Катастрофа
Пролог
КОНЕЦ ДИНАСТИИ
В эту неожиданно холодную ночь на 15 марта 1712 года Версаль походил на колоссальный, залитый позолотой склеп. Запах дорогих благовоний, духов и пудры больше не мог заглушить всепроникающий удушливый, сладковатый аромат тлена и резкую вонь уксуса, которым слуги в бессмысленном упорстве по пять раз в день драили наборные паркеты дворцовых галерей. А помимо запахов, во дворце царила абсолютная тишина…
Смерть, этот холодный, безжалостный жнец, перед которым померкло величие самого Людовика Великого, за каких-то пять недель собрала в королевской семье страшную жатву.
Сначала, словно звёздочка на утреннем небе, угасла блистательная дофина Мария-Аделаида, за ней немедленно последовал её супруг, герцог Бургундский, старший внук короля. Но, словно смерти этого было мало — дофин заразил навещавшего его брата — герцога Беррийского, который отдал богу душу в один день со старшим братом, а вслед за ними, буквально через две недели, злой рок унес пятилетнего герцога Бретонского — старшего сына дофина.
Корь — безжалостная, невидимая и неумолимая — косила Бурбонов одного за другим.
Воистину, то была злая насмешка судьбы, ибо всего за год до этого страшного лихолетья ничто не предвещало беды. Разве не гордился Его Величество тремя прямыми наследниками, надежной стеной ограждающих трон от любых ударов судьбы? Первый — флегматичный и образованный Монсеньор, Великий Дофин, чьей единственной страстью была охота на волков, полный силы и здоровья, что, казалось, сама смерть обойдет его стороной. Затем — его старший сын, набожный и реформаторски настроенный герцог Бургундский, любимый внук и надежда на обновление Франции. И, наконец, старший его сын, маленький герцог Бретонский — живой символ преемственности в королевстве.
Эта триада была не просто семьей, но государственным фундаментом, выстроенным Королем-Солнце. Еще год назад в Зеркальной галерее звучали кантаты, славящие «созвездие наследников», и придворные в алонжевых париках в три яруса льстиво предрекали династии вечность. Но оспа и, наконец, эта проклятая корь выявили чудовищную непрочность расчетов, обратив в прах и титулы, и надежды, и амбиции. Созвездие, послушное неумолимой небесной механике, пока скатилось за горизонт с ужасающей быстротой кометы, оставив после себя лишь мертвенный холод и тишину склепа, в который превратился королевский дворец.
Во всем огромном, застывшем в неописуемом ужасе дворце оставался лишь один-единственный крошечный островок хрупкой надежды для гибнущей династии. В дальнем крыле, за тремя рядами тяжелых дубовых дверей, охраняемый гвардейцами с обнаженными шпагами, неумолимо угасал последний прямой потомок еще год назад многочисленной великой династии — двухлетний Людовик, герцог Анжуйский.
Герцогиня Шарлотта де Вантадур, воспитательница королевских детей, не смыкала глаз уже третьи сутки. Её некогда гордое, породистое лицо осунулось, под глазами залегли глубокие фиолетовые тени, а чёрное шелковое платье изрядно измялось. Герцогиня не доверяла придворным эскулапам. Уже трёх наследных принцев эти почтенные мужи в черных мантиях буквально угробили своими бесконечными кровопусканиями, клистирами и ядовитой рвотной ртутью. Шевалье де Бурдо, главный лейб-медик, еще три часа назад рвался «отворить младенцу дурную кровь», но мадам де Вантадур, проявив поистине львиную отвагу, лично забаррикадировала двери детской и прогнала врачей прочь, заявив, что будет стрелять в любого из них, кто сунется.
Она верила, что спасет мальчика. Она должна была его спасти. Ибо за спиной этой измученной женщины, склонившейся над малышом, стояла, затаив дыхание, вся Франция. В спальне царил полумрак, нарушаемый лишь неровным пламенем трех восковых свечей в серебряных канделябрах. На бесконечно огромной кровати под балдахином из лилового бархата, расшитого золотыми лилиями, покоилось маленькое тело, перенесенное туда из колыбели, сиротливо пустующей рядом.
Мадам де Вантадур поднялась из кресла, в котором безуспешно пыталась подремать, и на цыпочках подошла к ложу. Сердце её бешено колотилось в груди, пульс отдавался глухими ударами в висках.
— Ваше высочество… Мой маленький ангел, — прошептала она, протягивая дрожащую руку к кружевным подушкам.
Тишина в ответ была такой глубокой, что казалось, будто само время застыло под этим балдахином. Душный воздух был неподвижен. Не было слышно ни тяжелого хриплого дыхания, которое мучило ребенка с самого вечера, ни жалобного тихого стона.
Герцогиня коснулась бледного лба мальчика, и внутри у неё всё оборвалось. Кожа ребенка, еще час назад пылавшая багровым жаром кори, теперь была пугающе холодной, словно мрамор парковых статуй. Шелковистые белокурые локоны разметались по подушке, оттеняя страшную, синюшную бледность маленького лица. Темные пятна сыпи, покрывавшие лоб и шею дофина, потемнели и походили на зловещие отметины самого дьявола.
Шарлотта де Вантадур опустилась на колени у края кровати. Её тонкие пальцы нащупали крошечную окоченевшую ручку малыша, но пульса не было. Тонкая струйка запекшейся крови застыла на искусанных в полузабытьи губах. Крохотная грудь не поднималась — одеяло, расшитое лилиями Франции, было абсолютно неподвижно…
Корь забрала и этого малыша. Последняя нить, связывавшая Людовика XIV с будущим его королевства, оборвалась. Прямая линия Бурбонов на французском престоле пресеклась этой ночью, в этот самый бесславный час.
Герцогиня не закричала. Не смогла. Гордость старой аристократки и ужас перед тем, что теперь произойдет с Францией, сковали её горло ледяным обручем. Она медленно поднялась с колен, её глаза были сухими и полны безумного отчаяния. Ей предстояло сделать то, от чего содрогнулся бы любой смертный. Ей нужно было пройти в Зеркальную галерею, где застыли в ожидании сотни придворных, и произнести слова, которые похоронят старую Францию…
Вдруг за тяжелой портьерой послышался шорох. Шарлотта резко обернулась, её рука невольно легла на золотой крест на груди. Из кромешной темноты потайного прохода, бесшумно ступая по ковру, возникла невысокая женская фигура в скромном черном платье, глухо застегнутом под самый подбородок. На изжелта-бледном лице не было румян, а в строгих глубоких черных глазах горел холодный, почти мистический блеск. Мадам де Вантадур узнала мадам де Ментенон — тайную супругу короля, некогда скромную няню королевских бастардов, ставшую беспрекословной владычицей Версаля. Маркиза не смотрела на измученную герцогиню. Её взгляд был прикован к крохотному мертвому телу на постели. На мгновение на лице Ментенон появилась тень глубокой скорби, но уже в следующую секунду её губы сжались в тонкую, решительную линию.
— Он точно мертв, Шарлотта? — голос старой маркизы прозвучал тихо, но в нем была сила падающего топора на эшафоте.
— Да, мадам… — хрипло выдавила из себя герцогиня, роняя голову на грудь. — Франция осталась без наследника. Королевский дом пуст. Теперь… теперь корона перейдет к герцогу Орлеанскому или даже к королю Испании? Вспыхнет война… ужасная война!! Фронда на ее фоне покажется увеселительной прогулкой.
— Война, — эхом отозвалась мадам де Ментенон, и в её голосе не было вопроса, лишь горькая констатация. — Вы правы, герцогиня, и, что самое ужасное, даже не одна. Вы представляете, что начнется, когда весть о смерти последнего наследника долетит до Пале-Рояля? Герцог Филипп Орлеанский, этот вольнодумец, окруженный алхимиками, проходимцами и развратниками, уже сейчас видит в сладких снах корону на своей голове, и законность на его стороне по праву крови. Разве он не внук Людовика Тринадцатого?
Мадам де Вантадур молчала, с ужасом внимая словам, которые облекали в плоть её собственные смутные страхи.
— А в Мадриде, — продолжала маркиза, чуть понизив голос, — наш бывший герцог Анжуйский, а ныне король Филипп V, сжимает в руке отречение, подписанное здесь, в Версале. Он отрекался от прав на французский трон ради испанской короны. Но испугает ли его Европа этим клочком пергамента, когда исчезнет последний прямой наследник? Война за испанское наследство, которая выпила все соки из королевства, покажется цветочками. Начнется бойня за наследство французское — гражданская резня, подогреваемая золотом из Вены и Лондона. Испанцы, принцы крови, иностранные штыки — они разорвут Францию на куски, как свора псов раненого оленя, как только закроются глаза его величества.
Мадам де Ментенон развернулась и медленно подошла к окну, за которым в утреннем тумане проступали контуры версальских садов. Она посмотрела вдаль, туда, где за горизонтом лежал Париж, еще ничего не знающий о государственной катастрофе.
— Нет, — произнесла мадам де Ментенон, и в её голосе зазвучали стальные ноты. — Герцог Орлеанский не получит этот трон. И Филипп Пятый тоже не получит его!
У нашего Христианнейшего короля есть здоровый сын. Мудрый, верный и вполне себе чистокровный Бурбон, пусть и рожденный вне брачного алтаря. Господь забирает первенцев, но Он же указует нам путь через тех, кого мы считали тенью.
Она повернулась к де Вантадур, и в её глазах вспыхнул огонь фанатичной, непреклонной решимости.
— Вытрите слезы, герцогиня. Нам предстоит разбудить Его Величество…
И еще до того, как солнце поднимется в зенит, курьер должен прибыть во дворец Со. Герцог дю Мэн должен узнать, что отныне он — Дофин Франции. А его мать… — мадам де Ментенон на секунду замолчала, словно мысленно переступая через собственную гордость. — Его мать, мадам де Монтеспан, должна немедленно вернуться ко двору. Наступает эпоха новой крови, Шарлотта. И горе тем, кто встанет у меня на пути…
В этот момент за окном, пробивая утренний мартовский туман, блеснул первый, кроваво-красный луч солнца, упавший на гладь Большого Канала, мгновенно, словно превративший его воду в кровь. Великая шахматная партия за корону Франции началась.
Глава 1
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ : "ВЕСНА".
Глава I. ЗАТМЕНИЕ.
Утренний свет, лившийся сквозь колоссальные окна Зеркальной галереи, казался в этот час не золотым, а мертвенно-серым. Семьдесят два зеркала отражали не разноцветный блеск придворной толпы, а пустоту и гробовое, удушливое безмолвие. Королевская гвардия застыла у дверей Мраморного двора с опущенными алебардами. Весь Версаль, этот огромный улей человеческих амбиций, казался парализованным. Королевский дом Франции, возвышавшийся над Европой подобно несокрушимой скале, за одну ночь превратился в бесплодную пустыню.
В Парадной опочивальне короля за занавесями из парчи цвета алого с золотом происходило то, чего не видел ни один смертный за последние полвека.
Король-Солнце, Людовик XIV, грозный монарх, перед одним взглядом которого ещё недавно трепетал весь мир, сидел на постели в одном халате, и его облик внушал ужас. Ему было семьдесят четыре года, но в это утро он выглядел на сто двадцать. На нем не было ни парадного парика, ни ночного колпака. Редкие серебряные пряди его собственных волос беспорядочно падали на морщинистый лоб. Его величественное лицо, обычно застывшее в маске невозмутимого высокомерия, было искажено судорогой, которую никто не посмел бы назвать человеческой. Это была гримаса загнанного, смертельно раненного льва.
У его ног, у самого края расшитого лилиями покрывала, на одном колене застыл Луи-Огюст де Бурбон, герцог дю Мэн. Его бледное, тонкое, красивое лицо с умными, но вечно настороженными глазами выражало глубочайший шок. С детства привыкший видеть в отце полубога, непреклонного вершителя чужих судеб, Огюст теперь с замиранием сердца наблюдал за тем, как постамент этого полубога рушится под ударами рока. Из-за своей врожденной хромоты дю Мэн долго не мог стоять коленопреклоненным, нога начинала ныть. Но подняться герцог почему-то опасался. Так и стоял, опираясь на трость с набалдашником из черного янтаря, и его пальцы так сильно сжимали дерево, что побелели суставы.
Когда-то давно, сорок лет назад, одно лишь его существование раскололо королевский двор и церковь. В 1673 году парламент Парижа, скрепя сердце, признал его, бастарда, «законным ребенком» Людовика XIV, даровав немыслимые права, коих не имел ни один незаконнорожденный принц в истории. Затем последовал указ 1694 года, поставивший его и его брата, графа Тулузского, сразу за принцами крови в линии наследования. Сам Людовик, ослепленный любовью к его матери — блистательной и опасной Атенаис де Монтеспан, — когда-то всерьёз рассматривал возможность возвести их в ранг полноценных наследников. Лишь сопротивление Церкви, парламента, мадам де Ментенон и ледяной отказ папы римского остановили короля. С тех пор Огюст жил в золотой клетке, будучи выше любого герцога, но на шаг ниже принца крови. И теперь, среди дыма и пепла угасшей династии, этот старый указ, полузабытый и пыльный, возможно, мог стать новым фундаментом трона.
Думая об этом, герцог не смел поднять глаз, но ловил каждое слово этой страшной катастрофы, разворачивавшейся вокруг него.
— Всё кончено… — Голос отца, обычно звенящий подобно трубе на поле боя, сорвался на глухой, каркающий хрип. — Господь оставил меня. Господь покарал Францию за мои грехи и высокомерие...
Внезапно Людовик вскочил с кровати и обеими руками рванул балдахин. Это было судорожное, яростное движение. Тяжёлая портьера с тяжёлой грацией ухнула на ковер, подняв клубы пыли и накрыв Огюста. Герцог начал безудержно чихать. Король же схватил со стола тяжелый золотой прибор для письма, инкрустированный изумрудами — подарок покойной королевы, — и с диким криком швырнул его в стену. Чернила брызнули на драгоценный гобелен, изображавший триумф Александра Македонского, словно капли свежей крови.
— Четыре Дофина! — закричал король, и в его голосе послышались истерические, безумные ноты. Он метался по спальне, тяжело дыша и хватаясь руками за грудь. — За один год! Сын… оба внука… теперь правнуки! Смерть косит мою кровь, словно это простая сорная трава! Что я сделал тебе, Боже?! За какие грехи ты вырываешь корень моего дома?!
Король уставился на Огюста:
— Ты прекратишь чихать?!!
Герцог дю Мэн инстинктивно вжал голову в плечи, ещё сильнее сжав свою трость. В его душе боролись два чувства: искренний ужас перед горем отца и холодный, змеиный расчет, который мадам де Ментенон взращивала в нем с колыбели. Он прекрасно понимал, что прямо сейчас, среди этих летящих во все стороны осколков королевского величия, решается судьба короны. Но подойти к королю в этот момент означало навлечь на себя гнев громовержца.
Людовик остановился перед огромным венецианским зеркалом. Он с ненавистью посмотрел на свое отражение, тяжело дыша, а затем со всей силы ударил в толстое стекло кулаком. Раздался оглушительный звон. Тяжелое зеркало покрылось паутиной трещин, расколов образ Короля-Солнца на тысячи уродливых осколков. На ковер закапала кровь из разбитых пальцев монарха.
— Кому?! Кому достанется Франция?! — продолжал орать Людовик, оборачиваясь к сыну, его глаза дико вращались, блестя от слез и подступающего безумия. — Орлеану?! Этому распутнику, который якшается с чернокнижниками и травит моих детей?! Или, может, внуку Филиппу, у которого с головой с каждым годом все хуже и хуже?!! Мое государство… Мое великое королевство разорвут на части! Оно погибнет в пламени новой Фронды!!
Король без сил рухнул в кресло, закрыв лицо окровавленными руками. Его плечи судорожно вздрагивали. Великий Людовик XIV, перед которым преклонялась Европа, плакал навзрыд, как брошенный испуганный ребенок. Для Огюста этот момент был невыносим: видеть отца в таком ничтожестве было хуже, чем присутствовать на собственной казни. Он вскочил и застыл, тяжело опираясь на трость, не зная, что предпринять.
В этот самый миг тяжелая дубовая дверь Парадной опочивальни беззвучно приоткрылась. Ни один слуга не посмел бы войти без доклада в покой, где бушевал королевский гнев, но для одной женщины запретов в Версале не существовало.
В комнату вошла мадам де Ментенон. На ней было строгое, почти монашеское платье из тяжелого черного бархата, а на груди покоился простой деревянный крест. Её лицо, как всегда, было бледным, но абсолютно спокойным, словно высеченным из слоновой кости. Её величественная осанка и холодный, ясный взгляд как нельзя более контрастировали с хаосом, царившим в комнате.
Она медленно прошла мимо застывшего дю Мэна, едва заметно коснувшись руки воспитанника тонкими пальцами — этот жест призывал его к терпению и мужеству. Огюст перевел дыхание. Появление маркизы всегда действовало на него как снисхождение архангела Михаила на поле битвы при Креси.
Мадам де Ментенон подошла к креслу короля. Она не упала на колени, не начала причитать. Вместо этого она мягко, но очень уверенно взяла раненую, окровавленную руку Людовика в свои ладони. Её прикосновение было прохладным и успокаивающим.
— Сир, — тихо, но отчетливо произнесла она, и её голос наполнил комнату странной, умиротворяющей силой. — Опустите меч вашего гнева. Господь забирает тех, кого любит, но Он никогда не оставит Францию без пастыря. Не гневите Небеса слезами отчаяния, ибо королевская кровь не иссякла.
Людовик медленно поднял голову. В его глазах, затуманенных слезами, промелькнул луч надежды, смешанной с горечью.
— О чем ты говоришь, Франсуаза? — прошептал он, всматриваясь в её лицо. — Мой род пресекся. В живых остались лишь боковые ветви, которые погубят государство ещё до того, как остынет мой труп. У меня больше нет сыновей, внуков… никого нет...
Мадам де Ментенон едва заметно, самодовольно улыбнулась. В этой улыбке крылась глубина интриги, способной переписать законы королевства. Она обернулась и посмотрела прямо на герцога дю Мэна, который, напряжённо следя за нею, продолжал ловить каждое её слово.
— Юридические законы пишутся людьми, Сир, но вы — Помазанник Божий. Корона принадлежит вам, и только вы вольны решать, в чьи руки её передать, — Ментенон сделала шаг назад и слегка поклонилась. — У меня есть идея, Сир. Идея, которая спасет Францию от гражданской войны, а ваш дом — от угасания. Но для этого вам придется совершить самый смелый поступок в вашей жизни. Вам придется исправить то, что король когда-то счел ошибкой молодости…
Людовик подался вперед, его окровавленные пальцы впились в подлокотники кресла. Жуткая истерика отступила, уступая место пробуждающемуся разуму великого политика. Огюст же затаил дыхание, чувствуя, как над его головой разворачиваются крылья самой невероятной судьбы, которую только можно было представить не только в Версале, но и во всем мире...
Глава 2
Глава II. Маркиза делает ход.
Король не сводил глаз с мадам де Ментенон. Алые капли продолжали стекать с его ладони на паркет, но Людовик не замечал боли в разбитых костяшках руки. В его душе, где еще минуту назад бушевал безумный ураган слепого отчаяния, воцарилась зловещая, напряженная тишина, перемежаемая надеждой — как у военачальника, который посреди проигранной битвы вдруг видит за кустами узкую, едва заметную тропу, ведущую в тыл врага.
Герцог дю Мэн по-прежнему нерешительно мялся у королевского ложа, не решаясь сесть без разрешения отца. Покалеченная нога болела все сильнее. Опираясь на свою янтароносную трость и стараясь не подавать вида, что ему тяжело стоять, он ловил каждое движение губ своей воспитательницы. Огюст знал: Франсуаза д'Обинье, маркиза де Ментенон, никогда не бросала на ветер, не то что слов — даже звуков! Каждое её слово всегда значило больше, чем батальон королевских мушкетеров покойного господина д'Артаньяна…
На мгновение замутненный взгляд герцога упал на собственное отражение в одном из многочисленных осколков разбитого королем зеркала — перекошенный, искаженный образ. Этот немой символ его боли странным образом подействовал на дю Мэна успокаивающе, ибо всю свою жизнь он ощущал себя именно так: маленьким и ненужным осколком величия Бурбонов, закатившимся в пыль и тьму под королевским ложем. Сын, которого любили, но стыдились. Принц, не имеющий права не то что на трон — на элементарное уважение окружающих.
В детстве он завидовал дофину — этому румяному, добродушному толстяку — завидовал до дрожи в своих больных, искривленных ногах, и эта зависть, тщательно скрываемая за маской учтивого преклонения, стала самой темной тканью его души. И вовсе не потому, что того ожидал престол. Просто дофина все любили, а его не любил никто, кроме Франсуазы. Никто! Даже родная мать! Особенно родная мать.
Он прекрасно помнил тот день, когда мадам де Ментенон, тогда еще ни разу никакая не маркиза, а просто воспитательница, впервые шепнула ему: «Величие не в крови, а в воле, Ваша Светлость! Старайтесь быть первым, быть лучшим, и ваш отец полюбит вас!». И вот теперь, глядя на осколки у себя под ногами, он впервые за долгие годы почувствовал: настало его время! Теперь вся любовь отца принадлежит только ему... Впереди — новые возможности. Его собственная искажённая тень наконец могла обрести плоть.
— Выкладывай, Франсуаза, — глухо, но уже со всей прежней властностью приказал Людовик. — Ты что-то там сказала про «исправить ошибку молодости». Снова говоришь загадками, а династия сейчас истекает кровью у постели мертвого ребенка! Какая твоя идея может вернуть легитимность туда, где смерть оставила лишь пепел?
Мадам де Ментенон сделала два шага назад, ее черное шелковое платье тихо зашуршало по ковру. Она встала точно за спиной Огюста, положила ему руки на плечи и мягко, но с неожиданной силой надавив на них, усадила герцога прямо на постель. Села рядом и, расправив несуществующие складки на платье, повернулась к королю.
— Сир, — начала она, и её голос полился плавно, без единой запинки. — Вспомните Салический закон. На чем он держится? На чистоте крови Капетингов, передающейся от отца к сыну. Закон гласит, что женщины и бастарды не наследуют корону. Но закон этот создавали люди, чтобы защитить трон от чужаков. Но разве Луи-Огюст — чужак для Вас? Разве в его жилах течет не ваша кровь, Сир? Кровь величайшего из королей и создателя Версаля? Вся проблема в том, что он бастард… но эту проблему придется решить и сделать это максимально быстро!
Людовик нахмурился, его брови грозно сошлись у переносицы.
— Ты безумна, Франсуаза! — излишне громко воскликнул он, хотя в его голосе уже не было слышно прежней ярости, лишь глубокое изумление. — Огюст — мой любимый сын, но он узаконен лишь моим эдиктом. Парламент зарегистрировал и подтвердил его право именоваться Бурбоном, но Парламент никогда, слышишь, никогда не признает бастарда на святом престоле Хлодвига! Принцы крови — Орлеан, Конде, Конти — они поднимут армию на следующий же день после моей смерти. Они объявят Огюста узурпатором, и Франция утонет в крови новой Фронды!
— Они сделают это, Сир, если Луи-Огюст останется бастардом, — Ментенон сделала паузу, и её темные глаза блеснули холодным, торжествующим триумфом. — Но у вас есть возможность и власть сделать его законнорожденным. И не просто эдиктом, Сир. А по закону Божьему и канонам матери нашей Святой Католической Церкви.
Король подался вперед, его глаза округлились. Дю Мэн судорожно сглотнул, чувствуя, что у него начинает кружиться голова.
— Что ты задумала? — прошептал монарх. — Я не понимаю тебя...
— Сир, католическая церковь и римское право знают лишь один способ полностью, раз и навсегда очистить кровь прижитых детей от клейма незаконности, — старая маркиза выпрямилась, её голос зазвучал подобно церковному органу. — Это Legitimatio per subsequens matrimonium. Последующий брак родителей. Если отец и мать венчаются перед алтарем, все дети, рожденные ими до брака, в ту же секунду становятся законнорожденными порфирородными принцами. Без права оспаривания. Навсегда!
В королевской опочивальне повисла такая тяжелая тишина, что было слышно, как в приемной герцог Орлеанский пререкается с Бонтаном. Людовик смотрел на мадам де Ментенон так, словно перед ним сидела сама Медуза.
— Брак?.. — наконец выдавил король, и его лицо залила краска. — Но... Франсуаза... Но ведь ты моя жена! Пусть тайная, но мы обвенчались тридцать лет назад! Ты предлагаешь мне открыть наш брак миру? Но у нас же нет детей! Или я чего-то не знаю! Как это спасет трон?
Маркиза медленно опустила голову, и на ее строгом аскетичном лице на мгновение отразилась глубокая, ужаснейшая борьба, которую вела с необходимостью ее женская гордость, столь безжалостно приносимая сейчас в жертву государственному расчету.
— Наш брак, Сир, останется тайной, которую мы унесем в могилу, — тихо прошептала она. — Моя персона — лишь скромная незаметная тень вашего величия. Я говорю не о себе. У Луи-Огюста есть мать. Женщина, которая даровала ему жизнь. Это мадам маркиза Франсуаза-Атенаис де Монтеспан.
При звуке этого имени Людовик вздрогнул, словно его ударили хлыстом. Старый, тщательно похороненный призрак прошлого, фантом блистательной, капризной, опасной маркизы, шлейф которой когда-то пах грехом, колдовством и безумной страстью, ворвался в эту душную комнату.
— Монтеспан?! — вскричал старый король, хватаясь за грудь. — Она же в опале! Она двадцать лет живет в монастырях, замаливая свои грехи! Мне уже дважды сообщали, что она умерла! Её имя для всего Версаля связано с черными мессами и ядами! Ты хочешь, чтобы я, старик, стоящий одной ногой в могиле, женился на этой старой змее?! После того, как я ее изгнал?!
— Да, Сир! — мадам де Ментенон поднялась с кровати, сделала шаг к королю и властно положила руку на его плечо, заставляя его слушать. — Именно на ней. Ей семьдесят один год. Её красота увяла, она растолстела и с трудом дышит, но разум ее все так же остр, как лезвие бритвы. Можно сказать, что она раскаялась и смирила свою непомерную гордыню перед Богом. Но главное сейчас, что она жива! Эта старая змея, как Вы изволили выразиться, — ключ к спасению Франции. Послушайте меня, Людовик! Вы, не затягивая, объявите этот брак официальным. Вы назовете это актом великого христианского милосердия и покаяния на закате дней. Папа Климент XI благословит этот союз — ведь Ватикан больше всего на свете боится новой войны в Европе, а вы вот-вот вернете Стюартов в Англию! За нового католического британского монарха Папа подпишет буллу в течение одного утра!
Ментенон обернулась к герцогу дю Мэну и указала на него рукой:
— В то самое мгновение, когда архиепископ Реймский наденет кольцо на палец мадам де Монтеспан, ваш сын Луи-Огюст станет законным наследником первой категории. Превратится в дофина, имеющего двух взрослых и здоровых сыновей, чья мать — урождённая Конде, хочу напомнить! Его права будут неоспоримо выше прав Филиппа Орлеанского! Тот потеряет всякий юридический повод к бунту. Парламент Парижа будет рукоплескать этому решению, потому что судейские крючкотворы обожают букву канонического права! Я уже не говорю, как будет счастлива эта разожравшаяся сука!
Людовик тяжело дышал, его взгляд лихорадочно метался от маркизы к сыну. В его гениальном уме искушенного политика шел лихорадочный подсчет. Первичный шок сменялся осознанием абсолютной, гениальной безупречности этого плана.
— Но Конде… — пробормотал король, ища последнее возражение. — Герцог Бурбонский… Этот молодой одноглазый дьявол не смирится. Он безумен, как и весь его род. Он поднимет мятеж.
— О Конде позабочусь я, Сир, — холодно улыбнулась Ментенон. — Точнее, этим займётся ваша дочь Луиза-Франсуаза. Или вы забыли, кто является матерью Одноглазого дьявола? Опять же: безумие их рода — это их приговор. Мы закроем Конде в Бастилии еще до того, как они успеют обнажить шпаги. Французский народ никуда не пойдет за королем, который воет на луну и бегает ночами по лесу. А Орлеанский дом… у нас же есть ещё и Франсуаза-Мария, ваша вторая дочь и сестра Огюста, которая вполне удачно держит молодого Филиппа в ежовых рукавицах. Ваша новая семья, Сир, свяжет оппозицию по рукам и ногам.
Король медленно поднялся с кресла. Его согбенная спина распрямилась. В глазах снова загорелся тот самый невыносимый, царственный огонь, отсвет которого заставлял трепетать Версаль. Он ласково посмотрел на своего хромого сына.
— Встань, Огюст, — тихо произнес Людовик.
Герцог дю Мэн, сотрясаемый крупной дрожью, поднялся с кровати, тяжело опираясь на трость.
— Ты осознаёшь, что сказала маркиза? — спросил король, всматриваясь в лицо сына. — Готов ли ты принять этот кошмарный груз? Готов ли ты стать королем Франции, когда я уйду? Готов ли ты вести страну железной рукой, опираясь на законы, которые мы, я надеюсь, успеем написать заново? Хватит ли у тебя сил и умения — ведь тебя не готовили к трону...
— Сир… Отец… — у дю Мэна перехватило горло, но взгляд его был тверд. — Моя жизнь, моя шпага и моя кровь принадлежат только вам и Франции. Я сделаю всё, что прикажет Ваше Величество и что будет ждать от меня народ!
Людовик XIV повернулся к мадам де Ментенон. На его губах впервые за это страшное утро появилась величественная, грозная улыбка.
— Пиши приказ, Франсуаза, — скомандовал Король-Солнце. — Пусть дворцовая канцелярия готовит кареты. Мы едем в Бурбон-л'Аршамбо. Я возвращаю Атенаис в Версаль. Хватит ей пить минеральную воду!
Людовик внезапно замолчал. Он вдруг осознал всю дьявольскую сложность того, что они задумали. Он, Король-Солнце, который десятилетиями выстраивал абсолютную власть, теперь должен был совершить двоеженство. Ибо его брак с Франсуазой, пусть тайный, был заключен перед Богом и освящен архиепископом Парижским в присутствии духовника Ла Шеза. Расторгнуть его могла только смерть — или чудовищный скандал.
Мадам де Ментенон, словно прочитав его мысли, снова заговорила. Её голос стал тихим, почти интимным, но в нем звенела сталь. Это был голос человека, решившегося на самопожертвование.
— Я знаю, о чем вы думаете, Сир. О нашем браке. Вы боитесь, что это станет препятствием. Не бойтесь. Мы обвенчались тайно, без свидетелей из числа придворных. Запись в церковной книге существует, но её видели лишь трое: вы, я и покойный отец Ла Шез. Архиепископ, совершавший обряд, давно умер. Никто не сможет доказать, что этот брак вообще имел место.
Она сделала паузу, и в её темных глазах и улыбке на мгновение промелькнула тень той женщины, которой она когда-то была и которую он полюбил — Франсуазы д'Обинье, вдовы Скаррон, бедной гувернантки королевских бастардов.
— Более того, — продолжила маркиза, и голос её окреп, — наша тайная свадьба была гражданским актом, а не полным церковным таинством. Без оглашения в приходе, без троекратного вопрошания народа. Любой канонист скажет вам, что такой брак может быть признан недействительным по форме. Папа, заинтересованный в стабильности Франции, утвердит это решение задним числом. Я сегодня же отправлю письмо в Рим с нашим доверенным курьером.
Людовик смотрел на неё с лёгким изумлением. Перед ним стояла не просто его морганатическая жена — перед ним стоял первый министр, которого он так долго и безуспешно искал после смерти Кольбера. Она продумала всё. Она пожертвовала своим статусом, своим тайным торжеством, своей женской гордостью — всем, что составляло смысл её жизни последние тридцать лет. Ради Франции. Ради него. Ради его династии.
— Ты согласна аннулировать наш брак? — тихо спросил король, и в его голосе прозвучало нечто, похожее на благоговейный ужас. — Ты, которая вечно учила меня честности, набожности и добродетели?
— Я согласна, чтобы в глазах Церкви и закона этого брака никогда не существовало, — ответила мадам де Ментенон, и ни один мускул не дрогнул на её аскетичном лице. — Истинный брак заключается не на бумаге, Сир. Он заключается в сердце. А мое сердце принадлежит вам и Франции. И этого никто и никогда не сможет аннулировать.
Людовик схватил ее руку и припал к ней губами.
— Мы сотворим этот богопротивный спасительный грех, Франсуаза, ради народа, ради Франции!
За окнами Версаля утреннее солнце наконец полностью прогнало туман, ворвавшись в Зеркальную галерею и заливая ее ослепительным, триумфальным светом.
Новая эпоха Бурбонов-Мэнских началась.
Глава 3
Глава III. Королева в изгнании.
Бурбон-л'Аршамбо встретил март 1712 года промозглой серой сыростью, от которой не спасали даже знаменитые целебные воды, бившие из-под земли с температурой в пятьдесят восемь градусов. Курорт, некогда модный среди аристократической молодежи, давно утратил свой столичный лоск. Теперь это было царство старух, подагриков и ипохондриков, коротавших дни в бесконечных партиях в ломбер и неспешных прогулках по аллеям, где даже деревья, казалось, страдали артритом и ревматизмом.
В небольшом, но уютном особняке на улице Терм, окна которого выходили прямо на романскую базилику Святого Георгия, уже двенадцать лет обитала женщина, чье имя когда-то заставляло трепетать весь Версаль. Маркиза Франсуаза-Атенаис де Монтеспан, бывшая всемогущая официальная фаворитка Короля-Солнца, мать семерых его детей, королева французского двора на протяжении шестнадцати блистательных лет, теперь была просто старой, больной, почти забытой всеми дамой, доживавшей свой век среди чужих людей и их недугов.
Ей исполнился семьдесят один год. Возраст, который она сама называла «глубокой осенью, переходящей в вечную мерзлоту». Впрочем, в зависимости от настроения и количества выпитого за обедом бургундского, у этой осени имелись и другие, куда менее поэтичные определения.
— Знаете, святой отец, — говорила она своему духовнику в минуты особой откровенности, — старость — это единственная болезнь, от которой не помогают воды Бурбон-л'Аршамбо. А ведь я, дура, думала, что здесь лечат всё! Увы... Здесь лечат подагру, лечат ревматизм, лечат несварение желудка. Даже бездетность! Но годы... годы этот волшебный источник не лечит. Их можно только запивать вином. Или замазывать белилами. А ещё отрицать с таким упорством, что окружающие начинают верить тебе, а не собственным глазам.
Опальная маркиза научилась говорить о своем возрасте с тем особым, горьким остроумием, которое вырабатывается у женщин, переживших свою красоту. Это был её защитный механизм, её щит и меч одновременно. Она высмеивала себя до того, как это начинали делать другие.
— В моем возрасте уже не «дают», а «давали», — бросила она как-то за карточным столом, когда престарелая маркиза Дю Плесси-Белльер попыталась съязвить насчет её былых побед. — Но, заметьте, мадам, моё «давали» до сих пор помнит весь Версаль. А ваше «давали»... простите, а было ли оно вообще?
Мадам Дю Плесси-Белльер поперхнулась минеральной водой и до конца партии не проронила ни слова.
Но за этим блестящим остроумным фасадом Атенаис скрывалась глубокая, неизбывная печаль. Маркиза оплакивала свою молодость, как оплакивают умершего возлюбленного: тихо, но истово, по ночам, когда никто не видит. Она помнила себя двадцатилетней — ту ослепительную мадемуазель де Тонне-Шарант, которая впервые появилась при дворе в свите принцессы Генриетты и заставила разбиться не одну сотню мужских сердец. Она помнила себя тридцатилетней — в зените славы, когда сам Король-Солнце не начинал дня без её улыбки. Она помнила себя сорокалетней — уже заметно тронутую временем, но все еще прекрасную, все еще опасную, все еще способную удержать короля у своих ног.
А теперь... теперь она не могла удержать подвязками даже собственные теплые чулки. Они постоянно сползали с отекших ног, и это, как ни странно, огорчало её едва ли не больше, чем утрата королевской любви.
— Знаешь, что самое унизительное в старости? — спросила она однажды у своей камеристки, пока та помогала госпоже зашнуровать корсет. — Не морщины. И не седина. И уж тем более не одышка. Самое унизительное — это когда твоя горничная знает о твоем теле больше, чем твой любовник. А у меня теперь и любовника-то нет. Только ты, Жанетта. И этот проклятый корсет, который с каждым годом требует все больше шнуровки.
— Мадам, вы всё еще прекрасны, — привычно солгала Жанетта, из последних сил затягивая шнурки.
— Я всё еще величественна, — поправила её Монтеспан. — Это не одно и то же. Красота — это эфемерность. Величественность же — константна, как э-э-э... воспоминание. А воспоминания, моя дорогая, хороши только в мемуарах. В жизни от них одна изжога.
Она вздохнула и посмотрела в окно, за которым мартовский ветер трепал всё ещё голые ветви деревьев.
— Впрочем, я не жалуюсь. Жаловаться — удел слабых. И бездарных. А я, слава Богу, всё еще сильна. Пусть даже эта сила теперь измеряется не количеством покоренных сердец, а количеством выигранных судебных тяжб. Сердца бьются недолго, Жанетта. А рента с имения в Уароне... рента — это навсегда. Как минимум — до конца моей жизни...
Она усмехнулась, но в её усмешке сквозила такая неизбывная тоска, что камеристка, от рождения девушка не глупая, предпочла перевести разговор на предстоящую воскресную проповедь. Ну а что можно ответить женщине, которая пережила свою эпоху, свою красоту, свою любовь и теперь доживала век в окружении призраков, теней и целебных источников, от которых несло тухлыми яйцами?
Каждое утро маркизы начиналось не с молитвы, как предписывали ей духовники, а с продолжительной и мучительной борьбы с собственным телом. Этот ежедневный ритуал унижения занимал не менее полутора часов.
Пробуждение наступало вместе с первым ударом колокола базилики Святого Георгия — глухим, протяжным звоном, пронизывавшим сырой весенний воздух Бурбон-л'Аршамбо. Маркиза открывала глаза и первым делом прислушивалась к себе: не умерла ли она во сне, приняв подсыпанный этой старой сучкой Дю Плесси-Белльер яд? Этот вопрос она задавала себе каждое утро на протяжении последних десяти лет.
Сердце стучало — с перебоями, но стучало. Лёгкие отзывались знакомой глухой болью и свистом. Суставы ныли, пальцы на руках одеревенели и отказывались сгибаться. Она была жива. Ибо у мертвых, как известно, ничего не болит.
— Еще один день, — шептала Атенаис в потолок. — Господи, за что Ты даруешь мне еще один день? Неужели я недостаточно страдала? Может, у Тебя на меня имеется какой-то план? Тогда что Ты так медлишь?!
Ответа, как всегда, не было. Только колокол продолжал свой монотонный звон, да где-то внизу, на кухне, уже гремела посудой толстуха Марта.
Затем начиналась битва с гравитацией. Чтобы сесть на постели, требовалось совершить целую серию движений, которые в молодости она проделывала одним легким, грациозным жестом. Теперь же каждый поворот тела сопровождался одышкой, хрипом и тихими проклятиями в адрес врачей, которые за двадцать лет так и не нашли лекарства от её недуга.
— Марта! — звала она, и голос её, некогда звонкий, как серебряный колокольчик, звучал глухо и надтреснуто. — Марта, бездельница, где ты? Подай мне халат! И принеси грелку! И закрой окно — сквозит так, будто я живу не в особняке, а в палатке на поле боя!
Марта, расторопная бургундка лет пятидесяти, служившая у маркизы уже пятнадцать лет, вбегала в спальню с подносом: чашка горячего шоколада (единственное излишество, которое мадам де Монтеспан себе позволяла), кувшин с теплой водой для умывания, свежие полотенца.
— Доброе утро, мадам маркиза. Как вы изволили почивать?
— Отвратительно, впрочем, как всегда! — фыркала Атенаис, с трудом усаживаясь прямо и поправляя ночной чепец. — Мне снилось, что я танцую на балу в Фонтенбло, и вдруг мой кавалер превращается в скелет. Это, знаешь ли, не способствует хорошему утреннему настроению!
Она брала чашку шоколада обеими руками — пальцы дрожали, и горячая жидкость расплескивалась на подол ночной сорочки. Маркиза пила медленно, маленькими глотками, наслаждаясь теплом и горечью красного перца. В этот момент она позволяла себе единственную слабость: вспоминать.
— Знаешь, Марта, — задумчиво произносила она, глядя в окно, — когда-то я просыпалась в золотой спальне, и первой, кого я видела, была не ты, не Жанетта, а король Франции. Он сидел на краю моей постели и смотрел на меня так, словно я была восьмым чудом света... А теперь... — она окидывала взглядом скромную спальню с потемневшими шелковыми обоями и треснувшим зеркалом. — Теперь первое, что я вижу, — это твоя румяная рожа и чашка испанского шоколада. Впрочем, я не жалуюсь. Ты хоть не воруешь у меня столовое серебро так часто, как предыдущая кухарка. И готовишь более чем сносно.
Марта, привыкшая к этим утренним монологам, молча кивала и начинала раскладывать на туалетном столике многочисленные баночки, склянки и пудреницы — арсенал, с помощью которого мадам де Монтеспан вела свою ежедневную войну со временем.
Самой неприятной частью утра был туалет у зеркала. Это было не просто умывание и одевание — это был ежедневный смотр уходящих в небытие сил, безжалостная инвентаризация разрушений, которые возраст нанес её некогда совершенному лицу и телу.
Маркиза садилась перед большим зеркалом — тем самым, в потемневшей золоченой раме, которое когда-то стояло на столе в её версальском будуаре, — и начинала свой безмолвный диалог с отражением. Марта в такие минуты мгновенно испарялась из спальни: она знала, что госпожа не выносит свидетелей своего унижения.
— Ну здравствуй, старуха, — шептала гордая дочь Мортемаров, вглядываясь в свое отражение. — Ты все еще здесь. Ты все еще дышишь. Ты все еще Атенаис, хотя уже никто, кроме меня, об этом не помнит.
Она брала баночку с венецианскими белилами — той самой краской, которая когда-то делала её лицо фарфоровым, а теперь лишь подчеркивала морщины. Долго смотрела на нее, размышляя, стоит ли вообще краситься. В конце концов — для кого? Для священника? Для Жанетты? Для толстухи Марты? Для полуживых подагриков на водах?
Но потом, словно вспомнив что-то важное, она решительно открывала баночку и начинала матировать лицо. Слой за слоем. Тщательно. Беспощадно.
— Я должна быть готова, — объясняла она своему отражению. — Потому что, если он вдруг приедет... Если он вдруг вспомнит... Я должна быть готова. Я не могу предстать перед ним в виде развалины. Нет, я предстану перед ним королевой.
Она наносила румяна на обвисшие щеки, и лицо на мгновение приобретало иллюзию молодости. Подводила глаза сурьмой, и взгляд становился тем самым — глубоким, манящим, опасным. Припудривала второй подбородок, и он словно исчезал под слоем рисовой пудры. Водружала на голову парик — белокурый, с высоким начесом, точно такой, как прическа, которую она носила во дни своей славы. Парик был старый, пованивающий и слегка пожелтевший от времени, но другого у нее не было.
— Вот так, — говорила она, поворачиваясь к Жанетте, пришедшей помочь одеть платье. — Теперь я похожа на чучело попугая, но это лучше, чем выглядеть как дохлая ворона. Ты согласна?
Жанетта, которая никогда не знала, что ответить на такие вопросы, предпочитала молча кивать.
Затем наступала очередь платья. Маркиза подходила к огромному платяному шкафу — последнему хранителю её былого великолепия. Там, в темноте, висели платья, которые она уже никогда не наденет: бархатные, парчовые, расшитые серебром и золотом. Они пахли лавандой, мышами и прошлым. Она проводила по ним рукой — нежно, словно здороваясь.
— Это я надевала на бал в честь победы при Флерюсе... А это — на крестины Луи-Александра... А вот это, — она останавливалась перед платьем цвета алого шелка, — я надевала в тот вечер, когда Людовик впервые сказал, что любит меня...
Она захлопывала шкаф и выбирала из скромного повседневного гардероба простое черное платье, глухо застегнутое до подбородка. Ни кружев, ни бантов, ни драгоценностей. Только кольцо с сапфиром на правой руке — её талисман.
— Вот и все, — подводила она итог утреннего ритуала. — Еще один день можно начинать. Жанетта, где мой требник? Будем делать вид, что я благочестивая вдова, а не старая грешница, про которую забыли даже черти в аду.
---
В это дождливое пасмурное утро мадам де Монтеспан не спешила выходить в сад. Она сидела в своем любимом кресле у камина, закутанная в бесчисленные шали и пледы, и диктовала письмо своему нотариусу в Париж. Вернее, делала вид, что диктует, ибо её секретарь, иезуит Антуан Леже, давно уже не успевал записывать за стремительным потоком её мыслей, а лишь почтительно кивал, дожидаясь, пока маркиза выговорится.
— И вновь подтвердите этим негодяям из налогового ведомства, что доходы с моего имения в Уароне не подлежат повторному обложению! — резко повторила она, постукивая по подлокотнику сухоньким пальцем с единственным кольцом — тонким золотым ободком с миниатюрным сапфиром. — У меня есть собственноручное письмо Его Величества от тысяча шестьсот девяносто второго года, где черным по белому написано: «Мадам, Ваши пенсионы неприкосновенны». Пусть они удавятся в своем бессилии! Если потребуется — я лично приеду в Париж и устрою им сцену в присутствии канцлера.
Отец Леже, моложаво выглядящий священник с кротким, улыбчивым лицом, осторожно кашлянул в кулак.
— Мадам маркиза, я осмелюсь напомнить, что вы уже семь лет грозитесь поехать в Париж, но всякий раз откладываете...
Маркиза резко повернула голову, и на священника уставились два синих, невероятно живых, пронзительных глаза, резко контрастировавших с её увядшим лицом.
— Я откладываю не из страха, святой отец! — отчеканила она. — Я откладываю из соображений тактики. Пусть они забудут меня. Пусть решат, что я умерла, как им уже дважды докладывали. И тогда я явлюсь в Версаль как призрак — и наведу такого шороху, какого они не видели со времен похорон Месье!
Она замолчала, тяжело дыша. Лёгкие, изношенные десятилетиями курения испанского табака, снова напомнили о себе глухим, свистящим хрипом. Маркиза прижала к груди надушенный платок и несколько минут боролась с одышкой, закрыв глаза.
Отец Леже терпеливо ждал. За десять лет службы у маркизы де Монтеспан он привык к этим вспышкам. Он знал: за гневом всегда прячется боль.
Когда дыхание восстановилось, маркиза откинулась на спинку кресла и вдруг усмехнулась — той своей знаменитой ядовитой усмешкой, которая когда-то сводила с ума Луизу де Лавальер.
— Посмотрите на меня, святой отец, — тихо произнесла она. — Посмотрите внимательно. Что вы видите?
Иезуит смутился.
— Я вижу... благородную даму, чья красота...
— Оставьте эту придворную лесть! — перебила Атенаис. — Я прекрасно вижу в зеркале то же самое, что видите вы. Я растолстела. У меня второй подбородок, который уже не спрячет никакая косынка, даже из лучших брюссельских кружев. Мои щеки обвисли, как у английского мастифа. Кожа на руках стала дряблой, и никакое миндальное молоко её не спасает. А ноги... о, мои бедные ноги, которые когда-то порхали в Балете муз так, что Людовик забывал о государственных делах! Теперь они отекают к вечеру, и мне приходится носить туфли на два размера больше!
Она рассмеялась, но смех тут же перешел в кашель — сухой, лающий, мучительный.
— Однако, — продолжила маркиза, отсмеявшись и откашлявшись, — я все еще сохранила то единственное, что не отнимает возраст. Мой разум. Мой острый, как бритва, беспощадный разум. И мой язык! Язык, который, по словам этого негодяя Сен-Симона, может ужалить так, что шрам останется на всю жизнь. Поэтому меня и боятся. Поэтому меня и держат здесь. Подальше от Версаля. Подальше от его величества.
— Вы полагаете, мадам, что Его Величество... — начал было отец Антуан, но Монтеспан снова перебила:
— Я полагаю, что моя бывшая камеристка, а ныне некоронованная королева Франции мадам де Ментенон, скорее согласится принять в Версале московитского царя в обнимку с турецким султаном, чем меня! Эта ханжа, эта лицемерка в монашеском платье! Когда-то она выносила полные горшки моих детей, а теперь она спит в моей постели и нашептывает Людовику в уши свои постные проповеди!
Она тяжело перевела дыхание. Глаза её затуманились — но не от слез, а от воспоминаний.
— Вы не видели Версаль в дни его славы, отец мой. А я видела. Я была его королевой. Не Мария-Терезия, бедная, потрясающе глупая маленькая инфанта с гнилыми зубами и вечно заплаканными глазами. Я! Когда я входила в Фарфоровый Трианон, разговоры смолкали, веера взлетали вверх, и все взгляды устремлялись на меня. Я задавала моду. Я диктовала вкусы. Я рожала ему детей — семерых, отец мой! И каких детей! Луи-Огюст — умнейший из всех его отпрысков, даром что хромой. Франсуаза-Мария — красавица, вылитая я в молодости. Луи-Александр — адмирал Франции, единственный из моих детей, кто пошел по военному поприщу.
Она замолчала, уставившись в огонь камина. Пламя отражалось в её синих глазах, превращая их в два тлеющих угля.
— А теперь? — голос её дрогнул. — Теперь меня забыли. Мои собственные дети не пишут мне. Огюст — тот хоть изредка присылает курьера, но его письма сухи и официальны. Он боится. Боится гнева отца. Боится тени Ментенон, которая давно заменила ему мать, будем справедливы. А мои дочери... Франсуаза-Мария, герцогиня Орлеанская, жена этого пьяницы и распутника... Она ни разу не навестила меня за десять лет. Ни разу! А ведь я носила её под сердцем! Я кормила её своей грудью! Только Луиза приезжает ко мне, не боясь королевского гнева. Никого не боится, как стала принцессой Конде...
Она закашлялась снова, ещё сильнее. Отец Антуан подал ей стакан с водой из целебного источника — той самой, пахнущей серой и железом, которую маркиза ненавидела всей душой, но исправно пила по предписанию врачей.
— Благодарю, — прошептала она, отдышавшись. — О чем я говорила? Ах да... О моих неблагодарных детях.
Она поставила стакан на столик, инкрустированный перламутром — жалкий остаток былой роскоши, уцелевший после всех переездов и конфискаций.
— Знаете, что самое страшное, святой отец? — вдруг спросила она совершенно другим, глухим голосом. — Не болезнь. Не бедность. Не забвение света. Самое страшное — это одиночество. Я просыпаюсь каждое утро в этой промозглой дыре, и первая мысль, которая приходит мне в голову: «Я никому не нужна». Слышите? Ни-ко-му. Я, Франсуаза-Атенаис де Монтеспан, перед которой склонялись кардиналы и пэры, теперь не нужна даже собственной кухарке, которая не ворует у меня серебряные ложки, потому что считает, что они слишком дешёвые!
— Мадам, вы преувеличиваете, — робко попытался возразить священник. — Ваши дети любят вас. Просто...
— Просто они боятся, — закончила за него маркиза. — Я знаю. Все боятся «чёрную маркизу». Весь Версаль дрожит перед мадам де Ментенон. И только я не боюсь. Я единственная, кто знает её истинное лицо. Я помню её, когда она была просто нищей вдовой Скаррон, которую я взяла в свой дом из милости! Из милости, вы понимаете? Я платила ей жалованье. Я доверила ей воспитание моих детей. А она... она отплатила мне тем, что украла сердце моего короля!
---
После завершения диктовки наступало время ежедневной прогулки. Этого требовали врачи. Маркиза же ненавидела эти прогулки всей душой, но подчинялась — вовсе не потому, что верила в целебные свойства всех этих минеральных вод, а потому, что боялась: если она перестанет выходить из дома, о ней окончательно забудут даже последние сплетницы Бурбон-л'Аршамбо.
Она облачалась в тяжелую бархатную пелерину с капюшоном, брала свою трость с набалдашником из слоновой кости (подарок давно покойного мужа, которого она терпеть не могла, но трость весьма уважала) и в сопровождении Жанетты выходила на улицу Терм.
Курортный сезон был в самом разгаре. У бюветов целебного источника толпились старики и старухи, похожие на ожившие портреты из фамильных галерей: герцогини в платьях, давно вышедших из моды, маркизы с лицами, заштукатуренными белилами, графы с подагрическими ногами, обмотанными фланелью. Весь цвет когда-то юного царствования Людовика Четырнадцатого давно превратился в царство склероза, гангрены и старческого маразма. Все они пили воду из больших глиняных кружек, морщились от серного запаха и обсуждали внешний вид друг друга с тем же молодым азартом, с каким когда-то обсуждали версальские сплетни.
При появлении мадам де Монтеспан разговоры смолкали. Она все еще внушала трепет — даже здесь, в этом провинциальном чистилище. Она проходила сквозь толпу, как галера сквозь рыбацкие лодки, величественно кивая знакомым и ошпаривая незнакомых таким ледяным взглядом, что у них пропадало всякое желание знакомиться.
— Мадам де Монтеспан! — окликнула её однажды маркиза Дю Плесси-Белльер, семидесятилетняя дама с лицом, напоминавшим сморщенный абрикос. — Вы слышали новости из Версаля? Говорят, болезнь уносит наследников одного за другим!
Маркиза остановилась и медленно повернулась.
— Я слышала, мадам. И поверьте, это печалит меня куда больше, чем ваша незамужняя внучка, о которой вы прожужжали мне все уши на прошлой неделе. Что касается наследников... — она сделала паузу, наслаждаясь произведенным эффектом, — мои дети, слава Богу, живы и здоровы. А это, согласитесь, в нынешние времена очень даже немалое утешение...
Она двинулась дальше, оставив свою былую соперницу с открытым ртом.
— Старая кошелка, — прошептала Монтеспан на ухо Жанетте. — Она до сих пор не может мне простить, что в апреле 1670-го я подсыпала ей яд в румяна. А теперь иди, оставь меня. Я хочу побыть одна.
Камеристка поклонилась и отошла на почтительное расстояние. Маркиза осталась одна у балюстрады, выходившей на термальные купальни. Она оперлась на трость и долго смотрела, как струится пар над горячей водой.
В эти минуты одиночества посреди шумной толпы она чувствовала себя особенно уязвимой. Здесь, на водах, все были равны: бывшие фаворитки и принцессы крови, старые грешницы и не менее старые святоши. Все они пили одну и ту же вонючую воду, страдали одними и теми же болезнями и ждали одного и того же исхода. И все они прекрасно знали: никто из них уже не вернется в Версаль. Никогда.
— Кроме меня, — прошептала Атенаис, и её пальцы сильнее сжали набалдашник трости. — Я еще вернусь. Клянусь Богом, вернусь...
---
Вечер меж тем вступал в свои права. Мартовские сумерки сгущались быстро, и вскоре за окнами уже не было видно ни базилики, ни редких прохожих — лишь непроглядная чернота, изредка прорезаемая тусклым светом фонарей. Марта зажгла свечи в гостиной — не все, а лишь три, в целях экономии, — и удалилась, оставив маркизу одну.
Но одиночество в этот вечер не продлилось долго. Ровно в восемь часов, как было заведено последние три года, в дверь постучали, и в гостиную вошел отец Леже — тот самый неразговорчивый иезуит, который объединял при маркизе обязанности секретаря, духовника и, как она сама выражалась, «жилетки для старческих слез». В руках он держал неизменную чернильницу, пачку бумаги и гусиное перо, заточенное с особой тщательностью — мадам де Монтеспан терпеть не могла, когда перо скрипит.
— А, святой отец! — окликнула его маркиза, не оборачиваясь от камина. — Вы вовремя. У меня как раз созрела идея для очередного письма этому мошеннику в Париж. Но прежде... прежде я хочу продиктовать вам кое-что иное. Письмо, которое я, вероятно, никогда не отправлю. Но которое, черт возьми, должно быть написано!
Священник молча поклонился и устроился за маленьким бюро у окна. Он знал: если маркиза начинает с «черт возьми» — вечер будет долгим и неспокойным.
— Пишите, — скомандовала Атенаис, и в её голосе зазвучали те самые властные ноты, которые когда-то заставляли трепетать министров. — «Ваше Величество...» Нет, зачеркните. Просто «Сир». Или нет... Пишите так: «Тому, кто когда-то называл меня своей Афиной, а теперь, вероятно, с трудом вспоминает мое лицо».
Она сделала паузу, наслаждаясь звучанием собственных слов. Антуан Леже послушно скрипел пером.
— Далее: «Я узнала, что Господь послал Вашему дому тяжкие испытания. До меня дошли слухи о смерти герцога Бургундского и его супруги, а также герцога Беррийского. Я скорблю вместе с Вами, Сир. Ибо я знаю, что значит терять детей. Троих из семерых я уже оплакала. И эта боль не утихает с годами — она лишь становится привычной, как старая рана, которая ноет к непогоде».
Маркиза замолчала, уставившись в огонь. Пламя отражалось в её сапфировых глазах. В этот момент она не играла роль — она действительно говорила то, что чувствовала. Что, впрочем, не делало её слова менее тщательно подобранными.
— Пишите дальше, святой отец. Не отвлекайтесь. «Но я пишу Вам не только для того, чтобы выразить соболезнования. Я пишу, чтобы напомнить: у Вас есть я. Та, которую Вы изгнали, но которая ни на минуту не переставала любить Вас, Сир. Та, которая подарила Вам двоих ныне здравствующих сыновей и двух дочерей. Та, которая и теперь готова...»
Она осеклась. Перо отца Леже замерло.
— Впрочем, это я писать не буду, — резко сменила тон Монтеспан. — Рвите, святой отец. Всё рвите. Никаких писем! Никаких «Сир» и «Ваше Величество». Я не унижусь до того, чтобы напоминать о себе! Тот, кто помнит — помнит. Тот, кто забыл — не вспомнит, даже если я завалю его письмами...
Отец Антуан аккуратно отложил перо и посмотрел на маркизу с тем особым выражением, которое появлялось у него всякий раз, когда она вот так — на полуслове — обрывала себя.
— Мадам маркиза, — мягко произнес он, — быть может, вам стоит исповедаться? Это облегчит душу.
— Исповедаться? — бывшая фаворитка горько усмехнулась. — Вы хотите, чтобы я исповедалась? Вы уверены, что у вас хватит терпения слушать, святой отец? Мои грехи не уместятся в вашу тетрадь, в которую вы записываете наши беседы! Не делайте такое лицо — я прекрасно знаю об этой тетради... Так вот: для моих грехов потребуется отдельный фолиант. А для моих обид — еще один. И третий — для моих сожалений.
Она замолчала, и в комнате повисла та самая звенящая тишина, о которой так любят писать романисты. Было слышно лишь потрескивание дров в камине и завывание ветра за окном...
— Хотите, я расскажу вам, как это произошло? — вдруг спросила маркиза, и в её голосе зазвучали интимные, доверительные ноты. — Как она вытеснила меня из сердца Людовика? Это был тысяча шестьсот семьдесят девятый год. Я только что родила моего бедного Луи-Александра. Роды были тяжелые, я лежала в горячке, а эта святоша сидела у моей постели и читала мне псалмы. Король же влюбился в юную Фонтанж... Она была глупа как корзинка, но прекрасна как ангел. Король всегда предпочитал умных женщин. Почему ему вдруг приглянулась идиотка — я не понимаю... Так или иначе, но король забыл меня. Полностью, раз и навсегда!
Я страдала. Я мучилась. Я рыдала ночи напролет. И мои мольбы были услышаны: идиотку кто-то отравил! Но Людовик решил, что это моих рук дело. Я впала в немилость. Теперь Людовик рыдал ночи напролет, а эта святоша по вечерам приходила утешать его. Утешать! Ха! Она утешала его так усердно, что через три года я уже была окончательно изгнана из Версаля, а она заняла мои апартаменты!
Маркиза закашлялась, её щеки покрылись лихорадочным румянцем.
— Но я не держу на неё зла, — неожиданно произнесла Монтеспан. — Нет, правда. Она была умнее меня. Терпеливее. А ещё она любила моих детей. Как своих! Она играла в долгую игру. И она выиграла. Но знаете, что меня утешает? Мысль о том, что она точно так же боится. Каждую ночь она ложится в свою холодную одинокую постель и думает: «А вдруг завтра король умрет? Что будет со мной? Кому я буду нужна, старая, бездетная, всеми ненавидимая тень великого монарха?» В этом мы с ней похожи. Мы обе — отставные фаворитки, только одна в Версале, а другая — в этой бурбонской дыре...
Она замолчала и уставилась в темное окно. В комнате повисла тяжелая, пропитанная многолетней тоской пауза.
— Святой отец, — вдруг произнесла мадам де Монтеспан каким-то новым, почти спокойным тоном. — Как вы думаете, они придут на мои похороны? Мои дети? Или им будет наплевать?
Иезуит вздрогнул.
— Мадам, зачем вы говорите о таких вещах? Вы ещё крепки, и Господь...
— Не лгите мне, святой отец! — резко оборвала его маркиза. — Вы же сами видите: я все чаще задыхаюсь. Мои лёгкие гниют, как старое дерево. Я могу умереть в любой момент — во сне, во время приступа кашля, во время прогулки. Я не боюсь смерти. Я боюсь только одного: что никто не придет меня проводить. Что меня похоронят здесь, в этой глуши, в безвестной могиле, и никто в Версале даже не перекрестится...
---
После ухода иезуита маркиза обыкновенно предавалась самому мучительному из своих занятий: воспоминаниям о детях. Это был ежевечерний ритуал, который она совершала в полном одиночестве, достав из заветной шкатулки розового дерева миниатюры — маленькие портреты на слоновой кости, заказанные ею у лучших итальянских живописцев много лет назад.
Она вынимала их по одному и раскладывала на столе перед собой, словно карты для пасьянса.
Первый портрет: Луи-Огюст, герцог дю Мэн. Её первенец от короля, её гордость и её боль. Мальчик, родившийся с искривленной ногой, но с умом, перед которым преклонялись все наставники. «Мой маленький философ», — называла она его в детстве. Теперь ему сорок два. Он женат на внучке Великого Конде, у него двое сыновей, он богат и уважаем — но боится собственной тени. Она знала это, читая между строк его редкие письма: сухие, излишне сдержанные, полные невысказанного страха...
— Огюст, Огюст... — шептала старая маркиза, поднося миниатюру к свету. — Ты мог бы стать королем, если бы твой отец имел хоть каплю смелости. Но он предпочел слушать эту святошу, а не меня. И вот теперь ты всего лишь герцог дю Мэн, а не дофин Франции. Прости меня, мой мальчик. Я сделала все, что могла. Я родила тебя. Я вымолила тебе титул. Остальное было, увы, не в моих силах.
Второй портрет: Луи-Александр, граф Тулузский. Её младший сын, самый удачливый из всех. Гениальный полководец. Адмирал Франции в тридцать пять лет, губернатор Бретани, обладатель несметных богатств. Единственный, кого никак не коснулась опала матери. Единственный, кто писал ей по-настоящему теплые письма, без оглядки на мадам де Ментенон.
— Ты всегда был моим любимчиком, — улыбнулась она. — Самый красивый, самый смелый, самый независимый. Ты пошел в меня, а не в отца. Ты не боишься. Будь счастлив, мой адмирал. И пожалуйста, не забывай свою старую вредную мать... Иногда мне кажется, что ты единственный, кто придет на мои похороны.
Третий портрет: Франсуаза-Мария, герцогиня Орлеанская, бывшая мадемуазель де Блуа. Её старшая дочь, вылитая она в молодости. Та же белокурая копна волос, те же сияющие синие глаза, та же царственная осанка. Но характер — не её. Характер — отцовский. Гордая, надменная, уверенная в своей неотразимости. Невзирая на страшную истерику брата, король ее выдал замуж за племянника, тогда ещё герцога Шартрского, и теперь она держала мужа (который, ни много ни мало, а называл супругу «Мадам Люцифер») в ежовых рукавицах.
— Ты молодец, моя девочка, — прошептала маркиза. — Ты единственная, кто не дал себя сломать. Ты вышла замуж за этого развратника и сделала из него комнатную собачку. Я горжусь тобой. Даже если ты не пишешь мне писем. Даже если ты стыдишься меня. Я все равно горжусь тобой.
Четвертый портрет: Луиза-Франсуаза, герцогиня Бурбонская, вдовствующая принцесса Конде. Вот о ком она думала с наибольшей горечью. Эта дочь, вышедшая замуж за невменяемого карлика с огромной головой, смогла выдержать все издевательства сумасшедшего и в конечном счёте удачно овдовела. Она даже родила сына — того самого одноглазого Луи-Анри, который, говорят, сейчас наводил ужас на весь Версаль. Внук, которого она никогда не видела и вряд ли увидит.
— Ты могла бы навестить меня, — с горечью произнесла маркиза, с грустью глядя на миниатюру. — Всего один раз. Я не прошу многого. Просто приехать, посидеть у камина, рассказать о своем сыне. Раньше ты это частенько делала... Но ты боишься. Ты так же боишься эту старую Ментенониху, как и твой старший брат. Что ж, я не виню тебя. Страх — это семейная черта Бурбонов.
Она перебирала остальные миниатюры: портреты детей, умерших в младенчестве, — Луи-Сезара, Луизы-Мари, маленькой Франсуазы. Этих она помнила смутно, как какой-то сон. Но всё равно молилась за них каждый вечер.
Закончив свой печальный ритуал, маркиза аккуратно собирала миниатюры обратно в шкатулку, запирала её на ключ и прятала в потайной ящик бюро. Затем она выпивала бокал минеральной воды, садилась в кресло и долго смотрела в огонь, перебирая четки из крупных изумрудов — еще один подарок, на этот раз от папы римского, присланный в те далекие времена, когда она еще считалась самой влиятельной женщиной Франции.
---
Вечер был самым тяжелым временем суток. Днем маркизу еще как-то отвлекали дела: письма, прогулки, беседы с отцом Леже, перебранки с кухаркой. Но когда солнце садилось за шпиль базилики Святого Георгия и комнаты особняка погружались в сумерки, на смену дневной бодрости приходила ночная тоска.
Ужин подавали ровно в десять. Поздновато, но она так привыкла. Марта накрывала стол в большой столовой — той самой, где когда-то, в совсем недавние времена, собирались гости: местное дворянство, заезжие аристократы, а иногда и тайные визитёры из Парижа. Теперь же стол был накрыт на одну персону. Одну-единственную.
Маркиза спускалась в столовую в парадном платье — том самом, алом шелковом, которое она хранила как реликвию. Это была странная причуда, которую никто из слуг не понимал, но все принимали. Каждый вечер она наряжалась, как на королевский прием. Каждый вечер она приказывала зажигать все свечи в канделябрах, хотя платить за воск приходилось из последних сбережений. И каждый вечер она садилась во главе стола и начинала трапезу, словно в комнате было полно гостей.
— Марта, — говорила она, поправляя кружевную манжету, — сообщите герцогу де Сен-Симону, что устрицы сегодня превосходны. Я знаю, как он любит устрицы. А принцессе Конти передайте, что она напрасно не надела то жемчужное ожерелье, которое я ей подарила. Оно так идет к её глазам...
Марта, привыкшая к этому ритуалу, молча кивала и подыгрывала. Она ставила на стол пустые тарелки перед пустыми стульями, наливала воду в бокалы для воображаемых гостей и даже объявляла блюда — в точности так, как это делалось в Версале двадцать пять лет назад.
— Суп из шампиньонов а-ля рэн! Запеченная форель с лимоном! Рагу из кролика в винном соусе!
На самом деле меню было куда скромнее: овощной суп на костном бульоне, жареная пулярка и печеные яблоки на десерт. Но маркиза этого словно не замечала. Она ела медленно, с достоинством, иногда поднимая бокал с водой и провозглашая тосты.
— За здоровье Его Величества! — произносила она, и голос её звенел в пустой комнате. — За процветание Франции! За победу над нашими врагами!
Она делала глоток, ставила бокал, и на мгновение на её лице появлялась тень замешательства — словно она вдруг осознавала, что в комнате никого нет. Но уже в следующую секунду она брала себя в руки и продолжала трапезу с прежней величественной невозмутимостью.
Самое трагикомическое происходило, когда она начинала спорить с воображаемыми гостями.
— Вы ошибаетесь, маршал! — вдруг восклицала она, обращаясь к пустому стулу по правую руку. — Битва при Мальплаке была вовсе не победой, а позорной бойней! И если бы командовали вы, а не Виллар, все было бы иначе! Что? Вы не согласны? Ах, вы всегда были упрямцем, мой дорогой Люксембург. Помню, как в семьдесят пятом...
И она погружалась в воспоминания о давно умершем маршале, с которым когда-то танцевала на балах и которому теперь выговаривала за тактические просчеты текущей войны.
Марта, наблюдавшая за этим спектаклем, иногда не выдерживала и украдкой смахивала слезу. Но маркиза этого не видела. Она была счастлива в эти минуты — так, как может быть счастлив человек, окруженный тенями прошлого.
