Обложка Капитан чужой войны. Рота без жалованья

Капитан чужой войны. Рота без жалованья

Андрей Северцев, Арсений Громов

0% прочитано
Стандартный
Андрей Северцев, Арсений Громов

Капитан чужой войны. Рота без жалованья

Глава 1. «Мокрый капитан»

Под третьим пролётом лопнула стяжка. Звук я узнал сразу: сухой щелчок, будто о колено сломали толстую линейку. По настилу прошла дрожь, доски заходили под ногами, и шестеро бетонщиков, которые шли со смены короткой дорогой, встали посреди моста.

Временный мост ставили на одно лето, а простоял он третий год. Временное у нас всегда стоит дольше постоянного, пока однажды само не решит, что хватит. Этот решил ночью, когда я уже собирался домой.

С такого пролёта людей выводят шагом. Бегом выводят в кино, а в жизни бегущий раскачивает настил и падает первым. Я прошёл к ним по правой стороне, где под досками шла целая балка, и стал отправлять по одному: рука на перила, ноги по шляпкам гвоздей, следующий трогается, когда перестанет гудеть доска под предыдущим. Бригадир ушёл первым и ждал на берегу с фонарём. Молодец, догадался светить под ноги, а не в глаза.

Последним остался парень лет двадцати, новенький, в каске набекрень. Он вцепился в перила обеими руками и смотрел вниз, где у опор кипела белая вода.

— Пошёл! — сказал я ему в самое ухо.

Он пошёл. Я поднял левую руку к свету: время аварии записывают сразу, потом его спрашивает каждый, от прораба до прокурора. Двадцать три сорок одна. На обороте часов была гравировка «Пап, не опаздывай». Ника выбирала надпись сама и неделю ходила с таким лицом, будто прячет за спиной торт. Завтра у неё выступление в школе, и я обещал сидеть в первом ряду.

Доска под правым ботинком ушла вниз без звука. За ней вторая. Я ещё успел подумать, что парень успел, и мост кончился.

Вода была чёрная и твёрдая. Она ударила в грудь, выбила воздух и потащила под настил, туда, где течение било в опоры. Над головой прошло что-то большое и деревянное. Я хватал воду, воду и опять воду, а куртка тянула вниз, как мешок с цементом.

В ушах гудело. Сквозь гул кто-то позвал:

«Пап».

Тихо, буднично. Так она зовёт из своей комнаты, когда не может найти зарядку. Я хотел ответить и глотнул реки.

Потом стало светло.

Свет ударил разом, без всякого перехода. Я вынырнул в день, дымный и пасмурный, но день, и первое, что увидел, была рука. Она держалась за край мокрой доски. Рукав на ней был чужой: бурое сукно с прорезями, из прорезей лезла намокшая подкладка. Рука тоже была чужая. Шире моей в кисти и моложе лет на десять.

Слева тяжело хлопнуло, потом ещё раз. Над водой потянуло белым дымом, и запахло тем, чем пахнет двор в новогоднюю ночь, только гуще и кислее. Что-то шлёпнуло в воду у самой моей головы и ушло в глубину.

— Капитан! Господин капитан, руку!

Кричали по-немецки. Я понял каждое слово, хотя в школе учил английский, да и тот забыл.

Надо мной косо стояла деревянная площадка, одним краем ушедшая в реку. С этого края ко мне тянулся плотный человек с короткой седой бородой. Он лежал на досках животом и протягивал мне древко с топором на конце. Правое ухо у него торчало из-под шапки, как ручка у кувшина. Алебарда, подумал я. Как в музее.

Древко я не взял. Справа, у сваи, по горло в воде висел солдат и держался за неё обеими руками; лицо белое, рот открыт. За проломом в площадке лежали ещё трое, вжавшись в доски. Наверху кто-то кричал: «Зандер! Где Зандер?»

Меня звали капитаном. Ладно. Капитан так капитан. Рядом были люди, которых надо выводить, а с остальным разберёмся потом.

Я подтянулся на левой руке и лёг грудью на край. Правая не слушалась, плечо горело. Седобородый ухватил меня за ворот и выволок на доски одним рывком, без церемоний.

— Капитан Келлер жив! — заорал он наверх, к навесу. — Держать край!

Келлер. Значит, я Келлер. Хоть что-то выяснилось без допроса.

Я сел на мокрые доски, отжал ладонью волосы с глаз и сделал то, с чего начинается любое обрушение: посмотрел, где выход, где люди и что упадёт следующим.

Площадку строили на сваях у самой воды и строили толково. Только никто не рассчитывал, что на край разом рухнет гора мешков. Мешки проломили настил и легли в пролом горбом, а кусок за ними отломился и медленно садился в реку. На нём и лежали те трое. Узкий старый настил вдоль устья, по которому сюда ходили пешком, у края обвалился, и его доски плыли вниз по течению. Сорванный блок валялся в воде у сваи, обрывок каната тянулся от него к балке над головой.

Выход был один: вверх по склону, мимо длинного навеса у дальнего края, и дальше пешей дорожкой. С той стороны речки, из кустов на другом берегу, через неровные промежутки вспухал белый дым. Метров семьдесят, не больше. Оттуда видели край площадки и всё, что на нём шевелилось. Навес они не простреливали: за ним было тихо.

У навеса стояли солдаты с длинными ружьями на сошках. Одни палили через речку, другие таскали мешки. Двое как раз волокли мешок от пролома вверх, по той самой тропе, по которой надо было выводить людей.

— Сержант! — крикнули от навеса. — Зандера нигде нет!

Седобородый обернулся на крик. Сержант, значит.

— Сержант, — сказал я. — Огонь твой. Не пали всё разом. Бей, когда люди идут через край: тогда те, за речкой, головы спрячут.

Он задержал на мне взгляд, словно хотел возразить. Потом кивнул и пошёл к навесу, на ходу показывая древком, кому куда.

— Мешки бросить! — крикнул я двоим на тропе.

— Господин капитан, так ведь…

— Бросить. За мешком на доски никто не идёт. Ни сейчас, ни потом.

Мешок полетел с тропы в сторону. Второй солдат помедлил, оглянулся на пролом и тоже разжал руки.

— Кто на ногах — наверх, за навес, по дорожке! Не по спуску: спуск для лодки!

Лодка стояла ниже площадки — широкая, рабочая, с двумя гребцами. Она ходила по своему канату, протянутому через речку ниже площадки, в стороне от пролома. Молодой гребец, простоволосый, уже разворачивал её носом прямо под оседающий кусок, туда, где у сваи висел солдат.

— Не под настил! — крикнул я. — По канату! Снизу заходи!

Старший, в кожаной шапке и с вислыми седыми усами, глянул на меня, на доски над головой и рявкнул на молодого. Слова были здешние, я разобрал через одно, но тон перевода не требовал. Молодой бросил весло и взялся за канат. Лодка пошла вдоль него рывками, перехват за перехватом, и подошла к свае снизу, откуда падать на неё было нечему.

Оставались трое за проломом.

Я спустился к пролому. Мешки лежали в нём горбом и при каждом движении проседали к воде. Полезть по ним — значит уйти в реку вместе с ними.

— Сходни! — крикнул я наверх. — Длинную доску, сюда!

Двое притащили сходни, толстую доску с набитыми поперёк планками. Я показал, куда класть: на целые балки по обе стороны пролома. Балки было видно по гвоздям. Где шляпки шли ровным рядом, там под досками было дерево, а где не шли — воздух.

— Сейчас! — крикнул от навеса сержант.

Шеренга ударила разом. Тот берег утонул в дыму.

— Пошёл! — сказал я первому из троих.

Он пополз по сходням на четвереньках, и на нашей стороне я поймал его левой рукой за пояс. Второй прошёл, пока дым ещё висел над речкой. Под третьим дым снесло ветром, и с того берега сразу хлопнуло. Пуля ударила в доску у его колена, щепка отлетела мне в щёку.

— Лежи! — крикнул я. — Жди дыма!

Он лёг. Кусок под ним осел ещё на ладонь, вода подошла к его сапогам. Я смотрел на сержанта, сержант на свою шеренгу, шеренга заряжала. Дольше этого за весь день ничего не тянулось.

— Сейчас!

Залп. Дым.

— Пошёл!

Он пошёл, волоча правую ногу, и на середине сходен сел. Я лёг на доску животом, дотянулся левой рукой до его ворота и потянул. Плечо взвыло. Сзади кто-то ухватил меня за пояс и вытащил нас обоих.

За нашими спинами отломившийся кусок площадки со скрипом лёг на бок и ушёл в реку.

Лодка тем временем сняла солдата со сваи.

— Там ещё один! — крикнул старший перевозчик. — Под досками! Сапог видел!

Он шарил багром под краем настила, молодой держал лодку на канате, упираясь ногой в борт. Багор за что-то зацепился. Старший потянул, и из-под досок вынырнула спина в мокрой рубахе.

Его втащили в лодку вдвоём. Вода лилась из его рукавов, как из вёдер. Светлые ресницы, курносый нос, мальчишеское лицо, белое до синевы.

— Пауль, — сказал кто-то рядом со мной. — Это ж Пауль Зандер.

Лодка ткнулась в берег у спуска. Пауля Зандера вынесли на руках и положили на песок за навесом.

Он не дышал.

Я опустился рядом с ним на колени. Получилось не с первого раза: правая рука не держала, и я встал на одну левую, как трёхногая собака.

Наклонился к его лицу. Грудь не поднималась. На шее под пальцами было пусто, или это пальцы от холода ничего не чувствовали. Разбираться было некогда.

Рот у Пауля был забит песком и тиной. Я выгреб их пальцами, запрокинул ему голову и зажал нос. Утонувшему сначала воздух, потом руки — так учили на курсах: пять вдохов, и только потом грудь. Я вдохнул в него. Ещё раз. Грудь под мокрой рубахой поднялась и опала.

— Маттео! — крикнули за навесом. — Маттео, сюда!

Рядом на колени упал худой человек с закатанными рукавами. Густые чёрные брови сошлись у него над переносицей, короткая борода на круглом подбородке была забрызгана кровью — судя по рукам, чужой.

— Что вы делаете? — Он не ждал ответа. — Сколько он был под водой? Кто его достал? Головой бился? Его надо вниз головой, пусть вода выйдет.

— Вода выйдет сама. Ему нужен воздух. — Я вдохнул в Пауля ещё трижды и выпрямился. — Где я этому выучился, спросите вечером. Сейчас держите место, чтобы никто не лез. И смотрите ему в лицо.

Маттео смотрел на меня одно мгновение. Потом встал и развернулся к солдатам.

— Назад! Все назад, вы ему воздух застите. Ты и ты — встаньте там и никого не пускайте. Остальные марш к навесу.

Я положил ладони Паулю на грудь и надавил. Правое плечо подломилось, как плохо закреплённая стойка, и я едва не ткнулся лицом ему в рубаху.

Так не пойдёт. Одной рукой взрослого не качают.

— Ты. — Я поймал за рукав ближайшего солдата, широкого, рябого, с ладонями как лопаты. — На колени. Ладонь сюда. Вторую сверху. Руки прямые.

— Господин капитан, я ж ему рёбра…

— Может, и треснут. Срастутся. Дави вниз на три пальца, не глубже, и отпускай до конца, чтобы грудь вставала. Дави, когда скажу.

Рябой надавил, осторожно, едва-едва.

— Глубже. Вот так. Отпускай.

Он надавил снова, уже как надо. Я задавал ему ход голосом, быстро, чаще, чем бьётся сердце у спящего:

— Дави. Дави. Дави.

Длинная серия нажатий, два вдоха, снова нажатия. На курсах этот ход вбивали так, что я задавал его, не думая. Когда серия кончалась, я отталкивал руки рябого, зажимал Паулю нос и дважды вдыхал. Губы у Пауля были холодные и пахли речной тиной. Манекен на курсах был теплее.

— Дави. Дави.

Рябой давил. Пот у него капал Паулю на рубаху. За навесом опять ударил залп, с того берега отозвались, и кто-то наверху выругался в бога и в святых.

— Последние на дорожке, господин капитан! — донеслось от навеса.

— Держи огонь, пока не уйдут все, — сказал я, не поднимая головы.

Сколько это шло, не знаю. Минуту, пять. Рябой начал задыхаться, и я поставил на его место другого, а рябого посадил рядом отдышаться. Маттео стоял на коленях у головы Пауля, смотрел ему в лицо и молчал. Один раз его позвали к кому-то с разбитой ногой.

— Подождёт, — сказал Маттео, не оборачиваясь.

Я вдохнул ещё раз. И ещё.

— Веко, — сказал вдруг Маттео. — Веко дрогнуло.

Грудь под рубахой поднялась сама, без меня, и дёрнулась. Пауль закашлял. Изо рта хлынула вода, он захрипел, и я левой рукой и коленом перевернул его на бок, чтобы вода уходила на песок.

Он дышал. Плохо, со свистом, но дышал. Светлые ресницы задрожали, и он уставился на меня мутными глазами, не понимая, кто я и что делаю у его лица.

— Ваш, — сказал я Маттео.

— Мой.

Маттео уже стаскивал с Пауля мокрую рубаху.

— Сухое есть? Одеяло, плащ, что угодно сухое!

Пауль шевельнул губами. Маттео наклонился к нему.

— В ранце, — прохрипел Пауль. — Чулки. Сухие.

Сержант уже стоял над нами. Он помолчал, глядя на Пауля сверху.

— Он эти чулки с весны в ранце носит, — сказал он. — Ни разу не надел. Всё случая ждал.

— Дождался, — сказал рябой.

Он засмеялся первым, за ним засмеялись все вокруг, громко, с облегчением. Пауль тоже попробовал и закашлялся.

— Последние вышли, господин капитан, — сказал сержант. — Прикрытие снимаю?

— Снимай.

Он ушёл к навесу. Я встал со второй попытки, упираясь левой рукой в колено. Правая висела вдоль тела, и болело в ней всё сразу, от шеи до кончиков пальцев. Кто-то сзади накинул мне на плечи сухой плащ. Я обернулся, но так и не понял кто: вокруг стояли люди, и все смотрели на меня.

— А вы, господин капитан, потом ко мне, — сказал Маттео, не поднимая головы от Пауля. — Плечо я видел.

До Нойхофа меня везли на ротной повозке вместе с Паулем и солдатом с ушибленной ногой. Я собирался идти пешком и даже прошёл немного по дороге. Маттео догнал меня и сказал, что если я упаду в канаву, вытаскивать меня будет некому: все устали.

Нойхоф оказался несколькими дворами среди полей. Рота жила в домах, сараях и шалашах между ними, и все знали, куда идти, кроме меня. Маттео работал в светлой комнате с отдельной дверью во двор. Там пахло уксусом и сушёной травой, стол был выскоблен добела. Пауля он уложил на лавку у стены, ощупал ему распухшую ногу, которую в воде чем-то прижало, укрыл двумя плащами и только потом взялся за меня.

— Голову держите прямо. Тошнит? Перед глазами двоится? Сколько пальцев?

— Три. Не тошнит.

— Пальцами правой пошевелите. Больно? Где больно? Здесь? А здесь?

— Везде.

— Везде — это хорошо. — Маттео надавил большим пальцем мне под ключицу, и я зашипел. — Хуже, когда в одном месте. Кость цела. Ушиб. Ссадину на голове промою, будет щипать.

Щипало. Он промыл ссадину над правым виском чем-то едким. Пальцы у него были быстрые и сухие. Старую выемку на верхнем краю моего левого уха он обошёл, не задерживаясь. Этой выемки я не помнил. Ухо, видимо, помнило.

— Руку на перевязь. Тяжёлого не поднимать. Вина не пить. На коня не садиться, пока голова кружится. — Он затянул узел перевязи у меня на шее. — А вечером вы мне расскажете, что делали с Зандером. Я такого не видел, а я много чего видел.

— Расскажу, — сказал я. — Если сам пойму.

Вошёл сержант с ранцем. Пауль на лавке открыл глаза и потянулся к ранцу.

— Лежи, — сказал сержант. — Твои чулки. Никто не тронул.

Он положил ранец Паулю в ноги и повернулся ко мне.

— Спасибо, сержант, — сказал я.

Он ответил не сразу. Постоял, разглядывая меня так внимательно, что мне стало неуютно в чужой рубахе.

— Сержант, — повторил он. — С утра я у вас был Беккер.

Маттео за моей спиной перестал звенеть склянками.

Можно было отшутиться. Сказать «не придирайся» и посмотреть, проглотит ли. Но этот человек час назад держал огонь по моему слову, и начинать с ним со лжи было глупо.

— Ударило головой, — сказал я. — Лица помню. Имена вышибло. Как тебя зовут?

Он помолчал. Оттопыренное ухо у него медленно покраснело.

— Беккер. Томас Беккер. — Ещё помолчал. — Вы меня зовёте Беккером, когда дело. А Томасом — когда надо что-нибудь донести и не спрашивать, что там.

— Томас, — сказал я. — Будешь при мне с именами. Кто подходит — говоришь мне, кто это, пока он не открыл рот. И что за место, если я его не узнаю.

— А если вы и меня снова забудете?

— Тогда скажешь дважды.

Маттео за моей спиной фыркнул.

— Не забудет. Голова пройдёт. У меня головы проходят.

Томас кивнул, забрал у Маттео мою мокрую одежду и пошёл к двери.

— Томас, — окликнул я. — Где я сплю?

Он остановился на пороге. Помолчал.

— В хозяйском доме, господин капитан. Я провожу.

Служебная комната капитана оказалась угловой, в доме хозяина: койка, стол, сундук, на стене шпага на крюке. На столе лежали бумаги, придавленные чернильницей. Я сел к столу и взял верхний лист. Почерк был быстрый, с петлями и хвостами, буквы налезали друг на друга. Первую строку я разобрал. На второй в висок вошла тупая игла, и строчки поплыли.

— Господин капитан?

В дверях, пригнув голову под притолокой, стоял высокий молодой человек с узким лицом. Светлые волосы падали ему на лоб, под правым глазом сидела маленькая родинка. В руке он держал перо.

— Фальк, — негромко сказал Томас у меня за плечом. — Прапорщик. Йост.

— Полку надо отписать про пристань, — сказал молодой человек. — Вы сами скажете, или мне написать, а вы подпишете?

— Фальк, — сказал я. — Сначала прочти мне вот это.

Йост взглянул на лист, потом на меня.

— Целиком, господин капитан? Или только кому и когда?

— Кому, от кого и когда.

Он взял лист и стал читать, не запинаясь:

— «Господину капитану Мартину Келлеру, полк господина оберста Георга фон Ротена, на службе его королевского величества шведского…» Дальше о пристани и о грузе. «Дано в лагере второго сентября лета тысяча шестьсот тридцатого». — Он перевернул лист ко мне. — И внизу ваша рука, что приняли.

Под строками стояла подпись: «М. Келлер», с длинным росчерком, загнутым в конце крючком вверх.

— Перо, — сказал я.

Йост подал. Я обмакнул перо и на краю черновика, не думая, вывел имя. Рука сама сделала росчерк и загнула крючок. Подпись вышла та же. Его подпись. Теперь, выходит, моя.

— Второго сентября, — сказал я. — По какому календарю?

Йост моргнул.

— По нашему, господин капитан. По-старому.

— А по-новому?

— У императорских сегодня двенадцатое. Они на десять дней вперёд живут. — Он подумал. — Не скажу, чтобы им это помогало.

В моё время разница была уже тринадцать дней, и революцию, которая в октябре, праздновали в ноябре. Здесь десять. Значит, двенадцатое сентября.

— Год, — сказал я. — Прочти ещё раз год.

— Тысяча шестьсот тридцатый. — Йост помедлил и добавил суше: — От второго чтения он не помолодеет, господин капитан.

Томас у двери кашлянул. Йост покраснел до самой родинки и опустил лист.

— Простите. Я не хотел…

— Жаль, — сказал я. — Я надеялся, что помолодеет.

Йост посмотрел на меня, проверяя, шучу ли я. Я и сам этого не знал.

— Пиши полку, — сказал я. — Площадка у пристани обрушилась под огнём с того берега. Люди выведены, убитых нет. Зандер вытащен из воды живым. Площадку чиним. Принесёшь — подпишу.

Йост ушёл писать. Томас вышел за ним и прикрыл дверь.

Я пересел на койку.

Ладно. Скажем как есть, хоть самому себе. Егор Громов погиб. Утонул под временным мостом за ночь до Никиного выступления. Завтра — нет, не завтра, а почти через четыреста лет — Ника выйдет к доске со своим проектом, посмотрит в первый ряд, а там пустой стул.

А я сижу на чужой койке, в чужом теле, в тысяча шестьсот тридцатом году. Меня зовут Мартин Келлер, я капитан на шведской службе, и у меня болит его плечо.

Я посмотрел на левое запястье. Часов не было. Там было чужое загорелое запястье, даже без светлой полоски от ремешка, и я всё равно на него смотрел, будто время могло проступить сквозь кожу.

Тысяча шестьсот тридцатый. Цифры за что-то зацепились и потянули.

Кухонный стол. Большой лист, на нём две полусферы, нарисованные Никиной рукой, и лошади, которые тянут их в разные стороны. Лошади вышли похожими на собак, и Ника из-за этого злилась. Сверху, крупными печатными буквами: «Магдебург. 1631. Никто не успел».

Магдебург взяли и сожгли в мае тридцать первого. Ниже, мелко, стояло число, и Ника обвела его красным. Красный кружок я помнил. Что было внутри — нет. Я тогда не дочитал. Ника стояла рядом и ждала, что я скажу, а я…

Дальше не шло. Дальше было стыдно, и я туда не полез.

От сентября до мая восемь месяцев. Город, которого я в глаза не видел. Где он отсюда, сколько до него идти, кто в нём командует и почему никто не успел — ничего этого я не знал. Знал год, месяц и красный кружок, в который не заглянул.

Восемь месяцев. На ремонт моста через приличную реку дают больше.

В дверь стукнули, и Томас просунул голову.

— Господин капитан, блок видели: лежит в воде у сваи, канат при нём. Я возьму двоих работников и схожу, пока светло. Снасть жалко, другой нам никто не даст.

— Который час? — спросил я.

Он глянул на меня, потом в окно.

— Солнце низко. До темноты дойдём.

— Я с тобой.

— Маттео не велел.

— Маттео не велел на коня. — Я встал. — Я пешком.

На пристань мы пришли, когда солнце уже село за мельницу выше по речке. Тот берег молчал. Дым давно снесло, в кустах, откуда стреляли, никто не шевелился.

Томас с двумя работниками зацепили блок багром и вытащили на песок. Блок был тяжёлый, дубовый, окованный железом, в шкиве застрял обрывок толстого каната.

— Цел, — сказал Томас, ощупывая шкив. — Трещина вот, но послужит. Конец отрежем, канат срастим. Хорошая снасть, господин капитан. Такую в реке бросать — грех.

