Казачий повар. Том 2
Глава 1
Я перебрал снаряжение. Достал из переметной сумы запасные портянки да поршни. Это такие куски сыромятной кожи с ремешками. По осенней грязи в простых сапогах не пройти.
Дянгу сидел у костра, смолил свою трубку да поглядывал на мои сборы.
На ногах у него были мягкие кожаные сапоги с длинными голенищами, подвязанные под коленями кожаными ремешками. Из-за голенища торчал край сухой травы.
— Осока, — сказал он, заметив мой взгляд. — Осока сухая и мягкая. Нога не потеет, а как промокнет, Дянгу вытащит. Новую положит.
Я кивнул. Намотал портянки как следует, натянул следом поршни. Затянул ремешки покрепче. В такой обуви нога дышит, и по грязи идти проще, не скользит. Дянгу только одобрительно хмыкнул.
Дождь за ночь лишь едва поутих, но стал ещё холоднее и злее.
Перехватив по куску вяленой рыбы, мы отправились в путь. Тропы уже не было, только грязь с травой. Под ногами уже привычно чавкало и хлюпало.
Местами попадались низины, затянутые ряской. Глянешь, а под ней черная вода стоит. Мочажины, по-нашему. Топь такая, что ступишь и засосет по колено, а то и глубже, если дна не найдешь. Дянгу шёл впереди, длинной палкой щупая дорогу перед каждым шагом. Я старался ступать за ним след в след.
— Тут гать была, — показал он на едва заметные жерди, утонувшие в грязи. — Давно. Ещё деды клали. Теперь сгнило.
Чем сильнее мы уходили на север, тем хуже становилось. Сопки кончились, потянулись поросшие корявым березняком низины. Очень скоро нас уже окружило осокой в человеческий рост.
И тут Дянгу скинул свои кожаные сапоги, закатал штаны до колен и пошел босиком. Я хотел спросить было, в шутку, не застудится ли дедушка? Но вскоре увидел, как Дянгу ступает: нога сама находила кочки, корни и твердые места. В обуви этого не почувствуешь.
— Дянгу босой, что зверь, — улыбнулся мне старик.
Я скинул поршни, приторочил к поясу. Размотал портянки, чтобы не вымокли, забросил на плечо. Ноги сразу ушли в ледяную жижу. У меня аж дыхание перехватило от холода!
Пару раз пришлось перебираться через ручьи, разлившиеся вширь. В самом глубоком месте перебирались прямо по пояс. Дождь от нашей одежды всё равно и клочка сухого не оставил.
В одном месте, где уже не поймёшь, река перед тобой или болото, Дянгу всё-таки провалился. Старик ушел с головой, следом ушло в пятки моё сердце. Я бросился к Дянгу, но уже через мгновение ороч вынырнул. Я подхватил его за локоть, вытянул на берег. Минуты две отплевывается старик да халат выжимал. А потом рукой махнул.
— Тут недалеко, — указал он на тропку, едва заметную среди зарослей осоки.
К вечеру, когда солнце уже клонилось к закату, мы вышли к стойбищу.
Стояло оно на высоком берегу протоки, у самого подножия сопки, прикрытое от ветра редким лесом. Несколько больших построек темнело на взгорке. Это были фанзы, зимние нанайские жилища, сложенные из бревен и обмазанные глиной.
Из-под двускатных крыш, крытых берестой и придавленных жердями, выбивались толстые пучки соломы. Самым странным было то, что рядом с каждой фанзой стояла деревянная труба, метра в три высотой.
Первым нас встретил сильный запах рыбы. По берегу, вдоль всей воды, тянулись вешала — высокие жерди на столбах с поперечными перекладинами, до самого верха увешанные рыбой. Юкола сохла и трепыхалась на ветру, как тряпки.
А потом появились и хозяева.
Из прибрежных кустов вынырнули двое, держа луки наготове. Оба были одеты в тёмно-коричневые халаты из рыбьей кожи, расшитые по вороту и подолу спиральными узорами. На головах нанайцы носили меховые шапки, а на ногах мягкую кожаную обувь с короткими голенищами, стянутую у щиколоток шнурками.
Дянгу поднял руку и заговорил на их языке. Один из дозорных слушал, не опуская лука, а другой скользнул в кусты. Наверняка, чтобы предупредить своих. Поселение вдруг ожило.
Сперва незамеченные нами нанайцы стали появляться буквально отовсюду. Они были заняты своим делом, но всё равно бросали на нас заинтересованные взгляды. И, судя по тому, что вооружены были даже женщины, они уже знали о том, что Империя Цин прислала свои войска на этот берег Амура.
Через минуту из ближней фанзы вышел старик. На нём был праздничный халат, богато расшитый орнаментом, а на голове меховая шапка с собольей оторочкой, из-под которой свисали бисерные кисти. Старик подошел к нам. Я сразу приметил у него на поясе нехарактерную для местных саблю. Судя по алой ленточке, что свисала с рукояти, темляку, сабелька раньше принадлежала богдойцу.
— Аси, — сказал он. Это было обычное приветствие.
— Аси, — ответил Дянгу, а потом затараторил по-своему. Или по-нанайски, тут уж я не разобрал.
Старик слушал Дянгу долго, не перебивая. Изредка кивал, да поглядывал в мою сторону. Наконец, когда Дянгу замолк, старик заговорил сам. Голос его был тихим, уверенным. Да и говорил он большими паузами, будто каждое слово на вес золота отмеривал.
— Казак, — обратился он по-русски, с лёгким гортанным выговором. — Мы знаем, что никан пришли. Наши охотники видели их ещё позавчера, обошли стороной. Помочь хотим вам, казак.
Я глянул на Дянгу. Тот едва заметно улыбнулся.
— Никан, чжурчжени, богдойцы. Много имён у южан.
— Спасибо, отец, — кивнул я Дянгу. А потом повернулся к старику-нанайцу, который видимо был так важен, что даже и не подумал представиться. — Сколько воинов дадите?
Старик усмехнулся в усы.
— Торопливый, казак. Сперва поговорить надо.
— Времени мало, отец. Скоро богдойцы подойдут.
Он кивнул, соглашаясь.
— Пятьдесят воинов дам. Все, кто лук держать может. Женщины и старики уйдут в сопки, если что. Но… — он поднял палец. — Кони у вас в грязи вязнут. Без коней вы половина войска. А у них пушки, ружья. В лоб пойдете, только людей положите. Своих, казак, кладите сколько хотите. А моих не надо.
— Знаю, — сказал я. — Потому и пришёл просить помощи, отец. Богдойцы если за север взялись, всех по одному и задавят. Даже если вы со стоянок сниметесь, к весне тут будет уже богдойский город стоять.
Скорее всего, это было ложью. На юге гремели опиумные войны с Англией. Как Цин вообще смогла собрать войско и отправить его сюда, я и представить не мог. Но нанайцы вряд ли об этом знали.
Старик долго на меня смотрел, а потом произнёс:
— Есть один человек. На север отсюда, полдня ходу. Хэнгэки, из орочонов, но живёт один. Он изгнанник, саман. Хитрый и злой. Но если он попросит духов, те послушаются. Тоже его боятся. И мороз ударит рано. Грязь схватится за ночь, тогда ваши кони пойдут.
У меня внутри всё похолодело. Я вспомнил, что говорила удаган Гэрэл, на бурятской стоянке. Что зима приносит смерть многим. И теперь вот самому звать холода, самому просить мороз…
— А если не попросит? — спросил я.
— Тогда ждите, пока само замерзнет. Месяца два, может три. Никан раньше вас убьют.
— Значит, надо идти к шаману. Раз духи его боятся, он точно нам пригодится. Зиму раннюю кликать мы не будем, а вот от помощи не откажемся. Но давай вернёмся к твоим пятидесяти воинам.
Старик покачал головой.
— Не всё так просто, казак. Я же сказал, своих людей на смерть не отправлю. Просто так не отправлю. Золота у вас нет, а если и есть — что мне золото? Его здесь в реке полно.
Я насторожился.
— Золото?
— Русские, что до вас были, ситом мыли, мешками таскали. Пока богдойцы не пришли и всех не перебили.
— На Амуре дело было?
Старик махнул рукой.
— Да, на Амуре. Место я это знаю. Если живой останешься, покажу.
Я посчитал, что человека, который держится так важно, лучше не перебивать. Старик помолчал, а потом заговорил тише:
— Дед мой под той сопкой лежит, где Хэнгэки живёт. Иргэ… неупокоенный, по-вашему. Воет по ночам. Саман его прогнать то ли не может, то ли не хочет. Если ты, казак, его упокоишь, значит духи тебя любят. И мои люди с тобой не пропадут.
Я переглянулся с Дянгу. Тот молчал, угрюмо глядя куда-то на реку.
— Я казак, а не шаман, — сказал я. — Не умею духов упокаивать.
— Ты с Дянгу пришёл. Дянгу просто так никого не водит. Значит, духи тебя любят.
Дянгу вдруг подал голос:
— Он правду говорит. Дянгу старый, видел много. Этот казак — особый. Духи его знают. Если кто и сможет, то он.
Я выругался про себя. Чертовщина, опять чертовщина.
— Ладно, — сказал я. — Сделаю что смогу.
Старик кивнул.
— Деда моего Чола звали. Скажешь ему, что внук для него всё что мог, уже сделал. Что пора ему уже в могилу лечь. Может, послушает.
— А если нет?
Старик развел руками.
— Тогда сам с ним разбирайся. Ты же казак, у вас там свои боги есть.
Я вздохнул. Ну что ж, боги так боги. Я подумал, что пора бы уже привыкнуть к этой чертовщине. Но как-то не привыкалось.
Нанайцы дали нам берестяную лодку, что мы, казаки, звали оморочкой. Нос и корма у неё одинаковые, чтобы не разворачиваться на узких протоках. Я взялся за вёсла, а Дянгу сел на корму, чтобы править шестом на мелкой воде.
— Слушай, Дянгу, — спросил я. — А как этого старейшину зовут?
— Никак. Старейшина съел своё имя, вместе с оленьими потрохами. Чтобы порчу нельзя было навести.
— А раньше как звали? — усмехнулся я.
— Дянгу не скажет. Дянгу забыл, а если вспомнит, духи его накажут.
Я только вздохнул. Оморочка скользила по водной глади почти бесшумно. Её шершавое днище когда-то обожгли над костром, и кора стала скользкой, отчего не шумела, проплывая через траву и осоку.
— Ты знаком с этим Хэнгэки, отец? — не удержался я от новых вопросов.
Дянгу кивнул, понюхал носом воздух. Потом поглядел на меня пристально и коротко ответил:
— Амба.
Это слово я знал. Оно означало злого духа. Иногда злого человека, или просто несчастье. В общем, ничего хорошего не сулило.
К сопке подплыли, когда солнце уже перевалило за полдень. Дянгу ткнул пальцем в берег и я причалил. Потом вытащил оморочку на песок, благо весила она всего ничего.
Впереди, у подножия, стояли домишки. Вытянутые, узкие и заросшие травой, они отчего-то казались мне какими-то неправильными. Приглядевшись, я понял, что у домиков вовсе нет окон.
— Это кэрэн, — пояснил Дянгу, заметив моё замешательство. — Нанайцы там мертвецов оставляют.
Я огляделся и взялся за шашку. Шамана видно не было. И вдруг из одного из домишек донёсся низкий, тягучий вой.
Мы с Дянгу переглянулись, но болтать зря не стали. Только пошли на звук. Вой повторился, а потом перешёл в какое-то надрывное рыдание. Я вытащил из ножен шашку. Дянгу покачал головой:
— Стали только лесные духи боятся, казак. Мертвых ей не убьешь.
— А чем убьешь?
Он только рукой махнул. Иди, мол, сам разбирайся.
Перекрестившись, я подошёл к тому домишке, откуда доносились вой и рыдания. Рядом валялась битая посуда, берестяные короба, да гнилые сети.
Я распахнул деревянную дверь и заглянул внутрь. Кэрэн видать специально строили «лицом» к сопке, чтобы мертвецы не разбегались. Так что солнечный свет едва пробивался внутрь. Но мне хватило, чтобы увидеть расставленные по лавкам простецкие гробы. Слава Богу, заколоченные.
В самой глубине кто-то шевелился. Дянгу чиркнул огнивом и, запалив пучок сухой травы, бросил его внутрь. Как бы ни уважал я местных, с мерами пожарной безопасности у них точно было так себе.
Свет выхватил лицо древнего, сморщенного старика. Он сидел на куче тряпья, раскачивался взад-вперёд и выл. Горящая трава в деревянной постройке, кажется, его совсем не смущала. Я подошёл ближе, чтобы убедиться, что передо мной простой человек. Больной и одичавший, но точно не привидение.
— Эй, — сказал я. — Ты кто?
Старик замер, повернул голову на голос. Затянутые бельмом глаза даже на свет от горящей травы не реагировали. Я прошел дальше, затоптал огонь, от греха подальше.
— Чола? — спросил я.
Он закивал, замычал, потом протянул ко мне руки. Я подавил секундный порыв отшатнуться, и взял старика за исхудавшие ладони. Никакой это не дух. Живой человек. Просто брошенный, забытый, обезумевший от одиночества.
Я достал из сумки кусок вяленой рыбы и протянул старику. Тот вцепился в неё зубами и зачавкал. Значит, зубы на месте, не пропадёт. Да и вообще, старик был на удивление… чистым. Несчастным и голодным, но не грязным или опустившимся до совсем уж звериного состояния.
Не выходя наружу, я позвал Дянгу. Тот нехотя подошёл, теребя свои костяные амулеты.
— Дама Чола, — сказал он по-нанайски. «Дама» значило «дед».
Старик замычал в ответ и попытался встать, но ноги не держали. Тогда я подхватил бедолагу под руки. Чола как будто и не весил ничего.
— Никакой это не дух! — рыкнул я, хотя и понимал головой, что Дянгу тут не причём. — Просто старик. Голодный и слепой.
Дянгу почесал затылок.
— Нанайцы говорят, что дух. Давно говорят. Даже хоронить тут перестали.
— А он тут живёт. Бог весть уж сколько лет… и чем вообще питается.
Дянгу сел на корточки и заговорил с Чолой. Я мало что понимал. Старик слушал Дянгу, жевал, а потом вдруг засмеялся. Куски вяленой рыбы посыпались на пол, пока Чола страшно, почти безумно хохотал. Потом, также внезапно, старик успокоился. Вытер рукой слёзы и снова что-то сказал по-нанайски. Голос его в этот момент дрогнул.
— Чола говорит, что не хочет умирать. Что внук Чолу прогнал, когда Чола ослеп. Сказал, что старик обуза, пусть идёт к духам. А Чола не пошёл.
Я выругался. Вспомнил старейшину, его спокойный голос и слова о том, что «дух воет». Прогнал деда, а теперь просит чужих людей его упокоить. Чтобы самому руки не марать.
— Что делать будешь, казак? — спросил Дянгу.
Я посмотрел на Чолу. Он доедал рыбу, облизывал пальцы и словно не замечал нас больше.
— Заберем его в лагерь. Накормим, обогреем. А старейшине скажем, что дух упокоен.
Дянгу усмехнулся и покачал головой.
— Хитрый казак.
— С волками выть, отец, по-волчьи выть, — грустно ответил я.
Мы подняли старика, завернули в его рваньё и повели к лодке. Чола шёл с трудом, и едва ли осознавал происходящее. Но только когда мы дошли до оморочки, сзади кто-то засвистел.
Я обернулся.
К нам спокойно приближался мужчина, лет сорока.
У него было иссушенное, тёмное от ветра и дыма лицо, с глубокими морщинами у узких глаз. Мужчина был одет в кафтан из лосиной кожи, выкрашенной в рыжий цвет. От плеча до подола были нашиты железные подвески, глухо звякавшие при каждым шагом незнакомца. На голове он носил круглую шапку, а поверх неё настоящую корону с четырьмя железными рогами.
— Амба, — только и вздохнул Дянгу, глядя на шамана.
— Катадэ-катадэ, — елейным голоском пропел шаман. — Куда это вы, оленята, моего мертвечонка тащите?
Услышав его голос, Чола вдруг задрожал и обмяк в наших руках. Я чуть наклонился к Дянгу и шёпотом спросил:
— Что такое «катадэ»?
— Малыш, ребёнок, — ответил старик. — Убаюкивает Хэнгэки казака, в глаза не смотри Хэнгэки.
— Вы что, оленята, боитесь? — шаман приблизился к нам. Остановился метрах в пяти, с улыбкой оглядывая всех троих.
— Сперва хотим дедушку в лодку усадить, — спокойно ответил я. — А потом уже к тебе, шаман, на поклон идти.
— Кто ж на поклоны ходит, чужие трупы забирая? Мертвечонок мой, я тебе его не отдам.
Я сделал шаг вперёд, прикрывая спиной двух стариков. Дянгу сообразил сразу же, и двинулся дальше к лодке. Шаман только языком поцокал.
— Не хочешь ты дружить, оленёнок, — произнес он нараспев.
— Зачем тебе старый слепой дед? — усмехнулся я. Рука моя уже лежала на шашке.
— А тебе зачем? Неужто съешь? Белые люди страшные, сказки про них рассказывают, что людей с собой забирают и в печи запекают. Только маленьких совсем, они посочнее.
— Чола мне нужен, чтобы несчастный старик достойно свои дни прожил, а не среди мертвецом с ума сходил. У нас его обогреют, накормят. Если для работы какой сгодится, пристроят. Не сгодится, ну так не оголодаем, дедушку в беде не оставим.
Шаман вдруг перестал улыбаться. Посмотрел на меня серьёзно, потом кивнул. От меня не укрылся короткий взгляд, что он бросил на мою шашку. Привык, видать, шаман, что все его боятся.
— Вот оно что, оленёнок. Думаешь добрым сердцем шамана расположить? Ну так и шаман добрый, тебе любой здесь скажет, — Хэнгэки обвел рукой кэрэны, набитые гробами. — Ты попроси меня по-хорошему, я мертвечонка тебе подарю.
Мне хотелось огреть шамана хотя бы рукоятью шашки, а не просить о чём-то. Но союзники были нам нужны, пусть даже и совсем слетевшие с катушек.
— Отпусти Чолу, Хэнгэки, — сказал я. — Ему с нами лучше будет. Пожалуйста. А потом поговорим с тобой. Я за помощью пришёл, и в долгу не останусь.
Хэнгэки вдруг захлопал в ладоши, совсем как ребёнок.
— Складно говоришь, оленёнок. Мне нравится. Забирай мертвечонка, только верни потом. Одна его душа уже умерла, две осталось. Когда все души умрут, принеси ко мне мертвечонка. Я отведу его к предкам.
— Спасибо, Хэнгэки, — я кивнул. Мне ещё предстояло разобраться во всём этом многообразии душ. — Ты заботился о нём?
«Насколько вообще сумасшедший может заботиться о старике,» — подумалось мне тут же. Хэнгэки, казалось, совсем потерялся в мире духов. В отличие от удаган Гэрэл, жившей вместе со своим народом и участвовавшей в жизни племени… этот человек, как будто бы полностью был оторван от мира людей.
— Оленёнок, ты о помощи просить хотел?
Я оглянулся. Дянгу уже погрузил Чолу в лодку и ждал меня. Я секунду поразмыслил, а потом махнул им рукой.
— Плывите без меня, я дорогу запомнил. Мне ещё с шаманом потолковать.
— Дянгу казака не оставит одного, — покачал головой старик.
— Чоле нужно в лагерь поскорее, — ответил я. — Не беспокойся за меня, казак нигде не пропадёт.
Несколько секунд мы со стариком играли в гляделки. Наконец, он не выдержал. Вздохнул, благословил меня на своём языке, и взялся за весла. Оморочка заскользила по воде, оставляя меня наедине с безумцем.
Я снова повернулся к шаману. Хэнгэки стоял всё там же, наклонив голову, будто прислушивался к чему-то, чего я не слышал.
— Пойдём, оленёнок, — сказал он наконец. — Раз пришел просить, проси у очага.
Я пошёл за ним. Тропа вилась между кэрэнов, я старался не смотреть на жуткие, лишенные окон домики. Хэнгэки шагал легко, чуть ли не пританцовывал.
Жилище его стояло прямо на сопке. Жил он не в фанзе, и не в шалаше, а в какой-то полуземлянке, крытой корьём и дерном. Дверь стояла низко, так что входить пришлось согнувшись.
Внутри пахло дымом и сушеными травами. В углу темнели берестяные короба, на шесте висел бубен, обтянутый оленьей кожей, с железными позвонками по краю. Под ногами лежали мятые, засаленные шкуры.
Хэнгэки уселся на одну из них, поджав ноги, и кивнул мне на другую. Я сел, положил шашку рядом, чтобы под рукой была. Шаман смотрел на меня долго, изучающе, потом кивнул на очаг.
— Вари, — сказал он коротко.
— Ты… знаешь, о моём даре? — понял я. Шаман кивнул.
— Давно тебя ждал, оленёнок.
Я поднялся, подошел к очагу. В чугунный котелок, закопченный до черноты, уже была налита вода. Рядом, на берестяных лотках, лежали припасы. Я перебрал их руками, прикидывая, что с чем делать.
Здесь была сушёная рыба: сом, судя по широким ломтям. Связка сушеной черемши, пахнущей остро и пряно. Были и коренья: сарана, да дикий лук. В отдельном берестяном туеске лежали комки сушеной травы. Я взял один, понюхал. Не узнать полынь было сложно.
— Соакта чолони, — сказал Хэнгэки, бесшумно подкравшийся прямо мне за спину. — Похлебка.
Я кивнул, вспоминая название традиционного нанайского супа. В прошлой жизни я его готовил всего раз или два. Пришлось постараться, чтобы выловить из памяти рецепт.
Полынь нужно варить дважды, чтобы горечь ушла. Я взял пучок сухой полыни, разломил, бросил в котелок. Вода закипела быстро, я подождал минуту, потом выловил траву деревянной ложкой, откинул на берестяной лоток.
Промыл холодной водой из берестяного ведра, отжал руками, чувствуя, как горьковатый сок стекает по пальцам. Снова бросил в котелок и залил свежей водой.
Пока полынь варилась во второй раз, я занялся рыбой. Ломти сома были твердыми, но для наваристого супа такие и нужны. Я порубил их на мелкие куски, ссыпал в миску. Потом разломал черемшу, чтобы пошёл запах.
Хэнгэки сидел неподвижно, словно жуткая статуя. Иногда он улыбался, но совершенно невпопад.
Я выловил полынь, на второй раз отжал и промыл в отдельной кадушке. Горечи почти не осталось, только тонкий, чуть терпкий запах. Теперь её можно было резать. Я мелко нашинковал траву и сложил в миску.
Поменял воду в котелке, дождался, пока закипит. После этого добавил рыбу.
— Гадата надо, — сказал Хэнгэки. Я обернулся. Он показал рукой на берестяной короб, где лежала мука.
Я понял. Мучная заправка, чтобы суп стал гуще и сытнее. Зачерпнув несколько горстей, я засыпал муку в миску. Потом налил туда немного холодной воды, размешал мутовкой, разбивая комки.
Помешивая суп ложкой, я влил в котелок получившуюся белую и вязкую, мутную жижу. Запах рыбы и трав разлился по жилищу шамана. Хэнгэки втянул ноздрями воздух, потом подмигнул мне. Я только покачал головой и вернулся к готовке. Понятно, почему этого парня боятся местные. По нему же дурка плачет.
Я добавил черемшу, посолил (своей соли у Хэнгэки не было, я использовал ту, что хранил в поясной сумке). Попробовал ложкой суп — горечи не осталось, только лёгкая полынная терпкость.
Я оставил котелок на краю очага, чтоб суп не кипел, а томился. В этот момент меня накрыло видением пляшущей в огне удаган. Не знаю уж, какой эффект имело варево, которое я приготовил. Но Хэнгэки, судя по всему, догадывался.
Когда я пришёл в себя, шаман зачерпнул ложкой, попробовал получившуюся похлёбку. Он долго жмурился, смакуя, и покачивал головой. Потом открыл глаза и посмотрел на меня.
— Хорошо, оленёнок. Ты тоже поешь, тебе ещё двух белых людей по дороге убивать.
Глава 2
Я замер с ложкой у рта.
— Каких белых людей? Откуда ты знаешь?
Хэнгэки усмехнулся, но ничего не ответил. Только махнул рукой, мол, ешь ещё.
— Нет, ты скажи, — настаивал я. — Откуда тебе знать, что будет?
— Духи говорят, — пожал плечами шаман. — Я слушаю. Сам поймёшь, когда их встретишь.
Я хотел ещё спросить, но понял, что это бесполезно. Шаман если решил молчать, его не переубедить. Я поднялся, собираясь уже уходить, но Хэнгэки остановил меня.
— Погоди, оленёнок. Ты про девку свою не спросишь?
Я обернулся.
— Про какую девку?
— Голубоглазая, анкальын, — сказал Хэнгэки, глядя на меня с насмешкой. — Которая не просыпается.
У меня внутри всё похолодело. Откуда он знает про Умку? Я ему про неё не говорил, Дянгу тоже молчал.
— Ты… откуда?
— Твоя третья душа рассказала, — усмехнулся шаман. — Она у тебя болтливая.
— Третья душа? — я покачал головой. — У меня одна душа, шаман. Казаки крещёные, мы в другое верим.
— Э-э, каданэ, — Хэнгэки прищурился, и в глазах его мелькнуло что-то похожее на сочувствие. — Вы, белые люди, всё проще делаете. Боитесь потому, как дети. А у людей три души. Три!
Он поднял три скрюченных пальца, потряс ими перед моим лицом.
— Первая душа, это ханя. Самая главная. Она от предков идёт, от самого начала. Когда человек рождается, ханя приходит. Когда умирает — уходит. Ханя всегда одна и та же, из жизни в жизнь. Понял, оленёнок?
Я молчал, но он и не ждал ответа.
— Вторая душа, это ханя умуруни. Как тень, как отражение в воде. Она растёт с человеком, меняется, помнит эту жизнь. Любовь помнит, злость помнит, страх помнит. Это твоя личная душа.
Он загнул второй палец.
— Третья душа, это эгге. Самая маленькая, самая слабая. Может из тела выходить, во сне путешествовать, с духами говорить. Шаманы эгге учат летать. Когда человек умирает, эгге ещё немного с телом остаётся, потом уходит. Если человек сильно любил, сильно горевал, эгге может к другой душе прилепиться, за ней пойти.
Он загнул и третий палец, сжал кулак.
— Ты, оленёнок, когда в это тело вошёл, свою вторую и третью душу с собой принёс. А первая… первая тут уже была. Мальчика этого была… Димитри, правильно? — Хэнгэки переиначил имя парнишки на свой манер. — И ханя та никуда не делась, она всегда одна. Понимаешь?
У меня внутри всё похолодело. Я вспомнил того, чьё тело занял. Молодого казака, отравленного проклятым душегубом Артамоновым. Но мальчишка не умер и не ушёл, а будто задремал, уступая мне место.
Хэнгэки покачал головой, и лицо его стало серьёзным, почти печальным.
— Знахаря вашего помнишь? Как зовётся…? Фельдшер, спасибо.
Я удивленно оглянулся. Кого-то шаман благодарит? В жилище были только мы.
— Он эгге Димитри убил, — продолжал Хэнгэки. — И умуруни его едва теплится.
— А его ханя? — спросил я. — Дмитрия?
— Ты меня чем слушаешь, оленёнок? Одна у вас ханя, на всех вас, на все перерождения. Ты с ним один человек, просто разный. Что ж вы оленята такие глупенькие? — разочарованно вздохнул шаман.
Я поглядел на него да и вернул шашку в ножны. Сперва у меня ещё были сомнения. Вдруг Хэнгэки просто из ума выжил? Но раз он знает и про Диму, и про Артамонова, значит и впрямь шаман.
— А теперь про свою любимую слушай, — Хэнгэки подался вперед, глаза его блестели в свете очага. — Девочка с голубыми глазами, анкальын. У неё тоже три души. Первая, ханя, — старая, древняя, много раз на землю приходила. Вторая, умуруни, — её нынешняя жизнь, там и ты, и всё, что с тобой было. А третья… — он сделал паузу. — Третья душа, эгге, ушла. Когда её ранили, те, южане. Нехорошо ранили. Ты тело спас, а эгге от страха улетела в плохое место.
— Откуда ты знаешь это?
— Я же говорю, оленёнок, а ты не слушаешь! Твоя эгге болтливая, — пожал плечами Хэнгэки. — Про всё мне уже рассказала, пока тут сидели. Но ты дальше про анкальын слушай. Её ханя помнит тебя. Та душа, что сквозь всё время течёт. Любит очень сильно тебя, оленёнок. Когда ты в прошлой жизни умер, когда из огня не вышел, она год горевала и сама затухла. Последовала сюда, за тобой. Подсказывала анкальын и помогала чем могла. А теперь, когда эгге девочки застряло в плохом месте, и ханя её в опасности.
Я молчал. В голове не укладывалось. Танюха? Но как? Умка говорила про дух какой-то бабушки, но неужто это была моя Танюха? Бред какой-то.
— Голубые глаза у неё, — тихо сказал Хэнгэки, будто подслушал мои мысли. — У этой ханя глаза всегда такие. Из жизни в жизнь.