Ужин заканчивался десертом. Маркиза съедала запеченное в меду яблоко, запивала его глотком бургундского (единственный бокал вина, который позволяли ей врачи), после чего поднималась и, обращаясь к пустой комнате, произносила:
— Благодарю вас, дамы и господа, за приятный вечер. А теперь — прошу меня извинить. Возраст и болезни требуют раннего сна. Надеюсь увидеть вас всех завтра в купальнях.
И она удалялась в свою спальню, оставляя огорченную Марту убирать со стола нетронутые приборы для воображаемых гостей.
---
Полночь наступала быстро, впрочем, как всегда. Атенаис отпускала Жанетту, гасила почти все свечи, оставляя лишь одну — на столике у изголовья кровати, и ложилась в постель. Но сон не приходил...
Она лежала в темноте, прислушиваясь к звукам дома: скрип половиц, завывание ветра в трубе, далекий бой часов на башне базилики. Каждый звук казался ей подозрительным и излишне громким. Каждый шорох — предвестником беды.
Это была её главная фобия, её ночной кошмар, преследовавший её все двадцать лет изгнания. Она боялась, что за ней придут. И это будут не кредиторы. И не следователи Огненной палаты. Гораздо хуже! Она боялась, что однажды ночью в дверь её опочивальни постучат, и на пороге возникнет человек в черном — королевский курьер с приказом, подписанным рукой Людовика и скрепленным печатью мадам де Ментенон. Приказом, предписывающим ей немедленно отправиться в монастырь Святого Иосифа — тот самый, где она провела первые годы после опалы и который снился ей в кошмарах. Или того хуже — в отдаленное аббатство Фонтевро, куда ссылали неугодных принцесс крови и где она, по слухам, должна была бы окончить свои дни еще десять лет назад.
— Они не посмеют, — шептала она в темноту. — Я мать его детей. Я бабушка герцога Бурбонского. Я не просто бывшая фаворитка, как эта блаженная дурочка Луиза. Я — часть истории. Я — сама история!
Но страх не отступал. Он жил где-то в груди, рядом с больными легкими, и просыпался каждую ночь. Она знала: Ментенон не успокоится, пока не сотрет её с лица земли. Эта ханжа ненавидела её с той особенной, холодной ненавистью, на которую способны только бывшие протеже, поднявшиеся выше своих благодетельниц.
— Но я жива, — упрямо повторяла Атенаис. — Я все еще жива. Я пережила всех своих врагов. Я пережила Лувуа, который меня ненавидел. Я пережила Кольбера, который меня презирал. Я переживу и эту святошу. Я буду жить назло всем. Назло Ментенон, назло Орлеанам, назло самой смерти.
И все же, когда часы начинали бить четверть второго, она не выдерживала. Вставала, зажигала свечу, подходила к распятию, висевшему на стене, и опускалась на колени. Это было трудно — больные суставы отзывались острой болью, одышка усиливалась, но она упорно становилась на колени, потому что так велел её духовник.
— Господи, — шептала она, и голос её дрожал. — Прости меня. Прости мои грехи. Прости мою гордыню. Прости всё то, что я сделала королеве. Прости мне то, что я сделала с Ментенон. И прости то, что я сделала со своей жизнью! Я знаю, что недостойна Твоего прощения. Я знаю, что заслужила ад. Но молю Тебя: дай мне еще немного времени. Позволь мне еще раз увидеть Версаль. Позволь мне еще раз увидеть короля. А потом — делай со мной что хочешь.
Она молилась долго, истово, со слезами на глазах. И лишь после молитвы, обессиленная, падала в постель и забывалась тяжелым, тревожным сном, полным призраков прошлого...
---
Сегодня, закончив молиться, она с трудом поднялась с колен — грузно, тяжело, но с тем неуловимым достоинством, которое не могут отнять ни годы, ни болезни. Подошла к зеркалу в потемневшей бронзовой раме, висевшему у окна. Всмотрелась в свое отражение.
— Мне семьдесят один год, — тихо произнесла она. — Я растолстела. Я подурнела. Мои волосы, когда-то белокурые, как спелая пшеница, теперь серы, как февральский снег. Моя кожа, которую сравнивали с лепестками розы, теперь напоминает перезрелую грушу. Но глаза... — она усмехнулась. — Глаза остались прежними. И ум, слава Господу, остался прежним! Так что если бы сейчас, в эту самую минуту, распахнулась дверь и вошел Людовик...
Она не договорила. Внезапно за дверью послышался топот бегущих ног, и в гостиную, запыхавшись, ворвалась Жанетта, в ночной сорочке, с лицом, на котором застыло выражение крайнего испуга и величайшего изумления.
— Мадам... Мадам! — выдохнула она, хватаясь за косяк двери. — Там... там...
— Что «там»? Говори членораздельно, ради всего святого! — резко прикрикнула Атенаис, чувствуя, как ее сердце вдруг забилось раненой птицей где-то у самого горла.
Камеристка судорожно сглотнула и произнесла одно-единственное слово, от которого воздух в комнате словно превратился в лёд:
— Король! Король здесь!
Монтеспан медленно опустилась в кресло. Её лицо побелело, но губы тронула слабая, недоверчивая улыбка.
— Король... — прошептала она. — Спустя двадцать пять лет... Король приехал ко мне. Этого не может быть!
Она взглянула на Жанетту, и в её глазах впервые за долгие годы зажегся тот самый огонь, который когда-то сводил с ума весь двор.
— Ну что ж... Подайте мне мое лучшее платье. То, пурпурное... И пудру. Много пудры. Кажется, Господь всё же решил, что я ещё не до конца искупила свои грехи...
Она поднялась с кресла с той величественной грацией, которую не смогли отнять у неё ни годы, ни болезни, ни одиночество.
Франсуаза-Атенаис де Монтеспан готовилась к своей последней битве...
Глава 4
Глава IV. Мадам Люцифер
Пале-Рояль, парижская резиденция герцогов Орлеанских, никогда не был похож на Версаль. Если королевский дворец сиял позолотой и мрамором, подавляя гостей имперским величием, то Пале-Рояль напоминал скорее огромную, богато украшенную шкатулку, в которой хранились самые разнообразные — и далеко не всегда безобидные — секреты. Здесь, в лабиринте галерей, будуаров и потайных комнат, кипела своя, особенная жизнь, со времён Месье не подчинявшаяся строгому и, временами, чудовищно занудному версальскому этикету. Здесь пахло не ладаном и пудрой, а американским табаком, дорогим вином и опасной свободой.
Герцогиня Орлеанская лежала на своей любимой кушетке у окна, выходившего в сад, и рассеянно крутила на указательном пальце четки из ляпис-лазури. Ей было тридцать четыре года, и она все еще была поразительно красива — той особенной красотой Мортемаров, которая с годами не увядает, а словно бы затвердевает, превращаясь в величественную стать. Белокурые волосы, уложенные в высокую прическу, сияющие голубые глаза, точеный нос, гордая посадка головы — все это делало её похожей на античную статую, каким-то чудом перенесенную в XVIII век. Впрочем, ненавидевшая её свекровь так невестку и называла: «живая статуя». Правда, вовсе не за красоту, а за абсолютную пассивность, высокомерие и привычку целыми днями лежать на этой самой кушетке...
Но сегодня даже случайный беглый взгляд заметил бы, что статуя дала изрядную трещину. Под глазами герцогини Орлеанской залегли тени — следы бессонной ночи. Пальцы нервно теребили четки, а губы то и дело сжимались в тонкую, решительную линию. Франсуаза-Мария, которую братья и немногочисленные друзья называли просто Марией, пыталась разрешить самую сложную задачу в своей жизни. Задача и правда была очень непростой — на кону стояло, ни много ни мало, всё её будущее!
Весть о смерти последнего прямого наследника престола достигла Пале-Рояля вчера вечером. Курьер в ливрее герцога де Сен-Симона, заляпанный жидкой грязью и насмерть перепуганный, привез письмо, адресованное лично герцогу Орлеанскому. Филипп, прочитав его, побагровел, затем побледнел, а потом разразился таким потоком отборной брани, что лакеи в ужасе попрятались за портьеры. Затем он приказал подать шампанское и всю ночь отмечал с друзьями — праздновал то, о чем боялся даже мечтать...
Столь ожидаемая многими смерть маленького герцога Анжуйского делала его, Филиппа Орлеанского, законным наследником французского престола.
Мария не участвовала в этом празднике жизни. Она немедленно удалилась в свой будуар, сославшись на ужасную мигрень, и провела всю ночь без сна, глядя в темный потолок и пытаясь осмыслить произошедшее.
Сейчас, когда за окнами уже занимался очередной хмурый мартовский рассвет, она все еще не находила правильного ответа на свои вопросы. А ответ был нужен — и нужен немедленно! События развивались с ужасающей скоростью, и медлить в такой момент означало проиграть. Ставка в этой игре была высока, как никогда прежде, — выше, чем в любой из тех политических интриг, которые она плела за последние десять лет. Важнее, чем её брак. Дороже, чем её состояние. Ценнее, чем её жизнь.
На кону стояла корона Франции...
Мария закрыла глаза и в очередной раз попыталась представить себе то, о чем боялась даже думать. Она — королева! Не просто герцогиня Орлеанская- королева Франции!
Тот самый венец, которого так отчаянно, так безнадежно добивалась её мать и который у неё украла старая ханжа Ментенониха, теперь сам плыл в руки её дочери. Какая злая насмешка судьбы! Какая сладкая, пьянящая ирония!
Но, как любил повторять её отец, «любая корона имеет две стороны: одну — обращенную к миру, другую — к тому, кто её носит». И Мария слишком хорошо знала, какова изнанка. Ей не нужно было гадать — она жила с этой изнанкой долгие годы.
Ситуация, с одной стороны, была элементарной, а с другой — чудовищно сложной. Этот её придурковатый муж, Филипп, герцог Орлеанский, племянник короля и по Салическому закону — ближайший наследник престола после смерти всех прямых потомков Людовика XIV. Если король умрет сейчас, корона автоматически перейдет к Филиппу. А значит, она, Франсуаза-Мария, станет... ох, просто дух захватывает... Не фавориткой, как маменька, не узаконенным бастардом, которому постоянно этим тычут в нос, не женой вечно пьяного распутного герцога... Хозяйкой Версаля!!
Мысль эта опьяняла и пугала до мурашек по спине.
Она представила себе это: Зеркальная галерея, полная придворных, склоняющихся перед ней в поклоне. Она восседает на троне рядом с мужем, и никто — ни одна тварь! — больше не смеет напоминать ей о её происхождении!
Её дети — принцы и принцессы королевской крови. Её слово — закон. Её мать, старая опальная маркиза де Монтеспан, будет возвращена ко двору с почестями. И эта святоша Ментенон, которая четверть века отравляла ей жизнь, будет изгнана в тот самый монастырь, куда она упекла её мать.
Какая манящая, какая опьяняющая мечта!
Но...
Но был и другой вариант. Он был куда более туманным, куда менее очевидным, совершенно фантастичным, но именно эта фантастичность и заставляла Марию терять покой.
Давеча вечером, почти следом за курьером от Сен-Симона, ей доставили из Версаля письмо. Оно было от Марии-Анны де Бурбон — её старшей сводной сестры, дочери короля от Луизы де Лавальер. Та самая Мария-Анна, которую при дворе называли просто «вдовствующей принцессой Конти» и с которой Франсуаза-Мария не общалась уже несколько лет — не то чтобы они были в ссоре, просто... так вышло. Дети короля от разных матерей редко бывают по-настоящему близки. Их объединяла только кровь отца — и разделяло всё остальное...
И вот теперь Мария-Анна, презрев многолетнюю холодность, прислала ей длинное, сумбурное письмо на семи страницах. Она писала, что Версаль парализован страхом, что король впал в неистовство, что мадам де Ментенон не отходит от него ни на шаг. Но главное — она упомянула имя, которое заставило сердце Марии забиться быстрее.
«...мадам де Ментенон, — писала принцесса Конти своим мелким, летящим почерком, — по слухам, предложила Его Величеству некий план спасения династии. Какой именно — мне выяснить не удалось. Маркиза заперлась с королем в Парадной опочивальне, и даже Бонтан, первый камердинер, не был допущен. Но за час до этого она послала курьера в Со, к нашему брату. Он немедленно прибыл и был допущен к королю. Всё это заставляет меня думать, что план старой маркизы как-то связан с герцогом дю Мэном. Быть может, тебе, моя дорогая Мария, удастся разузнать больше через твои каналы в Пале-Рояле...»
Мария перечитала это место трижды. Потом отложила письмо и долго сидела в кресле, глядя в огонь камина и пытаясь собрать разрозненные куски головоломки.
Мадам де Ментенон предложила королю план. План, связанный с герцогом дю Мэном. План, который должен спасти династию.
Что это могло быть?
Она перебирала варианты один за другим. Простое назначение Огюста регентом? Нет, этого недостаточно. Регентство — временная мера, оно не дает легитимности. Да и нет того, кто нуждался бы в регенте... Ерунда! Думаем в другом направлении... Передача короны по завещанию? Невозможно: Салический закон этого не допустит, Парламент не зарегистрирует. Тогда что?
И тут — словно вспышка молнии в ночном небе — её осенило.
Legitimatio per subsequens matrimonium.
Она слышала этот термин от Джеймса Стюарта, сына покойного короля Якова, много лет назад. Латинская формула, означающая «узаконение последующим браком». Старое, почти забытое каноническое правило, восходящее к римскому праву. Если мужчина и женщина, имеющие внебрачных детей, вступают в законный брак — их дети автоматически становятся законнорожденными. Задним числом. Без права оспаривания.
Если король женится на их матери — на Франсуазе-Атенаис де Монтеспан, — все они, дети, рожденные в грехе, в единый миг станут законными принцами и принцессами крови. С правом наследования. С местом в очереди на престол. И в ту же секунду первым в этой очереди окажется не её муж — ненавидимый племянник короля, — а её старший брат. Любимый сын короля. Прямой потомок Людовика XIV.
— Господи, — прошептала Мария, и её пальцы, сжимавшие письмо принцессы, побелели. — Вот что она задумала. Старая лиса... Она решила обойти Орлеанов через алтарь...
Это был гениальный ход. Дьявольски гениальный. Мадам де Ментенон, при всей ненависти, которую Мария к ней испытывала, была политиком такого масштаба, который встречается раз в столетие. Она знала: герцог Орлеанский — человек опасный, непредсказуемый, окруженный пустозвонами, вольнодумцами и шарлатанами. Если он получит корону — Франция погрузится в хаос бесконечных оргий и научных экспериментов. Дю Мэн — совсем другое дело. Он тих, набожен, послушен. Им легко управлять.
А главное — он её брат.
Родной брат. Единственный человек при дворе, который никогда — никогда! — не смотрел на неё с презрением. Который в детстве дарил ей сладости и рассказывал сказки про фей. Который, когда она плакала из-за насмешек придворных, садился рядом и молча держал её за руку, потому что сам страдал от тех же насмешек...
Вот здесь и крылась главная дилемма. Кого поддержать? Мужа — в надежде стать королевой? Или брата — в расчете укрепить семью и отомстить обидчикам?
Мария поднялась с кресла и подошла к окну. В саду Пале-Рояля было пусто и уныло: голые деревья, мокрая земля, свинцовое небо. Ничего даже близко похожего на великолепные версальские сады, где она провела свое детство. Но Пале-Рояль хотя бы был её домом. Единственным домом, который у неё остался.
Она попыталась “разложить ситуацию на разные чаши весов и посмотреть, какая перевесит.” Как любил говаривать покойный Кольбер, когда она ещё ребёнком вертелась в кабинете короля.
Левая чаша: поддержать мужа.
Плюсы очевидны. Она становится королевой Франции. Её дети — прямые наследники престола. Её статус взлетает до небес. Все унижения, которые она терпела все эти бесконечные годы, будут отомщены сторицей.
Минусы менее очевидны, но куда более весомы.
Филипп её не любит. Никогда не любил. Их брак был политической сделкой, устроенной Людовиком XIV, чтобы привязать Орлеанскую ветвь к короне через кровную связь. Филипп согласился на этот брак скрепя сердце, униженный тем, что его, первого принца крови, заставляют жениться на внебрачной дочери. Принцесса Пфальцская, его мать, на глазах всего Версаля влепила сыну пощечину, узнав об этом согласии. И он никогда не простил этого своей жене.
За двадцать лет супружества он ни разу не пришел в её спальню иначе, как по обязанности — чтобы произвести на свет наследников. Восемь детей. Восемь! Она выполнила свой долг сполна, родив ему больше, чем её мать родила королю. И что она получила взамен? Презрение. Унижения. Насмешки. Измены.
Любовницы Филиппа жили здесь же, во дворце, буквально за стеной. Он не считал нужным скрывать свои похождения. Более того, он, казалось, наслаждался этим. «Мадам Люцифер», «Мадам Канапе» — так он называл её за глаза, а иногда и в глаза, когда бывал пьян. Он находил эти прозвища невероятно остроумными. Его собутыльники смеялись.
Она отомстила.
Прямо во время торжественного королевского выхода Мария при всех подошла к Филиппу и на глазах у сотен придворных закатила ему яростный скандал. Дело дошло до того, что она прилюдно плюнула в сторону мужа и его очередной сучки, намеренно нарушив все мыслимые правила версальского этикета. Король, который больше всего на свете ценил внешнее приличие и тишину при дворе, пришел в ярость от такого семейного цирка. Он немедленно вызвал Филиппа к себе в кабинет на жесткий разговор, требуя, чтобы племянник проявил уважение к его дочери и «укротил свой нрав». Филипп не испугался грозного дяди. Вместо оправданий он прямо в лицо королю заявил, что Людовик сам виноват, навязав ему в жены женщину с «характером дьявола». Филипп язвительно добавил, что король обещал ему покорную жену, а дал «гордячку, которая считает себя выше своего мужа». Людовик побагровел, а герцог намеренно низко поклонился дядюшке, крутанулся на каблуках и вышел, провожаемый изумленным взглядом короля.
Этот скандал еще долго смаковали весь Версаль и Париж. Королю пришлось приложить немало усилий, чтобы заставить супругов хотя бы на людях делать вид, что они не ненавидят друг друга...
В общем, стать королевой при таком муже — значило обменять одну золотую клетку на другую, более просторную. Да, она получит корону. Но она не получит ни уважения, ни любви, ни покоя. Она будет королевой при короле, который её ненавидит. Станет второй Катариной Медичи.
Более того — можно ли вообще доверять Филиппу? Человеку, который открыто смеется над религией, якшается с алхимиками и колдунами, проводит ночи в оргиях, а дни — в подозрительных лабораториях, где пахнет серой и ртутью? Человеку, которого молва обвиняет в отравлении его собственных родственников? Ходили слухи — и небезосновательные, — что именно он, Филипп Орлеанский, приложил руку к смерти герцога Бургундского и его семьи. Якобы он подкупил врачей. Якобы он хотел расчистить себе путь к трону.
Если это правда — а Мария, зная своего мужа, вполне допускала такую возможность, — то ей предстояло жить бок о бок с убийцей. С убийцей, который в любой момент может решить, что и она ему мешает. Тем более, что любит он её, как собака — палку.
Правая чаша: поддержать брата.
Тут плюсы были не столь блестящи, но куда как более надежны.
Огюст — её родной брат. Они выросли вместе, под присмотром мадам де Ментенон. В детстве он был её защитником и другом. Он никогда не обижал её, никогда не насмехался над ней. Когда она плакала из-за того, что придворные громко шептались за её спиной: «ублюдина, дочь шлюхи», — Огюст садился рядом и рассказывал ей истории о римских императорах, многие из которых, как выяснилось, тоже были незаконнорожденными. Возможно, всё это он выдумывал на ходу, но она успокаивалась. Маленькая Мария прижималась плечом к брату, и мир уже не казался таким отвратительным...
Да, он слаб. Да, он нерешителен. Да, он хромает и вечно боится гнева отца. Но он добр. Он справедлив. Он никогда не предаст её — она знала это так же твердо, как знала, что солнце встает на востоке.
Если Огюст станет дофином, а затем королем, она не будет королевой. Но она будет сестрой самого доброго короля на свете. Её положение при дворе будет не менее прочным, чем положение королевы. Она сможет вернуть ко двору мать. Она сможет наконец-то вздохнуть свободно, забыв, что где-то в Париже у неё есть муж.
Минусы же... минусы были в том, что ей придется предать Филиппа. И не просто предать — активно действовать против него. Интриговать. Плести заговоры. Рисковать.
А Филипп не прощает предательств. Если он узнает, что она встала на сторону брата, он может захотеть запереть её в монастыре. Или сослать в какое-нибудь отдаленное имение. Или — Марию передернуло — сделать с ней то, что он сделал со своими кузенами...
Впрочем, она не боялась смерти. Она боялась бесчестья. По крайней мере, именно в этом она смогла себя убедить.
---
Мария вздохнула, слезла с кушетки и опустилась на колени перед небольшим домашним алтарем, сооруженным в углу будуара. Над алтарем висело распятие из слоновой кости — подарок матери, присланный много лет назад, прямо из монастыря. Рядом с распятием — маленький портрет блаженной Франсуазы д'Амбуаз — её небесной покровительницы.
— Господи, — прошептала она, складывая руки. — Укажи мне путь. Я не знаю, как поступить. Мой муж — чудовище. Мой брат — слабак. Моя мать — изгнанница. Мой отец... мой отец никогда не любил меня по-настоящему. Я — бастард, получившая титул из милости. Я — жена, которую презирают. Я — мать, чьи дети могут потерять все. Что мне делать? Кого выбрать?
Ответа не было. Только тишина и холодный утренний мартовский свет, просачивающийся сквозь шторы.
И тогда она решила. Она поговорит с мужем. В последний раз. Даст ему шанс.
Если он проявит хотя бы каплю уважения — хотя бы тень той любви, которую когда-то обещал перед алтарем, — она поддержит его. Если нет...
Она поднялась с колен, поправила платье и решительно направилась к двери.
Идти нужно было через анфиладу парадных залов, мимо караульных, мимо снующих лакеев, мимо парадных портретов Месье, которые смотрели на неё с немым укором: «Ты чужая здесь. Ты — бастард, вознесенный слишком высоко. Ты не заслуживаешь быть рядом с моим сыном!».
Она шла быстро, не глядя по сторонам. Её красные каблучки звонко цокали по паркету. Лицо застыло под маской ледяного спокойствия, которое она выработала за годы жизни с Филиппом.
Покои герцога Орлеанского находились в противоположном крыле дворца — подальше от жены, как он сам говорил, «чтобы запах притворной святости не мешал моим развлечениям».
У дверей дежурили два лакея. При виде герцогини они вытянулись по струнке, но в их глазах мелькнуло нечто похожее на страх и... жалость? Мария проигнорировала их. Она толкнула тяжелую дубовую дверь и вошла.
То, что она увидела, заставило её замереть на пороге.
Комната была полна народу. Десятка полтора мужчин — офицеров, парижских щеголей, сомнительных личностей в расстегнутых камзолах — расположились вокруг огромного стола, уставленного бутылками, бокалами и остатками ужина. Пахло вином, табаком и потом. Кто-то играл в карты, кто-то громко спорил, кто-то, развалившись в кресле, курил трубку с длинным чубуком и пускал кольца дыма в потолок.
В центре этого хаоса, в огромном кресле с золочеными подлокотниками, восседал её муж.
Филипп был пьян. Его парик съехал набок, камзол был расстегнут, шейный платок съехал вбок, а глаза блестели тем нездоровым, лихорадочным блеском, который Мария слишком хорошо изучила. В одной руке он держал бокал со своим любимым шампанским, а другой обнимал за талию женщину, сидевшую у него на коленях.
Этой женщиной была Мари-Мадлен де Ла Вьевиль, графиня де Парабер, его последняя любовница.
Мария знала её. Знала слишком хорошо. Эта наглая, рыжеволосая бестия была родом из знатного, но давно обедневшего бретонского дворянского рода. Филипп подобрал её три года назад — где, Мария предпочитала не уточнять — и с тех пор она жила здесь, в Пале-Рояле, в апартаментах, которые находились буквально в двух шагах от детских комнат. Он не просто сделал её своей любовницей — он сделал её частью своего двора, частью семьи, частью той извращенной карикатуры на брак, в которую превратилась их жизнь.
И теперь, как с ужасом заметила Мария, мадам де Парабер была беременна. Её округлившийся живот, обтянутый зелёным шелком, был вызывающе, неприлично заметен. Она сидела на коленях герцога Орлеанского, будущего короля Франции, и улыбалась — той самой торжествующей улыбкой, которой улыбается женщина, знающая, что она победила.
При виде жены Филипп поднял бокал и провозгласил:
— А вот и моя дорогая мадам Канапе! Покинула свою ккшетку! Прошу любить и жаловать — моя дражайшая супруга, будущая... а впрочем, кто знает, кто тут будущий, а кто давно в прошлом!
Комната взорвалась хохотом. Кто-то зааплодировал, кто-то присвистнул, кто-то выкрикнул скабрезную шутку, которую Мария не расслышала — и очень хорошо, что не расслышала!
Она стояла на пороге, вцепившись побелевшими пальцами в дверной косяк. Кровь отхлынула от её лица, затем прилила обратно, заливая щеки жгучим, нестерпимым румянцем стыда. Она чувствовала, как ярость, унижение и бессильная злоба подступают к горлу, душат её, мешают дышать.
Но она не заплачет. Не здесь. Не перед этими шакалами.
— Что, мадам Люцифер, завидно? — продолжал Филипп, наслаждаясь её замешательством. — Мадлен, душенька, покажи её высочеству свой живот. Видишь, Мари? Это мой ребенок. Мой законный ребенок! Я признаю его, так же как дядюшка признал всех своих бастардов! И буду его воспитывать здесь — в этом доме! У меня, знаешь ли, большое сердце. В отличие от твоего отца, который своих бастардов признал, а воспитывать — отдал Ментенонихе!
Новый взрыв хохота. Мадлен де Парабер, не стесняясь, откинулась на плечо Филиппа и звонко расхохоталась, глядя прямо в глаза Марии.
В этот момент что-то внутри герцогини Орлеанской надломилось. Не сердце — сердце было разбито уже давно. Сломалось что-то другое: последняя, безумная, крошечная надежда на то, что этот брак еще можно спасти. Рухнул последний мостик, соединявший её с мужем.
Она развернулась и спокойно, с достоинством вышла из комнаты.
Когда дверь захлопнулась, Мария побежала.
Она бежала по галерее Пале-Рояля, не разбирая дороги. Слезы — те самые, которые она так долго сдерживала, — хлынули потоком, размывая румяна и пудру, оставляя на щеках уродливые серые дорожки. Она задыхалась — не от бега, а от душившей её ярости.
Мимо проносились картины, гобелены, статуи, лакеи, испуганно прижимающиеся к стенам. Она не видела их. Она видела только одно: Филиппа, пьяного, с бокалом в руке, и эту рыжую тварь на его коленях.
«Мадам Люцифер!»
«Завидно?»
«У меня большое сердце!»
Двадцать лет. Двадцать лет она терпела. Двадцать лет она рожала ему детей. Двадцать лет она закрывала глаза на его измены, на его пьянство, на его богохульства, на его алхимические опыты, от которых воняло на весь дворец. Двадцать лет она надеялась — глупо, по-женски, по-детски надеялась, — что когда-нибудь он оценит её терпение. Что когда-нибудь он посмотрит на неё и увидит не «дочь шлюхи», не «Королеву Кушетки» — а женщину, которая любила его. Любила, несмотря ни на что.
Глупая, совершенно идиотская надежда.
Она остановилась у окна, выходившего во внутренний двор. Прислонилась лбом к холодному стеклу и несколько минут стояла так, пытаясь восстановить дыхание.
Слезы высохли. На смену им с самого дна души поднялось нечто новое — холодное, спокойное, смертоносное. То, что когда-то было обидой, переплавилось в ненависть. То, что когда-то было надеждой, превратилось в решимость.
Она знала, что ей делать.
Её муж только что совершил самую большую ошибку в своей жизни. Он думал, что унизил её — а на самом деле он освободил её. Он дал ей моральное право предать его. Он собственноручно разорвал последнюю нить, которая их связывала.
Мария выпрямилась, вытерла лицо кружевным платком и посмотрела на свое отражение в оконном стекле. Оттуда на неё смотрела не униженная жена, не оскорбленная женщина, не уставшая мать. Из оконного стекла на неё смотрела дочь Франсуазы-Атенаис де Монтеспан — женщины, которая когда-то сжимала в кулаке сердце Короля-Солнца. Её мать не проиграла ни одной битвы — она проиграла только войну, да и то потому, что сражалась в одиночку. Дочь учтет это. Мария не будет сражаться в одиночку.
— Ты хочешь войны, Филипп? — прошептала она, глядя в глаза своему отражению. — Ты её получишь. Ты называешь меня Люцифером? Что ж... ты даже не представляешь, насколько ты прав. Люцифер был ангелом, которого изгнали из рая за гордыню. Меня тоже изгнали — из Версаля, из семьи, из материнского дома.
Но я вернусь!
А когда я вернусь — ты пожалеешь, что посадил эту рыжую тварь себе на колени.
Она развернулась и быстрым шагом направилась в свои апартаменты. У неё было много дел. Нужно было написать письма — брату Огюсту в Со, брату Александру в Бретань, а также маркизе де Ментенон в Версаль. Хватит лежать на кушетке!
Нужно мобилизовать всех союзников, привести в действие все связи, задействовать все рычаги.
Нужно сделать так, чтобы герцог Орлеанский никогда — никогда! — не стал королем Франции.
— Мадам Люцифер, — повторила она вслух, входя в будуар и направляясь к секретеру. — Что ж, пусть будет так. Ты сам дал мне это имя. Теперь я оправдаю его сполна.
Она села за стол, достала из бюро чистый лист бумаги, обмакнула перо в чернильницу и начала писать.
«Дорогой Огюст...»
Франсуаза-Мария Орлеанская сделала свой выбор. Великая шахматная партия за корону Франции начиналась с весьма затейливого дебюта...
Глава 5
ГЛАВА V. БРАЧНЫЕ ПЛАНЫ
Март на берегах Невы в тысяча семьсот двенадцатом году выдался яростным, гнилым и ветреным. Лед на реке еще стоял — серый, ноздреватый, набухший грязной водой, но от взморья уже тянуло сыростью, предвещавшей скорую, бурную и долгую оттепель. Новорожденный Санкт-Питербурх, едва три недели как отгулявший царскую свадьбу, пахнул свежим деревом, промерзшим мехом, пушечным порохом и невским туманом, который по утрам бывал так густ, что часовые у недостроенных бастионов Петропавловской крепости не видели собственных сапог.
Вдовствующий двор царицы Прасковьи Фёдоровны, насильно переселенный в Питер деверем-царем из благословенного, намоленного и сытого московского Измайлова, неторопливо обживал свой новый деревянный дворец на Московской стороне. Переезд этот, случившийся еще три года назад, до сих пор казался Прасковье Фёдоровне кошмарным изгнанием в холодное шведское болото, где даже вороны каркали как-то не по-русски, а немецкие доктора как один уверяли, будто даже здешний воздух вреден для соков человеческого тела.
Дворец царицы-вдовы был обширен, срублен из векового соснового бревна, но внутри пах не медом и свежими яблоками, как в Москве, а крысами, кофием, голландской олифой и свежей известью. Петр фанатично требовал, чтобы всё и везде было «по-новому». В горницах, вопреки воле хозяйки, по углам стояли не тяжелые дубовые сундуки под сукнами, а новомодные шкапы-кабинеты с зеркальными стеклами, за которыми испуганно жались фарфоровые китайские куклы, шкатулки из слоновой кости и выписанные из Амстердама огромные розовые морские раковины. Блестел постоянно начищаемый паркет. На узких подоконниках стояли горшки с цветущей, прости Господи, «херанью». И даже клопов не было! Вот тебе — по-новому...
Но старая царица упрямо держала оборону в своих личных покоях. Там, за плотными суконными занавесями, где жарко топились изразцовые печи, царил прежний измайловский дух: знакомо и успокаивающе пахло лампадным маслом, воском, мятным квасом и шерстяными платками.
Сама Прасковья Фёдоровна сидела в глубоком мягком кресле, укутав тяжелые, отекшие ноги лисьим мехом. В свои сорок семь лет она казалась монументальной, грозной, словно высеченной из цельного куска старого монастырского дуба. Лицо её, некогда так поразившее покойного царя Иоанна Алексеевича своей византийской, строгой красотой, оплыло, но глаза — темно-карие, пронзительные, привыкшие видеть людей насквозь — горели прежним неугасимым огнем. Рядом с ней, ошую и десную, теснился, тихонько пихаясь и пуская ветры, её такой родной, привычный, неизменный мир: карлы в парчовых кафтанчиках, старые мамки, без умолку шептавшие молитвы, и две приживалки-богомолки, только вчера прибывшие из монастыря под Новгородом.
В соседней же светлице, где окна выходили на серую, скованную льдом Неву, била ключом совсем иная жизнь. Там распивали кофий три царевны, три «иоанновны», чьи судьбы, по милости их дядюшки, нонеча висели в воздухе, словно пушинки над костром.
Старшая, двадцатилетняя Екатерина, которую в семье ласково звали Катеринушкой, была просто кровь с молоком — круглолицая, статная, с широкой озорной улыбкой и веселыми, лукавыми глазами. Она не боялась Питербурха. Напротив, здешние ассамблеи, менуэты и немецкие кавалеры приводили её в восторг. Буквально давеча, первого марта, блистала на свадьбе дядюшки-царя в качестве «ближней девицы», примеряла новые парчовые фижмы и робко, но упорно училась говорить по-французски, ломая язык об изящные версальские согласные. Не желая тянуть горький невкусный напиток, она затребовала горячего шоколаду с медом и молоком и теперь лениво вышивала шелковую подушку, то и дело прерывая работу, чтобы передразнить старую карлицу или напеть шутливую куранту.
Рядом с ней, бледная, строгая и молчаливая, сидела девятнадцатилетняя Анна — вдовствующая герцогиня Курляндская. Её судьба уже успела совершить страшный, трагический кульбит. Всего два года назад Петр выдал её за молодого герцога Фридриха Вильгельма, а уже через два месяца после венчания, по дороге из Петербурга в Митаву, молодой супруг испустил дух, не выдержав состязания в питье с великим русским царем. Анна вернулась к матери — не девицей и не женой, а горькой вдовой, чьи права на далекую, разоренную Курляндию постоянно оспаривали то тамошние бароны, то прусский король. Лицо Анны было вытянутым, высоколобым, губы сжаты в узкую линию. В её пугающих, огромных, почти черных глазах уже тогда сквозила та тяжелая, затаенная обида на весь мир, которая укладывалась в два простых слова: «хочу замуж»! Она не шила и не пела. Лишь сосредоточенно перебирала тяжелые малахитовые четки, мрачно глядя на реку, где ветер гонял сухой колючий снег.
Младшая, восемнадцатилетняя Прасковья, была самой тихой и болезненной из сестер. Мать любила её больше всех за покорность и набожность. Паша, как её звали дома, часто кашляла, постоянно куталась в теплую шаль и проводила бесконечные измайловские часы за чтением жития святых. Она панически боялась мысли о том, что дядюшка Петр Лексеич может выдать её за какого-нибудь заморского «лютерана» или «паписта», и втайне мечтала лишь об одном — чтобы её оставили здесь, в России, пусть даже в монастырской келье, лишь бы под сенью православных крестов.
— Полно тебе, Катька, верещать, — глухо проворчала из своей комнаты царица, услышав очередной заливистый смех старшей дочери. — О престоле Господнем думать надо, пост Великий идет, а у тебя всё шашни да танцульки на уме. Дядя твой, государь, Питербурх-то этот на костях строит, тут каждый кирпич слезами и кровушкой полит, а вам всё нипочём — трещите, как сороки на заборе.
— Матушка, да полно вам попусту кручиниться, — Катерина легко вскочила, подбежала к матери и поцеловала её тяжелую, пахнущую лавандой руку. — Свадьба ведь только прошла! Государь-то наш как радовался, как плясал! Да и Катерина Алексеевна к нам ласкова. Говорят, весна ранняя будет, корабли из Голландии придут, шелка новые привезут...
— Шелка... — без всякой интонации проговорила Анна Курляндская, и голос её прозвучал как треснувший колокол. — В Митаве у меня тоже шелка были. Да только стены в замке сырые, всё запрело да плесенью покрылось — вот тебе и приданое, называется... Меха крысы погрызли, а бароны немецкие серебро растащили... И смотрят при этом как волки... Зачем мне эти шелка, если я там одна, как перст во вселенной? Дядюшка требует, чтобы вернулась, а мне это возвращение — как нож острый!
Прасковья вздохнула, перекрестилась на старый складень в серебряной оправе.
— Бог даст, рассудит Петр Алексеевич. Он хоть и крут, а о крови своей радеет. Не оставит тебя в Митаве без призрения. Оглянуться не успеешь — как снова замужем будешь.
В этот момент в сенях раздался тяжелый, уверенный топот сапог, звон шпор и зычный, до боли знакомый голос, от которого у приживалок мгновенно перехватило дыхание. Собака-моська под креслом Прасковьи Фёдоровны испуганно тявкнула и напустила лужу.
Дверь распахнулась настежь, впустив в душную комнату струю морозного свежего воздуха и запах дорогого табака. На пороге стоял Пётр.
Царь был в своем любимом зеленом суконном кафтане, забрызганном на полах невской грязью, в высоких кожаных ботфортах с погнутыми ржавыми шпорами. Его огромный, двухметровый силуэт полностью заслонил собой дверной проем. Лицо Петра, раскрасневшееся от быстрой езды верхом, дышало той неистовой, пугающей властной энергией, которая заставляла падать ниц самых гордых вельмож. Левый глаз его слегка подергивался — след старого недуга, обострявшегося во времена великих дум или гнева.
Вслед за ним в горницу вошла царевна Наталья Алексеевна — любимая сестра государя. Ей было под сорок, но держалась она с отменным европейским изяществом. Одетая по последней французской моде в темно-малиновое бархатное платье с огромным роброном и глубоким декольте, она, при этом, сохранила чисто русскую косу, ниспадающую на левое плечо. Приветливое, доброе лицо её улыбалось. В глазах читался ясный, глубокий ум. Наталья была едва ли не единственной женщиной, чьи советы в делах семейных, а также в вопросах этикета царь принимал без малейшего спора.
— Здравствуй, сестрица Прасковья Фёдоровна! — громко, с порога крикнул Петр, не тратя времени на церемонные поклоны, которые он так ненавидел. Он быстро подошел к креслу вдовы, преклонил свою огромную голову под её благословение и трижды расцеловал невестку в обе щеки. — Как здоровье? Ноги-то как? На месте?
— Слава Богу, батюшка Петр Алексеевич, жива еще вашими молитвами, — Прасковья Фёдоровна попыталась приподняться, но царь тяжело опустил руку ей на плечо, усаживая обратно. — Да вот, сырость ваша питербурхская всю кровь мне перепортила. Мерзну я, считай постоянно... Зачем приехал-то? Дело ли какое, аль просто проведать старуху?
— Нашлась старуха... тоже мне... — государь усмехнулся. — И проведать, и дело у меня, невестушка! Дело же сие — великое, государственной важности! — Петр обернулся к племянницам и приподнял бровь. Те синхронно встали и присели в глубоких, покорных реверансах. Глаза царя быстро, но крайне внимательно прошлись по всем трем девицам, не пропуская ни одной детали, словно он осматривал новые линейные корабли на адмиралтейской верфи. — Катька! Анька! Парашка! Здорово, девки! Ну-ка, оставьте нас с матерью. Нам переговорить надо зело приватно. А ты, Натальюшка, останься с нами.
Царевны, не смея перечить, бесшумно выскользнули из комнаты. Анна шла последней, и Петр провожал её долгим, сосредоточенным взглядом, барабаня пальцами по рукояти своего английского кортика.
Когда дверь за девицами закрылась, а мамки и карлицы по знаку Прасковьи Фёдоровны испуганно забились в самые дальние углы покоев, Петр вытащил из кармана кафтана большую глиняную трубку, набил её крепким кнастером и, не спрашивая разрешения, разжег от стоявшей на столе свечи. Клубы сизого дыма поплыли под новый, ещё светлый потолок, смешиваясь с запахом ладана.
Царь сел на простую деревянную скамью, широко расставив длинные ноги и опершись ладонью на колено. Наталья Алексеевна разместилась в кресле.
— Ну, сестрица, — начал он, глядя прямо в глаза Прасковье. — Свадьбу мы отгуляли, Катерину мою Бог сподобил в законные царицы возвести. Теперь же, мыслю я, пора и о твоих дочках подумать. Негоже им сидеть в девках, государству от этого пользы никакой, один ущерб и трата из казны на содержание.
Прасковья Фёдоровна поджала губы, рука её крепче сжала бокал со сладким венгерским, из которого она угощалась. Царица отлично знала этот тон деверя. Когда Петр начинал заводить разговор о «пользе государству», это значило, что чья-то личная жизнь, а может даже и счастье, сейчас будут безжалостно принесены в жертву.
— Что ж, Петр Алексеевич, девки мои взрослые, — осторожно ответила она. — Катерине уж двадцать первый пошел, Паше восемнадцать. Про Анну и не говорю — вдовица рыдающая. Твоя воля, ты у нас глава рода. Куда укажешь — туда и пойдут. Одно прошу: не отдавай их совсем уж в бусурманство, пожалей их души христианские.
Петр громко хохотнул, выпустив струю дыма.
— Бусурманство! Скажешь тоже, невестушка! Я их чай не за султана турецкого сватать намерен. Я мыслю выше. Надобно нам, Прасковья Фёдоровна, кровь нашу царскую с первыми домами Европы связать так, чтобы у Габсбургов зубы их поганые заскрипели, а швед окончательно надежду потерял Кексгольм да Ингрию вернуть.
Наталья Алексеевна, плеснувшая себе в чашку из кофейника еще горячего кофию, согласно кивнула.
— Брат прав, Прасковья, — мягко произнесла она. — Ныне время такое, что портреты наших девиц по всем дворам возить надо. О них в Европе уже слух идет, что воспитаны по-новому, обхождение знают, собою не дурны. Катеринушка наша — вылитая королева, статная, веселая, к любому двору украшением станет. А Аннушка хоть и печальна лицом, зато за ней Курляндия с Семигалией значатся, а это — ключ к Лифляндии и Польше.
Петр встал, зашагал по комнате. Шаг его был так тяжел, что звенели хрустальные подвески на новомодной люстре.
— Вот что я скажу, — царь остановился перед Прасковьей, заложив руки за спину. — Из Парижа мне посланник мой пишет. Старик Людовик Четырнадцатый совсем плох стал. Сыновья его, внуки и правнуки мрут, как мухи по осени. Травит их кто-то, похоже... В Версале уныние и разброд. Но Франция — это сила великая. Если мы с Францией пакт заключим, нам ни Англия протестантская, ни император венский не указ будут. Но Людовик от нас нос воротит, всё еще варварами считает, шведам тайно симпатизирует. Надобно его за живое взять.
— И как же ты его, батюшка, за живое взять собрался? — спросила Прасковья, переводя взгляд с Петра на Наталью.
— А через Стюартов! — Петр наставительно поднял указательный палец вверх. — В Лондоне сейчас королева Анна правит, да только она уже совсем плоха, а детей у неё нет. А в Париже, в замке Сен-Жермен, живет законный наследник английского престола — брат Анны, Джеймс Стюарт, Яков Третий, как его верные люди зовут. Он католик, как и его отец. Людовик его уже сколько лет содержит из милости. Но англичане Стюарта боятся и ненавидят за веру. А я мыслю так: послать к Людовику и к самому Джеймсу тайное посольство. Предложить Стюарту нашу помощь — штыками, кораблями, деньгами, — чтобы вернуть ему отцовский трон в Лондоне! А взамен — пускай берет в жены одну из твоих дочерей, Прасковья!
В комнате повисла тяжелая тишина. Царица даже рот приоткрыла от изумления. Подобный размах мысли не укладывался в её измайловском, старомосковском сознании. Выдать дочь за свергнутого английского принца, дабы тот с русскими солдатами завоевывал туманный остров на краю света?
— Господи Иисусе... — прошептала Прасковья Фёдоровна, крестясь. — Да как же это, Петр Алексеевич? Он же католик фанатичный! И трона у него нету, в чужом доме живет, хлеб чужой ест. Какая же тут радость для девки?
— Трона нету — так будет! — отрезал Петр, и глаза его сверкнули бешеным огнем. — Мои полки под Полтавой самого Карла Двенадцатого в прах стерли! Если я решу Стюарта на трон посадить — посажу! Представь себе, сестрица: наша русская царевна садится на престол в Лондоне! Английский флот, который нам сейчас палки в колеса в Балтике ставит, становится как шелковый! А то он же наполовину наш будет!
Наталья Алексеевна лишь всплеснула руками, пораженная масштабом замысла, но спорить не решилась — знала, что брата в таком кураже не переупрямить.
— Да как же мы Якова-то этим прельстим, братец? — тихо спросила она. — Он ведь девок наших отродясь не видывал. Чай, думает, что в нашей глуши до сих пор в теремах сидят да в киках холщовых прячутся.
Петр лукаво прищурился, и его усы задорно дернулись вверх.
— А для этого, Наташка, у нас художники заморские имеются! Я зря, что ли, живописцев из Европы выписывал и жалованье им золотом платил? Завтра же велю Яну Таннауэру бросить все дела, взять лучшие холсты, краски и идти к царевнам. Напишет портреты в лучшем виде — в платьях французских, с прическами по-модному, декольте чтоб как у версальских дам. И эти портреты мы с тайным курьером отправим сначала в Гаагу, к Борису Куракину, а оттуда он их переправит к Джеймсу Стюарту.
Прасковья Фёдоровна молчала, опустив голову. Она понимала, что спорить с Петром бесполезно. Да и куда девать трех девиц в этом холодном, недостроенном городе? В Москве они ещё могли бы выйти замуж за знатных бояр — Долгоруковых, Голицыных, Салтыковых. Но старая Русь уходила в прошлое, таяла, как мартовский лед на Неве. Пётр строил новую империю, и её дочери были лишь кирпичами в этом грандиозном фундаменте.
— Твоя воля, государь, — тихо произнесла она. — Только выбери из них ту, у которой сердце покрепче. Катька-то, она сдюжит, она веселая, к новым людям легко привыкает. А вот Аннушка... у неё душа раненая после Курляндии. Смотри, как бы худо не вышло.
— Ничего, — жестко усмехнулся Петр. — На королевских тронах мягко не сидят. Анна — девка умная, волевая, злобная в меру, ей власть пойдет на пользу...
Петр поднялся.
— Пока на этом и порешим. Ну, бывай, невестушка! Мне в Адмиралтейство пора, там сегодня новый фрегат закладывают, надо лично чертежи проверить. Наташка, останься тут, поговори с девками, подготовь их, чтоб без слез и воплей у меня.
Петр резко повернулся, нахлобучил свою засаленную треуголку и вихрем выскочил из покоев. Спустя минуту со двора донесся заливистый свист, крики денщиков и стук копыт — царь понесся дальше, в свой бурный, строящийся мир.
Наталья Алексеевна вздохнула, встала с кресла и подошла к Прасковье Фёдоровне. Старая царица сидела неподвижно, слеза медленно скатилась по её румяной щеке, потерявшись в складках дорогого лисьего меха.
— Не плачь, Прасковья, — тихо сказала царева сестра. — Время ныне такое. Великое время. Молись, чтобы Господь брату нашему силы дал всё это сдюжить. А о девках твоих мы позаботимся. Будут они все королевнами, вот увидишь.
За окном, прорывая тяжёлые, чёрные, снежные тучи, вдруг блеснул бледный, холодный луч северного солнца. Он скупо осветил раскинувшийся за рекой глухой, заснеженный лес Васильевского острова с одинокой каменной махиной меншиковского дворца, деревянную главку петропавловской церкви в кольце обледенелых земляных валов и грязные, покрытые трещинами льды Невы.
За доску великой шахматной партии собирался усесться новый игрок, а пока что никто в этой комнате еще не знал, что из Версаля к Куракину в Гаагу уже скачут гонцы с новостями, которые в один миг перевернут все великие планы Петра Алексеевича.
Глава 6
Глава VI. Вдовствующая принцесса
Мария-Анна де Бурбон, вдовствующая принцесса Конти, герцогиня Ла Вальер, старшая дочь Франции и прочая, прочая, никогда не спала по ночам. Этой привычке — или, если угодно, этому проклятию — она была обязана своему покойному мужу. В те недолгие месяцы, что она провела в браке с Луи-Арманом де Бурбоном, принцем Конти, она так и не смогла привыкнуть к присутствию чужого человека в своей постели. Он храпел. Он пердел. Он ворочался. А ещё он требовал исполнения супружеского долга с настойчивостью, которую она находила оскорбительной, а после — с такой же настойчивостью жаловался на её холодность и хотел ещё.
Когда же спустя пять лет брака он наконец-то умер от оспы, которой заразился от неё же самой, Мария-Анна испытала острое, почти неприличное облегчение. Она снова могла спать одна, раскидав руки и ноги по всей постели.
Но привычка просыпаться среди ночи и лежать без сна, глядя в темноту и прислушиваясь к звукам спящего дворца, осталась с ней навсегда.
В эту ночь — холодную, ветреную, дождливую ночь на 16 марта 1712 года — она лежала в своей постели под балдахином из выцветшего малинового бархата и думала о том, как странно устроена жизнь. Ей было сорок четыре года, и она была красива той особенной, зрелой, вызывающей красотой, которая не увядает, а словно бы консервируется временем. У неё было тонкое, породистое лицо с высокими скулами, доставшимися от матери, Луизы де Лавальер, и тёмные, глубоко посаженные глаза, доставшиеся от отца, Людовика XIV. Она была узаконенной дочерью короля и принцессой по мужу. Она была баснословно богата, независима и совершенно, безнадежно одинока. Двадцать пять лет прошло, как она овдовела, но не нашёлся в её жизни мужчина, который бы хотел и, главное, мог сделать её счастливой.
Бессонница была её старым врагом и, как ни странно, её единственным верным спутником. Двадцать пять лет вдовства. Двадцать пять лет она отказывала всем женихам — принцам, герцогам, даже этому странному султану Марокко, который, прослышав о красоте дочери французского короля, прислал ей официальное предложение руки и сердца. «Я не настолько стара и одинока, чтобы цепляться за неверного, как за последнюю надежду!» — сообщила она тогда отцу, и Людовик, ценивший остроумие, расхохотался и не стал настаивать.
Принцы, герцоги, султаны... Она отказала им всем. Не из верности покойному мужу — Боже упаси! — а из нежелания снова стать чьей-то собственностью. Она слишком хорошо помнила, каково это: быть тринадцатилетней девочкой, которую выдают замуж за незнакомого человека, потому что так нужно государству. Одна брачная ночь — и ты больше не принадлежишь себе. Одна подпись под брачным контрактом — и твоё тело, твоё состояние, твоя судьба переходят в чужие руки.
Нет уж, увольте. Она скорее согласилась бы стать настоятельницей монастыря, чем снова лечь в постель с мужчиной, который пердит!
Впрочем, монастырь ей тоже не грозил. У неё был титул, состояние и — самое главное — свобода. Редкая, почти невозможная для женщины её круга свобода, которую она берегла как зеницу ока. Она могла просыпаться, когда хотела. И где хотела. Могла читать до рассвета. Могла принимать у себя тех, кого хотела, и выставлять за дверь тех, кто ей надоедал. А ещё она могла говорить то, что думала, — привилегия, за которую её при дворе одновременно уважали и боялись.
Именно поэтому она и написала вчера это письмо Франсуазе-Марии. Не из сестринской любви — хотя какая-то привязанность к младшей сводной сестре у неё, безусловно, была. И не из желания насолить Филиппу Орлеанскому, — хотя и это тоже было. Она написала его из любопытства. Из желания посмотреть, что же будет. Она была как старая кошка, которая любила наблюдать за мышиной возней, — а придворная жизнь в последние дни предоставляла для этого богатейший материал.
Версаль умирал. Это чувствовалось во всём: в тревожном шёпоте придворных, в заплаканных глазах фрейлин, в напряжённых лицах гвардейцев. Смерть выкосила королевскую семью подчистую. Ещё три недели назад она стояла на коленях в часовне Версаля и искренне молилась за упокой души своего любимого брата, Великого Дофина, умершего годом раньше. А теперь молиться приходилось уже за его сыновей, и за внуков, и за всю династию разом. Ещё немного — и молиться за здравие будет не за кого...
Но борьба Версаля за жизнь интересовала её куда больше, чем его молитвы. Она знала, чувствовала всеми фибрами души: что-то затевается. Что-то большое и страшное. Слишком уж тихо стало в апартаментах мадам де Ментенон. Слишком уж поспешно вчера утром примчался Огюст из Со. Слишком уж долго король совещался о чём-то со своей тайной супругой...
И сегодня ночью её терпение было вознаграждено.
Она как раз перевернулась на бок и попыталась — в сотый раз — заснуть, когда услышала странный звук. Тихий, но явственный шум на Мраморном дворе. В столь поздний час это было немыслимо.
Мария-Анна выбралась из кровати, накинула на плечи шерстяную испанскую шаль и подошла к окну. То, что она увидела, заставило её замереть с открытым ртом.
Внизу, в тусклом свете масляных фонарей, суетились люди. Гвардейцы выстраивались в две шеренги, конюхи держали под уздцы шестёрку лошадей, а лакеи грузили в дорожную карету какие-то тюки и баулы. И посреди этой суеты, закутанный в длинный тёмный плащ с капюшоном, из боковой двери дворца вышел человек, в котором Мария-Анна, даже не видя лица, мгновенно узнала своего отца.
Король.
Король покидал Версаль. Тайком. Ночью. Без обычного эскорта, без герольдов, без церемоний.
Она прижалась лбом к холодному стеклу, пытаясь рассмотреть детали. Да, это однозначно был он. Его походка, его прямые плечи, его манера опираться на трость левой рукой — она узнала бы его из тысячи. Но куда он собрался? Почему тайно? Почему ночью?
Рядом с королём семенила невысокая фигура в синем бархатном плаще — мадам де Ментенон. Она что-то говорила Людовику, почтительно поддерживая его под локоть и заглядывая тому под капюшон. Король кивал, не оборачиваясь.
Через минуту карета, запряжённая шестёркой, выкатилась за ворота и растворилась в мартовской ночи. Одинокая сгорбленная фигурка в синем смотрела ей вслед.
Мария-Анна стояла у окна, пытаясь осмыслить увиденное. Король БЕЖАЛ. Это было единственное слово, которое приходило на ум. Но куда? Зачем? И что теперь делать ей?
Она решительно запахнула шаль и вышла в коридор.
В галерее было темно и пусто. Лишь редкие свечи в настенных канделябрах отбрасывали дрожащие тени на мраморные стены. Мария-Анна бесшумно скользила по паркету, придерживая полы своего ночного халата и прислушиваясь к каждому шороху. Она решила дойти до апартаментов мадам де Ментенон — старая маркиза наверняка уже вернулась, проводив короля, и, возможно, от неё удастся что-нибудь узнать.
Но дойти она не успела.
Из бокового прохода, словно призрак, возникла фигура в синем плаще. Мадам де Ментенон. Капюшон был накинут поверх простого домашнего чепца, в руке она сжимала трость. Лицо старой маркизы было бледным и измученным.
— Ваше Высочество, — произнесла она тихим, но властным голосом, в котором не было и тени подобострастия. — Вам не следует здесь находиться.
Мария-Анна выпрямилась во весь рост и посмотрела на старую маркизу с тем особым выражением, которое всегда так бесило мадам де Ментенон: смесь любопытства, насмешки и превосходства.
— Мадам, — произнесла она ледяным тоном, — я — дочь короля. И я имею право знать, почему мой отец покидает Версаль среди ночи, словно вор, крадущийся с удачного дела.
— Его Величество отбыл по неотложному государственному делу, — сухо ответила Ментенон. — Подробности вам знать не обязательно.
— Не обязательно? — Мария-Анна сделала шаг вперёд. — Правда? Во дворце паника. Придворные шепчутся, что династия пресеклась. Моя сестра Франсуаза-Мария, герцогиня Орлеанская, наверняка уже примеряет корону, а мой брат Огюст... — она сделала паузу, вглядываясь в лицо маркизы, — ...мой брат Огюст, судя по всему, что-то знает. Или я ошибаюсь?
На мгновение в тёмных глазах мадам де Ментенон промелькнуло нечто, похожее на удивление. Затем её лицо снова застыло в маске непроницаемого спокойствия.
— Ваше Высочество слишком умны, чтобы я могла вас обмануть, — тихо произнесла она. — Но и вы должны понимать: есть вещи, которые не терпят огласки. Пройдёмте в ваши покои. Нам нужно поговорить.
Старая маркиза взяла Марию-Анну за локоть и, не дожидаясь согласия, буквально втолкнула её обратно в спальню. Дверь за ними закрылась.
То, что произошло дальше, навсегда осталось тайной этих двух, никогда особо не любивших друг друга женщин. Ни одна из них никогда — ни в мемуарах, ни в письмах, ни в разговорах с приближёнными — не обмолвилась о содержании этого ночного разговора. Но когда ранним утром Мария-Анна вышла из своих покоев, она была спокойна, собранна и готова к действию.
— Мадам, — произнесла она, прощаясь с маркизой на пороге, — я всё поняла. Можете на меня положиться. Но помните: у всякой услуги есть цена.
Ментенон холодно улыбнулась.
— Я помню, Ваше Высочество. И я умею платить по счетам.
---
Следующие несколько дней стали для Марии-Анны настоящим театром господина де Мольера — и она играла в нём главную роль.
План мадам де Ментенон был прост, но требовал безупречного исполнения. Следовало создать иллюзию, что король находится в Версале, что он погружён в скорбь и траур, что он никого не желает видеть... — и одновременно убедить двор, что всё идёт своим чередом. Принцесса Конти с её безупречной репутацией, положением любимой дочери короля и редкостным актёрским талантом подходила для этой задачи как никто другой.
Она начала с самого утра. Едва рассвело, как она уже стояла в приёмной перед королевскими покоями — величественная, строгая, в глухом траурном платье, расшитом серебряной нитью, и с лицом, на котором застыла маска благочестивой скорби. Рядом с ней, словно тень, маячила мадам де Ментенон, и обе женщины являли собой картину такого неподдельного глубокого горя, что придворные, толпившиеся в галерее, невольно понижали голос. Потом принцесса ненадолго скрылась за дверью парадной спальни короля, но почти сразу же вернулась.
— Его Величество, — громко, на всю галерею, объявила Мария-Анна, обращаясь к первому камердинеру Бонтану, — Его Величество нездоров и никого не принимает. Он скорбит о своих утратах и желает провести несколько дней в уединении и молитве.
Бонтан, преданный слуга, знавший все тайны Версаля, почтительно склонил голову и слово в слово повторил её слова для придворных.
Те удивлённо зашептались, но спорить никто не посмел. Во-первых, потому, что король действительно имел право на траур. Во-вторых, потому, что спорить с дочерью короля, которая стоит перед дверями его опочивальни с видом оскорблённой весталки, было попросту неприлично. А в-третьих — потому, что Мария-Анна умела врать так убедительно, что уже даже сама почти верила в то, что говорила.
День проходил за днём. Мария-Анна исправно несла свою вахту. Она появлялась в галерее ровно в десять утра и оставалась там до полудня, принимая соболезнования, раздавая благословения и с ледяной пренебрежительной вежливостью отшивая самых назойливых. Затем она удалялась в свои покои и, наскоро перекусив, возвращалась, чтобы провести ещё несколько часов в той же, мало склонной к разнообразию, роли.
Мадам де Конти быстро поняла, что играть скорбящую дочь — занятие не только утомительное, но и невероятно скучное. Поэтому она начала развлекать себя как могла: наблюдала за людьми, подмечала детали, запоминала сплетни. Версаль в дни траура был похож на огромный муравейник, в который ткнули палкой, — все суетились, бегали, переругивались, сталкивались друг с другом, пытаясь выведать хоть какие-то подробности, но никто толком не знал, что происходит и что делать.
А надо признать, зрелище это было восхитительным!
На третий день этого маскарада в приёмную явился герцог дю Мэн. Он приковылял со своей янтарной тростью, бледный, взволнованный, с покрасневшими от недосыпания глазами и пересохшими губами. При виде старшей сестры он остановился и почтительно поклонился.
— Ваше Высочество, — тихо произнес он. — Я хотел бы видеть Его Величество. У меня очень важное известие.
Мария-Анна холодно оглядела брата с головы до ног и едва заметно усмехнулась. Она знала об этой встрече. Мадам де Ментенон предупредила её заранее: герцог дю Мэн должен быть допущен в королевские покои, чтобы создать у придворных впечатление, будто король продолжает заниматься делами.
— Разумеется, Ваша Светлость, — громко произнесла она, отступая от двери. — Его Величество ожидает вас.
И, когда дю Мэн проходил мимо неё, она наклонилась к самому его уху и прошептала:
— Ну, милый братец, смотрите: если дело выгорит, то с вас — Во-ле-Виконт. Я давно мечтаю о собственном замке с фонтанами. И, упаси вас Бог, не вздумайте торговаться — я помню все ваши детские игры в доктора и могу подробно поведать об этом вашей супруге!
Герцог поперхнулся, густо покраснел и, пробормотав что-то неразборчивое, поспешил скрыться за дверями королевской опочивальни.
Мария-Анна, чрезвычайно довольная собой, вернулась на свой пост.
Но подлинным испытанием для неё стал следующий день, когда в приёмную ворвалась её младшая сводная сестра — Луиза-Франсуаза де Конде, герцогиня Бурбонская, которую при дворе за глаза называли просто «Куколка крови». Это было жестокое издевательство над её ростом и статусом. Её сын, тот самый одноглазый дьявол, который так и не получил титула принца Конде, теперь всюду таскался за матерью, как мрачная тень.
Луиза-Франсуаза была на семь лет младше Марии-Анны, но смотрела на неё сверху вниз — исключительно в переносном смысле, ибо её брак с наследником Конде считался куда более престижным, чем брак Марии-Анны с принцем Конти, которого к тому же так быстро похоронили. Это презрение долгие годы было источником тихой, но ожесточённой войны между сводными сёстрами, а сегодня война наконец грозила перерасти в открытое столкновение.
— Что это значит?! — с порога почти завопила Луиза-Франсуаза, размахивая сложенным веером, как боевой шпагой. — Почему мне не дают увидеть отца! Какая-то старая... — она осеклась, заметив мадам де Ментенон, тихонько сидевшую в дальнем углу, — ...какая-то маркиза распоряжается здесь, словно она королева! А ты, Мария-Анна, что ты здесь делаешь? С каких пор ты стала привратницей?
Мария-Анна окинула сестру взглядом, в котором смешались насмешка и так долго лелеемое превосходство.
— С тех самых, дорогая сестра, — произнесла она ледяным тоном, — как наш отец попросил меня об этой услуге. Поэтому я исполняю тут его волю. В отличие от некоторых, кто предпочитает орать, как торговка на рынке, вместо того чтобы молиться за упокой души наших племянников.
Герцогиня Бурбонская побагровела. Её сын, маячивший за её спиной, довольно осклабился — он обожал семейные скандалы.
— Ты... ты... — задохнулась Луиза-Франсуаза. — Ты всегда была лицемеркой! Строишь тут из себя святую, а сама...
— А сама, — перебила её Мария-Анна, повышая голос и внося в него нотку истерики, — провожу дни и ночи у постели нашего скорбящего отца, в то время как ты развлекаешься в Париже и Шантийи! А теперь, будь добра, покинь приёмную. Его Величество не принимает. И, ради всего святого, захвати своего одноглазого отпрыска — у меня от его улыбки мурашки по коже.
Последняя фраза была произнесена нарочито громко, и толпившиеся в галерее придворные дружно сделали вид, что оглохли. Девятнадцатилетний Луи-Анри осмелился ещё сильнее и отвесил Марии-Анне шутовской поклон.
— Ваше Высочество, как всегда, неотразимы, — произнес он с той особой интонацией, которая граничила с откровенным хамством. — Но я запомню ваши слова. И, возможно, когда-нибудь мы обсудим их... в другой обстановке.
Мария-Анна ничего не ответила. Она лишь проводила племянника таким взглядом, от которого, как потом рассказывали его друзья, у герцога Бурбонского на неделю испортился аппетит.
Но настоящий переполох случился несколькими часами позже, когда в Версаль прибыл Джеймс Фрэнсис Эдуард Стюарт — сын покойного короля Якова II, претендент на английский престол, известный при французском дворе как Яков Третий, а при английском — как Католический Претендент.
Он приехал из Сен-Жермен-ан-Лэ, где Людовик XIV ещё в 1689 году предоставил его семье убежище. Джеймсу было двадцать три года — высокий, худощавый молодой человек с меланхоличным лицом и печальными глазами изгнанника. Он не был красив в общепринятом смысле, но обладал той особой, трагической харизмой, которая заставляет женщин вздыхать, а мужчин — держаться настороже.
Он вошёл в приёмную в сопровождении графа Конона Зотова и барона Петра Лефорта, тайных агентов Петра Первого в Париже, и остановился перед Марией-Анной, которая в этот момент как раз собиралась сбегать пообедать.
— Дорогая кузина, — произнёс Стюарт с лёгким поклоном, — я слышал, что Его Величество нездоров. Могу ли я выразить ему свои соболезнования? Или хотя бы передать?
Мария-Анна, которая знала Джеймса с детства — он вырос при версальском дворе и был на двадцать два года младше её, — оглядела его с ног до головы и усмехнулась. Молодой человек явно не понимал, что происходит, и его растерянность была почти трогательной.
— Ваше Величество, — произнесла она с лёгким поклоном (она всегда называла его «Величеством», хотя официально Франция признала его королём только на словах), — вы очень любезны. Но, боюсь, вам придётся обождать. Его Величество мой отец сейчас никого не принимает. Даже королей.
Джеймс нахмурился. Он не привык к тому, чтобы его не пускали куда бы то ни было. Но спорить с дочерью хозяина дома было бессмысленно.
— В таком случае, — медленно произнес он, — могу ли я узнать, когда Его Величество будет в состоянии принять меня? У меня есть известия, которые могут быть ему интересны.
— Известия? — Мария-Анна прищурилась. — И какого же рода эти известия, если не секрет?
Джеймс помедлил, словно раздумывая, стоит ли откровенничать с этой женщиной. Но Мария-Анна смотрела на него с таким выражением, что отказать ей было невозможно.
— Мне сегодня сообщили, — тихо произнёс он, наклоняясь к ней и косясь на своих русских спутников, — что царь Пётр направил во Францию тайное посольство. Он предлагает свою военную помощь в возвращении моего трона. В обмен на... некоторые условия.
— Условия? — переспросила Мария-Анна, чувствуя, как её сердце забилось быстрее. — И что же это за условия?
— Он хочет, чтобы я женился на одной из его племянниц, — ответил Джеймс, и в его голосе прозвучала смесь удивления и плохо скрываемого гнева. — На русской принцессе. Я должен переговорить с вашим отцом, прежде чем отвечать царю. Но если король не принимает...
Мария-Анна расхохоталась. Это было так неожиданно, так абсурдно и так... своевременно, что она не смогла удержаться.
— Русская принцесса! — воскликнула она, вволю отсмеявшись под обиженным взглядом Стюарта. — Боже мой, кузен, вы с вашими шотландцами, а теперь ещё и русскими медведями! Простите, простите... — она вытерла выступившие от смеха слёзы. — Я не над вами смеюсь. Я смеюсь над тем, как причудливо тасуется колода человеческой судьбы.
Она взяла его за руку, заглянула в глаза и постаралась улыбнуться максимально по-доброму.
— Послушайте моего совета, Ваше Величество. Не спешите с решениями. Подождите. В ближайшие дни здесь, в Версале, многое изменится. И тогда, возможно, вам вообще не понадобятся русские невесты.
Джеймс удивлённо посмотрел на неё, но расспрашивать не стал. Он слишком хорошо знал: если вдовствующая принцесса Конти даёт совет, к нему стоит прислушаться.
— С другой стороны... — задумчиво протянула Мария-Анна. — Если невеста хороша собой, женитесь не раздумывая! Сколько можно торчать в Сен-Жермене! Пора возвращаться в Лондон...
---
Вечером того же дня Мария-Анна села за бюро и написала второе письмо своей младшей сестре Франсуазе-Марии, герцогине Орлеанской. Первое письмо, отправленное несколько дней назад, было длинным, сумбурным и полным неясных намёков. Второе было коротким и предельно ясным:
«Дорогая сестра!
Если ты ещё не в курсе происходящего, то ты глупее, чем я о тебе думала. Наш отец тайно покинул Версаль и отправился в Бурбон-л'Аршамбо. Угадай к кому!? Ты понимаешь, что это значит? Ментенон предложила ему план legitimatio per subsequens matrimonium, и он, похоже, согласился. Если всё пройдёт, как задумано, наш брат Огюст станет дофином, а твой муж Филипп останется с его длинным носом. Времени почти нет.
Поэтому, умоляю тебя: оторви, наконец, свой зад от кушетки и немедленно приезжай в Версаль. Здесь сейчас такое творится, что одной мне не справиться. Твоя мадам Люцифер нужна нам как никогда.
P.S. Маркиза обещала мне Во-ле-Виконт, если дело выгорит. Ты должна помочь мне получить этот замок. А себе заберёшь Лувр или Тюильри. Вот герцогиня Бурбонская удавится от зависти!