— На чём он висел?

Томас показал на балку, которая торчала над водой с уцелевшего края площадки. Из балки выглядывал короткий железный обрубок. Второй обрубок сидел в железной скобе на самом блоке.

Я взял у Томаса фонарь и присел над блоком.

Железо рвётся по-разному и каждый раз рассказывает, как это было. Перегруженный болт сначала тянется, худеет и рвётся волокнами, как сырое полено. Ржавый ломается по ржавчине, рыжим. С этим обрубком вышло иначе. Почти всё сечение у него было гладкое, плоское, с мелкими ровными бороздками, и бороздки шли в одну сторону. Только узкая полоска с краю была рваной, светлой, свежей: она лопнула сегодня. Гладкое кто-то затёр сажей с жиром, чтобы не блестело.

Болт подпилен.

Я поднял фонарь к балке. Второй обрубок был такой же: та же гладь, те же бороздки, та же сажа. Пилили не торопясь, с одной стороны, и оставили тонкую перемычку. Пустой блок она держала. Блок с мешками — нет.

Кто пилил, железо не говорило. За ночь к этой балке мог подойти кто угодно: солдат, работник, перевозчик, человек с того берега, если он хорошо плавает. И неясно было, на что рассчитывали: на мешки в реке или на капитана, который стоит под блоком.

Томас стоял рядом со вторым фонарём. Смотрел он не на болт, а на меня.

Я завернул обрубок в тряпку и сунул за пазуху. Встал, подошёл к балке и долго светил на второй обломок. Выбивать его не стал. Потом прошёл с фонарём по всей балке, по скобам и по второму, малому блоку на дальнем конце. Там железо было честное: ржавое, грязное и целое.

— Что там, господин капитан? — спросил Томас.

— Железо, — сказал я. — Утром поговорим.

Он помолчал, кивнул и больше ни о чём не спрашивал. Только поднял свой фонарь повыше, чтобы мне было видно балку, и держал, пока я не отошёл.

— Блок забираем?

— Забираем. И до утра ничего не вешать. Ни на эту балку, ни на какую другую.

— Я его сам понесу.

Он и понёс. До Нойхофа шли в темноте, вдоль поля. Томас перекладывал блок с плеча на плечо и никому из работников его не отдал.

— Томас, — сказал я. — Рябой, который давил Зандеру на грудь. Как его?

— Ланг. Ханнес Ланг. — Томас перехватил блок поудобнее. — Он теперь всем рассказывает, что капитан разрешил ему сломать Зандеру рёбра, а он не сломал ни одного.

— Скажи ему, что я заметил.

— Он и без меня скажет, что вы заметили. — Томас помолчал. — Зандер к утру встанет, Маттео говорит. Чулки уже надел.

У хозяйского дома Томас свернул к своим. Над моей дверью кто-то повесил зажжённую лампу, чтобы капитан не искал в темноте щеколду. Я поднялся на крыльцо и взялся левой рукой за скобу.

За сараем, в темноте двора, коротко блеснуло.

Пуля вошла в косяк в ладони от моей головы.

Глава 2. «Пари»

Я упал с крыльца в грязь, на здоровое плечо, и тем же движением смахнул лампу. Она стукнулась о ступеньку и погасла. Двор провалился в темноту.

Над крышей сарая ещё висел клочок дыма, чуть светлее ночи. Пока его не растащило ветром, я знал, куда бежать.

Бегать с рукой на перевязи неудобно: тело не знает, куда девать вторую половину себя. Голова от первого же шага загудела, как пустое ведро. Я обогнул сарай и чуть не налетел на караульного. Он выставил пику мне в живот и только потом разглядел, кто это.

— Господин капитан!

— Где стреляли?

— Отсюда, из-за угла! — Он махнул пикой в темноту. — Побежал туда, мимо колодца, между дворами!

— К изгороди?

— Нет. Внутрь.

За углом сарая пахло порохом. В грязи, у самой стены, что-то тлело красной точкой. Я присел и поднял её двумя пальцами. Комок сукна, обгорелый по краю, ещё тёплый. Сукно было красное и хорошее, не солдатское.

Пыж. Стреляли отсюда, и стрелок забивает заряд красным сукном.

Я сунул комок за пазуху, к обрубку болта, и пошёл туда, куда показывал караульный. Между сараем и колодцем грязь была истоптана, как у входа на рынок. Чей тут свежий след, а чей вчерашний, не разобрал бы и охотник. У колодца следы смешались с сотней других и пропали.

Лагерь просыпался. Залаяла собака, хлопнула дверь, кто-то спросонья крикнул: «Кто палил?» Первым ко мне прибежал Томас, в одной рубахе, босой, с алебардой.

— Живы?

— Пока. Стреляли из-за сарая. Ушёл к колодцу, в лагерь.

— В лагерь, — повторил Томас.

Он не спросил, уверен ли я. Постоял, глядя туда, где белел в темноте колодезный сруб, потом повернулся к караульному:

— Шульц, буди капралов. Тихо, без барабана. Пусть каждый посмотрит, кого у него нет на месте.

Караульный убежал. Я отвёл Томаса к стене сарая, где нас никто не видел, и вынул из-за пазухи обрубок болта.

— Хотел утром, — сказал я. — Не дождался. Потрогай срез.

Он взял обрубок и провёл по нему большим пальцем. Потом ещё раз, медленнее.

— Гладко, — сказал он.

— Почти всё сечение. Рваная только полоска с краю. Болт подпилили, Томас. До погрузки кто-то сидел под балкой с пилой. Блок сорвался не сам.

Томас долго молчал. Потом отдал мне обрубок.

— Кто ещё знает?

— Ты и я.

— И тот, кто пилил, — сказал Томас.

— И он.

Я подождал, пока он это переварит, и сказал главное:

— С сегодняшнего дня так. Ни одна снасть, ни один узел, ни одна опора не идёт под груз, пока её не посмотрит второй. Кто вязал, тот не проверяет. Проверяет другой. Меня тоже.

— И вас?

— Меня первого.

Томас помолчал, потом шагнул ко мне и взялся за узел перевязи у меня на шее. Подёргал, хмыкнул и стал перевязывать.

— Съехала, пока вы по грязи катались, — сказал он. — Узел под самым ухом, ослаб. Развяжется — рука упадёт. С вас и начну.

Пулю из косяка я выковырял ножом Томаса уже на рассвете. Свинцовая, тяжёлая, с ноготь большого пальца, сплющенная с одного бока. Я катал её на ладони и думал, что ночью она прошла в ладони от моего виска, а теперь лежит в ладони смирно. Хоть кто-то в этом лагере вёл себя предсказуемо.

Йост постучал, когда в окне посветлело. Лицо у него было виноватое, будто весть, которую он принёс, была его собственная.

— Господин капитан, у ворот люди. С ранцами.

— Много?

— Двадцать. С мушкетами. — Он помедлил. — Заряжено. Я спросил.

— И что тебе ответили?

— Что заряжено, господин прапорщик, и чтобы я шёл к капитану. — Йост покраснел. — Говорят, ночью в вас стреляли свои. Говорят, сегодня в вас, а завтра в них. И что пять месяцев…

— Ведомость роты у меня?

— В сундуке, господин капитан.

— Неси к воротам. Пойдёшь за мной, но не рядом. И Томаса держи сзади.

Томас ждал во дворе. Он пошёл рядом до угла и, пока мы шли, говорил вполголоса, не поворачивая головы:

— Впереди Ланг. Его вы знаете. Остальные мушкетёры из разных капральств, всех я вам потом назову. У фургона справа от ворот — Грета, маркитантка. Всем в долг даёт, все ей должны. Черпак держит её работник, Хинрих.

— Спасибо.

— Господин капитан. — Томас всё-таки повернул голову. — У двоих фитили тлеют.

— Вижу.

У ворот стояли кучей, без строя: ранцы за спиной, мушкеты на плечах. Тянуло дымком от двух фитилей. Справа, у распряжённого фургона с откинутым пологом, хозяйничала крупная женщина в чепце. На откинутой доске фургона стояли кружки и бочонок, и сутулый работник с обвисшими щеками разливал из бочонка. Из кружек тянуло водкой. Уходить, видно, собирались не на сухую.

Я вышел один и остановился шагах в пяти от них.

Ланг стоял впереди. Рябое лицо было серьёзное, и смотрел он мимо меня.

— Господин капитан, — сказал он. — Мы уходим.

— Куда?

— Куда платят.

— Кто вам там заплатит?

— Хоть кто, — сказали сзади. — Хуже не будет.

— Будет, — сказал я. — Но это ваше дело. Почему сегодня?

Ланг наконец взглянул мне в глаза.

— Пять месяцев, господин капитан. Мы терпели. Вчера вы Зандера с того света достали, все видели, я сам ему грудь давил. А ночью в вас стреляли. Свои стреляли, весь лагерь знает. Сегодня в вас, завтра в кого из нас. За пять месяцев без денег под своей пулей стоять — дураков нет.

Я разжал ладонь. Пуля лежала на ней, сплющенная, серая.

— Вот она, — сказал я. — Вынул из косяка. Единственное, что мне в этом лагере принесли вовремя.

Кто-то сзади фыркнул и тут же замолчал.

— Сколько вам должны? — спросил я.

— Все знают сколько.

— Я не знаю. Мне вчера голову отбило, Ланг, ты сам меня видел. Давай узнаем вместе. Вслух.

Я протянул руку назад, не оборачиваясь. Йост вложил в неё ведомость: длинный лист, сложенный вдвое, с колонками и закорючками. Первая строка шла крупно.

— «Беккер Томас, сержант», — прочёл я. — Двадцать талеров…

Это я ещё разобрал. На второй строке буквы полезли одна на другую, в висок опять вкрутили гвоздь, и строчки поплыли. Я отдал лист Йосту.

— Дальше ты.

Йост откашлялся.

— «Ланг Ханнес, мушкетёр. Восемь талеров».

— Ланг, так?

— Так, — сказал Ланг. — Сходится. Только мне от того, что сходится, не теплее.

— «Рейтер Клаус, мушкетёр. Восемь талеров».

Из середины кучи ответил худощавый мушкетёр с рыжеватыми усами. Над левой бровью у него лежала складка старого шрама.

— Так, господин капитан.

— «Фальк Йост, прапорщик. Двадцать пять талеров», — прочёл Йост и запнулся. — Это я.

— И как? — спросил я.

— Сходится, господин капитан.

Он покраснел. Кто-то в куче засмеялся, и дышать стало чуть легче.

— Дальше читать всех?

— Итог.

Йост провёл пальцем в самый низ листа.

— Всего на роту девятьсот талеров. За пять месяцев.

На моём последнем объекте бригада после двух месяцев без денег ушла через забор к соседям, и я их понимал. Эти терпели пять и стояли всё это время под пулями.

Рука сама потянулась к левому запястью. Часов там не было. Срок от этого никуда не делся: срок был всегда, просто раньше его показывали стрелки.

— Когда у вас принято долги отдавать? — спросил я. — Чтобы всякий знал день?

Ланг моргнул.

— К Мартину, господин капитан. Батраку к Мартину платят. И за землю к Мартину.

— Когда Мартин?

— Одиннадцатого ноября, — сказал за моей спиной Йост. — По-новому — двадцать первого.

Шестьдесят девять дней. И день, как нарочно, мой тёзка. Я поднял руку с пулей, чтобы видели все: и эти двадцать у ворот, и те, кто высунулся из сараев посмотреть. Среди них стоял Пауль Зандер, белый, закутанный в чужой плащ, и держался за дверной косяк. На ногах у него были сухие чулки.

— Слушайте. К Мартинову дню каждый получит своё. По этой бумаге, до последнего талера. Не получит — мой конь и мои пистолеты ваши, продадите и поделите. А я встаю в строй рядовым. — Я повернулся к Лангу. — В твою шеренгу, если возьмёшь.

Стало тихо. Кто-то в куче переступил с ноги на ногу, ранец скрипнул ремнями.

У фургона на весь двор расхохоталась маркитантка.

— Ой, капитан! Ой, держите меня! — Она хлопнула ладонью по доске, и кружки подпрыгнули. — Коня я у вас загодя куплю, слышите? Рота продаст — я куплю! Дам больше всех!

— Будьте любезны, подождите до ноября, — сказал я.

Грета захохотала ещё громче. Солдаты у ворот засмеялись следом, не все и неуверенно.

Рыжеусый мушкетёр снял с плеч ранец. Поставил его у столба ворот, прислонил к нему мушкет, вышел из кучи и встал рядом со мной. Ничего не сказал. Просто встал справа, со стороны больной руки.

За ним снял ранец ещё один. Потом сразу трое. Ланг постоял, глядя на рыжеусого, плюнул под ноги и опустил ранец в грязь.

— Хинрих! — крикнула Грета. — Наливай! Всё равно записано, значит, уже ихнее!

Сутулый работник зачерпнул из бочонка. Водку, проданную в долг на дорогу, пили у ворот, никуда не уходя. Кто-то затоптал тлеющий фитиль сапогом.

— Что он за человек? — тихо спросил я у подошедшего Томаса и кивнул на Рейтера.

— На лютне играет. — Томас помолчал. — С Маттео третий месяц спорят, кто из них в роте музыкант. Пока ничья.

Клаус услышал, но не обернулся.

Солнце едва поднялось над крышами, когда в ворота въехала повозка с двумя седоками. Правил худой светлобровый человек в сером дорожном кафтане. Рядом с ним, на самом краю скамьи, сидел круглый человек в очках, с корзиной на коленях.

— Берг, — сказал Томас вполголоса. — От полка, возит приказы. В очках — комиссар Корф. Смотры, деньги, бумаги.

Корф слез с повозки первым, кряхтя, и сразу пошёл к солдатам, которые ещё толпились у ворот с кружками.

— Солдатики! — Голос у него был мягкий, как тёплый хлеб. — Яблочки, берите, берите, своё, не покупное. Ты бери, и ты бери. Худые все какие, господи…

Он раздавал яблоки из корзины, гладил солдат по плечам и вздыхал. Солдаты брали. Яблоки были мелкие, кислые даже на вид.

— Казна-то пустая, — говорил Корф, ни к кому особенно не обращаясь. — Всё на войну, всё на войну. Бедный швед последние денежки отдаёт, а их всё нет и нет…

Светлобровый подошёл ко мне и подал сложенный лист с печатью. Когда он заговорил, между передними зубами у него показалась щель.

— Господин капитан. Приказ от господина оберста.

— Читай вслух, Фальк, — сказал я и отдал лист Йосту. — Громко. Чтобы слышали.

Йост читал. Роте приказано вернуть шесть повозок полкового обоза, взятых неприятелем, открыть мельничный мост и передать груз господину Бергу не позднее вечера шестого сентября. Пленных — полку. Чужой груз в добычу не брать. За исполнение — сто двадцать талеров сверх службы.

— Шестого по-старому, — сказал Йост, опустив лист. — Шестнадцатого по-новому.

Три дня. Солдаты у ворот, услышав про сто двадцать талеров, перестали жевать.

— Где обоз? — спросил я Берга.

— На мельнице, господин капитан. Его взял лейтенант Краузе, он держит мельницу и мост.

— Что в повозках?

— Провиант полка, — сказал Берг. — И ротная касса.

— Чья?

— Ваша, господин капитан. Жалованье вашей роты.

Корф уже стоял рядом с нами. Корзина у него опустела, и он сложил на ней руки.

— Ваши денежки, капитан, — вздохнул он. — Ваших солдатиков. Ехали к вам, бедненькие, да не доехали. — Он снял очки, протёр их и снова надел. Глаза у него влажно блестели. — А вы-то как, голубчик? Говорят, вас блоком? И головка, говорят, ударилась?

— Ударилась, господин комиссар.

— И память, говорят, отшибло? — Он ласково тронул меня за здоровый рукав. — Ай-ай-ай. Меня-то хоть помните?

— Вы комиссар Корф, — сказал я.

— Помнит! — Корф обернулся к Бергу, будто призывая его в свидетели. — Слава тебе господи, помнит. А о чём мы с вами на прошлой неделе толковали, голубчик, тоже помните?

Томас у меня за плечом стоял очень тихо.

— Толковали о деле, господин комиссар, — сказал я. — Напомните, о каком, и я скажу, помню ли.

Корф засмеялся мелким смехом и погладил меня по рукаву ещё раз.

— Пустое, пустое. О бумажках. Не утруждайте головку. — Он вздохнул и посмотрел на солдат у ворот. — Беда с ними, капитан. Без денежек они как дети. Уходят ведь, а?

— Не уходят, — сказал я.

— Не уходят? — Корф поднял брови над очками. — Вот и славно. Вот и славно.

Он полез обратно на повозку, и Берг развернул её к воротам. Я проводил их взглядом и тронул левое запястье.

Касса в обозе. Обоз на мельнице. Шестьдесят девять дней на всё, три — на обоз.

— Томас. Работников и прикрытие — на пристань, площадку чинить. Мушкетёров с сухим порохом.

— Сделаю.

— Фальк. Найди мне всех, кто знает мельницу: возчиков, батраков, хоть мельничихину родню. Где у Краузе люди, где мост, где повозки. Всё, что скажут, запиши.

— Нарисовать можно? — спросил Йост и тут же смутился. — Я хотел сказать: если они не сумеют объяснить словами…

— Рисуй.

К полудню на пристани опять стреляли.

Северный берег начал, едва мы спустились к навесу: из кустов, где вчера вспухал дым, хлопнуло. Пуля ушла в воду у сваи. Томас разложил мушкетёров за вчерашними мешками, которые стащили с тропы и уложили вдоль края бруствером. От мешков пахло мокрой мукой. Стрелки за речкой высовывались, наши отвечали, и под этот перестук работники чинили площадку.

Работами командовал Ульрих, мастер с крупным носом и короткой бородой. Он слушал меня с теслом в руке и, пока я говорил, этим теслом показывал на сваи, на балки и на пролом, будто ставил на них метки.

— Новая балка ляжет сюда, на эти две сваи, — сказал он. — Подымем блоком, с воды. Болт я свой поставил, толще прежнего. Вчерашний, говорят, лопнул.

— Говорят, — сказал я. — Мастер, у меня правило. Прежде чем на снасть пойдёт груз, её смотрит второй человек. Не тот, кто вязал.

Ульрих покрутил тесло в руке.

— Мои люди тридцать лет вяжут, господин капитан.

— Тем лучше. Им нечего бояться. — Я показал на сваю у пролома. — Вот здесь я отметил, где резать гнилое. Проверь.

Ульрих не стал кивать из вежливости. Он простучал сваю обухом тесла от воды до моей метки, ковырнул выше, ковырнул ниже, отщипнул щепку и растёр её в пальцах.

— Ниже метки дерево живое, — сказал он наконец. — Резать отсюда.

— Режь отсюда.

Работники за его спиной переглянулись. Один ухмыльнулся в бороду и тут же принялся искать на земле гвоздь.

Новую балку притащили с берега: толстую, тёсаную, ещё пахнущую смолой. Канат пропустили через блок на новом болту, конец завязали на балке. Вязал работник Ульриха, при мне, Ульрих посмотрел и кивнул. Тут северный берег ожил всерьёз, и мы полчаса пролежали за мешками, пока Томас со стрелками не загнал тех обратно в кусты. Балка всё это время лежала у воды с завязанным канатом. Мимо неё бегали все: работники за досками, мушкетёры к мешкам и обратно, кто с порохом, кто с водой.

Когда стрельба стихла, работники разобрали канат и встали в ряд, дожидаясь слова мастера. Канат лежал на песке свободной петлёй.

— Перед подъёмом — второй, — сказал я.

— Второй уже смотрел, — сказал Ульрих. — Я и смотрел.

— До стрельбы. Полчаса мимо этой балки бегал весь берег. Томас.

Ульрих дёрнул носом, но поднял ладонь своим: держать, не тянуть. Томас пошёл к балке, присел и взял узел в пальцы. Ульрих ждал, скрестив руки.

Томас вертел узел долго. Потом, не вставая с колена, поднял голову.

— Канат не трогать, — сказал он работникам. — Господин капитан. Мастер. Гляньте.

Узел был похож на тот, что вязали при мне. Похож, да не тот. Хвост у него был пропущен под петлю по-другому: потяни прямо — затянется, а дёрни под весом вбок — поедет, как по маслу. Балка сорвалась бы на середине подъёма, прямо на тех, кто стоял внизу у свай с баграми.

— Так сено на возу вяжут, — сказал Томас. — Чтобы потом дёрнуть за хвост и разом снять.

Ульрих присел рядом. Лицо у него потемнело.

— Не мой узел, — сказал он. — Вязали при мне. И при вас.

— При мне, — сказал я. — Кто подходил к балке?

— Все, господин капитан. Вы ж сами сказали — весь берег.

Работники смотрели на Ульриха, Ульрих на меня, мушкетёры из-за мешков — на нас всех. Каждый, наверное, уже прикидывал, на кого бы показать пальцем. Я тоже прикидывал и держал язык за зубами.

Новый болт, толще прежнего, до утра пролежал у Ульриха в сумке, его не подпилишь. Узел подпиливать не надо: его достаточно перевязать. Кто-то свой. Ходит среди нас, носит доски и знает, когда все лежат за мешками.

— Узел вырезать и отдать мне, — сказал я. — Вязать заново. Ульрих вяжет, Томас смотрит. Потом Томас вяжет второй конец, Ульрих смотрит.

— Я его вязать стану, а он мне в пальцы глядеть? — спросил Ульрих.

— А потом ты ему.

Ульрих посопел и отрезал узел ножом. Я замотал его в тряпицу и спрятал за пазуху, к болту и к пыжу. За пазухой у меня собиралась коллекция, и ни один предмет в ней пока не называл имени.

Узел перевязали, проверили, перепроверили.

— Тяни помалу! — крикнул Ульрих.

Канат пополз через блок и натянулся. Балка пошла вверх ровно, без рывков, повисла над проломом и легла на сваи. Ульрих забил первый нагель, выпрямился и вытер лоб.

— Вот теперь пусть стреляют.

Пуля щёлкнула по балке в локте от его руки. Ульрих поглядел на свежую дыру в дереве и сказал:

— Я не в том смысле.

К вечеру площадку закрыли досками почти до края пролома. По ней снова можно было ходить. Падать с неё никто не собирался.

Ночью меня разбудил караульный. Я спал одетым и проснулся сразу, с пистолетом в здоровой руке.

— Господин капитан! У ворот женщина. С того берега.

— Томаса буди.

У ворот горел фонарь. В его свете стояла молодая женщина, мокрая до пояса. С подола у неё текло, русая коса потемнела от воды, а в руке она держала багор, будто собиралась кого-то им зацепить. Караульный на всякий случай держался от багра подальше.

— Вы капитан Келлер? — спросила она.

— Я.

— Лена Фогель. Наш двор на том берегу, напротив вашей пристани.

