Капралъ
Глава 1
Армия драпала. В спину нам дышали чёрные гусары, постоянно моросил мерзкий осенний дождик, дороги превращались в непролазную грязь. А мы отступали к Неману.
Настроение в армии было почти похоронное. Ещё бы, бросить всё на полпути к победе, оставить вражескую армию зализывать раны. Никто не понимал, глупость это или измена, даже офицеры, а когда с фельдъегерями дошло известие из Петербурга о том, что государыне нездоровится, вся армия затаила дыхание.
Я-то знал, что государыня поправится, и что Пётр и дальше будет ходить в наследниках, а вот у местных такой уверенности не было. Болтали, впрочем, об этом только шёпотом, иначе можно было нарваться на крупные неприятности. «Непристойные слова о здравии» императрицы могли принести проблем не меньше, чем слух о моём происхождении, так что я подобные разговоры пресекал.
Благо, капральские галуны, нашитые на рукава, давали мне возможность пользоваться властью.
Хотя положение у меня было довольно странное. Капрал без капральства, уже не солдат, но ещё и не унтер. В роте четыре капральства, вакантных мест нет, и появиться они могут только в том случае, если кто-то из капралов умрёт или выйдет в отставку, что во время войны почти невозможно.
Так что я пока продолжал нести службу в точности, как нёс до этого, потихоньку перенимая науку Тимофея Иваныча, который взялся за меня, точно за сопливого рекрута.
— Ты, Вася, слушай, что люди-то говорят, да мотай на ус, — втолковывал он мне. — За каждым пригляд особый нужен. С кого строже спросить, к кому, наоборот, добром.
Короче говоря, преподавал ускоренный курс солдатской психологии на живых примерах, и надо признать, психологом он был неплохим. Свои три артели он держал если не в ежовых рукавицах, то достаточно крепко, его уважали и слушались. Меня пока только уважали, а вот с послушанием было не всё так гладко.
Для очень многих я всё ещё был прежним Васей, которого можно попросить написать письмо или разобрать замок фузеи, с которым можно поболтать о пустяках и спросить совета, и даже золотые галуны на моём кафтане не помогали изменить отношение.
Хотя я даже обзавёлся ими не сразу.
Как и всё прочее, нашивки пришлось покупать за свой счёт, у маркитанток, дерущих втридорога. Отдал чуть ли не половину жалованья, но маркитантка по имени Настасья божилась, что это настоящее золотое шитьё, и я купился, а потом весь вечер пришивал их на рукава кафтана и камзола. По образцу, любезно предоставленному Иванычем.
Шить вообще приходилось часто, форма наша после похода и сражения так и норовила расползтись по швам, и её постоянно приходилось латать. Хотя по документам она у всех новая, муха не сидела.
— Ну, Вася, теперь точно муштровать нас начнёшь, — ухмыльнулся Сенька, когда я закончил с вышивкой и разглядывал золотые полоски на рукавах, отличающие меня от простого рядового солдата.
— Думаешь, надо? — спросил я. — Тебе не повредит.
— Давай, Василь Петрович, а то он достал уже зубоскалить, — сказал Егорка. — Кажный божий день одно и то же.
— Слышь, Сенька? Жалуются на тебя, — ехидно произнёс я.
Такие перепалки у нас происходили каждый вечер, беззлобные, мирные. Парни просто выпускали пар, подшучивая друг над дружкой.
— Ну и пущай жалуются, — фыркнул Сенька. — Бить, что ли, будете, господин капрал?
— Егорка, ударь его ты, у тебя рука полегче, — пошутил я.
Посмеялись все, а вот мне было не до смеха, я всерьёз размышлял над заданным вопросом. Бить людей в воспитательных целях… У Иваныча сама постановка вопроса вызвала бы лишь короткий смешок, мол, тут и думать-то не о чем. А я вот думал, понимая, что рано или поздно придётся. И ладно бы придётся бить кого-то чужого, новичков, ещё не забывших вкус мамкиных пирожков, нет же, придётся воспитывать тех, с кем прошёл через огонь и кровь.
Одно только облегчало дело, возрастом я был старше половины роты. Мои ровесники считались уже старыми солдатами, и я воспринимался всеми остальными как старый солдат. Офицеры моего возраста носили уже чин майора или полковника, в зависимости от происхождения и везения.
Поэтому молодёжь слушалась, как привыкла слушаться батьку в родной избе, а вот те, кто послужил чуть подольше и понюхал пороху — проверяли меня на зуб.
— Господин капрал! — окликнул меня на другом привале один из таких старослужащих, Федот. — На минутку!
Мне, пожалуй, повезло, что я попал в артель к Иванычу, а не к ним. Из той артели после битвы осталось пятеро солдат, все служили уже не первый год, а Федот и Ерёма даже ходили бить шведа в прошлую войну. Иваныча они уважали и боялись, а вот меня считали выскочкой, и иногда мне казалось, что это заслуженно.
— Чего тебе, Федот? — остановился я у их костра.
— Да спор у нас вышел, — лукаво улыбнулся Федот, лицо которого было изрыто чёрными оспинами от въевшегося пороха. — Рассудишь нас?
— В чём спор? — хмыкнул я,
— Митька вот говорит, тебе за чёрных гусар галуны дали, — сказал солдат. — Макар говорит, за то, что капитана спас. А Савва говорит, за то, что через лес провёл. Интересно нам, чего это ты такого сделал, что трёх лет даже не отслужил, а галуны повесили.
С подковыркой спрашивал, мерзавец. На лице — улыбка, а глаза льдистые.
— За всё сразу, Федот, — сказал я.
Начали ухмыляться, переглядываться.
— И за кровь? — спросил Ерёма, гадливо улыбаясь.
— За пролитую, — ответил я.
— Мы больше пролили, — пробурчал Макар. — Савву, вон, заштопали и обратно в строй, мол, ходить можешь…
— Я про чужую, — сказал я.
Ответа у них не нашлось, по мне лишь скользнули неприязненными взглядами и я пошёл дальше. Наверное, каждый из этой пятёрки видел себя капралом, как только освободится вакансия, и так бы оно и случилось, назначили бы кого-то из них. Если бы не назначили меня.
Так что мне попросту завидуют. Всё, как всегда, хоть в восемнадцатом веке, хоть в двадцать первом, обошёл на повороте — жди плевков в спину.
Вечером ко мне подсел Никифор. С таким видом, что я заранее знал — будет что-то просить, и заранее же собирался отказать. Давать ему деньги в долг — всё равно что выкинуть, это весь полк знал.
Но речь пошла не о деньгах.
— Вась… — тихо сказал он, виновато улыбаясь. — Слушай… Можешь за меня словечко замолвить? Чтобы в дозор меня не ставили нынче. Ноги гудят, мочи нет просто.
— Твоя сегодня очередь. Сегодня не хошь — иди меняйся с кем, — пожал я плечами.
— Так не хотят меняться, понимаешь? Я ж по-хорошему прошу, по-братски, а, Вась, — зачастил он. — Мы с тобой вон сколько протопали, как ниточка с иголочкой, ну что тебе стоит, а?
Я усмехнулся. Никифор — тот ещё жук. Говорят, горбатого могила исправит, так Никифора, пожалуй, не исправит ничего, патологически ленив, ненадёжен, азартен. Но свой. Какой бы ни был, а всё-таки свой.
— В дозор пойдёшь, — сказал я.
— Не пойду, — сказал он с той же улыбкой. — Хворый я. Ломает всего.
И поглядел мне в глаза, проверяя, что я сделаю в таком случае. Галуны мои проверял. Все вокруг притихли, делая вид, что заняты своими делами, но я чувствовал, как всеобщее внимание оказалось приковано ко мне.
Можно было бы позвать Иваныча. Старик решил бы всё одной затрещиной, но все бы знали, что решил это Иваныч, а не я. Можно было сделать всё по уставу, доложить капитану о неповиновении в военное время, и Никифора бы прогнали через строй, только за то, что он хотел отдохнуть и попросил меня об услуге, чтобы не стоять в дозоре.
А я хотел, чтобы Никифор встал и пошёл, без Иваныча, без капитана, без лишней мороки. Потому что я сказал ему идти.
— Никифор, друг мой ситный, — сказал я ровным тоном. — Сам говоришь, сколько мы с тобой протопали. А ты так и не понял. Меня налюбить не получится. И скажу тебе: встань и иди, хворь твоя — воспаление хитрости, лечится элементарно.
Он даже не пошевелился. Костёр щёлкнул, выстрелил искрами.
— А не пойду если? — спросил он уже без улыбки.
Готов драться, я это по глазам видел. Вернее, готов получить в зубы, драться со старшим по званию — верный способ закончить жизнь в петле. Получит в зубы, а всё равно не пойдёт, только если сам не решит, что дешевле и проще будет пойти. Значит, бить незачем. Бить, значит, признать, что словами решить не могу.
— Я тебя, дружище, и пальцем не трону, — сказал я. — Хворый если, значит, заботиться надо, пойдём, значит, к дохтуру. Карл Францевич тебе кровь пустит, дурные соки изгнать. А потом клизму двухведёрную поставит, баланс жидкостей восстановить. Авось полегчает.
Никифор помолчал, посмотрел на меня исподлобья. Потом хмыкнул, почти уважительно, встал, отряхнул штиблеты и побрёл в дозор, бормоча себе под нос какие-то не очень лестные эпитеты.
Победа. Вот только радости от такой победы не было.
— Ловко ты его, — сказал Сенька. — Я уж думал, драться станете.
— Дураки дерутся, — ответил я. — А я — капрал.
Пожалуй, впервые за всё время после производства в капралы сказал это без усмешки или иронии.
Иваныч, как оказалось, всё видел и слышал. Подошёл, сел туда же, где сидел Никифор.
— Молодец, Вася, правильно себя повёл, — тихо сказал он. — Никифора хоть смертным боем бей — не переделаешь, к нему другой подход нужен.
— Тошно, Тимофей Иваныч, — так же тихо сказал я.
— А ты как хотел? — устало вздохнул капрал. — Командовать, Вася, это не только привилеи одни, это груз тяжкий. Сегодня одного в дозор отправить не смог, завтра в бой не пойдут, так что строгость нужна, никак без этого. А строгого начальника никто не любит, и чем дальше, чем больше не любят. Или привыкай, или галуны спори.
Спарывать я ничего не собирался. Не для того пришивал целый вечер.
— А любят когда? — хмыкнул я.
— Любят уже опосля, коли живыми доведёшь, да сам живой останешься, — сказал Иваныч. — А может и не любят. На что тебе их любовь, тебе на них не жениться.
— Мне с ними кровь проливать, — возразил я.
— Не самодурствуй, остальное само придёт, — отмахнулся Иваныч. — Не должно солдату капрала любить, солдат капрала бояться должен. Сильнее, чем неприятеля.
Встал, покряхтывая и держась за спину, и ушёл к своему костру, оставляя меня наедине с тяжёлыми думами. Наука его была не про артикул и строй, а про власть, какая она есть в нашем варианте. Это офицер может позволить себе немного эксцентричности, как излишне мягкий секунд-майор Морозкин или двинутый на науке подпоручик Клеркер. Потому что пропасть между солдатом и офицером огромная. А вот капрал себе такого позволить не может, потому что сам вчера был солдатом, и все солдаты это знают, как и то, что сами когда-нибудь могут занять его место. Поэтому слабость проявлять никак нельзя.
А на следующий день о себе напомнила оспа. Слух о ней давно гулял по армии, а вот теперь и сама болезнь добралась до Троицкого пехотного полка. Сначала в виде сплетни, мол, в маркитантском обозе двое слегли, одного уже обсыпало. Сплетню передавали тихо, вполголоса, тревожно.
Тревога передалась и мне, всё-таки в моём времени оспу давно победили, извели под корень, и прививать от натуральной оспы перестали ещё в восьмидесятых, незачем прививать, если даже гипотетическая возможность заразиться отсутствует в принципе. А тут она не щадила никого, ни крестьянина, ни короля. Тут она была в полной силе, и потому рябых тут было полно, разве что некоторые дворяне скрывали шрамы белилами и прочей косметикой. Рябых оспа больше не тронет, и это единственный вариант уберечься от болезни, которая выкашивала целые народы.
У меня вот никакой защиты не было. Ни рябого лица, ни прививки. И мытьё рук тут не особо поможет.
— Свят-свят-свят… — забормотал Кирилл, как только новость добралась до нашей колонны. — Это ж мор…
Егорка побледнел, Косой перекрестился размашисто, даже Трифон нахмурился и ссутулился.
— Отставить, — сказал я. — От нас до маркитантского обозу полверсты. Туда не ходим, к маркитантам не суёмся, к другим ротам тоже лучше бы не ходить. Толпами не собираться.
— Опять кипячёную воду пить? — спросил Сенька.
