могут быть очень богаты.
— Люди Завойко, которых я знаю, не берут взяток.
— Кстати о них, — встрял снова Гуляев. — Слышали, поручик пропал? Тела не нашли, но в доме порядок такой… у меня юнкер знакомый также всё убрал, когда стреляться пошёл.
— Да, — кивнул я. — Слышал, он был очень благородным и умным человеком. Можем его помянуть, кажется, его фамилия Ковалёв.
Бородач вздрогнул. Он внимательно посмотрел на меня, потом спросил:
— Вы считаете его благородным человеком?
— И достойным уважения, — кивнул я серьёзно. — Но сами понимаете, жизнь сложная штука. Долги, обязательства. Даже благородные люди могут ошибиться. Жаль, что с ним не было родных, которые предложили бы другой путь. Бородач спрятал глаза, опустив лицо к картам. Но я был уверен, что прямо сейчас его зубы скрипят от злости. Кузнецов сам вышел из-за стола и разлил всем водки, вместо уже привычного тут коньяка. Мы встали.
— Хотите, что-то сказать? — обратился я к бородачу, но тот лишь качнул головой.
— Давайте за Ковалёва, — произнёс Рыбаков. — Виделся с ним мельком. Достойный мальчишка, Бог его будет судить, а мы только помянем.
Мы выпили и снова сели за стол. Игра пошла куда жестче, бородач начал рисковать, и даже проиграл одну взятку. Когда игра закончилась, все стали расходиться. Бородач задержался у буфета, делая вид, что выбирает закуску. Я подошёл к нему.
— Провожу вас, приятель. Темно на улице, мало ли что.
Он усмехнулся, но не отказался. Мы вышли из дома Кузнецова последними. Ночь была морозной и звёздной, как и почти все в этом краю. Снег скрипел под ногами. Бородач заговорил почти сразу.
— Сколько ты хочешь, казак?
— Меня не интересует взятка.
— Тогда чего ты хочешь?
— Ваш брат был человеком чести, и его смерть может купить жизнь вам.
Он только хмыкнул.
— Меня повесят, казак.
— Если вы сдадитесь добровольно, назовёте имена тех, кто вас завербовал. Покажете улики, которые, я уверен, вы ещё не все успели уничтожить. Завойко не палач. Он будет вас судить и если вы будете…
— Значит про тебя говорят правду, казак. Ты совсем со своими дикарями оторван от мира. Идёт война, я дворянин. Меня казнят, мою семью лишат титула. По-другому быть не может.
Я сжал губы. Кое в чем бородач был прав, я всё ещё держался за принципы XXI века. Но в Российской Империи для шпиона и впрямь не было никаких вариантов, кроме смерти.
— Я не предложу вам последовать за братом. Но если вы сдадите вербовщика и всё, что осталось от улик, я вас отпущу.
— Тогда казнят тебя, недоумок.
— Вы об этом не думали, когда предлагали взятку. Ваш брат не должен умереть напрасно.
— А если я откажусь?
Я посмотрел в глаза бородачу и последние остатки эмпатии ушли от меня. Шпион даже вздрогнул, когда встретился с моим ледяным, уставшим взглядом.
— Тогда я рискну поставить на то, что вы всё расскажете под пытками. Поверьте, это последнее, чего я хочу. Но дернётесь, и я сломаю вам ноги, и притащу к Завойко за волосы. Решайте.
А затем где-то рядом с нами залаяли собаки. Я сразу сообразил, что дело нечисто. Выхватил револьвер и успел крикнуть:
— Рожей в снег!
Но бородач не успел. Две стрелы одновременно вонзились ему в горло. Я успел разглядеть сани, запряженные собаками. Двух незнакомцев в оленьих шкурах и крупного белого человека. Камчадалы (или ительмены, или коряки) снова натянули тетивы, но я успел выстрелить из револьвера и броситься в сторону.
Один повалился в снег. Стрела второго рассекла мне щеку и вонзилась в снег. Тогда он бросил оружие и схватился за поводья. Я выстрелил снова, ранил его, но собаки уже рвались вперёд.
Гришка спал, когда я влетел в землянку.
— Вставай! Погоня!
Он вскочил мгновенно, даже не спросил, в чём дело. Только натянул тулуп, схватил штуцер и карабин.
— Фёдора с Ваней буди. Ительмены уже здесь!
Через десять минут мы были уже у трупа бородача. Кынэ запрягал собак, а те рвались вперёд, словно чуя чужой след. Фёдор забрался в сани, ещё сонный, но уже с заряженным штуцером.
— Кого ловим? — спросил он.
— Нашего шпиона. Я покажу откуда начинаются следы саней, слава Богу снег не пошёл.
— Далеко ушли? — спросил Григорий у Тынэ.
Тот осматривал следы, трогал рукой снег.
— У них лёгкие нарты, корякские и собаки сильные. Но один ранен, это может замедлить. Если белый его в снег не выбросит.
— С него станется, — сказал я. — Боливар не выдержит двоих.
Казаки переглянулись, ничего не понимая. «Дороги, которые мы выбираем» напишут лишь спустя шестьдесят лет. Нарты взвизгнули полозьями и рванули в ночь. Собаки бежали быстро, снег скрипел под нами, а ветер свистел в ушах. Я сидел рядом с Тынэ, сжимая револьвер, и вглядывался в темноту.