Глаза у неё были серые и смотрели прямо, а на переносице, мокрой от речной воды, проступали веснушки. Она ждала ответа и не собиралась отвечать за меня.

— Как перебралась? — спросил я.

— По вашему лодочному канату. Где по грудь, где вплавь.

— Зачем?

— Мне нужны ваши люди. Два десятка, с ружьями, сейчас. Заплачу, когда будет чем. Нет — скажите сразу, я пойду обратно.

— Что на том берегу?

— Люди Краузе. Восемь, с огнём. Грабят наш двор.

— Откуда пришли?

— От мельницы, по нашему берегу. — Она не задумалась ни на миг. — Обратно пойдут тем же путём, с нашим добром на спинах. Им не к спеху: ночь длинная, а с вашей стороны их никто не трогал.

— Когда вошли во двор?

— Когда я уходила. Я шла сюда столько, сколько шли бы вы.

Сзади подбежал Томас, на ходу затягивая пояс. Я обернулся к нему.

— Томас, два десятка к воротам. Тихо. Сухой порох.

— Капитан, — сказала Лена.

Я повернулся.

— Отец там.

Глава 3. «Хозяйка чужого берега»

— Где он? — спросил я. — В доме, в сарае, во дворе?

— В сарае. — Лена ответила сразу, будто ждала этого вопроса всю дорогу. — Он руль не отдаёт. Сел на него и сидит. Они его выволакивать стали, а он вцепился.

— Сколько от вашего двора до воды?

— Сорок шагов. Спуск к лодке южнее сарая.

— Канат ваш? Через речку, ниже площадки?

— Наш. Отец ставил.

— Значит, лодка ходит.

— Ходит. Четверо и два гребца. Больше не берёт, не просите.

Я не просил. Томас уже строил у ворот людей: двенадцать мушкетёров, шесть пикинёров. Остальные высыпали из сараев и стояли полуодетые, глядя на мокрую женщину с багром.

— Фальк, лагерь твой, — сказал я Йосту, который выскочил из дома с пером за ухом. — Караулы удвоить, ворота не открывать никому без моего слова. Ульрих — с шестью работниками на пристань, к лодке. Там будете держать наш край и тянуть канат.

— А если вы до рассвета не вернётесь? — спросил Йост.

— Тогда вернусь после рассвета, — сказал я. — Не раньше, чем смогу.

До пристани мы шли быстрым шагом, без фонарей, по восточной дороге. Лена шла рядом со мной и молчала, только один раз, когда я оступился в колею, придержала меня за здоровый локоть и тут же отпустила. С подола у неё больше не текло, зато зубы стучали так, что слышно было через шаг.

— Возьмите, — сказал я и стащил с себя плащ.

— Мне не холодно.

— Тогда понесите. У меня одна рука.

Она взяла плащ и надела.

— Почему он не ушёл с вами? — спросил я.

Лена ответила не сразу. Шагов двадцать шла молча.

— Руль, — сказала она. — Руль у нас дед вырезал, из одного дуба. Парус можно купить, доски можно купить. Такой руль не купишь. Отец думает, что без него руль утащат. — Она помолчала. — Он прав. Утащили бы.

— А вы?

— А я думаю, что отец дороже руля. Мы с ним с вечера об этом спорим. — Она поправила на плече мой плащ. — Поэтому я здесь, а он там.

На пристани было тихо и темно. Восстановленная днём площадка пахла свежим деревом. Ниже неё, у спуска, качалась рабочая лодка, та самая, на канате. Перевозчики спали в ней под рогожей; Лена толкнула старшего багром в плечо, и он сел, моргая. Вислые седые усы, кожаная шапка — я узнал его.

— Лена? Ты откуда, девка?

— От отца, — сказала Лена. — Вставай, Карстен. Возим людей.

Канат уходил от сваи в темноту, через речку, к тому берегу. На воде было слышно, как он чуть звенит, натянутый.

Я присел на краю спуска и попробовал его рукой. Канат был толстый, просмоленный, крепко натянутый и привязанный к свае двойным узлом. Я посмотрел на Томаса. Томас присел рядом и посмотрел на узел.

— Хороший, — сказал Томас.

— Тогда так, — сказал я. — Первым рейсом я, Лена и двое мушкетёров. Вторым — Томас и трое. Дальше по четыре. Пикинёры — последними, у них длинное, в лодке будут мешать. На том берегу сразу от воды не шуметь и никуда не ходить, пока не соберутся все.

— Пики мои куда в лодку? — спросил пикинёр с длинной шеей и родинкой у самого рта.

— Вдоль борта, Рау, — сказал Томас. — Остриём к носу. Не тебе в ухо.

— Мне в ухо не надо, — серьёзно согласился Рау.

Первый рейс прошёл так тихо, что я слышал, как у старшего гребца скрипит плечо. Перевозчики не гребли: тянули лодку руками по канату, перехватывая его одну руку за другой, и лодка скользила поперёк течения, как по рельсу. Через полминуты нос ткнулся в чужой берег.

Лена выскочила первой, по колено в воду, и сразу полезла вверх по склону.

— Стойте, — сказал я ей в спину.

Она остановилась.

— Двор отсюда видно?

— Нет. Сарай за ивами. Дом дальше, к дороге.

— Дорога на мельницу где?

— Вдоль берега, на запад. — Она показала рукой в темноту. — Огородами короче, но там собаки.

— Ваши собаки?

— Были мои. Утром их убили.

Лодка ушла обратно. Я сидел за ивами с двумя мушкетёрами и слушал. Со стороны двора доносился треск — ломали дверь или ставни, — потом смех, потом кто-то выругался и что-то тяжёлое грохнуло о землю. Грабили не торопясь, со вкусом.

Рейсы шли один за другим. Томас со своими, потом ещё четверо, потом ещё. Пикинёры переправлялись последними, держа пики вдоль бортов. Михель Рау вылез на берег, оглядел свою пику с острия до пятки и только тогда пошёл к нам.

— Слушай, — сказал я, когда собрались все. — Томас, тебе дорога на мельницу. Пики поперёк дороги, за ивами, и четверо мушкетёров. Оттуда придут — держишь, сколько можно. Но держишь так, чтобы потом уйти к лодке, а не к дому. Отход у нас один — к воде, по этому спуску.

— А двор?

— Двор беру я. Восемь мушкетёров со мной. Лена ведёт.

— Вы с одной рукой, господин капитан, — сказал Томас.

— У меня их две, — сказал я. — Просто одна сегодня отдыхает.

Томас помолчал, хмыкнул и пошёл ставить пики.

Лена повела нас вдоль ив. Сарай вырос из темноты неожиданно: длинный, приземистый, с широкими воротами, из которых выбивался свет. Внутри горел огонь — не пожар, костёр прямо на полу, на земле, — и в его свете двигались тени. Дом стоял дальше, тёмный, с выбитой дверью.

Из сарая донёсся голос — хриплый, старческий:

— …руль не дам. Рубите меня, руль не дам. Без руля судну конец, а с рулём вы его даже до мельницы не дотащите, дураки.

— Отец, — сказала Лена шёпотом.

Я поймал её за плечо, пока она не рванула вперёд.

— Вы здесь. За ивой. Пока не позову.

Она посмотрела на меня так, что любой другой отпустил бы. Я не отпустил.

— Вы двое — к дому. Вы — за угол, к задним воротам, — сказал я мушкетёрам вполголоса. — Четверо со мной в ворота. Не стрелять, пока я не выстрелю. Внутри старик. Его не задеть.

Мушкетёры раздули фитили, прикрывая их ладонями. Мы подошли к воротам сарая вдоль стены, пригнувшись.

В сарае было шестеро. Один сидел у костра и жарил что-то на шомполе — кашевар. Двое тащили к выходу мешок, один рылся в сундуке у стены. Ещё двое стояли над стариком. Старик сидел на огромном дубовом руле, лежавшем поперёк сарая, — широкоплечий, с короткой седой бородой — и держался за него обеими руками.

Двое других, если Лена не ошиблась, были в доме.

— Будьте любезны, — сказал я с порога, — отойдите от старика.

Шестеро обернулись разом. Кашевар так и застыл с куском мяса на шомполе. Один из тех, что над стариком, схватился за мушкет, прислонённый к рулю.

Я выстрелил ему в грудь из пистолета, с пяти шагов. В сарае грохнуло так, что заложило уши. Он отлетел к стене и сел.

Сарай пришёл в движение весь сразу. Двое бросили мешок и кинулись к задним воротам, рывшийся в сундуке — за ними. Второй над стариком выхватил нож и замахнулся. Старик, не вставая с руля, ткнул его в живот концом палки, которую держал под рукой. Тот согнулся пополам, потом развернулся и, держась за живот, побежал вслед за своими.

Кашевар бросился на меня. Я ударил его разряженным пистолетом по лицу, и мы вместе повалились у порога. Он был тяжелее, правая рука у меня не работала, и секунду я лежал под ним, пытаясь достать его левой. Мой мушкетёр ударил его прикладом по плечу. Кашевар вывернулся из-под удара, вскочил и нырнул в темноту, к ивам.

У задних ворот грохнули два мушкета. Кто-то заорал, затрещали кусты в огородах.

От дома хлопнул выстрел, потом второй. Я поднялся и вышел из сарая.

— В доме двое было, господин капитан! — крикнул мушкетёр от дома. — Один лёг, второй в окно, в огороды! Догонять?

— Нет!

Огороды трещали во все стороны. Шестеро уходили на запад, к мельнице. Через полчаса Краузе будет знать.

Я вернулся в сарай. Лена уже была внутри, хотя я велел ей ждать за ивой. Она стояла на коленях перед стариком, а он гладил её по голове одной рукой, другой продолжая держаться за руль.

— Ты зачем пришла? — говорил он ей. — Я тебе что сказал? Сиди за рекой. А ты… — Он увидел меня и замолчал. — Это кто?

— Капитан Келлер, — сказала Лена. — С того берега.

Якоб Фогель оглядел меня, мушкетёров, убитого у стены. Потом опустил глаза на руль, на котором сидел.

— Шестеро его поднимали, — сказал он. — Эти. Шестеро не подняли. Бросили, решили, что с меня проще начать.

Двое мародёров лежали мёртвые: один у стены сарая, второй у дома. Остальные ушли.

В моей восьмёрке был ранен один: у задних ворот его в темноте полоснули ножом по руке, неглубоко. Рукав намок кровью, и он держал руку на весу, удивлённо её разглядывая.

Подошёл Томас.

— Они ушли к мельнице, — сказал я ему. — Сколько у нас, пока оттуда придут?

Томас подумал.

— Пока добегут, пока поднимут, пока соберутся. Полчаса. Может, меньше, если у них конные.

— Держи дорогу. Как увидишь — сразу ко мне человека.

Он ушёл. Я повернулся к Якобу.

— Что нам надо увезти? Только то, без чего нельзя.

Якоб ответил не сразу. Сначала постучал палкой по рулю, будто проверял, цел ли.

— Руль, — сказал он. — Без руля «Ласточке» конец. Оснастку — блоки, канаты, парус. Там, у стены. Сундук с бумагами. Остальное… — Он посмотрел на разбросанное по сараю добро и махнул рукой. — Остальное пусть горит.

— Руль весит сколько?

— Не взвешивал. Его вчетвером ставят, на воде, с ворота. На берегу — вшестером, и то с трудом. — Якоб усмехнулся в бороду. — Ты слышал, как эти шестеро старались.

Я поднял голову. Над рулём, поперёк сарая, шла балка — толстая, тёмная, гладкая от времени. Я встал на ящик, дотянулся, постучал по ней костяшками здоровой руки, потом ножом поковырял у опоры. Нож вошёл на ноготь и упёрся в твёрдое.

— Балка целая?

— Мой дед её ставил. — Якоб смотрел на меня с подозрением. — Под неё и ставил, руль на зиму вешать. Ты что, полиспаст хочешь?

— Хочу. Блоки у вас есть?

— Простые и двойные. Двойных два. — Якоб ткнул палкой в стену, где висела оснастка. — Бери двойной с медным шкивом, на балку. Второй — на руль.

— Где руль крепить?

— Не за пятку. — Якоб наклонился и постучал по окованному низу. — Оковка тут тонкая, дед её на гвоздях сажал. Сорвёшь. Вот — сквозной болт, где петля. За него вешают.

Он знал свой руль лучше, чем я когда-нибудь узнаю. Я кивнул.

— Томасу скажи, что у нас полчаса, — велел я мушкетёру у ворот. — И пусть отпустит мне одного пикинёра. Длинного. На четверть часа. Остальные — сюда. Лена, канат.

Лена уже несла блоки и бухту, гремя. Положила у моих ног, не спрашивая, зачем. Она тоже знала, зачем.

Я собирал сам, левой рукой и зубами, — правая не слушалась. Двойной с медным шкивом — на балку. Второй — на сквозной болт руля, там, где показал Якоб. Канат через оба, по два раза. Ходовой конец — вниз, к полу, к тем, кто будет тянуть. Блок на балку ещё надо было подвесить, а туда я с одной рукой не залез бы.

— Лена.

Она забрала строп и полезла на ящик, оттуда на балку, ловко, как по мачте, не обращая внимания на юбку. Завязала узел — быстрый, плотный, моряцкий. Я дёрнул снизу. Держал.

— Второй проверяет, — сказал я мушкетёру, тому, что повыше. — Лезь, посмотри.

Мушкетёр полез, удивлённый, посмотрел, потрогал. Слез.

— Держит, господин капитан.

Лена смотрела на него сверху так, будто он проверял, мокрая ли вода. Но промолчала.

Якоб стоял, опираясь на палку, и следил, как ложится канат в шкивы. Когда я провёл канат так, чтобы ходы не перехлёстывались между шкивами, он хмыкнул.

— Так, — сказал он. — Так правильно.

Из темноты от дороги прибежал Михель Рау. Пику он оставил у ворот сарая и вошёл без неё.

— Сержант прислал, господин капитан. Сказал — на четверть часа, потом назад, у него там пять пик на всю дорогу.

— Тогда успеем за четверть. Трое на конец: ты, ты и Рау.

— Рау, шею не вытяни, — сказал кто-то из мушкетёров.

— Не вытяну, — серьёзно ответил Михель. — Она уже такая.

— Тянуть ровно, без рывков, по моему слову. Остальные — сбоку руля, руками придерживать, чтобы не качался. Не поднимать. Только держать.

Трое взялись за конец. Лена спрыгнула с балки, встала у стены, сложив руки на груди, и смотрела.

— Тяни.

Канат пополз через шкивы. Заскрипел блок на балке. Пятка руля, окованная железом, оторвалась от земляного пола на палец. На ладонь. Руль поплыл вверх, медленно, тяжело покачиваясь, и мушкетёры по бокам придерживали его ладонями, будто вели под уздцы лошадь.

— Тяни. Ровно. Тяни.

На высоте колена я поднял руку.

— Стоп. Держать.

Руль висел в воздухе. Трое держали конец, и у Михеля на длинной шее вздулись жилы, но держали. Я обернулся к Лене.

Она смотрела не на руль. На меня. Потом, быстро, на трёх солдат на конце каната, и снова на меня.

— Шестеро не подняли, — сказала она вслух, ни к кому не обращаясь.

— Блоки наши, балка дедова, — сказал Якоб. — Мы бы и сами подняли. К утру. — Он помолчал и добавил неохотно: — А тут и Отче наш дочитать не успели.

— Брёвна есть? Катки.

— У стены. Сам готовил, на весну.

Руль опустили на брёвна, и он покатился к воротам, как сани. Михель отдал конец соседу, подхватил свою пику и побежал обратно к дороге, к Томасу, не дожидаясь, пока ему скажут.

Прибежал солдат от Томаса.

— Господин капитан! Идут от мельницы! Сержант говорит — человек двадцать, фонари!

А у Томаса на дороге — горстка.

— Передай Томасу: держать, пока не скажу. Потом — отход к спуску, перекатами.

Солдат убежал.

Руль докатили до спуска. Внизу, у воды, качалась лодка. Карстен с Дитером держали её у берега, и Карстен, увидев руль, перекрестился.

— Первыми — люди, — сказал я. — Якоб, ты и раненый. С вами двое мушкетёров. Сейчас.

— Я без руля не поеду, — сказал Якоб.

— Руль пойдёт сразу за тобой, отдельным рейсом. В лодку он не войдёт, а лодку с людьми под ним я не пущу. Ты его на том берегу и примешь. Кроме тебя, никто не знает, как его там взять.

Якоб посмотрел на руль, на воду, на меня. Потом на Лену.

— Иди, отец, — сказала Лена. — Я здесь.

Он тяжело сел в лодку, держась за борт. Рядом сел мушкетёр с порезанной рукой и ещё двое. Карстен перехватил канат, и лодка пошла поперёк течения, рука за руку, в темноту. Вернулась она пустой, когда я уже думал, что не дождусь.

Руль спускали вшестером. Подложили два бревна поперёк спуска, как сходни, и стали стравливать его по ним вниз на канате, через сваю, медленно, пятку вперёд. Внизу Лена стояла по колено в воде и держала конец, который мы завели за сквозной болт.

— Он плавает? — спросил я.

— Дуб с железом, — сказала Лена. — Плавает, если не перекосить. Если перекосить — встанет пяткой в дно, и всё.

Руль сошёл с бревна, ткнулся пяткой в воду, и вода сомкнулась над оковкой. На миг мне показалось, что он идёт ко дну. Потом он лёг, тяжело, низко, перо почти вровень с водой, и течение сразу потянуло его вбок, поворачивая поперёк.

— Второй конец! — крикнул Карстен из лодки.

Лена кинула ему конец от болта, а второй, который мы завязали за верхнюю петлю, взял Дитер. Концы с двух краёв держали пятку и голову, и руль перестал разворачиваться. Лёг вдоль течения, как бревно на сплаве.

— Тянуть по канату медленно, — сказал Карстен Дитеру. — Ты держишь, я тяну. Если поведёт — отпускай свой, не мой.

Лодка пошла. Пустая, без единого человека, кроме гребцов, и за ней на концах тяжело, нехотя шёл руль. Шла раза в два медленнее, чем с людьми. Течение било в руль, и Дитер у кормы то выбирал, то стравливал свой конец, не давая ему стать поперёк. На середине речки — здесь её звали Линдбах — руль всё-таки повело. Дитер отпустил, перехватил, выбрал. Руль выпрямился.

На том берегу его приняли работники Ульриха и Якоб. Я видел в темноте их силуэты у воды и слышал голос Якоба: старик распоряжался, где брать.

С дороги на мельницу грохнул залп. Потом второй. Томас отвечал.

— Тюки! — крикнул я. — Оснастку — к воде! Сундук!

Мушкетёры понесли из сарая свёрнутый парус, блоки, связки канатов, ящик с инструментом. Двое волокли сундук — небольшой, но тяжёлый, окованный, с сорванным замком. Мародёры успели в нём порыться: крышка была откинута, бумаги внутри перепутаны.

— Стой, — сказал я им у самого спуска. — Крышку закрыть. Намокнут.

Я наклонился, чтобы прижать бумаги и закрыть крышку. Сверху, поверх других, лежал лист плотной бумаги с большой красной печатью и подписью внизу. Крупные буквы, ровная писарская рука. Я разобрал первую строку: «Охранная грамота». И подпись — размашистую, с длинным хвостом: «Каспар Дорн, ротмистр конницы его императорского величества».

Охранная грамота имперского ротмистра лежала в сундуке семьи, которую этой ночью грабили люди имперского лейтенанта.

Лена выдернула лист у меня из-под руки. Сложила вчетверо, сунула за пазуху и закрыла крышку сундука. Сделала это быстро, молча, не глядя на меня.

Я ничего не сказал. Не сейчас и не здесь.

Лодка вернулась. Грузили только вещи: сундук, парус, блоки, ящик. Лена хотела сесть сверху.

— Нет, — сказал я. — Вещи отдельно. Перевернётся под огнём лодка с людьми и железом — железо утянет и людей. Значит, вместе не грузить.

— Это наше железо.

— Потому и плывёт отдельно. Утонет — утонет железо.

Лена сжала губы и отступила. Лодка ушла, гружёная по самые уключины, и на том берегу её разгрузили в темноте за то время, что я успел дважды выругаться про себя.

От дороги на мельницу прибежал Томас. Сам.

— Господин капитан. Их больше, чем мы думали. Обходят ивами, к воде. Через четверть часа выйдут на спуск сбоку. Держу пока, но обходят.

— Пики сюда, — сказал я. — Все шесть, к спуску. Поперёк, лицом к ивам. Мушкетёры с дороги — тоже к спуску, но по одному, перекатами: один стреляет, другой бежит.

— Перекатами?

— Один стреляет, пока другой отходит. Потом наоборот.

Томас помолчал, понял и ушёл.

Лодка вернулась. Сели четверо мушкетёров. Ушла.

С дороги отходили мушкетёры, по одному, по двое, отстреливаясь. Пики уже стояли у спуска поперёк, лицом к ивам. Михель Рау держал свою пику в первом ряду.

Из ив хлопнуло. Пуля ушла в воду. Ещё одна.

Лодка вернулась. Сели ещё четверо. Ушла.

На берегу оставались последние связки — новые канаты «Ласточки», тугие, просмолённые, свёрнутые бухтами, — Лена, пикинёры, один мушкетёр, Томас и я.

— Канаты — оставить, — сказал я.

Лена обернулась.

— Это новые. Отец их зимой вил, на весь ход. Без них «Ласточка» с рулём, но без снастей.

— Лена, канаты — рейс. Рейс — это четверо людей, которые останутся под этими ивами. Выбирайте.

Она посмотрела на бухты, на ивы, где мелькал фонарь, на пики у воды. Потом наклонилась, взяла из бухты самый короткий конец, перекинула через плечо и выпрямилась.

— Остальное — им, — сказала она. — Подавятся.

Лодка вернулась. Сели Лена, мушкетёр и двое пикинёров.

Из ив ударил залп. Пикинёры пригнулись, мушкетёр в лодке выстрелил в ответ. Михель охнул.

— Рау! — крикнул Томас. — Задели?

— Плечо, сержант. Царапина.

Михель даже не обернулся и пику не опустил.

Лодка ушла и вернулась. Сели ещё двое пикинёров. На берегу остались Томас, Михель, последний пикинёр и я. Четверо. Лодка шла назад, а из ив уже выходили на спуск, и фонарь качался у самой воды.

— Пики вдоль бортов, — сказал Томас. — Рау, ложись на дно. Не спорь.

Михель лёг. Карстен рванул канат, и лодка пошла рывками. С того берега по нам стреляли, но в темноте, по звуку. Одна пуля щёлкнула в борт.

— А я ведь в тот раз кое-что видел, — сказал Карстен, не переставая тянуть.

— Что видел?