Твоя любящая сестра,
Мария-Анна, вдовствующая принцесса Конти, герцогиня Ла Вальер.
P.P.S. Если ты не приедешь, я расскажу всему двору, как ты в детстве стащила у меня золотой браслет и спрятала его в кадке с апельсиновым деревом. Выбирай... да и вообще будешь просто дурой, каких свет не видывал!»
Она запечатала письмо сургучной печатью с изображением герба Конти, вызвала курьера и приказала немедленно скакать в Пале-Рояль.
— Отдайте лично в руки её высочеству герцогине Орлеанской, — распорядилась она. — И скажите, что ответ нужен немедленно. Если она будет колебаться, добавьте: «Мадам Люцифер ждут в аду. Очень соскучились».
Курьер вытаращил глаза, но переспрашивать не рискнул.
Когда дверь за ним закрылась, Мария-Анна откинулась в кресле и устало потёрла виски. Этот день был длинным и крайне утомительным, а следующий обещал быть ещё длиннее и кошмарнее. Но она была довольна. Интрига, которую закрутила мадам де Ментенон, теперь пополнится ещё одним действующим лицом. И лицо это, как она надеялась, не собирается никому уступать.
Она подошла к окну и посмотрела на мраморный двор, освещённый редкими фонарями. Где-то там, в далёком Бурбон-л'Аршамбо, её отец уже встретился со старой, больной, всеми забытой женщиной, которая когда-то была королевой Франции во всём, кроме титула. И от того, чем закончилась эта встреча, зависело будущее королевства.
— Ну что ж, папá, — тихо произнесла Мария-Анна, обращаясь к темноте за окном, — ты всегда говорил, что я твоя самая умная дочь. Посмотрим, достаточно ли я умна, чтобы спасти твою династию.
Дворец спал нервным, чутким, беспокойным сном, а Великая шахматная партия продолжалась.
Глава 7
Глава VII. НАМЕСТНИК ХРИСТА
В марте тысяча семьсот двенадцатого года Рим задыхался от липкого, гнилого тумана, поднимавшегося от желтых, илистых вод Тибра. Вечный город, согретый ранним сирокко, пахнул мокрой травой, ладаном, конским навозом и древней, осыпающейся с палаццо штукатуркой. Над куполом собора Святого Петра зависли тяжелые, свинцовые тучи, из которых то и дело срывался мелкий, теплый дождь, превращавший Ватиканские сады в сплошное зеленое месиво.
Папа Римский Климент XI, в миру Джованни Франческо Альбани, не любил весну. В свои шестьдесят два года он слишком хорошо чувствовал, как мартовская сырость, подобно змее, вползает в его подагрические суставы, заставляя по утрам подолгу растирать колени жестким вонючим бальзамом. Ходить получалось с большим трудом, да и то, если опираться на посох...
Но куда сильнее немощи физической Его Святейшество терзала немочь политическая. Престол Святого Петра, зажатый словно в тиски между амбициями венских Габсбургов и гордыней версальского Солнца, уже давно перестал быть верховным арбитром Европы. Папа чувствовал себя не наместником Бога на земле, а испуганным заложником в руках великих держав, каждая из которых готова была повернуть жерла своих пушек против Ватикана при малейшем его непослушании.
Нынешний день, двадцать первое марта, начался для Климента XI в молитве, но молитва не принесла покоя. Новости, приходившие из Франции в последние недели, можно было сообщать исключительно под погребальный звон. Корь, эта невидимая и беспощадная чума, внезапно сменившая оспу, выкашивала правящий дом Бурбонов с пугающей скоростью. Великий Дофин, два его сына и невестка, а теперь — как шептались нунции — и оба крошечных внука испустили дух на руках у отчаявшихся лекарей. Династия Капетингов, в той или иной форме правившая Францией почти тысячу лет, пресеклась...
Папа часами сидел в своем личном кабинете в Апостольском дворце, уставившись невидящим взором в жарко растопленный камин. Перед его мысленным взором вставали кошмары грядущего, столь ярко описанные услужливым воображением: если сейчас Франция останется без законного наследника по прямой линии, Европа рухнет в пучину такой страшной, кровавой междоусобной резни, по сравнению с которой Тридцатилетняя война и нынешняя возня за испанское наследство покажутся детской забавой. Филипп V Испанский двинет свои полки на Париж, немедленно заявив права на корону; Филипп Орлеанский устроит новую Фронду, окопавшись в Пале-Рояле; австрийский император Карл VI воспользуется хаосом, чтобы затребовать испанский престол себе и окончательно придушить Святой престол под своим скипетром. Несмотря на общую католическую веру, венские императоры веками вели ожесточенные войны с Папами за контроль над Италией и право назначать епископов. Уже который год австрийские войска стояли на севере Италии и фактически диктовали Ватикану свою волю, урезая светскую власть. Похоже, христианская Европа собиралась захлебнуться в собственной крови, а Ватикан не имел ни сил, ни возможностей остановить грядущий апокалипсис.
Тишину папских покоев внезапно нарушил резкий, торопливый стук в тяжелую дубовую дверь. Климент XI вздрогнул, рука его, гладившая белоснежную левретку, дремавшую у него на коленях, замерла.
— Войдите, — тихо произнес он по-латыни.
В кабинет почти взбежал кардинал Пьетро Оттобони, государственный секретарь Ватикана. Его шелковая алая сутана тревожно шуршала по мраморному полу, а лицо, обычно холеное и безмятежное, было перекошенным странной гримасой, бледным и покрытым каплями пота. В руках кардинал сжимал небольшой кожаный тубус, влажный от дождя и запечатанный личной сургучной печатью короля Франции.
— Святой Отец... — задыхаясь, произнес Оттобони, припадая на одно колено и целуя папский перстень. — Экстренный курьер из Версаля. Невиданная скорость! Французская адмиральская галера примчалась в Чивитавеккью из Марселя всего за три дня, а до этого, похоже, всадник летел от Парижа до Роны, как на крыльях, не жалея себя и загоняя коней! Письмо от Его Христианнейшего Величества. Лично в ваши руки. Мне доложили, что курьер упал без чувств прямо во дворе, у него кровь идет из ушей от бешеной скачки!
Климент XI протянул дрожащую руку, забирая тубус. Хрупкий сургуч с лилиями Бурбонов треснул под его пальцами. Папа вытащил плотный лист дорогой голландской бумаги, исписанный размашистым, неровным почерком Людовика XIV — почерком человека, чья усталая рука дрожала от ужаса и рыданий, пока он выводил эти строки.
Папа углубился в чтение, и по мере того, как его глаза скользили по строчкам, государственный секретарь с ужасом наблюдал, как лицо понтифика меняет цвет: от розового румяного к землисто-серому, а от того — к мертвенно-белому. Климент XI несколько раз шевельнул губами, словно беззвучно молился, а затем тяжело откинулся в кресле, прижав исписанный лист к груди.
— Боже праведный... — прошептал Папа, глядя поверх головы кардинала в высокое окно, за которым шумел мартовский дождь. — Он сошел с ума! Или, наоборот, обрел прозрение, да такое, какого не было у него всю жизнь...
— Что там, Святой Отец? — не выдержал Оттобони, нарушая строжайший ватиканский этикет. — Неужели Филипп Орлеанский поднял бунт? Или в Париже чума?
— Хуже, Пьетро. Куда хуже для версальского протокола, но, возможно, это единственное, что спасет нас всех от гибели, — Папа протянул письмо кардиналу. — Читай. Но помни: если хоть одно слово из этого послания выйдет за пределы этой комнаты до субботы, я лично прикажу швейцарцам тебя придушить! Или запру в подвалах замка Святого Ангела, где ты сгниешь заживо... Александр Шестой на фоне меня ангелом покажется...
— Кстати... — Папа задумчиво почесал подбородок, — именно Александр Шестой и начал узаконивать своих детишек...
Оттобони кивнул, поспешно схватил письмо и впился глазами в текст.
Людовик XIV писал без дипломатических обиняков, отбросив всю свою версальскую спесь. Король сообщал, что его правнук, герцог Анжуйский, мертв. Прямая законная линия Бурбонов пресеклась...
«Ужас-ужас!» — Оттобони сочувственно поднял глаза долу.
Но далее шло то, что заставило кардинала поперхнуться воздухом. Король сообщал, что по совету мадам де Ментенон он тайно покинул Версаль и в эти самые минуты, когда Папа читает письмо, его карета уже приближается к Бурбон-л'Аршамбо. Он едет туда, чтобы официально, перед лицом Бога и святой церкви, обвенчаться со своей давней фавориткой — Франсуазой-Атенаис де Рошешуар, маркизой де Монтеспан!
Людовик умолял, — нет! — требовал и заклинал Папу Римского немедленно применить формулу Legitimatio per subsequens matrimonium — узаконивание детей через последующий брак родителей. Он настоятельно советовал Святому Престолу специальной тайной буллой признать его старшего сына, Луи-Огюста, герцога дю Мэна, законнорожденным принцем крови и официальным дофином Франции, наследником престола Бурбонов...
В конце письма рукой маркизы де Ментенон было приписано, что всё вышесказанное будет сохраняться в тайне до самого венчания короля, а также убедительно просили пойти навстречу и поторопиться с буллой, а то ведь Его Величество может обидеться и раздумать сажать на английский престол католика...
— Это... это безумие! — выдохнул Оттобони, опуская бумагу. — Жениться на Монтеспан? На этой всеми забытой старой грешнице, чье имя связано со скандалом о ядах и черных мессах? На женщине, которую он сам же и сослал четверть века назад?
Кардинал нервно заходил по кабинету, шурша алым шелком сутаны.
— Это даже не безумие, это просто фарс! Подумать только: великий Король-Солнце, перед которым трепещет половина земного шара, тайно, ночью бежит из Версаля, чтобы венчаться в каком-то Петаушноке! В глухой овернской дыре, где приличный человек побоится выпустить из кареты даже свою собаку, которую тут же сопрут! Святой Отец, каноническое право позволяет узаконить детей через брак, если на момент их рождения родители были свободны. Но ведь дю Мэн родился, когда мадам де Монтеспан была замужем за своим маркизом, а король — женат на Марии-Терезии! Это двойное прелюбодеяние! По законам церкви такие дети не могут быть узаконены! Или я чего-то не помню?
Климент XI согнал с колен левретку, медленно поднялся, подошел к столу и самолично налил в крошечный хрустальный кубок немного разбавленного вина. Руки его больше не дрожали. Лицо Папы приобрело то выражение ледяной, гроссмейстерской решимости, которая появляется у слабых политиков, когда их загоняют на край бездны.
— Законы церкви, мой милый Пьетро, созданы для того, чтобы спасать души и удерживать мир от хаоса, — тихо, но твердо произнес понтифик. — А не для того, чтобы становиться удавкой на шее целых королевств. Посмотри вокруг... Если я откажу Людовику, что будет завтра?
Папа выпил, налил себе еще и вернулся в кресло с вином.
— Если я откажу, Людовик все равно сделает дю Мэна дофином одной своей королевской волей. Но этот закон будет крайне шатким. Филипп Орлеанский поднимет парламент и Париж, Габсбурги двинут войска на Лилль и Страсбург, Англия опять пошлет на континент герцога Мальборо, а Филипп испанский наплюет на все свои обещания и отказы. Франция вспыхнет, как сухая солома. В гражданской войне погибнут миллионы католиков. А на пепелище Версаля воцарится протестантский хаос. Кому это выгодно? Людовику? Нам? Может, Господу? Нет!! Это выгодно только дьяволу и больше никому!
Кардинал Оттобони молчал, понимая, что Его Святейшество прав. Но юридическая сторона вопроса казалась ему непреодолимой.
— Но как быть с двойным прелюбодеянием, Святой Отец? Как обойти законы, написанные святыми отцами Церкви и соборами? Нас проклянут богословы Сорбонны! Испания объявит, что Ватикан продался французам!
Климент XI поднял глаза на большое распятие из слоновой кости, висевшее над камином. С минуту он разглядывал лицо Христа, а потом едва заметно улыбнулся — улыбкой искушенного римского юриста, прослужившего в курии тридцать лет.
— Если французским кардиналам намекнуть на новые бенефиции, они будут помалкивать, как миленькие... Вы у нас известный франкофон — вот и подумайте на досуге, что да как?! А насчет законов... У наместника Христа есть право, которого нет ни у одного земного монарха. Право dispensatio — абсолютное освобождение от канонических запретов ради высшего блага Церкви. Мы полностью признаем брак Людовика и Франсуазы-Атенаис законным с момента его заключения в Бурбон-л'Аршамбо. А грех двойного прелюбодеяния... ну... мы объявим, что этот грех был полностью искуплен тридцатью годами покаяния, слез и ссылки на эти жуткие воды... А ещё напишем в булле, что ради спасения христианского мира и недопущения пролития невинной крови Господь открыл нам свою волю: герцог дю Мэн должен стать законным сыном Франции!! Остальные бастарды, естественно, тоже...
Папа обернулся к государственному секретарю, и взгляд его стал жестким, пронзительным.
— Подумай о другом, Пьетро. Мадам де Ментенон — эта набожная, умная, просвещённая женщина — пожертвовала всем. Она без боя отдает на заклание свой тридцатилетний статус морганатической королевы, уходит в тень, уничтожает собственный брак ради того, чтобы спасти корону! Если женщина способна на такую библейскую жертву ради государства, неужели я, Папа Римский, окажусь трусливее и побоюсь испачкать несколько листов пергамента ватиканскими чернилами? Уже упомянутый мной Александр Шестой и не такое вытворял.
Оттобони преклонил голову.
— Вы великий политик, Ваше Святейшество. Но время... оно играет теперь против нас. Курьер летел сюда как птица, но карета короля уже, скорее всего, в л'Аршамбо. Людовик просит от нас ответа незамедлительно. Если он обвенчается, не имея нашего подтверждения, его вера может дрогнуть. Он ведь старик, и он панически боится адского пламени, особенно после смерти всех своих детей.
— Именно! И поэтому мы не будем терять ни минуты, — Климент XI резко вскочил, достаточно резво подошел к бюро, выдвинул потайной ящик и достал чистый лист тончайшего пергамента с золотым обрезом — бланк для особо секретных папских бреве.
— Садись, Пьетро. Бери перо. Я буду диктовать. Мы напишем тайное бреве «In nomine Domini». Мы даем Людовику наше полное, безоговорочное апостольское благословение на этот брак. Мы узакониваем Луи-Огюста де Бурбона, герцога дю Мэна, со всеми правами принца крови и наследника престола. Его брата и сестер — соответственно, тоже...
Папа замер, обдумывая формулировки, а затем начал говорить — медленно, веско, чеканя каждое латинское слово, превращая церковное право в послушное орудие высшей государственной воли.
Два часа спустя пергамент был готов. Пьетро Оттобони, чья рука дрожала от осознания величия момента, вывел последнюю закорючку. Климент XI лично подошел к столу, снял тяжелый серебряный перстень Рыбака, плеснул густой горячий красный сургуч и припечатал его перстнем внизу листа. Образ святого апостола Петра, выбирающего сети из кипящих генисаретских волн под надписью «Clemens XI», лег на пергамент, скрепляя тайный переворот во французской истории.
— Теперь о курьере, — Папа повернулся к кардиналу. — Обычный путь через Альпы отпадает, там шпионы императора Карла перехватят его на первом же перевале. Отправь бреве тем же путем, каким оно пришло. Тот французский посланец с адмиральской галеры, что прискакал из Чивитавеккьи, — он, надеюсь, жив?
— Жив, Святой Отец. Отслеживается в гостевых покоях, пьет вино и ждет вашего ответа. А лошади у нас всегда наготове.
— Пускай не пьет, а молится, — назидательно поднял палец Климент XI. — Вручи ему это бреве в двойном кожаном мешке, залитом свинцом, чтобы в случае чего он мгновенно утопил его в море. Пускай же галера идет на всех парусах обратно в Марсель. Оттуда — эстафетой, меняя коней как можно чаще, до самого Бурбон-л'Аршамбо. Курьер должен вручить это письмо королю прямо перед алтарем или сразу после венчания, чтобы у Людовика не осталось ни капли сомнений в его правоте. Если корабль выйдет из порта через час, при хорошем мартовском ветре они будут в Марселе через три дня, а еще через два дня курьер доскачет до Оверни. Пять дней, Пьетро! У нас есть ровно пять дней, чтобы эта бумага оказалась в руках короля. Действуй!
Кардинал схватил тубус, куда поместил бреве, поклонился и стремительно бросился к выходу. На пороге он остановился, словно вспомнив о чем-то важном.
— Святой Отец... А если Филипп Орлеанский узнает раньше? Вдруг его люди перехватят курьера в Оверни?
Климент XI, тяжело опираясь на трость, медленно подошел к окну, одобрительно глядя на то, как тучи над Римом начинают редеть, пропуская первые лучи закатного солнца.
— Если Филипп узнает, во Франции начнется смута. Но в Версале, как я понимаю, осталась мадам де Ментенон. Она умеет лгать во спасение так, что сам дьявол заслушается. Молюсь, Пьетро, чтобы ее ложь продержалась эти пять дней. И ты молись! Молись пуще прежнего.
Дверь за кардиналом закрылась, и Папа снова остался один в огромном, полутемном кабинете. Он подошел к столу, взял кубок с вином, но пить не стал, а вылил его в камин — старый римский языческий жест, жертва богам за успех безнадежного дела.
— Ну что ж, Сир, — тихо произнес Климент XI, обращаясь к невидимому Людовику XIV, который в этот самый момент трясся в карете среди лесов центральной Франции. — Я сделал свой ход в вашей шахматной партии. Я даровал вашему бастарду право на корону. Теперь всё зависит от того, сможет ли старая Атенаис в своем глухом углу разжечь в вашем сердце остатки былой страсти, или же вы оба просто умрете от стыда перед алтарем.
---
А в это время, далеко на севере, на грязных, разбитых весенней распутицей дорогах Франции, тяжело колыхалась большая черная карета без гербов на дверях. Шестерка мощных нормандских ломовых коней, покрытых мыльной пеной и грязью по самое брюхо, с трудом тащила тяжелый экипаж сквозь бесконечный мартовский ливень. Конюхи не жалели хлыстов. Королевские форейторы без ливрей летели далеко впереди, очищая придорожные гостиницы и почтовые станции от случайных проезжих — лишние глаза королю были не нужны. Внутри кареты, забившись в угол и обложившись меховыми покрывалами и подушками, сидел Людовик XIV. Великий монарх, перед которым трепетала вся Европа, сейчас казался маленьким, сгорбленным, испуганным стариком. Он не спал толком уже третьи сутки. Глаза его, воспаленные от слез и недосыпа, не глядя уставились на капли дождя, стекавшие по кожаным шторкам окна. Каждое резкое движение кареты на колдобинах отзывалось острой, невыносимой болью в его подагрической ноге, но король и не думал приказывать остановиться. Паника, поселившаяся в его душе после смерти маленького правнука, гнала его вперед с силой урагана. Иногда ему казалось, что за его каретой по пятам мчится сама Смерть на своем бледном коне, готовая забрать последнее, что у него осталось, — его Францию. Слова мадам де Ментенон непрерывно звучали в его ушах: «Сир, узаконьте детей от маркизы... Исправьте ошибку молодости... Спасите корону перед Богом». Король судорожно сжал в кармане своего черного жюстокора золотой медальон с портретом маленького Луи-Огюста — его увечного, умного, любимого сына, ради которого он сейчас несся в эту глушь.
— Еще один день... — хрипло прошептал Людовик, с трудом сглатывая сухую слюну. — Еще один день пути, и мы будем в л'Аршамбо. Атенаис... Господи, неужели она еще жива? Я был полностью уверен, что она скончалась ещё в 1707 году. Как она примет меня после стольких лет проклятий и ссылки?
Карета подскочила на очередной выбоине, колеса глубоко увязли в рыжей овернской глине, но кони, хрипя и грозя порвать жилы, снова рванули вперед, унося Короля-Солнце к его полуразрушенному древнему родовому гнезду, из которого пошел весь род Бурбонов — туда, где, возможно, его не ждало ничего хорошего…
Глава 8
Глава VIII. Стакан воды
В покоях королевы Анны пахло лавандовым уксусом, растертыми сухими розами и невынесенным ночным горшком. Весной не пахло. Ну вот совсем... Даже несмотря на то, что на письменном столе в элегантной фарфоровой вазе красовался букет свежайших нарциссов. Цветы радовали взор, но совсем не пахли... А может, это снова заложило нос?
Сквозь тяжелые, задернутые даже днем бархатные портьеры едва пробивался серый лондонский свет.
«Как же я устала от этого проклятого шумного Сент-Джеймского дворца, скорее бы уехать в тихий Кенсингтон...»
Королева сидела напротив огромного венецианского зеркала в глубоком кресле, положив распухшую, обмотанную фланелью ногу на низкую скамеечку. Подагра сегодня грызла ее с особенной жестокостью. Перед зеркалом сидела не грозная правительница огромной империи, а толстая, бесконечно несчастная, одинокая и глубоко больная женщина. Анна знала, что каждый в этом дворце — от деловито шуршащей юбками камеристки до угодливо кланяющихся министров — лжет ей. Ее обманывали годами. А она им позволяла...
Сначала это была ураганная Сара Мальборо. Их дружба длилась с самого детства, когда Анна была лишь скромной принцессой, а Сара — её самым близким конфидентом, подругой, опорой. Они даже придумали тайные, почти сестринские имена, отбросив титулы: Анна звала Сару «миссис Фримен», а та её — «миссис Морли». Но когда Анну чуть ли не силком затащили на престол, Сара превратилась в её постоянный ночной кошмар. Пользуясь слабостью и пассивностью королевы, герцогиня Мальборо мгновенно забрала в свои руки высшие придворные должности, включая управление королевской казной и гардеробом. Она больше не просила — она требовала. Сара бесконечно третировала Анну, устраивая безобразные публичные сцены ревности, кричала на неё в карете, да так, что кучер и форейторы слышали каждое слово, топала ногами и швыряла веер прямо в лицо...
Анна до сих пор с содроганием вспоминала тот страшный день у собора Святого Павла, когда Сара, взбешённая тем, что королева надела не те драгоценности, при всех грубо приказала ей: «Замолчите!». Французский посол аж споткнулся от изумления.
Год назад Анна наконец нашла в себе силы выгнать эту фурию, лишив её всех постов. Заодно на выход попросили и ее муженька, и всю его клику...
Но избавилась ли она от рабства? На смену одной тирании пришла другая, более воспитанная, гораздо более умная.
Теперь вокруг неё кружили эти новые «подруги», угодливо шуршащие шелками в вечном полумраке Сент-Джеймса. На месте Сары возникла её кузина — миссис Абигейл Мэшем. Она казалась тихой, ласковой, безобидной кошечкой, которая всегда ходила на цыпочках, подносила лекарства и никогда не повышала голос. Но Анна уже замечала в её кротких, всегда удивлённо расширенных глазах тот же холодный блеск. За спиной Абигейл высился её покровитель, лорд-казначей Роберт Харли — человек, который помог спихнуть Мальборо только ради того, чтобы самому занять их место у трона. Ну а вокруг них ужом вился блестящий, порочный виконт Болингброк, чьи завораживающие речи о мире и преданности короне пахли дорогими французскими духами и изощрённым коварством. Анна не знала, на ком остановить свой угасающий взор, в ком искать искренность и доброту. Все они — и ушедшие Мальборо, и новые фавориты — видели в ней лишь коробок, доверху набитый привилегиями, титулами и подарками. В ней не видели и не хотели видеть личность, королеву, а лишь слабую, угасающую женщину, чьей подписью можно перекроить карту Европы и изменить судьбу британской короны.
Ибо на поверхности этой ее личной немощи тяжелым камнем лежал долг правителя. Парламент и министры упорно навязывали ей в наследники этого мордатого пожилого курфюрста Ганноверского. Хорош наследник! На пять лет старше Анны.
Её королевская гордость бунтовала: она всем сердцем не хотела отдавать британскую корону какому-то далекому, чужому немцу, который даже не говорил по-английски и презирал ее страну. Но закон требовал протестанта, а выбор был ничтожно мал.
Дверь осторожно отворилась, и в покои скользящим, стремительным шагом ввинтился виконт Болингброк. На его лице не было привычной сладкой, ни к чему не обязывающей светской улыбки — он выглядел потрясенным, хотя даже сейчас в глазах Сент-Джона продолжал гореть огонек тонкого расчета.
— Ваше Величество, — Болингброк тяжело и неизящно опустился на одно колено, даже забыв привычным щегольским жестом откинуть полу серебристого камзола. — Я принес известия из Версаля. Страшные вести!
Анна вскинула на него опухшие, затуманенные болью глаза.
— Что случилось, Генри? Неужели мирные переговоры сорваны?
— Хуже, государыня. Смерть окончательно скосила королевский дом Франции. Скончался маленький герцог Анжуйский, правнук Людовика... Господи, в течение неполного года христианнейший король потерял сына, обоих внуков, а теперь вот и последнего правнука. У короля Людовика больше не осталось наследников по прямой линии. Вообще никого. Кроме... кроме его узаконенных бастардов, герцога дю Мэна и графа Тулузского.
Анна в ужасе прижала пухлую, дрожащую ладонь к губам. В это мгновение она забыла о политических распрях, о том, что Франция — вечный враг и соперник Англии. Перед ее мысленным взором встал старик Людовик XIV, великий Король-Солнце, запертый в своем золоченом Версале посреди гробов собственной семьи.
— О, Боже мой... — тихо, со слезами на глазах прошептала Анна, и в ее голосе зазвучало глубокое, искреннее сочувствие. — Бедный, бедный король Людовик. Как это чудовищно. Какая страшная кара... Знаете, Генри, это ведь самое ужасное на свете — когда вот так будешь умирать в абсолютном одиночестве, на вершине земного величия, и рядом не окажется ни одной родной души... Никого, кто просто сможет подать тебе стакан воды...
Болингброк правильно уловил эту волну монаршей скорби. Он придвинулся чуть ближе и осторожно сжал Анну за руку. Его вкрадчивый голос упал до доверительного, интимного полушепота. Он знал, что сейчас — идеальный момент, чтобы коснуться той запретной струны, что связывала королеву с ее собственной кровью.
— Ваше Величество... Вы правы. Одиночество на исходе дней — проклятие королей. Но у вас еще есть шанс избежать этого. Зачем вам этот чужой, холодный Ганновер? С тем же успехом можно назначить наследником царя Петра... Зачем вам немец, которому безразличны ваши страдания? У вас же есть родной брат. Ваш единокровный брат Джеймс Стюарт...
Анна вздрогнула. Имя «католического претендента», жившего в изгнании, редко произносилось в этих стенах вслух.
— Он вашей крови, Ваше Величество, — страстно, но так же тихо продолжал Болингброк, заглядывая ей в глаза. — Он Стюарт. Если бы вы только согласились назначить своим наследником Джеймса... Да, он католик, но ради короны, ради вашей любви он мог бы пойти на уступки — перейти в протестантизм. Эдакий Генрих Наваррский наоборот! Не отдавайте Англию немцам, умоляю вас. Верните трон своей семье!
Анна молчала, лишь тяжело вздохнула и закрыла глаза, давая понять, что разговор окончен. Болингброк, умевший вовремя отступить, легко, как двадцатилетний, вскочил, низко поклонился и покинул комнату, оставив королеву наедине с ее призраками.
Едва стих звук шагов Болингброка, как дверь снова приоткрылась — на сей раз почти робко, словно вошедшая заранее извинялась за сам факт своего существования. Это была леди Абигейл Мэшем, в девичестве Хилл, кузина Сары Мальборо и нынешняя хранительница королевской опочивальни. В руках она держала серебряный поднос на котором исходила паром чашка мятного отвара — любимого лекарства королевы от мигрени и подагрических болей.
Абигейл была одета скромно, почти бедно, по сравнению с прежней хозяйкой этой должности: простое серое платье из неброской шерстяной ткани, минимум кружев, ни одного бриллианта. Именно эта подчеркнутая скромность когда-то и привлекла к ней королеву — устав от вопиющей роскоши и наглости Сары, Анна инстинктивно потянулась к женщине, которая, как ей казалось, ничего не хотела и ничего не просила.
— Ваше Величество, вы выглядите утомленной, — проворковала Абигейл, ставя поднос на прикроватный столик и поправляя подушку за спиной королевы. Двигалась она мягко, вкрадчиво, как кошка, и голос её был под стать движениям — тихий, обволакивающий, успокаивающий. — Я велю истопить камин пожарче и принести еще одно одеяло. Март в Лондоне такой сырой...
Анна благодарно кивнула, принимая чашку. Мятный пар приятно согревал лицо. На мгновение ей показалось, что она снова в Кенсингтоне, в тихом, уютном Кенсингтоне, где нет ни министров, ни парламентов, ни крикливых лакеев...
— Абигейл, — тихо произнесла она, не глядя на фаворитку, — ты слышала новости из Версаля?
Леди Мэшем на мгновение замерла, и Анна краем глаза заметила, как дрогнули её пальцы, поправлявшие складку на одеяле.
— Да, Ваше Величество. Мне сообщил лорд Харли. Это ужасно... Бедный король Людовик.
— Лорд Харли, — повторила Анна с горькой усмешкой. — А что еще сообщил тебе лорд Харли?
В комнате повисла короткая, но очень красноречивая пауза. Абигейл слишком хорошо знала: ложь во спасение здесь не пройдет. Королева, при всей своей кажущейся пассивности, обладала звериным чутьем на фальшь.
— Лорд Харли обеспокоен, Ваше Величество. Он считает, что сейчас, пока Франция ослаблена династическим кризисом,нам нужно немедленно укрепить союз с Ганновером. Подписать все бумаги...
— То есть ты пришла не просто так, — констатировала Анна, и её голос похолодел на несколько градусов. — Ты пришла напомнить, чтобы я подписала ганноверские бумаги. Прямо сейчас. С чашкой мяты и одеялом.
Абигейл побледнела и присела в глубоком реверансе.
— Ваше Величество, я лишь забочусь о вашем благе...
— О моем благе? — Анна резко поставила чашку на поднос, и фарфор жалобно звякнул. — Герцогиня Мальборо тоже заботилась о моем благе. Она кричала на меня, унижала меня, распоряжалась моей казной — и всё это называлось «заботой о благе». А теперь ты, Абигейл, приходишь ко мне с мятным отваром и советами лорда Харли. Скажи честно: ты — моя подруга или его шпионка?
Леди Мэшем опустила глаза. Её лицо, обычно такое кроткое и безмятежное, на мгновение исказилось — то ли от обиды, то ли от стыда, то ли от страха.
— Я ваша верная слуга, Ваше Величество, — тихо произнесла она. — Только ваша.
— Тогда запомни, — Анна взяла её за подбородок и заставила поднять глаза. — Я устала от того, что меня используют. Я устала от того, что меня считают слабой. Я устала от Ганновера, от Харли, от вигов, от тори, от парламента, от всей этой проклятой политики. И если ты действительно моя верная слуга, ты не будешь больше передавать Харли ни слова из того, что слышишь в этих покоях. Ты поняла меня?
Абигейл судорожно кивнула. Анна отпустила её и снова откинулась в кресле. В её глазах, только что метавших молнии, снова появилась та бесконечная, неизбывная усталость, которая стала её постоянной спутницей.
— Ступай, — тихо произнесла она. — Оставь меня. И забери этот отвар. У меня от мяты изжога.
Королева осталась одна. В тишине покоев отчетливо тикали огромные напольные часы, отсчитывая минуты ее уходящей жизни. Анна посмотрела на свои отекшие пальцы, рефлекторно сдавшие подол ее домашнего платья, и старые, казалось, давно затянувшиеся раны закровоточили с новой силой. Семнадцать раз. Семнадцать долгих, мучительных беременностей. Семнадцать раз она надеялась, молилась, терпела эту разрывающую внутренности боль, но Бог не дал ей детей. Мертвые младенцы, выкидыши... Вот всё, что окружало ее всю жизнь... А ее маленький Уильям, герцог Глостерский, который прожил всего одиннадцать лет и умер, оставив ее сердце выжженной пустыней.
Любимый сыночек— её единственный, её ненаглядный, её последняя надежда. Он родился слабым, с непропорционально большой головой и искривленным позвоночником, но она любила его с такой неистовой, отчаянной силой, с какой любят только детей, вырванных из лап смерти. Одиннадцать лет она боролась за него — нанимала лучших врачей, выписывала шарлатанов из Голландии, поила его отварами, возила на воды в Бат, молилась, ставила свечи во всех церквях Лондона. Одиннадцать лет она верила, что Бог сжалится над ней и оставит ей хотя бы этого ребенка — пусть больного, пусть слабого, но живого.
Июльским утром 1700 года, в день его одиннадцатилетия, Уильям танцевал на празднике в Виндзоре. Он был весел, румян и, казалось, полон сил. Анна смотрела на него и впервые за много лет позволила себе мысль: «Он выживет. Он станет королем. Мой сын — будущий король Англии». А через четыре дня у него внезапно начался жар. Еще через два дня он уже не узнавал мать. А еще через сутки его не стало.
Анна помнила каждую секунду того страшного утра. Запах лавандового уксуса, которым обтирали его пылающее тело. Приглушенные голоса врачей за дверью. Свой собственный крик — дикий, нечеловеческий, — когда ей сказали, что всё кончено. Помнила, как рухнула прямо на каменный пол, разбив в кровь колени, и молила Бога забрать её вместо него. Помнила, как Сара Мальборо, тогда ещё не враг, а подруга, пыталась поднять и что-то бормотала, но слов было не разобрать — Анна оглохла от горя.
С тех пор прошло двенадцать лет, но эта рана не зажила. Она лишь покрылась тонкой корочкой, которая лопалась каждый раз, когда Анна слышала детский смех в коридорах дворца или видела, как чужие дети играют в саду Кенсингтона. Она знала: Уильям был её последним шансом. После его смерти она больше не могла иметь детей. Её тело, измученное семнадцатью беременностями, окончательно истощилось.
И теперь, когда Болингброк заговорил о её семье, брате Джеймсе, о наследнике, о продолжении рода Стюартов, Анна снова почувствовала, как старая рана открывается и начинает кровоточить. Она вспоминала Уильяма — и ненавидела Бога за то, что Он отнял его. Вспоминала всех этих мертвых младенцев— и ее обволакивало понимание, что ни один трон мира не стоит тех потерь, которые она понесла.
Бог лишил ее всех надежд на наследника, как лишил их теперь старого Людовика...
За что Господь так наказал ее? За то, что она когда-то предала своего отца, Якова II, ради этого, совершенно ей обрыдлого, протестантского престола?
Каждую ночь, засыпая в одиночестве, Анна видела лица своих нерожденных детей, слышала их голоса, чувствовала запах их волос... А этот негласный, острый, как лезвие мизерикордии, грех предательства кромсал ее изнутри. Она осталась совсем одна. И теперь этот, такой же одинокий, хрустальный стакан воды на столике у изголовья казался ей постоянным напоминанием о том, чего она лишена — простого человеческого тепла на пороге неизбежного финала. Кто подаст ей воды? Ганноверский кузен Георг, который лишь считает дни до ее кончины? Или, может, родной брат?
Ее горькие думы были бесцеремонно прерваны. Двери распахнулись, и без доклада в покои чеканным шагом вошел лорд-казначей, премьер-министр Роберт Харли, граф Оксфорд. Он даже не шел — он пер напролом, тяжело дыша, как вол под ярмом. От него за версту отчетливо пахло дорогим портвейном и потом, а в руках он сжимал объёмную папку с бумагами. Харли был изрядно поддат, а потому взвинчен, весьма раздражен и с самого порога принялся грубо давить на королеву.
— Ваше Величество! — его голос прозвучал излишне громко, заставив Анну поморщиться от резкой головной боли. — Из Ганновера требуют немедленных гарантий! Курфюрст Георг желает видеть официальный акт о престолонаследии с вашими личными подписями на каждом дубликате. Вы затягиваете процесс, Ваше Величество! Парламент бурлит, виги почти обвиняют меня в измене, а вы отказываетесь подписать бумаги!
— Мистер Харли, — холодно и тихо прервала его королева, выпрямляя спину в кресле. — Мое здоровье не позволяет мне сегодня заниматься государственными делами. Оставьте бумаги на столе и покиньте мои покои.
— Нет, не оставлю! — Харли окончательно потерял контроль над собою, его лицо багровело от злости и выпитого вина. — Вы должны подписать это прямо сейчас! Хватит слушать этого мальчишку Сент-Джона и его франкофильские бредни! Если вы не подпишете, Англию ждет новая гражданская война! Я требую вашей подписи, государыня! Это ваш долг перед Англиканской церковью и Парламентом!
С этими словами он буквально швырнул тяжелую папку на столик, едва не опрокинув хрустальный стакан.
Это стало последней каплей. Вспышка королевского гнева, обычно спавшего внутри Анны, была сокрушительной. Последняя из Стюартов выпрямилась во весь свой рост, напрочь позабыв про жгучую боль в ногах. Ее глаза сверкнули первозданной, леденящей яростью ее великих предков. Она размахнулась и со всей силы влепила Харли пощечину.
— Вы смеете кричать на меня?! В моих собственных покоях?! — ее голос перешёл на властный, громовой рев, заставивший задрожать подвески на люстре. — Вы забываетесь, лорд Оксфорд! Вы — лишь слуга, лакей, которого я подняла из грязи и наделила властью! Вон отсюда! Вон! Чтобы я не видела вас до тех пор, пока вы не научитесь разговаривать со своей королевой! И сдайте дела виконту Болингброку — вы больше не являетесь первым министром! Если вы этого не сделаете до конца дня, я прикажу отправить вас в Тауэр. Все понятно?! А теперь — вон!
Харли опешил, схватившись за щеку. Он никогда не видел Анну такой. Поняв, что перегнул палку и зашел слишком далеко, он побледнел, пошел пятнами, что-то невнятно забормотал, неловко поклонился и, пятясь, быстро выбежал вон, плотно закрыв за собой тяжелую дверь.
Королева тяжело, прерывисто дышала, ее сердце бешено колотилось. Из глаз потекли слезы бессилия и злобы.
Они все считают ее слабой калекой. Они думают, что могут помыкать ею и делать с её троном всё, чего хотят?
— Я вам устрою Ганновер... — прошипела разъяренная Анна в пустоту комнаты, и в ее глазах зажегся опасный, решительный огонь. — О да, я устрою вам такой Ганновер, мистер Харли, что вы вовек этого не забудете...
Превозмогая кошмарную суставную боль, она упрямо доковыляла до секретера. Дрожащими, но решительными руками Анна Стюарт достала лист чистой дорогой бумаги, обмакнула перо в чернильницу и размашистым, неровным почерком вывела первые слова, меняющие ход истории:
«Дорогой Джеймс!..»
Глава 9
Глава IX.Черная меланхолия
Ранним утром двадцать третьего марта 1712 года карета герцогини Орлеанской — тяжёлая, обитая изнутри алым бархатом, с лазоревым щитом на дверцах — с грохотом вкатилась на Мраморный двор Версаля. Лакеи в ливреях бросились отворять дверцы, но герцогиня Орлеанская, не дожидаясь их помощи, буквально выскочила из экипажа самолично — с такой прытью, какой от неё никто не ожидал.
Те, кто знал её по Пале-Роялю как «Герцогиню Кушетки», изумились бы ещё больше: обычно апатичная Франсуаза-Мария двигалась сейчас с энергией, граничившей с одержимостью.
Она была в дорожном платье из тёмно-синего шёлка, отороченном собольим мехом, и в маленькой треугольной шляпе с голубым пером, лихо сдвинутой набок. Щёки её раскраснелись от мартовского ветра, глаза блестели, а в руке она сжимала здоровенный ридикюль.
— Так! Где я могу найти вдовствующую принцессу Конти? — отрывисто бросила она первому же попавшемуся на её пути гвардейцу. — Немедленно проводите меня к ней!
Бравый версальский страж, узнав дочь короля, низко поклонился и поспешил впереди, показывая дорогу.
Версаль встретил герцогиню Орлеанскую непривычной тишиной. Обычно в этот час Зеркальная галерея гудела, как улей: придворные фланировали туда-сюда, обмениваясь сплетнями и остротами, кто-то играл в бильярд, кто-то проигрывал последнее за ломберным столом, иноземные посланники ожидали аудиенции, музыканты настраивали инструменты, а где-то вдалеке слышался смех фрейлин. Теперь же галереи и залы были пусты, и лишь гулкое эхо шагов нарушало это поистине гробовое безмолвие. Семьдесят два гигантских зеркала отражали не привычную пёструю суету, а серый, унылый свет мартовского дня, неуверенно проникавший сквозь высокие окна.
Предупреждённая Мария-Анна ждала её в своих покоях — небольшой, но уютной гостиной, обитой штофом цвета увядшей розы. Она сидела в кресле у камина с чашкой горячего сладкого кофе и активно общалась с королевским ботаником Антуаном де Жюссье, который привёз Королю-Солнце в подарок живое кофейное дерево из Голландии. Кадка с зелёным тонким двухметровым деревом стояла тут же. Принцесса выглядела утомлённой, но довольной. При виде сестры она поднялась и, вопреки обычной сдержанности, шагнула навстречу.
Де Жюссье поспешил откланяться. Но этого уже никто не заметил.
— Наконец-то! — воскликнула принцесса Конти, ласково беря Франсуазу-Марию за обе руки и целуя в щёку. — Я уж думала, ты так и не слезешь со своей кушетки, будь она неладна! Или ты прямо на ней и приехала? Что, неужели письмо подействовало?
— Оно подействовало, как ведро ледяной воды за шиворот, — ответила герцогиня Орлеанская, опускаясь в предложенное кресло и стаскивая перчатки. — Я прочитала его и почти сразу же стала собираться. Филиппу сказала, что еду навестить больную тётку в Версале. Он был слишком пьян, чтобы задавать вопросы... Слава Богу. Иначе бы он задумался: откуда у меня в Версале взялась какая-то тётка?
Мария-Анна усмехнулась, наливая сестре кофе из серебряного кофейника.
— Два дня! Да ты собралась практически мгновенно!! — она хихикнула. — С тёткой ты, конечно, опростоволосилась. Бери в пример свою мать: у неё был редчайший талант — лгать так, что правда сама начинала сомневаться в себе... Ну, рассказывай: что в Париже? Что в Пале-Рояле?
Франсуаза-Мария отхлебнула кофе и поморщилась — даже с сахаром для неё он был слишком горьким — и отставила чашку.
— В Пале-Рояле — просто вакханалия с шампанским. Мой дражайший супруг празднует, не просыхая. Он уже видит себя королём Франции, поэтому уже заранее раздаёт должности своим собутыльникам и обещает этой рыжей твари, мадам де Парабер, титул герцогини. Представляешь? Герцогини! Он собирается таким образом осчастливить эту дуру!
— Ну а ты что?
— А я — ничего. Я лежала на кушетке и думала, что мне делать? И я надумала! Поэтому, разлюбезная моя сестрица, раз уж ты втянула меня в эту авантюру, я хочу знать всё. Твоё письмо меня чуть не убило. Его величество и правда поехал к маме? Венчание уже состоялось? А что на всё это сказал Папа? С ним связались? И, ради всего святого, почему ты выглядишь словно кошка, которая утащила с кухни целый окорок?
Вдовствующая принцесса Конти откинулась в кресле и сложила руки на животе. На её губах заиграла та самая загадочная улыбка, которая последние дни так бесила придворных.
— Хорошо, — произнесла она. — Слушай внимательно. Я расскажу тебе всё, что знаю. Отец действительно в Бурбон-л'Аршамбо. Он отбыл в ночь на шестнадцатое, тайно, в карете без гербов и с минимумом эскорта. Я видела это собственными глазами из окна. Мадам де Ментенон планирует legitimatio per subsequens matrimonium. Если коротко: отец женится на твоей матушке, и все вы — ты, Александр, Луиза, Огюст — станете законными детьми. А Огюст ещё и дофином. Папе было сразу же отправлено письмо, но ответа пока нет. Венчание, насколько мне известно, ещё не состоялось — но это произойдёт со дня на день. А теперь самое главное...
Она подалась вперёд и понизила голос.
— Мы должны удержать Версаль в неведении до возвращения отца. Никто — ни твой муж, ни Конде, ни любые другие Бурбоны, вплоть до Александра — не должны узнать правду раньше времени. Мадам де Ментенон уже две недели превосходно водит двор за нос, делая вид, что король совсем плох и скорбит в своих покоях. Я, разумеется, помогаю ей. А теперь и ты поможешь нам. Ведь ты — герцогиня Орлеанская, жена официального претендента на престол. Твоё присутствие здесь, твоё спокойное лицо — это лучший аргумент против любых, даже самых правдивых, слухов. Понимаешь?
Франсуаза-Мария медленно кивнула.
— Понимаю. Я должна лгать. Всем. Даже собственному мужу.
— Особенно собственному мужу, — подтвердила Мария-Анна. — Но учти: если хоть слово из того, что ты сейчас узнала, каким-то образом долетит до ушей Филиппа — нам обеим конец. Ты это понимаешь?
— Понимаю, — повторила герцогиня Орлеанская, и в её голосе зазвенела сталь. — Не беспокойся. Я двадцать лет лгала ему обо всём, о чём только можно и нельзя. Солгать о вашем заговоре мне будет проще, чем лечь на кушетку...
---
Пока сёстры совещались в покоях Марии-Анны, придворные, всё ещё не оправившиеся от шока после странных событий последних дней, наполнили галереи и залы дворца и теперь вяло бродили там, как тени, и шёпотом обсуждали последние слухи: король заболел той же болезнью, что унесла его детей, король заперся в своих покоях и продолжает предаваться трауру, король целыми днями пьёт и молится, король ждёт приезда Филиппа Испанского. Никто не знал правды — а именно этого и добивалась мадам де Ментенон.
Но были и те, кто не верил ни единому слову старой маркизы.
В дальнем крыле дворца, в апартаментах, отведённых для принцев Конде, обитала женщина, которую сёстры очень хотели бы привлечь на свою сторону, — Луиза-Франсуаза, вдовствующая герцогиня Бурбонская, так и не ставшая принцессой Конде.
Для Версаля, где каждый вздох измерялся титулами, это было неслыханным парадоксом. Живя в фамильном гнезде рода Конде, эта блистательная дама — узаконенная самая младшая дочь Людовика XIV — формально так и не примерила заветный титул. Да и её сын, Луи-Анри, унаследовавший всё колоссальное состояние семьи, в придворных кругах звался просто «Месье Герцог», но никак не «Принц Конде».
Почему же так вышло? Причиной тому стали династическая уязвлённость, гордость и крайне хитрая система версальского этикета.
Исторически глава дома Конде носил невероятно престижный и статусный титул «Первого принца крови». Это означало, что если прямая королевская линия Бурбонов прервётся, именно Конде первыми сядут на трон. Муж Луизы-Франсуазы, Людовик III, а также её свёкор обладали этим титулом.
Но в 1709 году грянул гром: статус «Первого принца» официально перешёл к их злейшим конкурентам по жизни — герцогам Орлеанским.
Для дома Конде это был сокрушительный удар по самолюбию. Муж Луизы-Франсуазы оскорбился настолько, что пошёл на принцип: раз он больше не первый среди принцев, то и титул «Принц Конде» он демонстративно отказывается использовать! Вместо этого он потребовал именовать себя по другому своему титулу — герцогом де Бурбон.
Соответственно, его жена Луиза-Франсуаза автоматически стала всего лишь герцогиней де Бурбон, так и не успев побыть принцессой Конде.
А через год муж скоропостижно скончался, оставив её вдовствующей герцогиней. Их старший сын, Луи-Анри, унаследовал отцовскую гордость в двойном объёме. Вместе с гордостью, как шептались в Версале, юный принц унаследовал и родовую придурь. Луи-Анри стал главой дома Конде, но упрямо продолжал бойкотировать родовое имя. При дворе его знали исключительно как герцога де Бурбонского.
Для Луизы-Франсуазы и её сына это была личная демонстрация: «Если король забирает у нас первенство крови, нам не нужны его подачки. Мы останемся Бурбонами».
Говаривали, что тридцативосьмилетняя Луиза была самой несчастливой в браке и самой опасной в гневе. Отец считал, что она унаследовала от матери — мадам де Монтеспан — не только внешность, но и характер: гордый, мстительный и не знающий полутонов...
Но Луиза-Франсуаза была не единственной проблемой, с которой предстояло разобраться заговорщицам. Была ещё одна женщина, находившаяся в этот самый момент где-то на пути между Парижем и Версалем, — и её очередная выходка могла преспокойно взорвать весь дворец...
---
Едва Мария-Анна допила свой кофе, как дверь гостиной распахнулась, и на пороге, без всякого стука, возникла мадам де Ментенон. Она была, как всегда, в чёрном — глухое платье, никаких украшений, деревянный крест на груди. Но выражение её лица было далеко от обычного постного спокойствия: глаза горели, щёки раскраснелись, а в движениях чувствовалось то особое напряжение, которое бывает у людей, очень мало спавших несколько суток.
Маркиза вплыла в комнату, как всегда бесшумно, и лишь лёгкий шорох её чёрного платья нарушил внезапно возникшую тишину.
— Ваши Высочества, — произнесла она с иронической улыбкой, — уж простите, что прерываю, но у меня новости чрезвычайной важности. Только что прибыл курьер из Бурбон-л'Аршамбо. Его Величество благополучно достиг цели. Он уже там.
В комнате снова повисла тишина — такая особенная, звенящая тишина, которая наступает, когда слова значат гораздо больше, чем кажется на первый взгляд.
Франсуаза-Мария медленно, со вкусом, перекрестилась.
— Слава Богу, — произнесла она. — Доехал. А матушка? Она здорова?
— Маркиза де Монтеспан вполне себе жива и, насколько известно курьеру, пребывает в добром здравии. Его Величество намерен провести несколько дней в л'Аршамбо — для отдыха и... подготовки к церемонии. Попьёт водички, попринимает лечебные ванны. После столь долгого пути ему это весьма не помешает.
— Значит, венчание ещё не состоялось? — уточнила Мария-Анна.
— Нет. Но оно состоится в ближайшие дни. Судя по письму, Его Величество настроен весьма решительно.
Мария-Анна вдруг прижала платок к глазам и издала звук, подозрительно напоминавший всхлип. Франсуаза-Мария изумлённо уставилась на сестру — она слишком хорошо её знала, чтобы поверить в искренность этого жеста.
— Ох, ты боже мой... — протянула вдовствующая принцесса Конти срывающимся трагическим шёпотом, промокая сухие глаза кружевным платком. — Какая трогательная картина! Наш отец, великий Король-Солнце, спешит к алтарю, чтобы узаконить своих деток... Своих любимых чад... А я, несчастная, остаюсь ни с чем! Я — старшая дочь короля, но кто моя мать? Луиза де Лавальер! Скромная, кроткая, бедная Луиза, которая никогда не просила ни титулов, ни замков, ни герцогств! Она ушла в монастырь, замаливать грехи, а её дочь теперь будет единственным бастардом! Единственным! Все вы станете принцами и принцессами королевской крови, а я — так и останусь légitimée de France, с этим жалким титулом, который даже не даёт мне права на табурет перед королевой! О-о-о!! Как я страдаю!
Она ещё раз театрально всхлипнула и прижала платок к груди.
Франсуаза-Мария, прекрасно знавшая цену сестриным слезам, скептически приподняла правую бровь. Ментенон, устроившаяся в кресле, смотрела на этот спектакль с непроницаемым выражением лица — но уголки её губ едва заметно дрогнули.
— Ваше Высочество, — сухо произнесла она, — ваша скорбь, безусловно, очень трогательна. Но позвольте напомнить: вы — герцогиня Ла Вальер, вдовствующая принцесса Конти, обладательница одного из самых значительных состояний во Франции. Вы не нуждаетесь в узаконении. Ваше положение при дворе всегда было, есть и останется исключительным.
— Исключительным! — фыркнула Мария-Анна, отбрасывая платок. — Исключительно двусмысленным, хотите вы сказать! Меня будут называть «почти принцессой», «почти законной», «почти наследницей». А мои сестры — что Мадам Канапе, что Куколка Крови — будут купаться в почестях и титулах! И наш дорогой Огюст — станет однажды королём! А я? Кто я? Всего лишь дочь женщины, которая предпочла монастырь придворной жизни! Где справедливость? Вот где, а?
— Справедливость, — тихо произнесла Ментенон, — в том, что ваша мать, герцогиня Лавальер, сама выбрала свой путь. И этот путь достоин уважения. Она не боролась за власть — она молча развернулась и ушла. Она всю жизнь молилась за короля, молилась за вас. Это заслуживает уважения.
Мария-Анна на мгновение замерла, и на её лице промелькнуло что-то, похожее на настоящую боль. Она опустила глаза и тихо произнесла:
— Да, она молилась. Каждый день. С тех пор, как мне исполнилось тринадцать, и меня выдали за этого... этого пердуна, которого я никогда не любила. Она молилась, а я плакала... И вы говорите, что это заслуживает уважения. А я вот говорю, что это заслуживает чего-то ещё!
Она подняла совершенно сухие глаза на Франсуазу-Марию, и в её взгляде та увидела, как смешались обида, ирония и та особая, горькая мудрость, которая приходит только с годами.
— Например, — добавила она, и её голос снова приобрёл привычные насмешливые ноты, — это вполне заслуживает Во-ле-Виконт. Правда, мадам?
Мадам де Ментенон, всё это время с интересом молча наблюдавшая за спектаклем принцессы, едва заметно кивнула.
— Будет, — подтвердила она. — Я же обещала.
— Вот видите! — Мария-Анна снова расцвела и повернулась к герцогине Орлеанской. — Не всё так плохо. Пока мои братья и сёстры будут делить папину корону, я буду наслаждаться фонтанами. А фонтаны, мадам, как известно, не предают.
Франсуаза-Мария, которая наконец перестала сдерживаться, расхохоталась. Ментенон, сохраняя ледяное спокойствие, поправила крест на груди и обратилась к герцогине Орлеанской:
— Дорогая герцогиня, ваша сестра — неподражаема. Но давайте перейдём к делу. Его Величество в л'Аршамбо. Венчание состоится в ближайшие дни. Папская булла тоже, думаю, скоро воспоследует. А наша задача здесь, в Версале, — любой ценой сохранить видимость порядка до возвращения Его Величества. И вы, герцогиня Орлеанская, сыграете в этом ключевую роль.
— Я готова, — ухмыльнулась Франсуаза-Мария, и на её лице отразилась сложная гамма чувств: предвкушение, радость, страх и что-то ещё — что-то похожее на мстительное торжество. — Филипп этого не переживёт, когда узнает...
— Не узнает, — отрезала Ментенон. — По крайней мере, до тех пор, пока мы не будем готовы. Именно для этого вы здесь, мадам. Ваша задача — помочь нам продержаться ещё неделю. Король, как я предполагаю, вернётся в Версаль примерно к началу апреля. И до тех пор никто — ни одна живая душа — не должны знать правды!
— Как я могу помочь? — уточнила герцогиня Орлеанская.
— Для начала — вы должны поговорить с вашей сестрой, герцогиней Бурбонской. Мадам Конде обижена на весь мир. Она чувствует, что её обошли, — и, на самом деле, она права. Её брак, который когда-то считался блестящей партией, теперь не стоит ломаного гроша. Её муж — полубезумный пьяница и игрок, обладавший крайне дурным, жестоким характером и явной психической нестабильностью. Её одноглазый сын — юный безумец, пошедший в деда и отца, которого боится даже собственная мать. Если королевская власть предложит ей то, чего она хочет, — уважение, влияние и особенно тёплое место при дворе, — она может поддержать нас.
— Но чем мы можем её заинтересовать? — спросила Мария-Анна.
Ментенон едва заметно усмехнулась.
— Ваше Высочество, вы когда-нибудь слышали о герцогстве Алансонском? Оно сейчас свободно. И герцог дю Мэн, я думаю, будет счастлив передать его своей любимой сестре... после того, как станет дофином.
---
В этот момент в дверь постучали. Вошёл лакей и церемонно объявил:
— Его Светлость герцог дю Мэн!
Луи-Огюст медленно вошёл, тяжело опираясь на свою трость. Он был бледен, сильно осунулся, под глазами залегли глубокие тени, а в затравленном взгляде плескалась та особая решимость, которая появляется у людей, внезапно осознающих, что обратного пути нет.
— Сёстрицы, — произнёс он, кивая обеим дамам, и повернулся к Ментенон. — Мадам. Я получил известие от короля. Отец благополучно прибыл. Он отдыхает. Матушка... матушка, он пишет, держится бодро, хотя и сильно сдала за эти годы.
— А мы уже в курсе! — Мария-Анна налила себе кофе и отсалютовала брату чашкой. — Значит, всё идёт по плану, по крайней мере, пока.
— Да, — тихо ответил герцог. — Но впереди самое трудное. Венчание. А ещё ответ от Папы. А главное — возвращение отца в Версаль и оглашение нового порядка. Если, конечно, наш кузен Филипп не пронюхает раньше времени... и не отправит меня общаться с моим братом, Великим дофином.
Ментенон растянула губы в улыбке и посмотрела на Огюста с тем выражением добродушной спокойной уверенности, которое всегда действовало на него лучше любых утешений.
— Ваша Светлость, — произнесла она, — оставьте эти страхи. Папа Климент — искушённый политик. Он понимает, что его отказ Франции сейчас — это окончательный хаос, в который провалится Европа, не успевшая закончить Войну за испанское наследство. Его Святейшество даст своё благословение. А что касается вашего кузена... — она едва заметно усмехнулась, — у нас есть его жена, а если мы уговорим ещё и его любимую дочь — это будет весьма неплохой расклад.
Огюст слабо улыбнулся. Мария-Анна помахала ему рукой.
— Не бойся, братец. Иди сюда — я налью тебе кофе. Мы справимся. Как ни крути, а мы — семья.
Огюст с облегчением рассмеялся — впервые за много дней. Он сел рядом с принцессой и принял из её рук чашку с уже остывшим напитком. Франсуаза-Мария, глядя на них, вдруг почувствовала, как к горлу подступает комок. Она не привыкла к таким сценам. В Пале-Рояле давно забыли, что такое семейное тепло. Там были только пьяные крики, взрывы в лаборатории за стеной и презрительные усмешки очередной пассии мужа.
Огюст поудобнее устроился на диване, вытянув больную ногу. Несколько мгновений он молчал, собираясь с мыслями. Сёстры смотрели на него с тревогой и любопытством: они редко видели брата таким взволнованным. Обычно невозмутимый, даже флегматичный, герцог дю Мэн сейчас напоминал человека, который стоит на краю пропасти и не знает, шагнуть вперёд или отступить.
— Я должен вам кое-что сказать, — наконец произнёс он, и его голос прозвучал глухо, словно из-под земли. — То, чего не знает даже мадам де Ментенон. То, о чём я не говорил никому — ни жене, ни духовнику, ни мадам маркизе. В чём я боялся признаться даже самому себе до сегодняшнего дня.
Мария-Анна и Франсуаза-Мария переглянулись. Мадам де Ментенон чуть подалась вперёд, и её тёмные глаза блеснули в свете камина.
— Я боюсь, — просто сказал Огюст. — Я смертельно, до дрожи в коленях, до холодного пота боюсь того, что должно произойти. Всю свою жизнь я мечтал об этом — о признании, о законном месте в очереди на престол, о том, чтобы мой отец посмотрел на меня не как на бастарда, а как на законного сына. И вот теперь, когда мечта вот-вот сбудется... я боюсь.
— Чего именно ты боишься, Огюст? — тихо спросила принцесса.
— Всего, — он горько усмехнулся. — Я боюсь, что Филипп Орлеанский поднимет мятеж и утопит Францию в гражданской войне. Боюсь, что Габсбурги вторгнутся с востока, Филипп Пятый с юга, а англичане высадятся на севере. Боюсь, что мой собственный отец передумает в последний момент — ты же знаешь, как он переменчив. Боюсь, что Папа не выпустит буллу или, наоборот, папский гонец утонет где-нибудь в Луаре вместе с пергаментом. Боюсь, что я просто окажусь недостоин...
Он замолчал, и в комнате возникла пауза, наполненная невысказанными словами, что возможна только между очень близкими людьми.
— Знаешь, что сказала мне мама, когда я видела её в последний раз? — вдруг спросила Франсуаза-Мария, и её голос прозвучал неожиданно мягко. — Это было в одна тысяча семьсот девятом году, когда мне разрешили навестить её в Бурбон-л'Аршамбо. Я была измучена, как раз только что родила Луизу-Елизавету и не знала, как жить дальше с мужем, который меня презирает. А мама сказала: «Запомни, Мари: страх — это единственная вещь, которую Мортемары не имеют права показывать. Не потому, что мы храбрее других. А потому, что стоит нам показать страх однажды — и нас сожрут. Как свора псов сжирает раненого оленя. Поэтому, — сказала она, — ты можешь бояться сколько угодно. Но очень тихо и где-нибудь в самом тёмном углу! Никто, слышишь, никто не должен этого видеть. Особенно твой муж».
Огюст поднял глаза на сестру, и в его взгляде промелькнуло что-то, похожее на благодарность.
— Она всегда умела найти нужные слова, — тихо произнёс он. — Жаль, что я так редко их слышал...
— Ты услышишь их снова, — твёрдо сказала Мария-Анна. — Когда она вернётся в Версаль. Когда мы все снова будем вместе. Мы — семья, Огюст. Впервые за тридцать лет мы можем стать настоящей семьёй. И я не позволю никому — ни обоим Филиппам, ни Габсбургу, ни самому дьяволу — разрушить это.
Огюст ничего не ответил. Он лишь кивнул, и его рука, до боли сжимавшая набалдашник трости, чуть расслабилась.
---
В этот самый момент, словно по злой иронии судьбы, за дверью покоев принцессы Конти послышался шум, громкий смех и звук чьих-то быстрых шагов, сопровождаемый звоном падения чего-то стеклянного. Сёстры переглянулись с недоумением и тревогой, а мадам де Ментенон, нахмурившись, прислушалась.
— Кто это в такой час? — удивлённо прошептала она, и ответ не заставил себя долго ждать.
Дверь с грохотом распахнулась, и в гостиную, словно ураган, ворвалась молодая женщина лет семнадцати. Она была пьяна. Не слегка, не притворно-кокетливо, а по-настоящему, разухабисто пьяна — так, как напиваются королевские мушкетёры после удачной кампании.
— Мама-а-ан! А мне доложили, что вы тут! — закричала она, увидев Франсуазу-Марию, и бросилась к ней с распростёртыми объятиями. — Моя дорогая маман! Какой сюрприз! А я иду по галерее, смотрю — твоя карета! О, думаю, чтоб маман слезла с кушетки, Пале-Рояль должен сгореть! В общем, дай-ка, зайду, поцелую! А тут этот злодей Бонтан стоит у дверей, не пускает! Пришлось дать ему пинка! Но бутылку разбила...
Это была Мария-Луиза-Елизавета, герцогиня Беррийская, старшая дочь герцога Орлеанского и Франсуазы-Марии. Ей шёл восемнадцатый год, и она была тем редким типом женщин, которые рождаются с темпераментом пьяного гусара. Круглое румяное лицо обрамляли растрёпанные светлые локоны, дерзко выбившиеся из-под покосившегося фонтанжа. Верхнее платье было небрежно распахнуто, а в глубоком вырезе корсажа соблазнительно угадывались очертания пышной, высокой груди. Вдовствующая герцогиня Беррийская была воплощением хаоса. От неё разило вином, табаком и духами — сложная смесь, которую она сама называла «ароматом свободы».
— Мария-Луиза! — ахнула герцогиня, вскакивая с кресла так резко, что кофейник на столике опрокинулся. — Что с тобой? Почему ты... в таком виде?!
— В каком «таком»? — искренне удивилась герцогиня Беррийская.
Она попыталась резко повернуться, дабы оглядеть себя, но центр тяжести коварно сместился. Чтобы не потерять равновесие, Мария-Луиза сделала замысловатый пируэт, уцепилась за край каминной полки и уставилась на своё отражение в зеркале. Вид у неё был самый что ни на есть парадный — для портовой таверны.
Отчаявшись удержаться на голове, фонтанж съехал на самое ухо. Корсаж же, лишившись остатков шнуровки, сиротливо распахнулся, являя миру такое глубокое и монументальное декольте, что грудь герцогини внезапно оказалась едва ли не главным участником беседы.
— А-а, ты об этом... — Луиза-Елизавета тяжело и пьяно вздохнула, из-за чего её многострадальный лиф опасно затрещал. Глаза её мгновенно налились слезами. — А это я скорблю! Скорблю по своему незабвенному, ангелоподобному Шарлю! Имею я право, в конце концов, излить свою вдовью тоску?
Она шумно всхлипнула, прошла к столу и потянулась к стоявшему там хрустальному графину с вином. Герцогиня наполнила бокал, пролив половину содержимого прямо на кружева шемиза, что, впрочем, общей картины уже не испортило. Бокал был тут же опустошён залпом — по-мушкетёрски. Потом она поставила его мимо стола. Осколки хрусталя брызнули в разные стороны.
— Покинул меня, бесчувственный чурбан... то есть, бесценный супруг! — запричитала герцогиня, медленно сползая по каминной стойке прямо на паркет и увлекая за собой дорогую фарфоровую статуэтку. — Оставил меня, беззащитную сиротку, одну-одинёшеньку в этом жестоком мире! Практически на прозябание! Вы только посмотрите на этот позор!! — Она трагически обвела рукой вокруг себя, едва не ткнув пальцем в глаз Огюсту, подбежавшему её поднять. — Разве можно жить в Люксембургском дворце? Там сквозняки, крысы и Мария Медичи по ночам ходит! Никакого сострадания к безутешной вдове. Все меня покинули! Приходится заливать эту невыносимую, это... как её... чёрную меланхолию в одиночку! Дюжиной лучшего бургундского! Шарль, на кого ты меня покинул?!
Она уткнулась лицом в собственные ладони, и оттуда раздалось глухое, прерывистое рыдание, временами подозрительно похожее на икоту.
Мария-Анна, наблюдавшая эту сцену с кресла, медленно прикрылась веером, пряча улыбку. Мадам де Ментенон словно окаменела с выражением крайнего неодобрения на лице. Огюст, растерянно стоя над племянницей, смущённо кашлянул и отвернулся к окну, делая вид, что оценивает погоду.
— Мария-Луиза, — сдавленным голосом произнесла герцогиня Орлеанская, — ты осознаешь, что находишься в Версале? Что здесь кругом придворные, послы, шпионы? И что ты — дочь герцога Орлеанского и герцогиня Беррийская?
— Ой, маман, брось! — Мария-Луиза махнула рукой, задела стоявшую рядом большую напольную китайскую вазу, едва не опрокинула её, поймала в последний момент и расхохоталась. — Подумаешь, Версаль! Я вчера в Париже была на ярмарке Сен-Жермен! Мы с моими фрейлинами переоделись торговками рыбой и продавали селёдку! Знаешь, сколько мы заработали? Два ливра и пощёчину от какой-то старой карги! — Она наконец заметила Огюста, стоявшего над ней, и радостно замахала ему с пола рукой. — А, дядюшка Огюст! Вы всё хромаете? Ну ничего, ничего, зато голова у вас светлая! Не то что у моего папаши — у того голова только для того, чтобы в неё вино заливать! А ещё он в неё ест!
Франсуаза-Мария закрыла глаза и мысленно медленно досчитала до десяти.
— Мария-Луиза, — произнесла она ледяным тоном, — сейчас ты поднимешься, немедленно пройдёшь в свои покои, приведёшь себя в порядок и проспишься. А вечером мы с тобой серьёзно поговорим. Ты меня поняла?
— Поняла, поняла! — дочь помахала матери рукой и огляделась.
Она сидела на полу в облаке пышных, растрёпанных юбок из лионского шёлка, абсолютно довольная жизнью, несмотря на заявленное «горе». Огюст обречённо вздохнул. Проявлять галантность к пьяной племяннице было делом опасным для жизни и гардероба, но оставлять её валяться на паркете Версаля — ещё опаснее. Опираясь на свою верную трость, герцог дю Мэн, прихрамывая, подвинулся ближе и протянул ей руку:
— Позвольте мне помочь вам, ваше высочество, пока...
Договорить он не успел. Луиза-Елизавета радостно взвизгнула, уцепилась за его кюлоты мёртвой хваткой и, как по штормовому канату, задорно поползла по нему вверх.
— Вы такой любезный мужчина, дядюшка... Боже мой! — снова прозвучал срывающийся на крик голос герцогини Орлеанской. — Луиза, ты ведёшь себя как немецкая трактирщица!
Герцогиня Беррийская маменькины нотации привычно пропускала мимо ушей. Она была слишком занята штурмом Огюста. Закинув ногу в дорогой туфельке прямо за его колено, она лихо подтянулась.
— Дядюшка, голубчик, не шатайся, ты же мужчина! — весело пыхтела она, карабкаясь выше.
Бедный дю Мэн отчаянно пытался удержать равновесие на своей единственной здоровой ноге. Его пальцы побелели, намертво вцепившись в набалдашник трости, которая со скрипом гнулась под общим весом. А Луиза-Елизавета, весело фыркая ему в живот винными парами, уже перебирала руками по его жюстокору, безжалостно сдирая золотые пуговицы и превращая тончайшее кружевное жабо в жёваную тряпку.