Следы вели на север, вдоль замёрзшей реки. Местами они петляли, уходили в тайгу, потом снова выныривали на лёд. Шпион явно боялся погони, но собаки ительменов не сбивались.
— Они спешат, — сказал Тынэ. — Не берегут собак. К утру те выдохнутся, а наши нет.
Мы замолчали. Спустя пару часов погони, как я и предполагал, мы проехали мимо мёртвого коряка. В его лбу алела аккуратная дырочка.
Когда небо на востоке начало светлеть, а снег стал розовым, я уже начал терять надежду. Внезапно, Тынэ вдруг натянул поводья.
— Вон они, — сказал он, показывая вперёд.
На льду, у поворота реки, стояли осиротевшие нарты. Крупный белый человек хлопотал вокруг собак, пытаясь криком и пинками заставить их нести сани дальше. Но псы, выбившись из сил, только скулили и ложились на лёд.
— Да чтоб вы сдохли! — заорал он, и его голос эхом разнёсся по замёрзшей реке.
Я придержал Тынэ за плечо и шепнул:
— Тише. Пока он занят, может подберемся поближе и так скрутим.
Тынэ кивнул, ослабил поводья, и наши собаки сбавили ход. Мы скользили по льду почти бесшумно. Стоящий к нам спиной шпион ничего не слышал. Он был так поглощён своими собаками, что дал нам подобраться на расстояние выстрела. Наша тень уже легла на лёд впереди него, когда он наконец снова забрался в свои нарты и обернулся. Я увидел, как его лицо сначала вытянулось от неожиданности, а потом исказилось злобой.
— Стоять! — крикнул Гришка, вскидывая револьвер. — Бросай оружие!
Шпион замер. Я наконец разглядел, что оне столько большой и крупный, сколько толстый. На секунду мне показалось, что он подчинится. Он медленно поднял руки, разжал пальцы. Револьвер упал в снег. Глаза шпиона забегали.
— Слазь с нарт, — сказал я, спрыгивая на лёд. — Медленно. Руки за голову.
Он отступил на шаг, оставаясь в санях. Я нахмурился, тоже вскидывая револьвер.
— Стоять, я сказал!
— Хорошо, хорошо… — пробормотал он, но через мгновение нырнул назад.
Теперь между нами оказался борт его нарт. А через мгновение, шпион вдруг дико рассмеялся. Видимо шестое чувство сработало и я вдруг понял, что именно задумал негодяй.
— Тынэ, правь в сторону! — заорал я.
Уже через мгновение в нашу сторону полетела стеклянная бутыль. Она была забита чёрным порохом, а из горлышка её торчал дымящийся фитиль.
— Получайте, сукины дети! — взвизгнул толстяк.
Стеклянная граната полетела прямо под наших собак.
Тынэ и Кынэ, не сговариваясь, дёрнули поводья так, что псы взвизгнули и рванули в сторону. Нарты накренились, я едва удержался, ухватившись за борт одной рукой, а второй крепче сжимая револьвер.
Гришка выстрелил, но пуля просвистела мимо шпиона, сбив кусок льда у его ног. Фёдор тоже пальнул, но белый уже укрылся за своими санями. Ваня не тратил на это время. Лезвие его шашки уже поблескивало в рассветных лучах.
Взрыв вырвал кусок льда, в воздух взметнулись осколки стекла, пороховая гарь, ледяная крошка и комья грязного снега. Я пригнулся, чувствуя, как горячие осколки секут лицо, как что-то острое впивается в рукав тулупа. В ушах зазвенело, но слава Богу, ительмены успели увести собак из-под удара.
Ещё через мгновение под нашими санями треснул.
Сначала раздался тонкий хруст, будто кто-то ломал сухие кости. Потом глухой, утробный треск, и полозья провалились. Задняя часть нарт рухнула в ледяную воду, передняя ещё держалась на краю полыньи, безнадёжно скрипя деревом.
Собаки завыли и забились в постромках, пытаясь вырваться. Одна, самая крупная, передовая, рванулась так, что чуть не опрокинула сани окончательно. Тынэ крикнул что-то по-ительменски. Я не понял слов, но смысл был ясен: «Режь! Режь, не то утонем!».
Я спрыгнул в ледяную воду, оставив револьвер Гришке. Выхватил бурятский нож с кривым лезвием, хутагу. Держаться в такой холодной воде было сложно, и я должен был успеть до того, как ноги скрутит судорогой. Следом за мной в воду прыгнул и Кынэ. Он перерубал постромки одну за другой, стараясь освободить собак как можно скорее.
— Вылезайте! — заорал Терентьев, хватая Гришку за шиворот и вытаскивая его на лёд.
В этот момент снова раздались выстрелы из револьвера. Пользуясь нашей уязвимостью, шпион пытался избавиться от всех преследователей разом. Одна из пуль попала в Тынэ и тот рухнул вниз.
— Я справлюсь с собаками! — крикнул Кынэ.