— А что это за плохое место, о котором ты толкуешь?
— Буни. Мир духов. Но сам ты туда не пойдёшь, оленёнок. Не сможешь. Ты живой, а мир духов живых не пускает.
— А как же?
— Я пойду, — сказал Хэнгэки просто. — Я шаман, я между мирами хожу. Найду её эгге, поговорю, если надо — и приведу обратно. К утру твоя любимая и очнется.
Конечно, я сперва обрадовался. Но следом за надеждой сразу явилось и недоверие.
— А ты чего за это хочешь? — спросил я. — Просто так помогать не будешь, я понимаю.
Хэнгэки криво усмехнулся.
— Ты смышленый, оленёнок. Правильно понимаешь. Я тебе помогу, ты мне потом поможешь.
— Что надо будет делать?
— Не знаю пока, — шаман развел руками. — Духи скажут, когда придёт время. Может, через неделю, а может, через десять лет. Ты просто пойдешь и сделаешь. Товарищей твоих не коснётся этот должок, чести твоей не коснётся, совести твоей. Только сам ты помереть можешь.
— Согласен. Спасибо, Хэнгэки, — сказал я. А потом вспомнил о несчастном старике, которого Хэнгэки звал «мертвечонком». — Ты заботился о нём? О Чоле?
Шаман вдруг перестал улыбаться. Посмотрел на меня долго и серьёзно.
— Заботился? — переспросил он тихо. — Я сторожил, оленёнок. Думал, он уже мёртв. Для меня он был мёртв давно.
Он помолчал, глядя куда-то в угол, где темнели берестяные короба.
— У Чолы три души было. Одна за одной уходили. Сперва вторая, умуруни, когда он ослеп. Не совсем ушла, но для мира людей он всё равно что умер. Первая, ханя, когда внук прогнал. Отказался от предка, а это грех. Одна душа у них на род была, и внук своим поступком её убил. Зато теперь хорошим лидером будет, бессердечным, расчетливым. Большим вождем станет. Но третья душа Чолы, эгге, осталась. Самая маленькая, самая слабая. Теплилась в нём, как уголёк в золе. Я её видел, и потому стерёг. Кормил, поил, от зверей отгонял. Думал: когда и эта уйдет, тогда и мертвечонок мой настоящим мертвецом станет. Можно будет в буни проводить.
Я слушал, не перебивая.
— А ты пришёл, — Хэнгэки покачал головой. — Посмотрел на него и сказал: «просто старик». Для меня он мёртвым был, для тебя — живым. Я и не подумал, что его можно просто… забрать. Накормить. Обогреть.
Он вдруг усмехнулся, но совсем не так, как раньше. Я не мог понять, было ли его безумие напускным и сейчас шаман сорвал маску. Или же на него это накатывало волнами. Но сейчас передо мной стоял совершенно разумный, пусть и немного печальный человек.
— Шаманы, оленёнок, между мирами ходят. Мы духов видим, мёртвых видим, а вот живых редко. Я с Чолой сколько лет рядом сидел, а живого в нём не замечал. Только эгге, последний уголёк. А ты заметил.
— Потому что я не шаман, — ответил я.
— Потому что ты человек, — поправил Хэнгэки. — Добрый. Редко такие встречаются, особенно в этих краях.
— Мало ли добрых людей мимо проходит? — спросил я.
Хэнгэки усмехнулся, качнул головой.
— Не каждый, оленёнок, в мёртвом живого увидит. Не каждый за стариком, от которого пользы никакой, согласится ухаживать да кормить. Не каждый мне в глаза спокойно смотреть будет, когда вокруг мертвецы лежат.
Он помолчал, потом добавил тихо:
— Ну всё, проваливай, оленёнок. А то ещё станут потом говорить, что Хэнгэки добреньким стал, в гости начнут ходить, девок своих водить, сватать меня. Пошёл прочь, оленёнок, пока я тебя не съел.
Я рассмеялся. Поклонился шаману, но злоупотреблять его гостеприимством не рискнул.
Слава Богу, дождь наконец-то закончился, когда я покинул Хэнгэки. Я пробирался через заросли осоки уже второй час, когда ветер донёс запах дыма. Людей тут быть не должно, сразу смекнул я. Слишком близко от Хэнгэки, которого так боялись местные. Я пригнулся, шашку из ножен вытащил и пошел на запах, стараясь ступать бесшумно.
За кустами, в ложбине у ручья, горел костёр. Возле него сидели двое. Я залег за поваленной лиственницей и стал наблюдать.
Они были страшными. Заросшие, как звери, да с лицами, обветренными до черноты. Одежда висела на них лохмотьями. На одном были рваные остатки серого арестантского халата с нашивками. Но куда хуже было то, что другой носил женский халат из рыбьей кожи. Богато расшитый синими узорами по подолу, с длинными кистями, какие я видел у нанайских женщин. Халат был ему велик, сидел мешком, но он его носил и носил с удовольствием. Грелся, видать.
У меня внутри всё сжалось. Не отдала бы женщина такой халат сама, будь она хоть трижды сердечной и жалостливой. Сразу стало ясно, что ублюдки убили кого-то. Первый потянулся, и я заметил, как безобразно халат был разорван на груди. Увидел засохшие пятна крови.
Они жарили на палках куски мяса. Жир шипел, когда капал в огонь. Рядом валялась свежесодранная шкура — с косули, должно быть. Ни палатки, ни шалаша вокруг не было. Только костер, двое мужиков и бабий халат на одном из них.
Я подполз ближе. В голове моей всплыли слова Хэнгэки, что убить придётся двоих белых.
— Сколько можно жрать, — прохрипел каторжник, поправляя на плече нанайский халат. Голос его был сиплым и простуженным. — Второй месяц по тайге мотаемся, ни хрена не знаем, куда идти. Языков местных не понимаем, они нас тоже. Как встретим кого, те сразу за оружие.
— А ты хотел, чтоб они нас с хлебом-солью встречали? — огрызнулся тот, что в арестантском. — Сами виноваты. Не надо было ту бабу трогать. Может, лодку бы дали, рыбой поделились.
— Заткнись, — рявкнул его приятель. — Баба та сама виновата, зачем орала. И халат тёплый, хороший. Видишь, греет.
Он засмеялся, и смех его был нехорошим, почти звериным.
— На каторге лучше было, — сказал каторжник, сплевывая. — Там хоть кормили.
— Ага, лучше. Ты ж оттуда и побежал, потому что лучше. Я вообще с Акатуя, там знаешь какие морозы? А тут тайга, дичь, рыба — живи не хочу. Было б только знать, куда идти.
— К морю пойдём. Там народу много, затеряемся.
Я слушал и считал про себя. Двое. Ружье у одного, топор у второго, что в халате. Место открытое, ложбина, если с той стороны зайти, они меня сразу увидят.
Я отполз назад, обогнул ложбину с другой стороны, где гуще рос багульник. Полз по-пластунски, стараясь даже дышать через раз. Ветки царапали лицо, но я не чувствовал ничего, кроме злости и отвращения. Подобрался шагов на пять. Они сидели ко мне спиной, увлеченные жратвой. Я выждал секунду, другую, потом рванул вперёд.
Первого, в халате, достал сразу. Шашка вошла в шею, как в масло. Он даже вскрикнуть не успел, только захрипел и повалился лицом в костёр, разбрасывая угли. Второй вскочил, схватился за ружье, но я уже был рядом. Ударил с полуоборота, прямо в грудь. Он осел, зашатался и выронил ружьё. Добивать не стал, пусть помучается.
Я стоял, тяжело дыша и смотрел на них. Обоим, может, тридцать, может, сорок лет. Я снял с убитого халат. От него пахло дымом и рыбой. На спине был синий узор с птицами и медведями. Женщина, что его носила, наверное, ещё совсем молодая была.
Я свернул халат и сунул в сумку. Нужно будет отдать его нанайцам, пусть знают, что убийцы наказаны. Я пошёл дальше, не оглядываясь. Тот, что уже давно перестал быть человеком, что-то хрипел мне в спину, но я точно знал, что он уже не жилец. Лесные звери уж придумают, что с ним сделать.
Когда солнце уже клонилось к порыжевшим сопкам, я вышел к нанайскому стойбищу. Без лодки, конечно, пришлось обходить болота да топать напрямик, но дорогу я запомнил хорошо. Народу на стойбище стало меньше. Видать, женщины и дети уже ушли в сопки, как старик говорил.
Меня встретили сразу. Из кустов вышли двое с луками, но узнали и опустили оружие. Не тратя время на лишние разговоры, воины проводили меня к фанзе, где жил старейшина.
Старик сидел у очага и разбирал стрелы. При моём приближении он поднял голову и окинул меня холодным, уверенным взором.
— Аси, — сказал я. — Дело сделано. Дед твой упокоен. Спит теперь в нашей землянке, отъедается.
Он кивнул, не меняясь в лице.
— А ещё, — я полез в сумку и достал халат. — Не терялась ли у вас девушка?
Старик смотрел на халат долго, провёл пальцем по узору.
— Моя дочь позавчера ушла за кореньями к ручью. Не вернулась. Я ей не страж, подумал, может, повидать кого захотела.
— Её убили, — сказал я. — Двое каторжан сбежали, по лесам бродили. Один этот халат забрал. Теперь оба мертвы.
Старик снова кивнул, помолчал, потом аккуратно сложил халат и положил рядом.
— Хороший халат. Жаль, дочь не успела его поносить.
Я ждал хоть какой-то боли, хоть слезинки. Но старик сидел ровно, только пальцы чуть дрожали.
— Ты не жалеешь? — спросил я.
Он поднял на меня глаза.
— Жалею, казак. Но дочь всё равно бы в семье не осталась, а сыновей у меня трое, — он помолчал. — Я надеялся её хорошо выдать. За охотника из богатого рода, калым бы взял большой. Теперь не выйдет. Но это жизнь, казак. Сегодня есть дочь, завтра нет. Сегодня есть сын, завтра он воин. Если каждый раз убиваться, то кто род поведёт?
Я молчал. Слова его были правильными, но холодными. Не ошибся, значит, Хэнгэки. Первая душа старейшины умерла.
— Но я рад, что ты убил тех двоих, что забрали мою дочь, — улыбнулся старик. — Мои воины пойдут с тобой. Пятьдесят человек, как обещал.
Мы вышли наружу. Старейшина быстро собрал пятьдесят мужчин. Все при луках да при ножах. Потом старик повернулся ко мне. Его лицо по-прежнему ничего не выражало.
— Забирай. Они тебя слушаться будут, как меня. Но смотри, казак: если положишь их впустую, я с тебя спрошу.
— Не положу, — ответил я.
В лагерь вернулись затемно. У ворот нас уже ждали. Григорий стоял у костра, рядом с ним Дянгу. Чола сидел на чурбаке, укутанный в тулуп, и грел руки над огнём. Старик выглядел относительно неплохо. Щёки хотя бы чуть порозовели.
— Привёл, — сказал я Григорию, кивая на воинов. — Пятьдесят луков.
— Любо, — ответил он. — Ваня тоже с собой привёл. Должны отбиться. Если бы не грязь эта проклятая.
Мы минуту помолчали, а потом Гриша отправился по своим делам. Я же подошёл к Дянгу, присел рядом.
— Как он?
— Нормально, казак. Ел, пил, немного спал. Дянгу смотрит.
Я посмотрел на Чолу. Тот повернул голову на звук, прислушался.
— Банихан, — сказал вдруг старик. Я и без переводчика понял, что это значит. «Спасибо».
Но рассиживаться было некогда. Казачья жизнь, она же не только про то, как шашкой махать. Я сходил за мукой, высыпал её в свой походный котелок и слегка обжарил на костре. Потом залил водой, размешал хорошенько, не снимая с огня. Водица должна была быть тёплой.
Затем я поднялся и подошел к коновязи. Буряточка поглядела на меня, дернула ушами. Я протянул ей котелок.
— Пей, родимая, — шепнул я. — Скоро, может, тебе все силы понадобятся.
Буряточка ткнулась мордой мне в плечо, дохнула паром в лицо. Только потом наклонилась к котелку и начала жадно пить. Когда лошадь закончила, я прижался лбом к её шее. Мы постояли так с минуту. Затем я достал скребницу, начал водить лошадке по боку. Шерсть под рукой была тёплая, плотная и сбитая в войлок.
Буряточка стояла смирно. Я проводил скребницей вдоль хребта, потом круговыми движениями по бокам, вычесывая свалявшуюся шерсть. У забайкальских лошадей к зиме подшерсток густой нарастает, и если не вычищать, образуются колтуны. Нередко кожа потом под ними преет. Я нажал посильнее, выдирая клочья, а Буряточка только довольно косила глазом и тихонько всхрапывала.
Потом я присел, провёл рукой по ногам лошади, проверяя, нет ли ссадин. Поднял поочередно копыта. У забайкальской лошади копыта твёрдые, редко когда трескаются, даже по камням идти могут. Следом я проверил стрелку — эластичную часть копыта, там, где у человека была бы пятка. Похлопал лошадку по крупу, поднимаясь снова на ноги. Буряточка переступила, давая понять, что всё в порядке.
Я взял щётку и провёл ею по гриве, опять же, распутывая колтуны. Я знал, что некоторые казаки своим лошадям гривы заплетали, чтоб не путалась. Но мне всегда нравилось, когда грива свободно спадает по шее животного. Буряточка выгнула шею, подставляясь под щётку.
— Хорошо тебе, — усмехнулся я. — Стоишь, нежишься.
Она мотнула головой, будто поняла.
Сзади раздались шаги. Игнат Васильевич подошёл, присел рядышком на чурбак. Затем достал кисет, начал набивать трубку. Остальные лошади сразу повернулись в сторону старика. Тот качнул головой — не сейчас, мол. Потом молча смотрел, как я чищу Буряточку.
— Хорошо, что с ней говоришь, — сказал наконец. — Лошадки это любят. Они, почитай, умнее нас. И хорошо, что сам за ней ухаживаешь, а молодёжь бывает ленится.
— Привычка, — ответил я. — Дома-то мы коней сами всегда холили. Никому не доверяли.
— Это верно, — кивнул старик. — А помнишь Сокола моего? Золотой был жеребец… пятнадцать лет меня носил. А вот знал ты, что кубанцы на кобылках наотрез отказывались ездить? Только на жеребцах.
Я покачал головой.
— Оно-то может и понятно. Жеребец он и в бою злее, и сам жеребым не станет. Думается мне, Дмитрий, коли зимой не перемрём, к граничной службе возвращаться будем. На много вёрст ездить. Надо бы тебе тоже жеребца раздобыть.
Он затянулся, выпустил дым. Я продолжал водить щёткой.
— Игнат Васильевич, а правда, что у богдойцев кони есть, которые мороз как наши держат? — спросил я.
— Правда, — кивнул он. — Монгольская порода зовётся. Там, в бассейне Амура, разводят. Тоже маленькие, лохматые. Читал я, что до сорока градусов холода им нипочём, могут в поле ночевать. Я бы такого жеребчика завёл, племя бы поправил. А то наши-то хороши, но мельчают помаленьку. Вот Буряточка твоя, чистокровная забайкальская, у неё и стать правильная, и ноги крепкие. А кобылка от неё да от монгольской, вот это была бы лошадь.
— Добудем, значит, — усмехнулся я.
Я дочистил Буряточку, похлопал по крупу. Потом сходил к костру, налил в кружку горячего, жирного чаю с каймаком. Вернулся к коновязи, сел на чурбак рядом с Игнатом Васильевичем. Буряточка потянулась мордой к кружке.
— Но, — отстранил я её локтем. — Не твоё.
Она фыркнула, но не обиделась. Ткнулась носом в плечо и замерла, глядя куда-то в сторону. Я отхлебнул чай, чувствуя, как тепло разливается по телу. Буряточка дышала рядом, пар из ноздрей уходил в темноту. Я сидел, выставив локоть в сторону, чтоб она не зашибла мордой, если опять потянется.
В лагере было тихо. Дозорные только на вышке перекликались, да рядом с нами всхрапывали лошади. А потом к коновязи подошли двое. Григорий и Фёдор.
— Не спится? — спросил Гриша.
— А тебе? — отхлебнув чаю, ответил я.
— Дозорные огни видели, — сказал Фёдор. — С дальней вышки. Богдойцы ближе, чем думали. Часа полтора ходу, не больше.
— Травин знает? — сразу же встрепенулся Игнат Васильевич.
— Знает. Сказал сидеть тихо, не высовываться до рассвета. Но мы… — Григорий понизил голос. — Мы хотим сходить, поглядеть. Своими глазами. А то сидим тут, как бабы.
Глаза у обоих блестели, но не от страха. Скорее от адреналина и нежелания просто так ждать врага.
— Травин отпустил? — спросил я.
— Не спрашивали, — усмехнулся Григорий. — А ты как думаешь?
Я поднялся, потрепал Буряточку по шее.
— Пошли. Только быстро и тихо. Игнат Васильевич, прикроете?
— Скажу, что вы багульник собирать пошли.
Мы собрались в минуту. Штуцеры, шашки да ножи. Револьверы наши уже были бесполезны, все пули растратили, когда отбивали нанайцев. Мы нырнули в темноту за частоколом, обогнули лагерь и ушли в лес.
Ночь стояла темная и безлунная. Пусть дождь и кончился, но тучи так и не разошлись. Ветки хлестали по лицу, и мы шли почти на ощупь, ориентируясь разве что на Гришино чутье и почти звериное зрение.
Через полтора часа лес начал редеть. Григорий поднял руку. Мы залегли за поваленными стволами.
Внизу, у реки, горели огни. Лагерь богдойцев раскинулся на широкой пойме, заняв всё пространство от берега до первых сопок. Между шатрами и палатками сновали фигуры. На воде стояли три больших джонки с высокими кормами и бамбуковыми мачтами. Ещё несколько лодок поменьше были у самого берега.
— Ничего себе, — выдохнул Фёдор.
Я считал про себя. Людей тут было сотни четыре, не меньше. Пехота строилась в колонны, видать перед ночным смотром. Конница держалась отдельно, у края лагеря. Пушки стояли на лафетах, прикрытые рогожей.
У большого шатра, чуть поодаль от остальных, стоял человек в светлом. Не в синем, не в тёмном, а в песочного цвета мундире, какого у богдойцев я раньше не видел. Высокий, долговязый дядька с рыжими бакенбардами. Он курил сигару и смотрел на реку, повернувшись к нам вполоборота.
— Британец, — выдохнул я.
— Чего? — не понял Фёдор.
— Англичанин. Смотри, мундир какой.
Григорий присвистнул сквозь зубы.
— Англичане-то им зачем? Они же с ними воюют, опиум этот…
— Воюют на юге, — сказал я, вспоминая школьную программу. — А тут, на Амуре, другие интересы могут быть. Или просто наёмник. Бывает, офицеры в отставке идут к богдойцам за деньгами.
Британец повернулся, и я смог разглядеть его получше. Лет сорока, с породистым, обветренным таким лицом. Знаки отличия на мундире я в свете костра так и не разобрал. Он что-то сказал офицерам рядом, те подобострастно закивали, побежали выполнять указания.
— Командует, значит, — прошептал Фёдор. — Не просто советчик.
Мы лежали, вжимаясь в сырую землю, и смотрели. Лагерь жил своей ночной жизнью, и богдойцы явно готовились к бою.
Глава 3
Мы лежали ещё с полчаса, запоминая, где и что в лагере противника находится, и выжидая, пока большая часть солдат не отправится спать. Григорий считал про себя, шевелил губами.
— Сотен пять, — сказал он наконец. — Значит, к ним подкрепление прибыло. Да и пушек этих кажись поболе стало…, но вот, глянь, порох в бочках, у большого шатра выгрузили. Караульных немного, слава Богу.
— Лошади вон там, — показал Фёдор. — Сотни полторы, не меньше.
— Не помогут им лошади, — покачал головой я. — В такой грязище. Раз мы не сможем верхом атаковать, то и они не смогут.
— Надо возвращаться, — кивнул Фёдор. — Травину докладывать.
— Погоди, — я кивнул в сторону лагеря. — Если сейчас пошуметь, они до утра не оправятся.
— Ты что, сдурел? Нас трое. Тогда нас было пятеро, и то чудом ушли.
— Не, Жданов прав, — подмигнул мне Григорий. — Порох можно поджечь. Если рванет хорошо, и мы спокойно уйдем, и богдойцы считай без пушек останутся.
— Фёдор, ты сколько патронов взял? — спросил я.
— Десятка два. А что?
— Прикрывать нас будешь. Как шум поднимется, лупи по караульным. Мы с Гришей к бочкам сходим.
Фёдор кивнул и перезарядил штуцер. Григорий вытащил нож. Ещё минут двадцать лежали мы неподвижно, наблюдая за лагерем. Наконец, большая часть солдат и офицеров разошлась по палаткам и шатрам. Нам повезло, что Империя Цин считала эти земли своими и не шибко осторожничала. Казаки бы спать не легли на вражеской земле, пока донесения от всех разъездов не получили.
— Поползли, — кивнул я Грише.
Ночь стояла темная и безлунная. Снова начал накрапывать мелкий дождик. Я полз, прижимаясь к земле, и стараясь не шуметь. Григорий двигался следом. Очень скоро стали отчётливо слышны визгливые голоса, храп лошадей, да треск костров. В нос ударил запах риса и чего-то кислого.
— Ещё бы знать, где у них приправы хранятся, — мечтательно прошептал я.
— Ты в такой момент о еде думаешь? — поразился Гриша.
— О еде всегда думать полезно.
До бочек оставалось шагов тридцать. Я замер за кустом, вглядываясь в темноту. Караульные ходили лениво, чуть ли не зевали. Казалось, что прошлая наша вылазка их совсем ничему не научила. Как назло, из одной из палаток выбрался заспанный офицер. Он прошёл чуть ли не в трёх метрах от нас и остановился возле одного из походных костров.
Я вжался в траву. Григорий замер рядом. Секунды тянулись, как резиновые.
Офицер снял с пояса изящный флакончик удивительного горчичного цвета. У Гришки вдруг засверкали глаза.
— Яшма, — со знанием дела пояснил казак.
Офицер снял с пояса маленькую серебряную ложечку и высыпал что-то в неё из флакончика. До нас быстро добрался запах табака и жасмина. Богдоец посмотрел в небо, улыбнулся неведом чему, а затем поднес ложечку к ноздрям. Вдохнув табак, он пару секунд еще стоял под дождём.
Потом офицер чихнул и снова прошёл мимо нас в палатку. Гриша бросил на меня вопросительный взгляд. Я качнул головой. Ещё не хватало ради такой мелочи рисковать. Мы дождались, пока офицер скроется в своей палатке.
— Давай, — шепнул я.
Мы поползли быстрее. Добравшись до аккуратно сложенных штабелями бочонков с порохом, рядом лежали пирамиды ядер, да связки фитилей. Всё это добро было укрыто широким навесом, чтобы дождем не промочило. Капли весело стучали по навесу. Гриша открыл одну из бочек с порохом, бросил туда фитиль, чуть размотал его. Я достал трут и высек искру. Фитиль зашипел.
— Деру, Гриша, деру, — шепнул я.
Мы рванули назад, не разгибаясь. И тут сзади раздался крик. Кто-то из караульных заметил движение. Вряд ли он мог услышать шипение фитиля, оно точно потонуло бы в шуме дождя и ветра. Первая пуля пролетела над моей головой. По счастью, допотопные ружья богдойцев перезаряжались до Второго пришествия.
— Ложись! — заорал Фёдор.
Мы рухнули в грязь. Через секунду Фёдор выстрелил — заметивший нас караульный схватился за грудь и упал. Остальные побежали на шум, но к тому времени мы уже доползли до спасительного укрытия.
— Команда прежняя, — усмехнулся я, чуть переведя дух. — Деру даём, казаки.
Гриша и Фёдор кивнули. Мы подскочили на ноги и побежали в лес. Как раз в этот момент прогремел чудовищной силы взрыв, чуть не сбивший нас с ног. В ушах зазвенело. Я оглянулся — над лагерем стояло настоящее зарево. Бочки с порохом разметало, пушки валялись на боку. Лошади с диким ржанием рвали привязи и топтали палатки.
— Валим, валим, валим! — заорал я.
Мы побежали, не разбирая дороги. Пули засвистели мимо нас, безжалостно разя поваленные деревья и заросли багульника. Богдойцы палили в темноту чуть ли не наугад. Погони тоже не было. У богдойцев сейчас явно назрела проблемка поважнее.
В лагерь влетели почти под утро. Устали так, что руки тряслись, и ноги подкашивались. У ворот нас встретил встревоженный дневальный из иркутских.
— Вы куда уходили, черти?! — крикнул он.
— Грибы собирали. Где Травин? — ответил я.
Дневальный махнул рукой в сторону. Сотник уже размашистым шагом двигался нам навстречу. Следом за ним пара иркутских урядников, Иван Терентьев, да наш Гаврила Семёнович. Лица у всех были, понятное дело, хмурыми.
— Это вы взрыв устроили у богдойцев? С нашей вышки видно было! — то ли восхищенно, то ли раздраженно спросил Травин.
Я выдохнул, перевёл дух.
— Лагерь богдойцев в трёх верстах отсюда, на слиянии проток. Сотен пять душ, не меньше. Пушки на лафетах, лошадей много. Но порох мы взорвали. Ящиков пятнадцать, не меньше. Всё разнесло к чертям. Теперь они без зарядов.
Травин слушал молча, только желваки ходили на скулах.
— Британец там, — добавил Григорий. — То ли советник, то ли командир. Рыжий, в светлом мундире, но знаков различия английских я не знаю, господин сотник.
Травин кивнул, помолчал.
— Наделали вы делов…, но я сам виноват. Вань, поясни.
Терентьев вздохнул.
— Есть шанс, что мы и на чёрта не сдались. Гольды доложили, что богдойцы разъезды дальше на север послали, где раньше золото мыли. Но сейчас, после того, что вы устроили, ребята, они точно за нас возьмутся.
— Лучше они сейчас к нам придут, с подорванным порохом, чем золота нашего намоют и через год вернутся, — буркнул Гаврила Семёнович.
Травин покачал головой.
— Тоже верно. Ладно, сделанного не воротишь. Отдыхайте, казаки… и, знатно сработали. Горжусь вами.
Мы пошли к костру, рухнули на чурбаки. Дневальный принес кружки с горячим чаем. Гриша пил и морщился, видно, разговор с Травиным ему по душе не пришелся. Фёдор глянул на нас, а потом спросил:
— Если золотом запахло, ясно, что тут британец делает.
— Вот только мы его не получим, — вздохнул Гриша. — Людей у нас мало, золотишко мыть — нужно лагерь бросать.
— Не врагу же отдавать, — пожал плечами я. — Почитай, каждая песчинка — это лишняя пуля, что в наших полетит. Не на Камчатке, так в Крыму.
Казаки синхронно кивнули. Допив чай, мы отправились на боковую. Хотя мысль о золоте ещё долгое время не давала мне сомкнуть глаз.
Рассвет вставал хмурый. Небо всё так же было скрыто тучами, с той стороны Амура тянуло сыростью и холодом. Казаки готовились к скорой битве. Кто-то точил шашки, кто-то набивал патроны, кто-то молился шепотом
Я сидел у костра, листал поваренную книгу декабриста. Желтые потрескавшиеся на сгибах, с пятнами от воды и жира, страницы шелестели под пальцами. Всё какие-то коврижки, рагу, соусы — для столичных господ, не для нас. Я уже хотел закрыть, когда рядом опустился Дянгу.
— Что ищешь, казак?
— Рецепт какой хороший, — устало протянул я. — Да как будто душа ни к чему не лежит.
Дянгу взял книгу, полистал, остановился на странице с узорами. Там, где был написан рецепт бурятских бууз, по краям шёл орнамент. Завитки и спирали, да что-то похожее на драконов.
— Дянгу не ожидал такого в русской книге увидеть, — ткнул он пальцем в узор. — Гляди, казак, такие нанайцы рисуют.
— А они означают что-то? — посетила меня шальная мысль.
Старый ороч кивнул. Я протянул ему железную кружку с гуранским чаем. Дянгу с удовольствием сделал пару глотков жирного, питательного напитка.
— Змей-дракон, удачу значит, счастье, оберег, — принялся объяснять он. — А это птица. Значит, душа, верхний мир, помощник шамана. Если в книге такие знаки, значит, рецепт сильный. Духи его хранят.
Я присмотрелся. И правда — узоры были не просто так, вплетены в текст, будто кто-то знающий переписывал и отмечал важное. Буузы Танюха готовить любила. Простые, сытные пельмени, только с бульоном внутри. Едят их прямо руками.
— Откуда знаешь? — спросил я.
— Дянгу старый, видел много. У нанайцев на одежде такие же узоры. Дракон — к удаче, к плодородию, к счастью в семье. А в книге твоей — значит, удача в бою.
Я усмехнулся, поблагодарил ороча, да похлопал его по спине. Пора было затевать готовку. Не с пустыми ведь животами казакам в бой идти?
Дянгу покопался в своих припасах, вытащил кусок замороженной свежей оленины. Мясо было темным и жилистым. Для бууз сойдет, главное — хорошенько его измельчить, чтобы дало правильный навар. Потом достал берестяной туесок, открыл его и протянул мне. Оттуда пахнуло топленым звериным жиром.