— Поглядите на неё! — не умолкала герцогиня Орлеанская, яростно жестикулируя. — Юбки в вине, причёска набок! Позор! Копия — папаша!
— ...И триумфальный финал! — победоносно объявила Луиза-Елизавета, делая последний рывок.
Она с треском дёрнула Огюста за лацканы, с хрустом сорвав с него орденскую ленту, и наконец обрела вертикальное положение. Герцог дю Мэн, тяжело дыша и чудом не рухнув, замер в её объятиях, скорбным взглядом окидывая руины своего костюма. Герцогиня Беррийская задорно подмигнула побагровевшей матери, всё ещё крепко держась за плечи взмыленного дю Мэна, чтобы не упасть обратно.
— Маман, вы ничего не понимаете. Это не позор, это... мизантро... тьфу ты, ме-лан-хо-ли-я! Налейте мне ещё!
Она чмокнула дядюшку в щёку, отстранилась и, вспомнив про графин с вином на столе, радостно схватила его. — О, бордо! Отлично! Я как раз хотела пить! — на этот раз она не стала утруждаться поисками бокала и сделала большой глоток прямо из горлышка.
Мадам де Ментенон, которая за всю свою жизнь при дворе видела многое и разное, беззвучно открыла и закрыла рот. Мария-Анна больше не могла сдерживаться и откровенно расхохоталась.
— Боже мой, Франсуаза-Мария, — выдохнула она сквозь смех, — и это — твоя дочь? Я в восхищении!
— Это — моё проклятие, — мрачно ответила герцогиня Орлеанская.
— Ой, принцесса в восхищении! — Мария-Луиза наконец заметила свою тётку и отвесила ей шутовской поклон. — Вы всё хорошеете! Как вам удаётся? Говорят, вы пьёте уксус с жемчугом по утрам? Нет? А надо попробовать! Я вот пью вино — и, как видите, цвету и пахну! Правда, сейчас я в глубоком горе...
Она снова всхлипнула, но всхлип её прервался икотой. Герцогиня Беррийская пошатнулась, схватилась за спинку кресла и внезапно стала серьёзной.
— А знаете, — произнесла она, и в её голосе прорезалась неожиданная трезвая нота, — я ведь не просто так пью. У меня горе. Мой разлюбезный «Месье Готов-на-всё» опять проигрался в карты. И знаете, кому? Моему собственному отцу! Папа Филипп выиграл у месье ла Э триста луидоров, а потом заявил, что долг можно простить, если я... — она запнулась, и на её глазах навернулись слёзы, — ...если я поцелую эту его мадам де Парабер. При всех. В губы.
В комнате повисла ледяная тишина. Франсуаза-Мария побледнела.
— И ты?.. — спросила она одними губами.
— Нет! — с вызовом ответила Мария-Луиза, снова хватая графин. — Я послала их обоих к дьяволу. Обоих! И любовника, и отца. И напилась. И буду напиваться до тех пор, пока этот кошмар не закончится. А знаете, что самое смешное? — она горько усмехнулась. — Мой отец скоро станет королём Франции. И тогда я стану принцессой. И весь этот цирк продолжится. Разве это не повод выпить?
Не дожидаясь ответа, она сделала ещё один глоток из графина, вытерла рот окончательно отвалившимся фонтанжем и, пошатываясь, направилась к двери.
— Я пойду, маман. Спасибо за бордо. А вы, дорогая тётушка Конти, приходите как-нибудь ко мне — я вам такого про папашу расскажу, чего вы ни от одной шпионки не услышите! Дядюшка Огюст, вы тоже приходите! У вас лицо умное, я вас люблю. А это, — она вдруг резко остановилась и ткнула пальцем в сторону мадам де Ментенон, похоже, только сейчас её увидев, громко икнула и улыбнулась, — это та самая святоша, про которую папа говорит, что она «задушила Версаль молитвами»? Очень приятно! Папа вас терпеть не может. Значит, вы хороший человек!
И, не прощаясь, Мария-Луиза-Елизавета скрылась за дверью, оставив в комнате запах вина, духов и общего потрясения.
Глава 10
Глава X. Померанская грязь
Колёса тяжелой дорожной кареты, глубоко увязая в раскисшей, наполненной жирной грязью колее где-то между Торном и Померанией, издавали протяжный, чавкающий звук. Внутри воняло мокрой кожей, псиной и дешёвым кислым табаком, который безостановочно курил Яков Носов, личный лакей и, по совместительству, соглядатай, приставленный к царевичу.
Алексей Петрович сидел, забившись в самый угол кареты, поближе к крошечному, затянутому бычьим пузырём оконцу. Ему было двадцать два года, но выглядел он старше — осунувшееся, бледное лицо с длинным, хрящеватым носом, тонкие усишки, жидкая бородка, которую он то и дело нервно щипал, и хмурый взгляд серых глаз, в которых, казалось, навсегда застыл испуг. На нём был суконный кафтан немецкого покроя — неудобный, узкий в плечах, со слишком тугими обшлагами. Царевич ненавидел этот кафтан так же сильно, как, в принципе, ненавидел всё, что заставлял его делать отец.
Эта бесконечная поездка за границу, длившаяся уже который месяц, задолбала его до одурения. Вместо тихих покоев, церковных книг, запаха ладана и долгих, неспешных бесед со старцами, которых он с радостью тайно привечал в Москве, он получил от батюшки самое что ни на есть адово пекло. То заготовка провианта для армии Меншикова, то бесконечные смотры полков, где от солдатов за версту разило потом и порохом, то скачка до одури по колено в грязи под проливным дождём. Царевич не имел ни малейшей склонности к военному делу, от грохота пушек у него начинала нестерпимо болеть голова, а от одного вида марширующих батальонов тошнило. Но хуже всего были письма отца. Каждое из них, написанное размашистым, яростным почерком Петра, начиналось с упрёков и заканчивалось скрытыми угрозами. «Непотребный сын», «гангренная нога, которую проще отсечь, чем лечить», «змеёныш, пригретый на груди и отплативший ядом за отцовскую науку и заботу» — царь словно соревновался с самим собой в изобретении самых хлёстких, самых унизительных формулировок. Он называл Алексея «трусом, променявшим державное наследие на монашеский клобук», «ленивым рабом, которому вечно нужен погонщик с кнутом», и «сосудом, наполненным не отцовской кровью, а бабьими слезами и поповским ладаном». Каждое такое письмо царевич читал стоя, словно перед лицом самого государя, хотя читать их сидя было бы куда благоразумнее — у него начинали подкашиваться ноги уже после первых строк. Закончив чтение, он аккуратно сворачивал лист, убирал его в шкатулку, запирал на ключ, а затем долго сидел неподвижно, уставившись в одну точку и беззвучно шевеля губами — то ли молился, то ли репетировал ответ, который никогда не будет отправлен. Батюшка требовал от него невозможного — стать вторым Петром. Огненным, неутомимым, способным спать на голой земле и строить корабли собственными руками. А Алексей хотел только одного: чтобы его оставили в покое. Чтобы дали жить тихой, частной жизнью где-нибудь в глуши, забыв навеки...
Царевич закрыл глаза и с упоением перенёсся мыслями туда, где ему всегда было покойно, — в далёкое, почти стёршееся из памяти детство. В Преображенское, где они жили с любимой маменькой, царицей Евдокией, до того, как отец насильно постриг её в монахини и увёз в суздальский Покровский монастырь. Ему было тогда восемь лет. Он помнил, как кричала мать, как цеплялась за своего кровинушку, как её буквально отдирали от рыдающего сына государевы денщики. Помнил запах её волос — травы, мёд и что-то тёплое, родное, забытое... Помнил её последние слова: «Алёшенька, молись! Молись за меня, а я за тебя буду!»
С тех пор он только и делал, что молился. Молился за мать, за себя, за отца — хотя в душе и понимал, что за отца молиться, наверное, грех. Ибо царь Пётр давно уже стал для сына не любимым батюшкой, а воплощением Антихриста. Как столп огненный, ведущий Израиль через ночную пустыню — только вот этот столп вёл не к земле обетованной, а прямиком в геенну огненную...
Каждую ночь, оставшись один, Алексей становился на колени перед иконой Спаса Нерукотворного — той самой, которую тайно переслала ему мать через верную монахиню, — и читал канон за упокой души. Какой души? Он не уточнял. Может, своей собственной. Может, отцовской. Может, души всей России, которую Пётр, сам того не ведая, тащил в бездну — в бездну кофия, вина, табака, бритых бород и немецких кафтанов, где русский человек переставал быть русским, а православный царь превращался в антихриста с корабельным топором в руке. И даже Алёшенька, сам того не желая, был частью этого страшного, неумолимого движения. Единственное, что он мог, — молиться. И он молился. До хруста в коленях, до першения в горле, до звёзд перед глазами...
— Что, надежа-государь, опять спина ноет? — Носов выплюнул под ноги застрявшую между зубов табачную крошку и бросил на царевича тяжёлый, оценивающий взгляд. В этом взгляде не было почтения. Весь двор давно уже знал, что Алексей — наследник лишь на бумаге и что Пётр в любой момент может лишить его короны в пользу будущих сыновей от новой царицы Екатерины.
— Ноет, Яков, ох, ноет, — глухо отозвался Алексей, не поворачивая головы. — Да и на сердце тошно. Скажи, зачем мы теперича к границам Франции развернулись? Ведь батюшка опрежь о немецких землях пёкся...
Носов ухмыльнулся, потирая грязный подбородок.
— Так вестимо зачем, Ваше Высочество. Царь-батюшка наш широким умом раскинул. Немцы — они, конечно, союзники, да только хитрожопые, как лисы. А во Франции нонеча, сказывают, у короля Людовика все прямые наследники померли. Дипломация пошла великая! Вот государь и удумал тебя, сокола нашего, к самому Версалю пристроить. Слыхал, чай, про герцогиню Беррийскую?
При упоминании этого имени Алексей инстинктивно втянул голову в плечи, словно над ним замахнулись палкой.
— Слыхал... — прошептал он, и к горлу подкатил липкий ком ужаса.
Это была последняя, самая чудовищная идея Петра. Царь, узнав о внезапном династическом кризисе в Париже, загорелся мыслью породниться с Бурбонами. Французская принцесса на русском престоле! И не просто принцесса, а Луиза-Елизавета, внучка Людовика XIV, которая совсем недавно овдовела после смерти своего мужа-герцога Беррийского. До Алексея доходили слухи об этой женщине. О ней судачил весь Дрезден, все немецкие княжества содрогались от невероятных сплетен. Безумная, распутная, невероятно гордая и одновременно шальная, герцогиня была позором Версаля. Рассказывали, что она пьёт вино вёдрами, устраивает ночные оргии в Люксембургском дворце, матерится, как парижский извозчик, и страдает припадками жестокого, неуправляемого гнева, во время которых швыряет в слуг тяжёлые канделябры. Называемая в Версале не иначе как «мордатая», она была полной противоположностью тому, о чём мечтал Алексей. Он хотел тихую, кроткую, набожную жену, которая сидела бы рядом в тереме, робко опустив глаза, и молилась вместе с ним. А батюшка пихал его в постель к этой версальской Мессалине, к беснующейся вдове, которая в два счёта растопчет и уничтожит все остатки его разума.
— Не хочу!! — вдруг отчётливо, со слезой в голосе взвыл Алексей, сжимая кулаки. — Не поеду я в Париж. Пусть батюшка меня хоть в монастырь теперь упрячет, хоть головы лишит... Не вынесу я этой бабы. Она ведь безумная. Греховодница. Там Бога нет, в Париже этом. Там один разврат да гордыня!
Носов лишь покачал категорически головой:
— Ты, царевич, батюшке это в глаза скажешь, как вернёшься. А пока что нам приказ дан — везти тебя к французской границе, где тебя кавалер Лефорт и граф Зотов встретить должны. Так что терпи. Царская воля — закон!
Карета сильно дёрнулась, подскочив на глубоком ухабе. Алексей ударился плечом о деревянную обшивку, но даже не поморщился. Физическая боль была ничем по сравнению с тем удушающим, парализующим страхом, который сжимал его грудь при мысли о будущем. Каждая новая миля, отделявшая его от России, приближала Алексея к гибели драгоценной его души...
---
Две ночи спустя они остановились на постоялом дворе «У золотого кабана» — мрачном, покосившемся деревянном здании на самой границе Померании и Бранденбурга. Место было глухим, окружённым вековыми чёрными соснами, которые шумели под порывами холодного, совсем не весеннего ветра. Дождь лил стеной, превращая всю землю вокруг в сплошное месиво. О том, чтобы двигаться дальше, можно было даже и не думать.
Алексей сидел в отведённой ему комнате на втором этаже. Обстановка была скверной: низкий потолок, покрытый копотью от сальных свечей, колченогий стол и жёсткая кровать с соломенным матрасом. Но царевичу было всё равно. Он сидел на лавке, положив перед собой карманное Евангелие в потёртом кожаном переплёте — единственную вещь, которая приносила ему утешение. За дверью, в коридоре, слышались тяжёлые шаги Носова и приглушённые голоса двух преображенских гвардейцев, составлявших охрану. Должна ли была сия охрана хранить его от недоброжелателей или же следить, чтобы царевич не сбежал, — сказать было трудно.
На первом этаже трактира умеренно шумели редкие проезжие купцы и местные крестьяне, попивавшие дешёвое пиво.
Внезапно шаги в коридоре стихли. Раздался странный, глухой звук, похожий на падение тяжёлого мешка с зерном, а затем короткий, оборвавшийся на полуслове хрип.
Алексей вскинул голову. Сердце его обмерло. Он привык бояться отца, бояться Меншикова, бояться Брюса, — страх для него стал привычен, как мозоль. И почти так же незаметен. Но внезапно, в эту самую секунду, страх стал осязаемым, почти физическим.
— Яков? — тихо позвал царевич. — Яков, это ты?
В ответ — тишина. Лишь дождь с усилившейся яростью стучит в маленькое окно.
И в этот миг — в этот кратчайший, растянувшийся в вечность миг, когда дверь ещё не открылась, но опасность уже отчётливо сгустилась в воздухе, — Алексей вдруг с пугающей для него прозрачностью понял, что он умрёт. Не сейчас, так через месяц. Не здесь, так в Париже. Не от пули, так от кнута палача.
Смерть давно уже шла за ним по пятам — с того самого дня, как отец впервые посмотрел на него не как на сына, а как на помеху. С того самого дня, как его, восьмилетнего, оторвали от матери и бросили в этот чужой, холодный, страшный мир, где все говорили на непонятном языке, где пахло табаком и железом, где никто не крестился перед обедом и не кланялся иконам.
Он был лишним. Всегда был лишним. Негодный сын у грозного отца. Неподходящий наследник у реформатора, которому больше не нужны традиции. Лишний человек в этой новой, вечно спешащей петровской России, которую он не понимал и не принимал. Он был рождён для старой Руси — тихой, богомольной, неспешной. А его заставили жить в Руси новой — грохочущей, дымной, бешеной. И вот теперь эта чужая, ненужная ему жизнь должна была закончиться.
Странное спокойствие вдруг разлилось по его груди. Он подумал: «Сейчас я увижу матушку. И всех святых. И Господь рассудит нас с отцом. Он поймёт. Он простит. Он — милостив...»
И с этой мыслью царевич поднял глаза на дверь, которая уже начала медленно открываться и на пороге возник незнакомец. На нём был длинный дорожный плащ с капюшоном из плотного чёрного сукна, с которого ручьями стекала вода. Лицо пришельца скрывала широкая маска из плотной шёлковой ткани, сквозь которую на Алексея смотрели глаза — холодные, серые, лишённые каких-либо чувств. В руке человек держал длинный, массивный пистолет с кремневым замком. Ствол оружия был направлен точно в грудь царевича. Алексей застыл, словно парализованный. Он хотел закричать, позвать на помощь, но голос пропал, застряв во внезапно ставшем сухим горле. Излишне набожный царевич успел лишь подумать, что это пришла его смерть — кара за все его тайные мысли, за нелюбовь к отцу, за слабость...
— Извините, Ваше Высочество, — произнёс незнакомец по-немецки. Голос его был глухим, изменённым намеренно, но в нём отчётливо слышался английский акцент. — Ничего личного. Но ваша свадьба с французской принцессой не входит в планы тех, кто решает судьбу Европы. Франция и Россия не должны стать союзниками!
— Кто ты?.. — едва слышно прошептал Алексей, инстинктивно прижимая Евангелие к груди, словно щит. — Батюшка... это батюшка тебя прислал? За то, что я ослушался?
Человек в маске не ответил. На его губах мелькнула тень презрительной улыбки. Этот несчастный, дрожащий юноша даже перед смертью думал только о гневе своего грозного отца. Он не понимал, что стал лишь песчинкой в огромных жерновах большой европейской политики. Не знал о том, что английские виги, смертельно напуганные возможностью союза между Парижем и быстро набирающим силу Санкт-Петербургом, решили обрубить эту связь на корню. Смерть русского наследника по пути во Францию, обставленная как дело рук французских или про-французских шпионов (вроде людей Болингброка), должна была навсегда рассорить Петра I с Людовиком XIV и уничтожить любые мирные инициативы тори...
Грянул выстрел. В замкнутом пространстве крохотной комнаты грохот был оглушительным. Вспышка выстрела на мгновение ослепила и стрелявшего, и его жертву. Пуля, выпущенная с близкого расстояния, беспрепятственно пробила кожаный переплёт Евангелия и вошла прямо в сердце царевича. Алексей охнул, глаза его широко, удивлённо раскрылись, отразив в последний раз тусклый свет сальной свечи. Он упал навзничь на грязный дощатый пол. Кровь — густая, тёмно-красная кровь последнего прямого наследника древней московской линии Романовых — быстро полилась из огромной раны, смешиваясь с пролитыми чернилами и дорожной грязью.
Человек в маске хладнокровно опустил пистолет. Он подошёл к телу, наклонился и вытащил из кармана плаща небольшую серебряную табакерку с личной монограммой виконта Болингброка — ту самую, которую повариха нового премьера выкрала из особняка на Пикадилли неделю назад. Убийца аккуратно вложил табакерку в руку убитому — не заметить её будет невозможно. Такая улика должна будет стать неопровержимым доказательством. Царевич знал своего убийцу. Сопротивляясь, выхватил из рук эту табакерку. Только дурак бы теперь сомневался в том, КТО виновен.
Через мгновение чёрная фигура скользнула к окну, распахнула его и исчезла в ревущей, дождливой ночи Померании.
На полу, заливаемом дождём, смешивающимся с кровью, остался лежать только царевич Алексей — одинокий, несчастный, мёртвый. Освобождённый наконец от деспотизма отца и от кошмаров Версаля.
---
Весть о гибели царевича неторопливо полетела в Петербург с той же скоростью, с какой мартовский ветер гнал по померанской грязи обрывки прошлогодней листвы. Но прежде чем она достигла ушей государя, прежде чем грянул царский гнев и начался неизбежный розыск, — в светёлке суздальского Покровского монастыря случилось то, чего никто не ждал.
Бывшая царица Евдокия, в монашестве инокиня Елена, проснулась среди ночи от резкой, необъяснимой боли в груди. Она села на жёстком монастырском ложе и прижала руку к сердцу. Ей было сорок два года, но выглядела она на шестьдесят: лицо, изрезанное глубокими морщинами, выцветшие от слёз глаза, седые космы, выбившиеся из-под чёрного апостольника.
— Алёшенька... — прошептала она, сама не понимая, почему это имя сорвалось с губ. — Алёшенька, сыночек мой...
Она не знала. Не могла знать. Но материнское сердце, пронзённое навылет невидимым клинком, уже кричало о том, что её мальчика больше нет.
Инокиня Елена сползла с постели на холодный каменный пол, припала лицом к щербатым плитам и завыла — глухо, страшно, по-бабьи. Так выли русские бабы над убитыми сыновьями во все времена — что при татарах, что в Смуту, что при царе-реформаторе. И в этом страшном, почти нечеловеческом вое, разнёсшемся под каменными сводами монастыря, была вся боль России: раздавленной, непонятой, растоптанной реформами, как сапогами, потерявшей сыновей на полях бесконечных войн. Россия плакала. Россия прощалась со своим царевичем.
А за монастырскими стенами, в холодной мартовской ночи, безучастно гудел ветер. Ему не было дела до судеб людских. Он гнал по небу рваные тучи, трепал голые ветви берёз и нёс на своих крыльях весть о том, что династия Романовых только что потеряла своё будущее.
Глава 11
Глава XI. Избыток чувств
Дверь, которую Жанетта в спешке забыла притворить, с тихим скрипом распахнулась, и на пороге возник мужчина.
Если бы сейчас в комнату заглянул какой-нибудь молодой лейтенант королевских мушкетёров (хотя откуда ему тут взяться? Для Бурбон-л'Аршамбо молодой — это хорошо за сорок пять...), он ни за что не узнал бы в этом человеке полубога, перед которым пятьдесят лет трепетала Европа. Людовик XIV, Король-Солнце, повелитель Франции и Наварры, выглядел так, словно его только что вытащили из придорожной канавы. Дорожный плащ из простого коричневого сукна был насквозь пропитан мартовской изморосью, полы его были густо залеплены серой грязью, огромные ботфорты с золотыми шпорами хлюпали при каждом шаге, а здоровенный рыжий промокший парик съехал слегка на левое ухо, обнажая бледный, высокий лоб, покрытый каплями пота. Король тяжело опирался на трость с набалдашником из малахита — верную версальскую трость с бриллиантами он, сообразуясь с тайным характером поездки, оставил во дворце.
Маркиза де Монтеспан медленно развернулась к монарху. Королевский этикет требовал от неё глубокого реверанса — того самого, «в три па», который она же когда-то и довела до абсолютного совершенства, заставляя всю галерею замирать от восторга. Но Атенаис лишь слегка склонила голову, окинула вошедшего монарха долгим, оценивающим взглядом, в котором смешались искреннее изумление, издёвка и лёгкое брезгливое любопытство.
Она опустила глаза на его промокшие ботфорты, затем перевела взгляд на покосившийся парик, на грязные полы плаща и, всплеснув пухлыми руками, произнесла с неподражаемой, чисто овернской простонародной интонацией, которую она иногда перенимала у своих горничных ради забавы:
— Это откудава к нам такова красивого дяденьку замело?! Иль чё забыл?! Сказать пришёл?
Людовик замер на пороге. За последние семьдесят лет никто — ни папа римский, ни император Священной Римской империи, ни даже поддатая герцогиня Беррийская — не смел называть его «дяденькой», да ещё и с такой откровенной, площадной иронией. Он открыл рот, собираясь, очевидно, выдать что-то среднее между грозным королевским «Мы желаем» и привычным «Мне неугодно», но затхлый воздух кареты, застрявший в его лёгких, отозвался сухим, глухим кашлем.
— Атенаис... — сиплым голосом выдавил он, прижимая платок к губам. — Ты... ты ничуть не изменилась. Всё тот же язык, который разит больнее, чем шпага покойного месье Тюренна.
— Отнюдь, Сир, отнюдь, — маркиза, нарушая протокол, села в кресло и лёгким величественным жестом указала королю на второе кресло у камина, стоявшее напротив её собственного. — Мой язык со временем стал гораздо мягче. Вот лет двадцать назад я бы непременно поинтересовалась, не перепутали ли вы мой скромный приют с палаткой маршала де Вандома, судя по тому, столь любимому маршалом амбре, что исходит от ваших сапог. Жанетта, не стой столбом! Зови лакеев! Пусть стянут с его величества сапоги. Ты же принеси сухих полотенец и вели Марте согреть вина. Желательно того, что прислала герцогиня Орлеанская. И, да, вскипятите воды и наполните ванну!
Маркиза постучала по подлокотнику кресла:
— Садитесь, Сир. Садитесь, пока ваши колени окончательно не прокляли ту безумную мысль, которая заставила вас пуститься в этот путь... хотя, с другой стороны, именно эта безумная мысль мне о-о-очень интересна.
Король тяжело опустился в кресло. Оно угрожающе заскрипело, но на этом и остановилось. Сапоги исчезли как по мановению руки, и Людовик с явным облегчением вытянул свои длинные, измученные подагрой ноги ближе к огню. Лакеям же на руки был скинут и мокрый плащ, явивший миру помятый жюстокор из тёмно-синего бархата, на котором сиротливо поблёскивала звезда ордена Святого Духа.
— Я ехал семь дней, Атенаис, — тихо произнёс король, глядя на пламя. — По сплошной жидкой грязи... Тайком. Меняя лошадей на самых скверных почтовых станциях. Без эскорта, если не считать трёх форейторов, кучера и этого старого дурака Блуэна, который всю дорогу ныл, что его ревматизм не переживёт поездки. Как будто мой переживёт!
— Какая трагедия, Сир, — Атенаис откинулась в кресле, поправив пышные кружева на рукавах. — Сам Король-Солнце путешествует как мелкий контрабандист, везущий соль из Бретани. И ради чего? Ради того, чтобы навестить старую греховодницу, которую он сам же когда-то выставил за ворота Версаля с напутствием «молиться о спасении души и не отсвечивать»? Признайтесь, Сир, мадам де Ментенон перед вашим отъездом лично проверила, достаточно ли усердно вы насыпали пепел себе на голову, или она просто выдала вам в дорогу мешок сухарей и карманный молитвенник?
Людовик поморщился. Упоминание Ментенон в этих покоях прозвучало как появление гугенотского пастора на папской консистории.
— Франсуаза осталась в Версале, — сухо ответил он. — Но она... она полностью одобряет мой шаг.
— О, ещё бы она его не одобряла! — расхохоталась Монтеспан, и этот смех, густой, утробный, заставил зазвенеть хрустальные подвески на канделябрах. — Эта святоша спит и видит, как бы превратить всю Францию в один большой Сен-Сир, где девицы целыми днями поют псалмы, а мужчины перед каждым обедом каются в том, что они вообще родились на свет. Она одобряет! Да она, небось, лично запрягала ваших лошадей, надеясь, что по дороге в Овернь вы окончательно раскаетесь во всех своих грехах — и особенно в тех, что мы с вами совершали на той памятной кушетке в Кланьи!
— Атенаис, замолчи, — в голосе короля на секунду прорезалась былая властность, но тут же угасла под тяжёлым взглядом маркизы. — Я приехал не для того, чтобы выслушивать твои остроты. Ситуация... катастрофическая. Франция на краю бездны. Великий дофин скончался в прошлом году от оспы. Мои внуки, герцог Беррийский и герцог Бургундский, мертвы. Его жена, очаровательная Аделаида, которую я любил как родную дочь, мертва. Их старший сын, маленький герцог Бретонский — в могиле. Из всей прямой линии у меня оставался лишь двухлетний ребёнок, правнук, который дышал через раз и которого доктора пичкали ревенем со слабительным так, словно хотели поскорее освободить мальчика от мучений! И они добились своего... Во Франции больше нет наследника по прямой линии!!
Филипп Испанский отрёкся от прав на Францию под нажимом Габсбургов и Мальборо. Если он заявит свои права на французскую корону, начнётся такая бойня, по сравнению с которой Варфоломеевская ночь покажется невинной прогулкой фрейлин по садам Трианона!
Маркиза де Монтеспан внимательно выслушала эту тираду. На её лице не отразилось ни тени сочувствия. Она лишь отпила ещё глоток шоколада, поданного им расторопной Мартой, аккуратно промокнула губы последним приличным батистовым платком в доме и весело произнесла:
— Иными словами, Сир, Господь Бог, которому вы так усердно молились последние двадцать лет под чутким руководством вашей мадам Сейчас (так Атенаис за глаза называла Ментенон), наконец-то предъявил вам счёт. Вы думали, что если замените в Мраморном Трианоне весёлые пиры на вечерние проповеди, то небесная канцелярия забудет, как вы разоряли Пфальц и сколько невинных душ сгубили ваши драгуны в Севенах? Какая наивность. Оказывается, у Господа тоже есть чувство юмора. Правда, оно у него слишком... ветхозаветное, я бы сказала...
Он забрал у вас законных детей и оставил вас... с кем? Напомните мне, Сир, кто у нас остался? Ах да! Мои дети! Мой дорогой хромой Огюст, которого вы так долго стеснялись показывать послам, и моя ленивая Франсуаза-Мария, которая сейчас, небось, лежит на кушетке в Пале-Рояле и гадает, сколько бутылок шампанского её муж Филипп выпьет в честь вашей грядущей кончины! Конечно же, ещё не бравый адмирал, граф Тулузский, и несчастная Луиза, которую вы выдали за сумасшедшего Конде! Ах, простите, говорят, он теперь обиделся и отказывается так называться.
Людовик вздрогнул. Слова Атенаис били точно в цель, без промаха. Он подался вперёд, положив ладони на колени.
— Он уже умер, Атенаис. В остальном же ты права! Твои дети. Мои дети. Наша кровь. Огюст — единственный, в ком я вижу государственную мудрость, почтение к законам и... и ту самую благословенную тишину, которая так нужна Франции!
Филипп Орлеанский — безумец, пьяница, алхимик, который в своей лаборатории варит яды и спит с собственной дочерью. Я не могу оставить Францию ему. Не имею права перед Богом и предками!
— И что же вы удумали, мой великодержавный суслик? — маркиза прищурилась, и её голос стал вкрадчивым, как мурлыканье пантеры. — Каков план? Неужели вы, вот так — за здорово живёшь, объявите Огюста дофином специальным эдиктом? Смешно! Парламент подотрётся им на следующий же день после того, как ваш прах упокоится в Сен-Дени. Герцоги Сен-Симоны, эти цепные шавки Филиппа, костьми лягут, но не позволят бастарду сесть на трон Меровингов!
— Не просто эдиктом, — Людовик глубоко вздохнул, собираясь с духом для главных слов, ради которых он преодолел сотни миль по весенней распутице. — Я проконсультировался с лучшими юристами Сорбонны и великими канонистами. Есть древнее, незыблемое право, признаваемое как святой церковью, так и римским законом — legitimatio per subsequens matrimonium. Если отец и мать вступают в законный, освящённый церковью брак, все дети, рождённые ими до этого союза, автоматически, бесповоротно и окончательно становятся законными. Законными, Атенаис! Понимаешь ли ты, что это значит?
Маркиза замерла. Ложечка в её руке тихо звякнула о край чашки, которая пару секунд просто висела в воздухе, а потом вдребезги разлетелась на холодном каменном полу. Крохотный осколок впился ей в ногу, но Атенаис этого даже не заметила.
— Вы... вы хотите сказать... — медленно, по слогам произнесла она, и её маска надменной стервы вдруг осыпалась, обнажая искреннее, неподдельное потрясение. — Вы хотите жениться на мне? Настоящим, законным браком? С венчанием, алтарём, архиепископом и записью в церковной книге?
— Да, — твёрдо ответил Людовик, и в эту секунду он снова стал похож на монарха. — Именно так. Мы обвенчаемся здесь, в Бурбон-л'Аршамбо, без лишней помпы, но в присутствии местного архиепископа, свидетелей и специального нотариуса. Письмо Папе Клименту XI уже отправлено. Он не посмеет отказать. Европа измотана войной, Лондон и Вена ждут любого повода, чтобы разорвать Францию на части. Папа, надеюсь, понимает: законный наследник в лице герцога дю Мэна — это единственный гарант мира в католическом мире. Как только чернила на брачном контракте высохнут, Луи-Огюст официально станет дофином Франции. Наследником престола. А ты... ты станешь законной супругой короля. Не тайной морганатической супругой, которая вынуждена прятаться за шторами моих покоев, а официальной... королевой в глазах закона.
Атенаис долго молчала. Она смотрела на короля так, словно перед ней сидел не её давний любовник и повелитель, а диковинный зверь, привезённый французскими купцами из далёкого Сиама. Затем, не спуская глаз с короля, она медленно подняла подол своего платья, нащупала вонзившийся в ногу осколок и одним рывком выдернула его. На её губах зазмеилась та самая, знаменитая улыбка, которая когда-то заставляла бледнеть мадемуазель де Лавальер.
— О-о-о... — протянула мадам де Монтеспан, и в её голосе зазвучали самые сладкие, самые опасные ноты. — Какая трогательная, какая библейская история! Старый, больной Давид на склоне лет вспомнил про свою Вирсавию! Какая забота о государстве, какая жертвенность! Но скажите мне, мой лучезарный Сир, а почему вы вспомнили обо мне только сейчас, когда у вас в Версале гробы не успевают выносить из ворот? Где вы были двадцать лет назад, когда я сидела здесь, в этой глуши, и слушала, как жабы в болоте поют вечернюю службу на мотив господина Люлли? Почему тогда вы предпочитали слушать, как мадам Сейчас читает вам вслух наставления блаженного Августина, пока у вас челюсти от скуки не сводило?
— Атенаис, то было другое время... — попытался вставить король, но маркиза приподняла пухлую ладонь, и Людовик послушно замолк.
— Нет уж, Сир, давайте начистоту! Вы приехали сюда не из-за любви ко мне. Любовь у вас давно прошла, оставив после себя лишь подагру и страх перед адским пламенем. Вы приехали потому, что я — единственная женщина во Франции, которая может дать вам законного, да ещё и сразу взрослого наследника престола, способного без особых проблем удержать эту чёртову корону на своей голове! Вы приехали потому, что вдова Скаррон — сухая бесплодная ветвь, которая способна производить на свет только сиротские приюты и душеспасительные беседы! Вы приехали потому, что вам нужен мой Огюст, моя кровиночка — кровь дома Мортемар, которая, смею напомнить, ничуть не хуже, а во многом даже лучше и древнее вашей бурбонской родословной!
Король опустил голову. Поджатые губы и побелевшие пальцы, сжимавшие набалдашник трости, выдавали его крайнее напряжение. Он знал, что Атенаис права. Каждое её слово было чистейшей, неразбавленной правдой, которую в Версале никто и никогда не осмелился бы высказать ему даже под пыткой.
— Да, — глухо произнёс он. — Ты права. Мне нужен Огюст. Мне нужны стабильность и процветание для Франции. Но неужели ты откажешься? Неужели твоя гордость, твоя старая обида выше, чем величие твоих детей? Твой сын станет королём, Атенаис! Королём, ты это понимаешь? Твоя дочь Франсуаза-Мария утрёт нос своему пьянице-мужу, который уже в мечтах примеряет мой трон! Александр станет герцогом Анжуйским! А Луиза получит все почести, о которых даже не мечтала! Вы все подниметесь на такую высоту, о какой дом Мортемаров не смел и грезить!
Атенаис встала со своего кресла. Она прошлась по комнате, шурша своими пышными юбками, подошла к окну, коснулась пальцем запотевшего стекла и повернулась к королю. Лицо её было абсолютно непроницаемым.
— Мои дети, Сир, и сейчас чувствуют себя вполне сносно, — произнесла она с ледяным спокойствием. — Огюст — правитель провинций, обладатель миллионов. Франсуаза — так вообще скоро без всяких хлопот станет королевой! Они не голодают. Они не сидят в Бастилии. Так что не надо делать вид, будто вы привезли нам мешок хлеба во время голодного года. Вы хотите купить мою покорность, мой статус и мою подпись под брачным контрактом ради спасения вашего собственного имени в истории. Чтобы в учебниках писали: «Людовик Великий умиротворил Францию, исправив грехи молодости законным браком».
Король поднялся вслед за ней. Он стоял перед ней — босой, помятый, уставший, но всё ещё величественный, — и в его глазах плескалась немая мольба.
— Чего ты хочешь, Атенаис? — тихо спросил он. — Скажи свою цену. Золото? Земли? Титулы для твоих родственников? Перенос праха маркиза де Монтеспан в Сен-Дени? Или изгнание Франсуазы в её поместье? Говори, я подпишу всё.
Мадам де Монтеспан повернулась и подошла к своему суверену почти вплотную. От неё пахло амброй, дорогими притираниями и той неповторимой, пьянящей уверенностью в собственной силе, которая когда-то сводила Людовика с ума в солнечных садах Фонтенбло. Она посмотрела ему прямо в глаза — долго, не мигая, заставляя Короля-Солнце почувствовать себя простым просителем у дверей сюринтенданта финансов.
Маркиза выдержала красивую театральную паузу, во время которой в комнате было слышно лишь, как трещат дрова в камине и как за окном чавкает местная грязь под сапогами королевских форейторов.
Затем на её губах заиграла тонкая, едва заметная, истинно женская и глубоко стервозная усмешка.
— Я подумаю, Сир, — небрежно бросила она, разворачиваясь к нему спиной и возвращаясь к своему креслу. — Я подумаю. Дело серьёзное, брак — штука ответственная, мне нужно посоветоваться со своим духовником и... и составить список моих личных требований к вашему версальскому гардеробу. А пока что — примите горячую ванну с водой из местного источника. Вода здесь воистину волшебная. Завтра проснётесь помолодев лет на двадцать. Даже сможете исполнить супружеский долг! — маркиза хихикнула. — Жанетта покажет дорогу. А ещё вам нужно поспать, Сир. Не менее двенадцати часов! А потом снова горячую ванну. Вы поразитесь не целебным свойствам...
Людовик XIV остался стоять посреди комнаты в полном недоумении. Его — абсолютного монарха, перед которым трепетали парламенты и маршалы — только что выставили за дверь с напутствием «помыться» и «выспаться». Он открыл рот, закрыл его, затем его плечи внезапно расслабились, а на усталом лице впервые за всю эту безумную поездку прорезалась слабая, но искренняя восхищённая улыбка.
Он повернулся к двери, где его уже ждала замершая в глубоком реверансе Жанетта, и, уже выходя из комнаты, негромко, но отчётливо произнёс, словно обращаясь к самому себе:
— Боже мой... Мне всю жизнь нравились умные стервы!
___
Дверь за королём закрылась. Шаги стихли. И только тогда, оставшись одна в гостиной, Франсуаза-Атенаис де Монтеспан позволила себе то, чего не позволяла никому и никогда — даже самой себе.
Плечи её, только что расправленные с горделивой надменностью, вдруг поникли. Она закрыла лицо руками и несколько минут сидела так, не шевелясь, лишь подрагивающие ленты на рукавах выдавали её состояние.
Двадцать пять лет. Двадцать пять лет она ждала. Не признаваясь в этом даже самой себе! Двадцать лет она твердила как мантру, что ей всё наплевать, что она выше этого, что она презирает Версаль, в грош не ставит Ментенон, игнорирует всё, что связано с именем Людовика. Но каждую ночь, ложась в холодную постель, она вспоминала…
Вспоминала его руки, его голос, его смех. Вспоминала, как они танцевали в Фонтенбло, и весь двор смотрел на них с обожанием и завистью. Вспоминала, как он шептал ей на ухо: «Атенаис, ты — моё солнце».
И вот он вернулся. Старый, больной, промокший до нитки, пахнущий немытыми ногами и лошадьми . Он пришёл не за ней — за её подписью, за её согласием спасти династию. Но он пришёл. И она, всю жизнь гордившаяся своим острым языком и непробиваемым апломбом, сейчас рыдала, сама не понимая — от радости, от обиды ли или же от того, что двадцать пять лет одиночества наконец закончились.
— Старая дура, — прошептала она сквозь слёзы, обращаясь к своему отражению в тёмном стекле. — Старая, толстая, сентиментальная дура. Он приехал и ты уже готова бежать на полусогнутых ему на встречу?
Она вытерла слёзы своим последним батистовым платком, шумно высморкалась и решительно поднялась с кресла. Достала из бюро чистый лист бумаги, обмакнула перо в чернильницу и вывела в самом верху: «Мои условия».
— Ну что ж, Людовик, — промурлыкала она, а потом в её голосе снова зазвучали стальные ноты, — ты хотел знать цену? Ты её узнаешь. И поверь мне, она будет высокой. Очень высокой. Ты заплатишь за каждую слезу, которую я пролила в этой богом забытой дыре. За каждую ночь, которую я провела в одиночестве. За каждую молитву, которую я вознесла, проклиная тебя и благословляя одновременно. Ты заплатишь за всё.
Она усмехнулась — на сей раз не стервозно, а тепло, почти нежно — и начала писать.
Глава 12
Глава XII. Наследие оборотней
Франсуаза-Мария, герцогиня Орлеанская, стояла у огромного арочного окна своей парадной спальни, выходившего в каменное каре Королевского двора Версаля. Её холёные пальцы судорожно впивались в тяжёлую портьеру из малинового бархата, расшитую золотыми лилиями — символом её королевской крови, который сейчас казался ей насмешкой. Её снова трясло от стыда и бешенства. Снизу, со стороны парадного подъезда, прямо под окнами её апартаментов, доносился издевательский хохот дежурных гвардейцев в синих мундирах и визг, который невозможно было перепутать ни с чем. Её драгоценная дочь, семнадцатилетняя мадам де Берри, покидала Версаль после очередного «скромного ужина». Четверо дюжих лакеев в ярко-красных ливреях Орлеанского дома с серебряными галунами пытались запихнуть молодую герцогиню в огромную карету, чей лакированный сине-чёрный кузов с золочёными гербами тускло поблёскивал в свете факелов. Пока слуги, потея от страха и напряжения, боролись с королевской внучкой, та, потеряв всякое человеческое обличье, уже второй раз цеплялась бриллиантовыми пряжками туфель за дверцу кареты и орала на весь засыпающий, но всё слышащий двор непристойную, грязную песенку парижских палаточников. Из её растрёпанной высокой причёски вывалились страусиные перья, помятое шёлковое платье цвета морской волны было залито то ли шампанским, то ли соусом от фазанов. А когда один из лакеев попытался аккуратно подсадить её под локоть, внучка короля с размаху плюнула ему в лицо и разразилась такой площадной бранью, от которой покраснели бы даже матросы в порту Марселя. Звуки этой потасовки гулким эхом рикошетили от каменных стен внутреннего двора, взлетая к самым окнам королевской спальни этажом выше, и каждый выкрик дочери вонзался в гордость Франсуазы-Марии как раскалённая игла.
— Боже мой... — прошептала Франсуаза-Мария, зажмуриваясь. — Какое убожество. Филипп, по крайней мере, празднует кончину династии у себя дома, а эта девка решила утопить остатки нашего величия в бочке с анжуйским вином. И ради этого я отдала Аделаиду в Сен-Сир? Ради этого вступила в сговор с Ментенон? Ради пьяницы, которая скоро уничтожит всё?
Она с силой задёрнула малиновую портьеру, отсекая от себя и позорный визг дочери, и глумливый хохот гвардейцев. В полумраке спальни, едва освещённой парой догоравших восковых свечей, воцарилась удушливая, тяжёлая тишина. Франсуаза-Мария прижала ладони к пылающим щекам. Стыд, волнами поднимавшийся откуда-то из глубины, жёг её изнутри.
Вся её жизнь при дворе была непрекращающейся битвой за признание. Ей, узаконенной дочери, всю жизнь приходилось доказывать, что она достойна стоять в одном ряду с законнорожденными принцессами. Она покорно терпела суровую, холодную любовь отца, часами выслушивала занудные нотации ханжи-Ментенонихи и всегда истово молилась, лишь бы заслужить прощение за грех своего рождения и возвысить дом своего будущего супруга. И вот теперь её собственная плоть и кровь — гордость Орлеанского дома, выданная за внука короля — вываливалась пьяной из кареты на глазах у всей версальской прислуги. А Филипп... Филипп лишь посмеивался, поощряя пороки дочери и, казалось, действительно втайне радовался тому, как угасающая, погрязшая в постоянном трауре, старшая ветвь Бурбонов уступает место его собственной, пусть и совершенно беспутной, породе.
— Франсуаза, оставь её, — раздался сзади спокойный, ледяной голос вдовствующей принцессы Конти. Мария-Анна подошла бесшумно, шлейф её парадного, синего с золотом, платья мрачно шуршал, а лицо выражало ту высшую степень аристократического презрения, которой обладали только дети Людовика. — Твою дочь уже не исправить. Доктора говорят, что у неё какая-то лихорадка желудка, но мы-то знаем, что это обычный делирий. Сейчас нас должно волновать совсем другое животное из нашего семейного зверинца. Твоя дражайшая соратница по играм в песочнице Кланьи опять примчалась во дворец. И она настроена воинственно.
Мария-Анна выдержала паузу, прошлась по спальне и остановилась у окна, глядя на продолжающуюся суету внизу.
— Я только что от капитана гвардии, — произнесла она, понизив голос. — Ещё час назад Луиза пыталась прорваться в покои отца через малую галерею. Гвардейцы буквально выпихнули её из галереи — ты бы видела её лицо! Она орала, что она вдова первого принца крови, что она разжалует их всех в конюхи и сошлёт в Бастилию. А потом... — Конти усмехнулась, — ...потом она заявила, что, если её не пустят к отцу сейчас же, она лично напишет Филиппу Орлеанскому и расскажет ему всё.
— Что «всё»? — встревоженно спросила Франсуаза-Мария.
— А вот этого она не уточнила. Но в том-то и дело, моя дорогая, что она ничего не знает. Она блефует! Она чует, что в Версале что-то происходит, и боится остаться за бортом. Типичная Луиза: сначала орёт, потом думает. Но если мы не возьмём её в долю — она натворит глупостей. А нам глупости не нужны. Ни сейчас, ни, тем более, потом.
Франсуаза-Мария задумчиво пожевала губу.
— Значит, мы должны её принять. Впустить в наш круг. Раскрыть ей тайну.
— Именно. Но не просто раскрыть — продать. Дорого. Как она сама того хочет. Луиза не простит нам, если мы дадим ей что-то даром. Она слишком Мортемар для этого. Ей нужно чувствовать, что она выторговала своё место. И она будет торговаться — до последнего су, до последней привилегии, до последней цацки на платье. А наша задача — дать ей то, что она хочет, но так, чтобы она при этом думала, будто обобрала нас до нитки.
— Ты говоришь о ней как о ребёнке, — заметила Франсуаза-Мария.
— Потому что она и есть ребёнок, — отрезала принцесса Конти. — Обиженный, испуганный ребёнок, который всю жизнь провёл в клетке с безумными зверями и теперь не верит никому. Мы должны дать ей не просто титулы и земли. Мы должны дать ей безопасность. Или, как минимум, иллюзию безопасности. А это стоит куда дороже золота. Пойдём...
Сёстры едва успели подойти к дверям парадной спальни Его Величества, как в конце коридора послышался быстрый, дробный стук каблуков и раздражённое шуршание тяжёлой парчи.
Луиза-Франсуаза, герцогиня Бурбонская, не шла — она неслась на штурм. Знаменитый «взгляд Мортемаров», который у её матери был величественным, превратился у Луизы в колючий, злой отблеск глаз хищной птицы. Она только что пыталась прорваться в покои короля с другой стороны, но гвардейцы выставили перед её носом скрещенные сабли — неслыханное оскорбление для принцессы дома Конде!
— Мария-Анна! — с порога накинулась Луиза-Франсуаза на принцессу Конти, полностью игнорируя свою родную сестру. — Что за беспредел творится у дверей Его Величества?! Твои люди? Или это распоряжение этой старой кошёлки мадам Сейчас? Меня, вдову первого принца крови, не пускают к моему собственному отцу! Капитан гвардии промямлил что-то о «глубоком трауре Его Величества». Сколько это может продолжаться? Прошло десять дней! Вор и пьяница Филипп Орлеанский распоряжается в казначействе как у себя дома, его любимая дочка прямо сейчас блюёт под окнами Ментенон, а мне, видите ли, закрывают доступ к отцу?!
Принцесса Конти даже не вздрогнула от этого башенного напора. Она лишь слегка склонила голову набок, разглядывая сводную сестру с той же безупречной миной, с какой её любимый собеседник месье де Жюссье разглядывал засушенных мадагаскарских жуков.
— Успокойся, Луиза, — тихо произнесла Мария-Анна. — Твой крик слышен уже даже в Трианоне. Король действительно отдыхает. И поверь, его отдых имеет самое прямое отношение к будущему твоих детей. Особенно одного одноглазого сокола, который, как мне доложили, вчера снова проиграл в ломбер годовой доход с твоих овернских земель.
— Не сметь трогать моего сына! — Луиза-Франсуаза сделала шаг вперёд, её ноздри раздулись. — Он — глава дома Конде!
— Вот именно, — подала голос Франсуаза-Мария, поворачиваясь к сестре. — Глава дома, где одна половина предков выла на луну, а вторая — считала себя кувшинами. Ты хочешь поговорить о наследстве твоего покойного мужа, Луиза? Какой чудесный был человек! Ты вся изрыдалась, овдовев... Или, может, мы обсудим твоего замечательного свёкра, который кусал лакеев за икры и требовал, чтобы его кормили переодетые мертвецы? Всем свёкрам свёкор был — не правда ли?
Герцогиня Бурбонская осеклась, её лицо пошло красными пятнами. Тема безумия дома Конде была кровоточащей раной её души, скрываемой за невероятным нагромождением спеси.
Принцесса Конти самодовольно улыбнулась. Она сделала шаг к Луизе, мягко, но властно взяла её под локоть и увлекла за собой к массивной дубовой двери, у которой дежурили два верных, лично преданных ей гвардейца.
— Ты так сильно хочешь увидеть короля, сестра? — вкрадчиво, почти нежно прошептала ей на ухо Мария-Анна. — Ты хочешь знать, чем занят твой отец и почему Версаль замер, словно перед прыжком в бездну? Ну что ж. Пойдём. Я покажу тебе то, от чего у твоего прекрасного, милого одноглазого мальчика сразу вырастет второй — от чистого изумления.
Луиза-Франсуаза недоверчиво прищурилась, перевела взгляд с принцессы Конти на герцогиню Орлеанскую, а потом гордо вскинула подбородок:
— Веди. Посмотрим, какую-такую комедию вы тут разыгрываете.
Гвардейцы бесшумно распахнули тяжёлые створки, впуская трёх сестёр в святая святых Франции — в огромную, погружённую в полумрак парадную опочивальню Людовика XIV.
Тяжёлые створки закрылись, отсекая суету коридоров. В огромной комнате стояла густая, почти загробная тишина. Огромная кровать под балдахином из золотой парчи пустовала — её шёлковые простыни были идеально разглажены, словно на них никто никогда не спал. Из-за плотно задвинутых штор в комнату пробивался лишь тонкий солнечный лучик, да у камина едва заметно мерцали свечами два канделябра.
Возле кресла монарха, спиной к вошедшим, неподвижно стояла фигура в строгом чёрном платье.
— Мадам?.. — Луиза-Франсуаза замедлила шаг, её боевой задор наткнулся на эту глухую, ледяную стену.
Мадам де Ментенон медленно повернулась. На её бледном, иссушенном годами лице не было ни единой эмоции, лишь в руках она привычно перебирала чётки из чёрного дерева.
— Вы искали короля, Луиза? — тихим, но удивительно отчётливым голосом спросила герцогиню её бывшая воспитательница. — Его здесь нет. И не будет ещё какое-то время. Но всё, что происходит сейчас в этом государстве, вершится с его высочайшего указания. И ради спасения его души.
Принцесса Конти мягко подтолкнула Луизу-Франсуазу ближе к камину, заставляя ту сесть в кресло напротив Ментенон. Сама же Мария-Анна осталась стоять рядом, словно надсмотрщик над узником. Герцогиня Орлеанская огляделась в поисках кушетки и, не найдя, завалилась на отцовскую кровать. Мадам де Ментенон недовольно фыркнула, но Мария проигнорировала эту реакцию старой маркизы.
— Твоего отца здесь нет, Луиза, потому что нынче он исправляет главную ошибку своей жизни, — ледяным тоном произнесла Конти. — Он поехал возвращать долги. Вашей матери. И всему дому Мортемаров.
У Луизы-Франсуазы перехватило дыхание, и в ту же секунду перед её глазами, словно вызванные этой душной атмосферой тайн, вспыхнули картины из её собственной, недавней жизни. Она невольно сжала пальцами подлокотники кресла, и ей показалось, что они испачкались в крови.
...Реминисценция пронеслась сквозь её сознание с мощью и чёткостью палаческого топора. Ей снова девятнадцать. Она заперта в своей спальне замка Шантийи, а за дверью слышится утробный, нечеловеческий рык её свёкра, Анри-Жюля. «Я волк! Впустите меня, я чую свежее мясо!» — выл старый принц Конде, царапая ногтями дубовые панели, сдирая с пальцев плоть до самых костей, пока слуги в ужасе разбегались по замку. А в самой спальне её покойный муж, «жёлтая обезьяна» Людовик, с налитыми кровью глазами, тяжело дыша, замахивался на неё тяжеленным серебряным канделябром только за то, что она посмела улыбнуться шевалье де Лассе. «Ты сдохнешь здесь, сука Мортемаров! — хрипел он, швыряя в неё пудовый подсвечник. — Мой дед брал Дюнкерк, а я возьму твою гордость! И уничтожу её!»
А потом был день — самый страшный день в её жизни, — когда старый Анри-Жюль, совершенно голый, с окровавленным лицом, ворвался в Большой зал Шантийи во время званого обеда. Он вскочил на обеденный стол, опрокидывая супницы и графины, и, глядя на остолбеневших гостей безумными, налитыми кровью глазами, завыл, задрав голову к потолку. «Я — Великий Конде! — орал он, разбрызгивая слюну. — Я разбил испанцев при Рокруа! Я — бог войны! На колени передо мной, смертные!» И гости — родственники, друзья, и так же пара посланников — в ужасе повскакивали с мест, не зная, куда бежать.
Луизе тогда было двадцать. Она сидела в дальнем конце стола, прижимая к груди годовалую дочь, и молилась лишь об одном: чтобы безумец не заметил ребёнка. Потому что за день до этого она случайно услышала разговор двух лакеев: «Старый принц говорит, что младенцы вкуснее ягнят. Он весь день просил принести ему одного — попробовать».
Каждый день её проклятого замужества был под знамением этого липкого, всепоглощающего, безумного страха перед породой Конде...
Это был не бред и не кошмарный сон. Это был дом Конде. Её дом. Дом, в который её продали за миллион ливров и обещание политического союза. А теперь её старший сын смотрел на мир одним глазом — вторым же, шептались злые языки, он пожертвовал ещё в утробе, потому что природа знала: два глаза Конде не нужны. Им хватит и одного, чтобы видеть врагов там, где их нет.
— Вы с ума сошли... — Луиза встряхнула головой, прогоняя наваждение, и уставилась на Ментенон. — Вы, морганатическая супруга, отпустили его к матери?! Вы вдруг решили переписать законы Франции и церкви ради бастардов?
— Французская корона не должна достаться дьяволу в лице Филиппа Орлеанского, — сухо ответила Ментенон, сделав шаг вперёд. Её чётки глухо звякнули. — Но речь сейчас не о короне, Луиза. Речь о тебе. И о твоём сыне, Луи-Анри. Скажи мне, дитя моё, ты ведь видишь, как в его единственном глазу уже плещется та же тёмная, зловещая искра, что сгубила его отца? Он жаден. Он глуп. Он проигрывает состояния. И если дофином станет Филипп, твоего мальчика сотрут в порошок в первый же день. Из него сделают посмешище, а может, и отправят в Бастилию. Не говоря уже о том, что тебя вернут обратно в Шантийи — доживать век среди призраков воющих безумцев.
— Мой сын — принц крови! — выплюнула Луиза, но её голос дрогнул. Она знала, что Ментенон права: Луи-Анри унаследовал худшие черты Конде, без капли гениальности Великого прадеда.
В этот момент тяжёлая портьера королевского ложа резко отдёрнулась. С кровати одним решительным прыжком соскочила Франсуаза-Мария, герцогиня Орлеанская. На её лице больше не было следов недавнего материнского позора, только холодная, расчётливая решимость женщины, которая ставит на кон всё.
Она подошла к креслу сестры, остановилась прямо над ней и, не тратя времени на политесы, спросила в лоб:
— Чего ты хочешь, Луиза? Чего ты хочешь за поддержку своего брата Огюста?
Герцогиня Бурбонская отшатнулась от её напора, но Франсуаза-Мария сделала ещё шаг, чеканя каждое слово:
— Хватит разыгрывать оскорблённую невинность. Мы все здесь — одной крови. Если Огюст становится законным дофином, ты получишь то, о чём не смела грезить. Ты станешь законной дочерью короля Франции! Настоящей, признанной принцессой, перед которой двор будет падать ниц по праву, а не по милости короля! Ты навсегда перестанешь зависеть от этих безумных ликантропов, в чьё гнездо тебя когда-то швырнули ради династических соображений. Твой одноглазый сыночек получит такие гарантии, такие земли и должности, что его долги покажутся карманными расходами. А удачной его женитьбой мы смоем клеймо сумасшествия с твоего дома!
Франсуаза-Мария наклонилась к самому лицу сестры, и её глаза сузились:
— Назови свою цену, Луиза. Что тебе нужно ещё, чтобы ты прямо сейчас дала клятву верности твоему брату?
Герцогиня Бурбонская долго молчала. Тишина в королевской опочивальне стала такой густой, что казалось, в ней можно увязнуть. Луиза-Франсуаза перевела взгляд с ледяного, торжествующего лица Франсуазы-Марии на застывшую каменным изваянием Ментенон, а затем на ехидно улыбающуюся Марию-Анну.
Внутри неё шла яростная борьба: воспоминания о лающем свёкре и муже-садисте требовали немедленно защитить будущее её девятерых детей, но мортемаровская спесь не позволяла просто так сдаться на милость сестёр. На её бледные губы медленно, как змея из норы, выползла та самая ядовитая, похабная усмешка, которой боялся весь двор.
— Вы так красиво поёте в три голоса, что я почти поверила в вашу внезапную сестринскую любовь, — тихо, с обманчивой мягкостью протянула Луиза, поднимаясь с кресла. — Но вы забыли одну деталь. Если Огюст становится наследником, то, значит, наша матушка возвращается в Версаль триумфатором. И мы все будем целовать подол её юбки.
Лица сестёр дрогнули, но Луиза уже сделала шаг к Марии, и их взгляды скрестились, как шпаги:
— Я подпишу вашу клятву. Я отдам вам поддержку дома Конде и притащу своего одноглазого дурака за шиворот, чтобы он присягнул Огюсту. Но помимо титулов для него и его братьев и сестёр, у меня есть одно условие. Лично для меня. Когда всё закончится и Огюста объявят дофином... я хочу получить официальный патент на должность Главной статс-дамы будущей королевы. И патент на управление бывшими землями Орлеанского дома. Я хочу, Франсуаза, чтобы ты, твоя паршивая, вечно пьяная дочь и твой ненаглядный муженёк Филипп ползали передо мной на коленях. Я хочу разорить Пале-Рояль дочиста. Вот моя цена.
Франсуаза-Мария побледнела так, что стали видны синие жилки на висках. Отдать Пале-Рояль? Разорить собственное гнездо ради победы брата? Воздух в спальне, казалось, раскалился до предела, Ментенон судорожно сжала чётки, готовая вмешаться...
И в этот самый драматический, звенящий момент створка тяжёлой дубовой двери с глухим стуком отлетела в сторону.
На пороге, слегка покачиваясь и держась за позолоченную ручку, возникла мадам де Берри.
Судя по всему, лакеи на улице так и не смогли запихнуть её в карету, и семнадцатилетняя бузотёрка удрала от них обратно во дворец. Она была, что называется, тёпленькая — не в хлам, как могло показаться полчаса назад, а в той самой кондиции приятного, благодушного хмеля, когда море кажется по колено, а Версаль — весёлым балаганом. Корсаж её платья по-прежнему был слегка перекошен, а в растрёпанных волосах сиротливо болталось уцелевшее фазанье перо.
Она обвела затуманенным, блаженным взором полумрак королевской опочивальни, удивлённо оглядела вытянувшиеся лица матери, тёток и онемевшей мадам де Ментенон, икнула, прикрыв рот веером, и задала совершенно дурацкий, жизнерадостный вопрос:
— Ой... А что это вы тут делаете? Дедушкину постель караулите?
Лицо Луизы-Франсуазы перекосило от отвращения. Она высокомерно задрала нос, скрестила руки на груди и отвернулась к камину.
Заговор века наткнулся на непрошибаемую пьяную непосредственность внучки короля.
Глава 13
Глава XIII. Анжелика и король 2,0
Предрассветный туман ещё плотным саваном укутывал чёрные вулканические стены Клермона, когда тяжёлые кованые ворота епископской резиденции с надрывным скрипом распахнулись. Франсуа Бошар де Сарон де Шампиньи, епископ Клермонский, личность монументальная и суровая, как сама земля Оверни, нетерпеливо высунулся из своей коляски и рявкнул на кучера.
Местная знать и простые горожане, преклонявшиеся перед величием его духа, непреклонной волей и невероятной древностью рода, меж собой именовали прелата не иначе как «нашим архиепископом», сознательно уязвляя тем самым далёкий Буржский престол. Но нынешним утром мысли владыки были далеки от провинциального тщеславия.
Поводом для столь спешного выезда послужило ночное происшествие, переполошившее всю прислугу дворца. Глубокой ночью, когда город спал, в ворота епископского дворца забарабанил взмыленный королевский курьер, загнавший по дороге из Версаля трёх лошадей. Он доставил плотный кожаный пакет, скреплённый тремя тяжёлыми печатями из красного сургуча с лилиями дома Бурбонов. Вскрыв его у наспех зажжённой свечи, епископ обомлел. Депеша была написана убористым, изящным и безошибочно узнаваемым почерком самой мадам де Ментенон — морганатической супруги Его Величества, чьё всеобъемлющее влияние на дела Церкви росло с каждым годом. Внизу же красовалась размашистая, властная подпись самого Людовика Великого. Категорический приказ монарха не терпел возражений и требовал немедленно, бросив все епархиальные дела, тяжбы и судебные ассизы, прибыть пред королевские очи прямиком в Бурбон-л'Аршамбо — знаменитую здравницу, где в это время года традиционно собирался весь давно поблёкший цвет придворной знати. Спешность и участие в деле Ментенон намекали на то, что поручение носит глубоко личный, возможно, исповедальный или деликатный династический характер, доверить который король мог только человеку безупречной чести и старой закалки.
Лёгчайший двухколёсный шез епископа, сопровождаемый четвёркой конных гвардейцев, легко пронёсся по пустынным, крутым улицам, минуя заставу, и устремился на север, по разбитой весенними ливнями дороге по направлению к провинции Бурбонне.
---
Пока епископ мчался, он пытался сложить в голове хоть какую-то понятную картину, ибо для Франсуа де Сарона это неожиданное известие стало настоящим громом среди ясного неба, сокрушившим весь его привычный провинциальный покой. Король? Здесь, на юге? Тайным порядком, без помпезной свиты в десять тысяч придворных, без гвардейцев, мушкетёров и карет с золочёной лепниной? И где — в Бурбон-л'Аршамбо! В этой глуши, затерянной среди лесов соседней провинции Бурбонне, куда когда-то, спасаясь от версальского позора и монаршей опалы, уехала пить горькие лечебные воды давно покинутая фаворитка — блистательная, но ныне увядшая мадам де Монтеспан...
Сама мысль о том, что Абсолютный Монарх, уподоблявшийся солнцу, тайно покинул свою священную версальскую орбиту ради захудалого курорта, казалась святотатством или признаком надвигающейся катастрофы государственного масштаба.
Расстояние от чёрных стен Клермона до старого замка Бурбон-л'Аршамбо составляло без малого тридцать лиг. В мирные летние месяцы этот путь по холмистой местности занял бы двое суток размеренной езды в большой карете, но сейчас, в разгар коварного мартовского паводка, овернские дороги превратились кое-где в сплошное месиво из жидкой глины, подтаявшего снега и поваленных деревьев. Де Сарон, будучи человеком трезвого ума, прекрасно понимал непреложную истину своего века: короли не умеют ждать, а Король-Солнце — тем более. Вспышка его гнева могла стоить епископу карьеры, а возможно, и свободы.
Объявив в резиденции нечто вроде чрезвычайного положения, прелат решительно отказался от тяжёлого семейного дормеза. Он приказал выкатить из сарая самую лёгкую, узкую двухколёсную двухместную коляску, способную проскочить там, где увязнет любой экипаж. На каждой почтовой станции вдоль тракта по его высочайшему духовному распоряжению уже седлали и готовили лучших сменных лошадей.
Началась зубодробительная, бешеная, поистине дьявольская скачка, мало подходившая сану духовного пастыря. Ледяная мартовская грязь фонтанами летела выше кожаного верха коляски, намертво залепляя смотровые щели. На крутых поворотах, где дорога жалась к скалистым ущельям Оверни, а затем спускалась к бурным рекам Бурбонне, кованые колёса то и дело зависали над бездной. Кучер, подгоняемый грозными окриками епископа, нещадно хлестал лошадей. Сам владыка, судорожно вцепившись тонкими пальцами в поручни и рискуя в любую секунду прикусить язык, непрестанно молился всем святым защитникам края, умоляя их не дать коляске перевернуться в какой-нибудь придорожный ров или кануть в бездонную пучину весенней распутицы. Это были одиннадцать часов непрерывного, изнурительного кошмара, граничившего с безумием. Когда взмыленные, хрипящие кони, покрытые белой мыльной пеной, наконец шагом поволокли шез по старинному подъёмному мосту Бурбон-л'Аршамбо, де Сарон едва чувствовал собственное тело.
Каждый сустав епископа ныл от беспощадной тряски, а парадное сукно сутаны покрывал толстый слой серой дорожной пыли вперемешку с засохшей грязью. Когда слуги в строгих ливреях без опознавательных знаков торопливо повели его через анфиладу полутёмных, пахнувших сыростью и серой комнат старого Бурбонского замка, де Сарон лихорадочно пытался вернуть себе подобающий вид. На ходу он отрепетировал на своём осунувшемся лице скорбную, верноподданническую мину глубокого сострадания. Памятуя о преклонных годах монарха и его многочисленных недугах, о которых то и дело шептались во всех канцеляриях королевства, прелат ожидал увидеть дряхлого, измученного бесконечными болячками старика, угасающего на ложе под балдахином в окружении сиделок и аптекарей.
Однако то, что открылось его взору, едва тяжёлые дубовые двери главного зала бесшумно растворились, заставило железного овернского епископа буквально застыть на пороге в полном, парализующем изумлении.
Людовик XIV горделиво возвышался посреди просторной, скудно обставленной комнаты совершенно прямо. Без своей знаменитой опоры — массивной трости с золотым набалдашником в виде львиной головы. Без поддерживающих под локти слуг, без камердинеров и разных шлейфоносцев.
Минеральные термальные ванны Бурбон-л'Аршамбо за несколько дней отдыха сотворили подлинное, непостижимое чудо — то, чего десятилетиями не могли добиться все напыщенные доктора Сорбонны и лучшие светила медицинского факультета Парижа. Горячие, непрезентабельно пахнущие подземные ключи Бурбонне буквально вымыли, выжгли из королевских суставов застарелую, мучительную подагру, терзавшую монарха долгие годы. Его Величество был облачён в непривычно простой, лишённый золотого шитья, но безупречно скроенный охотничий камзол из плотного тёмно-зелёного сукна. Спина семидесятилетнего монарха, обычно согбенная грузом лет и болезней, была распрямлена с парадной гордостью его портретов, а в движениях, некогда тяжёлых и величавых, сквозила давно забытая, почти юношеская лёгкость.
— А, де Сарон! Наконец-то! — Король стремительно обернулся, заслышав шаги. Его глаза, обычно холодные и непроницаемые, словно зеркальное стекло Версаля, на сей раз блеснули живым, неприкрытым и даже дерзким огнём. — Подходите ближе, подходите, мы не кусаемся. Судя по вашему плачевному виду и заляпанной сутане, могу сделать вывод, что дороги в вашей овернской епархии по-прежнему оставляют желать лучшего. Я сам сюда еле добрался за неделю! Но полно вам, хватит смотреть в пол — посмотрите лучше на меня! Какое невероятное знамение! Какое чудо Господне!
Король, широко разведя руки, сделал несколько широких, уверенных шагов по скрипучим половицам, словно хвастаясь перед потрясённым епископом своей заново обретённой силой. Он легко, без видимого усилия повернулся на каблуках и горько, с оттенком глубокой застарелой обиды усмехнулся:
— Сколько драгоценного времени потеряно... Боже мой, сколько лучших лет я потерял, безропотно слушая этого старого, упрямого дурака Фагона! Этот напыщенный шарлатан чуть не выдрал мне все зубы, морил меня голодом, пускал мне кровь при каждом удобном случае, пичкал мерзкими рвотными порошками и до последнего дня уверял, что Версаль — единственное место на земле, чей воздух ещё пригоден для моих лёгких. Воистину, надо было иметь лошадиное здоровье, чтобы после всех его издевательств продолжать дышать...
А нужно было, оказывается, всего лишь уехать из Версаля. Хотя бы на время сбежать от этого удушливого, пропитанного ядом дворца, от вечных придворных интриг и этих бесконечных, сводящих с ума траурных процессий! Если бы я только мог знать и отправился бы на эти благословенные воды десять лет назад, со всей моей семьёй, возможно, они были бы сейчас живы! Укрылись бы здесь от столичной заразы, укрепили бы тела и души, а не чахли бы в ледяных покоях дворца под присмотром этих коновалов! Мои суставы поют, ваше преосвященство! Клянусь вам, я снова чувствую себя пятидесятилетним мужчиной, способным крепко держать в руках не только скипетр, но и саму ускользающую судьбу Франции! Теперь я буду посещать эти источники не менее трёх раз в году!