Я кивнул и нырнул глубже. Раненый Тынэ уже опускался вниз, оставляя за собой кровавый след в воде. Казаки продолжали отстреливаться. Я напряг все силы, нырнул глубже, подхватил Тынэ на руки. Ноги начало сводить. Последним волевым рывком, я поднялся к поверхности. Сани рухнули в лёд, но все собаки были уже освобождены. Кынэ вытащил сперва брата, потом меня. Секунду выстрелов не было слышно. Я понадеялся, что мои друзья попросту пристрелили шпиона и растянулся на льду.
Ледяная вода пропитала тулуп и штаны. Как только спасительный адреналин ушёл, сразу же холод ударил в грудь и перехватил дыхание. Я всё лежал на льду, хватая ртом воздух, и чувствовал, как тело немеет.
— Вставай! — рявкнул Фёдор, дёргая меня за плечо. — Замёрзнешь!
Я поднялся на четвереньки, потом на ноги. Тулуп тянул вниз и, казалось, весил пуд, не меньше. Перед глазами плыло, но я успел осмотреть раненого Тынэ. Старший ительмен дрожал, но пуля попала ему в плечо. Если он умрёт, то от переохлаждения, а не выстрела.
Освобождённые собаки отряхивались и скулили. Те, что побывали в воде, жалобно повизгивая, прижимались к Кынэ. Тот, посиневший и дрожащий, гладил их по голове и что-то прошептал.
— Всё, вы его грохнули? — спросил я у казаков.
— Дай Бог, — ответил Терентьев. — Ранили точно, но нужно проверить.
Мы переглянулись. Гришка вернул мне мой револьвер, Фёдор поправил съехавшую шапку, Ваня крепче сжал шашку. Кынэ, пригнувшись и дрожа, держал лук наготове.
— Прикройте, — бросил я и направился вперёд.
— Жданов, не глупи, — сказал Гришка, — Давай я пойду. Ты только что из воды, тебя судорогой скрутит в любой момент.
— Не торгуйся, — ответил я. — Прикрывайте.
Я шагнул вперёд, держа револьвер на взводе. Лёд хрустел под ногами. Ветер стих, и в этой тишине каждый мой шаг звучал слишком громко.
Толстяк лежал за своими санями, не двигаясь. Рядом на снегу темнело пятно ещё не успевшей замерзнуть крови. Револьвер валялся в нескольких шагах, стволом в снег.
— Эй! — окрикнул я. — Живой?
Ни звука. Тогда я подошёл ближе. И в этот момент толстяк открыл глаза.
— Ты сдохнешь тут со мной, казак, — прохрипел шпион и дёрнулся, выхватывая из-за голенища нож.
Из-за ледяной ванны, моё тело слушалось не так хорошо. Гриша оказался прав, я не успел выстрелить. Толстяк полоснул меня по руке, лезвие распороло рукав, зацепило кожу. Я выронил револьвер, отшатнулся, поскользнулся на льду и упал на спину. Шпион навалился сверху, придавил коленом грудь и занёс нож.
— Гришка! — заорал я.
Грохнул выстрел. Шпион дёрнулся, но ножа не выпустил. Пуля сбила ему шапку, опалив волосы. Я успел ударить его снизу в челюсть. Голова толстяка дёрнулась в сторону, но он удержался и уже был готов занести нож для последнего удара.
— Бей! — крикнул кто-то.
Я ударил снова, на этот раз нос. Тот хрустнул и мне в лицо брызнула кровь. Я перехватил руку с ножом за запястье, рванул в сторону, сбросил с себя. Мы покатились по льду, обмениваясь всё новыми и новыми ударами.
— Стоять! — рявкнул Гришка, но стрелять уже не мог. Мы с толстяком сплелись в злобном клубке и уже не могли расцепиться.
Я ухватил шпиона за ухо, дёрнул на себя. Он взвизгнул и я врезал ему лбом в переносицу. Глаза негодяя закатились, хватка ослабла. Я вывернулся, навалился сверху, наконец-то выбил нож из его рук и прижал голову шпиона ко льду.
— Вяжи! — крикнул я.
Подбежал Терентьев, помог скрутить. Фёдор держал на прицеле. Кынэ на руках перенёс раненного старшего брата в сани, принадлежавшие шпиону.
Я сел на лёд, тяжело дыша. Рука горела, из разрезанного рукава сочилась кровь, но рана была неглубокая. Тулуп превратился в лохмотья.
— Живой? — спросил Гришка, кивая на пленника.
— Живой, — ответил я.
— Узнал его? — со смехом спросил Терентьев. — Или до сих пор не разглядел?
— Интендант Черемисинов, — сказал я.
— Тот самый, который на совещании… — прошептал Григорий.
— Тот самый, — я подмигнул Кынэ. — Который кричал, что ительменам верить нельзя.
Мы связали толстяка и обыскали. В карманах не было ничего, кроме кредитных билетов и запасного фитиля. В нартах тоже было пусто. Всё, что было ценного, он, видимо, выбросил или уничтожил. Но в сапоге, под стелькой, я нащупал что-то твёрдое.
— Глядите, — сказал я, вытаскивая свёрток.
Это была промасленная тряпица, внутри которой лежал сложенный вчетверо лист плотной бумаги. Я развернул. Это оказалась карта. Но не Петропавловска, а всего полуострова. С пометками, крестиками, стрелами. И подписями на английском.