— Медведь, — коротко сказал он. — Сало. Духи любят.
Жир застыл желтоватыми пластами, нож входил в него мягко, оставляя маслянистый след. В очередной раз поблагодарив Дянгу, я приступил к готовке.
Достал муку, насыпал горкой в деревянную миску. Добавил соль, воды налил — сначала чуть-чуть, потом ещё, вымешивая пальцами. Тесто вышло крутое, упругое, от рук отставало, но в ладонях держалось комом. Я накрыл его тряпицей и оставил отдохнуть.
С мясом возиться пришлось дольше. Кусок оленины я порубил двумя ножами, мелко-мелко, в почти однородную массу. Вяленое в буузы не кладут. Откуда там взяться знаменитому бульону? И лук нужен был обязательно свежий — именно он дает ту самую неповторимую сочность.
Каким-то чудом, в лагере сыскалась пара крепких луковиц. Я изрубил их так же мелко, добавил к мясу. Медвежий жир нарезал кубиками, вмешал в фарш, чтоб пропиталось хорошо. Посолил, плеснул в мясную массу немного холодной воды для бульона и снова принялся мечтать о китайских приправах, которые можно будет добыть у солдат Цин.
Тесто раскатывать было нечем, поэтому я просто отщипывал куски, да плющил их в лепешку на ладони, стараясь, чтобы края выходили тоньше, а середина толще. Иначе дно не выдержит бульон. Фарша клал с горкой, защипывал края по кругу мелкими складочками, обязательно оставляя сверху дырочку. Она была нужна, чтобы пар проникал внутрь и равномерно пропаривал начинку. Буузы выходили кривоватые, разного размера, но Дянгу смотрел и кивал одобрительно.
Варить буузы в воде было бы святотатством, так весь сок уйдет в котелок. Настоящей позницы у меня не было, но я нашел выход. На дне котелка уже кипела вода. Я наломал свежих толстых веток, очистил их и уложил крест-накрест внутри котелка прямо над кипятком. Смазал эту импровизированную решетку остатками медвежьего жира, чтобы тесто не прилипло.
Осторожно расставив буузы на ветках, я привычным движением раздвинул бревна в костре. Единственный способ «убавить огонь» без плиты, что я знал. Накрыл котелок крышкой, чтобы пар надежно оказался заперт внутри.
И тут же, как в прошлые разы, меня накрыло.
Огонь в костре будто вырос, стал выше и ярче. В самом его сердце я увидел удаган. Девушка плясала, кружилась, разбрасывая искры. Только те не гасли, а словно волшебные, продолжали сверкать на траве рубинами. Удаган улыбалась мне, как старому знакомому, и губы её шевелились, но слов я не слышал.
А потом всё пропало. Я сидел у костра, с ложкой в руке. Из котелка валил пар. Дянгу сидел рядом, курил трубку, смотрел на меня спокойно.
— Ничего не было, — сказал я.
— Дянгу ничего и не видел, — улыбнулся старик.
Я открыл крышку. От буузов шёл такой запах, что у меня самого слюна набежала.
— Угощайся, — предложил я Дянгу, доставая первую.
Конечно же, в мои намерения не входило экспериментировать на старике. Я был уже точно уверен в том, что буузы принесут удачу в бою. Дянгу взял, откусил осторожно, прищурился. Из буузы повалил густой, душистый пар. Дянгу прожевал, кивнул.
— Хорошо.
Я тоже взял буузу. Тесто вышло тонким, оленина сочной, жир пропитал каждую жилку. На запах уже собирались казаки. Гаврила Семёнович подошёл, заглянул в котелок.
— Чего это ты, Жданов, варишь?
— Буузы, у бурятов наших научился. Тут на всех хватит, налетайте!
— Да как только в такой котелок поместилось… — усмехнулся урядник.
Я не стал раскрывать секрет своей готовки. У волшебных блюд было два свойства: первое, они всегда приносили какой-то хороший, почти всегда нужный эффект. Второе, сколько бы продуктов я ни потратил, всегда хватало ровно на нужное мне число человек. Я бросил в каждую миску по три буузы. Объяснил ребятам, что есть полагается руками. Кто-то крякнул одобрительно, кто-то пальцы облизал.
— Хороши, — сказал Гаврила Семёнович. — Перед боем самое то.
— Дед мой всегда говорил: перед сечей надо есть плотно, — отозвался кто-то из молодых. — Чтоб силы были.
— А ещё перед боем надо помолиться, — добавил старый казак, которого я раньше не замечал. Он сидел в сторонке, перебирал чётки. — Господи, спаси и сохрани.
Казаки закивали, зашептали молитвы. Кто-то крестился, кто-то просто молчал, глядя на огонь.
Травин вышел из своей землянки, подошёл к костру. Лицо его было сосредоточенным, но спокойным.
— Слушайте сюда, казаки, — сказал он. — Богдойцы теперь к нам точно придут, с часу на час. Пушки у них без пороха, но ружья есть. Людей много. Но без пушек они частокол не возьмут, так что сможем оборону держать. А как ряды смешаются, так мы им ударим. Союзников наших новых я с ночи в лес отослал. Они ребята тихие, себя не выдадут. Обстреляют по моему свисту. Готовьте штуцера и ружья, точите шашки.
Богдойцы вышли к частоколу, когда солнце поднялось над сопками. Шли отчего-то беспорядочной толпой. Офицеры орали, пытались построить людей, но те не слушались. Пушки у них были, но мало — немногое уцелело после взрыва.
— Гляньте, — показал Григорий. — Командиры бесятся.
Я присмотрелся. Британец скакал на коне вдоль того, что только с натяжкой можно было назвать строем. Размахивал саблей, да орал что-то невнятное. Вроде бы на китайском, но не разобрать было. Солдаты косились на него, не понимая ни слова.
— Наши-то хоть слушаются, — усмехнулся Фёдор.
Мы стояли за частоколом. Нанайцев и гольдов вообще видно не было, так хорошо спрятались.
— Пли! — крикнул Травин, когда первые ряды богдойцев подошли на сто шагов.
Грохнул залп. Десятки стволов выплюнули дым и свинец. Передние ряды дрогнули, попадали. Но остальные шли дальше, переступая через убитых. Их допотопные ружья рявкнули в ответ. Пули защелкали по бревнам, высекая щепки.
— Береги патроны! — крикнул Травин. — Бей наверняка!
Я прицелился в офицера, снял его. Стоящий рядом Григорий положил следующего. Я вдруг понял, как скучаю по револьверу. Но богдойцы лезли и лезли. Они явно боялись брызжущего слюной британца куда сильнее, чем нас.
И тут раздался свист, от которого даже у нас, привычных, заложило уши. Травин подал сигнал местным. И в ту же секунду с фланга ударили союзники. Нанайцы и гольды даже не потрудились выйти из леса. Смертоносный рой стрел взвился в небо, а потом ударил в богдойцев. Местные били метко, с пятидесяти шагов попадали в лицо. Богдойцы заметались, пытаясь перестроиться, да было уже поздно.
— Открывай ворота! — заорал Травин.
Мы бросились вперёд. Я на ходу выхватил шашку и успел заметить, как британец разворачивает коня, пытаясь уйти. Рядом со мной, словно из ниоткуда, появился Дянгу. Он метнул нож с поразительной для старика прытью. Британец дёрнулся, схватился за плечо и вывалился из седла.
— Живым бери! — крикнул я Григорию.
Григорий подбежал, прижал британца к земле. Тот рычал, вырывался, но Григорий держал крепко.
— Вяжи его, — бросил я и побежал дальше.
Бой кипел по всему берегу. Казаки рубились с богдойцами, нанайцы и гольды наконец показались из леса. Вооруженные ножами и копьями, они вгрызались во фланг вражеского войска. Впрочем, мы так ловко смутили и без того дряблые ряды богдойцев, что слова «фланг» и «войско» можно было уже посчитать за жестокую иронию.
Я рубил, колол и отбивался. Всё смешалось в одно сплошное месиво. Только когда враги побежали, я остановился, тяжело дыша.
— Отходят! — заорал кто-то.
Богдойцы бежали по берегу, бросая оружие, топча друг друга. Нанайцы и гольды преследовали их, стреляли в спины.
— Вперёд! — крикнул Травин. — Не дайте им опомниться!
Бой кончился к обеду. Мы прижали богдойцев у самой воды, а когда те сдались, указали шашками на джонки. Дорезать тех, кто уже стоит на коленях, не по-казачьи. Мы не позволили им погрузить в джонки ничего ценного. Всё, что осталось в лагере, теперь принадлежало нам. Спасли немногочисленные оставшиеся богдойцы только свои lives.
— Трофеи собирайте, — распорядился Травин. — Всё, что ценное, в общий котёл. Лошадей уводите аккуратно.
Казаки пошли по полю, собирая ружья, патроны, ножи. Кто-то нашёл кошелёк с монетами, кто-то — серебряный перстень. Я первым делом отправился на полевую кухню и отыскал-таки настоящие сокровища. Специи. И жасмин, и кардамон, и перец, и гвоздику, и бадьян, и имбирь с корицей.
Следом я направился к самому ценному пленнику. Британец сидел у дерева, связанный по рукам и ногам. Рядом стоял Дянгу, поигрывал ножом. Григорий курил, сплевывая кровь.
— Как звать? — спросил я по-русски.
Британец усмехнулся, ответил с акцентом, но чисто:
— Bloody hell, you son of a whore! Christ Almighty! You filthy, bloody bastards! You’ve thrown in your lot with those slit-eyed savages and let them lay hands on an officer of Her Majesty!
— Что говорит? — переспросил Дянгу так, будто бы я понимал британца.
— Ругается, — пожал плечами я.
— Так долго? — с сомнением произнёс Григорий.
Тут британец плюнул в Дянгу, за что сразу же получил от меня сапогом в нос. Это привело офицера Её Величества в чувство.
К нам подошёл Терентьев. Он с интересом наблюдал за происходящим, даже посмеивался.
— Вань, ты по-английски хорошо понимаешь?
— Ну чуток, — пожал плечами Терентьев. — Ху ар ю, сон оф, а бич?
Британец разразился новой порцией ругательств. Но в пожилых людей больше плевать не осмелился, поэтому и мы решили к лишнему рукоприкладству не прибегать.
— Вот ар ю дуинг хир? — продолжал Терентьев.
Британец помолчал, потом кивнул в сторону своей седельной сумки. Гриша высыпал содержимое на землю. Мы разобрали патроны для револьверов, Терентьев забрал хорошую трубку из слоновой кости и кисет табака. А потом мы заметили карту. Развернув её, обнаружили неплохо зарисованные богдойцами местные сопки и реки. И много крестиков.
— Здесь, — сказал Дянгу, тыкая пальцем в один из крестиков. — Золото. Старики говорили.
— Голд? — переспросил Терентьев у пленника.
— Bloody hell! What else, you idiot?
— Сдаётся мне, какой-то мандарин решил самоуправством заняться. Связался с британцем, раз он всё ещё Их Величество поминает, отдал ему свои войска за долю. И отправил сюда, золото мыть, — заключил я.
— Травину доложим, — кивнул Терентьев. — Звучит складно.
Трофеи мы делили до вечера собравшись уже всей гурьбой в лагере. Пушки богдойские — три штуки — на барбакан установили. Ружей на бережку осталось штук двести, но все старые, фитильные. Терентьев покрутил одно в руках, да плюнул.
— Дрянь, а не ружья. Пока фитиль запалишь, тебя три раза убьют.
— Порох у них тоже плохой, — добавил Гаврила Семёнович. — Слабый. Надо с нашим мешать, чтоб нормально бил.
— Мешать будем, — кивнул Травин. — Всё пригодится.
Нанайцы и гольды взяли свою долю неплохими стрелами и луками, да богдойскими ножами. Монеты дурацкие китайские, с дырочкой в центре, мы решили сгрузить в общий ларец. На случай, если богдойцы в следующий раз приплывут торговать.
Гриша и ещё несколько наших урвали себе офицерские флакончики с нюхательным табаком. Травин нашел ларец с каким-то китайским домино, чему очень радовался. Но поскольку играть в это домино умел только он и Терентьев, веселье его было недолгим.
А когда я вернулся в свою землянку, обнаружил там спокойно сидящую на кровати Умку.
— Есть хочу, — только и успела сказать она.
Я не сдержался, рванулся к девушке и заключил её в объятия.
— Да ладно тебе, железный человек, — засмеялась Умка. — Не померла же.
— Я так рад, что обошлось…
— Был бы рад, уже бы накормил, — буркнула Умка, и только тогда я, со смехом, выпустил её из объятий.
— Сейчас соображу что-нибудь, — улыбнулся я.
— Только с мясом! — пригрозила мне пальцем девушка. — У нас с тобой долгий разговор будет послезавтра.
— А почему послезавтра?
— Хэнгэки сказал, — Умка вдруг стала очень серьёзной. — Что завтра тебя опасность поджидает. Так что я с тобой пойду.
Наутро, когда лагерь пришел в себя после боя, Травин отправил меня на разведку. Нужно было найти место, отмеченное на карте, да проверить, что там за золото. Гриша и Федя вызвались со мной. Дянгу мы взяли как проводника. Умка же и вовсе никого и ни о чём не спрашивала. Просто молча собралась в дорогу.
— Точно сейчас не хочешь поговорить? — спросил я её перед выходом.
— Помрёшь, обсуждать будет нечего, — усмехнулась она. — А живой останешься, двойная радость.
— Разговор-то хоть приятный будет?
Умка только подмигнула и ущипнула меня за щеку. Больше эту тему и не поднимали.
Тропа вела сперва вдоль Зеи, потом в сопки. Места эти были дикие, даже местными почти не хоженые. Лес стоял стеной, пару раз даже приходилось браться за пальму, чтобы прорубиться через мощные кустарники. Пальмы нам вручили как раз нанайцы — это такие широкие ножи с берестовой рукоятью. Не мачете из фильмов, конечно, но всё равно спасает.
Дянгу вёл уверенно, поглядывая временами на карту.
— Места заповедные, — показал он на приметный валун. — Старики не зря поставили. Хищные духи возле золота всегда живут.
Мы шли весь день, а к вечеру уже вышли к речке. Мы начали спускаться к воде, когда Григорий вдруг замер и показал рукой.
У кромки леса, на камнях, лежало тело. Чёрт его знает, как тут оказался, но на местного он похож не был. Одежда превратилась в кровавые клочья, да и от тела мало что осталось. Рядом валялись ружье и пустая торба.
— Недавно, — сказал Дянгу, подходя. — Кровь не засохла.
Я подошёл ближе. Раны были жуткие.
— Амба, — произнес шепотом Дянгу. — Тигр. Охотники боятся в эти места ходить.
Умка вдруг взяла меня за руку. Пальцы у неё были холодные.
— Он рядом, — тихо сказала она.
Я посмотрел на неё, потом на тайгу. Там, в темноте, что-то шевельнулось.
— Золото рядом, — сказал Григорий. — Неужели назад пойдём?
И тут из чащи донёсся мощный рык.
Мы замерли, и рык повторился ближе.
Дянгу медленно, не делая резких движений, потянулся к костяному амулету на своей груди. Я вытащил из кобуры револьвер. И тихо поблагодарил Бога за то, что британец вчера щедро поделился патронами.
Глава 4
Умка снова потянулась ко мне. Я взглянул на девушку. Её голубые глаза блестели каким-то лихорадочным пламенем. Девушка облизнула потрескавшиеся губы, и словно бы не своим голосом сказала:
— Ты должен с ним встретиться, железный человек. Один.
— Чего? — не понял Григорий.
— Духи хотят проверить его доблесть, — Умка говорила так спокойно, будто о погоде. — Тигр не просто зверь. Ороч прав, это амба. Злой дух, в обличье тигра. Если железный человек победит, то духи примут его и откроют ваше золото.
— Ты с ума сошла, девка? — Григорий аж задохнулся от возмущения. — Ты ему предлагаешь с тигром шашкой махать?!
— Он пусть шашкой, амба когтями, — Умка пожала плечами.
Фёдор только головой покачал. Дянгу молчал, глядя куда-то в сторону.
Мне вспомнились слова Хэнгэки о духах, мирах и о самой Умке. Шаманы меня ещё ни разу не обманывали.
— Ладно, — сказал я, а потом качнул головой в сторону Умки и Дянгу. — Гриш, Федь, уведите их.
— Чего?! — Григорий шагнул ко мне. — Совсем рехнулся?!
— Уводи, Гриша. Я вернусь.
— Да ты…
— Вернусь, — повторил я твёрдо. — За меня не нужно беспокоиться, я догоню.
Фёдор хотел что-то добавить, но осекся, глянув на Умку. А та вдруг подошла ко мне, взяла за грудки, притянула к себе и поцеловала. Голубые глаза её блестели, но безумный огонёк уже затухал.
— Вернёшься, — улыбнулась она.
Девушка отошла к Дянгу, не обращая внимания на опешивших казаков.
— Вы это видели? — наконец растерянно спросил Григорий. — Она его целует, а он на тигра собрался! Тут баба рехнулась, там казак… Федь, скажи ему!
Фёдор молчал. Смотрел то на меня, то на растерзанное тело. А потом тигриный рык раздался в третий раз, совсем близко от нас.
— К тигру поворачиваться спиной нельзя, — устало сказал я. — Отступать надо, но осторожно. Я останусь, прикрою. Всё со мной хорошо будет.
— Мы останемся, — задумчиво произнёс Федя. — Сядем за те камни, штуцера зарядим. Если что, успеем на подмогу.
— Не надо, — ответил я.
— Надо, — отрезал Фёдор. — Мы тебя одного не бросим. Даже если ты сам решил дурака свалять.
Григорий плюнул, выругался, но полез за патронами.
— Шаманские твои штучки, Жданов, — буркнул он. — Добром это не кончится. Вот помяни моё слово.
Я не ответил. Вытащил шашку из ножен, взмахнул ей разок. Револьвер оставил в кобуре. Что-то мне подсказывало, что если тигр и впрямь «амба», пуля его разве что разозлит.
Не прощаясь с друзьями, я пошёл в лес. Сверкнула впереди пара желтых глаз, потом донёсся не рык даже. Скорее довольный хищный рёв.
Тигр не двигался. Словно статуя, он стоял, оперев передние лапы на поваленный ствол дерева. Желтые глаза горели в полумраке, как два фонаря. Я подошёл шагов на двадцать и остановился. Между нами было несколько здоровенных валунов, что могли сойти за укрытия.
— Ну давай, — сказал я вслух. — Нападай, если смелый.
Тигр лениво зевнул. Это был огромный зверь, с тяжёлыми лапами и мощной грудью. В холке он был мне по пояс, а в длину добрых три метра. И тут я заметил на его широченной груди рану, уже поджившую, но ещё заметную. След от пули. Тот бедолага, что лежал у речки, метил в сердце, но тигра всё равно не убил.
— Людоед, значит, — прошептал я. — Ну, посмотрим.
Плавно, почти не касаясь земли, тигр шагнул вперёд. Я сделал шаг в сторону, выбирая позицию. Пара камней заскользила под ногами, но я удержал равновесие.
Тогда зверь прыгнул.
Я едва успел откатиться в сторону. Огромная туша пронеслась мимо, и я почувствовал на лице ветер от удара. Тигр приземлился, развернулся и снова пошёл на меня. Без спешки, с холодной расчетливостью старого убийцы.
Тигр попытался ударить меня когтями. Я качнулся в сторону, и тут же когти высекли искры из стоящего за моей спиной камня. Ещё немного — и они пропороли бы мне бок.
Я ответил шашкой, целя в морду. Лезвие полоснуло по носу, тигр дернулся, зарычал. Из рассечённой ноздри брызнула кровь. Но зверя это разве что раззадорило.
Игры явно кончились. Тигр напрыгнул на меня, на этот раз явно намереваясь добраться клыками до горла. Я упал на спину, выставив шашку перед собой, и лезвие вошло тигру в грудь. Неглубоко — кожа у зверя толстая, но достаточно, чтобы он отскочил, взвыв от боли.
Я вскочил, перехватил шашку поудобнее. Тигр стоял в трёх шагах, тяжело дыша, из ран текла кровь, но глаза горели всё так же яростно. Он припал к земле, готовясь к последнему броску. Но всё же, кровь у него текла.
— Вот будет обидно, если ты самый обыкновенный тигр, и я правда зря жизнью рискую, — усмехнулся я, левой рукой вынимая револьвер из кобуры. С такого-то расстояния я бы точно попал зверю в глаз.
Тигр замер. Он смотрел на оружие, будто понимал, что это такое. В его глазах мелькнуло что-то… страх? Или разочарование? Зверь медленно попятился, не сводя с меня взгляда.
— Уходи, — сказал я тихо. — Уходи, пока я добрый.
Тигр рыкнул, мотнул головой, разбрызгивая кровь из рассечённой морды, и вдруг развернулся и скрылся в кустах. Только ветки затрещали, а потом всё стихло.
Я стоял, тяжело дыша, и смотрел в ту сторону, куда ушёл зверь. Свалял, конечно, дурака. Потом медленно, стараясь не делать резких движений, я опустил револьвер и огляделся.
Вокруг было тихо. Только ветер шумел в ветвях, да где-то далеко кричала птица.
Я повернулся и пошел назад, туда, где за камнями ждали друзья. Шашку убрал в ножны, револьвер спрятал в кобуру. Гриша и Фёдор стояли за валунами, держа штуцеры наготове. Умка и Дянгу держались чуть позади, и о чём-то спокойно болтали.
— Живой! — крикнул Григорий и рванул ко мне. — Черт бы тебя побрал, Жданов! Мы уж думали… Ты как?!
— Ничего, — я попытался улыбнуться, а потом махнул в сторону разодранного тела. — Но кто тигра прогнал, того и ружье.
Умка подошла молча, взяла мою руку, глянула на ссадины, потом подняла глаза. Улыбнулась так, будто бы я за грибами ходил.
— Зря ты револьвер достал, железный человек.
— Ты как это увидела?! — опешил я.
— Сама не знаю, — пожала плечами девушка. — Но амба тебя запомнил и больше не сунется. Ты его хорошо испугал.
Григорий с Фёдором переглянулись, но ничего не сказали. Потратили ещё полчаса на осмотр реки. Гриша, явно хорошо понимающий, что делает, пару раз зачёрпывал рукой воду. Пару минут я просто стоял рядом и временами поглядывал на растерзанного бедолагу.
По одежде уже было не понять, кем он был. Но ружьё то было стоящим. Пока Федя и Гриша проводили свои геологические исследования, мы с Дянгу и Умкой уложили останки поодаль. Я снял с беднягу поясную сумку. Камней вокруг было много, так что какое-никакое захоронение организовали.
Я взял ружьё в руки. До своего попаданчества я бы не отличил одно ружьё от другого, но сейчас я уже прекрасно понимал: такой штуки мне в руках держать не доводилось. Нарезной ствол, как у моего штуцера, но калибр точно поменьше. Найденное ружье было ещё и длиннее, на добрый десяток сантиметров.
Но больше всего меня удивил прицел — это был уже настоящий лестничный прицел, как у музейной мосинки. На железной ложе были насечки: сто, двести, триста. Вряд ли метров. Чутьё подсказывало, что ружье было британским и насечки обозначали ярды. Пули, найденные в сумке, тоже оказались необычными. Конической формы, как пули для штуцера, но полые внутри. Ещё и с тремя желобками.
— Золото! — отвлек меня радостный крик Григория.
Я повернулся на звук. Казак держал в ладонях не золотую пыль. Там был небольшой самородок.
— Надо срочно Травину доложить, — кивнул Фёдор.
Мы двинулись назад, к лагерю. Умка шла рядом, держа меня за руку, и молчала. Григорий уже выбросил из головы тигра и радостно что-то насвистывал. Фёдор только посмеивался. Дянгу курил трубку и поглядывал на небо.
В лагерь вернулись под вечер. Солнце уже садилось за сопки, и воздух наполнился той особой прозрачностью, какая бывает перед заморозками.
На воротах уже стоял Травин. Казалось, что с каждым днём здесь сотник стареет на год. Под глазами залегли мешки, морщин будто стало больше, да и седины в висках прибавилось. Он спустился к нам с барбакана и попросил шёпотом доложить. Мы рассказали и о золоте, и о тигре. Сотник строго-настрого запретил болтать об этом в лагере.
— Не дай Бог, кому в голову придёт покинуть поселение, — шёпотом объяснил он. — Нам каждая пара рук нужна, чтобы к зиме подготовиться.
В лагере нас встретил Игнат Васильевич. Он ненадолго оставил своих ненаглядных лошадок, чтобы руководить строительством первых деревянных изб. Всё-таки хороший казак он на все руки мастер.
Старик глянул на меня, на Умку, на осунувшиеся лица Григория с Фёдором и ничего не спросил. Только рукой махнул в сторону поляны за землянками.
Я пошёл туда и сразу увидел. Там, где ещё утром был пустой пятачок среди лиственниц, теперь темнел остов свежего сруба. Нас в лагере не было едва ли часов двенадцать, а тот был достроен почти наполовину.
Брёвна лежали плотно, а углы рубили «в обло», с остатком. Это когда конец бревна выходит за угол вершка на три, а в нём выбирается округлый паз, куда ложится верхнее бревно. Каждое бревно пригнано так, что лезвие ножа между ними не просунуть. Лучшее средство от холодного речного ветра, который, кажется, может пробраться через любую щель.
Пошедший с нами Игнат Васильевич с гордостью объяснил, что лиственницу для нижних венцов брали самую смолистую — она в земле не гниёт, хоть сто лет простоит.
Между венцами уже был проложен сухой, бурый мох.
— Его сверху потом глиной замажут, и никакой ветер не продует, — пояснил Игнат Васильевич. — И тепло держит, и влагу отводит, и не гниет годами.
Я провёл рукой по бревну. Местами на коре еще виднелись капли застывшей смолы.
Рядом с избой уже готовили место под печь. Два казака таскали из реки круглые гладкие камни. Их укладывали прямо на землю, без фундамента, потому что печь-каменка весу большого не даёт. Глину месили тут же, в яме, затопленной водой. Глина получалась жирная, с песочком.
Один из казаков, пожилой, с обветренным лицом, орудовал теслом — топором с поперечным лезвием. Выбирал пазы в верхних бревнах под потолочные балки. Заметив, что я наблюдаю за его работой, казак усмехнулся. Кажется, это был кто-то из читинских. Но всех лиц я до сих пор не запомнил, всё держался со своими.
— Дело тонкое, глазомер нужен точный, — шепнул мне Игнат Васильевич. — Чуть ошибешься, и вся крыша поведёт.
Ещё пара казаков — в них я без труда опознал наших — в стороне тесали тёс для крыши. Длинные лиственничные плахи, вытесанные топором до гладкости, складывали в штабеля. К ним уже готовили огромные пласты вываренной и высушенной бересты. Их будут стелить в несколько слоёв под тёс, чтоб вода не текла.
Я обошел избу кругом. С другой стороны уже начинали прикидывать, где ставить волоковое окно. Маленькое такое, задвижное, чтобы выпускать через него дым, пока печь топится. А для света прорежут потом косящатое окно. Стекла у нас не было, конечно, бычий пузырь натянут или слюдой закроют. Смотря что удастся раздобыть.
— Жуткая штука, — сказала она наконец.
— Почему? — не понял я.
— Для мертвецов такие дома строят. Крыша круглой должна быть, и чтобы свет проникал сверху, а не с боков.
— Не накаркай, — с улыбкой ответил я и приобнял девушку.
Мы постояли ещё немного. Строительство к вечеру начало стихать. Темнело быстро, а работать с огнем было несподручно. Казаки собирали инструмент, укладывали его в кожаные мешки. Вокруг нас один за одним распускались алыми цветами костры. Кто-то затянул песню, кто-то ставил котелок с водой для похлебки.
Костер горел ровно, угли светились багровым, и по краям уже седела зола. Мы с Умкой сидели на чурбаках, придвинувшись друг к другу поближе — холодно становилось, зябко.
— Расскажешь? — спросил я тихо.
— О чём?
— О Хэнгэки. Ты тогда, в землянке, обещала рассказать.
Умка усмехнулась, поправила сползающий с плеча тулуп.
— Хитрый казак. Всё помнишь.
Она помолчала, подбросила в костер сухую ветку. Та затрещала, вспыхнула ярко и быстро прогорела.
— Хэнгэки… он не такой страшный, каким кажется. Он помог мне. Сказал, что моя первая душа потерялась. Самая главная душа, ханя. Я думала, что я всегда была дочерью морского народа. Анкальын. А оказалось, что у меня была другая жизнь.
— Другая жизнь? — с замиранием сердца переспросил я.
— Да. — Она повернулась ко мне. — Хэнгэки сказал, что моя ханя — старая душа. Она много раз приходила на землю. Та бабушка, что помогала мне советом, это она. И что она тебя искала.
У меня перехватило дыхание.
— Таня? — выдохнул я.
— Ты знаешь это имя, — кивнула Умка. — Твоя эгге всё мне рассказала. Она много говорила. Про школу, про пожар, про какого-то Пашу…
Она замолчала, глядя на меня в упор.
— Это ты, железный человек? Ты был тем стариком?
Я не знал, что ответить. Слова застревали в горле.
— Таня, — прошептал я.