Вдруг Людовик резко, словно оборвав струну, прекратил свой воодушевлённый монолог. Живой азарт в его глазах мгновенно угас, уступив место ледяному, непроницаемому и строгому государственному выражению, которое так хорошо знали и которого так боялись все министры королевства. Лицо его превратилось в суровую маску власти.
Он подошёл вплотную к де Сарону, так близко, что епископ ощутил запах свежего, чистого тела, тонкий аромат королевского парфюма и отчётливый, резкий запах серных источников Аршамбо.
— Однако я призвал вас в эту глушь отнюдь не для того, чтобы вы выслушивали хвалебные оды моему самочувствию, — голос Людовика внезапно утратил прежнюю лёгкость, наливаясь металлом и той вкрадчивой, бархатной строгостью, от которой у придворных в Версале подкашивались ноги. — Положение дел в королевстве критическое, месье де Сарон. Господь обрушил на мой дом свой карающий бич. Законные прямые престолонаследники, надежда и будущее дома Бурбонов, угасли один за другим, точно свечи на сквозняке. Мой племянник, Филипп Орлеанский, этот негодный человечишка, уже примеряет в мыслях корону Франции и видит себя полновластным хозяином Версаля. Я не могу этого допустить! И не пущу его на трон. Чтобы спасти свою династию от гибели и позора, я принял беспрецедентное решение. Решение, которое, возможно, заставит содрогнуться всю Францию. Завтра же, под сводами церкви Святого Георгия, вы совершите таинство бракосочетания. Вы обвенчаете меня с маркизой Франсуазой-Атенаис де Монтеспан.
Епископ Клермонский почувствовал, как земля уходит у него из-под ног. Вся его напускная строгость и гордость овернского аристократа испарились в одно мгновение. Лицо прелата сделалось бледнее могильного савана, челюсть едва заметно, судорожно дрогнула, а правая рука, повинуясь вековому духовному инстинкту, невольно взметнулась к груди, судорожно вцепившись в массивный золотой наперсный крест, словно ища у него защиты от услышанного святотатства.
— Но... Помилуйте, Сир... — заикаясь, выдохнул де Сарон, и в его глазах заметался подлинный ужас. — Мадам де Монтеспан? Великий Боже, но как же каноническое право? Как же все незыблемые законы французского королевства? Намеренное вступление короля в брак с бывшей фавориткой, чьё имя связано с... столькими слухами? И, наконец, мадам де Ментенон! Она ведь...
— Мадам де Ментенон находится сейчас в Версале, но она лично дала своё полное, безоговорочное согласие, — ледяным тоном отрезал Людовик, властным жестом пресекая любые возражения. — Этот шаг — не прихоть стареющего ловеласа, епископ. Этот брак — единственный законный способ провести легитимацию нашего старшего сына, герцога дю Мэна. Мой Огюст — плоть от плоти моей, он умён, предан и станет моим законным преемником на престоле Святого Людовика. И именно вы, де Сарон, своей пастырской десницей скрепите мой брачный союз перед лицом Всевышнего.
— Сир, умоляю, при всём моём безграничном благоговении перед Вашим Величеством... — Епископ едва находил в себе силы дышать, слова давались ему с колоссальным трудом, застревая в пересохшем горле. — Но... Парижский парламент... эти упрямые законники в судейских мантиях никогда не признают подобный акт легитимным! Без прямой, громогласной санкции Святого Престола этот брак будет объявлен ничтожным. Это же канонический тупик, государственное преступление! Меня, простого служителя Церкви, за такое самоуправство немедленно предадут анафеме и лишат сана!
В этот самый миг, когда напряжение в комнате, казалось, достигло своего апогея, а воздух, казалось, был готов заискриться от королевского гнева, тяжёлая кедровая створка двери Бурбонского зала с противным скрипом распахнулась. На пороге, тяжело дыша, вырос дежурный офицер гвардии герцога Бурбонского.
— Сир! — выкрикнул он, преклоняя колено. — Прибыл апостольский нунций Ватикана, монсеньор Корнелио Бентивольо. Он доставил лично запечатанный пакет от Его Святейшества Папы Климента XI!
Людовик XIV медленно повернул голову к опешившему, полуживому от страха епископу. На губах монарха заиграла торжествующая, едва заметная усмешка, а в глазах вновь блеснул тот самый молодой, победоносный азарт, с которым юный Людовик дразнил своего дорогого крёстного, кардинала Мазарини. Король негромко, но раскатисто рассмеялся:
— Ну вот, месье де Сарон! Кажется, само Небо решило вмешаться и разрешить нашу скромную проблему!
Монарх повернулся к офицеру:
— Просите монсеньора незамедлительно, без всяких церемоний.
В зал стремительными, размашистыми шагами вошёл папский посланник. Его великолепный багряный шёлковый сутажный плащ, подобающий высокому ватиканскому чину, был покрыт пятнами подсыхающей придорожной грязи не меньше, чем скромная сутана овернского епископа. Монсеньор Бентивольо, также едва переводя дух от изнурительной скачки почти через всю Европу, преклонил колено перед Христианнейшим королём и без лишних предисловий протянул ему длинный запечатанный пергаментный свиток. Свиток венчала тяжёлая, массивная свинцовая булла, качавшаяся на перекрученном шёлковом шнуре цветов папского престола.
Людовик уверенным движением взял документ, плавным жестом приказал нунцию подняться, сломал сургуч, развернул плотный, пахнущий воском пергамент и бегло пробежался глазами по латинским строкам. Победная, хищная улыбка триумфатора озарила лицо старого монарха. Он медленно повернулся к замершему де Сарону и, чеканя каждое слово, медленно и громко зачитал строки из папского бреве, переводя их с латыни:
— «...Ради высшего блага святой католической церкви, ради сохранения незыблемого мира во Франции и Европе, а также спасения душ христианских, Мы, Климент XI, своею апостольской властью разрешаем, одобряем и благословляем официальный брак Нашего возлюбленного сына во Христе Людовика, короля Христианнейшего, и Франсуазы-Атенаис, урождённой де Мортемар... дабы плоды сего союза отныне и впредь служили несомненному укреплению престола...»
Король с сухим шорохом свернул пергамент в тугой свиток и с силой ударил им по своей ладони. Глаза его сузились, превратившись в две ледяные щели.
— Вопросы ещё остались, епископ? Рим высказался. Святой Престол радостно умыл руки и благословил мою волю. А Парижский парламент... Парламент просто утрётся, когда увидит эту печать.
Скрытый в полумраке нунций наблюдал за королём из-за слегка прикрытых век и довольно улыбался: ему было что поведать Его Святейшеству.
Епископ де Сарон вдруг почувствовал, как невидимая тяжесть, давившая на его плечи, внезапно отступила. Он глубоко, до самого пояса склонил перед королём увенчанную сединами голову, смиренно прижал ладонь к сердцу и произнёс тихим, но теперь уже абсолютно твёрдым, покорным голосом:
— Раз на то есть явное соизволение Господа нашего и воля Его Святейшества, Сир... Я лишь покорный слуга Вашего Величества. Я готов совершить священный обряд венчания в любой час, какой только будет угоден Вашему Величеству.
— Завтра, месье де Сарон. На рассвете, — отрезал Людовик, и в его голосе прозвучал металл, не терпящий возражений. — И запомните: до тех пор, пока мы не вернёмся в Париж, для всего мира в церкви Святого Георгия не происходило ничего, кроме, возможно, скромного молебна о здравии.
---
На следующий день, 28 марта 1712 года, над Бурбон-л'Аршамбо пополз густой, сырой овернский туман. В старой, ничем не примечательной церквушке Сен-Жорж де Бурбон л'Аршамбо, пахнущей вековой сыростью, овечьим жиром от дешёвых местных свечей и застоявшимся ладаном, вершилась история Франции. Всё было обставлено в такой суровой, почти заговорщицкой тайне, что Людовику на мгновение показалось, будто он снова вернулся во времена своего детства, во времена Фронды, когда за каждым углом его подстерегала опасность, а решения нужно было принимать на лету, драпая из Пале-Кардиналя в Сен-Жермен.
Король стоял у алтаря, радостно выпрямив спину. Обретённая благодаря горячим источникам лёгкость в суставах дарила ему почти забытое чувство всесилия. Подагра отступила, а вместе с ней, казалось, отступила и старость.
Атенаис де Монтеспан сидела в тяжёлом раззолоченном кресле, которое слуги с трудом притащили из её особняка. Стоять долго ей всё так же было тяжело, но дух её презирал немочь тела! На ней было роскошное платье из тяжёлой шёлковой парчи, расшитое золотыми и серебряными нитями, — наряд, который ей тайно отправила с королём через всю Францию столь ненавидимая ею мадам де Ментенон. Знаменитые бриллианты Мортемаров ловили слабые отсветы свечей, бросая яркие гордые искры на потемневшие от сырости каменные стены.
Когда тихие шаги у входа возвестили о прибытии свидетелей, Людовик обернулся — и застыл.
Рядом с папским нунцием, опираясь на руку капитана гвардии Бурбонского замка, шла женщина, которую король ну никак не ожидал увидеть в этой овернской глуши. На ней было строгое, почти монашеское синее с серебром платье и длинный чёрный плащ, но капюшон был откинут, являя миру лицо, некогда сводившее с ума половину Лувра.
— Анжелика?.. — невольно сорвалось с губ монарха.
Перед ним стояла маркиза дю Плесси-Белльер. Годы не пощадили её рыжее золото волос, превратив его в благородное серебро, а у глаз залегли глубокие тени былых потерь, но это по-прежнему была она — та самая Анжелика, чей образ когда-то будоражил ночное воображение молодого Короля-Солнце.
Атенаис победоносно взглянула на ошеломлённого супруга и тихо, но отчётливо рассмеялась:
— Вы поражены, Сир? Неужели вы думали, что я пойду к алтарю в окружении одних лишь овернских лакеев и перепуганного епископа? Мадам дю Плесси давно живёт в л'Аршамбо — с тех пор как овдовела. Мы почти стали подругами — прошлое забыто раз и навсегда! И, как видите, она не отказалась побыть подругой невесты!
Король медленно подошёл к маркизе, всматриваясь в её черты. В его груди шевельнулось странное, щемящее чувство — словно из темноты часовни на него пахнуло весной 1660-х годов, когда Версаль ещё только строился, а жизнь казалась бесконечным праздником любви и каруселей.
— Мадам... — Людовик осторожно взял её руку в перчатке и поднёс к губам. — Вы почти не изменились. Всё та же гордая осанка, всё то же прекрасное лицо...
— Вы излишне любезны, Сир, — тихо, но с неподражаемой грацией ответила мадам дю Плесси-Белльер, слегка приседая в глубоком, безупречном реверансе, какому теперь в Версале уже никто не мог научить молодых девиц. — Годы берут своё. Но видеть Ваше Величество в таком здравии и силе — это величайшая награда для Вашей верной подданной.
— Ну полно вам, — Атенаис раздражённо кашлянула, поправляя кружева на рукаве Людовика. — Хватит этих версальских любезностей, мы не в Зеркальной галерее. Наш дорогой де Сарон уже трижды перекрестился в надежде, что мы передумаем. Давайте начнём, пока у господина нунция не кончилось его римское терпение.
Епископ Клермонский, чьи руки заметно дрожали под тяжестью золотой ризы, поспешно открыл требник. Его голос, поначалу срывавшийся на фальцет, гулким эхом разнёсся под сводами церкви.
Пока де Сарон читал положенные латинские молитвы, Атенаис, ничуть не смущаясь святости момента, косилась на пустующие места в зале по правую руку от нунция и забавлялась собственными мыслями. Она наклонилась к стоявшему рядом королю и зашептала ему прямо на ухо:
— Знаете, Сир, о чём я сейчас думаю? — Атенаис прищурилась, и в её глазах вспыхнул тот самый опасный блеск, который когда-то заставлял нервничать несчастную Марию-Терезу. — Я буквально вижу, как новость о нашем венчании доползёт до Версаля (надеюсь, она это сделает быстрее нашего экипажа?) и застанет Франсуазу в её унылом сером кабинете. О, этот миг абсолютного торжества! Представляю, как у неё перехватит дыхание, а её знаменитая, безупречная мина оскорблённой добродетели впервые в жизни даст трещину. Десять лет... Десять долгих лет эта занудная гувернантка моих детей по капле выжимала меня из вашего сердца, Сир, заменяя живую страсть постными молитвами и скучными нотациями. Она искренне верила, что перехитрила саму судьбу и заперла Короля-Солнце в своей молельне. И каков итог? Пока наша несравненная маркиза караулит пустую постель в душном Версале и тешит своё эго ролью тайной вершительницы судеб, мы здесь, в Оверни, одним росчерком пера переписываем законы королевства и рвём всю её кропотливую, многолетнюю паутину. Она думала, что поймала бога за бороду, а оказалась лишь свидетельницей моего величайшего триумфа!
— Атенаис, замолчите ради всего святого, — вполголоса, но с едва сдерживаемой улыбкой отозвался Людовик, чьи пальцы крепко и уверенно сжали её руку. — Вы невыносимы даже перед лицом Господа.
— Я просто восстанавливаю справедливость, Сир, — самовлюблённая дочь Мортемаров гордо вскинула подбородок. — А Господь, как нам вчера сообщили из Рима, полностью на моей стороне.
— Ну, для начала, мы не рвём паутину Франсуазы, а лишь усиливаем её, ибо именно она всё это и затеяла! Вы ей должны быть благодарны, как за этот брак, так и за всё остальное!
Когда де Сарон, с трудом сглотнув ком в горле, соединил их руки, осенил крестным знамением и произнёс ключевую формулу союза: «Ego vos conjungo in matrimonium. In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti», Атенаис посмотрела на епископа своим самым хищным, триумфальным взглядом:
— Прекрасные финальные слова, монсеньор. Вы так то бледнели, то краснели, словно венчали не Христианнейшего Короля, а самого Люцифера с Лилит... Не стоит так сокрушаться — за ваше старание мой сын лично проследит, чтобы из Рима вам прислали самую красивую кардинальскую шапочку из всех, что там будут! Алый цвет вам очень к лицу, он оттенит вашу излишнюю бледность.
Де Сарон лишь бесстрастно поклонился, мечтая поскорее оказаться в своей тихой резиденции в Клермоне.
После окончания обряда, когда нунций и епископ отошли к сакристии, чтобы скрепить подписями брачный документ, а также зарегистрировать венчание в Liber Matrimoniorum, Людовик, Атенаис и Анжелика остались у алтаря. Король подошёл к маркизе дю Плесси-Белльер, которая с мягкой, грустной улыбкой наблюдала за новоиспечёнными супругами.
— Ну что, дорогая Анжелика, — с лёгким вызовом в голосе спросил Людовик, закладывая руку за борт камзола. — Что скажет об этом венчании старая придворная гвардия? Вы ведь помните всё. Помните ещё юную Марию-Терезию, помните наши безумства в Сен-Жермене. Осуждаете своего короля? Или, может, понимаете и одобряете?
Мадам дю Плесси-Белльер посмотрела ему прямо в глаза — так, как решались смотреть лишь очень немногие. В её взгляде не было страха, не было неодобрения, лишь глубокая мудрость женщины, познавшей цену земного величия и отказавшейся от него.
— Осуждать вас, Сир? — маркиза тихо покачала головой. — Напротив. Я восхищена. За всю свою долгую жизнь я видела много правителей, полностью подчинившихся своему трону, но сегодня я впервые увидела человека, который оказался сильнее собственного этикета. Вы совершили поступок безумный с точки зрения Версаля, но абсолютно великий с точки зрения мужчины и главы семейства!
— О, слышали бы эти ваши слова наши парижские законники! — хмыкнул Людовик, но было видно, что похвала маркизы ему чрезвычайно польстила. — Парламент будет выть на разные голоса. Филипп Орлеанский попытается объявить меня выжившим из ума стариком.
— Пусть воют, Сир, — Анжелика перевела взгляд на Атенаис. — Как говорится: «Корабль ушёл»... Брак состоялся, и Папа его утвердил в своём бреве. Пусть теперь делают, что хотят. Дом Конде психически неустойчив, Орлеанский дом бездарен и беспутен. Ни там, ни там нет ни ума, ни воли. А Франция всегда держалась на воле её монарха. Исчезнет воля — исчезнет король, а потом исчезнет Франция! Вы вернули себе волю, Сир. А её величество... — маркиза тонко улыбнулась, — ...её величество вернула себе то, что принадлежало ей по праву. Иногда действительно можно дважды войти в одну и ту же реку...
Людовик XIV сделал глубокий вдох. Прошлое с его нескончаемыми смертями, удушающим трауром и бесконечным брюзжанием мадам де Ментенон словно осыпалось сухой штукатуркой. Впервые за долгие годы он чувствовал, что перехватил инициативу у самой судьбы.
Атенаис — его законная жена. Огюст — законный преемник. Рим благословил этот союз. И впереди забрезжил слабенький, но всё же свет...
Король повернулся к выходу из тёмной церкви, уверенно и крепко держа под руку бывшую мадам де Монтеспан. Первый, самый сложный ход в этой шахматной партии был сделан.
Глава 14
Глава XIV. Три царицы
Апрельский ветер с Финского залива трепал траурные штандарты, приспущенные над Петропавловской крепостью. В воздухе пахло талым снегом, сырой землёй и всепроникающим ладаном — тяжёлым, удушливым, застоявшимся за три дня панихид. Петербург хоронил царевича Алексея Петровича.
Церемония была обставлена по смешанному чину — старому московскому и новому европейскому. Государь Пётр Алексеевич, всегда питавший слабость к театральным эффектам, лично разработал порядок процессии. Гроб, обитый чёрным бархатом с серебряным позументом, несли попеременно офицеры Преображенского полка — те самые, что ещё недавно составляли охрану царевича, а теперь с каменными лицами выполняли последний долг перед наследником, которого не уберегли.
За гробом шёл царь. Он был в простом суконном кафтане тёмно-зелёного цвета — без орденов, без кружев, без бриллиантов. Лицо его, обычно подвижное, как у обезьяны, сейчас застыло, словно высеченное из серого гранита. Он не проронил ни слезы за все три дня. Лишь когда гроб опускали в мёрзлую землю, его левый глаз задёргался с такой силой, что Меншиков, стоявший по правую руку государя, сделал незаметный шаг в сторону — на всякий случай. Светлейший князь слишком хорошо знал этот тик.
Рядом с Петром, опираясь на руку царевны Натальи, стояла царица Екатерина Алексеевна. Она была на пятом месяце беременности, и это обстоятельство придавало всей церемонии особый, почти мистический оттенок. Старая Россия уходила в могилу вместе с Алексеем. Новая Россия — ещё не рождённая — покоилась в утробе бывшей портомои. Придворные, иностранные послы и духовенство бросали на царицу быстрые, оценивающие взгляды: выносит ли? Родит ли мальчика? Выживет ли династия?
Поодаль, в группе женщин царской семьи, стояла инокиня Елена — бывшая царица Евдокия Фёдоровна, первая супруга Государя и мать покойного царевича. Пётр разрешил ей присутствовать на похоронах — возможно, из уважения к материнскому горю, а возможно, из того особого, жестокого любопытства, с которым он всегда наблюдал за страданиями людей, когдато имевших несчастье его любить. Евдокия была привезена из Суздаля под охраной, в закрытой повозке, и теперь стояла, закутанная в чёрное, с поникшей седой головой, скрытой под монашеским апостольником. Никто из придворных, как ни старался, так и не услышал от неё ни слова. Она не плакала. Она лишь смотрела на гроб сына глазами, в которых уже не было ни надежды, ни страха, ни самого желания жить.
Когда последний ком мёрзлой земли упал на крышку гроба, инокиня Елена медленно перекрестилась и тихо, едва слышно прошептала:
— Скоро, Алёшенька. Скоро свидимся.
Никто не понял тогда, что именно она имела в виду.
_____
Версия убийства наследника была проста и страшна: разбойники. Лихие люди, каких в Померании после долгой войны расплодилось немерено. Напали на постоялый двор «У золотого кабана», вырезали охрану, убили наследника. Утащили всё ценное. Следов не осталось — только трупы, перевёрнутая мебель и пустая дорожная шкатулка царевича.
Капитан Тихон Глотов, командовавший преображенцами в ту ночь, был найден с перерезанным горлом. Так же как и двое его подчинённых. Яков Носов, личный камердинер царевича, получил удар ножом в сердце — похоже, даже не успел проснуться. Саму комнату царевича нашли в полном беспорядке: Евангелие, простреленное навылет, лежало на полу в луже крови, подсвечник был опрокинут, окно распахнуто, занавеска сорвана. Всё указывало на то, что царевич отчаянно сопротивлялся — но кто и, главное, зачем напал на него, оставалось загадкой.
О пропавшей табакерке, которую наёмный убийца вложил Алексею в руку, так никто и не узнал. Хозяин «Золотого кабана», мрачный детина с лицом, перекошенным старым шрамом, проскользнул в комнату первым, едва услышав выстрел, и успел обшарить тело до того, как прибежали перепуганные постояльцы. Серебряная вещица с вензелем «HSJ» перекочевала в его глубокий карман, а оттуда через неделю попала к скупщику краденого в Данциге. Ещё через месяц она всплывёт на прилавке ювелирной лавочки в Гамбурге, где её купит заезжий голландский купец, даже не подозревающий, что держит в руках ключ к одной из величайших тайн европейской политики. Но к тому времени след уже окончательно остынет. Пётр так и не узнает, кто стоял за убийством сына. Виги промахнулись, но депеша, вскорости полученная королевой Великобритании, до такой степени её перепугала, что Анна не спала всю ночь…
____
На третий день опосля похорон три женщины в компании трёх девиц собрались в покоях царицы Прасковьи Фёдоровны. Но вопреки траурному убранству — зеркала, завешенные чёрным крепом, приспущенные шторы, — во дворце царило странное, почти вызывающее оживление. Посреди столовой был накрыт богатый стол: фарфоровые блюда с кулебякой, расстегаями, холодной осетриной, мочёной брусникой и горой пряженцев — маленьких жареных пирожков с мясом, которые Прасковья особенно любила. В центре стола возвышались серебряные графины с венгерским вином, и вдовствующая царица самолично, не доверяя прислуге, разливала его по бокалам из тяжёлого богемского хрусталя.
— Ну, девки, — произнесла Прасковья, поднимая свой бокал, — помянем раба Божьего Алексея. Пусть земля ему будет пухом, а на Небесах — райские кущи! Непутёвый был, тут уж ничего не попишешь, но кровь Романовых. А этого не вычеркнешь.
Она опрокинула бокал одним большим, привычным глотком и тут же снова наполнила его. Её дочери — Катерина, Анна и Паша — сидели с кислыми минами напротив матери, но к еде почти не притрагивались. Катерина, будучи в мыслях далеко отсюда, задумчиво крошила пряженец; Анна нервно теребила край траурной косынки и косилась на графин с наливкой, а младшая, Паша, то и дело всхлипывала, прижимая к глазам платок.
— Матушка, — нарушила молчание Анна, — вы сами-то верите, что это разбойники?
— Ну а на кого мне ещё думать? — Прасковья шумно откусила от расстегая и, прожевав, запила новым глотком. — Может, разбойники, а может, шведы, может, даже англичане — нам-то что с того? Алёшеньку уже не вернёшь. А государю нужна простая правда. Эта вот — не хуже других! Разбойники — и точка. Неча баламутить честной народ разговорами о заговорах.
— Но вы же сами говорили, что это кара, — робко напомнила Паша и в испуге покосилась на царевну Наталью, молча жевавшую ломоть осетрины.
— Говорила, — легко согласилась Прасковья. — И при своём остаюсь. Кара за то, что государь с законной женой поступил как последний... — она осеклась, вспомнив, кого принимает у себя в доме, и понизила голос: — В общем, не по-божески. Но это уже пусть Пётр Алексеевич со своей совестью разбирается. А наше дело — помянуть и жить дальше.
Она снова подняла бокал, на сей раз адресуясь к молодой царице, сидевшей за столом с чашкой горячего молока и завистливо не сводившей глаз с вина:
— За тебя, Катерина Алексеевна. За твоё здоровье и за здоровье того, кто у тебя в животе. Дай- то Бог, чтоб мальчик. Дай Бог!
Екатерина благодарно кивнула и пригубила молоко.
Царевна Наталья Алексеевна, любимая сестра государя, сидела прямо, с идеальной осанкой, но её обычно приветливое лицо сейчас напоминало маску. Слушая болтовню Прасковьи и её дочек, она вдруг подумала, что была едва ли не единственной женщиной в этой комнате, кто сохранил способность мыслить здраво.
Недаром же именно ей Пётр доверял самые деликатные семейные поручения, зная, что сестра не поддастся ни панике, ни излишней сентиментальности.
Напустив на себя скорбный вид, царевна думала, что радоваться решительно нечему: наследника у Петра теперь нет, а случись что с самим братом — всё построенное им рухнет в одночасье.
И лишь Екатерина Алексеевна не выглядела скорбящей. Она сидела в кресле с прямой спинкой, положив руку на весьма округлившийся живот, и лицо её выражало сложную смесь усталости, торжества и тревоги. Она была на пятом месяце, и это была её главная защита, её броня, её единственный пропуск в будущее. На ней было платье из тёмно-лилового бархата — траурное, но со сдержанным намёком на роскошь: серебряное шитьё по корсажу, жемчужные пуговицы. Бывшая прачка Марта Скавронская, ставшая Екатериной Алексеевной, знала толк в нарядах и никогда не упускала случая подчеркнуть своё особое положение, даже в дни всеобщей скорби.
— Лихие люди... — вдруг глухо произнесла Прасковья, опять первой нарушая тишину. Голос её, обычно густой и властный, звучал надтреснуто и неровно. — Ты то веришь в это, Наталья Алексеевна? В разбойников?
Царевна Наталья поджала губы.
— Я повторю твою мысль, дорогая: я верю в то, что брату сейчас нужна именно эта версия, — ответила она, тщательно подбирая слова. — Настоящая правда может быть слишком опасной. Если окажется, что Алексея убили не разбойники, а, скажем, агенты какой-нибудь европейской державы... Это война. А нам сейчас война на западе не нужна. Швед ещё не добит, турки на юге шевелятся, казна пуста.
— Но кто? — подала голос герцогиня Курляндская. Она скучающе сидела за столом, лениво водя пальцем по краю своего бокала, отчего хрусталь противно и тонко подвывал. В её огромных чёрных глазах блеснул неподдельный интерес, граничащий с вызовом. — Кому мог помешать Алёшка? Он был... он был никем, прости Господи. Отец его не любил, двор презирал, армия не уважала... Кому нужна смерть человека, которого и так ни в грош не ставили?
— Вот именно, — неожиданно резко перебила Екатерина. Все взгляды обратились к ней. — Он был никем. И именно поэтому его смерть не выгодна никому в России. — Она погладила живот медленным, осторожным движением. — Зато посмотрите, кому она выгодна за пределами России. Кто больше всех боится союза между Петербургом и Парижем? Кто мог прознать, что Питер собрался царевича в Версаль просватать?
— Англичане, — спокойно сказала Наталья. — Или виги, если точнее. Герцог Мальборо и его партия. Они спят и видят, как бы не дать Франции заключить союз с кем-либо. А брак царевича с французской принцессой... это именно тот союз, которого они боятся сильнее огня.
— Но царевич не хотел этого брака, — тихо заметила Катерина Иоанновна. Она перебралась на канапе и теперь сидела там, поджав под себя ноги по-девичьи. — Он боялся брака с католичкой до смерти. Об этом весь Дрезден говорил.
— Ну вот смерть за ним и пришла, чтоб в Версаль не попал! — хмыкнула Наталья. — Англичане-то этого всего не знали, али знали, но не верили. В большой дипломатии, Катюша, редко верят в чувства. Верят в договоры, в подписи, в брачные контракты...
В комнате повисла тяжёлая пауза. Прасковья задумчиво откупорила следующий графин, и утробный звук льющегося венгерского вина некоторое время оставался единственным звуком в тишине.
— Царство Небесное рабу Божьему Алексею, — произнесла она, опорожнив бокал. — А правды мы уже не узнаем... Коли нужны Петру Алексеевичу разбойники — пусть будут разбойники. Его воля.
___
В этот момент разговор был прерван появлением Гаврилы Ивановича Бровкина — старого денщика, служившего ещё покойному царю Иоанну. Он вошёл, низко кланяясь, и доложил, что из Зимнего дома прибыл нарочный со срочным известием.
Прасковья взяла письмо, пробежала его глазами, и лицо её мгновенно сделалось белее снега. Губы вдовы беззвучно зашевелились, а пальцы так судорожно впились в бумагу, что плотный пергамент хрустнул.
— Что там, матушка? — тревожно спросила Катерина.
— Евдокия... — глухо, одним воздухом произнесла Прасковья, роняя письмо на колени. — В ночь после похорон... она бросилась в Неву. Сегодня тело вынесло у Стрелки Васильевского острова.
В комнате стало так тихо, что слышно было, как натужно потрескивает свеча в лампаде. Воздух в покоях словно разом остыл. Внезапное известие о гибели бывшей царицы ударило по присутствующим древним, подсознательным ужасом.
— Господи помилуй, — испуганно прошептала Анна и размашисто, истово перекрестилась. Паша, младшая, громко всхлипнула и уткнулась лицом в плечо сестры, содрогаясь всем телом.
Прасковья дрожащей рукой потянулась к бокалу, мимоходом плеснув вином на скатерть — тёмное пятно расползлось, становясь все более похожим на кровь…
Для набожной старой царицы страшнее известия быть не могло: самоубийство! Грех, за который душа навеки обрекалась на адские муки, да ещё и несмываемый позор на весь царский род.
— Тело нашли рыбаки на берегу, — продолжала Прасковья бесцветным, сорванным голосом. — Течение отнесло почти к самым лесопилкам. Опознали по кресту нательному, золотому — тому самому, что ей подарил муж мой покойный в день их с Петрушей венчания. Она с ним никогда не расставалась, даже в монастыре...
— Она же была на похоронах, — тихо, с видимым усилием забормотала Наталья. — Я видела её. Она стояла у самого гроба и не проронила ни слезинки. Я ещё подумала: странно, мать хоронит единственного сына и не плачет. А она, выходит, уже тогда всё для себя...
— Она уже тогда всё решила, — закончила Екатерина, и её голос прозвучал на удивление звонко,а потому- почти зловеще. — Просто дождалась, пока сына опустят в землю — и ушла за ним.
— Самоубийство... — Прасковья сделала титанический глоток вина, пытаясь смыть подступивший к горлу комок. — Страшный, смертный грех. Церковь каноном запрещает отпевать самоубийц, хоронить на кладбищах.. За ограду бросают, как собак! Но государь... государь уже распорядился похоронить её по православному обряду. В Петропавловской церкви, рядом с сыном. Видно, совесть заговорила.
— Или холодный политический расчёт, — негромко добавила Наталья, чьё лицо вновь превратилось в маску государственной целесообразности. — Огласка самоубийства бывшей царицы — это колоссальный скандал на всю Европу. А если похоронить тихо, по-христиански, то можно представить всё как несчастный случай. Поскользнулась на мостках, упала в темноте, течением унесло... Кто проверит?
— Завтра её похороны, — подвела итог Прасковья, и её взгляд упёрся в тёмное пятно на скатерти. — Завтра мы будем хоронить второго члена семьи за неделю. Сперва царевич, теперь его мать. Петербург повторяет проклятый путь Версаля, — она вдруг подняла глаза на собравшихся, и в её зрачках явственно блеснул суеверный, бабий ужас. — Помните, что говорили о французском дворе? Сперва умер Великий Дофин. А потом как прорвало: один за другим в могилу легли!
Теперь вот и у нас началось: сперва Алексей, теперь Евдокия. Это не простое совпадение. Это кара Господня!
— Кара за что, Прасковья Фёдоровна? — спросила Екатерина, и в её голосе явственно прозвучал опасный вызов.
— За то, что царь постриг законную жену в монахини и женился на... — она осеклась, вовремя поймав ледяной взгляд Натальи, и судорожно выдохнула, глядя на сноху: — Прости, Катерина Алексеевна. Не со зла я. Я не хотела тебя обидеть.
— Ты меня и не обидела, — спокойно ответила царица, продолжая медленно гладить свой живот. — Я прекрасно знаю, что обо мне говорят во всех углах при дворе. «Прачка», «ливонская шлюха», «портомоя», «Марта-солдатка». Я всё слышу. Но у Господа Бога своё мнение на этот счёт! Великий король Людовик вообще вон женился на гувернантке своих бастардов, и Париж почему-то не провалился в геенну огненную. И коли Бог милосердный сподобит меня родить сына — этот сын будет единственным законным наследником престола. Чтобы ни шептали по углам старые бояре и их не особо умные жёны.
— Вот именно, — твёрдо сказала Наталья, поднимаясь с места. — Сейчас не время для старых распрей и суеверий. Сейчас время молиться и ждать. Если Екатерина родит мальчика — у новой России будет будущее. Если девочку... — она замолчала, оставив фразу зловеще повиснуть в воздухе.
— То у Петра Алексеевича будет третья дочь! Как мы у батюшки! — неожиданно звонко и даже дерзко произнесла Катерина Иоанновна. Все посмотрели на неё с удивлением, а она лишь гордо вскинула подбородок. — Я, Анька и Параша. Мы — дочери царя Иоанна, внучки царя Алексея Михайловича. Мы Романовы не хуже прочих! И если государь отправит нас в Париж, как собирался, то мы не подведём. Уж мы найдём себе достойных мужей и укрепим династию. Правда, матушка?
Прасковья посмотрела на дочь долгим, оценивающим взглядом. Хмель из её головы немного выветрился, уступив место фамильной гордости. Она медленно кивнула:
— Правда, Катеринушка. Ты у меня девка с умом. И я верю, что ты не пропадёшь ни в Париже, ни в Лондоне, ни у самого сатаны на куличках. Но помни: французский двор — это змеиное гнездо. Там каждая улыбка — нож, каждый комплимент — яд. Вы должны быть трижды осторожны. И пить поменьше на людях, не то что эта... как её... мадама де Берри!
— А что герцогиня Беррийская? — встрепенулась Анна, в чьих глазах загорелся живой огонёк любопытства. — Я слышала, она скачет верхом в мужском седле и дерётся на шпагах!
— Говорят, она ещё и пьёт как домовой извозчик, — шёпотом добавила Паша. — И муж её умер при самых загадочных обстоятельствах. Всего через несколько месяцев после свадьбы. Вроде как она его сама отравила. Или задушила подушкой во сне...
— Глупости, — отрезала Наталья. — Герцогиня Беррийская — просто несчастная, сумасбродная молодая женщина, которая в семнадцать лет осталась вдовой. Она пьёт от тоски и вседозволенности. Но вам, девочки, с ней действительно лучше близко не сходиться. Держитесь скромно, тихо, с царственным достоинством. Помните: вы — русские царевны. И вы ничуть не хуже французских принцесс. Вон, Анну Ярославну французский король взял в жёны, когда Москвы ещё и в помине не было! С тех поо французских монархах тоже кровь Рюриковичей течёт!
— Это правда? — с жадным интересом подалась вперёд Катерина.
— Истинная правда, — подтвердила Наталья. — Я специально расспрашивала об этом шевалье де Балюза, французского посла. Он большой знаток генеалогии. Так вот, он сказал, что род Рюрика восходит к девятому веку, а Гуго Капет стал королём только в десятом. Так что Рюриковичи на добрый век старше Капетингов!
— Вот как! — Катерина гордо вскинула голову, поправляя кружева. — Значит, пусть только попробуют не разобрать нас в жёны! Мы им ещё честь сделаем своим согласие!
Даже Екатерина невольно улыбнулась, услышав эту девичью браваду. Но улыбка быстро сошла с её лица — малыш внутри снова резко и требовательно напомнил о себе.
— Ох... — выдохнула царица, прижимая ладонь к животу. — Опять толкается. Да как сильно.
— Дай-ка посмотрю, — Прасковья, тяжело кряхтя, поднялась со своего кресла и подошла к Екатерине. Она положила свои пухлые, горячие ладони на живот царицы и замерла, прислушиваясь к невидимым толчкам. — Сильный мальчик, — уверенно изрекла она через минуту. — Я таких знаю. Толкается часто, неспокойно, с характером. Это хорошо. Значит, здоровый будет, в отца пойдёт упрямством.
— Дай-то Бог... — прошептала Екатерина. — Дай Бог, чтоб мальчик.
— Мальчик, мальчик, — повторила Прасковья, возвращаясь на место. — У меня на это глаз намётан. Я сама пятерых родила. Правда, выжили только трое... — она вздохнула, посмотрев на дочерей. — Но они у меня крепкие. В деда! И у тебя, Катерина Алексеевна, тоже будет крепкий ребёнок. Ты главное не волнуйся, дурные мысли из головы выкинь и слушайся меня. Я плохого не посоветую.
— Я слушаюсь, — тихо ответила царица. — Спасибо вам, Прасковья Фёдоровна. Вы ко мне гораздо добрее многих...
Прасковья ничего не ответила, лишь молча кивнула, но на её суровом лице на мгновение промелькнуло что-то похожее на искреннюю, тёплую улыбку…
___________
Кабинет Петра был залит тусклым светом сальных свечей. Царь сидел за огромным дубовым столом, заваленным чертежами, картами и бумагами. На стене висела карта Европы, испещрённая пометками — маршруты армий, флотов, дипломатических курьеров.
Пётр не спал уже третьи сутки.
После похорон Евдокии он заперся в кабинете и никого не принимал. Даже Светлейший был оставлен за дверью. Царь сидел в тишине, глядя на полный графин и кубок с венгерским, к которому он даже не притронулся. Екатерина, небось, не спала — ждала его, но Пётр не находил в себе сил встать и пойти к жене. Он не мог, не хотел смотреть на неё, на эти сияющие глаза, родную улыбку, вздёрнутый носик — на всё это такое родное и дорогое сердцу, потому что боялся… Он хорошо понимал: в её чреве — единственная надежда династии. И именно поэтому царь боялся даже думать о надежде. Пётр не понимал, откуда взялся этот панический страх, но с тех пор как он похоронил единственного сына, царь постоянно ловил себя на этом жутковатом ощущении: он, до мурашек по спине, боялся, что эта надежда окажется ложной.
Пётр сидел, уставившись в одну точку на карте. Шотландия. За этот год он всё чаще возвращался мыслями к этой далёкой родине Брюса. Там, среди холодных гор и вересковых пустошей, веками копилась ненависть к Англии. Там, по донесениям его агентов, зрело восстание. Там ждали только искры. И Джеймса. Джеймса, которого Пётр хотел видеть своим зятем.
И в этот момент в дверь постучали.
---
— Мин херц, — наглый голос Данилыча был излишне деловым. — Нарочный из Версаля! От маркиза де Торси. Оч-ч-чень срочная депеша.
Пётр медленно поднял голову.
— Войди, — глухо сказал он.
Дверь открылась. Вошёл Меншиков, за ним — запылённый курьер в дорожном плаще. В руках он держал кожаный тубус, запечатанный сургучом с личной печатью государственного секретаря Франции.
Пётр взял тубус. Сломал печать. Вытащил плотный лист бумаги, исписанный ровным, чётким, без модных ныне завитушек, почерком. Письмо было написано на голландском. Царь не мог не отметить этот беспрецедентный жест доброй воли со стороны маркиза: последние десятилетия Франция активно утверждала французский язык в качестве единственного международного языка дипломатии, вытесняя латынь. Для министра иностранных дел Франции написать официальный документ на голландском языке — языке буржуазной Республики Соединённых провинций, с которой Франция к тому же регулярно воевала, — было бы дипломатическим унижением и демонстрацией слабости. Французская корона всегда отправляла документы только на французском. То, что депеша от маркиза была написана на голландском, означало две вещи: первое — послание было не официальным; второе — письмо было предназначено исключительно для глаз Петра.
Русский царь читал долго. Меншиков заметил, что Пётр, как минимум, дважды перечитал письмо. Лицо его не менялось — непробиваемая каменная маска, которую боялись все его, особенно приближённые, наперстники. Но пальцы, державшие лист, побелели. А левый глаз начал дёргаться — не сильно, но уже вполне заметно.
Светлейший, умирая от любопытства, расхаживающий у камина, увидел это и затаил дыхание. Он прекрасно знал: когда у царя начинает дёргаться глаз, жди бури.
Пётр дочитал. Аккуратно свернул письмо и вставил его обратно в тубус. Некоторое время задумчиво вертел его в руке, а потом так же аккуратно положил на стол. Затем развернулся и, подойдя к карте Европы, упёрся взглядом в Шотландию.
— Данилыч, — тихо проговорил он, не оборачиваясь. — Возьми депешу.
Меншиков шагнул к столу.
— Прочитай, — Пётр начал медленно раскачиваться на каблуках. — Вслух.
Светлейший вытащил письмо, неуклюже повертел в руках, заглянул в текст, нахмурился, потом виновато уставился в царскую спину.
— Мин херц, — пробормотал он смущённо. — Так я ж... по-французски-то ни в зуб ногой. Не обучен.
Пётр резко обернулся. Глаза его сверкнули.
— Ах ты, каналья вороватая! — вырвалось у него. — Светлейший князь, мать твою, а читать по-европейски не выучился?! Я тебя в Голландию возил, я тебе учителей нанимал — всё просрал, паразит!
— Мин херц, да я ж и по-нашему-то читать не умею… — напомнил, потупившись, Данилыч.
Пётр подбежал к столу, выхватил письмо из рук Меншикова, попутно отпустив тому увесистый подзатыльник, и начал громко читать. Герцог Ижорский стоял, опустив взор долу, и переминался с ноги на ногу.
«Ваше Величество. Наша тайная канцелярия случайно перехватила человека, который признался в убийстве вашего сына. Его имя — капитан Трахэрн, валлиец, нанятый людьми герцога Мальборо. При нём были обнаружены вещественные доказательства — векселя, письменные указания, написанные лично секретарём герцога, и письма, сфабрикованные для того, чтобы обвинить лорда Болингброка и правительство тори. Трахэрн дал подробные показания...»
Меншиков поднял глаза. Пётр смотрел на него холодным, страшным взглядом.
— Выведи гонца! — рявкнул царь. — Пусть отведут отдыхать.
Меншиков повиновался. Когда он через пару минут вернулся, Пётр продолжил:
«...Мы подготовили копии всех документов и готовы официально передать их Вашему Величеству через нашего посланника в Петербурге. Также считаю необходимым сообщить, что Вашему Величеству желательно крайне спешно снабдить верительными грамотами к Версальскому двору человека, максимально устраивающего вас в роли посланника при дворе Его Величества. Нашим странам пора выбираться из дипломатического тупика. Царевич был убит по прямому приказу Мальборо, который хотел сорвать союз между Россией и Францией. Пора показать ему, как он ужасно просчитался. Примите наши соболезнования, Ваше Величество. Мы скорбим вместе с Вами. Ваш добрый друг и союзник...»
— Жан-Батист Кольбер, маркиз де Торси, — закончил Пётр, бросая письмо на стол.
— Мин херц, это... это ужасная, но при этом великая весть, — ляпнул и тут же осекся Меншиков. — Теперь, когда у нас будут доказательства…
Пётр молчал. Его глаз дёргался сильнее. Потом он медленно вернулся к карте и вдруг одним рывком собрал её со стены.
— Они убили моего сына, — едва слышно прошептал он. — Англичане. Мальборо и его псы. Они убили его, чтобы помешать мне заключить союз с Францией. Союз, который мне необходим как воздух, а с некоторых пор… с некоторых пор он нужен и Людовику.
Он повернулся к Меншикову.
— Но они обмишурились, Алексашка! Я теперь знаю правду. И я сделаю то, чего они боятся больше всего.
— Что вы задумали, государь? — спросил Меншиков.
Пётр подошёл к столу, сел, взял чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу и начал писать.
— Я отправлю флот к берегам Шотландии, — сказал он, не поднимая глаз. — Десять лучших фрегатов. А может, и больше! Сейчас же. Они пойдут вокруг Скандинавии и выйдут к Фёрт-оф-Форту. Я хочу, чтобы англичане увидели русские флаги у своих берегов.
— Но государь, — осмелился возразить Меншиков, — Шотландия — это не наша территория. У нас нет там союзников, нет баз...
— Будут, — отрезал Пётр. — Я отправлю племянниц к Стюартам! Я женю Джеймса на одной из Романовых! Кто будет против? Французы теперь наши союзники. Я лично поеду в Версаль и договорюсь с Королём-Солнцем!
Он поднял глаза, и Меншиков увидел в них ту самую огненную решимость, которая уже помаленьку заставляла трепетать всю Восточную Европу.
— Мальборо думал, что убийство моего сына окончательно рассорит нас с Францией. Но он ошибся. Теперь я сделаю так, что Россия и Франция будут связаны кровью. Я породнюсь с Бурбонами. И верну Стюартов на престол!
Пётр замолчал, с усмешкой глядя на ошалевшего от новостей Данилыча. Затем добавил тихо, почти шёпотом:
— А командовать флотом будешь ты…
___
Ночь после похорон бывшей царицы Евдокии выдалась холодной и пугающе ясной. Петербург спал, укутанный апрельским туманом, который полз с Невы, плотно обволакивая деревянные мостовые, строящиеся бастионы и редкие каменные фасады.
Екатерина Алексеевна стояла на коленях в своей опочивальне перед иконой Казанской Божьей Матери. Молиться коленопреклонённой на пятом месяце было тяжело — каждое движение отдавалось тупой, тянущей болью в пояснице. Но она упрямо продолжала, до боли перебирая костяные чётки и исступлённо шепча слова молитвы.
Она молила не за себя и даже не за мужа. Она молилась о ребёнке, которого носила под сердцем. О мальчике, который должен был родиться во что бы то ни стало. О наследнике, который должен был спасти не только династию, но и её саму от неминуемой гибели.
Она хорошо запомнила лицо Петра на похоронах. Каменное, застывшее. Без слез, без единого признака слабости. Она слишком хорошо знала мужа, чтобы понимать: внутри у него всё кипит. Он потерял сына. Сына, которого не любил, но который был его кровью, его продолжением, его надеждой — пусть и слабой, пусть и ложной. И теперь, когда Алексей лежал в могиле, вся тяжесть династических ожиданий легла на неё. На бывшую прачку. На женщину, которую при дворе за глаза называли «ливонской блядью».
Екатерина зажмурилась, и по её щеке покатилась горячая слеза. Страх — чистый, леденящий страх перед собственным мужем — стиснул её горло. Она понимала то, о чём промолчала Прасковья. Если она совершит ошибку... Если её чрево предаст её и снова выдаст на свет девочку... Пётр не простит. Его разочарование будет страшным, его гнев — безумным. Монарх, который ради своей империи не пощадил единственного сына и загнал в омут первую жену, не пожалеет и прачку. В одну секунду он сотрёт её в порошок, лишит статуса, сошлёт в дальний монастырь, найдет другую — немецкую ,шведскую , английскую принцессу, лишь бы та родила ему преемника.
Этот, ежедневно растущий живот сейчас был единственной преградой, отделявшей её от участи тех двоих, что нашли свой вечный покой на Петропавловском погосте.
— Господи, — шептала она в звенящую темноту, устремляя взгляд на мерцающий лик в окладе, — дай мне сил. Даруй мне сына! Я не прошу для себя ни власти, ни богатства. Я прошу только одного: чтобы мой ребёнок выжил. Чтобы Питер увидел его. Чтобы Россия получила наследника.Я не подведу. Я выдержу. Я рожу!
Ты только защити меня, Пресвятая Богородица…
Она перекрестилась и низко, с трудом поклонилась иконе, коснувшись лбом холодного пола.
За окном в чернильной тьме апрельской ночи глухо шумела Нева — та самая река, что унесла жизнь её предшественницы. В крохотной часовенке маленькой Петропавловской церкви сейчас покоилось омытое ледяной водой тело Евдокии, а всего в нескольких шагах, в стылой земле, лежало тело её сына. Прошлое было мертво и только здесь, в тепле Зимнего дома, под сердцем молодой царицы, билась новая жизнь — маленькая, упрямая, отчаянная. И эту маленькую , ещё не рожденную, жизнь нужно было сохранить и явить миру любой ценой…
Екатерина поднялась с колен, тяжело дыша, подошла к окну и долго смотрела на тёмную воду , серебрившуюся в лунном свете. Потом повернулась, слабо позвонила в серебряный колокольчик, вызывая дежурную фрейлину, и приказала подать горячего молока с мёдом — доктор Блументрост строго-настрого наказал пить его перед сном для укрепления плода.
Она обязана была быть сильной. Она должна родить здорового младенца мужеска полу. Потому что теперь — после смерти Алексея —она была не просто царицей.
Она была последней надеждой династии.
Глава 15
Глава XV. Меркат-Кросс
Чернильный сумрак лондонской ночи казался плотным, как сукно флотского кафтана. В королевских покоях Сент-Джеймсского дворца который день стоял тяжёлый, режущий глаза дух камфоры — ею придворные лекари тщетно растирали распухшие, изуродованные подагрой ноги королевы. Впрочем, в этой мерзкой вони крылась своя, особая польза: она надёжно заглушала тонкий, едва уловимый, сопряжённый с едким дымом аромат дорогого шпионского состава. Рецепт этого варева английские тори переняли у флорентийских мастеров, использовавших его для выжигания скрытых текстов на французской диппочте, что доставлялась контрабандными судами через Ла-Манш.
Основа состава — плотный животный коктейль из кастореума, мускуса и серой амбры — обладала одуряющим, хищным запахом, в котором причудливо смешивались ноты сырой земли, дорогой кожи и приторной, почти осязаемой сладости. Однако даже столь густая парфюмерная завеса едва справлялась со своей главной задачей: перебить едкий, кислый дух лукового сока, квасцов и сулемы на уксусе, из которых и состояли невидимые чернила Версаля. Нагреваясь над огнём, это странное аптекарское варево начинало немилосердно благоухать.
К такому парфюмерному шлейфу частенько примешивался третий, самый опасный, отсекающий аромат — густой чад канифоли, палёной бумаги и дешёвого сургуча. Так пахло в недрах «чёрного кабинета» лондонской почты, где перехваченные письма спешно (и не всегда аккуратно!) вскрывали с помощью раскалённых ножей.
Последние дни в личных покоях королевы Анны, сквозь лечебные камфорные испарения, отчётливо проступал весь этот интригующий букет: изысканное благородство мускуса, горечь лимонного сока и тревожная гарь красного сургуча, выдававшая факт перлюстрации.
Королева Анна застыла в глубоком мягком кресле, словно изваяние самой себя. Тяжёлые каминные часы из позолоченной бронзы, украшенные фигурами муз, отсчитывали секунды с глухим костяным стуком. Перед королевой на низком столике из красного дерева лежал вскрытый пакет, запечатанный личным перстнем маршала Франции, герцога де Фитц-Джеймса. На раздробленном сургуче ещё можно было разобрать очертания лилий и ломаный щит Фитцджеймсов.
Седые, всклокоченные волосы королевы в беспорядке торчали из-под чепца, обрамляя её лицо, превратившееся в застывшую посмертную маску рода Стюартов, — тяжёлую, оплывшую, со следами былой красоты, растоптанной шестнадцатью выкидышами, вечным одиночеством и глухим страхом перед собственным престолом. Письмо, так подействовавшее на Анну, было вовсе не от врага. Писал её единокровный брат, Джеймс Бервик, ныне — герцог де Фитц-Джеймс, маршал Франции на службе Его Христианнейшего Величества Людовика XIV. Он был бастардом их общего отца, Якова II, и племянником самого герцога Мальборо, но его преданность делу Стюартов была не просто выбором, а сутью того, что в семье называли любовью.
«Милостивая государыня и сестра моя, — размашистым, истинно солдатским почерком писал герцог Бервик. — Тайная канцелярия маркиза де Торси в Версале совершила чудо, за которое я лично поставил толстую восковую свечу в соборе Нотр-Дам. Их агенты в Померании, выслеживавшие каналы снабжения шведских недобитков, перехватили человека, чьё имя вписано в реестры Новой Компании под кодовым номером „Омега“. Это валлиец на побегушках у Сент-Джеймсского кабинета, капитан Трахэрн. При нём были обнаружены бумаги, от которых воздух в „Чёрном кабинете“ де Торси и ла Нуарэ сделался чистым порохом. Мой дорогой дядюшка, Джон Черчилль, окончательно обезумел от страха потерять контроль над парламентом, армией и бесконечным потоком золота, текущим в его карманы через военных подрядчиков...»
Анна медленно перевела взгляд на вторую страницу письма. Каждое слово ложилось на душу свинцовой тяжестью.
Мальборо не просто нанял Трахэрна, чтобы убрать в глухом померанском трактире русского принца. Великий полководец Британии действовал со зловещим, чисто дворцовым изяществом: Трахэрн должен был оставить на месте убийства не только серебряную табакерку с вензелем «HSJ», но и три фальшивых письма, якобы написанных собственноручно Генри Сент-Джоном, лордом Болингброком. В этих письмах Болингброк будто бы обсуждал с французскими эмиссарами условия сепаратного мира и сдачу русских стратегических интересов на Балтике в обмен на миллион ливров из казны Версаля.
Замысел Мальборо был безупречен и страшен в своей простоте: смерть царевича намертво разорвала бы едва намечавшийся франко-русский союз, обратив всю ярость и дикую энергию царя Петра против Парижа. А подброшенные бумаги Болингброка позволяли вигам с трибуны обеих Палат обрушиться на кабинет тори, обвинив действующих министров в государственной измене. Болингброк отправился бы на плаху, Анна оказалась бы в полной изоляции, лишённая поддержки, а Мальборо снова стал бы некоронованным диктатором Британии, продолжая бесконечную, высасывающую последнее золото войну за Испанское наследство.
Но Трахэрн получил слишком много золота. Он расслабился, доверился не тем людям и в результате попался контрразведке ла Нуарэ.
«Но это не все новости, сестрица, — продолжал Бервик, и здесь буквы становились крупнее, словно маршал торопился. — Наш брат, Джеймс Стюарт, которого у вас в Лондоне дерзко именуют Претендентом, более не намерен протирать штаны в Сен-Жермене, уповая на милость престарелого Людовика. Французские верфи в Дюнкерке спешно снаряжают эскадру. Пять тысяч отборных французских штыков, артиллерия и тридцать тысяч ружей почти готовы к погрузке. Джеймс планирует высадку в Шотландии, в заливе Фёрт-оф-Форт. Он знает, что уния 1707 года стоит поперёк горла каждому честному хайлендеру. Он знает, что Эдинбург ждёт искры. Шотландия поднимется, Ирландия вспыхнет вслед за ней. Джеймс уверен, что Ганноверу никогда не увидеть его короны, если кланы обнажат свои клейморы. Не имея возможности лично ответить на твоё письмо, он спрашивает через меня, Анна: ты встретишь его как брата и законного короля Якова VIII Шотландского, или ты предпочтёшь умереть в Сент-Джеймсе, задушенная подушками Черчиллей? Жду твоего ответа как можно быстрее. Граф Мар уже предупреждён. Время пошло».
Королева тяжело вздохнула. Воздух покинул её изношенные лёгкие со свистом. Медленно, превозмогая страшную, изнуряющую боль в суставах, она дотянулась до серебряного колокольчика. Звук разбился о каменные стены опочивальни, глухо отозвавшись в пустых анфиладах дворца.
— Вызовите ко мне Первого лорда казначейства! Немедленно! — хрипло приказала она появившемуся пажу, чьё лицо от испуга стало белым, как его накрахмаленное жабо. — Проведи его через потайной ход из сада, мимо оранжереи. Если его увидит хоть одна ищейка Мальборо или шпион лорда Уортона — ты труп, мальчик. Живым из этого дворца ты уже не выйдешь.
Паж испуганно икнул, суетливо поклонился и исчез за тяжёлой портьерой. Королева осталась одна. Она смотрела на огонь в камине, и в её памяти всплывали отрывочные картины из прошлого — огромный, радостно смеющийся великан, не родной дядя, король Карл, кружит её на руках в саду; хмурый, замученный отец, которого предали все, включая её саму; холодные, вечно продуваемые залы Вестминстера; бесконечные скандалы Сары Черчилль, которая годами управляла её жизнью; хамское поведение Роберта Харли...
«Хватит! — прошептала Анна, и её пухлые губы сжались в узкую линию. — Род Стюартов умеет лишь красиво умирать, а пора бы научиться наносить ответные удары».
---
Генри Сент-Джон, лорд Болингброк, вошёл в покои королевы час спустя. На нём был простой, основательно уделанный грязью дорожный плащ из грубого сукна, полностью скрывавший изысканный жюстокор по последней версальской моде. Лицо министра было изжелта-серым, под глазами залегли тёмные тени, но взгляд горел тем самым лихорадочным, опасным огнём, который отличал человека, привыкшего ставить на кон всё, включая собственную голову. Сент-Джон только что вернулся с рандеву со своим тайным конфидентом из Дувра и не спал уже более суток.
— Ваше Величество, — он склонился в глубоком поклоне, шурша полами плаща, но Анна резким, властным жестом оборвала церемонию.
— Читайте, Генри. Читайте, и пусть ваша хвалёная жизнерадостная спесь послужит вам щитом от того, что здесь написано.
Сент-Джон взял листы письма. По мере того как его глаза скользили по строчкам Бервика, лицо его окончательно принимало жёлтый цвет. Его идеальные, тонкие брови, поднятием которых он так умело очаровывал Палату общин и заставлял подчиняться себе даже самых упрямых сквайров, сошлись к переносице. На лбу выступили мелкие капли пота.
— Иисусе... — выдохнул он, роняя руку с письмом на край стола. — Это немыслимо! Мальборо... Старый лис хотел устроить мне свидание с палачом на Тауэр-Хилл. Фальшивые письма... Мой почерк. Они скопировали его по моим депешам в Утрехт, которые я отправлял через официальную почту Адмиралтейства! У меня же идёт колоссальная по объёмам переписка! Ах, какой коварный сукин сын! Какая точная, математически выверенная низость. И какая глупая, в целом, идея!
— Он перешагнул черту, сэр Генри, — Анна смотрела на него в упор, её глаза, обычно полуприкрытые веками из-за болезни, сейчас казались огромными и тёмными. — Джон Черчилль более не слуга короны. Он — чудовище, которое кормится этой войной. Его жена Сара предала мою дружбу, а он сам предал Британию. Он убил сына русского царя, чтобы продлить бойню во Фландрии и заработать ещё миллион фунтов на армейских поставках сукна и пороха. Но он промахнулся. Французы оказались и умнее, и оборотистее. Раз «Чёрный кабинет» де Торси перехватил его за руку, они могут и передать огласке всю эту историю...
Сент-Джон быстро взял себя в руки. Шок сменился холодной, хищной работой ума лорда-казначея. Он прошёлся по комнате, звеня шпорами, и остановился у карты Европы, висевшей на стене.
— Маркиз де Торси... Государственный секретарь по иностранным делам Франции, — быстро, полушёпотом заговорил Болингброк. — Да, Ваше Величество, я в постоянном тайном сношении с ним через аббата Готье. Де Торси — умнейший разум Версаля, он держит в руках нити всех заговоров от Мадрида до Стокгольма. Мы должны немедленно, этой же ночью, отправить нашего самого надёжного курьера в Париж. Пусть де Торси передаст записи допросов Трахэрна, так же его письменные показания и все захваченные документы лично царю Петру! Через французского посла в Москве или шевалье Балюз уже обосновался в Петербурге?
— Думаете, царь поверит французам? — прищурилась Анна. — Он считает Людовика союзником шведов и своим скрытым врагом.
— Он поверит фактам, мадам! — Болингброк резко обернулся. — Трахэрн — офицер, лично получивший золото от доверенных лиц Мальборо в Гааге. У него изъяли векселя голландских банков, выписанные на подставные имена. Когда Пётр увидит, что его сына убили не мифические померанские разбойники, а английские виги ради того, чтобы сорвать его стратегический союз с Францией... Московия взорвётся. Пётр — человек дикого, безумного, азиатского нрава. Он не останется в стороне. Он не просто затаит обиду. Он двинет свои полки в Померанию, он заблокирует Балтику для наших торговых судов, лишив Сити пеньки и корабельного леса, он заключит официальный, нерушимый военный союз с Людовиком XIV и Филиппом V Испанским! Россия вмешается в войну за Испанское наследство всем своим колоссальным весом. Это сломает хребет Австрии, свяжет руки императору Иосифу и заставит Голландию просить пощады на коленях. Виги потеряют свой главный аргумент — они больше не смогут говорить в парламенте, что Англия побеждает и контролирует коалицию. Они окажутся в кольце врагов, которых сами же и породили своей жадностью.
— А что будет с Ганновером? — тихо спросила Анна, и в её голосе проскользнула застарелая, глубокая бабья обида. — Георг уже пакует сундуки! Его подпевалы в Лондоне шепчутся по углам кофейни Ллойда, считая дни до моей смерти. Они даже уже распределяют должности в новом кабинете!
Анна на мгновение умолкла, нервно перебирая пальцами письменные принадлежности на столе, а затем посмотрела на премьера каким-то странным, торжествующим взглядом.
— Ганновер подавится моей короной, Генри. Фицджеймс пишет, что Людовик XIV готов выделить пять тысяч отборных французских штыков и флот для высадки, но только при одном условии: Шотландия должна сама поднять знамя, чтобы у Версаля был законный повод. Но есть кое-что ещё!
Королева торжествующе подняла со стола ещё один конверт:
— Наш брат Джеймс Стюарт прислал мне письмецо, от которого у меня до сих пор кружится голова. К Джеймсу в Сен-Жермен тайно прибыли личные посланники из Петербурга.
Болингброк резко подался вперёд, его и без того неимоверное чутьё мгновенно обострилось:
— Московиты? И чего же хочет царь Пётр?
— Он предлагает Джеймсу полную военную и финансовую поддержку для возвращения британского престола, — Анна понизила голос до шелеста. — Царь готов дать солдат, золото, артиллерию и открыть второй фронт на Балтике против Ганновера и его союзников. Но взамен он требует династического брака. Джеймс должен безотлагательно взять в жёны одну из его племянниц — дочерей покойного царя Иоанна. Екатерину или Анну.
Болингброк тихо, восхищённо выругался сквозь зубы, позабыв о дворцовом этикете. Лицо его бледнело от осознания масштаба открывшейся бездны. В его памяти мгновенно всплыли аналитические донесения агентов из Петербурга: матримониальные планы, которые Пётр вынашивал в своей огромной голове, разыгрывая юных дев, как главные фигуры на шахматной доске европейской дипломатии. Тогда это казалось далёкой, почти невыполнимой фантазией восточного царя, но теперь, после такого щедрого предложения «Католическому претенденту», шестерни политической целесообразности провернулись с чудовищной скоростью.
— Кровь Романовых на шотландском престоле... Боже праведный, мадам, да этот Пётр мыслит не как варвар, а как величайший шахматист Европы! — воскликнул Сент-Джон. — Если кузен Джеймс женится на русской принцессе, мы получим не просто союз против вигов. Мы получим в Шотландии колоссальный схизмато-католический блок, поддержанный французским оружием, русскими штыками и гением герцога Бервика. Мальборо со своими голландскими спонсорами будет раздавлен. Ему просто нечего будет противопоставить такой силе! Вся его коалиция рассыплется, как карточный домик под порывом северного ветра.
Сэр Генри подошёл ближе, его голос опустился до едва различимого шёпота, глаза хищно сузились:
— Джеймс Стюарт готов к высадке. Если мы соединим ярость русского царя, французское золото и шотландские кланы... Ганноверский курфюрст останется в своих немецких болотах навеки, выращивать капусту и считать гроши. Но нам нужно выиграть время, Ваше Величество. А также нам нужно место, где Мальборо не сможет арестовать нас за измену. Лондон наводнён его гвардейцами, каждый второй офицер куплен вигами на деньги Амстердама. Куда ни глянь — везде шпионы. Они следят за каждым моим шагом, они вскрывают мои письма — они даже заменяют их на другие!! Оставаться здесь — значит покорно ждать, когда они подсыплют нам яду в кофе или сфабрикуют дело об измене.
Анна медленно, с трудом преодолевая сопротивление собственного тела, поднялась с кресла. В её глазах, обычно тусклых и слезящихся от постоянной боли, блеснуло то, что когда-то заставляло трепетать врагов Марии Стюарт. В ней проснулась древняя, безжалостная гордость шотландских королей.
— Именно поэтому, сэр Генри, мы уезжаем. Прямо сейчас.
— Куда, мадам? В Виндзор? В Хэмптон-Корт? Но там нас достанут за несколько часов!
— В Эдинбург, — отрезала Анна, и её трость с глухим стуком опустилась на паркет.
Болингброк отшатнулся, словно его ударили в грудь.
— В Эдинбург?! Но Ваше Величество... Это безумие! Шотландия едва утихомирилась после подписания Унии три года назад. Половина лордов там — тайные бунтовщики, они ненавидят английские налоги, они спят и видят, как бы разорвать этот союз...
— Вот именно поэтому я и еду туда! — Анна сделала шаг вперёд, её кружевной чепец задрожал. — Я еду в страну моих предков. Я — не англичанка! Я — Стюарт, сэр Генри! Мой прадед Яков объединил эти короны, но Англия только и делала, что лишала головы моих предков! Лондон стал для меня тюрьмой. Виги десять лет держали меня здесь на цепи, как пленную медведицу, заставляя подписывать их проклятые указы и кормить их ненасытную армию. Они думают, что я немощная, умирающая старуха, которая безропотно передаст трон немецкому курфюрсту, а затем тихо скончается, всеми забытая и никому не нужная! Нет уж! Мы сбежим, Сент-Джон. Тайком. Как моя августейшая кузина Анна Австрийская скрылась когда-то из бурлящего, мятежного Парижа в Сен-Жермен во времена Фронды, спасая сыновей и трон. Мы поднимем Шотландию до того, как Мальборо поймёт, что птичка упорхнула из золотой клетки. Мы разорвём Унию их же руками!
Болингброк лихорадочно соображал, его мозг работал на пределе возможностей, просчитывая логистику, каналы связи, риски засад и штормов. Глаза его загорелись восторгом истинного заговорщика.
— Морем... нужно только морем... — пробормотал он, прикусив губу. — Дороги на север — Великий Северо-Восточный тракт — перекрыты заставами и постами, там нас перехватят на первой же почтовой станции. Но у меня есть свой верный человек в Адмиралтействе, лорд-комиссар, задолжавший мне крупную сумму. Королевская яхта «Генриетта» сейчас стоит на якоре в Гринвиче. Она полностью оснащена, укомплектована надёжной командой и готова к выходу — например, э-э-э... для патрулирования устья Темзы от французских каперов. Мы сможем проскочить под покровом тумана. В апреле море неспокойно, Северное море — это сущий ад для парусников, но добротный фрегат при хорошем ветре долетит до залива Фёрт-оф-Форт за четыре-пять дней. Я немедленно отправлю шифрованный приказ графу Мару в Эдинбург через моих личных курьеров-контрабандистов. Он подготовит город. Он соберёт лордов Хайленда под предлогом экстренного охотничьего съезда.
— Действуйте, Генри, — Анна протянула ему свою тяжёлую, украшенную перстнями руку для поцелуя. — Отрежьте Мальборо все пути к отступлению. Сообщите де Торси, пусть Пётр знает: Англия тори протягивает ему руку против Англии вигов. И пусть Джеймс Стюарт готовит свои корабли. Бог с нами, а ежели нет — пусть история содрогнется от нашего падения!
---
Побег напоминал мрачный шпионский триллер, сошедший со страниц самых тёмных хроник прошлых веков. На четвёртый день после описанного выше разговора, ровно в три пополуночи, когда над Темзой висел густой, холодный, противный, как мокрая овечья шерсть, туман, из дальних ворот Сент-Джеймсского сада без особого шума выехала скромная, лишённая каких-либо королевских гербов и опознавательных знаков карета. Колёса её были обмотаны тряпками, чтобы не стучать по булыжникам мостовой. Внутри, обложенная пуховыми подушками, тяжело и прерывисто дышала королева Великобритании. Впрочем, данный титул доживал свои последние дни...
Каждый толчок кареты отзывался в измученном подагрой теле невыносимой болью, но Анна не издала ни единого стона. Рядом с ней сидел Болингброк, бледный, сжимавший под плащом рукояти заряженных пистолетов, и пара преданных, но испуганных до смерти фрейлин, которые судорожно сжимали в руках баночки с нюхательной солью. Собираются ли они давать соли королеве или будут нюхать сами, сэр Генри так и не разобрал...
На пристани в Гринвиче их ждала большая шлюпка. Королеву, которая от волнения физически почти не могла ходить, матросы перенесли на руках, укутав в грубый холст из просмолённой ткани, чтобы скрыть её дорогие одежды. В темноте, под мерный глухой плеск холодных речных волн, Анна казалась не повелительницей огромной империи, а отъявленной старой контрабандисткой, скрывающейся от королевского таможенного надзора.
Яхта «Генриетта» — крупный стопятидесятитонный двухмачтовый корабль с двенадцатью пушками на борту, старая, но всё ещё крепкая, построенная ещё самим Карлом Вторым, — снялась с якоря без единого звука, не зажигая ходовых огней и не подавая сигналов. Едва корабль вышел из устья Темзы в открытое Северное море, май показал свой самый суровый, штормовой нрав. Начался яростный, ледяной дождь, пришедший со стороны Норвегии. Волнение усилилось. Корабль швыряло на волнах, как щепку, дубовые снасти стонали и трещали под порывами яростного норд-оста, палубу то и дело заливало ледяной солёной пеной.