— В первый день. Когда вы на площадке стояли, господин капитан. Блок качался. Ещё до того, как стрелять начали. Я ещё сказал Дитеру — качается, не к добру. А он говорит — ветер. А ветра не было.

Дитер кивнул, не отрываясь от весла.

— Не было ветра, — сказал он. — Тихо было.

Значит, болт подпилили до выстрела. Когда я встал под блок, он уже едва держал.

Нос лодки ткнулся в наш берег. Я выбрался на песок, и Ульрих подхватил меня под здоровую руку.

— Все? — спросил я.

— Все, господин капитан, — сказал Томас, вылезая последним. — Сколько ушло, столько пришло. Двое царапаны: один ножом, Рау пулей. И старик со своим рулём.

На том берегу ещё постреляли и затихли. Между ивами двигались чужие фонари, к дому и обратно. Лена стояла у воды и смотрела туда, не отрываясь. Якоб стоял рядом с ней, держась за руль, привязанный к свае.

Она повернулась ко мне не сразу.

— Мы будем говорить о деле, капитан, — сказала она. — Прямо сейчас.

— Говорите.

— «Ласточка» стоит в затоне, выше по Одеру, к югу отсюда, за ивами. Ей нужен руль, доски в борт и связи у кормы. Руль вы спасли. Остальное мы с отцом без мастера не сделаем.

— Мастер у меня есть.

— Знаю. Видела. — Она кивнула на Ульриха. — Вы чините «Ласточку». Ваш мастер, ваш лес, ваши руки. Мы за это возим ваш груз. Но решаю о судне я. Куда, когда, что везти и сколько. Не вы, не ваш оберст, не ваш король. Я.

— А если мне нужно будет срочно?

— Скажете. Я подумаю.

Томас за моей спиной кашлянул.

— Отец? — сказала Лена, не оборачиваясь.

Якоб постучал палкой по рулю.

— «Ласточка» шесть тонн берёт, — сказал он мне. — По Одеру, порожняком вверх, гружёной вниз. Против течения — бечевой. Больше шести тонн не возьмёт, хоть король прикажет. Что повезёте?

— Пока не знаю.

— Тогда и говорить не о чем. — Он помолчал. — Но если повезёте — пусть Лена решает. Она лучше меня считает.

Он хотел добавить что-то ещё, начал — «а то, что ты ночью через реку полезла…» — но Лена держала на плече спасённый конец каната, и Якоб замолчал.

— Ремонт оплатит полк, — сказал я Лене. — Сорок талеров. Двадцать — как только я добьюсь их у полка. Двадцать — после осмотра, перед первым рейсом. За каждый рейс — отдельно, двадцать. Решения о судне — ваши. Если откажетесь везти — откажетесь. Но тогда объясните почему.

— Объясню, — сказала Лена.

— Тогда договорились.

Она протянула руку. Я пожал её левой. Рука у неё была холодная и твёрдая, в мозолях от каната.

Людей я отправил в Нойхоф, раненых — к Маттео, Якоба с Леной — в пустую комнату на пристани, где ночевали перевозчики. Руль оставили у воды под караулом. Никто не пил и не пел: все слишком устали, а на том берегу ещё ходили с фонарями чужие.

Я сидел на краю площадки. На том берегу, за ивами, фонари погасли. Небо на востоке, над Одером, светлело. Рядом сел Томас и молча протянул мне флягу. Вода в ней была тёплая и пахла кожей.

— Господин капитан!

Караульный бежал к нам вдоль берега от тропы, ведущей к мельнице.

— Господин капитан! На мосту! На мельничном мосту!

— Что на мосту?

— Отсюда не видно. С бугра видно. Там человек висит. На перилах.

Я встал. Томас встал следом.

С бугра над береговой тропой, в утреннем свете, мельничный мост был виден целиком — далеко, тёмный, на фоне светлеющей воды. На его перилах, посередине, висело что-то. Человек. Ветра не было, и он висел неподвижно. Что-то белело у него на груди. Отсюда не прочесть.

— Подойдём ближе, — сказал я.

Мы спустились к воде и пошли ольшаником вдоль южного берега, пригибаясь, от куста к кусту. Тропа здесь шла выше, по откосу; внизу, у самой воды, ольшаник рос густо, и с моста нас не было видно. Томас шёл впереди и дважды останавливал меня рукой: у южного съезда, за поворотом, стоял их пост, и было слышно, как там кашляют.

Ольшаник кончался восточнее моста, напротив мельничного колеса. Дальше было открыто. Мы легли в последних кустах. Отсюда мост был близко: видны были доски перил, сырые от росы, и босые ноги, и верёвка.

Возница. В рубахе, без шапки, босой. На шее — верёвка. На груди, на шнурке, доска. На доске углём, крупно, чтобы мы прочли с нашего берега:

«КЕЛЛЕРУ. ОДИН В ДЕНЬ».

Я смотрел на доску. Томас рядом со мной снял шапку.

Шесть возов было в обозе. Шесть возниц. Теперь пятеро.

Глава 4. «Божий знак»

Возница висел неподвижно, и доска у него на груди тоже не шевелилась. Ветра не было.

— Один в день, — сказал Томас. — Значит, следующий завтра.

— Значит, завтра его там не будет, — сказал я. — Следующего снимем до того, как его повесят.

Томас не спросил как. Он стоял рядом, держа шапку в руке, и смотрел на мост. Потом надел шапку.

— У них там двор, господин капитан. Стены, пост на съезде, пост на мосту. Мы туда даже подойти толком не можем.

— Знаю. Поэтому пойдём не толком.

Мы вернулись в Нойхоф к полудню. А ещё через час к воротам подъехал всадник с белой тряпкой на палке. Молодой, в имперской куртке, с таким лицом, будто ему поручили передать приглашение на свадьбу и он гордится поручением.

— Лейтенант Краузе извещает капитана Келлера, — сказал он с седла, не слезая. — Завтра, в восемь часов утра, после завтрака, казнь второго возницы. По христианскому обычаю приговорённому положен священник. Лейтенант просит пастора Нойхофа прибыть к мельнице к половине восьмого. Пастора не тронут. Лейтенант даёт слово.

— Слово лейтенанта, — сказал я. — Передай лейтенанту, что я его слышал.

— Он велел ещё сказать… — Всадник замялся. — Что третий будет послезавтра, в то же время. Чтобы капитан не путался.

Он развернул коня и уехал.

После завтрака. В восемь. Как будто речь шла о смене караула. Такие люди в моё время составляли графики отключений и никогда не приезжали на место.

Пастор Нойхофа жил при часовне, у западного края дворов. Я нашёл его в саду: он подвязывал яблоню, которую кто-то из солдат обломал, лазая за яблоками.

— Господин пастор, — сказал я. — Вас позвали к приговорённому.

— Мне уже сказали. — Он выпрямился, вытер руки о передник. — Я пойду.

— Я хочу пойти с вами.

Он поглядел на меня спокойно и долго, не торопясь с ответом. Потом снял передник и повесил его на сук.

— Зачем?

— Чтобы он завтра не умер.

— Это не в моих руках, капитан.

— Это и не в ваших. Мне нужен вход во двор. Вы его получили. Мне нужно, чтобы вы взяли меня с собой как кистера. Я понесу книгу и буду молчать.

Пастор долго молчал. Я ждал.

— Я скажу вам свои условия, — сказал он наконец. — Я иду к человеку, который будет умирать. Я буду молиться за него по-настоящему, от первого слова до последнего. Я не стану сокращать молитву, чтобы вам было удобнее, и не стану тянуть, чтобы вы успели. Если вас узнают, я не буду лгать, что вы мой кистер. И я не буду просить Бога о чуде ради вашего дела.

— Я и не прошу.

— Тогда что вы собираетесь делать?

— Ещё не знаю. — Это была правда. — Увижу виселицу — узнаю. Обещаю одно: молитва — ваша, а всё остальное — моё. Если что-то пойдёт не так, отвечать буду я.

— Вы будете отвечать, если вас убьют?

— Тогда тем более, — сказал я.

Пастор посмотрел на меня ещё раз и неожиданно улыбнулся одними глазами.

— У меня есть старый кафтан, — сказал он. — Чёрный. Кистер мой ушёл весной к дочери и оставил. Вам будет тесен в плечах.

Кафтан и правда был тесен в плечах. Но он закрывал мою одежду до колен и пах воском и пылью. Под ним, за поясом, слева, я спрятал один пистолет. Второй оставил. Кистеру и одного много.

Вечером я собрал Томаса и Йоста у себя.

— Брод, — сказал я. — Выше мельницы, на запад.

— Каменистый, — сказал Томас. — Там, где кладка над отводом. Говорят, по колено. Я сам не мерил.

— Я тоже. Завтра измерю. Томас, ты с Йостом, восемь мушкетёров и четверо пик — к броду до рассвета, с нашей стороны. Лечь в ивах и ждать. Если увидишь меня на той стороне — прикрываешь, пока я иду через воду. Огонь только по тем, кто стреляет по броду.

— А если не увижу?

— Ждёшь до полудня. В полдень уходишь. Через реку за мной не идёшь, ни ты, ни кто-то другой. Во двор с двенадцатью не войдёшь, а людей положишь.

Томас долго смотрел на меня.

— Это предел? — спросил он.

— Это предел.

Он кивнул и взял алебарду, стоявшую в углу.

— Господин капитан, — сказал Йост. — Если позволите уточнить. Вы пойдёте туда с одним пистолетом, в чужом кафтане, под видом кистера, мимо двух постов, во двор, где вас могут узнать в лицо.

— Да.

— Я просто хотел убедиться, что правильно понял. — Он помолчал и добавил суше: — Обычно в таких случаях пишут завещание. — И тут же покраснел. — Простите.

— Не за что, — сказал я. — Завещать мне пока нечего, кроме долга роте. А его, я надеюсь, ты не захочешь унаследовать.

Наутро пастор шёл впереди, я на шаг сзади, с толстой книгой в руках. Дорога от Нойхофа к мельнице заняла почти час: пастор шёл медленно, как, наверное, ходил всю жизнь к умирающим, без спешки и без остановок. Утро было холодное, ясное, и над рекой стоял туман.

На южном съезде, у ворот лесного двора, стоял пост: трое с мушкетами, фитили тлеют. Один шагнул навстречу.

— Пастор? К повешению?

— К приговорённому, — сказал пастор.

— А это кто?

— Он несёт мою книгу.

Пастор сказал это, не глядя на меня.

Солдат оглядел меня с головы до ног. Я держал книгу обеими руками и смотрел в землю: кистеру глаза поднимать незачем. Правое плечо ныло под тесным кафтаном.

— Проходите.

За воротами был лесной двор, обнесённый частоколом. Шесть возов стояли у дальней стены, распряжённые, с задранными оглоблями. На одном, на самом верху, я заметил тёмный сундук, окованный железом. Ротная касса. Охраняли её двое, сидевшие на земле у колёс.

Через мост мы прошли под взглядами второго поста. Мост гудел под ногами — старый, деревянный, с перилами, на которых вчера висел первый возница. Тела уже не было. Верёвку срезали, и обрывок болтался на перилах.

Мельничный двор был больше лесного. Каменная стена, мельница с колесом, сарай, огород за западной калиткой. Посреди двора, у мельничной стены, торчал журавль — толстый брус на столбе, на котором мельники поднимают мешки к верхнему окну. С конца бруса свисал блок, через блок шла верёвка. Петля на конце верёвки уже была готова.

Под журавлём стояла телега. На телеге, со связанными за спиной руками, стоял человек. Немолодой, лысый, в одной рубахе. Ноги у него тряслись так, что дрожала вся телега.

У стены мельницы стоял стол, накрытый скатертью. За столом сидел человек в хорошем кафтане и доедал завтрак. Квадратный подбородок, редкая тёмная борода. Правую руку он держал как-то странно, полусогнутой, и ложку брал левой.

Краузе.

— Пастор! — Он отложил ложку. — Вы вовремя. Ровно половина восьмого. Люблю точность. Садитесь, выпейте молока. У нас ещё полчаса.

— Благодарю, господин лейтенант. Я пойду к нему сразу.

— Как угодно. — Краузе снова взялся за ложку. — Только к восьми, пастор. Не позже. У меня в половине девятого объезд.

Пастор пошёл к телеге. Я шёл за ним и смотрел.

Журавль я разглядел, пока мы шли через двор. Брус лежал на столбе в железной обойме. С конца бруса блок свисал не на крюке, а на скобе, продетой через проушину. Скобу держала чека — железный стержень, пропущенный насквозь через обе щеки скобы, с кольцом на конце. Чека сидела туго, но без клина. Её не расклинили, не загнули конец. Мельникам это было не нужно: мешок тянут ровно, вниз, и чека держит.

Настил телеги был мне по пояс, а скоба с блоком висела над ним так, что, встав на телегу, я достал бы её поднятой рукой.

Если чеку вывести из дальней щеки и держать за кольцо, скоба будет висеть на одной ближней щеке и на моих пальцах. Пока на верёвке нет веса, она будет висеть. Как только на неё придёт вес — придётся выбирать: держать или отпустить.

Пастор поднялся на телегу к приговорённому. Я поднялся следом, с книгой, и встал у него за плечом, чтобы держать её раскрытой. Правой рукой я прижимал книгу к груди, а левую поднял и взялся за скобу над головой, будто держусь, чтобы не свалиться с телеги. Телега и правда качалась: ноги у приговорённого тряслись так, что дрожал весь настил.

— Как тебя зовут, сын мой? — спросил пастор.

— Петер, — сказал возница. Голос у него срывался. — Петер Хоман. Я возчик. Я ничего не сделал. Я только возил.

— Я знаю, Петер. Молись со мной.

Пастор начал читать. Читал он негромко, ровно, не торопясь и не затягивая, как и обещал. Петер повторял за ним, сбиваясь. Солдаты во дворе, сначала смеявшиеся, затихли. Кто-то снял шапку.

Пальцами левой руки я нащупал кольцо чеки. Железо было холодным и шершавым от ржавчины. Я потянул. Чека не пошла. Я потянул сильнее, медленно, по волоску, к себе. Ржавчина скрипнула. Мне показалось, что скрип слышен на весь двор. Никто не обернулся. Все смотрели на пастора.

Чека подалась. Ещё. Конец её вышел из дальней щеки и остановился в проушине. Теперь скоба висела на ближней щеке и на кольце, которое я держал двумя пальцами. Я не отпускал.

Пастор читал. Петер повторял. Краузе стучал ложкой о миску.

Двое солдат подошли к телеге и надели петлю на шею Петеру, пока пастор ещё читал. Петер заплакал, тихо, без звука, и слёзы текли в бороду. Двое других взялись за свободный конец верёвки у столба.

— Восемь часов, — сказал Краузе, вставая из-за стола. — Пастор, будьте любезны сойти.

— Я не дочитал, — сказал пастор, не поднимая глаз от книги.

— Дочитаете ему вслед. — Краузе вытер рот. — Попроси, возчик. Скажи «ваша милость» и попроси как следует. Может, я и передумаю.

Петер не попросил. Он не мог говорить.

— Ну, как хочешь. Тяните.

Двое у столба потянули. Верёвка пошла через блок, натянулась, петля вздёрнула Петеру подбородок, и он встал на носки. Блок у меня над головой дёрнулся, скоба повернулась в проушине. Ещё миг — и Петер оторвался бы от настила.

Я выдернул чеку.

Скоба соскочила с ближней щеки. Блок вместе с верёвкой рухнул вниз, мимо меня, мимо головы Петера, и грохнулся на край телеги. Верёвка ослабла разом. Петер, который уже стоял на носках, качнулся, сполз по борту телеги на землю, с петлёй на шее, живой. Он захрипел и закашлялся.

Чеку я опустил в рукав кафтана.

Солдаты, тянувшие верёвку, сели на землю от неожиданности.

Во дворе стало тихо.

Потом один из солдат у стены, пожилой, с вислыми щеками, медленно перекрестился. За ним второй.

— Знак, — сказал кто-то. — Божий знак. Его Господь не принял.

— Божий знак, — повторил другой, громче. — Второй раз не вешают. Кого Бог снял — того не вешают.

Пастор стоял на телеге над Петером. Губы у него шевелились. Он дочитывал.

— Какой знак? — Краузе вышел из-за стола. — Это железо. Ржавое железо, болваны. Повесить заново! Блок на место, Йорг, Лутц!

— Господин лейтенант, — сказал пожилой солдат, — второй раз нельзя. Грех.

— Я сказал — заново! — Краузе побелел. — Я здесь решаю, что грех! И отвечать мне «ваша милость»!

Я спрыгнул с телеги, наклонился к Петеру и потянул с его шеи петлю. Он смотрел на меня снизу вытаращенными глазами.

— Вставай, — сказал я ему тихо. — Тихо вставай. И держись за мой кафтан.

Он встал. Ноги его не держали, и он вцепился в мой рукав.

— Эй, кистер! — крикнул Краузе. — Куда?

Я выпрямился. Солдат у ворот, тот, что смотрел на меня на мосту, вдруг шагнул вперёд и прищурился.

— Это не кистер, — сказал он. — Господин лейтенант! Это капитан! С пристани! Я его через речку видел, он людей выводил!

Краузе отступил на шаг. Потом ещё на шаг, за спины солдат.

— Взять! — крикнул он из-за спин. — Обоих!

Пастор сошёл с телеги и встал между солдатами и нами. Не сказал ни слова. Просто встал, в своём чёрном, с книгой в руках, лицом к ним.

Солдаты остановились. Ни один не поднял на пастора руку.

— Бегом, — сказал я Петеру. — К калитке. Не оборачивайся.

Мы побежали через двор, мимо сарая, к западной калитке в огород. Петер спотыкался, я тащил его левой рукой за пояс. У калитки стоял часовой с мушкетом. Он развернулся к нам, вскинул мушкет. Фитиль у него тлел.

Я выстрелил в него из пистолета через кафтан, не вынимая руки. Часовой отлетел к стене и выронил мушкет. Калитка открывалась внутрь, во двор, и засов был с нашей стороны — простой, деревянный, в двух скобах. Я выдернул его левой рукой и потянул калитку на себя. Она подалась туго, на петлях, просевших от сырости. Петер, не дожидаясь, вцепился в край рядом с моей рукой и потянул тоже.

Огород. Капустные гряды, плетень, дальше — ивы и вода.

— Туда, — сказал я Петеру. — К ивам. Бегом.

Сзади кричали. Краузе кричал громче всех.

— Стрелки! На огород! Все на огород!

Мы бежали по капусте. Петер упал, я поднял его. Он опять упал. За плетнём начинался ольшаник, и по нему, на запад, вдоль воды, мы бежали минут пять. За спиной хлопали выстрелы, но наугад, по кустам.

Брод я увидел сразу: широкое светлое место в реке, где вода журчала по камням. Выше, над мельничным отводом, торчала узкая кладка из двух брёвен. Брод был шире кладки и ниже по течению.

— Это? — Петер задыхался. — Тут глубоко?

— Сейчас узнаем.

Я вошёл в воду первым. Не потому, что храбрый: людей через незнакомое дно первым не пускают, это я выучил задолго до этого кафтана. Вода была холодная, по щиколотку. На втором шаге — по колено. Камни под сапогами катались, течение толкало вбок. Я шагнул ещё. По колено. Ещё. По колено, чуть выше.

— Иди за мной. Ступай туда, где я ступал. Держись за кафтан.

Петер вошёл в воду и вцепился в мой кафтан сзади.

С того берега, из ив, грохнул залп. Пули прошли над нами, в сторону огорода. Там закричали. Томас.

— Стой, — сказал я Петеру, и мы встали посреди брода, по колено в воде.

Со стороны огорода хлопнуло два выстрела. Пули плюхнулись в воду в стороне.

Из ив снова ударили, на этот раз вразнобой, по кустам у огорода.

— Теперь иди. Быстро.

Мы пошли. Камни, вода, течение. Ещё два шага. Ещё. Глубже не становилось. Дно было твёрдое, каменистое, и только у самого нашего берега пошёл ил. Я вылез на берег и вытащил Петера за ворот.

Томас стоял за ивой, с алебардой, и смотрел на меня так, будто я вылез из реки не в первый раз и уже ему надоел.

— По колено, — сказал я ему. — Каменистый. Ширина — шага два. Повозка не пройдёт. Пешие пройдут.

— Я видел, — сказал Томас.

Йост рядом с ним уже рисовал что-то угольком на обороте листа.

С огорода ещё постреляли и затихли. Краузе людей в воду не послал.

— Пастор? — спросил Томас.

— Остался. Его не тронули. Он сам вернётся.

— Вы уверены?

Я не был уверен. Я оглянулся на тот берег, на огород, на крышу мельницы за ивами.

Пастор вернулся в Нойхоф к вечеру, пешком, по дороге, через мост и южный съезд, как пришёл. Шёл медленно, как всегда, без спешки и без остановок. Солдаты на постах, по его словам, сняли перед ним шапки. Один попросил благословения. Пастор благословил.

— Вы сделали это рукой, — сказал он мне у ворот. — Я видел.

— Видели.

— А они видели Божий знак. — Он помолчал. — Я не стал их разубеждать. Это не ложь, капитан. Я молился, чтобы этот человек не умер. Он не умер. Как Господь распорядился — через ржавое железо или через вашу руку, — это не мне решать. И не вам.

Он ушёл к себе, в часовню. Я смотрел ему вслед и думал, что из всех людей, кого я встретил здесь, этот, пожалуй, единственный ни разу ничего у меня не попросил.

Петера Хомана накормили у котла: Пауль Зандер, сам только вчера вернувшийся в строй, отдал ему свою миску и стоял рядом, пока тот не доел. Потом Петера переодели в сухое и отвели ко мне. Он сидел на табурете, кутаясь в чужое одеяло, и рассказывал. Йост сидел напротив с листом и угольком.

— Повозки все в лесном дворе, у дальней стены, — говорил Петер. — Шесть. Лошадей увели за мельницу, на луг. Сундук — на третьей с краю, наверху, его не снимали. Двое при нём, днём и ночью.

— Это я видел, — сказал я. — Дальше. Сколько людей у Краузе?

— Не считал. — Петер сглотнул. — Много. Пеших. Конных у него нет, конные приходят и уходят. На мосту пост. На съезде пост. У калитки один. Ночью ещё двое на огороде.

— Где живёт Краузе?

— В мельнице. Наверху, где окно. Там у него и стол, и постель.

Йост рисовал. Быстро, не отрываясь, угольком, и лист заполнялся: стена, мельница, колесо, мост, частокол лесного двора, возы.

— Здесь калитка, — сказал я, ткнув пальцем. — Западная. Открывается внутрь, во двор. Засов изнутри, деревянный, в двух скобах. Снаружи его не снять.

— Внутрь, — повторил Йост, рисуя. — А северные ворота?

— Не видел. За сараем. — Я покачал головой. — Не рисуй, чего не видели.

— Я и не рисую. Оставляю пустое место.