— Не-а, — Умка вдруг улыбнулась, и в этой улыбке было столько тепла, что я забыл о холоде. Я не помню ту жизнь. Только иногда во сне приходит старушка. Хэнгэки сказал, что это моя первая душа со мной говорит. Она просила беречь тебя. Говорила, что ты хороший, только с этой…
Умка насупилась, пытаясь вспомнить незнакомые и непонятные ей слова.
— Склонностью к альтруистическому суициду! — наконец сообразила Умка.
Я обнял её, прижал к себе. Она уткнулась носом мне в плечо и замерла. Так мы и сидели, пока последний уголек в костерке не погас.
Утро ворвалось в лагерь вместе с морозцем и стуком топоров. Едва рассвело, а казаки уже были на ногах. Избу ещё предстояло достроить. Крыша ещё не готова, окна не прорезаны, печь только начали класть. В общем, работы хватало всем.
Игнат Васильевич командовал как заправский урядник, хотя никогда в этом чине и не бывал. Его хриплый голос разносился по всему лагерю:
— Эй, ребята! Тащи мох, да не тот, что сверху, а который в низине сушили! Там ядрёный! А вы, чего встали? Брёвна подкатывайте! Нужно ещё напилить.
Строительство кипело. Казаки, разбившись на ватажки, таскали брёвна, конопатили пазы, да укладывали бересту на крышу. Игнат Васильевич носился меж ними, как молодой, и всё покрикивал. Где и сам топор в руки брал и показывал, как надо.
Мы с Григорием и Фёдором впряглись в общую работу. Гриша, хоть и ворчал, что «не казачье это дело — стены городить», но брёвна таскал наравне со всеми. Фёдор больше по мелочи помогал. Подтыкал мох, глину месил. Я же ошивался рядом с печниками, приглядывался, как они камень к камню подгоняют. Мне ж потом на этой печи готовить.
Умка с Дянгу сидели в сторонке, у небольшого костерка. Старый ороч курил свою трубку, а девушка чинила его разодранный в лесу халат. Костяную иголку с продернутой в неё жилой она держала ловко. Пальцы мелькали быстро, стежок ложился к стежку.
— Хорошая жена будет, — подмигнул мне Игнат Васильевич, пробегая мимо с рубанком.
О пленном британце мы как-то позабыли. Привязанный за ногу к вбитому в землю колу, он сидел под навесом у частокола. Терентьев пару раз наведывался, таскал ему похлёбку и воду. Британец поначалу рычал, плевался, но потом угомонился.
Я как раз проходил мимо навеса, где сидел пленный. Заметил краем глаза, как он вдруг дернулся, вытянул шею, уставившись на моё плечо.
Я нёс найденное у реки ружьё. Примотал его ремнями к походной сумке, чтоб не болталось, и всё хотел поймать Травина или Гаврилу Семёновича, чтобы показать. В общем, кого-то, кто с британцами успел повстречаться в Крыму. Но как назло, сотник вместе со всеми урядниками куда-то запропастились. Скорее всего, держали совет, что делать с информацией о золоте в реке.
Британец словно подавился воздухом. Лицо его, и без того бледное, вдруг стало серым.
— Bloody hell! — выдохнул он. — What the devil is that? Where did you get that rifle?
Я остановился и обернулся к нему. Пленник смотрел на ружье не отрываясь, в глазах его плескалась злость.
— Терентьев! — крикнул я. — Иди-ка сюда, переводчик нужен.
Иван подошёл не спеша, вытирая руки о штаны. Несмотря на приведенную в лагерь невесту, своих обязанностей он не бросал. И со строительством помогал, и готовил регулярно на своих.
— Чего он? — спросил Терентьев.
— Его и спроси. Он снова что-то про свои бладихелы заладил. И на ружьё моё смотрит.
Терентьев повернулся к пленному, почесал затылок.
— Э-э… вот ю вонт? Вай ю лук эт… э-э… райфл?
Британец сверкнул глазами и медленно, будто дураку объясняя, процедил сквозь зубы:
— That rifle belonged to a friend of mine. An Englishman. A scientist. Where is he? What happened to him?
Терентьев слушал и морщил лоб, выхватывая знакомые слова.
— Ружьё, говорит, друга его. Англичанина. Учёный, кажись. Спрашивает, где он и что с ним.
— Передай, что помер его друг. В лесу нашли, у реки. Тигр задрал.
Терентьев перевёл, как умел. Британец замер. На секунду в его глазах мелькнуло что-то похожее на боль, но он тут же подавил её, сжав зубы. Потом разразился таким потоком ругательства, что мы с Терентьевым даже переглянулись.
— God damn it! The stupid, sentimental fool! I told him! I told him not to go with those yellow bastards! But no, he wanted to see his precious tigers, his flowers, his birds! And now look! Look what’s become of him! Bloody waste! A first-rate mind, and for what? To end up as cat food in this godforsaken wilderness!
— Ну он снова ругается, — развёл руками Терентьев. — Знаешь, мне кажется, мы ему отчего-то не нравимся.
Я усмехнулся.
— Странно даже, с чего бы?
Британец перевёл дух, снова уставился на меня. Его холодный надменный взгляд был полон презрения.
— And where did you leave him? His body, I mean. I hope you didn’t just throw him to the wolves.
— Спрашивает, что с покойничком сделали. Боится, что мы его зверям отдали.
— Похоронили, — махнул рукой я.
Терентьев перевёл. Британец сжал губы и уставился в сторону реки.
— Вы его не допрашивали с Травиным? — спросил я у Ивана. Тот качнул головой.
— Да всё не до того было. Хотя, можем сейчас попытаться, раз Михаил Глебович с урядниками занят.
Я кивнул. Мы уселись рядом с британцем. Иван сперва спросил, что британец здесь забыл. В ответ нас обозвали крестьянами. Ваня не удержался и всё-таки стукнул британца. После этого пленник стал чуточку сговорчивее, хотя спесь так и не сошла.
— Скажи ему, ежели всё расскажет, может, сотник его не повесит. Будет сидеть тут, похлёбку жрать, да в речку плевать.
Британец заговорил нехотя. Он цедил слова сквозь зубы, часто срываясь на уже знакомые нам «бастарды» и «бладихелы». Терентьев переводил, то и дело переспрашивая и уточняя.
— Мандарин, — пересказывал слова британца Терентьев, — большой начальник. Северной провинцией заправляет, что у самой границы. Золото тут было, ещё при старых царях богдойских. Теперь, когда на юге всё совсем крахом пошло, этот мандарин хочет снова начать золото добывать. Хотел местных в рабы увести, чтобы сутками намывали.
Я сжал кулаки. Жаль, до мандарина этого мне не добраться было.
— Этого наняли, — кивнул Терентьев на британца, — вроде как советником по военной части. А тот, с ружьем, учёный был, приятель его.
— Спроси, сколько ещё отрядов?
— Так уже, — усмехнулся Терентьев. — Не знает он. Мандарин чужакам не слишком доверял.
Я кивнул. Разговор с пленником был окончен. Как раз к этому моменту серое утреннее небо снова затянуло тяжелыми тучами. Но вместо дождя посыпалась мелкая ледяная крупа.
— Град, что ли? — удивился Терентьев, подставляя ладонь.
Крупинки таяли на коже, оставляя холодные капли. Ветер с Амура усилился, разбиваясь о стены частокола и проскальзывая сквозь щели.
— Не град, — сказал я, глядя на небо. — Это крупа ледяная. К заморозкам.
Терентьев кивнул.
— Игнат Васильевич говорил, что как только начнётся, надо лошадей в тепло заводить. А то копыта отмерзнут.
Мы пошли к коновязи. Игнат Васильевич уже руководил строительством стойла. Мы с Иваном присоединились к нему, и практически весь день были заняты. Зато к закату лошадки были хоть и в относительном, но тепле. Не изба, конечно, но от ветра и снега они были защищены.
Ледяная крупа к вечеру посыпала ещё сильнее. Она уже не таяла на земле, а ложилась белым налетом на траву, на недостроенные избы. Самой большой оставалось только крышу положить.
Я вернулся в свою землянку. Умка сидела у очага, подбрасывала ветки в огонь.
— На неделе может, уже снег пойдет, — сказал я, стряхивая с плеч ледяную крупу.
Умка обернулась, посмотрела на меня своими голубыми глазами.
— Хоть узнаешь, что такое холод, железный человек, — сказала она просто.
Глава 5
Утро встретило меня первым настоящим морозцем. Грязь наконец схватилась, покрылась хрустящей твердой коркой. Я вдохнул холодный воздух и сразу направился к конюшне. Буряточку проведать, да и дел там еще невпроворот — крышу до ума доводить надо.
Игнат Васильевич уже был на месте. Рядом с ним и Дянгу, видимо, подружившийся с конюхом за это время. Старики сидели на корточках у входа, смолили одну трубку на двоих, да щурились на утреннее солнце.
Поприветствовав стариков, я вошел в конюшню. Ряды наших лошадей значительно пополнились за счет трофейных новичков. Те выглядели так, словно все характерные черты нашей забайкальской лошади взяли и выкрутили на максимум. Низкорослые (еще ниже наших), лохматые (прям как наши), с диковатым взглядом и толстой, почти медвежьей шеей. Шерсть на богдойских лошадках свалялась войлоком, грива торчала во все стороны.
Я подошел к Буряточке, потрепал по теплой морде. Она ткнулась мне в плечо, дохнула паром в лицо. Игнат Васильевич, оставив трубку Дянгу, вошел следом за мной.
— А это кто? — кивнул я на лохматых новичков.
— Монгольская порода, я ж рассказывал уже, — Игнат Васильевич поднялся, отряхнул полы тулупа. — Хорошую добычу мы захватили, Дмитрий.
Я подошел ближе. Один из новеньких, рыжий жеребец, покосился на меня, дернул ухом. Его соседи, напротив, с опаской отпрянули в сторону. Я усмехнулся и погладил жеребца по морде. Тот невозмутимо принялся искать у меня в руке угощение.
— Хорош? — спросил я.
— Ты чем меня слушал, Дмитрий? Для этих мест лучше не бывает, — старик аж причмокнул. — Ноги короткие, это да. Но копыто какое? Твердое, да широкое, чтобы и в снег не провалиться, и по насту не скользить. Грудь, что твое коромысло! Воздуху много за раз наберет. А шерсть! У них, у монгольских, подшерсток такой, что в самый лютый мороз в поле ночевать могут. Наши забайкальские тоже крепкие, но эти прям хороши.
Я присвистнул. Конь и впрямь выглядел мощно. Неказистый, конечно, на выставку в Петербург не повезешь. Но в хозяйстве, да еще и в таком климате, просто находка.
— А в бою они как?
— Да как наши, может, даже лучше. Сколько веков на монгольских лошадях в бой ходили. Они и выносливые, и умные, и послушные.
— Ну, а как назвали этого красавца?
— А никак пока. Привыкнуть надо, имя само придет. — Игнат Васильевич хитро прищурился, глянул на Буряточку, потом на жеребца. — А ты не хочешь на него права заявить? А то лошадок мы еще не делили.
Я рассмеялся:
— Сперва надо, чтобы он меня полюбил, Игнат Васильевич. А то глядит волком.
— Слушай, Митя, если начнем границы стеречь и в бой ходить, негоже тебе на кобыле ездить, — устало проговорил старик, крякнув, почесывая отросшую уже щетину. — Это дело мы в переходе были должны, да в хозяйстве Буряточка полезна. Но в бой казаки отродясь на жеребце ходил.
— Игнат Васильевич, знаю я. Как будем лошадок делить, я этого курчавого себе выпрошу.
— Вот и правильно. А пока, давай, полезай на крышу. Вон там тес уже натаскали, мох в мешках. Я снизу буду подавать, а ты крепи.
Крыша у конюшни была почти готова, оставалось только край закрыть да конек положить. Я вскарабкался по приставной лестнице, уселся на стропила верхом. Игнат Васильевич подал мне охапку бурого сухого мха, перемешанного с соломой.
— Клади плотнее, — по-отечески проворчал Игнат Васильевич. — Щели не оставляй. Потом глиной замажем.
Я принялся укладывать мох между бревнами, стараясь, чтобы не оставалось пустот. Дело нехитрое, но требовало сноровки, которой ни у меня, ни у настоящего Димы не было. Пальцы быстро замерзли, я то и дело дышал на них, но это слабо помогало. Разок я даже чуть не кувыркнулся со стропил, слава Богу, в последний момент удержал равновесие.
— Помрешь, Митька, — подмигнул мне Игнат Васильевич, пригрозив пальцем. — Я твою чукчу то уведу.
Я рассмеялся, конечно, но шуточная угроза все равно придала сил. Закончив с утеплением, мы сразу же приступили к крыше. Снизу Игнат Васильевич подавал длинные строганые лиственничные доски.
— Гляди, — крикнул он, — тес клади так, чтоб верхняя доска на нижнюю, прямо на вершок напускала. Тогда вода скатываться будет, а внутрь не попадет. И гвоздей жалеть не стоит.
Я слушался, подгонял доски, да молотком работал. Внизу, в стойлах, лошади поглядывали на нас, временами всхрапывали, когда на них падал мох и сено. Когда я закончил с тесом и спустился вниз, разминая затекшие руки, Игнат Васильевич похлопал меня по плечу:
— Молодец. До весны точно простоит, вот те крест.
Я подошел к Буряточке, обнял ее за шею. Лошадка ткнулась мордой мне в плечо, и вдруг я увидел, что тот богдойский жеребец, которого я раньше приметил, пялится на нас. Не зло, но точно настороженно. Неужто богдойцы так плохо с ними обращались, что лошадки даже такой простой ласки не знали?
— Привыкай, парень, — сказал я ему. Отпустил Буряточку, подошел ближе к монгольскому скакуну и провел рукой по его теплой морде.
Игнат Васильевич только фыркнул. Следом зафыркал и смущенный жеребец.
Шум в лагере поднялся ближе к обеду. Я как раз чистил Буряточку: водил скребницей по боку, вычесывая свалявшуюся шерсть. Игнат Васильевич возился с жеребцом, пытался подойти поближе, но тот все пятился.
Из-за частокола донесся конский топот и голоса, да бряцанье сбруи. Травин, Гаврила Семенович и еще полдюжины урядников въезжали в лагерь. Лица у всех были хмурые и сосредоточенные.
Мы с Игнатом Васильевичем пошли к большому костру, где уже собирались казаки. Травин спешился, бросил поводья подскочившему парнишке и подошел к огню греться. Гаврила Семенович встал рядом, набычился, поправил фуражку. Остальные урядники о чем-то переговаривались со своими — иркутские с иркутскими, читинские с читинскими.
Когда народу собралось достаточно, Травин поднял руку, призывая к тишине.
— Казаки! — сказал он. — Дело такое. Первые поселенцы должны были прийти к нам на плотах еще три дня назад. Выехать они должны были с генерал-губернатором, потом уже сами. Мы их ждали, вы знаете. Люди семейные, старообрядцы из-под Тарбагатая. С ними старики, дети, бабы. И вот их нет до сих пор.
В кругу загудели. Кто-то выругался сквозь зубы, кто-то начал между собой переговариваться. Гаврила Семенович разок цыкнул, и казаки виновато опустили головы.
— Плоты могло разметать, а могли поселенцы и с богдойцами повстречаться, — продолжал Травин. — Люди могли оказаться в воде, на берегу, без еды и теплой одежды. Если они живы — им надо помочь. Если нет, надо хотя бы похоронить по-христиански.
— Где их искать? — спросил Григорий, выходя вперед.
— Вверх по Амуру. Верст тридцать, может, пятьдесят. Они должны были держаться левого берега. — Травин обвел взглядом собравшихся. — Мне нужны добровольцы. Мороз ударил, грязь схватилась. Кто готов выступать?
Первыми тут же отозвались я, Григорий и Федор. Терентьев шагнул вперед, молча кивнул. Гаврила Семенович вышел к нам, встал рядом.
— Старшим пойдешь ты, Гаврила, — обратился Травин к рябому уряднику. У меня, да и у всех байкальских, сразу поднялось настроение. Сотник именно нашего урядника среди всех выделял. — Опыта у тебя больше всех. Если наткнетесь на богдойцев, в бой не вступайте без нужды. Ваше дело людей найти.
— Понял, Михаил Глебович, — снял фуражку урядник. — Нам бы припасов, на всякий случай. Бересты на розжиг и сушняка, если гостей придется из реки вылавливать и отогревать. Одежды может сразу заготовить.
Травин кивнул, и начались сборы. Теплая одежда, еда, котелки — все, что может пригодиться при спасении поселенцев. Благо забайкальские лошадки выносливые, и лишние пару тюков погоды не сделают.
Я быстро сбегал в свою землянку, перебрал припасы. Крупа, сало, соль, сушеные коренья, горсть сухарей. Все это ссыпал в холщовый мешок, который надо было еще приторочить к седлу.
Умка сидела на полу, позади меня, и молча смотрела, как я утрамбовываю мешок. В свете жирника ее бесконечно голубые глаза блестели.
— Уходишь? — наконец спросила она тихо.
— Надо, — ответил я, затягивая ремешок. — Поселенцы там, поди, замерзли уже. Надо торопиться, если хотим спасти хоть кого-то.
Умка поднялась на ноги и шагнула ближе, остановилась у меня за спиной. Я чувствовал ее дыхание, легкий запах дыма и сухой травы, которыми всегда от нее пахло. Она протянула руку и поправила съехавший ворот моего тулупа.
— Воротишься? — спросила она так же тихо.
Я обернулся. Она стояла совсем близко, и впервые в ее глазах не было уверенности в моей неуязвимости. Будто бы все слишком сильно изменилось после встречи с Амбой.
— Ворочусь, — сказал я. — Куда я денусь.
— Бабушка не приходила больше, — покачала головой девушка. — Духи молчат. Я как будто снова обычная анкальын.
Умка вдруг сунула руку за пазуху своей куртки и вытащила маленький кожаный мешочек на сыромятном ремешке.
— На, — шепнула она мне в лицо, и мне захотелось закрыть глаза, чтобы укрыться в запахе ее дыхания, таком пряном и травянистом. — Надень.
Я взял мешочек, повертел в руках. Он был легким, и, судя по весу и звуку, наполнен маленькими косточками.
— Что это?
— Амулет, — Умка пожала плечами, будто это само собой разумелось. — На удачу.
Я улыбнулся и хотел было прижать девушку к себе, но Умка мягко отстранилась.
— Надень, — повторила она. — Я сама его для тебя делала.
Я надел ремешок на шею, оставив свисать снаружи. Прятать что-то шаманское под рубаху, там, где был нательный крестик, я не хотел. Умка кивнула, удовлетворенная.
Я уже взялся за походный мешок, когда она вдруг шагнула вперед и прижалась ко мне. Крепко обхватила руками за пояс. Я замер на секунду, а потом обнял ее в ответ.
— Только вернись, обязательно, — шепнула она куда-то мне в грудь. — Я все твои три души из-под земли достану и в узел скручу, если посмеешь помереть.
Я поцеловал ее в макушку, стараясь не посмеиваться над трогательными угрозами девушки. Мы постояли так несколько минут, и я просто прижимался носом к черным, как смоль, волосам Умки и вдыхал запах мороза и трав.
Анкальын отстранилась, отступила на шаг, и лицо ее снова стало невозмутимым.
— Иди, — сказала она. — А то передумаю и не пущу никуда.
Я рассмеялся, закинул мешок на плечо и вышел из землянки. На пороге я обернулся. Умка стояла в проеме, подсвеченная сзади тусклым огнем жирника, и смотрела мне вслед. Потом сразу же отвернулась, словно дел у нее было невпроворот. Я улыбнулся ее спине и пошел дальше.
Игнат Васильевич уже ждал у коновязи. Он глянул на меня, потом на землянку, из которой я вышел, и понимающе крякнул.
— Проводила? — спросил он, принимая мешок, чтобы приторочить к седлу.
— Проводила, — ответил я, берясь за стремя.
— Ну, с Богом, — старик перекрестил меня. — Возвращайтесь.
Игнат Васильевич проверил упряжь, подтянул подпругу, похлопал Буряточку по крупу:
— С Богом, родимая. Хозяина береги.
Я вскочил в седло. Рядом уже сидели на конях Григорий, Федор да Иван. Гаврила Семенович, тоже разумеется конный, оглядел нас:
— Ну что, орлы, поехали людей выручать. Глядите у меня, без глупостей. За мной!
Мы выехали за частокол и сразу перешли на рысь. Дорога вверх по Амуру лежала вдоль самого берега. Лошади шли спокойно и уверенно, копыта цокали по мерзлой земле, и дорога была в радость. Морозец разве что все норовил пролезть через тулуп, да ветер пытался сорвать с головы папаху. Фуражки в такую погоду мы, нарушив устав, оставили в лагере.
К вечеру, когда солнце уже село и небо стало темно-синим, будто гигантская клякса, Григорий, ехавший впереди, вдруг поднял руку.
— Огни! — крикнул он. — Впереди, на бережку.
Мы пришпорили коней. Скоро в темноте стали видны несколько чахлых костров, разбросанных по берегу. Люди сидели вокруг них, тесно прижавшись друг к другу. Кто-то лежал прямо на прибитой инеем траве, укрытый рогожей.
— Господи, — выдохнул Федор. — Живы ли?
Мы подскакали ближе. Картина открылась страшная. Плотов нигде не было видно, иначе старообрядцы пустили бы их на настоящие большие костры. Значит, их унесло куда-то вниз по течению. Людей было много — душ сорок, не меньше. Они сидели у костров, и не было в них ни движения, ни разговоров. Только тусклые, обреченные взгляды.
— Разводите костры! Побольше! — скомандовал Гаврила Семенович, спрыгивая с коня. — Паруса, плащи, все тащите, укрывайте людей! Дмитрий, давай к котлу, живо!
Я спешился, бросил поводья Федору и побежал к ближайшей группе. Люди смотрели на меня, как на привидение. Старуха в черном платке сидела у самого огня, прижимая к себе мальчонку лет пяти. Тот не плакал, только смотрел широко раскрытыми глазами.
— Живые? — спросил я, присаживаясь на корточки.
Старуха медленно перевела на меня взгляд. Потрескавшиеся губы ее шевельнулись, но вместо слов с них сорвался только тихий, надрывный вздох. Мальчонка смотрел будто бы сквозь меня. Тут до меня дошло, что одежда на них, бедолагах, взялась колом.
— Они вымокли все! — закричал я. — Пытались отогреться у костров, но…
Казаки быстро натянули несколько палаток из брезента, создав заслон от ветра. Внутри этих укрытий старообрядцы, сгрудившись, помогали друг другу. Женщины с детьми оказались в центре, мужчины — с краю. Слышались приглушенные голоса, иногда всхлипывания.
Старообрядцы сбрасывали с себя тяжелую, намокшую одежду, растирали окоченевшие тела грубыми холстинами и кутались в то немногое, что удалось спасти от воды — сухие рядна да зипуны. К нам подошел высокий старик с длинной седой бородой, в тяжелом тулупе. Лицо его было суровым, но в глазах стояли слезы.
— Спасибо вам, — сказал он глухо. — Мы уж думали, что конец. Плоты перевернуло, да понесло, люди тонуть стали. Едва на берег выбрались, добра никакого спасти не сумели. Дрова сырые, костры еле тлеют, одежда не сушится. Без вас старые бы точно околели к утру.
— Не надо, отец, — улыбнулся Гаврила Семенович. — Мить, накорми гостей. Вань, ну кто так раздувает?! Ты хвои подкинь, чтобы обкурило!
Федя уже раздавал хлеб и сало, но я заметил, что староверы на сало косились и отнекивались. Кто-то крестился.
— Пост? — спросил я у Гаврилы Семеновича.
Тот крякнул:
— Похоже на то. Многие в дороге говеть решили. А эти, староверы, они строгие. Им скоромное сейчас большой грех.
Я кивнул. Значит, надо варить постное. Я развел костер чуть поодаль от того большого, вокруг которого сейчас отогревались старообрядцы. Все-таки мне было нужно хоть немного свободного пространства, чтобы не толкаться с едва не замерзшими поселенцами. Да и в готовке придется уменьшать жар, раздвигая в сторону бревна.
Взяв самый большой котел, я наполнил его водой. Засыпал туда пшена, добавил сушеных кореньев, лука и соли. Особого рецепта у меня не было. Просто бросал все, что нашлось под рукой, и получался походный такой постный кулеш.
Когда вода закипела, я раздвинул бревна и снял пену. Кинул горсть сушеных грибов (спасибо, что прихватил) да китайских приправ. Запах быстро поднялся над котлом, а потом захватил и всю стоянку. На меня начали коситься сперва казаки, а потом и старообрядцы.
И в этот момент меня накрыло. Огонь в костре взметнулся, хотя я и не собирался делать это блюдо «волшебным». В самом сердце костра я увидел удаган. Она плясала, кружилась, разбрасывая искры, и улыбалась мне.
— Твой дар становится сильнее, — услышал я ее голос. — Ты хочешь спасти этих людей, значит, спасешь.
Видение исчезло так же быстро, как появилось. Я стоял у котла, помешивая варево, и гадал, будет ли отличаться постный кулеш по своим свойствам от обычного. Если нет, то как бы «помощь» от удаган хуже не сделала.
Кулеш поспел скоро. Я снял пробу. Знал, что свойства блюда проявляются сразу же. Мне вдруг стало так тепло, что даже захотелось тулуп стянуть. Усмехнувшись, я на всякий случай стукнул по ближайшему дереву. Только костяшки содрал. Значит, любое блюдо, если сделать его постным, изменит свои свойства?
Я начал раскладывать кулеш в деревянные миски, которые мы прихватили с собой. Первыми накормили детей, потом стариков, потом женщин. Мужчины держались, ждали своей очереди. К счастью, хватило на всех. Старообрядцы медленно отогревались, розовели на глазах. Они были уверены, что это все сухая одежда, привезенная казаками, да большой костер.
Утром мы тронулись в обратный путь. Неловко было то, что молились мы поутру двумя разными группами, да крестились по-разному. Но мы в Забайкалье со старообрядцами всегда общий язык находили.
Поселенцы шли пешком, лишь самых слабых мы усадили на лошадей. Гаврила Семенович посетовал, что нужно будет телеги начать собирать, особенно если хотим по весне торговать начать с местными.
Дорога была долгой, но теперь, когда люди были сыты и согреты, она не казалась такой тяжелой. Старообрядцы переговаривались, даже шутили тихо. Меня всегда поражало, что это были в общем-то веселые и жизнерадостные мужчины и женщины в цветастой одежде. А не хмурые мужики в черном, как рисовала их массовая культура.
На середине пути нас встретили. Из-за поворота реки, из-за прибрежных кустов показался отряд всадников. Ровно полдюжины вооруженных богдойцев. Одетые в теплые халаты на меху, в шапках с лисьими хвостами. Впереди ехал человек в богатой одежде из темно-синего шелка, отороченной соболем. Завидев нас, он смешно пошевелил длинными усами, а потом расплылся в улыбке.
— Богдойцы, — выдохнул кто-то из казаков.
Гаврила Семенович мгновенно вскинул руку, приказывая остановиться. Мы замерли, готовые в любой момент выхватить оружие. Но богдойцы не спешили нападать. Они остановились метрах в пятидесяти, и тот, в богатой одежде, поднял вверх руку в знак мира.
Терентьев, знавший немного по-китайски, шагнул вперед.
— Ни хао! — крикнул он. — Ни яо шэмэ?
Богато одетый китаец ответил. Говорил он долго, с достоинством, практически не меняя позы, только иногда одаривая нас будто бы хозяйской улыбкой. Бесил он этим знатно. Но Терентьев слушал да морщил лоб, пытаясь уловить смысл.
— Он говорит, что он… — Терентьев запнулся, подбирая слово. — Важный чин. Далама, что ли? Или бэйлэ? Короче, от мандарина послан. Предлагает перемирие на зиму.
Гаврила Семенович нахмурился:
— Перемирие? С какой стати?
Терентьев перекинулся с даламой еще парой фраз, потом обернулся:
— Говорит, у них тоже люди мерзнут. Припасы на исходе, воевать сейчас, значит, только людей зря терять. Давай, говорит, до весны не трогать друг друга. А там видно будет.
Урядник почесал затылок, сплюнул:
— Хитрые, сволочи. Получили по зубам, теперь замириться хотят. Ну да ладно. Без сотника я такие дела не решаю. Но…
Он помолчал, потом решительно тряхнул головой:
— Ладно. Ваня, скажи ему: пусть едет с нами в лагерь. Сам с Травиным поговорит. Если сотник согласится, тогда и быть миру до весны. А нет, пусть пеняют на себя.
Терентьев перевел. Далама выслушал, кивнул, что-то сказал своим. Двое из его свиты спешились, остались на месте, а сам он с тремя сопровождающими поехал вместе с нами.
На поселенцев далама смотрел без интереса, на казаков с любопытством, на меня с недоумением. Я только усмехнулся про себя. А потом понял, что даламу заинтересовал амулет, что висел на моей шее. Я подумал, что не дай Бог, у богдойцев тоже какой-нибудь свой колдун есть. А то мне на новом месте без чертовщины очень хорошо жилось, и очень бы не хотелось, чтобы ситуация изменилась.