— Это не его рука, — сказал Григорий. — Это писал кто-то другой.
— Кто-то, кто знает английский, — добавил я.
Мы переглянулись. В гарнизоне таких было немного. Один из них уже покойный поручик Ковалёв.
— Нужно в город, — сказал Кынэ и повалился на лёд.
Спасительное действие адреналина закончилось и переохлаждение наконец-то добралось до ительмена. Я хотел было что-то сказать, но и меня уже покидали последние силы. Я беспомощно осел на руках у товарищей.
— Разведи костёр, — едва шевеля губами, обратился я к Фёдору.
Терентьев наверняка решил, что я хочу согреться. Но Федя с Гришей должны были сообразить. Если я не приготовлю какое-то целебное блюдо, и я, и Кынэ не жильцы.
Глава 6
Я сидел на льду, привалившись спиной к саням, и смотрел, как из последних сил дрожит Кынэ. Гриша укутывал его в оленьи шкуры, но те промокли и только тянули вниз. Фёдор уже собирал сухие, мёрзлые коряги, единственное топливо в этом ледяном царстве. Ваня хлопотал с собаками, распутывая постромки, успокаивая их, оглаживая. Звери, перепуганные взрывом и ледяной водой, притихли, только изредка жалобно поскуливали.
— Федя, костёр не на льду, не на Байкале, — сказал я, когда тот подошёл с дровами. — Надо бы к берегу переползти. И подальше от деревьев, чтобы снег с веток не рухнул.
Пока Фёдор возился, выкладывая кострище камнями, я велел Гришке и Ване запрягать в сани всех собак. И наших, и тех уставших бедолаг, что почти загнал интендант. Бросать животных чёрт знает где одних не хотелось.
Казаки молча принялись за дело. Я же сосредоточился на главном.
Достав из сумки потерявшего сознание Тынэ нерпичий жир, я подошёл к уже собранному костру. Похлопав Фёдора по плечу я сказал:
— Не серчай, что утомил, но вон там, у кромки леса, шикша растёт. Нам нужны ягоды для толкуши, а я едва на ногах стою.
Фёдор молча кивнул и, прихватив пустой берестяной туесок, отправился собирать шикшу.
Я вытащил из-за пазухи свой последний запас юколы, которую всегда носил с собой. Я сорвал с пояса походный котелок, разломил юколу на куски и принялся толочь замёрзшими руками. Пальцы не слушались, но я продолжал.
В памяти всплыл рецепт камчатской толкуши, кылыкила. Юкола, нерпичий жир, ягоды варили в тюленьем жиру, пока не получалась густая, сытная масса.
Обычную толкушу мы готовили холодной, но я решил, что сейчас нужен более сложный рецепт.
Огонь скоро разгорелся. Я смешал получившуюся порсу с принесённой Федором шикшей. Гришка передал немного сушеной брусники, и я добавил её к блюду. Потом я вывалил замёрзший нерпичий жир из туеска в колеток.
— Мешай, — велел я Фёдору, протягивая ему деревянную ложку. — У меня уже руки сводит.
Я не знал, сработает ли это. Но технически, готовил всё равно я. Мне пришлось прикрыть глаза и сосредоточиться. Тепло, исходившее от костра, я пытался вложить в варево, мысленно направляя в него свои силы.
Я представлял, как горячая толкуша разливается по жилам, прогоняя ледяную стынь. Как нерпичий жир, словно мягкое одеяло, укутывает воспалённые лёгкие. Как юкола отдаёт последние силы, как брусника и шикша наполняют отвар целительной мощью.
Наконец меня накрыло видением танцующей в огне удаган.
— Готово, — сказал я.
Первым я накормил Тынэ. Он тяжело дышал, укрытый шкурами. Мне пришлось кормить его с ложки, но ительмен всё же мог глотать. Когда лицо его наконец порозовело, я накормил и его младшего брата.
Наконец, я разлил варево по кружкам и роздал казакам. Гришка, Фёдор и Терентьев ели своими ложками, не торопясь, наслаждаясь теплом, которое растекалось по телу. Я и сам уселся рядом с костром и принялся за еду.
Через полчаса мы уже были готовы в путь. Шпиона, связанного по рукам и ногам, уложили в сани, прикрыли брезентом. Кынэ, хоть и слабый, но уже способный сидеть, забрался в нарты к брату. Тынэ сидел позади, вместе со мной. Правил санями Терентьев.
— Трогай, — скомандовал я.
Но проехали мы едва ли с версту. Очень скоро нас настиг собачий лай. А следом показались и новые нарты.
— Коряки, — выдохнул Кынэ.
— А им то чего надо? — не понял я.
— Ну вот сейчас и выясним, — усмехнулся Гриша, проверяя, сколько пуль осталось в револьвере.
Коряки преследовали нас на двух санях. Собак у них было меньше, но они казались свежими и совсем не уставшими.
— Ты же знаешь язык, — обратился я к младшему ительмену. — Крикни, спроси, какого чёрта им нужно?
Кынэ встал в санях, сложил руки рупором и что-то прокричал. Когда ему ответили, он только грустно усмехнулся.
— Говорят, чтобы мы остановились, а там уже видно будет.