Не поможет, оспа передаётся иначе. Но пусть лучше хватаются за соломинку. Зато хоть животом страдать не будут.
— Ну пей кипячёную, — сказал я. — Здоровее будешь.
— А коли к нам оспа перекинется? — спросил Егорка.
Непременно перекинется. В тесной колонне, в грязи, в голоде, вирус дорогу найдёт.
— Не боись. Пронесёт, — сказал я, сам не веря в свои слова.
Иваныч поглядел куда-то вдаль, по-старчески пожевал губами.
— Плохо, на марше-то… — сказал он. — Ты, Вася, приглядывай за всеми. Кто занеможет, сразу к доктору веди, понял? Сам-то чистый, вон, не болел же?
Этим же доктором я пугал Никифора. При всём честном народе. Карл Францевич, конечно, не станет лечить оспу двухведёрной клизмой, но солдаты и так ему не доверяли.
— Не болел, — хмуро ответил я.
— Плохо. Это рябым не страшно, — вздохнул Иваныч. — А ты поберегись, от хворых-то подальше держись. А то сгинешь ни за грош.
К полуденному привалу тревога немного отступила. Тем более, что разговор сам собой свернул на то, почему мы драпаем, хотя должны были наступать, а это волновало солдат сильнее, чем оспа в маркитантском обозе.
— Измена это, братцы, — толковал Ерёма с уверенным видом. — Мы ж победили, немца побили, погнали. А нас — назад. Кто ж так велит? Предательство и есть.
— Фельдмаршал, что ли? — спросил кто-то.
— Может, нет. А может, да. Слыхали, что фельдъегеря привезли-то? — Ерёма понизил голос. — Бают, государыня плоха совсем. Не сегодня-завтра, говорят…
— Замолкни, — оборвал я его строгим тоном, не терпящим возражений.
— Чего замолкни? За что купил, за то и продаю, фельдъегеря болтали…
— То и замолкни. Что они болтали, ты пересказываешь, потом ещё кому перескажут, и явится за тобой даже не профос, а кое-кто похуже, — сказал я. — Языком про здравие не мели. За это тоже спрос особый.
— Так все болтают, — фыркнул Ерёма.
— Вот за всеми и придут, — сказал я. — Поправится она, государыня-то.
— Тебе-то знать откуда? — спросил он.
— От верблюда, — ответил я. — Откуда и ты знаешь, что помрёт, из головы придумал. Про другое болтай сколько хошь, а про государыню языком не мели. Понял меня?
Я видел, как скрипят шестерёнки у него в мозгу, как он прикидывает, стоит ли связываться.
— Понял… — протянул Ерёма. — Больно ты строгий стал, Гусев. Не успел галуны пришить, а уже строишь из себя невесть что.
— Строгий… Жив останешься — спасибо скажешь, — ответил я.
Тему замяли, будто и не было ничего. Теперь будут молчать при мне и шептаться без меня, но мне так даже проще. Вот только на душе всё равно было муторно, потому что я своих людей не убедил, а просто напугал. Власть моя, и без того эфемерная, держалась только на этом.
К вечеру полк вышел к безымянной речушке, через которую был перекинут один-единственный мост, и армия вынуждена была толпиться здесь, как в узком бутылочном горлышке. Обозы останавливались, возницы кричали друг на друга, колонны одна за одной перебирались на тот берег, там же и останавливаясь.
Мимо нашей колонны шли отставшие из соседнего полка, немолодой капрал гнал отстающих длинной ивовой веткой, точно деревенский пастух.
— Дядька Семён, ноги уж не держат, дай передохнуть… — взмолился один из отставших, парень с серым землистым лицом, на котором уже можно было заметить свежие оспины.
— Иди уже, — устало вздохнул капрал. — Вон, за мостом отдохнёшь.
Парень сделал ещё несколько шагов, всхлипнул как-то и рухнул в грязь, на колени. Остальные рядом с ним встали, пошатываясь от усталости.
Капрал постоял, глядя на них со вселенской тоской во взгляде, провёл рукой по лицу.
— Ну несите его тогда, — пожал он плечами. — Некогда рассиживаться.
— Дядька Семён… — выдохнули его подчинённые.
— Неясно я сказал? — рыкнул капрал. — Вон, троицкие уже пялятся. Шагом марш.
Упавшего кое-как подняли, взяли под руки, поволокли к мосту. По щекам больного стекали слёзы, а капрал пробормотал что-то себе под нос и погнал их дальше. В самую густую толпу на дороге только что внесли заразного.
Я отвернулся и пошёл к переправе, считать своих, чувствуя, какими тяжёлыми стали вдруг капральские галуны.
Глава 2
Пруссия оставалась позади, и уходящая армия оставляла за собой выжженную землю. Даже этот злосчастный мост порубили топорами, несмотря на то, что вскоре нам придётся возвращаться той же дорогой.
Никто попросту не верил в наше скорое возвращение. А я, как обычно, помалкивал. Шутил иногда, что ещё немного, и пойдём брать Берлин, но для всех вокруг это воспринималось как обычная солдатская шутка.
Отступление выходило тяжёлым, в разы тяжелее, чем любой из наших прежних маршей. Даже не из-за оспы или немецких гусар на хвосте. Боевой дух упал настолько, что порой казалось, что под Гросс-Егерсдорфом разбили нас, а не пруссаков. Солдаты еле брели по раскисшим от осенних дождей дорогам, периодически дезертировали, лошади падали от недостатка фуража и нам приходилось бросать часть обозов. Короче говоря, фельдмаршала Апраксина поминали такими словами, что даже у меня, наизусть знающего большой и малый петровские загибы, порой алели уши.
А в таких условиях командовать капральством оказалось гораздо труднее, чем я ожидал. Когда солдат знает свой манёвр, знает, куда и зачем идёт и за что сражается, его не нужно подгонять, ему нужно только указать цель, повести за собой. А когда вся армия пытается понять, что происходит, а дисциплина трещит по швам, любой приказ вызывает вполне понятное сопротивление.
Ещё и эта проклятая оспа. Говорили, что в других полках к ней добавилась ещё и дизентерия, но Троицкий полк эта зараза обошла стороной, и я чувствовал некоторую гордость за то, что имел к этому самое прямое отношение.
А вот от оспы я никого защитить не мог, и защититься сам — тоже. Единственное, что я мог сделать в данной ситуации — максимально сократить контакты с больными. Самоизоляция, насколько это возможно в действующей армии на марше.
На плече у меня был шрам от прививки, но это был шрам от БЦЖ, а не от оспы. В детстве я болел ветрянкой, но и это защиты от натуральной оспы не даёт, вирус-то совсем другой. Историю о том, как победили эту болезнь, я более-менее знал, в общих чертах. Прививали себе коровью оспу, втирали в ранки гной от заболевших в лёгкой форме, и тому подобное, но и это мне недоступно сейчас, на марше, пока мы целыми днями месим грязь башмаками, толкаем застрявшие обозы и валимся без задних ног на коротких привалах.
Меня продолжали проверять на прочность.
Из нашей артели беспрекословно слушались моих приказов только Егорка, который вообще никому перечить не смел, Кирилл, который на лету схватывал и понимал суть этих самых приказов, и Трифон, которому на эти обезьяньи игры с установлением иерархии было абсолютно плевать.
Остальные даже в мелочах пытались меня продавить, чем изрядно бесили, до зубовного скрежета. И это артель, люди, с которыми я целый год ел из одного котла. Про остальное капральство даже и говорить нечего.
А Иваныч потихоньку продолжал меня учить. В первую очередь учил считать.
Арифметику я, конечно, знал в разы лучше него, но и мы тут не интегралы щёлкали. Он учил меня считать людей.
— Ну-ка, Васятка, ответь. Поутру просыпаешься — что делаешь? — спросил Иваныч, подсаживаясь ко мне во время привала.
— Умываюсь, портянки перематываю… — начал вспоминать я.
— Людей надо считать, дубина, — осклабился он. — Встали — пересчитал. Выступили — пересчитал. На привал скомандовали — пересчитал. Капрал всё время знать должен, сколько людей у него, где они и что делают. Вот чтобы спросили — сразу ответил. Никифор вот у тебя где?
— Да пёс его знает, опять где-то шляется, — пожал я плечами.
— Во-от! А он к первой роте пошёл, думал, никто не видит, — сказал Иваныч.
— Ну паскудник… — зло выдохнул я.
— Не суть, всё равно вернётся скоро. Но знать надо в каждый момент, понял? А то ночью двое в кусты — шмыг, и до полудня никто не хватится, думают, что с соседней артелью идут, а хватишься — их уже и дырка свись, на десять вёрст утопали, — сказал капрал. — А виноватым кто будет?
— Капрал. Что не уследил, — хмуро сказал я.
— Вот, понимаешь ведь, — усмехнулся Иваныч. — Так что считай, Вася, пока голова не опухнет. Чтобы ночью тебя разбуди, а ты знаешь, кто и где у тебя.
И я считал, постоянно, регулярно. Обходил три артели одну за другой, и считал, утром, днём и вечером. Вставал раньше всех, ложился самым последним. И считал, двадцать три человека, двадцать три головы. Вскоре хватало одного взгляда, чтобы увидеть, что все на месте.
За две недели отступления из нашего капральства не сбежал никто, а из соседнего — трое, да так, что разыскать не удалось.
Иваныч же между делом начал передавать мне дела. Незаметно для всех, потихоньку нагружая меня новыми обязанностями. Бумагу какую принесут — «Вася грамотный, ему неси». Спросят, куда дрова сложить — «Гусева спросите». В наряд расписать — «Василий Петрович распишет пусть».
Вскоре я и сам уже не понимал, где кончается его капральство и начинается моё.
— Тимофей Иваныч! А по бумаге-то я кто, всё-таки? — спросил я у него после того, как организовал привал, а он всё это время сидел на пеньке, пришивая пуговицы к камзолу.
— По бумаге никто, — сказал он, не отрываясь от шитья. — Капрал сверх комплекта. Ходишь при мне, как хвост при собаке.
— Лестно, — хмыкнул я.
— Ты спросил, я ответил, — сказал старик, убирая иголку в подкладку шляпы. — Ты пойми, приказы твои покамест звон пустой. Ты им говоришь, а слушаются потому что меня слышат. И покуда я тут, так оно и будет. Но вот привычка тебя слушать останется.
— А когда тебя не будет? — спросил я.
Он ничего не ответил, только глянул на меня исподлобья, встал потихоньку и пошёл к артели, проверять, как всё организовано. Я только потом понял, что вопрос задал некрасивый и неудачный. С должности тут уходят либо на повышение, либо вперёд ногами. И повышение Иванычу не светило, уж не знаю, за какие грехи.
А оспа добралась и до артели, несмотря на все меры предосторожности.
Проглядели Егорку.
Я проглядел, в первую очередь, хоть и считал себя самым осведомлённым по части медицины если не во всём полку, то, как минимум, в роте. Егорка плёлся в хвосте, и я думал, что он просто устал. Тут и здоровые-то порой с ног валятся.Я и сам порой готов был упасть, шёл дальше на одной только злости, чтобы вернуться сюда в следующем году и навалять пруссакам по первое число.
— Чего квёлый такой, Егорка? — я поравнялся с отстающими и окликнул его, ссутулившегося и едва волочащего ноги.
— Ничего, Василий Петрович, — сказал он и отвернулся. — Иду.
Даже голос у него изменился, стал слабым и тихим ещё пуще прежнего. Я схватил его за плечо, развернул к себе, и увидел то же серое землистое лицо, которое видел на переправе.
Приложил ладонь ко лбу, присвистнул. Лоб у Егорки был горячим, как печка.
— Спину ломит? — спросил я севшим голосом.
— Ага… — кивнул Егорка и тихонько заплакал, без всхлипов, просто слёзы прочертили дорожки на грязных щеках.
Я оттащил его к придорожным кустам и заставил задрать рубаху. По груди шла мелкая розовая сыпь, вполне невинная на вид, похожая на аллергию или какую-нибудь кожную болячку.
— Давно? — спросил я.
— Дня три… — ответил Егорка. — Может, четыре…
То есть, четыре дня он шёл в строю, ел из общего котла, спал рядом с нами, пил из одной фляжки. Четыре дня мой карантин и самоизоляция были бесполезной тратой времени и сил, потому что зараза не ехала за полверсты отсюда в маркитантском обозе, а шагала рядом.
— И какого хера ты молчал?! — рыкнул я.
Егорка сжался.
— Дык… Сам же ты говорил… — выдавил он. — У костра тогда, мол, воспаление хитрости, клизму двухведёрную… Я ж не Никифор, я не хитрю, думал, отлежусь просто…
Я застонал и схватился за голову. Я в тот вечер при всём капральстве прямо сказал Никифору — хворый, значит, врёшь. И самый послушный солдат из всего капральства, который вообще никому и никогда не перечил, выслушал и исполнил в точности.