Он оставил. На месте северных ворот на листе было белое пятно.

— Ещё одно, господин капитан, — сказал Петер. Он поёжился. — Ночью. Позавчера, может. Я лежал у возов, связанный, не спал. К лейтенанту приходил человек.

— Какой человек?

— Не знаю. С вашей стороны, через мост. Пост его пропустил, они его знали. Лица я не видел, он кутался. Только когда у фонаря наклонился, вот тут… — Петер провёл пальцем над бровью. — Шрам. Складкой. Старый.

— Над какой бровью?

Петер подумал и покачал головой.

— Не скажу. Темно было. Над бровью, и всё.

— Что он делал у лейтенанта?

— Говорил. Долго. Потом ушёл обратно.

С нашей стороны. Через мост. Пост его знал.

Йост перестал рисовать и поднял голову.

— Записать? — спросил он.

— Запиши. Со шрамом над бровью. Больше ничего.

Раз пост его знал, ходил он туда не впервые. Значит, всё, что я скажу сегодня вечером при капралах, завтра утром будет знать Краузе.

Пусть знает то, что я скажу.

Поздно вечером, когда Петер ушёл спать к Маттео, я собрал Томаса, Йоста и капралов. Положил на стол рисунок Йоста.

— Завтра берём двор, — сказал я. — Обоз, мост и четверых возниц. Вот как.

На рассвете вся рота идёт по дороге к южным воротам лесного двора и берёт их в лоб: сначала возы, потом мост, потом мельница. Брода я не назвал. Про калитку не сказал ни слова. Капралы слушали, кивали, задавали вопросы. Хорошие вопросы: сколько пороха на человека, кто несёт раненых, где сбор, если пойдёт не так. Я отвечал на каждый всерьёз. Томас смотрел на меня из угла и молчал: он видел брод своими глазами и видел, что я его не назвал.

Настоящий порядок я скажу утром, на дороге, когда из лагеря уже никто не сможет сбегать к мосту.

Разошлись за полночь. Я лёг не раздеваясь и долго смотрел в потолок.

Меня разбудили через час.

— Господин капитан! — Караульный тряс меня за плечо. — На колокольне фонарь!

Я выскочил во двор. Часовня стояла у западного края дворов, тёмная. Колокольня торчала над ней, и в узком окне на север, в сторону мельницы, мигал свет. Мигнул. Погас. Мигнул ещё раз. Погас.

Я побежал. За мной — караульный, за ним — Томас, на ходу затягивая пояс.

Когда мы добежали, свет в окне колокольни уже не горел. Дверь часовни была открыта. На пороге стоял мальчишка в одной рубахе и трясся.

— Ты кто?

— Сын звонаря… — Мальчишка стучал зубами. — Я спал внизу, в каморке. Слышу — кто-то по лестнице. Наверх. Я думал — отец. Высунулся. А он с фонарём, мимо меня, вниз, бегом. Чуть не сшиб.

— Кто? Лицо видел?

— Нет. Он шляпу надвинул. Только когда фонарь мимо меня пронёс, свет снизу… — Мальчишка провёл пальцем над верхней губой. — Усы. Рыжие. Больше ничего, господин капитан. Честно.

— Куда он побежал?

— Туда. — Мальчишка махнул рукой во тьму, между дворами, к колодцу. — В лагерь.

Я поднялся на колокольню. Лестница была крутая и узкая. Наверху, под колоколом, в окне на север пахло горелым салом и копотью. Подоконник был ещё тёплый от фонаря. Я выглянул в окно.

Между крышей хозяйского дома и сараем была щель. Узкая, но через неё, если смотреть отсюда, с высоты колокольни, в темноте был виден далёкий огонёк. Один-единственный. На мельнице.

Рыжих усов в роте хватало.

Я спустился. Томас ждал у двери.

— Что там? — спросил он.

— Ничего. Окно. И мельница в окне.

Кто-то ждал, пока закончится наш совет у меня в комнате, а потом поднялся сюда с фонарём.

План ушёл к Краузе. Тот, что я сказал вслух.

Глава 5. «Рота берёт своё»

До рассвета я не ложился. Сидел у себя за столом, перед рисунком Йоста, и смотрел на белое пятно там, где должны были быть северные ворота мельничного двора.

Краузе ждал нас у южных ворот лесного двора, на рассвете, всей ротой, в лоб. Он поставит туда людей, подтащит к частоколу всё, что стреляет, и будет стоять, сколько надо. Возницы у него в руках. Ему не надо побеждать. Ему надо, чтобы мы разбили лоб о частокол.

Значит, пусть ждёт там.

Когда в окне засинело, я пошёл к Маттео.

Он уже не спал: точил на ремне бритву, при свече, и раскладывал на столе полотно для перевязок. Увидел меня и отложил бритву.

— Мне нужно зеркало, — сказал я. — Ваше. Маленькое, круглое, что у вас на столе.

Маттео поднял густые брови.

— Зачем капитану на штурме моё зеркало? Бриться перед смертью?

— Пускать зайчиков.

— Каких зайчиков?

— Солнечных. Знак подать через реку.

Маттео долго смотрел на меня. Потом взял со стола зеркальце в медной оправе, подышал на него, протёр рукавом и протянул мне.

— Венецианское, — сказал он. — Мне его подарил человек, которому я зашил живот. Вернёте целым — побрею бесплатно. Разобьёте — буду брить всю роту на ощупь, и пусть они вам сами расскажут, каково это.

— Верну.

— И ещё. — Он задержал мою руку. — Вы мне так и не рассказали про Зандера. Как вы его тогда. Обещали вечером, а вечеров с тех пор было уже три.

— После мельницы, — сказал я. — Расскажу.

Маттео кивнул и снова взял бритву.

Я вышел во двор. Рота уже стояла: весь лагерь, кроме двенадцати, которых я оставлял держать Нойхоф и пристань, и раненых у Маттео. Фитили тлели. Барабанщик держал барабан на ремне и зевал.

— Слушай все, — сказал я громко, чтобы было слышно у сараев, у колодца, у часовни. — Как решили ночью. Идём по дороге на мельницу. Южные ворота лесного двора берём в лоб. Сначала возы, потом мост, потом мельница. Всё. Шагом марш.

Йост стоял рядом со мной и смотрел в землю. Томас стоял с другой стороны и смотрел на меня. Ничего не сказал ни тот, ни другой.

Мы вышли за ворота. Пока шли через поле, я не говорил ни слова. Рота шла колонной, мушкетёры впереди, пики сзади, барабанщик в середине. Через полчаса, у развилки, где дорога ныряла в ольшаник перед мельничным холмом, я остановил колонну.

— Капралы — ко мне. Томас, Йост.

Они подошли. Я развернул рисунок на седле.

— Слушайте теперь, как будет на самом деле.

Капралы переглянулись.

— Томас. Твоих — сорок шесть, с барабанщиком вместе. Идёшь к южным воротам, как я сказал в лагере. Шумишь. Барабан, крик, огонь по частоколу, по каждой голове. Делай вид, что лезешь. Но не лезь. Под частокол людей не клади. Твоё дело — чтобы Краузе поверил, что мы пришли туда, куда ему сказали.

— Понял, — сказал Томас. — А на самом деле?

— На самом деле мы с Йостом — нас сорок — идём бродом. Через огород, в западную калитку мельничного двора. Калитку рубим топорами. Двор берём со спины.

— Он и про брод знает, — сказал один из капралов. — Вы же оттуда вчера ушли.

— Знает. Поэтому на огороде у него двое, а не двадцать. Двадцать у него будут у южных ворот, если Томас будет шуметь как следует.

— А когда начинать? — спросил Йост.

Я вынул из-за пазухи плоский свёрток в тряпице. Развернул. Маленькое круглое зеркало в медной оправе.

— Маттео дал, — сказал я. — Со своего стола. Разобьём — он будет брить всю роту на ощупь.

Капралы засмеялись. Немного, но засмеялись.

— Томас. Когда увидишь, что Краузе стянул людей к южным воротам, — пусть кто-нибудь с бугра у дороги поймает солнце и мигнёт нам на брод. Три раза. Ланг, ты. — Я протянул зеркало рябому мушкетёру, стоявшему у капралов. — Держи так, чтобы солнце было за плечом. Пробовал?

— Девкам в окна пускал, — сказал Ланг. — Получалось.

— Тогда получится. Если солнца не будет — белая рубаха на пике. Поднять и опустить три раза. Видно будет хуже, но видно.

— А если ни солнца, ни рубахи не увидите? — спросил Томас.

— Тогда я начну, когда услышу, что ты дерёшься всерьёз. Но лучше — по знаку.

Томас помолчал, потом кивнул.

— А почему в лагере не сказали?

— Потому что в лагере вчера ночью кто-то сидел на колокольне с фонарём.

Капралы замолчали.

— А если он сейчас здесь? — спросил тот же капрал. — Среди нас?

— Может, и здесь. Может, остался в Нойхофе. Я не знаю. — Я свернул рисунок. — Поэтому так: кто слышал меня сейчас, от своей группы до боя не отходит ни на шаг. Ни по нужде, ни за водой, ни назад за забытым. Капралы — каждый смотрит за своими. Отстал — тащить обратно. Отлучился — ко мне, после боя.

Капралы кивнули. Один оглянулся на свою колонну так, будто впервые её увидел.

Колонна разошлась у развилки. Томас со своими пошёл дальше по дороге, к мельнице, и уже через сотню шагов там загремел барабан. Мы с Йостом свернули в ольшаник, на запад, вдоль воды.

Брод был такой же, как вчера: светлая полоса, вода по колено, камни. У самой воды меня догнал Пауль Зандер.

— Господин капитан. Можно я за вами пойду?

— Иди.

Я вошёл первым. Пауль шёл следом, ступая туда, где ступал я. Сзади, по одному, по двое, шли остальные. Пикинёры держали пики стоймя. Двое несли рабочие топоры Ульриха — Отто Брандт, высокий, с перебитым носом, и второй, коренастый пикинёр.

На том берегу мы легли в ольшанике, шагах в двухстах от огорода. Отсюда, сквозь ветки, был виден плетень, капустные гряды и серая стена мельничного двора с калиткой. У калитки — никого. На огороде — двое, с мушкетами, у шалаша. Один сидел, другой стоял и смотрел на восток, туда, где за мельницей бил барабан.

Барабан бил всё громче. Потом грохнул первый залп. Потом второй. Томас начинал.

Я лёг на спину и посмотрел на небо. Солнце только что встало над Одером, низкое, жёлтое. И к нему, с запада, тянулась длинная серая туча.

— Йост, — сказал я. — Туча.

— Вижу, господин капитан.

Туча наползла на солнце. Всё вокруг стало серым и плоским. Барабан бил. Залпы шли один за другим. Кто-то там кричал. Двое на огороде вскочили и смотрели в ту сторону, на восток.

Я смотрел на бугор у дороги, за мельницей, где должен был лежать Ланг. Видно было только кусты.

Пауль лежал рядом со мной, на локтях, и смотрел то на тучу, то на меня.

— Господин капитан, — сказал он шёпотом. — Ланг говорит, вы мне тогда, у пристани, рёбра чуть не сломали. Руками. Чтобы я задышал.

— Ланг давил. Я ему говорил, как.

— Всё равно. — Пауль помолчал. — Я, выходит, вам должен.

— Ничего ты мне не должен. Ты мне брод уже прошёл, след в след. Пойдёшь так же и дальше.

— След в след, — повторил Пауль и улыбнулся, курносый, с белыми ресницами.

Туча ползла. Медленно. Край её был светлее. Я смотрел то на неё, то на бугор, и время тянулось, как смола. Если Томас уже лезет — значит, кладёт людей. Если не лезет — Краузе поймёт, что шум пустой.

Край тучи сошёл с солнца. Луч упал на мельницу, на крышу, на воду.

На бугре мигнуло. Раз. Другой. Третий. Ярко, как будто кто-то бросил нам горсть света.

— Пошли, — сказал я.

Мы встали из ольшаника и пошли через огород. Не бегом: бегом по капусте, с пиками, далеко не уйдёшь. Быстрым шагом, мушкетёры впереди, фитили раздуты.

Двое у шалаша обернулись. Один вскинул мушкет. Наш передний ряд выстрелил раньше. Один упал в капусту, второй бросил мушкет и побежал к калитке, крича. Калитку ему не открыли: он колотил в неё кулаками, потом сполз вдоль стены и закрыл голову руками.

— Топоры!

Брандт и коренастый подбежали к калитке. Я помнил её по вчерашнему: открывается внутрь, засов слабый. Брандт ударил топором у засова. Щепки полетели. Второй ударил с другой стороны.

Из-за стены, со двора, кто-то выстрелил. Пуля ударила в калитку рядом с головой Брандта. Наши мушкетёры, стоявшие у плетня, ответили по гребню стены, по каждой голове, которая там показывалась.

Брандт ударил ещё раз. Засов хрустнул, и калитка подалась внутрь, во двор, на сломанной скобе.

Со двора грохнул выстрел. Брандт качнулся, выронил топор и сел у калитки. Коренастый подхватил его под мышки и потащил в сторону, к плетню.

— Внутрь! — крикнул я. — Мушкетёры — направо, к мосту! Пики — к мельнице!

Мы ворвались во двор.

Он был почти пуст. Люди Краузе стояли там, где их ждали: у южных ворот лесного двора, за рекой, спиной к нам. Я видел их сквозь створ мельничных ворот, через мост, — у частокола, с мушкетами, повернувшихся на барабан. Человек тридцать.

Во дворе их было пятеро: кто у колодца, кто у сарая, кто у дверей мельницы. Они развернулись к нам. Один из двоих у сарая выстрелил в мою сторону. Мимо. Я выстрелил в него из пистолета, левой рукой, и тоже мимо, но он бросил мушкет и поднял руки. Остальных сбили прикладами, прежде чем они успели перезарядить.

— Пики — к воротам на мост! Поперёк! — крикнул я. — Мушкетёры — на стену и к перилам! Йост, двоих к дверям мельницы!

Пикинёры побежали через двор к мельничным воротам и встали в створе, в три ряда, остриями к мосту. Мушкетёры полезли на стену, на бочки, на поленницу у сарая, кто куда успел, и легли на гребень. Двое Йоста побежали через двор к мельнице.

Краузе выскочил из дверей мельницы, когда пики уже стояли. Он огляделся: двор, мои люди на стене, пики в воротах, двое бегут к нему через двор. Лицо у него вытянулось. Он закричал, не нам, а через мост, своим, срываясь на визг:

— Ко мне! На мост! Все на мост! Назад, болваны, они у вас за спиной!

И тут же, не дожидаясь, пока его послушают, нырнул обратно в мельницу. Я видел, как за его спиной двое его людей волокут из-под лестницы связанных людей. Четверых. Возниц. Двери были в двадцати шагах от моих бегущих. Когда они добежали, дверь мельницы уже захлопнулась, и изнутри грохнул засов.

— Двери! — крикнул один из двоих у мельницы. — Ломать?

— Стоять у двери! Не ломать!

Люди у частокола обернулись на крик Краузе. Кто-то сразу понял и побежал к мосту. За ним другие. Двадцать с лишним человек бросили южные ворота и повалили на мост, к нам, толпой, с мушкетами наперевес.

Мост был шириной в одну телегу, и по сторонам — вода.

— Стена — огонь! — сказал я.

Мушкеты на стене ударили почти разом. На мосту закричали. Передние встали, задние набежали на них, и толпа на мосту сбилась в один ком. Кто-то выстрелил в ответ, через перила, по воротам. Пуля щёлкнула по древку пики над моей головой. Пикинёр во втором ряду охнул и сел, держась за бедро. Его место тут же занял задний.

— Пики — держать! Не выходить на мост!

Пики держали. Передний ряд упёрся пятками в землю, древки легли остриями вперёд, на уровне груди. Тот, кто первым добежал до ворот, напоролся на остриё, отшатнулся и полез назад, на своих.

— Стена — заряжай! Вторые — огонь!

Второй залп. Ком на мосту распался. Кто-то прыгнул через перила в воду. Кто-то лёг на настил. А с того конца моста, из лесного двора, уже ревел барабан: Томас, которому больше никто не мешал у частокола, выломал южные ворота и шёл через лесной двор к мосту, в спину тем, кто только что бежал от него к нам.

Люди Краузе на мосту оказались между пиками и алебардой Томаса. Первым бросил мушкет на настил седой солдат с вислыми щеками, тот самый, что вчера первым крестился у журавля. За ним — второй. Потом все.

— Не стрелять! — крикнул я. — Кто бросил оружие — не стрелять!

Со стены перестали. На мосту стояли люди с поднятыми руками, а у южного конца Томас уже ставил своих.

К дверям мельницы я поставил шестерых: двоих у самой двери, четверых с мушкетами напротив, за телегой, лицом к окнам. Пикинёры из третьего ряда хотели высадить дверь, один уже примерился пикой, как тараном.

— Назад, — сказал я. — Там возницы, за дверью. Выломаем — он их первыми нам и выставит. На пики, под пули. Дверь держим. Не ломаем.

Они отошли.

Я огляделся. Двор был наш, мост был наш. Пленных сгоняли с моста в угол двора, к сараю. Несколько человек Краузе, отрезанных в лесном дворе, бежали вдоль берега на восток, и трое конных, стоявших на лугу за мельницей, ушли следом. Томас их не держал: у него были возы.

А на мельнице, наверху, в узком окне, показалось лицо Краузе.

— Капитан Келлер! — крикнул он сверху. — Слышите меня?

— Слышу, лейтенант.

— У меня здесь четверо ваших возчиков. Ещё шаг к двери — и первый вылетит из этого окна. Головой вниз. Потом второй. По одному в четверть часа. Я считаю.

Он, видно, и правда любил порядок. Даже сейчас назначал час.

— Лейтенант Краузе, — сказал я. Я старался говорить спокойно, но голос у меня стал такой учтивый, что Йост рядом со мной посмотрел на меня с тревогой. — Будьте любезны, не торопитесь. Давайте поговорим, как люди, у которых есть время.

— У меня нет времени. У меня есть четверо возчиков.

— У вас есть мельница, — сказал я. — С одной дверью, которую держат мои люди. С колесом, у которого стоят мои люди. Двор мой, мост мой, ваши люди на мосту бросают оружие. Лесной двор через четверть часа тоже будет мой. Сколько вы просидите на мельнице с четырьмя возчиками и без воды?

— Воды у меня целая река, — сказал Краузе. — Под колесом.

— Под колесом мои люди.

Это была неправда. Пока ещё неправда. Я обернулся к Йосту.

— Йост, — сказал я тихо, не поворачивая головы от окна. — Мельница стоит на воде. Мельнику надо как-то добираться до вала и до лопаток, и не через весь дом. Я не знаю, есть ли там ход и где. Посмотри со стороны колеса. Возьми пятерых.

— На рисунке там пусто, господин капитан.

— Поэтому и посмотри. Найдёшь — подними шляпу на шомполе над стеной у колеса. Не найдёшь — назад, тихо. Без шума в любом случае.

Йост ушёл с пятерыми вдоль стены, к воде. Я видел, как они перелезают через низкую ограду у колеса и пропадают за ней, внизу, где шумела вода.

— Капитан! — крикнул Краузе сверху. — О чём вы шепчетесь?

— О вас, лейтенант. О чём же ещё?

Я сделал шаг вперёд, к мельнице, чтобы он смотрел на меня. Рядом со мной, на полшага сзади, стоял Пауль Зандер. Он так и шёл за мной от самого брода, с мушкетом, не отставая. Я его не звал. Он сам.

Наверху Краузе отошёл от окна. Через миг в окне показался другой человек — связанный, в рубахе, с серым лицом. Его выставили на подоконник по пояс, и чья-то рука держала его сзади за ворот.

— Видите, капитан? — крикнул Краузе из-за его спины. — Первый. Четверть часа на исходе.

— Вижу, лейтенант. Чего вы хотите?

— Коня. Моего коня, с луга. И мост. Я выезжаю с двумя возчиками впереди седла, вы не стреляете. За лесом я их отпускаю.

— За лесом вы их зарежете, — сказал я. — Вы же любите порядок. Зачем вам лишние возчики после леса?

Краузе помолчал.

— Тогда с одним.

Над стеной у колеса, за спиной у Краузе, поднялась шляпа на шомполе. Поднялась, качнулась и опустилась. Йост нашёл.

Теперь Краузе надо было держать у окна, лицом ко мне, пока Йост лезет.

— Ни с одним. — Я сделал ещё шаг. — Лейтенант, торговаться можно, когда есть товар. У вас его нет. У вас четверо людей, которые ничего вам не сделали, и мельница, из которой нет выхода. Уберите возчика с окна. Будьте любезны.

Возчика втащили обратно.

— Слушайте, лейтенант. Я предлагаю вам вот что. Вы отпускаете возчиков. Сразу, всех четверых. Выходите сами, кладёте оружие на землю. И я даю вам слово: вас не повесят на этом мосту. Вас передадут полку живым.

— Слово капитана Келлера? — Краузе засмеялся. — Полк меня и так повесит. За возчика на перилах.

— Полк — может быть. Я — нет. Решать будет полк, а не я и не вы.

— Вы же меня сами хотели повесить. Все знают.

— Я не помню, чего я хотел. Меня ударило по голове. Теперь я хочу только одного: чтобы возчики сошли по этой лестнице живыми.

— А если я не отпущу?

— Тогда вы будете сидеть на мельнице, пока не захотите есть. Потом пить. А потом я разберу крышу. Это долго, лейтенант. Я умею ждать.

— Я тоже умею ждать, — сказал Краузе. — Четверть часа прошла, капитан.

— Ещё нет.

— Прошла. Я считаю.

Окно рядом с ним, ниже, на втором ярусе, было узкое, как бойница. Я смотрел на Краузе и не видел, что в бойнице кто-то есть. Пауль увидел.

Он шагнул вперёд, передо мной. Просто шагнул, не крикнул, не толкнул. Встал между мной и мельницей.

Из бойницы грохнуло.

Пауль качнулся назад, на меня. Я поймал его левой рукой, и мы вместе осели на землю. Мушкет выпал у него из рук и стукнулся о камень.

— Пауль, — сказал я.

Пуля вошла ему в грудь, справа, под ключицей. Кровь шла толчками, тёмная, и я прижал рану ладонью. Она текла сквозь пальцы. Я прижал сильнее.

— Тряпку! — крикнул я. — Кто-нибудь!

Кто-то сунул мне тряпку. Я прижал её. Тряпка намокла сразу.

Пауль смотрел на меня. Светлые ресницы, курносый нос. Он открыл рот, хотел что-то сказать. Не сказал. Его рука нашла мой рукав и сжала. Потом разжалась.

Я держал его ещё долго. Знал, что ничего не сделаю, и держал. Этому на курсах не учат: что делать, когда уже ничего не сделаешь.