— А них ружья, — мрачно заметил Гриша. — И не абы какие.
Я едва удержался от шутки «Что видит твой эльфийский взор?», в самое неподходящее время во мне просыпался дурацкий юмор попаданца.
— Конкретнее, Гриш.
— Если я не ошибаюсь, английские. Энфилды.
— Человек пять на одни нарты, — добавил Фёдор, перезаряжая штуцер.
— Мы можем начать стрелять первыми, — предложил Терентьев.
Казаки уставились на меня, в ожидании решения. Я не хотел лишней крови, поэтому попросил Терентьева остановиться.
Нарты заскрежетали полозьями, уткнувшись в сугроб. Коряки тоже остановились, не доезжая десятка саженей. С их саней спрыгнул высокий, коренастый мужчина в богатой меховой кухлянке, отороченной соболем. Лицо его было изрезано глубокими шрамами, а на поясе висел новенький британский револьвер.
— Кто тут старший? — спросил он по-русски, с сильным акцентом.
— Я, — мне тоже пришлось вылезти из саней.
Благо эффект кылыкила уже работал и чувствовал я себя относительно сносно. Коряк окинул меня взглядом, усмехнулся.
— Казак. А звать как?
— Жданов. А ты кто будешь?
— Русские меня зовут тойон Чавчу, — он кивнул, и в его глазах мелькнула холодная, хищная усмешка. — Потому что я вождь чавчувенов, из рода каменцев.
— Не сердись, тойон, но я ни черта не понял.
— Он вождь оленных коряков, — пояснил Кынэ. — Чавчувенов. Вот ваши его Чавчу и прозвали. А почему вы наших вождей тойонами зовёте, я не знаю.
— Мне должно быть известно твоё имя? — спросил я.
Чавчу кивнул.
— Я объединил семь северных родов, и вернул то, что у моего народа забрали другие. Русских это не касается.
— Чего тебе надо? — спросил я.
Он расслабленно повел плечами и подошел ближе. Остановился в трёх шагах, положив руку на револьвер.
— Всё просто. Коряков грабили и вы нас не защищали. Ваши слова ложь. Если вы не можете поиметь что-то с племени, вы позволяете луораветлан угонять оленей и резать воинов.
Я вспомнил слово «луораветлан», его произносила при мне Умка. Так сами себя называли чукчи. Сами «луораветлан» делились на оленных, чаучу, и морских, анкальын. Пришлось напрячь память, чтобы выловить оттуда всё, что мой любимый человек рассказывала о хулиганствах её племени на Камчатке.
— Вы больше не воюеете с луораветлан, — возразил я. — Прошло больше ста лет.
— Нас вытеснили с наших стоянок, убили столько людей и угнали столько оленей, что тебе, русский, и не сосчитать…
— Да нет, я в целом хорошо считаю.
Чавчу схватился за револьвер и я прикусил язык.
— Мы возвращаем своё. Прогоняем с наших стоянок тех, кто занял их, пока мы истекали кровью. Забираем наши пастбища и наших оленей. Объединяем племена, обескровленные и поредевшие.
— Ты всерьёз считаешь, что тут здесь хороший парень, — догадался я.
— Звучит очень по-детски, — усмехнулся Чавчу. — Я тойон чавчувенов и я просто спасаю свой народ. Так что, казак, я предлагаю сделку. Вы смотрите в другую сторону, а мы берём своё. Ваши солдаты останутся живы, ваши бабы не будут плакать.
— А если я откажусь?
Чавчу усмехнулся и кивнул на свои сани, где засверкали стволы английских штуцеров.
— Тогда мы начнём стрелять. У нас хорошее оружие. Британское. У вас раненный, собаки уставшие. Вы умрёте здесь все.
— Вот только я успею забрать с собой тойона чавчувенов, — рыкнул Григорий.
— Как? — рассмеялся Чавчу. — Я выбран Кутхом, чтобы спасти свой народ. Твои пули упадут в снег, когда он закроет меня своим чёрным крылом.
— А давай проверим? — хмыкнул Гриша, но я качнул головой.
— Мы можем положить друг друга, — сказал я. — И никто от этого не выиграет. Твои люди тоже будут лежать в снегу. Не боишься за себя, ладно, но хороший вождь бережет своих людей.
Тойво задумался.
— Что ты предлагаешь, казак?
— Я передам твоё предложение генералу Завойко. Он решает такие дела. Я не уполномочен вести переговоры.
— Генерал пошлёт солдат.
— Может быть. Но ты будешь знать, что мы говорили. И что я передал. Это лучше, чем стреляться сейчас.
Кынэ вдруг прошипел по-ительменски что-то злое.
— Что он сказал? — спросил я.
— Он сказал, что ты предатель, — улыбнулся Чавчу. — Что ты боишься и продаёшь их.
— Сейчас мы ничего не можем сделать, — равнодушно сказал я. — Мы их не перестреляем. Но я уверен, что генерал Завойко не оставит вас в беде. Он защищал Петропавловск от англичан, защитит и от тех, кто берёт у англичан ружья.
Чавчу усмехнулся.
— Эти ительмены пойдут со мной, — сказал он. — Как заложники. Тогда я поверю, что ты говоришь правду.
— Зачем тебе заложники?