В лагерь въехали уже под вечер. Травин, завидев нас, сразу вышел навстречу. Увидел богдойцев и нахмурился. Упер руки в бока и очень многозначительно посмотрел на рябого урядника.
— Гаврила, у нас же тут постоялый двор для чужестранцев имеется, да? — пошутил он. Но урядник быстро объяснил сотнику, в чем дело.
Тогда пришел черед говорить богдойскому чиновнику. Или кем он там был? Терентьев переводил, слово через слово, но разговор шел хорошо. Никто не кричал, не угрожал. В конце богдойцам даже водки предложили.
— Перемирие до весны, — сказал Травин твердо. — Ни мы к вам, ни вы к нам. Если ваши люди появятся на нашем берегу, будем считать нарушением. И наоборот. Согласен?
Далама кивнул, что-то ответил. Терентьев перевел:
— Согласен. Говорит, что мандарин будет доволен. Он оставит заложников? Или подпишет бумагу?
Травин усмехнулся:
— Бумага у нас одна, это шашка. Заложников не надо. Слово даю. Если нарушите, ну сами виноваты, голубчики.
Далама поклонился, развернул коня и уехал. Свита последовала за ним. Мы смотрели им вслед, пока они не скрылись за поворотом.
— Ну, — сказал Гаврила Семенович, — я теперь этот. Дипломат.
— Да не дай Бог, Гаврил, — рассмеялся Травин, а потом дружески похлопал урядника по плечу. — Нам же тогда трофеи будет не с кого брать.
Поселенцев расселили по землянкам, которые освободили казаки. Сами потеснились, но никто не роптал. Старообрядцы народ работящий, и они сразу же взялись за дело. Женщины разводили огонь, ставили котлы, мужчины принялись таскать дрова. А потом один из них, судя по всему староста, подошел к Травину. Я еще не успел отойти далеко, так что увидел, как мужчина поклонился сотнику и спросил:
— Где, ваше благородие, церковь ставить позволите? Мы без Божьего дома не привыкли жить.
Глава 6
Снег, выпавший на днях, лежал ровным слоем, припорошив и крыши свежесрубленных изб, и сложенные в поленницы дрова, и частокол. Небо было чистым, и облака наконец-то разошлись в стороны.
Я вышел из землянки и, с удовольствием сделав полной грудью вдох, оглядел лагерь.
За последние недели он изменился до неузнаваемости. Там, где ещё недавно торчали лишь землянки да наспех сколоченные навесы, теперь выстроились настоящие избы. Не все ещё были до конца отделаны, кое-где ещё не сложили крыши, где-то конопатили стены. Большая изба, в которой поселились Травин с урядниками, стояла на взгорке. Старообрядцы, знатные в плотницком деле мастера, подсобили с резными наличниками. Рядом с большой лепились избы поменьше, для семейных казаков. А чуть поодаль, на отшибе, темнел свежий сруб — баня.
Игнат Васильевич, совершенно незаметно переквалифицировавшийся из старшего по заводу в старшие по хозяйственной части, ещё неделю назад объявил: «Казак без бани — не казак, а так, заморышек».
Игната Васильевича казаки уважали, и наши, и иркутские с читинскими. Так что вопросов ни у кого не возникло. Сложили баню по-чёрному, с маленьким окошком и каменкой. Вчера её наконец-то достроили, и, конечно же, чуть ли не до рассвета туда ходили париться. Больше двадцати человек баня за раз не вмещала, и казакам, да и местным, прибившимся и оставшимся в лагере, приходилось ждать очереди.
Вырыли глубокий, сажени в четыре колодец, с воротом и бадьёй. Мы хотя бы теперь не таскали вёдра от реки.
Задымила кузница. Кряжистый детина из старообрядцев, с руками-крюками, поставил горн под навесом и теперь звенел молотом с утра до вечера. То лошадей подковывал, то сбрую чинил, то ножи правил.
Старообрядцы уже подняли стены своей церкви, да отковали восьмиконечный крест. Да и вообще народу в лагере прибавилось: поселенцы обживались, казаки к ним привыкали, староверы перестали коситься на наши шашки и даже начали здороваться при встрече.
Я прошёлся по лагерю, вдыхая запахи дыма, свежего дерева и конского пота. В конюшне уже слышалось привычное фырканье и звон удил. Игнат Васильевич, как всегда, вставал раньше всех. Я заглянул к нему.
Старик возился с лошадьми, раздавал овёс. Буряточка, завидев меня, ткнулась мордой в плечо. Рядом с ней стоял тот самый лохматый и коренастый монгольский жеребец. Он всё ещё косился на меня с подозрением.
— Привыкает, — хмыкнул Игнат Васильевич, кивая на жеребца. — Хороший конь. Ты, Дмитрий, приглядись к нему. Весной, как на службу пойдём, тебе жеребец нужен будет. Кобыла, оно хорошо, но в бою жеребец злее.
— Пригляжусь, — пообещал я, похлопывая Буряточку по крупу. — А ей тогда кого?
— А ей жеребёночка от него, — старик хитро прищурился. — Помесь забайкальской с монголом! И в мороз не околеет, и в работе выносливая.
Казаки стали помаленьку притираться к старообрядцам: когда с дровами подсобить, когда брёвна подкатить. Травин не запрещал, только наказал без нужды не мешать, а ежели помогать — так от души.
В тот день я сам собирался к старообрядцам наведаться. С утра управился с готовкой, Умке помог с сетями, Буряточку почистил, да и потянуло меня посмотреть, как у старообрядцев дело идёт. Гришка с Федькой увязались следом, благо им уже наскучило в лагере сидеть.
Когда мы подошли, на поляне у церкви уже вовсю кипела работа. Человек пять из байкальских таскали доски, пока старообрядцы пилили тёс. Старший из них, высокий старик с длинной седой бородой, подгонял у крыльца плахи. Завидев нас, он отложил инструменты и подошёл ближе.
— Здорово живете, — сказал я ему. — Решили вот подсобить.
— Спасибо за доброту, служивые, — поклонился он нам. — Работы-то у нас полно. Вон досок натаскать надо, снег у землянок пора расчистить, брёвна для церкви подкатить.
Мы первым делом решили взяться за брёвна. Втроем и таскать легче, и веселее. К тому же большая часть старообрядцев была старше нас. Им куда сподручнее тонкой плотницкой работой заниматься, а не тяжести таскать. Молодых парней было раз-два и обчелся, и каждый был занят на крыше церкви.
Откатив три или четыре здоровенных бревна, я заметил, что Федька всё поглядывает куда-то в сторону. Гришка тоже поглядывал, но при этом всё больше хмурился, а Федька будто светился.
Я поднял глаза. От недавно вырытого колодца в центре лагеря шла девушка с коромыслом. Она легко, будто пушинки, несла два полных ведра. Одета девушка была по-старообрядчески: в длинной юбке, тёплой душегрейке. Из-под яркого цветастого платка на голове выбивалась русая коса. Лицо её было чистым, едва тронутым румянцем от мороза.
Федька так и замер, всё ещё придерживая бревно.
— Ты чего? — буркнул Гришка. — Неси давай, или на землю клади.
Девушка поравнялась с нами, скользнула взглядом по казакам, чуть покраснела и вдруг поскользнулась на утоптанном снегу. Ведро качнулось, вода плеснула через край.
Федька, не думая, бросил бревно и подхватил девушку под локоть. Мы с Гришей застонали, но тяжесть свою удержали. Осторожно положили бревно на снег, переглянулись. Ледяная усмешка скользнула по уставшему лицу Григория, потом он вздохнул и отвернулся в сторону.
— Осторожно, барышня! — выпалил между тем Федя и сам смутился.
Девушка подняла на него глаза и робко улыбнулась:
— Спасибо, служивый. Я не упала, слава Богу.
Голос у неё был тихий и певучий, с лёгким оканьем.
Федька стоял столбом, держа девушку за локоть, и молчал. Гришка кашлянул, потом подошёл ближе и толкнул его в спину. Федька очнулся, отпустил руку и залился краской.
— Дозвольте подсобить, — выдавил он. — Вёдра донести.
Девушка улыбнулась:
— Ну донеси, коли не трудно.
Федька подхватил коромысло, пошёл рядом с ней, стараясь ступать осторожно, чтобы вода не расплескалась. Гришка остался у бревна вместе со мной и смотрел им вслед.
Я ничего не сказал, только усмехнулся про себя. Молодые, горячие. Дима — настоящий Дима — вон тоже с Федькой и их другом Степой за одну девчонку дрались ещё в станице. Стёпа потому в станице и остался, что на той девчонке женился.
Вечером, когда мы вернулись в лагерь, Федька ходил сам не свой. Улыбался чему-то, на вопросы отвечал невпопад. Гришка же мрачнее тучи сидел у костра, помешивал угли.
Мы с Умкой присели рядом. Ни о чём первыми не заговаривали, дали казакам время. Но оба молчали. Когда стало уже смеркаться, Умка поглядела на меня, подмигнула и спросила у Фёдора:
— Казак, ну как звать-то её?
— Кого? — не понял Федька.
— Девушку ту. Старообрядческую, — за друга ответил Григорий.
Федька вздохнул, глядя на огонь:
— Агафьей зовут. Я узнал сегодня. Сирота она. Родителей и братика меньшего вода унесла, когда плоты перевернуло. Она одна спаслась, за бревно ухватилась. Теперь у вдовы Татиной живёт, по хозяйству помогает. Тихая такая, добрая…
Гришка, сидевший тут же, резко поднялся и ушёл в темноту, даже не оглянувшись.
— Чего это он? — удивился Федька.
— А ты не понял? — усмехнулся я. — Ему тоже Агафья глянулась.
Федька погрустнел, опустил голову. Но в глазах его зажглось что-то упрямое и злое, чего я никогда раньше в нём не замечал. Фёдор сжал пальцы в кулак, разжал.
— Ничего, — сказал он тихо. — Посмотрим.
Я только улыбнулся. Умка положила голову мне на плечо. Казаки, конечно, повздорят. Может, и драки не избежать. Но такие житейские неприятности меня радовали куда сильнее, чем волшебные тигры или идущие на штурм богдойцы с ружьями.
Но не только Федю с Гришей терзали дела любовные. Терентьев тоже ходил сам не свой который уже день. Иркутский казак начал ухаживать за Чуруной, дочерью Дянгу, ещё до того, как мы орочей из богдойского плена вызволили. А после этого и вовсе стал героем в её глазах и частенько выпрашивал у сотника отправить именно его на стоянку орочей.
На следующее утро после того, как Федор и Григорий познакомились с Агафьей, Иван решился. Пришёл ко мне рано и долго мялся у входа в землянку, пока мы с Умкой собирались выбираться на утренний морозец.
— Заходи, коль пришел, — крикнула ему Умка, уже чувствовавшая себя полноценной хозяйкой моей землянки.
Иван вошёл, снял папаху, покрутил её в руках.
— Ты чего в папахе, — удивился я. — Где фуражку потерял? Травин с тебя шкуру спустит, если не по форме будешь…
— Да у меня она, дома… Дмитрий, выручай. Свататься я хочу к Чуруне. Про тебя все знают, что ты с бурятскими и иными духами водишься, да и Дянгу тебя уважает. Будь мне сватом и дружкой. А то, боюсь, отец её может и не согласиться, если без тебя идти.
Я присвистнул.
— Ну я свадебных дел не мастак, — признался я. Умка тихо хихикнула, но дальше в разговор влезать не стала.
Мне пришлось обратиться к памяти настоящего Димы. Он-то помнил, как сватали в его родной станице. Сперва заворот: я, как сват, должен буду ступку перевернуть да слова заговорные сказать, чтоб родители сговорчивее были. Потом Ваня папаху в дом кинет, и коль не выбросят, значит, согласны. А уж после и рукобитье.
Терентьев ждал, что я продолжу мысль. Я почесал в затылку, водрузил на голову фуражку и сказал:
— Ладно, пойдём. Авось стрелами не угостят.
Терентьев рассмеялся, и мы вдвоём покинули землянку. Большая часть орочей вернулась на свою стоянку, так что мы взяли лошадей и отправились туда.
Дянгу с Чуруной жили в туэдзя — орочской полуземлянке, что этот народ строил для тяжёлых и долгих зимовок. Он сидел у входа и курил свою трубку, явно наслаждаясь первыми морозами.
— Аси, — сказал я.
— Аси, — ответил Дянгу, поглядывая на нас с хитрой усмешкой. — Чего пришли, казаки?
Я, как сват, шагнул вперёд и огляделся. Неподалеку стояла деревянная ступка, в которой Чуруна, видать, толкла рыбу. Я поднял её, перевернул вверх дном и проговорил негромко:
— Брошу тут без дна, будут отец и мать без ума.
На звук голосов выглянула Чуруна, что-то пискнула и снова вернулась в полуземлянку. Дянгу усмехнулся, но промолчал. Потом, видимо знакомый с казачьими традициями откуда-то, отошёл в сторону, чтобы не стоять в проходе и не мешать Терентьеву.
Я с благодарностью кивнул старику и обернулся к Ивану. Тот, сняв папаху, размахнулся и ловко кинул её в дверной проём. Папаха упала посреди землянки. Мы замерли в ожидании.
Прошла минута, другая. Чуруна, опустив взгляд, снова выглянула на мгновение и тихо сказала что-то отцу по-орочски. Дянгу кивнул, взял из её рук папаху. Я почувствовал, как воздух вокруг нас стал ещё холоднее. Терентьев сжал кулаки так, что у него побелели костяшки. Прижав папаху к груди, он поднялся на ноги.
— Заходите, казаки, — позвал он. — Будем говорить.
Терентьев с шумом выдохнул. Я хлопнул его по плечу, и мы вошли следом за Дянгу внутрь. В полуземлянке было тепло, пахло травами и сушёной рыбой. Мы уселись у очага, что стоял в центре. С одной стороны мы с Иваном, с другой — Дянгу и пунцовая, как свёкла, Чуруна. Я начал, как водится, иносказательно:
— Дорогой мой Дянгу, говорят, у вас курочка подросла, а у нас кочеток бьётся. Нельзя ли их свести вместе на один шесток?
Дянгу затянулся трубкой, выпустил дым.
— Ты уж прости, казак, но Дянгу не знаю, что по вашему обряду отвечать.
— Да как сердце скажет, так и отвечай, отец, — ответил Терентьев.
Тогда Чуруна что-то зашептала Дянгу на ухо. Видать, хитрый Иван её всему обряду уже обучил, до того как свататься.
— Курочка моя у очага сидит, рукоделием занята, — запинаясь, повторял за дочерью Дянгу. — А кочеток ваш, сам каков? Не заклевал бы?
Иван выпрямился во весь рост, положил руку на сердце.
— Я, Иван Терентьев, казак Иркутского полка, буду Чуруну любить и жаловать, ничем не обижать, беречь пуще глазу. Слово даю.
Дянгу поглядел на него долго, потом перевёл взгляд на меня:
— Казак видный, Дянгу не спорит. Но у орочей так не бывает, чтобы просто так дочь отдать. Калым платить надо.
— Что просишь? — спросил я.
— Две лошади. И шкуру соболью на свадебный халат Чуруне. Есть обычай: невеста к жениху идёт с посохом оногда, чтобы духов отгонять. И калым нужен, чтоб знали, что дочь Дянгу не задаром отдаёт.
Я переглянулся с Иваном. Тот кивнул.
— Согласны, — сказал я. — Две лошади и соболь. Свадьбу через месяц играть?
— Через месяц, — кивнул Дянгу. — Ты скажи, Иван, настаиваешь, чтобы Чуруна по вашему обряду косы плела, с подружками прощалась?
— Не настаиваю, — ответил Терентьев. — Мы по-нашенски её просим, вы по своему её и отдавайте.
Дянгу протянул руку. Иван ударил по ней. Рукобитие произошло, а значит, сватовство удалось.
— Теперь всё, — сказал старик. — Чуруна твоя, казак. Считай, просватана.
Чуруна, услышав это, расцвела, поднялась от очага, подошла к Ивану. Дянгу передал ей обратно папаху и, по казачьему же обычаю, девушка надела её Терентьеву на голову. Иван просиял, взял её за руки.
Мы выпили чаю с каймаком, поговорили о том о сём. Дянгу рассказывал, как сам женился, какой калым платил, как Чуруны мать посох оногда несла и три раза вокруг очага обходила, прежде чем в дом к нему войти.
— А ты, — обратился он к Ивану, — не обижай. Чуруна добрая, нежная, как её мать. Если обидишь, Дянгу твою тень в лесу похоронит.
— Не обижу, — твёрдо сказал Иван.
Возвращались в лагерь уже затемно. Иван шёл и улыбался во весь рот, как мальчишка.
— Ну что, дружка, — подмигнул он мне. — Теперь твоя очередь.
Я только отмахнулся. До сватовства ли мне, когда Умка считай и есть моя жена. Первая душа, мать её растак. Впрочем, мысль сделать всё правильно и по традиции засела где-то глубоко и не отпускала.
Спокойная и тихая жизнь в лагере продолжалась. По большей части я был свидетелем того, как развивались отношения между Агафьей, Федей и Гришей. Не в том смысле, что специально, из любопытства, отирался где-то неподалёку, но всегда так выходило, что я работал на улице, когда ребята приближались к землянке вдовы Татиной.
Федька, коренастый и тихий добряк, ухаживал за Агафьей по-простому. То дров подвезёт к старообрядческой части лагеря, то рыбы свежей принесёт, то просто подойдёт, постоит рядом и уйдёт, счастливый. Агафья сначала дичилась, но потом привыкла, стала ему улыбаться, могли даже словом перекинуться.
Гришка же, умный и статный, с мрачным огоньком в глазах, действовал иначе. Он пришёл к Агафье с подарком. Принёс красивый платок из тех трофеев, что мы когда-то у речных пиратов взяли. Платок был шёлковым, с золотой нитью, и для здешних мест был неслыханной роскошью. Агафья приняла его, покраснела, но глаза её засияли.
Гришка говорил с ней свысока, немного покровительственно, но она, казалось, этого не замечала. Мне было не с руки вмешиваться, так что я старался уйти подальше, когда Григорий приближался к землянке вдовы Татиной.
Федька тоже видел всё это и молча страдал. Ничего не говорил, только в работе искал утешение. Его мне было жалко, да и дружили мы с ним куда дольше, чем с Григорием. Так что мы с Умкой всё чаще вечерами приглашали Федю к себе. Вместе пели грустные песни, болтали о том и сём.
Фёдор как-то попросил Умку помочь ему советом, но та ответила просто: «Дай Григорию всё испортить». Федька поначалу не поверил анкальын.
Но как-то вечером, когда казаки собрались у большого костра, Агафья пришла вместе со вдовой Татиной просить муки взаймы. Дело было обычное, никого не удивило. Гришка, увидев её, поднялся, подошёл и заговорил. Самого разговора мы не слышали. И вдруг, непонятно какая муха его укусила, он прикрикнул на девушку:
— Без тебя, что ли, старуха муку не принесла? Сидела бы дома, баба, а не перед неженатыми казаками вертелась!
Агафья вздрогнула и побледнела, в глазах у девушки блеснули слёзы. Она развернулась и убежала в темноту.
Вокруг костра повисла тишина. Федька вскочил, посмотрел на Гришку с такой злостью, какой я в нём никогда не видел, и бросился следом.
— Агафья! — крикнул он в темноту. — Постой!
И скрылся в той же темноте, что и девушка. Гришка выругался, передал вдове мешочек с мукой, но за девушкой не побежал. Посидел ещё немного у костра и пошёл в свою землянку.
С той ночи всё изменилось. Гришка, поняв, что потерял Агафью, ушёл в себя пуще прежнего. Он бродил мрачный, ни с кем не разговаривал и даже с Монголиком молчал. Федька же, напротив, расцвёл. Теперь они с Агафьей встречались каждый вечер, пусть и встречи эти были совсем невинными. Всё-таки старообрядцы народ суровый.
После этого в лагере наступило затишье. Стояли ясные морозные дни, снег скрипел под ногами, и жизнь текла своим чередом. Казаки достраивали избы, старообрядцы отделывали церковь изнутри. Орочи и нанайцы время от времени наведывались поторговать.
Мы с Умкой обживались в землянке, привыкая друг к другу, а Федька с Агафьей всё чаще виделись по вечерам. Гришка хмурился, но молчал, и, казалось, смирился с тем, что девушка выбрала не его.
Всё переменилось в одно утро. Я проснулся от странного, горьковатого запаха. Будто кто-то жёг сырые листья. Умка спала, уткнувшись носом мне в плечо, но я тихо выбрался из-под шкур и вышел наружу.
Мороз щипал лицо, небо на востоке только начинало розоветь, но по лагерю уже кто-то ходил. Игнат Васильевич стоял у конюшни, глядя куда-то в сторону леса. Увидев меня, он только мотнул головой:
— Чуешь? Не к добру.
Я принюхался. Запах шёл с юго-запада, оттуда, где за редкими лиственницами начиналась низина, поросшая осокой и низким кустарником. Снег там выпал позже, чем у нас, и лежал тонким слоем.
— Это лесом пахнет. Гариной, — пояснил Игнат Васильевич.
Он пошёл будить Травина, а я остался у конюшни, вглядываясь в серую мглу. Вскоре из землянок начали выходить и другие казаки. Запах становился всё сильнее, хотя солнце ещё не взошло. Дянгу, оставшийся у нас ночевать после очередного визита, вышел последним. Он постоял рядом, принюхиваясь, и вдруг резко повернулся ко мне:
— Огонь под снегом. Дянгу видел такое, когда был молодым. Земля дышит жаром, а сверху бело.
— Как это? — не понял я.
Дянгу не ответил. Рядом со мной возник, кутаясь в тулуп, урядник Гаврила Семёнович. Шмыгнув красным носом, он сказал:
— Лесной подстил гниёт, греется, потом загорается сам. Под снегом, под землёй тлеет. А потом выходит наружу. Я своими глазами не видал, но говорят, под Вологдой так чуть деревня не сгорела.
Сотник не стал медлить. Он разослал казаков проверить, нет ли где вблизи открытого огня. В лагере всё было спокойно, но в низине, в полверсте от нас, Гришка и Федька обнаружили странное место. Они вернулись быстро, возбуждённые, сбивчиво докладывая:
— Там снег тает, земля дымится, — выпалил Гришка. — Я в яму провалился по колено, а под ней жар, руку не сунешь.
— И запах, — добавил Федька, морщась. — Как от прелой листвы, только в сто раз хуже.
Травин велел седлать коней, но Дянгу остановил его:
— Коням там делать нечего. Земля тонкая, провалятся. Пешком идти надо, и лопаты взять.
Мы собрались быстро. Травин оставил Игната Васильевича за старшего в лагере, а сам с десятком казаков, включая меня, Ивана и Гришку с Федькой, отправился к дымящейся низине. Дянгу пошёл с нами.
Когда мы добрались до места, я остолбенел: среди белого снега чернели несколько проплешин, от которых поднимался тонкий, почти незаметный дым. Вокруг одной из них снег просел и местами превратился в рыхлую кашу. Из-под земли слышалось тихое шипение, и воздух над ямой дрожал, будто над костром.
— Копай, — коротко приказал Травин.
Казаки взялись за лопаты. Снег снимался легко, но под ним оказался слой прелой листвы, перемешанный с хвоей и мхом. Внутри этот слой был горячим.
— Не зря он так воняет, — проговорил Терентьев, отбрасывая лопатой очередную порцию тлеющей массы. — Подстил этот гореть начал изнутри. Всю осень дожди лили, промочило всё насквозь, а тут мороз ударил, сверху снегом запечатало. Вода наружу не вышла, вот и преет теперь, греется сама собой.
Мы копали канаву, пытаясь изолировать горящий участок, отбрасывая снег и землю. Но огонь оказался хитрее. Едва мы откапывали один очаг, как в другом месте начинала пробиваться струйка дыма. Горящая подстилка тянулась под снегом, словно живая, и найти её границы было почти невозможно.
— Надо жечь встречный пал, — вдруг сказал Терентьев. — Пускаешь огонь навстречу, он жрёт сухую траву, а дальше идти нечем.
— Ты с ума сошёл, — рыкнул Травин. — Лес подпалить?
— Если не пустить, хуже будет, — спокойно возразил Иван. — Тогда огонь совсем не остановишь.
Пока сотник колебался, огонь дал о себе знать с новой силой. Сначала мы заметили, что тонкие струйки дыма, поднимавшиеся из-под снега, стали гуще. Потом в одном месте, где земля особенно просела, дым начал выбиваться прерывисто, с тихим свистом, и на мгновение среди него мелькнул редкий всполох. Он тут же погас, но воздух вокруг задрожал сильнее, и запах гари ударил в нос.
— Да вы гляньте, господин сотник, — сказал Терентьев. — Огонь ищет выход. Ещё немного — и запалит сухостой, тогда весь лес займётся. Решайтесь.
Травин выругался сквозь зубы и кивнул.
— Жги.
Терентьев взял у Дянгу горящую головешку и, пригибаясь, пошёл вдоль опушки, поджигая сухую траву и кустарник. Огонь, пущенный навстречу, занялся быстро, побежал вперёд с треском и гулом. Мы отступили на выжженную полосу, чувствуя, как жар обжигает лица.
Казаки, не дожидаясь команды, бросились засыпать снегом край встречного пала, чтобы он не разгорелся слишком широко. Кто-то из наших срубил несколько молодых лиственниц и принялся рубить лапник — ветки с плотной хвоей, которые можно было настелить поверх снега, чтобы замедлить распространение тепла.
— Клади вокруг очагов, — велел Травин, показывая на места, где снег уже успел растаять и земля дымилась.
Мы укладывали лапник в два-три слоя, присыпая сверху рыхлым снегом. Это не гасило огонь, но и не давало ему идти дальше, отсекая сухую подстилку от прорывов пламени.
Двое казаков принесли длинные жерди, на которые наспех насадили железные крюки. Такие в кузнице делали для выволакивания брёвен. Теперь мы тыкали ими в землю перед собой, прощупывая глубину тления. Там, где жердь легко входила в горячую массу и начинала дымиться, принимались копать.
Казалось, что во всём этом почти нет смысла. Стоило хоть немного ограничить очаги, как пламя прорывалось в другом месте. Запах дыма и гари становился почти невыносимым. Странный лесной пожар, начавшийся прямо под снегом, никак не хотел сдаваться.
Глава 7
Мы набивали вёдра смесью снега и земли, чтобы засыпать тлеющие очаги. Грязь забивала поры, не давая огню питаться воздухом, и остывала медленнее чистого снега.
— Не ленись, мешай снег с землёй! — Крикнул Иван, накладывая в ведро мокрую кашу.
— Держитесь! — завопил Травин, показывая на новый очаг.
Гришка с Федькой кинулись туда с ведрами. Федька поскользнулся, но Гришка успел подхватить его и оттащить. Мгновение — и земля на том месте с шипением осела, выпустив клуб дыма.
— Благодари, — буркнул Гришка, отряхиваясь.
— Угу, — хмуро ответил Федька.
Мы бились с огнём до полудня. Дянгу ходил по краю, прикладывал ладонь к земле, в одном месте велел копать глубже — наткнулись на слой тлеющей листвы в пол сажени глубиной.
— Часто такое бывает? — поинтересовался я, не переставая работать лопатой.
— Раньше было реже, — ответил старик, посматривая на дымящуюся землю. — Теперь чаще. Лес сохнет, зимы теплеют. Духи огня сердятся, потому что люди перестали лес беречь.
— Может, и правда, мы много лесу порубили за осень…— сказал я, не столько соглашаясь, сколько размышляя вслух.
— Может, — Дянгу не стал спорить.
К вечеру вернулись в лагерь. Умка, увидев меня, молча обняла.
Травин собрал всех у костра:
— Спасибо старику за науку. Теперь будем знать, как с таким огнем управляться.
Дянгу неспешно покуривал трубку:
— Не хвалите. Духи огня не успокоились, только затаились. К весне опять может вспыхнуть.
Казаки переглянулись, но спорить не стали — слишком свежи были воспоминания.
Я зашел в землянку, скинул прожженный тулуп. Умка сидела на корточках у очага, перебирая мою походную сумку. Она лихо вытряхивала песок, расправляла ремешки. Увидела меня, кивнула на лавку:
— Садись.
Я повиновался. Она подошла с мокрой тряпицей, взяла мою руку, молча начала стирать сажу. Я смотрел, как её пальцы скользят по моим ладоням, как сосредоточенно она выскребает грязь из-под ногтей. В землянке было тихо, только потрескивали угли в очаге.
Закончив с одной рукой, она принялась за другую. Я не говорил ни слова — она не любила, когда мешали. Когда сажи не осталось, она подняла мою ладонь, повернула к свету, проверила. Коснулась мозолей на пальцах, на секунду задержала руку в своей. Потом отпустила, поднялась, взяла с полки берестяной туесок.
— Есть будешь? — бросила она.
— Буду.
Она достала вяленую рыбу, разломила на куски, выложила на дощечку. Рядом поставила кружку с горячим чаем. Я взял кусок, она села напротив, поджав под себя ноги, и смотрела, как я ем.
— Ты чего? — не понял я.
— Смотрю, — пожав плечами, сказала она.
Я усмехнулся, протянул ей рыбу. Она покачала головой, но потом взяла, откусила маленький кусочек.
— Я подшила твои сапоги, — сказала она, продолжая жевать.