Для Анны эти пять дней пути превратились в сущий, непрекращающийся ад. Тяжёлая морская болезнь в сочетании с воспалившимися суставами терзала её стареющее тело. Лицо королевы осунулось, покрылось смертной бледностью, стало землисто-серого цвета. Бесполезные фрейлины часами плакали в своих каютах, моля святых о спасении и думая, что корабль вот-вот пойдёт ко дну. Но Генри Сент-Джон проявил железную стойкость. Он часами просиживал у постели королевы, держа её за руку, кормил её с ложечки и отвлекал от мрачных дум весёлыми анекдотами о мадам де Ментенон, а затем министр ещё и поднимался на мостик к капитану, сверяя по картам их опасный курс вдоль побережья.
Мимо проплывали туманные, неприветливые берега Норфолка, затем — суровые, серые скалы Йоркшира. Дважды на горизонте появлялись силуэты военных кораблей под флагом Святого Георгия — эскадры Адмиралтейства, полностью подчинявшегося вигам. В эти минуты сердце Болингброка замирало, а рука сама тянулась к эфесу шпаги: если бы капитаны этих фрегатов догадались остановить и досмотреть «Генриетту», вся их геополитическая игра была бы кончена, а он сам очень даже закончил бы свои дни на эшафоте. Но яростный шторм, плотный туман и высокий авторитет королевской яхты, построенной ещё самим Карлом Вторым, сделали своё дело — корабли прошли мимо, растворившись в серой дымке, так и не заподозрив, что на борту этого старого, но всё ещё роскошного судна находится сама королева Британии, совершающая самый дерзкий и судьбоносный побег в истории своей династии.
На пятый день, на самом рассвете, шторм наконец утих, уступив место холодному, прозрачному утреннему воздуху. Впереди, сквозь редеющий туман, показались суровые, величественные контуры Эдинбургского замка, царящего над огромной гранитной скалой, и узкий, извилистый залив Фёрт-оф-Форт. Яхта, кренясь на правый борт, медленно входила в гавань Лейта. Первая часть плана была выполнена...
---
Лейт встретил королеву таким громким гулом, который, казалось, сотрясал саму древнюю шотландскую землю до её основания. Болингброк совершил невозможное: его шифровки, доставленные верными, преданными курьерами по тайным сухим тропам в обход постов, подняли всю Шотландию на ноги за считанные дни. Джон Эрскин, 23-й граф Мар, и Джон Мюррей, 1-й герцог Атолл, сработали с точностью швейцарских часовщиков. Они прекрасно поняли: это их единственный, последний шанс вернуть независимость и отомстить Лондону за унижение Унией.
Когда Анна, бледная, похудевшая, но невероятно величественная, поддерживаемая под руки лордом Болингброком и леди Мэшем, медленно ступила на деревянные, пахнущие дёгтем подмостки пристани, её встретил не холодный, лицемерный лондонский этикет, а неистовая, первобытная, безумная страсть Севера. Вся гавань, все окрестные холмы и дороги были буквально запружены тысячами людей.
Здесь были не только шотландские лэрды в расшитых золотом камзолах и тяжёлых шерстяных тартанах своих древних кланов — Мюрреи, Эрскины, Гордоны, Макдональды, Кэмпбеллы, забывшие на время старые междоусобные распри. Поодаль, сплочённой, суровой и молчаливой стеной, стояла группа мужчин в тёмных суконных кафтанах и высоких сапогах — ирландские лорды-католики, тайно прибывшие на быстроходных галиотах из Ольстера и Коннахта. Это были предводители старых, знатных семей, чьи родовые земли были жестоко отобраны Кромвелем и Вильгельмом Оранским. Их глаза горели фанатичным огнём мести. Рядом с ними, бок о бок, стояли единственный католический епископ Томас Николсон в пурпурном одеянии и протестантские пасторы в скромных чёрных сутанах — вечные, непримиримые религиозные враги, которых сейчас намертво объединила одна, всепоглощающая, яростная ненависть к Лондону, к налогам Сити и к позорной Унии.
Толпа простого народа — портовые рабочие, угрюмые рыбаки, крестьяне, спустившиеся с далёких горных хайлендских хуторов с допотопными пиками и косами, — ревела так, что крики испуганных чаек полностью тонули в этом бушующем людском море. Тысячи лужёных глоток скандировали старый, запрещённый боевой клич кланов, от которого у Болингброка по спине помчались крупные мурашки.
Тяжёлая карета, запряжённая шестёркой вороных лошадей, предоставленная герцогом Атоллом, медленно повезла королеву из Лейта в Эдинбург, поднимаясь по знаменитой Королевской Миле. Толпа людей бежала за экипажем, обезумев от восторга. Люди плакали, смеялись, бросали под копыта коней ветки цветущего дикого терновника и свои шерстяные шапки. Они увидели в приезде Анны знак: Стюарты возвращаются домой.
У Меркат-Кросс — Рыночного креста, исторического и политического сердца Эдинбурга — карета внезапно остановилась. Это массивное, монументальное восьмиугольное каменное сооружение, украшенное резьбой, готическими арками и увенчанное высокой тонкой колонной с каменным единорогом, держащим щит с гербом Стюартов, было традиционным местом, откуда шотландские короли испокон веков обращались к своему народу, а герольды зачитывали указы. Это была идеальная, священная для каждого шотландца трибуна.
Болингброк лично открыл дверцу кареты и помог Анне выйти. Жестокая боль в ногах на мгновение заставила королеву пошатнуться и зажмуриться, но она проявила истинно королевскую силу воли. Опираясь на тяжёлую трость с массивным набалдашником в виде шотландского чертополоха, королева медленно, торжественно, ступень за ступенью, поднялась на высокую каменную платформу Меркат-Кросс.
Шум огромной толпы, забившей всю Королевскую Милю от Холирудского дворца до самого Эдинбургского замка, мгновенно стих. Наступила мёртвая, звенящая, благоговейная тишина. Слышно было лишь, как натужно хлопает на резком горном ветру развёрнутый над главной башней замка огромный королевский штандарт Шотландии — красный свирепый вздыбленный лев на золотом поле. Тысячи глаз — суровых, испытующих, полных надежды, слёз умиления и затаённой вековой злобы — смотрели на женщину, которая столько лет правила ими из далёкого, чужого и сытого Лондона.
Анна подошла к самому краю каменного парапета трибуны. Она обвела взглядом площадь, забитую людьми до самых крыш старых гранитных домов. В её груди, заглушая боль и страх, вскипела старая, горячая кровь её предков. Она поняла, что пути назад нет — позади Лондон и низложение, впереди — только победа или гибель династии. Она заговорила — и её голос, обычно тихий, надтреснутый болезнью, подхваченный уникальной акустикой старых каменных стен Королевской Мили, прозвучал на удивление мощно, чисто и властно:
— Народ Шотландии! Дети вольных кланов, гордые лэрды и честные, простые люди этой суровой, благословенной земли! — Анна сделала глубокую паузу, и вся толпа, как один человек, подалась вперёд, ловя каждое слово своей королевы. — Вот стою я перед вами сегодня — простая шотландская баба, исстрадавшаяся, больная женщина, в чьих жилах, однако, течёт чистая, неразбавленная и неосквернённая кровь великих государей из древнего дома Стюартов!
Площадь глухо, потрясённо ахнула. Таких слов, такой искренности и простоты от венценосной особы здесь не слышали столетиями.
— Десять лет назад лондонский парламент, эта грязная клика предателей, банкиров и торговцев, жаждущих лишь золота, власти и бесконечной, кровавой войны на континенте, заставила меня совершить страшный, непростительный грех перед Богом и перед вами, — продолжала Анна, и её голос наполнился неподдельной, глубокой горечью, от которой у многих женщин в толпе навернулись слёзы. — Меня, можно сказать, все эти годы держали в плену. Они насильно усадили меня на этот престол, окружили своими шпионами, цензорами и солдатами подлеца Мальборо. Они диктовали мне свою волю, вскрывали мои письма, убивали моих друзей. И ради чего всё это было сделано? Ради того, чтобы не допустить на священное, Богом осенённое тронное кресло вашего истинного, законного государя — короля Шотландии Якова Восьмого! Моего родного, любимого единокровного брата!
Гул, похожий на раскат пушечного грома, прокатился по всей площади и ушёл в горы. Лорд Мар победно, с хищной улыбкой посмотрел на Болингброка, который стоял чуть позади королевы, скрестив руки на груди и наслаждаясь триумфом их тайного замысла.
— Эти лондонские дельцы и предатели унии, возглавляемые моим зятем, вынудили меня подписать позорный Акт о престолонаследии 1701 года! — Анна с неожиданной силой выхватила из глубоких складок своего тяжёлого бархатного плаща пергаментный свиток, скреплённый большой государственной печатью Англии, и высоко подняла его над головой, чтобы видели даже в дальних рядах. — Этот документ утвердил, что престол может передаваться только протестантам, а мой брат, мои законные родственники-католики навсегда, безжалостно исключаются из линии наследования! Этот грязный, подлый выкрутас Вильгельма отдаёт корону моих великих предков Софии Ганноверской, которую я никогда в глаза не видела, и её сыну — немецкому принцу Георгу, который даже не говорит по-шотландски, не знает наших законов и презирает всё, что дорого нашему шотландскому сердцу! Эти голландские прихвостни хотели сделать из меня ширму, послушного местоблюстителя престола, пока этот немецкий боров пакует свои сундуки в Ганновере, готовясь своей толстой задницей усесться на священный трон Стюартов и растоптать нашу историю!
Толпа буквально взревела от ярости. Простые хайлендеры потрясали в воздухе кулаками, ирландские лорды скрежетали зубами и судорожно сжимали простые эфесы своих шпаг, готовые рубить любого, кто помыслит хотя бы упомянуть Ганновер.
— Но я говорю вам сегодня — здесь, у Рыночного креста наших предков, перед лицом Господа и всей Шотландии: довольно! Наша покорность себя исчерпала! — Анна с силой швырнула свиток пергамента на каменные ступени Меркат-Кросс, и тяжёлая печать со стуком покатилась по граниту. — Я, королева из рода Стюартов, хоть и рождённая и остающаяся в протестантской вере, но превыше всего ставящая честь, справедливость и благо своего народа, призываю вас, великий, непокорённый люд Шотландии: не дайте немецкому принцу усесться на престол ваших отцов! Защитите меня, вашу королеву, от произвола, насилия и гнусного предательства герцога Мальборо, который погряз в грехе, заговорах и убийствах! «Сегодня, 16-го мая, в День святого Брендана-Мореплавателя… я объявляю Акт об Унии 1707 года расторгнутым, недействительным и проклятым отныне и вовеки! Шотландия снова свободна и независима! И я призываю своего брата, Якова Стюарта, вернуться на свой законный трон! Обнажите ваши клейморы, дети гор! За Стюартов! За Шотландию! За нашу свободу!
То, что произошло в следующую секунду, не поддавалось никакому описанию, — это было безумие, тектонический сдвиг истории. Площадь перед Меркат-Кросс буквально взорвалась яростным, первобытным восторгом. Тысячи шотландских горцев одновременно, с металлическим звоном, выхватили из ножен свои широкие мечи — клейморы и палаши. Огромное стальное море заблестело, заиграло слепящими бликами в бледных, холодных лучах апрельского солнца.
— Righ Seumas! Righ Seumas! — взревели тысячи горцев на своём древнем гэльском языке, от которого содрогались скалы. — Король Яков! Король Яков! За королеву Анну! Смерть Ганноверу! На Лондон!
Ирландские лорды, плача от религиозного и политического восторга, пали на колени прямо в грязь мостовой, истово крестясь и поднимая высоко над головами свои потемневшие католические распятия. Протестантские пасторы и католические монахи, забыв вековую вражду и богословские споры, обнимали друг друга, как братья. Десятки волынок одновременно заиграли старый, строжайше запрещённый лондонскими законниками боевой марш клана Стюартов. Этот дикий, пронзительный, воинственный звук полетел над крышами Эдинбурга, отражаясь от суровых гранитных бастионов замка и уходя далеко в туманные вересковые пустоши Хайленда. Произнесена была не просто приветственная речь монарха — было положено начало великой, грандиозной и кровавой революции, которая должна была навсегда перекроить всю геополитическую карту Европы, похоронив планы вигов и открыв дорогу союзу Франции, России, Испании и новой Шотландии.
Болингброк подошёл к самому краю парапета трибуны, его лицо светилось хищным, абсолютным торжеством великого заговорщика. Их шпионский, безумный план сработал с идеальной, пугающей точностью. Шотландия была поднята одним словом королевы. Франция уже везла войска и золото. Россия, смертельно оскорблённая подлым убийством царевича Алексея, вот-вот должна была обрушить всю свою дикую мощь на англичан, как на Балтике, так и в Германии. Ганновер был загнан в ловушку.
Вдруг граф Мар, чьё лицо внезапно стало бледным и напряжённым, резко, до боли схватил Болингброка за плечо и вытянул левую руку на восток — туда, где извилистый залив Фёрт-оф-Форт соединялся с серыми, холодными водами открытого Северного моря.
— Смотрите, милорд! Смотрите туда, на горизонт! — перекрывая неистовый рёв беснующейся толпы и грохот волынок, прокричал Мар прямо в ухо премьер-министру.
Болингброк и королева Анна одновременно, повинуясь его жесту, повернули головы к морю.
Сквозь редеющую утреннюю дымку тумана на горизонте, у самого входа в залив, один за другим, надув огромные белые паруса, появлялись гигантские, величественные военные корабли. Они шли строгим, безупречным боевым ордером, разрезая свинцовые волны и направляясь прямо к гавани Лейта. Кораблей было много — огромное, пугающее количество, не менее двадцати тяжёлых линейных фрегатов, ощетинившихся пушечными портами.
Площадь у Меркат-Кросс начала стремительно затихать. Рёв толпы сменился тяжёлым, тревожным, выжидающим ропотом, волынки одна за другой смолкли, обрывая марш на полуслове. Тысячи людей оборачивались к морю, указывая пальцами на приближающуюся грозную армаду.
Болингброк судорожно, едва не разрывая шнуровку камзола, выхватил из-за пазухи длинную латунную подзорную трубу, приставил её к глазу и лихорадочно настроил фокус. Пальцы лорда-казначея дрожали так, что труба ходила ходуном. Он вглядывался в далёкие эмблемы и цвета на тяжёлых флагах, развевающихся на мачтах ведущего флагманского корабля.
Кто это был? Долгожданный французский флот Якова Стюарта, доставивший обещанные де Торси пять тысяч штыков, артиллерию и золото для спасения королевы и окончательного освобождения Шотландии? Французы, которые зафиксируют триумф новой коалиции?
Или это была карательная, карающая эскадра королевского Адмиралтейства, спешно посланная взбешённым, узнавшим о побеге Анны герцогом Мальборо? Эскадра вигов, которая шла с одной целью — штурмом взять Эдинбург, арестовать королеву-предательницу, вздёрнуть Болингброка тут же рядом с замком и утопить вспыхнувшее восстание хайлендеров в большой крови?
Флагманский корабль подошёл ближе, поймал боковой ветер, и на его огромной грот-мачте, лениво развернувшись во всю ширь, наконец чётко и ясно обозначился огромный, зловещий герб.
Болингброк замер, его дыхание перехватило, сердце пропустило удар, а подзорная труба едва не выскользнула из его онемевших пальцев на холодные каменные плиты Меркат-Кросс. На флаге, который он увидел, не было ни французских лилий, ни английского Георгиевского креста.
Там развевалось белое полотнище, пересечённое синим диагональным косым крестом.
(Конец первой части)
Глава 16
ЧАСТЬ ВТОРАЯ: ЛЕТО
ГЛАВА XVI. Королева Афина
Войдя со стороны сада в монументальный вестибюль дворца Тюильри, адмирал Франции Луи-Александр де Бурбон, граф Тулузский, а с недавних пор — по воле монаршего отца и капризу фортуны — ещё и герцог Анжуйский, невольно замедлил шаг. Пожалуй, стоило отдать должное гению покойного Луи Лево. Этот вестибюль, перестроенный им сорок лет назад, являл собой триумф строгого французского классицизма, филигранно соединённого с безудержной итальянской пышностью позднего Ренессанса.
Творение Лево подавляло масштабом: тяжёлые дорические колонны из серого и розоватого мрамора выстроились безупречной анфиладой, удерживая на своих каменных плечах массивный кессонированный свод, сплошь покрытый позолоченной лепниной и аллегорическими фресками. Свет, падавший из высоких арочных окон со стороны регулярных партеров Ленотра, дробился на полированных плитах пола, выложенных сложным геометрическим узором. Воздух здесь был прохладным, гулким и пах сыростью старого камня, воском и тонким ароматом цветущих в саду лип.
Луи-Александр знал, какими трудами обошлась отцу эта перестройка. До того как Людовик XIV окончательно влюбился в версальские болота, именно Тюильри должен был стать главным символом торжества Бурбонов над строптивым Парижем. Лево, приглашённый сменить великого, но слишком капризного швейцарца Кастелли, подошёл к делу с истинно французским размахом, но и с практичностью интенданта. Он снёс все ветхие средневековые пристройки, которые лепились к старому дворцу Екатерины Медичи подобно ласточкиным гнёздам, и объединил разрозненные корпуса в единую, дышащую имперской мощью линию. Камни для облицовки везли из каменоломен близ Вернона — этот особый известняк со временем не серел, а приобретал благородный, слегка золотистый оттенок, особенно заметный в лучах закатного солнца.
Подняв голову, новоявленный герцог Анжуйский вгляделся в росписи плафона, выполненные Шарлем Лебреном. Там, среди клубящихся лазурных облаков и упитанных пухлых амуров, Людовик XIV представал в образе Аполлона, ведущего за собой колесницу рассвета, в то время как поверженные аллегорические фигуры Испании и Голландии в ужасе никли у колёс его триумфальной повозки. Александр усмехнулся: сейчас, в 1712 году, когда война за Испанское наследство высасывала из Франции последние соки, эти победные аллегории сорокалетней давности выглядели почти иронично. Проклятая Республика, стакнувшись с Империей Габсбургов, оказалась куда более зубастой, чем её малевал Лебрен на королевских потолках.
По обе стороны вестибюля тянулись закрытые галереи, украшенные шпалерами работы мастеров Бове. Звук шагов адмирала — чёткий, размеренный, выдающий привычку ходить по палубе линейного корабля, а не скользить по паркетам модных салонов — гулко отдавался под этими сводами. Дворец казался полупустым. Но при этом — идеально чистым и обжитым.
С тех пор как королевский двор окончательно перебрался в Версаль, Тюильри на годы замер в каком-то величественном, летаргическом сне. Мебель в парадных залах была укрыта чехлами из плотного серого полотна, гвардейцы на постах снаружи стояли скорее для проформы, охраняя не столько покой отсутствующего монарха, сколько саму память о его пребывании здесь. И лишь внезапное ураганное заселение королевы вдохнуло в эти сонные анфилады лихорадочную, сочную и шумную жизнь...
Впрочем, долго любоваться архитектурными изысками адмиралу было недосуг. Бодро взлетев по парадной, монументальной лестнице, чьи кованые перила сверкали свежей позолотой, Луи-Александр решительно направился к личным покоям королевы. Двое дежурных мушкетёров в расшитых золотом плащах, завидев стремительно приближающуюся могучую фигуру герцога, синхронно скрестили сабли перед резными дубовыми дверями.
— Ваше Высочество, — робко начал старший караула, — Её Величество приказала...
— Прочь, — коротко и веско бросил Александр, даже не глядя на них.
Поправив свою шляпу, он уверенным движением отстранил одного из мушкетёров плечом и без стука, решительно распахнул тяжёлую створку, шагнув в прохладную полутьму королевских покоев.
Королева Афина — как строго и непреклонно требовала величать себя ныне Франсуаза-Атенаис де Мортемар, триумфально вернувшаяся на версальские подмостки в качестве законной супруги Людовика XIV — пребывала в превосходном расположении духа. Во всяком случае, внешне. Она, облачённая в один лишь лёгкий полупрозрачный халат из тончайшего лионского шёлка цвета утренней розы, вальяжно возлежала на огромной, поистине монументальной золочёной оттоманке, обитой вишнёвым бархатом. Её пышные, обильно тронутые сединой, но по-прежнему кое-где золотистые кудри были небрежно рассыпаны по бархатным подушкам.
Лениво обмахиваясь маленьким изящным веером из тончайшего кружева на каркасе из черепахового панциря, отделанном перламутром и усыпанном мелкими бриллиантами, королева Франции занималась делом исключительной государственной важности: она учила новым словам своего любимого серого попугая жако. Птица, подаренная ей старшим сыном, дофином Луи-Огюстом, восседала на высоком позолоченном шесте прямо у оттоманки.
— Ну, смелее, мой маленький маркиз, — ворковала Атенаис, делая очередной взмах веером и хитро прищуривая свои давно уже не пленительные голубые глаза. — Повторяй за мной: «Ментенониха — дур-р-ра!» Ну же! «Мадам Скаррон — ханжа!»
Жако, холёный, слегка излишне упитанный и чрезвычайно гордый собой, держал в одной лапе крупный грецкий орех. Он с хрустом разгрыз скорлупу мощным чёрным клювом, наклонил голову, хитро скосил на Атенаис свой жёлтый глаз (второй у птицы был слегка прикрыт веком, отчего попугай имел вид законченного версальского интригана) и... демонстративно промолчал, глухо квохча про себя.
— Ах ты, неблагодарная тварь, — беззлобно рассмеялась королева, потянувшись к вазочке с засахаренными фиалками. — Весь в своего дарителя! Огюст тоже вечно молчит, когда нужно уже кричать, и начинает что-то бубнить, когда уже можно выдохнуть... Кольберчик, солнышко! Ну же, скажи: «мадам Сейчас!» Получишь миндаль.
Попугай переступил с лапы на лапу, издал звук, удивительно похожий на старческий кашель Его Величества, и отчётливо произнёс:
— Оставь меня, старушка! Я в печали...
— Ну, положим, последнее — возможно, и правда, а вот насчёт «старушки» мы бы могли подискутировать, — хмыкнула Атенаис и заметила наконец вошедшего сына. — А, Александр! Мой доблестный адмирал без флота, но с новым титулом. Какими морскими ветрами тебя занесло в мою скромную парижскую обитель? Неужели ваш Версаль стал настолько скучен без моих скромных бенефисов?
Александр остановился посреди комнаты, скрестив руки на груди. Весело глядя на мать, он сразу же вспомнил истинную, весьма прозаическую причину её присутствия в «скромной парижской обители». Память услужливо воскресила события тех апрельских дней, от которых у его сестры до сих пор дёргалось веко.
Это случилось буквально через пару дней после её шокирующего, громоподобного появления в Версале в качестве законной супруги короля. Новая королева Франции, ещё не успев толком распаковать свои немногочисленные сундуки с давно и прочно устаревшими нарядами, решила расставить точки над i. Без всякого предупреждения, не испросив разрешения Его Величества, Атенаис явилась в личные покои мадам де Ментенон.
Дежурившие у дверей гвардейцы из личной охраны маркизы попытались было преградить ей путь, но Атенаис, сосредоточенная, как никогда, просто отпихнула несчастных солдат в сторону.
— А ну пошли прочь! Королева молиться желает! А в компании нашей святоши молитва быстрее дойдёт до Господа! — зычно объявила она и, шагнув внутрь, с грохотом захлопнула тяжёлую дубовую дверь, заперев её на массивный засов изнутри.
То, что происходило за дверью в следующие двадцать минут, вошло в негласную историю Версаля под названием «Восход Минервы». Сначала из покоев донеслись возмущённые, слегка приглушённые дверью вопли старой маркизы: «Что вы себе позволяете, мадам?! Это неразумно! Что скажет Его Величество?!». Затем раздался оглушительный грохот падающей мебели. Судя по звукам, королева с лёгкостью портового грузчика перевернула изящный секретер из розового дерева. Следом раздался характерный, печальный звон разбивающихся бесценных китайских ваз династии Мин, которые маркиза так тщательно подбирала под цвет своих строгих портьер.
Испуганные слуги маркизы, не смея ломать дверь в покои, где заперлась законная королева, в панике бросились искать дофина. Луи-Огюст, герцог Мэнский, примчался к дверям почти одновременно со своей сестрой, герцогиней Орлеанской. Последняя, к слову, даже не пыталась скрыть своего искреннего удивления, перемежаемого откровенным любопытством. Франсуаза-Мария нервно обмахивалась платком, прислушиваясь к доносившемуся из-за дверей шуму.
А из-за двери тем временем летело такое, от чего у юного пажа, стоявшего на карауле, покраснели даже уши.
— Ханжа! Разлучница! Змея подколодная! Узурпаторша королевского ложа! — гремел зычный голос Атенаис, перемежаемый звоном бьющегося фарфора. — Ты думала, если обвешала всю задницу чётками и заставила Луи поститься по пятницам, то поймала Бога за бороду?! Так я тебя разочарую: Господь наш всеблагой, между прочем, бреется!
Внезапно засов скрежетнул, дверь с грохотом распахнулась, и мадам де Ментенон буквально вылетела в приёмную, словно ядро, выпущенное из пушки гарнизона Бель-Иль. Зрелище было поистине монументальным в своём кошмаре. Старая маркиза предстала перед ошарашенной публикой в изорванном почти в клочья домашнем платье из строгого чёрного шёлка, сквозь прорехи которого виднелась нижняя сорочка. Её окровавленное лицо было изрядно исцарапано, а пышный чепец съехал набекрень, и из-под него во все стороны торчали изрядно прореженные королевской рукой растрёпанные седые лохмы, делая её похожей на эдакую версальскую Гекубу. В довершение картины, под левым глазом мадам де Ментенон наливался мрачным пурпуром здоровенный фингал.
С диким, пронзительным воплем:
— Дети! Уймите вашу мать! — старая маркиза, позабыв о всяком достоинстве, шустро юркнула за широкую спину только что вбежавшего на шум Александра.
В этот же миг из дверного проёма, тяжело дыша и сжимая в руке погнутый бронзовый канделябр, выскочила торжествующая Атенаис. Огюст, проявив недюжинную для своей хромоты прыть, бросился вслед за матерью и мёртвой хваткой, в прыжке перехватив королеву за роброн её роскошного платья, чуть не повалил ту на паркет.
— Мама, умоляю, остановитесь! — в панике вопил дофин, буквально волочась за ней по полу. — Отец уже идёт сюда! Во имя всех святых, бросьте канделябр!
— Пусти, Огюст! Я ещё не выщипала из её макушки все остатки этой мнимой добродетели! — бушевала королева, пытаясь отпихнуть сына ногой.
Точку в этом фарсе поставило лишь появление самого Людовика XIV, который явился в сопровождении мадам де Конти и довольной, как именинница, принцессы Пфальцской. Король был бледен, его губы дрожали от едва сдерживаемого гнева, а взгляд обещал скорую казнь всем присутствующим. Ну хорошо — не казнь! Ну, как минимум опалу!
Завидев супруга, Атенаис гордо выпрямилась, швырнула обломок подсвечника к ногам Александра и, поправив расползшееся декольте, спокойным тоном заявила: «Луи, в твоих покоях завелись крысы. Я лишь провела небольшую дезинфекцию».
Людовик молча развернулся на каблуках и удалился. Начавшая собираться толпа придворных испуганно расступилась перед ним. Улыбка принцессы Пфальцской была уже от уха до уха. Герцог Анжуйский подхватил старую маркизу на руки и, сопровождаемый сотней любопытных взглядов, унёс её за дверь.
Едва дойдя до своего кабинета, Людовик, недолго думая, принял единственно верное решение. Чтобы спасти остатки версальского этикета и собственные нервы, он в тот же вечер сплавил новоявленную супругу в Тюильри под усиленным конвоем своих мушкетёров. Перед отъездом у них состоялся долгий и крайне малоприятный разговор с глазу на глаз, после которого Атенаис три дня проплакала в своей новой спальне. Мадам де Ментенон же была срочно отправлена на термальные источники Бурбон-л'Аршамбо — привести в порядок свою расстроенную психику...
---
— Александр, ты меня вообще слушаешь? — голос матери вернул адмирала из воспоминаний в роскошную гостиную Тюильри. — Или ты настолько увлёкся созерцанием моего Кольберчика, что позабыл о присутствии бедной, старой, больной матери?
— Слушаю, матушка, — вздохнул Луи-Александр, проходя вглубь комнаты и присаживаясь в тяжёлое кресло напротив оттоманки. — Я просто подумал, что Тюильри идёт вам на пользу. Здесь и тише, чем в Версале, и вазы целее.
— Ой, избавь меня от своих нравоучений, — отмахнулась Атенаис. — Твой отец — старый и вредный сухарь. Отправил меня в этот склеп. Можно сказать — в изгнание! Хотя, надо признать, сады Ленотра здесь ничуть не хуже, к тому же в Париже куда больше интересных событий, чем в этом вашем душном гадючнике, где все только и делают, что крестятся по указке мадам Сейчас. Чего явился-то? Уж точно не для того, чтобы оценить мое душевное здоровье.
Александр посерьёзнел и опёрся руками на колени.
— Матушка, я пришёл просить вас составить мне компанию. Я собираюсь нанести визит в отель де Ла В...
Не дослушав, мать перебила его, удивлённо приподняв бровь и отложив веер.
— В отель де Ла Вьевиль? Это то мрачное гнездо на улице Сен-Поль? И зачем, позволь спросить, я должна начать тратить своё драгоценное время на осмотр этой старой каменной коробки?
— Я собираюсь купить себе дом, — глубоко вздохнув, спокойно продолжил Александр. — Сами рассудите: мне, как герцогу Анжуйскому и адмиралу Франции, нужна приличная, монументальная парижская резиденция. Старый особняк хорош, но мой новый статус требует чего-то более внушительного. Мне нужен ваш безупречный вкус, чтобы оценить интерьеры и понять, сколько золота потребуется, чтобы превратить это место во дворец, достойный сына такой королевы.
Атенаис лениво потянулась на оттоманке, на лице её отразилась глубочайшая, чисто версальская скука. Она театрально вздохнула и посмотрела на свои безупречные ногти.
— Вот сейчас брошу все свои государственные дела, оставлю своего недоученного попугая и поеду с тобой покупать какой-то там особняк! Александр, дорогой мой, я королева Франции, пусть и находящаяся в некотором... эстетическом удалении от двора. К тому же, у меня сегодня назначена примерка нового платья из лионской парчи с золотой нитью и рубинами, а потом я собиралась заняться чтением тайных донесений из Лондона, что перехватил наш дорогой де Торси. Зачем мне твой особняк? Живи лучше тут! Места навалом...
— Затем, матушка, что из Эдинбурга как раз пришли весьма интригующие известия, — хитро прищурился Александр, зная, на какую приманку всегда клюёт его родительница. — И эти известия напрямую связаны с моим будущим походом. Ведь вскорости я поведу французскую флотилию к берегам Шотландии, в Фёрт-оф-Форт, как наш державный отец и обещал Джеймсу Стюарту.
Глаза Атенаис мгновенно блеснули прежним, хищным огнём. Она приподнялась на локте, позабыв о своей ленивой позе.
— Вот как? Значит, Луи всё-таки решился на эту шотландскую авантюру? И что же слышно о нашей дорогой кузине, королеве Анне? Как поживает эта клуша нынче в Эдинбурге?
Александр устроился поудобнее и принялся излагать свежие шпионские сводки «Чёрного кабинета» де Торси, которые ему удалось изучить перед отъездом из Версаля:
— Ситуация на острове принимает самый крутой оборот, мадам. В Англии царит настоящий хаос. Парламент вигов, вновь пришедший в Лондоне к власти, до сих пор в дикой ярости от побега Анны. Они уже объявили королеву «недееспособной и находящейся под преступным влиянием тори и шотландских папистов». Мальборо спешно стягивает верные войска к границам Шотландии, но в самом Лондоне медленно назревает бунт — простой люд не слишком горит желанием воевать против собственной законной королевы ради Ганноверского курфюрста, которому виги уже готовы присягнуть.
— А что же сама Анна? — жадно спросила Атенаис, вручая попугаю обещанный миндаль.
— Анна в Эдинбурге, под защитой шотландских лэрдов. Болингброк при ней. Как вы, наверное, ещё не знаете, но помимо расторгнутой Унии, она публично отменила Акт о престолонаследии. Королева официально объявила своего младшего брата Джеймса — будущего короля Якова VIII — своим законным преемником и соправителем Шотландии и Ирландии. Но самое интересное даже не это. План Его Величества заключается в том, чтобы призвать к совместным действиям на море русскую эскадру. Александр Меншиков со своими кораблями уже с середины мая торчит в Эдинбурге под предлогом «дипломатической миссии». Когда же моя флотилия подойдёт к Фёрт-оф-Форту, мы объединим силы. Французские и русские корабли зажмут английский флот в тиски в Ла-Манше и Северном море. Надеюсь, это будет полный разгром англичан на море. Отец планирует принудить шведского короля Карла к подписанию мира с Россией. На условиях России, естественно. Это высвободит все корабли царя Петра, а также позволит российским войскам вторгнуться в Ганновер!
Атенаис удивлённо подняла бровь:
— И всё так просто! Оп-ля, три прыжка — и наш несчастный кузен Джеймс уже сидит на английском троне?
— Ты недооцениваешь русского царя, матушка, — добавил Александр, опёршись подбородком на набалдашник своей трости. — Донесения от наших агентов из Эдинбурга, которые Торси пересылает мне дважды в неделю, рисуют картину совершенно невероятную. Принц Меншиков прибыл туда в мае не просто как посланник с парой фрегатов. Он пригнал полноценную эскадру: четыре линейных корабля, построенных на верфях Архангельска и Санкт-Петербурга по новейшим голландским чертежам, и три быстроходных шнявы. Плюс четыре линейных корабля, что Пётр купил у нас. Английские умники в Портсмуте до последнего момента думали, что русские идут к берегам Померании, а те быстренько обогнули союзную Скандинавию по более-менее тихому морю и вошли в Фёрт-оф-Форт с таким грохотом салютных залпов, что у тамошних пресвитериан едва котелки с овсянкой не перевернулись.
Королева Афина с живым интересом подалась вперёд, её веер замер в воздухе.
— И как же шотландцы приняли этих северных варваров?
— В том-то и фокус, что Светлейший принц Меншиков (кстати, мой тёзка!) — прирождённый царедворец, пусть и вышедший (как сплетничают) из самых низов. Он не стал запираться в каюте и ждать аудиенции у Анны. Буквально за три недели этот русский умудрился очаровать половину эдинбургского магистрата. Он закатывает в Холирудском дворце такие пиры, от которых у бережливых шотландских лэрдов глаза лезут на лоб. Осетровая икра бочками, роскошные морские раки, венгерское вино рекой! А пока лэрды пируют, его гвардейцы в зелёных кафтанах муштруют местных ополченцев-хайлендеров так, что те, говорят, уже крестятся по православному канону, лишь бы их не заставляли бегать по болотам в три раза быстрее. Но главное — деньги. Меншиков привёз с собой сундуки с серебряными рублями и золотыми червонцами. Он скупает фураж, порох и лояльность местных кланов с такой щедростью, будто у него под подушкой спрятаны все копи царя Соломона. Лондон в панике: Мальборо прекрасно понимает, что если эта русская армада соединится с моим флотом, который я скоро поведу из Бреста, мы намертво заблокируем всё восточное побережье Британии. Ни один английский купеческий транспорт не дойдёт до Голландии. Союзники Ганновера останутся без снабжения, а курфюрсту Георгу просто не на чем будет переправить свои немецкие полки через море.
— Превосходно, — промурлыкала Атенаис, лениво крутя бриллиантовые перстни на пальцах. — Царь Пётр бьёт вигов их же оружием — золотом и решительностью. Но скажи мне, сын, сам Жак-Франсуа... этот мальчишка Стюарт... он понимает, под чью дудку ему придётся плясать, когда он займёт трон в Лондоне? Ну, или хотя бы в Эдинбурге. А если Жак упрётся? Он ведь упрям, как все Стюарты.
— У него нет особого выбора, матушка. Королева Анна слаба здоровьем, её подтачивает подагра, лишний вес и постоянный страх перед лондонскими парламентариями. Болингброк крутит шотландским парламентом как хочет, но пока ещё соберутся все шотландские и ирландские штыки... А русские солдаты — вот они! Рукой подать. И я привезу, сколько смогу... Когда наши корабли бросят якоря рядом с эскадрой Меншикова, а французские части высадятся на шотландский берег, Джеймсу придётся согласиться на любые брачные и политические условия, которые мы ему продиктуем. Самое забавное, что их не так уж и много, поверь!
Атенаис замерла, обдумывая слова сына, а затем на её лице расплылась широкая, торжествующая улыбка. Она звонко хлопнула в ладоши.
— Великолепно! Людовик превзошёл сам себя! Но, дорогой мой адмирал, ты упускаешь самую пикантную деталь этой шотландской обедни.
— Какую же? — приподнял бровь Александр.
— Кстати о русских! — королева вдруг резко переменила тему, поднялась с оттоманки, её шёлковый халат зашуршал по персидскому ковру, когда она принялась мерить босыми ступнями комнату. — Мне тут кое-кто сообщил, что новый русский посланник, который вот-вот прибудет во Францию, уже везёт с собой в Версаль принцесс! — Королева остановилась прямо перед сыном, подробно осматривая его оценивающим, чисто материнским взглядом, в котором сквозила недюжинная практичность. — И вот тут, мой дорогой Анжуйский герцог, у меня возникает гениальная мысль. Раз уж Россия теперь наш официальный союзник и будущий участник в войне за Испанское наследство, не хочешь ли ты тоже выбрать себе супругу из этих русских принцесс?
Александр от неожиданности даже слегка опешил.
— Мне? Жениться на русской девице? Но матушка, они же... из Московии! Там холодно, да и вообще...!
— Олух! — Атенаис легонько ударила его веером по плечу. — Ты что же, считаешь: если холодно, то у девиц и сиськи не растут? По мне, так единственная причина, могущая отвратить мужчину от женитьбы, — отсутствие у невесты сисек! Вот у этой дуры Лавальер их напрочь не было... поэтому и померла без мужа. Ты только подумай, простофиля ты флотская, какая это выгода! Во-первых, приданое! Царь Пётр не поскупится на золото и сибирские меха для своих племянниц, а казна Франции сейчас, после стольких лет войны, пуста, как карманы нищего студента в Сорбонне. Во-вторых, политический вес! Если твой брат Огюст — теперь дофин, то тебе не помешает союз, который заставит содрогнуться от зависти всю Священную Римскую империю и Речь Посполитую! Женитьба на племяннице царя сделает тебя самым влиятельным принцем в Северной Европе!
Она хитро подмигнула сыну, приглушив голос до заговорщицкого шёпота:
— К тому же у царя Петра тоже нет наследника, кроме крохотных дочек да вот этих самых племянниц! Господь сделал меня королевой. А кем он сделает зятя русского царя? Представляешь, какой расклад? Аж мурашки по коже... Если ты возьмёшь в жёны одну из принцесс (заметь — древнейшего рода!), ты утрёшь нос всей этой гавкучей версальской своре! А самое главное, мой дорогой... — старая королева мечтательно закатила глаза, — а вдруг они ещё и красивы?! Русские женщины, говорят, обладают весьма... пышными формами, прекрасными волосами и румянцем, который не нужно рисовать поверх версальских белил. Это тебе не худородные бретонские маркизы, сидящие на диете из святой воды и постных супов мадам Ментенон! Про немецких принцесс я вообще молчу — посмотри на эту лошадь Лизелотту!
Адмирал Франции задумчиво потёр подбородок. Слова матери, несмотря на их эксцентричную подачу, имели под собой железную политическую логику. Женитьба на русской царевне из правящего дома Романовых, да ещё и при поддержке растущей мощи Петра, открывала перед ним головокружительные перспективы.
— В принципе... я не против, матушка, — медленно произнёс Александр, и на его губах появилась лёгкая саркастическая усмешка. — Если эта русская принцесса окажется достаточно умна, чтобы не устраивать драки в покоях мадам де Ментенон, и достаточно хороша собой, чтобы украсить будущий отель Тулуз — я готов подчиниться интересам короны.
— Вот и славно! — Атенаис победно посмотрела на своего попугая. — Слышал, Кольберчик? Мой сын наконец-то проявил толику мортемаровского ума!
Они провели ещё около получаса, подробно обсуждая грядущую аудиенцию русского посланника, сплетни о характере русского монарха и возможные маршруты французской эскадры. Александр подробно описывал матери архитектурные достоинства особняка, который он присмотрел в Париже, а королева уже мысленно перестраивала там залы для грядущих балов.
Наконец, Атенаис решительно поднялась и направилась к витому шнуру звонка.
— Всё! — безапелляционно заявила она. — Сейчас мы пообедаем — мне как раз доставили отличных нормандских устриц, а кардинал де Полиньяк прислал прекрасное испанское вино, — а сразу после этого поедем смотреть этот твой отель.
Она с силой дёрнула за позолоченный шнур, оглашая прохладные залы Тюильри заливистым, требовательным звоном, призывающим слуг.
Дверь королевской гостиной почти тут же распахнулась, и в покои чинно, гуськом, вошли четверо лакеев в ливреях цветов дома Мортемар — красных с серебряным шитьём. Они несли массивные серебряные подносы, накрытые тяжёлыми полусферическими крышками-клоше. За ними следовал личный дворецкий королевы, мсье Бопертюи-младший, держа в руках ведёрко, наполненное колотым льдом, в котором покоилась запотевшая бутылка шампанского — любимого напитка состарившегося короля.
Небольшой стол из чёрного дерева, спешно накрытый прямо у широкого открытого окна с видом на фонтаны сада, моментально заполнился яствами. Нормандские устрицы, выложенные на слое морских водорослей, пахли свежестью и солёным прибоем; рядом исходил паром сочный запечённый фазан, фаршированный трюфелями и каштанами, а в хрустальных пиалах высились горы засахаренных фруктов.
— Ну же, Александр, присаживайся, — Атенаис с удивительной для её лет грацией перетекла с оттоманки за стол, небрежно запахнув шёлковый халат. — В Тюильри, конечно, скучно, но повара здесь всё ещё помнят, что такое истинный версальский обед! С ним в никакое сравнение не идёт эта постная монастырская баланда, которой мадам Сейчас пичкает моего бедного Луи.
Александр сел напротив матери, с удовольствием принимая из рук лакея наполненный бокал, в котором весело играли мелкие пузырьки шампанского. Обед прошёл в атмосфере лёгкой, но неизменно остроумной беседы. Королева с истинно шпионским азартом выпытывала у сына подробности о парижских ценах на недвижимость, то и дело прерываясь на то, чтобы метко и ехидно охарактеризовать бывших владельцев отеля де Ла Вьевиль.
— Этот старый скряга де Ла Вьевиль, видимо, думает, что его мрачные готические залы стоят целое состояние, — вещала она, изящно отправляя в рот устрицу. — Его дед нажил своё состояние на махинациях с налогами в Шампани. Попомни моё слово, Александр, как только мы туда приедем, я самолично укажу строителям, какие стены нужно снести к чертовой матери, чтобы пустить в этот склеп хоть немного парижского солнца. И никакой тёмной готики! Только позолота, зеркала и венецианское стекло! Русские принцессы должны понять, что они приехали в цивилизованную страну, а не в очередной шведский амбар.
Александр пригубил вино и с улыбкой покачал головой:
— Ты так и не дала мне сказать. Особняк, который я присмотрел, находится вовсе не в Маре, а в самом сердце Парижа, у площади Побед, на улице Ла Врийер. Это великолепный отель де Ла Врийер, а совсем не Ла Вьевиль! Его построил сам Франсуа Мансар для государственного секретаря Луи Фелипо де Ла Врийера. Нынешние хозяева совершенно разорены судебными тяжбами и готовы отдать этот шедевр за бесценок.
Атенаис заинтересованно прищурилась, и Александр, заметив это, продолжил с ещё большим энтузиазмом:
— Самое ценное для меня — это планировка, которую великий Мансар создавал с истинно королевским размахом. Венцом всего особняка служит парадная Золотая галерея, чьи стены украшены великолепными фресками, прославляющими богов Олимпа. За ними архитектор предусмотрел скрытые служебные коридоры и просторные ниши для лакеев и музыкантов, что позволит слугам обслуживать приёмы молниеносно и незаметно, не нарушая покоя возможных знатных гостей и не путаясь у них под ногами. К тому же обширные, сухие подвалы особняка идеально подойдут для обустройства винных погребов и хранения припасов, а сам отель имеет удобные выезды в сторону Пале-Рояля и набережной Сены. Для резиденции герцога Анжуйского, где, возможно, мы будем с вами, матушка, с подобающим блеском принимать иностранных послов, русских дипломатов и шотландских лордов, лучшего места в Париже просто не сыскать. Я полностью обновлю его, назову Отелем Тулуз, и это будет одна из самых роскошных и неприступных для парижской суеты резиденций в столице.
— Потайные галереи Мансара у площади Побед? — Атенаис хищно улыбнулась, и её глаза цвета весеннего неба блеснули искренним восторгом. — Ну, это в корне меняет дело! Признаю, Александр, у тебя прорезался истинный нюх на недвижимость. Раз уж это творение Мансара, я самолично займусь интерьерами Золотой галереи. Перестроим там всё под наш вкус. В конце концов, хорошая интрига требует правильных декораций!
Разделавшись с фазаном и осушив второй бокал, королева решительно поднялась. Лакеи тут же бросились убирать посуду, а камеристки, безмолвными тенями возникшие из-за портьер, принесли дорожное платье королевы из лёгкого тёмно-синего шёлка, отороченное мехом соболя — презент от самого Петра, привезённый прошлым караваном. Не смущаясь отвернувшегося сына, Атенаис переоделась, поправила перед зеркалом простенькую, без фонтанжа, причёску и царственным жестом взяла со стола лёгкую трость с набалдашником в виде золотой змеиной головы с рубиновыми глазами.
— Ну что, мой доблестный Анжу, ваша мать готова, — провозгласила она, направляясь к выходу. — Едем покупать твоё новое родовое гнездо. Карета подана?
Оставшись один, Кольберчик на своём шесте встрепенулся, захлопал крыльями и сообщил в пространство женским голосом, удивительно напоминающим голос его хозяйки:
— Тюильр-р-ри — дыр-р-р-а!
Глава 17
ГЛАВА XVII. Спелые персики Эскориала
Мрачные, давящие своды королевского дворца-монастыря Сан-Лоренсо-де-Эль-Эскориал всегда казались Луи-Жозефу де Бурбон-Вандому идеальной декорацией для похорон. Ирония судьбы заключалась в том, что хоронить здесь собирались его самого.
Маршал Франции, принц д'Ане и де Мартиг, кавалер ордена Святого Духа, Святого Михаила и ордена Золотого руна, Первый принц крови Испанского королевства и единственный на всю Европу человек, сумевший удержать Мадрид за Бурбонами, шёл по гулким гранитным галереям, тяжело стуча каблуками своих огромных, давно не чищенных ботфортов. Из-под его треуголки, изрядно припорошенной дорожной пылью и какими-то перьями, выбивались сальные грязные пряди огромного парика. От маршала за версту разило чесночной похлёбкой, дешёвым каталонским вином, застарелым потом и кошачьей мочой, но безликие испанские придворные в одинаковых чёрных колетах, выстроившиеся вдоль стен, при виде маршала вжимались в камень вовсе не от этой режущей глаза вони. Они просто до чёртиков боялись господина де Вандома...
Маршал знал, что его боятся. И это его вполне устраивало. За пятьдесят семь лет жизни он привык к тому, что его ненавидят все — от версальских щеголей до каталонских бандитов.
Будучи правнуком Генриха IV (хоть и по линии бастарда от Габриэли д'Эстре), принцем крови, он всю жизнь провёл в седле, в грязи, в пороховом дыму, а не в золочёных залах. В его жилах текла королевская кровь, но придворные никогда не давали ему забыть, что он — потомок бастарда. Поэтому, получив известие о браке Людовика XIV и о провозглашении герцога дю Мэна дофином, старый маршал напился на радостях.
Завалившись в первый попавшийся трактир, маршал потребовал вина. Много вина. Всё вино, какое найдётся в этой проклятой каталонской дыре...
Трактирщик, насмерть перепуганный видом этого французского гиганта, орущего благим матом, прикатил целую бочку местного красного — кислого, терпкого, отдающего смолой и дубом. Вандом, не утруждая себя поисками кубка, велел выбить днище и черпал прямо оттуда — огромной глиняной кружкой, расплёскивая половину на грудь и на пол. Он пил и орал. Орал и пил. Его голос, привыкший перекрывать грохот пушек, сотрясал стены убогого трактира.
— Вот вам! — ревел он, размахивая кружкой и обливаясь вином. — Вот вам, суки версальские! Выкусите! Все выкусите — и ты, маршал Виллар, со своим вечным нытьём о славе! И ты, герцог де Бовилье, с твоей постной харей! И ты, Лизелотта, с твоим пьянчугой-сыночком! А особенно ты, мадам Сейчас — сраная святоша, ханжа, чёрная вдова Версаля! Тридцать лет ты выстраивала свой курятник! Насест за насестом. Этаж за этажом. Тридцать лет! Думала, что помрёшь королевой Франции — тайной, но королевой! А тут, с-с-сука, не повезло-о-о!
Он захохотал так, что с потолка посыпалась штукатурка.
— А теперь — что? Людовик бросил тебя! Бросил, как старую подстилку, и побежал венчаться с Атенаис! С той самой, которую она же, Ментенон, выжила из Версаля двадцать пять лет назад! О, как это прекрасно! Это божественно! Это лучшая шутка, которую Господь Бог сыграл над французским двором со времён Варфоломеевской ночи!
Он сделал ещё один гигантский глоток, и вино потекло по его тройному подбородку на грязную сорочку.
— А Огюст! Мой дорогой хромой кузен Огюст! Бастард, которого всю жизнь пинали, как шелудивого пса! Дофин! Законный наследник! А вы все — вы, принцы крови, вы, герцоги, вы, пэры Франции — вы теперь будете целовать его в жопу! С умилением! И благодарить Господа, что он не велит вас выгнать!
Трактирщик, забившись в угол, шептал молитвы. Адъютанты Вандома, привыкшие к выходкам командира, молча сидели в дальнем конце зала и делали ставки — упадёт маршал под стол через час или продержится ещё часа два...
— Я давно должен был умереть! — продолжал орать Вандом, потрясая кружкой, как маршальским жезлом. — Убит где-нибудь в бою. Но я выжил! Я выжил, чтобы увидеть этот день! День, когда Версаль захлебнулся собственным дерьмом! И я не умру, пока не увижу, как Огюст наденет корону! А потом... потом я приеду в Версаль и лично, собственными руками, надеру задницу каждому, кто когда-либо морщил при виде меня свой эстетский нос!
Маршал рухнул на лавку, тяжело дыша, и вдруг затих. Потом поднял кружку, посмотрел на неё мутными глазами и тихо, почти нежно произнёс:
— За тебя, дед. За тебя, Генрих Четвёртый. Твой правнук-бастард отвоевал для твоего законного праправнука Испанию. А твой другой правнук-бастард станет королём Франции. Ты там, на небесах, небось, ухохатываешься...
Он выпил до дна и швырнул кружку в стену. Она разлетелась вдребезги. Вандом закрыл глаза и через минуту уже храпел — сидя на лавке, с открытым ртом и блаженной улыбкой на лице. Адъютанты перемигнулись, подскочили к драгоценному начальству и, ласково подхватив того под руки с двух сторон, поволокли отсыпаться.
Ибо солдаты Вандома обожали. Он ел с ними из одного котла, спал на голой земле, не кланялся пулям и никогда не требовал от своих людей того, чего не мог сделать сам. Он брал города, которые считались неприступными, а битвы проигрывал только тогда, когда его предавали собственные генералы. Он был груб, развратен, неотёсан и абсолютно незаменим.
Именно поэтому вечно недовольный маршалом Людовик XIV, скрепя сердце, отправил Вандома в Испанию — спасать трон для своего внука. Людовик невыносил Вандома. Вандом платил ему той же монетой. Но король знал: только этот грязный, вонючий, вечно немытый и небритый неряха способен удержать Мадрид.
И Вандом удержал.
Меньше месяца назад английские газеты в Лондоне захлёбывались от восторга, трубя, что «...этот французский содомит Вандом издох от несварения в Винаросе». Герцог Мальборо даже устроил по этому случаю приём. Но английский яд, подсыпанный то ли в устрицы, то ли в омары, то ли в эту самую чесночную похлёбку, оказался жидковат для желудка, переваривавшего осадные рационы без малого трёх войн. Маршал выжил, хотя несло его без остановки четыре дня, отлежался, смачно обматерил каталонских поваров и, не сменив подштанников, помчался в Эскориал — спасать своего венценосного подопечного от его же очередной глупости. До Эскориала было четыре дня пути. Он домчался за три, загнав по дороге двух лошадей, трёх адъютантов и одного монаха, которого сбил по чистой случайности, вылетая на перекрёсток...
Ворвавшись в малую приёмную без доклада, Вандом застал короля Испании в состоянии, которое любой парижский лекарь назвал бы «чёрной меланхолией», а испанский инквизитор — просто одержимостью.
Двадцативосьмилетний Филипп V, первый Бурбон на испанском престоле, сидел на каменном полу возле огромного готического окна, погружённый в глубокий меланхолический транс. Хроники и парадные портреты того времени, включая знаменитые работы Иасента Риго, запечатлели его как красивого молодого мужчину с правильными, благородными чертами лица, проницательным взглядом и роскошными каштановыми волосами. Однако сейчас от былой утончённости французского принца осталась лишь призрачная тень. Его, прежде красивое, бледное, вытянутое лицо, унаследовавшее от предков едва заметную, но узнаваемую габсбургскую челюсть, было покрыто нездоровым, лихорадочным румянцем. Под глазами залегли почти чёрные тени...
Король страдал от тяжелейшей формы биполярного расстройства, и сейчас, как на грех, случилось обострение...
На нём была нелепая, грязная шёлковая сорочка, надетая наизнанку. Филипп уже неделю наотрез отказывался переодеваться, мыться, стричь волосы и ногти, заявляя, что и так уже умер, а следовательно, заниматься гигиеническими процедурами — совершенно излишнее занятие. Рассудок молодого человека угасал: периоды полного отчуждения от реальности сменялись приступами ярости, во время которых он судорожно терзал кружевной платок, кричал, кусал собственные руки до крови и бросался на лакеев. В дальнем углу просторной, но какой-то запущенной комнаты, в полумраке, испуганно перешёптываясь, жались личные врачи и духовник. Они не смели приблизиться к своему сюзерену, боясь спровоцировать новый приступ истерии у человека, который в свои двадцать восемь лет правил огромной империей, но не мог совладать с собственным разумом.
О королеве в эти дни не вспоминал никто. Мария-Луиза Савойская, юная супруга Филиппа, которой едва исполнилось двадцать три, сидела, запертая в своих покоях. Она не смела приближаться к мужу во время приступов — слишком хорошо помнила, как в прошлый раз он швырнул в неё тяжёлым канделябром, крича, что она — габсбургская шпионка, подосланная отравить его. Мария-Луиза тогда чудом пригнулась и убежала в часовню, где проплакала всю ночь. На следующее утро Филипп ничего не помнил и искренне удивлялся, почему жена не выходит к завтраку.
Сейчас она сидела в своей спальне, перебирая чётки и глядя на образ Богоматери. Ей было очень страшно. Впрочем, не за себя — к возможной физической опасности она уже привыкла. Ей было страшно за королевство, которое держалось на хрупких плечах человека, иногда совершенно не способного отличить явь от бреда...
— Так... Ваше Величество! — громыхнул Вандом вместо приветствия, и не думая опускаться на колено. — Я смотрю, в Мадриде траур объявили раньше, чем я успел по-настоящему сдохнуть? Что за похоронный вид? Почему не причёсанный — на меня хотим походить?
Филипп медленно поднял на него воспалённые, полубезумные глаза. В их глубине явственно читался зарождающийся недуг, который спустя годы превратит его в живого мертвеца, запертого в покоях Ла-Гранхи.
— Маршал... какое счастье... — хрипло прошептал король, и вдруг его голос сорвался на фальцет. — Вы живы. А я вот — умираю. Нет! Я уже умер... Франция... Франция умерла для меня. Дед... Мой державный дед сошёл с ума! Он женился на этой шлюхе Монтеспан! Вы понимаете?! Огюст... этот хромой ублюдок, теперь официально дофин! А ведь дофином должен был стать я!! Французский трон принадлежит мне по праву первородства! А дед отдал его Мортемарам! Я не вынесу этого... Мои слуги... они хотят меня отравить, они сшили мне саван вместо камзола...
Король судорожно дёрнулся, пытаясь стащить с себя сорочку, его дыхание стало хриплым, а на губах выступила пена. Психический приступ, подпитанный ущемлённой гордостью, накатывал как шторм.
Вандом хмыкнул, подошёл ближе, бесцеремонно отшвырнув ногой бесценный китайский табурет, и сверху вниз задумчиво посмотрел на своего монарха.
— Зачем тебе французский трон, если ты уже помер?! Ты сначала определись, жив ты или мёртв, а потом уже требуй себе очередную корону!
Филипп с изумлением уставился на Вандома. Потом выражение его лица стало сосредоточенно-задумчивым.
Первый принц испанского королевства мрачно оглянулся.
— Ну-ка, пошли все вон, — бросил маршал в тёмный угол. Лекари, прихватив духовника и крестясь на ходу, пулей выскочили из покоев.
Оставшись наедине с крепко задумавшимся королём, Великий Вандом тяжело вздохнул, глядя на монарха, и скрестил руки на мощной груди, под которой колыхалось объёмистое брюхо.
— Сир, послушайте старого солдата. Вы — идиот! — веско сообщил маршал.
Филипп замер, его задумчивый взгляд медленно сменился на шок: ни религия, ни менталитет, ни этикет Эскориала никак не предполагали, что короля Испании можно в лицо называть идиотом.
— Да-да, и не вылупляйте на меня свои королевские буркалы, — продолжил Вандом, прохаживаясь по комнате и смачно сплёвывая прямо на паркет. — Вы сидите на мешках с золотом Нового Света. И мешки эти, если сложить их один на один, упрутся Боженьке под жопку... Так какого хера вам ещё надо?! Я вам буквально только что, зубами и штыками, отвоевал чёртову огромную Испанскую империю! Серебряный флот вошёл в Кадис, на галеонах сундуки ломятся. А вы хотите швырнуть всё это псам под хвост ради чего? Ради миллионных долгов вашего любимого деда Людовика?! Сир мой дорогой — вас в детстве нянька не поняла? Головой об плиты Сен-Жермена?
Король попытался что-то возразить, но Вандом перекричал его:
— Франция разорена! Казна пуста, как желудок монаха в пост! Если вы сейчас дёрнетесь предъявлять права на дедушкин трон, нарушив все едва только согласованные Утрехтские соглашения, Габсбурги тут же вернутся сюда. Эрцгерцог Карл спит и видит, как бы засунуть свою австрийскую задницу на этот самый стул, с которого вы сейчас с такой решимостью сползаете! Вы хотите потерять Мадрид ради призрачного шанса переспорить деда и мадам Атенаис? Так я скажу вам, что вы забыли! А забыли вы про мадам де Ментенон! А она костьми ляжет, но своего любимого Огюста на трон усадит!
Вандом подошёл вплотную к Филиппу, который всё ещё дрожал, опутанный своими маниями и страхами. Великий маршал нагнулся, схватил короля за плечи, поднял его с пола и сильно встряхнул, заставляя смотреть себе в лицо.
— Радуйтесь, сир! Сидите тихо в своём Мадриде, жрите шоколад и не жужжите! Мальборо нынче по уши увяз в дерьме в Шотландии — эта старая (но, как неожиданно выяснилось, весьма крепкая!) кобыла, королева Анна, там устроила настоящий бунт, да ещё и с русскими пушками. Англичанам не до нас. У Испании (а точнее — лично у меня, любимого!) есть преотличнейшая передышка, чтобы укрепить армию, и флот, и нервы! Особенно Ваши. Оставьте Версаль бастарду, пусть он там теперь Филиппа Орлеанского и маменьку его попытается заткнуть! Ваше дело — удержаться на мешках с золотом и своих детишек наплодить с десяток...
Филипп V тяжело дышал, всматриваясь в уверенные, наглые глаза маршала. Безумие медленно отступало, вытесняемое грубой, но спасительной реальностью Вандома. Король шмыгнул носом, его плечи опустились.
— Вы думаете... мне действительно лучше остаться здесь? — тихо спросил он, и в его голосе прорезались черты беззащитного ребёнка.
— Я не думаю, я точно знаю, мой маленький нечёсаный птенчик, — похотливо ухмыльнулся Вандом.
Его взгляд мгновенно изменился — из грозного полководца он превратился в того самого «главного содомита королевства», о котором с содроганием шептался весь Версаль. Вертя своего суверена в руках, маршал окинул оценивающим, плотоядным взглядом растрёпанного, полуобнажённого молодого короля. Закруглённые бёдра Филиппа, обтянутые тонким шёлком кюлотов, удачно повернулись к свету.
И тут Вандом не выдержал. Его огромная, мозолистая пятерня с грязными ногтями с размаху, с сочным хлопком опустилась на королевскую ягодицу, а затем крепко, по-хозяйски сжала её.
— О, Пресвятая Дева... какой спелый, сочный персик! — с придыханием пророкотал маршал, по-мальчишески подмигнув ошарашенному монарху. — Ради такой кормы, ей-богу, стоило выжить после английской отравы!
Филипп V оцепенел. Его рот открылся, глаза округлились до размеров кастильских дублонов. Весь безумный приступ сняло как рукой — меланхолия мгновенно испарилась, уступив место священному ужасу перед столь беспрецедентным напором французского маршала. Король Испании судорожно сглотнул, не зная, то ли звать гвардию для ареста, то ли благодарить за спасение трона.
— Вот так-то лучше, сир, — хохотнул Вандом, отпуская королевский «персик» и вытирая нос рукавом. — А теперь велите подать мне лучшей баранины и вина. Хватит с меня даров моря!
Вечером того же дня король Испании, впервые за две недели, принял ванну. Он позволил цирюльнику привести в порядок его волосы и ногти, переоделся в чистое и даже согласился принять королеву. Мария-Луиза, войдя в покои мужа, не сразу узнала его: перед ней сидел не безумец с пеной на губах, а усталый, бледный, но вполне вменяемый молодой человек, который смотрел на неё глазами, полными стыда и раскаяния.
— Прости меня, — тихо произнёс Филипп, протягивая ей руку. — Я знаю, что ты не шпионка. И я понимаю, что я... что со мной что-то не так. Но Вандом сказал — нужно просто сидеть тихо. Я попробую. Ради тебя. Ради наших детей. Ради Испании.
Мария-Луиза ничего не ответила. Она просто подошла, опустилась на колени рядом с мужем и прижалась щекой к его ладони. Ей хватило мудрости не произносить лишних слов. Она знала: это затишье — временное. Болезнь вернётся. Но пока Вандом жив, пока он где-то рядом — возможно, у неё есть надежда...
А маршал в это время сидел в отведённых ему покоях, уплетая жареную баранину и запивая её лучшим риохским вином. Он был доволен. Испания спасена. Король приведён в чувство. Огюсту ничего не угрожает... Задница Его Величества, кстати, оказалась весьма недурна на ощупь.
— Надо будет наведываться в этот склеп почаще, — пробормотал маршал, обгладывая кость. — А то мальчишка без меня пропадёт...
Он швырнул кость в камин, рыгнул, перекрестился и заснул прямо в кресле, так и не сняв своих сапог. Огромные ботфорты с ржавыми гнутыми шпорами торчали в разные стороны, как лапы мёртвого жука. Камин догорал. В Эскориале плотным покрывалом ложилась тишина — тяжёлая, каменная, монастырская. Но где-то вдалеке, за гранитными стенами, уже снова гремели барабаны. Война за Испанское наследство ещё, увы, не была закончена. А Луи-Жозеф де Бурбон-Вандом ещё пока не умер.
Для старого маршала наступило время вмешаться в Великую шахматную партию Европы...
Глава 18
Глава XVIII. Мы едем, едем, едем в далёкие края...
Интерлюдия: долгие проводы — лишние слёзы...
Широкие дощатые мостки Троицкой площади, ещё хранившие сырость утреннего петербургского тумана, внезапно содрогнулись от крика, какого молодой город святого Петра не слышал со времён наводнения.
Кричала царица Прасковья Фёдоровна.
Семнадцатый год уж как вдовствующая красавица, чьё лицо когда-то заставляло замирать сердца кремлёвских бояр, ныне представляла собой монументальное зрелище. Облачённая в тяжёлое парчовое платье старого московского покроя, под которым угадывались три тёплые нижние юбки, она стояла на крыльце своего деревянного дворца, подперев монументальные бока кулаками. Перед крыльцом в три ряда выстроились новенькие, пахнущие свежим лаком и кожей немецкие берлины, присланные лично государем. Рядом, переминаясь с ноги на ногу, стояли преображенцы, матросы, денщики и тридцать три несчастных лакея, только что пытавшихся увязать на запятки карет кованые сундуки.
— Не поеду! — ревела Прасковья Фёдоровна так, что чайки на Неве испуганно меняли курс. — Хоть на плаху ведите, хоть в монастырь, как Соньку, хоть к шведам в полон отдавайте — не двинусь с места! На кого я свой стекольный заводик в Измайлове оставлю? На этого Светлейшего жулика?! Не успеешь оглянуться, как мальцовские мастера, ворюги эдакие, опять шихту испортят, стекло пойдёт мутное, с пузырями, как сопли у дьячка! Кто за ними смотреть будет? Вы, что ли, шаромыжники версальские?!
— Матушка, помилосердствуйте! — «Катюшка-свет», полноватая, голубоглазая шатенка, вцепилась в тяжёлый рукав материнского платья, умоляюще заглядывая ей в лицо. — Да как же так? Сам король французский нас ждёт! Кружева лионские, шёлка, фарфор, приёмы, балы! Парижские кондитеры, говорят, сахарные замки на столы ставят! И дядюшка-батюшка Пётр Алексеевич разгневается, кареты вон какие прислал — с рессорами, мягкие, как пуховики!
— В гробу я видала твои рессоры и кондитеров ентих с их сахаром! — отрезала царица, смачно перекрестив себя всей жменей. — У меня от этих рессор кишки в узел завязываются, а от качки сухопутной дурнота к горлу подступает не хуже, чем от морской! В молодости меня, девку юную, невинную, патриарх для царя Фёдора Алексеевича прочил! Первая красавица Москвы была! Глазищи — во! Коса — до пят! И что? Сослали за это сватовство нас с батюшкой в Сибирь... всю задницу там в снегу отморозила! Но Сонька меня оттуда вызволила, да снова царю в жёны наметила... Достался мне ангел невинный, Ванятка с придурью, прости Господи его душеньку, сидел, годами сидел, как сыч на лавочке, яблоки трескал да молился... так и закопали с яблоком в руке! Я своё отстрадала! Теперь хочу в тишине квас пить да грузди солёные трескать, а не по заграницам хвостом крутить перед старыми греховодниками! Не поеду! И не надейтесь!
— Анна! Аннушка, да скажи ты ей!
Высокая, пышногрудая герцогиня Курляндская, державшая в руках длинный голландский штуцер, даже не повернулась. Её суровое, крупное лицо с холодными голубыми глазами выражало абсолютное, стальное спокойствие. Она проверяла кремневый замок ружья, аккуратно дуя на полку.
— Делайте, что хотите, матушка, — глухо, но веско произнесла Анна. — Только орать прекратите... лично я поеду, с вами ли, без вас ли... Зря, что ли, дядюшка Пётр три новейших ружья подарил и пороху два бочонка выделил. В Саксонии, бают, олени в лесах непуганые, да и кабаны водятся. Вот и посмотрю, как их пуля берёт. А ты сиди. Заводом занимайся. Хоть второй построй! А мне — мне замуж надо!..
Младшая из сестёр, Прасковья Иоанновна, худенькая, бледная, тут же залилась слезами, уткнувшись в могучее плечо матери:
— Ох ты, батюшки! Олени! Кабаны! А ну как шведы нас на море перехватят? Или немцы сырыми улитками накормят? Боязно мне-е-е... Не поеду-у-у! Маменька, остаюсь с тобой стекло варить!
— Цыц, дура! — прикрикнула на неё царица, отстраняясь. — Поедешь как миленькая! Замуж выйдешь первая и будешь мне внучек рожать! Чтоб не меньше четырёх было! Иначе прокляну...
Паша опять захлюпала носом.
В этот момент из-за карет, мягко ступая по грязи дорогими французскими туфлями, вышел граф Пётр Андреевич Толстой. Лис российской дипломатии, буквально только что сумевший выжить в турецком плену и переиграть трёх визирей султана, как котят малых. Новоявленный российский посланник при Версальском дворе выглядел безупречно. На нём был строгий тёмно-зелёный кафтан, чёрный камзол, безукоризненный алонжевый парик, а в глазах светилась такая бездна понимания любых человеческих слабостей, что Прасковья Фёдоровна невольно притихла.