Скрыть всё, само собой, не вышло. К вечеру знало капральство, к ночи — вся рота. Мы все тут как в большой деревне, а в деревне такое не скроешь.
Пятеро старослужащих пришли всей артелью, Федот впереди, за ним остальные, подошли ко мне, молча разглядывая, будто хотели насверлить во мне дырок взглядом.
— Отправляй в обоз его, Гусев, — сказал наконец Федот. — К хворым, пока все не заразились. Сейчас же.
— Нет, — отрезал я.
— Всех нас положить хочешь? — спросил Федот.
Он, по сути, был прав. Оспу, и на что она способна в армии, он видел, за пятнадцать лет службы не мог не видеть.
— Он уже четыре дня больной. Если кто заразился, то заразился ещё вчера, а отправишь его сейчас — толку не будет, только молодого убьёшь, за ним в обозе ходить некому, — сказал я. — Свалят под рогожу к остальным больным, и покуда не помрёт.
— А если ещё кого заразит? — спросил Федот. — Тебе вот откуда знать? Добротой своей десятерых положишь заместо одного.
— Не положу, — сказал я.
Наши взгляды встретились, уступать Федот не желал. Не только потому что боялся оспы. Не желал уступать из принципа.
— А ты кто такой, чтобы решать? — выступил Ерёма из-за спины Федота. — У нас Тимофей Иваныч командует, а ты так — пятое колесо, при Иваныче состоишь.
Ну вот, собственно. Хвост при собаке.
За спиной моей вдруг объявился Иваныч. Постоял немного, пожевал губами, оглядел всех собравшихся.
— Вася сказал — не отправлять, — сказал он негромко. — Стало быть, не отправлять.
И всё. Ветераны постояли ещё секунду-другую и начали расходиться, Федот только зыркнул напоследок.
Никаких доводов, ни слова по существу проблемы. «Вася сказал», и всё, других аргументов не требуется.
Егорку положили в фуру с ротным имуществом, освободили немного места среди тюков, застелили рогожей. Ходить за ним взялся Иваныч лично, оспой он переболел давным-давно, чуть ли не в детстве, и второй раз уже не возьмёт.
А я вот подойти не мог, и это было самым паскудным. Потому что чистый, непорченый. Бесполезный.
На следующий день ко мне подошёл Кирилл.
— Василь Петрович… Ты б почитал ему, а? Ты ж грамотный, да и книжка Никодимова у тебя, некому больше… — попросил он, чуть замявшись.
Псалтырь так и лежал у меня за пазухой, вместе с неотправленным письмом. На таком марше не до писем.
Взялся читать, куда деваться. Достал разбухшую от влаги книжицу, стоял в грязи, в трёх шагах от фуры, под мелким дождиком, и читал вслух, не веря ни единому слову.
Но других лекарств у меня не было.
Егорка ворочался под рогожей и бредил в жару. Звал маму, звал Дуняшу, бормотал что-то, и у меня не было ни одного средства, чтобы облегчить его страдания.
— Василь Петрович… — позвал он в момент, когда стало чуть легче.
— Тут я, Егорка.
— Коли помру… Матери отпиши? А то она и не знает, где я… — попросил он.
— Сам отпишешь, поправишься и отпишешь, грамоте научим тебя, — сказал я.
Егорка не то вздохнул, не то всхлипнул и затих.
На пятый день лихорадка спала, и по всему телу у него пошли пузыри. Капральство выдохнуло и перекрестилось, жар ушёл, значит, на поправку идёт.
Радость закончилась, когда на очередном раскисшем взгорке фура села намертво. По самые ступицы.
Лошади хрипели и рвали постромки, колёса уходили в грязную жижу всё глубже и глубже. Солдаты обтекали нас и шли дальше, сзади орали другие возницы.
Подошёл ротный обозный, поглядел, сплюнул в грязь.
— Бросайте к чёрту, — сказал он. — Постромки режьте, лошадей забирайте. Чай, не первую бросаем.
— У нас человек в ней.
— Ништо, достанете его, — сказал он и ушёл.
Достанем. Как же, достать Егорку из фуры, значит, положить его и бросить, потому что тащить на себе оспенного никто не станет.
— Толкать надо, братцы, — мрачно произнёс я. — Ну-ка, навались!
Никто не шелохнулся.
Я встал в колею, в грязь, прислонился к телеге, а капральство смотрело. Кто отводил глаза, кто нет. Хоть ори, хоть не ори, толку не будет.
А потом рядом со мной встал Иваныч, молча, даже не поглядев в мою сторону. Дошёл до заднего колеса, где грязи были по колено, и где никто не хотел стоять, потому что до Егорки там было ближе всего, и упёрся плечом в обод.
И тогда пошли все. Трифон встал рядом, за ним Григорий, Андрейка, Сенька, потом и Федот со своими, матерясь в три этажа. Два десятка человек облепили фуру, возница хлестнул лошадей, и мы навалились. Фура выскочила с чавкающим звуком, будто земля её пожевала и выплюнула, и покатилась дальше.
— Пошла, — выдохнул Иваныч.
И встал. Просто встал посреди дороги и не шевелился, а лицо у него сделалось серое, точно эта самая грязь.
— Ты чего, Иваныч? — обеспокоенно спросил я.
— Погодь, Вася, — тихо ответил он. — Обожди. Сейчас я, сейчас…
Он постоял так, не разгибаясь, где-то ещё минуту, а потом очень медленно сделал шаг. Потом второй.
— Идём, братцы, — сказал он. — Чего встали-то…
И пошёл, потихоньку. Ещё восемь вёрст в тот день он отмахал вместе с ротой.
А Егорка выжил. Лицо попортилось оспинами, но он остался жив, и больше оспа его никогда не тронет, а я всё ещё был беззащитен перед заразой.
Иваныч же так и не выпрямился.
Ходил, таскал ружьё, мешок. Садился на привалах медленно-медленно, будто грузил хрусталь, опираясь на фузею или трость. И вставал так же медленно.
Я в конце концов не выдержал, поймал его одного на разговор, хоть это было и непросто.
— Тимофей Иваныч, к дохтуру тебе надо, — заявил я, вперив в него упрямый взгляд.
— Отстань, — отмахнулся он.
— Ты же спину сорвал, — сказал я.
— Ломит малость. Так и я уже не мальчик, — сказал он. — Пройдёт. Не пойду я к дохтуру.
Я выругался себе под нос. Сам стращал Никифора полковым лекарем, а теперь… Один чуть не помер, другой еле ходит.
— Ну-ка, рубаху задери, — потребовал я.
— Может, и портки снять? — фыркнул капрал.
— Задери, говорю, — твёрдо сказал я.
Он поглядел на меня. Долго, задумчиво. Потом повернулся спиной и задрал камзол вместе с рубахой.
Поперёк поясницы, справа от хребта, виднелась свежая опухшая гематома. Не иначе как грыжа. То, что мужики здесь зовут «надорвался», а здесь надорвавшийся мужик, считай, своё отслужил.
— Насмотрелся? — сказал он, опуская рубаху.
— Пойдёшь к дохтуру, — сказал я. — Прямо сейчас пойдёшь, вместе со мной, понял?
— Не пойду, — заявил Иваныч.
— Пойдёшь, — сказал я. — Это не просьба, Тимофей Иваныч, это приказ.
Он снова посмотрел на меня, усмехнулся, покачал головой. Но пошёл. Сам, без понуканий и уговоров. Не удивлюсь, если он только этого и ждал, пока я подойду и сам отправлю его лечиться. Ещё одна наука, быть внимательным к тем, кто рядом с тобой.
Карл Францевич его пощупал, помял, задал несколько вопросов, покивал, побурчал что-то по-немецки, а потом Иваныча отправили в лазарет, к оспенным, дизентерийным и увечным, ко всем, кого армия просто стеснялась бросить на марше.
Ладно хоть оспа ему была не страшна.
Я дошёл с ним до самого лазарета, до фуры, в которой везли раненых и обезноженных, и он долго пытался забраться в неё. Я предложил помощь, но Иваныч мою руку отпихнул, залез сам, и устроился на соломе, глядя на меня сверху вниз.
— Ну, Вася, считать не забывай, — сказал он.
— Тимофей Иваныч…
— Полвека уже Тимофей Иваныч, — буркнул он и отвернулся.
Возница гикнул, тронул поводья, и фура покатилась догонять прочие лазаретные фуры, а я вернулся к капральству.
Двадцать три человека ждали меня. Стояли и смотрели, как я подхожу от лазарета, один, без Иваныча.
Когда я подошёл, Федот шагнул вперёд и снял шляпу, аккуратно, подчёркнуто вежливо.
— Дядька Тимофей велел тебя слушаться, — сказал он. — Командуйте, господин капрал.
Глава 3
На подходе к Мемелю нам стало известно, что фельдмаршала Апраксина отстраняют от командования. Благая весть пронеслась по всей армии со скоростью пикирующего ястреба, многие даже не скрывали своего ликования, вслух произнося то, о чём раньше могли только шептаться по ночам. Так, мол, ему и надо. И солдаты, и обер-офицеры в этом мнении оказались на удивление солидарны.
Новым командующим стал генерал-аншеф Виллим Виллимович Фермор, с которым нам довелось взять Мемель, и к его фигуре на столь высоком посту никаких вопросов не было, несмотря на иноземные имя и фамилию. Поговаривали только, что генерал-аншеф самую малость нерешителен и чересчур осторожен, но лучше уж так, чем оказаться под командованием очередного мясника, не считающегося с потерями. Помирать-то как раз нам, нижним чинам.
В капральстве даже шутили, мол, капрал поменялся — главнокомандующего сняли, давайте, мол, фельдфебеля поменять попробуем. На грани фола шутили, но пока царских имён не звучало, я не вмешивался, а вот если кто принимался болтать про государыню и её семейство, пресекал немедленно.
— А я вот слышал, что государыня нарочно больной сказалась, — тихо сказал Сенька у костра. — Шпиенов половить, значится.
Он думал, я не слышу. Я и впрямь находился чуть в стороне, пересчитывая одеяла в обозе. Я всё равно в очередной раз сбился, так что тенью прошмыгнул к костру, Сеньке за спину, делая страшные глаза для всех остальных. Молчать, мол.
— А когда больной-то сделалась, наследник, получается… — продолжил Сенька, и я схватил его за ухо тремя пальцами.
Сенька завопил, попытался извернуться, схватить меня за руку, но я держал крепко.
— Ну-ка, повтори, чего ты там слышал? От кого? Где? — выкручивая болтуну ухо, сказал я, добавив в голос теплоты и ласки.
— Василь Петрович, да я это самое! Ай! Отпусти! — верещал Сенька, пока остальные в голос над ним смеялись.
— Я вам что говорил? Говорил, про государыню не болтать? — страшно зашипел я.
— Говори-ил! Так я ж чё, я ж про наследника! — взвыл Сенька.
Язык у Сеньки, что помело, слова вылетают раньше, чем до мозга что-то доходит.
— В наряд идёшь, истопником в ночь, понял? — сказал я.
— Чуть что, сразу Сенька! — обиделся он.
— Понял, нет? — я выкрутил ухо ещё немного.
— Понял! Есть наряд! — ответил он, и я разжал пальцы, а Сенька отполз от меня на карачках. — За семью заступаешься, да?
Повисла гробовая тишина. Сенька понял вдруг, что ляпнул что-то не то, зажал рот ладонью. Я смотрел на него, гневно раздувая ноздри, кулаки сами собой сжались.
— Василь Петрович! Не подумавши ляпнул! — взмолился он. — Прости дурака!
Я несколько раз вдохнул и выдохнул. Дурака, не то слово. Такой дурак может и до подвалов Тайной канцелярии довести.
— Три наряда, — сказал я.
— Есть три наряда! — выдохнул он, понимая, что легко отделался.
— А вы… — я окинул артель внимательным долгим взглядом. — Друг за дружкой следите, ясно? Болтовню пресекайте. Болтун — находка для шпиона.
Никто ничего не сказал, виновато опустили глаза. Я постоял ещё немного и вернулся к одеялам.
Нашему полку выпала честь зимовать в Курляндии, хотя я надеялся на то, что мы останемся в Мемеле. Вся армия теперь рассыпалась на отдельные подразделения, которые теперь растекались по окрестным землям, занимая крестьянские избы и бюргерские дома. Кому-то везло больше, кому-то меньше. Самые везучие расположились в Мемеле, Митаве и Либаве, самые невезучие вынуждены были тесниться в латышских деревнях, где никто и слова по-русски не понимал. Нам же достался небольшой городок со старой орденской крепостью Фридрихштадт.
Назван он был так не в честь нашего противника, прусского короля, а в честь какого-то местного герцога, но солдаты всё равно зубоскалили, что жить будем дома у нашего неприятеля.
Я же снова взялся за учёбу, только теперь постигал не мастерство фехтования, а искусство управления персоналом. Всё больше времени проводил с фельдфебелем Климовым, с сержантом Беловым. Познакомился с командирами других капральств, я и раньше их знал, конечно, но теперь вынужден был общаться чуть ближе, как равный с равными. Первым командовал Белов, несмотря на сержантский чин, второе было наше. Третье капральство принадлежало угрюмому седому капралу Темникову, четвёртым командовал сравнительно молодой и улыбчивый капрал Жуков.
Иваныча я тоже не забывал. Навещал, приносил гостинцы, когда не было времени у меня — отправлял к нему кого-нибудь из артели. Старик поначалу ворчал и бесился от моей заботы, а потом смирился, особенно когда я напомнил ему, как он выхаживал меня после порки.
На постой нашу артель определили к вдове кожевника, в дом с земляным полом и огромной печкой, на которой сушились травы. Хозяйка по-русски знала четыре слова — «нельзя», «можно», «спасибо» и почему-то «голубчик», и этого ей вполне хватало, чтобы держать в строгости восьмерых солдат. Егорку, рябого и тихого после болезни, она жалела и подкармливала, Сеньку и Никифора лупила полотенцем, Григория побаивалась и вежливо ему кланялась. Порядок в доме, впрочем, установился отменный.
Зимние квартиры быстро показали, что для солдата безделье опаснее войны, как говорится, безделье — это игрушка дьявола. На марше солдат всё время занят, шагает, тащит, ворочает, мёрзнет, думает, чем бы набить брюхо, а на зимних квартирах у него заводится свободное время, которое большинству солдат девать некуда, и энергия превращается в дурость.
Ещё и наличие в Фридрихштадте корчмы с хлебным вином усугубляло дело, будь это глухая деревня, в этом плане всё было бы проще. Но хлебное вино здесь было, дрянное, зато дешёвое, и уже на вторую неделю зимовки я недосчитался двух казённых одеял.
Считать я выучился быстро и точно, безо всякого калькулятора, память натренировалась вместе с навыком. Уже к вечеру я выяснил, что одеяла утащили в корчму два солдата из соседней артели, тихие вологодские мужики, от которых я ничего подобного даже и не ждал. По артикулу им обоим полагались шпицрутены, и мне достаточно было сказать только слово Климову, чтобы обоих прогнали через строй.
Я не сказал. К телесным наказаниям у меня отношение особое, так что сводил обоих к шинкарю, постоял рядом, пока они, потея и переминаясь с ноги на ногу, выкупали одеяла обратно за полторы цены, и выписал каждому по три наряда на выгребные ямы. А потом собрал капральство и объявил, что казённые вещи я теперь буду тоже считать, до последней пуговицы.
Капральство взвыло, но вещи пропадать перестали, во всяком случае, у нас.
С корчмой же было чуть сложнее, запретить её я не мог, да и не хотел, в солдатской жизни радостей маловато. Но после первой драки с местными я запретил ходить туда поодиночке и оставаться после наступления сумерек.
Гаврила Игнатьевич моё усердие заметил быстро и взялся за моё обучение сам, точно как в прошлом году, когда учил меня махать тесаком.
— Иваныч тебя головы считать выучил? — спросил он, когда я заявился в ротную канцелярию с ведомостью. — Добро, добро… Только рота, капрал, это не только солдаты, вот где рота вся. На бумаге.
Он разложил передо мной табели, и я погрузился в них с той же дотошностью, с какой выискивал несоответствия в бумагах Клеркера.
По списку в роте значилось сто сорок душ, на довольствии — сто пятьдесят две, в строю ежедневно я видел в лучшем случае сотню. И все числа сходились, потому что каждый день кто-то прибывал и убывал, в лазарет, в командировки, в караул, ещё куда-нибудь.
— Главное, Вася, чтобы бумажки с бумажками у тебя сходились, — наставительно говорил фельдфебель.
— А с правдой? — спросил я.
— Не обязательно, — хохотнул Климов. — Правда дорого казне встаёт.
Он ткнул пальцем в табель, в которой были учтены наши мундиры. По табели мундир солдату полагался один на три года, и всё это время числился новым, даже если от мундира остался один воротник. Вот и вся загадка, над которой я бился ещё прошлой зимой.
— Ведомости читать я тебя выучу, — сказал фельдфебель. — Только бумага эта что ружьё, в людей попусту не тычь, не то худо будет и тебе, и другим. Думаешь, не знаю я, чем ты тогда у подпоручика занимался? Знаю, как не знать. Понимаю даже, почему и зачем, только шею зазря не подставляй, других за собой же потянешь.
Я потупился, глядя в ротные ведомости. Ладанка с моими шпаргалками враз потяжелела.
— И ещё одно, — сказал он. — В полки нынче бумаги идут. Сверху, про фельдмаршала и всё, что при нём было. Ты парень заметный, Гусев. Так что пока лучше бы не высовывайся.
— Понял. Спасибо, Гаврила Игнатьич, — сказал я.
— Шибко умных армия не любит, Вася, с шибко умных дорого она спрашивает, — добавил он. — Вот и много думать не надо, надо соображать, понял?
Не понял, но на всякий случай кивнул.
Иваныч тем временем шёл на поправку. Вернее, это он так говорил.
В полковом лазарете, который расположился на окраине города в пустом амбаре, я бывал через день. Карл Францевич однажды отвёл меня в сторонку.
— Скажу вам, ему пока не говорил. Жила была порвана, срослась плохо, к строевой службе капрал не годен, — тихо сказал он, поглядывая на перегородку. — По весне будем списывай, с прочими увечными.
За перегородкой было тихо. Слишком тихо. Иваныч всё слышал, каждое слово.
В тот же вечер я истопил хозяйскую баню и приволок туда старика.
— Ишь ты, удумал… — ворчал он, пока я помогал ему стянуть рубаху. — Сам сниму, отстань ты…
— Ага, — согласился я. — Иди, ложись.
Спина у него была исполосована шрамами не в пример сильнее моей, белые тонкие линии почти сливались в сплошную массу рубцов. Поротый, и не раз, и прошёл он не через одну сотню шпицрутенов. Бурная, видать, молодость была у старика.
Я хорошенько его пропарил, потом достал мазь из гусиного жира с перцем, купленную у хозяйки, начал втирать. Иваныч только кряхтел и сопел, уткнувшись лбом в руки. Уже потом, когда мы сели в предбаннике с корчагой кваса, он вздохнул и уставился в стену потерянным взглядом.
— Спишут меня, Вася. А куда я пойду-то? Я ж в полку, сколько себя помню, — глухо сказал он. — У меня и родни-то никакой нет. Сын был, тебе, наверное, погодок. Так и того в шведскую войну осколком убило…
Я не ответил, только вздохнул тяжело. Нечего было отвечать.
А через несколько дней он подозвал меня в лазарете.
— Завтра в строй выхожу, — сказал он спокойно, как о погоде.
— Иваныч, тебе нельзя. Доктор сказал…
— Как сказал, так и забудет, — перебил он меня. — Он хоть и немец, а понимание имеет, бумагу придержит покамест. А ты, Вася, сам гляди, хочешь — капитану доложи, что капрал Монастырский к службе не годен. Твоё право. Даже, наверное, долг твой.
И посмотрел на меня. Спокойно.
— Ничего я не видел, — сказал я. — И не слышал.
— Вот и славно, — сказал Иваныч.
На следующий день он вышел на утренний развод, в полной амуниции, с фузеёй, прямой, как сержантский протазан. Все думали, что это выправка, один только я знал, что прямой он был, потому что согнуться уже не мог.
Климов оглядел его долгим взглядом, нахмурился.
— В строю, значит? — спросил он.
— В строю, Гаврила Игнатьич, — кивнул старик.
— Ну и хорошо, — сказал фельдфебель, а вся рота сделала вид, что поверила.
Капральство снова стало двухголовым, как орёл на гербе. Иваныч стоял на капральском месте в строю, на фланге, я стоял на своём прежнем, солдатском. Только наряды расписывал я, счёт вёл тоже я, с Климовым говорил я. Вечером Иваныч подзывал меня, выслушивал, кивал, наставлял. Присматривал по мере сил, короче говоря. Фузею на плечо ему помогал закинуть Трифон, и всё капральство делало вид, что не видит.
А в конце октября пришла весть, что фельдмаршала Апраксина взяли под арест.
Полк снова ликовал, в корчмах пили за скорый суд, справедливый и неизбежный, и Федот, раскрасневшийся от выпитого, стучал кулаком по столу.
— Теперь-то за каждого ответит! За всех, кого в грязь положили, кто не дошёл! — грохотал он. — Немца побили, а он нас драпать погнал!
— Ответит, непременно ответит! — вторили ему остальные.
Один я не радовался, хоть и пил вместе со всеми. Потому что арест — это следствие, и дознание будет проводиться не только среди адъютантов и генералов, а по всей армии. Климов предупреждал не на пустом месте.
Ждать пришлось недолго, скоро в полк пришли бумаги, и полковая канцелярия шуршала денно и нощно, подчищая хвосты и тёмные делишки перед грядущей проверкой. Офицеров начали вызывать по одному, сначала штаб-офицеров, затем ротных. Поползли слухи один другого чуднее, ищут, мол, тех, кто про отступление знал наперёд, тех, кто болтал, про фельдмаршала, про измену, про здравие государыни.
А я лежал долгими бессонными ночами и вспоминал, что и где успел наболтать. Выходило изрядно.
Тут-то ко мне и пожаловал профос.
Полкового профоса звали Затевахин, и был он разжалован из офицеров, неизвестно, за какие грехи, но грехи, должно быть, серьёзные. Должность профоса, мягко говоря, непочётная, позорная, следить за чистотой, стеречь арестантов и сечь наказанных. Солдаты звали его прохвостом, и я не сразу разобрал, что это не брань, а так они называют должность.
Он явился к нашей квартире средь бела дня, якобы осмотреть отхожие места. Выбритый до синевы, в старом, но чистом мундире. Глаза цепкие, но блеклые, как у рыбы. Профос осмотрел двор, похвалил порядок и как бы между делом присел со мной рядом на завалинке.
— А я с вами давно познакомиться хотел, господин капрал, — сказал он. — Много про вас любопытного сказывают.
Выговор у него был не мужицкий, чистый, не соответствующий должности.
— Всякое брешут, слыхал, — сказал я, прикидываясь валенком.
— Когда брешут, а когда и нет, — улыбнулся он. — Порой всё же сходится. Под Егерсдорфом, сказывают, вы наперёд знали, где пруссак ударит. И про здравие Её Величества судили с большой верностью. Поправилась, как вы и говорили, дай Бог здоровья.
— Это кто ж сказывает? — нахмурился я.
— Люди сказывают, — холодно улыбнулся профос. — Я человек маленький, незаметный, а вижу многое. И слышу тоже.
— Удобно, — только и сказал я.
— К нам в полк аж из штаба армии проверяющие приехали, — сказал Затевахин. — Головы полетят, чины, это как пить дать. Ваканции, значит, освободятся. Понимаете?
— Понимаю, — хмыкнул я.
— Для кого беда, а для кого — возможность. Я вам честно скажу. Мне, вот, к примеру, горжет офицерский вернуть надобно, поручичий, — сказал он. — Одну верную бумагу подать, и вот он, опять на мне. А вы, капрал, с людьми общаетесь, всякое знаете. Болтунов пару назвать, их-то простят, болтун, эка невидаль. А потом и я за вас словечко замолвлю. Что думаете?
Я смотрел в его блёклые глаза и думал, что лестница у нас с ним одна и та же. Только я карабкался с самого низу, из мужиков, а он упал сверху, из поручиков, и где-то тут мы поравнялись. И он готов лезть обратно хоть по головам. И моя голова приглянулась ему первой.
— Я, господин профос, в капралах недавно, — пожал я плечами. — Да и в армии-то без году неделя. Болтунов вы, пожалуй, получше моего знаете. Сами говорите, человек маленький, незаметный.
Он поднялся, отряхнулся. Даже нашёл в себе силы улыбнуться, но холодно, фальшиво.
— Понятно. Ну, кто знал — с тех спросят. А кто знал и не доложил — вдвойне. Вы уж поберегитесь, господин капрал, — сказал он. — Надумаете чего, так где найти меня, знаете.
И пошёл прочь, насвистывая какую-то песенку, а я глядел ему в спину, пока он не скрылся за углом.
Я в тот вечер держался так, будто ничего и не случилось. Проверил караулы, отчитал Сеньку за прожжённый кафтан.
А утром, едва рассвело, во двор влетел денщик капитана Далевского.
— Капрал Гусев! К командиру батальона, немедля! — приказал он.
Спасибо, что не «с вещами на выход».
Глава 4
В этот раз к кабинету премьер-майора Рамзая я подходил один, без поддержки в лице старших товарищей, и оттого в животе поселилось неприятное сосущее чувство. Плохое предчувствие. Ещё и пока шёл, встретил бабу-латышку, идущую к колодцу с пустыми вёдрами, а на самом подходе к квартире премьер-майора из переулка наперерез выскочила чёрная грязная кошка. В приметы я не особо верил, но когда всё складывается к одному, невольно задумаешься.
Денщик Далевского шагал чуть впереди, так что я решил, что все эти плохие приметы предназначались ему. Такой же жулик, как и наш Никифор, а то и хуже. Другие в денщики и не попадают.
Штаб полка расположился в городской ратуше, потеснив местных чиновников. Денщик проводил меня до нужного кабинета, отошёл в сторонку. Обычно я дальше ротной канцелярии не ходил, это уже немного другой уровень. Ранним утром тут никого не было, и оттого вызов казался ещё более странным.
Я постучал, дождался разрешения войти, зашёл внутрь. Премьер-майор Рамзай сидел за столом, массируя виски, вид у него был усталый и измученный, отчего внутри у меня поднялась злая радость, которая тут же затихла, потому что я помнил — если Рамзай в дурном настроении, то жди беды. Капитан Далевский сидел тут же, на краешке стула, и при моём появлении встал.
— Разрешите идти, ваше высокоблагородие? — спросил он.
— Ступайте, Владислав, — сказал майор.
Далевский покосился на меня, я проводил его удивлённым взглядом. Мы с Рамзаем остались наедине, и премьер-майор какое-то время сидел, уставившись в столешницу, словно меня тут и не было. Я молча переминался с ноги на ногу, потом вспомнил, что не доложил о прибытии, но прошло уже несколько минут и это было бы не совсем уместно.
— Знаешь, зачем позвал? — не поднимая глаз, спросил Рамзай.
— Никак нет, ваше высокоблагородие, — ответил я.
— И не догадываешься? — хмыкнул он.
— Никак нет, — соврал я.
Вариантов было несколько, и каждый из них не сулил ничего хорошего.
— И о проверке не слышал? — спросил он.
— Немного, ваше высокоблагородие, — сказал я. — Некогда слухи собирать, капральство в узде держать надобно.
Зато премьер-майор, судя по его виду, с этой проверкой не знал ни покоя, ни отдыха. Расследование шло, и как известно, что наверху — то и внизу, и дознание шло как в свите фельдмаршала, так и в полках. А так как рыльце тут в пушку практически у всех, проверка могла накопать совсем не то, за чем приехала. Оттого все и носились, как ужаленные.
— Капральством вашим другой человек командует, — посмотрел на меня майор. — Тебя сверх штата назначили.
— Помогаю, ваше высокоблагородие! — ответил я чистейшую правду.
— Ну-ну… — буркнул он. — Рассказывай. Откуда про здравие государыни знал. И что поправится она. Свидетелей тому много было, увиливать не надо. Будешь увиливать — по-другому разговор пойдёт.
Увиливать я и не собирался, но и правду говорить тоже нельзя.
— Не знал, ваше высокоблагородие, верил! — выпалил я. — Верил, что поправится.
— Значит, решил увиливать… — тихо пробормотал майор. — Никто не верил, значит, а ты верил?
— Так точно, ваше высокоблагородие! — ответил я. — Есть у меня иногда предчувствие!
— А что наш разговор тебе сулит, не чувствуешь? — скривился майор.
— Никак нет, ваше высокоблагородие, — снова соврал я.
— Перестань, Василий Петрович, дурака валять, — вмиг посерьёзнел майор. — В Тайной канцелярии будешь дураком прикидываться. Да и то — не поможет.
Я посмотрел на него, переминаясь с ноги на ногу. Вытянутое лошадиное лицо Матвея Лукича не выражало ничего, кроме вселенской скуки.
— Читай, Гусев, ты же грамотный, — он вдруг выудил из ящика лист бумаги.
Я, ничего не подозревая, взял листок в руки и почувствовал, как холодеют пальцы. Донос.
Доношение
Его Высокоблагородию господину премьер-майору, а буде надобно — и вышнему начальству,
От рядовых солдат Троицкого пехотного полку.
Доносим нижайше, что капрал нашей роты Василий Гусев человек нраву буйного, самовольный и начальству неподобный, а о государыне нашей Елизавете Петровне говорил слова непристойные и хульные, кои даже на бумаге повторить страшно.
А именно сказывал он при солдатах, будто государыня наша не сама государыня, а будто бы он, капрал Гусев, есть сын покойного государя Петра, от тайного брака рождённый, и что-де от царства его отстранили, а престол есть его по праву. Будто ему самому надлежит царствовать, а не ходить в солдатах, и что-де покажет он ещё всем начальникам, кто он таков.
И хотя мы поперва думали, что говорит он сие по пьяному делу или от ума невеликого, однако же он и трезвый сие повторял, а когда велели замолчать, сказал, что никого не боится.
Также доносим, что будучи капралом, самовольно чинит он над солдатами расправы, сверх всякой меры строгость употребляет и людей бьёт без законного приказу. За провинность малую ударить может кулаком, сапогом, а то и ружейным прикладом, говоря, будто лишь так из солдата человека сделать можно.
Меня же, солдата, ветерана многих кампаний, капрал Гусев ударил по лицу за то, что на карауле я от усталости прислонился к стене, и хоть я признаю, что стоять надлежало прямо, за то бить меня не следовало, потому как караула я не оставил и неприятеля к посту не подпускал.
Другого же солдата он бил так, что тот три дня не мог стоять на ногах, за то, что тот при чистке ружья запоздал, а ещё одному угрожал выбить зубы, коли тот ещё спорить станет, потому как Гусев-де над ними капралом поставлен.
Ведёт себя сей капрал самовольно, начальству почитания не выказывает, а с солдатами ведёт себя так, будто он генерал и государь. Приказывает без нужды, карает без меры, а ежели кто ему перечит, то становится ему врагом.
Посему прошу Ваше Высокоблагородие доношение рассмотреть и о том дознание учинить, чтобы Гусев за хульные слова свои и самовольство наказан был по всей строгости закона.
Буквы прыгали по бумаге, писано было с ошибками. Анонимка классическая, полная вранья, но правдоподобного, чтобы человек со стороны мог легко поверить.
— Прочитал, ваше высокоблагородие, — севшим голосом произнёс я.
Ну, конечно. Недругов у меня теперь хватает, и этого следовало ожидать.
— Раз прочитал, то давай сюда, — сказал Рамзай.
Пришлось вернуть, хотя очень хотелось порвать эту бумажку на мелкие клочки.
— Что скажешь? — спросил премьер-майор.
А что тут скажешь. Кто-то очень не хочет видеть меня капралом. Настолько, что готов был на любую подлость. Ощущение не из приятных, во рту горчила подкатившая желчь, внутри всё ходило ходуном.
— Навет, — прямо сказал я.
— Ну, это мы ещё разберёмся… — холодно улыбнулся Рамзай. — Понимаешь же, что по такому доносу грозить может?
— Понимаю, ваше высокоблагородие, — сказал я.
— Это хорошо, что понимаешь, — сказал майор. — И я понимаю.
Моя жизнь снова у него в руках, на одной бумажке с кривыми печатными буквами. И что самое скверное, если эта бумага покинет кабинет премьер-майора не через него, а как-то иначе, его карьера тоже будет закончена, потому что знал, но не сообщил.
— У меня таких доношений на каждого целая пачка, Василий Петрович, — сказал Рамзай. — Далевский за тебя хлопотал, тоже сказал, навет. А он во вранье уличён ни разу не был, на том тебе повезло, Далевскому я верю.
— Спасибо господину капитану, — сказал я.
Вступился за меня, значит. Немного неожиданно, но очень приятно. Я этого не забуду.
— Потом ему спасибо скажешь, — сказал Рамзай, побарабанив пальцами по столу. — Ты пойми, капрал, Далевскому я верю, а бумаге — нет, но это я. А если бумага дальше уйдёт, разговор будет другой. Кто-то сел и написал, не один вечер, судя по почерку, потратил. А зачем написал — тебе лучше знать.
Он поднялся, прошёлся вдоль стены, заложив руки за спину. Сейчас он напоминал мне коршуна, кружащего над будущей добычей. В любой момент может спикировать, и от этого становилось тошно.
— Тебе, считай, повезло, что бумагу дурак накарябал, — сказал майор, поглядывая в окно. — Умный бы одной хулой и побоями ограничился. А этот про царство написал, про сына государева, широко замахнулся. Оттого и враньё сразу видно.
Я промолчал.
— Хула на государыню это батоги, это в полку можно решить, сор из избы не выносить, — продолжил Рамзай. — А вот самозванство… За такое голову рубят, а до того в подвалах душу вымотают, из Питербурха расследовать приедут. И расследовать будут со всем тщанием.
Я поморщился. Рамзай был кругом прав, слух, бродивший в полку, кто-то положил на бумагу, и если слух к делу не пришьёшь, то бумага-то — вот она. Ещё и вывернуто всё наизнанку, будто не про меня болтают, а я сам болтаю, сам себя в цари определил. И поди докажи это следователю из Петербурга, которому правда не слишком-то и интересна, ему интересен результат и новый чин за успешно пресечённый заговор против государыни.
— Сядь, не мельтеши, — приказал майор. — Не стой над душой.
Я присел на краешек стула, на котором прежде сидел Далевский, а майор вернулся за стол и придвинул к себе стопку бумаг, сшитых в отдельные папки, пухлые, перевязанные бечёвкой.
— Знаешь, что такое? — спросил он, хлопнув по верхней папке.
— Никак нет, ваше высокоблагородие, — сказал я.
— Батальонные ведомости. За полгода. За Егерсдорф, за отход, всё, что до них, — сказал Рамзай.
Он развязал бечёвку, раскрыл верхнюю папку, пробежался взглядом.
— И скоро проверяющие в них непременно сунутся, — добавил он. — А тут… Во-первых, чёрт ногу сломит, во-вторых, что-нибудь обязательно всплывёт. А нам это надо? Нам это не надо.
Тут я понял, чего он от меня хочет. И к чему была эта баба с вёдрами и чёрная кошка.
— Чем ты у подпоручика Клеркера занимался, мне известно, — сказал Рамзай. — Несоответствия искал, где приход с расходом не бьётся. А кто умеет искать, тот умеет и прятать, считай, одно и то же, только с разных сторон. Возьмёшь эти бумаги, посидишь пару ночей, покумекаешь. Надо, чтобы всё сошлось. Чтобы ни одна проверка не докопалась.
— Ваше высокоблагородие… — начал я, но он остановил меня резким взмахом руки.
— Не перебивай, — строго сказал Рамзай, перевернул несколько листов в папке и вытащил на свет один из них. — Вот, провиант. По бумаге едоков вот сколько, в строю, сам понимаешь… Разницу кто-то съел, и это не солдат. Смекаешь, к чему я?
Как раз то, о чём я говорил с Климовым, мёртвые души. Про которые фельдфебель велел помалкивать.
— А вот ещё, — он перевернул страницу. — Пушки бросили на отходе. В грязи застряли, лошади пали, а куда деваться? По уму — чей-то недогляд, кому-то отвечать надо. А вот ежели те пушки в бою сгинули, в деле, против гусар али кирасир, это уже геройство. За такое в реляции пишут.
— А люди? — спросил я, заранее зная ответ.
— И люди, — спокойно сказал майор. — Кто в канаве замёрз, кого хворь забрала, кто по пьяни в луже утонул. Всех в дело напишешь, пали в арьергардном бою, отражая атаку неприятеля. Вдовам не так обидно будет. Да и солдатики спасибо сказали бы, всяк умереть красиво хочет, а не от поноса кровавого. А лучше бы и вовсе не умирать, да, Гусев?
Я молчал. На душе было скверно и тоскливо, гадко, словно та самая чёрная кошка скребла когтями по сердцу. Пушки — хрен с ними, в грязи увязли, значит, до зимы не вытащить. А вот человек, брошенный во время отхода, умер из-за чьей-то подлости, а мне предлагалось писать, что умер он героем.
— Не хочу, ваше высокоблагородие, — тихо сказал я. — И ведомости писать тоже.
— А тут тебя никто и не спрашивает, хочешь или нет, — ответил майор и положил поверх стопки бумаг то самое донесение, так, чтобы я мог видеть написанное. — Вот эта наверх пойдёт — и ты пойдёшь, только вниз, в подвалы, кату под кнут. А эти и без тебя сойдутся. Писарь перепишет. Вот только писарь — дурак, хоть и учёный, любая проверка подвох учует. А ты себе на уме, с тобой чисто выйдет.
И он откинулся на спинку стула, внимательно разглядывая меня. Почти любуясь моим замешательством.
— Выбирай, Василий Петрович, — сказал он. — Либо ты мне эти бумаги в порядок приведёшь, и доношение это в печку отправится, нет и не было никогда. Либо не приведёшь — и тогда уж не обессудь, мне моя голова дороже.
Загнал в тупик, сука. Я даже почти восхитился красотой разыгранной партии, он покупал меня моей же головой, которую и так держал в кулаке. А заодно вязал по рукам и ногам покрепче любой присяги — подделка армейских ведомостей это вам не солдату по роже съездить, это уголовное преступление, и бумаги эти будут писаны моим почерком, и лежать будут у Рамзая, а не у меня. Я прикрывал его, он прикрывал меня, мы с ним оба теперь держали друг друга за глотку, только его рука была выше.
— А если откроется всё? — спросил я. — Проверяющий дознается, с меня же и спросят с первого. С того, кто писал.
— Конечно, — кивнул майор. — А ты как думал? Что я свою шею за тебя подставлю? Нет, братец, ты писал, ты и старайся, чтобы не открылось. Тебе оно нужнее, чем мне.
Крыть было нечем. Всё продумано наперёд, как шахматная партия, в которой я был не игроком и не фигурой, а просто пешкой, которую, не задумываясь, жертвуют при первой необходимости. Но иногда и пешка может превратиться в ферзя.
— И вот ещё, — сказал Рамзай. — Бумага бумагой, а проверка не только бумагу смотреть будет. Станут солдат расспрашивать, как отходили, чего бросали, по какой причине. Ты уж проследи за своими, чтобы лишнего не мололи. Ни про пушки, ни про провизию, ни про умерших. Никто ничего не помнит, сгинуло всё в бою с неприятелем. Уяснил? Ты это умеешь, уши-то болтунам крутить.
Умел, и ещё как. Только раньше крутил, чтобы своих же от беды прикрыть, а теперь выходило, что майорово воровство прикрываю. А со стороны и не отличишь.
— Уяснил, ваше высокоблагородие, — сказал я.
— Берёшься, значит? — спросил он.
Я посмотрел на стопки бумаг, на доношение, лежащее сверху, на скучающее лицо премьер-майора. Всё давно решили за меня, ещё до того, как я постучал в эту дверь.
— Берусь, — сказал я.
— Вот и славно, — премьер-майор впервые за весь разговор улыбнулся по-настоящему, искренне, и от этой добродушной улыбки сделалось ещё гаже, чем от всех его угроз и намёков.
Пока он грозился доношением и Тайной канцелярией, он был врагом, и с врагом всё понятно. А теперь мы с ним подельники.
— Далевский, гляжу, в тебе не ошибся. Толковый ты парень, Гусев, далеко пойдёшь, — добавил Рамзай.
Я не ответил.
Он перевязал папки бечёвкой, подвинул через стол ко мне. Лист с доношением убрал обратно в ящик, и что-то мне подсказывало, что ни в какую печку он не отправится, даже если я наведу идеальный порядок во всех бумагах. Надо избавляться как-то иначе.
— Тут с июля по октябрь, значит-с, нынче же забери, дальше осени заглядывать не станут, — сказал он. — Управишься, за следующим придёшь. И главное, тихо, про наш разговор никому не говори. Даже Иванычу. Особенно Иванычу.
Я взял папки, тяжёлые, разбухшие от вранья. Прижал к боку, точно мешок с краденым гусем.
— Всё, ступай, — сказал Рамзай и принялся тереть виски, будто меня уже тут и не было.
Гулкий пустой коридор местной ратуши встретил меня гробовым молчанием. За окном уже рассвело, пролетал мокрый снежок вперемешку с дождём, во дворе, у поленницы, кто-то шуршал метлой, и когда я проходил мимо, метла замолчала.
Профос Затевахин распрямился, посмотрел прямо на меня, задержал взгляд на папках под мышкой. Ничего не сказал, только улыбнулся и коротко кивнул, как знакомому. Пришлось кивнуть в ответ, хоть и я не был рад подобным знакомствам.
Стало ясно в этот же миг, что профос теперь знает, а если не знает, то хотя бы догадывается, потому что я вышел от премьер-майора не под конвоем, а с бумагами под мышкой. Что у нас с Рамзаем завелось общее дело.
А человеку, который спит и видит, как бы вернуть себе офицерский горжет, только это и надобно.
Глава 5
В то же утро я сказался больным, велел меня не беспокоить ни в коем случае, а сам принялся за батальонные ведомости. Корпеть над ними по ночам мне не хотелось, так что я взял запас перьев, чернил, чистой бумаги и принялся за работу, и очень скоро голова у меня заболела по-настоящему.
Тут бы и сам чёрт ногу сломил, в бумагах творился сущий бардак, и Рамзай не просто так называл своего писаря дураком. Так оно, похоже, и было, несмотря на то, что почерк у него был красивый. Писарь путал столбы и строчки, что-то зачёркивал и тут же писал сверху, дописывал сокращениями и непонятными аббревиатурами, и от попыток разобраться, где просто писарская ошибка, а где — улика для знающего человека, голова шла кругом.
Ещё и на душе от такого сотрудничества было мерзко, как будто бы я вляпался в дурно пахнущую субстанцию. И ведь в самом деле вляпался с этим доносом, двумя ногами в жир… Мысли сами собой переходили от ведомостей к доносу. Вариантов, кто его написал, было достаточно, в роте сотня человек, и далеко не со всеми я находился в хороших отношениях, особенно теперь, когда нашил золотые галуны.
Никого не бил, это само собой, хоть в карауле, хоть за нечищенное ружьё, разве что мог прописать шутливый подзатыльник кому-нибудь из молодых. На старослужащих я обычно даже голоса не повышал, разруливая всё спокойно и на словах.
И ведь даже принцип «кому выгодно» тут расследованию не поможет, потому что капрал я только по чину, а не по должности, и взамен меня капралом никого не назначат. Так что здесь сыграла исключительно личная неприязнь, и я не мог даже представить, кто из нашей роты способен на такую подлость. Мне попросту не хотелось верить, что люди, с которыми я стоял плечом к плечу под огнём неприятеля, могут отправить меня на жуткую смерть и пытки в подвалах Тайной канцелярии только потому, что я неприятен им как человек. Человек нраву буйного и непристойного, или как там было…
Не то чтоб я верил в людей. Я давным-давно в них разочаровался, и предательство даже самых близких вызовет скорее горькую усмешку, но лучше от этого всё равно не становилось.
Я попытался даже набросать список тех, кто мог бы желать мне смерти. Долго грыз кончик пера, закапал весь лист чернилами, но не смог написать даже одного имени. Дорогу я перешёл многим, но не настолько, чтобы за это убивать.
В итоге плюнул и принялся подбивать ведомости, так, чтобы комар носа не подточил. Подлог служебных документов, чтоб его.
Три дня я не покидал избы.
Хозяйке через Егорку передал, что занедужил животом, и чтоб меня не трогали, а сам обложился документацией и работал от зари до зари, прямо как в старые добрые времена, в авральном режиме, покуда цифры и буквы не начинали плясать перед глазами как чёрные мухи.
Раз в день ко мне стучался Егорка, приносил хлеба, каши в горшке, ещё чего-нибудь. Пытался докладывать последние новости, чем живёт капральство, но я слушал вполуха, пока ел кашу, и он больше новостями не докучал.
— Василь Петрович, может, дохтура тебе позвать? — обеспокоенно спрашивал он.
— Не надо дохтура, так отлежусь, — отвечал я, изображая больного.
— А чего пишешь-то?
— Письма, Егорка, — врал я, и эта ложь выходила легко.
Он уходил, а я думал, что врать своим выходит всё ловчее, и это явно не тот навык, которым следует гордиться.
Работа оказалась муторная, неприятная и тоскливая, как будто я голыми руками вычерпывал солдатский нужник. Требовалось сделать из этого дерьма конфетку, да такую, чтобы проверяющие проглотили её, не задумываясь. Главное, чтобы не попросили добавки.
Ведомость за отход читалась, как настоящий детектив. Вот тут две пушки бросили, потому что лошади пали от нехватки фуража, а фуража не хватало, потому что его разворовали ещё до взятия Мемеля. Вот тут списано пять пудов муки на роту, которая этой муки в глаза не видела. Вот тут солдат Акимов помер, не сказано, от чего, но я знал — он замёрз в одну из ночей во время отхода.
И мне предстояло всё это переписать набело. Так сказать, недуг позорный в подвиг определить.
Перо скрипело по бумаге, и под этот скрип позор превращался в славу. Брошенные в грязи пушки таким образом сгинули в бою, дескать, оставлены на позиции по причине убыли прислуги и лошадей от неприятельского огня. Разворованный фураж стал утраченным при спешном отступлении под натиском прусских гусар, а солдат Акимов теперь геройски пожертвовал собой, до последнего прикрывая отход товарищей.
Получалось складно и правдоподобно, я даже и не подозревал, что у меня открылся такой талант. Слова ложились одно к одному, и ведомости из вороха перепачканных бумажек превращались в реляции, которые не стыдно и государыне подать. Читаешь, и аж дух захватывает от геройства и доблести бравых солдат первого батальона Троицкого пехотного полка.
На второй день пришло искушение.
Встало за левым плечом, тихо, спокойно, вкрадчиво. Я сидел над столбцами убыли и понял одну простую вещь. Батальонные ведомости целиком в моей власти.
Кто там будет проверять, сколько именно муки утрачено «под натиском гусар»? Никто. При всём желании не получится, гусары опись трофеев не дадут. Впиши я десять лишних четвертей, двадцать, никто и не разберёт. А это уже можно легко обратить в звонкую монету у любого маркитанта. Или сукно. Или вообще — фузею, «утопленную на переправе», продать из-под полы, а за хорошую фузею дают столько, сколько я честным трудом не зарабатываю.
Я ведь при всём своём послезнании беден, как церковная мышь. Хожу в обносках, галуны покупал втридорога, да и с новыми заботами расходов прибавилось, тогда как капральское жалованье — курам на смех. А тут… Такая возможность выпадает нечасто, и я вновь почувствовал проклятый азарт. Это золотое дно, это шанс подняться, деньги нужны даже нижним чинам, даже офицерам…
Я уже потянулся обмакнуть перо в чернила, как вдруг остановился.
Потому что стало ясно, что вот она — черта. Сейчас я вынужден прикрывать чужое воровство под угрозой смерти. Тут я по принуждению, мне выкрутили руки. А вот если впишу хоть одну лишнюю четверть муки для себя — всё, финиш. Никто не принуждал, всё сам, по своей воле, в здравом уме и твёрдой памяти.
А кроме того, каждая лишняя строчка — это ещё одна удавка на моей шее. Рамзай и так держит меня за яйца, а припиши я сверху ещё воровство, это будет ещё один крючок, на который я попался, как тот карась. Рамзай, скотина, умный, ворует чужими руками, как раз-таки моими. А если я буду мараться ещё сверх того, ему будет только сподручнее держать меня на крючке.
Так что перо я отложил, прошёлся по избе из угла в угол, подышал, посмотрел на образок в красном углу, и вписал ровно столько, сколько было велено. Свою мохнатую лапу в казну запускать не стал, там и без меня хватает желающих.
Гордиться тут, конечно, нечем. Но черту я себе провёл и через неё не переступил, и то ладно.
К исходу третьего дня первый батальон у меня был чист, как стёклышко, и я унёс толстенные папки обратно в ратушу, премьер-майору Рамзаю.
Он полистал, поверхностно, не вдаваясь в подробности, кое-где поводил пальцем по строчкам, и на его лошадином лице проступило нечто вроде удовольствия.
— Хорошо… Не соврал Далевский, толковый ты парень, — сказал он. — Ступай пока, завтра за следующей папкой придёшь, писарь тебе подготовит.
— Ваше высокоблагородие, — сказал я. — А с доношением что? Уговор был.
— Уговор в силе, — хмыкнул он. — Всему свой черёд, Василий Петрович, управишься с бумагами, там и поговорим. Ступай, говорю.
Ага, так и поверил. Из ратуши я вышел с ясным пониманием, что никакой печки для доношения не будет, покуда я жив и работаю на Рамзая. А как перестану быть ему полезен, тогда, может, печка и сыщется, но уже для меня самого.
Обратно я шёл и думал про второй батальон Троицкого пехотного полка.
Отступали мы все вместе, во втором батальоне творилось всё то же самое. Такой же бестолковый отход, потерянные обозы, пушки, умершие солдаты. Вся армия драпала одинаково, и воровали в ней одинаково, сверху донизу, от генерала и до последнего профоса. С одной только разницей, для первого батальона я хвосты подчистил, а вот бумаги второго батальона никто не трогал, на это я готов был поставить все свои деньги.
Потому что вторым батальоном командовал секунд-майор Морозкин.
Тот самый Морозкин, над которым втихую посмеивались за его доброту, мягкий и совестливый человек, который хлопотал за моё назначение, который во время эпидемии не уехал из полка, а остался со своими солдатами. Которого в батальоне уважали.
Не знаю, воровал ли он сам, скорее нет, не такой он человек, но батальон его драпал вместе со всеми, и убыль в бумагах та же самая, если не больше. А переписывать и подбивать под нужный результат некому.
И из того получалось, что когда проверяющие возьмутся за наши бумаги, Рамзай встретит их вылизанными до блеска ведомостями, где и комар носа не подточит, а Морозкин встретит как есть, и спросят не с Рамзая, а с Морозкина. С честного спросят.
Что самое поганое, помочь Морозкину я никак не мог. Чужой батальон, чужие бумаги, тут со своими-то разобраться. Да и как говорится, знают трое — знает и свинья, значит, всплывём все вместе, и я в том числе. Так что мне оставалось только сидеть и смотреть, как жулик выходит сухим из воды, а честный человек влипает на ровном месте.
Наш с Рамзаем союз работал только в одну сторону, это я видел ясно. Мою голову он сберёг только потому, что ему это выгодно, пока выгодно. А чужие головы премьер-майор наверняка считал лишь ступеньками.
Иваныч, само собой, почуял неладное первым.
На четвёртый день он подкараулил меня во дворе, когда я вышел глотнуть свежего воздуха, сходить до ветру и немного размять ноги.
— Как здоровьичко, Василий Петрович? — спросил он.
— Хвораю, Иваныч, животом маюсь, опять, вон, побежал, — неловко соврал я.
— Побежал, ага, — кивнул старик так, что я сразу понял — не поверил ни единому слову. — А бумаги тебе столько, значит, на подтирку, что целыми стопками таскаешь?
Я промолчал. Врать Иванычу не хотелось.
— От кого бумаги, Вась? — тихо спросил он.
— Не могу сказать, Тимофей Иваныч, — поморщился я.
— Не можешь али не хочешь? — допытывался он.
— Не могу, — сказал я. — И не выпытывай, не скажу. Тебе же спокойнее будет.
Он по-старчески пожевал губами, глядя куда-то в сторону.
— Гляди только, не вляпайся… — сказал он. — Ты парень умный. Умные далеко глядят, а под ноги смотреть забывают. Не влезь, куда не следует.
— Не влезу, Тимофей Иваныч, — ответил я.
— Уже вляпался, значит, — невесело усмехнулся Иваныч. — Я, Вася, давно служу, повадку эту знаю. Кому скрывать нечего, тот в глаза глядит, а ты, вон, в сторону косишь, точно Андрюшка наш. Ну, дело твоё. Только уговор — совсем припечёт, не гордись, скажи. Я, вон, догордился… До горба…
Знал бы он только, куда я уже влез, по самую макушку. И ведь Климов мне говорил ровно то же самое.
А что хуже всего, всё это время, пока я разбирался с документацией, капральство тянул на себе Иваныч.
Ему и стоять-то было нельзя. А он, пока я сочинял сказки про белого бычка, целыми днями снова был на ногах, разводил людей, проверял караулы, гонял на экзерциции, одним словом, делал всё то, что последнее время делал я. И три дня моей «болезни» обошлись его спине дороже, чем весь предыдущий месяц.
Я это заметил не сразу, но всё-таки заметил. Когда он в тот вечер садился к столу, медленно и страшно опускаясь на лавку, придерживаясь за столешницу обеими руками. Лицо у него на миг стало таким, что я не выдержал и отвёл взгляд, а он только оскалился.
— Ништо, Вася, у тебя работа нынче сидячая, у меня стоячая, — выдохнул он через силу. — Поглядим ещё, кому хуже…
И я понял, что эта грязная работа оплачивается не только моей совестью. Она оплачивается его здоровьем, которое и так не ахти.
А на следующий день в роту вернулся поручик Ефимов.
Он после Гросс-Егерсдорфа пропал, сказался больным и укатил в обозе куда-то в тыл, где потеплее да посытнее. Пока мы месили грязь и отбивались от прусской кавалерии, поручик отлёживался. А вот теперь, когда полк встал на зимние квартиры, изволил вернуться. Румяный, отдохнувший и с самого утра пьяный, в распахнутой шубе поверх мундира.
Как раз к утреннему осмотру, покуда мы все стояли на улице, жмурясь от яркого солнца и краснея от лёгкого морозца. Осмотр нашего капральства проводили мы с Иванычем, и поручик Ефимов остановился, как вкопанный, глядя то на меня, то на него.
— Та-ак… Я не понял… — протянул он и ткнул пальцем в Иваныча, а потом в меня. — Ты капрал? Или ты? Или двоится у меня?
От него разило перегаром, залитым свежей водкой на старые дрожжи.
— Ваше благородие! — Иваныч вытянулся перед ним, насколько сумел. — Командир второго капральства Монастырский! А это капрал Гусев, сверх штата!
— Непорядок… — буркнул Ефимов. — Порядок должен быть, а это непорядок… И вы вдвоём осмотр проводите?
— Так точно, ваше благородие! — ответил Иваныч.
— Так, а хера ли ты перед офицером стоишь, как потаскуха старая?! Смирно! — рявкнул поручик так, что с соседних крыш снялись и улетели перепуганные голуби. — Прямо встань, немощь горбатая, живот подбери! Плечи назад! Ты какой солдатам пример подаёшь, капрал?!
Я даже и не заметил, как у меня сами собой сжались кулаки. Я бы этого офицера сейчас живо научил уважать старших, этого пьяного труса… Но за нападение на офицера — петля, без вариантов, не разбирая, кто тут прав, а кто нет.
— Виноват, вашбродь! — выпалил Иваныч, пытаясь распрямиться.
Если он распрямлял спину, то потом долго не мог её согнуть. А если сгибал, то потом долго не мог распрямить, и с каждым днём его осанка, его военная выправка, свидетельствующая о многих годах службы, становилась всё хуже, словно груз прожитых лет давил на плечи всё сильнее.
Ефимов же багровел всё сильнее, глядя на Иваныча, да и на весь строй, как на прилипшее к ботинку дерьмо. Хотя из всех здесь присутствующих именно он больше всех подходил под это описание.
— Разрешите обратиться, ваше благородие! — гаркнул я, образцовым строевым шагом приближаясь к нему и отвлекая внимание на себя.
— Чего тебе?! — рыкнул Ефимов.
— Разрешите уточнить! Вы же, наверное, устали с дороги? — уже тише, так, чтобы слышал только он, сказал я. — Разрешите проводить до расположения? Чарку водки поднести, так сказать, в знак уважения!
По правде говоря, я бы этому мерзавцу лучше голову раскроил поленом. Я покатал эту мысль в голове, понимая, ясно и чётко, да, раскроил бы без всяких мук совести.
Ефимов непонимающе глядел на меня, но на словах про водку не удержался и невольно облизнул мокрые губы.
— Устал, и правда… — сказал он. — А ты… Как тебя…
— Капрал Гусев, вашбродь! — представился я.
— Гусев… — он наморщил лоб, будто бы что-то припоминая. — Ну, веди. Вы же давно в городе? Если ещё и бабу найдёшь мне…
Ах ещё и бабу… Нет, если пойдём с ним в бой, первая пуля — ему.
Уходя, он ещё и погрозил всему строю пальцем, и Иванычу в том числе. Чарку водки и в самом деле пришлось поручику налить, и он, к счастью, после неё забылся тяжёлым пьяным сном, на лавке, не раздеваясь.
А вслед за поручиком к нам пригнали новобранцев. В тот же день, под конвоем. Серая унылая толпа, полсотни молодых ребятишек и сермяжных мужиков, с обритыми лбами, с котомками за спинами, в лаптях и лохмотьях, продрогшие, перепуганные. Гнали их, как скотину на ярмарку, и они так же покорно брели, озираясь по сторонам.
Климов отыскал меня во дворе чуть погодя, сверился с бумажкой.
— Радуйся, Гусев, в твоё капральство десяток душ определяют, — сказал он без всякой радости. — Из этих вот. Принимай пополнение.
— В моё? — не понял я. — У меня-то и нет никакого, Гаврила Игнатьич.
— Ну ты же понял! — буркнул Климов. — Принимай, размещай. Иваныч поможет. Покамест.
Глава 6
С новобранцами оказалось неожиданно труднее, чем я думал. Мало того, что они совершенно не понимали, где оказались, что делать и как себя вести, так ещё и нехитрую солдатскую науку постигали с таким трудом, будто это квантовая физика.
Опекать их приходилось на каждом шагу, точно курице-наседке.
Их, конечно, обучали чему-то на марше, в рекрутской команде, но спустя рукава, так что эти товарищи всё ещё путали право и лево, не умели шагать в ногу и путались в званиях. Ладно хоть ложкой мимо рта не промахивались.
Толковых из всего десятка оказалось трое — Алексей, Филимон и Тарас, остальные интеллектом не блистали, но оно и понятно, в рекруты сдают кого попало, а не самых лучших и грамотных. Точно как в китайской пословице, что из хорошего железа не делают гвоздей, а из хороших людей не делают солдат.
Но какими бы они ни были, эти новобранцы теперь служили в нашем капральстве, а значит, будут есть с нами из одного котла и стоять в строю рядом. Побеждать вместе с нами и погибать вместе с нами, так что я учил и опекал, обтёсывая деревенских дурней в подобие человека.
У каптенармуса за них даже пришлось поругаться.
Гаврилюк, наш каптенармус, человеком был неприятным и склочным, от него постоянно воняло какой-то мазью или настойкой, и он привык, что солдаты вынуждены перед ним унижаться, чтобы получить хоть что-то пригодное. Ротным имуществом заведовал он, и я достоверно знал, что эта скотина ворует во всю ширь, так, словно пытается скопить на виллу в Швейцарии.
— Ваше благородие, а тут дырка в кафтане… Это что, от пули? — промямлил один из новичков, Захарка, у которого ещё даже усы не росли. — Да и не по размеру он мне, я ж в нём утону…
— Не из благородиев мы, — отрезал Гаврилюк. — Бери, что дают, а то потом и такого не будет. Дырку зашьёшь, ремень потуже затянешь, и ничего…
Я как раз сопровождал молодёжь на склад, за обмундированием. Каждому рекруту полагались рубаха и чулки, штаны, камзол, кафтан, епанча, штиблеты и башмаки, шейный платок, треуголка, портупея, фузея со штыком, тесак в ножнах, лядунка для патронов, ранец за спину, сумка под сухари, фляга для воды. Всё, как водится, не новое, ношеное и не по одному разу, перешедшее по наследству от погибших солдат. Хотя новым рекрутам должны были выдать новое.
— Господин каптенармус, — сказал я. — Не по размеру кафтан. Поменять бы.
— Подошьёт, в городе портные есть, — отмахнулся Гаврилюк.
Я забрал драный кафтан у мальчишки, покрутил в руках. Он уже расползался по швам от ветхости, и даже на тряпки не годился, а этот жук пытался впарить его моим людям. Пожалуй, в армии ничего не меняется за сотни лет.
— Оплатишь портного ему? — хмыкнул я.
— Чего-о-о? — задохнулся от возмущения каптенармус.
— Вот и я так думаю. А ему чучелом ходить? Нормальное дай, говорю, — сказал я.
Захарка смотрел на меня, как на воплотившееся божество. Прежде всё общение с унтер-офицерами у него состояло из криков и зуботычин, по себе знаю. А тут хоть кто-то заступился.
— Много на себя берёшь, Гусев, не кажется тебе? — Гаврилюк вперил в меня пристальный взор, в котором ясно читалась угроза.
Он хоть и старше по званию, но я его не боялся. Да, жизнь он испортить может, но не настолько, чтобы я испытывал перед ним страх. Обозная мышь, тыловая крыса. Почти ко всем ему подобным в полку отношение было снисходительное.
— Не больше, чем ты хапаешь, господин каптенармус, — ответил я сквозь зубы, наклонившись к нему поближе. — Нормальное дай, или ещё раз повторить?
Гаврилюк посмотрел на меня, поморгал, молча развернулся, ушёл вглубь склада. Вернулся быстро, бросил на стол другой кафтан.
— Потом, когда мясо наест, за другим не приходите, — проворчал он.
Кафтан тоже оказался не новый, но хотя бы без пятен крови, дырок и расползающихся швов. Просто местами потёртый, пожалуй, даже лучше моего собственного.
— Так-то лучше, господин каптенармус, — сказал я. — Солдат, меряй, чего встал-то?!
Большеват, но уже лучше. Хотя бы рукава не висят, как у Пьеро, и на чучело уже не так похож. Ещё не солдат, конечно, нет ни выправки, ни понимания, как себя вести, но уже и не крестьянский мальчишка в отцовских лохмотьях.
Я окинул Захарку внимательным взглядом, проверил ещё раз, всё ли он получил на складе, выпроводил его жестом. С Гаврилюком мы остались наедине.
— Моему капральству и не думай дерьмо втюхивать, понял? — тихо спросил я.