Я глянул. Сапоги стояли у печки, сушились. Подошва аккуратно прошита сыромятным ремнём, голенища вычищены.
— Спасибо, — промямлил я.
— Не за что. Сиди, ешь, — она отвернулась к очагу, подбросила ветку.
Я доел рыбу, отпил чаю. Умка молча смотрела на огонь. Потом вдруг поднялась, подошла ко мне, с силой провела рукой по моим волосам, будто проверяла на вшей.
— Сажа в волосах. Ты похож на медведя после пожара, — усмехнулась она.
Она взяла гребень из кости, встала за спиной и методично начала вычесывать. Я чувствовал её пальцы, когда она касалась шеи и когда тянула, распутывая колтуны.
Мы долго так сидели. Она вычесывала сажу, я смотрел на огонь. В землянке было тепло, пахло дымом и сухой травой.
— Готово, теперь не страшно на люди показываться. — она вздохнула, наконец убирая гребень.
Я повернулся, хотел что-то сказать, но она приложила палец к моим губам.
— Молчи. Завтра опять полезешь куда-нибудь. А сегодня сиди.
Она села рядом, прижалась плечом к моему плечу, и мы смотрели на угли. Снаружи свирепствовал ветер и никак не мог нас найти.
Ночью я вышел из землянки. Спать не хотелось, слишком устал, чтобы уснуть. Да, и в голову лезли надоедливые мысли. Над лагерем висело звездное небо, усыпанное мириадами светил. У конюшни маячила фигура. Гришка сидел на чурбаке, курил трубку, смотрел куда-то в темноту.
— Не спится? — уточнил я.
— И тебе? — он подвинулся, освобождая место.
Я сел рядом. Монголик высунул морду из стойла, фыркнул.
— Ты на пожаре-то сегодня молодец, не растерялся— похвалил Гришка после паузы.
— Ты тоже.
— Я-то что, я больше по шашке, — он усмехнулся, выбивая пепел. — А ты всё с едой да с лошадьми, а вон как полез, не хуже любого справился.
— Дянгу подсказывал.
— Дянгу мудрый, но говорить и делать — вещи разные.
Мы помолчали. Где-то за сопками ухнула птица, и снова стало тихо.
— Гриш, ты про Агафью не думаешь?
— Думаю, а толку? Она с Федькой подружилась.
— Может, оно и к лучшему?
— Спать пора, — резко закончил Гриша.
Он ушёл в темноту, а я ещё посидел немного, глядя на звёзды. Потом вернулся в землянку. Умка спала, свернувшись калачиком. Я лёг рядом, прикрыл её тулупом. Она во сне придвинулась ближе, и я слушал ее мерное посапывание.
Утром мы сходили проведать место пожара. Всё было спокойно, только чёрные пятна выжженной травы напоминали о вчерашнем. Иван усмехнулся:
— Вот так живёшь: богдойцев ждёшь, а тут земля под ногами загорается.
— Тайга своё знает, — подхватил я.
Вернувшись, я пошел к конюшне. Буряточка нуждалась в чистке, да и Монголик, которого Гришка не всегда успевал холить, смотрел виновато. Игнат Васильевич уже был там, раздавал овёс.
— Принимайся, Дмитрий. Пока молодёжь отсыпается, мы с тобой и управимся, — кивнул он.
Я взял скребницу, подошёл к Буряточке. Она ткнулась мордой в плечо, дохнула теплом.
— Хорошо, что сам за ней ходишь. А то иной раз смотрю: казак на коне красуется, а как до ухода — лошадка немытая, непричесанная. Это ведь не просто скотина, Дмитрий. Это товарищ.
— Знаю. В станице нас с детства учили: конь казачью душу чует. Обманешь его — он тебя и не простит, и в бою подведёт.
— Верно. Я вот Сокола своего, царствие ему небесное, с году приучал. Жеребец был — золото, а характер — бес. Бывало, на него никто сесть не мог, а я как подошёл — он голову склонил, будто признал. И пятнадцать лет потом носил, ни разу не подвёл.
— А откуда он у вас взялся?
— На ярмарке выменял. У бурят. Те лошадей понимают, ох как понимают. Монголик вон, тот же корень. Крепкий, выносливый. Ты к нему поприглядывайся. Весной, может, твоим станет.
Я перешёл к Монголику. Тот покосился, но дал провести щеткой по гриве. Шерсть у него была густая, свалявшаяся. Работа предстояла долгая.
— Игнат Васильевич, как вы лошадей на морозе держать будете? Конюшня у нас ладная, но до весны ещё далеко.
— Дровами запаслись, сеном тоже. Травин вчера говорил, что ещё копну велят привезти, пока дороги стоят. А мороз… Он лошади не враг, если с умом подходить. Наша забайкальская порода к холоду привычная. Буряточка твоя, вон, и в снегу спать может, коли надо.
— А Монголик?
— А этот и подавно. Их предки в степи под сорокаградусным морозом ночевали. Так что не переживай.
Буряточка недовольно фыркнула, явно не соглашаясь на такой расклад событий. Я потрепал её по холке.
— Слышишь, что про тебя говорят?
Она мотнула головой, отчего колтуны в гриве заплясали. Игнат Васильевич рассмеялся.
— Ох, и характерная! Ты её, Дмитрий, не забывай. Лошадь без ласки — всё равно что казак без шашки. Вроде и есть, а толку нема.
Закончив с чисткой, я засыпал овес в ясли. Монголик ткнулся мордой в мое плечо, будто благодаря. Игнат Васильевич поднялся, отряхнул полы.
— Ладно, пойду к Травину. Скажи, коли чего надо будет.
Я остался в конюшне. Буряточка жевала, поглядывая на меня тёмным глазом. Монголик стоял рядом, грел боком. В стойлах было тепло, пахло сеном и лошадиным потом — запах, который я полюбил ещё в этой жизни, а может, и в прошлой.
Ближе к вечеру, когда лагерь уже затихал, из-за частокола донёсся странный звук. Сперва я подумал — ветер свистит. Но ветра не было. Звук нарастал, переходя в низкое горловое пение, от которого мурашки бежали по коже.
Собаки завыли разом. Казаки повыскакивали из землянок, хватаясь за оружие. А потом из темноты выступила фигура.
Хэнгэки.
Он шёл неспеша. Его узнают по рыжему кафтану с железными подвесками и короне с четырьмя рогами. Шаман остановился у ворот, поднял голову и безумно улыбнулся.
— Оленята! Принимайте гостя!
Я вышел из землянки. Умка метнулась за мной.
— Он здесь? — прошептала она.
— Здесь.
Хэнгэки, завидев меня, просиял:
— Оленёнок! А я к тебе.
Казаки расступились. Шаман прошел к костру, сел прямо на снег, вытянул ноги к огню.
— Хорошо у вас. Тепло.
Травин подошел, хмурый, с рукой на кобуре:
— Это что за гость?
— Шаман Хэнгэки. Свой.
— Свой? Ладно, разберёмся.— Травин смерил его взглядом.
Но шаман уже смотрел на Умку:
— Иди сюда, девочка. Не бойся.
Она шагнула вперёд. Хэнгэки взял её за руку, заглянул в глаза. Потом отпустил и повернулся ко мне:
— Ты, казак, стой. Я к тебе потом приду.
Через час, когда лагерь успокоился, Хэнгэки сидел у моего костра. Умка уснула.
— Слушай, оленёнок. Амба тебя зовёт.
— Тигр? Тот самый? — внутри появилось саднящее чувство.
— Тот. Воет в тайге третью ночь. Слабый стал. И зовет тебя. Духи говорят: иди. Если не пойдешь, то пожалеешь.
— Зачем ему я?
— Не знаю. Но амба тебе не враг. Помнишь, как вы встретились? Ты не стрелял. Сказал уйти. Она ушла. Теперь она зовёт.
Я помолчал, глядя на огонь.
— Хорошо, я пойду. Где она?
— На старой тропе, где вы золото искали. Иди один. Духи не любят, когда толпой ходят.
Хэнгэки поднялся, поправил корону, и железные подвески глухо звякнули.
— Не бойся. Амба тебя не тронет.
Он ушёл в темноту, и звук его пения долго ещё стоял в ушах.
Я посидел ещё немного у костра, потом вернулся в землянку. Умка не спала — сидела на шкурах, держала в руках какой-то узелок.
— Слышала? — спросил я.
— Слышала. Завтра пойдешь?
— Пойду.
Она кивнула, развязала узелок. Там лежали кусок вяленого мяса, горсть сухарей, маленький берестяной туесок с чем-то.
— Возьми с собой. Дорога дальняя, — сказала она, протягивая узелок.
— Спасибо.
— Не за что.Ты возвращайся главное.
— Обязательно.
Она хотела что-то ещё сказать, но только махнула рукой и отвернулась к стене.
Утром я собрался в дорогу. Умка провожала до ворот, молчала, только смотрела пристально. Я уже взялся за калитку, когда она окликнула:
— Железный человек.
Я обернулся.
— Амулет, который дал шаман, при тебе?
Я коснулся груди, костяная фигурка висела на ремешке.
— При мне.
— Носи, — сказала она и пошла к землянке, не оборачиваясь.
Я пошёл один. Тропа была знакомая. Снег выпал глубокий, идти тяжело, но я упрямо пробивался вперёд. К полудню вышел к тому месту, где мы нашли растерзанного охотника. Всё было засыпано, только камни чернели.
А потом я услышал не рык, не рёв, а слабое, надрывное поскуливание. Оно доносилось с сопки.
Я пошёл на звук. Забирался всё выше, цепляясь за корни и камни, пока не увидел расщелину между скалами, это был узкий вход в пещеру. Из неё тянуло звериным запахом и чем-то ещё, тёплым и пока что живым.
Я достал револьвер, но держал опущенным. Шагнул внутрь.
Амба лежала на боку, тяжело дыша. Страшно худая, ребра выпирали, шерсть свалялась. Но не это поразило меня. Рядом с ней, прижавшись к брюху, копошился маленький комок.
Тигрёнок.
Он тыкался носом в мать, искал тепло и молоко. А она лишь слабо поднимала голову и снова роняла её на камни.
Я понял. Амба умирала. Не от ран, от старости, от того, что не могла охотиться, кормить себя и детеныша. И она позвала меня. Того, кто не стал стрелять, кто сказал: «Уходи».
Я убрал револьвер, присел на корточки. Тигрица смотрела на меня желтыми глазами. В её взгляде не было злобы, а только усталость.
— Ты хочешь, чтобы я забрал его? — прошептал я.
Она слабо шевельнула хвостом, придвинула тигрёнка ближе. Я осторожно взял его. Маленький, лёгкий, тёплый. Он даже не пытался царапаться, только сильно дрожал. Тигрица смотрела, потом медленно лизнула детёныша в последний раз и закрыла глаза.
Я постоял ещё немного, держа тигрёнка за пазухой. Потом вышел из пещеры на свет.
Солнце уже клонилось к закату. Тигрёнок притих, свернулся клубком у меня на груди и уснул. Я спускался по склону и не услышал их.
Они вышли из-за камней внезапно — четверо нанайцев с луками, нацеленными мне в грудь. Лица каменные, взгляды злые. Старший, которого я узнал по стойбищу, шагнул вперёд.
— Ты, казак. Зачем тигрёнка взял? Амба — дух. Его нельзя трогать.
— Мать умерла, и он бы умер, — ответил я, прижимая тигрёнка к груди.
— Амба нельзя брать. Беду кличешь.
Я попытался говорить спокойно, рассудительно, как велит казачий обычай, когда ищешь мир:
— Я не враг вам. Амба сама меня позвала. Я не стрелял в неё, когда мы встретились, и она меня не тронула. Теперь она просила спасти детёныша. Если духи будут гневаться, я сам перед ними отвечу.
Старший нахмурился, переглянулся со своими. В его глазах мелькнуло сомнение, но оно тут же утонуло в злости.
— Отдай, казак. Или стрела тебя догонит, — он приготовил лук.
Я шагнул назад. Вместо ответа раздался свист тетивы. Стрела вонзилась в ствол сосны в двух вершках от моего плеча. Я рванул в сторону, уходя за камни. Вторая стрела чиркнула по голенищу, распорола штанину. Тигрёнок взвизгнул, забился у меня под тулупом.
— Стой! — крикнул я, выскакивая из-за укрытия, держа руки на виду. — Вы что творите?
Нанайцы молчали. Только стрелы клацали по тетивам. Я понял, что переговоры не выйдут. Они решили не слушать.
Пришлось бежать.
Я сиганул вниз по склону, перекатываясь через камни, цепляясь за корни. Стрелы свистели над головой, одна пропорола полу тулупа, вторая ударила в землю перед самым носом. Тигрёнок орал, но я не мог его успокоить, только прижимал крепче и нёсся вниз, не разбирая дороги.
За спиной слышались крики, топот. Нанайцы шли по следу, но я знал эти места лучше. У реки я свернул в заросли тальника, пробежал по замёрзшему ручью, где следы терялись на камнях, и только тогда перевёл дух.
Тигрёнок высунул мордочку, часто дышал, дрожал. Я засунул его поглубже, пошёл дальше, не останавливаясь, пока за сопками не скрылось солнце.
В лагерь я ввалился, когда уже совсем стемнело. У ворот стоял встревоженный дневальный, но я только махнул рукой, мол некогда.
Внутри было неспокойно. Казаки толпились у костра, голоса звучали громче обычного. Я сразу увидел Чуруну. Она сидела на чурбаке, укутанная в чужой тулуп, лицо белое, губы трясутся. Рядом с ней стоял Терентьев, сжав кулаки так, что костяшки побелели.
— Что случилось? — спросил я, подходя.
Чуруна подняла на меня глаза и вдруг заплакала, да так громко и протяжно, по-бабьи. Иван обнял её за плечи, стиснул зубы.
— Нанайцы. Ночью напали на наше стойбище. Пока мы с пожаром возились, все ослабли после боя. Они увели женщин и детей. Стариков и тех, кто с оружием встал, порубили. Дянгу…
— Что Дянгу? — сердце ухнуло.
— Дянгу жив. Он отбивался, его ранили, но он живой. Я убежала, когда началась резня. Он велел бежать к казакам, — всхлипывала баба.
— Многих убили? — спросил я.
Терентьев отвернулся. Чуруна только головой покачала, не в силах говорить.
Тут подошёл Травин, на лице ни одной эмоции. Рядом маячил Гаврила Семёнович.
— Жданов. Тоже слышал?
— Слышал.
— Дело поганое. Но нам в него влезать не с руки. Орочи под нашей защитой от богдойцев, это да. Но резать друг друга — это их дела, казачьи, — сплюнул Травин.
— Как это — не с руки? Моя жена там, её отец ранен, её мать… — он не договорил.
— А ты что предлагаешь? Войной на нанайцев пойти? Мы только богдойцев отбили, людей потеряли, силы не те. К тому же нанайцы нам сами помогали, свои они нам. Если мы сейчас с ними повздорим, того и глядишь, все местные против нас встанут. И правильно сделают.
— Они наших убили! — Иван почти кричал.
— Ваших, — поправил Травин. — Орочей. А орочи нам союзники, это так. Но не казаки. Не нам их ссоры разбирать. Сказано было: защищаем от цинских. От себя самих защищать мы не брались.
Из-за спин выглянул британец. Его водили под руки, но он всё равно пытался смотреть свысока. Услышав шум, он остановился, прислушался, потом усмехнулся и заговорил с отвратительным акцентом:
— Я понял. Дикари режут дикарей. А вы, русские, стоите и смотрите. Это потому что вы сами дикари. Бремя белого человека — воспитывать, к цивилизации приобщать. А вы не можете, потому что вы такие же.
В тишине, повисшей после его слов, Иван медленно повернулся.
— Чего он сказал?
Я перевёл коротко. Терентьев шагнул к британцу, но Травин остановил его рукой.
— Стой.
— Слышь, ты. Ты, который с богдойцами пришёл наших людей убивать, который золото наше хотел украсть, ты ещё будешь рассуждать, кто дикарь? — Терентьев схватил британца за грудки.
Он размахнулся и ударил в скулу, с разворота. Британец рухнул в снег, сплюнул кровь, но улыбался.
— Бейте. Это всё, что вы умеете, — сказал он по-русски, коверкая слова.
— Встань, — Иван наклонился к нему. — Встань, я сказал.
— Хватит. Пленный есть пленный. Не позорься, — он оттеснил Ивана.
— Пленный? А ну его в тайгу, господин сотник. Пусть идёт, откуда пришёл. Зимой, пешком. Нечего ему тут на наших харчах сидеть, — озлобился Иван.
Британец перестал улыбаться. Травин посмотрел на него, потом на своего.
— В тайгу — это смертная казнь, а мы не убиваем пленных.
— А я говорю: отпустите. Пусть идёт. Раз он такой цивилизованный, пусть покажет, как выживать без казачьей помощи.
— Терентьев. Ты забываешься, — отрезал Травин.
— Я ничего не забываю. Я требую собрать круг. Казачий круг. Пусть они решают, как быть.
Травин помолчал. Лицо его было непроницаемо, но желваки ходили ходуном.
— Круг? Ты, Терентьев, кем себя возомнил? Кто ты есть, чтобы круг требовать?
— Я казак, Имею право, — прямо в лицо отвечал Терентьев.
— Ах, право имеешь. А я имею право за дерзость выпороть. На круге или без круга.
Они стояли друг напротив друга: молодой, злой, готовый рвать, и старый, уставший, но несгибаемый. Я шагнул было, но Гаврила Семёнович опередил.
— Михаил Глебович, дозвольте слово молвить, — урядник вышел вперёд, снял фуражку.
— Ну?
— Парень горяч, это да. Но у него тесть, может, убит. Жена голосит. Не серчайте на него. Не круга он требует — душа болит.
Травин перевёл взгляд на урядника, потом на Ивана. Чуруна, услышав разговор, поднялась, подошла к мужу, взяла его за руку.
— Простите. Он не со зла.
Травин отвернулся, махнул рукой.
— Ладно. В тайгу пленного не отпустим, ибо не для того брали. А на нанайцев никто нападать не станет. Это моё слово, и круга не будет. Всё, кончили.
Иван хотел возразить, но Чуруна сжала его руку, и он замолчал. Британца увели. Казаки начали расходиться, костер догорал.
Я подошёл к своим. Терентьев сидел на чурбаке, опустив голову, Гришка с Федькой стояли рядом, хмурые.
— Иван, — позвал я.
Он поднял глаза.
— Я завтра пойду к нанайцам. Один. Попробую договориться со старейшиной.
— Ты с ума сошёл. Они же стрелять будут, — в разговор влез Гришка.
— Может, и будут. Но тигрёнка я у них унёс, они на меня злы. А орочей резали не из-за тигра. Там другое. Может, поговорить можно.
— Я с тобой, — поднялся Иван.
— Нет, — я покачал головой. — Ты здесь нужен. Чуруну успокой, за Дянгу узнай. А мы с Гришей и Федькой сходим. Втроём — не толпа, но и не один.
Фёдор кивнул. Гришка покосился на меня, потом на Ивана, вздохнул.
— Ладно. Только, если что, я первым шашку достану, — заверил Терентьев.
— Договорились. Завтра на рассвете выходим. А сейчас — спать. Завтра тяжёлый день будет.
Мы разошлись. Я зашел в землянку, Умка сидела у очага, держала тигрёнка, который уже успокоился и пил из плошки тёплое молоко. Она подняла на меня глаза.
— Слышала?
— Слышала. Ты завтра…
— Иду. С Гришкой и Федькой. Ты не бойся…
— Я не боюсь, — она сказала это так, будто обиделась. Потом добавила тихо:
— Только возвращайся, молю.
Я кивнул успокаивающе.
Тигрёнок допил молоко, чихнул и полез ко мне на колени. Я взял его на руки. Такой крошечный, тёплый, уже не дрожит.
— Назвать надо, — предложила Умка.
— Потом. Когда всё утихнет.
Она придвинулась ближе, положила голову мне на плечо. Мы сидели молча, глядя на огонь. Тигрёнок уснул, спрятав мордочку под лапы.
Завтра предстоял трудный день. Но сейчас здесь, в землянке, было тихо, и я позволил себе на несколько минут забыть о нанайцах, об орочах, о спорах и угрозах. Просто сидеть, чувствовать тепло и знать, что завтра мы пойдём и будем делать то, что должны. А снаружи опять доносился стон ветра.
Глава 8
Ночью я не спал. Ворочался, слушал, как тигрёнок возится в углу, как он ровно и спокойно дышит. Маленький хищник, наевшись тёплого молока, уже не пищал, а только иногда вздыхал во сне, будто видел что-то важное. Я лежал на спине и смотрел в потолок, где плясали отблески догорающих углей. Мысли лезли в голову одна за другой. Я поднялся, натянул тулуп, вышел.
На улице снег похрустывал под ногами, а на небе низко висели крупные колючие звёзды. В лагере было тихо. Костер у ворот догорал, закутанный в тулуп дневальный на вышке клевал носом, держа ружье на коленях. Я прошёл к землянке, где поселили Чолу. Старик, говорят, почти не спал последние дни да всё прислушивался к чему-то, что другие не слышали.
Я постучал. Никто не ответил, но дверь была не заперта. Я шагнул внутрь.
В землянке пахло сухой травой и старым деревом. Чола сидел на шкурах, лицом к очагу. Угли едва тлели, света было мало, но я видел, что он не спит.
— Казак? — спросил он тихо, и голос старика был спокоен, будто он ждал меня.
— Я, — только присев рядом, вышло ощутить слабое тепло очага — Не спится?
— Старым людям сон не нужен, — он усмехнулся, и морщины на его лице собрались в глубокие складки. — Скоро вечный сон, насплюсь.
Я помолчал, подбирая слова. В землянке было тихо, только где-то выше, за стенами, слышался ветер. Чола не торопил с разговором.
— Чола, — сказал я наконец. — Нанайцы увели орочей. Женщин и детей. Многих мужчин убили. Дянгу ранен. Чуруна сбежала, рассказала.
Старик не повернул головы, только пальцы его, лежавшие на коленях, дрогнули. Дрожь прошла по рукам и замерла.
— Мой сын, — сказал он глухо. — Старейшина. Он сделал это?
— Да.
Чола долго молчал. Я слышал его дыхание — тяжелое, с присвистом. Потом он выдохнул, будто освободившись от тяжести.
— Ждал я этого, — прошептал он. — Когда он меня прогнал, когда имя моё съел… Я знал, что душа его почернела. Но чтобы на своих… на орочей… Он же их воин! Он их защищать должен был…
— Мне нужно его имя, — сказал я. — Ты должен назвать его.
Старик замер. Руки его сжались и сразу разжались.
— Имя? Зачем тебе имя, казак?
— Хэнгэки говорит, что у тебя три души было. Вторая ушла, когда ослеп. Первая — когда сын прогнал. Третья, эгге, ещё теплилась в тебе, пока мы не забрали. Но теперь, — я помедлил. — теперь, может, и она ушла. Хэнгэки сказал, что тень твоя стала легче, будто её нет. Если эгге ушла, тебя нельзя проклясть через имя. Ничего не случится, если ты назовёшь его.
Чола повернул ко мне лицо. Глаза его давно стали бельмами, но я чувствовал на себе его тяжелый взгляд. Так смотрят только старики, которые видели больше, чем можно вынести.
— Ты видишь мою тень, казак? — спросил он вдруг.
Я не ждал этого вопроса. Мог бы соврать, сказать, что темно, что не разглядеть. Но что-то остановило.
— Вижу, — сказал я. — Слабо, но вижу.
Чола усмехнулся, потом тихо и беззлобно рассмеялся.
— Хороший казак, — сказал он, отсмеявшись. — Не врёшь. Уже этим ты лучше моего сына. Он врал, всегда врал. Сначала мне, потом духам, потом себе. Я старый, слепой, он меня обманывал, как будто я глупый ребенок. Думал, не пойму.
Старик помолчал, собираясь с мыслями. Я не торопил.
— Имя ему Батой, — сказал он наконец. — Батой. Я сам назвал его, когда он родился. Крепкий, я думал, будет как камень. Камнем и стал без сердца.
— Спасибо, Чола.
— Не благодари, казак, — старик покачал головой, и в этом движении было что-то уставшее. — Ушла моя эгге или нет, то не твоя забота. Вы Чолу взяли, накормили, обогрели.
Я хотел что-то сказать, но он поднял руку, и я замолчал.
— Иди. Иди, казак. Утро скоро. Дела у тебя. А я посижу, мне уже недолго сидеть осталось.
Я поднялся. На пороге обернулся. Чола сидел неподвижно, глядя в очаг. Он улыбался и мне стало не по себе от этой улыбки. Когда я вернулся к себе в землянку, я вдруг понял, что Чола совершенно спокойно говорил со мной по руски. Но я был слишком уставшим, чтобы придать этой мысли хоть какое-то значение и просто завалился спать.
На рассвете мы вышли. Я, Гришка, Федька пошли к нанайскому стойбищу. Снег скрипел под ногами, мороз щипал лицо, и воздух был такой чистый, что, казалось, можно разглядеть каждую иголку на дальних сосенках.
Гришка шел молчаливо и хмуро, руку на шашке держал. Федька поглядывал по сторонам, иногда оборачиваясь на тропу позади. Я шагал впереди, стараясь не думать о том, что будет, если старейшина не захочет говорить.
У стойбища нас встретили. Из-за деревьев вышли двое с луками. Тетивы натянуты, стрелы нацелены в землю, но руки не дрожат. Узнали, видать. Один убежал внутрь, второй остался, молча указал жестом, мол, ждите. В его глазах не было злобы, только осторожность.
Мы ждали долго. Солнце поднялось уже выше сопок, когда из главной фанзы вышел старейшина. Он был в праздничном халате из тёмно-синего шёлка, отороченном соболем, на поясе сабля с алой лентой. Морщинистое лицо его было спокойным, взгляд холодный, но от меня не укрылись дрогнувшие руки.
— Казаки, — сказал он, остановившись в нескольких шагах. — Зачем пожаловали? Тигрёнка вернуть? Или ещё что у нас забрать?
Голос его звучал ровно, но чудилось в нем напряжение. Нанайцы, стоявшие вокруг, держались настороженно, глядя то на нас, то на старейшину, то на дымок, что поднимался из-за фанз.
— Мы пришли миром, — сказал я. — Верни пленных. Орочей. Женщин, детей. Они под нашей защитой.
Вожак усмехнулся, но усмешка не коснулась глаз.
— Под защитой? Вы их от богдойцев защитили. Мы помогали вам в бою. А теперь орочи ослабли, мужчин у них почти не осталось. Кто их зимой кормить будет? Кто зверя бить будет? Мы сами их защитим. Так надо духам.
— Духам? — Гришка шагнул вперёд, и снег скрипнул под его сапогом. — Или тебе?
Старейшина не ответил. Только снова усмехнулся.
— Верни пленных, — повторил я. — По-хорошему.
— А если не верну? — предводитель скрестил руки на груди, и я заметил, как за его спиной двое нанайцев переглянувшись, положили руки на луки. — Что вы сделаете, казаки? Войной пойдёте? Людей у вас мало, лошади на морозе слабеют. А мы по зиме воюем лучше. Каждый нанаец в тайге как дома.
— Тогда мы вас под защиту возьмём, — Гришка положил руку на шашку, и сталь тихо звякнула, выходя из ножен на вершок. — Перебьем мужчин, остальных к себе определим. Тоже защита.
— Смелый казак, — старейшина не дрогнул, но я заметил, как бледнеют его пальцы на поясе. — А весной богдойцы вернутся. Кто вам тогда поможет? Мы? Или те, кого вы убили?
Повисла тишина. Я чувствовал, как Гришка закипает, как Федька переминается с ноги на ногу, как нанайцы за спиной старейшины сжимают луки. Ветер нёс запах дыма и сушеной рыбы.
— Эх, ты! — сказал я, и старейшина вздрогнул. — Мне Амба твоё имя нашептал.
Батой побледнел. Потом усмехнулся, но усмешка вышла натянутой, а уголок рта против воли задёргался.
— Дурак ты, казак! Тигры имён не шепчут.
— Амба не простой тигр, — я сделал шаг вперед, подошел почти вплотную. От него пахло дорогой тканью и одновременно страхом — резким, кислым запахом, который не спрятать. — Ты сам знаешь. Хочешь, скажу его вслух? При всех?
Я наклонился к его уху и прошептал, чувствуя, как он замер, как участилось его дыхание.
— Батой. Так назвал тебя отец, когда ты родился. До того, как ты съел его имя вместе с оленьими потрохами.
Батой отшатнулся. Лицо его стало серым, руки тряслись. Он открыл рот, чтобы крикнуть своим: «Стреляйте, бейте казака!»
— Стреляйте! — закричал он, отступая к фанзе. — Что стоите? Стреляйте в него!
Нанайцы, стоявшие вокруг, не шелохнулись. Они смотрели на меня, на старейшину — и в глазах их был страх. Такой, которому не прикажешь своей волей и не купишь чужой властью.
— Казак со злыми духами дружбу водит, — сказал один из них; тот, что встречал нас у ворот. Голос его был тихим, но здесь его услышали все. — Ему Амба имя шепчет. Его Хэнгэки слушается. Нельзя в него стрелять.
— Я не хочу смертей, — сказал я, глядя на Батоя. — Ты знаешь. Я не назову твоё имя никому: ни духам, ни людям. Не буду использовать его против тебя. Но ты отпустишь пленных. Всех. И не тронешь больше орочей.
Старейшина стоял, тяжело дыша. Руки его сжимались и разжимались. Нанайцы молчали, ждали. Ветер вздыбил мех на его шапке, и Батой походил на загнанного зверя.
— Уходите, — сказал он глухо, срывающимся голосом. — Пленных отдам. Но на полёт сюда не приближайся, казак. Иначе… иначе я найду способ.
— Идём, — я развернулся и пошёл к выходу. Гришка с Федькой шагали за мной.
За воротами я перевёл дух. Гришка смотрел на меня с уважением, Федька — с тревогой.
— Хитро ты его, — сказал Гришка, оглядываясь на стойбище. — Но теперь он тебя убить захочет. Какой-нибудь хитростью. Такой обиды не простит.
— Знаю, — ответил я. — Но пленных вернут. А дальше — посмотрим.
В лагере было неспокойно. У ворот стояли незнакомые лошади — низкорослые, лохматые, в богатой сбруе с медными бляхами и кистями. Я сразу понял: богдойцы.
— Торговать приехали, — сказал дневальный, пропуская нас. — С утра уже тут. Сотник с ними толкует.
Мы прошли к фанзе Травина. У входа толпились казаки, заглядывали внутрь, перешептывались. Я протиснулся вперёд, чувствуя запах табака и какой-то сладкой травы, которую жгли внутри.
В фанзе было тесно. За столом сидел Травин, рядом Гаврила Семёнович и Терентьев. Напротив них — двое богдойцев в теплых халатах из синего шёлка. Первый, пожилой, с длинными усами, держался важно, как турецкий посол. Второй, помоложе, суетился, развязывал мешки с товаром, выкладывал на стол яшмовые флаконы, шёлковые платки, плотные кульки с чаем.
У печки сидел связанный британец. На происходящее смотрел он с мрачной усмешкой, но прислушивается и ловил каждое слово.
— А, Жданов, — Травин кивнул мне, отодвигая кружку с чаем. — Вовремя. Садись, послушай.
Я сел на лавку у стены. Гришка с Федькой остались снаружи, но я знал, что они стоят у входа, готовые к неожиданностям.
— Товар у них хороший, — продолжал сотник, кивая на стол. — Шёлк, чай, табак. Флаконы яшмовые, слышал? — он взял один флакон с узорной резьбой поставил обратно. — Но на мен они не просят. Просят за пленника.
«Посол» заговорил. Голос у него был низкий, вкрадчивый, слова лились плавно, будто стихи. Терентьев, хмурый, переводил, иногда запинался.
— Говорит, британец им нужен. Мандарин требует вернуть. В ответ обещают перемирие продлить. На год, если отпустим, на два, если живым и здоровым.
Травин усмехнулся, откинулся на лавке.
— Скажи ему, что перемирие им самим нужно. Мы хоть сейчас драться готовы. А пленник наш. Военный трофей — не продаётся!
Терентьев перевёл. Посол поклонился, ответил, поводя усами из стороны в сторону.
— Он говорит, понимает. Но предлагает другой разговор. Игра в карты, «Ма-дяо», по-ихнему. Если выигрывает посол, пленника отпускаем. Если сотник победит, то пусть казаки скажут, чего хотят.
— А чего нам от них надобно? — Травин развёл руками, и в этом жесте была усталость человека, который устал от интриг. — Товар у них, но мы не купцы. Золото наше? Так они и так его не найдут. Не надо нам от них ничего.
Я поднялся.
— Господин сотник, позволите слово?
Травин глянул на меня, прищурился, кивнул.
— Если они хотят играть, давайте играть. Но на моих условиях. Я за стол сяду и если выиграю, пусть забудут про золото по эту сторону Амура. А посол скажет своим начальникам, что золото кончилось.
Травин нахмурился.
— Ты, Жданов, в такие карты играть умеешь? Или шаманство своё пустить хочешь?
— Умею, — сказал я. — И шаманство тут ни при чём.
Посол, выслушав перевод, улыбнулся. Улыбка у него была спокойная, уверенная, будто он знал что-то, чего нам неведомо.
— Казак хочет играть? Пусть играет. Я согласен.
Он выложил на стол колоду. Карты были длинные, узкие в ладонь шириной, на плотной бумаге, пропитанной чем-то, чтобы не гнулись. Рисунки на них иероглифы и цветные изображения: круги, связки монет, птицы, странные фигуры в длинных одеждах, с веерами и мечами. Края карт потемнели от времени, бумага стала будто замша, видно, колодой играли не один год, передавая из рук в руки.
— Ма-дяо, — сказал посол, поглаживая колоду. — Игра мудрых.
Британец дернулся, что-то крикнул по-английски, но его прижали к лавке. Терентьев перевёл коротко: хочет быть третьим. Травин махнул рукой — пусть. Освободили пленнику руки, усадили напротив. Британец разминал запястья и смотрел на меня с ненавистью, но сидел смирно.
Я занял своё место.
Посол сдал. Движения его были быстрыми, отработанными: карты летели на стол ровной полосой, не переворачиваясь, ложились рубашкой вверх. Он сдавал так, будто делал это всю жизнь — и, наверное, так оно и было. Я смотрел и запоминал. В колоде было тридцать карт — десять рангов, три масти: монеты, связки, птицы. И три специальные карты: красная, белая, зеленая. Как в маджонге, только быстрее и проще, но этим же и сложнее.
Британец, взял свои карты, глянул и выругался сквозь зубы, явно знакомый с игрой. Травин крякнул, но промолчал.
Я поднял карты. Они скользили в пальцах, непривычно узкие, но ложились в ладонь удобно, если держать веером, как учили в той жизни, когда я листал смартфон и смотрел ролики о маджонге старого Гонконга. А может это был не ролик, а книга? Или разговор с соседом по палате? Детали терялись, но руки помнили.
Первый ход делал посол. Он сбросил карту — семерка монет. Карта легла на стол тихо, почти бесшумно. Я взял свою, посмотрел на совпадения. В голове сами собой складывались пары, тройки, последовательности. Я не торопился.
Британец ходил зло, кидая карты на стол, будто надеясь услышать привычные хлопки. Посол на это только покачивал головой.
— Ваш друг нервничает, — сказал он по-китайски, и Терентьев перевёл шёпотом.
— Пусть нервничает, — ответил я, сбрасывая карту.
К середине игры посол перестал улыбаться. Британец выругался и опустил карты на стол — он вылетел из игры сразу: ни одной готовой комбинации. Из английской ругани я разобрал только «bloody» и «cheat». Распаляясь, он пытался буянить, но казаки затолкали его в угол, где британец уселся тяжело дыша и раздувая ноздри.
Мы остались вдвоём с послом.
Он ходил долго, перебирал карты, прикрывал глаза, шевелил губами. Я ждал. В полной фанзе стало тихо — только потрескивали дрова в печи да сопел за спиной Травин. Я чувствовал его взгляд, ощущал волнение казаков, столпившихся у входа. Федька заглядывал в щель, Гришка стоял рядом наготове. За окном под чьими-то ногами скрипел снег.
Посол сбросил карту. Я взял свою, посмотрел на неё. Красная. Та самая, что нужна была для последней комбинации. Я положил карты на стол рубашкой вверх.
— Выиграл, — сказал я тихо.
Посол понял без перевода, но не поверил сначала. Протянул руку, перевернул мои карты. Смотрел долго, водя пальцем по рисункам. Потом поднял глаза на меня. В них не было злости, только любопытство и что-то ещё, похожее на уважение.
— Казак играет хорошо, — сказал он. — Где научился?
— В прошлой жизни, — ответил я. Терентьев глядел вопросительно, но переводил.
Богдоец смотрел на меня внимательно, будто видел впервые.
— В прошлой жизни, — повторил он, пробуя слова на вкус. — Может быть. У моего отца тоже была прошлая жизнь. Он играл в ма-дяо с духами предков. Говорил, они всегда выигрывают
— Я не дух, — сказал я.
— Нет, — посол покачал головой. — Не дух. Но играешь, как дух. Не обижайся, казак. Ты умеешь слушать карты, а это редкий дар.
Он поднялся, поклонился Травину, потом мне. Вставая, задел рукавом колоду, и карты рассыпались по столу — монеты, связки, птицы, красная, белая, зеленая, все перемешались, легли ворохом, будто осенние листья.
— Золото оставлю, — сказал он. — Скажу мандарину, что здесь его больше нет.
Помолчал. Взял со стола яшмовый флакон, повертел в руках, поставил обратно. Руки его напряглись.
— Только мандарин, — добавил он тихо, и Терентьев перевёл, не поднимая глаз, — не поверит. Он пришлет других. Пришлет солдат. Ему нужно золото, ему всегда нужно золото. Я уезжаю, а они приедут… и спросят, почему я не нашёл.
Он говорил об этом спокойно, но я замечал, как дрожат его пальцы, как на шее выступал пот, хотя в фанзе было прохладно.
— Мне будет стыдно, — сказал он, глядя на меня. — Перед отцом. Перед предками. Я проиграл казаку в карты, отдал золото, не вернул пленника. Мандарин скажет: ты слабый, ты глупый. А я не глупый. Я просто… — он не договорил.
Я молчал. Травин молчал. В фанзе не раздавалось ни слова, только карты шуршали под пальцами посла, когда он собирал их в колоду, медленно, бережно, будто прощался с чем-то дорогим.
Он достал из-за пазухи свиток, перетянутый шёлковым шнурком, протянул мне.
— Грамота, — сказал он. — С моей печатью. Приедешь через реку — покажешь. Помогу, чем смогу.
Я взял свиток. Плотная шёлковая бумага, иероглифы выведены тушью, чётко, с нажимом; внизу красная печать, которую я не смог разобрать.
— Зачем? — спросил я.
Посол усмехнулся, но усмешка вышла печальной, и в глазах его мелькнуло что-то живое, обычное, чего я не видел в нём ни разу за встречу.
— Чтобы ты помнил, казак: я проиграл честно. Я не опозорил отца. Если захочешь от меня ещё что-то — приезжай. А я уеду. И скажу, что золота нет. Пусть мандарин злится, пусть присылает других — моя совесть чиста.
Он поклонился, повернулся и вышел. Суетливый богдоец собрал мешки, флаконы и мотки шёлка. Британцу снова связали руки, у порога он обернулся, посмотрел на меня с ненавистью и страхом, потом скрылся за поворотом.
Травин подошёл, взял свиток, повертел, поднес к свету.
— И что там?
— Не знаю, — признался я. — По-китайски не читаю.
— Ладно, разберёмся, — сотник вернул бумагу. — Ты, Жданов, сегодня день сделал. Сначала пленных у нанайцев выторговал, потом картёжника из себя показал. Кто ж знал, что ты ещё и в карты резаться умеешь?
— Умею, — я усмехнулся. — Жизнь научила.
— Видать, не зря, — Травин хлопнул меня по плечу, и я почувствовал, как усталость отступила. — Ладно, отдыхай. Завтра еще новости будут — орочей наших привезут. Встречать надо.
Я вышел на улицу. Солнце садилось, мороз крепчал, и снег под сапогами довольно скрипел. Неподалёку толпились казаки, обсуждали игру, смеялись, хлопали друг друга по спинам. Гришка с Федькой ждали в стороне.
— Ну что? — спросил Гришка.
— Всё хорошо, — ответил я. — Пленных вернут. Золото останется. Перемирие пока в силе.
— А старейшина? — Федька понизил голос, оглянулся. — Он же тебя теперь убить попытается…
Глава 9
За пленными отправились сразу после того, как старейшина дал слово. Травин не рискнул отпускать меня одного, так как всякое могло случиться по дороге. В отряд собралось человек двадцать: казаки да несколько орочей, вызвавшихся помочь своим. Семен Иванович, иркутский фельдшер, тоже седлал коня, чтобы помочь раненым и следить, как бы им по дороге хуже не стало.
Я знал его мельком. Он всегда держался с иркутскими, а я со своими, и до сих пор не выпало случая поговорить. Я запомнил его в тот день, когда Артамонов отравил нас. Семен Иванович тогда нашел противоядие, отбил нас с Гришкой от смерти. С того дня так и не говорили, все в суматохе, в делах…
— Семен Иванович, — окликнул я, когда он подтягивал подпругу.
Он поднял голову, глянул из-под насупленных бровей.
— Чего?
— Благодарить хотел. Еще тогда, после Артамонова. Вы нас спасли.
— Дело мое. Клятву давал, — буркнул тот.
— Все равно спасибо.
Он ничего не ответил, только поправил седельную сумку, туго набитую склянками и бинтами.
Дорога до нанайского стойбища заняла почти полдня. Тропа шла среди кедрового стланика по берегу замерзшей протоки, виляющей между сопками. Снег выпал недавно, но уже успел слежаться. Лошади шли тяжело, проваливаясь в сугробы. Мороз крепчал с каждым часом, дыхание вылетало клубами белого пара и оставалось инеем на воротниках тулупов.
У входа в стойбище нас встретили молчаливые фигуры с луками. Нанайцы стояли в тени деревьев, не выходя на открытое место, но я чувствовал на собственной коже их настороженные взгляды. Когда я подъехал ближе, тот, что встречал нас в прошлый раз, шагнул вперед, положил руку на лук, но стрелу не вынул.
— Казак, имя у тебя сильное. Духи слушаются, — сказал он тихо, и в голосе его слышалось уважение, смешанное со страхом.
— Я пришел за теми, кого обещал забрать.
Он кивнул, что-то сказал своим. Нанайцы опустили луки, но не расходились, переглядывались. Старейшина не вышел. Пленных вывели без него: женщины и дети, несколько раненых мужчин, одного из них товарищи несли на руках.
Семен Иванович сразу подошел к нему и осмотрел рану на ноге. Охнул, покачал головой:
— Гниет… Надо сейчас резать. По пути растрясет, совсем скверно будет, — сказал лекарь, осматривая повязку.
Подогнали нарты, на него уложили ороча. Фельдшер наскоро сполоснул руки водой из бурдюка.
Мы отошли в сторону. Он работал быстро, пальцы с инструментом мелькали над раной: разрез, желтоватый гной, швы. Я держал фонарь и старался не вдыхать исходящий смрад.
— Где вы учились? — спросил я, чтобы отвлечься.
— В Петербурге, в академии. Потом на Кавказе, в госпиталях. А сюда… Травин выписал, когда отряд собирали. Фельдшер нужен, а вольных в Сибири с дипломом не так много, — говорил лекарь, не поднимая головы.
Он замолчал, затягивая последний узел. Раненый открыл глаза и посмотрел на нас с благодарностью.
— Выходим, — отдал команду Семен Иванович.
Я подал ему воду, он смыл кровь с рук, протер и убрал инструменты. Глянул на мою сумку с припасами.
— А вы, Жданов, говорят, чудно готовите. Не только походный кулеш, а так, чтобы человеку легче стало.
— Бывает, — я не стал увиливать.
— Это хорошо. В нашем деле без такого не обойтись, — он одобрительно хлопнул меня по плечу.
Дорога назад тянулась дольше, тащили раненых, нарты, плелись усталые лошади. К вечеру мы въехали в лагерь.
***
Тревожные голоса у ворот подняли меня, когда я уже собирался ложиться спать. Я вышел и увидел, как к Травину подводили троих людей. Не орочи. Одежда из грубого сукна, меховые шапки с выцветшими лентами, лица узкие, темные от копоти и ветра, с острыми скулами. Эвенки. С верховий, судя по говору.
Старший из них держался за бок, на одежде пятна крови. Женщина поддерживала подростка с обожженным лицом.
— Кто такие? — спросил Травин.
Дянгу, опираясь на палку, вышел из землянки, перекинулся с эвенком парой слов.
— Эвенки. Их стойбище сожгли. Люди пришли с ружьями, золото искали. Мужчин убили, женщин… — он не договорил. Или не хотел договаривать.
— Богдойцы?
Дянгу снова спросил у эвенка, тот ответил. Старик повернулся к сотнику.
— Говорит, не похожи. Одеты как попало и ружья хорошие. А с ними другие люди. Белые, не китайцы. Говорят громко и громко смеются.
— Англичане? — я переглянулся с Травиным.
— Может быть. Эвенки не знают, они из леса стреляли.
— Значит, не далама. Какие-то дураки решили золота намыть. Перемирие — оно же для солдат. А для таких… какие законы?..
— Мандарин может и не знать. Или знает, но ждет. Покажут золото, сразу пришлют войска. Не покажут — ну и какой с него спрос? Лихие ходят, безобразничают… — добавил Дянгу.
Травин распорядился разместить и накормить эвенков.
— Иркутских завтра пошлю на разведку. Узнаем, сколько их, где стоят, — Травин поделился мыслями.
Он посмотрел на небо. Звезды высыпали ярко, значит, мороз будет крепким.
— А если буран? — спросил я.
— Не каркай, — буркнул Травин и ушёл к себе.
Отправили иркутских на разведку затемно. Травин сам их собирал, проверял припасы. Семен Иванович, фельдшер, тоже пошел, настоял, что в дороге может пригодиться. Сотник не спорил.
— К вечеру жду. Не придете — сам пойду искать, — сказал он, глядя, как всадники один за другим исчезают в предрассветной мгле.
Он постоял у ворот, докурил трубку, потом ушел в избу. День тянулся. Подросший тигренок все утро крутился под ногами, грызя то какую-то ветку, то голенище сапога. На лобастой голове все яснее проглядывали темные полоски. Умка выгнала его на улицу, но он сидел за порогом и скулил, пришлось выходить за ним. Я потрепал его по загривку, и зверь потрусил за мной, оставляя на снегу неглубокие следы.
К обеду я заглянул к Гришке. Он сидел у себя в землянке, чистил и смазывал разобранный штуцер. Тряпка с маслом лежала рядом, пахло порохом и ружейным салом.
— Занят? — спросил я.
— А чего? А, опять зверя притащи, — глянул он на тигренка.
— Привыкай. Я к тебе с просьбой. Чола просил почитать ему вслух. Говорит, чудное это дело, когда тебе читают.
Гришка отложил тряпку, полез в сундук, достал стопку потрепанных брошюр. Еще до того как мы пошли вверх по Амуру, на привале к нашему костру подошел петербургский штабс-капитан Алексей Алексеевич. Долго он смотрел, как Гришка перебирает вещи, а потом спросил: «Грамотный?» Гришка кивнул. Алексей Алексеевич сходил за сумкой и отдал целую пачку журналов — «Современник», «Московские ведомости» да еще пару дешевых книжек. «Возьми. Казаку полезно знать, что в мире делается». Гришка удивился подарку, но взял и не бросил в дороге.
— Думаешь, ему интересно будет? — спросил Гришка, перебирая страницы. — Тут про науки, про путешествия. Есть про Петербург, про то, как железную дорогу строят.
— Ему все интересно. Он слепой, Гриш. Ему неоткуда больше узнавать про мир.
Гришка помолчал, потом достал потрепанный номер «Современника» с засаленными страницами и пожелтевшей бумагой.
— Вот этот. Тут рассказ есть. Тургенева. «Два приятеля». Я его уже читал, когда скучно было. Про одного барина, который в деревню вернулся, и про его соседа. Хороший рассказ.
— Прочтешь ему?
— Ладно, пошли.
Тигренок, почуяв, что мы уходим, поднялся, потрусил следом.
Чола сидел на лавке у землянки и грел руки над плошкой с углями. Услышав шаги, старик повернул голову.
— Казак? Не один?
— С другом. С Григорием. Он вам почитает.
Чола кивнул, подвинулся, освобождая место. Гришка сел, достал журнал, развернул.
— Тут рассказ Тургенева, «Два приятеля». Про то, как один барин в деревню приехал и с соседом подружился.
— Тугреня? Смешное имя. Как птица. У нас таких имен нет.
— У нас по-разному называют, — Гришка решил не поправлять.
— Начинай.
Гришка читал хорошо. Слова слетали с языка без запинки, будто сам рассказывает, а не читает, водя пальцем по строчкам. Я знал, что он грамотный, но такого не ожидал. Умный он был, наш Гришка, может поэтому всегда мрачный, а сейчас выступила в нем другая сторона, скрытая.
Чола слушал, не перебивая, только вздыхал с присвистом…
Рассказ был про Вязовнина, который вернулся в свое имение и нашел дом в запустении. Он навел порядок, а потом заскучал, пока не познакомился с соседом Крупицыным. Тот был необразован, неопрятен, ел все подряд, но оказался человеком добрым и верным. Они подружились, вместе ездили, обедали. Потом Вязовнин женился на работящей и тихой девушке Верочке. Казалось, жизнь у него совсем наладилась. Но Вязовнина одолела скука, уехал в Париж, там его вызвали на дуэль из-за пустяка…
— Дуэль? Это когда из-за чести стреляются? — перебил Чола.
— Да, — ответил я.
— У нас так не решают. У нас кровь за кровь. За дело, а не за слово. А этот… из-за чего убить решил?
— Офицер наступил ему на ногу и не извинился. Вот и вызвал.
Чола грустно усмехнулся.
— Странные вы, русские. Живете как в бреду. То железные дороги строите, то из-за ноги убиваете.
— Не все. Это у господ так. А мы, казаки, проще, — возразил Гришка.
— Знаю. Вы проще. Читай дальше.
Гришка дочитал. Вязовнин умер, Крупицын женился на Верочке, и они жили тихо, спокойно.
— И были счастливы. Потому что другой счастливой жизни не бывает, — добавил Гришка.
Чола долго молчал. Тигренок, уснувший у его ног, вздрогнул во сне, перевернулся на другой бок.
— А что это за Париж? Город? Большой?
— Большой. Столица французская.
— Французская… Они тоже стреляются из-за ног?
— У них еще и не такое бывает, — Гришка усмехнулся.
— Странная честь. У нас честь — когда ты гостя накормил, когда своих в беде не бросил, когда слово сдержал. А из-за ноги стрелять… Какая ж это честь…
Он повернул голову к Гришке.
— А ты, казак, стрелялся бы из-за такого?
— Нет. Я за землю стреляюсь, за товарищей. А за ногу у нас по-другому отвечают.
— Как?
— Морду набьют и дело с концом. А если извиниться, то и бить не станут.
Чола засмеялся редким хриплым смехом, будто сухие ветки затрещали.
— Хорошо. Значит, казаки умнее господ. Я за вас рад.
Он протянул руку, нащупал мою, потом Гришкину.
— Спасибо вам. Я теперь знаю, как у вас люди живут. И не только в тайге. Я теперь умру спокойнее.
— Не торопись умирать. Мы тебе еще про железную дорогу почитаем. И про паровозы.
— Прочитайте. Только помедленнее. Я старый, соображаю медленно, — Чола устало улыбался.
Мы посидели еще немного. Стемнело, на небе высыпали звезды. Иркутские должны были вернуться к вечеру, но их все не было. Ветер завывал в трубах. Где-то далеко в белой мгле собирался буран, но здесь, у землянки Чолы, было на редкость спокойно. Тигренок спал, старик грел руки над углями, а Гришка сидел, положив журнал на колени, и никто не хотел уходить.
Небо стало чистым, над сопками еще высыпали ледяные грозди звезд. Снегопад прекратился, но поднятая бураном поземка прижалась к земле и змеилась между сугробами. Казалось, что по земле текут белые реки. Мороз ударил такой, что деревья трещали.
Травин стоял у ворот, смотрел вдаль. Трубка давно погасла, но он держал ее в зубах, не замечая.
— Не вернулись, — сказал он.
— Я пойду, — вызвался я.
— Я с тобой, — Гришка вышел из темноты, лицо замотано тряпьем, только глаза щурятся.
— И я, — Федька шагнул вперед.
Гришка посмотрел на него, потом на меня, потом снова на Федьку. Вздохнул.
— Оставайся. Агафья хоть и дура, что тебя выбрала, но дуру вдовой оставлять вдвойне грешно.
Федька открыл рот, хотел что-то высказать, но Гришка уже отвернулся, начал проверять подпругу.
— Вернитесь, — сказал тихо, но твердо Федька.
— Куда мы денемся, — буркнул Гришка, даже не глядя в его сторону.
К нам подъехал Гаврила Семенович. Он был в тяжелом тулупе, шапка надвинута на глаза, лицо также замотано. В руке у него был длинный шест с железным наконечником.
— Ну что, орлы, за мной. И глядите, без трюков. В таком морозе все быстро кончится.
Мы выехали за ворота, и холодный ветер вцепился сразу, будто окунул в ледяную воду. Кони мотали головами, шли тяжело, несколько раз проваливались в сугробы по самое брюхо. Снег скрипел под копытами, и в тишине этот скрип разносился далеко, будто кто-то рвал холстину.
— Гаврила Семенович, долго еще? — крикнул я, не выдержав затяжного молчания.
— Долго. Ты лучше по сторонам смотри. Тут овраги, промоины. Все снегом занесло. Чуть в сторону — и конец.
Он вел нас не по прямой, а петляя, то и дело тыкал шестом перед собой, искал твердое дно. Местами снег лежал ровно, а под ним пустота, и если бы не урядник, мы бы были похоронены заживо под снегом. В одном месте шест ушел вглубь почти на аршин, и Гаврила Семенович остановился, объехал опасное место по широкой дуге.
— Вот так. А вы говорите — долго, — сказал он, вытирая пот со лба, который тут же замерзал на рукавице.
Через час езды кони начали выбиваться из сил. Мой жеребец споткнулся, встал, тяжело дыша. Гришкин вообще лег в снег, и Гришка еле успел соскочить, чтобы не придавило.
— Все. Мой дальше не пойдет, — удрученно заявил Гришка.
Гаврила Семенович огляделся. Впереди угадывалась гряда валунов, торчащих из снега, как зубы.
— Туда. За камни.
За валунами ветер был чуть тише. Мы спешились. Снег здесь лежал не так глубоко — камни держали его, не давали надуть сугробы.
— Копайте стенку снежную, чтобы от ветра закрыться. Гришка, лапник тащи. Жданов, ты чего встал? Лопату бери!
— Лопаты нет, — сказал Гришка.
— А ты руками копай. Или хочешь до весны тут стоять? — рявкнул урядник.
Мы работали быстро. Снег был плотный, мерзлый, но я знал, что нужно делать. В прошлой жизни читал про такие бураны, про то, как в тайге люди выживали, если рыли снежные траншеи. Я начал рыть, показывая остальным, как утрамбовать стены, чтобы они не обвалились.
— Откуда знаешь? — спросил Гаврила Семенович, когда мы отрыли углубление и натащили лапника.
— В книгах читал, — ответил я.
— Хорошие книги, — буркнул урядник, забиваясь в укрытие. — Только они тебя от пули не спасут. От бурана схоронились и ладно.
Кони, прижавшись друг к другу, затихли. Гришка развел огонь, высек искру из трута, раздул, подложил сухих веток. Пламя вспыхнуло, осветило наши усталые лица с запекшимися от ветра губами.
— Сейчас согреемся. Сбитень сварю, — я достал котелок.
— Сбитень сваришь? И в трактир отнесешь, казаков угощать? — усмехнулся Гришка.
— В трактире пусть свой сбитень пьют.
Я набил котелок снегом, повесил над огнем. Снег в котелке осел, я добавил еще, потом еще. В мешке предусмотрительно лежал берестяной туесок с медом. Мед на морозе превратился в плотную янтарную массу. Я отколол кусок ножом, бросил в котелок. Умка сунула перед выходом, положила сушеную бруснику, а еще нашлись остатки китайских приправ.
— Мед, имбирь, корица, — перечислил Гаврила Семенович, придвигаясь ближе. — Ты, Жданов, не казак, а аптекарь. Где только такого добра набрал?
— В бою. У богдойцев.
— Правильно. Воевать так с пользой.
Вода закипела, я бросил ягоды, имбирь, корицу, помешал деревянной ложкой. Сладкий и приятный запах поплыл по траншее. Гришка принюхался и облизнул потрескавшиеся губы.
— Хорошо пахнет.
Сбитень сварился быстро. Я разлил его по кружкам.
— Пейте. Не торопитесь, горячо.
Пили медленно, тепло разливалось по груди, спускалось в руки и в ноги. Гаврила Семенович выдохнул, отставил кружку.
— И впрямь греет. Дед мой такой чай делал, когда я в детстве кашлял. Только он еще малину добавлял.
Лошади задремали, только изредка вздрагивали. Мы сидели в темноте, слушая, как за снежной стеной воет ветер. Гаврила Семенович достал трубку, набил табаком, прикурил от уголька.
— Как думаете, успели иркутские укрыться?
— Должны были. Они мужики бывалые.
— Бывалые-то бывалые. А буран такой, что бывалые тоже пропадают. Я в молодости, на Камчатке, видел… — он замолчал, махнул рукой.
Когда ветер начал стихать, Гаврила Семенович поднялся первым.
— Пора.
Мы вылезли из траншеи. Кони, отдохнувшие, шли бодрее, но мороз все так же кусал лицо. Гаврила Семенович вел нас по каким-то только ему ведомым приметам, сворачивая в стороны, временами останавливаясь и вглядываясь в темноту.
— Слышите? — спросил он вдруг.
Я прислушался. Сначала ничего, только ветер в вершинах. Потом едва различимый звук вдалеке. Кричал человек.