— Ваше Величество, — Толстой изящно поклонился, едва не коснувшись шляпой земли. — Государь наш, Пётр Алексеевич, уезжая к армии, просил передать: коли царица Прасковья в Версаль не поедет, заупрямится, то Измайловский завод немедля отписывается в казну на нужды флота... под личное управление светлейшего князя Меншикова. Александр Данилыч, говорят, давно на тамошние печи зарится...
У Прасковьи Фёдоровны перехватило дыхание. Её лицо из багрового стало пунцовым.
— А хер за щеку Александр Данилович не хочет?!!
— Вот и государь так рассудил, — тонко улыбнулся Толстой, поглаживая холёные усы. — Посему, дабы завод в семье остался, решено Петром Алексеевичем миссию отправить под началом сестры государевой, царевны Натальи Алексеевны. Ибо она баба умная, в языках и политесу толк знает, за девками твоими присмотрит. А ты, матушка, оставайся. Мы со скарбом твоим, да с карликами, да с посудой и кроватями плелись бы месяцев пять, сундуки-то у тебя — по триста пудов. А без тебя, да налегке, на почтовых шестёрках... за четыре недели до Версаля долетим. Кареты-то — экстра-почта, курьеры за два часа вперёд скачут, лошади на станциях уже заранее ждут.
---
Тут как раз во двор вкатила двухместная голландская карета и из неё, отдуваясь от жары, вышла и сама царевна Наталья Алексеевна — эдакий Отец Жозеф в юбке, как назвал её в своём последнем донесении к де Торси проницательный шевалье Балюз. На ней был строгий фиолетовый дорожный костюм английского кроя, на поясе висела готовальня и подзорная труба в сафьяновом футляре, а в руках она держала толстую тетрадь в кожаном переплёте. Её острый, проницательный взгляд мгновенно оценил диспозицию.
— Что, рогом упёрлась, сестрица? — спокойно проговорила Наталья Алексеевна, поправляя очки в серебряной оправе (редкость и роскошь для России). — А лошади, меж тем, заждались. Капитан фрегата «Святой Пётр» шлёт весть, что ветер на Балтике самый что ни на есть попутный — вест-норд-вест. Белые ночи стоят, шведские дозоры у Кроншлота слепы, как кроты. Коли сейчас не сядем — упустим прилив.
Наталья выпустила всю эту информацию на одном дыхании и повернулась к Толстому:
— Пётр Андреевич, сундуки Прасковьины велите сгрузить обратно, берём только платья девичьи да Аннушкины ружья. В конце концов, всё можно будет купить в Европе... И давайте уж пошевелимся, что ли?!
Царевна развернулась, сделала двумя пальчиками воздушный поцелуй и полезла в самую большую карету...
Прасковья Фёдоровна только рот открыла, как Толстой уже увлёк царевен к берлинам. Катюшка чуть ли не прыгала от радости, Паша крестилась и ныла, Курляндская вдова же бережно укладывала свои штуцеры на мягкое сиденье.
Наталья Алексеевна, слегка расслабив корсаж, уже разложила поверх рыжую карту Балтийского моря, вычерченную самим Яковом Брюсом (аккурат перед самым отбытием в Эдинбург!), и сделала первую пометку карандашом.
Кортеж бойко тронулся в сторону Кронштадтской пристани, оставив вдовствующую царицу на крыльце — среди выгруженных сундуков и зреющей непреклонной решимостью лично пересчитать всю продукцию на Измайловском заводе, чтоб суке-Данилычу ни единого осколка не досталось...
---
Этап 1. Морской прорыв (Финский залив — Пиллау)
Два 24-пушечных фрегата адмиралтейской постройки — «Святой Пётр» и «Наталья» — шли под нейтральными голландскими флагами. Июньское море было прозрачным и гладким, как зеркало в покоях Королевы Афины. Белая ночь заливала горизонт призрачным, перламутровым светом, стирая грань между небом и водой.
В капитанской каюте «Святого Петра» Наталья Алексеевна задумчиво сидела над картами, пока Толстой аккуратно самолично нареза́л французский овечий сыр, привезённый ему ещё шевалье Балюзом.
— Полноте, Наталья Алексеевна, глаза испортите при таком-то свете, — мягко заметил новоявленный посланник при Версальском дворе, пододвигая ей тарелку. — Мы уже миновали Ревель. Шведский адмирал Ватранг со своей эскадрой сейчас стоит у Гангута, караулит наши галеры. До фрегатов ему дела нет, тем паче голландские патенты у нас чистые, сам бургомистр Амстердама печать ставил за малую толику золота. Вот — лучше откушайте сыру...
— Не о шведах я думаю, Пётр Андреевич, — Наталья Алексеевна, не поднимая головы от записей, сунула ломоть сыра в рот. — Меня терзают смутные сомнения. Боюсь, Ганноверский курфюрст Георг через своих шпионов в Берлине уже знает, что племянницы царя едут во Францию. Ежели Бурбоны укрепят союз с Россией, Ганноверу не видать признания его прав на английский престол после смерти королевы Анны, как своих ушей! Тем более, что шотландский и ирландский престол для него уже потерян... Поэтому, боюсь я, что Георг сделает всё, чтобы наш поезд не доехал до Меца.
— Пусть попробует, — цинично усмехнулся Толстой. — Прусский король Фридрих — должник государя. В Кёнигсберге нас ждёт такой конвой, что ганноверцам придётся полк пехоты нанимать, чтоб нас остановить. А наёмники нынче дороги, у Георга казна, чай, не ватиканская.
В этот момент палуба над их головами вздрогнула от удара.
Раздался пронзительный крик вахтенного с марса:
— Парус на вест-зюйд-вест! Идёт под чёрным вымпелом, режет нам фордевинд! Капер шведский!
Наталья Алексеевна мгновенно закрыла тетрадь, сунула её было за корсаж, но потом передумала и, бережно положив её на стол, бросилась на палубу. Толстой, выругавшись по-турецки, выхватил из ящика стола пару тяжёлых пистолетов и поспешил за ней.
На палубе царил рабочий хаос. Капитан Крюйс орал в рупор, матросы тянули брасы, разворачивая орудия правого борта. Из тумана, подсвеченного белой ночью, стремительно вырастала приземистая шведская каперская бригантина. На её палубе уже виднелись радостные фигуры в кожаных шляпах, готовые к абордажу.
Екатерина Иоанновна прижалась к мачте, её глаза горели не столько страхом, сколько азартом: «Ой, глядите, а у них пушечки ма-а-ахонькие, как игрушечные! Куда им против наших здоровенных?!» Прасковья сидела за её спиной на люке трюма, закрыв голову руками, и орала псалмы так громко, что заглушала команды капитана. Поняв, что толку не будет, Крюйс приказал двум матросам увести Пашу в каюту и запереть там, «предварительно заткнув ей рот»! После долгих уговоров матросам таки удалось увести царевну внутрь и даже добиться, чтобы она замолчала...
И тут на бак вышла Анна Иоанновна.
На ней был кожаный охотничий колет, надетый прямо поверх простой мужской рубахи, и такие же кожаные кюлоты. На ногах были высокие ботфорты, а распущенные по плечам волосы были перевязаны простой чёрной лентой. В руках она держала тот самый голландский дядюшкин презент.
Герцогиня Курляндская спокойно подошла к борту, проигнорировав вопли капитана уйти «к ебеням в укрытие», и положила тяжёлый ствол на планширь.
— Анька, с ума сошла! — крикнул Толстой. — Сейчас картечью шарахнут!
— Молчи, Андреич, — бросила через плечо царевна. — Шведский румпель видишь? А рорсмана рядом, в синем кафтане? Он сейчас манёвр закладывает, чтоб нам нос отрезать и бушприт снести. Коли снесёт — плохо будет...
Она замерла и прицелилась. Фрегат качнуло на пологой волне. Анна поймала ритм дыхания корабля, её палец мягко нажал на спуск.
Грохнул выстрел. Плотное облако порохового дыма на секунду закрыло обзор. Когда его унесло ветром, Наталья Алексеевна, прильнув к подзорной трубе, увидела, как шведский рорсман у юта качнулся, выпустил румпель и рухнул на палубу. Шведская бригантина, потеряв управление, резко вильнула в сторону, подставив свой беззащитный борт под русские пушки.
— Пли! — заорал капитан Крюйс.
Шесть 24-фунтовых орудий «Святого Петра» рявкнули одновременно. Бортовой залп в упор разнёс шведу фальшборт, снёс фок-мачту и превратил капер в пылающую кучу щепок. Русские фрегаты, даже не сбавив хода, проскользнули мимо, оставив шведов тушить пожар и вылавливать матросов из ледяной, даже летом, балтийской воды.
Анна Иоанновна спокойно выдула дым из ствола, достала из кармана шомпол и принялась забивать новый заряд.
— Хорош штуцер, — повернулась она к ошарашенному Толстому. — Дядюшка-батюшка порадовал племяшку. Ой, порадовал! Кучно бьёт. Запиши-ка там, тётка Наталья, в свою тетрадку: шведский порох — говно, горит медленно, а вот свинец у нас добрый.
Наталья Алексеевна медленно опустила трубу, в которую наблюдала это короткое морское сражение, и улыбнулась:
— Запишу, Аннушка. Всё запишу, непременно! Пётр Андреевич, велите выдать команде по чарке рому. Мы уходим в прусские воды. Пиллау уже близко.
---
Этап 2. Прусский «зелёный коридор» (Пиллау — Кёнигсберг — Берлин)
Порт Пиллау встретил русскую миссию радостным утренним звоном, нёсшимся с лютеранских кирх, и резким запахом вяленой сельди, который здесь, казалось, въелся даже в гранитные плиты молов. Над массивной шведской цитаделью, когда-то заложенной Густавом Адольфом, а ныне принадлежавшей прусской короне, лениво развевался чёрный орёл Фридриха I.
Наталья Алексеевна сошла по сходням «Святого Петра» первой, едва придерживая подол дорожного платья, сукна столь плотного, что оно могло бы выдержать удар тупой шпаги. Глаза её из-под серебряных очков непрестанно фиксировали детали, которые обычный путешественник счёл бы скучной портовой рутиной. Она отмечала про себя осадку прусских галиотов, выстроившихся у причалов, число пушечных портов на береговых батареях и цвет мундиров солдат местного гарнизона — синие суконные кафтаны с красными обшлагами, сшитые на манер ансбахских. В её кожаной тетради тут же появилась лаконичная запись: «Крепость в Пиллау крепка, но со стороны косы сухой ров занесён песком на два аршина. Пехота марширует исправно, однако замки на фузеях старого образца, тридцать лет как из моды вышли».
Следом за ней Пётр Андреевич Толстой аккуратно вёл под руку царевну Прасковью Иоанновну. Младшая дочь вдовствующей царицы больше не выла — петербургские слёзы иссякли ещё у мыса Домеснес, уступив место той особой, затаённой покорности, какая бывает у девиц, выросших под мягким крылом Измайловского дворца. Она была бледна, тщательно куталась в палантин из голубой тафты, несмотря на июньское тепло, и крепко сжимала в кармане под юбкой маленький серебряный складень с образом Казанской Божьей Матери.
— Ну полно, Прасковьюшка, — тихо, над самым ухом ворковал Толстой, чей голос сейчас напоминал журчание патоки. — Море позади. Немцы — народ скучный, аккуратный, без королевского указа пальцем не двинут. Здесь тебе не Швеция, коней красть не станут, да и устрицами насильно кормить никому в голову не придёт — не едят их тут... Смотри, какие домики чистые, словно из пряника вырезаны.
— Домики-то чистые, Пётр Андреевич, — тихо ответила царевна, проявив неожиданную для её прежнего образа измайловскую наблюдательность. — Да только люди в них не улыбаются. Мужчины все как один словно с капральской палкой ходят, а бабы из окон глядят с такой злобой, будто мы у них последний пфенниг спёрли. Не нравится мне этот Кёнигсберг. У нас в Москве на немецкой слободе и то веселее было.
Толстой внутренне удивился такой перемене в младшей царевне, но лишь одобрительно хмыкнул в усы.
В Кёнигсбергском замке, куда миссия прибыла на парадной королевской яхте по водам Фриш-Гафа, их ждал сам первый министр прусского короля Фридриха — обер-гофмаршал граф фон Вартенберг. Пруссия в 1712 году переживала странные времена: её первый король, уродливый горбун Фридрих I, безумно любил версальскую роскошь, строил дворцы, разоряя страну, и при этом панически боялся своего соседа — шведского короля Карла XII, который со своей армией мог в любой момент вернуться из турецких Бендер и превратить Померанию в пепелище. Поэтому союз с Петром для Берлина был единственной гарантией выживания.
— Его Величество шлёт свои глубочайшие поклоны племянницам и сестре великого царя Московии, — фон Вартенберг, надушенный до такой степени, что Катюшка-свет чихнула аж три раза подряд, согнулся в три погибели перед Натальей Алексеевной. — Лучшие кареты королевской почты, рессорные берлины, изготовленные в Лейпциге, уже стоят на замковом дворе. Свежие шестёрки лошадей готовы на каждой инстербургской станции. Вы долетите до Берлина быстрее, чем ганноверский шпион успеет дописать свой донос в Лондон.
Наталья Алексеевна кивнула, но её взгляд уже был устремлён на Толстого. Тот едва заметным движением показал ей три пальца — знак того, что три тысячи золотых дукатов, выделенных Петром для подкупа этого прохвоста фон Вартенберга, уже перешли в нужные карманы.
Скорость прусской «экстра-почты» оказалась поистине дьявольской. Маршрут лежал через Мариенвердер, Кюстрин и Франкфурт-на-Одере. Принцип был прост и жесток: за два часа до подлёта тяжёлых берлинских карет вперёд скакал королевский курьер с медным рожком. Станционный смотритель, едва заслышав хриплый звук, обязан был вывести из конюшни восемь сытых, отдохнувших остфризских коней. Карета подлетала, форейторы за три минуты перепрягали своих уносных, пока лакеи занимались пристяжными и коренниками, уставшие лошади падали на колени от усталости, а миссия уже мчалась дальше, оставляя за собой лишь облака серой прусской пыли.
Внутри кареты Екатерина Иоанновна безостановочно грызла берлинские мятные пастилки, купленные Толстым у аптекаря на первой же стоянке, и засыпала тётку вопросами:
— Тётушка Наталья, а правда, что у прусского принца Фридриха Вильгельма, ну, того, что наследник, все солдаты ростом в два аршина с вершком? Говорят, он их по всей Европе ворует, даже из Ирландии великанов привозят! Бают, что гиганта оттуда вывез, ростом гораздо выше дядюшки!
— Ворует, Катенька, ворует, — отзывалась Наталья Алексеевна, не прерывая работы пером. — И нам бы не мешало у него пару капралов спереть для нашей гвардии. Очень уж в Померании высокие солдаты пригодятся шведские флеши брать.
Анна Иоанновна в своём простом мужском одеянии сидела напротив, зажав между коленями ствол штуцера. Тряска Курляндскую вдову не беспокоила — её мощное тело, казалось, было создано из того же морёного дуба, что и оси немецких берлин. Она смотрела в окно на бесконечные прусские поля, где крестьяне под ударами капральских палок убирали рожь.
— Рабство у них тут, тётка, хуже нашего, — веско обронила Анна, сплёвывая под ноги крупинку пороха. — Наши мужики хоть поют, когда пашут. А эти молчат, как онемелые. Тьфу, смотреть тошно. Скорей бы леса начались, там хоть зверя пострелять можно. Мяса хочется — надоела рыба да солонина!
На исходе четвёртого дня бешеной скачки, после того как у кареты Толстого отлетела левая ступица (её заменили за сорок минут на станции у Кюстрина, благо кузнец был трезв по причине королевского штрафа), перед глазами путешественников выросли башни Берлина.
Город, который Фридрих I пытался превратить во «Спри-на-Шпрее» (подражая Версалю), показался Наталье Алексеевне недостроенной театральной декорацией. Роскошные барочные фасады Шарлоттенбурга соседствовали с песчаными пустырями, где маршировали новобранцы, а из окон королевского дворца пахло не столько амброй, сколько капустным супом и кислым пивом.
Здесь, в Берлине, миссия позволила себе двое суток отдыха. Пока царевны, включая и Анну, примеряли присланные королевой Софией Луизой берлинские шелка, Пётр Андреевич Толстой заперся в таверне «У золотого грифона» на Унтер-ден-Линден с человеком, чьё лицо было скрыто глубоким капюшоном дорожного плаща. Это был резидент русской разведки в Германии, курляндский дворянин фон Клопман.
— Ситуация скверная, Пётр Андреевич, — шёпотом говорил Клопман, прихлёбывая рейнвейн. — Курфюрст Георг Ганноверский в ярости. Его министр Бернсторф нанял в Тюрингии полсотни безработных ландскнехтов из бывших полков Максимилиана Баварского. Официально это дезертиры и бандиты. Реально — ими командует капитан ганноверской гвардии фон Хакке. Их разделили на две группы. Первая, где людей побольше, — поджидает вас на подъезде к Магдебургу. Разбойники же второй группы ждут ваш поезд на выезде из Лейпцига, в районе Тюрингенского леса. Задача — напасть, но не убивать царевен, упаси Боже, это международный скандал. Задача — захватить кареты, объявить вас шпионами или ещё кем, отобрать бумаги царевны Натальи и продержать вас в каком-нибудь горном замке месяца два, пока в Утрехте не подпишут окончательный мир без участия России.
Толстой тонко улыбнулся, и в темноте таверны его зубы блеснули, как у старого волка.
— Захватить, говоришь? Бумаги отобрать? Ну-ну. Георг думает, что если он без пяти минут король Англии, то поймал Бога за бороду. Боюсь, борода эта — накладная... Спасибо за весть, герр Клопман. Передам-ка я моим рейтарам, которых мы в Кёнигсберге наняли: пусть проверят оружие и будут повнимательнее. Мы не поедем через Магдебург. Мы заберём южнее, на Котбус и Лейпциг, прямо в Саксонию, к нашему другу Августу Сильному. А Тюрингенский лес... что ж, я всегда любил хорошую охоту.
---
Этап 3. Тюрингенский инцидент (Берлин — Лейпциг — Франкфурт)
Поезд русской миссии резко изменил маршрут, уйдя на юг, в пределы Саксонского курфюршества. Это был точный расчёт Натальи Алексеевны: Саксония принадлежала Августу II, который хоть и был союзником ненадёжным, постоянно проигрывавшим Карлу XII, но русскую армию боялся больше, чем чёрта. Здесь дороги были хуже прусских, кареты вязли в саксонской глине, но зато на каждой станции стояли драгуны в красных кафтанах польского короля, что обеспечивало относительный покой.
Как Толстой и ожидал, проблемы начались, когда поезд миновал Лейпциг и углубился в отроги Гарца и Тюрингенского леса. Здесь холмы стали круче, вековые ели обступили узкий тракт со всех сторон, а небо затянуло свинцовыми тучами, из которых пошёл мелкий, противный дождь. Кареты двигались медленно, тяжело ухая на здоровенных корнях деревьев.
Конвой Толстого состоял из двенадцати нанятых в Пруссии рейтар — тёртых калачей, прошедших огонь и воду Войны за испанское наследство, а также медные трубы Северной войны. Молодчики эти гарцевали впереди и позади кортежа, держа карабины на перевес.
Несмотря на ухабы, девушки мирно спали, и эта огромная просторная берлина превратилась для них в настоящий уютный дормез. Вдруг Прасковья Иоанновна неожиданно подскочила. Она внимательно посмотрела в окно на лесную чащу.
— Тётушка Наталья, гляди-ка, — тихо сказала она, указывая пальцем на старую сосну. — Там, на ветке, вроде сидит кто-то. И сороки орут странно, будто человека испугались. В Измайлове, когда псари волка обкладывают, крадутся, птицы точно так же себя ведут...
Наталья Алексеевна оторвалась от томика Шекспира (которого всё недосуг прочитать было — вот и взяла в дорогу), прильнула к окну и мгновенно оценила ситуацию. Тракт впереди делал крутой поворот между двух скалистых уступов — идеальное место для засады.
— Пётр Андреевич! — крикнула она в переднее окно кареты, где на козлах сидел Толстой. — Тормози! Впереди люди!
Но было поздно. С уступов скал с диким воем сорвались десятка два человек. На них были грязные кожаные колеты, испанские морионы и лохмотья, которые когда-то были мундирами. Несмотря на затрапезный вид, действовали они с пугающей воинской чёткостью. Двое из них выстрелили из мушкетов, уложив рейтара в арьергарде поезда. Лошади под форейторами взвились. Головная карета, в которой обычно ехал Толстой, остановилась.
— Засада! — заорал командир рейтар, выхватывая палаш.
Завязался жестокий, хаотичный бой в классической лесной глуши. Ландскнехты фон Хакке (а это были они!), вооружённые тяжёлыми шпагами и укороченными мушкетами, навалились на прусских рейтар, пытаясь оттеснить их от королевских карет. Гремели выстрелы, звенели клинки, внутрь дормеза потянуло серым пороховым дымом.
Когда на крышу кареты кто-то запрыгнул, Катерина испуганно взвизгнула и попыталась спрятаться Наталье за спину. На удивление присутствующих, Прасковья не поддалась панике — она быстро, без лишних слов, вытащила из замшевых чехлов два запасных пистолета Анны и принялась отсыпа́ть порох из натруски, проверяя кремни.
— На, Аннушка, заряжены! — подала она сестре оружие.
Анна Иоанновна действовала молча и страшно. Её лицо в этот момент стало похожим на лик её тётки, царевны Софьи — холодным, жестоким, страшным, лишённым и тени девичьего страха. Она ударила обеими ногами в тяжёлую дверь берлины, вышибив ту наружу прямо в лицо подбежавшему ландскнехту. Тот с окровавленным носом покатился под колёса.
Одним ударом приземлившаяся на ноги Анна вонзила кинжал бандиту в глаз, тут же выдернула и осмотрелась, прижавшись к карете спиной. Платья она не носила уже которую неделю, оставаясь в плотных мужских кюлотах для верховой езды и любимом кожаном колете.
— Прасковья, доставай штуцеры, подавай по команде! — рявкнула она, вытирая кинжал о широкий рукав рубашки.
Толстой в этот момент отстреливался из-за колеса головной берлины, уложив из пистолета уже четвёртого из нападавших, но к нему уже неслись трое ландскнехтов во главе с самим капитаном фон Хакке. У прусских рейтар осталось всего пятеро живых, ситуация становилась критической.
И тут из порохового дыма вылетела Анна, запрыгнувшая в седло первой попавшейся лошади. Подняв коня в почти вертикальную свечку, эта валькирия с диким гиканьем, которому ещё в детстве научили её измайловские псари, бросила коня прямо на фон Хакке.
Ганноверский капитан успел лишь обернуться, как тяжёлый приклад голландского штуцера Анны с хрустом опустился на его суконную треуголку. Фон Хакке без звука рухнул в грязь с проломленным черепом.
— Получайте, суки немецкие! — гремел над лесом молодой, мощный альт герцогини Курляндской. Она развернула коня, выхватила из-за пояса два пистолета, приготовленных Прасковьей, и в упор разрядила их в грудь двоим ландскнехтам, пытавшимся добраться до выскочившей из кареты Натальи Алексеевны. Та размахивала пистолетом, но было трудно понять, собирается ли она стрелять, или просто отбиваться им, как увесистой железякой.
Оставшиеся в живых бандиты, увидев, что их командир мёртв, а верхом на здоровенном жеребце на них несётся разъярённая простоволосая великанша в мужских штанах, палящая без промаха из всех стволов, внезапно потеряли всякий интерес к нападению, а вслед за ним и мужество.
«Wir müssen entweichen! Seht, es ist eine Hexe!» — заорали оставшиеся в живых наёмники и бросились врассыпную прямо в чащу, бросая убитых и оружие.
Тишина вернулась на лесной тракт так же внезапно, как и дождь. Лишь ржали испуганные выстрелами лошади да срывалась вода с лап вековых елей.
Анна Иоанновна тяжело спрыгнула с лошади, её ботфорты глубоко ушли в начинающую становиться жидкой грязь. Она подошла к Толстому, который сидел на подножке кареты, бережно перевязывая проколотое шпагой предплечье.
— Жив, Андреич? — спросила она, запихивая оба пистолета за пояс.
— Вашими молитвами, Анна Иоанновна, — Толстой криво улыбнулся, глядя на царевну с искренним, глубоким уважением. — Кабы не ваши победоносные игры в валькирию, сидеть бы нам сейчас в подвале у Георга. Ну и девка... Истинная племянница Петра Алексеевича.
Наталья Алексеевна громко, со значением, откашлялась, её очки были забрызганы каплями чужой крови, но рука, продолжавшая держать так и не понадобившийся пистолет, не дрожала. Она подошла к убитому фон Хакке, носком туфли перевернула труп на спину и залезла к нему в карман кафтана. Спустя минуту активного копания она вытащила оттуда толстый запечатанный пакет с гербом Ганноверского дома.
— Ну вот, Пётр Андреевич, — спокойно сказала Наталья Алексеевна, ломая сургуч и вытаскивая пачку гербовых листов. — Тут и ордер на наш арест, подписанный Бернсторфом, и личные инструкции Георга. И... выписная записка от самого герцога Мальборо аж на триста гиней! Какая прелесть... Запишу в тетрадь: «Ганноверский курфюрст — теперь открытый враг России. Его шпионы глупы, а солдаты трусливы. Документы изъяты, послужат отличным аргументом в беседах с Людовиком XIV». Катенька, вылезай из-под лавки, война кончилась. Паша — ты молодец, порох отсыпала толково, не просыпала ни зерна. И где только научилась?
Прасковья Иоанновна вышла из кареты, её лицо было бледным, но спокойным. Она аккуратно убрала серебряный складень обратно в карман.
— Да у псарей измайловских! Где же ещё? — младшая царевна гордо вздёрнула свой маленький носик. — А в момент атаки я просто вспомнила, как маменька говорила: коли суждено помереть, так умри с чистыми руками и сухим порохом...
Прасковья огляделась, увидела убитых — и губы не задрожали, а глаза наполнились слезами:
— Поехали отсюда, тётушка. От этих мест пахнет мертвечиной.
Рейтары быстро переловили освободившихся лошадей. Кортеж, хоть и изрядно потрёпанный, но не потерявший ни единого члена посольской миссии и ни единой важной бумаги, двинулся дальше — на Франкфурт-на-Майне, оставляя позади мрачные тайны Тюрингенского леса.
---
Этап IV. Версальский протокол
Из Франкфурта-на-Майне, где Пётр Андреевич Толстой спешно сменил столь активно прореженных рейтар, посольский караван выдвинулся под охраной двадцати угрюмых швейцарских наёмников. Франкфуртский нейтралитет был сытым и равнодушным, но чем ближе поезд подходил к заветной линии французской границы у Меца, тем сильнее сгущалось напряжение.
Пфальц и приграничные земли Священной Римской империи лежали в полуруинах — сказывались десять лет непрекращающейся войны. Сожжённые овины, одичавшие виноградники и патрули не менее одичавших имперских рейтар, которые, впрочем, не решались приближаться к русскому каравану, видя выставленные из окон мушкетные стволы швейцарцев.
Утром 12 июля 1712 года кортеж остановился у пограничного столба с тремя французскими лилиями на берегу реки Саар. На том берегу, уходящем вглубь Лотарингии, царевен уже ждал не просто конвой, а тщательно отрепетированное Версалем политическое зрелище.
Как только колёса берлин коснулись французской земли, швейцарцы Толстого, получив свои дукаты, чинно развернули коней назад. Навстречу русской миссии, взрывая копытами влажный дёрн, двинулся эскадрон, заставивший даже суровую Анну Иоанновну прильнуть к окну.
Это были Королевские мушкетёры Дома Его Величества — знаменитая «Первая рота» в лазоревых супервестах с серебряными крестами и нашитыми на них золотыми лилиями. Навстречу пересевшему на коня Толстому, картинно осадив холёного серого в яблоках жеребца, выехал шевалье де Сен-Марк, кузен грозного коменданта Бастилии. Его огромная шляпа с перьями белой цапли подмела луку седла в безупречном поклоне.
— От имени Христианнейшего короля Франции и Наварры, — звучным баритоном, разнёсшимся над рекой, провозгласил де Сен-Марк, — приветствую принцесс великого Севера! Его Величество повелел мне охранять покой Ваших Высочеств до самого Версаля так, словно в каретах едут его собственные дочери.
Следом за мушкетёрами к заставе подкатили три королевских кареты из Большой конюшни Версаля. Это были шедевры каретного мастера Жана Берена: выкрашенные в глубокий тёмно-синий цвет, украшенные золочёной резьбой в виде целующихся амуров и Аполлоновых солнц, с огромными венецианскими стёклами. Но главное — они покоились на толстых, пахнущих дорогой мазью кожаных рессорах, подвешенных на лебяжьих шеях стальных дуг. Вокруг замерли лакеи в шитых золотом ливреях и личные повара герцога де Буйонского, великого обер-камергера Франции, присланные вперёд для организации collation — путевых обедов.
Наталья Алексеевна, сойдя на землю, удовлетворённо кивнула. Её аналитический ум мгновенно зафиксировал: Франция истощена войной, но для престижа Бурбоны вытащили из загашников последние крупицы роскоши.
— Ну вот, девоньки мои, — строго сказала Наталья Алексеевна, поправляя очки. — Начинается Версаль. Пётр Андреевич, принимайте протокол. Шевалье, мы готовы пересаживаться.
И вот тут логистический триумф Версаля натолкнулся на суровую реальность измайловского воспитания.
Согласно этикету, разработанному великим магистром церемоний де Бретейлем, племянницы иностранного монарха не могли въехать в королевские владения в дорожных кожаных колетах и уж тем более — в мужских кюлотах. К каретам был прикомандирован версальский кутюрье, мсье ла Рош, который при виде Анны Иоанновны, стоявшей в сапогах и с ружьём наперевес, едва не лишился чувств.
— О, Пресвятая Дева! — запричитал ла Рош, заламывая тонкие пальцы. — Мадемуазель! Это невозможно! Вы — принцесса крови! Король-Солнце умрёт от апоплексического удара, если увидит женщину в панталонах! Эскорт мушкетёров отказывается двигаться, пока вы не наденете положенный вам grand habit — парадное французское платье! У нас есть приказ мадам де Ментенон! Вот, посмотрите — тяжёлый лионский атлас цвета «парижской грязи», юбка с трёхколенным шлейфом и китовый ус!
— Чего?! — Анна набычилась, и её голубые глаза сузились. — Эту грязь вашу лионскую я надевать не стану! Мне в этом корсете дышать нечем, грудь у меня немаленькая, а шлейф ваш я в первой же луже изваляю! Тётка Наталья, скажи ему! Я в своих кюлотах пол-Германии проскакала, давайте уж и по Франции так поеду!
— Аннушка, не дури, — Наталья Алексеевна была непреклонна, хотя в её глазах плясали смешинки. — Мужские штаны в лесу хороши, когда от татей отбиваешься. А здесь Франция. Тут словом убивают быстрее, чем твоим голландским штуцером. Коли выйдешь к мушкетёрам в таком виде, завтра весь Париж будет петь непристойные куплеты о «русской медведице в штанах». Государю Петру Алексеевичу позор наносить не смей. Одевайся. Чай, может, и не будет в груди жать.
Прасковья Иоанновна, которая к финалу путешествия уже совершенно смирилась со своей судьбой и даже с жадным любопытством разглядывала золочёные гербы на французских каретах, неожиданно поддержала тётку:
— И то правда, сестра. Платье-то знатное, гляди, какое кружево по рукавам — point de Venise, у нас в Москве за такое три деревни отдают. Потерпи. Я вон тоже в корсете сижу, ни вздохнуть, ни пёрнуть! Спина как лучина прямая, зато французы глядят с почтением, а не как на дикарок.
Бунт продолжался ещё добрых полчаса. Анну затащили в специальный дорожный шатёр, откуда доносилось тяжёлое сопение, треск шёлка и глухие проклятия на русском и немецком языках. Четверо лакеев и мсье ла Рош лично навалились на шнуровку корсета из китового уса, утягивая мощную, пышную грудь девятнадцатилетней царевны до предписанных Версалем стандартов.
Когда Анна наконец вышла из шатра, мушкетёры Сен-Марка дружно выдохнули и схватились за грудь в знак восхищения. Тяжёлое атласное платье мантуа цвета тёмного золота с имитированным «закрытым лифом» подчёркивало её монументальную, поистине царственную стать. Корсет заставил её выпрямиться, высоко поднять грудь и расправить широкие плечи, отчего Анна казалась на голову выше всех присутствующих мужчин. Лицо её, правда, было багровым от гнева и нехватки кислорода, а пальцы судорожно сжимали кружевной веер так, словно это была рукоять топора.
— Ну, как? — процедила она сквозь зубы, на удивление легко и удобно переставляя ноги в атласных мягких туфлях на моднейших красных каблуках. — Довольны, ироды? Коли я в этой юбке запутаюсь и упаду — Мец по кирпичу разнесу.
Её старшая сестра, уже сидевшая в первой карете в роскошном сиреневом платье и фонтанже в тон, и с искренним удовольствием уплетавшая засахаренные каштаны, захлопала в ладоши:
— Ах, Аннушка, ты просто королева! Ей-богу, настоящая королева! Король Людовик как увидит — все свои лилии к твоим ногам бросит!
— Ты бы перестала жрать сладкое! — рыкнула герцогиня Курляндская. — Скоро в двери не пройдёшь!
---
Путешествие в каретах Берена показалось царевнам просто каким-то чудом. После тряских немецких берлин французские королевские экипажи шли по мощёным каменным Routes royales так мягко, словно плыли по маслу. Шестёрки датских королевских серых лошадей (Фредериксборгские — шепнул Толстой), сменяемые на каждой почтовой станции каждые четыре лиги, не бежали — они летели.
Маршрут превратился в непрерывную череду триумфальных встреч. На подходе к Вердену дорогу перекрыли депутации местных виноделов с бочонками шампанского. В Шалон-сюр-Марн русскую миссию встречал лично епископ, благословивший царевен латинской речью, из которой Катюшка-свет поняла только слово «Магнифисент», а Наталья Алексеевна — уловила тонкий намёк на то, что Франция надеется на русские субсидии.
Ночевали не в грязных придорожных корчмах, а в фамильных замках французской аристократии. В Мо их принимал престарелый герцог де Ноай. В его гобеленовой галерее, освещённой тысячами восковых свечей, царевны впервые попробовали настоящие лионские пирожные с воздушным кремом и паштеты из гусиной печени. Катерина безостановочно кокетничала с молодым внуком герцога. Прасковья с благоговением расспрашивала аббатов об устройстве соборных часовен, а Анна, уже вполне привыкшая к жёсткому корсету, сидела во главе стола с грацией грозной богини войны, заставляя французских графов бледнеть от её прямого, пронзительного взгляда больших голубых глаз.
Толстой в это время времени не терял. На каждой остановке он закрывался в кабинетах с местными интендантами, щедро сыпал золотыми дукатами Петра и собирал слухи. Париж бурлил. Все знали, что старая Ментенон совсем не повержена, хотя королева Афина триумфально вернулась, а её хромой сын Огюст провозглашён дофином. Вся Франция теперь с интересом ждала, что же скажет русский царь — признает ли он этот новый, незаконный с точки зрения старой Европы порядок. Хотя те, кто знал историю женитьбы Петра, уже заранее прекрасно знали его реакцию...
---
На двенадцатый день пути, 24 июля 1712 года, предвечернее солнце пробило плотную пелену летних облаков, окрасив холмы Иль-де-Франс в коралловые и золотые тона.
Королевский кортеж поднялся на вершину холма Сатори. Шевалье де Сен-Марк поднял руку в белоснежной перчатке буйволовой кожи, приказывая эскорту замедлить ход. Мушкетёры раздались в стороны, открывая вид, ради которого русская миссия преодолела три тысячи вёрст через моря, болота и пороховой дым засад.
— Вуаля, мадемуазели, — тихо, с благоговением произнёс Сен-Марк, указывая хлыстом вперёд. — Версаль.
Все четыре царевны одновременно покинули карету и замерли в немом восхищении.
Внизу, в огромной низине, осушенной ценой тысяч жизней французских строителей-ремесленников, лежал Версаль — необозримый, ослепительный, пугающий своим монументальным величием дворец-город. Отсюда, с холма, он казался гигантским золотым кораблём, бросившим якорь среди бескрайнего зелёного океана подстриженных парков, каналов и бьющих в небо фонтанов. Гладь Большого канала ловила лучи заходящего солнца, вспыхивая, как расплавленная бронза. Мириады статуй — нимфы, тритоны, Аполлоны — сияли золотом.
Сам дворец, протянувшийся почти на полверсты, давил своим барочным великолепием. Мраморные фасады, бесконечные ряды высоких окон, в которых отражалось небо, и знаменитая Кровля Короля, покрытая синеватым сланцем и украшенная позолоченными флюгерами с королевскими лилиями. Отсюда было видно, как по Мраморному двору, уменьшенные расстоянием до размеров муравьёв, двигались сотни карет, блестели латы гвардейцев и колыхались перья на шляпах придворных.
Это была столица мира. Роскошная, утончённая и смертельно опасная паутина, сплетённая стареющим Королём-Солнце.
Катерина тихо, восторженно охнула, прижав ладошки к груди:
— Господи... Тётушка Наталья, да неужто это люди построили? Это ж Невидимый град Китеж, только каменный и золотой!
Паша перекрестилась, взгляд её был задумчив:
— Красиво. Но страшно, сестрицы. Сколько ж душ тут положено, чтоб эти фонтаны в небо прыгали? Не менее, чем в Петербурге, думаю. Только тут как-то теплее всё... не то, что у дядюшки...
Анна молчала дольше всех. Она смотрела на Версаль сверху вниз, тяжело и ровно дыша в своём тесном золотом корсете. В её голубых глазах не было девичьего восторга. В них отражался блеск позолоченных фонтанов дворца Бурбонов. Внезапно, именно в эту минуту она поняла главное, чему её учил дядюшка Пётр: роскошь — тоже оружие. Иногда — очень опасное и мощное! Но Россия привезла в этот золотой рай своё собственное оружие — силу побед, штыки Полтавы и железную волю молодой империи. А это тоже — немало!
Пётр Андреевич Толстой поправил парик, переглянулся с Натальей Алексеевной и тихо произнёс:
— Ну что, Наталья Алексеевна, Рубикон, как говорится, перейден! Что меня особенно радует, так это то, что Ганновер остался в дураках... Шевалье! Давайте спускаться! Нас ждёт Его Величество.
Мушкетёры дали шпоры коням. Королевские кареты Берена, шурша железными ободами по безупречному гравию королевской аллеи, начали свой медленный, торжественный спуск к Парадным воротам Версаля, где уже выстраивалась для встречи внешняя швейцарская гвардия в красных мундирах.
Великая дипломатическая игра России в самом сердце Франции началась...
Глава 19
ГЛАВА XIX. Триста пятьдесят семь зеркал
Полдень нынче в Версале не просто стоял — он медленно запекался, как парадный рождественский гусь в печах королевской кухни.
Великая Зеркальная галерея, этот семидесятитрёхметровый триумф месье Мансара, превратилась в позолоченную душегубку. Семьдесят четыре года жизни Христианнейшего короля Людовика XIV принесли Франции много славы, триумфов, побед, но последнее время от всего этого лишь остались — подагра, с десяток маний и панический страх перед сквозняками. По личному монаршему указу все огромные окна, выходящие на сады и Большой канал, были наглухо задраены и запечатаны путевой замазкой.
Воздух внутри галереи висел плотной массой, напоённой режущей глаза смесью из пудры, застоявшегося пота пяти сотен придворных, мускуса, лавандовой воды и тяжёлых духов «Ambre Royale». В трёхстах пятидесяти семи зеркалах, расположенных строго напротив окон, отражался этот колыхавшийся, напудренный и смертельно уставший от духоты человеческий океан.
Французский двор замер в мрачном и нервном ожидании. Все, кто больше не мог это выдержать, сбежали в парк. Остальные радостно мучились. Радость же им приносило осознание, что мучаются они не одни...
Из-за вееров, расписанных пасторальными сценами, а порой и пикантными стишками, доносился непрерывный, похожий на жужжание шмелей шёпот:
— Говорят, они привезли с собой живого моржа на цепи...
— ...и три бочонка чёрной икры, как они это только едят?!
— Вы слышали, милочка? Герцогиня де Ноай божилась, что у средней принцессы под юбкой спрятан кавалерийский пистолет, из которого она в Тюрингии лично застрелила племянника курфюрста Ганноверского!
— Тише, ради Бога, маркиза! Старикашка уже смотрит на нас, — ехидно шепнул принц Конти, слегка кивая в сторону возвышения в торце галереи.
Вместо давно переплавленного серебряного трона, на деревянном кресле, установленном на трёхступенчатом подиуме под тяжёлым балдахином из малинового бархата с золотыми лилиями, восседал Король-Солнце. Нынче государству было не до жиру, и трон представлял собой массивное кресло с высокой спинкой из резного дуба, полностью покрытое сусальным золотом. Его украшали искусные резные элементы: королевские лилии, солнцеобразные маски и лавровые ветви. Сиденье и спинка были обтянуты тёмно-синим бархатом, расшитым золотыми нитями. После серебряного гиганта всё это выглядело скромно и невзрачно...
Несмотря на преклонные годы, Людовик XIV держал спину так, словно его корсет был отлит из толедской стали. На короле был коричневый бархатный камзол, на котором вместо пуговиц сияли тридцать два алмаза чистейшей воды, а огромный, иссиня-чёрный аллонжевый парик ниспадал на плечи, скрывая обвислые щёки, вспотевший лоб и старческую шею.
Рядом с ним, согласно строжайшему версальскому церемониалу, на чуть более низком кресле сидела его дражайшая супруга, королева Афина де Рошешуар-Мортемар. Она была не в духе, но виду не подавала.
Время не пощадило её некогда ослепительную красоту, но её всё ещё гордый профиль, обилие фамильных роскошных рубинов на груди и хищный, проницательный взгляд голубых глаз давали понять: коли эта женщина зубами вырвала себе трон у мадам де Ментенон, то уступать его она никому не намерена.
Чуть позади короля, укрывшись в тени трона, стояла сама Франсуаза де Ментенон, ныне официально именовавшаяся просто «мадам маркиза». Облачённая в пышное чёрное шёлковое платье, шитое серебром, она спокойно перебирала чётки из крупных чёрных жемчужин, глядя в спину Атенаис с такой затаённой святой яростью, что казалось, от причёски королевы вот-вот пойдёт дым.
Тяжёлые дубовые двери Салона Войны с грохотом распахнулись.
Обер-церемониймейстер Версаля, маркиз де Бретейль, сделал три церемониальных удара своей массивной тростью со спиральным набалдашником о мраморный пол. Шум в галерее мгновенно смолк. Внезапно стало слышно, как жужжит муха, бьющаяся о венецианское стекло.
— Её Царское Высочество принцесса Наталия, сестра величайшего монарха Севера, царя России, Петра Первого! — громогласно, почти закладывая уши придворным, объявил Бретейль. — Её Высочества принцессы Екатерина, Анна и Параскева, дщери царя Иоанна! А также граф Пётр Толстой, Чрезвычайный и полномочный посол царя Петра к Его Христианнейшему Величеству!
Версальские щёголи, окружавшие Джеймса Стюарта и его брата, маршала Фитц-Джеймса, вытянули шеи, ожидая увидеть какие-то необыкновенные азиатские кафтаны, парчовые шубы и бороды до пояса. Но принцессы, что, подобно лебедям по глади озера, скользнули в галерею, заставили многих придворных дам прикусить от зависти свои веера.
Вместо варварской экзотики в Зеркальную галерею вступила процессия, одетая по новейшей, бескомпромиссной версальской моде, но с истинно византийским, ослепляющим размахом. Пётр I и его хитрющий лис Толстой просчитали всё до последнего дюйма кружев, до последней бриллиантовой заколки в волосах.
Царевна Наталья Алексеевна шла впереди, и её поступь была шагом женщины, которая привыкла повелевать не только миром, но и умами. На ней было платье из плотного, тяжёлого лионского бархата глубокого синего цвета — цвета полуночного неба над Невой. Подол шлейфа, который сзади несли два мавританских карлы в напудренных париках, был столь густо расшит речным северным жемчугом, что бархат едва заметно похрустывал при каждом движении. Высокая причёска-«фонтанж», уложенная кружевной башней на крахмальном шиньоне, делала её лицо строгим, умным и невероятно величественным. Она не просто шла к французскому королю — она влекла за собою свет будущей империи, которая уже прямо сейчас переписывала границы Европы.
За ней, чинно, с величественной осанкой, демонстрируя безупречные манеры, шествовали дочери царицы Прасковьи. Юбки-панье на их платьях из тяжёлого атласа были столь широки, что девушкам приходилось слегка разворачивать плечи, чтобы проходить между рядами придворных.
Екатерина Иоанновна шла в ярко-розовом платье, расшитом серебряной канителью. Её живые, карие глаза так и сыпали искрами по сторонам, подмечая уродство одних кавалеров и привлекательные лица других. Хохотушка по натуре, она едва сдерживала свою извечную улыбку, восхищённая блеском зеркал.
Рядом с ней плыла Анна Иоанновна. Французский корсет из китового уса, в который её с таким трудом утянули перед аудиенцией, заставил её рослую, пышную фигуру плыть в монументальном величии. Платье цвета тёмного золота идеально гармонировало с её суровым, слегка смуглым лицом. Она шествовала, не глядя по сторонам, только прямо, словно двигалась во главе Преображенского полка. Её голубые глаза изучающе смотрели на Короля-Солнце с таким холодным, исследовательским спокойствием, что старый монарх невольно смахнул с груди несуществующую пылинку и поправил свои кружевные манжеты.
Замыкала троицу Прасковья Иоанновна — бледная, тихая, в нежно-голубом атласе, державшаяся с удивительным, кротким изяществом. От прежних измайловских слёз не осталось и следа; она переносила духоту зала с терпением истинной принцессы.
Замыкал шествие граф Пётр Андреевич Толстой. Его французский камзол, сшитый по последнему слову версальского шика, был столь густо усыпан уральскими самоцветами по бортам и обшлагам, что при каждом его шаге по галерее пробегали сотни слепящих солнечных зайчиков.
Когда русская миссия приблизилась к трону на расстояние ровно в двенадцать шагов, предписанное протоколом для суверенов второго ранга, Людовик XIV сделал то, от чего Великий магистр Франции (распорядитель двора) герцог де Ларошфуко едва не выронил свой церемониальный реестр.
Старый король, тихо кряхтя от боли в суставах, медленно поднялся со своего позолоченного трона. Опершись на трость, украшенную огромным сапфиром, он сделал два чётких шага вперёд, сойдя с подиума на ковёр. Бриллиант Санси в аграфе пустил мощного солнечного зайчика в глаза принцессе Пфальцской, когда король приветственно взмахнул своей шляпой. Это был знак абсолютного, беспрецедентного дипломатического признания. Россия больше не была «дикой Тартарией». За одно мгновение она превратилась в европейскую державу.
Синхронно, словно по команде невидимого капельмейстера, Наталья Алексеевна и три юные царевны опустились в глубочайший, безупречный французский реверанс. Шёлк и бархат зашуршали по наборному паркету Лебрена, панье плавно качнулись, и принцессы замерли, как четыре раскрывшихся экзотических цветка.
— Сир, — звучным, звонким голосом на чистом французском языке, лишённом и тени какого-либо акцента, произнесла Наталья Алексеевна, глядя на короля снизу вверх. — Мой державный брат, Царь Пётр, шлёт Вашему Величеству уверения в вечной дружбе, нерушимом союзе и искреннем восхищении. Мы счастливы лицезреть солнце европейской политики, чей свет да не угаснет вовеки!
За веерами придворных дам пронёсся судорожный вздох. Луиза-Франсуаза, герцогиня Бурбонская, шепнула стоявшему рядом одноглазому сыну:
— Боже ты мой, Луи, они говорят на языке Расина лучше, чем твои нормандские кузены! Какая посадка головы! Какая порода!
Герцог Бурбонский хищно оскалился:
— О да, маман! А та крошка в голубом чертовски хороша собой!
Луиза изумлённо оглянулась на сына. В глубине её глаз мелькнула неожиданная мысль...
Людовик XIV благосклонно улыбнулся и, протянув руку в тончайшей замшевой перчатке, помог Наталье Алексеевне завершить реверанс.
— Мадемуазель, — голос короля, измученного вчерашней бессонницей, звучал хрипло, но в нём по-прежнему вибрировала магия абсолютной власти. — Красота и юность вашей миссии затмевают весь блеск Версаля. Мы глубоко тронуты вниманием нашего венценосного брата Петра. Глядя на ваших прекрасных племянниц, я вижу, что суровый Север богат не только пенькой, железом, первоклассным лиственничным лесом и пушками, но и истинным, непревзойдённым изяществом.
Старый король задержал свой долгий, полуприкрытый веками взгляд на Анне Иоанновне. Опытный взгляд старого ловеласа мгновенно оценил пышность её груди, ширину бёдер, покатый разворот плеч и ту особую, властную породу, которая обещала будущему мужу неутомимые игры в постели, а также здоровое и многочисленное потомство.
Наслушавшись за два дня прожектов от французской брачной дипломатии в лице Атенаис, король и не заметил, как, глядя на принцесс, начал лихорадочно перебирать в уме свободных принцев крови.
Толстой, улучив идеальную секунду между королевскими комплиментами, шагнул вперёд, сделав изящный полупоклон. Два пажа внесли тяжёлую шкатулку.
— Сир, — произнёс Толстой, его глаза маслянисто блестели. — Позвольте преподнести Вашему Величеству личный дар от государя Петра Алексеевича. Сие есть карта Каспийского моря, самолично моим братом-царём и его картографами составленная, дабы французские купцы знали верные пути на Восток. А также — скромная безделушка: поделка наших уральских мастеров.
Шкатулка, вырезанная из монолитного, гигантского куска тёмно-зелёного малахита, была украшена по углам крупными, необработанными изумрудами размером с голубиное яйцо, оправленными в тяжёлое сибирское золото. Когда Королева Афина увидела этот кусок зелёного пламени, её пальцы судорожно впились в подлокотник кресла. Даже Версаль с его сокровищами не видел такой дикой, концентрированной роскоши. Атенаис вдруг до чёртиков захотелось иметь эту «безделушку»...
— Наш брат Пётр знает толк в редких вещах, — удовлетворённо кивнул Людовик, подавая знак принять дары. — Граф Толстой, мы наслышаны о ваших подвигах в Константинополе. Выжить в Семибашенном замке и переиграть турецкого султана — для этого нужны нервы из того же железа, что куют у вас на Урале. Мы рады видеть вас при нашем дворе.
Атенаис, наклонившись к мужу, громко, так, чтобы слышала вся галерея, произнесла:
— Сир, эти прекрасные принцессы не должны испытывать неудобств. В Версале тесно. Лувр ныне опять в перестройке, там царит ужасный бардак и пахнет крысами. Я предлагаю расселить Их Высочеств в Тюильри. Места у меня во дворце много. А покои вашей матушки, покойной королевы Анны Австрийской, вполне готовы принять столь высокородных гостей.
— Да будет так, — величественно кивнул Король-Солнце. — Займитесь этим лично, мадам... А сейчас — прошу всех к столу! Пусть праздный Юг празднует прибытие Севера! Празднует, но никогда не забывает: зима близко...
---
Парадный обед давали в Салоне Аполлона. Французская кухня начала XVIII века, реформированная великим Вателем и его учениками, как раз начинала диктовать моду всему миру. Столы были накрыты по системе service à la française: все блюда каждой смены выставлялись одновременно, превращая стол в подобие фортификационного сооружения из серебра, фарфора и еды. Обед делился на три монументальные смены.
Придворный шеф-повар Версаля мсье де Маршан превзошёл сам себя, решив доказать «московитам», что кулинария — это не способ набить желудок, а тончайшее из искусств. И в этом он преуспел.
Первая смена: Супы и закуски («Вступление»)
Серебряные супницы, украшенные чеканными головами оленей, исходили ароматным паром. Перед Натальей Алексеевной поставили суп-пюре из лесных каштанов на утином бульоне с добавлением свежих перигорских трюфелей.
— Какая лёгкость, — Наталья Алексеевна изящно зачерпнула ложкой, попробовала, едва касаясь губами. — Пётр Андреевич, надо узнать рецепт. Наш повар в Петербурге, Федотка, вечно суп затягивает мукой так, что в нём ложка стоит, как капральская палка. А здесь — чистый воздух!
Катюшка-свет в это время с недоверием разглядывала запечённые устрицы в сливочно-чесночном соусе, поданные в раковинах на колотом льду.
— Тётушка, это что же... слизняки морские? И их живьём едят? — прошептала она.
— Не живьём, сестрица, они запечённые. Живые — вон в том блюде, — Анна Иоанновна, недолго думая, подцепила устрицу специальной двузубой вилочкой, смело отправила её в рот и сделала глоток белого вина. Её лицо выразило глубокое удовлетворение. — Добро. Солоно, чесноком пахнет, под водку нашу измайловскую пошло бы как к себе домой. Подайте-ка мне ещё вон тот паштет из гусиной печени, что в тесте запечён и зеленью посыпан!
Мсье ла Рош, стоявший за её креслом, чуть не заплакал от счастья: русская принцесса оценила фуа-гра в слоёном тесте.
Вторая смена: Главные мясные и рыбные блюда («Роти»)
Когда лакеи сменили серебро на золочёные блюда, зал ахнул. В центр стола вынесли молодого кабанчика, зажаренного целиком на вертеле, но предварительно замаринованного в старом бургундском вине со специями. Кабанчик лежал на подушке из печёных яблок, а вокруг него были художественно разложены зажаренные фазаны и рябчики.
Следом подали грудку индейки под острым соусом «Робер» на основе горчицы, карамелизованного лука и белого вина. Индейка в те годы всё ещё считалась редкой королевской птицей, доступной лишь высшей знати, поэтому придворные встретили её радостным гулом.
Рядом с индейкой занял своё место гигантский карп, фаршированный раковыми шейками и запечённый в белом вине — тонкий реверанс повара в сторону русской традиции есть рыбу, но переосмысленный на галльский манер.
Карп очень понравился королю — он с огромным удовольствием навернул пребольшой кусок.
Третья смена: Десерты («Антреме»)
Французские кондитеры устроили на столе настоящее геополитическое представление. Центр сладкого стола украшал съедобный макет Московского Кремля, выполненный из окрашенного тростникового сахара, марципана и пастилы, с крошечными бисквитными пушками на стенах.
Вокруг Кремля высились пирамиды из профитролей и эклеров, наполненных нежным заварным кремом с ароматом ванили и миндаля. Из королевских оранжерей Версаля были доставлены свежая земляника, ананасы, апельсины и те самые «спелые персики», которые так любил к месту и не к месту поминать маршал де Вандом. Все фрукты были залиты тончайшим, прозрачным карамельным сахаром, со звоном осыпавшимся под ножом...
---
Пока «24 скрипки короля» на своей платформе гремели маршами и увертюрами Люлли и Делаланда, за столом разыгрывались драмы, достойные лучших страниц мемуаров господина де Сен-Симона.
На противоположном конце стола герцогиня Беррийская, любимая дочь Филиппа Орлеанского, уже успела изрядно приложиться к искристому шампанскому. Её лицо горело нездоровым румянцем, а декольте опустилось ниже всех приличных версальских стандартов.
— Эй, вы, северные красотки! — громко крикнула она через стол, покачивая бокалом. — А правда, что у вас в Московии мужья бьют жён плетьми по воскресеньям для укрепления брака? Мой придурок-муж меня не бил, он вообще предпочитал общество своих конюхов! Я бы тоже предпочла, да дедуля разорётся!
Её отец, герцог Филипп Орлеанский (на удивление, сидевший совершенно трезвым), густо покраснел и сильно дёрнул дочь за рукав:
— Заткнись, Елизавета! Ты пьяна как портовая девка! Перед принцессами стыдно!
— Ах ты боже мой — стыдно ему! Что-то вы подозрительно трезвый, папенька! — взвизгнула герцогиня Беррийская, пытаясь вырвать руку, отчего парадный соусник с подливой «Робер» полетел прямо на шёлковый камзол её отца.
Филипп вскочил и от всей души залепил дочери пощёчину. Та немедленно взвыла!
В скандал мгновенно вмешалась Елизавета Шарлотта Пфальцская, знаменитая Лизелотта, мать Филиппа и, соответственно, бабушка герцогини Беррийской! Эта суровая немецкая принцесса, ненавидевшая весь Версаль за его разврат и слащавость, грохнула кулаком по столу так, что зазвенел хрусталь.
— Тише, сумасшедшая пьяница! — рявкнула Лизелотта на внучку. — Из-за твоих выходок нас скоро вообще перестанут пускать в приличные дома! Посмотри на этих русских девочек — сидят молча, жуют тихо, пьют как воробушки... взяла бы в пример!
Елизавета продолжала реветь. Филипп схватил дочь за руку и, под остолбеневшим взглядом короля, потащил её прочь из салона Аполлона. Лизелотта поспешила следом. Франсуаза-Мария, проводив взглядом дочь, мужа и свекровь, отхлебнула из бокала и с невинным видом уставилась в глаза отцу, всячески показывая, что тут она — ну совершенно ни при чём!
Атенаис громко и совершенно неприлично расхохоталась. Людовик был готов провалиться под землю.
Дофин неловко попытался исправить положение:
— Мессир Толстой, ваши высочества! Не обращайте внимания на эту малолетнюю дуру, у неё в голове вместо мозгов шампанское со льдом!
Толстой, сидевший рядом с Огюстом (высокая честь!), лишь тонко, понимающе улыбнулся и наклонился к уху наследника престола:
— Ваше Высочество, в большой царской семье всегда есть место живому веселью. Иногда излишнему... Мой государь Пётр Алексеевич очень любит шумные ассамблеи. А на них случается... всякое... Главное — чтобы шампанское не мешало большим государственным делам, кои мы с вами призваны вершить.
Хромой Огюст, чей нынешний статус дофина всё ещё казался всей Европе юридическим чудом, благодарно посмотрел на русского посла:
— Вы правы, граф. Моя матушка говорит, что сила монарха измеряется его способностью не замечать досадный лай мелких псин, когда его караван неумолимо движется к большой цели.
— Королева совершенно права, Ваше высочество! С другой стороны, никогда не помешает проверить: лают караванные собаки, или они из чужой подворотни...
Огюст недоумевающе посмотрел на посланника. Толстой лишь благодушно усмехнулся.
В это же время на другом конце стола вдовствующая принцесса Конти вела очень оживлённую беседу с молодым Джеймсом Стюартом и его единокровным старшим братом, грозным маршалом Фитц-Джеймсом, герцогом Бервиком.
— Ну, как вам наши северные гостьи, Джеймс? — кокетливо спросила принцесса Конти, аккуратно потроша особо крупного и сочного рака. — По-моему, старшая, Екатерина, весьма недурна. Какая красавица! Из неё выйдет настоящая королева для воинственного шотландского народа.
Маршал протестующе фыркнул:
— Нет-нет-нет! Она слишком «версальская», если вы понимаете, что я хочу сказать... вот средняя из принцесс — настоящее сокровище! Не правда ли, братец?
Джеймс Стюарт лишь грустно вздохнул, не отрывая взгляда от Анны Иоанновны, которая в этот момент с аппетитом обгладывала фазаний окорочок, сохраняя при этом ледяное величие.
— Она удивительна, братец, — тихо произнёс юный принц. — Она такая величественная и большая... Как царица Боудикка... А главное — в её глазах нет этой версальской фальши. Всего этого наносного и давно прогнившего... Она смотрит так, словно видит человека насквозь. Прям мурашки по спине. Я смотрю на принцессу Анну и испытываю неимоверное возбуждение... э-э-э... в хорошем смысле этого слова, мадам! Если бы мне удалось вернуть британский трон с помощью русских штыков, я бы почёл за честь назвать такую женщину своей королевой. Клянусь всеми святыми!
— Так а в чём же дело, мой дорогой кузен? — лениво промурлыкала Мария-Анна. — Ведь царь Пётр недвусмысленно уже изнамекался: «Бери племянницу в жёны и требуй любой поддержки»! К тому же Анна — вдовствующая герцогиня Курляндская, и, женившись на ней, вы получите в управление Курляндию и Семигалию.
— А если удачно потрясти вниз головой короля Августа, то из его карманов можно вытрясти Пильтенское епископство, которое раньше было под Курляндией! — ткнул в брата фазаньей костью, как шпагой, развеселившийся маршал. — Тогда вообще можно будет поднять вопрос о создании Курляндского королевства и увенчать тебя ещё одной короной!
— Хм... какая потрясающая идея, герцог... — принцесса Конти приподняла левую бровь. — Надо бы подать эту идею царю Петру — он с Августом в хороших отношениях.
— Да подождите вы! — снова вздохнул Джеймс. — А вдруг я не понравлюсь принцессе Анне...
— А это мы сегодня и узнаем! — маршал хлопнул принца по спине и громко заржал.
Рядом с ними молча сидел Луи-Александр де Бурбон. Он не ел, почти не прикладывался к своему бокалу, не участвовал в застольных беседах. Адмирал не сводил восхищённых глаз с Екатерины, чьи румяные щёчки и звонкий хохот, раздававшийся в ответ на шутки Его Величества, совершенно растопили сердце сурового моряка.
— Клянусь Нептуном, — пробормотал Александр, — эта маленькая сдобная булочка имеет на борту больше пороху, чем весь британский флот вместе взятый. Надо будет как можно быстрее пригласить её на осмотр моей флагманской галеры...
Мария-Анна положила ему руку на плечо:
— Поторопитесь, братец, а то уведут лакомый кусочек — глазом моргнуть не успеешь...
---
Важнейшее же действо, медленно, как испанский галион, разворачивалось во главе стола, когда Людовик XIV, изящно отодвинув бокал со старым бургундским вином, разбавленным водой (единственное, что позволял ему пить этот шарлатан Фагон), наклонился чуть ближе к Наталье Алексеевне. Оркестр заиграл тише, переходя на утончённые клавесинные пьесы Куперена. Завуалированный геополитический менуэт начался.
— Мадам, — негромко произнёс Король-Солнце, и его глаза, подёрнутые старческой дымкой, вдруг вспыхнули прежним, опасным огнём. — До Версаля доходят удивительные, я бы сказал — фантастические слухи с севера Британии. Конфиденты маркиза де Торси доносят, что линейные корабли вашего царственного брата проявили необычайное, почти нежное внимание к шотландским берегам. Неужели Его Царское Величество столь глубоко сострадает изгнанному королю Джеймсу? И что там делает ваш светлейший принц Меншиков в компании с контр-адмиралом Гордоном?
Наталья Алексеевна встретила взгляд короля с безупречной, ледяной улыбкой истинной дочери русских царей. Она аккуратно отложила серебряную вилку.
— Сир, мой брат Пётр всегда глубоко сострадал государям, коих лишают их законного, Богом данного права на престол в угоду убогим парламентским бумагомарателям и выскочкам из мелкого немецкого захолустья. Шотландцы — храбрый и верный народ. Многие из них, как адмирал Гордон или же граф Брюс, верой и правдой многие годы служили и служат нашему дому в Санкт-Петербурге. Восстановление справедливости в Эдинбурге, да и в Дублине тоже — это то, что порадовало бы истинных друзей порядка в Европе. И, как нам доподлинно известно, сердце Вашего Величества бьётся в унисон с нашим, обливаясь кровью от британской несправедливости. Князь Меншиков явился в Лит не просто с визитом вежливости. Его пушки готовы защитить права королевы Анны и её брата Джеймса от любого мятежа, который попытаются поднять ганноверские подпевалы.
Людовик XIV победоносно улыбнулся и слегка постучал пальцем по хрустальному кубку:
— Принесите мне шампанского!
Торжественная, но без малейшего пафоса речь этой почти незнакомой ему женщины заставила его старое сердце биться так, словно ему снова было двадцать три года, когда он взял власть в свои руки после смерти кардинала Мазарини, заявив изумлённым министрам на заседании Государственного совета: «Государство — это я!»
Пётр I давал Франции шанс завершить изнурительную Войну за испанское наследство сокрушительным, полным триумфом.
— Это истинно львиный манёвр, мадемуазель, — прошептал король. — Привести двенадцать линейных кораблей в Форт-оф-Фёрт под самым носом у шведских дозоров и английских эскадр... Но шотландские берега весьма протяжённы. Нашим русским друзьям нужен сильный союзник как на море, так и на суше.
— Вы абсолютно правы, Сир, — Наталья Алексеевна чуть наклонила голову. — Нашим кораблям нужна опора. Наша шахматная партия требует как минимум участия двух флангов.
Людовик XIV резко повернулся к своему младшему сыну, герцогу Анжуйскому:
— Александр! Не соизволите ли подойти к нам.
Адмирал мгновенно оставил свои попытки поймать взгляд принцессы Екатерины и возник перед отцом.
— Мой сын, — Людовик говорил тихо, но каждое слово весило тонну. — Тайный приказ для Брестской и Тулонской эскадр уже подписан?
— Да, Сир, — адмирал словно преобразился, его взгляд стал жёстким и профессиональным. — Франция поднимает паруса. Тридцать фрегатов и линейных кораблей под моим командованием готовы к выходу. Батальоны морской пехоты уже грузятся на транспорты. Как только мы получим сигнал от князя Меншикова, мы мгновенно выходим в Северное море, чтобы соединиться с русским флотом в Лите. Мы зажжём для курфюрста Георга такой пожар, какого Британия не видела со времён Вильгельма Завоевателя!
Пока отец с сыном обсуждали дела флотские, Наталья Алексеевна раскрыла свою кожаную тетрадь, которую она, вопреки всем законам версальского этикета, взяла с собой, и пробежала глазами по строчкам шифра. Геополитический расклад сил на этот июль 1712 года выстраивался безупречный и страшный для их врагов. Выглядел он примерно так:
Северный заслон (Россия и Шотландия):
Меншиков, получив от французов подкрепление в лице нескольких тысяч пехотинцев, полностью берёт под контроль шотландские берега. Шотландия и Ирландия смело объявляют Лондону войну. Шведский флот на Балтике оказывается намертво зажат в капкан: с востока его теснит Пётр из Петербурга, а русско-ирландско-шотландская эскадра отрезает шведам любые пути выхода в Атлантику. Они больше не получат ни английского золота, ни пороха, ни вообще ничего...
Южный молот (Франция):
Соединение французского флота с вышеупомянутой эскадрой даёт объединённым силам абсолютное господство в Северном море и Ла-Манше. Мальборо и сторонники Ганновера в Лондоне оказываются плотно отрезанными от Европы.
Ганновер в ловушке:
Курфюрст Георг, который уже видел себя на британском престоле после смерти Анны, оказывается заперт в своих немецких владениях. Если он попытается двинуть свои войска к побережью, Пруссия (союзник Петра, обильно подкормленный Толстым) и Саксония, как вернейший плацдарм Августа Сильного, немедленно ударят ему в тыл.
Наталья довольно вздохнула и закрыла свои записи...
— Сир, — Толстой, бесшумно возникнув рядом, изящно поклонился Людовику XIV. — Когда наши штандарты соединятся в Форт-оф-Фёрт, дерзкому мечтателю Георгу останется только молить Бога о пощаде в своём Ганновере. А лондонский парламент рано или поздно подпишет любые бумаги, какие мы им продиктуем. Иначе им грозит оккупация. Столетнюю войну наоборот они, боюсь, не готовы получить на свою голову... Джеймс Стюарт вернётся в Сент-Джеймсский дворец!
Людовик XIV медленно поднялся, держа в руке бокал с принесённым шампанским. Вслед за ним, шурша шелками и гремя шпагами, поднялись все триста человек гостей Салона Аполлона. Старый король посмотрел на Наталью Алексеевну, на роскошную, суровую Анну Иоанновну, на пышную и весёлую Катюшку и раскрасневшуюся Прасковью, продолжавшую исподтишка строить глазки герцогу Бурбонскому.
— За великий и нерушимый союз Севера и Юга, господа! — громогласно произнёс Король-Солнце, поднимая кубок. — За королеву Анну, за короля Джеймса и за нашего могучего брата, царя Петра, который прямо в эти минуты переписывает историю мира!
— Виват! — грянул зал Аполлона так, что задрожали хрустальные подвески люстр.
Оркестр на хорах ударил турецкий марш. Придворные пили шампанское, королева Афина торжествующе улыбалась, а мадам де Ментенон в своём дальнем углу судорожно рвала кружевные манжеты, осознавая, что её тридцатилетняя политика изоляции России полностью обрушилась в эту душную июльскую ночь.
Анна сделала глоток сладкого муската, надкусила тающий во рту эклер и довольно шепнула старшей сестре:
— Ну вот, Катька. А матушка всё опасалась, что нас тут сырыми улитками отравят. Ничего, чай, управились... Теперь пускай адмирал этот флот выводит: и будет в Эдинбурге аж два Алексашки! Ну а мы тут пока ихние пирожные поедим. Тоже — дело государственное...
Глава 20
ГЛАВА XX. Брачные хлопоты
Воскресный полдень в Париже занимался лениво, словно нехотя выползая из-за свинцовых, налитых душной влагой облаков, зависших над разомлевшей от жары Сеной. Но в покоях восточного крыла дворца Тюильри полдень давно уже наступил, причём в самом скверном, безжалостном своём проявлении.