— Да ты что?! — рассмеялся Гаврилюк мне в лицо. — И что ты сделаешь?
— Узнаешь, — сказал я. — Думаешь, я не в курсе, сколько и чего у тебя тут на складе числится? И что где лежит? И сколько налево ушло?
Гаврилюк помрачнел, набычился.
— Ты сопляк, не понимаешь, как тут дела делаются, — сказал он. — Не тебе и судить.
Внушение, однако, подействовало, весь десяток рекрутов получил более-менее сносное обмундирование. Нажил себе ещё одного врага, но одним больше, одним меньше, для меня уже было без разницы.
Днём я возился с капральством, ночами продолжал подбивать ведомости для Рамзая. Спать приходилось урывками, по два-три часа в сутки. И когда я обнаружил себя проснувшимся на кипе бумаг, с лицом, измазанным в чернилах, и затёкшей спиной, решил, что продолжаться так больше не может. Ведомости и так были приведены в идеальное состояние, майор просто нагружал меня дополнительной работой, с которой не справлялся его писарь.
Утром я направился к ратуше, снова оставив капральство на Иваныча. Ладно хоть ветераны помогали и наставляли молодых точно так же, как наставляли меня и наставлял я сам Артемия и Матвея. Притирались друг к другу, передавали опыт.
В ратушу я ходил уже почти регулярно, видели это многие. За спиной уже шептались, что, дескать, Васька-то Гусев не просто так туда с бумажками ходит, перед Рамзаем лебезит заради своего капральства, пытаюсь, мол, Иваныча подсидеть, чтобы капральством рулить единоначально. Бред от начала и до конца, но слухи бродили. Кто их распускал — найти не получалось, точно как и доносчика. Старослужащие из капральства скорее сделали бы всё открыто, они и выражали своё неудовольствие открыто, не стесняясь ни меня, ни сослуживцев.
— Разрешите, ваше высокоблагородие? — постучал я и сунулся внутрь.
Уже без прежней нервозности. Как на нелюбимую работу заходил, на планёрку к шефу.
Рамзай пил чай, просматривая какие-то бумаги, не отрываясь от процесса. Парик с завитыми буклями съехал чуть назад, обнажая высокий лоб. Вид у майора был неважный.
— Заходи, Гусев, тут как раз тебе работы привалило, — сказал он, на мгновение поднимая взгляд и возвращаясь к бумагам.
— Вот я как раз об этом и хотел поговорить, — хмуро произнёс я, выкладывая на стол готовые папки.
— Вот как? — удивился майор, откладывая очередной лист.
— Так точно. Мне и в капральстве работы привалило, с пополнением, — сказал я. — Иваныч… То есть, капрал Монастырский… Сдал он сильно, в общем.
— Жаль, хороший унтер, — Рамзай невозмутимо отхлебнул чаю. — Своенравный, но толковый. Ты, значит, за него службу тянешь?
Я прикусил язык, понимая, что сболтнул лишнего. Не стоило это знать никому, особенно командиру батальона. Спишут старика, ещё раньше, чем сказал доктор, и всё.
— Дружен с ним? — спросил Рамзай.
— Так точно, — ответил я.
— За него просить хочешь, что ли? — спросил майор.
Ладно, чем чёрт не шутит. Рамзай хоть и негодяй, но я поработал на него достаточно, чтобы получить хоть что-нибудь в ответ.
— У него, кроме службы, и нет ничего, — пожал я плечами. — Пока служит — живёт, спишут по увечью — помрёт, сгорит, как свечка.
Майор побарабанил пальцами по столу, поправил съехавший парик, задумчиво глядя на меня.
— Ладно. Дальше за тебя писарь поработает, капральством занимайся, — сказал он. — Всё, иди.
— Ваше высокоблагородие, — обратился я. — Доношение.
— Какое доношение? — картинно удивился премьер-майор. — Донести на кого-то хочешь?
— То самое, — мрачно сказал я. — В печку.
— Понятия не имею, о чём ты, — пожал плечами Рамзай. — А печку денщик с вечера топил. Ступай уже.
Я вышел, понимая, что премьер-майор и не думал сжигать доношение, оно так и лежит у него в ящике, как козырная карта в рукаве. И вытащить его он может в любой момент, даты на нём не указано.
Следующим утром всю роту построили на плацу перед ратушей, совершенно внезапно для всех. Среди бывалых пополз шепоток, что будем выходить в поход, но я не верил, да и многие не верили. Зима только началась. Но нас выстроили и ещё минут двадцать мурыжили ожиданием на морозе, и только потом из ратуши вышел Далевский с Ефимовым и Клеркером.
— Рота-а-а! Равняйсь! Смирно! — прокатилось над ротой.
Старики действовали как единый механизм, новобранцы терялись и путались. Захар потянулся почесать нос в строю и тут же получил локтем в бок от стоящего рядом Егорки. Я одобрительно кивнул. Смирно, значит, смирно.
Далевский кашлянул в кулак и достал из-за пазухи листок.
— Рота! За небрежение в исполнении своих обязанностей, воровство и нерадивость приказано! — громко объявил он. — Каптенармуса Гаврилюка, Семёна Семёновича! Разжаловать в рядовые!
По всей роте прокатился нестройный шум, не то облегчённый выдох, не то удивлённый вздох. Гаврилюка не любил никто.
Но Далевский не закончил. Он достал другой листок и шмыгнул носом.
— Капрала Монастырского, Тимофея Ивановича! — произнёс капитан, и я на миг похолодел.
Списывают старика.
— Произвести в чин каптенармуса! — объявил Далевский. — Капрала Гусева, Василия Петровича! Назначить командиром второго капральства третьей роты! Вольно, разойтись!
Вот тебе и кадровые перестановки. Нет, капральством и так уже фактически рулил я, но теперь это зафиксировано в документах. Но я всё равно испытывал небольшой шок от того, как всё сложилось.
Фельдфебель Климов сразу после построения собрал всех унтер-офицеров роты у себя в канцелярии. Поздравляли, пожимали руки, улыбались.
— Иваныч, поздравляю, с тебя простава, — ухмыльнулсяКлимов. — Я уж думал, всё, капралом так и помрёшь.
— Я и в капралы-то не хотел, — буркнул он, не слишком-то довольный своим назначением.
— С тебя, Гусев, тоже, — сказал фельдфебель. — Хоть ты уже и командовал, а сегодня вот, считай, обвенчали.
— А с Гаврилюком что будет? — спросил я.
— А что ему будет? Ну, может, батогов за воровство всыплют, — пожал плечами Климов. — Он в нестроевых теперь, ему-то что, ну будет обозом править, а не на складе в три горла жрать. Оно, может, даже и к лучшему, что так вышло. Хоть разок честный человек каптенармусом послужит. А то я сколько служу, такого и не видывал никогда.
Мы рассмеялись. Ну да, честный каптенармус всё равно что честный прапорщик, фигура почти мифическая.
Выходило вроде бы складно. Каптенармусом можно служить и с его увечьем, солдата в помощь, чтобы тяжести ворочал, и всё, никаких проблем. Зато у меня теперь забот ещё больше.
Из канцелярии мы с Иванычем вышли вдвоём. Молчал он до самого цейхгауза, подкидывая в широкой ладони связку ключей на кожаном ремешке, тяжёлую, будто разбойничий кистень. Климов отдал её в последнюю очередь.
— Сколько лет в строю, Вася, — вздохнул новоиспечённый каптенармус. — А и не думал, что при сундуках помирать придётся. Всё в бою вперёд всех лез, в первую шеренгу, а оно вишь как…
— Зато живой и в строю, — возразил я. — На нужном месте.
— Ну-ну, — хмыкнул он, отпирая замок и толкая дверь плечом.
Внутри пахло мышами и залежалым сукном. Иваныч постоял на пороге, оглядывая склад так, будто прикидывал, с какой стороны подступиться.
— Ты, Вася, подсуетился? — спросил он, не оборачиваясь. — За меня.
— Я, Тимофей Иваныч, — сказал я.
Хотя лучше было бы соврать. Но врать Иванычу я не любил, и так вокруг меня лжи столько, что скоро сам начну путаться в показаниях.
— У кого просил?
Я не ответил, он всё равно и так знал, просто хотел услышать от меня.
— Меня доктор по весне хотел в увечные списывать, — ровным голосом сказал Иваныч. — Кормят из милости, покуда не помрёшь, ни кола, ни двора. Теперь не спишут, тебе спасибо.
— Ну вот и…
— Только ты чужими руками это сделал, и руки эти теперь нас обоих крепко держать будут, — закончил он.
Иваныч медленно прошёлся по цейхгаузу, разглядывая его, словно поле боя.
— Принимай капральство, Вася. Три артели, три десятка. Своих ты знаешь, свои за тебя в огонь и в воду, как и ты за них. Рекрутов учи, держи в строгости, спуску не давай, им только предстоит людьми-то стать, смотри, кто на что годен, — деловито и быстро заговорил старик. — А стариков пока особо не трогай, но и послабления не давай, пусть служат, как служили. Старики на то и старики, что службу назубок знают.
Новость обежала полк ещё до того, как я дошёл до квартиры, солдатский телеграф работал исправно, не чета фельдъегерской связи.
Складывалось всё одно к одному, лучше и не придумаешь. Васька Гусев таскал в ратушу кипы бумаг. Каптенармуса сняли, взяли под следствие. На его место сел Иваныч, капральство отошло Ваське. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы сложить дважды два.
И что самое поганое, формально всё сходилось. Недостачу у Гаврилюка взяли не с потолка, всё это было в тех самых ведомостях, которые я заполнял своей рукой. И приход с расходом по цейхгаузу тоже. Доносил я или нет — никого не волновало, бумагу писал я.
В капральстве по этому поводу особой радости не было. Григорий молча хлопнул по плечу, Кирилл сдержанно поздравил.
— Ну, заживём теперь, да, Вась?! — сунулся ко мне Никифор. — Теперь всех в бараний рог! Мы ж при силе!
— При какой ещё силе? — хмыкнул я.
— Так при твоей! — воскликнул он.
После обеда я выстроил всё капральство на заднем дворе, три десятка людей, три артели. Семеро своих, десяток новичков-рекрутов, бестолково топчущихся на месте. Пятеро стариков. И остальные, серая масса. Все даже стояли по-разному, капральство выглядело сшитым из четырёх кусков уродцем.
Говорить я решил недолго, речами тут не поможешь. Но донести свою позицию нужно.
— Служба прежняя, порядки прежние, — объявил я. — Кто службу знает, тому от меня беспокойства не будет. Кто не знает — научу.
— Научишь… — негромко фыркнул Ерёма. — В ратушу сбегай сперва, спроси, чему учить.
Федот смотрел мимо меня, сквозь меня, будто не замечая. Не поддержал, но и не осадил своего. Митька с Савелием поглядывали на дырку в заборе, Макар открыто ухмылялся.
Я медленно выдохнул, подошёл к Ерёме вплотную. Мужик это был кряжистый, на голову ниже меня, сплетённый из жил, ходил бить шведа ещё в прошлую войну.
— Повтори, — холодно сказал я.
И он повторил, громко, разборчиво, чтобы никаких сомнений не осталось.
— Рамзаев прихвостень ты, капрал, вот ты кто, — процедил ветеран. — Иваныча подсидел, чтобы над нами начальником встать.
Строй перестал дышать.
За подобные слова, сказанные унтер-офицеру при исполнении, артикул полагал немало. Мне достаточно было сказать два слова Климову, и Ерёму прогнали бы через строй, через всю роту. Он знал это не хуже меня, и потому сказал всё вслух, в лицо. Пожалуюсь — грош цена моему капральству, моей власти. Проглочу — то же самое.
Так что я его ударил. Хорошо ударил, прямо в душу, приложил от души, так, что Ерёма согнулся, хватая ртом воздух, а капральство наконец выдохнуло.
Плохой способ управления, сам знаю, но другого тут и не признавали. С такими, как Ерёма, все другие способы бессильны. Я смотрел, как он судорожно пытается вдохнуть, а сам думал о доносе. Как же там… Самовольно чинит над людьми расправы, сверх всякой меры строгость употребляет, ударить может кулаком, сапогом или даже прикладом… Ещё один пунктик в копилку.
Когда Ерёма наконец отдышался и встал обратно в строй, глянув на меня исподлобья, я заметил в его взгляде среди всего прочего проблеск уважения. Он и сам сделал бы так же.
— Капральство! Вопросы есть? — спросил я, обращаясь ко всем сразу. — Вопросов нет. Разойтись.
И казалось, началось всё довольно неплохо. Вот только следующим же утром я недосчитался одного из рекрутов, Захарки, из-за которого ругался с каптенармусом. Ушёл, собака, с тесаком и фузеёй, посреди ночи, как только увидел возможность уйти.
— Доложить надо, господин капрал, — сказал мне Федот. — По артикулу.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