— Там! — Гришка показал рукой.
Мы пришпорили коней. За деревьями, под корнями вывороченной лиственницы, чернел вход под землю. Оттуда пахло дымом, и в темноте мерцал слабый огонек.
— Эй! Есть кто живой?
Из пещеры высунулась голова. Иркутский казак, молодой, с заиндевевшими усами, глаза красные, воспаленные.
— Живы. Все живы. Только поморозило наших. И у фельдшера рука того… — он оглянулся на пещеру.
Мы спешились, протиснулись внутрь. Это была не берлога, а пещера, но очень низкая, взрослый человек мог стоять только на четвереньках. Трое иркутских сидели у стенки, прижавшись друг к другу, двое совсем плохих лежали на шкурах. Семен Иванович был среди сидящих. Лицо нездоровой красноты, губы с полосками засохшей крови, но взгляд тот же. Пальцы на правой руке побелели и неестественно выгнулись.
— Эх, Семен Иванович, как же ты так? — сказал Гаврила Семенович, присаживаясь рядом.
— А как все. Буран, холод. Рукавицы продуло, пока с пострадавшим возился. Теперь вот никак.
— Я помогу. Скажите, что делать.
Семен Иванович поднял на меня глаза, кивнул.
— Воду теплую согрей, туда руку положи и аккуратно разминай. Только не дави, круговыми движениями. Как кожа потеплеет, остановись. Потом тряпицей сухой вытри, тоже осторожно. И заверни в сухое.
— А может сбитня? Твой сбитень любой холод перешибет, — подал голос Гаврила Семенович.
— Можно.
Я подошел к лежачему парню и начал делать все медленно, стараясь не навредить. Семен Иванович покрикивал, когда я сильно давил:
— Легче, легче! Ты ему кожу сдерешь. Вот так, молодец.
Пальцы у казака были красные, с синюшными пятнами. Я тер их круговыми движениями, и постепенно кожа начинала возвращать обычный цвет. Парень застонал.
— Терпи. Терпи, сынок. Руки — штука нужная.
Настал черед и собственное мастерство показать. Сбитень варился быстро, запах разошелся по пещере, и изможденные, усталые лица людей начали оживать.
— Готово, — сказал я, разливая по кружкам.
Первым я подал Семену Ивановичу. Он взял кружку здоровой рукой, отпил, прикрыл глаза.
— Хорошо. Травок не пожалел. Молодец.
Потом мы напоили обмороженного парня. Тот пил медленно, все равно обжигался, но я видел, как возвращается к нему жизнь: глаза становились более ясные, дыхание стало глубже.
— Живой, — сказал он, опуская кружку.
Сбитень раздали остальным. Кто-то пил молча, кто-то крякал, кто-то просил добавки. Гаврила Семенович сидел у входа, курил трубку, смотрел на лес.
— Отдохните. Скоро пойдем.
Я сел рядом с Гришкой. Он молча смотрел на огонь, но я видел, что он спокоен: плечи опустились, пальцы разжались.
— Живы, — сказал он.
Семен Иванович возился с обмороженным, заново перематывая мою повязку. Когда иркутские немного оклемались, Гаврила Семенович велел собираться.
— Через час стемнеет. Надо успеть, — он выглядывал из пещеры.
Раненых подняли, усадили на коней. Семен Иванович, несмотря на пострадавшую руку, сам забрался в седло, стиснув зубы. Я тем временем затоптал костерок и раскидал угли.
Вышли. Снег скрипел под ногами, мороз хватал щеки. Гаврила Семенович вел, я за ним, Гришка с иркутскими замыкали. В темном молчаливом лесу только ветер иногда вздыхал в вершинах.
— Стой, — вдруг сказал урядник, поднимая руку.
Я замер. Впереди, между стволами, мелькнула тень. Еще одна. Потом еще.
Они выходили из-за деревьев молча, без угроз. Я оглянулся. Сзади те же фигуры, бесшумные, темные. Слева камни, справа обрыв, присыпанный снегом.
Гаврила Семенович выругался сквозь зубы, положил руку на шашку, но не вытащил. Гришка стоял рядом, сжав кулаки, лицо белое, злое.
— Что делать-то? — прошептал я.
Я смотрел на нанайцев. Они не спешили, ждали. Их старший, тот, что встречал нас в прошлый раз, шагнул вперед, сообщил требовательно:
— Казаки. У нас останетесь.
Я перевел взгляд на Гаврилу Семеновича. Урядник сидел в седле прямой, как свеча.
Нанайцы сомкнули кольцо. Стрелы смотрели нам в грудь, в лица, в лошадей. Кони храпели, водили ушами, но не рвались, чуяли опасность.
Семен Иванович сплюнул в снег, поправил здоровой рукой повязку на раненом.
Ружья и шашки у нас не отняли, но и выбора отказаться от "приглашения" не оставили. Дальше нам пришлось продолжить путь в направлении, указанном нанайцами. И в плотном оцеплении их воинов.
Глава 10
Гаврила Семёнович сидел в седле прямо, как на параде. Только пальцы, сжимавшие поводья, напоминали пальцы мертвеца. Нанайцы ждали. Их луки не дрожали, стрелы смотрели нам прямо в лица.
Я перевёл дух. Воздух обжег легкие.
— Шашки в ножны, орлы. Оружие не подымать. У нас раненые, — хрипло, но так, чтобы слышали все наши, скомандовал урядник.
Гришка глухо выругался сквозь зубы, но руку с эфеса убрал. Иркутские позади нас замерли. При таком раскладе любой резкий жест означал верную смерть. Мы были отличными мишенями на белом снегу, даже если бы попытались бежать.
Старший из нанайцев сделал неуловимый знак рукой. Двое подошли к нам, жестами приказывая спешиться. Спорить было глупо. Мы слезли в глубокий снег. Гаврила Семёнович держался гордо, будто это мы брали их в плен, а не наоборот. Я похлопал Буряточку по шее, безмолвно прося стоять смирно.
Нас повели к огням чужого лагеря. Лошадей тянули следом. Семён Иванович шёл сам, поддерживая обмороженного парня и стиснув зубы от боли в своей покалеченной руке.
Лагерь захватчиков оказался больше, чем мы думали. В лощине между сопками, надёжно укрытые от таёжного ветра, горели три больших костра. Вокруг суетились люди: китайцы в стеганых куртках, несколько оборванных эвенков и нанайцы, явно отбившиеся от своих родов и променявшие традиционный уклад на звонкую монету. Разношерстная банда, объединённая жаждой незаконного северного золота.
У самого большого костра, на брошенных прямо в снег добротных шкурах, сидели двое белых. И это точно были не наши пленники.
Оба с заросшими густыми бородами, в тяжёлых собольих шапках и дорогих полушубках. Рядом с ними лежали длинноствольные штуцера с оптическими прицелами. Это невиданная роскошь для здешних мест. Завидев нас, один из них, широкоплечий рыжий детина с шрамом через всю щёку, лениво поднялся и пнул сапогом полено в костер.
— Well, well. Look what the cat dragged in. Русские солдатики. Заблудились в лесу?
— Протянул он с густым, лающим акцентом, который я уже научился распознавать.
Второй, худой и желчный, с трубкой в зубах, даже не встал. Только хмыкнул, поправляя плед на коленях.
— Британцы. Вот так встреча на Амуре. Наёмники или вольные стервятники, — процедил сквозь зубы Гаврила Семёнович.
Я сразу всё понял. Перемирие с даламой касалось только регулярных богдойских войск. А этот сброд, финансируемый, вероятно, из карманов Ост-Индской компании или жадных до наживы иностранных дельцов, пришёл мыть золото нелегально. Им не было дела ни до Империи Цин, ни до русских.
Один из нанайцев-наёмников подошёл к рыжему британцу и что-то гортанно доложил. Англичанин кивнул, скривив губы в презрительной усмешке.
— Мы никого не звали в гости. Наше золото. Наша земля. А вы — мертвецы, — сказал рыжий по-русски, коверкая слова так сильно, что приходилось вслушиваться.
Он кивнул своим людям. Китайцы с фитильными ружьями грубо затолкали нас к поваленому стволу дерева, вдалеке от спасительного тепла костров. Руки связывать не стали, в такой мороз это и не требовалось. Холод сковывал надёжнее любых верёвок.
— Что делать будем? — Шепнул Гришка, прижимаясь плечом ко мне.
— Ждать. Патроны они на нас тратить не хотят. Думают, к утру сами околеем. А лошадей и снаряжение заберут чистенькими, — так же тихо ответил Гаврила Семёнович.
— До утра мы не доживём, — прохрипел Семён Иванович. Обмороженный иркутский парень рядом с ним уже начинал терять сознание, его голова безвольно свесилась на грудь.
Я огляделся. Моя походная сумка, снятая с седла Буряточки, валялась в нескольких шагах, её небрежно швырнул один из китайцев. Котелки, сухари, заварка, медвежий жир — всё было там. И тут под тулупом, на самом сердце, вдруг потеплело. Амулет Умки. Маленькие косточки в кожаном мешочке словно пульсировали слабым, но настойчивым жаром.
Я неуклюже поднялся на затекших ногах. Один из стражников тут же вскинул ружьё.
— Эй! — крикнул я, обращаясь к рыжему британцу, который уже разливал по кружкам что-то из плоской фляги. — У меня человек умирает. Дай развести маленький огонь и сварить чай. Или вы, просвещённые европейцы, боитесь безоружных и раненых?
Рыжий остановился. Перевёл взгляд на меня, потом на худую фигуру обмороженного парня. Что-то буркнул своему напарнику по-английски.
— Вари свою похлёбку, казак. Перед смертью не надышишься. Одно неверное движение, и мои люди прострелят вам головы, — бросил рыжий.
Мне пнули мою же сумку и позволили собрать немного хвороста неподалёку. Я развёл крохотный, почти бездымный костерок у поваленного ствола. Набил котелок чистым снегом. Руки почти не слушались, пальцы одеревенели, но я заставил себя работать.
В сумке лежал кирпич прессованного китайского чая, кусок старого медвежьего жира, горсть порсы и мука. Я собирался сварить затуран — густой, жирный бурятский чай, способный вернуть жизнь даже замерзшему в лёд человеку. Но мне нужно было не просто тепло. Мне нужно было чудо.
Снег в котелке растаял. Я бросил туда соль, отколол тяжелой рукоятью ножа кусок чёрного чая. Вода забурлила. На дно котелка я кинул кусок топленого медвежьего жира, дал ему разойтись, всыпал муку. Она обжарилась, став золотистой, и по местности поплыл густой запах сытости. Я бросил туда порсу и щепотку сушеной полыни и сонных трав, которые мне дал шаман Хэнгэки.
«Сил моим братьям, тепла в их жилы. Огня в их кровь. А тем, кто пришёл на нашу землю с жадностью… пусть их разум затянет тёмная пелена, — думал я, неистово помешивая варево деревянной ложкой. Я вкладывал в это движение всю злость, всю волю и всё желание жить».
Огонь под котелком вдруг полыхнул изумрудно-зелёным. На короткую долю секунды. Гришка, сидевший рядом, дернулся, широко раскрыв глаза. Иркутские незаметно перекрестились.
Удаган я в этот раз не увидел, но жар, исходящий от амулета Умки, стал почти обжигающим.
Запах все стелился. Это был густой, сладковато-пряный аромат, перекрывающий даже запах дыма. Наёмники-нанайцы начали оборачиваться. Они сидели на морозе уже несколько часов, и их собственные скудные пайки не шли ни в какое сравнение с этим запахом. Двое стражников с ружьями подошли поближе, жадно поводя носами.
— Готово, — едва слышно шепнул я.
Я налил первую кружку и протянул её Семёну Ивановичу. Тот обхватил её здоровой рукой, сделал судорожный глоток и замер. Я видел, как смертельная серость отступает с его скул. Следующая кружка ушла обмороженному парню, в которого мы вливали жидкость почти силой. Потом Гавриле Семёновичу, Гришке и остальным казакам.
Нас было немного, и когда все согрелись, в котелке оставалась почти половина густого варева. Я специально рассчитал так.
Один из наёмников-охранников не выдержал. Он подошёл, грубо ткнул меня древком копья в тулуп, жестом указывая на котелок. Я поднял руки, послушно отступая. Нанаец зачерпнул варево своей деревянной плошкой. Выпил. Довольно причмокнул. Что-то радостно крикнул своим. К нам подошли ещё несколько китайцев и пара эвенков из банды, отталкивая друг друга, чтобы зачерпнуть горячего жирного затурана.
Я сидел, привалившись к заиндевелому бревну. Внутри, по венам, тёк жидкий огонь. Смертельная усталость и ледяной холод исчезли без следа. Гришка рядом со мной так сильно сжал кулаки, что хрустнули суставы. Мышечная сила возвращалась, приумноженная в несколько раз.
А вот стражники…
Шаманская трава Хэнгэки и моя воля сделали своё дело. Разгоряченные казаки переварили зелье как целебный настой, а наёмники иначе. Первый охранник, выпивший гущи, вдруг тяжело осел на снег, клюнув носом. Его копьё с глухим стуком упало. За ним начал дико зевать и моргать второй охранник. Китайцы у соседнего костра, угостившиеся остатками, один за другим валились на бок, погружаясь в тяжёлый, неестественно глубокий и глухой сон.
Худой британец, сидевший поодаль, наконец заметил неладное. Он вскочил, выронив трубку, и схватился за винтовку.
— What the devil… Wake up! Вставайте, идиоты!
Но было поздно.
Гаврила Семёнович, в чьих жилах сейчас бурлила энергия затурана, двигался с нечеловеческой для его возраста скоростью. Он метнулся вперёд, подхватил падающее ружьё уснувшего охранника и с разворота ударил прикладом подоспевшего китайского наёмника. Гришка, рыкнув, как проснувшийся медведь, бросился на второго, сшиб его в сугроб.
Я вскочил. Амулет на груди обжигал кожу.
И в эту самую секунду из непроглядной темноты тайги, прорезая вой затихающего бурана, донёсся рёв.
Это не был просто рёв зверя. Это был звук, от которого содрогнулись могучие лиственницы и сжалось сердце. Амба. Дух тайги, с которым мы разминулись у пещеры.
Оставшиеся на ногах наёмники, услышав этот потусторонний рык, в панике побросали оружие. Для местных бродяг рёв Амбы был гласом самих духов, разгневанных предательством. Они бросились врассыпную, утопая в снегу, мгновенно позабыв и о золоте, и об англичанах, оставив нанимателей на произвол судьбы.
Рыжий британец вскинул свой дорогой штуцер, целясь в спину Гавриле Семёновичу.
Я прыгнул. Моё тело, подогретое чаем, послушалось. Я сбил громадного англичанина с ног за долю секунды до выстрела. Вспышка ослепила меня, а пуля ушла в тёмное небо, сбив еловую ветку. Мы сцепились в снегу. Рыжий был невероятно силен, от него разило виски, но сейчас в нём бился обычный гнев, а во мне — первобытная ярость. Я перехватил его руку, тянущуюся к засапожному ножу, выкрутил здоровенное запястье и коротко, со всей силы ударил его в переносицу.
Раздался хруст, и британец обмяк.
— По коням! Раненых в седла! — Заорал Гаврила Семёнович, укладывая последнего нападающего.
В лагере царил кромешный хаос. Стон побитого британца, храп мечущихся лошадей и страшное эхо тигриного рёва, медленно растворяющееся в холодной ночи. Гришка уже подвёл Буряточку. Лошади, как ни странно, слушались нас идеально, будто тоже чувствовали ту таёжную силу, что была разлита в воздухе.
Мы вскинули иркутских на крупы лошадей. Я подхватил брошенный рыжим новенький английский штуцер, военный трофей как-никак, и вскочил в седло.
— Живо! Уходим, пока они не очухались ото сна!
Мы вырвались из проклятой лощины диким галопом, прорубая себе путь сквозь поредевшие заносы. Буран, казалось, угомонился, расступаясь перед нами, словно кто-то невидимый — может, сам таёжный дух, а может, голубоглазая анкальын на другом конце тайги раздвигала для нас тучи.
Мы скакали до тех пор, пока кони не начали ронять с удил мыльную пену, но не останавливались. Удивительным образом никто из нас больше не чувствовал убивающего холода. Отвар согревал изнутри, не давая морозу ни единого шанса зацепиться за душу.
Когда впереди замелькали тусклые огни нашего частокола, небо на востоке уже начало наливаться холодным серым светом.
У самых ворот нас встретил Травин. Заиндевевший, не спавший, судя по впалым щекам, ни минуты. Рядом с ним переминался Терентьев, сжимая в руках заряженное ружье.
— Живые… Господи всемогущий, живые! — Выдохнул сотник, когда мы влетели в лагерь.
Мы спешились. Семён Иванович тотчас же захлопотал вокруг обмороженного парня, хрипло требуя чистого снега, бинтов и спирта. Гаврила Семёнович подошёл к сотнику и устало, но чётко отдал честь.
— Вышли, Михаил Глебович. Наткнулись на свору наёмников, во главе с двумя британскими шакалами. Знатно мы их там проредили. Половина дрыхнет непробудным сном, половина по тайге от страха бегает.
Я молча передал поводья Буряточки подоспевшему Игнату Васильевичу. Руки у меня тряслись, откат после дикого напряжения и кулинарной магии давал о себе знать, навалившись свинцовой тяжестью.
Я повернулся и медленно побрел к своей землянке. Откинув тяжелый полог, шагнул в спасительный полумрак.
В очаге мирно тлели угли. На раскинутых шкурах, свернувшись калачиком и крепко обняв подросшего полосатого тигрёнка, спала Умка. Её смуглое лицо было пугающе бледным, под глазами залегли резкие, темные тени. Она выглядела так изможденно, будто это она, а не мы, скакала всю ночь через ледяной ад. Я точно знал, чего стоило её эгге отогнать от нас смертельный буран и воззвать к тени великого Амбы.
Я опустился на колени рядом с ней, стараясь не скрипеть половицами. Но тигрёнок поднял лобастую голову, тихонько мяукнул, и девушка разомкнула тяжёлые веки.
Она посмотрела на меня своими невероятно синими глазами, слабо, но счастливо улыбнулась и потянулась рукой к моей щеке.
— Вернулся, железный человек, — еле слышно прошептала она.
— Вернулся. Куда ж я от тебя денусь, — ласково сказал я, сжимая ее прохладную ладонь.
На следующий день я решил проверить нашего пленного британца. Его стерегли строго. Травин понимал, что оставлять офицера вражеской короны без надзора нельзя. Дверь сарая всегда была заперта на тяжёлый засов, а у входа постоянно мёрз дневальный с ружьём.
В этот раз там стоял молодой иркутский казачок, притопывая валенками от холода.
Я подошёл к решетчатому волоковому оконцу сарая и заглянул внутрь. Британец сидел на охапке соломы, закутанный в рваный тулуп, накинутый поверх его испорченного щегольского мундира. Он похудел, щеки ввалились, но взгляд его льдисто-серых глаз оставался цепким и злым.
Увидев меня, он не отвел взгляда. Только губы скривились в подобии усмешки. Его закоченевшие руки были сложены на коленях, но мне на мгновение показалось, что длинные пальцы безостановочно что-то перебирают в рукаве. Что-то мелкое.
— Замёрз, Ваше Благородие? — спросил я по-русски, зная, что он хоть немного, да понимает.
Он промолчал, демонстративно отвернувшись к бревенчатой стене. Я пожал плечами и вернулся в кузницу. На душе почему-то скребнуло предчувствие беды, но переливающийся в тигле свинец быстро отвлек меня от мрачных мыслей.
Вечерняя заря догорела багровой полосой, уступив место густой, чернильной ночи. Буран, бушевавший несколько дней, унялся, но мороз ударил с такой силой, что, казалось, даже звёзды на небе заледенели и перестали мерцать.
Мы с Умкой ужинали в своей землянке. Подросший тигрёнок, которого девушка нарекла «Барсом» (впрочем, выговаривала она это забавно рыча) грыз мозговую кость у очага. В землянке было жарко, пахло травами и хвоей.
С лагерного двора не доносилось ни звука, кроме скрипа шагов дневальных на вышках. Все спали, измученные тяжелой дневной работой. Я тоже уже начал задрёмывать, прижимая к себе Умку, когда Барс вдруг перестал грызть кость.
Тигрёнок поднял лобастую голову, прижал уши к затылку и издал низкий, утробный рык. Он не смотрел на дверь, он смотрел куда-то сквозь бревенчатую стену.
Умка мгновенно открыла глаза. Сон сошел с неё так быстро, будто она и не спала. Девушка резко втянула носом воздух.
— Железный человек… — прошептала она, и в её голосе скользнул первобытный ужас.
Я вскочил, в одно движение натягивая поршни и набрасывая тулуп прямо на нательную рубаху. Рванул тяжелую дверь землянки на себя.
В лицо ударил не только обжигающий ледяной воздух. Вместе с ним в землянку ворвался едкий, удушливый запах горящей соломы и смолы.
Небо над северной частью лагеря пылало жёлто-багровым заревом.
— Пожар! Горим! Православные, горим! — мой голос сорвался на крик, разрывая ночную тишину.
Надвратный колокол, кусок подвешенного рельса, забился в истерике. Это караульный на вышке наконец заметил огонь. Из землянок и изб начали десятками выскакивать казаки, полуодетые, спросонья не понимающие, что происходит, хватаясь кто за ружья, кто за вёдра.
Я бросился к эпицентру зарева и похолодел.
Горели наши конюшни.
Большой деревянный сруб, под крышу набитый высушенным сеном и утеплителем из сухого мха, вспыхнул, как порох. Огонь уже облизывал стропила новой крыши, которую мы с Игнатом Васильевичем с таким тщанием выкладывали тесом всего неделю назад. Густой черный дым валил из щелей.
Внутри конюшни стоял невообразимый, леденящий душу гвалт. Лошади орали. Не ржали, не храпели, а именно кричали от смертельного ужаса, чуя огонь. Их копыта отчаянно били по деревянным перегородкам стойл.
У входа в подвал, где содержался пленный, валялся на снегу тот самый молодой иркутский казачок. Под его головой расплывалось темное пятно крови, а тяжелый навесной замок на двери сарая был сбит.
— Выпустил! Британскую гниду упустили! — завопил подоспевший Гаврила Семёнович, с ужасом глядя то на лежащего караульного, то на полыхающие конюшни.
Всё стало предельно ясно. Англичанин как-то сумел вскрыть замок. Возможно, выковал отмычку из украденного гвоздя или подпилил кольца. Он выбрался, ударил часового его же прикладом. Ему нужна была лошадь, чтобы уйти. Но пробраться в конюшни незамеченным через внутренний двор было невозможно. Тогда он поджёг запасы сена с задней стороны, со стороны леса, чтобы создать панику. Под прикрытием хаоса он срезал поводья стоявшей на внешней привязи дежурной лошади, перекинул через её круп седло и ушёл в спасительную тьму.
Но сейчас дела до беглеца не было никому.
— Лошадей! Спасайте лошадей! — не своим голосом закричал выскочивший в одних подштанниках и тулупе Травин.
Но подойти к полыхающему строению было почти невозможно. Жар стоял такой, что плавился снег под ногами в пяти шагах от стен. Казаки зачерпывали вёдрами снег и воду из колодца, швыряли в пламя, но это было как плевать в пасть дракону. Сухой ствол лиственницы горел страшно.
У входа метался Игнат Васильевич. Старик плакал в голос, пытаясь распахнуть широкие въездные ворота, но те заклинило разбухшим от жара деревом.
— Митя! Там жеребчики наши! Соколы! Буряточка! — кричал он мне, размазывая по покрытому сажей лицу слёзы.
Я не раздумывал. Выхватил шашку, подбежал к воротам и со всего маху рубанул по дубовому засову. Один раз, второй. Дерево треснуло. Гаврила Семёнович навалился плечом, и ворота со стоном распахнулись внутрь.
Оттуда вырвался клуб такого плотного дыма, что мы рухнули на колени, задыхаясь и кашляя до тошноты.
— Кони в дыму не пойдут! Они цепенеют! Забиваются в угол и ждут смерти! — Рыкнул подоспевший Терентьев.
Я знал это. Схватил ведро с ещё не вылитой колодезной водой, окатил из него тулуп и сорвал с шеи свой широкий шерстяной шарф, щедро вымочив и его. Замотал лицо по самые глаза.
— Гришка, держи ворота! Игнат Васильевич, принимайте на выходе!
Я нырнул в ад.
Внутри было жарко, как в кузнечном горне Прохора. Глаза мгновенно заслезились, лёгкие жгло даже через мокрый шарф. Пламя ползло по потолочным балкам, сбрасывая вниз снопы искр.
В стойлах творилось безумие. Лошади бились, пытаясь вырваться, но толстые верёвочные чомбуры держали их намертво. Я подскочил к первому стойлу, полоснул шашкой по привязи и с силой ударил коня по крупу обратной стороной лезвия. Ослепший от ужаса мерин выскочил в проход и понесся на спасительный свет открытых ворот.
Второе стойло, третье. Рубить, бить, гнать к выходу. Казаки снаружи ловили обезумевших животных.
А затем я увидел её. Буряточка билась в дальнем углу. Её шерсть на крупе уже начала тлеть от падающих сверху искр. Она храпела, дико выкатив белки глаз, и явно не собиралась никуда идти, парализованная инстинктивным страхом огня.
Я бросился к ней. Жар обжигал открытые участки кожи, оставляя волдыри.
— Тише, девочка, тише, моя хорошая! — закричал я, перекрикивая гул пламени.
Я вцепился в недоуздок, срезал привязь. Буряточка рванулась назад, вжимаясь крупом в горящую доску. Она не пойдёт.
Я сорвал с себя мокрый тулуп — остался в одной рубахе, не чувствуя холода от слова совсем, и накинул тяжёлую, пропитанную водой овчину прямо лошади на голову, ослепляя её.
Лишившись зрения, лошадь на секунду замерла. Я рванул чомбур на себя, с силой потянув Буряточку к проходу. Доверяя только моему голосу и тяге, она неуклюже шагнула вперёд. Мы шли сквозь дым. Я вывел её наружу, передал из рук в руки плачущему Игнату Васильевичу и упал на колени, жадно глотая ледяной, наполовину смешанный с гарью воздух.
— Спас… Слава Богу, спас… — бормотал старик, гладя дрожащую лошадь.
— Всех вывели? — прохрипел я, пытаясь проморгаться. От дыма из глаз градом текли слёзы.
Гришка, перепачканный сажей, выскочил из ворот последним, таща за собой брыкающуюся иркутскую кобылу.
— Всё! Заднее стойло горит полностью! Больше там никого нет!
И вдруг, сквозь треск гибнущей крыши, донесся звук. Одинокий, яростный, почти человеческий крик отчаяния.
— Жеребец! Монгольский жеребец! Он в самом дальнем деннике! Я сам его туда перевёл перед сном, строптив был!
Я обернулся. Огонь уже сожрал левую половину строения. Крыша угрожающе кренилась, прогоревшие стропила трещали с пушечным звуком. Заходить туда было самоубийством чистой воды.
Но я помнил этого коня. Могучего, широкогрудого, лохматого, смотревшего на меня сегодня утром с недоверием, которое только начало сменяться интересом. Я помнил, как обещал себе, что он станет моим. Нельзя было оставлять такого гореть заживо из-за подлости британского ублюдка.
— Жданов, стой! Ополоумел?! Сгоришь! — заорал Травин, пытаясь перехватить меня.
Но я вырвался. Я шагнул в огонь во второй раз. Без мокрого тулупа, с одним только шарфом на лице.
Внутри уже не было воздуха. Была только завеса дыма и пламени. Всё вокруг пылало красным и оранжевым. Я полз по земле, где ещё оставались крупицы кислорода, пробираясь к дальнему углу.
В дальнем стойле, запертом деревянной калиткой, на задних ногах бился монгольский жеребец. Огонь уже подобрался к его сену. Он больше не кричал, он сдавленно хрипел, отбиваясь от пламени передними копытами.
— Иду, брат, иду! — просипел я, подтягиваясь к калитке.
Замок заклинило намертво. Дерево раздулось от жара. Я вытащил шашку и со всей одури, вкладывая в удар остатки сил, рубанул по петлям. Металл звякнул, дерево брызнуло щепками. Второй удар. Дверца поддалась и рухнула внутрь.
Жеребец шарахнулся. Я бросился к нему, хватая за гриву. Волосы на моей левой руке мгновенно сгорели от близости огня, кожа пошла красными пятнами.
— За мной! — рявкнул я в самое ухо животному. У меня не было ослепляющей повязки, пришлось бить его кулаком по крупу, выталкивая в проход.
Конь рванулся вперёд, сшибая меня с ног. Я упал на покрытый пеплом пол, больно ударившись плечом. Жеребец умчался в сторону ворот, спасаясь.
Я попытался встать. Вдохнул дыма, закашлялся, теряя ориентацию. Где выход? Вокруг кружились огненные смерчи.
И тут надо мной раздался гром. Не небесный, а древесный.
Толстая центральная балка из лиственницы, державшая всю конструкцию крыши, не выдержала. Она перегорела посередине с жутким стоном, напоминающим предсмертный вопль.
Я вскинул голову. Огромная, пылающая древесная масса, в несколько сотен пудов весом, неотвратимо падала прямо на меня.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