На ногах у него были те самые чулки. Тёмные от воды: брод он прошёл за мной след в след.

Потом положил его на землю. Закрыл ему глаза. Мушкет его лежал рядом, у камня. Я поднял мушкет и положил ему на грудь.

Наверху, в окне, никого не было.

Я встал. Руки у меня были в крови. Я вытер их о кафтан.

Во дворе было тихо. Все мои стояли и смотрели на меня.

— Лейтенант Краузе, — сказал я. Голос у меня был ровный и очень вежливый. — Вы слышите меня?

Тишина.

И тут из-под мельницы, со стороны воды, донёсся треск, потом крик, потом топот по деревянной лестнице внутри. Йост.

Наверху, в окне, снова показался Краузе. Лицо у него было белое.

— Капитан! — крикнул он. Голос сорвался. — Капитан Келлер! Я сдаюсь! Лично вам! Слышите? Лично вам! Слово офицера — жизнь!

— Сначала возницы, — сказал я.

— Возницы — ваши! Берите! Только жизнь! Вы сказали — полку живым!

— Сначала возницы. Потом путь. Потом вы.

Засов изнутри стукнул. Дверь мельницы открылась медленно, на ширину человека, и замерла. Шестеро у двери вскинули мушкеты.

— Свои! — крикнул изнутри Йост. — Не стрелять! Выходят возчики!

Изнутри, по одному, щурясь на свет, вышли четверо связанных людей, в рубахах, с серыми лицами. Первый споткнулся на пороге и упал бы, если бы мой мушкетёр не подхватил его под локоть. Второй шёл, глядя себе под ноги, будто боялся наступить не туда. Третий и четвёртый держались друг за друга. За ними вышел Йост, с пистолетом в руке, мокрый по пояс. За Йостом — двое моих, ведя под руки пленного, из людей Краузе, с разбитым лицом.

— У колеса, под настилом, лаз, — сказал Йост. — Для смазки вала. Узкий, по воде. Мы пролезли по одному. Внизу у лестницы стоял тот, что стрелял. — Он кивнул на человека с разбитым лицом. — Мы его взяли, когда он перезаряжал. Остальные наверху.

Возниц развязали. Один из них сел на землю и заплакал. Остальные стояли, растирая запястья. Самый старший, с проседью в бороде, подошёл ко мне.

— Господин капитан. Петер… Хоман. Его вчера… Мы видели, как его уводили.

— Петер жив. Сидит у нашего лекаря и ест за двоих.

Возница кивнул, не сразу поняв, потом понял и отвернулся.

— Путь, — сказал я. — Передать Томасу: мельничный двор наш, мост наш. Пусть открывает ворота лесного двора и выводит возы.

Кто-то побежал.

— Теперь вы, лейтенант.

Краузе вышел из мельницы. Шпагу и пистолет он нёс в левой руке, перед собой; правая так и не разгибалась. Он положил их на землю, у моих ног. Выпрямился.

— Капитан Келлер, — сказал он. — Я сдаюсь лично вам. Вы обещали жизнь.

— Я обещал, что вас передадут полку живым, — сказал я. — Передадут.

Он посмотрел на Пауля, лежавшего у стены. Потом на меня.

— Это не я стрелял.

— Знаю, — сказал я. — Вы только назначили час.

Краузе открыл рот и закрыл.

Томас вывел возы через полчаса. Шесть возов, по одному, через мост, медленно, шагом. На мосту одновременно мог стоять только один. Возницы шли рядом со своими лошадьми, держась за оглобли, будто боялись, что их снова отнимут.

Пленных держали в углу двора, у сарая. Двадцать с лишним человек сидели на земле со связанными руками. Ещё один, конный, которого взяли на лугу за мельницей, — отдельно. Убитых врагов отнесли к стене.

Наших убитых было двое.

Пауль Зандер лежал у мельничной стены, с мушкетом на груди. Рядом с ним положили Отто Брандта. Пуля из-за стены попала ему в живот, когда он ломал калитку, и он умер ещё до того, как мы взяли двор, у плетня, куда его оттащил коренастый пикинёр. Топор так и лежал у калитки.

Раненых было пятеро, вместе с пикинёром, которого задело у ворот. Их уже перевязывали.

Томас подошёл ко мне. Посмотрел на Пауля. Помолчал.

— Как? — спросил он.

— Закрыл меня.

Томас кивнул. Снял шапку. Постоял. Потом надел шапку и ушёл к возам.

Третий воз с краю стоял у колодца. Наверху, на тюках, был привязан сундук: тёмный, окованный железом, с висячим замком.

— Снимай, — сказал я.

Двое солдат сняли сундук и поставили на землю. Он был лёгкий. Слишком лёгкий. Я понял это ещё по тому, как его несли.

Замок был цел. Ключа не было.

— Топор.

Коренастый пикинёр, тот, что был с Брандтом у калитки, подошёл с топором. Ударил. Замок отлетел.

Я поднял крышку.

Сундук был пуст. Не совсем: на дне лежали два мешочка из грубого холста. Пустые. И бумага, сложенная вдвое. Я развернул. Ведомость. Наша ведомость, копия, та же, что я читал у ворот. Девятьсот талеров. Ни одного талера.

Вокруг стояли люди. Мои люди. Они смотрели в сундук. Никто не сказал ни слова.

Ланг, с зеркалом Маттео в руке, протолкался вперёд, заглянул и отвернулся. Потом молча протянул мне зеркало.

— Целое, господин капитан, — сказал он. — Как велели.

Я взял зеркало. В нём мелькнуло моё лицо, в копоти и чужой крови, и я сунул его за пазуху.

Шестьдесят шесть дней до Мартина. Конь, пистолеты и строй рядовым. Я обещал это у ворот, держа пулю на ладони, и все они это слышали. Теперь они стояли вокруг пустого сундука и смотрели не в него. На меня.

— Раз в сундуке наша ведомость, его снаряжали для нас, — сказал я. — Найдём, кто снаряжал. И куда делось то, что в него положили.

Никто не ответил. Но и не разошёлся никто.

Сзади, со стороны моста, застучали колёса. Я обернулся.

Через мост медленно ехала повозка. Правил Нильс Берг. Рядом с ним, круглый, в очках, сидел Корф. За ними, грохоча, на мост въезжал фургон Греты, с пологом, с бочонком, привязанным сзади. Правил фургоном её сутулый работник. Грета сидела рядом, в своём чепце, и махала кому-то рукой.

Повозка Нильса съехала с моста и остановилась у колодца. Нильс спрыгнул.

— Господин капитан. — Он оглядел двор, возы, пленных. — Груз. Принимаю по приказу господина оберста. Капитан Келлер, вы передаёте, я принимаю. Повозки, лошади, пленные. Под расписку.

— Принимайте, — сказал я.

Корф слез с повозки, кряхтя, и пошёл ко мне. Увидел сундук. Остановился.

— Господи, — сказал он. — Господи помилуй. Пустой?

— Пустой.

— Пустой… — Корф снял очки и вытер глаза. Они у него и правда были мокрые. — Денежки солдатиков. Бедные, бедные…

— Господин комиссар, — сказал я. — Кто снаряжал этот сундук?

— Полковое казначейство, голубчик. — Корф надел очки. — Я только подписываю. Я всегда только подписываю. Господи, кто же мог… Под самым носом…

— Кто знал, когда пойдёт обоз?

— Многие, голубчик, многие. — Он вздохнул. — Обоз не иголка. Его снаряжают при всём полку.

Нильс, стоявший рядом с распиской в руках, ничего не сказал. Он смотрел в пустой сундук, и светлые брови у него стояли домиком.

Фургон Греты съехал с моста и встал за возами, у стены, где ему было место. Сутулый работник спрыгнул и пошёл поить лошадь.

И тут Краузе, сидевший у сарая со связанными руками, вскочил.

Его держали двое, но он вырвался, шагнул вперёд и закричал:

— Капитан! Капитан Келлер!

Я обернулся.

— Я знаю, кто продал обоз! — кричал Краузе. Лицо у него было красное, глаза бешеные. — Слышите? Я знаю! Мне сказали, где он пойдёт, и сказали, когда! Я скажу! Я скажу вам, только жизнь! Вы обещали!

Он смотрел мимо меня. Туда, где у колодца стояли Нильс, Корф и ещё кто-то из полковых, у повозок.

— Это ваш…

Из-за повозок грохнул выстрел.

Краузе дёрнулся, будто его толкнули в грудь, и упал лицом в пыль, так и не договорив.

Глава 6. «Красный пыж»

Дым от выстрела ещё висел над возами, когда я уже бежал.

— Томас! Двор держать! Пленных держать! Пятеро со мной!

За возами никого не было. Только лошадь Греты шарахалась в оглоблях, и сама Грета сидела на передке фургона, зажав уши ладонями, и визжала. Между фургоном и стеной оставался проход шириной в человека. В конце прохода — пролом западной калитки, которую мы сами утром разнесли топорами.

За калиткой, на огороде, по капусте бежал человек в сером плаще с капюшоном. Бежал к ивам, к воде.

— Стой!

Он не остановился. Я выдернул из-за пояса второй пистолет — тот, что зарядил после двора, — и выстрелил на бегу. Мимо. Человек нырнул в ивы.

Я побежал за ним. Пятеро моих — следом, кто быстрее, кто медленнее. Капуста, плетень, ивы. За ивами — мельничный отвод: узкий канал, которым вода шла от реки к колесу, с деревянными мостками поперёк. Человек в капюшоне был уже в воде, по пояс, и шёл против течения, к мосткам.

Я прыгнул за ним.

Вода была ледяная. Дно скользкое, илистое. Он обернулся, когда я был уже в двух шагах. Лица я не увидел: капюшон, тень и тряпка, повязанная под глазами. Он ударил меня чем-то тяжёлым, наверное, разряженным мушкетом, прикладом, в здоровое плечо. Я ухватил его левой рукой за плащ.

Мы повалились в воду. Он был сильный и вертлявый. Я держал плащ, а он выкручивался из него, как из чужой кожи, и бил меня локтем в лицо. Я хлебнул воды. Правая рука не работала. Левой я держал, держал, держал — и держал уже пустой плащ.

Он вынырнул в стороне и ушёл под мостки. Там, под досками, было темно и узко. Я сунулся следом, ударился головой о балку и сел в воду.

— Господин капитан!

Мои пятеро были на берегу. Двое прыгнули в воду и полезли под мостки.

— Там никого, господин капитан! — крикнул один через минуту. — Под мостками проход, на ту сторону, в камыши! Ушёл!

Я выбрался на берег, мокрый, с пустым серым плащом в руке. Отдышался. Плащ был обычный, солдатский, без примет. Внутри — ничего.

— В камыши — двое, — сказал я. — Пройдите до реки. Не догоните — возвращайтесь. Не лезьте в одиночку.

Я пошёл обратно, к возам. Туда, откуда он стрелял.

Между фургоном Греты и стеной, на утоптанной земле, у самого колеса, что-то тлело. Я наклонился.

Комок сукна, обгорелый по краю. Красный.

Пыж. Такой же, как у сарая в ночь выстрела в косяк. Тот же стрелок. Или тот же запас сукна.

Я сунул пыж за пазуху, туда, где уже лежал первый. Они легли рядом, два красных комка, один старый, другой ещё тёплый.

Когда я вернулся во двор, у колодца стоял крик.

Рота окружила кого-то плотным кольцом. Над головами качалась верёвка. Кто-то уже лез на журавль, перекидывать её через брус.

— Повесить шведа!

— Он у возов стоял! Краузе на него смотрел!

— Он приказ привёз! Он и продал!

В середине кольца, прижатый к срубу колодца, стоял Нильс Берг. Шляпы на нём не было. Светлые брови взлетели на лоб, рот был открыт, и щель между передними зубами казалась чёрной. Двое держали его за руки.

Корф стоял чуть в стороне, у своей повозки, прижав руки к груди.

— Солдатики, — повторял он плачущим голосом. — Солдатики, господи, что же вы… Разберутся… Полк разберётся…

Его никто не слушал.

Томас стоял у края кольца, с алебардой, и кричал на своих, но его тоже не слушали. Пять месяцев без денег, пустой сундук, убитый Пауль и убитый на полуслове Краузе. Им нужен был кто-нибудь. Прямо сейчас.

Я пошёл сквозь кольцо. Меня пропускали неохотно: мокрого, без шляпы, в чужой крови и воде. Я встал между колодцем и ними, спиной к Нильсу.

— Отпустить его, — сказал я.

Двое, державшие Нильса, переглянулись. Не отпустили.

— Господин капитан, — сказал один из мушкетёров, немолодой, с серьгой в ухе. — Он у возов стоял. Все видели. Краузе на него глядел, когда…

— Краузе глядел на всех, кто стоял у колодца. — Я говорил тихо, и вокруг стало тише, чтобы меня слышать. — На господина Берга. На господина комиссара. На полковых. На меня. Отпустить. Будьте любезны.

— А деньги наши где? — крикнули сзади. — Он знает! Пусть скажет!

— Если знает — скажет полку, — сказал я, не оборачиваясь. — Повешенный не скажет ничего. Краузе вон тоже знал.

— Так Краузе свои и убили!

— Вот именно, — сказал я. — А этот человек до сегодняшнего дня возил нам приказы и ни разу не опоздал. Отпустить.

Они отпустили. Нильс сполз по срубу и сел на землю.

— Слушайте все, — сказал я громче. — Нас обокрали. Не Краузе и не имперцы. Свои. Кто-то, кто знал, когда пойдёт обоз, кто знал, что в нём касса, кто вчера вечером знал, куда мы пойдём. Свои. Я найду, кто это. И сам повешу. Сам. Не вы.

Рота молчала.

— Верёвку снять.

Тот, кто лез на журавль, слез. Верёвку смотали.

Я повернулся к Нильсу. Он сидел на земле, прижавшись спиной к срубу, и смотрел на меня снизу.

— Господин Берг, — сказал я, громко, чтобы слышали все. — Встаньте. Объясните мне — здесь, сейчас, при всех. Где вы были, когда стреляли? Кто, кроме вас, знал о дне обоза? Почему вы стояли у возов?

Нильс встал. Медленно. Он смотрел на меня так, будто я ударил его.

— Я стоял у повозки, господин капитан, — сказал он. — У своей повозки. Я принимал груз по приказу господина оберста. Капитан Келлер передаёт, я принимаю. Я… — Он сглотнул. — Я не знал о дне обоза. Обоз снаряжал полк. Я вожу бумаги.

— Кто ещё знал?

— Я не знаю, господин капитан. Я вожу бумаги и приказы. Я не знаю, кто что знал.

Вокруг загудели. Нехорошо загудели.

Томас шагнул вперёд и встал рядом со мной. Положил руку на древко алебарды.

— Господин капитан, — сказал он негромко, но так, что слышали ближние. — Не по-людски это.

Я обернулся.

— Что?

— Не по-людски. — Томас смотрел мне в глаза. — Вы его от верёвки отняли. А теперь сами при всех спрашиваете, будто он уже виноват. У вас на него ничего нет. Только то, что Краузе в ту сторону глядел. Так в ту сторону и я глядел. И вы.

Вокруг стало тихо. Сержант при всей роте спорил с капитаном.

Я смотрел на Томаса. Злость поднялась сразу, горячая, и я почувствовал, как она подбирает вежливые слова. Будьте любезны, сержант. Будьте любезны, не учите меня.

Я не сказал этого.

— Господин Берг, — сказал я. — Груз принимайте. Расписку я подпишу.

Нильс постоял. Потом надел шляпу, которую кто-то поднял с земли и сунул ему в руки, и пошёл к возам. Спина у него была прямая, и на меня он больше не взглянул.

Рота медленно расходилась. На Нильса смотрели.

— Ещё одно, — сказал я. Я достал из-за пазухи оба пыжа и показал на ладони. — Стреляли сегодня отсюда, из-за фургона. В ночь, когда стреляли в меня, — тоже красное сукно. Тот, кто стрелял, ходит среди нас. А у колокольни, где мигали фонарём, мальчишка видел рыжие усы. А человек, что ночью приходил к Краузе с нашей стороны, был со шрамом над бровью. Кто в роте с рыжими усами и со шрамом над бровью?

Рота заговорила. Кто-то назвал одно имя, кто-то второе. Через минуту передо мной стояли двое.

Клаус Рейтер — рыжеватые усы, складка старого шрама над левой бровью. И Вилли Корн, мушкетёр из второго капральства, — рыжий, конопатый, со шрамом через правую бровь от старой драки.

— Где вы были ночью, когда мигал фонарь? — спросил я. — В ночь на сегодня. Перед штурмом.

Корн ответил сразу:

— На пристани, господин капитан. В карауле. Всю ночь. Капрал скажет.

Капрал второго капральства кивнул:

— Был. Я сам его ставил и сам снимал.

Клаус молчал. Лицо у него было белое.

— Рейтер?

— Он был со мной.

Это сказал Маттео. Он стоял у возов, с засученными рукавами, в крови раненых, и смотрел на меня поверх голов.

— Мы играли раненым, — сказал Маттео. — У меня. Он на лютне, я на скрипке. До полуночи и после. Двоим было плохо, они не спали, им было легче под музыку. Клаус был со мной.

— Всю ночь?

— Всю ночь.

Клаус стоял, опустив глаза.

— Хорошо, — сказал я.

Два человека с рыжими усами и шрамом. Обоих прикрыли. Имени у меня не было. Томас стоял рядом и молчал так, что лучше бы он ругался.

Мы вернулись в Нойхоф к вечеру. Обоз Нильс увёл под полковым караулом на склад, пленных тоже. Груз был принят к четырём часам дня. Расписку Нильс подал мне там же, на мельничном дворе. Я прочёл её сам, без Йоста, и удивился: буквы стояли прямо, каждая отдельно. Ни талера жалованья, ни талера премии.

Пауля и Отто Брандта принесли на телеге и положили в часовне.

На другой день, семнадцатого, я пошёл к Маттео.

Раненых у него было семеро: двое после налёта на двор Фогелей, пятеро после штурма. Они лежали в той же светлой комнате, вповалку, на соломе. Тут же, в углу, на столе, стояли миски с водой, лежали ножи, щипцы, зонды. Вода в мисках была мутная. Маттео мыл руки в одной из них, той же, в которой только что полоскал щипцы.

— Маттео. Вы обещали мне спросить, где я выучился тому, что делал с Зандером.

Он поднял голову. Посмотрел на меня долго.

— Обещал. — Он вытер руки о передник. — Вы обещали рассказать после мельницы. Мельница была.

— Была.

Он молчал. Ждал.

— Человек, который утонул, — сказал я, — умирает не от воды. От того, что в нём нет воздуха. Если сразу вдуть в него воздух и заставить сердце качать кровь руками — иногда он возвращается. Не всегда. Если недолго был под водой. Зандер был недолго.

— Кто вас этому научил?

— Люди, которые учат вытаскивать других, когда рушится дом или мост. Там, откуда я.

— Откуда вы? — спросил Маттео.

— Издалека, — сказал я. — Сейчас не об этом.

Маттео смотрел на меня с подозрением, которое уже не было враждебным. Скорее профессиональным.

— Тогда о чём?

— О воде. — Я показал на миски. — Вы моете руки в той же воде, где полощете щипцы. Потом этими щипцами лезете в рану. Потом этими руками — в другую.

— И что?

— Грязь из одной раны идёт в другую. С рук. С ножа. С воды. Раны гниют не от воздуха и не от звёзд. От грязи.

Маттео выпрямился. Густые брови сошлись над переносицей.

— Капитан, — сказал он учтиво. Очень учтиво. — Я учился у людей, которые знали о ранах больше, чем вы знаете о мостах. Я лечу раненых дольше, чем вы командуете этой ротой. Вы хотите научить меня мыть руки?

— Хочу, чтобы вы их мыли в чистой воде. Кипячёной. И щипцы. И ножи. Перед каждым раненым.

— Кипятить нож? — Маттео даже рассмеялся. — Он отпустится. Затупится.

— Не затупится, если просто бросить в кипяток, не калить. Вода — не горн.

— А кто будет кипятить? Где я возьму столько воды? Котёл у меня один, и тот для супа.

— Котёл дам. Второй. Воду носить — двое работников Ульриха. Дрова — с роты. — Я обвёл комнату взглядом. — И ещё. Тех, у кого раны гниют, — отдельно. Тех, у кого чистые, — отдельно. Две комнаты. Чтобы одни не лежали на одной соломе с другими.

— Вторая комната — где?

— Рядом. За стеной. Там у хозяина был амбар для зерна. Его вычистят.

Маттео посмотрел на меня, потом на раненых. Трое из них, что лежали ближе к двери, уже приподнялись на локтях и слушали.

— Я туда не пойду, — сказал один, мушкетёр с перевязанным бедром. — В амбар. Там мыши.

— А я пойду, — сказал второй. — Тут от Клемма воняет.

— От меня воняет? — возмутился третий. — Это от тебя воняет!

Маттео поднял руку, и они замолчали.

— Хорошо, — сказал он мне. — Вы хотите две палаты. Будут две палаты. Но если в вашей чистой палате кто-нибудь умрёт от того, что ему было холодно в амбаре, я вам это припомню.

— Припомните.

Он повернулся к раненым и вдруг стал похож на капельмейстера перед оркестром. Тыкал пальцем:

— Ты — в амбар. Рана чистая, жара нет, нечего тебе тут делать. Ты — остаёшься. Не спорь. Ты — в амбар. Клемм — остаёшься, и не потому, что от тебя пахнет, а потому, что у тебя рана мокнет. Ты — в амбар, и мышей не бойся, мыши раненых не едят. Скрипку мою кто-нибудь возьмите, она тоже в амбар, там будем играть. Здесь — нет.

— А почему там будем, а здесь — нет? — спросил Клемм обиженно.

— Потому что ты будешь подпевать, — сказал Маттео. — А тебе нельзя, у тебя лихорадка.

Раненые засмеялись. Даже Клемм.

К вечеру вычистили амбар, натаскали свежей соломы. Работники Ульриха приволокли второй котёл. Маттео сам, ворча, бросал в кипяток свои щипцы и ножи, а потом долго дул на них, вытаскивая.

— Через месяц посмотрим, — сказал он мне у двери. — Свежие чистые раны у меня гноились всю жизнь, через одну. Если с вашим кипятком они станут гноиться реже — я съем свою шляпу. Без соли.

— Я посолю, — сказал я.

Он не улыбнулся. Но и не спорил больше.

Пауля хоронили восемнадцатого, утром, на маленьком кладбище за часовней. Рядом с ним — Отто Брандта.

Пастор читал. Рота стояла кругом, без шапок. Я стоял у края ямы. В руках у меня были чулки Пауля, те самые, в которых он прошёл брод. Томас снял их с него и молча сунул мне перед тем, как пастор начал.

Я не знал, что с ними делать. Держал.

Пастор кончил. Гробы опустили. Земля застучала по крышкам.