Вдовствующая герцогиня Курляндская, царевна Анна Иоанновна, мучительно страдала.
Облачённая в шёлковую, с кружевами, ночную сорочку, Анна лежала ничком на необъятной французской постели под балдахином из тяжёлой парчи, уткнувшись лицом в пуховую подушку, и глухо стонала при каждом звуке, долетавшем через раскрытые ею же окна. Каждый стук копыт по булыжной мостовой, каждый вопль торговки с рынка на площади Карусель отзывался в бедной голове царевны пушечным залпом Петропавловской крепости. Парижское солнце, пробивавшееся сквозь тонкие щели плотных бархатных штор, казалось ей не ласковым светилом Юга, а раскалённым сибирским шомполом, который безжалостно втыкали прямо в левый глаз.
— Ох-хо-хо... Мамочка... — хрипела Анна, пытаясь натянуть кружевное покрывало на затылок. — Уберите солнце... Заколотите окна ставнями... есть в этом доме ставни? И велите этим французским галкам на рынке клювы позашивать, сил моих больше нет...
Воздух в спальне казался густым и липким. Вчерашние посиделки со свалившейся как снег на голову герцогиней Беррийской с горами марципана, реками шампанского и приторного, но безумно вкусного муската нынче обернулись жесточайшей, поистине варварской немочью. Во рту у девятнадцатилетней принцессы словно кавалерийский эскадрон на ночёвку расположился, забыв почистить коней. В голове же эти кони явно сейчас гарцевали...
Внезапно элегантные резные кедровые двери спальни распахнулись с таким грохотом, будто их вышибли тараном. Анна судорожно вздрогнула и взвыла, хватаясь за виски.
В комнату, стремительная и грозная, как боевой фрегат, вплыла царевна Наталья Алексеевна. На ней было утреннее домашнее платье фасона «Адриенна» из тёмного вишнёвого шёлка и мягкие, подбитые мехом мюли без задника. Волосы её высочества были не прибраны, а в руках она сжимала какой-то свиток, едва не протыкая ногтями плотную бумагу.
В два шага подлетев к постели племянницы, Наталья схватила Анну за мощные, обтянутые тонкой шёлковой тканью плечи, развернула к себе лицом и принялась с такой силой её трясти, что у вдовствующей герцогини застучали зубы.
— Ты зачем герцогиню Беррийскую анисовой напоила?! — напустилась она на племянницу звонким, режущим уши голосом. — А? Отвечай мне, девка негодная! Ты что же это творишь в чужой земле?!
— Тётушка... матушка Наталья... ради Христа, не трясите шею, голова отвалится! — взмолилась Анна, пытаясь высвободиться из цепких рук родственницы. Она с трудом села на постели, щурясь от света и с ужасом глядя на разгневанную Наталью. — И ничего я не поила! Что за напраслина? Она сама вчера пристала, как банный лист к заднице! Сядет рядом, глазищами своими хмельными лупает и зудит: «Дай попробовать московитского питья, да дай попробовать! Вы, говорит, волки северные, позорные, пьёте дёготь, а у нас — сладкая деликатность». Ну, мне и надоело это её вяканье слушать. Достала из сундука флягу, что мне матушка Прасковья на дорожку собрала, — с чистой, тройного перегона анисовой водкой. Ну и дала ей глоточек...
— Глоточек?! — Наталья Алексеевна всплеснула руками, едва не угодив свитком племяннице по носу. — А какого размера был этот глоточек?
— Да откуда ж мне было знать, что эта дурында ненормальная флягу из рук вырвет и в один присест её всю выглушит?! — Анна сердито потёрла виски, морщась от боли. — Она ж её высосала до капли, захлебнулась, глаза выпучила, засипела, как гусь, а потом как закричит: «Виват, московиты! Это огонь от самого Люцифера!». Но выходила-то она из Тюильри на своих двоих! Это я точно помню, её ещё наследник престола под руку вёл. Шла сама, хоть и пела что-то непристойное про конюхов.
— Так ты ещё и дофина анисовой потчевала?
— Не! Огюсту не досталось — он даже расстроился... Да что случилось-то, тётушка? Чего вы с утра пораньше хай поднимаете?
Наталья Алексеевна бессильно опустилась на край постели, качая головой, хотя гнев в её глазах уже начал уступать место какому-то истерическому веселью.
— А случилось то, племянница, что доехала мадам Беррийская до своего Люксембургского дворца. Доехала аккурат посреди ночи, когда её анисовка твоя измайловская уже до самых печёнок проняла. И через полчаса вывалилась из окна второго этажа...
Анна Иоанновна от неожиданности даже про головную боль забыла. Округлив глаза, она подалась вперёд:
— Как вывалилась?! Батюшки... А слуги куда смотрели?
— Да на неё и смотрели! — в сердцах воскликнула Наталья. — Лакеи бают, она влетела в опочивальню, выгнала камеристку, самолично разделась до сорочки, залезла на подоконник и принялась там отплясывать ирландскую джигу в честь «северных лебедей»! А придурки эти разинули рты, как на комедиантов в балагане, глядели, как их светлейшая хозяйка кренделя выписывает. Вот только поймать не успели, когда она равновесие потеряла. Полетела Лизонька ласточкой вниз, прямо в кусты роз! Слава Богу, кусты пышные были, шею не свернула, но ногу сломала, кажись, даже в двух местах! Теперь лежит, орёт на весь дворец, требует ещё анисовой, а герцога-отца клянёт последними словами.
Анна на секунду задумалась, а затем шмыгнула носом и совершенно недипломатично хихикнула:
— Туда ей и дорога, дуре пьяной. Меньше будет хлебать, чего не надо... А то ишь, деликатная какая... Царица Марфа после такой фляжки ещё бы и корову подоила, а эта сразу из окна... Слаба порода у французских принцесс, слаба...
Не успела улыбающаяся Наталья Алексеевна выговорить племяннице за подобные речи, как в дверь спальни деликатно, но настойчиво постучали. На пороге появился Жан-Люк де Ту, молодой камердинер, которого Атенаис приставила к Анне. На его шляпе играли редкие лучи солнца, а лицо выражало крайнюю степень почтительного волнения.
— Ваше Русское Высочество, — мушкетёр низко поклонился, звеня цепью и прижимая шляпу к груди. — Прошу простить за столь бесцеремонный визит, но во дворец прибыла Её Светлейшее Высочество, вдовствующая принцесса Конти! Она требует немедленной аудиенции с принцессой Анной.
Наталья и Анна переглянулись.
— Зови, Жан-Люк, чего уж там, — вздохнула Наталья Алексеевна, поправляя волосы. — Всё равно принцесса уже не спит.
Двери распахнулись шире, и в спальню величественно прошествовала Мария-Анна де Бурбон, принцесса Конти. Лицо её в этот утренний час представляло собой совершенно восхитительное зрелище. Она выглядела как сытая, довольная кошка, которая пробралась в хозяйский будуар, удачно стянула и в один присест сожрала самую жирную, любимую канарейку госпожи, а теперь лениво облизывает усы, ничуть не раскаиваясь в содеянном. Её атласное лёгкое платье цвета морской волны шуршало по паркету, а кружевной веер в пухлых пальцах подрагивал от едва сдерживаемого смеха.
— О, мои дорогие российские кузины! — воскликнула принцесса Конти, напрочь игнорируя положенные по этикету приветствия. Она всплеснула руками и опустилась в кресло возле кровати Анны. — Вы не представляете, какой восхитительный, какой божественный день сегодня настал во Франции! Воистину — воскресенье Господне... Наш христианнейший король Людовик просто буквально расцвёл!
Наталья Алексеевна, внезапно смекнув, откуда ветер дует, прищурилась, пряча улыбку:
— Неужели Его Величество так обрадован ужасным несчастьем собственной внучки, мадам?
— Обрадован?! — Мария-Анна звонко, совершенно неприлично для своего возраста расхохоталась, прикрывая рот веером. — Ах, принцесса, да Его Величество, едва узнав от министра двора о злоключениях этой несносной мадам де Берри, воскликнул на всю приёмную: «Это просто праздник какой-то!». Вы не знаете, как она ему надоела! Её вечные пьяные скандалы, её любовники, её наглость... Король кушать не может, думая, какую ещё дурость она выкинет в Версале перед иностранными послами. А теперь — о, чудо! Эта несносная особа ближайший месяц, а то и два, проведёт безвылазно в своём Люксембургском дворце, обложенная припарками и гипсом, и не сможет доехать до Версаля, даже если очень захочет! Весь двор вздохнул с таким облегчением, будто у нас досрочно закончилась Война за испанское наследство!
Анна Иоанновна, всё ещё державшаяся за голову, слабо улыбнулась:
— Значит, король на меня зла не держит за «анисовое угощение»?
— Зла?! — Принцесса Конти подалась вперёд и ласково потрепала Анну по пухлой щеке. — Дорогая моя Анетт, король готов выписать этому вашему русскому напитку специальную таможенную льготу! Вы избавили его от постоянного кошмара королевской семьи. Мадам де Ментенон, конечно, недовольна, но... — Мария-Анна внезапно словно расцвела, её глаза лукаво блеснули, и она заговорила тише, переводя разговор на совершенно иную, куда более важную для неё тему. — Довольно о хромых утках. Нам нужно думать о живых и пылких сердцах. Анетт, детка моя, тебе решительно необходимо сменить обстановку. Этот парижский воздух, этот рынок под окнами, этот душный Тюильри... от них ведь и у любого парижанина голова кругом пойдёт. А уж у гостей и подавно... Я предлагаю тебе немедленно, вот прямо сейчас, собраться и поехать со мной за город. Подышать, так сказать, чистым, целебным сельским воздухом в садах Сен-Жермена!
Анна Иоанновна подозрительно прищурила свой левый, всё ещё побаливающий глаз:
— В Сен-Жермен? Это зачем же? Что там за воздух такой особенный? Птички поют, что ли, громче? Так для меня это однозначно сейчас лишнее...
Мария-Анна зашуршала веером, её лицо внезапно приняло крайне заговорщицкое выражение:
— Ах, Анетт, не притворяйся простушкой! Там, в Сен-Жермен-ан-Ле, в старом замке, сейчас находится кое-кто, кто с самого королевского банкета буквально потерял покой. Принц Джеймс Стюарт, законный король Британии, как зовут его верные якобиты! Ах! Герцог Бервик вчера весь вечер только и делал, что оттаскивал брата от окна.
Глаза Анны полезли на лоб:
— Как?! И этот тоже?
Принцесса Конти всплеснула руками:
— Да нет! Он просто всё смотрит на дорогу, в надежде увидеть ваш экипаж... Бедный Джеймс... он ведь кушать не может, так хочет познакомиться с вами поближе! Он который день твердит, что встретил свою Боудикку, свою северную королеву, чьи глаза холодны, как лёд, но способны зажечь пожар в Шотландии! Короче: Джеймс умолял меня устроить вашу встречу вдали от версальских соглядатаев. Ну же, Анетт, скажи мне честно, ведь он тебе тоже приглянулся? Я же видела, как ты смотрела на него за королевским столом!
Анна почувствовала, как к её смуглым щекам приливает густая, жаркая краска. Она вспомнила давнишний обед в Салоне Аполлона. Юный принц Джеймс, с его тонкими, породистыми чертами лица, грустными, но решительными тёмными глазами и безупречной осанкой романтического изгнанника, действительно выгодно отличался от напудренных, развратных версальских щеголей. Он смотрел на неё не как на «диковинную московитку», а с каким-то благоговейным, искренним восхищением, от которого у неё, как назло, до сих пор сладко покалывало где-то меж лопаток.
— Ну... приглянулся, положим, — смущённо буркнула Анна, силясь сохранить ледяное величие вдовствующей герцогини Курляндской. — Парень он видный, хоть и тощий малость, подкормить бы его не мешало нашей кашей. И взгляд у него... честный. Не то что у этих маркизов французских. Да только как я поеду-то, милая мадама? У меня голова раскалывается, и платье не готово, и вообще... негоже девке самой на смотрины скакать, точно кобыле на ярмарку! Что дядя Пётр скажет?
Тут в разговор решительно вмешалась Наталья Алексеевна. Она подошла к племяннице, скрестив руки на груди, и посмотрела на неё со всей строгостью старшей в роду:
— А ну-ка кончай девичьи капризы, Анна! Царь Пётр тебе для чего наказ давал? «Искать союзов и крепить державу»! Джеймс Стюарт — это не просто красивый мальчик с грустным взглядом, это наш главный ключ к Шотландии и Северному морю. Пока Меншиков сейчас в Лите пушки надраивает, нам здесь нужно железо ковать, пока горячо! И выковать брачный союз. Поторопись, Анюта! Мадам де Конти права: хватай быка за рога, пока ганноверские крысы в Лондоне не пронюхали. Голова болит? Ничего, от быстрой езды в карете и свежего ветра вся дурь из башки выветрится. Плюс напёрсточек анисовой глотни, если осталось. Очень хорошо помогает!
В общем — марш умываться и одеваться! Жан-Люк! — крикнула она в дверь. — Вели подать лёгкий завтрак и кофе! И вели девкам нести утреннее дорожное платье для герцогини!
Анна Иоанновна, поняв, что сопротивление бесполезно, да и в глубине души страстно желая снова увидеть юного Стюарта, тяжело вздохнула, скинула покрывало и поднялась с постели.
— Ладно, ладно... Уговорили, свахи окаянные, — проворчала она, но в глазах её уже разгорался тот самый упрямый, деятельный огонёк, который так хорошо знали в Митаве. — Немка-то моя, горничная, где? Пускай тащит корсет из китового уса, будем утягиваться. Если ехать к английскому королю, надо показать, что у России спина не гнётся!
Спустя всего час от ворот дворца Тюильри отбыла роскошная, лёгкая карета принцессы Конти с шестёркой резвых лошадей. Анна, облачённая в дорожное платье из плотного зелёного бархата с золотым шитьём, сидела рядом с Марией-Анной, которая без умолку трещала о шотландских кланах, характере Джеймса и о том, как правильно кружить голову британским мужчинам. Трещать-то она трещала, но холодный, внимательный, пристальный взгляд принцессы медленно и тщательно изучал Анну: её жесты, движения, улыбку, взгляд, манеру держать веер и поправлять выбившийся локон...
Когда карета тронулась и покатилась мимо кованых ворот дворцового сада, принцесса Конти случайно глянула в окно и вдруг замерла, её веер застыл в руке.
Навстречу им к парадному подъезду Тюильри в этот самый момент, тяжело покачиваясь на рессорах, подкатывала огромная, парадная карета, на дверцах которой красовались золочёные, невероятно пышные гербы дома Конде. Шестеро вороных коней в богатой упряжи осадили назад, взрывая копытами гравий. Из кареты, поддерживаемая лакеями, начала выбираться не кто иная, как Луиза-Франсуаза, герцогиня Бурбонская, — родная дочь Атенаис и извечная соперница Марии-Анны при дворе.
Принцесса Конти проводила единокровную сестру долгим, внимательным взглядом. На её губах медленно расплылась торжествующая, хищная улыбка. Она откинулась на бархатные подушки своей кареты и тихо, победоносно рассмеялась:
— Ну надо же... Сестрица Луиза — кто бы мог подумать? Неужто и её охватил матримониальный зуд? Едва за полдень перевалило, а она уже коней загнала, летит к своей маман! Я смотрю: маховик смотрин раскручивается на полную силу, Анетт! Ох, чувствую я, к осени в Версале не останется ни одного холостого принца крови...
Карета рванулась вперёд, унося вдовствующую герцогиню Курляндскую навстречу её судьбе, а Тюильри остался позади — колоссальный, мрачный и прекрасный теневой центр Франции, где прямо в эти дни вершилась история Европы.
---
Для Атенаис де Рошешуар-Мортемар — королевы Франции, которая больше не была мадам де Монтеспан, раз и навсегда отринув фамилию своего давно покойного первого мужа (ах, как это прекрасно звучит: покойный господин де Монтеспан!), — прибытие русской дипломатической миссии стало величайшим, потрясающим политическим даром судьбы.
В то время как Версаль задыхался от собственной важности, духоты и шпионских сетей маркиза де Торси и мадам де Ментенон, королева Афина совершила гроссмейстерский ход. Собрав дочерей царицы Прасковьи под своей личной опекой, она одним махом полностью перехватила у Версаля контроль над главным, самым ценным и совершенно новым дипломатическим ресурсом Европы — русскими невестами.
Дворец Тюильри в августе 1712 года представлял собой зрелище величественное, но слегка устаревшее. Это был колоссальный, мрачноватый дворец, раскинувшийся прямо в сердце Парижа, на берегу Сены. После того как три десятилетия назад Людовик XIV окончательно перебрался в Версаль, сделав его своей официальной резиденцией, Тюильри стоял полупустым. В его бесконечных анфиладах гуляло эхо, королевские покои покрывались пылью, а из подвалов Лувра, отданного под художественные мастерские, даже порой весьма пованивало...
Но Атенаис де Мортемар не собиралась мириться с запустением. Обладая железной волей и неистощимой энергией, всего за три месяца она превратила этот старый дворец в свою резиденцию, тихий и незаметный центр власти, откуда ниточки интриг уже тянулись по всей Европе.
Ещё накануне, в Версале, Атенаис жёстко и безапелляционно заявила старому королю:
— Сир, эти прекрасные русские царевны — девицы скромные, воспитанные в строгом благочестии. Им совершенно не место в этом развратном, шумном, сплетничающем, а главное — чудовищно тёмном Версале, где каждая куртизанка будет заглядывать им в пеньюар. Я сама, лично, займусь их европейским воспитанием, поселю у себя в Тюильри и подготовлю к будущим брачным союзам.
Людовик, измученный духотой и семейными скандалами, лишь благосклонно кивнул.
На самом деле Атенаис меньше всего думала о «благочестии» девушек. Ей нужно было надёжно спрятать этих бесценных невест от интриг версальских клик, враждебных её семье, от возможного влияния мадам де Ментенон и от шпионов герцога Мальборо. Тюильри стал для русских царевен идеальной «золотой клеткой» королевы.
Под размещение русской миссии Атенаис выделила целое крыло дворца — то самое, где когда-то располагались покои покойной герцогини де Монпансье, самой богатой женщины Европы. Огромные, высокие окна этого крыла выходили, увы, вовсе не на цветущий сад Тюильри и сверкающую ленту Сены. Окна выходили на площадь Карусель, самообразовавшийся рынок и заброшенный Лувр.
Но, так или иначе, здесь, под присмотром Атенаис, для русских принцесс закипела совершенно новая, удивительная жизнь. Королева, несмотря на свой порой невыносимый, хищный и властный нрав, отнеслась к племянницам Петра I со всей благосклонностью и уважением. Она прозорливым оком видела в них не варварок из далёкой Московии, а будущих королев и принцесс крови, которым суждено держать в ежовых рукавицах своих мужей.
---
Каждое утро в Тюильри начиналось с уроков этикета. Атенаис лично приходила в покои царевен, усаживала их перед огромными венецианскими зеркалами и часами учила тонкостям французских манер. Она показывала Екатерине, как нужно едва заметно приподнимать край юбки-панье, чтобы продемонстрировать изящную щиколотку, но при этом не показаться вульгарной. Она объясняла бледной, кроткой Паше, как с помощью одного лишь взгляда из-за расписного веера можно заставить капитулировать самого стойкого кавалера, даже если этот кавалер смотрел на другую.
— Мои милые девочки, — говорила Атенаис, расхаживая по комнате и постукивая своей тростью с рубиновым набалдашником. — Мужчина, будь он хоть трижды принц крови или маршал Франции, — это всего лишь крупное, сильное, дикое животное. Им ни в коем случае нельзя пытаться управлять силой. Сила порождает отпор. Им нужно управлять с помощью его собственных слабостей. Дайте ему почувствовать себя львом, но держите поводок так крепко, чтобы он не мог даже чихнуть без вашего дозволения. Запомните: истинная королева правит не государством, она правит тем, кто правит государством!
---
Царевна Наталья Алексеевна, поселившись в Тюильри, быстро показала Атенаис, что русская умная женщина ни в чём не уступает французской. На этом они и спелись...
Совместное проживание двух столь сильных, амбициозных и властных женщин в одном дворце могло бы закончиться грандиозной катастрофой. Французские придворные замерли в предвкушении грандиозной бури. Но... к изумлению всех, Наталья и Атенаис удивительно быстро нашли общий язык, обнаружив друг в друге родственные души. Две хозяйки Тюильри, молодая и старая, разделили обязанности с точностью бывалых генералов.
Главным их общим триумфом стало возрождение знаменитого Машинного зала (Salle des Machines) — огромного, заброшенного театрального зала на четыре тысячи персон, построенного ещё во времена молодости Людовика XIV для грандиозных оперных и драматических постановок. Наталья Алексеевна, которая в России открыла первый публичный театр и страшно этим гордилась, пришла в полный восторг от этого сооружения.
— Атенаис, душа моя, — говорила Наталья, осматривая запылённые кулисы и сложнейшие гидравлические и механические системы, позволяющие на глазах у зрителей менять масштабные декорации. — Это же просто преступление — держать такую красоту под замком! У нас в Петербурге актёры на досках играют под открытым небом, а у вас тут настоящий храм муз пропадает!
Королева Франции, которая в молодости сама блистала в роскошных королевских балетах на музыку Жана-Батиста Люлли, азартно захлопала в ладоши, предвкушая свой очередной триумф:
— Вы правы, Натали! Версаль с его унылой Ментенон превратился в затхлый монастырь, где придворные только и делают, что молятся да шепчутся по углам. Мы вернём Парижу его блеск!
Уже через неделю Salle des Machines была полностью отмыта, освещена тысячами восковых свечей и превратилась в театральный центр Парижа. Царевны, молодые придворные дамы и приглашённые актёры из «Комеди Франсез» под руководством Натальи и молчаливым наблюдением Атенаис принялись ставить комедии Мольера и великие трагедии Расина. Екатерина Иоанновна, обладавшая живым, весёлым нравом, блистала в ролях бойких субреток, заставляя участников репетиций хохотать до слёз, а тихая Прасковья с удивительным, кротким изяществом декламировала стихи о несчастной любви, томно изображая страдания Федры...
Одновременно с этим оживающим театром Тюильри превратился в самый вольнодумный, блестящий интеллектуальный салон Парижа. Устав от чопорного, закостенелого Версаля, сорбонская профессура, философы, писатели, инженеры, изобретатели, а также скульпторы и художники, окопавшиеся в Лувре, потянулись в восточное крыло Тюильри. Каждый вечер здесь, за столами, уставленными изысканными винами и лёгкими закусками, Наталья Алексеевна собирала лучших людей своего времени. Среди них были:
Бернар де Фонтенель — популяризатор науки и философ-скептик, бессменный секретарь Парижской академии наук. Его книга «Рассуждения о множественности миров» была главным интеллектуальным хитом парижских салонов, и в Салоне Принцессы Натали (как стали называть эти великосветские посиделки) её тоже обсуждали.
Николя Мальбранш — старенький, но самый авторитетный и живой философ Парижа на тот момент. Крупнейший представитель окказионализма, он считал, что все причины в мире исходят напрямую от Бога, чем страшно раздражал королеву Афину. Мальбранш преподавал в Сорбонне и вёл активную переписку с Лейбницем, каждое письмо от которого зачитывалось вслух в салоне.
Тут же обретался и двадцатитрёхлетний Шарль де Монтескье, студент, учившийся в Париже и, по мнению Натальи Алексеевны, человек, который достигнет в будущем неимоверных высот...
Молодые французские архитекторы с огромным интересом разглядывали чертежи строящегося среди балтийских болот Санкт-Петербурга, которые Наталья привезла с собой. Картографы спорили о новой карте Каспийского моря, подаренной Толстым королю, а инженеры обсуждали возможности применения шотландского угля для плавки уральского железа. А семнадцатилетний мальчишка, пока ещё именовавшийся просто Франсуа-Мари Аруэ, читал вслух свои смелые стихи, восхищаясь «Северным Титаном» Петром, который строил империю топором и ножницами.
Это был удивительный симбиоз: русский размах, помноженный на утончённый французский блеск. И в центре этого симбиоза стояла Наталья Алексеевна — женщина, которую Атенаис де Мортемар быстро определила как самый ценный, самый ослепительный бриллиант всей русской миссии.
«Ей тридцать восемь лет, — размышляла королева в очередную бессонную ночь, перебирая бумаги в своём кабинете. — Она умна, как Люцифер, образована лучше половины королевских министров, разделяет страсть брата к реформам и — самое главное — она абсолютно свободна! Оставить такую женщину без мужа, не использовать её для укрепления позиций Франции — это было бы не просто ошибкой, это было бы преступлением перед короной!»
Среди хаотично скачущих мыслей пожилой королевы начал формироваться план...
---
Пока лёгкая карета принцессы Конти уносила Анну Иоанновну по пыльной дороге в Сен-Жермен, во дворце Тюильри назревала новая семейная буря.
Луиза-Франсуаза де Бурбон, герцогиня Бурбонская и принцесса Конде, ворвалась в покои своей матери с такой стремительностью, что лакеи едва успевали распахивать перед ней двери. Её парадное платье из тяжёлого лилового шёлка с пышными фижмами шуршало по паркету, точно рассерженная змея, а бриллиантовые подвески в ушах при каждом шаге издавали яростный звон. Лицо принцессы, обычно бледное и высокомерное, сейчас горело лихорадочным румянцем.
Королева Афина сидела у окна в глубоком кресле из резного кедра, обитом синим бархатом. Она не спеша потягивала отвар из мяты и шалфея, который ей подавал личный лекарь, и лениво просматривала списки парижских суконных мануфактур. Появление дочери ничуть не нарушило её царственного спокойствия. Она лишь слегка приподняла одну бровь, глядя на тяжело дышащую Луизу.
— Матушка! — с порога, без малейших предисловий, в лоб выпалила принцесса Конде, швыряя свой веер на круглый столик. — Нам нужно действовать немедленно! Мне просто позарез нужно женить моего драгоценнейшего сыночка, моего одноглазого дебила Луи-Анри, на младшей русской царевне! Имя я опять забыла — оно у неё какое-то заковыристое!
Атенаис медленно поставила фарфоровую чашечку на поднос, аккуратно промокнула губы кружевным платком и смерила дочь ледяным, проницательным взглядом голубых глаз.
— Какая экспрессия, Луиза, — промурлыкала королева, и в её голосе послышались опасные кошачьи нотки. — С каких это пор ты стала называть своего первенца, главу дома Конде и моего внука, «одноглазым дебилом» в моём присутствии? И с чего вдруг такая спешка? Ещё вчера на обеде в Версале ты высокомерно кривила губы при одном только упоминании русских принцесс.
Луиза-Франсуаза заметалась по кабинету, заламывая руки в кружевных перчатках:
— Ах, матушка, не издевайтесь! Вчера я была слепа, но мой сын... мой безумный Луи! Он после аудиенции русской миссии все дни ходит сам не свой. Он, который не боится ни пушечных ядер, ни дуэлей, который в боях за Филиппа V в Испании потерял глаз и слова не сказал, — он робеет перед этой бледной русской девочкой! Он подойти к ней боится, стоит в углу, сжимает эфес шпаги и только вздыхает, как влюблённый суслик! Сегодня он прямо за завтраком мне заявил: «Маман, если вы не сосватаете мне в жёны эту крошку, я уеду обратно в армию и подставлю под пулю свой второй глаз!».
Атенаис довольно прищурилась, но виду не подала, продолжая сохранять строгое выражение лица.
— Эту «крошку» зовут Параскева — имя греческое, как и моё. Но мы зовём её Паулина. Она — девица кроткая, воспитанная в московских теремах. Тиха, как ангел, и набожна, как Ментенониха, — заметила королева, постукивая пальцами по подлокотнику. — А твой Луи — грубиян, вояка и, как ты сама только что выразилась, дебил, от которого за версту пахнет порохом, казармой и дешёвым табаком. Он мечтает в следующей жизни переродиться лошадью, хорошо хоть не волком, как его дедушка! Он же до смерти её испугает при первой же встрече. Я боюсь, что девочка на такого двухметрового циклопа даже не посмотрит, а если посмотрит — то сразу убежит с криками, крестясь по православному обычаю!
— Вот именно, матушка! Именно этого я тоже и боюсь! — Луиза подбежала к креслу матери и чуть не упала перед ней на колени, хватая Атенаис за руку. — Сам он связать двух слов не может, начнёт мычать про свои конюшни. Мне нужна ваша помощь, маман! Вы — хозяйка этого дворца, вы держите этих царевен тут чуть ли не под замком. Устройте им встречу! Объясните девочке, что за грубой внешностью моего Луи скрывается сердце истинного Бурбона, огромные владения дома Конде и столько золота, сколько её отец в своей Москве и не видывал! Помогите мне, матушка, иначе эта старая толстая змея Лизелотта Орлеанская или, что ещё хуже, Мария-Анна Конти перехватят девочку для своих протеже! Я видела, как карета принцессы Конти только что уехала, а у неё самой на лице было написано очередное предательство!
Атенаис медленно высвободила свою руку из пальцев дочери. Она поднялась со своего кресла — величественная, гордая, несмотря на преклонные годы, и не спеша подошла к огромному, в пол, окну, выходящему на внутренний сад Тюильри.
— Твоя сестра Мария-Анна уже поехала ковать железо в Сен-Жермен, — спокойно произнесла королева, глядя вниз, на залитые солнцем зелёные аллеи. — Она повезла Анну к Джеймсу Стюарту. И это — моя воля. Британия должна быть нашей.
Луиза-Франсуаза облегчённо вздохнула, когда Атенаис вдруг замерла у стекла. Её хищный, проницательный взгляд зафиксировал движение внизу, в самой дальней, закрытой части регулярного парка Тюильри, среди аккуратно подстриженных миртовых и лавровых деревьев.
Там, не спеша прогуливаясь по гравиевой дорожке, шли двое.
Высокий, статный мужчина в роскошном, расшитом золотом мундире адмирала Франции, в белоснежном напудренном аллонжевом парике, ниспадающем на широкие плечи — Луи-Александр де Бурбон, герцог Анжуйский, младший узаконенный сын короля и самой Атенаис. Рядом с ним, едва доставая ему до плеча, шла старшая из русских принцесс — Екатерина. На ней было утреннее розовое платье, юбки плавно колыхались в такт её спокойной, уверенной походке. До слуха королевы сквозь приоткрытое окно долетел звонкий, раскатистый и чрезвычайно заразительный хохот Катюшки. Суровый адмирал, гроза британского флота, шёл рядом, склонив к ней голову, и его лицо, обычно жёсткое и замкнутое, светилось самой искренней, глуповатой мальчишеской улыбкой. Он что-то оживлённо жестикулировал, видимо показывая руками размеры фрегата, а может — рыбы, которую поймал. Екатерина же весело хлопала его веером по расшитому обшлагу камзола.
Атенаис де Мортемар, глядя на эту картину, медленно и с непередаваемым наслаждением принялась потирать свои старые, украшенные роскошными рубиновыми перстнями руки. Глаза её вспыхнули победоносным огнём.
— Посмотри-ка сюда, Луиза, — тихо, с придыханием позвала она дочь, указывая веером на окно. — Гляди, как твой брат Александр гуляет с Катрин. Эта маленькая русская булочка, как он сам вчера выразился, уже взяла его на абордаж без единого пушечного выстрела. Мой суровый моряк тает, как воск на солнце.
Луиза-Франсуаза подошла, глянула вниз и удивлённо приоткрыла рот:
— Боже мой... Александр? Он ведь женщин избегал последние три года, всё о кораблях своих бредил!
— Вот именно, — Атенаис хищно оскалилась, отходя от окна. — Русская порода, Луиза. В этих девушках есть то, чего давно нет в наших изнеженных версальских куклах — жизнь, сила и кровь с молоком. И я не упущу этот шанс. Ни в жизнь!
Королева уселась обратно в кресло:
— Так и быть, доченька. Твой одноглазый циклоп Луи получит своё свидание с Паулиной. Я сама поговорю с Натали. Мы устроим для твоего сына смотрины, но с одним условием: если он хоть словом, хоть жестом обидит или испугает девочку — я лично упрошу Людовика запереть этого неотёсанного циклопа в Бастилию. Ты меня поняла?
— Да, матушка! Да, клянусь всеми святыми! — Луиза радостно закивала, готовая расцеловать королеву. — Он будет белым и пушистым, как ангорский котик кардинала Ришельё! Я самолично ему уши надеру перед выездом!
— Иди, Луиза, занимайся сыном, — величественно махнула рукой Атенаис. — А мне нужно обдумать ещё одну, куда более важную партию.
Маховик действительно запущен, и Франция в этой игре должна забрать себе главный куш!
Глава 21
ГЛАВА XXI. Три стрелы Амура
Стрела первая: «Король и герцогиня»
Старый замок Сен-Жермен-ан-Ле встретил Анну Иоанновну меланхоличным шелестом вековых платанов и едва уловимым, сладковато-сырым запахом увядания, поднимавшимся от неспешных вод Сены. Здесь, всего в нескольких лигах от ослепительного, шумного и вечно интригующего Версаля, доживал свой век странный, застывший во времени мир — роскошный, но политически изолированный двор Стюартов.
Когда-то Людовик XIV из королевской солидарности и тонкого, только одному ему понятного расчёта предоставил этот замок свергнутому королю-католику Якову Второму. Старый король давно уже упокоился в парижской церкви Английских бенедиктинцев, что на улице Сен-Жак, но созданный им призрак британской монархии продолжал существовать. Французская корона исправно выплачивала изгнанникам щедрое содержание, позволяя вдове Якова и его юному преемнику содержать штат фрейлин, конюших, герольдов и капелланов и даже каких-то придворных. Это был двор-декорация, двор-ностальгия. Окружённые монаршими почестями, Стюарты были бесконечно далеки от реальной власти, но истово цеплялись за форму, разыгрывая перед всей Европой затянувшийся и слегка подёрнутый паутиной спектакль. Здесь свято чтили строжайший этикет Сент-Джеймсского дворца, проводили пышные приёмы, на которых пили за здоровье «короля за морем», и ежедневно служили торжественные католические мессы. В этих гулких, помнящих былую славу Генриха IV стенах выросли королевские дети, включая юного Джеймса Фрэнсиса. Теперь, после смерти отца, этот хрупкий юноша примерил на себя роль короля в изгнании — роль величественную в своей трагичности, но для циничного галантного века унизительную и бестолковую. К своему великому несчастью, он правил лишь умами преданных якобитов, бежавших из Британии от протестантского владычества, и жил на французские подачки, пока в Лондоне его объявляли то узурпатором, то самозванцем...
Карета принцессы Конти с глухим стуком преодолела подъёмный мост. Вооружённая шотландская стража у ворот, облачённая в шерстяные тартаны своих кланов, смотрела на роскошный версальский экипаж сурово и хмуро. Эти угрюмые горцы, сжимавшие в мозолистых руках тяжёлые мушкеты, охраняли не просто стареющий французский дворец. В их обветренных лицах и колючих взглядах читалось иное: они сторожили последнюю пядь своей потерянной, далёкой родины, запертой в границах этого двора.
Когда Анна, всё ещё ощущающая лёгкую бледность и слабость после вчерашнего «анисового триумфа» на королевском застолье, приготовилась выйти из экипажа, принцесса Конти ободряюще, но крепко сжала её локоть. От Марии-Анны приятно пахло дорогим мускусом и пудрой.
— Помни, Анетт: он видит в тебе не просто женщину или русскую царевну, а знамение, — тихо, но веско произнесла принцесса, поправляя кружева на груди Анны. — Шотландцы — дикий, суеверный народ. Они любят древние пророчества, верят в рок и преклоняются перед гордыми королевами. Покажи ему, что северные ветры воспитывают не рабынь, а повелительниц. Так что выпрями спину — и вперёд!
В малой галерее замка, где сквозь высокие готические окна пробивались косые, пыльные лучи полуденного солнца, их уже ждали. Воздух здесь казался застывшим, наполненным ароматом старого дерева и ладана.
Принц Джеймс Стюарт стоял у высокого камина, в котором лениво потрескивали поленья. Он заметно нервничал, его тонкие пальцы то и дело терзали белоснежный кружевной манжет шёлковой рубашки, заставляя драгоценные перстни вспыхивать в полумраке.
Рядом с юношей, словно монументальная гранитная скала, возвышался его старший единокровный брат — грозный герцог Бервик, маршал Франции. Его волевое лицо, изрезанное глубокими морщинами, хранило суровую печать десятков кровопролитных сражений и долгих бессонных ночей в военных шатрах. Весь этот 1712 год маршал провёл в седле, руководя блистательной и изматывающей обороной юго-восточных рубежей королевства в неприступных Альпах.
Эта кампания, длившаяся с 1709 года, стала эталоном военного искусства. Обладая чрезвычайно ограниченными, да к тому же весьма изголодавшимися силами, Бервик сумел сотворить чудо в регионах Дофине и Провансе. Против него шли превосходящие австрийские полки и вышколенные войска Савойского герцогства, но маршал искусно опутал альпийские перевалы сетью потайных горных укреплений, редутов и летучих блокпостов. Он читал манёвры противника как раскрытую книгу, пресекая любые попытки прорваться вглубь истощённой войной Франции. Эта тактика глухой, позиционной горной войны уже сейчас заставляла штабных офицеров в Версале шёпотом заучивать его приказы, внося их в будущие учебники по стратегии.
Теперь, когда альпийский фронт наконец стабилизировался, а сама Великобритания, раздираемая страшным внутренним кризисом, стремительно катилась к новой гражданской войне, Версаль получил передышку. Людовик XIV принял решение высвободить победоносные силы Бервика. В военных канцеляриях уже подписывались секретные приказы о переброске маршала на юг — для окончательного подавления яростного сопротивления в Каталонии.
Пока же, пользуясь короткой оперативной паузой перед новым назначением, суровый герцог гостил у младшего брата в Сен-Жермене, выступая для юного и пылкого принца одновременно и верным защитником, и строгим политическим цензором. При виде вошедших дам Бервик медленно опустил руку на эфес своей тяжёлой боевой шпаги и сделал короткий, чёткий военный поклон, в то время как Джеймс Стюарт замер, заворожённо глядя на приближающуюся Анну.
При виде Анны юный принц замер. На нём был скромный, но безупречно сшитый жюстокор из тёмно-синего бархата с серебряным шитьём. Из-под тяжёлых, тёмных локонов огромного аллонжевого парика, спускавшихся на плечи, виднелся галстук-крават из тончайшего фландрского кружева. Через правое плечо принца к левому бедру уходила шёлковая синяя лента Подвязки, а ниже, на левой стороне груди жюстокора, серебром сияли две вышитые звезды: доминирующая английская и шотландский Чертополох под ней. Его бледное, по-английски вытянутое лицо с тонкими губами и огромными, печальными тёмными глазами мгновенно вспыхнуло лихорадочным румянцем.
Анна сделала глубокий, размеренный реверанс, как учила Атенаис, удерживая тяжёлые, глухо шуршащие юбки из зелёного бархата. Линия её корсажа осталась безупречно прямой, а наклон головы в точности отмерял ту грань, где почтение к монарху соединялось с достоинством суверенной правительницы.
— Ваше Королевское Высочество, — негромко, но твёрдо произнесла она по-французски, намеренно используя титул, принятый при версальском дворе, но тут же добавив политический вес своим словам: — Вдовствующая герцогиня Курляндская счастлива приветствовать короля Британии.
Джеймс шагнул вперёд, нарушая чопорную дистанцию, которую диктовал этикет Сен-Жермена. Он бережно взял её руку в тонкой лайковой перчатке и прикоснулся к ней губами. Его пальцы, унизанные перстнями, слегка дрожали, а тепло его дыхания Анна ощутила даже сквозь кожу перчатки.
— Вы ошибаетесь, миледи, — тихо, но с какой-то страстной истомой прошептал принц, не сводя с неё восхищённого, почти лихорадочного взгляда тёмных глаз. — Это я... это мы, бездомные изгнанники, благословляем этот день, поскольку снова можем лицезреть вас... Мой единокровный старший брат, герцог Бервик, твердил мне, что северные женщины холодны, как лёд Исландии, и суровы, как балтийские ветры. Но я вижу перед собой солнце, которое способно растопить вековые туманы над моей далёкой Темзой.
Анна почувствовала, как под его пристальным взором бархат её платья становится слишком тяжёлым, а воздух залы — слишком густым от аромата пудры, восковых свечей и мускуса. Юный Стюарт, выросший среди утончённой роскоши французского изгнания, говорил с пылкостью поэта и отчаянием короля без королевства. В его фигуре, затянутой в тёмно-синий бархат, в блеске вышитых орденов и в этой внезапной дрожи пальцев сквозило то опасное, манящее очарование обречённой династии, перед которым редко могла устоять женская душа.
— Вашему Величеству не стоит верить на слово суровым солдатам, даже если это маршал Франции, — ответила Анна, и лёгкая, едва заметная улыбка тронула её губы. — Под северным льдом часто скрываются мощные течения, о которых южане даже не догадываются.
Герцог Бервик, стоявший чуть поодаль, лишь сдержанно и понимающе кашлянул в кулак, давая понять, что тему лучше сменить, а принцесса Конти, скользнув нахальным взглядом по вспыхнувшим щекам Джеймса, незаметно подмигнула Анне из-за расписного веера.
Они вышли в регулярный сад, укрытый от посторонних глаз и речных туманов, поднимавшихся снизу, от ленивого течения реки, каменной стеной Сен-Жермена и вековыми деревьями, окружавшими замок. Этот парк, разбитый самим Ленотром, был предметом гордости французской короны. Главным его украшением была Великая терраса — гигантская каменная артерия длиной без малого два километра, проложенная по самому краю высокого обрыва. Отсюда, сверху, открывался головокружительный, панорамный вид: далеко внизу, у подножия холма, лениво петляла серебряная лента Сены, огибая зелёные острова, а на горизонте, за густыми лесами Везине, в дымке угадывались очертания Парижа. Сам же регулярный сад Сен-Жермена жил по законам строгой геометрии Версаля: безупречно выстриженные партеры, идеальные прямоугольники тисовых аллей, лабиринты из боскетов и мраморные чаши фонтанов, в которых отражалось жаркое августовское солнце Иль-де-Франс.
Джеймс шёл рядом, робко, едва ощутимо придерживая Анну под локоть. Царевна, ожидавшая увидеть изнеженного европейского принца, вскормленного версальским молоком, с удивлением замечала в его осанке скрытую, тугую сталь — так может держаться лишь человек, который с младенчества знал, что такое потерять всё, но так и не научился гнуть спину перед роком. Изгнанник, у которого отобрали три короны, держался так, точно они по-прежнему невидимо покоились на его каштановом парике.
— Скажите, Анна, — негромко спросил Джеймс, когда они остановились у старого мраморного фонтана, где вода лениво переливалась через замшелые чаши. — Это правда, что ваш великий дядя, царь Пётр, строит корабли собственными руками? Что он не боится ни мозолей, ни простого плотницкого топора, ни порохового дыма?
В его голосе сквозило не просто удивление, а жадное, болезненное любопытство принца, запертого в золочёной клетке фиктивного двора, пока другие вершат историю.
— Истинная правда, Джеймс, — улыбнулась Анна, почувствовав, как колючий лёд петербургского и версальского официоза окончательно тает между ними. — Дядя Пётр и топор в руках держать горазд, и пушку на редуте навести, ежели надобно. У нас в России не любят тех, кто на манер Ганновера за чужими спинами прячется и чужой кровью престолы покупает. Коль ты государь — изволь сам и в огонь, и в воду, впереди своих полков!
Джеймс на мгновение опустил взгляд, и тень глубокой, застарелой меланхолии набежала на его бледное лицо. Слова Анны, бившие наотмашь своей дикой, варварской искренностью, попали в кровоточащую рану: сам он, зависимый от милостей Людовика XIV и интриг министров, мог лишь только мечтать о такой абсолютной, яростной свободе воли.
Через секунду он вновь поднял глаза, и они ярко, почти лихорадочно блеснули, отражая яркий свет стоящего в зените солнца Иль-де-Франс. Он резко повернулся к ней, так что тяжёлые каштановые локоны аллонжевого парика взметнулись, едва коснувшись её шеи. По спине Анны побежали мурашки...
В голосе Джеймса, доселе утончённо-тихом, вдруг зазвучала та самая яростная, неукротимая шотландская страсть — древняя кровь королей-воинов, о которой буквально накануне, уже в карете, предупреждала Анну принцесса Конти. Он заговорил быстро, срываясь на глубокие, рваные интонации, отбрасывая фальшивую вежливость французского двора:
— Вот! Вот оно, истинное величие, которого напрочь не понимают там, в душных залах Версаля! — Джеймс горько усмехнулся, взмахнув тонкой ладонью в сторону далёкого дворца. — Стареющий Людовик окружил себя сусальным золотом, льстецами и зеркалами, пока его великие армии истекали кровью на полях Фландрии, уступая Мальборо пядь за пядью. Ещё вчера французы торговались за каждый мирный шаг и были готовы предать меня при первом же удобном случае, лишь бы умилостивить палату общин! А мне... мне нужны не версальские танцоры в шёлковых кюлотах. Шотландия ждёт лишь искры, Анна. После воззвания моей сестры наши горцы в Кланранальде и Атолле спят вповалку на вереске и каждую ночь видят во сне, как берутся за дедовские палаши. Но нам нужна опора. Гордость не заменит пороха. Нам необходим сильный, молодой флот, который прикроет нас с севера, отрежет караваны Ост-Индской компании и станет щитом против карательных отрядов. Нам нужен верный, не знающий страха союзник, который не продаст наше правое дело ганноверским крысам за мешок колониального сахара и новые торговые пошлины!
Он замолчал, ловя ртом тяжёлый горячий летний воздух, поднимавшийся от цветущей Сены. Золотая цепь Чертополоха негромко звякнула на его груди. Принц сделал полшага вперёд, сокращая расстояние до предела, дозволенного приличиями, и заглянул ей в самые глаза:
— Анна... когда я впервые увидел вас в Салоне Аполлона, среди этой надушенной, мёртвой толпы, я понял. Россия — это не просто далёкое северное царство. Это та самая мощная спасающая десница, которую Господь посылает моему исстрадавшемуся дому.
Царевна замерла, вглядываясь в его тонкий, бледный, породистый профиль, чётко вырисовывавшийся на фоне вековых тисов. Юноша был хрупок, почти тощ, в его плечах не было той избыточной, пугающей измайловской мощи, к которой она привыкла на родине, где мужчины напоминали вековые дубы. Но этот горящий, отчаянно-честный взгляд, лишённый придворного лукавства, заставил её сердце на мгновение сладко и тревожно ёкнуть. На секунду ей показалось, что перед ней стоит не изгнанник, а настоящий, грозный владыка морей. В памяти Анны мгновенно всплыл строгий, непреклонный наказ Петра Алексеевича, оставленный перед отъездом: «В Европах ухо держи востро, племянница. Железо куй, пока горячо, лови их слабости и надеждами пользуйся, но выгоды государевой не упускай».
Анна медленно расправила тяжёлые складки зелёного бархата, возвращая себе маску безупречной дипломатической выдержки. На её губах заиграла едва заметная, но многозначительная улыбка. Она слегка склонила голову, так что бриллианты в её причёске вспыхнули холодными искрами:
— Мой великий дядя, царь Пётр Алексеевич, строил флот на Балтике и лил пушки на демидовских заводах вовсе не для того, чтобы они в тихих гаванях Кроншлота гнили, принц, — произнесла она негромко, но так веско, что каждое слово полетело над зеркальной гладью фонтана. — Россия расправляет крылья. В Лите эти крылья уже всем видны, думаю. Ежели Шотландия признает неоспоримую силу русского оружия, а законный король Британии протянет руку Москве, минуя спесивых голландских и австрийских посредников... кто знает, принц, какие флаги уже следующим летом будут гордо развеваться над Сент-Джеймсом. Мы умеем помнить дружбу, но и плату за неё берём сполна.
— Храни вас Бог, Анна, — благоговейно, почти как клятву перед алтарём, прошептал Джеймс.
Он порывисто схватился за эфес своей тонкой шпаги, украшенной бриллиантами. В этот краткий миг, на вершине Сен-Жерменской террасы, под аккомпанемент шумящей внизу реки, этот юный изгнанник выглядел истинным триумфатором. Казалось, он был готов прямо сейчас, без единого полка и сундука с золотом, броситься на завоевание Лондона и штурмовать Тауэр — имея в руках одну лишь стальную шпагу и обещание, сокрытое в многозначительной улыбке русской царевны.
Маршал Бервик уже открыл было рот, чтобы ответить на реплику Анны о плате за дружбу, и его тяжёлая ладонь поднялась вверх, словно он готовился развернуть перед царевной карту альпийских редутов. Но высказаться ему не дали.
Принцесса Конти, до этого момента лишь безмолвно и с явным удовольствием наблюдавшая за этой волнительной беседой, решительно шагнула вперёд. Шорох её накрахмаленных юбок и звонкий, серебристый смех мгновенно разрушили суровую военную серьёзность, внезапно повисшую в саду.
— Ну хватит уже о политике! — воскликнула она, бесцеремонно вклиниваясь между застывшими мужчинами и русской царевной. С чисто французским изяществом принцесса перехватила инициативу: она мягко, но уверенно взяла Анну за одну руку, а Джеймса — за другую, соединяя их ладони вместе. На её губах играла лукавая, всепонимающая улыбка истинной версальской кокетки. — Помилуйте, Джеймс, вы стоите перед прекраснейшей из женщин, а обсуждаете пушки, интендантские отчёты и прочую забуду! Фу таким быть! Не пора ли поговорить о цветах, о пчёлках, о птичках в королевском саду? На дворе лето, воздух Сен-Жермена дивно хорош, а вы тратите время на сухие военные трактаты.
Она выразительно посмотрела на вспыхнувшего до корней волос Джеймса, чьи пальцы снова робко и судорожно сжали лайковую перчатку Анны, а затем бросила насмешливый взгляд на нахмурившегося Бервика.
— В конце концов, — с притворной небрежностью добавила принцесса Конти, задорно выгнув идеальную бровь, — мы здесь собрались ради куда более нежного союза, не так ли? Может, кто-то из присутствующих мужчин наконец догадается предложение сделать, а? И этот «кто-то» — явно не маршал...
Джеймс Стюарт окончательно потерял дар речи, его меланхоличные тёмные глаза умоляюще уставились на Анну, а суровый Бервик лишь обречённо вздохнул, понимая, что против чар и напора принцессы крови его альпийская тактика бессильна.
От столь прямого, истинно версальского натиска Анна на мгновение смешалась. Московское воспитание, привитое ей с детства в ленивых и сонных измайловских теремах, требовало в этот миг испуганно опустить глаза долу или же напустить на себя строгий, неприступный вид. Но уроки Атенаис и тонкие намёки принцессы Конти сделали своё дело. Царевна не отвела взгляда. Напротив, под её густыми ресницами блеснула искорка чисто женского, торжествующего любопытства. Сердце её забилось чуть быстрее, но внешне она осталась воплощением царственного спокойствия. Чуть повернув голову, она посмотрела на замершего принца и приподняла бровь, словно давая ему молчаливое разрешение на штурм.
Джеймс Стюарт принял этот вызов так, словно перед ним была не юная девушка, а крепость, которую он обязан был взять, чтобы вернуть себе трон. Горячка смущения отступила, уступая место той самой «скрытой стали», которую Анна заметила в нём минутой ранее.
Принц медленно опустился на одно колено прямо на просеянный розовый песок тисовой аллеи. Локоны его каштанового парика рассыпались по плечам, а вышитая серебром звезда Чертополоха на тёмно-синем бархате жюстокора оказалась вровень с подолом её зелёного платья. Он не отпустил её руки. Напротив, его хватка стала ещё более крепкой и удивительно надёжной.
— Принцесса Конти права, — тихо, но с поразительной, звенящей твёрдостью произнёс Джеймс, глядя на Анну снизу вверх. — К чёрту пушки и трактаты. Я не прошу у России полков, Анна. Я прошу у вас надежды. Станьте моей королевой! Осветите мой путь, и клянусь честью Стюартов: корона Шотландии, корона Ирландии и даже корона Англии, которую я непременно верну, будут возложены к вашим ногам.
Анна затаила дыхание. Перед ней на коленях стоял законный король трёх королевств, и в его горящих глазах отражалось всё безумие и величие этой обречённой попытки изменить ход истории. Маршал Бервик за его спиной удовлетворённо прищурился, а принцесса Конти победоносно улыбнулась, медленно складывая свой веер.
Анна сделала едва заметный шаг вперёд, склоняясь к принцу, и, поцеловав его в лоб, сказала на русском:
— Конечно, Яшенька... Всё так и будет...
---
Стрела вторая: «Циклоп и Ангел»
Через день, примерно в то же самое время, в укромной, увитой густой цветущей жимолостью и вечнозелёным плющом беседке Тюильрийского сада разыгрывалась сцена совершенно иного рода. Здесь не было шотландских туманов, балтийских ветров и королевского величия Сен-Жермена — здесь пахло версальскими интригами, несвежей рубашкой и назревающим конфузом.
Луи-Анри, герцог Бурбонский, седьмой принц Конде и нынешний глава одного из могущественнейших, неприлично богатых домов Франции, чувствовал себя так, словно его без суда и следствия тащат на эшафот. Этот двухметровый двадцатилетний гигант, прозванный за глаза при дворе «Циклопом» за потерянный в битве при Вильявисьосе левый глаз, сейчас судорожно, до треска ткани, дёргал себя за кружевной шейный платок-крават. Принц дышал так тяжело и прерывисто, будто только что в одиночку удачно отбил яростную кавалерийскую атаку английских гусар. На нём был роскошный, расшитый золотыми лилиями, но явно тесный в плечах камзол. Ткань трещала по швам всякий раз, когда великан пытался вздохнуть. От Луи-Анри за версту разило убойной дозой амбры и парижского парфюма — этот ароматный щит был создан по строгому, не допускающему возражений наказу его матушки, герцогини Бурбонской. Парфюм был призван заглушить куда более привычные и милые сердцу принца запахи: едкий аромат конюшни, дёгтя, ружейного сала и крепкого голландского табака, который он курил из короткой глиняной трубки наперекор всем запретам.
Напротив него, на безупречно белой садовой скамье, сидела царевна Прасковья Иоанновна. Облачённая в скромное, наглухо закрытое кружевами платье нежного лавандового цвета, сшитое по строгой московской моде, но из лучшего лионского шёлка, она казалась хрупкой фарфоровой статуэткой. Херувимом, который по чистой случайности заблудился и попал в тёмное логово лесного медведя. В своих тонких, лишённых перстней пальцах она крепко держала чётки из тёмного афонского дерева. Прасковья испуганно, словно на диковинное доисторическое чудовище, смотрела на стоявшего перед ней великана своим чистым, светлым и совершенно растерянным взглядом.
Чуть поодаль, за густыми кустами давно отцветшей сирени и жасмина, затаив дыхание и окончательно угробив платья в сырой траве, сидели прямо на земле две «генеральши» этой дипломатической осады — царевна Наталья Алексеевна и грозная Атенаис де Мортемар. Королева Франции брезгливо морщилась, наблюдая в морскую подзорную трубу, которую она выпросила у Александра, как её великовозрастный внук переминается с ноги на ногу, рискуя уйти под землю по самую щиколотку.
— Идиот, — ядовитым шёпотом цедила Атенаис, в гневе постукивая снятой с ноги туфелькой по траве. — Настоящий гугенот в опочивальне Гизов! Он сейчас сломает себе каблуки от чистого скудоумия! Натали, клянусь святым Дени, если ваш бледный ангел сейчас упадёт в обморок от его амбре, я лично подпишу у короля указ и отправлю этого болвана командовать гарнизоном в самую глухую глушь Квебека — гонять бобров вместе с дикарями!
В беседке тем временем воцарилась гробовая, звенящая тишина, прерываемая лишь жужжанием осаждавших жимолость шмелей. Наконец, Луи-Анри набрался духа и сделал монументальный шаг вперёд. Деревянный настил беседки жалобно и громко хрустнул под его весом. Прасковья испуганно вздрогнула и машинально, мелко перекрестилась, не забывая искоса подглядывать на принца.
— Э-э... Ваше... это... Высочество, — наконец пробасил Циклоп. Он честно пытался придать своему громовому голосу, привыкшему перекрывать гул канонады, изысканную версальскую нежность. В результате получилось нечто среднее между рычанием сытого льва и урчанием неисправной мельницы. — Погода сегодня... весьма... э-э... кавалерийская, мадам! То есть, я имел честь сказать — солнечная. Самое время сводить лошадей на реку. Или... — Луи уставился на её чётки и ухватился за них, как утопающий за соломинку. — Или молиться. Выкупать лошадей, а потом хорошенько помолиться!
Прасковья часто моргнула, ещё крепче сжимая в пальцах деревянные бусины чёток.
— Да, монсеньор, — тихо, почти приблажно, ответила она по-французски, старательно выговаривая чужие слова, но с лёгким, певучим и невероятно очаровательным русским акцентом. — Господь дарует нам чудесный день. Во Франции очень тепло. В Санкт-Петербурге сейчас, чай, уже затяжные дожди принимаются, грязь по самую ступицу...
При слове «Господь» в деревянной голове Луи-Анри со скрипом повернулись нужные шестерёнки. Он вспомнил последнее напутствие бабушки, перед тем как его вытолкнули в сад: «Она истово набожная, чудовище! Говори с ней о святых, о рае, о чудесах, иначе она сбежит от тебя в ближайший монастырь!».
— О, да! Святые угодники! Господь — это... это, знаете ли, первый эскадрон нашей жизни! — радостно ляпнул принц Конде, преданно и страшно глядя на неё своим единственным, круглым от мучительного старания, правым глазом. — Я вот... в Испании, когда под стенами Вильявисьосы мне осколком вражеской гранаты глаз подчистую выбило, сразу унтер-офицеру и сказал: «Слава Богу, что правый остался! Им я могу целиться в неприятеля куда эффективнее, левый-то у меня косил слегка!».
Прасковья всхлипнула — ей стало очень жалко этого нелепого юношу.
За кустами сирени Атенаис со стоном закрыла ладонью глаза, едва не погнув каркас своего высокого фонтанжа, а Наталья Алексеевна, закусив край шёлкового платка, беззвучно затряслась в приступе безудержного хохота, едва удерживаясь, чтобы не вывалиться из своего укрытия прямо на партер.
Прасковья от такой столь «духовной» и одновременно детальной беседы всё больше округляла свои и без того большие глаза. Любая парижская кокетка на её месте уже картинно лишилась бы чувств, требуя уксусную воду, но в глубине чистой души маленькой русской принцессы вместе с жалостью вдруг поднялось и затопило глубокое, искреннее и тёплое сострадание. Она выросла в теремах, где увечья и болезни не были фигурой речи. Карлы и юродивые были постоянным антуражем дома. Прасковья вдруг поняла: этот здоровенный, с повязкой через лицо, парень — тоже юродивый, просто по-своему...
Царевна медленно поднялась со скамьи. Оказавшись принцу чуть выше пояса, она, вопреки всякому этикету, сделала шаг навстречу великану и подошла почти вплотную.
— Вы... вы пострадали за веру и за своего короля, монсеньор? — тихо, с неподдельным трепетом спросила она, бесстрашно разглядывая чёрный шёлковый лоскут, прикрывающий пустую левую глазницу великана. — Это, должно быть, было ужасно больно? Как же я вам сочувствую, милый вы мой... Мой батюшка, царь Иоанн, истинный праведник был, тоже много и тяжко хворал всю жизнь... Я знаю, как нелегко нести телесные недуги и крест страдания. Храни тебя Господь...
Луи-Анри замер, точно громом поражённый. Из него словно разом выпустили весь воздух. Ни одна версальская девица, ни одна недолгая фаворитка никогда не спрашивала его о боли. Они либо хихикали за его широкой спиной, пуская колкости насчёт его уродства, либо с театральным ужасом отворачивались от его шрамов, маскируя отвращение кружевными веерами. Этот огромный, грубый вояка, который нёсся в кавалерийские атаки на английские каре и ни разу в жизни не дрогнул, вдруг почувствовал, как у него предательски, по-детски перехватило горло. Напыщенная бурбонская спесь и заученные фразы слетели с него, как сухая листва.
— Да нет... что вы, принцесса... — вдруг совершенно искренне, глухо и очень тихо ответил он, опустив свою массивную голову. — Солдатское дело — оно такое... Шрамы да раны — удел дворян. Зато... зато я всегда смогу вас защитить! От кого угодно, слышите? Если кто в этом проклятом Париже или, не дай бог, в Версале хоть вякнуть в вашу сторону посмеет, или посмотрит косо — я его в жо... то есть, в порошок сотру! В бараний рог скручу! Дом Конде силён, мадам, нас сам король уважает, хоть и не любит. У нас... у нас и замки неприступные, и земли до горизонта, и пушки свои личные на бастионах имеются. Но если вы только захотите... я прямо здесь, в Тюильри, или в Шантийи часовню для вас построить велю! Православную. Лично камни на спине таскать буду вместо осла, коли надо, пред Господом клянусь!
Прасковья удивлённо подняла на него глаза, в которых блеснули слёзы умиления. За этой страшной, циклопической внешностью, за этим неотёсанным кавалерийским напором она вдруг разглядела чистую, бесхитростную, по-мальчишески преданную душу, готовую расшибиться ради неё в лепёшку. На её бледных щеках разлился нежный, девичий румянец, и она впервые за всю эту нелепую встречу тепло, по-ангельски улыбнулась, спрятав чётки в карман юбки:
— Вы очень добры, Луи. Защита мне... Да и сестрам моим здесь очень нужна. Чужая земля, нравы непривычные, всё бегом да прыжками... А про часовню... это вы зело богоугодно придумали. О душе всегда, принц ты или просто маршал какой, помнить надобно.
За кустами жасмина королева Афина медленно опустила подзорную трубу и победоносно, с торжеством истинного полководца посмотрела на притихшую Наталью Алексеевну.
— Ну надо же... — прошептала Атенаис, и в её мудрых глазах зажглись лукавые огоньки. — Мой неотёсанный, твердолобый циклоп оказался не так уж и безнадёжен в делах сердечных. Похоже, Натали, у дома Конде очень скоро появится русская хозяйка. Помогите мне подняться, дорогая, и обнимите — наша партия выиграна.
---
Часть III. Абордаж в розовых тонах
А в самой дальней, регулярной части парка Тюильри, где искусно подстриженные лабиринты из миртовых деревьев и высоких самшитов надёжно скрывали гуляющих от любых чужих глаз, свидание проходило в совершенно ином, почти бешеном темпе. Здесь никто не молился, не робел и не вздыхал меланхолично о потерянных коронах — здесь шёл настоящий, яростный высокосветский дипломатический бой на поражение, где пленных брать не собирались.
Луи-Александр де Бурбон, герцог Анжуйский и законный Адмирал Франции, вёл под руку Екатерину Иоанновну. Суровый тридцатичетырёхлетний флотоводец, штурмовавший Малагу и разгромивший англо-голландский флот, привыкший отдавать громовые приказы среди порохового дыма, пушечных залпов и треска ломающихся английских мачт, сейчас выглядел потерянным. Казалось, его собственный трёхпалубный флагманский корабль со всеми адмиральскими вымпелами намертво сел на мель прямо посреди безупречного ленотровского партера. С тех пор как его старший брат, герцог дю Мэн, официально стал дофином Франции, а сам Луи-Александр внезапно примерил титул герцога Анжуйского, Версаль смотрел на него как на одного из столпов новой, могущественной династии — но перед этой маленькой, но мощной русской бурей все его титулы и звания казались беззащитными щепками в океане.
Катюшка, облачённая в утреннее розовое платье «вато» с летящими, воздушными кружевами и легкомысленными бантами, шла лёгкой, летящей и невероятно уверенной походкой. Она без умолку трещала, заразительно смеялась на весь самшитовый лабиринт и то и дело шутливо, но весьма ощутимо похлопывала адмирала расписным веером по расшитому золотыми галунами обшлагу его парадного тёмно-лилового жюстокора.
— И вот представляете, Сашенька, — звенел её раскатистый, по-купечески сочный смех, от которого чопорные лебеди в пруду испуганно захлопали крыльями, — матушка Прасковья Фёдоровна мне в дорогу строго-настрого наказывает: «Катька, девка упрямая, гляди там во Франциях в оба глаза! У них, говорит, мужики все напудренные, приторные, как марципаны рождественские, того и гляди от первого же хорошего дождя растают!». А я вот гляжу на вас третий день — и думаю: лукавила матушка, ох лукавила! Какой же вы, помилуй Бог, марципан? Вы вылитый наш архангельский помор! Такой же кряжистый, плечистый, только в золотых французских галунах и парик на вас почище, да завит аккуратнее!
Герцог Анжуйский, чьё обветренное морскими ветрами лицо обычно напоминало суровую, неприступную гранитную скалу, против всей своей воли вдруг расплылся в глуповатой, чисто мальчишеской улыбке. Ловко пущенное русское словцо попало в самую цель.
— Поморы — это ваши северные моряки, Катрин? — спросил он, галантно склоняя к её розовому плечику свою напудренную голову и стараясь идти тише, чтобы не перебивать этот восхитительный словесный поток.
— Они самые! — весело и задорно подтвердила Екатерина, поправляя выбившуюся из причёски тёмную прядку. — Настоящие морские волки! В такие жуткие шторма и среди ледяных торосов ходят на своих деревянных кочах и лодьях, что ваши хвалёные французские фрегаты, небось, враз бы килем кверху перевернулись да ко дну пошли! Дядя Пётр Алексеевич их за эту лихость страсть как уважает и в лашманы первыми берет.
Луи-Александр притворно, по-офицерски нахмурился, хотя в его потемневших глазах уже вовсю плясали азартные, чисто корсарские огоньки:
— Охо-хо, мадемуазель, поосторожнее с такими заявлениями на французской земле! Королевский флот под моим прямым командованием заставил саму надменную Англию дрожать под Малагой! Наши линейные корабли быстры, как средиземноморский ветер, а пушкари бьют без промаха, раскалывая британский дуб как ореховую скорлупу!
— Да ну? Неужто прямо-таки раскалывают? — Екатерина резко остановилась посреди аллеи, лукаво, с прищуром посмотрела на него и скрестила руки на груди, без тени почтения разглядывая герцога Анжуйского с ног до головы. — Что-то не заметила я, монсеньор, чтобы англичане так уж сильно дрожали, раз вы до сих пор гонцов в Утрехт шлёте и мирный договор с ними подписывать собираетесь. Видать, пороху подсыпать не успеваете! Вот ежели бы наш новый русский флот, что в Лите сейчас вас дожидается, да с вашим, французским, в один кулак соединить... Вот тогда бы герцог Мальборо точно прыгнул прямо в Темзу, да без порток!
Адмирал Франции даже замер на месте, на мгновение потеряв дар речи от столь оглушительной, масштабной геополитической наглости, исходящей от двадцатилетней девицы в розовых кружевах. Он заворожённо посмотрел в её горящие, полные безудержной жизни, лукавства и чисто штурмового упрямства глаза. В этой русской царевне не было ни капли душной версальской фальши, ни грамма той вялой, чахоточной истомы и притворных обмороков, которыми наперебой щеголяли здешние бледные маркизы. От неё веяло сокрушительной силой, цветущим здоровьем и тем самым свежим, дерзким балтийским ветром петровских реформ.
— Соединить флоты?.. — тихо, с непередаваемым, глубоким восхищением произнёс Луи-Александр. Он сделал к ней решительный шаг вперёд, окончательно забыв про дистанцию и приличия, словно шёл на абордаж вражеского борта. Его голос сделался вкрадчивым и горячим: — Катрин... клянусь морем, вы мыслите как настоящий, прирождённый адмирал. Мой отец, король Людовик, ищет союза с вашим великим дядей на скучной министерской бумаге... Но я... я бы уже хотел видеть этот союз на бушующем море. Жду не дождусь отбытия в Лит! А в своей собственной жизни... я бы хотел... Позвольте мне стать вашим флагманом, мадемуазель!
Екатерина ничуть не смутилась от такой пылкости. Напротив, в её глазах блеснул азарт победительницы. Она кокетливо сделала полшага назад, легко взмахнула веером, обдав ошеломлённого герцога Анжуйского тончайшим, дразнящим ароматом чайных роз, и снова рассмеялась своим неподражаемым, грудным смехом:
— Ну, до открытого моря нам ещё доплыть надо, Саша! Адмирал вы, может, на палубе и хороший, а вот маневрировать в Тюильри совершенно не умеете — вон, на подол моего лионского платья чуть сапогом не наступили, весь такелаж едва не попортили! Пойдёмте лучше, покажете мне, где тут у вас на Сене, у Лувра, королевские галеры стоят. Проверим лично, так ли хороши ваши французские вёсла и крепки ли спины у ваших матросов?
Герцог Анжуйский, Адмирал Франции и гроза морей, окончательно, бесповоротно и с полным восторгом взятый на абордаж этой русской малышкой, покорно и счастливо склонил свою завитую голову. Он последовал за своей розовой королевой, готовый отныне плыть за ней по первому же сигналу хоть на самый край света — даже если этот край находится в далёкой, заснеженной и загадочной Московии.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