— Чтобы ты не забыл про наш разговор. И чтобы твои друзья не наделали глупостей, пока ты будешь передавать мои слова генералу.
— Бери лучше меня, я куда ценнее для генерала.
— Какое великодушие, — ответил тойон. — Меня устраивает.
Я посмотрел на Гришку, на Фёдора, на Терентьева. Те молчали, но глядели зверем. То на меня, то на коряков.
— Вот и ладушки, — сказал я. — Ты опускаешь сани с пленным, с раненым и с казаками.
— Договорились, — Чавчу кивнул.
— Жданов, не дури, — сказал Гришка. — Мы тебя не бросим.
— Всё будет хорошо, — ответил я. — Вы поедете к Завойко и расскажете, что здесь случилось. И привезёте ответ.
Я снял с себя револьвер, шашку, хутагу. Отдал всё Гришке.
— Держи. И скатертью дорога.
Казаки медлили, переглядывались. Потом Терентьев кивнул, хлестнул собак.
— Мы вернёмся, — сказал он. — Держись.
— Один вопрос, тойон, если ты позволишь, — сказал я.
Чавчу кивнул. Тогда я жестом попросил друзей приподнять пленного интенданта и показать его корякам.
— Этот человек достал для вас британские ружья?
— Не совсем, — усмехнулся Чавчу. — Он договорился с большеносым капитаном, который и привез оружие. Но теперь мы можем обойтись и без его помощи.
— Большеносым?
— Ымыльын, — пояснил Чавчу. — Их ещё зовут рыжими, йийиньа. Морской народ, с которыми вы воюете.
Я улыбнулся и подмигнул казакам.
— Это всё, что я хотел узнать. Мои друзья всё передадут генералу.
Сани рванули вперёд. Я остался на льду, окружённый коряками. Чавчу подошёл, похлопал меня по плечу.
— Хороший казак, — сказал он. — Умный. Жаль, что ты не мой воин.
— Я русский воин, — ответил я. — А значит буду защищать всех, кто в беде.
— Теперь ты мой заложник, — усмехнулся Чавчу. — Пойдём.
Меня посадили в сани, связали руки за спиной. Собаки рванули на север, в сторону тайги.
Бежали они ровно, медленно набирая ход. Рядом со мной, нахмурившись, правил молодой коряк в рваной камлейке. Чавчу ехал впереди, на головных нартах, и его богатая соболья оторочка мелькала между стволами.
Тайга кончилась быстро. Потянулись голые заснеженные сопки с редкими пятнами кедрового стланика. Ветер дул с океана, холодный, сырой. Я продрог до костей, но молчал, не желая показывать слабость.
А потом я увидел оленей.
Сначала показался самец, огромный, с ветвистыми рогами. Он стоял на пригорке и смотрел на нас печальными, умными глазами. Потом другой, третий, и я вдруг осознал, что вся долина покрыта пятнами шерсти. Стадо корякских оленей, сотен в триста, а то и больше, отдыхало на снегу. Самки копытили наст в поисках ягеля, самцы стояли отдельно, важно поводя головами. Позади стада маячили пастухи — двое парней в кухлянках, на лыжах, с длинными шестами.
— Ваши? — спросил я у коряка, сидевшего на поводьях.
— Наши, — ответил он, не оборачиваясь. — Олень это наша жизнь. Он даёт мясо, шкуры, жилы для ниток, рога для амулетов. Без оленя чавчувен не воин.
Дальше, на склоне сопки, я разглядел стойбище. Яранги (корякские жилища) стояли не в кучу, а врассыпную. Каждая на своём пригорке, чтобы собаки не мешали друг другу и олени не пугались. С десяток покрытых серой парусиной и шкурами конусов, похожих на холмики.
Из верхушек торчали шесты, обмотанные тряпьём, чтобы ветер не задувал. Рядом с каждой ярангой обязательно были нарты, копья и сушила для рыбы.
Собаки, привязанные к кольям, завыли, завидев нас. Несколько щенков носились по снегу, кусали друг друга, пока взрослые псы не зарычали, утихомиривая их.
Чавчу закричал что-то на коряксом, останавливая нарты.
Из яранг начали выходить люди. Женщины в длинных меховых рубахах поверх чего-то, что можно сравнить с современными комбинезонами. Дети в смешных шапках, напоминавших ушанки да старики с костяными трубками. Все смотрели на меня с любопытством. Один мальчишка ткнул пальцем в мою сторону, что-то спросил у матери. Та шикнула, отвела его за спину.
Меня подтолкнули к большой яранге в центре стойбища. Вход был завешен оленьей шкурой, расшитой красным, синим и желтым бисером. Чавчу откинул полог, пропустил меня вперёд.
Внутри было тепло. Яранга оказалась больше, чем казалась снаружи. Высокие шесты сходились вверху, покрытые шкурами в несколько слоёв.
— Садись, — сказал Чавчу, кивнув на очаг.
В центре яранги горел жирник. Света он давал мало, но тепла достаточно. За пологом я разглядел спальные места: меховые пологи, каждый на одну семью. Там возились дети, кто-то кашлял, увешанный амулетами старик что-то монотонно напевал.
Я опустился на шкуры. Чавчу сел напротив, положив руки на колени.
— Ты голоден? — спросил он.
— Есть немного, — ответил я.
Он крикнул что-то на своём языке. Женщина (его жена, как я понял по тому, как она перешагнула через порог не глядя на мужчин) подала деревянное блюдо. В нём дымилась похлёбка из оленьей крови с кусочками жира и сушёной рыбой. Я ел медленно, чувствуя, как тепло разливается по телу.
— Хорошо готовят твои женщины, — сказал я.
Никогда в жизни не брезговал субпродуктами, кровяную колбасу наворачивал в XXI веке за обе щеки. Так что, блюдо из оленьей крови стало для меня настоящим деликатесом. В конце концов, даже в плену нужно искать какие-то плюсы.
— Моя женщина, — поправил Чавчу. — Она из каменцев. Её отец отдал её мне, когда я объединил роды.
Я кивнул. За пологом, в спальной части, старик с лицом, изрезанным морщинами, сидел на шкурах и точил костяной нож. На поясе у него висели амулеты в виде медведя, ворона и нерпы. Он не смотрел на меня, но я чувствовал его внимание.
— Что будет дальше? — спросил я.
— Будем ждать, — Чавчу пожал плечами. — Твои люди передадут послание генералу. Генерал пришлёт ответ. Может, согласится. Может, нет.
— А если нет?
— Тогда ты умрёшь, — спокойно сказал Чавчу. — Не сразу. Сначала я отрежу тебе уши, потом нос. Потом руки. Потом ноги. А потом отвезу твоим друзьям.
Он улыбнулся, и я понял, что Чавчу не шутит.
— Зачем тебе это?
— Чтобы твои люди знали: мы не игрушки. Мы воины. Если они придут с войной, они будут умирать долго и страшно.
Я промолчал. За пологом старик зашептал что-то на своём языке, быстро и неразборчиво. Чавчу выслушал, кивнул.
— Отец говорит, что ты сильный, — перевёл он. — Что твоя душа не простая. Что тебя послали духи.
Господи, я надеялся, что хотя бы на Камчатке я отдохну от духов и волшебства.
— Я сам себя послал, — буркнул я в ответ.
— Духи посылают тех, кто не боится, — сказал старик вдруг по-русски. Я вздрогнул. — Ты не боишься, казак. Это значит, что духи хотели познакомить тебя с моим сыном.
Я не ответил.
Накормив, меня вывели из яранги и отвели в пустую, стоявшую на отшибе. Внутри было холодно и темно, к тому же сильно пахло псиной. Очага не было. На земляном полу лежала куча прелых шкур. Мне развязали руки, дали кружку горячей воды и ушли, приставив снаружи часового.
Я сидел в темноте, слушал, как за стенами воет ветер и перекликаются собаки. Где-то за ярангами ревели олени, кто-то рубил дрова, женщины переговаривались у костров.
Первые дни в плену слились в однообразную череду. Я сидел в своей яранге, слушал, как за стенами воет ветер, и считал дни до прихода ответа. Часовой сменялся каждые несколько часов, но никто не заходил внутрь, только изредка просовывали руку с деревянной миской, полной жирной похлёбки, и кружкой горячей воды.
На третий день я решил, что хватит сидеть сложа руки. Когда мне принесли еду, я попросил поговорить с Чавчу. Совсем молодой часовой понял меня с трудом, но кивнул.
Чавчу пришёл под вечер. Он откинул полог, вошёл, сел напротив, положив руки на колени.
— Скучаешь, казак?
— Скучаю, — ответил я. — Дай мне работу.
Он удивился.
— Ты мой заложник. Зачем тебе работа?
— Затем, что сидеть без дела с ума сойдёшь. И потом, — я усмехнулся, — я не привык даром есть чужой хлеб.
Чавчу посмотрел на меня долго, потом улыбнулся.
— Хорошо. Завтра пойдёшь со мной к оленям.
Утро началось задолго до рассвета. Чавчу разбудил меня, когда звёзды ещё горели ярко, и подал меховую кухлянку до колен, сшитую из оленьих шкур шерстью наружу. Я натянул её поверх своего тулупа, надел на ноги мягие торбаса из камуса.
Стадо паслось в низине, за сопкой. Самцы (их Чавчу назвал хорами) стояли отдельно, важно поводя головами, самки копытили наст в поисках ягеля. Запах стоял специфический, но я справился.
Чавчу свистнул, и два пастуха в кухлянках подошли к нам.
— Попробуй перегнать, — насмешливо сказал тойон, кивнув на стадо.
Я взял шест. Работа оказалась тяжелее, чем я думал. Олени, несмотря на свои размеры и стать, оказались пугливыми и всё шарахались от незнакомца, норовили уйти в сторону. Я бегал по снегу, размахивал шестом, ругался сквозь зубы. Пастухи посмеивались, но помогали.
К полудню я выдохся. Мы присели на корточки у костра, который развели прямо на снегу. Чавчу достал из-за пазухи деревянную миску с вяленой олениной и кусок сырого нерпичьего жира.
— Ешь, — сказал он, протягивая мне.
Я отломил кусок жира, положил в рот. На вкус он был слишком уж солоноватым, но я жевал и не морщился. Чавчу смотрел на меня, усмехался.
— Ты не похож на других русских.
— Чем же?
— Толстяк ваш побрезговал.
— Ну ты сравнил, — ответил я. — Он трус и предатель. А хороший человек от хорошего угощения никогда не откажется.
Чавчу засмеялся.
— Ты знаешь, что такое быть вождём? — совершенно невпопад спросил он.
— Догадываюсь.
— Ну так расскажи, догадливый ты мой.
— Это когда ты отвечаешь за всех. Когда твои люди спят, а ты нет. Когда они едят, а ты думаешь, где взять еду завтра. Когда они воюют, а ты знаешь, что каждый погибший на твоей совести, — ответил я.
— Верно, — сказал Чавчу и уставился в костёр. На его лицо легла тень печали и усталости.
— И как ты с этим справляешься? — спросил я, скорее чтобы поддержать тойона.
— Мне помогает Кутх, — он коснулся костяной фигурки ворона с расправленными крыльями. — Он даёт мне силу. И мои люди верят в меня.
— А если они перестанут верить?
Чавчу помолчал.
— Тогда я умру. Но не от стрелы или копья. От одиночества.
Мы долго сидели молча. Ветер стих, и в долине стало тихо. Только олени изредка ревели да собаки перекликались вдалеке.
— Ты объединил семь родов, — сказал я. — Это много. Но ты хочешь большего?
— Я хочу, чтобы мой народ выжил, — ответил Чавчу. — Нас осталось мало. Мы пострадали сильнее всех, когда сто лет назад пришли луораветлан. Много наших женщин добровольно стали матерями для ительменов и алеутов, потому что наших мужчин убили.
— А что англичане? — спросил я. — Они дают тебе оружие. Чего они хотят взамен?
Чавчу усмехнулся.
— Они хотят, чтобы мы мешали вам. Чтобы вы думали о нас, а не о войне с ними. Я знаю это. Но мне всё равно. Пока у меня есть ружья, я могу защищать свой народ.
— А если они предадут тебя?
— Все предают, — сказал Чавчу. — Рано или поздно. Вопрос только в том, когда.
Дни шли. Я помогал пасти оленей, чинил упряжь, учился запрягать собак. Корякские женщины сначала косились на меня, но потом привыкли. Старуха, жена старика-отца, даже научила меня шить. Грубыми стежками, толстой иглой из оленьего рога. Я сшил себе рукавицы, кривые и неловкие зато теплые.
Чавчу часто звал меня в свою ярангу. Мы пили чёрный, кирпичный чай и говорили.
— Ты считаешь себя справедливым? — спросил я однажды.
— Нет, — ответил он. — Я считаю себя нужным. Справедливость — это для тех, у кого есть время думать. У меня нет времени. Я делаю то, что должен.
— И что ты должен?
— Защищать свой народ. Любой ценой.
— Даже если это цена твоей души? Я знал одного человека. Хорошего вождя, но он лишился души, чтобы защитить свой народ. В конце концов, его племя отвернулось от него.
Чавчу усмехнулся.
— Но своё племя он спас, даже если то от него отвернулось, так?
Я смотрел на него и думал: вот он, настоящий вождь. Не тот, кто раздаёт приказы из тёплой юрты, а тот, кто сам выходит в пургу, кто спит меньше всех, кто ест последним. И я понимал, что переубедить его и привлечь на нашу сторону будет почти невозможно.
Прошла неделя. Вторая. Ответа от Завойко всё не было.
Я начал беспокоиться. Гришка с казаками должны были добраться до города за два дня, не больше. Что-то случилось.
— Твои люди не спешат, — сказал Чавчу, когда я поделился с ним тревогой.
— Может, буран случился. Может, Завойко думает.
— Думает? — усмехнулся тойон. — Пока он думает, мои люди забирают оленей у твоих друзей ительменов. Так что, мне только на пользу.
На десятый день плена, к вечеру, в стойбище пришёл гонец.
Я сидел в своей яранге, штопал рукавицу, когда услышал собачий лай. Сначала одну, потом другую, потом все псы завыли разом. Мне уже было позволено свободно выходить наружу, чем я и воспользовался.
К стойбищу подъезжали одинокие сани. Правил ими ительмен, я узнал его по одежде. Рядом, укутанный в оленьи шкуры, сидел белый человек.
Чавчу вышел встречать. Они говорили быстро и отрывисто, я разбирал только отдельные слова. Заметив меня, тойон жестом подозвал ближе.
— Твой генерал ещё думает, — усмехнулся он. — Но прислал второго заложника, чтобы я не решил, будто вы хотите меня обмануть.
Я взглянул на белого. Тот скинул капюшон из оленьей шкуры и я опешил. В санях сидел и улыбался мне тот, кого я меньше всего на свете ожидал увидеть на далёком корякском стойбище.
— Алексей Алексеевич? — не веря своим глазам, выдохнул я.
Передо мной стоял штабс-капитан Шаповалов, вместе с которым наш отряд путешествовал от Байкала до Читы. С ним мы ловили "колдуна" Крытина и пережили немало опасных приключений. Я и подумать не мог, что встречу Алексея Алексеевича здесь, на Камчатке.
— Соскучился по мне, Жданов? — усмехнулся штабс-капитан.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