Потом я повернулся к роте. Они стояли, ждали. Мне нужно было что-то сказать. Я не знал что.

Я посмотрел на них. На лица.

За неделю я выучил их всех. Стоял у ворот при смене караула, сидел у котлов, приставал к Томасу, путал, переспрашивал, опять путал. Теперь я смотрел на лица и знал, как кого зовут.

— Ланг, — сказал я. — Ханке. Корн. Рау. Шульц.

Они поднимали головы, когда я называл их. Я шёл по кругу и называл. Не всех подряд — того, кто стоял ближе, кто встречался глазами. Хирш. Майер. Клемм, на костылях. Рейтер. Ещё. Ещё.

Это заняло время. Никто не шевелился.

— Пауль Зандер, — сказал я. — Отто Брандт.

Я помолчал.

— Доля Пауля и доля Брандта — за ними. Всё, что им должны. Получат те, кому они бы отдали. Мы найдём кому. Никто их долю не поделит и не возьмёт себе. Кто хочет — может посмотреть в ведомость.

Рота молчала. Потом кто-то из задних рядов сказал негромко:

— Пауль своё в деревню отсылал. Мать у него.

— Значит, матери.

Я снова посмотрел на чулки в руках. Отдал их Томасу. Он взял, сложил аккуратно и сунул за пазуху.

У часовни, у коновязи, стоял фургон Греты. Пока хоронили, она сидела на передке, тихо. Теперь слезла и подошла к Томасу.

— Сержант. Плащ его кому пойдёт?

Томас посмотрел на неё.

— Какой плащ?

— Зандера. Хороший был плащ, суконный. Ему теперь не надо. Я бы взяла. За полтора талера. Нет, за талер — он потёртый на локтях. Для матери деньги — вы ж сами сказали.

Вокруг стало очень тихо.

— Грета, — сказал я. — Будьте любезны, не сейчас.

— А когда? — Она удивилась совершенно искренне. — Завтра кто-нибудь другой возьмёт задаром. А я деньги даю. Живые деньги, капитан. В этой роте их ни у кого нет, кроме меня.

Никто не засмеялся.

— Плащ отошлём матери вместе с долей, — сказал Томас. — Ступай, Грета.

Грета пожала плечами, вздохнула и пошла к фургону. Сутулый работник её, Хинрих, подал ей руку, когда она залезала на передок.

Рота разошлась. Кто к котлам, кто в караул, кто к Маттео в амбар — там уже кто-то пиликал на скрипке.

Вечером, в сумерках, в ворота постучали.

Караульный привёл ко мне крестьянина. Немолодого, в сером армяке, с белым платком на голове, повязанным по-бабьи от пыли или от холода. В руках у крестьянина был свёрток, тоже в белой тряпице.

— Капитану Келлеру, — сказал он и протянул свёрток, держа его на вытянутых руках, как держат горячее. — Велели в руки. Только в руки.

— Кто велел?

— Не знаю, господин. Всадник. На дороге у леса. Дал монету и велел отнести. Я отнёс.

— Какой всадник?

— Господский. В шляпе с пером. — Крестьянин мял платок в руках. — Я не смотрел, господин. Я деньги взял и пошёл.

Томас стоял у двери. Я развернул тряпицу.

Внутри лежали часы. Небольшие, круглые, в медном корпусе, с крышкой. Нюрнбергская работа, по крайней мере так говорила надпись на донце. Я открыл крышку. Циферблат с римскими цифрами. И одна стрелка. Часовая. Минутной не было: такие часы показывают час и примерно его четверть, но не больше.

Рука сама потянулась к левому запястью. Пустому.

Под часами, сложенная вдвое, лежала записка. Я развернул её. Почерк был ровный, красивый, с завитками, и я прочёл без труда:

«Мартину, который всё спрашивает, который час. Твой старый друг К. Д.».

Который час. Я спрашивал об этом здесь каждый день. Томаса, Йоста, караульных. Кто-то об этом знал. Кто-то рассказал об этом человеку, который подписывается «старый друг».

К. Д. На охранной грамоте в сундуке Фогелей стояла подпись: Каспар Дорн, ротмистр.

Я поднял глаза на Томаса.

Томас смотрел на часы. Лицо у него было белое, будто вся кровь ушла в сапоги.

— Каспар Дорн, — сказал он. — Вы клялись его повесить.

Глава 7. «Старый друг»

— Клялся, — повторил я. — Когда? За что?

Томас не сразу ответил. Он закрыл за собой дверь, прислонил алебарду к косяку и только потом сел на сундук, напротив меня. Часы лежали между нами на столе, открытые. Единственная стрелка стояла чуть за восьмью.

— Вы не помните, — сказал он. Не спросил.

— Не помню. Ударило. Ты знаешь.

— Знаю. — Он смотрел на часы. — Я думал, вы хоть это помните. Это такое… такое не забывают.

— Рассказывай.

Томас помолчал. Потом начал — медленно, негромко, будто говорил над гробом.

— В двадцать шестом году мы служили у Мансфельда. Вы с Дорном — в одной роте, оба молодые, оба при капитане. Я у вас был капралом. Вы с Дорном были… — он поискал слово, — не разлей вода. Пили вместе, в карты вместе, девок… — Он кашлянул. — Вместе. Коня одного на двоих купили, на какие-то выигранные деньги. Он был умный, Дорн. Вы — горячий. Он вас придерживал, вы его толкали. Хорошо было с вами обоими.

— Дальше.

— Потом Мансфельда разбили у Дессау, и всё развалилось. Осенью рота стояла в одной деревне, ждала жалованья. Касса ротная была при капитане. Капитан заболел, лежал. Ночью Дорн ушёл. К имперцам. С кассой.

Я ждал.

— Вы утром узнали. Вы кричали так, что лошади рвались с коновязи. Вы при всей роте поклялись, что найдёте его и повесите. Своими руками. На первом суку. — Томас поднял глаза. — Вы взяли пятерых, меня тоже, и поскакали за ним. Догнали к ночи, у переправы. Он был не один, с ним были трое имперских. Стреляли. Он в вас, вы в него.

— И?

— Его пуля вам ухо зацепила. Левое. Вот это. — Томас показал пальцем на мою голову. — Верх уха. Выемка. А вы в него — тоже в ухо. Левое. Верхушку срезало начисто, как ножом. Он за ухо схватился, кровь между пальцами, а сам смеётся. Крикнул вам что-то и ушёл за реку, к своим. Мы не догнали.

Я поднял руку и потрогал выемку на краю левого уха. Знал, что она там есть. Не знал, откуда.

— Что он крикнул?

— Не помню. Далеко было. — Томас пожал плечами. — Вы потом сказали — «он мне обещал ещё встретиться». А что было на самом деле, не знаю.

Я смотрел на часы. Одна стрелка, чуть за восемь.

— Касса, — сказал я. — Много там было?

— Не знаю. Я капрал был, мне не говорили. Рота полгода потом без денег жила. Половина разбежалась.

— А я?

— А вы остались. Потом к шведам перешли, ротой. Потом капитаном стали. — Томас помолчал. — Вы всегда говорили, что когда-нибудь встретите его. Что верёвку для него с собой возите.

— Вожу?

— Не знаю. Может, так говорили.

Я попробовал вспомнить. Не вытащить — просто вспомнить. Переправа, ночь, вспышка, кровь на чужих пальцах. Ничего. Только в висок вошла знакомая тупая игла, и строчки мыслей поплыли, как строчки на листе.

Я перестал пробовать.

— Ладно, — сказал я. — Это было. Теперь скажи мне, что сейчас. Какой он? Чего он хочет? Как воюет?

Томас посмотрел на меня. Долго, внимательно. Как смотрел в первый вечер у Маттео, когда я назвал его сержантом.

— Вы спрашиваете, будто впервые слышите, — сказал он.

— Я и слышу впервые. Отвечай.

Томас вздохнул.

— Он умный. Он не лезет на рожон. Если может купить — покупает. Если может напугать — пугает. Дерётся, только когда уверен, что выиграет. Люди за ним ходят, потому что он им платит. Всегда платил. Даже тогда, у Мансфельда, когда у всех ничего не было, у Дорна в кармане звенело. Мы думали — играет хорошо.

— А теперь?

— А теперь у него конные. Говорят, полсотни. Ходит по этим местам, жжёт, берёт выкуп. Деревни ему платят, чтобы не жёг.

— Кто говорит?

— Все говорят. Крестьяне. Возчики. — Томас кивнул на часы. — А теперь он вам вот что прислал. «Старый друг». Он над вами смеётся, господин капитан.

— Нет, — сказал я. — Он проверяет.

— Что проверяет?

— Помню ли я. Кто ему сказал, что я всё спрашиваю время?

Томас молчал.

— Вот и я не знаю, — сказал я. — Но кто-то сказал. Иди спать, Томас.

Он встал, взял алебарду. У двери остановился.

— Господин капитан. Вы… — Он замолчал.

— Что?

— Ничего. Вы другой стали. После воды.

— Голова, — сказал я.

— Голова, — согласился Томас и вышел.

Я закрыл крышку часов. Подумал и положил их на стол, а не в карман. Носить на себе подарок человека, который хотел, чтобы я спрашивал время, мне не хотелось. Но и выбросить не мог: часов у меня здесь не было, а время мне было нужно.

Двадцатого, в пятницу, утром прискакал крестьянин из деревни за мельницей. Без шапки, на неосёдланной лошади.

— Церковь, господин капитан! Люди Дорна! Заперли всех в церкви и сарай подожгли! Сказали — за выкуп! Староста не заплатил, а они…

— Сколько всадников?

— Не знаю! Много! Уехали уже, а сарай горит, и на церковь идёт!

Я взял Томаса и два десятка тех, кто мог бежать. Остальные держали лагерь, мост и мельницу. Лошадей было четыре, и я посадил на них тех, кто умел ездить. Остальные побежали за нами.

Деревня стояла на дороге, к западу от мельницы, на той стороне. Дым мы увидели издалека: толстый, жёлтый, он стоял над деревьями столбом. Ближе запахло горелой соломой.

У въезда в деревню, на дороге, нас встретили выстрелы. Человек шесть конных, задержавшихся у колодца, развернулись и дали по нам из пистолетов. Мои ответили с ходу, не ложась. Один конный упал с седла. Остальные ушли галопом на запад, по дороге.

— Не гнаться! — крикнул я. — К церкви!

Церковь стояла на пригорке посреди деревни: каменная, с деревянной кровлей и колокольней. Дверь была заперта снаружи, бревном, засунутым в ручки. Изнутри слышались крики. Рядом с церковью стоял деревянный сарай с соломенной крышей, и между ними оставался проход, в который въехала бы телега, да ещё осталось бы место. Церковная дверь выходила как раз в этот проход.

Сарай горел. Огонь шёл по соломе, и край сарайной кровли, нависавший над проходом, горел весь. Оттуда в проход сыпались горящие пучки соломы и падали на землю у самой двери. Над дверью церкви был деревянный навес на двух столбах, и его край уже тлел.

Мои люди бросились к двери. Двое уже тянули бревно из ручек.

— Стой!

Они обернулись.

Я смотрел на проход. Если сейчас открыть дверь — люди повалят наружу, прямо в проход, под горящий край кровли. Солома посыплется им на головы и на платья, а навес над дверью, если прогорят столбы, рухнет на первых. Если не открывать — край кровли догорит и обвалится в проход сам, и огонь пойдёт по навесу на церковную кровлю. Тогда открывать будет некому.

Сначала — убрать огонь над проходом. Потом — дверь.

Я поймал себя на том, что насвистываю. Сквозь зубы, негромко. Мелодию, которую не слышал много лет, — её играли у нас на плацу, когда я был молодым и глупым, и в училище под неё ходили строем. Почему сейчас — не знаю. Свистнул несколько тактов и остановился.

Томас смотрел на меня.

— Это что? — спросил он.

— Марш. Потом. — Я обернулся к людям. — Багры! У кого есть — сюда, к проходу! Край кровли — срывать вниз! Всё, что горит над проходом, — вниз и волоком на дорогу, от двери!

Багры нашлись у колодца и в соседних дворах: деревенские, пожарные, на длинных шестах. Мои люди схватили их. Двое местных мужиков, прибежавших из огородов, тоже. Я взял багор у одного из них, левой рукой, и встал первым, у угла сарая, откуда край кровли был ближе всего.

— Цепляй за обрешётку, не за солому! Солома оторвётся, а горящее останется висеть! Тяни разом, по моему слову! Тяни!

Багры вошли в край кровли. Мы рванули. Край затрещал, просел и пошёл вниз, в проход, целым пластом, в искрах и дыму. Жар ударил в лицо. Я отскочил.

— Волоком! На дорогу! Не к двери — от двери!

Люди зацепили горящий пласт баграми и поволокли по проходу к дороге, прочь от церкви. За ним тянулся дымный след. Второй кусок края висел ещё на стропиле, качаясь. Мы сорвали и его. Потом третий, поменьше, который держался на одной жерди.

— Вёдра! Колодец! Проход — водой! Навес — водой!

Вёдра пошли из рук в руки, от колодца к церкви. Лили на землю в проходе, где ещё тлели клочья соломы, лили на навес над дверью. Земля шипела. Навес дымил и чернел, но столбы держали. Один из мужиков полез с багром к самому навесу и стащил с него тлеющую доску. Её тоже уволокли на дорогу.

Я стоял у угла сарая и смотрел вверх. Над проходом больше ничего не висело. Остаток сарайной кровли горел внутри, за стеной, и стропила, прогорая, падали туда же, внутрь сарая, на его земляной пол, а не в проход. Стены сарая стояли и держали огонь в себе. Навес над дверью был мокрый, чёрный и не горел. В проходе лежала мокрая земля и затоптанные головешки.

— Теперь дверь.

Двое выдернули бревно. Я распахнул дверь.

Изнутри ударило дымом и криком. Люди стояли плотно, давя друг друга к выходу: женщины, дети, старики, несколько мужчин. Дым был под сводом, внизу ещё можно было дышать.

— Не толкаться! — крикнул я. — По одному! Детей вперёд!

Меня не слышали. Люди рвались к двери. Я шагнул внутрь, против толпы, и встал у самого выхода, раскинув руки. Левой придерживал косяк, правую выставил вперёд, хотя от неё толку было мало.

— По одному! Выход свободен! Огня у двери нет! Слышите? Нет огня! По одному!

Толпа подалась назад. Чуть. Первая женщина выскочила мимо меня, с ребёнком на руках. Томас подхватил её снаружи и отвёл в сторону. За ней — вторая. Мальчишка. Старик, которого вели под руки.

— Ещё! Не толкаться! Ещё!

Я стоял в дверях, и мимо меня шли люди. Дым ел глаза, я кашлял. Сверху, с навеса, капала горячая вода, пополам с сажей.

Последним вышел пастор этой деревни, старик в чёрном, с книгой под мышкой. Остановился в дверях.

— Все? — спросил я.

— Все, — сказал он. — Внутри никого. Я проверил.

Я вышел. Церковь стояла. Кровля над дверью дымилась, но не горела. Сарай догорал, стропила обрушились внутрь. Три дома дальше по улице догорали тоже: до них мы не успели, и до них нам было не дойти. Люди стояли кучками на дороге, плакали, обнимались, матери держали детей за руки и не отпускали.

У меня на тыльной стороне левой руки вздулся волдырь. Я не помнил, когда обжёгся.

Ко мне подошёл старик — тот, деревенский пастор.

— Спасибо, капитан, — сказал он. — Я не знаю, кто вы и чей вы. Спасибо.

— Капитан Келлер. Шведская служба.

— Шведская. — Он кивнул, будто это объясняло что-то важное. — Они сказали, что вернутся через неделю за выкупом. И если мы не заплатим, сожгут уже не сарай.

— Кто сказал?

— Их главный. Он сам не приезжал. Прислал письмо. — Пастор полез в рясу и достал сложенный лист. — Велел передать, если придёт кто-нибудь от шведов. Это вам.

Я развернул. Тот же почерк, ровный и красивый, с завитками.

«Капитану Келлеру. Я на старой плотине, выше по реке, сегодня, когда солнце будет над ивами. Под белым флагом. Возьми двоих, я возьму двоих. Поговорим, как в старые времена. К. Д.»

— Он знал, что я приду, — сказал я.

— Он знал, что кто-нибудь придёт, — сказал Томас, стоявший рядом. — Он жёг церковь, чтобы вас позвать.

— Нет. — Я сложил письмо. — Чтобы посмотреть, как я приду.

Старая мельничная плотина стояла далеко выше по реке, за верхней переправой: высокий земляной вал поперёк отвода, укреплённый брёвнами, со старым шлюзом посередине. Дерево потемнело от воды и времени. За плотиной разливался пруд, и над ним стояли ивы.

Я пришёл с Томасом и одним мушкетёром. Двух других оставил на опушке, в двухстах шагах. На валу, с другой стороны, стоял шест с белой тряпкой.

Дорн ждал на середине плотины, у шлюза.

Он был один. Его двое остались на том конце вала, у лошадей. Высокий, худой, с узким лицом. На нём был хороший серый кафтан, чистый, будто он не жёг утром деревню, а ехал на обед. Шляпы не было. Над правым виском в тёмных волосах шла светлая прядь. Левое ухо было короче правого: верхушки не было.

Он улыбнулся, когда я подошёл.

— Мартин, — сказал он. — Ты постарел. Нет, не постарел. Похудел. Тебя хорошо приложило.

— Ротмистр Дорн, — сказал я.

— Ротмистр. — Он поднял брови. — Мы с тобой ели из одного котла три года, Мартин. Мы делили коня. Ты мне раньше говорил «Каспар».

— Раньше ты не жёг церкви с людьми.

— Я не жёг церковь, — сказал Дорн мягко. — Я жёг сарай рядом с церковью. Это не одно и то же. Церковь стоит, люди живы. Все довольны.

— Кроме тех, у кого сгорели дома.

— Им следовало заплатить. — Он пожал плечами. — Я не люблю жечь, Мартин. Это расточительно. Но если человек не платит, а соседи смотрят, — приходится.

Он разглядывал меня с удовольствием, будто примерял старый кафтан и проверял, не сел ли. Томас стоял в трёх шагах за мной. Я чувствовал его дыхание.

— Зачем ты меня звал? — спросил я.

— Посмотреть. — Дорн улыбнулся. — Мне говорили, что ты изменился. Что ты вытаскиваешь утопленников? Что ты спрашиваешь у всех, который час. — Он кивнул на мою руку. — Ты получил часы?

— Получил.

— Носишь?

— Нет.

— Жаль. Хорошие часы. Нюрнберг. Я специально искал с одной стрелкой. Тебе ведь не нужны минуты, Мартин. Тебе всегда было довольно знать, который час.

Он всё время говорил «Мартин». Каждый раз — как будто проверял, отзовусь ли.

— Кто тебе сказал, что я спрашиваю время? — спросил я.

— Ты всё такой же прямой. — Дорн рассмеялся. — У тебя громкий лагерь, Мартин. Там многое слышно, если слушать.

Он не ответил. Я и не ждал.

— Помнишь нашего коня? — спросил он вдруг. — Того, гнедого, с белой ногой, которого мы купили в двадцать шестом? На выигрыш у того толстого голландца. Как мы его назвали?

Вот она. Ловушка. Я смотрел на него и понимал: что бы я ни сказал, он поймёт. Назову имя наугад — ошибусь, и он будет знать, что я не помню. Скажу «не помню» — он будет знать то же самое.

— А ты помнишь, что ты мне крикнул у той переправы? — спросил я. — Когда держался за ухо?

Дорн замолчал. Улыбка у него не исчезла, но стала другой, более внимательной.

— Помню, — сказал он.

— Вот и я помню. Каждый своё.

Он смотрел на меня долго. Потом медленно кивнул.

— Ты стал осторожнее, Мартин, — сказал он. — Раньше ты бил первым. Отвечал сразу, не думая. Это было и хорошо, и плохо. А теперь ты отвечаешь вопросом на вопрос. Как торговец.

— Может быть, меня этому научили.

— Кто?

— Вода, — сказал я.

Дорн засмеялся. Искренне, коротким смехом.

— Вода. Хорошо. — Он посмотрел на пруд за плотиной. — Тогда скажу тебе как старый друг. По-доброму. Ты обещал своим людям заплатить к Мартину. Красиво: Мартин к Мартину. Я слышал. Только ты им ничего не платишь. А я своим — плачу. Каждую пятницу. Каждому в руку, по имени. — Он снова повернулся ко мне. — Сегодня пятница, Мартин. Каждую пятницу у тебя будет на одного меньше. Может быть, больше. Это не угроза. Это счёт.

— У тебя хорошие деньги, Каспар, — сказал я. — Интересно, откуда.

Он улыбнулся.

— У меня всегда были деньги. Ты же знаешь.

Я не знал. Но кивнул.

— Мы поговорили, — сказал Дорн. — Я рад, что ты жив. Правда рад. Было бы обидно, если бы тебя убило какое-нибудь бревно. После всего.

Он повернулся и пошёл по валу к своим, не оглядываясь. Спина у него была прямая, шаг лёгкий. Человек, который знает, что ему не выстрелят в спину. Он и правда знал меня. Того меня.

Мы шли обратно по валу, к опушке. Томас молчал. Я тоже.

На середине плотины, где мы стояли с Дорном, я остановился. Под ногами, в теле вала, был старый шлюз: деревянный затвор в каменной кладке, тёмный, обросший мхом. Через него, если открыть, вода из пруда уходила бы в отвод. Затвор был закрыт и, судя по ржавчине на цепях, давно. Но цепи были целы, и ворот был цел.

Я глянул вниз, за вал. От шлюза, в обход отвода, под насыпью дороги, шла старая канава, заросшая травой. Шла на север, к лугу.

Сколько воды в этом пруду? Если открыть затвор, куда она пойдёт? По отводу — и в канаву. А по канаве — на луг.

— Господин капитан? — сказал Томас.

— Иду.

В Нойхоф мы вернулись к вечеру. Лагерь стоял на месте, мост и мельница держались. Маттео встретил меня у ворот, увидел волдырь на руке и, не говоря ни слова, затащил к себе, в чистую палату, в амбар, и обмазал чем-то жирным.

— Вы жжёте руки и тонете, — сказал он, перевязывая. — Вы прыгаете в отвод за чужими плащами. Капитан, вы хотите, чтобы у меня была работа?

— Хочу, чтобы её было меньше.

— Тогда перестаньте.

Пятница. Я сидел вечером у себя и смотрел на часы Дорна. Стрелка стояла около девяти. Около. Точнее они не показывали.

Каждую пятницу у тебя будет на одного меньше.

Я пошёл по лагерю. Посмотрел на караулы. На котлы. На людей у костров. Ланг сидел у огня и чинил ремень. Ханке рядом с ним спал, накрывшись плащом. Рейтер на крыльце у Маттео тихо перебирал струны лютни. Рота жила, как жила.

Я вернулся к себе, лёг одетым и уснул.

Меня разбудили глубокой ночью.

— Господин капитан! — Караульный тряс меня за плечо. — В сарае у колодца пусто! Ранцев нет!

Я вскочил. Взял фонарь.

В сарае у колодца, где спали мушкетёры двух капральств, на соломе зияли пустые места. Ранцы, мушкеты, пороховницы — ничего. Люди, спавшие рядом, сидели на соломе и моргали на фонарь. Я пошёл в соседний сарай. Там тоже. Ещё в одном.

Пустых мест набралось восемь.

Ланга у огня не было. Ханке под плащом не было. Плащ лежал на соломе, пустой, как сброшенная кожа.

Каждую пятницу.

Я пошёл к каморке Томаса, в доме хозяина, через стену от моей. Толкнул дверь.

Койка Томаса была пуста. Алебарды не было.

Глава 8. «Потерянная команда»

Койка Томаса была застелена. Одеяло подоткнуто, сапог под ней нет, на крюке у двери, где всегда висела алебарда, пусто. Томас всё делал аккуратно, даже уходил.

— Когда? — спросил я караульного.

— Не знаю, господин капитан. — Он мял шапку в руках. — Я на западном проходе стоял. Сержант прошёл в полночь, один. С алебардой.

— Что сказал?

— Ничего. Кивнул и прошёл. Он же сержант.

— А кроме него?

Караульный молчал. За его спиной в темноте двора уже собирались капралы с фонарями: я поднял их сразу, как увидел пустой крюк.

Через четверть часа всё стало ясно. Восемь мушкетёров ушли с ранцами, мушкетами и пороховницами, не через ворота, а через огороды и пролом в изгороди за хлевом, где караула не было. Капрал, у которого недосчитались троих, стоял передо мной белый и повторял: «Вечером были на месте, господин капитан. Вечером все были». Восьмым в списке оказался Ланг.

— И сержант с ними, — сказал кто-то из темноты.

— Про сержанта я скажу сам, — сказал я. — Когда увижу.

Рота не спала. Люди стояли у сараев, кто одетый, кто в одних рубахах, и ждали, что я сделаю. Они хотели ясного приказа: бегом в погоню или вешать, когда поймаем. Я и сам хотел бегом.

Однажды ночью у нас сложилось перекрытие в подвале, и под ним остались двое. Молодой мастер рвался лезть сразу, в темноте, с фонариком в зубах. Я его не пустил, и он меня тогда за это ненавидел. Через сорок минут привезли свет, и мы увидели, куда он собирался ползти: прямо под висящую плиту.

— До рассвета все в лагере, — сказал я. — Караулы удвоить. С первым светом выходим. Две дюжины мушкетёров с сухим порохом, дюжина пикинёров. Фальк со мной.

— А если они за ночь до Дорна дойдут? — спросил капрал.

— Пусть дойдут. В темноте мы их не догоним, а в засаду придём. Утром посмотрим, куда ведут следы.

Никто не ушёл спать. До рассвета я просидел на крыльце с пистолетами на коленях и раз двадцать поднимал левую руку к глазам — посмотреть, который час.

Следы на свету читались, как строчки. Восемь пар сапог от пролома за хлевом, через огороды, на тропу вдоль ручья, на запад. Поверх них, тяжелее и шире, шла девятая пара, и рядом с ней через равные промежутки в грязи стояли круглые вмятины: Томас опирался на древко.

— Он за ними шёл, — сказал Йост. — Не с ними. Глядите, господин капитан: он наступает на их следы, а они на его — ни разу.

— Вижу.

Тропа вела к броду выше мельницы, к тому мелкому каменистому месту, где по колено, которое я неделю назад сам мерил ногами. Мост у мельницы держал наш пост, туда беглецы не пошли бы. Значит, брод.

Последние двести шагов мы шли по ольшанику, пригнувшись. Потом ольха кончилась, и я увидел реку.

На том берегу, у самой воды, стоял Томас. Без шляпы, спиной к реке, с алебардой наперевес. За ним, по щиколотку в воде, жались восемь человек с ранцами. Перед ним, на береговом склоне, топтались конные. Сколько — за ольхой на той стороне не разглядеть, но больше, чем мне хотелось бы. Передний всадник, перегнувшись в седле, кричал через голову Томаса:

— Ну? Кто к ротмистру — выходи! В пятницу жалованье, каждому в руку! Старик вас не держит, старик сам по колено в воде!

Восемь за спиной Томаса не двигались. Двое смотрели на всадника, остальные — на Томаса.

Томас стоял между ними и не сдвигался.

Брод я помнил: каменистая полоса поперёк течения, шириной в два шага, по колено. Слева и справа от неё глубже. Пешему пройти можно, конному строем нельзя. Конные к нам не полезут. Но им и не надо: им достаточно не выпустить восьмерых с того берега.

— Мушкетёры, двумя дюжинами, — сказал я. — Первая ложится левее брода, вторая правее. Бьёте по конным на склоне по очереди: одна стреляет, другая заряжает. В сам брод не стрелять, там будут наши. Пошли наши в вашу сторону — замолчали.

Капралы повторили и развели людей. Мушкетёры легли за камни у кромки двумя кучками, оставив брод между ними пустым.

— Пикинёры — за мной, по двое. Михель, ты в первой паре.

— В воду, господин капитан? — переспросил Михель.

— По колено. Я мерил.

Я вошёл в брод первым. Вода была холодная, течение толкало под колени, камни под сапогами катались. Пикинёры шли за мной парами, пики держали стоймя, чтобы не цеплять друг друга.

На том берегу нас заметили. Передний всадник выпрямился в седле и перестал кричать. Рядом с его конём стоял пеший — в тёмном плаще, шляпа надвинута до бровей, узкая полоса шарфа закрывает лицо от носа вниз. Он повернулся к всаднику, что-то быстро сказал и отступил за конский круп.

Мы вышли к северному краю брода. Томас стоял левее меня, у самой воды, беглецы — у него за спиной. Ближний всадник был выше по склону, в двух корпусах коня от моей головы.

— Первые две пары — пики к бою! — сказал я. — Остальные — цепью по правому краю брода, лицом к ним. Левую сторону не занимать!

Передние опустили пики. Четыре длинных древка легли остриями вверх по склону, к конским мордам. Я стоял между ними, у локтя Михеля. Задние пары встали цепочкой по правому, нижнему по течению краю каменистой полосы, пики наклонно к берегу. Левая половина брода, от Томаса до нашего берега, осталась пустой: по ней мог пройти один человек, по колено в воде, не задевая древков.

— Томас! По одному! Слева от пик!

Томас не обернулся. Он шагнул назад, в воду, не опуская алебарды, и толкнул ближайшего беглеца локтем: иди. Тот пошёл по левой стороне, оскальзываясь на камнях. Второй замешкался, Томас взял его за ранец и сунул в проход.

Передний всадник выхватил пистолет.

— Левая — огонь!

Берег за моей спиной грохнул слева. Дым потянуло вниз по течению. Конь под передним всадником вскинулся, выстрел его пистолета ушёл в небо. Правее на склоне один из конных сполз с седла и остался лежать.

— Правая — огонь!

Второй залп. Кони на склоне шарахнулись. Один всадник решился: дал коню шпоры и пошёл вниз, прямо на передние пики, — сбить их и прорваться к беглецам. Пика Михеля ударила коня в грудь. Конь осел на задние ноги, развернулся на камнях и сбросил седока у самой кромки, правее нас.

С того берега хлопнули пистолеты. Пикинёр в передней паре охнул и схватился за плечо, но пику не выпустил. С нашего берега, сзади, кто-то выругался в голос. Оборачиваться было некогда.

— Держать!

Беглецы шли по левой стороне брода по одному, пригибаясь, ранцы на спинах, мушкеты над головой. Ланг прошёл у моего плеча — серое, мокрое лицо, волосы прилипли к щекам. Первые вышли на наш берег прямо перед левой дюжиной, и капрал там вскинул руку: дюжина замолчала. Стреляла теперь только правая.

Последним, спиной вперёд, отходил Томас. Алебарду он так и держал наперевес.

Конные поняли, что восьмерых им не взять, и пошли вверх, в ольшаник, нахлёстывая. Пеший в шарфе исчез ещё раньше, я даже не увидел куда.

Сброшенный всадник ворочался на камнях у кромки, держась за ногу.

— Михель, бери его со вторым. Ведите левой стороной.

Двое передних подняли всадника под руки и повели проходом на наш берег. Он хромал и шипел сквозь зубы.

— Пары — назад по одной. Последние — спиной.

Вышли все. На нашем берегу у камней сидел мушкетёр из левой дюжины, и сосед заматывал ему предплечье тряпкой. Тряпка быстро темнела.

— Пистолетная, — сказал капрал. — Чиркнула по руке. Кость цела.

Томас поднялся на берег последним, вылил воду из сапога, потом из второго и только тогда взглянул на меня.

— Уговорил? — спросил я.

Он помолчал.

— Почти, — сказал Томас. — Тут эти подъехали.

Рядом со мной, по колено мокрый, стоял Йост. В руке у него была угольная палочка, а на обороте какой-то бумаги — уже несколько линий.

— Господин капитан, — сказал он. — Тот, пеший. Он говорил с ними. Показывал им на Томаса, пока вы не вошли в воду.

— Лицо видел?

— Шляпа до бровей, шарф на носу. — Йост глянул на свои линии. — Но подбородок из-под шарфа торчит. Он повернулся к всаднику, и я видел его сбоку. Я запомнил, господин капитан. Нарисую.

Пеший заодно с конными Дорна. И лицо прячет от нашего берега.

Восемь стояли кучкой на камнях, мокрые, с ранцами у ног. На меня никто из них не смотрел. Раненого пикинёра усадили рядом с раненым мушкетёром, и Йост полез к нему с тряпкой.

— Мушкеты — капралу, — сказал я восьмерым. — Ранцы на плечи. Идёте в середине.

Они отдали мушкеты. Никто не спорил.

Суд был в Нойхофе, во дворе, при всей роте.

Я не собирался делать из этого праздника, но рота сделала сама: все, кто мог стоять, стояли кругом, и даже от Маттео вышли двое раненых и прислонились к стене. Восемь стояли посередине. Ранцы у ног, рядком, восемь мокрых ранцев.

Пленного всадника заперли в сарае под караулом. Он хромал на ушибленную ногу и пока не сказал нам даже своего имени.

Томас стоял рядом со мной, с алебардой. С её лезвия до сих пор капало.

— Говори, — сказал я Лангу. — Что вам обещали?

Ланг поднял голову.

— Деньги, господин капитан. — Голос у него сел. — Конные у брода сказали: ротмистр сам платит. Каждую пятницу. Каждому в руку. И каждого по имени зовёт. Нас, говорят, уже знает. Ждёт.

— Вы видели, как он платит?

— Нет. — Ланг сглотнул. — Мы до него не дошли. Нам у брода сказали.

По имени. Дорн, выходит, знает их по именам. Или кто-то ему их называет.

Рота молчала. Я слышал, как скрипнул чей-то ремень, как у Маттео за стеной кто-то закашлял. Все ждали одного слова. Дальше всё было бы просто: верёвка, перекладина, барабан.

Я обошёл восьмерых. Остановился перед каждым и назвал по имени. Ланга, Ханке, за ними остальных, одного за другим.

— Вы ушли, — сказал я. — Ночью, с оружием, к врагу. За такое вешают. Это знаете вы, знаю я, знает вся рота.

Кто-то из восьмерых опустил голову ещё ниже.

— Вешать я не буду. — Я дал этим словам дойти до задних рядов. — Повешенный ничего не сделает. А вы сделаете. С сегодняшнего дня вы — отдельная команда. Пока служите, как все: караулы, работы, котёл. Когда придёт дело, которое я вам назначу, пойдёте в нём первыми, передовым отрядом. Сделаете его и останетесь живы — я сам попрошу оберста вас простить.

— А если оберст не простит? — спросил Ланг.

— Тогда отвечать перед ним буду и я. Решение моё.

— А нам что? — Это сказал капрал, у которого ночью недосчитались троих. Он стоял в первом ряду, красный, со сжатыми кулаками. — Мы остались, господин капитан. Без денег остались, как и они. А они ушли — и им прощение?

— Им не прощение, — сказал я. — Им — первыми туда, куда я назначу. Хочешь поменяться?

Капрал открыл рот и закрыл.

— Кто остался, получит своё к Мартину, как я обещал у ворот, — сказал я громче, чтобы слышали у стены. — Дорн платит по пятницам. Я заплачу один раз, но за всё.

Я повернулся к Йосту.

— Фальк. Ведомость.

Он принёс лист и чернильницу.

— Пиши против каждого. Ушёл в ночь на одиннадцатое сентября. Возвращён утром одиннадцатого. Назначен в отдельную команду. — Я обвёл взглядом роту. — Не вычёркивать, не скоблить, не прятать. Кто захочет — подойдёт и прочтёт.

Йост писал, а рота смотрела, как он пишет. Перо скрипело восемь раз. Число Йост ставил по-полковому, по старому стилю: у нас шло двадцать первое.

— Сержант, — сказал я. — Люди твои. Получай обратно.

Томас помолчал. Потом шагнул вперёд, поднял ближайший ранец и сунул его в руки хозяину.

— На плечи, — сказал он. — В капральство. Мушкеты получите у капрала. Через час — у котла, чистить. Мокрые, как из реки.

— Так из реки и есть, — сказал кто-то в кругу.

Засмеялись немногие и негромко. Но засмеялись.

— Потерянная команда, — сказал другой голос, и это прилипло сразу.

Вечером Томас пришёл ко мне сам. Сел на край сундука, положил алебарду на колени и долго тёр её лезвие тряпкой.

— Я их давно знаю, — сказал он наконец. — Ланга, Ханке, остальных. Думал, догоню до брода — уговорю. Будить вас не стал.

— В следующий раз буди.

— Вы бы не пустили.

— Не пустил бы, — согласился я. — Пошёл бы сам.

Томас перестал тереть лезвие и поднял на меня глаза. Потом снова взялся за тряпку.

Йост постучал, когда Томас ушёл. В руках у него был лист. Подбородок он довёл по памяти до конца, в профиль, каким увидел, когда тот человек повернулся к всаднику. Выше линии шарфа лист был пуст.

— Вот, — сказал Йост. — Больше я не видел, господин капитан, а придумывать не стану.

— И не надо.

— Пока это просто подбородок. — Он покосился на лист и сухо добавил: — Таких в роте полсотни. Если не считать бородатых.

Потом смутился.

— Простите. Я хотел сказать: одного рисунка мало.

— Мало, — согласился я. — Убери его так, чтобы никто не нашёл.

— Положу между листами с мельницей, — сказал Йост. — Туда, кроме меня, никто не заглядывает.

Двадцать второго Ульрих с утра ползал по мельничному мосту на коленях, с аршином и мелом. Я показал ему участок, который меня тревожил: северный конец у самой опоры, где продольные балки ложились на неё, а доски над ними лежали старые. Если в этом месте настил прожгут или проломят под гружёной повозкой, мост встанет. Перекладывать его доска за доской под огнём — значит класть людей.

— Два щита, — сказал Ульрих. — Каждый во всю половину проезда. Подтащить, бросить на балки, забить нагели. Будь лес готовый, за день бы сделал. А сухого лесу у меня на два щита нет.

— А посадку как проверишь? Мост закрывать нельзя, по нему возы ходят.

— Мост и не надо закрывать. — Ульрих сдвинул шапку на затылок. — Сниму с балок шаблон: рейку, а на ней зарубками — где балка, где гвоздь, где горб. По шаблону подгоню пазы. Потом вечером, когда возы встанут, пройду с ним по выступу и приложу каждый щит к своему месту сбоку. Ни одной доски не подниму. Ляжет — скажу. Не ляжет — переделаю.

— Так и делай.

Работники эти дни и ночевали при мельнице, чтобы не ходить в Нойхоф и обратно. Двадцать третьего и двадцать четвёртого отбирали лес между другими делами: на ограду лесного двора, на кровлю, на колесо. Годного под щиты набиралось мало. Недостающие сухие доски обещала Лена.

Мост всё это время ходил: возы, пешие, наш пост на северном конце. Прикрытие держали на мельничном холме, днём и ночью.

Двадцать четвёртого Лена и приехала. Доски она привезла на телеге, запряжённой старой пегой кобылой, и сама сидела на передке с вожжами.

— Тут по договору, — сказала она вместо приветствия и спрыгнула на землю. — Сухие, сосна. Ваш мастер хотел без сучков. Пусть ищет.

Ульрих подошёл, взял верхнюю доску и стал вертеть её на свету.

— Найдёт хоть один сучок насквозь — отдам эту даром, — сказала Лена. — Не найдёт — заплатите за неё вдвое.

— Это не по договору, — сказал я.

— Это сверху.

Ульрих вертел доску долго. Потом вторую. Потом третью. Работники уже бросили своё и смотрели. Наконец Ульрих положил доску на место и вытер руки о фартук.

— Сухая, — сказал он. — Чистая.

— Вдвое, — сказала Лена и посмотрела на меня серыми глазами. — За одну.

— За одну, — согласился я.

Ульрих отвернулся к своим заготовкам и долго бурчал что-то про базарных торговок.

В это время по мосту с южного берега прошёл конвой: Нильс Берг верхом, двое полковых пеших и между ними пленный со связанными руками. Пленного Нильс забрал утром в Нойхофе и вёл на склад. В северных воротах за сараем застрял воз с брёвнами: у него соскочило колесо, и возница с работниками поднимали ось. Конвой остановился у мельничной стены ждать. Пленный хромал на ушибленную у брода ногу и смотрел себе под ноги.

Лена подняла голову.

— Рупрехт? — сказала она. Негромко, будто удивилась. — Его-то как сюда…

Она осеклась. Взялась за вожжи, потом отпустила.

— Вы его знаете? — спросил я.

— Видела. — Лена отвернулась к телеге и стала поправлять доски, которые и так лежали ровно. — На том берегу всех видишь. Он к нам заезжал. За сеном.

Колесо наконец надели, воз выполз из ворот на дорогу. Нильс кивнул мне и повёл конвой следом, к складу.

Знакомое имя — ещё не измена. Но человека Дорна Лена узнала с одного взгляда.

— Деньги за доски, — сказала Лена, не оборачиваясь. — Двойные за одну. Через вашего комиссара или сразу?

— Сразу, — сказал я. — А конные на вашем берегу вас не трогают? Ни двор, ни телегу?

— Нас трогают все, господин капитан. — Она наконец повернулась. — Ваши тоже трогали бы, если б не договор.

— А их что держит?

Лена посмотрела на меня прямо, как в ту ночь у ворот.

— Вы спрашиваете про доски или про что-то другое?

— Про доски я уже заплатил.

— Тогда про другое — в другой раз. — Она забралась на передок и взяла вожжи. — Мне до темноты на свою сторону.

Пегая кобыла тронула. Ульрих проводил телегу взглядом и пробормотал, что за такие доски он бы и сам переплатил, только капитану об этом знать не обязательно.

Двадцать пятого щиты собрали. Вышли они тяжёлые: каждый несли вчетвером, кряхтя. На торцах Ульрих вырезал метки сопряжений — зарубку, крест, две зарубки, — чтобы в темноте и под огнём никто не перепутал, какой щит куда и каким краем. Я провёл пальцем по зарубкам. На стройке у нас такие метки ставили краской из баллончика. Здесь — ножом. Держались ножевые лучше.

Двадцать шестого Ульрих подгонял пазы, а к вечеру, когда возы перестали ходить, прошёл по выступу моста с шаблоном. Работники подносили щиты по одному, он прикладывал каждый сбоку к своему месту, сверял зарубки с балками, щупал пазы пальцами. Я светил ему фонарём. Ни одной доски он не поднял.

— Лягут, — сказал он, выпрямляясь. — Как родные.

Работники вчетвером перенесли щиты в мельничный сарай и поставили на ребро у стены, проложив рейками, чтобы не повело. Метками наружу.

— Вот, — сказал Ульрих. — Запас.

— Запас, — сказал я. — Спасибо, мастер.

Он хмыкнул, но видно было, что доволен.

Меня разбудили на исходе ночи.

— Господин капитан! — Караульный тряс меня за плечо. — Над мельницей зарево!

Я вышел во двор. Над тёмной полосой леса на севере стояло красное пятно. Оно шевелилось и росло.

— Томас! Со мной, верхом. Капралам — поднять людей и бегом к мельнице.

Коней оседлали через минуту, Томас взял связного. Мы гнали по дороге, не жалея ни коней, ни себя; плечо давно не болело, а теперь вспомнило всё сразу. Зарево росло. Ближе к мельнице запахло гарью.

Мы проскакали по мосту, не сбавляя хода; доски под копытами гремели, как барабан. Пост на северном конце стоял на месте: шестеро у перил, фитили тлеют. Капрал махнул мне рукой и не сдвинулся.

— Сарай, господин капитан! Двое на огороде, четверо у огня!

Горел сарай. Тот самый, у стены, где стояли щиты. Крыша занялась вся, из-под стрехи лезли языки, внутри гудело, как в печи. У дверей с вёдрами работали четверо из поста и работники Ульриха.

От огорода подбежал часовой, закопчённый, с мушкетом.

— Видел тень у огорода, господин капитан! Окликнул, крикнул тревогу — тень бегом за ограду. Я с места не сходил. А потом как полыхнёт разом, со всех углов!

Сам по себе сарай со всех углов разом не загорается.

— Обратно на огород. Глаз не спускать.

Я подошёл к проёму, насколько пускал жар. Щиты стояли у стены, как их оставили, метками наружу. Над ними горели стропила, с них сыпались огненные клочья соломы. Войти туда — значит лечь под крышу, которая вот-вот рухнет.

— В сарай не входить! — крикнул я. — Никому! Сарай не спасти. Спасаем мельницу.

Люди у дверей опустили вёдра и уставились на меня.

— Томас, цепь твоя. Вёдра от колеса, лить на стену мельницы, не на сарай. Багры — растаскивать солому от стены.

Люди стали в цепь. Вёдра пошли из рук в руки. В дверном проёме, в самом огне, ещё виднелись щиты. Метки на них чернели, а потом и вовсе пропали в пламени.

Пять дней работы. Ульрих стоял у колеса с пустым ведром и смотрел в огонь молча. Лучше бы он ругался.

Над головой треснула балка, посыпались искры. Я отскочил, закрываясь здоровой рукой.

С того берега, от ограды лесного двора, сверкнуло раз, другой — пистолетные вспышки. У северного конца моста ответно хлопнул мушкет, и капрал заорал: «К мосту! Помощь!»

Сквозь треск и гул огня я услышал другой звук. Частый, тяжёлый, деревянный. Копыта по настилу.

По мосту шли конные.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге